Весь Генри Хаггард в одном томе [Генри Хаггард] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Весь Генри Хаггард (в одном томе)


Сэр Генри Райдер Хаггард родился 22 июня 1856 года в Браденеме (графство Норфолк) в семье сквайра Уильяма Хаггарда, он был восьмым из его десяти детей. В девятнадцать лет Генри Райдер Хаггард глубоко и, как выяснилось, на всю жизнь полюбил дочь жившего по соседству сквайра, Лили Джексон. Но отец счел преждевременным намерение сына жениться и почел за лучшее отправить его в Южную Африку секретарем Генри Булвера, английского губернатора провинции Наталь. Так была разрушена его единственная настоящая любовь, как писал впоследствии Хаггард. Круто поломав личную судьбу молодого человека, поездка в Южную Африку, определила его дальнейшую творческую судьбу: именно Африка стала для Хаггарда неисчерпаемым источником тем, сюжетов, человеческих типов его многочисленных книг, да и сама тоска по утраченной любви стала одной из определяющих тем произведений писателя, воплотившись в необычных образах.

Африка дала Хаггарду и упоительное чувство личной свободы: по роду деятельности и из любви к путешествиям он много ездил по Наталю и Трансваалю, покоренный безграничными просторами африканского вельда, красотой неприступных горных вершин — эти своеобразные пейзажи Хаггард поэтично и романтично воссоздал во многих своих романах. Он увлекался занятиями, характерными для английского джентльмена в Африке, — охотой, поездками верхом и т. п. Впрочем, в отличие от многих соотечественников, его интересовали и нравы местных жителей, зулусов, их история, культура, легенды — со всем этим Хаггард познакомился из первых уст, выучив вскоре зулусский язык. Он усвоил традиционную для «англичанина в Африке» нелюбовь к бурам и покровительственно-доброжелательное, патерналистское отношение к зулусам, для которых, полагал Хаггард, как и подавляющее большинство его соотечественников, владычество англичан было благом (впрочем, как можно судить по отдельным его высказываниям, он отдавал себе отчет в разрушительном воздействии английского вторжения на традиционные зулусские обычаи). Эту позицию «просвещенного империализма» Хаггард сохранил до конца жизни.

В 1878 году Хаггард стал управителем и регистратором Верховного суда в Трансваале, в 1879 году подал в отставку, уехал в Англию, женился и возвратился в Наталь с женой в конце 1880 года, решив стать фермером. Однако в Южной Африке Хагард фермерствовал совсем недолго: уже в сентябре 1881 года он окончательно поселился в Англии. В 1884 году Хаггард сдал соответствующий экзамен и стал практикующим адвокатом. Впрочем, адвокатская практика Хаггарда не привлекала — ему хотелось писать.

Хаггард с немалым успехом пробовал свои силы и в сочинении исторических, психологических и фантастических произведений. Все им созданное отмечено богатым воображением, необычайным правдоподобием и масштабностью повествования. Всемирную известность Хаггарду принесли романы о приключениях в Южной Африке, в которых существенную роль играет фантастический элемент; постоянная завороженность автора затерянными мирами, руинами древних загадочных цивилизаций, архаическими культами бессмертия и перевоплощения душ сделали его в глазах многих критиков одним из безусловных предтеч современного фэнтези. Популярный герой Хаггарда, белый охотник и искатель приключений Аллан Квотермейн является центральным персонажем многих книг.

Для современников Хаггард был не только популярным прозаиком, сочинителем увлекательных историко-приключенческих романов. Он еще и публицист, певец сельской Англии, размеренного и осмысленного фермерского уклада жизни, так хорошо знакомого Хаггарду по его норфолкскому поместью Дитчингему. Он активно занимался фермерским делом, стремился усовершенствовать его, скорбел, видя его упадок, постепенное вытеснение промышленностью.

В последние два десятилетия своей жизни Хаггард бурно включился в политическую жизнь страны. Он баллотировался в парламент на выборах 1895 года (но проиграл), был участником и консультантом бесконечного количества всевозможных правительственных комитетов и комиссий по делам колоний, а также сельскому хозяйству. Заслуги Хаггарда были оценены властью по достоинству: в награду за труды во благо Британской империи он был возведен в рыцарское достоинство (1912), а в 1919 году получил орден Британской империи.



АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН (цикл)


Бесстрашный охотник Аллан Квотермейн по прозвищу Макумазан, что означает «человек, который встает после полуночи», никогда не любил сырости и чопорности родной Англии, предпочитая жаркий пыльный простор африканского вельда; его влекли неизведанные, полные опасностей земли Черного континента, где живут простодушные и жестокие, как все дети природы, люди, где бродят стада диких буйволов и рычат по ночам свирепые львы. Вот эта жизнь была по нраву Квотермейну…

Цикл повествует о приключениях знаменитого южноафриканского охотника Аллана Квотермейна.[1]


Книга I. КОПИ ЦАРЯ СОЛОМОНА

Главный герой романа, мистер Квотермейн, опытный охотник на слонов и знаток африканских диалектов, знакомится на корабле с двумя джентльменами: сэром Генри и капитаном Гудом.

Это удачная встреча для обеих сторон, ибо Генри ищет пропавшего брата, отправившегося на поиски легендарных копей Соломона, а Квотермейн — человек, которому была доверена карта легендарных сокровищ.

Недолго думая, искатели приключений заключают договор…

Предисловие

Теперь, когда эта книга напечатана и скоро разойдется по свету, я ясно вижу ее недостатки как по стилю, так и по содержанию. Касаясь последнего, я только могу сказать, что она не претендует быть исчерпывающим отчетом обо всем, что мы видели и сделали. Мне очень хотелось бы подробнее остановиться на многом, связанном с нашим путешествием в Страну Кукуанов, о чем я лишь мельком упоминаю, как, например: рассказать о собранных мною легендах, о кольчугах, которые спасли нас от смерти в великой битве при Луу, а также о Молчаливых, или Колоссах, у входа в сталактитовую пещеру. Если бы я дал волю своим желаниям, я бы рассказал подробнее о различиях, существующих между зулусским[2] и кукуанским диалектами, над которыми можно серьезно призадуматься, и посвятил бы несколько страниц флоре и фауне этой удивительной страны[3]. Есть еще одна чрезвычайно интересная тема, которая была мало затронута в книге. Я имею в виду великолепную организацию военных сил этой страны, которая, по моему мнению, значительно превосходит систему, установленную королем Чакой[4] в Стране Зулусов. Она обеспечивает более быструю мобилизацию войск и не вызывает необходимости применять пагубную систему насильственного безбрачия[5]. И, наконец, я лишь вскользь упомянул о семейных обычаях кукуанов, многие из которых чрезвычайно любопытны, а также об их искусстве плавки и сварки металлов. Это искусство они довели до совершенства, прекрасным примером которого служат их толлы — тяжелые металлические ножи, к которым с удивительным искусством приварены лезвия из великолепной стали.

Посоветовавшись с сэром Генри Куртисом и капитаном Гудом, я решил рассказать простым, безыскусственным языком только наши приключения, а обо всем прочем поговорить как-нибудь в другой раз, если, конечно, это явится желательным. Я с величайшим удовольствием поделюсь сведениями, которыми располагаю, со всеми, кто этим заинтересуется.

Теперь осталось лишь попросить читателя извинить меня за мой неотесанный стиль. В свое оправдание могу лишь сказать, что я больше привык обращаться с ружьем, чем с пером, и потому не могу претендовать на великолепные литературные взлеты и пышность стиля, встречающиеся в романах, которые я иногда люблю почитывать.

Вероятно, эти взлеты и пышность стиля желательны, но, к сожалению, я совсем не умею ими пользоваться.

На мой взгляд, книги, написанные простым и доходчивым языком, производят самое сильное впечатление и их легче понять. Впрочем, мне не совсем удобно высказывать свое мнение по этому поводу. «Острое копье, — гласит кукуанская пословица, — не нужно точить». На этом основании я осмеливаюсь надеяться, что правдивый рассказ, каким бы странным он ни был, не нужно приукрашивать высокопарными словами.

Аллан Квотермейн

Глава 1

Я ВСТРЕЧАЮСЬ С СЭРОМ ГЕНРИ КУРТИСОМ
Может показаться странным, что, дожив до пятидесяти пяти лет, я впервые берусь за перо. Не знаю, что получится из моего рассказа и хватит ли вообще у меня терпения довести его до конца.

Оглядываясь на прожитую жизнь, я удивляюсь, как много я успел сделать и как много мне пришлось пережить. Наверно, и жизнь мне кажется такой длинной оттого, что слишком рано я был предоставлен самому себе. В том возрасте, когда мальчики еще учатся в школе, я уже вынужден был работать, торгуя всякой мелочью в старой колонии[6]. Чем только я не занимался с тех пор! Мне пришлось и торговать, и охотиться, и работать в копях, и даже воевать. И только восемь месяцев назад я стал богатым человеком. Теперь я обладаю огромным состоянием — я еще сам не знаю, насколько оно велико, — но не думаю, что ради этого я согласился бы вновь пережить последние пятнадцать или шестнадцать месяцев, даже если бы заранее знал, что все кончится благополучно и я так разбогатею. Я скромный человек, не люблю крови и насилия, и, откровенно говоря, мне изрядно надоели приключения. Не знаю, зачем я собираюсь писать эту книгу: это ведь совсем не по моей части. Да и образованным человеком я себя не считаю, хоть и очень люблю читать Ветхий завет[7] и легенды Инголдзби[8].

Все же попробую изложить причины, побудившие меня написать эту книгу. Во-первых, меня просили об этом сэр Генри Куртис и капитан Гуд. Во-вторых, я сейчас нахожусь у себя в Дурбане, и делать мне все равно нечего, так как боль в левой ноге снова приковала меня к постели. Я страдаю от этих болей с тех самых пор, как в меня вцепился этот проклятый лев; сейчас боли усилились, и я хромаю больше, чем обычно. Вероятно, в львиных зубах есть какой-то яд, иначе почему же совсем зажившие раны снова открываются, причем — заметьте! — ежегодно и в то же самое время.

На своем веку я застрелил шестьдесят пять львов, оставшись живым и невредимым, и не обидно ли, что какой-то шестьдесят шестой изжевал мою ногу, как кусок табака! Это нарушает естественный ход вещей, а я, помимо всех прочих соображений, люблю порядок, и мне это очень не нравится.

Кроме того, я хочу, чтобы мой сын Гарри, который сейчас работает в лондонской больнице, готовясь стать врачом, читая этот рассказ, отвлекся хотя бы на некоторое время от своих сумасбродств.

Работа в больнице, вероятно, иногда надоедает и начинает казаться довольно скучной — ведь можно пресытиться даже вскрытием трупов. Во всяком случае, рассказ мой Гарри скучным не покажется и хоть на денек, другой внесет немного разнообразия в его жизнь, тем более что я собираюсь рассказать самую удивительную историю, которая когда-либо случалась с человеком. Это может показаться странным, так как в ней нет ни одной женщины, за исключением Фулаты. Впрочем, нет! Есть еще Гагула, хотя я не знаю, была она женщина или дьявол. Но нужно сказать, что ей было по крайней мере сто лет, и поэтому как женщина особого интереса она не представляла, так что в счет идти не может. Во всяком случае, могу с уверенностью сказать, что во всей этой истории нет ни одной юбки.

Но не пора ли мне впрягаться в ярмо? Почва тут трудная, и мне кажется, будто я увяз в трясине по самую ось. Однако волы справятся с этим без особого труда. Сильная упряжка всегда в конце концов вытянет, со слабыми же волами, конечно, ничего не поделаешь! Итак, я начинаю!

«Я, Аллан Квотермейн из Дурбана, в Натале[9], джентльмен, приношу присягу и заявляю…» — так начал я свои показания на суде относительно печальной кончины Хивы и Вентфогеля, но, пожалуй, для книги это не совсем подходящее начало. И вообще, могу ли я назвать себя джентльменом? Что такое джентльмен? Мне это не совсем ясно. В своей жизни я имел дело не с одним ниггером[10]. Нет, я зачеркну это слово, оно мне совсем не по душе! Я знал туземцев, которые были джентльменами, с чем ты согласишься, Гарри, мой мальчик, прежде чем прочтешь эту книгу до конца. Знавал я также очень скверных и подлых белых, которые, однако, джентльменами не были, хоть денег у них было очень много. Во всяком случае, я родился джентльменом, хоть и был в течение всей жизни всего-навсего бедным странствующим торговцем и охотником.

Остался ли я джентльменом, не знаю, — судите об этом сами. Богу известно, что я старался им остаться!

На своем веку мне пришлось убить много людей, однако я никогда не запятнал свои руки невинной кровью и убивал, только защищаясь.

Всевышний даровал нам жизнь, и я полагаю, что он имел в виду, что мы будем ее защищать; по крайней мере, я всегда действовал на основании этого убеждения. И я надеюсь, что, когда пробьет мой смертный час, это мне простится. Увы! В мире много жестокости и безнравственности! И вот такому скромному человеку, как я, пришлось принимать участие во многих кровавых делах. Не знаю, правильно ли я сужу об этом, но я никогда не воровал, хотя однажды обманом выманил у одного кафра[11] стадо скота. И несмотря на то, что он тоже подложил мне свинью, я до сих пор чувствую угрызения совести.

Итак, с тех пор как я впервые встретил сэра Генри Куртиса и капитана Гуда, прошло примерно восемнадцать месяцев. Произошло же это следующим образом. Во время охоты на слонов за Бамангвато[12] мне с самого начала не повезло, и в довершение всего я схватил сильную лихорадку. Немного окрепнув, я добрался до Алмазных россыпей, продал всю слоновую кость вместе с фургоном и волами, рассчитался с охотниками и сел в почтовую карету, направляющуюся в Кап[13]. В Кейптауне я прожил неделю в гостинице, где, кстати сказать, меня здорово обсчитали, и осмотрел все его достопримечательности. Видел я и ботанические сады, которые, по моему мнению, приносят стране огромную пользу, и здание парламента, который, полагаю, никакой пользы не приносит. В Наталь я решил вернуться на пароходе «Данкелд». Он в это время стоял в доке в ожидании «Эдинбург Кастла», который должен был прибыть из Англии. Я оплатил проезд, сел на пароход, и в тот же день пассажиры, направляющиеся в Наталь, пересели с «Эдинбург Кастла» на «Данкелд». Мы снялись с якоря и вышли в море.

Среди новых пассажиров на борту нашего парохода два человека сразу же привлекли мое внимание. Один из них был джентльмен лет тридцати. Я никогда не встречал человека такого богатырского сложения. У него были соломенного цвета волосы, густая борода, правильные черты лица и большие, глубоко сидящие серые глаза. В своей жизни я не видел более красивого человека, и он чем-то напоминал мне древнего датчанина. Это, конечно, не значит, что я много знаю о древних датчанах; я знал только одного современного датчанина, который, кстати сказать, выставил меня на десять фунтов. Я вспомнил, что однажды где-то видел картину, изображающую несколько таких господ, которые, мне кажется, очень похожи на белых зулусов. У них в руках были кубки из рога, и длинные волосы ниспадали им на спину. Смотря на этого человека, стоявшего у трапа, я подумал, что если бы он немного отрастил себе волосы, надел стальную кольчугу на свою могучую грудь, взял бы боевой топор и кубок из рога, то вполне смог бы позировать для этой картины. И, между прочим, странная вещь (как сказывается происхождение!): позже я узнал, что в жилах сэра Генри Куртиса — так звали этого высокого джентльмена — текла датская кровь[14]. Он очень напоминал мне еще кого-то, но кого — я не мог вспомнить.

Другой человек, который стоял, разговаривая с сэром Генри, был совсем другого типа. Я сейчас же подумал, что он морской офицер. Не знаю почему, но морского офицера сразу видно. Мне приходилось с ними ездить на охоту, и должен сказать, что они всегда оказывались необыкновенно храбрыми и симпатичными людьми, каких редко можно встретить. Одно в них плохо: уж очень они любят ругаться.

Несколько раньше я задал вопрос: что такое джентльмен? Теперь я на него отвечу: это офицер Британского Королевского флота, хотя, конечно, и среди них иногда встречаются исключения. Я думаю, что широкие морские просторы и свежие ветры, несущие дыхание господа бога, омывают их сердца и выдувают скверну из сознания, делая их настоящими людьми. Но вернемся к рассказу. Я опять оказался прав. Действительно, этот человек был морским офицером. Безупречно прослужив во флоте ее величества семнадцать лет, неожиданно и вопреки его желанию он был зачислен в резерв с чином капитана. Вот что ожидает людей, которые служат королеве[15]. В полном расцвете сил и способностей, когда они приобретают большой опыт и знания, их выбрасывают в холодный, неприветливый мир без средств к существованию. Возможно, что они и примиряются с этим; что же касается меня, я все же предпочитаю зарабатывать на хлеб охотой. Денег у тебя будет так же мало, но пинков ты получишь меньше! Его фамилия — я нашел ее в списке пассажиров — была Гуд, капитан Джон Гуд. Это был коренастый человек лет тридцати, среднего роста, темноволосый, плотный, довольно оригинальный с виду. Он был чрезвычайно опрятно одет, тщательно выбрит и всегда носил в правом глазу монокль. Казалось, что этот монокль врос ему в глаз, так как носил он его без шнура и вынимал, только чтобы протереть. По простоте души я думал, что он и спит с ним, но потом узнал, что ошибался. Когда он ложился спать, то клал монокль в карман брюк вместе со вставными зубами, которых у него было два прекрасных комплекта, что часто заставляло меня нарушать десятую заповедь[16], так как своими я похвастаться не могу. Но я забегаю вперед.

Вскоре после того, как мы снялись с якоря, наступил вечер, и погода неожиданно испортилась. Пронизывающий ветер подул с суши, спустился густой туман с изморосью, и все пассажиры вынуждены были покинуть палубу. Наше плоскодонное судно было недостаточно нагружено, и потому его сильно качало — иногда казалось, что мы вот-вот перевернемся.

Но, к счастью, этого не случилось. Находиться на палубе было невозможно, и я стоял около машинного отделения, где было очень тепло, и развлекался тем, что смотрел на кренометр. Стрелка его медленно раскачивалась взад и вперед, отмечая угол наклона парохода при каждом крене.

— Ну и кренометр! Он же не выверен! — послышался рядом со мной чей-то раздраженный голос.

Оглянувшись, я увидел того морского офицера, на которого уже раньше обратил внимание.

— Разве? Почему вы так думаете?

— Думаю? Тут и думать нечего! Как же, — продолжал он, когда наш пароход снова восстановил равновесие после очередного крена, — если бы судно действительно накренилось до того градуса, который показывает эта штука, — тут он указал на кренометр, — мы бы перевернулись. Но что еще можно ожидать от капитанов торгового флота! Они чертовски небрежны.

Как раз в этот момент прозвучал обеденный гонг, чему я очень обрадовался, потому что если офицер Британского флота начинает ругать капитанов торгового флота, то слушать его невыносимо. Хуже этого только одно — слушать, как капитан торгового флота выражает свое откровенное мнение об офицерах Британского флота.

Мы с капитаном Гудом спустились в кают-компанию и там застали сэра Генри Куртиса уже за столом. Капитан Гуд сел с ним рядом, я же занял место напротив. Мы с капитаном разговорились об охоте. Он задавал мне много вопросов, и я старался давать наиболее исчерпывающие ответы. Вскоре разговор перешел на слонов.

— Ну, сэр, — сказал кто-то из сидевших недалеко от меня, — вам повезло: если кто-нибудь может толком рассказать вам о слонах, то это только охотник Квотермейн.

Сэр Генри, который все время молча прислушивался к нашему разговору, при последних словах заметно вздрогнул.

— Простите меня, сэр, — тихо сказал он низким басом, именно таким, какой должен был исходить из таких могучих легких, — простите меня, сэр, вы не Аллан Квотермейн?

Я ответил утвердительно.

Сэр Генри больше ко мне не обращался, но я слышал, как он тихо произнес про себя: «Какая удача!»

После обеда, когда мы выходили из кают-компании, сэр Генри предложил мне зайти к нему выкурить трубку. Я принял приглашение, и мы с капитаном Гудом пошли в его каюту, которая выходила на палубу. Это была прекрасная просторная каюта, когда-то состоявшая из двух. Когда кто-то из наших важных франтов совершал поездку на «Данкелде» вдоль побережья, перегородку сняли, а на прежнее место так и не поставили. В каюте был диван, перед которым стоял маленький стол. Сэр Генри послал стюарда за бутылкой виски, мы втроем сели и закурили трубки.

— Мистер Квотермейн, — обратился ко мне сэр Генри, когда стюард принес виски и зажег лампу, — в позапрошлом году, примерно в это время, вы, кажется, были в поселке, который называется Бамангвато, к северу от Трансвааля?

— Да, был, — отвечал я, несколько удивленный, что этот незнакомый джентльмен так хорошо осведомлен о моих странствиях, которые, как я полагал, особого интереса представлять не могли.

— Вы там торговали? — с живостью спросил меня Гуд.

— Да, я взял туда фургон с товаром, остановился у поселка и пробыл там, пока все не распродал.

Сэр Генри сидел против меня в плетеном кресле, облокотившись на стол. Он смотрел мне прямо в лицо своими проницательными серыми глазами, и казалось, что его взгляд выражает какое-то странное волнение.

— Вы случайно не встречали там человека, по фамилии Невилль?

— Ну как же, конечно встречал! Он распряг упряжку рядом с моим фургоном и прожил там две недели, чтобы дать возможность отдохнуть волам, перед тем как отправиться в глубь страны. Несколько месяцев назад я получил письмо от какого-то стряпчего, который просил меня сообщить, не знаю ли я, что сталось с Невиллем. Я сразу же написал ему все, что знал.

— Да, — сказал сэр Генри, — он переслал мне ваше письмо. В нем вы сообщили, что джентльмен, по фамилии Невилль, уехал из Бамангвато в начале мая в фургоне с погонщиком, проводником и охотником-кафром, по имени Джим. Он говорил, что намеревается добраться, если будет возможно, до Айнайти, конечного торгового пункта Земли Матабеле. Там он предполагал продать свой фургон и отправиться дальше пешком. Вы также сообщили, что он действительно продал свой фургон, потому что шесть месяцев спустя вы видели его у какого-то португальского торговца. Этот человек рассказал вам, что он купил его в Айнайти у белого, имени которого он не помнит, и нужно полагать, что белый со слугой-туземцем отправился в глубь страны на охоту.

— Совершенно верно, — подтвердил я.

Наступило молчание.

— Мистер Квотермейн, — неожиданно сказал сэр Генри, — я думаю, что вы ничего не знаете и не догадываетесь о том, каковы были причины, заставившие моего… мистера Невилля предпринять путешествие на север?

— Кое-что я об этом слышал, — ответил я и замолчал. Мне не хотелось говорить на эту тему.

Сэр Генри и Гуд переглянулись, и капитан многозначительно кивнул головой.

— Мистер Квотермейн, — сказал сэр Генри, — я хочу рассказать вам одну историю и попросить вашего совета, а возможно, и помощи. Мой поверенный передал мне ваше письмо и сказал, что я могу вполне на вас положиться. По его словам, вас хорошо знают в Натале, где вы пользуетесь всеобщим уважением. Кроме того, он сказал, что вы принадлежите к людям, которые умеют хранить тайны.

Я поклонился и отпил немного разбавленного виски, чтобы скрыть свое смущение, так как я скромный человек. Сэр Генри продолжал:

— Мистер Квотермейн, я должен сказать вам правду: мистер Невилль — мой брат.

— О! — промолвил я вздрогнув.

Теперь стало ясно, кого напоминал мне сэр Генри Куртис, когда я его впервые увидел. Мистер Невилль был гораздо меньше ростом, с темной бородой, но глаза у него были такие проницательные и такого же самого серого оттенка, как и у сэра Генри. В чертах лица также было некоторое сходство.

— Мистер Невилль — мой младший и единственный брат, — продолжал сэр Генри, — и мы впервые расстались с ним пять лет назад. До этого времени я не помню, чтобы мы разлучались даже на месяц. Но около пяти лет назад нас постигло несчастье: мы с братом поссорились не на жизнь, а на смерть (это иногда случается даже между очень близкими людьми), и я поступил с ним несправедливо.

Тут капитан Гуд, как бы в подтверждение этих слов, энергично закивал головой. В это время наш пароход сильно накренился, и изображение капитана Гуда, отчаянно кивающего головой, отразилось в зеркале, которое в этот момент оказалось над моей головой.

— Как вам, я полагаю, известно, — продолжал сэр Генри, — если человек умирает, не оставив завещания, и не имеет иной собственности, кроме земельной, называемой в Англии недвижимым имуществом, все переходит к его старшему сыну. Случилось так, что как раз в это время, когда мы поссорились, умер наш отец, не оставив завещания. В результате брат остался без гроша, не имея при этом никакой профессии. Конечно, мой долг заключался в том, чтобы обеспечить его, но в то время наши отношения настолько обострились, что к моему стыду (тут он глубоко вздохнул), я ничего для него не сделал. Не то чтобы я хотел несправедливо поступить с ним, нет, — я ждал, чтобы он сделал первый шаг к примирению, а он на это не пошел. Простите, что я утруждаю ваше внимание всеми этими подробностями, но для вас все должно быть ясно. Правда, Гуд?

— Само собой разумеется, — ответил капитан. — Я уверен, что мистер Квотермейн никого в это дело не посвятит.

— Конечно, — сказал я, — вы можете быть в этом уверены.

— Надо сказать, что я очень горжусь тем, что умею хранить тайны.

— Итак, — снова продолжал сэр Генри, — в это время у моего брата было на текущем счету несколько сот фунтов стерлингов. Ничего мне не говоря, он взял эту ничтожную сумму и под вымышленным именем Невилля отправился в Южную Африку с безумной мечтой нажить себе состояние. Это стало известно мне уже позже. Прошло около трех лет. Я не имел никаких сведений о брате, хотя писал ему несколько раз. Конечно, письма до него не доходили. С течением времени я все более и более о нем беспокоился. Я понял, мистер Квотермейн, что такое родная кровь.

— Это верно, — промолвил я и подумал о своем Гарри.

— Я отдал бы половину своего состояния, чтобы только узнать, что мой брат Джордж жив и здоров и я его снова увижу!

— Но на это надежды мало, Куртис, — отрывисто сказал капитан Гуд, взглянув на сэра Генри.

— И вот, мистер Квотермейн, чем дальше, тем больше я тревожился, жив ли мой брат, и если он жив, то как вернуть его домой. Я принял все меры, чтобы его разыскать, в результате чего получил ваше письмо. Полученные известия были утешительны, поскольку они указывали, что до недавнего времени Джордж был жив, но дальнейших сведений о нем до сих пор нет. Короче говоря, я решил приехать сюда и искать его сам, а капитан Гуд любезно согласился меня сопровождать.

— Видите ли, — сказал капитан, — мне все равно делать нечего. Лорды Адмиралтейства выгнали меня из флота умирать с голоду на половинном окладе. А теперь, сэр, вы, может быть, расскажете нам все, что знаете или слышали о джентльмене по фамилии Невилль.

Глава 2

ЛЕГЕНДА О КОПЯХ ЦАРЯ СОЛОМОНА
Я медлил с ответом, набивая табаком свою трубку.

— Так что же вы слышали относительно дальнейшего путешествия моего брата? — спросил в свою очередь сэр Генри.

— Вот что мне известно, — отвечал я, — и до сегодняшнего дня ни одна живая душа от меня об этом не слышала. Я узнал тогда, что он отправляется в копи царя Соломона[17].

— Копи царя Соломона! — воскликнули вместе оба мои слушателя. — Где же они находятся?

— Не знаю, — сказал я. — Мне только приходилось слышать, что говорят об этом люди. Правда, я как-то видел вершины гор, по другую сторону которых находятся Соломоновы копи, но между мною и этими горами простиралось сто тридцать миль пустыни, и, насколько мне известно, никому из белых людей, за исключением одного, не удалось когда-либо пересечь эту пустыню. Но, может быть, мне лучше рассказать вам легенду о копях царя Соломона, которую я слышал? А вы дадите мне слово не разглашать без моего разрешения ничего из того, что я вам расскажу. Вы согласны? У меня есть серьезные основания просить вас об этом.

Сэр Генри утвердительно кивнул головой, а капитан Гуд ответил:

— Конечно, конечно!

— Итак, — начал я, — вам, вероятно, известно, что охотники на слонов — грубые, неотесанные люди и их мало что интересует, кроме обычных житейских дел да кафрских обычаев. Правда, время от времени среди них можно встретить человека, который увлекается собиранием преданий среди туземцев, пытаясь восстановить хоть малую часть истории этой таинственной страны. Как раз от такого человека я впервые услышал легенду о Соломоновых копях. Было это почти тридцать лет назад, во время моей первой охоты на слонов в Земле Матабеле.

Звали этого человека Иванс. На следующий год бедняга погиб — его убил раненый буйвол. Его похоронили около водопадов Замбези. Однажды ночью, помню, я рассказывал Ивансу об удивительных разработках, на которые натолкнулся, охотясь на антилоп куду[18] и канну[19] в той местности, которая теперь называется Лиденбургским районом Трансвааля. Я слышал, что недавно золотопромышленники снова нашли этот прииск, но я-то знал о нем много лет назад. Там в сплошной скале проложена широкая проезжая дорога, ведущая к входу в прииск или галерею. Внутри, в этой галерее, лежат груды золотоносного кварца, приготовленного для дробления. Это указывает на то, что рабочим, кем бы они ни были, пришлось поспешно покинуть прииск. На расстоянии шагов двадцати вглубь там есть поперечная галерея, с большим искусством облицованная камнем.

— «Ну! — сказал Иванс. — А я расскажу тебе нечто еще более удивительное!»

И он начал мне рассказывать о том, как далеко, во внутренних областях страны, он случайно набрел на развалины города. По его мнению, это был Офир, упоминаемый в библии. Между прочим, другие, более ученые люди подтвердили мнение Иванса спустя много лет после того, как бедняга уже погиб. Помню, я слушал как зачарованный рассказ обо всех этих чудесах, потому что в то время я был молод и этот рассказ о древней цивилизации и о сокровищах, которые выкачивали оттуда старые иудейские и финикийские авантюристы, когда страна давно уже вновь впала в состояние самого дикого варварства, подействовал на мое воображение. Внезапно Иванс спросил меня: «Слышал ли ты когда-нибудь, дружище, о Сулеймановых горах, которые находятся к северо-западу от земли Машукулумбве?»[20] Я ответил, что ничего не слышал.

«Так вот, — сказал он, — именно там находились копи, принадлежавшие царю Соломону, — я говорю о его алмазных копях!»

«Откуда ты это знаешь?» — спросил я.

«Откуда я знаю? Как же! Ведь что такое «Сулейман», как не испорченное слово «Соломон»?[21] И, кроме того, одна старая изанузи[22] в Земле Маника мне много об этом рассказывала. Она говорила, что народ, живший за этими горами, представлял собою ветвь племени зулусов и говорил на зулусском наречии, но эти люди были красивее и выше ростом, чем зулусы. Среди них жили великие волшебники, которые научились своему искусству у белых людей тогда, когда «весь мир был еще темен», и им была известна тайна чудесной копи, где находили «сверкающие камни».

Ну, в то время эта история показалась мне смешной, хоть она и заинтересовала меня, так как алмазные россыпи тогда еще не были открыты. А бедный Иванс вскоре уехал и погиб, и целых двадцать лет я совершенно не вспоминал его рассказа. Но как раз двадцать лет спустя — а это долгий срок, господа, так как охота на слонов опасное ремесло и редко кому удается прожить столько времени, — так вот, двадцать лет спустя я услышал нечто более определенное о горах Сулеймана и о стране, которая лежит по ту сторону гор. Я находился в поселке, называемом крааль[23] Ситанди, за пределами Земли Маника. Скверное это место: есть там нечего, а дичи почти никакой. У меня был приступ лихорадки, и чувствовал я себя очень плохо. Однажды туда прибыл португалец, которого сопровождал только слуга-метис. Надо сказать, что я хорошо знаю португальцев из Делагоа[24], — нет на земле худших дьяволов, жиреющих на крови и страданиях своих рабов.

Но этот человек резко отличался от тех, с которыми я привык встречаться. Он больше напоминал мне вежливых испанцев, о которых мне приходилось читать в книгах. Это был высокий, худой человек с темными глазами и вьющимися седыми усами. Мы немного побеседовали, так как он мог объясняться на ломаном английском языке, а я немного понимал по-португальски. Он сказал мне, что его имя Хозе Сильвестр и что у него есть участок земли около залива Делагоа. Когда на следующий день он отправился в путь со своим слугой-метисом, он попрощался со мной, сняв шляпу изысканным старомодным жестом.

«До свиданья, сеньор, — сказал он. — Если нам суждено когда-либо встретиться вновь, я буду уже самым богатым человеком на свете и тогда не забуду о вас!»

Это меня немного развеселило, хоть я и был слишком слаб, чтобы смеяться. Я видел, что он направился на запад, к великой пустыне, и подумал — не сумасшедший ли он и что он рассчитывает там найти.

Прошла неделя, и я выздоровел. Однажды вечером я сидел перед маленькой палаткой, которую возил с собой, и глодал последнюю ножку жалкой птицы, купленной мною у туземца за кусок ткани, стоивший двадцать таких птиц. Я смотрел на раскаленное красное солнце, которое тонуло в бескрайней пустыне, и вдруг на склоне холма, находившегося напротив меня на расстоянии около трехсот ярдов, заметил какого-то человека. Судя по одежде, это был европеец. Сначала он полз на четвереньках, затем поднялся и, шатаясь, прошел несколько ярдов. Потом он вновь упал и пополз дальше. Видя, что с незнакомцем произошло что-то неладное, я послал ему на помощь одного из моих охотников. Вскоре его привели, и оказалось, что это — как вы думаете, кто?

— Конечно, Хозе Сильвестр! — воскликнул капитан Гуд.

— Да, Хозе Сильвестр, вернее — его скелет, обтянутый кожей. Его лицо было ярко-желтого цвета от лихорадки, и большие темные глаза, казалось, торчали из черепа — так он был худ. Его кости резко выступали под желтой кожей, похожей на перманент, волосы были седые.

«Воды, ради бога, воды!» — простонал он; губы его растрескались, и язык распух и почернел.

Я дал ему воды, в которую добавил немного молока, и он выпил не менее двух кварт[25] залпом, огромными глотками. Больше я побоялся ему дать. Затем у него начался приступ лихорадки, он упал и начал бредить о горах Сулеймана, об алмазах и пустыне. Я взял его к себе в палатку и старался облегчить его страдания, насколько это было в моих силах. Многого сделать я, конечно, не мог. Я видел, чем это неизбежно должно кончиться. Около одиннадцати часов он немного успокоился. Я прилег отдохнуть и заснул. На рассвете я проснулся и в полумраке увидел его странную, худую фигуру. Он сидел и пристально смотрел в сторону пустыни. Вдруг первый солнечный луч осветил широкую равнину, расстилавшуюся перед нами, и скользнул по отдаленной вершине одной из самых высоких гор Сулеймана, которая находилась от нас на расстоянии более сотни миль.

«Вот она! — воскликнул умирающий по-португальски, протянув по направлению к вершине свою длинную, тощую руку. — Но мне уже никогда не дойти до нее, никогда! И никто никогда туда не доберется! — Вдруг он замолчал. Казалось, что он что-то обдумывает. — Друг, — сказал он, оборачиваясь ко мне, — вы здесь? У меня темнеет в глазах».

«Да, — ответил я, — я здесь. А теперь лягте и отдохните».

«Я скоро отдохну, — отозвался он. — У меня будет много времени для отдыха — целая вечность. Я умираю! Вы были добры ко мне. Я дам вам один документ. Быть может, вы доберетесь туда, если выдержите путешествие по пустыне, которое погубило и меня и моего бедного слугу».

Затем он пошарил за пазухой и вынул предмет, который я принял за бурский кисет для табака, сделанный из шкуры сабельной антилопы. Он был крепко завязан кожаным ремешком, который мы называем «римпи». Умирающий попытался развязать его, но не смог. Он передал его мне. «Развяжите это», — сказал он. Я повиновался и вынул клочок рваного пожелтевшего полотна, на котором что-то было написано буквами цвета ржавчины. Внутри находилась бумага.



Он продолжал говорить очень тихо, так как силы его слабели:

«На бумаге написано то же самое, что и на обрывке материи. Я потратил многие годы, чтобы все это разобрать. Слушайте! Мой предок, политический эмигрант из Лиссабона, был одним из первых португальцев, высадившихся на этих берегах. Он написал этот документ, умирая среди тех гор, на которые ни до этого, ни после не ступала нога белого человека. Его звали Хозе да Сильвестра, и жил он триста лет назад. Раб, который ожидал его по эту сторону гор, нашел его труп и принес записку домой, в Делагоа. С тех пор она хранилась в семье, но никто не пытался ее прочесть, пока наконец мне не удалось это сделать самому. Это стоило мне жизни, но другому может помочь достичь успеха и стать самым богатым человеком в мире — да, самым богатым в мире! Только не отдавайте эту бумагу никому, отправляйтесь туда сами!»

Затем он снова начал бредить, и час спустя все было кончено.

Мир его праху! Он умер спокойно, и я похоронил его глубоко и положил валуны на могилу, поэтому не думаю, чтобы шакалам удалось вырыть его труп. А потом я оттуда уехал.

— А что же сталось с документом? — спросил сэр Генри, слушавший меня с большим интересом.

— Да, да, что же было написано в этом документе? — добавил капитан Гуд.

— Хорошо, господа, если хотите, я расскажу вам и это. Я еще никому его не показывал, а пьяный старый португальский торговец, который перевел мне этот документ, забыл его содержание на следующее же утро.

Подлинный кусок материи у меня дома, в Дурбане, вместе с переводом бедного дона Хозе, но у меня в записной книжке есть английский перевод и копия карты, если это вообще можно назвать картой. Вот она. А теперь слушайте: «Я, Хозе да Сильвестра, умирая от голода в маленькой пещере, где нет снега, на северном склоне вершины ближайшей к югу горы, одной из двух, которые я назвал Грудью Царицы Савской[26], пишу это собственной кровью в год 1590-й, обломком кости на клочке моей одежды. Если мой раб найдет эту записку, когда он придет сюда, и принесет ее в Делагоа, пусть мой друг (имя неразборчиво) даст знать королю о том, что здесь написано, чтобы он мог послать сюда армию. Если она преодолеет пустыню и горы и сможет победить отважных кукуанов и их дьявольское колдовство, для чего следует взять с собой много священнослужителей, то он станет богатейшим королем со времен Соломона. Я видел собственными глазами несметное число алмазов в сокровищнице Соломона, за Белой Смертью, но из-за вероломства Гагулы, охотницы за колдунами, я ничего не смог унести и едва спас свою жизнь. Пусть тот, кто пойдет туда, следует по пути, указанному на карте, и восходит по снегам, лежащим на левой Груди Царицы Савской, пока не дойдет до самой ее вершины. На северном ее склоне начинается Великая Дорога, проложенная Соломоном, откуда три дня пути до королевских владений. Пусть он убьет Гагулу. Молитесь о моей душе. Прощайте. Хозе да Сильвестра».

Когда я окончил чтение документа и показал копию карты, начерченной слабеющей рукой старого португальца — его собственной кровью вместо чернил, — наступило глубокое молчание. Мои слушатели были поражены.

— Да, — сказал наконец капитан Гуд, — я дважды объехал вокруг света и был во многих местах, но пусть меня повесят, если мне когда-либо приходилось слышать или читать этакую историю.

— Да, это странная история, мистер Квотермейн, — прибавил в свою очередь сэр Генри. — Надеюсь, вы не подшучиваете над нами? Я знаю, что это иногда считается позволительным по отношению к новичкам.

— Если вы так думаете, сэр Генри, тогда лучше покончим с этим, — сказал я очень раздраженно, кладя бумагу в карман и поднимаясь, чтобы уйти. — Я не люблю, чтобы меня принимали за одного из этих болванов, которые считают остроумным врать и постоянно хвастаются перед приезжими необычайными охотничьими приключениями, которых на самом деле никогда не было.

Сэр Генри успокаивающим жестом положил свою большую руку мне на плечо.

— Сядьте, мистер Квотермейн, — сказал он, — и извините меня. Я прекрасно понимаю, что вы не хотите нас обманывать, но согласитесь, что ваш рассказ был настолько необычен, что нет ничего удивительного, что я мог усомниться в его правдивости.

— Вы увидите подлинную карту и документ, когда мы приедем в Дурбан, — сказал я, несколько успокоившись. Действительно, когда я задумался над своим рассказом, я понял, что сэр Генри совершенно прав. — Но я еще ничего не сказал о вашем брате. Я знал его слугу Джима, который отправился в путешествие вместе с ним. Это был очень умный туземец, родом из Бечуаны, и хороший охотник. Я видел Джима в то утро, когда мистер Невилль готовился к отъезду. Он стоял у моего фургона и резал табак для трубки.

«Джим, — сказал я, — куда это вы отправляетесь? За слонами?»

«Нет, баас[27], — отвечал он, — мы идем на поиски чего-то более ценного, чем слоновая кость».

«А что же это может быть? — спросил я из любопытства. — Золото?»

— Нет, баас, нечто более ценное, чем золото». — И он усмехнулся.

Я более незадавал вопросов, потому что не желал показаться любопытным и тем самым уронить свое достоинство. Однако его слова сильно меня заинтересовали.

Вдруг Джим перестал резать табак.

«Баас», — сказал он.

Я сделал вид, что не слышу.

«Баас», — повторил он.

«Да, дружище, в чем дело?» — отозвался я.

«Баас, мы отправляемся за алмазами».

«За алмазами? Послушай, тогда вы совсем не туда едете, — вам же нужно ехать в сторону россыпей».

«Баас, ты слышал когда-нибудь о Сулеймановых горах?»

«Да!»

«Ты слышал когда-нибудь, что там есть алмазы?»

«Я слышал какую-то дурацкую болтовню об этом, Джим».

«Это не болтовня, баас. Я когда-то знал женщину, которая пришла оттуда со своим ребенком и добралась до Наталя. Она сама рассказывала мне об этом. Теперь она уже умерла».

«Твой хозяин пойдет на корм хищным птицам, Джим, если он не откажется от намерения добраться до страны Сулеймана. Да и ты тоже, если только они найдут какую-нибудь поживу в твоем никчемном старом скелете», — сказал я. Он усмехнулся:

«Может быть, баас. Но человек должен умереть. А мне самому хотелось бы попытать счастья в новом месте. К тому же здесь скоро перебьют всех слонов».

«Вот что, дружище! — сказал я. — Подожди-ка, пока «бледнолицый старик»[28] не схватит тебя за твою желтую глотку, тогда мы послушаем, какую ты запоешь песенку».

Полчаса спустя я увидел, что фургон Невилля двинулся в путь. Вдруг Джим повернул обратно и подбежал ко мне.

«Послушай, баас, — сказал он, — я не хочу уезжать, не попрощавшись с тобой, потому что, пожалуй, ты прав: мы никогда обратно не вернемся».

«Так твой хозяин действительно собрался в Сулеймановы горы, Джим, или ты лжешь?»

«Нет, — отвечал Джим, — это действительно так. Он сказал, что ему необходимо во что бы то ни стало попытаться составить себе состояние, — так почему бы ему не попытаться разбогатеть на алмазах?»

«Подожди-ка немножко, Джим, — сказал я, — ты возьмешь записку для своего хозяина, но обещай мне отдать ее только тогда, когда вы достигнете Айнайти» (это было на расстоянии около ста миль).

«Хорошо», — ответил он.

Я взял клочок бумаги и написал на нем: «Пусть тот, кто пойдет туда… восходит по снегам, лежащим на левой груди Царицы Савской, пока не дойдет до самой ее вершины. На северном ее склоне начинается Великая Дорога, проложенная Соломоном».

«Так вот, Джим, — сказал я, — когда ты отдашь эту записку своему хозяину, скажи ему, что нужно точно придерживаться этого совета. Помни, что ты не должен сейчас отдавать ему эту бумажку, потому что я не хочу, чтобы он повернул обратно и стал задавать мне вопросы, на которые у меня нет желания отвечать. А теперь иди, лентяй, — фургона уже почти не видно». Джим взял записку и побежал догонять фургон. Вот и все, что мне известно о вашем брате, сэр Генри. Но я очень боюсь, что…

— Мистер Квотермейн, — прервал меня сэр Генри, — я отправляюсь на поиски моего брата. Я пройду по его пути до Сулеймановых гор, а если потребуется, то и дальше. Я буду идти, пока не найду его или не узнаю, что он погиб. Вы пойдете со мной?

Мне кажется, я уже говорил, что я осторожный человек и, кроме того, человек тихий и скромный, и меня ошеломило и испугало это предложение. Мне казалось, что отправиться в подобное путешествие — значит пойти на верную смерть. Кроме того, уж не говоря обо всем прочем, я должен помогать сыну и поэтому не могу позволить себе так скоро умереть.

— Нет, благодарю вас, сэр Генри, я предпочел бы отказаться от вашего предложения, — ответил я. — Я слишком стар для того, чтобы принимать участие в сумасбродных затеях подобного рода, которые несомненно окончатся для нас так же, как для моего бедного друга Сильвестра. У меня есть сын, который нуждается в моей поддержке, и я не имею права рисковать своей жизнью.

Сэр Генри и капитан Гуд казались очень разочарованными.

— Мистер Квотермейн, — сказал сэр Генри, — я состоятельный человек и от своего намерения не откажусь. За свои услуги вы можете потребовать любое вознаграждение. Эта сумма будет вам уплачена до нашего отъезда. Одновременно с этим, на случай нашей гибели, я приму меры, чтобы ваш сын был соответствующим образом обеспечен. Из сказанного мною вы поймете, насколько необходимым я считаю ваше участие. Если же нам посчастливится добраться до Сулеймановых копей и найти алмазы, вы поделите их поровну с Гудом. Мне они не нужны. Я сильно сомневаюсь в том, что нам удастся туда добраться, так как надежды на это нет почти никакой. Но я не сомневаюсь в том, что в пути мы сможем добыть слоновую кость, и вы поступите с нею таким же образом. Вы можете поставить мне свои условия, мистер Квотермейн. Кроме того, я, конечно, оплачу все расходы.

— Сэр Генри, — сказал я, — я никогда не получал более щедрого предложения, и бедному охотнику и торговцу следует о нем поразмыслить. Но мне еще не приходилось иметь дело с таким крупным предприятием. Мне нужно время, чтобы все это обдумать. Во всяком случае, я дам вам ответ до нашего прибытия в Дурбан.

— Прекрасно, — ответил сэр Генри.

Затем я пожелал им доброй ночи и ушел к себе.

В эту ночь мне снились бедный, давно умерший Сильвестр и алмазы.

Глава 3

АМБОПА ПОСТУПАЕТ К НАМ В УСЛУЖЕНИЕ
Чтобы добраться морем от Кейптауна до Дурбана, нужно затратить четыре — пять дней: это зависит от состояния погоды и скорости хода судна. В Ист-Лондоне[29] постройка порта еще не закончена, несмотря на то, что на него уже ухлопали целую кучу денег. Поэтому, вместо того, чтобы причаливать к пристани в прекрасно оборудованном порту, о котором давно прожужжали все уши, пароходы до сих пор бросают якорь далеко от берега. Если море неспокойно, то бывает, что приходится ждать целые сутки, пока наконец от берега смогут отойти буксиры с шлюпками за пассажирами и грузом. Но нам, к счастью, ждать не пришлось. Когда мы подошли к Ист-Лондону, волнение на море было совсем незначительное, и с берега сразу же отчалили буксиры, ведя за собой вереницу безобразных плоскодонных шлюпок. С нашего парохода со всего размаха начали швырять в них тюки с товаром, не обращая внимания на то, что в них находится: шерсть, фарфор — все летело вниз в одну кучу. Стоя на палубе, я видел, как вдребезги разбился ящик с четырьмя дюжинами шампанского и искристое вино брызнуло и запенилось по дну грязной грузовой шлюпки. Ужасно досадно было смотреть, как бессмысленно пропадает столько вина! Это быстро сообразили и находившиеся в лодке грузчики-кафры. Они нашли две случайно уцелевшие бутылки, отбили у них горлышки и выпили все до дна. Шампанское ударило им в голову, и они сразу же опьянели. Этого кафры никак не ожидали: в страшном испуге они начали кататься по дну лодки, крича, что добрый напиток «тагати» — то есть заколдован. Я вступил с ними в разговор и подтвердил, что они выпили самую страшную отраву белого человека и должны умереть. В диком ужасе кафры налегли на весла, и лодка помчалась к берегу. Я уверен, что никогда в жизни они не дотронутся больше до шампанского.

Всю дорогу в Наталь я думал о предложении сэра Куртиса. Первые дня два мы не затрагивали этого вопроса, хотя и были все время вместе. Я рассказывал сэру Генри и Гуду о своих охотничьих приключениях, причем ничего не выдумывал и не преувеличивал, как это имеют обыкновение делать охотники. Я считаю, что и не имеет смысла нам, африканским охотникам, привирать и плести небылицы. У нас бывают такие необыкновенные приключения, что и без того есть чем поделиться. Впрочем, это к моему рассказу не относится.

Наконец в один прекрасный январский день — у нас ведь январь самый жаркий месяц — наш пароход стал подходить к Наталю, и мы пошли вдоль его живописных берегов, рассчитывая к закату солнца обогнуть Дурбанский мыс. Этот берег с его красными песчаными холмами и бесконечными просторами ярко-изумрудной зелени, в которой прячутся краали кафров, удивительно красив. Набегающие волны, ударяясь о прибрежные скалы, поднимаются ввысь и, падая, образуют белоснежную полосу пены, которая тянется вдоль всего берега. Но особенно роскошна природа у самого Дурбана. В течение многих веков бурные потоки дождей промыли в холмах глубокие ущелья, по которым текут сверкающие на солнце реки; на фоне густых темно-зеленых зарослей кустарников, растущих так, как насадил их сам господь, время от времени виднеются рощи хлебных деревьев и плантации сахарного тростника. Изредка среди этой пышной зелени вдруг выглядывает белый домик и словно улыбается безмятежно-спокойному морю, придавая особую законченность и домашний уют всей этой великолепной панораме.

Я думаю, как бы прекрасен ни был пейзаж, он непременно требует присутствия человека. Возможно, мне это кажется потому, что уж слишком долго я прожил в диких и безлюдных местах и потому знаю цену цивилизации, хотя она вытесняет и зверя и дичь. Райский сад был, конечно, прекрасен и до появления человека, но я убежден, что он стал еще прекраснее, когда в нем стала гулять Ева.

Но вернусь к рассказу. Мы немного ошиблись в расчете, и солнце давно уже село, когда мы бросили якорь неподалеку от Дурбанского мыса и услышали выстрел, извещающий добрых жителей Дурбана о прибытии почты из Англии. Ехать на берег было слишком поздно; мы посмотрели, как грузят в спасательную шлюпку почту, и пошли обедать.

Когда мы снова вышли на палубу, луна уже взошла и ярко освещала море и берег. Быстро мелькающие огни маяка казались совсем бледными в ее ослепительном сиянии. С берега доносился пряный, сладкий аромат, который мне всегда напоминает церковные песнопения и миссионеров. Домики на Берейской набережной были ярко освещены. С большого брига, стоявшего рядом с нами, доносились музыка и песни матросов, которые поднимали якорь, готовясь выйти в море. Была тихая, чудная ночь, одна из тех ночей, которые бывают в Южной Африке. Как луна окутывала своим серебристым покровом всю природу, так и эта дивная ночь окутывала покровом мира все живущее на земле. Даже огромный бульдог, принадлежавший одному из наших пассажиров, под влиянием этой торжественной тишины и покоя забыл о своем желании вступить в бой с обезьяной, сидевшей в клетке на полубаке. Он лежал у входа в каюту и сладко храпел: должно быть, ему снилось, что он прикончил обезьяну, и поэтому был наверху блаженства.

Мы трое — то есть сэр Генри Куртис, капитан Гуд и я — пошли и сели у штурвала.

— Ну, мистер Квотермейн, — обратился ко мне сэр Генри после минутного молчания, — обдумали вы мое предложение?

— Да, да! — повторил за ним капитан Гуд. — Что же вы решили? Надеюсь, вы примете участие в нашей экспедиции? Мы были бы счастливы, если бы вы согласились сопровождать нас не только до копей царя Соломона, но и вообще всюду, где мог бы оказаться джентльмен, которого вы знали под фамилией Невилль.

Я молча встал, подошел к борту и стал выколачивать трубку. Я не знал, что ответить, мне нужна была хотя бы еще минута, чтобы прийти к окончательному решению. И в то мгновение, когда горящий пепел блеснул в темноте, это решение было принято — я согласился. Так часто бывает в жизни: вы долго колеблетесь и не знаете, как быть, а в конце концов решаете вопрос в одно мгновение.

— Хорошо, господа, — сказал я, садясь на свое место, — я согласен. С вашего разрешения, я расскажу вам, почему и на каких условиях я принимаю ваше предложение. Начну с условий.

Первое. Помимо того, что вы оплачиваете все расходы, связанные с путешествием, вся слоновая кость и другие ценности, добытые нами в пути, должны быть поровну поделены между капитаном Гудом и мною.

Второе. Кроме того, прежде чем мы тронемся в путь, вы уплачиваете мне за услуги пятьсот фунтов стерлингов. Я же обязуюсь честно служить вам до тех пор, пока вы сами не откажетесь от вашего предприятия, или пока мы не достигнем нашей цели, или не погибнем.

Третье. Прежде чем мы отправимся в Сулеймановы горы, вы должны оформить обязательство, по которому в случае моей гибели или тяжелого увечья вы обязуетесь выплачивать моему сыну Гарри, который изучает медицину в Лондоне, ежегодно сумму в размере двухсот фунтов в течение пяти лет. К этому времени он уже станет на ноги и будет в состоянии зарабатывать на жизнь, если, конечно, вообще из него выйдет толк. Вот и все мои условия. Может быть, вы считаете, что я очень много прошу?

— Нет, нет! — с живостью возразил сэр Генри. — Я с удовольствием принимаю все ваши условия. Я решил во что бы то ни стало отправиться на поиски брата и от своего намерения не отступлюсь. Принимая во внимание ваш опыт и исключительную осведомленность в деле, которое меня интересует, я готов заплатить вам еще больше.

— Тогда жаль, что мне не пришло в голову попросить больше, — сказал я, — но своих слов я никогда обратно не беру. А теперь скажу вам, по каким причинам я решил с вами идти в такой далекий и опасный путь. Прежде всего, господа, должен вам сказать, что все эти дни я присматривался к вам, и не сочтите с моей стороны дерзостью, если скажу, что вы оба мне очень нравитесь. Я уверен, что мы великолепно пойдем в одной упряжке. А когда собираешься в такой длительный путь, это очень важно. Что касается самого путешествия — я имею в виду нашу попытку перейти Сулеймановы горы, скажу вам прямо, господа, что вряд ли мы вернемся оттуда живыми. Какова была судьба старого да Сильвестра триста лет назад? Какая судьба постигла его потомка двадцать лет назад? И какова судьба вашего брата? Скажу вам откровенно, господа, я уверен, что нас ждет та же участь.

Я остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели мои слова. Мне показалось, что капитан Гуд был немного встревожен; лицо сэра Генри даже не дрогнуло.

— Мы должны рискнуть, — сказал он своим обычным, спокойным тоном.

— Вам может показаться странным, — продолжал я, — что, предвидя такой конец нашего путешествия, я все же не отказываюсь идти с вами, тем более, что человек я робкий. Но на это есть две причины. Во-первых, я фаталист и убежден, что мой смертный час предопределен независимо от моих поступков и желаний. И если мне суждено идти в Сулеймановы горы и там погибнуть, это значит, что так предназначено мне судьбой. Конечно, всемогущий господь знает, что он собирается со мной делать, поэтому мне самому не надо об этом беспокоиться. Во-вторых, я человек бедный. Несмотря на то, что я занимаюсь охотой почти сорок лет, я ничего не скопил, так как моих заработков хватает мне только на жизнь. Вы, конечно, знаете, господа, что охота на слонов дело опасное и люди, занимающиеся этим ремеслом, живут в среднем четыре — пять лет. Я же эти установленные сроки превысил почти в семь раз и потому думаю, что час моей смерти не так уж далек. Если я погибну на охоте, то после уплаты моих долгов мой сын Гарри, которому еще надо учиться, чтобы стать на ноги, останется без всяких средств к существованию. Если же я отправлюсь с вами, он будет обеспечен на пять лет. Вот вам вкратце мои соображения.

— Мистер Квотермейн, — сказал сэр Генри, слушавший меня с большим вниманием, — причины, заставляющие вас присоединиться к нашей экспедиции, которая, по вашему мнению, может закончиться столь печально, делает вам честь. Конечно, только время и события покажут, правы вы или нет. Но иду ли я на верную гибель, или нет, я решил довести это дело до конца, каков бы он ни был. Ну, а если уж нам суждено погибнуть, я надеюсь, что перед смертью мы все же сможем немного поохотиться. Как вы думаете, Гуд?

— Разумеется, — подтвердил капитан. — Мы все трое привыкли смотреть опасности в глаза и сумеем постоять за себя. Поэтому отступать не следует. А теперь я предлагаю спуститься в кают-компанию и выпить за счастливый исход нашего путешествия.

На следующий день мы съехали на берег, и я предложил сэру Генри и капитану Гуду поселиться в моем скромном домике на Берейской набережной. В нем только три комнаты и кухня; выстроен он из необожженного кирпича, а крыша покрыта оцинкованным железом. Но зато сад у меня прекрасный. В нем растут самые лучшие сорта японской мушмулы[30] и чудные манговые деревья[31], от которых я ожидаю великолепных плодов. Их подарил мне директор Ботанического сада. У меня есть садовник, один из моих бывших охотников, по имени Джек. Когда мы с ним охотились в Стране Сикукунис, буйволица так сильно искалечила ему бедро, что бедный Джек был вынужден навсегда забыть об охоте. Но он может кое-как ковылять и ухаживать за садом. Сам Джек — из миролюбивого племени гриква; зулуса вы никогда не заставите заниматься садоводством — мирные занятия ему не по душе.

Так как в моем домишке было тесно, сэр Генри и Гуд спали в палатке, которую я разбил в апельсиновой аллее в конце сада. Деревья были в цвету, и от них шел приятный аромат, а на ветках ярко выделялись зеленые и золотые плоды (надо сказать, что у нас в Дурбане на деревьях можно видеть и цветы и плоды одновременно). Место наше красивое, и спать на воздухе очень приятно, тем более, что у нас в Береа москитов почти нет, если же они иногда и появляются, то только после сильных дождей.

Однако надо продолжать рассказ, иначе он тебе, Гарри, надоест раньше, чем мы доберемся до Сулеймановых гор. Итак, решив отправиться с сэром Генри, я немедленно занялся необходимыми приготовлениями. Прежде всего, мой мальчик, я получил от сэра Генри документ, обеспечивающий твое будущее. Здесь мы столкнулись с некоторыми затруднениями: сэр Генри не был местным жителем, и деньги, которые тебе следовало бы получать в случае моей гибели, находились в Англии. Но в конце концов мы это дело уладили благодаря одному ловкому адвокату, который содрал с нас возмутительную цену — целых двадцать фунтов стерлингов.

Положив чек на пятьсот фунтов в карман и отдав таким образом дань предосторожности, я купил за счет сэра Генри фургон и упряжку превосходных волов. Фургон был длиной в двадцать два фута, на железных осях, очень прочный и легкий, правда не совсем новый. Один раз он уже побывал на Алмазных россыпях, но вернулся оттуда без повреждений. Это еще больше меня убедило в том, что повозка была сделана из сухого, хорошо выдержанного дерева. Если фургон плохо слажен или сделан из сырого материала, это обнаруживается при первой же поездке. Задняя часть нашей повозки на протяжении двенадцати футов была крыта брезентом в виде навеса, передняя же, предназначенная для багажа, была открыта. Такие фургоны у нас называются «полукрытыми». Задняя часть была приспособлена для жилья — в ней находилась постель из шкур, на которой могли спать два человека, полка для оружия и кое-какие необходимые вещи. Я дал за него сто двадцать пять фунтов и считаю, что это было недорого.

Затем я купил великолепную упряжку из двадцати зулусских быков, которыми любовался уже около двух лет. Обычная упряжка состоит из шестнадцати голов, но на всякий случай я купил еще четыре. Зулусский скот низкорослый и легкий, почти наполовину меньше африкандерского[32], который используется для перевозки тяжелых грузов. Эти мелкие животные менее подвержены болезням ног, чем крупные, чрезвычайно неразборчивы в корме и приспособлены к самым тяжелым условиям. Поэтому они выживают там, где африкандерские мрут с голоду. Зулусские быки легче и быстроходнее; с легкой ношей они могут пройти пять миль в день. Кроме того, наши животные были хорошо «просолены» — то есть закалены, так как исходили всю Южную Африку вдоль и поперек. Поэтому наша упряжка была до некоторой степени гарантирована от той страшной формы малярии, которая так часто уничтожает целые стада, когда они попадают в непривычные им вельды[33]. Что касается страшной легочной болезни — то есть чахотки, — которая у нас так часто губит скот, им была сделала прививка. Для этого на хвосте быка, примерно на один фут от основания, делается надрез, к которому привязывается кусочек легкого, взятого у животного, погибшего от этой болезни. Через некоторое время бык заболевает легкой формой чахотки, хвост у него отмирает и отпадает на месте надреза, но зато сам он становится невосприимчив к чахотке. Жестоко, конечно, лишать животное хвоста, особенно в стране, где так много мух, но уж лучше пожертвовать хвостом, чем потерять и хвост и быка. Хвост без быка ни на что не годен, разве только чтобы смахивать им пыль. Но все-таки довольно забавно идти за быками и видеть перед собой двадцать жалких огрызков вместо хвостов. Так и кажется, что природа что-то напутала и вместо хвостов приставила быкам задние украшения целой своры премированных бульдогов.

После того, как вопрос с животными был улажен, надо было подумать о провианте и лекарствах. Это требовало самого тщательного обсуждения. Нам нельзя было перегружать фургон и вместе с тем нужно было взять много вещей, необходимых для такого длительного путешествия. К счастью, оказалось, что Гуд кое-что смыслит в медицине. Каким-то образом ему когда-то удалось прослушать курс медицины и хирургии, и время от времени он применял свои познания на практике. У капитана не было, конечно, звания доктора, но впоследствии мы убедились, что он понимает в этом деле больше, чем многие из тех господ, которые получили право писать после своей фамилии звание доктора медицины. У него была отличная походная аптечка и набор хирургических инструментов. Когда мы еще были в Дурбане, он отрезал у какого-то кафра большой палец ноги так ловко, что было просто приятно смотреть. Но капитан был совершенно ошеломлен, когда этот кафр, флегматично следивший за операцией, попросил приставить ему новый палец, говоря, что на худой конец подойдет и белый.

Благополучно уладив дела с провиантом и лекарствами, мы перешли к вопросу об оружии и найме прислуги. Что касается оружия, я лучше приведу список отобранного нами из того богатого запаса, который сэр Генри привез с собой из Англии, и того, что было у меня. Этот список сохранился в моей записной книжке, сейчас мне остается только его переписать:

«Три тяжелых двуствольных ружья, заряжающихся с казны, центрального боя, весом около пятнадцати фунтов каждое, с зарядом в одиннадцать драхм[34] черного пороха».

Эти ружья предназначались для охоты на слонов. Два из них — для сэра Генри и капитана Гуда — были изготовлены искуснейшими мастерами одной из знаменитых лондонских фирм. Не знаю, какой фирмы было мое ружье: оно, правда, не было такое красивое, но зато было неоднократно проверено мною в охоте на слонов.

«Три двуствольных ружья системы «экспресс-500», стреляющие разрывными пулями, рассчитанные на заряд в шесть драхм».

Превосходное оружие, в особенности на среднего зверя (как, например, на круторогую, или сабельную, антилопу), и незаменимое для самозащиты от врагов в открытой местности.

«Одно двуствольное киперовское дробовое ружье двенадцатого калибра, центрального боя, с обоими стволами — чок»[35].

Впоследствии это ружье оказало нам огромную помощь в обеспечении нас повседневной пищей.

«Три магазинные винтовки системы «винчестер» (не карабины)».

Это было наше запасное оружие.

«Три самовзводных револьвера «кольта» с патронами крупного калибра».

Таково было наше вооружение. Нужно отметить, что оружие каждого класса было одной системы и калибра, и поэтому мы могли обмениваться патронами, что было очень удобно и важно. Я не прошу извинения у читателя за то, что, возможно, утомил его перечислениями таких подробностей, так как каждый опытный охотник знает, насколько существенным является выбор оружия для успеха экспедиции.

Теперь перехожу к прислуге, которая должна была нас сопровождать. После долгих обсуждений мы решили, что вполне достаточно взять с собой пять человек: проводника, кучера и трех слуг. И кучера и проводника я нашел без особого труда. Это были два зулуса, по имени Гоза и Том. Найти же слуг оказалось делом более сложным. Нам нужны были люди храбрые, надежные, на которых мы могли бы полностью положиться, так как от их поведения могла зависеть наша жизнь. Наконец мне удалось найти двух — одного готтентота[36], по имени Вентфогель, что значит «птица ветров», и маленького зулуса Хиву, у которого было то достоинство, что он отлично говорил по-английски. Вентфогеля я знал давно. В своей жизни я редко встречал лучшего охотника-следопыта. Он был необычайно вынослив и, казалось, состоял из одних мускулов и сухожилий. Но, к сожалению, у него был один недостаток, присущий его племени: он любил выпить. Поэтому полностью на него положиться было нельзя: стоило поставить перед ним бутылку грога — и он забывал все на свете. Но так как мы отправлялись в места, где не было ни трактиров, ни винных лавок, эта маленькая слабость не имела особого значения.

Третьего слугу я никак не мог найти, и мы решили отправиться только с двумя, надеясь, что в пути встретим подходящего человека. Но, накануне нашего отъезда, вечером, когда мы обедали, вошел Хива и доложил, что меня хочет видеть какой-то зулус. После того, как мы встали из-за стола, я приказал Хиве его ввести. В комнату вошел рослый, красивый человек, лет тридцати, с очень светлой для зулуса кожей. Вместо приветствия он поднял свою узловатую палку и молча уселся на корточках в углу комнаты. В течение некоторого времени я делал вид, что не замечаю его присутствия; с моей стороны было бы большой оплошностью поступить иначе: если вы сразу вступаете в разговор с туземцем, он может подумать, что вы человек ничтожный и лишены чувства собственного достоинства. Однако я успел заметить, что он был «кэшла» — то есть «человек с обручем». В его волосы было вплетено широкое кольцо, сделанное из особого сорта каучука, которое для блеска было натерто жиром. Такие обручи носят зулусы, достигшие известного возраста и имеющие высокое звание. Лицо его показалось мне знакомым.

— Ну, — сказал я наконец, — как тебя зовут?

— Амбопа, — ответил туземец приятным низким голосом.

— Я где-то тебя уже видел.

— Да, инкоози[37], отец мой, ты видел меня в местечке Литтл-Хэнд, в Изандхлуане[38], накануне битвы.

Тут я все вспомнил. Во время несчастной войны с зулусами я был одним из проводников лорда Челмсфорда[39]. К счастью, мне удалось покинуть лагерь с порученными мне фургонами как раз накануне битвы. Пока запрягали волов, я разговорился с этим человеком. Он командовал отрядом туземцев, сражавшихся на нашей стороне. В разговоре он высказал свои сомнения относительно безопасности нашего лагеря. Тогда я ему предложил попридержать язык, так как это было не его ума дело, но впоследствии я не раз вспоминал его слова.

— Я помню, — сказал я. — Что же тебе от меня надо?

— Вот что, Макумазан (так зовут меня кафры; в переводе это значит «человек, который встает после полуночи». А по-нашему, это просто-напросто человек, который всегда находится начеку). Я слышал, что ты собираешься в длинный путь далеко на север с белыми вождями, прибывшими из-за великой воды. Правда ли это?

— Да, правда.

— Я слышал, что вы пойдете до самой реки Луганги, которая находится на расстоянии одной луны пути от земли Маника. Это тоже правда, Макумазан?

— Зачем тебе нужно знать, куда мы идем? Какое тебе дело? — ответил я, глядя на него с недоверием, так как цель нашего путешествия мы решили хранить в глубокой тайне.

— О белые люди! — воскликнул туземец. — Если вы действительно отправляетесь так далеко, то я хочу идти вместе с вами!

Меня поразили тон и манера разговаривать этого человека. Он держался с необычайным достоинством, и в нем чувствовалось какое-то внутреннее благородство. Особенно удивили меня его слова: «О белые люди», вместо обычного обращения к белым: «О инкоози» — то есть вожди.

— Ты забываешься! — сказал я резко. — Думай, прежде чем обращаться с разговором к белым людям. Кто ты такой и где твой крааль? Ответь нам, чтобы мы знали, с кем мы имеем дело.

— Мое имя Амбопа. Я принадлежу к зулусскому племени, но на самом деле я не зулус. Жилища моего племени находятся далеко на севере. Мой народ остался там, когда другие зулусы спустились сюда. Это было тысячу лет назад, задолго до царя Чака, который правил Страной Зулусов. У меня нет крааля. Я скитаюсь много лет. Я пришел в Страну Зулусов с севера, когда был ребенком. Затем служил королю Кетчвайо[40] в Нкомабакозийском полку. Из Страны Зулусов я бежал в Наталь, потому что хотел узнать, как живут белые люди. Потом я воевал против Кечвайо. С тех пор я живу и работаю в Натале. Мне здесь все надоело, и я хочу снова идти на север. Здесь мне не место. Денег от вас мне не надо. Я человек храбрый и буду вам полезен. Я отработаю пищу, которую съем, и заслужу место у костра, которое займу. Я сказал.

Я был совершенно озадачен просьбой этого человека. По его непосредственному поведению и разговору было видно, что в основном он говорит правду. Но этот туземец настолько отличался от обыкновенных зулусов и его предложение идти с нами без вознаграждения было настолько странно, что не могло не вызвать у меня подозрения. Не зная, что ему ответить, я перевел сэру Генри и Гуду наш разговор и спросил их совета. Вместо ответа сэр Генри попросил меня передать Амбопе, чтобы он встал.

Сбросив с себя длинный военный плащ, зулус выпрямился во весь свой исполинский рост и предстал перед нами совершенно обнаженным, если не считать мучи[41] и ожерелья из львиных когтей. Он был великолепен. Я никогда в жизни не видел такого красивого туземца. Роста он был шести футов и трех дюймов, широкоплечий и удивительно пропорционально сложенный. При вечернем освещении кожа его была чуть темнее обычной смуглой, только многочисленные следы от нанесенных ассегаями[42] ран выделялись на его теле темными пятнами. Сэр Генри подошел к нему и пристально посмотрел на его гордое, красивое лицо.

— Какая прекрасная пара! — сказал Гуд, наклоняясь ко мне. — Посмотрите, они совсем одинакового роста.

— Мне нравится ваша внешность, мистер Амбопа, — сказал по-английски сэр Генри, обращаясь к зулусу, — и я беру вас к себе в услужение. Очевидно, Амбопа понял его, потому что он ответил по-зулусски: «хорошо», и, взглянув на могучую фигуру белого человека, добавил:

— Мы настоящие мужчины — ты и я.

Глава 4

ОХОТА НА СЛОНОВ
Я не собираюсь подробно рассказывать обо всех событиях, происшедших в течение нашего продолжительного путешествия до крааля Ситанди, который находится на расстоянии более тысячи миль от Дурбана, у слияния рек Луканга и Калюкве. Последние триста миль или около того нам пришлось пройти пешком, так как часто стали появляться ужасные мухи цеце, укус которых смертелен для всех животных, за исключением ослов.

Мы оставили Дурбан в конце января, и шла уже вторая неделя мая, когда мы расположились лагерем около Крааля Ситанди. По пути у нас было много разнообразных приключений, но так как подобные приключения случаются с каждым африканским охотником, то, чтобы не сделать мое повествование слишком скучным, я не буду их излагать здесь, кроме одного, о котором сейчас расскажу подробно.

В Айнайти — конечном торговом пункте Земли Матабеле, которой правит король Лобензула (кстати сказать, ужасный негодяй), — нам пришлось с огромным сожалением распрощаться с нашим удобным фургоном. В нашей великолепной упряжке из двадцати волов, приобретенных нами в Дурбане, осталось только двенадцать. Один погиб от укуса кобры, три пали от истощения и недостатка воды, один заблудился и пропал, а еще три подохли, наевшись ядовитых растений из семейства тюльпановых. От этого же заболели еще пять, но нам удалось их вылечить вливанием отвара тюльпановых листьев. Это очень сильное противоядие, если ввести его своевременно. Фургон и быков мы поручили непосредственным заботам Гозы и Тома, вполне надежных юношей, попросив почтенного шотландского миссионера, который жил в этих диких местах, присматривать за нашим имуществом. Затем в сопровождении Амбопы, Хивы, Вентфогеля и полудюжины носильщиков-кафров мы отправились пешком на осуществление нашего безумного замысла.

Я помню, что, отправляясь в путь, мы все были несколько молчаливы. Вероятно, каждый из нас думал о том, придется ли ему вновь увидеть этот фургон. Что касается меня — я совершенно на это не рассчитывал. Некоторое время мы шли в молчании. Вдруг Амбопа, который шел впереди, запел зулусскую песню о том, как несколько храбрецов, которым наскучили однообразие повседневной жизни и привычные вещи, отправились в бескрайнюю пустыню, чтобы найти там что-то новое или умереть, и как вдруг — о чудо! — когда они зашли далеко в глубь пустыни, они увидели, что это совсем не пустыня, а красивая местность, где много юных жен и тучного скота, много дичи для охоты и много врагов, которых можно убивать.

Мы все развеселились и сочли это за доброе предзнаменование. Амбопа был веселым малым. Правда, иногда у него бывали периоды мрачного настроения, но в остальное время ему была свойственна удивительная способность поддерживать в людях бодрость, причем он сам никогда не терял чувства собственного достоинства. Все мы очень полюбили его.

Теперь я доставлю себе удовольствие рассказать об одном происшествии, так как я страстно люблю охотничьи рассказы.

На расстоянии двух недель пути от Айнайти нам встретился удивительно красивый уголок. Почва здесь была влажная. В ущельях между высокими холмами рос густой кустарник айдоро (как называют его туземцы), а кое-где — колючий кустарник «wacht-een-beche» («подожди-ка немного»). Там также росло очень много прекрасных деревьев мачабель, отягченных освежающими желтыми плодами, внутри которых находятся огромные косточки. Плоды этого дерева представляют собой любимое лакомство слонов, о присутствии которых в этой местности свидетельствовали многочисленные следы их ног, а также и то, что во многих местах деревья были поломаны и даже вырваны с корнем: когда слон ест, он все вокруг разрушает.

Однажды вечером, после длительного дневного перехода, мы вышли на место поразительной красоты. У подножия холма, поросшего кустарником, находилось высохшее русло реки, в котором, однако, встречались небольшие водоемы, наполненные прозрачной, как хрусталь, водой, вокруг которых было много следов копыт диких животных. Перед холмом расстилалась равнина, похожая на парк; на ней группами росли мимозы с плоскими вершинами, а среди них — деревья мачабель с блестящими листьями. Вокруг было огромное молчаливое море кустарника, через которое не пролегала ни единая тропа. Как только мы вышли на дорогу, образованную ложем реки, мы спугнули стадо высоких жираф, которые ускакали, или, вернее, уплыли своей странной поступью, подняв торчком хвосты и отбивая копытами дробь подобно кастаньетам. Когда они были на расстоянии около трехсот ярдов от нас, то есть фактически на дистанции, недосягаемой для огнестрельного оружия, Гуд, который шел впереди, не смог противостоять искушению. Он поднял свое ружье, заряженное разрывной пулей крупного калибра, и выстрелил в молодую самку, бежавшую последней. По невероятной случайности пуля попала ей прямо в шею, повредив спинной хребет, и жирафа полетела кувырком, через голову, как кролик. Мне никогда не приходилось видеть более удивительного зрелища. — Черт бы ее побрал! — сказал Гуд. (К моему сожалению, когда он волновался, у него была привычка употреблять сильные выражения, приобретенные несомненно во время его морской карьеры). — Черт бы ее побрал! Ведь я ее убил!

— Ou, Bugwan! (Да, Бугван!) — воскликнули наши носильщики-кафры. — Ou, ou! (Да, да!) Они называли Гуда «Бугван» («стеклянный глаз») из-за его монокля.

— Да, Бугван! — отозвались, как эхо, мы с сэром Генри.

И с этого дня за Гудом укоренилась, по крайней мере среди кафров, репутация отличного стрелка. В действительности он был плохим стрелком, но всякий раз при его очередном промахе мы не придавали этому никакого значения, вспоминая его знаменитый выстрел.

Приказав нескольким из наших слуг вырезать лучшие куски мяса жирафы, мы принялись строить ограду, или шерму, на расстоянии около ста ярдов вправо от одного из водоемов. Делается это так. Срезают большое количество ветвей колючего кустарника и укладывают их в форме круглой изгороди. Пространство, находящееся внутри изгороди, выравнивают, и в центре сооружают постель из сухой травы тамбуки, если она, конечно, поблизости имеется, и зажигают один или несколько костров.

К тому времени, как шерма была окончена, уже всходила луна, и наш обед, состоявший из бифштексов мяса жирафы и жареных мозговых костей, был готов. С каким наслаждением мы угощались этими мозговыми костями, хоть их и трудновато было расколоть!

Я не знаю лучшего лакомства, чем мозг жирафы — конечно, кроме слонового сердца, которым мы полакомились на следующий день.

При свете полной луны мы сидели за своей скромной трапезой, по временам прерывая ее, чтобы вновь поблагодарить Гуда за его замечательный выстрел. Затем мы закурили трубки и начали рассказывать разные истории. Вероятно, мы, сидя на корточках вокруг костра, представляли собой очень любопытное зрелище.

Особенно резко бросался в глаза контраст между мною и сэром Генри. Я худ, небольшого роста, кожа у меня темная, седые волосы торчат, как щетка, и вешу я всего шестьдесят килограммов, а сэр Генри высокого роста, широкоплечий, белокурый и весит около девяноста пяти. Но, принимая во внимание все обстоятельства, вероятно, удивительнее всех троих выглядел капитан Джон Гуд, отставной офицер Королевского флота. Он сидел на кожаном мешке, и казалось, будто он только что вернулся после приятно проведенного дня на охоте в цивилизованной стране, — совершенно чистый, аккуратный и хорошо одетый. На нем был охотничий костюм из коричневого твида[43], шляпа такого же цвета и элегантные гетры. Вообще говоря, мне никогда не приходилось видеть в дикой африканской пустыне такого великолепно выбритого, безукоризненно изящного и опрятного джентльмена. Его фальшивые зубы были в полном порядке, а в правом глазу, как обычно, красовался монокль. Он даже не забыл надеть воротничок из белой гуттаперчи, которых у него был изрядный запас.

— Видите ли, они весят так мало, — сказал он мне простодушно, когда я выразил свое изумление по этому поводу. — А я люблю всегда выглядеть джентльменом.

Вот так мы и сидели, разговаривая при волшебном свете луны, наблюдая, как кафры на расстоянии нескольких ярдов посасывают свои трубки с мундштуком из рога южноафриканской антилопы, наполненные опьяняющей даккой. Наконец они один за другим заснули у костра, завернувшись в свои одеяла, то есть все, за исключением Амбопы, который сидел в стороне. (Я заметил, что он всегда мало общался с кафрами.) Он сидел, подперев голову руками, глубоко задумавшись.

Вдруг из чащи кустарника позади нас раздалось громкое рычанье.

— Это лев, — сказал я.

Все мы вскочили и прислушались.

Сейчас же с водоема, находившегося на расстоянии около ста ярдов, донесся оглушительный рев слона.

— Unkungunklovo Indlovu! (Слон! Слон!) — зашептали кафры.

И несколько минут спустя мы увидели процессию огромных туманных фигур, медленно движущуюся по направлению к зарослям кустарника. Гуд вскочил, полный жажды убийства, по-видимому считая, что убить слона так же легко, как жирафу, с которой ему так повезло, но я схватил его за руку и заставил сесть.

— Ни в коем случае, — сказал я, — пусть они пройдут.

— Оказывается, тут настоящий рай для охотника! Я предложил бы здесь остановиться на денек, другой и поохотиться, — вдруг сказал сэр Генри.

Я был несколько удивлен этим, так как до сих пор сэр Генри всегда был за то, чтобы двигаться вперед как можно скорее, в особенности, когда мы удостоверились в Айнайти, что около двух лет назад англичанин, по фамилии Невилль, действительно продал там свой фургон и ушел вглубь страны. Полагаю, что инстинкт охотника взял в этом случае верх.

Гуд с радостью ухватился за эту мысль, потому что мечтал поохотиться на слонов. О том же, правду сказать, мечтал и я, так как не мог примириться с мыслью, что мы дадим спокойно уйти целому стаду слонов и не воспользуемся таким удобным случаем, чтобы поохотиться.

— Ну что ж, друзья мои, — сказал я, — думаю, что нам не мешало бы немного поразвлечься. А теперь ляжем спать, так как нам надо встать до восхода солнца. Тогда, может быть, нам удастся захватить стадо, когда оно будет пастись, перед тем как двинуться дальше.

Все согласились с моим предложением, и мы начали готовиться ко сну. Гуд снял свою одежду, почистил ее, спрятал монокль и искусственные зубы в карман брюк и, аккуратно свернув свои вещи, положил там, где их не могла намочить утренняя роса, прикрыв углом своей простыни из прорезиненной материи. Мы с сэром Генри довольствовались более скромными приготовлениями и вскоре улеглись, укрывшись одеялами, и погрузились в глубокий сон без сновидений, который вознаграждает путешественника.

И во сне нам казалось, что мы идем, идем, идем… Но что это такое? Внезапно оттуда, где была вода, донесся шум отчаянной схватки, а в следующее мгновение послышался ужаснейший рев. Было совершенно ясно, что это мог быть только лев. Мы все вскочили, смотря туда, откуда доносился шум, и увидели беспорядочную массу желто-черного цвета, которая металась в смертельной борьбе, приближаясь к нам. Мы схватили свои ружья и, на ходу надев вельдскуны[44], выбежали из ограды шермы. К этому времени дерущиеся животные упали и некоторое время катались клубком по траве. Когда мы до них добежали, драка уже прекратилась, и они затихли. Вот что мы увидели: на траве лежал мертвый самец сабельной антилопы — самой красивой из африканских антилоп. Великолепный лев с черной гривой, пронзенный огромными изогнутыми рогами антилопы, был также мертв. Очевидно, произошло следующее. Антилопа пришла напиться к водоему, где залег в ожидании добычи лев, несомненно тот, чей рев мы слышали накануне. Когда антилопа пила, лев прыгнул на нее, но попал прямо на острые, изогнутые рога, которые пробили его насквозь. Однажды в прошлом я уже видел подобную сцену. Лев, который никак не мог освободиться, рвал и кусал спину и шею антилопы, а та, доведенная до безумия страхом и болью, неслась вперед,пока не упала мертвой.

Закончив детальный осмотр животных, мы позвали наших слуг и носильщиков-кафров и общими усилиями перетащили их туши к ограде. Затем мы вошли в шерму, легли и более не просыпались до восхода солнца.

С первыми его лучами мы встали и начали готовиться к охоте. Мы взяли с собой три ружья крупного калибра, большое количество патронов и свои объемистые фляги, наполненные холодным слабым чаем, который я всегда считал лучшим напитком на охоте. Поспешно позавтракав, мы двинулись в путь — за нами следовали Амбопа, Хива и Вентфогель. Носильщиков-кафров мы оставили в лагере, приказав им снять шкуры со льва и сабельной антилопы и разрубить последнюю на куски.

Мы легко нашли широкую слоновью тропу. Осмотрев ее, Вентфогель сказал, что она проложена двадцатью-тридцатью слонами, причем большая их часть — взрослые самцы.

В течение ночи стадо успело уйти на некоторое расстояние, и только часов в девять утра, когда жара становилась уже нестерпимой, мы увидели по поломанным деревьям, сорванным листам и коре, а также по дымящемуся помету, что слоны безусловно находятся поблизости.

Внезапно мы заметили стадо, насчитывающее, как и говорил Вентфогель, двадцать-тридцать слонов. Закончив свой утренний завтрак, они стояли в лощине, хлопая огромными ушами. Это было великолепное зрелище.

Слоны находились на расстоянии примерно двухсот ярдов от нас. Взяв пригоршню сухой травы, я подбросил ее в воздух, чтобы установить направление ветра, потому что знал, что если они нас почуют, то скроются из виду до того, как мы успеем выстрелить.

Удостоверившись, что ветер дует в нашем направлении, мы стали осторожно ползти вперед, и благодаря тому, что нас скрывала высокая трава, нам удалось приблизиться к огромным животным на расстояние примерно в сорок ярдов. Как раз перед нами, повернувшись боком, стояли три великолепных самца; у одного из них были огромные бивни. Я шепнул своим спутникам, что буду целиться в среднего; сэр Генри прицелился в стоявшего слева, а Гуд — в самца с большими бивнями.

— Пора, — прошептал я.

Бум! Бум! Бум! — выстрелили три крупнокалиберные винтовки, и слон сэра Генри упал замертво. Выстрел попал ему прямо в сердце. Мой слон упал на колени, и мне показалось, что он смертельно ранен, но через мгновение он встал на ноги и бросился бежать, чуть не задев при этом меня. В этот момент я разрядил второй ствол прямо ему в ребра, и на этот раз он свалился всерьез. Быстро вложив два новых патрона, я подбежал к нему вплотную и третьим выстрелом, в мозг, прекратил страдания бедного животного. Затем я обернулся, чтобы посмотреть, как Гуд справляется с большим самцом, который ревел от ярости и боли, когда я приканчивал своего. Добежав до капитана, я нашел его в состоянии величайшего волнения. Оказалось, что, раненный первым выстрелом, слон повернулся и устремился прямо на своего обидчика, причем Гуд едва успел увернуться. Затем слон бросился бежать, не разбирая дороги, напрямик к нашему лагерю. Стадо в панике понеслось в противоположном направлении.

Мы посовещались, идти ли нам за раненым самцом, или преследовать стадо, и наконец решили идти за стадом. Мы отправились, думая, что более никогда не увидим этих огромных бивней. С тех пор я часто думал, что так было бы лучше. Следовать за слонами было нетрудно, так как они оставляли за собой тропу примерно в ширину проезжей дороги, причем в своем паническом бегстве ломали густой кустарник, словно это была трава тамбуки. Однако приблизиться к слонам было не так просто, и мы тащились уже более двух часов под палящими лучами солнца, когда наконец увидели их опять. За исключением одного самца, все они стояли, сбившись в кучу, и по их беспокойным движениям и по тому, как они подымали хоботы, обнюхивая воздух, я понял, что они задумали что-то недоброе. Одинокий самец, очевидно, стоял на страже ярдах в пятидесяти от стада и шестидесяти от нас. Думая, что, если мы попытаемся подойти поближе, он может нас заметить или почуять и что тогда стадо вновь обратится в бегство, мы все прицелись в этого самца и разом выстрелили по моей команде, поданной шепотом. Все три выстрела попали в цель, и он упал мертвым. Стадо вновь бросилось бежать, но, к несчастью для него, на расстоянии около ста ярдов ему преградила дорогу нулла — высохшее русло с крутыми берегами. В него и попали с разбегу слоны, и когда мы достигли края впадины, то увидели, что они в диком смятении отчаянно пытаются выбраться на другой берег. Слоны оглашали воздух трубными звуками и, движимые эгоистическим инстинктом самосохранения, в панике отталкивали друг друга совсем так же, как в подобном случае действовало бы большинство человеческих существ.

Теперь нам представился удобный момент, и, поспешно зарядив ружья, мы выстрелили и убили пять бедных животных. Мы безусловно перебили бы все стадо, если бы слоны внезапно не прекратили попытки выбраться на берег и не пустились во всю прыть по нулле. Мы слишком устали, чтобы их преследовать, а возможно, нам уже немного надоело убивать, так как восемь слонов и так неплохая добыча для одного дня.

Отдохнув немного и дав время нашим слугам вырезать сердца двух слонов, чтобы приготовить их на ужин, мы, довольные, направились к себе, решив послать на следующее утро носильщиков, чтобы они отпилили бивни у убитых слонов.

Вскоре после того, как мы прошли то место, где Гуд ранил самца — патриарха, мы наткнулись на стадо антилоп, но не стреляли, так как у нас и без того было много мяса. Они пробежали мимо нам и затем остановились позади небольшой группы кустов, на расстоянии около ста ярдов, и обернулись, чтобы на нас посмотреть. Гуду не терпелось разглядеть их поближе, так как он никогда не видел южноафриканскую антилопу. Он отдал свое ружье Амбопе и в сопровождении Хивы направился к кустарнику. Мы сели подождать его, не сожалея о том, что нашелся повод для того, чтобы немного отдохнуть.

Солнце садилось в своем багряном великолепии, и мы с сэром Генри любовались красивой картиной, как вдруг услышали рев слона и увидели его огромный силуэт. Он несся в атаку с поднятым хоботом и хвостом, четко вырисовываясь на фоне красного солнечного диска. В следующее мгновение мы увидели, что Гуд и Хива бегут что есть сил обратно к нам, а раненый слон (это был он) несется за ними. Мгновение мы не решались выстрелить, чтобы не попасть в одного из бегущих, хотя, вообще говоря, от стрельбы с такой дистанции было бы мало толку.

В следующее мгновение случилось нечто ужасное. Гуд пал жертвой своей страсти к европейской одежде. Если бы он, подобно нам, согласился расстаться со своими брюками и гетрами и охотился в фланелевой рубашке и вельдскунах, все обошлось бы. Но теперь брюки мешали ему в этой отчаянной гонке, и внезапно, когда он был ярдах шестидесяти от нас, подошвы его европейских ботинок, отполированные бегом по траве, скользнули, и он упал прямо под ноги слону.

У нас вырвался вздох ужаса, потому что мы знали, что его гибель неизбежна, и все бросились к нему.

Через три секунды все было кончено, но не так, как мы предполагали. Хива увидел, что его господин упал. Отважный юноша обернулся и бросил прямо в морду слону свой ассегай, который застрял у того в хоботе.

С воплем боли рассвирепевший слон схватил бедного зулуса, швырнул его на землю и, наступив на тело Хивы своей огромной ногой, обвил хоботом верхнюю его половину и разорвал его надвое.

Обезумев от ужаса, мы бросились вперед, стреляя наугад без перерыва, и наконец слон упал на останки зулуса.

Что касается Гуда, он поднялся и, ломая руки, предался отчаянию над останками храбреца, который пожертвовал своей жизнью, чтобы его спасти. Хоть я и много испытал в своей жизни, но тоже почувствовал комок, подступающий к горлу. Амбопа стоял, созерцая огромного мертвого слона и изуродованные останки бедного зулуса.

— Что же, — вдруг сказал он, — Хива, правда, умер, но умер, как мужчина.

Глава 5

МЫ ИДЕМ ПО ПУСТЫНЕ
Мы убили девять слонов, и у нас ушло два дня на то, чтобы отпилить бивни, перетащить их к себе и тщательно закопать в песок под громадным деревом, которое было видно с расстояния нескольких миль вокруг. Нам удалось добыть огромное количество превосходной слоновой кости — лучшей мне не приходилось видеть: каждый клык весил в среднем от сорока до пятидесяти фунтов. Бивни громадного слона, разорвавшего бедного Хиву, весили, по нашему примерному подсчету, сто семьдесят фунтов.

Самого же Хиву, вернее то, что осталось от него, мы зарыли в норе муравьеда и, по зулусскому обычаю, положили в могилу его ассегай на случай, если ему пришлось бы защищаться по пути в лучший мир.

На третий день мы снова тронулись в путь, надеясь, что если останемся живы, то на обратном пути откопаем нашу добычу. После долгого и утомительного пути и целого ряда приключений, о которых у меня нет времени подробно рассказывать, мы достигли крааля Ситанди, расположенного около реки Луканги. Собственно говоря, только отсюда должно было по-настоящему начаться наше путешествие.

Я очень хорошо помню, как мы туда пришли. Направо был маленький туземный поселок, состоящий из нескольких жалких лачуг и каменных пристроек для скота. Чуть пониже, у самой реки, виднелись клочки обработанной земли, где туземцы выращивали свой скудный запас зерна. За ними шли необозримые, уходящие вдаль просторы вельдов — лугов с высокой, густой волнующейся травой, в которой бродят стада мелких животных.

Крааль Ситанди находится на самой границе этой плодородной местности. Налево от него начинается огромная пустыня. Трудно сказать, чему приписать такое неожиданное резкое изменение характера почвы, но этот контраст был настолько разителен, что невольно бросался в глаза.

Мы разбили наш лагерь немного повыше маленькой речки. На ее противоположном берегу был каменный откос, по которому двадцать лет назад бедный Сильвестр возвращался ползком после безумной попытки добраться до копей Соломона. Как раз за этим откосом начинается безводная пустыня, поросшая низкорослым колючим кустарником.

Наступал вечер, и огромный солнечный шар медленно опускался в пустыню, освещая все ее необозримое пространство своими последними сверкающими разноцветными лучами.

Предоставив Гуду заниматься устройством лагеря, я пригласил сэра Генри прогуляться, и мы отправились на вершину противоположного откоса и оттуда стали смотреть на пустыню. Воздух был чист и прозрачен, и далеко-далеко на горизонте я мог различить неясные голубоватые очертания снежных вершин гор Сулеймана.

— Взгляните, — промолвил я после некоторого молчания, — вот стены, которые окружают копи царя Соломона. Одному лишь богу известно, сможем ли мы когда-нибудь на них взобраться!

— Там должен быть мой брат. А если он там, я во что бы то ни стало доберусь до него, — сказал сэр Генри с той спокойной уверенностью, которая была для него столь характерна.

— Ну что ж, будем надеяться, что это нам удастся! — вздохнул я и повернулся, чтобы идти в лагерь, когда неожиданно заметил, что мы не одни. Позади нас, устремив пристальный взгляд на далекие горы, стоял наш царственный зулус Амбопа. Видя, что я смотрю на него, он заговорил, обращаясь к сэру Генри, к которому, как я уже убедился, он успел сильно привязаться.

— Так это и есть та страна, куда ты хочешь идти, Инкубу? (Это слово означает «слон»: так прозвали туземцы сэра Генри) — сказал Амбопа, указывая своим широким ассегаем на горы.

Я возмущенно спросил его, какое он имеет право так фамильярно разговаривать со своим господином. Пусть туземцы называют друг друга какими им вздумается кличками, но совершенно недопустимо и неприлично с их стороны называть в лицо белого человека своими нелепыми языческими именами. Зулус тихо засмеялся, и этот смех меня еще больше рассердил.

— Откуда ты знаешь, что я не ровня вождю, которому служу? Конечно, мой господин принадлежит к королевскому роду: это видно по его росту и осанке, но, может быть, я тоже из королевского рода, как знать? О Макумазан! Будь моими устами и передай слова мои Инкубу, моему господину и вождю, ибо я хочу говорить с ним, да и с тобой тоже.

Я очень был сердит на Амбопу, потому что не привык, чтобы туземцы так со мной разговаривали, но он почему-то внушал мне невольное и совершенно непонятное для меня уважение. Кроме того, мне было интересно знать, о чем он собирается с нами разговаривать. Я тотчас же перевел его слова сэру Генри, прибавив, что, с моей точки зрения, он нахал и его наглое поведение возмутительно.

— Да, Амбопа, — ответил сэр Генри, — я хочу идти в эту страну.

— Пустыня широка, и в ней нет воды, а горы высоки и покрыты снегом. Ни один человек не может сказать, что находится за горами, за которыми прячется солнце. Как ты пойдешь туда, Инкубу, и зачем ты хочешь туда идти? Я перевел и эти его слова.

— Скажите ему, — отвечал сэр Генри, — что я иду туда, потому что думаю, что человек одной со мной крови уже давно туда ушел, и теперь я иду его искать.

— Ты говоришь истину, Инкубу. По пути сюда я встретил одного готтентота, и он рассказал мне, что два года назад какой-то белый человек ушел в пустыню по направлению к тем горам. С ним был слуга-охотник. Они оттуда не возвратились.

— Откуда ты знаешь, что это был мой брат? — спросил его сэр Генри.

— Я этого не знаю. Но я спросил готтентота, каков этот человек был с виду, и он ответил мне, что у него были твои глаза и черная борода. Охотника, который был с ним, звали Джимом. Он был из племени бечуанов и носил на теле одежду.

— Нет никакого сомнения, что это был ваш брат! — воскликнул я. — Я хорошо знал Джима!

Сэр Генри задумчиво кивнул головой.

— Я был в этом уверен, — промолвил он. — Джордж человек настойчивый, и если уж он вбил себе что-нибудь в голову, то от этого не отступится.

Таким он был с детства. Если он решил перейти Сулеймановы горы, он их перешел; конечно, если с ним в пути не случилось несчастья. Поэтому мы должны его искать по ту сторону гор.

Амбопа немного понимал по-английски, но редко разговаривал на этом языке.

— Это далекий путь, Инкубу, — заметил он.

Я снова перевел его слова.

— Да, — ответил сэр Генри, — путь далекий. Но на свете нет такого пути, которого человек не смог бы пройти, если для этого он отдаст все свои силы. Если человека ведет любовь, то нет ничего на свете, Амбопа, чего бы он не преодолел. Нет для него таких гор, которых бы он не перешел, нет таких пустынь, которых бы он не пересек, кроме гор и пустынь, которых никому не дано знать при жизни. Ради этой любви он не считается ни с чем, даже со своей собственной жизнью, которой готов пожертвовать, если на то будет воля провидения.

Я перевел и эти слова.

— Великие слова ты произнес, отец мой! — ответил зулус (я всегда называл так Амбопу, хотя он не был зулусом). — Великие, возвышенные слова, достойные уст настоящего мужчины! Ты прав, отец мой Инкубу. Слушай! Что такое жизнь? Это легкое перышко, это семя травинки, которое ветер носит во все стороны. Иногда оно размножается и тут же умирает, иногда улетает в небеса. Но если семя здоровое, оно случайно может немного задержаться на пути, который ему предначертан. Хорошо, борясь с ветром, пройти такой путь и задержаться на нем. Человек должен умереть. В худшем случае он может умереть немного раньше. Я пройду с тобой через пустыню и через горы, если только не паду на пути, отец мой!

Он замолк, но тотчас же продолжал в страстном порыве риторического красноречия, которое иногда овладевает зулусами и доказывает, что это племя не лишено поэтического дара и интеллекта, несмотря на склонность к постоянным и излишним повторениям.

— Что такое жизнь? — продолжал он. — Скажите мне, о белые люди! Вы такие мудрые, вы, которым известны тайны мироздания, тайны звезд и всего того, что находится над ними и вокруг них! О белые люди, вы, которые в мгновение ока передаете слова свои издалека без голоса, откройте мне тайну нашей жизни: куда она уходит и откуда появляется?

Вы не можете мне ответить; вы сами этого не знаете. Слушайте же меня: я отвечу сам. Из мрака мы явились, и во мрак мы уйдем. Как птица, гонимая во мраке бурей, мы вылетаем из Ничего. На одно мгновенье видны наши крылья при свете костра, и вот мы снова улетаем в Ничто. Жизнь — ничто, и жизнь — все. Это та рука, которая отстраняет Смерть. Это светлячок, который мерцает в ночной темноте и потухает к утру. Это белый пар дыханья волов в зимнюю пору, это едва заметная тень, которая стелется по траве и исчезает на закате солнца.

— Странный вы человек, Амбопа, — сказал сэр Генри, когда зулус умолк. Амбопа засмеялся:

— Мне кажется, что мы очень похожи друг на друга, Инкубу. Может быть, и я ищу брата по ту сторону гор.

Я взглянул на него с подозрением.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я его. — Что ты знаешь об этих горах?

— Мало, очень мало. Говорят, что за ними находится прекрасная таинственная страна, страна чудес и волшебства, страна храбрых воинов, высоких деревьев, бурных потоков, белоснежных вершин, страна великой белой дороги. Я слыхал о ней. Но стоит ли об этом говорить? Уже наступает вечер. Кому суждено, тот увидит ее.

Я снова взглянул на него с недоверием. Этот человек определенно что-то знал.

— Не бойся меня, Макумазан, — сказал Амбопа в ответ на мой взгляд. — Я не рою яму, чтобы вы в нее упали. Я не замышляю ничего недоброго. Если нам когда-нибудь суждено перейти эти горы, которые находятся позади солнца, я скажу все, что знаю. Но Смерть бродит на их вершинах. Будьте мудрыми и вернитесь назад. Вернитесь, мои господа, и охотьтесь на слонов. Я сказал.

И, не говоря больше ни слова, он поднял в знак прощального приветствия свое копье, повернулся и пошел к лагерю. Когда мы пришли туда, то увидели, что он чистит ружье, как самый рядовой кафр-слуга.

— Какой странный человек! — сказал сэр Генри.

— Более чем странный, — подтвердил я. — Его поведение не внушает мне доверия. Он что-то знает, но говорить не хочет. Впрочем, не стоит с ним ссориться. Нас ожидает впереди много загадочного и таинственного, и наш таинственный зулус для этого как раз подходит.

На следующий день мы начали готовиться в путь. Тащить через пустыню наши ружья и другое снаряжение было, конечно, немыслимо. Мы рассчитали носильщиков и договорились с одним жившим поблизости кафром, чтобы он позаботился о наших вещах, рассчитывая захватить их на обратном пути. У меня разрывалось сердце при мысли, что мы должны оставить наши чудные ружья у этого вора. От одного вида оружия у старого прохвоста разгорелись глаза, и он не мог оторвать от него своего жадного взгляда. Поэтому мне пришлось принять некоторые меры предосторожности.

Прежде всего я зарядил все ружья, взвел курки и заявил ему, что если он до них дотронется, то они тут же выстрелят. Кафр немедленно произвел эксперимент с моей двустволкой. Раздался выстрел, и пуля пробила дыру в одном из его быков, которых в это время гнали в крааль, а сам он от отдачи ружья полетел вверх тормашками. С испугом старик вскочил на ноги и, очень расстроенный потерей быка, имел наглость потребовать с меня возмещения его стоимости. При этом он клялся, что ничто на свете не заставит его дотронуться до нашего оружия.

— Спрячь этих живых дьяволов в солому, — ворчал он, — иначе они всех нас убьют!

Зная, что старик очень суеверен, я пригрозил ему, что в случае пропажи хоть одной вещи я убью колдовством и его и всех его родичей, а если мы погибнем в пути и он осмелится украсть наши ружья, я явлюсь к нему с того света и мой призрак будет преследовать его и днем и ночью. Затем я заявил этому негодяю, что заговорю весь его скот и он взбесится, что все молоко его коров скиснет, а самого его доведу до такого состояния, что ему не захочется жить. Кроме того, я пообещал выпустить на него из ружей сидящих там чертей, чтобы они должным образом поговорили с ним. Словом, дал ему достаточно ясно понять, какое его ждет наказание в случае, если он не оправдает нашего доверия. После этого старый негодяй поклялся, что будет хранить наши вещи, как дух своего покойного отца.

Договорившись с кафром и освободившись таким образом от лишнего груза, мы отобрали снаряжение, необходимое для нашего дальнейшего путешествия. Но как мы не старались взять как можно меньше вещей, все же на каждого приходилось около сорока фунтов. Вот что мы взяли:

Три винтовки системы «экспресс» и к ним двести патронов.

Две магазинные винтовки «винчестер» (для Амбопы и Вентфогеля) и к ним тоже двести патронов.

Три револьвера «кольт» и шестьдесят патронов.

Пять походных фляг, каждая емкостью в четыре пинты[45].

Пять одеял.

Двадцать пять фунтов билтонга — вяленого мяса.

Десять фунтов самых лучших бус для подарков.

Небольшую аптечку с самыми необходимыми лекарствами, в которую не забыли положить одну унцию хинина и пару маленьких хирургических инструментов.

Кроме этой поклажи, с нами была кое-какая мелочь: компас, спички, карманный фильтр, табак, небольшая лопата, бутылка бренди и, наконец, та одежда, которая была на нас. Для такого опасного и рискованного путешествия это было немного, но мы не решились взять больше, так как и без того ноша в сорок фунтов была более чем достаточной. Идти по раскаленным пескам пустыни и тащить с собой большой груз — дело трудное; в таких случаях имеет значение каждая лишняя унция. Несмотря на все наши старания, мы никак не могли уменьшить нашу поклажу, так как взяли только то, без чего никак не могли обойтись.

С большим трудом я уговорил трех жалких кафров из поселка пройти с нами двадцать миль, что составляло первый этап нашего путешествия. Каждый из них должен был нести большую тыквенную бутыль, в которую вмещался галлон жидкости, за что я обещал им подарить по охотничьему ножу. Мы рассчитывали пополнить наш запас воды после первого ночного перехода, так как решено было тронуться в путь ночью, когда было сравнительно прохладно. Кафрам я сказал, что мы отправляемся охотиться на страусов, которые действительно в изобилии водились в пустыне. В ответ они что-то тараторили, пожимали плечами, уверяя, что мы сошли с ума и неминуемо умрем от жажды, что, между прочим, было действительно весьма вероятно. Но так как кафры страстно желали получить ножи, о которых они не смели и мечтать, — в этих диких краях ножи были большой редкостью, — они все же в конце концов согласились идти с нами первые двадцать миль, по-видимому решив, что если мы все перемрем от жажды, то это, в сущности, не их дело.

Весь следующий день мы только и делали, что спали и отдыхали. На закате солнца, плотно поужинав свежей говядиной, мы напились чаю, причем Гуд с большой грустью заметил, что неизвестно, когда нам придется его пить в следующий раз. Затем, закончив последние приготовления к походу, мы снова легли и начали ждать восхода луны. Наконец, около девяти часов вечера, она появилась во всем своем великолепии. Свет ее хлынул на дикие просторы и озарил серебряным сияньем убегающую вдаль пустыню, такую же торжественную и безмолвную, как усыпанный звездами небесный свод над нами. Мы встали, но не двигались с места, словно колебались и медлили трогаться в путь: я думаю, человеку свойственно колебаться на пороге в невозвратное. Мы — трое белых — отошли в сторону. В нескольких шагах впереди нас стоял Амбопа с ружьем за плечами и ассегаем в руке; он пристально смотрел вдаль, в пустыню. Вентфогель и нанятые нами кафры с бутылями в руках собрались вместе и стояли несколько позади нас.

— Господа! — сказал после небольшого молчания сэр Генри своим звучным, низким голосом. — Мы отправляемся в необыкновенное путешествие, которое вряд ли когда-либо приходилось предпринимать человеку. Едва ли оно окончится благополучно. Нас трое. И я убежден, что во всех предстоящих испытаниях, что бы с нами ни случилось, мы будем стоять друг за друга до последнего вздоха. А теперь, прежде чем тронуться в путь, вознесем краткую молитву всемогущему, который управляет судьбами человека и с сотворения мира предопределяет его пути. Положимся же на волю бога, и да будет ему угодно направить наши стопы по верному пути!

Он снял шляпу и, закрыв лицо руками, минуты две молился. Мы с Гудом последовали его примеру.

Я, как и большинство охотников, не умею горячо молиться. Что касается сэра Генри, то я думаю, что в глубине души он очень религиозный человек, хотя мне и не приходилось более слышать от него подобных речей, за исключением еще одного раза. Гуд тоже весьма набожен, хотя и любит чертыхаться. Во всяком случае, не помню, чтобы я, кроме еще одного случая, так искренно молился, как в этот раз. После молитвы у меня стало легче на душе. Наше будущее было совершенно неизвестно, но я думаю, что все неведомое и страшное всегда приближает человека к его творцу.

— Ну, — сказал сэр Генри, — а теперь в дорогу!

И мы тронулись в путь.

В сущности, идти нужно было почти наугад. Ведь, кроме отдаленных гор и карты Хозе да Сильвестра, начертанной триста лет назад на клочке материи полусумасшедшим, умирающим стариком, нам нечем было руководствоваться. На этот обрывок холста было очень трудно положиться, но тем не менее на него возлагались все наши надежды на успех. Меня беспокоило, удастся ли нам найти тот маленький водоем с «плохой водой», который, судя по карте старого португальца, находился посреди пустыни, то есть в шестидесяти милях от крааля Ситанди и на таком же расстоянии от гор Царицы Савской. В случае неудачи мы неминуемо должны были погибнуть мучительной смертью. У нас не было почти никаких шансов найти этот водоем в огромном море песка и зарослях кустарника. Если даже предположить, что да Сильвестра правильно указал его местонахождение, разве не мог он за эти три века высохнуть под палящим солнцем пустыни? Разве не могли затоптать его дикие звери? И, наконец, не занесло ли его песками?

Молча, как тени, мы продвигались в ночном мраке, увязая в глубоком песке. Идти быстро было невозможно, так как мы беспрестанно натыкались на колючие кусты. Песок забирался в наши вельдскуны и охотничьи ботинки Гуда, так что время от времени мы были вынуждены останавливаться и вытряхивать обувь. Ночная прохлада смягчала и приятно освежала тяжелый удушливый воздух пустыни, и мы, несмотря на частые остановки и трудности перехода, довольно значительно продвинулись вперед. Кругом царило гнетущее безмолвие. Желая нас подбодрить, Гуд начал насвистывать песенку «Девушка, которую я оставил дома», но веселый мотив звучал мрачно и зловеще в бескрайных просторах, и он замолк.

Вскоре с нами произошло забавное происшествие, которое сначала нас сильно напугало, но затем очень рассмешило. Гуд шел впереди, держа в руках компас, с которым он, как моряк, умел прекрасно обращаться, мы же брели друг за другом позади него. Вдруг он громко вскрикнул и исчез. В тот же момент вокруг нас раздались какие-то дикие звуки: фырканье, храпенье, стоны и тяжелый топот поспешно убегающих ног. Несмотря на почти полный мрак, мы, хоть и с трудом, могли различить неясные очертания каких-то странных существ, которые стремительно неслись вперед, поднимая вихри песка.

Туземцы побросали свою поклажу, намереваясь удрать, но, вспомнив, что бежать некуда, бросились ничком на землю и начали вопить, что это дьявол. Мы с сэром Генри стояли ошеломленные, но были еще больше ошеломлены, когда внезапно увидели Гуда, несущегося во весь опор по направлению к горам. Нам показалось, что капитан мчится верхом на лошади, издавая при этом дикие вопли. Вдруг, взмахнув руками, он со всего размаха тяжело грохнулся на землю.

Тогда я понял, что случилось: в темноте мы наткнулись на стадо спящих квагг[46], и Гуд упал на спину одного из животных, которое в испуге сразу же вскочило и ускакало вместе с седоком. Крикнув своим спутникам, чтобы они не беспокоились, я бросился к Гуду и, к моей величайшей радости, нашел его сидящим на песке. Я вздохнул с облегчением, увидя, что он нисколько не пострадал от падения. Конечно, капитан был сильно напуган и его основательно тряхнуло, хотя это никак не отразилось ни на нем, ни на его монокле, который, как обычно, красовался в его глазу.

После этого забавного инцидента мы продолжали путь без всяких неприятных происшествий. Около часу ночи сделав привал, выпив немного воды (пить вволю мы не могли, так как помнили, насколько драгоценна была для нас эта влага) и отдохнув с полчаса, мы двинулись дальше.

Мы шли, шли и шли, пока наконец восток не зардел румянцем, как вспыхнувшее от смущения лицо девушки. Показались нежные лучи желтовато-розового цвета; они быстро разгорались и вдруг превратились в огненно-золотые полосы, по которым в пустыню скользнул рассвет. Звезды становились все бледнее и наконец совсем исчезли. Золотая луна потускнела, и горные цепи обозначились на поблекшем ее лике, как тени на лице умирающего. Лучи света, похожие на копья, сверкнули где-то очень далеко и озарили бескрайную пустыню, пронизывая и зажигая покров тумана, окутывающий ее, пока она вся не затрепетала золотым блеском. Наступил день.

Мы решили не останавливаться, хотя нам и очень хотелось отдохнуть, так как знали, что, когда солнце поднимется выше, наступит такая жара, что вряд ли можно будет продолжать путь. Наконец, примерно через час, мы издали заметили несколько скал, возвышавшихся на ровной местности. Едва волоча ноги от усталости, мы поплелись к ним и с радостью увидели, что одна из них сильно выдается вперед, образуя навес, который мог служить хорошим убежищем от зноя. Земля под ним была покрыта мелким песком. Мы с наслаждением там укрылись, выпили немного воды, съели по кусочку билтонга и тотчас же заснули мертвым сном.

Когда мы проснулись, было уже три часа. Наши носильщики-кафры уже ждали нашего пробуждения, собираясь в обратный путь. Они были по горло сыты пустыней, и никакие ножи на свете не заставили бы их идти дальше. Мы с наслаждением выпили всю оставшуюся в флягах воду и, вновь наполнив их драгоценной влагой из тыквенных бутылей, принесенных туземцами, отпустили их домой.

В половине пятого мы двинулись дальше. В пустыне царила мертвая тишина. На всем видимом пространстве этой бесконечной песчаной равнины, кроме нескольких страусов, не было видно ни одного живого существа. Очевидно, для зверей здесь было слишком сухо и, за исключением одной или двух смертоносных кобр, мы не повстречали ни единого пресмыкающегося. Тем не менее одно насекомое встречалось в изобилии: обычная комнатная муха.

Они летали по пустыне и следили за нами, как шпионы, но не «поодиночке, а целыми отрядами», как это как будто где-то сказано в Ветхом завете. Комнатная муха — необыкновенное насекомое. Куда бы вы не пошли, вы всюду встречаете это создание. Так было, наверно, всегда, с начала мироздания. Однажды я видел это насекомое в куске янтаря, которому, как мне рассказывали, было не менее пятисот тысяч лет, и оно выглядело точно так же, как наша современная муха. Я почти не сомневаюсь в том, что когда на земле будет умирать последний человек, то муха (если, конечно, это случится летом) будет жужжать и кружиться вокруг него и внимательно следить, ожидая удобного случая, чтобы сесть ему на нос.

На закате солнца мы сделали привал и стали ждать восхода луны. Наконец она появилась на небе, спокойная и безмятежная, как всегда, и мы потащились дальше. Отдохнув только один раз около двух часов ночи, мы плелись всю ночь напролет, пока не взошло долгожданное солнце и мы не смогли наконец отдохнуть от мучительного ночного перехода. Выпив несколько глотков воды, совершенно измученные, мы повалились на песок и тотчас же заснули. Оставлять кого-нибудь на страже не было никакой необходимости, так как в этой бесконечной песчаной равнине не было ни одного живого существа. Нашими единственными врагами были жара, жажда и мухи. Но я скорей согласился бы подвергнуться опасности со стороны человека или дикого зверя, чем иметь дело с этой ужасной троицей. К сожалению, на этот раз нам не посчастливилось укрыться от зноя под какой-нибудь гостеприимной скалой. В семь часов мы проснулись от нестерпимой жары, испытывая такое ощущение, что нас, словно кусок филея, насадили на вертел и держат над раскаленными углями. Солнце пропекало буквально насквозь; казалось, что его палящие лучи вытягивают нашу кровь. Мы сели, едва переводя дыхание.

— Убирайтесь вон! — воскликнул я в изнеможении, разгоняя тучу мух, неутомимо и звонко жужжавших над моей головой.

Счастливые! Они не чувствовали жары.

— Честное слово… — промолвил сэр Генри.

— Да, жарковато! — перебил его сэр Гуд.

Жара действительно была невыносимая, и негде было укрыться от этого адского пекла. Вокруг, куда ни кинь взгляд, раскинулась голая, раскаленная пустыня. Не было ни бугорка, ни камня, ни единого деревца, ничего, что могло бы дать хоть чуточку тени. Нас ослеплял нестерпимо яркий блеск солнца, а жгучие, дрожащие струи воздуха, поднимающиеся над пустыней, как над раскаленной докрасна плитой, обжигали глаза.

— Что же делать? — спросил сэр Генри. — Долго выдержать этот ад невозможно.

В полном недоумении мы смотрели друг на друга.

— Вот что! — сказал Гуд. — Нам нужно вырыть яму, забраться в нее, а сверху накрыться кустами.

Это предложение не вызвало в нас особого энтузиазма, но все же это было лучше, чем ничего. Мы тотчас же принялись за работу, и с помощью рук и лопаты, которую с собой захватили, нам через час удалось вырыть яму около десяти футов длиной, двадцати шириной и двух футов глубиной. Затем охотничьими ножами мы нарезали стелющиеся по земле ветки кустарника, забрались в яму и накрылись ими. Один Вентфогель не последовал нашему примеру: он, как готтентот, привык к пеклу и нисколько от него не страдал. Это убежище до некоторой степени предохраняло нас от жгучих солнечных лучей. Я предоставляю читателю вообразить, каков был воздух в этой самодельной могиле, так как у меня нет слов его описать. Наверно, Черная Яма в Калькутте была раем по сравнению с нашей дырой. Я до сих пор не понимаю, как мы пережили этот ужасный день, когда, задыхаясь от недостатка воздуха, мы лишь время от времени смачивали губы водой, которой оставалось совсем мало. Если бы мы дали себе волю, она была бы выпита в первые же два часа. Но мы вынуждены были соблюдать самую строгую экономию, так как слишком хорошо понимали, что без воды нам грозит гибель от жажды.

Время тянулось невыносимо медленно. Но всему на свете бывает конец, — если, конечно, доживешь до него, — и этот страшный день начал склоняться к вечеру. Около трех часов дня мы решили, что терпеть эту пытку больше невозможно. Лучше умереть в пути, чем медленно погибать от жажды и невыносимой жары в этой страшной яме. Отпив несколько глотков из нашего более чем скудного запаса воды, которая нагрелась до температуры человеческой крови, мы, шатаясь, вновь поплелись дальше.

Нам удалось уже пройти около пятидесяти миль в глубь пустыни. Если читатель вспомнит наставления старого да Сильвестра и посмотрит еще раз на его карту, он увидит, что пустыня простирается на сорок лье[47] и водоем с «плохой водой» указан почти посреди нее. Сорок лье составляет сто двадцать миль, следовательно, мы должны были находится самое большее в двенадцати или пятнадцати милях от воды, если, конечно, она еще существовала.

Весь день до захода солнца, испытывая нечеловеческие мучения и едва волоча ноги, мы медленно продвигались вперед, делая не более полуторы мили в час. Когда солнце село, мы сделали привал и в ожидании восхода луны немного подремали, предварительно выпив несколько глотков воды. Перед тем как лечь, Амбопа указал нам на небольшой холм, очертания которого неясно вырисовывались на гладкой поверхности песчаной равнины на расстоянии около восьми миль от нашей стоянки. Издали он был похож на муравейник, и, засыпая, я недоумевал, что это могло быть.

Взошла луна. Мы встали совершенно обессиленные и, изнывая от мучительной жары и невыносимой жажды, потащились дальше. Кто не испытал этих мук сам, тот не может себе представить ни наших страданий, ни того, что мы в тот день пережили. Мы уже не шли, а шатались из стороны в сторону, время от времени падая от полного изнеможения. Почти каждый час нам приходилось садиться и отдыхать. У нас не было сил даже разговаривать. До сих пор Гуд все время болтал и шутил, так как он очень веселый малый, но и его веселость куда-то пропала.

Наконец, около двух часов ночи, совершенно выдохшиеся и физически и душевно, мы подошли к подножию странного маленького песчаного холма, который с первого взгляда показался нам похожим на огромный муравейник. Высотой он был примерно в сто футов и занимал площадь около двух акров. Тут мы остановились и, доведенные до отчаяния нестерпимой жаждой, выпили до последней капли всю оставшуюся воду. Всего-то пришлось по пол-пинты на человека, тогда как каждый из нас с наслаждением выпил бы по галлону[48].

Затем мы легли вновь. Я уже засыпал, когда услышал, как Амбопа, обращаясь к самому себе, произнес по-зулусски:

— Если мы завтра не найдем воду, то все умрем, прежде чем взойдет луна.

Несмотря на жару, я содрогнулся. Нельзя сказать, что мысль о возможности такой страшной смерти была приятной, но даже и она не помешала мне заснуть.

Глава 6

ВОДА! ВОДА!
Через два часа я проснулся. Было около четырех утра. Как только первая настоятельная потребность в сне, вызванная физической усталостью, была удовлетворена, я вновь ощутил мучительную жажду. Больше мне не удалось заснуть. Во сне я видел, будто купаюсь в реке, окаймленной зелеными берегами, поросшими деревьями, но, проснувшись, мне пришлось вернуться к печальной действительности. Нас окружала все та же бесплодная пустыня, и мне вспомнились слова Амбопы, что, если в этот день мы не найдем воды, нам грозит ужасная смерть. Ни одно человеческое существо не смогло бы долго прожить без воды в такую жару. Я сел и начал тереть свое грязное лицо сухими, заскорузлыми руками. Мои губы и веки слиплись, и, только протерев, мне удалось с усилием их открыть. Скоро должно было взойти солнце, но в воздухе совершенно не чувствовалось утренней свежести. Нас окружал не поддающийся никакому описанию душный, раскаленный мрак. Мои спутники еще спали. Наконец настолько рассвело, что уже можно было читать. Тогда я открыл маленькое карманное издание легенд Инголдзби, которое я захватил с собой, и прочел «Реймскую галку». Когда я дошел до места, где говорится:

Нес маленький мальчик кувшин золотой,
Чеканный и полный прозрачной водой,
Что лишь меж Намуром и Реймсом течет
бирюзовой струей… —
Я невольно начал причмокивать своими растрескавшимися губами или, вернее, попытался это сделать. Одна лишь мысль об этой чистой воде сводила меня с ума. Если бы здесь появился кардинал со своим колокольчиком, священной книгой и свечой, я бросился бы к нему и выпил бы всю воду, предназначенную для омовения рук, даже если бы она была уже полна пены от мыла, достойного омывать руки папы, и если бы я знал, что за это на мою голову падет тягчайшее проклятие всей католической церкви. Я думаю, что тогда у меня от жажды, усталости и голода немного помутилось в голове. Мне вдруг живо представилось, какими изумленными глазами смотрели бы кардинал, сопровождающий его хорошенький маленький служка и сама реймская галка на невысокого, загорелого, седого охотника на слонов, когда он внезапно, одним прыжком, очутился бы около них и, сунув свою грязную физиономию в сосуд с водой, проглотил бы залпом драгоценную влагу до последней капли. Эта мысль показалась мне такой забавной, что я рассмеялся хриплым смехом и этим разбудил моих спутников, которые теперь тоже начали протирать свои грязные лица, слипшиеся веки и запекшиеся губы.

Как только все полностью очнулись ото сна, мы принялись обсуждать положение, которое было достаточно серьезным. Не оставалось более ни капли воды. Мы опрокинули фляги вверх дном и пытались лизать их горлышки, но из этого ничего не вышло — они были совершенно сухие. Гуд, который нес бутылку бренди, начал посматривать на нее жадными глазами, но сэр Генри быстро взял у него бутылку и убрал ее, потому что в нашем положении напиться спирта означало бы приблизить свой конец.

— Если мы не найдем воду, мы погибнем, — сказал он.

— Если можно считать достоверной карту старого португальца, — сказал я, — то где-то неподалеку должна быть вода.

Никто, по-видимому, не получил большого удовлетворения от этого замечания. Было совершенно очевидно, что не следует возлагать большие надежды на карту. Постепенно становилось все светлее и светлее. Мы сидели, безучастно глядя друг на друга. Внезапно я заметил, что готтентот Вентфогель поднялся и начал бродить вокруг, не отрывая глаз от земли. Вдруг он остановился и, издав гортанное восклицание, указал на землю.

— Что там такое? — воскликнули мы и, вскочив на ноги, разом кинулись туда, где он стоял, указывая на землю.

— Допустим, — сказал я, — что это довольно свежий след газели, что же из этого?

— Газели не уходят далеко от воды, — ответил он по-голландски.

— Да, — отозвался я, — ты прав. Я забыл об этом и благодарю за это господа.

Это маленькое открытие вдохнуло в нас новые силы. Удивительно, как человек даже в отчаянном положении цепляется за самую слабую надежду и чувствует себя почти счастливым! Когда ночь темна, то даже единственная звезда все же лучше, чем ничего.

Тем временем Вентфогель, подняв кверху свой курносый нос, вдыхал горячий воздух, точь-в-точь как старый горный баран, чующий опасность. Вдруг он снова заговорил.

— Я чувствую запах воды, — сказал он.

Нас охватило ликование, так как мы знали, каким исключительным природным чутьем обладают люди, выросшие в пустыне.

Как раз в этот момент взошло солнце во всем своем величии, и нашим изумленным глазам представилось столь потрясающее зрелище, что на мгновение мы даже забыли свою жажду.

На расстоянии не более сорока или пятидесяти миль от нас, сверкая, как серебро, в утренних лучах солнца, высилась Грудь Царицы Савской; по обе ее стороны на сотни миль тянулись великие горы Сулеймана. Теперь, когда я сижу здесь, за своим столом, и пишу эти строки, пытаясь описать исключительное величие и красоту этого зрелища, я не нахожу нужных слов. Такое великолепие словами выразить нельзя. Прямо перед нами высились две огромные горы, по крайней мере в пятнадцать тысяч футов высотой, подобныхкоторым, я думаю, нет больше в Африке, да, вероятно, и во всем мире. Соединенные обрывистым скалистым отрогом, они отстояли не более чем на дюжину миль одна от другой, торжественно вздымая прямо в небо свою величественную белизну. Эти горы стояли подобно колоннам, подпирающим гигантские ворота, и их очертания были совершенно схожи с грудью женщины.

От подножия они мягко закруглялись кверху и с этого расстояния казались совсем гладкими. На вершине каждой из них возвышался огромный круглый, покрытый снегом бугор, по своей форме точно воспроизводящий сосок женской груди. Обрывистый отрог, соединявший обе горы, казалось, был в несколько тысяч футов высотой. По обе стороны от них, насколько мог охватить глаз, простирались такие же отроги, линия которых только изредка прерывалась горами с плоскими вершинами, несколько напоминающими знаменитую вершину у Кейптауна. Это, между прочим, является весьма обычным геологическим образованием в Африке.

Я не в силах описать ослепительную красоту этого вида. В величественных очертаниях этих колоссальных вулканов — так как горы несомненно были потухшими вулканами — было нечто столь торжественное и подавляющее, что у нас захватило дыхание. Некоторое время утренний свет играл, переливаясь, на снегу и на конусообразных коричневых массах гор ниже линии снега. Затем, словно для того, чтобы скрыть величественное зрелище от наших взоров, странные клубы тумана и облаков, постепенно сгущаясь, заволокли горы, пока наконец мы едва могли различить их чистый гигантский контур, вырисовывающийся, подобно видению, сквозь облачную пелену. Как мы позднее установили, горы обычно были скрыты этим странным прозрачным туманом, что, вероятно, и являлось причиной того, что никому из нас не удалось ранее ясно различить их очертания.

Как только горы исчезли в своем облачном тайнике, нас снова начала мучить неистовая жажда.

Хорошо было Вентфогелю говорить, что он чувствует запах воды, но куда бы мы ни смотрели, мы нигде не видели ни малейших ее признаков. Насколько можно было окинуть взглядом, повсюду был только бесплодный, изнемогающий от зноя песок и низкорослый кустарник — обычная растительность безводных плато Южной Африки. Мы обошли вокруг холма, с тревогой всматриваясь в окружающую местность, в надежде найти воду по ту сторону холма, но и там было то же самое: нигде не было видно ни капли воды — ни ямки, наполненной водой, ни лужи, ни ручейка.

— Ты болван! — сердито сказал я Вентфогелю. — Здесь нет воды!

Но он все же продолжал втягивать в себя воздух, задрав кверху свой безобразный курносый нос.

— Я чувствую ее запах, баас, — отвечал он, — я чувствую ее где-то здесь, в воздухе.

— Да, — усмехнулся я, — без сомнения, в облаках есть вода, и примерно месяца через два она прольется дождем и обмоет наши кости.

Сэр Генри задумчиво поглаживал свою белокурую бороду.

— Может быть, мы найдем ее на вершине холма, — сказал он. — Чушь! — воскликнул Гуд. — Кто слышал когда-нибудь о том, что можно найти воду на вершине холма!

— Пойдем и посмотрим, — предложил я.

И без всякой надежды мы начали карабкаться вверх по песчаному склону. Внезапно Амбопа, шедший впереди, остановился как вкопанный.

— Manzia, manzia! (Вот вода!) — громко крикнул он.

Мы бросились к нему, и действительно, там, на самой вершине холма, в углублении, похожем на чашу, увидели самую настоящую воду.

Мы не стали терять время на выяснение того, каким образом в таком неподходящем месте могла оказаться вода, и ее черный цвет и непривлекательный вид не заставили нас колебаться. С нас достаточно было того, что это вода или нечто чрезвычайно на нее похожее. Мы стремглав бросились к ней, и через некоторое мгновение, лежа на животе, пили эту неаппетитную жидкость с таким наслаждением, словно это был напиток богов. Боже мой, как мы ее пили! Утолив наконец свою жажду, мы сбросили одежду и сели в воду, чтобы наша иссушенная солнцем кожа могла впитать в себя живительную влагу.

Тебе, мой читатель, стоит только отвернуть пару кранов, чтобы из невидимого объемистого котла пошла горячая и холодная вода, поэтому тебе не понять всей глубины блаженства, которое доставило нам это барахтанье в грязной и солоноватой луже.

Через некоторое время мы вышли из воды, совершенно освежившиеся, и с аппетитом принялись за наш билтонг, до которого никто из нас не дотрагивался за последние сутки, и наелись досыта. Затем мы выкурили по трубочке, улеглись рядом с этой благословенной лужей в тени ее обрывистого берега и проспали до полудня.

Весь этот день мы провели, отдыхая около воды и благодаря свою судьбу за то, что нам посчастливилось ее найти, какова бы она ни была. Не забывали мы и воздать должное тени давно ушедшего от нас да Сильвестра, к которому мы испытывали глубокую признательность за то, что он сохранил для нас этот водоем, столь точно изобразив его на подоле своей рубашки. Нам казалось совершенно непонятным, каким образом вода могла так долго сохраняться. Единственным возможным объяснением этого я считал предположение, что какой-нибудь подземный источник, протекающий под толстым слоем песка, питает этот водоем.

Когда взошла луна, мы вновь тронулись в путь, предварительно наполнив водой до отказа свои желудки и фляги, и, конечно, в гораздо лучшем настроении, чем прежде. За эту ночь мы прошли почти двадцать пять миль, но, само собой разумеется, воды уж больше не встретили. Все же на следующий день нам повезло, так как мы нашли клочок тени за муравьиной кучей. Когда взошло солнце и на некоторое время разогнало таинственную завесу туманов, окутывающую горы, мы увидели, что гора Сулеймана и две величественные вершины гор Царицы Савской находятся от нас не более чем в двадцати милях.

Казалось, что они нависли прямо над нами и выглядят еще величественнее, чем прежде. С наступлением темноты мы пошли дальше и к рассвету следующего дня оказались у подножия левой груди Царицы Савской, куда мы твердо держали курс в течение всего нашего пути. К этому времени у нас окончился запас воды, и мы снова сильно страдали от жажды, причем, конечно, теперь не было никакой надежды утолить ее прежде, чем мы доберемся до линии снега, лежавшей высоко над нами. Отдохнув часок, другой, мы вновь двинулись вперед, гонимые мучительной жаждой. Под палящими лучами солнца мы с великим трудом ползли вверх по склону горы, покрытому застывшей лавой. Оказалось, что все гигантское основание горы состояло из пластов лавы, выброшенной вулканом много веков назад.

К одиннадцати часам наши силы совершенно истощились, и мы едва держались на ногах. Застывшая лава, по которой нам приходилось пробираться, была, правда, довольно гладкой по сравнению с теми ее видами, о которых мне приходилось слышать, — например, о той, что встречается на острове Вознесения, — однако и она была настолько неровной, что у нас разболелись ноги. Когда ко всем нашим несчастьям добавилось еще и это, мы почувствовали, что больше не выдержим. На несколько сот ярдов выше того места, где мы находились, выступало несколько больших глыб лавы, в тени которых можно было отдохнуть.

Кое-как добравшись до них, мы увидели с большим удивлением (странно, что у нас вообще еще сохранилась способность удивляться!), что лава на маленьком плато, расположенном неподалеку от нас, покрыта густой зеленой порослью. Очевидно, там из продуктов распада лавы образовался слой почвы, на который с течением времени попали семена, занесенные птицами. Однако эта зеленая поросль заинтересовала нас ненадолго, так как нельзя прожить, питаясь травой, подобно Навуходоносору[49]. Для этого требуется особое предначертание со стороны провидения, а также особое устройство органов пищеварения. Мы сидели под прикрытием скал и тяжело вздыхали. Что касается меня, я искренне сожалел, что мы отважились на это безнадежное предприятие. Вдруг я увидел, что Амбопа встает и бредет к участку земли, покрытому травой, а несколько минут спустя я, к моему величайшему изумлению, заметил, что этот всегда исполненный сознания собственного достоинства индивидуум пляшет и кричит, как сумасшедший, размахивая чем-то зеленым.

В надежде, что ему удалось найти воду, мы заковыляли к нему со всей скоростью, на которую были способны наши усталые конечности.

— В чем дело, Амбопа, сын дурака? — крикнул я по-зулусски.

— Это пища и вода, Макумазан! — И он вновь помахал какой-то зеленой штукой.

Тут я рассмотрел, что у него в руке. Это была дыня. Мы набрели на участок, заросший тысячами диких дынь, и все они были совершенно спелые.

— Дыни! — закричал я Гуду, который шел следом за мной.

И секунду спустя он уже вонзил в одну из них свои искусственные зубы.

Мне кажется, что мы насытились не ранее, чем съели по крайней мере по шесть дынь каждый. Хоть они и не отличались особо приятным вкусом, но мне казалось, что никогда в жизни мне не приходилось есть ничего более упоительного.

Но дыни не особенно сытная пища. Когда мы утолили жажду их сочной мякотью и поставили новый запас дынь охлаждаться путем очень простого процесса — то есть разрезали пополам и поставили стоймя на солнце, чтобы они охлаждались посредством испарения, — мы снова почувствовали страшный голод. У нас еще оставалось немного билтонга, но всех тошнило при одном воспоминании о нем, и к тому же приходилось его экономить, потому что никто не мог сказать, когда нам удастся раздобыть пищу. И тут нам чрезвычайно повезло. Смотря по направлению к пустыне, я увидел стаю, состоявшую из десятка крупных птиц. Они летели прямо на нас.

— Skit, Baas, skit! (Стреляй, господин, стреляй!) — шепнул мне готтентот, бросаясь плашмя на землю.

Все мы последовали его примеру.

Теперь я увидел, что это была стая дроф и что они сейчас пролетят не более чем в пятидесяти ярдах над моей головой. Взяв один из винчестеров, я подождал, пока они не оказались почти над нами, и внезапно вскочил на ноги. Заметив меня, дрофы, как я и ожидал, сбились в кучу. Я дважды выстрелил, и мне посчастливилось сбить одну из них. Это был прекрасный экземпляр, весивший около двадцати фунтов. Через полчаса птица уже жарилась над огнем костра, который мы развели из сухих дынных стеблей.

Впервые за всю неделю у нас было такое пиршество. Мы съели эту дрофу целиком. От нее не осталось ничего, кроме костей и клюва. После этого мы почувствовали себя значительно лучше.

Ночью, когда взошла луна, мы вновь двинулись в путь, захватив с собой столько дынь, сколько можно было унести. По мере подъема мы чувствовали, что воздух становится все прохладнее и прохладнее, и это было для нас большим облегчением. На рассвете мы оказались не более чем в дюжине миль от линии снега. Здесь мы вновь нашли дыни, и мысль о воде перестала нас волновать, так как мы знали, что скоро к нашим услугам будет масса снега. Но подъем теперь стал очень опасным, и мы продвигались вперед чрезвычайно медленно, делая не более одной мили в час. Кроме того, в эту ночь мы доели последний кусочек билтонга. За все это время мы не видели в горах ни одного живого существа, за исключением дроф, и нам не встретилось ни единого ручья или родника. Это казалось нам очень странным — ведь над нами высились огромные массы снега, который, как мы полагали, должен был время от времени таять. Но, как мы обнаружили в дальнейшем, по какой-то причине, объяснить которую не в моих силах, все ручьи стекали по северному склону гор.

Теперь нас сильно начало беспокоить отсутствие пищи. Казалось вполне вероятным, что если нам и удалось избежать смерти от жажды, то лишь для того, чтобы умереть от голода. Краткие заметки, которые я тогда систематически заносил в свою записную книжку, лучше всего расскажут о печальных событиях последующих трех дней.

21 мая . Вышли в 11 часов утра, так как воздух был достаточно прохладен для дневного перехода. Взяли с собой несколько дынь. С трудом тащились вперед весь день, но дынь больше не встречали — очевидно, вышли из той полосы, где они растут. Не видели никакой дичи. На заходе солнца остановились на ночлег. Ничего не ели в течение многих часов. Ночью сильно страдали от холода.

22-го . Снова вышли на рассвете, чувствуя большую слабость. За весь день прошли всего пять миль. Встретилось несколько небольших участков земли, покрытых снегом, которого мы и поели, так как больше есть нам было нечего. Расположились на ночлег под выступом огромного плато. Жестокий холод. Выпили понемногу бренди и легли, завернувшись в свои одеяла и прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть. Голод и усталость причиняют нам ужасные страдания. Боялись, что Вентфогель не доживет до утра.

23-го . Снова попытались идти дальше, как только солнце поднялось достаточно высоко и немного отогрело наши застывшие члены. Мы в ужасном состоянии, и я боюсь, что если не раздобудем пищи, то этот день будет последним днем нашего путешествия. Осталось только немножко бренди. Гуд, сэр Генри и Амбопа держатся замечательно, но Вентфогель очень плох. Подобно большинству готтентотов, он не выносит холода. Я уже не ощущаю прежней острой боли в желудке, но как-то онемел. Остальные говорят, что чувствуют то же самое. Мы находимся теперь на уровне обрывистого хребта или стены из лавы, соединяющей две горы. Вид отсюда великолепен. Позади нас до самого горизонта лежит огромная сверкающая пустыня, а перед нами расстилается много миль гладкого, твердого снега, образующего почти ровную поверхность, плавно закругляющуюся кверху. В центре ее находится горная вершина, вероятно несколько миль в окружности, вздымающаяся в небо тысячи на четыре футов. Не видно ни одного живого существа. Помоги нам, господи! Боюсь, что настал наш последний час.

А теперь я отложу свой дневник в сторону, отчасти потому, что это не очень интересный материал для чтения, отчасти потому, что то, что случилось дальше, заслуживает, пожалуй, более детального изложения.

В течение всего этого дня (23 мая) мы медленно взбирались по покрытому снегом склону, время от времени ложась, чтобы собраться с силами. Должно быть, странно выглядела наша компания — пятеро изможденных, подавленных людей, с трудом передвигающих свои усталые ноги по сверкающей равнине и озирающихся вокруг голодными глазами. Толку от этого было, конечно, мало, так как сколько ни озирайся, ничего съедобного вокруг не было. В этот день мы прошли не более семи миль. Перед самым заходом солнца мы оказались прямо у вершины левой груди Царицы Савской, у огромного гладкого бугра, покрытого смерзшимся снегом, который возвышался над нами на тысячи футов. Как ни плохо мы себя чувствовали, мы не могли не залюбоваться чудесным зрелищем, раскинувшимся перед нашими глазами. Волны света, струящиеся от заходящего солнца, увеличивали красоту пейзажа, местами окрашивая снег в кроваво-красный цвет и увенчивая снежные массы, вздымающиеся над нами, сверкающей диадемой.

— Знаете что? — вдруг сказал Гуд. — Ведь мы должны быть сейчас близко от пещеры, о которой упоминал старый джентльмен.

— Да, — отозвался я, — если только она вообще существует.

— Послушайте, Квотермейн, — со вздохом сказал сэр Генри, — не надо так говорить. Я полностью доверяю старому португальцу — вспомните-ка воду. Мы скоро найдем и пещеру.

— Если мы не найдем ее до наступления темноты, мы можем считать себя покойниками, вот и все, — утешительно прозвучал мой ответ.

Еще десять минут мы брели в молчании. Амбопа шел рядом со мной, завернувшись в одеяло, туго затянув свой кожаный пояс, чтобы, как он говорил, «заставить голод съежиться», так что талия его стала совсем девичьей. Вдруг он схватил меня за руку.

— Смотри! — сказал он, указывая на склон вершины горы.

Я посмотрел в этом направлении и заметил на расстоянии примерно двухсот ярдов от нас нечто похожее на дыру в гладкой снежной поверхности. — Это пещера, — сказал Амбопа.

Напрягая последние силы, мы устремились к этому месту и убедились, что дыра эта действительно представляет собой вход в пещеру, и несомненно именно в ту, о которой писал да Сильвестра. Мы успели подойти туда как раз вовремя, потому что, едва мы добрались до места, солнце село с поразительной быстротой и все окружающее погрузилось во тьму. В этих широтах почти не бывает сумерек. Мы вползли в пещеру, которая казалась не очень большой, и, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, проглотили остатки нашего бренди — на каждого пришлось едва по глотку. Затем мы попытались забыть свои злоключения во сне, но жестокий холод не давал нам заснуть.

Я уверен, что на этой огромной высоте термометр показал бы не менее четырнадцати или пятнадцати градусов ниже ноля. Что это означало для нас, обессиленных перенесенными лишениями, недостатком пищи и нестерпимой жарой пустыни, моему читателю легче попытаться себе представить, чем мне описать. Достаточно сказать, что мне еще никогда не приходилось чувствовать, что смерть так близка. Час за часом тянулась эта страшная ночь. Мы сидели в пещере и чувствовали, как мороз бродит вокруг, жаля нас то в палец, то в ногу, то в лицо. Все теснее и теснее мы прижимались друг к другу, тщетно пытаясь согреться, так как в наших жалких, изголодавшихся скелетах не оставалось больше тепла. Иногда кто-нибудь из нас на несколько минут впадал в тревожный сон, но долго мы спать не могли — может быть, к счастью, потому что я не думаю, что, заснув, мы проснулись бы когда-либо вновь. Я уверен, что только сила воли сохранила нам жизнь.

Незадолго до рассвета я услышал, что готтентот Вентфогель, зубы которого стучали всю ночь, как кастаньеты, глубоко вздохнул и вдруг перестал стучать зубами. Тогда я не обратил на это особого внимания, решив, что он заснул. Он сидел, прижавшись ко мне спиной, и мне казалось, что она становится все холоднее и холоднее, пока не стала холодной, как лед.

Наконец тьму сменила предрассветная мгла, затем быстрые золотые стрелы света начали вспыхивать на снегу, и ослепительное солнце поднялось над стеной из лавы и осветило наши полузамершие тела и Вентфогеля, который сидел среди нас мертвый. Неудивительно, что его спина казалась мне холодной. Бедняга умер, когда я услышал его вздох, и теперь уже почти совершенно окоченел. Глубоко потрясенные, мы отползли подальше от трупа (странно, какой ужас мы всегда испытываем при виде мертвеца!) и оставили его сидеть там, по-прежнему охватив колени руками.

К этому времени холодные лучи солнца (они действительно были холодными) проникли прямо в пещеру. Внезапно я услышал чье-то восклицание, полное ужаса, и обернулся, чтобы посмотреть в глубь пещеры.

И вот что я увидел. В конце пещеры, которая была не более двадцати футов длиной, сидела другая фигура. Голова ее была опущена на грудь, а длинные руки висели по бокам. Я вгляделся в нее и увидел, что это тоже мертвец, и, кроме того, белый человек.

Мои спутники также увидели его, и наши расстроенные нервы не смогли вынести подобное зрелище. Охваченные одним общим желанием уйти из этого страшного места, мы бросились из пещеры со всей скоростью, на которую были способны наши полузамерзшие ноги.

Глава 7

ДОРОГА ЦАРЯ СОЛОМОНА
Выбежав из пещеры на залитое солнцем снежное плато, мы почти тотчас же остановились. Думаю, что у каждого из нас было чувство неловкости друг перед другом за то малодушие, которое мы проявили при виде мертвеца.

— Я иду обратно, — сказал сэр Генри.

— Зачем? — спросил Гуд.

— У меня явилась мысль, что… что это мой брат, — взволнованно ответил сэр Генри.

Это предположение показалось нам вполне возможным, и мы вернулись в пещеру, чтобы его проверить. Некоторое время наши глаза, ослепленные ярким солнцем и сверкающей белизной снега, ничего не могли различить в полумраке пещеры. Но это продолжалось недолго. Вскоре мы освоились с темнотой и осторожно подошли к мертвецу.

Сэр Генри опустился на колени и стал пристально всматриваться в его лицо.

— Слава богу! — воскликнул он с облегчением. — Это не Джордж!

Тогда я подошел к трупу и тоже начал его разглядывать. Это был человек высокого роста, средних лет, с тонкими чертами лица и орлиным носом; у него были длинные черные усы и темные с проседью волосы. Кожа была совершенно желтая и плотно обтягивала его высохшее лицо. На нем не было никакой одежды, кроме полуистлевших штанов, давно превратившихся в лохмотья. На шее этого насквозь промерзшего трупа висело распятие из слоновой кости.

— Кто бы это мог быть? — воскликнул я с удивлением.

— Неужели вы не догадываетесь? — спросил Гуд.

Я отрицательно покачал головой.

— Кто же это, как не старый дон Хозе да Сильвестра!

— Не может быть! — прошептал я прерывающимся от волнения голосом. — Ведь он умер триста лет назад!

— А что же тут удивительного? — спокойно ответил Гуд. — В таком холоде он может с таким же успехом просидеть и три тысячи лет. При столь низкой температуре кровь и мясо сохраняются свежими на веки вечные, как у замороженной новозеландской баранины. А в этой пещере, черт побери, довольно холодно. Солнце сюда никогда не проникает, и ни один зверь не может забрести в поисках пищи, потому что здесь вообще нет ничего живого. Вне всякого сомнения, раб, о котором дон Хозе упоминает в своей предсмертной записке, снял с него одежду и оставил здесь его труп: ему одному было не под силу его похоронить. Посмотрите! — продолжал Гуд, нагибаясь и поднимая остро отточенный обломок кости довольно странной формы. — Вот этой костью Сильвестра и начертил свою карту.

Мы были настолько потрясены этим открытием, что даже забыли свои собственные бедствия. Все это казалось нам почти сверхъестественным. В полном безмолвии мы глядели на обломок кости и на труп старого португальца.

— Смотрите, — сказал наконец сэр Генри, указывая на едва заметную ранку на левой руке старого дона Сильвестра, — вот откуда он брал кровь, которой написана его записка. Приходилось ли кому-либо в жизни видеть что-нибудь подобное?

Теперь не оставалось никакого сомнения, что перед нами был да Сильвестра. Должен признаться, мне стало жутко.

Перед нами сидел мертвец, указания которого, начертанные почти десять поколений назад, привели нас в эту пещеру. В своей руке я держал тот самый грубый обломок кости, которым он писал свои предсмертные строки, и видел на его шее распятие, которое он, прощаясь с жизнью, прижимал к своим холодеющим устам.

Глядя на труп, я ясно представил себе последний акт этой драмы: путника, гибнущего в одиночестве от голода и холода и тем не менее стремящегося передать людям великую тайну. Мне даже показалось, что в его резких чертах лица я вижу некоторое сходство с его потомком, моим бедным другом Сильвестром, умершим на моих руках двадцать лет назад. Возможно, это был плод моего воображения. Но так или иначе, он сидел перед нами, как страшное предупреждение для тех, кто, презрев судьбу, пытается приоткрыть завесу неизвестного. Пройдут века, и он все будет сидеть тут же с великой печатью смерти на челе и наводить ужас на случайного путника, который может, как и мы, забрести в эту пещеру и нарушить его покой. Несмотря на то, что мы умирали с голода и холода, это зрелище потрясло нас до глубины души.

— Уйдем отсюда, — тихо сказал сэр Генри. — Впрочем, нет! Мы оставим ему товарища по несчастью, который разделит его одиночество.

И, подняв мертвое тело готтентота Вентфогеля, он усадил его рядом со старым доном да Сильвестра. Затем сэр Генри наклонился и резким движением разорвал гнилой шнурок на шее старого португальца, на котором висело распятие. Он даже не пытался его развязать, потому что его пальцы не сгибались от холода. Я думаю, что это распятие находится у него и по сей день. Я же взял перо, сделанное из обломка кости. Оно сейчас лежит передо мной на столе. Иногда я им пользуюсь, когда подписываю свое имя.

Оставив гордого белого человека прошлых веков и бедного готтентота нести вечную стражу среди вечного безмолвия девственных снегов, мы в полном изнеможении вышли из пещеры на залитую благодатным солнцем снежную равнину и побрели дальше. В глубине души каждый из нас думал о том, что недалек тот час, когда и нас постигнет та же участь.

Пройдя около полумили, мы подошли к краю плато и обнаружили, что самая вершина, то есть бугор, венчающий гору, находится не посреди него, как это казалось нам со стороны пустыни. Из-за густого утреннего тумана мы не могли видеть того, что было ниже нас. Но вскоре его верхние слои начали рассеиваться, и мы заметили у самого края снежного откоса лужайку, покрытую зеленой травой. Она находилась ниже нас не более чем на пятьсот ярдов, и по ней протекал ручей. Но это было не все: на берегу, греясь на солнце, лежали десять-пятнадцать крупных антилоп. Находясь так далеко от них, мы, конечно, не могли установить, к какой породе они принадлежали. Невозможно передать то ликование, которое охватило нас при виде этих животных. Ведь это была пища, причем пища в изобилии, которую, правда, нужно было еще добыть. Сразу же возник вопрос, как это сделать. Антилопы находились на расстоянии не менее шестисот ярдов от нас, то есть слишком далеко даже для хорошего стрелка, а от этого выстрела зависела наша жизнь. Мы поспешно стали совещаться, как нам поступить. Мысль о том, чтобы неслышно подкрасться к животным, пришлось оставить, так как нам не благоприятствовал ветер. Он дул в их сторону, и они могли нас почуять; кроме того, как бы осторожны мы ни были, нас нельзя было не заметить на ослепительно белом снегу.

— Ну что ж, придется стрелять отсюда, — сказал сэр Генри. — Надо только решить, из какой винтовки: взять ли «винчестер» или «экспресс»? Как вы думаете, Квотермейн?

Вопрос был серьезный. Магазинная винтовка «винчестер» (у нас их было две; Амбопа нес свою и бедняги Вентфогеля) била на тысячу ярдов, двустволка же «экспресс» — всего на триста пятьдесят. Свыше этого расстояния стрелять из нее было рискованно, так как можно было не попасть в цель. С другой стороны, если бы попадание удалось, у нас было бы больше шансов убить животное, так как «экспресс» стрелял разрывными пулями. Вопрос был трудный, но все же я решил, что мы должны пойти на риск и стрелять из «экспресса».

— Каждый будет целиться в ту антилопу, которая находится против него, — приказал я. — Цельтесь прямо в лопатку или чуть выше. А ты, Амбопа, дай сигнал, чтобы все стреляли одновременно.

Наступило молчание. Мы все трое старательно прицелились, как должен целиться человек, который знает, что от этого выстрела зависит его жизнь. — Стреляй! — скомандовал Амбопа по-зулусски, и почти в тот же миг раздалось три оглушительных выстрела.

На мгновенье перед нашими глазами повисли в воздухе три облачка дыма, и громкое эхо долго не смолкало, нарушая безмолвие снежных просторов. Но вскоре дым рассеялся, и — о радость! — мы увидели, что крупный самец лежит на спине и судорожно бьется в предсмертных конвульсиях. Нам больше не грозила смерть от голода, мы были спасены! Несмотря на слабость и полное истощение, с громким криком торжества и восторга мы бросились вниз по снежному склону, и через десять минут перед нами лежали сердце и печень убитого животного. Но тут возникло новое затруднение: не было топлива, чтобы развести костер и поджарить нашу добычу. С горестью и унынием мы глядели друг на друга.

— Когда человек умирает от голода, он не может быть разборчив, — сказал Гуд. — Будем есть мясо сырым.

Действительно, в нашем положении другого выхода не было. Голод терзал нас до такой степени, что это предложение не вызвало в нас чувства отвращения, неизбежного при других обстоятельствах.

Чтобы охладить сердце и печень антилопы, мы зарыли их на несколько минут в снег, затем промыли в ледяной воде ручья и с жадностью съели. Сейчас, когда я пишу эти строки, все это кажется ужасным, но я должен честно признаться, что в жизни мне не приходилось есть ничего вкуснее. Через какие-нибудь пятнадцать минут нас нельзя было узнать — мы буквально ожили, силы наши восстановились, слабый пульс опять забился, и кровь заиграла в жилах. Однако, помня, какие пагубные последствия может вызвать переедание на голодный желудок, мы были очень осторожны и съели сравнительно немного, остановившись вовремя, пока были еще голодны.

— Слава богу! — воскликнул сэр Генри. — Это животное спасло нас от смерти. Между прочим, Квотермейн, что это за зверь?

Я встал и подошел к убитому животному, чтобы как следует его рассмотреть, так как не был уверен, что это была антилопа.

По величине оно не уступало ослу, шерсть его была густая, коричневого цвета, с красноватыми, едва заметными полосами, рога большие и загнутые назад. Я никогда не видел таких животных — эта порода была мне совершенно незнакома, но впоследствии узнал, что жители этой удивительной страны называют их «инко». Это редкая разновидность антилопы, которая встречается только на очень больших высотах, где не живут никакие другие звери. Наше животное было убито наповал прямо в лопатку. Трудно было сказать, чья пуля его сразила, но я думаю, что Гуд, помня свой чудесный выстрел, убивший жирафу, в глубине души приписал это своей доблести; мы с ним по этому поводу не спорили.

Поглощенные едой, мы не обратили внимания на то, где находимся. Но, утолив свой зверский голод, мы стали обозревать окружающую нас местность, предварительно приказав Амбопе вырезать самые лучшие части инко, чтобы обеспечить себя на дорогу достаточным количеством мяса. Было уже восемь часов; воздух был чист и прозрачен — казалось, что солнце впитало в себя густой утренний туман. Не знаю, как описать ту величественную панораму, которая раскинулась перед нашими глазами. За нами и над нами возвышались горы, белоснежные вершины гор Царицы Савской, а внизу, примерно в пяти тысячах футов ниже того места, где мы стояли, на много миль раскинулся очаровательнейший сельский пейзаж. Прямо перед нами, меж холмов, равнин и темных величественных лесов, текла широкая река; налево от нее простирались необозримые пространства пастбищ. В их волнистой траве мы издали видели многочисленные стада животных, диких или домашних — на таком расстоянии мы рассмотреть не могли. Вдали, на горизонте, вырисовывались горы. Направо страна была менее гориста. Одинокие холмы перемежались с полосами возделанных полей, и среди них были видны группы куполообразных хижин. Вся панорама лежала перед нами, как карта, на которой сверкали реки, подобные серебряным змеям. Вершины гор, похожие на вершины Альп, застыли в торжественном величии, прихотливо украшенные снежными венцами, а над всем этим сияло радостное солнце и чувствовалось счастливое дыхание жизни.

Нас чрезвычайно удивило, что страна, раскинувшаяся перед нами, лежит по крайней мере на три тысячи футов выше, чем пустыня, которую мы пересекли, и что все реки текут с юга на север. Во время наших тяжких испытаний мы уже имели случай убедиться, что на всем протяжении южного склона хребта, на котором мы сейчас стояли, не было никакой воды, в то время, как по северному склону текли водные потоки, большая часть которых впадала в ту могучую реку, которая, причудливо извиваясь, несла свои воды далеко в глубь страны.

Мы сидели и молча созерцали этот чудесный вид. Первым нарушил молчание сэр Генри.

— Скажите, Квотермейн, — сказал он, обращаясь ко мне, — нанесена ли на карту да Сильвестра Великая Дорога царя Соломона?

Я утвердительно кивнул головой, продолжая любоваться восхитительным пейзажем.

— Тогда посмотрите сюда, — и сэр Генри указал немного вправо: — Вот она!

Мы с Гудом взглянули в указанном направлении и увидели, что в некотором отдалении от нас вилась широкая проезжая дорога, которую мы сначала не заметили, так как, дойдя до равнины, она заворачивала и терялась среди холмистой местности. Как ни странно, но это открытие не произвело на нас особого впечатления, так как после всего виденного мы уже перестали чему-либо удивляться. Нам даже не показалось необъяснимым, что в этой затерянной стране мы увидели шоссе, напоминавшее древнеримские дороги: мы приняли это как нечто совершенно естественное.

— Я думаю, — сказал Гуд, — дорога должна проходить совсем близко — где-нибудь направо от нас. Пойдем и поищем ее.

Совет был весьма благоразумный, и, умывшись в ручье, мы тотчас же двинулись дальше. В течение некоторого времени мы пробирались по валунам и снежным прогалинам, пока наконец, пройдя около мили, не очутились на вершине небольшого холма и не увидели дорогу прямо у своих ног. Это было великолепное шоссе, высеченное в сплошной скале, шириной по крайней мере в пятьдесят футов, за которым, по-видимому, постоянно присматривали, так как оно было в превосходном состоянии. Сначала мы подумали, что оно тут же и начинается, но, спустившись на дорогу и взглянув назад по направлению к горам Царицы Савской, увидели, что оно поднимается в горы, но на расстоянии около ста шагов от нас неожиданно исчезает. Дальше вся поверхность горного склона была покрыта теми же валунами и снежными прогалинами.

— Как вы думаете, в чем тут дело? Куда делась дорога? — спросил меня сэр Генри.

Я покачал головой в полном недоумении.

— Все ясно! — сказал Гуд. — Я уверен, что когда-то эта дорога пролегала через горный хребет и шла дальше через пустыню. Но с течением времени после извержений вулканов в горах она была залита лавой, а в пустыне ее засыпали пески.

Это предположение было весьма правдоподобно; во всяком случае, мы согласились с ним и начали спускаться с горы. Но какая была разница между этим спуском и нашим восхождением на Сулеймановы горы!

Сейчас мы были сыты, и путь под гору по великолепной дороге был необычайно легок, в то время как при подъеме мы едва передвигались, утопая в снегу, совершенно обессиленные, замерзшие и полумертвые от голода. Если бы не тяжелые воспоминания о грустной судьбе бедняги Вентфогеля и мрачной пещере, в которой мы его оставили со старым да Сильвестра, мы чувствовали бы себя просто превосходно, несмотря на то, что шли в страну, где нас ждала полная неизвестность и, возможно, опасности.

По мере того, как мы спускались вниз, воздух с каждой пройденной милей становился мягче и ароматнее, а страна, раскинувшаяся перед нами, все сильнее поражала нас своей красотой. Что касается самой дороги, то должен сказать, что никогда в жизни я не видел подобного сооружения, хотя сэр Генри утверждал, что дорога через Сен-Готард в Швейцарии очень на нее похожа. Строителей древнего мира, которые ее проектировали, не останавливали никакие препятствия и трудности, встречавшиеся им на пути. В одном месте мы подошли к ущелью шириной в триста футов и глубиной не менее ста и увидели, что все оно завалено огромными глыбами шлифованного камня, в которых снизу были сделаны арки для протока воды; над рекой же величественно и горделиво пролегала дорога. В другом месте она вилась зигзагами у края пропасти в пятьсот футов глубиной, а в третьем шла через туннель в тридцать футов длиной, который был вырыт в горном кряже, преграждающем ей путь. Мы заметили, что стены туннеля были сплошь покрыты барельефами, изображавшими главным образом одетых в кольчуги воинов, управляющих колесницами. Один барельеф был особенно хорош: на переднем плане была изображена битва, а вдали шли побежденные, которых уводили в плен.

Сэр Генри с большим интересом рассматривал это произведение искусства глубокой древности.

— Конечно, — заметил он, — можно называть этот путь Великой Дорогой царя Соломона, но все же я осмеливаюсь выразить свое скромное мнение и скажу, что безусловно египтяне успели побывать здесь раньше, чем народы царя Соломона. Уж очень эта работа похожа на древнеегипетскую.

К полудню мы значительно продвинулись вниз и очутились в той части горного склона, где начинался лес. Сначала нам изредка попадался мелкий кустарник, но чем дальше мы шли, тем он становился чаще и гуще. Наконец мы дошли до обширной рощи, через которую извивалась наша дорога, и увидели, что там растут деревья с серебряной листвой, очень похожие на те, которые встречаются на склоне Столовой горы у Кейптауна. Это меня очень удивило, так как за все время своих странствий я, кроме как в Капе, нигде их не видел.

— О! — воскликнул Гуд, с явным восхищением глядя на их блестящие листья. — Здесь же масса дров! Давайте сделаем привал и состряпаем обед. Мой желудок уже почти переварил сырое мясо.

Никто не возразил против этого предложения. Мы отошли немного в сторону от дороги и направились к ручью, журчавшему поблизости, наломали сухих веток, и через несколько минут запылал прекрасный костер. Отрезав из принесенного с собой мяса несколько больших толстых кусков, мы поджарили их на конце заостренных палочек, как это делают кафры, и съели с огромным наслаждением. Наевшись досыта, мы зажгли трубки и впали в блаженное состояние, которое после наших мытарств и злоключений казалось нам почти божественным. Берега ручья, у которого мы отдыхали, были покрыты густой зарослью гигантских папоротников, среди которых виднелись прозрачные, как кружево, пучки дикой спаржи. Ручеек весело журчал; нежный ветерок шелестел в серебряной листве деревьев; вокруг ворковали голуби, и птицы с ярким опереньем, порхая с ветки на ветку, сверкали, как живые драгоценные камни. Это был рай.

Сознание того, что бесконечные опасности и бедствия, пережитые нами в пути, миновали, что мы достигли земли обетованной, и, наконец, волшебная красота природы — все это так очаровало нас, что мы невольно приумолкли. Сэр Генри и Амбопа, сидя рядом, тихо разговаривали на ломаном английском и не менее ломаном зулусском языке. Я лежал на ароматном ложе из папоротника и, полузакрыв глаза, наблюдал за ними. Вдруг, заметив, что Гуд куда-то исчез, я начал искать его глазами и увидел, что он сидит в одной фланелевой рубашке у ручья, в котором уже успел выкупаться. Привычка к исключительной чистоплотности была настолько сильна, что, вместо того, чтобы отдыхать, капитан с увлечением занимался своим туалетом.

Он уже успел выстирать свой гуттаперчевый воротничок, тщательно вытряхнуть и почистить пиджак, жилет, брюки, порванные во время нашего путешествия, и грустно качал головой, рассматривая многочисленные прорехи и дыры. Затем, аккуратно сложив свою одежду, он положил ее на берегу, взял ботинки и пучком папоротника счистил с них грязь. Смазав их куском жира, который благоразумно припрятал, срезав с мяса инко, Гуд начал их натирать, пока они не приобрели более или менее пристойный вид. Затем, внимательно осмотрев ботинки через монокль, он их надел и стал продолжать свой туалет. Вынув из маленького дорожного мешка, с которым он никогда не расставался, гребешок со вставленным в него крошечным зеркальцем, капитан стал тщательно рассматривать свое лицо. По-видимому, он остался недоволен своим видом, потому что начал аккуратно расчесывать и приглаживать свои волосы. Посмотревшись снова в зеркало, он, очевидно, опять себе не понравился и начал щупать подбородок, на котором красовалась изрядная щетина, так как он не брился уже десять дней.

«Нет, — подумал я, — не может быть! Неужели он собирается бриться?»

Но я не ошибся. Взяв кусок жира, которым он только что смазывал ботинки, Гуд тщательно прополоскал его в ручье. Затем, снова порывшись в своем мешке, он вынул маленькую безопасную бритву, которыми обычно пользуются люди при путешествии по морю. Старательно натерев жиром подбородок и щеки, Гуд начал бриться. Очевидно, этот процесс был весьма болезненный, так как время от времени он охал и стонал, а я, наблюдая за ним, буквально корчился от смеха, видя, как он старается привести в порядок торчащую во все стороны густую щетину.

Наконец, когда ему удалось кое-как побрить правую часть лица и подбородка, я вдруг увидел, что какой-то луч, как молния, мелькнул над его головой.

Со страшным проклятьем Гуд вскочил на ноги (я уверен, что будь у него обычная бритва, он, наверно, перерезал бы себе горло). Я тоже вскочил, но без проклятий, и вот что я увидел. Шагах в двадцати от меня и десяти от Гуда стояла группа людей. Они были очень высокого роста, с медно-красным цветом кожи. У некоторых на голове развевались пышные султаны из черных перьев, а на плечи были наброшены плащи из шкур леопарда — это все, что я заметил в ту минуту.

Впереди стоял юноша лет семнадцати с поднятой еще вверх рукой, в позе античной статуи дискобола. Очевидно, это он бросил нож, который, подобно молнии, сверкнул над головой капитана.

Пока я их разглядывал, из группы туземцев вышел старик с гордой осанкой воина и, схватив юношу за руку, что-то ему сказал. После этого все они направились к нам. Сэр Генри, Гуд и Амбопа схватили ружья и угрожающе подняли их вверх, но туземцы не обратили на это решительно никакого внимания и продолжали приближаться к нам. Я сразу сообразил, что они не понимают, что такое огнестрельное оружие, иначе они не отнеслись бы к нему с таким пренебрежением.

— Бросьте ваши ружья! — крикнул я своим спутникам.

Я сразу понял, что нам нужно убедить туземцев в том, что мы пришли с мирными намерениями, и таким образом расположить их к себе. Это была единственная возможность сохранить жизнь. Они тотчас же повиновались; я же выступил вперед и обратился к пожилому воину, только что удержавшему юношу от дальнейшего нападения.

— Привет вам! — сказал я по-зулусски, хотя не знал, на каком языке мне следует к нему обращаться.

Я был удивлен, что он меня понял.

— Привет! — ответил он, правда не на чисто зулусском языке, но на наречии, столь схожем с ним, что мы с Амбопой сразу его поняли. Впоследствии мы узнали, что эти люди говорили на старом зулусском языке. Между старым и современным зулусским была примерно та же разница, что существует у нас между языком Чосера[50] и английским языком XIX века.

— Откуда вы пришли? — обратился к нам старый воин. — Кто вы? И почему у троих из вас лица белые, а лицо четвертого такое же, как у сыновей наших матерей? — добавил он, указывая на Амбопу.

Я взглянул на нашего зулуса, и у меня мелькнула мысль, что старик прав. Лицо Амбопы, как и его огромный рост и сложение, было такое же, как у этих туземцев. Но в то время мне некогда было об этом задумываться.

— Мы чужеземцы и пришли сюда с миром, — отвечал я, стараясь говорить как можно медленнее, чтобы он меня понял. — А этот человек, — добавил я, указывая а Амбопу, — наш слуга.

— Ты лжешь, — возразил старый воин, — ни один человек не может перейти горы, где все живое погибает. Впрочем, ложь твоя ни к чему. Чужеземцы не имеют права вступать на Землю Кукуанов. Вы вседолжны умереть. Таков закон короля. Готовьтесь к смерти, о чужеземцы!

Признаюсь, эти слова меня несколько ошеломили, особенно когда я увидел, что каждый туземец поднес руку к поясу, на котором у него висело что-то весьма похожее на тяжелый, большой нож.

— Что говорит эта старая обезьяна? — спросил меня Гуд.

— Он говорит, что они собираются нас убить, — мрачно отвечал я.

— О господи! — простонал Гуд и, как всегда, когда он был сильно взволнован, поднес руку ко рту и вынул свою искусственную верхнюю челюсть. Затем он быстро вставил ее обратно и, присасывая челюсть к нёбу, звонко прищелкнул языком.

Со стороны Гуда это было необычайно удачным движением, так как при виде его у гордых кукуанов вырвался крик ужаса, и все они отпрянули на несколько ярдов назад.

— Что случилось? В чем дело? — с недоумением спросил я сэра Генри.

— Это зубы Гуда привели их в такое смятение, — взволнованно прошептал сэр Генри. — Он их вынул, и они испугались. Выньте их, Гуд, выньте их совсем!

Капитан тотчас же повиновался и преловко ухитрился всунуть обе челюсти в рукав своей фланелевой рубашки.

В следующую минуту любопытство преодолело страх, и туземцы медленно, с опаской вновь приблизились к нам. Очевидно, они уже забыли о своем милом намерении перерезать нам глотки.

— Скажите нам, о чужеземцы! — торжественно воскликнул старик, указывая на Гуда, стоявшего в одной фланелевой рубашке, с наполовину бритым лицом. — Как это может быть, что этот толстый человек, тело которого покрыто одеждой, а ноги голые, у которого волосы растут лишь на одной половине бледного лица и совсем не растут на другой, у которого в одном глазу есть еще один глаз — прозрачный и блестящий, — как это может быть, что его зубы сами выходят изо рта и сами возвращаются на прежнее место?

— Откройте рот! — шепнул я Гуду.

Капитан тотчас же скривил рот и, глядя на старого джентльмена, оскалился на него, как рассерженный пес, обнажив две красные десны без малейшего признака зубов, как у только что родившегося слоненка.

У зрителей вырвался вздох изумления.

— Где его зубы? — в страхе закричали они. — Мы их только что видели своими собственными глазами!

Отвернувшись от дикарей с видом невыразимого презрения, Гуд провел рукой по своему рту и, вновь повернувшись, оскалился на них, и — о чудо! — туземцы увидели два ряда прекраснейших зубов.

Тогда юноша, пустивший в него нож, бросился на землю и издал громкий, протяжный вопль ужаса. Что касается старого джентльмена, у него от страха заметно задрожали колени.

— Я вижу, что вы духи, — пробормотал он, запинаясь, — ибо ни один человек, рожденный женщиной, не имеет волос только на одной стороне лица и такого круглого, прозрачного глаза, и зубов, которые двигаются сами! Простите нас, о мои повелители!

Нечего говорить, как я обрадовался, услышав эти слова, и, конечно, тут же воспользовался этим неожиданно счастливым поворотом дела. Снисходительно улыбнувшись, я надменно провозгласил:

— Мы согласны даровать вам прощение. Теперь вы должны узнать правду: мы прибыли из другого мира, спустившись с самой большой звезды, которая светит ночью над вашей землей, хоть мы такие же люди, как и вы.

— О! О! — простонал в ответ хор изумленных туземцев.

— Да, мы прибыли со звезд, — продолжал я с милостивой улыбкой, сам удивляясь своей лжи. — Мы сошли на землю, чтобы погостить у вас и осчастливить ваш народ своим пребыванием в вашей стране. Вы видите, о друзья мои, что, готовясь посетить вас, я даже выучил ваш язык.

— Да, это так! Это так! — ответили хором все туземцы.

— О повелитель мой! — прервал меня старый джентльмен. — Только выучил ты его очень плохо!

Я взглянул на него с таким негодованием, что он испугался и тотчас же замолк.

— Теперь, друзья мои, — продолжал я, — вы можете подумать, что, после столь долгого странствия, мы, встретив столь недружелюбный прием, пожелаем отомстить вам и поразить смертью того, чья святотатственная рука осмелилась бросить нож в голову человека с движущимися зубами…

— Пощадите его, мои повелители! — умоляющим голосом прервал меня старик. — Он сын нашего короля, а я его дядя. Если что-нибудь с ним случится, кровь его падет на мою голову, ибо отвечаю за него я.

— Можешь в этом не сомневаться, — отчетливо и злобно промолвил юноша. — Вы, может быть, думаете, что мы не в состоянии вам отомстить? — продолжал я, не обращая никакого внимания на его слова. — Погодите, вы сейчас убедитесь. Эй ты, раб и собака, — обратился я к Амбопе самым свирепым тоном, на какой был способен, — подай мне заколдованную трубку, которая умеет говорить! — И я незаметно подмигнул ему, указывая на свой «экспресс».

Амбопа тотчас же понял мою мысль и подал мне винтовку. Впервые в жизни я увидел на его гордом лице нечто похожее на улыбку.

— Вот она, о повелитель повелителей! — сказал он с глубочайшим поклоном.

Перед этим я заметил маленькую антилопу, стоявшую на скале на расстоянии ярдов семидесяти от нас, и решил ее застрелить.

— Вы видите это животное? — обратился я к туземцам, указывая на антилопу. — Может ли человек, рожденный женщиной, убить ее одним шумом?

— Это невозможно, мой повелитель, — ответил старик. — Однако я это сделаю, — возразил я спокойным тоном. Старый воин улыбнулся.

— Даже ты, повелитель, не сможешь этого сделать, — сказал он.

Я поднял винтовку и прицелился. Антилопа была очень маленькая и промахнуться на таком расстоянии было легко, но я знал, что должен в нее попасть во что бы то ни стало. Животное стояло совершенно неподвижно. Глубоко вздохнув, я спустил курок.

Бум! Бум! — раздался громкий выстрел, и антилопа, подскочив в воздух, замертво упала на месте. У туземцев вырвался крик ужаса.

— Если вы желаете иметь мясо, — сказал я равнодушно, — пойдите и принесите ее сюда.

По знаку старика один из туземцев побежал к скале и вскоре вернулся, неся убитое животное. С большим удовлетворением я увидел, что пуля попала как раз в то место, куда я целился, то есть чуть выше лопатки. Туземцы обступили тушу бедного животного и рассматривали дыру, пробитую пулей, с выражением суеверного страха и смятения.

— Вы видите, — сказал я, обращаясь к ним, — я не говорю пустых слов. Ответа на это не последовало.

— Однако, если вы все еще сомневаетесь в нашем могуществе, — продолжал я, — пусть кто-нибудь из вас станет на ту же скалу, и я с ним сделаю то же самое, что с антилопой.

Но желающих не нашлось. Наступило небольшое молчание, которое прервал сын короля.

— Послушай, дядя, — сказал он, — прошу тебя, пойди и стань на скалу. Колдовство может убить лишь животное, но не человека.

Однако старому джентльмену предложение племянника совсем не понравилось, и он даже обиделся.

— Нет, нет! — воскликнул он с живостью. — Мои старые глаза видели достаточно. — И, обращаясь к своей свите, он сказал: — Эти люди — колдуны, и их надо отвести к королю. А если кто из вас захочет испытать чары чужеземцев на себе, тот может пойти и стать на скалу, чтобы с ним могла поговорить волшебная трубка.

Но среди кукуанов не нашлось желающих слушать заколдованную трубку.

— Не трать напрасно свою волшебную силу на наши презренные тела, — сказал один из туземцев, — нам достаточно того, что мы видели. Все наши колдуны не могут показать ничего подобного.

— Ты говоришь истину, — заметил старый джентльмен с чувством огромного облегчения, — это действительно так! Слушайте вы, дети звезд, дети блестящего глаза и движущихся зубов, вы, которые управляете громом и убиваете издали! Я — Инфадус, сын Кафы, бывшего короля кукуанов. А этот юноша — Скрагга.

— Этот Скрагга чуть не отправил меня на тот свет, — прошептал Гуд[51].

— Скраага, — продолжал торжественно Инфадус, — сын Твалы. Великий король Твала — супруг тысячи жен, глава и владыка кукуанского народа, хранитель Великой Дороги, страх своих врагов, мудрец, которому известны все тайны волшебства, вождь ста тысяч воинов, Твала Одноглазый, Твала Черный, Твала Грозный!

— В таком случае, — отвечал я надменно, — веди нас к Твале. Мы не желаем разговаривать с подчиненными и слугами.

— Желание ваше будет исполнено, мои повелители! Мы проводим вас к королю, но путь наш долог. Мы пришли сюда охотиться и находимся в трех днях пути от жилища короля. Будьте терпеливы, повелители, через три дня вы увидите великого Твалу.

— Хорошо, сказал я небрежно. — Мы с временем не считаемся и никогда не торопимся, ибо мы бессмертны. Мы готовы. Веди нас. Но слушай, Инфадус, и ты, Скрагга! Берегитесь нас обманывать! Не расставляйте нам ловушек! Прежде чем ваши жалкие мозги подумают сделать что-нибудь недоброе, мы это узнаем и отомстим вам, ибо обладаем чудодейственной силой читать мысли людей. Свет, исходящий из прозрачного глаза того, чьи ноги голые, а лицо обросло волосами лишь с одной стороны, убьет вас на месте и принесет бедствия вашей стране. Его движущиеся зубы выскочат и вопьются в ваше тело и пожрут не только вас, но и ваших жен и ваших детей, а волшебные трубки продырявят насквозь ваши тела так, что они станут похожи на сито.

Эта блестящая речь произвела огромное впечатление, хотя вряд ли была нужна, так как наши новые друзья и без того были уже потрясены нашими магическими талантами.

Старый воин раболепно склонился перед нами и пролепетал: «Куум, куум». Впоследствии я узнал, что это слово является приветствием, соответствующим зулусскому «байэте», с которым кукуаны обращаются только к королю и членам королевского рода. Затем он что-то сказал своим людям. Они тотчас же схватили наше имущество, кроме оружия, к которому боялись прикоснуться и даже одежду Гуда, которая, если помнит читатель, была так аккуратно сложена на берегу ручья. Увидев это, капитан хотел ее отнять, в результате чего поднялся ожесточенный спор между туземцами и Гудом.

— Пусть мой повелитель и властелин прозрачного глаза не трогает свои вещи. Нести их — дело его рабов.

— Но я хочу надеть свои брюки! — ревел Гуд по-английски.

Амбопа перевел его слова.

— О повелитель мой! — воскликнул Инфадус. — Неужели ты хочешь скрыть свои прекрасные белые ноги от взора своих покорных слуг? (Гуд брюнет, но кожа у него необычайно белая). Чем мы прогневили тебя, о повелитель, что ты хочешь это сделать?

Глядя на Гуда, я буквально разрывался от смеха. За это время один из туземцев уже успел схватить одежду капитана и убежать с нею.

— Проклятье! — рычал Гуд. — Этот черный негодяй удрал с моими брюками!

— Послушайте, Гуд, — сказал сэр Генри, — вы появились в этой стране в известной роли и должны играть ее до конца. Пока вы здесь, брюк вы надевать уже не сможете. Отныне вам предстоит щеголять только в фланелевой рубашке, ботинках и монокле.

— Да, — подтвердил я, — и с одной бакенбардой. Если вы появитесь перед кукуанами в другом виде, они примут нас за обманщиков. Мне очень жаль, что вам придется ходить в таком виде, но я говорю совершенно серьезно, Гуд. У вас нет другого выхода. Если у них возникнет малейшее подозрение, наша жизнь не будет стоить и фартинга[52].

— Вы действительно так думаете? — угрюмо спросил Гуд.

— Ну конечно! Ваши «прекрасные белые ноги» и монокль — наше спасенье. Сэр Генри совершенно прав, говоря, что вы должны играть свою роль до конца. Благодарите бога, что вы успели хоть обуться и что здесь тепло.

Гуд тяжело вздохнул и ничего не ответил. Только недели через две он свыкся со своим странным туалетом.

Глава 8

МЫ ПРИХОДИМ В СТРАНУ КУКУАНОВ
В течение всего этого дня мы шли по великолепной дороге, которая никуда не отклоняясь, пролегала в северо-западном направлении. Инфадус и Скрагга шли вместе с нами, а их свита маршировала шагов на сто впереди.

— Скажи мне, Инфадус, — обратился я к нему после некоторого молчания, — не знаешь ли ты, кто проложил эту дорогу?

— Ее проложили в старые времена, мой повелитель. И никому не известно, как и когда это было сделано. Этого не знает даже мудрая женщина Гагула, которая пережила много поколений. Мы же не так стары, чтобы помнить, когда ее строили. Теперь никто не умеет сооружать такие дороги, и король хранит ее и не допускает, чтобы она зарастала травой.

— А кто высек человеческие фигуры на стенах пещер, через которые лежал наш путь? — спросил я, имея в виду скульптурные изображения, напоминающие египетские, которые мы видели по дороге.

— Те же руки, что построили дорогу, высекли на камне эти удивительные изображения, мой повелитель. Мы не знаем, кто это сделал.

— А когда кукуанский народ пришел в эту страну?

— Мой повелитель, наш народ пришел сюда, подобно дыханию бури, десять тысяч лун назад, из великих земель, лежащих там, — и он указал на север. — Как говорят древние голоса наших отцов, которые дошли до нас, и как говорит Гагула, мудрая женщина, охотница за колдунами, кукуаны не могли пройти дальше — великие горы, окружающие кольцом эту страну, преградили им путь, — и он указал на покрытые снегом вершины. — Страна же эта была прекрасна, и они здесь поселились, стали сильными и могущественными, и теперь число наше равно числу песчинок в море. Когда Твала, наш король, созывает свои войска, то перья, украшающие его воинов, покрывают всю равнину, насколько может охватить глаз человека.

— Но если страна окружена горами, то с кем же сражается это войско?

— Нет, господин, там страна открыта, — и он вновь указал на север, — и время от времени воины из неведомой нам земли тучами устремляются на нас, и мы их убиваем. С тех пор как мы воевали в последний раз, прошла третья часть жизни человека. Много тысяч погибло в этой войне, но мы уничтожили тех, кто пришел, чтобы пожрать нас. И с тех пор войны не было. — Вашим воинам, должно быть, наскучило дремать, опершись на свои копья?

— Нет, мой повелитель, как раз после того, как мы уничтожили людей, которые напали на нас, здесь была еще война. Но то была междоусобная война. Люди пожирали друг друга, как псы.

— Как же это случилось?

— Я расскажу тебе это, мой повелитель. Наш король — мой сводный брат. У него же был родной брат, родившийся в тот же день, от той же женщины. По нашему обычаю, нельзя оставлять в живых обоих близнецов — более слабый из них должен умереть. Но мать короля спрятала более слабого ребенка, который родился последним, потому что сердце ее тянулось к нему. Этот ребенок и есть Твала, наш король. Я же — его младший брат, родившийся от другой жены.

— Что же было дальше?

— Кафа, наш отец, умер, когда мы достигли зрелости, и мой брат Имоту был возведен в сан короля вместо него. Некоторое время он правил страной, и у него родился сын от любимой жены. Когда ребенку исполнилось три года — это было как раз после великой войны, во время которой никто не мог ни сеять, ни собирать урожай, — в страну пришел голод. Голод заставил народ роптать и озираться подобно льву, когда он, умирая от истощения, ищет добычу, которую можно растерзать. И тогда Гагула, мудрая и вселяющая ужас женщина, которая не умирает, обратилась к народу, говоря: «Король Имоту — не законный король!» А в это время Имоту страдал от раны, полученной в сражении, и лежал недвижимо в своей хижине. Потом Гагула вошла в одну из хижин и вывела оттуда Твалу, моего сводного брата и родного брата-близнеца короля Имоту. Со дня его рождения она прятала его среди скал и пещер и теперь, сорвав с его бедер мучу, показала народу кукуанов знак священной змеи, обвившейся вокруг его тела, — знак, которым отмечают старшего сына короля при рождении, и громко вскричала: «Смотрите, — вот ваш король, жизнь которого я сохранила для вас по сей день!» И люди, обезумевшие от голода, лишившиеся рассудка и забывшие, что такое справедливость, начали кричать: «Король! Король!» Но я знал, что это не так, потому что мой брат Имоту был старшим из двух близнецов и, значит, законным королем. Когда шум и крики достигли крайнего предела, король Имоту, хотя он и был очень болен, вышел, ведя за руку свою жену. За ними шел его малолетний сын Игнози (что означает «молния»). «Что это за шум? — спросил Имоту. — Почему вы кричите «король, король»?»

Тогда Твала, его родной брат, рожденный от той же женщины и в тот же час, подбежал к нему и, схватив его за волосы, нанес ему своим ножом смертельный удар прямо в сердце. Людям свойственно непостоянство, и они всегда готовы поклоняться восходящему солнцу, и все начали бить в ладоши и кричать: «Твала — наш король! Теперь мы знаем, что Твала — король!»

— А что же сталось с женой Имоту и его сыном Игнози? Неужели Твала их тоже убил?

— Нет, мой повелитель, когда жена увидела, что господин ее мертв, она с воплем схватила ребенка и убежала. Два дня спустя голод загнал ее в какой-то крааль, но теперь никто не хотел дать ей молока или какой-нибудь иной пищи, потому что люди ненавидят несчастных. Однако, когда наступила ночь, какая-то девочка прокралась к ней и принесла еды, и она благословила ребенка и ушла со своим сыном до восхода солнца в горы, где она, вероятно, и погибла. С тех пор никто не видел ни ее, ни ее сына Игнози.

— Так значит, если бы этот ребенок Игнози остался жив, он был бы настоящим королем кукуанского народа?

— Это так, мой повелитель. Знак священной змеи опоясывает его тело. Если он жив — он король. Но — увы! — он давно уже умер. Посмотри, мой повелитель, — и он указал вниз, на равнину, где стояла большая группа хижин, окруженных изгородью, которая, в свою очередь, была опоясана глубоким рвом. — Это тот крааль, где в последний раз видели жену Имоту с ее ребенком Игнози. Мы будем там спать сегодня ночью, если только, — добавил он с некоторым сомнением, — мои повелители вообще спят на этой земле.

— Когда мы находимся среди кукуанов, мой добрый друг Инфадус, мы поступаем так же, как кукуаны, — величественно произнес я и обернулся, чтобы что-то сказать Гуду, который мрачно плелся позади, полностью поглощенный тщетными попытками удержать на месте свою фланелевую рубашку, раздуваемую вечерним ветерком.

Обернувшись, я, к своему удивлению, чуть не столкнулся с Амбопой, который шел следом за мною и совершенно очевидно прислушивался с огромным интересом к моему разговору с Инфадусом. Лицо Амбопы выражало крайнее любопытство. Он был похож на человека, который делает отчаянные и только отчасти успешные попытки припомнить что-то давно им позабытое.

В течение всего этого времени мы шли быстрым шагом, спускаясь к холмистой равнине, расстилавшейся внизу. Громады гор, которые мы пересекли, теперь неясно вырисовывались высоко под нами; клубы тумана целомудренно окутывали грудь Царицы Савской прозрачной дымкой. По мере того как мы продвигались вперед, местность становилась еще красивее. Растительность была поразительно пышной, хотя и отнюдь не тропической, лучи яркого солнца — теплыми, но не обжигающими. Легкий ветерок обвевал благоухающие склоны гор. Эта страна была поистине настоящим земным раем, и никому из нас не приходилось раньше видеть равных ей по красоте, естественным богатствам и климату. Трансвааль — чудесная страна, но и она не может сравниться со Страной Кукуанов.

Как только мы отправились в свой поход, Инфадус послал гонца, чтобы тот предупредил о нашем прибытии обитателей крааля, которые, между прочим, находились под его военным командованием. Посланец побежал с невероятной быстротой. По словам Инфадуса, он мог сохранять такую скорость в течение всего пути, так как все кукуаны усиленно тренируются в беге.

Вскоре мы смогли воочию убедиться в том, что посланец успешно выполнил свое задание. Очутившись примерно в двух милях от крааля, мы увидели, что воины, отряд за отрядом, выходят из ворот и направляются к нам навстречу.

Сэр Генри положил мне руку на плечо и заметил, что все это сулит нам, кажется, «теплый» прием. Что-то в тоне, которым это было сказано, привлекло внимание Инфадуса.

— Пусть это не тревожит моих повелителей, — поспешно сказал он, — ибо в моем сердце не живет измена. Эти воины подчинены мне и выходят нам навстречу по моему приказу, чтобы вас приветствовать.

Я спокойно кивнул головой, хотя на душе у меня было не совсем спокойно.

Примерно в полумиле от ворот крааля начинался длинный выступ холма, отлого подымающийся от дороги; на этом выступе и построились отряды воинов. Это было поистине грандиозное зрелище. Отряды, каждый численностью около трехсот человек, быстро взбегали по склону холма и неподвижно застывали на предназначенном для них месте; их копья сверкали на солнце, развевающиеся перья украшали их головы. К тому времени, как мы подошли к холму, двенадцать таких отрядов, то есть три тысячи шестьсот воинов, взошли на него и заняли свои места вдоль дороги.

Мы подошли к ближайшему отряду и с изумлением увидели, что он сплошь состоит из рослых, статных воинов, подобных которым мне никогда не приходилось видеть, тем более в таком огромном количестве. Все они были людьми зрелого возраста, а в большинстве своем — ветераны лет сорока. Среди них не было ни одного человека ниже шести футов ростом, а многие были еще дюйма на три-четыре выше. Головы их украшали тяжелые черные плюмажи из перьев птицы сакобула, такие же, как и у наших проводников. Все воины были опоясаны белыми буйволовыми хвостами; браслеты из таких же хвостов охватывали их ноги пониже правого колена. В левой руке каждый держал круглый щит около двадцати дюймов в поперечнике.

Эти щиты были очень любопытны. Они были сделаны из тонкого листового железа, обтянутого буйволовой кожей молочно-белого цвета. Вооружение воинов было простым, но весьма внушительным. Оно состояло из короткого и очень тяжелого обоюдоострого копья с деревянной рукояткой, лезвие которого в самой широкой его части было около шести дюймов в поперечнике. Эти копья не предназначались для метания, а, подобно зулусским бангванам или кинжальным дротикам, использовались только в рукопашном бою, причем раны, нанесенные ими, бывали ужасны. Кроме этих бангванов, каждый воин был также вооружен тремя большими тяжелыми ножами, каждый весом около двух фунтов. Один нож был заткнут за пояс из хвоста буйвола, а остальные два укреплены на тыльной стороне круглого щита. Эти ножи, которые кукуаны называют толлами, заменяют им метательные ассегаи зулусов. Кукуанский воин может метать их с большой точностью с расстояния до пятидесяти ярдов, и обычно перед тем, как вступить в рукопашный бой с противником, кукуаны посылают навстречу противнику тучу этих ножей.

Отряды стояли неподвижно, как ряды бронзовых статуй, но, когда мы подходили к очередному отряду, по сигналу, данному командиром, которого можно было отличить по плащу из шкуры леопарда, отряд выступал на несколько шагов вперед, копья поднимались в воздух, и из трех сотен глоток неожиданно вырывался оглушительный королевский салют: «Куум!» Когда же мы проходили, отряд строился позади нас и следовал за нами по направлению к краалю, пока, наконец, весь полк «Серых» (получивший это название из-за серых щитов), лучшая военная часть кукуанской армии, не шел позади нас четкой поступью, сотрясавшей землю.

Наконец, несколько уклонившись в сторону от Великой Дороги Царя Соломона, мы подошли к широкому рву, окружавшему крааль, который занимал площадь не менее мили в окружности и был огорожен прочным частоколом из толстых бревен. У ворот через ров был перекинут примитивный подъемный мост, который был спущен стражей, чтобы мы могли войти. Крааль был прекрасно распланирован. Через его центр проходила широкая дорога, которую пересекали под прямым углом другие, более узкие дороги, разделяя таким образом группы хижин на кварталы, причем в каждом из них был расквартирован один отряд.

Хижины с куполообразными крышами имели, подобно зулусским, каркас из прутьев, очень красиво переплетенных травой, однако, в отличие от зулусских хижин, в них были двери, через которые можно было войти, не сгибаясь. Кроме того, они были гораздо обширнее, и их окружала веранда шириной около шести футов, с красивым полом из крепко утрамбованного толченого известняка.

По обеим сторонам дороги, которая пересекала крааль, стояли сотни женщин, привлеченных сюда желанием посмотреть на нас. Для туземок эти женщины исключительно красивы. Они высокого роста, грациозны и великолепно сложены. Хотя волосы их и коротки, но они вьются и не похожи на шерсть, черты лица у многих из них тонкие и губы не такие толстые, как у большинства африканских народностей. Но что поразило нас более всего — это их удивительно спокойный, полный сознания собственного достоинства вид. Они были по-своему благовоспитаны, не уступая в этом отношении постоянным гостям светских салонов, и это выгодно отличало их от зулусских женщин и их родственниц — женщин народности мазаи, которые живут в области, лежащей южнее Занзибара. Хотя они и пришли сюда из любопытства, чтобы посмотреть на нас, но ни единое грубое восклицание, выражающее удивление, ни единое критическое замечание не сорвалось с их уст, когда мы устало брели мимо них. Даже когда старый Инфадус незаметным движением руки обращал их внимание на самое выдающееся из всех чудес — на «прекрасные белые ноги» бедного Гуда, — они не позволяли себе выразить вслух то чувство бесконечного восхищения, которое, очевидно, вызывало у них это ни с чем не сравнимое зрелище. Они не сводили внимательного взгляда своих темных глаз с их неотразимо прекрасной снежной белизны, и только. Но для Гуда, человека скромного по натуре, и этого было более чем достаточно.

Когда мы подошли к центру крааля, Инфадус остановился у входа в большую хижину, которую на некотором расстоянии окружал ряд хижин меньшего размера.

— Войдите, сыны звезд, — произнес он торжественным голосом, — и соблаговолите отдохнуть в нашем скромном обиталище. Сюда принесут немного пищи, чтобы вам не пришлось затягивать свои пояса от голода, немного меда и молока, одного или двух быков и несколько овец. Это, конечно, очень мало, о мои повелители, но все же это пища.

— Хорошо, — ответил я. — Инфадус, мы утомлены путешествием через воздушные пространства. Теперь дайте нам отдохнуть.

Мы вошли в хижину, которая оказалась великолепно подготовленной для отдыха. Для нас были разостланы ложа из дубленых шкур, на которых можно было отдохнуть, и была принесена вода, чтобы мы могли умыться.

Вдруг снаружи послышались крики, и, подойдя к двери, мы увидели процессию девиц, которые несли молоко, печеные маисовые лепешки и горшок меда. Позади них несколько юношей гнали жирного молодого быка. Мы приняли дары, вслед за тем один из молодых людей вытащил из-за пояса нож и ловко перерезал быку глотку. Через каких-нибудь десять минут они уже сняли с быка шкуру и разрубили его на куски. Лучшие куски мяса были отрезаны для нас, а остальное я от имени нас всех преподнес воинам, стоявшим вокруг. Они унесли мясо и поделили между собой «дар белых людей».

Амбопа с помощью весьма приятной на вид молодой женщины принялся за работу. Они сварили нашу порцию в большом глиняном горшке на костре, разложенном перед нашей хижиной. Когда мясо было почти готово, мы послали человека к Инфадусу, чтобы передать ему и королевскому сыну Скрагге приглашение присоединиться к нашей трапезе.

Они сейчас же пришли, сели на низенькие табуретки, которых в хижине было несколько штук (кукуаны обычно не сидят на корточках, как зулусы), и помогли нам справиться с нашим обедом. Старый джентльмен был чрезвычайно вежлив и любезен, но нас удивило, что молодой смотрел на нас с явным подозрением. Подобно всем остальным, он испытывал благоговейный ужас перед нашей белой кожей и магическими талантами. Но мне казалось, что, когда он обнаружил, что мы едим, пьем и спим, как обыкновенные смертные, его ужас начал уступать место угрюмому подозрению, которое заставило нас держаться настороже.

Во время еды сэр Генри высказал предположение, что неплохо было бы попытаться узнать, не известно ли нашим хозяевам что-нибудь относительно судьбы его брата, — может быть, они его видели когда-нибудь или слышали о нем. Однако я считал, что пока лучше не касаться этого вопроса.

После обеда мы набили табаком свои трубки и закурили. Это повергло Инфадуса и Скраггу в изумление. Очевидно, кукуаны были незнакомы с божественными свойствами табачного дыма. Эта трава произрастала у них в изобилии, но, подобно зулусам, они только нюхали табак и совершенно не знали его в этом новом для них виде.

Я спросил Инфадуса, когда нам предстоит продолжить наше путешествие, и с радостью услышал о том, что ведутся приготовления, чтобы отправиться дальше на следующее утро, и что уже посланы гонцы, чтобы уведомить короля Твалу о нашем прибытии. Оказалось, что Твала находится в своей главной резиденции, называемой Луу, и готовится к большому ежегодному празднеству, которое должно состояться на первой неделе июня. На этом празднестве обычно присутствуют и проходят торжественным маршем перед королем все военные части, за исключением некоторых полков, остающихся для несения гарнизонной службы. Там же обычно происходит великая охота на колдунов, о которой речь будет дальше.

Мы должны были выступить на рассвете. Инфадус, который должен был нас сопровождать, полагал, что если нас случайно не задержит в пути разлив рек, то мы должны достигнуть Луу к ночи второго дня.

Сообщив нам все это, наши гости пожелали нам доброй ночи. Мы договорились дежурить по очереди; трое из нас бросились на свои ложа и заснули блаженным сном, а четвертый бодрствовал, чтобы возможное предательство не застало нас врасплох.

Глава 9

КОРОЛЬ ТВАЛА
Думаю, что не стоит особенно подробно рассказывать о нашем путешествии в Луу. Скажу только, что мы шли туда целых два дня по ровной, широкой дороге царя Соломона, которая вела в самую глубь Страны Кукуанов. По мере того как мы продвигались вперед, земля становилась все плодороднее, а краали, окруженные возделанными полями, все многочисленнее. Все они были выстроены по образцу того крааля, в котором мы останавливались накануне, и охранялись большими гарнизонами войск. В стране Кукуанов, так же как у зулусов и племени мазаи, каждый годный к военной службе человек — воин. Поэтому в войнах, как наступательных, так и оборонительных, фактически участвует весь народ. На нашем пути нас обгоняли тысячи воинов — они спешили в Луу, чтобы присутствовать на торжественном ежегодном параде, после которого должно было состояться большое празднество. Никогда в жизни мне не приходилось видеть столь внушительные войска.

На второй день пути, к вечеру, мы сделали привал на вершине небольшого холма, по которому пролегала наша дорога. С этого холма мы увидели красивую, плодородную равнину, на которой был расположен город Луу. Он занимал огромную для туземного города площадь: думаю, что с прилегающими к нему пригородными краалями он был не менее пяти миль в окружности. В этих краалях расквартировывались во время больших торжеств войска, прибывающие из отдаленных частей страны. В двух милях к северу от Луу возвышался холм, имеющий вид подковы, с которым нам впоследствии пришлось хорошо познакомиться. Город был расположен в прекрасном месте. Широкая река, через которую было перекинуто несколько мостов, та самая, которую мы видели со склона гор Царицы Савской, протекала через главную королевскую резиденцию и делила ее на две части. Вдали, на расстоянии шестидесяти или семидесяти миль, на совершенно ровной местности возвышались три горы, расположенные в форме треугольника. На вершине этих диких, крутых и неприступных скал лежал снег, и по очертаниям своим они сильно отличались от гор Царицы Савской, склоны которых были округлые и пологие.

Видя, что мы их рассматриваем с большим интересом, Инфадус сказал:

— Там, у подножия этих гор, которые народ наш называет «Три колдуна», кончается Великая Дорога.

— Почему же именно там? — спросил я.

— Кто это может знать? — ответил старый воин, пожимая плечами. — В этих горах, — продолжал он, — много пещер, и между ними есть глубокий колодец. Туда-то мудрые люди старого времени и отправлялись, чтобы найти то, за чем они приходили в эту страну. И там же, в Чертоге Смерти, мы хороним своих королей.

— А зачем приходили туда эти мудрые люди? — перебил я его нетерпеливо.

— Этого я не знаю. Вы, мои повелители, спустившиеся сюда с далеких звезд, должны это знать сами, — ответил Инфадус, бросив на нас быстрый взгляд.

Очевидно, он не хотел нам сказать все, что знал.

— Ты прав, — сказал я. — Мы, жители звезд, знаем многое, чего вы не знаете. Вот, например, я слышал, что мудрые люди далекого прошлого отправлялись в эти горы за красивыми яркими камнями и желтым железом.

— Повелитель мой мудр, — ответил он холодно. — По сравнению с ним я лишь неразумный ребенок, и потому мне не подобает говорить с ним о таких вещах. Мой повелитель должен побеседовать об этом с престарелой Гагулой, когда он будет в жилище короля, ибо она столь же мудра, как и мой повелитель.

Сказав это, Инфадус ушел. Как только мы остались одни, я обратился к своим друзьям и, указывая на отдаленные горы, воскликнул:

— Вот где находятся алмазные копи царя Соломона!

Амбопа, стоявший около сэра Генри и Гуда, услышал эти слова. Я заметил, что за последнее время он стал как-то особенно задумчив и рассеян и редко вступал с нами в разговор.

— Да, Макумазан, — сказал он, обращаясь ко мне по-зулусски, — алмазы находятся там, и они, конечно, будут ваши, ибо вы, белые люди, очень любите деньги и блестящие камни.

— Откуда ты знаешь, что алмазы находятся в этих горах, Амбопа? — резко спросил я его.

Мне не нравилась таинственность его поведения и постоянные недомолвки.

Амбопа засмеялся.

— Я видел это сегодня ночью во сне, белые люди, — ответил он и, круто повернувшись, отошел в сторону.

— Что наш черный друг хотел этим сказать и что у него на уме? — спросил сэр Генри. — Совершенно очевидно, он что-то знает, но предпочитает молчать. Между прочим, Квотермейн, не слышал ли он от наших проводников чего-нибудь о моем… о моем брате?

— К сожалению, ничего. Он расспрашивал об этом всех, с кем за это время успел подружиться, но ему отвечали, что в этой стране никто и никогда не видел ни одного белого человека.

— Неужели вы думаете, что ваш брат мог сюда добраться? — спросил Гуд. — Ведь сами-то мы попали сюда чудом. Кроме того, как он нашел бы дорогу, не имея карты?

— Не знаю, — сказал сэр Генри, и лицо его омрачилось. — Но мне думается, что я все-таки его найду.

Пока мы разговаривали, солнце медленно садилось за горизонт, и вдруг землю окутал мрак. В этих широтах нет сумерек, поэтому и нет постепенного, мягкого перехода от дня к ночи — день обрывается так же внезапно, как внезапно обрывается жизнь при наступлении смерти. Солнце село, и весь мир погрузился во тьму. Но вскоре на западе появилось слабое мерцание, затем серебряный свет, и наконец полный, великолепный диск луны осветил равнину стрелами своих сверкающих лучей, озаряя всю землю нежным, лучезарным сиянием. Мы стояли и наблюдали это восхитительное зрелище. Я не могу описать все величие этой несказанной красоты, перед которой померкли звезды, и сердца наши, устремившиеся ввысь, наполнились благоговейным восторгом.

Жизнь моя была полна трудностей и забот, но есть воспоминания, вызывающие у меня чувство благодарности за то, что я жил. Одно из них — это воспоминание о том, что я видел, как светит луна на Земле Кукуанов. Эти размышления были прерваны нашим учтивым другом Инфадусом.

— Если мои повелители отдохнули, — сказал он, — мы можем идти дальше. В Луу для повелителей уже приготовлено жилище. Луна светит ярко и будет освещать нам дорогу.

Мы тотчас же выразили свое согласие и немедленно тронулись в путь. Через час мы уже подошли к Луу, размеры которого нам показались бесконечными. Окруженный тысячами сторожевых костров, он казался опоясанным огромным огненным кольцом. Вскоре мы подошли ко рву, через который был перекинут подъемный мост, и услышали бряцание оружия и глухой окрик часового. Инфадус произнес пароль, который я как следует не разобрал; стража, узнав своего начальника, приветствовала его, и мы вошли в город.

С полчаса мы шли по главной улице мимо бесчисленных рядов плетенных из травы хижин, пока Инфадус не остановился около небольшой группы домиков, окружавших маленький двор, вымощенный толченым известняком.

Войдя в этот двор, Инфадус объявил нам, что эти «жалкие обиталища» предназначены для нашего жилья. Каждому из нас была приготовлена отдельная хижина. Они были значительно лучше, чем те, что мы уже видели, и в каждой из них была очень удобная постель из душистых трав, накрытая дубленой шкурой; тут же стояли большие глиняные сосуды с водой. Ужин для нас был уже приготовлен, так как не успели мы умыться, как несколько красивых молодых женщин с глубоким поклоном подали нам жареное мясо и печеные маисовые лепешки, красиво сервированные на деревянных тарелках.

Мы поели с большим аппетитом и затем попросили перенести все постели в одну хижину, причем эта мера предосторожности вызвала улыбку на лицах милых молодых леди. Смертельно уставшие от долгого путешествия, мы бросились на постели и заснули крепким сном. Когда мы проснулись, солнце было уже высоко. Наши прислужницы, лишенные чувства ложной стыдливости, находились уже в хижине, так как им было приказано помочь нам одеться, чтобы идти на прием к королю.

— Одеться! — ворчал Гуд. — Для того, чтобы надеть фланелевую рубашку и пару ботинок, не требуется много времени. Послушайте, Квотермейн, попросите их принести мои брюки.

Я исполнил его просьбу, но мне сказали, что эти священные реликвии уже отнесены к королю и что он ожидает нас к себе до полудня.

Попросив наших молодых леди удалиться, что, по-видимому, их чрезвычайно удивило и огорчило, мы начали одеваться, стараясь это сделать как можно тщательнее.

Гуд, конечно, не выдержал и снова побрил правую часть лица, намереваясь сделать то же самое с левой, на которой красовалась густая поросль щетины, но мы уговорили его ни в коем случае ее не трогать. Что касается меня и сэра Генри, мы только как следует умылись и расчесали волосы. Золотые локоны сэра Генри сильно отросли и падали до плеч, что придавало ему, как никогда, сходство с древним датчанином. Моя же седая щетина была по крайней мере на целый дюйм длиннее того полудюйма, который я считаю допустимой длиной.

После того, как мы позавтракали и выкурили по трубке, к нам явился сам Инфадус и сообщил, что, если нам будет угодно, король Твала готов нас принять.

Мы отвечали, что предпочли бы пойти к нему, когда солнце поднимется выше, что мы еще крайне утомлены после столь долгого пути, и выдумали еще ряд других причин. Так всегда следует поступать, когда имеешь дело с дикарями: нельзя немедленно откликаться на их зов, так как они склоны принимать вежливость за страх и раболепство. Поэтому, хоть нам и хотелось увидеть Твалу не менее, чем ему нас, мы все же не спешили и просидели у себя еще час, заняв это время тем, что отобрали из нашего скудного запаса вещей подарки для короля и его приближенных. Дары эти состояли из винчестера бедняги Вентфогеля и небольшого количества бус. Винтовку с патронами было решено подарить его величеству, а бусы — его женам и придворным. Инфадус и Скрагга уже получили от нас в подарок такие бусы и были от них в восторге, так как никогда в жизни не видели ничего подобного. Наконец мы заявили, что готовы идти на прием, и вышли из хижины в сопровождении Инфадуса и Амбопы, который нес наши дары.

Пройдя несколько сот ярдов, мы очутились у ограды, похожей на ту, которая окружала наши хижины, но раз в пятьдесят длиннее, так как она охватывала не менее шести или семи акров земли. Вокруг внешней стороны изгороди тянулся ряд хижин, в которых жили жены короля. Как раз напротив главных ворот, в глубине огромной площади, стояла особняком очень большая хижина, — это была резиденция его величества. Вся остальная площадь была пуста, вернее была бы пуста, если бы ее не заполняли многочисленные отряды воинов. Их было не менее семи — восьми тысяч. Когда мы проходили мимо них, они стояли неподвижно, словно изваяния. Трудно передать словами, какое величественное зрелище представляли собой эти войска с развевающимися плюмажами, сверкающими на солнце копьями и железными щитами, обтянутыми буйволовыми шкурами. На пустой части площади перед королевской хижиной стояло несколько табуретов. Три из них мы заняли по указанию Инфадуса, Амбопа стал позади нас, а сам Инфадус остался у дверей жилища короля.

На площади царила мертвая тишина. Более десяти минут мы ждали выхода его величества и все это время чувствовали, что нас с любопытством рассматривает около восьми тысяч пар глаз. Должен признаться, что ощущение было не из приятных, но мы делали вид, что это нас не касается. Наконец дверь большой хижины распахнулась, и из нее вышел гигантского роста человек, на плечи которого была наброшена великолепная короткая мантия из тигровых шкур; следом за ним шел Скрагга и, как нам сперва показалось, высохшая, совершенно сморщенная, закутанная в меховой плащ обезьяна. Гигант сел на один из табуретов, за ним стал Скрагга, а сморщенная обезьяна поползла на четвереньках и уселась на корточках в тени под навесом хижины.

Полное безмолвие продолжалось.

Вдруг гигант скинул с себя мантию и выпрямился во весь рост. Это было поистине жуткое зрелище. У него были безобразно толстые губы, широкий плоский нос и только один черный глаз, в котором сверкала злоба, на месте же второго глаза зияла дыра. Мне в жизни не приходилось видеть более отвратительное, свирепое, плотоядное лицо. На огромной голове развевался султан из роскошных белых страусовых перьев; грудь его охватывала блестящая кольчуга; вокруг пояса и правого колена висели обычные украшения из белых буйволовых хвостов. На шее этого страшного человека было надето золотое ожерелье в виде толстого жгута, а на лбу тускло мерцал громадный нешлифованный бриллиант. В руке он держал длинное, тяжелое копье. Мы сразу догадались, что это Твала.

Молчание продолжалось, но недолго. Вдруг король поднял свое копье. В ответ на это восемь тысяч рук тоже подняли свои копья и из восьми тысяч глоток вырвался троекратный королевский салют: «Куум!». Казалось, что от этого рева, который можно было сравнить лишь с оглушительным раскатом грома, трижды содрогнулась земля.

— Будьте покорны, о люди! — пропищал пронзительныйтоненький голосок из-под навеса крыши, где сидела обезьяна. — Это король!

— Это король! — как эхо, прогремели в ответ восемь тысяч глоток. — Будьте покорны, о люди, — это король!

Снова на площади наступила мертвая тишина.

Вдруг один из воинов, стоявший на левом фланге, случайно уронил щит, который со звоном упал на вымощенную известняком площадь.

Твала холодно взглянул своим единственным глазом в ту сторону, где стоял воин, уронивший щит.

— Эй, ты, подойди сюда! — закричал он громовым голосом, обращаясь к нарушителю тишины.

Из рядов вышел красивый юноша и стал перед королем.

— Это ты уронил щит, неуклюжий пес? Это ты опозорил меня перед чужеземцами, прибывшими со звезд? Как ты смел это сделать?

Как ни темна была кожа бедного юноши, мы увидели, что он побледнел.

— О Телец Черной Коровы, — прошептал юный воин, — это произошло случайно.

— Ну, так за эту случайность ты должен заплатить жизнью. Ты поставил меня в дурацкое положение. Готовься к смерти.

— Я лишь бык короля! — тихо произнес юноша.

— Скрагга! — загремел король. — Покажи мне, как ты умеешь владеть оружием. Убей этого неуклюжего пса.

Со зловещей усмешкой Скрагга вышел вперед и поднял свое копье. Бедная жертва стояла неподвижно, закрыв лицо руками. Что касается нас, мы окаменели от ужаса.

Скрагга два раза взмахнул копьем и вонзил его в грудь юноши; удар был настолько силен, что копье, пройдя насквозь, вышло на целый фут наружу между лопатками воина. Взмахнув руками, несчастный упал замертво. Ропот неодобрения, подобно отдаленному грому пронесся по сомкнутым рядам войск и замер. Не успели мы осознать весь ужас этой кровавой трагедии, как у наших ног лежал распростертый труп несчастного юного воина. Со страшным проклятьем сэр Генри вскочил на ноги, но, подавленный всеобщим безмолвием, опустился обратно на свое место.

— Удар был хорош, — произнес король. — Уберите его отсюда!

Четыре человека вышли из рядов войск, подняли тело убитого юноши и унесли его.

— Засыпьте кровавые пятна, засыпьте их! — пропищал тоненький голосок обезьяноподобного существа. — Король сказал свое слово, и приговор его совершен!

Из-за хижины вышла девушка с сосудом, наполненным толченым известняком, и густо посыпала им лужи крови. Сэр Генри был в бешенстве и едва сдерживал клокотавшее в нем негодование. С большим трудом мы уговорили его успокоиться.

— Ради бога, сидите спокойно! — шепнул я ему. — Помните, что от нашего разумного поведения зависит наша жизнь.

Сэр Генри это понял и овладел собой.

Пока уничтожали следы только что разыгравшейся трагедии, Твала сидел молча, но, как только девушка удалилась, он обратился к нам:

— Белые люди, пришедшие сюда не знаю откуда и зачем, привет вам!

— Привет и тебе, Твала, король кукуанов! — ответил я.

— Белые люди, откуда вы пришли и что вы ищите в нашей стране?

— Мы спустились со звезд, чтобы посмотреть на Землю Кукуанов. Не спрашивай нас, как мы это сделали.

— Большое же путешествие вы совершили, чтобы взглянуть на столь маленькую страну. А вот этот человек, — сказал он, указывая на Амбопу, — тоже спустился со звезд?

— Да, и он, — ответил я. — На небесах есть тоже люди твоего цвета. Но не спрашивай нас о вещах, которые выше твоего понимания, король Твала!

— Вы, люди звезд, очень смело со мной разговариваете, — ответил Твала тоном, который не очень мне понравился. — Не забывайте, что звезды далеко, а вы здесь. А что, если я сделаю с вами то же, что сделал с тем, которого только что унесли?

Я громко рассмеялся, хотя мне было вовсе не до смеха.

— О король! — промолвил я. — Будь осторожен, когда ступаешь по горячим камням, чтобы не обжечь себе ноги, держи копье за рукоять, чтоб не поранить себе руки. Если хоть один волосок упадет с головы моей или моих друзей, тебя поразит смерть. Разве твои люди, — продолжал я, указывая на Инфадуса и мерзавца Скраггу, который в это время вытирал кровь несчастного юноши со своего копья, — не сказали тебе о том, что мы за люди? И видел ли ты человека, подобного этому? — И я указал на Гуда, совершенно уверенный в том, что никогда ничего похожего он не мог видеть.

— Правда, таких людей я никогда не видел, — ответил король.

— Разве они не говорили тебе, как мы поражаем смертью издали?

— Говорили, но я им не верю. Дай мне посмотреть, как вы это делаете. Убей одного из тех воинов, что стоят вон там, — и он указал на противоположную сторону крааля, — и тогда я поверю.

— Нет, — ответил я, — мы не проливаем невинной крови. Мы убиваем лишь тогда, когда человек в чем-нибудь провинился и заслуживает такой кары. Если же ты хочешь убедиться в нашем могуществе, вели своим слугам пригнать в твой крааль быка, и он упадет мертвым прежде, чем пробежит двадцать шагов.

— Нет, — рассмеялся король, — убей человека, и тогда я поверю.

— Хорошо, о король! Пусть будет по-твоему, — сказал я спокойно. — Пройди через площадь к воротам крааля, и, прежде чем ты дойдешь до них, ты будешь мертв. Если не хочешь идти сам, пошли твоего сына Скраггу (надо сказать, что в тот момент мне бы доставило большое удовольствие подстрелить этого негодяя).

Услышав эти слова, Скрагга с воплем ужаса бросился в хижину.

Твала высокомерно взглянул на меня и нахмурился: мое предложение ему было явно не по душе.

— Пусть пригонят молодого быка, — приказал он двум слугам.

Те со всех ног бросились исполнять его приказание.

— Теперь, — сказал я, обращаясь к сэру Генри, — стреляйте вы. Я хочу показать этому бандиту, что я не единственный колдун в нашей компании.

Сэр Генри тотчас же взял винтовку и взвел курок.

— Надеюсь, что я не промахнусь, — сказал он с тяжелым вздохом.

— Если не попадете с первого раза, стреляйте второй раз. Цельтесь на сто пятьдесят ярдов и ждите, пока животное не повернется к вам боком. Снова наступило молчание.

Вдруг в воротах крааля показался бык. Увидев такое скопление народа, он остановился, обводя толпу испуганными, бессмысленными глазами, затем круто повернулся и замычал.

— Стреляйте! — прошептал я.

Бум! Бум! — раздался оглушительный выстрел, и все увидели, что бык лежит на спине, конвульсивно дергая ногами: разрывная пуля угодила ему прямо в ребра. Многотысячная толпа замерла от удивления и ужаса.

С невозмутимым видом я повернулся к королю:

— Ну что, солгал я тебе, о король?

— Нет, белый человек, ты сказал правду, — ответил Твала с почти благоговейным ужасом.

— Слушай, Твала, — продолжал я, — ты все видел. Знай же, мы пришли сюда с миром, а не с войной. Посмотри! — И я высоко поднял винчестер. — Вот этой палкой с дырой посередине ты сможешь убивать, как мы. Только помни, что я ее заколдовал. Если ты поднимешь эту волшебную палку против человека, она убьет не его, а тебя. Погоди! Я хочу показать тебе еще кое-что. Пусть один из твоих воинов отойдет от нас на сорок шагов и вонзит в землю рукоять копья так, чтобы его лезвие было обращено к нам плоской стороной.

Это приказание было мгновенно исполнено.

— Теперь, о король, смотри! Отсюда я вдребезги разнесу это копье. Тщательно прицелившись, я выстрелил, и пуля, ударив в середину лезвия, раздробила его на куски.

На площади снова пронесся вздох ужаса и изумления.

— Так вот, Твала, мы дарим тебе эту заколдованную трубку, и со временем я научу тебя, как с ней обращаться. Но берегись направить волшебство жителей звезд против человека на земле! — И с этими словами я подал ему винтовку.

Король взял наш подарок очень осторожно и положил его у своих ног. В эту минуту я заметил, что сморщенная обезьяноподобная фигурка выползла из-под навеса хижины. Она ползла на четвереньках, но, когда приблизилась к месту, где сидел король, поднялась на ноги, сбросила с себя скрывавший ее меховой плащ, и перед нами предстало самое необыкновенное и жуткое человеческое существо. Это была древняя старушонка, лицо которой так высохло и съежилось от возраста, что по величине было не больше, чем у годовалого ребенка. Все оно было изрыто глубокими желтыми морщинами, среди которых проваленная щель обозначала рот, а ниже выдавался далеко вперед острый, загнутый подбородок. Носа у этого существа не было, и вообще его можно было принять за высушенный на солнце труп, если бы на лице его не горели ярким пламенем большие черные, умные глаза, смотревшие осмысленно и живо из-под совершенно белых бровей, над которыми выступал желтый, как пергамент, лоб. Что касается самой головы, она была совершенно лысая, желтого цвета, и сморщенная кожа на черепе двигалась и сокращалась, как кожа на капюшоне кобры.

Мы невольно вздрогнули от ужаса и отвращения при виде этой страшной старухи. С минуту она стояла неподвижно, потом вдруг вытянула свою костлявую руку, похожую на лапу хищной птицы с когтями длиной почти в дюйм и, положив ее на плечо Твалы, вдруг заговорила тонким, пронзительным голосом:

— О король, слушай меня! Слушайте меня, о воины! Слушайте, о горы, равнины и реки, и вся родная Страна Кукуанов! Слушайте, о небеса и солнце, о дождь и бури, и туманы! Слушайте, о мужчины и женщины, юноши и девушки, и вы, младенцы, лежащие в утробе матерей! Слушай меня все, что живет и должно умереть! Слушай меня все, что умерло и должно снова ожить и снова умереть! Слушайте! Дух жизни находится во мне, и я пророчествую. Я пророчествую! Я пророчествую!

Последние ее слова замерли в слабом вопле, и ужас охватил всех присутствующих, включая и нас. Старуха была поистине страшна.

— Кровь! Кровь! Кровь! Реки крови, кровь всюду! — снова завопила она. — Я вижу ее, слышу ее запах, чувствую ее вкус — она соленая! Она бежит по земле красным потоком и падает с неба дождем.

Шаги! Шаги! Шаги! Это поступь белого человека. Он идет издалека. Земля содрогается от его шагов; она дрожит и трепещет перед своим господином.

Как хороша эта кровь, эта красная, яркая кровь! Нет ничего лучше запаха свежей крови. Львы, рыча, будут жадно лакать ее, хищные птицы будут омывать в ней свои крылья и пронзительно кричать от радости!

Я стара! Стара! Я видела в своей жизни много крови. Ха! Ха! Ха! Но я увижу ее еще больше, прежде чем умру, и душу мою охватит радость и веселье. Сколько мне лет, как вы думаете? Ваши отцы знали меня и их отцы знали меня, и отцы их отцов. Я видела белого человека и знаю его желания. Я стара, но горы старее меня. Скажите мне, кто проложил Великую Дорогу? Кто начертал изображения на скалах? Кто там воздвиг трех Молчаливых, что сидят в горах у колодца и созерцают нашу страну? — И она указала на три крутые скалистые горы, на которые мы обратили внимание еще накануне. — Вы не знаете, а я знаю. Задолго до вас здесь были белые люди. И они снова придут сюда, и вас не станет, ибо они пожрут и уничтожат вас. Да! Да! Да! И зачем они приходили сюда, эти Белые, Грозные, Мудрые, Могучие, настойчивые и столь искусные в колдовстве люди?

О король! Откуда у тебя блестящий камень, что украшает твое чело? О король! Чьи руки сделали железное одеяние, которое ты носишь на своей груди? Ты не знаешь, а я знаю. Я — Старая, Мудрая, я — Изанузи, великая колдунья!

Потом она повернула свою лысую голову хищной птицы в нашу сторону и воскликнула:

— Чего вы ищете у нас, белые люди, спустившиеся со звезд… да, да, со звезд! Вы ищете потерявшегося человека? Вы его здесь не найдете. Его нет в нашей стране. Уже давным-давно ни один белый человек не вступал на нашу землю, кроме одного, но и тот покинул ее, чтобы умереть. Вы пришли за блестящими камнями! Я знаю это, знаю. Вы найдете их, когда высохнет кровь. Но вернетесь ли вы туда, откуда пришли, или останетесь со мной? Ха! Ха! Ха!

А ты, ты, с темной кожей и горделивой осанкой, — и она указала своим костлявым пальцем на Амбопу, — кто ты, и чего ты ищешь? Конечно, не сверкающих камней, не желтого мерцающего железа — это ты оставляешь для «белых жителей звезд». Мне кажется, я знаю, тебя. Мне кажется, я чую запах крови в твоем сердце. Сбрось свою мучу…

Вдруг лицо этого отвратительного существа стало дергаться, изо рта ее выступила пена, и в припадке эпилепсии она забилась на земле. Ее подняли и унесли в хижину.

Король встал, дрожа с головы до ног, взмахнул рукой, и полки в безукоризненном строе направились к выходу.

Через десять минут огромная площадь опустела, и мы остались наедине с королем и его немногочисленными приближенными.

— Белые люди, — сказал он, — я думаю, всех вас надо предать смерти. Гагула произнесла странные слова. Что вы скажете?

Я рассмеялся:

— О король, будь осторожен! Нас не так легко убить. Ты видел, что мы сделали с быком? Неужели ты хочешь, чтобы мы сделали с тобой то же самое? Твала нахмурился.

— Не подобает угрожать королю, — сказал он угрюмо.

— Мы не угрожаем, а говорим истину. О король! Попробуй нас убить, и тебе несдобровать.

Огромный дикарь приложил руку ко лбу и на минуту задумался.

— Идите с миром, — промолвил он наконец. — Сегодня вечером будет великая пляска. Вы увидите ее. Не бойтесь, я не готовлю вам западню. А завтра я подумаю, что мне с вами делать.

— Хорошо, король, — ответил я равнодушно.

Мы встали и в сопровождении Инфадуса отправились в наш крааль.

Глава 10

ОХОТА НА КОЛДУНОВ
Когда мы подошли к своей хижине, я знаком пригласил Инфадуса войти вместе с нами.

— Послушай, Инфадус, — обратился я к нему, — мы желаем говорить с тобой.

— Пусть мои повелители говорят.

— Нам кажется, Инфадус, что король Твала — жестокий человек.

— Это так, мои повелители. Увы! Страна стонет от его жестокости. Сегодня ночью вы многое увидите сами. Ночью будет великая охота на колдунов. Многих выследят и убьют. Никто не может быть спокоен за свою жизнь. Если король пожелает отнять у человека его скот, или его жизнь, или же если он подозревает, что человек может поднять против него мятеж, тогда Гагула, которую вы видели, или другая женщина из охотниц за колдунами, обученных ею, почуют, будто этот человек — колдун, и его убьют. Многие умрут этой ночью, прежде чем побледнеет луна. Так бывает всегда. Может быть, и мне угрожает смерть. До сих пор меня щадили, потому что я опытен в военном деле и меня любят мои воины, но я не знаю, долго ли еще мне удастся сохранить жизнь. Страна стонет от жестокости короля Твалы. Она изнемогает под его кровавым гнетом.

— Так почему же, Инфадус, народ не свергнет его?

— О нет, повелитель, все же он король, да и если бы его убили, Скрагга стал бы править вместо него, а сердце Скрагги еще чернее, чем сердце его отца, Твалы. Если бы Скрагга стал королем, то ярмо, которое он надел бы на наши шеи, было бы тяжелее ярма Твалы. Если бы Имоту был жив или если бы не погиб его сын Игнози, все было бы иначе. Но их нет уже среди живых.

— Почему ты знаешь, что Игнози умер? — спросил чей-то голос позади нас.

Мы оглянулись в изумлении, чтобы посмотреть, кто это говорит. Это был Амбопа.

— Что хочешь ты сказать, юноша? — спросил Инфадус. — И почему ты осмеливаешься говорить?

— Послушай, Инфадус, — сказал Амбопа. — Выслушай мой рассказ. Много лет назад в этой стране был убит король Имоту, а его жена вместе с сыном, которого звали Игнози, спаслась бегством. Не так ли?

— Это так.

— Говорили, что женщина и мальчик умерли в горах. Правда ли это?

— И это так.

— Хорошо. Но случилось иначе — и мать и сын, Игнози, не умерли. Они перебрались через горы и вместе с каким-то кочевым племенем прошли через пески, лежащие за горами, и добрались наконец до земли, где тоже есть вода и растут трава и деревья.

— Как ты узнал это?

— Слушай. Они шли все дальше и дальше в течение многих месяцев, пока не достигли наконец земли, где живет воинственный народ амазулу, родственный кукуанам. Среди этого народа они и влачили существование в течение многих лет, пока наконец мать не умерла. Тогда сын ее, Игнози, вновь стал скитальцем и ушел в страну чудес, где живут белые люди, и там он еще много лет учился мудрости белых.

— Странную историю ты рассказываешь, — недоверчиво сказал Инфадус.

— Долгие годы он провел там — был и слугой и воином, но в сердце своем хранил все, что его мать рассказывала ему о родине. Он измышлял способы вернуться, чтобы увидеть свой народ и дом своего отца прежде, чем ему самому суждено будет умереть. Много лет он ждал, и вот пришло время, когда судьба свела его с белыми людьми, которые хотели разыскать эту неизвестную страну, и он присоединился к ним. Белые люди отправились в путь и шли все вперед и вперед в поисках того, кто исчез. Они прошли через пылающую пустыню, они переправились через горы, увенчанные снегом, и достигли Страны Кукуанов и встретились с тобой, о Инфадус!

— Ты, конечно, безумен, иначе ты так не говорил бы, — отвечал старый воин, пораженный тем, что он услышал.

— Напрасно ты так думаешь. Смотри же, что я покажу тебе, о брат моего отца! Я Игнози, законный король кукуанов!

С этими словами он одним движением сорвал набедренную повязку и предстал перед нами совершенно обнаженный.

— Смотри, — сказал он. — Знаешь ли ты, что это такое? — И он указал на знак Великой Змеи, вытатуированный синей краской на его теле.

Хвост змеи исчезал в ее открытой пасти чуть-чуть повыше бедра.

Инфадус смотрел, и глаза его чуть не вылезли из орбит от изумления. Затем он упал на колени.

— Куум! Куум! — воскликнул он. — Это сын моего брата, это король!

— Разве я не сказал тебе то же самое, брат моего отца? Встань — я еще не король, но с твоей помощью и с помощью моих друзей, отважных белых людей, я буду королем. Престарелая Гагула сказала правду — сначала земля обагрится кровью, но я добавлю, что прольется и ее кровь, если она течет в жилах этой ведьмы, потому что она убила своими словами моего отца и изгнала мою мать. А теперь, Инфадус, выбирай. Пожелаешь ли ты вложить свои руки в мои и помогать мне? Пожелаешь ли ты делить со мною опасности, которые угрожают мне, и помочь мне свергнуть тирана и убийцу или не пожелаешь? Теперь выбирай.

Старик задумался, приложив ко лбу руку. Затем он поднялся, приблизился к месту, где стоял Амбопа, или, вернее, Игнози, преклонил перед ним колени и коснулся его руки:

— Игнози, законный король кукуанов, я согласен вложить мои руки в твои, и я буду служить тебе до самой смерти. Когда ты был ребенком, я качал тебя на своем колене, теперь же моя старая рука возьмется за оружие, чтобы сражаться за тебя и за свободу.

— Ты хорошо сказал, Инфадус! Если я одержу победу, ты будешь первым человеком в стране после короля. Если меня ждет поражение, ты можешь всего только умереть, а твоя смерть и так недалека. Встань, брат моего отца. А вы, белые люди, поможете ли вы мне? Что я могу вам предложить? Если я одержу победу и смогу найти эти сверкающие камни, вы получите их столько, сколько будете в состоянии унести отсюда. Но достаточно ли будет этого?

Я перевел его слова.

— Скажите ему, — отвечал сэр Генри, — что он неправильно судит об англичанах. Богатство — хорошая вещь, и, если оно повстречается на нашем пути, мы не откажемся от него, но джентльмен не продается за богатство. Однако от своего имени я хочу сказать следующее. Мне всегда нравился Амбопа, и что касается меня, я буду стоять с ним рядом в борьбе за его дело. Я с большим удовольствием попытаюсь свести счеты с этим злобным дьяволом Твалой. А что скажете вы, Гуд, и вы, Квотермейн?

— Что ж, — отозвался капитан, — вы можете ему передать, выражаясь цветистым языком гипербол, от которого, кажется, в восторге все эти люди, что драка безусловно неплохая штука и радует сердце настоящего человека. Поэтому, поскольку дело идет обо мне, на меня он может рассчитывать. Я ставлю ему единственное условие — пусть он разрешит мне ходить в брюках.

Я перевел оба ответа.

— Благодарю, друзья мои, — сказал Игнози, в прошлом Амбопа. — А что скажешь ты, Макумазан? Останешься ли ты также со мной, старый охотник, более мудрый, чем раненый буйвол?

Я почесал в затылке, слегка призадумавшись.

— Амбопа, или Игнози, — отвечал я наконец, — я не люблю революций. Я человек мирный и даже немного трусоват (тут Игнози улыбнулся), но, с другой стороны, я остаюсь верным своим друзьям, Игнози. Ты был верен нам и вел себя как настоящий мужчина, и я не оставлю тебя. Но имей в виду, что я торговец и вынужден зарабатывать на жизнь, поэтому я принимаю твое предложение относительно этих алмазов, в случае если нам когда-нибудь удастся завладеть ими. И еще одно: мы пришли сюда, как тебе известно, на поиски пропавшего брата Инкубу. Ты должен помочь нам найти его.

— Я это сделаю, — отвечал Игнози. — Послушай, Инфадус, — продолжал он, обратившись к старому воину, — заклинаю тебя священным знаком змеи, обвившейся вокруг моего тела, скажи мне правду: известно ли тебе, чтобы нога какого-нибудь белого человека ступала на эту землю?

— Нет, о Игнози.

— Если бы белого человека видели здесь или слышали о нем, ты знал бы об этом?

— Конечно, знал бы.

— Ты слышишь, Инкубу? — обратился Игнози к сэру Генри. — Его здесь не было.

— Да, да, — со вздохом проговорил сэр Генри, — это так. Я думаю, что ему не удалось добраться сюда. Несчастный Джордж! Итак, все наши усилия напрасны. Да будет воля господня!

— Ну, а теперь к делу, — прервал его я, желая избежать дальнейшего разговора на эту печальную тему. — Конечно, очень хорошо быть королем по божественному праву, Игнози, но каким образом ты намереваешься стать королем в действительности?

— Не знаю. Есть ли у тебя какой-нибудь план, Инфадус?

— Игнози, сын молнии, — отвечал его дядя, — сегодня ночью будет великая пляска и охота на колдунов. Многих выследят, и они погибнут, и в сердцах многих других останется горе и боль и гнев на короля Твалу. Когда пляска окончится, я обращусь к некоторым из главных военачальников, которые, в свою очередь, если мне удастся привлечь их на свою сторону, будут говорить со своими полками. Сначала я поговорю с военачальниками тайно и приведу их сюда, чтобы они могли воочию убедиться в том, что ты действительно король. Я думаю, что к рассвету завтрашнего дня ты будешь иметь под своим командованием двадцать тысяч копий. А теперь я должен удалиться, чтобы думать, слушать и готовиться. Когда окончится пляска, если все мы останемся в живых, я встречусь с тобой здесь, и мы поговорим. Знай, что в лучшем случае нам предстоит война.

В этот момент наше совещание было прервано громкими возгласами, возвещавшими прибытие посланцев короля. Подойдя к двери хижины, мы приказали их пропустить, и сейчас же вошли трое гонцов. Каждый из них нес сверкающую кольчугу и великолепный боевой топор.

— Дары моего повелителя короля белым людям, спустившимся со звезд! — провозгласил сопровождавший их герольд.

— Мы благодарим короля, — отвечал я. — Ступайте.

Посланцы ушли, а мы с огромным интересом принялись рассматривать доспехи. Такой великолепной кольчуги нам никогда не приходилось видеть. Звенья ее были настолько тонки, что, когда ее складывали, всю ее целиком можно было накрыть двумя ладонями.

— Неужели эти вещи делают в вашей стране, Инфадус? — спросил я. — Они очень красивы.

— Нет, мой господин, они дошли до нас от наших предков. Мы не знаем, кем они сделаны. Теперь их осталось совсем мало, и только люди, в жилах которых течет королевская кровь, имеют право их носить. Это заколдованные одеяния, сквозь которые не может проникнуть копье. Тем, кто их носит, почти совершенно не угрожает опасность в бою. Король или чем-то очень доволен, или же очень страшится чего-то, иначе он не прислал бы их. Наденьте их сегодня вечером, повелители.

Остаток дня мы провели спокойно. Мы отдыхали и обсуждали свое положение, которое, надо сказать, вселяло некоторое беспокойство. Наконец солнце село, вспыхнули сотни сторожевых костров, и в темноте мы услышали тяжелую поступь многих ног и лязг сотен копий — это шли полки, чтобы занять предназначенное для каждого из них место и подготовиться к великой пляске. Взошла ослепительная полная луна. Мы стояли, любуясь лунной ночью, когда прибыл Инфадус. На нем было полное военное одеяние, и его сопровождал эскорт из двадцати человек, который должен был доставить нас на место пляски. По совету Инфадуса, мы уже облачились в кольчуги, которые прислал нам король, причем поверх них мы надели обычную одежду. К своему удивлению, мы обнаружили, что в них нам было легко и удобно. Эти стальные рубашки, которые, очевидно, были когда-то сделаны для людей огромного роста, свободно болтались на Гуде и на мне, но могучую фигуру сэра Генри кольчуга облегала, как перчатка. Затем мы пристегнули к поясу револьверы, взяли боевые топоры, присланные нам королем вместе с кольчугой, и отправились.

Когда мы прибыли в большой крааль, где утром нас принимал король, мы увидели, что весь он заполнен людьми. Около двадцати тысяч воинов было построено по кругу, каждый полк в отдельности. Полки, в свою очередь, делились на отряды, между которыми были оставлены узкие проходы, чтобы дать возможность охотницам за колдунами двигаться по ним взад и вперед. Невозможно себе представить зрелище более грандиозное, чем это огромное скопление вооруженных людей, стоящих в безупречном строю. Они стояли в абсолютном молчании, и луна заливала своим светом лес их поднятых копий, их величественные фигуры, развевающиеся перья и гармоничные очертания их разноцветных щитов. Куда бы мы ни бросили взгляд, всюду ряд за рядом виднелись неподвижные, застывшие лица, над которыми вздымались бесчисленные ряды копий.

— Конечно, вся армия здесь? — спросил я Инфадуса.

— Нет, Макумазан, — отвечал он, — лишь третья ее часть. Одна треть ежегодно присутствует на этом празднестве, другая треть собрана снаружи, вокруг крааля, для охраны в случае, если произойдут беспорядки, когда начнется избиение, а еще десять тысяч несут гарнизонную службу на передовых постах вокруг Луу, остальные же охраняют по всей стране краали. Ты видишь, это великий народ.

— Они очень молчаливы, — заметил Гуд.

Действительно, напряженная тишина при таком огромном скоплении живых людей вызывала какое-то тяжелое чувство.

— Что говорит Бугван? — спросил Инфадус.

Я перевел.

— Те, над нем витает тень Смерти, всегда молчаливы, — мрачно ответил он.

— Многие из них будут убиты?

— Очень многие!

— Кажется, — обратился я к своим спутникам, — нам предстоит присутствовать на гладиаторских играх, на организацию которых не жалеют затрат.

По телу сэра Генри пробежала дрожь, а Гуд заявил, что ему очень хотелось бы, чтобы мы могли уклониться от участия в этом развлечении.

— Скажи мне, — вновь обратился я к Инфадусу, — не угрожает ли нам опасность?

— Не знаю, мой повелитель. Думаю, что нет. Во всяком случае, не проявляйте боязни. Если вы переживете эту ночь, все еще может обойтись благополучно. Воины ропщут на короля.

Все это время мы шли к центру свободного пространства посередине крааля, где стояло несколько табуретов. Направляясь туда, мы увидели другую маленькую группу людей, приближающуюся со стороны королевской хижины.

— Это король Твала, его сын Скрагга и престарелая Гагула, и с ними те, кто убивает. — Инфадус указал на людей, сопровождающих короля.

Их было человек двенадцать, все гигантского роста и устрашающей внешности. В одной руке каждый держал копье, а в другой — тяжелую «кэрри» (то есть дубину).

Король опустился на табурет, стоявший в самом центре, Гагула скорчилась у его ног, а Скрагга и палачи стали позади него.

— Привет вам, белые повелители! — воскликнул Твала, когда мы подошли. — Сядьте, не тратьте напрасно драгоценного времени — ночь слишком коротка для тех дел, которые должны свершиться. Вы приходите в добрый час, вам предстоит увидеть великое зрелище. Оглянитесь вокруг, белые повелители, оглянитесь! — Своим единственным злобным глазом он обвел полки один за другим. — Могут ли звезды показать вам подобное зрелище? Смотрите, как они трепещут в своей низости, все те, кто хранит в сердце злобу и страшится небесного правосудия!

— Начинайте! Начинайте! — крикнул Гагула своим тонким, пронзительным голосом. — Гиены голодны, они воют и просят пищи. Пора! Пора!

Затем на мгновение наступила напряженная тишина, ужасная из-за предчувствия того, что должно было произойти.

Король поднял свое копье, и внезапно двадцать тысяч ног поднялись, как будто они принадлежали одному человеку, и гулко опустились на землю, сотрясая ее. Это повторилось трижды.

Затем в какой-то отдаленной точке круга одинокий голос затянул песню, похожую на причитание. Припев ее звучал примерно так:

— Каков удел человека, рожденного от женщины?

И из груди каждого участника этого огромного сборища вырвался ответный вопль:

— Смерть!

Постепенно один отряд за другим подхватывал песню, пока наконец ее не запела вся масса вооруженных людей. Мне было трудно разобрать все ее слова, но я понял, что в ней говорилось о человеческих страстях, печалях и радостях. Казалось, это была то любовная песня, то величественно нарастающий боевой гимн и, наконец, погребальная песня, которая внезапно завершилась надрывающим сердце воплем. Эхо его, от звуков которого кровь застывала в жилах, прокатилось по окрестностям. Затем вновь воцарилось молчание, но король поднял руку, и тишина была нарушена снова. Послышался быстрый топот ног, и из рядов воинов выбежали, приближаясь а нам, странные и зловещие существа.

Когда они приблизились, мы увидели, что это женщины, почти все старые. Их седые космы, украшенные рыбьими пузырями, развевались на бегу. Лица их были раскрашены полосами желтого и белого цвета, змеиные шкуры болтались у них за плечами, вокруг талии постукивали пояса из человеческих костей. Каждая из них держала в сморщенной руке маленький раздвоенный жезл. Всего их было десять. Приблизившись к нам, они остановились, и одна из них, протянув свой жезл по направлению к скорченной фигуре Гагулы, воскликнула:

— Мать, старая мать! Мы пришли!

— Так! Так! Так! — отозвалось престарелое олицетворение порока. — Зорки ли ваши глаза, изанузи, те, которые видят во тьме?

— Наши глаза зорки, Мать.

— Так! Так! Так! Открыты ли ваши уши, изанузи, те, которые слышат слова, не сошедшие с языка?

— Наши уши открыты, Мать.

— Так! Так! Так! Бодрствуют ли ваши чувства, изанузи, можете ли вы почуять запах крови, можете ли вы очистить страну от преступников, которые злоумышляют против короля и против своих соседей? Готовы ли вы вершить правосудие небес, вы, которых я обучила, кто вкусил от хлеба моей мудрости и утолил жажду из источника моего волшебства?

— Мы готовы, Мать.

— Тогда идите! Не мешкайте вы, хищницы. Посмотрите на убийц, — и она показала на зловещую группу палачей, стоявших позади нас. — Пусть они наточат свои копья. Белые люди, пришедшие сюда издалека, хотят видеть. Идите.

С диким воплем страшные исполнительницы ее воли рассыпались, подобно осколкам разбившейся раковины, по всем направлениям и, сопровождаемые стуком костей, висящих у них на поясе, направили свой бег в различные точки плотного круга, образованного массами людей. Мы не могли следить за ними всеми и поэтому сосредоточили свое внимание на той изанузи, которая оказалась ближе других. В нескольких шагах от воинов она остановилась и начала дикий танец, кружась с почти невероятной быстротой и выкрикивая нечто вроде: «Я чую его, злодея!», «Он близко, тот, кто отравил свою мать!», «Я слышу мысли того, кто злоумышлял на короля!»

Все быстрее и быстрее становилась ее пляска, пока она не довела себя до такого безумного возбуждения, что пена хлопьями полетела с ее скрежещущих челюстей, глаза ее, казалось, выкатились из орбит, и видно было, что все ее тело сотрясает дрожь. Внезапно она замерла на месте и вся напряглась, как охотничья собака, почуявшая дичь. Затем, вытянув вперед свой жезл, она начала крадучись подползать к стоявшим перед ней воинам. Нам казалось, что, по мере того как она приближалась, их стоическая выдержка поколебалась, и они подались назад. Что касается нас, мы следили за ее движениями, окаменев от ужаса. Наконец, передвигаясь ползком, на четвереньках, она оказалась перед ними вновь, остановилась, как собака, делающая стойку, и затем проползла еще шага два.

Конец наступил внезапно. С криком она вскочила и коснулась высокого воина своим раздвоенным жезлом. Сейчас же два его товарища, стоявшие рядом с ним, схватили за руки обреченного на смерть человека и вместе с ним приблизились к королю.

Человек не сопротивлялся, но мы заметили, что он переставляет ноги с трудом, как будто они парализованы, а его пальцы, из которых выпало копье, безжизненны, как у только что умершего человека.

Пока его вели, двое из группы отвратительных палачей вышли ему навстречу. Поравнявшись со своей жертвой, они повернулись к королю, словно ожидая приказа.

— Убить! — сказал король.

— Убить! — проскрипела Гагула.

— Убить! — эхом отозвался Скрагга с довольным смешком.

Не успели еще отзвучать эти слова, как страшное дело уже свершилось. Один из палачей вонзил свое копье в сердце жертвы, а другой для полной уверенности разбил ему череп своей огромной дубиной.

— Один, — открыл счет король Твала.

Тело оттащили на несколько шагов в сторону и бросили.

Едва успели это сделать, как привели другого несчастного, словно быка на бойню. На этот раз по плащу из шкуры леопарда мы увидели, что это важный человек. Вновь прозвучали ужасные слова, и жертва упала мертвой.

— Два, — считал король.

Так продолжалась эта кровавая игра, пока около сотни мертвых тел не было уложено рядами позади нас. Я слышал о состязании гладиаторов при цезарях и о боях быков в Испании, но я беру на себя смелость усомниться в том, было ли все это хоть вполовину настолько ужасно, как эта кукуанская охота за колдунами. Во всяком случае, состязание гладиаторов и испанские бои быков доставляли хоть какое-то развлечение зрителям, что здесь, конечно, совершенно отсутствовало. Самый отъявленный любитель острых ощущений постарался бы избежать подобного зрелища, если бы он знал, что именно он, собственной персоной, может быть участником следующего «номера».

Один раз мы не выдержали, поднялись и пытались протестовать, но Твала резко остановил нас.

— Пусть свершается правосудие, белые люди. Эти собаки — преступные колдуны, и то, что они должны умереть, справедливо. — Таков был единственный ответ, которым он нас удостоил.

Около половины одиннадцатого наступил перерыв. Охотницы за колдунами собрались вместе, очевидно утомленные своей кровавой работой, и мы думали, что все представление закончено. Но это было не так. Неожиданно, к нашему удивлению, старуха Гагула поднялась со своего места, где она сидела до этого скрючившись. Опираясь на палку, она заковыляла по открытой площадке, где сидели мы.

Эта ужасная старая ведьма с головой стервятника, согнувшаяся почти вдвое под грузом неисчислимых лет, представляла собой омерзительное зрелище, в особенности когда, постепенно набираясь сил, она наконец начала метаться из стороны в сторону с не меньшей энергией, чем ее зловещие ученицы. Взад и вперед бегала она, монотонно напевая что-то себе под нос, и наконец внезапно бросилась на высокого человека, стоящего во главе одного из полков, и коснулась его. Когда она это сделала, оттуда, где стоял полк, которым, он, очевидно, командовал, послышалось нечто вроде стона. Но тем не менее два воина этого полка схватили жертву и повели на казнь. Впоследствии мы узнали, что этот человек обладал огромным богатством и влиянием, так как он был двоюродным братом короля.

Его прикончили, и король подвел итог: было убито сто три человека. Затем Гагула вновь начала скакать взад и вперед, постепенно все ближе подходя к нам.

— Пусть меня повесят, если мне не кажется, что она собирается испытать свои фокусы на нас! — в ужасе воскликнул Гуд.

— Глупости! — сказал сэр Генри.

Что касается меня, должен сказать, что, когда я увидел, как эта старая ведьма, продолжая свою дьявольскую пляску, подходит все ближе и ближе, у меня буквально душа ушла в пятки. Я оглянулся на длинные ряды трупов, и меня охватила дрожь.

Все ближе и ближе вальсировала Гагула, точь-в-точь как ожившая кривая палка. Глаза ее сверкали дьявольским огнем.

Все ближе подходила она, все ближе и ближе. Глаза огромного количества людей следили за ее движениями с напряженным вниманием. Наконец она замерла и сделала стойку.

— Который из нас? — сказал, как бы про себя, сэр Генри.

Через мгновение все сомнения рассеялись — старуха стремительным движением коснулась плеча Амбопы, или Игнози.

— Я чую его! — вскричала она. — Убейте его, убейте его — он исполнен зла! Убейте его, незнакомца, прежде чем из-за него прольются потоки крови. Убей его, о король!

Наступила пауза, которой я немедленно воспользовался.

— О король, — воскликнул я, поднимаясь со своего сиденья, — этот человек — слуга твоих гостей, он их собака. Тот, кто прольет кровь нашей собаки, тем самым прольет нашу кровь. Во имя священного закона гостеприимства я прошу у тебя защиты для него.

— Гагула, мать всех знахарок, почуяла его. Он должен умереть, белые люди, — угрюмо ответил Твала.

— Нет, он не умрет, — отвечал я, — умрет тот, кто осмелится его коснуться.

— Схватить этого человека! — громовым голосом крикнул Твала палачам, которые стояли вокруг, с ног до головы покрытые кровью своих жертв.

Они шагнули было к нам, но вдруг заколебались. Что же касается Игнози — он поднял свое копье, очевидно намереваясь дорого продать свою жизнь.

— Назад, собаки, — крикнул я, — если вы хотите увидеть свет завтрашнего дня! Коснитесь хоть одного волоса на его голове, и ваш король умрет, — и я навел на Твалу револьвер.

Сэр Генри и Гуд также схватили револьверы. Сэр Генри навел свой на главного палача, который сделал шаг вперед, чтобы привести приговор в исполнение, а Гуд тщательно прицелился в Гагулу.

Твала заметно вздрогнул, когда ствол моего револьвера остановился на уровне его широкой груди.

— Ну, — сказал я, — что же будет, Твала?

Тогда он заговорил:

— Уберите ваши заколдованные трубки, — сказал он. — Вы просили меня во имя гостеприимства, и ради этого, а не из страха перед тем, что вы можете сделать, я щажу его. Идите с миром.

— Хорошо, — ответил я спокойно. — Мы устали от кровопролития и хотели бы отдохнуть. Пляска окончена?

— Окончена, — угрюмо ответил Твала. — Пусть этих собак, — тут он указал на длинные ряды трупов, — выбросят на корм гиенам и хищным птицам, — и он поднял свое копье.

Сейчас же в глубоком молчании полки начали один за другим выходить из ворот крааля. Осталась только команда, получившая, очевидно, задание убрать трупы несчастных жертв.

Затем мы также поднялись, распрощались с его величеством, причем он едва соблаговолил выслушать наши прощальные приветствия, и отбыли в свой крааль.

Войдя в хижину, мы прежде всего зажгли лампу, которой пользуются кукуаны. Фитиль ее сделан из волокон какой-то разновидности пальмового листа, а горит в ней очищенный жир гиппопотама.

— Знаете ли, — сказал сэр Генри, когда мы сели, — я ощущаю сильнейшую тошноту.

— Если у меня и были какие-либо сомнения насчет того, помогать ли Амбопе поднять мятеж против этого дьявольского негодяя, — заметил Гуд, — то теперь они рассеялись. Я едва мог усидеть на месте, пока шло это избиение. Я пытался закрывать глаза, но они, как нарочно, открывались в самый неподходящий момент. Интересно, где сейчас Инфадус. Амбопа, мой друг, ты должен быть нам благодарен — твою шкуру чуть не продырявили насквозь.

— Я благодарен вам, Бугван, — отвечал Амбопа, когда я перевел ему слова Гуда, — и никогда не забуду этого. А Инфадус скоро будет здесь. Мы должны ждать.

Мы зажгли свои трубки и стали ждать.

Глава 11

МЫ СОВЕРШАЕМ ЧУДО
В течение долгого времени — думаю, что не менее двух часов — мы сидели в полном молчании, ожидая прихода Инфадуса. Никто из нас не разговаривал: слишком мы были подавлены воспоминаниями о тех ужасах, которые только что видели во время охоты на колдунов.

Наконец, перед самым рассветом, когда мы уже собирались ложиться спать, послышались шаги и оклик часового, стоящего у ворот нашего крааля. Шаги продолжали приближаться, так как, очевидно, на оклик ответили, но так тихо, что слов нельзя было разобрать. Затем дверь распахнулась, и вошел Инфадус. За ним следовали шесть полных величия и достоинства вождей.

— Мои повелители и ты, Игнози, законный король кукуанов, — обратился он к нам, — я пришел, как обещал, и привел этих людей. — И Инфадус указал на выстроившихся в ряд военачальников. — Это великие люди нашей страны. Каждый из них командует тремя тысячами воинов, которые беспрекословно выполняют их приказания по указу короля. Я рассказал им, что видели мои глаза и что слышали мои уши. Пусть эти люди тоже взглянут на священную змею, опоясывающую тебя, Игнози, и выслушают твой рассказ, чтобы решить, перейти ли им на твою сторону и выступить ли им против Твалы, нашего короля.

Вместо ответа Игнози сорвал с себя набедренную повязку, и все увидели на его теле знак королевского достоинства — змею, вытатуированную вокруг его бедер. Каждый вождь по очереди подходил к Игнози, рассматривал ее при тусклом свете лампы и, не говоря ни слова, отходил в сторону.

Затем Игнози снова надел свою набедренную повязку и, обратившись к военачальникам, рассказал им историю своей жизни, которую мы слышали от него утром.

— Что вы скажете, вожди, после того, как сами выслушали этого человека? — спросил их Инфадус, как только Игнози закончил свой рассказ. — Будете ли вы стоять за него и поможете ли ему занять трон его отца? Страна стонет под игом Твалы, и кровь нашего народа заливает ее, как выступившие из берегов вешние воды. Вы видели это сегодня вечером. Были еще два вождя, с которыми я хотел поговорить об этом же, и где они? Гиены воют над их трупами. Если вы не выступите против Твалы, то и вас скоро постигнет та же участь. Выбирайте же, братья мои.

Самый старый из шести вождей, плотный, небольшого роста человек с седыми волосами, выступил вперед и промолвил:

— Ты верно сказал, Инфадус: страна стонет и люди ропщут под игом Твалы. Мой родной брат был среди тех, кто погиб сегодня вечером. Ты задумал великое дело, но нам трудно поверить тому, что мы сейчас слышали. Откуда мы знаем, не поднимем ли мы копья за обманщика?… Дело это великое, говорю я, и никто не может сказать, чем онокончится. Прольются реки крови, прежде чем оно совершится. Многие останутся верными Твале, ибо люди преклоняются перед солнцем, которое светит на небесах, а не перед тем, которое еще не взошло. Колдовство белых жителей звезд велико, и Игнози находится под защитой их крыльев. Если он действительно законный король нашей страны, пусть белые люди совершат какое-нибудь чудо, чтобы все наши люди могли его увидеть. Тогда народ пойдет за нами, убедившись, что колдовство белых людей — на нашей стороне.

— Но вы же видели знак змеи! — сказал я.

— Повелитель мой, этого недостаточно. Может быть, изображение священной змеи было начертано на его теле много позже его рождения. Соверши чудо, говорю я, иначе мы не тронемся с места.

То же самое повторили остальные вожди. В полном недоумении, обратившись к сэру Генри и Гуду, я объяснил им положение вещей.

— Я знаю, что нам делать! — воскликнул Гуд, и его лицо просияло от радости. — Только попросите их дать нам несколько минут на размышление.

Я сказал об этом вождям, и они вышли. Гуд тотчас же бросился к маленькому ящику, где он держал лекарства, открыл его и вынул записную книжку, на первых страницах которой был календарь.

— Послушайте, друзья, — спросил он нас, — ведь завтра четвертое июня? Мы тщательно вели счет дням и, взглянув на наши записи, подтвердили, что он не ошибся.

— Прекрасно! Так вот, слушайте: «Четвертого июня, в восемь часов пятнадцать минут вечера по Гринвичскому времени начнется полное затмение Луны. Его можно будет наблюдать на Тенерифе, в Южной Африке…» ну, и прочих местах… Вот вам и чудо! Квотермейн, скажите вождям, что завтра вечером мы потушим Луну.

Идея была превосходная, но нас несколько смущало, что календарь Гуда мог оказаться не совсем точным. Если бы мы ошиблись в предсказании, наш престиж был бы навсегда подорван, и тогда все шансы возвести Игнози на престол разлетелись бы прахом.

— А что если ваш календарь неверен? — спросил сэр Генри Гуда, который в это время сосредоточенно делал какие-то вычисления на отрывном листе свой записной книжки.

— Нет никаких оснований так думать, — возразил Гуд. — Затмения всегда происходят в точно вычисленное время: в этом убедил меня личный опыт. А в сообщении, которое я только что вам прочел, подчеркивается, что это затмение можно будет наблюдать в Южной Африке. Сейчас я сделал только приблизительные вычисления, так как не знаю нашего точного местонахождения. Я высчитал, что оно должно начаться завтра около десяти часов вечера и продолжаться до половины первого, так что в течение примерно полутора часов здесь будет полная темнота.

— Ну что ж, — сказал сэр Генри, — думаю, что мы должны рискнуть.

Я согласился с ним, хотя в глубине души очень сомневался, удастся ли наша затея, так как с моей точки зрения затмения — штука хитрая и на них полагаться довольно рискованно. «А вдруг, — думал я, — небо будет затянуто тучами и Луны вообще не будет видно?»

Озабоченный этими размышлениями, я послал Амбопу за вождями, которые тотчас же явились, и я обратился к ним со следующей речью:

— Великие люди Страны Кукуанов и ты, Инфадус, слушайте! Мы не любим хвастаться нашим могуществом, ибо это значит вмешиваться в естественный ход природы и погружать мир в страх и смятение. Но так как наше дело великое и мы разгневаны на короля за кровавую резню, которую мы видели и на изанузи Гагулу, желавшую умертвить нашего друга Игнози, мы решили совершить чудо и подать вам знамение, которое увидят все ваши люди.

Подойдите сюда, — сказал я, отворяя дверь хижины и указывая вождям на красный шар заходящей Луны. — Что вы видите?

— Мы видим умирающую Луну, — ответил один из них, который был, по-видимому, избран для того, чтобы вести с нами переговоры.

— Ты прав. Теперь скажи мне, может ли смертный человек погасить Луну до назначенного часа ее захода и набросить покров черной ночи на всю Землю?

Вождь тихо засмеялся:

— Нет, повелитель, ни один человек не может этого сделать. Луна сильнее человека. Человек может только смотреть на нее, и никто не может нарушить ее небесный путь.

— Ты так думаешь? А я говорю тебе, что завтра вечером, за два часа до полуночи, мы сделаем так, что Луна исчезнет с неба и Землю окутает глубокий мрак, который будет продолжаться час и еще полчаса в знак того, что Игнози действительно является законным королем кукуанов. Если мы это сделаем, поверите вы в это?

— Да, мои повелители, — ответил с улыбкой старый вождь, и все остальные вожди тоже улыбнулись. — Если вы это совершите, мы поверим.

— В таком случае, это будет совершено. Мы трое — Инкубу, Бугван и Макумазан — заявляем вам, что завтра вечером мы потушим Луну. Ты слышишь, Инфадус?

— Слышу, мой повелитель. Ты обещаешь потушить Луну, мать нашего мира, да еще в полнолуние, когда она ярче всего светит. Но то, что ты говоришь, слишком удивительно.

— Однако мы это сделаем, Инфадус.

— Хорошо, повелитель. Сегодня, через два часа после захода солнца, Твала пошлет за повелителями, чтобы они присутствовали на пляске дев. Через час после начала пляски та девушка, которую Твала сочтет самой прекрасной, будет умерщвлена королевским сыном Скраггой. Она будет принесена в жертву Молчаливым, которые сторожат те горы, — и он указал на три скалистые вершины, где, как мы уже слышали, кончалась Великая Дорога царя Соломона. — Пусть мои повелители потушат Луну и спасут жизнь девушки. Тогда наш народ уверует в них.

— Да, — подтвердил старый вождь, все еще слегка улыбаясь, — тогда наши люди вам поверят.

— В двух милях от Луу, — продолжал Инфадус, — находится холм, изогнутый, как молодой месяц. В этом укрепленном месте находится мой полк и еще три полка, которыми командуют эти вожди. Утром мы подумаем о том, как перебросить туда еще два или три полка. Если мои повелители в самом деле потушат Луну, я в темноте возьму их за руку, выведу из Луу и провожу их туда. Там они будут в безопасности. И оттуда мы будем сражаться против короля Твалы.

— Прекрасно! — ответил я. — А теперь оставьте нас, ибо мы хотим немного отдохнуть и подготовить все нужное для колдовства.

Инфадус встал и, отдав нам салют, вышел из хижины в сопровождении вождей.

— Друзья мои! — обратился к нам Игнози после их ухода. — Неужели вы действительно можете потушить Луну или говорили этим людям пустые слова?

— Мы полагаем, что сможем это сделать, Амбопа… то есть я хотел сказать — Игнози, — ответил я.

— Это очень странно, — сказал он. — Если бы вы не были англичанами, я ни за что бы этому не поверил. Но английские джентльмены не говорят лживых слов. Если нам суждено остаться в живых, вы можете быть уверены, что я вас вознагражу за все.

— Игнози, — обратился к нему сэр Генри, — обещай мне только одно.

— Я обещаю тебе все, друг мой Инкубу, прежде чем даже выслушаю тебя, — ответил наш гигант с улыбкой. — О чем ты хочешь меня просить?

— Вот о чем. Если ты будешь королем кукуанов, ты запретишь выслеживание колдунов, то, которое мы видели вчера вечером, и не будешь карать смертью людей без справедливого суда.

После того как я перевел эти слова, Игнози на момент задумался и затем ответил:

— Обычаи черных людей не похожи на обычаи белых, Инкубу, и они не ценят свою жизнь так высоко, как вы, белые. Но все же я тебе обещаю, что, если будет в моих силах справиться с охотницами за колдунами, они не будут больше выслеживать людей и ни один человек не будет умерщвлен без суда.

— Я верю тебе, Игнози. Ну, а теперь, когда мы решили этот вопрос, — сказал сэр Генри, — давайте немного отдохнем.

Мы смертельно устали и тут же крепко уснули, проспав до одиннадцати часов утра. Нас разбудил Игнози. Мы встали, умылись и, плотно позавтракав, вышли погулять. Во время прогулки мы с любопытством рассматривали кукуанские постройки и с большим интересом наблюдали быт женщин.

— Я надеюсь, что затмение все же состоится, — сказал сэр Генри, когда мы возвращались домой.

— Если же его не будет, то всем нам крышка, — ответил я угрюмо. — Ручаюсь головой, что кто-нибудь из вождей непременно расскажет королю все, о чем мы с ним говорили, и он устроит такое «затмение», что нам не поздоровится.

Вернувшись к себе, мы пообедали, остальная же часть дня ушла у нас на прием гостей. Некоторые приходили с официальным визитом, другие просто из любопытства.

Наконец солнце зашло, и мы, оставшись одни, насладились двумя часами покоя, насколько позволяло наше невеселое настроение и мрачные мысли. Около половины девятого явился от Твалы гонец и пригласил нас на ежегодное празднество — великую пляску дев, которая должна была скоро начаться.

Мы быстро надели кольчуги, присланные королем, и, взяв оружие и патроны, чтобы они были у нас под рукой в случае, если бы нам пришлось бежать, как говорил Инфадус, довольно храбро направились к королевскому краалю, хотя в душе трепетали от страха и неизвестности. Большая площадь перед жилищем короля имела совсем другой вид, чем накануне. Вместо мрачных, стоявших сомкнутыми рядами воинов она вся была заполнена девушками. Одежды на них — скажу прямо — не было почти никакой, но зато на голове у каждой был венок, сплетенный из цветов, и каждая из них держала в одной руке пальмовую ветвь, а в другой — большую белую лилию.

В центре площади, на открытом месте, залитом лунным светом, восседал сам король, у ног которого сидела Гагула. Позади него стояли Инфадус, Скрагга и двенадцать телохранителей. Тут же присутствовали десятка два вождей, среди которых я узнал большую часть наших новых друзей, приходивших ночью с Инфадусом.

Твала сделал вид, что он очень рад нашему приходу, и сердечно нас приветствовал, хотя я заметил, что он злобно устремил свой единственный глаз на Амбопу.

— Привет вам, белые люди звезд! — сказал он. — Сегодня вас ожидает совсем иное зрелище, чем то, которое видели ваши глаза при свете вчерашней луны. Но это зрелище будет хуже, чем вчерашнее. Вид девушек ласкает взор, и если бы не они, — тут он указал вокруг себя, — то и нас бы не было здесь сегодня. Лицезреть мужчин приятнее. Сладки поцелуи и ласки женщин, но звон копий и запах человеческой крови гораздо слаще. Хотите иметь жен из нашего народа, белые люди? Если так, выбирайте самых красивых и столько, сколько пожелаете. Все они будут ваши. — И он замолк, ожидая ответа.

Такое предложение было бы, конечно, заманчиво для Гуда, так как он, как, впрочем, и большинство моряков, имеет большое пристрастие к женскому полу. Я же, как человек пожилой и умудренный опытом, заранее предвидел, что это повлечет за собой одни лишь бесконечные осложнения и неприятности, которые женщины, к сожалению, всегда приносят, что так же неизбежно, как то, что за днем следует ночь.

— Благодарю тебя, о король! — поспешно ответил я. — Но белые люди женятся только на белых, то есть на подобных себе. Ваши девушки прекрасны, но они не для нас!

Король рассмеялся.

— Хорошо, — сказал он, — пусть будет по-вашему, хотя в нашей стране есть пословица: «Женские глаза всегда хороши, какого бы они ни были цвета», и другая: «Люби ту, которая с тобой, ибо знай, что та, которая далеко, наверно тебе неверна». Но, может быть, у вас на звездах это не так. В стране, где люди белые, все возможно. Пусть же будет по-вашему, белые люди, — наши девушки не будут умолять вас взять их в жены! Еще раз приветствую вас и также тебя, черный человек. Если бы вчера Гагула добилась своего, ты был бы мертв, и труп твой уже окоченел бы! Твое счастье, что ты тоже спустился со звезд! Ха! Ха!

— О король! Я убью тебя раньше, чем ты меня, — спокойно ответил Игнози, — и ты окоченеешь раньше, чем мои члены утратят свою гибкость. Твала вздрогнул.

— Ты говоришь смело, юноша! — ответил он гневно. — Смотри не заходи так далеко!

— Тот, чьи уста говорят истину, может быть смелым. Истина — это острое копье, которое попадает в цель и не дает промаха. Звезды шлют тебе это предупреждение, о король!

Твала грозно нахмурился, и его единственный глаз свирепо сверкнул, но он ничего не ответил.

— Пусть девушки начнут пляску! — закричал он.

И тотчас же выбежала толпа увенчанных цветами танцовщиц. Они мелодично пели и при грустно-нежном свете луны казались бесплотными, воздушными существами из иного мира. Грациозно изгибаясь, они то плавно и медленно кружились, то носились в головокружительном вихре, изображая сражение, то приближались к нам, то отступали, то рассыпались в разные стороны в кажущемся беспорядке. Каждое их движение вызывало восторг у зрителей. Вдруг танец прекратился, и из толпы танцовщиц выбежала очаровательная молодая девушка, которая, став перед нами, начала делать пируэты с такой ловкостью и грацией, что могла бы посрамить большую часть наших балерин.

Когда в изнеможении она отступила, ее сменили другие девушки. Они поочередно танцевали перед нами, но никто из них не мог сравниться с первой по красоте, мастерству и изяществу.

Когда все эти красавицы кончили танцевать, Твала поднял руку и, обращаясь к нам, спросил:

— Какая же из всех этих девушек самая красивая, белые люди?

— Конечно, первая, — невольно вырвалось у меня, и я тут же спохватился, так как вспомнил, что Инфадус сказал нам, что самая красивая должна быть принесена в жертву Молчаливым.

— Ты прав. Мое мнение — твое мнение, и мои глаза — твои глаза. Я согласен с тобой, что она самая прекрасная из всех, но ее ждет печальная участь, ибо она должна умереть!

— Да, должна умереть! — как эхо, пропищала Гагула, бросив быстрый взгляд на несчастную жертву, которая, не подозревая своей страшной участи, стояла ярдах в десяти от своих подруг, нервно обрывая лепестки цветов из своего венка.

— Почему, о король, она должна умереть? — воскликнул я, с трудом сдерживая свое негодование. — Девушка так хорошо танцевала и доставила нам большое удовольствие. И она так хороша! Было бы безжалостно вознаградить ее смертью.

Твала засмеялся и ответил:

— Таков наш обычай. И те каменные изваяния, что сидят там, — он указал на три отдаленные вершины, — должны получить то, чего они ждут. Если сегодня я не умерщвлю прекраснейшую из дев, на меня и на мой дом падет несчастье. Вот что гласит пророчество моего народа: «Если в день пляски дев король не принесет красивейшую девушку в жертву Молчаливым, которые несут стражу в горах, то и он и его королевский дом падут». Слушайте, что я вам скажу, белые люди! Мой брат, правивший до меня, не приносил этих жертв из-за слез женщины, и он пал, так же как и его дом, и я правлю вместо него. Но довольно об этом! — закричал он. — Она должна умереть. — И, повернувшись к страже, он воскликнул: — Приведите ее сюда, а ты, Скрагга, точи свое копье.

Два человека вышли вперед и направились к девушке. Только тогда, поняв грозящую ей опасность, она громко вскрикнула и бросилась бежать. Но сильные руки королевских телохранителей схватили ее и привели к нам, несмотря на ее слезы и сопротивление.

— Как тебя зовут, девушка? — запищала Гагула. — Что? Ты не желаешь отвечать? Или ты хочешь, чтобы сын короля убил тебя сразу?

Услышав эти слова, Скрагга, зловеще усмехаясь, сделал шаг вперед и поднял свое копье. В этот момент я увидел, что Гуд инстинктивно положил руку на свой револьвер. Хотя глаза девушки были полны слез, но, увидав тусклый блеск стали, она вдруг перестала отбиваться и теперь стояла перед нами, дрожа всем телом, судорожно ломая руки.

— Смотрите! — закричал Скрагга в полном восторге. — Она содрогается от одного вида моей маленькой игрушки, которая еще до нее не дотронулась! — И он погладил рукой широкое лезвие своего копья.

В это время я вдруг услышал, как Гуд пробормотал про себя:

— При первом же удобном случае ты мне заплатишь за это, негодяй!

— Ну, а теперь, когда ты успокоилась, скажи нам, как тебя зовут, дорогая, — ехидно улыбаясь, спросила Гагула. — Ну, говори, не бойся.

— О мать! — ответила дрожащим голосом несчастная девушка. — Я из дома Суко, и зовут меня Фулатой. О мать, скажи мне, почему я должна умереть? Я никому не сделала зла.

— Успокойся, — продолжала старуха со злорадной усмешкой. — Ты должна быть принесена в жертву сидящим там Молчаливым, — и она указала своим костлявым пальцем на вершины гор, — и поэтому тебя ждет смерть. Лучше покоиться вечным сном, чем трудиться изо дня в день в поте лица своего. Вот почему лучше умереть, чем жить. А ты умрешь от царственной руки самого королевского сына!

Фулата в отчаянии заломила руки и громко воскликнула:

— О жестокие! Ведь я так молода! Что я сделала? Неужели мне никогда больше не суждено видеть, как восходит солнце из мрака ночи и как звезды одна за другой вспыхивают вечером на небесном своде? Неужели никогда в жизни я не буду больше собирать цветы, покрытые свежей утренней росой, и не услышу, как журчат ручьи в яркий солнечный день? Горе мне! Не увижу я больше хижины отца своего, не почувствую поцелуя матери своей, не буду смотреть за больным ягненком! Горе мне! Ни один возлюбленный не обовьет моего стана и не взглянет мне в глаза, и не быть мне матерью воина! О жестокие! Жестокие!

И вновь она начала ломать руки, подняв свое залитое слезами лицо к небу. Эта увенчанная цветами красавица была прелестна в своем отчаянии, и я уверен, что менее жестокие люди, чем те три дьявола, перед которыми она стояла, прониклись бы к ней состраданием. Я думаю, что мольбы принца Артура, обращенные к негодяям, которые пришли его ослепить, были не менее трогательны, чем мольбы этой дикарки[53].

Но это никак не тронуло ни Гагулу, ни ее господина, хотя я заметил выражение сочувствия и жалости на лицах вождей и стражи, стоявшей позади короля. Что касается Гуда, он скрежетал зубами и едва сдерживал охватившее его негодование; наконец, не выдержав, он сделал шаг вперед, словно желая броситься к ней на помощь. С проницательностью, столь свойственной женщинам, девушка поняла, что происходит у него в душе. Она подбежала к нему, и бросившись перед ним на колени, обняла его «прекрасные белые ноги».

— О белый отец с далеких звезд! — воскликнула она. — Набрось на меня плащ твоей защиты, возьми меня под сень твоего могущества и спаси от этих жестоких людей!

— Хорошо, моя милочка, я позабочусь о тебе! — взволнованно отвечал Гуд на английском языке. — Ну, встань, встань, детка, успокойся! — И, наклонившись к ней, он взял ее за руку.

Твала обернулся, и по его знаку Скрагга выступил вперед с поднятым копьем.

— Пора начинать! — шепнул мне сэр Генри. — Чего вы ждете?

— Жду затмения, — отвечал я. — Вот уже полчаса я не свожу глаз с Луны, но в жизни не видал, чтобы она так ярко светила.

— Все равно, нужно идти на риск и немедленно, иначе девушку убьют. Твала теряет терпение.

Я не мог не согласиться с этим доводом и, прежде чем действовать, еще раз взглянул на яркий диск Луны. Думаю, что никогда ни один самый ревностный астроном, желающий доказать новую теорию, не ждал с таким волнением начала небесного явления. Сделав шаг вперед и приняв самый торжественный вид, на какой был только способен, я стал между распростертой девушкой и поднятым копьем Скрагги.

— Король! — промолвил я. — Этому не бывать! Мы не позволим тебе убить эту девушку. Отпусти ее с миром.

Твала вскочил в бешеном гневе, и шепот изумления пронесся среди вождей и сомкнутых рядов девушек, робко окруживших нас в ожидании развязки этой трагедии.

— Этому не бывать? Белая собака, как смеешь ты тявкать на льва, находящегося в своей пещере? Этому не бывать? В уме ли ты? Берегись, как бы судьба этой девчонки не постигла и тебя и тех, с кем ты пришел! Ты думаешь, что сможешь спасти и ее и себя? Кто ты такой, что осмеливаешься становиться между мной и моими желаниями? Прочь с дороги, говорю тебе! Скрагга, убей ее! Эй, стража! Схватить этих людей!

Услышав это приказание, несколько вооруженных воинов быстро выбежали из-за хижины, куда их, очевидно, предусмотрительно спрятали до нашего прихода.

Сэр Генри, Гуд и Амбопа стали около меня и подняли свои винтовки.

— Остановитесь! — грозно закричал я, хотя, признаться, душа моя в этот момент ушла в пятки. — Остановитесь! Мы, белые люди, спустившиеся со звезд, говорим, что этого не будет, ибо берем девушку под свою защиту. Если вы сделаете хоть один шаг, мы погасим Луну. Мы, живущие в ее чертогах, сделаем это и погрузим всю Землю во мрак. Осмельтесь лишь ослушаться, и вы увидите воочию всю силу нашего колдовства.

Моя угроза подействовала. Стража отступила, а Скрагга остановился как вкопанный с поднятым наготове копьем.

— Слушайте, слушайте этого лжеца, который хвастается, что может потушить луну, словно светильник! — пищала Гагула. — Пусть же он это сделает, и тогда девушку можно будет пощадить. Да, да, пусть он это сделает или сам умрет с ней, сам и все, кто с ним пришел!

С отчаянием я взглянул на луну и, к моей невероятной радости, увидел, что календарь Гуда нас не подвел: на краю огромного яркого диска появилась легкая тень и поверхность луны начала заметно тускнеть.

Я торжественно поднял руку к небу, причем моему примеру тотчас же последовали сэр Генри и Гуд, и с пафосом продекламировал несколько строф из легенд Инголдзби. Сэр Генри внушительно и громко произнес несколько строк из Ветхого завета, а Гуд обратился к царице ночи с длиннейшим потоком самых отборных классических ругательств, на которые только он был способен.

Тень медленно наползала на сияющую поверхность луны, и, по мере того как она двигалась, в толпе начались раздаваться сдержанные возгласы изумления и страха.

— Смотри, о король! — вскричал я. — Смотри, Гагула! Смотрите и вы, вожди, воины и женщины! Скажите, держат ли свое слово белые жители звезд или они пустые лжецы? Луна темнеет на ваших глазах; скоро наступит полный мрак, да, мрак, в час полнолуния! Вы просили чуда — вот оно! Гасни, о Луна! Потуши же свой свет, ты, чистая и непорочная, сломи гордые сердца кукуанов, окутай глубоким мраком весь мир!

Вопль ужаса вырвался у всех присутствующих. Толпа окаменела от страха; некоторые с криками бросились на колени и начали громко причитать. Что касается Твалы, он сидел неподвижно, оцепенев от страха, и я увидел, что, несмотря на свою темную кожу, он побледнел. Только одна Гагула не испугалась.

— Тень пройдет! — кричала она. — Не бойтесь, в своей жизни я видела это не раз! Ни один человек не может погасить Луну. Не падайте духом! Все равно это пройдет!

— Подождите, и вы еще не то увидите, — кричал я в ответ, подпрыгивая на месте от волнения. — «О Луна! Луна! Луна! Почему ты так холодна и непостоянна?»

Эта подходящая цитата была позаимствована мною из одного весьма популярного любовного романа, который я случайно где-то читал. Теперь, вспоминая это, я думаю, что с моей стороны было весьма неблагодарным оскорблять владычицу небес, так как в этот вечер она доказала, что была нашим самым верным другом, и, в сущности, меня не должно было трогать то, как она себя вела в романе по отношению к пылкому влюбленному. И, обращаясь к капитану, я добавил:

— Ну, а теперь валяйте вы, Гуд: я не помню больше никаких стихов. Прошу вас, начинайте снова ругаться, дружище!

Гуд с величайшей готовностью отозвался на мой призыв к его таланту. Я никогда не предполагал, как виртуозно может ругаться морской офицер и сколь необъятны его способности в этой области. В течение десяти минут он ругался без передышки, причем почти ни разу не повторился.

Тем временем темное кольцо все больше закрывало лунный диск, и огромная толпа в полном молчании, как зачарованная, пристально глядела на небо, не в силах отвести глаз от этого поразительного зрелища. Странные, жуткие тени поглощали свет луны. Царила зловещая тишина. Все замерло, словно скованное дыханием смерти. Медленно текло время среди этого торжественного безмолвия. С каждой минутой полный диск луны все более и более входил в тень земли, и тьма неумолимо и величественно наплывала на лунные кратеры. Казалось, что огромный бледный шар приблизился к земле и стал еще больше. Луна приобрела медный оттенок, а затем та часть ее поверхности, которая не была еще охвачена мраком, стала пепельно-серой, и, наконец, перед наступлением полного затмения сквозь багровый туман вырисовались зловещие, мерцающие очертания лунных гор и равнин.

Кольцо тени все больше и больше закрывало луну — оно теперь уже заволокло более половины ее кроваво-красного диска. Стало душно. А тень наползала все дальше и дальше, багровая мгла сгущалась все больше и больше, и мы уже едва могли различить свирепые лица находившихся около нас людей. Толпа безмолвствовала, и Гуд прекратил ругаться.

— Луна умирает — белые волшебники убили Луну! — вдруг громко закричал Скрагга. — Мы все теперь погибнем во мраке!

И, объятый не то яростью, не то ужасом, а может быть, и тем и другим, он поднял свое копье и изо всей силы ударил им сэра Генри в грудь. Но он забыл про кольчуги, подаренные нам королем, которые мы носили под одеждой. Копье его отскочило, не причинив никакого вреда, и, прежде чем он успел нанести второй удар, Куртис вырвал у него оружие и пронзил его насквозь. Скрагга упал мертвый.

Увидев это, девушки, уже обезумевшие от ужаса при виде сгущающейся тьмы и зловещей тени, которая, как они думали, поглощает луну, пронзительно закричали и в дикой панике бросились бежать к воротам крааля. Но паника охватила не только девушек. Сам король в сопровождении своих телохранителей и нескольких вождей, а также Гагула, которая умела ковылять с необычайным проворством, кинулись в хижины.

Минуту спустя площадь опустела, остались только мы, Фулата, Инфадус, большая часть посетивших нас ночью военачальников и бездыханное тело Скрагги, сына Твалы.

— Вожди! — воскликнул я. — Мы совершили чудо, которое вы от нас требовали. Если вы удовлетворены, нам немедленно нужно оставить Луу и бежать в то место, о котором вы говорили. Наши чары будут продолжаться час и еще полчаса. Приостановить их действие мы сейчас не можем. Воспользуемся же темнотой!

— Идемте! — сказал Инфадус и направился к воротам крааля.

За ним последовали в благоговейном трепете полководцы, мы сами и красавица Фулата, которую Гуд вел за руку.

Не успели мы дойти до ворот, как луна окончательно скрылась, и на черном, как чернила, небе стали загораться звезды.

Мы взяли друг друга за руки и, спотыкаясь на каждом шагу, исчезли во мраке.

Глава 12

ПЕРЕД БОЕМ
К счастью для нас, Инфадус и другие вожди прекрасно знали каждую тропинку в городе, так что, несмотря на непроглядную тьму, мы быстро двигались вперед.

Мы шли уже более часа, когда наконец затмение начало идти на убыль и тот край луны, который исчез первым, выглянул вновь. Внезапно мы увидели, как серебряный луч прорвался сквозь мрак, и с его появлением возник какой-то удивительный, красный, как пламя, отблеск, вспыхнувший, словно яркий светильник на темном фоне неба. Это было необычайное и поистине прекрасное зрелище. Минут пять спустя звезды начали бледнеть и стало настолько светло, что мы могли осмотреться вокруг. Оказалось, что мы уже вышли за пределы города Луу и приближались к большому холму с плоской вершиной, имевшему примерно две мили в окружности.

Этот холм, представляющий собой вполне обычную для Южной Африки формацию, был не очень высок — не более двухсот футов в самой высшей своей точке, — однако склоны его, покрытые валунами, были довольно обрывисты. Холм имел форму подковы. Вершина его образовывала плато, покрытое травой, которое, по словам Инфадуса, использовалось как военный лагерь для большого количества войск. Обычно его гарнизон состоял из одного полка, то есть трех тысяч человек, однако, с трудом поднявшись по крутому склону, мы увидели при свете вновь показавшейся луны, с каждой минутой сиявшей все ярче, что там собралось несколько полков.

Когда мы вышли наконец на плато, оно оказалось заполненным толпами дрожащих от страха людей. Необычайное явление природы прервало их сон, и теперь, сбившись в плотную и оцепеневшую от ужаса массу, они наблюдали его.

Мы молча прошли через эту толпу и подошли к хижине, стоявшей в центре плато. К нашему большому удивлению, там нас ожидали два человека, нагруженные нашими немногочисленными пожитками, которые нам, конечно, пришлось оставить при поспешном бегстве.

— Я послал за ними, — объяснил мне Инфадус, — а также и за этой вещью, — и он поднял давно утерянные брюки Гуда.

С восторженным воплем Гуд бросился к ним и немедленно начал их натягивать.

— Неужели мой повелитель желает скрыть от нас свои прекрасные белые ноги? — с сожалением воскликнул Инфадус.

Но Гуд упорствовал в своем намерении, и его прекрасные белые ноги в последний раз мелькнули перед восхищенными взорами кукуанов.

Гуд очень скромный человек. С этих пор кукуанам пришлось удовлетворять свои эстетические запросы лишь лицезрением его единственной бакенбарды, прозрачного глаза и движущихся зубов.

Все еще созерцая брюки Гуда взглядом, исполненным блаженных воспоминаний, Инфадус сообщил нам, что он приказал с наступлением рассвета собрать полки, чтобы разъяснить им цель восстания, которое решили поднять военачальники, а также для того, чтобы представить им законного наследника престола — Игнози.

Как только взошло солнце, войско, общей численностью почти в двадцать тысяч воинов, представлявших собой цвет кукуанской армии, было собрано на обширном плато, куда проследовали и мы. Воины были построены в плотное каре. Зрелище было грандиозное. Мы остановились на открытой стороне квадрата, где нас быстро окружили главные вожди и военачальники.

К ним-то, после того, как воцарилось молчание, и обратил свою речь Инфадус. Подобно большинству представителей кукуанской знати, он был прирожденным оратором. Красочным и изящным языком он поведал историю отца Игнози — как он был предательски убит королем Твалой, как его жена и сын были изгнаны и обречены на голодную смерть. Затем он напомнил о том, как страна стонет и страдает под жестоким игом Твалы, приведя в пример события предыдущей ночи, когда много лучших людей страны было предано страшной смерти под тем предлогом, что они якобы являются преступниками. Затем он перешел к рассказу о том, как белые вожди, созерцая со звезд землю, увидели эти страдания и решили ценою собственных лишений облегчить участь кукуанов; как они взяли поэтому за руку законного короля этой страны, Игнози, который томился в изгнании, и провели его через горы; как они воочию увидели темные деяния Твалы и как, чтобы убедить колеблющихся и спасти жизнь девушки Фулаты, они силой своего могущественного волшебства погасили луну и убили молодого дьявола Скраггу. Они и впредь готовы быть верными друзьями кукуанов и помочь им свергнуть Твалу и возвести законного короля, Игнози, на захваченный Твалой трон.

Он закончил свою речь среди одобрительного шепота. Затем вперед выступил Игнози, и, в свою очередь, обратился к собравшимся. Повторив все, что сказал его дядя Инфадус, он закончил свою сильную речь следующими словами:

— О вожди, военачальники, воины и народ! Вы слышали мои слова. Теперь вы должны сделать выбор между мною и тем, кто восседает на моем троне, тем, кто убил своего брата и изгнал сына своего брата, чтобы тот умер во мраке и холоде. Они, — указал он на вождей, — могут сказать вам, действительно ли я король, так как они видели змею, обвивающуюся вокруг моего тела. Если бы я не был королем, то разве эти белые люди, владеющие тайнами волшебства, были бы на моей стороне? Трепещите, вожди, военачальники, воины и народ! Разве тьма, которой они покрыли землю, чтобы вселить страх в душу Твалы, не находится еще перед вашими глазами?

— Это так, — отвечали воины.

— Я — ваш король. Я говорю вам, что я — король, — продолжал Игнози, выпрямляясь во весь свой исполинский рост и поднимая над головой боевой топор с широким лезвием. — Если есть среди вас человек, который скажет, что это не так, пусть он выйдет вперед, и я сражу его, и кровь его будет багряным знаком того, что я говорю вам правду. Пусть он выйдет вперед, говорю я, — и он потряс в воздухе своим огромным топором, который засверкал на солнце.

Так как никто, по-видимому, не был склонен к тому, чтобы отозваться на этот героический вариант песенки «Выходи-ка, Дилли, чтоб тебя убили», то наш бывший слуга продолжил свою тронную речь:

— Я действительно ваш король, и если вы будете стоять в битве рядом со мною, то я поведу вас к победе и к славе. Я дам вам быков и жен, и вы займете первое место в моем войске. Если же вам суждено пасть в бою, я паду вместе с вами. Выслушайте обет, который я даю вам. Когда я взойду на престол моих предков, я положу конец кровопролитию в нашей стране. Вам больше не придется возмущаться несправедливыми убийствами, и охотницы за колдунами не будут выслеживать людей и предавать их смерти без всякой причины. Ни один человек не умрет насильственной смертью, если он не совершил преступления. Окончится захват ваших краалей. Каждый из вас будет спать спокойно в своей хижине, не страшась ничего, и правосудие будет царить на всей нашей земле. Сделали ли вы выбор, вожди, военачальники, воины и народ?

— Наш выбор сделан, о король! — последовал ответ.

— Хорошо. А теперь обернитесь и посмотрите, как посланцы Твалы спешат из великого города на восток и на запад, на север и на юг, чтобы собрать могучую армию и предать смерти меня, и вас, и моих белых друзей и защитников. Завтра или, быть может, послезавтра Твала придет сюда со всеми, кто еще верен ему. Тогда я смогу увидеть, кто из вас действительно предан мне, кто не страшится умереть в борьбе за правое дело. И я говорю вам, что об этих людях я не забуду, когда придет время делить добычу. Я сказал, о вожди, военачальники, воины и народ. А теперь идите в свои хижины и готовьтесь к бою.

Наступило молчание. Затем один из вождей поднял руку, и прогремел королевский салют: «Куум!» Это был знак того, что полки признали Игнози своим королем. Затем они разошлись, построившись в отряды.

Полчаса спустя мы держали военный совет, на котором присутствовали все командующие полками. Нам было ясно, что вскоре нас атакуют численно превосходящие силы противника. Действительно, с нашего удобного наблюдательного пункта нам было видно, как стягиваются войска и как из Луу выходят во всех направлениях посланцы, безусловно для того, чтобы собрать войска на помощь королю. У нас было около двадцати тысяч воинов, составляющих семь лучших полков страны. По подсчетам Инфадуса и вождей, в настоящее время у Твалы было собрано в Луу по крайней мере тридцать — тридцать пять тысяч воинов, которые оставались верными ему. Кроме того, они полагали, что к середине следующего дня он сможет собрать еще не менее пяти тысяч. Не исключалась возможность, что часть его войск дезертирует и перейдет на нашу сторону, но на этом, конечно, нельзя было строить никаких расчетов. Пока что было ясно одно: что ведутся деятельные приготовления для того, чтобы нанести нам поражение. Большие отряды вооруженных воинов уже появились у подножия холма. Все указывало на то, что готовится атака. Однако Инфадус и другие вожди держались того мнения, что в эту ночь противник не перейдет в наступление, так как это время будет посвящено подготовке. Кроме того, необходимо было всеми возможными средствами рассеять тяжелое впечатление, произведенное на воинов затмением Луны, которое кукуаны считали колдовством. Военачальники утверждали, что атака произойдет утром, и оказалось, что они были правы.

Тем временем мы принялись за работу, стараясь как можно лучше укрепить свои позиции. Почти все без исключения принимали в этом участие. Казалось, что не хватит времени, чтобы закончить все, что нужно, но в течение дня были сделаны настоящие чудеса. Холм, на котором мы находились, представлял собою скорее санаторий, чем крепость, так как обычно он служил лагерем для тех военных частей, которым ранее приходилось нести службу в районах страны, отличавшихся нездоровым климатом. Поэтому теперь пришлось тщательно завалить грудой камней все пути, ведущие на вершину холма, и сделать все другие возможные подступы настолько неприступными, насколько можно было это осуществить за столь короткое время. В разных точках были сложены груды валунов, которые предполагалось сбрасывать на наступающего противника. Для всех полков были намечены определенные позиции. Одним словом, мы осуществили все подготовительные мероприятия, какие нам удалось сообща придумать.

Перед самым заходом солнца мы заметили небольшую группу воинов, направляющуюся к нам из Луу. У одного из них в руке был пальмовый лист в знак того, что он идет в качестве парламентера.

Когда он приблизился, Игнози, Инфадус, представители военачальников и мы сами спустились к подножию холма, к нему навстречу. Это был человек мужественной внешности, в форменном плаще из леопардовой шкуры.

— Приветствую вас! — крикнул он, когда подошел ближе. — Король приветствует тех, кто начал святотатственную войну против него. Лев шлет приветствия шакалам, злобно рычащим у его ног.

— Говори! — сказал я.

— Вот слова короля. Сдайтесь на его милость, или вас постигнет худшая участь. У черного быка уже вырвано плечо, и король гоняет его, истекающего кровью, по лагерю[54].

— Каковы же условия Твалы? — осведомился я из любопытства.

— Его условия милосердны, как подобает великому королю. Вот слова Твалы, Одноглазого, Великого, Мужа тысячи жен, Повелителя кукуанов, Хранителя Великого Пути, Возлюбленного тех, что сидят в безмолвии там, в горах, Тельца Черной Коровы, Слона, чья поступь сотрясает землю, Ужаса Злодеев, Страуса, чьи ноги пожирают пустыню, Исполинского, Черного, Мудрого, короля по древнему праву наследования! Вот слова Твалы: «Я буду милосерден, и для меня достаточно немного крови. Один человек из каждого десятка должен будет умереть, остальным будет предоставлена свобода. Но белый человек, по имени Инкубу, который убил моего сына Скраггу, и черный человек, его слуга, заявляющий притязания на мой трон, и Инфадус, мой брат, который затевает мятеж против меня, — эти люди должны умереть в мучениях — их принесут в жертву Молчаливым. Таковы милосердные слова Твалы.

После краткого совещания с остальными я ответил ему очень громким голосом, чтобы меня могли услышать все воины:

— Возвращайся, пес, к Твале, который послал тебя, и скажи ему, что мы — Игнози, законный король кукуанов, Инкубу, Бугван и Макумазан — белые мудрецы, спустившиеся со звезд, колдуны, которые могут гасить Луну, Инфадус, родом из королевского дома, вожди, военачальники и народ, собравшиеся здесь, — отвечаем Твале и заявляем, что мы не покоримся и что, прежде чем дважды зайдет солнце, труп Твалы застынет у ворот его крааля и Игнози, отца которого убил Твала, будет царствовать вместо него. А теперь иди, пока мы не выгнали тебя плетью, и берегись поднять руку на людей, подобных нам.

Парламентер громко рассмеялся.

— Мужчину не испугаешь напыщенными речами! — крикнул он. — Посмотрим, будете ли вы завтра такими же храбрецами, вы, которые можете погасить Луну! Сражайтесь же, будьте отважны и веселы, пока вороны не обклюют ваши кости так, что они станут белее, чем ваши лица. Прощайте! Быть может, мы встретимся в бою. Прошу вас, не улетайте пока обратно на звезды, дождитесь меня, белые люди!

И, пустив в нас последнюю стрелу сарказма, он удалился. Почти сейчас же вслед за его уходом солнце село, и на землю спустилась тьма.

В ту ночь у нас было много работы, несмотря на то что все были чрезвычайно утомлены. Продолжалась подготовка к завтрашнему бою, поскольку это было возможно при свете луны. Посланцы уходили, чтобы передать наши распоряжения, и вновь возвращались туда, где сидели мы, совещаясь. Наконец, примерно в час пополуночи, мы сделали все, что было в наших силах, и весь лагерь погрузился в сон. Только оклики часовых изредка нарушали тишину. Мы с сэром Генри в сопровождении Игнози и одного из вождей спустились с холма и обошли передовые посты. По мере того, как мы шли, в самых неожиданных местах перед нами внезапно вырастали копья, сверкавшие в лунном свете, и мгновенно исчезали, как только мы произносили пароль. Ясно было, что никто не спит на своем посту. Затем мы вернулись, осторожно пробираясь среди тысяч спящих воинов, многие из которых в последний раз вкушали сон на этой земле.

Лунный свет играл на их копьях и скользил по лицам спящих, делая их похожими на мертвецов. Холодный ночной ветер развевал их плюмажи, похожие на те, что украшают катафалки. Они лежали в беспорядке, разметавшись во сне, и их рослые, мужественные фигуры казались призрачными и странными при лунном свете.

— Как вы думаете, многим ли из них суждено дожить до завтрашней ночи? — спросил сэр Генри.

Я лишь покачал головой в ответ, продолжая смотреть на спящих. Мое воображение было возбуждено, несмотря на усталость, и мне казалось, что ледяная рука смерти уже коснулась этих людей. Я мысленно отмечал тех, на которых лежала роковая печать, и мною овладело ощущение великой тайны человеческой жизни и глубокая печаль от сознания ее трагической обреченности. Сегодня ночью эти тысячи людей спят здоровым сном, а завтра они, а может быть, и мы вместе с ними, и многие другие погибнут, и холодное дыхание смерти скует их тела. Их жены станут вдовами, их дети — сиротами, а их хижины никогда более не увидят своих хозяев. Только древняя луна будет продолжать безмятежно сиять, и ночной ветер по-прежнему будет шевелить траву, и широкие земные просторы будут вкушать счастливый отдых, так же как и за целую вечность до того, как эти люди появились на них, так же как и целую вечность спустя после того, как они будут забыты.

Однако, пока существует мир, человек не умирает. Правда, имя его забывается, но ветер, которым он дышал, продолжает шевелить верхушки сосен в горах, эхо слов, которые он произносил, еще звучит в пространстве, мысли, рожденные его мозгом, делаются сегодня нашим достоянием. Его страсти вызвали нас к жизни, его радости и печали близки и нам, а конец, от которого он пытался в ужасе бежать, ждет также каждого из нас. Вселенная действительно полна призраков — не кладбищенских привидений в погребальных саванах, а неугасимых, бессмертных частиц жизни, которые, однажды возникнув, никогда не умирают, хотя они незаметно сливаются одна с другой и изменяются, изменяются вечно.

Подобные мысли проходили в моем сознании, пока я стоял и смотрел на мрачные, фантастические очертания тел воинов, спящих, как сказано в их поговорке,«на своих копьях». По мере приближения старости мною, к великому моему сожалению, все более овладевает отвратительная привычка размышлять.

— Куртис, — обратился я к сэру Генри, — я нахожусь в состоянии самой постыдной паники.

Сэр Генри погладил свою белокурую бороду и засмеялся.

— Мне уже не раз приходилось от вас слышать подобные замечания, Квотермейн, — сказал он.

— Да, но сейчас я говорю это всерьез. Я, знаете ли, сильно сомневаюсь, чтобы кому-нибудь из нас удалось дожить до следующей ночи. Нас атакуют превосходящие силы противника, и очень мало надежды, что нам удастся удержать свои позиции.

— Во всяком случае, мы дешево их не отдадим. Послушайте, Квотермейн, дело это скверное и, по правде говоря, не надо было нам в него вмешиваться, но раз уж так вышло, мы должны сделать все, что в наших силах. Относительно же себя я могу вам сказать, что если мне суждено умереть, то я предпочитаю быть убитым в бою. К тому же теперь, когда осталось так мало шансов на то, что я найду моего несчастного брата, мне легче примириться с мыслью о смерти. Но смелым сопутствует удача, — может быть, нас еще ждет успех. Резня, конечно, будет ужасная, и, так как мы должны поддержать свою репутацию, нам придется быть в самых опасных местах.

Последнее замечание сэр Генри произнес мрачным голосом, но в глазах его вспыхивали искорки, говорившие совсем иное. Мне даже кажется, что сэру Генри на самом деле нравилось воевать.

Затем мы ушли к себе и проспали два часа.

Как раз перед восходом солнца нас разбудил Инфадус, который пришел нам сказать, что в Луу наблюдается большое оживление и что мелкие отряды королевских войск движутся к нашим передовым постам.

Мы встали и оделись для боя. Все мы надели кольчуги, за которые при настоящем положении дел мы были весьма благодарны Твале. Сэр Генри занялся этим с увлечением и оделся, как кукуанский воин.

— Когда вы в Стране Кукуанов, поступайте, как кукуаны, — заметил он, натягивая кольчугу на свои широкие плечи, которые она облегала, как перчатка.

Но на этом он не остановился. По его просьбе, Инфадус снабдил его полной боевой формой. Он надел плащ из леопардовой шкуры, какой носили вожди, увенчал свое чело плюмажем из черных страусовых перьев, который являлся привилегией высших военачальников, и опоясался великолепной муча из белых буйволовых хвостов. Сандалии, тяжелый боевой топор, круглый железный щит, обтянутый белой буйволовой кожей, и положенное по уставу количество толл, или метательных ножей, дополняли его снаряжение, к которому он все же добавил еще и свой револьвер. Туалет был, конечно, дикарский, но я должен сказать, что никогда не видел более внушительного зрелища, чем сэр Генри в этом одеянии, которое еще более подчеркивало его могучее сложение. Когда же вскоре прибыл Игнози, облаченный в такой же костюм, я подумал про себя, что впервые вижу двух столь великолепных богатырей. Не могу похвастаться, чтобы кольчуга была так же к лицу Гуду и мне. Дело в том, что капитан не захотел расстаться со своими брюками. Нужно признаться, что приземистый джентльмен плотного телосложения, с моноклем в глазу и лицом, чисто выбритым с одной стороны, облаченный в кольчугу, тщательно заправленную в довольно-таки обтрепанные вельветовые брюки, производит несомненно потрясающее, но отнюдь не внушительное впечатление. О себе могу сказать, что, так как моя кольчуга была мне велика, я надел ее поверх всей своей одежды, и она довольно неуклюже торчала во все стороны. Кроме того, я решил идти в бой с голыми ногами, чтобы в случае, если придется стремительно отступать, легче было бежать; поэтому я пожертвовал брюками, оставшись в одних лишь вельдскунах. Копье и щит, которыми я не умел пользоваться, пара толл, револьвер и, наконец, огромный плюмаж, прикрепленный мною к охотничьей шляпе, чтобы сделать свою внешность еще более кровожадной, завершали мою скромную экипировку. В добавление ко всему этому с нами, конечно, были наши винтовки. Но так как у нас было очень мало патронов, они были бесполезны во время атаки, поэтому мы распорядились, чтобы их несли воины, следовавшие за нами. Снарядившись в поход, мы поспешно поели и отправились посмотреть, как идут дела. В одном пункте горного плато был небольшой холмик из коричневого камня, который одновременно служил штабом и наблюдательным пунктом. Здесь мы нашли Инфадуса, окруженного его полком Серых, который был безусловно лучшим в кукуанской армии. Это был тот полк, который мы впервые видели в пограничном краале. Полк, в настоящее время численностью в три тысячи пятьсот человек, оставался в резерве, и воины группами лежали на траве, наблюдая, как длинные колонны королевских войск, подобно веренице муравьев, выползают из Луу. Казалось, этим колоннам нет конца. Всего их было три, и каждая насчитывала не менее одиннадцати — двенадцати тысяч человек.

Выйдя за пределы города, они построились в боевом порядке. Затем один отряд повернул направо, другой — налево, а третий стал медленно приближаться к нам.

— А-а! — сказал Инфадус. — Они собираются атаковать нас сразу с трех сторон!

Эта новость была весьма серьезной, так как наша позиция на вершине горы, по крайней мере полторы мили в окружности, была очень растянутой и важно было сконцентрировать для обороны наши сравнительно малые силы. Но поскольку мы не могли указывать противнику, каким образом следует нас атаковать, нам нужно было в этих сложных условиях сделать все, что возможно. Поэтому мы отправили во все концы приказы подготовиться к отражению отдельных атак.

Глава 13

НАПАДЕНИЕ
Без малейшего признака поспешности и суеты все три колонны медленно продвигались вперед. На расстоянии около пятисот ярдов от нас средняя — она же главная — колонна остановилась в том месте, где начиналась та узкая полоса земли, которая врезывалась в наш холм, имевший приблизительно форму подковы и боковые отроги которого были обращены к Луу. Этот маневр был рассчитан на то, чтобы дать возможность другим двум колоннам обойти холм и напасть на рас одновременно с трех сторон.

— Эх, если бы у нас был гетлинг![55] — со вздохом сожаления сказал Гуд, смотря на сомкнутые фланги воинов, стоявших внизу. — Через двадцать минут я очистил бы всю равнину!

— Но так как его нет, — ответил сэр Генри, — не стоит и вздыхать о нем. А что, если вы, Квотермейн, попробуете в них выстрелить? Сможет ли ваша пуля долететь до того рослого малого, который, как мне кажется, командует всем отрядом? Однако полагаю, что у вас столько же шансов попасть в него, сколько и промахнуться. Держу пари на целый соверен, который честно плачу, — если, конечно, мы выпутаемся из этой истории, — что ваша пуля не долетит до него по крайней мере на пять ярдов.

Это задело меня за живое, и, зарядив «экспресс» разрывной пулей, я стал ждать, пока моя мишень в сопровождении ординарца не отошла ярдов на десять от отряда, чтобы получше рассмотреть наши позиции. Я лег и, положив «экспресс» на скалу, прицелился. Принимая в соображение траекторию и то обстоятельство, что моя винтовка била лишь на триста пятьдесят ярдов, я прицелился в горло, рассчитав, что пуля должна попасть воину прямо в грудь. Он стоял совершенно спокойно и попасть в него, казалось, было легко, но оттого ли, что подул ветер, или от волнения, или оттого, что мишень была от меня далеко, расчеты мои не оправдались.

Прицелившись, как мне казалось, совершенно точно, я спустил курок, и, когда облако дыма рассеялось, то, к своей величайшей досаде, я увидел, что мой воин стоит цел и невредим, а ординарец, стоявший не менее чем в трех шагах левее, лежит на земле, по-видимому, убитый. Командир, в которого я целился, быстро повернулся и в явном смятении бросился бежать к своему отряду.

— Браво, Квотермейн! — закричал Гуд. — Вы его здорово напугали!

Это меня ужасно разозлило, так как нет для меня ничего неприятнее, чем промахнуться в присутствии свидетелей, и я по мере возможности стараюсь этого избегать.

Когда человек является знатоком лишь одного дела, он стремится поддерживать свой авторитет своим мастерством. Эта неудача так меня взбесила, что я тут же совершил весьма опрометчивый поступок. Поспешно прицелившись в бегущего генерала, я послал ему вдогонку вторую пулю. На этот раз я не промахнулся — бедняга высоко взмахнул руками и упал ничком, как подкошенный. Я же от этого пришел в необузданный восторг, как самый настоящий зверь. Все это я привожу в подтверждение того, как мало мы думаем о других, когда дело касается нашей безопасности, тщеславия или репутации.

Наши воины, видевшие мой подвиг, приветствовали его громкими, восторженными криками, как новое доказательство чародейства белых людей и счастливое предзнаменование нашего успеха. Отряд же, которым командовал только что убитый военачальник (впоследствии мы узнали, что он действительно был командиром колонны), начал в беспорядке отступать. Сэр Генри и Гуд тотчас же схватили винтовки и принялись стрелять; особенно усерден в этом отношении был Гуд, посылавший из своего винчестера пулю за пулей в сплошную массу отступающих воинов; я тоже пальнул в них раза два. В результате, насколько мы могли судить, нам удалось вывести из строя человек шесть-восемь, прежде чем они оказались на расстоянии, где наши выстрелы не могли причинить им вреда.

Как только мы прекратили стрельбу, откуда-то справа раздался угрожающий рев, тотчас же подхваченный неприятелем с левой стороны, и обе неприятельские колонны одновременно бросились на нас с обоих фронтов. Услышав этот зловещий рев, вся сплошная масса воинов, стоявшая перед нами, немного раздалась и, распевая какую-то дикую песню, неторопливо побежала к нашей возвышенности, а затем — по узкой зеленой полосе, зажатой между отрогами холма. Мы трое (Игнози лишь время от времени помогал нам) встретили их частым ружейным огнем, но нам удалось убить лишь нескольких человек. На нас шла могучая лавина вооруженных людей, и стрелять в нее было все равно, что бросать мелкие камешки навстречу огромной, надвигающейся волне.

А они, размахивая и звеня копьями, с криком продвигались вперед и уже теснили наши сторожевые охранения, расставленные у подножия холма. После этого наступление несколько замедлилось, так как хотя мы еще не оказали им серьезного сопротивления, но нападающим приходилось взбираться в гору, и они пошли медленнее. Наша первая линия обороны была расположена примерно на полпути между подножием холма и его вершиной, вторая линия находилась на пятьдесят ярдов выше, а третья шла по самому краю плато.

А враги подходили все ближе и ближе с громким воинственным кличем:

— Twala! Twala! Chiйlй! Chiйlй

(Твала! Твала! Бей! Бей!)

А наши воины отвечали:

— Ignosi! Ignosi! Chiйlй! Chiйlй!

Теперь неприятель был совсем близко. В воздухе взад и вперед засверкали толлы, и противники с пронзительным, диким воплем бросились друг на друга.

Завязался бой и дерущиеся насмерть люди стали падать, как листья от осеннего ветра. Но вскоре превосходящие силы противника взяли верх, и наша первая линия обороны стала медленно отступать, пока не слилась со второй. Тут битва разгорелась с новой силой, и вновь наши воины вынуждены были отступить выше, пока наконец через двадцать минут после начала сражения не вступила в бой наша третья линия обороны.

Но так как к этому времени нападающие были уже крайне утомлены и, кроме того, потеряли много людей убитыми и ранеными, то прорваться сквозь сплошную стену копий им оказалось не под силу. В течение некоторого времени битва то разгоралась, то затихала, обезумевшие от ярости полчища дикарей то продвигались вперед, то подавались назад, и поэтому исход сражения был еще сомнителен. Сэр Генри следил за этой отчаянной схваткой загоревшимися глазами и вдруг, не говоря ни слова, бросился в самый разгар боя. Гуд последовал за ним. Что касается меня, я предпочел остаться на своем месте.

Наши воины увидели исполинскую фигуру сэра Генри среди сражающихся и с удвоенной яростью бросились на врага с криком:

— Nanzia Inkubu! Nanzia Unkungunklovo!

(С нами Слон!)

Chiйlй! Chiйlй!

С этого момента можно было не сомневаться в исходе боя. Шаг за шагом, отчаянно сопротивляясь, воины Твалы начали отступать вниз по склону холма, пока наконец в некотором замешательстве не соединились со своими резервами. В этот момент явился гонец и сообщил, что атака отбита и с левого фланга. Я уже начал поздравлять себя с тем, что хоть на некоторое время сражение прервалось, как вдруг, к нашему ужасу, мы увидели, что наши воины, сражавшиеся на правом фланге, бегут к нам через плато и за ними гонится огромная толпа врагов, которым, очевидно, удалось прорваться в этом месте.

Игнози, стоявший возле меня, сразу понял создавшееся положение и немедленно отдал приказ, по которому резервный полк Серых, находившийся вокруг нас, тотчас же построился и приготовился к бою.

Игнози вновь отдал приказ, который был подхвачен и передан военачальникам, и буквально в следующее мгновение я, к своей величайшей досаде, сам не знаю как, оказался вовлеченным в гущу бешеной атаки наших войск, бросившихся навстречу врагу. Оказавшись в таком положении, мне ничего не оставалось делать, как бежать с ними, и я, стараясь держаться как можно ближе к огромной фигуре Игнози, несся за ним так, как будто очень хотел, чтобы меня убили. Минуты через две — мне казалось, что время летит невероятно быстро — мы врезались в толпу наших убегающих от врага воинов, которые тут же построились позади нас. А затем — затем я не знаю, что произошло. Я лишь помню ужасный, оглушительный шум сталкивающихся щитов, внезапное появление огромного бандита, глаза которого, казалось, были готовы выскочить из орбит, и устремленное на меня окровавленное копье. Я уверен, что от одного вида этого зрелища большинство людей тут же упали бы без сознания, но должен с гордостью признаться, что я не растерялся, сразу сообразив, что если останусь на месте, то мне несдобровать. Поэтому, как только я увидел, что это страшное видение готово на меня ринуться, я бросился к нему прямо под ноги, и так ловко, что мой бандит не смог остановиться и со всего разбега перепрыгнул через мое распростертое тело и грохнулся на землю. Прежде чем он смог подняться, я вскочил на ноги и тут же свел с ним счеты, выстрелив в него из револьвера.

Вскоре после этого кто-то сбил меня с ног, и я упал без сознания.

Очнувшись, я увидел склоненное над собой лицо Гуда, державшего в руке тыквенную бутыль с водой, и заметил, что нахожусь у каменного холма, то есть на плато, у нашего наблюдательного пункта.

— Как вы себя чувствуете, старина? — спросил он меня с беспокойством. Я встал и, прежде чем ответить, отряхнулся.

— Ничего, благодарю вас.

— Слава богу! Когда я увидел, что вас сюда несут, у меня подкосились ноги: я подумал, что с вами все кончено.

— На этот раз обошлось благополучно, дружище. Думаю, что от удара у меня просто помутилось в голове. Но скажите, чем же все кончилось?

— Пока что неприятель отбит со всех сторон. Потери огромные: мы потеряли целых две тысячи убитыми и ранеными, они же, наверно, — не менее трех. Посмотрите-ка на это зрелище! — И он указал на длинные ряды приближающихся к нам людей.

Они шли группами по четыре человека и держали нечто вроде носилок, сделанных из шкур, к которым в каждом углу были прикреплены петли, чтобы их удобнее было нести. Между прочим, таких носилок всегда очень много в каждом отряде кукуанской армии. На этих шкурах, число которых казалось бесконечным, лежали раненые. По мере того как их приносили, они наспех осматривались лекарями, которых полагалось десять на каждый полк. Если рана была не тяжелая, пострадавшего воина уносили и тщательно лечили, поскольку, конечно, позволяли существующие условия. Но если состояние раненого было безнадежно, то под предлогом врачебного осмотра один из лекарей вскрывал ему острым ножом артерию, и несчастный быстро и безболезненно умирал. Конечно, это ужасно, но, с другой стороны, не истинное ли это проявление милосердия?

В тот день таких случаев было много. Обычно к этому прибегают, когда рана нанесена в туловище, так как огромные лезвия кукуанских копий наносят такие глубокие и страшные ранения, что лечить их невозможно. В большинстве случаев несчастные страдальцы находились в бессознательном состоянии; тем же, которые были в памяти, роковой надрез артерии делался так быстро и безболезненно, что они, казалось, этого не замечали. Но эта картина была настолько жутка, что мы с Гудом поспешили уйти. На своем веку я не помню случая, который бы произвел на меня более удручающее впечатление, чем эта операция, когда окровавленные руки лекаря, вскрывая жилы, избавляли храбрецов от мук таким страшным образом. Лишь однажды в жизни мне пришлось испытать то же самое: когда после сражения я видел, как войска племени свази закапывали в землю своих смертельно раненных воинов ЖИВЫМИ.

Чтобы не видеть этого страшного зрелища, мы поспешно направились к противоположной стороне холма, где увидели сэра Генри, все еще державшего в руках боевой топор, Игнози, Инфадуса и одного или двух вождей. Они очень серьезно о чем-то совещались.

— Слава богу, что вы пришли, Квотермейн! Я не совсем понимаю, что хочет делать Игнози. Хотя мы отбили нападение, но, кажется, к Твале прибывают большие подкрепления и он намеревается окружить нас с тем, чтобы взять измором.

— В таком случае, дело наше плохо.

— Несомненно. Тем более что Инфадус говорит, что у нас кончается вода.

— Да, это так, мои повелители, — подтвердил старый воин. — Ручей не может обеспечить такое огромное количество людей, и вода в нем быстро убывает. Еще до наступления ночи мы будем страдать от жажды. Послушай, Макумазан! Ты мудр и, разумеется, видел много войн в стране, откуда пришел, — конечно, если вы, белые люди, вообще сражаетесь у себя на звездах. Скажи, что нам делать? Твала собрал новых воинов, которые займут места тех, кто пал. Но мы дали Твале урок: ястреб не думал, что цапля окажет ему сопротивление. Наш клюв пронзил ему грудь, и он боится напасть на нас вновь. Мы тоже измучены. Теперь он будет ждать, когда мы умрем; он обовьется вокруг нас, как змея вокруг своей добычи, и будет ждать, пока мы сами не сдадимся.

— Понимаю, — сказал я.

— Итак, Макумазан, ты видишь, что у нас нет воды и очень мало пищи, поэтому мы должны выбрать одно из трех: либо томиться и слабеть подобно льву, умирающему от голода в своем логове, либо пытаться проложить себе путь на север, либо, — тут он встал и указал на тесно сомкнутые ряды наших врагов, — броситься прямо на них и схватить Твалу за горло. Инкубу — великий воин. Сегодня он дрался, как буйвол в сетях, и люди Твалы падали под ударами его топора, как молодые колосья пшеницы, побитые градом. Инкубу говорит: «Нападай!», но Слон всегда нападает. Что скажет Макумазан, хитрая старая лиса, который столь много видел в жизни и любит жалить своего врага сзади, исподтишка? Решающее слово будет, конечно, за Игнози, ибо он король и это его право, но перед этим мы хотим выслушать твой голос, о Макумазан, и голос человека с прозрачным глазом.

— А что скажешь ты, Игнози? — спросил я.

— Нет, отец мой, — ответил бывший слуга, облаченный в пышные дикарские военные доспехи и имевший вид настоящего короля-воина, — говори ты и позволь мне выслушать твои слова. Ты мудр; по сравнению с тобой я лишь неразумный ребенок.

Выслушав столь настоятельную просьбу Игнози и наспех посоветовавшись с Гудом и сэром Генри, я в нескольких словах высказал ему свое мнение, сказав, что, поскольку мы были окружены и у нас уже ощущается недостаток воды, нам нужно самим напасть на Твалу. Я посоветовал Игнози сделать это немедленно, прежде чем «затянутся наши раны» и пока вид превосходящих сил противника не заставит сердца наших воинов «растопиться подобно жиру на огне». Иначе, заметил я, некоторые военачальники могут передумать и, помирившись с Твалой, перейти на его сторону и даже предать нас.

Мое мнение было, по-видимому, выслушано с одобрением. Должен сказать, что ни до этого, ни после мои советы не встречали нигде такого уважения, как у кукуанов. Но последнее слово было предоставлено Игнози, который, с тех пор как был признан законным королем, пользовался почти неограниченными правами своей верховной власти, включая, конечно, окончательное решение в вопросах военного руководства. Поэтому все глаза присутствующих устремились на него.

Некоторое время Игнози молчал, очевидно обдумывая создавшееся положение, и затем сказал:

— Инкубу, Макумазан и Бугван, храбрые белые люди и друзья мои. И ты, Инфадус, брат отца моего, и вы, вожди! Я решил: я нападу на Твалу сегодня, и от этого удара будет зависеть моя судьба и моя жизнь — да, моя жизнь и жизнь всех вас. Слушайте, что я решил. Вы видите, что этот холм изгибается подобно полумесяцу и равнина врезывается в его изгиб зеленым языком?

— Мы это знаем, — подтвердил я.

— Так вот, — продолжал Игнози. — Теперь полдень. Пусть наши воины утолят свой голод и отдохнут после утомительной битвы. Когда солнце повернется и немного пройдет по небу, приближаясь к закату, пусть твой полк, Инфадус, спустится еще с одним на зеленый язык. Когда Твала это увидит, он бросит туда свои полки, чтобы истребить твоих воинов. Но место это узкое, и полки врага будут бросаться против тебя лишь по одному, и твои воины будут уничтожать их один за другим. Глаза всей армии Твалы будут устремлены на битву, равной которой не видел ни один живущий на земле. С тобой, Инфадус, пойдет мой друг Инкубу. Когда Твала увидит его боевой топор, сверкающий в первом ряду Серых, сердце его охватит волнение, и он падет духом. Я же поведу другой полк, который будет стоять позади тебя, ибо, если Серые будут уничтожены, — что может случиться, — останется король, за которого будут сражаться. Со мной пойдет мудрый Макумазан.

— Хорошо, о король! — отвечал Инфадус, по-видимому относившийся с величайшим хладнокровием к предстоящему истреблению своего полка. Действительно, эти кукуаны удивительный народ! Их не пугает смерть, если этого требует исполнение долга.

— И пока глаза всей армии Твалы будут устремлены на эту битву, — продолжал Игнози, — одна треть наших оставшихся в живых воинов, то есть около шести тысяч человек, спустится ползком с правого отрога нашего холма и нападет на левый фланг армии Твалы, а другая треть так же незаметно спустится с левого отрога и нападет на его правый фланг. И когда я увижу, что спустившиеся с отрогов воины готовы броситься на Твалу, тогда я с моими воинами нападу на него спереди. Если счастье нам будет сопутствовать, то победа будет за нами, и прежде чем Ночь промчится по горам на своих черных волах, мы уже будем спокойно сидеть в Луу. А теперь давайте подкрепимся пищей и приготовимся к бою. А ты, Инфадус, распорядись, чтобы мои приказания были точно выполнены. Да! Пусть мой белый отец Бугван пойдет с правым крылом, чтобы его сверкающий глаз вселял отвагу в сердца воинов.

Эти краткие распоряжения были приведены в исполнение с удивительной быстротой, что еще лишний раз убедило меня, насколько совершенна военная организация в Стране Кукуанов. Потребовалось всего лишь немного более часа, чтобы раздать воинам пищу (которую они тут же уничтожили), сформировать три отряда и разъяснить вождям план нападения. Наши войска, насчитывавшие теперь около восемнадцати тысяч человек, были приведены в боевую готовность, за исключением стражи, оставленной присматривать за ранеными.

Тут подошел Гуд и пожал руку мне и сэру Генри.

— Прощайте, друзья, — сказал он. — Согласно приказу, я ухожу с правым крылом и поэтому пришел с вами проститься. Может быть, нам уже не придется больше встретиться, — добавил он многозначительно.

Мы молча пожали друг другу руки, проявив при этом традиционно установленную для англичан норму волнения.

— Дело наше рискованное, — сказал сэр Генри, и его звучный голос слегка дрогнул. — Признаться, я не уверен, что увижу завтрашнее солнце. Насколько я понимаю, Серые, с которыми мне предстоит идти, должны сражаться до тех пор, пока не будут полностью уничтожены, чтобы дать возможность боковым отрядам незаметно спуститься с отрогов холма, обойти полки Твалы и напасть на них врасплох. Ну что ж, пусть будет так. Во всяком случае, это будет смерть, достойная мужчины! Прощайте и вы, старина, — обратился он ко мне. — Да хранит вас бог! Я надеюсь, что вы выпутаетесь из всей этой истории и завладеете алмазами, но, если вам суждено остаться в живых, Квотермейн, послушайтесь моего совета: никогда больше не имейте дела с претендентами на престол!

Гуд еще раз крепко пожал нам руки и ушел. Затем к нам подошел Инфадус и проводил сэра Генри в предназначенное для него место в первом ряду Серых. А я с самыми мрачными мыслями отправился с Игнози и занял свое место в полку, который должен был идти в атаку во вторую очередь.

Глава 14

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ СЕРЫХ
Через несколько минут полки, которые получили задание атаковать противника с флангов, выступили в полном молчании. Они двигались осторожно, под прикрытием холмистой гряды, чтобы скрыть свой маневр от зорких глаз разведчиков Твалы.

Через полчаса полки заняли свои позиции, образовав «рога», или фланги, армии. Тем временем Серые вместе с подкреплением в составе полка, известного под названием Буйволов, стояли неподвижно. Это было основное ядро армии, которое должно было принять на себя главный удар противника. Оба эти полка были совершенно свежими и в полном составе. Утром Серые были в резерве, а в стычке с атакующими частями, прорвавшими нашу линию обороны, когда я, сражаясь в их рядах, получил в вознаграждение ошеломляющий удар по голове, они потеряли очень мало людей. Что же касается Буйволов, то они утром образовывали третью линию обороны на левом фланге, и, поскольку атакующим не удалось прорвать в этом пункте вторую линию, им совсем не пришлось участвовать в бою.

Инфадус был предусмотрительный старый военачальник. Он прекрасно знал, как важно поднять боевой дух воинов перед такой горячей схваткой. Поэтому он воспользовался этим получасовым затишьем, чтобы обратиться к своему полку Серых с речью. Поэтическим языком он разъяснил воинам, какая огромная честь им оказана, что их посылают сражаться на передовой линии, да к тому же с белым воином в их рядах, спустившимся со звезд. В случае же, если войско Игнози одержит победу, он обещал всем, кто уцелеет в бою, много скота, а также повышение в звании.

Я оглядел длинные ряды развевающихся черных плюмажей и суровые лица воинов и со вздохом подумал, что всего лишь через один короткий час если не все, то большинство этих замечательных воинов-ветеранов, каждому из которых было не менее сорока лет, будут лежать мертвыми или умирающими. Иначе не могло быть — они присутствовали при чтении своего приговора, вынесенного с тем мудрым пренебрежением к человеческой жизни, которое отмечает великого военачальника. Это часто помогает ему сберечь свои силы и осуществить задачу — он идет на уничтожение известного количества людей, чтобы обеспечить остатку своей армии успех в борьбе за достижение поставленной цели. Серые были заранее приговорены к смерти и знали это. Задача их заключалась в том, чтобы вступать в бой с полками армии Твалы по мере того, как они один за другим будут входить на узкую зеленую полосу равнины, зажатую между отрогами холма. Они должны были сражаться до полного уничтожения противника или же до тех пор, пока фланговым частям не представится благоприятный момент для атаки. Все это было им известно, и тем не менее они ни минуты не колебались, и я не заметил ни тени страха на их лицах. Они стояли перед нами — люди, идущие на верную смерть, готовые вот-вот навек расстаться с благословенным светом дня, но без трепета ожидающие свершения приговора. Несмотря на напряженность момента, я не мог не сравнивать состояние их духа с моим собственным, которое было далеко не спокойным, и у меня вырвался невольный вздох зависти и восхищения. Никогда раньше мне не приходилось встречать такой полной преданности идее долга и такого полного безразличия к ее горьким плодам.

— Вот ваш король! — закончил свою речь старый Инфадус, указывая на Игнози. — Идите, чтобы сражаться и пасть за него, — таков долг отважных. Да будет навеки проклято и покрыто позором имя того, кто боится умереть за своего короля, того, кто бежит от врага. Вот ваш король, вожди, военачальники и воины! Теперь принесите присягу священному знаку змеи, а потом идите за нами — Инкубу и я покажем вам путь в самое сердце войск Твалы.

Наступило минутное молчание. Затем внезапно среди сомкнутых фаланг, стоящих перед нами, возник легкий шум, подобный отдаленному рокоту моря: это рукоятки шести тысяч копий начали тихо стучать по щитам. Постепенно этот шум усиливался, как бы расширяясь, углубляясь и нарастая, пока наконец не превратился в оглушительный грохот, эхо которого, отражаемое горами, казалось раскатами грома и заполняло воздух тяжелыми волнами звуков. Затем он стал затихать и наконец замер совсем. В тишине внезапно прогремел оглушительный королевский салют.

Я подумал про себя, что Игнози был вправе испытывать огромную гордость в этот день, — наверно, ни одного из римских императоров так не приветствовали идущие на смерть гладиаторы.

Игнози выразил свою признательность за это грандиозное выражение почтения тем, что поднял свой боевой топор. Затем Серые построились, образовав три колонны, каждая численностью около тысячи воинов, не считая командиров, и направились к своей позиции. Когда последняя колонна прошла около пятисот ярдов, Игнози стал во главе Буйволов, которые также построились в три колонны. По его команде мы двинулись вперед. Нечего и говорить о том, что я в этот момент возносил самые горячие молитвы, чтобы мне удалось спасти свою шкуру и выйти невредимым из этой неприятной истории. Мне приходилось бывать в необычайных положениях, но в таком скверном я оказался впервые. Никогда мои шансы на спасение не были так ничтожны.

К тому времени, как мы достигли края плато, Серые прошли уже половину пути, спускаясь по склону холма. У его подножия начинался покрытый травой клин, врезывавшийся в центр подковы, которую образовывали отроги холма. Этот клин был похож на стрелку в лошадином копыте, смыкающуюся с подковой. В лагере Твалы, на равнине, было заметно большое движение. Полки один за другим выходили быстрым шагом, переходящим в бег, торопясь достигнуть основания зеленого треугольника прежде, чем атакующие части выйдут на равнину Луу.

Этот клин, примерно сотни три ярдов глубиной даже у основания, был не более трехсот пятидесяти шагов в поперечнике, а в узкой своей части, или вершине, — едва ли девяносто шагов. Спустившись с холма, Серые вышли на вершину зеленого треугольника одной колонной, но, дойдя до места, где треугольник становился достаточно широким, вновь построились в три ряда и замерли на месте.

Тогда мы — то есть Буйволы — также спустились на вершину треугольника и заняли позицию в резерве, примерно на сто ярдов позади последней линии Серых и несколько выше их. Воспользовавшись временным бездействием, мы наблюдали, как вся армия Твалы быстро движется по направлению к нам. Очевидно, со времени утренней атаки успели подойти подкрепления, и в настоящий момент, несмотря на понесенные потери, армия насчитывала не менее сорока тысяч человек. По мере того как наступающие войска приближались к основанию треугольника, они явно начали колебаться — что предпринять дальше, так как увидели, что одновременно только один полк может пройти в ущелье, образованное отрогами холма. Кроме того, на расстоянии примерно семидесяти ярдов от входа в ущелье стоял знаменитый полк Серых, краса и гордость кукуанской армии, готовый преградить им дорогу, подобно тому как некогда трое римлян удерживали мост против тысяч атакующих. Напасть на Серых можно было только с фронта, так как с обоих флангов их защищали высокие склоны холма, покрытые валунами. Наступающие заколебались и наконец остановились. Очевидно, они не очень стремились скрестить свои копья с этими мрачными, мужественными воинами, построенными в три линии и готовыми принять бой. Из рядов наступающих внезапно выбежал какой-то высокий военачальник в обычном головном уборе из страусовых перьев, в сопровождении группы вождей и ординарцев, — вероятно, это был сам Твала. Он отдал приказ, и первый полк с криком бросился в атаку на Серых, которые продолжали в полном молчании стоять не двигаясь, пока атакующие не оказались на расстоянии ярдов сорока от них и град толл не обрушился со звоном на их ряды.

Тогда внезапным броском Серые с громким криком устремились вперед, подняв свои копья, и оба полка смешались в смертельной рукопашной схватке. В следующее мгновение звон сталкивающихся щитов, подобный раскатам грома, донесся до нашего слуха, и вся равнина, казалось, запылала вспышками солнечного света, отражаемого разящими копьями. Колеблющаяся, подобно морским волнам, масса поражающих друг друга людей раскачивалась из стороны в сторону, но это продолжалось недолго. Внезапно линии атакующих начали заметно редеть, и затем медленной, длинной волной Серые прокатились по ним, совершенно так же, как морская волна нарастает и перекатывается через подводную скалу. Цель была достигнута — полк нападающих был полностью уничтожен, но и от Серых осталось теперь только два ряда. Они потеряли убитыми треть полка.

Вновь сомкнув свои ряды, они стояли плечом к плечу в молчании, ожидая новой атаки. Я с радостью заметил среди них белокурую бороду сэра Генри. Он ходил взад и вперед, устанавливая порядок. Итак, он был еще жив!

Тем временем мы подошли к полю боя, покрытому телами убитых, раненых и умирающих. Их было не менее четырех тысяч человек, и земля была буквально залита кровью. Игнози отдал приказ, который был быстро передан по рядам стоявших в строю. Этот приказ запрещал убивать раненых врагов, и, насколько мы могли видеть, выполнялся неукоснительно. В противном случае зрелище было бы ужасным. Правда, думать об этом у нас не было времени. Второй полк, у воинов которого, в отличие от других, плюмажи, короткие юбочки и щиты были белого цвета, приближался, чтобы атаковать оставшиеся в живых две тысячи Серых, которые стояли, как и в первый раз, в зловещем молчании. И вновь, когда противник подошел на расстояние сорока ярдов или около того, Серые обрушились на него с сокрушительной силой. Вновь послышался оглушительный звон сталкивающихся щитов, и мрачная трагедия повторилась полностью. Некоторое время казалось почти невозможным, что Серым вновь удастся одержать верх. Атакующий полк, состоявший из молодых воинов, сражался необычайно яростно, и сначала казалось, что Серые подаются под напором этой массы людей. Резня была ужасающая, сотни воинов ежеминутно падали ранеными и убитыми. Среди криков сражающихся и стонов умирающих, сопровождаемых лязгом скрещивающихся копий, слышался непрерывный возглас торжества «S’gee, s’gee!», который издавал победитель в тот момент, когда он вонзал свое копье в тело павшего врага.

Однако превосходная дисциплина, стойкость и мужество могут совершить чудо. Кроме того, один опытный солдат стоит двух новичков — это вскоре стало ясно. Только мы подумали, что Серым пришел конец, и приготовились занять их место, как я услышал низкий голос сэра Генри, покрывающий шум сражения. На мгновение я увидел его боевой топор, которым он вращал в воздухе, высоко над своим плюмажем. Затем произошла какая-то перемена. Серые прекратили отступление. Они стояли неподвижно, как скала, о которую вновь и вновь разбивались яростные волны копьеносцев лишь для того, чтобы откатиться обратно. Внезапно они двинулись вновь, и на этот раз — вперед. Так как не было дыма от огнестрельного оружия, мы могли все ясно видеть. Еще минута — и атака ослабела.

— Да, это настоящие воины! Они вновь одержат победу! — воскликнул Игнози, который скрежетал зубами от волнения, стоя рядом со мной. — Смотри, вот она, победа!

Вдруг, подобно клубам дыма, вырвавшимся из жерла пушки, атакующий полк раскололся на отдельные группы бегущих людей, вслед за которыми летели, развеваясь по ветру, их белые плюмажи. Их противники остались победителями, но — увы! — полка больше не было. От тройной линии доблестных воинов численностью в три тысячи человек, сорок минут назад вступивших в бой, осталось самое большее шесть сотен людей, с ног до головы забрызганных кровью. Остальные лежали убитыми. Размахивая копьями в воздухе, оставшиеся в живых воины издали победный клич. Мы ожидали, что теперь они отойдут туда, где стояли мы, но вместо этого они бросились вперед, преследуя бегущего противника. Пробежав около ста ярдов, они захватили небольшой холм с пологими склонами и, вновь построившись в три ряда, образовали вокруг него тройное кольцо. Затем — о счастье! — я на мгновение увидел сэра Генри, по всей видимости невредимого, стоящим на вершине холма. С ним был наш старый друг Инфадус. Но вот полки Твалы вновь атаковали обреченных на смерть смельчаков, и завязался новый бой. Вероятно, всякий, кто читает эту историю, давно уже понял, что я, честно говоря, немного трусоват и, несомненно, совершенно не стремлюсь ввязываться в сражения. Правда, мне приходилось часто попадать в неприятное положение и проливать человеческую кровь, но я всегда питал к этому величайшее отвращение и старался, насколько возможно, не терять ни капли собственной крови, иногда даже не стесняясь удирать, если здравый смысл подсказывал мне, что это необходимо. Однако в этот момент я впервые в жизни почувствовал боевой пыл в своей груди. Отрывки воинственных стихов из легенд Инголдзби вместе с кровожадными строками из Ветхого завета вырастали в моей памяти, как грибы в темноте. Кровь моя, которая до этого момента наполовину застыла от ужаса, начала бурно пульсировать в венах, и меня охватило дикое стремление убивать, никого не щадя. Я оглянулся на сомкнутые ряды воинов, стоявших позади нас, и на мгновение меня заинтересовало, такое ли у меня выражение лица, как у них. Они стояли, напряженно вытянув шеи, их руки судорожно вздрагивали, губы были полуоткрыты, свирепые лица выражали безумную жажду боя, глаза смотрели пристальным взглядом ищейки, заметившей свою жертву.

Только сердце Игнози, если судить по его относительной способности владеть собой, билось, очевидно, спокойно, как всегда, под плащом из леопардовой шкуры, хотя и он непрерывно скрежетал зубами. Дальше я не мог выдержать.

— Неужели мы должны стоять здесь, пока мы не пустим корни, Амбопа, то есть Игнози, и ждать, чтобы Твала уничтожил наших братьев там, у холма? — спросил я.

— О нет, Макумазан, — ответил он, — смотри. Настает удобный момент — воспользуемся им!

В это время свежий полк стремительным маневром обошел кольцо Серых у небольшого холма и, повернувшись, атаковал их с тыла.

Тогда, подняв свой боевой топор, Игнози дал сигнал к атаке. Прогремел боевой клич кукуанов, и Буйволы, подобно морскому приливу, стремительно бросились в атаку.

Я не в силах рассказать, что за этим последовало. Я помню только яростный, но планомерный натиск, от которого, казалось, содрогнулась земля, внезапное изменение линии фронта, переформирование полка, против которого была направлена атака, затем страшный удар, приглушенный гул голосов и непрерывное сверкание копий, которое я видел сквозь кроваво-красный туман.

Когда мое сознание прояснилось, я увидел, что стою среди остатка полка Серых, недалеко от вершины холма. Прямо передо мной стоял не кто иной, как сам сэр Генри. Тогда я не имел ни малейшего представления о том, каким образом я туда попал. Сэр Генри впоследствии рассказал мне, что неистовая атака Буйволов вынесла меня почти прямо к его ногам, где я и остался, когда они подались назад. Он вырвался из кольца, образованного Серыми, и втащил меня внутрь его.

Что же касается сражения, которое последовало за этим, — кто возьмется описать его? Вновь и вновь массы воинов волнами устремлялись на наше ежеминутно уменьшающееся кольцо, вновь и вновь мы отражали их натиск. Мне кажется, что где-то очень красиво рассказано о подобном сражении:

Отвагу копьеносцев я пою!
В непроницаемом, как лес, строю
Они стояли. Тех, кто пал в бою.
Живые заменяли в миг один.
Это было великолепное зрелище. Время от времени отряды противника мужественно переходили вновь в наступление, преодолевая барьеры из трупов своих воинов. Иногда они шли, держа перед собой тела убитых для защиты от ударов наших копий, но шли лишь для того, чтобы добавить к горам мертвецов свои собственные трупы.

Я с восхищением наблюдал, как стойкий старый воин Инфадус совершенно спокойно, как будто на параде, выкрикивал приказания, насмешливые замечания и даже шутил, чтобы поднять дух своих немногочисленных уцелевших воинов. Когда же налетала очередная волна атакующих, он направлялся туда, где завязывался самый горячий бой, чтобы принять личное участие в отражении атаки. И все же еще более великолепное зрелище представлял собой сэр Генри. Страусовые перья, украшавшие его голову, были срезаны ударом копья, и его длинные белокурые волосы развевались по ветру. Он стоял непоколебимо, этот гигант, похожий на древнего датчанина, его руки, топор, кольчуга — все было покрыто кровью, и никто не мог выдержать нанесенного им удара. Время от времени я видел, как он обрушивал свой удар на какого-нибудь отважного воина, осмелившегося вступить с ним в бой. Поражая врага, он кричал «О-хой! О-хой!» — совсем как его беркширские предки. Его удар пробивал щит, ломал в щепки копье, обрушивался на череп врага, пока наконец уже никто по собственной воле не решался приблизиться к великому белому «umtagati» — то есть колдуну, который убивал, оставаясь сам невредимым.

Но внезапно в рядах врагов возник крик: «Твала, Твала!», и из самой гущи атакующих выбежал не кто иной, как сам одноглазый гигант-король, также вооруженный боевым топором, щитом и одетый в кольчугу.

— Где же ты, Инкубу, ты, белый человек, убийца Скрагги, моего сына? Посмотрим, удастся ли тебе убить меня! — крикнул он, и в тот же самый момент метнул толлу прямо в сэра Генри, который, к счастью, это заметил и подставил навстречу ножу свой щит.

Нож пронзил щит и остался торчать в нем, зажатый железнымкаркасом. Затем с воплем Твала прыгнул вперед, прямо на сэра Генри, и нанес своим боевым топором такой удар по его щиту, что одно только сотрясения от удара заставило сэра Генри, хоть он и был очень сильным человеком, упасть на колени.

Однако на этом поединок и окончился, так как в тот же момент со стороны теснящих нас полков донесся крик ужаса, и, взглянув туда, куда они смотрели, я понял, что произошло.

Справа и слева равнина была запружена развевающимися плюмажами воинов, устремившихся в атаку. Наши отряды, зашедшие с флангов, пришли к нам на помощь. Лучшего момента для этого нельзя было выбрать. Как и предвидел Игнози, вся армия Твалы сосредоточила свое внимание на кровавой схватке с остатками полка Серых и на сражении с Буйволами, которые вели бой на некотором расстоянии от Серых. Эти два полка, которые вместе образовали основное ядро нашей армии, отвлекли, таким образом, внимание противника, который не помышлял о возможности нападения с флангов, хотя «рога», образуемые фланговыми отрядами, уже почти сомкнулись. И теперь, прежде чем полки Твалы смогли переформироваться для обороны, зашедшие с флангов воины бросились на них, как борзые псы.

Пять минут спустя исход боя был решен. Полки Твалы, охваченные с обоих флангов и измотанные страшной резней с Серыми и Буйволами, обратились в бегство. Вскоре бегущие в панике воины рассыпались по всей равнине, простиравшейся между нами и Луу. Что же касается тех отрядов, которые еще совсем недавно окружили нас и Буйволов, то они внезапно растаяли, как по волшебству, и оказалось, что мы стоим одни, как скала, от которой отхлынуло море. А что за зрелище открылось перед нашими глазами! Вокруг нас грудами лежали мертвые и умирающие, а из числа отважных Серых осталось в живых лишь девяносто пять человек. Один этот полк потерял более двух тысяч девятисот человек.

Инфадус стоял, перевязывая рану на руке и время от времени, оглядывая то, что осталось от его полка.

— Воины, — спокойно обратился он к ним, — вы отстояли честь своего полка. О сегодняшнем сражении будут говорить дети ваших детей. — Затем он обернулся к сэру Генри и пожал ему руку. — Ты великий человек, Инкубу, — просто сказал он. — Я провел свою долгую жизнь среди воинов и знал много отважных людей, но такого, как ты, встречаю впервые.

В это мгновение Буйволы начали проходить мимо нас, направляясь к Луу, и нам передали просьбу Игнози, чтобы Инфадус, сэр Генри и я присоединились к нему. Поэтому, отдав приказ девяти десяткам воинов, оставшимся от полка Серых, подобрать раненых, мы подошли к Игнози. Он сообщил нам, что идет на Луу, чтобы завершить победу и взять в плен Твалу, если это окажется возможным. Пройдя небольшую часть пути, мы вдруг заметили Гуда. Он сидел на муравьиной куче, шагах в ста от нас. Почти вплотную к нему лежал труп кукуанского воина.

— Вероятно, он ранен, — взволнованно сказал сэр Генри.

В тот же момент произошло нечто весьма странное. Мертвое тело кукуанского воина, вернее то, что казалось мертвым телом, внезапно вскочило, сшибло Гуда с муравьиной кучи, так что он полетел вверх тормашками, и начало наносить ему удары копьем. В ужасе мы бросились туда, и, подбежав, увидели, что мускулистый воин тычет копьем в распростертого Гуда, который при каждом таком тычке задирает вверх все свои конечности. Увидев, что мы приближаемся, кукуан в последний раз с особой яростью пырнул копьем Гуда и с криком «Вот тебе, колдун!» — удрал. Гуд не шевелился, и мы решили, что с нашим бедным товарищем все кончено. В большой печали, мы подошли к нему и были весьма удивлены, когда увидели, что, несмотря на бледность и очевидную слабость, он безмятежно улыбается и даже не потерял своего монокля.

— Кольчуга просто замечательная, — прошептал он, когда мы наклонились к нему. — Здорово, я его надул! — И с этими словами он потерял сознание. Осмотрев его, мы обнаружили, что он был серьезно ранен в ногу толлой во время преследования, но копье его последнего противника не причинило ему никакого вреда. Кольчуга спасла его, и он отделался синяками, покрывавшими все его тело. Он удивительно счастливо избежал опасности.

Так как в данный момент мы ничем не могли ему помочь, его положили на щиты, сплетенные из прутьев, которые применялись для переноски раненых, и понесли вслед за нами.

Подойдя к ближайшим воротам города Луу, мы увидели, что один из наших полков по приказу Игнози охраняет их. Остальные полки стояли на страже у других выходов из города. Командир полка подошел и приветствовал Игнози как короля. Затем он доложил ему, что армия Твалы укрылась в городе, туда же бежал и сам Твала, причем командир полагал, что армия полностью деморализована и готова капитулировать. Выслушав это и посоветовавшись с нами, Игнози отправил гонцов ко всем воротам города, чтобы передать осажденным приказ открыть ворота, а также и королевское слово, обещающее жизнь и прощение всем воинам, которые сложат оружие. Это произвело ожидаемый эффект. Сейчас же под торжествующие крики Буйволов через ров был опущен мост и ворота по ту его сторону распахнулись.

Приняв соответствующие меры предосторожности против возможного предательства, мы вступили в город. Вдоль всех дорог стояли с мрачным и подавленным видом воины. Головы их были опущены, щиты и копья лежали у их ног. Они приветствовали проходящего мимо них Игнози как своего короля. Мы шли все дальше, прямо к краалю Твалы. Когда мы достигли огромной площади, где за день или два до этого происходил смотр войск и затем — охота ведьм, мы увидели, что она совершенно пуста. Нет, совершенно пустой она не была — на дальнем ее конце, перед своей хижиной, сидел сам Твала, и с ним не было никого, кроме Гагулы.

Это было печальное зрелище — низложенный король, сидящий, опустив голову на кольчугу, облекающую его грудь. Его боевой топор и щит лежали рядом, и с ним оставалась одна только старая карга. Несмотря на все жестокости и злодейства, совершенные им, я почувствовал, что мной на мгновение овладела жалость к этому поверженному кумиру, упавшему со своего высокого пьедестала. Ни один воин из всей его армии, ни один придворный из числа тех, что ранее пресмыкались перед ним, ни одна из его жен не остались с ним, чтобы разделить горечь падения. Несчастный дикарь! Он был одним из многих, которым судьба дает жестокий урок. Человечество слепо и глухо к тем, на чью голову пал позор; тот, кто унижен и беззащитен, остается одиноким и не может рассчитывать на милосердие. Правду сказать, в данном случае он и не заслуживал милосердия.

Войдя в ворота крааля, мы прошли прямо через площадь туда, где сидел бывший король. Когда мы приблизились на расстояние около пятидесяти ярдов, наш полк остановился, а мы в сопровождении лишь небольшой охраны направились к нему, причем, когда мы шли, Гагула выкрикивала нам навстречу всевозможные оскорбления. Когда мы приблизились, Твала впервые поднял свою украшенную плюмажем голову, пристально глядя на своего счастливого соперника Игнози единственным глазом, в котором сдерживаемая ярость, казалось, сверкала так же ярко, как огромный алмаз у него на лбу.

— Приветствую тебя, о король! — сказал он с горькой насмешкой в голосе. — Ты, кто ел мой хлеб, а теперь с помощью колдовства белых людей внес смуту в мои полки и разбил мою армию, — приветствую тебя! Какую участь ты мне готовишь, о король?

— Такую же, какая постигла моего отца, на троне которого ты сидел все эти долгие годы! — последовал суровый ответ.

— Хорошо. Я покажу тебе, как надо умирать, чтобы ты мог припомнить это, когда пробьет твой час. Смотри — там, где садится солнце, небо покрыто кровью, — и он указал своим окровавленным боевым топором на огненный диск заходящего солнца. — Хорошо, что и мое солнце скроется вместе с ним. А теперь, о король, я готов умереть, но я прошу тебя не лишать меня права умереть в бою[56], которое даровано всем членам королевского дома кукуанов. Ты не можешь отказать мне в этом, или даже те трусы, которые сегодня бежали с поля боя, будут смеяться над тобой.

— Я разрешаю тебе это. Выбирай же, с кем ты желаешь сражаться. Сам я не могу драться с тобой, так как король сражается только на войне.

Мрачный глаз Твалы оглядел наши ряды. На мгновение мне показалось, что он задержал свой взгляд на мне, и я задрожал от ужаса. А что, если он решил начать поединок с меня? Разве я мог рассчитывать на победу над этим неистовым дикарем ростом в шесть с половиной футов и такого могучего телосложения? В таком случае я мог бы с равным успехом немедленно покончить с собой. Я поспешно принял решение отказаться от поединка, даже если бы в результате этого меня с позором выгнали из Страны Кукуанов. По-моему, все-таки лучше, если вас с насмешками выгонят вон, чем изрубят на части боевым топором.

Внезапно он заговорил:

— Что скажешь ты, Инкубу? Не завершить ли нам то, что мы начали сегодня, или мне придется назвать тебя жалким трусом?

— Нет, — прервал его Игнози, — ты не должен сражаться с Инкубу.

— Конечно, нет, если он страшится этого, — сказал Твала.

К несчастью, сэр Генри понял это замечание, и кровь бросилась ему в лицо.

— Я буду с ним сражаться, — сказал он. — Он увидит, боюсь ли я его!

— Ради бога, — умоляюще обратился к нему я, — не рискуйте своей жизнью, сражаясь с этим отчаянным человеком! Ведь всякий, кто видел вас сегодня во время боя, знает, что вы не трус.

— Я буду с ним биться, — угрюмо ответил сэр Генри. — Никто не смеет называть меня трусом. Я готов! — И, сделав шаг вперед, он поднял свой топор.

Я был в отчаянии от этого нелепого донкихотского поступка, но, конечно, если уж он решил сражаться, я ничего не мог с ним поделать.

— Не сражайся с ним, мой белый брат, — обратился к сэру Генри Игнози, дружески положив руку на его плечо, — ты достаточно уже сделал сегодня. Если ты пострадаешь от его руки — это рассечет надвое мое сердце.

— Я буду с ним биться, Игнози, — повторил сэр Генри.

— Что ж, тогда иди, Инкубу. Ты отважный человек. Это будет хороший бой. Смотри, Твала, Слон готов встретить тебя в бою.

Бывший король дико расхохотался, шагнул вперед и стал лицом к лицу с Куртисом. Мгновение стояли они таким образом. Лучи заходящего солнца озарили их мужественные фигуры и одели их обоих в огненную броню. Это была подходящая пара.

Затем они начали описывать круги, обходя друг друга с поднятыми боевыми топорами.

Внезапно сэр Генри сделал прыжок вперед и нанес своему противнику ужасающий удар, но Твала успел отступить в сторону. Удар был так силен, что сэр Генри чуть не упал сам. Его противник мгновенно воспользовался этим обстоятельством. Вращая над головой свой тяжелый боевой топор, он вдруг обрушил его с такой невероятной силой, что у меня душа ушла в пятки. Я думал, что все уже кончено. Но нет — быстрым движением левой руки сэр Генри поднял щит и заслонился от удара топора. В результате топор отсек край щита, и удар пришелся сэру Генри по левому плечу. Однако щит настолько ослабил удар, что он не причинил особого вреда. Сэр Генри сейчас же нанес новый удар противнику, но Твала также принял его на свой щит. Затем удары последовали один за другим. Противникам пока удавалось или уклоняться от них, или закрываться щитом. Кругом нарастало общее волнение. Полк, который наблюдал поединок, забыл о дисциплине; воины подошли совсем близко, и при каждом ударе у них вырывались крики радости или вздохи отчаяния. Как раз в это время Гуд, которого, когда мы пришли, положили на землю рядом со мной, очнулся от обморока и, сев, начал наблюдать за происходящим. Через мгновение он вскочил на ноги и, схватив меня за руку, начал прыгать с места на место на одной ноге, таская меня за собой и выкрикивая ободряющие замечания сэру Генри.

— Валяй, старина! — орал он. — Вот это удар! Целься в центр корабля! — и так далее.

Сэр Генри, загородившись щитом от очередного удара, вдруг сам ударил со всей своей силой. Удар пробил щит противника и прочную броню, прикрытую им, и нанес Твале глубокую рану в плечо. С воплем ярости и боли Твала вернул удар с процентами, с такой силой, что он рассек рукоятку боевого топора сэра Генри, сделанную из кости носорога и охваченную для прочности стальными кольцами, и ранил Куртиса в лицо.

Вопль отчаяния вырвался из толпы Буйволов, когда они увидели, что широкое лезвие топора нашего героя упало на землю. А Твала вновь поднял свое страшное оружие и с криком бросился на своего противника. Я закрыл глаза. Когда я открыл их вновь, я увидел, что щит сэра Генри валяется на земле, а сам он, охватив своими мощными руками Твалу, борется с ним. Они раскачивались взад и вперед, сжимая друг друга в медвежьих объятиях, напрягая свои могучие мускулы в отчаянной борьбе, отстаивая жизнь, драгоценную для каждого, и еще более драгоценную честь. Сверхчеловеческим усилием Твала заставил англичанина потерять равновесие, и оба они упали и, продолжая бороться, покатились по известняковой мостовой. Твала все время пытался нанести Куртису удар по голове своим боевым топором, а сэр Генри силился пробить кольчугу Твалы своей толлой, которую вытащил из-за пояса. Этот поединок гигантов представлял собой ужасающее зрелище.

— Отнимите у него топор! — вопил Гуд, и, возможно, что наш боец услышал его.

Во всяком случае, бросив свою толлу, он ухватился за топор, который был прикреплен к руке Твалы ремешком из кожи буйвола. Катаясь по земле и тяжело дыша, они дрались за топор, как дикие кошки. Внезапно кожаный ремешок лопнул, и затем с огромным усилием сэр Генри вырвался из объятий Твалы. Оружие осталось у него в руке. В следующую секунду он вскочил на ноги. Из раны на его лице струилась алая кровь. Вскочил также и Твала. Вытащив из-за пояса тяжелую толлу, он обрушился на Куртиса и нанес ему удар в грудь. Сильный удар попал в цель, но тот, кто сделал эту кольчугу, в совершенстве владел своим искусством, потому что она выдержала удар стального ножа. С диким криком Твала нанес новый удар. Его тяжелый нож вновь отскочил от стальной кольчуги, заставив сэра Генри пошатнуться. Твала опять пошел на своего противника. В это время наш отважный англичанин собрал все свои силы и со всего размаха обрушил на Твалу удар своего топора. Взволнованный крик вырвался из тысячи глоток, и свершилось невероятное! Казалось, что голова Твалы спрыгнула с плеч и, упав, покатилась, подпрыгивая, по земле прямо к Игнози и остановилась как раз у его ног. Еще секунду труп продолжал стоять. Кровь била фонтаном из перерезанных артерий. Затем он рухнул на землю, и золотой обруч, соскочивший с шеи, покатился по земле. В это время сэр Генри, ослабевший от потери крови, тяжело упал прямо на обруч.

Через секунду его подняли; чьи-то заботливые руки обмыли холодной водой его лицо. Вскоре его большие серые глаза открылись.

Он был жив.

Как раз в тот момент, когда зашло солнце, я подошел туда, где в пыли лежала голова Твалы, снял алмаз с мертвого чела и подал его Игнози.

— Возьми его, законный король кукуанов! — сказал я.

Игнози увенчал диадемой свое чело и затем, подойдя к мертвому телу, поставил ногу на широкую грудь своего обезглавленного врага и начал победную песнь, такую прекрасную и одновременно такую дикую, что я не в силах передать ее великолепие. Как-то я слышал, как один знаток греческого языка читал вслух очень красивым голосом произведение греческого поэта Гомера, и помню, что я замер от восхищения при звуке этих плавных, ритмических строк. Песнь Игнози на языке столь же прекрасном и звучном, как древнегреческий, произвела на меня совершенно такое же впечатление, несмотря на то, что я был очень утомлен событиями и переживаниями последних дней.

— Наконец, — начал он, — наконец наше восстание увенчано победой и зло, причиненное нами, оправдано нашей силой!

В это утро наши враги поднялись и стряхнули сон. Они украсили себя перьями и приготовились к бою.

Они поднялись и схватили свои копья. Воины призвали вождей: «Придите и ведите нас», а вожди призвали короля и сказали ему: «Руководи нами в бою».

Они поднялись в своей гордости, эти двадцать тысяч воинов, и еще двадцать тысяч.

Перья, украшавшие их головы, покрыли землю, как перья птицы покрывают ее гнездо. Они потрясали своими копьями и кричали, да, они высоко подбрасывали свои копья, сверкавшие в солнечном свете. Они жаждали боя и были полны радости.

Они двинулись против меня. Сильнейшие из них бежали, чтобы сокрушить меня. Они кричали: «Ха! Ха! Его можно считать уже мертвецом!»

Тогда я дохнул на них — и мое дыхание было подобно дыханию бури, и они перестали существовать.

Мои молнии пронзили их. Я уничтожил их силу, поразив их молнией своих копий. Я поверг их во прах громом моего голоса.

Их ряды раскололись, они рассыпались, они исчезли, как утренний туман.

Они пошли на корм воронам и лисицам, и поле боя пресытилось их кровью.

Где же те сильные, которые поднялись утром?

Где же те гордые, которые кричали: «Его можно считать уже мертвецом!», чьи головы были украшены перьями, реявшими по воздуху?

Они склоняют свои головы — но не сон клонит их. Они лежат, как спящие, — но это не сон.

Они забыты. Они ушли во тьму и не вернутся вновь. Другие уведут их жен, и дети позабудут о них.

А я — король! Подобно орлу, я нашел свое гнездо.

Внемлите! Далеко я забрел во время своих скитаний, когда ночь была темна, но я вернулся в свой родной дом, когда занялась заря.

Придите же под сень моих крыльев, о люди, и я утешу вас, и страх и уныние уйдут.

Настало счастливое время, время вознаграждения.

Мне принадлежит скот, который пасется в долинах, и девы в краалях также принадлежат мне.

Зима прошла, наступает пора лета.

Теперь Зло закроет свое лицо от стыда, и Благоденствие расцветет в стране подобно лилии.

Ликуй, ликуй, мой народ! Пусть ликует вся страна, потому что во прах повергнута тирания, потому что я король!

Он умолк, и из сгущающихся сумерек звучным эхом донесся ответ:

— Ты — наш король!

Таким образом, слова, сказанные мною посланцу Твалы, оказались пророческими. Не прошло с тех пор и сорока восьми часов, а обезглавленный труп Твалы уже застывал у ворот его крааля.

Глава 15

БОЛЕЗНЬ ГУДА
Когда поединок окончился, сэра Генри и Гуда отнесли в хижину Твалы, куда последовал и я.

Оба они были едва живы от потери крови и крайнего утомления, да и мое состояние было немногим лучше. Хоть я человек крепкий и выносливый и могу выдержать большее напряжение, чем многие другие, благодаря тому что худощав, хорошо закален и тренирован, но в тот вечер я тоже едва стоял на ногах. Когда же я бываю переутомлен, рана, нанесенная мне львом, особенно сильно меня мучает. К тому же моя голова буквально раскалывалась на части от полученного утром удара, после которого я лишился чувств.

В общем, трудно было себе вообразить более жалкое трио, чем то, которое представляли мы собой в тот памятный вечер. Мы утешали себя тем, что нам еще необыкновенно повезло, так как хотя наше состояние было весьма печальным, но мы были живы, тогда как многие тысячи храбрых воинов, еще утром полные жизни и сил, теперь лежали мертвыми на поле битвы.

Кое-как с помощью прекрасной Фулаты, которая, с тех пор как мы ее спасли от неминуемой гибели, добровольно стала нашей служанкой, и в особенности заботилась о Гуде, нам удалось стащить с себя кольчуги, несомненно спасшие жизнь двоим из нас, и тут увидели, что мы все покрыты ссадинами и синяками. Хотя стальные кольца кольчуги и помешали копьям вонзиться в наше тело, но предохранить нас от этих синяков и ссадин они, конечно, не могли. У сэра Генри и Гуда все тело было сплошь покрыто кровоподтеками, да и у меня их было немало. Фулата принесла нам какое-то лекарство из растертых листьев с очень приятным запахом, которое значительно облегчило наши страдания, когда мы его приложили, как пластырь, к больным местам. Но хотя кровоподтеки и были болезненны, они не так нас тревожили, как раны сэра Генри и Гуда. У капитана была сквозная рана в мягкой части его «прекрасной белой ноги», и он потерял много крови, а у сэра Генри, помимо прочих повреждений, была глубокая рана на верхней челюсти, которую ему нанес боевой топор Твалы.

К счастью, Гуд — очень недурной хирург, и, как только нам принесли его маленький ящик с лекарствами, он тщательно промыл обе раны и затем, несмотря на тусклый свет примитивной кукуанской лампы, находящейся в хижине, ухитрился довольно тщательно их зашить. После этого он густо смазал раны какой-то антисептической мазью, маленький горшочек которой находился в его аптечке, и мы перевязали их остатками носового платка.

Тем временем Фулата сварила нам крепкий бульон, так как мы были слишком слабы, чтобы есть иную пищу. Кое-как проглотив его, мы бросились на груду великолепных каросс — ковров из звериных шкур, разбросанных по полу большой хижины убитого короля. И вот странная ирония судьбы: на собственном ложе Твалы, под его собственным плащом спал той ночью сэр Генри — человек, который его убил! Я говорю «спал», но после дневного побоища спать было, конечно, трудно. Начать с того, что воздух в буквальном смысле слова был полон «по дорогим погибшим горького рыданья и с умирающими скорбного прощанья». Со всех сторон доносились вопли и жалобные причитания женщин, потерявших в битве мужей, сыновей и братьев. И неудивительно, что они так горько плакали, потому что в этом страшном сражении было уничтожено свыше двадцати тысяч воинов, то есть третья часть кукуанской армии. У меня сердце разрывалось на части, когда я лежал и слушал эти стоны и рыдания по тем, кто никогда уже более не вернется. И только тогда я особенно ясно осознал весь ужас того, что произошло в угоду человеческому честолюбию.

К полуночи непрерывные крики и причитания стали понемногу стихать, и наступила тишина, время от времени нарушаемая протяжными, пронзительными воплями, доносившимися из хижины, стоявшей позади нашей: это Гагула выла над бездыханным телом Твалы.

Наконец я заснул беспокойным сном, вздрагивая и беспрестанно просыпаясь. Мне все казалось, что я снова являюсь действующим лицом трагедии, разыгравшейся в течение последних суток: то я видел, что воин, которого я собственной рукой послал на смерть, вновь на меня нападает на вершине холма, то я опять находился в славном кольце Серых, стяжавших себе бессмертие в бою против полков Твалы, то украшенная плюмажем окровавленная голова самого Твалы катилась мимо моих ног, скрежеща зубами и свирепо сверкая своим единственным глазом.

Но так или иначе, эта ночь наконец прошла. Когда же наступил рассвет, я увидел, что мои товарищи спали не лучше меня. У Гуда была сильная лихорадка, и вскоре он начал бредить, а также, к моей величайшей тревоге, харкать кровью. Вероятно, это был результат какого-нибудь внутреннего кровоизлияния, вызванного отчаянными усилиями кукуанского воина проткнуть кольчугу Гуда своим огромным копьем. Зато сэр Генри чувствовал себя значительно лучше и был довольно свеж и бодр, хотя все его тело болело и онемело до такой степени, что он едва мог двигаться, а из-за раны на лице он не мог ни есть, ни смеяться.

Около восьми часов утра нас пришел навестить Инфадус. Он сказал, что не спал всю ночь и даже еще не ложился: потрясения минувшего дня, по-видимому, мало на нем отразились — это был старый, закаленный в боях воин. Инфадус был очень рад нас видеть и сердечно пожал нам руки, хотя его сильно огорчило тяжелое состояние Гуда. Я заметил, что он относится к сэру Генри с благоговением, словно он не был обыкновенным человеком, и действительно, впоследствии мы узнали, что вся Страна Кукуанов считала могучего англичанина сверхъестественным существом. Воины говорили, что ни один человек не может сравниться с ним в бою, и удивлялись, как после такого утомительного кровавого дня он смог вступить в единоборство с самим Твалой — королем и сильнейшим в стране воином — и одним взмахом перерубить его бычью шею. Этот удар вошел у Кукуанов в пословицу, и с тех пор проявление исключительной силы или необыкновенный военный подвиг были известны в стране как «удар Инкубу».

Инфадус сообщил нам, что все полки Твалы подчинились Игнози и что такие же изъявления покорности прибывают от военачальников всей Страны Кукуанов.

Смерть Твалы от руки сэра Генри положила конец всем волнениям, так как Скрагга был единственным сыном низвергнутого короля и, таким образом, у Игнози не осталось в живых ни одного соперника, который мог бы претендовать на королевский престол.

Когда я сказал Инфадусу, что Игнози пришел к власти через потоки крови, старый воин пожал плечами:

— Да, — ответил он, — только время от времени проливая кровь, можно держать в спокойствии кукуанский народ. Да, много убито, но остались женщины, и скоро подрастут новые воины, которые займут места тех, кто пал. Теперь страна на некоторое время успокоится.

После посещения Инфадуса, в то же утро, к нам ненадолго пришел Игнози. Голова его была увенчана королевской диадемой. Глядя на него, когда он приближался к нам с царственным величием, окруженный подобострастной свитой, я невольно вспомнил высокого зулуса, который всего несколько месяцев назад пришел к нам в Дурбане просить принять его в услужение. И я невольно подумал о превратностях судьбы и о том, как неожиданно изменяет свой ход колесо фортуны.

— Привет, о король! — сказал я вставая.

— Да, Макумазан, наконец я король. И все по милости ваших трех правых рук!

Игнози сообщил нам, что у него все идет хорошо и что он надеется через две недели устроить большое празднество, чтобы показаться на нем своему народу.

Я спросил его, что он решил сделать с Гагулой.

— Она злой дух нашей страны, — ответил он. — Я ее убью и вместе с нею всех охотниц за колдунами. Она столько жила, что никто не может вспомнить то время, когда она не была стара, и это она обучала чародейству охотниц за колдунами. Небеса, находящиеся над нами, видят, что именно Гагула сделала нашу страну такой жестокой.

— Однако она многое знает, — возразил я. — Уничтожить знания легче, чем их собрать, Игнози.

— Это верно, — ответил он задумчиво. — Она и только она знает тайну Трех Колдунов, которые находятся там, где проходит Великая Дорога, где погребены наши короли и сидят Молчаливые.

— И где находятся алмазы! Не забудь своего обещания, Игнози! Ты должен повести нас в копи, даже если для этого тебе придется пощадить жизнь Гагулы, так как она одна знает туда дорогу.

— Я этого не забуду, Макумазан, и подумаю над твоими словами.

После посещения Игнози я пошел взглянуть на Гуда и нашел его в сильнейшем бреду. Лихорадка, вызванная раной, крепко в нем засела, и ему с каждым часом становилось все хуже и хуже. В течение четырех или пяти дней он был почти безнадежен. Я совершенно уверен, что он умер бы, если бы Фулата так самоотверженно за ним не ухаживала. Женщины остаются женщинами во всем мире, независимо от цвета их кожи.

Я с удивлением наблюдал, как эта темнокожая красавица день и ночь, склонившись над ложем человека, сжигаемого лихорадкой, исполняла все обязанности, связанные с уходом за больным, как опытная сестра милосердия. Первые две ночи я пытался ей помочь, так же как и сэр Генри, насколько ему позволяло его состояние, так как он сам едва двигался, но Фулате не нравилось наше вмешательство, и она с трудом его переносила. В конце концов она настояла на том, чтобы мы предоставили уход за Гудом ей одной, ссылаясь на то, что наше присутствие его беспокоит.

Думаю, что в этом отношении она была права. День и ночь она бодрствовала и ухаживала за ним, отгоняя от него мух и давая ему только одно лекарство — прохладительное питье из молока, настоенного на соке луковицы из породы тюльпановых. Как сейчас, вижу я эту картину, которую мог наблюдать ночь за ночью при свете нашей тусклой лампы. Гуд, мечущийся из стороны в сторону, с исхудалым лицом, с блестящими, широко открытыми глазами, беспрерывно бормочущий всякий вздор, и сидящая близ него на полу, прислонившись к стене хижины, стройная кукуанская красавица. Ее усталое лицо с бархатными глазами было одухотворено бесконечным состраданием. А может быть, это было что-то большее, чем сострадание?

В течение двух дней мы были уверены, что Гуд умрет, и бродили по нашему краалю в состоянии глубочайшего уныния.

Только одна Фулата не думала так и все время говорила, что он будет жить.

На расстоянии трехсот ярдов и даже больше вокруг главной хижины Твалы царила полная тишина. По приказу короля все, кто жил в домах позади этой хижины, были выселены, кроме сэра Генри и меня, чтобы никакой шум не долетал до ушей больного. Однажды ночью, на пятый день болезни Гуда, перед тем как лечь спать, я, как обычно, пошел его проведать.

Я тихо вошел в хижину. Лампа, поставленная на пол, освещала фигуру Гуда. Он больше не метался, а лежал совершенно неподвижно.

Итак, это свершилось! Сердце мое сжалось, и из груди вырвался звук, похожий на рыдание.

— Тсс!.. — донеслось до меня, и я увидел какую-то неясную черную тень у изголовья Гуда.

Тогда, осторожно подойдя ближе, я увидел, что он не был мертв, а спал глубоким сном, крепко сжимая своей исхудалой белой рукой точеные пальцы Фулаты. Кризис миновал, и он должен был жить! Так он спал восемнадцать часов подряд, и боюсь сказать, так как вряд ли кто мне поверит, но в течение всего этого времени эта преданная девушка сидела около него, не осмеливаясь пошевельнуться и освободить свою руку, чтобы он не проснулся. Никто никогда не узнает, как она должна была страдать и как, вероятно, затекло все ее тело, не говоря уж о том, что в течение этих восемнадцати часов она ничего не пила и не ела. Когда же Гуд проснулся и выпустил ее руку, бедную девушку пришлось унести — так затекли ее ноги и руки.

Как только в здоровье Гуда произошел этот перелом к лучшему, он стал быстро поправляться. И только тогда сэр Генри рассказал ему, чем он обязан Фулате, как она в течение восемнадцати часов сидела у его изголовья, боясь сделать малейшее движение, чтобы его не разбудить. На глазах честного моряка показались слезы, он повернулся и тотчас же пошел в хижину, где Фулата готовила нам полуденную трапезу, так как к этому времени мы снова вернулись в свои хижины.

Он взял меня в качестве переводчика на тот случай, если она его не поймет, хотя должен сказать, что Фулата обычно понимала его удивительно хорошо, несмотря на то, что его познания в иностранных языках, в том числе и зулусском, были чрезвычайно ограничены.

— Скажите ей, — сказал Гуд, — что я обязан ей жизнью и никогда не забуду ее доброту.

Я перевел эти слова и увидел, как ярко она вспыхнула, несмотря на свою темную кожу.

Повернувшись к нему одним из тех быстрых и грациозных движений, которые мне всегда напоминали полет дикой птицы, она тихо ответила, взглянув на Гуда своими большими темными глазами:

— Мой господин забывает: разве не он спас мою жизнь и разве я не служанка моего господина?

Надо заметить, что эта молодая леди, очевидно, совсем забыла о том, что и мы с сэром Генри принимали участие в ее спасении из когтей Твалы. Но так уж созданы женщины! Я помню, моя дорогая жена поступала точно так же. Надо сказать, что после этой беседы я вернулся домой с тяжелым сердцем: мне не понравились нежные взгляды мисс Фулаты, ибо мне была знакома роковая влюбчивость моряков вообще и Гуда в частности.

Мною обнаружены две вещи на свете, которых нельзя предотвратить: это удержать зулуса от драки, а моряка — от того, чтобы он не влюбился.

Через несколько дней после разговора Гуда с Фулатой Игнози созвал Великий Совет, называемый в Стране Кукуанов «индаба», на котором «индуны» — то есть старейшины — официально признали его королем.

Вся эта церемония произвела сильное впечатление, так же как и последовавший за нею величественный смотр войск. Остатки Серых принимали в этот день участие в грандиозном параде, и перед лицом всей армии им была объявлена благодарность за их исключительную отвагу в великой битве против Твалы. Каждого из этих воинов король одарил большим количеством скота и всех их произвел в военачальники в новом полку Серых, находившемся в процессе формирования. По всей Стране Кукуанов было обнародовано, что нас троих, пока мы оказывали им честь своим присутствием, должны приветствовать королевским салютом и воздавать нам те же почести, что и королю. Было так же провозглашено, что нам предоставлена власть над жизнью и смертью людей. В присутствии всех собравшихся Игнози еще раз подтвердил свои обещания, что человеческая кровь не будет проливаться без суда и что охота за колдунами будет прекращена.

После окончания торжества, оставшись наедине с Игнози в его хижине, куда мы пришли навестить его, мы сказали ему, что хотим знать тайну копей, к которым вела Великая Дорога, и спросили его, не узнал ли он что-нибудь об этом.

— Друзья мои, — ответил он, — вот что я узнал. Это там сидят три огромных изваяния, называемые у нас Молчаливыми, которым Твала хотел принести в жертву Фулату. Это там, в огромной пещере глубоко в горах, хоронят наших королей. Там теперь можно видеть мертвое тело Твалы, сидящее с теми, кто ушел из жизни раньше его. Там же находится глубочайший колодец, который вырыли давно умершие люди, чтобы добыть себе камни, о которых вы говорите. Когда я жил в Натале, я слышал от людей, что такие колодцы есть в Кимберли[57]. Там же, в Чертоге Смерти, находится тайник, который был известен только Твале и Гагуле. Но Твала, знавший о нем, мертв, я же не знаю ни тайника, ни того, что в нем находится. У нас в стране существует предание о том, что много поколений назад один белый человек перешел наши горы. Какая-то женщина повела его в этот тайник и показала ему спрятанные там сокровища. Но прежде чем он успел их взять, она предала его, и в тот же день король выгнал его из страны в горы, и с той поры ни один человек туда не входил.

— Это, наверно, так и было, Игнози. Ведь мы нашли в горах белого человека, — сказал я.

— Да, мы видели его. А теперь, поскольку я обещал вам, что, если вы найдете этот тайник и если там действительно есть камни…

— Алмаз на твоем челе доказывает, что они существуют, — прервал я его, указывая на громадный камень, который я сорвал со лба мертвого Твалы. — Может быть, — сказал он. — Если камни там, вы возьмите их столько, сколько сможете унести с собой отсюда, если вы в самом деле захотите покинуть меня, братья мои.

— Прежде всего мы должны найти тайник, — сказал я.

— Только один человек может показать его вам — это Гагула.

— А если она не захочет?

— Тогда она умрет, — сурово ответил Игнози. — Только для этого я сохранил ей жизнь. Погодите! Она сама должна сделать выбор — жить ей или умереть.

И, позвав слугу, он приказал привести Гагулу.

Через несколько минут старая карга вошла, подгоняемая двумя стражниками, которых она всю дорогу проклинала.

— Оставьте ее, — приказал король.

Как только они вышли, эта мерзкая старая груда тряпок, ибо она была похожа именно на узел старого тряпья, из которого горели два ярких, злых, как у змеи, глаза, упала на пол, как бесформенная масса.

— Что ты хочешь со мной сделать, Игнози? — запищала она. — Ты не смеешь меня трогать. Если ты до меня дотронешься, я уничтожу тебя на месте. Берегись моих чар!

— Твое колдовство не могло спасти Твалу, старая волчица, и не может причинить мне вреда, — ответил он. — Слушай, вот что я хочу от тебя: ты покажешь тайник, где находятся сверкающие камни.

— Ха-ха-ха! — захохотала старая ведьма. — Никто этого не знает, я же ничего тебе не скажу. Белые дьяволы уйдут отсюда с пустыми руками.

— Ты мне все скажешь. Я заставлю тебя сказать.

— Каким образом, о король? Ты велик, но может ли все твое могущество вырвать правду из уст женщины?

— Это трудно, но все же я это сделаю.

— Как же ты это сделаешь, о король?

— Если ты не скажешь, ты умрешь медленной смертью.

— Умру? — завизжала она в ужасе и ярости. — Ты не смеешь меня трогать! Человек! Ты не знаешь, кто я. Сколько ты думаешь, мне лет? Я знала ваших отцов и отцов ваших отцов. Когда страна была молода, я уже была здесь, когда страна состарится, я все еще буду здесь. Я не могу умереть. Меня лишь могут случайно убить, но никто не посмеет этого сделать.

— Все же я убью тебя. Слушай, Гагула, мать зла, ты так стара, что не можешь больше любить жизнь. Что может дать жизнь такой ведьме, как ты, не имеющей ни человеческого образа, ни волос, ни зубов — ничего, кроме ненависти и злых глаз? Я окажу тебе милость, если убью тебя, Гагула.

— Ты глупец! — снова завизжала женщина. — Проклятый глупец! Ты думаешь, что жизнь сладка только для молодых? В таком случае, ты ничего не знаешь о человеческом сердце. Молодые иногда приветствуют смерть, ибо они умеют чувствовать. Они любят и страдают, они сокрушаются, когда их возлюбленные уходят в мир теней. Но старые лишены этих чувств, они не любят, и — ха! ха! — они смеются, когда видят, как другие уходят во мрак. Ха-ха! Они радуются, когда видят зло, существующее под солнцем. Все, что они любят, — это жизнь, теплое-теплое солнце и сладкий-сладкий воздух. Они боятся холода — холода и мрака. Ха-ха-ха! — И старая ведьма корчилась и дико хохотала, катаясь по полу.

— Прекрати свое злобное шипенье и отвечай мне! — гневно сказал Игнози. — Покажешь ты место, где хранятся камни, или нет? Если нет, то ты умрешь, и умрешь сейчас же! — И, схватив копье, но поднял его над нею.

— Я не покажу вам это место, ты не смеешь меня убивать, не смеешь! Тот, кто меня убьет, будет навеки проклят!

Игнози медленно опустил копье, и его острие укололо груду тряпок.

С диким воплем Гагула вскочила на ноги, потом упала и снова начала кататься по полу.

— Я согласна показать это место! Согласна! Только дай мне жить! Позволь мне греться на солнце и иметь кусок мяса, чтобы его сосать, и я все тебе покажу.

— Хорошо. Я знал, что найду способ образумить тебя. Завтра ты отправишься туда с Инфадусом и моими белыми братьями. Берегись обмануть меня, потому что тогда ты умрешь медленной смертью. Я сказал.

— Я не обману, Игнози. Я всегда держу свое слово. Ха! Ха! Ха!

Однажды, давным-давно, одна женщина показала этот тайник белому человеку — и что же? Горе пало на его голову! — И при этих словах ее злые глаза загорелись. — Ее тоже звали Гагулой. Может быть, это была я?

— Ты лжешь! — сказал я. — После того прошло десять поколений.

— Может быть, может быть. Когда живешь так долго, забываешь. Может быть, мать моей матери мне это рассказывала, но женщину ту звали Гагулой, это я точно знаю. Запомните! — сказала она, обращаясь к нам. — В том месте, где хранятся сверкающие игрушки, вы найдете мешок из козьей шкуры, наполненный камнями. Его наполнил белый человек, но он не мог взять его с собой: беда пала на его голову, говорю я, беда пала на его голову! Может быть, мать моей матери рассказывала мне об этом… Наш путь будет веселым — по дороге мы увидим тела тех, кто погиб в битве. Их глаза уже выклеваны воронами, а ребра обглоданы хищниками. Ха! Ха! Ха!

Глава 16

ЧЕРТОГ СМЕРТИ
Шел третий день после сцены, описанной в предыдущей главе. Было уже темно, когда все мы расположились на отдых в нескольких хижинах у подножия Трех Колдунов — так назывались три горы, образовывавшие треугольник, у вершины которого оканчивалась Великая Дорога царя Соломона. Нас сопровождали Фулата, которая последовала за нами главным образом из-за Гуда, Инфадус, Гагула и отряд слуг и охраны. Гагулу несли на носилках, и оттуда весь день слышались ее бормотанье и ругань.

Горы, или, точнее, три горные вершины, возникшие, очевидно, в результате одного и того же геологического сдвига, как я уже сказал, были расположены в форме треугольника, основание которого было обращено к нам. Одна вершина была справа от нас, другая — слева, а третья — прямо перед нами. Никогда я не забуду зрелища, которое представилось нашим глазам утром следующего дня, когда мы увидели эти три величественные вершины, освещенные лучами солнца. Высоко-высоко над нами вздымались в синее небо их снеговые венцы. Там, где кончался снежный покров, горы были пурпурного цвета от сплошь покрывавшего их вереска. Такого же цвета были и поросшие вереском торфянистые болота, которые поднимались из долины на склоны гор. Прямо перед нами, как белая лента, пролегала Великая Дорога царя Соломона, взбегая вверх, к подножию средней вершины, находившейся от нас примерно в пяти милях. Там дорога оканчивалась.

Трудно описать чувство огромного волнения, с которым мы отправились в то утро в дальнейший путь. Пусть лучше читатель сам постарается представить себе наше состояние. Ведь наконец мы приблизились к этим удивительным копям, которые были причиной трагической гибели не только старого португальца три столетия назад, но и его злополучного потомка, а также, как мы предполагали, и брата сэра Генри, Джорджа Куртиса.

Был ли нам после всего, что нам пришлось перенести, уготован лучший удел? Их постигло несчастье, как сказала эта старая ведьма Гагула. Не такова ли будет и наша судьба? Так или иначе, когда мы проходили последний участок этой замечательной дороги, я не мог отделаться от чувства суеверного страха и думаю, что то же самое испытывали Гуд и сэр Генри.

Не менее полутора часов мы шагали вперед по окаймленной вереском дороге. От волнения мы шли настолько быстро, что люди, которые несли Гагулу, едва поспевали за нами, а из носилок слышался ее пронзительный голос, требовавший, чтобы мы остановились.

— Идите помедленнее, белые люди! — кричала она, выставляя свою жуткую сморщенную физиономию из-за занавесок и устремив на нас пристальный взгляд своих горящих глаз. — Зачем так спешить навстречу гибели, которая вас ожидает, искатели сокровищ! — И она рассмеялась своим жутким смехом, от которого по моему телу всегда пробегала холодная дрожь. На короткое время этот смех охладил наш пыл.

Однако мы упорно продолжали идти вперед. Наконец мы увидели прямо перед собой большую круглую яму с пологими склонами, не менее трехсот футов глубиной и более полумили в окружности.

— Вы, конечно, догадываетесь, что это такое? — обратился я к сэру Генри и Гуду, которые в изумлении заглядывали в это огромное воронкообразное углубление.

Они отрицательно покачали головой.

— В таком случае мне ясно, что вам никогда не приходилось видеть алмазные копи в Кимберли. Можете быть уверены, что это и есть алмазные копи царя Соломона. Смотрите сюда, — сказал я, указывая на твердый голубой ил, которыйвиднелся кое-где среди травы и кустарника, покрывавших склоны копи. — Это типичная геологическая формация. Я уверен, что, если бы мы спустились в эту копь, мы обнаружили бы алмазоносные трубки, заполненные кимберлитовой магмой или алмазосодержащей брекчией[58]. А теперь посмотрите сюда, — и я указал на многочисленные плоские плиты из выветрившейся скальной породы на пологом склоне копи, ниже уровня водостока, прорытого в глубокой древности. — Я не я, если эти плиты не служили некогда для промывки породы.

У края этой огромной ямы, которая, конечно, представляла собой именно ту копь, которая была нанесена на карту старого португальца, Великая Дорога разветвлялась и огибала ее кругом. Во многих местах эта идущая по краю копи дорога была сплошь вымощена большими каменными глыбами, очевидно для того, чтобы укрепить края копи и предотвратить возможный обвал пустых сланцев, окружающих алмазосодержащую брекчию. Мы быстро пошли по дороге, подгоняемые желанием поскорее увидеть, что представляют собой три гигантские фигуры, видневшиеся на противоположной стороне огромной ямы, у которой мы стояли. Подойдя ближе, мы поняли, что это какие-то колоссы, и правильно угадали: это и были трое Молчаливых, перед которыми кукуанский народ испытывал такой благоговейный страх. Но только подойдя к ним совсем близко, мы полностью осознали царственное величие Молчаливых.

Там, на колоссальных пьедесталах из темной скалы, на которых на расстоянии двадцати шагов один от другого были высечены непонятные иероглифы, созерцая дорогу, простирающуюся на шестьдесят миль до Луу, восседали три колоссальные фигуры — две мужские и одна женская. Каждая из них была около восемнадцати футов высотой от темени до пьедестала.

Одна из них, изображавшая обнаженную женщину, отличалась исключительной, хотя и строгой красотой. К сожалению, черты ее лица сильно пострадали от времени, так как в течение многих веков они подвергались влиянию погоды. По обе стороны ее головы подымались рога полумесяца. Две мужские фигуры были, в противоположность ей, изображены задрапированными в мантии. Лица их были ужасны, в особенности у сидевшего справа. У него было лицо дьявола. Лицо сидевшего слева было безмятежно-спокойно, но спокойствие это вселяло ужас. Оно выражало бесчеловечную жестокость, ту жестокость, которой, по словам сэра Генри, в древности фантазия человека наделяла могущественные существа, может быть способные совершать и добрые дела, но тем не менее созерцающие страдания человечества если не с наслаждением, то и без всяких терзаний. Три фигуры, одиноко сидящие в вышине и веками созерцающие расстилающуюся внизу долину, действительно вселяли благоговейный ужас. Мы смотрели на Молчаливых, как их называли кукуаны, и нами овладевало огромное желание узнать, чьи руки высекли из камня этих колоссов, проложили дорогу и вырыли огромную копь. Когда я в изумлении смотрел на них, мне внезапно припомнилось (так как я хорошо знал Ветхий завет), что Соломон отрекся от своей веры и стал поклоняться иноземным богам. Имена трех из этих богов я также вспомнил: Ашторет — богиня Сидонян, Чемош — бог Моабитов и Мильком — бог детей Аммона. Я высказал своим спутникам предположение, что три фигуры, сидящие перед нами в вышине, возможно, изображают именно эти три ложных божества.

— Может быть, в этом и есть доля истины, — задумчиво сказал сэр Генри. Он был очень образованный человек и, когда еще учился в колледже, достиг больших успехов в изучении классиков. — Ведь древнееврейская Ашторет, — продолжал он, — называлась Астартой у финикийцев, которые вели крупнейшую торговлю во времена Соломона. Астарту же, которую греки впоследствии называли Афродитой, изображали с рогами, напоминающими полумесяц, а на голове женской фигуры отчетливо видны рога полумесяца. Возможно, что эти колоссы были созданы по воле какого-нибудь финикийского должностного лица, управлявшего копями. Кто знает!

Мы все еще рассматривали эти необычайные памятники глубокой древности, когда к нам подошел Инфадус. Сначала, подняв свое копье, он отдал салют Молчаливым, а затем, обратившись к нам, спросил, намереваемся ли мы немедленно войти в Чертог Смерти, или же пойдем туда позднее, после полуденной трапезы. Он сказал, что если мы готовы отправиться сейчас же, то Гагула выражает желание быть нашим проводником. Так как не было еще и одиннадцати часов, мы, обуреваемые безудержным любопытством, заявили, что намерены идти немедленно. Я предложил на всякий случай, если нам придется задержаться в пещере, захватить с собой немного пищи. Принесли носилки с Гагулой, и почтенная леди наблюдала из них за нашими сборами. Тем временем Фулата, по моей просьбе, положила в тростниковую корзину немного билтонга и пару тыквенных бутылей, наполненных водой.

Прямо перед нами, на расстоянии шагов пятидесяти от спин колоссов, поднималась отвесная стена из камня, не менее восьмидесяти футов высотой. Кверху она постепенно сужалась и образовывала подножие величественной вершины, увенчанной снегом, которая возвышалась над нами на три тысячи футов. Как только Гагула сошла со своих носилок, она злобно усмехнулась в нашу сторону и, опираясь на палку, заковыляла по направлению к отвесной каменной стене. Мы последовали за ней и вскоре подошли к узкому порталу, окаймленному массивной аркой, похожему на вход в галерею шахты.

Здесь ожидала нас Гагула. На ее ужасном лице все еще играла злобная усмешка.

— Что же, белые люди, спустившиеся со звезд, — пропищала она, — великие воины Инкубу, Бугван и мудрый Макумазан, готовы ли вы? Смотрите, я здесь, чтобы выполнить волю короля, моего господина, — показать вам сокровищницу блестящих камней.

— Мы готовы, — сказал я.

— Так! Так! Укрепите же ваши сердца, чтобы вынести то, что вам предстоит увидеть. Идешь ли и ты с нами, Инфадус, предавший своего господина?

Инфадус, нахмурившись, ответил:

— Нет, я не иду, — мне входить туда нельзя, но ты, Гагула, обуздай свой язык и берегись причинить зло моим повелителям. Ты мне ответишь за них, и если хоть единый волос упадет с их головы, то пусть ты, Гагула, будешь тысячу раз ведьмой, но ты должна будешь умереть. Слышишь ли ты мои слова?

— Я слышу, Инфадус. И я знаю тебя хорошо — ты всегда любил хвастливые речи. Помню, что когда ты был еще ребенком, ты угрожал своей собственной матери. А это было совсем недавно. Но не бойся, не бойся, я живу лишь для того, чтобы повиноваться воле короля. Я выполняла веления многих королей, Инфадус, пока в конце концов они не выполняли мои. Ха! Ха! Я иду туда, чтобы еще раз взглянуть на их лица, а также и на лицо Твалы! Идемте же, идемте! Вот лампа. — И она извлекла из-под своего мехового плаща огромную выдолбленную тыкву, наполненную маслом, с фитилем из тростникового волокна.

— Пойдешь ли ты с нами, Фулата? — спросил Гуд на своем отвратительном ломаном кукуанском языке, в котором он упорно совершенствовался под руководством этой молодой леди.

— Я боюсь, мой господин, — робко ответила девушка.

— Тогда дай мне корзину.

— Нет, мой господин. Куда идешь ты, туда пойду и я.

«И правда ведь пойдешь, черт тебя побери! — подумал про себя я. — И это создаст изрядные осложнения, если мы когда-нибудь отсюда выберемся». Без дальнейших церемоний Гагула нырнула в совершенно темный проход, который был достаточно широк, чтобы вместить двух идущих рядом людей. Она пропищала нам приказание следовать за ней, и мы в некотором смятении пошли на звук ее голоса. Внезапный шум крыльев каких-то вспуганных нами существ несомненно не мог успокоить наше волнение.

— Хэлло! Что это такое? — воскликнул Гуд. — Кто-то ударил меня по лицу.

— Летучие мыши, — отозвался я. — Идите дальше!

Пройдя шагов пятьдесят, мы заметили, что проход стал немного светлее. Еще минута, и мы оказались в совершенно необычайном месте, какого, вероятно, не приходилось видеть ни одному человеку.

Пусть же читатель попытается представить себе внутренность величайшего собора, в котором ему когда-либо случилось бывать, и тогда он получит отдаленное представление о размерах гигантской пещеры, в которой мы очутились. Но этот храм, созданный великим архитектором — природой, был выше и шире любого построенного людьми. Окон не было, но откуда-то сверху лился слабый свет. Вероятно, в своде, вздымавшемся на сотню футов над нами, были проложены шахты, по которым проникал воздух извне. Однако огромные размеры пещеры были наименее значительным из всех чудес, представившихся нашим глазам. По всей длине пещеры рядами стояли гигантские колонны, которые казались сделанными из льда. В действительности же это были огромные сталактиты[59]. Невозможно передать потрясающую красоту и величие этих белых колонн. Некоторые из них были не менее двадцати футов в диаметре у основания, и их грандиозные и вместе с тем изящные контуры уходили вверх, прямо к далекому своду. Другие колонны были еще в процессе формирования и, по словам сэра Генри, напоминали обломки колонн в древнегреческом храме, а высоко вверху смутно вырисовывались острия огромных сосулек, свисавших со свода.

Созерцая в молчаливом изумлении все это великолепие, мы в то же время слышали, как идет процесс формирования колонн, потому что время от времени с далекой сосульки, свисавшей со свода, с еле слышным всплеском вдруг падала капля воды, попадая прямо на колонну, стоявшую на каменном полу. На некоторые колонны капли падали по одной через каждые две-три минуты. Интересно было бы подсчитать, сколько времени при такой скорости просачивания понадобится, чтобы образовалась колонна примерно в восемьдесят футов высотой и десять футов в диаметре. Достаточно будет следующего примера, чтобы показать, каким неизмеримо медленным был этот процесс. Мы обнаружили, что на одной из колонн высечено грубое подобие мумии, у изголовья которой виднелось изображение сидящего божества. Это было явно одно из египетских божеств, созданное рукой человека, в глубокой древности работавшего в копях. Неизвестный художник высек это «произведение искусства» на уровне нормального человеческого роста, то есть на высоте около пяти футов. Очевидно, во все времена находилось достаточно бездельников — от жившего в древности финикийского рабочего до современного английского мальчишки, — желающих во что бы то ни стало обессмертить себя за счет шедевра, созданного природой. Однако, когда мы рассматривали это изображение, то есть почти три тысячи лет спустя после того, как оно было сделано, колонна была еще только восемь футов вышиной и процесс формирования ее еще далеко не закончился, из чего следует, что скорость его равнялась одному футу за тысячу лет, или дюйму с небольшим за столетие. Мы высчитали это, стоя у колонны и прислушиваясь к мерному падению водяных капель.

В некоторых случаях сталагмиты[60] принимали причудливые формы, в особенности там, где капли воды, падая, не всегда попадали в одну и ту же точку. Так, одна огромная глыба, по всей вероятности весом не менее ста тонн, имела форму церковной кафедры и была снаружи украшена красивым резным узором, похожим на кружево. Другие напоминали фантастических чудовищ, а на стенах пещеры виднелся красивый веерообразный орнамент, как будто сделанный из слоновой кости, похожий на морозный узор на оконном стекле.

Из огромного главного зала открывались многочисленные выходы в пещеры меньшего размера, по словам сэра Генри, совсем как выходы, ведущие в маленькие часовни в больших соборах. Некоторые из них были обширны, но одна или две оказались совсем крошечными, и все они представляли собой изумительный пример того, как природа совершает свою работу, руководствуясь теми же самыми неизменными законами, совершенно независимо от ее масштаба. Одна крошечная пещерка была, например, размером с большой кукольный дом, и тем не менее она могла бы сойти за архитектурную модель огромного зала: в ней так же падали капли воды, так же свисали крошечные сосульки и точно так же формировались белые колонны из шпата.

К сожалению, у нас было недостаточно времени для того, чтобы осмотреть это красивое место так внимательно, как хотелось бы, потому что, к несчастью, Гагула проявляла полное отсутствие интереса к сталактитам и, очевидно, стремилась покончить с делом как можно скорее. Это ужасно меня раздражало, в особенности потому, что мне страшно хотелось узнать, если возможно, каким образом в пещеру проникал свет, была ли создана эта система руками человека или самой природой и использовалась ли она каким-нибудь образом в древности — что казалось вполне вероятным. Однако мы утешали себя мыслью, что на обратном пути осмотрим все как следует, и последовали за нашей зловещей проводницей.

Все вперед и вперед вела она нас, прямо к дальнему концу огромной молчаливой пещеры. Там мы увидели другую дверь. Она не образовывала наверху арку, как первая, а была квадратная и напоминала вход в египетский храм.

— Готовы ли вы вступить в Чертог Смерти? — спросила Гагула, очевидно, с специальной целью, чтобы нам стало не по себе.

— Веди же нас, Макдуф[61], — торжественно произнес Гуд, пытаясь сделать вид, что ему совсем не страшно.

Мы все притворялись спокойными, за исключением Фулаты, которая схватила Гуда за руку, как бы в поисках защиты.

— Становится немного страшновато, — заметил сэр Генри, заглядывая в темный пролет двери. — Ступайте вперед, Квотермейн: seniores priores[62]. Не заставляйте ждать почтенную леди! — И он вежливо пропустил меня вперед, за что я в душе совершенно не был ему благодарен.

Тук-тук! — стучала по полу палка старой Гагулы. Она ковыляла вперед по темному проходу, зловеще посмеиваясь. Охваченный безотчетным предчувствием несчастья, я начал отставать.

— Ну, идите же вперед, дружище, — сказал Гуд, — а не то мы отстанем от нашей прекрасной проводницы.

После этого замечания я пошел быстрее и шагов через двадцать оказался в мрачной пещере около сорока футов длиной, футов тридцать в ширину и высоту. Очевидно, в глубокой древности она была высечена человеческими руками. Это помещение было освещено гораздо хуже, чем огромная сталактитовая пещера, через которую мы только что прошли. Единственное, что я различил в полутьме с первого взгляда, был массивный каменный стол, простиравшийся по всей длине пещеры, во главе которого сидела колоссальная белая фигура. Вокруг стола также сидели белые фигуры нормальной величины. Затем мне удалось рассмотреть в центре стола какой-то коричневый предмет, а еще через мгновение мои глаза привыкли к полутьме, и я увидел, что представляли собой все эти фигуры, и опрометью бросился бежать со всей скоростью, на которую были способны мои ноги. Вообще говоря, я не из нервных людей и к тому же человек почти совсем не суеверный, так как имел много случаев убедиться в нелепости суеверий, но я должен сознаться, что то, что я увидел, потрясло меня до такой степени, что если бы сэр Генри не удержал меня, ухватив за шиворот, то, честно говоря, через пять минут меня не было бы уже в сталактитовой пещере. Даже если бы мне посулили все алмазы Кимберли, то и это не заставило бы меня туда вернуться. Но сэр Генри держал меня так крепко, что мне не оставалось ничего иного, как покориться своей участи. А через секунду, когда и его глаза привыкли к темноте, он тотчас же отпустил меня и начал вытирать со лба покрывший его холодный пот. Что касается Гуда — он тихо ругался, а Фулата с криком бросилась ему на шею.

Только Гагула хихикала громко и непрерывно.

Действительно, зрелище было страшное. На дальнем конце длинного каменного стола, держа в костлявых пальцах огромное белое копье, сидела сама Смерть в виде колоссального человеческого скелета, более пятнадцати футов высотой. Высоко над головой она держала копье, как бы собираясь нанести удар. Другой костлявой рукой она опиралась на каменный стол, как человек, поднимающийся с своего сиденья, а весь скелет наклонился вперед, так что его шейные позвонки и ухмыляющийся блестящий череп были напряженно вытянуты в нашу сторону. Пустые глазницы скелета были устремлены на нас, а челюсти немного разомкнуты, как будто он вот-вот заговорит.

— Силы небесные! — прошептал я наконец. — Что же это такое?

— А это что за фигуры? — спросил Гуд, указывая на белое общество, сидящее за столом.

— А что же там за предмет, черт возьми? — взволнованно сказал сэр Генри, указывая на коричневое существо, сидящее на столе.

— Хи-хи-хи! — смеялась Гагула. — Горе тем, кто входит в Чертог Смерти. Хи-хи-хи! Ха-ха! Приблизься же, Инкубу, столь отважный в бою, приблизься и взгляни на того, кого ты убил! — И с этими словами старуха схватила его за рукав своими костлявыми пальцами и потянула к столу.

Мы последовали за ними.

Вдруг она остановилась и указала на коричневую фигуру, сидящую на столе. Сэр Генри посмотрел туда и с восклицанием отпрянул назад. Неудивительно, что он был так взволнован, — там, на столе, сидел огромный труп Твалы, последнего короля кукуанов. Он был совершенно обнажен, а голова его, отсеченная боевым топором сэра Генри, покоилась у него на коленях. Вся поверхность мертвого тела была покрыта тонкой стекловидной пленкой, отчего оно казалось еще более ужасным. Сначала мы совершенно не могли догадаться о происхождении этой пленки, но вдруг заметили, что с потолка комнаты регулярно падают капли воды — кап… кап… кап! — Прямо на шею трупа, откуда вода сбегала, растекаясь по всей его поверхности, и наконец уходила в скалу через крошечное отверстие, пробуравленное в столе. Тогда мне все стало ясно: тело Твалы превращалось в сталагмит.

Взгляд, брошенный на белые фигуры, сидящие на каменной скале, окаймлявшей этот жуткий стол, подтвердил правильность моей догадки. Это несомненно были человеческие тела, вернее то, что некогда было человеческим телом, превратившиеся в сталактиты. Таким образом кукуаны с незапамятных времен сохраняли тела своих умерших королей: они превращали их в камень.

Мне так и не удалось узнать, в чем заключался весь метод петрификации, если он вообще существовал, кроме того, что умерших сажали на много лет туда, где каплями просачивалась вода. Так или иначе, они сидели за столом, покрытые похожей на лед оболочкой, образовавшейся из кремневой жидкости, которая сохраняла их на вечные времена.

Невозможно представить себе что-либо вселяющее больший ужас, чем зрелище этого длинного ряда царственных мертвецов, облаченных в саваны из прозрачного, как лед, шпата, сквозь которые можно было смутно различить их черты. Всего их было двадцать семь, и последним был отец Игнози. Они сидели вокруг этого негостеприимного стола, за которым председательствовала сама Смерть. По общему количеству мертвецов можно было заключить, что этот способ сохранения трупов начал применяться не менее четырех с четвертью веков назад. Если предположить, что сюда помещали всех царствовавших королей, что, пожалуй, невероятно, так как безусловно некоторые из них погибали в бою, и считать, что каждый из них царствовал в среднем пятнадцать лет, то получится примерно эта цифра. Но колоссальная фигура Смерти, сидящая во главе стола, несомненно была гораздо старше этого обычая и, если я не ошибаюсь, обязана была своим происхождением рукам того же художника, который создал трех колоссов. Она была высечена из цельного сталактита и, если рассматривать ее как произведение искусства, была задумана и выполнена с исключительным мастерством. Гуд, который разбирался в анатомии, заявил, что, по его мнению, в анатомическом отношении этот скелет был совершенным и точно воспроизводил подлинный человеческий скелет до мельчайших косточек.

Я считаю, что эта ужасная фигура была плодом извращенной фантазии какого-то древнего скульптора и что кукуанам уже впоследствии пришла мысль сажать своих царственных мертвецов за этот стол, за которым председательствовал страшный призрак Смерти. Возможно также, что скелет был некогда помещен здесь, чтобы отпугивать грабителей, которые могли делать попытки пробраться в сокровищницу, находящуюся рядом. Не знаю, действительно ли это так. Единственно, что я могу сделать, — это описать все, как оно есть, а читатель пусть делает собственные выводы.

Такова была, во всяком случае, Белая Смерть, и таковы были Белые Мертвецы.

Глава 17

СОКРОВИЩНИЦА ЦАРЯ СОЛОМОНА
Пока мы осматривали наводящие ужас чудеса Чертога Смерти, пытаясь преодолеть охватившее нас чувство страха, Гагула была занята совсем иными делами. Каким-то образом, мгновенно вскарабкавшись на громадный стол (когда ей было нужно, она была чрезвычайно проворна), старая ведьма направилась к месту, где под регулярно падающими каплями воды сидел наш покойный друг Твала, чтобы посмотреть, как он там, по выражению Гуда, «маринуется», или для других, ей одной известных тайных целей. Затем она заковыляла обратно, время от времени останавливаясь, чтобы обратиться то к одной, то к другой облаченной в саван фигуре со словами, смысл которых я не мог уловить. При этом вид у нее был точно такой же, как и у меня или у тебя, читатель, когда мы приветствуем доброго старого знакомого. Закончив этот таинственный и жуткий ритуал, она уселась на корточках прямо против фигуры Белой Смерти и начала, насколько я мог разобрать, возносить ей молитвы. Вид этого злого старого существа, возносящего мольбы несомненно самого зловещего характера заклятому врагу человечества, был настолько непереносим, что мы поторопились закончить осмотр Чертога Смерти.

— Ну, а теперь, Гагула, — сказал я очень тихим голосом, так как в таком месте не осмеливаешься говорить иначе чем шепотом, — веди нас в сокровищницу.

Старуха проворно сползла со стола.

— Повелители не боятся? — спросила она, покосившись на меня.

— Веди дальше.

— Хорошо, повелители. — И она, прихрамывая, обошла вокруг стола и остановилась у задней стены пещеры, позади фигуры Смерти. — Здесь вход в тайник. Пусть мои повелители зажгут лампу и войдут. — И, поставив выдолбленную тыкву, наполненную маслом, на пол, она прислонилась к стене пещеры.

Я взял спичку (в коробке еще было несколько штук), зажег тростниковый фитиль и начал искать глазами вход, но передо мной не было ничего, кроме сплошной стены.

Гагула усмехнулась:

— Вход здесь, повелители! Ха! Ха! Ха!

— Не шути с нами! — сказал я сурово.

— Я не шучу, повелители. Взгляните сюда! — И она указала на стену.

Я поднял лампу, и мы увидели, что какая-то огромная каменная глыба медленно поднимается вверх и уходит выше, в скалу, где для нее несомненно было высечено специальное углубление. Поднимавшийся кусок скалы был шириной с дверь большого размера, около десяти футов высоты, не менее пяти футов толщины и весил по крайней мере двадцать или тридцать тонн. Двигался он, конечно, по принципу простого баланса с противовесами. Как приводилось в действие это устройство, никто из нас не заметил, ибо Гагула постаралась сделать так, чтобы мы этого не видели. Но я не сомневаюсь, что где-то был самый простой рычаг, на который надо было слегка нажать в секретной точке, чтобы привести в действие скрытый противовес, благодаря чему вся каменная глыба двигалась вверх.

Медленно и легко поднимался кусок скалы, пока не исчез совсем, и на его месте перед нашими глазами появилось мрачное отверстие.

Трудно передать охватившее нас волнение при виде широко распахнувшегося входа в сокровищницу царя Соломона. Что касается меня, я весь затрепетал, и по моему телу пробежала холодная дрожь.

А вдруг все это обман, мистификация, думал я, или, наоборот, все, что писал старый да Сильвестра, окажется правдой? Действительно ли спрятан в этом темном месте огромный клад? Клад, который сделал бы нас самыми богатыми людьми на свете! Через одну — две минуты мы должны были это узнать.

— Входите, белые люди со звезд! — сказала наша зловещая проводница, переступая порог. — Но сначала послушайте служанку вашу, престарелую Гагулу. Яркие камни, которые вы сейчас увидите, были некогда выкопаны из колодца, над которым сидят Молчаливые, и сложены здесь, но кем, я не знаю. Те люди, которые это сделали, поспешно покинули это место, не взяв их с собой. С тех пор сюда входили лишь один раз. Молва о сверкающих камнях передавалась из века в век людьми, жившими в нашей стране, но никто не знал ни где находятся сокровища, ни тайны двери. Но однажды в нашу страну пришел из-за гор один белый человек, — может быть, он тоже спустился со звезд, как вы, и правивший в то время король принял его радушно. Это вот тот, что сидит там, — и она указала на пятую с края фигуру, сидевшую за столом Мертвых. — И случилось так, что этот белый человек и какая-то женщина из нашего народа пришли в это место. Эта женщина случайно узнала тайну двери, хотя вы можете искать ее тысячу лет и все равно не найдете. Белый человек вошел сюда вместе с нею и наполнил этими камнями мешок из козьей шкуры, в котором женщина принесла еду. А когда он уходил из сокровищницы, он взял еще один камень, очень большой, и держал его в руке. — Тут старуха замолчала.

— Ну, и что же? — спросил я, задыхаясь от волнения, так же как и мои спутники. — Что же случилось с да Сильвестра?

Услышав эти слова, старая ведьма вздрогнула.

— Откуда ты знаешь имя человека, который давно умер? — резко спросила она и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Никто не знает, что случилось, но, видно, белый человек чего-то испугался, ибо бросил наземь козью шкуру с камнями и убежал с одним лишь камнем, тем, что был в его руке. Этот камень у него отобрал король, и это тот самый, который ты, Макумазан, сорвал со лба Твалы.

— И с тех пор никто здесь не был? — спросил я, вглядываясь в темный проход.

— Никто, мои повелители. Но тайна двери хранилась, и все короли открывали ее, но не входили, ибо предание гласит, что тот, кто войдет сюда, умрет не позже, чем через месяц, как умер тот белый человек в горах, в пещере, где ты его нашел, Макумазан. Вот почему наши владыки сюда не входят. Ха! Ха! Я всегда говорю правду!

В эту минуту наши глаза встретились, и я весь похолодел. Откуда старая ведьма все это знала?

— Входите, мои повелители. Если я говорю правду, козья шкура с камнями должна лежать на полу. А действительно ли правда, что тому, кто входит сюда, грозит смерть, — это уж вы узнаете потом. Ха! Ха! Ха! — И, переступив порог, она заковыляла вперед, неся с собой свет.

Признаюсь, я еще раз заколебался, идти ли мне за нею.

— Будь она проклята! — закричал Гуд. — Идем! Эта старая чертовка меня не запугает! — И он тотчас же бросился в проход вслед за Гагулой.

За ним шла Фулата, которой все это, очевидно, было не по душе. Бедняжка боялась и от страха дрожала всем телом. Мы с сэром Генри немедленно последовали за ними.

Через несколько ярдов в узком проходе, высеченном в сплошной скале, Гагула остановилась. Она нас ждала.

— Видите, повелители, — сказала она, держа перед собой лампу, — те, кто спрятали здесь сокровища, должны были поспешно покинуть это место. Они боялись, что кто-нибудь узнает тайну двери, и, чтобы оградить вход в тайник, решили воздвигнуть здесь стену, но у них на это не хватило времени.

И она указала на преграждавшие проход уложенные друг на друга два ряда больших квадратных каменных блоков высотой в два фута и три дюйма. Вдоль прохода лежали такие же глыбы шлифованного камня, предназначенные для дальнейшей работы, и, что самое любопытное, известковый раствор и пара лопат, которые, насколько мы имели время их рассмотреть, по внешнему виду были точно такие же, какими пользуются рабочие и по сей день.

Тут Фулата, которая вся тряслась от страха и волнения, вдруг почувствовала себя дурно и сказала, что будет ждать нас в этом месте, так как дальше идти не может. Мы усадили ее около незаконченной стены, положили около нее корзинку с провизией и оставили одну, чтобы она успокоилась.

Пройдя по проходу еще шагов пятнадцать, мы вдруг оказались перед тщательно раскрашенной деревянной дверью. Она была широко открыта. Тот, кто был здесь последним, или забыл, или не имел времени ее закрыть.

На пороге этой двери лежал мешок из козьей шкуры, который, казалось, был наполнен камнями…

— Хи! Хи! Белые люди, — захихикала Гагула, когда на него упал свет от лампы. — Я говорила вам, что белый человек бежал в испуге из этого места и бросил наземь козью шкуру, принадлежавшую женщине. Посмотрите, вот она! Гуд наклонился и поднял мешок. Он был тяжел, и внутри него что-то с легким стуком перекатывалось.

— Клянусь небом, мне кажется — он полон алмазами! — сказал он благоговейным шепотом.

Действительно, одна лишь мысль, что маленький мешок из козьего меха полон алмазами, была достаточна, чтобы заставить кого угодно ощутить священный трепет.

— Идем дальше, — сказал сэр Генри с нетерпением. — Ну, почтенная леди, дайте-ка мне лампу. — И, взяв ее из рук Гагулы, он высоко поднял лампу над головой и переступил порог комнаты.

Мы поспешили за ним, забыв на время о мешке с алмазами, и очутились в сокровищнице Соломона. При тусклом свете лампы мы прежде всего увидели высеченную в массиве скалы комнату размером не более десяти квадратных футов, а затем — превосходную коллекцию слоновых бивней, сложенных друг на друга до самого свода. Сколько их тут, сказать было трудно, так как мы не могли видеть, какое пространство они занимают до задней стены, но то, что мы могли охватить глазами, составляло несомненно не менее четырехсот — пятисот самых отборных клыков. Одной этой слоновой кости было бы достаточно, чтобы обогатить человека на всю жизнь.

«Возможно, — подумал я, — что из этого огромного запаса Соломон взял материал для своего «великого трона из слоновой кости», равного которому не было ни в одном царстве».

По другую сторону комнаты находилось десятка два ящиков, похожих на ящики для патронов фирмы Мартини-Генри, только несколько побольше и выкрашенных в красный цвет.

— Тут алмазы! — вскричал я. — Дайте сюда свет!

Сэр Генри подошел с лампой и осветил верхний ящик, крышка которого, сгнившая от времени, несмотря на то что здесь было сухо, в одном месте была взломана, по-видимому самим да Сильвестра. Поспешно запустив руку в отверстие, я вынул полную горсть, но не алмазов, а золотых монет очень странной формы. Мы никогда не видели таких денег, и нам показалось, что на них были начертаны древнееврейские письмена.

— Во всяком случае, — сказал я, кладя золото обратно, — мы отсюда с пустыми руками не уйдем. В каждом ящике, должно быть, не менее двух тысяч монет, а всего их здесь восемнадцать. Я полагаю, эти деньги предназначались для уплаты рабочим и купцам.

— А я думаю, — перебил меня Гуд, — это и есть сокровище. Я что-то не вижу алмазов, разве что старый португалец сложил их все в мешок.

— Пусть мои повелители посмотрят вон в тот темный угол, может быть, они там найдут камни, — сказала Гагула, поняв по выражению наших лиц, о чем мы говорим. — Там мои повелители найдут углубление, и в нем три каменных ящика — два запечатанных и один открытый.

Прежде чем перевести ее слова сэру Генри, у которого в руках была лампа, я не мог утерпеть и спросил ее, откуда она это знает, если никто сюда не входил с тех пор, как здесь был белый человек столь много поколений назад.

— О Макумазан, ты, который бодрствуешь по ночам! — насмешливо ответила Гагула. — И вы, живущие на звездах! Разве вы не знаете, что у некоторых людей есть глаза, которые видят сквозь скалы? Ха! Ха! Ха!

— Посмотрите в этом углу, Куртис, — сказал я, указывая на место, о котором говорила Гагула.

— Хэлло, друзья! — закричал он. — Здесь есть ниша. Силы небесные! Посмотрите-ка сюда!

Мы бросились туда, где он стоял. В углублении, похожем на небольшое полукруглое окно, было три каменных ящика, каждый площадью в два фута. Два из них были покрыты каменными крышками, третья же крышка была прислонена к ящику, который был открыт.

— Взгляните! — сказал сэр Генри сдавленным от волнения голосом, держа над ящиком лампу.

Мы посмотрели вниз, но сначала ничего не могли различить из-за ослепившего нас серебристого сияния. Когда же наши глаза с ним освоились, мы увидели, что этот ящик был на три четверти наполнен нешлифованными бриллиантами, большая часть которых была значительной величины. Я наклонился и взял несколько штук в руку. Сомнений не оставалось: это были алмазы. В них была та легко узнаваемая на ощупь, присущая им одним, особая скользкость.

Я буквально задыхался, когда бросил их обратно в ящик.

— Мы самые богатые люди в мире! — вскричал я. — Монте-Кристо перед нами бедняк!

— Мы наводним рынок алмазами! — воскликнул Гуд.

— Сначала их надо туда доставить, — спокойно возразил сэр Генри.

С побледневшими от волнения лицами, смотря друг на друга широко открытыми глазами, мы стояли вокруг лампы, бросавшей свет на сверкающие драгоценные камни, словно заговорщики, собирающиеся совершить преступление, а не самые счастливые люди в мире, какими мы себя считали.

— Хи! Хи! Хи! — злорадно смеялась у нас за спиной Гагула, бесшумно носясь по сокровищнице, как огромная летучая мышь. — Вот они, эти яркие камни, которые вы так любите, белые люди! Их тут много, берите сколько пожелаете, любуйтесь ими, запускайте в них свои руки! Ешьте их! Хи! Хи! Пейте их! Ха! Ха!

В тот момент эти последние слова показались мне столь нелепыми, что я вдруг дико расхохотался. Сэр Генри и Гуд тоже начали неистово хохотать, не отдавая себе отчета, над чем они смеются. Мы стояли и надрывались от смеха возле ящиков с алмазами. Это были наши алмазы. Они были найдены для нас тысячи лет назад терпеливыми тружениками в том огромном колодце и сложены были тоже для нас каким-нибудь давно умершим доверенным лицом царя Соломона, чье имя, возможно, было начертано иероглифами на еще видневшихся остатках воска, прилипшего к крышке ящика. Они не принадлежали ни Соломону, ни Давиду, ни да Сильвестра, никому на свете. Они принадлежали нам. Перед нами сверкали камни, стоившие миллионы фунтов стерлингов, и лежали груды золота и слоновой кости на тысячи и тысячи фунтов. Они только ждали, чтобы мы их унесли.

Внезапно наш истерический припадок прекратился, и мы перестали хохотать.

— Откройте другие ящики, белые люди, — закаркала Гагула. — В них камней еще больше. Берите их, белые повелители. Ха! Ха! Берите их больше, больше!

Под ее выкрики мы принялись срывать каменные крышки с двух других ящиков, в глубине души чувствуя, что кощунствуем, ломая скрепляющие их печати.

Ура! Они были полны тоже, полны до краев, по крайней мере второй ящик, — несчастный да Сильвестра не взял отсюда ни одного камня в свой мешок из козьей шкуры. Что касается третьего, он был наполнен только на одну четверть, но камни в нем были отборные, не менее чем двадцать карат каждый, а некоторые величиной в голубиное яйцо. Однако, поднеся их к лампе, мы увидели, что многие из самых крупных имели желтоватый оттенок, то есть были «с цветом», как говорят в Кимберли.

Но мы не видели страшного, злорадного взгляда, брошенного на нас Гагулой, когда она тихо-тихо, как змея, выползала из сокровищницы, чтобы направиться дальше по проходу, к высеченной в скале потайной двери.

* * *
Чу! Что это такое? До нас доносятся крики, они раздаются под сводами прохода. Это голос Фулаты!

— О Бугван! На помощь! На помощь! Камень падает!

— Отпусти меня, девушка! Или…

— Помогите, помогите! Она ударила меня ножом!

Мы бежим по проходу, и вот что мы видим при свете лампы: каменная дверь медленно опускается и уже находится футах в трех от пола. Около нее в отчаянной схватке сцепились Фулата и Гагула. Отважная девушка обливается кровью, но, несмотря на это, она держит старую колдунью, которая защищается, как дикая кошка. Ах! Она вырвалась! Фулата падает, а Гагула бросается ничком на пол, и, извиваясь, как змея, протискивается в щель под опускающимся камнем. Она под ним. О боже! Слишком поздно! Огромная каменная глыба уже придавила ее, и она пронзительно кричит от нечеловеческой боли. Все ниже и ниже опускается скала, и все ее тридцать тонн медленно придавливают к полу уродливое тело колдуньи. Последние отчаянные крики, такие, каких нам никогда не приходилось слышать, затем хруст раздавливаемых костей, от которого стынет в жилах кровь, и каменная дверь закрывается как раз в тот момент, когда мы со всего разбега ударяемся о нее.

Все это произошло в течение нескольких секунд.

Мы кинулись к Фулате. Нож Гагулы пронзил ее грудь, и я сразу увидел, что смерть ее близка.

— О Бугван! Я умираю! — задыхаясь, прошептала красавица. — Она, Гагула, выползла… я не видела ее, мне было плохо… камень начал опускаться; потом она вернулась и стала глядеть в проход… Я видела, как она вошла через медленно опускающуюся дверь… я схватила и стала держать ее, и тогда она ударила меня ножом. Я умираю, Бугван!

— Бедная, бедная Фулата! — в отчаянии кричал Гуд и вдруг, словно он ничего другого не мог для нее сделать, бросился к ней и стал ее целовать. — Бугван, — сказала она после небольшого молчания, — здесь ли Макумазан? У меня темнеет в глазах, я ничего не вижу.

— Я здесь, Фулата.

Макумазан, будь моим языком, прошу тебя. Бугван не понимает моих речей, а я, прежде чем отойду во мрак, хочу сказать ему несколько слов.

— Говори, Фулата, я все повторю ему.

— Скажу Бугвану, моему господину, что я… люблю его и рада умереть, потому что знаю, что он не может связать свою жизнь с моею, ибо как солнце не может сочетаться с тьмой, так белый человек не может сочетаться с черной девушкой. Скажи ему, что временами я чувствовала, словно в моей груди бьется птица, которая рвется вылететь оттуда и петь. Даже сейчас, когда я не могу поднять руку и мой мозг холодеет, я не чувствую, что сердце мое умирает. Оно так полно любовью, что, если бы я жила тысячу лет, оно все еще было бы молодо. Скажи ему, что, если я буду жить вновь, может быть, я увижу его на звездах… Я буду искать его там повсюду, хотя, возможно, и тогда я буду черной, а он белым. Скажи ему… нет, Макумазан, не говори ничего, кроме того, что я люблю… О, прижми меня ближе к себе, Бугван, я больше не чувствую твоих объятий… О Бугван, Буг…

— Она умерла! Умерла! — воскликнул Гуд, поднимаясь на ноги. По его лицу текли слезы.

— Не стоит так отчаиваться, старина, — сказал сэр Генри.

Гуд вздрогнул:

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что вы очень скоро разделите ее судьбу и последуете за нею. Разве вы не видите, что мы здесь заживо погребены?

Мы были до такой степени потрясены трагической смертью Фулаты, что, пока сэр Генри не произнес этих слов, до нашего сознания не дошел еще весь ужас нашего положения. Теперь мы поняли все. Огромная скала опустилась, вероятно, навсегда, так как единственный мозг, знавший тайну двери, лежал раздавленным под ее тяжестью. Нельзя было и думать о том, чтобы взломать эту дверь, разве лишь при помощи большого количества динамита.

Мы оказались в западне.

В течение нескольких минут мы стояли, оцепенев от ужаса, над распростертым телом Фулаты, совершенно подавленные сознанием того, что нам предстоит медленная и мучительная смерть от голода и жажды. Казалось, что мужество нас покинуло. Нам стало все ясно: эта женщина-дьявол, Гагула, заранее подготовила эту ловушку. Это была как раз одна из тех «шуток», которую могло породить только ее адское воображение, только в ее злорадном мозгу мог созреть такой зловещий план — сразу погубить трех белых людей, которых она почему-то всегда ненавидела, заставить их медленно умирать среди сокровищ, к которым они так жадно тянулись. Теперь я понял смысл ее насмешек, когда она, носясь, как летучая мышь, по пещере, предлагала нам «есть и пить алмазы». Быть может, кто-нибудь хотел посмеяться таким же образом над бедным старым да Сильвестра, иначе отчего же он так внезапно бросил наземь козью шкуру с драгоценными камнями?

— Надо взять себя в руки, — сказал сэр Генри хриплым от волнения голосом. — Лампа скоро погаснет. Пока она горит, поищем, не найдем ли мы пружину, приводящую в действие скалу.

С энергией отчаяния мы бросились ко входу и, стоя в липкой крови, стали исследовать дверь и стены прохода по всем направлениям. Но мы не могли нащупать ничего, что напоминало бы рычаг или пружину.

— Будьте уверены, — сказал я, — что с этой стороны дверь открыть нельзя. Если бы она открывалась изнутри, Гагула не рискнула бы бросится в щель под опускающуюся скалу. Она это знала и поэтому пыталась бежать во что бы то ни стало, будь она проклята!

— Во всяком случае, — сказал сэр Генри с нервным смехом, — возмездие пришло очень скоро. Ее смерть была ужасна, но нам предстоит не менее ужасная. С дверью сделать ничего нельзя. Пойдем обратно в сокровищницу.

Мы повернулись и пошли. Пройдя несколько шагов, я увидел у незаконченной стены корзину с провизией, которую принесла несчастная Фулата. Я поднял эту корзину и взял с собой в проклятую комнату, полную сокровищ, которая должна была стать нашей могилой. Затем мы вновь вернулись и с благоговением перенесли тело Фулаты, положив его около ящиков с золотом. Сами же мы уселись на полу, прислонившись к трем каменным ящикам, полным несметных сокровищ.

— Давайте разделим нашу провизию так, чтобы ее хватило на возможно долгое время, — предложил сэр Генри.

Мы тотчас же поделили все, что находилось в корзине, и оказалось, что на каждого приходилось по четыре бесконечно малые порции, иначе говоря — нам хватило бы этой пищи не более чем дня на два. Кроме билтонга, у нас были две тыквенные бутыли с водой, каждая емкостью в кварту.

— Ну, а теперь, — угрюмо сказал сэр Генри, — давайте есть и пить, хотя нам все равно предстоит смерть.

Мы съели по маленькому кусочку вяленого мяса и выпили по глотку воды. Нечего говорить о том, что у нас не было почти никакого аппетита, но наш организм требовал пищи, и после еды мы почувствовали себя немного лучше. Затем мы встали и начали тщательнейшим образом осматривать и выстукивать стены нашей темницы в смутной надежде найти какой-нибудь выход, но, увы, его не было!

Да и было бы невероятно, чтобы он оказался там, где хранились такие сокровища.

Свет лампы стал тускнеть; масло почти все выгорело.

— Квотермейн, — обратился ко мне сэр Генри, — идут ли ваши часы? Сколько сейчас времени?

Я вынул часы и посмотрел. Было шесть пополудни, а в пещеру мы вошли в одиннадцать.

— Я думаю, Инфадус нас хватится, — заметил я. — Если мы не вернемсясегодня вечером, он начнет нас искать завтра с утра, Куртис.

— Он напрасно будет искать, так как не знает ни тайны двери, ни где она находится. До вчерашнего дня этого не знал ни один человек, кроме Гагулы, а теперь не знает никто. Если бы Инфадус даже нашел дверь, он не смог бы ее взломать. Вся кукуанская армия не в состоянии пробить скалу в пять футов толщиной. Друзья мои, нам ничего более не остается, как склониться пред волею всевышнего. Погоня за сокровищами привела многих к печальному концу. Мы лишь увеличим их число.

Свет лампы стал еще более тусклым.

Вдруг она вспыхнула и ярко осветила всю картину: огромную массу белых клыков, ящики с золотом, распростертое возле них тело Фулаты, козью шкуру, полную драгоценностями, мерцающее сияние алмазов и безумные, измученные лица трех белых людей, сидящих на полу и ожидающих смерти от голода и жажды.

Пламя в последний раз вспыхнуло и погасло.

Глава 18

НАС ПОКИДАЕТ НАДЕЖДА
Невозможно описать весь ужас последовавшей ночи. Лишь милосердный сон, который время от времени овладевал нами, помог нам ее пережить. Даже в таком безвыходном положении, как наше, физическая усталость предъявляет свои права. Однако я не мог спать подолгу. Страшная мысль о неизбежности нашей гибели не покидала меня ни на минуту. Эта мысль могла бы заставить содрогнуться даже самого отважного человека в мире, я же никогда не претендовал на то, чтобы меня считали храбрым. Кроме того, сама тишина была такой беспредельной и подавляющей, что заснуть было почти невозможно. Читатель! Может быть, тебе приходилось лежать без сна ночью, когда тишина кажется гнетущей, но я уверен, что ты не имеешь никакого представления о том, какой страшной и почти осязаемой может быть полная тишина. На поверхности земли всегда есть какие-нибудь звуки и движение, и хотя сами они могут быть неощутимыми, но они безусловно притупляют острое лезвие полной тишины. Но сюда не проникал ни единый звук. Мы были погребены в недрах горной вершины, увенчанной снегом. Там, высоко, за тысячи футов от нас, свежий ветер взметал вихри белого снега, но шум его не долетал до нас. Длинный туннель и каменная стена в пять футов толщиной отделяли нас даже от ужасного Чертога смерти, а ведь мертвые не шумят. Даже грохот всей земной и небесной артиллерии не достиг бы наших ушей. Мы были заживо погребены, и наша гробница была отрезана от всего мира.

Вдруг я остро почувствовал всю иронию нашего положения. Нас окружали несметные сокровища, которых хватило бы, чтобы оплатить национальный долг или построить флотилию броненосцев, и, однако, мы с радостью отдали бы все эти сокровища за самую слабую надежду вырваться отсюда. Вскоре же мы, без сомнения, будем рады отдать их за крохотный кусочек пищи или чашку воды, а потом даже за то, чтобы нашим страданиям пришел поскорее конец. Действительно, богатство, накоплению которого люди часто посвящают жизнь, теряет всю свою цену, когда приходит последний час.

Медленно тянулись часы ночи.

— Гуд, — вдруг произнес сэр Генри, и его голос жутко прозвучал в напряженной тишине, — сколько у вас осталось спичек?

— Восемь, Куртис.

— Зажгите одну. Посмотрим, который час.

Гуд зажег спичку, и после непроглядной тьмы ее пламя ослепило нас.

По моим часам было пять утра. В это время высоко над нами, на снеговых вершинах, розовела прекрасная утренняя заря и свежий ветерок начинал рассеивать ночные туманы в горных ущельях.

— Нам надо бы поесть, чтобы поддержать свои силы, — заметил я.

— Чего ради? — отозвался Гуд. — Чем скорее мы умрем, тем лучше.

— Пока человек жив, нельзя терять надежду, — сказал сэр Генри.

Мы поели и выпили по глотку воды. Прошло еще некоторое время. Сэр Генри предложил подойти как можно ближе к двери и кричать, так как у нас теплилась слабая надежда, что кто-нибудь снаружи услышит звук голоса. Поэтому Гуд, у которого за время его многолетней службы во флоте выработался чрезвычайно пронзительный тембр голоса, ощупью добрался до двери и поднял там самый дьявольский шум. Мне никогда раньше не приходилось слышать подобных воплей, но они произвели не больший эффект, чем жужжание москитов.

Через некоторое время он перестал кричать и вернулся, испытывая такую сильную жажду, что ему пришлось напиться. После этого мы решили не возобновлять криков, так как это наносило ущерб нашему скудному запасу воды.

Мы вновь сели, прислонившись к нашим ящикам, наполненным никому не нужными алмазами, и сидели так в мучительном бездействии, которое в нашем положении было совершенно невыносимым. Признаюсь, что я дал волю отчаянию — положив голову на широкое плечо сэра Генри, я зарыдал. Мне кажется, что и Гуд, сидевший по другую сторону, с трудом сдерживал слезы и при этом хриплым голосом ругал себя за свою слабость.

Но как добр и отважен был сэр Генри, этот замечательный человек! Если бы мы были двумя перепуганными детьми, а он нашей нянькой, то и в таком случае он не мог бы проявить больше нежности. Совершенно забывая о своих собственных переживаниях, он делал все возможное, чтобы хоть немного успокоить наши взвинченные нервы. Он рассказывал нам истории о людях, которые попадали в подобные положения и чудесным образом избегали гибели. Когда же он понял, что эти рассказы не могут нас ободрить, он начал говорить о том, что наше состояние — это лишь предчувствие неизбежного конца, который ожидает всех нас, что все это скоро кончится и что смерть от истощения — один из самых милосердных ее видов (что является чистейшей ложью).

Затем он с легким смущением предложил нам положиться на волю провидения. Что касается меня, я последовал его совету с большой охотой. Замечательный у сэра Генри характер — очень спокойный и сильный.

Так вслед за ночью тянулся день, если вообще возможно употреблять эти слова, когда речь идет о сплошной непроглядной ночи. Когда я зажег спичку, чтобы посмотреть, который час, оказалось, что уже семь.

Мы вновь принялись за еду и питье, и в это время мне пришла в голову неожиданная мысль.

— Почему, — сказал я, — воздух здесь все время остается свежим? Тут душно, но воздух такой же, как и прежде.

— Боже мой! — воскликнул Гуд, вскакивая на ноги. — Мне это не приходило в голову! Воздух не может проходить через каменную дверь, потому что она совершенно герметична. Если бы здесь не было притока воздуха, то мы бы давно задохнулись. Давайте поищем!

Эта слабая искра надежды вызвала совершенно изумительную перемену в нашем состоянии. Через мгновение все мы, передвигаясь ползком, на четвереньках, тщательно ощупывали скалу в поисках хоть самой слабой тяги. Внезапно мой пыл на мгновение угас. Моя рука нащупала что-то холодное. Это было мертвое лицо бедной Фулаты.

Не менее часа продолжались наши поиски, пока наконец мы с сэром Генри не прекратили их в полном отчаянии и изрядно пострадав от того, что в темноте мы беспрестанно натыкались то на слоновые бивни, то на ящики, то на стены сокровищницы. Но Гуд все еще продолжал поиски, говоря довольно бодро, что это все же лучше, чем бездействовать.

— Послушайте-ка, друзья, — сказал он вдруг каким-то странным сдавленным голосом, — подойдите сюда!

Нечего и говорить, что мы, спотыкаясь и сталкиваясь в темноте, бросились к нему без промедления.

— Квотермейн, положите вашу руку туда, где я держу свою. Ну, чувствуете ли вы что-нибудь?

— Мне кажется, что здесь проходит воздух.

— А теперь слушайте. — Он поднялся и топнул ногой, и пламя надежды вспыхнуло в наших сердцах: звук был глухой.

Дрожащими руками я зажег спичку. Мы увидели, что находимся в дальнем углу комнаты: очевидно, до сих пор мы еще ни разу не добирались до этого места, под которым несомненно была пустота. Пока горела спичка, мы внимательно осмотрели пол. В сплошной каменной поверхности мы увидели какую-то трещину, и — силы небесные! — там, на одном уровне с поверхностью пола, было врезано каменное кольцо. Мы не произнесли ни слова, так как были слишком взволнованы, и сердца наши так неистово забились надеждой, что мы не в состоянии были говорить.

У Гуда был нож, на котором имелся крючок, с помощью которого извлекают камешки, застрявшие в лошадином копыте. Он открыл его и попытался подцепить им кольцо. Наконец ему удалось подсунуть крючок под кольцо, и он начал поднимать его очень осторожно, так как боялся сломать крючок. Кольцо начало двигаться. Так как оно было сделано из камня, то, несмотря на то что оно пролежало много столетий, его все же можно было сдвинуть с места, чего не удалось бы сделать, будь кольцо сделано из железа. Вскоре оно пришло в вертикальное положение. Тогда Гуд продел в кольцо руки и начал дергать его изо всех сил, но камень не подавался.

— Дайте мне попробовать, — сказал я, горя нетерпением.

Положение камня как раз в углу комнаты было таково, что двое не могли одновременно взяться за кольцо. Я ухватился за него и напряг все свои силы, но безуспешно.

Затем сэр Генри сделал такую же тщательную попытку.

Гуд снова взял крючок и прочистил им всю трещину, через которую проходил воздух.

— А теперь, Куртис, — сказал он, — принимайтесь за работу. Вам придется потрудиться всерьез, а силы у вас хватит на двоих. Подождите-ка. — И, сняв шейный платок из прочного черного шелка, который упорно продолжал носить, он пропустил его сквозь кольцо. — Квотермейн, ухватитесь руками за Куртиса и дергайте изо всей силы, когда я подам команду. Тяните! Сэр Генри напряг всю свою колоссальную силу, то же самое сделали и мы с Гудом в меру отпущенных нам природой сил.

— Тяните! Тяните! Он подается! — крикнул, задыхаясь, сэр Генри, и я буквально услышал, как трещат мышцы его могучей спины.

Внезапно послышался звук открывающейся плиты, струя воздуха ворвалась в отверстие, и оказалось, что все мы лежим, опрокинувшись навзничь, на полу, придавленные огромной каменной плитой. Только колоссальная физическая сила сэра Генри могла это сделать, и, вероятно, никогда сила не приносила большую пользу человеку.

— Зажгите спичку, Квотермейн, — сказал он, как только мы поднялись и немного отдышались. — Осторожно! Зажигайте!

При свете спички мы — благодарение богу! — увидели первую ступеньку каменной лестницы.

— Что же мы теперь будем делать? — спросил Гуд.

— Конечно, спустимся по этой лестнице и доверимся провидению.

— Подождите! — сказал сэр Генри. — Квотермейн, захватите остатки билтонга и воды — они могут нам понадобиться.

Я начал ощупью пробираться обратно к тому месту, где мы сидели, прислонившись к сундукам, и по дороге мне пришла в голову неожиданная мысль. В течение последних двадцати четырех часов мы мало думали об алмазах, самая мысль о них казалась нам невыносимой, так как именно они привели нас к гибели. Однако, подумал я, пожалуй, не помешает захватить с собой несколько штук на случай, если нам удастся выбраться из этой кошмарной дыры. Поэтому я запустил руку в первый ящик и наполнил алмазами все карманы моей старой охотничьей куртки, захватив в завершение — и это была счастливая идея — пару пригоршней крупных камней из третьего ящика.

— Послушайте-ка, друзья, — крикнул я, — не возьмете ли и вы с собой немного алмазов? Я набил ими все свои карманы.

— О, черт бы побрал эти алмазы! — отозвался сэр Генри. — Надеюсь, что я никогда больше не увижу ни единого.

Что касается Гуда, то он вовсе не ответил. Я думаю, что он был занят прощанием с останками несчастной девушки, которая так сильно его любила. Тебе, мой читатель, когда ты сидишь спокойно дома и размышляешь об огромном, неисчислимом богатстве, которое мы таким образом оставляли, может показаться странным подобное к нему безразличие. Однако если бы тебе самому пришлось провести часов двадцать восемь в таком месте, почти без еды и питья, то и тебе не захотелось бы обременять себя алмазами, перед тем, как спуститься в неизведанные недра земли, в безумной надежде избежать мучительной смерти. Если бы в течение всей моей жизни у меня не вошло в привычку никогда не бросать того, что может пригодиться, то, конечно, и я не позаботился бы о том, чтобы набить алмазами свои карманы. — Идите же, Квотермейн, — сказал сэр Генри, который уже стоял на первой ступеньке лестницы. — Спокойно! Я пойду вперед.

— Ступайте осторожно — там, внизу, может оказаться ужаснейшая яма, — заметил я.

— Скорее там окажется еще одна пещера, — сказал сэр Генри, медленно спускаясь по лестнице и считая на ходу ступени.

Отсчитав пятнадцать ступеней, он остановился.

— Здесь лестница кончается, — сказал он. — Слава богу! Мне кажется, что здесь есть проход. Спускайтесь!

Следующим спустился по лестнице Гуд, а за ним и я. Достигнув конца лестницы, я зажег одну из двух оставшихся спичек. При ее свете мы увидели, что стоим в узком туннеле, идущем вправо и влево под прямым углом к лестнице, с которой мы только что спустились. Больше нам не удалось увидеть ничего, так как спичка обожгла мои пальцы и погасла. Тут возникла сложная проблема — в какую сторону нам повернуть. Конечно, совершенно невозможно было предугадать, что это были за туннели и куда они ведут, и тем не менее возможно было, что один из них приведет нас к спасению, а другой — к гибели. Мы совершенно не знали, как нам поступить, пока Гуд внезапно не припомнил, что, когда я зажег спичку, тяга воздуха в проходе отклонила пламя влево.

— Пойдемте навстречу воздушной струе, — сказал он. — Воздух проникает сюда извне, а не наоборот.

Мы с этим согласились и, держась за стену и осторожно нащупывая почву, прежде чем сделать хоть шаг, отправились в наш страшный путь, удаляясь от проклятой сокровищницы. Если туда суждено когда-нибудь прийти человеку, чего, я полагаю, не случится, то в доказательство того, что мы там побывали, он найдет открытый ящик с драгоценностями, пустую лампу и белые кости несчастной Фулаты.

Мы шли, пробираясь ощупью по туннелю, около четверти часа, как вдруг он сделал резкий поворот. Очевидно, мы дошли до места пересечения его с другим туннелем. Мы пошли дальше, и через некоторое время нам пришлось повернуть в третий туннель. Так продолжалось в течение нескольких часов. Казалось, мы попали в каменный лабиринт, из которого не было выхода. Конечно, я не знаю, что представляли собой все эти проходы, но мы решили, что, по всей вероятности, это древние галереи копей, причем туннели были проложены в разных направлениях, в зависимости от того, как проходила жила. Только этим можно объяснить такое большое количество туннелей. Наконец мы остановились в совершенном изнеможении. Наши сердца сжимались от сознания того, что надежды на спасение нет. Мы съели жалкий остаток билтонга и выпили последний глоток воды, потому что у нас совершенно пересохло в горле. Казалось, что нам удалось избежать смерти во тьме сокровищницы лишь для того, чтобы погибнуть во тьме бесчисленных туннелей.

Когда мы стояли таким образом, совершенно подавленные, мне показалось, что я уловил какой-то звук, и попросил моих спутников прислушаться. Это был, правда очень слабый и очень далекий, но все же действительно журчащий звук, потому что мои спутники услышали его тоже. Нет слов, которыми можно было бы описать охватившее нас блаженство, когда после бесконечных часов, проведенных среди полной, мертвой тишины, до нашего слуха донесся этот звук.

— Клянусь небом, это течет вода! — проговорил Гуд. — Пойдемте вперед. И мы вновь двинулись в том направлении, откуда слышалось тихое журчание, как и прежде пробираясь вдоль каменной стены. По мере того как мы шли вперед, этот звук становился все более и более слышным, пока наконец в тишине он не показался нам очень громким. Вперед, все вперед. Теперь ошибки быть не могло — мы отчетливо слышали шум стремительно текущей воды. И все же, каким образом могла оказаться проточная вода в недрах земли? Теперь мы были уже совсем близко от нее, и Гуд, который шел впереди, клялся, что он чувствует запах воды.

— Идите осторожно, Гуд, — сказал сэр Генри, — мы, наверное, уже недалеко от нее.

Внезапно послышался всплеск и крик Гуда. Он упал в воду.

— Гуд! Гуд! Где вы? — кричали мы в смертельном испуге.

К нашему огромному облегчению, до нас донесся задыхающийся голос Гуда:

— Все в порядке, я ухватился за скалу. Зажгите спичку, чтобы показать мне, где вы находитесь.

Я поспешно зажег последнюю спичку. Ее слабое мерцание осветило темную массу воды, текущую у самых наших ног. Мы не могли рассмотреть, широка ли эта река, но на некотором расстоянии заметили темный силуэт нашего товарища, висящего на выступе скалы.

— Приготовьтесь вытащить меня! Мне придется к вам плыть! — крикнул Гуд.

Затем мы услышали всплеск — это плыл Гуд, отчаянно борясь с течением. Еще минута — и он очутился около нас. Сэр Генри протянул ему руку. Гуд ухватился за нее, и мы его вытащили.

— Честное слово, — проговорил он, жадно ловя ртом воздух, — я был на волосок от гибели. Если бы я не ухватился за эту скалу и не умел бы плавать, мне пришел бы конец. Течение невероятно быстрое, и я не чувствовал под ногами дна.

Ясно было, что дальше нам не пройти. Гуд немного отдохнул, все мы досыта напились воды из подземной реки, оказавшейся пресной и приятной на вкус, и смыли насколько возможно грязь со своих лиц, а затем покинули берега этого африканского Стикса[63] и пошли обратно по туннелю. Гуд, с промокшей одежды которого беспрестанно капала вода, шел впереди. Наконец мы добрались до того места, откуда вправо отходил другой туннель.

— Ну что ж, можно повернуть сюда, — устало сказал сэр Генри. — Здесь все дороги одинаковы. Нам остается только идти, пока мы не упадем. Медленно, в течение долгого-долгого времени, мы ковыляли, еле волоча ноги, по этому новому туннелю. Теперь впереди шел сэр Генри.

Внезапно он остановился, и мы столкнулись с ним в темноте.

— Смотрите! — прошептал он. — Я схожу с ума или это в самом деле свет?

Мы пристально вгляделись в темноту. Там, далеко впереди, действительно виднелось неясное, тусклое пятно, не больше, чем окно коттеджа. Свет был настолько слаб, что только наши глаза, не видевшие в течение долгого времени ничего, кроме темноты, могли его рассмотреть. Задыхаясь от волнения, со вновь вспыхнувшей надеждой мы устремились вперед. Пять минут спустя все наши сомнения окончательно рассеялись — действительно это было пятно слабого света. Еще минута, и мы ощутили дуновение настоящего свежего воздуха. Борясь с усталостью, мы шли все вперед и вперед. Вдруг туннель сузился, и сэру Генри пришлось двигаться дальше уже на четвереньках. Туннель все продолжал суживаться, пока не достиг размера большой лисьей норы, но теперь он был прорыт в земле. Каменный туннель окончился.

Еще одно отчаянное усилие — и сэр Генри выполз из туннеля, а за ним и мы с Гудом. Благословенные звезды сияли над нами в вышине, и мы вдыхали благоуханный воздух. Затем почва вдруг подалась под нашими ногами, и все мы покатились кубарем, приминая траву и ломая кустарник, по мягкой, влажной земле.

Я ухватился за что-то и остановился. Сев, я закричал во всю силу своих легких. Где-то поблизости, немного ниже, послышался ответный крик сэра Генри. Небольшой плоский участок земли задержал его стремительный спуск. Я подполз к нему и обнаружил, что он, хоть и едва мог перевести дыхание, был цел и невредим. Затем мы принялись искать Гуда. Неподалеку мы нашли и его — он застрял в развилке какого-то корня. Его сильно потрепало, но вскоре он пришел в себя.

Мы сели на траву, и реакция, наступившая после всего пережитого нами, была настолько сильна, что, как мне кажется, мы даже зарыдали от счастья. Нам удалось бежать из этой страшной темницы, которая чуть не стала нашей могилой. Вероятно, какая-то милосердная высшая сила направила наши шаги в нору шакала там, где кончался туннель, так как, по всей вероятности, это была именно нора. И вот перед нами на вершинах гор сиял розовато-красный отсвет зари, которую мы уже не рассчитывали когда-либо увидеть вновь. Вскоре серый рассвет скользнул по склонам гор, и мы увидели, что находимся на дне огромной копи, перед входом в пещеру, и могли уже различить смутные очертания трех колоссов, сидящих на краю шахты.

Несомненно, эти ужасные туннели, по которым мы бродили в течение ночи, длившейся, как нам казалось, целую жизнь, некогда сообщались с огромной алмазной копью. Что же касается подземной реки, протекающей в недрах горы, то только небесам известно, что это за река и куда или откуда она течет. Что касается меня, я отнюдь не стремлюсь исследовать ее течение. Становилось все светлее и светлее. Теперь мы могли рассмотреть друг друга, и нужно сказать, что ни до, ни после этого мне не приходилось видеть такого зрелища, какое представляли мы в то памятное утро. Наши щеки ввалились и глаза глубоко запали, с ног до головы мы были покрыты пылью, грязью, синяками и ссадинами. На наших лицах все еще отражался длительный ужас перед неминуемой смертью. Словом, это было такое зрелище, которого мог испугаться сам дневной свет. Но, несмотря на все это, монокль Гуда торжественно красовался в его глазу. Не думаю, чтобы он вообще вынул его хоть раз за все это время. Ни темнота, ни купанье в подземной реке, ни стремительный спуск по склону копи не смогли заставить Гуда расстаться со своим моноклем.

Вскоре мы поднялись, так как боялись, что если мы долго будем сидеть таким образом, то у нас затекут ноги, и начали медленно карабкаться вверх по крутым склонам огромной воронки. Каждый шаг причинял нам боль. Более часа мы упорно ползли вверх по голубой глине, цепляясь за покрывавшие ее корни и траву.

Наконец путешествие было закончено, и мы стояли на Великой Дороге, на краю шахты, против колоссов.

На расстоянии сотни ярдов от дороги, перед группой хижин, горел костер, вокруг которого сидели какие-то фигуры. Мы направились к ним, поддерживая друг друга и останавливаясь через каждые несколько шагов, чтобы передохнуть. Вдруг один из людей, сидевших возле костра, поднялся и, заметив нас, упал на землю, крича от страха.

— Инфадус, Инфадус! Это мы, твои друзья!

Он поднялся и побежал нам навстречу, глядя на нас обезумевшими от ужаса глазами и все еще дрожа от страха.

— О мои повелители, мои повелители! Вы на самом деле вернулись из Царства Мертвых! Вернулись из Царства Мертвых!

И старый воин бросился перед нами ниц, охватил руками колени сэра Генри и громко зарыдал от радости.

Глава 19

МЫ ПРОЩАЕМСЯ С ИГНОЗИ
Прошло десять дней с того памятного утра, когда мы спаслись из нашей подземной темницы. Мы были вновь в нашем прежнем жилище в Луу. Странно сказать, но мы уже совсем оправились после нашего ужасного приключения, только мои похожие на щетину волосы, когда я вышел из пещеры, оказались совсем седыми, а Гуд сильно изменился после смерти Фулаты. Должен сказать, что, рассматривая эту трагедию с точки зрения стареющего светского человека, я прихожу к убеждению, что все совершается к лучшему. Если бы она не погибла, создалось бы безусловно весьма затруднительное положение. Бедняжка не было заурядной туземной девушкой, она обладала выдающейся, почти величественной красотой и довольно тонким умом. Но никакая красота и утонченность ума не смогли бы сделать желательным ее союз с Гудом, потому что, как сама она говорила: «Может ли солнце сочетаться с тьмой, или белый человек — с черной девушкой?»

Нечего и говорить, что мы больше не пытались проникнуть в сокровищницу царя Соломона. Придя в себя после ужасов, которые нам пришлось пережить, на что понадобилось сорок восемь часов, мы спустились в огромную копь в надежде найти нору, через которую мы выбрались из недр горы, но поиски наши не увенчались успехом. Во-первых, прошел дождь и смыл наши следы, а кроме того, склоны колоссальной копи были испещрены норами муравьедов и других животных. Немыслимо было угадать, которой из этих нор мы были обязаны спасением. Перед возвращением в Луу мы еще раз осмотрели чудеса сталактитовой пещеры и даже, движимые каким-то странным беспокойством, еще раз проникли в Чертог Смерти. Пройдя под копьем белой Смерти, мы с чувством, которое мне трудно было бы описать, долго смотрели на каменную стену, которая когда-то отрезала нам путь к спасению. В эти минуты мы думали о неисчислимых сокровищах, лежащих за этой стеной, о таинственной старой ведьме, и о прекрасной девушке, вход в чью гробницу был навсегда закрыт. Я говорю, что мы смотрели на «каменную стену», потому что, сколько мы ни искали, мы не могли обнаружить никаких следов подъемной двери и, конечно, не смогли открыть секрет механизма, приводившего ее в движение, так что теперь он утерян навеки. Несомненно, это был какой-то замечательный механизм, массивность и загадочность которого была типичной для создавшей его эпохи. Думаю, что другого такого не найти во всем мире. Наконец мы с чувством раздражения оставили дальнейшие попытки. Если бы даже масса камня внезапно поднялась перед нашими глазами, у нас, вероятно, едва ли хватило бы мужества перешагнуть через изуродованные останки Гагулы и вновь вступить в сокровищницу. Нет, даже полная и безусловная уверенность в том, что мы станем обладателями неисчислимой массы алмазов, не могла бы заставить нас решиться на такой шаг. И тем не менее я чуть не плакал от досады, думая о том, какое там остается сокровище, — вероятно, величайшее сокровище, которое было когда-либо собрано в одном месте в течение всей истории человечества. Но делать было нечего. Только динамит мог проложить дорогу через сплошную скалу толщиной в пять футов. Итак, мы покинули это мрачное место. Возможно, что в отдаленном будущем, когда настанет век, который еще не родился, более счастливый исследователь наткнется случайно на секрет потайной двери, произнесет магическое «Сезам, отворись!»[64] и наводнит мир драгоценностями. Но все же мне кажется, что сокровищам стоимостью во много миллионов фунтов стерлингов, лежащим в трех каменных ящиках, никогда не суждено украшать белоснежные шеи земных красавиц. Пока существует мир, они будут лежать там, связанные холодными узами смерти с костями Фулаты.

Со вздохом разочарования мы ушли и на следующий день отправились обратно в Луу. Надо сказать, что с нашей стороны было весьма неблагодарно чувствовать себя разочарованными, потому что, как, вероятно, помнит читатель, перед тем как мы покинули свою темницу, мне пришла в голову счастливая мысль наполнить на всякий случай алмазами карманы своей старой охотничьей куртки. Много драгоценных камней потерялось, когда мы катились по склону ямы, в том числе большая часть крупных алмазов, которые я положил сверху. Но и так их осталось довольно много, включая восемнадцать крупных камней весом от тридцати до сотни каратов каждый. Да, в моей старой охотничьей куртке уцелело еще достаточно драгоценностей, чтобы сделать нас всех если не миллионерами, то, во всяком случае, чрезвычайно богатыми людьми, да еще чтобы при этом у каждого из всех нас троих осталось по лучшей коллекции алмазов в Европе. Так что нельзя сказать, что нам совсем не повезло.

По возвращении в Луу нас очень тепло и сердечно принял Игнози, которого мы нашли в добром здоровье. Он был очень занят укреплением своей власти и реорганизацией полков, которые понесли наибольшие потери в жестокой битве с Твалой.

Затаив дыхание, он с огромным интересом выслушал наш удивительный рассказ, но, услышав о страшной смерти Гагулы, задумался.

— Подойди сюда, — позвал он престарелого индуну (старейшину) из числа своих приближенных, которые сидели на таком расстоянии, что им не был слышен наш разговор.

Старик поднялся, приблизился к нам, приветствовал короля и сел.

— Ты стар, — сказал Игнози.

— Да, король, мой повелитель! Отец твоего отца и я родились в один и тот же день.

— Скажи мне, знал ли ты знахарку Гагулу, когда ты был ребенком?

— Да, король, мой повелитель!

— Была ли она в то время молода, подобно тебе?

— Нет, король, мой повелитель! Она была такова же, как ныне и как в те дни, когда жил мой дед, — стара, сморщенна, очень безобразна и полна злобы.

— Ее более нет. Она умерла.

— Так, о король! Тогда древнее проклятие снято с нашей земли.

— Ступай!

— Куум! Я ухожу, о Черный Щенок, перегрызший глотку старой собаке. Куум!

— Вы видите, братья мои, — сказал Игнози, — это была таинственная женщина, и я радуюсь тому, что она умерла. Она обрекла вас на смерть в этой темной пещере, а потом, быть может, нашла бы какой-нибудь способ убить меня, как некогда нашла способ убить моего отца, чтобы возвести на трон Твалу, которого любило ее сердце. Теперь продолжайте ваш рассказ, равного которому не приходилось слышать никому!

Рассказав ему историю нашего спасения, я, как мы заранее договорились между собой, воспользовался удобным случаем, чтобы сказать Игнози о нашем намерении покинуть Страну Кукуанов.

— А теперь, Игнози, пришло время нам попрощаться с тобой и вновь отправиться в долгий путь, на поиски своей страны. Слушай же, Игнози, ты пришел с нами сюда как слуга, а теперь мы оставляем тебя могущественным королем. Если ты чувствуешь к нам благодарность, то не забывай никогда поступать так, как ты обещал нам. Правь справедливо, уважай закон и не убивай никого без причины. Тогда ты будешь благоденствовать. Завтра на рассвете ты, Игнози, дашь нам отряд воинов, который поможет нам перебраться через горы. Не так ли, о король?

Игнози закрыл лицо руками и некоторое время молчал.

— Сердце мое болит, — сказал он наконец. — Ваши слова раскололи его надвое. Что сделал я вам, Инкубу, Макумазан и Бугван, чтобы вы покинули меня и причинили мне этим такое горе? Вы, которые стояли рядом со мной во время мятежа и сражения, неужели вы оставите меня в день мира и победы? Что желаете вы? Жен? Выбирайте любых девушек в моей стране. Места, где поселиться? Смотрите — вся страна принадлежит вам. Домов, в каких живут белые люди? Вы научите мой народ, как их строить. Скота, чтобы иметь мясо и молоко? Каждый женатый человек приведет вам быка или корову. Дичи для охоты? Разве не бродят по моим лесам слоны, и разве не спит в тростниках гиппопотам? Может, вы хотите сражаться? Мои полки ожидают ваших приказаний. Если же я могу дать вам еще что-нибудь, я дам вам и это.

— Нет, Игнози, нам все это не нужно, — отвечал я. — Мы хотим разыскать свой родной дом.

— Так, значит, — с горечью сказал Игнози, и глаза его сверкнули, — вы больше любите эти блестящие камни, чем меня, своего друга. Теперь у вас есть камни. Теперь вы вернетесь в Наталь и пересечете волнующуюся черную воду, чтобы продать их и стать богатыми, так как этого жаждет сердце каждого белого человека. Да будут прокляты из-за вас эти камни, и да будет проклят тот, кто их ищет! Пусть Смерть будет уделом того, чья нога ступит в Пещеру Мертвецов в поисках богатства! Я сказал, белые люди. Вы можете идти.

Я коснулся его руки.

— Игнози, — сказал я, — скажи нам, когда ты странствовал в Стране Зулусов, а потом среди белых людей в Натале, разве твое сердце не томилось по стране, о которой рассказывала тебе мать? Твоей родной стране, где ты впервые увидел свет, где ты играл мальчиком? По стране, которая была твоей родиной?

— Да, это было так, Макумазан.

— Вот так же и наши сердца томятся по нашей стране, по нашим родным местам.

Наступило молчание. Когда Игнози вновь заговорил, голос его изменился:

— Я понимаю, что значат твои слова. Как всегда, они мудры и исполнены благоразумия, Макумазан. Тот, кто привык летать, не любит ползать по земле. Белый человек не может жить жизнью чернокожих. Да, вы должны уйти, но сердце мое полно печали, потому что оттуда, где будете вы, до меня не дойдут вести о вас. Но выслушайте меня, и пусть мои слова станут известны всем белым людям. С этого дня путь через горы закрыт для всех белых людей, если даже кому-нибудь из них удастся дойти до них. Я не потерплю здесь торговцев с их ружьями и ромом. Мои соплеменники будут и впредь сражаться копьями и пить лишь воду, как их праотцы. И я не допущу, чтобы проповедники вселяли страх смерти в их сердца, чтобы они восстанавливали их против короля и прокладывали дорогу для белых людей, которые всегда следуют за ними. Если какой-нибудь белый человек подойдет к воротам моей страны, я отошлю его обратно. Если придет сотня белых, я отброшу их назад. Если придут армии, я двину против них все мое войско, и им не удастся торжествовать победу. Ни один человек не придет более сюда за сверкающими камнями, нет, — даже если это будет целая армия, потому что, если они придут, я пошлю своих воинов, чтобы они засыпали копь, разбили белые колонны в пещерах и заполнили их камнями, так чтобы никто не смог приблизиться к той двери, о которой вы говорили и секрет которой утерян. Но для вас троих, Инкубу, Макумазан и Бугван, дорога сюда всегда будет открыта, потому что нет среди живых никого, кто был бы дороже моему сердцу, чем вы. И я позволю вам уйти отсюда. Инфадус, брат моего отца, возьмет вас за руку и выведет отсюда под охраной своего полка. Я узнал, что есть другой путь через горы, который он вам укажет. Прощайте, братья мои, отважные белые люди. Не ищите более встречи со мной, потому что я не смогу этого вынести. Слушайте меня! Я издам указ, и его огласят, передавая с одного горного хребта на другой, чтобы все узнали о нем.

Отныне народ будет чтить ваши имена подобно именам наших усопших королей, и смерть будет уделом того, чьи уста произнесут их[65]. Таким образом, память о вас вечно будет жить в нашей стране.

Идите же теперь, пока мои глаза, подобно глазам женщины, не стали источать слезы. Когда-нибудь, когда вы состаритесь и соберетесь вместе погреться у огня, — ибо солнечного тепла уже будет не достаточно, чтобы согреть вас, — вы будете вспоминать, как мы стояли плечом к плечу в великой битве, исход которой предрешили твои мудрые слова, Макумазан. Вы будете вспоминать, как ты, Бугван, был острием рога, ударившего по флангам Твалы, как ты, Инкубу, стоял, окруженный кольцом Серых, и люди падали под ударами твоего топора, как колосья под ударами серпа. Вы будете вспоминать о том, как Инкубу сокрушил силу дикого буйвола Твалы и поверг в прах его гордыню. Прощайте же навек, Инкубу, Макумазан и Бугван, мои повелители и друзья!

С этими словами Игнози поднялся. В течение нескольких минут он смотрел на нас в глубоком раздумье, а затем накинул на голову край плаща, как будто для того, чтобы скрыть от нас свое лицо.

Мы молча ушли.

На рассвете следующего дня мы покинули Луу. Нас сопровождали полк Буйволов и наш старый друг Инфадус, который тяжело переживал неизбежную разлуку с нами. Хотя было еще очень рано, вдоль главной улицы города, на всем ее протяжении, стояли массы людей. Они приветствовали нас королевским салютом, когда мы проходили мимо во главе полка, а женщины бросали нам под ноги цветы и благословляли нас за то, что мы освободили страну от Твалы. Все это производило чрезвычайно волнующее впечатление и было совершенно не похоже на то, с чем обычно приходится встречаться, живя среди туземцев. Однако дело не обошлось без очень забавного эпизода, чему я был даже рад, так как он дал нам повод немного развеселиться.

Как раз перед тем, как мы вышли за пределы города из толпы выбежала хорошенькая молодая девушка. У нее в руке было несколько прекрасных лилий, которые она преподнесла Гуду (почему-то он нравился, кажется, всем им, — я думаю, что монокль и единственная бакенбарда капитана придавали ему особую романтическую прелесть в их глазах). Затем она сказала, что у нее есть к нему просьба.

— Говори.

— Пусть мой повелитель покажет своей рабе его прекрасные белые ноги, чтобы она могла еще раз взглянуть на них и сохранить на всю жизнь это воспоминание и рассказывать об этом своим детям. Его раба шла четыре дня, чтобы увидеть его ноги, потому что слава о них разнеслась по всей стране. — Черт меня возьми, если я это сделаю! — взволнованно воскликнул Гуд. — Полно, полно, мой дорогой друг, — сказал сэр Генри. — Не сможете же вы отказать леди в просьбе.

— Не покажу! — упрямо проговорил Гуд. — Это совершенно неприлично.

Однако в конце концов он согласился засучить брюки до колен среди восторженных возгласов присутствующих женщин, в особенности же благодарной молодой леди. В таком виде ему пришлось следовать дальше, пока мы не вышли за черту города.

Боюсь, что никогда уже ноги Гуда не будут предметом такого восхищения. Его исчезающие зубы и даже прозрачный глаз успели за это время уже несколько надоесть кукуанам, чего нельзя сказать о его ногах.

По дороге Инфадус рассказал нам, что существует другой перевал через горы, к северу от того, продолжением которого является Великая Дорога царя Соломона, или, вернее говоря, есть место, где можно спуститься со склона скалистого хребта, отделяющего Страну Кукуанов от пустыни, того самого, на котором возвышаются огромные вершины двух гор Царицы Савской. Оказалось также, что немного более двух лет до этого группа кукуанских охотников спустилась по этому пути с гор в пустыню в поисках страусов, перья которых очень ценятся в стране и идут на военные головные уборы. Во время охоты они забрели далеко в пустыню и испытывали сильную жажду. Увидев на горизонте очертания деревьев, они направились туда и обнаружили большой плодородный и прекрасно орошенный оазис протяженностью в несколько миль. По плану Инфадуса, наш обратный путь должен был проходить по этому оазису. Мы одобрили его план, так как он избавлял нас от трудностей перехода через горы. Кроме того, нас должны были сопровождать до оазиса несколько охотников, которые когда-то его открыли. Они утверждали, что оттуда они заметили вдали в пустыне другие плодородные оазисы[66].

Мы шли вперед не спеша и в ночь на четвертый день нашего путешествия вновь очутились на горном хребте, отделяющем Страну Кукуанов от пустыни, которая вздымала свои песчаные волны у наших ног, простираясь примерно на двадцать пять миль к северу от гор Царицы Савской.

На рассвете следующего дня наши проводники доставили нас к месту, откуда начинался крутой спуск к пустыне, с высоты не менее двух тысяч футов.

Здесь мы распрощались с нашим верным другом, стойким старым воином Инфадусом. Он торжественно пожелал нам счастья и удачи, чуть не плача от горя.

— Никогда более, мои повелители, — сказал он, — не суждено моим старым глазам увидеть людей, подобных вам. Как Инкубу поражал в битве врагов! Что было за зрелище, когда он снес одним ударом голову Твалы! Это было прекрасно, прекрасно! Больше я никогда не увижу такого удара, разве только в блаженных сновидениях.

Нам было очень жаль с ним расставаться. Гуд так расчувствовался, что даже подарил ему на память свой монокль! (Впоследствии мы обнаружили, что у него был еще один, запасной.) Инфадус был в восторге, предвидя, что обладание подобным предметом колоссально повысит его престиж. После нескольких тщетных попыток ему все же удалось вставить монокль себе в глаз. Никогда я не видывал ничего более несуразного, чем этот старый воин с моноклем в глазу. Это, признаться, совсем не гармонировало с плащом из леопардовой шкуры и плюмажем из черных страусовых перьев.

Затем, удостоверившись в том, что наши проводники захватили с собой достаточно воды и провизии, и выслушав громовой прощальный салют Буйволов, мы крепко пожали руку старого воина и начали спускаться с горного хребта. Это оказалось весьма нелегким делом, но, так или иначе, к вечеру того же дня мы благополучно добрались до подножия горы.

— Знаете ли, — сказал сэр Генри, когда мы сидели в эту ночь у костра и смотрели на нависшие над нами утесы, — мне кажется, что на свете есть немало мест похуже, чем Страна Кукуанов, и что бывали времена, когда я чувствовал себя гораздо более несчастным, чем за последний месяц или два, хоть со мной никогда не происходили такие странные вещи. А вы как думаете, друзья?

— Мне кажется, что я почти сожалею о том, что покинул эту страну, — со вздохом отозвался Гуд.

Что же касается меня, я подумал, что все хорошо, что хорошо кончается, но за всю мою долгую жизнь, полную опасностей, мне никогда не приходилось столько раз быть на краю гибели, как за последнее время. При одном воспоминании о сражении, в котором мне пришлось принимать участие, у меня проходит по коже мороз, не говоря уж о наших переживаниях в сокровищнице!

На следующее утро мы отправились в трудный путь через пустыню. Наши пятеро проводников несли большой запас воды. Мы провели ночь под открытым небом, а на рассвете двинулись дальше.

На третий день нашего путешествия, около полудня, мы увидели деревья того оазиса, о котором говорили наши проводники, и за час до захода солнца мы уже вновь шли по траве и слышали журчание воды.

Глава 20

НАЙДЕН
А теперь я перехожу к самому удивительному приключению во всей этой необыкновенной истории, приключению, которое показывает, какие удивительные вещи случаются в жизни.

Опередив немного своих спутников, я спокойно шел вдоль берега ручья, который, вытекая из оазиса, терялся в раскаленных песках пустыни, и вдруг остановился, не веря своим глазам. И было от чего: ярдах в двадцати передо мной, в очаровательном месте, под сенью большого фигового дерева стояла маленькая уютная хижина. Она была обращена фасадом к ручью и построена по образцу кафрских из ивовых прутьев и травы, но имела обычную дверь, а не маленькую лазейку, похожую на летку в ульях.

«Что за чертовщина! — сказал я про себя. — Откуда взялась здесь хижина?»

Не успел я это подумать, как дверь отворилась, и из нее, прихрамывая, вышел белый человек с огромной черной бородой, одетый в звериные шкуры. Я решил, что со мной, должно быть, случился солнечный удар. Это было совершенно невероятно! Ни один охотник никогда сюда не забирался, и ни один безусловно не мог здесь жить. Я смотрел на него широко открытыми от изумления глазами. С не меньшим изумлением глядел на меня и человек в звериных шкурах. В это время подошли сэр Генри и Гуд.

— Послушайте, друзья, — сказал я, обращаясь к ним, — я схожу с ума, или это в самом деле белый человек?

Сэр Генри и Гуд взглянули на незнакомца, и в тот же момент белый человек с черной бородой громко закричал и, хромая, заковылял в нашу сторону, но, не дойдя до нас нескольких шагов, упал без сознания.

Одним прыжком сэр Генри был возле него.

— Силы небесные! — вскричал он. — Это мой брат Джордж!

Услышав этот крик, другой человек, тоже одетый вшкуры, вышел из хижины с ружьем в руках и подбежал к нам. Увидев меня, он тоже громко вскрикнул.

— Макумазан! — заговорил он. — Ты меня не узнаешь? Я Джим, охотник. Я потерял записку, которую ты мне дал для бааса, и вот мы здесь живем уже почти два года.

И, упав к моим ногам, он начал кататься по земле, плача от радости.

— Ах ты, негодная разиня! — сказал я. — Тебя следовало бы хорошенько выпороть!

Тем временем человек с черной бородой пришел в себя, поднялся на ноги, и они с сэром Генри начали молча трясти друг другу руки, так как, очевидно, от полноты чувств были не в состоянии выговорить ни единого слова. Подозреваю, что в прошлом они поссорились из-за какой-нибудь леди (хотя я никогда сэра Генри об этом не спрашивал), но из-за чего бы это ни случилось, сейчас их ссора была, по-видимому, совершенно забыта.

— Дорогой мой! — вырвалось наконец у сэра Генри. — Я думал, что тебя уже нет в живых! Ведь я искал тебя по ту сторону Сулеймановых гор и вдруг нахожу в оазисе среди пустыни, где ты себе свил гнездо, словно старый aasvцgel[67].

— Около двух лет назад и я пытался перейти горы Соломона, — послышался ответ, сказанный неуверенным голосом человека, отвыкшего говорить на родном языке, — но когда я попал сюда, мне на ногу упал огромный камень и раздробил мне кость. Поэтому я не мог ни продолжать свой путь, ни вернуться в крааль Ситанди.

Тут подошел я.

— Здравствуйте, мистер Невилль. Вы меня помните?

— Боже мой! — воскликнул он. — Неужели это Квотермейн? Как! И Гуд тоже здесь? Поддержите меня, друзья, — у меня снова закружилась голова… Как все это неожиданно и странно… И когда человек уж перестал надеяться, какое это счастье!

* * *
Вечером, у походного костра, Джордж Куртис рассказал нам свою историю, которая, так же как и наша, была полна событиями и вкратце сводилась к следующему.

Около двух лет назад он вышел из крааля Ситанди, пытаясь достичь Сулеймановых гор. Записку, посланную ему через Джима, он не получил и ничего до этого дня о ней не слышал, так как этот олух Джим ее потерял. Но, пользуясь указаниями туземцев, он направился не к горам Царицы Савской, а к тому крутому перевалу, который мы сами только что пришли. Это был безусловно более легкий путь, чем тот, который был отмечен на карте старого да Сильвестра. В пустыне они с Джимом перенесли большие лишения, но наконец добрались до этого оазиса, где в тот же день Джорджа Куртиса постигло большое несчастье. Он сидел на берегу ручья, а Джим, стоя на высоком скалистом берегу как раз над ним, извлекал из расщелин мед диких пчел, у которых нет жала (такие пчелы водятся в пустыне). Карабкаясь по скалам, он расшатал большой камень, который обрушился и раздробил правую ногу Джорджа Куртиса. С тех пор он стал сильно хромать и, так как не мог много ходить, предпочел остаться и умирать в оазисе, чем наверняка погибнуть в пустыне.

Что касается пищи, то в этом отношении они не терпели никакой нужды, так как у них был большой запас патронов, а в оазис, особенно по ночам, приходило на водопой много животных. Они стреляли в них или ставили капканы, используя мясо для еды, а шкуры, после того как их одежда износилась, — для одежды.

— Таким образом, — сказал в заключение Джордж Куртис, — мы жили здесь почти два года, как Робинзон Крузо с Пятницей, уповая на счастливую случайность, что вдруг в оазис забредут какие-нибудь туземцы и помогут нам отсюда выбраться. Но никто не появлялся. Наконец вчера вечером мы с Джимом решили, что он меня покинет и отправится за помощью в крааль Ситанди, хотя, признаться, у меня было очень мало надежды, что он вернется. А теперь ТЫ, именно ТЫ, — сказал он, обращаясь к сэру Генри, — которого я никак не рассчитывал увидеть, вдруг неожиданно появляешься и находишь меня там, где сам этого не ожидал. Ведь я был уверен, что ты преспокойно живешь в Англии и давным-давно меня забыл. Это самая удивительная история, которую мне когда-либо приходилось слышать, и какое счастье, что она окончилась столь благополучно!

Затем сэр Генри в свою очередь рассказал своему брату главные эпизоды наших приключений, и, так разговаривая, мы просидели до глубокой ночи.

— Слава богу, — сказал Джордж Куртис, когда я показал ему несколько алмазов, — что, помимо моей никчемной особы, вы нашли еще кое-что в награду за все ваши злоключения.

Сэр Генри засмеялся:

— Камни принадлежат Квотермейну и Гуду. У нас был договор, что они будут делить между собой всю добычу, которая может встретиться нам в пути. Это замечание заставило меня призадуматься. Переговорив с Гудом, я сказал сэру Генри, что мы оба просим его взять третью часть алмазов, а если он откажется, то его часть должна быть передана Джорджу Куртису, который, в сущности, пострадал из-за этих драгоценностей больше всех нас. Наконец, с большим трудом, мы уговорили его согласиться на это предложение, но Джордж Куртис узнал о нашем решении значительно позже.

* * *
На этом я думаю закончить свой рассказ. Наш обратный путь через пустыню в крааль Ситанди был чрезвычайно труден, особенно потому, что нам приходилось поддерживать Джорджа Куртиса, так как его правая нога была в очень плохом состоянии и из нее время от времени выделялись осколки раздробленной кости. Но так или иначе, мы преодолели пустыню, и рассказывать подробности этого путешествия значило бы повторять многое из того, что нам пришлось пережить ранее.

Через шесть месяцев после нашего возвращения в Ситанди, где мы нашли наши ружья и прочие вещи в сохранности, хотя старый негодяй, которому мы их доверили, был чрезвычайно огорчен тем, что мы остались живы и пришли за ними, все мы, живые и невредимые, собрались в моем маленьком домике в Береа, возле Дурбана, где я теперь и пишу эти строки. Отсюда я прощаюсь со всеми, кто сопровождал меня в самое необыкновенное путешествие, которое мне когда-либо приходилось совершать за свою долгую и богатую приключениями жизнь.


P.S. Не успел я написать последнее слово, как увидел кафра, идущего с почты по моей апельсиновой аллее с письмом, зажатым в расщепленную палку. Письмо это было от сэра Генри, и так как оно имеет непосредственное отношение к моему рассказу, я привожу его полностью:


Брейли-Холл, Йоркшир.

Дорогой Квотермейн!

С одной из последних почт я послал вам несколько строк, чтобы сообщить, что мы трое — Джордж, Гуд и я — благополучно прибыли в Англию. Мы сошли на берег в Саутгемптоне и немедленно отправились в Лондон. Вы бы только видели, каким щеголем стал Гуд на следующий же день! Великолепно выбрит, потрясающий фрак, облегающий его, как перчатка, новый замечательный монокль, и т. д., и т. д. Мы гуляли с ним в парке, где встретили кое-кого из знакомых, и я тут же рассказал им историю о его «прекрасных белых ногах».

Он взбешен, особенно после того, как один весьма язвительный журналист напечатал все это в фешенебельной газете.

А теперь о деле. Чтобы узнать стоимость алмазов, мы с Гудом обратились в ювелирную фирму Стритер, и я просто боюсь сказать вам, во что они их оценили. Сумма баснословная. Оценка их только приблизительная, так как они сказали, что не помнят, чтобы когда-нибудь на рынке были в таком количестве столь замечательные камни. Оказывается, что, за исключением одного или двух из наиболее крупных, они самой чистой воды и во всех отношениях не уступают лучшим бразильским бриллиантам. Я спросил, купит ли их фирма, но они ответили, что это им не под силу, и рекомендовали продавать по частям, чтобы не наводнять ими рынок. Тем не менее они все же предлагают сто восемьдесят тысяч фунтов стерлингов за весьма небольшую их часть.

Вы должны приехать в Англию, Квотермейн, и сами позаботиться об этом, тем более что вы настаиваете на великолепном подарке моему брату — целой трети алмазов, не принадлежащих мне.

Что касается Гуда, он совсем обезумел: почти все его время занято бритьем и делами, связанными с суетными украшениями своей особы. Но все же я думаю, что он еще не забыл Фулату. Он мне сказал, что с тех пор как приехал в Англию, он не видел ни одной женщины, которая была бы так очаровательна и так сложена, как она.

Я хочу, чтобы вы приехали на родину, мой дорогой старый друг, и поселились около меня. Вы достаточно потрудились на своем веку, и у вас уйма денег, а у меня по соседству продается имение, которое вам чудесно подойдет. Приезжайте же, и чем скорее, тем лучше! А книгу о наших приключениях вы можете закончить на пароходе. Мы отказались рассказывать нашу историю, пока вы ее не напишете, так как боимся, что нам не поверят. Если вы послушаетесь моего совета, вы приедете сюда на рождество, и я очень прошу вас остановиться у меня. К этому времени приедут Гуд и Джордж и, между прочим, ваш сын (это чтобы вас соблазнить!). Он уже приезжал ко мне на недельку поохотиться и произвел очень приятное впечатление. Ваш Гарри чрезвычайно хладнокровный молодой человек: во время охоты он выпустил мне в ногу целый заряд дроби, сам вырезал все дробинки и затем сделал замечание о том, как удобно иметь среди охотников студента-медика. До свидания, старина! Не буду вас больше уговаривать, но я знаю, что вы приедете, хотя бы для того, чтобы сделать одолжение вашему искреннему другу Генри Куртису.


P.S. Бивни огромного слона, разорвавшего беднягу Хиву, прибиты у меня в холле над той парой буйволовых рогов, которые вы мне подарили, и выглядят замечательно. А топор, которым я отрубил голову Твале, висит над моим письменным столом. Как жаль, что нам не удалось привезти кольчуги!

Г. К.
Сегодня вторник. В пятницу отходит пароход, и мне кажется, что я должен воспользоваться приглашением Куртиса и отправиться на нем в Англию, хотя бы для того, чтобы повидать моего мальчика Гарри и позаботиться о напечатании этой истории, так как мне не хотелось бы доверить это дело кому-либо другому.

Аллан Квотермейн


Книга II. АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН

История о захватывающих приключениях отважных путешественников, попавших в затерянный мир в сердце еще не исследованной Африки, в удивительную страну Зу-Венди. Они оказываются в центре романтической любви и соперничества двух прекрасных сестер-правительниц, ввергнувших свой народ в гражданскую войну.

Вступление

Я похоронил недавно моего мальчика, моего милого мальчика, которым я так гордился. Сердце мое разбито. Так тяжело — иметь только одного сына и потерять его. Божья воля! И я не мог ничего поделать. Смею ли я, могу ли жаловаться? Неумолимо вертится колесо судьбы и ловит всех нас поочередно, — одних скорее, других позже, — в конце концов, уничтожает всех. Мы не подаем ниц перед неумолимым роком, как бедные индейцы, мы пытаемся убежать туда или сюда, мы вопим о пощаде… но бесполезно! Как гром, разражается над нами мрачный рок и обращает нас в пыль и прах.

Бедный Гарри! Умереть так рано, когда целая жизнь раскрывалась перед ним! Он так усердно работал в больнице, так блестяще сдал последние экзамены, и я так гордился этим, полагаю, даже больше, чем он сам. Ему нужно было отправиться в другую больницу для изучения оспенной заразы. Он писал мне оттуда, что не боится оспы, и что ему необходимо изучить болезнь и набраться опыта. Страшная болезнь унесла его, и я, старый, седой, слабый, остался оплакивать его, совсем одинокий на свете. У меня нет никого, ни детей, ни близких, чтобы пожалеть и утешить меня. Я мог бы спасти его, — не пускать туда, у меня достаточно средств для нас обоих, — более, чем нужно, рудники царя Соломона в изобилии снабжают меня деньгами. Но я говорил себе: нет, пусть мальчик учится жить, пусть работает, чтобы насладиться потом отдыхом! Но этот отдых застал его среди работы. О, мои мальчик, мой дорогой мальчик! Судьба моя похожа на судьбу библейского Иова, который имея много имущества, много житниц с хлебом, — я тоже припасал много добра для моего мальчика! Бог прислал за его душой, и я остался один, в полном отчаянии. О, я хотел бы умереть вместо моего милого мальчика!

Мы похоронили его после полудня, под сенью древней, серой церковной башни, в той деревне, где я живу. Это был печальный декабрьский день. Тяжелые снеговые тучи облегали небо. Как только гроб поставили в могилу, несколько снежных хлопьев упало на него. Чистой девственной белизной сияли они на черных покровах! Перед тем, как опустить гроб в могилу, произошло замешательство, — забыли нужные веревки. Мы стояли молча и ждали, наблюдая, как пушистые снежные хлопья падали на гроб, словно благословение неба, таяли и превращались в слезы над телом бедного Гарри. Это еще не все. Красногрудый снегирь смело спустился, сел на гроб и начал петь. Я испугался и упал на землю с растерзанным сердцем. Сэр Генри Куртис, человек более сильный и смелый, чем я, также упал на колени, а капитан Гуд отвернулся. Как ни велико было мое горе, я не мог не заметить этого.

Эта книга «Аллан Квотермейн» — извлечение из моего дневника, который я вел более двух лет тому назад. Я переписываю его вновь, так как мне кажется, что он может служить началом истории, которую я собираюсь рассказать, если Богу угодно будет дозволила мне окончить ее. Невелика беда, если я и не окончу. Этот отрывок из дневника был написан за семь тысяч миль от того места, где я лежу теперь, больной, и пишу это, а красивая девушка стоит около меня и отмахивает мух от моего августейшего лица. Гарри — там, а я здесь, и все же я чувствую, что и я скоро уйду к нему.

В Англии я жил в маленьком, красивом доме, — говорю в красивом доме, сравнительно с домами, к которым я привык, живя в Африке, — не дальше, чем в 500 ярдах от старой церкви, где спит вечным сном мой Гарри. После похорон я вернулся домой и немного поел, потому что может ли быть хороший аппетит у того, кто похоронил все свои земные надежды! Немножко закусив, я принялся ходить, вернее ковылять, — я давно уже хромаю благодаря укусу льва, — взад и вперед по отделанной под дуб передней комнате, потому что в моем английском доме есть комнаты. На четырех стенах комнаты были размещены около сотни пар рогов. Тут были действительно прекрасные образцы, так как я хранил только лучшие рога. В центре комнаты, над большим камином, находилось пустое пространство, где я повесил свои винтовки. Некоторые из них были старинного образца, которых теперь уже не увидишь, я достал их 40 лет тому назад. Одно старое ружье я купил несколько лет тому назад у бура, который сказал мне, что из этого ружья стрелял его отец в битве при Кровавой реке, после того как Динган напал на Наталь и убил шестьсот человек, включая женщин и детей. Буры назвали это место местом плача, и так называется оно и до сих пор. Много слонов убил я из этого ружья. Оно вмещает горсть черного пороху и три унции пулек и дает сразу двойной выстрел. Итак, я прохаживался взад и вперед, посматривая на ружья и на рога, и великая тревога заползала в мою душу. Я должен уехать прочь из этого дома, где я живу праздно и спокойно, опять в дикую страну, где я провел лучшую половину жизни, где встретил мою дорогую жену, где родился мой бедный Гарри, где случилось со мной столько хорошего и дурного. Во мне жила жажда пустыни, дикой страны, я не мог выносить более моей жизни здесь, я должен уехать и умереть там, где я жил, среди дикарей и диких зверей! Расхаживая по комнате, я думал и смотрел на лунный свет, серебристым блеском заливавший небесный свод, и таинственное море кустарника, наблюдал за причудливой игрой его на воде. Господствующая в человеке страсть сильнее всего отзывается перед смертью, как говорят, а мое сердце умерло в эту ночь. Независимо от моего волнения, понятно, что ни один человек, проживший сорок лет так, как я, не может безнаказанно запереться в Англии, с ее нарядными, огороженными, возделанными полями, с ее чопорными, образцовыми манерами, ее разодетой толпой. Мало-помалу, он начнет тосковать, о свежем дыхании воздуха пустыни, грезить безбожными зулусами, которые, подобно орлам, бросаются на врагов со скалы, и сердце его возмущается против узких границ цивилизованной жизни.

И эта цивилизация! Что дает она? Целых сорок лет провел я среди дикарей, изучая их нравы и обычаи, потом несколько лет я прожил в Англии, и, по собственному глупому разумению, присматривался к детям цивилизации. И что же я нашел? Огромную пропасть между теми и другими? Нет, небольшое расстояние, которое простодушный человек легко перепрыгнет. Дикарь и цивилизованный человек очень похожи друг на друга, только последний — изобретательнее и обладает способностью комбинации. Зато дикарь, насколько я узнал его, не знает жадности к деньгам, которые, подобно раку, впиваются в сердце белого человека. В общих чертах дикарь и дитя цивилизации сходны между собой. Смею думать, что высокообразованная дама, читая эти строки, улыбнется наивности старого глупца-охотника, когда подумает о своих черных, увешанных бусами сестрах! Улыбнется также высококультурный прожигатель жизни, смакуя свой обед в клубе. Цена этого обеда могла бы прокормить целую неделю не одну голодную семью! Моя дорогая барышня! Что это за прелестные вещи надеты на вашей шейке? Они имеют странное сходство, особенно, когда вы надеваете низко вырезанное платье, с украшениями дикой женщины. Ваша привычка вертеться под звуки музыки, ваше пристрастие к притираниям и пудрам, уловки, к которым вы прибегаете, чтобы заполучить себе богатого завоевателя, который должен сделаться вашим супругом, ловкость, с которой вы убираете себе голову перьями и всякой всячиной — все это приближает вас к вашим черным сестрам! Вспомните, что в основных принципах вашей природы — вы совершению схожи с ними! Вы, сударь, также смеетесь? Пусть дикарь придет и ударит вас по лицу, пока вы наслаждаетесь удивительно приготовленным блюдом, мы увидим тогда, не сидит ли в вас самих такой же дикарь?!

Я уеду навсегда отсюда, и что здесь хорошего? Цивилизованные люди — те же дикари, посеребренные сверху! Цивилизация — суетные слова, подобно северному сиянию, она сверкнет и исчезнет, и окружающий мрак сгустится еще сильнее. Она подобна дереву, выросшему на почве варварства, и я уверен, рано или поздно, она падет, как пала цивилизация Египта, культура эллинов и римлян и много других, которых не перечесть. Не подумайте, что я осуждаю современные учреждения, представляющие из себя экстракт человеческих опытов на пользу общую! Цивилизация дала нам большие преимущества, напр., больницы. Но, подумайте, эти больницы наполнены больными людьми, жертвами той же цивилизации! В диких странах больниц нет. Является вопрос: насколько эти благословленные небом люди обязаны больше христианству, чем цивилизации?

Весы качаются, поднимаются, — здесь больше, там меньше, природа дает средний вывод на обеих чашках весов, и общая сумма является главным фактором в этом огромном уравнении, результат которого равен неизвестному количеству целей и намерений.

Разумеется, на все это можно смотреть только как на вступление молодого народа на путь прогресса. Мне приятно думать, что мы пытаемся иногда понять границы нашей природы, что серьезность познаний вовсе не пугает нас! Человеческое искусство необъятно и растяжимо, подобно эластичной ленте, но человеческая природа похожа на железное кольцо. Вы можете его обойти кругом, можете отлично отполировать его, сплющить, можете прицепить его к другому кольцу, но никогда, пока существует мир и человек, не увеличите его постоянную окружность. Это — вещь неизменяемая, как звезды на небе, более прочная, чем горы, неизменная, как пути Вечного. Природа человека — это калейдоскоп Бога, — маленькие цветные стекла, в которых отражаются наши страсти, надежды, страхи, радости, стремления к добру и злу. Всемогущая Десница управляет ими, как звездами, уверенно и спокойно направляя их в новые сочетания и комбинации. Но основные элементы природы остаются неизменными, независимо от того, будет ли больше цветных стекол, или меньше.

Цивилизация должна осушить человеческие слезы, а мы плачем и не можем утешиться. Война отвратительна ей, а мы деремся ради домашнего очага, ради дома, чести и славы и находим удовлетворение в драке. И так везде и во всем.

Когда сердце убито, а голова лежит в прахе, нам не надо цивилизации. Назад, назад! Мы ползем назад, укладываемся на великой груди Природы, как малютки, и ждем, что она утешит нас, заставит нас забыть пережитое или спасет от жала воспоминаний!

Кто из нас, в своем великом горе, не чувствовал желания смотреть в дивное лицо природы, нашей всеобщей матери? Кто не стремился лежать где-нибудь на горе и следить, как облака плывут по небу, слушать раскаты отдаленного грома, слиться, хотя бы ненадолго, своей бедной, жалкой жизнью с жизнью природы, почувствовать биение ее сердца, забыть все свои печали, погрузиться в ее вечную энергию и жизненную силу! Она создала нас, от нее мы произошли, к ней и вернемся! Она дала нам жизнь и поглотит нас в своих недрах.

Расхаживая по комнате моего дома в Йоркшире,[68] я мечтал о нежных объятиях матери-природы. Не той природы, которую вы знаете и видите — в ровных зеленеющих лесах, в улыбающихся нивах, но дикой природы, такой, какой она была создана, нетронутой, девственной, не знающей борющегося и мятущегося человечества. Я уйду туда, где на свободе бегают звери, назад, в страну, история которой никому неизвестна, к дикарям, которых я люблю, хотя некоторые из них так же беспощадны, как политическая экономия. Там я научусь спокойнее думать о бедном Гарри, который лежит под сенью старой церкви, и сердце мое не будет разрываться от тоски.

Декабря 23.

Глава 1

СОВЕТ КОНСУЛА
Прошла неделя со времени похорон бедного Гарри. Однажды вечером я ковылял по комнате и раздумывал, как вдруг позвонили у наружной двери. Спустившись с лестницы, я сам открыл дверь. Вошли мои старые друзья — сэр Генри Куртис и капитан Джон Гуд. Они уселись перед камином, где, я хорошо помню это, горел яркий огонь.

— Вы очень добры, что зашли ко мне, — сказал я, — не очень приятно гулять по такой погоде!

Они ничего не сказали, но сэр Генри молча набил свою трубку и наклонился закурить ее у камина. В это время большое сосновое полено ярко вспыхнуло и озарило всю его фигуру. Он был удивительно красивый человек. Спокойное, властное лицо, тонкие правильные черты, большие серые глаза, золотистые волосы и борода — великолепный образец утонченного человеческого типа. Его фигура не уступала по красоте лицу. Я никогда не видел таких могучих плеч и такой широкой груди. В сущности, сэр Генри так пропорционально сложен, что несмотря на свой рост — 5 футов — он выглядит довольно высоким человеком. Я смотрел на него и не мог не подумать, какой курьезный контраст с его лицом и рослой фигурой представляет моя собственная тщедушная особа. Вообразите себе маленького, слабого человека, шестидесяти трех лет, с пожелтевшим лицом, тонкими руками, большими темными глазами и коротко остриженными, поседевшими волосами на голове, торчащими, как щетина, худого, утонувшего в своем платье, — и вы будете иметь полное понятие об Аллане Квотермейне, которого обыкновенно называют «охотник Квотермейн», а по месту рождения «Макумацан-англичанин».

Капитан Гуд мало походил на нас. Коротенький, мрачный, очень коренастый человек, с мерцающими черными глазами, с вечным стеклышком в одном глазу. Я назвал его коренастым, но это сказано слишком мягко, скорее он дюжий человек. В последующие годы я должен, к сожалению, сознаться, Гуд начал очень некрасиво толстеть. Сэр Генри уверяет, что все происходит от праздности и обжорства. Гуду это не нравится, хотя он не может отрицать данного факта.

Некоторое время мы сидели молча, потом я зажег лампу, стоявшую на столе, потому что печальный полумрак в комнате сильнее нагонял тоску, наполнявшую сердце человека, похоронившего неделю тому назад все надежды своей жизни. Я открыл шкап, находившийся в стене, и нашел там бутылку виски, несколько бокалов и воду. Я люблю делать все сам, для меня невыносимо вечно видеть кого-нибудь около себя, под боком.

Куртис и Гуд сидели молча, я полагаю потому, что им нечего было сказать мне, что они рады были утешить меня своим присутствием, своим молчаливым сочувствием моему горю, так как это был их второй визит после похорон.

И это верно, что иногда, в тяжелые минуты тоски, нас лучше успокаивает молчаливое присутствие людей, чем разговор, который только раздражает. Мои друзья сидели, курили, пили виски с водой, я стоял у камина, также курил и смотрел на них. Наконец, я заговорил.

— Старые друзья, — сказал я, — как давно мы вернулись из страны Кукуана?

— Три года, — сказал Гуд. — Почему ты спрашиваешь?

— Я спрашиваю потому, что я довольно попробовал цивилизации. Я поеду обратно к дикарям!

Сэр Генри откинул голову на спинку кресла и улыбнулся своей глубокой, загадочной улыбкой.

— Как странно! — сказал он. — А, Гуд?

Гуд таинственно взглянул на меня сквозь свое стеклышко.

— Да, странно, очень странно!

— Я ничего не понимаю, — произнес я, смотря то на одного, то на другого, — и не люблю загадок!

— Не понимаешь, старый дружище? — сказал сэр Генри. — Я объясню тебе. Мы с Гудом шли сюда и толковали. Он говорил…

— Если Гуд что-либо и говорил, — возразил я саркастически, — он ведь мастер болтать. Что же это такое?

— Как ты думаешь? — спросил сэр Генри.

Я покачал головой. Как я мог знать, что болтал Гуд? Он болтает о массе вещей.

— Это относительно маленького плана, который я составил, — именно, если ты захочешь, мы можем отправиться в Африку, в новую экспедицию!

Я подпрыгнул при этих словах.

— Что ты говоришь? — воскликнул я.

— Да, я это говорю, и Гуд тоже говорит! Неправда ли, Гуд?

— Верно! — ответил джентльмен.

— Выслушай, старый дружище! — продолжал сэр Генри, заметно оживляясь.

— Я устал, смертельно устал от безделья, разыгрывая роль сквайра. Больше года я не могу найти себе покоя, как старый слон, почуявший опасность. Я вечно грежу о стране Кукуана, о рудниках царя Соломона и сделался жертвой непреодолимого стремления бежать отсюда, уверяю тебя! Мне до смерти надоело убивать фазанов и куропаток, я нуждаюсь в путешествии. Ты поймешь это чувство, — раз попробовал виски с водой, молока не возьмешь и в рот! Год, проведенный нами в стране Кукуана, кажется мне, стоит всех остальных лет моей жизни, сложенных вместе. Добавлю, что я глуп, что страдаю от этого, но помочь ничем не могу. Я скучаю и, более того, только и думаю убраться отсюда!

Он помолчал и продолжал.

— В конце концов, почему мне не ехать? У меня нет ни жены, ни родных, ни ребят, ни цыплят. Если со мной что-либо случится, то баронетство перейдет к моему брату Георгу и его сыну, как известно. Мне нечего делать здесь!

— А, я так и думал, что, рано или поздно, ты придешь к этому. Ну, теперь ты, Гуд, какие у тебя резоны для путешествия? Есть они?

— Да, — ответил торжественно Гуд, — я ничего не делаю без причины, и если тут замешана дама, то не одна, а несколько!

Я взглянул на него. Гуд — удивительно суетный человек.

— Что же у тебя? — спросил я.

— Если вы желаете знать, — хотя мне нежелательно было бы говорить о деликатном и лично касающемся меня деле, — я скажу вам: я начал слишком толстеть!

— Замолчи, Гуд! — сказал сэр Генри. — Квотермейн, скажи нам, что ты можешь предложить?

Я зажег свою трубку, прежде чем ответить.

— Слыхали ли вы, господа, о горе Кениа? — спросил я.

— Нет, я не знаю такого места! — отвечал Гуд.

— Слыхали ли вы об острове Ламу?

— Нет. Погоди. Не он ли находится почти в 300 милях к северу от Занзибара?

— Да. Слушайте. Вот что я предлагаю вам. Отправимся в Ламу, и оттуда надо сделать 250 миль до Кениа. От Кениа до Лекакизара еще 200 миль, или вроде этого, и там, я уверен, никогда еще не ступала нога белого человека. Затем, если мы пойдем дальше, то вступим в совершенно неизведанную область. Что вы скажете на это, друзья мои?

— Трудный план? — сказал сэр Генри задумчиво.

— Ты прав, — ответил я, — но я решил это, потому что все мы трое отправимся выполнять этот трудный план. Нам нужна перемена жизни, и мы найдем совершенно иную природу, иных людей — полную перемену. Всю мою жизнь я мечтал посетить эти страны, и я надеюсь сделать это раньше, чем умру. Смерть моего мальчика порвала последнюю связь между мной и цивилизованным миром, и я вернулся к моей природной дикости. Теперь я скажу вам другую вещь. В продолжение нескольких лет до меня доходили слухи о великой белой расе, которая, как предполагали, обитает где-то в этом направлении, и я мечтаю увидать этих людей, если они действительно существуют. Если вы, друзья, желаете отправиться со мной, отлично! Если нет, я поеду один!

— Я с тобой, хотя и не верю в твою белую расу! — сказал сэр Генри Куртис, вставая и кладя руку та мое плечо.

— Я тоже! — заметил Гуд. — Я потащусь за тобой! Всеми силами я постараюсь добраться до Кениа и в другое место с трудно произносимым названием и увижу несуществующую белую расу! Вот все, что я скажу!

— Когда ты предполагаешь отправиться? — спросил сэр Генри.

— В этом месяце, — отвечал я. — На пароходе Британской Индии. Ты не уверен в существовании расы, потому что не слыхал о ней, Гуд! Вспомни о рудниках царя Соломона!

Четырнадцать недель прошло со времени этого разговора. После долгих рассуждений и справок, мы пришли к заключению, что нашим исходным пунктом для путешествий к горе Кениа должен быть не Момбаза, а устье реки Тана, на 100 миль ближе к Занзибару.

Мы решили это, благодаря сведениям, которые дал один немецкий путешественник, встретившийся нам на пароходе по пути в Аден. Я думаю, что это самый грязный немец, которого я когда-либо знал, но он был хороший товарищ и дал нам драгоценные сведения.

— Ламу? — сказал он. — Вы едете в Ламу? О, какое это прекрасное место! — он повернул к нам свое жирное лицо и подмигнул с выражением кроткого восхищения. — Полтора года я прожил там и никогда не менял рубашки, совсем никогда!

Прибыв на остров, мы сошли с парохода со всем своим имуществом, и не зная, куда идти, смело направились к дому консула, где были очень гостеприимно приняты.

Ламу — курьезное местечко, но больше всего остались у меня в памяти необычайная грязь и вонь. Это было нечто ужасное. Около консульства тянется взморье, или, вернее, грязный берег, называемый взморьем. Во время отлива берег совершенно гол и служит местом свалки всяких нечистот, отбросов города. Здесь женщины зарывают в прибрежную грязь кокосы, оставляя их тут, пока верхняя шелуха совершенно не сгниет, тогда их вырывают из грязи и из волокон плетут циновки и разные другие вещи. Это занятие переходит по наследству из поколения в поколение, поэтому трудно вообразить и описать все ужасное состояние берега. Я знал много дурных запахов в течение моей жизни, но никогда не ощущал такой ужасающей вони, как здесь, на берегу, когда мы сидели, при свете месяца, под гостеприимной кровлей нашего друга консула. Неудивительно, что народ здесь умирает от лихорадки. Местечко, само по себе, не лишено известной прелести, но это впечатление исчезает под гнетом зловония.

— Куда вы думаете направиться, джентльмены? — спросил гостеприимный консул, когда мы закурили наши трубки после обеда.

— Мы предполагаем отправиться в Кениа, а оттуда в Лекакизера, — отвечал сэр Генри. — Квотермейн слышал что-то о белой расе людей, живущих на неизведанных территориях!

Консул посмотрел на нас, заинтересованный, и ответил, что он также слышал об этом.

— Что вы слышали? — спросил я.

— О, немного. Все, что я знаю, знаю из письма, полученного мною год тому назад от Мекензи, шотландского миссионера, пост которого находится на самом возвышенном пункте реки Тана!

— У вас есть его письмо? — спросил я.

— Нет, я уничтожил его, но помню, что он писал, как один человек явился к нему и заявил, что он путешествовал два месяца, пока добрался до Лекакизера, где не бывал никогда еще белый человек. Там он нашел озеро по имени Лага, затем он пошел дальше, к северо-востоку, и странствовал целый месяц, через пустыни, целые заросли колючего терновника и огромные горы, и, наконец, достиг страны, где жили белые люди в каменных домах. Сначала его приняли очень гостеприимно, но потом жрецы сочли его за дьявола, и народ хотел убить его. Он убежал от них и путешествовал 8 месяцев, добрался, наконец, до миссионерского дома и умер, как я слышал. Вот все, что я знаю. И если вы спросите меня, я отвечу вам, что все это ложь. Но, быть может, вам нужно узнать об этом повернее, поезжайте к миссионеру Мекензи на Тану и расспросите его!

Сэр Генри и я переглянулись. Все это было загадочно.

— Я думаю, что нам придется отправиться туда! — сказал я.

— Отлично, — отвечал консул, — это самое лучшее, что вы можете сделать, но я должен предостеречь вас, что вы имеете ввиду тяжелое путешествие, потому что я слышал, что Мазаи бродят неподалеку, а с ними шутки плохи. Лучше всего, если вы найдете несколько людей в качестве ваших слуг и охотников, и нескольких носильщиков. Правда, с ними вам будет немало хлопот, но все же это окажется дешевле и выгоднее, чем нанимать целый караван. Кроме того, у вас будет меньше риска, что они убегут.

К счастью, в Ламу находилась в это время партия солдат (Ваквафи Аскари). Ваквафи — это скрещенное племя Мазаи и Ватавета. Они представляют собой мужественный народ обладающий многими хорошими качествами зулусов и большой способностью к цивилизации. Все они отличные охотники. Случилось так, что эти люди совершили длинное путешествие с одним англичанином, по имени Джутсон, который отправился из Момбаза — гавань на расстоянии 150 миль от Ламу, — и обошел вокруг Килиманджаро, одной из высочайших гор Африки. Бедняга, он умер от лихорадки на обратном пути, на расстоянии одного дня дороги до Момбаза. Он перенес массу опасностей и не дожил нескольких часов, которые отделяли его от спасения. Охотники похоронили его и прибыли в Ламу. Наш друг консул убедил нас нанять этих людей. На следующее утро мы отправились повидаться с ними, сопровождаемые переводчиком.

Мы нашли их в грязной лачуге, в предместье города. Трое из них сидели у лачуги и выглядели добродушными молодцами, более или менее цивилизованного вида. Мы осторожно объяснили им цель нашего посещения, сначала совсем безуспешно. Они прямо заявили, что не хотят и говорить об этом, что они слишком устали и измучились в долгом путешествии, что сильно горюют о смерти своего хозяина. Они думают отправиться домой и отдохнуть.

Все это звучало неутешительно, и чтобы отвлечь их внимание, я спросил, где находятся остальные. Мне сказали, что их шестеро, а я видел только троих. Один из них сказал мне, что остальные трое спят в лачуге, отдыхают от трудов.

— Сон отягчил их веки, — добавил он, — и сердце их облегчилось. Самое лучшее — это спать, потому что сон дает забвение! К несчастью, человек должен просыпаться!

Наконец, трое остальных мужчин, зевая, вышли из хижины. Первые два были, очевидно, той же самой расы, как те, что стояли передо мной. Но, увидя третьего, я готов был выпрыгнуть из своей собственной кожи. Это был человек высокого роста, грубый, но худощавый, с крепкими стальными мускулами. Один взгляд на него сказал мне, что он был не из Ваквафов, а чистейшей крови зулус. Он вышел, прикрывая рот тонкой, почти аристократической рукой, чтобы

скрыть зевоту. Я сейчас же заметил, что он «Кашла» или человек с кольцом![69] Он отнял руку ото рта, и я увидел энергичное лицо зулуса, с насмешливым ртом, короткой бородой, уже поседевшей, и парой темных соколиных глаз. Я сразу узнал этого человека, хотя не видал его 12 лет.

— Как ты поживаешь, Умслопогас? — спросил я его.

Высокий человек, о происхождении и приключениях которого на его родине ходят целые легенды, известный под именем «Дятла» или «Губителя», взглянул на меня и в удивлении выронил из рук длинный боевой топор. Сейчас же он узнал меня и поклонился.

— Начальник! — сказал он. — Старинный начальник! Великий начальник! Отец! Макумацан! Старый охотник! Губитель слонов, пожиратель львов! Зоркий, осторожный, смелый, спокойный! Его выстрелы всегда метки, его глаза зорки! Он верен друзьям! Отец! Мудрость говорит голосом нашего народа: гора никогда не встретится с горой, но, на рассвете, человек встретится с другим человеком! Слушай! Пришел вестник из Наталя. Макумацан умер! — вскричал он.

— Макумацана больше нет на земле. Это было несколько лет тому назад. Теперь, в этом странном месте, я нахожу Макумацана, моего друга. Тут нечего сомневаться. Старый шакал поседел, но разве глаза его не зорки и зубы не остры? Ха! Ха! Макумацан, помнишь как ты всадил пулю между глаз буйвола? Помнишь…

Я позволил ему болтать, потому что видел впечатление его слов на лицах остальных охотников, которые, казалось, поняли его болтовню. Но потом я прервал его, потому что ненавижу эту манеру зулусов чрезмерно восхвалять человека.

— Молчи! — сказал я. — Я удивляюсь, что вижу тебя с этими людьми! Я оставил тебя начальником на твоей родине. Как ты попал сюда вместе с этими чужеземцами?

Умслопогас облокотился на ручку своего длинного топора, с прекрасно сделанной роговой рукояткой, и лицо его омрачилось.

— Отец мой! — отвечал он. — Мне надо сказать тебе, но я не могу говорить перед этой сволочью, — он взглянул на солдат Ваквафи, — мои слова годны только для твоих ушей. Отец мой, я скажу тебе, — лицо его еще более потемнело, — одна женщина смертельно оскорбила и обманула меня, покрыла мое имя позором, моя собственная жена, круглолицая девушка, обманула меня. Но я избежал смерти, убил тех, которые искали убить меня. Вот этим топором я ударил три раза: направо, налево и в лоб, — ты помнишь, как я бью, и убил трех человек. Потом я убежал, и хотя я не молод, но ноги мои легки, как ноги антилопы, и никто не поймает меня на бегу. Я бежал из своего собственного крааля, и за мной гнались убийцы и выли, словно собаки на охоте. Спрятавшись, я выследил ту, которая меня обманула, когда она шла за водой к источнику. Подобно тени смерти, я налетел на нее и ударил ее топором. Ее голова упала в воду. Тогда я бежал к северу. Три месяца блуждал я, не останавливаясь, не отдыхая, все подвигаясь вперед, пока не встретил белого охотника. Он умер, а я пришел сюда с его слугами. Ничего у меня нет. Я происхожу от высокого рода, от крови Чеки, великого царя-начальника — и теперь я странник, человек, не имеющий крааля. Ничего у меня нет, кроме топора. Они отняли у меня мой скот, взяли моих жен, мои дети не увидят более моего лица! Вот этим топором, — он вертел вокруг головы свое ужасное оружие, — я пробью себе новую дорогу. Я все сказал!

— Умслопогас, — сказал я, — я давно знаю тебя. Ты самолюбив, родился от царственной крови и, пожалуй, превзошел самого себя теперь. Несколько лег тому назад, когда ты составил заговор против Цетивайо, я предостерег тебя, и ты послушался. Теперь, когда меня не было с тобой, ты натворил всяких бед. Но что сделано, то сделано. Забудем это! Я знаю тебя, Умслопогас, за великого воина царской крови, презиравшего смерть. Выслушай меня. Видишь ли ты этого высокого человека, моего друга? — я показал ему на сэра Генри. — Он такой же великий воин, как ты, так же силен, как ты, и, пожалуй, шире тебя в плечах. Его зовут Инкубу. А вот другой, видишь, с круглым животом, блестящими глазами и веселым лицом. Его зовут Бугван «Стеклянный глаз», он хороший человек и происходит из странного племени, которое проводит всю жизнь на воде и живет в плавучих краалях. Нас трое, и мы отправляемся путешествовать внутрь страны, пройдем белую гору (Кениа) и вступим в неизведанные области. Мы не знаем, что будет с нами, мы будем охотиться, искать приключений, новых мест, потому что нам надоело сидеть в городе и видеть одно и то же вокруг себя. Хочешь идти с нами? Ты будешь начальником наших слуг, но что с нами будет, я не знаю. Раньше мы путешествовали уже втроем, брали с собой одного человека — Умбона — и оставили его начальником великой страны, повелителем убранных перьями воинов, которые повиновались одному его слову. Что будет теперь — неизвестно. Может быть, смерть ждет нас. Хочешь идти с нами, или боишься, Умслопогас?

Старый воин засмеялся.

— Ты не совсем прав, Макумацан, — сказал он, — не самолюбие довело меня до падения, — а позор и стыд мне, — красивое женское лицо! Но забудем это. Я иду с вами. Жизнь или смерть впереди, что мне за дело, если можно убивать, если кровь потечет рекой. Я старею, старею, и все-таки я великий воин среди воинов! Посмотри! — он показал мне бесчисленные рубцы, шрамы, царапины на груди и руках. — Знаешь, Макумацан, сколько человек убил я в рукопашном бою? Сосчитай, Макумацан! — он указал мне на пометки, сделанные на роговой рукоятке топора. — Сто три! Я не считаю тех, кому я вскрыл живот.[70]

— Довольно, — сказал я, заметив, что его трясет, как в лихорадке, — замолчи! Ты поистине «Губитель»! Мы не любим слушать об убийствах. Слушай, нам нужны слуги. Эти люди, — я указал на Ваквафи, которые отошли в сторону во время нашего разговора, — не хотят идти с нами!

— Не хотят идти? — вскричал Умслопогас. — Какая это собака не хочет идти, когда мой отец приказывает? Ты, слушай! — одним сильным прыжком он очутился около солдата, с которым я говорил ранее, схватил его за руку и крепко сжал. — Собака! — повторил он, сильно сжимая руку испуганного человека. — Ты сказал, что не пойдешь с моим отцом? Скажи еще раз, и я задушу тебя… — его длинные пальцы впились в горло Ваквафи, — скажи, и те остальные… Разве ты забыл, как я служил твоему брату?

— Нет, мы пойдем с белым человеком! — пробормотал тот.

— Белый человек! — продолжал Умслопогас с притворно усиливающейся яростью. — О ком ты говоришь, дерзкая собака?

— Мы пойдем с великим начальником!

— То-то! — сказал Умслопогас спокойным голосом и внезапно отнял руку, так что солдат упал назад. — Я так и думал!

— Этот Умслопогас имеет сильное нравственное воздействие на своих спутников! — заметил потом Гуд.

Глава 2

ЧЕРНАЯ РУКА
Скоро мы покинули Ламу и через десять дней очутились в местечке Чарра, на реке Тана, испытав много разных приключений, о которых не стоит говорить. Между прочим, мы посетили разрушенный город, который, судя помногочисленным развалинам мечетей и каменных домов, был очень населенным местом. Эти разрушенные города, а их тут несколько, — относятся к глубокой древности, и, я думаю, были богаты и имели значение еще во времена Ветхого Завета, когда они служили центром торговли с Индией. Но слава их исчезла, когда прекратилась торговля невольниками. Там, где когда-то богатые торговцы, собравшиеся со всех концов мира, толпились и торговали на площадях, громко ревет лев, охраняя свое логовище, и вместо болтовни невольников и пронзительных голосов барышников по разрушенным проходам и коридорам звучит эхо его ужасного рычанья. Тут, в ограде, где валялся всевозможный мусор, мы нашли два огромных камня удивительной красоты и жалели, что не могли унести их особой. Нет сомнения, что они украшали собой вход во дворец, от которого не осталось и следа.

Исчезло, все исчезло! Подобно благородным господам и дамам, жившим за этими воротами, города эти кипели когда-то жизнью, теперь погибли, как Вавилон и Ниневия, как погибнут в свое время Лондон и Париж. Ничто не вечно

— таков непреложный закон. Мужчины, женщины, империи, города, троны, власть, могущество, горы, реки, моря, миры, пространства — все погибнет. В этих заброшенных развалинах моралист увидит символ участи всей вселенной.

В Чарра мы жестоко поссорились с начальником наших носильщиков, которых мы наняли идти дальше. Он вздумал заломить с нас небывалую цену.

В конце концов, он грозил нам призвать Мазаи. В эту же ночь он бежал со всеми носильщиками, стащив большую часть нашего имущества, которую им поручено было нести.

К счастью, им не удалось утащить наши винтовки, одежду; разумеется, не из деликатности, а потому, что вся поклажа оказалась в руках пятерых Ваквафи.

После этого мы ясно поняли, что нам надо бросить всякую мысль о караванах и носильщиках, да и имущества у нас осталось немного. Куда и как нам отправиться теперь?

Гуд быстро решил эту задачу.

— Здесь вода, — сказал он, указывая на реку, — и вчера я видел туземцев, которые в пирогах охотились за гиппопотамами. Я знаю, что дом миссионера Мекензи находится на реке Тане. Почему бы не поехать туда в лодках?

Это блестящее предложение было встречено с радостью. Я решил купить нужные пироги у туземцев. Через три дня я успел заполучить две больших пироги, каждая из них была выдолблена из огромного бревна и могла вместить шесть человек с багажом. За эти две пироги мы отдали все оставшееся у нас платье и некоторые веши.

На следующий день мы пустились в путь на двух пирогах. В первой находились Гуд, сэр Генри и трое солдат Ваквафи, во второй сидели я, Умслопогас и остальные двое солдат. Нам пришлось ехать вверх по реке, и мы попробовали пустить в дело наши четыре весла и работали все, кроме Гуда, как невольники. Это была тяжелая, утомительная работа.

Гуд, едва успев войти в лодку, очутился в родной стихии и принял команду над нами. Он хорошо командовал. На суше Гуд был вежливый джентльмен, с мягкими манерами, любивший подурачиться. На воде же он стал сущий демон. Он знал в совершенстве все, что касалась воды и плавания, от морской торпеды до уменья держать весло в африканских пирогах, а мы ровно ничего не знали. Его понятия о дисциплине были очень строги, можно сказать, он оказался нашим повелителем на воде и сторицей отплатил нам за небрежность, с которой мы относились к нему на суше. Но, с другой стороны, я должен сказать, что он удивительно хорошо правил лодкой.

Через день Гуду удалось с помощью кой-какого платья приделать паруса к каждой пироге, что несколько облегчило наш труд. Течение было очень сильно, и мы с трудом плыли по двадцать миль в день.

Мы отправлялись в путь на рассвете и плыли до десяти часов, когда солнце начинало жечь так, что грести было невозможно. Тогда мы выходили на берег, съедали наш скромный обед, после которого спали или занимались чем-нибудь до трех часов.

В три часа мы снова отправлялись в путь, до заката солнца, когда останавливались на ночлег. Однажды вечером, пристав к берегу. Гуд задумал, с помощью Аскари, устроить загородку из терновых кустов и развести огонь. Я, сэр Генри и Умслопогас отправились подстрелить что-нибудь к ужину. Задача была легкая, потому что на берегах Таны водится много всякого зверья и дичи. Однажды ночью сэр Генри убил самку жирафа, мозговая кость которой — великолепное блюдо.

Мне удалось убить пару косуль. Иногда мы разнообразили наш стол, убивая гвинейских кур или павлинов, или ловили прекрасную рыбу, которой изобилует Тана.

Через три дня с нами произошло неприятное приключение. Мы пристали к берегу, по обыкновению, на ночлег, как вдруг заметили невдалеке человеческую фигуру, очевидно, поджидавшую нас. Одного взгляда было достаточно, чтобы я узнал молодого воина из племени Мазаи Эльморен.

Если бы я даже усомнился в этом, то все сомнения мои рассеялись при испуганном крике наших Ваквафи: «Мазаи!»

Какую дикую, воинственную фигуру представлял он из себя! Я привык к виду дикарей, но скажу, что никогда не видел лица более свирепого и внушающего ужас. Он был громадного роста, почти как Умслопогас, и красив, но красотой дьявола. В правой руке он держал копье в пять с половиной футов длины, причем только клинок имел два с половиной фута. В его левой руке находился большой эллиптической формы щит из кожи буйвола, на котором были нарисованы странные геральдические надписи. На плечах его лежал капюшон из соколиных перьев, а вокруг шеи была надета полоса бумажной пестрой материи. Обычная его одежда из козлиной кожи была завязана узлом, в виде пояса, а на боку торчал меч, который представляет из себя кусок стали, вложенный в деревянные ножны. Самой замечательной принадлежностью из всего его одеяния была шапка из страусовых перьев, которая сходилась у подбородка и шла кругом всего лица, удивительно оттеняя сатанинское выражение физиономии дикаря в рамке пестрых перьев. Вокруг лодыжек болталась черная бахрома, а на ногах были надеты шпоры, из-под которых торчали пучки прекрасного черного обезьяньего волоса.

В таком наряде стоял Мазаи Эльморен, поджидая наши пироги. Я не мог различить всех подробностей его костюма, совершенно подавленный общим впечатлением и мыслью о том, что мы должны предпринять.

Пока мы размышляли о том, что нам делать, воин двинулся с места, махнул на нас копьем и исчез.

— Гола! — закричал сэр Генри с другой лодки. — Наш друг, начальник каравана, сдержал свое слово и выдал нас Мазаи. Не опасно ли пристать к берегу?

Я думал, что это небезопасна; но, с другой стороны, мы не могли ничего состряпать в пироге, чтобы поесть, а есть хотелось всем. Наконец, Умспопогас ускорил наше решение, заявив, что пойдет на разведку, и пополз в кустарник, как змея, а мы остались ждать его на воде. Через полчаса он вернулся и сказал нам, что мы видели не Мазаи, а просто воина-дикаря, что он сам выследил место, где они, действительно, расположились лагерем, и по некоторым признакам думает, что Мазаи тронулись не более, как час тому назад. Воин, которого мы видели, был послан с донесением о нашем появлении. Мы причалили к берегу, расположились кружком, поужинали и принялись обсуждать всю опасность нашего положения. В сущности, возможно, что появление воина вовсе не грозит нам ничем, что он один из шайки, посланный грабить и убивать людей из вражеского племени. Но когда мы вспомнили угрозу наших носильщиков и зловещее помахивание копьем в нашу сторону, дело показалось нам несколько иным. Одно было несомненно, что отряд Мазаи следил за нами и ждал удобного случая, чтобы напасть на нас.

У нас было два выхода: или идти вперед, или убираться назад. Последнее было отвергнуто всеми, тем более, что, отступая, мы могли наткнуться на еще большие опасности. Поэтому решили отправиться вперед во что бы то ни стало. Рассудив, что спать на берегу небезопасно, мы забрались в пироги и отвели их на середину реки, прикрепив их, вместо якоря, к большим камням толстыми веревками, сделанными из волокон кокоса.

Здесь москиты усердно накинулись на нас, и это, вместе с боязнью за свою безопасность, отогнало сон от меня, хотя другие спали, не обращая внимания на москитов. Я лежал, курил, размышлял, обдумывал, главным образом, как бы избежать Мазаи. Была чудная лунная ночь, и, несмотря на москитов и на опасность заболеть лихорадкой, ночуя на реке, несмотря на судорогу в моей правой ноге от неудобного положения в пироге, на то, что спящие Ваквафи отчаянно храпели, я поистине наслаждался чудной ночью. Лучи месяца играли на поверхности реки, воды которой неуклонно стремились к морю, как человеческая жизнь к могиле. На берегах царил мрак, и ночной ветер печально вздыхал в тростниках. Слева от нас, на берегу реки, находилась песчаная отмель, на которой не было деревьев. Тут я мог различить целое стадо антилоп, подошедших к воде пить. Как вдруг раздалось зловещее рычание, и все они испуганно убежали. Через несколько минут я увидел массивную фигуру его величества, царя зверей, явившегося запивать свой обед. Он медленно двигался в тростниках в пятидесяти шагах от нас, а еще через несколько минут исполинская черная масса выделилась из воды и захрапела.

Это был гиппопотам. Он был так близко от меня, что я видел, как он, движимый любопытством узнать, что такое представляют из себя наши пироги, открыл свою пасть, посмотрел и широко зевнул, давая мне возможность полюбоваться своими клыками.

Я хотел было всадить ему пулю, но, подумав, оставил его в покое, тем более, что он был слишком тяжел дли нашей пироги. Скоро он бесшумно исчез из виду. При взгляде вправо, на берег, мне показалось, что я вижу темную фигуру, прячущуюся за деревьями. У меня очень острое зрение, так что я был уверен, что вижу кого-то, но был ли это зверь, птица или человек — я не мог различить.

В это время темное облачко закрыло месяц, лес затих. Вдруг раздался резкий, хорошо мне знакомый крик совы, повторившийся настойчиво несколько раз. После этого наступила полнейшая тишина, только ветер шумел среди деревьев и в тростнике.

Неизвестно почему, меня охватило странное нервное возбуждение. Особых причин пока не было, потому что путешественник в Центральной Африке постоянно окружен опасностями, но, тем не менее, я не мог успокоиться. Обыкновенно я смеюсь и не верю разным предчувствиям, но теперь, помимо моей воли, мной овладело гнетущее предчувствие близкой опасности. Холодный пот выступил на моем лбу, но мне не хотелось будить других. Я чувствовал, что страх мой возрастает, пульс слабо бился, как у умирающего человека, нервное состояние дошло до крайности. Это ощущение вполне знакомо тому, кто подвержен кошмарам. Но моя воля торжествовала над страхом, я продолжал полулежать в пироге, повернув лицо в сторону Умслопогаса и двоих Ваквафи, спавших около меня.

На некотором расстоянии я слышал всплески гиппопотама, затем крик совы

повторился неестественно визгливым вскриком.[71] Ветер жалобно тянул раздирающую сердце песню. Над нашими головами стояло мрачное облако, а под нами — холодная, черная масса воды. И я ощущал дыхание смерти в окружающем мраке! Это было гнетущее ощущение.

Вдруг я почувствовал, что кровь застала в моих жилах, и сердце перестало биться. Показалось это мне, или мы двигаемся? Я перевел взгляд на другую лодку за нами, но не видел ее, а вместо нее заметил худую, черную руку, протянутую над пирогой.

Неужели это кошмар? В ту же минуту темное дьявольское лицо показалось из воды. Пирога покачнулась, блеснул нож, раздался ужасный крик одного из спавших Ваквафи, и что-то теплое брызнуло мне в лицо.

В одно мгновение я очнулся, понял, что это не кошмар, а нападение Мазаи. Схватив первое, что попалось под руку — это был топор Умслопогаса — я изо всей силы ударил им по тому месту, где видел руку с ножом. Удар пришелся прямо по руке и отрубил всю кисть. Дикарь не издал ни стона, ни крика. Явившись, как привидение, он исчез так же таинственно, оставив после себя отрубленную руку, все еще сжимающую меч, воткнутый в сердце нашего бедного Ваквафи.

Между дикарями произошло смятение, и мне показалось, не знаю, верно ли это было, что несколько голов скользнули по воде к правому берегу, у которого должна была скоро очутиться наша пирога, так как якорная веревка была перерезана.

Как только я освоился с обстановкой, я понял план дикарей. Они перерезали веревку, чтобы пирогу естественным течением реки прибило к берегу, где ждал отряд воинов с копьями, готовый перебить всех нас.

Схватив весло, я велел Умслопогасу взять другое, — оставшийся в живых Аскари был ни жив, ни мертв от страха, — и мы принялись усердно грести к середине реки, и как раз вовремя, потому что через несколько минут мы оказались бы у берега, и тогда нам всем грозила смерть.

Как только мы достаточно отдалились от берега, то поспешили узнать, уцелела ли наша другая пирога.

Тяжелая и опасная это была работа к окружающем мраке! Очевидно милосердный Бог руководил нами. Наконец, усердно работая веслами, мы увидали нашу другую пирогу и были рады узнать, что на ней все благополучно.

Несомненно, та же самая черная рука дикаря, которая перерезала нашу веревку, намеревалась сделать это и с другой пирогой, если бы дикаря не погубила непреодолимая наклонность убивать при всяком удобном случае. И хотя это стоило жизни одному из нас, но зато спасло всех остальных от гибели! Не явись эта черная рука, этот призрак около лодки, — я никогда до смерти не забуду этой минуты, — пирога была бы у берега, прежде, чем я мог понять, что случилось, и эта история не была бы написана мной!

Глава 3

У МИССИОНЕРА
Мы прикрепили остатки нашей веревки к другой пироге и стали ожидать рассвета, поздравляя друг друга с избавлением от страшной опасности, что было скорее милостью к нам Провидения, чем результатом наших собственных усилий. Наконец, начало светать. Редко так радостно встречал я рассвет. На дне пироги лежал несчастный Аскари и около него окровавленная рука дикаря. Я не мог выносить этого зрелища. Взяв камень, который служил якорем для пироги, я привязал к нему убитого человека и бросил его в воду. Он пошел ко дну, и только пузыри остались на воде после него. Ах! Когда придет время, большинство из нас канет в Лету, оставив за собой только пузыри — единственный след нашего существования! Руку дикаря мы также бросили в реку. Меч, который мы вытащили из груди убитого, был очень красивой, очевидно, арабской работы, с рукояткой из слоновой кости, отделанной золотом. Я взял его себе вместо охотничьего ножа, и он оказался очень полезным мне. Один из Ваквафи перебрался в мою пирогу, и мы снова пустились в путь в невеселом расположении духа, надеясь добраться до миссии только ночью.

Через час после восхода солнца полил сильный дождь, еще более ухудшивший наше положение. Мы промокли до костей, так как не могли укрыться от дождя в пирогах. Ветер упал, и паруса были бесполезны; мы ползли потихоньку с помощью весел.

В одиннадцать часов мы пристали к левому берегу; дождь несколько утих, и мы развели огонь, поймали и зажарили рыбу, не смея пойти в лес поохотиться. В два часа мы тронулись в путь, взяв с собой запас жареной рыбы.

Дождь полил еще сильнее. Плыть по реке становилось все труднее, благодаря камням, мелководью и чрезвычайно сильному течению. Очевидно было, что к ночи нам не добраться до гостеприимной кровли миссии — перспектива не особенно приятная! В пять часов пополудни, совершенно измученные, мы могли ясно определить, что находимся почти в 10 милях от миссии. Примирившись с этим, мы должны были позаботиться о безопасном ночлеге.

Мы не решились пристать к берегу, покрытому густой растительностью, где могли спрятаться Мазаи. К счастью, мы заметили маленький скалистый островок на середине реки. Мы сейчас же пристали к нему, крепко привязали пироги и вышли на землю, стараясь устроиться возможно комфортабельнее, насколько позволяли обстоятельства. Что касается погоды, то она была отвратительна: дождь пронизывал нас до костей, мешая развести огонь. Одно обстоятельство несколько утешало нас. Наши Аскари объявили, что ничто не заставит Мазаи напасть на нас в такую погоду, так как они не любят дождя и ненавидят даже самую мысль о мытье. Мы поели невкусной холодной рыбы, все, за исключением Умслопогаса, который, как истый зулус, не выносил ее, и выпили водки, которой у нас, к счастью, осталось несколько бутылок. Это была самая тяжелая ночь, которую мне пришлось пережить, за исключением, пожалуй, той ночи, когда мы, трое белых людей, готовы были погибнуть от холода во время нашего путешествия в страну Кукуанов. Ночь тянулась бесконечно, и я боялся, что наши Ваквафи умрут от дождя и холода; они, наверное, умерли бы, если бы я не давал им небольших порций водки. Даже такой закаленный, старый воин, как Умслопогас, живо ощущал все неудобство нашего положения, хотя, в противоположность Ваквафи, которые стонали и жаловались на свою судьбу, он не произнес ни одной жалобы. Под утро мы услыхали крик совы и начали готовиться к нападению врага, хотя я не думаю, чтобы мы могли оказать серьезное сопротивление. Но сова на этот раз оказалась настоящей, да и сами Мазаи, наверное, чувствовали себя так скверно, что и не помышляли о нападении.

Наконец, первые лучи рассвета скользнули по воде, и дождь перестал. Появилось лучезарное солнце, прогнало туман и обогрело воздух. Измученные, истощенные, мы поднялись и пошли отогреваться в ярких лучах, чувствуя горячую благодарность к солнцу. Я вполне понимаю, почему первобытные народы боготворили солнце, которое играло слишком большую роль в их жизни.

Через полчаса мы пустились в путь с помощью попутного ветра. Вместе с солнцем к нам вернулось хорошее расположение духа, и мы готовы были смеяться над опасностями предшествовавшей ночи. В одиннадцать часов, когда ми подумывали, по обыкновению, остановиться на отдых и попытаться застрелить какую-нибудь дичь на обед, внезапный поворот реки открыл перед вами картину настоящего европейского дома, с верандой вокруг, превосходно расположенного на холме и окруженного высокой каменной стеной и рвом.

Над домом широко разрослась огромная, ветвистая сосна, верхушку которой мы видели несколько раз за последние два дня, не подозревая, что она растет в самой миссии. Я первый увидел дом и не мог удержаться от радостного возгласа, к которому присоединились другие. Мы и не подумали останавливаться теперь на берегу, а усердно принялись грести, и хотя дом казался близко, однако, мы плыли долго и только в час причалили к берегу, на котором высился дом миссии. Выйдя на берег, мы заметили три фигуры, спешивших нам навстречу, одетых в обычный английский костюм.

— Господин, дама и девочка, — воскликнул Гуд, вглядываясь в трио сквозь свое стеклышко, — шествуют самым цивилизованным манером, по прекрасному саду нам навстречу. Повесьте меня, если это не самая любопытная вещь, которую мы видели!

Гуд был прав. Странно было видеть здесь этих европейцев; это походило на сон или на сцену из итальянской оперы. Но сон обратился в действительность, когда мы услыхали слова, обращенные к нам на чистейшем шотландском наречии:

— Здоровы ли вы, господа? — сказал мистер Мекензи, седоволосый, угловатый человек, с добрым лицом и красными щеками. — Надеюсь, что вижу вас в полном здравии. Туземцы сказали мне, что час тому назад выследили две лодки с белыми людьми, плывущие по реке, и мы поспешили встретить вас!

— Я так рада снова увидеть белых людей! — произнесла дама, прелестная, изящная на вид особа.

Мы сняли шляпы и представились.

— А теперь, вы, наверное, устали и проголодались, господа! — сказал мистер Мекензи. — Пойдемте! Мы очень рады видеть вас! Последний белый человек, который приехал к нам год тому назад, был Альфонс — вы его увидите!

Мы пошли по откосу холма, нижняя часть которого была отгорожена и представляла собой сады, полные цветов и овощей. По углам этих садов группировались грибообразные хижины, занимаемые туземцами, которым покровительствовал мистер Мекензи. В центре садов была проложена дорожка, окаймленная по обеим сторонам рядами апельсиновых деревьев; они были посажены не более десяти лет тому назад, но в этом прекрасном климате разрослись до невероятных размеров и были обременены золотистыми плодами. После довольно крутого подъема, мы подошли к прекрасной ограде, заключавшей пространство земли в 4 акра, где находился собственный сад, дом, церковь и другие строения мистера Мекензи, на самой вершине холма. И что это был за сад! Я всегда любил хорошие сады и всплеснул руками от восторга, когда увидел сад миссионера. Рядами стояли здесь все лучшие европейские плодовые деревья. На вершине холма климат был так ровен, что все английские растения, деревья, цветы произрастали великолепно, были даже некоторые разновидности яблок. Была здесь земляника, томаты, и какие еще! Дыни, огурцы, всевозможные виды растений и плодов…

— Великолепный у вас сад! — сказал я с восхищением и с некоторой завистью.

— Да, — ответил миссионер, — сад очень хорош и вполне вознаграждает все мои труды. И климат здесь благодатный! Если вы посадите в землю персиковую косточку, она принесет вам плод через три года, а черенок розы зацветет через год. Прекрасный климат!

Мы подошли ко рву, наполненному водой, на другой стороне которого возвышалась каменная стена с бойницами в 8 футов вышины.

— Там, — сказал мистер Мекензи, указывая на ров и стену, — за этой стеной «magnum opus», там — церковь, а по другой стороне — дом. Мне потребовалось двадцать человек туземцев, которые два года рыли ров и строили стену, и я не был спокоен, пока работы не были окончены. Теперь я вполне огражден от всех дикарей Африки, потому что поток, наполняющий ров, вытекает из-под стены, журчит одинаково летом и зимой, и я всегда держу в доме запас провизии на четыре месяца!

Пройдя по дощечке через ров, мы пролезли через узкое отверстие в стене и вошли во владения мистера Мекензи, именно, в его чудный сад, красоту которого трудно описать. Я никогда не видел таких роз, гардений, камелий (редкие сорта даже в Англии). Тут была целая коллекция прекрасных луковиц, собранных маленькой дочкой миссионера, мисс Флосси. В середине сада журчал фонтан, с каменным, очень красиво устроенным бассейном. Дом представлял собой массивное строение, с прелестной верандой, и был построен в виде четырёхугольника, четвертая сторона которого, вмещавшая кухню, была отделена от дома. Прекрасный план постройки в такой жаркой стране!

В центре четырехугольника находился самый замечательный предмет из всего виденного нами в этом прелестном месте — оригинальное дерево, имевшее триста футов в вышину; ствол его имел 16 футов в диаметре. Высоко, на семьдесят футов, поднимался прямой прекрасный ствол, без единой ветви, а наверху широко разрослись темно-зеленые сучья, имевшие вид гигантских листьев, раскинулись над домом и садом, осенили его благодатной тенью и в то же время, благодаря вышине, не препятствовали свету и воздуху проникать в дом.

— Какое замечательное дерево! — воскликнул сэр Генри.

— Да, вы правы, удивительно красивое дерево! Во всей стране, насколько я знаю, нет такого другого! — ответил миссионер. — Я называю его сторожевой башней. Когда мне нужно, я прикрепляю веревку к нижним сучьям и поднимаюсь на дерево со зрительной трубой. Я могу видеть с дерева на 15 миль кругом. Но я забыл, что вы голодны, а обед готов. Идемте, друзья мои! Я расскажу вам, как мне удалось заполучить французского повара!

Он направился к веранде. Я последовал за ним. В это время дверь, ведущая из дома на веранду, отворилась, и появился маленький, проворный человек, одетый в синюю бумазейную куртку, в кожаных башмаках, замечательный своим хлопотливым видом и огромными черными усами.

— Мадам позволит мне доложить, что обед подан? Господа, мой привет вам! — внезапно, увидев Умслопогаса, который стоял позади нас и играл своим топором, он всплеснул руками от удивления. — Ах, какой человек! — вскричал он по-французски. — Какой ужасный дикарь! Заметьте, какой у него страшный топорище!

— Что вы там болтаете, Альфонс? — спросил мистер Мекензи.

— Болтаю? — возразил маленький француз, не отводя глаз от Умслопогаса, вид которого, казалось, совершенно очаровал его. — Что я болтаю? Я говорю об этом черном господине!

Все мы засмеялись, а Умслопогас, заметив, что сделался предметом общего внимания, свирепо нахмурился.

— Черт возьми! — вскричал Альфонс. — Он сердится, делает гримасы. Мне это не нравится. Я исчезаю!

Он быстро убежал. Мистер Мекензи присоединился к общему смеху.

— Странный характер у Альфонса! — сказал он. — Потом я расскажу вам его историю. А пока пойдем пробовать его стряпню!

— Скажите мне, — сказал сэр Генри, когда мы уселись за превосходно приготовленный обед, — как вам удалось залучить французского повара в эту дикую страну?

— Он приехал сюда по своему собственному желанию и просил принять его в услужение. Вы можете попросить его рассказать вам свою историю!

Когда обед был окончен, мы закурили трубки, и сэр Генри описал гостеприимному хозяину все наши путешествие.

— Очевидно, — сказал миссионер, — что эти ракалии Мазаи выследили вас, и я очень рад, что вы благополучно добрались сюда. Не думаю, чтобы они решились напасть на вас здесь. К несчастью, почти все мои люди ушли с караваном, около двухсот человек, а здесь осталось не более двадцати человек, чтобы отразить внезапное нападение. Во всяком случае, я отдам сейчас же кое-какие приказания!

Подозвав черного человека, стоявшего у сада, он подошел к окну и что-то сказал ему на туземном диалекте. Человек выслушал, поклонился и ушел.

— Смею надеяться, — сказал я, когда он вернулся на свое место, — что мы не причиним вам столько тревоги. Мы уйдем раньше, чем эти кровожадные негодяи осмелятся беспокоить вас!

— Вы не уйдете. Если Мазаи идут, то придут, и я полагаю, что мы устроим им теплую встречу. Я не способен указать человеку на дверь ради всех дикарей на свете!

— Я помню, — продолжал я, — консул в Ламу говорил мне, что у него есть ваше письмо, в котором вы писали, будто к вам приходил человек, заявивший, что он видел белых людей внутри страны. Как вы думаете, правда ли это, или вымысел? Я спрашиваю потому, что до меня доходили слухи о существовании этой белой расы!

Вместо ответ миссионер вышел из комнаты и вернулся, держа в руках курьезнейший длинный меч.

Весь клинок его, толстый и острый, был странно раскрашен, но меня удивило более всего, что края меча, остро отточенные, несмотря на

существование клинка, были великолепно отделаны золотом.[72]

— Видели ли вы когда-нибудь такой меч? — спросил мистер Мекензи.

Мы осмотрели оружие и покачали головой.

— Хорошо, я показал вам меч, потому что его мне принес человек, который сказал, что видел белых людей, и это оружие более или менее подтверждает правдивость его слов, хотя я принял все его россказни за басню. Я скажу вам все, что знаю об этом!

— Однажды, после полудня, я сидел на веранде, как вдруг вошел бедный, жалкий, усталый человек. Я спросил его, откуда он пришел, и что ему надо. Он пустился в длинное повествование о том, что он принадлежал к племени, жившему далеко на севере, которое было уничтожено другим, враждебным племенем, что он с немногими, оставшимися в живых, бежал далее на север и прошел озеро, по имени Лага. Затем, кажется, путь его лежал к другому озеру, находившемуся в горах; «озеро без дна» так назвал он его. Здесь его жена и брат умерли от какой-то заразной болезни, — вероятно, от оспы, — и народ прогнал его из своих селений. Десять дней шатался он по горам и, наконец, очутился в густом лесу, где его нашел белый человек, который охотился и привел его к белым людям, жившим в больших каменных домах. Тут он прожил с неделю, пока однажды, ночью, к нему не пришел человек с белой бородой, «человек, который лечит» — так сказал он мне, — исследовал и осмотрел его. После этого его отвели опять в лес, на границу пустыни, дали ему пищи и этот меч и оставили одного.

— Так, — произнес сэр Генри, слушавший с большим интересом, — что же дальше?

— Согласно его словам, он перенес много страданий и лишений, неделями питался только корнями растений, ягодами и тем, что ухитрялся поймать или убить. Наконец, он добрался до нас. Я так и не узнал всех подробностей его путешествия, потому что велел ему прийти на другой день и приказал старшему из слуг позаботиться о нем. Слуга увел его. Бедняк страдал чесоткой, и жена моего слуги не хотела пустить его в хижину из боязни заразиться. Ему дали одеяло и велели спать на воздухе. К несчастью, поблизости от нас бродил лев, который заметил несчастного, прыгнул на него и откусил ему голову. Никто из людей не подозревал об этом. Так кончилась его жизнь и вся история о белых людях, и я не знаю сам, правда это или вымысел! Как вы думаете, мистер Квотермейн?

— Я тоже не знаю, — отвечал я, — но в этой дикой стране так много загадочного, что мне будет досадно, если вся история окажется вымыслом! Во всяком случае, мы попытаемся и поищем! Мы намереваемся отправиться к Лекакизаре, а оттуда, если будем живы, к озеру Лага. Если там живут белые люди, мы найдем их!

— Вы — отважный народ, друзья мои, — сказал миссионер с легкой улыбкой.

Глава 4

АЛЬФОНС И ЕГО АНЕТА
После обеда мы осмотрели все здание и все строения миссии. Я должен сознаться, что это прекраснейший уголок во всей Африке.

Мы вернулись на веранду, где нашли Умслопогаса за его любимым занятием,

— он усердно чистил винтовки. Это была единственная работа, которую он признавал, потому что начальник зулусов не мог унизить своего достоинства какой-нибудь другой работой. Курьезное зрелище представлял из себя огромный зулус, сидящий на полу, тогда как его боевой топор стоял около него, прислоненный к стене. Его тонкие аристократические руки деликатно и заботливо чистили механизм винтовок. Он придумал имя каждой винтовке. Одну, принадлежавшую сэру Генри, он называл «Громобой», другую маленькую, но дающую сильный выстрел — прозвал «малюткой, которая говорит, словно хлещет». Винчестеры он называл «женщины, которые говорят так быстро, что не различишь одного слова от другого», винтовки Мартини он называл «обыкновенным народом», и так все до одной. Курьезно было слышать, как он, во время чистки, разговаривал с ними, как с людьми, шутил с самим добродушным видом. Он беседовал также со своим топором, считая его, кажется, задушевным другом, и целыми часами рассказывал ему свои приключения. С присущим ему юмором, он назвал свои топор «Инкози-каас», что значит «начальница» на языке зулусов. Я удивлялся такому названию и, наконец, спросил его об этом. Он объяснил мне, что его топор — женского пола, потому что у него женская привычка глубоко проникать во все. Он добавил, что его топор заслуживает названия «начальницы», так как все люди падают перед ним, подавленные его силой и красотой. Кроме того, Умслопогас советовался со своим топором во всех затруднениях, потому что этот топор, по его словам, обладает большой мудростью, так как «заглянул в мозги многих людей».

Я взял топор и долго рассматривал ужасное оружие. Роговая рукоятка имела около трех футов длины, с шишкой на конце, величиной с апельсин, чтобы не скользила рука. Около этого набалдашника было сделано много зарубок, обозначавших число людей, убитых топором. Он был сделай из прекраснейшей стали и хорошо отшлифован. Умслопогас не знал, наверное, происхождения этого топора, так как взял его из рук человека, которого убил несколько лет тому назад.[73] Топор не был тяжел, весил всего 21/2 фунта, как я думаю, но в руках Умслопогаса был смертоносным орудием. Обыкновенно он с силой ударял врага несколько раз набалдашником топора, употребляя острие только в особых случаях. Благодаря этой привычке долбить врага, он и получил прозвище «Дятел». Умслопогас дорожил своим замечательным и ужасным оружием больше собственной жизни. Он выпускал его из рук только, когда ел, но и тогда топор лежал у него под ногой.

Едва я успел отдать Умслопогасу топор, явилась мисс Флосси и просила меня посмотреть коллекцию ее цветов, африканских лилий и цветущих кустов.

Некоторые были удивительно красивы, хотя совершенно неизвестны мне. Я спросил ее, не слыхала ли она о лилии «Гойа», чудная красота которой поражала африканских путешественников. Эта лилия цветет только однажды в 10 лет и любит сухую почву. Позднее мне удалось увидеть этот редкий цветок, и я не сумею описать его красоту и необыкновенно нежное и сладкое благоухание. Цветок выходит из венчика луковицы толстым мясистым стебельком и иногда имеет до 14 дюймов в диаметре. Сначала образуются зеленые ножны, потом появляются цветистые усики и грациозно вьются по стеблю. В конце концов, выходит сам цветок, ослепительно белая дуга которого заключает в себе чашечку бархатистого малинового цвета; из середины этой чашечки выглядывает золотистый пестик. Я никогда не видел ничего подобного этому роскошному цветку, который мало кому известен. Смотря на него, я невольно подумал, что в каждом цветке отражается величие и слава Создателя! К моему удовольствию, мисс Флосси заявила мне, что хорошо знает цветок, и пыталась вырастить его в своем саду, но безуспешно.

— Впрочем, — добавила она, — теперь такое время, что он цветет, и я постараюсь достать вам одни экземпляр!

Затем я спросил ее, не скучает ли она здесь и не чувствует ли себя одинокой, среди дикарей, не имея подруг-сверстниц.

— Одинока ли я? — возразила мисс Флооси. — О, нет! Я счастлива и занята целый день, у меня есть друзья. Мне противно было бы находиться в толпе белых девочек, таких же, как я! Здесь, — продолжала она, — качнув головкой, — я — это я сама! На несколько миль в окружности туземцы хорошо знают «Водяную лилию», — так называют они меня, — и готовы все сделать для меня. А в книжках, которые я читала о маленьких девочках в Англии, ничего нет подобного. Всего они боятся и делают только то, что нравится их учительнице! О, если б меня посадили в клетку — это разбило бы мне сердце! Я свободна теперь, свободна, как воздух!

— Разве вы не любите учиться?

— Я учусь. Отец учит меня латыни, французскому языку и арифметике!

— Вы не боитесь этих дикарей?

— Бояться? О, нет, они не трогают меня. Я думаю, они верят, что я «Нгои» (божество), потому что у меня белая кожа и золотистые волосы. Взгляните! — она сунула свою маленькую ручку за корсаж платья и достала маленький револьвер в виде бочёночка. — Я всегда ношу его с собой заряженным, и если кто-нибудь тронет меня, я убью его! Однажды я убила леопарда, который набросился на моего осла. Он перепугал меня, но я выстрелила ему в ухо, и он упал мертвым. Шкура этого леопарда лежит вместо ковра у моей кровати. — Посмотрите теперь сюда! — продолжала она изменившимся голосом, указывая вдаль. — Я сказала вам, что у меня есть друзья, вот один из них!

Я взглянул по тому направлению, куда она показывала и увидал прекрасную гору Кениа. Гора почти всегда скрывалась в тумане, но теперь ее лучезарная вершина сияла издалека, хотя подошва была еще окутана туманом. Вершина, поднимающаяся на 20 000 футов к небу, казалась каким-то видением, висящим между небом и землей. Трудно описать торжественное величие и красоту белой вершины.

Я смотрел на нее вместе с девочкой и чувствовал, что сердце мое усиленно бьется, и великие и чудные мысли озаряют мозг, как лучи солнца искрятся на снегах горы Кениа. Туземцы называют гору «Божием перстом», и это название, кажется мне, говорит о вечном мире и торжественной тишине, царящей там, в этих снегах. Невольно вспомнились мне слова поэта: красота — это радость каждого человека! И я в первый раз понял всю глубину его мысли. Разве не чувствует человек, смотря на величественную, снегом покрытую гору, эту белую гробницу протекших столетий, — свое собственное ничтожество, разве не возвеличит Творец в сердце своем? Да, эта вечная красота радует сердце каждого человека, и я понимаю маленькую Флосси, которая называет гору Кениа своим другом. Даже Умслопогас, старый дикарь, когда я указал ему на снежную вершину, сказал: «человек может смотреть на нее тысячу лет и никогда не наглядеться!» Он придал своеобразный колорит своей поэтической мысли, когда добавил протяжно, словно печально пел, что когда он умрет, то желал бы, чтобы его дух вечно находился на снежно-белой вершине, овеянной дыханием свежего горного ветра, озаренный сиянием света, и мог бы убивать, убивать, убивать!..

— Кого убивать, кровожадный старик? — спросил я.

Он задумался.

— Тени людей! — наконец, ответил он.

— Ты хочешь продолжать убивать даже после смерти?

— Я не убиваю, — отвечал он важно, — я бью во время боя. Человек рожден, чтобы убивать. Тот, кто не убивает — женщина, а не мужчина! Народ, который не знает убийства, — племя рабов. Я убиваю людей в битве, а когда я сижу без дела «в тени», то надеюсь убивать! Пусть будет проклята навеки моя тень, пусть промерзнет до костей, если я перестану убивать людей, подобно бушмену, когда у него нет отравленных стрел! — и он ушел, полный собственного достоинства. Я засмеялся ему вслед.

В это время вернулись люди, посланные нашим хозяином еще рано утром разузнать, нет ли в окрестностях следов Мазаев, и объявили, что обошли на 15 миль всю окружность и не видали ни одного дикаря. Они надеялись, что дикари бросили преследование и ушли к себе. Мистер Мекензи, видимо, обрадовался, узнав это, впрочем, как и мы, так как имели достаточно забот и тревог от Мазаев. В общем, мы полагали, что дикари, зная, что мы благополучно достигли миссии, не рискнули напасть на нас здесь и бросили погоню. Как обманчивы были наши догадки, показало нам дальнейшее!

Когда мистер Мекензи и Флосси ушли спать, Альфонс, маленький француз, пришел к нам, и сэр Генри просил его рассказать, как он попал в Центральную Африку. Он рассказал нам все таким странным языком, что я не берусь воспроизводить его.

— Мой дедушка, — начал он, — был солдатом и служил в гвардии еще при Наполеоне. Он был в войске при отступлении из Москвы и питался целые 10 дней голенищами своих сапог и чужих, которые он украл у товарища. Он любил выпить и умер пьяный. Помню, я барабанил по его гробу… Мой отец…

Здесь мы перебили его, попросив рассказать о себе и оставить предков в покое.

— Хорошо, господа! — возразил маленький смешной человек с учтивым поклоном. — Я хотел только указать вам, что военные наклонности не наследственны. Мой дед был великолепный мужчина, 6 футов роста, крепко сложенный и силач. Очень замечательны были его усы. Ко мне перешли только эти усы, и больше ничего. Я, господа, повар и родился в Марселе. В этом милом городе я провел счастливую юность. Годами я мыл посуду в отеле Континенталь. То были золотые дни! — прибавил он со вздохом. — Я — француз, и неудивительно, господа, что я поклоняюсь красоте! Я обожаю красоту. Господа, мы любуемся розами в саду, но срываем одну из них. Я сорвал одну розу, господа, увы! Она больно уколола мне палец. Это была прелестная служанка, Анета, с восхитительной фигуркой, ангельским личиком, а ее сердце! Увы! Я хотел бы обладать им, хотя оно черно и жестко, как книга в кожаном переплете. Я любил ее без ума, обожал ее до отчаяния. Она восхищала меня. Никогда я не стряпал так чудесно, как тогда, когда Анета, дорогая Анета, улыбалась мне! Никогда, — голос его оборвался в рыданиях, — никогда не буду я так хорошо стряпать!

Он залился горькими слезами.

— Перестаньте! Успокойтесь! — произнес сэр Генри, дружески хлопнув его по спине. — Неизвестно, что может еще случиться. Если сулить по сегодняшнему обеду, то вы на пути к выздоровлению!

Альфонс перестал плакать и потер себе спину.

— Господин думает, конечно, утешить меня, но рука у него тяжелая. Продолжаю: мы любили друг друга и были счастливы. Птички в своем гнездышке не были счастливее Альфонса и его Анеты. И вдруг разразился удар! Господа простят мне, что я плачу. Мое горе было очень тяжело. Фортуна отомстила мне за обладание сердцем Анеты. Наступила тяжелая минута. Я должен был сделаться солдатом! Я бежал, но был пойман грубыми солдатами, и они колотили меня прикладами ружей до тех пор, пока мои усы от боли не поднялись кверху. У меня был двоюродный брат, торговец материями, очень некрасивый собой.

— Тебе, кузен, — сказал я, — тебе, в жилах которого течет геройская кровь наших предков, я поручаю Анету. Береги ее, пока я буду завоевывать славу в кровавых боях!

— Будь спокоен! — отвечал он. — Я все сделаю! — И он сделал, как оказалось впоследствии.

— Я ушел, жил в бараках и питался жидким варевом. Я — образованный человек, поэт по натуре, я много вытерпел от грубости окружающих. Был у нас один сержант и имел тросточку. Ах, эта трость! Никогда я не забуду ее!

— Однажды утром пришли новобранцы. Моему батальону приказано было отправиться в Тонкин. Злой сержант и другие грубые чудовища обрадовались. Я навел справки о Тонкине. В Тонкине жили дикие китайцы, которые вскрывают людям животы. Мои артистические наклонности, — потому что я артист, — возмутились против мысли, что мне могут вскрыть живот. Великие люди принимают великие решения. Я подумал и решил, что не желаю вскрыть себе живот, и дезертировал. Переодетый стариком, я добрался до Марселя, вошел в дом кузена и нашел там Анету. Это было как раз во время сбора вишен. Они забрали себе большой сук вишневого дерева, полный вишен. Мой кузен положил одну вишню себе в рот, Анета съела несколько. Они обрывали сук до тех пор, пока губы их встретились и о, ужас! Они поцеловались! Игра была очень интересна, но наполняла мое сердце яростью. Геройская кровь предков закипела во мне. Я бросился в кухню, ударил кузена моим костылем. Он упал, я убил его. Анета закричала. Прибежали жандармы. Я убежал, добрался до гавани и спрятался на корабле, который шел в море. Капитан нашел и прибил меня, но не высадил на берег, потому что я отлично ему стряпал, стряпал всю дорогу до Занзибара. Когда я попросил заплатить мне, он толкнул меня ногой. Геройская кровь деда снова закипела во мне. Я показал ему кулак и поклялся отомстить. Он снова толкнул меня. В Занзибаре нас ждала телеграмма. Я проклял человека, который изобрел телеграф, и проклинаю теперь. Меня арестовали за дезертирство и за убийство. Я бежал из тюрьмы, долго скрывался и, наконец, наткнулся на людей доброго господина кюре. Они привели меня сюда. Я весь переполнен моим горем, но не возвращусь во Францию. Лучше рисковать жизнью вэтом ужасном месте, чем познакомиться с тюрьмой!

Он замолчал, а мы задыхались от смеха, отвернувшись от него.

— А, вы плачете, господа! — оказал он, — Неудивительно! — Это такая печальная история!

— Быть может, геройская кровь ваших предков восторжествует еще раз, — сказал сэр Генри, — быть может, вы еще будете великим человеком! А теперь, пора спать! Я устал до смерти. Мы все плохо спали прошлую ночь!

Мы ушли. Как странны казались нам опрятные комнаты и белоснежные простыни после наших недавних приключений!

Глава 5

УМСЛОПОГАС ДАЕТ ОБЕЩАНИЕ
На следующее утро, когда мы собрались к завтраку, я заметил отсутствие Флосси и спросил, где она.

— Сегодня утром, — сказала ее мать, — я нашла записку у моей двери… Да вот и записка, вы можете сами прочитать ее!

Она подала мне кусочек бумаги, на котором рукой Флосси было написано следующее:

«Дорогая мама! Уже светло, и я отправляюсь на холм добыть г. Квотермейну цветок лилии, который ему так нравится. Не ждите меня. Я взяла с собой белого ослика, няню и пару мальчиков, а также немножко провизии. Я могу пробыть в лесу долго, целый день, потому что решила достать лилию, хотя бы мне и пришлось пройти 20 миль. Флосси».

— Надеюсь, что она вернется благополучно, — оказал я с испугом, — я никогда не подумал бы беспокоить ее этим цветком!

— Флосси сама знает, что делает, — ответила мать, — она часто убегает так, как настоящая дикарка!

Но мистер Мекензи, который только что вошел и прочитал записку, нахмурился, хотя ничего не сказал. После завтрака я отвел его в сторону и спросил, нельзя ли послать кого-нибудь за девочкой и вернуть ее домой, ввиду того, что поблизости могут скрываться Мазаи, и она попадет прямо к ним в руки.

— Я боюсь, что это бесполезно! — ответил он. — Она, может быть, ушла теперь за 15 миль, и кто может сказать, по какому пути она пошла. Повсюду здесь холмы! — он указал на длинный ряд возвышенностей, тянувшихся параллельно течению реки Таны и постепенно спускавшихся в покрытую кустарником равнину, на расстоянии 5 миль от дома.

Я предложил взобраться, на большое дерево и посмотреть на окрестность через зрительную трубу. Мы так и сделали, кроме того, мистер Мекензи приказал своим людям пойти поискать следы Флосси. Подъем на дерево был не особенно удобен даже по веревочной лестнице, но Гуд быстро и ловко первым влез туда. Добравшись до вершины дерева, мы взошли без труда на площадку из досок, перекинутых с одного сука на другой, на которой легко могла поместиться дюжина людей. Вид с площадки был великолепный. По всем направлениям кусты казались огромными волнами, катящимися на целые мили, и далеко, насколько можно было видеть, там и здесь пересекались яркой зеленью возделанных полей или сияющей поверхностью озер. К северо-востоку Кениа поднимала свою могучую голову, и мы могли видеть, как река Тана извивалась, словно серебристый змей, у ее подошвы и текла дальше в океан. Это — дивная, чудная страна и ждет руки цивилизованного человека, который бы развил ее производство. Но мы не заметили никакого признака Флосси и ее ослика и сошли с дерева опечаленные.

На веранде я нашел Умслопогаса. Он точка свой топор маленьким оселком, который он всегда носил с собой.

— Что ты делаешь, Умслопогас? — спросил я.

— Пахнет кровью, — был ответ, — я тороплюсь наточить его!

После обеда мы опять взобрались на дерево и осмотрели всю окрестность, но безуспешно.

Когда мы сошли вниз, Умслопогас все еще точил свой «Инкози-каас», хотя топор был остер, как бритва. Альфонс стоял перед ним и смотрел на него со страхам и восхищением. Действительно, сидя на корточках, по обычаю зулусов, Умслопогас представлял собой странное зрелище со своим диким, но осмысленным лицом, натачивая непрестанно свой убийственный топор.

— О, чудовище, ужасный человек! — воскликнул маленький француз, всплеснув руками. — Посмотрите на его голову! Словно у крошечного бэби! И кто только вскормил такого дитятку! — он разразился смехом. С минуту Умслопогас смотрел на него, и злой огонек загорелся в его глазах.

— Что такое болтает эта буйволица? (Так называл Альфонса Умслопогас из-за его усов, женственных движений и маленького роста.) Пусть он будет осторожнее, или я обломаю ему рога. Берегись ты, маленькая обезьяна, берегись!

К несчастью. Альфонс продолжал смеяться над «смешным черным господином».

Я только хотел предупредить его, как вдруг зулус вскочил с веранды, подбежал к нему с лицом, искаженным злобой, и начал вертеть своим топором над головой француза.

— Перестань! — закричал я французу. — Стойте смирно, если вам дорога жизнь! Он убьет вас!

Сомневаюсь, чтобы Альфонс, совершенно перепуганный, слышал меня. Затем последовали странные манипуляции с топором. Сначала топор летал над головой Альфонса с необыкновенной легкостью и силой все ближе и ближе к голове несчастного, почти касаясь ее. Потом вдруг движение его изменилось, — он начал летать буквально вокруг всего тела Альфонса, не ближе нескольких дюймов, но не задевал его. Странное зрелище представлял из себя маленький человек, скорчившийся, не смевший двинуться с места из опасения неминуемой смерти. Его черный палач продолжал вертеть около него топором, сверху, справа, слева, вокруг всего маленького человека. Более минуты продолжалось это, потом я увидел, как что-то блестящее коснулось лица Альфонса, и что-то черное упало на землю. Это был кончик щегольских усов маленького француза. Умслопогас облокотился на свой топор и громко захохотал, а Альфонс, подавленный страхом, упал на землю. Мы стояли и смотрели, пораженные этим сверхъестественным искусством владения оружием.

— Инкози-каас очень остер! — сказал зулус. — Удар, отрубивший рог буйволицы, мог бы разрубить человека с головы до пят. Редко кто умеет так ударить, как я. Смотри, маленькая буйволица! Добрый ли я человек, если смеюсь теперь? Ты был на волосок от смерти. Не смейся опять! Я все сказал!

— Зачем ты выкидываешь такие штуки? — спросил я дикаря с негодованием. — Ты, вероятно, помешан! Ты мог убить человека!

— Нет, Макумацан, я не убью! Трижды, пока топор летал, недобрый дух шептал мне, чтобы я прикончил его; но я не послушал его. Я пошутил, но «буйволица» нехорошо делает, что насмехается надо мной. Теперь я пойду делать щит, я слышу, что пахнет кровью, Макумацан! Поистине, пахнет кровью! Разве ты не замечал перед битвой, как появляются на небе коршуны? Они слышат запах крови, Макумацан, а мое чутье еще острее. Я иду делать щит!

— Этот ваш дикарь довольно неприятная личность! — сказал мистер Мекензи, бывший свидетелем всей сцены. — Он напугал Альфонса, посмотрите!

— миссионер указал на француза, который, весь дрожа, с побелевшим лицом, направлялся к дому, — Я не думаю, чтобы он стал еще смеяться над «черным господином»!

— Да, — отвечал я, — он зло шутит! Когда он рассердится, с ним беда, а между тем у него предоброе сердце! Я помню, как несколько лет тому назад он нянчил целую неделю больного ребенка. У него странный характер, но он правдив и верный товарищ в опасности!

— Он уверяет, что пахнет кровью, — возразил мистер Мекензи, — надеюсь, что он ошибается. Я страшно боюсь за мою дочку. Она или ушла далеко, или сейчас будет дома. Уже больше трех часов теперь!

Я напомнил ему, что Флосси взяла с собой провизии и может вернуться не раньше ночи. В душе я сильно опасался за нее.

Вскоре после этого, люди, которых мистер Мекензи посылал на поиски Флосси, вернулись и сказали, что они нашли следы ослика за две мили от дома и потом потеряли их на каменистом грунте. Они исходили страну вдоль и поперек, но безуспешно. День прошел очень скучно. К вечеру, когда о Флосси не было и помину, наши опасения дошли до крайнего предела. Бедная мать совершенно растерялась от страха, но отец Флосси еще крепился. Все возможное было сделано. Люди были разосланы по всем направлениям, на большом дереве учредили постоянный наблюдательный пост. Все напрасно. Стемнело. Милая Флосси исчезла. В восемь часов мы сели ужинать. Тяжелый это был ужин. Миссис Мекензи не вышла. Мы сидели молча. Кроме понятного страха за участь ребенка, нас давила мысль, что мы навлекли столько горя и тревоги на дом гостеприимного хозяина. Наконец, я попросил извинения и встал из-за стола. Мне хотелось уйти и подумать обо всем. Я ушел на веранду и, закурив трубку, сел в десяти шагах от конца строения. Как раз напротив меня находилась узкая дверь в стене, огораживающей дом и сад. Я сидел так минут 6 или 7, как вдруг услыхал легкое движение двери. Я взглянул в этом направлении, прислушался и решил, что ошибся. Ночь была очень темна, и месяц еще не взошел. Через минуту вдруг что-то круглое, мягкое упало на каменный пол веранды и покатилось около меня. Я не встал, хотя очень удивился и подумал, что это было какое-нибудь животное. Потом другая мысль пришла мне в голову, я встал и дотронулся рукой до круглого предмета. Он двигался. Очевидно, это не животное. Что-то мягкое, теплое, легкое. Испуганный, я поднял его, чтобы разглядеть при слабом мерцании звезд. Это была только что отрубленная человеческая голова.

Я старый воробей и не часто пугаюсь, но при этом зрелище чуть не упал. Как эта голова попала сюда? Что это значит? Я бросил ее и побежал к двери. Никого и ничего. Я хотел войти дальше, в темноту, но, вспомнив, что рискую быть убитым, вернулся назад, запер дверь и заложил ее. Затем я пошел на веранду и, насколько мог, постарался беззаботно позвать Куртиса. Но, вероятно, в моем голосе было что-то особенное, потому что и сэр Генри, и Гуд, и Мекензи встали из-за стола и прибежали ко мне.

— Что случилось? — спросил миссионер испуганно.

Я рассказал им. Мистер Мекензи повернулся ко мне, бледный, как смерть, схватил голову за волосы и поднес ее к свету, проникающему сюда из комнаты.

— Это голова одного из людей, сопровождавших Флосси! — сказал он дрожащим голосом. — Слава Богу, что это не ее голова!

Мы стояли и смотрели друг на друга. Что делать? Вдруг раздался стук в дверь, которую я запер.

— Открой, отец мой, открой! — кричал чей-то голос.

Дверь открыли. Вошел испуганный человек, один из слуг, которые были посланы на разведку.

— Отец мой, — кричал он, — Мазаи близко! Большой отряд обошел вокруг холма и двинулся к каменному краалю, через поток. Отец мой! Укрепи свое сердце! В середине отряда я видел белого осла и на нем сидела «Водяная Лилия». Молодой воин ведет осла, а рядом идет и плачет нянька. Другого человека, который пошел с ними, я не видал.

— Дитя спокойно? — спросил миссионер хриплым голосом.

— Она бела, как снег, но спокойна, отец мой! Они прошли около меня, где я лежал, спрятавшись, и я хорошо видел лицо «Водяной Лилии»!

— Помоги ей, Боже! — простонал священник.

— Сколько их всех? — спросил я.

— Больше двухсот, двести и половина!

Снова мы посмотрели друг на друга. Что делать? В это время из-за стены донесся до нас шум и крики.

— Открой дверь, белый человек, открой дверь! Вестник хочет говорить с тобой! — крикнул чей-то голос.

Умслопогас побежал к стене, взобрался на нее и начал смотреть туда.

— Я вижу одного человека! — сказал он. — Он вооружен и несет в руке корзину!

— Открой дверь! — сказал я. — Открой, Умслопогас, возьми твой топор и встань около двери. Впусти одного человека. Если за ним последует другой, бей его!

Дверь была открыта. В тени встал Умслопогас с поднятым топором. В это время на небе появился месяц. После минутной паузы показался Мазаи Эльморан, в полном вооружении, с корзиной в руке. Луч месяца заблестел на его огромном копье. Это был физически великолепный человек, около 35 лет, высокий, превосходно сложенный. Я никогда не видел между Мазаями людей меньше шести футов роста. Остановившись против нас, он бросил корзину и воткнул копье в землю.

— Позволь нам говорить! — оказал он. — Первый вестник, которого мы тебе послали, не может говорить! Он указал на мертвую голову, — ужаснейшее зрелище при свете месяца, — но я имею слово вам сказать, если у вас есть уши, чтобы слышать их. Я принес подарки! Он показал на корзину и засмеялся с небрежным видом, поистине удивительным, так как он был окружен врагами.

— Говори! — сказал мистер Мекензи.

— Я — лигонини (капитан) из отряда Мазаев. Мы выследили этих трех белых людей, — он указал на сэра Генри, Гуда и меня, — но они скрылись от нас. Мы поссорились с ними и решили убить их! Следя за этими людьми, сегодня утром мы поймали двух черных людей, одну черную женщину, белого осла и белую девочку. Одного из черных людей мы убили — его голова лежит тут! Другом убежал. Черная женщина, белая девочка и белый осел у нас. Мы взяли их и привели сюда. В доказательство этого я принес сюда корзину. Скажи мне, это корзина твоей дочери?

Мистер Мекензи кивнул головой.

— Хорошо! Мы не ссорились с тобой и твоей дочерью и не желаем беспокоить тебя, хотя мы взяли твой скот — двести сорок голов! Пригодится для наших отцов.[74] Мистер Мекензи застонал, так как высоко ценил свой скот, который заботливо хранил и растил.

— Кроме скота, мы никого не тронем, потом, — добавил он простодушно, поглядывая на стену, — из этого места трудно достать кого-нибудь! Но эти люди — другое дело. Мы следили за ними дни и ночи и должны убить их. Если мы вернемся к себе в крааль, не убив их, все девушки будут смеяться над нами. Во что бы то ни стало, они должны умереть. Пусть слышат теперь твои уши мое предложение! Мы не трогали белую девочку. Ома слишком красива, и дух ее смел. Отдай нам одного из этих трех людей, — жизнь за жизнь! Мы отдадим тебе девочку и с ней также черную женщину. Прекрасный обмен, белый человек! Мы просим отдать только одного из трех, мы найдем другой случай убить двух других. Я предпочитаю взять вот этого толстого, — он указал на сэра Генри.

— он выглядит силачом и не так скоро умрет!

— А если я скажу, что не выдам ни одного? — сказал мистер Мекензи.

— Не говори так, белый человек, — отвечал воин. — Тогда дочь твоя умрет, а черная женщина говорит, что у тебя только одно дитя. Будь она старше, я взял бы ее к себе, но она очень мала, и я убью ее моей собственной рукой вот этим копьем! Ты можешь прийти и посмотреть, если хочешь! Вот тебе мое условие! — дикарь громко засмеялся.

Все это время я думал и пришел к заключению, что должен заменить Флосси. Я боялся только недоразумения. В моем решении не было ничего героического. Это было дело простого здравого смысла и справедливости. Моя старая, негодная жизнь никому не нужна, девочка только начинала жить. Ее смерть убила бы ее родителей, а обо мне некому горевать. Напротив, несколько благотворительных учреждений порадовались бы моей смерти.

Тем более, дорогое, милое дитя ради меня попало в это положение! Кроме того, мужчина легче встретит смерть в такой ужасной форме, чем слабое, нежное дитя. Я не трус и от природы смелый человек, но мой план заключался в том, чтобы выручить прежде всего девочку из беды, а затем убить себя, надеясь, что Всемогущий Бог простит мне самоубийство в таких исключительных обстоятельствах. В несколько секунд все эти мысли промелькнули в моей голове.

— Хорошо, Мекензи, — сказал я, — скажи дикарю, что я буду выкупом за Флосси, но что я ставлю условием, чтобы она была дома, прежде чем они убьют меня!

— Нет! — вскрикнули вместе и сэр Генри, и Гуд. — Это невозможно!

— Нет, нет, — возразил миссионер, — я не запачкаю своих рук человеческой кровью! Если Богу угодно, моя дочь умрет, на то Его святая воля. Вы храбрый и благородный человек, Квотермейн, но я нам не позволю сделать это!

— Если другого исхода нет, я сделаю это! — сказал я решительно.

— Это важное дело, — сказал мистер Мекензи, обращаясь к лигонини, — мы должны подумать! На рассвете мы дадим ответ!

— Очень хорошо, белый человек! — отвечал небрежно дикарь. — Только помни, если запоздаешь с ответом, твое дитя никогда не расцветет в пышный цветок, я убью ее вот этим копьем! Я мог подумать, что ты хочешь сыграть с нами шутку и напасть на нас сегодня ночью, но я знаю, что все твои люди ушли, здесь у тебя только 20 человек. Где ж твоя мудрость, белый человек, оставлять при краале так мало воинов! Ну, доброй ночи, прощай! Доброй ночи вам, белые люди, ваши глаза я скоро закрою навсегда! На заре я буду ждать ответа! — Повернувшись к Умслопогасу, стоявшему позади него, он произнес.

— Открой мне дверь, товарищ!

Это было уж слишком для старого вождя, который терял терпение. Последние десять минут он не мог стоять спокойно и готов был броситься на дикаря. Положив свою длинную руку на плечо воина, он дал ему такой здоровый толчок, что тот очутился лицом к лицу с ним.

Приблизив свое свирепое лицо к злобным чертам Мазаи, он сказал тихим голосам:

— Видишь ты меня?

— Да, товарищ, я вижу тебя!

— А это видишь? — он завертел топором перед его глазами.

— Да, товарищ, а вижу эту игрушку. Что из этого?

— Ты, дикая собака, хвастливый мешок, захватывающий маленьких девочек! Этой игрушкой я убью тебя! Хорошо, что ты вестник, а то я раздробил бы тебя на кусочки!

Воин махнул своим длинным копьем и засмеялся.

— Я хотел бы стоять с тобой в бою, как муж с мужем! Тогда бы мы посмотрели!

Он повернулся, чтобы уйти, все еще смеясь.

— Ты будешь стоять со мной, как муж с мужем, не бойся! — возразил Умслопогас тем же зловещим голосом. — Ты встанешь лицом к лицу с Умслопогасом, происходящим от царственной крови Чеки, из народа Амазулусов, и согнешься под ударами Инкози-кааса. Смейся, смейся! Завтра ночью шакалы будут смеяться и грызть твои кости!

Когда воин ушел, один из нас взял корзину Флосси и открыл ее. В корзине находился чудный цветок лилии Гойа, в полном расцвете и совершенно свежий. Там же лежала записочка Флосси, написанная ее детской рукой, карандашом, на кусочке сырой бумаги, в которой, вероятно, была завернута провизия.

«Дорогие мои папа и мама! — писала она. — Мазаи схватили нас, когда мы возвращались домой. Я хотела убежать, но не могла. Они убили Тома, другой убежал. Меня и няню они не трогают, но говорят, что потребуют в обмен за нас одного человека из отряда мистера Квотермейна. Я не хочу ничего подобного. Не позволяйте никому рисковать своей жизнью за меня. Попытайтесь напасть на них ночью! Они будут пировать и есть трех быков, которых украли и убили. У меня есть револьвер, и если помощь не придет, я застрелюсь! Им не удастся убить меня. Вспоминайте обо мне, если я умру, дорогие папа и мама! Я очень испугана, но надеюсь на Бога. Не смею больше писать, они начинают замечать! Прощайте! Флосси».

С наружной стороны было кое-как начиркано:

«Привет мой мистеру Квотермейну! Они обещали отдать вам корзину, и он получит свою лилию!»

Я прочитал эти слова, написанные маленькой смелой девочкой в часы тяжелой опасности, когда сильный мужчина мог потерять голову, тихо заплакал и еще раз в душе поклялся, что она не умрет, если моя жизнь может спасти ее!

Долго и серьезно обсуждали мы наше положение. Я снова говорил, что пойду к дикарям, снова миссионер не хотел допустить этого, и Куртис, и Гуд, как истинные друзья, поклялись, что пойдут тогда со мной, чтобы умереть вместе.

— Необходимо на чем-нибудь остановиться, — сказал я, — до наступления утра!

— Тогда нападем на них теми силами, какие у нас есть и попытаем счастья! — сказал сэр Генри.

— Да, да, — заворчал Умслопогас на своем языке, — ты говоришь, как муж Инкубу. Чего бояться? Двести пятьдесят Мазаев! А нас сколько? Начальник (мистер Мекензи) имеет двадцать человек, у тебя, Макумацан, 5 человек, еще 5 белых людей, всего 30 человек! Довольно с нас, довольно! Слушай, Макумацан, ты, храбрый и старый воин! Что говорит девочка? Мазаи будут есть и напьются, пусть это будет их похоронный пир! Что сказала мне собака, которую я убью на рассвете? Что он не боится нападения, потому что нас мало. Знаешь ты этот старый крааль, где они расположились? Я видел его утром. — Он начертил овал на полу. — Здесь — вход, через терновый кустарник, он круто поднимает вверх. Инкубу, ты, и я с топорами первые встанем и начнем против сотни человек! Слушай теперь! Это будет славный бой! Как только свет начнет скользить по небу, не раньше, пусть Бугван, твой друг, проскользнет с 10 людьми на верхний конец крааля, где есть узкий вход. Пусть они молча убьют часовых, чтоб не было звука, и стоят наготове. Тогда Инкубу и я, мы двое, и один из Аскари, с широкой грудью, — он смелый человек, — проползем в отверстие входа, через кусты, убьем часовых и с топорами в руках встанем по сторонам дороги, недалеко от ворот. Потом возьмем 16 человек, разделим их на два отряда! С одним пойдешь ты, Макумацан, с другим «молитвенный человек» (Мекензи), и возьмите винтовки. Пусть одни идут по правой стороне от крааля, другие — по левой. Когда ты, Макумацан, заревешь, как бык, все откроют огонь по спящим людям, только осторожно, чтоб не задеть дитя. Тогда Бугван и с ним 10 людей издадут воинственный клич, перепрыгнут через стену и перебьют Мазаев. Если все случится так, то Мазаи, сытые и сонные, как дикие звери побегут ко входу в кустарник, прямо на тех, кто будет стоять у входа, а я, Инкубу и Аскари подождем и перебьем остальных. Вот мои план, если у тебя есть лучше, скажи!

Я объяснил остальным все подробности плана, и они присоединились ко мне, выражая величайшее удивление ловко и умно составленному плану атаки. Старый зулус поистине был лучшим командиром, какого я знал. Посте некоторого обсуждения мы порешили принять этот план, представлявший единственный возможный исход и подававшим некоторую надежду на успех.

— Ага, старый лев! — сказал я Умслопогасу, — ты умеешь так же хорошо выжидать добычу, как кусать ее, умеешь ловко хватать ее, где ее слишком много!

— Да, да, Макумацан! — ответил он, — Сорок лет я воин, и много чего видал. Хороший будет бой! Пахнет кровью, я говорил тебе, пахнет кровью!

Глава 6

РАССВЕТ БЛИЗОК
Понятно, что при первом появлении Мазаев все население миссии высыпало наружу, за каменную стену. Мужчины, женщины, дети собрались группами, разговаривая о дикарях, об их обычаях, об участи, которая ждет их, если кровожадным воинам удастся проникнуть за стену.

Мы принялись немедленно за выполнение плана. Мистер Мекензи послал привести мальчиков 12–15 лет и направил их в разные места следить за лагерем Мазаев с приказанием доносить время от времени, что там происходит. Несколько парней и женщин были поставлены вдоль стены, чтобы предупредить нас в случае неожиданного нападения. Затем двадцать человек, составлявшие наши главные силы, собрались в доме, и наш хозяин обратился к ним и к нашим Аскари с речью.

Это была исключительная сцена, оставившая глубокое впечатление на присутствовавших.

Около огромного дерева стояла коренастая фигура миссионера. Он снял шляпу, одна рука его, пока он говорил, была поднята кверху, другая покоилась на гигантском стволе дерева. На добром лице его ясно отражалась душевная скорбь. Близ него сидела на стуле его бедная жена, закрыв лицо руками. Сбоку стоял Альфонс, выглядевший очень печально, а позади него стояли мы трое. За ними Умслопогас, склонив вниз свое угрюмое лицо и опираясь, по обыкновению, на свой топор. Впереди стояла группа вооруженных людей, одни с винтовками в руках, другие — с копьями и щитами, следившие с серьезным вниманием за каждым словом миссионера.

Серебристые лучи месяца, проникая через ветви дерева, освещали бледным светом всю сцену, а меланхолическая песня ночного ветра прибавляла еще более тяжелый оттенок грусти всей картине.

— Люди, — произнес мистер Мекензи, объяснив всем собравшимся наш план возможно яснее, — много лет я был вашим лучшим другом, защищал вас, учил, берег вас и ваши семьи от всяких тревог, и вы благоденствовали здесь, у меня!

— Вы видели все, как мое единственное дитя — «Водяная Лидия», как вы ее называете, моя дочь росла и расцветала, с самого раннего детства до теперешнего времени. Она была товарищем игр ваших детей, она помогала нянчить больных, и вы всегда любили ее!

— Мы любим ее, — ответил чей-то глубокий голос, — мы рады умереть за нее!

— Благодарю вас от всего сердца! Благодарю. Я уверен в этом теперь, в тяжелый час тревоги. Ее молодая жизнь в опасности, дикари хотят убить ее, ибо, поистине, они сами не знают, что делают!

— Вы будете бороться из всех сил, чтоб спасти ее, я знаю это, чтоб избавить меня и мою жену от отчаяния. Подумайте о ваших женах и детях! Дитя умрет, и за ее смертью последует нападение на нас; если вы сами уцелеете, то ваши дома и сады будут разрушены, а имущество и скот сделаются добычей врагов. Вы знаете, что я мирный человек. За все эти годы я не пролил капли человеческой крови, но теперь я буду бороться, во имя Божие. Он поможет нам спасти нашу жизнь и наши дома. Клянитесь, — он продолжал с возрастающим жаром, — клянитесь мне, что пока хотя бы один человек из вас останется в живых, вы будете сражаться рядом со мной и с этими храбрыми людьми, чтобы спасти дитя от ужасной смерти!

— Не говори более, отец мой! — произнес тот же глубокий голос, принадлежавший старейшему из обитателей миссии. — Мы клянемся. Пусть мы и наши семьи умрут собачьей смертью, пусть шакалы грызут наши кости, если мы нарушим нашу клятву! Страшное дело, отец мой, нам бороться с множеством врагов, но мы пойдем сражаться и умрем, если нужно! Клянемся!

— Клянемся все! — повторили за ним другие.

— Все мы обещаем это! — оказал я.

— Хорошо! — продолжал миссионер. — Вы все верные, честные люди, на вас можно положиться. А теперь, друзья мои, и черные, и белые, преклоним колени и вознесем наши смиренные молитвы Всемогущему! Его десница управляет нашей жизнью. Он дает жизнь и смерть. Ему угодно будет укрепить нашу руку, чтобы мы одержали верх над врагами сегодня, на рассвете!

Он встал на колени. Мы это сделали тоже, все, кроме Умслопогаса, который мрачно стоял позади, опираясь на свой топор. У гордого старого зулуса не было ни семьи, ни имущества, ничего, кроме боевого топора!

Хозяин поднялся на ноги. Мы последовали его примеру и начали готовиться к сражению. Люди были заботливо выбраны, им дана подробная инструкция, что и как делать. После долгих обсуждений мы решили, что 10 человек, предводительствуемые Гудом, не возьмут огнестрельного оружия, кроме самого Гуда, у которого был револьвер и меч, тот самый, который я вытащил из груди убитого в лодке Аскари. Мы боялись, что их перекрестные выстрелы могут убить наших собственных людей. Кроме того, мы думали, что они отлично обойдутся и холодным оружием, так же, как Умслопогас, горячий защитник стали. У нас было четыре винтовки Винчестера и полдюжины винтовок Мартини. Я вооружился своей собственной винтовкой, превосходным оружием. Мистер Мекензи также взял винтовку. Остальные были розданы двоим людям, которые умели хорошо стрелять из них. Винтовки Мартини были вручены тем, которые должны были открыть огонь с разных сторон крааля в спящих Мазаев и более или менее привыкли к употреблению оружия. Умслопогас остался со своим топором. Сэр Генри и один из Аскари должны были засесть у входа в крааль и перебить дикарей, если бы они вздумали спасаться бегством; также они попросили дать им какое-нибудь холодное оружие. К счастью, у мистера Мекензи был выбор великолепнейших, английского изделия, топориков. Сэр Генри выбрал один из них, Аскари взял другой, Умслопогас прикрепил рукоятки, сделанные из какого-то туземного дерева, похожего на ясень, потом опустил их на полчаса в ведро с водой, чтоб дерево разбухло к рукоятки вошли прочнее. В это время я ушел в свою комнату и принялся открывать маленький жестяной ящик, содержавший в себе — что вы думаете? Не более, не менее, как 4 кольчуги.

В предпоследнем нашем путешествии по Африке этим кольчугам мы были обязаны спасением своей жизни. Припомнив это, я решил, что мы наденем их, прежде чем отравимся в нашу опасную экспедицию. Работа бирмингамских мастеров была превосходна, кольца сделаны из лучшей стали. Моя кольчуга весила только семь фунтов, я мог носить ее несколько дней, и она не нагревалась. У сэра Генри было целых две кольчуги, одна — обыкновенная, облегающая тело, как джерси, и другая, сделанная по его собственному указанию и весившая 12 фунтов. Она покрывала все тело до колен, но была не так удобна, так как застегивалась позади и была несколько тяжела. Несколько странно, конечно, говорить о кольчугах в наши дни, так как они совершенно бесполезны против пуль.

Но в борьбе с дикарями, которые вооружены копьями и топорами, кольчуги непроницаемы для ударов и оказывают несомненную услугу.

Мы благословляли теперь свою предусмотрительность, не забыв захватить их с собой, радуясь, что наши носильщики не успели украсть их, когда бежали со всем нашим имуществом. Так как Куртис имел две кольчуги, то я предложил ему одолжить одну Умслопогасу, который также подвергался немалой опасности. Он согласился и позвал зулуса, который пришел, неся топор сэра Генри, совершенно готовый к употреблению. Мы показали ему стальную рубашку и объяснили, что ее надо надеть на себя; он сначала заявил, что носит свою собственную кожу целых сорок лет и не хочет надевать на себя железную. Тогда я взял острое копье, бросил рубашку на пол и изо всей силы ударил ее копьем.

Копье отскочило, не оставив даже знака на стали.

Этот опыт, видимо, убедил его. Когда я ему указал на то, что предосторожность необходима, если она может сохранить жизнь человека, что, одев эту рубашку, он может свободно владеть щитом, так как обе руки будут свободны, он согласился надеть на себя «железную кожу». Рубашка, сделанная для сэра Генри, отлично сидела на зулусе. Оба они были почти одинакового роста, и хотя Куртис выглядел толще, но мне кажется, эта разница существовала только в нашем воображении. В сущности, он вовсе не был толст. Руки Умслопогаса были тоньше, но крепки и мускулисты. Когда оба они встали рядом, одетые в кольчуги, облегавшие как платье их могучие члены, выказывая сильные мускулы и изгибы тела — это была такая пара, что десять человек могли отступить при встрече с ними!

Было около часу пополудни. Разведчики донесли, что Мазаи, напившись крови быков и наевшись до отвалу, отправились спать вокруг костров. Часовые расставлены у всех отверстий крааля. — Флосси, — добавили они, — сидит недалеко от стены у западной стороны крааля, с ней няня и белый осел, который привязан. Ноги девочки связаны веревкой, и воины улеглись вокруг нее.

Мы закусили и пошли заснуть часа на два перед экспедицией. Я только удивлялся, когда Умслопогас повалился на пол и сейчас же заснул глубоким сном. Не знаю, как другие, но я не мог спать. Обыкновенно, в таких случаях, хотя мне досадно в этом сознаться, я чувствовал всегда некоторый страх. Но теперь я спокойно обдумывал наше предприятие, которое мне совсем не нравилось. Нас было 30 человек, большая часть наших людей совершенно не умела стрелять, а мы готовились сражаться с сотнями храбрых, свирепых и ужаснейших дикарей Африки, защищенных каменной стеной. В сущности, это было сумасшедшее предприятие, в особенности потому, что мы должны были занять свои позиции, не привлекая внимания часовых. Какая-нибудь случайность, шум разрядившегося ружья — и мы пропали, потому что весь лагерь поднимется на ноги, а все наши надежды основывались на неожиданном нападении.

Кровать, на которой я лежал, предаваясь таким печальным размышлениям, стояла близ открытого окна, выходившего на веранду. Вдруг я услыхал странные стоны и плач. Сначала я не мог понять, что это такое, но, наконец, встал, высунул голову в окно и огляделся. Я увидел на веранде человеческую фигуру, которая стояла на коленях, била себя в грудь и рыдала. Это был Альфонс. Не разобрав слов, я позвал его и спросил, что с ним делается.

— Ах, сударь, — вздохнул он, — я молюсь за души тех, которых я должен убить сегодня ночью!

— Но я желал бы, — возразил я, — чтобы вы молились немножко потише!

Альфонс ушел, и все стихло. Прошло несколько времени. Наконец, мистер Мекензи шепотом позвал меня в окно.

— Три часа, — оказал он, — через полчаса мы должны двинуться!

Я попросил его войти ко мне. Он вошел. Если бы мне не было стыдно, я готов был разразиться смехом при виде миссионера, явившегося ко мне в полном вооружении.

На нем была широкая одежда священника, пояс и широкополая шляпа, которую он, по его словам, ценил за ее темный цвет. Он опирался на большую винтовку, которую держал в руке; за резиновым поясом, который обыкновенно носят английские мальчики, был засунут огромный, с роговой ручкой, разрезной нож и десятиствольный револьвер.

— Друг мой, — сказал он, — заметив, что я изумленно уставился на пояс, — вы смотрите на мой нож? Я думаю, что он будет удобен, он сделан из превосходной стали, я убил им нескольких свиней!

В это время все остальные встали и уже одевались.

Я одел легкий жакет сверх стальной рубашки, чтоб иметь под рукой, в кармане, патроны, и пристегнул револьвер. Гуд сделал то же самое. Но сэр Генри ничего не надел, кроме стальной рубашки и пары мягких башмаков, так что ноги его были обнажены от колен. Револьвер висел на ремне, надетом поверх кольчуги. Между тем Умслопогас собрал всех наших людей под большим деревом и ходил кругом, осматривая их вооружение. В последнюю минуту мы кое-что изменили. Двое из людей, вооруженных ружьями, не умели стрелять, но отлично владели копьем; мы отобрали у них винтовки, дав щиты и длинные копья, и велели присоединиться к Куртису, Умслопогасу и Аскари. Нам было ясно, что три человека, как бы они ни были сильны, не справятся с делом!

Глава 7

СТРАШНАЯ РЕЗНЯ
С минуту мы стояли тихо, ожидая момента выступления. Это было тяжелое ожидание, и как долго оно тянулось! Казалось, минуты шли черепашьим шагом. Воцарилось торжественное молчание, еще более угнетавшее душу. Помню, как-то раз мне привелось видеть повесившегося человека. Я ушел от этого зрелища с ощущением, похожим на мое теперешнее чувство, с той разницей, что в нем теперь преобладал живой и личный элемент. Торжественные лица людей, которые знали, что, быть может, несколько минут отделяют их от перехода к вечному покою и забвению, странный шепот, постоянное поглядывание сэра Генри на свой топор, даже особая манера, с которой Гуд протирал свое стеклышко, — все говорило, что нервы людей возбуждены до крайности. Один Умслопогас стоял, опираясь на топор и держа щепотку нюхательного табаку я руке, и был совершенно спокоен и неподвижен.

Трудно было потрясти его железные нервы!

Месяц склонялся все ближе к горизонту, наконец, исчез. Стало темно. Только на востоке небо начало бледнеть, предвещая скорое появление зари.

Мистер Мекензи стоял, с часами в руке, жена держала его за руку, стараясь подавить рыдания.

— 20 минут четвертого, — произнес он, — скоро будет достаточно светло. Капитан Гуд мог бы двинуться, три или четыре минуты пройдет в дороге!

Гуд кивнул головой и еще раз протер свое стеклышко. Всегда учтивый, он раскланялся с миссис Мекензи и отправился занимать свою позицию у крааля, куда его должны были провести туземцы знакомыми тропинками.

Явился мальчик и донес, что в лагере Мазаев все крепко спят, за исключением двух часовых, которые прохаживались у входа. Затем выступили все мы. Сначала шел проводник, за ним — сэр Генри, Умслопогас, Аскари, двое туземцев из миссии, вооруженные длинными копьями и щитами. Я шел за ними, рядом с Альфонсом и пятью туземцами, которые имели ружья. Миссионер замыкал шествие с остальными шестью людьми.

Крааль, где расположились лагерем Мазаи, находился у подошвы холма, в 800 ярдах от миссии. Первые пятьсот ярдов мы прошли благополучно. Затем мы поползли тихо, как леопард за добычей, скользя, словно призраки, из куста в куст. Пройдя немного, я оглянулся и позади увидал Альфонса. Он едва держался на ногах, с бледным лицом и дрожавшими коленями. Его винтовка со взведенным курком почти упиралась я мою спину. Благополучно отняв винтовку у Альфонса, мы продолжали свой путь, пока не очутились в сотне ярдов от крааля. Зубы Альфонса начали стучать самым ужасным образом.

— Перестаньте, или я убью вас! — прошептал я свирепо. Мысль о том, что все мы можем погибнуть из-за этого стука зубов, вовсе не улыбалась мне. Я начал бояться, что повар выдаст всех нас, и искренно желал, чтобы он остался где-нибудь позади.

— Но, сударь, я не могу ничего поделать, — отвечал он, — мне холодно!

Это была трудная задача, но к счастью я быстро решил ее. В кармане моем находился маленький кусочек грубой тряпочки, которой я чистил ружье.

— Возьмите ее в рот, — прошептал я, отдавая ему тряпку, — если я услышу еще звук, вы — погибли!

Я знал, что тряпка смягчит стук зубов; Альфонс безропотно повиновался мне и продолжал идти тихо.

Мы снова поползли. Осталось около 50 ярдов до крааля. Между им и нами находилось пустое пространство, заросшее кустами мимоз и сухим кустарником. Мы спрятались в кустах. Начало светать. Звезды побледнели, и восток заалел. Мы ясно видели очертания крааля и легкий отблеск потухающих костров в лагере Мазаев. Мы остановились и прислушались, зная, что часовой находится близко. Он появился, высокий, статный человек, и лениво прохаживался в пяти шагах от заросшего кустарником входа. Мы надеялись убить его сонного, но он и не думал спать. Если нам не удастся убить его, убить тихо, без звука, без стона

— мы пропали! Мы спрятались и продолжали наблюдать за ним. Умслопогас, находившийся впереди меня, повернулся, сделал мне знак, и в следующую секунду я увидел, что он лег на живот и пополз, как змея, по траве, выжидая случая, когда часовой повернет голову. Часовой беззаботно замурлыкал песню. Умслопогас полз, незамеченный, добрался до кустов мимозы и ждал. Часовой расхаживал взад и вперед, потом обернулся и взглянул на стену, Умслопогас проскользнул ближе, прячась позади кустов, не сводя глаз с воина. Глаза часового устремились на дорожку между кустами, и, казалось, что-то удивило его. Он сделал несколько шагов вперед, остановился, зевнул, взял маленький камень и бросил его в кусты. Камень пролетел над головой Умслопогаса, не задев его кольчуги. Если бы он задел ее, то звук непременно выдал бы нас. К счастью, рубашка была сделана из темной стали и не блестела. Уверившись, что в кустах нет ничего, воин оперся на свое копье и лениво посмотрел в кусты. Он стоял так минуты три, погруженный в задумчивость, а мы лежали, терзаясь опасениями, каждую минуту ожидая, что будем открыты, благодаря какой-нибудь случайности. Я снова услышал, как стучали зубы Альфонса даже через тряпку, повернулся к нему и сделал свирепое лицо. Наконец, пытка закончилась. Часовой взглянул на восток, видимо, довольный, что близится смена, и принялся потирать руки и ходить взад и вперед, чтобы согреться.

В ту минуту, когда он повернулся, длинная черная змея скользнула в ближайший кустарник, мимо которого должен был проходить дикарь. Часовой вернулся, двинулся мимо кустов, не подозревая об опасности. Если бы он взглянул вниз, может быть, избежал бы ее. Умслопогас встал и с поднятой рукой пошел по его следам. Как только воин повернулся, зулус сделал прыжок, и при свете зари мы видели, как его длинные руки вцепились в горло врага. Затем два темных тела конвульсивно сплелись вместе, потом голова Мазая откинулась назад, мы слышали, как он захрипел и упал на землю, вздрагивая всеми членами. Зулус пустил в ход всю свою силу и сломал шею дикарю. На минуту он придавил коленом грудь своей жертвы, все еще сжимая ему горло, пока не убедился, что воин мертв. Тогда он встал, кивнул нам, чтобы мы шли вперед. И мы двинулись на четвереньках, как обезьяны. Добравшись до крааля, мы заметили, что Мазаи загородили вход, протянув сюда четыре или пять кустов мимозы, — несомненно, из боязни нападения. Здесь мы разделились. Мекензи с своим отрядом поползли в тени стены налево, сэр Генри и Умслопогас заняли места по сторонам терновой загородки, а два человека, вооруженных копьями, и два Аскари залегли прямо против входа. Я полз со своими людьми по правую сторону крааля, длина которого была около 50 шагов. Через несколько минут я остановился и разместил моих людей неподалеку друг от друга, не отпуская от себя Альфонса. В первый раз я взглянул через стену во внутренность крааля. Было совсем светло, и первое, что мне бросилось в глаза, был белый ослик, а за ним бледное личико маленькой Флосси, которая сидела в 10 шагах от стены. Вокруг нее лежали спящие воины. По всему краалю виднелись остатки костров, вокруг которых спали Мазаи. Один из них встал, зевнул, посмотрел на восток и снова лег. Я решил подождать еще пять минут.

Нежные лучи рассвета широко разлились над равниной, лесом, рекой и величественной горой Кениа, окутанной молчанием вечных снегов, и одели пурпурно-красным отблеском ее величавую вершину, высоко вздымавшуюся к ярко-синему небу, нежному, как улыбка матери. Птицы звонко пели свою утреннюю песнь, легкий ветерок шелестел в кустах. Утро дышало миром и счастьем нарождающейся силы, всюду были тишина и спокойствие, всюду, кроме человеческого сердца!

Вдруг, когда я напряженно ждал сигнала, уже успев выбрать человека, которому поручил открыть огонь, — зубы Альфонса снова застучали, как копыта жирафов, нарушая царившую вокруг тишину. Тряпка незаметно выпала из его рта. Мазаи, лежавший в краале, вблизи нас, оглянулся вокруг, удивляясь этому звуку. Вне себя я ударил концом винтовки прямо в живот француза. Это остановило его дрожь. Теперь сигнал не был нужен. С обеих сторон крааля послышались выстрелы, засверкал огонь. Я присоединился к нападающим; с верхнего конца крааля раздался ужасный рев, в котором я различил голос Гуда, резко выделявшийся в общем шуме. Со страшным криком ужаса и ярости черная толпа дикарей вскочила на ноги, многие из них сейчас же упали под выстрелами наших ружей. С минуту они стояли в нерешимости, но, услыхав непрестанные крики и рев на верхнем конце крааля, осаждаемые градом выстрелов, бросились бежать к выходу. Мы открыли огонь им вслед, стреляя прямо в толпу дикарей. Я сделал 10 выстрелов из своего ружья, как вдруг вспомнил о маленькой Флосси. Взглянув в ее сторону, я заметил, что белый ослик лежал на земле, вероятно, убитый нашими пулями или копьем Мазаи. Поблизости не видно было ни одного дикаря. Черная няня Флосси стояла перед ней и торопливо перерезала копьем веревку, связывающую ее ноги. Затем она быстро побежала к стене крааля и начала карабкаться на нее. Девочка последовала ее примеру, но, видимо, ослабела и с трудом цеплялась за стену.Увидав это, двое дикарей бросились, чтобы убить ее. Первый близко подбежал к бедной девочке, которая после напрасных усилий снова упала на землю. Блеснуло копье, но моя пуля уложила дикаря на месте. Позади его стоял другой, а у меня, — увы! — остался только один патрон в магазине. Флосси вскочила на ноги и встала перед дикарем, который поднял копье. Я отвернулся, чувствуя невыносимую боль в сердце при мысли, что дикарь убьет дорогое дитя. Но, взглянув туда, я с удивлением заметил дымок; копье Мазаи лежало на земле, а дикарь зашатался, обхватив голову руками, и свалился на землю. Я вспомнил, что у Флосси был револьвер, который спас ей жизнь. Потом девочка собрала все силы, с помощью няни перелезла через стену и таким образом была спасена. Все это заняло не более нескольких секунд. Я наполнил магазин патронами и снова открыл огонь по беглецам, которые карабкались по стене. Я убил нескольких дикарей, и, наконец, добрался до угла крааля, где шел горячий бой. Двести человек дикарей, — считая, что мы уничтожили из них 50, — собрались у входа, заросшего кустарником, представляя из себя значительную силу против Гуда и десятка людей, которые усердно поражали их копьями. Дикари упорно держались у загородки, которая представляла собой действительно сильное укрепление. Один из них успел перепрыгнуть через загородку, но топор сэра Генри с силой опустился на его украшенную перьями голову, и воин упал в середине кустов.

С криком и ревом начали дикари прыгать через изгородь; большой топор сэра Генри и Инкози-каас летали над их головами, и, один за другим, дикари падали на землю, на трупы товарищей, образуя новое препятствие своими телами.

Те, которые спаслись от топоров, падали от руки Аскари или двух кафров из миссии.

Я и мистер Мекензи стреляли в уцелевших дикарей.

Гуд и его люди оказались теперь отгороженными от нас, и мы должны были перестать стрелять в дикарей из боязни убить своих (один из людей Гуда все-таки был убит). Обезумев от ужаса, Мазаи дружным усилием прорвались через изгородь, и, вытолкнув Куртиса, Умслопогаса и других троих перед собой, начали драться у входа. Тут мы принялись стрелять в них.

Наш бедный Аскари упал замертво, с копьем в спине, за ним упали двое людей, вооруженных копьями, и, умирая, дрались, как львы. Многие из нашего отряда подверглись той же участи. Я боялся, что битва проиграна, и велел своим людям бросить винтовки и взять копья. Они повиновались, потому что кровь их была разгорячена. Люди миссионера последовали их примеру. Это принесло хорошие результаты, но успех битвы все еще был сомнителен.

Наши люди дрались великолепно, отбивались, кричали, убивали дикарей и падали сами.

В общем хаосе выделялся резкий крик Гуда, ободряющие его возгласы. С регулярностью машины поднимались и опускались два топора, оставляя за собой смерть и разрушение. Но я заметил, что сэр Генри устал от чрезмерного напряжения, побледнел от нескольких ран, его дыхание сделалось прерывистым, и жилы на лбу налились. Даже Умслопогас, этот железный человек, утомился. Он перестал долбить врагов своим Инкози-каас и пустил в дело клинок. Я не вмешивался в бой, пуская пули в Мазаи, когда это было нужно. Я вынужден был поступать так, потому что истратил сорок девять патронов в это утро и не промахнулся ни разу.

Все-таки бой клонился не в нашу пользу. Нас осталось не более пятнадцати или шестнадцати, а дикарей было около пятидесяти человек. Если бы они сплотились вместе и дружно принялись за дело, победа была бы на их стороне. Но дикари не сделали этого, а многие из них бежали, побросав оружие. Ухудшило дело еще и то, что миссионер бросил свою винтовку, и какой-то дикарь погнался за ним с мечом. Миссионер выхватил из-за пояса свой огромный нож. Они вступили в отчаянную борьбу. В узком пространстве миссионер и дикарь катались по земле, около стены. Занятый своими делами, помышляя о своем собственном спасении, я не знал, чем окончилась эта борьба.

Бой продолжался. Дело клонилось в дурную для нас сторону. Только счастливый случай спас нас. Умслопогас, нарочно или случайно, вырвался из общей свалки и погнался за одним дикарем. Тогда другой дикарь изо всей силы ударил его большим копьем между плеч. Копье ударилось о стальную рубашку и отскочило. С минуту дикарь стоял, как очарованный, — это дикое племя не имело понятия о кольчугах, — потом побежал, крича диким голосом:

— Это дьяволы, дьяволы! Они заколдованы, заколдованы!

Я послал пулю ему вслед, и Умслопогас прикончил своего дикаря. Страшная паника охватила всех воинов.

— Заколдованы, заколдованы! — кричали они и бежали во все стороны, побросав свои щиты и копья.

Нечего и рассказывать о конце этого ужасного побоища. Это была ужасная резня, в которой никому не было пощады. Произошел еще инцидент довольно скверного свойства. Я надеялся, что все кончено, как вдруг из-под кучи убитых вылез уцелевший воин и, раскидав трупы, как антилопа прыгнул и ветром понесся в ту сторону, где стоял я. Но Умслопогас шел по его следам с присущей ему ловкостью. Когда они приблизились ко мне, я узнал в дикаре вестника, который приходил в миссию прошедшей ночью. Умслопогас также узнал его.

— А, — крикнул он насмешливо, — это с тобой я разговаривал прошлой ночью. Лигонини! Вестник! Похититель маленьких девочек! Ты хотел убить ребенка! Ты надеялся стать лицом к лицу с Умслопогасом из народа Аназулусов! Молитва твоя услышана! Я поклялся раскрошить тебя на куски, дерзкая собака! И я сделаю это!

Мазаи яростно заскрежетал зубами и бросился с копьем на зулуса. Умслопогас отступил, взмахнул топором над его головой и с такой силой всадил топор в плечи дикаря, что пробил кости, мясо и мускулы и отрубил голову и руки от туловища.

— О, — воскликнул зулус, смотря на труп своего врага, — я сдержал свое слово. Это был хороший удар!

Глава 8

АЛЬФОНС ОБЪЯСНЯЕТСЯ
Побоище окончилось. Отвернувшись от ужасного зрелища, я вспомнил, что не видал Альфонса с того времени, как силой заставил его умолкнуть, ударив в живот. Бой, казалось, тянулся бесконечно, но, в сущности, продолжался недолго, Где был Альфонс? Я боялся, что бедняга погиб, и начал искать его среди убитых, но потом решил, что он, наверное, жив и здоров, и пошел к той стороне крааля, где мы стояли сначала, окликая его по имени. В пятнадцати шагах от каменной стены находилось старинное дерево из породы бананов.

— Альфонс! — кричал я, — Альфонс!

— Да, сударь! — отвечал голос. — Я здесь!

Я оглянулся кругом. Никого.

— Где вы? — крикнул я.

— Я здесь, сударь, в дереве!

Я взглянул в дупло банана и увидев бледное лицо, длинные усы, жалкую фигуру повара, похожего на побитую моську. В первый раз я понял, что мое подозрение справедливо. Альфонс отъявленный трус! Я подошел к нему.

— Вылезайте оттуда!

— Все кончено, сударь? — спросил он боязливо. — Совсем кончено? Ах, какие ужасы я пережил! Какие молитвы я возносил к небу!

— Ну, вылезай, бездельник! — сказал я не совсем дружелюбно, — все кончено!

— Значит, сударь, молитвы мои услышаны? Я выхожу!

Мы пошли к другим, которые собрались группой у входа в крааль, похожий теперь на кладбище. Вдруг из кустов выскочил дикарь и яростно бросился на нас. С воплем ужаса Альфонс побежал от него, за ним погнался Мазаи и, наверное, убил бы француза, если бы я не успел всадить дикарю пулю в спину. Альфонс споткнулся и упал, дикарь упал на него, содрогаясь в предсмертной агонии. Затем начались такие пронзительные вопли, что я испуганно побежал к тому месту, откуда они слышались, отбросил труп дикаря и извлек Альфонса. Он был покрыт кровью и трясся, как гальванизированная лягушка. Бедняга, — думал я, — дикарь успел-таки прикончить его! Встав на колени около Альфонса, я начал искать его рану.

— О, моя спина! — вопил он. — Я убит, я умер!

Я долго возился с ним, но, не нашел ни одной царапины. Он просто перепугался и больше ничего.

— Вставайте! — крикнул я. — Вставайте! Не стыдно ли вам? Вы целехоньки!

Он встал.

— Но, сударь, я думал, что меня убили! — сказал он, — я не знал, что победил дикаря!

Толкнув труп Мазаи, он вскричал торжествующим голосом.

— А, дикая собака! Ты мертв. Какова победа!

Я оставил Альфонса любоваться своей победой и отошел, но он последовал за мной, как тень. Первое, что мне бросилось в глаза, когда мы присоединились к другим, это — миссионер, сидевший на камне; его нога была завязана платком, сквозь который сочилась кровь. Он действительно получил рану в ногу копьем и сидел, держа в руке свой любимый разрезной нож, который был согнут теперь.

— А, Квотермейн, — сказал он дрожащим взволнованным голосом, — мы победили! Но какое ужасное зрелище! Печальное зрелище!

Перейдя на свое родное шотландское наречие и глядя на свой согнутый нож, он продолжал:

— Мне досадно, что я согнул мой лучший нож в борьбе с дикарем. — Он истерически засмеялся.

Бедный миссионер! Рана и волнение окончательно разбили ему нервы. И неудивительно. Мирному человеку тяжело участвовать в таком убийственном деле. Судьба часто и жестоко смеется над людьми!

Странная сцена происходила у входа в крааль.

Резня кончилась, раненые умирали от страданий. Кусты были затоптаны и вместо них повсюду лежали трупы людей. Смерть, повсюду смерть! Трупы лежали в разных положениях, одни на других, кучами, в одиночку, некоторые походили на людей, мирно отдыхавших на траве.

Перед входом, где валялись копья и шиты, стояли уцелевшие люди, около них лежало четверо тяжелораненых. Из тридцати сильных, крепких людей едва осталось пятнадцать, и пять из них, включая миссионера, были ранены, двое — смертельно. Куртис и зулус остались невредимыми. Гуд потерял пятерых людей, у меня было убито двое, Мекензи оплакивал пять или шесть человек. Что касается всех уцелевших, за исключением меня, они были в крови с головы до ног, — рубашка сэра Генри казалась выкрашенной в красный цвет, — и страшно измучены. Один Умслопогас стоял, озаренный лучами света, около груды трупов, мрачно опираясь на свой топор, и не казался расстроенным или усталым, хотя тяжело дышал.

— Ах, Макумацан! — сказал он, когда я ковылял около него, чувствуя себя больным, — я говорил тебе, что будет хороший бой, так и случилось. Никогда я не видел ничего подобного, такого отчаянного дня! А эта железная рубашка, наверное, заколдована — ее не пробьешь. Если бы я не влез в нее, я был бы там! — он кивнул по направлению груды убитых людей.

— Я дарю тебе эту рубашку! Ты — храбрый человек! — сказал сэр Генри.

— Начальник! — отвечал зулус, глубоко обрадованный и подарком, и комплиментом. — Ты. Инкубу, можешь носить такую рубашку, ты сам храбрый человек, но я должен дать тебе несколько уроков, как владеть топором. Тогда ты покажешь свою силу!

Миссионер спросил о Флосси. Мы все искренне обрадовались, когда один из людей сказал, что видел, как она бежала к дому вместе с нянькой. Захватив с собой раненых, которые могли вынести движение, мы тихо направились к миссии, измученные, покрытые кровью, но с радостным сознанием победы. Мы спасли жизнь ребенка и дали Мазаям хороший урок, который они долго не забудут! Но чего это стоило!

У ворот стояла, ожидая нас, миссис Мекензи. Завидев нас, она вскрикнула и закрыла лицо руками.

— Ужасно, ужасно! — повторяла она и несколько успокоилась, только увидев своего достойного супруга. В немногих словах я рассказал ей об исходе борьбы (Флосси, благополучно прибежавшая домой, могла потом рассказать ей все подробно). Миссис Мекензи подошла ко мне и торжественно поцеловала меня в лоб.

— Бог да благословит вас, Квотермейн, — сказала она, — вы спасли жизнь моего ребенка!

Мы отправились к себе переменить платье и перевязать наши раны. Я рад признаться, что остался невредим, а сэр Генри и Гуд, благодаря стальным рубашкам, получили незначительные ранения, легко излечимые простым пластырем.

Рана миссионера имела серьезный характер, но, к счастью, копье не задело артерии. Вымывшись с наслаждением, одев наше обычное платье, мы прошли в столовую, где нас ожидал завтрак. Как-то курьезно было сидеть в прилично обставленной столовой, пить чай и есть поджаренный хлеб, словно все, что случилось с нами, было сном, словно мы несколько часов тому назад не дрались с дикими к рукопашной схватке.

Гуд сказал, что все происшедшее кажется ему каким-то кошмаром. Когда мы кончили завтрак, дверь отворилась, и вошла Флосси, бледная, измученная, но невредимая, она поцеловала нас всех и поблагодарила. Я поздравил ее с находчивостью и смелостью, которую она выказала, убив дикаря ради спасения своей жизни.

— О, не говорите, не вспоминайте! — произнесла она и залилась истерическим плачем. — Я никогда не забуду его лица, когда он повернулся ко мне, никогда! Я не могу!

Я посоветовал ей пойти и уснуть. Она послушалась и вечером проснулась бодрая, со свежими силами. Меня поразило, что девочка, владевшая собой, и стрелявшая в дикаря, теперь не могла вынести даже напоминания об этом. Впрочем, это отличительная черта ее пола!

Бедная Флосси! Я боюсь, Что нервы ее долго не успокоятся после ужасной мочи, проведенной в лагере дикарей. После она рассказывала мне, что это было ужасно, невыносимо, сидеть долгие часы в эту бесконечную ночь, не зная, как, каким образом будет сделана попытка спасти ее! Она прибавила, что, зная нашу малочисленность, не смела ожидать этого, тем более, что Мазаи не выпускали ее из вида; большинство из них не видало никогда белых людей, они трогали ее за руки, за волосы своими грязными лапами. Она решила, если помощь не явится, с первыми лучами солнца убить себя. Нянька слышала слова лигонини, что их замучат до смерти, если при восходе солнца никто из белых людей не явится заменить ее. Тяжело было ребенку решиться на это, но я не сомневаюсь, что у нее хватило бы мужества застрелиться. Она была в том возрасте, когда английские девочки ходят в школу и помышляют о десерте. Это дикое дитя, эта дикарка выказала более мужества, ума и силы воли, чем любая взрослая женщина, воспитанная в праздности и роскоши.

Кончив завтрак, мы отправились спать и проспали до обеда. После обеда мы все вместе, со всеми обитателями миссии — мужчинами, женщинами, юношами, детьми — пошли к месту побоища, чтобы похоронить наших убитых и бросить трупы дикарей в волны реки Таны, протекающей в 50 ярдах от крааля.

В торжественном молчании похоронили мы наших мертвецов. Гуд был избран прочесть похоронную службу (за отсутствием миссионера, вынужденного лежать в постели), благодаря звонкому голосу и выразительной манере чтения. Это были тяжелые минуты, но, по словам Гуда, было бы еще тяжелее, если бы нам пришлось хоронить самих себя!

Затем мы принялись нагружать трупами Мазаев телегу, запряженную быками, собрав сначала все копья, щиты и другое оружие. Пять раз нагружали мы телегу и бросали трупы в реку. Очевидно было, что немногие дикари успели бежать. Крокодилам предстоял сытный ужин в эту ночь! В одном из трупов мы узнали часового с верхнего конца крааля. Я спросил Гуда, каким образом ему удалось убить его. Он рассказал мне, что полз за ним по примеру Умслопогаса и ударил мечом. Тот отчаянно стонал, но, к счастью, никто не слыхал этих стонов.

По словам Гуда, — ужасная вещь убивать людей, и отвратительнее всего — это обдуманное, хладнокровное убийство. Последним трупом, брошенным нами в волны Таны, закончили мы инцидент нашего нападения на лагерь Мазаев. Щиты, копья, все оружие мы взяли с собой, в миссию, не могу не вспомнить одного случая при этом. Возвращаясь домой, мы проходили мимо дупла, где скрывался Альфонс сегодня утром. Маленький человек присутствовал при погребении убитых и выглядел совсем другим, чем был тогда, когда Мазаи сражались с нами. Для каждого трупа он находил какую-нибудь остроту или насмешку. Он был весел, ловок, хлопал в ладоши, пел, когда течение реки уносило трупы воинов за сотни миль. Короче говоря, я подумал, что ему надо дать урок и предложил судить его военным судом за постыдное поведение утром.

Мы привели его к дереву и начали суд. Сэр Генри объяснил ему на прекрасном французском языке весь стыд трусости, весь ужас его поведения, дерзость, с которой он выбросил изо рта тряпку, между тем как, стуча зубами, он мог поднять на ноги весь лагерь Мазаев и разрушить все наши планы.

Мы ждали, что Альфонс будет пристыжен, сконфужен, но разочаровались. Он кланялся, улыбался и заявил, что его поведение может показаться странным, но, в действительности, зубы его стучали вовсе не от страха, о, нет, конечно, он удивлялся, что господа могли даже подумать это, — но просто от утреннего холода. Относительно тряпочки, если господам угодно попробовать ее ужасный вкус — какая-то микстура из парафинового масла, сала и пороху! Что-то ужасное! Но он послушался и держал ее во рту, пока желудок его не возмутился… Тряпка вылетела изо рта в приладке невольной болезни.

— Убирайтесь вы вон, паршивая собачонка! — прервал его сэр Генри со смехом и дал Альфонсу такой толчок, что тот отлетел на несколько шагов с кислым лицом.

Вечером я имел разговор с миссионером, который порядочно страдал от своих ран. Гуд, весьма искусный в медицине, лечил его.

Мистер Мекензи сказал мне, что столкновение с дикарями дало ему хороший урок, и как только он оправится, он передаст дела миссии молодому человеку, который готовится к миссионерской деятельности, и уедет в Англию.

— Видите, Квотермейн, — сказал он, — я решил поступить так сегодня утром, когда мы ползли к лагерю дикарей. Я сказал себе, что если мы останемся живы и спасем Флосси, то я непременно уеду в Англию. Довольно с меня дикарей! Я не смел думать, что мы уцелеем. Благодарение Богу и вам четверым, что мы живы, и я остаюсь при моем решении, иначе будет хуже! Еще нечто подобное, и моя жена не выдержит! Между нами, Квотермейн, я богат! У меня есть триста тысяч фунтов, и каждый грош заработан честной торговлей. Деньги лежат в Занзибарском банке, потому что моя жизнь здесь не требует затрат. Хотя мне будет тяжело покидать эти места и оставить этих людей, которые любят меня, я должен ехать!

— Я рад вашему решению, — отвечал я, — по двум причинам. Первая — у вас есть обязанности по отношению к вашей жене и дочери, в особенности вы не должны забывать о ребенке. Флосси должна получить образование и жить в среде таких же детей, как она, иначе она вырастет дикаркой. Другая причина: рано или поздно, но Мазаи отомстят вам за себя. Несколько человек их успели убежать, — и результатом будет новое нападение на вас! Ради одного этого я уехал бы непременно! Когда они узнают, что вас здесь нет, они, может быть, и не пойдут сюда![75]

— Вы правы! — отвечал миссионер. — Я уеду отсюда в этом же месяце. Но жаль, очень жаль!

Глава 9

В НЕИЗВЕСТНОЙ СТРАНЕ
Прошла неделя. Однажды вечером мы сидели за ужином, в столовой миссии, в невеселом расположении духа, так как завтра должны были проститься с друзьями и отправиться дальше. О Мазаях не было ни слуху, ни духу. Кроме двух копий, забытых на траве, и пустых патронов, валявшихся у стены, ничто не напоминало, что в старом краале происходила ужаснейшая резня. Мекензи, благодаря своему спокойному темпераменту, быстро оправился и ходил теперь с помощью пары костылей. Из других раненых один умер от гангрены, а остальные понемногу выздоравливали. Люди мистера Мекензи, ушедшие с караваном, вернулись, и в миссии теперь был целый гарнизон.

Несмотря на радушные и горячие просьбы остаться еще, мы решили, что пора двинуться в путь, сначала к горе Кениа, потом в неизведанные области, искать таинственную белую расу людей. За это время мы успели оценить достоинства осла, столь полезного в путешествиях, и приобрели их целую дюжину для перевозки нашего имущества и, если понадобится, нас самих. У нас осталось только двое слуг, те же Ваквафи, и мы сочли невозможным нанимать туземцев и тащить их за собой Бог знает куда.

Мистер Мекензи сказал, что ему кажется странным, как мы, трое образованных людей, обладающих всем в жизни — здоровьем, хорошими средствами, положением, — для собственного удовольствия отправляемся куда-то в глушь, в погоню за приключениями, откуда можем совсем не вернуться. Но мы — англичане, искатели приключений с готовы до пяток! Наши великолепные колонии обязаны своим существованием отважным людям и их чрезмерной любви к приключениям, хотя эта любовь на первый взгляд кажется чем-то вроде тихой формы помешательства.

«Искатель приключений» идет навстречу всему, что бы ни случилось. Я даже горжусь этим титулом, который говорит о смелом сердце, о горячей вере в Провидение. Кроме того, когда имена Крезов, перед которыми преклоняется мир, имена всяких политиков, которые управляли миром, — забываются, имена отважных искателей приключений, которые сделали Англию такой, какой она является теперь, эти имена будут вспоминаться всегда с любовью и с гордостью передадутся детям! Мы трое, конечно, не можем рассчитывать на это, мы довольствуемся тем, что мы есть!

В этот вечер, сидя на веранде, покуривая трубки, мы увидели Альфонса, который подошел к нам с изящным поклоном и заявил, что желает переговорить с нами. Мы попросили его объясниться.

Он сказал, что боится присоединиться к нам в нашем путешествии, это вовсе не удивило нас, знавших о его трусости. Мистер Мекензи уезжает в Англию, а Альфонс был убежден, что его без хозяина схватят, препроводят во Францию и посадят в тюрьму. Эта мысль преследовала его, и расстроенное воображение придумывало тысячу опасностей. В сущности, его преступление было давно забыто, и он мог беспрепятственно появиться во Франции. Но он не допускал и мысли об этом и просил нас взять его с собой. Трус от природы, Альфонс скорее готов был идти на всякий риск, подвергаться всевозможным опасностям в нашей экспедиции, чем обречь себя на столкновение с полицией в родной стране. Выслушав Альфонса, мы начали обсуждать между собой его предложение и согласились взять его с собой.

Мистер Мекензи также советовал нам взять француза. Нас было немного, а француз был живой, деятельный парень, который умел приложить руки ко всему и отлично стряпать. Ах, как он умел стряпать! Я уверен, что он состряпал бы великолепное кушанье из старых штиблет своего героя-дедушки, о котором он так любил говорить. Затем маленький человек имел прекрасный характер, был весел, как обезьяна, и его смешные, тщеславные рассказы были нескончаемой забавой для нас; кроме того, он был удивительно незлобив. Даже его трусливость не мешала нам, потому что мы знали теперь его слабость и могли остерегаться ее. Предупредив француза, что он рискует натолкнуться на опасности, мы сказали, что принимаем его предложение при условии полного повиновения нашим приказаниям. Мы также решили положить ему жалованье по 10 фунтов в месяц, чтобы, вернувшись в цивилизованную страну, он мог всегда получить их. На все это он согласился очень охотно и отправился писать письмо Анете, которое миссионер обещал отослать.

Потом он прочитал нам свое письмо, сэр Генри перевел его, и мы весьма удивились. Здесь было много всего: и преданности, и страданий; «далеко, далеко от тебя, Анета, ради которой, обожаемой, дорогой моему сердцу, я обрёк себя на страданья!» Все это должно было растрогать сердце жестокой и прелестной служанки!

Наступило утро. В семь часов ослы были нагружены. Пора отправляться! Печальное это было прощание, особенно с маленькой Флосси! Мы были с ней хорошими друзьями, часто беседовали. Но ее нервы всегда расстраивались при воспоминании об ужасной ночи, которую она провела во власти кровожадных Мазаев.

— О, господин Квотермейн, — вскричала она, обвивая руками мою шею и заливаясь слезами, — я не в силах проститься с вами. Когда мы снова увидимся?

— Не знаю, мое дорогое дитя, — сказал я, — я стою на одном конце жизни, а вы — на другом! Мне немного осталось впереди, целая жизнь в прошлом, а вам, я надеюсь, предстоят долгие и счастливые годы жизни и много хорошего в будущем! Мало-помалу вы вырастете и превратитесь в прекрасную женщину, Флосси, вся эта дикая жизнь будет казаться вам каким-то сном! Если мы никогда более не встретимся, я надеюсь, вы будете вспоминать вашего старого друга и его слова! Старайтесь быть всегда доброй и хорошей, моя дорогая, а, главное, правдивой. Доброта и счастье — одно и то же! Будьте сострадательны, помогайте другим, мир полон страдания, моя дорогая, и облегчить его — наш благороднейший долг.

Если вы сделаете это, вы будете милой, богобоязненной женщиной, озарите счастьем печальную участь многих людей, и ваша собственная жизнь будет полнее, чем жизнь других женщин. Я даю вам добрый совет, по старомодному обычаю. А теперь скажу вам нечто приятное для вас. Вы видите этот клочок бумаги, который мы называем чеком? Его надо отдать вашему отцу вместе с этой запиской. Когда-нибудь вы выйдете замуж, моя дорогая Флосси, вам купят свадебный подарок, который вы будете носить, а после вас ваша дочь, если она будет у вас, в память охотника Квотермейна!

Маленькая Флосси долго кричала и плакала и дала мне на память локон своих золотистых волос, который хранится у меня до сих пор. Я подарил ей чек на тысячу фунтов и в записке уполномочил ее отца положить капитал под проценты в правительственное учреждение, с тем, чтобы по достижении известного возраста или замужества Флосси, купить ей лучшее бриллиантовое ожерелье. Я выбрал бриллианты, потому что ценность их не падает, и в трудные минуты последующей жизни моя любимица может всегда обратить их в деньги.

Наконец, после долгих прощаний, рукопожатий, приветствий, мы отправились, простившись со всеми обитателями миссии. Альфонс горько плакал, прощаясь со своими хозяевами, у него было мягкое сердце. Я не особенно огорчался, когда мы ушли, так как ненавижу все эти прощанья. Тяжелее всего было смотреть на грусть Умслопогаса, когда он прощался с Флосси, к которой сильно привязался. Он говорил, что она так же мила, как звезда на ночном небе, и никогда не уставал поздравлять себя с тем, что убил лигонини, который посягал на жизнь ребенка. Последний раз взглянули мы на красивое здание миссии — настоящий оазис в пустыне, — и простились с европейской цивилизацией. Но я часто думаю о Мекензи, о том, как добрались они до Англии, и если живы и здоровы, то, вероятно, прочтут эти строки. Дорогая маленькая Флосси! Как поживает она в стране, где нет черных людей, чтобы беспрекословно исполнять ее приказания, где нет снежной вершины величественной горы Кениа, на которую она любовалась по утрам! Прощай, моя дорогая Флоccи!

Покинув миссию, мы пошли вдоль подошвы Кениа, прошли мимо горного озера Баринго, где один из наших Аскари был ужален змеей и умер, несмотря на все наши усилия спасти его. Мы прошли расстояние около 150 миль до другой великолепной, покрытой снегом горы Лекекизера, на которую, по моему убеждению, не ступала никогда нога европейца. Тут мы провели две недели, затем вошли в нетронутый и густой лес округа Эльгуми. Я никогда не встречал такой массы слонов, как в этом лесу.

Испуганные человеком, звери буквально роились в этом лесу, повинуясь только закону природы, которая регулирует прирост животных. Нечего и говорить, что мы не подумали стрелять слонов, во-первых, потому, что у нас было немного зарядов, — запас нашей аммуниции значительно уменьшился, так как осел, нагруженный ею, переплывая вброд реку, уплыл вместе с ней от нас, а, во-вторых, потому, что мы не могли нести с собой слоновую кость и не хотели убивать животных ради удовольствия. В этом лесу слоны, незнакомые с нравами охотников, подпускают людей к себе на 20 ярдов, стоят, сложив свои огромные уши, похожие на гигантских щенков, и разглядывают необыкновенный для них феномен — человека. Когда исследование покажется им неудовлетворительным, слон, стоящий впереди, начинает трубить тревогу. Но это случается редко. Кроме слонов, в лесу водится много всякого зверья, дичи, есть даже львы! Я не выношу вида льва, после того, как получил рану на ноге и остался калекой на всю жизнь. Лес Эльгуми изобилует также мухами це-це, укус которых смертелен для животных. Не знаю, благодаря ли плохому корму, или тому, что укусы це-це особенно ядовиты в этой местности, но наши бедные ослы буквально падали и изнемогали. К счастью, эти укусы оказали свое действие не раньше, как через два месяца, когда вдруг, после двух дней холодного дождя, все животные пали; сняв шкуру с некоторых из них, я нашел на мясе полосы, характерный признак смерти от це-це, указывающий на место, худа насекомое впустило свой хоботок. Выйдя из леса, мы пошли к северу, согласно указаниям мистера Мекензи, и достигли большого озера Лага, в 50 миль длины, о котором говорил несчастный, трагически погибший путешественник. Здесь мы около месяца странствовали по возвышенностям; местность эта вообще похожа на Трансвааль. Все это время мы поднимались, но крайней мере, на сотню футов каждые 10 миль. Действительно, страна была гориста и заканчивалась массой снеговых гор, среди которых находилось еще озеро, по словам путешественника, «озеро, которое не имеет дна». Наконец, мы добрались до этого озера на вершине гор, очевидно, находившегося на месте погасшего кратера. Заметив деревушки на берегу озера, мы спустились вниз с большим трудом через сосновый лес, разросшийся по бокам кратера, и были гостеприимно приняты простым, мирным народом, который никогда не видал и не слыхал о белых людях. Они обращались к нам очень почтительно и ласково угощали нас молоком и всем, что у них было. Это чудное, удивительное озеро лежит, согласно указанию нашего анероида, на высоте 11,450 футов над уровнем моря; климат страны довольно холодный, похожий на климат Англии. Первые три дня, впрочем, мы ровно ничего не видели, благодаря непроницаемому туману. Полил дождь, укусы ядовитой мухи сказались на наших оставшихся ослах, и все они подохли.

Это несчастье поставило нас в сквернейшее положение, так как у нас не было возможности перевозить нашу поклажу, с другой стороны, избавляло нас от всяких хлопот. Правда, амуниции у нас было немного: полтораста патронов для винтовок и 50 ружейных патронов. Как быть с этим немногим имуществом — мы не знали. Нам казалось, что мы достигли конца наших странствий. Если бы мы даже и бросили всякое намерение искать белую расу людей, то было бы смешно возвращаться назад за 700 миль, при нашем теперешнем беспомощном положении. Мы решили, что самое лучшее — остаться здесь, — благо туземцы отлично относятся, к нам, — выжидать событий и исследовать страну и ее окрестности.

Мы приобрели большую, толстую лодку, довольно просторную, чтобы вместить всех нас, с багажом.

Начальнику поселения, у которого мы достали лодку, мы отдали в уплату за нее три пустых медных патрона, которыми он был восхищен до крайности. Затем мы решили объехать озеро, с целью найти удобное место для лагеря. Не зная, вернемся ли мы в деревню, мы уложили в лодку все наше имущество и четверть жареной косули — превосходное кушанье! Когда мы плыли, туземцы успели обогнать нас в своих легких лодочках, и предупредили обитателей других деревень о нашем приближении. Мы тихо гребли, как вдруг Гуд заметил необыкновенно ясный голубой цвет воды и сказал, что туземцы говорили ему, — все они ярые рыболовы, так как рыба составляет их главную пищу, — об удивительной глубина озера, которое имеет на дне глубокое отверстие, куда исчезает вода и откуда выбрасывается иногда огонь.

Я сказал ему, что он, наверное, слышал легенду о действовавших в далекие времена вулканах, которые теперь погасли. Мы действительно видели на берегах озера следы действия вулкана, после вулканической смерти центрального кратера превратившегося теперь в дно озера. Приблизившись к отдаленному берегу озера, мы увидели, что он представлял собой перпендикулярную скалистую стену. Мы поплыли параллельно ей, на расстоянии ста шагов, в конец озера, так как знали, что там находилась большая деревня. Мимо нас неслось большое количество обрубков, сучьев, веток и другого хлама; Гуд полагал, что их несло течением. Пока мы рассуждали об этом, сэр Генри указал нам на больших белых лебедей, которые паслись недалеко от нас. Я заметил еще ранее лебедей, летавших над озером, и очень хотел заполучить один экземпляр. Я расспрашивал о них туземцев и узнал, что в определенный период года они прилетают рано утром сюда с гор, и тогда их легко поймать, так как они очень истощены. Я спросил туземцев, из какой страны прилетают лебеди, но они пожали плечами и ответили, что на вершине большой черной скалы находится негостеприимная страна, а над ней снеговые горы, где много зверей, где никто не может жить, а за горами на сотни миль тянется густой, терновый лес, недоступный не только людям, но и слонам. На мой вопрос, слыхали ли они о белых людях, живущих по ту сторону гор и леса, они засмеялись. Но позднее одна древняя старуха пришла ко мне и сказала, что в детстве она слыхала от своего деда рассказ о том, как его предок в юности прошел и горы, и пустыню, проник в лес и видел белых людей, живущих в каменных краалях. Эти сведения были очень неопределенными, но когда я услыхал рассказ старухи, во мне выросло и окрепло убеждение, что во всех этих слухах есть доля правды, и что необходимо раскрыть эту тайну. Мне не приходило в голову, каким чудесным путем исполнится мое горячее желание!

Мы подъехали к лебедям, мирно покачивавшимся на воде; сэр Генри, выждав минуту, выстрелил и убил двоих. Остальные поднялись, сильно разбрызгивая воду. Снова раздался выстрел. Один лебедь упал с простреленным крылом, и я видел, что у другого ранена нога, хотя он через силу поплыл дальше. Остальные лебеди поднялись и, описав круг, выстроились треугольником и улетели куда-то на северо-восток. Мы подняли в лодку двух красивых мертвых птиц, из которых каждая весила около 30 фунтов, и принялись ловить раненого лебедя, неподвижной массой плывшего по ясной воде. Так как плывущие по озеру обрубки и сучья мешали движению лодки, то я велел нашему Ваквафи, который отлично плавал, чтобы он прыгнул в воду и поймал лебедя, — я знал, что в озере нет крокодилов, следовательно, опасности не предвиделось никакой. Ваквафи повиновался и скоро поймал лебедя за крыло, причем постепенно приблизился к скале, о которую с силой билась вода. Вдруг он начал кричать, что его относит куда-то. В самом деле, мы видели, что он плыл изо всех сил, стремясь к нам, по течение несло его к скале. Отчаянно взмахнув веслами, мы рванулись к нему, но чем больше мы старались, тем сильнее тянуло его к скале. Вдруг я заметил, что перед нами, почти на 18 дюймов над поверхностью озера, возвышалось что-то похожее на арку туннеля. Очевидно, на несколько футов скала была затоплена водой. К этой-то арке несся с ужасной быстротой наш бедный слуга. Оп храбро боролся с течением, и я надеялся спасти его, как вдруг заметил выражение отчаяния на его лице. На наших глазах его втянуло вглубь, и он исчез из вида. В ту же минуту я почувствовал, что какая-то сильная рука схватила нашу лодку и с силой швырнула ее к скале.

Мы поняли страшную опасность и принялись яростно работать веслами. Напрасно! Стрелой неслись мы к арке, и я думал, что спасения нет.

К счастью, я настолько сохранил присутствие духа, что бросился на дно лодки и крикнул: — скорее, вниз лицом! Ложись! — Остальные последовали моему примеру.

Послышался глухой шум, как будто от трения, лодку потянуло вниз, и вода начала заливать ее. Мы тонули. Вдруг шум прекратился, и мы почувствовали, что лодка плывет. Я немного повернул голову, не смея поднять ее, и взглянул. При слабом свете я увидел нависшую над нашими головами арку скалы. В следующий момент я почти не мог ничего видеть, потому что свет исчез, и мы очутились в совершенной и непроницаемой темноте.

Около часу мы лежали так на дне лодки, не смея поднять голову, и не могли даже говорить, потому что шум воды заглушал наши голоса. Разумеется, у нас не было особого желания разговаривать, потому что мы были подавлены ужасом нашего положения, страхом неминуемой смерти, боялись быть придавленными к стене пещеры или втянутыми вглубь, или опасались просто задохнуться от недостатка воздуха. Всевозможные виды смерти лезли мне в голову, пока я лежал на дне лодки, прислушиваясь к реву воды. Я слыхал и другой звук — непрестанные вопли Альфонса, но они, казалось мне, доносились откуда-то издалека. Я начал думать, что сделался жертвой кошмара.

Глава 10

ПОДЗЕМНЫЙ ОГОНЬ
Мы плыли. Течение несло нас. Наконец, я заметил, что шум воды сделался слабее. Я мог теперь явственно различить вопли Альфонса. Взяв весло, я ткнул им француза, а он, думая, что наступил конец, заревел еще сильнее. Тогда я тихо и осторожно поднялся, встал на колени и старался ощупать рукой свод, но его не было. Я взял весло, поднял его над головой, насколько мог, наклонял его вправо, влево и ничего не нащупал, кроме воды.

Вспомнив, что у нас имеется с собой маленький фонарь и масло, я разыскал его, осторожно зажег, и когда фитиль разгорелся, огляделся кругом. Первое, что мне бросилось в глаза, — это бледное, искаженное лицо Альфонса, который, полагая, что все кончено, и он видит сверхъестественное явление, испустил ужасный вопль, за что и получил толчок веслом для успокоения.

Гуд лежал на спине, со стеклышком в глазу и смотрел в темноту, сэр Генри, голова которого покоилась поперек лодки, рукой пытался определить скорость течения. Когда свет фонаря упал на старого Умслопогаса, я готов был рассмеяться.

Как известно, мы взяли с собой часть жареной косули. Случилось так, что когда мы бросились все на дно лодки, голова Умслопогаса оказалась в близком соседстве с жарким, и как только он очнулся от потрясения, то почувствовал, что голоден. Он отрезал своим топором кусок мяса и теперь уничтожал его с видом полнейшего довольства. Потом он объяснил мне, что, приготавливаясь к «далекому путешествию», предпочел отправиться туда с сытым желудком.

Как только другие увидели, что я зажег фонарь, все ободрились и оттолкнули Альфонса в дальний конец лодки, с угрозой, что если он не замолчит, успокоить его, бросив в воду вслед за утонувшим Ваквафи поджидать встречи с Анетой в другом мире. Затем мы начали обсуждать наше положение. Прежде всего, по предложению Гуда, мы привязали оба весла для того, чтобы они могли предохранить нас от столкновения со скалой или от внезапного понижения свода. Нам было ясно, что мы находимся в подземной реке, вытекавшей из озера. Такие реки существуют во многих частях света, но, к сожалению, путешественникам не приходилось исследовать их. Река была достаточно широка, мы видели это, так как свет фонаря достигал ее берегов. Когда течение случайно относило нас в сторону, мы могли различить стену туннеля и арки на высоте 25 футов над нашими головами. К счастью для нас, течение было сильнее на середине реки.

Первое, что мы сделали, это условились, чтобы один из нас с фонарем и шестом в руке находился у весел, готовый предупредить нас о всякой опасности. Умслопогас, отлично закусивший, сейчас же взялся за дело в первую очередь. Это было все, что мы могли сделать для собственного спасения. Затем другой из нас занял место на корме, с веслом в руке, чтобы сдерживать лодку и не давать ей удариться о бока пещеры. Устроив это, мы поели немного жареного мяса (мы не знали, долго ли останемся в темноте!) и почувствовали себя в лучшем расположении духа. Я заявил, что положение наше очень серьезно, но не безнадежно, даже если бы слова туземцев, уверявших, что река впадает прямо в недра земли, и оказались верными. Очевидно, река куда-нибудь течет, может быть, по ту сторону гор, и мы должны держаться на лодке, пока приедем «туда», но куда — неизвестно! Гуд зловещим голосом возразил мне, что мы можем сделаться жертвами разных неожиданных ужасов, или река впадает, в конце концов, куда-нибудь в пропасть — тогда наша судьба будет очень плачевна.

— Ладно, будем надеяться на лучшее и готовиться к худшему! — сказал сэр Генри, всегда веселый и остроумный — признак несомненной нравственной силы в тяжелые минуты. — Мы пережили вместе столько опасностей, что, мне кажется, благополучно выпутаемся и теперь!

Мы последовали этому превосходному совету каждый по-своему, за исключением Альфонса, который лежал в каком-то оцепенении. Гуд сидел у руля, Умслопогас на веслах, мне и сэру Генри оставалось только лежать в лодке и думать. Конечно, наше положение было очень курьезно — плыть по подземной реке, подобно душам грешников, переправляемых Хароном через Стикс, как шутил Куртис! Как темно было вокруг нас! Только слабый луч света от нашей лампы озарял темноту. На веслах сидел Умслопогас с шестом в руке, настороже, а за ним, в тени, фигура Гуда, который всматривался в темноту и периодически погружал весло в воду.

— Отлично, — думал я, — вы хотели приключений, милый Аллан, и достукались! Вам надо бы постыдиться в ваши годы, но раз это случилось, как ни ужасно, ваше положение, быть может, вам все равно ничего тут не поделать! И когда все будет кончено, подземная река вовсе не дурное место для вечного успокоения!

Я должен признаться, что нервы мои были напряжены до крайности. Даже холодному, много испытавшему человеку тяжело привыкать к мысли, что ему, быть может, остается жить не более 5 минут! Но, правду говоря, наши опасения были нелогичны, потому что человек никогда не может быть уверен, что с ним случится в следующую минуту, даже сидя в хорошо устроенном доме с двумя полицейскими под окном, охраняющими его покой!

Прошло несколько часов с тех пор, как мы плыли в темноте, а Гуд и Умслопогас были на часах. Дежурство, как мы условились, продолжалось 5 часов. В 7 часов я и сэр Генри сменили других, которые легли спать. Целых три часа все шло благополучно, хотя сэр Генри иногда отталкивал веслом лодку от стен туннеля. Сильное течение несло нас по середине реки, хотя иногда лодка стремилась к одной или другой стороне. Что меня особенно занимало и интересовало, это вопрос: каким образом поддерживался здесь приток свежего воздуха? Он был тяжелый и сырой, но все-таки удовлетворительный. Единственно, чем я объяснил себе это явление, что воды озера содержали в себе достаточное количество воздуха, который проникал в туннель и не застаивался здесь. Около трех часов просидел я у руля, как вдруг начал замечать значительное изменение температуры. Сначала я не обратил на это внимания, но, через полчаса, когда жара все усиливалась, я спросил сэра Генри, замечает ли он, что становится жарко, или это игра моего воображения.

— Замечаю ли я? — ответил он, — Я думаю. Мне кажется, что я попал втурецкую баню!

Проснулись Гуд и Умслопогас, задыхаясь от жара. Все мы вынуждены были снять с себя платье. Умслопогас имел преимущество перед нами, так как ему нечего было снимать, кроме «муша».

Жара все усиливалась, мы едва могли дышать, обливаясь потом. Через полчаса, хотя мы и разделись донага, уже едва могли выносить жар. Это походило на преддверие ада. Я опустил руку в воду и с криком отдернул ее; вода кипела. Маленький термометр показывал 123 градуса. У поверхности воды клубился пар. Альфонс стонал; что мы попали в ад еще при жизни. Сэр Генри предполагал, что мы находились близ подземного вулкана, и, пожалуй, это предположение было верно. Трудно описать наши страдания! Пот высыхал на нас. Мы лежали на дне лодки, физически неспособные управлять ею, к испытывали то же ощущение, которое испытывает рыба, умирающая на земле от недостатка воздуха. Наша кожа начала лопаться, и кровь приливала к голове, стуча, как паровая машина.

Вдруг река повернула налево, и сэр Генри хриплым, задыхающимся голосом позвал меня и указал на ужасное зрелище. На полмили впереди нас поднимался с поверхности воды огромный столб белого пламени, на 50 футов вверх, и падал назад извилистыми каскадами огня. Ужасное извержение газа походило на большой огненный цветок, выросший на поверхности воды. Над ним и кругом него царил мрак. Кто может описать всю красоту и ужас этого зрелища? Хотя мы находились в 500 ярдах от него, но в пещере было светло, как днем, и мы могли видеть свод ее, возвышавшийся на 40 футов над нашими головами.

Скала была совершенно черная, и я мог различить длинные блестящие жилки руды на стенах ее. Но какой это был металл — я не знаю!

Ми неслись прямо к огненному столбу, похожему на горнило печи.

— Держи лодку вправо, Квотермейн, — вправо! — вскричал сэр Генри. Через минуту он упал без чувств. Альфонс давно лежал без сознания. Гуд был близок к этому. Остались только мы двое с Умслопогасом. Мы находились теперь в 50 ярдах от огня. Я заметил, что голова Умслопогаса склонилась на руки. Я остался один, не мог дышать и просто задыхался. Дерево лодки начало гореть. Я видел, как тлели перья одного из убитых лебедей, и понимал, что если мы приблизимся еще на 3–4 ярда к огню, то погибнем безвозвратно.

Я схватил весло, чтобы направлять лодку возможно дальше от огня, и выронил его. Мои глаза готовы были лопнуть, и сквозь опущенные веки я чувствовал страшный жар. Мы очутились как раз напротив огня, вода яростно кипела вокруг. Еще 5 секунд… Мы проплыли мимо… Я потерял сознание. Первое, что я ощутил, очнувшись, — это воздух, освеживший мое лицо. Мои глаза открылись с большим трудом. Я оглянулся. Вдали, наверху, виднелся свет, кругом вас прежняя темнота. Я припомнил все. Лодка плыла по реке, и на дне лодки я увидал голые фигуры моих спутников. Живы ли они? — подумал я. Неужели я остался один в этом ужасном месте? Я сунул руку в воду и снова с криком отдернул ее. Кожа моя была обожжена, а вода довольно холодна, и прикосновение ее к обожженному месту причиняло нестерпимую боль. Я вспомнил о других и брызнул на них водой. К моей радости, все они пришли в себя. Сначала Умслопогас, потом остальные. Они напились води, поглощая ее в большом количестве, как настоящие губки. Было свежо, и мы поспешили одеть платье. Гуд указал нам на край лодки. От жары дерево покрылось пузырями и местами покоробилось. Если бы лодка была выстроена как обыкновенные европейские лодки, она непременно бы рассохлась и пошла бы ко дну, но, к счастью, она была сделана из какого-то туземного дерева и осталась невредимой. Откуда взялось это пламя, мы так и не узнали. Надо полагать, это вулканические газы вырвались из недр земли.

Одевшись и поговорив немного, мы начали осматриваться. Мы плыли по-прежнему в темноте и решили пристать к берегу реки, представлявший обломки скалы, непрерывно обмываемые водой. Тут, на площадке в 7 или 8 ярдов, мы решили отдохнуть немного и расправить члены. Это была ужасное место, но все же давало возможность отдышаться от всех ужасов реки и осмотреть и исправить лодку. Мы выбрали лучшее место, с трудом причалили к берегу и вскарабкались на круглые, негостеприимные голыши.

— Честное слово, — сказал Гуд, первым вышедший к берегу, — вот ужасное место! — Он засмеялся. Сейчас же громовой голос повторил его слова сотню раз. — Мес-то! То… то! — отвечал другой голос где-то со скалы. — Место! Место! Место!.. То… то-то… — гремели голоса, сопровождаемые хохотом, который повторялся всюду и наконец, замолк так же неожиданно, как начался.

— О, Боже мой! — простонал Альфонс, теряя всякое самообладание.

— Боже мой! Боже мой! Боже мой! — загремело эхо на все лады и голоса.

— Ах, я вижу, что здесь живут дьяволы! — сказал тихо Умслопогас. — Место так и выглядит!

Я старался объяснить ему, что причина этих криков замечательное, интересное эхо, но он не хотел верить.

— Я знаю эхо! — возразил он. — Напротив моего крааля, в стране зулусов, жило такое эхо, и мы говорили с ним. Но здесь эхо как гром, а у меня эхо походило на голос ребенка. Нет, нет, здесь живут дьяволы! Но мне все равно, я не думаю о них! — добавил он, затягиваясь трубкой. — Пускай они ревут, что хотят: они не смеют показать свои лица!

Он замолчал, считая дьяволов недостойными своего внимания. Мы нашли необходимым разговаривать шепотом, но даже шепот раздавался в скалах каким-то таинственным ропотом и замирал в стонал я вздохах. Эхо — прелестная, романтичная вещь, но мы пресытились им здесь, в этом ужасном месте.

Расположившись кое-как на камнях, мы пошли помыть и перевязать, насколько было возможно, наши ожоги. У нас нашлось масло для фонаря, но мы пожалели тратить его для этой цели; разрезали одного из лебедей и жиром его помазали нашу обожженную кожу. Затем мы осмотрели лодку, поправили ее и захотели есть, потому что, по нашим часам, был полдень. Мы уселись в кружок и начали истреблять наше жаркое. Но я съел мало, так как чувствовал себя больным от страданий предшествовавшей ночи. У меня сильно болела голова. Курьезный это был обед! Мрак, окружавший нас, был так глубок, что мы едва видели пищу, которую подносили ко рту. Я нечаянно взглянул назад, так как мое внимание было привлечено каким-то шорохом по камням, и увидел огромных черных крабов. Несколько дюжин этих ужасных животных ползли к нам, вероятно, привлекаемые запахом мяса. Краб — это отвратительное существо — обладает блестящими глазами, очень длинными, гибкими щупальцами и гигантскими клешнями. Они окружили нас со всех сторон. Пораженный этим зрелищем, я вскочил и видел, как один из крабов вытянул свои огромные клешни и дал ничего не подозревавшему Гуду такого щипка, что тот с криком подскочил и разбудил стоголосое эхо. Другой огромный краб ущипнул ногу Альфонса. Можно вообразить последующую сцену. Альфонс орал, за им ревело эхо, повторяя его крики. Умслопогас взял топор и ударил одного краба, который ужасно завизжал, и эхо повторило его визг на разные лады. Затем, с пеной у рта, краб издох. Из разных углов и щелей вылезли сейчас же сотни его приятелей, словно кредиторы на банкрота, и заметив, что животное упало, бросились на него, буквально разорвали на клочья своими огромными клещами и пожрали. Схватив что попало под руку, — камни, голыши, мы убивали одного или нескольких из них, другие хватали и пожирали убитых с пеной у рта, с отвратительным визгом. Они пытались ущипнуть нас или украсть у нас мясо. Один огромнейший краб подполз к лебедю и начал пожирать его. Немедленно налетели другие, и началась отвратительная сцена. Чудовища визжали, бесились, деля добычу, и рвали ее друг у друга! Это было чудовищное зрелище в непроглядном мраке, при ужасной музыке раздражающего нервы эха. Странно было смотреть на крабов! Казалось, все худшие человеческие страсти и желания воплотились в этих животных и довели их да бешенства. Вен эта сцена могла бы служить богатым материалом для новой песни «Дантова Ада», как сказал Куртис.

— Я вижу, молодцы, вы добираетесь до мяса, и нам надо убираться отсюда? — тихо сказал Гуд. Мы не стали медлить, отвязали и столкнули лодку, вокруг которой сотнями копошились ужасные животные, и направились к середине реки, оставив позади себя остатки обеда и визжащую, беснующуюся массу чудовищ полными хозяевами ужасного берета.

— Это и есть здешние дьяволы! — сказал Умслопогас с таким видом, как будто решил наконец задачу, и я был готов, пожалуй, согласиться с ним.

Замечания Умслопогаса походили на удары его топора — всегда метки и в точку.

— Что теперь делать? — спросил сэр Генри.

— Плыть, я думаю! — отвечал я, и мы продолжали путь.

Весь день и вечер мы плыли в темноте, едва различая, когда кончался день и начиналась ночь, пока Гуд не указал нам на звезду, появившуюся вправо от нас, за которой мы наблюдали с большим интересом.

Вдруг звезда исчезла, снова воцарился мрак, и знакомый рокочущий звук воды донесся до нас.

— Опять под землей! — сказал я со вздохом, держа фонарь.

Да, не было сомнения, над нами был опять свод туннеля.

Снова началась и потянулась долгая, долгая ночь, полная опасностей и ужаса. Описывать все наши страхи — не стоит труда. Скажу только, что около полуночи мы наткнулись на отмель, кое-как обошли ее и поплыли дальше.

Так шло время до трех часов ночи. Сэр Генри, Гуд и Альфонс спали, Умслопогас сидел на веслах, я правил рулем, как вдруг заметил, что стены туннеля будто раздвинулись. Потом я услыхал восклицание Умслопогаса и звук ломающихся веток дерева, как будто лодка протискивалась сквозь кустарник и заросли. В следующий момент свежий, живительный воздух повеял мне в лицо, и я почувствовал, что мы выбрались из туннеля и плыли по обыкновенной воде. Я чувствовал, но не видел ничего, потому что темнота была непроницаема, как бывает иногда перед рассветом. Я был счастлив, что мы оставили за собой ужасную реку. Я сидел, вдыхал свежий ночной воздух и ждал рассвета, вооружась всем своим терпением.

Глава 11

НАХМУРЕННЫЙ ГОРОД
Около часу сидел я в молчании и ждал рассвета. Умслопогас ушел спать. Наконец, восток засветлел, и туман поднимался с поверхности воды навстречу восходящему солнцу. Алая полоска разгоралась на востоке. Наступал день.

Я не мог налюбоваться на чудное синее небо. Вода еще была окутана туманом, но, мало-помалу, солнце его растопило, и я увидел, что наша лодка плывет по голубой воде. За восемь или десять миль позади нас остались груды скал, образовавшие собой как бы стену озера, и я увидел, что через это отверстие в скалах подземный поток пробил себе дорогу. Позднее я убедился в этом, и единственным объяснением того, что наша лодка благополучно выбралась из туннеля, может служить необыкновенная сила течения таинственной реки. Теперь мы с проснувшимся Умслопогасом дали лодке иное направление. Заметив какой-то предмет на воде, Умслопогас привлек мое внимание и несколькими ударами весла пригнал лодку к тому месту, где находился плавающий предмет, в котором мы узнали труп человека. Можно представить себе весь мой ужас, когда я узнал в этих искаженных чертах его лица — кого бы вы думали? Нашего бедного слугу Ваквафи, который два дня тому назад утонул, плывя за лебедем. Это было ужасно! Я думал, что мы оставили его позади себя, а, между тем, он плыл за нами и вместе с нами выбрался из подземной реки.

Его вид был страшен, потому что носил следы ожогов, одна рука совершенно скорчена, волосы обожжены. Лицо вздулось, на нем запечатлелось трагическое выражение отчаяния, которое я видел еще в последние минуты его борьбы с течением. Это зрелище очень расстроило меня, и я был очень доволен, когда труп вдруг и без всякой видимой причины начал погружаться в воду, словно исполнив свое назначение. Настоящая причина, несомненно, была та, что газы, наполнявшие труп, нашли свободный выход, и тело затонуло. Только пузыри, да несколько кругов пошли по воде в том месте, где нашел себе вечный покой наш бедный слуга.

Умслопогас задумчиво наблюдал за трупом.

— Зачем он плыл за нами? — спросил он. — Это предвещает недоброе дело тебе и мне, Макумацан!..

Я сердито обернулся к нему. Терпеть не могу этих нелепых предзнаменований и ненавижу людей, которые носятся с предчувствиями и рассказывают свои вещие сны.

В это время проснулись наши остальные спутники и чрезвычайно обрадовались, что мы выбрались из ужасной реки и плывем под ясным небом.

Начались толки, рассуждения, и кончили мы тем, что захотели есть. Из всей нашей провизии жадные крабы оставили нам только несколько кусков дичи, и мы решили пристать к берегу. Но возникло новое затруднение. Мы не знали, где был берег, потому что ничего не видели перед собой, кроме широкого пространства синеватой воды. Заметив, что птицы, летавшие над водой, направлялись влево, мы заключили, что они стремились к берегу, и поплыли по этому направлению. Подул хороший, попутный ветер, мы устроили из одеяла парус, и лодка весело понеслась вперед. Сделав это, мы уничтожили остатки нашей провизии, залили озерной водой и закурили трубки.

Прошло около часу. Гуд, смотревший в подзорную трубу, вдруг объявил, что видит землю, и указал на перемену цвета воды, означавшую, что мы приближаемся к устью реки. Скоро мы увидели большой золотой купол, видневшийся издали в тумане, и пока с удивлением глядели на него. Гуд объявил, что маленькая парусная лодка плывет к нам навстречу. Мы едва могли верить этому удивительному известию, пока не удостоверились собственными глазами.

Следовательно, обитатели этой страны и озера имеют понятие о парусных лодках и обладают некоторой долей цивилизации! Через несколько минут мы ясно увидели, что лодка направляется к нам. Через десять минут она находилась не более, чем в сотне ярдов от нас. Это была маленькая лодка, построенная из досок, на европейский манер, с широким парусом. Все наше внимание было устремлено, конечно, на пассажиров лодки. Их было двое: мужчина и женщина, почти такие же белые люди, как мы.

Мы переглянулись, думая, что ошибаемся. Нет, мы ясно видели их теперь. Они не были красивы, но, несомненно, принадлежали белой расе, как испанцы или итальянцы. Итак, случайно и неожиданно, мы открыли и нашли белых людей! Я готов был закричать от радости, мы пожимали друг другу руки и поздравляли с неожиданным успехом нашего предприятия. Всю жизнь до меня доходили слухи о белой расе людей, живущих внутри страны, и теперь я видел их своими собственными глазами! Действительно, как сказал сэр Генри, старый римлянин был прав, говоря: «Ex Africa semper aliquid novi», что значит: «в Африке всегда можно найти новости».

Человек в лодке был крепкого, хотя и не изящного сложения, обладал черными волосами, орлиными чертами и интеллигентным лицом. Он был одет в темное платье, что-то в виде фланелевой рубашки без рукавов, и в штаны из той же материи. Руки к ноги были обнажены. Вокруг правой руки и левой ноги были надеты кольца из какого-то металла, который я принял за золото. У женщины было нежное, застенчивое лицо, большие глаза и темные вьющиеся волосы. Ее платье было сделано из такого же материала, как у мужчины, и состояло из полотняной нижней одежды (это мы разглядели потом), висевшей до колен, и простого длинного куска ткани, который складками облегал все тело женщины и был перекинут через левое плечо, так что его конец свешивался наперед, оставляя правую руку и часть груди обнаженными. Гуд, у которого на этот счет острые глаза, восхищался ее нарядом. В самом деле, это было и просто, и эффектно.

В то время, как мы с удивлением разглядывали неведомых людей, они с не меньшим изумлением смотрели на нас. Казалось, мужчина сильно испугался и не смел подъехать к нам ближе.

Наконец, он решился приблизиться и сказал нам что-то на языке, звучавшем нежно и красиво, хотя мы не поняли ни слова. Тогда мы попробовали говорить по-английски, по-французски, по-латыни, по-гречески, по-немецки, на языке зулусов, сисути, кукуана и на многих других диалектах, но безуспешно. Человек в лодке не понимал ничего. Что касается женщины, она стояла неподвижно, смотря на нас, и Гуд обернулся и разглядывал ее через свое стеклышко, что, казалось, очень забавляло ее. Затем, видя, что не добиться от нас толку, мужчина повернул лодку и направился к берегу.

— Лодочка полетела стрелой. Когда она плыла мимо нас. Гуд воспользовался случаем и послал воздушный поцелуй даме. Я испугался, что женщина обидится, но, к моему удовольствию, она не только не обиделась, но, оглянувшись и заметив, что ее супруг или брат, кто бы он ни был, отвернулся, послала Гуду такой же поцелуй!

— Ага! Наконец-то мы нашли язык, который понятен этому народу! — сказал я.

— В данном случае, — добавил сэр Генри, — Гуд неоценимый посредник!

Я нахмурился, потому что решительно не одобрял глупостей Гуда; он знал это и перевел разговор на серьезную тему.

— Для меня ясно, — сказал я, — что этот человек вернется назад с товарищами, и нам надо подумать, как встретить их!

— Весь вопрос в том, как они примут нас? — сказал сэр Генри.

Гуд молчал, но принялся рыться в багаже и вынул маленький четырехугольный ящичек, сопровождавший нас в путешествии. Мы несколько раз спрашивали Гуда о содержимом ящика, но он отвечал таинственно и уклончиво: все, что заключается в его ящике, когда-нибудь весьма пригодится нам.

— Ради Бога, что вы собираетесь делать. Гуд? — спросил сэр Генри.

— Одеваться! Не думаете ли вы, что я появлюсь в этой новой стране в таком одеянии? — он указал на свое запачканное и поношенное платье, которое всегда было опрятно, как и все вещи Гуда, и чинилось всегда, когда это требовалось.

Мы с возрастающим интересом следили за ним. Первое, что он сделал, это попросил у Альфонса, весьма компетентного в этих вещах, причесать ему бороду и волосы возможно лучше.

Я уверен, если бы у Гуда была теплая вода и мыло, он побрился бы, но, к сожалению, у него не было ничего подобного. Затем он заявил, что мы должны спустить парус у лодки, и под прикрытием его выкупаться, что мы и сделали, к ужасу и удивлению Альфонса, который воздевал руки к небу и восклицал, что «эти англичане просто удивительный народ!»

Умслопогас, как хорошо воспитанный зулус, был очень чистоплотен, но посмотрел на это купанье, как на шутку, и с удовольствием наблюдал за нами. Мы вернулись на лодку, освеженные холодной водой, и обсушились на солнце. Гуд снова открыл свой таинственный ящик, вытащил оттуда прекраснейшую чистую белую рубашку и начал разворачивать свои наряды, заботливо обернутые сначала в коричневую, потом в белую и, наконец, в серебряную бумагу. Мы продолжали наблюдать за ним с величайшим любопытством. Одну за другой Гуд вытащил из ящика все свои вещи.

Перед нами в полном блеске золотых эполет, галунов и пуговиц, лежала полная форма командира королевского флота. Тут был и меч, и трёхуголка, даже кожаные сапоги.

Мы буквально онемели.

— Что это? Неужели вы хотите надеть это, Гуд?

— Разумеется! — отвечал он. — Вы знаете, как много значит первое впечатление, особенно для женщин. Хотя бы один из нас будет порядочно одет!

Мы замолчали, пораженные ловкостью Гуда, с которой он так искусно скрывал от нас все эти месяцы содержимое ящика. Одно только мы предложили ему — непременно надеть вниз стальную рубашку. Сначала он возразил, что ему неудобно надевать ее под мундир, но потом согласился. Забавнее всего было удивление Умслопогаса и восторг Альфонса при виде блестящей формы Гуда. Когда же он встал, выпрямился во всем своем блеске, даже с медалями на груди, и любовался на себя в спокойной воде озера, старый зулус не мог долее сдерживать своих чувств.

— О, Бугван! — вскричал он, — Бугван! Я всегда думал, что ты неважный, маленький человек, жирный, как корова, когда она хочет телиться, а теперь ты похож на голубую сою, которая распустила свой нарядный хвост. Право, Бугван, глазам больно смотреть на тебя!

Гуд недолюбливал намеки на свою полноту, хотя во время нашего путешествия он достаточно похудел. В общем, он был доволен восхищением зулуса. Что касается Альфонса, тот был совсем очарован.

— А, monsieur прекрасно выглядит, — блестящий вид военного! О, дамы будут в восторге, там, на берегу. Monsieur удивительно хорошо выглядит! Он напоминает мне моего героя дедушку…

Тут мы прервали излияния Альфонса. Любуясь Гудом, мы почувствовали дух соревнования и принялись, насколько возможно, приводить себя в приличный вид. Мы одели на себя охотничьи куртки, а под них стальные рубашки. Что касается моей наружности, то никакая, самая изысканная одежда не могла сделать ее лучше, но сэр Генри выглядел совсем красавцем в своей куртке и в сапогах. Альфонс также прибрался, как-то особенно подкрутив свои огромные усищи. Даже старый Умслопогас, который ровно ничего не понимал в нарядах, взял масла из фонаря и потер себе кожу, так что она блестела не хуже кожаных сапог Гуда. Потом он надел на себя стальную рубашку, которую сэр Генри подарил ему, и «муша» и, вычистив свой Инкози-каас, стоял в полном параде.

В это время мы снова подняли парус и быстро двигались к берегу, или, вернее, к устью большой реки. Через полтора часа после того, как от нас уплыла маленькая лодка, мы увидели на реке большое количество лодок. Некоторые из них шли на 24 веслах, другие под парусом. Мы скоро различили среди них большой официальный корабль. Люди, находившиеся на корабле, были одеты в какое-то подобие формы. На палубе, лицом к нам, стоял старик почтенного вида с развевающейся белой бородой, с мечом на боку, очевидно, командир корабля. Остальные лодки были наполнены любопытными и кружились около нас.

— Что это значит? — сказал я. — Хотят ли они дружелюбно встретить нас или покончить с нами?

Никто не мог ответить на мой вопрос. В это время Гуд заметил в воде, в 200 ярдах от нас, бегемота и решил, что недурно произвести впечатление на туземцев стрельбой. К несчастно, мы ухватились за эту мысль, вытащили наши винтовки, хотя патронов у нас осталось немного, и приготовились действовать. Бегемотов было четыре, два постарше и два помоложе.

Когда первые лодки находились в 500 ярдах от нас, сэр Генри открыл огонь. Пуля засела между глаз молодого бегемота, он погрузился в воду, оставив за собой кровавый след. В тот же момент я выстрелил в другого, а Гуд в третьего бегемота. Мой выстрел был не совсем удачен, бегемот, разбрызгивая воду, уплыл дальше и яростно захрюкал. Я сейчас же добил его новым выстрелом. Гуд, плохой стрелок, промахнулся, и пуля задела только морду животного. Оглянувшись на туземцев, я заметил, что они, очевидно, не имели понятия о стрельбе, потому что были поражены и изумлены в высшей степени. Сидевшие в лодках начали кричать от страха, некоторые удирали от нас изо всех сил, даже старый джентльмен заметно встревожился и остановил свой корабль.

Но мы не имели времени наблюдать, потому что старый бегемот, раздраженный раной, появился вблизи, грозно поглядывая на нас. Мы выстрелили все разом и тяжело ранили его. Между тем любопытство превозмогло страх зрителей. Некоторые лодки подъехали к нам, и между ними находилась лодка, где сидели мужчина и женщина, которых мы видели два часа тому назад. Огромней, разъяренное животное вдруг выплыло около их лодки и с яростным ревом разинуло пасть. Женщина закричала, мужчина пытался дать лодке другое направление, но безуспешно.

В следующую секунду я увидел огромные красные челюсти и клыки бегемота, вонзившиеся в бок лодки. Лодка опрокинулась, и люди оказались в воде.

Прежде, чем мы успели опомниться, страшное чудовище разинуло пасть, чтобы проглотить женщину, которая боролась в воде. Я выстрелил над ее головой в горло бегемота. Он отплыл в сторону и начал кружиться, а ручьи крови текли из его ноздрей. Не давая ему опомниться, я снова выстрелил и прикончил его. Нашей первой мыслью было спасти девушку, пока мужчина плыл к другой лодке.

Нам это удалось. Под шум и крики зрителей мы посадили ее в нашу лодку.

Теперь все лодки туземцев собрались вместе, на некотором расстоянии от нас, очевидно, для совещания. Мы немедленно схватили весла и двинулись к ним.

Гуд стоял в лодке и, держа треуголку, вежливо раскланивался во все стороны с веселой улыбкой. Главная лодка направилась к нам навстречу. Я видел, что наш вид — в особенности форма Гуда и фигура Умслопогаса — преисполнили удивления почтенного старика.

Он был одет так же, как все, но рубашка его была сделана из чистого белого полотна с пурпуровой каймой. Золотое кольцо было надето на руке и на левом колене.

Гуд махнул шляпой старому джентльмену и осведомился о его здоровье на чистейшем английском языке. Старик, в ответ на это, приложил два пальца правой руки к губам, что мы приняли за приветствие с его стороны. Затем он сказал нам несколько слов на том же языке, как и первый наш собеседник. Мы опять ровно ничего не поняли, закивали головами и пожимали плечами. После некоторого молчания, я, чувствуя сильный голод, начал показывать на свой рот и похлопывать по животу. Эти сигналы старик, видимо, отлично понял, потому что энергично закивал головой и указал на гавань.

Один из его людей бросил нам веревку, которую мы крепко привязали к лодке. Лодка двинулась к гавани и повела нас на буксире, в сопровождении других лодок. Через 20 минут мы вошли в гавань, переполненную народом, собравшимся посмотреть на нас. Мы заметили, что обитатели города принадлежали к одному типу, и некоторые были очень красивы. Между зрителями мы видели дам, обладающих очень белой кожей.

На повороте реки открылся город. Крик восхищения и удивления сорвался с наших губ, когда мы увидели его. Позднее мы узнали, что город называется Милозис, или «Нахмуренный город» (Ми — город, Лозис — нахмуренная бровь).

На расстоянии пятисот ярдов от берега реки возвышалась гранитная скала в двести футов вышиной.

На самой вершине скалы находилось здание, выстроенное из гранита; у подошвы его имелась зубчатая стена с маленькой, пробитой в ней дверью.

Потом мы узнали, что это здание было дворцом королев страны. Позади дворца город поднимался вверх к великолепному зданию из белого мрамора, увенчанному золотым куполом, который мы уже заметили издали. За исключением этого здания, все дома города были выстроены из красного гранита и окружены садами, которые смягчали несколько суровое, однообразное впечатление гранитных построек.

Наконец, мы увидели чудо и гордость Милозиса — большое крыльцо и лестницу дворца, от великолепия которых у нас захватило дыхание.

Вообразите себе великолепную лестницу с балюстрадой, в два яруса; каждый ярус в сто двадцать пять ступеней, — и красивой площадкой. Лестница спускается от дворцовой стены к краю скалы, где по каналу проведена вода из реки. Чудеснейшее крыльцо поддерживается огромной гранитной аркой, увенчанной красивой площадкой между двумя ярусами. От этой арки отделяется другая летучая арка, красота которой затмевает все, что мы видели до сих пор.

Это крыльцо было редким произведением искусства, которым человек мог поистине гордиться. Нам рассказывали потом, что крыльцо, постройка которого была начата еще в древности, обваливалось четыре раза, и три столетия простояло неоконченным, пока за него не взялся молодой инженер Радемес, который заявил, что или окончит работу, или пожертвует своей жизнью! Если ему не удастся окончить работу, он бросится со скалы вниз, если работа будет окончена, наградой ему будет рука королевской дочери! Пять лет возился он с работой, которая поглотила невероятное количество труда и материала. Три раза падала арка, пока инженер, видя, что его труды напрасны, не решил покончить с собой.

Ночью, во сне, ему явилась прекрасная женщина, дотронулась до его лба, и он увидел здание законченным и понял, что, несмотря на массу затруднений, его гений преодолеет все. Он проснулся и снова принялся за работу, но уже по другому плану, и закончил ее. Через пять лет труда и терпения Радемес повел прекрасную дочь короля по лестнице во дворец, сделался королем-супругом и положил основание теперешней королевской династии Цу-венди, которую называют до сих пор «Домом лестницы», в память могучей энергии и таланта строителя, которые послужили ступенями к его величию.

В честь своего торжества и успеха, король-супруг Радемес сделал статую, изображавшую его спящим, а над ним прекрасную женщину, которая прикасается к его лбу, и поставил скульптуру в большом зале дворца, где она стоит и теперь.

Таково происхождение великолепной лестницы дворца в Милозисе. Неудивительно, что его называют «Нахмуренным городом». Могучие гранитные здания глядят сурово и хмурятся на человечество в своем мрачном величии.

Мы увидели Милозис, когда он был залит лучами солнца, но когда грозные тучи собираются над царственной вершиной города, он выглядит каким-то сверхъестественным обиталищем, мечтой поэтической фантазии!

Глава 12

СЕСТРЫ-КОРОЛЕВЫ
Большая лодка проскользнула по каналу у подножья лестницы и остановилась. Старик вышел из лодки и пригласил нас следовать за ним. Усталые, мы без колебания пошли за ним, конечно, захватив с собой винтовки. Наш проводник снова приложил пальцы к губам, низко поклонился и приказал людям в лодках, собравшимся смотреть на нас, отправляться по домам. Последней вышла из нашей лодки девушка, которую мы вытащили из воды. Она поцеловала мою руку, вероятно, из благодарности за спасение от бегемота. Мне казалось, что она совершенно забыла свой страх перед нами и вовсе не торопилась уйти к своим. Она пошла поцеловать руку Гуда, когда молодой человек, ее спутник, вмешался и увел ее. Как только мы очутились на берегу, несколько человек сейчас же захватили наше имущество и пожитки и отправились с ними на великолепное крыльцо, а наш проводник всеми способами старался объяснить нам, что наши вещи останутся целы и невредимы. Затем он повернул вправо и повел нас к маленькому дому, как я после узнал, представлявшему собой гостиницу. Мы вошли в красивую комнату и увидели деревянный стол, уставленный всякими яствами, очевидно, приготовленный для нас. Наш проводник пригласил нас сесть на скамейку около стола. Мы не стали ждать вторичного приглашения и накинулись на закуску. Она была подана на деревянных блюдах и состояла из холодного козьего мяса, обернутого в какие-то листья, придавшие ему восхитительный вкус; из зелени, вроде латука, коричневого хлеба и красного вина, наливаемого в роговые чаши. Вино имело нежный и прекрасный вкус, что-то вроде бургундского.

Через двадцать минут мы встали из-за стола, чувствуя себя совсем другими людьми. После всего, что мы пережили, мы нуждались в двух вещах: в пище и отдыхе. Две красивые девушки, совершенно так же одетые, как та, которую мы видели в лодке, стояли около нас, пока мы ели, и были очень деликатны. Я узнал позднее, что национальный костюм туземной женщины — белая полотняная юбка до колен и верхнее платье в виде тоги из коричневой ткани, причем часть груди и правая рука остаются обнаженными. Если юбка была совершенно белая, это означало, что обладательница ее — девушка, белая юбка с пурпурной каймой на конце обозначала замужнюю женщину и первую законную жену. Если кайма на юбке была волнистая — женщина была второй или другой женой; юбка с черной каймой указывала на вдову.

Тога, или «кэф», как ее называют здесь, могла быть различного цвета, от белого до темно-коричневого, согласно общественному положению, и вышита на конце различными шелками. Рубашки или туники мужчин различались лишь цветом и материалом. Одно только национальное украшение неизменно носили и мужчины, и женщины — золотой обруч на правой руке, около локтями на левой ноге, ниже колена. Люди высокопоставленные надевали золотой обруч на шею, и я заметил такой обруч на шее нашего почтенного проводника.

Как только мы кончили есть, этот почтенный старик, стоявший около нас и беспокойно поглядывавший на наши ружья, низко поклонился Гуду, которого, очевидно, считал предводителем отряда, благодаря его блестящей форме, и повел нас к большому крыльцу. Здесь мы остановились полюбоваться двумя колоссальными львами, изваянными из черного мрамора и стоявшими на конце широкой балюстрады крыльца. Эти львы были великолепно сделаны, как говорят, самим Радемесом, который, судя по его работам, был одним из величайших скульпторов в мире. С чувством удивления и восхищения мы поднимались по лестнице, этому чудному произведению человеческого гения, которым, несомненно, через многие тысячи лет будет любоваться еще не существующие поколения! Даже старый Умслопогас, считавший недостойным себя чему-нибудь удивляться, был поражен и спросил, был ли мост выстроен людьми или дьяволами, так как любил все приписывать сверхъестественной силе. Только Альфонс ничего не понимал и не заботился об этом. Суровая красота лестницы была непонятна легкомысленному французу, который сказал: — «все это очень красиво, но печально, ах, как печально!» — И добавил, что ему больше было бы по душе, если бы лестница была вызолочена.

Мы прошли первый ярус в 120 ступеней и вступили на площадку, соединявшую его со вторым, где залюбовались великолепным видом на страну, окаймленную горами и голубыми водами озера. Пройдя лестницу, мы очутились на открытой площадке, откуда шли три выхода. Два из них вели в узкие галереи, вырытые в скале, которая шла кругом всей дворцовой стены до главных ворот города, сделанных из бронзы. Как я узнал после, можно было запереть все эти входы и выходы и сделать их совершенно недоступными неприятелю. Третий выход вел через 10 черных мраморных ступеней прямо к двери в дворцовой стене. К этой двери и повел нас проводник. Она была массивна, сделала из какого-то прочного дерева и защищена бронзовой решеткой. Как только мы подошли к ней, дверь широко распахнулась. Нас встретил часовой, вооруженный копьем и мечом. На груди у него была надета искусно выделанная кожа бегемота, в руке он держал круглый шит из той же кожи. Особенно меч его привлек все наше внимание. Он был совершенно одинаков с тем, который имелся у мистера Мекензи, полученный им от неизвестного путешественника. Значит, этот неизвестный человек говорил правду! Наш проводник сказал пароль, и солдат опустил свое копье, которое зазвенело, ударившись о пол. Мы прошли во двор дворца, представлявший собой четырехугольник, убранный цветами, кустами и растениями, большая часть которых была нам неизвестна. В центре садика шла широкая аллея, окаймленная большими раковинами, принесенными сюда с озера. По аллее мы дошли до другого входа, под круглой аркой, на которой висел плотный занавес, заменявший двери. Затем мы очутились в большом зале дворца и остановились в удивлении перед грандиозным зрелищем.

Зал был огромный, с великолепным дугообразным сводом из резного дерева. На расстоянии 20 футов от стены высились стройные колонны из черного мрамора. В конце зала, поддерживаемого этими колоннами, находилась мраморная группа, выполненная королем Радемесом в память сооружения им крыльца.

Красота группы поражала взор. На черном мраморе цоколя выделялась великолепно изваянная фигура из белого мрамора, представлявшая молодого человека с благородным лицом, спящего на ложе. Одна рука его бессильно опушена на край ложа, а на другой покоится голова, наполовину закрытая локонами. Склонившись над ним, положив руку на его лоб, стоит закутанная фигура женщины с лицом поразительной красоты. Я не в силах описать все спокойное величие прекрасного лица, на котором сияет отблеск нежной, ангельской улыбки! — И в ней, в этой улыбке, все — могущество, любовь и божественная красота! Глаза женщины устремлена на спящего юношу. Самая замечательная вещь в этой группе, особенно удавшаяся скульптору, это внезапный подъем творческого духа, отразившийся на усталом и измученном лице спящего. Вы видите, как вдохновение проникает в темноту человеческой души и озаряет ее новым светом, подобно лучу рассвета, разбивающему мрак ночи! Это

— дивное создание рук человеческих, и только гений мог создать что-либо подобное! Между черными мраморными колоннами стоят другие мраморные группы, изображающие различные аллегории или бюсты великих людей работы того же великого скульптора Радемеса, но ни одна из них, по нашему мнению, не может сравниться с вышеописанной группой.

В центре зала находится священный камень народа. На нем монархи после церемоний коронования клянутся соблюдать интересы страны, ее традиции, законы и обычаи. Этот камень, очевидно, принадлежал к глубокой древности, бока его были покрыты заметками и линиями, что, по мнению сэра Генри, служило доказательством его существования в отдаленный период времени.

Относительно этого камня существовало курьезное предсказание: он, по народному поверью, упал с солнца, и, когда будет раздроблен в куски, тогда король чужеземной расы будет править всей страной. Но камень выглядел пока очень прочным, и династия имела много шансов править страной еще долгие годы.

В конце зала, на богатых коврах, стояли два трона в виде больших кресел, сделанных из золота и богато украшенных. Над каждым троном виднелась эмблема солнца, посылающего свои лучи по всем направлениям. Подножьями обоих тронов служили спящие львы с большими топазами вместо глаз.

Свет проходил в зал через узкие отверстия наверху, сделанные в виде замковых бойниц, но без стекол, которые, очевидно, были неизвестны здесь.

У нас не было времени хорошо рассмотреть зал, потому что при входе в него мы заметили большое количество людей, собравшихся перед тронами, остававшимися незанятыми. Знатнейшие из присутствовавших людей сидели на разных деревянных креслах, поставленных справа и слева от тронов, и были одеты в белые туники, богато расшитые, с разноцветной каймой, и держали в руках украшенные золотом мечи. Суда по достоинству их осанки, все они были очень высокопоставленные особы. Позади каждого из них стояла кучка слуг и преданных людей.

Налево от тронов сидела маленькая группа людей, — шесть человек, которые заметно отличались от других; на них была одета длинная белая одежда с изображением солнца, перевязанная у пояса чем-то вроде золотой цепи, от которой шли вниз длинные, эллиптической формы, золотые дощечки, сделанные в виде рыбьей чешуи, так что, при каждом движении важных особ, они звенели и блестели. Все эти люди находились в почтенном возрасте, имели суровый и внушительный вид и длинные бороды.

Один из них производил особенно странное впечатление. Ом был очень стар, — около 80 лет, — чрезвычайно высок, с белоснежной бородой, которая висела да пояса. Черты лица его были строги и суровы, серые глаза смотрели холодным, пронизывающим взглядом. Головы других были непокрыты, а у высокого старика на голове была надета вышитая золотом шапочка, указывавшая, что обладатель ее — персона особой важности. Позднее мы узнали, что это был Эгон, великий жрец страны. Когда мы подошли ближе, все эти люди, включая и жрецов, встали и весьма учтиво поклонились нам, прикладывал два пальца к губам, в знак приветствия. Из-за колонн вышли слуги и принесли кресла, на которые мы сели лицом к тронам. Мы сели втроем, а Умслопогас и Альфонс встали позади нас. Едва мы успели сесть, как раздались звуки труб справа и слева. Затем вошел человек, встал против трона с правой стороны и провозгласил что-то громким голосом, причем повторил три раза стою «Нилепта». Другой человек прокричал что-то перед левым троном, повторив три раза слово «Зорайя».

С каждой стороны появились вооруженные люди, встали но обеим сторонам тронов и опустили вниз свои копья, зазвенев ими по мраморному полу. Снова звуки труб, и с разных сторон появились обе королевы, сопровождаемые шестью дамами. Все присутствовавшие в зале встали, приветствуя их.

Я видал на своем веку красивых женщин и более не прихожу в восторг от прекрасного лица, но красота сестер-королев превосходит всякое описание! Обе были молоды — около 25 лет; обе высоки и изящно сложены. Но на этом сходство их кончалось. Нилепта была женщина ослепительной красоты, ее правая рука и часть груди, согласно обычаю, были обнажены и сияли белизной из-под складок белой, расшитой золотом тоги, или «кэф». Ее лицо было так прелестно, что, раз увидевши, его трудно было забыть. Волосы настоящего золотистого цвета, собранные короткими локонами вокруг головы, осеняли чистый, прекрасный, как слоновая кость, лоб, глубокие, искристые серые глаза сияли нежностью и царственным величием. Рот был удивительно нежно очерчен. Все ее лицо поражало прелестью и красотой очертаний вместе с легким оттенком усмешки, приютившейся в углах губ, подобие серебристой капле росы на розовом бутоне. На ней не было никаких драгоценностей, кроме золотого обруча на шее, руке и колене, сделанного в виде змейки. Ее тога была сделана из снежно-белого полотна, богато расшита золотом и украшена эмблемой солнца.

Другая сестра, Зорайя, представляла собой несколько иной, мрачный характер красоты. Волосы Зорайи, волнистые, как у Нилепты, были иссиня-черного цвета и падали локонами на плечи. Цвет лица оливковый, большие темные глаза, мрачные и блестящие, полные, я сказал бы, жестокие губы! Это лицо, спокойное и холодное, говорило о затаенной страстности и заставило меня подумать о том, как оно изменится, когда страсть вырвется наружу. Я смотрел на лицо Зорайи, и мне припомнились спокойные и глубокие воды моря, которое в ясные дни ничем не проявляет своей могучей силы, и только в сонном рокоте его слышится затаенный дух бури! Фигура Зорайи была прекрасна по своим линиям и очертаниям, хотя несколько полнее, чем у Нилепты. Одеты обе были совершенно одинаково.

Когда прекрасные королевы спокойно уселись на своих тронах при глубоком молчании всего двора, я думал, что обе сестры совершенно воплощают мое понятие о царственности. Эта царственность сказывалась в их формах, грации, достоинстве, даже в варварской пышности окружающей их обстановки. Быть может, они вовсе не нуждались в воинах и золоте, чтобы утвердить свою власть, чтобы подчинить своей воле упрямых людей! Достаточно было одного взгляда блестящих глаз, одной улыбки прекрасных уст, чтобы заставить подданных идти на смерть ради них!

Но королевы были прежде всего женщинами и потому не были чужды любопытству. Проходя к своим тронам, они бросили быстрый взгляд на нас. Я видел, как их глаза скользнули по мне, не найдя ничего интересного в незначительном и седом старике. С явным удивлением перевели они свои взор на мрачную фигуру старого Умслопогаса, который поднял свой топор в знак приветствия, потом пристально вгляделись в Гуда, привлеченные блеском его мундира и, наконец, остановили свои взор на лице сэраГенри. Солнечные лучи играли на его светлых волосах и бороде, выставляя в выгодном свете красивые линии массивной фигуры. Он поднял глаза и встретил взгляд прелестной Нилепты. Я не знаю почему, но кровь прилила к нежной коже королевы, ее прекрасное лицо вспыхнуло, покраснела даже прекрасная грудь, рука и лебединая шея. Щеки закраснелись, как лепестки розы. Потом она успокоилась и снова побледнела. Я взглянул на сэра Генри, он покраснел до самых глаз. Честное слово, — подумал я, — на сцене появились дамы, следовательно, прощай мир и спокойствие!

Я вздохнул и покачал головой, потому что знал, что красота женщины подобна красоте молний и несет с собой разрушение и отчаяние! Пока я размышлял, обе королевы сидели на тронах. Еще раз зазвучали трубы. Придворные сели на свои места. Королева Зорайя указала на нас.

Из толпы вышел наш проводник, держа за руку девушку, которую мы спасли из воды. Поклонившись, он обратился к королевам, очевидно, рассказывая им о нас. Курьезно было видеть выражение удивления и страха на их лицах, пока они слушали рассказ. Ясно было, что они не могут понять, каким образом мы очутились на озере, и готовы приписать наше появление сверхъестественной силе. Рассказ продолжался, и я заключил по частым обращениям рассказчика к девушке, что он говорил о бегемотах, которых мы застрелили; затем мы подумали, что он врет чтонибудь относительно бегемотов, потому что его рассказ часто прерывался негодующими восклицаниями жрецов и придворных, в то время как королевы слушали с изумлением, особенно, когда рассказчик указал на каши винтовки, как на орудия разрушения и смерти. Я должен пояснить теперь, что обитатели страны Цу-венди были солнцепоклонниками, и бегемот считался у них священным животным. В известное время года они убивают бегемотов тысячами — бегемоты оберегаются специально для этого в озере страны, так как их кожа идет на амуницию солдат, — что нисколько не мешает

туземцам считать бегемота священным животным.[76] Те бегемоты, которых мы застрелили, принадлежали к священным животным, и специальной обязанностью жрецов было заботиться о них. Таким образом, сами не зная того, мы совершили святотатство самого ужасного вида.

Когда наш проводник окончил свой рассказ, высокий старик с длинной бородой и в круглой шапочке, великий жрец Эгон, встал и начал бесстрастным тоном говорить что-то королевам. Мне не нравился холодный взгляд его серых глаз, устремленных на нас. Вероятно, он нравился бы мне еще меньше, если бы я понимал его речь и знал, что, во имя оскорбленного божества, жрец требовал, чтобы мы были принесены в жертву и сожжены. Когда он кончил, королева Зорайя заговорила нежным, музыкальным голосом, и, судя по ее жестам, разбирала другую сторону вопроса. Затем Нилепта сказала что-то жрецу. Мы, конечно, и не подозревали, что она заступалась за нас и просила о помиловании. В конце концов, она обернулась к высокому человеку средних лет, с черной бородой и длинным мечом в руке, которого звали (это мы узнали потом) Наста, и который был очень важным лицом к стране. Очевидно, она ждала от него поддержки. Но когда она переглянулась с сэром Генри еще при входе в зал и покраснела, как роза, я заметил, что это было неприятно высокому человеку, потому что он закусил губу и схватился за меч. Потом нам сказали, что он жаждал подучить руку королевы и вступить с ней в брак. Нилепта не могла сделать худшего выбора, когда обратилась к нему за помощью. Он тихо заговорил с ней, очевидно, соглашаясь с доводами великого жреца. Во время этого разговора Зорайя положила локоть на колено, уперлась подбородком на руки и смотрела на Насту с презрительной улыбкой на губах, как будто видела насквозь его мысли и планы. Нилепта, очевидно, рассердилась, ее щеки покраснели, глаза заблестели, и она стала еще красивее. Наконец, она повернулась к Эгону и, казалось, дала ему согласие, потому что тот низко поклонился ей. Все это время Зорайя сидела и улыбалась. Вдруг Нилепта сделала знак. Раздался звук труб. Все встали и покинули зал, кроме стражи, которой она приказала остаться на месте.

Когда все ушли, Нилепта наклонилась, нежно улыбаясь, и с помощью знаков и восклицаний дала нам понять, что желала бы узнать, как мы попали сюда. Очень трудно было объяснить ей это. Но вдруг меня осенила мысль. В кармане у меня имелась записная книжка и карандаш. Я набросал на бумаге чертеж подземной реки и озера, подошел к ступеням трона и подал книжку Нилепте. Она поняла сразу, радостно захлопала в ладоши, сошла с трона и подала чертеж Зорайе, которая также сейчас поняла его. Нилепта взяла карандаш у меня, с любопытством посмотрела на него и сделала несколько прелестных рисунков. Первый изображал ее, радостно приветствующую обеими руками человека, весьма похожего на сэра Генри. На втором рисунке она изобразила бегемота, умирающего в воде, и на берегу человека, в ужасе поднявшего руки при этом зрелище. В этом человеке мы без труда узнали великого жреца. Затем был рисунок, представлявший ужасную огненную печь, в которую Эгон толкал нас своим посохом.

Этот рисунок ужаснул меня, но я несколько успокоился, когда она ласково кивнула мне и принялась за четвертый рисунок. Она нарисовала человека, опять похожего на сэра Генри и двух женщин, себя и Зорайю, которые стояли, обняв его и держа над ним меч в знак зашиты и покровительства.

Зорайя, которая все это время смотрела на нас, особенно на сэра Генри, одобрила рисунки легким кивком головы. Наконец Нилепта набросала чертеж восходящего солнца, пояснив, что должна уйти, и что мы встретимся на следующее утро. Сэр Генри глядел так печально, что, вероятно, желая утешить его, Нилепта протянула ему руку для поцелуя, что они сделал с благоговением. Зорайя, с которой Гуд все время не сводил глаз и своего стеклышка, вознаградила его, также протянув ему руку для поцелуя, хотя глаза ее были устремлены на сэра Генри. Я рад сознаться, что не участвовал в этой церемонии, ни одна из королев не дала мне руки для поцелуя.

Потом Нилепта подозвала к себе человека, вероятно, начальника телохранителей, и отдала ему строгое и точное приказание, улыбаясь, кокетливо кивнула нам головой и вышла из зала, сопровождаемая Зорайей и стражей. Когда обе королевы ушли, офицер, которому Нилепта отдала приказание, с видом глубокого почтения повел нас из зала через разные коридоры и целый ряд пышных апартаментов в большую комнату, освещенную висячими лампами (уже стемнело), устланную богатыми коврами, уставленную ложами. На столе, в центре комнаты, была приготовлена закуска, плоды и много цветов. Тут было восхитительное вино в древних глиняных фляжках, красивые кубки из золота и из слоновой кости.

Слуги, мужчины и женщины, были готовы служить нам, и пока мы ели, до нас откуда-то донеслось чудное пение. «Серебряная лютня говорила, пока не раздался властный звук трубы!» — пел чей-то нежный голос. Нам казалось, что мы находимся в земном раю, если бы мысль об отвратительном великом жреце не отравляла нашего удовольствия. Но мы так устали, что едва могли сидеть за столом, и скоро начали пояснять знаками, что страшно хотим спать. Нас повели куда-то и хотели положить каждого в отдельную комнату, но мы дали понять, что хотим спать вдвоем в одной комнате. Ради предосторожности, мы положили спать Умслопогаса с его топором в главной комнате, близ занавешенной двери, которая вела в наше помещение. Гуд и я легли в одной комнате, сэр Генри и Альфонс — в другой. Сбросив с себя все платье, за исключением стальной рубашки, мы бросились на наши роскошные ложа и покрылись богатыми, вышитыми шелком одеялами.

Через две минуты я задремал, как вдруг был разбужен голосом Гуда.

— Квотермейн! — сказал он. — Видали ли вы когда-нибудь такие глаза?

— Глаза? — спросил я сквозь сон. — Какие глаза?

— Конечно, глаза королевы Зорайи, так, мне кажется, ее зовут.

— О, я право не знаю! — зевнул я. — Я не заметил! Думаю, что у них обеих добрые глаза!

Я снова задремал. Гуд разбудил меня через пять минут.

— Квотермейн, послушайте!

— Ну, что еще там?

— Заметили вы, какая у нее нога?

Этого я не мог вынести. Около моей постели на столе лежала моя шляпа. Почти невольно я схватил ее и бросил прямо в голову Гуда.

После этого я заснул сном праведника. Что касается Гуда, не знаю, спал ли он, или мечтал о прелестной Зорайе, до этого мне не было дела!

Глава 13

НАРОД ЦУ-ВЕНДИ
Занавес опустился на несколько часов, и актеры новой драмы погружены в глубокий сон; все спят, быть может, за исключением Нилепты, которая дала волю своим поэтическим склонностям и, лежа в постели, не могла заснуть, думая об иностранцах, которые посетили ее страну, никогда не видавшую подобных посетителей, размышляя о том, кто они, что таится в их прошлом, сравнивая их с туземными мужчинами. У меня нет поэтических наклонностей, я хочу просто собраться с мыслями к дать себе отчет о том народе, среди которого мы находимся, сообразно моим впечатлениям.

Название страны Цу-венди происходит от слова Цу — желтый и Венди — страна, или место. Я никогда не мог понять, отчего она так называется, даже сами обитатели не знают этого. По моему мнению, существуют три основания для такого названия страны. Во-первых, название это произошло от громадного количества золота в стране. В этом отношении Цу-венди — настоящее Эльдорадо.

На расстоянии одного дня езды от Милозиса находятся целые залежи золота. Я сам видел массу золотоносного кварца. В стране Цу-венди золото — самый заурядный металл, и серебро ценится выше.

Другое происхождение названия может быть следующее: в известное время года туземные травы, весьма жирные и обильные, — сильно желтеют, так же, как и хлебное зерно.

Третья версия о названии страны происходит от поверья, что прежде здесь жил народ, имевший желтую хожу, затем, через многие поколения, он превратился в белокожих людей. Цу-венди — страна гористая, имеет форму овала и окружена безграничными терновыми лесами, болотами, которые тянутся на сотни миль, пустынями и горами. Она занимает центральное место на континенте. Милозис лежит, согласно указанию моего анероида, на 9000 футов над уровнем моря, но остальная часть страны еще выше, и я думаю, достигает 11 000 футов. Климат сравнительно холодный, похожий на климат южной Англии, хотя несколько теплее и не так дождлив. Страна чрезвычайно плодородна. Здесь растут и хлебные растения, и фрукты, и великолепный строевой лес. Южная часть страны производит много сахарного тростника. Каменный уголь здесь имеется в большом изобилии, много мрамора, черного и белого. Много здесь всевозможных металлов, кроме серебра, которое встречается редко и находится только в горах, на севере страны. Цу-венди — красивая и живописная страна. На рубеже ее тянутся два ряда снеговых гор, которые с западной стороны заканчиваются непроходимым терновым лесом, пересекают страну с севера на юг и проходят на расстоянии 80 миль от Милозиса. В стране три больших озера, одно называется также Милозис, по имени города.

Народонаселение этой цветущей страны, в общем, очень значительно, от 10 до 12 миллионов. Это — земледельческая нация и разделяется по классам.

Средний класс состоит, главным образом, из купцов, офицеров армии; простой народ — трудолюбивые крестьяне — живут на землях господ, у которых состоят в феодальной зависимости.

Высший класс в стране обладает совершенно белой кожей и чертами лица южного типа, но у простого народа темная кожа, хотя он вовсе не походит на негров или других африканских дикарей. Происхождение народа Цу-венди затерялось во мраке времен. Архитектура и скульптура в стране напоминает египетскую, или, вернее, ассирийскую. Известно, что замечательный стиль теперешних построек появился не более 800 лет назад и совершенно потерял всякие следы влияния Египта.

Наружность и привычки народа скорее напоминают евреев, быть может, он и представляет собой потомков одного из 10 племен, рассеянных по всему миру.

Кроме того, я слышал одну легенду от арабов на восточном берегу Африки. Легенда эта гласит, что более 2000 лет тому назад в стране, известной под именем Вавилонии, происходили смуты, и большая партия Парсов бежала оттуда на корабле и пристала к северо-восточному берегу Африки, где, согласно легенде, жили люди, поклонявшиеся солнцу и огню. Они поссорились с новыми поселенцами и ушли внутрь страны, где все следы их совершенно затерялись. Разве не возможно, что народ Цувенди представляет собой потомков этих огнепоклонников? Есть что-то в его характерных чертах и обычаях, что смутно напоминает Парсов. Сэр Генри говорит, что если память не изменяет ему, то действительно в Вавилоне были смуты, вследствие которых множество народа ушло из страны. Установлен факт, что существовало несколько отдельных эмиграций Парсов от берегов Персидского залива к восточному берегу Африки.

Цу-венди, будучи земледельческим народом, отличается воинственными наклонностями и при всяком удобном случае начинает войну с другими народами, результатом чего является то обстоятельство, что прирост населения никогда не превышает производительности страны. Политическое положение страны также способствует этому. Монархическое правление несколько ограничено властью жрецов и советом из высших сановников страны. Но слово короля является законом.

В сущности, система управления напоминает феодализм, хотя рабства, в настоящем значении этого слова, здесь не существует. Все высшие сановники страны только номинально считаются подданными короля, но, в действительности, совершенно независимы, распоряжаются жизнью и смертью своих подчиненных, воюют и мирятся с соседями сообразно своим интересам, а иногда открыто восстают против короля или королевы к спокойно прячутся в своих замках, не обращая внимания на правительство.

Восемь различных династий владели тротом за последнее тысячелетие, захватывая власть после кровопролитной борьбы.

Когда мы приехали в страну, дела обстояли лучше, потому что последний король, отец Нилепты и Зорайи, был чрезвычайно способный и энергичный правитель и умел держать в руках и жрецов, и сановников.

Два года прошло после его смерти. Две сестры, его дочери, наследовали трон, так как всякая попытка отстранить их от власти вызвала бы кровопролитную войну. Но разнообразные интриги честолюбивых сановников, претендующих на руку одной из королев, сильно беспокоили страну. Общее мнение было, что без кровопролития не обойдется.

Народ поклонялся солнцу в самом высшем понятии этого слова. Вокруг этого почитания солнца группировалась целая социальная система Цу-венди.

Начиная от ничтожных мелочей и до серьезных событий, солнце играло главенствующую роль в жизни народа. Новорожденного держали под лучами солнца и посвящали солнцу, «символу добра, власти, надежды на вечность» — эта церемония соответствовала таинству крещения. Родители указывали малютке на величественное светило, как на видимую и благотворную силу, и он, едва держась на ноженках, учился почитать и боготворить его. Держась за тогу матери, ребенок шел в храм солнца, и здесь, когда полуденные лучи горели над центральным алтарем и озаряли лучезарным светом весь храм, он слушал, как одетые в белые одежды жрецы торжественно пели хвалебный гимн солнцу, видел, как народ с горячей мольбой падал ниц перед алтарем, как при звуках золотых труб приносились жертвы, брошенные в огненную печь под алтарем. Здесь же, в храме, жрецы объявляли, что он «взрослый муж» и благословляли его на войну и добрые дела, здесь, перед алтарем, будет он стоять с избранной невестой, и здесь же, если брак несчастлив, может развестись с женой.

Так проходит вся жизнь человека, пока его не приносят сюда мертвым и кладут его прах перед восточным алтарем. Когда последний луч заходящего солнца озарит его бледное, мертвое лицо, он исчезает в раскаленной печи под алтарем… и все кончено!

Жрецы солнца не женятся и набираются из молодых людей специально предназначенных для этой цели родителями.

Посвящение в сан жреца зависит от царской власти, но назначенный жрец не может уклониться от своих обязанностей. Я не ошибусь, если скажу, что собственно жрецы правят страной. Приказание великого жреца в Милозисе сейчас же и безропотно выполняется всеми жрецами, живущими за три или четыре сотни миль от него. Они являются главными судьями в стране и по уголовным, и общественным делам, хотя допускается и апелляция в совет сановников и от них к королю. Жрецам дана огромная власть в делах нравственного и религиозного характера, вплоть до отлучения от церкви. И это серьезное и опасное оружие в их руках! В сущности, власть и права жрецов неограниченны, но я должен сознаться, что жрецы солнца мудры и осторожны в своих поступках. Весьма редко случается, чтобы они выказали излишнее рвение, преследуя кого-нибудь. Напротив, они склонны к пощаде и милосердию во избежание риска раздражить сильный, но добродушный народ, который кротко несет их ярмо на своей спине, но способен восстать и сбросить его с себя.

Один из источников неограниченного могущества жрецов, — это монополия их на грамотность, познания в астрономии, что помогает им держать народ в руках, предсказывая ему затмения и появление комет. В стране Цу-венди только немногие из высшего класса умеют читать и писать, но все жрецы обязательно грамотны и выглядят учеными людьми.

Законы страны, в общем, кротки и справедливы и разнятся во многом от наших цивилизованных законов.

Например, в Англии закон карает очень сурово всякое покушение на чужую собственность, более строго, чем покушение на жизнь человека. Это вполне понятно у народа, преобладающая страсть которого — деньги и деньги!

Любой человек может заколотить до смерти свою жену или допустить самое жестокое обращение со своими детьми, и это обойдется дешевле, чем если он покусится украсть пару старых сапог. В Цу-венди на это смотрят иначе. Убийство наказывается смертью, предательство, ограбление сирот или вдов, святотатство, попытка нарушить спокойствие страны — все это грозит виновнику смертью.

Его бросают в огненную печь под алтарем бога солнца. За другие проступки, включая и праздность, виновный осуждается на работу при каких-либо национальных постройках в стране, сообразно величине проступка.

Социальная система Цу-венди предоставляет полную свободу всякой отдельной личности, если только она не нарушит законов и обычаев страны. Существует здесь и полигамия, но большинство мужчин имеет только одну жену, во избежание лишних расходов. По закону, если мужчина имеет нескольких жен, он обязан предоставить каждой из них отдельное помещение. Первая жена это законная жена, и ее дети принадлежат «к дому отца».

Дети других жен принадлежат дому своих почтенных матерей. Но первая жена, вступив в супружество, может заключить условие, чтобы ее супруг не имел других жен. Впрочем, это случается редко, и женщины держатся за полигамию, которая дает большие преимущества первой жене, являющейся, таким образом, главой нескольких хозяйств. На брак здесь смотрят, как на гражданский договор, и подчиняться известным условиям является обязательным для обеих договаривающихся сторон, развод здесь совершается формально и с церемониями. В общем, Цу-венди — добрый, веселый, мягкосердечный народ. Между ними нет ярых торговцев, нет особой любви к деньгам. Они стараются заработать столько, чтобы прожить. Все они чрезвычайно консервативны и с недоверием смотрят на всякие нововведения и реформы. Денежная система их — серебряная, золото употребляется только на декоративные украшения. Торговля здесь производится, главным образом, в виде менового торга. Земледелие — главное занятие жителей, и работают они усердно. Большое внимание обращается на разведение скота и лошадей. Лошади замечательные, каких я никогда не встречал, в Европе или Африке.

Система податей очень несложна: государство берет третью часть заработка земледельцев, жрецы получают пять процентов с остатков. Но если человек впадет в нищету, то правительство поддерживает его и помогает. Если он ленив, его отсылают работать на правительственных постройках, и государство берет на себя заботу о его женах и детях. Государство ведет все постройки дорог и городских домов и делает это очень заботливо. Оно содержит армию в 20 000 человек, сторожей и т. д.

За свои пять процентов жрецы несут службу при храмах, совершают все религиозные церемонии, содержат школы, в которых обучают, чему хотят. Некоторые храмы имеют свое отдельное имущество, но жрецы, как отдельные личности, не имеют права собственности.

Возникает вопрос, на который я с трудом могу ответить: принадлежит ли народ Цу-венди к цивилизованной или варварской расе? В некоторых отраслях искусства они достигли высокой степени совершенства, например, в архитектуре или скульптуре. Я не думаю, чтобы какая-либо страна в мире могла сравниться в этом с ними. Но в других вещах они совершенно несведущи. Сэр Генри, кое-что понимающий в этом, показал им, как смешать кремнезем и известь, а они признались, что никогда не видали кусочка стекла, и их глиняная посуда очень первобытна. Наши карманные часы чрезвычайно восхищали их. Они не имели понятия об электричестве, паре, порохе, книгопечатании, почте. Они избежали, благодаря этому, многих несчастий, потому что старая мудрая поговорка гласит: кто прибавляет себе познаний, тот прибавляет и горя! Относительно религии: в ней нет ничего спиритуалистического, ни возвышенного. Правда, некоторые из Цу-венди говорят, что солнце — «одеяние духа», но это слишком общее и туманное выражение, многие верят в будущую жизнь, но это какая-то первобытная, необоснованная вера, а вовсе не сущность религии.

В общем, я не могу сказать, чтобы я видел в религии солнцепоклонников определенную религию цивилизованной расы, как ни великолепны их обряды, как ни возвышенны правила жрецов, которые, я уверен, имеют свое особое мнение об этом предмете. Мне остается сказать теперь только о языке Цу-венди и их каллиграфии. Язык их очень звучен, очень богат и гибок. Сэр Генри уверяет, что он походит на новейший греческий язык, с которым я, к сожалению, вовсе не знаком. Язык Цу-венди очень прост, его легко изучить. Особенность его заключается в созвучии слов и в применении их к значению того, что они выражают собой. Мы скоро поняли язык, так как он постоянно был на слуху у нас. Он удивительно хорошо звучит в поэтических декламациях, которые очень любит этот замечательный народ. Алфавит Цу-венди, по словам сэра Генри, происходит от финикийского и, может быть, несколько заимствован от египетского гиератического письма. Точно не скажу, так как мало смыслю в этом. Я знаю только, что алфавит Цу-венди состоит из 22 букв, из которых буквы Б, Е и О несколько походят на наши. В общем, каллиграфия их довольно груба и трудна. Но так как народ Цу-венди не пишет новелл, ничего, кроме деловых бумаг и документов, то вполне доволен своим алфавитом.

Глава 14

ХРАМ СОЛНЦА
Было половина восьмого на моих часах, когда я проснулся утром на другой день нашего приезда в Милозис, проспав ровно 12 часов и чувствуя себя несравненно лучше. Благодатная вещь сон! Эти 12 часов крепкого сна так освежили нас после многих дней и ночей труда и опасности! Легли мы в постель усталыми, измученными, а проснулись совсем другими людьми!

Я сел на шелковое ложе, — никогда я не спал на такой постели, — и первое, что мне бросилось в глаза — это стеклышко Гуда, устремленное на меня с его постели. Я не видел ничего, кроме этого стеклышка в глазу Гуда, но по его взгляду понял, что он ждал моего пробуждения.

— Квотермейн, — начал он, — заметили ли вы ее ногу, особенно лодыжку? Она гладка и блестяща, как оборотная сторона роговой щетки!

— Лучше взгляните, Гуд, что там? — ответил я, указывая на занавес, за которым появился человек, показывавший нам знаками, что готов вести нас в ванную. Мы с удовольствием согласились и были приведены в восхитительную мраморную комнату, в середине которой находился пруд с кристальной водой, куда мы с наслаждением погрузились. Выкупавшись, мы вернулись в свои комнаты, оделись и отправились в центральную комнату, где был приготовлен утренний завтрак для нас. После завтрака мы долго прохаживались по комнате, любуясь обивкой стен и коврами, статуями и поджидая, что будет дальше. В самом деле, за это время мы так привыкли удивляться, что теперь были готовы ко всему. В это время явился наш друг капитан и любезно пояснил нам знаками, что мы должны следовать за ним. Мы повиновались не без колебания и с стесненным сердцем, потому что догадывались, что наш друг с холодным взглядом, Эгон, — великий жрец, не простил нам убитого бегемота. Но помочь тут ничем было, нельзя, и я лично надеялся только на защиту королев, зная, что если женщина захочет что-то сделать, то найдет возможность всегда. Минутная прогулка через коридоры и двор, и мы очутились у больших ворот дворца, которые ведут на холм к храму солнца.

Эти ворота очень широки, массивны и удивительно красивы. Перед ними ров, наполненный водой, с перекинутым через него подъемным мостом. Как только мы подошли, половина ворот широко распахнулась, мы прошли через мост и остановились, глядя на чудеснейшую в мире дорогу, ведущую к храму. По обеим сторонам дороги величественно возвышались красивые здания из красного гранита — жилища придворных и сановников двора, тянувшиеся на милю до холма, увенчанного великолепным храмом солнца, господствовавшим над всей дорогой. Пока мы любовались этим грандиозным зрелищем, к ворогам подъехали 4 кабриолета, запряженные белыми, как снег, лошадьми. Это были двухколесные, деревянные кабриолеты, приделанные к крепкой оси, тяжесть которой поддерживалась кожаными подпругами, в виде шор. Колеса с 4 спицами были обтянуты железом. В передней части кабриолета, над осью, устроено сиденье для кучера, с перилами, чтобы он мог удержаться на месте при тряске. Внутри экипажа находились три низких сиденья, два по бокам кабриолета и одно задом к лошадям, напротив дверцы.

Экипаж был легок, прочно сделан и довольно неуклюж. Если кабриолет оставлял желать много лучшего, то про лошадей этого нельзя было сказать!

Кони были великолепны, не очень велики, но крепки, с маленькой головой, удивительно широкими и круглыми копытами, очень быстрые и горячие. Первый и последний из кабриолетов был занят стражей, но в середине оставались два пустых места. Альфонс и я сели в первый экипаж, сэр Генри, Гуд и Умслопогас — в другой, и двинулись в путь.

В стране Цу-венди принято пускать лошадей рысью, но если путешествие не длинно, то их пускают галопом. Боже ты мой! Как только мы доехали! Едва мы успели сесть, кучер закричал, лошади понесли, и мы помчались с такой быстротой, что едва могли дышать. Я привык к быстрой езде, но сильно испугался. Что касается несчастного Альфонса, то он откинулся с отчаянным лицом на бок экипажа «дьявольского фиакра», как он сказал, считая себя погибшим. Когда он спросил меня, куда мы едем, я ответил, что нас везут, чтобы бросить в огонь для жертвоприношения. Надо было видеть его лицо, когда он схватился за экипаж и начал отчаянно вопить.

Но кабриолет несся вперед, ветер, свистя у нас в ушах, заглушал крики Альфонса.

Наконец перед нами, во всем удивительном блеске и пышной красоте, показался храм солнца, гордость народа Цу-венди, для которого он то же, что храм Соломона для Иудеев. Масса богатства, искусства и труда целых поколений было положено на постройку этого дивного здания, которое закончено только в последние 50 лет. И результат получился удивительный не только по размерам,

— это огромнейший храм во всем мире, — но по совершенству постройки, богатству и красоте материала и по удивительной работе строителей. Здание занимает пространство в 8 акров на вершине холма, вокруг которого находятся жилища жрецов. Оно имеет форму большого цветка, с центральной залой, над которой высится купол. От купола, в виде лучей, идет 12 лепесткообразных портиков, каждый из них посвящен одному из 12 месяцев и служит хранилищем статуй, воздвигнутых в память знаменитых усопших. Вышина купола равняется 400 футам, длина лучей — 150 футов. Они сходятся в центральном куколе, как лепестки цветка в его сердцевине.

Здание выстроено из чистого белого мрамора, представляющего разительный контраст с красным гранитом городских домов и, подобно царственной диадеме, сияет на челе мрачной королевы. Наружная сторона купола и портиков покрыта листовым золотом. На краю свода каждого из 12 портиков находится золотая фигура ангела с трубой в руке и с распростертыми крыльями. Могу себе представить, как поразительно красивы эти золотые своды, сияющие в лучах солнца, подобно тысяче огней, на мраморной горе; они сверкают так ярко, что видны с вершин гор, за сотни миль отсюда.

Эффект зрелища еще усиливается великолепными туземными цветами, — которые опоясывают мраморную стену храма и сияют красотой своих золотых чашечек и лепестков.

Главный вход в храм — между двумя, обращенными к северу дворами, защищен бронзовыми воротами и дверями из прочного мрамора, великолепно украшенными различными аллегориями и золотом. За этими дверями находится стена и снова дверь из белого мрамора, ведущая во внутренность храма. Вы очутились, наконец, в главной зале, вод куполом, и идете к центральному алтарю, поражаясь дивным зрелищем, которое открывается вашим взорам! Вас охватывает тишина священного места, над вашей головой мраморный купол с воздушными арками, несколько похожий на купол храма св. Павла в Лондоне, фигура летящего ангела и целое море солнечных лучей, льющихся на золотой алтарь! На восточной и западной сторонах находятся два других алтаря, также озаренные лучами солнца, которые льются в священный полумрак святыни. Повсюду белизна мрамора, таинственность, красота!

На центральном золотом алтаре горит бледное пламя, увенчанное легким голубым дымком. Алтарь сделан из мрамора, украшен золотом, имеет круглую форму в виде солнца. К основанию алтаря приделаны 12 больших лепестков чистого золота. Всю ночь и весь день зги лепестки закрыты над алтарем, подобно тому, как лепестки лилии закрываются в ненастную погоду. Но когда полуденные лучи солнца скользнут через купол и озарят золотые цветы, лепестки таинственно раскрываются.

Десять золотых ангелов стерегут покой святыни. Эти фигуры с благоговейно склоненной головой, с лицом, закрытым крыльями, поражают удивительной красотой.

К востоку от главного алтаря пол сделан не из белого мрамора, как везде, а из прочной меди, и это обстоятельство обратило на себя мое внимание. Восточный и западный алтари не так богаты и красивы, хотя также сосланы из золота, и крылатые фигуры золотых ангелов стоят по бокам этих алтарей. В стене, позади восточного алтаря, сделано отверстие в виде бойницы. В это отверстие врывается первый луч восходящего солнца, нежно касается лепестков большого золотого цветка-алтаря и падает на западный алтарь. Вечером последние лучи заходящего солнца долго покоятся на восточном алтаре, пока не погаснут во мраке ночи.

Это нежное прощание вечера с зарёй.

За исключением этих трех алтарей и крылатых фигур над ними, остальное пространство храма под белым куполом совершенно пусто и лишено всяких украшений, что, мне кажется, усиливает грандиозное впечатление, которое производит храм солнца.

Когда я сравниваю это гениальное произведение искусства с пестрыми постройками и жалкими орнаментами, которыми архитекторы украшают европейские города, я чувствую, что им бы следовала поучиться у мастеров Цу-венди! Когда мои глаза привыкли к мрачному освещению великолепного здания, к его мраморной красоте, к совершенству его линий и очертаний, с моих губ сорвалось невольное восклицание: «Здесь и собака научилась бы религиозному чувству!» Это восклицание вульгарно, но яснее выражает мою мысль, чем вежливая похвала.

У ворот храма нас встретила стража и солдаты, находившиеся в подчинении жрецов. Они повели нас в один из портиков и оставили здесь на полчаса. Мы успели в это время переговорить о том, что находимся в большой опасности, и решили: если будет сделаю попытка схватить нас, защищаться, насколько возможно. Умслопогас немедленно заявил, что раздробит почтенную голову великого жреца своим топором. С того места, где мы стояли, мы могли видеть несметную толпу народа, наполнявшую храм, очевидно, в ожидании необычайных событий. Каждый день, когда полуденные лучи солнца озаряют центральный алтарь, при звуке труб совершается жертвоприношение богу солнца, состоящее иногда из трупа барана или быка, иногда фруктов и зерна. Случается это и после полудня, так как Цу-венди лежит недалеко от экватора и очень высоко над уровнем моря, так что солнце и после полудня бросает вертикально свои горячие лучи на землю. Сегодня жертвоприношение должно было совершиться в 8 минут первого.

Ровно в 12 часов появился жрец, подал знак, и стража пригласила нас подвинуться вперед, что мм и сделали все, кроме Альфонса, лицо которого выражало ужас. Через несколько секунд мы стояли вне портика и смотрели на море человеческих голов, окружавших центральный алтарь и жадно разглядывавших иностранцев, которые совершили святотатство, — первых иностранцев, которых им привелось увидать у себя.

При нашем появлении ропот пробежал в толпе. Мы прошли через нее и остановились с восточной стороны, там, где пол был сделан из меди, лицом к алтарю. Пространство вокруг золотых крылатых фигур было огорожено веревкой, и народ толпился за веревкой. Одетые к белые одежды жрецы, держа в руках золотые трубы, встали кругом, и впереди них Эгон, великий жрец, с курьезной шапочкой на голове. Мы стояли на медном полу, не подозревая, что готовится нам, хотя я слышал какой-то странный звук шипенья под полом. Я оглянулся кругом, желая видеть, появились ли сестры-королевы в храме, но их не было. Мы ждали. Раздался снова, звук трубы, и обе королевы вошли рядом, сопровождаемые сановниками, между которыми я узнал Насту. Позади следовал отряд телохранителей. Я был очень рад появлению королев. Обе они встали впереди, слева и справа встали сановники, а позади, полукругом, расположилась стража.

Наступило молчание. Нилепта взглянула на нас и поймала мой взгляд. Мне показалось, она хотела что-то сказать глазами. С моего лица ее взгляд перешел на медный пол, который был под нашими ногами. Затем последовало едва заметное движение головы. Сначала я не понял, она повторила. Тогда я догадался, что надо подвинуться назад от медного пода. Еще взгляд, — и моя догадка перешла в уверенность — опасность была в том, что мы стояли на медном полу! Сэр Генри стоял рядом со мной с одной стороны, Умслопогас с другой. Не поворачивая головы, я шепнул им, чтобы они подвигались назад, медленно, шаг за шагом, пока их ноги не ступят на мраморный пол, там, где кончится медный.

Сэр Генри шепнул это Гуду и Альфонсу. Мы начали пятиться медленно, незаметно, так незаметно, что только Нилепта и Зорайя заметили это. Я снова взглянул на Нилепту, она незаметно кивнула головой в знак одобрения. Пока глаза Эгона были в молитвенном экстазе обращены к алтарю, мои тоже, в некотором экстазе, устремились в его спину. Вдруг он поднял свои длинные руки и торжественным голосом запел гимн солнцу.

Это было воззвание к солнцу, и смысл его состоял в следующем:

Молчанием скованы недра глубокого мрака!

Только в небесном пространстве звезда говорит со звездой!

Земля скорбит, и обливается слезами желания, Усеянная звездами ночь обнимает ее, но не может утешить.

Она одевается туманом, словно траурным платьем, И протягивает свои бледные руки к востоку!

Там, на далеком востоке, виднеется полоска света; Земля смотрит туда, с надеждой воздевая руки.

Тогда ангелы слетаются из священного места, о, солнце, И разгоняют темноту своими огненными мечами, Взбираются на лоно мрачной, уходящей ночи!

Месяц бледнеет, как лицо умирающего человека!

Ты, о солнце светлое, появляешься во всей славе твоей!

О, ты, лучезарное солнце, одетое огненной мантией!

Ты шествуешь по небу в своей огненной колеснице!

Земля — твоя невеста! Ты возьмешь ее в свои объятия, И она родит тебе детей! Ты любишь ее, она принадлежит тебе!

Ты — отец мира, источник света, о солнце!

Твои дети протягивают к тебе руки и греются в лучах твоих!

Старики тянутся к тебе и вспоминают былую силу и удаль!

Только смерть забывает о тебе, лучезарное солнце!

Когда ты гневаешься, ты прячешь лик свой от нас.

Темная завеса облаков скрывает тебя, Земля дрожит от холода, и небеса плачут, Плачут под ударами зловещего грома, И слезы их дождем падают на землю!

Небеса вздыхают, и эти вздохи слышатся в порывах ветра, Цветы умирают, плодоносные поля скучают, бледнеют, Старики и дети прячутся и тоскуют.

По твоему живоносному телу и свету, о, солнце!

Скажи, кто ты, о вечное солнце?

Кто утвердил тебя на твоей высоте, о, ты, вечное пламя!

Когда появилось ты, и когда окончишь свой путь по небу?

Ты, воплощение живущего духа!

Ты неизменно и вечно, потому что ты — начало всего, И тебе не будет конца, когда дети твои будут забыты!

Да, ты вечно и бесконечно! Ты восседаешь в высоте, На своем золотом троне, и ведешь счет векам!

Отец жизни! Лучезарное, животворное солнце!

Эгон закончил гимн, весьма красивый и оригинальный, и после минутной паузы взглянул вверх, к куполу, и произнес: «О, солнце, сойди на свой алтарь!»

И вдруг случилась удивительная вещь!

С высоты, подобно огненному мечу, блеснул яркий луч света… Он озарил лепестки золотого алтаря-цветка, и дивный цветок раскрылся под его лучезарным дыханием. Медленно раскрывались большие лепестки и открыли золотой алтарь, на котором горел огонь. Жрецы затрубили в трубы… Громкий крик пронесся в толпе, поднялся к золоченому куполу и вызвал ответное эхо в мраморных стенах храма. Солнечный луч упал на золотой алтарь, на священное пламя, которое заволновалось, закачалось и исчезло. Снова раздались звуки труб. Снова жрецы подняли руки, восклицая:

— Прими жертву нашу, о, священное солнце!

Я снова поймал взор Нилепты, глаза ее были устремлены на медный пол.

— Берегись! — произнес я громко. — Берегись!

Я видел, как Эгон наклонился и коснулся алтаря. Лица в толпе вокруг нас вдруг покраснели, потом побелели… Словно глубокий вздох пронесся над нами! Нилепта наклонилась вперед и невольным движением прикрыла глаза рукой. Зорайя обернулась и что-то шепнула начальнику телохранителей. Вдруг с резким шумом медный пол двинулся перед нами и открыл ужаснейшую печь под алтарем, огромную и раскаленную до того, что в ней могло растопиться железо.

С криком ужаса мы отскочили назад, все, кроме несчастного Альфонса, который помертвел от ужаса и, наверное, упал бы в огонь, если бы сильная рука сэра Генри не схватила его и не оттащила назад.

Ужасный ропот поднялся в толпе. Мы, четверо, все подвигались назад; Альфонс был посередине, прячась за наши спины. С нами были револьверы, хотя ружья у нас вежливо отняли при выходе из дворца, так как здесь не имеют понятия о револьверах.

Умслопогас принес с собой топор, потому что никто не решался отнять его, и теперь с вызывающим видом вертел его над головой и ударял в мраморные стены храма. Вдруг жрецы выхватили мечи из-под своего белого одеяния и бросились на нас. Надо было действовать или погибать. Первый жрец, который бросился на нас, был здоровый и рослый детина. Я пустил в него пулю, он упал и с ужасающим криком скатился в огонь, приготовленный для нас.

Не знаю, что подействовало на жрецов, ужасный крик или звук неожиданного выстрела, но они остановились, совершенно парализованные страхом. Прежде, чем они опомнились, Зорайя что-то сказала, и целая стена вооруженных людей окружила нас, обеих королев и придворных. Все это произошло в один момент, жрецы колебались, народ стоял в ожидании. Последний вопль сгоревшего жреца замер вдали. Воцарилась мертвая тишина.

Великий жрец Эгон повернул свое злое, дьявольское лицо.

— Прикажите докончить жертвоприношение! — закричал он королевам. — Разве эти чужеземцы не совершили святотатства? Зачем вы прикрываете своей царской мантией этих злодеев? Разве они не обречены на смерть? Разве наш жрец не умер, убитый волшебством этих чужеземцев? Как ветер с небес, прилетели они сюда, откуда — никто не знает, и кто они — мы не знаем! Берегитесь, королевы, оскорблять величие бога перед его священным алтарем! Его власть выше вашей власти! Его суд справедливее вашего суда! Берегитесь поднять против него нечестивую руку! Пусть жертвоприношение совершится, о, королевы!

Тогда Зорайя заговорила нежным голосом, и как ни серьезна была ее речь, мне слышалась в ней насмешка.

— О, Эгон, ты выразил свое желание и ты говорил правду! Но ты сам хочешь поднять нечестивую руку против правосудия бога. Подумай, полуденная жертва принесена, солнце удостоило принять в жертву своего жреца! — она выразила совершенно новую мысль, и народ одобрил ее восклицаниями. — Подумай об этих людях! Они — чужеземцы, приплывшие сюда по озеру. Кто принес их сюда? Как добрались они? Почему ты знаешь, что они так же, как мы, не поклоняются солнцу? Разве оказывать гостеприимство тем, кто приехал в нашу землю — значит бросить их в огонь? Стыдись! Стыдись! Разве это гостеприимство? Нас учили принять чужеземца и обласкать его, перевязать его раны, успокоить и накормить! Ты хотел успокоить их в огненной печи и накормить дымом? Стыдно тебе, стыдно!

Она замолчала, следя за впечатлением своих слов на толпу, и видя, что народ одобряет ее, переменила тон.

— На место! — крикнула она резко. — На место, говорю вам. Дайте дорогу королевам и тем, кого они покрыли своей царской мантией!

— А если я не хочу, королева? — процедил сквозь зубы Эгон.

— Стража проложит нам дорогу, — был гордый ответ, — даже здесь, в святилище, через трупы жрецов!

Эгон побледнел от ярости и взглянул на толпу. Ясно было, что все симпатии народа на стороне королевы. Цу-венди — любопытный и общительный народ. Как ни чудовищно было в их глазах наше святотатство, они вовсе не радовались мысли бросить в огненную печь живых чужеземцев, которых они видели в первый раз, стремились разглядеть, разузнать и удовлетворить свою любознательность. Эгон видел это и колебался. Тогда заговорила Нилепта своим музыкальным голосом:

— Подумай, Эгон, — сказала она, — судя по словам моей сестры, чужеземцы, может быть, также служители солнца! Они немогут говорить. Оставь это, пока они не научатся нашему языку! Разве можно осуждать, не выслушав оправдания? Когда эти люди будут в состоянии говорить за себя, тогда можно будет допросить их и выяснить все!

Это была отличная уловка для Эгона, и старый, мстительный жрец ухватился за нее.

— Пусть будет так, о королевы! — сказал он. — Отпустим этих людей с миром, и когда они научатся нашему языку, допросим их! Я же вознесу мою смиренную молитву перед алтарем божества, чтобы отвратить от страны бедствие, посланное в наказание за святотатство!

Ропот одобрения был ответом на слова жреца.

Окруженные королевской стражей, мы направились из храма домой.

Долго потом обсуждали мы все, что произошло, ту опасность, которой подвергались мы, благодаря жрецам. Даже королева бессильна против их могущества! Если бы не защита королев, мы бы были убиты ранее, чем увидели знаменитый храм солнца.

Попытка бросить нас в огонь, когда мы не подозревали об опасности, была последней уловкой жрецов, чтобы покончить с нами.

Глава 15

ПЕСНЯ ЗОРАЙИ
Мы вернулись во дворец и отлично проводили время.

Обе королевы, сановники, народ старились выказать нам почтение и засыпали нас подарками. Что касается печального инцидента с бегемотом, его предали забвению, что нас очень порадовало. Каждый день являлись делегации и разные лица, рассматривали наши ружья и платья, наши стальные рубашки, наши инструменты, особенно карманные часы, которые их восхищали. Но мы пришли в ярость, когда модные франты Цувенди вздумали скопировать наше платье, именно — жакет сэра Генри.

Однажды, когда мы проснулись, нас ожидала целая группа людей, и Гуд, по обыкновению, дал рассмотреть им свою морскую форму.

Но эта делегация, казалось, состояла из людей другого класса, чем те, которые приходили к нам раньше.

Это были какие-то незначительные люди, чрезвычайно учтивые, все их внимание было обращено на подробности формы Гуда, с которой они сняли мерку.

Гуд был очень польщен, не подозревая, что имеет дело с шестью главными портными города Милозиса. Через день он имел удовольствие увидеть семь или восемь человек франтов, щеголявших в полной морской форме. Я никогда не забуду удивления и досады на его лице.

Вследствие этого, чтобы избежать подражания, мы решили надеть национальное платье Цу-венди, тем более, что наша одежда порядочно износилась. И как удобно было это платье, хотя я должен сознаться, что выглядел в нем очень смешно, так же, как и Альфонс.

Только один Умслопогас отказался надеть на себя что-либо. Когда его «муша» износилась, старый зулус сделал себе новую и продолжал ходить голым, как его собственный топор.

Все это время мы изучали язык Цу-венди и сделали значительные успехи в нем. На другое утро, после нашего приключения в храме, к нам явились трое важных и почтенных синьоров, вооруженных манускриптами, книгами, чернилами, перьями и объяснили нам, что посланы обучать нас.

Все мы, за исключением Умслопогаса, охотно засели за уроки, посвящая им четыре часа в день. Что касается Умслопогаса, он не хотел и слышать об ученье, не желая учиться «женскому языку». Когда один из наставников подошел к нему с книгой и развернул ее перед ним самым убедительным образом, с улыбкой на устах, подобно церковному старосте, который подобострастно подносит кружку для пожертвований богатому, но скупому прихожанину, Умслопогас вскочил со страшным ругательством и завертел топором перед глазами испуганного наставника. Тем и кончилась попытка научить его языку Цу-венди.

Целое утро мы проводили в этом полезном занятии, которое становилось все интереснее для нас, а после полудня мы наслаждались полной свободой.

Иногда мы ходили гулять, осматривали золотые россыпи или каменоломни мрамора, иногда охотились с собаками. Это прекраснейший спорт, и наши лошади были великолепны. Королевские конюшни были к нашим услугам, кроме того, Нилепта подарила нам 4 великолепных коня.

Случалось нам бывать на ястребиной охоте — она в большом фаворе у Цу-венди, — ястребов выпускают здесь на птицу вроде куропатки, замечательную быстротой и силой полета. Отбиваясь от нападения ястреба, птица теряет голову, взлетает высоко в воздух и представляет прекрасное зрелище! Иногда разнообразят охоту, выпуская прирученного орла на животное типа антилопы. Огромная птица удивительно красиво парит в воздухе, поднимаясь все выше и выше, пока не делается едва заметной черной точкой, и вдруг, словно пуля, падает вниз на животное, скрытое густой травой от всех, кроме его глаз.

В другие дни мы отплачивали за визиты, посещая красивые замки сановников и деревушки под стенами этих замков. Мы видели виноградники, хлебные поля, великолепные парки с роскошной растительностью, которая приводила меня в восхищение.

Огромные деревья стоят, как сильные, могучие великаны! Как гордо они поднимают свою голову навстречу бурям и непогодам, как радуются наступлению животворной весны! Как громко разговаривают они с ветром! Тысячи эоловых арф не могут сравниться с этими вздохами огромных деревьев, с шелестом их листвы! Проходят века. Дерево стоит, любуясь восходом и закатом солнца, любуясь звездами ночи, бесстрастное, спокойное под ревом бури, под дождем, под снегом; тянет оно соки из недр матери-земли и, следя за течением веков, изучает великую тайну рождения и смерти. Целые поколения проходят перед ним, люди, династии, обычаи, пока, в назначенный день свирепая буря разыграется над ним и нанесет ему последний удар.

По вечерам у сэра Генри, Гуда и у меня вошло в привычку ужинать с их величествами, конечно, не всегда, но раза 4 в неделю, когда они были одни и не заняты государственными делами. Я должен признаться, что эти маленькие ужины были прелестны. Я думаю, что особая прелесть Нилепты заключалась в ее простоте, в ее наивном интересе ко всяким пустякам. Это была самая простая и милая женщина, какую я когда-либо знал, и когда ее страсти были спокойны, удивительно кроткая и нежная; но она умела быть гордой королевой, когда ей было нужно, и пламенной дикаркой, если ее раздражали.

Никогда я не забуду сцены, когда я в первый раз убедился, что она любит Куртиса. Все это произошло из-за пристрастия Гуда к женскому обществу. Прошло 3 месяца обучения языку Цу-венди, как вдруг капитан Гуд порешил, что ему страшно надоел старый наставник, и, не говоря никому ни слова, заявил старику, что мы не можем делать дальнейших успехов в языке, если нас не будут учить женщины — молодые женщины, — заботливо добавил он. — На моей родине, — пояснил Гуд, — существует обычай выбирать прелестнейших девушек, чтобы учить языку чужестранцев.

Старые джентльмены слушали, разинув рот. Они поверили его словам, философски допуская, что созерцание красоты благодетельно действует на развитие ума, подобно тому, как солнце и свежий воздух благотворно оживляют физически человека. Было решено, что мы несравненно скорее и легче изучим язык Цу-венди, если найдутся учительницы! И так как женский пол болтлив, то мы, таким образом, скоро приобретем нужную нам практику в языке.

Ученые джентльмены ушли, уверяя Гуда, что его приказание вполне согласно с их собственным желанием!

Можно себе представить мое удивление и ужас, думаю, так же как и сэра Генри, когда, войдя в комнату, где мы обыкновенно занимались, на следующее утро, мы увидели вместо наших почтенных наставников трех прехорошеньких молодых женщин, которые краснели, улыбались, приседали, поясняя нам знаками, что присланы обучать нас. Тогда Гуд, пока мы удивленно поглядывали друг на друга, начал объяснять, что старые джентльмены сказали ему накануне вечером о необходимости найти учительниц для дальнейшего изучения языка. Я был поражен и спросил совета сэра Генри в таких критических обстоятельствах.

— Ладно, — сказал он, — ведь дамы уже здесь! Если мы отошлем их назад, то это может оскорбить их чувства. Не надо быть грубым с ними, вы видите, как они красны и смущены!

В это время Гуд начал уроки с самой хорошенькой из всех трех, я, со вздохом, последовал его примеру. День прошел хорошо. Молодые дамы были очень снисходительны и только смеялись, когда мы перевирали слова. Я никогда не видал Гуда таким внимательным к урокам; даже сэр Генри, казалось, с новым рвением принялся за изучение языка.

— Неужели это всегда будет так? — думал я.

На следующий день мы были несколько любезнее с дамами, наши уроки прерывались их вопросами о нашей родине, мы отвечали, как умели, на языке Цу-венди. Я слышал, как Гуд уверял свою учительницу, что ее красота превосходит красоту целой Европы, как солнце — красоту месяца. Она отвечала легким кивком головы и возразила, что она «только учительница и ничего больше, и что нельзя говорить такие вещи бедной девушке!» Затем дамы пропели нам кое-что, очень естественно и просто. Любовные песни Цу-венди весьма трогательны. На третий день мы были уже интимными друзьями. Гуд рассказывал хорошенькой учительнице свои любовные приключения и так растрогал ее, что оба начали томно вздыхать. Я толковал с моей учительницей, веселой голубоглазой девушкой, об искусстве Цу-венди, а она, пользуясь всяким удобным случаем, сажала мне на спину и затылок какое-то насекомое вроде таракана. В другом углу сэр Генри со своей гувернанткой углубились, насколько я мог судить, в изучение слов и их значений на языке Цу-венди. Дама нежно произносила слово, означающее «рука», и сэр Генри брал ее за руку, «произносила слово «глаза», и он заглядывал в ее глубокие глаза, затем послышалось слово «губы»… но в этот момент моя молодая дама ухитрилась засунуть мне за ворот таракана и, громко смеясь, убежала. Я не выношу тараканов и сейчас же начал отряхиваться, смеясь над дерзостью моей учительницы. Потом я схватил подушку, на которой она сидела, и бросил ее вслед. Вообразите мой стыд, мой ужас, мое отчаяние, когда дверь внезапно отворилась, и в сопровождении двух воинов вошла к нам Нилепта. Подушка, брошенная мной, попала прямо в голову воина. Я сейчас же сделал вид, будто бы ничего не знаю о подушке. Гуд перестал вздыхать, а сэр Генри засвистал. Что касается бедных девушек, они были совершенно озадачены и растерялись.

А Нилепта! Она выпрямилась во весь рост, лицо ее покраснело, потом побледнело, как смерть.

— Убить эту женщину! — приказала она воинам взволнованным голосом, указывая на прекрасную учительницу сэра Генри.

Воины стояли в нерешимости.

— Слышали вы мое приказание или нет? — произнесла она опять.

Стража двинулась к девушке с поднятыми копьями.

Сэр Генри опомнился, заметив, что комедия грозит превратиться в трагедию.

— Стой! — произнес он сердито, становясь перед испуганной девушкой.

— Стыдись, королева! Стыдись! Ты не убьешь ее!

— Верно, у тебя есть достаточная причина защищать ее? — ответила рассерженная королева. — Она умрет, умрет! — Нилепта топнула ногой.

— Хорошо, — отвечал баронет, — тогда я умру вместе с ней! Я твой слуга, королева, делай со мной, что тебе угодно! — сэр Генри склонился перед ней и устремил свои ясные глаза на ее лицо.

— Я хотела бы убить и тебя, потому что ты смеешься надо мной! — отвечала Нилепта, и чувствуя, что не владеет собой, не зная, что делать дальше, она неожиданно разразилась целым потоком слез и была так хороша в своем страстном отчаянии, что я, старик, позавидовал сэру Генри, который бросился утешать ее.

Курьезно было смотреть, как он держал ее в своих объятиях, объясняя ей все, что произошло у нас, и, казалось, эти объяснения утешили ее, потому что она скоро оправилась и ушла, оставив нас расстроенными.

Сейчас же к нам вернулся один из воинов и объявил девушкам, что они, под страхом смерти, немедленно должны уехать из города и вернуться домой, и тогда никто их не тронет. Они сейчас же ушли, причем одна из девушек философски заметила, что тут ничего не поделаешь, и она довольна тем, что могла хоть немного помочь нам в изучении языка Цу-венди. Моя учительница была весьма милая девушка, и, забыв о таракане, я подарил ей сохранившуюся у меня шестипенсовую монету. Затем к нам вернулись наши почтенные наставники, сознаюсь, к моему великому облегчению.

В этот вечер мы ожидали ужин со страхом и трепетом, но нам сказали, что у королевы Нилепты сильно разболелась голова. Эта головная боль продолжалась целых три дня, на четвертый Нилепта снова появилась за ужином и с нежной улыбкой протянула сэру Генри руку, чтобы он вел ее к ужину.

Ни малейшего намека не было сделано на инцидент с девицами. С невинным видом Нилепта заметила нам, что в тот день, когда она пришла навестить нас и застала за уроками, у нее сделалось такое сильное головокружение, от которого она опомнилась только теперь. Она добавила с легким, присущим ей юмором, что, вероятно, вид учащихся людей подействовал на нее так ужасно.

Сэр Генри возразил на это, что королева, действительно, не походила на себя в этот день; тут она бросила на него такой взгляд, который мог уколоть не хуже ножа!

Инцидент был исчерпан. После ужина Нилепта пожелала устроить нам экзамен и осталась довольна результатом. Она предложила дать нам урок, особенно сэру Генри, и мы нашли этот урок очень интересным.

Все время, тока мы разговаривали, или, вернее, учились разговаривать и смеялись, Зорайя сидела в своем резном кресле, смотрела на нас и читала на наших лицах, как в книге, время от времени вставляя несколько слов и улыбаясь своей загадочной улыбкой, похожей на луч солнца, прокравшийся сквозь мрачное облако. Близ Зорайи сидел Гуд, благоговейно взирая на нее сквозь стеклышко, потому что он серьезно влюбился в эту мрачную красоту, тогда как я всегда побаивался ее. Я часто наблюдал за ней и решил, что под видимой бесстрастностью в душе она глубоко завидовала Нилепте. Я открыл еще,

— и это открытие испугало меня, — что Зорайя также влюбилась в сэра Генри. Конечно, в этом я не был уверен. Нелегко прочесть что-либо в сердце холодной и надменной женщины, но я почуял кое-что, как охотник чует, в какую сторону подует ветер.

Прошло еще три месяца, и в это время мы достигли значительных успехов в языке Цу-венди.

Мы приобрели также любовь населения и придворных, завоевав себе репутацию учености. Сэр Генри показал им, как изготовить стекло, в котором они нуждались; с помощью старого альманаха, который был у нас с собой, мы предсказывали разные изменения погоды и неба, совершенно неизвестные туземным астрономам. Мы объясняли собравшимся около нас людям устройство паровой машины и много разных вещей, которые приводили их в удивление. За это мы удостоились больших почестей и были сделаны начальниками отряда телохранителей сестер-королев, причем нам было отведено постоянное помещение во дворце и дано было право голоса в вопросах национальной политики.

Как ни ясно было над нами небо, на горизонте собиралась большая туча. Конечно, никто не упоминал теперь об убитых бегемотах, но трудно было предположить, чтобы жрецы забыли наше святотатство. Наоборот, подавленная ненависть жрецов разгоралась сильнее, и то, что было начато из простой нетерпимости и изуверства, закончилось ненавистью, вытекавшей из зависти. В стране Цу-венди жрецы пользовались особенным почетом. Наш приезд, наши познания, наше оружие, наконец, все то, что мы объясняли и рассказывали народу, произвело глубокое впечатление на образованных людей в Милозисе и значительно понизило престиж жрецов. К большому их огорчению, нас очень полюбили здесь и очень доверяли. Это доверие сильно восстановило против нас всех жрецов.

Кроме того, Наста сумел вооружить против нас некоторых сановников, антагонизм которых готов был разгореться опасным пламенем. Наста много лет считался кандидатом на руку Нилепты, и хотя шансов у него было мало, но все же он не отчаивался.

С нашим появлением все изменилось. Нилепта перестала улыбаться ему, и он скоро отгадал причину. Обозленный и возмущенный, он обратил все свое внимание на Зорайю, но решил, что легче взобраться на отвесный склон горы, чем заслужить благосклонность мрачной красавицы.

Две-три ядовитые насмешки над его неверностью, и Зорайя окончательно отвернулась от него. Тогда Наста вспомнил о 30 000 диких, вооруженных мечами людей, которые, по его приказанию, готовы были пройти через северные горы и, без сомнения, с удовольствием украсят ворота Милозиса нашими головами. Но сначала он пожелал еще раз просить руки Нилепты перед всем двором, после торжественной ежегодной церемонии провозглашения законов, изданных королевами в течение года.

Нилента узнала это и отнеслась к известию довольно небрежно, но за ужином, накануне церемонии, дрожащим голосом сообщила нам об этом.

Сэр Генри закусил губу и, насколько мог, старался подавить свое волнение.

— Какой ответ будет угодно королеве дать великому Наста? — спросил я, шутя.

— Какой ответ? — возразила Нилепта, грациозно пожав прекрасными плечами. — О, Макумацан! — От заимствовала у старого зулуса наши имена. — Я сама не знаю, что делать бедной женщине, когда жених грозит мечом завоевать ее любовь! — Из-под своих длинных ресниц она бросила быстрый взгляд на Куртиса. Затем мы встали из-за стола и перешли в другую комнату.

— Квотермейн, одно слово! — оказал сэр Генри. — Послушайте! Я никогда не говорил об этом, но вы, наверное, догадались. Я люблю Нилепту. Что мне делать?

К счастью, я более или менее занимался раньше этим вопросом и был готов дать нужный ответ.

— Вы, Куртис, должны говорить с Нилептой сегодня ночью! — сказал я.

— Подойдите к ней и шепните, что просите ее прийти в полночь к статуе Радемеса в конце большого зала. Я буду сторожить. Теперь или никогда, Куртис!

Когда мы вошли в комнату, Нилепта сидела, сложив руки, с выражением печали на милом лице. Несколько в стороне от нее Зорайя и Гуд тихо разговаривали между собой.

Было поздно. Я знал, что скоро, согласно своей привычке, королевы уйдут к себе, а сэру Генри не удалось сказать Нилепте ни одного слова. Хотя мы часто видели царственных сестер, но они постоянно были вместе. Я ломал голову, придумывая, что бы сделать, как вдруг меня осенила блестящая мысль.

— Угодно ли будет королеве, — сказал я, низко склонившись перед Зорайей, — что-нибудь спеть нам? Наши сердца жаждут послушать твое пение! Спой нам, царица ночи! (Царицей ночи прозвал Зорайю народ).

— Мои песни, Макумацан, не облегчат сердца! — ответила Зорайя. — Но, если ты хочешь, я буду петь!

Она встала, подошла к столу, на котором лежал инструмент, вроде лютни, и взяла несколько аккордов. Вдруг, словно из горла птицы, полились звуки ее глубокого голоса, полные дикой нежности, страсти и печали, с таким тоскливым припевом, что кровь застыла в моих жилах. Серебристые ноты лились и таяли вдали, и снова нарастали и оживали, тоскуя мировой печалью, оплакивая потерянное счастье. Это было чудное пение, хотя мне некогда было слушать его. Я все-таки запомнил слова и перевел их, насколько можно перевести эту своеобразную песню.

Песня Зорайи

Горемычная птица, потерявшая дорогу во мраке, Рука, бессильно поднятая перед лицом смерти, Такова — жизнь! Жизнь, страстью ее дышит моя песня!

Песнь соловья, звучащая несказанной нежностью, Дух, перед которым открыты небесные ворота, Такова любовь! Любовь, которая умрет, если ее крылья разбиты!

Грозные шаги легионов, когда звуки труб сзывают их, Гнев бога бури, когда молнии бороздят мрачное небо, Такова власть! Власть, которая, в конце концов, обращается в прах!

Жизнь коротка! Она скоро пройдет и покинет нас!

Горькое заблуждение, сон, от которого мы не можем проснуться, Пока тихо подкрадется смерть и застигнет нас утром или ночью!

Припев

Ах, мир так прекрасен на заре, на заре, на заре!..

Но красное солнце утопает в крови… утопает в крови!

— Скорее, Куртис! — прошептал я, когда Зорайя начала второй куплет.

— Нилепта, — произнес сэр Генри (мои нервы были так возбуждены, что я слышал каждое слово), — я должен говорить с вами сегодня ночью. Не откажите мне, прошу вас!

— Как я могу говорить с тобой? — отвечала она, смотря на него. — Королевы не свободны, как обыкновенные люди! Я окружена, за мной наблюдают!

— Выслушай меня, Нилепта! В полночь я буду в большой зале, у статуи Радемеса, у меня есть пропуск! Макумацан и зулус будут сторожить. О, приди, моя королева, не откажи мне!

— Не знаю, — пробормотала она, — завтра…

Музыка кончилась, и Зорайя повернула голову.

— Я приду! — быстро сказала Нилепта. — Ради спасения жизни твоей, смотри, не обмани меня!

Глава 16

У СТАТУИ РАДЕМЕСА
Была ночь. Глубокая тишина царила над городом. Тайком, словно злоумышленники, сэр Генри, Умслопогас и я пробирались ко входу в тронный зал. Часовой загородил нам дорогу. Я показал ему пропуск. Воин опустил копье и пропустил нас.

Так как мы числились начальниками королевских телохранителей, то имели свободное право входа и выхода. Благополучно достигли мы зала. В нем было пусто и тихо, и звук наших шагов разбудил эхо уснувших стен. Словно призраки умерших, скользили мы по огромному залу. Меня подавляла эта мертвящая тишина. Через высокие отверстия в стене светили лучи полного месяца и ложились причудливыми узорами на черный мрамор пола. Серебристый луч упал на статую спящего Радемеса и на склоненного над ним ангела, озарив прекрасные черты его мраморного лица. Мы остановились у статуи и стали ждать. Сэр Генри и я стояли вместе, Умслопогас в нескольких шагах от нас, в темноте, так что я мог различить только очертания его фигуры, опиравшейся на топор.

Мы ждали так долго, что я задремал и проснулся от звука, доносившегося откуда-то издалека, словно статуи, стоявшие вдоль стен, начали шептаться между собою. Это был легкий шелест женской одежды, который все приближался. Мы могли видеть человеческую фигуру, крадущуюся в лучах месяца, слышали мягким стук сандалий. Черный силуэт зулуса поднял руки кверху, в знак приветствия, и вот Нилепта стояла перед нами.

Как прекрасна она была, озаренная лучами месяца! Рука ее была прижата к сердцу, и белая грудь тяжело дышала. На голове ее был наброшен вышитый шарф, скрывавший ее прелестное лицо. Как известно, красота становится еще обаятельнее, если она наполовину скрыта! Она стояла в нерешимости, кроткая и тихая, и скорее походила на ангела, чем на живую, любящую женщину! Мы низко склонились перед ней.

— Я пришла, — прошептала она, — но это большой риск! Вы знаете, как меня стерегут! Жрецы следят за мной, Зорайя следит за мной своими большими глазами. Даже моя стража шпионит за мной. Наста также сторожит меня! Пусть его сторожит, пусть! — она топнула ногой. — Пусть его! Я — женщина и сумею провести его. Да, я — королева и могу отомстить за себя! Пусть следит! Вместо того, чтобы отдать ему мою руку, я возьму его голову! — она закончила свою речь легким рыданием, потом очаровательно улыбнулась нам и засмеялась.

— Ты велел мне прийти сюда, мой лорд Инкубу (Куртис научил ее называть его так). Вероятно, у тебя какое-нибудь государственное дело, я знаю, у тебя в голове великие идеи и планы для блага моего народа. Как королева, я должна была прийти к тебе, хотя боюсь темноты! — Она снова засмеялась и бросила кокетливый взгляд на сэра Генри.

Я подумал, что государственное дело неудобно слушать непосвященным и хотел отойти подальше, но Нилепта не позволила мне далеко уйти, боясь неожиданности, так что я невольно слышал каждое слово.

— Нилепта! — сказал сэр Генри. — Вы знаете, о чем я хотел говорить с вами здесь! Нилепта, не время шутить. Выслушайте меня. Я люблю вас!

Когда он произнес эти слова, я видел, как изменилось ее лицо. Кокетство исчезло с него, и любовь озарила его новым светом и сделала похожим на лицо мраморного ангела. Я невольно подумал, что, быть может, пророческий инстинкт Радемеса внушил ему сделать черты ангела сходными с лицом его преемницы, королевы Нилепты! Вероятно, сэр Генри также подметил это сходство и был поражен им, потому что, взглянув на лицо Нилепты, он перевел взгляд на озаренную лунным светом статую.

— Ты говоришь, что любишь меня! — сказала тихо Нилепта. — Твой голос звучит правдой, но как я могу знать, — что ты говоришь правду? Хотя я — ничто в глазах лорда, — продолжала она с гордым смирением, приседая перед ним, — лорд происходит от чудесного народа, перед которым мой народ — глупые дети, а я его глупая королева! Но если я начну биться, то сотни тысяч копий сверкнут за мной, как звезды на небе! Хотя в глазах лорда моя красота не особенно велика, — она подняла свой вышитый шарф и снова присела, — но среди моего народа меня считают красивой, и много знатных лордов ссорились из-за меня! Они гонялись за мной, как голодные волки за оленем… Пусть лорд Инкубу простит, если я надоедаю ему, но ему угодно было сказать, что он любит меня, Нилепту, королеву Цу-венди! На это я скажу ему, что хотя моя любовь и моя рука не имеют большой ценности в глазах лорда Инкубу, но их не так-то легко получить! О, как я могу знать, что ты действительно любишь меня? — воскликнула она вдруг зазвеневшим голосом. — Как я могу знать, что не надоем тебе, и ты не уедешь домой, оставив меня в отчаянии? Кто скажет мне, что ты не любишь другую прекрасную, неизвестную мне женщину, на которую теперь также льет свои лучи серебристый месяц? Скажи мне, как я могу узнать это? — она сжала свои руки, протянула их вперед и вопросительно смотрела в лицо сэра Генри.

— Нилепта! — заговорил сэр Генри. — Я сказал тебе, что люблю тебя! Как могу я сказать, насколько сильна любовь моя к тебе? Разве любовь можно измерить? Я не уверяю тебя, что никогда не любил других женщин, но говорю, что люблю тебя всем моим существом, всей моей силой. Я люблю тебя теперь и буду любить до самой смерти, думаю, и после смерти, и всегда. Твои голос — лучшая музыка для моих ушей, твое прикосновение — вода для жаждущей страны! Когда а вижу тебя — мир кажется мне прекрасным, когда тебя нет, то свет меркнет для меня! О, Нилепта, я никогда не покину тебя! Для тебя, дорогая моя, я забуду мою родину, мой народ, отчий дом, я отказываюсь от всего! Около тебя хочу я жить, Нилепта, около тебя и умереть! — он замолчал и серьезно смотрел на нее. Нилепта поникла головой, как лилия, и молчала. — Посмотри! — продолжал сэр Генри, указывая на статую, озаренную лучами месяца, — ты видишь эту женщину с ангельским лицом? Ее рука покоится на челе спящего человека, и от этого прикосновения душа его загорается, как фитиль лампы от огня. Так и мы с тобой, Нилепта! Ты разбудила мою душу и зажгла ее, Нилепта, и теперь эта душа принадлежит тебе, одной тебе! Мне нечего больше говорить. Моя жизнь в твоих руках! — он оперся на пьедестал статуи, очень бледный, с горящими глазами, но гордый и красивый.

Нилепта медленно подняла голову и устремила свои чудесные глаза, в которых светилась страсть, на его лицо, словно хотела все прочитать в его сердце.

— Я, слабая женщина, я верю тебе! — заговорила она, сначала медленно, потом быстрее, серебристым голосом. — Страшный будет день для тебя и для меня, когда судьба покажет мне, что поверила лживому человеку! Теперь выслушай меня, человек, приехавший издалека, чтобы украсть мое сердце и сделать меня своей собственностью! Вот тебе моя рука! Мои губы, которые никогда не целовали мужчину, коснутся твоего лба. Клянусь тебе моей рукой, этим первым поцелуем, благоденствием моего народа, моим троном, именем моей династии, священным камнем и вечным величием солнца, — клянусь, что для тебя одного буду жить и с тобой хочу умереть. Клянусь, что буду любить тебя, тебя одного до самой смерти! Твои слова будут законом для меня, твоя воля — моей волей, твое дело — моим делом! О, мой господин! Ты видишь, как смиренна моя любовь! Я, королева, преклоняю колено перед тобой, к твоим ногам я приношу дань моей любви, мою веру в тебя, мое уважение!

Страстное, любящее создание бросилось на колени перед своим возлюбленным, на холодный мрамор пола. Я не знаю, что случилось дальше, потому что не слушал более, а отошел к старому зулусу и оставил их вдвоем.

Я нашел старого воина в углу. Он опирался на свой топор и наблюдал всю сцену с мрачной улыбкой.

— Ах, Макумацан! — сказал он. — Я становлюсь старым, но не думаю, чтобы кто-нибудь научился понимать вас, белых людей! Посмотри на них! Прекрасная пара голубей. Но зачем это все? Ему нужна жена, ей нужен муж, почему он не хочет заплатить выкуп за нее и покончить дело? Было бы меньше хлопот, и мы бы отлично спали теперь. Они все говорят, говорят и целуются, целуются, целуются, словно безумные!

Через три четверти часа «пара голубков» присоединилась к нам. Куртис выглядел совсем блаженным, а Нилепта удивительно спокойной. Грациозным жестом она взяла мою руку и сказала, что я лучший друг ее «господина» и дороже всех для нее. Потом она взяла топор Умслопогаса и с любопытством разглядывала его, заметив, что он может быть очень полезен, защищая ее.

Потом она кокетливо кивнула нам головой и, бросив нежный взгляд на сэра Генри, скользнула в темноту и исчезла, как прекрасное виденье.

Благополучно, без всяких приключений, добрались мы до своих комнат. Куртис спросил меня шутливо, что я думаю обо всем этом.

— Удивляюсь, — ответил я, — каким образом некоторые люди находят прекрасных королев и влюбляются в них в то время, как другие вовсе не находят никого, или еще хуже! Думаю также, сколько человеческих жизней погибнет ценой сегодняшней ночи!

Это было гадко с моей стороны, я знаю, к сожалению, не все чувства замерли во мне с годами, и я не мог подавить в себе зависти к моему старому другу. Суета, дети мои, суета сует!

На следующее утро Гуду рассказали о счастливом происшествии, и он весь засиял улыбками. Начиная со рта, эта улыбка расползлась по всему его лицу до стеклышка в глазу. Дело в том, что Гуд сильно обрадовался известию, но из своих личных интересов. Он обожал Зорайю также глубоко, как сэр Генри Нилепту. Но мне казалось, что клеопатроподобной королеве Куртис нравился более, чем Гуд. Все-таки Гуду было очень приятно узнать, что его невольный соперник совершенно увлечен в другую сторону. В это утро мы опять стояли в тронном зале. Я невольно улыбнулся, сравнивая наш визит с последним посещением, и думал, что, если бы стены могли говорить, сколько странных вещей могли бы рассказать они! Женщины — удивительные актрисы! Высоко на своем золотом троне в белоснежном царском одеянии, сидела прекрасная Нилепта. Когда сэр Генри вошел в зал, несколько запоздав, одетый в форму начальника королевской стражи, и смиренно поклонился ей, она ответила ему небрежным кивком головы и отвернулась. Двор был в полном составе. Не только церемония провозглашения законов привлекла такую массу сановных людей, но, главное, слух, что Наста будет публично просить руки королевы. Зал был переполнен. Тут были жрецы с Эгоном во главе, который смотрел на нас злыми глазами, большое число знатных людей с бриллиантовыми украшениями на одежде, и среди них Наста, задумчиво поглаживавший свою черную бороду.

Это было блестящее зрелище! Когда офицер читал вслух новый закон, по знаку, поданному королевами, громко звучали трубы, и королевская стража отдавала салют, звеня копьями по полу. Вся процедура тянулась долго, наконец, окончилась. Последний закон гласил «некоторые знатные чужестранцы» и т. д. и жаловал их чинами «сановников» страны, вместе с военными почестями и огромными правами и преимуществами, дарованными нам королевами. Когда этот закон был прочитан, снова загремели трубы, копья зазвенели о мраморный пол, и я видел, что некоторые сановники отвернулись и начали шептаться, а Наста стиснул зубы. Им, очевидно, не нравились милости, оказанные нам, которые, собственно говоря, сыпались на нас неожиданно и были не совсем естественны.

После короткой паузы Наста выступил вперед и смиренно, хотя глаза его вовсе не выражали смирения, просил руки королевы Нилепты. Нилепта повернулась к нему, несколько побледнев, грациозно поклонилась и только что хотела ответить ему, как великий жрец Эгон выступил вперед и красноречиво указал на массу выгод, связанных с этим предполагаемым браком. Этот брак укрепит королевство, — говорил Эгон, — потому что владения Насты, в которых он был настоящим королем, по отношению к Цу-венди, представляли собой то же, что Шотландия по отношению к Англии. Как приятно исполнить желание горцев, быть популярной королевой среди солдат, так как Наста был заслуженным генералом! Как прочно утвердится династия на троне и призовет на себя благословение солнца в лице его смиренного служителя Эгона!

Некоторые яз аргументов жреца были, несомненно, справедливы, и с точки зрения политики многое говорило за этот брак. Но, к несчастью, трудно вести политическую игру с молодыми и красивыми королевами, даже если они и были только хорошенькими костяными шахматами в руках жрецов! Лицо Нилепты, пока Эгон говорил свою речь, было достойно изучения. Она улыбалась, но под этой улыбкой чувствовалась каменная холодность, и глаза ее горели зловещим огоньком.

Наконец, он замолчал, Нилепта приготовилась отвечать, как вдруг Зорайя наклонилась к ней и достаточно громко сказала ей:

— Подумай хорошенько, сестра, прежде чем ответить; мне кажется, прочность нашего трона зависит от твоих слов!

Нилепта молчала. Зорайя пожала плечами и, улыбаясь, откинулась назад.

— Поистине, большая честь выпала на мою долю, — произнесла Нилепта, — мне не только предлагают замужество, но Эгон был так добр, что обещал благословение солнца на мой брак! Может быть, в другое время я и согласилась бы… Наста, благодарю тебя! Я буду помнить о твоих словах, но теперь я не помышляю о замужестве, как о кубке с вином, вкус которого никто не знает, пока не испробует. Еще раз благодарю тебя. Наста!

Она сделала движение, словно хотела встать.

Лицо Наста побледнело от ярости, так как он понял, что слова королевы были окончательным отказом.

— Благодарю тебя, королева, за твои милостивые слова! — произнес он, с трудом сдерживаясь. — Мое сердце будет свято хранить их! Теперь я обращаюсь с другой просьбой, — позволь мне оставить королевство и отправиться к себе, в мою бедную страну, на север, до тех пор, пока королева не скажет мне — да или нет! Может быть, — прибавил он с насмешкой, — королеве угодно будет навестить меня и привести с собой этих иностранцев! — он кивнул на нас. — Правда, наша страна бедна и груба, но наши горцы — отважная раса! Тридцать тысяч людей, вооруженных мечами, явятся привествовать королеву!

Эти вызывающие слова Насты были встречены полным молчанием. Нилепта вспыхнула.

— О, я наверное приеду, Наста, и со мной иностранные лорды! — гордо ответила она. — И для каждого из твоих горцев, которые зовут тебя князем, я — законная королева! Тогда увидим, кто из нас сильнее! Пока прощай!

Зазвучали трубы. Королевы встали, и собрание разошлось в смущении. Я шел домой с тяжелым сердцем.

Несколько недель прошли спокойно. Куртис и Нилепта встречались редко и принимали все предосторожности, чтобы скрыть свою любовь. Но, несмотря на это, молва уже началась и жужжала повсюду, как муха, попавшая к темную комнату.

Глава 17

БУРЯ НАЧИНАЕТСЯ
Маленькое облачко на нашем горизонте превратилось в тяжелую мрачную тучу, — Зорайя любила сэра Генри! Я знал, что буря приближается, бедный сэр Генри также понимал это. Любовь прекрасной и высокопоставленной женщины не такая вещь, которую легко скрыть, а в положении сэра Генри она была тяжелым бременем.

Начать с того, что Нилепта, несмотря на всю обаятельность, имела довольно ревнивый характер и была способна излить свое негодование на голову своего возлюбленного. Наконец, вся эта таинственность отношений к Нилепте, усиленные предосторожности надоели сэру Генри и побудили его положить конец фальшивому положению дел и сказать Зорайе, конечно, частным образом, что он будет супругом ее сестры. Счастье сэра Генри было отравлено сознанием, что Гуд честно и глубоко привязался к прекрасной, но зловещей королеве. В самом деле, наш Бугван исхудал и походил на тень прежнего толстого капитана, его лицо так вытянулось, что стеклышко едва держалось к глазу. Зорайя небрежно кокетничала с ним, ободряла его, держала при себе, несомненно, видя в нем только жертву своей красоты. Я пытался предостеречь его, насколько возможно деликатнее, но он убежал от меня и не хотел слушать. Бедный Гуд был просто смешон в своей любви и проделывал всевозможные глупости, надеясь завоевать благосклонность Зорайи. Однажды он написал, — конечно, с помощью наших почтенных наставников, — длинные любовные стихи, припев которых: «Я хочу целовать тебя, я хочу целовать тебя!» повторялся беспрестанно. Среди народа Цу-венди существует обычай, в силу которого молодые люди поют ночью дамам серенады! Серенады могут быть в шутливом тоне, но даже женщины высшего сословия не обижаются на это и принимают так же, как английские девушки любезный комплимент. Гуд решил спеть серенаду Зорайе, комнаты которой находились как раз напротив наших, в отдаленном конце узкого двора, разделявшего дворец на две половины. Вооружившись чем-то вроде лютни, на которой он играл благодаря умению играть на гитаре, он дождался ночи — самый подходящий час для кошачьих концертов и любовных серенад, — и отправился под окна Зорайи. Я только что начал засыпать, но скоро проснулся.

— у Гуда ужаснейший голос и ни малейшего понятия о пении, — и побежал к окну узнать, в чем дело. Озаренный лучами месяца, стоял Гуд с огромным страусовым пером на шляпе, в развевающемся шелковом плаще, и пел свои ужасные стихи с потрясающим аккомпанементом. Из помещений прислужниц Зорайи донеслось хихиканье, но в комнатах Зорайи, — я искренне пожалел бы ее, если бы ей пришлось выслушать эту серенаду, — царила тишина. Ужасное пение продолжалось без конца. Наконец, мы, — я и сэр Генри, которого я позвал любоваться зрелищем, — не могли выносить более. Я высунул голову в окно и крикнул:

— Ради неба, Гуд, оставьте, поцелуйте ее и дайте нам спать!

Мои слова подействовали, и серенада прекратилась.

Это был единственный смехотворный инцидент в нашей трагедии! Юмор — весьма ценная принадлежность жизни и действует очень благотворно на человека в тяжелые минуты его жизни!

Чем дальше старался держаться сэр Генри, тем благосклоннее относилась к нему Зорайя. По какой-то странной случайности, она не знала о настоящем положении дел, и я со страхом ожидал момента ее пробуждения. Зорайя была опасная женщина, с ней шутить было нельзя. Наконец этот ужасный момент настал. В один прекрасный день Гуд уехал на охоту, а я и сэр Генри сидели и беседовали, как вдруг появился слуга с запиской, которую мы с трудом разобрали. Записка гласила, что королева Зорайя требует к себе лорда Инкубу, которого податель записки проведет в ее апартаменты.

— Честное слово, это ужасно! — простонал сэр Генри. — Не можете ли вы пойти вместо меня, старый дружище?

— Нет, не могу! — ответил я. — Я с большим удовольствием пойду навстречу раненому слону. Позаботьтесь сами о своих делах, мой милый! Любите кататься, любите и саночки возить! Я не хотел бы быть на вашем месте за целое королевство!

— Это напоминает мне школьное время, когда я шел ложиться под розгу, а мальчики утешали меня! — произнес сэр Генри мрачно. — Желал бы я знать, какое право имеет королева требовать меня к себе? Мне не хочется идти!

— Но вы должны идти! Вы — королевский офицер и обязаны повиноваться ей! Она отлично знает это. Потом, все это скоро объяснится!

— Вот это вы должны были мне сказать прежде всего! Надеюсь, что она не зарежет меня. Я уверен, что она способна на все!

Он ушел нехотя и весьма недовольный.

Я сидел и ждал. Он вернулся через 45 минут и выглядел очень печально.

— Дайте мне выпить чего-нибудь! — сказал он мне хриплым голосом.

Я налил ему вина и спросил, в чем дело.

— В чем дело? Я отправился прямо в комнаты Зорайи. Чудесные комнаты! Она сидела одна, на шелковом ложе, играя на своей лютне. Я остановился перед ней и стоял долго, пока она обратила на меня внимание, так как продолжала играть и напевать. Как хорошо она поет! Наконец, она взглянула на меня и улыбнулась.

— Ты пришел? — произнесла она. — Я думала, что ты хлопочешь по делам Нилепты. У тебя всегда какие-то дела с ней, и я не сомневаюсь, что ты — верный и честный слуга!

Я поклонился и сказал, что явился по приказанию королевы.

— Да, я хотела поболтать с тобой. Садись! Мне надоедает смотреть вверх, — ты так высок!

Она указала мне место подле себя и села так, чтобы видеть мое лицо.

— Мне не годится сидеть рядом с королевой! — сказал я.

— Я сказала — садись! — был ее ответ. Я сел, и она принялась смотреть на меня своими темными глазами, Зорайя сидела неподвижно, тихо роняя слова, и все время смотрела на меня. Она походила на белый, прекрасный цветок! Черные волосы оттеняли ее бледное, красивое лицо! Наконец, не знаю отчего, от ее ли взгляда, или от благоухания ее волос, я чувствовал себя точно под гипнозом. Голова у меня начала кружиться.

Вдруг она встала.

— Инкубу, — произнесла она, — любишь ли ты власть?

Я отвечал, что люблю богатство, потому что оно делает человека сильным.

— У тебя будет богатство! Инкубу, любишь ли ты красоту?

На это я возразил, что люблю прекрасные статуи, прекрасные здания, картины! Она нахмурилась и замолчала. Нервы мои были так возбуждены, что я дрожал, как лист. Я чувствовал, что должно случиться нечто ужасное, и был беспомощен!

— Инкубу! — произнесла она. — Хочешь ли ты быть королем? Выслушай меня. Хочешь ли ты быть королем? Чужестранец! Я хочу сделать тебя королем Цу-венди и супругом королевы Зорайи! Слушай! Никогда, ни одному мужчине не открывала я моего сердца, а тебе, иностранцу, говорю это без стыда и готова все отдать тебе и знаю, что тебе трудно самому говорить об этом! У твоих ног лежит корона, мой Инкубу, и женщина, которую многие желали бы назвать своей! Отвечай мне, избранник мой! Пусть слова твои ласкают мои слух!

— О, Зорайя! — сказал я. — Не говори так, прошу тебя! Это невозможно! Я обручился с твоей сестрой Нилептой, Зорайя, и люблю ее, ее одну!

Пока я говорил, Зорайя закрыла лицо руками. Когда она отняла руки от лица, я отскочил назад. Это лицо было бело, как мел, а глаза ее метали молнии. Она встала и, что ужаснее всего, казалась почти спокойной на вид. Один раз она взглянула на кинжал, лежавший на столе, словно собираласьубить меня, но не тронула его. Одно только слово вырвалось у нее.

— Уходи!

Я ушел, довольный, что дешево отделался. Дайте мне еще вина, вино — хороший товарищ! И окажите, что мне делать?

Я покачал головой. Дело было серьезно.

— Нужно сказать обо всем Нилепте, — сказал я. — И я лучше вас расскажу все ей. Она может заподозрить вас! Кто из нас будет стоять на страже сегодня ночью?

— Гуд!

— Отлично! Тем менее шансов, что Нилепта узнает что-либо! Не глядите так удивленно! Я думаю, что Гуду надо сказать о случившемся!

— Не знаю! — сказал сэр Генри. — Это оскорбит его чувства. Бедняга! Он глубоко увлечен Зорайей!

— Это правда! Пожалуй, пока не будем говорить ему! Он скоро узнает всю правду. Теперь вспомните мои слова. Зорайя соединится с Настой, и у нас будет такая война, какой давно не было здесь! Посмотрите, — я указал сэру Генри на двух придворных вестников, которые вышли из комнат Зорайи. — Идите за мной! — Я побежал по лестнице на верхнюю башню, взяв с собой зрительную трубу, и стал смотреть через стену дворца. Я увидел одного вестника, направлявшегося к храму, очевидно, с приказанием Зорайи к жрецу Эгону, другой сел на коня и поскакал к северу.

— Зорайя — умная женщина! — сказал я. — Она сразу начала действовать. Вы оскорбили ее, мой милый, и человеческая кровь польется рекой, пока это оскорбление не смоется! Ну, я иду к Нилепте! Останьтесь здесь, мой друг, и успокойте свои нервы! Нам они будут нужны, уверяю вас, не даром же я 50 лет наблюдал человеческую природу!

Я пошел и получил аудиенцию у королевы.

Она поджидала Куртиса и не особенно обрадовалась, увидев меня.

— Что-нибудь случилось с Инкубу, Макумацан? Он болен?

Я ответил, что он здоров и, немедля, рассказал ей всю историю от начала до конца. О, в какую ярость пришла она! Надо было только видеть ее!

— Как смеешь ты рассказывать мне сказки? — вскричала она. — Это ложь. Я не верю, что мой Инкубу высказывал любовь к Зорайе, моей сестре!

— Прости, королева, — ответил я, — я сказал, что Зорайя любит лорда Инкубу!

— Не шути словами! Разве это не одно и то же? Один отдает свою любовь, другой берет! Зорайя! Я ненавижу ее, хотя она — королева и моя сестра! Она не упала бы так низко, если бы он не показал ей путь! Правду говорит поэт: человек подобен змее, прикосновение к нему — ядовито!

— Замечание твое, королева, прекрасно, но ты неверно истолковала поэта! Нилепта, — продолжал я, — ты знаешь, что говоришь вздор, а у нас нет времени для глупостей!

— Как ты смеешь? — прервала она, топнув ногой. — Разве мой фальшивый Инкубу прислал тебя, чтобы ты нанес мне оскорбление? Кто ты, чужестранец, что осмеливаешься так говорить со мной, с королевой? Как ты осмелился?

— Да, я осмелился. Выслушай меня, Нилепта. За эти минуты ненужного гнева ты можешь заплатить короной и нашей жизнью! Посол Зорайи поскакал к северу призвать к оружию горцев! Через три дня Наста явится сюда, как лев за добычей, рев которого разнесется по всему северу. У «Царицы ночи» нежный голос, и она не напрасно пела свои песни. Ее знамя поднимется над рядами войск, а воины понесутся, как пыль под ветром, и повторят ее победный клич. В каждом городе жрецы восстанут против чужестранцев и возбудят народ! Я все сказал, королева!

Нилепта была теперь почти спокойна, ее ревнивый гнев прошел. Она снова была любящей женщиной-королевой, с умом и с сильной волей, думающей о своем народе.

Превращение было внезапное, но полное.

— Твои слова справедливы, Макумацан, прости мне мое безумие! О, какой королевой была бы я, если бы не имела сердца! Не иметь сердца — значит победить все и всех! Страсть подобна молнии, она прекрасна и превращает землю в небесный рай, но она ослепляет!

— Ты думаешь, что моя сестра Зорайя начнет войну против меня? Пусть! У меня есть друзья и защитники! Их много, и с криком «Нилепта» они пойдут за мной, когда начнется война, когда огни заблестят на утесах гор! Я разобью ее силы и уничтожу войско. Вечная ночь будет уделом Зорайи! Дай мне этот пергамент и чернила. Так. Теперь пошли мне офицера из той комбаты! Это — верный человек!

Я сделал, что мне было приказано. Вошел человек, ветеран, по имени Кара, и низко склонился перед королевой.

— Возьми этот пергамент! — сказала Нилепта. — Это полномочие! Встань на страже у комнат моей сестры Зорайи, королевы Цу-венди, не впускай никого выходить оттуда и входить туда! Или ты заплатишь жизнью своей за это!

Человек был, очевидно, удивлен.

— Приказание королевы будет исполнено! — сказал он и ушел. Нилепта послала за сэром Генри, который явился, очень опечаленный и расстроенный. Я думал, что между ними последует вспышка, но женщины удивительный народ! Нилепта не упомянула ни слова о Зорайе, дружески кивнула ему головой и сказала, что послала за ним, чтобы посоветоваться о важном деле.

В то же время в ее взгляде на него, в ее обращении было что-то, что заставило меня думать, что Нилепта не забыла своего гнева, но отложила его до удобного случая.

Скоро вернулся офицер и доложил, что Зорайя ушла. Птичка улетела в храм. Среди Цу-венди существовал обычай, чтобы знатные дамы — проводили ночи в храме, перед алтарем, размышляя и обдумывал свои дела. Мы значительно посмотрели друг на друга.

Удар нанесен был слишком скоро.

Затем мы принялись за дело. Сейчас же собрались начальники и генералы, которым даны были нужные инструкции. То же самое было сказано сановникам, державшим сторону Нилепты. Несколько приказаний было разослано в отдаленные города, и двадцать послов поспешно отправились к различным начальникам отдельных кланов с письмами. Разведчики были разосланы повсюду.

Весь день и вечер мы работали сообща, с помощью доверенных писцов, и Нилепта выказала много ума и энергии, которые удивили меня.

Было восемь часов, мы вернулись к себе.

Здесь мы узнали от Альфонса, который был очень огорчен нашим поздним возвращением, так как приготовленный им обед перепрел, что Гуд вернулся с охоты и отправился на свой пост. Страже и часовым отданы были все нужные приказания, и так как неминуемой опасности не предвиделось, то мы мельком сказали Гуду о происшедшем и, закусив немного, вернулись к прерванной работе. Куртис сказал старому зулусу, чтобы он находился где-нибудь по соседству с комнатами Нилепты. Умслопогас хорошо знал дворец, так как, по приказу королевы, ему дозволено было входить и выходить из дворца, когда ему хотелось. Этим позволением королевы он часто пользовался и бродил ночью, целыми часами, по залам дворца. Зулус, не возразив ни слова, взял свой топор и ушел, а мы легли спать.

Я заснул, как вдруг проснулся от какого-то странного ощущения, чувствуя, что в комнате кто-то был и смотрел на меня. Каково же было мое удивление, когда, при свете зари, я увидел мрачную фигуру Умслопогаса, стоявшего у моего ложа.

— Давно ли ты здесь? — спросил я резко, потому что не очень приятно просыпаться таким образом.

— Может быть, около получаса, Макумацан. Мне надо сказать тебе!

— Говори!

— Когда мне велели ночью сторожить комнаты белой королевы, я спрятался за столб во второй комнате, около спальной. Бугван (Гуд) был в первой комнате, а около занавески стоял часовой. Я прокрался туда, и меня никто не виде.). Прождал я много часов, как вдруг увидал темную фигуру, тихо двигавшуюся ко мне. Это была женщина и в руке держала кинжал. За женщиной крался другой человек, которого она не заметила. Это был Бугван. Он снял башмаки и шел по ее следам. Женщина прошла мимо меня, и я видел ее лицо.

— Кто же это был? — спросил я.

— Лицо принадлежало царице ночи! — Справедливое название — настоящая царица ночи! Я ждал. Бугван также прошел мимо меня! Я последовал за ним. Мы шли тихо, беззвучно, друг за другом, сначала женщина, потом Бугван, потом я. Женщина не видела Бугвана, а Бугван не видел меня. Наконец, царица ночи остановилась у занавеса, возле спальной комнаты белой королевы, вошла туда. За ней Бугван и я. В дальнем конце комнаты тихо и крепко спала белая королева. Я слышал ее дыхание и видел белую, как снег, руку, лежавшую около головы. Царица ночи подняла свой нож и подкралась к постели. Ей не пришло в голову обернуться назад. Но Бугван дотронулся до ее руки, она вдруг повернулась, и я видел, как блеснул нож. Хорошо, что Бугван надел железную рубашку, а то бы был убит. Когда Бугван разглядел женщину, он молча отскочил назад. Она также была удивлена и не сказала ни слова, но вдруг приложила палец к губам и вышла из спальной вместе с Бугваном. Она прошла так близко, что ее платье коснулось меня, и мне хотелось убить ее. В первой комнате она что-то говорила Бугвану шепотом, сжав руки, я не знаю, что.

— Потом они прошли во вторую комнату и все говорили. Мне показалось, что он хотел позвать стражу, но она остановила его и глядела на него своими большими глазами, и он был околдован ее красотой. Потом она протянула руку, и он поцеловал ее, а я собирался схватить ее, заметив, что Бугван ослабел, как женщина, и не знает, где добро и зло, как вдруг она ушла!

— Ушла? — вскричал я.

— Да, ушла, а Бугван стоял у стены, как сонный человек, а потом ушел. Я подождал немного и пошел сюда!

— Уверен ли ты, Умслопогас, что не видел это все во сне сегодня ночью?

В ответ он поднял левую руку и показал мне кинжал из тончайшей стали.

— Если я спал, Макумацан, то сон оставил мне этот нож. Он сломался о железную рубашку Бугвана, и я подобрал его в спальне белой королевы!

Глава 18

ВОЙНА
Я велел Умслопогасу подождать, кое-как оделся и пошел с ним в комнату сэра Генри, где зулус от слова до слева повторил свою историю. Как исказилось лицо сэра Генри, когда он слушал.

— Святые небеса! — воскликнул он. — Я спал, а Нилепту едва не убили — и все из-за меня! Зорайя — опасный враг! Лучше бы было, если бы Умслопогас убил ее на месте!

— Да, да! — произнес зулус, — не бойся. Я еще убью ее. Я ждал удобной минуты!

Я ничего не сказал, но невольно подумал о том, сколько было бы спасено человеческих жизней, если бы Зорайю постигла судьба, которую она готовила своей сестре! Дальнейшее показало, что я был прав.

Умслопогас ушел завтракать, а я и сэр Генри начали толковать. Он был очень раздражен против Гуда, которому, по его мнению, нельзя больше доверять, так как он выпустил из рук Зорайю, вместо того, чтобы отдать ее в руки правосудия. Он говорил, отзываясь о Гуде очень резко.

Я молчал, думая про себя, что мы умеем жестоко осуждать слабости других и с нежностью относимся к своим собственным.

— Действительно, старый друг, — сказал я ему, — слушая вас, трудно подумать, что вчера вы имели разговор с этой дамой, которую осуждаете, и сами находили почти невозможным устоять против ее очарования, несмотря на то, что любите и любимы прекраснейшей и нежнейшей женщиной в целом мире! Предположите, что Нилепта пыталась бы убить Зорайю, и вы поймали ее, и она просила бы вас не выдавать ее. Могли бы вы, с легким сердцем, вести ее на публичный позор, предать на сожжение? Посмотрите на дело глазами Гуда, прежде чем называть старого друга подлецом!

Сэр Генри выслушал мои слова и откровенно сознался, что был жесток к Гуду. Прекрасная черта в характере Куртиса, — он всегда готов сознаться, если был несправедлив!

Хотя я защищал Гуда, но все же отлично понимал все дело и знал, что он попал в весьма неприятное и неловкое положение! Была дикая, безумная попытка убийства, и он выпустил из рук убийцу, позволив ей обезоружить себя. Он легко мог сделаться ее орудием, а что могло быть ужаснее этого? Но конец должен быть один: Гуд оказал ей услугу, она, конечно, отвернулась от него, и он вернется снова завоевывать потерянное самоуважение! Пока я обдумывал все это, я услыхал крик во дворе, различил голоса Умслопогаса и Альфонса. Один яростно ругался, другой вопил. Я побежал туда и увидал смешное зрелище. Маленький француз бегал но двору, а за ним, как охотничья собака, гонялся зулус… Когда я подошел к ним, Умслопогас успел поймать Альфонса, поднял его за ноги и пронес несколько шагов, прямо к густому цветущему кустарнику, покрытому шипами, цветы которого несколько походили на гардению. Несмотря на крики и вопли француза, зулус спокойно бросил его в кустарник, так что на виду остались только икры да пятки ног. Довольный своим поступком, зулус сложил руки и стоял, мрачно созерцая лягания Альфонса и слушая его вопли.

— Что ты делаешь? — оказал я, — Ты хочешь убить его? Тащи его сейчас же из кустарника!

Зулус повиновался, схватив несчастного Альфонса за лодыжки ног так сильно, что я боялся, не вывихнул ли он их, и одним толчком освободил его из чащи кустарника. Смешно было смотреть на Альфонса! Все платье его было усеяно колючками, он был до крови исцарапан шипами, лежал на траве, вопил и катался по ней. Наконец он встал, проклиная Умслопогаса, клялся геройской кровью своего деда, что отравит его и отомстит за себя. Потом я узнал суть дела. Обыкновенно Альфонс готовил похлебку Умслопогасу, которую он съедал вместо завтрака в углу двора. Эта похлебка, по обычаю родины зулуса, готовилась из тыквы, и он хлебал ее деревянной ложкой. Но Умслопогас, как все зулусы, не выносил рыбы, считая ее водяной змеей. Альфонс, подвижный и любивший проказы и шутки, как обезьяна, отличный повар, решил заставить его есть рыбу. Он накрошил мелко рыбы и смешал ее с похлебкой зулуса, который и съел ее всю, не заметив рыбы. К несчастью, Альфонс не сумел сдержать своей радости и принялся скакать и прыгать вокруг дикаря, пока Умслопогас не заподозрил нечто и после внимательного исследования остатков похлебки открыл «новую проказу буйволицы» и рассчитался с французом по-своему.

Хорошо, что Альфонс не сломал себе шею при своем падении в кустарник! Я удивлялся, что он позволил себе новую шутку, хотя знал по опыту, что «черный господин» не любит шутить.

Инцидент сам по себе был неважен, но я рассказываю его потому, что он повлек за собой весьма серьезные последствия.

Вытерев кровь и помывшись, Альфонс ушел, проклиная Умслопогаса, чтобы опомниться и вернуть обычное веселое расположение духа. Когда он ушел, я прочитал зулусу целую нотацию и сказал, что мне стыдно за него.

— Ах, Макумацан, — возразил он, — ты не должен сердиться на меня, потому что здесь мне не место! Я соскучился до смерти, соскучился пить, есть, спать и слушать про любовь! Я не люблю эту жизнь в каменных дамах, которая отнимает силу у человека и превращает его кровь в воду, а тело в жир. Я не люблю белые одежды изнеженных женщин, звуки труб и ястребиные охоты!

— Когда мы дрались с Мазаями в краале, тогда стоило жить, а здесь не с кем и драться. Я начинаю думать, что умру от скуки и не подниму больше мой Инкози-каас!

Он взял топор и долго и печально смотрел на него.

— Ты жалуешься? — оказал я. — Ты хочешь крови? Дятлу нужно дерево, чтобы долбить! В твои годы, стыдись, Умслопогас! Стыдись!

— Макумацан, я не жалею крови и это лучше и честнее вашего! Лучше убить человека в честном бою, чем высосать его кровь в купле, продаже и ростовщичестве, по обычаю белых людей! Много людей я убил в бою, и никому не побоюсь взглянуть в лицо, многие из этих людей были друзьями, с которыми я охотно покурил бы трубку. Ты — другое дело. У тебя своя дорога, у меня — своя! Каждый идет к своему народу, в свое родное место! Дикий бык хочет умереть в лесистой стране, так и я, Макумацан! Я груб и знаю это, и когда кровь моя разгорячится, я не помню, что делаю! Но когда настает ночь, ты, наверное, пожалел бы меня! Мрак охватывает меня, и я тоскую! В сердце своем ты любишь меня, Макумацан, отец мой, хотя я — ничтожная зулусская собака, начальник без крааля, бродяга и пришелец! И я люблю тебя, Макумацан, потому что мы вместе состарились, между нами есть что-то, что крепко связывает нас!

— он взял снова табакерку, сделанную из старого медного патрона, и предложил мне табаку.

С волнением я взял щепоть табаку. Это правда, — я был очень привязан к кровожадному дикарю! Я не могу точно определить, в чем состояла его привлекательность, быть может, его честность и прямота или удивительная ловкость и сила подкупали меня. Это было совершенно своеобразное существо. Откровенно говоря, среди массы дикарей, которых я знал, я не встречал ни одного, подобного Умослопогасу. Он был очень умен и наивен, как дитя, и обладал очень добрым сердцем. Во всяком случае, я очень любил его, хотя никогда не высказывал ему этого.

— Да, старый волк! — отвечал я. — Твоя любовь — странная вещь! Завтра ты был бы способен расколоть мне череп, если бы я стал на твоей дороге!

— Ты говоришь правду, Макумацан, я сделал бы это, если бы долг велел мне, но все же не перестал бы любить тебя! Разве здесь можно драться, Макумацан? — продолжал он насмешливым голосом, — Мне кажется только, что обе королевы сердятся друг на друга! Это я думаю потому, что видел ночью! Царица ночи даже бросила свои кинжал!

Я объяснил ему, что королевы серьезно поссорились из-за Инкубу и растолковал положение дел.

— Ах, так! — воскликнул он в восторге. — Значит, у нас будет война. Женщины любят нанести последний удар и сказать последнее слово и, если начнут войну из-за любви, то не знают пощады, как раненая буйволица! Женщина любит проливать кровь по своему желанию. Собственными глазами я дважды убедился в этом. О, Макумацан! Мы увидим, как будут гореть эти красивые дома, и боевой клич раздастся на улице! Ну, я не напрасно пришел сюда! Как ты думаешь, умеет этот народ сражаться?

В это время к нам подошел сэр Генри, а с другой стороны появился Гуд, бледный, со впалыми глазами. Минуту Умслопогас смотрел на него, потом поклонился ему.

— А, Бугван! — закричал он. — Инкоос приветствует тебя! Ты плохо выглядишь! Разве ты много охотился вчера? — не дожидаясь ответа, он подошел к Гуду. — Слушай, Бугван, я расскажу тебе историю об одной женщине! Будешь слушать или нет?

— Жил один человек, который имел брата. Одна женщина любила его брата, но была любима им самим. Но у брата была любимая жена, и он не хотел смотреть на эту женщину и смеялся над ней! Тогда женщина, имевшая горячее сердце, захотела отомстить и сказала тому, который любил ее: я люблю тебя! Начни войну против твоего брата, и я буду твоей женой! Он знал, что это ложь, но, благодаря великой любви к прекрасной женщине, послушался ее и начал войну. Много людей было убито. Тогда брат послал к этому человеку вестника со словами: за что ты хочешь убить меня? Что я сделал тебе? Разве не любил я тебя с самого детства? Разве я не утешал тебя в горе, разве мы не ходили вместе на войну, не делили поровну добычу, скот, девушек, быков, коров? За что ты хочешь убить меня, мои любезный брат? Тяжело стало на сердце у человека, он поступил дурно, прекратил войну и жил мирно вместе с братом в одном краале. Через некоторое время к нему пришла любимая им женщина и сказала: я забыла прошлое и хочу быть твоей женой!

— Он знал в сердце своем, что это опять ложь, и что женщина задумала дурное дело, но он любил ее и взял в жены.

— В ту же самую ночь, когда они обвенчались, пока ее муж спал глубоким сном, женщина встала, взяла топор мужа, поползла к месту, где спал его брат и убила его топором. Потом она проскользнула назад, как насытившаяся кровью львица, и положила топор около мужа. На рассвете послышался крик. Лусте убит сегодня ночью! Народ вбежал к спящему человеку, и все увидели, что он спит, а около него лежит окровавленный топор. — Это он, наверное, убил своего брата! — закричали все, хотели схватить его и убить. Но он проснулся и убежал и, встретив по дороге жену, которая была виновата во всем, убил ее.

— Но смерть не стерла с лица земли всех ее злодеяний, и на мужа легла вся тяжесть ее греха!

— Он был великий начальник, славный вождь, а когда бежал, то стал беглецом, бродягой без крааля, без жены, имя которого с гневом произносится на родине! Он умрет, как затравленный олень, далеко от родины. От поколения к поколению перейдет рассказ о том, как низкий предатель в темную ночь убил своего брата Лусте!

Зулус умолк, и я видел, что он глубоко взволнован своим рассказом. Он поднял свою опущенную голову и взглянул на Гуда.

— Этот человек — я, Бугван! Да, я этот беглец, бродяга, погубленный злой женщиной! Как было со мной, так и ты будешь орудием, игрушкой женщины, на тебя падет тяжесть чужих злодеяний. Слушай! Когда ты крался за царицей ночи, я шел по твоим следам! Когда она ударила тебя ножом в спальне белой королевы, я был там! Когда ты позволил ей ускользнуть, как змее в камнях, я видел тебя, знал, что она околдовала тебя, что верный человек забыл все, забыл прямой путь и пошел по кривой дорожке. Прости мне, отец мой, если мои слова остры, но они сказаны от полного сердца! Не встречайся с ней более и с честью пройдешь свой путь до могилы! Красота женщины изнашивается, как платья из меха, и ты можешь попасть из-за нее в беду, как было со мной! Я кончил!

Во время его длинного и красноречивого рассказа Гуд молчал, но когда рассказ начал походить на его собственную историю, он покраснел, а узнав, что зулус был свидетелем того, что произошло между ним и Зорайей, был очень расстроен. Потом он заговорил убитым голосом.

— Признаюсь, — сказал он с горькой усмешкой, — я никогда не думал, что зулус будет учить меня выполнению долга. Но, вероятно, я дошел до этого! Вы понимаете, друзья, как велико мое унижение, и самое горшее — это сознание, что я заслужил его! Да, я должен был отдать Зорайю в руки правосудия, но не мог. Это — факт! Я отпустил ее и обещал ей молчать. Она заверяла меня, что если я примкну к ее партии, то она обвенчается со мной и сделает меня королем. Слава Богу, у меня хватило сил сказать ей, что даже ради ее любви я не оставлю моих друзей. Делайте, что хотите, я заслужил это. Скажу еще, что надеюсь, что вы не попадете в такое положение, как я, — любить женщину всем сердцем и отказаться от искушения владеть ею!

Он повернулся, чтобы уйти.

— Погоди, старый дружище, — сказал сэр Генри, — погоди минуту! Я скажу тебе кое-что!

Он отошел в сторону и рассказал Гуду все, что произошло между ним самим и Зорайей накануне. Это был последний удар для бедного Гуда. Неприятно человеку сознавать, что он был игрушкой в руках женщины, но при теперешних обстоятельствах для Гуда это было вдвойне горько и обидно!

— Знаете ли, — произнес он, — я думаю, что мы все околдованы!

Он повернулся и ушел. Мне было очень жаль его. Если бы мотыльки, порхающие около огня, заботливо избегали его, их крылья, наверное, были бы целы!

В этот день был прием при дворце, когда королева обыкновенно восседала на троне, в большом зале, принимала жалобы, разбирала законы, жаловала награды. Мы отправились в тронный зал. К нам присоединился Гуд, выглядевший очень печально.

Когда мы вошли, Нилепта сидела на троне и, по обыкновению, занималась делами, окруженная советниками, придворными, жрецами и сильной стражей. Очевидно было по общему волнению, по ожиданию, написанному на всех лицах, что никто не обращал особого внимания на обычные дела, все знали, что война неизбежна. Мы поклонились Нилепте и заняли обычные места. Некоторое время все шло своим порядком, как вдруг раздались звуки труб, и большая толпа, собравшаяся за стеной дворца начала кричать: Зорайя! Зорайя!

Послышался стук колес. Большой занавес на конце зала откинулся, и вошла царица ночи, но она была не одна. Около нее шел великий жрец Эгон, одетый в лучшие одеяния, и другие жрецы следовали за ними.

Ясно было, зачем Зорайя привела с собой жрецов! В их присутствии задержать ее было бы святотатством! Позади шли сановники и небольшая вооруженная стража. Одного взгляда на лицо Зорайи было достаточно чтобы видеть, что она явилась не с миролюбивой целью. Вместо обычной вышитой золотом «каф» на ней была надета блестящая туника, сделанная из золотых чешуек, а на голове золотой маленький шлем. В руке она держала острое копье, великолепно сделанное из серебра. Она вошла в зал, как разъяренная львица, в гордом сознании своей красоты! Зрители низко поклонились и дали ей дорогу. Зорайя остановилась у священного камня и положила на него руку.

— Привет тебе, королева! — вскричала она громко.

— Привет тебе, моя царственная сестра! — ответила Нилепта. — Подойди ближе. Не бойся. Я позволяю подойти!

Зорайя ответила надменным взглядом, прошла через зал и остановилась перед тренами.

— Просьба к тебе, королева! — вскричала она.

— Просьба? О чем ты можешь просить меня, сестра, ты владеющая, подобно мне, половиной королевства?

— Ты должна сказать мне правду, — мне и моему народу! Правда ли, что ты хочешь взять этого чужестранного волка в мужья и разделить с ним трон и ложе?

Куртис сделал движение и, повернувшись к Зорайе, сказал тихо. — Мне кажется, вчера у тебя нашлось более нежное имя для этого волка, о, королева!

Я видел, что Зорайя закусила губу, и кровь прилила к ее лицу. Что касается Нилепты, она, понимая, что теперь нет смысла дольше скрывать положение дел, ответила на вопрос Зорайи в новой и эффектной манере, которая, я твердо убежден в этом, была внушена ей кокетством и желанием восторжествовать над соперницей.

Она встала с трона и во всем блеске своей царственной красоты и грации, прошла к тому месту, где стоял ее возлюбленный. Остановившись около него, она велела ему встать на колени и отстегнула золотую змею со своей руки. Куртис встал иерея ней на колени, на мраморный пол; Нилепта, держа золотую змею обеими руками, надела ее на его шею и застегнула, потом поцеловала его в лоб и назвала «дорогим господином».

— Ты видишь, — сказала она, обращаясь к Зорайе, когда стих ропот изумления зрителей и сэр Генри поднялся с колен, — я надела ошейник на шею «волка»! Он будет моей сторожевой собакой! Вот тебе мой ответ, королева Зорайя, и всем, кто пришел с тобой! Не бойся, — продолжала она, нежно улыбаясь Куртису и указывая на золотую змею, обвивавшую его массивное горло.

— Если мое ярмо будет тяжело, хотя оно и сделано из чистого золота, оно не причинит тебе вреда!

— Да, царица ночи, сановники, жрецы и народ, собравшийся здесь, — продолжала Нилепта спокойным, гордым тоном обращаясь к окружающим, — перед лицом всего народа я беру в мужья этого иностранца! Разве я, королева, не свободна избрать себе в мужья человека, которого я люблю? Я имею на это такое же право, как всякая девушка в моих провинциях. Да, он завоевал мое сердце, мою руку и трон, и если бы он не был знатный лорд, красивейший и лучший из всех, не имел столько мудрости и познаний, — если бы он был простой нищий, — я отдала бы ему все, что у меня есть, все!

Она взяла руку Куртиса и с гордостью взглянула на него, и так, держа его руку, спокойно стояла лицом к присутствующим. Нилепта была так прекрасна, стоя рядом со своим возлюбленным! Она была так уверена в себе и в нем, видимо, была готова на всякий риск ради него, на всякие жертвы! Так велико было обаяние ее царственной прелести, силы и достоинства, что большинство зрителей, уловив огонь и ее глазах и счастливый румянец на лице, начало восторженно рукоплескать ей и кричать. Это был смелый поступок со стороны Нилепты, а народ Цу-венди любит смелость и мужество — даже тогда, если они нарушают традиции, но сумеют затронул его поэтическую струнку.

Народ кричал, приветствуя Нилепту. Зорайя стояла, опустив глаза, дрожа в припадке ревнивого гнева, отвернув бледное, как смерть, лицо. Ей было невыносимо тяжело видеть торжество сестры, которая отняла у нее любимого человека. Я уже говорил, что лицо Зорайи напоминало мне спокойные воды моря в ясную погоду, когда в нем дремлют затаенные силы!

Теперь это море проснулось, затаенная сила вырвалась наружу и испугала и очаровала меня. Действительно, прекрасная женщина в своем царственном гневе всегда представляет интересное зрелище, но никогда в жизни я не видал такой красоты и ярости, соединенных вместе.

Обе королевы производили поражающее впечатление. Зорайя подняла свое бледное лицо, зубы ее были крепко стиснуты, а под горевшими глазами залегли красные круги. Трижды пыталась она говорить, и трижды голос изменял ей. Наконец, она заговорила и, подняв свое серебряное копье, махнула им. Сверкнуло копье, сверкнули золотые чешуйки туники и мрачные глаза Зорайи!

— Ты думаешь, Нилепта, — произнесла она зазвеневшим голосом, — ты думаешь, что я, Зорайя, королева Цу-венди, допущу, чтобы чужестранец сел на трон моего отца, чтобы его потомство наследовало Дом лестницы? Никогда! Никогда! Пока в моей груди бьется жизнь, пока у меня есть воины, и есть копье, чтобы наносить удары! Кто на моей стороне? Кто за мной? Кто? Или передай этого чужестранного волка и его приятелей в руки жрецов, потому что они совершили кощунство, или… Нилепта, я объявляю тебе войну, кровавую войну! Твоя страсть поведет к пожарам городов наших, омоется кровью твоих приверженцев! На твою голову падет смерть этих людей, в твоих ушах будут звучать стоны умирающих, вопли вдов и сирот!

— Я хочу столкнуть тебя с трона, Нилепта, Белая королева, сбросить к подножию нашей лестницы, потому что ты покрыла стыдом и позором славное имя нашей династии! А вы, иноземцы, все, кроме Бугвана, который оказал мне услугу, — и я спасу его, если он оставит своих друзей! (бедный Гуд покачал головой и пробормотал по-английски: «это невозможно!») вас я оберну золотыми листами и повешу на цепях у колонн храма, чтобы вы были предостережением для других! Ты, Инкубу, умрешь другой смертью, об этом поговорим после!

Она умолкла, прерывисто дыша, потому что ее страсть походила на бурю. Ропот удивления и ужаса пронесся по залу.

— Говорить так, как говорила ты, сестра, угрожать, как ты, я считаю недостойным моего сана и моей гордости! — произнесла Нилепта спокойным, уверенным голосом. — Если ты хочешь начать войну, начинай, Зорайя, я не боюсь тебя! Моя рука нежна, но сумеет отразить твою армию! Мне жаль народа, жаль тебя, но ты мне не страшна, повторяю тебе! Вчера ты пыталась отбить у меня возлюбленного и господина, того, кого сегодня ты назвала «чужеземным волком», ты хотела, чтобы он был твоим возлюбленным, твоим господином (Эти слова произвели сенсацию в зале)! Ты прошлой ночью, как я узнала, прокралась, как змея, в мою спальню тайным путем и хотела убить меня, твою родную сестру, пока я крепко спала…

— Это ложь, ложь! — раздались голоса, среди которых выделялся голос великого жреца Эгона.

— Это правда! — сказал я, держа в руке и показывая присутствующим лезвие кинжала. — Где же рукоятка этого кинжала, Зорайя?

— Это правда! — вскричал Гуд, решивший действовать открыто. — Я застал царицу ночи у постели Белой королевы, и этот кинжал сломался о мою грудь!

— Кто за мной? — крикнула Зорайя, махая копьем, заметив, что общие симпатии склонялись на сторону Нилепты, — Бугван, и ты против меня? — обратилась она к Гуду тихим, сдержанным голосом. — Ты, низкая душа, ты отворачиваешься от меня, а мог быть моим супругом и королем страны! О, я закую тебя в крепкие цепи!

— Война! Война! — крикнула Зорайя. — Здесь, положа руку на священный камень, который, по предсказанию, будет существовать, пока народ Цу-венди не склонится под чужеземным ярмом, я объявляю войну, войну до конца! На жизнь и на смерть! Кто последует за Зорайей, царицей ночи, на победу и триумф?

Произошло неописуемое смятение. Многие поспешили присоединиться к Зорайе, другие последовали за нами.

Среди приверженцев Зорайи оказался один воин из отряда телохранителей Нилепты. Он внезапно повернулся к нам спиной и бросился к двери, через которую проходили приверженцы Зорайи. Умслопогас, присутствовавший при этой сцене и обладавший удивительным присутствием духа, сейчас же смекнул, что если этот солдат уйдет от нас, то его примеру последуют и другие, и бросился на воина. Тот поднял свой меч. Зулус с диким криком отпрыгнул назад, ударил врага своим ужасным топором и принялся долбить ему голову, пока воин не упал мертвым на мраморный пол. Это была первая пролитая кровь!

— Запереть ворота! — приказал я, надеясь, что мы успеем схватить Зорайю, но было уже поздно. Стража прошла в ворота за королевой, и улицы огласились стуком колес и бешеным галопом лошадей.

Зорайя в сопровождении своих приверженцев вихрем пронеслась во городу, по направлению к своей военной квартире в М’Арступа, крепости, расположенной в 130 милях к северу от Милозиса.

Затем город занялся приготовлениями к войне, и старый Умслопогас сидел и, любуясь закатом солнца, натачивал свой топор.

Глава 19

СВАДЬБА
Один человек, однако, не успел пройти ворота, пока их не закрыли. Это был великий жрец Эгон, который, как мы были уверены, состоял главным советником и помощником Зорайи, душой ее партии. Свирепый старик не забыл нашего святотатства. Он знал также, что у нас было несколько религиозных систем и, несомненно, очень боялся, чтобы мы не вздумали вводить свою религию в стране, и я ответил ему, что у нас имеется, насколько я знаю, 95 различных религий. Это страшно поразило его; действительно, положение его, великого жреца национального культа, — было незавидно. Он с часу на час боялся водворения новой религии. Когда мы узнали, что Эгон у нас, Нилепта, сэр Генри и я долго обсуждали, что с ним делать. Я предложил посадить его в тюрьму, но Нилепта покачала головой и заметила, что подобный поступок вызовет смущение и толки в стране.

— О, если я выиграю игру и буду настоящей королевой, я уничтожу все могущество этих жрецов, их обряды и мрачные тайны! — добавила Нилепта, топнув ногой.

— Я желал бы, чтобы старый Эгон слышал эти слова; он, наверное, испугался бы.

— Если мы не посадим его в тюрьму, — сказал сэр Генри, — то я думаю, лучше всего отпустить его! Он не нужен нам!

Нилепта посмотрела на него странным взглядом.

— Ты так думаешь, господин мой? — спросила она сухо.

— Да, — ответил Куртис, — я не вижу, зачем он нужен нам?

Нилепта молчала и продолжала смотреть на него нежным и застенчивым взглядом. Наконец, Куртис понял.

— Прости меня, Нилепта, — сказал он, — ты хочешь теперь же обвенчаться со мной?

— Я не знаю, как угодно моему господину? — был быстрый ответ. — Но если господин мой желает, то жрец — здесь, и алтарь недалеко! — добавила она, указывая на вход в молельню. — Я готова исполнить желание моего господина! Слушай, Инкубу! Через 8 дней, даже меньше, ты должен покинуть меня и идти на войну, потому что ты будешь командовать моим войском. На войне люди умирают, и если это случится, ты недолго будешь моим, о, Инкубу, и будешь вечно жить в моем сердце и памяти…

Слезы вдруг хлынули из ее прекрасных глаз и оросили нежное лицо, подобно каплям росы на прекрасном цветке.

— Быть может, — продолжала она, — я потеряю корону и с ней мою жизнь и твою. Зорайя сильна и мстительна, от нее нельзя ждать пощады. Кто может знать будущее? Счастье — это белая птица, которая летает быстро и часто скрывается в облаках! Мы должны крепко держать ее, если она попала нам в руки! Мудрость не велит пренебрегать настоящим ради будущего, мои Инкубу!

Она подняла к Куртису свое лицо и улыбнулась ему.

Снова я почувствовал странное чувство ревности, повернулся и ушел от них. Они, конечно, не обратили внимания на мои уход, считая меня, вероятно, старым дураком, и, пожалуй, были правы!

Я прошел в наше помещение и нашел Умслопогаса у окна; он точил топор, подобно коршуну, который оттачивает свои острый клюв близ умирающего быка.

Через час к нам пришел сэр Генри, веселый, сияющий, возбужденный, и, застав всех вместе, Гуда, меня и Умслопогаса, спросил нас, согласны ли мы присутствовать на его свадьбе?

Конечно, мы согласились и отправились в молельню, где уже находился Эгон, смотревший на нас злыми глазами. Очевидно, он и Нилепта составили себе совершенно различное мнение о предстоящей церемонии. Эгон решительно отказался венчать королеву или дозволить это другому жрецу. Нилепта сильно рассердилась и заявила Эгону, что она, королева, считается главой церкви, и желает, чтобы ей повиновались, и настаивает, чтобы он венчал ее![77] Эгон отказался пойти на церемонию, но Нилепта заставила его следующим аргументом.

— Конечно, я не могу казнить великого жреца, — сказала она, — потому что в народе существует нелепый предрассудок, я не могу даже посадить тебя в тюрьму, потому что подчиненные тебе жрецы поднимут крик и рев по всей стране, но я могу заставить тебя стоять и созерцать алтарь солнца, и не дать тебе есть, пока ты не обвенчаешь нас! О, Эгон! Ты будешь стоять перед алтарем и не получишь ничего, кроме воды, пока не одумаешься!

Между тем в это утро Эгон не успел позавтракать и был очень голоден. Из личных интересов он согласился, наконец, повенчать влюбленных, заявив, что умывает руки и снимает с себя всякую ответственность за это.

В сопровождении двух любимых прислужниц явилась королева Нилепта, со счастливым, розовым лицом и опущенными глазами, одетая в белое одеяние, без всяких украшений и вышивок. Она не одела даже золотых обручей, и мне показалось, что без них она выглядит еще прекраснее, как всякая действительно прекрасная женщина.

Она низко присела перед Куртисом, взяла его за руку и повела к алтарю. После минутного молчания, она произнесла ясным, громким голосом формулу, обычную в стране Цу-венди при совершении браков.

— Клянись солнцем, что ты не возьмешь другую женщину в жены себе, если я сама не пожелаю этого и не прикажу ей прийти к тебе!

— Клянусь! — отвечал сэр Генри, и добавил по-английски. — С меня за глаза довольно и одной!

Тогда Эгон, стоявший у алтаря, вышел вперед и забормотал что-то себе под нос, так быстро, что я не мог разобрать. Очевидно, это было воззвание к солнцу, чтобы оно благословило союз и наградило его потомством. Я заметил, что Нилепта внимательно слушала каждое слово. Потом она призналась мне, что боялась Эгона, который мог сыграть с ней шутку и проделать все обряды, необходимые при разводе супругов. В конце концов, Эгон спросил брачующихся, добровольно ли избирают они друг друга, затем они поцеловались перед алтарем, и свадьба была кончена, все обряды соблюдены. Но мне казалось, что чего-то не хватало, я достал молитвенник, который часто читал во время бессонницы, и возил его с собой всюду. Несколько лет тому назад я отдал его моему бедному сыну Гарри, а после его смерти взял обратно.

— Куртис, — сказал я, — я, конечно, не духовное лицо, и не знаю, как вам покажется мое предложение, но если королева согласна, я прочту вам английскую службу при бракосочетании. Ведь это торжественный шаг в вашей жизни, и я думаю, что его необходимо санкционировать вашей собственной религией!

— Я думал уже об этом, — возразил он, — и очень желаю этого! Мне кажется, что я только наполовину обвенчан!

Нилепта не возразила ни слова, понимая, что ее муж хочет совершить свое бракосочетание согласно обычаям своей родины. Я принялся за дело и прочитал всю службу, как умел. Когда я дошел до слов: «я, Генрих, беру тебя, Нилепту!> и «я, Нилепта, беру тебя, Генриха!» — я перевел эти слова, и Нилепта очень ясно повторила их за мной.

Сэр Генри снял гладкое золотое кольцо с мизинца и надел на ее палец. Это кольцо принадлежало еще покойной матери Куртиса, и я невольно подумал, как удивилась бы почтенная старая леди из Йоркшира, если бы предвидела, что ее обручальное кольцо будет надето на руку Нилепты, королевы Цу-венди.

Что касается Эгона, он с трудом сдерживался во время второй церемонии, и, несомненно, с ужасом помышлял о девяносто пяти религиях, которые зловеще мелькали перед его глазами. В самом деле, он считал меня своим соперником и ненавидел меня! В конце концов, он с негодованием ушел, и я знал, что мы можем ожидать от него всего худшего.

Потом мы с Гудом также ушли, с нами Умслопогас, и счастливая парочка осталась наедине. Мы чувствовали себя очень скверно. Предполагается, что свадьба — веселая и приятная вещь, но мой опыт показал мне, что часто она отзывается тяжело на всех, кроме двух заинтересованных людей! Свадьба часто ломает старые устои, порывает старые узы; тяжело нарушать старые порядки! Взять пример: сэр Генри, милейший и лучший товарищ во всем мире, совершенно изменился со времени своей свадьбы. Вечно — Нилепта, тут — Нилепта, там — Нилепта, с утра до ночи все одна Нилепта, только она одна в голове и в сердце! Что касается старых друзей, конечно, они остались друзьями, — но молодая жена предусмотрительно заботится оттеснить их на второй план! Как ни печально, но это факт! Сэр Генри изменился, Нилепта — прекрасное, очаровательное создание, но я думаю, ей хочется дать нам понять, что она вышла замуж за Куртиса, а не Квотермейна, Гуда и К. Но что пользы жаловаться и ворчать? Это вполне естественно, и всякая замужняя женщина не затруднится объяснить это, а я, самолюбивый, завистливый старик, хотя, надеюсь, никогда не показал им этого.

Мы с Гудом пошли и молча пообедали, стараясь подкрепить себя добрым старым вином. Как вдруг явился один человек из нашей партии и рассказал нам историю, которая заставила нас призадуматься.

После своей ссоры с Умслопогасом Альфонс ушел очень раздраженный. Очевидно, он отправился прямо к Храму солнца и прошел в парк или, вернее, в сад, окружавший наружную стену храма. Побродив там, он хотел вернуться, но встретил поезд Зорайи, отчаянно летевший по северной дороге. Когда она заметила Альфонса, то остановила поезд и позвала его.

Он подошел, его схватили, бросили в один из экипажей и увезли; хотя он отчаянно кричал, как объяснил нам человек, который пришел уведомить нас обо всем.

Сначала я затруднялся понять, на что нужен Зорайе маленький француз. С ее характером она была в состоянии дойти до того, чтобы выместить свою ярость на нашем слуге. В конце концов, мне пришла в голову другая мысль. Народ Цу-венди очень уважал и любил нас троих, во-первых, потому, что мы были первые иностранцы, которых они видели, а во-вторых, потому что мы, но их мнению, обладали сверхъестественной мудростью. Хотя гнев Зорайи против «чужеземных волков» вполне разделялся сановниками и жрецами, то народ относился к нам по-прежнему очень почтительно. Подобно древний афинянам, народ Цу-венди жаждал новизны, потом красивая наружность сэра Генри произвела глубокое впечатление на расу, которая горячо поклонялась всякой красоте. Красота ценится во всем мире, но в стране Цу-венди ее боготворят. На рыночных площадях шла молва, что во всей стране не было человека красивее Куртиса, и ни одной женщины, кроме Зорайи, которая могла бы сравниться с Нилептой, что Солнце послало Куртиса быть супругом королевы! Очевидно, возмущение против нас было искусственно, и Зорайя лучше всехзнала это. Мне пришло в голову, что она решила выставить другую причину размолвки с сестрой, чем брак Нилепты с иностранцем, и нашла довольно серьезный повод. Для этого ей необходимо было иметь при себе одного чужестранца, который был бы так убежден в правоте ее дела, что оставил бы своих товарищей и перешел в ее партию. Так как Гуд отвернулся от нее, она воспользовалась случаем и схватила Альфонса, который был так же, как Гуд, небольшого роста, показать его народу и стране, как великого Бугвана.

Я высказал Гуду мою мысль, и надо было видеть его лицо! Он просто испугался.

— Как! — вскричал он. — Этот бездельник будет изображать меня! Я уйду из страны! Моя репутация погибнет навсегда!

Я утешал его, как умел, потому что вполне разделял его опасения.

Эту ночь мы провели в уединении и чувствовали тоску, словно вернулись с похорон старого друга. На следующее утро мы принялись за работу. Послы, разосланные Нилептой повсюду с ее приказаниями, уже сделали свое дело, и масса вооруженных людей стекалась в город.

Мы с Гудом мельком видели Нилепту и Куртиса в продолжение последующих двух дней, но вместе заседали на совете начальников войск и сановников, намечали план действия, назначение командиров и сделали массу дел. Люди шли к нам охотно, и целый день дорога, ведущая к Милозису, чернела толпами людей, стекавшимися по всем направлениям к королеве Нилепте.

Скоро нам стало ясно, что мы имеем в распоряжении 40 000 пехоты и 30000 кавалерии, весьма значительную силу, если принять во внимание короткое время, в которое мы успели собрать ее, и то обстоятельство, что половина регулярной армии последовала за Зорайей.

Войско Зорайи, по донесениям наших разведчиков, было сильнее. Она поместилась в городе М’Арступа, и вся окрестность стеклась под ее знамена. Наста явился с севера, приведя с собой 25 тысяч горцев. Другой вельможа, по имени Белюша, обитатель степного округа, привел 12 тысяч кавалерии. Очевидно было, что в распоряжении Зорайи имелось не менее сотни тысяч войска.

Мы получили известие, что Зорайя предполагает выступить и идти на Милозис, опустошив страну. У нас возник вопрос: встретить ли ее в стенах города, или выйти из города и дать ей сражение? Гуд и я высказались за движение вперед и за битву. Если мы будем сидеть в городе и ждать нападения, это может показаться страхом, трусостью.

В подобных случаях малейший пустяк может изменить мнение людей и направить его в другую сторону. Сэр Генри согласился с нашим мнением, так же, как и Нилепта. Сейчас же была принесена большая карта и разложена перед нами. В 30 милях от М’Арступа, где расположилась Зорайя, дорога шла по крутому холму и, окаймленная с одной стороны лесом, была неудобна для перехода войска. Нилепта серьезно посмотрела на карту и положила палец на обозначенный холм.

— Здесь ты должен встретить армию Зорайи! — сказала она мужу, улыбаясь и доверчиво смотря на него, — Я знаю местность. Ты встретишь здесь ее войско и рассеешь его по ветру, как буря разгоняет пыль!

Но Куртис был серьезен и молчал.

Глава 20

НА ПОЛЕ БИТВЫ
Через три дня мы с Куртисом отправились в путь.

Все войско, за исключением маленького отряда телохранителей королевы, выступило еще накануне ночью.

Нахмуренный город опустел и затих. Кроме личной стражи королевы, осталось еще около тысячи человек, которые, в силу болезни или других причин, были неспособны следовать за армией. Но это было неважно, потому что стены Милозиса были неприступны, и неприятель находился не в тылу у нас.

Гуд и Умслопогас ушли с войском. Нилепта проводила сэра Генри до городских ворот, верхом на великолепной белой лошади по имени «Денной луч», которая слыла самой быстрой и выносливой лошадью во всей стране. Лицо королевы носило следы недавних слез, но теперь она не плакала, мужественно вынося горькое испытание, посланное ей судьбой.

У ворот она простилась с нами. Накануне этого дня она обратилась с красноречивыми словами к начальникам войска, выразив полную уверенность в их военной доблести и в победе над врагами.

Она сумела тронуть их, и они ответили громкими криками и изъявлениями готовности умереть за нее.

— Прощай, Макумацан! — сказала она. — Помни, я верю тебе, верю в твою мудрость, которая нам так же необходима, как острые копья для защиты от Зорайи. Я знаю, что ты исполнишь свой долг!

Я поклонился и объяснил, что боюсь сражения и могу потерять голову от страха. Нилепта улыбнулась и повернулась к Куртису.

— Прощай, мой господин! — сказала она. — Вернись ко мне королем, на лаврах победы или на копьях солдат![78] Сэр Генри молчал и повернул лошадь, чтобы ехать. Он не в силах был говорить. Тяжело человеку идти на войну, но, если женат только одну неделю, то это становится уже тягостным испытанием!

— Здесь, — прибавила Нилепта, — я буду приветствовать вас, когда вы вернетесь победителями! А теперь еще раз прощайте!

Мы пустились в путь, но, отъехав около сотни ярдов, обернулись и увидели Нилепту, которая, сидя на лошади, смотрела нам вслед. Проехав еще с милю, мы услыхали позади себя галоп лошади и увидали подъехавшего всадника — солдата, который привел нам лошадь королевы — «Денной луч».

— Королева посылает белого коня, как прощальный дар, лорду Инкубу, и приказала мне сказать ему, что этот конь самый быстрый и выносливый во всей стране! — произнес солдат, низко склоняясь перед нами.

Сначала сэр Генри не хотел брать лошадь, говоря, что животное слишком красиво для такого грубого дела, но я убедил его взять, опасаясь, что Нилепта жестоко обидится. Мне и в голову не приходило тогда, какую серьезную услугу окажет нам благородное животное! Куртис взял лошадь, послал с солдатом свою благодарность и приветствие Нилепте, и мы поехали дальше.

Около полудня мы нагнали арьергард войска, и сэр Генри формально принял командование всей армией. Это была тяжелая ответственность, которая угнетала его, но он должен был уступить настояниям королевы.

Мы подвигались вперед, не встретив никого, потому что население городов и деревень разбежалось в разные стороны, боясь попасться между двумя враждебными армиями.

Вечером, на четвертый день, — войско наше подвигалось медленно, — мы расположились лагерем на вершине холма, и наши разведчики донесли нам, что Зорайя со всем своим войском уже выступила против нас и расположилась на ночь в десяти милях.

Перед рассветом мы выслали небольшой отряд кавалерии занять позицию. Едва они успели занять ее, как были атакованы отрядом Зорайи и потеряли тридцать человек. Когда с нашей стороны явилось подкрепление, войско Зорайи отступило, унося своих раненых и умирающих.

Около полудня мы достигли указанного нам Нилептой места. Она не ошиблась. Место было удобно для битвы, особенно против превосходящей нас силы. На узком перешейке холма Куртис расположился лагерем и, после долгого совещания с генералами и с нами, решил вступить здесь в бой с войском Зорайи. В центре расположилась пехота, вооруженная кольями, мечами и щитами, в резерве у нее находились пешие и конные солдаты. С боков стояли эскадроны, а перед ними два корпуса войск в 7.500 человек, образуя правое и левое крыло армии под защитой кавалерии. Куртис командовал всей армией. Гуд — правым крылом ее, я принял под свое начальство семь тысяч всадников, стоявших между пехотой и правым крылом, остальные батальоны и эскадроны были вверены генералам Цу-венди.

Едва мы успели занять позицию, огромная армия Зорайи начала надвигаться на нас, и вся площадь покрылась множеством блестящих копий; земля тряслась под топотом ее батальонов. Разведчики не преувеличили. Войско Зорайи превосходило нас количеством.

Мы ждали нападения, но день прошел спокойно.

Как раз напротив нашего правого крыла, образуя левое крыло армии Зорайи, находился батальон мрачных, дикого вида, людей. Это были, как я узнал, горцы, приведенные Наста.

— Честное слово. Гуд, — сказал я, — их надо всех перебить завтра!

Гуд как-то странно взглянул на меня, но ничего не ответил. Весь день мы ждали, и ничего не случилось. Наконец, настала ночь, и тысячи огней зажглись на склонах холмов, мерцая и потухая, как звезды. Время шло, мертвая тишина царила в войске Зорайи. Это была долгая, томительная ночь. Предстоящая битва, все ужасы кровопролития тяжелым гнетом лежали на сердце. Когда я размышлял обо все этом, то чувствовал себя больным, мне было тяжело подумать, что все это сильное войско собрано здесь для истребления, чтобы утолить дикую ревность женщины!

Долго, до глубокой ночи, сидели мы, с тяжелым сердцем совещаясь между собой. Мерно шагали часовые взад и вперед, мрачно, с нахмуренными лицами, приходили и уходили вооруженные начальники разных батальонов.

Наконец, я лег, но не мог спать при мысли о завтрашнем дне. Кто мог сказать, что принесет нам утро?

Сознаюсь, я боялся. Вопрошать будущее — этого вечного сфинкса, — бесполезно! Наконец, я несколько успокоился и предоставил Провидению решать загадку завтрашнего дня.

Взошло солнце. Лагеря проснулись с шумом и грохотом и начали готовиться к сражению.

Это было прекрасное зрелище, и старый Умслопогас, опираясь на свой топор, созерцал его в восхищении.

— Никогда не видал я ничего подобного, Макумацан! — сказал он. — Битвы моего народа — это детская игра перед этим! Как ты думаешь, скоро начнется бой?

— Да, — ответил я печально, — это будет бой на жизнь и на смерть. Утешься, Дятел, еще раз ты можешь проливать кровь!

Время шло, но атаки не было. Люди позавтракали и ждали. Около полудня, едва они успели пообедать, — потому что, по нашему мнению, с полным желудком веселее сражаться, — со стороны неприятельского лагеря раздался громовой крик: «Зорайя, Зорайя!» Я взял подзорную трубку и ясно различил фигуру Царицы ночи, объезжающую на лошади ряды батальонов. Пока она медленно ехала, вокруг нее раскатывались громовые крики, словно рокот бушующего океана. Земля и воздух сотрясались от этих криков.

Догадавшись, что это прелюдия к битве, мы приготовились и ждали недолго. Внезапно два отряда кавалерии направились к маленькому ручью, сначала тихо, потом все быстрее. Я получил приказ от сэра Генри, который боялся, что стремительный натиск кавалерии может сразу ударить в нашу пехоту, — выслать 5000 людей навстречу кавалерии в тот момент, когда она появится на возвышенности холма, в ста ярдах от нас.

Я исполнил приказание.

Пятитысячный отряд всадников, выстроившись клином, понесся галопом на вершину холма. Вдруг отряд свернул вправо, развернулся и, прежде чем враги могли опомниться, ударил в кавалерию со страшном шумом, подобным обвалу ледяных глыб, и врезался в середину ее. Напрасно отбивались враги, стараясь окружить отряд кольцом и защитить центральную силу войска.

Слава Богу! С громким криком наши рубили направо и налево, пока среди ржанья лошадей, сверкания мечей и победных криков наших войск, неприятельский отряд не повернулся и галопом не пустился назад, спасая свою жизнь. Все это произошло за каких-нибудь 10 минут. Затем мои люди вернулись, потеряв 500 человек, — немного, конечно, принимая во внимание стремительность атаки. В это время плотные массы неприятельского левого фланга, состоявшего, главным образом, из горцев, переправились через ручей и с диким криком — «Наста!» «Зорайя!» — блестя мечами и щитами, бросились на нас Снова я получил приказание отбить атаку и постарался это сделать, как умел, выслав несколько эскадронов в тысячу человек против неприятеля. На этот раз наши эскадроны нанесли большой урон неприятелю. Удивительное это было зрелище, когда мечи засверкали на скате холма, и наши люди врезались в самое сердце врага. Мы потеряли много людей, умерших в центре войска Насты. Враги не хотели повторять попытки отдельных атак, но решили пробиться натиском сквозь наши войска и бросились на регулярный отряд Гуда, который выстроился тремя сильными четырехугольниками. Страшный рев сказал мне, что главное побоище происходило в центре и на левом фланге. Я взглянул влево. Повсюду, куда достигал глаз, сверкали мечи, копья, слышались глухие удары.

Дикие горцы, составлявшие войско Насты, словно волна, хлынули на стройные, твердо сплотившиеся четырехугольники. Время от времени они испускали дикий воинственный клич и кидались на устремленные против них острые копья, которые отбрасывали их назад.

Долгих 4 часа тянулся яростный бой. Мы ничего не выиграли, но ничего и не потеряли. Две попытки неприятеля окружить наш левый фланг, пробившись через лес, были отбиты, и горцы, несмотря на отчаянные усилия, ничего не могли поделать с отрядом Гуда, хотя далеко превосходили его численностью.

Что касается центра армии, где находились сэр Генри и Умслопогас, она понесла большой урон, но держалась стойко и с честью.

Наконец, битва прекратилась, и войско Зорайи, вероятно, удовольствовалось происшедшим. Но скоро я убедился в своей ошибке. Неприятельская кавалерия разделилась на эскадроны, которые яростно бросились на нас вдоль всей линии, сверкая мечами и копьями. Сама Зорайя руководила движением войск, бесстрашная, как львица, потерявшая детенышей. Словно ливень, неслись на нас неприятельские войска! Я видел золотой шлем Зорайи, мелькавший среди войск.

Когда они обрушились на нас, наша центральная сила поколебалась под их натиском, и не будь у нее в резерве 10.000 человек, она была бы совершенно уничтожена!

Отряд Гуда был отброшен назад, и большая часть его погибла. Битва подошла к концу, и на минуту или на две воцарилась тишина.

Потом сражающиеся двинулись к лагерю Зорайи.

Пылкие и непобедимые горцы Насты были отбиты, и остатки людей Гуда, оставив позицию, с радостным криком бросились им вслед к холму, где горцы еще раз пытались напасть на них и вынуждены были, в конце концов, бежать. Первый четырехугольник отряда Гуда был уничтожен, во втором — я заметил Гуда верхом на большой лошади, — в следующий момент все смешалось в один хаос, в сплошные ручьи крови, и я потерял Гуда из вида. Вскоре красивая серая лошадь с белоснежной гривой пробежала мимо меня без всадника, и я узнал в ней лошадь Гуда. Я не колебался и, взяв с собой половину моего отряда, принял на себя командование и бросился прямо на горцев. Завидев мое приближение, они повернулись и устроили нам теплую встречу. Напрасно мы пытались отбиваться и рубить их, число их, казалось, все возрастало, и мечи их убивали наших лошадей. Моя лошадь была убита подо мной, но, к счастью, у меня была другая, моя любимая черная кобыла, подаренная мне Нилептой. Я продолжал отбиваться, хотя давно потерял из виду моих людей в минуту смятения. Моего голоса не было слышно в общем шуме яростных криков и воплей. Я очутился среди людей Гуда, которые окружили его плотным кольцом и отчаянно дрались, споткнулся о кого-то и увидел блеснувшее стеклышко в глазу Гуда. Он упал на колени. Над ним стоял, с поднятым мечом, огромный детина. Я ударил его мечом, и он, падая, нанес мне страшный удар в левый бок и грудь. Хотя моя кольчуга спасла мне жизнь, но все же я был сильно ранен. На минуту я упал на колени прямо на кучу убитых и умирающих людей и почувствовал себя очень дурно. Когда я очнулся, то увидел, что войско Насты, или, вернее, его остатки отступили и ушли за ручей, а Гуд стоял около меня и улыбался.

— Отступили! — воскликнул он, — Все хорошо, что хорошо кончается!

Я не думаю, чтобы для меня все хорошо кончилось, потому что рана моя была серьезна. Мы увидели небольшие отряды кавалерии на нашем правом и левом фланге, к которым явилось на подмогу подкрепление из 3.000 человек, находившихся в резерве. Стрелой полетели они на беспорядочные ряды войск Зорайи. И этот натиск решил конечный исход сражения. Неприятель быстро отступил за ручей, где выстроился в новом порядке. Я получил приказание от сэра Генри двинуться вперед. С угрожающим ревом, колыхая знаменами и блестя копьями, остатки нашей армии двинулись вперед, медленно, но неудержимо, оставив позиции, на которых победоносно держались целый день.

Теперь была наша очередь нападать. Мы шли через массы убитых и умирающих и подошли уже к ручью, когда вдруг передо мной предстало необыкновенное зрелище. К нам стрелой несся человек в полной генеральской форме Цу-венди, уцепившись руками за шею лошади и прижавшись к ней. Когда он подъехал ближе, я узнал в нем Альфонса. Ошибиться было трудно, видя огромные черные усы. Через минуту он был сброшен и лежал на земле, счастливо избежав ударов, пока кто-то из наших не схватил его лошадь под уздцы и не принес его ко мне.

— Это вы, сударь, — произнес Альфонс голосом, прерывающимся от страха, — слава Богу, это вы! Ах, что я вынес! Победа за вами, за вами! Они бегут, подлые трусы!! Но, выслушайте меня, сударь, а то я забуду. Королеву хотят убить завтра на рассвете, во дворце Милозиса! Стража ее покинет свой пост, и жрецы убьют ее! Да, они не знают, что я подслушал их, спрятавшись под знаменем!

— Что такое? — произнес я, пораженный ужасом. — Что это значит?

— Я говорю вам, сударь, что этот дьявол Наста вместе с верховным жрецом порешил убить ее. Стража оставит открытыми маленькие ворота, ведущие на лестницу и уйдет. Тогда Наста и жрецы войдут во дворец и убьют королеву!

— Пойдем со мной! — сказал я, приказав штаб-офицеру принять на себя командование отрядом, и галопом поскакал, ведя за собой лошадь Альфонса, туда, где я думал найти Куртиса. Наши лошади топтали тела убитых, шлепали по лужам крови, пока мы увидали сэра Генри верхом на белой лошади, окруженного генералами.

Как только мы приблизились к нему, войска двинулись. Голова Куртиса была обвязана окровавленной тряпкой, но взор его был ясен, как всегда. Около него находился Умслопогас с окровавленным топором в руках, свежий и довольный.

— Что случилось, Квотермейн? — крикнул он.

— Скверная весть! Открыт заговор убить королеву завтра на заре! Альфонс здесь, он убежал от Зорайи и подслушал разговор Насты со жрецами!

Я повторил ему слова Альфонса.

Куртке побледнел, как смерть, и челюсть его затряслась.

— На рассвете! — пробормотал он. — Теперь еще только закат солнца. Светает раньше четырех часов, а мы ушли за сотню миль от Милозиса. Что делать?

Меня осенила внезапная мысль.

— Ваша лошадь не устала? — спросил я.

— Нет, я недавно сел на нее, когда первую лошадь убили подо мной!

— Моя тоже. Сойдите с лошади, пусть Умслопогас сядет на нее! Он отлично ездит верхом. Мы должны быть в Милозисе до рассвета, а если не будем… ну ладно, попытаемся! Нет, нет, вам нельзя бросать сражения! Увидят, что вы уехали, и это решит судьбу сражения! Победа еще не выиграна. Останьтесь здесь!

Он сейчас же слез с коня, и Умслопогас вскочил в седло.

— Прощайте! — сказал я. — Пошлите тысячу верховых вслед за нами, через час, если будет возможно! Постойте, отправьте какого-нибудь из ваших генералов на левый фланг, чтобы принять командование войском и объяснить людям мое отсутствие!

— Вы сделаете все, что возможно, чтобы спасти ее, Квотермейн? — спросил он разбитым голосом.

— Да, будьте уверены в этом. Поезжайте с Богом!

Он бросил последний взгляд на нас и, сопровождаемый штабом, галопом поскакал вперед, к войску.

Мы с Умслопогасом оставили поле сражения, и, как стрелы, пущенные из лука, полетели по равнине и через несколько минут были уже далеко от зрелища убийств и запаха крови. Шум сражения, крики и рев долетали до наших ушей, как звуки отдаленной бури.

Глава 21

ВПЕРЕД! ВПЕРЕД!
На вершине холма мы остановились на одну секунду, чтобы дать передышку лошадям, и взглянули на поле битвы, которое расстилалось перед нами, озаренное красноватыми лучами заходящего солнца. Особенный эффект этой картине придавал отблеск сверкающих на солнце мечей и копий на зеленом фоне равнины. Все ужасное в этой картине казалось незначительным, когда мы смотрели на нее издалека.

— Мы выиграли день, Макумацан! — сказал старый зулус, окинув своим практическим умом положение наших дел. — Войска царицы ночи рассеяны, они гнутся, как раскаленное железо, дерутся, как безумные! Но, увы, неизвестно, чем окончится битва. Темнота собирается на небе, и полки войск не могут в темноте преследовать и убивать врагов! — он печально покачал головой.

— Но я не думаю, — добавил он, — что они захотят снова драться, мы хорошо угостили их! Хорошо быть живым! Наконец-то я видел настоящее сражение и настоящее войско!

В это время мы ехали вперед, рядом, и я рассказал ему, куда и зачем мы едем, и добавил, что если дело не удастся нам, то вся война эта бесцельна, и сотни людей, погибших в сражении, погибли напрасно!

— А, сотня миль, и только две лошади! Надо приехать на место раньше зари! — сказал зулус. — Ладно! Вперед, вперед, Макумацан! Человек должен попытаться это сделать! Может быть, мы успеем поколотить хорошенько старого колдуна! Он хотел сжечь нас! Старый волшебник! А теперь он хочет убить мою мать, (Нилепту)! Хорошо! Это так же верно, как то, что меня зовут «Дятлом», будет ли жива или мертва моя мать, я оторву ему бороду! Клянусь головой Чеки!

Он помахал топором и поскакал галопом. Темнота сгустилась над нами, но, к счастью, светил полный месяц, и дорога была хороша.

Мы торопливо ехали в сумерках. Обе наши великолепных лошади неслись вперед как ветер, миля за милей. Мы проезжали по склонам холмов, через широкие равнины. Ближе и ближе вырастали голубоватые холмы, мимо которых мы пронеслись как призраки, в окружающей темноте. Мы не останавливались теперь ни на минуту. Тишина ночи нарушалась стуком копыт наших лошадей. Вот мелькнули пустынные деревушки, погруженные в сон, сонные собаки встретили нас меланхоличным лаем, вот покинутые людьми дома, целые селения. Мы неслись по белой, озаренной лучами месяца, дороге, час за часом, целую вечность! Мы почти не говорили, пригнувшись к шеям лошадей, каждый из нас прислушивался к ее глубокому дыханию и к равномерному стуку копыт. Около меня, как мрачное изваяние, верхом на белой лошади, ехал Умслопогас, смотря на дорогу и изредка указывая своим топором на холмы и дома.

Все дальше и дальше неслись мы, час за часом, в окружающем мраке и тишине.

Наконец, я почувствовал, что моя превосходная лошадь начала уставать. Я взглянул на часы. Было около полуночи, и мы успели проехать половину пути. На вершине ближайшего холма протекал маленький ручей, который я хорошо запомнил. Здесь мы остановились, решившись дать лошадям 10 минут отдыха. Мы сошли с коней, Умслопогас помог мне, потому что от усталости и волнения рана моя разболелась, и я не мог пошевелиться. Лошади обрадовались передышке и отдыхали. Пот лил с них крупными каплями, пар валил столбом.

Оставив Умслопогаса с лошадьми, я поспешил к ручью напиться воды. С начала битвы я не брал ничего в рот, кроме глотка вина, и усталость моя была так сильна, что я не чувствовал голода. Освежив водой мою горевшую голову и руки, я вернулся. Зулус пошел к ручью пить. Потом мы позволили лошадям сделать несколько глотков воды — не больше. Силой пришлось увести бедных животных от воды! Оставалось еще две минуты отдыха, и я употребил их на то, чтобы расправить застывшие члены и осмотреть лошадей. Моя кобылка, видимо, измучилась, повесила голову и смотрела печально. Но Денной луч, великолепная лошадь Нилепты, была еще свежа, хотя всадник ее был тяжелее меня. Правда, она устала, но глаза ее были ясны и блестящи. Прекрасная лошадь гордо держала свою красивую голову и смотрела в темноту, словно говорила нам, что если бы ей и пришлось умереть, она пробежит эти 40–50 миль, что остались до Милозиса. Умслопогас помог мне сесть в седло, — милый дикарь! — вскочил в свое, не касаясь стремян, и мы поехали, сначала медленно, потом быстрее. Так пролетели мы еще 10 миль. Начался длинный, утомительный подъем… Моя бедная лошадь спотыкалась три раза и готова была упасть на землю вместе со мной. На вершине, куда мы поднялись, наконец, она собрала последние силы и побежала конвульсивной поступью, тяжело дыша. Еще три, четыре мили… Вдруг бедная лошадь подпрыгнула, споткнулась и упала прямо на голову, а я покатился в сторону. Пока я боролся, мужественное животное подняло голову, посмотрело на меня жалкими, налитыми кровью глазами, потом уронило голову и издохло. Сердце лошади не выдержало. Умслопогас остановился у трупа лошади, и я с отчаянием смотрел на него. Нам нужно было сделать более 20 миль до рассвета; как ехать на одной лошади?

Зулус молча спрыгнул с коня и помог мне сесть в седло.

— Что ты хочешь делать? — спросил я.

— Бежать! — ответил он, ухватившись за мое кожаное стремя.

Мы отправились дальше, — я — верхом, он бегом. Но как заметна была перемена лошади! Лошадь Нилепты бежала подо мной раскидистым галопом, оставляя с каждым шагом бегущего зулуса позади себя. Странно было видеть, как Умслопогас бежал вперед, миля за милей, со сжатыми губами и раздувающимися, как у лошади, ноздрями. Каждые пять миль мы останавливались на несколько минут, чтобы дать ему передохнуть, затем снова мчались вперед.

— Можешь ли ты бежать дальше, — спросил я на третьей остановке, — или сядешь со мной на лошадь?

Он указал своим топором на черневшую перед нами массу. Это был храм Солнца до которого оставалось не более 5 миль.

— Добегу или умру! — пробормотал зулус.

О, эти последние пять миль! Ноги мои горели, каждое движение лошади причиняло мне сильную боль. Я был истощен усталостью, голодом, жаждой и невыносимо страдал от раны. Мне казалось, что кусок кости или что-то острое воткнулось в мое легкое. Бедная лошадь едва дышала. Но в воздухе уже чуялась заря, и мы не могли ждать, хотя бы все трое умерли на дороге, а должны были двигаться вперед, пока в нас теплилась хотя бы искра жизни. Воздух был удушлив, как часто бывает перед рассветом. Были и другие признаки близкого солнечного восхода, например, сотни маленьких пауков на тонких паутинах, которые реяли над нами. Эти маленькие создания окутали лошадь и нас самих своей паутиной, и так как нам некогда было возиться и сбрасывать их, то мы оказались покрытыми целой сеткой длинных серых паутин, которые более, чем на ярд, тянулись за нами. Курьезный вид мы имели, вероятно!

Наконец, мы увидели перед собой бронзовые ворота наружной стены Милозиса. Новое сомнение обуяло меня: вдруг нас не захотят впустить?!

— Откройте! Откройте! — закричал я повелительно, сказав королевский пароль. — Откройте! Откройте! Вестник с известиями о битве!

— Какие новости? — закричал стражник. — Кто ты, что прискакал, как безумный? Кто это бежал за тобой с высунутым языком, словно собака за экипажем?

— Это я, Макумацан, и со мной моя черная собака. Открывай, открывай ворота! Я привез известия!

Ворота широко распахнулись, заскрипев на блоках, и мы быстро прошли в них.

— Какие новости, господин, какие новости? — кричал стражник.

— Инкубу рассеял войско Зорайи, как ветер тучу! — отвечал я, спеша вперед.

Последнее усилие, мой верный конь, мой мужественный зулус! Держись, Денный луч, собери все силы, еще 15 минут! Старый зулус, крепись, беги! Еще немного, и вы будете увековечены в истории страны!

Мы проскакали по спящим, затихшим улицам мимо храма! Еще миля, одна маленькая миля! Держитесь, соберите все силы! Дома бегут… Вперед, моя добрая лошадка, вперед, только 50 ярдов осталось нам! А! Ты почуяла конюшню и стремишься к ней! Слава Богу! Наконец, дворец! Первые лучи заиграли на золотом куполе храма. Что, если все кончено, и дорога закрыта?

Снова произнес я пароль и закричал: «Откройте! Откройте!» Ответа не было. Сердце у меня упало!

Снова я крикнул, и на этот раз мне отозвался голос, который я узнал. Это был голос Кара, одного из воинов личной охраны королевы, человека черного и верного.

— Это ты. Кара? — крикнул я. — Я здесь, Макумацан! Прикажи страже опустить мост и открыть ворота! Скорее только, скорее!

Прошло несколько минут, которые показались мне бесконечными. Наконец, мост опустили, и ворота открылись. Мы очутились во дворе, и бедная лошадь моя зашаталась и упала. Я кое-как освободился и оглянулся кругом. Кроме Кара, никого не было, да и он выглядел странно, вся его одежда была изорвана. Он сам открыл ворота, опустил мост, потом снова запер их; благодаря остроумно приспособленным рычагам и блокам, сделать это было нетрудно одному человеку!

— Где же сторожа? — спросил я, заранее пугаясь его ответа.

— Я не знаю, — ответил он, — часа два тому назад, когда я спал, меня схватили, связали, и только сейчас я освободился, разгрыз зубами веревку. Я боюсь, страшно боюсь, что нас выдали!

Его слова придали мне энергии. Схватив его за руку, я пошел в сопровождении Умслопогаса, который брел позади, как пьяный, прямо через тронный зал, где было пусто и тихо, в комнаты королевы.

Когда мы вошли в первую комнату — стражи не было, во второй — тоже никого! О, вероятно, все кончено! Мы опоздали! Тишина и безмолвие комнат производили подавляющее впечатление. Мы подошли к спальне Нилепты, шатаясь, с болью в сердце, опасаясь всего худшего, но заметили там свет. О, слава Богу, Белая королева жива и невредима! Вот она стоит в ночном платье, разбуженная нашим приходом, в глазах ее еще следы сна, лицо залито румянцем страха и стыда!

— Кто там? — кричит она. — Что это значит? Макумацан, это ты? Что с тобой? Ты принес дурные вести… мой господин? О, говори же, мой господин не умер? Нет? — она зашаталась, ломая свои белые руки.

— Я оставил Инкубу раненого, но бодрого! Он выступил со своим войском против Зорайи еще на закате солнца! Пусть сердце твое успокоится! Зорайя разбита, победа за тобой!

— Я знала это! — вскричала она с торжеством. — Я знала, что он победит. Они называли его чужеземцем и качали головами, когда я поручала ему командование войсками. На закате солнца… говоришь ты, а теперь уже светает! Вероятно…

— Набрось на себя плащ, Нилепта, — прервал я ее, и дай нам вина, потом позови прислужниц, если хочешь спасти свою жизнь! Не медли!

Она сейчас же побежала к занавеси и крикнула своих служанок, поспешно надела сандалии, набросила плащ. В это время около дюжины полуодетых женщин вбежали в комнату.

— Следуйте за нами и молчите! — сказал я им, пока они глядели на нас изумленными глазами. Мы вышли в первую переднюю.

— Теперь, — сказал я, — дайте нам пить и есть. Мы умираем!

Комната служила обыкновенно столовой для начальников стражи. Из шкапа сейчас же нам подали вина и холодного мяса. Мы с Умслопогасом поели и выпили вина, чувствуя, что жизнь возвращается к нам, и кровь быстро течет в жилах.

— Слушай, Нилепта! — сказал я. — Можешь ли ты довериться вполне хотя бы двум из всех твоих прислужниц?

— Конечно! — ответила она.

— Тогда прикажи им пройти боковым входом в город и позвать горожан, которые преданы тебе. Пусть они придут сюда вооруженные и приведут с собой всех храбрых людей, чтобы защищать тебя и спасти от смерти. Не спрашивай, делай, что я говорю тебе, и не медли! Кара выпустит женщин из дворца!

Нилепта выбрала двух женщин из толпы прислужниц и повторила им мои слова, дав им список тех людей, к которым они должны идти.

— Идите скорее и тайком! Ради спасения вашей собственной жизни! — добавил я.

Они ушли вместе с Кара, которому я велел вернуться к нам, когда он выпустит женщин. Затем мы с Умслопогасом пошли дальше, сопровождаемые королевой и ее свитой. На ходу мы доедали свою закуску, и я рассказал Нилепте все, что знал об угрожавшей ей опасности, как мы нашли Кара, как вся стража и слуги разбежались, и она была одна во дворце, со своими женщинами. Она сказала мне, что в городе разнесся слух, что наше войско уничтожено, и Зорайя с триумфом идет к Милозису. Поэтому все ее слуги и воины разбежались.

Мы провели во дворце не более 6–7 минут. Несмотря на то, что купол храма был озарен лучами восходящего солнца, так как находился на огромной высоте, рассвет едва начинался. Мы вышли во двор, — и здесь рана моя так разболелась, что я должен был опереться на руку Нилепты. Умслопогас следовал за нами, не переставая жевать.

Пройдя двор, мы достигли узкой двери во дворцовой стене, которая вела на великолепную дворцовую лестницу.

Я взглянул и остолбенел. Двери не было, так же, как и бронзовых ворот. Они были сняты с петель, как мы узнали потом, и брошены с лестницы на землю.

Перед нами находилось полукруглое пространство и 10 черных мраморных ступеней, которые вели на лестницу.

Глава 22

УМСЛОПОГАС ЗАЩИЩАЕТ ЛЕСТНИЦУ
Мы переглянулись.

— Ты видишь, — сказал я, — они сняли ворота и дверь. Чем бы нам заделать дверь? Скажи скорее, потому что они скоро должны быть здесь!

Я сказал это, зная, что мы должны защищать площадку, других дверей во дворце не было, так как комнаты отделялись занавесками. Я знал также, что, если мы сумеем защитить двор, то убийцам не попасть во дворец, который совершенно неприступен с тех пор, как потайная дверь, в которую вошла Зорайя в ту памятную ночь, когда хотела убить сестру, была заделана по приказанию Нилепты.

— Найдем! — сказала Нилепта, к которой вернулась ее обычная бодрость и энергия. — На дальнем конце двора есть глыбы и обломки мрамора. Рабочие принесли его сюда для пьедестала к новой статуе Инкубу, моего господина. Завалим ими двор! — Я обрадовался этой мысли и послал одну из оставшихся девушек на большую лестницу посмотреть, не может ли на получить помощь с набережной, где находился дом ее отца, богатого торговца, другую поставил сторожить дверь. Затем мы пошли назад через двор к тому месту, где лежали глыбы мрамора. Навстречу нам попался Кара, проводивший женщин. В углу двора, действительно, лежали глыбы мрамора, обломки, куски в 6 дюймов толщиной и пара приспособленных носилок, на которых рабочие таскали мрамор. Не медля ни минуты, мы принялись за работу. Четыре женщины таскали мрамор к двери.

— Слушай, Макумацан! — сказал Умслопогас. — Если эти негодяи придут, я буду защищать лестницу против них! Да, я знаю, это будет моя смерть. Не останавливай меня, старый друг, один давно умерший человек предсказал мне такую смерть! У меня был хороший день, пусть будет и хорошая ночь! Я пойду отдохну! Как только ты услышишь их шаги, разбуди меня! Мне нужна моя сила!

Он отошел в сторону, бросился на мраморный пол и моментально заснул.

Я совершенно ослабел и должен был сесть и наблюдать за ходом работ. Женщины носили мрамор, в то время, как Кара и Нилепта закладывали дверь. Надо было пройти 40 ярдов, чтобы взять мрамор и опять 40 ярдов, чтобы нести его к двери, и хотя женщины работали усердно, работа подвигалась очень медленно.

Стало совсем светло. Вдруг, среди окружающей тишины, мы услыхали движение на лестнице и слабое бряцанье оружия. Стена была заложена только на 2 фута вышины, и работали мы над ней только 8 минут. Они пришли. Альфонс сказал правду.

Звуки все приближались, и в прозрачном сумраке утра мы увидели длинный ряд людей, около 50 человек, медленно взбиравшихся по лестнице. Они остановились на полдороге у большой арки и, заметив, что кто-то помешал им, выждали три-четыре минуты, совещаясь между собой, потом медленно и осторожно двинулись вперед.

Я разбудил Умслопогаса. Зулус встал, вытянулся и завертел топором вокруг своей головы.

— Хорошо! — произнес он. — Я словно помолодел! Моя сила вернулась ко мне. Светильник вспыхивает сильнее перед тем, как погаснуть. Не бойся… Я буду хорошо драться. Вино и сон освежили меня и укрепили мое сердце! Макумацан! Я видел сон! Ты и я, мы оба стояли вместе, на звезде, и смотрели вниз на мир. Ты был, как дух, Макумацан, свет исходил от тебя, но своего лица я не видел. Последний час настал для нас с тобой, старый охотник! Пусть! Мы прожили свое время, но все же я никогда не видал такого сражения, как вчера. Вели похоронить меня по обычаю моего народа, Макумацан, пусть глаза мои смотрят туда, на мою родину!

Он взял мою руку, крепко пожал ее и повернулся к врагам.

Я очень удивился, заметив, что Кара вскарабкался на стену и встал рядом с зулусом, подняв свой меч.

— Ты пришел сюда? — засмеялся Умслопогас. — Добро пожаловать, смелое сердце! Муж должен умереть достойной смертью! О, смерть схватит нас при звоне стали! Мы готовы. Как орлы, мы наточили наши клювы, наши копья сверкают на солнце, мы жаждем боя! Кто первый явится приветствовать начальницу (Инкози-каас)? Кто хочет попробовать ее поцелуя, за которым идет смерть? Я, Дятел, Убийца, Легконогий! Я — Умслопогас, владелец топора, из народа Амазулусов, сын Македама, из царской крови Чеки, я — победитель непобедимого, я — человек с кольцом, я — волк-человек, я призываю вас, ожидаю вас! Идите!

Пока он говорил или, вернее, пел свою дикую воинственную песнь, но лестнице шли вооруженные люди, среди которых я заметил Наста и великого жреца Эгона. Огромный детина, вооруженный тяжелым копьем, бросился на зулуса. Умслопогас ловко увернулся, и удар не попал в него.

Зато Инкози-каас обрушился на голову нападающего, и труп его полетел вниз с лестницы. Падая, воин уронил щит из кожи бегемота, зулус поднял его и схватил. В следующий момент смелый Кара убил одного человека. Началась сцена, какой мне никогда не приходилось видеть.

Лестница была полна осаждающими, топор летал туда и сюда, меч сверкал над головами. Раз, два, три, четыре… без конца! По ступенькам вниз катились мертвые и умирающие. Бой становился ожесточеннее, взор зулуса суровее, и рука — сильнее. Он испускал временами воинственный клич, и его ужасный топор рубил прямо, направо и налево. Он не думал, не размышлял, не имел времени на это, он увлекался зрелищем битвы. Каждый удар его сопровождался смертью, и трупы людей обагряли кровью великолепные мраморные ступени.

Враги наскакивали на него с мечами и копьями, ранили его, но крайней мере, в двенадцати местах, кровь лилась из его ран, но щит защищал его голову и кольчуга — его грудь. Минуты проходили за минутами, и с помощью смелого Кара Умслопогас все еще держался на лестнице.

Наконец, меч Кара сломался, он боролся с каким-то человеком, и оба покатились вниз. Разрубленный в куски, он умер, как герой!

Умслопогас не взглянул, не обернулся.

— Галаци! Ты со мной, мой брат, Галаци! — вскричал он, убивая врагов, одного, другого, третьего, пока они не скатывались вниз по залитым кровью ступеням и с ужасом смотрели на него, думая, что он не простой смертный человек. Мраморная стена выросла теперь в 4 фута вышины, и вместе с ней выросла надежда в моем сердце. Кое-как, стиснув зубы от боли, я поднялся и наблюдал за битвой.

Я не мог принять в ней участия, потому что потерял револьвер.

Старый Умслопогас, весь израненный, стоял, опираясь на свой топор, и смеялся над врагами, называя их «женщинами», старый воин, боровшийся один против многих! Никто не решался подступиться к нему, несмотря на увещевания Насты, пока, наконец, старый Эгон, действительно храбрый человек, побуждаемый яростью, видя, что стена скоро будет готова, и все планы его рушатся, бросился с копьем в руке на Умслопогаса.

— Ага! — вскричал зулус, узнав великого жреца. — Это ты, старый колдун? Иди, иди! Я жду тебя, белобородый волшебник! Иди скорее сюда! Я поклялся убить тебя и сдержу свою клятву!

Эгон с такой силой ударил зулуса своим тяжелым копьем, что оно проткнуло насквозь щит и воткнулось в шею Умслопогаса.

Зулус бросил негодный щит, и прежде чем Эгон собрался ударить его еще раз, он, с криком: «вот тебе, колдун!» схватил топор обеими руками и с силой ударил им по голове жреца. Эгон покатился с лестницы через трупы убитых. Он окончил свою жизнь, а с нею и все свои злодеяния!

Когда он упал, страшный крик раздался у подножия лестницы. Мы увидели вооруженных людей, которые побежали прочь, думая только о своем спасении. С ними побежали и жрецы. Но бежать было некуда, они толкались и резали друг друга. Только один человек остался у лестницы. Это был Наста, душа всего заговора. Секунду чернобородый Наста стоял, склонив лицо, опираясь на свой длинный меч, потом со страшным криком бросился на зулуса и нанес ему такой ужасный удар, что острый клинок проткнул кольчугу и воткнулся в бок Умслопогаса, на минуту совершенно ошеломив его. Снова подняв меч. Наста прыгнул вперед, надеясь прикончить врага, но он мало знал силу и ловкость дикаря. С яростным криком Умслопогас собрал все силы и вцепился в горло Насты, как делает раненый лев. Через минуту все было кончено. Я видел, как шатался зулус на ногах. Сделав над собой огромное усилие, он с торжествующим криком бросил Насту за перила моста, где тот вдребезги разбился о скалу.

Между тем явилась помощь. Громкие крики, раздававшиеся за наружными воротами, сказали нам, что город проснулся, и люди, разбуженные женщинами, прибежали защищать королеву. Некоторые из смелых прислужниц Нилепты, в своей ночной одежде, с распушенными волосами, так усердно работали, закладывая двери, что она была почти готова, другие, с помощью прибывших горожан, сталкивали вниз и уносили ненужный мрамор.

Скоро, через боковой вход, в сопровождении толпы, вошел, шатаясь, Умслопогас, с ужасным, но победоносным видом. Один взгляд на него сказал мне, что он близок к смерти. Все лицо его и шея были в крови, левая рука тяжело ранена, и в правом боку зияла рана в 6 дюймов глубиной, сделанная мечом Насты.

Он шел, шатаясь, страшный и великолепный в своем величии, и женщины начали громко кричать и приветствовать его. Зулус шел, не останавливаясь, с протянутыми руками, прямо через двор, через аркообразную дверь, откинул толстый занавес и вошел в тронный зал, наполненный вооруженными людьми. Он шел, оставляя за собой кровавый след на мраморном полу, пока не добрался до священного камня. Здесь сила покинула его, и он должен был опереться на свой топор.

— Я умираю, умираю! — крикнул он громким голосом. — Но это был королевский удар! Где же те, что пришли по большой лестнице? Я не вижу их. Где ты, Макумацан, или ты ушел раньше меня и поджидаешь меня в царстве вечного мрака? Кровь застилает мне глаза, все вертится вокруг меня, я слышу голос… Галаци зовет меня![79] Вдруг новая мысль поразила его, он поднял свой окровавленный топор и поцеловал его.

— Прощай, Инкози-каас! — кричал он. — Нет, нет, мы уйдем вместе, мы не можем расстаться. Мы слишком долго жили вместе. Ничья другая рука не возьмет тебя! Еще один удар, только один! Хороший, сильный удар!

Зулус выпрямился во весь рост и с диким криком начал крутить топор вокруг своей головы. Потом вдруг с ужасающей силой он ударил им по священному камню. Сила нечеловеческого удара была так велика, чтополетели искры, мраморный камень с треском раскололся на куски, и на пол упали обломки топора и его роговой рукоятки. Священный камень рассыпался в куски, и около него, сжимая в руке кусок топора, упал старый Умслопогас и умер.

Это была смерть героя!

Ропот удивления и восхищения послышался в толпе людей, которые были свидетелями необычайного зрелища.

— Пророчество исполнилось! — крикнул кто-то. — Он расколол священный камень!

— Да, — сказала Нилепта, с присущим ей самообладанием, — да, мой народ, он расколол священный камень, и пророчество исполнилось, так как чужеземный король правит Цу-венди. Инкубу, мой супруг, разбил войско Зорайи, и я не боюсь ее больше. Корона принадлежит тому, кто спас ее! Этот человек, — добавила она, повернувшись и положив руку на мое плечо, — приехал сюда, несмотря на то, что тяжело ранен, вместе со старым зулусом, который лежит там; они приехали за сотню миль, чтобы спасти меня от руки заговорщиков. За эти геройские поступки, за эти великие деяния, беспримерные в истории нашего народа, говорю вам, что имя Макумацан, имя усопшего Умслопогаса и имя Кара, моего слуги, который помогал защищать лестницу, будут вечно предметом поклонения и почитания нашей страны! Я, королева, говорю это!

Эта горячая, прочувствованная речь была встречена громкими криками. Я сказал, что мы только исполнили свой долг и вовсе не заслужили такого восторга. Народ стал кричать еще громче. Потом меня понесли через наружный двор в мое прежнее помещение, чтобы уложить в постель.

Когда меня несли, я увидал мою верную лошадь «Денной луч», которая беспомощно лежала, и ее белая голова распростерлась на земле. Я велел тем, которые несли меня, подойти к ней, чтобы я мог взглянуть на доброе животное.

К моему удивлению, лошадь открыла глаза и, подняв голову, слабо заржала. Я готов был вскрикнуть от радости, видя, что она жива, но был не в силах пошевелиться. Сейчас же прислали конюхов, подняли лошадь, влили ей вина в горло, и к ночи она совсем оправилась, была сильна и свежа, как всегда!

Милозис гордился этим животным. Горожане указывали своим детям на лошадь, которая «спасла жизнь Белой Королевы».

Меня уложили в постель, обмыли мою рану и сняли с меня кольчугу. Я сильно страдал, потому что в груди и в левом боку у меня была рана величиной в чайное блюдечко.

Я помню, что услыхал топот лошадей за дворцовой стеной. Это было много времени спустя. Я поднялся и спросил о новостях. Мне сказали, что Куртис послал отряд кавалерии на помощь королеве, и что он уехал с поля битвы через два часа после заката солнца. Войско Зорайи отступило в М’Арступу, преследуемое кавалерией. Сэр Генри расположился лагерем с остатками своего войска на том холме, где в прошлую ночь стояла Зорайя (такова фортуна войны!), и предполагал утром двинуться на М’Арступу.

Услыхав это, я почувствовал, что могу умереть с легким сердцем, и впал в забытье.

Когда я снова очнулся, первое, что мне бросилось в глаза, было симпатичное стеклышко в глазу Гуда.

— Ну, как вы себя чувствуете, старый друг? — спросил меня ласковый голос Гуда.

— Что вы делаете здесь? — удивился я. — Вы должны быть в М’Арступа. Разве вы убежали оттуда?

— М’Арступа взята на прошлой неделе, — ответил он весело, — Вы были без памяти с той ночи. Были всякие военные почести… Трубы звучали, флаги развевались повсюду… Но каково той, Зорайе? Скажу вам, никогда ничего подобного я не видел в своей жизни!

— А Зорайя? — спросил я.

— Зорайя… о, Зорайя в плену! Они покинули ее, мошенники, — добавил он, меняя тон, — пожертвовали королевой, чтобы спасти свою шкуру. Зорайю принесли сюда, и я не знаю, что случилось с ней! Бедная душа!

Он тяжело вздохнул.

— Где Куртис? — спросил я.

— С Нилептой. Она встретила нас сегодня, и какое это было свидание, скажу вам! Куртис придет повидать вас завтра. Доктора думают, что ему надо поберечься!

Я ничего не сказал, хотя подумал про себя, что, несмотря на запрещение докторов, он мог бы повидаться со мной. Конечно, если человек недавно женился и выиграл победу, он должен слушаться совета докторов!

Петом я услыхал знакомый голос, который осведомлялся у меня: может ли господин теперь лечь в постель сам? — и увидал огромные черные усы Альфонса.

— Вы здесь? — спросил я.

— Да, сударь, война кончилась, мои воинственные инстинкты удовлетворены, и я вернулся, чтобы стряпать для вас!

Я засмеялся, или, вернее, пытался засмеяться. Как ни плох был Альфонс в роли воина, — я боюсь, что он никогда не возвысился до героизма своего дедушки, — надо сказать правду, он был самой лучшей сиделкой, которую я знал. Бедный Альфонс! Надеюсь, он будет так же любовно вспоминать обо мне, как я думаю о нем!

На другое утро я увидел Куртиса и Нилепту. Он рассказал мне все, что случилось с тех пор, как мы с Умслопогасом ускакали с поля битвы.

Мне кажется, он вел войну отлично и выказал недюжинные способности командира. В общем, хотя потеря наша была очень велика — страшно даже подумать, сколько людей погибло в бою, — я знаю, что население страны не порицало нашей войны. Куртис был очень рад видеть меня и со слезами на глазах благодарил за то малое, что я мог сделать для королевы. Я видел, что он был поражен, когда увидал мое лицо.

Что касается Нилепты, она положительно сияла теперь, когда ее дорогой супруг вернулся к ней совсем здоровым, с небольшой царапиной на голове. Я уверен, что вся эта убийственная война, все эти погибшие люди почти не уменьшали ее радости, ее счастья, и не могу порицать ее за это, понимая, что такова натура любящей женщины, которая смотрит на все сквозь призму своей любви и забывает о несчастьи других, если любимый человек жив и невредим, — Что вы будете делать с Зорайей? — спросил я.

Светлое лицо Нилепты омрачилось.

— Зорайя! — произнесла она, топнув ногой. — Опять Зорайя!

Сэр Генри поспешил переменить разговор.

— Скоро вы поправитесь и будете совсем здоровы, старый друг! — сказал мне Куртис.

Я покачал головой и засмеялся.

— Не обманывайте себя! — сказал я. — Я могу немного оправиться, но никогда не буду здоров. Я — умирающий человек, Куртис! Может быть, я буду умирать медленно, но верно. Знаете ли вы, что у меня уже началось кровохарканье? Что-то скверное случилось с моими легкими! Я чувствую это. Не огорчайтесь так! Жизнь прожита, пора уходить! Дайте мне, пожалуйста, зеркало, я хочу посмотреть на себя!

Куртис извинился, отказываясь дать мне зеркало, но я настоял на своем. Наконец, он подал мне диск из полированного серебра в деревянной рамке, который заменял здесь зеркало. Я взглянул на себя и отложил зеркало в сторону.

— Я так и думал! — произнес я. — А вы говорите, что я буду здоров!

Я не хотел показать им, как поразило меня мое собственное лицо. Мои седые волосы стали снежно-белыми, а лицо было изрыто морщинами, как у старухи, и глубокие красные круги залегли под впалыми глазами. Нилепта заплакала, а сэр Генри опять переменил разговор. Он сказал мне, что художник взял слепок с мертвого тела старого Умслопогаса и с него будет вылеплена черная мраморная статуя, изображающая его в тот момент, когда он разбивал священный камень. Вместо камня будет стоять белая статуя, которая изобразит меня и «Денной луч». Я видел потом эти статуи, законченные через 6 месяцев, они прекрасны, особенно статуя Умслопогаса, который удивительно похож. Что касается меня, художник идеализировал мою некрасивую физиономию, хотя статуя очень хороша. Целые столетия простоит эта статуя, и народ будет смотреть на нее, и я думаю, вовсе неинтересно смотреть на такое незначительное, жалкое лицо!

Затем они рассказали мне, что последнее желание Умслопогаса было, чтобы его похоронили, а не сожгли, согласно местному обычаю, как сожгут меня после смерти. Желание его исполнено. Зулус похоронен по обычаю своей родины, в сидячем положении, с коленами под подбородком, завернутый в толстый золотой лист, и зарыт во впадине стены на верхушке лестницы, которую он защищал, с лицом, обращенным в сторону своей родины. Так сидит он там и будет сидеть всегда, потому что труп его набальзамирован и помещен в узкий каменный гроб, куда нет доступа воздуха.

Народ говорит, что ночью дух старого зулуса выходит из гроба и угрожает призрачным топором призрачным врагам! Разумеется, ночью никто не решается проходить мимо того места, где похоронен герой!

Между тем, непостижимым путем в народе уже возникла новая легенда или пророчество. Эта легенда гласит, что пока старый зулус будет сидеть там и смотреть на лестницу, которую он один геройски защищал против полсотни человек, до тех пор будет существовать и процветать новая династия, которая произойдет от брака англичанина с королевой Нилептой. Но когда, с годами, кости его рассыплются и обратятся в прах, тогда падет династия, падет лестница, и перестанет существовать народ Цу-венди!

Глава 23

Я ВСЕ СКАЗАЛ
Прошла неделя. Я почувствовал себя несколько лучше в один теплый полдень. Ко мне вдруг явился вестник от сэра Генри и сказал, что Зорайю приведут в полдень в первую комнату королевы, и что Куртис просит меня присутствовать при этом. Мне хотелось взглянуть еще раз на несчастную королеву, и я отправился с помощью Альфонса — он был настоящее сокровище для меня в моем положении, — и другого слуги, в помещение королевы. Я пришел ранее других, хотя несколько официальных придворных лиц уже находились там, так как им приказано было явиться. Но едва я успел сесть, как сопровождаемая отрядом королевских телохранителей явилась Зорайя, такая же прекрасная и надменная, как всегда, но с выражением горечи на гордом и мрачном лице. Она была одета, по обыкновению, в королевскую кафу и держала в правой руке серебряное копье. Чувство восхищения и жалости охватило меня, когда я взглянул на нее. Я поднялся на ноги, низко поклонился ей, выразив сожаление, что не могу стоять перед ней сообразно моему положению.

Она немного покраснела и горько засмеялась.

— Ты забываешь, Макумацан, — сказала она, — я больше не королева, я — пленница, над которой всякий человек может смеяться!

— Но ты женщина, — возразил я, — следовательно, тебе нужно выказать почтение, кроме того, ты находишься в тяжелом положении, значит, вдвойне заслуживаешь уважения!

— Ты забыл, — ответила она с усмешкой, — что я хотела завернуть тебя в золотой лист и повесить на колонне храма!

— Нет, — сказал я, — уверяю тебя, я не забыл этого. Я часто думал об этом, когда мне казалось, что битва проиграна нами. Но колонна на своем месте, а я остался здесь, хотя и ненадолго, зачем говорить об этом?

— А, эта битва, битва! — продолжала она. — Я хотела бы снова быть королевой, хоть на один час, чтобы отомстить проклятым шакалам, которые бросили меня в нужде. Эти женщины, эти люди с птичьими сердцами допустили победить себя!

Зорайя задыхалась в своем гневе.

— А, этот маленький трус около тебя! — продолжала она, указывая серебряным копьем на Альфонса. — Он убежал и выдал мои планы. Я хотела сделать его начальником войска и показать солдатам, сказав, что это великий Бугван (Альфонс вздохнул и погрузился в невеселые размышления)! Всюду была неудача! Он спрятался под знаменем и раскрыл все мои планы. Я хотела бы убить его, но, увы! Не могу!

— А ты, Макумацан, я слышала, что ты совершил! Ты — храбрый человек, у тебя честное сердце! И твой черный дикарь! Он был настоящий муж. Я желала бы взглянуть, как он боролся с Настой на лестнице!

— Ты странная женщина, Зорайя! — сказал я, — Прошу тебя, вымоли прощенье у королевы Нилепты, быть может, она пощадит тебя!

Она громко засмеялась.

— Я буду просить пощады? — сказала она. — Никогда!

В эту минуту вошла Нилепта в сопровождении Куртиса и Гуда, и села. Лицо ее было бесстрастно. Что касается Гуда, он выглядел совсем больным.

— Приветствую тебя, Зорайя! — сказала Нилепта после молчания. — Ты навлекла горе и печаль на мое королевство, из-за тебя тысячи человек погибли в бою, ты дважды покушалась убить меня, ты поклялась убить моего господина и его спутников и сбросить меня с трона! Разве ты не заслуживаешь смерти? Говори, Зорайя!

— Вероятно, королева, сестра моя, забыла главный пункт обвинения! — ответила Зорайя своим музыкальным голосом. — Он гласит следующее: ты пыталась отбить у меня любовь моего Инкубу! За это преступление сестра моя хочет убить меня; а не за то, что я начала войну! Счастье твое, Нилепта, что я слишком поздно обратила внимание на его любовь к тебе! Слушай, — продолжала она, возвысив голос, — мне нечего сказать вам, кроме того, что сказала бы я, если бы выиграла битву! Делай со мной что хочешь, королева, пусть Инкубу будет королем — потому что он — причина всего зла! Пусть это будет концом всей истории, — Зорайя выпрямилась, бросила гневный взгляд своих глубоких глаз на сэра Генри и начала играть своим копьем. Сэр Генри наклонился к Нилепте и шепнул ей что-то.

— Зорайя! — заговорила Нилепта. — Я была всегда доброй сестрой для тебя! Когда наш отец умер, в стране возникли сомнения и толки о том, должна ли ты сесть на трон рядом со мной и быть королевой! Я — старшая сестра — подала голос за тебя. «Пусть Зорайя будет королевой так же, как и я. Мы — близнецы с ней, мы росли вместе от рождения, почему же предпочитать меня ей?» — говорила я. Мы всегда были вместе, сестра моя! Теперь ты знаешь, что виновна передо мной и твоя жизнь в опасности! Но я помню, что ты — моя сестра, что мы вместе играли детьми и любили друг друга, вместе спали, обняв друг друга, поэтому сердце мое рвется к тебе, Зорайя! Но оскорбление, которое ты мне нанесла, очень серьезно, я не пощадила бы твою жизнь. Пока ты будешь жить, в нашей стране не будет мира и тишины! Но ты не умрешь, Зорайя, потому что мой дорогой супруг просил у меня, как милость, пощадить твою жизнь! Я дарю ему твою жизнь, как мой свадебный подарок, пусть он делает с ней, что хочет. Я знаю, что ты любишь его, но он не любит тебя, Зорайя, несмотря на всю твою красоту! Хотя ты прекрасна как звездная ночь, о, Зорайя, но он любит меня, а не тебя, он — мой супруг, и я дарю ему твою жизнь!

Зорайя сверкнула глазами и ничего не сказала. На Куртиса было жаль смотреть. Манера Нилепты и ее слова, хотя они дышали правдой и силой, вовсе не нравились мне.

— Я понимаю, — пробормотал Куртис, смотря на Гуда, — я понимаю, что вы обе были привязаны друг к другу, ваши чувства естественны, но, во всяком случае, можно найти какой-либо исход из неприятного положения, покончив с этим! У Зорайи есть свои особые владения, где она может жить свободно, как ей захочется! Не правда ли, Нилепта? Впрочем, я могу только советовать!

— Я хотел бы забыть все происшедшее, — добавил Гуд, сильно краснея, — и если Царица ночи считает меня достойным ее руки, я готов завтра же обвенчаться с ней, или когда ей угодно, и постараюсь быть для нее добрым мужем!

Все взоры обратились на Зорайю, которая стояла неподвижно, с той загадочной улыбкой на прекрасном лице, которую я часто замечал и раньше. Она помолчала немного, потом трижды низко присела перед Нилептой, Куртисом и Гудом.

— Благодарю тебя, прекраснейшая королева, моя царственная сестра, — заговорила она спокойным тоном, — за твою любовь ко мне с детских лет, а особенно за то, что ты отдаешь мою особу и мою судьбу в руки лорда Инкубу, который будет королем! Пусть счастье, мир и благоденствие распустятся чудными цветами на твоем жизненном пути, нежная, добросердечная королева! Царствуй долго, победоносная королева, и держи, обеими руками любовь твоего супруга. Пусть процветает твое потомство, сыновья и дочери твоей дивной красоты! Благодари тебя, лорд Инкубу, будущий король, тысячу раз благодарю тебя, что тебе угодно было принять в дар от королевы мою бедную жизнь и судьбу и передать ее твоему товарищу но оружию и приключениям, лорду Бугвану! Этот поступок достоин тебя, Инкубу! Наконец, благодарю тебя также, лорд Бугван, за то, что ты, в свою очередь, удостоил меня своим вниманием и не отказался от моей жалкой красоты! Благодарю тебя тысячу раз и добавляю, что ты — добрый и честный человек и клянусь, положа руку на сердце, что я сказала бы тебе «да», если бы могла! Теперь, когда я поблагодарила всех, — она улыбнулась, — я добавлю только несколько слов. Мало вы знаете меня, королева Нилепта, и вы, господа. Для меня нет середины! Я смеюсь над вашей жалостью и ненавижу вас! Я не нуждаюсь в вашем прощении — для меня это жало змеи! Я стою здесь перед вами, обманутая, покинутая, оскорбленная, и все же торжествую над вами, смеюсь и презираю вас всех! Вот вам мой ответ!

Вдруг, прежде чем кто-нибудь мог догадаться о ее намерении, она подняла серебряное копье, которое держала в руке, и нанесла себе такой сильный удар в бок, что конец копья прошел насквозь, и упала на пол.

Нилепта вскрикнула. Гуд почти лишился чувств, остальные бросились к Зорайе. Царица ночи подняла свою прекрасную голову и взглянула своими дивными глазами в лицо Куртиса, словно прощаясь с ним. Потом голова ее упала назад, раздался вздох, похожий на рыдание, и мрачная, но прекрасная душа Зорайи отлетела.

Ее похоронили с царской пышностью, и все было покончено.

Прошел месяц со времени трагической кончины Зорайи. В храме Солнца совершилась торжественная церемония, и Куртис был официально объявлен королем-супругом в стране Цу-венди. Я был болен и не пошел на церемонию. В самом деле, я ненавижу этого рода вещи, толпы народа, звуки труб, развевающиеся знамена. Гуд, присутствовавший на церемонии (в полной форме), вернулся и рассказал мне, что Нилепта выглядела очень красивой, а Куртис держал себя так, словно родился королем, и был встречен громкими приветственными криками, подтверждавшими его огромную популярность в стране. Потом, рассказывал он, когда в процессии вели королевскую лошадь «Денной луч», народ начал громко, до хрипоты кричать: Макумацан! Макумацан! Они кричали так, что он, Гуд, должен был встать во весь рост в экипаже и закричать им, что я болен и не могу участвовать в церемонии.

Потом сэр Генри, или, вернее, король пришел навестить меня, выглядел очень утомленным и клялся, что никогда не скучал так в своей жизни. Но я думаю, что он несколько преувеличивал. Человеческой натуре несвойственно, чтобы человек соскучился в таких необыкновенных обстоятельствах. В самом деле, не удивительная ли вещь, что человек, который за год до этого времени приехал в страну никому неведомым пришельцем, теперь женился на прекраснейшей и любимой королеве и сделался королем всей страны! Я попытался прочитать ему наставление, чтобы он не возгордился и не увлекся блеском и силой своей власти, но помнил бы всегда, что был когда-то простым английским джентльменом и призван Провидением к великом и ответственной обязанности.

Куртис был так любезен, что терпеливо выслушал мои увещевания и даже поблагодарил меня за них.

Сейчас же после церемонии меня перенесли в домик, где я теперь пишу эти строки. Это прелестный уголок, в двух милях от Милозиса. Здесь, в продолжение 5 месяцев, не сходя с моего ложа, я употреблял свой досуг, составляя эти записки, историю наших странствований. Быть может, никто никогда не прочтет их, но это неважно. Во всяком случае, составление этих записок помогло мне коротать мое время, часы тяжелых страданий. Я очень страдал тогда. Слава Богу, скоро конец моим страданиям.

Прошла неделя с тех пор, как я написал последние строки. Теперь я снова берусь за перо, в последний раз, потому что конец мой близок.

Моя голова свежа, и я могу писать, хотя с трудом держу перо. За последнюю неделю болезнь легких усилилась, но теперь совершенно прекратилась, я чувствую полное онемение членов и не обманываю себя надеждами.

Боль исчезла, а с ней исчез и страх смерти, и я чувствую и ощущаю близость вечного покоя и отдыха. Радостно, с тем же чувством покоя, с каким дитя лежит на груди матери, я готов упасть в объятия Ангела смерти! Всякая робость, все страхи, посещавшие меня при жизни, отлетели от меня, бури прошли, и Звезда вечной надежды, блестевшая передо мной на далеком горизонте, теперь приблизилась ко мне. Много раз был я близок к смерти, много товарищей умерли на моих глазах, теперь — моя очередь! Еще 24 часа, и мир будет далек от меня со всеми его страхами и надеждами. Меня не станет, и мир забудет обо мне! Так было и будет со всеми! Тысячи веков тому назад умирающие люди думали свои думы и были забыты! Пройдет еще тысяча веков, и потомки наши будут умирать и думать и будут также забыты в свою очередь.

«Человеческая жизнь — дыхание быка зимой, звезда, блуждающая по небу, легкая тень, исчезающая с закатом солнца!» — так выразился однажды зулус в разговоре со мной.

Нет, наш мир нехорош! Кто может не согласиться с этим, кроме тех, кто ослеплен собой?

Как может быть хорош мир, в котором первостепенное значение имеют деньги, где путеводной звездой является эгоизм и себялюбие?

Но теперь, когда моя жизнь кончена, я рад, что жил, что узнал нежное дыхание женской любви и верную дружбу, которая пережила любовь женщины, рад, что слышал звонкий смех детей, любовался на солнце, месяц и звезды, чувствовал соленое дыхание моря на своем лице и плавал по озаренной лучами месяца воде, охотясь за зверями. Но я не желал бы снова начать жизнь! Нет, нет!

Во мне все изменилось. Свет исчезает из глаз, и темнота приближается. Мне чудятся сквозь этот мрак знакомые лица дорогих умерших… Там мой Гарри и другие, и лучшая, совершеннейшая женщина, которая когда-либо жила на земле.

Зачем говорить о ней теперь? Зачем говорить о ней после долгого молчания, теперь, когда она так близка от меня; когда я иду туда, куда ушла она давным-давно.

Заходящее солнце горит пламенем на золотом куполе храма. Пальцы мои устали.

Всем, кто знал меня, или слышал обо мне, всем, кто захочет иногда вспомнить старого охотника, я протягиваю руку на прощанье и посылаю последнее прости!

В руки Всемогущего Бога, Творца жизни и смерти, предаю дух мой!

«Я все сказал!» Это было любимое выражение покойного зулуса.

Глава 24

ДРУГОЙ РУКОЙ
Минул год со дня смерти нашего незабвенного друга Аллана Квотермейна, когда он написал последнюю главу своих записок, под названием «Я все сказал!» По странной случайности у нас явилась возможность переслать эти записки в Англию. Правда, эта возможность не обольщала нас надеждами, но мы с Гудом решили попытать счастья. В продолжение последних 6 месяцев пограничные комитеты усердно принялись за работу на рубеже страны Цу-венди с намерением отыскать во что бы то ни стало или проложить удобный путь сообщений в страну. Результатом работ было открытие соединительного канала, который приобщал страну ко всему остальному миру. Я уверен, что по этому самому каналу туземный путешественник добрался сюда и до миссии мистера Мекензи, хотя прибытие его за три года до нас в эту страну и изгнание из нее держится жрецами в строгой тайне! Пока производились исследования страны, на континент отправили посла с депешей. Мы вручили ему рукопись, два письма от Гуда к его друзьям и письмо от меня к моему брату Георгу. Мне больно думать, что я никогда не увижу его, и я уведомлял его, как ближайшего моего наследника в Англии, что он может владеть всеми моими родовыми поместьями, так как я не думаю никогда вернуться на родину. Мы не могли бы покинуть страну Цу-венди, если бы даже желали! Этим послом был Альфонс, дай Бог ему счастья в его жизни! Он до смерти соскучился здесь!

— Да, да, здесь хорошо! — говорил он. — Но мне скучно, скучно! Он жаловался на отсутствие всяких кафе и театров и стонет о своей Анете. Но мне кажется, что весь секрет его отвращения к стране и тоски заключался в том, что народ ужасно смеялся над ним по поводу его поведения в битве, происходившей 18 месяцев тому назад, когда он спрятался под знаменем Зорайи, чтобы избежать сражения.

Каждый мальчишка бегал за ним по улицам и насмехался, оскорбляя его гордость и делая жизнь невыносимой. Во всяком случае, Альфонс решился перенести все ужасы длинного путешествия, опасности, труды, даже готов был рискнуть встретить французскую полицию, чем оставаться в этой «печальной стране».

Бедный Альфонс! Мы были очень огорчены разлукой с ним, но я искренне желаю ему благополучного прибытия на родину. Если он доберется благополучно и довезет с собой драгоценную рукопись, которую мы ему вручили вместе с солидной суммой золота, он будет там, у себя, богатым человеком и может жениться на своей Анете, если она жива и удостоит его согласием!

Теперь пользуюсь случаем, чтобы сказать несколько слов о дорогом умершем Квотермейне.

Он умер на рассвете следующего дня, дописав последние строки главы. Нилепта, Гуд и я были около него. Это была трогательная и прекрасная сцена. За час до наступления утра мы заметили, что он умирает, и наше горе было очень сильно. Гуд залился слезами, и эти слезы вызвали последнюю милую шутку из уст умирающего друга, потому что он мог шутить даже в последние минуты своей жизни. Гуд волновался, плакал, и стеклышко его постоянно выпадало со своего обычного места. Квотермейн заметил это.

— Наконец-то, — пробормотал он, пытаясь улыбнуться, — я увидел Гуда без стеклышка в глазу!

Потом он замолчал до утра и при первых лучах рассвета попросил поднять его, чтобы видеть восход солнца в последний раз.

— Через несколько минут, — сказал он, — я должен буду пройти через его золотые ворота!

Десять минут спустя он приподнялся и посмотрел на нас

— Я отправляюсь в долгое путешествие, более страшное, чем то, которое мы совершили все вместе. Вспоминайте иногда обо мне! — пробормотал Квотермейн. — Бог да благословит вас! Я буду ожидать вас там!

Он вздохнул, упал на подушки и умер!

Так ушел от нас навсегда прекраснейший человек! Нежный, постоянный, обладавший большим запасом юмора и поэтическими наклонностями. Он был неоценим, как человек дела и гражданин. Я не знал никого, кто был бы так компетентен в суждении о людях и их поступках.

— Всю мою жизнь я изучал человеческую натуру, — говорил часто Квотермейн, — и думаю, что знаю ее!

Действительно, он знал людей. У него было два недостатка: его чрезмерная скромность и склонность к ревности в отношении людей, на которых он сосредоточивал свою привязанность.

Читатели, вероятно, помнят, что он часто говорил о себе, как о боязливом, робком человеке; в сущности же, он обладал неустрашимой душой и никогда не терял головы. В сражении с войском Зорайи он получил серьезную рану, от которой и умер, но эта рана вовсе не была случайностью, как можно было подумать по его словам. Он был ранен, спасал жизнь Гуда, рискуя своей жизнью для другого человека. Гуд лежал на земле, и один из воинов Насты готов был убить его, но Квотермейн бросился защищать товарища и получил сильный удар в бок, хотя убил солдата.

Относительно его ревности я могу легко оправдаться. В своих записках он несколько раз упоминает о том, что Нилепта совершенно завладела мной, и оба мы стали относиться к нему холоднее. Нилепта и теперь имеет недостатки, как всякая другая женщина, она бывает временами слишком требовательна, но, в общем, наше мнимое охлаждение к нему — это плод его фантазии.

Он жалуется, что я не хотел прийти повидать его, когда он был болен, но доктора решительно запретили мне это. Когда я прочитал эти слова в его записках, они больно кольнули меня, потому что я глубоко любил Квотермейна, уважал его, как отца, и никогда не допустил бы мысли, чтобы мой брак с Нилептой мог отодвинуть на задний план мою привязанность к старому другу. Теперь все это прошло. Эти маленькие слабости делают еще дороже для меня незабвенный образ усопшего друга!

Квотермейн умер. Гуд прочитал над ним похоронную службу, на которой присутствовали мы с Нилептой. Потом его останки, при торжественных криках народа, были преданы сожжению. Когда я шел в длинной и пышной процессии за телом моего друга, я думал про себя, что если бы Квотермейн видел всю эту церемонию, он был бы возмущен, потому что ненавидел тщеславие и роскошь.

Но я не мог ничего поделать с этим!

За несколько минут до заката солнца, на третью ночь после смерти, его принесли и положили на медный пол храма, перед алтарем. Когда последний луч заходящего солнца упал на его лицо и озарил бледное, благородное чело усопшего, зазвучали трубы, пол раздвинулся, и труп Квотермейна упал в огонь. Никогда мы не увидим его, если проживем еще сто лет. Он был даровитый человек, настоящий джентльмен, вернейший друг, искуснейший спортсмен и лучший стрелок во всей Африке!

Так закончилась замечательная, полная приключений, жизнь охотника Аллана Квотермейна.

* * *
Время шло. Наша жизнь шла хорошо. Гуд занялся устройством флота на озере Милозиса и на других окрестных озерах, и с помощью его мы надеемся увеличить торговлю и производство страны и покорить беспокойные и воинственные племена, обитающие по берегам озер. Бедный Гуд! Он начал немного забывать трагическую смерть несчастной красавицы-королевы Зорайи. Но это был тяжелый удар для него, потому что он серьезно привязался к ней! Надеюсь, что со временем он женится и выкинет совсем из головы свою несчастную любовь. Нилепта имеет ввиду двух молодых девушек, одна из них дочь Насты (он был вдовцом), красивая девушка, с царственным видом, но слишком похожая на своего отца и очень надменная. Что касается меня, я удовольствуюсь, сказав, что чувствую себя очень хорошо в моем курьезном положении короля-супруга, лучше даже, чем я мог ожидать! Но я нахожу, что ответственность очень тяжела. Все-таки я надеюсь сделать что-нибудь доброе и намереваюсь довести до конца два дела. Во-первых, объединить различные племена, составляющие народ Цу-венди, под одним центральным управлением и уничтожить власть жрецов. Первая реформа положит конец гражданским войнам, которые в течение целых столетий опустошали страну, вторая — устранит источник политической опасности и проложит путь новой, истинной религии. Я надеюсь увидеть крест Христов на золотом куполе храма. Если я не увижу этого, то увидят мои наследники!

Еще об одной вещи я позабочусь. Я считаю необходимым воспретить доступ иностранцам в страну Цу-венди, и не потому, что я негостеприимен, а по моему твердому убеждению, что священный долг обязывает меня поберечь великодушный и сердечный народ от нашествия варваров. Что станется с моим храбрым войском, если какие-нибудь пришельцы вздумают стрелять в нас из револьверов и ружей? Я не желаю вводить здесь порох, телеграфное сообщение, паровые машины, газеты, потому что твердо уверен, что все эти нововведения несут с собой всякие бедствия и несчастья. Я не хочу наводнять прекрасную страну толпами спекулянтов, туристов, политиков, учителей, которые принесут с собой суету и ненависть остального мира, отдать ее на растерзание жадным аферистам, которые похожи на крабов — этих чудовищ подземной реки, терзающих труп прекрасного лебедя. Я не желаю развить в стране жадность, пьянство, новые болезни и общую деморализацию, все эти первые признаки цивилизации у неиспорченного народа. Если Провидению угодно будет присоединить страну Цу-венди к остальному миру — это другое дело, но я не хочу брать на себя ответственность, и Гуд вполне одобряет мое решение! Прощайте!

Генри Куртис. Декабрь 15, 18…
Р.S. Я совершенно забыл сказать, что 9 месяцев тому назад Нилепта, которая, по-моему, еще больше похорошела, одарила меня сыном и наследником. Это — прелестный кудрявый мальчик, настоящий голубоглазый англичанин, и хотя он должен наследовать трон Цу-венди, я надеюсь сделать из него прежде всего настоящего джентльмена и честного человека, что, по моему мнению, выше и дороже, чем наследовать королевский престол, и составляет величайшее счастье, какое человек может обрести на земле.

Г. К.


Примечание Георга Куртиса, эсквайра.

Мы считали умершим моего родного брата Генри Куртиса, как вдруг я получил рукопись, адресованную мне рукой моего брата. На конверте была почтовая марка Адена, и рукопись благополучно дошла до меня 20 декабря текущего года, через два года после ее посылки из Центральной Африки. Удивительную историю прочитал я в этих записках! Конечно, мне приятно было узнать, что Генри и Гуд благоденствуют на чужбине, но для меня и для своих друзей — они давно умерли, потому что мы потеряли всякую надежду увидеть их.

Они порвали всякую связь со старой Англией, со своим домом, с родными, и, может быть, по-своему, правы и поступают мудро.

Но я никак не могу понять, каким образом они переслали рукопись! Предполагаю, что маленький француз, Альфонс, благополучно совершил свое путешествие.

Я наводил справки о нем в Марселе и в других местах, стараясь открыть его местопребывание, но безуспешно. Быть может, он умер, и пакет был послан мне кем-нибудь другим, или, может быть, он благополучно обвенчался со своей Анетой и, боясь полиции, предпочитает жить инкогнито. Я не знаю этого. Я долго надеялся разыскать его, но должен сознаться, что моя надежда слабеет с каждым днем. Большим препятствием является то, что в своих записках г. Квотермейн нигде не упоминает его прозвища. Он говорит об «Альфонсе», а в мире так много Альфонсов! Письма Гуда, которые мой брат Генри, по его словам, послал вместе с рукописью, не дошли по назначению. Я предполагаю, что они потеряны или уничтожены!

Георг Куртис


Книга III. ЖЕНА АЛЛАНА

Повесть рассказывает о молодых годах охотника Аллана Квотермейна. Путешествуя вместе с африканским колдуном Индаба-Зимби, с караваном буров-переселенцев, Аллан чудом остаётся в живых после битвы с зулусами и попадает на затерянное в дебрях жилище англичанина, живущего с юной дочерью Стеллой. С этого момента начинается история любви Аллана Квотермейна.

* * *
Артуру Г. Д. Кокрейну, эксвайру

Дорогой Макумазан!

Я дал ваше туземное прозвище моему Аллану, который стал мне теперь близким другом. Поэтому-то последние рассказы Аллана Квотермейна, повествующие о его жене и о приключениях, которые мне довелось пережить, я решил посвятить вам. Они напомнят вам многие истории, случившиеся в Африке. Та, например, что относится к бабуинам, произошла с вами, и як ней не причастен. Быть может, они напомнят вам и многое другое, воскресят в вашей душе померкшую романтику давно минувших дней. Страна, о которой рассказывает Аллан Квотермейн, теперь исследована и известна почти так же хорошо, как поля Норфолка. Там, где мы стреляли дичь, где бродили по дебрям и скакали во весь опор, теперь строятся города золотоискателей. Британский флаг на время перестал развеваться над равнинами Трансвааля; в велде перевелась дичь. Очарование туманного утра сменилось палящим зноем дня. Все стало другим. Камедные деревья, которые мы посадили в саду «Палэшл», теперь, верно, разрослись, а сам «Палэшл» больше не существует.

Для нас с вами, как и для страны, которую мы любили, таинственность и надежды утра жизни ушли в прошлое. Солнце стоит в зените, путь порою становится утомительным. Немногие из тех, кого мы знали, уцелели, иные погибли в бою или стали жертвами убийц, и кости их белеют в велде. С другими смерть обошлась милостивее. Третьи исчезли неведомо куда. Страшно вернуться в эту страну, где на каждом шагу и меня и вас подстерегают призраки. И хотя сейчас наши дороги пролегли врозь, прошлое глядит на нас обоих неизменившимся взглядом. Мы оба можем припомнить сколько угодно мальчишеских затей и приключений, в которые бросались очертя голову, хотя сейчас они показались бы нам

просто безумными. Мы помним привычный ровный строй Преторийского конного отряда, лицо войны, ее победы и поражения, утомительное ночное патрулирование; и мы слышим еще гром орудий, доносимый эхом с Холма позора[80].

В память о богатых приключениями годах молодости, которые мы провели вместе в африканских городах и велде, я и посвящаю эти страницы вам, подписываясь ныне, коки прежде:

Ваш искренний друг Инданда

Глава 1

РАННИЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Читатель, может быть, не забыл, что на последних страницах дневника, написанного перед самой смертью, Аллан Квотермейн[81] упоминает о своей давно умершей жене и говорит, что подробно рассказал о ней в другом месте.

Когда пришло известие о смерти Аллана, его бумаги передали мне как его литературному душеприказчику. Среди них я обнаружил две рукописи. Одну вы и прочтете сейчас. Вторая представляет собой изложение событий, к которым м-р Квотермейн не имел прямого отношения: это роман из жизни зулусов. Герой книги рассказывает Аллану о трагедии, происшедшей много лет назад. Впрочем, сейчас нам незачем об этом говорить.

Я часто думал о том (так начинается рукопись м-ра Квотермейна), что надо доверить бумаге все, что связано с моей женитьбой и смертью моей обожаемой жены. Много лет прошло с того времени, и годы, конечно, смягчили боль утраты, хотя, видит Бог, она постоянно дает о себе знать, словно старая рана. Неоднократно я брался за перо, чтобы описать, как это было. В первый раз я отказался от своего намерения, ибо горе было еще слишком свежо. Во второй — потому что мне пришлось срочно уехать. Ну, а в третий раз слуга-кафр не нашел ничего лучшего, как разжечь исписанными страницами кухонную плиту.

Теперь, когда я живу в Англии и времени у меня достаточно, я решил предпринять четвертую попытку. Если она удастся, рассказ мой, быть может, привлечет чье-нибудь внимание. Но это будет уже после моей смерти, потому что при жизни я не намерен его публиковать. Это достаточно странная история, способная навести на размышления.

Я сын миссионера. Раньше мой отец был священником в небольшом приходе Оксфордшира! Он отправился туда через несколько лет после женитьбы на моей дорогой матушке. У них было четверо детей, из которых я младший. Смутно вспоминаю наш старый серый дом у дороги, вытянутый в длину. В саду росло большое дерево. В его стволе было огромное дупло, и мы в нем играли, отламывая куски коры. Мы спали в комнате под самой крышей, и каждый вечер мама поднималась по лестнице, чтобы поцеловать нас на ночь. Помню, я часто просыпался и видел ее, склонившуюся со свечой в руке над моим изголовьем. Из стены над моей кроватью торчала какая-то полка, и однажды я страшно испугался, потому что старший брат подсадил меня и оставил висеть на ней на руках. Вот и все, что я помню о нашем доме. Его снесли много лет назад. Не то я бы съездил поглядеть на него.

Немного дальше, близ той же дороги, стоял большой дом с чугунными воротами. С их столбов взирали вниз два каменных льва; они были так безобразны, что наводили на меня страх. Быть может, чувство это было пророческим. Сквозь решетку ворот виднелся дом — мрачное строение, окруженное высокой тисовой изгородью. Летом на газоне вокруг солнечных часов пестрели цветы. Тут жил сквайр Керсон, здешний помещик, и потому дом называли усадьбой. Однажды на рождество — видимо, последнее, которое мой отец провел в Англии, иначе бы я его не запомнил, — мы, дети, отправились в усадьбу на праздник. Обстановка была торжественная, у дверей стояли лакеи в красных ливреях. В столовой, обшитой черным дубом, высилась рождественская елка. Перед нею стоял сам Керсон. Это был высокий брюнет со спокойными манерами, жилет его украшали брелоки. Нам он казался старым, на самом же деле ему было тогда не больше сорока. Как я потом узнал, в молодости он много путешествовал и лет шесть-семь назад женился на полуиспанке-папистке, как называл ее мой отец. Я хорошо помню эту очень красивую женщину, маленькую, довольно полную, с большими черными глазами и блестящими зубами. По-английски она говорила со странным акцентом. Я, вероятно, показался ей смешным, потому что тогда, как, впрочем, и сейчас, мои вихры стояли на голове торчком. У меня сохранился карандашный набросок, сделанный с меня матерью. На нем эта особенность запечатлена весьма четко. Помню, что, когда мы пришли в усадьбу на елку, миссис Керсон повернулась к стоявшему рядом высокому мужчине, похожему на иностранца, и нежно коснувшись его плеча золотым лорнетом, сказала:

— Посмотрите, кузен, на этого смешного мальчугана с большими карими глазами; его волосы похожи на… как это называется… жесткую щетку. О, какой забавный малыш!

Высокий мужчина потрогал свои усы и, взяв руку миссис Керсон в свою, стал приглаживать ею мои волосы, пока она не прошептала:

— Оставьте мою руку, кузен. Томас стал похож на… на грозу. Томасом звали м-ра Керсона, ее мужа.

Я поспешил спрятаться за стулом, потому что был ужасно застенчив, и следил оттуда, как Стелла Керсон, единственная дочь помещика, раздавала детям подарки с елки. Она была одета Дедом Морозом, ее шейку укутывал воротник из какой-то мягкой ткани. На хорошеньком личике сияли большие черные глаза, которые показались мне прекрасными. Наконец пришел мой черед получать подарок. Это была большая игрушечная обезьяна. Если взглянуть далеко вперед, на события грядущих лет, подарок оказался знаменательным. Стелла сняла обезьяну с нижней ветки елки и подала мне со словами:

— Это мой рождественский подарок тебе, маленький Аллан Квотермейн.

В этот момент рукав ее ватной шубки, покрытой блестками, коснулся свечи и загорелся. Пламя метнулось по рукаву вверх к горлу. Девочка словно застыла, очевидно, парализованная страхом. Женщины вокруг принялись вопить, но ни одна не сдвинулась с места. Тут меня будто что-то толкнуло. Я был еще совсем ребенок и действовал, повинуясь какому-то инстинкту. Я кинулся к девочке и стал руками сбивать пламя. Мне удалось потушить огонь, прежде чем он набрал силу. Кисти мои покрылись пузырями, и я долго ходил с забинтованными руками, но маленькая Стелла Керсон почти не пострадала, если не считать небольшого ожога на шее.

Вот все, что я помню о рождественской елке в усадьбе. Не знаю, чем кончился праздник, но я и поныне иногда вижу во сне прелестное личико маленькой девочки и выражение ужаса в черных глазах в тот миг, когда пламя устремилось вверх по ее руке. Это, впрочем, и не удивительно, ибо я, можно сказать, спас жизнь той, которой суждено было стать моей женой.

Следующее событие, которое я хорошо запомнил, — это тяжелая болезнь моей матери и трех братьев. Потом я узнал, что они отравились водой из нашего колодца, куда какой-то негодяй бросил дохлую овцу.

Вероятно, именно тогда к нам в пасторский домик пришел помещик Керсон. Погода стояла еще холодная, в кабинете отца горел камин. Я сидел перед огнем и писал карандашом буквы на листке бумаги, а отец вышагивал по комнате и говорил сам с собой. Впоследствии я понял, что он молился о сохранении жизни жены и детей. Тут в дверях показалась служанка и доложила, что его спрашивают.

— Это сквайр, сэр, — сказала горничная. — Он говорит, что ему очень нужно повидать вас.

— Хорошо, — ответил отец усталым голосом.

Через минуту в кабинет вошел Керсон. Лицо его было бледным и взволнованным, а глаза смотрели так свирепо, что я испугался.

— Простите, что я тревожу вас в такое время, Квотермейн, — сказал он хрипло, — но завтра я навсегда уезжаю отсюда, и мне нужно, даже необходимо поговорить с вами до отъезда.

— Вы хотите, чтобы Аллан оставил нас вдвоем? — спросил отец, кивнув на меня.

— Пускай остается. Он не поймет.

В то время я действительно ничего не понял, но запомнил каждое слово и через несколько лет постиг смысл разговора.

— Прежде всего скажите мне, как здоровье ваших, — начал гость, подняв к потолку палец.

— Жена и двое мальчиков безнадежны, — со стоном ответил отец. — Не знаю, что ждет третьего. Да будет воля Божья!

— Да будет воля Божья! — торжественно повторил помещик. — А теперь послушайте, Квотермейн. От меня ушла жена.

— Ушла? — переспросил отец. — Но с кем?

— С этим ее иностранным кузеном. Из письма, которое она оставила, ясно, что она всегда любила его. За меня она вышла замуж потому, что считала богатым английским милордом. Теперь она растратила мое состояние, во всяком случае — большую его часть, и ушла. Не знаю куда. К счастью, она не пожелала обременять свою жизнь ребенком. Стеллу она оставила мне.

— Вот к чему приводит женитьба на папистке, Керсон, — сказал мой отец. Это было, конечно, бестактно. Мир не видел более доброго и отзывчивого человека, чем отец, но ему была свойственна известная ограниченность. — Что вы намерены делать — следовать за ней?

Керсон горько рассмеялся в ответ.

— Следовать за ней! — сказал он. — А зачем? Если бы я настиг ее, я мог бы убить его, или ее, или их обоих, ибо они навлекли позор на голову моего ребенка. Нет, я больше не хочу ее видеть. Я верил ей, говорю вам, а она меня обманула. Пусть идет навстречу своей собственной судьбе. Но я тоже ухожу. Мне надоела жизнь.

— Что вы, Керсон, — сказал мой отец, — не хотите же вы сказать…

— Нет, нет, не то. Смерть и так приходит слишком рано. Но я покину этот лживый цивилизованный мир. Я отправлюсь с моим ребенком в дикие дебри, где мы скроем свой позор. Куда? Я еще не знаю. Куда угодно, лишь бы не видеть белых лиц, не слышать гладких фраз людей, которые считают себя образованными.

— Вы сошли с ума, Керсон! — возразил мой отец. — Как вы будете жить? Где станете учить Стеллу? Держитесь в горе настоящим мужчиной.

— Я и буду мужчиной и переживу горе, но не здесь, Квотермейн. Учить дочь! А разве женщина, которая называлась моей женой, не получила прекрасного образования, не считалась самой умной в нашем графстве? Слишком умной для меня, Квотермейн, даже чересчур умной. Нет, нет, Стелла будет учиться в иной школе. Если это будет возможно, она забудет даже свое имя. Прощайте, старый друг, прощайте навсегда. Не пытайтесь разыскивать меня, с этого дня я все равно что умер для вас и для всех, кого я знал.

— Безумец, — сказал ему вслед отец, тяжело вздохнув. — Беда лишила его рассудка. Но он еще передумает.

В этот момент поспешно вошла сиделка и что-то прошептала отцу на ухо. Лицо отца покрылось мертвенной бледностью. Он схватился за стол, чтобы удержаться на ногах, затем, шатаясь, вышел из комнаты. Моя мать умирала.

Через два или три дня, не помню точно, отец взял меня за руку и повел наверх в большую комнату, которая раньше была спальней матери. Она лежала в гробу, с цветами в руках. Вдоль стены комнаты были поставлены три белые кроватки, и на них лежали мои братья. Все они казались спящими, и у всех в руках были цветы. Отец велел мне поцеловать их, сказав, что больше я их никогда не увижу. Я повиновался, но испытывал ужас, сам не зная почему. Потом отец обнял меня и поцеловал.

— Господь дал и Господь взял, — сказал он, — да будет благословенно имя Его.

Я горько зарыдал, и он повел меня вниз. О том, что было потом, у меня остались лишь смутные воспоминания: люди, одетые в черное, несли тяжелые ноши к серому кладбищу.

Затем передо мной встают видения большого судна и безбрежных, неспокойных вод. После потери, постигшей отца, он не мог больше оставаться в Англии и решил уехать в Южную Африку. В то время мы были бедны, — должно быть, после смерти матери отец лишился большей части нашего дохода[82]. Во всяком случае, мы ехали палубными пассажирами, и в моей памяти запечатлелись лишения, которые мы испытали в пути, и грубость ехавших с нами эмигрантов. Наконец плавание окончилось и мы достигли берегов Африки, в которой мне было суждено провести много-много лет.

Успехи цивилизации в Южной Африке были еще невелики. Отец отправился в глубь страны и стал миссионером. Мы поселились поблизости от того места, где сейчас стоит город Крадок. Там я и вырос. По соседству жило несколько бурских семейств, а со временем вокруг нашей миссии вырос небольшой поселок белых. Пожалуй, наиболее интересным его жителем был вечно пьяный шотландец — кузнец и колесный мастер. В трезвом виде он мог без конца читать наизусть стихи шотландского поэта Бернса и декламировать страницу за страницей только что опубликованные «Легенды Инголдсби» [83]. Он пристрастил меня к этому забавному произведению, любовь к которому я сохранил навсегда. Берне мне никогда так не нравился, вероятно, потому, что мне не по душе шотландский диалект.

Свой небольшой запас знаний я получил от отца. Особой склонности к чтению я не испытывал, да и у отца не было времени учить меня по книгам. Зато я внимательно наблюдал обычаи людей и природу. К двадцати годам я свободно говорил по-голландски и на трех-четырех кафрских диалектах. Вряд ли кто-нибудь в Южной Африке лучше меня разбирался в мыслях и поступках туземцев. Кроме того, я отлично стрелял и ездил верхом. Наверное, — и жизнь это потом доказала — я был очень крепкий парень, крепче большинства людей. Хотя я был невелик ростом и мало весил, ничто, казалось, не могло меня утомить. Я легко переносил любые тяготы и лишения и был куда выносливее любого туземца. Разумеется, теперь все изменилось, я говорю о своей молодости.

Вы можете удивиться, как это я не одичал окончательно в подобных условиях. Меня спасло общество отца. Он был одним из самых милых и утонченных людей, каких мне доводилось встречать. Себя он считал неудачником. Побольше бы таких неудачников! Каждый вечер после рабочего дня он брал молитвенник и, сидя на небольшой веранде нашего дома, читал вечерние псалмы. Иногда он читал и в сумерках, ему это не мешало, ибо он знал псалмы наизусть. Потом он откладывал молитвенник и устремлял взгляд вдаль — туда, где за обработанными полями стояли хижины обращенных в христианство кафров.

Но я знал, что он видит не эти хижины, а серую церковь в Англии и могилы под тисом, что рос у входа на кладбище.

На этой веранде отец и умер. Однажды вечером ему нездоровилось, но мы сидели и разговаривали. Все мысли его были обращены к Оксфордширу и моей матери. Он вспоминал ее, говорил, что за все эти годы не было дня, когда бы он не думал о ней, что он счастлив, чувствуя, что скоро будет в той обители, куда она ушла. Потом он вдруг спросил, помню ли я тот вечер, когда сквайр Керсон пришел к нам и рассказал, что его покинула жена и что сам он решил переменить имя и скрыться в какой-нибудь далекой стране.

Я ответил, что отлично помню.

— Интересно, куда он направился, — сказал отец, — и живы ли они оба — он и его дочь Стелла. Да, да! Я-то уж никогда их не встречу. Но жизнь — странная штука, Аллан, и ты, может быть, свидишься с ними. Если так, передай им мой самый теплый привет.

Потом я оставил его одного. В последнее время нам наносили большой ущерб воры, кравшие по ночам овец. В эту ночь я решил стеречь крааль[84], чтобы изловить воров. И я раньше неоднократно это делал — впрочем, совершенно безуспешно. Именно из-за моей привычки к ночным бдениям туземцы прозвали меня Макумазан. Итак, я прихватил винтовку и собрался идти. Но отец подозвал меня и поцеловал в лоб со словами: «Благослови тебя Бог, Аллан! Будешь иногда вспоминать своего старого отца?! Надеюсь, ты проживешь хорошую и счастливую жизнь».

Меня немного встревожило его поведение, но я объяснил его подавленным настроением, в которое отец с годами впадал все чаще. Я спустился к краалю и бодрствовал всю ночь. До рассвета оставался всего час, а воры так и не появились. Я решил вернуться. Еще издали я с удивлением увидел, что в кресле отца на веранде кто-то сидит. Сначала я подумал, что туда забрался пьяный кафр, но потом разглядел, что это спит мой отец.

И он действительно заснул — навеки. Я нашел его мертвым!

Глава 2

ОГНЕННЫЙ ПОЕДИНОК
Похоронив отца, я дождался, пока прибыл его преемник, поскольку пост принадлежал Обществу[85], и решил наконец осуществить давно задуманный план. До сих пор я не мог его выполнить из-за того, что не хотел расставаться с отцом. Коротко говоря, план состоял в том, чтобы организовать торговую и одновременно исследовательскую экспедицию в области, где ныне находятся Свободное государство[86] и Трансвааль, и проникнуть как можно дальше на север. Довольно рискованное предприятие: хотя бурские переселенцы тогда уже начали оседать на этих землях, огромные территории оставались практически совершенно неизученными. Но я был теперь одинок, никого не интересовало, что станет со мной. Я решился на это путешествие, движимый неодолимой страстью к приключениям, от которой не избавился и теперь, в старости, и которая, вероятно, станет причиной моей смерти.

Собираясь в путь, я распродал все имущество, все пожитки, какие у нас были, и оставил себе только два лучших фургона с лучшими упряжками волов. На вырученные деньги я купил самые ходкие товары, оружие и боеприпасы. Мое вооружение вызвало бы веселый смех у любого современного путешественника, но я неплохо с ним поохотился. Начну с гладкоствольной капсюльной одностволки «рура». Она заряжалась щепоткой черного пороха грубого помола и выпаливала пулей весом в целых три унции. Из этого «рура» я убил много слонов, хотя отдача буквально отшвыривала меня назад, так что я пользовался им только в крайнем случае. Лучшим в моей коллекции оружия было, вероятно, двуствольное охотничье ружье двенадцатого калибра, к сожалению кремневое. Кроме того, я взял с собой несколько старых мушкетов с сошками, из которых с равными шансами можно было попасть или не попасть в цель с расстояния семидесяти ярдов. Я купил трех хороших лошадей, которые считались «просоленными», то есть невосприимчивыми к болезням.

Меня сопровождали шестеро кафров. Среди них выделялся старик по имени Индаба-Зимби, что в переводе означает Железный Язык. Думаю, что он получил свое прозвище за резкий голос и неистощимое красноречие. В некотором смысле это был человек весьма значительный, в свое время пользовавшийся известностью как колдун соседнего племени. Пожалуй, стоит рассказать, при каких обстоятельствах Индаба-Зимби явился в миссию, тем более что он играет значительную роль в моем рассказе.

Как-то года за два до смерти отца я бродил по окрестностям, разыскивая двух пропавших волов. После долгих и безрезультатных поисков мне пришло в голову отправиться к вождю кафров (не помню уж, как его звали), у которого было много волов. Его крааль находился примерно в пятидесяти милях от нашей миссии. Там я вскоре обнаружил свою пропажу. Вождь гостеприимно встретил меня, и на следующее утро, перед уходом, я пошел к нему, чтобы выразить на прощание свое почтение. К моему удивлению, он был окружен несколькими сотнями мужчин и женщин. Все они тревожно вглядывались в небо, где сгущались зловещие грозовые тучи.

— Подожди, белый человек, — сказал вождь, — погляди, как колдуны, вызывающие дождь, станут бороться с молнией.

В ответ на мои расспросы он рассказал, что положение главного кудесника уже несколько лет занимал человек по имени Индаба-Зимби, не принадлежавший к этому племени. Он родился в стране, называемой ныне Зулулендом. Однако в последнее время у него появился соперник в оккультных науках. Это был один из сыновей вождя, лет под тридцать. Индаба-Зимби возмутился, и между двумя колдунами возникла вражда. В результате один из них предложил сопернику пройти испытание молнией, и тот принял вызов. Условия испытания были такие: дождавшись очень сильной грозы, — обычная не годилась, — колдуны, вооруженные ассегаями, становились в пятидесяти шагах друг от друга в том месте, куда часто ударяет молния. Тут они и должны показать свои сверхъестественные способности, чтобы заклинаниями отвратить смерть от себя и направить молнию на соперника. Условия своеобразной дуэли были согласованы еще месяц назад, но за это время не случилось ни одной достаточно сильной грозы. Теперь же местные знатоки погоды считали, что приближающаяся гроза будет в самый раз.

Я спросил, что произойдет, если молния не поразит ни одного колдуна. Мне ответили, что в таком случае придется дожидаться следующей грозы. Если же колдуны избегнут молнии и во второй раз, значит, они одинаково могущественны и в важных случаях племя будет советоваться с обоими.

Я решил отложить уход и посмотреть небывалое зрелище. К полудню я начал сожалеть, что остался: хотя на западе небо все темнело и темнело, а неподвижный воздух был, казалось, насыщен грозой, буря все не разыгрывалась. Однако часам к четырем стало ясно, что теперь ждать недолго — до заката солнца, как сказал старый вождь. Вместе со всеми я направился к месту поединка. Крааль стоял на вершине холма, полого спускавшегося к реке, протекавшей в полумиле. На берегу и находился участок, который, как утверждали туземцы, «любила молния». Кудесники заняли там свои места, зрители же расселись на склоне холма, ярдах в двухстах от них. Как мне показалось, слишком близко: если молния упала бы, амфитеатр мог оказаться малоприятным местечком. Через некоторое время меня одолело любопытство, и я спросил вождя, нельзя ли мне осмотреть арену боя. Он сказал, что я могу это сделать, но только на свой риск. Я заверил его, что небесный огонь не поражает белых людей, спустился к кудесникам и увидел, что под ногами у них на поверхность земли выходят залежи железной руды, кое-где поросшие травой. Потому-то, конечно, земля здесь как бы притягивала молнии. Противники стояли спиной друг к другу на противоположных концах месторождения руды: Индаба-Зимби — лицом к востоку, второй — к западу. Перед каждым горел костерчик, сложенный из веток пахучего кустарника. Они разоделись, как подобало представителям их профессии: на них были змеиные кожи, рыбьи пузыри и Бог знает что еще. На шеях красовались ожерелья из зубов бабуина и косточек кисти руки человека. Сначала я отправился на западный конец, где стоял сын вождя. Он протянул ассегай к приближающейся грозовой туче, взволнованно заклиная ее:

Ударь, молния, уничтожь Индаба-Зимби!

Слушай меня, Демон бури, слизни Индаба-Зимби своим красным языком!

Плюнь на него дождем своим!

Преврати его в ничто, сделай жижей мозг костей его!

Сотри его дыханием своим!

Проткни его сердце и выжги там ложь!

Покажи всем, кто истинный ловец колдунов[87]!

Не опозорь меня на глазах у белого человека!

Так этот красивый мужчина приговаривал или, вернее, пел, все время натирая свою широкую грудь какой-то грязной смесью из разных снадобий, или моути.

Скоро пение колдуна наскучило мне, и я направился по железняку к Индаба-Зимби, сидевшему у своего костерчика. Он не пел, но действия его были куда более впечатляющими. Индаба-Зимби пристально глядел на восточную половину неба, совершенно еще свободную от туч, время от времени указывал туда пальцем, а затем поворачивался и направлял свой ассегай в сторону соперника. Я долго его разглядывал. Это был странный, как будто высохший человек, на вид лет пятидесяти с небольшим. Тонкие руки его казались крепкими, как железный трос. Нос у него был гораздо тоньше, чем у большинства людей его расы. Странная привычка почти при каждом слове по-птичьи наклонять голову набок и насмешливое выражение глаз придавали ему довольно комичный вид. Другой его особенностью была совершенно белая прядь, резко выделявшаяся в шапке черных волос. Я заговорил с ним.

— Друг мой, Индаба-Зимби, — сказал я, — может, ты и хороший знахарь, но, несомненно, глупец. Какой смысл тыкать пальцем в голубое небо, когда твой противник опередил тебя и к нему приближается гроза.

— Может, ты и умен, но не думай, что знаешь все, белый человек! — ответил старик дребезжащим голосом и зловеще осклабился.

— Тебя, я слышал, называют Железным Языком, — продолжал я. — Пусти его в ход, не то Демон бури тебя не услышит.

— Небесный огонь спускается по железу, — ответил он, — поэтому я придерживаю язык. Пускай проклинает, скоро я с ним покончу. А теперь гляди, белый человек!

На восточной половине неба появилась туча. Небольшая, очень черная, она росла с необычайной быстротой.

Я наблюдал такие явления и раньше, а потому не очень удивился. В Африке нередко две грозовые тучи идут с разных сторон навстречу друг другу.

— Лучше уходи, Индаба-Зимби, — сказал я, указывая на запад. — Скоро придет большая гроза и живо пожрет твоего младенца.

— Из младенцев иногда вырастают великаны, белый человек, — ответил Индаба-Зимби и погрозил пальцем. — Взгляни-ка теперь на мою тучу-младенца.

Я взглянул. Грозовая туча на востоке протянулась от земли до зенита и походила на огромного мужчину. Вот голова, плечи, ноги… Она напоминала гиганта, шествующего по небосводу. Из-под нижнего края западной грозовой тучи выбивались лучи заходящего солнца и заливали ярким светом часть неба, остававшуюся свободной. Освещая тучу-великана, они окрашивали ее среднюю часть в цвета и оттенки, не поддающиеся описанию. Но ноги и голова великана оставались смоляно-черными. Вдруг в передней части тучи произошел как бы взрыв, ослепительная вспышка света увенчала голову гиганта короной из живого огня и исчезла.

— Ага, — захихикал Индаба-Зимби, — мой мальчуган надевает головное кольцо мужчины, — и он постучал пальцем по кольцу из латекса на своей голове; туземцы получают право носить такие кольца, лишь достигнув определенного возраста и положения. — Ну, а теперь, белый человек, если только ты не больший кудесник, чем мы, тебе лучше убраться отсюда. Сейчас начнется огненный поединок.

Совет показался мне разумным.

— Желаю тебе удачи, черный дядюшка, — сказал я. — Надеюсь, в конце твоей понапрасну прожитой жизни грехи не окажутся слишком тяжким бременем.

— Заботься о себе и думай о своих грехах, молодой человек, — ответил он с сардонической улыбкой и понюхал щепотку табаку.

В тот же миг молния из тучи (я не видел, из какой именно) ударила в землю шагах в тридцати от нас. Я поспешил убраться подобру-поздорову. Удирая, я услышал, как Индаба-Зимби сухо рассмеялся.

Я поднялся на холм, где сидел вождь в окружении своих индун, или старейшин, и уселся поблизости. Вглядевшись в его лицо, я заметил, что он очень тревожится за сына и, видно, не верит, что тот способен противостоять чарам Индаба-Зимби. Вождь что-то тихо говорил сидевшему рядом. Я сделал вид, что поглощен увлекательным зрелищем и не прислушиваюсь. Но в те дни у меня был чрезвычайно острый слух, и я уловил содержание разговора.

— Слушай! — говорил вождь. — Если Индаба-Зимби возьмет верх над моим сыном, я не стану больше терпеть. Если ему удастся убить сына, знаю, он и меня убьет, чтобы самому стать вождем. Я боюсь Индаба-Зимби. О-о!

— Кудесник может издохнуть, как пес, — ответил индуна, — а дохлые псы не кусаются.

— Да, мертвые кудесники больше не колдуют, — согласился вождь и, наклонившись к самому уху индуны, что-то прошептал, не сводя глаз со своего ассегая.

— Хорошо, отец мой, хорошо! — с готовностью ответил индуна. — Сегодня ночью. Если меня не опередит молния.

«Плохо дело старины Индаба-Зимби, — подумал я. — Они собираются его убить».

Но тотчас же отвлекся от этой мысли, настолько величественная картина развертывалась перед моими глазами.

Грозовые тучи быстро сближались, между ними оставалась узкая полоска голубого неба. То и дело от тучи к туче перебегали вспышки ослепительного света. Я вспомнил языческого бога — Юпитера-громовержца. Туча, похожая на великана в короне из лучей заходящего солнца, могла сойти за Юпитера. Сверкавшие в ней молнии были под стать мифологическому метателю огненных стрел. Как ни странно, за молниями не следовали раскаты грома. Кругом была мертвая тишина: скот неподвижно стоял на склоне холма, туземцы испуганно молчали. Темные тени наползали на холмы, реку справа и слева от нас окутали клубы тумана, но перед нами она блистала серебряной лентой под становящейся все уже полоской голубого неба. Вспышки нестерпимо яркого света пронизывали западную тучу, а чернильно-черная голова облачного великана на востоке внезапно освещалась мертвенно-бледным сиянием, которое то усиливалось, то меркло, как бы пульсируя. Казалось, что сердце бури нагнетает в тучи огненную кровь.

Молчание становилось все более зловещим, тени все чернели и чернели, и вдруг природа застонала под дыханием ледяного ветра. Проносясь порывами над рекой, он поднимал мелкую зыбь на ее ровной раньше поверхности. Высокая трава наклонялась до земли. К шуму ветра присоединились шипящие звуки ливня.

Ага! Вот тучи и сошлись! Из обеих вырвались языки ужасающе яркого пламени, холм, на котором мы сидели, содрогнулся от раскатов грома. Потом небесный свет померк — и нас окутал мрак, но ненадолго. Вскоре все вокруг высветилось непрерывно чередующимися вспышками. При их свете можно было различить детали пейзажа за несколько миль от нас. А через миг даже людей, сидевших рядом со мной, поглотила тьма. Гром гремел и грохотал, словно труба, зовущая на страшный суд. То тут, то там высоко в воздух вздымались смерчи, крутившие пыль и даже камни. И все это сопровождалось шумом низвергающегося ливня.

Я прикрыл глаза рукой, чтобы защититься от яростного света, и смотрел в ту сторону, где железняк выходил на поверхность. При вспышках молнии я видел прорицателей. Они медленно сходились, направив ассегаи друг на друга. Я различал каждое их движение, и мне казалось, что молнии, ударяясь в породу, окружили их огненным кольцом.

Вдруг гром и молния разом прекратились, воцарились мрак и тишина, слышался лишь шум дождя.

— Что ж, вождь! — крикнул я в темноту. — Поединок окончен!

— Погоди, белый человек, погоди, — ответил вождь, и в голосе его звучали тревога и страх.

Не успел он произнести эти слова, как небо охватило яркое пламя. Мы увидели обоих кудесников — их разделяло не более десяти шагов. Огромная молния ударила в землю между ними, и они зашатались. Индаба-Зимби первым пришел в себя, — во всяком случае, при свете следующей молнии он стоял уже совершенно прямо, направив ассегай на противника. Сын вождя тоже держался на ногах, но шатался, словно пьяный, и ассегай выпал у него из рук.

Мрак! И снова вспышка, еще более ужасная (если это только возможно), чем все предшествующие. Мне показалось, что молния ударила с востока и пронеслась над головой Индаба-Зимби. В следующий миг она как бы заключила в себя сына вождя, он оказался в самой ее сердцевине. Затем оглушительно прогрохотал гром, на нас низверглись потоки дождя, и больше ничего не было видно.

Буря постепенно ослабевала, но в беспросветном мраке никто не решался двинуться с места. К тому же, я не спешил покинуть безопасный склон холма, куда молния никогда не ударяла, и спуститься вниз. Иногда еще вспыхивали зарницы, но кудесников не было видно. Я не сомневался, что оба погибли. Тучи медленно уплывали в сторону низовий реки, дождь прекратился. В небе засверкали звезды.

— Пойдем посмотрим, — сказал старый вождь, поднимаясь с земли и стряхивая воду с волос. — Огненный поединок закончен. Узнаем, кто победил.

Я встал и пошел за ним. На мне не осталось сухой нитки, будто я проплыл сотню ярдов не раздеваясь. За мной следовали все жители крааля.

Мы подошли к арене состязания. Даже при слабом свете звезд я различал места, где молния расщепила и оплавила железняк. Пока я осматривался по сторонам, справа от меня глухо застонал вождь, вокруг него столпился народ. Я приблизился. На земле лежал труп его сына. Страшное зрелище! Волосы на голове сгорели, медные браслеты, украшавшие руки, расплавились, древко ассегая, валявшееся поблизости, разлетелось в щепки. Я взял мертвого за руку, и мне показалось, что в ней раздроблены все кости.

Мужчины, окружавшие вождя, стояли молча, женщины рыдали.

— Индаба-Зимби — великий колдун, — сказал наконец один мужчина.

Вождь повернулся и с размаху ударил его палицей.

— Великий или нет, пес ты этакий, — вскричал вождь, — но он умрет! И ты тоже, если будешь его прославлять.

Я промолчал, так как думал, что Индаба-Зимби постигла судьба его противника. Однако, осмотрев все кругом, я нигде не нашел и следа его. Наконец, продрогнув насквозь в мокрой одежде, я отправился к своему фургону, чтобы переодеться. Там я, к своему удивлению, увидел на облучке кафра, завернувшегося в одеяло.

— Эй! Слезай отсюда! — сказал я.

Человек медленно развернул одеяло и неторопливо заложил в нос понюшку табаку.

— Недурной огненный поединок?! А, белый человек?! — произнес Индаба-Зимби своим громким дребезжащим голосом. — Только где ему было выстоять против меня. Бедный мальчик! Ничего он в этих делах не смыслил. Печально, очень печально, но я навлек на него молнию, не так ли? Видишь, белый человек, к чему приводит самонадеянность юности.

— Старый обманщик, — сказал я. — Если не будешь осторожнее, скоро узнаешь, к чему приводит самонадеянность старости. Вождь разыскивает тебя, и понадобится все твое колдовство, чтобы отклонить удар его ассегая.

— Неужели? — сказал Индаба-Зимби, поспешно слезая с облучка. — И все из-за этого несчастного самозванца! Вот что такое людская благодарность, белый человек! Я его вывел на чистую воду, а они хотят меня убить. Что ж, спасибо за предупреждение. Мы с тобой еще встретимся.

И он исчез с быстротой пули. Как раз вовремя, потому что к фургону уже подходили люди вождя.

На следующее утро я отправился домой. Первый, кого я увидел в миссии, был Индаба-Зимби.

— Как поживаешь, Макумазан? — сказал он, наклонив голову набок и тряся своей белой прядью. — Слышал, вы тут все христиане, а я хочу испробовать новую веру. Моя старая, видно, никуда не годится, раз люди хотели убить меня за то, что я открыл обман.

Глава 3

НА СЕВЕР
Я не извиняюсь ни перед собой, ни перед будущими читателями этого повествования за то, что рассказал о встрече с Индаба-Зимби. Во-первых, история эта любопытна сама по себе, а во-вторых, колдун сыграл немалую роль в последующих событиях. Если старик и был обманщиком, то очень ловким. Не буду говорить о том (хотя, может, и составил мнение на этот счет), действительно ли он обладал сверхъестественными способностями, как утверждал. Несомненно одно: он оказывал исключительное влияние на других туземцев. К тому же, ловкач сумел обвести вокруг пальца моего бедного отца. Сначала старый джентльмен отказался допустить его в миссию, поскольку терпеть не мог кафрских кудесников, этих ловцов колдунов. Но Индаба-Зимби убедил его, что хочет постичь истины христианства, и вызвал на дискуссию. Полемика продолжалась целых два года — до самой смерти отца. В конце каждого диспута Индаба-Зимби повторял белому проповеднику слова римского правителя: «Ты убедил меня стать христианином», но на деле так им и не стал. Думаю, у него такого намерения никогда и не было. Именно ему адресовал отец «Письма неверующему туземцу». Этот труд, к сожалению, так и оставшийся в рукописи, изобилует мудрыми изречениями и ссылками на ученые сочинения. Хорошо бы его опубликовать вместе с кратким изложением устных ответов неверующего.

Спор не прекращался ни на день. Думаю, что если бы отец оставался в живых, он продолжался бы и поныне, поскольку у обоих полемистов был неистощимый запас аргументов. Индаба-Зимби получил тем временем разрешение жить у нас, в миссии. Отец поставил ему лишь одно условие — не заниматься колдовством, которое он причислял к козням дьявола. Зулус охотно дал обещание, но не было случая, чтобы заинтересованные лица не получали у него консультации, если, например, пропадал вол или кого-либо постигала внезапная смерть.

После того как он уже прожил с нами год, к нему явилась депутация племени, которое он покинул. Они просили его вернуться. Со времени его ухода, говорили они, дела их пошли плохо, а его враг — старый вождь — недавно скончался. Старый Индаба-Зимби молча слушал, пальцами ног сгребая песок в кучку. Когда они кончили, он сказал, разбросав кучку:

— Вот что произойдет с вашим племенем раньше, чем кончатся три месяца. Ничего от вас не останется. Вы прогнали меня. Но когда вас будут убивать, вспомните мои слова.

Посланцы ушли. Месяца три спустя до меня дошла весть, что все племя уничтожено воинами пондо.

Закончив наконец приготовления к экспедиции, я отправился попрощаться с Индаба-Зимби. К моему удивлению, он увязывал в одеяла свои зелья, ассегаи и другие пожитки.

— До свидания, Индаба-Зимби, — сказал я. — Ухожу на север.

— Да, Макумазан, — ответил он, склонив голову набок. — И я тоже. Хочу побывать в тех местах. Пойдем вместе.

— Вот как! — сказал я. — Подожди, пока тебя пригласят, старый обманщик.

— Тогда лучше пригласи меня, Макумазан, а не то ты никогда не вернешься назад. Теперь, когда старый вождь (это о моем отце) ушел туда, откуда приходят грозы, — он показал на небо, — я чувствую, что возвращаюсь к прежним привычкам. Вот, к примеру, прошлой ночью я бросил гадальные кости, чтобы разузнать кое-что о твоем путешествии. Могу заверить тебя: если не возьмешь меня, то погибнешь. А главное, самым удивительным образом потеряешь того, кто станет тебе дороже жизни. Два года назад ты предупредил меня об опасности, только потому я и решил отправиться с тобой.

— Не болтай чушь, — сказал я.

— Что ж, отлично, Макумазан, отлично! Но ты слышал, что сталось с моим племенем шесть месяцев назад? И что я предсказал это посланцам? Они прогнали меня — их нет больше. Если ты прогонишь меня, тебя тоже скоро не станет. — Он тряхнул своей белой прядью и улыбнулся.

Я суеверен не больше, чем другие люди, но должен признаться: старый Индаба-Зимби произвел на меня довольно сильное впечатление. К тому же, я знал, каким необычайным авторитетом он пользуется среди туземцев, независимо от занимаемого ими положения, и решил, что хотя бы поэтому он сможет быть мне полезен.

— Хорошо, — сказал я. — Назначаю тебя ловцом колдунов в экспедиции, но без жалованья.

— Правильно, — кивнул он. — Сначала послужи, потом требуй платы. Рад за тебя: ты наделен воображением и не оказался поэтому безнадежным глупцом, как большинство белых людей, Макумазан. Да, да, именно недостаток воображения делает людей глупцами: они не верят в то, чего не понимают. Вы не можете постичь мои пророчества, совершенно так же как тот дурачок в краале не мог понять, что я превосхожу его в умении обращаться с молниями. Что ж, пора отправляться. Но будь я на твоем месте, Макумазан, я двинулся бы в путь с одним фургоном, а не с двумя.

— Почему? — спросил я.

— Потому что ты потеряешь свои фургоны. Так уж лучше потерять один, чем два.

— Что за глупости! — сказал я.

— Прекрасно, Макумазан, поживем — увидим.

Не сказав больше ни слова, он направился к переднему фургону, положил в него свой тючок и уселся впереди.

Я же тепло попрощался с моими белыми друзьями, включая старого шотландца, который по этому случаю напился и цитировал Бернса, пока слезы не закапали у него из глаз. После этого я наконец отправился в путь и медленно двинулся на север.

В первые три недели не произошло ничего примечательного. Встречавшиеся нам кафры вели себя дружелюбно, дичи было великое множество. Никто из тех, кто живет ныне в этой части Южной Африки, не может даже представить себе, каким был велд всего тридцать лет назад.

Часто на рассвете, дрожа от холода, я вылезал на козлы фургона и оглядывался вокруг. Сначала передо мной расстилался только белый туман, окрашенный на востоке трепетным золотистым свечением. Над этой завесой, словно гигантские маяки, возвышались вершины каменных холмов. В море тумана раздавались странные звуки — храп, ворчание, рев, топот бесчисленных копыт… Постепенно непроницаемая пелена становилась тоньше, таяла в воздухе, как дым из трубы. Миля за милей взору открывалась неровная местность, кое-где поросшая кустарником. Но она не была пустынной, как теперь. Повсюду, куда ни кинешь взгляд, стояли или переходили с места на место различные животные, земля казалась из-за них черной.

Вот справа от меня стадо антилоп гну, насчитывающее не менее двух тысяч голов. Одни пасутся, другие резвятся, подкидывая в воздух белые хвосты. А на холмиках застыли старые самцы, подозрительно нюхая воздух. Впереди, по крайней мере в тысяче ярдов от меня — неопытному глазу из-за поразительной прозрачности воздуха расстояние показалось бы гораздо меньшим, — вереницей движется целое стадо горных козлов. Ага, они подошли к следам, оставленным нашим фургоном, и те им явно не понравились. Что теперь? Пойдут назад? Вот еще! От одной колеи до другой чуть ли не тридцать футов, но разве это препятствие для горных козлов? Вот первый взметнулся в воздух, словно мяч. Как красива его золотистая шкура, освещенная солнцем! Он делает прыжок, за ним следуют его многочисленные товарищи. Только сосунки, у которых еще не хватает сил прыгнуть так далеко, перебираются через сомнительный след, испуганно мыча. А это что за животные там, в лощинке у подножия холма, поднимающие головы выше верхушек мимозы? Клянусь святым Георгом, это жирафы. Их трое. Сегодня на ужин у нас будут мозговые кости. Чу! За нами задрожала земля, и через гребень высотки перемахнуло большое стадо антилоп бубалов. Похожие на бородатых козлов, они несутся галопом, низко опустив крупные головы. Так я и думал — их преследует стая диких собак. Дикие собаки бегут с громким лаем, шерсть взъерошена, языки высунуты. Вспугнутые жирафы мчатся прочь. Когда они огибают холм, они напоминают мне судно при сильной качке. Увы, мы все же останемся без мозговых костей. Взгляните! Передние дикие собаки приближаются к самцу-бубалу. Он долго скакал галопом и изрядно утомлен. Одна прыгает на него сбоку, но бубал успевает отскочить в сторону. Он издает нечто вроде стона, дико озирается и замечает фургон. Какое-то мгновение животное, видимо, колеблется, потом в отчаянии бросается к фургону и падает среди волов. Дикие собаки, тяжело дыша, останавливаются шагах в тридцати и злобно рычат. Бери ружье, мальчик, нет, не винтовку, а охотничье ружье, заряженное картечью.

Бах! Бах! Итак, друзья мои, двое из вас никогда больше не будут охотиться за антилопами. А мы антилопу не тронем, она искала у нас убежища и найдет его.

О! Как прекрасна природа, пока не приходит человек, чтобы испоганить ее!

Такое я наблюдал сотни раз, и надеюсь увидеть еще раз до того, как настанет мой срок умереть.

Первое настоящее приключение в этом путешествии связано со слонами. О нем стоит рассказать, так как завершилось оно самым любопытным образом. Недалеко от реки Оранжевой мы очутились в лесу, тянувшемся вдоль берега полосой шириной около двадцати миль. В лесу мы заночевали, выбрав восхитительную открытую лужайку. В нескольких ярдах от нас начинались заросли травы тамбоуки высотой в рост человека. Вернее, они были когда-то такой высоты, потому что теперь лишь кое-где виднелось несколько уцелевших стеблей, остальные же были вытоптаны. Мы разбили лагерь уже в сумерках, но когда поднялась луна, я отошел от костра, чтобы оглядеться. С одного взгляда я понял, что тут случилось: несколькими часами раньше по высокой траве проходило большое стадо слонов. Их следы меня очень обрадовали. Я неоднократно и раньше видел диких слонов, но ни разу мне не удавалось подстрелить хоть одного. Да и вообще для африканского охотника след слона то же, что для золотоискателя золотая крупинка в лотке. Он живет слоновой костью. Добыча ее — охотой ли она получена или путем обмена на товары — главная цель его жизни. Я быстро решил оставить пока фургоны в лесу, а сам преследовать слонов верхом на лошади.

О своем намерении я сказал Индаба-Зимби и другим кафрам. Они не прочь были отправиться со мною. Кафры любят поохотиться. Это способ провести время и добыть много мяса. Индаба-Зимби вел себя таинственно. Он отошел в сторону, развел костерчик и приступил к таинственным манипуляциям с костями и глиной, в которую подмешал пепел. Остальные кафры с величайшим интересом следили за его действиями. Наконец он поднялся, подошел ко мне и сообщил, что все в порядке: я поступаю правильно, собираясь на охоту за слонами, и добуду много слоновой кости. Однако он посоветовал мне охотиться пешим. Я ответил, что слышать об этом не желаю, поскольку твердо решил ехать на лошади. С тех пор я стал умнее. То был первый и последний раз, когда я пытался охотиться верхом на слонов.

Мы покинули лагерь на рассвете. Нас было пятеро: Индаба-Зимби, я и еще трое кафров. Остальных я оставил в лагере с фургонами. Я ехал верхом. По моему примеру сел на коня и погонщик волов — хороший наездник и неплохой для кафра стрелок. Индаба-Зимби и двое других шли пешком. С рассвета до полудня мы двигались по следам стада. Впрочем, след скорее напоминал проезжую дорогу. Затем мы расседлали коней, чтобы дать им отдохнуть и попастись, а около трех часов пополудни снова тронулись в путь. Прошло около часа, а слонов мы все не видели. Стадо, верно, двигалось быстро и успело уйти далеко. Я уже готов был отказаться от погони, как вдруг заметил вдали что-то коричневатое, движущееся через заросли колючего кустарника на склоне холма. Нас разделяло расстояние примерно в четверть мили. Мне показалось, что сердце мое сейчас выпрыгнет из груди. Покажите мне охотника, который не почувствовал бы того же при виде своего первого слона.

Я велел спутникам остановиться. Ветер был встречным, и мы попытались перехватить слона. Сдерживая лошадь, я тихо съехал по склону холма к подножию, окруженному густым кустарником. Здесь только что паслись слоны — повсюду валялись сломанные сучья и вырванные с корнем деревья. Однако это скользнуло мимо моего сознания, все мои мысли были заняты слоном, которого я преследовал. Вдруг лошадь подо мной шарахнулась так, что я чуть не вылетел из седла. В то же мгновение передо мной что-то шумно поднялось с земли. Ярдах в четырех от себя я увидел зад другого слона. На мгновение стали видны и его огромные оттопыренные уши. Слон, чей сон я потревожил, бросился бежать.

Разумнее всего, конечно, было оставить его в покое, но в те времена я был молод и глуп. Повинуясь мгновенному побуждению, я вскинул мое ружье для охоты на слонов и поверх головы лошади выпалил в великана. Отдача тяжелого ружья едва не сбросила меня с коня. Я тут же увидел, что животное сделало рывок вперед: пуля в три унции весом, попавшая в бок, способна дать здоровенный толчок даже слону. Я уже понимал, какой глупостью был мой выстрел, и надеялся только на то, что слон не обратит на меня внимания. Но гигант поступил иначе. Он замедлил бег, приседая к земле, потом повернулся и, издавая трубные звуки, с поднятыми ушами и хоботом ринулся на меня. Я был совершенно беззащитен, поскольку не успел перезарядить ружье, и решил спасаться бегством. Крепко сдавил я пятками бока коня, но конь не стронулся с места и на дюйм. Бедное животное было парализовано ужасом и стояло неподвижно, выставив передние ноги и дрожа как осиновый лист.

Слон продолжал нестись на меня, и вид его был страшен. Я еще раз попытался образумить лошадь, но тут над моей головой взвился хобот огромного слона. Опасность подстегнула мысль. Со скоростью молнии я скатился с коня. Рядом лежало упавшее дерево в обхват, пожалуй, с туловище взрослого мужчины. Сломанные ветви, принявшие на себя тяжесть дерева при его падении, поддерживали ствол над землей. Одним движением, так быстро, как этого требовали обстоятельства, я бросился под дерево. И тут же услышал, как хобот слона с глухим стуком опустился на спину коня. Несчастное животное свалилось с переломанным хребтом поперек ствола, под которым я скрючился. В моем убежище сразу стало темно. Через каких-нибудь десять секунд слон обмотал хоботом шею своей жертвы и одним могучим рывком отбросил мертвую лошадь от дерева. Я отполз назад, как можно ближе к переплетенным корням. Мне уже было ясно, чего именно добивается слон. И верно — красный кончик хобота стал приближаться ко мне. Если б ему удалось обвить мою руку или ногу, мне пришел бы конец. Но я так вжался в корни, что слон не мог этого сделать, хотя встал на колени, чтобы удобнее было действовать хоботом, напоминавшим большую змею с разверстой пастью. И все-таки он умудрился сорвать с меня шляпу, вытащил ее и куда-то забросил. Потом яростно затрубил и снова принялся шарить под деревом. Мне показалось, что его и без того длинный хобот еще удлиняется. Вот он уже в четырех дюймах от моей головы. О Небо! Он схватил меня за волосы! К счастью, я был довольно коротко острижен. Но и это не помогло, еще миг — и он выдрал волосы с корнем, сорвав при этом четверть квадратного дюйма кожи с моего черепа. Теперь настала моя очередь кричать. Меня ощипывали заживо, как подчас ощипывают еще трепещущую птицу жестокие поварята. Однако слону этого было мало.

Разочарованный незначительными успехами своих стараний, он изменил тактику: обмотал хоботом упавшее дерево и попытался приподнять его. Ствол немного сдвинулся с места, но, к моей великой радости, его удерживали сломанные ветви, застрявшие в болотистой почве, и часть корней, вырванных не до конца из земли. Перевернуть дерево слону не удалось, однако оно приподнялось настолько, что будь мойпреследователь поумнее, он теперь легко вытащил бы меня хоботом. Слон же, напрягаясь изо всех сил, упрямо продолжал поднимать дерево. Тут я понял, что в конце концов он его поднимет, и громко завопил, призывая на помощь. В ответ поблизости раздалось несколько выстрелов. Конечно, ни одна пуля не попала в слона, а если бы и попала, то только подстегнула бы его. Мне было ясно, что через несколько секунд я лишусь убежища и буду уничтожен. При мысли о неминуемой гибели я весь покрылся холодным потом. И вдруг я вспомнил: ведь у меня есть пистолет, которым я часто пользовался, чтобы прикончить раненую дичь. Он лежал в чехле, подвешенном к поясу, и был заряжен. К этому времени слон успел приподнять дерево настолько, что я легко дотянулся до пояса, вытащил пистолет и взвел курок. Между тем ствол поднимался все выше, и вот в каких-нибудь трех футах от моей головы я увидел огромный коричневый хобот. Приставив дуло пистолета чуть ли не к самому хоботу, я выстрелил. Ствол мгновенно свалился на землю, придавив мою ногу, и тут же послышался сильный треск и топот. Слон убежал.

Страх, который я испытал, и неравное единоборство лишили меня последних сил. Не помню, как я выбрался из-под тяжелого дерева, не знаю, что было дальше. Очнулся я, почувствовав приятный вкус во рту. Оказалось, что я уже сижу на земле, потягивая персиковую водку из фляжки, а напротив меня расположился старый Индаба-Зимби. С мудрым видом он кивал своей белой прядью и предавался рассуждениям: если бы я послушался его совета и охотился на слона пешим, я не потерял бы коня и не очутился бы сам на волосок от гибели.

Я встал и отправился посмотреть на лошадь. Удар хобота обрушился на седло, разломал его, сделав совершенно непригодным, и перебил хребет коню. Помедли я хоть секунду, тот же хобот обрушился бы на меня! Я позвал Индаба-Зимби и спросил, куда ушли слоны.

— Туда! — сказал он, махнув рукой в сторону лощины. — Пойдем-ка за ними, Макумазан. До сих пор нам не везло, пусть же повезет теперь.

В его словах имелось рациональное зерно, хотя, говоря по правде, в тот момент я отнюдь не горел желанием продолжать охоту на слонов. Мне казалось, что с меня уже хватит. Однако достоинство мое не позволяло поднимать белый флаг в присутствии слуг, и я с деланной готовностью согласился. Мы отправились в путь: я — верхом на второй лошади, остальные — пешком. Так мы двигались по долине около часа. И вдруг увидели все стадо, в котором можно было насчитать больше восьмидесяти голов. Впереди стада темнели заросли кустарника, такие густые, что слоны, видимо, не решались в них войти, а взобраться наверх они не могли — слишком круто обрывались в этом месте скалистые склоны долины.

Слоны заметили нас в тот же миг, когда мы увидели их. Я испугался: а вдруг им вздумается повернуть назад по лощине и атаковать нас. Но они этого не сделали: громко трубя, слоны бросились в чащу, кустарник валился под их натиском, как кукуруза под ударами серпа. За всю свою жизнь я, наверное, не слышал такого шума и треска, какой производили слоны, продираясь сквозь кусты и деревья. За кустарником простиралась полоса частого леса шириной от ста до ста пятидесяти футов. Стадо крушило на своем пути все, что ни попадалось, оставляя за собой дорогу, заваленную вырванными деревьями и сломанными ветвями. Лишь кое-где среди этого хаоса уцелевало одинокое дерево, слишком прочное даже для слонов. Они ломились все вперед и вперед, и, несмотря на препятствия, которые им приходилось преодолевать, расстояние между нами не уменьшалось. Так продолжалось на протяжении мили или даже больше, потом лес поредел, и я увидел, что вся долина за ним на протяжении пяти-шести акров поросла камышом и травой; дальше снова начинался густой лес.

У края этого травянистого участка стадо остановилось в нерешительности, — очевидно, слоны чего-то опасались. Мои люди закричали так громко, как могут кричать только кафры, и это решило дело. Во главе с раненым самцом, чей воинственный пыл, равно как и мой, видимо, поостыл, они развернулись и бросились в предательское болото. Потому что смутивший их участок местности представлял собой именно болото, хотя вода не проступала на поверхность. Первые несколько ярдов они преодолели без осложнений, впрочем, было видно, что двигаться им не так-то легко. Затем большой самец внезапно погряз в липкой торфянистой почве по самое брюхо и застрял в болоте. Он отчаянно трубил и барахтался, но остальные, не обращая на него внимания, обезумев от страха, лезли дальше, пока их не постигла та же участь. Пять минут спустя все стадо безнадежно увязло. Чем больше старались слоны выкарабкаться из трясины, тем глубже в нее погружались. Только одной слонихе удалось выбраться на твердое место; подняв хобот, она приготовилась атаковать нас, но тут услыхала крик своего слоненка, бросилась ему на помощь и увязла вместе со всеми.

Я никогда не видел ничего подобного — ни раньше, ни позднее. Болото было покрыто огромными телами слонов, воздух заполнился криками ярости и ужаса, которые они издавали, размахивая хоботами. Время от времени ценой огромных усилий одному из чудовищ удавалось вытащить свое тело из трясины, но, сделав шаг, оно вновь застревало столь же прочно. У меня это зрелище вызывало глубокую жалость, но мои люди веселились от всего сердца.

Ну так вот, дальше нам стало много легче. Болотистая почва, в которую провалились слоны, хорошо выдерживала наш вес. К тому времени взошла луна, и мы стреляли в слонов при лунном свете. К полуночи все они были мертвы. Я бы охотно пощадил слонят и некоторых слоних, но это значило бы только обречь их на голодную смерть; прикончить их сразу было великодушнее. Раненого самца я застрелил сам, и не стану утверждать, что испытывал при этом угрызения совести. Он узнал меня и предпринял отчаянные усилия, чтобы до меня добраться. Но, к счастью, торф не выпустил его из своих объятий.

Когда взошло солнце, котловина представляла собой странную картину. Почва так цепко держала мертвых слонов, что лишь немногие упали на бок, остальные продолжали стоять, словно во сне.

Я послал за фургонами. На следующий день они прибыли, и мы разбили лагерь примерно в миле от котловины. Затем мы принялись вырезать у слонов бивни. На это ушла целая неделя. Отвратительная работа! Мы, пожалуй, не справились бы с ней, если б нам не помогли бродячие бушмены, которым мы заплатили слоновьим мясом.

Наконец и этот тяжелый труд был закончен. Слоновая кость слишком громоздка, чтобы нести ее на себе, поэтому, как только ушли наши помощники, бушмены, мы закопали бивни в землю. Мои ребята хотели, чтобы я вернулся в Капскую колонию и продал добычу, но я был полон решимости продолжать путешествие. Бивни пролежали в земле пять лет. И все же, когда я снова пришел к этому месту и вырыл их, оказалось, что они мало пострадали. Потом я продал слоновую кость за тысячу фунтов — неплохой заработок за один день стрельбы.

Так началась моя карьера охотника за слонами. С тех пор я перестрелял их несколько сотен, но никогда больше не пытался охотиться верхом на слона.

Глава 4

ЗУЛУССКИЕ ВОИНЫ
Закопав бивни, я постарался получше запомнить координаты и приметы местности, чтобы отыскать слоновую кость, когда понадобится. Потом отправился дальше. Около месяца я бродил по местности, где ныне проходит граница, которая отделяет Оранжевое Свободное государство от Грикваленд Уэста и Трансвааль от Бечуанатенда. Конечно, на моем пути встречались трудности, но это были обычные тяготы, хорошо известные всем путешественникам по Африке: частенько не хватало воды, каждая переправа через реку сулила беду. Помню, как-то я распряг волов в том месте, где сейчас стоит Кимберли, но вскоре был вынужден покинуть стоянку, потому что поблизости не оказалось ни ручейка, ни источника. Тогда я и представить себе не мог, что еще при моей жизни здесь вырастет большой город, в окрестностях которого станут добывать алмазы на миллионы фунтов в год. Очевидно, старый Индаба-Зимби был не так уж всеведущ, в его предсказаниях ничего об этом не говорилось.

Сейчас местность была совершенно безлюдной. А незадолго до этого по ней прошел, направляясь в нынешний Матабелеленд, Моселекатсе Лев, один из полководцев Чаки[88].

Однажды, когда мы двигались параллельно реке Колонг, наш путь пересекло большое стадо антилоп импала. Я выстрелил в одну и ранил ее в круп. Животное пронеслось галопом вместе со всем стадом еще около тысячи ярдов, потом легло на землю. К тому времени мы уже несколько дней не пробовали мяса, ибо ни одно четвероногое не попалось нам навстречу. Я вскочил на лошадь и, крикнув Индаба-Зимби, что догоню фургоны или перехвачу их по ту сторону холма, до которого оставалось около часа езды, поскакал к раненой антилопе.

Я успел приблизиться к ней ярдов на сто, но тут она вскочила на ноги и бросилась бежать с такой скоростью, будто пуля даже не задела ее. Однако вскоре ей снова пришлось опуститься на траву. Подумав, что силы совсем оставили ее, я спокойно направился к антилопе. Но не тут-то было — все повторилось сначала. На третий раз она скрылась за высоткой, словно испытывая мое терпение. Я прямо выходил из себя, но все же решил подняться на эту высотку и, прицелившись с вершины, послать в антилопу вторую пулю.

Так я и сделал. Достигнув гребня высотки, сплошь заваленной камнями, я взглянул на местность, расстилавшуюся за нею, и увидел… зулусский полк!

В удивлении я протер глаза и взглянул снова. Да, сомнений не было. Воины остановились на привал у водоема примерно в тысяче ярдов от меня. Одни лежали на земле, другие что-то стряпали на кострах, третьи ходили взад и вперед с копьями и щитами в руках. Всего их могло быть около двух тысяч…

Я повернул лошадь и уперся пятками ей в бока. Спустившись по склону высотки, я взял немного вправо, чтобы перехватить мои фургоны раньше, чем их заметят зулусы. Не успел я проехать и трехсот ярдов в этом направлении, как очутился на тропе, на которой, к крайнему своему удивлению, увидел следы колес каких-то фургонов и отпечатки копыт волов. Фургонов было не менее восьми, а скота — несколько сот голов. По четкости следов я определил, что они проходили здесь часов двенадцать назад, не больше. Тогда я понял: зулусский полк преследует фургоны, принадлежащие, вероятно, бурам-переселенцам.

Следы вели в ту сторону, куда я как раз направлялся. Пришлось подниматься еще на один холм, зато с его вершины я увидел и фургоны, ставшие лагерем, и мои повозки, спускавшиеся по склону возвышенности. Лагерь был разбит на берегу реки, примерно в пяти фарлонгах[89], и через несколько минут я подъехал к нему. Буры — а это были они — вышли из своего маленького лагеря и наблюдали за приближением двух моих повозок. Я окликнул их, они повернулись и заметили меня. Одного я узнал. Звали его Ганс Бота, когда-то я был хорошо с ним знаком. Неплохой человек, но очень беспокойный, он ненавидел любую власть. Как он выражался, его одолевала «любовь к свободе». Несколькими годами ранее Ганс Бота присоединился к группе буров-переселенцев, но потом я узнал, что он поссорился с ее вожаком, и теперь снова направлялся в дикие дебри, чтобы основать собственную колонию. Бедный парень! Этот трек[90] был для него последним.

— Как поживаете, менеер[91] Бота? — спросил я по-голландски. Он взглянул на меня, потом еще раз, а затем, выйдя из своей голландской невозмутимости, закричал жене, сидевшей на облучке фургона:

— Пойди сюда, фрау, пойди сюда. Здесь Аллан Квотермейн, англичанин, сын предиканта[92]. Как живете, хеер[93] Квотермейн, что нового там, в Капской колонии?

— Не знаю, что нового в Капской колонии, Ганс, — торжественно ответил я, — а о здешних новостях расскажу: по вашему следу идет полк зулусов, и находится он сейчас в двух милях от фургонов…

На мгновение воцарилось молчание. Я заметил, как под загаром побледнели коричневые лица пораженных людей. Одна-две женщины вскрикнули, дети прильнули к ним.

— Боже всемогущий! — воскликнул Ганс. — Это не иначе как полк мтетва[94], который Дингаан послал воевать с басуто. Болота преградили им путь, а вернуться в страну зулусов они боятся. Вот и повернули на север, чтобы присоединиться к Моселекатсе…

Тут как раз подошли мои повозки. На козлах первого фургона сидел Индаба-Зимби, завернутый в одеяло. Я окликнул его и сообщил новости.

— Это дурные вести, Макумазан, — сказал он. — Завтра утром здесь будут мертвые буры. Однако до рассвета зулусы не нападут на нас. Зато они сметут лагерь с лица земли — вот так! — он провел рукой перед ртом.

— Перестань каркать, белоголовая ворона, — проворчал я, хотя знал, что он прав…

— Макумазан, последуешь ли ты на этот раз моему совету? — спросил Индаба-Зимби.

— А в чем он состоит?

— Вот в чем. Оставь здесь фургоны и садись на лошадь. Уедем отсюда как можно скорее. Зулусы не последуют за нами, они займутся бурами.

Я разыскал Ганса Боту и посоветовал ему бросить фургоны и спасаться бегством.

— Это невозможно, — ответил он. — Две наши женщины так толсты, что не пройдут и мили, третья на сносях. К тому же, у нас только шесть лошадей. А если мы и убежим, что ждет нас в пустыне? Мы погибнем там от голода. Нет, хеер Аллан, мы должны дать бой дикарям, и да поможет нам Бог!

— И правда, да поможет нам Бог. Подумай о детях, Ганс!

— Не могу думать, — ответил он прерывающимся голосом, глядя на свою дочку — чудесного кудрявого синеглазого ребенка лет шести. Ее звали Тота. Я часто возился с ней, когда она была младенцем. — О хеер Аллан, твой отец, миссионер, всегда отговаривал меня от переселения на север, но я его не слушал, считая проклятым англичанином. Теперь я вижу, что поступил как безумец. Хеер Аллан, постарайся спасти мое дитя, если проживешь дольше меня, а если не сможешь, убей ее.

И он пожал мне руку.

— До этого еще не дошло, Ганс, — сказал я.

Мы занялись приведением лагеря в боевой порядок. Фургоны — с моими двумя их стало десять — расположили квадратом. Дышло одного фургона привязали поводьями к нижней части второго и так далее. Крепко сцепили и колеса. Потом забили свободное пространство от земли до дна фургонов ветвями колючего кустарника, известного под названием «погоди минутку». К счастью, он рос поблизости в большом количестве. Таким образом мы превратили наш маленький лагерь в достаточно сильную крепость для борьбы с противником, не имеющим огнестрельного оружия. Для наших винтовок мы оставили узкие амбразуры. За час с небольшим было сделано все, что можно было сделать. Теперь возник спор, как быть со скотом, который тем временем подогнали к лагерю. Кое-кто из буров предлагал укрыть скот в лагере, хотя он был очень мал, ну если не весь, так столько волов, сколько поместится. Я решительно возражал против этой затеи. Волов может охватить паника, как только начнется стрельба, и тогда они затопчут защитников. Я предложил другой план: поручить стадо нескольким туземным слугам, пусть гонят его по долине реки, пока не встретят дружественное племя или не окажутся в безопасном месте. Разумеется, если зулусы их заметят, беды не миновать, всех захватят. Однако в такой холмистой местности слугам скорее всего удастся спасти и себя и волов. Нельзя только медлить, надо сейчас же двигаться в путь. Мое предложение было тут же принято; более того, решили также отправить из лагеря женщин и детей, способных проделать такое путешествие, а для присмотра за ними послать одного голландца. Полчаса спустя двенадцать женщин и детей вышли из лагеря вместе с туземцами, буром, поставленным во главе группы, и скотом.

О душераздирающей сцене прощания мне даже не хочется говорить. Женщины плакали, мужчины тяжело вздыхали, бледные и испуганные дети жались к взрослым. Наконец они тронулись в дорогу, я этому только обрадовался. В лагере осталось семнадцать белых, четыре туземца, две бурские женщины, слишком тучные для длительного перехода, и дочка Ганса — Тота, с которой он не решился расстаться. Родная мать ее, к счастью, давно умерла. Тут, забегая далеко вперед, могу сообщить, что женщины и дети, а также половина скота были спасены. Зулусские воины так и не увидели их, а на третий день трудного пути беженцы достигли укрепленной ставки одного из вождей гриква, который предоставил им убежище, взяв в уплату половину скота. Оттуда путники отправились в Капскую колонию. Путешествие это было долгим, до цивилизованных мест они добрались через год с лишним после нападения на лагерь.

День клонился к вечеру, но зулусские воины все еще не подавали признаков жизни. Мы уже начали надеяться — правда, без больших на то оснований, — что они ушли дальше.

Индаба-Зимби все это время молчал. Он погрузился в глубокое размышление, как только услышал, что полк зулусов состоит, видимо, из воинов племени мтетва. Но вот он встал, подошел ко мне и предложил отправиться в разведку. Сначала Ганс Бота решительно воспротивился: ведь Индаба-Зимби — фердомдесвартсел — проклятый черный, кто поручится, что он не выдаст нас. Я возразил, что выдавать тут нечего, ибо зулусам и так известно, где находятся фургоны, а вот нам необходимо знать обо всех их передвижениях. В конце концов Ганс согласился отпустить Индаба-Зимби. Я сообщил ему об этом. Он кивнул своей седой головой, сказал: «Хорошо, Макумазан!» — и отправился в путь. Не без удивления я заметил, что перед выходом из лагеря он влез в фургон, чтобы захватить моути — зелье, которое всегда носил в кожаном мешке вместе с другими колдовскими снадобьями. Я спросил, зачем ему зелье. Он ответил: надо, теперь он неуязвим для копий зулусов…

Проходил час за часом, а мы все ждали нашествия зулусов. Но я хорошо знал обычаи туземцев: ночью они никогда не нападали, можно было не бояться, хотя в темноте им наверняка удалось бы уничтожить нас без больших потерь для себя. Однако зулусы не изменяют своим привычкам, сражаться они любят при дневном свете, предпочтительно на утренней заре.

Около одиннадцати часов — я уже стал клевать носом — раздался тихий свист. Сон мгновенно слетел с меня, и я услышал, как по всему лагерю буры защелкали затворами ружей.

— Маку мазан, — позвал меня тихий голос — голос Индаба-Зимби, — ты здесь?

— Да, — ответил я.

— Тогда посвети мне, чтобы я смог войти в лагерь, — сказал он.

— Ладно, посветим ему, — вмешался один из буров. — Не нравится мне этот ваш черный схепсел[95], хеер Квотермейн. Может, он привел с собой земляков?

Бур принес фонарь и направил свет в ту сторону, откуда раздался голос. Индаба-Зимби пришел один. Мы впустили его в лагерь и спросили, что нового.

— Новости такие, белые люди, — ответил он. — Я ждал, пока совсем не стемнело, потом подполз к лагерю зулусов, спрятался за камнем и стал слушать. Там целый полк мтетва, как и думал баас Бота. Три дня назад они напали на след фургонов и пошли за ними. Сегодня они спят, не выпуская копий из рук, а завтра на рассвете нападут на лагерь и всех перебьют. Они очень злы на буров из-за битвы у реки Блад и других сражений. Потому-то они и последовали за фургонами, вместо того чтобы идти прямо на север, на соединение с Моселекатсе.

Среди слушавших его голландцев раздались испуганные возгласы, кто-то даже застонал.

Мы вернулись на свои посты. Мучительная ночь тянулась долго, а рассвет все не наступал. Только тот, кому приходилось стоять перед лицом неминуемой и жестокой смерти, может представить себе это томительное ожидание, длившееся часами. Но часы эти как-то прошли, и наконец далеко на востоке появилась светлая полоса. Холодное дыхание зари колыхало навесы фургонов и пронизывало меня до костей. Толстая голландка позади меня проснулась, зевнула. Но, вспомнив обо всем, громко застонала, зубы ее застучали от холода и страха. Ганс Бота подошел к своему фургону, достал бутылку персиковой водки и, наполнив жестяную кружку, дал каждому отведать крепкого напитка. Он бодрился, старался выглядеть повеселее. Однако его напускная веселость, казалось, только усиливала уныние товарищей. О себе я могу сказать это совершенно точно.

Понемногу светлело, уже можно было кое-что различить в тумане, все еще густо висевшем над рекою. И вот началось! С противоположной стороны возвышенности, ярдов за тысячу, а то и больше от лагеря, послышалось нечто вроде слабого гудения. Постепенно оно становилось все громче и наконец превратилось в пение — в устрашающую военную песнь зулусов. Вскоре я смог уже разобрать слова. Они были достаточно просты:

Будем убивать, убивать! Не так ли, братья мои?

Наши копья окрасятся кровью. Не так ли, братья мои?

Ибонас вскормил Чака, кровь — наше молоко, братья мои!

Проснитесь, дети Мтетвы, проснитесь!

Стервятник парит, шакал принюхивается.

Проснитесь, дети Мтетвы[96], проснитесь! Кричите громче,

мужчины с кольцами на голове!

Вот враги, убьем их. Не так ли, братья мои?

Хе! Хе! Хе![97]

Таков приблизительно перевод этой ужасающей песни, которая и по сей день раздается у меня в ушах. Записанная на бумагу, она производит не такое уж жуткое впечатление. Но если бы читатель сам слышал, как отчетливо и ритмично она разносится в тихом воздухе, вырвавшись из глоток почти трех тысяч воинов, он изменил бы свое мнение.

И вот над гребнем возвышенности появились щиты. Воины шли ротами, по девяносто человек в каждой. Всего тридцать одна рота. Я сам пересчитал их. Перевалив через гребень, зулусы построились в тройную линию и начали спускаться по склону к нашему лагерю. В полутораста ярдах, еще за пределами досягаемости наших ружей, они остановились и опять запели:

Вот крааль белых людей, маленький крааль, братья мои!

Мы его съедим, мы его вытопчем, братья мои!

Но где же скот белых людей? Где их волы, братья мои?

Последний вопрос они задавали неспроста — наш скот, конечно, очень их интересовал. Поэтому они снова и снова повторяли свою песню. Наконец вперед выступил вестник — мужчина громадного роста, с браслетами из слоновой кости на руках. Приставив ладони ко рту, он громко спросил, куда мы дели волов.

Ганс Бота взобрался на крышу фургона и проревел:

— Нечего спрашивать, сами знаете. Тогда вестник снова прокричал:

— Да, мы видели, как угоняли скот. Мы пойдем и найдем его. А потом вернемся и убьем вас, потому что без волов вам не сдвинуться с места. Мы убили бы вас сейчас, но не можем задерживаться: скот угонят слишком далеко. А если вы попытаетесь удрать, мы все равно поймаем вас, белые люди!

Мне это показалось странным, ибо обычно зулусы сначала атакуют врага, а затем уже забирают его скот. Все же слова вестника были не лишены правдоподобия. Пока я соображал, что это может означать, зулусы, по-прежнему поротно, пробежали мимо нас к реке.

Радостный крик возвестил, что они напали на след скота, и весь их полк ринулся вниз по реке и вскоре скрылся за грядой холмов, поднимавшейся примерно в четверти мили от лагеря.

Мы прождали с полчаса, даже больше. Зулусы не появлялись.

— Интересно, действительно ли ушли эти дьяволы, — сказал Ганс Бота. — Очень странно.

— Пойду посмотрю, — сказал Индаба-Зимби. — Иди и ты со мной, Макумазан. Мы подползем к гребню высотки и посмотрим, что за ней.

Я заколебался, но любопытство оказалось сильнее. В те дни я был молод, и ожидание измучило меня.

— Отлично, — сказал я, — пойдем вместе.

И мы отправились. Со мной было ружье для охоты на слонов и боеприпасы. Индаба-Зимби захватил свой мешок со снадобьями и ассегай. Мы подобрались к гребню возвышенности бесшумно и осторожно, как охотники, выслеживающие дичь. Противоположный склон был усеян камнями, среди которых росли кусты и высокая трава.

— Они, верно, пошли вниз по течению, — сказал я. — Я никого не вижу.

Не успел я договорить, как со всех сторон раздался рев. Из-за каждого камня, из-за каждого пучка травы поднялся зулусский воин. Я взялся за ружье, но не тут-то было — меня крепко схватили и бросили на землю.

— Держите его! Крепко держите Белого духа! — кричал чей-то голос. — Держите его, а не то он ускользнет, как змея. Не причиняйте ему вреда, но держите хорошенько. Пусть Индаба-Зимби идет рядом с ним.

Я повернулся к Индаба-Зимби и воскликнул:

— Ты предал меня, черный дьявол!

— Погоди, увидишь сам, что будет, — холодно ответил он. — Сейчас начнется бой.

Глава 5

КОНЕЦ ЛАГЕРЯ
Я задыхался от удивления и ярости. Что имел в виду этот негодяй Индаба-Зимби? Зачем меня выманили из лагеря и захватили, а захватив, не убили тут же? Дальнейшие мои размышления были прерваны. Воины толпами поднимались из оврага и с берега реки, где прятались. Военная хитрость удалась, и теперь полк снова построился на склоне возвышенности. Меня отвели на гребень и поместили в центре резервной линии, отдав под надзор огромного зулуса по имени Бомбиан-того самого, который играл роль вестника. Он посматривал на меня с ласковым любопытством и время от времени тыкал мне в ребра древком своего копья, вероятно, для того, чтобы убедиться, что я сделан не из воздуха.

Раза три он настойчиво умолял меня сказать, сколько зулусов будет убито, прежде чем амабуну, как они называли буров, окажутся «съеденными».

Тут зулусы снова запели:

Мы поймали Белого духа, о брат мой, о брат мой!

Железный язык шепнул про него, он вынюхал его, брат мой…

Теперь амабуну — наши, они уже мертвы, о брат мой!

Итак, этот вероломный негодяй Индаба-Зимби предал меня! Вдруг командир полка, седоволосый мужчина по имени Сусуса, поднял свой ассегай. Мгновенно воцарилось молчание. Потом он повернулся к индунам, стоявшим подле него, и отдал им короткий приказ. Те тотчас же побежали вправо и влево вдоль передней линии, что-то: передавая по пути каждому ротному. Достигнув противоположных, концов линии, они разом подняли копья. И вот вся линия — около тысячи человек — со страшным криком: «Булала амабуну!» («Бей буров!»), словно зверь, потревоженный в своем логове, ринулась на маленький лагерь. Великолепное зрелище! Ассегай сверкали на солнце, поднимаясь и опускаясь над черными щитами, ветер отбрасывал назад перья головных украшений, свирепые лица были обращены к врагу, земля сотрясалась от топота ног. «Бедные мои друзья-голландцы! — горестно подумал я. — Разве устоять им перед столь многочисленным врагом?»

Между тем зулусы, построившись на бегу дугой, чтобы окружить лагерь с трех сторон, быстро приближались к нашему укреплению. Вот они уже ярдах в семидесяти от него. Тут из каждого фургона сверкнули огни выстрелов. Многие мтетва покатились по земле, но остальные, даже не взглянув на раненых и убитых, неслись прямо на лагерь, пробиваясь вперед под выстрелами буров. Залп за залпом! Ружья для охоты на слонов, заряженные картечью и дробью, сеяли смерть в плотном боевом порядке зулусов. Только одному мтетва удалось подойти к фургону вплотную, но бурская женщина ударила его топором по голове, и он упал. Зулусы дрогнули и отступили, осыпаемые насмешками воинов двух резервных линий, стоявших на склоне холма.

— Теперь веди нас, отец! — кричали своему вождю эти воины, среди которых под зорким присмотром находился и я. — Ты послал в бой маленьких девочек, вот они и перепугались. Покажем им путь!

— Нет, нет! — смеясь, отвечал вождь Сусуса. — Погодите минутку, и маленькие девочки вырастут в женщин, а женщины вполне справятся.

Зулусы, ходившие в атаку, услышали насмешки своих товарищей и с ревом бросились вперед. Однако буры успели перезарядить свои ружья и оказали им горячий прием. Они выждали, пока зулусы не сгрудились, как овцы в краале, и принялись в упор разряжать свои «руры»… Груды тел выросли на земле. Но воинами мтетва овладело бешенство; я хорошо видел это издали. На этот раз они не собирались отступать. Несчастные буры — конец был уже близок. Вот шестеро воинов вскарабкались на фургон, убили укрывшегося за ним бура и спрыгнули в лагерь. Все шестеро были тут же убиты, но за ними сейчас же последовали другие. Я отвернулся. Заткнуть бы и уши, чтобы не слышать крики ярости, предсмертные стоны и это страшное «Хе! Хе!». Только раз я взглянул в сторону лагеря и увидел бедного Ганса Боту. Он стоял на крыше фургона, отбиваясь прикладом от ассегаев, которые тянулись к нему, словно стальные языки. Я закрыл глаза, а когда открыл их снова, его уже не было.

Я опять отвернулся. Мне стало дурно от страха и бешенства. Увы! Что мог я сделать? Буры погибли, теперь, верно, наступила моя очередь, только вряд ли я мог рассчитывать на быструю смерть.

Бой окончился, воины, стоявшие двумя линиями на склоне холма, разбрелись и толпами стали спускаться к лагерю. Он представлял собой ужасное зрелище. По крайней мере пятьдесят из атаковавших лагерь зулусов были убиты и не менее полутораста ранены, многие смертельно. По приказанию вождя Сусусы мертвых сложили в кучу, а легкораненые отправились искать кого-нибудь, кто мог перевязать им раны.

Уцелевшие забирались в фургоны и растаскивали добро; не избежали этой участи, конечно, и мои повозки. Убитых буров тоже сложили вместе. Я посмотрел на груду мертвых: все они там… не было только одного тельца дочери Ганса Боты, маленькой Тоты. Мне пришла в голову безумная мысль: а вдруг ей удалось бежать? Но нет, это невозможно.

И как раз в эту минуту огромный зулус Бомбиан с громким криком вышел из фургона:

— Глядите, глядите, я нашел маленькую белую!

Я быстро обернулся и увидел, что он несет Тоту, ухватив ее за платье огромной черной рукой.

Этого я уже не мог перенести. Я подскочил к нему и изо всей силы ударил по лицу. А теперь пусть проткнет меня копьем, мне все равно! Бомбиан выронил Тоту.

Тотчас же меня окружили воины, перед глазами замелькали свирепые лица, засверкали копья. Я скрестил руки на груди и спокойно стоял, ожидая конца… Но тут сквозь шум и яростные вопли услышал громкий, дребезжащий голос Индаба-Зимби.

— Назад, глупцы! — кричал он. — Разве духа можно убить?

— Копьями его, копьями! — в бешенстве орали зулусы. — Посмотрим, какой он дух… Проткни его копьем, ты, вызывающий дождь, а мы поглядим, что станется.

— Назад! — снова закричал Индаба-Зимби. — Хорошо, я сам покажу вам, можно ли его умертвить. Убью его своей рукой и тут же верну к жизни у вас на глазах.

— Доверься мне, Макумазан, — прошептал он мне на ухо, переходя на сесото, которого зулусы не понимали. — Доверься мне: встань на колени в траву передо мной и, когда я нанесу удар копьем, падай словно мертвый. А когда снова услышишь мой голос, поднимись с земли. Доверься мне — это твоя единственная надежда.

Выбора у меня не было, я кивнул в знак согласия, хотя не имел ни малейшего понятия, что он намерен сделать. Шум немного стих, и воины снова отошли от меня.

— Великий Белый дух, Дух победы, — торжественно и громко обратился ко мне Индаба-Зимби, прикрыв глаза рукой, — выслушай меня и прости. Эти дети ослеплены безумием и думают, что ты смертный… Соблаговоли опуститься передо мной на колени и разреши проткнуть твое сердце этим копьем, а потом, когда я снова окликну тебя, встань невредимым.

Я опустился на колени. Иного выхода у меня не было. Индаба-Зимби я не особенно доверял и вполне допускал, что он и в самом деле прикончит меня. Но я был до того измучен страхами и ужасами последних суток, что не очень тревожился о своей судьбе. Через полминуты Индаба-Зимби снова заговорил.

— Люди Мтетвы, дети Чаки, — сказал он, — отойдите немного, чтобы вас не постигло зло, ибо воздух сейчас полон призраков.

Они немного отодвинулись, оставив нас в центре круга диаметром около двенадцати ярдов.

— Посмотрите на того, кто стоит перед вами на коленях, — продолжал старик, — и слушайте меня, слушайте Индаба-Зимби — того, кто выискивает колдунов и вызывает дождь, кто прославлен по всем племенам. Дух кажется молодым человеком, не так ли? А я говорю вам, дети Мтетвы, что он не человек. Он — тот дух, который приносит победу белым людям, кто дал им гремящие ассегаи и научил убивать. Почему полки Дингаана были отброшены у реки Блад? Потому что он был там. Почему амабуну уничтожили тысячи воинов Моселекатсе? Потому что он был там. И если бы я не выманил его колдовством из лагеря три часа назад, вы потерпели бы поражение, да, говорю вам, вы были бы развеяны, как пыль ветром, сгорели бы, как сухая трава зимой, когда ее пожирает огонь. Да, только оттого, что он был среди амабуну, многие храбрейшие из вас пали в бою с горстью врагов, которых можно было пересчитать по пальцам. Но потому, что я люблю вас, потому, что вождь ваш Сусуса приходится мне единокровным братом — не один ли у нас отец? — я пришел к вам и предупредил. Тогда вы стали просить меня, и я выманил духа из лагеря. Но вы не удовлетворились своей победой, и когда из всего, что вы забрали, дух захотел взять одного лишь белого ребенка, чтобы принести в жертву самому себе и сделать из него колдовское зелье…

Мне стоило большого труда сдержаться, но я превозмог себя.

— …вы сказали ему «нет». А теперь я покажу вам, дух ли он или просто человек. Я убью его у вас на глазах и потом снова призову к жизни. Но вы сами накликали на себя эту беду. Если бы вы поверили мне и не оскорбили духа, он остался бы с вами и сделал вас непобедимыми. Теперь же он восстанет и покинет вас, и горе вам, если вы попытаетесь удержать его. Воины, — продолжал он, — смотрите все на ассегай в моей руке.

Все взоры устремились на широкий блестящий клинок. Какое-то время он держал его высоко над головой, чтобы вся толпа могла разглядеть ассегай. Потом стал описывать им круги, что-то бормоча; глаза воинов продолжали следовать за клинком. Я же следил за движениями старика с величайшей тревогой… Да, я отнюдь не был уверен, что Индаба-Зимби не собирается убить меня. Поступки его оставались совершенно непонятными, и меня нисколько не увлекала перспектива стать объектом его магических опытов.

— Глядите! Глядите! Глядите! — закричал он.

И вдруг громадное копье, направленное прямо в мою грудь, сверкнуло на солнце. Я ничего не почувствовал, но мне показалось, что оно прошло сквозь меня.

— Видите! — загремели зулусы. — Индаба-Зимби проткнул его копьем. Ассегай стал красным и торчит из его спины.

— Падай, Макумазан, — прошептал мне на ухо Индаба-Зимби. — Падай и притворись мертвым. Быстрей, быстрей!

Не теряя времени, я последовал этим странным указаниям: упал на бок, раскинул руки, задрыгал ногами и умер так артистически, как только сумел. Затем дернулся, как полагается на сцене, и затих.

— Видите! — заговорили зулусы. — Он умер. Дух умер. Посмотрите на окровавленный ассегай.

— Назад! Назад! — закричал Индаба-Зимби. — Не то призрак бросится на вас. Да, он умер, а теперь я снова призову его к жизни. Глядите!

Опустив руку, он вытащил копье и поднял вверх.

— Копье красное, не так ли? Следите за мной, воины, следите! Оно белеет!

— Да, белеет, — повторили они. — О, оно становится белым!

— Оно белеет потому, что кровь возвращается туда, откуда вытекла, — сказал Индаба-Зимби. — А теперь, Великий дух, выслушай меня. Ты умер, дыхание покинуло твои уста. И все же услышь меня и восстань. Восстань, Великий дух, восстань и покажи свою мощь. Восстань! Восстань невредимым.

Я с удовольствием отозвался на это торжественное заклинание.

— Не так быстро, Макумазан, — прошептал Индаба-Зимби.

Я внял его предостережению и сначала поднял руку, потом голову, но сейчас же опустил ее.

— Он жив! Клянемся головой Чаки, он жив! — заревели воины, объятые смертельным страхом.

Тут я медленно и с величайшим достоинством поднялся во весь рост, вытянул руку, зевнул, словно только что проснулся, и равнодушно взглянул на толпу. А Индаба-Зимби — я хорошо это видел — буквально падал с ног от усталости. На лбу у него выступили капли пота, руки и ноги дрожали, грудь вздымалась.

Ужас охватил зулусов. С громкими воплями весь полк повернулся и бросился бежать. Вскоре они скрылись за гребнем, и мы остались одни с мертвыми и ребенком, находившимся в глубоком обмороке.

— Как ты это проделал, Индаба-Зимби? — с удивлением спросил я.

— Не спрашивай, Макумазан, — с трудом проговорил он. — Вы, белые, очень умны, но знаете не все. На свете есть люди, которые умеют внушить другим, будто те видят то, чего на самом деле не видят. Уйдем, пока не поздно, ибо мтетва могут вернуться, когда преодолеют свой страх, и, чего доброго, станут задавать вопросы, на которые я не в силах ответить.

Замечу, кстати, что я никогда так и не получил от Индаба-Зимби дополнительных объяснений того, что произошло. Но у меня есть своя теория, и я изложу ее в нескольких словах. Я полагаю, что Индаба-Зимби загипнотизировал всю толпу зрителей, включая и меня, внушив, что они видят, как ассегай вонзается в мое сердце и как кровь стекает с клинка. Читатель может улыбнуться и сказать: «Это невозможно», но тогда я задам ему вопрос: каким образом проделывают индийские фокусники свои удивительные штуки, если не прибегают к гипнозу? Зрителям кажется, что они видят, как мальчик скрывается под корзиной, а фокусник пронзает ее кинжалами, им кажется, что они видят женщину, висящую в воздухе и опирающуюся только на острие меча. Подобные явления невозможны, они нарушают законы природы, насколько эти законы нам известны, и, значит, порождаются иллюзией. Вот и воинам зулусского полка показалось по воле Индаба-Зимби, что меня насквозь проткнул ассегай, который даже не прикасался ко мне. Такова по крайней мере моя теория. Если у кого есть лучшая, пусть он ее и придерживается. Объяснение лежит где-то между внушением и колдовством. Я предпочитаю первое.

Глава 6

СТЕЛЛА
Я не замедлил последовать совету Индаба-Зимби. Ярдах в полутораста слева от лагеря была маленькая лощинка, где я укрыл свою лошадь и еще одну, принадлежавшую бурам, а также седло и уздечку. Туда-то мы и направились. Я нес на руках бесчувственную Тоту. К великой нашей радости, лошади оказались на месте: зулусы их не заметили. Теперь они стали для нас единственным средством передвижения, так как волов угнали; впрочем, будь они здесь, у нас все равно не было бы времени, чтобы их запрячь. Я положил Тоту на землю, поймал лошадь, отвязал повод и оседлал ее. Тут я спохватился, что без оружия в пути нам придется плохо, ведь при мне был только мой «рур» для охоты на слонов да совсем мало пороха и пуль — всего на несколько выстрелов. Я сказал Индаба-Зимби, чтобы он скорее шел назад, в лагерь, — может, ему удастся отыскать мою двустволку, — и прихватил побольше пороха и дроби.

Пока Индаба-Зимби ходил в лагерь, к бедной маленькой Тоте вернулось сознание. Она не сразу узнала меня и заплакала.

— Ах, мне приснился такой плохой сон, — сказала она по-голландски. — Мне снилось, что черные кафры хотели меня убить. Где мой папа?

Тяжело было ответить на такой вопрос.

— Твой папа отправился в путешествие, — сказал я, — и поручил мне заботиться о тебе. Когда-нибудь мы его разыщем. Ты согласна ехать с хеером Алланом, да?

— Нет, — сказала она с сомнением в голосе и опять заплакала. Тут она вспомнила, что хочет пить, и попросила воды. Я свел ее к реке.

Между тем вернулся Индаба-Зимби. Ружей он не нашел — зулусы забрали их вместе с порохом, — но раздобыл кое-какие нужные вещи и принес их в мешке. Там оказались толстое одеяло, около двадцати фунтов билтонга — мяса, высушенного на солнце, сухари, правда, всего несколько горстей, две бутылки для воды, жестяная кружка, немного спичек и разные мелочи.

— А теперь, Макумазан, — сказал он, — нам лучше уходить, потому что мтетва возвращаются. Я видел одного на вершине холма.

Для меня этого было достаточно.

Я положил Тоту на луку своего седла, сам вскочил в него и поскакал, крепко придерживая девочку. Индаба-Зимби всунул уздечку в рот лошади буров, закинул ей на спину мешок с вещами и тоже вскочил на коня. В руке он сжимал ружье для охоты на слонов. Мы молча проехали восемьсот-девятьсот ярдов, пока фургоны, стоявшие в низине, не скрылись из глаз… Но куда нам направиться? Я задал этот вопрос Индаба-Зимби, спросил, не думает ли он, что нам надо последовать за скотом, который мы отправили накануне ночью вместе с кафрами и женщинами. Он покачал головой.

— Мтетва погонятся теперь за скотом, — отвечал он, — а мы на них достаточно насмотрелись.

— Вполне достаточно, — воскликнул я. — Не хочу больше видеть никого из них. Но куда ехать? Что нам делать с одним ружьем в безлюдном велде, да еще с маленькой девочкой на руках? Куда повернуть?

— До встречи с зулусами лица наши были обращены на север, — ответил Индаба-Зимби. — Пусть так и будет. Едем, Макумазан! Сегодня вечером, когда мы расседлаем коней, я придумаю, как быть дальше.

Мы ехали вдоль реки, по ее течению, и весь остаток этого длинного дня не слезали с коней. Неровная местность не позволяла двигаться быстро, но еще до захода солнца я с удовлетворением установил, что мы удалились не менее чем на двадцать пять миль. Маленькая Тота почти все время спала: она устала до изнеможения, а поступь коня была легкой.

Наконец наступил закат, и мы расседлали лошадей в долине подле реки. Запасов у нас почти не было. Я размочил в воде немного сухарей для Тоты, а для нас приготовил с помощью Индаба-Зимби скромный ужин из провяленного мяса, нарезанного узкими полосками. После ужина я раздел Тоту, завернул в одеяло, уложил у костра и закурил трубку.

Тут я заметил, что старый Индаба-Зимби, тоже примостившийся у огня, вытащил из мешка пожелтевшие кости и, смешав их с пеплом, смоченным водой, совершает какое-то таинство, одному ему понятное. Я спросил, чем это он занялся. Он ответил, что намечает наш дальнейший маршрут. «Чепуха!» — чуть не вырвалось у меня, но, вспомнив некоторые весьма замечательные проявления его оккультных способностей, я попридержал язык. Прижав к себе Тоту, до предела утомленную перенесенными тяготами, опасностями и волнениями, я закрыл глаза и скоро заснул.

Проснулся я, когда на небе появились бледно-желтые и золотистые блики рассвета. Вернее, меня разбудила маленькая Тота, она поцеловала меня и шепнула: «Папа». Она назвала меня «папой»! Несчастная сиротка, сердце мое готово было разорваться от жалости.

Я встал, умыл и одел ее непривычными к такому делу руками. Позавтракали мы тем же вяленыммясом и сухарями, которыми ужинали вчера. Тота попросила молока, но откуда же его было взять?! Затем мы поймали лошадей и оседлали мою.

— Ну, Индаба-Зимби, — сказал я, — какой путь указывают нам твои кости?

— Прямо на север, — сказал он. — Путь будет тяжелым, но примерно через четверо суток мы достигнем крааля белого человека — англичанина, а не бура. Крааль этот находится в чудесном месте, а позади него стоит высокая гора, где водится много бабуинов.

Я посмотрел на него с недоверием и сказал:

— Ты говоришь глупости, Индаба-Зимби. Где это слыхано, чтоб англичанин построил себе дом в таких дебрях? И откуда тебе знать об этом? Думаю, нам лучше взять направление на восток, к Порт-Наталю.

— Как знаешь, Макумазан, — ответил он. — Но до Порт-Наталя три месяца пути, если мы вообще туда доберемся. За такую долгую дорогу ребенок может умереть. Скажи, Макумазан, разве до сих пор мои предсказания не сбывались? Разве я не говорил тебе, чтоб ты верхом не охотился на слонов? Разве я не говорил тебе, чтоб ты взял один фургон вместо двух, ибо лучше потерять один, чем два?

— Ты говорил все это, — согласился я.

— А теперь я говорю тебе, что надо ехать на север, Макумазан. Там ты найдешь великое счастье. И великое горе тоже. Однако ни один мужчина не должен бежать от счастья, убоявшись горя. Что ж, поступай как знаешь, да, как знаешь!

Я снова взглянул на него. В его чары я не верил, но хорошо понимал: он говорит правду, которая каким-то образом стала ему известна. Мне пришло в голову, что он мог прослышать о белом, жившем почему-то отшельником в дебрях, но, чтобы поддержать свою репутацию пророка, не хочет говорить об этом.

— Хорошо, Индаба-Зимби, — сказал я, — поедем на север.

Мы отправились в путь. Вскоре река, течению которой мы следовали, повернула на запад, и мы покинули ее долину. Весь этот день мы ехали по неровной, возвышенной местности и примерно за час до заката остановились у ручейка, стекавшего с гряды холмов. Мне уже порядком надоело вяленое мясо, а потому, взяв ружье для охоты на слонов — другого оружия у меня не было, — я оставил Тоту под присмотром Индаба-Зимби и отправился на поиски дичи. Как ни странно, накануне мы не встретили ни одного животного, да и теперь мне не везло. По какой-то причине все звери покинули эти места. Я пересек ручей, надеясь обнаружить в чаще антилопу, и вдруг увидел на песчаном берегу следы двух львов. Разумеется, я сильно встревожился, но, решив, что вряд ли львы поджидают меня где-нибудь по соседству, подошел к зарослям колючего кустарника. Долго бродил я там в поисках добычи. Правда, на глаза мне попалась антилопа дукер, но она тут же с шумом спрыгнула с каменистого выступа и исчезла, не дав мне времени даже прицелиться. Уже в сумерках я приметил карликовую антилопу — грациозное маленькое существо, размером не больше крупного зайца. Она стояла на камне, ярдах в сорока от меня. Разумеется, я никогда не стал бы стрелять в такую крошку, особенно из ружья для охоты на слонов, но мы были голодны. Поэтому я сел, упершись спиной в скалу, и тщательно прицелился ей в голову — угоди трёхунцевая пуля в туловище, антилопу разорвало бы на куски. Наконец я нажал курок; ружье выстрелило с таким грохотом, словно это была небольшая пушка. Антилопа исчезла. Я бросился к тому месту, где она только что стояла, с таким волнением, какого никогда не испытывал, охотясь на антилоп куду или эланд. Попал! Маленькое существо лежало на земле — огромная пуля снесла ему голову. Пожалуй, это был самый удачный выстрел за всю мою жизнь охотника. Кто сомневается в этом, пусть попробует попасть за пятьдесят ярдов в голову кролика, стреляя трёхунцевой пулей из ружья для охоты на слонов.

Я с торжеством подобрал карликовую антилопу и вернулся в лагерь. Там мы освежевали ее и поджарили мясо на костре. Нам хватило его на хороший ужин, а задние ноги даже остались на завтра. Эта ночь была безлунной. Вспомнив о львиных следах, я предложил Индаба-Зимби привязать лошадей поближе к нам, хотя они и так паслись неподалеку, всего в пятидесяти ярдах. Потом мы разожгли костер поярче. Больше мы ничего не смогли сделать, осталось лишь положиться на волю случая. Вскоре я заснул, обняв обеими руками маленькую Тоту. Разбудило меня жалобное ржание лошади где-то поблизости, почти у самого костра, горевшего по-прежнему ярко. В следующее мгновение — я даже не успел вскочить — раздался топот копыт, и мой бедный конь появился в круге, освещенном огнем. Словно при вспышке молнии, я увидел его глаза, чуть не вылезшие из орбит, и раздувавшиеся ноздри. Повод, которым он был стреножен, бился в воздухе. Увидел я еще кое-что: на спине лошади сидел большой темный зверь, он глухо ворчал, глаза его сверкали. Это был лев. Лошадь скакала во весь опор. В ужасе она пронеслась через костер, к счастью, не задев нас, и скрылась в ночи. Топот копыт слышался еще некоторое время, верно, она пробежала ярдов сто или больше. Потом наступила тишина, нарушаемая иногда отдаленным ворчанием. Нетрудно понять, что в ту ночь мы уже не спали. До восхода солнца оставалось часа два, и мы с тревогой ожидали рассвета.

Как только стало достаточно светло, мы поднялись и, стараясь не разбудить Тоту, со всяческими предосторожностями направились в ту сторону, куда убежала лошадь. Ярдов через пятьдесят мы увидели в велде ее растерзанную тушу. Два больших, похожих на кошек зверя отскочили от нее и исчезли в сероватой дымке.

Идти дальше было бесполезно. Мы знали все. Теперь надо было поспешить ко второй лошади. Оказалось, что мы испили чашу бедствий не до дна: коня нигде не было видно. Вскоре мы напали на его след и поняли, что произошло. Почуяв львов, конь отчаянным усилием порвал повод, которым его стреножили, и ускакал прочь. Я сел на землю, чувствуя, что сейчас заплачу, как женщина. Ведь мы остались одни в этой пустынной местности без конца и без начала. Лошадей больше нет, а такая маленькая девочка не пройдет и двух сотен шагов. Но отчаиваться тоже не следовало. Молча вернулись мы в лагерь. Тота горько плакала у потухшего костра: она проснулась и, никого не увидев подле себя, испугалась. Перекусив, мы принялись готовиться в дорогу. Прежде всего разделили на две равные части самые необходимые вещи; то, без чего можно было хоть как-то обойтись, мы безжалостно выбросили. Затем наполнили водой фляги. Правда, я сначала возражал против этого, боясь лишнего груза, но, к счастью для всех троих, Индаба-Зимби переубедил меня. Я решил, что на первом отрезке пути поведу Тоту, а ружье для охоты на слонов понесет Индаба-Зимби. Наконец все было готово, и мы пошли. С моей помощью (в трудных местах я брал ее на руки) Тота сумела подняться по тому склону холма, где я застрелил карликовую антилопу. Но вот мы достигли вершины. Оглядев местность, простиравшуюся перед нами, я издал вопль отчаяния. Она была непохожа на обычную пустыню и напоминала скорее Кару в Капской колонии — обширное песчаное плато, по которому там и сям разбросаны низкорослые кусты и глыбы камня. И ничего больше, насколько хватал глаз. Далеко впереди эту пустыню окаймляла гряда пурпурных холмов, в центре которой поднимался высокий пик.

— Индаба-Зимби, — сказал я, — мы не доберемся до горы и за шесть дней.

— Поступай как знаешь, Макумазан, — ответил он, — но я говорю тебе, что белый человек живет именно там. — Он указал на пик. — Поворачивай куда хочешь, но куда бы ты ни повернул, тебя ждет гибель.

Я задумался. Наши возможности были бесконечно малы. В этом безнадежном положении действительно не имело значения, в какую сторону мы пойдем. Одни, почти без пищи, без средств передвижения, да еще с ребенком, которого нужно нести на руках! Не все ли равно, где погибать — на песчаном плато или в велде, среди деревьев на склоне холма…

— Пойдем, — сказал я, посадив Тоту на плечи — она уже успела устать. — Все дороги ведут к отдыху.

Как описать бедствия следующих четырех дней? Мы тащились по страшной пустыне, голодные, изнемогая от жажды. Ни один ручей не попался нам по пути, а воду из фляжек мы берегли для ребенка. Все это вспоминается как кошмар. Даже сейчас мне тяжело рассказывать о нашем походе. Днем мы по очереди несли девочку по глубоким пескам, а вечером, добравшись до каких-нибудь кустов, ложились на землю, жевали листья и слизывали росу с редкой травы. Нигде ни источника, ни озерка, ни какой-либо дичи. В третью ночь мы буквально сходили с ума от жажды. Тота была без чувств. У Индаба-Зимби еще сохранилось во фляжке немного воды — может, с рюмку. Мы смочили губы и почерневшие языки, остаток отдали ребенку. Вода оживила девочку. Она очнулась от обморока и тут же уснула.

Наступил рассвет. До холмов оставалось миль восемь или около того. Мы видели, что они покрыты зеленью. Там должна быть вода!

— Идем, — сказал я.

Индаба-Зимби посадил спящую Тоту в своего рода заплечный мешок, который мы соорудили из одеяла, и мы еще около часа пробирались вперед по песку. Тота проснулась, заплакала, попросила пить.

Увы! Воды нет ни капли. Язык чуть не вываливается изо рта, мы едва говорим.

Когда мы сделали привал, Тота, к счастью, снова потеряла сознание. Потом мы поднялись с земли, и Индаба-Зимби опять посадил ее себе на спину. Несмотря на худобу, старик отличался необыкновенной выносливостью.

Еще час. Теперь до склона высокой горы оставалось две мили. В двух сотнях ярдов от нас рос большой баобаб. Добредем ли мы до него? Мы уже прошли половину расстояния, и тут Индаба-Зимби в изнеможении упал. Однако, полежав немного, он поднялся. Мы оба так ослабели, что не могли уже нести девочку. Мы взяли ее за ручки и потащили к баобабу. Еще пятьдесят ярдов — они показались нам; пятьюдесятью милями, — и мы наконец все-таки добрались до дерева. После зноя пустыни сумрак и прохлада под его густой листвой напомнили нам склеп. В голове даже промелькнула мысль: хорошо бы здесь умереть. Больше я ничего не помню.

Проснулся я с таким ощущением, будто мне на лицо, на голову льется благословенный дождь. Медленно, с большим трудом я раскрыл глаза и тут же закрыл их, ибо увидел призрак. Некоторое время я лежал так, а дождь все лил и лил. Верно, я все еще сплю и вижу сон, а может, сошел с ума от жажды и жары… Иначе я не увидел бы прекрасную черноглазую девушку, склонившуюся надо мной. Белую девушку, а не кафрскую женщину. Вода освежала лицо, видение не исчезало.

— Гендрика, — сказал по-английски сладчайший из всех слышанных мною голосов, похожий на шелест листвы под ночным ветром. — Гендрика, боюсь, что он умирает. В моем седельном вьюке есть фляжка с бренди.

— Ага! Ага! — послышался в ответ грубый голос. — Пусть его умирает, мисс Стелла. Он навлечет на вас беду. Говорю вам — пусть умирает.

Я почувствовал над собой легкое движение воздуха, будто девушка из моего видения быстро обернулась. Тут я снова открыл глаза. Та, что привиделась мне, поднялась с земли. Теперь я мог разглядеть, что она высока и грациозна, как стебель камыша. Черные глаза ее гневно сверкали, рука вытянулась к женщине, стоявшей рядом, к существу, в одежде не то мужской, не то женской. Женщина эта была молодой и тоже белой. В глаза бросались ее малый рост, кривые ноги и огромные плечи. Лоб был вдавлен, а подбородок и уши, наоборот, выступали вперед. И все же лицо ее нельзя было назвать безобразным. Больше всего она походила на красивую обезьяну. Быть может, она-то и представляла собой недостающее звено[98].

— Как ты смеешь? — крикнула девушка, взмахнув рукой. — Ты опять меня не слушаешься! Ты уже забыла, что я тебе сказала, Бабиан[99].

— Нет, нет! — проворчала женщина и словно сжалась в комок под гневным взглядом девушки. — Не сердись на меня, мисс Стелла, ведь ты знаешь, что я не могу этого перенести. Я только сказала правду. Сейчас принесу бренди.

Было это все сном или явью, но я решился заговорить.

— Не надо бренди, — пробормотал я по-английски, стараясь как можно более внятно произносить слова своим распухшим языком. — Дайте воды.

— О, он жив! — воскликнула прекрасная девушка. И говорит по-английски. Взгляните, сэр, ваша фляжка полна воды. Вы находитесь почти у самого источника, он выходит из-под земли по ту сторону дерева.

Я с трудом приподнялся, сел, поднес фляжку к губам и стал пить! О, эта холодная, чистая вода! Никогда не пил ничего восхитительнее! С первым же глотком жизнь начала возвращаться ко мне. Но девушка поступила мудро и не дала мне напиться вдосталь.

— Довольно! Довольно! — сказала она и чуть ли не силой отняла фляжку.

— А ребенок? — спросил я. — Умер?

— Еще не знаю, — ответила она. — Мы только что нашли вас всех, и я прежде всего занялась вами.

Я повернулся и подполз к Тоте, лежавшей рядом с Индаба-Зимби. Невозможно было понять, мертвы ли они или находятся в глубоком обмороке. Девушка брызнула водой в лицо Тоты. Я жадно следил за ней, ибо все еще чувствовал страшную жажду. Тем временем женщина, которую девушка звала Гендрикой, занялась Индаба-Зимби. Вскоре, к моему восторгу, Тота открыла глаза и попыталась заплакать. Но бедняжка даже всхлипнуть не смогла, так распухли ее губы и язык. Девушке все же удалось влить немного воды в рот ребенка. Как и со мной, вода совершила прямо волшебство. Мы дали Тоте выпить с четверть пинты[100], не больше, хотя она горько плакала и просила еще. Тут со стоном пришел в себя и Индаба-Зимби. Он открыл глаза, огляделся и сразу все понял.

— Что я говорил тебе, Макумазан? — невнятно пробормотал он и, схватив фляжку, сделал долгий глоток.

Я оперся спиной о ствол огромного дерева и посмотрел кругом, стараясь представить себе, что же произошло. Слева я увидел двух добрых коней, одного неоседланного, другого — под грубо сработанным дамским седлом. Рядом с лошадьми сидели две большие собаки из породы борзых, не спускавшие с нас глаз, а неподалеку от собак лежала мертвая антилопа ориби, которую они, верно, затравили.

— Гендрика, — сказала девушка, — им пока нельзя есть мясо. Обойди дерево и взгляни, нет ли на нем зрелых плодов.

Женщина сейчас же повиновалась. Вскоре она вернулась.

— Я видела зрелые плоды, — сказала она, — но высоко, почти на макушке.

— Достань их, — сказала девушка.

«Это легче сказать, чем сделать», — подумал я.

Однако я ошибся. Женщина вдруг подпрыгнула, по крайней мере фута на три, и схватилась своими большими плоскими ладонями за нижний сук. Потом подтянулась с ловкостью, которой позавидовал бы акробат, и, сделав сальто, уселась на сук верхом.

«Ну, дальше-то ей не взобраться», — снова подумал я, потому что следующая ветка находилась вне пределов ее досягаемости. И опять ошибся. Она встала на сук, уцепилась за него голыми ступнями, а затем перепрыгнула на другой, повыше, уцепилась руками за следующий и перебросила на него свое тело.

Я был поражен, и девушка, верно, это заметила.

— Не удивляйтесь, сэр, — сказала она. — Гендрика не такая, как все. Она не упадет.

Я ничего не ответил и с величайшим интересом следил за акробатическими упражнениями необыкновенного существа. А Гендрика поднималась все выше и выше, перепрыгивая с сука на сук и бегая по ним, словно обезьяна. Наконец она достигла макушки и поползла по тонкой ветви к спелым плодам. Подобравшись поближе, она принялась энергично трясти ветку. Раздался треск, сначала слабый, потом посильнее, и ветвь обломилась. Я невольно зажмурился — вот сейчас женщина упадет на землю рядом со мной и разобьется.

— Не бойтесь, — снова сказала девушка, ласково усмехнувшись.

— Смотрите, она уже в полной безопасности.

Я глянул и убедился, что это так. Падая, женщина успела схватиться за сук, удержалась и теперь спокойно спускалась на нижний. Старый Индаба-Зимби тоже с интересом следил за ней, но не выказывал особого удивления.

— Женщина-бабуин, — сказал он так, будто подобные существа

— самое обычное явление. Потом повернулся к Тоте, все еще выпрашивавшей воду, и стал ее утешать. А Гендрика между тем быстро спускалась все ниже и ниже и наконец, уцепившись одной рукой за сук, спрыгнула на землю с высоты восьми футов.

Еще две минуты — и вот мы уже сосем мясистые плоды. В иных условиях они показались бы нам безвкусными. Но сейчас это было самое восхитительное из всех яств, которые мне доводилось пробовать. После трех суток, проведенных в пустыне без пищи и питья, становишься неразборчивым. Пока мы ели плоды, девушка, представшая предо мной подобно сновидению, велела своей спутнице освежевать ориби, затравленного собаками, а сама собрала валежник и разожгла костер. Как только огонь разгорелся достаточно ярко, она поджарила нарезанное тонкими полосами мясо антилопы и подала нам его на листьях. Мы поели, и лишь после этого нам позволили еще понемногу выпить воды. Потом девушка повела Тоту к источнику и вымыла бедного ребенка, который очень в этом нуждался. Теперь наступил «наш черед мыться. О, какая это была радость!

Я возвратился к дереву, еще с трудом переставляя ноги, но совсем другим человеком. Прекрасная девушка сидела под деревом, держа на коленях Тоту. Она убаюкивала ребенка и подняла палец, призывая меня к молчанию. Наконец девочка уснула крепким естественным сном, и я охотно последовал бы ее примеру, если б не снедавшее меня любопытство.

— Можно спросить, как вас зовут? — спросил я.

— Стелла, — ответила она.

— А фамилия?

— Просто Стелла, — ответила она с некоторым раздражением. — Мое имя — Стелла. Оно короткое и по крайней мере легко запоминается. Моего отца зовут Томас. Мы живем вон у той горы, — она показала на подножие высокого пика.

Я взглянул на нее с удивлением.

— И давно вы живете здесь? — спросил я.

— С семи лет. Мы приехали сюда в фургоне. А до этого жили в Англии — в Оксфордшире. Я могу вам показать это местечко на большой карте. Оно называется Гарсингем.

Я снова подумал, что девушка привиделась мне во сне.

— Знаете, мисс Стелла, — сказал я, — все это очень странно, настолько странно, что кажется почти невероятным. Дело в том, что много лет назад я тоже приехал из Гарсингема в Оксфордшире.

Она встрепенулась.

— Так вы английский джентльмен? — сказала она. — О, я так давно мечтала увидеть английского джентльмена. С тех пор как мы живем здесь, я видела только одного англичанина, а он, конечно, не был джентльменом. Да я и вообще почти не встречала белых людей, если не считать нескольких бродячих буров… Но я читала об англичанах, читала во многих книгах — поэмах и романах. Пожалуйста, скажите, как вас зовут. Негр назвал вас Макумазаном, но ведь белые обращаются к вам по имени.

— Мое имя — Аллан Квотермейн, — сказал я.

Девушка побледнела, ее розовые губы в удивлении приоткрылись, и она пристально посмотрела на меня своими прекрасными черными глазами.

— Как ни странно, — сказала она, — но я часто слышала это имя. Отец рассказывал мне, как однажды маленький мальчик по имени Аллан Квотермейн спас мне жизнь, потушив пламя на моем загоревшемся платье. Глядите! — и она указала на бледно-розовую метку на своей шее. — Это след ожога.

— Помню, — сказал я. — Вы были одеты Дедом Морозом. Действительно я потушил огонь. И при этом обжег себе ладони.

Некоторое время мы сидели молча, глядя друг на друга. Стелла медленно обмахивалась своей широкой фетровой шляпой, украшенной страусовыми перьями.

— Тут видна рука Божья, — сказала она наконец. — Вы спасли мою жизнь, когда я была ребенком. А теперь я спасла жизнь вам и маленькой девочке. Это ваша дочка? — торопливо спросила она.

— Нет, — ответил я. — Сейчас я вам все расскажу.

— Да, — сказала она, — вы расскажете мне все по дороге домой. Пора отправляться в путь, отсюда до дома добрых три часа. Гендрика, Гендрика, приведи лошадей!

Глава 7

ЖЕНЩИНА-БАБУИН
Гендрика повиновалась и подвела лошадей к стволу дерева.

— Теперь, мистер Аллан, — сказала Стелла, — вам придется ехать на моей лошади, а старому негру — на другой. Я пойду пешком, а Гендрика понесет ребенка. Да не бойтесь, она очень сильная и могла бы нести даже вас или меня.

В подтверждение этих слов Гендрика что-то проворчала. Жаль, что я не могу найти более вежливого слова, чтобы охарактеризовать ее способ выражать свои мысли. Она то ворчала, как обезьяна, то цокала, как бушмен, а случалось, делала то и другое одновременно, и тогда понять ее было вовсе невозможно.

Я пытался возражать против предложения Стеллы, сказав, что мы тоже можем идти пешком, хотя это была совершенная неправда: я вряд ли прошел бы больше мили. Но Стелла и слушать не хотела и, не разрешив мне даже нести ружье, потащила его сама. Мы не без труда взобрались в седла, а Гендрика взяла спящую Тоту на руки — они у нее были длинные и мускулистые.

— Последи за бабуинкой, чтоб она не убежала в горы с маленькой, — сказал мне Индаба-Зимби на языке кафров, взбираясь на коня. К сожалению, Гендрика поняла его слова. Ярость исказила ее черты, лицо стало мертвенно-бледным, и она буквально прыгнула на Индаба-Зимби, как это делают обезьяны. Но старый джентльмен, хотя и был измучен, оказался проворнее. Испуганно вскрикнув, он спрыгнул с лошади. Результат был несколько комичный: в мгновение ока Гендрика оказалась на том месте, которое он только что занимал. Тут только Стелла поняла, что произошло.

— Слезай с лошади, дикарка, слезай сейчас же! — приказала она, топнув ногой.

Удивительное существо тут же соскочило с лошади, буквально распростерлось у ног своей хозяйки и залилось слезами.

— Простите, мисс Стелла, — лепетала она на отвратительном английском языке, — он назвал меня бабуинкой.

— Скажите вашему слуге, что он не должен называть так Гендрику, мистер Аллан, — обратилась ко мне Стелла. — А если он не послушается, — добавила она шепотом, — Гендрика, без сомнения, убьет его.

Я объяснил это Индаба-Зимби, который очень испугался и даже соблаговолил извиниться. Но с того часа их разделила ненависть, иногда переходившая в открытую войну.

Восстановив спокойствие, мы двинулись в путь, собаки следовали за нами. От склона горы нас отделял участок пустыни шириной мили в две. Перейдя его, мы достигли сочного луга, через который протекал поток, спускавшийся с холмов. Пустынный участок он не орошал, русло его находилось восточнее — у подножия холмов. Через этот поток нам пришлось переправляться вброд. Гендрика с Тотой на руках смело вошла в воду. Стелла прыгала с камня на камень, словно газель. Я подумал, что никогда не встречал такого грациозного существа. Выйдя на берег, мы последовали дальше по тропе, которая вилась вокруг отрога горы, красиво поросшего лесом. Как я узнал, гору называли Бабиан Кап, или Голова Бабуина. Разумеется, мы могли ехать только шагом, а потому продвигались вперед медленно. Стелла некоторое время шла молча, а потом заговорила.

— Скажите, мистер Аллан, — спросила она, — как получилось, что я нашла вас умирающим в пустыне?

Я рассказал ей обо всем с самого начала. На это ушло около часа, и она все время внимательно слушала, изредка прерывая меня вопросами.

— Удивительно, — сказала она, когда я кончил. — Просто удивительно. А я, знаете ли, утром отправилась с Гендрикой на прогулку верхом, взяв с собой собак. Мы собирались вернуться домой к полудню, потому что мой отец болен и я не хотела оставлять его надолго. Но когда я собралась повернуть назад — мы находились тогда примерно в том же месте, что и сейчас, да, вон у того кустарника, — оттуда выскочила антилопа ориби, и собаки бросились за нею. Я пустилась за ними вскачь, и когда мы достигли реки, ориби не повернула налево, как делают обычно антилопы, а переплыла поток и очутилась на противоположном берегу, где тянутся Негодные земли. Я последовала за ней, и собаки прикончили ее в сотне ярдов от большого дерева. Гендрика хотела сразу ехать домой, но я предложила отдохнуть в тени дерева, так как знала, что поблизости есть источник. Мы направились к дереву и там нашли всех вас, лежащих словно мертвые. Но Гендрика, которая кое в чем очень умна, сказала, что это не так. Остальное вы знаете. Это совершенно поразительный случай.

— Да, действительно. А теперь скажите мне, мисс Стелла, кто такая Гендрика?

Она оглянулась, чтобы удостовериться, что женщины нет поблизости.

— Это странная история, мистер Аллан. Вы, конечно, знаете, что эти горы и местность за ними кишат бабуинами. Когда мне было лет десять, я много гуляла одна по холмам и долинам и наблюдала за бабуинами, которые играли среди скал. Особенно внимательно я следила за одной семьей — она жила в лощине в миле от нашего дома. Старик бабуин был очень крупный, у одной из самок было серое лицо. Я так часто наблюдала за ними потому, что среди них находилось существо, похожее на девочку. У нее была совсем белая кожа, и, что еще важнее, в холодную погоду она окутывала шею чем-то вроде мехового шарфа. Старые бабуины, видимо, были особенно привязаны ’ к ней и любили сидеть, обняв ее руками за шею.

Почти целое лето я наблюдала за белокожей бабуинкой, пока любопытство не взяло во мне верх. Я заметила, что, хотя она лазала по скалам вместе с другими бабуинами, в определенный час, незадолго до захода солнца, взрослые помещали ее вместе с одной или двумя обезьянками поменьше в небольшую пещеру, и только тогда все семейство отправлялось добывать пищу — вероятно, на кукурузные поля. Тогда мне пришло в голову, что я могу поймать эту белую бабуинку и притащить домой. Но, разумеется, я не могла сделать это без помощи и потому посвятила в свой план одного готтентота, который жил в нашем поселке, весьма умного человека, когда он не был пьян. Его звали Гендрик, и он очень любил меня. Однако долгое время он и слышать не хотел о моем плане, говоря, что бабуины убьют нас. Наконец я подкупила его ножом с четырьмя лезвиями, и однажды после полудня мы двинулись в путь. Гендрик нес прочный мешок из звериной шкуры. В него была вдета веревка, так что верх можно было в случае надобности затянуть.

Итак, мы тщательно спрятались среди деревьев, росших у подножия холма, и стали следить за бабуинами, которые, ворча, играли друг с другом. Наконец они взяли белого и трех других младенцев и посадили, как всегда, в пещерку. Затем старик вышел, внимательно осмотрел местность, что-то крикнул своему семейству и вскоре перевалил с ним через гребень холма. После этого мы медленно и очень осторожно поползли по скалам, достигли входа в пещеру и заглянули внутрь. Малыши крепко спали, обняв друг друга за шею, белый посередине. Все благоприятствовало нашей затее. Гендрик, который к этому времени хорошо усвоил, что от него требуется, пополз по пещере, как змея, и внезапно напялил мешок на голову белого бабуина. Бедный младенец проснулся, подскочил и исчез в мешке. Тогда Гендрик затянул веревку, и мы вместе завязали ее так, что наш пленник никак не мог освободиться. Остальные маленькие бабуины с криками выбежали из пещеры, и когда мы вышли, их уже нигде не было видно.

— Идем, мисси! — сказал Гендрик. — Бабуины скоро вернутся. Он закинул на плечо мешок, в котором отчаянно бился белый бабуин, кричавший, как ребенок. Крики эти были ужасны.

Мы поспешно спустились по склону лощины и во всю прыть побежали домой. Поблизости от водопада, когда до стены сада оставалось не больше трехсот ярдов, мы услышали позади чей-то голос и, обернувшись, увидели, что все семейство бабуинов во главе со стариком бежит по траве, прыгая с камня на камень.

— Беги, мисси, беги! — задыхаясь, бросил мне Гендрик, и я полетела вперед, как ветер, оставив его далеко позади. Я ворвалась в сад, где работали несколько кафров, крича: «Бабуины! Бабуины!» К счастью, у работников были с собой палки и копья. Они выбежали из сада как раз вовремя, чтобы спасти Гендрика, которого едва не настигли бабуины. Однако бабуины вступили с ними в бой, хорошо дрались и бежали только после того, как старика убили ассегаем.

В краале, находящемся на территории нашего поселка, есть каменная хижина, куда по решению моего отца иногда запирают провинившихся туземцев. Она очень прочная и имеет зарешеченное окно. Гендрик снес туда свой мешок и, развязав веревку, поставил на пол и убежал, прикрыв за собой дверь. Через мгновение бедная малютка выбралась из мешка и принялась метаться как безумная по хижине. Подпрыгнула к окну, схватилась за прутья решетки, повисла и билась о них головой, пока не показалась кровь. Затем свалилась на пол, уселась и заплакала, раскачиваясь, как ребенок. Зрелище было настолько грустное, что я тоже стала плакать.

Тут пришел мой отец и спросил, из-за чего столько шума. Я объяснила, что мы поймали маленького белого бабуина. Отец рассердился и велел отпустить его. Но, посмотрев на пленника через окошко, едва не свалился с карниза от удивления.

— Да ведь это не бабуин, а белый ребенок, которого бабуины украли и вырастили, — сказал он.

— Судите сами, мистер Аллан, прав ли мой отец. Вы видите Гендрику — мы дали ей имя Гендрика, поймавшего ее, — это женщина, а не обезьяна, но у нее обезьяньи повадки и такая же наружность. Вы видели, как она лазает по деревьям, а теперь слышите, как она разговаривает. Кроме того, у нее очень свирепый нрав, а когда она рассердится или приревнует, то буквально сходит с ума. Ее, должно быть, украли бабуины, когда она была совсем маленькая, а потом вырастили. Потому она так на них похожа.

Но я хочу продолжить свой рассказ. Отец сказал, что наш долг сохранить Гендрику, чего бы это ни стоило. Хуже всего было то, что целых три дня она ничего не ела, и я боялась, что она умрет. Все это время она неподвижно сидела и хныкала. На третий день я подошла к окну и протянула через решетку чашку молока и несколько плодов. Она долго смотрела на них, затем подползла, стеная, к окну, взяла из моих рук чашку с молоком, жадно его выпила, а потом съела и плоды. С тех пор она охотно брала пищу, но только из моих рук.

А теперь я должна рассказать вам об ужасном конце Гендрика. С того дня, как мы захватили Гендрику, наша местность заполнилась бабуинами, которые, видимо, следили за краалями. Как-то раз Гендрик отправился один к холмам, чтобы собрать лекарственные травы. Назад он не вернулся, и на следующий день были организованы поиски. У большой скалы, которую я могу показать вам, были найдены его останки, разорванные на куски, с переломанными костями, обломки его ассегая и четверо мертвых бабуинов.

Отец мой очень встревожился, но все же не отпустил Гендрику, говоря, что она человек и что мы обязаны вернуть ее людям. В известной степени нам это удалось. После убийства Гендрика бабуины исчезли из нашей округи и возвратились совсем недавно. После ухода бабуинов мы наконец решились выпустить Гендрику на свободу. К этому времени она очень ко мне привязалась. И все же при первой же возможности убежала. Но к вечеру возвратилась. Она искала бабуинов и не нашла. Вскоре после этого она начала говорить — я ее научила, — и с того времени полюбила меня так, что не оставляет одну. Мне кажется, она бы умерла, если б я уехала. День-деньской она глядит на меня, а ночью спит на полу моей хижины. Однажды она даже спасла мне жизнь, когда я тонула в разлившейся реке. Но она ревнива и ненавидит всех остальных людей. Заметьте, как сверкает она на вас глазами, потому что я говорю с вами!

Я взглянул на Гендрику. Она шла с ребенком на руках и искоса зло на меня посматривала.

Пока я размышлял над странной историей женщины-бабуинки, я думал, что лучше держаться от нее подальше, тропа сделала внезапный поворот.

— Посмотрите! — сказала Стелла. — Вот наш дом. Правда, он прекрасен?

Он действительно был прекрасен. Здесь, на западном склоне высокой горы, образовалось большое углубление, имевшее в поперечнике восемьсот — тысячу ярдов. Оно простиралось на три четверти мили. За ним шла отвесная стена высотой в несколько сот футов, а еще дальше высилась, уходя в поднебесье, большая гора Бабиан. Пространство, находившееся как бы в объятиях горы, состояло из трех террас, расположенных одна над другой, как если бы их распланировала рука человека. Справа и слева от верхней террасы зияли пропасти, в которые стекали потоки. Водопады были довольно большие, хотя низвергались с незначительной высоты. Эти два потока текли по обе стороны замкнутого пространства: один — на север, а другой, по течению которого мы следовали, — вокруг подножия горы. Стекая с террас, они превращались в каскады, так что взору приближающегося путника представлялось сразу восемь водопадов. На берегу ручья слева от нас располагались краали кафров. Хижины, стоявшие правильными группами, имели веранды, как у построек басуто. Значительная часть всего участка была возделана. Я сразу заметил все это, так же как и необыкновенное плодородие почвы, залегавшей глубоким слоем: она смывалась с горных вершин на протяжении многих веков. Затем, следуя вдоль прекрасной проезжей дороги, по которой мы теперь ехали (она извивалась между террасами), мой взор остановился на главном чуде этого пейзажа. В центре верхней платформы, или террасы, площадью в восемь-десять акров, в роще апельсиновых деревьев, сверкали белизной постройки, каких мне еще не доводилось видеть. Они располагались тремя группами — одна в центре и две по бокам, немного позади. Но, как я узнал впоследствии, все они были сооружены по одному плану. В центре находилось здание, построенное как обыкновенная зулусская хижина, то есть в виде улья. Но только она была раз в пять крупнее самой большой из виденных мною хижин, материалом для ее постройки послужили глыбы обтесанного белого мрамора, сложили их люди, которые обладали недюжинными познаниями и опытом в деле возведения сводчатых зданий. Глыбы были соединены с такой точностью и искусством, что было трудно определить места стыков. От центральной хижины отходили три крытые галереи, которые вели в другие здания, совершенно такой же формы, только поменьше. Каждое окружала мраморная стена высотой около четырех футов.

Разумеется, мы находились еще слишком далеко от строений, чтобы разглядеть все эти подробности, но я сразу же получил общее представление о них и был поражен увиденным. Даже старый Индаба-Зимби, на которого не произвела впечатления женщина-бабуин, соизволил выразить удивление.

— Ого! — сказал он. — Тут полно чудес. Кто и когда видел краали, построенные из белого камня?

Стелла весело поглядела на нас, но ничего не сказала.

— Краали построил ваш отец? — наконец выдавил я из себя.

— Мой отец? Конечно, нет, — ответила она, — разве один белый человек смог бы возвести такие постройки, да еще проложить эту дорогу? Он нашел их готовыми.

— Кто же тогда построил их? — снова поинтересовался я.

— Не знаю. Отец думает, что они очень древние, ибо нынешние жители этих мест не знают, как уложить один камень на другой, а хижины построены так замечательно, что хотя им, видимо, уже несколько веков, ни один камень не сдвинулся с места. Я могу показать вам карьер, где добывался мрамор; он находится поблизости, а позади него — вход в древний рудник, где, как полагает мой отец, добывали серебро. Быть может, рудокопы и построили мраморные хижины. Мир стар, и несомненно, что многие из живших прежде народов теперь забыты[101].

Дальше мы ехали молча. Я видел в Африке много прекрасного, и в подобных случаях всякие сравнения пошлы и бесполезны. Думаю, однако, что никогда прежде не видал столь прекрасного пейзажа. Восхищала меня не какая-либо деталь его, а весь вид в целом. Могучая гора над бескрайними равнинами, огромные скалы, водопады, переливавшиеся всеми цветами радуги, реки, прорезавшие возделанные плодородные земли, тронутая золотом зелень апельсиновых деревьев, блестящие купола мраморных хижин… А над всем этим царила тишина вечера и бесконечное великолепие солнечного заката, который окрасил небосвод сверкающими красками и окутал гору и утесы пурпурно-золотистой мантией, отражаясь в спокойном лике вод, словно улыбка божества.

Возможно, что контраст с ужасными днями и ночами, проведенными в безнадежной пустыне, еще усиливал впечатление, а красота девушки, шедшей рядом, довершала очарование. Ибо я уверен в том, что из всего милого и прекрасного, что предстало тогда моему взору, она была всего милее и прекраснее.

Да, я быстро нашел свою судьбу. Но как долго придется мне ждать, чтобы найти ее вновь?

Глава 8

МРАМОРНЫЕ КРААЛИ
Наконец мы достигли последней платформы, или террасы, и придержали лошадей у стены, окружавшей центральную группу мраморных хижин — мне приходится называть их так, за неимением лучшего названия. Наше приближение было замечено туземцами. Их этническую принадлежность мне так и не удалось точно установить. Они скорее относились к басуто и вообще к миролюбивой части народов банту, чем к зулусам и иным воинственным племенам. Несколько человек подбежали, чтобы отвести лошадей. На нас они взирали с удивлением и даже со страхом. Мы спешились. Мне это удалось с большим трудом, и если бы не помощь Стеллы, я не удержался бы на ногах.

— Теперь вам следует повидать моего отца, — сказала она. — Не знаю, что он подумает, все это так странно. Гендрика, отнеси девочку в мою хижину, дай ей молока и положи в мою постель. Я скоро приду.

Гендрика, криво улыбаясь, ушла выполнять приказание хозяйки, а Стелла повела меня через узкие ворота к мраморной стене, окружавшей участок почти в три четверти акра. На нем был разбит чудесный сад, где росло много европейских овощей и цветов, а также неизвестных мне растений. Вскоре мы пришли к центральной хижине, и тут я заметил необыкновенную красоту каменной кладки и прекрасную ее обработку. В хижину напротив ворот вела дверь современного типа, вытесанная довольно грубо из красноватого дерева, выглядевшего так, словно его разрисовали иглой. Стелла открыла дверь, и мы вошли в просторную комнату с высоким потолком и стенами из гладкого полированного мрамора. Она была освещена не ярко, но достаточно: свет падал через особые отверстия в крыше, с которой дождевая вода скатывалась по свесам. Мраморный пол устилали циновки местного производства и шкуры животных. Вдоль стен тянулись книжные шкафы, в центре стоял стол, а вокруг него располагались стулья с сиденьями из римпи — полос, вырезанных из шкур. Позади стола находилась кушетка, а на ней лежал с книжкой в руках мужчина.

— Это ты, Стелла? — спросил голос, который и через столько лет показался мне знакомым. — Где ты была, дорогая? Я уже начал думать, что ты опять заблудилась.

— Нет, дорогой папа, я не только не заблудилась, а сама кое-кого нашла.

В этот момент я выступил вперед, так что свет упал на мое лицо. Старый джентльмен не без труда приподнялся с кушетки и довольно учтиво поклонился. Это был красивый старик с длинной седой бородой, глубоко сидевшими темными глазами и бледным лицом, на котором сохранились следы физических и духовных страданий.

— Добро пожаловать, сэр, — сказал он. — В этих дебрях я давно уже не видел белого лица, а ваше лицо, к тому же, если не ошибаюсь, выдает в вас англичанина. За двенадцать лет здесь побывал только один наш соотечественник, да и тот, к сожалению, оказался отщепенцем, бежавшим от правосудия.

Тут он снова поклонился и протянул мне руку.

Я взглянул на него и внезапно вспомнил его фамилию.

— Как вы поживаете, мистер Керсон? — спросил я, пожимая ему руку.

Он отшатнулся, словно ужаленный.

— Кто сказал вам мою фамилию?! — вскричал он. — Это мертвое имя. Стелла, ты сказала? Я запретил тебе произносить его.

— Я и не произносила, отец. Никогда не произносила, — ответила она.

— Сэр, — вмешался я. — Если позволите, я объясню, откуда мне известна ваша фамилия. Помните ли, как много лет назад вы вошли в дом одного священника в Оксфордшире, чтобы сообщить ему о вашем решении навсегда покинуть Англию?

Он кивнул головой.

— А помните вы маленького мальчика, который сидел на коврике перед камином и рисовал?

— Помню, — сказал он.

— Этим мальчиком был я, сэр. Мое имя — Аллан Квотермейн. Мои братья и мать, которые были тогда больны, все умерли, мой отец, — ваш старый друг — тоже. Как и вы, он эмигрировал и в прошлом году скончался в Капской колонии. Но это еще не конец рассказа. Мы с кафром и маленькой девочкой, пережив множество приключений, много дней блуждали без воды по Негодным землям. Совершенно обессилев, мы лежали без сознания и, несомненно, погибли бы там, если б не ваша дочь, мисс…

— Зовите ее Стеллой, — поспешно сказал он. — Я не выношу этой фамилии. Я отрекся от нее.

— Мисс Стелла случайно нашла нас и спасла нам жизнь.

— Вы сказали «случайно», Аллан Квотермейн? Игра случая не имела здесь большого значения. Подобные случаи происходят не по нашей, а по иной воле. Добро пожаловать, Аллан Квотермейн, сын моего старого друга. Мы живем здесь отшельниками, единственный наш друг — природа, но все, что мы имеем, — ваше, на столько времени, на сколько вы пожелаете. Но вы, вероятно, умираете с голоду. Прекратим пока этот разговор. Стелла, пора подавать на стол. Поговорим завтра.

По правде говоря, я не помню почти ничего из событий того вечера. Я впал в какое-то оцепенение. Знаю, что сидел за столом рядом со Стеллой и ел с аппетитом. Что было потом — совершенно не помню.

Проснулся я в удобной постели, в хижине, построенной и спланированной по типу центральной. Пока я размышлял о том, который теперь час, явился туземец с чистой одеждой и — о блаженство! — принес ванну, выдолбленную из дерева. Я встал и почувствовал, что силы вернулись ко мне, что я совсем другой человек. Затем я оделся и по крытому проходу направился в центральную хижину. Там уже был подан завтрак, на столе я увидел обилие вкусных вещей, каких не пробовал уже много месяцев. Я принялся рассматривать их со здоровым аппетитом. Подняв затем глаза, я увидел куда более восхитительное зрелище: в одной из дверей, которые вели в спальные помещения, стояла Стелла, держа за руку маленькую Тоту.

Она была очень просто одета, в свободное голубое платье с белым воротником, перехваченное в талии кожаным пояском. На груди был приколот букетик цветов апельсинового дерева, а волнистые волосы были собраны на изящной головке в узел. Она приветливо улыбнулась мне, спросила, как я спал, а затем подвела Тоту, чтобы я поцеловал ребенка. Благодаря ее нежным заботам девочка совершенно преобразилась. На ней было опрятное платье из той же голубой материи, что и у Стеллы, белокурые волосы были причесаны. Если б не ожоги от солнца на лице и руках, было бы трудно поверить, что это тот самый ребенок, которого мы с Индаба-Зимби тащили час за часом по раскаленной, безводнойпустыне.

— Нам придется завтракать одним, мистер Аллан, — сказала Стелла. — Ваш приезд так взволновал отца, что он еще не встал. О, вы знаете, как я благодарна за то, что вы пришли к нам. Последнее время я так за него тревожилась. Он становится все слабее и слабее; силы словно вытекают из него. Он теперь почти не выходит из крааля, о ферме приходится заботиться мне одной; он ничего не в силах делать — только читает и размышляет.

В этот момент вошла Гендрика, неся в одной руке кувшин с кофе, а в другой — с молоком. Оба кувшина она поставила на стол, бросив на меня не очень-то приветливый взгляд.

— Осторожнее, Гендрика, ты проливаешь кофе, — сказала Стелла. — Вас не удивляет, мистер Аллан, что мы пьем здесь кофе? Я скажу вам, откуда он, — мы сами его выращиваем. Это моя идея. О, нам есть что показать вам. Вы и не представляете, чего только мы не переделали за то время, что живем здесь. Рабочей силы у нас здесь хватает, тем более что окрестные жители считают отца своим вождем.

— Да, — сказал я, — но как вы получаете все эти предметы цивилизации? — тут я показал на книги, посуду, ножи и вилки.

— Очень просто. Большую часть книг отец взял с собой, когда мы впервые отправились в дебри Африки. Их был почти полный фургон. Кроме того, каждые несколько лет мы отправляем караван из трех фургонов в Порт-Наталь. Фургоны загружаются слоновой костью и другими товарами, а возвращаются с предметами, которые мы выписываем для себя из Англии. Поэтому мы, хотя и живем в столь диких местах, не совсем отрезаны от мира. Гонцы, посылаемые в Наталь, возвращаются через три месяца, а фургоны — через год. Месяца три назад благополучно вернулась последняя такая экспедиция. Слуги очень нам преданы и некоторые говорят по-голландски.

— А вы когда-нибудь ездили с фургонами? — спросил я.

— С детских лет я не удалялась от горы Бабиан больше чем на тридцать миль, — ответила она. — За одним исключением, вы, мистер Аллан, первый англичанин, с которым я познакомилась, если не считать книжных героев. Вероятно, я показалась вам очень дикой и невоспитанной, но у меня есть одно преимущество — хорошее образование. Отец сам учил меня, и, быть может, я знаю и то, что осталось вам неизвестным. Например, я читаю по-французски и по-немецки. Мне кажется, что сначала у отца было намерение предоставить меня самой себе, но потом он от него отказался.

— И у вас нет желания увидеть мир? — спросил я.

— Иногда, когда я чувствую себя одинокой, мне этого хочется, — сказала она. — Но, вероятно, мой отец прав: этот мир может напугать и ошеломить меня. Отец, во всяком случае, никогда не вернется в цивилизованную страну. Он вбил себе в голову — не знаю уж почему, — что нашу фамилию нельзя произносить, и не терпит, когда ее все-таки произносят. Короче говоря, мистер Квотермейн, человек не волен устраивать свою жизнь сам, а принимает ее такой, какая она есть. Вы позавтракали? Тогда пойдемте, я покажу вам дом.

Я встал и отправился за шляпой в хижину, где спал. К тому времени, когда я вернулся, мистер Керсон — ибо такова была его фамилия, хотя он не разрешал произносить ее, — уже пришел завтракать. Он сказал, что теперь чувствует себя лучше и пойдет с нами, если Стелла возьмет его под руку.

Так мы двинулись в путь, а за нами шли Гендрика с Тотой и старый Индаба-Зимби, который, свежий как огурчик, ожидал меня снаружи. Ничто не могло утомить этого старика. Пейзаж, открывшийся с террасы, почти не уступал по красоте виду снизу на гору. Как я уже сказал, мраморные краали были обращены на запад, а потому вся верхняя терраса почти до одиннадцати часов утра находилась в тени высокой горы — большое преимущество в этом жарком климате. Сначала мы прошлись по прекрасно обработанному саду, который поразил меня своим плодородием. Там работали трое или четверо туземцев, и все они приветствовали моего хозяина словом «баба», что означает «отец». Затем мы посетили две другие группы мраморных хижин. В одной помещались конюшни и службы, другая использовалась как склад, а центральная была превращена в часовню. Мистер Керсон не был рукоположен, но он искренне стремился обратить в христианство туземцев (большинство их бежали к нему, спасаясь от врагов) и так давно совершал простейшие церковные обряды, что стал считать себя священником. Он, например, всегда венчал тех из своих людей, которые соглашались соблюдать единобрачие, и крестил их детей.

Осмотрев мраморные хижины, эти замечательные памятники древности, и полюбовавшись на апельсиновые и другие фруктовые деревья и виноградники, благодаря замечательной почве и климату не требовавшие особого ухода, мы спустились на следующую террасу, где вовсю шли полевые работы. Мне кажется, это была лучшая ферма из виденных мной в Африке. Воды для орошения хватало, луга, расстилавшиеся внизу, стали пастбищами для сотен голов крупного рогатого скота и лошадей. Население было очень трудолюбиво. Мистер Керсон организовал ферму на кооперативных началах; себе он забирал только десятую часть продукции, да и на что ему больше в этой стране полного изобилия? Поэтому туземцы, которые, кстати сказать, звали себя детьми Томаса, порядком разбогатели. Они выносили все свои споры на рассмотрение «отца», он же был судьей и по уголовным делам. Наказаниями за проступки служили заключение, конфискация имущества, а за наиболее тяжкие — изгнание из общины, которое воспринималось этими обласканными судьбою туземцами с таким же ужасом, с каким Адам воспринял приказ покинуть рай.

Опершись на руку дочери, старый мистер Керсон с гордостью смотрел вокруг себя.

— Все это дело моих рук, Аллан Квотермейн, — сказал он. — Отрекшись от цивилизации, я случайно забрел сюда. Мне хотелось поселиться в самых отдаленных местах — и вот я попал в эти дебри. Зелень все заглушила, кроме террас, куполов мраморных хижин да водопада. Я использовал хижины, расчистил участок для сада и посадил апельсиновые деревья. В то время со мной было только шестеро туземцев, но мало-помалу мое племя росло и теперь насчитывает тысячу душ. Здесь царят мир и изобилие. Я имею все необходимое, а большего мне не нужно. Небо благоволило ко мне — пусть будет так до самого конца, который уже близок. А теперь я устал и хочу вернуться. Если желаете посмотреть старый карьер и спуск в рудник, Стелла покажет их вам. Нет, любовь моя, тебе незачем идти со мной — я доберусь и один. Смотри, вон несколько старейшин дожидаются меня.

Он ушел, мы же по берегу одной из речек прошли позади хижин и достигли карьера, где когда-то добывался мрамор для их строительства. Тут мы увидели толстый пласт белейшего и красивейшего мрамора. Ничего подобного я в Натале не встречал. Не могу сказать, кто именно разрабатывал этот пласт… Кстати, от этих строителей осталась только отлично обработанная бронзовая кирка, которую Стелла нашла однажды в карьере.

Затем мы взобрались вверх по склону горы к входу в древние рудники, расположенные в ущелье. В них скорее всего добывали серебро. Ущелье было длинным и узким. Как только мы вошли в него, со всех сторон послышались лай и ворчание, почти оглушившее нас. Я сразу понял: в ущелье полно бабуинов. Они со всех сторон спускались к нам по скалам, проявляя бесстрашие, показавшееся мне неестественным. Стелла немного побледнела и ухватилась за мою руку.

— Это очень глупо с моей стороны, — прошептала она. — Я не пуглива, но с тех пор как они убили Гендрика, я не выношу вида этих животных. Мне всегда кажется, что в них есть что-то человеческое.

Между тем бабуины приближались, переговариваясь между собой. Тота заплакала и прижалась к Стелле. Стелла прижалась ко мне, я же и Индаба-Зимби приняли возможно более хладнокровный вид. Одна лишь Гендрика сохраняла на своем обезьяньем лице спокойную улыбку. Когда большие обезьяны подошли совсем близко, она вдруг что-то крикнула. Словно по команде, они мгновенно прекратили свою отвратительную трескотню. Тогда Гендрика с ними заговорила — другого выражения я не нахожу. Она стала издавать такие же звуки, как бабуины, когда обращаются друг к другу. Я знавал готтентотов и бушменов, которые утверждали, что могут говорить с бабуинами и понимают их язык, но признаюсь, ни до, ни после не был сам свидетелем такого разговора.

Гендрика стонала, ворчала, пищала, цокала и издавала множество других ужасающих звуков, которые в совокупности походили на увещевания. Как бы то ни было, бабуины слушали ее. Один что-то проворчал в ответ, и все стадо поднялось на скалы.

Это поразило меня. Не произнеся ни слова, мы повернули к краалю. Гендрика находилась слишком близко, чтобы я мог заговорить. Когда мы достигли столовой, Стелла вошла внутрь, а за нею и Гендрика. Тут Индаба-Зимби потянул меня за рукав.

— Макумазан, — сказал он. — Женщина-бабуинка — чертовка. Будь осторожен, Макумазан. Она любит ту Звезду (такое прозвище дали Стелле туземцы) и ревнует ее. Будь осторожен, Макумазан, не то Звезда зайдет.

Глава 9

«ПОЙДЕМ, АЛЛАН!»
Мне очень трудно описать период между моим появлением у горы Бабиан и женитьбой на Стелле. В моих воспоминаниях это время благоухает ароматом цветов и как бы подернуто сладостной дымкой летник вечеров. Сквозь нее пробивается столь же сладостный звук голоса Стеллы, светятся звездным светом ее глаза. Мне кажется, что мы полюбили друг друга с первого взгляда, хотя долгое время не произносили ни единого слова любви. Каждый день я обходил ферму в сопровождении Гендрики и Тоты, Стелла же занималась тысячью дел, которые легли на нее из-за того, что отец ее становился все слабее. Впрочем, со временем всеми делами стал заниматься я, она же только сопровождала меня. Мы проводили вместе весь день. После ужина, когда спускалась ночь, мы вместе гуляли по саду, потом наконец входили в дом, и некоторое время ее отец читал нам вслух какого-нибудь поэта или историка. Если он чувствовал себя плохо, читала Стелла. После этого мистер Керсон произносил краткую молитву, и мы расходились до утра, которое приносило с собой счастливый миг новой встречи.

Так шли недели, и я все лучше узнавал свою любимую. Часто я задумывался над тем, не обманывает ли меня нежное чувство к ней и бывают ли на самом деле женщины столь милые и очаровательные, как она. Быть может, одиночество научило ее такой глубине чувства, такому благородству? А долгие годы жизни наедине с природой придали особое изящество, то самое, какое мы находим в раскрывающихся цветах и расцветающих деревьях? Не у потоков ли, непрерывно стекающих со скал у ее дома, заимствовала она свой журчащий голосок? А нежность вечернего неба, под которым она так любила гулять, — не она ли легла тенью на ее лице? И не свет ли вечерних звезд отражался в ее спокойных очах? Во всяком случае, для меня она была воплощением грез, которые посещают во сне нас, грешных. Такой рисует ее моя память, такой надеюсь я снова увидеть ее, когда отлетит сон и придет пора исполнения желаний.

Наконец наступил день, — самый благословенный в моей жизни, — когда мы признались друг другу в любви. Все это утро мы были вместе, но после обеда мистер Керсон почувствовал себя так плохо, что Стелла осталась с ним. За ужином мы встретились снова, а после ужина она уложила спать маленькую Тоту, к которой очень привязалась, и мы вышли в сад, оставив мистера Херсона дремать на кушетке.

Ночь была теплая, и мы молча прошли по саду к апельсиновой роще и уселись на скале. Легкий ветерок осыпал нас дождем цветочных лепестков и далеко разносил их нежный аромат. Кругом царило молчание, прерываемое только шумом водопадов, который то затихал до слабого шепота, то громко звучал у нас в ушах, когда ветер менял направление. Луна еще не показывалась, но темные тучи, плывшие по небу над нами после недавнего дождя, блестели серебром.

Это означало, что она уже ярко светит за вершиной горы. Стелла тихим нежным голосом заговорила о своей жизни в Африке, о том, как она ее полюбила, как в уме ее одни идеи сменяли другие, какое представление составила она по прочитанным книгам о большом, вечно спешащем мире. Оно было достаточно странным; в нем были нарушены все пропорции, оно напоминало скорее мечту, чем действительность, мираж, а не реальный облик вещей. Большие города, и особенно Лондон, возбуждали ее воображение. Ей было трудно представить себе толчею, шум и спешку, густые толпы мужчин и женщин, чуждых друг другу и лихорадочно гоняющихся под пасмурным небом за богатством и наслаждениями, топчущих друг друга в лихорадке конкуренции…

— К чему все это? — серьезно спросила она. — Чего они ищут? Жизнь так коротка, зачем же они тратят годы попусту?

Я сказал, что в большинстве случаев их подгоняет суровая необходимость, но ей было трудно понять меня. Живя среди полного изобилия, на плодородной земле, она, видимо, не могла осознать, что миллионы людей не в состоянии изо дня в день утолять свой голод.

— Никогда не захочу туда поехать, — продолжала она. — Я бы до смерти удивилась и испугалась. Жить так — противоестественно. Бог поселил Адама и Еву в саду и хотел, чтобы дети их жили так же в мире, в любви к прекрасному. Вот как я понимаю идеальную жизнь. Другой мне не надо.

— Однажды вы как будто сказали мне, что иногда чувствуете себя одинокой… — сказал я.

— Да, — простодушно ответила она, — но то было до вашего приезда. Теперь я больше не чувствую себя одинокой, моя жизнь идеальна — идеальна, как эта ночь.

В этот миг из-за вершины горы вышла полная луна, и лучи ее далеко осветили туманную долину. Они сверкали в воде, переливались на равнине, забирались в потаенные расщелины между скалами, словно окутывая прекрасные формы природы серебряной фатой, сквозь которую таинственно просвечивала ее красота.

Стелла взглянула на уходившие вниз террасы долины. Потом повернула голову и посмотрела на исчерченный шрамами лик серебристо светившей луны. И наконец обратила свой взор ко мне. На лице ее лежала красота этой ночи, аромат этой ночи был в ее волосах, тайна этой ночи сверкала в ее прикрытых ресницами очах.

Она взглянула на меня, я взглянул на нее, и в наших сердцах расцвела любовь. Мы не проронили ни слова, слов у нас не было, но мы медленно приблизились друг к другу, пока губы не прижались к губам в знак вечной любви.

Она первая нарушила священное молчание и заговорила изменившимся голосом, тихим и идущим от самого сердца. Он действовал на меня, как негромкие аккорды арфы.

— О, теперь я понимаю, — сказала она, — теперь я знаю, почему мы одиноки и как можем избавиться от своего одиночества. Теперь я знаю, что вызывают в нас красота неба, журчание воды и аромат цветов. Во всем звучит голос Любви, хотя мы этого не понимаем, пока услышим его. Но стоит его услышать, как загадка разгадана и врата наших сердец раскрываются…

Пойдем домой, Аллан. Пойдем, прежде чем рассеются чары, чтобы в любой беде, которая может на нас обрушиться, будь то скорбь, смерть или разлука, нас всегда спасало от отчаяния воспоминание об этом чудном миге. Пойдем, дорогой, пойдем!

Я поднялся как во сне, все еще держа ее за руку. При этом мой взгляд упал на что-то белое в листве апельсинового дерева подле меня. Я ничего не сказал, но всмотрелся попристальнее. Ветерок шевелил листья, свет луны на мгновение ярко осветил белый предмет.

То было лицо Гендрики — женщины-бабуинки, как называл ее Индаба-Зимби. На нем была написана такая ненависть, что я вздрогнул.

Я ничего не сказал. Лицо исчезло, и тотчас же я услышал, как в скалах за нами залаял бабуин.

Мы пересекли сад, и Стелла вошла в центральную хижину. Я увидел Гендрику, стоявшую в тени подле двери, и подошел к ней.

— Гендрика, — сказал я, — зачем ты следила в саду за мной и мисс Стеллой?

Она оскалилась так, что зубы ее засверкали в лунном свете.

— Разве я не следила за ней все эти годы, Макумазан? И неужели перестану из-за того, что белый бродяга пришел ее украсть? Зачем ты целовал ее в саду, Макумазан? Как смеешь ты целовать ту, кого мы почитаем как Звезду?

— Я поцеловал ее потому, что люблю ее и она любит меня, — сказал я в ответ. — Какое тебе дело до этого, Гендрика?

— Потому что любишь ее… — прошипела она. — А я не люблю мою спасительницу от бабуинов? Я такая же женщина, как и она, а ты — мужчина. В краалях говорят, что мужчины любят женщин сильнее, чем женщины женщин. Но это ложь, хотя и верно, что когда женщина любит мужчину, она забывает про другую любовь. Разве я этого не видела? Я собираю для нее цветы — прекрасные цветы, забираюсь за ними на скалы, куда ты никогда не решился бы за мной последовать. Ты же срываешь цветок апельсинового дерева в саду и подаешь ей. А она что делает? Берет цветок, прячет его на груди, а моим цветам дает увянуть. Я окликаю ее — она не слышит меня, занятая своими мыслями. Но вот ты что-то шепнул вдалеке от нее, она услыхала и улыбнулась. Прежде она иногда целовала меня. Теперь целует эту белую пискуху, которую ты принес, — потому что… — принес ее ты. О, я все вижу, все. Ты крадешь ее у нас, крадешь для себя, а те, кто любил ее до твоего прихода, уже забыты. Берегись, Макумазан, берегись, а не то я отомщу тебе. Ты ненавидишь меня, считаешь полуобезьяной. Что ж, я жила с бабуинами, а они умны — да, они горазды на всякие штуки и умеют делать такое, чего не можешь ты; я же умнее их, ибо восприняла мудрость белых людей, и я говорю тебе: «Ступай осторожнее, Макумазан, не то упадешь в яму».

Бросив на меня еще один злобный взгляд, она удалилась.

Я остался на месте, размышляя. Меня пугало это странное существо, в котором, казалось, хитрость воспитавших ее обезьян соединилась со страстностью людей. Я предчувствовал, что она причинит мне зло. И все же в ее свирепой ревности было что-то трогательное. Обычно считают, что это чувство бывает сильным только тогда, когда предмет любви принадлежит к другому полу. Сознаюсь, однако, что и в этом, и во многих других случаях, с которыми мне приходилось сталкиваться, все обстояло иначе. Я знавал мужчин, особенно из числа нецивилизованных, которые ревновали друга или хозяина не менее сильно, чем любовник любовницу. А кто не наблюдал проявления этого чувства в отношениях между родителями и детьми?

Чем ниже спускаешься по лестнице жизни, тем пышнее расцветает эта страсть. Можно сказать, что она достигает своего апогея у зверей. Женщины ревнивее мужчин, слабодушные мужчины ревнивее тех, которые сильны духом и умом, а всего ревнивее животные. Гендрика в известном смысле недалеко ушла от животных, чем, возможно, и объясняется та свирепая ревность, которую вызывало в ней увлечение хозяйки.

Стряхнув с себя зловещие предчувствия, я вошел в центральную хижину. Мистер Керсон лежал на кушетке, а рядом с ним стояла на коленях Стелла, держа его руку и положив голову ему на грудь. Я сразу же понял, что она рассказала ему о происшедшем между нами, и не жалел об этом, ибо всякий кандидат в зятья охотно передоверяет это тягостное объяснение.

— Идите сюда, Аллан Квотермейн, — сказал мистер Керсон почти сурово. Сердце у меня упало, я испугался, как бы он не предложил мне уйти восвояси. Но я все-таки приблизился к нему.

— Стелла сказала мне, — продолжал он, — что вы решили пожениться. Она сказала, что любит вас и что вы тоже признались ей в любви.

— Я действительно люблю ее, сэр, — прервал я его. — Люблю по-настоящему. Никто на свете не любил женщину сильнее.

— Благодарение небу, — сказал старик. — Слушайте, дети мои. Много лет назад на меня обрушились беда и позор. Беда настолько страшная, что, как мне иногда кажется, у меня помутился от нее разум. Во всяком случае, я решился на поступок, который в глазах других людей говорил о моем безумии, и отправился со своим единственным ребенком в дикие дебри, чтобы жить подальше от цивилизации и ее зол. Я открыл это место, и здесь мы провели много лет — достаточно счастливо и даже делая добро, но избрав образ жизни, неестественный для людей нашей расы и общественного положения. Сначала я намеревался предоставить дочери расти в состоянии полнейшего неведения, превратить ее в дитя природы, но со временем понял, что план мой безумен и порочен. Я не имел права низвести ее до уровня окружавших нас дикарей, так как, хотя плод познания горек, он дает возможность отличать добро от зла. Поэтому я дал ей наилучшее образование, какое мог, и теперь знаю, что и умом она никак не уступает своим сестрам — детям цивилизованного мира. Она выросла, стала взрослой девушкой, и тут мне пришло в голову, что я поступаю с ней очень дурно, изолируя в дебрях от соплеменников, где она не может найти ни друга, ни спутника жизни. Тем не менее я не мог решиться на то, чтобы возвратиться к активной жизни: мне полюбились эти места. Я страшился вернуться в мир, от которого отрекся. Снова и снова я откладывал окончательное решение. В начале этого года я заболел. Некоторое время я надеялся, что мне станет лучше, но наконец понял, что этому не бывать, что надо мной простерта длань смерти.

— О нет, папа, только не это! — воскликнула Стелла.

— Да, дорогая, это так. Теперь ты сможешь позабыть нашу разлуку, окунувшись в счастье новой встречи, — тут он взглянул на меня и улыбнулся. — Итак, осознав все это, я решился оставить дом и отправиться к побережью, хотя хорошо знал, что путешествие убьет меня. Сам я никогда до побережья не добрался бы, но Стелла в конце концов достигла бы его, и это все же лучше, чем оставить ее одну в дебрях. В тот самый день, когда я принял это решение, Стелла нашла вас умирающим на Негодных землях, Аллан Квотермейн, и привела сюда. Из всех людей она привела именно вас — сына моего близкого друга. Когда-то, еще младенческими руками, вы спасли ее жизнь, чтобы она потом смогла спасти вашу. В то время я ничего не сказал, но усмотрел в этом перст Божий и решил подождать и посмотреть, что у вас получится. В худшем случае я смог бы доверить вам после моей смерти доставить ее невредимой на побережье. Но уже давно понял я, как обстоит дело, а теперь все вышло так, как я желал, о чем молился. Бог да благословит вас обоих, дети мои. Будьте счастливы в вашей любви. Да продлится она до самой смерти и после нее. Бог да благословит вас обоих! — повторил он, протянув мне руку.

Я пожал ее, а Стелла поцеловала отца. Затем он снова заговорил.

— Если вы оба согласны, — сказал он, — я обвенчаю вас в ближайшее воскресенье. Мне хочется сделать это поскорее, ибо я не знаю, сколько мне еще отпущено жить. Полагаю, что этот обряд, совершенный в торжественной обстановке и в присутствии свидетелей, будет совершенно законным; но вам, разумеется, при первой же возможности придется повторить его со всеми формальностями. А теперь мне осталось сказать вот что: когда я покидал Англию, мое состояние было совершенно расстроено. За эти годы дела мои поправились, и, как я узнал, когда фургоны последний раз вернулись из Порт-Наталя, накопившиеся доходы позволили погасить всю задолженность. Поэтому вы женитесь не без приданого, но, разумеется, наследницей моей будет Стелла, и я хочу поставить одно условие: как только я умру, вы уедете отсюда и вернетесь в Англию. Я не требую, чтобы вы всегда жили там. Это может оказаться невозможным для людей, которые, подобно вам, выросли в диких дебрях. Но я прошу вас избрать там место постоянного жительства. Согласны ли вы? Обещаете ли выполнить мое желание?

— Согласен, — ответил я.

— Я тоже, — сказала Стелла.

— Отлично, — ответил он. — Я очень устал. Бог да благословит вас обоих. Доброй ночи!

Глава 10

ГЕНДРИКА ЗЛОУМЫШЛЯЕТ
На следующий день у меня был разговор с Индаба-Зимби. Прежде всего я сообщил ему, что собираюсь жениться на Стелле.

— О! — сказал он. — Так я и думал, Макумазан, разве я не говорил тебе, что ты найдешь счастье в этом путешествии? Большинству людей приходится довольствоваться тем, чтобы глядеть на Звезду издалека, тебе же дано прижать ее к своему сердцу. Но запомни, Макумазан, что и звезды заходят.

— Неужели ты не можешь перестать каркать хоть на один день? — сердито ответил я, потому что от его слов меня пронзил страх.

— Истинный пророк должен говорить и о плохом, и о хорошем, Макумазан. Я говорю только то, что думаю. Но что из того? Что есть жизнь человека, как не потери, следующие одна за другой, пока он сам не утратит жизнь? Но в смерти мы можем найти все то, что потеряли. О! Я не верю в смерть. Это только перемена — вот и все, Макумазан. Подумай, вот идет дождь. Дождевые капли, которые составляли воду в облаках, падают одна возле другой. Они уходят в землю. Потом показывается солнце, почва высыхает, капли исчезают. Глупец, взглянув на землю, говорит, что капли мертвы, они никогда больше не будут вместе, не станут снова падать подле друг друга. Но я умею вызывать дождь и знаю его повадки. Капли снова поднимутся к небу в утреннем тумане, снова станут тем, чем были прежде. Мы — капли дождя, Макумазан. Падение — это наша жизнь. Когда мы уходим в землю — это смерть, а когда снова поднимаемся к небу — что это, Макумазан? Нет! Нет! Находя, мы теряем, а когда нам кажется, что теряем, то на самом деле находим. Я не христианин, Макумазан, но я стар, много наблюдал и видел такое, чего, быть может, не замечают христиане. Итак, я сказал. Будь счастлив со своей Звездой, а если она зайдет, потерпи, Макумазан, и она взойдет снова. Ждать придется недолго. Наступит день, когда ты уснешь, а открыв снова глаза, увидишь другое небо, и на нем будет сиять твоя звезда, Макумазан.

В то время я ничего не ответил. Я не мог говорить о подобных вещах. Но как часто в последующие годы я думал об Индаба-Зимби и его пленительной улыбке и находил в этом утешение.

— Индаба-Зимби, — сказал я, переходя на другую тему. — Мне нужно что-то сказать тебе.

И я рассказал ему об угрозах Гендрики.

Он слушал меня с каменным лицом, время от времени качая своей белой прядью. Но я заметил, что мой рассказ встревожил его.

— Макумазан, — сказал он наконец. — Я уже говорил тебе, что это дурная женщина. Она вскормлена молоком бабуинки, и бабуинский характер у нее в крови. Таких надо убивать, а не держать подле себя. Она сделает тебе зло, если сможет. Но я буду следить за ней, Макумазан. Гляди, Звезда дожидается тебя; иди, а не то она возненавидит меня, как Гендрика ненавидит тебя.

Я послушался его с охотой, потому что, как ни привлекательна выла мудрость Индаба-Зимби, находил более глубокий смысл в самых простых словах Стеллы. Весь остаток дня я провел в ее обществе, так же как и большую часть следующих двух дней. Наконец наступил субботний вечер — канун нашей свадьбы. Лил дождь, поэтому мы не вышли в сад и провели вечер в хижине. Мы сидели, держась за руки, и говорили мало, а мистер Керсон, напротив, много рассказывал о своей молодости и о тех странах, где побывал. Потом он еще почитал вслух Библию и пожелал нам доброй ночи. Я поцеловал Стеллу и пошел спать. В свою хижину я попал через крытый проход и, прежде чем раздеться, открыл дверь, чтобы посмотреть, какая погода. Было очень темно, дождь не прекращался, но когда свет из хижины заставил мрак отступить, мне показалось, что я заметил темную фигуру, которая скрылась во мгле. Я тотчас же подумал о Гендрике — не она ли бродит возле хижины? Кстати, я ничего не сказал о Гендрике и ее угрозах ни мистеру Керсону, ни Стелле, не желая их тревожить. К тому же, я знал, что Стелла привязана к этому странному существу, и не хотел без крайней надобности колебать ее доверие к Гендрике. Минуту или две я простоял в нерешительности, а затем подумал, что если это Гендрика, то пусть она остается там, где находится. Зайдя в хижину, я задвинул на двери тяжелый деревянный засов. Последние несколько ночей Индаба-Зимби спал в крытом проходе — втором пути в хижину. Направляясь в постель, я перешагнул через него. Он завернулся в одеяло и, по-видимому, крепко спал. Убедившись, что мне нечего бояться, я перестал думать о Гендрике, тем более что был поглощен совсем иными мыслями.

Я лег в постель и некоторое время думал о великом счастье, ожидающем меня, и о поразительном ходе событий, которые сделали его возможным. Несколько недель назад я брел по пустыне с умирающим ребенком, сам умирал от жажды. У меня не осталось почти ничего, кроме зарытой в землю слоновой кости, которую я не чаял когда-либо увидеть вновь. А теперь мне предстояло жениться на одной из самых очаровательных женщин на земле — женщине, которую я любил больше, чем полагал возможным, и которая любила меня. К тому же, как будто одной этой удачи было недостаточно, я приобретал весьма значительные владения, и благодаря этому мы сможем жить так, как сочтем нужным. Думая об этом, я испугался своего везения. Вспомнил грустные пророчества старого Индаба-Зимби. До сих пор он всегда предсказывал правильно. А что если и эти его пророчества сбудутся? При этой мысли я похолодел и стал молить небо сохранить нас, чтобы мы могли жить и любить друг друга. Никогда еще я так не нуждался в молитве. С молитвой на устах я уснул и увидел страшный сон.

Мне приснилось, что я и Стелла стоим рядом и нас собираются венчать. Она вся в белом и блещет красотой, но красота эта дикая и пугает меня. Глаза ее сверкают, как звезды, бледный свет играет на ее лице, а ветер не шевелит ее волос. Но это еще не все: ее белое платье — это саван, а алтарь, у которого мы стоим, насыпан из земли, вынутой из могилы, что зияет между нами. Мы стоим, ожидая, чтобы нас обвенчали, но никто не приходит. Вдруг из разверстой могилы выпрыгивает Гендрика. В руке у нее нож, и им она ударяет меня, не пронзает сердце Стеллы; без единого крика моя невеста падает в могилу, продолжая глядеть на меня. За нею в могилу прыгает Гендрика. Я слышу, как ударяются о дно ее ноги.

— Проснись, Макумазан, проснись! — раздался голос Индаба-Зимби.

Я проснулся и вскочил с постели, обливаясь холодным потом) В темноте я услышал с другой стороны хижины шум ожесточенной схватки. К счастью, я не растерялся. Возле меня на стуле лежали спички и тонкая сальная свеча. Я зажег спичку и поднес к свече. Она разгорелась, и я увидел два тела, перекатывавшихся друг через друга на полу, и блеск стали между ними. Сало растопилось, свет погас. Боролись Индаба-Зимби и Гендрика, причем женщина одолевала мужчину, несмотря на всю его силу. Я бросился к ним. Она вырвалась из его мертвой хватки и, оказавшись наверху, занесла над ним большой нож, который держала в руке.

Но я подскочил сзади, схватил ее под мышки и изо всей силы рванул к себе. Она упала навзничь и, к счастью, выронила нож. Тогда мы кинулись на нее. Боже, какая сила была у этой чертовки! Те, кто не испытал ее на себе, мне бы не поверили. Она дралась, царапалась и кусалась, был момент, когда она едва не одолела нас обоих. Во всяком случае, ей удалось вырваться. Она бросилась к постели, вскочила на нее, а оттуда подпрыгнула прямо до крыши хижины. Я никогда не видал такого прыжка и не понимал, что она задумала. В крыше имелись специальные отверстия, о которых я уже говорил. Через них проходил свет, прикрывались они свесами. Гендрика прыгнула с ловкостью обезьяны и, ухватившись за край отверстия, попыталась пролезть в него. Но тут силы, истощенные долгой борьбой, изменили ей. На мгновение она повисла на руках, потом упала на пол и потеряла сознание.

— Эге! — задыхаясь, вымолвил Индаба-Зимби. — Надо связать чертовку, прежде чем она придет в себя.

Я решил, что это хороший совет. Мы взяли ремень, лежавший в углу комнаты, и связали ей руки и ноги так, чтобы она не смогла освободиться от пут. Затем мы отнесли ее в проход, и Индаба-Зимби уселся на нее с ножом в руке. Я не хотел поднимать тревогу в этот час ночи.

— Знаешь, как я поймал ее, Макумазан? — спросил он. — Несколько ночей я проспал здесь, держа один глаз открытым, ибо решил, что у нее есть свой план. Сегодня ночью я вовсе не смыкал глаз, хотя притворился спящим. Примерно через час после того, как ты залез под одеяло, взошла луна и через отверстие в крыше в хижину проник луч света. Но вдруг он исчез. Сначала я решил, что луну закрыло облако, но, прислушавшись, услышал шорох, как если бы кто-то протискивался в узкое отверстие. Вскоре этот кто-то повис под потолком на руках. Тут снова в хижину проник луч света, и я увидел, что поперек этого луча висит бабуинка, собираясь спрыгнуть вниз. Она держалась за край обеими руками, а во рту у нее был нож. Не успела она соскочить, как я бросился вперед и обхватил ее у пояса. Она услышала мое приближение и хотела меня ударить ножом, но в темноте промахнулась. Тут мы начали бороться, остальное ты знаешь. Ты был на волосок от смерти, Макумазан.

— Это верно, на волосок, — ответил я, еще задыхаясь и стараясь прикрыть наготу клочьями своей ночной рубашки. Тут на память мне пришел страшный сон. Несомненно, он был вызван шумом, который произвела Гендрика, падая на пол, — в моем сне она свалилась в могилу. Значит, все мое сновидение продолжалось одну секунду. Что ж, сны скоротечны. Быть может, и само Время только сон, и события, которые кажутся разделенными им, на самом деле происходят одновременно.

Остаток ночи мы сторожили Гендрику. Она пришла в себя и принялась отчаянно биться, чтобы разорвать ремень. Но недублёная буйволовая кожа оказалась слишком крепкой даже для Гендрики, и, к тому же, Индаба-Зимби снова бесцеремонно уселся на нее, чтобы утихомирить. Наконец она затихла.

В должный час наступил день — день моей свадьбы. Я вызвал из конюшен несколько туземцев и с их помощью отнес Гендрику в тюремную хижину, где она уже сидела, когда ее маленькой принесли с гор. Там мы ее заперли. Индаба-Зимби остался сторожить ее снаружи, а я вернулся в свою спальню и оделся во все лучшее, что можно было достать в поселке Бабиан краальс. Но, взглянув в зеркало на свое лицо, я ужаснулся. Оно было покрыто царапинами от ногтей Гендрики. Я, как умел, замаскировал эти царапины и пошел пройтись, чтобы успокоиться после событий минувшей ночи и в ожидании тех, которые должны были произойти днем.

Вернулся я к завтраку. В хижине-столовой Стелла дожидалась меня, одетая в простое белое платье с цветами апельсинового дерева на груди. Очень робко она подошла ко мне, но, вглядевшись в мое лицо, отпрянула.

— Аллан! Что ты с собой сделал? — спросила она.

Я не успел ответить, так как в хижину вошел, опираясь на палку, ее отец. Увидев меня, он тотчас же повторил вопрос.

Тогда я рассказал об угрозах Гендрики и ее яростной попытке привести их в исполнение. Только об ужасном сне я умолчал.

Стелла побледнела, лицо отца приняло суровое выражение.

— Вам следовало сказать об этом раньше, Аллан, — сказал он. — Теперь я вижу, что поступал неправильно, стараясь цивилизовать это’ злобное и мстительное существо. Если оно и осталось человеком, то восприняло все дурные страсти воспитавших ее зверей. Что ж, я сегодня же положу этому конец.

— О папа, — сказала Стелла. — Не надо ее убивать. Все это ужасно, но убить ее было бы еще ужаснее. Я очень привязалась к ней, и она, какой бы дурной ни оказалась, любила меня. Не надо убивать ее в день моей свадьбы.

— Нет, — ответил ее отец, — она не будет убита, хотя заслужила смерть. Я не хочу обагрять свои руки ее кровью. Это зверь, который и ведет себя как зверь. Она возвратится туда, откуда пришла.

Больше об этом ничего не было сказано, но, когда кончился завтрак, или, вернее, подобие завтрака, мистер Керсон послал за старейшиной и отдал ему некоторые приказания.

Мы должны были обвенчаться после богослужения, которое мистер Керсон совершал каждое воскресное утро в большой мраморной хижине, предназначенной для этой цели. Служба началась в десять часов, но задолго до этого стали подходить с песнями туземцы, желавшие присутствовать на свадьбе Звезды. Это было красивое зрелище — мужчины во всем параде, со щитами и палками в руках, женщины и дети с зелеными ветками, папоротником и цветами. Наконец около половины девятого Стелла встала, пожала мне руку и оставила меня наедине с моими мыслями. Около десяти она снова появилась в сопровождении отца, в белой фате, с венком из цветов апельсинового дерева на вьющихся темных волосах и букетом таких же цветов в руках. Мне она показалась прекрасной грезой. Ее сопровождала маленькая Тота, веселая и взволнованная. Она была у Стеллы единственной подружкой. Затем мы все отправились в хижину, служившую церковью. Площадка перед нею была заполнена сотнями туземцев, которые при нашем появлении запели. В хижине также толпились туземцы, они молились. Мистер Керсон отслужил службу как обычно, хотя для этого ему пришлось сесть. Когда молебен закончился, — мне казалось, что он не кончится никогда, — мистер Керсон шепотом сказал, что хочет обвенчать нас при всех. Мы вышли наружу и встали в тени большого дерева, росшего у хижины.

Мистер Керсон поднял руку, требуя молчания. Затем он объявил на местном наречии, что намерен обвенчать нас по христианскому обряду и на глазах у всех. После этого он совершил свадебный обряд — необычайно торжественно и красиво. Мы произнесли обет, я надел на палец Стеллы кольцо, служившее печаткой ее отцу, — другого у нас не было, — и венчание закончилось.

Затем заговорил мистер Керсон.

— Аллан и Стелла, — сказал он, — я верю, что этот обряд сделал вас мужем и женой перед лицом Бога и людей. Чтобы брак был законным, он должен быть совершен по обычаям той страны, где живут брачащиеся. Согласно обычаю, действующему здесь не менее пятнадцати лет, вы были обвенчаны на виду у всех, в доказательство чего распишитесь сейчас в книге, где я регистрирую браки христиан. Все же во избежание осложнений юридического характера я снова требую от вас торжественного обещания при первой возможности повторить обряд в цивилизованной стране. Обещаете?

— Обещаем, — ответили мы.

Тогда принесли книгу, и мы в ней расписались. Сначала моя жена написала только «Стелла», но отец велел ей в первый и последний раз в жизни подписаться именем «Стелла Керсон». После этого несколько индун, то есть старейшин, включая Индаба-Зимби, приложили руку в качестве свидетелей. Индаба-Зимби нарисовал звездочку — то был юмористический намек на туземное имя Стеллы. Эта книга с вложенным в нее локоном моей любимой и сейчас лежит передо мной, когда я пишу. Это самое ценное из всего, что у меня есть.

Сохранились все подписи и закорючки, поставленные много лет назад в тени дерева, росшего в поселке Бабиан краальс, далеко в дебрях Африки, — но, увы, где те, кто их вписал?

— Люди, — сказал мистер Керсон, когда все кончили подписываться и мы при всех поцеловались. — Макумазан и дочь моя Звезда стали теперь мужем и женой, будут жить в одном краале и есть из одной чаши, деля горести и радости до самой могилы. Слушайте, люди, вы знаете эту женщину, — продолжал он и, повернувшись, указал на Гендрику, которую незаметно для нас вывели из тюремной хижины.

— Да, да, мы знаем ее, — раздалось из небольшой группы индун, которые составили первобытный суд и, по туземному обычаю, уселись на корточках в круг прямо на земле перед нами. — Мы знаем ее, это белая женщина-бабуинка, Гендрика, служанка Звезды.

— Вы знаете ее, — сказал мистер Керсон, — но не до конца. Выступи вперед, Индаба-Зимби, и расскажи людям, что произошло прошлой ночью в хижине Маку мазана.

Индаба-Зимби повиновался и, сев на корточки, с большой выразительностью и множеством жестов поведал волнующую историю, а в заключение представил большой нож, от которого меня спасла его бдительность.

После этого вызвали меня. В нескольких словах я подтвердил его рассказ. Состояние моего лица, видимо, о многом сказало присутствующим.

Затем мистер Керсон повернулся к Гендрике, которая хранила угрюмое молчание, вперив взгляд в землю, и спросил ее, имеет ли она что-нибудь сказать.

Она смело взглянула на него и сказала:

— Макумазан украл у меня любовь моей госпожи. А я хотела украсть у него жизнь — мелочь по сравнению с тем, чего я лишилась из-за него. Мне это не удалось, и я жалею о своей неудаче, потому что, если бы я его убила, не оставив следа, Звезда забыла бы его и снова стала сиять мне.

— Никогда, — прошептала мне на ухо Стелла. Мистер Керсон побледнел от гнева.

— Люди, — сказал он, — вы слышали слова этой женщины. Вы слышали, чем она отплатила мне и моей дочери, в любви к которой клянется. Она хотела убить человека, который не причинил ей зла, мужа моей дочери. Мы спасли ее от бабуинов, кормили, обучали, и как она отплатила за все. Скажите, люди, что она заслужила?

— Смерть, — раздалось из круга индун, которые повернули к земле большие пальцы рук. Толпа, стоявшая за ними, повторила, как эхо: «Смерть».

— Смерть, — повторил еще раз главный индуна, добавив: — Если ты спасешь ее, отец мой, мы убьем ее своими руками. Эта женщина-бабуинка — чертовка; о, мы уже слыхали о таких. Надо убить ее, прежде чем она натворит еще больше зла.

Тут выступила вперед Стелла и в трогательных выражениях стала просить сохранить Гендрике жизнь. Она говорила о дикой натуре этой женщины, о ее долгой службе, о том, что она неизменно проявляла к ней привязанность. Сказала, что я простил Гендрику, она, жена моя, едва не сделавшаяся вдовой до венца, — тоже; пусть и они простят ее, пусть изгонят, но только не убивают, чтобы день ее свадьбы не был запятнан кровью.

Отец слушал очень внимательно. У него не было намерения убить Гендрику — он уже обещал этого не делать. Но туземцы были настроены иначе. Они считали Гендрику чертовкой и, дай им волю, растерзали бы ее на месте. А тут еще подлил масла в огонь Индаба-Зимби, завоевавший в поселке репутацию мудреца и колдуна. Он вдруг поднялся и произнес страстную речь, призывая убить Гендрику на месте, чтобы избежать зла.

Двое индун хотели уже тащить ее на казнь. Только горькие слезы Стеллы, приказания мистера Керсона и мои доводы спасли Гендрику.

Она стояла с совершенно безучастным видом. Наконец шум улегся, и главный индуна велел ей уходить, добавив, что если ее заметят поблизости от крааля, то прикончат, как шакала. Тогда Гендрика тихо сказала Стелле:

— Пусть они убьют меня, госпожа, так будет лучше для всех. Если я не смогу любить тебя, я сойду с ума и снова стану бабуинкой.

Стелла ничего не ответила, и Гендрику развязали. Она сделала несколько шагов вперед и окинула туземцев взором, полным ненависти. Потом повернулась и прошла мимо меня. Мне на ухо она шепнула на языке туземцев:

— До следующей луны, — что соответствует нашему «До свидания».

Это испугало меня. Я понял, что она собирается свести со мной счеты и что напрасно мы проявили милосердие. Увидев, что выражение моего лица изменилось, она быстро побежала. Поравнявшись с Индаба-Зимби, она внезапно вырвала у него из рук свой нож. Шагах в двадцати от нас она остановилась, долго и серьезно смотрела на Стеллу, потом испустила громкий вопльстрадания и убежала. Несколько минут спустя мы увидели ее вдалеке: она взбиралась по почти отвесной скале, вершины которой не смог бы достичь никто, кроме нее и бабуинов.

— Гляди, — сказал мне на ухо Индаба-Зимби. — Гляди, вон где бабуинка. Но, Макумазан, она вернется. Ах, зачем ты меня не послушал? Разве все, что я говорил тебе, не сбывалось, Макумазан?

Он пожал плечами и отвернулся.

Я был очень встревожен, но Гендрика все-таки убралась хоть на время, а рядом со мной была Стелла, моя дорогая, прелестная жена. Ее улыбка заставила меня забыть все страхи.

Наконец-то, пусть ненадолго, я обрел покой и идеальную радость. Мы вечно стремимся к ним, но так редко их находим.

Глава 11

ИСЧЕЗЛА!
Не знаю, многие ли супруги бывают так счастливы, как были мы со Стеллой. Циники, число которых все растет, утверждают, что лишь немногочисленные иллюзии переживают медовый месяц. Не берусь об этом судить, так как был женат только раз и могу основываться лишь на собственном ограниченном опыте. Но несомненно, что наша иллюзия или, вернее, великая истина, тенью которой она является, сохранилась, ибо по сей день живет она в моем сердце, несмотря на мрачную пропасть разлуки, уже столько лет разделяющую нас. Но полного счастья не бывает на этом свете даже на час. Как день нашей свадьбы был омрачен описанной сценой, так и нашу супружескую жизнь омрачила печаль.

Через три дня после нашей свадьбы с мистером Керсоном случился удар. Приближение его чувствовалось уже давно. И вот теперь, придя обедать в центральную хижину, мы нашли его лежащим молча на кушетке. Сначала я подумал, что он умирает, но это было не так. Четыре дня спустя у него восстановилась речь, он стал даже немного двигаться. Память, однако, так и не вернулась к нему, хотя он узнавал Стеллу, а иногда и меня. Любопытно, что Тоту он помнил лучше нас всех, но принимал ее иногда за свою родную дочь в детстве; тогда он спрашивал ее, где мама. В таком состоянии он пробыл около семи месяцев. Старик становился все слабее. Разумеется, состояние его полностью исключало для нас возможность покинуть Бабиан краальс. Это было тем более неприятно, что меня угнетало предчувствие опасности, угрожавшей Стелле, да и состояние ее здоровья требовало скорейшего переселения в цивилизованные края. Однако ничего нельзя было поделать.

Конец пришел внезапно. Однажды вечером мы сидели у постели мистера Керсона в его хижине. К нашему удивлению, он вдруг приподнялся, сел и проговорил громким голосом:

— Я слышу тебя. Да, да, я прощаю тебя. Бедная женщина, ты тоже страдала.

С этими словами он откинулся назад и умер.

Я почти не сомневаюсь в том, что он обращался к своей жене, представшей вдруг перед его мысленным взором.

Стелла была вне себя от горя. До моего приезда отец был ее единственным другом, и понятно, что они были привязаны друг к другу сильнее, чем обычно отец и дочь. Она так сильно горевала, что я боялся за нее.

Мы были не одиноки в нашем горе: туземцы звали мистера Керсона отцом и теперь оплакивали его, как отца. Всюду слышался женский плач, мужчины ходили с опущенными головами и сетовали, что солнце зашло на небе и теперь осталась только Звезда. Один Индаба-Зимби не горевал. Он говорил, что для инкоси было лучше умереть. К чему жизнь, когда лежишь бревном. Он утверждал даже, что для всех было бы лучше, если бы мистер Керсон умер раньше.

На следующий день мы похоронили его на маленьком кладбище у водопада. Нам было очень тяжело, и Стелла горько плакала, как я ни старался ее утешить.

В тот вечер было жарко. Я сидел и курил подле хижины, а Стелла лежала в доме. Тут ко мне подошел Индаба-Зимби, поздоровался и уселся на корточках у моих ног.

— Что тебе, Индаба-Зимби? — спросил я.

— Вот что, Макумазан, — ответил он. — Когда ты собираешься отправиться к побережью?

— Не знаю, — ответил я. — Звезда сейчас не в состоянии путешествовать, придется обождать.

— Нет, Макумазан, ждать нельзя, ты должен ехать, а Звезда должна рискнуть. Она сильная. Это пустяки. Все будет хорошо.

— Почему ты говоришь так? Почему мы должны уехать?

— Вот по какой причине, Макумазан, — он настороженно оглянулся и понизил голос. — Бабуины вернулись — их тысячи. Гора кишит ими.

— А я и не знал, что они ушли, — сказал я.

— Да, — ответил он, — они ушли после свадьбы, остался только один или двое. Но теперь они вернулись. По-моему, здесь собрались бабуины со всего света. Я видел, что скала черна от них.

— Это все? — спросил я, почувствовав, что у него еще что-то на уме. — Я не боюсь бабуинов.

— Нет, Макумазан, это не все. С ними бабуинка Гендрика. Гендрики мы не видели и не слышали со дня ее изгнания, и, хотя я долго не забывал ее угроз, воспоминание о них постепенно сгладилось, ибо мои мысли были полностью заняты Стеллой и болезнью тестя. Я вздрогнул.

— Откуда ты знаешь? — спросил я.

— Я видел ее, Макумазан. Она изменила свой облик, напялила на себя шкуры бабуинов и вымазала лицо. Но хотя она была далеко, я узнал ее по росту, а когда шкура соскользнула, заметил белую кожу у нее на руке. Она вернулась, Макумазан, и с нею все бабуины, какие есть на свете, а возвратилась она для того, чтобы делать зло. Теперь ты понял, почему тебе надо уходить?

— Да, — сказал я, — и хотя не вижу, каким образом она и бабуины могут нам повредить, думаю, что все же лучше уйти. Если потребуется, мы сможем остановить фургоны в пути и стать лагерем. Послушай, Индаба-Зимби, не говори ничего Звезде, я не хочу ее пугать. А теперь слушай дальше. Попроси старейшин, чтобы они поставили караульных у хижин и садов и чтобы охрана не снималась ни днем, ни ночью. Завтра мы приготовим фургоны, а на следующий день отправимся в путь.

Он кивнул своей белой прядью и пошел выполнять мою просьбу. Я же остался в сильной тревоге, хотя для этого как будто не было особой причины. Да, странная история. Я знал, что эта женщина может говорить с бабуинами[102]. Это не столь уж поразительно, ведь и бушмены разговаривают с бабуинами, а она выросла среди этих обезьян. Но организовать их силой своей человеческой воли и разума, организовать для мести нам… Нет, это невероятно! Поразмыслив, я решил, что мне нечего особенно бояться, но что все же лучше уйти. В конечном счете путешествие в фургоне, запряженном волами, не такое уж страшное испытание для сильной женщины, привыкшей к трудностям, каково бы ни было состояние ее здоровья. Все-таки мне очень не нравилась вся эта история с появлением Гендрики и бесчисленного количества бабуинов.

Я пошел к Стелле и, ни слова не сказав про бабуинов, сообщил, что долг повелевает нам буквально выполнить указания ее отца и немедленно покинуть Бабиан краальс. Не стану подробно передавать наш разговор, скажу только, что в конце концов она согласилась и сказала, что отлично перенесет путешествие. Теперь, когда любимый отец ее скончался, она и сама охотно уедет отсюда.

В эту ночь ничто нас не тревожило, а утром я поднялся рано и взялся за приготовления к отъезду. Узнав, что мы уезжаем, жители так расстроились, что на них было жалко смотреть. Я утешил их тем, что мы отправляемся только путешествовать и в будущем году вернемся.

— Мы жили в тени нашего отца, который теперь умер, — говорили они.

Так было с их детства. Он принял их, когда они были отверженными странниками, не имели ни циновки для подстилки, ни одеяла, чтобы укрыться ночью, а в его тени они стали тучными. Потом он умер. Звезда, дочь их отца, вышла замуж за меня, Макумазана, и они были уверены, что я займу место их отца и позволю им жить в моей тени. Что ждет их теперь, когда они остались без защиты? Только страх перед белым человеком удерживает другие племена от нападения на них. Если мы уедем, их съедят. Увы! Их страхи были обоснованными.

В полдень я вернулся к хижинам, чтобы перекусить. Стелла сказала, что займется упаковкой вещей во второй половине дня. Я не счел нужным предупредить ее, чтобы она не выходила одна. Мне не хотелось без крайней надобности говорить о Гендрике и бабуинах. Я обещал вернуться и помочь ей, как только освобожусь. Затем я правился в туземные краали, чтобы отделить скот мистера Керсона, который намеревался угнать с собой. Стадо оказалось большое, отбор скота длился бесконечно долго. Наконец уже перед самым заходом солнца я поручил Индаба-Зимби довести это дело до конца, сел на коня и поехал домой.

Там я передал лошадь конюху и вошел в центральную хижину. Стеллы не было видно, а вещи, которые она укладывала, лежали еще на полу. Я прошел сначала в хижину, служившую нам спальней, а оттуда — в остальные, но Стеллы нигде не было. Тогда я вышел наружу, окликнул кафра, работавшего в саду, и спросил, не видел ли он хозяйку.

Тот ответил, что видел, как она направилась с цветами к кладбищу, держа за руку маленькую белую девочку — мою дочь, как назвал он Тоту. В то время солнце стояло «там» — он показал на горизонте точку, где оно находилось часа полтора назад. «С ними были две собаки», — добавил он. Я побежал к кладбищу, расположенному в четверти мили от хижины. Разумеется, для тревоги не было оснований: Стелла, очевидно, отправилась на могилу отца. И все же я был встревожен.

У кладбища я встретил туземца, который по моему приказанию был назначен караульным, и заметил, что он трет глаза и зевает. Ясно было, что он спал. Я спросил, видел ли он госпожу, но он, конечно, ответил отрицательно. Я не стал тратить время на упреки, приказал ему следовать за мной и пошел к могиле мистера Керсона, там лежали уже осыпающиеся цветы, которые принесла Стелла. На мягком грунте остался след кожаной туфельки Тоты. Но где же они сами?

Я выбежал с кладбища и закричал во всю мочь, но ответа не последовало. Между тем туземец пошел по следам. Ярдов через сто он очутился у группы мимоз, расположенной между потоком и древними каменоломнями над самым водопадом, у начала ущелья. Там он остановился, и я услышал его удивленный возглас. Я бросился к нему, продираясь сквозь кусты, и вот что я увидел. В центре большой поляны, куда вели следы трех пар человеческих ног, двух обутых и одной босой, — следы Стеллы, Тоты и Гендрики, — незадолго до нас явно происходила борьба. Рядом валялись клочья, именно клочья, оставшиеся от двух собак, и тело издыхающего бабуина, которому они перегрызли горло. Кругом виднелись бесчисленные следы бабуинов. Тут только я осознал весь ужас происшедшего.

Мою жену и Тоту утащили бабуины. Они еще не были убиты — раз я нигде не нашел их останков. Значит, их похитили. Под главенством женщины-обезьяны Гендрики эти звери утащили их в тайное убежище, чтобы держать там до самой смерти или убить!

В первый момент я буквально зашатался от ужаса. Потом, овладев собой и поборов отчаяние, велел туземцу бежать в краали и поднять людей. Пусть они вооружатся сами и принесут мне ружья и боеприпасы. Он полетел как ветер, а я стал изучать следы. На протяжении нескольких ярдов все было ясно — Стеллу тащили силой. Я нашел места, где она цеплялась каблуками за землю. Девочку, видимо, несли на руках, — во всяком случае, нигде не было отпечатков ее ног. На берегу ручья следы пропали. Ручей был неглубоким, можно было идти по его дну, и Гендрика так и поступила со своими жертвами, чтобы не оставить следов. Я заметил, что поросший мхом камень, лежавший в русле, перевернут. Я бросился по берегу вдоль ущелья в тщетной надежде увидеть их. И вдруг услышал лай наверху, в скалах. Раздался ответный лай, и я заметил по обеим сторонам ущелья десятки бабуинов, которые медленно спускались, чтобы преградить мне путь. Идти вперед безоружным было бесполезно. Меня только разорвали бы на куски, как собак Стеллы. Поэтому я повернул назад и побежал к хижинам. За это время мой гонец поднял на ноги жителей поселка, и туземцы с копьями и палицами в руках бежали ко мне. Войдя в хижину, я встретил Индаба-Зимби. Лицо у него было очень озабоченное.

— Итак, пришла беда, Макумазан, — сказал он.

— Пришла, — ответил я.

— Не падай духом, Макумазан, — продолжал он. — Она не умерла, и девочка тоже; мы найдем их, прежде чем они умрут. Помни: Гендрика любит ее. Она не причинит ей вреда и бабуинам не позволит. Она попытается спрятать ее от тебя, вот и все.

— Молю Бога, чтобы мы нашли ее, — простонал я. — Уже темнеет.

— Через три часа взойдет луна, — ответил он. — Мы будем искать ее при свете. Пускаться в путь сейчас бесполезно: видишь, солнце заходит. Соберем людей, поедим и приготовимся. Поспешай медленно, Макумазан.

Делать было нечего, я последовал его совету. Есть я не мог, но взял с собой еду на дорогу, приготовил веревки и простейшие носилки. Ведь если мы их найдем, вряд ли они смогут идти самостоятельно. О, только бы найти их! Как медленно тянется время! Казалось, прошли целые часы, пока взошла луна. Но наконец она показалась.

Тогда мы пустились в путь. Всего нас собралось около ста человек, но у нас были только мой «рур» для охоты на слонов и четыре ружья мистера Керсона.

Мы достигли места у ручья, где была захвачена Стелла. Глядя на разбросанные останки собак и следы насилия, туземцы поклялись, что, жива Звезда или нет, они не успокоятся, пока не уничтожат всех бабуинов на горе Бабиан. Я повторил эту клятву, и, как увидите, мы ее выполнили.

Идя вдоль ручья, мы старались не потерять следы бабуинов. Но в самом ручье их, естественно, не было, да и на скалистых берегах оставалось очень немного. И все же мы двигались вперед… Когда мы прошли около мили вверх по течению, Индаба-Зимби вдруг повернул направо в один из бесчисленных оврагов, которые проходили у подножия высокой горы.

Так мы шли, минуя овраг за оврагом. Индаба-Зимби, который вел нас, ни разу не растерялся. Он обходил овраги и переваливал через гребни холмов с уверенностью собаки, идущей по горячему следу. После трехчасового марша мы достигли большой тихой долины на северном склоне высокой горы. С одной стороны долины тянулась гряда холмов, с другой — возвышалась отвесная каменная стена. Мы прошли вдоль нее около двух миль. Тут Индаба-Зимби вдруг остановился.

— Здесь, — сказал он, указывая на отверстие овальной формы в стене.

Оно находилось в сорока футах от земли. Высота его не превышала двадцати футов, ширина — десяти. Его частично скрывали папоротники и кусты, росшие на каменной стене. Как ни зорки были мои глаза, я бы, вероятно, не заметил его, тем более что на склоне горы было много таких трещин и углублений.

Мы подошли ближе и тщательно осмотрели это место. Прежде всего я заметил, что скала не совсем отвесная и поверхность ее истерта постоянно лазавшими по ней бабуинами; далее, мне бросилось в глаза, что на кусте, росшем у вершины скалы, висел какой-то белый предмет.

Это был носовой платок.

Сомнений больше не оставалось. С бьющимся сердцем я начал восхождение. Первые двадцать футов подъем облегчали уступы в скале. Следующие десять футов оказались очень трудными, но все же доступными для ловкого человека, и я преодолел их, как и Индаба-Зимби. Но последние десять-пятнадцать футов можно было одолеть, только забросив веревку на ствол чахлого дерева, которое росло внизу отверстия. Это удалось нам не без труда, остальное оказалось значительно легче. На высоте в один-два фута над моей головой качался на ветру носовой платок. Уцепившись за веревку, я схватил его. Это был носовой платок моей жены. Тут я заметил, что через край на меня смотрит бабуин. То был первый бабуин, замеченный нами после утренней встречи. Зверь тявкнул и исчез. Сунув носовой платок себе за пазуху, я уперся ногами в скалу и изо всех сил полез вверх. Я понимал, что мы не можем терять времени, ибо этот бабуин быстро поднимет на ноги остальных. Вскоре я добрался до отверстия. Это был всего-навсего сводчатый туннель, пробитый водой. Он заканчивался ущельем, которое вело к обширной площадке. Я заглянул в туннель и увидел, что ущелье черно от заполнивших его бабуинов. Их были сотни. Я снял с плеча ружье для охоты на слонов и стал ждать, крикнув людям, находившимся внизу, чтобы они поднимались как можно быстрее. Звери приближались по мрачному туннелю, ворча и показывая огромные зубы. Я подпустил их на пятнадцать ярдов и тогда выстрелил из ружья, заряженного картечью, в самую гущу бабуинов. В этом узком месте эхо прозвучало как после орудийного выстрела, но звук быстро потонул в пронзительных, похожих на человеческие криках и стонах обезьян. Картечь, как я и хотел, попала в скопление бабуинов, и целая дюжина их полегла в туннеле. Остальные на мгновение заколебались, но потом снова бросились ко мне, испуская отвратительные крики. К счастью, к этому времени подле меня уже стоял Индаба-Зимби, тоже с ружьем; без него я был бы разорван в клочья, прежде чем успел бы перезарядить свое. Он выстрелил из обоих стволов и снова остановил натиск обезьян. Но они опять ринулись на нас; несмотря на появление еще двух туземцев, которые не без успеха разрядили свои ружья в бабуинов, большие и свирепые животные взяли бы верх над нами, если б я не успел перезарядить ружье для охоты на слонов. Когда они приблизились вплотную, я выстрелил. Этот выстрел оказался для обезьян еще более гибельным, чем предыдущие, потому что на такой близкой дистанции каждая пуля нашла цель. Неописуемые вопли, крики боли и ярости наполнили ущелье. Можно было подумать, что мы ведем бой с легионом демонов. Во мраке — от нависавшего над нами каменного свода в туннеле было почти темно — скрежетавшие зубами и сверкавшие глазами обезьяны действительно напоминали демонов. Но они не выдержали последнего залпа и отступили, унося с собой часть раненых. Это дало возможность всем нашим людям взобраться на скалу. На подъем ушло всего несколько минут, потом мы двинулись вперед по туннелю, который вскоре перешел в скалистое ущелье с уступчатыми стенами. На дне ущелья протекал ручей длиной около ста ярдов. С обеих сторон его высились крутые утесы. Они были буквально усеяны бабуинами, которые ворчали, лаяли, кричали и в ярости били себя в грудь длинными руками. Я посмотрел вниз. Вдоль потока в сопровождении толпы или, так сказать, охраны из бабуинов неслась Гендрика. Ее длинные волосы развевались, на лице было написано безумие. На руках она несла безжизненное тело маленькой Тоты.

При виде нас на губах Гендрики появилась пена ярости, и она громко крикнула. Мне этот крик ничего не сказал, но бабуины определенно поняли ее и начали сбрасывать на нас камни. Один чуть не попал в меня и уложил кафра, шедшего позади. Другой убил моего спутника, находившегося рядом со мной. Индаба-Зимби поднял ружье, чтобы застрелить Гендрику, но я толкнул ствол вверх, испугавшись, что он убьет ребенка. Затем я велел своим людям построиться в линию и перегородить ущелье. Разъяренные гибелью двух товарищей, они послушались меня. Я двинулся вперед по руслу потока в сопровождении Индаба-Зимби и других туземцев с ружьями, а остальным подал сигнал к атаке.

Тут начался настоящий бой. Трудно сказать, кто бился с большим ожесточением — туземцы или бабуины. Кафры кинулись вдоль стен ущелья, а бабуины устремились им навстречу, ободряемые криками Гендрики, которая носилась взад и вперед, прикрываясь вместо щита несчастной Тотой. Десятки обезьян были заколоты ассегаями, другие полегли под нашими выстрелами. Но это не остановило тех, кто был жив. У нас тоже не обошлось без потерь. Иногда кто-нибудь падал, поскользнувшись или от удара бабуина. Тогда бабуины кидались на него, как псы на крысу, и тут же приканчивали. Мы потеряли таким образом пять человек, а мне самому бабуин прокусил мясистую часть предплечья. К счастью, прежде чем он сумел свалить меня с ног, его пронзил ассегай находившегося подле меня туземца.

Совершенно внезапно бабуины прекратили бой. Их, видимо, охватила паника. Несмотря на крики Гендрики, они думали теперь не о борьбе, а о бегстве. Некоторые даже не пытались спастись от ассегаев кафров. Спрятав в лапы отвратительные морды и жалобно стеная, они ждали смерти.

Гендрика поняла, что бой проигран. Выпустив из рук ребенка, она бросилась прямо на нас — это было ужасающее зрелище безумия. Я поднял ружье, но не смог заставить себя выстрелить в эту полуобезьяну-полуженщину, лишившуюся рассудка. Поэтому я отскочил в сторону, и она со всего размаха налетела на Индаба-Зимби, сбив его с ног и даже этого не заметив. Страшно крича, она пробежала ущелье и туннель с немногими уцелевшими бабуинами и скрылась из виду.

Глава 12

ЧТО ПРОИЗОШЛО СО СТЕЛЛОЙ
Бой кончился. Всего мы потеряли семь человек убитыми, многие были искусаны, и мало у кого не осталось следов от зубов и когтей бабуинов. Не знаю, сколько именно мы убили зверей, — мы не считали, но, во всяком случае, много. Думаю, что стадо бабуинов, жившее в окрестностях горы Бабиан, долгие годы оставалось немногочисленным. Однако с того дня и посейчас я избегаю бабуинов и боюсь их больше всех других зверей.

Путь был расчищен, и мы бросились вперед. Прежде всего подобрали маленькую Тоту. Девочка не потеряла сознания, как я думал, а была парализована ужасом и едва могла говорить. Никакого другого вреда ей не причинили, однако только через несколько недель она пришла в себя.

Не уверен, что она поправилась бы, если бы была старше или не знала Гендрику раньше. Меня она сразу узнала, обняла ручонками за шею и так прижалась, что я не решился передать ее кому-либо другому, опасаясь напугать еще больше. Нетрудно представить себе, какой страх я испытывал. Найду я Стеллу живой или мертвой? Найду ли вообще? Между тем ущелье кончилось, и глазам нашим представилось необычайное зрелище. Мы находились в большом естественном амфитеатре, раза в три больше любого амфитеатра, построенного руками человека. Стены его состояли из отвесных утесов высотой от ста до двухсот футов. На окаймленном ими ровном участке росли деревья, напоминавшие парковые, сверкали цветы. Посередине протекал ручей, который, как я потом установил, питался водами источника, выходившего из-под земли у края ровного участка.

Мы построились в линию и прочесали местность в поисках Стеллы. Тота была слишком потрясена, чтобы показать нам, где она находится. Почти полчаса мы тщательно осматривали скалистые стены, разыскивая отверстие или пещеру. Но все было напрасно, мы ничего не находили. Я обратился к старому Индаба-Зимби, но и его способности имели предел… Наконец мы достигли вершины амфитеатра. Перед нами высилась стена, заросшая внизу травой, лишайниками и ползучими растениями. Я стал ходить вдоль нее, крича во весь голос.

Вдруг сердце мое замерло — мне показалось, что я слышу тихий отклик. Я подошел ближе к тому месту, откуда он как будто раздался, и снова закричал. Да, в ответ послышался голос моей жены. Казалось, он идет из скалы. Я подошел к ней и стал искать расселины среди ползучих растений, но никакого отверстия не нашел.

— Отодвинь камень, — раздался голос Стеллы. — Вход в пещеру закрыт камнем.

Я ткнул копьем туда, откуда звучал голос, и оно внезапно ушло через лишайники в почву. Я отодвинул их и увидел камень, закрывавший отверстие в скале и замаскированный лишайниками так удачно, что оно оставалось незаметным даже для самого зоркого глаза. Вдвоем мы отвалили камень. За ним открылся узкий проход, пробитый водой. С бьющимся сердцем я вступил в него. Он привел нас в пещерку в форме бутылки из-под уксуса, дальний конец которой был горлышком. Мы миновали ее и очутились в другой, гораздо большей пещере… Она освещалась сверху — как именно, не знаю. При этом освещении я заметил в дальнем конце пещеры фигуру женщины, которая полулежала на шкурах. Я бросился к ней. То была Стелла! Стелла, связанная полосками кожи, вся в ссадинах, оборванная, но все же живая.

Она увидела меня, вскрикнула и потеряла сознание в тот самый миг, как я заключил ее в объятия. Какое счастье, что она не упала в обморок раньше: ведь если бы не звук ее голоса, мы вряд ли нашли бы эту тщательно замаскированную пещеру…

Мы вынесли ее на воздух, положили в тени дерева и разрезали путы на лодыжках. Выходя, я окинул взглядом пещеру. Там горел огонь, лежали грубые деревянные сосуды, один был до половины налит водой…

Теперь я мог разглядеть Стеллу. Лицо ее было исцарапано, осунулось от страха и слез, одежда почти сорвана с тела, прекрасные волосы распущены и всклокочены. Я велел принести воды, и ей слегка побрызгали в лицо. Затем я влил ей в рот немного персиковой водки, которую мы гнали в поселке. Она открыла глаза и, обняв меня, прижалась, как маленькая Тота, повторяя с рыданиями: «Благодарение Богу! Благодарение Богу!»

Потом она немного успокоилась, и я дал ей и Тоте поесть из того запаса, который мы захватили с собой. Я тоже поел с удовольствием: если не считать кукурузных лепешек, у меня целые сутки ничего не было во рту. После этого Стелла вымыла руки и лицо и, как могла, почистила обрывки своего платья. Постепенно она рассказала, что произошло.

Накануне, во второй половине дня, она устала паковать вещи и отправилась с Тотой на могилу отца. Ее сопровождали две собаки. Стелла хотела положить на могилу цветы и проститься с прахом отца. Она не была уверена, что ей удастся сделать это позднее, так как мы собирались выехать рано утром следующего дня. Проходя по саду, они срывали цветы с апельсиновых деревьев и собирали их по пути, а затем отправились на маленькое кладбище. Там она положила цветы на могилу, а сама уселась рядом и впала в глубокое грустное раздумье. Тота, шаловливая, как котенок, незаметно ушла. С ней отправились и собаки. Через некоторое время Стелла услышала ярдах в полутораста бешеный лай собак. Потом Тота вскрикнула, а собаки завыли от страха и боли. Стелла со всех ног кинулась на шум. Вскоре она увидела на поляне фигуру, в которой, несмотря на маскировку с помощью бабуиновых шкур и краски, без труда узнала Гендрику. Та держала на руках Тоту, а вокруг нее катались по земле бабуины, образовавшие две отвратительные кучи. В центре их Стелла различила несчастных псов: бабуины рвали их в куски.

— Гендрика, — вскричала Стелла, — что это значит? Что ты делаешь с Тотой и этими зверями?

Женщина взглянула на нее, и тут Стелла поняла, что та сошла с ума: глаза ее сверкали безумием. Гендрика опустила на землю Тоту, которая побежала к Стелле. Стелла подхватила ее, но тут же сама была схвачена Гендрикой. Она отчаянно сопротивлялась, но все было бесполезно: бабуинка не уступала в силе десятерым мужчинам. Она подняла ее и Тоту, как будто они ничего не весили, и убежала с ними по руслу потока, чтобы не оставлять следов. Но бабуины не желали лезть в воду и шли по берегу, не отставая от Гендрики.

Следующая ночь походила скорее на кошмар, чем на действительность. Стелла так и не смогла рассказать, что именно происходило с ней. Смутно помнила только, что ее несли по скалам и ущельям, а вокруг раздавались ужасные крики и стоны бабуинов. Она заговаривала с Гендрикой по-английски и на языке кафров. Но женщина, если ее можно назвать так, в своем безумии, видимо, совершенно забыла эти языки.

Стоило Стелле сказать слово, как Гендрика принималась целовать ее и гладить по голове, но, видимо, не понимала мою жену. Зато она могла объясняться с бабуинами, и они беспрекословно ей подчинялись. Она не разрешала им прикоснуться к Стелле или к ребенку, которого держала на руках. Когда один из них попытался нарушить запрет, Гендрика с такой силой ударила его сухой палкой по голове, что он упал без сознания. Стелла трижды пыталась убежать, когда, несмотря на свою гигантскую силу, похитительница уставала и опускала ее и девочку наземь. Но всякий раз Гендрика ловила их и одолевала Стеллу в борьбе. Незадолго до рассвета они достигли утеса, и с первыми лучами солнца начался подъем. На первых порах Гендрика тащила их вверх. Когда же они достигли обрыва, она продела Стелле под мышки полосы шкуры, обмотанные у нее вокруг пояса. Бабуины легко преодолевали крутой подъем, прыгая с уступа скалы на ствол дерева, росшего у края пропасти. Гендрика следовала за ними, держа в зубах конец ремня из шкуры. При этом один из бабуинов помогал ей, свесившись с дерева. Вот во время подъема Стелла и решила уронить носовой платок, питая слабую надежду, что кто-нибудь из разыскивающих увидит его.

Гендрика оседлала дерево и, ворча, стала отдавать приказания бабуинам, столпившимся внизу вокруг Стеллы. Внезапно обезьяны схватили мою жену и маленькую Тоту, которую она держала на руках, и подняли с земли. После этого Гендрика, находившаяся наверху, напряглась и с помощью бабуинов подтянула их к себе. Стелла дважды сильно ударилась о скалу. После второго удара она почувствовала, что теряет сознание, и пришла в ужас, боясь уронить Тоту. Но ей удалось не выпустить ребенка из рук, и они вместе достигли верхушки скалы.

— С этого времени, — продолжала Стелла, — я ничего больше не помню до того момента, пока не очнулась в мрачной пещере на ложе из шкур. Ноги мои были связаны, а рядом сидела сторожившая меня Гендрика. Между тем толпа этих ужасных бабуинов собралась у входа в пещеру, и они просовывали головы внутрь. Тота все еще была у меня на руках, полумертвая от страха. Она издавала жалобные стоны. Я заговорила с Гендрикой, умоляя отпустить нас. Но она либо совершенно перестала понимать человеческую речь, либо притворялась, что перестала. Она только и делала, что ласкала меня и целовала мои руки и платье с выражением величайшей преданности. Тота прижималась ко мне все сильнее. Гендрика заметила это и стала глядеть на девочку с такой ненавистью, что я испугалась, как бы она не убила ее. Тогда я отвлекла ее внимание, показав знаками, что хочу пить, и она напоила меня из деревянной чаши… Эта пещера, судя по запасам фруктов и сушеного мяса, была, очевидно, жилищем Гендрики. Она накормила меня и дала немного пищи Тоте, которую я заставила поесть. Ты не можешь себе представить, что я пережила, Аллан. Я убедилась, что Гендрика совершенно безумна и недалеко ушла от зверей, на которых похожа, но при этом обладает над ними огромной властью и употребляет ее во зло. Человеческой в ней осталась только привязанность ко мне. Очевидно, она хотела держать меня при себе и подальше от тебя. Ради этого она была готова на любую хитрость, любую уловку. В этом отношении она была вполне нормальна, но во всех остальных — совершенно безумна. К тому же, она не забыла своей ужасной ревности. Я заметила, с какой ненавистью она смотрела на Тоту, и понимала, что убийство ребенка только вопрос времени. Вероятно, через несколько часов Тота была бы убита у меня на глазах. Шансов на побег не было никаких, даже если бы у меня хватило сил. Мало надежды было и на то, что меня найдут. Нам предстояло оставаться в плену у безумного существа — полуобезьяны, полуженщины, — пока мы не погибнем самым жалким образом. Тут я подумала о тебе, дорогой, о страданиях, которые ты испытываешь, и сердце у меня едва не разорвалось. Я только молила Бога, чтобы он скорее послал мне спасение или смерть.

Во время молитвы я от усталости впала в забытье, и тут мне приснился странный сон. Мне снилось, что надо мной склонился Индаба-Зимби, покачивая своей белой прядью, и говорит мне на языке кафров, чтобы я не боялась, ибо скоро ты будешь со мной, а пока что надо угождать Гендрике и притворяться, что мне приятно ее общество. Сон был как наяву, мне казалось, что я вижу и слышу его, как сейчас.

Тут я поднял глаза и взглянул на старого Индаба-Зимби, сидевшего поблизости…

— Проснувшись, — продолжала она, — я решила последовать совету, полученному во сне. Я взяла руку Гендрики и пожала ее. Она хотя и дико, но радостно захохотала и положила голову мне на колени. Тут я знаками дала понять, что хочу есть. Она подбросила дров в огонь и занялась приготовлением похлебки, которую раньше готовила очень хорошо. Очевидно, она не все забыла: похлебка получилась довольно вкусной, но от страха и усталости ни я, ни Тота не смогли съесть много.

После еды — а я старалась продлить наш обед возможно дольше — я заметила, что Гендрика начинает снова ревновать меня к Тоте. Опять она смотрела на нее с ненавистью, поглядывая на большой нож, висевший у нее на поясе. Я сразу узнала этот нож: им она хотела убить тебя, дорогой. В конце концов она схватила нож. Страх парализовал меня, но тут я вдруг вспомнила, что, будучи нашей служанкой, она часто выходила из себя, но мне всегда удавалось успокоить ее пением. И я запела гимны. Она немедленно забыла о ревности и вложила нож обратно в ножны. Эти звуки были ей знакомы, и она слушала меня с восхищением. Бабуины тоже столпились у входа в пещеру и слушали. Около часа или даже больше я пела все гимны, которые только могла припомнить. Было странно и страшно сидеть там и петь для безумной Гендрики, видеть, как отвратительные человекообразные обезьяны закрывают глаза и покачивают головами, слушая меня. Это напоминало кошмар…

Я уже стала терять голос, как вдруг услышала, что снаружи бабуины подняли страшный шум, как если бы они сердились. А потом, дорогой, до меня донесся звук выстрела твоего ружья, и он показался мне сладчайшим из слышанных звуков. Уловила его и Гендрика. Она вскочила, мгновение колебалась, потом, к моему ужасу, схватила на руки Тоту и бросилась к выходу из пещеры. Я, разумеется, не могла следовать за ней, потому что ноги мои были связаны. В следующее мгновение я услышала, как привалили камень ко входу в пещеру, в ней стало темнее, и я поняла, что заперта. Теперь даже выстрелы едва доносились до меня, а потом я и вовсе перестала что-либо слышать, сколько ни напрягала слух.

И все же через каменную стену проник слабый зов. В ответ я закричала во весь голос. Остальное тебе известно. О дорогой муж мой, благодарение Богу, благодарение Богу!

С этими словами она, плача, упала мне в объятия.

Глава 13

ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Стелла и Тота были слишком утомлены, чтобы двинуться в путь, и мы провели ночь в становище бабуинов, но обезьяны нас не тревожили. Стелла не захотела спать в пещере: это место пугало ее. Я устроил ей нечто вроде постели под кустом терновника; окруженная скалами долина была одним из самых жарких мест, где я бывал, и я решил, что для Стеллы это не опасно. Но утром, когда взошло солнце, я заметил, что над местностью висит облако тумана, полного миазмов. Однако ни Стелла, ни Тота не чувствовали себя хуже, и мы направились домой. Я еще накануне послал несколько человек в крааль за лестницей, и, когда мы добрались до вершины утеса, они уже ждали нас внизу. Спуститься по лестнице было легко. Стелла сошла на вершине утеса со своих примитивных носилок, а после спуска снова улеглась в них.

Так мы благополучно добрались до крааля и больше не видели Гендрики. Если бы все это было сказкой, я, без сомнения закончил бы ее здесь словами: «Стали жить-поживать да добра наживать». Но — увы! — вышло не так. Как мне написать об этом?

Теперь, когда опасность миновала, силы Стеллы совершенно иссякли, и уже через несколько часов после возвращения я понял, что при ее состоянии мы не можем в ближайшее время уехать из Бабиан краальс. Физическое напряжение, душевные страдания и ужасы страшной ночи совершенно подорвали ее здоровье. К тому же, она заболела лихорадкой, которую, несомненно, схватила в нездоровой атмосфере той проклятой долины. Правда, лихорадка вскоре прошла, но Стелла ослабела еще больше.

Мне кажется, она сознавала, что скоро умрет; во всяком случае, она говорила о моем будущем, но никогда о нашем. Не нахожу слов, чтобы рассказать, какой милой она была, какой кроткой, терпеливой, безропотной… Да мне и не хочется говорить об этом — слишком это грустно. Скажу одно: если когда-нибудь женщина приближалась к идеалу, еще живя на земле, то это была Стелла Квотермейн.

Роковой час приближался. Родился мой сын Гарри, и мать успела поцеловать и благословить его. Потом она впала в забытье. Мы сделали все, что могли, но нам не хватало умения. Я провел у ее изголовья целую ночь, и сердце мое разрывалось от тоски.

Наступил рассвет, взошло солнце. Лучи его, падавшие на гору за нами, отразились во всем великолепии на западной стороне неба. Стелла очнулась, увидела свет, шепотом попросила открыть дверь и обратила свой угасающий взор на лучезарное утреннее небо. Потом посмотрела на меня, улыбнулась, последним усилием подняла руку и, указывая на ослепительно блестевшее небо, прошептала: «Там, Аллан, там!».

С этими словами она скончалась. Мое сердце разбито навсегда. Те, кто пережил такую же потерю, сумеют понять мое горе, описать его невозможно. Пусть и я умру в такой час, и да пребудет мир со мной…

Я похоронил Звезду рядом с могилой отца, и рыдания людей, которые ее любили, поднялись к небесам. Плакал даже Индаба-Зимби, только у меня уже не было слез.

На вторую ночь после похорон ее я не мог заснуть. Встал, оделся и вышел. Луна светила ярко, и при свете ее я без труда добрался до кладбища. В ночной тишине мне показалось, что с дальнего конца его слышится стон. Я заглянул через стену. У могилы Стеллы, скорчившись, разрывая руками дерн, словно стараясь откопать ее тело, сидела Гендрика. Вид у нее был измученный, глаза смотрели дико. Она настолько похудела, что когда шкуры, в которые она была закутана, распахнулись, стало заметно, что ее лопатки туго обтянуты кожей. Вдруг она подняла глаза и увидела меня. Со страшным смехом маньяка она поднесла руку к поясу и обнажила свой большой нож. Я подумал, что она собирается напасть на меня, и приготовился защищаться как смогу, ибо был безоружен. Но она вместо этого высоко подняла нож, засверкавший в свете луны, и воткнула его себе в грудь; тут же она упала на землю.

Я перепрыгнул через стену и подбежал к ней. Она была еще жива. Когда она открыла глаза, я заметил, что взгляд ее больше не безумен.

— Макумазан, — сказала она по-английски, запинаясь, как человек, наполовину забывший язык. — Макумазан, теперь я вспомнила. Я потеряла разум. Она действительно умерла, Макумазан?

— Да, — сказал я, — она умерла, и это ты ее убила.

— Я ее убила! — дрожащим голосом воскликнула умирающая женщина. — А ведь я любила ее. Да, да, теперь я знаю. Я снова стала зверем и утащила ее к зверям, а теперь я опять женщина, но она мертва, и это я ее убила — потому что так сильно любила. Я убила ту, кто спас меня от зверей. Я еще жива, Макумазан. Пытай меня, пока я не умру, только медленно, очень медленно. Я сошла с ума из ревности к тебе и убила ее, и теперь она никогда мне не простит.

— Проси прощения у Неба, — сказал я. Гендрика была христианкой, и сила ее раскаяния тронула меня.

— Ни у кого не прошу прощения, — ответила она. — Пусть Бог вечно меня пытает за то, что я ее убила. Да стану я навеки зверем, пока она сама не разыщет меня и не простит. Мне нужно только ее прощение.

Испустив страдальческий вопль, шедший из глубины души, и словно позабыв в муках совести свои физические страдания, Гендрика, женщина-бабуин, скончалась.

Я вернулся в крааль, разбудил Индаба-Зимби и велел послать кого-нибудь посторожить мертвое тело, которое я намеревался похоронить. Но к утру оно исчезло: туземцы забрали труп и, полные ненависти, бросили на съедение стервятникам. Таков был конец Гендрики.

Через неделю после смерти Гендрики я покинул Бабиан краальс. Полный призраков, он стал мне ненавистен. Я послал за старым Индаба-Зимби и сообщил, что уезжаю. Он ответил, что я поступаю правильно.

— Это место послужило тебе, — сказал он. — Здесь ты познал радость, которую тебе было на роду написано испытать, и пережил страдания, которые уготовил тебе рок. Сейчас ты этого еще не понимаешь, но радость и страдания, как затишье и буря, — одно и то же. Они найдут наконец успокоение на небе, откуда явились. А теперь ступай, Макумазан.

Я спросил его, пойдет ли он со мной.

— Нет, — ответил Индаба-Зимби. — Пути наши расходятся, Макумазан. То, ради чего мы встретились, свершилось. А теперь каждый пойдет своей дорогой. Ты проживешь еще много лет, Макумазан, я же — мало. Пожмем друг другу руки, но это будет в последний раз. Быть может, мы еще и встретимся, но только не на этом свете. Отныне у каждого из нас будет одним другом меньше.

— Грустные слова, — сказал я.

— Правдивые слова, — ответил он.

Мне тяжело рассказывать о том, что было потом. Я ушел, оставив Индаба-Зимби ферму, часть скота и ненужных мне вещей.

Тоту я, разумеется, взял с собой. К счастью, она уже почти оправилась от пережитого потрясения. Маленький Гарри оказался очень здоровым ребенком. Мне повезло и в другом: достойная туземка, муж которой погиб в схватке с бабуинами, согласилась быть его кормилицей и сопровождать меня.

Медленно удалялся я от Бабиан краальс. Все его жители провожали меня часть пути. Дорога в Наталь шла вдоль Негодных земель, и в первую ночь мы заночевали под тем самым деревом, где умирали от жажды, когда нас нашла Стелла.

Я мало спал. Все же я был рад тому, что не умер в пустыне за одиннадцать месяцев до того… Я завоевал любовь моей дорогой Стеллы, и хоть недолго — мы были счастливы. Счастье наше было слишком полным, чтобы длиться долго…

Утром я простился у дерева с Индаба-Зимби.

— До свидания, Макумазан, — сказал он, качая своей белой прядью. — До свидания, но не прощай. Я не христианин. Твой отец не смог обратить меня в свою веру. Но он был мудрый человек и не лгал, когда говорил, что те, кто расстается, встретятся вновь. По-своему я тоже мудрый человек, Макумазан, и говорю тебе: правда, что мы встретимся вновь. Все мои предсказания тебе, Макумазан, подтвердились — подтвердится и это, последнее. Говорю тебе, что ты вернешься в Бабиан краальс и не застанешь меня. Говорю тебе, что ты попадешь в более далекую страну, чем Бабиан краальс, и найдешь меня там. До свидания.

С этими словами он взял щепотку табаку, понюхал его, повернулся и ушел.

О моем путешествии в Наталь много не расскажешь. Я пережил немало приключений, но все они были довольно обычными, и в конце концов благополучно добрался до Дурбана, где никогда прежде не бывал. И Тота, и мой малыш хорошо перенесли путешествие.

Тут, пожалуй, кстати рассказать о дальнейшей судьбе Тоты. Один год она находилась со мной. Потом ее удочерила жена английского полковника, служившего в Капской колонии. Новые родители увезли ее в Англию, там она выросла очаровательной, красивой девушкой и в дальнейшем вышла замуж за священника в Норфолке. Но я больше никогда ее не видел, хотя мы переписывались.

Прежде чем я возвратился на родину, Тота ушла в страну теней, оставив трех сирот. Увы! Все это произошло давно, я был тогда молод, а теперь стар.

Быть может, читателю будет интересно узнать о судьбе имения мистера Керсона, которое, разумеется, должен был унаследовать его внук Гарри. Я написал в Англию о правах моегосына на это имение, но юрист, занимавшийся делом, решил, что с точки зрения английского права брак мой со Стеллой не является законным, ибо обряд венчания был совершен не священником. По этой причине Гарри не может наследовать имение. У меня хватило глупости согласиться с ним, и имение отошло к двоюродному брату моего тестя. Однако в Англии я узнал, что правильность заключения юриста вызывает большие сомнения и что суд, по всей вероятности, признал бы совершенно законным мой брак, заключенный в торжественной обстановке и по обычаям того места, где происходило венчание. Но я сейчас настолько богат, что мне не стоит ворошить это дело. Двоюродный брат тестя умер, имением владеет его сын, и пусть он пользуется наследством.

Однажды, только однажды, я снова побывал в Бабиан краальс. Лет через пятнадцать после смерти моей любимой, уже человеком среднего возраста, я предпринял экспедицию в Замбези. Как-то вечером я распряг волов у начала хорошо знакомой долины в тени высокой горы. Сев на коня, я один, без спутников, поехал вверх по долине. Со странным предчувствием беды я заметил, что дорога заросла и, если не считать мелодичного журчания воды, повсюду царит молчание смерти. Краали, стоявшие слева от реки, исчезли. Я направился к тому месту, где они прежде находились. Кукурузные поля заросли сорняками, тропы — травой. От краалей остался только пепел, тоже заросший травой, среди которой блестели в свете луны белые человеческие кости. Я понял все: поселок подвергся нападению сильных врагов, жителей его перебили. Предчувствия туземцев оправдались: теперь Бабиан краальс был населен только воспоминаниями.

Я поднялся на террасы. Крыши мраморных хижин блестели как встарь. Эти хижины не сгорели и были слишком прочны, чтобы их могли снести без труда. Я вошел в одну — то была наша спальня — и зажег свечу, которую привез с собой. Хижины оказались разграбленными. Повсюду валялись листы, вырванные из книг, и полусгнившие обломки мебели. Тут я вспомнил, что в полу был устроен прикрытый камнем тайник, где Стелла прятала свои маленькие сокровища. Я подошел к камню и приподнял его. В тайнике лежал сверток, завернутый в ветхую ткань. Я развернул ее. Внутри оказалось подвенечное платье моей жены. В складках платья лежали увядшие венки и цветы, которые украшали ее в день свадьбы, и маленький бумажный пакетик. Я развернул его: в нем оказалась прядь моих волос!

Я вспомнил, что перед отъездом искал это платье, но не нашел, ибо забыл о тайнике в полу.

Я взял платье и в последний раз покинул хижину. Затем привязал лошадь к дереву и через опустошенный сад отправился на кладбище. Оно заросло сорняками, но на могиле моей любимой выросло апельсиновое дерево, и ароматные лепестки его цветов падали на могильный холм. Когда я подошел ближе, раздался шум и треск. Большой бабуин выскочил из глубины кладбища и скрылся между деревьев.

Я ненадолго задержался, погрузившись в мысли, которые не берусь описать. Потом, оставив мою покойную жену спать мертвым сном там, где слышится грустная музыка воды, струящейся в тени вечной горы, я повернулся и стал искать место, где мы впервые признались друг другу в любви. Апельсиновая роща превратилась в непроходимую чащу. Многие деревья погибли, задушенные ползучими растениями, но некоторые еще цвели. Я узнал то, под которым мы тогда сидели на камне. А на камне я увидел призрак Стеллы, той Стеллы, на которой я женился! Да, она сидела там, и на поднятом кверху лице было такое же выражение счастья, как в тот миг, когда мы впервые поцеловались. Луна сияла в ее темных глазах, ветерок играл вьющимися волосами, грудь поднималась и опускалась, нежная улыбка играла на полуоткрытых устах. Я стоял, исполненный страха и радости, и глядел на тень прелестного создания, которое некогда принадлежало мне. Я не мог говорить, а она не сказала ни слова. Казалось даже, что она не замечает меня. Я подошел ближе. Она опустила глаза. На мгновение наши взоры встретились, и я всем своим существом понял, что она хотела мне сказать.

Потом она исчезла. Исчезла. Остались только яркий свет луны, освещавший место, где она сидела, грустная музыка вод, тень вечной горы и в сердце моем — скорбь и надежда.



Книга IV. РАССКАЗ О ТРЕХ ЛЬВАХ

Аллан Квотермейн рассказывает о том, как он вместе с сыном были золотоискателями, охотились на антилоп и встретились с тремя львами.

Проценты на полсоверена

Многие из вас, вероятно, слышали об Аллане Квотермейне, участнике экспедиции, которая не так давно нашла копи царя Соломона. Вскоре после этого он поселился в Англии, по соседству со своим другом сэром Генри Кертисом, однако впоследствии снова вернулся в дебри Африки. Так происходит почти со всеми старыми охотниками — они возвращаются, воспользовавшись любым поводом.[103] Они не могут долго выносить цивилизацию с ее шумом и грохотом. Толпы людей, одетых в сукна или хлопчатобумажные ткани, действуют им на нервы сильнее, чем опасности пустыни. Думаю, что среди нас они страдают от одиночества; многие отмечали, хотя мало кто осознал это до конца, что самое страшное одиночество — одиночество в толпе, особенно для того, кто к ней не привык. «Нет ничего более грустного, — говаривал старина Квотермейн, — чем стоять на улице большого города, прислушиваться к шарканью ног, бесчисленных, как капли дождя, и вглядываться в лица бледных людей, вереницей спешащих неведомо куда и зачем. Они появляются и проходят мимо, окидывают вас равнодушным взглядом, на мгновение их черты запечатлеваются в вашем сознании, а затем они исчезают навсегда. Вы больше никогда их не увидите, и они не увидят вас. Они возникают из неизвестности и тотчас же возвращаются в нее, унося с собой свои тайны. Да, это полное и подлинное одиночество. И только тот, кто знает и любит пустынные дебри, не чувствует себя одиноким, ибо дух природы всегда сопутствует ему. Его сопровождают ветры, у его ног лепечут, словно дети, ручьи, пронизанные солнцем. Далеко вверху, в багровых тучах заката, возносятся купола, минареты, дворцы, воздвигнутые не рукой смертного человека. И кажется, что врата их открыты для солнечных ангелов, которые то входят, то выходят. А еще в дебрях есть дичь — целые армии, передвигающиеся по привычным тропам от пастбища к пастбищу. Впереди, словно боевое охранение, южноафриканские газели. За ними ряды длинномордых антилоп бубалов. Они маршируют и перестраиваются, заходят во фланг, как пехота. И, наконец, блестящее войско антилоп квагга и лохматых, со свирепым выражением глаз антилоп гну — они напоминают казачью конницу, охраняющую армию с обеих сторон».

«Нет, нет, мой мальчик, — повторял он, — в диких дебрях не чувствуешь себя одиноким…»

Как бы то ни было, Квотермейн вернулся в Африку, и уже много месяцев я не получаю от него известий. Говоря по совести, я сильно сомневаюсь, получает ли их кто-нибудь другой. Боюсь, что дебри, столько лет служившие ему домом отчим, станут теперь могилой ему и тем, кто с ним пошел, ибо цель, которую они перед собой поставили, совершенно недостижима.

Но в течение почти трех лет, которые он провел в Англии после находки клада мудрого царя, и до того дня, когда, похоронив единственного сына, снова покинул родину, я часто встречался со старым Алланом Квотермейном. Я познакомился с ним давно, еще в Африке, и после его приезда отправлялся к нему в Йоркшир всякий раз, когда у меня не было срочных дел. Там я услышал от него множество рассказов о всяких приключениях, и некоторые из них были очень интересны. Невозможно столько лет жить трудной жизнью охотника за слонами, не подвергаясь самым различным испытаниям. А на долю старого Квотермейна их выпало немало. История, которую я сейчас вам расскажу, повествует об одном его приключении. Не помню, в каком именно это было году, но знаю, что это единственная экспедиция, в которую он взял с собой своего четырнадцатилетнего сына Гарри, умершего несколько лет спустя. А теперь начну рассказ и постараюсь как можно точнее повторить то, что услышал однажды вечером в обшитой дубовыми панелями столовой старого дома в Йоркшире от самого охотника Квотермейна. Разговор зашел о золотоискателях.

«Золотоискательство! — прервал он меня. — Я как-то и сам занялся было этим делом в трансваальском местечке Пилигримс Рест, а история с Джим-Джимом и львами — она уже случилась потом. Бывали вы в Пилигримс Ресте? Доложу вам, никогда не видывал более странного местечка. Оно словно засунуто в каменистую долину, окруженную горами. Такой пейзаж не часто увидишь. Я то и дело с отвращением бросал кирку и лопату, вылезал из ямы, уходил мили на две и поднимался на какой-нибудь холм. Там я бросался на траву и любовался великолепным видом. Я видел радостные долины, подцвеченные золотом, чистопробным золотом солнечного заката, и прикрытые просторным плащом кустарников. Я вглядывался в глубину прекрасного неба. И благодарил Бога за то, что не слышу здесь ни брани, ни грубых шуток старателей…

Так я несколько месяцев терпеливо ковырял свой участок, пока не возненавидел кирку и лоток для промывки породы. Раз сто на дню я проклинал собственную глупость — ведь я вложил в участок восемьсот фунтов, то есть почти все, что имел в то время. Но меня, как многих других людей и получше, чем я, укусил москит, переносящий золотую лихорадку, и я заболел ею. Я купил участок, на котором один золотоискатель нажил себе состояние — не менее пяти-шести тысяч фунтов, — купил, как мне казалось, задешево. Это значит, что я уплатил ему наличными пятьсот фунтов — все, что мне удалось скопить после целого года трудной охоты на слонов по ту сторону Замбези. Тяжелый и — увы! — пророческий вздох вырвался у меня, когда мой новый удачливый приятель, а он был янки, сложил пачку билетов «Стандард бэнк»[104] и с высокомерным видом состоятельного человека сунул их в карман бриджей.

— Что ж, — сказал я счастливцу, — участок замечательный, я надеюсь, что мне повезет здесь не меньше, чем вам.

Он усмехнулся. В моем нервном состоянии усмешка показалась мне зловещей. А потом я услышал его ответ, произнесенный с характерным для янки акцентом:

— Видишь ли, прекрасный незнакомец, я не из тех, кто мешает другим переваривать пищу, особенно когда я сам хорошо пообедал. Ну, а что до этого участка, так он сослужил свою службу, как хороший негр. Однако скажу тебе, незнакомец, как мужчина мужчине, теперь я могу сдернуть грязный покров с лица истины: участок-то, в сущности, выработан.

Я остолбенел. От наглости этого типа у меня перехватило дыхание. Каких-нибудь пять минут назад он клялся всеми богами — их было много и самых разных религий, — что на участке осталось еще с полдюжины состояний и что он бросает его лишь потому, что ему чертовски надоело выковыривать киркой золото.

— Не унывай, незнакомец, — продолжал мой мучитель, — кто знает, ты еще, может, добьешься проку от этой старухи. Ты ведь парень хоть куда, небось сумеешь обработать фортуну по первому разряду. Как бы то ни было, а с такой работы ты нарастишь мускулы на руках, почва здесь дьявольски твердая. Самое же главное, через какой-нибудь год у тебя будет солидный опыт, а уж его-то не купишь за какие-то две тысячи долларов.

И он ушел — как раз вовремя. Помедли он хоть секунду, я бы бросился на него. Больше я его в глаза не видел.

Так вот я и начал работать на старом участке вместе с моим мальчиком и полудюжиной кафров.[105] Это единственное, что мне оставалось после того, как я вложил сюда почти все свои деньги. И мы работали, честно работали с утра до ночи, но золота так и не видели. Мы не нашли ничего, даже маленького самородка, из которого можно было бы сделать булавку для галстука. Американский джентльмен забрал все, а нам оставил одну пустую породу.

Так продолжалось три месяца, пока почти все, что еще уцелело от нашего небольшого капитала, не ушло на жалованье кафрам и на покупку еды для всех нас. Если я скажу вам, что цена на кукурузную муку доходила иногда до четырех фунтов за мешок, то вы поймете, что мой счет в банке оказался быстро исчерпанным.

Наконец наступил кризис. В субботу вечером я, как обычно, рассчитался с работниками и купил за шестьдесят шиллингов муйд[106] кукурузной муки, чтобы было чем набить их желудки. А затем мы с Гарри вернулись на участок и уселись на краю большой ямы, которую выкопали в склоне холма и в насмешку прозвали Эльдорадо. Так мы сидели, освещенные луной, спустив ноги в яму. Очень нам было грустно. Я вытащил свой кошелек и высыпал на ладонь его содержимое: полсоверена, два флорина[107] и серебряный девятипенсовик. Медяков не было: медные деньги почти не ходили в Южной Африке, и это одна из причин тамошней дороговизны. Всего набралось, таким образом, четырнадцать шиллингов и девять пенсов.

— Вот, Гарри, мальчик мой! — сказал я. — Это все наше земное достояние, остальное поглотила яма.

— Клянусь святым Георгом! — сказал юный господин Гарри. — Придется нам с тобой, папа, наниматься на работу вместе с кафрами и жить на кукурузной каше.

Тут он усмехнулся своей горькой шуточке.

Но мне было не до шуток, ибо совсем невесело копать землю как не знаю кто, месяцы подряд, только для того, чтобы окончательно разориться. Особенно, если вы вообще не любите копать. Легкомыслие Гарри рассердило меня.

— Помолчи, мальчик! — сказал я, шутливо замахиваясь, словно для того, чтобы отпустить ему затрещину. При этом монета в полсоверена выскользнула у меня из рук и упала в яму.

— Вот незадача! — сказал я. — Укатилась.

— Видишь, папа, — ответил Гарри, — что получается, когда человек дает волю своим страстям. Теперь у нас осталось только четыре шиллинга и девять пенсов.

Я ничего не возразил на сии мудрые слова и начал спускаться по крутому склону ямы, чтобы спасти остатки своего состояния. Гарри последовал за мной. Искали мы, искали, но свет луны — не то освещение, при котором можно найти монету в полсоверена. К тому же, это место было перерыто, потому что кафры копали сегодня как раз здесь и кончили работу часа два назад. Я взял кирку и стал отбрасывать комья земли в надежде найти монету. Однако усилия мои оказались тщетными. Вконец разозлившись, я с силой ударил острой киркой по грунту, который был здесь особенно твердым. К моему удивлению, кирка ушла в землю до самой ручки.

— Послушай, Гарри, — сказал я, — кто-то уже копал здесь.

— Едва ли, папа, — ответил он. — Сейчас узнаем.

С этими словами он принялся разгребать землю руками.

— А-а! — сказал он вскоре. — Да это просто камни; кирка прошла между ними, посмотри-ка.

— Слушай, папка, — вдруг проговорил он почти шепотом, — камень здорово тяжелый. Попробуй сам.

И он поднял один из камней.

Он встал с земли и поднес мне двумя руками круглый коричневатый ком размером с большое яблоко. Я с любопытством взял его и поднял повыше, чтобы разглядеть как следует. Он был очень тяжелым. Свет луны падал на его неровную поверхность, заляпанную грязью. Я вгляделся… и по мне пробежала нервная дрожь. Впрочем, уверенности еще не было.

— Дай свой нож, Гарри, — сказал я.

Он подал мне нож, и, уперев коричневый камень в колено, я царапнул его поверхность. Бог ты мой, он оказался мягким!

Через миг стало ясно, что мы нашли большой самородок — весом фунта в четыре или даже больше.

— Это золото, мой мальчик, — сказал я, — чистое золото, или я не англичанин.

У Гарри просто глаза на лоб полезли. Он уставился горячим взором на блестящую желтую царапину, оставленную ножом на девственном металле, а затем испустил крик восторга. Этот крик пронесся над погруженными в тишину участками золотоискателей, словно вопль человека, которого убивают.

— Тихо ты! — сказал я. — Хочешь, чтобы на тебя накинулись грабители?

Не успел я вымолвить эти слова, как послышались тяжелые шаги. Я поспешно положил самородок на землю и уселся на этом немыслимо твердом сиденье. Тут я увидел над краем ямы худое темное лицо и пару маленьких глаз, подозрительно уставившихся на нас. Я знал это лицо — оно принадлежало человеку с очень дурной репутацией, известному под кличкой Том Колодка. Насколько я знаю, он получил это прозвище на алмазных приисках, где убил своего компаньона колодкой для торможения колес. А теперь он бродил по окрестностям, как гиена в человеческом образе, вынюхивая, где что плохо лежит.

— Это вы, охотник Квотермейн? — спросил он.

— Да, это я, мистер Том, — вежливо ответил я.

— А кто тут вопил? — спросил он. — Я гулял, дышал вечерним воздухом и размышлял о звездах, как вдруг слышу крики, похоже, будто совы разорались.

— Что ж, мистер Том, — ответил я, — удивляться нечему, ведь они, как и вы, ночные птицы.

— Слышу крики, — сурово повторил он, не обращая внимания на мое замечание. — Я остановился и сказал себе: «Тут кого-то убивают». Но потом прислушался и решил: «А вот и нет. Это кричат от радости. Клянусь, кто-то засунул пальцы в липкий желтый горшок, а потом потерял голову, когда принялся облизывать их». Верно, охотник Квотермейн? Самородки, а? О Боже! — тут он громко причмокнул губами. — Большие желтые парни, не о них ли вы сейчас споткнулись?

— Чепуха! — отважно сказал я. — С чего вы взяли?

Жестокость, глядевшая из его черных глаз, превозмогла мое отвращение ко лжи, ибо я знал, что если он узнает, на чем я сижу, то у меня появится много шансов подвергнуться обработке колодкой еще до конца этой ночи. Кстати, выражение «пить и есть на золоте» обычно обозначает приятное времяпрепровождение, но я не посоветую никому, кто дорожит своими удобствами, сидеть на нем.

— Если уж вы хотите знать, что произошло, мистер Том, — продолжал я с самым любезным видом, хотя самородок причинял мне страшные мучения, — то я скажу вам: мы с сыном разошлись во мнениях, и я старался поубедительнее аргументировать свою точку зрения. Вот и все.

Я вообще считаю, что с человеком, который с такой легкостью прибегает к колодке, лучше обходиться полюбезнее.

— Да-а-а, мистер Том, — вступил Гарри, зарыдав, ибо он был умным мальчиком и быстро оценил трудность положения. — Так и было, я закричал потому, что отец здорово меня стукнул.

— Вот как, милый мальчик, вот как? Что же, я могу только сказать, что выработанный, старый участок самое что ни на есть странное место для аргимитирования в десять часов вечера. К тому же, мой сладкий, если мне когда доведется аргимитировать с тобой, — тут он злобно взглянул на Гарри, — ты у меня закричишь не так весело. А теперь я пожелаю вам доброй ночи, потому что не люблю мешать семейным досугам. Нет, я не таковский, право, не таковский. Доброй ночи, охотник Квотермейн, доброй ночи, аргимитированный ты мой мальчик.

Тут мистер Том недовольно повернулся и потрусил дальше, словно шакал в поисках добычи.

— Слава Богу! — сказал я, слезая с куска золота. — Сходи, Гарри, посмотри, убрался ли этот мерзавец.

Гарри так и сделал и вскоре сообщил, что Том держит путь в Пилигримс Рест. После этого мы приступили к работе и очень осторожно, подавляя дрожь возбуждения, принялись выбирать руками землю в том месте, где я ударил киркой. Как я и надеялся, там оказалось гнездо самородков — целая дюжина, размером от обыкновенного ореха до куриного яйца, хотя первый все же был самым большим. Как они очутились там все вместе?! Удивительный каприз природы, о каком хотя бы понаслышке знал каждый, кто так или иначе имел дело с добычей рассыпного золота. Впоследствии выяснилось, что американец, продавший мне участок, именно таким же образом набил себе мошну, но только потуже: он тоже напал на гнездо, а потом проработал еще полгода, но золота так больше и не увидел: тогда он бросил поиски.

Как бы то ни было, перед нами лежали самородки стоимостью, как потом оказалось, около тысячи двухсот фунтов, так что в конечном счете я выкопал из этой ямы на четыреста пятьдесят фунтов больше, чем зарыл в нее. Выбрав все самородки, мы завернули их в носовой платок. Нести домой такое сокровище ночью мы боялись, тем более что где-то, по-видимому, рыскал мистер Том Колодка. Решили дождаться утра на своем участке. Это унизительное решение изрядно подсластила близость носового платка, набитого золотом. Солидные проценты на потерянные полсоверена!

Ночь отступала медленно. Перед моим мысленным взором стояла зловещая фигура Тома Колодки, не дававшая мне уснуть. Наконец наступил рассвет. Я видел, как он расцветал на восточной стороне неба, словно бутон, раскрывавший свои лепестки. Но вот величественные лучи солнца стали зажигать горные вершины одну за другой. Я следил за ними глазами и вдруг почувствовал, что с меня хватит. Я исполнился твердой решимости навсегда распрощаться с золотыми приисками, уехать из Пилигримс Реста и отправиться на охоту за буйволами в район бухты Делагоа. Я взял в руки кирку и лопату, безжалостно разбудил Гарри, хотя день был воскресный, и мы принялись искать новые самородки. Как я и предполагал, их не оказалось. Те, что мы нашли вечером, лежали небольшим гнездом в рыхлой земле, резко отличной от твердого грунта вокруг. Даже следов золота мы не обнаружили.

Возможно, конечно, что где-то поблизости были еще гнезда, но я твердо сказал себе: если кто и найдет их, то это буду не я. Кстати, я слышал потом, что этот участок разорил двух или трех старателей, как едва не разорил меня.

— Гарри, — сказал я сыну, — на этой неделе я отправлюсь в сторону Делагоа охотиться на буйволов. Взять тебя с собой или ты уедешь в Дурбан?

— Ой, папа, возьми меня с собой, — принялся упрашивать Гарри. — Мне так хочется убить буйвола!

— А если вместо этого буйвол убьет тебя? — спросил я.

— Ничего, — весело ответил он, — там, где я родился, таких ребят много.

Я пожурил его за легкомыслие, но в конце концов согласился.

Что мы увидели в водоеме

Прошло чуть больше двух недель с той ночи, когда я потерял полсоверена, но зато нашел тысячу двести пятьдесят фунтов.

Вместо ужасной ямы, которую, как оказалось, мы все-таки не зря прозвали Эльдорадо, перед моими глазами теперь открывался совсем иной вид, залитый серебристым светом луны. Мы, то есть Гарри, я и два кафра, расположились с фургоном и шестью волами на склоне возвышенности, поросшей кустарником. Впрочем, там, где мы разбили лагерь, кустарник был редким и кое-где над ним поднимались мимозы с плоскими кронами. Справа от нас пел песенку ручей, проложивший в склоне глубокое русло. По берегам его зеленели адиантум, дикая спаржа и другие красивые растения. Ручей пробил себе путь в красном граните. Много веков он терпеливо размывал огромные каменные глыбы и выдолбил наконец глубокие желоба и широкие чаши. Мы пользовались ими для купания. Ни одна ванна из порфира[108] или алебастра, в которых омывались римские дамы, не могла сравниться с нашими природными бассейнами для купания. И это в каких-нибудь пятидесяти футах от скерма — изгороди из колючей мимозы, которую мы поставили вокруг фургона, чтобы предохранить себя от нападения львов. О том, что они бродят неподалеку, мне сказали следы, хотя самих львов мы не видели и не слышали.

Ванной нам служила большая промоина, над которой вода потрудилась особенно хорошо. На краю ее росла удивительно красивая старая мимоза. Прямо от нее начиналась большая и ровная глыба гранита, окруженная зарослями адиантума и других папоротников. Она полого спускалась к наполненной чистейшей водой гранитной чаше шириной около десяти футов и глубиной около пяти. Сюда-то мы и ходили каждое утро купаться, и эти восхитительные минуты принадлежат к моим наиболее приятным воспоминаниям. В то же время, как вы сейчас услышите, это очень тягостные воспоминания. Стояла чудесная ночь. Мы с Гарри сидели с наветренной стороны костра, а двое кафров жарили бифштексы из мяса антилопы импала, которую Гарри, к своей великой радости, застрелил утром. Мы были вполне довольны друг другом и даже всем миром в целом, насколько это вообще возможно. Ночь была великолепная, и толком рассказать о строгой красоте освещенных луной дебрей может только такой человек, у которого на кончике языка больше слов, чем у меня. Великий океан зарослей молчаливо катил волны кустарников все дальше и дальше к таинственному северу. Далеко внизу, справа от нас, несла свои воды широкая река Олифантс. Чтобы добраться до нее, пришлось бы спуститься на целую милю или даже больше. Подобно зеркалу, она отражала серебристые копья лунных лучей, направленных прямое ее грудь, а на гору и равнину свет луны ложился причудливыми яркими линиями. На берегах реки росли высокие деревья, и кроны их торжественно возносились к небу. Бесшумная красота ночи обволакивала их, словно облаком. Повсюду царило молчание — молчание в звездной бездне, молчание на груди спящей земли. В такие минуты в уме человека рождаются возвышенные мысли и он способен забыть о своем ничтожестве, почувствовав себя частицей огромного первозданного мира, окружающего его.

— А это что? Слышите?

Снизу, от самой реки, поднимался громкий, раскатистый звук. Он повторялся снова и снова. Это лев искал добычу.

Я заметил, что Гарри вздрогнул и слегка побледнел. Он был достаточно смелый мальчик, но рык льва, впервые услышанный в торжественной тиши Бушвелда, испугает любого.

— Это львы, мой мальчик, — сказал я. — Они охотятся внизу, у реки. Но я полагаю, тревожиться нечего. Мы здесь уже третью ночь, и если бы они собирались нанести нам визит, то, наверно, сделали бы это раньше. Впрочем, не мешает подбросить дров в костер. Послушай, Фараон, сходи-ка с Джим-Джимом, принесите еще хвороста, пока мы не заснули. А то эти кошки замурлыкают у тебя над ухом еще до рассвета.

Фараон, большой, мускулистый свази, нанявшийся ко мне в работники еще в Пилигримс Ресте, засмеялся, встал, потягиваясь, и крикнул Джим-Джиму, чтобы тот захватил топор и веревку. Они пошли по освещенному луной пространству к зарослям протеи медоносной, где мы обычно обрубали на топливо сухие сучья. Фараон был отличный парень. Думаю, его прозвали Фараоном потому, что он смахивал на египтянина, да и походка у него была просто царственная. Однако вел он себя довольно своевольно, настроение у него то и дело менялось, и немногие могли поладить с ним. К тому же, когда ему попадалось спиртное, он пил, как рыба, а уж если напивался, то становился невероятно кровожадным. Таковы были дурные стороны его натуры. А хорошее в нем было то, что, как большинство людей зулусской крови, он сильно привязывался к человеку, если, разумеется, тот ему нравился. Он был трудолюбивым, рассудительным человеком, отчаянным смельчаком и, попав в беду, проявлял редкое мужество. Ему было около тридцати пяти лет, но он еще не стал кешла, то есть мужчиной с головным кольцом. Я подозревал, что у него случились какие-то неприятности в стране свази и племенные власти не разрешали ему носить кольцо.[109] Потому-то он и ушел работать на золотые прииски.

Второй слуга, Джим-Джим, еще юноша, был кафр из племени мапочей, или кнобнозов, и, даже зная, что случилось потом, я не могу сказать о нем ничего хорошего. Он был ленив и невнимателен.

Ну так вот, они ушли, хотя Джим-Джиму совсем не хотелось покидать лагерь в такой час, даже при ярком сиянии луны. Через некоторое время они благополучно возвратились с большой вязанкой хвороста. Поддразнивая Джим-Джима, я спросил, не попался ли ему кто-нибудь навстречу. Он ответил, что видел пару больших желтых глаз, уставившихся на него из-за куста, и слышал чей-то храп.

Однако произведенный тут же беспристрастный допрос убедил меня, что желтые глаза и храп существовали, видимо, только в живом воображении Джим-Джима, а потому его тревожное сообщение не очень меня обеспокоило. В костер подбросили дров, я забрался за скерм и спокойно заснул рядом с Гарри.

Среди ночи я внезапно проснулся. Не знаю, что именно меня разбудило. Луна заходила, она уже почти исчезла за кустами, и я видел только ее красный краешек. Подул ветер. Он быстро нес длинные гряды облаков по звездному небу. Ночь стала другой. По виду неба я определил, что до рассвета остается часа два.

Волы, как обычно привязанные к дышлу фургона, вели себя неспокойно, громко сопели и фыркали, то поднимаясь с земли, то снова ложась. Я заподозрил, что они кого-то учуяли, и вскоре узнал кого: ярдах в пяти-десяти от нас зарычал лев, не очень громко, но достаточно внушительно, чтобы у меня душа ушла в пятки.

Фараон спал по другую сторону фургона. Заглянув под повозку, я заметил, что он поднял голову и прислушивается.

— Лев, нкоси, — прошептал он, — лев!

Джим-Джим тоже вскочил, и даже при слабом свете гаснущего костра было видно, как он перепуган.

Я решил, что пора объявить осадное положение, велел Фараону подбросить дров в костер и разбудил Гарри, который способен был безмятежно проспать светопреставление. Сначала он немного испугался, но тут же загорелся любопытством и пожелал встретиться с его величеством лицом к лицу. Я зарядил свою винтовку и сунул в руки Гарри его ружье системы Уэстли Ричардса. Оно очень удобно для юношей — легкое и бьет наповал. Потом мы стали ждать.

Долгое время все было спокойно, и я уже подумал было, что лучше всего снова улечься спать, но тут вдруг услышал в каких-нибудь двадцати ярдах от скерма — нет, не рев, а характерное покашливание. Мы всматривались в темноту, но ничего не могли разглядеть. Опять тревожное ожидание. Ждать нападения с любой стороны, нападения, которого, впрочем, может и не быть, — уверяю вас, это очень взвинчивает нервы. У меня был большой опыт, но я беспокоился за Гарри. Удивительно, насколько присутствие близкого человека лишает нас хладнокровия в минуты опасности. Стало довольно прохладно, однако я чувствовал, как по носу у меня катятся капли пота, и, чтобы отвлечься, принялся наблюдать за жуком, которого, видимо, привлек свет костра. Он сидел перед огнем и задумчиво шевелил усами.

Вдруг жук подскочил и едва не угодил в огонь. Подскочили и мы. Удивляться нечему: под самой изгородью раздался страшный рев, от которого дрогнул фургон, а у меня перехватило дыхание.

Гарри вскрикнул, Джим-Джим завопил во все горло, а бедные волы жалобно замычали и от страха задрожали так, что чуть не выскочили из шкуры.

Ночь стала совсем темной — луна зашла, тучи заволокли звезды. Только хорошо разгоревшийся костер давал немного света. Но вы же знаете, стрелять при свете костра бесполезно. Он не проникает сквозь тьму, а противник ваш прекрасно видит из мрака и костер, и вас.

Волы, которые было поутихли, снова учуяли льва, и началось то, чего я больше всего боялся: они принялись рваться с привязи, чтобы стремглав ринуться в заросли. Львы прекрасно знают эту особенность нрава волов. Вообще волы, на мой взгляд, самые глупые животные на свете, по сравнению с ними любая овца — настоящий Соломон. Лев редко подкрадывается к стаду или упряжке. Он добивается того, чтобы волы учуяли его, сорвались с привязи и разбежались по кустарнику. Там, в темноте, они, разумеется, совершенно беззащитны, а лев спокойно выбирает самого упитанного и с аппетитом ужинает им.

Вот так шестерка наших бедных волов принялась кружиться и в неистовстве чуть не растоптала нас. Мы поспешили убраться с их пути, чтобы они не задавили нас насмерть или не изувечили. Один вол все-таки слегка задел Гарри, а бедного Джим-Джима захлестнула под мышками веревка, которой были привязаны волы, и его отбросило далеко в сторону. Он грохнулся в нескольких шагах от меня.

Не выдержав напряжения, переломилось дышло, и слава Богу, а то фургон наверняка перевернулся бы. Еще через минуту волы, веревки, упряжь, сломанное дышло, фургон — все смешалось в одну ревущую кучу, которая то вздымалась, то опадала. Словом, получился узел, который невозможно было развязать.

Это ненадолго отвлекло мое внимание от льва. Но пока я соображал, что же все-таки предпринять и что будет, если волы вырвутся в заросли и пропадут там (ошалевший скот мчится как безумный), лев снова напомнил о себе, и притом самым неприятным образом Я вдруг увидел при свете костра желтую тень, летящую по воздуху в нашу сторону.

— Лев! Лев! — заорал Фараон.

В тот же миг лев, вернее, львица, ибо зверь оказался большой худущей самкой, видимо, вконец обезумевшей от голода, опустился прямо в середине нашего лагеря и стоял теперь в дымной мгле, хлеща хвостом и громко рыкая. Я схватил винтовку и выстрелил, но в неверном свете костра, среди всеобщего смятения я в львицу не попал, зато чуть не прикончил Фараона. Вспышка от выстрела ярко осветила всю сцену, производившую, уверяю вас, самое дикое впечатление. Вокруг фургона метались в куче волы. Казалось, что головы растут у них из крестцов, а рога торчат из спин. Костер дымил вовсю, и только в самой глубине столба дыма блистал огонь. На переднем плане, там, куда забросили его дико мечущиеся волы, лежал охваченный ужасом Джим-Джим. А в центре стояла большая тощая львица и смотрела на нас голодными желтыми глазами. Она рычала с подвыванием, лихорадочно соображая, как ей поступить.

Однако в нерешительности она пребывала недолго, не дольше, чем требуется для того, чтобы искра погасла во мраке. Я не успел ни выстрелить еще раз, ни вообще шевельнуться, как она с дьявольским хрипом кинулась на бедного Джим-Джима.

Я услышал крик несчастного юноши и одновременно увидел, что ноги его взметнулись в воздух. Львица схватила его за шею и рывком перебросила себе на спину, так что ноги его свесились с другой стороны.[110] Затем без всяких видимых усилий, одним прыжком перемахнула через скерм и, унося бедного Джим-Джима, скрылась во мраке, в сторону нашего купального бассейна. Мы вскочили, почти обезумев от ужаса, и бросились в погоню, стреляя наугад. Мы надеялись, что выстрелы напугают ее и заставят бросить жертву. Но львица исчезла во мраке вместе с Джим-Джимом, преследовать ее до рассвета было бы безумием: мы рисковали разделить участь бедняги.

Итак, мы забрались обратно за изгородь и принялись ждать утра, до которого теперь оставалось не больше часа. У всех было тяжело на сердце. Пытаться расцепить волов пока не рассветет не имело смысла, и нам оставалось лишь сидеть да раздумывать, почему одного из нас унес зверь, а другие целы и невредимы, и тешить себя несбыточными надеждами, что бедному нашему слуге чудом удастся спастись из пасти львицы.

Наконец первые проблески рассвета поползли, словно призраки, вверх по склону возвышенности и высветили спутавшиеся рога волов. Бледные и испуганные, мы принялись высвобождать животных, ожидая, когда совсем рассветет, чтобы отправиться по следу львицы. Но тут нас ждали новые неприятности. Когда нам с превеликим трудом удалось наконец расцепить беспомощных огромных волов, оказалось, что один из них тяжело болен. Он стоял, расставив ноги и понурив голову. Сомнений не было — вол заболел пироплазмозом. Я это понял сразу.

Во время путешествий по Южной Африке наибольшие неприятности причиняют, пожалуй, волы. Они способны довести человека до белого каления. Вол не обладает сопротивляемостью болезням и не упускает случая подхватить какой-нибудь таинственный недуг. Назло вам он теряет в весе неизвестно по какой причине и подыхает от истощения; самое большое наслаждение для него неожиданно свернуть в сторону или отказаться тащить фургон на середине реки либо как раз тогда, когда колесо по ступицу застряло в грязи. Стоит вам поехать по плохой дороге — и через несколько миль вы убедитесь, что у него сбиты ноги. Пустите его пастись — и вы скоро обнаружите, что он убежал, а если не убежал, так наелся, чтобы напакостить вам, «тюльпана» и отравился. С ним всегда что-нибудь случается. Вол — гнусное животное. Поведение нашего вола вполне соответствовало привычкам этой породы: он заболел пироплазмозом — надо думать, нарочно — именно в тот час, когда лев унес его погонщика. Ничего другого я и не ожидал, а потому нисколько не удивился.

Ну так вот, плакать было бесполезно, хотя слезы так и навертывались на глаза. Если заболел один вол, то и остальные, скорее всего, заразятся, хотя мне их продали как «просоленных», то есть не подверженных пироплазмозу и легочной чуме. В Южной Африке со временем к этому привыкаешь — ведь ни в какой другой стране не бывает, вероятно, столь массового падежа скота.

Итак, захватив винтовку, я отправился вместе с Гарри на поиски останков несчастного Джим-Джима или хотя бы его одежды. Фараона нам пришлось оставить сторожить волов, не зря же я называл их тощими коровами фараона.[111] Почва вокруг нашего лагеря была твердой и скалистой, и мы не могли найти следов львицы, хотя у самого скерма обнаружили несколько капель крови. Ярдах в трехстах от лагеря, немного вправо от него, росло несколько кустов протеи медоносной вперемежку с обычными для этих мест деревцами мимозы. Я направился туда, предполагая, что львица наверняка затащила свою жертву в кусты, чтобы там ее сожрать. Мы стали пробираться по высокой траве, прижатой к земле выпавшей росой. Не прошло и двух минут, как ноги у нас промокли по самую щиколотку, словно мы брели по воде. Однако мы все же добрались до зарослей и в сером свете наступающего утра медленно и бесшумно вошли в их гущу. Под деревьями было еще темно, ибо солнце не поднялось, а потому мы двигались очень осторожно, все время опасаясь набрести на львицу, облизывающую кости бедного Джим-Джима. Но львицы мы не увидели и не нашли даже фаланга пальца Джим-Джима. Здесь ее не было.

Продираясь сквозь кустарник, мы обыскали, казалось бы, все подходящие участки, но с тем же результатом.

— Видно, она унесла его, — сказал я с грустью. — Так или иначе, Джим-Джим уже мертв и помочь ему мы не можем, да смилуется над нами Господь. Что теперь делать?

— Думаю, нам следует умыться в каменной чаше, а потом вернуться и поесть. Я весь перемазался, — сказал Гарри.

Это было практичное, хотя и несколько бездушное предложение. Во всяком случае, мне показалось бездушным говорить о купании, когда беднягу Джим-Джима только что съели. Однако я не поддался своим чувствам, и мы отправились к чудному местечку, которое я уже описал. Я первый достиг его, спустившись по заросшему папоротником берегу. И тут же с воплем кинулся назад, потому что у самых моих ног раздалось грозное рычание.

Оказывается, я спрыгнул чуть ли не на спину львицы, которая спала на глыбе, где мы обычно сушились после купания. Не успел я опомниться и прицелиться, как львица с сердитым рыком перемахнула через бассейн с хрустальной водой и исчезла на противоположном берегу. Все это произошло в одно мгновение, с быстротой молнии.

Она спала на гранитной глыбе. Боже мой, что лежало рядом на залитой кровью скале! Красноватые останки бедного Джим-Джима!

— Ой, папа, папа! — закричал Гарри. — Погляди на воду!

Я посмотрел. В центре чарующей, спокойной заводи плавала голова Джим-Джима. Львица откусила ее, и она по наклонной скале скатилась в воду.

Джим-Джим отомщен

Мы, конечно, больше не купались в нашем бассейне. Я даже не мог взглянуть на мирный, красивый водоем с каймой из папоротников, покачивающихся на ветру, чтобы не вспомнить эту страшную голову, которую мы долго не могли выловить из воды.

Бедный Джим-Джим! Мы похоронили то, что осталось от него, а осталось немного, в старом мешке из-под хлеба. При жизни он не блистал добродетелями, но теперь, когда его не стало, мы готовы были его оплакивать. Гарри даже разрыдался. Фараон страшно ругался по-зулусски, а я молча поклялся, что не пройдет и двух дней, как я впущу дневной свет в брюхо львицы.

Ну, вот мы и погребли Джим-Джима в мешке из-под хлеба (с которым я, впрочем, расстался не без сожаления, потому что другого у нас не было). Львы больше не потревожат его, а вот гиены могут, если только решат, что ради этих останков стоит разрывать землю. Впрочем, он на это уже не рассердится. Так кончается повествование о Джим-Джиме.

Теперь осталось решить, как настигнуть его убийцу.

Я подозревал, что львица вернется, как только вновь проголодается, но не знал, когда именно ей захочется есть. Она так мало оставила от Джим-Джима, что я не ожидал ее увидеть до следующей ночи, если только у нее нет львят. Однако было бы глупо проворонить ее возвращение, и мы занялись приготовлениями к приему. Прежде всего мы укрепили скерм, для чего натаскали колючих кустов, соединили их кронами и уложили колючками наружу. После печального опыта с Джим-Джимом эта предосторожность казалась нам необходимой; как говорят кафры, второй козел может пройти там, где прошел первый, а мы имели дело с таким энергичным и сильным зверем, как лев! Но как побудить львицу вернуться? Львы обладают поразительной способностью появляться как раз тогда, когда их меньше всего хотят видеть, и тщательно избегают человека, если он стремится к встрече с ними. Разумеется, если Джим-Джим пришелся ей по вкусу, она могла вернуться за другой такой же поживой, но полной уверенности в этом не было.

Гарри, который, как я уже говорил, отличался крайней практичностью, предложил, чтобы Фараон при свете луны вышел из лагеря и уселся за оградой в качестве своего рода приманки. При этом он уверял зулуса, что тому нечего бояться: мы успеем прикончить львицу раньше, чем она прикончит его. Однако, к удивлению Гарри, Фараон отнесся к этому предложению холодно. Он даже обиделся и отошел в сторону.

Тем не менее слова мальчика навели меня на одну мысль.

— Клянусь Юпитером! — сказал я. — Есть ведь больной вол! Раньше или позже, он все равно издохнет, так почему бы нам не использовать его?

Ярдах в тридцати слева от нашего скерма (если повернуться лицом к реке) торчал пень — остаток дерева, разбитого молнией много лет назад. За ним шагах в пятнадцати виднелись две группы кустов. Мне казалось, что лучше всего привязать вола к пню. Незадолго до захода солнца Фараон отвел к нему больное животное. Бедная тварь не знала, зачем это сделали. Началось длительное ожидание; костра мы не зажигали, поскольку хотели привлечь львицу, а не отпугнуть.

Тянулся час за часом, и, чтобы не уснуть, мы щипали друг друга (примечательно, кстати, сколь велико расхождение во мнениях о силе подходящего к случаю щипка между щиплющим и щипаемым). Однако львица не появлялась.

Наконец луна зашла, и тьма поглотила мир, как говорят кафры, но ни один лев не приблизился, чтобы пожрать нас. Мы ждали, не решаясь сомкнуть глаза, и только с рассветом,полные горечи, позволили себе немного отдохнуть.

Утром мы отправились на охоту — не потому, что нам хотелось, для этого мы чувствовали себя слишком подавленными и усталыми, просто у нас кончилось мясо.

Часа три, если не больше, мы бродили под палящими лучами солнца в поисках добычи, но без результата. По неведомым причинам дичь в этой местности перевелась, хотя двумя годами раньше, когда я побывал здесь, крупных животных, за исключением слонов и носорогов, была тьма. Теперь тут водились толькольвы, притом во множестве, и я думаю, что они стали такими свирепыми именно потому, что дичь, которой они обычно питаются, куда-то откочевала. Как правило, лев, если его не беспокоить, довольно мирный зверь, но голодный лев опасен почти так же, как голодный человек. Я слышал самые разноречивые суждения о смелости или трусости льва, но мой опыт показывает, что, в сущности, все зависит от состояния его желудка. Голодный лев не останавливается ни перед чем, а сытого легко обратить в бегство.

Ну так вот, мы шли и шли, но не видели решительно ничего, даже антилопы дукер. Вконец усталые и раздраженные, мы перевалили через гребень крутого холма, направляясь обратно к лагерю. Тут я застыл на месте, потому что ярдах в шестистах от меня показался самец благородной антилопы куду. Его прекрасные, изогнутые рога четко выделялись на фоне голубого неба. Как вы знаете, у меня зоркий глаз, и даже на таком расстоянии я отчетливо различал белые полосы на его боку, освещенные солнцем, и большие заостренные уши, которые шевелились, отгоняя мух.

Что ж, прекрасно; но как до него добраться? Нелепо рисковать выстрелом с такой дистанции. В то же время при подобном рельефе местности преследовать дичь, да еще с наветренной стороны, бесполезно. Я решил, что единственный шанс — сделать крюк в милю или около того и подкрасться к куду с другого бока. Я подозвал Гарри и объяснил ему, что нужно делать. Но тут куду избавил нас от трудов, со скоростью ракеты ринувшись вниз по склону. Не знаю, что его напугало, но только не мы. Быть может, внезапно появились гиены или леопард — в тех местах леопардов называют тиграми. Так или иначе, куду бросился вскачь. Клянусь, что никогда не видел такой быстроногой антилопы. Я забыл о Гарри и выразился довольно крепко, но, право же, в тех условиях это было извинительно, тем более что Гарри увлеченно следил за скачками прекрасного животного. Вскоре оно исчезло за кустами, потом показалось снова шагах в пятистах от нас и продолжало мчаться уже по сравнительно ровному месту, усеянному камнями. Куду преодолевал препятствия огромными прыжками, смотреть на них было одно удовольствие. Вот я и наслаждался этим зрелищем, но, повернувшись к Гарри, с удивлением увидел, что он вскинул винтовку к плечу.

— Ах ты молодой осел! — воскликнул я. — Неужели ты надеешься…

Как раз в этот миг винтовка выпалила.

И тут случилось чудо, какого я не видывал за всю свою охотничью жизнь. Куду в тот момент парил в воздухе. Он перелетал через кучу камней, поджав под себя все четыре ноги. Вдруг ноги его распрямились, он встал на них, но тут же они подломились под тяжестью его тела. Благородное животное упало на землю головой вперед. На мгновение показалось, что оно стоит на рогах, задрав тонкие ноги высоко в воздух. Затем куду перевернулся и затих.

— Силы небесные! — воскликнул я. — Да ты попал в него! Он мертв.

Гарри молчал и вообще выглядел перепуганным. И немудрено. Никогда я не видал такого невероятного, сногсшибательного везения. Взрослый мужчина, не говоря уже о мальчишке, мог сделать хоть тысячу таких выстрелов и ни разу не попасть в цель. Напомню вам, что цель эта скакала и перепрыгивала через камни в добрых пятидесяти ярдах от нас. И вот мой мальчик случайным выстрелом, даже не подняв прицельную рамку и лишь инстинктивно учтя скорость животного и угол прицеливания, уложил антилопу. Она мертва, как дверной гвоздь.

Я ничего больше не сказал, — момент был слишком торжественным для слов, — я просто отправился к тому месту, где лежал куду. Там я и нашел его, прекрасного и неподвижного. Примерно в середине шеи виднелась круглая дырочка с ровными краями. Пуля пробила спинной мозг и, пройдя позвоночник насквозь, вышла с другой стороны.

Уже наступил вечер, когда, вырезав из туши лучшие куски, которые можно было унести на себе, мы привязали к рогам (длина их достигала, кстати, пяти футов) красный носовой платок и несколько пучков травы, чтобы отпугнуть шакалов и стервятников, и повернули к лагерю.

Нас встретил Фараон, уже начавший тревожиться из-за нашего долгого отсутствия. Он поспешил нас «обрадовать», сообщив, что заболел еще один вол. Но даже это страшное известие не огорчило Гарри; невероятно, но в глубине души он приписывал смерть куду своему искусству. Мальчик стрелял неплохо, но подобное утверждение было сущей нелепостью. Я так и сказал ему.

Мы поужинали бифштексами из мяса куду (они были бы нежнее, будь самец помоложе) и начали готовиться к приему убийцы Джим-Джима.

Мы решили снова использовать в качестве приманки несчастного больного вола, который и без того уже чуть не протянул ноги, во всяком случае, едва на них стоял. Фараон рассказал, что после полудня вол кружился, как всегда делают больные животные в последней стадии пироплазмоза. Сейчас он стоял с опущенной головой и качался из стороны в сторону. Мы привязали его к тому же пню, что и накануне. Если львица не убьет его, он все равно к утру будет мертв. Я даже боялся, что он испустит дух раньше и не сможет служить приманкой. Ведь у льва нрав спортсмена, и он, если не слишком голоден, предпочитает сам убивать животное, которым намерен пообедать. Впрочем, потом он не раз возвращается к этой туше.

Мы сделали все так же, как прошлой ночью, и просидели много часов. Один Гарри крепко спал. У меня, хоть я и привык к такого рода бдениям, тоже слипались глаза. Я совсем было задремал, когда Фараон толкнул меня в бок.

— Слушай! — прошептал он.

Я мгновенно очнулся и начал внимательно прислушиваться. Со стороны кустарника, справа от разбитого молнией дерева, к которому был привязан больной вол, донесся легкий треск. Вскоре он повторился. Там кто-то двигался, тихо и почти незаметно, но в напряженной тишине ночи любой звук казался громким.

Я разбудил Гарри. Он вскочил и с криком: «Где она, где она?» стал прицеливаться из винтовки. Не знаю, как львица, а мы с Фараоном и волы подвергались при этом непосредственной опасности.

— Тихо! — с яростью прошептал я.

В этот момент раздался ужасный, низкий рык и от группы кустов справа мелькнула как бы вспышка желтого света и перебросилась к кустам слева. Несчастный больной вол испустил стон и затопотал на месте, весь дрожа. Он хорошо был нам виден при луне — она светила теперь очень ярко. Мне стало невыразимо стыдно за то, что я обрек бедное животное на такие муки, а в том, что оно их испытывало, не могло быть никакого сомнения.

Львица — это была она — пронеслась так быстро, что мы не успели не то что выстрелить, а даже разглядеть ее толком. Вообще ночью пытаться стрелять бесполезно, если только цель не находится близко и не сохраняет неподвижность. Лунное освещение столь неверно и мушку так трудно разглядеть, что у самого лучшего стрелка больше шансов промахнуться, чем попасть.

— Она сейчас вернется, — сказал я. — Глядите в оба, но, ради Бога, не стреляйте без моей команды.

Не успел я произнести эти слова, как она вернулась и опять пронеслась мимо вола, не тронув его.

— Что это она? — прошептал Гарри.

— Вероятно, играет с ним, как кошка с мышкой. Сейчас она его убьет.

Только я это сказал, как львица снова выскочила из кустарника и на этот раз перепрыгнула через дрожавшего обреченного вола. Великолепное зрелище! Освещенная ярким светом луны, львица пронеслась прямо над ним, словно ее специально этому обучали.

— Может, она убежала из цирка? — прошептал Гарри. — Здорово прыгает!

Я не ответил, но про себя подумал, что если это и так, то юному господину Гарри представление доставляет не слишком большое удовольствие. Во всяком случае, у него чуть слышно стучали зубы.

Затем наступила длительная пауза, и я уже решил, что львица совсем ушла, но вдруг она появилась вновь, одним прыжком вскочила на спину вола и нанесла ему сильный удар лапой.

Вол упал и лежал на земле, слегка подрыгивая ногами, а львица наклонила свирепую голову и, заворчав от удовольствия, впилась длинными белыми зубами в горло умирающего животного. Когда зверь поднял морду, она была окровавлена. Львица стояла, искоса поглядывая на нас, лизала растерзанную тушу и издавала звуки, похожие на мурлыканье.

— Теперь наш черед, — сказал я. — Стреляем разом.

Я целился как можно тщательнее, но Гарри, не дождавшись команды, выстрелил, и это, естественно, заставило меня поторопиться.

Когда дым рассеялся, я с восторгом увидел, что львица катается по земле за тушей вола. К сожалению, туша прикрывала ее, и мы не смогли прикончить зверя новыми выстрелами.

— Она готова! Конец желтой дьяволице! — радостно завопил Фараон.

В тот же миг львица, поднявшись судорожным рывком, не то перекатилась, не то прыгнула в густой кустарник справа. Я выстрелил ей вслед, но, кажется, безуспешно. Во всяком случае, она благополучно укрылась в кустарнике и там принялась издавать дьявольские звуки, каких я никогда прежде не слыхал. Она то выла и стонала от боли, то рычала так, что все сотрясалось вокруг.

— Что ж, — сказал я, — придется оставить ее в покое, пусть себе рычит.

Преследовать ее ночью в кустарнике было бы безумием.

В это мгновение, к моему удивлению и тревоге, со стороны реки послышался ответный рев, а затем еще один, прямо у кустов. Клянусь, тут были еще львы! Раненая львица стала вопить громче, верно, звала их на помощь. Как бы то ни было, они явились, и даже очень скоро; уже минут через пять мы увидели сквозь колючую изгородь великолепного льва, направлявшегося к нам через заросли травы тамбоуки,[112] которые ночью были удивительно похожи на поле зреющей кукурузы. Он приближался большими прыжками — величественное зрелище! Ярдах в пятидесяти от нас, на открытом пространстве, он остановился и заревел. Заревела и львица. Затем рев раздался с третьей стороны, и на сцену царственной поступью вышел еще один, большой черногривый, лев. Он присоединился к своим товарищам — и тут я перечувствовал все, что испытал бедный вол.

— Слушай, Гарри, — прошептал я, — ни в коем случае не стреляй, слишком большой риск. Может быть, они оставят нас в покое.

Ну так вот, оба льва направились к кустарнику, где раненая львица прямо надрывалась от рева, а затем все трое принялись реветь и покашливать. Вскоре, однако, львица замолкла, а львы вышли из кустарника. Впереди — черногривый, вероятно, в качестве разведчика. Он направился к тому месту, где лежала туша вола, и понюхал ее.

— Ох, какая мишень, — прошептал Гарри, дрожа от волнения.

— Да, — сказал я, — но не стреляй. А не то они вдвоем навалятся на нас.

Гарри промолчал. То ли юности вообще присуща импульсивность, то ли волнение окончательно лишило Гарри душевного равновесия, то ли, наконец, его просто обуяли бесшабашность и озорство — не знаю, мне так и не удалось получить от него вразумительного объяснения. Остается фактом, что без предупреждения, без единого слова, полностью пренебрегая моими предостережениями, Гарри поднял ружье «уэстли ричардс» и выпалил в черногривого льва. И главное, ранил его в бок. Лев испустил ужасающий рев. Он стал оглядываться, продолжая рычать от боли в ране. Я лихорадочно соображал, что предпринять. Тем временем этот огромный черногривый зверь, явно не понявший, откуда взялась боль, вцепился в горло своего желтогривого приятеля, сочтя его виновником своих неприятностей. Надо было видеть изумление второго льва, ставшего жертвой невесть чем спровоцированного нападения. Он с сердитым рыком покатился по земле, а черногривый дьявол прыгнул на него и принялся трепать. Это, видимо, помогло желтогривому правильно оценить обстановку, и, клянусь, он сумел за себя постоять. Каким-то образом он ухитрился встать на ноги и со страшным ревом и рыком схватился со своим могучим противником.

Ну и картина! Видели ли вы когда-нибудь, как дерутся два больших пса? Так вот, целая сотня грызущихся псов не была бы так ужасна, как эти два свирепых зверя, которые, рыча, катались по земле и в дикой ярости терзали друг друга. Они рвали один другого когтями, старались перегрызть горло, вырывали клочья из гривы. Их желтые шкуры окрасились кровью. Мы с ужасом и восхищением следили за сражением двух огромных кошек, кипевших дикой энергией. Ночь наполнилась отвратительными, душераздирающими звуками.

Бесподобная схватка! Несколько минут нельзя было сказать, кто берет верх, но наконец черногривый лев, хотя он казался несколько крупнее своего врага, начал заметно терять силы. Думаю, что это из-за раны в боку. Во всяком случае, ему приходилось не сладко. Что ж, он напал первым и заслужил свою участь. И все же я испытывал некоторое сочувствие к нему: он проявил себя стойким бойцом даже тогда, когда противник добрался наконец до его глотки и, невзирая на сопротивление, принялся выжимать из него жизнь. Они катались, сцепившись, по земле, это было и страшно, и отвратительно. Но желтогривый не разжимал своей хватки, и черногривый постепенно слабел, дыхание вырывалось у него со стонами, в ноздрях свистело. Потом он разинул огромную пасть, испустил слабеющий рев, дернулся и сдох.

Убедившись в победе, желтогривый выпустил свою жертву и принялся ее обнюхивать. Затем он лизнул мертвого льва в глаз и, не снимая лап с его туши, затянул победную песню, которая понеслась по темным тропам ночи.

Тут я решил вмешаться. Хорошенько прицелившись в центр его туловища, чтобы избежать промаха, я нажал на спусковой крючок и прострелил зверя насквозь пулей калибра 570, выпущенной из нарезного ствола. Лев замертво упал на труп своего могучего противника.

Затем, удовлетворенные успехом, мы с Гарри мирно проспали до рассвета. Бодрствовал только Фараон, он не ложился спать на всякий случай: вдруг еще какому-нибудь льву взбредет в голову нанести нам визит.

Солнце стояло уже высоко, когда мы с Фараоном — Гарри я не разрешил идти с нами — отправились на поиски раненой львицы. Она замолкла вскоре после появления львов и с тех пор не издала ни звука. Скорее всего, решили мы, она сдохла. Я взял с собой винтовку, а Фараон нес топор: в руках Фараона огнестрельное оружие представляло подлинную опасность для окружающих.

Мы постояли немного над мертвыми львами. Оба были великолепными экземплярами, но шкуры их были безнадежно испорчены в ожесточенной схватке. Очень жаль, что так получилось.

Минуту спустя мы увидели кровавый след раненой львицы. Он вел в кустарник, где она укрывалась. Вряд ли нужно говорить, что мы шли по следу с величайшей осторожностью. Мне все это ужасно не нравилось, я утешал себя только мыслью, что так нужно и что кустарник не слишком густой. Мы старались обходить каждый куст, в то же время внимательно осматривая его, но львицы нигде не было, хотя кровавых пятен виднелось немало.

— Она, верно, ушла куда-то подыхать, Фараон, — сказал я по-зулусски.

— Да, нкоси, — ответил он. — Она действительно ушла.

Не успел он промолвить эти слова, как я услышал рев и, повернувшись, увидел львицу. Она как раз выскочила из глубины кустарника. Львица подобралась сзади к Фараону и поднялась на задние лапы. Стало видно, что одна из передних лап перебита у плеча и безжизненно повисла. Стоя на задних лапах, львица была гораздо выше Фараона. Она занесла здоровую лапу, чтобы ударом свалить его на землю. Прежде чем я успел прицелиться или сделать хоть движение, чтобы предотвратить беду, зулус начал действовать смело и умно. Поняв, какая опасность ему угрожает, он отскочил в сторону и, взмахнув над головой тяжелым топором, нанес удар по спине львицы. Он убил ее наповал, перешибив хребет. К моему удивлению, она свалилась, как пустой мешок.

— Честное слово, Фараон, — сказал я, — это было сделано здорово и вовремя.

— Да, — сказал он с усмешкой, — это был хороший удар, нкоси. Теперь Джим-Джим может спать спокойно.

Мы позвали Гарри и осмотрели львицу. Она была старой, если судить по источенным зубам, и не очень крупной, но коренастой и отличалась исключительной живучестью. Шутка ли, протянуть столько времени после подобного ранения! У нее не только было сломано плечо — моя пуля из нарезного оружия проделала в середине ее туловища дыру, в которую свободно проходил кулак.

Ну, вот и весь рассказ о смерти бедного Джим-Джима и о том, как мы за него отомстили. Самое интересное в нем — схватка двух львов. Я никогда не видел ничего подобного, хотя не так уж мало знаю о львах и их повадках».

— А как вы вернулись в Пилигримс Рест? — спросил я охотника Квотермейна, когда он закончил свое повествование.

— О, нам крепко досталось, — ответил он. — Второй заболевший вол издох, а за ним еще один, и нам пришлось довольствоваться тремя, которых мы и запрягли треугольником. Они кое-как волокли фургон, я мы подталкивали его сзади. Таким манером мы делали не больше четырех миль в день, и добрались до поселка только через месяц. В последнюю неделю мы здорово отощали от голода.

— Выходит, — сказал я, — что большинство ваших экспедиций кончались бедой, не одной, так другой, и все же вы опять и опять бросались в новые приключения. Не перестаю удивляться этому!

— Да, так оно и есть. Но не забудьте, что много лет я жил охотой. К тому же, половина радости, которую она приносит, как раз и заключается в опасностях и бедствиях, они страшны только тогда, когда случаются. Да и не все мои экспедиции кончались неудачей. Когда-нибудь я расскажу вам, если захотите, историю со счастливым концом, ибо я заработал в тот раз несколько тысяч фунтов и любовался удивительным зрелищем, какое не часто увидит охотник. Именно в этом путешествии я встретился с самой отважной туземной женщиной. Ее звали Майва, и второй такой храброй женщины я не встречал. Но уже слишком поздно, и, к тому же, мне надоело говорить о себе. Передайте мне, пожалуйста, воду!



Книга V. МЕСТЬ МАЙВЫ

В повести Аллан Квотермейн рассказывает своим друзьям о событиях, произошедших с ним в землях южноафриканского племени матуку, куда он отправился охотиться на слонов. После этой охоты к Аллану Квотермейну пришла Майва, одна из жён вождя матуку Вамбе, предупредила о грозящей со стороны Вамбе опасности, сообщила о находящемся у вождя в плену друге Аллана и попросила помочь отомстить Вамбе за смерть её маленького сына.

Глава 1

ХОБО УПРЯМИТСЯ
В один славный осенний день мы отлично поохотились с моим приятелем Алланом Квотермейном в его поместье в Йоркшире и вернулись к обеду в самом веселом расположении духа. Наши сумки были туго набиты дичью, и в довершение удачного дня Аллан сделал уже на обратном пут три поразительно метких выстрела по трем бекасам, которые летели разом с трех сторон довольно далеко от нас. Несмотря на уже наступавшую темноту и поднявшийся довольно сильный ветер, он не дал ни одного промаха и уложил всех трех, одного за другим. Подобная быстрота и меткость поразили даже меня, привыкшего к охотничьим подвигам моего приятеля.

— Ну, Квотермейн, — сказал я ему с невольным восхищением, — хотя вы и превосходный охотник, а все же, думаю, вам нечасто приходилось делать на своем веку такие выстрелы.

— Пожалуй, вы правы, — ответил он с довольной улыбкой. — Это напоминает мне случай, произошедший со мной в Восточной Африке, но тогда дичь была покрупнее бекасов. Я уложил тремя выстрелами трех слонов, только тогда дело могло кончиться иначе: слоны чуть было не убили меня самого.

Слова моего приятеля сильно заинтересовали меня, и я дал себе слово при первом удобном случае заставить его рассказать об этом приключении. Случай представился в тот же вечер. К обеду в Грендж (так называлось поместье Квотермейна) приехали еще двое его знакомых — сэр Генри Курте и мистер Гуд, оба также страстные охотники. Обед прошел очень весело. Выйдя из-за стола, мы все вчетвером уселись с сигарами около пылающего камина и принялись болтать. Разговор, конечно, зашел об охоте, каждый из нас рассказывал о своих приключениях. Гуд поведал, между прочим, как однажды охотился в горах Кашмира за каменным бараном и загнал ею в расщелину, из которой тому, казалось, не было выхода: перед ним зияла бездонная пропасть по крайней мере в тридцать футов шириной. Но баран, недолго думая, махнул через пропасть. Тогда Гуд выстрелил в него и убил наповал; баран перевернулся в воздухе и полетел в бездну. Гуд уже думал, что добыча потеряна для него, но, к счастью, баран зацепился своими огромными рогами за выступ скалы и висел до тех пор, пока Гуд не ухитрился накинуть на него петлю и таким образом втащить наверх.

История эта была встречена слушателями с нескрываемым недоверием, что заметно рассердило рассказчика.

— Если вы мне не верите, — воскликнул он с досадой, — то пусть кто-нибудь из вас расскажет о приключении, равносильном моему. Я поверю, я знаю по опыту, что на охоте может случиться все что у годно.

— Слово за вами, Квотермейн, — вмешался я, — расскажите о трех слонах, о которых упоминали давеча.

— Куда мне гнаться за Гудом! — Аллан лукаво кивнул на раздосадованного приятеля. — Такие диковинные случаи, какие бывают с ним, приключаются не с каждым. А впрочем, пожалуй, я опишу вам кое-что из моих похождений в Восточной Африке. Среди них есть довольно интересные.

И Аллан начал рассказ.

«Вы знаете, что я приехал в Африку с небольшим капиталом. Там я открыл было ссудную кассу в Претории, в компании с одним из тамошних дельцов. Договор был заключен на том условии, что я вкладываю в дело мой капитал, а он — свой опыт. Но наша затея не выгорела, через четыре месяца после открытия кассы нам пришлось закрыть ее, и почему-то вышло так, что мой капитал перешел в руки компаньона, а опыт — увы! — достался на долю мне. Я понял, что держать ссудную кассу не по моей части и решил заняться охотой на слонов, как делом наиболее мне подходящим. Из всех средств у меня осталось не более четырехсот фунтов стерлингов. На эти деньги я закупил все необходимое для экспедиции, сел в Дурбане на пароход, шедший в бухту Делагоа, нанял там двадцать носильщиков и двинулся к северу, по направлению к Лимпопо. В первые же три недели все мои люди переболели лихорадкой, я один остался здоров, к великой своей радости, так как хворать мне было некогда: нужно было охотиться, чтобы наш караван не испытывал недостатка в пище, а дичи в пустынной местности, по которой мы шли, нам попадалось совсем немного. На двадцатый день мы добрались до берегов довольно широкой реки Гонуру, перешли ее вброд и направились к высоким горам, синие хребты которых высились вдали. Насколько мне известно, это было продолжение Драконовых гор, тянувшихся к берегу на протяжении пятидесяти миль или около того, — длинный отрог, оканчивавшийся весьма высокой горой.

Этот отрог, как я узнал впоследствии, разделял владения двух туземных властителей; одного звали Ньяла, а другого — Вамбе. Земли Ньялы лежали к югу, а владения Вамбе — к северу. Ньяла был вождем племени бутана, происходившего от зулусов, а Вамбе властвовал над племенем матуку, гораздо более многочисленным и имеющим много общего с племенем басуто.

Матуку — племя более развитое, чем бутианы; они строят себе шалаши с дверями, даже с крытыми навесами перед дверью, умеют отлично выделывать кожи и носят что-то вроде куртки вместо грубой умутши[113], которой бутианы укрывают верхнюю часть тела. Лет двадцать назад матуку напали врасплох на бутианов, перебили большую часть их племени, а остальных сделали своими данниками. Но в то время, к которому относится мой рассказ, бутианы начинали обретать независимость и, понятно, тяготились игом матуку.

Я слышал еще в Делагоа, что в густых лесах на склонах и у подножья гор, граничащих с владениями Вамбе, очень много слонов. Но вместе с тем я наслышался много дурного о самом Вамбе, жившем в краале, расположенном на склоне горы и укрепленном так хорошо, что его считали совершенно неприступным. Мне рассказывали, что он — самый жестокий властитель в этой части Африки и, между прочим, хладнокровно перерезал целую партию англичан, приехавших поохотиться на слонов в его владения. При них в качестве проводника находился друг моего детства Джон Эвери, и я часто со вздохом вспоминал о его безвременной кончине. Это, однако, не отбило у меня желания пробраться во владения Вамбе, где было так много зверей, ради которых я предпринял экспедицию в эту дикую часть Африки. Я вообще не боялся туземцев, к тому же я, как вам известно, немного фаталист — и потому был убежден: если мне на роду написано, чтобы Вамбе отправил меня на тот свет следом за моим приятелем Эвери, то так тому и быть, что бы я ни делал.

Через три дня после того как вдали показались горы, мы почти достигли их подножья. Идя по берегу реки, протекающей через леса вблизи гор, мы вступили в земли грозного Вамбе. Но прежде мне пришлось испытать нешуточную схватку со своими носильщиками. Когда мы достигли границ его владений, они сели на землю и наотрез отказались следовать за мной дальше. Все мои уговоры были напрасны: сколько я не доказывал, что «чему быть, того не миновать», они стояли на своем. «Теперь, — говорили они, — наша шкура цела, а если мы войдем в земли Вамбе, не спросясь его, она скоро сделается похожей на лист, изъеденный червями. Судьба ходит в его владениях, а мы не пойдем туда, чтобы с ней не встретиться».

— Как же вы поступите, если я не захочу возвращаться назад? — спросил я в конце концов.

— Мы пойдем назад одни, Макумазан, — дерзко заявил Хобо, старший у носильщиков.

— Хорошо, — проговорил я хладнокровно, хотя желчь кипела во мне, — только помните: вы все-таки недалеко уйдете.

С этими словами я прислонился к дереву и взял в руки ружье.

— Ступайте, — продолжал я, — но предупреждаю: первому, кто пойдет, я выстрелю в спину, а вы знаете, я промаха не даю.

Хобо замахнулся на меня копьем, которое держал в руке, — к счастью, все ружья лежали у дерева возле меня, — но одумался и, не говоря ни слова, пошел назад. Я, тоже молча, прицелился в него. Прочие стояли неподвижно, не спуская глаз с дула моего ружья. Он явно храбрился, однако время от времени поглядывал на меня украдкой через плечо. Когда он отошел от меня ярдов на двадцать, я сказал ему спокойно:

— Послушай, Хобо, лучше вернись, не то выстрелю!

Я играл в опасную игру. Понятно, я не собирался стрелять. Какое право имел я убивать человека за то, что он не хотел подвергать свою жизнь опасности ради моей прихоти? Но я чувствовал, что нужно сделать так, чтобы они слепо повиновались мне. Поэтому я стоял зло-презлой и целил ему прямо в спину, против сердца. Он сделал еще несколько шагов — и вдруг обернулся.

— Не стреляй, баас, я пойду с тобой! — крикнул он, протягивая ко мне руки с умоляющим видом.

— И отлично сделаешь, — заметил я совершенно спокойно. — Иначе тебе пришлось бы убедиться, что «судьба ходит» не только во владениях Вамбе.

Тем дело и кончилось. Хобо был зачинщиком сопротивления; когда покорился он, покорились и другие. Доброе согласие между мной и моими подчиненными было восстановлено. Мы перешли границу, и на другой же день я всерьез принялся за охоту.

Глава 2

ПЕРВАЯ ОХОТА
Местность в пяти или шести милях от высокой горы, о которой я упоминал раньше, самая живописная из всех, какие я видел в этой части Африки, за исключением Страны Кукуанов. Отрог, отходящий почти под прямым углом от главной цепи, образует широкую логовину в виде громадного полумесяца; река пересекает ее, как серебряная лента, на протяжении тридцати миль. По одну сторону реки растет густой кустарник вперемежку с зелеными просеками, на которых местами виднеются группы высоких деревьев, одинокие холмы и крутые скалы, возвышающиеся к небесам так прямо и гордо, как будто это монументы, поставленные рукой человека, а не памятники, воздвигнутые самой природой в честь прошлых веков. Все это обширное пространство кажется громадным парком. По другую сторону реки тянутся попеременно то зеленые болота, то сочные луга; вся эта изумрудная поверхность поднимается чуть заметным отрогом к лесу, который начинается на склоне гор приблизительно в тысяче футов над равниной и вдет почти до вершины. Многие деревья так высоки, что птицу, сидящую на верхушке одного из них, не убить из обычного ружья. Все они перевиты гирляндами из темно-зеленого висячего мха, местами разукрашенного громадными орхидеями всевозможных ярких цветов. Мох этот — растение весьма полезное, туземцы добывают из него чудную темно-пурпуровую краску и красят ею кожи и ткани.

Вечером того же дня, когда состоялась вышеописанная стычка с Хобо, мы расположились на ночлег на опушке леса, а на другой день рано утром я отправился на охоту. Так как у нас было мало мяса, то мне хотелось убить буйвола, прежде чем отправиться на поиски слонов. Пройдя не более полумили, мы увидели в лесу тропинку шириной с порядочный проселок, очевидно проложенную целым стадом буйволов, которое, по всей вероятности, имело обыкновение ходить туда на водопой к реке, а оттуда — опять тем же путем — в прохладную тень леса.

Взяв с собой Хобо и еще двоих носильщиков, я смело пошел по этой тропинке. Чем дальше мы шли, тем гуще становился лес. Ярдах в двухстах от опушки кустарник, росший между деревьями, стал настолько плотен, что, не будь тропинки, мы бы не смогли сделать и шагу вперед. Мои спутники не хотели идти дальше, говоря, что если нам попадется зверь, то некуда будет убежать от него. Я отвечал им, что они могут вернуться, но что я, конечно, пойду вперед. Им стало стыдно, и они пошли за мной.

Так прошли мы ярдов пятьдесят. Наконец тропинка вывела нас на небольшую просеку. За ней опять начинался лес, но в нем уже не было широкой тропинки, виднелись только узенькие проломы. Очевидно, стадо, выйдя на просеку, разбилось и пошло дальше вразброд, — но сколько я ни смотрел, нигде не видел буйволов. Выбрав один из проломов, я прошел по нему ярдов шестьдесят, и чем дальше я шел, тем больше убеждался, что дичь кишит вокруг меня, хотя и не видел ее. То мне слышался невдалеке треск ветвей, то особый звук, который производят буйволы, когда трутся рогами о ствол дерева, то, наконец, глухой рев свидетельствовал, что старый бык стоит, быть может, в нескольких шагах от меня. Я пробирался вперед на цыпочках, сдерживая дыхание и остерегаясь наступить на какую-нибудь сухую ветку, чтобы не спугнуть дичь. Мои спутники следовали за мной, дрожа от страха. Вдруг Хобо прикоснулся ко мне и, когда я оглянулся, молча указал влево. Я поднял голову и взглянул через гущу вьющихся растений, который сплелись между собой наподобие изгороди; за нею возвышался большой куст колючего алоэ, а за алоэ, шагах в пятнадцати от меня, я увидел рога, шею и часть хребта огромного быка. Я тотчас схватился за ружье, но не успел еще прицелиться, как он тяжело вздохнул и лег на землю.

Что мне было делать? Стрелять в него, пока он лежал, я не мог, у меня не было точки опоры для прицела. Подумав немного, я решился ждать, рассчитывая, что когда-нибудь ему все же придется встать, сел на землю и закурил трубку, в надежде, что табачный дым заставит его подняться. Но ветер дул не в его сторону, и дым не доходил до него. Тем не менее эта трубка, как вы сейчас убедитесь, обошлась мне дорого.

Прошло около получаса, а буйвол все не двигался с места. Я наконец потерял терпение и стал прикидывать, как бы заставить его подняться. Пока я раздумывал об этом, не спуская с него глаз, с противоположной стороны послышался треск ветвей. Сначала я не обратил на это внимания, но треск становился все сильнее и сильнее, и вдруг ярдах в сорока от меня из лесу выскочил чудовищной величины носороги устремился прямо на меня. Должно быть, он почуял мою трубку, и это выманило его из чащи. Охотникам известно, как быстро бегают эти с виду неповоротливые твари. Не успел я сообразить, что мне делать, как нас уже разделяло не более восьми ярдов. Прицелиться и выстрелить времени уже не было, я едва успел растянуться на земле и откатиться под кусты. Он пронесся мимо; на меня пахнуло особым, присущим ему запахом, и уверяю вас, я потом целую неделю не мог забыть этого запаха. Его горячее дыхание обожгло мне лицо; одной из своих чудовищных ног он наступил на мои широкие шаровары и слегка прищемил мне кожу. Мои спутники как раз преградили ему дорогу. Один из них успел подкатиться, подобно мне, под кусты, другой громко взвизгнул и прыгнул, словно резиновый мяч, прямо в куст алоэ, но третий, мой бедный Хобо, не успел посторониться. Страшный зверь налетел на него, просунул ему рог между ног и подбросил вверх, как перышко. Он упал сначала к нему на спину, а уже потом — на землю, и это смягчило падение. Хобо остался лежать на земле, громко охая, но, как оказалось впоследствии, не получил никаких серьезных ушибов. К счастью, носорог не обратил на него внимания и продолжал мчаться по направлению к кусту алоэ. Тут случилось нечто необычное: заслышав шум, старый буйвол, спавший за кустом сном праведника, поднялся на ноги и, увидев несущуюся на него серую громаду, застыл в недоумении как вкопанный. Носорог наскочил на него, подхватил рогом под брюхо, повернул на спину и пронесся, как вихрь, по направлению к просеке.

Лес мгновенно ожил и наполнился разнообразными звуками. Всюду слышался глухой рев и топот ног разбегающихся буйволов. Я лежал на земле, от всей души желая, чтобы бегущая ватага миновала меня. Один из моих людей — тот, который успел откатиться в куст, — лез на дерево с таким проворством, будто от этого зависело, попадет ли он в рай небесный; Хобо лежал на земле, а тот, кто прыгнул к алоэ, жалобно кричал на весь лес. Я взглянул в его сторону и увидел, что положение бедного малого незавидно: он зацепился одеждой за колючку алоэ, крепкую и острую как гвоздь, и повис в воздухе на высоте шести футов, а буйвол, вероятно считая его виновником своего злоключения, яростно ревел и рыл копытами землю перед кустом, стараясь подкопать его и таким образом добраться до повисшего на нем бедняги. Чтобы спасти жизнь несчастному, нельзя было терять ни секунды. Я схватил ружье, наскоро прицелился и попал буйволу в правую переднюю ногу. Он с громким ревом повалился на землю. Тогда я подошел к нему ближе и вторым выстрелом в сердце убил его наповал.

Между тем второй носильщик слез с дерева, Хобо поднялся на ноги, и мы втроем принялись освобождать несчастного кафра, засевшего на алоэ. Немалого труда стоило нам отцепить его. Он дрожал как лист, плакали, очутившись на твердой земле, набожно проговорил: «Видно, мой дух-покровитель взглянул в мою сторону, иначе не быть бы мне в живых». Я всегда уважал искреннюю набожность, а потому не счел нужным намекнуть ему, что дух-покровитель удостоил воспользоваться моим ружьем, чтобы спасти его от смерти. Что же касается Хобо, то он еще больше утвердился во мнении, что «судьба ходит по земле во владениях Вамбе».

Убитый буйвол оказался, как я уже сказал, колоссальных размеров, поэтому мяса нам должно было хватить надолго. Отправив людей за ножами и помощниками, чтобы разрезать его на части и перенести на стоянку, я отправился на поиски носорога, наделавшего такого переполоха. Я никак не мог простить ему смешного положения, в которое он меня поставил. Большого труда стоило мне отыскать его, однако я все-таки его выследил, убил и вернулся на стоянку усталым, но очень довольным утренней охотой.

Глава 3

ЗА СЛОНАМИ
С аппетитом пообедав жареной буйволятиной с консервами, закупленными еще в Претории, я уснул как убитый тем славным сном, каким могут спать только охотники, истомившие ум и тело в преследовании опасного зверя. Но в четыре часа Хобо разбудил меня, сообщив, что индуна[114] одного из краалей Вамбе прибыл к нам и желает меня видеть. Я велел позвать его. Явился тщедушный болтливый старикашка в куртке и грязном кароссе[115] из кроличьих шкур, наброшенном на плечи.

— Что тебе нужно от меня? — сердито спросил я его (было ужасно досадно, что он помешал мне спать). — Как ты смеешь беспокоить такого важного человека, как я, и нарушать мой отдых?

Я знал, с кем имею дело. Мой прием тотчас же заставил посетителя, вошедшего ко мне довольно нахально, принять рабски-угодливый вид. Туземцев в этих краях проймешь только дерзким обхождением: дерзость всегда кажется им признаком силы.

— Прости, великий человек, — смиренно обратился он ко мне. — Сердце мое разбито твоими словами. Я понимаю, как нехорошо я поступил, что потревожил тебя. Но меня привело сюда очень важное дело. Я слышал, что в наших краях пребывает великий белый охотник чудной красоты, но я и понятия не имел о том, как ты прекрасен, пока не увидел тебя (можете представить, как рассмешил меня подобный комплимент моей топорной фигуре). Великий человек, будь нашим избавителем. Наш край опустошают три слона огромной величины, прошлой ночью они вытоптали целое поле проса около нашего крааля. Если не унять их, скоро нам всем будет нечего есть. Великий охотник, будь милостив, убей их! Тебе это легко. О, так легко! Сегодня ночь будет лунная; наверняка они опять придут кормиться на наши поля. Поговори с ними своим ружьем. Они падут мертвые к твоим ногам и перестанут есть наше просо.

Предложение это восхитило меня, но я, конечно, не подал виду, напротив — заставил долго просить себя, пока наконец не согласился, при условии, чтобы он послал к Вамбе гонца с извещением, что я прибыл в его владения и прошу у него позволения поохотиться в его лесах, пока сам не явлюсь к нему и не принесу ему гонго — подарок. Старик обещал тотчас же исполнить мое желание, но прибавил, что не ручается за ответ Вамбе. Мы снялись с места стоянки и направились к краалю индуны. Мы пришли туда ровно за час до заката. Крааль был расположен в ложбине горы, частью поросшей мхом, частью засеянной просом; он состоял приблизительно из десяти шалашей. Все они были обнесены одной общей изгородью из терновника, только один шалаш стоял за ее пределами, в стороне, ближе к полям. В нем хранились снопы проса и жила главная жена индуны. Эта почтенная особа, уже весьма преклонных лет, поссорилась со своим супругом из-за предпочтения, которое тот оказывал своей младшей жене, молоденькой и хорошенькой, и, объявив ему, что не желает дольше оставаться под его кровлей, перешла жить из лучшей хижины в краале в шалаш, служивший кладовой, то есть, говоря местным языком, «оторвала себе нос, чтобы досадить своему лицу».

Поблизости от этого шалаша рос огромный баобаб, и за ним находилось большое поле проса, наполовину опустошенное слонами. Взглянув на следы, оставленные животными, я изумился: никогда в жизни не видел таких громадных. В особенности поразили меня следы старого самца, у которого, как уверяли туземцы, был всего один клык. В любом из этих следов можно было принимать сидячую ванну — так они были широки и глубоки.

Все три слона, как утверждали туземцы, скрывались в лесах, лежавших за полями, и выходили только ночью. План мной был составлен быстро. Я решил влезть на дерево и оттуда стрелять по слонам, как скоро они появятся. Я объяснил этот план индуне, и он пришел от него в восхищение. «Значит, — сказал он, — мы можем спать спокойно в эту ночь. Чего же нам бояться, если великий белый охотник будет бодрствовать над нами, как дух, и охранять наши жизни!» Я возразил ему, что он — неблагодарная бестия, если думает спокойно спать в то время, когда я буду сидеть на дереве в самом неудобном положении ради его интересов. Он опять оробел и почтительно заметил, что мои слова «остры, но справедливы».

Настала ночь. Весь крааль уснул, не исключая и престарелой ревнивицы в шалаше, где хранилось просо, а я взобрался на дерево. Выбрав два сука, растущие параллельно, я, заблаговременно потребовав от индуны доску, укрепил ее на сучьях и уселся на этом сиденье рядом с Хобо. Мы находились на высоте приблизительно футов двадцати восьми от поверхности земли и могли удобно свесить ноги, а спиной прислониться к дереву. Я дал ему держать одно из моих ружей с крупным зарядом, а себе взял другое, полегче. Мы сидели молча. Было уже около девяти часов, и совсем стемнело; луна должна была взойти не раньше чем через полчаса. Курить я не смел, зная по опыту, как чутки слоны к табачному дыму. Признаюсь, полчаса ожидания, проведенные мною посреди полнейшего мрака и глубочайшего безмолвия, царившего кругом, показались мне целым веком. Наконец взошла луна, и вместе с нею поднялся легкий ветерок. Листва деревьев зашелестела таинственным шепотом. Как пустынны показались мне горы, леса и равнины, облитые мягким светом месяца! Вид был так хорош, что я непременно пришел бы в самое поэтическое настроение и вообразил бы, пожалуй, что нахожусь в каком-то волшебном мире, но жесткое сиденье неровной и неотесанной доски — увы! — напоминало мне слишком хорошо, что я не в эмпиреях, а на земле, где всегда и везде сплошные неудобства. Поэтому я мысленно ограничился замечанием, что ночь чертовски хороша, и стал зорко вглядываться вдаль, не идут ли слоны. Но слоны не появлялись, и я, напрасно прождав более часу, под конец задремал. Вдруг Хобо, сидевший, как я уже сказал, рядом, чуть слышно щелкнул пальцами. Сон у меня, как у всех охотников, когда они настороже, очень чуток. Я сейчас же очнулся и быстро взглянул на него, зная по опыту, что это его обычный способ обращать без шума мое внимание на что-нибудь. Он молча указал мне на лес. В ту же минуту я услышал слабый шорох, и из-за деревьев появился слон — самый громадный из всех, каких мне когда-либо случалось видеть. Сделав несколько шагов по просяному полю, он остановился и стал поводить ушами, пробуя хоботом, откуда дует ветер. Я невольно залюбовался его чудовищным единственным клыком, на котором ярко отражались лучи месяца, и тут же решил, что этот клык во что бы то ни стало должен быть моим. Вдруг за первым слоном появился второй, поменьше ростом, но потолще, с парой клыков чудной красоты. За вторым вышел и третий, еще меньше; но и этот был двенадцати футов ростом. Все они выстроились в одну линию и постояли так несколько минут, причем тот, который был с одним клыком, нежно гладил хоботом товарища,стоявшего по левую сторону от него. Потом они начали есть, с изумительным проворством срывая хоботом головки проса и пряча их себе в рот. Все это происходило ярдах в ста двадцати от меня. Я не смел стрелять на таком расстоянии и при таком слабом освещении, как лунный свет, но с радостью заметил, что они понемногу подходят ближе к шалашу, стоявшему невдалеке от моей засады. Только это происходило крайне медленно, что сводило меня с ума. Я весь горел ожиданием, страхом и надеждой и уже подумывал, не спуститься ли с дерева и не пойти ли к ним самому, хотя, как вы легко можете понять, это было бы с моей стороны безумной отвагой. Вдруг один из слонов, великан с одним клыком, круто повернул в мою сторону, издал носом странный звук, словно высморкался, и зашагал прямо к шалашу, где хранилось просо. Я прицелился, но в ту же секунду мне показалось, что как будто темнеет. Я взглянул на луну и с ужасом увидел, что на нее надвигаются густые дождевые облака. «Ну, — подумал я, — прощай, охота!» И как раз в то время, когда слон был уже ярдах в двадцати пяти от меня, облако надвинулось и закрыло свет. Стрелять стало невозможно, но в наступившем полумраке я все-таки мог видеть, что серая громада движется к шалашу все ближе и ближе. Наконец совсем стемнело, я не мог уже ничего видеть, только слышал, как слон возится около шалаша. Через несколько минут опять посветлело, и я увидел, что он стоит у шалаша, запустив хобот внутрь. Я уже начал прицеливаться, как вдруг раздался оглушительный визг, и я увидел, что слон вытащил из шалаша свой хобот с целым снопом проса и со спавшей на снопе старухой! Ее длинные костлявые рута и ноги торчали во все стороны, она кричала и визжала как бешеная. Не знаю, кто был перепуган больше — она, я или слон. Он, конечно, и не думал ничего замышлять против нее, а пришел за просом и схватил ее случайно вместе со снопом. Крики женщины страшно переполошили его, он фыркнул и швырнул ее в сторону. Она упала в росшую неподалеку мимозу и засела там, продолжая визжать, словно паровозный свисток, а он поджал уши и побежал было в лес, но тут я изловчился и выстрелил ему в плечо. Выстрел грянул и рассыпался громовым раскатом в горах. Слон повалился на землю; я думал, он убит наповал. В эту минуту доска, на которой мы сидели, — как видно, гнилая, — надломилась под нами. Хобо успел уцепиться за сук и остался на дереве, а я полетел вниз и не помню как очутился у подножья в сидячем положении. Должно быть, я соскользнул по стволу, как с горы. Потрясение от падения было жестокое, несколько секунд я сидел как оглушенный, однако наконец пришел в себя и почувствовал, что у меня нет серьезных повреждений.

Между тем слон, не убитый, как я думал, а только раненый, очнулся, приподнялся на коленях и принялся реветь от боли. На его рев прибежали два других слона. Я стал шарить вокруг, ища ружье, но его не было: оно осталось на дереве! Положение было крайне незавидным. Я не смел подняться с места и попытаться опять влезть на дерево. Во-первых, после такой встряски, какую я получил при падении, это было бы весьма затруднительно; во-вторых, если бы я встал, слоны непременно бросились бы на меня, а бежать было некуда. Пробираясь ползком, я обогнул дерево и шепотом приказал Хобо спуститься ко мне с ружьем; но Хобо, понятно, очень довольный тем, что находится в безопасности, сделал вид, будто не слышит. Итак, я остался за деревом безоружный, недоумевая, что делать. Оба слона между тем оставались около своего раненого товарища. Когда они подошли к нему, он перестал реветь и тихо простонал, указывая хоботом на рану, из которой буквально хлестала кровь. Они опустились по обеим сторонам его, просунули под него свои клыки и хоботы и помогли ему встать, затем, поддерживая с обеих сторон, повели по направлению к деревне. В это время луну закрыло тучей, словно свечу гасильником. Я уже ничего не мог видеть, а только слышал их шаги. Через несколько минут туча пронеслась, выглянула луна, и я увидел трех великанов около самой изгороди крааля. Недолго думая, они вломились в ограду, проломили изгородь с противоположной стороны и ушли в лес. Спавший люд переполошился, расшумелся и забегал, как муравьи в муравейнике. К счастью, как я узнал впоследствии, никто не получил ран, что можно поистине назвать чудом.

Добравшись до деревни, я нашел всех в смятении, а индуну — в полном исступлении: он метался во все стороны перед своим шалашом, словно его укусил тарантул. На мой вопрос, что с ним, он разразился целым потоком брани и упреков.

— Какой ты охотник! — вопил он. — Ты обманщик, пустомеля и больше ничего! Что ты с нами сделал? Ты обещал нам убить слонов, а они по твоей милости чуть не передавили всех нас!

Эти упреки до того меня взбесили (нужно вам признаться, что я и без того был раздосадован своим падением и неудачей), что я схватил его за ухо и принялся колотить головой о стену шалаша.

— Ах ты, негодяй! — кричал я на него. — Как ты смел мне дать гнилую доску! По твоей вине я чуть не убился, да и жену твою Сотрясающий Землю[116] вытащил из шалаша, словно улитку из раковины, и зашвырнул невесть куда. Мы все пострадали по твоей милости, а ты смеешь жаловаться на испуг — вот тебе, вот тебе за это!

Говоря так, я продолжал без жалости трясти и колотить его, положительно не владея собой от злости.

— Виноват, виноват, великий человек! — взмолился он наконец. — Сердце мое говорит мне, что я виноват перед тобой.

Его жалобный писк образумил меня, я выпустил его из рук. Он встряхнулся, как наказанный кот, постоял на месте несколько секунд, должно быть собираясь с мыслями, и наконец робко проговорил:

— Что сказал ты, великий человек? Жену мою, говоришь ты, зашвырнул Сотрясающий Землю? Ах, если бы он зашиб ее до смерти, было бы лучше!

С этими словами он сложил руки, набожно поднял глаза к небу и скорчил такую забавную мину, что я от души расхохотался и забыл о своей досаде.

— Не надейся на это, старый грешник, — сказал я, — Твоя жена сидит на мимозе и кричит благим матом. Чем желать смерти, поди-ка лучше сними ее.

— Ох, нет, не пойду, — отвечал он. — Уж коли она жива, так сама слезет с дерева, когда ей наскучит там сидеть. Значит, я от нее не избавился… ну, что делать! Неси, вол, ярмо, пока…

Тут рассуждения индуны были прерваны появлением его дражайшей половины, растрепанной, исцарапанной, а в остальном целой и невредимой. Ей как-то удалось соскочить с дерева, и она побежала, чтобы хорошенько побраниться с муженьком и выместить на нем все испытанные ею страхи. Оставив нежных супругов объясняться, я ушел к себе на стоянку, лег на землю, завернулся в одеяло и скоро забылся крепким сном.

Глава 4

ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ
На другой день я проснулся изрядно разбитым, но с твердым намерением продолжал» охоту за слонами, которые прошлой ночью ушли у меня, как говорится, из-под носа. Их молочно-белые клыки мелькали у меня в глазах и не давали покоя. Мои люди, очевидно, считали такую решимость безумием, но не смели мне противоречить. Мы снялись с места, я наскоро простился с индуной, которому, замечу кстати, было не до меня (он усердно колотил свою престарелую супругу с помощью молоденькой жены), и мы пошли по следам слонов. Нелегко нам было отыскать их, приходилось идти по каменистому грунту, на котором ноги животных не оставляют отпечатков, и довольствоваться кровавыми следами, оставленными раненым слоном, но и это было крайне затруднительно, поскольку ночью шел дождь и местами кровь была почти совсем смыта. Так промучились мы полтора часа, затем каменистый грунт сменился рыхлой почвой, на которой следы были видны хорошо. Мы шли по ним до вечера и весь следующий день, едва давая себе время перекусить и отдохнуть. Нам попадалась масса другой дичи, но я не обращал на нее внимания и неуклонно шел по следам слонов. Наконец к вечеру второго дня я убедился по многим признакам, что слоны находятся от меня уже не более чем в четверти мили, но местность, по которой мы шли, поросла густым кустарником, мешавшим обзору. Измученные и усталые, мы разбили лагерь. После ужина мои спутники уснули, а я сел к дереву, прислонясь к нему спиной, и закурил трубку. Вдруг не далее как в трехстах ярдах от меня послышался резкий крик слона — тот резкий, похожий на звук труб крик, который обычно означает, что животное чем-то испугано. Забыв усталость, я вскочил, схватил ружье — мою тяжелую, но надежную четырёхстволку, сунул в карман несколько запасных зарядов и пошел на крик Тропинка, которую слоны проложили через кустарник, была узка, но явственно виднелась передо мной в лунном свете. Я осторожно направился по ней и прошел уже шагов двести, как вдруг передо мной открылась просека ярдов в сто, вся поросшая густой сочной травой, с несколькими деревьями. Заглянув в нее с присущей бывалому охотнику осторожностью, я понял, почему кричал слон. Посреди просеки стоял большой лев с густой гривой и тихо рычал, помахивая хвостом, словно игривый котенок. Не успел я опомниться, как из кустов выскочила львица и, бесшумно приблизившись ко льву, начала к нему ласкаться. Я стоял неподвижно, не зная, что предпринять, но они, должно быть, не заметили меня и, постояв несколько минут, ушли в лес — вероятно, за дичью. Я переждал немного и хотел было уже вернуться на стоянку, думая, что появление львов спугнуло слонов, и досадуя, что напрасно беспокоился, но внезапно услышал в конце просеки треск и направился в ту сторону. Там опять был проход в высоких кустах, но до того узкий, что я едва мог различить путь перед собой. Пробравшись по нему, я вышел на другую просеку и посередине нее, не далее как в восьмидесяти ярдах от себя, увидел моих трех слонов: раненый стоял, опершись о дерево, и, по видимому, едва держался на ногах; другой стоял с ним рядом, а третий — немного впереди. Вдруг этот третий круто повернулся и ушел в лес.

Я подождал с минуту, недоумевая, что мне делать, идти ли назад на стоянку и отправиться на охоту на рассвете с людьми или напасть на слонов сейчас же. Первое было, конечно, гораздо благоразумнее. Напасть одному на трех слонов да еще при свете луны — вещь не только рискованная, но даже безрассудная. С другой стороны, они могли к утру уйти далеко, и я остался бы опять ни с чем. Я решился напасть на них немедленно.

Но как это сделать? Выйти на просеку я не мог, они тотчас же увидели бы меня. Нужно было незаметно подкрасться к ним в кустарнике. Я начал осторожно пробираться вперед, но никак не мог найти точки, с которой можно было бы выстрелить незаметно, и потому двинулся за тем, который ушел в лес. Проход, сделанный им, резко поворачивал в сторону, образуя острый угол. Я осторожно заглянул за этот угол, рассчитывая увидеть невдалеке от себя хвост слона, и вдруг, к своему изумлению, увидел прямо перед собой, ярдах в пяти, его голову со слегка поднятым хоботом. Это меня до того удивило, что я с минуту стоял в оцепенении. Должно быть, он удивился не меньше моего, однако опомнился первый и крикнул, словно собираясь напасть на меня. Бежать было немыслимо: вокруг рос кустарник, а если бы я бросился назад, он мигом настиг бы меня. Я поднял ружье и, не целясь, выстрелил ему в грудь.

Выстрел прозвучат громко в безмолвном лесу. Слон вскрикнул и на секунду словно замер на месте. Признаюсь, я растерялся. Мне следовало бы сразу же выстрелить опять, но я этого не сделал. Не успел я что-либо сообразить, как он бросился на меня. Его страшный хобот взвился надо мной, как темная полоса. Я бросился бежать, а он пустился за мной. Мы пробежали несколько ярдов — и он повалился мертвый. Пуля, должно быть, угодила ему в легкие.

Я спасся чудом, но не успел еще порадоваться этому, как, оглянувшись, увидел позади, шагах в пятнадцати, двух других слонов, вероятно прибежавших на выстрел и теперь каменными громадами надвигавшихся на меня с двух сторон. Почти не целясь, я выстрелил в голову одному из них. Пуля попала прямо в мозг, и серый великан рухнул, как пораженный молнией. Но передо мной еще оставался страшный противник — раненый самец со сломанным клыком. Он уже наступал на меня, надвигаясь, как туча, при бледном свете месяца. Я поднял ружье, прицелился ему в шею… и тут оружие дало осечку. Я вспомнил, что ружье было немного испорчено. Не теряя времени, я прыгнул в сторону и едва избежал страшного удара хоботом — он прошел совсем близко от меня. Затем я пустился бежать со всех ног, не выпуская из рук ружья и рассчитывая спрятаться где-нибудь в кустах. К счастью, раненый самец не мог бежать так быстро, как обычно бегают слоны, но все-таки он был от меня не дальше чем в трех футах, и я никак не мог увеличить расстояние между нами. Так пробежали первую просеку. Я надеялся попасть во вторую через проход, которым вышел на нее из первой, но впопыхах пробежал мимо. Бегу, оглядываюсь — и нигде не вижу хода в чаще, плотной, как стена. Что мне оставалось делать! Я круто повернул, как делает затравленный заяц, и побежал назад. Слон не мог затормозить так быстро, как я, и это дало мне возможность перевести дух, но очень скоро он опять начал догонять меня, и я внезапно почувствовал над своей головой его горячее дыхание. Одному Богу известно, что я перенес в эту минуту! Невдалеке от себя я увидел большое дерево и бросился туда, чтобы спрятаться за ним. Он налетел на дерево и свалил его, как тростинку, ударившись о него головой. К счастью, я успел отпрыгнуть в сторону, и ствол рухнул мимо, но один из сучьев задел меня и опрокинул на спину. Слон пробежал мимо, но тотчас повернулся ко мне. Не имея возможности подняться, я почта бессознательно сделал попытку вновь выстрелить. Ружье на этот раз послушалось, грянул выстрел. Но слон продолжал бежать на меня, и я даже не знал, попал ли в него, а сам, придавленный суком, не мог встать на ноги. Он был уже рядом, когда вдруг остановился и стал медленно опускаться на колени. В эту минуту я лишился чувств.

Очнувшись, я заметил по положению луны на небе, что пролежал в обмороке по крайней мере часа два. Я насквозь промок от росы и сначала не мог сообразить, что со мной и как я попал в эту пустынную местность, но, увидев перед собой неподвижно стоявшего на коленях исполина, понял все. «Да полно, убит ли он? — мелькнула у меня мысль. — Может быть, он жив и только отдыхает». С трудом выкарабкавшись из-под придавившего меня сука, я зарядил ружье, подкрался к слону и заглянул ему в глаза. Взгляд его тускло светился при свете месяца тем страшным стеклянным блеском, который свойствен только мертвому глазу. Не было никакого сомнения, мой страшный противник закончил свою жизнь. Несколько минут я стоял молча, глядя на его исполинскую тушу, облитую лунным светом, и мысленно благодарил Бога за спасение, затем стал пробираться на стоянку и кое-как добрел туда, едва передвигая ноги. Мои люди еще спали. Яне стал никого будить, выпил глоток водки, сбросил с себя верхнее платье и башмаки, завернулся в одеяло и уснул мертвым сном.

Когда я проснулся на другой день, солнце стояло уже высоко. В первую минуту мне показалось, что все испытанное мной прошлой ночью было всего лишь сном. Но стоило мне пошевелиться, как я убедился, что ошибаюсь. Все мое тело страшно болело, и особенно плечо. Хобо и еще один из носильщиков сидели у разведенного огня — утро было очень свежее — и разговаривали. Я стал прислушиваться.

— Ужасно мне надоело бегать за слонами, которых никак нельзя догнать, — говорил Хобо. — Макумазан (так звали меня мои люди), может быть, и храбрый человек, но он какой-то сумасшедший. Стоит ему чего-то захотеть, как подавай ему непременно. Кругом пропасть всякой дичи, а ему, видишь, подавай слонов, да еще именно тех, которых он наметил! Да мы быстро с этим покончим: скажем ему, что не пойдем за ним дальше, и все тебе тут.

— И пора! — согласился его товарищ. — Нужно образумить его, пока у нас еще шкура цела. Во владениях Вамбе нам несдобровать, здесь пропасть духов и привидений. Я сегодня ночью слышал сквозь сон, как они охотились, несколько раз стреляли. Нет, пора, пора нам убираться отсюда, пока у нас еще цела голова на плечах. Что нам смотреть на этого сумасшедшего…

— Хобо! — крикнул я, приподнявшись на циновке. — Будет тебе болтать, лентяй, вари скорее кофе!

Оба носильщика мигом вскочили с места и принялись ухаживать за мной с подобострастием, сильно шедшим вразрез с пренебрежением, с каким они только что отзывались обо мне. Тем не менее когда я напился кофе, все носильщики явились ко мне и объявили, что если я хочу продолжать искать слонов, то могу идти один, а они со мной не пойдут.

Я притворился, будто их заявление сильно меня огорчает, и начал их уговаривать. Они стояли на своем, уверяя, что не останутся и дня в стране, где духи стреляют по ночам. Я возражал, что если бы стреляли духи, то у них, наверное, были бы воздушные ружья, выстрелы которых смертные слышать не могут. Но мои уговоры на них не действовали, они упрямо стояли на своем: «Или пойдем назад, или иди дальше один».

— Хорошо, пусть будет по-вашему, — согласился я наконец. — Только вот что я предложу вам: поохотимся за слонами еще полчаса, не больше, и если мы их не найдем, то я готов идти за вами и даже совсем уйти из владений Вамбе.

На это предложение они согласились с охотой. Мы снялись со стоянки, и я повел их на просеку, где стоял на коленях убитый мною слон, а невдалеке от него лежали и двое других. Завидев их еще издали, мои люди остановились и начали молча указывать мне на них.

— Вот они! — прошептал Хобо чуть слышно. — Они спят.

— Ты думаешь, они спят? — спокойно спросил я.

— А то как же! — ответил Хобо также шепотом, очевидно удивляясь, что я говорю громко.

— Нет, Хобо, они убиты.

— Убиты! — воскликнул Хобо вне себя от изумления. — Кто же их убил?

— Как ты зовешь меня, Хобо? — уклонился я от прямого ответа.

— Макумазан.

— Что значит «Макумазан»?

— Бодрствующий-В-Ночи.

— Таков я и есть. Слушайте все вы, трусы и лентяи! Пока вы спали прошлой ночью, я вышел один на слонов и убил всех троих, каждого одним выстрелом. Смотрите, вот мой след, а вот их следы. Вот что сделал я один! Смотрите и стыдитесь своей лености и трусости!

Несколько минут все молчали. Один за другим подходили они к каждому из слонов и осматривали их, не говоря ни слова.

— О! — сказал наконец Хобо. — Оу инкоси, инкоси умкулу[117], ты не простой человек, Макумазан, простой человек не мог бы сделать того, что сделал ты. В тебе сидит великий дух. Веди нас куда хочешь, мы всюду пойдем за тобой без спора.

И точно — до самой последней минуты, пока они оставались со мной, между нами больше не было разногласий. Моя безрассудная выходка чуть не стоила мне жизни, но все же кончилась счастливо и внушила моим подчиненным такое доверие ко мне, что, кажется, скажи я им: прыгайте в пропасть, вы не убьетесь, — они прыгнули бы не задумываясь.

Ну и слоны же это были! Таких клыков я никогда больше не видел, ни прежде, ни после. Один клык большого слона весил сто шестьдесят фунтов, а остальные четыре клыка — по девяносто девять с половиной каждый, — вещь неслыханная! К сожалению, большой клык пришлось распилить надвое».

— Ах вы, варвары! — вмешался я. — Неужели вам не жаль было…

— Легко вам говорить, молодой человек, — улыбнулся Квотермейн, — если бы я этого не сделал, мы и вовсе не смогли бы унести его, особенно в таких обстоятельствах, в которые попали потом.

— Значит, вашей истории еще не конец? — осведомился Гуд. — А история хороша, Квотермейн. Право, я и сам не придумал бы лучше.

Аллан сурово взглянул на Гуда.

— Вы мне не верите? — спросил он. — Что ж, верьте или не верьте, как вам будет угодно. Да, моей истории еще не конец, самое интересное впереди, только сегодня я больше рассказывать не буду, устал. Дай вряд ли стоит рассказывать, когда людям правду говоришь, а они не верят.

Сколько мы ни старались умилостивить его, все оказалось напрасно, и так как действительно было уже поздно, то мы простились и разошлись по своим комнатам.

Глава 5

МАЙВА
На следующий день прежняя компания вновь собралась обедать к моему приятелю, и после обеда все опять уселись у каминами с трубками и сигарами. Поломавшись немного — недоверие, высказанное Гудом, задело его за живое, — Квотермейн согласился наконец продолжать свой рассказ.

«Покончив с клыками, — начал он, — пообедав слоновым сердцем, поджаренным в слоновом жире, — кушанье, скажу я вам, самое превкусное на свете, — мы принялись распиливать большой клык. Время шло уже к вечеру. Люди, которым я поручил это дело — замечу мимоходом, весьма нелегкое, — работали усердно, а я сидел под деревом, покуривая трубочку, и следил за их работой. Вдруг кто-то дотронулся рукой до моего плеча. Я оглянулся: передо мной стояла туземка лет двадцати, высокая, стройная и замечательно красивая, с корзиной местных плодов на голове.

— Марем (здравствуй)! — сказала она, хлопнув по туземному обычаю в ладоши в знак приветствия.

— Откуда ты взялась, красавица? — удивился я ей. Насколько мне было известно, поблизости не стояло ни одного крааля. — Ты продаешь плоды?

— Нет, великий белый охотник, я принесла их в подарок, — ответила она.

— Хорошо, спасибо тебе, — поблагодарил я. — Передай корзину моим людям.

— Но знаешь, белый человек, подарок за подарок, — заметила она, чуть улыбнувшись.

— А! Вот как! Ну, понятно. В этом презренном мире ничто не делается даром. Чего же тебе надобно? Бусы?

Она утвердительно кивнула головой.

— Хорошо. Я сейчас скажу моему главному носильщику, чтобы он открыл тебе ящик с бусами. Выбирай любое ожерелье.

С этими словами я хотел подозвать Хобо, но она остановила меня.

— Кто дает собственной рукой, тот дает вдвое, — произнесла она с каким-то особенным выражением в голосе.

— Ты хочешь, чтобы я сам дал тебе бусы? — догадался я. Мне почему-то показалось, что она хочет поговорить со мной наедине. — Изволь, я готов исполнить твое желание.

Говоря это, я встал и пошел с ней в ту сторону, где стоял сундук с бусами. Она последовала за мной.

— Как тебя зовут? — осведомился я по дороге.

— Майва.

— Откуда ты родом? Ты хорошо говоришь на наречии матуку, видно, ты из этого племени.

— Я из племени бутиана, которым правит Ньяла. Но я долго жила среди матуку, я одна из жен Вамбе.

При последних словах ее глаза сверкнули каким-то диким блеском.

— Как же ты сюда попала? — недоумевал я.

— Пешком пришла, — ответила она отрывисто.

Разговаривая так, мы пришли к сундуку с бусами. Я открыл его, выбрал одно из самых красивых ожерелий и подал ей. Она накинула украшение на себя, почти не взглянув на него, и, увидев стоявший возле сундука пустой ящик, начала перекладывать в него плоды из своей корзины. На дне корзины было несколько листьев, похожих на листья каучукового дерева, но только гораздо крупнее. Выбрав один из них, она понюхала его и подала мне. Думая, что она хочет, чтобы я тоже понюхал его, я поднес его к лицу, и вдруг заметил на нем какие-то красноватые знаки.

— Разбери эти знаки, белый человек, — чуть слышно произнесла она.

Я стал всматриваться в лист, исцарапанный чем-то острым. Там, где едкий сок растения выступил наружу, засохнув, он принял зеленоватый оттенок. К моему великому удивлению, знаки оказались словами, написанными по-английски. Я прочел следующее:

Белому, который охотится теперь во владениях Вамбе.

Предупреждаю вас, что вам грозит большая опасность, и советую бежать как можно скорее через горы в земли Ньялы. Сегодня на рассвете Вамбе посылает отряд, чтобы убить вас и всех, кто при вас находится, за то, что вы осмелились охотиться в его владениях, не принеся ему прежде подарка. Ради Бога, кто бы вы ни были, помогите мне. Уже шесть лет я в рабстве у этого демона. Меня бьют и мучают каждый день. Он перерезал всех нас, а меня пощадил, потому что я умею ковать железо. Майва, жена Вамбе, передаст вам это письмо. Она бежит от мужа к своему отцу Ньяле, потому что Вамбе убил ее ребенка. Постарайтесь уговорить Ньялу, чтобы он пошел войной на Вамбе. Майва знает тайный проход в горах и может провести там войско. Вы будете вознаграждены за труды: изгородь вокруг хижины Вамбе вся из слоновых клыков. Ради Бога, не оставляйте меня, не то я покончу с собой, я не в состоянии более выносить моих мучений.

Джон Эвери
— Эвери! Великий Боже, да это друг моего детства! — воскликнул я вне себя. Майва взяла у меня из рук лист, перевернула его и подала мне.

— Это еще не все, — сказала она, — читайте дальше.

Я сейчас узнал, — прочитал я, — что белого охотника, которому я пишу, прозвали Макумазан. Если так, то это, должно быть, мой старый приятель Квотермейн. Если это ты, дружище, умоляю тебя именем нашей дружбы, выручи меня. Смерти я не боюсь, но я не хотел бы умереть, не отплатив Вамбе. Дай Бог, чтобы это был ты! Я знаю, ты меня не покинешь.

«Нет, старый друг, я тебя не покину, — подумал я, — только как мне до тебя добраться — вот вопрос! Нужно будет что-то придумать. Игра стоит свеч, выручить друга детства и притом приобрести разом столько слоновой кости, сколько мне и за год не добыть охотой. Черт возьми — еще бы не попробовать!»

Пока я раздумывал, Майва стояла передо мной, не спуская с меня глаз. Я обернулся к ней.

— Ты дочь Ньялы и бежала к отцу от мужа? — спросил я.

— Да.

— Зачем ты бежала?

Вместо ответа она сунула руку в кожаную сумочку, висевшую у нее на плече, вытащила оттуда мертвую ручку ребенка и протянула ее мне. Я с ужасом отпрянул.

— Вот зачем я бежала, — сказала она. — У меня был сын от Вамбе, ему было полтора года, и я любила его. Но Вамбе не любит своих детей, он убивает их всех: боится, что они убьют его, когда вырастут. Он давно убил бы и моего ребенка, но я просила за него. На днях несколько солдат прошли мимо меня, когда я сидела с сыном, и поклонились ему, называя его своим будущим инкоси. Вамбе услышал это, пришел в бешенство и ударил ребенка; ребенок заплакал. «Хорошо же, — сказал злодей, — ты у меня еще не так заревешь».

Она приостановилась на минуту, затем продолжала со страшным спокойствием в голосе:

— В числе вещей, которые он отнял у перерезанных им белых людей, был капкан для львов. Он так велик, что четыре человека с трудом могут открыть его».

На этом месте рассказчик запнулся и, помолчав с минуту, словно собираясь с духом, продолжал:

— Слушайте, господа, вы знаете, я человек бывалый и чего уж только не повидал! Но видеть, как мучают детей, да даже просто говорить об этом — я не могу, это выше моих сил. Вы сами догадаетесь, что сделал изверг Вамбе и чему несчастная мать была вынуждена стать свидетельницей. Не знаю, как у меня хватило сил выслушать ее рассказ. А она поведала мне об этом страшном злодеянии без запинки, ровным, спокойным голосом, только губы ее слегка дрожали.

— Что же ты теперь будешь делать, Майва? — спросил я, стараясь говорить как можно спокойнее, хотя весь кипел от бешенства.

Она гордо выпрямилась, глаза ее дико сверкнули.

— Что я буду делать, белый человек? — переспросила она твердым, как сталь, голосом со страшным ледяным спокойствием. — Буду добиваться своего день и ночь, ночь и день и не успокоюсь до тех пор, пока не увижу своими глазами, как Вамбе умрет той же смертью, какой он убил моего ребенка.

— Хорошо сказано! — заметил я.

— Да, — согласилась она. — Хорошо сказано. Могу ли я — о! — могу ли я забыть! Смотри: эта мертвая рука покоится у моего сердца. Так же покоилась она, когда была жива. И теперь, хоть рука и мертва, она каждую ночь выходит из своего убежища и гладит меня по волосам, и хватает мои руки своими крошечными пальчиками. Каждую ночь делает она это, она боится, чтобы я не забыла. О дитя мое, дитя мое, десять дней назад я держала тебя у груди, а теперь… вот все, что мне осталось от тебя?

С этими словами она прижала к губам мертвую ручку и содрогнулась всем телом, но глаза ее были сухи.

— Слушай дальше, — продолжала она, немного успокоившись. — Белый, которого Вамбе держит в плену, всегда был добр ко мне. Он любил моего ребенка, плакал, когда его убивали, и не побоялся сказать Вамбе в глаза: «Ты не человек, а зверь!» — хотя знал, что его самого могут убить за это. Он придумал, что мне нужно делать. Он сказал мне: «Вамбе заставил тебя похоронить своего ребенка. Скажи ему, что тебе нужно прожить одной две недели в пустыне, чтобы очиститься после того, как ты прикоснулась к мертвому телу. Ведь у вас существует такой обычай. Уйди одна и беги к своему отцу, уговори его, чтобы он пошел войной на Вамбе в наказание за смерть твоего ребенка». Так я и сделала. Перед тем как мне уйти, Вамбе пришли сообщить, что какой-то белый охотник охотится в его владениях. Вамбе в это время был пьян, он страшно взбесился и послал отряд убить белого и забрать все его вещи. Тогда Кующий Железо (она имела в виду Эвери) написал тебе письмо и велел мне отыскать тебя — что я и сделала, Макумазан.

— Благодарю тебя, — проговорил я. — А как велик отряд Вамбе?

— Сотня человек и еще полсотни.

— А где они теперь?

— Там, — Майва указала рукой на север. — Они уже близко. Я видела вчера, как шел отряд, но догадалась, что ты должен быть ближе к горам, пошла сюда и нашла тебя. Завтра на рассвете убийцы будут здесь.

— Может быть, — я пожал плечами, — но Макумазана они уже не найдут. Я знаю этот народ: они увидят убитых слонов, остановятся и наверняка устроят себе пир, а мы тем временем уйдем.

Тут мне пришло в голову, что хорошо было бы отравить мясо слонов стрихнином. Они поели бы мясо и передохли бы все сами. Но, к сожалению, у меня было мало стрихнина».

— Скажите лучше, что не решились на подобное дело, — заметил я.

— Говорю вам, у меня было мало стрихнина! — сердито воскликнул Аллан. — Как вы думаете, сколько его нужно, чтобы отравить мясо трех слонов?

Я замолчал и улыбнулся, так как был убежден, что мой приятель не решился бы ни на что подобное даже ради спасения своей жизни. Но он ужасно любит выставлять себя человеком бессердечным, тут его слабость.

Между тем Аллан продолжал:

«В эту минуту Хобо, которому я еще раньше приказал собираться в путь, пришел сообщить мне, что все готово.

— Отлично! — произнес я. — Мы выступаем в путь сейчас же и пойдем как можно скорее, иначе не миновать нам беды. Вамбе выслал отряд, чтобы убить нас, и воины уже близко.

Хобо позеленел от страха.

— Я говорил тебе, что судьба ходит во владениях Вамбе, — он смотрел на меня с упреком.

— Так что ж, — небрежно откликнулся я, — и пусть ходит, а мы пойдем побыстрее ее, и она нас не догонит. Ну, ребята, берите груз — и в путь!

— А клыки? — робко спросил Хобо.

— И их берите, конечно. Неужели вы думаете, я брошу их, после того как они достались мне такой дорогой ценой!.. Куда же нам идти? — осведомился я у Майвы.

— Туда, — ответила она, указывая на гору, которая высилась милях в сорока от нас, разделяя владения Ньялы и Вамбе. — Я знаю ущелье, которое ведет через эту гору. Мы перейдем его и завалим с той стороны камнями. Тогда наши враги не попадут в него, и им придется обходить гору кругом, а это займет у них день, и еще день, и еще полдня. За это время мы успеем придти туда, где будем в безопасности.

— А сколько нужно времени, чтобы дойти до этого ущелья? — поинтересовался я.

— Если мы пойдем быстро-быстро и будем идти всю ночь и весь день, то завтра к вечеру окажемся там.

Признаюсь, я поморщился и свистнул. Значит, нам предстояло пройти почти без отдыха миль сорок пять. Но делать было нечего. Мы захватили с собой столько слонового мяса, сколько каждый мог нести, и перед тем как уйти, я заставил Майву поесть. Не без труда удалось мне уговорить ее подкрепиться, она не думала ни о еде, ни об отдыхе, ни о сне — ни о чем, кроме мщения.

Затем мы пустились в путь. Майва шла впереди, показывая нам дорогу. Я шел рядом с ней. Пройдя с полчаса в гору, мы очутились на уступе, с которого можно было обозреть местность на много миль вокруг. Майвы остановилась и, приставив руку козырьком ко лбу, стала вглядываться вдаль. Вдруг она тронула меня за плечо. Я обернулся. Она, не говоря ни слова, подала знак, чтобы я посмотрел вниз. Я повиновался. Милях в восьми от того места, где мы только что стояли, я увидел какую-то светлую полосу, ярко сверкавшую и переливавшуюся в лучах заходящего солнца.

— Что это? — спросил я.

— Это копья воинов Вамбе, — ответила она. — Видишь, я сказала тебе правду: они идут быстро. Да ты не пугайся, — прибавила она, вероятно заметив по моему лицу, что эта новость мне вовсе не по вкусу. — Они увидят убитых слонов и непременно остановятся. Пока они будут пировать, мы уйдем далеко. Не унывай, мы еще можем спастись.

Мы долго шли без отдыха. Я то и дело торопил людей, но не говорил им ничего о том, что неприятель так близко, — иначе они, наверное, побросали бы свою ношу и разбежались во все стороны. Наконец стало темно. Мы были вынуждены остановиться и подождать, пока взойдет луна. Это отняло у нас немало времени, но мы воспользовались им, чтобы отдохнуть. Когда взошла луна, мы опять пустились в путь и шли всю ночь почти без отдыха. На рассвете мы окончательно выбились из сил и остановились. Отдохнув и перекусив, мы переправились через реку и стали подниматься по склону крутой горы, поросшей густым кустарником. С трудом пробивались мы через него, но когда одолели миль шесть, дорога пошла лесом, круче, но легче. Вскоре мы выбрались на бесплодную равнину, усеянную камнями; она вела прямо к пику горы, который виднелся милях в трех перед нами. Выйдя на равнину, мы остановились, чтобы перевести дух, но к своему ужасу, оглянувшись, заметили что-то сверкающее между деревьями. Это были копья солдат Вамбе, они находились уже не более чем в миле от нас. Моими людьми овладела страшная паника, они чуть было не побросали поклажу и не разбежались. Признаюсь откровенно, мне бы следовало бросить хоть клыки, но я на это не решился. Впоследствии я горько раскаялся в своей жадности, почему — увидите дальше.

Не успели мы продвинуться и на милю, как позади нас послышались яростные крики — солдаты Вамбе высыпали из леса и заметили нас. Мы бросились вперед, но наши преследователи оказались проворнее, и немудрено: у них не было другой ноши помимо оружия, состоявшего по большей части из копий и легких щитов. Ружья имелись лишь у немногих. Преследование это напоминало лисью охоту, мы играли роль лисы, к тому же постоянно оставаясь на виду у неприятеля. Майва шла впереди, указывая наиболее удобный путь. Я не мог надивиться силе и стойкости этой молодой женщины, нервы у нее оказались просто стальными. Впрочем, ее, быть может, поддерживала сила воли. Она первой достигла подножья пика; вторым был бедняга Хобо, удивительно прыткий на ногу, третьим шел я, но, признаюсь, едва перевел дух, тогда как Майва даже не поморщилась от такого быстрого восхождения. Пик лежал перед нами уступами, образовавшими естественную лестницу. Поэтому мы взобрались на него относительно легко, только в одном месте уступ немного отклонялся в сторону, так что для того, чтобы перебраться на следующий, нужно было сделать над бездной прыжок, положим, небольшой, но весьма неприятный для людей слабонервных. Верхушка пика как бы образовывала каменные ворота, в ней был узкий проход, вероятно проложенный горным потоком. Вот эти-то ворота можно было заложить с противоположной стороны камнями и таким образом спастись от преследователей. Едва успев перевести дух, мы начали восхождение. Времени терять было нельзя, воины Вамбе шли за нами по пятам. Люди помогали друг другу перетаскивать ношу, причем те, которые находились внизу, поддерживали и подталкивали грузы снизу. Труднее всего оказалось перенести слоновую кость: клыки скользили из рук и сильно нас задерживали, а воины подступали все ближе и ближе. Я остался позади, желая пройти в спасительные ворота последним. Впереди неприятельского войска бежали два великана, вероятно, вожди. Когда они были уже на расстоянии трехсот ярдов от нас, я схватил винтовку и уложил обоих на месте. Отряд в смущении остановился, а мы между тем продолжали подъем. Вдруг бедный Хобо как-то неловко схватился за клык, который в эту минуту поднимали на самый опасный уступ, страшно поднимавшийся над бездной. Клык выскользнул у него из рук, несчастный сорвался и с громким криком полетел в пропасть. Так сбылись его опасения: смерть настигла его во владениях Вамбе как раз в ту минуту, когда он готовился их покинуть. Его гибель вечно останется у меня на совести, он погиб, спасая груз слоновой кости, которым я так дорожил.

Ошеломленный тем, что случилось, я застыл в неподвижности. В ушах у меня еще звучал последний отчаянный крик погибшего. Копье, пролетевшее от меня так близко, что я почувствовал дуновение воздуха от него, заставило меня очнуться. Неприятель был уже совсем близко. Не теряя времени, я схватил ружье и принялся за работу. Воины матуку падали, как мухи, но рассвирепевшие дикари не унимались и подступали все ближе. Наконец все мои люди взобрались на последний уступ перед воротами, и я бросился вслед за ними, но несколько дикарей добежали до нас, и один из них успел ухватить меня за ногу. Я поднял глаза и увидел Майву, которая явилась на помощь и показалась мне в эту минуту краше любой феи.

— Тащи меня, тащи, Майва! — закричал я.

Она схватила меня за руку и начала тащить вверх с замечательной силой, но проклятый дикарь тянул вниз также изо всех сил. С минуту я думал, что моя спасительница и мой враг разорвут меня пополам, но, к счастью, вспомнил, что в кармане у меня лежит револьвер. Выхватив его свободной рукой, я выстрелил в моего противника, и он покатился вниз. Через минуту я уже миновал последний уступ и очутился в воротах. Ни один из дикарей не решился преследовать нас дальше. По местному выражению, «сердце у них ожирело», то есть они струсили и оставили нас в покое.

Между тем мои люди, согласно приказанию, данному раньше Майвой, уже приготовили камни, чтобы заложить ворота; это было сделано в несколько минут. Обезопасив себя от преследования, мы добрались, едва передвигая ноги, до ближайших кустов, разбили там стоянку и наконец устроили отдых, который вполне заслужили.

Глава 6

ПЛАН КАМПАНИИ
На рассвете следующего дня мы опять пустились в путь и к вечеру добрались до крааля Ньялы, отца Майвы. В этот вечер мы его не видели. Майва пошла к нему одна, а мы расположились на отдых перед оградой крааля. Через некоторое время Ньяла прислал нам жирную овцу, молока и плодов с одним из своих индун, который передал мне приветствие господина и просьбу посетить его на следующий день утром. Когда мы поужинали, нам отвели для ночлега несколько весьма просторных хижин, в которых мы провели ночь так удобно, как не проводили уже давно. На другой день утром, часу в восьмом, Ньяла прислал за мной. Я пошел к нему и нашел вождя сидящим на буйволовой коже у дверей хижины; вокруг сидели на корточках индуны, всего человек двадцать, а возле него стояла его дочь Майва. Сам он произвел на меня очень приятное впечатление. Ему было уже лет под пятьдесят, но его умное и выразительное лицо казалось еще очень красивым, а руки и ноги вождя могли служить своей изящной формой образцом для любого художника. Он принял меня очень любезно, просил сесть на приготовленное место и вежливо поблагодарил за покровительство, оказанное его дочери во время ее бегства к нему. В ответ я заметил, что, напротив, это я обязан его дочери, так как, если бы она не предупредила нас о грозящей опасности, меня теперь уже не было бы в живых.

После этого обмена любезностями Ньяла обратился к Майве и просил ее рассказать индунам свою историю. Она сделала это в простых, но весьма эффектных словах.

— Вспомните, советники отца моего, — сказала она, — что я вышла замуж за Вамбе против своей воли. Жених не заплатил за меня, не присылал быков в подарок, как всегда делает зять по отношению к тестю, а получил невесту даром, угрожая пойти на нас войной, если меня не выдадут за него. С тех пор как я вошла в его крааль, я не знала ни одного легкого дня, ни одной бесслезной ночи. Со мной обходились с пренебрежением, меня, инкосазану[118], били и заставляли работать, как последнюю рабыню. У меня был ребенок, и вот что сделал с ним отец его…

Затем она рассказала ужасную историю смерти своего малютки. Они выслушали в глубоком молчании и, когда она закончила, воскликнули все в один голос:

— Оу! Оу! Майва, дочь Ньялы!

Больше они ничего не сказали, вероятно, потому что были слишком поражены ее рассказом.

— Да, — произнесла она со сверкающими глазами, — да, я говорю правду. Рот мой полон правдой, как цветок полон медом, и слезы падают из глаз моих, как роса падает на траву на рассвете. Я видела смерть моего сына — и вот доказательство.

С этими словами она вынула из сумки мертвую руку и подняла ее над головой.

— Оу! — вновь воскликнули индуны. — Оу! Это мертвая ручка.

— Да, — продолжала она дрожащим голосом. — Это мертвая рука моего ребенка, и я ношу ее с собой, чтобы не забывать ни на час, для чего живу на свете. А живу я для того, чтобы отомстить Вамбе и увидеть собственными глазами, как он умрет. Неужели, отец, ты допустишь, чтобы с твоей дочерью поступили так, как поступил с ней Вамбе? Неужели вы, индуны моего народа, посоветуете отцу моему, чтобы он оставил безнаказанной смерть своего внука?

— Нет, — ответил, встав со своего места, один из индун, старейший по возрасту из всех. — Нет, этого перенести нельзя. Довольно терпели мы от собак матуку и от их «громкоязыкого» инкоси, пора положить всему конец.

— Да, пора, — согласился Ньяла. — Но как это сделать? Как одолеть такого сильного врага?

— Спроси у Макумазана, у белого мудреца, — Майва указала на меня.

— Как побеждает шакал носорога, Ньяла? — начал я.

— Хитростью, Макумазан, — ответил он.

— Так и ты одолеешь Вамбе, Ньяла, — проговорил я.

В эту минуту пришли сообщить Ньяле, что прибыли послы от Вамбе требовать выдачи Майвы и белого охотника.

— Что мне ответить им, Макумазан? — обратился ко мне с вопросом Ньяла.

— Скажи, что ты пришлешь Вамбе ее и меня через неделю, и отпусти их, — ответил я, подумав немного. — Постой, я уйду в хижину, чтобы они меня не видели.

С этими словами я ушел. Но в стенке хижины была трещина, и потому я легко мог видеть и слышать все, что там происходило. Послы — их было четверо, все рослые и дюжие дикари, — подошли к Ньяле с нахальным видом и сели, не дожидаясь его приглашения.

— Зачем вы пожаловали? — вопросНьялы прозвучал сурово.

— Мы пришли от Вамбе, — заявил старший из них, — и принесли его приказания, которым Ньяла, раб его, должен повиноваться.

— Говори, — велел Ньяла, и его красивые губы нервно вздрогнули.

— Вот что сказал Вамбе: «Пришли назад дочь твою, жену мою, бежавшую из моего крааля, и с нею белого, который осмелился охотиться в моих владениях без моего позволения и убил моих воинов». Таков приказ твоего господина.

— А если я не захочу его исполнить? — спросил Ньяла.

— Тогда мы от имени Вамбе объявим тебе войну. Вамбе съест вас всех. Он сотрет вас с лица земли вместе с вашими краалями, вот так. — И с этими словами посол провел ладонью одной руки по другой и дунул на нее, чтобы показать, как полно будет уничтожение тех, кто осмелится ослушаться Вамбе.

— Это веские слова, — заметил Ньяла. — Дайте мне посоветоваться с моими индунами, прежде чем я вам отвечу.

Послы отошли на некоторое расстояние, но стали так, чтобы видеть все, что происходит. Тогда началась комедия, разыгранная с такой ловкостью, какой я никак не ожидал от дикарей. Ньяла сделал вид, будто советуется со своими индунами. Те, в свою очередь, притворялись, будто спорят с ним и уговаривают его. Майва бросилась к ногам отца, как бы умоляя не выдавать ее, и тот ломал себе руки, делая вид, что он в отчаянии и не знает, на что ему решиться. Наконец он подозвал к себе послов, а Майва, спрятав лицо, ему в колени, разрыдалась так естественно, что я не мог не подивиться ее сценическому дарованию.

— Вамбе — сильный властитель, — заявил Ньяла, — а дочь моя — жена ему, и он имеет право требовать ее обратно. Она должна вернуться к нему, но сейчас она не может идти, так как совсем больна с дороги. Через восемь дней я пришлю ее с провожатыми. А до белого охотника и до его людей мне нет никакого дела, и я не могу отвечать за них, если они в чем-нибудь провинились. Они пришли ко мне незваные, поэтому мне нет никакой надобности за них вступаться. Я пришлю и их вместе с Майвой, пусть Вамбе делает с ними, что хочет. Вы можете идти обратно сегодня. Отдохните за оградой моего крааля, я велю накормить вас на дорогу и пошлю с вами подарок Вамбе, чтобы умилостивить его за вину моей дочери. Я все сказал.

Послы настаивали, чтобы Майва шла с ними в путь тотчас же, но Ньяла решительно объявил, что она не в состоянии ступить ни шагу, так как у нее распухли ноги от долгой ходьбы. Наконец они перестали спорить и ушли. Когда они скрылись из виду, я вышел из хижины, и мы стали советоваться, что нам делать.

— Прежде всего, — начал я, — позволь мне объявить, Ньяла, что я не могу предложить свою помощь даром. Если ты хочешь, чтобы я помогал тебе, ты должен согласиться на условия, которые я предложу.

— Говори, — произнес Ньяла.

— Во-первых, я слышал, что изгородь около хижины Вамбе целиком сделана из слоновых клыков. Если мы возьмем крааль, ты должен уступить мне эту изгородь и дать носильщиков, чтобы доставить слоновую кость в ближайшую гавань.

— Согласен, — с радостью откликнулся Ньяла. — Это будет вполне справедливая награда за твои труды. Только доберемся ли мы до этой изгороди? — прибавил он, покачав головой.

— Доберемся, не бойся! — весело заявил я. — Затем, ты должен обещать мне, что твои воины не будут убивать ни женщин, ни детей.

— Согласен и на это, — Ньяла кивнул головой. — Я и сам не охотник проливать кровь попусту. Еще что?

— Ничего, кажется… Да, вот еще, — прибавил я, стараясь говорить как можно равнодушнее. — Твоя дочь сказала мне, что в числе рабов Вамбе есть один белый. Когда все рабы твоего врага станут с моей помощью твоими, уступи этого белого в мое полное распоряжение со всей собственностью, какая у него найдется. Согласен?

— Разумеется, — ответил Ньяла с улыбкой. — Что мне до этого белого? Бери его себе, если хочешь. Больше ты ничего не желаешь?

— Ничего.

На том и закончилась наша беседа. Само собой разумеется, что только горячее желание выручить Эвери из его жестокого рабства заставило меня принять участие в этой безрассудной войне. Но причины, которые вы легко поймете, вынудили меня скрыть от дикарей мои настоящие побуждения. Затем мы начали обсуждать план кампании. Из сведений, доставленных мне отцом Майвы и в особенности ею самой, я узнал, что Вамбе — самый грозный властитель во всем краю, что он может в несколько дней собрать до шести тысяч войска и даже в мирное время имеет при себе от трех до четырех сотен солдат. Я узнал также, что крааль Вамбе и окружающие его селения укреплены каменными стенами так сильно, что взять их не представляется никакой возможно — ста. Несколько лет назад один из туземных царьков попытался сделать это и был вынужден отступить, потеряв около тысячи человек.

— Но с тыла, — утверждала Майва, — укрепления совсем слабы, крааль прилегает к горе, а по горе можно пройти лишь одной тропинкой, которую знают только Вамбе и немногие из его приближенных.

— А ты не знаешь этой тропинки, Майва? — спросил я с сожалением, уверенный, что услышу отрицательный ответ.

— Я не глупа, Макумазан, — она сопроводила свой ответ пренебрежительной улыбкой. — Кто знает много, тот силен. Я позаботилась узнать тайну этой тропинки и могу провести по ней войско. Только нужно будет веста ею в обход и по ночам: если Вамбе узнает о приближении врага, он тотчас запрет вход.

— Сколько людей можешь собрать ты за несколько дней, Ньяла? — задал я вопрос.

— Не больше тысячи двухсот или тысячи трехсот человек, — ответил он. — Но это будут надежные люди, мои бутианы — из рода зулусов, они гораздо храбрее матуку.

— Так вот что, по-моему, нужно будет сделать, — объявил я, немного подумав. — Собери в три дня как можно больше войска, и пусть Майва ведет его в обход через горную тропинку, по которой можно спуститься к краалю Вамбе. Тем временем пошли другой дорогой, той, которой мы явились к тебе, маленький отряд отборного войска с ружьями. Он поведет меня и моих людей безоружными и якобы плененными, а также женщину, по возможности похожую на Майву. Если по дороге встретятся солдаты Вамбе и спросят, куда мы идем, пусть предводитель отряда ответит, что он ведет к Вамбе его беглянку-жену и прогневавшего инкоси белого охотника. Тогда нас пропустят. У самых ворот крааля, в ограде, как сообщила мне Майва, есть копье[119] с несколькими пещерами, которые не охраняются, так как он находится в пределах ограды. Войдя в ворота, мы немедленно займем его. К этому времени большой отряд должен быть уже на горе. Пусть он разведет огонь в знак того, что достиг условленного места. Когда мы увидим дым, то откроем огонь по неприятелю. Все воины бросятся на нас, а тем временем основные силы нападут на крааль с тыла и ворвутся в него. Таким образом неприятель очутится меж двух огней и будет разбит, прежде чем успеет опомниться. Вот мой план, Ньяла. Если у тебя есть другой, расскажи мне о нем.

— Нет, — проговорил Ньяла, подумав, — твой план хорош, очень хорош. Я не могу придумать лучше. Поистине белые люди хитрее шакалов. Пусть будет, как ты говоришь. Да станет великая змея бутианов на хвост и да пошлет она удачу нашим воинам. Тогда мы избавимся от Вамбе и от его тиранства.

Затем Майва вышла вперед и, вынув из сумки мертвую ручку, заставила отца и индун поклясться на ней, что они не прекратят войну, пока не доведут ее до победы. Впоследствии эта кампания получила название «Войны Маленькой Ручки».

В тот же день Ньяла разослал гонцов, приглашая всех мужчин, способных носить оружие, на Великий танец (мужской праздник). К вечеру второго дня собралось около тысячи двухсот пятидесяти рослых молодцов, вооруженных щитами и копьями. Ньяла лично принял командование над этим войском. Он был хороший военачальник и, зная, что от успеха войны зависит существование его государства, никому не хотел доверить такого важного поста. На четвертый день после ухода послов наше войско выступило в путь с Майвой в качестве проводника, а еще через два дня двинулся маленький отряд, который должен был проводить к Вамбе меня, моих людей и единокровную сестру Майвы. Храбрая девушка охотно согласилась взять на себя роль беглянки, но своих людей я с трудом уговорил принять участие в экспедиции. Им, понятно, было вовсе не по вкусу совать, как говорится, голову в львиную пасть. Но присутствие их было необходимо, и я склонил их обещанием хорошей награды. Наш отряд состоял из двухсот человек с ружьями. В тех краях у многих дикарей есть ружья, хотя стреляют они плохо. Кроме ружей, при них были еще ассегаи, без которых дикари не ходят никуда, но не имелось ни щитов, ни воинского убранства; они должны были иметь вид мирного конвоя, а не войска, идущего в бой.

Путь был известен. Нам пришлось идти мимо трупов убитых нами солдат Вамбе, от которых к тому времени остались одни скелеты, шакалы успели обглодать их дочиста. На второй день после выступления мы были уже во владениях Вамбе. Я разделил отряд на три части — авангард, центр и арьергард. В первом и последнем насчитывалось по пятьдесят человек, во втором — сто. В центре его шел я, безоружный, со всеми своими людьми и с мнимой Майвой, голова которой была закутана покрывалом. Не успели мы пройти и пяти миль по равнине после спуска с горы, как нам навстречу попался отряд солдат Вамбе, человек в пятьдесят, очевидно поджидавший нас. Начальник отряда остановил нас и спросил, куда мы идем. Индуна, которому поручено было для вида начальство над нашим отрядом, ответил как было условлено. Начальник отряда матуку спросил, почему нас так много, и получил ответ, что так как я и мои подчиненные — отчаянные храбрецы, то Ньяла побоялся, как бы мы не разбежались по дороге и не навлекли на него гнев Вамбе, потому он и дал нам такой многочисленный конвой. Тогда начальник матуку принялся издеваться надо мной, уверяя, что Вамбе отплатит мне за смерть его воинов и познакомит меня с Тем-что-кусается, то есть с львиным капканом, в который, по его словам, защемят меня и оставят умирать, как шакала, пойманного за лапу. Меня разбирала страшная злость от его слов, но я не подавал вида и притворялся, будто трушу. Сказать по правде, я не совсем притворялся, меня действительно пробирала дрожь при мысли, что, быть может, мне и в самом деле не миновать ужасного капкана. Я прекрасно сознавал, в какую опасную игру играю. Но не мог же я оставить без помощи бедного Эвери… А раз дело было задумано — отступать не приходилось.

Начальник отряда матуку объявил, что он и его воины пойдут с нами, и начал нас торопить. Но нам нужно было прибыть на место не раньше вечера, поэтому мы прямо заявили, что идти скорее не можем. Дело чуть не дошло до ссоры, однако они в конце концов перестали подгонять нас, но все же не избавили от своего милого общества и всю дорогу угощали меня намеками на То-что-кусается. Эти намеки расстраивали и злили меня до крайности, хоть я и старался казаться равнодушным.

Часу в пятом пополудни перед нами появился крааль Вамбе, расположенный в лощине у подножья горы. С первого же взгляда я убедился, что с фронта он действительно неприступен для войска, не имеющего артиллерии. К вечеру мы спустились в лощину, и сделать это оказалось нелегко, так как дорога была усеяна крупными камнями, через которые мы прыгали, как кузнечики. Уже начинало темнеть, когда мы подошли ко внешним укреплениям, состоявшим из тройной каменной стены с воротами до того узкими, что в них с трудом мог протиснуться один человек. В эти ворота нас пропустили без задержки, поскольку с нами были воины Вамбе. За этой оградой находилась каменистая площадка, а за ней опять шли укрепления с воротами в виде буквы V. Через эти ворота — они были открыты — я увидел пригорок, который нам предстояло занять. Как только мы приблизились к воротам, я подал нашему индуне условный знак. Он остановил отряд и объявил, что мы подождем здесь, пока Вамбе пришлет сказать, что готов принять нас.

— Хорошо, — согласился начальник отряда матуку. — Ты со своими людьми можешь остаться здесь, но пленных должен передать мне. Вамбе ждет их, как голодный ждет пищи, он не ляжет спать до тех пор, пока не устроит белому охотнику «спокойного ночлега». И для жены у него тоже готов хороший прием.

— Я не могу передать тебе пленных, — возразил индуна. — Ньяла приказал мне вручить их лично самому Вамбе, и я не смею ослушаться его приказания…

Спор длился долго. Наконец предводитель матуку уступил и ушел докладывать о нас своему господину, обещая вскоре вернуться за нами. Проходя мимо меня, он остановился и, указывая на последние лучи заката, догоравшие на горизонте, проговорил:

— Посмотри в последний раз на солнце, белый. Ты его больше не увидишь. То-что-кусается стоит в темноте.

На следующий день мне пришлось застрелить этого негодяя, и, признаться, из всех, кого я вынужден был лишить жизни во время моих африканских странствий, о нем одном вспоминаю я не только без упреков совести, но даже без малейшего сожаления.

Глава 7

НАПАДЕНИЕ
Возле того места, где мы стояли, бежал ручеек. При виде его мне вдруг пришло в голову, что на копье, который мы собирались занять, не будет воды и потому нам необходимо сделать хотя бы небольшой запас. Я шепотом сообщил об этом индуне, и он тотчас приказал своим людям напиться и наполнить водой все имеющиеся у нас кувшины, которых было штук восемь.

— Теперь что нам делать, белый человек? — спросил он у меня.

— Войдем в ворота и займем копье, — ответил я.

Мы направились к воротам. Как я и ожидал, стоявшие у ворот двое часовых остановили нас и осведомились, куда мы идем. Индуна ответил, что раздумал ждать и хочет идти в крааль. Они объявили, что не пропустят нас; тогда мы без церемоний отшвырнули их в сторону и вошли в ворота. Они, конечно, побежали звать на помощь, а мы направились к копье, отстоявшему от ворот ярдов на сто. Крики часовых скоро привлекли множество вооруженных людей, которые бросились к нам, а мы пустились бегом и успели добежать до копье прежде, нежели противники перерезали нам дорогу. Только один из наших воинов споткнулся и был схвачен в плен. Как я узнал впоследствии, его убили за то, что он не хотел сообщать никаких сведений о наших планах. К счастью, им некогда было пытать его, а то бы не миновать ему пыток — матуку очень любят мучить своих пленников.

Когда мы вошли в главную пещеру копье, наши преследователи остановились, не смея идти за нами. Я наскоро осмотрел занятую нами позицию и убедился, что она очень хороша. Пригорок был обнесен тройной стеной, и здесь находились три пещеры. В одной из них я разместил моих людей. Во-первых, мне хотелось обеспечить им безопасное убежище, во-вторых, они страшно трусили, и я смертельно боялся, как бы они не разбежались и не сообщили Вамбе о наших планах. В других местах я расставил надежных часовых и едва успел отдать распоряжения, как совсем стемнело. Вдруг из темноты послышался голос, который я сразу узнал, — это был голос начальника провожавшего нас отряда. Он требовал, чтобы мы шли за ним к Вамбе. Мы, разумеется, отказались, ссылаясь на то, что не можем идти в такой темноте. Они грозили, что нападут на нас, если мы не послушаемся, а мы отвечали, что откроем по ним огонь, если они не оставят нас в покое. Так как им не хотелось нападать на нас в темноте, они в конце концов отступили, но развели огни вокруг копье, из чего мы могли понять, что за нами зорко следят.

Ночь показалась нам очень долгой. Почти никто не спал. К счастью, у нас были и припасы, и вода, так что голодать и мучиться жаждой нам не пришлось. Но неизвестность нашего положения не давала нам сомкнуть глаз. К тому же стало холодно, люди озябли и потому пата духом, но я старался их ободрить, убеждая не срамить себя трусостью перед собаками-матуку. Наконец рассвело, и при первых лучах солнца я увидел длинную колонну войска. Она остановилась ярдах в полутораста от копье; от нее отделился человек в высоком головном уборе, очевидно исполнявший роль глашатая, и, подойдя к стенам укрепления, окликнул нас. Индуна вышел на пригорок и спросил, что ему надо.

— Идите к Вамбе, он зовет вас, — прокричал глашатай. — Вручите ему пленных и уходите с миром. Если вы не послушаетесь, то будете убиты все до единого.

— Еще очень холодно, — уклончиво ответил индуна. — Мы совсем окоченели. Когда солнце разгонит туман, мы исполним волю Вамбе.

— Идите сейчас! — настаивал глашатай.

— Нет, — отказался индуна. — Мы пойдем, когда нам самим заблагорассудится, не раньше.

— В таком случае готовьтесь умереть! — торжественно изрек глашатай и медленным шагом направился к своим — ни дать ни взять злодей из мелодрамы. Я между тем отдавал последние распоряжения, готовясь к нападению и поглядывая на противоположную гору в надежде увидеть сигнальные огни. Но огней не было, и, признаюсь, сердце замирало при мысли, что нас ждет, если помощь запоздает. О том, чтобы выдержать осаду в пещере, не могло быть и речи: припасов у нас осталось мало, а воды лишь столько, чтобы промочить горло. Волей-неволей приходилось немедленно вступить в открытый бой, а надежды на победу, если не подоспеет помощь, не было ни малейшей.

Наконец солнце взошло над горами в чудной своей красоте, и как раз в эту минуту матуку, которых к тому времени собралось около полутора тысяч, запели свой воинственный гимн. Едва они успели его кончить, как раздался залп, пули просвистели над нашими головами, но никого не ранило.

«Начинается!» — подумал я и не ошибся. Колонна неприятеля разделилась на три части и напала на нас с трех сторон. Расположив людей за укрытием, я сам стал на пригорке выше всех, чтобы руководить ими, и велел не стрелять, пока противник не подойдет совсем близко. Это был единственный способ не тратить зарядов даром, так как туземцы вообще плохие стрелки, а ружья у них, конечно, прескверные — многие из них были сделаны просто-напросто из газовых трубок, пулями же служили по большей части кусочки железа, отломанные от старой металлической посуды, и даже острые кремешки и камешки.

Атака началась стремительно. Неприятель бежал на нас со всех ног.

«Бегите, бегите, голубчики! — думал я, не спуская с них глаз. — И ведь как ловко бегут — словно стена. Тем лучше!»

— Не пора ли стрелять, отец наш? — спросил меня индуна.

— Рано, черт вас побери! — ответил я с досадой.

Противник был от нас всего ярдах в двадцати. Но это расстояние стремительно уменьшалось. Когда он подошел приблизительно ярдов на тринадцать, я крикнул: «Стреляй!» — и первый дал два выстрела из своей тяжелой двустволки. Одновременно и мои люди дали залп из своих ружей, а их у нас было больше двухсот! Эффект оказался поразительным, ни один из зарядов не пропал даром. Во вражеских рядах начался переполох. Шедшие впереди попадали, как мухи, остальные разбежались. Мы поспешили перезарядить ружья, радуясь, что сами пока не потеряли ни одного человека. Но сигнальных огней на горе все еще не было, поэтому наше положение оставалось крайне опасным.

Отступивший неприятель не возобновлял атаки с полчаса. Очевидно, они совещались, что делать дальше, и, поняв, что лобовой атакой ничего не добьешься, переменили тактику. Разделившись на маленькие группы, воины начали пробираться к нам через канавку, по-видимому намереваясь сосредоточиться в небольшой ложбинке. Отражать атаку оттуда огнестрельным оружием не было никакой возможности, пришлось бы принять рукопашный бой. Конечно, мы старались не пустить вражеских солдат в ложбинку, стреляя в них, но для этого нужны хорошие стрелки, а в нашем отряде такой был всего один — ваш покорный слуга. Вскоре неприятель сосредоточился в ложбинке числом около тысячи и ринулся на нас, а мы бросились ему навстречу, и завязалась рукопашная. Наши бутианы сражались молодцами, холодное оружие — страшный ассегай — было им более по душе, чем ружье, и они наносили врагу порядочный урон, но и сами пострадали немало. Вот тут-то я и покончил со своим приятелем, начальником провожавшего нас накануне отряда. Он вдруг вынырнул передо мной словно из-под земли и сделал попытку схватить меня, говоря: «Вот сейчас мы познакомим тебя с Тем-что…» Выговорить слово «кусается» он уже не успел, поскольку я выхватил их кармана револьвер и уложил его на месте.

Между тем бутианы начинали заметно уставать, а врагов все прибавлялось. Я видел, что нет никакой надежды на спасение и дрался как черт, думая только об одном — продать свою жизнь как можно дороже. Вдруг в неприятельских рядах послышались крики: «Воины! Воины на горе!» Я взглянул вверх и увидел целую толпу вооруженных людей, копья которых ярко сияли на солнце. Это был Ньяла со своими воинами, они находились уже недалеко от первого укрепления. Как мне стало известно впоследствии, они опоздали потому, что им пришлось переходить вброд разлившуюся реку. Когда они наконец пришли на гору, бой был уже в разгаре, и они, заметив это, бросились нам на помощь, не теряя попусту времени на сигналы.

Увидев их, мы словно ожили, а неприятель бросился им навстречу, дав нам передышку, которой мы воспользовались, чтобы сосчитать наши потери убитыми и ранеными. Первых было шестнадцать, вторых — тридцать пять. Я сразу послал за водой. Мы напились, раненых обмыли и перевязали. Я поручил надзор за ними своим носильщикам, как самым ненадежным в бою людям, а остальных собрал около себя и стал наблюдал за тем, что происходит на горе. Ньяла быстро овладел первым рядом укреплений, но за вторым его ждал серьезный отпор. Матуку успели привести в порядок свои силы, и бутианы продвигались вперед очень медленно. Я глядел на кипевший бой. Матуку были так заняты появлением нового врага, что, казалось, совсем забыли о нашем существовании. Но вскоре мне стало ясно, что без нашей помощи не обойдется. «Худо дело, — подумал я, — эти негодяи матуку, как видно, отлично умеют сражаться за стенами, и нашим бутианам, как они гаг храбры, с ними не справиться, если мы им не поможем. Нужно устроить диверсию».

Обдумав свой план, я сообщил его индуне, который одобрил его. Мы быстро двинулись к месту, где кипела битва. Мой план состоял в следующем: зайдя незаметно в тыл противника, дать по нему залп и затем, стремительно бросившись на него, действовать холодным оружием. План был отчаянный, это сознавал и я, но необходимо сказать, что горсть молодцов, которой я располагал, могла бы храбростью и стойкостью сделать честь любой европейской армии. Мы быстро двинулись вперед и поспели как раз вовремя. Матуку своим отчаянным сопротивлением уже начинали теснить бутианов, и те стали отступать. В это время на стене укрепления появилась Майва с копьем в руке. Пока я жив, не забуду, как красива была она в эту минуту. Глаза ее горели, грудь высоко вздымалась, белая одежда развевалась, как знамя.

— Трусы! Бабы! Цыплята! — кричала она, обращаясь к оробевшим воинам своего отца. — Неужели вы уступите собакам-матуку? Вперед! Еще немного, и победа наша. За мной, дети Ньялы.

С этими словами она спрыгнула со стены укрепления и, как львица, бросилась в середину вражеских рядов. Воодушевленные ее примером, воины Ньялы с громкими криками ринулись за ней на врага, а в это время поспели и мы — и неприятель очутился меж двух огней. Битва, жаркая, отчаянная, беспощадная с обеих сторон, кипела еще час, затем все было кончено. Воины Вамбе разбежались, а бутианы бросились за ними по пятам. Я не участвовал в преследовании. Изнемогая от усталости, я опустился на первый попавшийся мне большой камень и закрыл глаза. Теперь, когда дело было кончено, энергия, воодушевлявшая меня, вдруг уступила место полнейшей апатии. Я не мог даже хорошенько припомнить, что пережито мною за последние часы, и только иногда мелькала мысль: «Ведь я не ранен. Как же я уцелел?» Не знаю, сколько времени просидел я так в забытьи, похожем на что-то среднее между сном и обмороком, как вдруг кто-то громко назвал меня по имени. Я открыл глаза. Передо мной стоял Ньяла, кровь лилась у него из широкой раны на руке. А возле него стояла Майва с гордым и грозным выражением на лице.

— Неприятель разбит, Макумазан, — проговорил Ньяла спокойно и просто. — Нам больше нечего бояться его, сердце в нем упало. Воины Вамбе разбежались и попрятались по чащам и пещерам. Но многие из них не успели добежать до безопасного убежища, — прибавил он, и его красивые губы многозначительно дрогнули. — А где сам Вамбе? — внезапно спросил он. — И где белый, которого ты хотел спасти, Макумазан?

— Не знаю, — ответил я, еще не вполне придя в себя и машинально поглядывая на лежавшего неподалеку молодого матуку, который не мог встать из-за раны на ноге. Ньяла также взглянул на него и, быстро подойдя к нему, замахнулся своим окровавленным копьем.

— Где Вамбе? — грозно спросил он. — Говори скорей, собака, не то я убью тебя. В какой стороне он дрался?

— Он совсем не дрался, господин, — с усилием отвечал раненый. — Он никогда с нами не дерется, на это у него, видно, не хватает духу. Он, верно, у себя в доме или в пещере, что за домом, — прибавил он, указывая рукой в том направлении, где находилось жилище Вамбе.

— Пойдем посмотрим, — сказал Ньяла и, наскоро собрав несколько десятков воинов, пошел в указанном направлении. Я последовал за ним.

Глава 8

МАЙВА ОТМЩЕНА
Внутренний крааль, служивший жилищем Вамбе и его женам, находился невдалеке от того места, где я отдыхал после битвы. Он был обнесен красивой оградой из тростника, за которой стояли полукругом шалаши жен властителя. Майва, отлично знавшая дорогу, быстро привела нас туда. Ни в шалашах, ни на площадке перед ними никого не было, весь крааль как будто выгорел.

— Куда же девался этот шакал? — воскликнула Майва. — Он, верно, спрятался в пещеру за своим шалашом. Пойдем туда.

Чтобы добраться до пещеры, нам пришлось пройти мимо шалаша Вамбе, стоявшего в стороне возле самой скалы, в которой располагалась пещера. Я невольно остановился, пораженный необычным видом изгороди, окружавшей шалаш, и, подойдя ближе, чуть не вскрикнул от восхищения. Изгородь состояла исключительно из слоновых клыков! Это была та самая изгородь, о которой писал Эвери. Клыки располагались полукругом; поменьше были врыты в землю с обеих сторон ближе к скале, затем их размер постепенно увеличивался, а два самых больших, соприкасаясь концами, образовали что-то вроде ворот перед шалашом. Можно представить себе, что я почувствовал, увидев перед собой около шестисот клыков, которые по уговору составляли мою собственность. Конечно, они совсем почернели от грязи, но я был уверен — под нею кость совершенно цела. Чтобы убедиться в этом, я вынул из кармана складной нож, открыл его и поскоблил один из клыков. Действительно, под черным налетом оказалась белейшая кость. Я готов был прыгать от радости, но вдруг меня поразили крики, раздавшиеся где-то поблизости. «Спасите! Помогите! Режут!» — кричал голос, который заставил меня вздрогнуть. Это кричал Эвери.

— Господи! Что я за бездушный эгоист! — вскричал я и чуть не хватил себя кулаком по лбу от досады. — Я тут замешкался с клыками, а мой друг гибнет… Скорей, скорей к нему!

— Да, скорей, не то будет поздно, — проговорила Майва каким-то строгим голосом. — Он в пещере, следуйте за мной.

Мы мигом добежали до входа в пещеру, находившуюся в громадной скале. Там было настолько темно, что в первую минуту мы ничего не могли различить. Но когда наши глаза немного освоились с темнотой, мы увидели страшную картину. Посреди пещеры лежал огромный львиный капкан, совсем открытый, и семь или восемь женщин тащили к нему белого человека, почти нагого. Возле капкана стоял толстяк с жестоким выражением лица, маленькими злыми глазами и отвисшей нижней губой. Это был сам Вамбе, он держал руку на пружине, готовый закрыть капкан, как только несчастный Эвери угодит в него.

Прежде чем я успел сделать хоть одно движение, Майва подняла копье и пустила его в голову Вамбе. Он отскочил в сторону и уклонился от удара, но оступился и попал в капкан; пружина захлопнулась. Раздался крик, до того ужасный, что я до сих пор не могу вспоминать о нем без содрогания. Злодей узнал наконец на своей шкуре, каково было тем несчастным, которых он так любил подвергать этой страшной пытке, и хотя я считаю себя христианином, но не могу сказать, что особенно пожалел о нем в ту минуту.

Между тем копье Майвы, от которого Вамбе успел увернуться, попало в руку одной из женщин, державших Эвери. Она оставила его, другие последовали ее примеру, и мой бедный приятель, предоставленный самому себе, упал на землю, утомленный борьбой со своими мучителями.

— Злодейки! — крикнул Ньяла женщинам. — За что вы его мучили? Сейчас вы получите то, что заслужили. Убейте их, — повелел он, обращаясь к вошедшим с ним воинам.

— Нет, оставьте их, — с усилием проговорил Эвери. — Они не сами… он им велел…

Он указал на Вамбе и лишился чувств. Тогда Майва выступила вперед, сделав нам знак отойти, и стала перед Вамбе, прекрасная, грозная, страшная, как сама судьба.

— Кто я? — спросила она таким голосом, что он перестал кричать. — Узнаешь ты меня, Вамбе? Кто я? Жена твоя, мать твоего сына, тобой убитого — или ее тень, пришедшая из другого мира отомстить тебе и полюбоваться на твою смерть?

Ответа не было. Злодей, пораженный ужасом, молчал, устремив на нее тусклый взгляд своих желтых глаз.

— Что это? — вновь заговорила она, показывая ему высохшую ручку. — Отчего эта ручка оторвана от тела моего ребенка? Где он, где мой ребенок? Его это ручка — или это призрак, вышедший из могилы, чтобы схватить тебя за горло?

Ответом Вамбе на эти слова был глухой стон. Его посиневшие губы судорожно подергивались, но говорить он не мог.

— Где твои воины? — продолжала она. — Может быть, ты думаешь, что они сейчас явятся исполнить твою волю, схватить и казнить меня и всех твоих врагов? Может быть, ты воображаешь, будто все, что ты теперь испытываешь, не более чем тяжелый сон? Нет, Вамбе, это не сон. Твои воины развеяны прахом во все стороны. Ты больше не властитель, другой занял твое место. Женщина перехитрила тебя, она клялась отомстить тебе за сына — и отомстила. Ты умрешь медленной, лютой, страшной смертью, вот что ждет тебя, проклятый убийца моего беззащитного ребенка! — Она с силой ткнула в лицо Вамбе мертвую ручку и упала без чувств. Злодей невольно отшатнулся назад, зубцы капкана глубже впились ему в тело, и он опять начал реветь от боли.

Я не мог долее выносить этой сцены.

— Послушай, Ньяла, — обратился я к вождю бутианов. — Этот дьявол вполне заслужил свою участь, но не довольно ли мучить его? Вели своим воинам покончить с ним поскорее.

— Зачем? — хладнокровно возразил Ньяла. — Пусть он умрет так же, как заставлял умирать других. Мы все уйдем отсюда и оставим его одного…

— Нет, нет, прошу тебя, сжалься над ним, — перебил я его. — В живых его оставлять нельзя, но распорядись, чтобы он недолго мучался.

— Хорошо, Макумазан, будь по-твоему, — небрежно согласился Ньяла. — Если таково твое желание, я его исполню. Только прежде нужно унести отсюда мою дочь и белого человека, — прибавил он, указывая жестом своим воинам на Майву и Эвери, все еще лежавших без чувств. Послушные его знаку, воины подняли их на руки и понесли из пещеры. Когда Эвери проносили мимо Вамбе, властитель матуку стал умолять своего раба, чтобы тот заступился за него и избавил от той участи, которой Вамбе хотел подвергнуть его самого. Не знаю, хватило ли бы у моего добряка-приятеля великодушия уважить его просьбу, но он не слышал ее, поскольку был в обмороке. Я ушел, оставив Ньялу расправляться с Вамбе. Через несколько минут он пришел сообщить мне, что негодяя уже нет в живых.

Как только Эвери вынесли на воздух, он быстро очнулся. Страшно было смотреть на несчастного, он казался шестидесятилетним стариком, хотя ему не было тогда и сорока лет; его высохшее, как щепка, тело, было сплошь покрыто рубцами и ранами — следами мучений, которым подвергал его Вамбе изо дня в день. Борода и волосы были сбиты в комок и местами выдраны целыми клочьями. Придя в себя, он с усилием приподнялся, осмотрелся вокруг, как бы припоминая, что с ним было, и вдруг, увидев меня, пополз, обхватил своими исхудалыми руками мои колени и припал к моим ногам, обливаясь слезами.

— Что ты, старина? Перестань, как тебе не стыдно! — взывал я, стараясь поднять его. Мне было ужасно неловко, я, знаете, не привык ни к чему подобному.

— Спаси тебя Бог… награди тебя Бог! — повторял он, рыдая. — Если бы ты только знал, что я вытерпел, если бы ты только мог себе представить, от чего ты меня избавил! И ты не побоялся придти ко мне на выручку, рискуя своей головой. Но ты всегда был мне верным другом. Благослови тебя Бог! Ты мой избавитель, ты мое провидение…

— Полно чушь молоть, дружище! — сердито перебил я его. — Я пришел сюда вовсе не тебя выручить, а за слоновой костью. Видишь, сколько ее припас туг для меня этот негодяй! Ну, скажи на милость, кто из нашей братии, торговцев слоновой костью, не рискнул бы ради такого сокровища даже своей бессмертной душой, а не только шкурой?

Но сколько я ни убеждал его, что он тут ни при чем, он не верил мне и продолжал благодарить, заливаясь слезами. Наконец я понял, что у него нервный припадок, и догадался дать ему хлебнуть коньяку из фляжки, которая была у меня в кармане. Это помогло, он немного успокоился, а я между тем заглянул в шалаш Вамбе, нашел там кое-какое платье, приодел его и усадил рядом с собой.

— Скажи ты мне на милость, — спросил я его прежде всего, — за что этому негодяю вздумалось засадить тебя в капкан.

— Когда ему пришли сказать, что на горе солдаты и что Майва ведет их, — объяснил он, — одна из женщин заявила, что видела, как я писал что-то на листке и отдал листок Майве перед тем, как она ушла на очищение. Он догадался, в чем дело, и в наказание решил замучить меня до смерти; понимаешь ты меня? Я и язык-то свой забыл. О Господи, как я рад, что опять слышу родную речь!

Действительно, его трудно было понять, он все время употреблял туземные слова, не находя подходящих английских.

— А давно ты в плену? — расспрашивал я.

— Шесть лет и не помню уж сколько месяцев. За последний год я уж и считать перестал. Я пришел сюда с майором Элди. С нами были еще трое англичан и сорок носильщиков. Негодяй Вамбе перебил их всех, чтобы завладеть нашими ружьями, а сам и пользоваться ими не умел. Они все целы и висят в порядке в его хижине. Меня он пощадил, потому что заметил, что я умею ковать железо. Дважды я пытался бежать, но меня ловили. В последний раз Вамбе засек меня чуть не до смерти, да я бы и умер непременно, если бы не Майва. Она потихоньку ухаживала за мной и лечила меня. Этот проклятый львиный капкан также достался ему от нас, и, знаешь ли, он замучил в нем человек двести, не меньше. Любимым его развлечением было приходить и смотреть, как мучается в капкане человек. Сядет, бывало, возле несчастного, любуется и смеется, и не отойдет, пока тот Богу душу не отдаст. Иных он поил и кормил, чтобы они дольше мучились. «Проживи, — говорил он, — до такого-то времени, тогда я тебя выпущу». Но, сколько мне помнится, он ни разу не сдержал слова.

— Вот так дьявол! — воскликнул я, невольно содрогнувшись. — Признаюсь, слушая тебя, я готов пожалеть, что дал совет покончить с ним скорее. Пусть бы в самом деле околел в капкане, поделом ему!

— Ну, полно, — перебил меня Эвери, мазнув рукой, — довольно с него. Он все-таки попробовал перед смертью, как это вкусно. Да и на том свете, я думаю, ему придется несладко.

Мы еще долго толковали с приятелем, и я удивлялся одному: как он не лишился рассудка за те страшные годы, которые провел в плену у дикарей. Можно себе представить, каково ему было жить среди ежедневных истязаний и в постоянном страхе лютой казни.

Наш разговор был прерван Ньялой. Он пришел сказать, что обед готов, и, признаюсь, это известие крайне нас обрадовало. После обеда Ньяла пригласил меня и главных своих индун на совет, чтобы решить, что делать с пленными и как быть с покоренной страной. Я дал всем высказаться и изложил свое мнение.

— Ньяла, твое мужество и храбрость твоего войска принесли тебе победу. Страна, которую ты покорил, принадлежит тебе по праву завоевателя. Вамбе не оставил после себя детей, так пусть Майва, как его старшая жена и инкосазана, управляет страной под твоим верховным владычеством. Но не забудь, что хотя часть неприятельской армии перебита, все же многие воины успели разбежаться и попрятаться кто куда. Их нельзя оставить так, они могут собраться где-нибудь и напасть на нас врасплох. В числе пленных, которых мы захватили, есть несколько женщин. Наверное, они знают, куда попрятались их отцы, мужья и сыновья. Объяви им свободу, пусть они идут к своим мужчинам и скажут им, чтобы те явились к тебе и сложили оружие. Обещай за это возвратить в целости все их имущество и скот. Скот Вамбе и все его имущество по праву принадлежит тебе как военная добыча. Если же в продолжение трех дней они не придут к тебе и не признают твою власть, тогда придется продолжать войну. Но вряд ли они не примут этих условий.

Ньяла одобрил этот план и распорядился немедленно привести его в исполнение. Женщины были отправлены, и по их лицам было видно, что они весьма довольны данным им поручением.

— Идите к вашим мужьям и братьям, — объявил им Ньяла, — и передайте: пусть они явятся ко мне без страха. Я не враг им, я воевал с тираном Вамбе, но воевать с его народом не желаю, если он сам не принудит меня к этому.

Весь остальной день мы провели, ухаживая за ранеными, а вечером развели костры и собрались возле них поужинать. Можно представить себе, что почувствовал Эвери, когда после ужина я угостил его трубочкой. Он вдыхал дым со слезами радости на глазах, ведь это была первая трубка, выкуренная им за шесть лет.

Утром следующего дня мы на всякий случай занялись военными приготовлениями, но часам к двум увидели толпу солдат, направлявшуюся к нам с опущенным оружием в знак покорности. Один из них, почтенный старик, судя по всему индуна, и с ним еще двое выступили вперед, подошли к Ньяле и поклонились ему до земли.

— Мы рабы твои, — обратился к нему старик. — Вамбе умер. Ты, Великий Лев, съел его. Мы пришли выслушать, что ты нам скажешь и что скажет дочь твоя Майва, Царица Войны, которая сама вела в бой твоих воинов, и что скажет Хитрый Белый Шакал, который вырыл яму для Вамбе. Говорите, мы будем повиноваться.

Ньяла повторил им свои условия и спросил, согласны ли они признать своей властительницей Майву под его верховным начальством.

— Согласны, — отвечал старик. — Кто бы над нами ни властвовал, наверное, новый господин наш не будет хуже Вамбе. К тому же мы знаем Майву и не боимся ее, хотя она и колдунья и грозна в битве.

Тогда Ньяла обратился к Майве с вопросом, согласна ли она быть его наместницей.

— Согласна, — отвечала Майва. — Я буду добра к послушным, и они будут довольны мной. Но непокорными и мятежными я буду править железной рукой.

«Верно», — подумал я, невольно любуясь на грозную красавицу.

Тем разговор и кончился. К вечеру того же дня все в краале пришло в такой порядок, что если бы не трупы, валявшиеся там и здесь, то можно было бы подумать, будто и вовсе не было войны.

На другой день мы стали собираться в дорогу. Главной моей заботой было вырыть и увезти клыки, которых здесь, как я уже говорил, оказалось около шестисот. Я, признаться, побаивался, как бы Ньяла не стал оспаривать у меня это сокровище, но забыл, что имею дело не с европейцем, а с дикарем. Ему и в голову не пришло нарушить слово.

— Возьми клыки, Макумазан, — сказал он мне просто. — Они твои, ты их заслужил. Возьми и носильщиков, сколько тебе понадобится.

Я набрал более семисот человек и на следующий день выступил в путь с ними и с Эвери. Перед тем как отправиться, я пошел проститься с Майвой, которой отец оставил три сотни воинов в виде почетной стражи. Она приняла меня, как настоящая королева, и дала поцеловать руку на прощанье.

— Ты храбрый человек, Макумазан, — проговорила она, — и ты был мне верным другом в беде. Если когда-нибудь тебе понадобится помощь или убежище, помни, что Майва не забывает ни зла, ни добра. Все, что я имею, твое.

Так расстался я с этой замечательной женщиной. Два года спустя я услышал, что ее отец умер, а она мудро и твердо управляет обоими племенами.

Весело нам было идти обратно по той дороге, по которой несколько дней назад мы шли с таким страхом, но еще веселее было бедняге Эвери покидать землю, где он столько выстрадал. Несколько дней он был до того слаб, что мы вынуждены были останавливаться по дороге чаще обыкновенного, чтобы дать ему передохнуть. Но при хорошем питании и при полном спокойствии он вскоре окреп и выздоровел. Когда мы дошли до вершины горы, с которой могли видеть крааль Вамбе, он стал на колени и со слезами благодарил Бога за свое спасение. Перед тем как отправиться в путь, я вымыл его, смазал раны целебной мазью, которой запасся еще в Претории, одел в свое платье, подстриг ему бороду, и он стал молодец хоть куда.

Пройдя ущелье, около которого произошла моя первая стычка с матуку, стоившая жизни бедняге Хобо, мы разделились. Ньяла со своими воинами отправился восвояси, а мы с Эвери и носильщиками пошли к бухте Делагоа. Ньяла расстался со мной очень дружелюбно и благодарил за то, что я уговорил его начать войну, принесшую ему такие выгоды. Правда, он потерял почти треть своей армии, зато из ленного владельца превратился в самого могущественного властителя в краю. Он дал мне конвой в полтораста человек, чтобы присматривать за носильщиками-матуку, не внушавшими мне доверия. Однако они вели себя очень порядочно, и через неделю мы добрались до бухты Делагоа. К сожалению, часть моего сокровища потонула во время переправы через реку, но все же у меня осталось еще достаточно много слоновой кости. Я выручил за свой товар семь тысяч фунтов. Барыш, как видите, был недурной. Половину суммы я отдал Эвери. Он не хотел было брать, но я его заставил. По-моему, эти деньги принадлежали ему по праву: если бы не он, не видать бы мне этих клыков. На свой маленький капиталец он открыл банк в Претории, и теперь его дела идут отлично… Вот и конец моему рассказу».

— Ну, господа, как вам нравится моя история?

Мы, конечно, поспешили заверить его — совершенно искренне, — что она очень интересная, а Гуд многозначительно заметил, что она будет почище его истории с каменным бараном.

— Еще бы! — согласился Квотермейн не менее многозначительно. — Однако мы порядком засиделись, — прибавил он, вставая. — Уже третий час, а завтра нам на охоту.

— А куда вы дели капкан,Квотермейн? — поинтересовался я, зажигая свечу, чтобы отправиться в отведенную мне комнату.

— Увез с собой и поставил было у себя в спальне, но, признаюсь, он не давал мне спать: каждую ночь мерещился в нем то Эвери, то Вамбе, то малютка Майвы, а напоследок стало казаться, будто я торчу из него сам. Я больше не мог выносить этого и отослал капкан в музей с объяснением, откуда он и чем замечателен.

Мы простились и разошлись спать. Я уснул, думая об услышанном, и всю ночь мне снилось, будто я женат на Майве и очень боюсь своей грозной красавицы жены.



Книга VI. РАССКАЗ ОХОТНИКА КВОТЕРМЕЙНА

Аллан Квотермейн рассказывает о том, как, лишившись во время охоты фургона и волов, он был вынужден в сопровождении двух слуг возвратиться в населённые места. На этом опасном пути длиной в 300 миль они подверглись нападению льва, а также встретились со свирепым буйволом.

* * *
Сэр Генри Кертис, как это знает каждый, кто с ним знаком, — один из самых гостеприимных людей на свете. Недавно, когда я имел удовольствие пользоваться этим гостеприимством в его йоркширском доме, я услышал охотничий рассказ, который мне хотелось бы вам передать. Несомненно, до многих из тех, кто это прочтет, дошли удивительные слухи о том, как сэр Генри Кертис и его друг капитан Гуд нашли в сердце Африки огромный клад из алмазов, которые, как полагают, некогда принадлежали не то египтянам, не то царю Соломону, а может быть, и другому герою древних времен. Впервые я прочел об этом в газетной заметке, как раз когда собирался в Йоркшир погостить у Кертиса. Нечего и говорить, что я ехал туда, сгорая от нетерпения, ведь истории о тайных кладах неизменно волнуют воображение. Едва я переступил порог дома сэра Генри, как сразу же набросился на него с расспросами. Генри не стал оспаривать достоверность заметки, но, несмотря на мои настойчивые просьбы, ни он, ни капитан Гуд, который тоже гостил у него в доме, не захотели рассказать мне историю находки.

— Вы все равно не поверите, — сказал сэр Генри и весело рассмеялся громким смехом, который, как в бочке, грохочет в его большой груди. — Подождите охотника Квотермейна; сегодня вечером он возвращается из Африки, и пока он не появится, вы не услышите ни слова об этом деле ни от Гуда, ни от меня. Квотермейн все время был с нами; это он проведал о кладе много лет назад. Да если бы не он, мы бы и не разговаривали бы здесь сегодня. А сейчас я иду встречать его.

Больше мне не удалось выжать из него ни слова. Не удалось это и другим гостям, хотя все мы, особенно дамы, томились от любопытства. Я никогда не забуду, как, собравшись в гостиной перед обедом, они разглядывали не огранённый алмаз каратов на пятьдесят. Показывая алмаз, капитан Гуд сказал, что у него есть камни и покрупнее. Если я когда-нибудь видел на прекрасных лицах женщин такую живую заинтересованность и зависть, то именно в тот вечер.

Как раз в этот момент лакей открыл дверь и объявил о прибытии м-ра Аллана Квотермейна. Тут Гуд сунул алмаз в карман и бросился к маленькому человечку, который, прихрамывая, застенчиво вошел в комнату в сопровождении самого сэра Генри Кертиса.

— Ну, Гуд, вот наконец и он, целый и невредимый, — радостно сказал сэр Генри. — Леди и джентльмены, позвольте представить вам одного из старейших охотников и самою лучшего стрелка Африки, убившею больше слонов и львов, чем кто-либо.

Все повернулись к Квотермейну и, словно невзначай, стали разглядывать маленького хромого человечка. Несмотря на свой малый рост, он вполне этого заслуживал. У него были коротко подстриженные седые волосы, торчавшие на его голове, словно щетина на щетке, мягкие карие глаза, казалось, мгновенно замечавшие все вокруг, и обветренное лицо, которое от непогод и солнца приобрело цвет красного дерева. Когда он отвечал на восторженное приветствие Гуда, я заметил, что он говорит с небольшим акцентом, придающим своеобразие его речи.

За обедом мне посчастливилось сидеть рядом с Алланом Квотермейном, и я, разумеется, всячески старался его разговорить. Но мне это никак не удавалось. Он подтвердил, что действительно не так давно совершил с сэром Генри Кертисом и капитаном Гудом совершил путешествие в глубь Африки и что они нашли там клад, однако тут же учтиво перевел разговор на другую тему и принялся расспрашивать меня об Англии, где он никогда прежде не бывал — по крайней мере, с тех пор, как вышел из младенческого возраста. Разумеется, это не очень меня интересовало, и я стал искать способа вернуть беседу в нужное русло.

Обедали мы в зале, обшитом дубовыми панелями; на противоположной стене висели два огромных слоновых бивня, а под ними — рога буйвола. Рога были грубые, покрытые наростами, какие бывают у старых самцов. Один рог, весь в глубоких царапинах, на конце был отломан. Заметив, что Квотермейн все время останавливал свой взгляд на этих трофеях, я спросил, не напоминают ли они ему о чем-нибудь.

— Ну как же, — ответил он с усмешкой, — года полтора назад слон этими бивнями раскроил пополам одного охотника, а что касается рогов буйвола — они чуть не погубили меня и убили слугу, к которому я был очень привязан. Я подарил их сэру Генри, когда он несколько месяцев назад покидал Наталь.

Тут м-р Квотермейн вздохнул и повернулся к даме — соседке по столу, Вряд ли нужно добавлять, что и она изо всех сил старалась разузнать что-нибудь об алмазах.

Вообще за столом чувствовалось с трудом сдерживаемое возбуждение; оно прорвалось, как только слуги покинули комнату.

— О, м-р Квотермейн, — воскликнула дама, сидевшая рядом с ним, — вы должны нам помочь! По милости сэра Генри и капитана Гуда мы долго терпели муки неудовлетворенного любопытства. Они решительно отказывались до вашего прихода проронить хоть словечко о кладе. Мы просто не можем терпеть дольше, прошу вас, начните наконец рассказ.

— Расскажите, — подхватили все, — расскажите, пожалуйста.

Охотник Квотермейн тревожно оглядел сидевших за столом. Ему явно не нравилось, что он вызывает столь пристальное внимание.

— Леди и джентльмены, — сказал он наконец, покачивая седой головой. — Мне неприятно разочаровывать вас, но я не могу исполнить ваше желание. Видите ли, по просьбе сэра Генри и капитана Гуда я написал простой и правдивый отчет о копях царя Соломона и о том, как мы их нашли. Таким образом, вы скоро сами прочтете о нашем удивительном приключении. До этого я ничего о нем не скажу; уверяю вас, я ценю вашу любознательность и совсем не важничаю. Просто вся эта история полна чудес, и я боюсь ее скомкать. При беглом рассказе я рисковал бы предстать перед вами одним из тех пошлых вралей, которые так часто встречаются среди представителей моей профессии. Эти люди не стыдятся рассказывать о том, чего не видели, и сочинять фантастические истории о зверях, которых никогда не убивали. Думаю, что сэр Генри и капитан Гуд присоединятся к моим словам.

— Да, Квотермейн, я думаю, что вы вполне правы, — согласился сэр Генри. — Те же самые соображения заставили меня с Гудом попридержать языки. Нам не хотелось попадать в один разряд с другими… гм… знаменитыми путешественниками.

Послышался ропот недовольства.

— Думаю, что вы просто водите нас за нос, — несколько резко сказала молодая дама, сидевшая рядом с Квотермейном.

— Поверьте мне, — ответил старый охотник, склонив седую голову с неожиданной для него учтивостью, — хоть я и прожил всю свою жизнь в дебрях среди дикарей, я никогда не осмелился бы, да и воспитание не позволило бы мне обмануть столь прелестное создание.

Эти слова, видимо, удовлетворили молодую даму, действительно очень хорошенькую.

— Все-таки это ужасно, — вмешался я. — Мы просим хлеба, а вы кладете в протянутую руку камень, м-р Квотермейн, Расскажите нам хотя бы историю бивней, висящих напротив, Иначе мы не оставим вас в покое.

— Я неважный рассказчик, — сказал старый охотник, — но если вы готовы примириться с этим, я согласен. Но расскажу я не о бивнях, ибо они имеют отношение к нашему открытию копей царя Соломона, а о рогах, что висят под ними. Этим событиям уже лет десять…

— Браво, Квотермейн! — воскликнул сэр Генри. — Мы все будем в восторге. Выкладывайте свою историю! Но сначала наполните бокал.

Маленький человечек повиновался, отпил немного кларета и начал:

«Лет десять назад я охотился в самой глубине Африки, в местности, именуемой Гатгарра, неподалеку от реки Чобе. Со мной было четверо слуг-туземцев — погонщик, фоорлоопер, или, проще говоря, проводник, оба родом из Матабелеленда, готтентот Ханс, бывший раб трансваальского бура, и зулусский охотник Машуне, пять лет сопровождавший меня в походах. Неподалеку от Гатгарры я отыскал подходящий, здоровый участок, сущий парк; даже трава сохранилась очень хорошо для этого времени года. Там-то я и разбил небольшой лагерь — штаб-квартиру, откуда мы отправлялись в разные стороны на поиски крупной дичи, главным образом слонов. Однако мне не везло, слоновой кости я добыл очень мало. Поэтому я очень обрадовался, услышав от нескольких встречных аборигенов, что в тридцати милях от нас, в долине, пасется большое стадо слонов. Я уже собрался перенести в эту долину лагерь вместе с фургоном и всем остальным имуществом, но быстро отказался от этой идеи, узнав, что там свирепствует муха цеце, несущая верную смерть всем домашним животным, кроме ослов. С большой неохотой я решил оставить фургон на попечение двух матабеле — проводника и погонщика волов — и отправился к зарослям колючего кустарника только в сопровождении готтентота Ханса и Машуне.

Мы выступили, как и было намечено, на следующее утро и к вечеру достигли места, где, по словам аборигенов, паслись слоны. Но и здесь нас ждала неудача. Слоны действительно прошли тут: повсюду виднелся их помет, кусты мимозы были выдернуты из земли и перевернуты вниз плоскими кронами — это огромные животные лакомились их сладкими корнями. Однако самих слонов нигде не было. Они ушли дальше. Нам оставалось одно — следовать за ними, что мы и сделали. Ну и погоня же это была! Недели две или даже больше мы шли следом за слонами. Дважды настигали их (прекрасное, скажу вам, было стадо), но затем снова упускали. В конце концов мы нагнали их в третий раз, и мне удалось застрелить одного самца. Однако они снова ушли, да в такие дебри, что преследовать их было бесполезно. Раздосадованный, я прекратил охоту, и мы в прескверном настроении повернули назад, к лагерю, унося с собой бивни застреленного слона.

На пятый день мы добрались до невысокого копье, у подножия которого оставили фургон. Признаться, я взбирался на холм с приятным чувством путника, возвращающегося домой, потому что для охотника фургон — такой же родной дом, как комфортабельное жилище для цивилизованного человека. Я поднялся на вершину копье и взглянул вниз, туда, где стоял наш чудесный фургон с белым верхом. Но… фургона не было. А кругом, сколько хватал глаз, простиралась черная, выжженная равнина. Я зажмурился, посмотрел вновь и на месте лагеря разглядел лишь обуглившиеся бревна. Почти обезумев от горя и тревоги, я со всех ног побежал вниз, а за мной Ханс и Машуне. Не замедляя бега, я пронесся по участку равнины до ключа, где находился лагерь. Добежал — и тут же утвердился в своих худших опасениях.

Фургон со всем, что в нем находилось, включая мои запасные ружья и боеприпасы, был уничтожен степным пожаром.

Отправляясь в поход, я велел погонщику выжечь траву вокруг лагеря, чтобы предотвратить как раз то, что случилось. За излишнюю предусмотрительность я и был наказан! Верно, ветер взметнул пламя к полотняному верху фургона, и этого было достаточно. Не знаю, куда делись погонщик и проводник; должно быть, они испугались моего гнева и бежали, захватив с собой быков. Больше я их никогда не видел.

Я сидел у источника на почерневшей земле велда, тупо рассматривая обуглившиеся оси и дисселбум моего фургона.[120] Уверяю вас, леди и джентльмены, мне хотелось плакать. А Машуне и Ханс громко ругались — один по-зулусски, другой по-голландски. В хорошеньком мы оказались положении. До Бамангвато — столицы государства Кхамы,[121] ближайшего пункта, где мы могли рассчитывать на помощь, — было не меньше трехсот миль. А наши боеприпасы, запасные винтовки, одежда, продовольствие — все погибло! Я остался, в чем был: фланелевая рубашка да пара грубых башмаков. Из оружия — только винтовка восьмого калибра и несколько патронов. У Ханса и Машуне тоже по винтовке «мартини» и немного патронов. С таким снаряжением нам предстояло пройти триста миль по пустынной, почти необитаемой местности. Могу заверить вас, что я редко попадал в худшее положение, хотя бывал в разных переделках. Чего, однако, не случается в жизни охотника! Надо было искать выход из положения.

Кое-как скоротав ночь подле остатков фургона, мы утром двинулись в долгий путь к цивилизованным местам. Если б я вздумал подробно рассказывать обо всех трудностях и бедствиях этого ужасного путешествия, мне пришлось бы испытывать ваше терпение далеко за полночь. Поэтому, с вашего разрешения, я перейду прямо к описанию того приключения, о котором невесело напоминает пара буйволовых рогов на стене.

Коротко говоря, мы провели в пути около месяца, довольствуясь чем придется. Однажды вечером мы остановились на ночевку милях в сорока от Бамангвато. К этому времени положение наше стало уж вовсе не завидным. Мы шли голодные, совершенно измученные, с израненными ногами. К тому же, у меня разыгрался острый приступ лихорадки, отчего я почти ослеп и совсем ослабел; силе моей не позавидовал бы и ребенок. Боеприпасов, в сущности, не осталось — один-единственный патрон к моей восьмикалиберке да три на обе винтовки «мартини», которыми были вооружены Ханс и Машуне. Итак, мы остановились на ночевку за час до захода солнца и развели костер — к счастью, у нас еще сохранилось несколько спичек. Помню, что место для привала мы выбрали прелестное. Сразу же за звериной тропой, по которой мы притащились, находилась ложбинка, окаймленная деревцами мимозы с плоскими кронами, а на дне ложбинки из земли бил ключ; чистая ключевая вода разлилась здесь озерком. По берегам рос кресс-салат, точь-в-точь такой, какой только что нам подавали к столу. Есть было нечего — еще утром мы прикончили остатки маленькой антилопы ориби, которую застрелили два дня назад. Поэтому Ханс — он стрелял лучше Машуне — взял два из трех оставшихся патронов к винтовке «мартини» и отправился на охоту в надежде раздобыть к ужину еще одну антилопу. Сам я слишком ослабел, чтобы идти с ним.

Машуне между тем обламывал засохшие ветки мимозы, чтобы соорудить скерм — шалаш для ночлега. Он поставил его ярдах в сорока от берега. За долгую дорогу львы причиняли нам немало неприятностей. Не далее как прошлой ночью мы едва не подверглись их нападению. Я нервничал, потому что из-за своей слабости не мог надеяться на себя. Не успели мы с Машуне закончить шалаш или, вернее, некое подобие его, как примерно в миле от нас раздался выстрел.

— Слышишь?! — напевно произнес Машуне по-зулусски, не то тревожась, не то радуясь. — Слышишь удивительный звук, который помог бурам повергнуть на землю наших отцов в битве при реке Блад? Ныне мы голодны, отец мой; желудки наши малы и сморщены, как высушенный желудок быка, но скоро они наполнятся добрым мясом. Ханс — готтентот, а значит, умфагозан — человек низшего сорта, но стреляет он как надо, конечно, как надо. Да возрадуется твое сердце, отец мой, скоро на огне появится мясо и мы воспрянем духом…

Вскоре солнце закатилось в своем алом великолепии, между землей и небом воцарилась великая тишина африканских дебрей. Львы еще не появлялись, вероятно, дожидаясь луны, для других зверей и птиц настала пора отдыха. Не знаю, как вам передать это ощущение полной тишины; мне, ослабевшему и встревоженному долгим отсутствием Ханса, она казалась зловещей, словно природа задумалась над некой трагедией, что разыгрывалась перед ее взорами. Тишина эта напоминала о смерти, а одиночество — о могиле.

— Машуне, — сказал я наконец, — где же Ханс? Из-за него у меня тяжело на сердце.

— Не знаю, отец мой, не знаю. Может быть, он устал и заснул, а может, заблудился.

— Машуне, ты же не ребенок, чтобы болтать такие глупости, — ответил я. — Скажи мне, видел ли ты хоть раз за все годы, проведенные на охоте бок о бок со мной, чтобы готтентот заблудился или заснул на пути в лагерь?

— Нет, Макумазан (это, милые дамы, прозвище, данное мне аборигенами. Оно означает — «человек, который встает ночью» или «который всегда бодрствует»). Я не знаю, где он.

Так мы переговаривались, и ни один не хотел произнести вслух то, о чем думал про себя. А думали мы о том, что с бедным готтентотом случилось несчастье.

— Машуне, — сказал я после долгого молчания, — спустись к воде и нарви зеленых растений, что растут там. Я проголодался, мне нужно поесть.

— Нет, отец мой, там, наверное, собрались духи. Ночью они выходят из воды и рассаживаются по берегам, чтобы просохнуть. Мне сказал об этом один исануси.[122]

При свете дня Машуне был храбрецом, каких я мало встречал, но суеверия имели над ним большую власть, чем над цивилизованными людьми.

— Что ж, мне самому идти, дуралей? — строго спросил я.

— Нет, Макумазан, если твое сердце тоскует по этой странной траве, как сердце больной женщины, то я пойду, даже если духи сожрут меня.

И он действительно пошел к берегу и вернулся с большой охапкой кресс-салата, который я принялся жадно есть.

— А ты разве не голоден? — спросил я рослого зулуса, смотревшего мне в рот.

— Никогда я еще не был так голоден, отец мой.

— Тогда ешь, — протянул я ему пучок кресс-салата.

— Нет, Макумазан, я не стану есть траву…

— Не станешь есть — умрешь с голоду. Ешь, Машуне.

Некоторое время он с сомнением разглядывал кресс-салат, а затем схватил несколько листьев и засунул их в рот с жалобным воплем.

— О, неужели я родился для того, чтобы питаться зеленой травой, как бык? Знай моя мать такое, она убила бы меня при рождении!

Так он причитал, поедая кресс-салат пучок за пучком. Прикончив все, Машуне заявил, что живот его полон дрянью, которая холодит внутренности, как «снег на горе». В другое время я бы рассмеялся — уж очень забавно он изложил свои мысли! Зулусы не любят растительной пищи.

Едва мы покончили с едой, как услышали громкое рыканье льва, который, видимо, прогуливался гораздо ближе к шалашу, чем нам хотелось бы. Вглядываясь в темноту и настороженно прислушиваясь, я различил блеск больших желтых глаз и хриплое дыхание. Мы громко закричали, а Машуне подбросил сучьев в костер, чтобы огонь отпугнул льва. Это помогло; на некоторое время лев исчез.

Вскоре взошла круглая луна, накинув на все серебристый покров. Редко видел я такое красивое полнолуние. Помню, что, сидя в шалаше, я мог разобрать в ярком свете неясные карандашные заметки в моей записной книжке. Как только появилась луна, к озерку у подножия холма потянулась дичь. С моего места было видно, как звери проходили по небольшой возвышенности справа от нас на водопой. Один самец крупной антилопы эланд остановился ярдах в двадцати от шалаша и подозрительно оглядывал его. Прекрасная голова и ветвистые рога животного четко выделялись на фоне неба. Я собрался было подстрелить его в надежде обеспечить нас мясом, но тут же вспомнил, что осталось всего два патрона, а попасть в цель ночью чрезвычайно трудно, и отказался от своего намерения. Эланд спустился к воде. Через минуту-другую оттуда донесся сильный всплеск, а затем быстро-быстро застучали копыта животного, пустившегося в галоп.

— Что это, Машуне? — спросил я.

— Тот проклятый лев, бык его чуять, — ответил зулус на английском языке, о котором имел весьма смутное представление.

Не успел он произнести эти слова, как на противоположном берегу озерка послышался звук, похожий на стон. В ответ совсем близко от нас раздался громкий прерывистый рев.

— Клянусь Юпитером! — сказал я. — Их двое. Они упустили антилопу; как бы им не вздумалось теперь поохотиться за нами.

Мы подбросили еще сучьев в огонь и принялись кричать. Львы удалились.

— Машуне, — сказал я, — посторожи, пока луна не станет вон над тем деревом, — к тому времени пройдет половина ночи. Тогда разбуди меня. Да смотри в оба, не то львы быстро доберутся до твоих негодных костей. Мне надо немного вздремнуть, иначе я не выдержу.

— Нкоси! — ответил зулус. — Спи, отец мой, спи спокойно. Мои глаза будут открытыми, словно звезды, и, как звезды, они будут сторожить тебя.

Несмотря на слабость, я не сразу смог последовать его совету. Начать с того, что у меня болела голова от лихорадки, а тревога за готтентота Ханса еще усиливала эту боль. Не меньшую тревогу внушала мне и наша судьба: как мы пройдем сорок миль до Бамангвато с израненными ногами, на пустой желудок, имея всего лишь два патрона? Не прибавляло спокойствия и сознание того, что поблизости во мраке бродит голодный лев, а то и целая стая; хотя такое уже случалось со мной, внимание было напряжено, а это мешало уснуть. Помнится, в довершение всех бед я томился по трубочке с табаком, но мечтать о ней тогда было все равно что хотеть достать луну с неба.

В конце концов я забылся неспокойным сном, в котором было не меньше кошмарных видений, чем колючек на опунции. Мне, к примеру, снилось, что я наступил босой ногой на кобру, которая встала на хвост и шипела мне в самое ухо: «Макумазан». Шипение повторялось и повторялось, пока я наконец не проснулся.

— Макумазан, там, там, — шептал мне в ухо знакомый голос.

Приподнявшись еще в полусне, я открыл глаза. Машуне стоял подле меня на коленях и указывал в сторону озерка. Глянув туда, я увидел такое, что заставило вскочить меня, старого охотника, каким я был уже в ту пору.

Шагах в двадцати от нашего шалаша возвышался большой термитник, а на вершине, сдвинув все четыре лапы, чтобы уместить свое массивное тело, стояла крупная львица. При ярком свете луны я видел, что она пристально смотрела прямо на шалаш, а потом опустила голову и принялась лизать лапы.

Машуне сунул мне винтовку «мартини», прошептав, что она заряжена. Я приник к ложу, попытался прицелиться, но тут же понял, что даже при таком ярком свете не вижу мушки. Стрелять было бы безумием — я мог промахнуться или только ранить львицу. Я опустил винтовку и, поспешно вырвав клочок бумаги из записной книжки, которую просматривал перед сном, стал прилаживать его к мушке. Дело это было нелегкое, но не успел я как следует закрепить бумажку, как Машуне опять схватил меня за руку и показал на что-то темное в тени небольшой мимозы, росшей шагах в десяти от шалаша.

— Ну, а это что? — прошептал я. — Ничего не вижу.

— Это другой лев, — ответил Машуне.

— Ерунда! Твое сердце мертво от страха, у тебя двоится в глазах.

Я перегнулся через ограду, окружавшую шалаш, и вгляделся попристальнее.

Тут темная масса поднялась и передвинулась в пространство, освещенное луной. Это оказался великолепный темногривый лев — один из самых больших, каких я только видел. Сделав два-три шага, он заметил меня, остановился и замер, глядя прямо на нас. Он стоял так близко, что я различал отражение пламени костра в его злых зеленоватых глазах.

— Стреляй, стреляй! — сказал Машуне. — Дьявол приближается. Сейчас он прыгнет!

Я поднял винтовку и навел бумажку, прикрепленную к мушке, прямо на клок белых волос, торчавший там, где горло льва переходило в грудь. В этот момент лев оглянулся; я по опыту знал, что эти звери почти всегда оглядываются перед прыжком. Так оно и было: лев слегка пригнулся, и его огромные лапы припали к земле, чтобы было удобнее оттолкнуться. Я поспешно нажал на спусковой крючок «мартини», и как раз вовремя; в тот же момент лев прыгнул. Гулко и отрывисто грянул выстрел в безмолвии ночи. Мгновение спустя огромный зверь упал на голову футах в четырех от нас и покатился в нашу сторону, разбрасывая судорожно бьющими большими лапами ветки кустарника, вкопанные Машуне вместо ограды. Мы выскочили из шалаша с другой стороны, а лев ввалился в него и перекатился через костер. Затем он встал, сел на задние лапы, словно большая собака, и заревел. Боже, как он ревел! Никогда не слышал ничего подобного ни до, ни после. Снова и снова он набирал в легкие воздух и исторгал его с душераздирающим рыком. Вдруг посреди особенно громкого вопля он свалился, недвижный, на бок. Я понял, что он издох. Обычно львы умирают на боку.

Со вздохом облегчения я взглянул на термитник, где стояла самка. Она все еще была там и, словно застыв от изумления, глядела через плечо и помахивала хвостом. Но, к нашей великой радости, едва издыхающий зверь перестал рычать, она одним огромным прыжком исчезла в ночи.

Мы осторожно приблизились к распростертому чудовищу. Машуне затянул на зулусском языке импровизированную песню о том, как Макумазан, охотник из охотников, чьи глаза открыты ночью, как днем, засунул руку в пасть льва, пришедшего, чтобы пожрать его, и вырвал сердце зверя. Прибегая к обычной для зулусов гиперболизации, он выражал этим свое удовлетворение по поводу того, что произошло.

Предосторожности оказались излишними: лев был мертв, как чучело набитое соломой. Пуля, выпущенная из «мартини», поразила зверя на расстоянии дюйма от белого пятнышка, в которое я целил, прошла через все тело и вышла у правой ягодицы, близ основания хвоста. У винтовок «мартини» очень сильный бой, но пуля не производит больших разрушений в теле, и выходное отверстие ее невелико. К счастью, убить льва не так уж трудно.

Остаток ночи я спал глубоким сном, положив голову на бок мертвого льва, хотя от его опаленных волос исходил ужасный запах; мне казалось тогда, что в этой позе есть некая доля иронии.

Когда я проснулся, легкие розовые краски рассвета уже покрыли восточную часть небосклона. В первое мгновение я не мог понять, почему тревога сдавливает мне сердце ледяной рукой, но запах паленой шерсти мертвого льва, на туше которого покоилась моя голова, напомнил мне о нашем бедственном положении. Я встал и осмотрелся в надежде увидеть Ханса: если с ним не случилось несчастья, он обязательно должен был вернуться с рассветом. Но сколько я ни смотрел, его нигде не было. Надежды мои померкли: бедняге, видно, пришлось туго. Поручив Машуне развести огонь, я торопливо снял шкуру с великолепного зверя, затем отрезал несколько ломтей мяса, зажарил их, и мы с жадностью принялись за еду. Как ни странно, львиное мясо очень вкусно и напоминает телятину, как никакое другое.

Когда мы закончили трапезу, которая была нам так нужна, солнце уже взошло. Напившись воды и помывшись в озерке, мы отправились на поиски Ханса, оставив мертвого льва гиенам. Многолетний опыт сделал из нас с Машуне хороших следопытов, и мы по едва различимым приметам без особого труда обнаружили следы Ханса. Мы шли около получаса, когда примерно в миле от места нашей стоянки отпечатки ног готтентота стали перемежаться со следами одинокого буйвола-самца. По многим признакам мы поняли, что Ханс преследовал буйвола. Наконец мы достигли небольшой поляны, где росла старая низкорослая мимоза; корни ее причудливо нависали над ямой в виде воронки, вырытой кабаном или муравьедом. В десяти-пятнадцати шагах от этого колючего дерева начинались густые заросли кустарника.

— Гляди, Макумазан, гляди! — взволнованно воскликнул Машуне, когда мы приблизились к дереву. — Здесь буйвол бросился на него. А здесь вот он остановился, чтобы выстрелить. Посмотри, как крепко он уперся ногой в землю. Вот отпечаток его кривого пальца (у Ханса на ноге действительно был кривой палец). Гляди! Здесь буйвол ринулся вниз по холму, словно каменная глыба по склону. Его копыта рыли землю, как мотыга. Ханс попал в него: у буйвола из раны текла кровь — вот ее пятна. Все написано здесь, отец мой, здесь, на земле.

— Да, — сказал я. — Но где же Ханс?

Не успел я произнести эти слова, как Машуне схватил меня за руку и указал на невысокое дерево рядом с нами. Даже и теперь, джентльмены, тошнота подступает к горлу при воспоминании о том, что я увидел.

На высоте примерно восьми футов над землей, между двумя расходящимися ветвями дерева, висел Ханс, точнее, его труп, видно заброшенный в развилку рассвирепевшим буйволом. Одна нога охватывала ветку развилки, верно, в предсмертной судороге. Бок Ханса, как раз под ребрами, был пропорот, и из отверстия вываливались внутренности. Но это еще не все. Вторая нога свешивалась вниз, не доставая до земли футов пяти. С нее была содрана кожа и часть мышц.

Мы оцепенели от ужаса и, не отрываясь, смотрели на страшное зрелище. Нам было понятно, что случилось.

С дьявольской жестокостью, которой отличаются эти животные, буйвол уже после смерти врага стал под его телом и своим шершавым языком, словно напильником, содрал мясо со свисавшей ноги. Я уже слыхал подобные истории, но считал их охотничьими выдумками. Однако теперь у меня не оставалось сомнений. Стопа и лодыжка Ханса были обнажены до костей — лучшего доказательства не требовалось.

Мы все еще стояли под деревом, не в силах отвести глаз от истерзанного тела, когда наше оцепенение было прервано самым ужасным образом. Шагах в пятнадцати от нас вдруг с сильным треском раздвинулся густой кустарник, и на нас кинулся буйвол, издавая звуки, похожие на хрюканье свиньи. Я успел заметить в боку у него окровавленную дыру, оставленную пулей Ханса, и еще большую рваную рану — след поединка со львом; свирепые буйволы часто вступают в схватки со львами.

Зверь приближался с высоко поднятой головой, ведь буйволы обычно наклоняют голову только перед тем, как нанести удар. И сейчас, джентльмены, когда эти большие черные рога красуются на стене, я вспоминаю, с какой быстротой они надвигались на меня десять лет назад, выделяясь на фоне зеленого кустарника. Все ближе и ближе!

Машуне с криком бросился к кустам. Я же инстинктивно вскинул винтовку, которую держал в руке. Стрелять в голову зверя было бесполезно: пуля отскочила бы от толстой кости у основания рогов. Но мне повезло: когда Машуне кинулся в сторону, буйвол немного замедлил бег, вероятно, чтобы повернуть за ним. Это дало мне, пусть ничтожный, шанс на успех, и я выстрелил ему в плечо, израсходовав последний заряд. Пуля ударилась в лопатку, раздробила ее и прошла под шкурой в бок. В первый момент буйвол зашатался, однако не остановился.

Отчаяние придало мне силы. Бросившись на землю, я покатился к корням мимозы и постарался как можно глубже забиться в яму, вырытую муравьедом. В следующее мгновение буйвол меня настиг. Опустившись на одно колено (вторая передняя нога, перебитая пулей у плеча, беспомощно болталась), он попытался подцепить меня своим изогнутым рогом и вытащить из ямы. Сначала он наносил яростные удары по комлю дерева и, как видите, расщепил себе рог. Затем он стал действовать хитрее. Засунув голову как можно дальше под корень он принялся описывать рогами длинные полукружия, стараясь задеть меня. При этом он сердито хрюкал, обдавая меня слюной и горячим, влажным дыханием.

Я лежал за пределами досягаемости рога. Однако с каждым ударом яма расширялась, голова буйвола проникала глубже и рог приближался ко мне. Кроме того, буйвол, мотая головой, нанес мне мордой несколько сильных ударов по ребрам. Почувствовав, что теряю сознание, я напряг все свои силы, схватил руками шершавый язык, свисавший из пасти зверя, и рванул во всю мочь. Чудовище взревело от боли и ярости и отпрянуло назад с такой силой, что вытянуло меня на несколько дюймов из ямы. Буйвол тут же снова бросился на меня и на этот раз поддел крючкообразным концом рога под мышку. Я почувствовал, что пришла моя погибель, и завопил.

— Он схватил меня! — кричал я в смертельном ужасе. — Гваса, Машуне, гваса! (Бей его, Машуне, бей!)

Рывок огромной головы — и я был вытащен из норы, как моллюск из своей раковины! В тот же миг я увидел крепкую фигуру Машуне, приближавшегося к нам с поднятым над головой широким боевым ассегаем. Еще через долю секунды я сорвался с рога и услышал удар копья, сопровождаемый неописуемым звуком, который издает сталь, разрывая мышцы. Я упал на спину и, взглянув вверх, увидел, что отважный Машуне вогнал ассегай на добрый фут в тело буйвола и повернулся, чтобы бежать прочь.

Увы! Слишком поздно. Ревя в бешенстве, истекая кровью, лившейся из пасти и ноздрей, дьявольское создание настигло его, подкинуло вверх, как перышко, а затем дважды боднуло распростертое на земле тело. Словно потеряв рассудок, я бросился на помощь Машуне, но не успел сделать и шага, как буйвол издал протяжный стон, тяжело вздохнул и замертво рухнул рядом со своей жертвой.

Машуне был еще жив, однако с первого же взгляда я понял, что его час настал. Помимо других ран удар рога пробил большую дыру в его правом легком.

В совершенном отчаянии я опустился рядом на колени и взял его за руку.

— Он мертв, Макумазан? — прошептал Машуне. — Глаза мои не видят ничего.

— Да, он мертв.

— Черный дьявол поранил тебя, Макумазан?

— Нет, мой бедный друг, это пустяки.

— Как я рад!

Затем наступило долгое молчание, прерываемое только свистом воздуха, выходившего из раненого легкого при дыхании.

— Макумазан, ты здесь? Я не чувствую тебя.

— Здесь, Машуне.

— Я умираю, Макумазан, все вертится вокруг. Я ухожу, ухожу в темноту. В грядущие дни ты, конечно, будешь иногда вспоминать Машуне, который шел бок о бок с тобой, когда ты убивал слонов, и мы…

То были его последние слова; мужественный дух покинул тело вместе с ним. Я подтащил мертвое тело к дереву и опустил его в яму, а рядом положил ассегай, как того требует обычай его народа, чтобы умерший не отправился в дальний путь безоружным. А потом, леди, признаюсь вам без стыда, я долго стоял один у тела Машуне и рыдал, как женщина».



Книга VII. НЕРАВНЫЙ ПОЕДИНОК

Аллан Квотермейн рассказывает о том, как двенадцать лет назад он выступил против семейства львов, чьей жертвой стал вол Аллана.

* * *
То, о чем пойдет речь на этих страницах, поведал мне старый друг Аллан Куотермэн, или, как мы ею звали в Южной Африке, Охотник Куотермэн. Я услышал этот рассказ однажды вечером, когда гостил в его йоркширской усадьбе. А потом у него умер единственный сын, и горе его было так велико, что вскоре он покинул Англию, сопровождаемый двумя спутниками, с которыми всегда путешествовал вместе, — сэром Генри Куртисом и капитаном Гудом. Уехал — и канул навсегда в темные глубины Африки. Он уверял, что где-то на плоскогорье, затерянном в обширной и еще не исследованной внутренней части материка, живет белый народ. За долгую жизнь в Африке слухи об этом народе не раз доходили до него. И вот он поклялся себе, что найдет этих людей, — иначе ему не умереть спокойно. В такую вот авантюру он увлек своих товарищей, отправившихся вместе с ним; сдается мне, что они уже не вернутся никогда. Я получил от старика Куотермэна только одно письмо, отправленное из миссии в верховьях Таны — реки, впадающей в океан на восточном побережье, приблизительно в трехстах милях к северу от Занзибара. В письме говорилось, что они перенесли немало лишений, что приключений у них было предостаточно, однако они живы и здоровы, а самое главное — напали на следы, которые еще больше укрепили их надежду на то, что безумная затея приведет к «замечательному и беспримерному открытию». Боюсь, что открытие это зовется смертью, ведь письмо получено очень давно и с тех пор никто ничего не слышал об экспедиции. Участники ее бесследно исчезли.

В тот последний вечер, проведенный в доме Куотермэна, он рассказал мне и капитану Гуду, тоже обедавшему у него, историю, изложенную ниже. За обедом Куотермэн выпил два или три стакана старого портвейна, только чтобы помочь мне и Гуду добраться до донышка второй бутылки. Такое не часто с ним бывало. Все ведь знали, что он абсолютный трезвенник. Куотермэн говорил, что спиртные напитки внушают ему просто ужас, он достаточно насмотрелся, что они делают с охотниками, погонщиками и многими другими людьми, бок о бок с которыми он провел столько лет своей жизни. Может быть, потому доброе вино оказало на него более сильное действие, чем это пристало зрелому мужчине: окрасило румянцем его впалые щеки и сделало ею, обычно молчаливою, гораздо разговорчивее.

Дорогой старина! Я как сейчас вижу его; вот он, прихрамывая, шагает по столовой, седые волосы стоят торчком, будто щетина, с морщинистого, желтоватого лица смотрят большие черные глаза, зоркие, как у ястреба, и кроткие, словно у оленя. Вся комната увешана трофеями его многочисленных охотничьих походов. Он мог многое рассказать о любом из них, если, конечно, удавалось его уговорить. Обычно это не удавалось: он не любил распространяться о своих приключениях. Но в тот вечер портвейн развязал ему язык.

— Ах ты зверюга! — сказал он, остановившись на миг против гигантскою черепа льва, скалившего зубы из-под длинного ряда ружей, висевших на стене над камином. — Ах ты чудовище! Вот уж двенадцать лет терплю из-за тебя неприятности и, верно, не избавлюсь от них до самой смерти.

— Расскажите нам об этом случае, Куотермэн, — попросил Гуд. — Вы много раз обещали, но так и не собрались.

— Лучше не просите, — отвечал тот, — это слишком длинная история.

— Отлично, — подхватил я, — вечер только начинается, да и портвейна еще предостаточно.

Куотермэн сдался. Он набил трубку крупно нарезанным табаком из банки, всегда стоявшей на каминной полке, и начал свой рассказ, продолжая вышагивать по комнате.

«В страну Секукуни[123] я прибыл, кажется, в марте 1869 года. Это было сразу после смерти Секвати, я уже не помню, как пришел к власти Секукуни. Мне сказали, что люди племени бапеди привезли из глубинных районов материка огромное количество слоновой кости: поэтому в Мидделбурге я набил целый фургон товарами, рассчитывая наменять побольше клыков. В столь раннее время года в тех местах свирепствует лихорадка, и путешествие туда сопряжено с большим риском. Однако я слыхал, что на эту партию слоновой кости зарится еще кое-кто, а потому твердо решил попытать счастья, пренебрегая опасностью заболеть. Впрочем, не очень-то я боялся лихорадки, считая, что достаточно закален постоянными лишениями.

Действительно, некоторое время все шло хорошо. Бушвелд[124] был великолепен; кое-где его пересекали гряды холмов, там и сям виднелись гранитные копье, похожие на часовых, бдительно охраняющих эти бесконечные заросли. Но, как и полагается в марте (в той части Африки это осень), лихорадка так и косила людей, а жара была такая, словно вас сунули в раскаленную духовку. Мы спускались вдоль реки Олифантс, и каждое утро на рассвете я вылезал из фургона, чтобы осмотреть местность. Реки не было видно, в той стороне глаз различал только похожие на валы белые клубы тумана. Точь-в-точь огромные кучи ваты, наметанные гигантскими вилами. Такой туман приносит лихорадку.

Из зарослей поднимались тонкие струйки пара, как если бы там горели сотни маленьких костров. То были испарения тысяч тонн гниющих растений.

Да, местность поражала своей красотой, но красотой смерти. Все эти полосы и пятна тумана складывались в одно слово, и слово это — лихорадка.

В тот год болезнь просто свирепствовала. Помню, как я однажды собрался зайти в небольшой крааль кнобнозов,[125] чтобы достать немного кислого молока — маас — и вареной кукурузы. Еще издали меня поразила странная тишина вокруг крааля. Не слышно было ни детских голосов, ни лая собак, не видно пасущеюся скота. По всем признакам крааль не был заброшен, во всяком случае до самом последнего времени, и все же там было тихо, как в подступавших к нему зарослях. У самого входа в крааль из кустов опунции выпорхнуло несколько цесарок. Я, помнится, не сразу решился войти в крааль — таким опустошением веяло от него. Природа никогда не кажется печальной там, где ее не касалась рука человека; она только вызывает чувство одиночества. Но если человек прошел по местности, а потом покинул ее, она внушает глубокую грусть.

Все-таки я вошел в крааль и направился в главную хижину. Перед ней лежало нечто, накрытое старым овчинным кароссом.[126] Я нагнулся, откинул ею и отпрянул: он прикрывал тело недавно умершей молодой женщины. Я чуть было не пустился бежать, но любопытство взяло верх над страхом. Пройдя мимо умершей, я опустился на четвереньки и влез в хижину. Внутри было темно, я ничего не видел, но нос мой почуял недоброе. Я зажег спичку. Спичка была тандстикор,[127] а потому разгоралась медленно и давала мало света. Постепенно в хижине стало светлее, и я разглядел целую семью взрослых и детей, которые, казалось, крепко спали. Внезапно спичка вспыхнула, и я понял, что все они — а их было пятеро — давно мертвы. Один из пятерых был младенец. Я поспешно бросил спичку и стал выбираться из хижины, как вдруг заметил два больших глаза, глядевших на меня из угла. Я подумал, что это дикая кошка или другое животное, и заторопился еще больше. Но тут из угла раздалось бормотание, а затем страшный вопль.

Я торопливо чиркнул еще одной спичкой. На меня глядела старуха, кутавшаяся в кусок шкуры. Я взял старуху за руку и вытащил из хижины, потому что она не могла или не хотела идти сама, а я от зловония едва не потерял сознания. Ну и вид у нее был — одни кости в мешке из черного, сморщенного пергамента. Только волосы были белые. Она казалась мертвой, жили лишь глаза да голос. Старуха, видно, решила, что я злой дух, пришедший за ней, потому она и вопила. Кое-как я дотащил ее до фургона и дал глоток капского виски, а затем влил ей в глотку полпинты бульона, который тут же приготовил из мяса антилопы гну, застреленной накануне. Старуха поразительно быстро пришла в себя. Она говорила по-зулусски, и я узнал, что она бежала из страны зулусов во времена Чаки.[128] Старуха рассказала, что все, кого я видел, умерли от лихорадки. Оставшиеся в живых жители крааля ушли и угнали скот, бедную старуху, беспомощную от старости и истощения, бросили умирать от голода или болезни. Когда я нашел ее, она уже трое суток просидела с мертвецами. Я отвез ее в соседний крааль и подарил старейшине одеяло, чтобы он заботился о старухе; еще одно одеяло я обещал ему, если на обратном пути найду ее в добром здравии. Помнится, он очень удивился тому, что я был готов расстаться сдвумя одеялами ради никому не нужного старого существа. Почему я не оставил ее в зарослях? — спрашивал он. Как видите, эти люди доводят до логического конца учение о выживании наиболее приспособленных.

На следующую ночь после того, как я избавился от старухи, мне пришлось познакомиться с этим вот приятелем, — он кивнул в сторону черепа, который, казалось, скалился на нас со стены над каминной полкой. — С самого рассвета до одиннадцати часов я был в пути немалый срок, но мне хотелось быстрее добраться до цели. Все же я распряг волов и пустил их пастись под присмотром проводника, рассчитывая снова запрячь их часов в шесть вечера и ехать при свете луны до десяти. Затем я забрался в фургон и хорошенько поспал. Проснувшись часа в три пополудни, я встал, поджарил мяса и пообедал, запив жаркое кружкой черного кофе (в те времена консервированное молоко было редкостью). Не успел Том — так звали погонщика — вымыть посуду после обеда, как появился проводник. Молодой шалопай гнал перед собой одного вола.

— А где же остальные? — спросил я.

— Нкоси! — ответил он. — Нкоси! Остальные удрали. Только я отвернулся, они ушли, кроме вот Каптейна, он чесал спину о дерево.

— Значит, ты захрапел и упустил волов, негодник, — закричал я в раздражении. Не очень-то приятно застрять этак на неделю в местах, которые лихорадка превратила в ловушку, да еще, к тому же, день и ночь гоняться за волами! — Иди сейчас же за ними, и ты тоже, Том. Да не вздумайте возвращаться без волов! Они, верно, отправились домой, в Мидделбург, и, чего доброго, отошли миль[129] на двенадцать. Так что без разговоров! Ступайте оба!

Погонщик Том выругался и отпустил пареньку здоровую затрещину, вполне, разумеется, им заслуженную. Затем они привязали старого Каптейна за поводья к дышлу и, взяв ассегаи и палки, двинулись в путь. Я не прочь был бы пойти и сам, но оставлять на ночь фургон под присмотром одного из них мне не хотелось. Настроение было препоганое, хотя мне давно следовало привыкнуть к подобным происшествиям. Чтобы успокоиться, я взял винтовку и отправился на поиски дичи. Часа два я бродил попусту, не обнаружив ничего, во что стоило бы стрелять. Я повернул назад и тут наконец ярдах[130] в семидесяти от фургона увидел за деревцом мимозы старого самца антилопы импала. Он бежал прямо к фургону, и мне удалось как следует прицелиться, когда он был уже в нескольких футах[131] от повозки. Я нажал спусковой крючок; пуля попала в спину. Импала свалился, жизни в нем оставалось не больше, чем в дверном гвозде. Хороший был выстрел, хотя мне и не подобает говорить об этом. Настроение мое улучшилось, тем более что антилопа рухнула у задней стенки фургона, так что мне осталось только, освежевав ее тушу, обвязать ремнем ноги и подтянуть кверху. Когда я покончил с этим делом, солнце уже зашло, с неба светила полная луна. Да какая прекрасная! А затем наступила та поразительная тишина, которая иногда воцаряется над африканскими дебрями в первые часы ночи. Замолкло все — и животные, и птицы. Ни дуновения ветерка в кронах деревьев, даже тени их не колебались, только становились все больше. Тишина начала угнетать меня, я чувствовал себя безмерно одиноким. Слуг с волами и в помине не было. Меня радовало даже общество старого Каптейна, который лежал, прижавшись к дышлу, и безмятежно пережевывал свою жвачку.

Но вдруг Каптейн встревожился. Сначала он засопел, потом встал и снова засопел. Я не мог понять, в чем дело, и как дурак спрыгнул с фургона, чтобы оглядеться вокруг: я решил, что наконец возвращаются пропавшие волы.

Уже в следующее мгновение я пожалел о своем поступке: раздался рев, что-то желтое промелькнуло передо мной и обрушилось на бедного Каптейна. Послышался предсмертный хрип вола и хруст шейных позвонков несчастного животного, сокрушаемых зубами льва. Тут я понял, что произошло. «Ружье в фургоне», — молнией сверкнуло у меня в голове. Я повернулся и бросился за ним. Став одной ногой на переднее колесо, я поднялся, чтобы влезть в фургон, но тут же замер, словно окаменев: прямо за собой я услышал дыхание льва, и в следующий миг зверь прикоснулся ко мне, как я вот сейчас прикасаюсь к столу. Я чувствовал, что лев обнюхивает мою левую ногу, болтающуюся в воздухе.

Клянусь, это было странное чувство. Не припомню, чтобы я испытывал такое прежде. Я не смел пошевелиться, хотя дело шло о моей жизни. Но самое удивительное, что моя левая нога обрела самостоятельность и я потерял над ней власть; у нее появилось неодолимое стремление брыкаться. Так иногда истеричному человеку хочется смеяться, и тем более неудержимо, чем торжественнее обстановка вокруг. Между тем лев медленно обнюхивал мою ногу, водя носом от лодыжки вверх к бедру. Я подумал, что вот сейчас он в нее вцепится, но лев поступил иначе. Он негромко рыкнул и вернулся к волу. Чуть повернув голову, я его увидел. Вероятно, это был самый большой из виденных мною львов, а видел я их немало. И еще у него была особая примета — огромная черная грива. А зубы! Но на зубы вы можете полюбоваться сами. Порядочные, а? Это было великолепное животное, и, лежа на передке фургона, я подумал, что такой лев украсил бы любой зверинец. А он тем временем стоял над тушей бедного Каптейна и свежевал ее не хуже мясника. Я так и не решался пошевелиться, потому что лев то и дело поднимал голову и следил за мной, не переставая облизывать окровавленные куски мяса. Растерзав Каптейна, он раскрыл пасть и зарычал. Скажу без преувеличения, что от этого рыка дрогнул фургон. Тотчас же послышалось ответное рычание. «Боже мой! — пронеслось у меня в голове. — Да тут еще и супруга!»

Не успел я так подумать, как увидел при свете луны львицу, которая приближалась по высокой траве огромными прыжками, а за ней трусили двое львят, каждый величиной с мастифа.[132] Львица остановилась в нескольких футах от моей головы; она стала хлестать хвостом по бокам, уставившись на меня своими желтыми глазами. Я подумал, что мне конец. Но тут она отвернулась и принялась закусывать бедным Каптейном; ее примеру последовали и львята. Все четверо находились футах в восьми от меня. Они рычали и ссорились, рвали и терзали когтями мясо вола и разгрызали зубами кости. Я лежал, трясясь от страха и обливаясь холодным потом, и чувствовал себя, как Даниил,[133] брошенный к львам.

Между тем львята наелись досыта и начали расхаживать кругом. Один подошел к фургону сзади и принялся теребить свисавшую тушу антилопы импала. Другой направился ко мне и стал, играючи, обнюхивать мою ногу. Скоро, впрочем, этого показалось ему мало. Приметив, что у меня задралась штанина, он вздумал полизать мою кожу своим шершавым языком. Видно, это ему нравилось, он лизал все настойчивее, все с большим упоением и притом громко мурлыкал. Тут я решил, что теперь и вправду мне конец: вот-вот его язык, как наждак, сдерет мне кожу — слава еще Богу, что она у меня дубленая, — и львенок почувствует вкус крови. Тогда у меня не останется ни малейшей надежды на спасение. Так я лежал, припоминая свои грехи, возносил молитвы Всевышнему и думал, что жизнь все-таки чертовски прекрасная штука.

Вдруг раздался треск кустарника, крики, свист — и передо мной появились оба слуги с волами. Потом выяснилось, что волы так и брели стадом, все вместе. Львы, как один, подняли головы, прислушались и… исчезли, сделав огромный беззвучный прыжок куда-то в сторону. А я потерял сознание.

В ту ночь львы больше не возвращались, и к утру мои нервы успокоились. Но мысль о том, что я перенес от лап, то есть, простите, носов этих четырех зверей, и об участи вола Каптейна, заднего в упряжке, приводила меня в ярость, Великолепный вол! Я очень любил его! Я так взбеленился, что как дурак решил атаковать львиное семейство. Подобный поступок пристал бы только зеленому новичку, впервые ступившему на охотничью тропу. И все же я поступил именно так. После завтрака я натер маслом ногу, сильно болевшую от прикосновений языка львенка, кликнул погонщика Тома (которому эта затея явно не нравилась), взял обычное гладкоствольное ружье двенадцатого калибра и отправился в поход. Это было мое первое оружие, заряжающееся не с дула, а с казенной части. Бой у гладкоствольного ружья очень хороший. По опыту я знал, что пуля из такого ружья разит льва не хуже, чем пуля из нарезного оружия. Лев не очень живуч, и прикончить его нетрудно — только попасть бы. Убить антилопу куда сложнее.

Итак, я отправился на охоту. В первую очередь следовало выяснить, где находятся звери днем. Ярдах в трехстах от фургона вздымалась высотка, поросшая, словно в парке, свободно разбросанными деревцами мимозы. Дальше тянулась открытая равнина, опускавшаяся к высохшему озерцу. Оно занимало около акра[134] и было покрыто камышом, сухим и пожелтевшим. За озерцом начинался намытый водой глубокий овраг, заросший частым кустарником, над которым возносилось несколько больших деревьев, не помню уже, какой породы.

Мне сразу пришло в голову, что именно здесь я могу повидаться с моими приятелями, ибо лев больше всего любит лежать в зарослях. Это позволяет ему вести наблюдение за окружающим, а самому оставаться невидимым. Я отправился к озерцу на разведку. Не успел я обойти его и наполовину, как обнаружил остатки антилопы гну. Она была убита не менее трех-четырех дней назад. Львы сожрали только часть ее. По этому признаку, да и по некоторым другим, я определил, что если львы и не побывали здесь сегодня, то, во всяком случае, проводят тут немало времени, А если они и сейчас в зарослях, как выманить их оттуда? Ведь никому, кто не собирался немедленно покончить счеты с жизнью, не придет в голову лезть к ним в лапы. Довольно сильный ветер дул со стороны фургона через покрытое камышами озерцо к поросшему кустарником оврагу. Это и навело меня на мысль поджечь камыши, которые, как я уже, кажется, говорил, почти высохли. Том начал поджигать траву спичками слева, я справа. Но у корней камыши оставались еще зелеными, и нам не удалось бы поджечь их, если бы не ветер, а он задувал все сильнее по мере того, как поднималось солнце. Ветер буквально вгонял пламя в камыши. Мы провозились с полчаса, пока наконец камыши не занялись. Огонь стал распространяться широким веером. Я поспешил на противоположный берег озерца, чтобы там дождаться львов. Встал на совершенно открытом месте — в точности так, как сегодня во время охоты на вальдшнепов в рощице. Тогда это было довольно рискованно, но в те времена я был так уверен в своей меткости, что не боялся. Едва я занял позицию, как услышал треск, — сквозь камыши продиралось какое-то животное. «Вот он!» — сказал я себе. Животное приближалось. Я уже видел ею желтоватую шкуру и приготовился к бою, но тут вместо льва из камышей выскочила великолепная антилопа импала, укрывавшаяся в озерце. Она доверчиво обосновалась рядом со львами, словно лань из библейскою пророчества. Впрочем, я подозреваю, что даже в таких густых камышах она старалась держаться подальше от хищников.

Я пропустил импалу, вихрем промелькнувшую мимо меня, и продолжал пристально вглядываться в камыши. Пламя теперь бушевало, как в топке. Оно бесновалось и ревело, пожирая камыши. Огненные искры взлетали футов на двадцать, а то и выше. Раскаленный воздух плясал, причудливыми струями поднимаясь вверх. Однако от полузелёных камышей шел густой дым, валом катившийся в мою сторону. Ветер прижимал его к земле. И вдруг сквозь треск и гул огня я услышал рев потревоженного льва, потом другого, третьего… Значит, львы и вправду были дома.

Теперь я начал волноваться. Вы ведь знаете, друзья мои, что ничто так не ударяет по нервам, как приближение льва, если не считать, разумеется, раненою буйвола. Еще больше я встревожился, когда увидел сквозь дым, что все львиное семейство пробирается вдоль края камышей. Иногда они приподнимались над камышами точь-в-точь кролики, выглядывающие из норы, — но, заметив всего ярдах в пятидесяти меня, прятали головы снова. Я понимал, что львов порядком поджаривает и эта игра недолго еще продлится. И действительно, все четверо разом покинули укрытие. Старый черногривый дев опередил остальных на несколько ярдов. За всю свою жизнь охотника я не видел более великолепного зрелища, чем эта четверка, несущаяся прыжками по велду[135] на фоне густой тучи дыма. За ними, как в жаркой печи, пылали камыши.

Я рассчитывал, что по пути к заросшему кустарником оврагу они промчатся мимо меня на расстоянии примерно двадцати пяти ярдов. Поэтому, сделав глубокий вдох, я тщательно прицелился в плечо льва — того самого, черногривого, — с таким расчетом, чтобы пуля, сместившись на дюйм[136] или два, угодила в сердце. Лев попал мне на мушку, и мой палец уже начал нажимать на спусковой крючок, когда я вдруг ослеп от искры, влетевшей мне в правый глаз. Я заплясал от боли, принялся тереть глаз и более или менее протер его как раз вовремя, чтобы полюбоваться, как хвост последнего льва скрылся за кустарником в верхней части оврага.

Можете себе представить, как я бесновался! Надо же было случиться такому невезению! Выстрел на открытом месте непременно принес бы удачу.

Однако я не желал признавать себя побежденным и бросился к оврагу. Погонщик Том кричал и умолял меня не ходить туда. Я никогда не выставлял себя отчаянным храбрецом, да я таким не был сроду. Но на этот раз я твердо решил: либо я убью львов, либо пускай они прикончат меня. Поэтому я сказал Тому, что он может не ходить за мной, если не хочет, но сам я пойду, что бы там ни было. Том происходил из народа свази и был отважным парнем. Он пожал плечами и, бормоча, что я сошел с ума или околдован, покорно пошел за мной следом.

Вскоре мы достигли оврага. Он имел ярдов триста в длину и порос совсем не так густо, как казалось издали. Тут-то и началась комедия. За каждым кустом мог прятаться лев, ведь их было все-таки четверо. Оставалось решить, где же именно они находятся? Я уж и смотрел, и высматривал во всех направлениях, а душа у меня то и дело уходила в пятки. Наконец я был вознагражден: за кустом мелькнуло что-то желтое. В тот же миг из-за другого куста, как раз напротив меня, выскочил львенок и помчался галопом обратно к выгоревшей части озерка. Я сделал поворот кругом и выстрелил, не целясь. Пуля раздробила ему хребет в двух дюймах от копчика. Львенок перевернулся через голову и упал, беспомощный, но глаза его горели яростью, Погонщик прикончил его ассегаем. Я открыл затвор и поспешно вытащил гильзу. Потом я понял, что она, очевидно, разорвалась в стволе и часть заряда застряла там. Так или иначе, когда я пытался вогнать новый патрон, он вошел только наполовину. И поверите ли, именно в этот момент соизволила появиться на сцене львица: ее, очевидно, привлекли вопли детеныша. Она остановилась шагах в двадцати от меня, хлеща хвостом по бокам, и вид у нее был зловещий донельзя. Я медленно отступил, стараясь вогнать патрон. Тут она направилась в мою сторону короткими прыжками, всякий раз приседая на мгновение. Опасность надвигалась неотвратимо, а патрон все не входил. Как ни удивительно, я думал в эту минуту о фабриканте, выпускающем такие патроны. Имени его я вам не назову, но тогда мною владело одно страстное желание: если уж зверюга схватит меня, пусть и фабриканта постигнет достойное возмездие. Убедившись, что патрон не входит, я попытался вытащить его, но он заклинился. А, между тем, если я не закрою затвор, то не смогу выбить гильзу и воспользоваться вторым стволом, то есть останусь, в сущности, безоружным.

Я начал медленно отступать назад, не спуская глаз с львицы, подползавшей на брюхе. Она двигалась беззвучно, все хлеща себя хвостом по бокам, и тоже не спускала глаз с меня. А по глазам ее было видно — через несколько секунд она прыгнет. Я изо всей силы нажимал ладонью на медную закраину гильзы, пока из руки не потекла кровь. Глядите, следы остались до сих пор!

Тут Куотермэн поднес к свету правую руку и показал нам четыре или пять белых шрамов на том месте, где запястье переходит в кисть.

— Но это нисколько не помогло, — продолжал он, — патрон не двигался с места. Никому не пожелаю очутиться в таком переплете. Львица вся подобралась, и я уже попрощался с жизнью, как вдруг откуда-то сзади раздался голос Тома:

— Возьми вправо! Ты идешь прямо к раненому львенку!

Я не очень-то понимал, в чем дело, но все же послушался и, не отрывая глаз от львицы, продолжал отходить, теперь уже взяв в сторону под прямым углом. И что вы думаете? К моей величайшей радости, львица, негромко рыкнув, выпрямилась и побежала вверх по оврагу.

— Пойдем, нкоси,[137] — сказал Том, — вернемся к фургону.

— Хорошо, Том, — ответил я, — я вернусь. Но сперва убью остальных трех.

Такой ярости и такой решимости довести дело до конца я не испытывал никогда в жизни ни до, ни после.

— Можешь убираться, если хочешь, или залезай на дерево.

Том взвесил оба предложения и благоразумно взобрался на дерево. Жаль, что я не последовал его примеру.

Я нашарил в кармане нож с экстрактором и наконец с превеликим трудом вытащил злополучный патрон, который чуть не погубил меня. При этом я прочистил и ствол. Кусочек заряда, застрявший там, был не толще почтовой марки (во всяком случае, не толще листа писчей бумаги) Покончив с этим, я зарядил ружье, перевязал носовым платком руку, чтобы остановить кровь, и опять принялся за свое.

Я приметил, что львица скрылась ярдах в пятидесяти выше того места, где я стоял, в густом зеленом кустарнике, что рос над ручьем, протекавшим по дну оврага, Туда я и направился. Однако когда я продрался в гущу, я ничего не смог разглядеть. Тогда я поднял большой камень и швырнул его в кусты. Вероятно, он попал во второю львенка. Так или иначе, звереныш выпрыгнул и очутился сбоку от меня, дав мне таким образом возможность открыть, как говорят, огонь с левого борта. Я поспешил воспользоваться этим и уложил его наповал. За львенком из кустов с быстротой молнии выскочила львица. Но как проворна она ни была, я успел всадить ей из второго ствола пулю между ребер, да так, что она, подпрыгнув, сделала в воздухе тройное сальто, словно подстреленный на бегу кролик. Я тут же загнал в ружье два новых патрона. Львица приподнялась и поволокла ко мне свое тело на передних лапах, рыча и испуская стоны, и голос ее выражал такую сатанинскую злобу, какой я еще не видел. Я снова выпалил и на сей раз попал ей в грудь. Тут львица упала на бок и испустила дух.

Это был первый и последний раз, когда мне привелось стрелять по двум львам справа и слева. Да я и не слыхал, чтобы кому-нибудь удавалось такое.

Я был, конечно, очень доволен собой и, зарядив снова ружье, отправился на поиски черногривого красавца, задравшего Каптейна. Поднимался я по оврагу медленно и с величайшей осторожностью, обыскивая по пути каждый куст, каждый пучок травы. Уверяю вас, это было волнующее занятие: ведь в любое мгновение лев мог броситься на меня. Успокаивал я себя тем, что лев, если он не загнан в тупик а не ранен, редко первым нападает на человека. Редко, но случается, и вы об этом сейчас услышите. Вероятно, я потратил на поиски не меньше часа. Один раз мне показалось, что я вижу какое-то движение в траве, но, верно, это была ошибка, льва я так и не обнаружил.

Наконец я добрался до конца оврага и очутился в тупике. Дальнейший путь преграждала каменная скала высотой около пятидесяти футов. С нее низвергался небольшой водопад, а впереди футах в семидесяти находилось нагромождение валунов высотой футов в двадцать пять. Они поросли кое-где папоротником, травой и чахлыми кустами.

Стены оврага и здесь били довольно крутые, но я все же забрался наверх и осмотрелся. Ничего! Я, как видно, упустил льва в нижней части оврага, а может, он и вовсе удрал. Вот досада! Впрочем, застрелить за утро трех львов из одного ружья не так уж плохо. Я решил удовлетвориться этим и спустился обратно, обходя нагромождение валунов. От возбуждения и усталости я совсем обессилел, а ведь мне еще предстояло снимать шкуру с трех львов. Отойдя от груды валунов ярдов на восемнадцать, я огляделся. Глаз у меня достаточно зоркий, наметанный, но я решительно ничего не заметил.

И вдруг увидел такое, от чего у меня кровь застыла в жилах. Прямо напротив, на груде валунов, стоял, четко вырисовываясь на фоне скалы, черногривый. Он прятался там, припав к земле, а теперь поднялся и возник передо мной во весь рост, словно по велению волшебника. Он стоял там, бил хвостом — живая копия скульптуры, украшающей ворота дома Нортумберлендов.[138] Как раз недавно я видел эти ворота на картинке. Но стоял он недолго. Едва я прижал к плечу приклад ружья, как он прыгнул с валунов прямо на меня.

Боже, каким огромным он выглядел, каким страшным! Высоко в воздухе он описал большую дугу. Я выстрелил в тот момент, когда лев достиг ее высшей точки. Медлить было нельзя, ибо, чтобы преодолеть расстояние между нами и обрушиться прямо на меня, ему достаточно было одного прыжка. Поэтому я выстрелил, почти не целясь, как охотник, который бьет влет бекаса. Пуля попала в цель — я слышал глухой удар о тело льва, со свистом рассекавшее воздух. Еще мгновение — и меня бросило на землю, я упал на низкорослый кустарник, обвитый ползучими растениями, что ослабило силу удара. Лев подмял меня под себя, его огромные белые зубы сомкнулись на моем бедре, я даже услышал, как они заскрежетали о кости. В ужасе я завопил, ибо в отличие от доктора Ливингстона, которого, кстати, хорошо знал, не чувствовал себя ни оцепеневшим, ни спокойным.[139] Я уже считал себя погибшим. Но внезапно — как раз когда я прощался с жизнью — хватка льва ослабла. Он отпустил мое бедро и зашатался из стороны в сторону. Огромная пасть, из которой хлестала кровь, была широко раскрыта. Потом он заревел, и рев его потряс скалы.

И вот его огромная голова упала, чуть не придавив меня. Он был мертв. Пуля вошла в грудь и вышла с правой стороны хребта, где-то в середине спины.

Моя рана ужасно болела, и я только потому не потерял сознания. Отдышавшись, я кое-как выбрался из-под тела льва. Благодарение Богу, его огромные зубы не раздробили бедренной кости. Но кровь шла ручьем, и, вероятно, я умер бы от потери крови, если б на помощь не прибежал Том. Вдвоем мы развязали носовой платок на моей руке и плотно, с помощью палки, перетянули ногу.

Так я заплатил за то, что как безумец решил в одиночку сражаться с целым семейством львов. Поединок был слишком неравным. С тех пор я хромаю и останусь хромым до самой смерти. Каждый год в марте моя рана начинает болеть, а примерно раз в три года открывается.

Вряд ли нужно говорить, что я так и не приобрел партию слоновой кости в ставке Секукуни. Она досталась другому — какому-то немцу, который нажил на ней пятьсот фунтов. Я же целый месяц лежал на спине и еще полгода еле ходил. А теперь, когда я рассказал вам свою историю, выпью еще глоток голландской, да и на покой. Спокойной ночи вам, спокойной ночи!»



Книга VIII. ЧУДОВИЩЕ ПО ИМЕНИ ХОУ-ХОУ

Аллан Квотермейн и его товарищ Ханс отправляются по поручению зулусского шамана раздобыть листья редкого Древа Видений, необходимых шаману для обрядов, а также узнать тайну Хоу-Хоу, чудовища двенадцати футов ростом, с когтями и красно-рыжей косматой бородой…

От автора

Считаю своим долгом указать, что произведение сие, представляемое мной на суд читателей, было написано еще до обнаружения в Родезии окаменелых, неизмеримо древних останков первобытного человека, каковой вполне мог принадлежать к племени волосатых лесных дикарей хоу-хоуа, о которых в этой книге рассказывается устами Аллана Квотермейна.

Генри Райдер Хаггард

Глава 1

БУРЯ
Поскольку я, то бишь издатель этих записок, являюсь одновременно и душеприказчиком покойного Аллана Квотермейна (или иначе Макумазана, то есть Бодрствующего в ночи, как имели обыкновение называть его африканские туземцы, подразумевая под этим человека, который всегда начеку), то считаю своим долгом не просто соблюсти условия завещания моего дорогого друга, но полагаю необходимым также поведать миру множество историй, непосредственно или косвенно связанных с мистером Квотермейном. И прямо сейчас я намерен перейти к самой любопытной и загадочной из всех этих историй. Хочу сразу отметить, что записана она со слов самого Аллана: он поведал мне свои воспоминания много лет назад в йоркширском поместье, именуемом Грэнж, где я тогда гостил, и случилось это незадолго до того, как он, вместе с сэром Генри Куртисом и капитаном Гудом, отправился в свою последнюю экспедицию — в сердце Африки, откуда, увы, уже не возвратился.

В ту пору я прилежно зафиксировал все детали этой истории, каковая показалась мне весьма таинственной и одновременно поучительной, однако вышло так, что записи оказались утеряны, а своей собственной памяти я никогда не доверял настолько, чтобы попытаться заново воспроизвести рассказ моего усопшего друга в тех мельчайших и важнейших подробностях, на которых, я уверен, он непременно настаивал бы.

Но вот, буквально на днях, разбирая кладовку, я вдруг наткнулся на старый портфель, тот самый, что, вне всякого сомнения, был при мне в те далекие годы, когда я практиковал — точнее, пытался практиковать — ремесло адвоката. Обуреваемый теплыми чувствами, знакомыми всякому, кто по прошествии немалого числа лет находит предметы, имеющие отношение к давним событиям юности, я взял сей портфель в руки, подошел к окну и, приложив некоторое усилие, сумел разомкнуть проржавевшую застежку. Внутри обнаружилась небольшая коллекция всевозможных бумаг, в основном заметок по поводу дел, в которых мне выпало играть роль помощника при моем выдающемся ученом друге, впоследствии ставшем судьей; еще там были синий карандаш с обломанным грифелем и прочие мелочи.

Я стал листать бумаги и вчитываться в собственные пометки на полях, посвященные событиям, каковые за ненадобностью начисто выпали из моей памяти (хотя, разумеется, в те годы, когда эти заметки составлялись, они были для меня чрезвычайно важны). Прочитав очередной лист, я со вздохом разрывал его в клочья и кидал обрывки на пол.

Затем я вывернул сумку наизнанку, чтобы вытрясти пыль. Когда я проделал это, из внутреннего кармана выскользнула толстая, внушительная на вид записная книжка в блестящем черном переплете; такую в былые времена можно было купить за шесть пенсов. Я раскрыл книжку — и на первой же странице мой взор привлек к себе заголовок следующего содержания: «Отчет о невероятной встрече А. К. с богом-чудовищем, или идолом, Хоу-Хоу, которого они с готтентотом Хансом видели в дебрях Южной Африки».

И немедленно нахлынули воспоминания. Словно воочию я увидел себя самого, молодого и старательного, прилежно делающего эти стенографические записи в своей спальне в поместье Грэнж, дабы история, рассказанная стариной Алланом, не стерлась из памяти. Я вспомнил, как на следующий день продолжал делать заметки в утреннем поезде, несущем меня на юг, и как позднее всякий раз, когда выдавалось свободное время, дополнял их в своем скромном жилище на Элм-Корт, что в лондонском Темпле.

Также я припомнил собственную растерянность и злость в тот миг, когда стало ясно, что записная книжка бесследно исчезла. Я не мог понять, куда она подевалась, поскольку был уверен, что лично положил ее на хранение в место, казавшееся мне крайне надежным. Опять-таки, словно воочию я увидел, как роюсь в бумагах в крошечном кабинете в своем домике в пригороде Лондона[140] и как, охваченный полнейшим отчаянием, прекращаю наконец поиски. С тех пор минуло немало лет, произошло множество событий, так что и пропавшая записная книжка, и сами события, которым были посвящены мои заметки, оказались прочно забытыми. Теперь же они поистине свалились на меня из пыльной кучи прошлого, оживив множество воспоминаний, и я готов вынести на суд почтенной публики эту главу из полной приключений жизни моего дражайшего друга Аллана Квотермейна, который уже столь давно отошел в мир иной; участь сия, увы, предначертана каждому из нас.


Как-то вечером, после охоты, мы — старина Аллан, сэр Генри Куртис, капитан Гуд и ваш покорный слуга — сидели в гостиной Грэнжа, йоркширского поместья Квотермейна, курили и беседовали на самые различные темы.

Мне случилось упомянуть о любопытном факте, вычитанном в одной американской газете, — будто бы какие-то охотники видели на болотистых берегах Замбези некую доисторическую рептилию, — и я спросил Аллана, может ли это, по его мнению, быть правдой. Он покачал головой и ответил в своей обычной осторожной манере (каковая, помнится, выдавала его нежелание обсуждать возможность существования в наши дни подобных тварей), что Африка воистину огромна, поэтому не исключено, что в дебрях Черного континента и вправду могут обитать какие-либо доисторические животные, в том числе и пресмыкающиеся.

— По крайней мере что касается змей, — добавил он поспешно, словно стремясь избежать более широкого обсуждения этой темы, — то однажды мне самому довелось столкнуться в Африке с анакондой, столь же крупной, как и те, которые, как говорят, водятся в Южной Америке: в длину она была футов шестьдесят, если не более. Мы не просто повстречались с этой тварью, но убили ее — это сделал мой слуга-готтентот Ханс — после того, как она раздавила и проглотила одного из членов нашего отряда. Туземцы поклонялись этой змее, словно божеству; не исключено, что именно отсюда и пошли предания о громадных рептилиях. Не стану утомлять вас историями, о которых сам предпочитаю не вспоминать; скажу лишь, что еще как-то раз видел слона, каковой настолько превосходил прочих своими размерами, будто и впрямь явился из доисторических времен. Молва об этом слоне ходила на протяжении многих столетий, а звали его Джана.

— И его вы тоже убили? — справился Гуд с присущей всем нам любознательностью, поглядывая на собеседника сквозь очки.

Несмотря на загар и морщины, было видно, что Аллан покраснел от гнева. И ответил резко, что было весьма необычно для этого добродушного человека, не склонного раздражаться:

— Неужели вы до сих пор не усвоили, Гуд, что нельзя спрашивать у человека, тем более у того, кто сделал охоту своей профессией, каков был исход того или иного поединка, если только он сам не захочет поделиться с вами этими сведениями? Но, коли настаиваете, не стану скрывать: этого слона я не убивал, его прикончил Ханс, который тем самым спас мне жизнь. Я же дважды промахнулся, хотя и целился с расстояния всего лишь в несколько ярдов.

— Да бросьте, Квотермейн! — вскричал Гуд, от которого не так-то легко было отделаться. — Неужто мы должны поверить в то, что вы промахнулись, стреляя с нескольких шагов в этого исключительно крупного слона? Да не могли вы так оконфузиться, разве что перепугались сверх всякой меры!

— Гуд, я вам уже сказал, что промахнулся! Что касается остального, вы, возможно, правы: я действительно тогда изрядно испугался. Сами знаете, я никогда не тщился выдать себя за человека, наделенного особым мужеством. Обстоятельства же нашей встречи с этим чудовищем Джаной были таковы, что на моем месте устрашился бы любой — пожалуй, даже вы, Гуд. Кроме того, если вы сочтете уместным проявить снисхождение к человеческим слабостям, найдутся, полагаю, и иные причины столь отвратительного — да, не побоюсь этого слова: отвратительного — исхода, о коем мне неприятно вспоминать и еще тяжелее рассказывать, ибо встреча с Джаной обернулась гибелью старого Ханса, которого я так любил.

Гуд собрался было продолжить спор — он обожал подобные препирательства, — однако сэр Генри вытянул свою длинную ногу и ловко пнул капитана в голень, отчего тот моментально умолк.

— Так вот, возвращаясь к тому, о чем говорилось ранее, — поспешно добавил Аллан, явно желая уйти от малоприятной темы, — за всю свою жизнь я лишь единожды повстречался, нет, не с доисторическим пресмыкающимся, а с народом, который почитал бога-чудовище, или идола, пережиток, быть может, Древнего мира.

Квотермейн замолчал с видом человека, не намеренного распространяться далее, но я тут же спросил:

— А кто это был, Аллан?

— Ответить на сей вопрос коротко поистине невозможно, друг мой, — произнес он. — Вдобавок, если я все-таки соглашусь рассказать, Гуд наверняка опять усомнится в моих словах. Уже поздно, и длинная история всех утомит. Сдается мне, за сегодняшний вечер я вам ее никак не изложу.

— У нас есть виски, содовая и табак! Уж не знаю, как Куртис с Гудом, а лично я, с таким-то подкреплением, буду сидеть между вами и дверью, Аллан, покуда вы не сдадитесь и не поведаете нам свою историю! Вы же знаете, со стороны хозяина невежливо ложиться спать раньше гостей, так что приступайте к рассказу, старина, прошу вас! — Свои слова я сопроводил улыбкой.

Квотермейн насупился, пробормотав себе под нос что-то нелестное, сделав вид, будто бы разозлился. Мы же молча сидели и ждали; это выжидательное молчание, похоже, доконало Аллана, и он начал свое повествование.


— Что ж, если вам так угодно, извольте. Однажды, много-много лет назад, еще в молодые годы — а глядя на меня нынешнего, и не скажешь, что я был когда-то молод, — я разбил лагерь на склонах Драконовых гор. Я двигался по дороге в Преторию с грузом товаров на продажу, от которых рассчитывал избавиться среди живших за горами туземцев, а потом, когда мои руки освободятся, провести месяц-другой, охотясь на севере. Но вышло так, что, когда мы остановились на открытой местности между двух гор, нас застигла ужасная буря, едва ли не наихудшая из тех, какие мне вообще довелось пережить. Если память меня не подводит, была середина января, а вам, друг мой[141], известно, сколь суровыми бывают в это время года бури в Натале и его окрестностях. Казалось, она обрушилась на нас сразу с двух четвертей небосвода; на самом деле это была не одна буря, а две одновременно, и они стремились навстречу друг другу.

Воздух вдруг сделался густым и плотным, налетел пронизывающий ветер, от завываний которого кровь стыла в жилах, и внезапно стало темным-темно, хотя день был в разгаре. По вершинам окружавших нас гор били молнии, однако грома пока слышно не было, да и дождь начинаться не спешил. Со мной, кроме возницы и погонщика, был тот самый Ханс, о котором я уже упоминал: маленький, весь словно сморщенный готтентот, уже не один год сопровождавший меня в моих скитаниях и приключениях. Именно он составил мне компанию, когда я, совсем еще молодым человеком, отправился вместе с Пьетом Ретифом в роковую поездку к Дингаану, королю зулусов; осмелюсь напомнить, что тогда погибли почти все, кроме нас с Хансом.

Мой Ханс был забавным и остроумным существом, возраст которого не поддавался определению; на свой лад он мог считаться одним из умнейших людей в Африке. Я не встречал равных ему в умении выслеживать дичь; но, подобно остальным готтентотам, Ханс вовсе не был образцом добродетели: всякий раз, когда выдавалась возможность, он напивался до полного безобразия и в таком состоянии становился досаднейшей обузой. С другой стороны, надо отдать ему должное: он отличался собачьей верностью и, не стану скрывать, любил меня беззаветно, как пес любит хозяина, который заботился о нем с тех пор, как тот был слепым щенком. Для меня Ханс сделал бы все на свете: не задумываясь пошел бы на ложь, кражу и даже убийство, расценив это не как преступления, но как своего рода священную обязанность. Словом, Ханс был готов в любой момент умереть ради меня — и однажды, увы, именно так и случилось.


Аллан умолк, притворившись, что ему понадобилось выбить трубку, хотя в том не было ни малейшей необходимости, ведь он только-только ее закурил. По-моему, Квотермейн просто воспользовался случаем повернуться к очагу, перед которым стоял, дабы спрятать от нас лицо. Потом он резко развернулся на каблуках, как было у него в обыкновении, и продолжил рассказ:


— Я шагал впереди фургона, высматривая ямы и большие камни на, с позволения сказать, дороге: уж не знаю, по чьей прихоти узенькая тропа, что вилась между гор, звалась дорогой. За мной по пятам, как было у него заведено — он всегда следовал за мной, словно тень, — двигался Ханс. Я услышал, как он глухо кашлянул. Зная, что готтентот поступал так всякий раз, когда хотел привлечь к чему бы то ни было мое внимание, я спросил, не оборачиваясь:

— Что такое, Ханс?

— Ничего, баас, — ответил он, — вот только надвигается большая буря. Да не одна буря, баас, а сразу две. Когда они встретятся, то начнут сражаться между собою, и сотни копий засверкают в небе, а потом обе тучи прольются дождем, да и град может пойти.

— Ты прав, — согласился я, — но я не вижу, где бы нам можно было спрятаться, так что пойдем дальше.

Ханс поравнялся со мной и снова кашлянул, вертя в костлявых пальцах жалкое подобие шляпы. Таким образом он намекал, что собирается кое-что предложить.

— Много лет назад, баас, — сказал он, указав кивком головы на каменистую осыпь на склоне горы, примерно в миле слева от нас, — вон там была большая пещера. Мальчишкой я укрывался в ней вместе с несколькими бушменами. Это случилось, когда зулусы разграбили Наталь. Помню, есть им тогда было нечего, и те, кто уцелел, питались друг другом.

— А твои бушмены, Ханс? Чем они тогда промышляли?

— Бушмены ели слизней и кузнечиков, баас, а порой им улыбалась удача и они убивали своими отравленными стрелами антилопу. Жареные кузнечики очень вкусные, баас, и саранча тоже вкусная, когда есть больше нечего. Я помню, что даже растолстел на такой пище, хотя сперва чуть не умер от голода.

— Хочешь сказать, Ханс, что нам следует поискать твою пещеру, которая должна быть вон там, если ты ничего не напутал?

— Верно, баас, верно. Пещеры ведь не убегают, как дичь. Пускай прошло много лет, но я не забыл место, где прожил в юности целых два месяца.

Я окинул взглядом надвигающиеся тучи и призадумался. Тучи выглядели намного темнее обычных грозовых, из чего следовало, что грядущая буря обещает быть поистине жуткой. Наше положение вдобавок усугублялось тем обстоятельством, что мы пересекали полосу бурого железняка; по своему опыту я знал, что молнии часто бьют в этот камень, а фургон с волами будет для электрических вспышек желанной добычей.

Пока я так размышлял, нас нагнал отряд кафров, которые улепетывали во все лопатки, несомненно спасаясь от непогоды. В основном это были молодые мужчины и женщины, щеголявшие пестротой одежд, — должно быть, они бежали со свадебного пира. Друг за другом кафры проносились мимо нас, и один, который, похоже, узнал меня — в чем не было ничего удивительного, поскольку в этой части Африки меня знали многие туземцы, — крикнул на бегу:

— Поторопись, Макумазан, поторопись! — Он употребил прозвище, которым меня наделили зулусы. — Поспеши прочь, ибо здесь любят плясать молнии! — Он ткнул своим посохом сначала в сторону надвигающихся туч, а затем в землю, из которой торчала глыба железняка.

Это наконец-то меня убедило. Я вернулся к фургону, велел вознице править туда, куда пойдет Ханс, а погонщику приказал подстегнуть волов. Сам же забрался внутрь, и мы покатили дальше, свернув налево, где находилась, как уверял готтентот, спасительная пещера. По счастью, земля под колесами была сравнительно ровной и жесткой, существенных препятствий на пути не встречалось, да и память Ханса не подвела, хотя он не был в этих краях много лет. Что ж, он не зря хвастался, что никогда не забывает мест, в которых ему довелось побывать хотя бы единожды.

С облучка фургона, на который я перебрался, было видно, как Ханс наставляет возницу. Внезапно он замахал рукой вправо; я никак не мог взять в толк, что взбрело ему в голову: по мне, так вся местность выглядела совершенно одинаково. Но, когда мы подъехали ближе, я понял, что побудило Ханса свернуть: из-под земли бил ключ, и вода широко растекалась вокруг; кабы не предусмотрительность моего готтентота, мы бы наверняка увязли в этом болоте. Точно так же он заблаговременно предупреждал и об иных препятствиях, которые я не стану сейчас подробно описывать.

К тому времени воздух уже словно застыл в неподвижности, сделалось неестественно тихо и так темно, что передняя пара волов казалась призрачными тенями; холод пробирал до костей. Молнии продолжали плясать на вершинах окрестных гор, однако гром по-прежнему не гремел. Было что-то пугающе-мистическое в таком поведении природы, и это ощущали даже животные: наши волы рвались из постромок и бежали очень резво, так что не было никакой необходимости понукать их и подбадривать хлыстом. Казалось, волы сообразили, что должны спастись от страшной угрозы. Хотя почему бы и нет? Наверняка они и вправду понимали это, ведь все живое обладает чутьем, которому безоговорочно повинуется. Что касается меня, то я буквально не находил места от беспокойства и молился про себя, чтобы мы поскорее добрались до пещеры.

Чуть погодя мои молитвы стали еще более горячими, ибо надвигавшиеся с двух сторон тучи наконец встретились, и в тот миг, когда их кромки соприкоснулись, они вдруг окутались ярчайшим пламенем, — должно быть, это был грозовой разряд; пламя устремилось вниз и сотрясло землю поистине громовым ударом. Почва под ногами содрогнулась, а я всей душой пожелал очутиться где-нибудь подальше отсюда, потому что огненная стрела вонзилась в землю всего в каких-то пятидесяти ярдах от фургона, ровно в том месте, где мы находились лишь минуту назад. Одновременно прогремел чудовищной силы раскат грома, и стало понятно, что жуткие тучи нависают прямо над нашими головами.

Но это было, так сказать, еще только начало бала, первые звуки музыки, заставшие танцоров врасплох. Затем представление развернулось во всей красе: яркие вспышки молний выступали в роли тех самых танцоров, а серый небосвод как бы превратился в пол залы, по которой они перемещались.

Не скрою, чрезвычайно трудно описывать этакую, поистине дьявольскую, бурю. Друзья мои, поскольку вам и самим доводилось видеть подобное, вы хорошо знаете, что такие бури попросту невозможно описать словами. Молнии сверкали со всех сторон, вспышка следовала за вспышкой, и формы они обретали самые причудливые; мне особенно запомнилась одна, точно огненный венец на челе исполинской тучи. Кроме того, чудилось, что эти молнии не только падают с небесна землю, но и под непрерывные, непрекращающиеся раскаты грома тянутся с земли к небесам.

— Где твоя треклятая пещера?! — крикнул я Хансу, который взобрался на облучок фургона и уселся рядом со мной.

Он прокричал в ответ что-то неразборчивое и ткнул пальцем в подножие склона, до которого оставалось не больше двух сотен ярдов.

Перепуганные волы припустили со всех ног, фургон швыряло из стороны в сторону с такой силой, что мне стало казаться, будто он вот-вот перевернется; погонщик бросил поводья и бежал теперь рядом с волами, чтобы его не затоптали, направляя животных тычками, — откровенно говоря, это у него получалось плохо. Нам еще повезло, что в целом волы двигались в нужном направлении.

Бешеная скачка продолжалась. Возница нещадно лупил животных хлыстом, стараясь привести их в чувство; по шевелению его губ я догадывался, что он бранится последними словами, на голландском и на зулусском, но до моих ушей не долетало ни звука. В конце концов волы вынуждены были остановиться у крутого склона; не в состоянии более нестись вперед, они сбились в кучу, перепутав все постромки. Такое часто случается с напуганными животными, и тогда их уже нипочем не заставишь тянуть поклажу.

Мы попрыгали наземь и принялись освобождать волов от упряжи. Смею вас заверить, задачка была непростая: волы ухитрились накрепко сцепиться вместе, да еще вдобавок работать приходилось в буквальном смысле слова под огнем — молнии беспрестанно вонзались в землю вокруг нас. Казалось, что уж в следующий-то миг очередная молния непременно угодит в фургон и покончит с нами навсегда. Признаться, я и сам перепугался настолько, что мне отчаянно хотелось бросить волов на произвол судьбы и опрометью кинуться к пещере; останавливало лишь то, что никакой пещеры поблизости я не видел, сколько ни озирался.

Впрочем, на выручку мне пришло уязвленное самолюбие: если я сейчас убегу, то как впредь смогу требовать от своих кафров, чтобы они стойко выдерживали тяготы пути? Сам ты можешь бояться сколько угодно, но никогда, никогда не выказывай свой страх перед туземцами, иначе лишишься всякого на них влияния. Ты перестанешь быть великим белым вождем, существом высшей крови и воспитания, станешь обычным человеком, таким же, как и они сами, если даже не хуже, коли туземцы окажутся не робкого десятка — а в этих краях большинство мужчин наделены немалой отвагой.

Потому я притворился, будто не обращаю внимания на молнии, и даже не дернулся, когда одна поразила колючий куст не далее чем в тридцати шагах от меня. Мой взор был устремлен именно в ту сторону, и я увидел, как куст сей моментально воспламенился, как огонь охватил каждую его веточку. В следующее мгновение от растения осталась лишь горстка пыли; о том, что оно совсем недавно высилось над землей, напоминала лишь колючка, вонзившаяся в мою шляпу.

Наравне с другими я пинал волов и пытался их растащить, хватался за постромки и тянул, распутывал, снова тянул, покуда в конце концов животные не очутились на свободе и не умчались прочь в направлении каменистого выступа, под которым — или, возможно, в каком-либо другом месте — они, следуя своему чутью, рассчитывали обрести укрытие. Последних двух волов, дышловых, освободить было труднее всего: они рвались на волю вслед за своими собратьями и не давали себя распутать, так что пришлось просто обрезать постромки, ибо снять оные не имелось ни малейшей возможности. Наконец эти двое поскакали вдогонку прочим, но далеко не убежали: на моих глазах оба вола, которых оставалось лишь пожалеть, упали на землю, словно сраженные выстрелом в сердце. Их настигла молния. Один вол замер в неподвижности; второй повалился на спину и недолго дрыгал копытами, но потом и он тоже успокоился и затих, подобно своему товарищу по несчастью.


— Интересно, что вы сказали в тот момент? — с задумчивым видом поинтересовался Гуд.

— А что сказали бы на моем месте вы, Гуд? — сердито произнес Аллан. — Вообразите, что вы только что потеряли двух своих лучших волов, а новых купить не на что, ибо в карманах ни гроша. Хотя нет, пожалуй, не трудитесь отвечать, ибо нам всем прекрасно известно ваше пристрастие употреблять к месту и не к месту соленые словечки.

— Я бы, наверное, сказал… — начал Гуд, явно обрадованный случаем поделиться с присутствующими сокровищами своего лексикона, однако Аллан прервал его решительным взмахом руки:

— Знаю-знаю, вы бы помянули Iupiter Tonans[142].

И он продолжил свой рассказ:


— В общем, что именно я тогда сказал, разобрал, должно быть, лишь мой ангел-хранитель. А вот Ханс, похоже, догадался о моих чувствах, потому что крикнул:

— Это могли быть и мы, баас! Когда небо сердится, оно всегда убивает. Уж лучше волы, баас, чем мы!

— Где твоя пещера, болван?! — рявкнул я в ответ. — Хватит трепать языком! Веди нас в пещеру! Видишь, уже град начинается!

Ханс ухмыльнулся и закивал, но тут большая градина ударила его по голове, и он резво помчался верх по склону горы, маня за собой остальных. Постепенно все добрались до каменной осыпи, по которой предстояло идти дальше, а мрак между тем с началом града сгустился настолько, что в промежутках между вспышками молний темнота была, как говорится, хоть глаз выколи. Ханс первым достиг здоровенного валуна на краю осыпи, нырнул в кусты поблизости и увлек меня за собой в щель между двумя камнями, которые образовывали этакие естественные ворота в неизвестность.

— Вот это место, баас, — произнес он, вытирая кровь, что текла из ссадины, оставленной угодившей ему в голову градиной.

В этот миг особенно яркая вспышка молнии позволила увидеть, что мы стоим у зева пещеры, размеры которой оценить не представлялось возможным. Впрочем, она была большой и просторной; об этом я догадался по эху, что пошло гулять под ее сводами после очередного раската грома, отражаясь от стен и спускаясь в неизведанные глубины в недрах горы.

Глава 2

РИСУНОК В ПЕЩЕРЕ
До пещеры мы добрались как раз вовремя: едва лишь мои кафры следом за нами проникли внутрь, как град снаружи зарядил всерьез — а вы, друзья мои, знаете или хотя бы слышали, каков бывает град в Африке, в особенности в Драконовых горах. Мне случалось видеть, как он, ничуть не хуже пуль из ружья, пробивает кровельное железо, и я нисколько не погрешу против истины, утверждая, что некоторые градины, падавшие с неба в тот день, пробили бы и два листа, сложенных вместе, поскольку своими размерами и зазубренными очертаниями они напоминали кремни. Окажись кто-либо в разгар той бури на открытой местности, не имея фургона, под который можно заползти, или хотя бы седла, которым можно укрыться, такой бедолага, я уверен, не вышел бы из этой передряги живым.

Возница, проливавший горючие слезы по Капитану и Немцу, как звали двух погибших дышловых волов, почти обезумел от расстройства, поскольку думал, что град прикончит и прочих животных, и все рвался наружу, одержимый желанием спасти оставшихся волов и найти им хоть какое-то укрытие. Я велел ему не дурить и сидеть спокойно, ибо всем было понятно, что прямо сейчас мы ничего поделать все равно не можем. Ханс, который имел склонность впадать в чрезвычайную набожность, стоило только засверкать молниям, заметил глубокомысленно, что он, мол, не сомневается, что «Великий Великий» на небесах присмотрит за нашим скотом; ведь мой достопочтенный отец (который, собственно, и обратил Ханса в веру, точнее, в этакое смешение вер, заменявшее готтентоту истинное христианство) говорил, что весь скот, пасущийся на тысяче холмов, принадлежит Богу, а разве здесь, в Драконовых горах, мы не среди тысячи холмов?

Возница-зулус, не приобщившийся к христианской вере и остававшийся закоренелым язычником, отвечал, что коли так, то почему, интересно, этот самый «Великий Великий» не уберег Капитана и Немца, хотя спасти их было вполне в Его силах. Затем, точно разъяренная женщина, очевидно стремясь облегчить душу, возница напустился на Ханса, обозвав того «желтокожим шакалом» и прибавив, что хвост распоследнего завалящего вола дороже готтентота со всеми его потрохами и что лучше бы градины пробили никчемную шкуру коротышки вместо шкур столь полезных животных.

Эти грубые намеки на его внешность и происхождение немало разозлили Ханса, который оскалил зубы, точно свирепый пес, и ответил зулусу в подобающих выражениях, пройдясь, как говорится, по родословной нашего возницы и прежде всего вспомнив его матушку. Одним словом, если бы я не вмешался, перепалка переросла бы в потасовку, которая могла бы закончиться ударом дубины по голове или ножа в живот. Я быстро погасил страсти, пригрозив, что того, кто скажет еще хоть слово, тут же выкину из пещеры наружу, под град и молнии; мое вмешательство мгновенно успокоило забияк.

Буря бушевала долго; в какой-то миг почудилось, что она слабеет, но затем стихия взъярилась заново: тучи бродили по кругу, как это порою случается, а когда град стих, ему на смену пришел проливной дождь. В результате к тому мгновению, когда наконец умолкли последние раскаты грома и эхо перестало гулять по окрестным склонам, уже почти стемнело, и всем стало ясно, что придется заночевать в пещере. Кафры, отважившиеся выбраться наружу на поиски волов, сообщили, что животных нигде не видно. Мысль о ночевке в пещере меня не прельщала, ибо там было очень холодно; однако фургон промок насквозь под ливнем, и спать в нем было попросту невозможно.

Ханс снова поразил меня своей памятливостью. Прихватив спички, он скрылся в глубине пещеры, а потом вернулся, волоча за собой вязанку хвороста. Дрова оказались пыльными и изъеденными жучками, но это было сухое дерево, отлично подходившее для костра.

— Где ты это взял? — спросил я.

— Баас, — отвечал он, — когда я жил в этой пещере вместе с бушменами, еще задолго до того, как их безвестные отцы зачали вон тех черных юнцов, — (это оскорбление предназначалось погонщику и вознице, которых звали, соответственно, Индука и Мавун), — я припрятал в пещере большой запас хвороста на зиму. Он по-прежнему лежит там, где я его сложил, под камнями и в пыли. Так поступают муравьи, которые бегают по земле, баас, чтобы их детям хватило еды, если они сами погибнут. Велите этим кафрам помочь мне принести еще дров, и тогда у нас будет костер, чтобы согреться.

Восхитившись тем даром предвидения, которым наделили маленького готтентота сотни поколений его предков, я поручил кафрам сопроводить Ханса за дровами, и они подчинились, пусть и не изъявили при этом особой радости. Очень скоро в пещере запылал костер. Потом мы стали готовить еду — этим утром мне посчастливилось подстрелить антилопу, чье мясо теперь поджарили на углях. В фургоне отыскалась бутылка скверфейса[143], так что вскоре мы наслаждались полноценным обедом. Знаю, многие неодобрительно относятся к угощению туземцев спиртным, но я давно усвоил, что, когда дикари замерзли и устали, глоток спиртного не причиняет им ни малейшего вреда, зато чудесным образом поднимает настроение. Оставалось лишь следить, чтобы Ханс не выпил лишнего, и потому я положил бутылку себе под голову, как подушку.

Когда все насытились, я раскурил трубку и стал беседовать с Хансом: готтентот, которому спиртное развязало язык, проявлял любознательность. Он спросил меня, насколько стара пещера, где мы оказались, и я ответил, что она такая же древняя, как и сами Драконовы горы. Он сказал, что так и думал, потому что, если пройти дальше, на каменном полу ее есть следы, тоже окаменевшие, которые были оставлены какими-то неведомыми ему, Хансу, зверями; если интересно, он, дескать, покажет мне эти следы завтра утром. Еще дальше на полу пещеры валяются какие-то диковинные кости, конечно уже обратившиеся в камень, и наверняка, прибавил готтентот, они принадлежат великанам. Он не сомневался, что сумеет отыскать хотя бы часть костей, когда рано поутру солнце заглянет в пещеру.

Тогда я пустился объяснять Хансу и кафрам, что давным-давно, тысячи тысяч лет назад, когда на свете еще не было ни единого человека, в нашем мире обитали гигантские существа, громадные слоны и рептилии размером с сотню крокодилов, если сложить их вместе.

— А еще, — добавил я, — мне говорили, что в ту пору на свете жили исполинские обезьяны, крупнее любой гориллы.

Мои слушатели заметно заинтересовались, а Ханс вдруг сказал, что, мол, насчет обезьян чистая правда, потому как он сам видел рисунок одной такой обезьяны — или великана, похожего на обезьяну.

— Где именно? — уточнил я. — В книге?

— Нет, баас, прямо тут, в пещере. Это один бушмен нарисовал, десять тысяч лет назад. — Разумеется, под этой цифрой Ханс подразумевал некое невообразимо далекое прошлое, а вовсе не конкретную дату.

Мне сразу припомнилось мифическое существо Нголоко, будто бы обитающее в болотах на восточном берегу Африки: говорят, в нем не меньше восьми футов росту, оно покрыто серой шерстью, а вместо пальцев у него когти… Должен сразу предупредить, что лично я в это страшилище нисколько не верю: наверняка это всего лишь вымыслы туземцев. Мне о Нголоко поведал один полубезумный старик, охотник-португалец, с которым я когда-то был знаком и который клялся, будто своими глазами видел в грязи отпечатки лап чудовища; по словам португальца, зверь убил одного человека из его отряда и оторвал тому голову.

Я рассказал эту историю Хансу и спросил, слышал ли он когда-нибудь про Нголоко. Готтентот ответил, что слышал, только вот звали его иначе (не Нголоко, а вроде бы Милхой), а потом прибавил, что чудовище, нарисованное на стене пещеры, намного больше.

Я было решил, что он, по обыкновению туземцев, кормит меня байками, и заявил, что не поверю, покуда не увижу рисунок собственными глазами.

— Надо подождать до утра, баас, чтобы солнце заглянуло в пещеру, — сказал Ханс, — и тогда баас все увидит. А сейчас толком не разглядеть, да к тому же негоже смотреть на чудище посреди ночи.

— Покажи мне рисунок, — повторил я сурово. — Нам вполне хватит света от фонарей из фургона.

Ханс неохотно подчинился и направился вглубь пещеры, а мы двинулись за ним и прошли шагов пятьдесят или около того. Готтентот нес один фонарь, в моей руке был другой, а зулусы следовали за нами, держа свечи. На стене, вдоль которой мы шли, было множество бушменских рисунков; попалась также пара резных изображений, оставленных этим диковинным народом. Некоторые рисунки выглядели вполне свежими, тогда как другие выцвели: то ли от старости, то ли охра, которой пользовались художники, высохла и отвалилась. Сюжеты картин были весьма распространенными: дикари с луками охотятся на антилоп и прочих животных; слоны идут на водопой; лев бросается на нескольких копейщиков.

Один рисунок, сохранившийся удивительно хорошо, пожалуй лучше всех прочих, взволновал меня чрезвычайно. На нем были запечатлены белолицые мужчины, чью одежду составляло некое подобие доспехов; на головах у них были странные шапки со свисающим вперед верхом — колпаки такого рода, если меня не подводит память, принято называть фригийскими. Эти люди нападали на туземный крааль, о чем однозначно свидетельствовали круглые хижины, огороженные забором из тростника. А в левом углу картины несколько белолицых мужчин волокли женщин в сторону, как я понял, моря (его изображала череда волнистых линий).

Я смотрел на рисунок вне себя от восторга, ибо предо мной, очевидно, было изображение финикийцев, совершающих очередной грабительский набег; таково уж, если верить древним авторам, было их обыкновение. Коли моя догадка верна, значит картина сия принадлежала кисти бушмена, который жил самое малое две тысячи лет назад, а возможно, и в еще более давние времена. Поистине удивительно! Однако Ханс нисколько не заинтересовался этим рисунком; он упрямо шагал дальше с видом человека, вынужденного выполнять противное его сердцу поручение, и я поспешил за готтентотом, опасаясь заблудиться во мраке этой обширной пещеры.

Вот Ханс остановился возле трещины в стене. Пожалуй, я бы прошел мимо этой трещины, ничего не заметив, поскольку она абсолютно не выделялась среди множества прочих.

— Мы пришли, баас. Здесь все как было. Теперь ступайте за мной и смотрите под ноги — тут много ям.

Я протиснулся в щель, и должен сказать, что, хотя сам я не вышел ни ростом, ни статью, для меня там едва хватило места, чтобы продвинуться вперед. Щель выводила в узкий туннель, то ли прорытый водой, то ли пробитый сотни тысяч лет назад взрывом природного газа. Думаю, верно последнее предположение, поскольку свод туннеля, до которого от пола было от силы футов восемь или девять, пестрел острыми выступами, а вода их наверняка бы сгладила. Впрочем, у меня нет ни малейшего представления о том, каким образом возникли сии громадные африканские пещеры, поэтому научную дискуссию мы сейчас открывать не будем. Пол под ногами, вопреки предостережениям Ханса, оказался гладким, словно его из поколения в поколение истаптывало множество ног; уверен, что так оно и было на самом деле.

Мы преодолели с дюжину футов, продвигаясь по этому туннелю, и внезапно Ханс велел мне замереть в неподвижности и не идти дальше ни при каких обстоятельствах. Я послушался, гадая, что это вдруг на него нашло, и разглядел, как готтентот поднимает свой фонарь, который висел на подвязке из шкуры — это очень удобно, когда передвигаешься в фургоне, — и надевает эту подвязку себе на шею таким образом, чтобы светильник оказался сзади. Потом он прижался лицом к стене пещеры, будто не желая видеть, что происходит у него за спиной, и осторожно, мелкими шажками, двинулся вперед, хватаясь то одной, то другой рукой за каменные выступы. Через двадцать или тридцать футов пути Ханс бросил изображать краба, обернулся ко мне и сказал:

— Баас должен делать в точности, как я.

— Почему?

— Поднимите фонарь, баас, и увидите.

Я так и поступил — и узрел впереди, всего в шаге или двух от себя, огромный провал в полу туннеля, настоящую пропасть, дна которой при свете фонаря было не различить. Еще я заметил, что каменный уступ вдоль стены пещеры, по которому Ханс прошел, как по мосту, имел в ширину не больше дюжины дюймов, а кое-где, похоже, сужался вполовину.

— Там глубоко? — уточнил я.

Вместо ответа Ханс подобрал из-под ног камень и кинул его в пропасть. Я прислушался: прошло очень много времени, прежде чем снизу донесся негромкий стук.

— Я ведь говорил баасу, — произнес Ханс наставительно, — что лучше обождать до утра, когда хоть какой-то свет проникнет в эту дыру, но баас не захотел меня слушать. Ему, конечно, лучше знать. Но теперь-то баас согласится, что сейчас разумнее всего будет пойти спать и вернуться сюда утром?

Не стану лукавить, друзья, сердце убеждало меня последовать этому мудрому совету, ибо место, где мы очутились, внушало настоящий ужас. Но я настолько разозлился на Ханса за его насмешки, что твердо решил: пускай я сломаю себе шею, но не доставлю готтентоту удовольствия наблюдать, как белый человек отступает, убоявшись трудностей.

— Нет, — сказал я ровным голосом, — я пойду спать, только когда увижу твою картину, ни мгновением раньше.

Ханс мигом посерьезнел и принялся умолять меня ни в коем случае не пытаться перебраться через пропасть; его слова заставили меня вспомнить библейскую притчу об Аврааме и Дивее, причем сам я казался себе Дивеем, разве что меня не мучила жажда, тогда как Ханс никоим образом не походил на Авраама[144].

— Теперь я все понял, — сказал я. — Никакого рисунка нет и в помине, ты просто придумал разыграть меня при помощи своих обезьяньих ужимок. Так или иначе, я иду к тебе. Если выяснится, что ты меня обманывал, не обессудь, приятель, — тебе не поздоровится.

— Рисунок был там во времена моей юности, — отвечал Ханс угрюмо, — а что до всего остального, то баасу лучше знать. Если он переломает себе все косточки, свалившись в пропасть, то пусть потом не винит меня. Надеюсь, баас расскажет на небе своему достопочтенному отцу, который препоручил его моим заботам, что Ханс просил бааса не ходить, а он, из-за своего дурного норова, не пожелал меня слушать. Раз уж баас решил идти, пусть разуется, ибо от ног бушменов, чьи призраки так и вьются вокруг нас, уступ сделался очень скользким.

Я молча сел и снял башмаки, думая, что с радостью отдал бы все свои накопления в банке Дурбана, только бы избежать предстоящего испытания. Ну что за глупая штука эта гордыня белого человека, в особенности если в нем течет кровь англосаксов! В риске сейчас не было ровным счетом никакой необходимости, однако, стремясь избежать со стороны Ханса и моих кафров насмешек и шепотков за спиной, я, ведомый этой самой гордыней, вознамерился лезть не пойми куда. В глубине души я проклинал все подряд: Ханса, пещеру, пропасть, неведомый рисунок, ту бурю, которая загнала меня сюда, и прочее, что только приходило на ум. Затем, поскольку на моем фонаре, в отличие от фонаря Ханса, подвязки не было, я взял железное кольцо в зубы (ничего другого просто не оставалось, пускай светильник и источал омерзительный смрад), вознес молчаливую прочувствованную молитву — и двинулся вперед с видом человека, которому нравятся этакого рода развлечения.

Сказать по правде, я мало что помню из того своего путешествия, кроме ощущения, что оно заняло добрых три часа, хотя в действительности длилось около минуты. Вслед неслись причитания и вопли зулусов, которые сочли своим долгом попрощаться со мной, когда я двинулся в путь; всячески выражая любовь и почтение, они именовали меня отцом, матерью и всеми своими предками до четвертого колена сразу.

Каким-то чудом, сам не ведаю как, я разместился на этом треклятом уступе, вжался животом в стену и прильнул к ней, словно приклеился. Руки цеплялись за выступы столь яростно, что я сломал два ногтя. Коротко говоря, я справился, хотя ближе к концу пути одна нога у меня соскользнула; я раскрыл рот, чтобы высказаться и облегчить душу, и — чего и следовало ожидать — фонарь выпал и улетел в пропасть, прихватив с собою мой давно уже шатавшийся передний зуб. Ханс вовремя вытянул свою костлявую руку, намереваясь схватить меня за ворот куртки, однако промахнулся и вместо того вцепился в мое левое ухо. С этой чрезвычайно болезненной поддержкой я добрался до другого края пропасти, где и принялся поносить готтентота на чем свет стоит. Пожалуй, кое-кто счел бы меня невоздержанным на язык, но Ханс ничуть не обиделся, донельзя обрадованный тем, что я благополучно совершил переход.

— Да пропади он пропадом, этот зуб, баас! — воскликнул готтентот. — Зато теперь, когда ваш зуб сгинул, вы снова сможете есть сухари и жесткий билтонг, от которых отказывались много месяцев подряд. Вот фонарь, конечно, жалко, но, надеюсь, удастся купить новый — в Претории или там, куда мы отправимся.

Я перевел дух и осторожно заглянул в пропасть. На ее дне, далеко-далеко внизу, я разглядел свой масляный фонарь, освещавший нечто белое: емкость разбилась, жидкость разлилась, и пламя плясало на широкой площадке.

— Что это там белеет? — спросил я. — Известняк, что ли?

— Нет, баас, это переломанные кости людей. Когда я был молодым, бушмены спустили меня вниз на веревке, сплетенной из тростника и шкур животных. Мне было любопытно, баас, я захотел осмотреться. Под этой пещерой есть другая, но в нее я не полез, баас, потому что испугался.

— А откуда там взялись все эти кости, Ханс? Похоже, их внизу сотни!

— Так и есть, баас, многие сотни костей, и все они попадали туда вот этим путем. Бушмены жили в пещере с начала времен и устроили здесь ловушку: набросали на дыру веток и засыпали сверху пылью, чтобы издали походило на камень. Прямо как ловушка на зверя, баас. Бушмены делали так сотни лет подряд, покуда последний из них не был убит бурами и зулусами, чьих овец и лошадей они воровали. Когда на них нападали враги, что бывало часто, и бушменов убивали, потому что так принято, — так вот, когда нападали враги, они бежали в пещеру и прокрадывались по этому выступу над пропастью, по которому могли пройти даже с завязанными глазами. А глупые кафры или иные недруги бежали следом, чтобы убить бушменов, наступали на ветки и падали вниз. Да, баас, подобное наверняка случалось часто, ведь там внизу множество черепов, среди которых немало таких, что почернели от старости и обратились в камень.

— Неужто кафры так и не поумнели за все минувшие годы, Ханс?

— Может, в чем-то они и поумнели, баас, но мертвые хранят свою мудрость при себе. А еще, по-моему, когда все враги втискивались в этот проход, другие бушмены, которые прятались в пещере, подбегали сзади, расстреливали неприятелей отравленными стрелами и сталкивали вниз, а уж оттуда никто не возвращался живым. Бушмены говорили мне, что все это придумали отцы их отцов. Если кому из врагов и удавалось сбежать, то за поколение-другое все забывалось и побоище случалось снова. Сами знаете, баас, на свете хватает глупцов, и тот глупец, который приходит потом, ничуть не умнее того, что приходил перед ним. Смерть проливает на песок воду мудрости, баас, а песок жаден до воды и очень быстро опять высыхает. Будь иначе, баас, мужчины давно бы уже перестали влюбляться в женщин, но даже великие люди вроде вас, баас, по-прежнему влюбляются.

Одарив меня этим образчиком красноречия, Ханс, дабы не дать собеседнику возможности ответить, стал перекрикиваться с возницей и погонщиком, которые остались на другом краю пропасти.

— Поспешите, храбрые зулусы, мы вас заждались! — потешался он. — Ваш вождь устал ждать, и я тоже!

Зулусы, державшие свечи в вытянутых вперед руках, боязливо заглянули в пропасть.

— Оу! — вскричал один из них. — Разве мы летучие мыши, чтобы перелететь через этакую яму? Или бабуины, чтобы лезть по уступу шириной не толще лезвия копья? Или мухи, чтобы ходить по стенам? Оу! Нет, мы не пойдем туда, мы будем ждать здесь. Этот путь лишь для желтокожих обезьян вроде тебя и для тех, кто обладает великой магией белых, как инкози Макумазан.

— Верно, — произнес Ханс рассудительно. — Вы не летучие мыши, не бабуины и не мухи, ибо все эти твари храбры, каждая по-своему. Нет, вы всего лишь двое низкорожденных кафров, просто куски черной кожи, которую надули, чтобы она походила на живых людей. Я, желтокожий шакал, перешел на другую сторону, и баас тоже перебрался через пропасть, а вы, дутые пузыри, не способны даже перелететь через нее, потому что боитесь лопнуть на полпути. Ладно, глупые пузыри, топайте обратно к фургону и принесите моток веревки, который лежит внутри. Она может нам понадобиться.

Один из зулусов угрюмо проворчал, что, дескать, им не пристало выполнять распоряжения готтентота, на что я громко произнес:

— Ступайте за веревкой и возвращайтесь немедля!

Зулусы удалились с видом побитых собак — язвительные насмешки Ханса, очевидно, достигли цели, и им в очередной раз стало понятно, что этот коротышка неизменно побеждает в любом споре. На самом-то деле они не были обделены мужеством, однако никто из зулусов не чувствует себя свободно под землей, особенно в темном месте, населенном, как туземцы полагают, призраками.

— А теперь, баас, — сказал Ханс, — мы идем смотреть на рисунок. Но если баас до сих пор сомневается в моих словах и думает, что никакого рисунка нет и в помине, то в этом случае нет нужды куда-либо идти: лучше посидеть здесь и полечить обломанные ногти, покуда Мавун и Индука не вернутся с веревкой.

— Хватит уже! Уймись, ты, злобная мартышка! — вскричал я, утомленный его непрестанными насмешками, и подкрепил свои слова увесистым пинком.

Это мое действие оказалось ошибочным, поскольку я совсем забыл, что оставил свои башмаки по другую сторону пропасти. Либо Ханс таскал в задней части своих грязных штанов множество твердых предметов, либо седалище его от природы обладало твердостью камня, но только я изрядно отшиб себе пальцы ног, а негодяй-готтентот при этом нисколько не пострадал.

— Ах, — проговорил Ханс с умильной улыбкой, — баас должен помнить, чему учил меня достопочтенный отец бааса: всегда надевай башмаки, прежде чем пнуть куст с колючками. В моем заднем кармане, баас, лежат шило и несколько гвоздей, ведь я с утра чинил вашу шкатулку.

Едва договорив, он стремглав понесся вперед, чтобы не испытывать судьбу: а вдруг мне вздумается проверить, найдутся ли гвозди у него в волосах. А поскольку наш единственный фонарь был в руках слуги, мне волей-неволей пришлось ковылять — точнее, скакать на одной ноге — следом за ним.

Туннель, пол которого, истоптанный тысячами ног давно упокоившихся мертвецов, оставался все таким же гладким, вел прямо на протяжении восьми или десяти футов, а потом свернул вправо. Когда мы добрались до поворота, я различил впереди проблеск света и ломал голову, пытаясь понять, откуда тот может идти, пока не очутился на дне огромной ямы — воронки, что достигала в поперечнике, должно быть, трех десятков футов; она начиналась от того места, где мы стояли, и тянулась вверх, до самого склона горы, футах в восьмидесяти или даже в ста над нами. Не могу сказать, каким образом яма сия образовалась, но по форме она в точности соответствовала той воронке, которую используют, когда переливают пиво в бочонки или портвейн в кувшин. Разумеется, мы с Хансом находились в самом узком ее конце. Свет, который я различил еще в туннеле, лился с неба, каковое, поскольку буря миновала, очистилось и выглядело свежевымытым и прекрасным. Ярко сверкали звезды, правда луну, что едва пошла на убыль, на мгновение заслонила плотная черная туча, этакий обрывок унесшейся бури.

На некотором расстоянии — думаю, не более двадцати пяти футов в высоту — стены были почти отвесными, а дальше они устремлялись, расходясь все шире, к горловине, нет, к раструбу гигантской воронки на горном склоне. Мне бросилась в глаза и другая особенность: на западной стороне воронки, к которой, так уж вышло, были обращены наши лица, прямо там, где стены начинали расширяться, выдавался вперед каменный выступ, точно крыша какого-то навеса. И выступ этот пересекал всю западную сторону воронки.

— Ну, Ханс, — сказал я, внимательно изучив эту любопытную загадку природы, — и где же твой рисунок? Что-то я его не вижу.

— Wacht een beetje. Потерпите чуток, баас. Видите, луна пытается выйти из-за тучи? Когда она выглянет, все будет видно, если только никто не стер рисунок с тех пор, как я был молод.

Я вскинул голову, чтобы понаблюдать за движением тучи и насладиться зрелищем, которое никогда не переставало меня восхищать, а именно — за появлением великолепной африканской луны, что вырывается на свободу из тайных чертогов мрака. Серебристые лучи ее уже падали на бескрайнюю небесную твердь, заставляя звезды меркнуть. Внезапно из мрака выступил лунный обод; прямо на глазах он становился все шире и ярче, и наконец чудесный светящийся шар возник из белесой пелены и на мгновение как будто застыл рядом с тучей, восхитительный в своем совершенстве! В тот же миг наша воронка оказалась залитой светом, да таким ярким, что я, пожалуй, без труда смог бы что-нибудь прочитать.

На некоторое время я замер, зачарованный этой несказанной красотой, и забыл обо всем на свете. К действительности меня вернул хриплый смешок Ханса.

— Теперь обернитесь, баас. Вот тот красивый рисунок, что вы мечтали увидеть.

Я обернулся и проследил взглядом направление его вытянутой руки: готтентот указывал на восточную сторону воронки. В следующий миг — клянусь, я нисколько не преувеличиваю! — я пошатнулся и едва устоял на ногах. Скажите, друзья мои, доводилось ли вам когда-нибудь видеть в ночных кошмарах, будто вы попали в преисподнюю и повстречались с самим Сатаною, так сказать, тет-а-тет, ощутив, что он огромен, а вы — крошечные козявки? Лично мне такое однажды приснилось. А в ту ночь передо мной, будто наяву, возник дьявол из сновидений, гораздо более ужасный, чем способна вообразить даже самая буйная, воспламененная безумием фантазия!

Представьте себе чудище вдвое выше человеческого роста (футов одиннадцать-двенадцать, никак не меньше), изображенное с редчайшим мастерством теми самыми охряными красками, тайну которых бушмены столь ревностно хранят: белой, красной, черной, желтой… Глаза этого чудища, похоже, были изготовлены из обработанных кусков горного хрусталя. Вообразите себе громаднейшую обезьяну, рядом с которой самая крупная на свете горилла покажется младенцем. И все же это была не обезьяна, а человек — нет, даже не человек, а человекообразное чудище.

Оно все было покрыто шерстью, словно обезьяна, длинной серой шерстью, которая росла клочьями. У чудища имелась густая рыжая борода, совсем как у человека; его конечности поражали воображение — руки отличались неимоверной длиной, словно лапы у гориллы, но, прошу это запомнить, пальцев на них не было, только огромные когти на тех местах, где следовало находиться большому пальцу. Остаток кисти представлял собой плотно сросшийся кулак, напоминавший утиную лапу, а кожа там, где полагалось быть пальцам, могла совершать хватательные движения — это я выяснил уже впоследствии.

Хотя по рисунку о подобном тоже можно было догадаться; правда, позднее мне пришло на ум, что неведомый художник мог изобразить существо в перчатках без пальцев, какие используют в тех краях, когда стригут изгороди. Ноги чудовища, явно не знакомые с обувью, отличались той же особенностью: никаких пальцев, лишь на месте большого — устрашающего вида коготь. Крепкая фигура производила внушительное впечатление; если это существо рисовали, так сказать, с натуры, то оно должно было весить, по моим прикидкам, не менее тридцати стоунов[145]. Грудь широкая, выдающая немалую силу; живот выпуклый и весь почему-то в складках. А вот чресла твари — и эта черта тоже заставляла заподозрить в чудовище человека — были обернуты набедренной повязкой, точнее, несколькими шкурами, связанными в единое целое, благодаря чему казалось, что страшилище носит одежду.

Насчет тела сказано достаточно; перейду теперь к описанию головы и лица. Честно говоря, я затрудняюсь подобрать нужные слова, но все же попробую. Шея чудовища была толстой, как у быка, а венчала ее непропорционально крохотная головка. И что поразительно: несмотря на густую рыжую бороду, о каковой я уже упоминал, большой рот и выступающую вперед верхнюю губу, из-под которой торчали желтоватые клыки, как у бабуинов, головка сия казалась почти женственной, словно на стене воронки пытались изобразить старую дьяволицу с крючковатым носом. Лоб понуждал усомниться в мастерстве художника, ибо разительно отличался от всего прочего: выступающий вперед, массивный — чудовище явно не было обременено интеллектом. Из-подо лба, глубоко посаженные и разнесенные противоестественно широко, взирали страшные светящиеся глаза.

Но и это еще было не все. Казалось, что тварь сия злобно хохочет, и рисунок объяснял, чем вызван этот жестокий смех. Одна нога чудища попирала человеческое тело, грозный коготь вонзился глубоко в грудь жертвы. Рука стискивала голову несчастного, по всей видимости только что оторванную от тела. Другой рукой страшилище держало за волосы обнаженную девушку, еще живую; ее фигуру художник-бушмен прорисовал словно наспех, столь небрежно, как если бы это была сущая мелочь.

— Ну что, разве не красивый рисунок, а, баас? — ехидно спросил Ханс. — Теперь баас уже не станет говорить, будто я лгу, да? О, он целую неделю не будет так говорить.

Глава 3

ОТКРЫВАТЕЛЬ ДОРОГ
Я смотрел и смотрел на картину, не в силах отвести взгляд, а потом ноги мои подкосились и я опустился наземь.

Вижу, вы посмеиваетесь, молодой человек[146], поскольку явно вообразили, что рисунок сей был творением рук какого-то бушменского художника, который вдруг лишился рассудка и украсил скалу этим дьявольским порождением воспаленного ума. Что ж, я и сам пришел к такому же заключению на следующее утро, однако в те мгновения, когда я разглядывал изображение, подобные мысли меня не посещали.

Место, где мы находились, внушало ужас и тоску: мрачное, жуткое, а уж если вспомнить, что совсем рядом находилась пропасть, полная человеческих костей… Было очень тихо, разве что откуда-то доносился приглушенный расстоянием вой какого-то зверя — не то шакала, не то гиены, — который выл на луну. За минувший день на мою долю выпало немало испытаний: чего стоило хотя бы задача пересечь пропасть по узенькому мосточку, — кстати, пропасть эта напомнила мне темницы старинных норманнских замков, куда, как я читал, узников сбрасывали, точно в бездонные ямы. Кроме того, друзья мои, все вы, полагаю, успели заметить, хоть и прожили на свете меньше моего, что при лунном свете все выглядит совершенно иначе, нежели при солнечном. Не удивительно, что многие люди, которые днем ведут себя мужественно, в ночи подвержены приступам страха. Так или иначе, я сел на землю, ибо ощутил слабость в ногах, и мне почудилось, будто по телу разливается болезненная истома.

— Что такое, баас? — не преминул язвительно спросить наблюдательный Ханс. — Если бааса тошнит, пусть не стесняется, я повернусь к нему спиной. Помню, меня тоже затошнило, когда я впервые увидел этого Хоу-Хоу, прямо вот тут. — И готтентот ткнул пальцем в каменный пол.

— Почему ты именуешь эту тварь Хоу-Хоу, Ханс? — справился я, стараясь усилием воли обуздать свои бунтующие внутренности.

— Потому что это и впрямь его имя, баас. Так звала чудовище его мамочка, когда оно было маленьким.

(Меня и вправду едва не стошнило при мысли, что у этого существа могла быть мать; так содержимое желудка начинает рваться на волю, когда во время сильной качки на море видишь перед собой кусок жирного бекона и обоняешь его.)

— Откуда это тебе известно, Ханс?

— Бушмены рассказали мне, баас. Они говорили, что их предки, еще тысячи лет назад, встречались с этим Хоу-Хоу. Дело было далеко отсюда, и бедняги в ужасе бежали из тех краев, потому что не могли спокойно спать по ночам, как бывает с бурами, баас, когда другие буры приходят и строят себе дом в шести милях от них. По-моему, они даже слыхали, как этот Хоу-Хоу говорил. Помнится, бушмены рассказывали, будто их далекие-далекие предки видели, как чудище разевало пасть и колотило себя по груди. Вот только, баас, сдается мне, что эти люди врали: вряд ли они могли и впрямь что-то знать о Хоу-Хоу и о том, кто нарисовал эту тварь на скале.

— Пожалуй, тут я с тобой соглашусь, — ответил я. — Что ж, Ханс, на сегодня с меня достаточно: мы полюбовались на твоего приятеля Хоу-Хоу, а теперь пора отправляться спать.

— Конечно, баас, как скажете. Но прошу, взгляните на него еще раз перед уходом. Такие рисунки видишь не каждый день, а баас просто мечтал на него посмотреть.

Признаться, я бы охотно пнул Ханса снова, однако память о гвоздях в кармане его штанов была еще свежа. Поэтому я ограничился выразительным взглядом, после чего поднялся и взмахом руки велел готтентоту вести меня обратно.

Так мы расстались с Хоу-Хоу — или с Вельзевулом, называйте его как угодно. Поначалу я намеревался вернуться к воронке при свете дня, чтобы тщательно изучить рисунок, однако поутру решил, что не отважусь снова перебираться через пропасть по узкому выступу, так что, пожалуй, с меня вполне достаточно первого впечатления. Ведь недаром говорят, что первое впечатление самое яркое, вроде первого поцелуя (это уже Ханс подсказал, когда я впоследствии поделился с ним своими мыслями).

Разумеется, забыть Хоу-Хоу было попросту невозможно; более того, я нисколько не преувеличу, если признаюсь, что с тех пор это дьявольское отродье стало меня преследовать. Сколько я ни старался, однако не мог убедить себя в том, что портрет на скале — лишь плод извращенного воображения дикарей. По сотне признаков, каковые казались мне неоспоримыми (ошибочно, как я ныне убежден), я счел этот портрет произведением бушменского искусства, хотя и был уверен, что ни один бушмен, даже одержимый горячкой — к слову, на помутнение рассудка дикари никогда не жаловались, поскольку общепризнанно, что их сознание к тому не приспособлено, — так вот, ни один бушмен не мог бы извлечь такую омерзительную тварь из недр собственной души (если даже допустить, что у бушменов есть душа). Нет, кем бы ни был сей неизвестный художник, он явно рисовал на скале то, что видел на самом деле — или думал, будто видел.

К такому выводу меня подталкивало несколько особенностей портрета. Так, скажем, правый локоть у Хоу-Хоу заметно распух, как если бы чудище сильно ударилось обо что-то. Кроме того, коготь на одной из жутких лап — если не ошибаюсь, на левой — был сломан и расщепился на кончике. На лбу виднелась то ли бородавка, то ли прыщ, а прямо над ней — пучок длинных серо-стальных волос, которые свисали по обе стороны демонического лица, наделенного женственными чертами. Должно быть, неведомый художник запомнил все эти подробности и старательно воспроизвел на портрете то, что видел своими глазами. Вряд ли, думалось мне, он мог нафантазировать такие детали.

Но кто, интересно, послужил ему моделью? Я уже упоминал, друзья мои, что мне доводилось слышать о существах, прозываемых Нголоко, и я полагал, что твари сии, если только они не выдуманы, относятся к разряду особо злобных исполинских обезьян невесть какой породы. Коли так, Хоу-Хоу вполне мог оказаться наиболее выдающимся образчиком этих обезьян. Впрочем, подобное представлялось мне самому маловероятным, поскольку в этом чудище было намного больше от человека, нежели от обезьяны, несмотря на то что на руках и ногах у него вместо пальцев имелись огромные когти. Хотя нет, правильнее всего сказать, что в этом существе было больше всего не от человека и не от зверя, а от дьявола.

Потом меня посетила другая мысль: возможно, Хоу-Хоу — это божество, которому поклонялись бушмены? Вот только я никогда не слыхал, чтобы они почитали какое-либо божество (за исключением собственных желудков). Позднее я поделился своей догадкой с Хансом, но готтентот ответил, что не может ни подтвердить, ни опровергнуть ее, поскольку бушмены, с которыми он жил в пещере, на сей счет не распространялись. В то место, где находился рисунок, они по доброй воле не ходили, но убегали туда, лишь спасаясь от врагов, а когда им случалось там укрываться, старались не смотреть на портрет и не говорить о нем без крайней необходимости. Быть может, предположил Ханс, в очередной раз продемонстрировав свою смекалку, Хоу-Хоу был богом какого-то иного народа, с которым бушмены не имели ничего общего.

Оставалось загадкой и то, когда именно был нарисован сей жуткий портрет.Конечно, в этом уединенном месте, куда крайне редко проникали солнечные лучи и капли дождя, краски могли сохранять первоначальную яркость довольно долго; однако, судя по всему, изображение на скале появилось очень давно. По словам Ханса, бушмены уверяли, что не знают, кто нарисовал чудище и кого на самом деле запечатлели на портрете, но неизменно прибавляли, что он «очень-очень старый», — а это могло означать что угодно (или вообще ничего, ибо людям, не знакомым с письмом, события, случившиеся пять-шесть поколений тому назад, кажутся седой древностью). Так или иначе, не приходилось сомневаться в древности другого рисунка из пещеры, того самого, на котором финикийцы грабили туземный крааль; это изображение вряд ли могло появиться после рождения Христа. В этом я совершенно уверен, поскольку внимательно изучил картину на следующее утро и убедился, что и там тоже краски ничуть не выцвели. Кстати, скала с портретом чудовища слегка осыпалась, прямо над левым коленом Хоу-Хоу, и я сразу отметил, что камень на месте скола выглядит столь же выветренным, как и стены воронки, свободные от изображений.

С другой стороны, следовало помнить, что рисунок, сюжетом для которого послужил набег финикийцев, пребывал в укрытии, тогда как портрет Хоу-Хоу был подвержен воздействию воздуха, а потому теоретически ему надлежало стариться быстрее.

В ту ночь, друзья мои, меня неотступно преследовал этот треклятый Хоу-Хоу: мне снилось, будто он ожил и требует, дабы я сразился с ним; мне также грезилось, что некая женщина — именно женщина, а не мужчина — зовет на помощь, умоляя освободить ее от власти чудовища. Далее я увидел во сне, что вступаю в схватку с великаном и он, повергнув меня навзничь, готовится оторвать мне голову, как тому человеку на рисунке. А потом произошло нечто ужасное — что конкретно, не могу припомнить, — и я проснулся в холодном поту, весь дрожа от страха.


Когда по милости непогоды и Ханса мы очутились в той пещере, я находился неподалеку от границы страны зулусов. Мой фургон был битком набит одеялами, бусами, железными котелками, ножами, мотыгами и прочими предметами, которые столь ценят — во всяком случае, ценили в те дни — простодушные дикари и которыми мы расплачивались с ними за скот. Прежде чем на нас обрушилась буря, я размышлял, не обойти ли мне земли зулусов стороной, подавшись в неизведанные края к северу от Претории, где обитали менее искушенные дикари, которые могли предложить за мои товары более высокую цену. Однако, познакомившись с Хоу-Хоу, я изменил свои намерения, и тому было две причины. Во-первых, молния прикончила пару наших лучших волов, и я рассчитывал, что смогу найти им замену в стране зулусов, причем не тратя лишних денег, поскольку среди местных жителей имелись мои должники. Во-вторых, я хотел избавиться от одержимости этим гнусным, отвратительным Хоу-Хоу. Я знал наверняка, что лишь один-единственный человек на свете способен рассказать мне правду об этом чудовище, если допустить, что вообще найдется о чем рассказывать. Иными словами, я собирался разыскать старого Зикали, колдуна из Черного ущелья, Того, кому не следовало родиться, как именовал его Чака, великий правитель зулусов.

Сдается мне, друзья мои, будто бы я уже рассказывал вам об этом Зикали, но если вдруг нет, то скажу, что он считался в стране зулусов величайшим колдуном, самым грозным и могущественным среди всех. Никто не ведал, когда он родился и сколько ему лет, но этот тип был очень стар и на протяжении нескольких поколений славился как Открыватель дорог — такое прозвище дали ему туземцы. Зулусы его боялись, а мы с ним, еще со времен моей юности, можно сказать, дружили, хотя, конечно, я с самого начала подозревал, что Зикали использует меня для достижения собственных целей, что в конечном счете и подтвердилось, еще до того, как он восторжествовал и низверг королевский род зулусов, который ненавидел всем сердцем.

Следует отдать Зикали должное: он был мудр и щедро платил тем, кто верно ему служил, звонкой монетой или иными способами, точно так же, как всегда разделывался с теми, на кого была обращена его ненависть. Со мной он расплачивался сведениями, будь то некие исторические подробности или какие-либо тайные знания об Африке; ведь согласитесь, что мы, белые, несмотря на все наше образование, мало что смыслим в том, как устроена жизнь на Черном континенте. Если кто и способен поведать, откуда взялся портрет в пещере и кто там изображен, решил я, то только Зикали, а потому отправился прямиком к старому колдуну. Вы уже неоднократно имели возможность убедиться, друзья мои, что любознательность в подобных вопросах была и остается одним из моих неизбывных грехов.


С немалым трудом нам удалось отыскать четырнадцать уцелевших волов, ибо некоторые животные убежали очень далеко, спасаясь от бури. Но в конце концов мы собрали всех и удостоверились, что волы ничуть не пострадали, не считая ушибов от градин. Позволю себе заметить, что поистине достойно изумления, сколь умело скот, оставленный без присмотра, защищает себя от буйства стихии. Надо сказать, что в Африке, в отличие от Англии, животные редко укрываются в грозу под деревьями; возможно, происходит это потому, что грозы здесь бывают часто и волы унаследовали от своих предков инстинктивное знание о том, что молнии поражают деревья и убивают всех, кто под ними прячется. Во всяком случае, таково мое мнение, почерпнутое из опыта практических наблюдений.

Итак, мы запрягли волов и покатили прочь от приснопамятной пещеры. К слову, много лет спустя, когда Ханс давно уже отошел в мир иной, я попытался снова ее найти, но потерпел неудачу. Я думал, что вышел в точности на тот же горный склон, но, по всей видимости, ошибся, ибо в тех местах полным-полно одинаковых склонов; как бы то ни было, я не сумел отыскать пещеру, сколько ни рыскал по округе.

Быть может, причина в том, что случился оползень и, учитывая, сколь узкой была горловина воронки, сквозь которую лунный свет падал на портрет Хоу-Хоу, груда камней попросту завалила входное отверстие. Либо же я и вправду перепутал склон, поскольку не позаботился точно определить наше местонахождение, когда мы торопились убежать от бури.

Вдобавок в тот день, когда судьба снова привела меня в те края, я спешил по делам и желал достичь промежуточного пункта назначения еще до наступления ночи, поэтому выделил себе на поиски всего лишь один час; когда тот истек, я немедленно двинулся дальше. За все годы странствий, кстати, мне ни разу не встретился другой человек, побывавший в этой пещере, и потому напрашивается вывод, что она была известна только бушменам и Хансу, а они, увы, все мертвы. Остается лишь сожалеть о тех замечательных картинах, которые теперь утрачены навеки.

Если помните, я говорил, что перед бурей нас обогнала группа кафров, возвращавшихся с какого-то туземного торжества. Проехав примерно с полмили, мы наткнулись на одного из них, вернее, на его тело, бездыханное и уже остывшее; погиб ли этот юноша — на вид бедняга был совсем молоденький — от удара молнии или от града, определить было невозможно. Его товарищи, по всей видимости, настолько перепугались грозы, что бросили мертвеца посреди дороги, рассчитывая, думаю, потом вернуться и похоронить его. Это обстоятельство лишний раз доказывает, что пещера, как ни крути, сослужила нам хорошую службу.


С вашего позволения, я опущу подробности той поездки в страну зулусов: она отличалась от прочих моих путешествий разве лишь тем, что мы двигались медленнее обычного, ибо четырнадцать волов выбивались из сил, таща вперед тяжело нагруженный фургон. По дороге мы даже застряли на берегу Белого Умфолози, совсем рядом с Нонгельской скалой, что нависает над речной заводью. Никогда не забуду жуткого зрелища, невольным свидетелем которого мне выпало там стать.

Пока мы переправлялись через реку вброд, борясь с течением, на вершине Нонгельской скалы, приблизительно в двух с половиной сотнях ярдов от нас, появилась группа мужчин, волочивших за собою двух молодых женщин. Я поднес к глазам подзорную трубу и по тому, как пленницы вращали головой и шарили вокруг себя руками, пришел к заключению, что они слепы, — причем, возможно, их ослепили намеренно. Покуда я размышлял, что все это может означать, мужчины схватили женщин за руки, за ноги — и сбросили с обрыва. С истошными, бередившими сердце воплями несчастные создания упали вниз, прямо в глубокую заводь, где, должно быть, уже поджидали добычу крокодилы; мне почудилось, что я различаю на воде характерную рябь. Впоследствии моя догадка подтвердилась, и выяснилось, что заводь сия — излюбленное место гигантских рептилий, ибо Нонгельская скала по велению зулусских правителей издавна служит местом казни.

Покончив со своим омерзительным поручением, отряд убийц — их было, помнится, десятка полтора — устремился к броду с явным намерением перехватить нас. Поначалу я решил, что наклевывается драка, и, не стану скрывать, немало тому обрадовался, поскольку зрелище жестокой расправы наполнило мое сердце гневом и заставило забыть об осторожности. Но едва выяснилось, что фургон принадлежит небезызвестному Макумазану, как зулусы сделались чрезвычайно дружелюбными: они кинулись в воду, навалились на колеса, и с их помощью мы благополучно достигли дальнего берега реки.

Я спросил у предводителя отряда, кто были столь безжалостно убитые девушки. Он ответил, что это дочери короля Панды[147]. Я в душе усомнился, что казненные и вправду были дочерями упомянутого властителя, поскольку знал его как человека добросердечного, однако вслух ничего говорить не стал. Вместо этого я спросил, почему молодых женщин ослепили и какое преступление они совершили. Мне ответили, что преступниц ослепили по распоряжению Кечвайо, уже тогда истинного правителя страны зулусов, ибо они «смотрели туда, куда им смотреть не следовало».

Дальнейшие расспросы позволили установить, что несчастные сестры имели неосторожность влюбиться в двух молодых людей и бежали вместе с ними, нарушив приказ короля — или Кечвайо, что было равнозначно. Беглецов настигли прежде, чем они добрались до границы Наталя, где очутились бы в безопасности; юношей убили на месте, а девушек привели обратно и предали королевскому суду. Ну а тот вынес суровый приговор, исполнение которого мне и довелось увидеть. Да уж, просто жуткое завершение медового месяца!

Кроме того, предводитель зулусов с широкой улыбкой на лице поведал, что король отправил другой отряд, дабы прикончить отцов и матерей дерзких молодых людей, а также всех, кого случится застать в их краалях. Этакой вольнице в любви, прибавил он, нужно положить конец, не то юнцы совсем распустятся; мол, и без того молодежь в последние годы сделалась чрезмерно самостоятельной, вдохновляясь, вне сомнения, примером зулусов из Наталя, где белые позволяют всем вести себя как заблагорассудится, не опасаясь последствий.

Посетовав на упадок современных нравов и тяжело повздыхав, этот старый ретроград взял понюшку табаку, сердечно пожелал мне счастливого пути и удалился, распевая песенку, которую, должно быть, сочинял прямо на ходу, поскольку в ней говорилось о том, что дети должны любить и уважать своих родителей. Меня так и подмывало оделить его на прощание порцией дроби в седалище, но пришлось обуздать свой порыв, ибо сие было небезопасно. Помимо всего прочего, этот тип являлся, так сказать, должностным лицом при исполнении, типичным продуктом бюрократической системы страны зулусов, где короли правили железной дланью.

Мы поехали дальше, распродавая по пути свои товары и получая оплату коровами и телками, которых я отсылал в Наталь. А вот волов, пригодных для ярма, не попадалось вовсе, не говоря уже о таких, которые были бы приучены ходить в постромках, ибо в те дни в стране зулусов подобные животные являлись редкостью. Впрочем, до меня дошли слухи о волах, которых якобы оставил в одном краале некий белый торговец: его животные то ли заболели, то ли стерли копыта, так что владелец обменял их на молодых бычков. Мне сказали, что сейчас животные уже поправились, но куда именно их отвели, никто не знал. Правда, один дружески настроенный вождь поведал, что об их местонахождении может знать Открыватель дорог, то есть старый Зикали: ведь ему ведомо все на свете, да и волов тот белый торговец оставил в его владениях.

Признаться, к тому времени я, по-прежнему одержимый мыслями о Хоу-Хоу, уже почти отказался от намерения навестить Зикали, поскольку вспомнил, что всякий раз, как мы с ним видимся, это оборачивается для меня малоприятными, утомительными и весьма опасными приключениями. Однако я отчаянно нуждался в волах: не считая двух погибших, замена требовалась также и прочим животным, ибо они так полностью и не оправились после пребывания под градом и выказывали признаки болезни. Поэтому мне пришлось вернуться к первоначальному плану. Посоветовавшись с Хансом, который тоже сказал, что так будет лучше, я двинулся в сторону Черного ущелья, до которого можно было добраться за пару дней.

Вечером второго дня, остановив фургон на краю этого печально известного и пользовавшегося дурной славой распадка, я велел разбить лагерь возле источника воды, вверил волов попечению Мавуна и Индуки, а сам в сопровождении Ханса стал спускаться по склону.

Ущелье, конечно, нисколько не изменилось с моего последнего посещения и все же, как обычно, поразило меня, словно в первый раз. Едва ли во всей Африке найдется распадок более дикий, более мрачный и гнетущий. Обрывистые стены, казалось, грозили обрушиться на неосторожного путника, среди камней росли приземистые, искривленные деревья алоэ, под ними редкими пятнами желтела иссохшая трава; шакалы и гиены разбегались в стороны, заслышав голоса или отзвук шагов; повсюду пролегали густые черные тени, а вдоль дна ущелья, даже если наверху не ощущалось ни дуновения, постоянно гуляли сквозняки, в которых воображение улавливало жалобные стоны безвинно загубленных душ. Древние верили, что каждая местность имеет собственного гения, или духа. Мне всегда было интересно: появлялись ли эти духи в тех или иных местах произвольно или же тщательно выбирали их в соответствии со своим характером?

В Черном ущелье — и в некоторых других местах, где мне доводилось бывать, — я часто вспоминал это предание и чувствовал, что почти готов в него поверить. Но какой же дух способен выбрать для своего обитания сей жуткий распадок? Полагаю, что лишь воплощение — нет, это слово противоречит моим ощущениям, — скорее, некая неосязаемая сущность Трагедии, какая-нибудь загубленная душа, чьи голова и крылья поникли под тяжестью неискупленного, неисповедимого преступления.

Но к чему вспоминать мифы и воображать себе каких-то незримых духов? Ведь Зикали, или Тот, кому не следовало родиться, уже несчетное количество лет обитал в этой пропасти, сильно напоминающей могилу. Полагаю, он и впрямь был олицетворенной Трагедией, а его седая голова была увенчана короной неисповедимых и неискупленных преступлений. Скольких людей этот отвратительный карлик довел до гибели, а скольким еще было уготовано угодить в сети, которые сей злобный паук плел из года в год? Но все же против этого грешника тоже грешили, а он мстил, воздавая за перенесенные страдания; его жен и детей убивали, его племя было истреблено под жестокой пятой Чаки, род которого колдун ненавидел и вознамерился уничтожить, сделав сие целью своей жизни. Словом, даже для Зикали можно было найти оправдание, он не был абсолютно дурным человеком. Да и существуют ли вообще на земле такие люди?

Размышляя подобным образом, я шагал по дну ущелья, сопровождаемый понурым Хансом, которого это место всегда угнетало даже еще сильнее, нежели меня самого.

— Баас, — позвал готтентот хриплым шепотом, не осмеливаясь говорить громко, — баас, а вы не думаете, что этот Открыватель дорог сам был когда-то Хоу-Хоу, а нынче просто съежился от старости? Или что в него переселился дух Хоу-Хоу?

— Нет, не думаю, — ответил я. — У него есть пальцы на ногах и на руках, как у прочих людей. Зато я уверен, что, если где-то и бродит живой Хоу-Хоу, старик подскажет нам, как его найти.

— Баас, я надеюсь, что он забыл или что Хоу-Хоу уже отправился на небеса, где костры горят негасимым пламенем без хвороста. Лично я, баас, не хочу встречаться с Хоу-Хоу. От одной мысли о нем у меня живот стынет.

— Ясное дело, ты предпочел бы поехать в Дурбан и свести близкое знакомство с бутылкой джина, чтобы согреть свой живот. Верно, Ханс? А там, глядишь, ты бы провел в хмельном блаженстве добрых семь дней, как в прошлый раз. — Я не лишил себя удовольствия подпустить готтентоту шпильку.

Тропа свернула, и мы вышли к краалю Зикали. Как обычно, о моем приближении узнали заранее, и один из молчаливых здоровяков-телохранителей колдуна уже ожидал у ворот. Он поприветствовал меня, воздев зажатое в кулак копье. Должно быть, у Зикали имелся дозорный, который наблюдал за окрестностями ущелья и сообщал колдуну обо всех, кто направляется к нему в гости, либо же старик располагал иными способами получать необходимые сведения. Так или иначе, о моем появлении он всегда знал заблаговременно, а вдобавок частенько угадывал, откуда я пришел и зачем к нему пожаловал, как получилось, кстати, и на этот раз.

— Повелитель духов ожидает тебя, вождь Макумазан, — произнес телохранитель. — Он повелевает крошечному желтокожему человеку по имени Светоч во мраке сопровождать тебя и примет вас незамедлительно.

Я кивнул, и телохранитель впустил меня в ворота, проделанные в изгороди, окружавшей большой дом Зикали, постучав по ним древком своего копья. Ворота открыли — кто именно, я не разглядел, — и мы ступили во двор, а чья-то призрачная фигура выскользнула из тени, снова заперла ворота за нашими спинами и исчезла. Перед дверью дома на корточках сидел у огня карлик, закутанный в меховую кароссу. Огромная голова — седые пряди волос, как на портрете Хоу-Хоу, разделены пробором и расчесаны на две стороны — была наклонена вперед; пламя костра, в которое он глядел, отражалось в его глубоко посаженных глазах. Мы приблизились, шагая по плотно утоптанной земле, и встали перед колдуном, а он еще добрую минуту, наверное, притворялся, что не замечает нашего присутствия. Но наконец, не поднимая головы, заговорил тем самым глухим и одновременно звучным голосом, который был свойствен лишь ему одному:

— Почему, Макумазан, ты, как всегда, приходишь столь поздно? Солнце уже скрылось за хижиной, и в тени стало холодно. Ты ведь знаешь: я ненавижу холод, все старики его терпеть не могут. Так что я не сразу решил, стоит принимать тебя сегодня или нет.

— Я пришел поздно, Зикали, потому что не сумел приехать раньше, — ответил я.

— Ты мог бы подождать до завтрашнего утра. Или испугался, вдруг я умру среди ночи? Не беспокойся, я не умру. У меня впереди еще много, очень много ночей. Ну да ладно. Итак, стало быть, ты все же пожаловал ко мне, маленький белый бродяга, который вечно скачет с места на место, будто блоха?

— Да, я пришел к тебе, Зикали, — подтвердил я, — пришел к тому, кто не скитается по миру, а вечно сидит на одном месте, точно лягушка на камне.

— Хо-хо-хо! — рассмеялся он своим характерным удивительным смехом, который эхом отражался от камней и от которого меня всегда холод пробирал до костей. — Хо-хо! Как тебя, оказывается, легко разозлить! Сдержи свой гнев, Макумазан, не то он сбежит от тебя, как сбежали в горах твои волы, испугавшись бури. Что привело тебя ко мне? Ты ведь приходишь, лишь когда тебе что-то нужно от того, кого ты раньше именовал старым мошенником. Значит, по-твоему, я не странствую, а сижу, как лягушка на камне? Откуда тебе это известно? Разве странствовать способно только тело? Разве и дух человеческий не может уйти далеко-далеко, вплоть до горних высей, как говорите вы, белые, или, быть может, спуститься в подземную страну, где, как рассказывают, можно снова повстречать мертвых? Так все-таки, Макумазан, что привело тебя ко мне? Ладно, молчи, я сам отвечу за тебя, ибо ты с трудом выражаешь свои мысли, хоть и думаешь, что научился говорить по-зулусски не хуже туземцев. О нет, на самом деле это не так, поскольку думаешь ты не на зулусском, а на своем глупом языке, в котором нет названия для многих, многих вещей. Эй, несите мои снадобья!

Из хижины появился мужчина, поставил рядом с колдуном мешок из леопардовой шкуры и снова исчез. Зикали сунул внутрь свою руку, похожую на птичью лапу, и извлек из мешка несколько костяшек — отполированных до блеска, но пожелтевших от возраста. Эти костяшки он небрежно швырнул на землю перед собой, потом искоса поглядел на них.

— Ха! — произнес старик. — Что-то насчет скота. Ага, вижу. Тебе нужны волы, да не простые, а приученные к ярму, и ты думаешь, что я подскажу, где можно купить их подешевле. А между прочим, Макумазан, с каким подарком ты пришел ко мне? Неужто принес фунт табака, который курят белые люди? — На самом деле я принес всего лишь четверть фунта. — Ну что, прав я насчет волов?

— Прав, — кивнул я, не скрывая своего изумления.

— Вижу, ты удивлен. Разве не замечательно, что бедный старый мошенник знает, что тебе нужно? Изволь, я тебе все растолкую. Ты потерял двух волов, которых убило молнией, правильно? Поэтому тебе нужны новые, тем более что среди уцелевших, — тут он снова мельком покосился на свои кости, — многие пострадали от града, от очень крупного града, и некоторые вот-вот заболеют, думаю лихорадкой. Так почему бы старому мошеннику и не догадаться, что тебе понадобились свежие волы? Только глупый зулус сочтет, будто здесь замешано колдовство. А что до табака, который, как я вижу, ты достал из кармана… Что-то сверток нынче маловат, не находишь? Так вот, по поводу табака — ты уже приходил ко мне с таким подарком. И почему бы мне не подумать, что ты снова решишь задобрить меня табаком? Видишь, никакого колдовства нет и в помине.

— Вижу, Зикали. Но скажи, как ты узнал про молнию, убившую моих волов, и про град?

— Как я узнал, Макумазан, что молния убила двух твоих дышловых волов, Капитана и Немца? Разве ты не великий человек, за которым все следят? Стоит ли удивляться, что мне докладывают обо всех событиях в сотне миль от моей хижины? Ты повстречал кафров, которые шли на свадьбу, — помнишь? — прямо перед бурей, а потом нашел одного из них мертвым. Могу тебе сказать, что его убили не молния и не град. Молния ударила рядом и оглушила беднягу, а умер он от холода, просто замерз в ночи. Я подумал, что ты захочешь это узнать, Макумазан, ты ведь всегда был любопытным. Разумеется, эти кафры рассказали мне обо всем. И снова никакого колдовства, что бы ты там ни воображал. Вот так мы, бедные колдуны, стяжаем себе славу, поскольку широко раскрываем глаза и держим ухо востро. Когда состаришься, Макумазан, то и сам станешь таким же, ведь говорят, что ты бодрствуешь даже среди ночи.

Продолжая потешаться надо мной, колдун между тем подобрал костяшки с земли и внезапно кинул их снова, причем совершил этакий весьма затейливый, с вывертом, взмах, и костяшки упали кучкой, взгромоздившись одна на другую.

Поглядев на них, Зикали сказал:

— Ты хочешь спросить, зачем же я в таком случае пользуюсь этими глупыми костяшками? Как тебе известно, Макумазан, это часть моего снаряжения, орудия моего ремесла, и таким образом я внушаю трепет всяким глупцам, что приходят к колдунам, дабы те исполнили их дурацкие желания. Они думают, будто делятся с нами тайнами, а я так отвлекаю внимание посетителей, покуда сам читаю в их сердцах. Эти костяшки, Макумазан, напоминают мне груду камней на горном склоне. Гляди! Вон дырка посредине, будто зев пещеры.

Ты что, Макумазан, укрывался от бури в пещере? Ну да, конечно. Давай опять растолкую, как я догадался. Никакого колдовства, запомни, всего лишь догадка. Разве не разумно предположить, что ты захотел спрятаться в пещере от столь сильной бури, а фургон оставил снаружи? Глянь-ка вон на ту косточку, что лежит поодаль от прочих. Это она заставила меня подумать о фургоне снаружи. Но вопрос в том, что именно ты узрел в пещере. Наверняка нечто необычное, верно? Этого кости мне не расскажут, откуда им знать? Значит, попробую догадаться сам. Да-да, попробую, чтобы преподать тебе, мудрому белому человеку, очередной урок, дабы показать, как мы, жалкие колдунишки, делаем свою работу и дурачим глупцов. Ты ведь сам ничего не станешь мне рассказывать, Макумазан?

— Нет, не стану, — ответил я сердито, сознавая, что старый карлик в открытую насмехается надо мной.

— Тогда придется мне потрудиться самому. Вот только как это сделать? Иди-ка сюда, ты, сморщенная желтокожая мартышка, сядь между мной и костром, чтобы свет пламени проходил сквозь тебя. Быть может, хоть так я сумею разобрать мысли в твоей тупой башке, Светоч во мраке, и пролить немного света на темноту, в которой брожу.

Ханс неохотно приблизился и присел на корточки в том месте, куда Зикали ткнул своим костлявым пальцем, ступая крайне осторожно, чтобы не задеть даже кончиком пальца ни одну из костяшек на земле, — должно быть, готтентот опасался, что в противном случае окажется во власти колдуна. Свою драную шляпу он положил на живот, будто оберегая нутро от острого, точно шило, испепеляющего взгляда Зикали.

— Хо-хо! Ну-ка, покажись, желтокожий! — произнес карлик после недолгого, но пристального осмотра, который заставил Ханса неловко заерзать.

Я с изумлением отметил, что морщинистая кожа готтентота покраснела, как если бы он сделался вдруг молодой женщиной, которую изучает потенциальный жених, прикидывая, стоит или нет сделать ее своей пятой женой.

— Хо-хо! Сдается мне, что ты уже бывал в этой пещере раньше, задолго до бури. Но это было просто угадать, ведь как бы иначе ты отыскал ее в такой суматохе? А еще эта пещера имеет какое-то отношение к бушменам, как и большинство пещер в здешних краях. Вопрос в том, что она в себе таит. Нет, не говори мне. Я хочу разобраться сам. Странно, что на ум приходят какие-то рисунки. Хотя что же тут странного, ведь бушмены часто рисовали в пещерах. Нет, желтокожий, не нужно кивать, а то отгадывать становится слишком просто. Смотри на меня и ни о чем не думай. Рисунки, много рисунков, но среди них есть один особенный. Что-то такое, что тяжело вообразить. Уж не тебя ли нарисовали бушмены, когда, невесть сколько лет тому назад, ты был с ними, молодой и красивый, а, желтокожая мартышка?

Ну что ты снова башкой трясешь! Держи голову прямо, чтобы мысли в ней не бурлили, как вода под ветром! По крайней мере, это рисунок кого-то страшилища, гораздо более ужасного, чем ты сам. Ага! Он растет, растет! Сейчас догадаюсь. Макумазан, иди сюда, встань рядом со мной, а ты, желтокожий, повернись к нам спиной и гляди в огонь. Так! Жжется, верно? А воздух нынче холодный, очень холодный. Нужно разворошить, чтобы горело жарче.

Ты тут, Макумазан? Да, тут. Смотри, какой у меня табак, смотри, как ярко он горит! — С этими словами Зикали сунул руку в мешок, извлек щепоть какого-то порошка и метнул этот порошок в огонь. Потом простер свои костлявые пальцы над пламенем, будто желая согреться, и стал медленно поднимать руки.

На моих глазах пламя костра потянулось следом за его ладонями, на высоту в три или четыре фута. Зикали уронил руки, и пламя тоже упало. Он снова поднял их, и огненные языки опять взметнулись вверх, на сей раз гораздо выше прежнего. Он в третий раз повторил свое представление, и настоящая стена пламени встала в воздухе, достигая в вышину добрых пятнадцати футов, встала да так и осталась стоять, пылая ровно и устойчиво, словно огонь в лампе.

— Смотри в костер, Макумазан! — велел карлик вдруг изменившимся, словно чужим голосом. — И ты тоже смотри, желтокожий. Поведайте мне, если что-либо увидите, сам-то я не вижу ничего, совсем ничего.

Я послушно устремил взгляд в огонь. Поначалу ничего не происходило, но в следующее мгновение в языках пламени начала возникать фигура. Изображение дробилось, рассыпалось, менялось, а затем сделалось отчетливым, ясным и узнаваемым. Передо мной, окруженный огнем, предстал Хоу-Хоу — в том самом виде, в каком он был изображен на портрете в пещере, разве только двойник казался живым — его глаза моргали. Этот Хоу-Хоу выглядел сущим дьяволом, вырвавшимся из преисподней. Я чуть не задохнулся от ужаса, но сумел сдержаться и не отшатнуться. Что до Ханса, тот принялся браниться на голландском:

— Allemachte! Da is die leeliker auld deil![148] — Это означало: «Всемогущий! Вот он, страшный старый дьявол!»

Выкрикнув эти слова, готтентот рухнул навзничь и остался лежать на спине, обездвиженный ужасом.

— Хо-хо-хо! — рассмеялся Зикали. — Хо-хо-хо!

И стены крааля отозвались эхом, вторя ему на самые разные лады:

— Хо-хо-хо!

Глава 4

ПРЕДАНИЕ О ХОУ-ХОУ
Зикали перестал смеяться и уставился на нас немигающим взглядом.

— Кто, интересно, первым сказал, что все мужчины глупы? — вопросил он. — Уж не знаю, кто это был, но думаю, что женщина, какая-нибудь красавица, которая завлекала мужчин и поняла, насколько все они глупы. О, сама-то она была мудрой, эта женщина! Все женщины мудры, на свой лад, и недаром они так говорят о нас, мужчинах. Я бы добавил к ее словам, что все мужчины трусы, у каждого из нас есть свое уязвимое место, пускай даже в остальном мы и ведем себя храбро. Мужчины все одинаковы, Макумазан. Вот скажи мне, в чем разница между тобой, мудрым белым человеком, и этой желтокожей обезьяной? — Карлик указал на Ханса, по-прежнему лежавшего на земле: глаза выпучены, зубы стучат, с губ слетают молитвы, обращенные ко всем богам на свете, ведомым и неведомым. — Вы оба боитесь, один ничуть не меньше другого, и единственное отличие между вами в том, что белый вождь старается спрятать свой страх, а у желтокожего все наружу, как заведено у мартышек.

А почему вы так испугались? Да потому, что я сыграл с вами злую шутку, явив вашим глазам картину, каковая обитает в ваших умах. Прошу тебя, Макумазан, запомни, что это не колдовство, а обычная уловка, на которую способен даже ребенок, если найдется, кому его научить. Надеюсь, ты поведешь себя иначе, когда встретишься с Хоу-Хоу лицом к лицу. В противном случае ты меня разочаруешь, а в той пещере появятся два новых черепа. Но я верю, что ты будешь храбрым, да, будешь, ибо тебе не захочется умирать, сознавая, как долго и громко я стану смеяться, прослышав о твоей постыдной кончине.

Старый колдун продолжал витийствовать, как было у него в обыкновении, когда ему хотелось скрыть за язвительными насмешками желание хорошенько что-либо обдумать. Потом он замолчал, взял понюшку табака из принесенного мной в дар пакета и при этом не сводил с нас пылающего взора, будто пытаясь заглянуть нам в души.

Я решил, что нужно как-то ответить, просто для того, чтобы показать, что старик не устрашил меня своими колдовскими штучками, как бы он их там ни проделывал, и потому произнес:

— Ты был прав, Зикали, когда сказал, что все мужчины глупы, но вот только первый и величайший глупец среди всех — ты сам.

— Признаться, я тоже частенько так думаю, Макумазан, по причинам, о которых умолчу. Но объясни, что кроется за твоими словами. Позволь мне услышать твои доводы, дабы я понял, совпадают ли они с моими собственными.

— Изволь. Во-первых, из твоих слов следует, что эта тварь Хоу-Хоу существует на самом деле, хотя тебе отлично известно, что ее нет и никогда не было на свете. Во-вторых, ты уверяешь, будто нам с Хансом суждено встретиться с чудовищем лицом к лицу, однако всем понятно, что такого попросту быть не может. Хватит уже молоть вздор, лучше растолкуй, как создавать живые картины в огне, ведь ты сам сказал, что это под силу даже ребенку.

— Я сказал, Макумазан, что ребенок справится, если его научат. Да, именно так. Но если бы я взялся кого-то этому обучить, то и вправду оказался бы величайшим глупцом на свете. Неужто, по-твоему, я готов сотворить двух новых мошенников — видишь, наедине с тобой я не стыжусь именовать себя честно, — которые способны стать мне соперниками в моем ремесле? Ну уж нет, пусть каждый из нас хранит при себе знание, которым владеет, ибо если оно сделается всеобщим достоянием, то кто же тогда будет за него платить? Скажи, почему ты так уверен, что тебе никогда не стоять лицом с Хоу-Хоу, не считая рисунка на скале и картины в пламени?

— Да потому, что никакого Хоу-Хоу на самом деле не существует, — ответил я раздраженно. — А если он все-таки живет на белом свете, то его логово, я надеюсь, находится очень далеко отсюда, и без свежих волов мне туда не добраться.

— Ага! — воскликнул Зикали. — Благодарю, что напомнил о том, как вы бежали из пещеры, и обо всем остальном. Да, тебе нужны свежие волы. Слушай же, Макумазан! Я знал, что тебе не терпится увидеть Хоу-Хоу, как молодому мужчине не терпится найти себе первую жену. И я хорошенько приготовился, да. История, которую ты слышал, правдива. Белый торговец в самом деле оставил в окрестностях моего крааля своих утомленных волов, и теперь, когда минуло три луны, все животные отдохнули и окрепли. Я велю привести их сюда завтра утром и обещаю заботиться о твоих заморенных волах, покуда ты будешь отсутствовать.

— У меня нет денег, чтобы заплатить, — честно предупредил я.

— Разве слово Макумазана не дороже любых денег, даже английского золота? Разве не так говорят во всех здешних землях? Кроме того, — прибавил колдун задумчиво, — когда ты вернешься после встречи с Хоу-Хоу, у тебя будет много денег. Правильнее сказать, много бриллиантов, но всем известно, что деньги и бриллианты — это одно и то же. Еще ты привезешь слоновую кость. Хотя нет, я не уверен, совсем не уверен, что в твоем фургоне останется место для слоновьих бивней. Давай договоримся, Макумазан: если вдруг выяснится, что я тебя дурачил, то я не потребую плату за волов.

Услышав про бриллианты, я навострил уши, ибо как раз тогда это слово начинало греметь по всей Африке. Даже Ханс наконец поднялся с земли и всем своим видом показывал, что ему снова сделались интересными мирские материи.

— Это будет справедливо, — согласился я. — Но, прошу, перестань раздувать пыль, брось нести околесицу и объясни прямо, что к чему, пока солнце не село. Признаться, я очень не люблю находиться в твоем ущелье в темноте. Кто такой этот Хоу-Хоу? И почему, если допустить, что Хоу-Хоу живет на белом свете — или жил когда-то, — почему ты, Зикали, хочешь, чтобы я отыскал его? Я ведь знаю, ты ничего не делаешь просто так, у тебя на все находится своя причина.

— Сперва я отвечу на твой последний вопрос, Макумазан. Ты прав, я и впрямь никогда не делаю ничего просто так.

Карлик помолчал, затем хлопнул в ладоши, и из-за хижины выступил один из его могучих телохранителей. Зикали негромко отдал распоряжение. Воин скрылся, но быстро вернулся, принеся сшитые из шкуры животных небольшие мешочки, в каких африканские колдуны хранят свои снадобья. Зикали развязал один мешочек и продемонстрировал мне его содержимое — горстку какого-то бурого порошка на самом дне.

— Этот порошок, Макумазан, — торжественно произнес он, — ценнейшее среди моих снадобий, даже более чудесное, чем трава под названием тадуки, позволяющая заглянуть в прошлое, — обещаю, однажды ты испытаешь на себе ее воздействие. При помощи сего зелья — я говорю не о траве тадуки, а о порошке — я и проделываю большинство своих уловок. К примеру, именно благодаря этому порошку я сумел показать в языках пламени Хоу-Хоу — тебе и твоему желтокожему коротышке.

— То есть это какая-то отрава, правильно?

— О да, разумеется! Если добавить этот порошок к другому, то получится яд, убивающий мгновенно, и малой толики его, нанесенной на шип, будет вполне достаточно, чтобы убить самого сильного воина и не оставить при этом никакого следа. Но порошок сей обладает и иными свойствами: он воздействует на разум и на дух. Не ломай понапрасну голову, Макумазан, я не стану ничего объяснять, поскольку ты все равно не поймешь. Так вот, Древо видений, из листьев которого делается этот порошок, растет лишь во владениях Хоу-Хоу; больше нигде в Африке его не найти. В последний раз я пополнял свои запасы много лет назад, задолго до твоего рождения, Макумазан. Не спрашивай, как именно я это проделал, все равно не отвечу.

Видишь сам, мне нужны новые листья, иначе пострадают мои магические способности, в которые зулусы верят, но которые мудрые белые вроде тебя считают обманом, и по всей округе разлетится весть, что Открыватель дорог лишился своего могущества, а потому люди начнут обращаться за помощью к другим колдунам.

— Так почему бы тебе не послать кого-нибудь за новыми листьями, Зикали?

— Кого же мне послать? Кто осмелится войти во владения Хоу-Хоу и проникнуть в его сад? Только ты, Макумазан, один лишь ты. Я заглянул в твои мысли. Ты спрашиваешь себя, почему, если дело и впрямь обстоит так, как я говорю, я не велел доставить мне эти листья из владений Хоу-Хоу. Причина проста, Макумазан. Обитатели тех мест крайне неохотно покидают свои земли, ибо это против тамошних законов. А еще, даже если они вдруг и уходят, то продают малую щепотку этого порошка очень, очень дорого. Однажды, сто лет назад, — полагаю, этим мой собеседник пытался сказать, что дело было давным-давно, — я заплатил требуемую цену и получил заветный порошок, остатки которого ты видишь на дне мешочка. Но это давняя история, и я не намерен докучать тебе воспоминаниями. О, многие пытались пробраться в тот сад, а вернулись всего лишь двое, и оба они обезумели, как бывает с теми, кому случилось узреть Хоу-Хоу воочию и уйти живым. Если встретишь Хоу-Хоу, Макумазан, обязательно прикончи его самого и истреби все его добро, иначе проклятие сего чудища будет преследовать тебя до конца дней. Поверженный, он напрочь лишится сил, а вот если вдруг уцелеет, то его ненависть настигнет тебя где угодно, и то же самое можно и нужно сказать о ненависти его присных.

— Ерунда! — бросил я презрительно. — Если Хоу-Хоу и вправду существует, это всего лишь большая обезьяна, а я не боюсь обезьян, ни живых, ни мертвых.

— Я рад слышать это, Макумазан, и надеюсь, что ты и впредь будешь мыслить таким образом. Несомненно, тебя пугают лишь рисунок на скале и живая картина в пламени, ибо не зря говорят, что сновидение бывает страшнее любой яви. Однажды ты поведаешь мне, Макумазан, так ли это на самом деле, и расскажешь, который Хоу-Хоу ужаснее — нарисованный или настоящий. Однако ты задавал мне и другие вопросы. Помнится, ты спрашивал, кто он такой, этот Хоу-Хоу?

Я согласно кивнул, и старик продолжил:

— Что ж, я не знаю точного ответа. Предание гласит, что некогда, еще на заре времен, далеко к северу отсюда обитал народ — белокожий или почти белокожий. Этим народом, как говорится в старых сказках, правил могучий великан, кровожадный и страшный на вид, да еще вдобавок могущественный колдун — хотя ты, пожалуй, обозвал бы его мошенником. Великан сей был настолько жестоким и страшным, что собственный народ поднялся против него и, несмотря на все его могущество, вынудил этого колдуна бежать на юг; а заодно с ним ушли те, кто был ему предан или кому не удалось от него удрать.

Да, великан бежал на юг, он шел много дней и ночей и наконец отыскал тайное место, где и решил поселиться. Убежище это находилось в тени горы, каковая, как я слышал, изрыгала пламя, когда мир был еще юным, и до сих пор над ее вершиной порою клубится дым. Здесь его народ, звавшийся валлу, из черного камня, что вытек из недр горы в минувшие века и застыл, выстроил себе город, похожий на тот, в котором все они жили на севере. Ну а их правитель, тот самый колдун-великан, продолжал творить жестокости, заставляя народ трудиться без отдыха в городе и в своем краале, а также в пещере, где ему поклонялись как божеству. И в конце концов люди не стерпели издевательств и под покровом ночи убили монстра.

Прежде чем умереть — а умирал он долго, поскольку жизнь его оберегало колдовство, — великан потешался над своими подданными, твердил, что так они от него все равно не избавятся, ибо он вернется обратно, еще более жуткий, чем прежде, и будет править ими дальше, много-много лет. Колдун сулил людям всевозможные беды и несчастья и наложил на них проклятие: дескать, если они решат покинуть землю, которую он избрал для проживания, и отважатся пересечь кольцо гор, окружающее это место, то все умрут. Так и случилось: во всяком случае, как мне говорили, стоило только кому-нибудь из валлу спуститься по реке, которая служит единственным путем из их земель в пустыню, и ступить ногою на песок, как этот человек умирал — когда от внезапной хвори, а когда в пасти льва или другого дикого зверя, что обитают на громадном болоте, там, где река сходится с пустыней. Слоны и прочие животные собираются туда на водопой за сотни миль окрест.

— Должно быть, несчастных губила лихорадка, — заметил я.

— Возможно. А может, яд или проклятие. Как бы то ни было, все смельчаки умирали, и очень скоро никто уже больше не отваживался покинуть тайное убежище в горах.

— А что сталось с валлу после того, как они избавились от своего добросердечного короля? — спросил я.

Надо признать, рассказанная Зикали история меня заинтересовала. Конечно, я сознавал, что это всего лишь красивая сказка, однако в таких легендах, к которым туземцы вечно измышляют дополнительные подробности, одна другой страшнее, порою содержится зерно истины. И потом, Африка — огромный континент, здесь и вправду встречаются весьма необычные народы и племена.

— О, их участь была плачевна, Макумазан. Едва только правитель скончался, как гора над городом принялась изрыгать пламя и горячий пепел, отчего многие погибли, а уцелевшим пришлось бежать за озеро, на острове посреди которого стоял город, и укрыться в лесу на дальнем берегу. Там они живут и по сей день, на берегах реки, которая протекает через лес, той же самой, что сквозь горные ущелья достигает огромного болота, а затем теряется в песках пустыни. Так мне рассказывали сотню лет назад те люди, которых я посылал за порошком из листьев Древа видений, что растет в саду Хоу-Хоу.

— Полагаю, валлу просто побоялись вернуться в город, когда извержение закончилось, — проговорил я, размышляя вслух.

— Верно, Макумазан, они боялись, и ты поймешь их страх, когда увидишь все своими глазами. Гора не просто убила множество их сородичей; нет, погибшие обратились в камень. Да, представь себе, Макумазан, они и до сих пор там, окаменевшие и неподвижные, а вместе с ними окаменели их собаки и домашний скот.

Тут я не выдержал и рассмеялся. Даже Ханс, услышав столь откровенную ложь, оскалил зубы в ухмылке.

— Сдается мне, Макумазан, — строго произнес Зикали, — что у нас стобой всегда получается одинаково: сперва ты потешаешься надо мной, но последним непременно смеюсь я сам. Думаю, на сей раз будет так же. Говорю тебе, эти люди заживо обратились в камень! Вот что, если выяснишь, что я соврал, тебе не придется платить за волов, которых я выкупил у белого торговца, даже если ты вернешься с карманами, полными бриллиантов.

Мне вдруг припомнилась судьба Помпей, и я подавил неуместный смех. Как ни крути, а на свете случается всякое.

— Это первая причина, по которой люди не вернулись в город, хотя гора снова погрузилась в спячку. Но была и другая причина, Макумазан, куда более серьезная. Очень быстро стало понятно, что в городе водятся призраки!

— Да неужели? И чьи же именно? Окаменевших жертв?

— Нет, те вели себя мирно, хотя мне и неведомо, каков норов их духов. В городе свирепствовал призрак правителя, которого эти люди убили. Он обратился в исполинскую обезьяну — в того самого Хоу-Хоу.

Над этим заявлением я смеяться уже не стал, хотя на первый взгляд оно выглядело еще более нелепым, чем уверения в том, будто бы несчастные мертвецы окаменели. Причина моей сдержанности была такова: я хорошо знал, что подобные предрассудки широко распространены среди туземцев, в особенности среди дикарей Центральной Африки. Они верят, что покойные вожди, прежде всего те, что при жизни славились замашками тиранов, после смерти превращаются в свирепых животных и продолжают измываться над бывшими подданными и их потомками. Причем вожди эти могут принять абсолютно любое обличье: слона, льва-людоеда или какой-нибудь необычайно ядовитой змеи, — но в любом случае считается, что оборотень сей не может снова умереть и его нельзя убить; во всяком случае, это не под силу тем, кого он преследует. За время своих скитаний по Африке я многократно сталкивался с подобными легендами. Посему мне отнюдь не показалось странным, что народ, о котором рассказывает Зикали, думал, будто их земли прокляты и одержимы призраком кровожадного тирана, превратившегося в чудовище.

Вот только в существование самого чудовища мне ни чуточки не верилось. Небось на острове посреди озера поселилась какая-нибудь огромная обезьяна, возможно горилла, которая не имеет к жестокому вождю ни малейшего отношения.

— И что же творит этот злой дух? — уточнил я недоверчиво. — Швыряется камнями и плодами пальм?

— Нет, Макумазан. Как мне говорили, он творит куда большее зло. Порой Хоу-Хоу перебирается с острова на берег: то ли на бревне переплывает, то ли перелетает воду, как и положено духам. И если встречает кого-нибудь на берегу, то сразу отрывает несчастному голову. — Тут мне немедленно вспомнился рисунок в пещере. — Ни один человек не в силах ему сопротивляться. Женщин он тоже не щадит. Со старыми и уродливыми расправляется прямо на месте, а молодых и красивых утаскивает в свое логово. Болтают, будто на острове полным-полно похищенных женщин, которые ухаживают за садом Хоу-Хоу. Вдобавок поговаривают, что они рожают ему детей, которые, когда подрастут, переплывают озеро и селятся в лесу. Это жуткие косматые твари, наполовину люди, они умеют разводить костры, пользоваться дубинками и стрелять из луков. Этих диких существ называют хоу-хоуа. Они живут в лесу, и между ними и остатками народа валлу идет непрерывная война.

— Это все, что тебе известно? — спросил я.

— Нет, есть и еще одна подробность. Раз в году, в назначенный день, обязательно в полнолуние, народ валлу выбирает самую красивую невинную девушку благородного происхождения и привязывает ее к скале на берегу острова. Да, они привязывают бедняжку и уплывают; девушка остается одна, мужчины же возвращаются лишь на рассвете.

— Зачем? Что они рассчитывают там найти?

— Одно из двух, Макумазан. Если девушки нет, валлу радуются, все, кроме тех, с кем она состояла в родстве. А бывает, что ее находят разорванной на кусочки, и это означает, что Хоу-Хоу отверг приношение. Тогда люди плачут и рвут на себе волосы, но оплакивают они не девушку, а себя самих.

— Объясни мне, Зикали, чему они радуются и из-за чего плачут.

— Все просто, Макумазан. Если девушку забрали, значит Хоу-Хоу и его слуги, хоу-хоуа, пощадят народ валлу, урожай будет богатым, а хвори в тот год обойдут их стороной. Если же девушка погибла, значит сам Хоу-Хоу или его слуги станут донимать валлу и похищать их женщин, урожай окажется скудным, а на поселения обрушатся лихорадка и другие болезни. Поэтому приношение девственницы считается главнейшим торжеством валлу, вслед за которым, если девушку забирают, неизменно следует праздник радости, а если отвергли или убили — поминки, на которых все дружно рыдают, а также принесение в жертву отца и матери девушки и других ее родичей.

— Какая гуманная религия, Зикали! Интересно, она и вправду нравится этим валлу?

— Подумай сам, Макумазан, нравится ли хоть какая-нибудь религия хоть одному человеку в мире? Разве слезы, нужда, болезни, лишения и смерть доставляют удовольствие тем, кто рождается на свет, чтобы их испытать? Подобно всем прочим, вы, белые люди, как я слышал, тоже подвержены этим испытаниям, а еще у вас есть свой Хоу-Хоу, которого вы зовете дьяволом и который обрекает вас на муки и мстит вам жестоко и беспощадно. Разве он вам нравится? Но все же вы продолжаете приносить ему жертвы: развязывая войны, устраивая кровопролития и совершая иные злодейские поступки. А дьявол взамен помогает вам, и вы всякий раз связываете себя с ним заново, чем укрепляете его власть над вами. Точно так же поступают и другие люди, другие народы. Зато, если вы и все остальные наберутся мужества восстать против него, он, быть может, лишится своего могущества и даже будет принужден оставить людей в покое. Так почему же, ответь, мы до сих пор приносим ему в жертву наших дев — добродетель, истину и непорочность мыслей? Чем мы лучше тех, кто поклоняется Хоу-Хоу ради спасения собственной жизни?

Я поразмыслил над доводами Зикали, чересчур логичными для дикаря, пускай устаревшими и проистекавшими, очевидно, из его ограниченных способностей к наблюдению за мирозданием, и ответил, почти смиренно:

— Полагаю, мы ничем не лучше, Зикали. — Затем, желая перевести беседу на иные, более житейские темы, спросил: — Так что там насчет бриллиантов?

— А, бриллианты! Сдается мне, эти камни — одно из приношений, которые вы, белые, делаете своему Хоу-Хоу. Что ж, у народа валлу, по слухам, бриллиантов имеется в изобилии. Им самим бриллианты совершенно без надобности, поскольку валлу ни с кем не торгуют. Правда, местные женщины находят эти камни красивыми: они полируют бриллианты, пока те не заблестят ярко-ярко, и вплетают их в сетки для волос. Валлу не знают, как сверлить в них дырки, ибо камни эти очень твердые, и не умеют оправлять их в металл. Еще эти люди засовывают бриллианты в глину, из которой лепят посуду, пока та не успела высохнуть, и выкладывают затейливые узоры. Как говорят, валлу проделывают это также и с другими камнями, красного цвета; их приносит река — из пустыни, по которой она течет, и сквозь подземный проход в горах. Так или иначе, валлу в изобилии находят все это на берегах. Детей там посылают просеивать речную гальку сквозь мелкое сито, сплетенное, если не ошибаюсь, из человеческих волос. Смотри, я покажу тебе, что это за камни. Мои люди принесли мне пару пригоршней много лет назад.

Зикали снова хлопнул в ладоши. Немедля появился телохранитель, которому карлик отдал соответствующие распоряжения. Здоровяк удалился и вскоре вернулся, держа в руках крошечный, сморщенный от старости мешочек из шкуры животного, похожий на ветхую перчатку. Он развязал веревку и протянул мешочек мне. Внутри оказалась кучка камней, по виду и на ощупь весьма схожих с бриллиантами, причем самой чистейшей воды, насколько я мог судить по их цвету; однако сколько-нибудь крупных экземпляров среди них не было. Также там попадались отливавшие красным самоцветы, которые вполне могли быть рубинами, хотя природная осторожность заставила меня в этом усомниться. На взгляд я оценил общую стоимость увиденного фунтов в двести или даже в триста.

Изучив камни, я хотел было вернуть мешочек Зикали, но старый колдун отмахнулся:

— Возьми их себе, Макумазан, возьми себе. Мне от них нет никакого проку. Когда доберешься до владений Хоу-Хоу, сравни эти камни с теми, которые отыщешь там, чтобы лишний раз убедиться: я тебя не обманываю.

— Когда доберусь до владений Хоу-Хоу? — повторил я, не скрывая своего недовольства. — Ну и где же расположены эти владения и как мне их найти?

— Это я намерен рассказать тебе завтра, Макумазан. Нет-нет, не сегодня, потому что бессмысленно тратить время и силы на объяснения, покуда я не узнаю наверняка, согласен ли ты отправиться туда и примут ли тебя валлу.

— Когда я услышу ответ на твой второй вопрос, Зикали, тогда мы с тобой и обсудим первый. Но уж не собираешься ли ты меня одурачить? Эти валлу и дикие хоу-хоуа, с которыми они враждуют, обитают, как я понял из твоих слов, очень далеко. Интересно, каким образом ты рассчитываешь получить ответ уже к завтрашнему утру?

— О, тому есть разные способы, — отозвался колдун с загадочным видом, а затем словно впал в оцепенение, свесив могучую голову на грудь.

Я некоторое время смотрел на него, а затем, устав от бесполезного ожидания, огляделся по сторонам и увидел, что, оказывается, уже начало смеркаться. Внезапно послышался тонкий, пронзительный писк, какой издают крысы.

— Смотрите, баас! — прошептал Ханс, весь дрожа от страха. — Духи пришли! — Готтентот указал вверх.

Я задрал голову. Высоко над нами, будто явившись из горних пределов, парили, широко раскинув крылья, три большие птицы. Они быстро снижались, спускаясь кругами, и в следующее мгновение я сообразил, что никакие это не птицы, а летучие мыши, огромные и грозные. Вот они опустились настолько, что дважды кончиками крыльев задели меня по лицу, испуская вопли, от которых кровь стыла в жилах; да еще в придачу всякий раз, пролетая мимо, мерзкие твари истошно вопили, и от этих криков у меня начало ломить зубы.

Ханс попытался отогнать одну мышь, замахав руками, но добился лишь того, что животное укусило его за палец, — так я заключил по крику, который вырвался у него из горла. После этого готтентот поглубже натянул свою драную шляпу и сунул руки в карманы штанов. Между тем летучие мыши сосредоточили свое внимание на Зикали. Они стремительно кружили над колдуном, подлетая все ближе к нему, и наконец две твари уселись ему на плечи и принялись, как мне показалось, что-то возбужденно верещать старику в уши, а третья вцепилась в подбородок и приникла своей жуткой мордой прямо к его губам.

Тут Зикали как будто очнулся: его глаза раскрылись, взгляд сделался ясным, а костлявые пальцы начали гладить мышей, сидевших на плечах, словно те были домашними птицами. Более того, мне почудилось, что он заговорил с третьей тварью на языке, которого я не понимал, а летучая мышь, такое у меня сложилось впечатление, ему отвечала. Внезапно он взмахнул руками, и все три мыши снова взмыли в воздух и стали кругами подниматься все выше, покуда в конце концов не скрылись в темнеющих небесах.

— Я приручил летучих мышей, и они привязались ко мне, — деловито пояснил карлик. — Возвращайся завтра утром, Макумазан, и, быть может, я скажу, готовы ли валлу тебя принять. Если да, то я покажу тебе дорогу в их земли.

Мы поспешили уйти и сделали это с радостью, ибо Открыватель дорог, с его причудливой манерой изъясняться и с этими его манифестациями (если не ошибаюсь, именно так принято выражаться среди спиритуалистов), принадлежал к числу людей, от которых быстро устаешь, особенно под вечер.

Пока мы, спотыкаясь, брели по дну треклятого ущелья, Ханс спросил:

— Баас, а что это были за твари, которые сидели у него на плечах и на голове?

— Летучие мыши, просто очень крупные. Кто же еще?

— А по мне, так это были не обычные мыши, баас. Думаю, это посланники Зикали, которых он отправил к валлу, как и грозился.

— Неужели ты веришь в легенду о валлу, Ханс, и в существование диких хоу-хоуа? Но это же полная чушь.

— Да, баас, верю. И еще я верю, что мы должны побывать у них, потому что так говорит Зикали. Да будет вам известно, баас, ни один человек в здравом уме не станет возражать против слов Открывателя дорог.

Глава 5

АЛЛАН ДАЕТ ОБЕЩАНИЕ
Я никогда не мог нормально уснуть вблизи от Черного ущелья. Мне почему-то постоянно казалось, что оттуда исходят некие зловещие, бередящие душу миазмы, и не было ни единой ночи, которая прошла бы спокойно. Час за часом, вспоминая диковинное повествование старого колдуна о народе валлу и их правителе Хоу-Хоу, я лежал, не смыкая глаз и вслушиваясь в звенящую тишину этого уединенного места, которую нарушали разве что редкие вскрики (то ли ночных стервятников, то ли жертв, угодивших им в когти) и гулкий лай бабуинов среди камней.

История, которую я услышал, казалась полной нелепицей. И все же нельзя отрицать, что на обширных пространствах Африки проживает великое множество разнообразных народов и племен, причем некоторые из них могут похвастаться престраннейшими обычаями и предрассудками. Словом, я постепенно стал свыкаться с мыслью, что названные суеверия, бытующие на протяжении веков, вполне способны породить нечто материальное — во всяком случае, в сознании тех, кто им подвержен.

Кроме того, имелись особые обстоятельства, связанные с этой историей — или выдумкой, называйте ее как угодно, — и при желании их можно было счесть достаточно убедительными (пусть и косвенными) доказательствами. Взять хотя бы изображение Хоу-Хоу в пещере, тот самый рисунок, который Зикали при помощи своих дьявольских штучек как-то сумел воспроизвести в языках пламени. Или бриллианты с рубинами, лежавшие сейчас в кармане моей охотничьей куртки. Разумеется, вполне возможно, что на самом деле это всего лишь горный хрусталь со шпинелями, но если допустить, что драгоценные камни подлинные, то, получается, они попали сюда из какого-то отдаленного и тайного места, поскольку я за все время своих скитаний никогда не слыхал о подобных находках. Нельзя отрицать, что полученные от Зикали камни разительно отличались от тех, что в ту пору, к которой относится мое повествование, как раз начинали добывать в Кимберли; тамошние, положа руку на сердце, были куда сильнее изъедены водой.

Впрочем, наличие бриллиантов в той или иной области еще никоим образом не подтверждает и не отрицает существование Хоу-Хоу. Сколько ни старайся убедить себя в обратном, камни ровным счетом ничего не доказывают.

Ладно, допустим, Хоу-Хоу и вправду существует. Действительно ли мне хочется повстречаться с ним лицом к лицу? С одной стороны, перспектива не из приятных; но с другой… Моя любознательность никогда не ведала границ, и будет просто великолепно узреть то, на что прежде не падал взор белого человека, а еще замечательнее выглядела сама возможность сразиться с этаким чудищем и прикончить его. Воображение мигом нарисовало мне выставленное в Британском музее чучело Хоу-Хоу, с большой разноцветной табличкой внизу: «Застрелено в Центральной Африке Алланом Квотермейном, эсквайром».

Тогда я, человек весьма скромный и прозябающий в безвестности, в одночасье сделаюсь знаменитым, а мои портреты появятся в «Грэфик» и, возможно, в «Иллюстрейтед Лондон ньюс», причем меня изобразят, надеюсь, попирающим ногой тушу поверженного Хоу-Хоу.

Вот она, истинная слава! Правда, жуткий Хоу-Хоу заранее представлялся непростой добычей, и не исключено, что эта история могла получить совершенно противоположное завершение: его волосатая лапа будет попирать мое тело, а голову он мне попросту оторвет, как тому несчастному на рисунке в пещере. Что ж, рассудил я, при таком развитии событий иллюстрированные газеты обойдут этот случай молчанием, только и всего.

Что касается города, полного окаменевших людей и животных, эта часть рассказа Зикали могла оказаться либо правдой, либо чистым вымыслом. Уж здесь-то никакими призраками и духами даже не пахло. До сих пор мне не доводилось слышать ни о чем подобном, однако, подумал я, в принципе такое место может существовать в действительности, и тогда очень неплохо будет оказаться его первооткрывателем.

Тут я одернул себя. Хватит уже пустых мечтаний! Наверняка слова Зикали не более чем вздорный вымысел, пустая болтовня! Но все же мне пришла на ум одна история, которую я услышал еще в далекой юности и давно позабыл, а теперь вдруг вспомнил, будто по мановению волшебной палочки. У моего покойного отца, человека образованного и начитанного, имелся сборник древнегреческих мифов. В одном из них рассказывалось о некоей девице по имени Андромеда, дочери местного царя, который, поддавшись требованиям народа и желая спасти свою страну от несчастий, привязал бедняжку к скале, принеся ее в жертву чудовищу, что вышло из моря. Однако в последний миг явился Персей, герой, располагавший чудесными предметами, и убил чудовище, а впоследствии женился на спасенной красавице.

В некотором смысле история про Хоу-Хоу подозрительно напоминала античный миф: здесь тоже имелись девственница, привязанная к скале, и страшное чудовище, выходящее из моря (точнее, из озера); чудище забирало деву, и тем самым народ отвращал от себя беды. Эти сюжеты были настолько похожи друг на друга, что я невольно задался вопросом: не мог ли античный миф каким-то образом проникнуть в сердце Африки? Правда, в земле хоу-хоуа, похоже, до сих пор не нашлось своего Персея. Должно быть, его роль была уготована мне. Интересно, как в таком случае следует поступить со спасенной девой? Наверное, лучше всего вернуть ее благодарным родственникам, ибо у меня не было ни малейшего желания связывать себя узами брака. В общем, друзья, мысли мои перескакивали с одного на другое, фантазии становились все безумнее, и в конце концов я заснул.


А минуту или две спустя, как мне почудилось, вновь проснулся, думая вовсе не об Андромеде, а о пророке Самуиле. Некоторое время я пребывал в полной растерянности, гадая, с какой стати мне вдруг пригрезился этот суровый библейский патриарх. Но затем, будучи прилежным чтецом Ветхого Завета, я припомнил, с каким недовольством сей благородный старец воспринял блеяние овец и мычание волов, коих Саул избавил от гибели (от съедения, как сказали бы зулусы), истребляя по велению Божества злокозненных амаликитян[149]. К слову, сам я никогда не понимал, зачем нужно резать глотки здоровому домашнему скоту.

Вот и сейчас я отчетливо слышал мычание волов, отсюда и пришедший на ум Самуил. Интересно, спросил я себя, что это за волы, ведь наши мирно пасутся поблизости. Высунув нос из-за полога фургона, я увидел поистине чудесную вереницу упряжных животных, ровным счетом восемнадцать голов, включая парочку запасных, которых пригнали в наш лагерь двое незнакомых кафров. Лишь тогда я вспомнил о волах, которых Зикали согласился мне уступить по сравнительной разумной цене (или даже отдать бесплатно, при определенных условиях). Ладно, хотя бы в этом отношении старый мошенник оказался человеком слова.

Поспешно натянув штаны, я вылез из фургона и принялся осматривать животных. Результаты осмотра меня полностью удовлетворили. Волы вполне оправились от утомления, а копыта их зажили (именно эти две причины, если помните, и побудили прежнего владельца оставить их на попечение Зикали); они выглядели откормленными, упитанными и способными тянуть груз любой тяжести. Даже скептически настроенный Ханс безоговорочно одобрил этих животных, которые, как он не преминул удостовериться, были приучены к здешней жаре, а некоторые даже привиты, о чем свидетельствовали обрезанные кончики хвостов.

Поручив кафрам отвести волов на выпас — я не хотел, чтобы они паслись рядом с моими собственными, которые явно начинали заболевать, — я уселся завтракать в превосходном расположении духа, поскольку теперь вполне мог отправиться в путь, и стал раздумывать, не пора ли снова навестить Зикали. Ханс попытался уклониться от обязанности сопровождать меня, сказав, что лучше присмотрит за новыми волами, которых эти чужаки-зулусы могут угнать, и приводя тому подобные аргументы; было очевидно, что он просто-напросто боится старого колдуна и не желает приближаться к его жилищу. Впрочем, я все равно заставил готтентота пойти со мной, ибо он отличался отменной памятью, а четыре уха лучше двух, когда имеешь дело с Зикали.

Коротко говоря, мы спустились в ущелье и без промедления, как и в прошлый раз, были впущены за ограду, возведенную вокруг жилища колдуна. Открыватель дорог, как и вчера, сидел перед хижиной и глядел в костер. Какая бы жара ни стояла, он всегда, сколько я помнил, сидел у огня.

— Что ты скажешь о волах, Макумазан? — спросил колдун, не поднимая головы.

Я осторожно высказался в том духе, что смогу ответить, когда испытаю их в деле.

— Хитришь, как всегда, — укоризненно заметил Зикали. — Что ж, Макумазан, они в полном твоем распоряжении, а расплатишься ты со мной, как я уже сказал, когда вернешься.

— Вернусь откуда? — уточнил я.

— Оттуда, куда направишься, пусть даже пока сие тебе и неведомо.

— Это точно, — подтвердил я и замолчал.

Зикали тоже хранил молчание и, похоже, не собирался его нарушать. В конце концов терпение мое истощилось, и я ехидно справился, получил ли он по нетопыриной почте весточку от своего приятеля Хоу-Хоу.

— Представь себе, Макумазан, получил, так мне думается, хоть и не от летучих мышей, а в своих снах, в видениях. Ага, Макумазан, я снова тебя подловил! Почему ты всякий раз так легко попадаешься в мои ловушки? Ты видел летучих мышей, я честно сказал тебе, что приручил их, прикармливая много лет подряд. А ты, увидев, как они вьются вокруг меня и улетают, наполовину убедил себя в том, что я отослал их за тысячу миль с посланием и велел доставить ответ, хотя такое невозможно.

Эх, Макумазан, Макумазан! Вовсе не так я общаюсь с теми, кто находится далеко. Нет, я отправляю в полет свою мысль, и она достигает пределов мироздания, летая повсюду, ибо ей открыт весь белый свет. Порой мысли этой удается отыскать среди многих миллионов единственное прибежище и проникнуть в сознание человека, способного ее уловить и правильно истолковать. Вот как это происходит на самом деле. Однако для людей невежественных — а, судя по тебе, даже мудрые белые зачастую ничего не понимают — все сводится к летучим мышам. Скажи, Макумазан, почему ты всегда ищешь магические объяснения для естественных проявлений, а?

Тут я подумал, что наши с Зикали представления о естественном, мягко говоря, различаются, но, понимая, что колдун, по своему обычаю, насмехается надо мной, и не желая вступать в пустое препирательство, как если бы был выше этого, сказал вслух:

— Все настолько просто, что я спрашиваю себя: зачем ты разомкнул губы, чтобы поставить меня в известность об этом? Я лишь хотел узнать, получил ли ты ответ на свое послание, каким бы образом оно ни было отправлено, а если получил, то что именно тебе ответили.

— Да, Макумазан, я получил ответ, как раз когда пробудился этим утром. И вот что я узнал: вождь народа валлу, с которым беседовало мое сердце, равно как и большая часть его племени, будут рады принять тебя на своей земле, хотя — это слова вождя — «жрецы Хоу-Хоу, которые почитают его как бога и поклялись ему в верности, узнав, что ты собираешься их навестить, нисколько не обрадовались». Если решишь поехать туда, вождь отдаст тебе все принесенные рекой бриллианты, на которые упадет твой взор, или что угодно из того, чем он владеет, а заодно ты также заберешь для меня листья чудесного дерева. Кроме того, вождь станет оберегать тебя от опасностей, насколько это будет в его силах. Однако взамен он потребует плату.

— И что же это за плата, Зикали?

— Вождь валлу хочет, чтобы ты низверг Хоу-Хоу.

— А если я не смогу победить Хоу-Хоу, что тогда?

— Если ты потерпишь поражение, то и сделка, разумеется, будет расторгнута.

— Значит, вот как? Скажи, Зикали, а если я поеду туда, меня убьют?

— Кто я такой, Макумазан, чтобы распоряжаться жизнью и смертью? Но все-таки, — прибавил колдун, намеренно разделяя слова понюшками табака, — все-таки я не думаю, что ты погибнешь. В противном случае я бы не согласился принять от тебя оплату за волов лишь по возвращении. И я уверен, что тебе предстоит еще многое сделать в этом мире, Макумазан, причем часть этой работы, которую никто другой выполнить не сумеет, пойдет мне на пользу. А посему мне не с руки посылать тебя на верную смерть.

Я подумал, что это, пожалуй, правда, поскольку старый колдун уже давно намекал на некое великое дело, которое нам с ним якобы суждено совершить вместе; вдобавок я знал, что он относится ко мне с уважением — на свой лад, конечно, — и потому не желает зла. А еще меня вдруг охватило страстное желание ввязаться в эту рискованную затею, благодаря чему я наверняка увижу немало нового и интересного, — признаться, старые, исхоженные места меня порядком утомили. Но все же я постарался скрыть свое возбуждение от Зикали (если от него вообще можно было что-то утаить) и деловым тоном поинтересовался:

— Так куда именно ты хочешь меня отослать, насколько это далеко и, если я соглашусь, как мне туда попасть?

— Ага, Макумазан, наконец-то мы взялись за ассегаи! — Под этим старик подразумевал, что мы перешли к обсуждению практических вопросов. — Слушай внимательно, и я все тебе объясню.

Его рассказ затянулся на добрый час, но я не стану утомлять вас, друзья мои, подробным изложением услышанного, ибо географические подробности ничего вам не скажут, да и до кона истории еще далеко.

Достаточно будет сказать, что мне предстояло проехать около трехсот миль на север, переправиться через Замбези и проехать еще триста миль на запад. После этого следовало двигаться на северо-запад, невесть сколько, пока не достигну распадка в неких холмах. Там мне надлежало оставить фургон — если к тому времени он еще будет на ходу — и два дня идти пешком по безводной пустыне, в направлении болотистого оазиса. Там река, о которой упоминал Зикали, терялась в песках пустыни, и оттуда в ясный день я мог различить дым над вулканом, о коем также говорил старый колдун. Перейдя болото — или обойдя его стороной, — я должен был двигаться на эту гору, покуда не окажусь возле ущелья, сквозь которое бежит река, вытекавшая из владений Хоу-Хоу. Там, если верить Зикали, меня будет ожидать отряд валлу с лодками, и на лодках этих мы доплывем до их города, а далее все будет так, как предначертано небесами.


Тут Квотермейн обернулся ко мне и произнес:

— Прежде чем мы расстанемся, друг мой, я отдам вам карту своего пути[150], которую начертил позднее, на случай, если вдруг вы или кто-то другой решит собрать компанию единомышленников и отправиться на поиски бриллиантов и окаменелых людей, — при условии, что меня вы к своему предприятию привлекать не станете.


— Итак, маршрут ясен, — кивнул я, когда Зикали завершил свои наставления. — Однако вот что я тебе скажу: я не намерен двигаться в одиночку по неведомым краям, ибо не смогу отыскать верную дорогу без проводника. Так что я, пожалуй, лучше отправлюсь в Преторию, с твоими волами или без них.

— Неужели, Макумазан? Я начинаю думать, что и впрямь наделен даром предвидения. Я догадывался, что ты можешь повести такие разговоры, и позаботился отыскать человека, который приведет тебя прямиком к краалю Хоу-Хоу. Он уже здесь, и сейчас я пошлю за ним. — Карлик призвал слугу и отдал соответствующее распоряжение.

— Откуда взялся этот человек, кто он такой и как давно находится здесь? — спросил я.

— Я и сам толком не знаю, Макумазан, ибо он неохотно говорит о себе, но сдается мне, что проводник наш родом то ли из окрестностей земли Хоу-Хоу, то ли из нее самой. В любом случае у меня он прожил достаточно долго для того, чтобы я успел обучить его языку зулусов. Это, впрочем, не важно. Ты ведь говоришь по-арабски, верно?

— Верно, Зикали, и Ханс тоже знает кое-какие слова.

— Арабский его родной язык, Макумазан, как мне кажется, и, думаю, вы с ним поладите. Хочу сразу предупредить, что он человек особенный и совсем не похож на тех, кого обычно встречаешь в здешних местах; ну а в остальном ты и сам разберешься.

Я промолчал, но Ханс тут же зашептал мне на ухо: мол, этот наш проводник — наверняка один из детей Хоу-Хоу, то есть большая обезьяна.

Хотя готтентот говорил очень тихо, Зикали, сидевший довольно далеко, услышал его и язвительно бросил:

— Значит, ты найдешь себе брата, а, Светоч во мраке?

По-моему, я уже упоминал, но повторю: это прозвище Ханс заслужил благодаря участию в одном достопамятном деле.

Готтентот насупился; вне сомнения, он чувствовал себя уязвленным сравнением с обезьяной, но не осмеливался возмущаться перед Открывателем дорог. Я по-прежнему хранил молчание, погрузившись в размышления, ибо мне вдруг с полной ясностью, словно при вспышке молнии, открылась вся суть этих загадочных, якобы колдовских ловушек, умело расставленных старым карликом. Выходит, к Зикали явился посланец из далеких таинственных земель и попросил помощи, а колдун согласился ему помочь — по причинам, о которых я ничего не знал.

Эту миссию он решил возложить на мои плечи, явно считая, что я подхожу для выполнения поставленной задачи. Отсюда и взятка в виде волов, о которых он потрудился известить меня заблаговременно, каким-то хитрым способом разузнав о моем затруднительном положении. Все выглядело так, будто каждый мой шаг являлся частью тщательно продуманного плана, хотя такое, разумеется, вряд ли было возможно, ибо Зикали никак не мог подстроить нашу ночевку в той пещере, куда нас загнала буря.

В результате мне придется послужить его целям, а кто знает, что именно задумал карлик. Он сказал, что желает получить толченые листья какого-то дерева, и это, возможно, правда, но я не сомневался, что список желаний Зикали куда длиннее.

Не исключено, что стариком двигало любопытство и он хотел побольше разузнать о загадочном народе, поскольку был воистину одержим жаждою знаний. Или же, кто там разберет этих колдунов, загадочный Хоу-Хоу, если тот на самом деле существовал, виделся Зикали опасным противником, способным помешать исполнению его собственных планов, и этого противника следовало устранить.

Если даже допустить, что девяносто процентов колдовского могущества Зикали были, по сути, откровенным мошенничеством, то оставшиеся десять процентов, как ни крути, нельзя было сбрасывать со счетов. Карлик сей действительно пребывал на ином уровне бытия, если сравнивать его с прочими смертными, и был связан с такими силами, о которых мы, простые люди, и не подозревали. Еще — у меня есть основания так полагать, но я не стану, друзья мои, докучать вам своими догадками — Зикали поддерживал связи с другими колдунами по всей Африке, пускай они жили в тысяче миль друг от друга; многие являлись его друзьями, а некоторые — врагами, но никому из них нельзя было отказать в обладании некими особого рода способностями.

Покуда я все это обдумывал, Зикали, должно быть, читал мои мысли; я уверен в этом, поскольку он улыбался своей зловещей улыбкой и кивал массивной головой, как бы одобряя выводы, к которым я пришел. Тут возвратился слуга, а следом появился высокий мужчина в меховой кароссе, прикрывавшей не только торс, но и голову. Встав перед нами, мужчина скинул кароссу наземь и поклонился: сперва Зикали, а потом мне. Его уважительность простерлась настолько далеко, что он поприветствовал также и Ханса, разве что поклон на сей раз оказался не столь глубоким.

Я изумленно разглядывал незнакомца. В жизни не видел такого красавца. Высокий, на глазок чуть выше шести футов, и широкоплечий, он был великолепно сложен и необычайно строен, а его руки и ноги сделали бы честь греческой статуе. Лицо мужчины тоже сразу привлекало внимание совершенными точеными чертами, пусть на белой коже его и застыло несколько угрюмое выражение; во взгляде больших темных глаз и в гордой посадке головы ощущалась благородная и древняя кровь. Казалось, этот человек явился к нам прямиком из глубины минувших столетий. Таким мог бы быть обитатель затонувшего континента Атлантида или опаленный знойным солнцем древний грек. Его темно-русые волосы слегка вились, ниспадая волной на плечи, но ни на подбородке, ни над четко очерченными губами растительности не было. Вполне вероятно, что незнакомец побрился, прежде чем прийти к нам. Одним словом, это был замечательный образчик мужественной красоты, выгодно отличавшийся от всех прочих представителей сильной половины человечества, каких мне доводилось встречать.

Наряд его также поражал воображение, хотя и был изрядно поношенным. Чудилось, что он снял это платье с тела египетского фараона. Стройный стан обвивал холст, обшитый по кромке полинявшим пурпуром, а высокий, видавший виды холщовый головной убор имел форму опрокинутого и заостренного сифона для содовой. К коленям спускался расширявшийся книзу кожаный фартук, с непременной вышивкой по краям, а на ногах у незнакомца были сандалии все из того же холста.

Я таращился на него в полном изумлении, гадая, принадлежит ли он к некоему неведомому мне племени, или же это очередной морок, сотворенный Зикали. Ну а Ханс и подавно выпучил глаза так, что те грозили выпасть из орбит, и шепотом спросил меня:

— Баас, это человек или дух?

Шею мужчины украшал торквес[151], или шейный браслет, по всей видимости, из чистого золота, а на поясе висел в красных ножнах меч с крестообразной костяной рукоятью.

Некоторое время это немыслимое видение молча стояло перед нами, сложив на груди руки и смиренно склонив голову, хотя, пожалуй, это мне следовало бы кланяться незнакомцу, учитывая, каким совершенством он был. Похоже, мужчина сей не считал подобающим заговаривать первым, а Зикали, сидевший на корточках у костра, отнюдь не торопился прийти мне на выручку. Наконец, осознав, что нужно что-то предпринять, я встал с табурета, на котором сидел, и протянул руку. Мгновение помедлив, красавец из прошлого сделал ответное движение, однако не стал пожимать мне руку, а почтительно склонил голову и коснулся моих пальцев своими губами, словно вообразил себя французским придворным, а меня — знатной молодой дамой. Я поклонился ему со всем изяществом, на которое был способен, а затем сунул руку в карман и спросил по-английски:

— Как поживаете? — И, поскольку он явно меня не понял, поздоровался по-зулусски: — Sakubona!

Это тоже не сработало, и тогда я, на самом лучшем своем арабском, поприветствовал незнакомца именем пророка.

Здесь я попал в скважину, как выражается один мой приятель, американец по прозвищу Брат Джон, ибо мужчина ответил мне на том же языке — или на наречии, очень на него похожем, хотя и не взывая к пророку, как полагалось. Голос его был мягким и приятным. Он обратился ко мне как к «великому вождю Макумазану, чьи слава и доблесть известны повсеместно под луной», и прибавил еще целую кучу подобных красивостей, по которым я заключил, что старый Зикали умело его науськал, но которые сейчас вполне можно опустить.

— Спасибо, — перебил я, — большое спасибо, господин… — Я сделал паузу.

— Меня зовут Иссикор, — представился он.

— Чудесное имя, хотя, клянусь чем угодно, я никогда прежде его не слышал. Что ж, Иссикор, чем я могу вам служить?

Признаю, это было невежливо с моей стороны, но мне не терпелось перейти к делу.

— Спасите ее! — горячо воскликнул он, прижимая обе ладони к груди. — Спасите от смерти прекраснейшую на свете женщину, которая в благодарность за это непременно вас полюбит!

— Неужели? — Я немного опешил. — Если честно, тогда я пас, потому что где любовь, там всегда сплошные неприятности.

Тут в наш разговор вмешался Зикали, наконец-то соизволивший отвести взгляд от пламени. Колдун заговорил с Иссикором на зулусском языке, которому, как я помнил, он учил этого человека, и, старательно выговаривая каждое слово, произнес:

— С вождя Макумазана уже вполне достаточно женской любви, больше ему не нужно. Не говори с ним о любви, Иссикор, иначе ты прогневаешь призрак той, что обитала прежде в этом месте, некоей госпожи Мамины, которую Макумазан когда-то знал очень близко.

Я повернулся к Зикали, желая всем сердцем, чтобы он и в самом деле прочел мои мысли. А Иссикор, улыбнувшись, поправился:

— Она полюбит вас как брата.

— Так-то лучше, — проворчал я. — Хотя не уверен, что мне нужна сестра, в моем-то возрасте. Насколько понимаю, вы хотите сказать, что эта дама будет весьма мне обязана?

— Именно, господин. — Он вдруг перешел на «ты». — И богато тебя вознаградит.

— Вот как? — Тут я заинтересовался по-настоящему и, тоже отбросив церемонии, попросил: — Будь добр, разъясни толком, что именно от меня требуется.


Не стану утомлять вас подробностями, друзья мои: в целом Иссикор повторил историю, рассказанную Зикали. Мне следовало отправиться в далекие края, низвергнуть там то ли мифическое чудовище, то ли идола, то ли некую религию — и в награду получить столько бриллиантов, сколько я смогу унести.

— Но почему вы сами не избавитесь от своего дьявола? — уточнил я. — Вот ты, Иссикор, выглядишь как воин. Ты явно силен, думаю, и твои сородичи тоже тебе не уступают.

— Господин, — ответил он, разводя руки в стороны, как бы в знак извинения, — да, я силен и, верно, могу считаться храбрецом, но то, о чем ты говоришь, исключено. Никто из моего народа не в состоянии одолеть нашего бога, если можно так его назвать. Даже возмущение против него обернется для нас проклятием, а его жрецы начнут убивать недовольных…

— У него есть жрецы? — перебил я.

— Да, господин, у божества есть жрецы, поклявшиеся ему служить, злые люди на службе злого бога. Умоляю, господин, приди к нам и спаси прекрасную Сабилу!

— Кто эта дама и чем она тебе столь дорога? — спросил я.

— Господин, она любит меня, и вовсе не как брата, а я люблю ее. Она — великая госпожа, моя троюродная сестра и нареченная. А если злое божество не будет повержено, ее, красивейшую среди наших женщин, принесут ему в жертву!

Тут чувства взяли над Иссикором верх — подлинные чувства, которым я не мог не сострадать. Он, правда, склонил голову, но я успел заметить слезу, что сбежала вниз по его щеке.

— Знай, о господин, — продолжал он, совладав с собою, — в моей стране верят, что это божество, под чьим ужасным обликом прячется дух давно умершего повелителя, способен победить лишь человек другой расы, способный видеть в ночи, отважный и мужественный, рожденный в определенное время года. Таково древнее пророчество. Наши сновидцы позволили мне установить мысленную связь с Повелителем духов, которого иначе зовут Зикали, и это подарило надежду моему сердцу, пребывавшему в пучине отчаяния. От Зикали я узнал, что на юге проживает тот самый человек, о котором говорится в пророчестве, и что его прозвище означает Бодрствующий в ночи. Тогда я осмелился двинуться в путь, презрев проклятие, и решил отыскать тебя. И вот мы встретились!

— Что ж, ты и вправду нашел меня, и мое прозвище на туземном языке действительно означает человека, который всегда начеку. Однако смею тебя уверить, что в темноте я вижу ничуть не лучше остальных, а уж до героя мне и вовсе далеко: я не слишком храбр, и мое ремесло — торговля и охота на диких животных. Так что прости, Иссикор, но у меня нет ни малейшего желания сражаться с вашими богами и их жрецами и вмешиваться в дела чужого племени. Я не хочу сходиться в поединке с какой-то здоровенной обезьяной, если она и в самом деле существует, рисковать жизнью ради пригоршни драгоценных камней или порошка из листьев, о котором грезит вот этот колдун. Так что лучше поищи какого-нибудь другого белого, обладающего зрением как у кошки и намного более сильного и храброго, чем я сам.

— Зачем мне искать другого, о господин, коли ты по всем признакам именно тот, кто предназначен нам судьбой?! — воскликнул Иссикор. — Если ты не пойдешь со мной, тогда я вернусь домой один и умру вместе с Сабилой. — Он помолчал, переводя дыхание, а затем прибавил: — Господин, взамен я могу предложить тебе немногое, но разве доброе дело само по себе уже не награда? Разве память об этом свершении не будет согревать тебя при жизни и за порогом смерти? Ты благородный человек, и я молю тебя пойти со мной не ради добычи, но именно потому, что ты благороден и можешь спасти других от жестокости и поругания! Я все сказал. Решать тебе.

— А почему ты не принес Зикали эти треклятые листья? — сердито спросил я.

— Господин, я не бывал в том месте, в садах Хоу-Хоу, где растет нужное дерево. Кроме того, я не знал, что Повелителю духов необходимо это снадобье. Молю, господин, прояви свое благородство, о котором известно повсеместно.


Не стану скрывать, друзья мои, последние слова изрядно мне польстили. Каждому приятно считать себя благородным человеком, но мало кто говорит подобное нам в глаза, и потому было чрезвычайно приятно слышать сие от этого привлекательного, царственного обликом и весьма образованного, на свой манер конечно, отпрыска Хама[152] — если можно причислить его к таковым. Мне Иссикор казался скорее этаким переодетым принцем, человеком неведомого, но исключительно высокого происхождения, словно бы сошедшим со страниц некоей книги сказок. Впрочем, если подумать, он и был таким принцем — и, вне сомнения, принадлежал к числу тех, чье обаяние несокрушимо и кто обладает даром читать в чужих сердцах. (В тот миг мне не пришло в голову, что Зикали тоже был наделен заразительным обаянием и даром читать в сердцах и что этот дар побудил карлика свести нас с Иссикором ради достижения своих собственных загадочных целей. Вдобавок, как я уже сообразил позднее, колдун должен был поведать Иссикору, что знает белого человека, способного видеть во тьме, о котором будто бы говорилось в пророчестве.)

К чему лукавить, предприятие, мне предложенное, было столь необычным и захватывающим, что неудержимо манило меня и влекло к себе как магнит.


«Допустим, — размышлял я, — ты, Аллан Квотермейн, доживешь до глубокой старости. Каково тебе будет вспоминать, что ты отверг этакое приключение, и сознавать, что ты сойдешь в могилу, так и не узнав, есть или нет на свете Хоу-Хоу, похищающий прекрасных Андромед — или Сабил, коли уж на то пошло, — и сочетающий в своем ужасном обличье черты божества или идола, дьявола и исполинской гориллы?»

Смогу ли я вот так заглушить пламя своейлюбознательности и отказаться от выпавшей возможности поохотиться на редкую дичь? Вряд ли, ибо, если сейчас я все же обуздаю порывы собственной души, то как мне избавиться на склоне лет от угрызений совести? Хотя, не стану отрицать, меня по-прежнему терзали сомнения. Но не буду вдаваться подробно в обстоятельства своего выбора, скажу только, что в конце концов, будучи не в силах принять твердое решение, я проявил постыдную слабость и предпочел положиться на судьбу. Да, друзья мои, я решил, так сказать, бросить монетку, причем в роли последней предстояло выступить моему готтентоту.

— Ханс, — произнес я по-голландски (этого языка не понимали ни Зикали, ни чужеземец Иссикор), — как ты думаешь, должны ли мы пойти с этим человеком в его земли или нам лучше остаться тут? Ты слышал его слова. Говори, я приму любой твой выбор. Тебе понятен мой вопрос?

— Да, баас, — отвечал Ханс, по своему обыкновению ломая в руках шляпу. — Мне понятно, что баас оказался в глубокой яме и, чтобы выбраться оттуда, как обычно, ищет мудрости Ханса. Того самого Ханса, что состоит при нем сызмальства и научил его многому, того самого Ханса, на которого его достопочтенный отец-проповедник опирался как на посох, убедившись, что этот Ханс стал добрым христианином. Но дело крайне важное; я вынесу свое суждение, и мы с баасом поступим так или иначе, однако прежде мне надо задать несколько вопросов.

Тут готтентот повернулся и, обратившись к терпеливо ожидавшему Иссикору на чудовищно скверном арабском, спросил:

— Высокий баас с кривым носом, скажи, ведом ли тебе обратный путь в твою страну? Если да, то какую часть его можно проделать на колесах, в фургоне?

— Я знаю дорогу, — сказал Иссикор. — Фургон проедет по ней вплоть до первой гряды холмов. По пути нам встретятся источники воды, и дичи будет в изобилии, безжизненна лишь пустыня, о которой упоминал Повелитель духов. Дорога займет не более трех лун, а в одиночку я преодолел это расстояние за две луны.

— Отлично. Если мой баас Макумазан придет в твою страну, как его там встретят?

— Большинство моих сородичей обрадуются, разозлятся только жрецы Хоу-Хоу, если подумают, что он явился чинить зло их божеству. И конечно, будет зол волосатый народ, обитающий в лесу, те, кого называют детьми Хоу-Хоу. С ними господину Макумазану предстоит сразиться, однако пророчество гласит, что в конце концов он всех победит.

— В достатке ли еды в ваших краях, растет ли там табак и найдется ли питье покрепче воды, о высокий баас?

— Всего этого у нас в изобилии. Мы располагаем немалыми сокровищами, о мудрый советник белого господина, и все они к вашим услугам, хотя, — здесь Иссикор многозначительно усмехнулся, — тем, кому предстоит иметь дело со жрецами Хоу-Хоу и с волосатым народом, лучше пить воду, иначе они крепко заснут и их застанут врасплох.

— А такое оружие у вас есть? — Ханс ткнул пальцем в мое ружье.

— Нет, мы воюем мечами и копьями. А волосатый народ стреляет из луков с деревьев.

Ханс завершил свои расспросы и зевнул, как если бы утомился и захотел спать. Потом посмотрел на небо, где кружили в вышине стервятники.

— Баас видит птиц? — спросил он. — Сколько их там, семь или восемь? Сам я не считал, но сдается мне, что семь.

— Нет, Ханс, их восемь. Одна птица, самая крупная, скрылась в облаке.

— Ты уверен, что стервятников восемь, баас?

— Разумеется, уверен, — раздраженно ответил я. — Зачем ты задаешь эти глупые вопросы? Не веришь, так посчитай сам.

Ханс снова зевнул и произнес:

— Тогда мы отправимся с этим длинноносым баасом в земли Хоу-Хоу. Выбор сделан!

— Что за вздор ты несешь, Ханс? Какое отношение имеет число стервятников к нашему путешествию?

— Самое прямое. Бремя, которое баас на меня возложил, оказалось слишком тяжелым для моих плеч, так что я возвел глаза к небу и помолился достопочтенному отцу бааса, попросив его помочь мне, — и увидел этих птиц. И тогда я словно бы услышал голос предиканта, вещавший с небес: «Если стервятников будет четное число, Ханс, тогда отправляйся в путь, а если нечетное — оставайтесь там, где есть. Но не вздумай сам их считать, Ханс. Пусть это сделает твой баас Аллан. Иначе мой сын примется ворчать на тебя, когда дела примут скверный оборот — неважно, пойдете вы или останетесь, — и будет говорить, что ты, верно, ошибся в подсчетах». Ладно, баас, с меня достаточно! Пойду-ка я в лагерь, проверю наших новых волов.

Я воззрился на Ханса, лишившись от негодования дара речи. Дав слабину, я оставил окончательное решение за готтентотом, положившись на его житейскую хитрость и опыт, подбросив, так сказать, монетку. И что же учинил этот маленький негодяй? Состряпал очередную байку, умудрившись приплести сюда моего покойного отца, и тоже сделал выбор наугад, по числу стервятников в небе, да еще предварительно заставил меня самого их сосчитать! Я настолько разозлился, что даже приподнял ногу, примеряясь, как бы половчее дать ему пинка, но Ханс, явно ожидавший от меня чего-то подобного, шустро отпрыгнул в сторону и убежал. Больше я его не видел до тех самых пор, пока не вернулся в лагерь.

— Хо-хо! — рассмеялся Зикали. — Хо-хо-хо!

Утонченный Иссикор наблюдал за происходящим с легким удивлением.

Я повернулся к колдуну и сказал:

— Мошенником я звал тебя раньше и назову так снова, за твои выходки с летучими мышами, за рассказы о чудесном исполнении пророчества, которыми ты потчевал этого бедолагу, и за все остальное. На самом деле был посланец, который доставил тебе весточку — или видение, или сон, назови, как угодно, — и все это время он стоял прямо передо мной! — Я гневно указал на Иссикора. — А теперь меня обманом вынудили согласиться на дурацкое приключение, и я, будучи человеком слова, не могу отказаться, не уронив своей чести!

— Да неужели, Макумазан? — с невинным видом осведомился Зикали. — Ты говорил со Светочем во мраке по-голландски, а ни я, ни Иссикор этого языка не понимаем. Потому нам неведомо, о чем вы беседовали. Но ты сам, будучи честен душой, сообщил нам суть разговора, а мы знаем, как и все окрест: слово Макумазана, когда оно произнесено, крепче и надежнее любых записей белых, так что теперь лишь смерть или тяжелая болезнь способны помешать тебе сопроводить Иссикора обратно в его земли. Хо-хо! Все вышло так, как я и рассчитывал, по причинам, излагать которые я сейчас не стану, Макумазан, чтобы не злить тебя еще сильнее.

Тут я понял, что меня одурачили, причем не единожды, а дважды: из одного ствола, образно выражаясь, пальнул Ханс, а из другого — старый карлик Зикали. Сказать по правде, я совершенно запамятовал, что старик не понимает по-голландски, и вспомнил об этом, лишь когда заговорил с Хансом; следовательно, мою беседу с готтентотом он подслушать не мог. Но пускай колдун и не был сведущ в голландском — насчет чего, к слову, у меня имелись сомнения, — зато он хорошо знал человеческую природу и умел, как я уже говорил, читать в сердцах.

— Успокойся, Макумазан, — продолжал Зикали. — Что ты бурлишь, словно котел, накрытый крышкой? Эка невидаль, что твоя ловкая нога соскользнула и ты невольно выдал на одном языке то, о чем тайно рассуждал на другом, и тем самым дал обещание нам обоим! Знай, Макумазан, главное то, что клятва дана, и твое благородное белое сердце не позволит тебе отказаться от нее, пусть даже мы с Иссикором и не разобрали ни слова на чужом языке. Ведь если ты попробуешь отступиться, то твое большое белое сердце встанет комом у тебя в горле и лишит тебя возможности говорить. А посему выброси горящие сучья из-под котла своего гнева, пусть вода уже перестанет кипеть. Лучше исполни свое обещание, дабы узреть неведомое, совершить великие подвиги и спасти невинных от происков злых людей или злых богов.

— Ну да, и заодно обжечь себе пальцы, загребая для тебя жар, Зикали, — прибавил я язвительно.

— Может быть, Макумазан, может быть, ибо разве стал бы я все это затевать бескорыстно? Но какое дело до моих скромных интересов тебе, могучему белому вождю, что стремится к истине, как брошенное копье стремится поразить сердце врага? Ты отыщешь истины в избытке, Макумазан, ты познаешь новую истину. И разве столь уж важно, что острие копья будет смочено в крови, когда его извлекут из сердца сущего? Копье всегда можно отмыть, Макумазан, его можно очистить, и эту услугу среди множества прочих ты окажешь своему старинному другу, мошеннику Зикали.


Тут Аллан бросил взгляд на часы и оборвал рассказ.

— Друзья мои, а вы заметили, который час? — спросил он. — Клянусь головою Чаки, уже двадцать минут второго! Если хотите, можете сами домыслить окончание этой истории, как вам больше понравится. Я же иду спать, не то на завтрашней охоте не смогу попасть даже в стог сена.

Глава 6

ЧЕРНАЯ РЕКА
На следующий вечер, ощущая приятную усталость после целого дня охоты и плотного обеда, мы четверо — Куртис, Гуд, ваш покорный слуга и старина Аллан — вновь собрались у очага в уютном логове Квотермейна под названием Грэнж.

— Что же, Аллан, — сказал я, — прошу вас продолжить свой рассказ.

— Какой такой рассказ? — спросил он, притворяясь, будто все позабыл. Каждый раз, когда дело касалось воспоминаний, ему бывало затруднительно подыскать первую фразу.

— Насчет человека-обезьяны и того парня, что выглядел как Аполлон, — ответил Гуд. — Они мне снились всю ночь напролет, и во сне я спасал прекрасную даму, темнокожую и в синем платье. А в тот момент, когда меня ждал заслуженный поцелуй, красавица вдруг передумала и обратилась в камень.

— Что было весьма благоразумно с ее стороны, уж не обессудьте, Гуд, — произнес Аллан сердито. — Не удивительно, что после таких снов вы сегодня стреляли по фазанам намного хуже обычного. Я насчитал восемь промахов подряд, это уж чересчур.

— Зато я видел, как вы подстрелили восемнадцать птиц подряд, — весело отозвался Гуд, — так что в целом баланс соблюден. Но прошу вас, продолжайте свое повествование. Мне нравится слушать романтические истории, тем более надо же хоть как-то утешиться после неудачной охоты.

— Романтические истории?! — вознегодовал Квотермейн. — По-вашему, я похож на романтика? Не судите о людях по себе, Гуд!

Я поспешил вмешаться, заверив хозяина, что, дескать, не стоит тратить время на споры с Гудом, который, при всем моем к нему уважении, недостоин подобного внимания.

Аллан в конце концов смилостивился и приступил к рассказу.


— Итак, друзья мои, прошу не перебивать, я хочу поскорее со всем этим покончить, ибо от долгой говорильни у меня пересыхает в горле — сами понимаете, прожив столько лет в одиночестве, я вовсе не привык болтать без умолку, точно какой политик, — а жажду я обычно утоляю виски с водой и в результате пью больше, чем следует. Вам, я знаю, тоже не терпится дослушать мою повесть, в особенности Гуду, который ждет не дождется ее окончания, чтобы поспорить со мной и заявить, что сам он всяко справился бы лучше. Ну а вы, мой друг, завтра утром нас покидаете, и вам еще нужно упаковать вещи перед тем, как лечь в постель[153]. Посему я буду пропускать многое: скажем, не стану описывать в подробностях, как мы добрались до гор, хотя, признаться, это было одно из интереснейших путешествий в моей жизни, и по большей части дорога пролегала по местности для меня новой и вполне достойной, чтобы написать о ней отдельную книгу.

Скажу просто, что в должный срок, после некоторой задержки — она была необходима, дабы освободить фургон и оставить все вещи, которые были ни к чему в этой вылазке, под присмотром Зикали, — мы выехали из Черного ущелья. Волы, коих я выкупил — точнее, одолжил — у колдуна, бодро шагали в упряжи, а следом за фургоном бежали четыре лучших вола из моей прежней упряжки и еще парочка запасных.

Помимо наших собственных возницы и погонщика, Мавуна и Индуки, я также взял с собой двух других зулусов, слуг Зикали, не сомневаясь, что они будут служить верно, поскольку боятся своего грозного хозяина. При этом я сознавал, разумеется, что они станут шпионить за мной и, если мы благополучно возвратимся, подробно доложат обо всем увиденном и услышанном старому мошеннику.

Что ж, опустив подробности этого замечательного путешествия, в ходе которого нам, слава богу, не пришлось сражаться, неприятности, крупные и мелкие, обошли нас стороной, а еды всегда было вдоволь, поскольку дичи по дороге встречалось в изобилии, я продолжу свой рассказ с того мгновения, когда мы, здоровые и невредимые, подошли к первой гряде холмов, обозначенной на карте; по словам Зикали, за ними начиналась пустыня. Здесь мы были вынуждены оставить фургон, потому что переправить его через холмы и через пустыню не имелось ни малейшей возможности.

По счастью, нам попалась деревушка, населенная мирным племенем, что обитало в спокойном окружении и, благодаря избытку воды и отсутствию близких соседей, возделывало свои поля без каких-либо помех и угроз. Я оставил присматривать за животными Мавуна с Индукой, которым вполне доверял, зная, что они не сбегут; что касается волов, то по дороге к деревне мы потеряли всего троих. Слуг Зикали я также оставил там, ибо Иссикор настаивал, что дальше мы должны идти только втроем. Я рассудил, что это даже к лучшему: слуги колдуна будут приглядывать за моими зулусами, а те приглядят за ними, и все будет в порядке. Вождю местного племени я пообещал дорогой подарок, если по возвращении найду свое имущество в целости и сохранности.

Он ответил, что приложит все усилия, но прибавил с грустью — как мне показалось, этот чернокожий вообще был склонен к меланхолии, — что, поскольку мы направляемся во владения Хоу-Хоу, то обратно, скорее всего, не вернемся, ведь в тех краях свирепствуют демоны. Потому он захотел узнать, как ему поступить с фургоном и со снаряжением, если мы не объявимся в назначенный срок. Я объяснил, что уже отдал необходимые распоряжения: если я не вернусь через год, то фургон отправится туда, откуда приехал, а нас следует объявить пропавшими без вести. Но, прибавил я, не стоит за нас опасаться, ибо, будучи великим чародеем, я знаю наверняка, что мы обязательно возвратимся, причем гораздо раньше означенного срока.

Туземец в ответ лишь пожал плечами, с сомнением покосился на Иссикора, и на том разговор завершился.

Я убедил вождя племени выделить нам троих проводников, знающих дорогу через холмы; еще им предстояло нести наши запасы воды. Мы условились, что эти трое должны отправиться в обратный путь, как только впереди покажется болото. Ничто на свете не могло вынудить местных жителей подойти хоть на шаг ближе к владениям Хоу-Хоу.


Покончив со сборами, мы вышли из деревни, оставив Мавуна с Индукой едва ли не в слезах: они словно заразились унынием вождя туземцев и тоже думали, что больше уже никогда нас не увидят. Конечно, по Хансу никто из них слез бы проливать не стал, поскольку оба ненавидели его столь же сильно, как он сам ненавидел их, но вот со мной все обстояло иначе — эти зулусы, смею сказать, любили меня, насколько они вообще способны были кого-то любить.

Мы постарались взять с собою лишь самое необходимое: оружие (я прихватил свою двустволку «экспресс» и пару револьверов), патроны, сколько смогли унести, кое-какие лекарства, одеяла и прочее, смену одежды и запасные башмаки для меня, — а также множество емкостей для воды, в том числе две облитые парафином жестянки, что свисали с палки, словно ведра на коромысле. Еще мы прихватили табак, изрядный запас спичек и свечей и мешок вяленого мяса — билтонга — на случай, если не будет возможности разжиться свежей дичью. Звучит, согласен, не слишком внушительно, но, забегая вперед, скажу, что, прежде чем мы преодолели пустыню, у меня возникло стойкое желание выкинуть половину этого добра. Да и через холмы, оказавшиеся весьма коварными, мы вряд ли перевалили бы с таким грузом, не будь при нас троих местных проводников-носильщиков.

Понадобилось двенадцать часов, чтобы достичь вершины гряды, под которой мы встали лагерем, и еще шесть часов на то, чтобы спуститься с нее на следующий день. У подножия гряды с другой стороны стелилась под ногами редкая клочковатая трава, кое-где попадались колючие кустарники, но в целом взгляду открывался почти голый вельд, постепенно сливавшийся с пустыней. На вторую ночевку мы остановились у последней, по словам проводников, речушки, утром наполнили водой все наши емкости — и двинулись вперед через бесплодное песчаное море.

Вам известно, друзья мои, каковы африканские пустыни, ибо мы с вами преодолели по-настоящему жуткую пустыню, когда отправились на поиски копей царя Соломона. Это место, куда меня занесла нелегкая, тоже не отличалось дружелюбием. Начать с того, что было чудовищно жарко. Кроме того, песок порою вздыбливался этакими покатыми склонами, или волнами, на которые приходилось взбираться, а затем спускаться, и это было чрезвычайно утомительно. Иногда встречались чахлые деревца с толстыми листьями и колючими стволами, и неосторожное прикосновение к ним сулило продолжительную острую боль; из-за этих треклятых деревьев нельзя было двигаться в темноте и даже в сумерках, потому что издалека их различить не представлялось возможным: ты поневоле натыкался на очередной ствол, и последствия оказывались весьма печальными.

На преодоление этой омерзительной пустыни мы потратили три дня. Прибавлю, кстати, что она имела еще одну отличительную особенность. Тут и там из песка торчали каменные колонны, отполированные ветром до блеска; они высились этаким подобием обелисков — когда поодиночке, а когда сразу несколько, громоздясь друг на друга. Полагаю, это были остатки горной породы, самые твердые ее остатки, упорно сопротивлявшиеся воздействию ветра и воды, которые за тысячи или даже миллионы лет сумели сточить более мягкие камни и обратить их в пыль.

Эти похожие на египетские обелиски колонны производили странное впечатление, вынуждая заподозрить в них рукотворные памятники. К слову, от них был и практический толк: по этим колоннам наши проводники, привычные к здешним местам, где они охотились на страусов и воровали их яйца, прокладывали путь и определяли направление. Что касается самих страусов, этих птиц мы видели часто, из чего следовало, что пустыня не слишком широка, иначе птицы, обреченные питаться исключительно колючим кустарником, попросту бы в ней не выжили. Кроме страусов, никакой другой живности на глаза не попадалось.

Вознесу хвалу нашей силе воли, благодаря которой мы разумно расходовали взятую с собою воду. Наконец, на третьи сутки пути, тяжело переставляя под палящим солнцем натруженные ноги, мы с гребня очередной песчаной волны увидели вдали нечто зеленое, обозначавшее конец пустыни и начало болота. Проводники сразу же напомнили о моей договоренности с вождем местного племени и заявили, что им, мол, пора возвращаться; ради этого, кстати, мы тоже берегли остатки воды, чтобы наши провожатые не умерли от жажды на пути домой.

Впрочем, после недолгих переговоров туземцы решили идти с нами дальше; когда я спросил почему, все трое дружно обернулись и показали на темные тучи, что клубились в небе у нас за спиной. Как объяснили проводники, эти тучи предвещали песчаную бурю, губительную для всего живого. Посему нам велели ускорить шаг, и мы, уже валясь с ног от усталости, бегом преодолели последние три мили, отделявшие нас от кромки болота. Когда мы достигли тростника, буря разразилась во всей своей грозной красе, но мы продолжали идти, покуда не добрели до места, где тростник рос особенно густо. Там, выкопав руками ямки в иле, мы смогли раздобыть воды, которую тут же выпили, пускай она была грязной и невкусной. В этом месте мы провели несколько часов, пережидая бурю.

Зрелище было поистине пугающим: пустыня скрылась за пеленой взметенного в воздух песка, который грозил засыпать нас даже среди тростника; время от времени приходилось вставать и отряхиваться. Застигни эта буря нас посреди пустыни, мы наверняка оказались бы заживо погребенными. А так вышло, что мы спаслись, хотя и наглотались песка, а наша кожа была вся в царапинах и ссадинах от гонимых яростным ветром песчинок.

Мы просидели в тростнике всю ночь, но перед рассветом буря стихла, так что солнце взошло на совершенно ясный небосклон. Снова утолив жажду, мы вернулись к кромке болота, поднялись на песчаный гребень и огляделись. Иссикор вытянул одну руку к северу, а другой тронул меня за плечо. Я посмотрел в ту сторону и различил, где-то далеко-далеко в белесой голубизне небес, темное пятно, по форме напоминавшее гриб.

— Туча! — воскликнул я. — Идем обратно в тростники, буря возвращается!

— Нет, господин, — возразил Иссикор. — Это не буря, а дым над Огненной горой. Там лежит моя страна.

Я присмотрелся повнимательнее. Выходит, что, по крайней мере в этом отношении, старый мошенник Зикали меня не обманывал. Быть может, он и насчет всего прочего тоже говорил правду? Если существует вулкан, о котором не известно ни одному европейцу-путешественнику, то, возможно, есть и погибший город, заполненный окаменевшими людьми, равно как и обитает на свете живой Хоу-Хоу. Нет, в Хоу-Хоу я отказывался верить наотрез.

Теперь, наполнив животы и пустые сосуды водой, трое туземцев из деревни распрощались с нами, сказав, что дальше ни за что не пойдут. Они не сомневались, что благополучно доберутся до дома, поскольку теперь песчаная буря повторится не ранее чем через несколько недель. Наше колдовство, по их словам, было и впрямь могучим, ибо, промедли мы час-другой, никто бы из нас не уцелел в пустыне.

Они ушли, а мы разбили лагерь в тростнике, рассчитывая немного передохнуть после столь утомительного перехода. Увы, наши надежды не оправдались: едва солнце село, стало понятно, что это обширное болото привлекает к себе зверей, которые, полагаю, стекались к нему со всех сторон, чтобы вдоволь напиться и полакомиться здешней обильной растительностью.

При свете луны я видел, как из мрака возникают большие стада слонов и как эти животные величественно движутся к воде. Также появлялись многочисленные буйволы (причем некоторые из них буквально выламывались из тростников, где прятались днем) и едва ли не все, какие только есть в Африке, разновидности антилоп, а из самой трясины доносились фырканье и мычание ламантинов и громкий плеск, с каким, должно быть, ныряли в воду крокодилы, напуганные топотом могучих слоновьих ног.

И это было еще далеко не все, ибо подобное обилие дичи, на которую можно поохотиться, вполне ожидаемо привлекло львов, что порыкивали где-то поблизости и время от времени выскальзывали на свет. Когда лев накидывался на выбранную жертву, все прочие животные по соседству поднимали страшный переполох. Шум, с каким они ломились сквозь тростник, оглушал, и спать при таком гомоне и треске было попросту нельзя. Вдобавок следовало иметь в виду, что львы могут поддаться соблазну и напасть на нас, учитывая, что вокруг не было даже кустов. Поэтому мы развели костер из сухого прошлогоднего тростника — к счастью, высохших стеблей поблизости нашлось предостаточно — и стали нести дозор.

Пару раз я различил силуэт промелькнувшего неподалеку льва, но стрелять не торопился, опасаясь, что всего лишь раню зверя и тем самым заставлю его напасть на нас. Само это место выглядело сущим раем для любителя животных, но было совершенно бесполезным для охотника, поскольку у нас не имелось никакой возможности перенести, скажем, слоновую кость через пустыню, а только юнцы убивают добычу и оставляют ее гнить. На рассвете, впрочем, я подстрелил антилопу на мясо, и это был единственный выстрел, который я себе позволил.

Посреди ночной суматохи, напрочь отгонявшей всякие мысли о сне, я воспользовался случаем подробнее расспросить Иссикора о его стране и о том, какой прием нас там ожидает. В предыдущие дни я почти не обращался к своему спутнику, а сам он хранил молчание и выглядел весьма сосредоточенным, как если бы думал только о том, чтобы поскорее вернуться домой; кроме того, в расспросах не было необходимости, пока мы находились далеко от владений Хоу-Хоу. Но теперь я счел, что настало время потолковать по душам.

В ответ на мои вопросы Иссикор сказал, что если идти не останавливаясь вдоль узкого западного края болота, то через три дня мы достигнем горловины ущелья; сквозь него бежит река, которая далее течет через горы, что окружают его родину. Эти горы, добавлю от себя, встали черной линией вдалеке почти сразу, как только мы вошли в пустыню, из чего следовало, что они довольно высоки. Так вот, Иссикор надеялся, если мы доберемся до гор без приключений, отыскать там лодку и доплыть на ней до поселения; признаться, я не совсем понял, с какой стати кому-то нас там ожидать, да еще и с лодкой.

Решив, однако, не вдаваться в подробности, я стал выяснять, что представляет собою поселение и каковы его обитатели. Иссикор ответил, что поселение большое, народу в нем проживает много, хотя и меньше, чем в былые времена. Как я понял, его сородичи вымирали вследствие браков между собою, а также из-за того, что жили в вечном страхе, понуждавшем женщин отказываться от рождения детей, чтобы тех не похитили хоу-хоуа (волосатые дикари, обитавшие в окрестных лесах) и дабы этих детей не принесли в жертву божеству. Я уточнил, верит ли сам Иссикор в существование этого божества, и он ответил, со всей искренностью, что верит, поскольку однажды узрел Хоу-Хоу собственными глазами, пусть издалека, и бог сей оказался столь ужасен, что всякое описание его бессмысленно. Мол, я сам все пойму, когда встречусь с Хоу-Хоу. Признаться, я стал подумывать, что этой встречи лучше бы избежать.

На все мои многочисленные настойчивые вопросы о божестве, как прямые, так и косвенные, молодой человек отвечал одинаково сдержанно, и чувствовалось, что эта тема ему неприятна. Я выяснил, что Иссикор плыл в лодке, когда узрел на рассвете Хоу-Хоу, окруженного женщинами по случаю какого-то жертвоприношения, и что мой спутник видел божество лишь краем глаза, ибо страшился прямо взглянуть на него. Ему запомнилось, что чудовище было выше человеческого роста и ходило на задних лапах. Из его слов вытекало, что сам Хоу-Хоу никогда не появляется в поселении, а вот его жрецы часто приплывают туда.

Затем, отказавшись далее обсуждать Хоу-Хоу, Иссикор стал рассказывать о системе управления, принятой среди народа валлу; насколько я понял, это было нечто вроде наследственной монархии, причем вождем могли стать как мужчина, так и женщина. Нынешнего правителя, человека преклонных лет, звали Валлу, как и сам их народ, и все вожди до него тоже носили это имя, поскольку слово «валлу» — это титул, принесенный в незапамятные времена из тех земель, которые соплеменники Иссикора когда-то населяли. У нынешнего вождя был единственный оставшийся в живых ребенок — дочь, та самая прекрасная Сабила, которую Иссикор столь горячо умолял меня спасти, поскольку ее должны принести в жертву богу. Иссикор приходился Сабиле троюродным братом и тоже принадлежал к очень знатному семейству.

— Если эта дама погибнет, то, получается, вождем должен стать ты, Иссикор? — уточнил я.

— Да, господин, по праву крови. Однако не все зависит от происхождения. В нашей стране есть иная сила, куда более могущественная, чем власть королей или вождей; это жрецы Хоу-Хоу. Они, господин, намерены присвоить себе власть над нами, если Сабила погибнет. Верховным жрецом сейчас является некий Дака, также принадлежащий к знатному роду, отец многих сыновей.

— Значит, смерть Сабилы в интересах этого Даки?

— Более того, господин, Даке нужно, чтобы мы с Сабилой умерли оба, и лучше всего вместе, ведь тогда дорога к власти для него расчистится.

— А что насчет отца девушки, вашего вождя? Неужто он готов согласиться на смерть единственной дочери?

— Нет, господин, он горячо любит свою дочь и хочет, чтобы она вышла за меня замуж. Однако, как я сказал, он стар и всего страшится. Валлу боится бога, который уже отнял у него старшую дочь; боится жрецов, которые выступают глашатаями Хоу-Хоу и, как поговаривают, сперва убили сына вождя, а затем пытались убить меня. Потому обессилевший от страха отец Сабилы лишился всякого влияния, а без него никто не будет действовать, ибо все должно совершаться во имя Валлу и его власти. Однако не кто иной, как он, отослал меня искать помощи у великого колдуна с юга, с которым сам вождь и его предки мысленно общались в минувшие годы. Да, именно из-за древнего пророчества, гласящего, что свергнуть Хоу-Хоу и покончить с тиранией жрецов способен лишь белый человек с юга, вождь послал на его поиски меня, нареченного своей дочери, сделав сие тайно и без ведома Даки. Ради Сабилы я посмел обречь себя на проклятие и отправиться на чужбину, за что наверняка заплачу дорогую цену. Это он, вождь, ждет нас с лодкой наготове.

— Если ваш бог и в самом деле существует, в чем ты меня до сих пор не убедил, Иссикор, то как же мне его убить? Просто застрелить?

— Не знаю, господин. Говорят, оружие его не берет, над Хоу-Хоу властны лишь огонь и вода, ведь предание гласит, будто бы он вышел из огня и живет, окруженный водою. В пророчестве, увы, не сказано, как именно ему суждено погибнуть, там говорится только, что его убьет пришелец с юга.

Слушая в дикой местности, где в изобилии водились всевозможные животные, эти слова, слетавшие с уст человека, который выглядел измученным путешествием и перепуганным до глубины души, я и сам, признаться, ощутил страх и пожалел всем сердцем, что проявил несвойственную мне глупость и позволил заманить себя в ловушку. Быть может, ужасный бог, о котором я, сколько ни старался, до сих пор не сумел раздобыть никаких достоверных сведений, был выдумкой жрецов — или в него переодевался, когда возникала надобность, кто-то из жреческой братии. Но, так или иначе, думал я в тот момент, я направляюсь в земли, где распространены предрассудки, где верят в колдовство и убивают почем зря, то есть, коротко говоря, в края, где владычествует Сатана. Между тем мне, Аллану Квотермейну, предназначили роль современного Геракла, от меня ждут, что я расчищу эти авгиевы конюшни, положив конец кровопролитию и суевериям, а также сражусь со львом в обличье Хоу-Хоу, если допустить, что Хоу-Хоу, которого Иссикор якобы однажды видел с немалого расстояния, действительно существует и что это некая тварь выше человеческого роста, ходящая на задних лапах.

Как бы то ни было, я согласился пойти с Иссикором. А поскольку выказывать свой страх бесполезно и недостойно, я не видел иного выхода, кроме как продолжать путь, — разве что развернуться и бежать обратно через пустыню, но этого мне, я знал твердо, не позволит собственная гордость. Как говорится, уж коли взялся за плуг, то надо закончить борозду. Потому я сидел и молча размышлял, никак не откликаясь на рассуждения Иссикора. Лишь немного погодя я встрепенулся и спросил его, когда должно состояться жертвоприношение Сабилы. Он ответил с горячностью, выдававшей душевное смятение:

— В ночь полной луны, через четырнадцать дней, считая от сегодняшнего. Мы должны поспешить, потому что в самом лучшем случае до поселения валлу еще пять дней пути — три дня вокруг болота и два по реке. Молю тебя, о господин, не медли, иначе мы опоздаем и прекрасная Сабила погибнет.

— Не беспокойся, — откликнулся я, — медлить мы не станем, и могу заверить тебя, дружище Иссикор, что чем скорее я разберусь с этим делом, уж не знаю, каким образом, тем больше радости и удовлетворения сие мне доставит. Ну да ладно, животные в болоте, похоже, слегка утихомирились, и я, с твоего разрешения, попытаюсь заснуть.

По счастью, меня и вправду сморил сон, и я получил несколько часов отдыха, в которых отчаянно нуждался. Ханс разбудил меня, когда взошло солнце. Я поднялся, взял ружье и, высмотрев в стаде, что паслось неподалеку, тучную антилопу, подстрелил ее. Мы славно позавтракали — как вам известно, друзья мои, свежее мясо антилопы, если приготовить его, пока оно не успело остыть, такое нежное, как если бы вялилось добрую неделю. Как ни удивительно, грохот выстрела совершенно не напугал остальных зверей; из этого следовало, что они прежде не слышали ничего подобного и абсолютно не насторожились, когда их сородич был сражен пулей.

Час спустя мы двинулись вдоль края болота — долгим обходным путем. Раньше я выходить отказался, опасаясь, что мы можем столкнуться со слонами и прочими животными, которые с появлением солнца начали расходиться от болота; они явно отправлялись искать себе пропитание, но вот куда именно, этого я сказать не могу. За всю свою жизнь мне не доводилось видеть этакого обилия зверья в одном месте; по всей видимости, болото служило единственным источником воды на много-много миль окрест.

Как я уже говорил, от дичи рябило в глазах, но, поскольку охотиться мы не собирались, следовало держаться от животных как можно дальше, чтобы нас не затоптали. Но все равно мы ухитрились наткнуться на дремавшего в грязи белого носорога, у которого оказался самый длинный рог из всех, что мне случалось наблюдать. В длину он достигал едва ли не шести футов и мог бы считаться весьма достойным охотничьим трофеем. К счастью, ветер дул в нашу сторону, поэтому носорог нас не учуял и, затрубив спросонья, помчался в противоположном направлении — вы ведь знаете, друзья, что носороги почти слепы.

Я не собираюсь докучать вам подробностями нашего утомительного трехдневного перехода по песку — да, мы шли по песку, поскольку двигаться по поверхности болота не было ни малейшей возможности. Днем нас нещадно жгло солнце, а по ночам изводили москиты; кроме того, спать мешали шум, издаваемый животными на водопое, и рычание львов. Хвала небесам, эти бестии, которым хватало прокорма, не обращали на нас никакого внимания. На третий вечер, все время забирая вправо, мы подошли совсем близко к горному кряжу, который казался не слишком высоким, однако выглядел почти неприступным: обрывистые утесы тянулись вверх на высоту приблизительно от пятисот до восьмисот футов. Каким чудесам и выкрутасам природы обязан своим появлением на свет этот черный кряж посреди пустыни, я не знаю и знать не могу, но горы были перед нами, и их предстояло преодолеть.

Прежде чем солнце село, мы, по настоянию Иссикора, сложили на макушке песчаного гребня большую кучу из сухого тростника и с наступлением темноты подожгли ее; около четверти часа тростник ярко пылал, и пламя поднималось столбом. Иссикор не стал ничего объяснять, но, как справедливо заметил Ханс, это явно был сигнал его приятелям. На следующее утро, по просьбе нашего проводника, мы двинулись дальше еще до рассвета, пренебрегая опасностью столкнуться со слонами или буйволами, и к восходу очутились под самыми утесами.

Приблизительно через час, следуя вдоль невысокой возвышенности под каменной стеной, мы резко свернули — и увидели перед собой высокого, облаченного в белое старца, который стоял на скале с копьем в руке, явно кого-то высматривая. Завидев нас, старец чрезвычайно ловко спрыгнул со скалы и с не менее поразительной резвостью устремился нам навстречу.

Бросив на меня любопытствующий взгляд, он приблизился к Иссикору, пал на колени и, взяв нашего спутника за руку, прижал его ладонь к своему лбу, что лишний раз доказывало: наш спутник — весьма важная особа. Эти двое негромко заговорили между собой, а потом Иссикор повернулся ко мне и сказал, что пока все идет хорошо: наш костер заметили, и большая лодка уже ждет. Мы двинулись дальше, ведомые старцем в белом, и вскоре вышли к довольно широкой реке, русло которой пряталось в зарослях тростника. Слева от нас неторопливо катила свои воды река, справа же, буквально в сотне ярдов, начиналась трясина; тут и там посреди нее виднелись лужицы, окруженные высокими, очень красивыми стеблями папируса. Повсюду, куда ни посмотри, в воде плескались птицы, которые то и дело взлетали в воздух и непрестанно кричали, создавая оглушительный гомон. По обоим берегам этой реки, которую валлу называли Черной, высились отвесные скалы, и сквозь них, полагаю, вода пробивала себе дорогу на протяжении тысячелетий. Скалы были так высоки, а проход между ними столь узок, что они, казалось, встречаются наверху, а вода в реке и вправду выглядела черной. Мне сразу вспомнился легендарный Стикс из древнегреческих мифов, и я бы, пожалуй, не сильно удивился, увидев старого Харона, подплывающего на лодке, груженной душами умерших. Более того, на ум пришли слова поэта (правда, за точность цитаты я не ручаюсь):

Бежит сквозь землю Кубла-хана Поток, сквозь мглу пещер гигантских Он достигает океана[154].

Не стану лукавить, друзья, это место наполнило мое сердце страхом; оно внушало ужас, мнилось поистине нечестивым, и я гадал, какой мрачный, лишенный солнечного света океан ожидает нас за этими вратами в преисподнюю. Будь я тут один или хотя бы только вдвоем с Хансом, я бы, пожалуй, немедленно развернулся и отправился в обратный путь вдоль болота, над которым, по крайней мере, светило солнце, а затем постарался бы пересечь пустыню и вернуться туда, где оставил свой фургон. Но в присутствии величавого Иссикора и его мирмидонянина[155] я не мог так поступить, не уронив достоинства белого человека. Нет, следовало идти до конца, каков бы тот ни был.

Если уж даже я испугался, то что говорить о Хансе. Бедный готтентот был положительно вне себя от страха, и его зубы беспрерывно стучали.

— О баас, — жалобно проговорил он, — если это дверь, то на что же будет похож дом за нею?

— Мы узнаем это в свое время, — ответил я. — Нечего забивать себе голову вздорными мыслями.

— Следуй за мной, господин, — обратился ко мне Иссикор, потолковав со своим приближенным.

Я подчинился, а Ханс двинулся за мной, едва не наступая мне на пятки. Мы обогнули ближайшую скалу и обнаружили небольшой выступ; там ждала на берегу большая лодка, вырубленная, похоже, из цельного ствола дерева; ее нос лежал на прибрежном песке. В лодке находилось шестнадцать гребцов — я запомнил это точно, поскольку Ханс проворчал, что их, дескать, столько же, сколько было волов в нашей упряжке, а потом упорно именовал этих гребцов «водяными волами».

Когда мы приблизились, гребцы подняли весла в воздух в знак приветствия, причем салютовали они, по-видимому, Иссикору, поскольку я и мой готтентот удостоились лишь беглых косых взглядов.

Молча и без лишней суеты Иссикор жестом дал понять, что наше снаряжение, состоявшее в основном из ящиков с патронами, нужно загрузить в нос лодки (он был выточен таким образом, что там имелось небольшое полое пространство, укрытое под деревянным навесом), а затем показал, где нам с Хансом следует сесть. Потом наш провожатый сам забрался в лодку, а старец в белом встал на корме и взялся за рулевое весло.

По команде все шестнадцать гребцов дружно навалились на весла, лодка соскользнула с песка и очутилась на воде. Река казалась полноводной, готовой разлиться, как только вырвется из каменных стен. Должно быть, здесь несколько месяцев подряд шли дожди, а низкое небо в облаках свидетельствовало о том, что вскоре следует ожидать новых ливней.

Глава 7

ВАЛЛУ
В полной тишине, если не считать плеска весел, мы быстро продвигались по спокойным, гладким речным водам. Думаю, ничто в этом диковинном путешествии — во всяком случае, в первой его части — не поразило меня сильнее, нежели эти тишина и покой. С той же размеренностью, с какой жизнь всякого доброго человека движется к кончине, вода мирно и неспешно текла между каменных стен в направлении пустыни, где река терялась в песках. Обрывистые утесы по обеим сторонам русла замерли в неподвижности; они были столь крутыми, что на этих отвесах не смогло бы найти себе пристанище ничто живое, не считая, быть может, летучих мышей, но те, как известно, твари ночные и днем спят. Полоска серого неба высоко над нашими головами тоже казалась неподвижной, хотя порой между скалами ощущалось дуновение ветерка и раздавался полувздох-полустон, который можно было приписать колебанию воздуха, порожденному крылами пролетевшего мимо сверхъестественного существа. Но тише всего выглядели эти шестнадцать гребцов, которые час за часом монотонно, в полном молчании выполняли свою работу, лишь изредка, при крайней необходимости, о чем-то перешептываясь друг с другом.

Постепенно мне начало чудиться, будто я угодил в ночной кошмар: заснул и во сне стал участником некоего драматического действа. Возможно, так оно и было на самом деле, поскольку я изрядно утомился, отдыхая лишь урывками на протяжении нескольких ночей подряд и целые дни напролет бредя по песку с тяжелым ружьем в руках и грузом патронов за плечами. Сдается мне, я и вправду тогда задремал, ведь общеизвестно, что плеск воды способен погрузить в сон любого человека. Надо сказать, сновидение было не из приятных: исполинское ущелье, по которому плыла лодка, и ужасные перспективы, которые сулило наше предприятие, угнетали мой дух, создавая ощущение расставания с привычным, знакомым миром и погружения в нечто неизведанное и, повторюсь, нечестивое.

Вскоре утесы по бокам сделались такими высокими, а дневной свет стал настолько тусклым, что я едва различал суровые лица гребцов, выступавшие из сумрака, когда все они в едином порыве подавались вперед, и исчезавшие, как только они дружно откидывались назад. Это слаженное движение — вперед-назад, вперед-назад — само по себе убаюкивало и одновременно пугало. Лица гребцов походили на личины призраков, которые выглядывали в щели между занавесями вокруг кровати, а затем пропадали, чтобы появиться вновь.

Полагаю, в конце концов я все же заснул по-настоящему. Но и в этом сне призраки продолжали меня донимать: мне снилось, что я вступил в мрачное царство Аида, где от всего материального остались одни только тени, лишенные естества и силы, но оттого не менее жуткие.

Наконец меня разбудил голос Иссикора, который сообщил, что мы добрались до места, где остановимся на ночевку, ибо в темноте дальше плыть опасно, а гребцы нуждаются в отдыхе. Я огляделся и увидел, что утесы слегка раздались, оставив полоску берега по обеим сторонам от воды. При последних лучах дневного света мы перекусили тем провиантом, что был при нас, дополнив его своего рода печеньем, которое нашлось в лодке; костер разжигать не стали. Прежде чем мы закончили ужинать, пала кромешная тьма, ибо свет луны не мог проникнуть настолько глубоко в толщу скал; нам не оставалось ничего другого, кроме как лечь на берегу и смежить веки, вслушиваясь в стоны ветра между каменных стен вместо колыбельной.

Ночь все длилась идлилась. Она казалась мне такой долгой, что я даже начал думать — или грезить наяву, — будто умер и дожидаюсь теперь своего следующего воплощения; когда же усилием воли я вырывался из этого забытья, то слышал бормотание Ханса, во сне возносившего молитвы моему покойному отцу; суть этих молитв сводилась к тому, что он просил своего благодетеля ниспослать ему с небес бутылочку джина. В конце концов звезда, тускло сверкавшая в щели между краями утесов, исчезла, и небо в этой щели сделалось серым, что означало приближение рассвета. Мы все поднялись, на ощупь расположились в лодке, поскольку ничего по-прежнему не было видно, и тронулись в путь. В нескольких сотнях ярдов от места нашего ночлега каменные стены вдруг широко разошлись, и стало заметно, что до каждой из них больше мили, а берега реки представляют собой местность ровную и плоскую.

Повсюду виднелись высокие и раскидистые деревья с темной листвой, их ветви простирались далеко над водой и отсекали дневной свет ничуть не хуже утесов ниже по течению. Постепенно глаза привыкли к этому сумраку, и мне вдруг почудилось, что я вижу среди деревьев какие-то темные фигуры, перебегающие от ствола к стволу. Они то замирали, то вставали на задние конечности, а порой шустро перемещались на четвереньках.

— Смотри, Ханс, — прошептал я (в этом месте все говорили шепотом). — Там бабуины!

— Какие еще бабуины, баас?! — отозвался готтентот. — Где баас видел бабуинов такого роста? Нет, это дьяволы!

Иссикор прошептал откуда-то из-за моей спины:

— Это волосатый народ, обитающий в лесу, господин. Молю вас, молчите, не то они услышат и нападут на нас.

Он негромко заговорил с гребцами, обсуждая, должно быть, как лучше поступить: плыть дальше или повернуть обратно. Судя по тому, что гребцы заработали веслами вдвое усерднее, было решено продолжить путь. Мгновение спустя в лесу раздался звук — до невозможности странный, какой-то потусторонний, наполовину крик животного, наполовину человеческий вопль. Слух уверял меня, что этот звук складывается в знакомое слово — «Хоу-Хоу»! Вмиг клич сей был подхвачен по обоим берегам реки, и раскаты этого «Хоу-Хоу!» загремели над головой. Слышать это было столь жутко, что мои волосы, и без того непослушные, встали дыбом. Прислушиваясь, я начал догадываться, откуда взялось имя божества, в гости к которому меня завела жажда приключений.

Следом послышались другие звуки — увесистые шлепки по воде, какие издают плюхающиеся в воду крокодилы. Я присмотрелся и увидел, что темные фигуры прыгают в реку с раскидистых деревьев и плывут к нам.

— Волосатые нас учуяли! — прошептал Иссикор, и в его голосе, насколько я мог судить, прозвучало беспокойство. — Прошу вас, сидите смирно и не хватайтесь за ружья. Лесные демоны очень любопытны. Быть может, они просто поглядят на нас и уплывут.

— А если нет? — не преминул спросить я, но Иссикор промолчал.

Лодку направили к левому берегу, и теперь она почти летела над водой благодаря усилиям гребцов. На открытой воде, при дневном свете, который становился все ярче, я рассмотрел чудовищную голову, принадлежавшую, несомненно, некоему человекообразному существу: борода, желтые глаза-плошки, толстые губы и крупные оскаленные зубы. Тварь приближалась к нам с прытью опытного пловца, ибо вошла в воду дальше нас и плыла по течению. Вот она поравнялась с лодкой, выпростала из воды могучую лапу, целиком покрытую бурой шерстью, точно у обезьяны, ухватилась за борт лодки прямо напротив того места, где сидел я, и наполовину высунулась из воды, тем самым дав мне возможность убедиться, что и тело у нее тоже покрыто длинной шерстью.

Другая лапа также вцепилась в борт, и существо как бы встало на воду, опираясь на передние лапы; страшная морда очутилась так близко от меня, что вонючее дыхание обожгло мне кожу. Да, эта мерзкая тварь глядела на меня и злобно скалилась. Признаюсь, я перепугался, как никогда в жизни, однако продолжал, как мне и было велено, сидеть неподвижно.

Потом я внезапно понял, что далее сдерживаться не в силах, ибо тварь сия была явно намерена то ли забраться в нашу лодку, то ли вытащить меня из нее. Словом, я позволил чувствам взять верх, схватил свой увесистый охотничий нож — вон он, друзья, на стене — и ударил по ближайшей ко мне лапе. Удар пришелся твари по пальцам, и один из них упал на дно лодки, отсеченный начисто. Тварь испустила пронзительный вопль и скрылась под водой, а затем я увидел, как она сует кровоточащую лапу себе в пасть.

Обеспокоенный Иссикор начал было что-то мне говорить, но тут Ханс воскликнул:

— Allemachte! Вон еще один!

И в следующий миг из воды вынырнула другая башка, уже со стороны готтентота, совсем рядом от него.

— Ничего не делай! — услышал я строгий голос Иссикора.

Но Ханс, видимо решив, что это уже чересчур, выхватил револьвер и дважды выстрелил в тело чудища. Тварь опрокинулась в воду и принялась скулить, как и первая, разве что голос ее был тоньше. Я справедливо предположил, что это самка.

Прежде чем эхо выстрелов успело стихнуть, по воздуху снова раскатился клич «Хоу-Хоу!», перемежавшийся другими криками, причем все они были грозными и яростными. С обоих берегов реки лесные существа прыгали в воду — по счастью, не для того, чтобы напасть на нас; нет, они были заняты спасением своих товарищей. На моих глазах твари окружили раненую самку и потянули ту к берегу. Вынесли ее тело на сушу — по безвольно обвисшим лапам можно было догадаться, что самка мертва, — и этот их поступок давал понять, что, пускай наружностью они мало отличаются от зверей, в них есть нечто человеческое.


— Слоны поступают схожим образом, — вставил сэр Генри Куртис.

— Верно, — согласился Аллан. — Мне и самому доводилось видеть подобное, причем дважды. Но в поведении этих волосатых все, буквально все было человеческим. К примеру, они оплакивали умершую, и их плач заставил меня вспомнить легенды о банши[156]. Да и совсем рядом, прямо возле моих ног, валялось несомненное доказательство. Отрубленный палец первой твари был явно человеческим, разве что очень толстым и покрытым шерстью, а ноготь на нем совсем стерся, должно быть, оттого, что существо сие лазало по деревьям и копалось в земле в поисках съедобных кореньев.


Уже в тот миг я с ужасом сообразил, что наткнулся на недостающее звено — или на нечто, поразительно с ним схожее[157]. Здесь, в неведомых дебрях Африки, отыскались существа, выглядевшие именно так, как выглядели наши предки сотни тысяч или даже миллионы лет назад. Еще я, помнится, подумал тогда, что мне следует возгордиться, ведь я сделал великое открытие, хотя, по совести говоря, мне очень хотелось уступить эту честь кому-нибудь другому.

Затем появились иные темы для размышления, поскольку всего в дюйме от моей головы просвистел громадный зазубренный камень, а следом прилетела и вонзилась в борт лодки грубо сделанная стрела с рыбьей костью вместо наконечника.

Под дождем этих снарядов, которые, по счастью, не причинили нам серьезного ущерба, не считая парочки синяков, мы выплыли на середину реки, куда ни камни, ни стрелы не долетали. Поскольку больше никто из волосатых не пытался приближаться к лодке, очень скоро мы оставили этих тварей позади.

В тот раз я впервые за все время знакомства увидел обычно невозмутимого Иссикора взволнованным. Он приблизился, сел рядом и произнес:

— Свершилось дурное дело, господин. Вы объявили войну волосатому народу. Они никогда этого не забудут. Это будет война до полной победы.

— Не смог удержаться, — ответил я дрожащим голосом, ибо был изрядно напуган внешностью и криками этих косматых тварей. — Скажи, а много ли их здесь? Они что же, водятся по всей вашей стране?

— Волосатых довольно много, господин, с тысячу или больше, но обитают они только в лесу. Не ходи в лес, господин, во всяком случае в одиночку; и не вздумай появляться на том острове, где живет Хоу-Хоу. Он их повелитель и держит часть лесных демонов подле себя.

— Пока у меня нет намерения там высаживаться, — отозвался я мрачно.

Между тем утесы отступали все дальше от воды и наконец словно бы растворились за лесами. Мы миновали внутренний выступ горного кряжа, если можно так выразиться, и очутились посреди девственного леса, настоящего моря громадных деревьев; деревья эти, благодаря плодородной почве, достигали тут просто невообразимой вышины. А впереди показался узнаваемый конус вулкана, широкий, но не слишком высоко расположенный над землей, и над ним висело то самое грибообразное облако дыма.

Весь день потом мы плыли по спокойной реке, наслаждаясь солнечным светом и прозрачностью воды посредине, тогда как у берегов, под раскидистыми деревьями, вода виделась все такой же черной.

Ближе к вечеру поворот русла вынес нас на бескрайнее пространство, откуда, как мне показалось, и вытекала река (впрочем, позднее я узнал, что она впадала в это озеро, а вот где находился ее исток, мне так и не сказали). Озеро, имевшее много миль в поперечнике, окружало остров немалых размеров, в центре которого возвышался вулкан, теперь, вблизи, казавшийся обыкновенной сероватой горой, хотя над ним по-прежнему виднелось то зловещее облако дыма, причем — вот странность — чудилось, будто оно просто висит над горой, а не исходит из жерла. Полагаю, причина в том, что горячий воздух из жерла вырывался в виде пара и лишь выше, остывая и смешиваясь с пеплом, превращался в подобие дыма. У подножия горы, на равнине между вулканом и озером, я разглядел в подзорную трубу нечто вроде зданий довольно солидного размера, построенных из черного камня или из застывшей лавы.

— Это развалины, — пояснил Иссикор, заметивший, куда я смотрю. — Некогда там стоял великолепный город наших предков, но его уничтожил огонь, сошедший с горы.

— Значит, теперь на острове никто не живет? — спросил я.

— Там живут жрецы Хоу-Хоу, господин. И сам Хоу-Хоу, конечно, в большой пещере на дальнем склоне горы. Во всяком случае, так уверяет молва, хотя никто из нас не бывал в этой пещере. Вместе с ним там живут волосатые, которые ему прислуживают. Мой дед однажды отважился высадиться на остров и узрел божество своими глазами. Я уже говорил, что тоже видел бога, но не спрашивай, господин, как он выглядит, потому что этого я не помню. — Иссикор сделал паузу, а затем продолжил: — Перед пещерой разбит сад, и там растет то чудесное дерево, листья которого нужны для изготовления снадобий Повелителю духов с юга. Это дерево навевает сны и дарит долгую жизнь.

— Хоу-Хоу питается плодами этого дерева? — уточнил я.

— Насчет плодов я не знаю, господин, но мне известно, что он поедает плоть зверей, которых полагается приносить ему в жертву, а также, как говорят, и людей. Возле сада горят негаснущие костры, а между ними находится та самая скала, на которой совершаются жертвоприношения.

Мне подумалось, что, пожалуй, было бы неплохо увидеть собственными глазами это место, о котором Иссикор, судя по всему, мало что знает, узреть пещеру, где обитает печально знаменитый демон, окруженный своими рабами и жрецами, отыскать дерево, которое считается чудесным, и посмотреть, что это за негаснущие костры такие. Наверное, они имеют какое-то отношение к вулкану, это было бы логично.

Пока я прикидывал, как бы получше расспросить Иссикора, чтобы добиться от юноши более внятных ответов, мы проплыли мимо лесистого мыса; тут река образовывала нечто вроде устья, и на берегу бухты за мысом лежало поселение валлу — вернее, даже целый город довольно внушительных размеров, покрывавший несколько сотен акров суши. Дома этого города, преимущественно окруженные садами (правда, те, что поменьше, образовывали некое подобие улиц), выглядели, как бы правильнее выразиться, по-восточному, что ли, поскольку были приземистыми и имели плоские крыши.

Имелось, правда, одно существенное отличие: на Востоке такие дома обычно выбелены, а эти сплошь были черными, ибо возводили их, как я узнал впоследствии, из застывшей лавы. Вдоль всего города, кроме той стороны, что была обращена к озеру, тянулась высокая стена, тоже из черного камня. Мне стало любопытно, зачем ее построили, и я задал этот вопрос своему спутнику.

— Она защищает нас от набегов волосатых, которые нападают по ночам, — объяснил Иссикор. — Днем они не приходят никогда, поэтому наши поля расположены за стеной. — Он указал на обширный участок возделанной земли, тянувшийся на несколько миль и примыкавший к лесу. Думаю, чтобы его расчистить, валлу пришлось вырубить и выкорчевать немало деревьев.

Далее Иссикор поведал, что горожане трудятся в светлое время суток, а к вечеру все возвращаются за стену, не считая тех, кто остается ночевать в укрепленных домах наподобие наших блокгаузов, чтобы сторожить поля и загоны для скота.

Оглядывая город, я размышлял о том, что никогда прежде не видывал места более мрачного, особенно под вечер и под этим серым, готовым пролиться дождем небом. Черные дома, высокая черная стена, напоминавшая о тюрьме, черные воды озера, серо-черные склоны вулкана, черный лес за ним — все это внушало уныние и наводило тоску.

— Ох, баас, только не бросайте меня одного, здесь можно сойти с ума! — воскликнул Ханс. В кои-то веки я был абсолютно солидарен с готтентотом.

Мы приблизились к берегу и поплыли вдоль маленького причала, составленного из наваленных друг на друга камней, а затем высадились на сушу. Наверняка о нашем прибытии горожан оповестили заранее, поскольку небольшая группа местных, человек сорок или пятьдесят, ожидала нас у дальнего конца пристани. Мимолетно осмотрев толпу, я убедился в том, что все эти люди, независимо от пола и возраста, очень похожи на нашего проводника Иссикора. А именно все они были высокими, хорошо сложенными, светлокожими и с исключительно привлекательными лицами, того самого египетского типа, который я уже описывал ранее. На головах женщин были плотно сидевшие холщовые шапочки со свисающими по бокам длинными «отвесами»: подобный головной убор как нельзя лучше соответствовал строгой местной красоте. «Интересно, — подумалось мне, — к какой расе принадлежат эти люди?» Угадать не представлялось возможным; мне самому они виделись, так сказать, последышами некоей великой цивилизации.

Ведомые Иссикором, мы двинулись вперед, неся свои скромные пожитки и после столь утомительной дороги представляя собой, должно быть, не слишком приглядное зрелище. Когда мы приблизились, встречающие разделились на две группы: мужчины встали справа, а женщины слева, точно паства в какой-нибудь церкви, славящейся своим строжайшим уставом. Все они молча и пристально разглядывали нас своими большими и грустными глазами. Валлу не проронили ни слова, пока мы проходили между ними, лишь наблюдали, и я, признаться, слегка встревожился. Эти люди не удосужились поприветствовать даже Иссикора, хотя лично мне казалось, что он достоин похвалы, поскольку сумел вернуться из долгого и опасного путешествия.

Бросилось в глаза — впрочем, в то время я не придал этому значения, а потом и вовсе забыл и вспомнил, лишь когда Ханс заговорил об этом, — что какой-то смуглый мужчина со строгим лицом, одетый иначе, нежели остальные, шагнул навстречу Иссикору, заговорил с ним и вложил нечто ему в руки. Иссикор мельком взглянул на полученный дар, и я заметил, что наш спутник вдруг побледнел и содрогнулся. Он поспешил спрятать подарок и ничего не сказал в ответ.

Повернув направо, мы двинулись вдоль озера по дороге, сложенной из камней; эти камни возвышались над уровнем воды на добрую дюжину футов и служили, по-видимому, защитой от наводнений. Дорога уперлась в стену, в которой была дверь, изготовленная из плотно пригнанных толстых досок. Дверь открылась при нашем приближении, и мы, пройдя сквозь нее, очутились в большом саду, где сразу чувствовалась заботливая хозяйская рука: повсюду радовали глаз цветочные клумбы — единственные яркие пятна, которые я увидел в этом городе, носившем, как выяснилось впоследствии, имя Валлу (уж не знаю, в честь ли самого народа или его правителя). В дальнем конце сада обнаружился длинный массивный дом с плоской крышей, все из того же черного камня.

Войдя внутрь, мы попали в просторное помещение, которое, поскольку уже опускались сумерки, освещалось сделанными в форме полумесяцев фонарями на подставках из огромных слоновьих бивней.

Посреди помещения стояли два больших стула, изготовленных из черного дерева и слоновой кости, с высокими спинками и уступами для ног. На этих стульях восседали мужчина и женщина, на которых, друзья мои, скажу честно, стоило посмотреть. Мужчина был стар, седые волосы ниспадали ему на плечи, а печальное лицо бороздили бесчисленные морщины.

С первого взгляда я сообразил, что он должен быть королем или вождем: уж очень величественный вид был у этого старца. Более того, его платье с пурпурной каймой тоже выглядело по-королевски, а с шеи свисала тяжелая цепь, похоже, из чистого золота; в руке он держал черный посох, увенчанный золотым набалдашником, это явно был скипетр. Что же до всего остального, то взгляд у мужчины был затравленный и в целом от него исходило ощущение слабости и нерешительности.

Молодая женщина на другом стуле сидела так, что на нее падал свет одного из фонарей-полумесяцев, и я сразу догадался, что это наверняка и есть прекрасная Сабила, нареченная Иссикора. Не удивительно, что он так любил ее, ибо она и вправду была восхитительно красива — высокая, статная, прямая, как тростинка, невероятно женственная, с большими глазами, точеными чертами лица и неожиданно маленькими, изящными ладонями и ступнями. На даме также было платье с пурпурной каймою, перехваченное поясом, который был обильно украшен красными камнями (я решил, что это рубины); на очаровательной головке, удерживая роскошные, отливающие золотом волосы, что стекали вниз длинными волнистыми прядями, лежал простой золотой обруч. Не считая алого цветка на груди, иных украшений молодая женщина не надела, сознавая, похоже, что они будут ни к чему.

Оставив нас стоять у двери, Иссикор шагнул вперед и опустился на колени перед стариком, который сперва дотронулся до него посохом, а затем возложил руку на его голову. Потом Иссикор встал, шагнул к даме и преклонил перед нею колени, а она протянула ему руку для поцелуя; на ее лице — это было заметно даже издалека — промелькнули радость и нежданно вспыхнувшая надежда на чудо. Иссикор о чем-то пошептался с юной красавицей, а затем повернулся и заговорил с ее отцом. После чего пересек помещение, подошел ко мне и поманил за собой, а Ханс последовал за мной по пятам.

— О вождь Макумазан, — начал Иссикор, — пред тобой Валлу, правитель моего народа, и его дочь, госпожа Сабила. О вождь Валлу, вот это тот самый благородный белый человек, прославленный своими умениями и отвагой, с которым свел меня Повелитель духов и который внял моим мольбам и, следуя велению своего сердца, поспешил сюда, чтобы избавить нас от страшных бед.

— Я благодарю его, — ответил Валлу на том же арабском наречии, на котором изъяснялся Иссикор. — Благодарю от своего имени, от имени моей дочери, которая ныне в одиночестве восседает слева от меня, и от имени моего народа.

Вождь поднялся со стула и поклонился мне с непривычным, каким-то чужеземным изяществом, подобного которому я не встречал нигде в Африке. Его дочь тоже встала и присела передо мной в реверансе. Снова заняв свое место, вождь продолжил:

— Разумеется, ты устал, путник, и желаешь отдохнуть и поесть. Отдыхай же, а потом мы с тобой побеседуем.

Нас вывели через дверь в дальнем конце просторного помещения в соседнюю комнату, очевидно приготовленную для меня. Нашлось там местечко и для Ханса, что-то вроде ниши в стене. Две молчаливые женщины средних лет принесли нам воду, причем подогретую — неслыханная вещь для Африки! — в большом глиняном сосуде, а еще на мою постель положили нижнюю рубаху из чудесного тонкого полотна. Сама постель, что-то наподобие дивана с подушками, размещалась на полу и была накрыта меховым покрывалом.

Я умылся, налив теплую воду в каменную чашу на подставке, надел рубаху и свежую одежду, которую предусмотрительно прихватил с собой. Затем Ханс взялся за карманные ножницы и подровнял мне бороду и волосы. Едва мы покончили с этим, как женщины появились снова; на сей раз они принесли еду на деревянных тарелках — по-моему, то было жаркое из ягненка — и питье в глиняных кувшинах изысканной формы, усыпанных сверху донизу теми самыми мелкими бриллиантами, образчиками которых меня одарил Зикали; судя по всему, эти бриллианты сложили в узоры, прежде чем глина успела высохнуть. Напиток в кувшинах оказался разновидностью туземного пива, сладковатым на вкус, но приятным и довольно крепким, поэтому пришлось следить за тем, чтобы Ханс не очень-то налегал на питье.

После угощения, которое пришлось весьма кстати, поскольку мы не вкушали должным образом приготовленной пищи с тех самых пор, как бросили свой фургон в деревеньке за горами, появился Иссикор. Он отвел нас обратно в просторное помещение, где Валлу и его дочь по-прежнему восседали на стульях, а вокруг расположились на корточках несколько пожилых мужчин. Мне тоже принесли стул, и беседа началась.

Не буду вдаваться в подробности, ибо суть сказанного в целом сводилась к тому, что я уже слышал от Иссикора: на острове посреди озера обитает некто — или нечто, — ежегодно требующий себе в жертву прекрасную невинную деву. Свое требование этот некто озвучивает через верховного жреца, главу жреческого собрания, признающего, что существо на острове, подлинное или вымышленное, является божеством. Кроме того, это существо считается повелителем волосатого народа, что населяет лес. (Я заодно выяснил, что «волосатые» — это прозвище, равно как и «лесные демоны», тогда как на самом деле племя, обитающее в лесу, правильно называется хоу-хоуа.) Наконец, в предании говорится, что существо сие — воплощение какого-то древнего правителя племени валлу, погибшего неведомо когда от рук восставших подданных.

От этой истории я сразу отмахнулся, поскольку ничуть не сомневался, что передо мной очередной вариант широко распространенной африканской легенды. Не подлежало сомнению, что Хоу-Хоу — если он и впрямь существует — правил дикими косматыми первонасельниками этого места, которых когда-то покорили вторгшиеся валлу, пришедшие сюда с севера или с запада, а сами валлу — остатки цивилизованного, но практически вымершего народа. Должен прибавить, что у меня не возникло оснований усомниться в своих выводах. Африка — чрезвычайно древний континент, на котором обитали народы и племена, давным-давно канувшие в небытие или дожившие до наших дней, но пребывающие в прискорбном состоянии (вырождаясь и мельчая из поколения в поколение, они неминуемо движутся навстречу концу).

Позволю себе вкратце перечислить основные свои выводы об этом народе. Итак…

Почти наверняка валлу принадлежали к числу вымирающих народов, а происходили, судя по именам, откуда-то из Западной Африки, где их предки жили в условиях цивилизованного общества. Пускай они разучились писать, однако некогда у них бытовала традиция письменности, и остались древние надписи на камнях, начертанные знаками, которых я не знал, но которые показались мне весьма похожими на египетские иероглифы. Также валлу до сих пор хранили память о некоторых культурных достижениях, ремеслах и искусствах, например об изготовлении тонкой ткани, о резьбе по дереву и мрамору, о гончарном деле и о плавлении металлов, коими изобиловала их земля, включая золото (его здесь добывали в виде самородков, просеивая речную гальку).

Впрочем, большинство упомянутых ремесел со временем оказалось утрачено, за исключением тех, что были необходимы для выживания: скажем, работы с глиной, строительства жилых домов и возведения стен. Однако валлу в основном занимались земледелием и скотоводством, причем в сельском хозяйстве явно преуспевали. Насколько я убедился, все изящные искусства и ремесла у них практиковались только ветхими старцами. Поскольку эти люди никогда не заключали браков с народами другой крови, потомственная красота, поистине восхитительная, оставалась при них, но в силу причин, о коих я уже упоминал, валлу вымирали, и нынешнее население по численности составляло не более половины того, что проживало здесь еще пару поколений тому назад. Печаль, которая, похоже, с годами сделалась отличительной особенностью этого народа, проистекала как из мрачного окружения, так и из осознания того, что они обречены исчезнуть, пасть под натиском диких туземцев, некогда бывших их рабами.

И последнее: хотя валлу и сохранили определенные воспоминания о возвышенной религии, продолжая возносить молитвы Великому Духу, эти люди сделались язычниками, одержимыми предрассудками, и верили, что способны выживать дальше, лишь принося жертвы демону, который, если они пренебрегут своими обязанностями, обрушит на их головы град несчастий и предаст поруганию и гибели от рук жутких обитателей леса. Именно поэтому валлу — точнее, некоторые из них — подались в жрецы этого демона, звавшегося Хоу-Хоу, и поддерживали мир между своими соплеменниками и волосатым народом.

Но хуже всего, как объяснил Иссикор, было то, что их жрецы, по обыкновению жрецов всего мира, ныне добивались единовластного правления народом и ради этой цели замышляли истребить законного вождя и все его потомство.

Вот, так сказать, краткое содержание истории, которую той ночью излагали мне злосчастные валлу. А под конец отец Сабилы сказал:

— Теперь ты понимаешь, о вождь Макумазан, почему, изнывая от бед и горестей и внемля древнему пророчеству, что досталось нам от наших предков, обратились мы к великому Повелителю духов с юга, с которым мысленно говорили многие годы, и молили его прислать нам человека, способного исполнить это пророчество. И вот он прислал тебя, а теперь я взываю к тебе с мольбой спасти мою дочь от горькой участи. Мне ведомо, что ты потребуешь плату белыми и красными камнями, а также золотом и слоновой костью. Забирай столько, сколько унесешь. Камни хранятся в кувшинах, что спрятаны глубоко под землей, а изгороди позади моего дома сделаны из слоновьих бивней; правда, они почернели от возраста, и я не знаю, поднимешь ли ты хоть один, ибо они велики и тяжелы. Золото мы переплавляем в слитки, и еще мой дед постановил, что слитки сии следует хранить, пусть нам самим золото и ни к чему, разве что сгодится женщинам на украшения. Опять-таки, не знаю, как ты справишься, сможешь ли перейти с золотом пустыню. Но повторяю: все будет твоим. Забирай наши богатства. Забирай что угодно, только спаси мою дочь.

— О награде мы поговорим потом, — ответил я, чувствуя, что неподдельное горе этого старца разбередило мне душу. — А сейчас скажи, о вождь, что мне надлежит сделать.

— Не знаю, господин, — ответил он, заламывая руки. — На третью ночь, считая от сегодняшней, будет полная луна, восход которой ознаменует начало сбора урожая. В ту ночь нам придется отвезти Сабилу, на которую нынче пал жребий, на остров посреди озера, где стоит дымящая гора, и привязать ее к Скале приношений, что расположена между двух негаснущих костров. Там мы должны будем оставить ее, и на рассвете, как гласит предание, Хоу-Хоу явится за невестой и унесет в свою пещеру, где бедняжка сгинет навсегда. Или, если не придет он сам, пожалуют его жрецы, которые и утащат жертву к своему божеству.

— Но зачем вам отвозить дочь на остров? Не проще ли созвать народ, поднять восстание и убить этого бога и его жрецов?

— Господин, среди нас нет никого, ни единого человека, быть может, кроме Иссикора, кто бы отважился хотя бы взяться за оружие и заступиться за Сабилу. Люди верят, что если они восстанут, то гора взорвется пламенем, как случилось в незапамятные времена, и все, на кого попадет пепел, обратятся в камень, а воды озера поднимутся и уничтожат урожай, так что уцелевшие умрут от голода, а каждый, кому посчастливится избежать огня и воды, будет растерзан кровожадными лесными демонами. Словом, если я попрошу валлу спасти невинную деву от Хоу-Хоу, они убьют меня и все равно отдадут Сабилу божеству, как то полагается по обычаю.

Я молча кивнул: все было понятно.

— Господин, — не отступался старый вождь, — здесь, со мной, ты в безопасности, и никто из моих людей не причинит вреда ни тебе, ни твоему слуге. Но от Иссикора я узнал, что ты ударил одного из волосатых ножом, а твой слуга убил их женщину из диковинного оружия, с которым ты ходишь. От лесных демонов я тебя уберечь не смогу, и они, если доберутся до вас, мигом прикончат обоих и устроят пиршество из вашей плоти.

Разумеется, заявление сие нимало меня не обрадовало, но вслух я ничего говорить не стал, поскольку не знал, что тут вообще можно сказать.

Старый вождь встал со стула и объявил, что должен помолиться духам предков и попросить у них наставлений, а продолжить нашу беседу мы сможем завтра утром. После чего он пожелал нам доброй ночи и удалился, сопровождаемый прочими старцами, которые все это время хранили полнейшее молчание, лишь кивали иногда, точно фарфоровые изображения китайских мандаринов.

Глава 8

СВЯЩЕННЫЙ ОСТРОВ
Когда дверь за вождем закрылась, я повернулся к Иссикору и прямо спросил, есть ли у него хоть какой-то план. Он величаво покачал головой и ответил:

— Нет, господин.

Судя по всему, он находил невозможным противостоять одновременно воле народа и законам жрецов.

— Тогда зачем вообще было тащить меня в этакую даль? — раздраженно осведомился я. — Что, неужели вообще нет никаких соображений, как спасти Сабилу? Например, ты мог бы, прихватив свою прекрасную даму, сбежать вместе с нами, спуститься вниз по реке и скрыться там, где демонов нет и в помине. Как тебе такой план?

— Не получится, господин, — ответил он с грустью. — Далеко нам не уйти, ибо за нами наблюдают денно и нощно и мигом схватят. Кроме того, Сабила не бросит своего отца, а я не допущу, чтобы всех моих родных поубивали в наказание за мое отступничество.

— Ну так придумай что-нибудь еще! — не унимался я. — Неужели нет никаких способов спасти Сабилу?

— Поверь мне, о Макумазан, единственный способ — это убить Хоу-Хоу и его жрецов. На тебя, благородный господин, мы возлагаем упования, ибо пророчество гласит, что нашим спасителем и освободителем будет белый человек с юга.

— Да пропади оно пропадом, ваше пророчество! Сколько я их в своей жизни слышал, и ни одно не сбылось! — воскликнул я по-английски, разглядывая эту красивую, но совершенно беспомощную пару. Потом прибавил, перейдя на арабский: — Я устал и иду спать. Надеюсь, сон подскажет мне выход, раз уж от тебя, Иссикор, ничего толком не добиться.

Мне почудилось, что в облике моего собеседника нечто неуловимо изменилось, как если бы в его чертах вдруг проявились обреченность и даже отчаяние.

Сабила, заметившая мое раздражение, сочла нужным вмешаться:

— О господин, молю, не гневайся, мы лишь мошки, угодившие в паутину. Нити этой паутины — злобные жрецы Хоу-Хоу, а ее опора — верования нашего народа. Сам Хоу-Хоу — паук, и его когти готовы вонзиться в мою грудь.

Слушая эти рассуждения, я думал о том, что, на мой взгляд, правильнее было бы сравнить чудовище со змеей, а Сабилу — с птицей, ибо, подобно всем прочим валлу, бедная девушка казалась словно зачарованной страхом и явно намеревалась покорно дожидаться, пока в нее вонзятся ядовитые клыки.

— Господин, — продолжала она между тем, — мы уже сделали все, что могли. Разве Иссикор не совершил долгое и полное опасностей путешествие, чтобы отыскать тебя? Он не испугался проклятия, которое неизбежно падет на голову того, кто отважится покинуть здешние края, и отправился на юг, к Повелителю духов. Этот достойный человек однажды присылал к нам за листьями дерева, растущего в саду Хоу-Хоу, дерева, что опьяняет людей и вызывает у них видения.

— Верно, — согласился я, — Иссикор сделал это, госпожа, и смею заметить, что он, насколько я могу судить, несмотря на путешествие, пребывает в добром здравии. Это ваше проклятие, похоже, не причинило ему вреда.

— Да, оно почему-то не погубило его, — проговорила Сабила задумчиво, словно бы озадаченная этим обстоятельством.

— Что ж, госпожа, коли так, может, и все эти разговоры насчет могущества Хоу-Хоу — тоже чепуха и вздор? Скажи, сама ты хоть раз говорила с вашим богом или видела его?

— Нет, господин. Но если ты меня не спасешь, то я увижу его очень скоро.

— А кто-нибудь другой с ним общался?

— Нет, господин, с богом никто из нас не говорил, не считая, конечно, его жрецов. Мой дальний родич Дака ныне сделался верховным жрецом, но я знала его еще до того, как он стал избранником Хоу-Хоу.

— Значит, никто чудовище не видел? Что же это за бог такой таинственный, что он никак не проявляет себя, а живет в пещере со жрецами?

— Я не говорила, что никто и никогда не видел Хоу-Хоу, господин. Многие уверяют, что узрели его, подобно Иссикору, когда бог выходил из пещеры в Ночь приношения, но рассказать об увиденном они не могут, ибо за это полагается смерть. Прошу, господин, не спрашивай больше нас с Иссикором о Хоу-Хоу, иначе проклятие сбудется. Закон запрещает нам говорить о боге с чужаками, а тайны божества неведомы даже его жрецам.

Судя по горячности Сабилы, она и вправду верила в эту чушь.

Мысленно выбранившись, я спросил, сколько на острове жрецов.

— По-моему, около двух десятков, господин. — Теперь Сабила отвечала прямо, не прибегая к уверткам. — У каждого из них есть жены и прислужницы, и поговаривают, что живут они вовсе не в пещере, а в домах снаружи.

— А чем эти люди занимаются, госпожа, когда не поклоняются Хоу-Хоу?

— О, они возделывают землю и правят лесными демонами, диким народом, детьми Хоу-Хоу, если верить молве. А еще приходят сюда и следят за нами.

— Вот как? А верно ли, что они замышляют править не только волосатыми, но и вами тоже?

— Думаю, да, господин. Дака вроде бы намеревается объявить войну племени валлу и стать вождем, если отец мой умрет, а я погибну. Правда, тогда ему придется также убить и Иссикора, моего троюродного брата и жениха, но это его не остановит: Дака всегда и во всем стремился быть первым.

— Ты хорошо знаешь этого Даку, госпожа?

— Да, господин, мы были близко знакомы в юности, до того, как он стал жрецом. — Сабила вдруг покраснела. — А еще мы виделись с ним и потом…

— Что же он говорил тебе?

— Заявил, что мне следует выйти за него замуж и тогда я, возможно, избегну участи быть принесенной в жертву Хоу-Хоу.

— И что ты ответила ему, госпожа?

— Господин, я сказала, что предпочту отправиться к Хоу-Хоу.

— Но почему?

— Да потому, что у Даки, как говорят, и без того немало жен. И я его ненавижу. А от Хоу-Хоу, если уж на то пошло, всегда можно сбежать.

— Интересно, каким же образом? И куда?

— Убежать в смерть, господин. У нас есть быстро убивающий яд, и я уже давно, — прибавила она со значением, — ношу в волосах ядовитый корешок.

— Понятно. Что ж, госпожа Сабила, ты оказала мне честь, попросив моего совета, и вот что я хочу тебе посоветовать. Прошу, не принимай эту отраву без крайней нужды. Пока мы живы, надежда остается, и все, что мнится потерянным, можно вернуть. Однако мертвые, госпожа, не воскресают на этом свете.

— Слушаю и повинуюсь, о господин, — ответила Сабила и залилась слезами. — Но ведь вечный сон куда лучше, чем жизнь с Дакой или в плену у Хоу-Хоу.

— А по-моему, жизнь вообще лучше, чем смерть, — отозвался я, — в особенности жизнь, наполненная любовью.

Затем я откланялся и ушел, сопровождаемый Хансом, который тоже не преминул поклониться, точно дрессированная обезьянка шарманщика, которая клянчит у зевак монетку. У двери я обернулся и увидел, что двое несчастных валлу крепко обнялись, полагая, должно быть, что никто их не видит. Головка Сабилы лежала на плече Иссикора, и по тому, как вздрагивали ее плечи, было ясно, что девушка рыдает; он же пытался утешить возлюбленную стародавним, повсеместно известным способом. Оставалось лишь надеяться, что хоть в этом от парня будет какой-то толк. В моем представлении Иссикор был на удивление бесполезным и беспомощным образчиком вымирающего народа, но не стану отрицать, что отваги ему было не занимать, раз уж он предпринял путешествие в страну зулусов. И снова мне бросилось в глаза, что в его облике произошли неуловимые изменения, свидетельствовавшие об упадке физических сил и духа.

Когда мы очутились в своей комнате и заперли дверь (окон здесь не было, свет и воздух проникали внутрь сквозь отверстия в крыше), я поделился с Хансом табаком и пригласил готтентота сесть напротив меня. Он уселся на корточки и сделался похожим на большую жабу.

— Ну, Ханс, поведай мне свои мудрые мысли и растолкуй, как помочь этой прелестной даме и ее отцу, старому вождю.

Ханс посмотрел на крышу, перевел взгляд на стену, а потом сплюнул на пол, за что я не преминул его выбранить.

— Сдается мне, баас, — произнес он наконец, — что лучше всего для нас будет узнать, где хранятся те яркие камешки, наполнить ими карманы и бежать из этой земли, где полным-полно глупцов и демонов. По-моему, Красивой госпоже будет лучше с тем жрецом Дакой или даже с самим Хоу-Хоу, чем с этим Иссикором, который превратился в крашеную деревяшку, вырезанную наподобие человека.

— Вполне возможно, Ханс, что ты прав, однако у женщин причудливый вкус, и она воспринимает эту деревяшку как храбреца, а призраков и духов эти двое боятся одинаково. Не будь Иссикор храбрым, он не отправился бы на чужбину за помощью для Сабилы. Что же касается нас, то мы заключили сделку и дали слово. Что мы скажем Открывателю дорог, если вернемся, не сдержав обещания, и не принесем ему желанные листья? Нет, Ханс, мы должны добыть эту дичь.

— Конечно, баас, я так и знал, что ты произнесешь эти неразумные слова. Будь я один, я бы сейчас уже сидел в лодке и плыл вниз по течению. Но раз баас решил, что нам непременно надо спасти Красивую госпожу и отдать ее в жены Деревяшке, то я, пожалуй, лягу спать, а завтра или через день баас пойдет спасать, кого сможет. Здешнее пиво мне не по нраву, баас, оно слишком сладкое, а все эти глупцы с красивыми лицами, болтающие о демонах и жрецах, меня утомляют. Еще тут слишком темно и сыро. Скоро снова пойдет дождь, помяни мое слово, баас.

Не имея под рукой ничего другого, я кинул в Ханса своей трубкой, метя ему в голову. Он ловко поймал пущенный снаряд и тут же сунул трубку себе в карман, якобы по рассеянности.

— Если баасу и вправду интересно знать, о чем я думаю, — сказал готтентот, зевая, — то думаю я о том, что колдун по имени Дака хочет жениться на Красивой госпоже и править в одиночестве всеми этими глупыми людьми. Насчет Хоу-Хоу я ничего не знаю, но, быть может, это один из тех волосатых, что пришли сюда в начале времен. По-моему, баас, нам нужно завтра утром взять лодку и сплавать на тот остров посреди озера, чтобы самим все увидеть и хорошенько разобраться на месте. Надеюсь, Деревяшка и его люди согласятся нас отвезти. Больше мне сказать нечего, так что, если баас не против, я лягу спать. Держите свое оружие наготове, баас, на случай, если волосатым вздумается нас навестить, дабы поболтать о той твари, которую я подстрелил.

Он забился в свой уголок, свернулся калачиком на подстилке из шкур и быстро захрапел, однако я знал наверняка, что сон у готтентота весьма чуткий. Ни волосатые, ни какие-либо другие недруги не смогут подобраться близко без того, чтобы Ханс не услышал, поскольку мой слуга всегда спал сном собаки, охраняющей хозяина.

Готовясь последовать примеру готтентота, я размышлял о том, что хотя его слова и напоминали обычную болтовню туземцев, однако, если вдуматься, были исполнены мудрости. Народ валлу действительно выглядел скопищем одержимых суевериями беспомощных глупцов; не удивлюсь, если те немногие среди них, кто обладал мозгами, подавались в жрецы. Вот только волосатые и впрямь обитали в лесу — против этого малоприятного факта, как говорится, не попрешь, а жрецы явно обладали даром повелевать этими существами. Что же до всего остального, то Ханс был прав: надо нам самим побывать на священном острове и увидеть все собственными глазами. Разумеется, затея опасная, но зато какое может выйти приключение!

На следующее утро я проснулся отменно отдохнувшим и вышел в сад, где долго изучал кустарники и цветы, среди которых попалось несколько мне неведомых. Также я поглядывал на небо — серое, низкое, набухшее тучами и предвещавшее дождь. Иных занятий не нашлось; высокая стена перекрывала вид со всех сторон, над нею виднелась разве что макушка вулкана, вздымавшаяся над озером в нескольких милях от берега. Но вот дверь дома отворилась, и появился Иссикор; вид у молодого человека был усталый и слегка растерянный. Мне подумалось, что вчера вечером он, наверное, засиделся с Сабилой допоздна. Поскольку этим двоим вскоре предстояло расстаться, было вполне естественно, что они стремились подольше побыть друг с другом. Или же, пришло мне в голову, Иссикор мог всю ночь напролет молиться духам предков и обдумывать, как лучше поступить, что, учитывая сложившиеся обстоятельства, было задачей не из простых.

Я не стал тратить время на любезности и прямо поинтересовался:

— Иссикор, готов ли ты сразу после завтрака переправить нас с Хансом на остров посреди озера?

— На остров, господин? — переспросил он изумленно. — Но зачем вам туда? Он же священный!

— Не стану спорить. Я тоже священная особа, так что после меня остров станет еще святее.

Иссикор попытался возражать, но, не преуспев в этом, привел вождя Валлу и убеленных сединами старейшин, чтобы те его поддержали. Ханс и Сабила тоже к нам присоединились, причем девушка, я заметил это с первого взгляда, при свете дня выглядела еще более прекрасной, чем вечером при фонарях. Она оказалась моей единственной союзницей и, дождавшись, покуда остальные охрипнут от возражений, кротко сказала:

— Белого вождя пригласили сюда затем, чтобы мы, люди глупые и непросвещенные, могли испить из кубка его мудрости. Если мудрость велит Белому вождю отправиться на священный остров, то не препятствуй ему, отец.

Но и ее слова, похоже, никого не убедили. Я молчал, не зная, как уговорить валлу. Тут вмешался Ханс. Нещадно коверкая арабские слова, которые усвоил за время наших скитаний по побережью, готтентот произнес:

— Баас, Иссикор на вид такой большой и сильный, однако он и все прочие боятся Хоу-Хоу и его жрецов. Но мы с тобой добрые христиане и не страшимся демонов,потому что нам ведомо, как с ними справляться. Мы и сами можем грести, а большая лодка нам без надобности. Пусть вождь выделит нам маленькую лодку и покажет, куда плыть. Мы доберемся до острова и без помощи этих трусов.

Как принято говорить среди охотников, выстрел угодил в яблочко. Иссикор, который, как я уже не раз упоминал, был все-таки храбрецом, вспыхнул до корней волос.

— Не пристало мне выслушивать обвинения в трусости от твоего слуги, о вождь Макумазан! Я найду гребцов, и мы отвезем тебя на остров, хотя сами на сушу высаживаться не будем, поскольку нам это строго возбраняется. Но прошу, господин, если ты не вернешься оттуда, не вини в этом меня.

— Договорились, — заключил я. — А теперь, если вы не против, давайте позавтракаем. Я успел проголодаться.


Приблизительно два часа спустя мы отплыли от причала, прихватив с собою все свои скромные пожитки, в том числе фляжки с порохом для перезарядки использованных гильз; Ханс наотрез отказался оставлять что-либо в городе без присмотра. Лодка, что нам выделили, оказалась намного меньше той, на которой мы двигались по реке, но, как и та, была выдолблена из цельного ствола дерева. Команда состояла из Иссикора, взявшего на себя обязанности кормчего, и четверых гребцов-валлу, крепких и суровых на вид мужчин. Расстояние до острова составляло около пяти миль, но мы сделали широкий круг, забирая к югу, чтобы, как я понял, нас не заметили с суши, и потому понадобилось почти два часа, чтобы добраться до южной оконечности священного острова.

Пока лодка подходила к берегу, я тщательно изучал остров в подзорную трубу и убедился, что он намного больше, чем мне казалось, — несколько миль в окружности; помимо могучего вулкана, на нем имелась также обширная равнина, поднимавшаяся над уровнем воды от силы на пару футов. За исключением прибрежных участков, почва была каменистой и бесплодной, ее усеивали куски и комки застывшей лавы, выброшенной из жерла вулкана при последнем извержении.

Иссикор поведал, что северную часть острова, где, собственно, и проживали жрецы, извержение практически не затронуло и что эта территория весьма плодородна. Добавлю, что само жерло вулкана подтверждало его слова: судя по разлому в южной половине гребня, лава вытекала именно оттуда, а северная половина виделась снизу несокрушимой каменной преградой.

Погода благоприятствовала нашему начинанию: день выдался туманным, а небо, как я уже говорил, сулившее скорый дождь, словно бы норовило слиться с вершиной вулкана. Все это помешало нам заметить, пока мы не подплыли совсем близко, что поток раскаленной лавы, не слишком широкий, но грозный, изливается по склону горы. Увидев этот поток, гребцы-валлу явно встревожились, а Иссикор объяснил, что ничего подобного не наблюдалось вот уже добрую сотню лет. По его мнению, это предвещало нечто необычное, поскольку до сих пор считалось, что вулкан спит.

— Ну, раз он дымит, значит проснулся, — ответил я и продолжил свои наблюдения.

Я различил среди камней — кое-где наполовину погребенные под ними — развалины, остатки сооружений древнего города. Иссикор пояснил, что в этих развалинах, как ему говорили, можно натолкнуться на предков валлу, обратившихся в камень. Если помните, друзья мои, именно об этом предупреждал меня старый мошенник Зикали.

Невозможно вообразить себе что-либо более тоскливое и гнетущее, нежели это место под низким и мрачным небом в тот серый, туманный и дождливый день. Но мне, немало взволнованному историей об окаменевших людях, все равно не терпелось высадиться на сушу: мне всегда были интересны следы древности и диковинные зрелища.

Позабыв на время о Хоу-Хоу и его жрецах, я велел валлу грести к берегу; после короткого приступа неповиновения они подчинились, и лодка вошла в крохотную бухту. Мы с Хансом тут же спрыгнули через борт на камни, забрали мешки со снаряжением и ружья и двинулись на разведку, предварительно договорившись с Иссикором, что он дождется нашего возвращения и провезет нас на обратном пути вокруг острова, дабы мы смогли увидеть поселение жрецов. С тяжким вздохом он пообещал все сделать, и лодка незамедлительно отошла ярдов на сто от берега, где и бросила якорь (валлу для этих целей использовали камни с дырками, сквозь которые пропускали веревку).

Мы с Хансом направились к развалинам, и, когда до них оставалось всего ничего, готтентот воскликнул:

— Гляди, баас! Там собака!

Я посмотрел туда, куда он указывал, и действительно увидел большого серого пса с острой мордой, казалось крепко спящего. Мы еще приблизились, но собака не шевелилась, и Ханс кинул в нее камнем. Тот попал псу по спине, но животное сохраняло неподвижность. Мы смело подошли вплотную.

— Каменная, — сказал я. — Люди, которые тут когда-то жили, видимо, ваяли статуи. — Мне до сих пор не верилось во все эти истории насчет окаменевших заживо людей и животных.

— Скорее уж, баас, они вырезали из кости. Смотри! — Готтентот прикоснулся к передней лапе каменного пса. Та была обломана, и из скола торчала кость.

Тут я наконец все понял.

Бедное животное, пытаясь спастись, бежало к берегу, когда его настигли ядовитые испарения, сопровождавшие извержение вулкана. Затем, полагаю, собаку окатило некоей жидкостью, отчего она и обратилась в камень. Зрелище было удивительным, но я не находил ни малейших причин не верить собственным глазам. Значит, история правдива и я совершил выдающееся открытие.

Мы поспешили к домам, у которых, естественно, теперь не было крыш, и обнаружили, что внутри многих зданий полным-полно лавы, но зато наружные стены, сложенные из твердого камня, устояли и хорошо сохранились. Кое-где нам попадались выцветшие рисунки или фрески; один рисунок изображал пирующих людей, другой — сцену на охоте и так далее.

Мы двинулись к следующей группе домов, стоявшей поодаль от первой, выше по склону, и более или менее защищенной благодаря нависавшему над ней каменному выступу. Похоже, здесь располагался храм или дворец; здания были просторные, с колоннами, которые подпирали крыши. Миновав большую залу, мы проникли в помещения за нею; в самом дальнем, что находилось прямо под выступом и служило, скорее всего, кладовой, нас ожидала невероятная находка.

Сбившись в кучку, там сидели и стояли люди — человек двадцать или тридцать: мужчины, женщины и дети; кое-кто держался за руки, другие обнимались — и все они были каменными! Думаю, раствор, который заставил их окаменеть, смог проникнуть внутрь помещения сквозь трещины в скале. Эти люди, все до единого, были обнажены, из чего следовало, что их одежда либо сгорела, либо сгнила еще прежде, чем процесс окаменения завершился. Пожалуй, первое предположение было верным, поскольку на головах у несчастных не осталось и следа волос. Лица их разглядеть было трудновато, однако по телосложению все явно походили на знакомых мне валлу.

Лишившись от изумления дара речи, мы с Хансом выбрались из этого склепа и принялись обследовать прочие помещения. Тут и там мы находили тела жертв давнишней катастрофы, а один раз наткнулись на руку, торчавшую из лавы; должно быть, под камнем лежало еще больше погибших. Также мы отыскали в загоне для скота стадо окаменевших коз. Вот уж где раздолье археологам! Если взять лопаты, кирки и порох для подрыва завалов, то сколько интересного можно тут обнаружить!

Все свидетельства древней цивилизации: надписи, украшения, изваяния богов, домашняя мебель и прочее — были, по-видимому, погребены под толстым слоем лавы и пыли, хотя мебель, возможно, попросту сгнила. Одним словом, перед нами лежали новые Помпеи, а под ними, вполне вероятно, скрывался новый Геркуланум.

Пока я размышлял об утраченных сокровищах прошлого и гадал, что с ними сталось, Ханс, озиравшийся по сторонам, вдруг ткнул меня под ребра и произнес на своем отвратительном голландском, усвоенном от буров, одно-единственное слово: «Kek!» (что означало: «Смотри!»), а затем кивнул в сторону озера.

Я повернулся и увидел, что наша лодка поспешно уплывает прочь, причем гребцы налегают на весла так, будто за ними, как говаривал мой покойный отец, гонятся все бесы преисподней.

— Что это на них нашло? — недоуменно проговорил я.

— Наверное, их кто-то преследует, баас, — рассудительно заметил готтентот. Потом он присел на камень, достал трубку, набил ее табаком и закурил.

Как обычно, Ханс оказался прав: из-за поворота появились две другие лодки, намного больше нашей, и устремились в погоню. Не приходилось сомневаться, что намерения у тех, кто сидел там, усердно работая веслами, были самые недобрые.

— Видно, это жрецы заметили нашу лодку и решили ее изловить, — сказал Ханс, сплевывая на землю. — Правда, у Иссикора хороший запас времени, думаю, его не догонят. Что будем делать, баас? Мы ведь не станем жить тут с мертвецами, да и каменные козы на пропитание не годятся.

Я поразмыслил, и сердце у меня, что называется, ушло в пятки, ибо положение выглядело отчаянным. Всего миг назад меня переполняли восторг и рвение первооткрывателя, который обнаружил древний город и его окаменевших жителей. Теперь же сама мысль о находках сделалась ненавистной, и я всей душой пожелал, чтобы эти окаменелости очутились на дне озера. Таковы причуды обстоятельств, такова изменчивость человеческого настроения. Потом меня словно бы осенило, и я смело воскликнул:

— Ба! Да чего тут думать?! Мы с тобой навестим Хоу-Хоу и его жрецов!

— Верно, баас. Но ведь баас не забыл тот рисунок в пещере в Драконовых горах, нет? Если тот рисунок не врет, то Хоу-Хоу знает, как отрывать людям головы.

— Вот что, Ханс, я не верю в существование Хоу-Хоу, — заявил я решительно. — Ты наверняка заметил, что местные кормили нас самыми разными историями, но никто из них не видел чудище достаточно близко, для того чтобы точно описать, как оно выглядит и чем промышляет. Даже Зикали ничего толком про этого Хоу-Хоу не знает. Колдун, конечно, показал нам в пламени ожившую картину, но она мало чем отличалась от рисунка в пещере, и сдается мне, что он извлек изображение из наших воспоминаний. Так или иначе, какая разница, как погибать: быстро, с оторванной головою, или медленно, с пустым животом? Я уверен, что эти трусливые валлу и не подумают вернуться за нами.

— Я тоже так считаю, баас. Иссикор был когда-то храбрым, однако он изменился, словно бы с ним что-то случилось после возвращения на родину. Если баас готов, то нам пора идти. Или баас хочет посмотреть на других каменных людей? Начинается дождь, баас, и мы задержались тут намного дольше, чем собирались поначалу, покуда лазали по всем этим старым домам. Так что, если хотим добраться до дальнего края острова засветло, нужно идти прямо сейчас.

Мы тронулись в путь, держась западного склона вулкана, ибо тот, как нам показалось, выдавался не слишком далеко на равнину. Некоторое время спустя мы остановились и повернулись к озеру. Вдалеке маячило черное пятнышко нашей лодки, а два других черных пятна быстро его настигали. Но на наших глазах из мглы, что скрывала побережье, вынырнули новые пятна — должно быть, лодки валлу, спешившие на выручку своим сородичам. Жрецы не стали ввязываться в бой и отказались от погони.

— Иссикору будет о чем рассказать госпоже Сабиле, — заметил Ханс. — Но вряд ли она одарит его поцелуем, когда выслушает.

— Иссикор поступил мудро. Кому бы пошло на пользу, если бы он остался? — ответил я, возобновляя движение. — Но ты прав, Ханс: после возвращения домой Иссикор странным образом изменился.

Передвигаться по пересеченной местности было непросто, но, когда мы обогнули каменный язык вулкана, перед нами раскинулись возделанные поля, между которыми пролегали канавы с водой.

— Должно быть, мы спустились в низину, баас, — сказал Ханс. — Как иначе они могли подвести сюда воду с озера?

— Не знаю, — отозвался я раздраженно.

Мои мысли занимала вода, льющаяся с неба: мелкий дождик мало-помалу перерастал в ливень. Но замечание Ханса засело в моей памяти, и, забегая вперед, скажу, что впоследствии это нам пригодилось. Мы продолжали идти, покуда не достигли пальмовых деревьев, вдоль которых бежала дорога.

По этой дороге мы дошли до деревни, состоявшей из крепко сложенных каменных домов. В самом центре ее высилось большое здание, едва ли не упиравшееся задней стеной в подножие вулкана. Поскольку ничего иного нам все равно не оставалось, мы вошли в эту деревню. Сперва нас не заметили, потому что все люди попрятались от дождя под крыши. Но вот залаяли собаки, а какая-то женщина, которая выглянула из дверного проема, когда мы проходили мимо, громко завизжала. Мгновение спустя появились мужчины с бритыми головами, облаченные в жреческие, насколько я мог судить, одеяния. Они размахивали копьями.

— Ханс, держи ружье наготове, — велел я, — но стреляй лишь в самом крайнем случае. Здесь слова могут послужить нам лучше пуль.

— Хорошо, баас, вот только я не верю, что слова и пули нас спасут.

Готтентот присел на ствол поваленного дерева, лежавший у дороги, и стал ждать, а я последовал его примеру и вдобавок принялся раскуривать трубку.

Глава 9

ПИРШЕСТВО
В нескольких шагах от нас мужчины замерли, потрясенные, по всей видимости, нашим обликом, каковой, разумеется, не шел ни в какое сравнение с их собственным, поскольку все они принадлежали к той же великолепной породе, что и береговые, скажем так, валлу. А еще больше их поразили спичка, которую я зажег, раскуривая трубку, и сама трубка; эти люди выращивали табак, но у них было принято нюхать его, а не курить.

Спичка догорела, и я зажег вторую. При внезапном появлении огня жрецы испуганно попятились. Наконец один из них указал на горящую спичку и спросил на том же языке, на каком говорили береговые валлу:

— Что это, о чужестранец?

— Чудесный огонь, — ответил я и прибавил, по какому-то наитию: — Я принес его в дар великому богу Хоу-Хоу.

Мой ответ, похоже, им понравился: жрецы опустили копья и разом обернулись к человеку, который только что подошел к нам. Этот мужчина внушительной наружности, крепкий и статный, выделялся крючковатым носом и блестящими черными глазами. На голове у него была жреческая шапка, а белое одеяние украшала вышивка.

— Видать, это большой баас, — прошептал Ханс.

Я кивнул, заметив, что прочие жрецы низко кланяются новоприбывшему.

«Вот и верховный жрец Дака», — подумал я и оказался прав.

Дака приблизился и, оглядев вощеную спичку, спросил:

— Где обитает тот чудесный огонь, о котором ты говоришь, чужестранец?

— В этой коробке с нанесенными на нее тайными письменами. — Я предъявил ему спичечный коробок, на котором значилось: «Вощеные спички. Сделано в Англии». И добавил, подпустив в голос торжественности: — Горе тому, кто прикоснется к ним, и тому, кто возьмет коробку в руки, не ведая, что в ней заключено, ибо пламя выпрыгнет наружу и пожрет нечестивца, о Дака!

Верховный жрец поспешно отступил назад, как и его соратники минутой ранее, и справился:

— Откуда тебе известно мое имя и кто шлет этот чудесный огонь в дар Хоу-Хоу?

— Разве имя Даки не гремит до самого края земли? — спросил я в ответ и заметил, что этим несказанно ему польстил. — О, имя сие известно повсюду, куда проникают его чары, от земли и до неба. А тот, кто прислал чудесный огонь, — великий колдун, пусть и не такой великий, как Дака. И зовут его Зикали, то есть Открыватель дорог, а также Тот, кому не следовало родиться.

— Мы слышали о нем, — подтвердил Дака. — Его посланцы приходили сюда еще в дни наших предков. И что же надобно от нас Зикали, о чужестранец?

— Ему нужны листья того дерева, что растет в саду Хоу-Хоу и зовется Древом видений. Он желает смешать их порошок со своими снадобьями.

Дака кивнул, и другие жрецы повторили его движение. Должно быть, они хорошо знали, что это за Древо видений, о котором мне было известно лишь со слов Зикали.

— Но почему он не пришел к нам сам?

— Потому что Открыватель дорог стар и слаб телом. Потому что великий колдун занят важными делами. Потому что ему было проще прислать меня, того, кто ценит все священное, кто стремится совершить приношение Хоу-Хоу и свести личное знакомство с великим Дакой.

— Понятно. — По лицу верховного жреца было видно, что он чрезвычайно польщен. — Скажи, как ты прозываешься, о посланник Зикали?

— Я зовусь Вольным ветром, потому что хожу, где мне вздумается, потому что никто не замечает, как я появляюсь и исчезаю, и потому что резвее меня посланца не найти. А вон тот коротышка, невеликий росточком, но отважный и могучий, — я указал на ухмылявшегося Ханса, который как будто вполне оценил комичность положения и те преимущества, какие она нам сулила, — зовется Владыкой огня и Светочем во мраке, — (Ханса и вправду знали под этими прозвищами), — ибо это он сторожит чудесный огонь. — (И опять я не солгал: в карманах у готтентота легко сыскалось бы с полдюжины спичечных коробков, которые он наворовал за время наших скитаний.) — Если его оскорбить, он призовет пламя, которое спалит этот остров и всех, кто на нем живет. Наше пламя страшнее того, что обитает в чреве этой горы!

— Неужели? Воистину чудеса, клянусь именем Хоу-Хоу! — Дака воззрился на Ханса с нескрываемым почтением.

— Именно так. Я тоже могуч, но мне приходится следить за тем, чтобы не разозлить его и не сгореть заживо дотла.

В этот миг Даку посетило сомнение, и он спросил:

— Поведайте мне, о Вольный ветер и Владыка огня, как вы попали на наш остров? Мы заметили лодку с гребцами из числа наших мятежных подданных, что служат старому бунтовщику Валлу. Мои люди погнались за ними, дабы убить, ибо они посмели приблизиться к священному месту. Не на той ли лодке вы приплыли?

— Так и есть, о Дака, — отвечал я. — Когда мы прибыли в город на берегу, я повстречал девушку, очень красивую девушку по имени Сабила, и захотел узнать у нее, где проживает великий Дака. Она сказала, что ты живешь на острове, и прибавила, что знает тебя, что ты красивейший и благороднейший среди всех мужчин, а также наимудрейший. Сабила предложила, чтобы ее слуги, в том числе и глупец по имени Иссикор, от которого она никак не может избавиться, сколько ни старается, доставили нас к острову, и сама тоже пожелала плыть с нами, чтобы вновь полюбоваться твоими благородными чертами хотя бы издалека. — (Сами понимаете, друзья, моя ложь была необходимой и никому не вредила, поскольку я твердо знал, что Иссикор и гребцы-валлу благополучно добрались до берега.) — Прекрасная Сабила привезла нас сюда и высадила на сушу, дабы мы взглянули на разрушенный город, прежде чем направиться к тебе. Но твои люди пустились за нею в погоню, и нам с Владыкой огня пришлось идти пешком. Вот как было дело.

Дака заметно встревожился:

— Взываю к Хоу-Хоу, чтобы болваны, которых я послал в погоню, не убили заодно с остальными также и Сабилу.

— Присоединяюсь к твоей молитве, ибо эта девушка слишком хороша, чтобы умирать, — сказал я. — Из нее выйдет отличная жена. Но позволь мне узнать, как обстоят дела. Владыка огня, призови пламя!

Ханс достал спичку и зажег ее, чиркнув о заднюю поверхность своих штанов (это было единственное место, которое не намокло от дождя). Он взял горящую спичку в сплетенные пальцы рук и держал ее, а я смотрел в огонь и негромко бормотал себе под нос.

— Скорее, баас, — прошептал готтентот, — не то я обожгу себе пальцы!

— Все хорошо, — объявил я во всеуслышание. — Лодка с прекрасной Сабилой ускользнула от твоих людей, потому что другие лодки, числом семь… нет, восемь, — поправился я, изучив огарок спички и ожог на кончике пальца Ханса. — Да, другие лодки вышли из города и прогнали твоих воинов, когда те собирались потопить Сабилу.

Все вышло как нельзя лучше, поскольку как раз в этот миг прибежал вестник и с многочисленными поклонами изложил Даке ровно то же самое.

— Великолепно! — произнес жрец. — Просто великолепно! К нам прибыли великие колдуны!

Какое-то время он почтительно взирал на нас, но потом его вновь обуяли сомнения.

— Господин, — сказал он, — Хоу-Хоу повелевает диким волосатым народом, что живет в лесу и зовется хоу-хоуа, в его честь. Нашего слуха достигла весть о том, что одного из волосатых убили громом какие-то чужаки. Скажи, господин, не причастен ли ты к этой смерти?

— Да, причастен, — признал я. — Самка волосатых разгневала Владыку огня своими приставаниями, и он убил ее, что было правильно и справедливо. Я отрубил палец другому хоу-хоуа, который хотел пожать мне руку, хотя я велел ему убираться прочь.

— Но как же он убил ту самку, господин?

Здесь следует пояснить, что среди обитателей этого поселения нашелся и такой, кто встретил нас весьма недружелюбно. То был огромный и исключительно свирепый пес: он продолжал рычать на нас и в конце концов завладел курткой Ханса, которую немедля принялся трепать.

— Scheet, Hans, scheet seen dood! — прошептал я по-голландски. — Стреляй, Ханс, пристрели его!

Готтентот, всегда понимавший меня с полуслова, сунул руку в карман, где лежал револьвер, и, приставив ствол к голове пса, выстрелил прямо через ткань. Пес рухнул замертво, отправившись туда, куда попадают все дурные собаки.

Поднялась суматоха. Один из жрецов попросту повалился лицом вниз, прочие кинулись врассыпную. Остался один только Дака.

— Вот вам немного чудесного огня! — воскликнул я. — У нас его полным-полно. — Будто невзначай шевельнув рукой, я хлопнул Ханса по дымившемуся после выстрела карману. — А теперь, благородный Дака, избавь нас от сырости и голода, соблаговоли дать нам кров и пищу.

— Разумеется, господин, разумеется! — вскричал он восторженно и повел нас вперед, предусмотрительно стараясь идти так, чтобы я оказывался между ним и Хансом.

Остальные жрецы, которые уже вернулись, шли следом, волоча мертвого пса.

Немного оправившись от испуга, Дака пожелал узнать, что еще говорила о нем прекрасная Сабила.

— Она сказала лишь одно, — ответил я. — Мол, жалко, что невинным девам суждено сочетаться браком с богом, когда на свете есть такие мужчины, как ты.

Краем глаза я следил, достиг ли цели мой словесный выстрел.

На жестоком, но красивом лице Даки промелькнуло загадочное выражение, и жрец облизал губы.

— О, господин, как это верно! Но кто знает, что может случиться? Порой все на самом деле оказывается совершенно не таким, каким выглядит, и мне доводилось видеть, как верный слуга удостаивается дара из приношений его господину.

«Ага! Попался! — мысленно воскликнул я. — Ты-то, дружок, похоже, и есть Хоу-Хоу! Ну а если нет, то наверняка каким-то образом замешан в этом деле».

Но вслух, поглядев на невозмутимо вышагивавшего рядом Ханса, я сказал лишь, что великий Дака весьма проницателен и что порою видимость и вправду оказывается обманчивой, достаточно посмотреть на Владыку огня.

Мы пересекли каменистую площадку, справа от которой, за садом, я заметил зев пещеры, чернеющий в склоне горы. В дальнем конце этой площадки нашим взорам предстало удивительное зрелище: у самой кромки воды, на расстоянии приблизительно двадцати шагов друг от друга, поднимались из земли два столба пламени, которые до той поры прятались за деревьями и за складками местности. Между этими огненными столбами находился еще один, но уже каменный.

«Негаснущие костры», — подумалось мне, и я решил уточнить, справедлива ли моя догадка.

— Эти огни горят здесь с начала времен, испокон веку, и никто не ведает почему, — бесстрастно пояснил Дака. — Никакой дождь не в силах их затушить.

«Ну ясно, вулканические газы, как в Канаде», — перевел я для себя, ибо прежде мне доводилось слыхать про такое.

Далее мы свернули направо, двинулись вдоль наружной стены сада и подошли к группе красивых зданий, которые напомнили мне монастырские постройки; все они были одноэтажными и жались к склону горы. Я не ошибся в предположениях: именно здесь проживали жрецы Хоу-Хоу вместе с их многочисленными женщинами. Должен сказать, что жрецы эти вовсю наслаждались своим высоким положением: на суше мужчины по большей части имели всего лишь одну супругу, зато у жрецов, судя по всему, было принято многоженство. Как они добывали себе красоток? Ну, либо запугивали несчастных валлу, забивая им головы всякой мистической чушью, либо не брезговали извечной и порочной практикой похищения. Когда несчастные оказывались на острове, они становились, так сказать, служительницами Хоу-Хоу и, считай, были навеки потеряны для соплеменников, поскольку пленницам строжайше возбранялось не только переплывать озеро, но даже передавать весточки безутешным родственникам. Коротко говоря, те дамы, что продолжали жить во славу Хоу-Хоу, умирали для мирской суеты.

Нас с Хансом подвели к самому большому зданию, примыкавшему к стене сада. Видимо, жильцов заранее уведомили о нашем прибытии, ибо мы застали в доме суматоху приготовлений. Я заметил красивых женщин в белых одеяниях, которые сновали по комнатам, и услышал, как мужчины отдают многочисленные распоряжения. Нас отвели в помещение, где заблаговременно позаботились растопить очаг, ибо вечер выдался сырым и холодным. Мы согрелись у огня и высушили одежду, а затем умылись, и некоторое время спустя один из жрецов заглянул к нам, пригласив к столу, а сам остался стоять за дверью, дожидаясь, пока мы выйдем.

— Ханс, — сказал я, — пока все идет хорошо, нас приняли как друзей Хоу-Хоу, а не как его врагов.

— Верно, баас, это благодаря твоей выдумке со спичками и со всем прочим. Но что у бааса опять на уме?

— Сейчас объясню, Ханс. Помни, что наш долг заключается в спасении госпожи Сабилы, если только это будет возможно, и мы поклялись сдержать свое слово. Следует держать ухо востро и вообще быть начеку. За ужином нам наверняка поднесут местные наливки, чтобы развязать языки. Имей в виду: мы не будем пить ничего крепче воды, пока находимся на острове. Ты меня понял, Ханс?

— Да, баас, я все понял.

— Ты не подведешь меня, Ханс?

Готтентот задумчиво почесал живот и ответил:

— Мой живот замерз, баас, и в этой сырости, да еще после тех каменных людей, мне очень хотелось бы выпить чего-нибудь потеплее воды. Но я клянусь, баас, клянусь памятью вашего достопочтенного отца, что буду пить одну только воду — или кофе, если здесь умеют его варить, что, конечно, вряд ли…

— Все, Ханс, уймись. Ты ведь понимаешь, что, если нарушишь клятву, мой достопочтенный отец с тобой посчитается, и я тоже — на этом свете или на том, это уж как придется!

— Да, баас. Но пусть и баас помнит, что бутылка джина — не единственный крючок, на который дьявол ловит заблудшие души. Нет числа искушениям. Если какая-нибудь красотка вдруг придет к баасу и скажет, что он лучше всех и она его любит, просто без ума от него, ну прямо как та самая Мамина, о которой старый Зикали всегда говорит как о твоей подруге… Так вот, готов ли баас поклясться именем своего достопочтенного отца…

— Хватит уже нести вздор, умолкни! — перебил я, величественно взмахнув рукой. — Сейчас не время и не место болтать о красивых женщинах!

Впрочем, про себя я решил, что напоминание готтентота прозвучало весьма своевременно, тем более что как-то раз меня уже пытались охмурить подобным образом. Но не будем отвлекаться, друзья, иначе я никогда не доберусь до конца своей истории.

Итак, заключив между собою соглашение, мы вышли за дверь, и ожидавший снаружи жрец отвел нас по коридору в красивую залу, ярко освещенную фонарями. Там было накрыто несколько столов; нас подвели к тому, что стоял в центре. За ним восседал Дака, облачившийся в роскошное одеяние, а с ним другие жрецы. Еще там были женщины, все как одна красавицы и пышно разодетые, должно быть супруги местных правителей. Одна очень сильно походила на прекрасную Сабилу, хотя и явно была на несколько лет постарше.

Мы опустились на резные стулья причудливой формы. Выяснилось, что меня посадили между Дакой и той самой дамой, похожей на Сабилу; ее звали Драманой. Трапеза началась, и, скажу вам прямо, друзья мои, это было поистине королевское пиршество, ибо, как нам поведали, мы высадились на остров в день местного праздника. Давненько я не пробовал столь вкусных кушаний.

Разумеется, во многом это пиршество было варварским. Еду подавали уже нарезанной на больших глиняных блюдах; ножей и вилок не было в помине, вместо них полагалось брать куски пальцами, а тарелками служили широкие и плотные листья какой-то разновидности водяной лилии, что росла в озере: с каждой переменой блюд использованные листья забирали и стелили свежие.

Но еда, повторюсь, была отменной: нам подали рыбу, козленка с пряностями, жареную дичь и нечто вроде пудинга, приготовленного из молотого зерна и подслащенного медом. Крепкое местное пиво лилось рекой, его разносили по кругу в украшенных затейливыми узорами глиняных чашах, выложенных снаружи, к моему удивлению, не бриллиантами или рубинами, а жемчугом; мне объяснили, что его изымают из раковин пресноводных моллюсков и лепят на глину, пока та не успела застыть.

Жемчужины различались формой и в основном были небольшими, однако, сверкая и переливаясь в свете фонарей, они радовали глаз. Насколько я мог судить, в озере можно было отыскать также и крупный жемчуг, поскольку Драмана и другие дамы носили внушительные жемчужные ожерелья, бусинки которых были просверлены посередине и нанизаны на нити из древесных волокон. Не вдаваясь в подробности, скажу, что этот пир, еда и наряды окончательно убедили меня в том, что валлу некогда принадлежали к неведомому, давно забытому, но весьма цивилизованному народу, а ныне были обречены на вымирание и, живя в уединении, постепенно скатывались в варварство.

Соблюдая наше соглашение, Ханс, пристроившийся на корточках за моим стулом — за стол он сесть не пожелал, — исправно пил воду, поскольку я громко объявил, что мы дали обет не притрагиваться к иным напиткам, но я слышал, как бедняга жалобно стонал всякий раз, когда очередную круговую чашу проносили мимо. Должен прибавить, что подливали гостям постоянно, и вообще спиртного за ужином было столько, что многие из сидевших за столом, как говорится, перебрали. Сие привело к соответствующим печальным последствиям, о коих, полагаю, нет нужды распространяться. Мужчины сделались любвеобильными и принялись обнимать своих женщин и целовать их, да так, что я счел это зрелище неподобающим. Однако мне бросилось в глаза, что красавица Драмана почти не пьет. А поскольку Драмана сидела между мной и совершенно глухим жрецом, который мгновенно задремал над своим кубком, она была избавлена от недостойного мужского внимания.

Все перечисленное, а также то обстоятельство, что Дака не сводил глаз с красотки слева от себя, позволило нам с Драманой завязать беседу, для нее, думаю, весьма желанную. Для начала мы обменялись банальностями, а затем моя соседка сказала, понизив голос:

— Я слыхала, господин, что ты виделся с Сабилой, дочерью Валлу, вождя нашего народа. Расскажи мне о ней, ведь она моя сестра, которую я не видела уже очень давно, ибо нам запрещено покидать остров, а те, кто живет на суше, никогда не навещают нас, если только их не привозят сюда силой. — Последние слова она произнесла почти шепотом.

— Твоя сестра здорова, но ее терзает страх, потому что ей, жаждущей выйти замуж за простого смертного мужчину, выпало стать женою бога, — ответил я.

— Ее страх оправдан, мой господин, а наш бог сидит возле тебя. — По телу Драманы пробежала дрожь отвращения. Чуть заметным кивком она указала на Даку, который совсем потерял голову от выпитого и теперь жадно обнимался с соседкой слева, а уж та и подавно пребывала под воздействием паров спиртного — проще говоря, была мертвецки пьяна.

— Нет, — возразил я, — бога, о котором я веду речь, зовут не Дака, а Хоу-Хоу.

— Хоу-Хоу? Господин, ты узнаешь о Хоу-Хоу все, прежде чем закончится эта ночь! А моя сестра станет женою Даки.

— Но как это возможно, госпожа? Ведь Дака — твой муж.

— Он муж многим женщинам, господин. — Драмана многозначительно оглядела сидевших за столом красавиц. — Бог милостив к своему верховному жрецу. С той поры, как меня саму привязали к камню между негаснущими кострами, Дака сыграл уже восемь свадеб, хотя некоторых его невест впоследствии передали другим жрецам или казнили за преступления против божества, ибо кое-кто попробовал сбежать. — Драмана понизила голос настолько, что я едва различал слова, хотя на слух никогда не жаловался. — Уж не знаю, господин, может, ты и твой товарищ и вправду боги, еще более могущественные, чем Хоу-Хоу, но позволь тебя предостеречь. Послушайся моего совета: что бы ты ни увидел и что бы ни услышал, не спорь и не хватайся за оружие. Иначе тебя разорвут в клочья и ты никому не поможешь, более того, обречешь на гибель многих людей, в том числе и меня. Тсс! Давай поговорим о чем-нибудь другом. Дака следит за нами. Молю тебя, господин, помоги мне, спаси меня и мою сестру.

Я огляделся. Дака, перестав обниматься с соседкой, смотрел на нас с подозрением, как если бы ему удалось подслушать обрывок нашего разговора. Видимо, Ханс сообразил, что следует немедленно отвлечь его внимание, — и устроил переполох, то ли повалив стул, то ли уронив на пол кубок. Грохот в любом случае вышел знатный, Дака отвернулся от нас, а потом его лицо исказилось в пьяной ухмылке.

— Сдается мне, господин Вольный ветер, ты нашел себе приятную собеседницу. — Дака скабрезно усмехнулся. — Что ж, я не ревнив и готов поделиться с гостями лучшим, что у меня есть, в особенности раз бог столь щедр ко мне. Вдобавок госпожа Драмана не из тех, кто будет выбалтывать секреты и выдавать тайны. Так что говори с нею, сколько тебе заблагорассудится, Вольный ветер, покуда тебя не унесло прочь.

От его ухмылки и пристального пьяного взгляда мне стало не по себе.

— Я расспрашивал госпожу Драману о том священном дереве, листья которого просил меня добыть великий колдун Зикали, — сказал я, притворяясь, будто не понимаю намеков верховного жреца.

— Ах вот оно что! — В мгновение ока манеры Даки столь разительно изменились, что стало понятно: его подозрения наполовину рассеялись. — Дерево, значит? А я думал, ты расспрашиваешь ее о другом. Что ж, тут нет никакого секрета, и Драмана, коли пожелаешь, отведет тебя к этому дереву завтра утром. Если тебе понадобится что-то еще, тоже обращайся к ней, потому что мы с братьями будем заняты. А вот несут Кубок видений: этот напиток сварен из плодов того самого дерева. Ты непременно должен отведать его, хоть и пьешь одну только воду. И твой желтокожий карлик, Владыка огня, тоже пусть глотнет. Вкушая сей напиток, мы клянемся в верности нашему богу, к которому отправимся очень, очень скоро.

Я поспешил ответить, что устал и в этаком состоянии не стану досаждать божеству своими косноязычными славословиями.

— Все, кто прибывает сюда, должны предстать перед богом, господин Вольный ветер, — наставительно произнес Дака и вперил в меня суровый взор. — Они могут пойти к богу живыми или, если захотят, их отнесут к нему мертвыми. Разве Зикали не объяснил тебе этого, а, Вольный ветер? Выбирай: встретишься ты с богом живой или мертвый?

Я решил, что настала пора напомнить о своем могуществе, и, глядя этому пьяному мерзавцу прямо в глаза, проговорил негромко:

— Кто это тут угрожает мне, не ведая, что я повелеваю жизнью и смертью? Неужто этот человек ищет для себя той же участи, что постигла пса во дворе? Знай, о жрец великого Хоу-Хоу, что опасно стращать меня или Владыку огня злонамеренными словами, ибо на эти слова мы отвечаем молниями.

Полагаю, моя отповедь, которую я произнес самым суровым тоном, произвела на верховного жреца впечатление. Во всяком случае, Дака мгновенно сделался смиренным, даже подобострастным, в особенности когда Ханс поднялся с корточек и встал рядом со мной, держа в вытянутой руке коробок спичек, на который все уставились с подозрением и испугом. Что ж, они могли таращиться на спички сколько угодно, поскольку ведать не ведали, что другая рука готтентота скользнула в карман штанов и стискивает рукоять великолепного револьвера системы Кольта. Тут, видимо, надо пояснить, друзья, что ружья нам на пиршество взять не разрешили, поэтому мы оставили их в комнате, припрятав под одеялами, заряженные и с взведенными курками — с тем расчетом, что любое ружье тут же выстрелит, если к нему притронутся чьи-либо шаловливые пальчики.

— Прости, о господин, прости! — заюлил Дака. — Разве посмел бы я оскорбить столь могущественного колдуна? Если я случайно произнес нечто обидное, вини в том не меня, а это крепкое пиво.

Я благосклонно кивнул, принимая извинения. Однако вспомнил старинное латинское присловье насчет того, что вино выдает истинные чувства. Дака же, торопясь сменить тему, указал в дальний конец помещения. Там появились две красотки в исключительно легких одеяниях и с венками на голове; они несли большую, полную до краев чашу, в которой плавали красные лепестки цветов. (К слову, вся эта сцена сильно походила на какую-нибудь картину или фреску, изображавшую пир в Древнем Риме или — что будет, пожалуй, точнее — в Древнем Египте.) Женщины приблизились к Даке и одновременным взмахом изящных рук подняли чашу вверх, а все, кто еще не упился до положения риз, вскочили, склонились перед нею и дважды воскликнули дружным хором:

— Кубок видений! Кубок видений!

— Пей, — велел мне Дака. — Пей во славу Хоу-Хоу! — И прибавил, заметив, что я медлю: — Ладно, я выпью первым и докажу, что в напитке нет отравы.

Пробормотав: «О дух Хоу-Хоу, снизойди на твоего жреца!» — он приложился к сосуду и сделал внушительный глоток.

Женщины с чашей, которая напоминала мне чашу любви на обедах у лорд-мэра[158], подошли ко мне и поднесли сосуд к моему лицу. Я лишь слегка пригубил, но сделал несколько глотательных движений, притворяясь, будто выпил не меньше Даки. Затем чашу поднесли Хансу, которому я через плечо бросил одно-единственное слово на голландском — «beetje», то есть «чуть-чуть». Повернув голову и наблюдая, как готтентот пьет, я убедился, что он внял моему совету.

После нас с Хансом чаша с напитком — он был зеленоватого оттенка, а на вкус слегка напоминал шартрез — пошла по кругу, и все, кто находился в помещении, отхлебнули из нее. Юные красавицы, которые обносили гостей, последними допили то немногое, что оставалось на дне.

Это я помню, а вот что было потом, начисто выпало из памяти: хотя я сделал лишь крохотный глоток, эта дрянь мигом ударила мне в голову и совершенно затуманила мозг. Мало того, в сознании вихрем закружились всевозможные видения, и далеко не все из них были приятными, а следом явилось ощущение бескрайнего простора, населенного наиразличнейшими формами и фигурами — прекрасными и уродливыми, знакомыми (как ныне здравствующими, так и давно покойными) и теми, кого я никогда не встречал; все эти лица объединяла одна особенность — они глядели на меня с непреклонной настойчивостью. Затем призрачные фигуры сошлись вместе и начали разыгрывать драматические представления о войне, любви и смерти — все они были яркими и зримыми, словно ночные кошмары.

Но эти видения быстро рассеялись, оставив после себя восхитительное спокойствие и ощущение полного благополучия, а моя наблюдательность внезапно обострилась до предела.

Глядя по сторонам, я заметил, что все, кто пил из чаши, как будто переживают схожий опыт. Поначалу люди выказывали признаки возбуждения, затем затихали и замирали в неподвижности, точно изваяния, глядя в пустоту, не издавая ни звука и не шевеля даже пальцем.

Подобное оцепенение длилось довольно долго, но наконец те, кто выпил из чаши первыми, стали приходить в себя, негромко заговаривая друг с другом. Я отметил, что любые следы опьянения исчезли: все жрецы и их спутницы выглядели совершенно трезвыми, будто судейские на своей скамье. Лица окружающих сделались строгими и торжественными, а во взглядах их читалась холодная целеустремленность.

Глава 10

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
Выдержав торжественную паузу, Дака поднялся и произнес тоном, от которого пробирало до костей:

— Я слышу глас бога! Он зовет нас! Предстанем же перед ним и совершим положенные приношения!

Жрецы и женщины выстроились друг за дружкой; первыми встали Дака с Драманой, следом мы с Хансом, а за нами все прочие, кто был на пиру, в общей сложности человек около пятидесяти.

— Баас, — прошептал Ханс, — после того как я пригубил этот напиток, ваш достопочтенный отец явился мне и говорил со мной. Зря вы запретили мне сделать больше одного глотка, баас: содержимое чаши было очень вкусным и согрело меня.

— И что же мой отец сказал тебе, Ханс?

— Он сказал, баас, что мы с вами угодили в прелюбопытную компанию и нам стоит смотреть в оба. А еще — что не нужно вмешиваться в дела, которые нас не касаются.

Тут я вспомнил, что меньше часа назад получил точно такой же совет из сугубо земного источника. Довольно странное совпадение, если только Ханс не подслушал мою беседу или не прочел каким-то образом мои мысли. Вслух я заметил, что подобным наставлениям, конечно же, следует подчиниться, и потому велел готтентоту, что бы ни происходило, сидеть тихо, держа револьвер наготове. Однако я предупредил Ханса, что оружие следует использовать лишь в самом крайнем случае — если нам будет грозить смерть.

Процессия вышла из залы через заднюю дверь, которая находилась как раз за тем столом, где мне выпало пировать, и вступила в своего рода коридор, освещенный фонарями; я не разглядел, был ли этот ход прорыт под землей или сложен из больших камней на поверхности. Приблизительно шагов через пятьдесят мы внезапно очутились в просторной пещере, где тоже тускло светили фонари, редкие точки света во всепоглощающей тьме.

Тут все жрецы во главе с Дакой покинули нас; во всяком случае, я, озираясь по сторонам, больше не видел никого из них. Женщины остались, разделились и опустились на колени, каждая сама по себе, как молельщицы в скудно освещенном соборе, пришедшие в храм после богослужения.

Драмана, заботам которой нас, похоже, препоручили, подвела меня и Ханса к каменной скамье и сама села рядом. Я отметил, что она, в отличие от других женщин, на колени не вставала и не молилась. Какое-то время мы сидели в тишине, пялясь в темноту перед собой, где не было ни единого фонаря. Окружение навевало уныние и страх, и, не стану скрывать, на сердце у меня сделалось неспокойно. В конце концов я понял, что не могу больше терпеть, и шепотом поинтересовался у Драманы, что будет дальше.

— Должно состоятьсяжертвоприношение, — прошептала она в ответ. — Молчи, господин, у нашего бога уши повсюду.

Я внял этому голосу разума, и следующие минут десять миновали в нестерпимой тишине.

— Когда начнется спектакль, баас? — приглушенно спросил Ханс. (Однажды, еще в Дурбане, я взял его с собою в театр, чтобы он приобщился к искусству, и теперь готтентот решил, что в пещере нас ждет очередное представление, — впрочем, в каком-то смысле так оно и было.)

Я пнул Ханса в голень, чтобы он умолк, и тут издалека донеслось пение. Голоса звучали таинственно и жутко; чудилось, что напев мечется между двумя группами певцов, одна из которых выпевала строфу, а другая ей отвечала — если вы понимаете, о чем я толкую, друзья мои. Завершилось все то ли стоном, то ли возгласом отчаяния, от которого кровь буквально застыла в жилах. Чуть погодя мне показалось, что я различаю во мраке впереди какие-то движущиеся фигуры. Ханс тоже их заметил и шепнул:

— Здесь волосатые, баас.

— Ты хорошо их видишь? — спросил я.

— Да, баас. А еще лучше чую.

— Держи револьвер под рукой, — велел я.

В следующий миг во мраке перед нами вспыхнул факел, но того, кто его нес, было не разглядеть. Вот факел нырнул вниз, и послышался такой звук, будто им водили по дереву. Язычок пламени выхватил из мрака очертания груды хвороста, а затем из темноты проступили очертания высокой человеческой фигуры. Дака, в диковинном головном уборе и в белых жреческих одеждах, не в тех, в которых он был на пиру, держал на вытянутых вперед руках человеческий череп, перевернутый вверх тормашками, то есть обращенный теменной частью к полу.

— Гори, прах видений, гори! — возгласил верховный жрец. — Яви нам наши тайные желания! — С этими словами он высыпал из черепа на груду хвороста толику какого-то порошка.

Мгновенно по пещере поплыл густой и плотный дым, который, казалось, заволок все вокруг. Когда дым наконец-то рассеялся, последовала яркая вспышка, и мощное пламя осветило пространство под каменными сводами, открыв взорам жуткое зрелище.

За костром, шагах в десяти позади него, обнаружилось невероятное страшилище, омерзительная черная фигура высотой по меньшей мере в дюжину футов: это был Хоу-Хоу, такой, каким мы видели его на рисунке в пещере в Драконовых горах. Смею сказать, что неведомый художник-бушмен сильно польстил чудовищу. Великан, которого мы увидели, выглядел сущим дьяволом, какого способно породить разве что воображение умалишенного монаха, а из глазниц его струился алый свет.

Как я уже говорил, фигурой Хоу-Хоу напоминал помесь огромной гориллы, человека и некоего неизвестного науке чудища. Длинная серая шерсть росла клочьями по всему его телу. Огненно-рыжая кустистая борода свисала до пояса. Передние конечности доставали до каменного пола, на руках вместо больших пальцев были когти, а между прочими пальцами виднелись перепонки. Могучую бычью шею венчала крохотная головка, напоминавшая голову старухи; под крючковатым носом разверстые в яростном оскале толстые губы обнажали клыки, как у бабуинов; из-под внушительного, массивного надбровья свирепо смотрели глубоко посаженные глаза, полыхавшие алым. В реальности чудовище выглядело гораздо страшнее, нежели на рисунке. Под ногами его распростерлось бездыханное тело, в грудь которого вонзился коготь, а в левой руке — или лапе — Хоу-Хоу болталась голова, оторванная у того несчастного, что лежал внизу.

По всей видимости, художником, написавшим портрет Хоу-Хоу на стене пещеры в Драконовых горах, был не бушмен, как мне думалось раньше, а жрец этого бога, которого случай или судьба завели в те края, и он нарисовал Хоу-Хоу, чтобы поклоняться своему божеству даже вдали от него.

Из моей груди вырвался сдавленный вопль, и мне почудилось, что я вот-вот упаду наземь, лишившись чувств от страха перед этим дьявольским отродьем. Однако Ханс стиснул мою руку и сказал:

— Баас, не пугайся, оно не живое. Его сотворили из камня и дерева, а внутри разожгли огонь.

Я заставил себя присмотреться повнимательнее и понял, что готтентот прав.

Хоу-Хоу оказался всего-навсего истуканом! Оживал этот бог разве что в сердцах и видениях своих приверженцев!

Интересно, чье поистине сатанинское воображение могло породить сие кошмарное создание?

Я вздохнул с несказанным облегчением, велел себе успокоиться и принялся подмечать подробности, которых тут имелось в изобилии. К примеру, по обе стороны от изваяния выстроились отвратительные дикари: самцы справа, самки слева, причем чресла всех облегали белые передники. Впереди волосатых, за спиною своего вожака Даки, стояли остальные жрецы, так сказать, духовенство Хоу-Хоу, а на помосте за ними, прямо у ног изваяния, каковое высилось, как я смог разглядеть, на чем-то наподобие постамента, чтобы всем было видно, лежало мертвое тело — труп той самой самки, которая погибла от пули Ханса.

— Баас, — снова подал голос готтентот, — сдается мне, это та женщина-обезьяна, которую я застрелил на реке. Я запомнил ее милое личико.

— Коли так, давай надеяться, что нас не заставят лечь рядом с нею на помосте, — ответил я.

Что произошло дальше? А дальше я словно обезумел. И все вокруг тоже. Должно быть, ядовитый дым треклятого порошка овладел умами собравшихся в пещере. Помнится, Дака что-то говорил о прахе видений, и видений, друзья, было великое множество, в большинстве своем дурных, зловещих, подобных кошмарным снам.

Правда, прежде чем они полностью овладели мной, я сумел сообразить, что, собственно, происходит; вцепился в Ханса, который также словно лишился ума, и велел тому сидеть тихо. Затем нахлынули галлюцинации, каковые я описывать не стану, увольте. Вы наверняка читали о воздействии на разум китайского опия; все было приблизительно так, разве что намного хуже.

Мне грезилось, что Хоу-Хоу сошел со своего постамента и танцующей походкой двинулся через пещеру; что он наклонился надо мной и поцеловал меня в лоб. Думаю, на самом деле меня поцеловала Драмана, ибо и она будто спятила. Все дурное, что мне довелось совершить в своей жизни, проплывало перед мысленным взором, и я сознавал, что беспредельно и бессовестно грешен, поскольку ни единого доброго поступка почему-то не вспоминалось. Волосатые затеяли сатанинскую пляску возле изваяния, женщины вокруг рычали и вопили, их лица были искажены так, что невозможно описать, а жрецы размахивали руками и издавали восторженные крики, подобно тем несчастным, что преклонялись пред Ваалом, как рассказывается в Ветхом Завете[159]. Если коротко, это было настоящее приношение дьяволу.

Но все же это исступление неким странным образом оказалось весьма приятным, и я даже как будто наслаждался им. Из этого, друзья мои, следует, насколько злы и порочны мы, люди. Лицезрение преисподней, когда ты крепко стоишь обеими ногами на тверди сего мира, не лишено для нас удовольствия, пускай даже тебя на какое-то время и околдовывают адские испарения.

Но затем наваждение исчезло, сгинув столь же внезапно, как и пришло, и я очнулся. Моя голова лежала на плече Драманы, — а может, это ее голова лежала на моем плече, я уже, признаться подзабыл; Ханс истово лобызал мой башмак, в полной уверенности, что это чело некоей туземной красотки, с которой он водил знакомство лет тридцать тому назад. Я ткнул готтентота в курносый нос. Он встрепенулся и принялся извиняться, а потом прибавил, что это была самая крепчайшая дакка — так зовется растение, которое туземцы курят, одурманивая себя, — из всех, какие ему когда-либо доводилось пробовать.

— Да уж, — согласился я. — Теперь мне ясно, откуда берется колдовское могущество Зикали. Не удивительно, что ему хочется пополнить запас листьев этого дерева, и понятно, почему он не поленился послать нас за ними в такую даль.

Тут я умолк, поскольку нечто привлекло и полностью поглотило мое внимание. В пещере вдруг словно бы резко похолодало, а участники церемонии внезапно, в полную противоположность своему недавнему разнузданному поведению, сделались чинными и чопорными, будто ими всеми овладел дух миссис Гранди[160]. Они застыли, буквально источая благочестие, и благоговейно воззрились на жуткое изваяние своего свирепого божества. Правда, мне в этом напускном благочестии виделись лицемерие и жестокость. Чудилось, что все в пещере ожидают развязки какой-то кровавой драмы, причем ожидают с жестокой радостью, каковая, безусловно, могла быть следствием миновавшего нечестивого помутнения умов. Мнилось, будто пиршество повторяется на новый лад. Если сперва жрецы и их женщины опьянели от спиртного и протрезвели благодаря напитку, которым закончили трапезу, то сейчас присутствующих одурманили пары, а в чувство привело нечто, мне неведомое. Хотя вполне возможно, что правильнее было бы сказать не «нечто», а «некто», и не исключено, что этим кем-то был Сатана, которому они служили!

Костер по-прежнему горел ярко, хотя и перестал извергать ядовитый дым (теперь огонь лизал чистый, ничем не посыпанный хворост). В свете костра я разглядел, как Дака простирает руки к жуткому истукану. Что верховный жрец говорил при этом, я не знаю, ибо в ушах у меня до сих пор звенело и я ничего не слышал. Но затем Дака обернулся, указал на нас и поманил к себе.

— Что он хочет от нас? — спросил я Драману, которая сидела рядом, являя собою великолепный образчик благопристойности.

— Он говорит, что вы должны приблизиться и принести богу жертву.

— Какую именно? — уточнил я, сразу предположив, что нас могут принудить к кровопролитию.

— Жертву священного пламени, которое Владыка огня, — тут Драмана показала на Ханса, — носит при себе.

Я недоуменно покачал головой, но тут вмешался Ханс:

— Баас, наверное, она говорит о спичках.

Ну конечно! Я попросил готтентота достать из кармана новый коробок спичек и поднять его над головой. Вооружившись этим коробком, мы обогнули костер и склонились, подобно библейскому военачальнику, который, исцеленный пророком, клялся поклониться в доме Риммона[161], перед звероподобным изваянием Хоу-Хоу. Затем, следуя негромким наставлениям Даки, Ханс торжественно водрузил спичечный коробок на каменный помост, и нам позволили вернуться на прежнее место.

Невозможно вообразить себе ничего более нелепого и смехотворного, нежели эта сцена. На мой вкус, ее несомненная нелепость была вызвана — или, по крайней мере, подчеркнута — свойственными тамошней обстановке противоречиями, разительными и поистине пугающими. Над нами возвышался дьяволоподобный истукан, окруженный верными жрецами, чьи лица озарял пыл религиозного рвения, а рядом с изваянием стояли длинными рядами волосатые, лишь отчасти похожие на людей; свет костра достигал самых отдаленных уголков пещеры и выхватывал из мрака распростертые фигуры молящихся.

В общую картину совершенно не вписывались ни я, загорелый и в потрепанной в скитаниях одежде, ни чумазый, не испытывавший ни малейшего благоговения Ханс с коробком спичек в руке. Этот дурацкий коробок он в конце концов положил в точности посредине каменного помоста, в шести дюймах от раздувшегося тела косматой самки, застреленной им на реке. В этих масштабных, скажем так, декорациях коробок выглядел крошечным и настолько неуместным, что я с трудом сдержал рвущийся наружу истерический смех. Внутренне содрогаясь от хохота, который мне все-таки удалось подавить, я поспешно вернулся к каменной скамье, волоча за собою Ханса. На наше счастье, готтентоты не склонны открыто предаваться веселью, иначе, пожалуй, беды было бы не миновать.

— Зачем этому Хоу-Хоу понадобились наши спички, баас? — спросил Ханс. — Ведь огня у него и без того в избытке.

— Верно, — согласился я, — вот только здешний огонь, думаю, совсем иного рода.

Тут я заметил, что Дака тычет рукою вправо и что взгляды всех присутствующих устремлены в том направлении.

— Жертвоприношение начинается! — пробормотала Драмана.

Из темноты появилась высокая женщина, облаченная в тонкое белое покрывало; ее вели двое стражников из числа волосатого народа. Эту женщину поставили перед помостом, на котором лежали тело самки и коробок спичек, и она замерла, глядя прямо перед собой.

— Кто это? — спросил я.

— Прошлогодняя невеста бога. Жрецы вволю с нею натешились, а теперь передают в вечное владение божеству, — ответила Драмана с ледяной улыбкой.

— Хочешь сказать, госпожа, что они собираются убить бедняжку? — ужаснулся я.

— Бог примет ее в свои владения, — отозвалась Драмана загадочно.

В этот миг один из дикарей сорвал с жертвы покрывало, и нашим глазам предстала очень красивая женщина в белом платье с глубоким вырезом; наряд был таким коротким, что едва прикрывал колени. Высокая и статная, с черными волосами, что струились по плечам, красавица стояла совершенно неподвижно.

Вдруг все прочие женщины в пещере вскочили и закричали:

— Поженим ее с богом! Поженим ее с богом! Выпьем же из чаши, которая через нее соединит нас с богом!

Двое волосатых приблизились к жертве. Каждый из них сжимал что-то в кулаке, но я не видел, что именно. Они встали рядом, словно в ожидании сигнала. Воцарилась тишина; я вглядывался в женщин вокруг и читал на их лицах порочную страсть, побуждавшую простирать руки и указывать на жертву. Эти лица повергали в ужас, и я возненавидел всех присутствующих женщин, за исключением Драманы, которая, как я с облегчением отметил про себя, ничего не кричала и рук не протягивала.

Что мне предстояло увидеть? Неужели некий чудовищный обряд, наподобие тех, которые, по слухам, негры отправляли на Гаити и на западном побережье Африки? Если так, то я не потерплю подобного издевательства. Какая бы опасность ни грозила мне самому, я знал, что не смогу допустить расправу над невинной женщиной, и мои пальцы, чисто автоматически, сомкнулись на рукояти револьвера.

У Даки был такой вид, словно он собирается что-то сказать, произнести, наверное, роковое слово. Я на глазок прикинул расстояние между нами, выбирая, куда лучше целиться, чтобы всадить пулю в его большую голову и принести здешнему богу жертву, которую тот явно не ждет. Пожалуй, изреки верховный жрец то самое слово, я бы и вправду прикончил негодяя на месте, ибо вам известно, друзья мои, что я ловко обращаюсь с револьвером. И, полагаю, сложись все таким образом, сейчас некому было бы поведать вам эту историю.

Но в то роковое мгновение жертва всплеснула руками и произнесла звонким, громким голосом:

— Я требую древнего права вознести молитву богу, прежде чем меня ему отдадут!

— Говори, — откликнулся Дака, — но поторопись.

Женщина повернулась к изваянию, сделала реверанс, а затем обернулась вокруг своей оси и заговорила, обращаясь к божеству, но глядя при этом на собравшихся в пещере валлу и дикарей.

— О чудовище Хоу-Хоу, — воскликнула она, и ее голос был исполнен презрения и горечи, — которое мой народ почитает себе на горе! Та, кого украли из семьи, пришла к тебе, потому что не пожелала ублажать никого из вон тех жрецов и теперь должна заплатить за это своей кровью! Пусть будет так, но прежде, чем погибнуть, я хочу кое-что сказать этим жрецам, заплывшим жиром и погрязшим в пороках. Внемлите же! Мной овладел дух, ниспославший видение! В нем это место было покрыто водой, и я видела языки пламени, что вырывались из воды! Сие чудовищное изваяние обрушилось, превратившись в пыль, а твои греховные служители, Хоу-Хоу, сгорели дотла, и от них не осталось даже косточек. Пророчество! Пророчество! Пусть всякий, кто слышит меня, вспомнит о древнем пророчестве, ибо близок срок, когда оно сбудется!

Тут женщина пристально поглядела на нас с Хансом, снова взмахнула руками, и я уж было подумал, что далее она собирается обратиться лично к нам. Однако, даже если таково и было ее первоначальное намерение, бедняжка передумала и умолкла.

Жрецы и прочие внимали ей в потрясенном молчании, если не в страхе. Но затем они испустили дружный вой негодования, а когда тот стих, над толпой разнесся гневный голос Даки:

— Убейте эту богопротивную ведьму! Да свершится жертвоприношение!

Двое волосатых подступили к жертве, и вот тут-то я разглядел, что они сжимали в лапах мотки веревки, которой, по всей видимости, собирались связать женщину. Однако та оказалась чрезмерно ловкой и шустрой для них, одним прыжком очутившись на помосте, где лежали труп самки волосатых и коробок спичек. В следующий миг в руке ее сверкнул нож. Должно быть, она прятала оружие в складках платья. Женщина занесла руку — и вонзила нож себе в грудь, вскричав:

— Моя кровь да падет на вас, жрецы Хоу-Хоу!

После чего рухнула на помост и больше уже не шевелилась.

В гомоне, который последовал за ее гибелью, я разобрал слова Ханса:

— Какая храбрая женщина, баас! Я уверен: все, что она говорила, сбудется. Можно мне застрелить этого жреца, баас? Или баас сам справится?

— Нельзя, — произнес я, но больше ничего сказать не успел, потому что меня оглушил поднявшийся гвалт.

— Бога лишили положенной жертвы! — вопили жрецы. — Бог голоден! Накормим его чужестранцами!

Дака, прекрасно слышавший эти крики, покосился на нас, и я понял, что пора действовать.

— Знай, о Дака, — воскликнул я, вставая со скамьи, — что едва лишь кто-нибудь прикоснется к нам, мой товарищ, Владыка огня, поступит с тобой так, как обошелся с псом у дверей твоего дома!

По всей видимости, Дака поверил, ибо немедля сделался угодливым.

— Вам нечего бояться, о чужестранцы, — сказал он. — Вы пришли к нам как гости, как посланцы Повелителя духов. Ступайте же с миром.

По его сигналу другие жрецы разбросали костер, и пещера почти мгновенно погрузилась во мрак, тем более что заодно затушили и несколько фонарей.

— За мной! Скорее, скорее! — прошептала Драмана, беря меня за руку, и повлекла нас в непроглядную тьму.

Мы очутились в каком-то коридоре — в том же самом или нет, не знаю, однако он вывел нас в залу, в которой мы недавно пировали. Там было пусто, но фонари продолжали гореть. Драмана пересекла залу и привела нас в дом. Мы кинулись к своим постелям и обнаружили, что к нашим ружьям никто, похоже, не прикасался. Убедившись, что мы абсолютно одни, ибо все ушли на церемонию жертвоприношения, я обратился к нашей спутнице:

— Госпожа Драмана, верно ли подсказывает мне сердце? Или я ошибаюсь, полагая, что ты рвешься сбежать из тени Хоу-Хоу?

Драмана настороженно огляделась, а затем ответила, понизив голос:

— Господин, таково мое сокровенное желание. Если же мне спастись не суждено, — прибавила она со вздохом, — то уж лучше смерть, чем такая жизнь. Знайте, что семь лет назад меня привязали к той Скале приношений, к которой завтра привяжут и мою сестру, ибо наш бог выбрал меня, а слепой ужас сородичей отдал меня в его власть. Хотя на самом деле, господин, это Дака положил на меня глаз и отдали меня не богу, а именно Даке.

— Почему же ты до сих пор жива? — спросил я. — Ведь мы видели, что прошлогоднюю невесту собирались принести в жертву.

— Господин, разве я не дочь старого Валлу, правителя тех, кто живет на суше, и разве через меня нельзя добиться власти над ними? Пускай власть эта и не слишком велика, ибо я рождена младшей женою своего отца, старого Валлу, тогда как моя сестра Сабила — дочь его старшей жены. Но не зря говорят, что пташка клюет по зернышку. Потому-то я до сих пор и жива.

— Каковы же намерения Даки, госпожа Драмана?

— Думаю, они таковы, мой господин. С того времени, когда, как гласит молва, великий огонь обрушился на остров и уничтожил древний город, в наших краях было две власти: жрецы Хоу-Хоу повелевали разумами людей и дикого лесного народа, а вожди Валлу правили повседневной жизнью и считались наследными владыками. Ныне же Дака, который, когда не пьян и не предается иным порокам, весьма предусмотрителен и честолюбив, желает повелевать всем и вся, привнести свежую кровь в наши земли и, быть может, возродить тот великий народ, каким, если верить преданиям, мы были в незапамятные времена, когда пришли сюда то ли с севера, то ли с запада. Он выжидает, надеясь взять в жены мою сестру, законную наследницу старого Валлу, который сильно одряхлел. Тогда Дака нанесет удар и, прикрываясь ее именем, захватит всю полноту власти.

Жрецы, как ты видел сам, немногочисленны и не способны устроить такой переворот своими силами, зато им повинуется Дикий народ, который известен под прозвищем детей Хоу-Хоу. Эти дикари разгневаны, потому что на днях одна из их самок была убита на реке и ее тело сегодня положили к ногам божества. Волосатые думают, что виноваты валлу, им невдомек, что самку убил твой слуга, вон тот желтокожий коротышка. Или же они знают истинного виновника смерти, но полагают, будто он убил ее по приказанию Иссикора, нареченного, как мы слыхали, моей сестры Сабилы.

Потому дикари хотят пойти на валлу войной, ведомые жрецами Хоу-Хоу, а последнего они зовут своим отцом, ибо, сам видишь, его изваяние почти на одно лицо с ними. Волосатые потихоньку собираются на острове, приплывают туда на бревнах и на вязанках тростника, и к завтрашнему вечеру все будет готово. После обряда, что известен как Священное бракосочетание, когда мою сестру Сабилу привяжут к Скале приношений между негаснущими кострами, дикари во главе с Дакой нападут на город на берегу — без жрецов они на такое сроду не отважатся. Город, конечно, сдастся, и Дака убьет моего престарелого отца, благородного Иссикора и всех прочих носителей древней крови и потребует, чтобы его признали новым Валлу. После того он намеревается отравить лесных демонов, ибо хорошо разбирается в ядах, а затем, как я говорила, приведет свежую кровь в эти земли, богатые и плодородные, и станет правителем нового могучего королевства.

— Какой дерзкий план! — Признаться, друзья мои, я не мог не восхититься, поскольку, слушая рассказ Драманы, начал даже испытывать некоторое уважение к этому злодею Даке, который, несомненно, обладал известной смелостью воображения и являл собою разительную противоположность беспомощным, одержимым суевериями жителям прибрежного города. — Но скажи, госпожа Драмана, что будет тогда со мной и с моим товарищем, которого кличут Владыкой огня?

— Не знаю, господин, я мало говорила с Дакой после твоего прибытия, да и те, с кем он делится своими тайными замыслами, со мной тоже не беседовали. Думаю, он опасается вас, считая колдунами почти столь же могущественными, что и обитающий на юге Зикали, величайший из пророков. Вполне возможно, Дака надеется, что вы поможете ему основать новое государство. В этом случае он постарается удержать вас при себе и убьет, только если вы попытаетесь сбежать. С другой стороны, вдруг волосатые сообразят, что это именно вы убили их самку, и потребуют у Даки ваши жизни? Тогда он, рассудив, что разумнее будет уступить желанию дикарей, может отдать распоряжение, и на пиру, которым завершается Священное бракосочетание, вас обоих свяжут и положат на помост, и кровь будет вытекать из ваших тел, а жрецы станут ее пить, якобы устами Хоу-Хоу. Не знаю, господин, но думаю, что все решится на совете жрецов, который состоится завтра.

— Спасибо, — поблагодарил я ее. — Спасибо за откровенность, сколь бы ни омерзительны были эти подробности.

— Пока же, — продолжала Драмана, — вам ничто не грозит. Более того, мне велено всячески вас ублажать, а завтра, когда жрецы будут готовиться к Священному бракосочетанию, показать все, что вы пожелаете увидеть, и оделить вас ветвями Древа видений, листья которого столь хочет получить пророк Зикали.

— Спасибо, — повторил я. — Мы будем рады прогуляться с тобой, госпожа, даже если опять хлынет дождь, который, судя по всему, до сих пор продолжается — вон как барабанит по крыше. Насколько я понимаю, ты мечтаешь сбежать сама отсюда и спасти свою сестру. Что ж, госпожа Драмана, позволь открыть тебе правду: мы — мой товарищ, избравший личину желтокожего карлика, и я сам, такой, каков я есть, — великие колдуны и обладаем силой куда более грозной и могущественной, чем это может показаться с первого взгляда. Потому не исключено, что мы сумеем помочь тебе и твоей сестре, а также совершить иные подвиги, намного более примечательные. Однако нам может понадобиться твоя помощь, ибо всем ведомо, что великое нередко свершается посредством малого. Поведай же, о Драмана, можем ли мы полагаться на тебя?

— Я с вами до самой смерти, господин, — отвечала она.

— Да будет так, Драмана, ибо не сомневайся: если ты нас подведешь, то умрешь немедля.

Глава 11

ВОДЯНЫЕ ЗАТВОРЫ
Дождь лил всю ночь напролет, и это был не обычный тропический ливень, а самый настоящий вселенский потоп. Даже и не припомню, чтобы мне еще когда-либо в жизни доводилось попадать под такие потоки воды, какие лились тогда на крышу нашего дома — построенного, надо отдать валлу должное, со всей потребной надежностью, иначе бы его попросту смыло. Когда мы встали поутру и выглянули за дверь, то выяснилось, что повсюду плещется вода, а между небом и землей словно бы возвышается гигантская водяная стена.

— Озеро наверняка разольется, баас, — сказал Ханс.

— Думаю, ты прав, — согласился я. — Не будь тут нас самих, я бы пожелал, чтобы все мерзавцы-жрецы и все дикари на этом острове утонули.

— Не получится, баас. В крайнем случае они заберутся на гору. Правда, вода может залить пещеру Хоу-Хоу, но его уже давно пора помыть.

— Если вода проникнет в пещеру, значит она затечет в гору, и… — Я умолк, поскольку меня посетила неожиданная мысль.

Мне запомнилось, что пол пещеры довольно круто шел под уклон, в направлении основания горы. Возможно, в далекие времена, когда вулкан бурно извергался, эта пещера была всего-навсего узким ходом, проточенным испарениями или лавой в толщине скал. С годами этот ход становился все шире, покуда не достиг своего нынешнего состояния. Допустим, потоки воды зальют пещеру и доберутся до недр вулкана; логично предположить, что тогда произойдет нечто малоприятное. Вулкан ведь до сих пор являлся действующим — об этом свидетельствовали клубы дыма над жерлом и струя раскаленной лавы, которую мы видели на южном склоне. А вода и огонь, как всем хорошо известно, не очень-то сочетаются друг с дружкой. Они производят пар, а благодаря пару все вокруг расширяется. Эта мысль завладела мной настолько, что я даже начал гадать, не была ли она своего рода откровением, ниспосланным мне небесами. Хансу я ничего говорить не стал: будучи туземцем, готтентот совершенно не разбирался в подобных вопросах.

Немного погодя один из жрецов принес еду. Вместе с завтраком мы получили сообщение от Даки: мол, он сожалеет, но никак не сумеет сегодня уделить гостям время, поскольку у него множество забот, зато госпожа Драмана вскоре прибудет сюда и, если закончится дождь, покажет нам местные достопримечательности.

Драмана не замедлила прийти — я надеялся, что так и будет, — и сразу же заговорила о ночном ливне, подобного которому, по ее словам, в этих краях еще не бывало. Она прибавила, что нынче все жрецы поднялись рано и побежали закрывать огромные каменные затворы, преграждающие путь озерной воде, дабы та не затопила возделанные земли и не погубила урожай.

Я сказал, что весьма интересуюсь такими устройствами, и начал расспрашивать о затворах, но Драмана честно призналась, что не разбирается в том, как они устроены и работают. Она предложила отвести меня на место, чтобы я смог увидеть затворы своими глазами.

Я поблагодарил ее и спросил, сильно ли поднялась вода в озере. Драмана ответила, что пока не сильно, однако все может измениться на протяжении дня и следующей ночи, когда в озеро вольются воды реки, которая впадает в него с севера и наверняка сейчас разлилась. Жрецы опасались наводнения, а потому решили закрыть затворы, что, учитывая тяжесть каменных створок, было непростой задачей. Одну женщину, из любопытства пришедшую поглазеть, ударило рычагом — во всяком случае, так я понял со слов Драманы, — и бедняжка погибла. Ее тело осталось лежать подле затворов, поскольку закон возбранял жрецам Хоу-Хоу и их слугам прикасаться к мертвой плоти в промежутке между пиром видений, что состоялся прошлым вечером, и свадебным пиром, который был запланирован на завтра.

— На последнем торжестве, — многозначительно добавила Драмана, — мертвечины бывает в избытке.

— Значит, это кровавый пир? — уточнил я.

— Верно, господин, и я молюсь о том, чтобы на нем не пролилась ваша кровь.

— Не беспокойся за нас, госпожа, — отмахнулся я с деланой беспечностью, за которой таилась одолевавшая меня самого тревога. А потом попросил рассказать, какова суть обряда, когда богу посвящают его невесту.

— Вот как все обстоит, господин, — отвечала Драмана. — Незадолго до полуночи, когда взойдет полная луна, на остров приплывет лодка из города валлу. Жрецы встретят невесту и привяжут ее к скале, что торчит из земли между негаснущими кострами. Затем лодка отойдет от берега и будет ждать в отдалении. Жрецы тоже уйдут, и невеста останется одна. Я знаю все это, господин, потому что сама была невестой бога. В одиночестве бедняжка пробудет до той поры, покуда ее не коснется первый луч солнца. Тогда из пещеры выйдет верховный жрец, облаченный в шкуры, чтобы походить на бога, а за ним будут следовать женщины и волосатые, издавая радостные возгласы. Жрец освободит невесту, ее уведут в пещеру, и там, господин, она сгинет навеки.

— Скажи, Драмана, а ты уверена, что твою сестру и впрямь привезут сюда?

— Конечно, господин, ведь если мой отец Валлу, Иссикор или кто-нибудь еще откажутся отдавать Сабилу богу, их убьют сородичи, которые верят, что в этом случае на валлу обрушатся всевозможные бедствия. Если ты не спасешь мою сестру Сабилу своими колдовскими умениями, о господин, то она станет супругой Хоу-Хоу, то есть женой Даки.

— Мне нужно все обдумать, — ответил я. — Но если я решу помочь, скажи, правильно ли я понимаю, что ты тоже желаешь сбежать с этого острова?

— Господин, я ведь уже говорила тебе об этом. Прибавлю только, что Дака ненавидит меня. Едва у него в руках окажется Сабила, истинная наследница древней крови моего народа, с которой мне в этом не соперничать, то участь моя будет решена: меня поставят там, где стояла вчера та несчастная женщина, выбравшая смерть, чтобы не допустить худшего жребия. Спаси меня, господин, спаси, если можешь!

— Сделаю все, что только в моих силах, — пообещал я, нисколько не покривив душой; я и вправду намеревался спасти Драману, а заодно и самого себя.

Далее я взял с нее клятву беспрекословно мне во всем повиноваться, и Драмана охотно поклялась. Потом я попросил ее раздобыть для нас лодку.

— Это невозможно, господин. Дака умен, он позаботился о том, чтобы вы не смогли уплыть отсюда. Все наши лодки оттащили на другую сторону острова, и там за ними присматривают лесные демоны. Вот почему Дака позволил вам свободно ходить где вздумается: он знает, что вы не покинете остров, если только не отрастите крылья. Озеро слишком широкое, чтобы пускаться вплавь, а у берега, населенного валлу, водятся крокодилы.

Как легко догадаться, друзья мои, это был серьезный удар по моим планам. Впрочем, я сумел сохранить спокойствие и сказал, что коли так, то нужно будет придумать что-то еще, а затем справился, обитают ли крокодилы в прибрежных водах острова. Драмана ответила, что их тут никогда не видели; должно быть, хищников отпугивало пламя негаснущих костров или смрад, исходящий от клубов дыма над горою.

Поскольку ливень прекратился, хотя бы на некоторое время, я предложил отправиться на прогулку, и мы вышли наружу. Мы не слишком боялись непогоды, ибо, чтобы защитить нас от воды с небес, Драмана принесла три самых диковинных костюма, какие мне только доводилось видеть. Каждый состоял из двух громадных листьев водяной лилии, которая росла в озере; эти листья были сшиты вместе, а наверху, там, где раньше крепились стебли, имелась дыра, куда полагалось просовывать голову. По бокам тоже проделали отверстия для рук. Этот костюм отталкивал влагу получше любого макинтоша, и единственным его недостатком было то, что листья, как мне объяснили, через три дня приходилось выбрасывать.

Облачившись в сии причудливые одеяния, мы вышли наружу, под дождь, который в Англии бы сочли проливным, однако по сравнению с тем, что обрушился на остров ночью, это была легкая морось. Следует пояснить, что непогода была нам на руку, ибо даже самая любопытная кумушка из числа местных не отважилась бы высунуть свой носик на улицу. Поэтому мы смогли без малейших помех, нисколько не опасаясь вызвать подозрения, обследовать поселение, где проживали служители культа Хоу-Хоу.

Поселение сие было небольшим, поскольку жрецов никогда не насчитывалось более пяти десятков; даже если прибавить к этой коллегии, как звалось собрание жрецов у древних римлян, их жен и прислужниц, которых у каждого было по три или четыре, все равно население деревни оставалось незначительным.

Мне показалось весьма странным, что на острове нет ни детей, ни стариков. Быть может, дети здесь попросту не рождались, а жители острова умирали молодыми; либо же старых и малых тут приносили в жертву Хоу-Хоу. Не исключено, впрочем, что тех и других переправляли через озеро на сушу и селили где-то в уединенном месте. Со стыдом признаю, что, захваченный своими приключениями и выпавшими на нашу долю опасностями, я не потрудился изучить этот вопрос; возможно даже, что я спрашивал, но ответа не получил. Лишь впоследствии у меня нашлось время поразмышлять над этим странным обстоятельством.

Хочу также добавить, что, не считая Драманы и немногих отвергнутых жен, обреченных, полагаю, на принесение в жертву богу, все прочие представительницы слабого пола на острове были отъявленными лицемерками и даже еще более ревностными поклонницами Хоу-Хоу, чем мужчины. Это я понял, когда сидел среди них на пиру видений в пещере.

Итак, дома в поселении жрецов выглядели точно такими же, как и тот, в котором поселили нас с Хансом, а прибирались в них слуги — вернее, рабы — из племени хоу-хоуа. Эти последние были совершенно дикими и отвратительными на вид, совсем как наши южноафриканские бушмены, однако отличались умом и, если их приручить, могли выполнять самую различную работу. Еще они исправно слушались повелений своего божества Хоу-Хоу, точнее, приказаний его жрецов и истово ненавидели валлу, с которыми вели непрестанную войну, хотя сами жрецы происходили из того же народа.

Вскоре дома остались у нас за спиною, и мы очутились среди возделанных полей, за которыми, как объяснила Драмана, также ухаживали рабы из числа хоу-хоуа. Дикари трудились на полях на протяжении года, а затем возвращались в леса к своим самкам, потому что их допускали на остров исключительно в качестве рабочей силы, не более того. Земля тут была чрезвычайно плодородной, о чем можно было судить по обильному урожаю, пускай и изрядно прибитому проливным дождем. Эти поля окружало некое подобие волнолома, сложенного из глыб застывшей лавы; должно быть, прежде вместо полей тут были отмели, покрытые озерной водой, чем и объяснялось плодородие почвы. Повсюду пролегали оросительные каналы, которыми, по словам Драманы, пользовались в жаркое время года при засухах; вода поступала на поля через пресловутые затворы, о которых я уже упоминал. Пожалуй, этим описанием я и ограничусь; прибавлю лишь, что система искусственного орошения была очередным доказательством того, что валлу происходили от какого-то цивилизованного народа. Поля простирались до самого мыса, обращенного к берегу валлу, а в противоположном направлении они тянулись, насколько хватало глаз, — как далеко, точно не знаю, ибо в ту сторону мы не ходили.

С мыса мы различили в отдалении несколько подвижных черных пятен на воде. Я спросил Драману, не бегемоты ли это, и женщина ответила:

— Нет, господин, это лесные демоны, которые, повинуясь зову божества, плывут на остров на бревнах и вязанках тростника, чтобы сразиться в грядущей войне против валлу. С дальней стороны горы их собралось уже несколько сотен, а к ночи приплывут все самцы, на берегу останутся только самки, престарелые и детеныши, которых они прячут в глубине леса. На третий день, считая от сегодняшнего, волосатые поплывут обратно через озеро, ведомые жрецами во главе с Дакой, и нападут на город валлу.

— За три дня может случиться всякое, — заметил я, но развивать свою мысль не стал.

Мы вернулись к поселению, дошли до зева пещеры, а оттуда по тропе, что бежала вдоль волнолома, достигли Скалы приношений, по бокам которой пылали те таинственные столбы пламени, каковые, по моему мнению, питались природным газом из чрева вулкана. Они были не слишком высокими — во всяком случае, в тот момент, — и пламя поднималось вверх футов на восемь-десять, никак не более. Но огонь горел не угасая, и так было, если верить Драмане, с начала времен. Между столбами пламени, на небольшом расстоянии от обоих, располагалась каменная колонна с каменными же кольцами, — несомненно, к ним-то и привязывали невест бога. Я отметил про себя, что с колец свисали свежие веревки, предназначенные для несчастной Сабилы.

Осмотрев на Скале приношений все, что только можно было осмотреть, в том числе ступени, по которым выводили жертву, мы прошли к длинному сараю с остроконечной крышей из тростника; там располагалась машинерия, если позволительно будет так выразиться, то есть механизм, управлявший водяными затворами. Драмана отперла тяжелую деревянную дверь каменным ключом странной формы, который достала из кошеля. Она поведала нам, что получила этот ключ от Даки, обязавшись возвратить его, когда мы побываем в сарае.

Как выяснилось, внутри было много интересного. У стены сарая пролегал основной оросительный канал, шириною приблизительно в дюжину футов. Таким образом, под серединой крыши имелся ров, целиком заполненный водой, которая не позволяла увидеть его дно. С обеих сторон рва в камне были пробиты, под прямым углом, глубокие желоба, сейчас перекрытые увесистыми каменными плитами толщиною дюймов в шесть или семь. Когда эти плиты опускались в особые ниши внизу, как бы сливаясь с дном желобов, вода из озера устремлялась в каналы; если коротко, этих плит было вполне достаточно, чтобы надежно преградить путь озерной воде и помешать наводнению.

Возможно, вам станет более понятно, если я приведу такой пример. Когда мы с Гудом в последний раз вместе ездили в Лондон, то отправились в заведение мадам Тюссо и видели там знаменитую гильотину, печально прославившуюся в дни Французской революции. Лезвие этой гильотины, если помните, поднималось на двух столбах, а затем ему позволяли упасть, отделяя тем самым голову казнимого от тела. Теперь вообразите, что эти опоры — каменные стены ямы, а вместо узкого лезвия имеется массивная железная плита. Нет, не железная, а каменная. Если поднять ее по опорам до самого верха, она полностью заполнит собою промежуток до верхней перекладины, и воде, которая обычно течет между опорами, некуда будет деваться. Плита преградит ей путь. Теперь понятно?


Поскольку Гуд, плохо разбиравшийся в таких вопросах, озадаченно смотрел на друга, Аллан продолжил свое объяснение:

— Наверное, лучше будет попросить вас вообразить решетку на воротах замка. Даже вы, Гуд, наверняка видели такую решетку, которая представляет собой этакую дверь и движется в пазах. Да, водяной затвор жрецов Хоу-Хоу в точности и был такой вот подземной, точнее, подводной решеткой, которую, желая выдвинуть, поднимают по пазам, вместо того чтобы опускать. Не будь уже так поздно, я бы нарисовал.

— Не надо, я понял, — ответил Гуд. — Полагаю, в движение она приводилась воротом?

— Ну, Гуд, вы еще скажите, осликом, что ходил по кругу! Да валлу знать не знали никаких воротов и лебедок! Нет, они пользовались рычагом — устройством более простым и древним. В верхней части этого водяного затвора была просверлена дыра, и в нее вставили каменный болт, который другим концом утыкался в зарубку у основания рычага, образуя своего рода передаточный механизм. Что касается рычага, то это был толстый каменный брус — дерево явно сочли непригодным для такой цели — около двадцати футов в длину. Когда затвор полностью опускался в нишу на дне желоба, торец рычага, естественно, поднимался высоко в воздух, почти доставая до крыши сарая.

Если требовалось поднять затвор, чтобы отмерить количество воды, выливавшейся в оросительные каналы, или чтобы отрезать приток воды при наводнении, мужчины тянули рычаг за веревки, привязанные к торцу. В результате этот торец двигался вдоль полудюжины каменных скоб на стене, и его закрепляли на нужной высоте. В таком положении он оставался до тех пор, пока его не высвобождали, снова прилагая значительные физические усилия, и он взлетал к крыше, позволяя каменной плите погрузиться на дно канала и открыть проход для озерной воды.


Так вот, поскольку ожидалось сильное наводнение, рычаг, как мы увидели, был поднят до самого верха. Я отметил, что его торец располагается футов на пять-шесть выше уровня воды, а нижняя часть закреплена у последней скобы, находившейся едва ли в футе над полом.

Мы с Хансом тщательно изучили это примитивное, но весьма действенное устройство для предотвращения переливов и наводнений. Предположим, подумалось мне, кто-то захочет освободить рычаг, чтобы затвор опустился и вода потекла дальше. Как это можно сделать? Судя по всему, тут потребуются объединенные усилия многих мужчин, которые станут давить на рычаг, пока тот не выскользнет из скобы и пока затвор не опустится. Или же можно попытаться расколоть камень рычага, и тогда произойдет то же самое. Двоим мужчинам, то есть нам с Хансом, высвободить рычаг из скобы явно не по зубам; сомневаюсь, что здесь хватило бы усилий даже десятка крепких рук. И сломать вдвоем этот каменный брус тоже невозможно: на взгляд и на ощупь казалось, что рычаг сделан из камня, твердого, как сталь. Конечно, будь у нас особые пилы, какими пользуются камнерезы, мы могли бы справиться с такой задачей, в особенности располагай мы избытком времени. Но, увы, пилы у нас не имелось, а потому следовало признать, что одолеть эту каменюку нам не по плечу.

Однако, друзья мои, даже из самого затруднительного положения можно найти выход, если знать, где и что искать. Признаюсь, мне самому на ум не приходило ничего путного, но почему бы не спросить у Ханса? А вдруг готтентот сумеет что-нибудь подсказать? Мой Ханс вообще отличался остротой ума и нередко, основываясь на своем первобытном чутье туземца, довольно успешно справлялся струдностями; иной раз все мои потуги цивилизованного человека выглядели на его фоне довольно жалкими.

Заговорив с ним на голландском и стараясь сохранять спокойствие, чтобы Драмана не догадалась об охватившем меня возбуждении, я обратился к готтентоту с такими словами:

— Допустим, Ханс, мы с тобой вдвоем и некому нам помочь, кроме, быть может, этой вот женщины. Нам нужно сломать вон тот каменный брус и заставить водяной затвор опуститься, чтобы вода из озера потекла дальше. Как, по-твоему, это можно сделать и какие подручные средства нам пригодятся?

Ханс осмотрелся, по обыкновению дергая себя за поля драной шляпы, и покачал головой:

— Не знаю, баас.

— Так подумай, — строго велел я. — Хочу проверить, совпадут ли твои догадки с моими собственными.

— Если они совпадут с догадками бааса, значит это полная чушь, — ответил Ханс, угодив своим ехидным ответом в самое яблочко. Однако при этом он сохранял на лице выражение покорной тупости, за что мне немедленно захотелось его пнуть.

Затем Ханс молча отодвинулся от меня и принялся с небрежным видом разглядывать рычаг, уделяя особое внимание каменной скобе над полом. Потом пояснил по-арабски, чтобы Драмана могла понять, в чем дело, что он хочет узнать, насколько глубок ров, — с уровня пола сделать это не представлялось возможным. Готтентот стремительно, с проворством обезьяны, вскарабкался по рычагу и уселся наверху, скрестив ноги, прямо под каменной петлей, которую я описывал ранее. Так он просидел какое-то время, вглядываясь то ли в глубину рва, то ли в дно желоба за плитой, которое, разумеется, оставалось почти сухим, поскольку затвор перекрывал приток воды.

— Тут слишком темно, — наконец пожаловался Ханс и соскользнул вниз по рычагу.

Затем он указал мне на мертвое тело женщины, погибшей, по словам Драманы, когда поднимали рычаг. Труп бедолаги лежал в тени у стены сарая. Мы подошли ближе. Погибшая оказалась высокой, красивой, как все ее соплеменники, и совсем молодой. На первый взгляд я не заметил никаких увечий, светлая одежда не была запачкана кровью. Наверное, женщину зажало между рычагом и скобой — или ударило по голове, когда торец рычага пошел вверх.

Пока мы осматривали тело этой несчастной, Ханс сказал мне по-голландски:

— Баас не забыл, что у нас есть при себе две жестянки лучшего ружейного пороха? А ведь он бранил меня, что я не оставил их на берегу среди валлу, — дескать, зачем тащить с собою лишний груз, ведь на острове они точно не понадобятся!

Я ответил, что действительно припоминаю нечто подобное и что жестянки эти оказались довольно тяжелыми, как я и предполагал. Готтентот, в своей привычной манере, порою доводившей меня до белого каления, осведомился:

— Как баас думает, кто лучше знает о том, чему суждено случиться: он сам или же его достопочтенный отец, пребывающий ныне на небесах?

— Полагаю, мой отец, Ханс, — признал я.

— Баас прав. Отцу бааса на небесах ведомо куда больше, но иногда я думаю, что Ханс здесь, на земле, знает кое-что получше вас обоих.

Я гневно воззрился на этого негодяя, лишившись дара речи от столь беспримерной наглости, а он продолжал как ни в чем не бывало:

— Я не забыл выложить тот порох, баас. Я взял его с собою, подумав, что он может пригодиться, поскольку порохом можно взрывать врагов и все остальное. Кроме того, я не хотел оставлять порох там, где его могли украсть.

— И к чему тебе этот порох? — процедил я сквозь зубы.

— Сам посуди, баас. Глупые валлу не слишком умело обращаются с камнями. Они сверлят слишком большие отверстия, слишком широкие. Дырка в затворе настолько большая, что в нее легко поместятся два фунта пороха, да и еще место останется.

— Но какой смысл высыпать туда порох? — спросил я, думая вовсе не об этом, а о погибшей женщине, чье тело лежало у стены.

— Никакого, баас, никакого. Вот только мне послышалось, будто баас спрашивает меня, как нам освободить эту каменную руку. — Он кивнул на брус. — Если засыпать в дыру два фунта пороха, замазать сверху грязью и поджечь, то взрывом, сдается мне, вырвет кусок затвора или расколет камень — а то и все вместе. Поскольку ничто не будет держать затвор, он упадет и вода из озера затопит поля жрецов Хоу-Хоу. Баасу виднее, надобно ли им такое в пору урожая, да еще после сильного дождя.

— Ах ты, маленький негодник! — воскликнул я. — Ты сущий дьявол в человеческом обличье! Пусть меня повесят, если ты на сей раз не схватился за палку с нужного конца! Однако нам надо все хорошенько обдумать и как следует подготовиться.

— Верно, баас, и лучше заняться этим в доме. Баасу ведь известно, что до него рукой подать, всего лишь какая-то сотня шагов. Пойдем отсюда, баас, пока госпожа не почуяла неладное. Как будешь проходить мимо, приглядись к дырке в каменной двери и к тому обломку, что в ней торчит.

Затем готтентот, который все это время смотрел на тело мертвой женщины и говорил, как могло показаться со стороны, только о ней, поклонился погибшей и произнес по-арабски:

— На все воля Аллаха… О Хоу-Хоу, прими ее в свое лоно. — И медленно отошел.

Я двинулся следом, задержавшись на мгновение-другое, чтобы хорошенько разглядеть отверстие и каменный болт.

Ханс был совершенно прав: там имелось вполне достаточно места для двух фунтов пороха. Вдобавок толщина стенок отверстия составляла не более трех дюймов. Нашего запаса пороха точно должно было хватить на то, чтобы разрушить верхнюю часть плиты и расколоть каменный болт.

Глава 12

ЗАГОВОР
Мы покинули сарай, Драмана старательно заперла дверь и положила каменный ключ обратно в кошель, а затем повела нас к знаменитому Древу видений, чей сок и листья, если последние истолочь и прокалить, способны навевать наипричудливейшие видения и одурманивать разум. Дерево сие росло в просторном, обнесенном стеною месте, известном как сад Хоу-Хоу, хотя никаких других растений там не оказалось. Наша провожатая поведала, что это дерево испускает ядовитые пары, которые губят все живое вокруг.

Пройдя в калитку — для нее в кошеле Драманы тоже нашелся ключ, — мы очутились прямо перед растением, о котором столько слышали и которое вряд ли заслуживало чести зваться деревом, ибо больше напоминало куст: самые высокие его ветви простирались над землею футах в двадцати, не выше. С другой стороны, этот кустарник раскинулся на обширной площади, а ствол его составлял в толщину два или три фута; от ствола ответвлялись бесчисленные сучья, причем самые нижние стелились по земле и, думаю, пускали корни, точно дикая смоковница. Впрочем, этого я наверняка не знаю.

И сотворит же такое мать-природа! Только представьте, у этого растения даже настоящих листьев не было, одни лишь темно-зеленые мясистые стручки; сдается мне, это пресловутое Древо видений на самом деле было некоей разновидностью молочая. На кончиках его темно-зеленых стручков лиловели цветки, источавшие смрад, который напоминал трупную вонь. Растение сие, подобно апельсиновым деревьям, цвело и плодоносило одновременно, и, кроме цветков, тут всюду виднелись желтые семенные коробочки, как у нашего южноафриканского кактуса[162]. Ствол покрывала дряблая и сморщенная серая кора, а листья-стручки сочились белесой молочной смолой; больше, пожалуй, добавить нечего. Разве что, как сообщила Драмана, других таких деревьев нигде поблизости было не сыскать — ни на острове, ни на суше за озером; а воровать его семена считалось тягчайшим преступлением. Словом, Древо видений находилось в единоличном владении жрецов.

Ханс, не тратя времени даром, срезал несколько мясистых стручков и перевязал их бечевкой, которую достал из кармана штанов; эти стручки надлежало доставить Зикали, пусть сейчас нам и казалось, что вряд ли мы когда-нибудь снова увидимся со старым мошенником. Не сказать, чтобы процедура сия доставила готтентоту удовольствие: брызги белой смолы, попадая на кожу, обжигали похлеще огня.

На обратном пути нам пришлось обойти валун застывшей лавы и пересечь по маленькому мостику бежавший вдоль него оросительный канал; рядом обнаружились ступеньки, выбитые, должно быть, рыбаками. Я осмотрел этот канал, который тек под волноломом и тут, за затворами, имел в ширину около двадцати футов. В боковую стенку была вделана каменная плашка с отметками, которые процарапали, по всей видимости, для того, чтобы судить об уровне воды и скорости, с которой он повышается. Верхняя отметка, пока я стоял там и разглядывал ее, полностью ушла под воду, из чего следовало, что уровень последней стремительно растет.

Заметив мой интерес, Драмана сказала, что, по уверениям жрецов, прежде никогда ничего подобного не случалось, даже при самых сильных дождях.

— Наверное, — прибавила она, — в этом году виною всему необыкновенно дождливое лето и бури, что бушевали выше по течению реки, питавшей озеро.

— Хорошо, что у вас есть надежная преграда, — обронил я вскользь.

— Да, господин, — согласилась Драмана, — не будь ее, вся эта часть острова оказалась бы под водой. Посмотри сам и увидишь, что вода в озере уже поднялась выше возделанных земель и даже выше устья пещеры Хоу-Хоу. Предание гласит, что, когда эти земли впервые, сотни лет тому назад, были отвоеваны у озера и люди возвели волнолом, жрецы Хоу-Хоу полагались на дождь для полива посевов. Но потом случилась многолетняя засуха, и тогда они прокопали канал и стали орошать посевы водой из озера, а заодно построили затворы, которые ты видел, чтобы удержать воду, если та поднимется слишком высоко. Некий живший в те времена старый жрец говорил, что это безумие однажды обернется полным разрушением, но остальные лишь смеялись над ним и продолжали пользоваться затворами. Время показало, что тот старик ошибался, ибо урожай с тех пор удвоился, а ворота сии столь надежны, что вода ни разу не перехлестнула через них и не просочилась сквозь преграду. Когда затвор поднимается полностью, он на рост ребенка превышает уровень волнолома, что отделяет озеро от наших полей.

— Но ведь озерная вода может перелиться через затворы, — заметил я.

— Нет, господин, — возразила Драмана. — Посмотри сам, стена намного выше кромки воды, и на такую высоту ей не взобраться.

— Выходит, вы целиком полагаетесь на затворы, Драмана?

— Да, господин. Если вдруг случится страшное наводнение, чего, впрочем, никогда еще не бывало на людской памяти, судьба поселения и пещеры Хоу-Хоу будет зависеть от надежности водяных ворот. Прежде чем гора взорвалась пламенем и уничтожила город наших предков, они прорубили новый выход из пещеры, а старый, как говорят, располагался выше по склону. И потом, опасность невелика: ведь даже если вода прорвется и нас затопит, люди смогут убежать на гору. Правда, поля придут в негодность на неведомый срок и нам придется голодать, потому что зерно нужно будет выращивать на суше за озером или доставать из ям в склоне горы, куда мы прячем излишки на случай войны или осады.

Я поблагодарил Драману за подробное объяснение этих, так сказать, технических вопросов, кинул еще один взгляд на плашку с отметками, которая полностью скрылась под водой, и мы поспешили к дому, дабы перекусить и отдохнуть.

Там Драмана покинула нас, пообещав вернуться на закате. Я настоятельно просил сестру Сабилы прийти, но не стал уточнять, что моя просьба вызвана стремлением спасти ее жизнь. Для осуществления моего плана было, в общем-то, все равно, вернется эта женщина или нет, ибо я уже узнал от нее все, что хотел, однако, замышляя устроить катастрофу, я желал предоставить Драмане возможность уцелеть. В конце концов, она была добра к нам и ненавидела Даку с Хоу-Хоу, а вот свою сестру Сабилу, напротив, нежно любила.

Ханс проводил Драману до двери и, в своей неуклюжей манере, устроил изрядный переполох, помогая даме облачиться в костюм из листьев, который она успела снять и держала в руках. Между тем дождь, который за время нашей прогулки вроде бы прекратился, внезапно полил с новой силой.

Мы с Хансом поели и, убедившись, что остались одни за плотно закрытыми дверями, стали совещаться.

— Как, по-твоему, нам лучше поступить, Ханс? — спросил я. Мне и вправду было любопытно, что скажет готтентот.

— А вот как, баас, — ответил он. — Ближе к полуночи мы должны спрятаться поближе к ступеням, у самой Скалы приношений, а не у тех маленьких, что находятся возле сарая с затворами. Когда лодка приплывет и госпожа Сабила ступит на остров, мы дождемся, пока ее свяжут и положат к ногам чудовища, а потом поплывем к лодке, заберемся в нее и вернемся в город валлу.

— Но ведь в этом случае мы не спасем госпожу Сабилу, Ханс. Ты что, про нее не подумал?

— Верно, баас, я не стал думать про госпожу Сабилу, которая, надеюсь, будет счастлива с Хоу-Хоу. Я думал про нас, прикидывал, как спастись. Пожалуй, придется бросить часть вещей, баас. Если Иссикора и прочих заботит судьба Сабилы, то пускай они наберутся мужества выступить против каменного изваяния и кучки жрецов и сами ее спасают.

— Послушай Ханс, — строго произнес я. — Мы прибыли сюда, чтобы добыть вонючие листья для Зикали и спасти госпожу Сабилу, жертву людской злобы и суеверий. С первым заданием мы справились, а вот выполнение второго еще впереди. Мы должны спасти эту несчастную женщину — или погибнуть, пытаясь ее освободить.

— Конечно, баас. Я так и знал, что баас это скажет, ибо все люди глупы, хоть и каждый по-своему, и кто способен вырвать из сердца ту прихоть, которую мать заронила туда еще до его рождения? Раз баас хочет быть глупым — или влюбился в госпожу Сабилу, она ведь красавица, — то мы, чтобы не погибнуть, должны придумать что-нибудь другое.

— Что именно? — уточнил я, решив не обращать внимания на его ядовитую насмешку.

— Не знаю, баас, — ответил он, уставившись в потолок. — Будь у меня чем промочить горло, глядишь, я бы что-нибудь и скумекал, но от всей этой сырости у меня в голове туман, а в животе одна вода. Я правильно понимаю, что баас хочет взорвать затворы и затопить все это поселение вместе с пещерой Хоу-Хоу, где соберутся на поклонение своему богу жрецы и их женщины?

— Верно, Ханс, я думаю как раз об этом. Когда вода ворвется внутрь, она мгновенно снесет стену по обе стороны от затворов и разольется могучим потоком. Особенно теперь, когда дождь припустил снова.

— Тогда, баас, нам нужно уронить тот камень. Сами мы с ним не справимся, но нам поможет вот это. — Готтентот достал из своего мешка два фунта пороха в крепких жестяных банках, прочно запаянных на заводе в Англии. — Полагаю, жрецы Хоу-Хоу ничуть не удивятся, недаром ведь я ношу прозвище Владыки огня. — И Ханс ехидно усмехнулся.

— Да уж, — проговорил я, утвердительно кивая. — Другой вопрос, как это сделать.

— Думаю, вот как, баас. Мы должны заложить эти штуковины в отверстие в каменной дыре, забить их туда мелкими камнями, а сверху погуще намазать грязью, чтобы порох успел сделать свое дело, прежде чем жестянки разлетятся на кусочки. Но сперва нужно просверлить в них дырки, приготовить такие спички, которые будут гореть долго, и вставить их в дырки. Из чего бы нам сделать эти спички, баас?

Я огляделся. На полке у стены стояли глиняные фонари, горевшие всю ночь напролет, а рядом лежал длинный моток фитиля, который местные изготавливали из высушенного тростника.

— То, что надо! — воскликнул я.

Мы взяли фитиль, смочили его в местном масле, смешанном с порохом из патрона, — и через полчаса у нас имелись две отличные спички длительного горения, которые, как мы установили, проведя проверку, должны были тлеть пять минут, прежде чем огонь доберется до пороха в отверстии. Ничего другого мы пока сделать не могли.

— Хорошо, баас, — сказал Ханс, когда мы завершили приготовления и припрятали спички, давая тем просохнуть, — просто замечательно, баас. Но допустим, что каменная дверь упала, вода разлилась и все остальное у нас тоже получилось. Как мы уплывем с острова? Если даже мы сумеем утопить жрецов Хоу-Хоу — во что я не верю, потому что они наверняка кинутся вверх по склону горы, точно горные зайцы[163], — то и сами утонем и отправимся вместе с ними в то огненное место, о котором так любил рассказывать твой достопочтенный отец. Да и нельзя же бросить госпожу Сабилу, которая будет привязана к той скале.

— Мы ее и не бросим, Ханс. Если все пройдет так, как я рассчитываю, то место Сабилы займет кое-кто другой.

Ханс призадумался, потом его лицо озарилось улыбкой.

— Я все понял! Баас привяжет к камню госпожу Драману, она постарше и не такая красивая, как госпожа Сабила. Вот почему баас велел ей быть с нами и никуда не отходить! Отлично придумано, баас, а заодно мы избавимся и от всяких хлопот с нею потом. Вот только, баас, надо будет слегка стукнуть ее по голове, чтобы женщина не подняла шум и не выдала нас жрецам.

— Ханс, ты бессердечное чудовище! Неужто, по-твоему, я способен на такое? — возмутился я.

— Конечно, баас, я чудовище, раз думаю сперва о тебе и о себе, а уж потом обо всех остальных. Но тогда кого же баас хочет привязать к скале? Или ему вздумалось переодеть женщиной меня? — Готтентот заметно встревожился.

— Ханс, ты не только чудовище, но вдобавок еще и глупец. Мне ведь без тебя не справиться, болван ты этакий! Я не собираюсь привязывать никого живого, а хочу положить туда мертвую женщину из сарая с затворами.

Ханс воззрился на меня в немом изумлении, а потом оправился и произнес:

— Баас сделался невероятно хитрым! Он измыслил такое, что мне и в голову не пришло! Хорошо придумано, баас, если, конечно, мы сможем перетащить мертвую туда так, чтобы нас никто не увидел, и если госпожа Сабила не сорвет нашу затею. А то вдруг ей вздумается кричать и смеяться одновременно, как это бывает у глупых женщин? Хорошо, допустим, все получилось, мы четверо спаслись. А как мы доберемся до лодки, баас, если, конечно, эти трусливые валлу нас дождутся?

— А вот как, Ханс. Если Драмана сказала правду, то после того, как лодка высадит госпожу Сабилу и жертву привяжут к каменному столбу, валлу будут дожидаться рассвета на некотором удалении от острова. Ты доплывешь до лодки, прихватив револьвер, который будешь держать над головою, чтобы порох не намок, а все остальное оставишь на суше. Заберешься в лодку, растолкуешь Иссикору или тому, кто там будет сидеть, суть дела, а затем, когда суматоха уляжется, мы с госпожой Драманой тайком вынесем мертвую женщину из сарая и привяжем ее к столбу вместо Сабилы. Ты подведешь лодку к причалу, к тем малым ступеням, которые мы с тобой видели за сараем, — помнишь, Драмана говорила, что они предназначены для рыбаков, которым запрещено ступать на Скалу приношений?

— Помню, баас. Они находятся в конце того маленького причала, который, как рассказывала госпожа Драмана, построили еще и для того, чтобы ил из озера не попадал в затворы. Но что же дальше?

— Увидев лодку, Ханс, я подожгу наши запалы, и мы с Драманой побежим к берегу и запрыгнем в лодку. Надеюсь, все жрецы и их женщины будут в пещере, которая находится в отдалении от сарая, а потому не услышат взрыва пороха в затворе. Когда же они выйдут из пещеры, то увидят, что вода прибывает и заливает все вокруг. Так что им будет чем заняться, вместо того чтобы преследовать нас, а иначе они наверняка бросятся в погоню. Я уверен, свои лодки они припрятали где-то поблизости, пускай Драмане о том и неизвестно. Ты все понял?

— Да, баас, понял. Как я уже говорил, баас вдруг сделался очень хитрым. Наверное, это вино грез, которого он отведал прошлой ночью, пробудило его ум. Но баас кое-что упустил. Допустим, я благополучно доплыву до лодки. Как мне убедить людей в ней подплыть к ступеням и забрать вас? Они ведь испугаются, сам знаешь, баас, или скажут, что это против их законов: дескать, Хоу-Хоу изловит их, если они меня послушаются.

— Сперва объяснишь им все вежливо, Ханс, а если станут упрямиться, пригрозишь револьвером. Коли понадобится, можешь пристрелить одного или двоих, и тогда, думаю, остальные подчинятся. Но надеюсь, что до этого не дойдет, поскольку, если в лодке будет Иссикор, ему наверняка захочется вырвать Сабилу из лап Хоу-Хоу. Ладно, вроде мы все обсудили, а теперь я намерен немного вздремнуть, прямо на запалах, чтобы те быстрее сохли, да и ты тоже отдохни. Прошлой ночью мы почти не спали, а сегодня и подавно не придется, поэтому нужно пользоваться случаем. Но сперва принеси вон ту циновку и спрячь в мешок листья треклятого дерева для Зикали, чтоб этому старому мошеннику пусто было, — ох, и втравил же он нас в историю!

Укладываясь на циновку и закрывая глаза, я все повторял про себя те доводы, которые недавно столь складно изложил Хансу, и старался убедить себя в том, что наш план сработает. Но внутренний голос твердил, что мы собираемся действовать наобум, что успех нашей безумной затеи целиком и полностью зависит от цепочки допущений, настолько длинной, что она дотянется отсюда до Кейптауна. Наша история была блестящим подтверждением старинного присловья: «Если бы да кабы, да во рту росли бобы, то был бы не рот, а целый огород».

Если лодка приплывет; если она останется ждать; если Ханс доберется до нее незамеченным; если он сумеет убедить одержимых суевериями валлу; если мы сможем провернуть свою задумку с порохом в затворе; если порох загорится и разнесет затвор; если получится освободить Сабилу; если она не вздумает творить глупости, как то заведено у женщин; если местные охранники-дикари не перегрызут нам глотки, прежде чем мы успеем ускользнуть… Было также множество прочих «если». При условии, что все они сбудутся, наш план вполне мог осуществиться, а вот жрецам Хоу-Хоу в этом случае предстояло сполна познать страх или же вовсе утонуть. Но почему-то я склонялся к мысли, что после очередной бессонной ночи нас ждет крепкий сон — долгий и, увы, беспробудный, вечный сон.

Впрочем, что суждено, того не миновать, и потому я, по своему обыкновению, положился на судьбу, помолился и заснул, благо, хвала небесам, умел засыпать в любое время и почти при любых обстоятельствах. Без этого умения я бы, пожалуй, давным-давно уже был покойником.

Когда я проснулся, было темно, а надо мной стояла Драмана. Должно быть, меня разбудило именно ее появление. Я посмотрел на часы и, к своему удивлению, понял, что уже начало одиннадцатого.

— Почему ты не поднял меня раньше? — упрекнул я Ханса.

— Чего ради, баас, коли делать все равно нечего, а бездельничать без глотка спиртного совсем скучно?

Я догадался, что готтентот, подобно мне, крепко спал, но не желает в том признаваться. Что ж, мы хотя бы выспались — и избавили себя от долгих часов утомительного бодрствования.

Внезапно мне захотелось поделиться нашим планом с Драманой. Было в этой женщине что-то такое, что побуждало ей доверять; кроме того, не подлежало сомнению, что она всей душою жаждала сбежать от Даки, которого ненавидела и который ненавидел ее — и намеревался расправиться с женой, когда получит в свое распоряжение Сабилу.

Драмана слушала, и глаза ее от удивления становились все шире, настолько поразила женщину дерзость моего плана.

— Возможно, дело и сладится, — сказала она, когда я замолчал, — но опасайся колдовства жрецов, господин. Оно способно показывать им то, что скрыто от глаз.

— Думаю, мы все же рискнем, — отозвался я.

— И еще одно, — продолжала Драмана. — Мы не сможем проникнуть туда, где находятся затворы, которые ты думаешь разрушить. Как мне было велено, по возвращении в пещеру я отдала кошель с ключами от сарая и от калитки в сад Хоу-Хоу обратно Даке, а он куда-то его спрятал. Дверь сарая очень крепкая, господин, ее не сломать, а если я снова попрошу у Даки ключ, он обо всем догадается, ведь вода сейчас прибывает быстрее, чем случалось когда-либо на людской памяти, а жрецы проверяют, надежно ли заперты затворы, и вяжут узлы на веревках, которые удерживают рукоять.

Я замер в растерянности, коря себя за то, что совершенно позабыл о ключе. И тут услышал глупое хихиканье готтентота.

— Над чем это ты смеешься, желтокожая мартышка?! — напустился я на него. — Все наши планы пошли коту под хвост, а тебе весело?

— Нет, то есть да, баас. Я сразу понял, баас, что может случиться что-нибудь этакое, а потому на всякий случай вытащил ключ из кошеля госпожи Драманы и подложил вместо него камешек того же веса. Вот, глядите. — И Ханс достал из кармана штанов увесистый, старинного вида инструмент.

— Очень умно с твоей стороны. Вот только Драмана говорит, что жрецы постоянно ходят в сарай. Как же они попадают туда без ключа?

— Господин, ключей два. У того жреца, что зовется смотрителем врат, есть свой собственный. Он принес клятву не расставаться с ним ни днем ни ночью: днем носит ключ на поясе, а ночью спит, сжимая его в руке. Тот ключ, что был у меня, принадлежит верховному жрецу; у Даки есть ключи от всех дверей, дабы он мог заглядывать, куда ему вздумается, но он редко так делает.

— Что ж, Драмана, это хорошо. Ты все нам рассказала или хочешь еще о чем-то предупредить?

— Хочу, господин. Вам следует сегодня же ночью покинуть остров, ибо днем на совете жрецов объявили о прорицании Хоу-Хоу: тебя и твоего товарища хотят принести в жертву на завтрашнем свадебном пиру. Таким способом жрецы надеются утихомирить волосатых: те уже узнали, что это вы убили их самку, и теперь говорят, что, если вас оставят в живых, они не пойдут воевать с валлу. Быть может, и меня тоже принесут в жертву вместе с вами.

— Вот, значит, как? — проговорил я задумчиво.

Что ж, после подобного заявления любые сомнения относительно того, стоит или нет топить этих безумных жрецов, напрочь исчезли и моя совесть успокоилась. Я не собирался никому позволять принести меня в жертву, ни сейчас, ни когда-нибудь потом. Я рассудил, что, пожалуй, самым надежным способом избежать подобной участи будет накормить злоумышленников их же собственным угощением. Словом, с того мгновения я сделался столь же безжалостным, как и Ханс.

Теперь я понял, почему с нами обращались столь учтиво и позволили увидеть все, что нам хотелось. Таким образом жрецы усыпляли наши подозрения. Какое значение имели все их тайны, если через несколько часов нам предстояло отправиться туда, откуда мы уже никогда не вернемся, а стало быть, никому ничего не расскажем?

Я попытался уточнить у Драманы подробности этого, как она выразилась, прорицания Хоу-Хоу, но ее ответы меня нисколько не удовлетворили. Насколько я смог понять, «прорицание» сие было откликом на мольбы лесных демонов, которые требовали мести за гибель на реке их самки и угрожали бунтом, если таковая не воспоследует. Это объясняло все, а подробности были, пожалуй, излишними.

Разобравшись с этим делом, мы сели ужинать, и за едой Драмана невзначай обронила, что наше оружие, о котором жрецы говорили, будто бы оно «плюется огнем», должны выкрасть у нас перед рассветом, пока мы будем спать. Выходит, нас хотели сделать беззащитными.

По всему выходило, что начинать действовать надо прямо сейчас.

Я как следует подкрепился, ибо пища прибавляет сил, и Ханс поступил точно так же. Более того, я не сомневаюсь, что готтентот не преминул бы насладиться доброй едой даже под виселицей, если бы его собрались на ней вздернуть. «Ешь и пей, потому что завтра мы умрем» — такой девиз, я уверен, избрал бы себе Ханс, если бы туземцы вообще знали, что такое девизы.

За ужином мы пили туземную настойку, которую принесла Драмана, поскольку я подумал, что толика спиртного пойдет нам обоим на пользу; в особенности это касалось Ханса, которому предстояло окунуться в студеные воды озера. Правда, сделав глоток настойки, я тут же пожалел об этом, ибо мне пришло в голову, что в нее могли что-то подмешать. Но мои опасения оказались напрасными — Драмана сказала, что сама наливала напиток в бутыль.

Покончив с ужином, мы сложили наши скромные пожитки. Поскольку Ханс, приготовившийся плыть, не взял с собою ничего, кроме револьвера и мешочка с ветками и листьями Древа видений (мы подумали, что эти ветки помогут ему держаться на воде), то половину вещей я доверил нести Драмане, которая была женщиной сильной.

Около одиннадцати мы вышли из дома, накинув на головы покрывала из козьих шкур, которые лежали на наших постелях. Так мы рассчитывали остаться незамеченными.

Глава 13

СТРАШНАЯ НОЧЬ
Проливной дождь сменился густой моросью, которая висела в воздухе плотной пеленою, а над поверхностью озера и над возделанными полями в низине поднялся туман. Погода нам благоприятствовала: даже если поблизости находились наблюдатели, приставленные следить за чужаками, они ничего не смогли бы разглядеть, разве только мы сами бы случайно на них не наткнулись.

Сказать по правде, я не думал, что кто-либо остался приглядывать за нами, когда все население деревни отправилось в пещеру на обряд жертвоприношения. Мы никого не видели и не слышали, даже собаки не лаяли — эти животные, которых в поселении было несколько, крепко спали в домах, куда их впустили с улицы, оберегая от сырости и холода. Над полосой тумана висела в чистом небе огромная полная луна, из чего следовало, что дождь заканчивается; впоследствии мы узнали, что прибыли на остров под самый конец затяжной бури, которая бушевала в тамошних местах, с редкими перерывами, на протяжении нескольких месяцев.

Мы добрались до сарая; к нашему изумлению, дверь оказалась открыта. Возможно, жрецы, приходившие проверять затворы, забыли ее запереть. Мы осторожно проникли внутрь и плотно прикрыли дверь. Затем я зажег свечу — у меня была привычка всегда держать при себе некоторый запас свечей — и поднял ее повыше, чтобы оглядеться. А в следующий миг попятился, охваченный ужасом, потому что у рва с водою сидел мужчина с длинным копьем в руке.

Пока я ломал голову, как поступить, и таращился на жреца, который спросонья выглядел еще более напуганным, чем я сам, Ханс начал действовать с проворством и решительностью туземца. Он одним прыжком подскочил к охраннику и, думаю, обнажил нож, хотя в последнем я не уверен. Послышался глухой удар, а затем в свете свечи мелькнули пятки валлу, тело которого головой вперед нырнуло в воду. Что с ним было дальше, я не ведаю; но нам он больше не мешал.

— Что это значит? Ты же говорила, что здесь никого не будет! — набросился я на Драману, заподозрив ловушку.

Женщина упала на колени, решив, должно быть, что я собираюсь убить ее копьем охранника, которое подобрал с пола, и взмолилась:

— Пощади, о господин! Я правда ничего не знаю! Быть может, жрецы посадили сюда этого человека на всякий случай. Сам видишь, вода все прибывает, и он, наверное, следил за затворами.

Поверив словам Драманы, я велел ей встать, и мы принялись за работу. Закрыв изнутри дверь на засов, Ханс взобрался на рычаг и при свете моей свечи — в сарае не было окон, так что это нас выдать не могло — заложил обе жестянки с порохом в отверстие наверху затвора, прямо под каменным болтом, что крепился к рычагу. Потом, как мы и договаривались, он заклинил их камнями, которые мы принесли с собой.

Затем я наскреб глины, которой были покрыты стены сарая, и обильно ее смочил. Этой глиной мы замазали жестянки и камни, и у нас получился слой толщиною в несколько футов. Лишь непосредственно под болтом осталось отверстие, чтобы сила взрыва пришлась именно на него и на верхний край дырки, просверленной в затворе. Запалы, которые к тому времени полностью высохли, мы вставили в дырочки в жестянках, выведя их наружу, дабы предохранить от сырости, в двух длинных полых тростниках, каковые заблаговременно сняли с крыши того дома, где ночевали.

Концы запала висели футах в шести от пола, и поджечь их было легко, даже второпях.

Времени было уже четверть двенадцатого, и теперь надлежало выполнить самую страшную и неприятную часть нашего плана. Подняв труп женщины, погибшей нынче утром от удара рычага, мы с Хансом — Драмана наотрез отказалась прикасаться к покойнице — вытащили ее из сарая. Драмана несла наши пожитки, поскольку мы не осмелились оставить их внутри, предвидя, что путь к отступлению может быть отрезан. Ноша оказалась довольно тяжелой, ибо мертвая женщина весила немало; однако мы кое-как преодолели пятьдесят ярдов до места, которое я отметил для себя, когда мы накануне осматривали Скалу приношений. Там земля приподнималась на полдюжины футов (или чуть поменьше) над окружающей местностью, и в скале имелась неглубокая щель, промытая водой, достаточно просторная для того, чтобы укрыть нас троих вместе с трупом.

Мы спрятались в этой щели, куда, по счастью, не падал свет от горевших поблизости негаснущих костров; к слову, те в пелене дождя будто бы потускнели и распространяли вокруг себя густой дым. От ближайшего костра нас отделяла от силы дюжина шагов. Каменный столб, к которому должны были привязать жертву, находился на расстоянии ширины крикетной площадки.

Я прикинул, что нас вряд ли обнаружат, если только кто-нибудь не сверзится прямо нам на головы или не подойдет со спины. Мы прилегли и стали ждать. Некоторое время спустя, незадолго до полуночи, в наступившей мертвой тишине мы расслышали плеск весел о воду. Лодка! Через мгновение донеслись голоса, причем разговор велся совсем близко от нашей щели.

Я приподнял голову и осторожно выглянул из-за каменной кромки. Большая лодка медленно приближалась к тому месту, где мы видели ступени для рыбаков, теперь скрывшиеся под водою. На берегу стояли четверо жрецов в белых одеждах; их лица были скрыты платками с прорезями для глаз, из-за чего они выглядели, точно монахи на старых картинах, изображавших суды испанской инквизиции. Лодка причалила, и жрецы сделали шаг вперед. С носа лодки им передали высокую женщину, целиком, с головы до ног, закутанную в белую накидку; судя по росту, это была Сабила.

Жрецы молча — все это жуткое действо разворачивалось в полнейшем безмолвии — приняли «подношение» и наполовину повели, наполовину поволокли несчастную к каменному столбу между огнями, а затем, как я разглядел сквозь туман (той ночью я благословлял этот туман, ровно так, как поется в одном из псалмов, — или это туман хвалит Господа?[164]), привязали ее к столбу. Потом, по-прежнему храня молчание, они повернулись и направились к черневшему поодаль зеву пещеры, где и скрылись. Лодка отплыла от берега — недалеко, судя по количеству ударов весел о воду, которые я считал, — и остановилась.

Пока все шло именно так, как рассказывала Драмана. Шепотом я спросил у нашей спутницы, могут ли жрецы вернуться. Она ответила, что нет, никто не появится на Скале приношений до рассвета, когда Хоу-Хоу, сопровождаемый женщинами, выйдет из пещеры забрать свою невесту. Драмана клятвенно уверяла, что говорит правду, ибо смотреть на невесту бога в промежутке между тем, как ее привяжут к столбу, и восходом солнца над озером считалось у валлу тягчайшим преступлением.

— Тогда чем скорее мы приступим к делу, тем лучше, — ответил я, решив пока не уточнять, что Драмана имела в виду, когда сказала, что Хоу-Хоу утром выйдет из пещеры, ведь все мы знали: этот бог — выдумка жрецов. — Пошли, Ханс, пока туман не рассеялся. Он может исчезнуть в любой миг.

Быстро и ловко, подгоняемые страхом, мы выбрались из щели и выволокли наружу тело мертвой женщины. Обойдя со своей жуткой ношей ближайший огонь, мы приблизились к каменному столбу. Казалось, этот короткий путь занял целое столетие. По воле Провидения столб был окутан густым дымом, исходившим, как я говорил, от негаснущих костров, и в этом дыме и тумане нас совершенно не было видно. Пленница, привязанная к столбу, уронила голову на грудь, словно пребывая без сознания. Ханс уверял, что это именно Сабила: дескать, он опознал ее по запаху, что было вполне в его духе. Однако я не обладал чутьем готтентота, а потому мне требовалось удостовериться. Я отважился заговорить с женщиной, изрядно смущенный ее безвольным видом. Помнится, я опасался, как бы бедняжка, решив, что настал ее последний час, не приняла тот яд, который, как сама нам призналась, всегда носила при себе.

— Сабила, не бойся, — обратился я к ней, — не кричи и не плачь! Сабила, это мы: тот, кого называют Бодрствующим в ночи, и его товарищ по прозвищу Светоч во мраке. Мы пришли, чтобы спасти тебя.

Я нетерпеливо ждал ответа, гадая, услышу ли хоть что-нибудь. Потом из моей груди вырвался вздох облегчения, ибо Сабила шевельнула головой и пробормотала:

— Я, должно быть, сплю!

— Нет, ты не спишь, — сказал я, — а если и спишь, то просыпайся поскорее, иначе мы все тут можем уснуть вечным сном.

Потом я обогнул столб и попросил пленницу объяснить, где расположен узел, которым завязана удерживавшая ее веревка. Она кивком головы указала вниз; руки ее, перехваченные путами, оставались в неподвижности.

— Возле ног, господин, — проговорила Сабила.

Я опустился на колени и нащупал узел. Сами понимаете, друзья мои, просто разрезать веревку мы не могли, потому что тогда нам нечем было бы привязать к столбу мертвое тело. К счастью, узел оказался затянут не слишком туго — жрецы не прилагали особых усилий, ибо до сих пор ни одна невеста бога не пыталась сбежать. Потому, хотя мои руки замерзли, я довольно быстро сумел распутать узел. Минуту спустя Сабила освободилась, и я разрезал веревки на ее руках. Дальше было труднее: мы с Хансом избавили пленницу от белой накидки, облачили в нее мертвую женщину и кое-как пристроили неподатливое, закоченевшее тело возле каменного столба.

— Вот Хоу-Хоу порадуется! — прошептал Ханс, когда мы привязали погибшую и замерли, рассматривая творение рук своих.

Потом мы двинулись обратно, пригибаясь как можно ниже, чтобы наши фигуры скрывались в тумане, который постепенно истончался и висел теперь всего лишь в трех футах над землею, как осенняя дымка над английскими болотами. Когда мы добрались до щели, Ханс бесцеремонно перекинул Сабилу через край, и полубесчувственная девушка повалилась сверху на свою сестру, которая в испуге скрючилась в этом ненадежном укрытии. Никогда прежде, подумалось мне, не бывало еще столь странной встречи насильно разлученных родичей. Я шел последним и, перед тем как заползти в щель, решил осмотреться.

И вот что я увидел. Из пещеры вышли два жреца. Они быстро взбежали по склону горы и остановились у негаснущих костров, которые питались то ли природным газом, то ли нефтью. Каждый жрец замер у своего огня, а потом они дружно обернулись и уставились сквозь прорези в лицевых платках на привязанную к столбу жертву. Судя по всему, увиденное их удовлетворило, поскольку в следующий миг оба кинулись обратно к пещере, но в их стремительных движениях не было ни изумления, ни паники.

— Что это значит, Драмана? — сурово спросил я. — Ты же уверяла, что ваш закон запрещает глядеть на невесту бога до восхода солнца.

— Не могу сказать, господин, — отвечала она. — Это и вправду против закона. Быть может, жрецы почувствовали неладное и послали этих двоих проверить, все ли в порядке. Я ведь говорила, господин, что жрецы Хоу-Хоу сведущи в колдовстве.

— Ну, положим, не так уж они и сведущи, коли ничего не обнаружили, — возразил я.

Моя бравада была напускной: в душе я очень гордился тем, что настоял на своем и мы привязали труп к каменному столбу. Пока мы вытаскивали мертвую женщину из сарая и несли к Скале приношений, Ханс все твердил, что привязывать беднягу нет никакой нужды, раз уж Драмана клянется, что все равно ни один человек не взглянет на невесту бога до рассвета. «Чего зря стараться, баас? — ныл он. — Давай просто освободим Сабилу и убежим».

Но Божий промысел уберег меня от того, чтобы согласиться с готтентотом. Поддайся я на его уговоры, наша затея провалилась бы и все мы были бы обречены. Нет, ну какой же я молодец, что сообразил вернуться и подобрать куски веревки, которой были связаны руки Сабилы и которую я разрезал! Ведь иначе жрецы могли бы их заметить и заподозрить неладное. Хвала небесам, все обошлось.

— Ханс, пора уж тебе плыть за лодкой. Пожалуйста, поторопись, потому что туман тает на глазах и тебя могут заметить.

— Нет, баас, никто меня не заметит, ибо я привяжу на голову ветки того дерева снов и издалека меня примут за кочку с тростником. А сами не хотите окунуться, баас? Ведь баас плавает лучше моего и не боится холода, а еще он хитрый, и те глупые валлу в лодке послушают его скорее, чем меня. Да и стреляет баас тоже лучше. Давай-ка я пригляжу за госпожой Сабилой, баас, и за другой госпожой тоже, а спичку поджечь много ума не надо.

— Слишком поздно менять план, — сказал я. — Хотя я не отказался бы очутиться сейчас в той лодке вместо тебя, ибо там явно будет безопаснее.

— Как скажете, баас. Вам лучше знать.

Не обращая никакого внимания на дам, Ханс разделся, сложил свою грязную одежду в циновку, в которой лежали ветки Древа видений, и сказал, что с удовольствием облачится в сухое, когда доберется до лодки — или угодит на тот свет.

Покончив с приготовлениями и закрепив на голове узелок при помощи тех самых веревок, что я срезал с рук Сабилы (я крепко затянул их ему под мышками), Ханс вошел в воду, дрожа всем телом, весь какой-то сморщенный, жалкий и некрасивый. Но прежде он поцеловал мне руку и спросил, не нужно ли чего передать моему достопочтенному отцу на небесах, где уж всяко будет теплее, чем здесь. Потом прибавил, что, как ему кажется, госпожа Сабила не стоит всех наших стараний, в особенности потому, что собирается замуж за другого мужчину. И на прощание поведал, что, если мы благополучно выберемся из этих мест, он намерен беспробудно пить два дня подряд в первом же городе на пути, где продают джин; подобные обещания, скажу честно, мой готтентот выполнял всегда. В общем, Ханс соскользнул с камня в воду и, держа револьвер и кожух с патронами над головой, поплыл, ловко и бесшумно, словно водяная крыса.

К тому времени, как я уже сказал, туман почти рассеялся; остатки его разгонял ветерок, задувший с востока, как часто бывает в этих областях Африки между полуночью и рассветом, даже в безветренные вроде бы ночи. Но над поверхностью озера туман по-прежнему висел, и я различал только смутные очертания корпуса лодки ярдах в ста от берега.

Сердце мое забилось чаще, когда я разглядел какое-то шевеление на воде. Лодка как будто развернулась, и мне почудилось, что я слышу изумленные возгласы. Да, люди в лодке вскочили, потом раздался громкий всплеск — и все снова стихло. Похоже, Ханс благополучно доплыл до лодки, но вот сумел ли он в нее забраться? Мне оставалось лишь гадать. Гадать и надеяться.

Поскольку таиться дальше в неглубокой щели было не только совершеннобессмысленно, но и опасно, я решил вернуться обратно к сараю с затворами, со всеми пожитками, как и раньше, но зато, хвала небесам, без тяжелого трупа. Сабила до сих пор пребывала в полузабытьи, так что я ни о чем ее не спрашивал. Драмана взяла сестру за левую руку, я схватился за правую, и, поддерживая несчастную таким образом, мы побежали, пригибаясь к земле, в направлении сарая — и добрались до него без помех. Оставив обеих женщин внутри, я отправился на причал и присел у того места, где начинались ступеньки. Я вглядывался в темноту и ждал прибытия Ханса на лодке; как вы помните, друзья мои, по плану мне не следовало поджигать запалы, пока она не приплывет.

Но лодки не было. Я долго — по моим ощущениям, целую вечность — ждал и всматривался во мрак, время от времени отбегая к сараю, дабы убедиться, что Сабила и Драмана в безопасности, и возвращаясь на причал. Коротко переговорив с женщинами, я узнал, что девушку сопровождали сам старый вождь Валлу и Иссикор, отчего отсутствие лодки делалось и вовсе необъяснимым — если предположить, конечно, что Ханс до нее доплыл. А вот если он утонул или с ним случилась беда, когда он пытался перебраться через борт, тогда все становилось понятным: люди в лодке попросту не догадывались о нашем отчаянном положении, о том, что мы ждем спасения. Не исключено, правда, что они отказались нас спасать по своим религиозным убеждениям.

Я не знал, как быть. Очень скоро наступит рассвет, нас обнаружат и убьют, быть может сперва подвергнув мучительным пыткам. С другой стороны, если поджечь запалы, взрыв наверняка услышат — и нас опять-таки найдут и казнят. Но все же, как мне думалось, стоило рискнуть: вода зальет окрестности и отвлечет внимание жрецов; тем будет чем заняться, и времени на погоню за нами просто не останется.

А лодки все не было. Может, она прячется в тумане или уже уплыла? Правда, если бы валлу решили уплыть и будь Ханс жив, он выстрелил бы из револьвера, давая знать, что план пошел насмарку. Нет, готтентот ни за что бы меня не бросил, скорее он снова пустился бы вплавь через озеро, чтобы мы вдвоем смогли обсудить, как быть дальше. Я перебирал в уме все бесчисленные возможности, при этом все больше запутываясь и все сильнее отчаиваясь. На лодке явно что-то случилось, но вот что именно?

Вода между тем продолжала прибывать: ступеньки скрылись полностью, а до кромки причала, на котором я сидел на корточках, оставалась от силы пара дюймов. Наводнение выглядело действительно сильным, и вода грозила перелиться через волнолом; в этом случае сарай с затворами непременно пострадает и прятаться там станет невозможно.

Кажется, я уже упоминал, друзья мои, что в нескольких ярдах правее, вздымаясь над волноломом на семь-восемь футов, торчал огромный валун, должно быть выброшенный когда-то из жерла вулкана. Залезть на него, как я прикинул, было довольно просто, и мы трое без труда поместились бы на его вершине. Никакое наводнение не достигнет такой высоты, так что опасаться нечего. Обдумав эту возможность и снова перебрав в уме прочие варианты, я принял решение — столь бесповоротно и столь неожиданно для самого себя, словно бы на меня внезапно снизошло озарение.

Я приведу женщин сюда и уложу их на вершине валуна. Темная накидка Драманы спрячет обеих от посторонних глаз даже при ярком свете луны. А сам я вернусь в сарай и подожгу запалы, после чего присоединюсь к красавицам-сестрам; со своего возвышения мы будем наблюдать за происходящим и дожидаться лодки (хотя, признаться, в то, что она все-таки приплывет, я уже почти не верил).

Отбросив все сомнения и колебания, я принялся исполнять свой план; мной двигало холодное отчаяние обреченного. Я вывел из сарая сестер, которые вообразили, что спасение рядом, и вышли довольно бодро, заставил их взобраться на валун и лечь лицом вниз, а затем накрыл женщин и наши пожитки просторной темной накидкой Драманы. После чего вернулся в сарай, зажег спичку, поднес ее к запалам и некоторое время смотрел, как те уверенно тлеют. Затем я выскочил из сарая, запер тяжелую дверь и резво забрался на валун.

Минуло пять минут, и как раз когда я уже начал думать, что запалы, по всей видимости, потухли, раздался глухой взрыв. Звук был не то чтобы громким; даже с расстояния пятидесяти ярдов казалось сомнительным, что кто-то обратит на него внимание, если только специально не прислушиваться. Толстые стены и надежная крыша сарая заглушали все звуки. Кроме того, этот взрыв ничуть не напоминал резкий треск ружейного выстрела. Скорее он походил на стук, с каким падает на землю что-то тяжелое.

Некоторое время затем ничего не происходило, но вот, приподняв в очередной раз голову, я увидел, что вода, которую ранее удерживали каменные затворы в сарае, стремительно мчится по оросительному каналу, точно по желобу водяной мельницы. Меня обуял восторг — получилось!

Затвор рухнул, и теперь вода из озера растекалась по равнине!

Внимательно наблюдая, я заметил, как из каменной кладки канала выпал сперва один булыжник, потом другой, третий, а затем все сооружение под напором воды будто бы начало таять на глазах. Там, где прежде пролегал под волноломом канал, теперь ширилась изрядная прореха, в которую неумолимо вливались воды вздувшегося озера. В следующее мгновение сарай сложился, словно карточный домик, его основание смыло, и на месте сарая разлилась настоящая полноводная река, которая несла прочь обломки тростниковой крыши и быстро заливала лежавшие в низине поля, огибая защитную стену.

Я поглядел на восток. Понемногу светало, и мрак в том месте, где серое небо сливалось с таким же серым озером, мало-помалу рассеивался. Близился рассвет.

С неумолчным ревом сквозь дыру в волноломе, которая становилась все шире, воды озера безжалостно и беспощадно прорывались на равнину, и грозной ярости воды, казалось, не было предела. Наш валун превратился в крохотный островок, окруженный водою со всех сторон, а на восточном небосклоне первый луч невидимого солнца пронзил омытые дождями небеса подобно гигантскому копью. Зрелище было поистине восхитительным, и, полагая, что это последний рассвет, который мне довелось наблюдать на этом свете, я следил за ним с неослабевающим вниманием.

К тому времени женщины подле меня уже рыдали в голос от ужаса, будучи полностью уверенными, что им предстоит утонуть. Я придерживался того же мнения, поскольку ощущал, как дрожит под нами валун, будто собираясь перевернуться или попросту упасть набок, погрузившись в неведомую бездонную пучину. Помочь сестрам я ничем не мог, а потому притворился, что не замечаю их страданий, и продолжал глядеть на восток.


Именно тогда, вынырнув из тумана всего в нескольких ярдах от нас, показалась большая лодка. Из-за грохота воды расслышать плеск весел не было возможности. На корме, с револьвером, приставленным к голове рулевого, стоял Ханс.

Я вскочил, и готтентот заметил меня. Я принялся махать руками, показывая, с какой стороны лучше подплыть, и лодка двинулась по-над затопленным волноломом, где было мельче. Ее швыряло из стороны в сторону, и я все ждал, что она сейчас перевернется или окажется затянутой в губительный водоворот, но эти валлу, надо отдать им должное, умело обращались с рулем и веслами, а револьвер в руке Ханса заставлял гребцов пошевеливаться.

Вот нос лодки чиркнул о валун, и Ханс, успевший перебраться вперед, кинул мне веревку. Я поймал ее одной рукою, а другой начал спихивать вниз рыдающих женщин. Готтентот подхватил их и переправил на лодку, точно мешки с зерном. Затем я сбросил ему наш скарб, а следом прыгнул сам, почувствовав, что валун приходит в движение. Я плюхнулся в озеро, однако Ханс и кто-то еще выдернули меня из воды. В следующий миг спасительный валун рухнул и скрылся под желтоватым вспененным потоком.

Лодка заплясала на волнах, завертелась, но, по счастью, она хорошо держалась на воде и, выточенная из цельного ствола дерева, вмещала два десятка гребцов. Ханс выкрикнул приказ, и гребцы изо всех сил налегли на весла. Добрую минуту наша участь выглядела неопределенной, ибо водоворот убыстрял движение, а мы словно застыли на месте. Но наконец мы чуть продвинулись вперед, в направлении Скалы приношений, а каких-то шестьдесят секунд спустя уже очутились вне досягаемости коварного потока.

— Почему ты не приплыл раньше, Ханс? — спросил я.

— Баас, эти болваны отказывались куда-либо плыть до рассвета, а когда Валлу с Иссикором попытались их образумить, закричали, что скорее убьют своего вождя. Дескать, это не по закону, баас.

— Чтоб им всем икалось на десять поколений вперед! — воскликнул я, но быстро успокоился. Сами понимаете, друзья мои, какой толк спорить с теми, кто настолько одержим суевериями и предрассудками?

К слову, суеверия до сих пор во многом правят миром, пускай частью они и рядятся в одежды религии. Те же самые валлу, между прочим, мнили себя глубоко религиозными людьми.


Так закончилась та страшная ночь.

Глава 14

КОНЕЦ ХОУ-ХОУ
Напротив Скалы приношений лодка остановилась, почти вплотную к каменному выступу. Я справился, чем вызвана остановка, и старый Валлу, сидевший в середине и облаченный в роскошный наряд и не менее роскошный головной убор (который за время ночных испытаний сбился набок и придавал ему вид запойного пьянчуги), ответил дрожащим голосом:

— Так велит закон, господин. Мы должны оставаться тут, покуда солнце не взойдет и бог Хоу-Хоу не явит себя во всей славе своей невесте.

— Что ж, — сказал я, — раз уж вышло так, что невеста бога сидит в этой лодке, а ее головка лежит на моем колене, — (я ничуть не преувеличивал: Сабила настояла на том, чтобы оставаться рядом с тем единственным человеком, кому она могла доверять; равно как и Драмана, чья головка покоилась на другом моем колене), — то я настоятельно советую Хоу-Хоу, какова бы ни была его слава, не являться сюда и не требовать свою невесту обратно. Если, конечно, ему не хочется получить дырку в голове размером с мой кулак. — И я многозначительно похлопал по своему двуствольному «экспрессу», надежно укрытому в водонепроницаемом чехле.

— Мы должны подождать, господин, — смиренно отозвался Валлу. — Я вижу, что невеста бога по-прежнему привязана к столбу. Пока ее не освободят, закон запрещает нам уплывать.

— Ха! — вскричал я. — Вот уж действительно святая невеста! Ведь она мертва, мертвее не бывает, а все мертвые святы. Ладно, давайте подождем, мне и самому любопытно, как все будет дальше. Здесь, думаю, нас никто не достанет.

Гребцы подняли весла, и мы стали ждать. Алый обод солнца показался из-за горизонта и осветил наиудивительнейшую сцену. Воды озера, вздувшегося от многомесячных дождей и недавней бури, неумолимо затапливали остров; прилив сей напоминал наступление бесчисленного войска, и прореха в волноломе становилась все шире под его напором, ибо в мире нет ничего свирепее и беспощаднее воды. Поля почти целиком скрылись из вида, и глубина кое-где, по моим прикидкам, достигала нескольких футов.

Впрочем, вода пока не добралась до домов, выстроенных у подножия горы, в одном из которых мы провели часть прошлой ночи. Также она пока не залила Скалу приношений, каковая, позвольте напомнить, друзья мои, поднималась над равниной приблизительно на высоту человеческого роста, представляя собой громадную плиту застывшей лавы, что некогда стекла из вулканического кратера в озеро подобием языка, какие, говорят, выбрасывают ледники. То обстоятельство, что скала загибалась книзу, в сторону входа в пещеру, будто бы противоречит этому описанию, но я объясняю данное несоответствие позднейшими смещениями почвы, какие свойственны вулканической местности, где тайные силы природы незримо трудятся под поверхностью земли.

Повторяю, скалу пока не затопило, и потому в назначенный срок, соблюдая обычай, что существовал, должно быть, сотни лет, Хоу-Хоу вышел из пещеры, чтобы завладеть своею святой невестой.


— Ну и как такое может быть?! — воскликнул Гуд. Он торжествовал, полагая, по-видимому, что подловил Аллана на обмане. — Вы же сами сказали, что Хоу-Хоу был просто изваянием! Как он сумел покинуть пещеру?

— А вам не приходило в голову, Гуд, — осведомился Аллан, — что изваяния порою носят? Впрочем, в этом случае все обстояло иначе, поскольку Хоу-Хоу самолично вышел из пещеры, а за ним следовали толпа женщин и несколько особей волосатого народа. Глядя, как он вышагивает, жуткий и огромный, я понял две вещи. Во-первых, почему Сабила уверяла, что многие валлу видели Хоу-Хоу (мне вспомнились слова Иссикора о том, что чудовище передвигалось своеобразной походкой, как если бы его ноги не гнулись). Во-вторых, я понял, почему закон требовал, дабы лодка, доставившая на остров невесту бога, непременно дожидалась рассвета: жрецы хотели, чтобы те, кто сидит в лодке, узрели Хоу-Хоу и вернулись домой с рассказами о величии божества, пускай валлу возбранялось описывать его облик и они верили, что нарушение этого запрета навлечет на них проклятие.

— Но ведь никакого Хоу-Хоу на самом деле не было! — упрямо возразил Гуд.

— Знаете, Гуд, — ответил Аллан, — вы, конечно, человек умный и, как Ханс говорил про меня, очень хитрый. С какою беспримерной проницательностью вы докопались до истины! Разумеется, никакого Хоу-Хоу в действительности не существовало. Но если вы доживете до моих лет, Гуд, — язвительность в тоне Аллана показывала, что он сердится, — да, если доживете до моих лет, то усвоите, что на этом свете полным-полно обманщиков, а Древо видений растет — точнее, росло — не только на священном острове. Как вы сами сказали, настоящего Хоу-Хоу не было, зато имелось его великолепное подобие, сотворенное с великим тщанием и искусством, достойными лучших мастеров пантомимы. И подобие сие выглядело столь совершенным, что и с пяти десятков ярдов невозможно было отличить эту фигуру от того изваяния, которое пряталось в пещере.


Итак, по склону вышагивал на негнущихся ногах косматый и грозно скалившийся Хоу-Хоу ростом в добрую дюжину футов. Или, раз уж мы решили придерживаться истины, шагал на ходулях Дака, искусно закутанный в звериные шкуры и напяливший на голову что-то вроде корзины с клыками, а также изготовленную из холста маску, разрисованную таким образом, чтобы она походила на личину его обожаемого божества.

Благочестивые гребцы на нашей лодке мгновенно склонились в поклоне, выказывая должное почтение живому богу. Даже Иссикор поклонился, и я заметил, что при этом движении Драмана и влюбленная в молодого красавца Сабила вознаградили его взглядами, в которых негодование смешивалось с толикой презрения. Во всяком случае, оба этих чувства ясно читались во взгляде старшей сестры, которая долго прожила на острове и знала местные тайны, а вот Сабилой, возможно, двигали иные соображения. Быть может, она верила, что Хоу-Хоу и вправду существует, но полагала, что Иссикору надлежит поменьше предаваться религиозному пылу и не слишком почитать того самого бога, жертвой коего она чуть-чуть не стала. Наверняка все вы тоже замечали, друзья мои, что рано или поздно наступает миг, когда любая женщина, сколь бы благочестивой она ни была, становится особой сугубо практичной.

Между тем Хоу-Хоу продолжал идти вперед, перемещаясь ходульной (в прямом смысле этого слова) поступью, а облаченные в белое женщины, что следовали за ним, распевали, должно быть, свадебную песню; далее же ковыляли, переваливаясь с лапы на лапу, «пажи» из числа лесных демонов. В подзорную трубу я рассмотрел, что на самом деле эти женщины нисколько не радуются предстоящему развлечению — в отличие от Даки, скрывавшегося под шкурами и маской. Они испуганно глядели на поднявшуюся воду; одна было повернулась, норовя сбежать, но ее схватили и вернули обратно. Полагаю, бегство с подобной церемонии считалось серьезным преступлением. Словом, они все вместе достигли столба, к которому мы привязали мертвую женщину, и далее, по обычаю, «подружки» принялись освобождать невесту, а волосатые встали сзади.

В следующий миг одна из «подружек» внезапно застыла как вкопанная. А затем испустила столь пронзительный вопль, что он раскатился над озером подобно паровозному гудку. Другие женщины тоже начали истошно вопить. Хоу-Хоу приблизился и вгляделся в свою невесту — вгляделся хорошенько, ибо кто-то сорвал платок, которым я укрыл лицо погибшей. Много времени, чтобы узреть подмену, Даке не потребовалось, и он устремился обратно к пещере, широко вышагивая на своих ходулях.

Это было уже слишком. Подле меня лежала верная двустволка, заряженная разрывными пулями. Я достал ружье из чехла, поднял и прицелился в голову Хоу-Хоу, выше того места, где, по моим прикидкам, должна была находиться человеческая голова; я не собирался убивать его, хотел только напугать. К тому времени уже совсем рассвело, видно было хорошо, и разрывная пуля угодила точно в цель, напрочь снеся маску и верхнюю часть корзины с клыками. Никогда прежде не бывало в истории столь внезапного разоблачения духовного лица во всем великолепии его одеяний!

Все словно замерло, как замер и сам Дака, слетевший со своих ходуль и совершивший достойный запечатления художником прыжок, результатом которого стал расплющенный о лаву нос. Какое-то время Дака лежал в неподвижности, потом отбросил ходули и побежал, следом за вопящими женщинами и волосатыми обезьянами, обратно в пещеру.

— Вот, — произнес я назидательно, обращаясь к старому Валлу и прочим в лодке, напуганным грохотом моего ружья, — теперь вы и сами видели, из чего слеплен ваш бог!

Валлу не нашелся с ответом; по-видимому, он пребывал в полнейшем изумлении — сами знаете, сколь больно разочаровываться в вере. Однако тут один из сопровождающих, игравший, похоже, роль придворного блюстителя времени, сказал, что солнце взошло, Священная свадьба состоялась, хоть и прошла необычно, и теперь закон позволяет вернуться домой.

— Ну уж нет! — возразил я твердо. — Я долго вас ждал, а теперь вы подождете меня. Я хочу видеть, что будет дальше.

Блюститель времени, явный приверженец порядка, напрочь лишенный любопытства, окунул свое весло в воду, как бы подавая сигнал другим гребцам, но Ханс стукнул его по пальцам рукоятью револьвера, а затем приставил ствол к его голове.

Этот довод убедил блюстителя, что благоразумнее будет подчиниться. Он отпустил весло и вежливо извинился перед Хансом, а остальные гребцы последовали его примеру.

Лодка осталась там, где была, и мы продолжили наблюдение.

А посмотреть было на что, ибо вода начала наконец заливать Скалу приношений. Она достигла негаснущих костров, и те мгновенно утратили право называться таковыми, окутавшись клубами дыма и пара. Три минуты спустя поток хлынул со склона в пещеру. Прежде чем я успел досчитать до сотни, из пещеры принялись выбегать люди, причем мчались они сломя голову, огромной толпой: так вылетают осы, если расшевелить их гнездо палкой. Среди бегущих я узнал Даку, у которого была неплохая возможность спастись.

Верховный жрец и тот, кто мчался следом за ним по колено в воде, оторвались от остальных и устремились вверх по склону. Зато прочим повезло гораздо меньше, потому что поток уже имел в глубину несколько футов и им оказалось не под силу ему противостоять. На мгновение их головы мелькнули среди пены и обломков, а потом этих людей унесло обратно в пещеру, где они в последний раз удостоились милости узреть своего Хоу-Хоу. Далее, словно по команде, все дома поселения, включая и тот, где мы накануне ночевали, разом обрушились — просто сложились и исчезли, словно их никогда и не было.

Казалось, все кончено. Я прикидывал, не всадить ли мне пулю в голову Даки, который стоял на краю обрыва и, заламывая руки, наблюдал за гибелью храма, бога, поселения, женщин и слуг. В конце концов я решил, что стрелять не буду, ибо что-то подсказывало мне: этого мерзавца следует предоставить его собственной судьбе. Я хотел было отдать приказ грести к берегу, когда Ханс окликнул меня и указал на вершину горы.

Я посмотрел и увидел, что из жерла вулкана поднимается огромный клуб дыма, наподобие того, что выплывает из трубы паровоза, котел которого раскалился, только многократно увеличенный. Паровой двигатель в таких обстоятельствах начинает свистеть, и гора тоже издавала звук, громовой рокот, жуткий для человеческого уха.

— Что там еще стряслось, Ханс? — крикнул я.

— Не знаю, баас. Наверное, вода с огнем говорят между собой внутри горы, баас, твердят, как они ненавидят друг друга, будто сварливые муж с женою в маленькой хижине, откуда им не выбраться. Жена шипит и плюется, баас, а муж топает и кричит… — Ханс сделал паузу, уставился на вершину горы, а потом закончил свое весьма образное объяснение: — Ну да, топает и кричит. Вы только поглядите туда, баас!

В этот миг с оглушительным грохотом, который походил на несказанно усиленный раскат грома, вулкан будто бы раскололся надвое, и вершина его унеслась куда-то в поднебесье.

— Баас, меня зовут Владыкой огня, верно? Так вот, этим огнем я не повелеваю, и сдается мне, что чем дальше мы от него окажемся, тем лучше для нас будет. Allemachte! Смотрите!

Ханс указал на широкий поток пламенеющей лавы, что вырвался из клубов дыма и пара и помчался к озеру. Лава вонзилась в воду всего в паре сотен ярдов от нас, подняв в воздух фонтан пара и пены, как торпеда при взрыве.

— Гребите скорее, если вам дорога жизнь! — крикнул я валлу, и те торопливо схватились за весла.

Когда лодка развернулась — на это ушла, казалось, целая вечность, — моим глазам предстало поистине поразительное и пугающее зрелище. Дака уже не стоял на краю обрыва; нет, он стремглав несся к озеру, а за ним тек поток раскаленной лавы. Верховный жрец приплясывал на бегу, словно его конечности обжигал горячий пар. Вот он с головою нырнул в воду, и в тот же миг над озером вздыбилась громадная волна, порожденная, должно быть, каким-то подводным взрывом. Волна двинулась на нас, и Дака был на ее гребне.

— Этот жрец напрашивается на то, чтобы его проучили, баас! — сказал Ханс. — Он вдосталь порезвился на своем острове, а теперь желает пожить на берегу.

— Неужели? — отозвался я. — В лодке места для него не найдется.

И достал револьвер.

Волна приволокла Даку почти вплотную к нам. Жрец сумел выпрямиться, верно подкинутый давлением воды, и чудилось, будто он стоит на гребне волны. Вот он, увидев нас, принялся выкрикивать проклятия и потрясать кулаками, грозя, похоже, Сабиле и Иссикору. Жуткая была картина, друзья мои.

Однако Ханс нисколько не устрашился. В ответ он показал Даке сперва на меня, потом на Сабилу и, наконец, на себя, после чего, поддавшись свойственной туземцам неистребимой вульгарности, приставил палец к носу и, что называется, состроил верховному жрецу козью морду.

Волна обрушилась, и Дака исчез — «пошел искать Хоу-Хоу», как выразился Ханс. Таков был конец этого незаурядного злодея.

— Знаете, баас, — произнес готтентот, — я рад, что жрец Дака успел узнать, кто именно отослал его к его богу, с которым он точно свел близкое знакомство, иначе не был бы таким злым. Скажите, баас, ну разве мы не молодцы? Ведь все наши придумки оказались удачными! А я уж было решил, баас, что нам конец. Это когда я влез на лодку, а вон те болваны отказались плыть за вами и за женщинами, потому что это якобы против закона. Баас, когда я надевал одежду — она ничуть не промокла, я ведь хитрый, баас, а потому попросил их помочь вам, еще когда был совсем голый, — так вот, я все думал, что, может, мне стоит пристрелить одного из них и тогда остальные образумятся. Но я сказал себе, баас, что надо подождать и посмотреть, как будет дальше; если я пристрелю одного, другие могут стать только упрямее: возьмут да сдуру и убьют меня, а потом уплывут прочь. Я ждал, и баас должен согласиться, что это было правильно, ибо все получилось как надо. Это достопочтенный отец бааса постарался, глядя на нас с небес.

— Верно, Ханс, но если бы тебе пришлось сделать выбор, скажи, кого бы ты застрелил? — спросил я. — Вождя Валлу?

— Нет, баас, он старый и глупый, как дохлая сова. Я бы застрелил Иссикора, потому что он мне изрядно надоел. И между прочим, я бы заодно спас госпожу Сабилу от необходимости терпеть его много-много лет. Какой толк от мужчины, баас, если он знает, что его женщину отдали демону, но все равно сидит в лодке, причитает и твердит, будто древние законы нельзя нарушать, иначе всех проклянут? Именно так все и было, баас, когда я попросил его приказать грести к берегу.

— Не знаю, Ханс, не знаю. Пусть Иссикор с Сабилой сами решают между собою, а ты лучше помалкивай, договорились?

— Конечно, баас, но потом госпожа Сабила непременно одумается, и настанет час расплаты, как всегда бывает, когда есть за что расплачиваться. Мне жалко Иссикора, баас, он уже не будет таким красивым, когда госпожа с ним поквитается. Только представьте, он станет просить, чтобы Сабила его поцеловала, а та его в ответ — хрясь! хрясь! — по щекам. Смотрите, баас, она уже повернулась к жениху спиной. Ну да мне-то все равно, баас, и вам тоже, вы бы лучше с госпожой Драманой разобрались. Она-то не отворачивается, баас, а, наоборот, так и пожирает вас глазами и наверняка думает, что наконец-то отыскала себе достойного Хоу-Хоу, пускай он мал ростом, потрепан жизнью и довольно уродлив, а его вихры торчат, как сорняки на поле. Важно то, что внутри, а не то, что снаружи, баас; женщины частенько говорили мне это, когда я был помоложе.

Тут, с восклицанием, которое я не стану сейчас воспроизводить, но о котором легко догадаться, поскольку никому не понравится, когда столь откровенно описывают его наружность, я занес ружье, намереваясь несильно стукнуть Ханса по пальцам ног. Однако в этот миг мое внимание было отвлечено от вздорной болтовни, при помощи которой готтентот выражал свою радость от спасения, очередным раскаленным валуном, что упал довольно близко от лодки. А следом развернулось ужасающее в своей красоте зрелище последнего извержения вулкана.

Уж не знаю, что в точности произошло, однако к небесам взметнулись громадные языки пламени и облака пара. Все это сопровождалось громовыми раскатами и оглушительными взрывами, за каждым из которых взмывал в воздух поток горящих камней, а раскаленная лава с новой силой устремлялась к озеру, заставляя воду вскипать и испаряться. От валунов расходились большие волны, которые опасно раскачивали нашу лодку, над головами повисла плотная завеса пепла, и закапал горячий дождь. Внезапно стало так темно, что некоторое время мы не видели ничего дальше пальца, приставленного к носу. В совокупности это было наистрашнейшее проявление действия стихии, каковое обратило мои мысли к Священному Писанию и заставило вспомнить о Судном дне.

— Это Хоу-Хоу мстит нам! — воскликнул старый Валлу. — Он разгневан тем, что мы лишили его невесты!

На сем речь правителя оборвалась, поскольку раскаленный докрасна камень угодил старику в голову и, как позднее уточнил Ханс, сидевший рядом, «размозжил его, как жука».

По крикам гребцов Сабила поняла, что ее отец мертв, — вождь лежал неподвижно, не издавая ни звука, — и это заставило бедняжку очнуться, как если бы она вдруг осознала, что теперь бремя власти легло на ее плечи.

— Выбросьте этот камень из лодки, — велела она, — не то он прожжет дно и мы потонем.

Иссикор веслом подцепил злополучный камень и выкинул его за борт. Тело вождя укрыли накидкой, и мы двинулись к берегу. Гребцы отчаянно налегали на весла. По прихоти судьбы поднялся сильный ветер, дувший в сторону острова и отогнавший от нас пепел и горячий дождь, поэтому видимость стала намного лучше. Единственная опасность теперь исходила от камней вроде того, что убил старого Валлу; они падали в воду вокруг нас, поднимая фонтаны пены. Походило на то, как если бы мы очутились под яростным обстрелом. По счастью, ни один камень больше не попал в лодку, а чем дальше мы отплывали от острова, тем меньше становилась угроза. Впоследствии мы узнали, что некоторые камни даже, перелетев через озеро, достигли суши.

Впрочем, на этом опасности не закончились, поскольку перед нами внезапно возникла целая флотилия грубо сколоченных лодок, точнее, суденышек из топляка и тростника или из бревен, обожженных с обоих торцов. На каждом таком суденышке восседало по лесному демону, направлявшему свою лодку взмахами двулопастного весла.

Должно быть, эти волосатые принадлежали к числу тех, кто отплыл на остров, внемля призыву Хоу-Хоу. Помните, друзья, я говорил, что накануне жертвоприношения на острове собралось немало дикарей, предвкушавших нападение на город валлу? Или же эти волосатые бежали с острова. По правде сказать, я не знаю. Ясно было одно: сколь бы низко эти существа ни стояли на шкале человекоподобия, им хватило ума связать нас с той жуткой катастрофой, которая разрушила остров. Завывая и что-то бормоча, как поступают многие крупные обезьяны, они тыкали лапами то в нас, то в охваченный пламенем вулкан, словно бы воплощавший собою преисподнюю.

А затем, с громогласным воплем «Хоу-Хоу! Хоу-Хоу!», они двинулись к нам, с явным намерением напасть.

Оставался лишь один выход — открыть по ним стрельбу, что мы с Хансом и не замедлили сделать, а гребцы наши еще усерднее налегли на весла. Должен признать, что эти омерзительные, жалкие твари выказали несгибаемое мужество: ничуть не устрашенные гибелью сородичей под пулями, они рвались вперед, желая, вне сомнения, перевернуть лодку и потопить всех, кто в ней был.

Мы с Хансом стреляли настолько споро, насколько было возможно, однако наши пули выкашивали только малую часть нападавших, и оставалось лишь уповать на скорость лодки и умение рулевого. Сабила встала во весь рост и принялась раздавать указания гребцам, а мы с Хансом все стреляли и стреляли: сперва из ружей, а затем из револьверов.

Один огромный, похожий на гориллу волосатый, заросший шерстью по самые нависавшие над переносицей надбровные дуги, ухватился обеими лапами за борт и начал раскачивать лодку. Стрелять мы больше не могли, ибо патроны закончились, а на удары кулаком мерзкая тварь не обращала ни малейшего внимания. Лодка ходила ходуном и стала набирать воду.

Я уж было подумал, что гибели не избежать, потому что другие лесные демоны были совсем близко, но положение спасла Сабила, совершившая поистине геройский поступок. Рядом с нею на дне лодки лежало то самое копье, которое я забрал в сарае с затворами у жреца, убитого Хансом. Она схватила это копье и с удивительной силой вонзила его в косматое чудовище, терзавшее нашу лодку и упорно тянувшее борт под воду. Волосатый разжал лапы и канул ко дну. Рулевой искусно переложил кормило, и мы ускользнули от прочих хоу-хоуа, а через три минуты уже оставили их далеко позади: на своих примитивных суденышках дикарям было за нами не угнаться.

— Сколько всего сегодня случилось, баас! — проговорил Ханс, вытирая пот со лба. — Надеюсь, никакой крокодил не накинется на нас у берега, а эти болваны не принесут нас в жертву духу Хоу-Хоу, да и молния в нас тоже не ударит. Баас ведь позволит мне выпить местного пива, когда мы доберемся до города, верно? От пламени у меня внутри все пересохло.

Что ж, мы достигли суши. По моим ощущениям, сменилось целое поколение с тех пор, как мы отплывали от этой набережной, которую сейчас заполняла многолюдная толпа. У воды собралось едва ли не все перепуганное население города. Тело старого Валлу встретили почтительным молчанием, но мне показалось, что никто из его подданных по-настоящему не опечалился. Эти люди, похоже, изжили в себе все бурные человеческие страсти. Полагаю, этих сильных чувств они лишились под воздействием времени и под гнетущим влиянием того всепоглощающего фетишизма, среди которого жили. Если коротко, валлу сделались этакими человекоподобными автоматами, что бродили вокруг, насторожив уши в ожидании гласа своего божества и ловя этот глас в каждом явлении природы. Честно говоря, эти люди, каково бы ни было их происхождение, докатились до такого состояния, что внушали мне лишь презрение.

Возвращение Сабилы поразило всех до глубины души, но отнюдь не вызвало восторга.

— Она стала женою бога, — услышал я чьи-то слова. — А потом сбежала от него — именно поэтому и случились все несчастья.

Сабила тоже услышала сие заявление и восприняла его как оскорбление. По-моему, она уже вполне оправилась от пережитых потрясений, чего, увы, никак нельзя было сказать об Иссикоре, который, хотя ему следовало бы лучиться радостью, выглядел понурым и почти не раскрывал рта.

— Какие такие несчастья? — воскликнула Сабила. — Да, мой отец погиб, его убил упавший с неба камень, и я оплачу своего отца. Но ведь он был глубоким старцем и вскоре все равно должен был умереть. Что же до всего остального, то разве можно назвать несчастьем мое спасение, которым я обязана мужеству и могуществу этих вот чужестранцев, спасение дочери и наследницы вождя от загребущих рук Даки? Говорю вам: это Дака выдавал себя за бога, а Хоу-Хоу, которому вы поклоняетесь, оказался всего лишь раскрашенным истуканом! Если не верите мне, спросите белого вождя, спросите мою сестру Драману, которую вы словно забыли и которой тоже выпал когда-то жребий стать невестою бога. Или вы считаете несчастьем то, что Дака и его жрецы погибли, а с ними сгинула и большая часть лесных демонов, то бишь наших врагов? Разве можно назвать несчастьем то, что ненавистная огненная гора раз и навсегда уничтожена пламенем, а заодно разрушена и пещера таинств, откуда приходило столько зловещих прорицаний? Пророчество сбылось! Нас избавил от страданий могущественный белый вождь с юга!

Эти гневные слова вынудили толпу замолчать, и перепуганные люди повесили голову. Сабила помолчала, оглядывая подданных, потом продолжила:

— Иссикор, мой нареченный, выйди вперед и скажи этим людям, что ты рад всему случившемуся. Чтобы спасти меня от Хоу-Хоу, ты внял моим мольбам и отправился в дальние края, на юг, искать совета у могучего Повелителя духов. Он дал тебе совет, благодаря которому удалось победить Хоу-Хоу! Но все же ты сидел в той лодке, что отвезла меня на остров. За это я тебя не виню, тебе пришлось поступить так по причине твоего положения, а иначе бы тебя прокляли, как велит древний закон. Теперь я спасена, но не тобой, ибо ты, вообразив, что белый вождь пал на острове, смирился с моей участью стать женою бога. Нет, я спасена благодаря мудрости и силе белого вождя и его спутника, которые изничтожили Хоу-Хоу и его жрецов. Так поведай же людям, как сильно ты рад тому, что плавал на остров не напрасно, а мои избавители не зря внимали твоим просьбам о помощи. Ведь я стою сейчас перед своим народом, живая и не поруганная, а наша земля наконец-то избавилась от проклятия Хоу-Хоу. Да, скажи все это соплеменникам и поблагодари щедрых сердцем чужестранцев, которые сражались вместо тебя и спасли меня и мою сестру Драману!

Я изрядно устал, однако с любопытством глядел на Иссикора. Мне было интересно, что тот скажет. Он выждал некоторое время, а затем выступил вперед и начал говорить, запинаясь:

— Я искренне рад, о возлюбленная, что ты вернулась в целости и сохранности, хотя, приводя сюда белого вождя с юга, я надеялся, что он изыщет иной способ спасти тебя, не творя святотатства и не убивая жрецов огнем и водою. Эти люди с начала времен состояли при божестве, а белый вождь их убил. Госпожа Сабила, ты говоришь, что Хоу-Хоу мертв, но откуда нам знать, так ли это? Он же дух, а разве духи могут умереть? Не мертвый ли бог кинул тот камень, который убил старого Валлу? Не метнет ли Хоу-Хоу другие камни, которые прикончат и нас, а прежде всего тебя, госпожа, ведь ты стояла на Скале приношений, облаченная в наряд святой невесты?

— Баас, — задумчиво справился у меня Ханс, чей голос прозвучал в наступившей тишине неожиданно громко, — как, по-вашему, Иссикор и вправду человек? Или он сделан из дерева и раскрашен, как тот идол, чье обличье принимал Дака, чтобы сойти за Хоу-Хоу?

— В Черном ущелье, думаю, Иссикор был человеком, — ответил я, — но тогда он находился очень далеко от Хоу-Хоу. Теперь же, Ханс, я не уверен. Быть может, он всего-навсего сильно напуган и со временем придет в себя.

Между тем Сабила внимательно разглядывала своего красавца-жениха, осматривая его с головы до ног, но не говорила при этом ни слова. Потом, по-прежнему избегая общаться с Иссикором, она повернулась к толпе и изрекла повелительно:

— Поскольку мой отец погиб, отныне я становлюсь вашим вождем, вашим Валлу, и мне следует повиноваться так, как вы повиновались ему. Ступайте и займитесь своими делами, ничего не опасаясь, ибо Хоу-Хоу больше нет, а лесные демоны почти полностью истреблены. Я ухожу отдохнуть и забираю с собою своих избавителей и освободителей. — Тут она указала на нас с Хансом. — Позднее я выйду к вам и поговорю с тобой, мой господин Иссикор. Отнесите труп моего отца в то место, где положено погребать вождей! — С этими словами она развернулась и, сопровождаемая нами, старшей сестрой и свитой, направилась к своему дому.

Там Сабила на время попрощалась с нами, потому что все мы от усталости уже буквально валились с ног и отчаянно нуждались в отдыхе. При расставании она поцеловала мне руку и со слезами на прекрасных глазах долго благодарила за все, что я сделал. Драмана последовала ее примеру.


— Почему это, баас, — спросил Ханс, когда мы перед сном перекусывали и пили местное пиво, — ни одна госпожа не поцеловала руку мне, хотя я тоже участвовал в их спасении?

— Потому что сестры очень устали, Ханс, — ответил я, — и сочли, что одного поцелуя будет вполне достаточно для нас обоих.

Готтентот наполнил свой кубок остатками туземного пива из кувшина и осушил его одним глотком.

— Все справедливо, баас. Вам достались поцелуи, а мне вполне хватит и пива.

Несмотря на полное изнеможение, я не мог не рассмеяться, хотя, сказать по правде, и сам не отказался бы еще от одного стаканчика. Потом я упал на постель и мгновенно провалился в сон.

Мы проспали остаток дня и всю ночь, пробудившись, лишь когда первые лучи солнца проникли в нашу комнату через окно. Во всяком случае, я могу говорить за себя. Ибо, когда я открыл глаза, чувствуя себя совершенно иным человеком, и возблагодарил небеса за чудесный дар сновидений, Ханс был уже на ногах и чистил ружья и револьверы.

Я покосился на уродливого желтокожего коротышку-готтентота и с благодарностью подумал о том, сколько мужества, хитроумия и верности заключено в этом тщедушном теле. Если бы не Ханс, я давным-давно был бы уже мертв, да и красавицы-сестры тоже бы погибли. Это ведь он придумал взорвать водяные затворы, подложив порох под каменный болт рычага. Сам я долго ломал голову, но так ничего и не сумел измыслить, ибо это единственно возможное решение от меня ускользнуло. Все, что случилось потом, произошло лишь благодаря Хансу.

Нет, мне, конечно, приходило кое-что на ум, но я рассчитывал от силы затопить поля жрецов и, быть может, пещеру, чтобы отвлечь внимание недругов от нашего побега. А в результате мы высвободили силы природы и добились воистину устрашающих результатов. Вода проникла в колодцы, которые питали негаснущие костры, и добралась до недр вулкана, где стал образовываться пар, причем сила его была такова, что он разнес высокую гору вдребезги и навсегда уничтожил прибежище Хоу-Хоу со всеми прочими постройками и примыкающими к ним полями.

В этом беспощадном истреблении я усматривал длань Провидения, которое предпочло действовать через Ханса. Да, силы небесные наделили готтентота проницательностью и смекалкой, чтобы стереть с лица земли жестокую тиранию и уничтожить кровожадного истукана и его почитателей.

Вне сомнения — так думалось мне, человеку простому и неискушенному, — все это было предначертано свыше. Когда какой-то беглый жрец Хоу-Хоу сотни лет назад нарисовал в бушменской пещере тот портрет, его вела воля небес. И небеса же вселили в сердце старого мошенника Зикали желание заиметь некое снадобье, ниспослав ему неутолимую жажду знаний — или что-то еще, что побудило колдуна уговорить меня согласиться на этот поход и взвалить на свои плечи всю тяжесть дальнейших испытаний.

Опять же, сколь благоразумно повел себя Ханс, после того как доплыл через озеро до лодки! Попытайся он заставить этих погрязших в язычестве и идолопоклонстве трусов немедленно двинуться нам на помощь, как наставлял его я, не исключено, что они, боясь нарушить свой закон, стали бы сопротивляться или вообще уплыли бы прочь, стукнув Ханса веслом по голове и бросив нас на произвол судьбы. Но готтентоту хватило ума и терпения обождать, хотя, как он признался мне впоследствии, сердце его разрывалось на части от беспокойства за меня. Тщательно взвесив все «за» и «против», он принял решение ждать, пока все условия «законности» не будут соблюдены, после чего валлу подчинились ему достаточно охотно.

С Ханса мои мысли перескочили на Иссикора. Каким образом, интересно знать, характер этого человека изменился столь разительно, едва он вернулся в родную страну? Само путешествие за сотни миль от дома, предпринятое им в одиночку, показывало, что Иссикор сполна наделен такими достоинствами, как мужество, предприимчивость и решительность. Когда ему пришлось стать нашим проводником, он в основном молчал и держался отстраненно, однако не падал духом и не проявлял признаков пессимизма. А вот по возвращении домой вдруг мгновенно захандрил и превратился в законченного нытика. С великим трудом нам удалось уговорить Иссикора отвезти нас на остров, и при первом же признаке опасности он бежал без оглядки. Мало того, он покорно помогал доставить Сабилу, которую, как сам уверял нас в Черном ущелье, любил всем сердцем, на роковое свидание с богом и пальцем не пошевелил, чтобы спасти ее от страшного жребия. Наконец, всего несколько часов назад он произнес постыдную, пораженческую речь, которая, как я видел, потрясла и оскорбила его нареченную, а та, к слову, после чудесного спасения и трагической смерти отца сделалась куда более храброй, чем была ранее.

Я искал объяснений поведению Иссикора — и не находил, а потому решил поделиться своими соображениями с Хансом.

Готтентот выслушал меня, а затем ответил:

— Баас не держит глаза открытыми, во всяком случае днем, когда ему кажется, что опасности нет. Иначе он давно бы понял, что этот Иссикор стал слабым, как нагретый кусок железа. А отчего мужчины слабеют, баас?

— От любви? — предположил я.

— Верно, баас. Иногда любовь делает мужчин слабыми — таких мужчин, как мой баас. А еще от чего, баас?

— От выпивки, — процедил я сердито, платя Хансу за его ехидство той жемонетой.

— Да, баас, мужчины вроде меня порой слабеют от выпивки. Такие, как я, баас, знают, что бывает полезно на время позабыть о мудрости, иначе небеса могут разозлиться. Но от чего слабеют все мужчины на свете, баас?

— Не знаю, Ханс.

— Значит, баас, мне снова придется повторить то, что сказал ваш достопочтенный отец, когда давал последние наставления перед смертью. Он сказал: «Ханс, если вдруг увидишь, что мой сын Аллан, который далеко не всегда разбирает дорогу, бредет прямиком в омут, то уж, пожалуйста, постарайся его оттуда вытащить».

— Ах ты, маленький лжец! — воскликнул я.

Ханс, нисколько не смутившись, продолжал:

— Все мужчины на свете слабеют от страха, баас. Иссикор гнется, точно нагретый железный прут, потому что внутри у него тлеет пламя страха.

— Но чего же он боится, Ханс?

— Как я уже говорил, держи баас глаза открытыми, он бы и сам давно догадался. Разве баас не заметил высокого смуглого жреца, перед которым расступались люди? Он подошел к Иссикору, когда мы в первый раз высадились на этот берег.

— Да, я видел его. Он вежливо поклонился Иссикору и, кажется, что-то ему вручил.

— Полагаю, баас не рассмотрел, что именно он дал Иссикору, и не услышал его мудрых слов? Ага, так и есть: баас мотает головой. А вот я все видел и слышал. Жрец дал Иссикору крошечный череп, вырезанный из слоновой кости. А может, из морской раковины или из застывшей черной лавы. Слова же он произнес вот какие: «Это дар вождю Иссикору от Хоу-Хоу; дар, который Хоу-Хоу посылает всем, кто нарушает закон и осмеливается покидать земли валлу». Так сказал тот жрец, а я стоял рядом и все слышал, но не стал ничего говорить баасу, потому что хотел посмотреть, что будет дальше.

— Ну же, Ханс, продолжай! Что было потом?

— Потом жрец ушел. А вот что Иссикор сделал с этим маленьким черепом и куда его дел, я не знаю. Быть может, он носит череп на шее, как баас носит подаренные ему женщинами портреты в медальоне.

— Хм… Но что же такого необычного в этом черепе, Ханс? Что он означает?

— Баас, я тут расспросил одного старика, пока мы плыли в лодке. Иссикор сидел на другом конце и не мог меня слышать. Мне сказали, баас, что череп означает смерть. Баас, верно, помнит, как в Черном ущелье нам говорили, будто всякого, кто посмеет покинуть владения Хоу-Хоу, непременно ожидают болезнь и гибель? Думаю, баас, Иссикор ухитрился не заболеть только потому, что жрецы ничего не ведали о его затее. Но он допустил ошибку, баас, когда вернулся, ведомый своей любовью к госпоже Сабиле, как рыба ведется на наживку, баас. И вышло так, что он заглотил крючок, ибо жрецы узнали о его возвращении, баас, и приготовили смельчаку достойную встречу.

— Что ты хочешь этим сказать, Ханс? Каким образом жрецы могут навредить Иссикору, особенно теперь, когда они все мертвы?

— Да, баас, они все мертвы и никому больше не навредят, но Иссикор был прав, когда кричал, что Хоу-Хоу жив. Дьявол живет вечно, баас. Его жрецы погибли, но Хоу-Хоу смог прикончить старого Валлу и может расправиться с Иссикором. В здешней вере, баас, много такого, чего добрым христианам вроде нас с тобой попросту не понять. Проклятия не действуют на христиан, баас, поэтому нам Хоу-Хоу не страшен. Но, баас, если кто поклоняется Великому Черному, он рано или поздно обязательно становится его жертвой.

Мне подумалось, что Ханс, сам того не зная, озвучил основополагающую и неоспоримую истину: те, кто преклоняет колени пред Ваалом, суть слуги Вааловы и живут по его закону, а кто таков этот самый Хоу-Хоу, как не Ваал, точнее, как не Сатана? Плод всегда будет тем же самым, как ни называй дерево, с ветвей которого его срывают. Впрочем, я не стал делиться своими мыслями с Хансом, рассудив, что они лишь собьют готтентота с толку; вместо этого я спросил, к чему он клонит и что, по его мнению, будет дальше с Иссикором. Он ответил так:

— Баас, я сказал ровно то, что сказал. Иссикору суждено погибнуть. Старик в лодке поведал мне, что все, получившие черный череп, умирают не позднее чем через месяц, а зачастую и намного раньше. Только посмотрите на Иссикора, баас! Я готов спорить, что он протянет не больше недели. У этого красавца такой унылый вид, баас, что, я думаю, госпожа Сабила быстро примирится с утратой. Вот почему Иссикор изменился, баас: его преследует страх смерти. И госпожа Сабила тоже изменилась, потому что оставила позади страх смерти и иные, гораздо худшие для нее опасности.

— Да уж, — протянул я, но не стал говорить, что Хансу не удалось полностью меня убедить.

Я кое-что знал об африканских язычниках и считал их верования полнейшим вздором, но был уверен в том, что этот вздор относится к числу наиопаснейших заблуждений. Человеческая душа, а в особенности душа дикаря, человека примитивного и невежественного, становится страшнейшим оружием, когда поддается влиянию многовековых суеверий и предрассудков, которые унаследованы им по праву крови. Когда жертве таких предрассудков сообщают в прорицании, сделанном от имени местного бога или дьявола, что она должна умереть, то в девяти случаях из десяти именно так вскоре и происходит. Нет, человека не убивают, он совершает своего рода моральное самоубийство. Как справедливо заметил Ханс, страх делает его слабее. Затем случается, если угодно, нервическое расстройство, губительное для организма, в назначенный час физические силы покидают несчастного, и он умирает.

Как выяснилось позднее, схожая участь была уготована и нашему туземному Аполлону, несчастному красавцу Иссикору.

Глава 15

ПРОЩАНИЕ САБИЛЫ
Досказать, друзья мои, остается совсем немного. Конечно, уже поздно, и я вижу, как вы зеваете от скуки[165], поэтому я постараюсь сократить свой рассказ, насколько смогу.

Утром, после завтрака, мы отправились навестить Сабилу, которую нашли весьма взволнованной. Это было вполне естественно, учитывая, через какие испытания (как моральные, так и физические) ей пришлось пройти. Вдобавок бедняжка совершенно неожиданно и самым трагическим образом лишилась отца, к которому была сильно привязана. Однако истинная причина ее волнения, как мы узнали, заключалась в другом.

Стало известно, что Иссикора постигло серьезное недомогание. Никто не мог понять, в чем дело, однако Сабила не сомневалась, что ее нареченного отравили. Она молила меня поскорее пойти к нему и исцелить юношу. Признаться, столь нелепая просьба порядком возмутила меня. Я объяснил, что ни в коей мере не могу считаться знатоком местных ядов, если допустить, что Иссикор и вправду отравлен, а в моих пожитках крайне мало лекарств и среди них есть всего лишь одно средство против змеиных укусов. Но Сабила продолжала настаивать, и в конце концов я согласился проведать Иссикора и посмотреть, что можно сделать, хотя про себя подумал, что толку от меня не будет.

Старейшины народа валлу — среди зулусов такие люди зовутся индунами — отвели нас с Хансом в дом Иссикора. Это оказалось довольно красивое на вид сооружение на другом конце города. Мы шли по дороге, что пролегала вдоль кромки озера, и это позволило рассмотреть при свете дня остров Хоу-Хоу, точнее, то, что от него осталось.

Теперь он представлял собой невысокий бугор посреди воды, над которым клубилось плотное облако пара. Когда ветер немного разогнал эти клубы, я разглядел рдяные потоки лавы, по-прежнему стекавшие в озеро. Горы больше не было, вулкан попросту исчез. С неба все еще сыпался пепел: он густым слоем устилал дорогу, усеивал ветви деревьев и прочую растительность и придавал окрестной местности единообразный серый цвет. В остальном суша по эту сторону озера как будто ничуть не пострадала, разве что там и тут попадались громадные валуны из лавы, а часть раскинувшихся на равнине полей затопило. Впрочем, вода уже начала отступать, хотя река до сих пор еще не вернулась в привычные берега.

Когда мы добрались до дома Иссикора, нас сразу же проводили в его спальню. Молодой человек лежал на постели из звериных шкур, и за ним ухаживали какие-то женщины, как я понял, его родственницы. Когда мы с Хансом вошли, эти женщины поклонились и удалились, оставив нас наедине с больным. Беглый взгляд убедил меня в том, что бедняга умирает. Его прежде ясные глаза потускнели и ничего не видели, дышал он прерывисто, пальцы рук сжимались и разжимались, а тело время от времени сотрясали жестокие судороги. Мне подумалось, что Иссикор страдает, должно быть, от какой-то разновидности лихорадки, но потом я измерил ему температуру — в моем маленьком саквояже с лекарствами был термометр — и обнаружил, что она на два градуса ниже положенного. На мои расспросы юноша ответил, что у него ничего не болит, а страдает он от общей слабости и от мельтешения мыслей, то есть, насколько я понял, от головокружения.

Я спросил, чему Иссикор приписывает свое недомогание, и он пояснил:

— Во всем виновато проклятие Хоу-Хоу, господин Макумазан. Меня убивает Хоу-Хоу.

Я уточнил, почему он так думает — не затевать же с больным напрасный спор о суевериях, — и молодой человек объяснил:

— По двум причинам, господин. Во-первых, я покинул здешние края без ведома Хоу-Хоу. Во-вторых, я отвез тебя и твоего желтокожего товарища по имени Светоч во мраке на священный остров, прибывать на который, не будучи призванным, всегда считалось тягчайшим преступлением. По этой второй причине мне суждено закончить свои дни намного раньше, чем я умер бы в ином случае, но все равно я был обречен в тот миг, когда ушел отсюда в надежде спасти Сабилу. Вот доказательство. — Он пошарил под покрывалом и достал крошечный черный череп, в точности такой, как описывал Ханс. Не позволив мне дотронуться до зловещей побрякушки, Иссикор спрятал ее обратно.

Я попытался высмеять его страхи, однако он печально улыбнулся и произнес:

— Я знаю, господин, ты считаешь меня трусом — из-за того, как я вел себя с тех пор, как мы прибыли в город валлу. Но меня изменило проклятие Хоу-Хоу: оно поселилось внутри и сломило мой дух. Молю, объясни это Сабиле, которую я люблю всем сердцем, но которая, подобно тебе, винит меня в трусости; вчера я прочитал презрение в ее взоре. Пока у меня еще остались силы, я бы хотел поговорить с тобой, господин. Перво-наперво позволь поблагодарить тебя и твоего товарища, Светоча во мраке, за то, что вы своим мужеством и колдовством избавили Сабилу от Хоу-Хоу, уничтожили его обитель, его жрецов и, как мне сказали, его истукана. Конечно, сам Хоу-Хоу остался жить, ведь он не может умереть, но отныне он лишен дома, телесной оболочки и своих жрецов, а потому его власть над телами и душами людей сгинула навсегда. Я уверен, валлу со временем перестанут ему поклоняться. Надеюсь, что никто больше из моих сородичей не умрет от проклятия Хоу-Хоу, господин, я буду последним.

— Но почему ты так уверен, что умрешь, Иссикор?

— Да потому, что проклятие сие пало на меня, господин, еще когда Хоу-Хоу властвовал над валлу, как то было с начала времен.

Я принялся было возражать, но молодой человек замахал рукою и продолжал:

— Господин, моя жизнь вот-вот оборвется, и я хочу успеть кое-что тебе сказать. Вскоре все обо мне забудут, даже Сабила, мужем которой я грезил стать. Молю тебя, господин, женись на Сабиле.

Я опешил, друзья мои, но сдержал рвавшийся наружу возглас. А Иссикор продолжал:

— Господин, я уже послал известить невесту о том, что такова моя последняя воля. Также я позаботился уведомить всех старейшин народа валлу, и на совете, который состоялся этим утром, они пришли к выводу, что подобное решение будет правильным и мудрым. Они даже велели мне умереть как можно скорее, дабы немедленно провести церемонию и сочетать вас с Сабилой браком.

— Святые угодники! — вскричал я.

Иссикор снова сделал жест рукою, призывая меня к молчанию, и принялся развивать свою мысль:

— Господин, Сабила не принадлежит к твоему народу, но она — настоящая красавица и большая умница. Став твоею женой, она сможет вернуть валлу былое величие, ибо предание гласит, что мы были великим народом, до того как на нас пало проклятие Хоу-Хоу, ныне уничтоженное. Ты тоже мудр и смел, и тебе ведомо многое из того, о чем мы знать не знаем; люди станут почитать тебя как бога и, возможно, увидят в тебе нового Хоу-Хоу, а потому ты сумеешь основать могущественную династию. Поначалу наши обычаи могут показаться тебе странными и непонятными, но затем ты поймешь их истинную суть. Не возражай, прошу; даже если ты против такой судьбы, все будет так, как я сказал.

— Это еще почему? — осведомился я раздраженно. Вряд ли, друзья мои, можно упрекнуть меня в том, что я не постарался скрыть свое негодование.

— Да потому, господин, что тебе суждено провести среди нас остаток жизни. Ты стал нашим пленником, и никакая отвага не поможет тебе сбежать, поскольку никто не согласится отвезти тебя вниз по реке, а силой ты не прорвешься, ибо за тобой будут следить днем и ночью и не позволят этого сделать. Вернувшись сейчас в дом вождя, ты увидишь, что твои патроны забрали и теперь, не считая тех немногих, что имеются у тебя при себе, ты безоружен. А посему, раз уж ты останешься среди нас, для тебя лучше всего сочетаться браком с Сабилой, нежели с любой другой женщиной, ведь она красивейшая и умнейшая из них. Вдобавок Сабила теперь наша правительница по праву крови, и через нее ты сам станешь вождем, как сделался бы я, по давнему обычаю.

Тут Иссикор смежил веки и на мгновение словно бы лишился чувств. Потом он снова открыл глаза, уставился на меня в упор, приподнял дрожащую руку и воскликнул:

— Славься, о вождь! Долгой тебе жизни и да славится народ валлу!

После этого Иссикор опять впал в забытье; во всяком случае, все мои попытки расшевелить его оказались тщетными. Выждав некоторое время, мы с Хансом ушли в полной уверенности, что несчастный скончался. Однако потом выяснилось, что он оставался жив до наступления ночи и, как нам сказали, даже пришел в себя. Сабила, которую сопровождали несколько старейшин, навестила жениха. Именно тогда, полагаю, этот благородный неудачник, красивейший среди всех мужчин, каких я когда-либо встречал, сделал все, что мог, ради блага своей страны и своей возлюбленной: Иссикор исполнил свой долг, как он его понимал, ну а мои собственные чувства при этом, ясное дело, в расчет не принимались.


— Что ж, баас, — проговорил Ханс, когда мы вышли от Иссикора, — пойдем-ка мы, пожалуй, домой. Теперь это ваш дом, верно? Нет, баас, не смотрите на реку, эти валлу так заботятся о вас, что прислали караул, достойный вождя.

Я обернулся и понял, что готтентот нисколько не преувеличивает. Вместо одного валлу, который привел нас сюда, меня дожидались два десятка крепких мужчин, вооруженных копьями. Они отсалютовали мне самым почтительным образом и заявили, что будут сопровождать меня всюду (дабы, как я подумал, удостовериться, что чужеземец не сбежит). Делать было нечего, и мы отправились домой, а охрана следовала за нами, по-солдатски вышагивая в ногу.

— Все как я и думал, баас, — вещал Ханс. — Если мужчина в глубине своего сердца охоч до женщин, то женщины это чувствуют, баас, и им это нравится, а еще они, будучи существами добросердечными, расположены к тому, чтобы полюбить такого мужчину. Баасу даже не потребовалось ничего говорить, его и так раскусили. В тот самый миг, когда госпожа Сабила увидела бааса, ей стало не до Иссикора, пусть он, весь из себя такой красивый, и отправился в долгий путь, чтобы ее спасти. Нет, в баасе она узрела то, чего никак не могла отыскать в женихе, который, уж простите, баас, был ничуть не лучше пустого барабана, что издает звук, только если по нему ударить. Стукнешь тихо, баас, и звук будет тихим, а стукнешь посильнее, так и барабан загремит. И потом, Иссикор все равно уже умер, а значит, и говорить о нем больше не стоит. Между прочим, — продолжал разглагольствовать готтентот, — тут не так уж и плохо, баас, особенно теперь, когда мы перебили половину лесных демонов. Глядите-ка, вон их тела на берегу! Мы научим местных варить пиво покрепче, а табак они и без нас уже выращивают. Все будет хорошо, баас, а когда нам надоест, мы, думаю, все-таки найдем способ сбежать. Скажу честно, баас, я рад, что не нашлось желающих выйти за меня замуж. И уж впредь никто не заставит меня трудиться, как целая упряжка волов, спасая этих женщин от бесчисленных неприятностей.

Ханс все болтал и болтал, неся полную околесицу, а я ощущал себя настолько раздавленным морально, что сам даже и слова вставить не пытался. Недаром говорят, что жизнь наша полна сюрпризов. В последние несколько дней на мою долю выпало немало опасностей, каковые мне даже не снились. Но что за прихоть судьбы! Оказаться узником золотой клетки, трудиться ради пропитания, точно дрессированная обезьяна! Ну ничего, я сумею проскользнуть между прутьями этой клетки, не зря меня кличут Алланом Квотермейном! Вот только как отсюда сбежать? Сколько я ни размышлял, пути к спасению не обнаруживалось: прутья клетки выглядели толстыми и крепкими, да еще вдобавок ее стерегли дюжие мужчины с копьями.

Мы благополучно добрались до дома вождя и направились прямиком в свою комнату. Пошарив в углу, Ханс окликнул меня:

— Иссикор не обманул, баас. Все патроны пропали, и ружья тоже исчезли. Теперь у нас есть лишь револьверы и две дюжины патронов на двоих.

Я проверил сам. Увы, это оказалось правдой! Потом я выглянул в окно и увидел, что мои охранники возятся в саду, явно собираясь возводить сторожку.

— Они хотят поселиться рядышком, чтобы быть под рукой, когда баас позовет — или когда им прикажут схватить бааса. — Ханс многозначительно усмехнулся и прибавил: — Теперь, куда бы баас ни пошел, с ним всегда будут эти двадцать воинов.


В последующие несколько дней я не видел ни Сабилу, ни Драману, поскольку обе сестры были заняты исполнением церемониальных обязанностей. Следовало похоронить старого Валлу и несчастного Иссикора, причем меня на похороны не позвали, видимо по каким-то религиозным соображениям.

Зато меня исправно навещали старейшины, или индуны. Стоило мне только выглянуть из дверей дома, как они моментально возникали рядом, словно бы из ниоткуда, вежливо кланялись и не упускали случая просветить меня относительно истории и обычаев валлу; складывалось впечатление, будто я внезапно вернулся в дни своей юности и вновь прилежно изучаю «Историю Сэндфорда и Мертона»[166] и упражняюсь в словесности. Эти старейшины утомляли меня донельзя. Я пытался отделаться от них, предпринимая долгие прогулки быстрым шагом, но они не отставали, бежали рядом, пока не падали от усталости, и все говорили, говорили, говорили. Разумеется, в резвости этим престарелым советникам было со мной не сравниться, а вот моя охрана, все двадцать человек, весьма ловко управлялись со своими ногами, как выразился бы ирландец, и не отставали от меня ни на пядь, сколь бы быстро я ни двигался. Порою они останавливали меня, если им чудилось, что я направляюсь туда, куда мне не следует идти: при этом половина их держалась позади, тогда как остальные бросались вперед и вежливо преграждали мне путь.

Наконец, на третий или на четвертый день, все церемонии завершились и меня призвали к Сабиле.

Как заметил впоследствии Ханс, все было обставлено очень красиво. Мне самому, впрочем, показалось, что прием выглядел довольно жалким, будучи, очевидно, полузабытым наследием некоей древней традиции, свойственной цивилизованному народу, каковой ныне скатился в варварство. Госпожа Сабила, на которую было приятно посмотреть, ибо эта красавица облачилась в роскошный наряд (роскошный на местный полудикий манер, разумеется), с воистину королевским достоинством восседала на стуле, как сидели, должно быть, на своих тронах ее давние предшественницы. Рядом стояли светловолосые советники-индуны, те самые, что изводили меня своими наставлениями; теперь они играли роль придворных далекого прошлого.

При этом древняя королева — уж позвольте мне так выразиться — постепенно превращалась в женщину-вождя, повелительницу туземного племени, а ее советники-придворные напоминали ту толпу, что неизменно окружает вождей в тысячах краалей и поселений Африки. Прием тянулся невыносимо долго, ибо каждый из советников и старейшин рвался произнести речь, повторяя то, о чем уже упоминалось ранее, и пересказывая, едва ли не слово в слово, все события, которые произошли в здешних краях с тех пор, как мы прибыли сюда, а заодно измышляя всевозможные небылицы о нашем с Хансом пребывании на острове.

Правда, из всех этих речей я усвоил кое-что полезное, а именно — что дикое племя хоу-хоуа, которое иначе называли волосатым народом и лесными демонами, почти полностью погибло во время великого извержения и разрушения вулкана; остались лишь несколько особей, не считая стариков, детенышей и самок, чтобы продолжать род. Поэтому валлу могли считать себя в безопасности — по меньшей мере на пару поколений — от этих тварей, чьи жалостные завывания оглашали окрестные леса (я сам их слышал, и эти жуткие причитания казались поистине звериными, в них почти не было ничего человеческого). Безжалостные придворные мудрецы уверяли, что теперь перед племенем валлу открылась замечательная возможность изловить и истребить остатки лесных демонов, вплоть до последнего детеныша. Мало того, они дружно требовали возложить исполнение этой задачи на меня.

Когда все старейшины высказались, настала очередь Сабилы. Она поднялась со своего стула и обратилась к нам, изъясняясь весьма красноречиво. Прежде всего она назвалась женщиной, на которую обрушилось двойное горе (гибель отца и кончина человека, с коим она была обручена), и объявила, что эти утраты отягчают ее сердце. Далее она поблагодарила — смею сказать, очень трогательно — меня и Ханса за спасение. Если бы не мы, сказала Сабила, она была бы сейчас мертва или сделалась бы бесправной рабыней в обители Хоу-Хоу, которую мы разрушили, заодно уничтожив и зловещего истукана, вследствие чего она сама и ее земли освободились навсегда. А потом Сабила объявила, словами, которые явно были составлены заранее, что ей не пристало жалеть о былой любви и возвращаться памятью в прошлое: дескать, нужно смотреть вперед и думать о будущем. И добавила, что для благородного белого вождя существует единственная достойная награда — титул правителя валлу, к которому прилагаются ее рука и сердце.

Затем Сабила, с единодушного одобрения советников, объявила, что мы с нею поженимся на четвертое утро, считая от сегодняшнего, после чего, по праву законного супруга, меня прилюдно провозгласят вождем валлу. Пока же я могу приблизиться к ней — рядом с ее стулом стоял другой, пустовавший с начала приема, — дабы мы обменялись поцелуем в знак грядущей свадьбы.

Нетрудно вообразить, друзья мои, что я не тронулся с места; более того, еще никогда в жизни я не ощущал такого желания прирасти седалищем к тому месту, где сидел. Никакие внятные слова не шли мне на ум, а мой язык словно бы приклеился к нёбу. Так что я сидел неподвижно, а эти старые болваны пялились на меня. Сабила косилась на меня краем глаза и тоже ждала. Молчание становилось все более мучительным, и нарушил его Ханс, который негромко кашлянул и прошептал мне на ухо:

— Вставайте, баас, и ступайте к ней. Все могло быть гораздо хуже. Многие бы вам позавидовали. Целоваться с красивой госпожой куда лучше, чем лежать с перерезанным горлом. Ступайте, баас, не то вас и вправду убьют. Сами знаете, коли женщина прилюдно зовет тебя целоваться, ей лучше не перечить.

Я счел его доводы разумными и, скажу коротко, поднялся со своего места, сел рядом с Сабилой и… ну… исполнил положенное. Господи боже! Каким глупцом я себя чувствовал, когда эти болваны-валлу радостно закричали, а Ханс ухмылялся мне, точно большой бабуин. Впрочем, поцелуй был, можно сказать, невинным: как того требовал обычай, я лишь прикоснулся губами к челу прекрасной Сабилы и получил в ответ мимолетное лобзанье.

После этого мне пришлось выслушать глупейшую песенку, которую затянули индуны: что-то насчет свадьбы героя с богиней. Должно быть, они сочинили эту песенку прямо тут, на приеме. Пользуясь случаем — глотки у старейшин были поистине лужеными, и пели они очень громко, — Сабила потихоньку заговорила со мной, не поворачивая головы и продолжая смотреть прямо перед собой.

— Господин, — сказала она, — постарайся выглядеть веселым, иначе люди заподозрят неладное и начнут прислушиваться к нашей беседе. Закон гласит, что до свадьбы жениху с невестой видеться нельзя, но я должна поговорить с тобой наедине нынче вечером. Не беспокойся, — тут она довольно язвительно усмехнулась, — я приду одна, но ты приводи своего товарища, ибо то, что я хочу сказать, касается вас обоих. Давай в полночь, когда все будут спать, встретимся в коридоре, что ведет от этой залы к твоей спальне. В коридоре нет окон, зато стены там толстые, и никто нас не увидит и не подслушает. Обязательно запри дверь своей спальни, а я запру дверь залы. Ты меня понял?

Я захлопал в ладоши, выражая удовольствие от музыкального представления, устроенного старейшинами, и шепотом подтвердил, что мне все ясно.

— Хорошо. Когда песня закончится, скажи, что желаешь обратиться ко мне с просьбой. Попроси, чтобы завтра тебе дали лодку с гребцами и отвезли на остров. Мол, ты хочешь своими глазами увидеть последствия и выяснить, не уцелел ли кто из лесных демонов. Не забудь прибавить, что нужно истребить их всех до последнего, дабы эти твари не расплодились снова. Все, молчи, не отвечай.

Песня стихла, и на этом церемония завершилась. Показывая, что пора расходиться, Сабила поднялась со стула и сделала мне реверанс. Я тоже встал и поклонился ей, как мог изящно. После чего мы прилюдно распрощались друг с другом до дня свадьбы, но напоследок я громким голосом попросил разрешения побывать на острове — или хотя бы обогнуть оный на лодке — и привел те доводы, каким научила меня Сабила.

Она ответила:

— Как будет угодно моему господину! — И, прежде чем кто-либо нашел повод возразить, удалилась в сопровождении своих придворных дам и Драманы, которая, насколько я мог судить, ничуть не обрадовалась тому, какой поворот приняли события.


Перехожу к нашему ночному свиданию. В назначенное время, точнее, чуть раньше я вышел в коридор вместе с Хансом, которого пришлось долго уговаривать. Готтентот упирался, и все его возражения сводились к голландскому присловью, которое в переводе на наш язык звучит коротко и ясно: «Третий — лишний». Но я все же уломал его, и мы, встав в темном коридоре, принялись ждать. Несколько минут спустя дверь в дальнем конце этого длинного коридора приоткрылась и появилась Сабила, вся в белом; в руке она держала фонарь без колпака. В этом одеянии и в подобной обстановке, да еще при таком освещении, она выглядела прекраснее, чем когда бы то ни было на моей памяти, и было в ней что-то от бесплотного духа. Мы сошлись посредине, и Сабила, не тратя времени на обмен приветствиями, произнесла:

— Господин, твоя привычка бдеть по ночам, благодаря которой ты заслужил свое прозвище, стала сейчас ответом на мои молитвы. Знаю, это звучит странно, но выслушай, прошу тебя. Я не верю, будто ты решил, что мне желанна наша свадьба, вне всякого сомнения ненавистная тебе самому, ибо мы принадлежим к разным народам, и ты видишь во мне наполовину дикарку, которую, по воле судьбы, спас от смерти и позора. Нет, прошу, не спорь со мной, поскольку правда должна быть сказана. Я буду с тобой откровенна во всем и объясню, почему также не стремлюсь к этому браку. У меня много причин, но главная из них такова: я любила Иссикора, который с детских лет был моим товарищем по играм, а потом сделался для меня гораздо большим.

— Знаю, — перебил я, — и знаю также, что и он любил тебя, госпожа. Но почему же тогда на смертном одре он сам молил меня стать твоим мужем?

— Потому, господин, что Иссикор был благороден сердцем. Он считал тебя величайшим из людей и сам говорил мне, что ты, верно, подобен божеству. Иссикор думал, что с тобой я обрету счастье, а ты станешь хорошим правителем для нашего народа и пробудишь подданных от многолетнего сна. И потом, он знал, что, если ты не женишься на мне, тебя и твоего товарища попросту убьют. Возможно, Иссикор ошибался в своих рассуждениях, но прошу, вспомни, что его разум был отравлен ядом; я уверена, что умер он не только и не столько от одного лишь страха. Но он был человеком умным и благородным.

— Понимаю, госпожа. Честь ему и хвала.

— Благодарю тебя, господин, за добрые слова. Пусть я неискушенная дикарка, однако верю, что наша жизнь продолжается и за вратами смерти. Быть может, эта вера пришла ко мне от моих предков, которые до появления демона Хоу-Хоу поклонялись иным богам. Так или иначе, я надеюсь, что, когда сама пройду сквозь эти врата — а сие, возможно, случится уже довольно скоро, — то там, на дальней стороне, я снова встречу Иссикора: такого, каким мой нареченный был до того, как на него пало проклятие Хоу-Хоу и он был вынужден выпить яд, приготовленный жрецами. По этой причине я не хочу выходить замуж за любого другого мужчину.

— И тебе честь и хвала, госпожа.

— Снова благодарю тебя, господин. Но давай поговорим о другом. Завтра после полудня тебя будет ждать лодка, в ней ты найдешь оружие, которое у тебя украли, и все прочие пожитки. В лодке будут находиться четверо гребцов; нам ведомо, что они были лазутчиками жрецов, глазами Хоу-Хоу, приставленными следить за валлу. Им обещали, что со временем они и сами станут жрецами. Теперь, когда Хоу-Хоу пал, их ожидает смерть, пусть и не сразу; мои старейшины опасаются, что, если оставить этих людей в живых, они попытаются восстановить поклонение злому божеству. Словом, рано или поздно эти люди умрут якобы от болезни или от несчастного случая, и им самим об этом прекрасно известно. Потому они отчаянно стремятся сбежать отсюда, покуда кровь не остыла в их жилах.

— Ты сама видела этих четверых, госпожа?

— Нет, но их видела Драмана. Позволь кое-что открыть тебе, господин, хотя, быть может, ты и сам обо всем догадался, и мне нет нужды произносить слова, за которые будет стыдно. Драмана нисколько не рада нашему браку, господин. Ты спас ее, как спас и меня, и Драмана, подобно Иссикору, стала видеть в тебе божество. Не стану говорить больше ничего, прибавлю только, что по этой причине она хочет твоей свободы, ибо предпочтет побег, в результате которого мы обе тебя лишимся, необходимости мириться с тем, что ты станешь моим супругом. Достаточно ли я сказала?

— Вполне достаточно, — заверил я, чувствуя, что собеседница говорит чистую правду.

— Тогда добавлю, господин: я уповаю на то, что все пройдет благополучно и на рассвете дня, который наступит за сегодняшним, ты и твой желтокожий слуга высадитесь на проклятый остров. Если все сложится удачно, то после наступления сумерек, но прежде, чем взойдет луна, те люди, которые будут в лодке, приведут ее к устью реки, а дальше тебе придется плыть при лунном свете. Прошу, когда вернешься к себе домой, вспоминай иногда несчастную Сабилу, правительницу обреченного народа, а она всякий день, пробуждаясь утром и укладываясь спать вечером, будет вспоминать того, кто избавил от гибели ее саму и все, что ей дорого. Прощай, господин, прощай и ты, кого кличут Светочем во мраке.

Она пожала мне руку, потом поцеловала пальцы и, не проронив более ни слова, скрылась за дверью в дальнем конце коридора.


В ту ночь я в последний раз видел прекрасную Сабилу и с тех пор никогда более ничего о ней не слышал. Мне неведомо, долго ли она прожила. Честно сказать, я в этом сомневаюсь: той ночью я узрел в ее глазах близкую смерть.

Глава 16

НАПЕРЕГОНКИ СО СМЕРТЬЮ
Уподобившись, друзья мои, шотландскому священнику, кои славятся своим занудством, я произнесу слово «итак» — обыкновенно на этом слове задремавшая в ходе службы паства мигом просыпается. Итак, утро после той таинственной встречи с Сабилой мы с Хансом провели в своей комнате, поскольку, как выяснилось, согласно старинным обычаям валлу, жениху до свадьбы не разрешалось выходить наружу, разве что в самом крайнем случае и по особому разрешению. Наверное, причиной такого запрета было суеверное опасение, будто бы взгляд на какую-нибудь постороннюю красотку может отвратить жениха от невесты.

В полдень мы перекусили; правда, лично я больше притворялся, что ем, поскольку беспокойство почти лишило меня аппетита. Чуть погодя, к несказанному моему облегчению, командир наших охранников — правильнее будет назвать их тюремщиками, ибо таковыми они и были, — сообщил, что ему велели препроводить нас к лодке, которая отправляется к острову, дабы осмотреть последствия извержения. Мы взяли с собою все наши скромные пожитки, в том числе узелок со сменой одежды и ветками Древа видений, и направились на берег — в сопровождении все тех же стражников, лицезрение физиономий которых меня, признаться, изрядно утомило. На берегу мы обнаружили маленькую лодку и четверых крепких на вид гребцов, которые дружно подняли весла, приветствуя нас. По всей видимости, кто-то заранее потрудился разогнать зевак; кроме нас, на берегу была только женщина в длинной накидке, скрывавшей ее лицо.

Когда мы уже собрались сесть в лодку, женщина приблизилась и открыла лицо. Это была Драмана.

— Господин, — сказала она, — меня прислала моя сестра, наша новая правительница. Сабила просила передать, что ваше снаряжение, включая железные трубки, плюющие огнем, лежит в носу лодки. Еще Сабила поручила пожелать вам счастливого пути до острова, некогда считавшегося священным. Сама она не желает на него более смотреть.

Я поблагодарил Драману и попросил передать наилучшие пожелания своей суженой, громко прибавив, что надеюсь и сам вскоре увидеть ее, когда минет положенный срок. После чего отвернулся.

— Господин, — окликнула меня Драмана и заломила руки, — окажи мне милость. Прошу, возьми меня с собою на этот остров, где я столько лет провела рабыней. Хочу теперь, когда я освободилась, бросить на него последний взгляд.

Я сразу понял, что здесь требуется суровая, даже жестокая отповедь, иначе весь наш план может пойти прахом.

— Нет, Драмана, — ответил я, — для свободного человека дурная примета возвращаться в тюрьму, не то ему грозит снова угодить за решетку.

— Господин, случается, что бывший узник настолько потрясен обретенною свободой, что в сердце своем желает вернуться в плен. Я была верной рабыней, господин, и способна на любовь. Почему ты мне отказываешь?

— Извини, Драмана, — сказал я, запрыгивая в лодку. — Сама видишь, для тебя тут места нет. Не будем затягивать расставание, это нам обоим ни к чему. Прощай!

Она кинула на меня исполненный сожаления взор, а затем черты ее исказились гневом, как нередко случается с отвергнутыми женщинами. И, пробормотав что-то насчет «грубого мужлана», она залилась слезами и убежала.

Я взмахом руки велел гребцам отплывать, ощущая себя негодяем и предателем. С другой стороны, друзья мои, посудите сами — что еще мне было делать? Да, Драмана оказалась надежною союзницей, и она мне нравилась. Однако мы уже отплатили ей добром за добро, спася бедняжку от Хоу-Хоу, а что до всего остального, нам с нею было не по пути. Если выражаться образно, окажись Драмана в нашей лодке, она бы ни за то не покинула суденышко добровольно.

Мы вышли из бухты в открытое озеро: по воде стелилась легкая рябь, ярко светило солнце, и я искренне радовался тому, что сумел ускользнуть от тягот и хитросплетений людского общества. Мне всегда были милее чистые и непосредственные проявления природы. Вскоре мы добрались до острова и приблизились вплотную к берегу в том самом месте, где находился разрушенный город с окаменевшими древними людьми и животными. Высаживаться мы не стали: повсюду в озеро продолжали стекать ручейки раскаленной лавы, и разрушенный город прятался за плотной пеленой пара. Думаю, больше ни один человек не видел своими глазами эти останки неведомого прошлого.

Лодка повернула и двинулась вдоль берега к тому месту, где прежде высилась Скала приношений, на которой мне привелось пережить столь жуткое приключение. Скала исчезла, и с нею заодно сгинули вход в пещеру, сад Хоу-Хоу, Древо видений и все возделанные поля. Воды озера, теплые и бурлящие, теперь омывали невысокий утес, единственное напоминание о священном острове. Катастрофа была полной; вулкан превратился в этакий огненный, медленно остывающий бугор, из умирающего чрева которого до сих пор изливалась жизнь ручьями алой, вяло плескавшейся лавы. Интересно, суждено ли ему когда-нибудь снова обрушить на окрестности свою пламенеющую ярость? Насколько я знаю, это вполне возможно, но уже не на острове, а где-либо на суше за озером.

К тому времени, когда мы обогнули остров, на котором не осталось ни единого живого существа — зато на поверхности воды плавали раздувшиеся тела мертвых хоу-хоуа, — солнце стало садиться, а когда мы повернули в сторону города валлу, начало темнеть. Пока нас могли видеть с берега, мы плыли к тому самому причалу, с которого днем направились на остров.

Но в миг, когда угас последний луч солнца, наши гребцы, почитатели демона Хоу-Хоу, о чем-то зашептались, быстро переговорили между собою, и лодка изменила направление: вместо того чтобы идти в бухту, мы двинулись вдоль берега и плыли так, покуда не достигли устья Черной реки. В темноте я не уловил, в какой именно момент мы покинули озеро и вошли в реку; более того, я не сознавал, что это случилось, пока не сообразил, что течение вдруг резко усилилось. После недавнего наводнения нас несло вперед на хорошей скорости. Я даже забеспокоился, как бы лодка во мраке не налетела на камни или не перевернулась, напоровшись на ветви огромных деревьев, однако эти четверо гребцов знали, похоже, каждый ярд речного русла и ухитрялись не отклоняться от середины, — должно быть, они намеренно держались быстрины.

Мы плыли таким вот образом, покуда не взошла луна, которая, поскольку после полнолуния минуло всего лишь несколько дней, светила достаточно ярко. Едва лишь свет ее упал на реку, как наши гребцы совсем отложили весла, и лодка стремглав полетела по воде, уносимая течением.

— Думаю, теперь все в порядке, баас, — сказал Ханс. — Мы настолько всех опередили, что этим валлу ни за что нас не догнать, даже если они и спохватятся. Нам повезло, баас уплыл от этих двух женщин, которые могли бы прикончить его, пытаясь поделить, а я бежал оттуда, где живут глупцы, утомившие меня настолько, что мне захотелось умереть.

Он помолчал, а затем прибавил с дрожью в голосе:

— Allemachte! Все-таки мы оба дураки, баас! Мы ведь кое-что забыли.

— Что именно? — уточнил я.

— Как что, баас? Те красные и белые камни, за которыми мы сюда шли! Те самые, которые сулил нам тот спятивший старый вождь, пока его не убил Хоу-Хоу, стукнув булыжником по голове. Сабила заполнила бы ими лодку доверху, если бы мы ее попросили, и нам больше никогда не пришлось бы работать, баас; ходили бы себе по гостям, пили бы лучший джин с утра и до вечера…

Услышав это, я пригорюнился. Упреки Ханса были справедливы. За всею этой суматохой, связанной со смертями, свадьбами и обретением свободы, я совсем позабыл о бриллиантах и золоте. Впрочем, если хорошенько подумать — к слову, Ханс, наверное, просчитал все заблаговременно, — я вряд ли мог обратиться к Сабиле с подобной просьбой. Этакое прощание вполне могло оставить, так сказать, дурное послевкусие у нее на языке. Прекрасная правительница считала меня мужчиной, выгодно отличавшимся от прочих, настоящим героем, и, вообразите, этот герой вдруг является к ней и говорит, что хорошо бы уладить одно маленькое дельце и заплатить ему за оказанные услуги. Вдобавок наши перемещения с мешками на спинах могли бы возбудить подозрения, если бы только Сабила, конечно, не распорядилась погрузить сокровища в лодку заранее, как она поступила с нашим оружием. Да и к тому же эти мешки наверняка оказались бы тяжелыми, и нести их было бы неудобно — именно так и я и ответил Хансу. Но в глубине души я терзался напрасными сожалениями, ибо мои надежды стать богачом — хотя бы получить достойное вознаграждение, которое позволило бы ни в чем не нуждаться до конца моих дней, — вновь оказались пустыми.

— Жизнь дороже золота, — сказал я Хансу с притворной уверенностью, — а честь дороже того и другого.

Мне самому показалось, что эти слова прозвучали, будто фраза из Книги Притчей; и все же в них было, на мой вкус, что-то неправильное. По счастью, готтентот не стал придираться, хотя, должно быть, он все-таки что-то почувствовал, поскольку произнес:

— Достопочтенный отец бааса частенько так изъяснялся. Еще он говорил, что лучше питаться травой и иметь незамутненный разум, которому не страшен гнев пустого живота, чем жить в большой хижине с двумя вздорными женщинами — как произошло бы с вами, баас, останься мы у валлу. Теперь-то мы в безопасности, баас, пусть у нас нет ни золота, ни камней. Как правильно сказал баас, нести их было бы тяжело. Лягу-ка я спать, пожалуй… Allemachte! Баас, что это за звуки такие?

— Это всего лишь самки волосатых оплакивают своих погибших в лесу, — ответил я с деланым спокойствием. Крики, громом раскатившиеся над водою в ночной тишине, меня и самого напугали; однако мои мысли по-прежнему занимали сожаления о забытых бриллиантах.

— Кабы так, баас, я бы сказал: «Да пусть себе воют, пока у них головы не отвалятся». Но баас ошибся. Я слышу плеск весел. Это валлу гонятся за нами, баас! Слушайте!

Я прислушался — и, к своему ужасу, действительно разобрал равномерный плеск в темноте позади. Весла били о воду, и было их, как я определил на слух, не меньше пяти десятков. Значит, за нами в погоню отправили одну из больших лодок.

— Баас, снова ваша вина! — воскликнул Ханс. — Госпожа Драмана влюбилась в вас так сильно, что не захотела с вами расставаться и приказала доставить обратно. Правда, — прибавил готтентот с обескураживающей наивностью, — это может быть также и госпожа Сабила. А вдруг она вспомнила, что задолжала нам прощальный подарок, и послала вдогонку лодку с камнями?

— Не мели вздор! Это треклятые валлу, чьим даром будут копья! — проговорил я угрюмо. — Готовь ружья, Ханс! Живым я им не дамся.

Теперь уже всем стало ясно, что нас преследуют, и я спрашивал себя, на самом ли деле причастна к погоне Драмана. Несомненно, я обошелся с нею грубо, поскольку меня вынуждали к тому обстоятельства, да и не стоит забывать о том, что женщина эта росла и воспитывалась под присмотром зловещих жрецов Хоу-Хоу. Но я надеялся — и надеюсь до сих пор, — что Драмана все-таки нас непредавала. Так это или нет, мне уже никогда не узнать.

Гребцы испуганно озирались и налегали на весла с тройным усердием, не меньше нашего желая оторваться от погони. Великие небеса, как они гребли, эти четверо бывших жрецов, твердо знавших, что на кон поставлены их жизни! Час за часом мы летели по бурной, широко разлившейся реке, а за спиной у нас, приближаясь с каждой минутой, равномерно ударялись о воду весла преследователей. Разумеется, наша лодка была проворной, но где уж нам было состязаться в скорости с пятью десятками гребцов, если у нас самих таковых было всего четверо?

Как только мы миновали то место, где заночевали на пути к городу валлу, — лес остался позади, и лодка очутилась в ущелье, между каменными стенами, двигаясь вдвое быстрее, чем когда мы шли против течения, — так вот, именно тогда я разглядел неприятеля. От преследователей нас отделяло около мили, и передвигались они на одной из самых больших лодок, что имелись в распоряжении валлу. После этого, поскольку свет луны почти не проникал в узкое каменное ущелье, я на несколько часов потерял вражеское судно из вида. Однако оно не отставало, наоборот, неумолимо нагоняло нас, точно учуявшая след кровожадная гончая, которую спустили на дичь — или на беглого раба.

Наши гребцы выбивались из сил. Мы с Хансом схватились за весла, давая двоим из них возможность передохнуть и подкрепиться. Потом они снова взялись за весла, а мы сменили двух других. Эти перемещения привели, увы, к тому, что лодка пошла медленнее, поскольку мы с готтентотом не имели привычки к столь долгим и изнурительным упражнениям с веслами. Впрочем, вода в ущелье мчалась так быстро, что наши неуклюжие попытки грести на самом деле не сильно ухудшили положение.

Взошло солнце, и какое-то время спустя на дне ущелья сделалось светлее; в этом неверном, зыбком свете я разглядел, что расстояние между нами сократилось и теперь уже составляет не больше сотни ярдов. Зрелище было, друзья мои, поистине грозным и внушительным. Отвесные каменные стены; узкая полоска голубого неба высоко вверху; темные, вспененные воды реки; наша крохотная лодка, влекомая вперед течением и усилиями четверых донельзя утомленных гребцов, — и громадное боевое судно неприятеля, чье присутствие скорее угадывалось, чем наблюдалось, по размытым очертаниям и по белым фонтанам пены, когда весла ударялись о воду.

— Они настигают нам, баас, а плыть еще долго, — сказал Ханс. — Скоро они нас догонят, баас.

— Надо попробовать их задержать, — ответил я мрачно. — Дай-ка мне мой «экспресс», Ханс, а сам бери винчестер.

Мы залегли на корме, подыскали упоры для ружей и принялись дожидаться подходящего мгновения для выстрела. Тем временем лодка достигла места, где недавно, по-видимому, случился оползень: русло сужалось настолько, что полноводная река будто ныряла в теснину. Вдобавок здесь, поскольку скалы частично осыпались, было намного светлее, и мы хорошо рассмотрели преследователей, до которых было около полусотни ярдов, — не то чтобы досконально, но вполне достаточно для стрельбы.

— Целься ниже, Ханс, и не жалей патронов! — С этими словами я разрядил оба ствола «экспресса» в передних вражеских гребцов.

Ханс последовал моему примеру — и выпустил подряд все пять патронов, которыми был заряжен винчестер.

Результат оказался вполне удовлетворительным. Часть гребцов — не могу сказать, сколько именно, — попадала в воду вместе с веслами, и поднялся многоголосый крик: одни звали на помощь, другие просто вопили от ужаса. Тот, кто направлял лодку, стоя на носу, тоже оказался в числе раненых. Лодку развернуло, и некоторое время она двигалась бортом вперед, причем накренилась так, что едва не перевернулась. В ее обнажившееся днище я, поспешно перезарядив ружье, всадил две разрывные пули, рассчитывая пробить древесину насквозь. Не ведаю, получилось у меня или нет, ведь лодки валлу довольно прочные, но думаю, что получилось, поскольку враг заметно сбавил скорость и мне почудилось, что один из гребцов бросил весло и вычерпывает воду.

Мы поплыли дальше, торопясь воспользоваться обретенным преимуществом. Однако четверо наших гребцов, как выяснилось, стерли руки веслами до крови; лишь страх неминуемой гибели заставлял их продолжать грести. Словом, в конце концов наше продвижение сильно замедлилось, и теперь приходилось полагаться только на силу течения. Поэтому вражеская лодка, на которой, должно быть, имелись, как то заведено у валлу, запасные гребцы, снова стала нас нагонять.

Река вилась среди камней, поэтому неприятеля мы могли видеть, лишь когда нас сводила вместе очередная излучина. Всякий раз я хватал «экспресс» и стрелял, неизменно нанося преследователям урон и вынуждая их сбавить ход.

Но вот изгибы закончились, и наша лодка очутилась в прямом как стрела русле, что тянулось приблизительно с милю, после чего река разливалась в болото.

Преследуемые и преследователи двигались медленно, плывя по течению, ибо и те и другие устали до изнеможения. Я продолжал стрелять при каждом удобном случае, но противник надвигался, с суровой решимостью и в полном молчании. Наконец между нами осталось от силы шагов двадцать, и в нас принялись метать копья. Одно вонзилось в днище нашей лодки, едва не задев мою ногу. Каменные стены между тем сошлись настолько близко над головами, что я прекратил стрелять, поскольку не видел, куда целиться, и, не желая впустую переводить патроны, решил сохранить немногие оставшиеся для отражения последнего нападения.

Наша лодка наконец-то уткнулась носом в илистый берег возле болота. Те валлу, что не пострадали от моих пуль, предприняли героическое усилие, пытаясь настичь нас; в ярком солнечном свете над окрестной равниной я видел, как они таращат глаза и высовывают языки, точно утомленные собаки.

— Хватайте вещи, и бежим! — Выкрикнув это, я сам подобрал двустволку и прочее и выпрыгнул из лодки.

Остальные кинулись за мной. Сдается мне, в лодке не осталось ничего, кроме весел. Я побежал вправо вдоль кромки болота, а остальные устремились следом. Ярдов через пятьдесят я опустился на невысокий пригорок, почувствовав, что ноги меня больше не держат, залег и стал смотреть, что будет дальше. Признаться, я вымотался настолько, что готов был умереть, только бы не бежать дальше.

Мы шестеро сгрудились вместе, дожидаясь нападения; лично я не сомневался, что оно последует. Однако валлу повели себя непредсказуемо. Какое-то время они просто сидели в своей лодке, явно переводя дух. Затем, впервые за весь долгий срок погони, преследователи изволили заговорить и осыпали нас оскорблениями; сильнее всего доставалось нашим четверым гребцам, последователям Хоу-Хоу, которым среди прочего кричали, чтобы те не смели идти дальше, иначе они умрут, как умер Иссикор, отважившийся покинуть земли валлу. Один из гребцов, уязвленный попреками, вскочил и ответил врагам, что им лучше позаботиться о себе самих, ведь многие из них уже погибли, и пусть они пересчитают свои ряды, если не верят.

На сие справедливое замечание ответить им было нечего. Кто их послал в погоню за нами, валлу тоже не открыли. Присвоив себе нашу маленькую лодку, они сложили туда бездыханные тела тех, кого сразили наши с Хансом пули, и медленно двинулись обратно против течения, увлекая наше суденышко за собою. Я в последний раз видел тогда эти прекрасные, но исполненные религиозного пыла лица, в последний раз лицезрел живое и наглядное напоминание о треклятой стране, где чуть-чуть не погиб и едва не остался узником до конца своих дней; по чести сказать, уж и не знаю, какая участь была бы хуже.

— Баас, — окликнул меня Ханс, раскуривая трубку, — отменное вышло путешествие, и о нем приятно будет рассказывать, особенно теперь, когда все позади. Жалко, что мы не убили больше этих глупых валлу.

— А вот мне совсем не жалко, Ханс, — возразил я. — Мне, напротив, было противно, что я вынужден их убивать. Знаешь что, я попрошу тебя впредь никогда не напоминать мне об этой гонке, да и сам про нее вспоминать не буду, разве что в дурном сне, но тут уж ничего не попишешь.

— Правда, баас? А по мне, так очень приятно вспоминать об опасности, когда она миновала, приятно думать, что ты жив, хотя мог погибнуть, зато другие мертвы и теперь кормят своими побасенками Хоу-Хоу.

— Каждому свое, Ханс, — пробормотал я. — Тут наши с тобой вкусы не совпадают.

Готтентот помолчал, выпустил изо рта клуб дыма и спросил:

— Баас, а почему эти болваны не вылезли из лодки и не напали на нас со своими копьями? Неужто ружей испугались?

— Нет, Ханс, — ответил я, — они храбрые воины и не прекратили бы погоню из страха перед пулями. Они испугались другого, а именно проклятия, которое, как валлу верят, падет на всякого, кто посмеет покинуть их земли. Согласно местным поверьям, такой человек умрет, Ханс. Получается, что Хоу-Хоу сослужил нам добрую службу.

— Ха, баас! Скажите еще, что он сделался христианином там, в огненном месте, и платит за зло добром, подставляя другую щеку! Ох и перепугался же я, баас, когда решил, что эти валлу нас вот-вот догонят. Но теперь-то другое дело, баас! Помните, что говорил ваш достопочтенный отец, баас? Если ты возлюбил Бога, то Небеса станут приглядывать за тобой и уберегут от всех напастей. Вот почему я сижу тут и курю, баас, а не отправился на прокорм крокодилам. Если бы мы еще взяли в награду драгоценные камни, баас, то я бы сказал, что Небеса и вправду славно приглядывали за нами, однако про камушки-то Небеса, похоже, и сами позабыли.

— Вовсе нет, Ханс. По воле Небес мы бежали без этих тяжелых мешков, ибо, попытайся мы погрузить их в лодку, вместе с листьями для Зикали и нашим скарбом, валлу наверняка изловили бы нас прежде, чем мы успели бы высадиться. Они ведь были совсем близко, Ханс.

— Ну да, баас, конечно, эти твои Небеса очень мудрые. Нам пора в путь, баас, не то эти глупые валлу еще решат, что проклятие им не страшно, и вернутся по наши души. У Небес свои правила, баас, кто их разберет. Порой они мгновенно приходят в ярость, прямо как госпожа Драмана, когда ты вчера наотрез отказался взять ее в лодку.


Аллан умолк, налил себе немного виски с водой и произнес, в своей обычной отрывистой и чуть грубоватой манере:

— Что ж, вот мы и добрались до конца этой истории, чему я весьма рад, уж не знаю насчет вас, ибо от долгой говорильни у меня в горле пересохло. Добавлю лишь, что мы благополучно вернулись к фургону после утомительного перехода через пустыню и успели сделать это как нельзя более вовремя, поскольку у нас оставалось всего три ружейных патрона на двоих. Сами понимаете, нам пришлось много стрелять по хоу-хоуа, напавшим на нас на озере, а потом по валлу, которые пытались догнать нас на реке. Впрочем, в фургоне нашлись запасы снаряжения, так что я по пути домой подстрелил четырех слонов. У них были увесистые бивни, которые я впоследствии продал, выручив сумму, достаточную для покрытия расходов на это путешествие.

— Колдун Зикали заставил вас заплатить за волов? — спросил я.

— Нет, не заставил, потому что я сразу предупредил: если он только попытается, я попросту не отдам ему мешочек с листьями Древа видений, который благополучно добрался с нами до Черного ущелья. Старому мошеннику его снадобья были важнее животных, поэтому волов он мне подарил. Да и мои собственные волы к тому времени тоже отдохнули, исцелились и раздобрели. Как ни удивительно, колдун откуда-то знал бóльшую часть случившегося с нами — еще до того, как я ему рассказал. Быть может, он успел расспросить одного из тех прислужников Хоу-Хоу, что бежали вместе с нами, опасаясь казни, если останутся на родине. К слову, я забыл сказать, что эти четверо, весьма молчаливые личности, исчезли во время нашего перехода через пустыню. Раз — и пропали, будто их никогда и не было. Полагаю, они прибились к местным племенам и стали выдавать себя за колдунов. Если так, не исключено, что кто-то из них связался с Зикали, самым могущественным колдуном в той части Африки, раньше, чем я добрался до Черного ущелья.

Перво-наперво старый мошенник спросил меня: «Почему ты вернулся без золота и бриллиантов, Макумазан? Ты мог бы стать богатым, однако остался бедным».

«Потому что забыл попросить себе награду», — ответил я.

«Да, я знаю, что ты забыл попросить, — сказал он. — Ты настолько расстроился, прощаясь с прекрасной госпожою, чье имя мне неведомо, что начисто позабыл о богатстве. Как это на тебя похоже, Макумазан! Хо-хо! Как это на тебя похоже! — Потом карлик уставился в огонь, перед которым сидел, как обычно, и прибавил: — Но я уверен, что однажды бриллианты сделают тебя богачом, Макумазан, ибо рядом не будет женщины, с которой придется прощаться».

Это был меткий выстрел с его стороны, друзья мои: вы же помните, что случилось позднее в копях царя Соломона. Там и впрямь не было женщины, с которой я, говоря словами Зикали, захотел бы попрощаться, а вот бриллианты, напротив, были.

Гуд при этих словах отвернулся. Аллан, должно быть, тоже вспомнил погибшую красавицу Фулату и сообразил, что своим замечанием причинил другу боль. А потому поспешил продолжить:

— Зикали страшно заинтересовался нашей историей и попросил меня задержаться в Черном ущелье на несколько дней, дабы поведать ему все подробности.

«Я знал, что Хоу-Хоу всего лишь истукан, — признался он. — Но мне хотелось, чтобы ты выяснил это самостоятельно, потому я не стал ничего тебе говорить. И еще я знал, что дни того красавца по имени Иссикор сочтены. Но ему я тоже ничего не сказал, иначе он мог бы умереть задолго до того, как привел тебя в свою страну, и тогда я не получил бы вожделенные листья, без которых мне не обойтись, без которых я не смогу рисовать картины в пламени. Что ж, ты принес мне изрядное количество чудесных листьев, а теперь, когда Древо видений сгорело в огне, я единственный, кто ими владеет, ибо другого такого дерева нет в целом свете. Я рад, что так получилось, ибо ни к чему, чтобы какой-то другой колдун мог соперничать с великим Зикали, с Открывателем дорог. Прежде верховный жрец Хоу-Хоу был мне почти ровней, но теперь он мертв, а дерево сгорело, и я, Зикали, стану править единовластно. Этого я всегда и желал, Макумазан, а потому послал тебя в земли хоу-хоуа».

«Ах ты, старый хитрец!» — воскликнул я.

«Да, Макумазан, — кивнул он, — я хитер, а ты глуп, и сердце у меня черное, как моя кожа, а у тебя белое, как твоя кожа. Вот почему я великий колдун, Макумазан, я повелеваю тысячами людей и исполняю свои желания, а ты жалок и слаб и умрешь, так и не достигнув того, чего хотел. Хотя кто знает, кто знает? Быть может, в далеких землях все иначе. Хоу-Хоу тоже был велик, но где он теперь?»

«Хоу-Хоу на самом деле никогда не существовало», — твердо возразил я.

«Верно, Макумазан, Хоу-Хоу никогда не было на свете, но зато были жрецы Хоу-Хоу. Разве не так же обстоит дело со многими, очень многими богами, которых выдумали себе люди? На самом деле никаких богов нет и никогда не было, зато есть жрецы, что потрясают копьями власти и пронзают страхом человеческие сердца. Кому какое дело до богов, которых все равно никто не видел, если вот он, жрец с копьем власти в руке, готовый поразить сердца почитателей? Бог в жрецах; жрец есть бог — выбирай, что тебе больше по нраву, Макумазан».

«Так бывает не всегда, Зикали, — ответил я, а затем, не собираясь затевать с ним религиозный спор, прибавил: — Но скажи, кто изготовил изваяние Хоу-Хоу в пещере видений? Сами валлу этого не знают».

«Мне сие тоже неведомо, — произнес карлик. — Наш мир очень древний, и в нем обитало множество народов, о которых мы ничего и никогда не слышали; так говорит мне мой дух. Должно быть, какой-то народ вытесал это изваяние тысячи лет назад, это сделали какие-то пришлые, последние из живых, гонимые отовсюду и пришедшие на юг, те, кто уцелел, кто прятался от недругов в этом укромном месте, среди дикарей, столь уродливых и кровожадных, что молва объявила их демонами. Там, в пещере на острове посреди озера, где им ничего не грозило, они вытесали подобие своего божества — или божества дикарей, раз уж истукан настолько тех напоминал.

Быть может, дикари получили свое прозвание от Хоу-Хоу. Или же, наоборот, Хоу-Хоу получил свое имя от них. Кто теперь знает? Так или иначе, Макумазан, когда люди взыскуют бога, они лепят того по своему подобию, только делают его громадным, страшным и более злобным. Во всяком случае, так заведено в здешних краях, а уж как дело обстоит за морями, мне неведомо. Часто повторяют, что этот бог был когда-то их правителем, ведь все люди на свете почитают предков, которые даровали им жизнь, и нередко этих предков, что даровали жизнь племени, признают за демонов и дьяволов. Великие предки — вот наши первые боги, Макумазан, и, не будь они злыми, они никогда бы не стали великими. Возьми хоть Чаку, что звался Зулусским львом. Его считают великим, потому что он был жесток и беспощаден, и таковы же все прочие герои, а вот тех, кто терпел поражения, к великим сроду не причисляли».

«Странная какая у тебя вера, Зикали, — заметил я. — Странная и страшная».

«Верно, Макумазан, но в этом мире вообще много страшного, красив только сам мир. Хоу-хоуа омерзительны, точнее, были омерзительны, потому как, сдается мне, ты убил большинство из них, когда взорвал гору, и это правильно. Хоу-Хоу был отвратителен, как и его жрецы. Лишь валлу, в особенности их женщины, по-настоящему красивы, благодаря древней крови, что течет в их жилах, истинной древней крови, которой питался Хоу-Хоу».

«Как бы то ни было, Зикали, — произнес я, — но Хоу-Хоу больше нет. Что теперь станется с валлу?»

«Не ведаю, Макумазан, — отвечал карлик. — Думаю, они последуют за Хоу-Хоу, который завладел их душами и потому потянет несчастных за собою. Не жалей о них, коли так произойдет, ибо они — не более чем гнилой пень дерева, что было когда-то высоким и красивым. Пески времени покрывают множество таких пней, Макумазан. Но что с того? Вырастают новые деревья, коим суждено в свой черед сделаться пнями, и так будет вечно».

Зикали все вещал и вещал, и многое из того, о чем он тогда говорил, теперь за давностью лет уже позабылось. Смею думать, что колдун говорил правду, но хорошо помню, что эта его болтовня произвела на меня угнетающее впечатление и я постарался поскорее закончить разговор. Увы, я так и не получил внятных объяснений относительно того, кто такие валлу, откуда взялся дикий народ, именуемый волосатыми или лесными демонами, почему эти люди поклонялись Хоу-Хоу, из каких краев они пришли и каков будет их конец.

Все перечисленное и по сей день остается для меня загадкой, поскольку я больше ничего не слышал ни о тех ни о других, и никакие другие путешественники не посещали упомянутые места; не исключено, что кто-то пытался туда проникнуть, но не смог подняться по реке — а если и смог, то не вернулся, дабы поведать об этом. Так что, друзья мои, если хотите узнать больше, отправляйтесь туда сами и хорошенько все вызнайте. Но меня, как я уже вас предупреждал, с собою не зовите.


— Что ж, — сказал капитан Гуд, — отменная история. Пусть меня повесят, я бы и сам не выдумал ничего лучше.

— Ну вот, — откликнулся Аллан, зажигая свечу. — Я так и знал, что Гуд сочтет мой рассказ выдумкой, между тем как я придерживался самых что ни на есть непреложных фактов. Доброй ночи всем вам, друзья, доброй ночи.

И он отправился спать.



Книга IX. МАГЕПА ПО ПРОЗВИЩУ АНТИЛОПА

В предисловии к роману «Мари» о ранних годах жизни покойного Квотермейна, известного в Африке под именем Макумазан, мистер Куртис, брат сэра Генри Куртиса, рассказал о нескольких рукописях, найденных им в доме мистера Квотермейна в Йоркшире. Среди них оказался и упомянутый роман. Кроме законченных рукописей, которые мне как редактору надлежало передать для последующего издания, я нашел там множество разрозненных записей и документов. Некоторые из них касались охоты и взятых трофеев, исторических событий, имелись заметки, связанные с писательским ремеслом, а также уникальные сведения о невероятных событиях, полученные из первых рук.

Одна запись была оставлена в грязной и потертой тетради, видно, хозяин не расставался с ней многие годы. Она напомнила мне о давнем разговоре, состоявшемся между мной и мистером Квотермейном, когда я гостил у него в Йоркшире. Текст небольшой, должно быть, автор бегло набросал его за каких-нибудь пару часов. В нем говорилось следующее:

«Интересно, есть ли в чужих землях знак отличия за храбрость и самоотверженность вроде нашего креста Виктории. Если бы я имел на то полномочия, то присудил бы его бедному старому туземцу Магепе. Честное слово, он заставил меня почувствовать гордость за все человечество. А ведь он был всего лишь цветным, как некоторые называют кафров».

Долго я, редактор, не мог понять, о ком идет речь, но вдруг меня осенило. В памяти всплыло, как я, еще молодой, сидел после ужина в гостиной Квотермейна. С нами были тогда сэр Генри Куртис и капитан Гуд. Мы курили, беседовали. Разговор зашел о героизме. Каждый старался припомнить случай, оставивший у него неизгладимое впечатление. Последним заговорил Аллан Квотермейн:

— С вашего позволения, я расскажу историю, ставшую для меня наивысшим примером храбрости. Итак, война с зулусами только началась, в Зулуленд направились войска. В ту пору, как вам известно, я подрабатывал, возил высокопоставленных военных. Нанял им три фургона, по шестнадцать здоровых волов в каждом, вместе с разведчиками, а сам был за главного. Они заплатили мне… впрочем, не важно сколько, как-то неловко говорить о деньгах… Сказать по правде, всю войну офицеры империи покупали необходимые им товары на дорогих рынках, и не всегда по закону. Много ходит историй — и не только от колонистов, — как они вскоре разбогатели на продаже патентов на офицерский чин и тому подобное. Впрочем, об этом лучше умолчим. Я запросил приличную сумму за свои фургоны, вернее, за их аренду, у самодовольного молодого человека в мундире, проведшего в стране уже три недели, и, как ни странно, тот согласился. Зато когда я обратился в штаб и предупредил о возможных последствиях, если они станут упорствовать в наступлении, самолюбие не позволило им послушать какого-то престарелого охотника и… и они вежливо от меня отделались. А ведь могли избежать трагедии при Изандлване.

Тут Аллан задумался — вы же знаете, какая это для него болезненная тема. Он не любил вспоминать те события. Сам Квотермейн спасся, но потерял много друзей на поле битвы. Вскоре он продолжил:

— Но вернемся к старому Магепе. Мы знакомы много лет, а впервые встретились в битве на реке Тугела. Я сражался на стороне королевского сына Умбелази Прекрасного в рядах войска Тулвана. Мне захотелось записать эту историю, дабы она не сгинула бесследно. Так вот, как вы знаете, войско было стерто с лица земли. После того как они разбили атаковавшие их войска Кечвайо, из трех тысяч в живых остались лишь пятьдесят. Среди уцелевших оказался и Магепа.

Мы встретились позднее, во владениях старого короля Панды, и я вспомнил, как мы сражались бок о бок. Пока я говорил с ним, появился принц Кечвайо. Ко мне он отнесся вполне милостиво, ведь я случайно оказался в этом сражении, но свирепо посмотрел на Магепу.

— Макумазан, не из тех ли он псов, с которыми еще не так давно ты норовил покусать меня на реке Тугела? Ловкий, должно быть, собака, и резвый бегун, раз ему удалось спастись, когда остальные умолкли навеки. О! Будь моя воля, я бы содрал с него шкуру и перегрыз ему горло.

— Вовсе нет, — ответил я, — у него королевское самообладание и храбрость. Он даст мне сто очков вперед. Когда я покинул ряды Тулвана, он не сдвинулся с места.

— Не ты бежал, Макумазан, а твой конь. Что ж, пусть живет, раз ты за него заступаешься. — С этими словами Кечвайо пожал плечами и удалился.

— Рано или поздно он меня убьет, — заметил Магепа. — Память у Кечвайо длинна, словно тень от дерева на закате. Тем более, Макумазан, он прекрасно знает, что я и правда бежал. Хоть и после того, как все было кончено и я уже ничем не мог помочь. Ты же помнишь, едва мы расправились с первым войском Кечвайо, в атаку пошло второе, но мы и его победили. В том бою меня стукнули по голове дубинкой, удар пришелся по головному кольцу. В войске я был самый молодой и получил его совсем недавно. Кольцо спасло мне жизнь. Все же от удара я на какое-то время потерял сознание и лежал, словно мертвый. Очнулся, когда битва закончилась. Люди Кечвайо искали наших раненых, чтобы добить их. Скоро они нашли меня и убедились, что я не пострадал.

— А этот притворяется мертвым, как цивета[167], — сказал здоровяк и занес надо мной копье.

Тут я вскочил и стремглав побежал, как человек, который любит жизнь и недавно обзавелся женой. Они кидали в меня копья, но мне удалось увернуться. Тогда они бросились за мной вдогонку. Но недаром меня, самого быстрого в земле зулу, прозвали Антилопой, Макумазан. Я оторвался от погони и был таков.

— Молодец, Магепа. Как тут не вспомнить поговорку твоего народа: «Сильный пловец плывет наперегонки с течением, а бегун мчится, пока не упадет».

— Знаю, Макумазан, — кивнул он, — может, однажды это случится и со мной.

В тот раз я не придал значения его словам и вспомнил о них лишь тридцать лет спустя.

Так состоялось мое первое знакомство с Магепой. А теперь, друзья мои, я расскажу, как судьба вновь свела нас во время войны англичан с зулусами.

Меня, как вы знаете, определили в центральный походный строй, направлявшийся в Зулуленд, в Роркс-Дрифт на реке Баффало. До того как объявили войну и пока не начались военные действия — многие все же верили, что проблемы можно решить мирным путем, — я занимался доставкой товаров на маленькую железнодорожную станцию Роркс-Дрифт. Впоследствии она прославилась. Между делом я собирал сведения о планах Кечвайо. Узнав, что за рекой примерно в миле отсюда есть зулусская деревня, в которой к англичанам относятся дружелюбно, я решил туда наведаться. Можете считать это безрассудством, но в стране зулусов меня давно все знали, по особому разрешению короля я мог безопасно ходить везде, где захочу, — под его защитой я не чувствовал угрозы, даже когда ездил туда в одиночку.

Однажды вечером я пересек реку и направился к узкой долине, где, как мне говорили, раскинулась деревня зулусов. Десять минут езды — и я был на месте. Поселок оказался небольшой, всего шесть или восемь хижин за общим забором и, как водится, со скотом посредине. Однако место было выбрано весьма удачно, холм окружали лесистые склоны долины. Когда я приблизился, женщины и дети убежали и спрятались за оградой, а у ворот никто меня не встретил. Наконец появился маленький мальчик и сообщил, что в деревне пусто, как в бутылочной тыкве.

— Пусть так, но ты все же пойди и скажи вождю, что с ним желает говорить Макумазан.

Мальчик ушел, и вскоре из приоткрытой калитки выглянул некто, как будто знакомый. Оглядев гостя, он вышел за ограду.

Высок, худощав, неопределенного возраста, примерно за шестьдесят, с тонкими чертами лица, седой бородкой, добрыми глазами и сильными руками и ногами. Его удивительно длинные пальцы то и дело дергались.

— Приветствую тебя, Макумазан, — вижу, не признал меня. А вспомни-ка битву на реке Тугела, последнюю стоянку войска Тулвана, разговор во владениях Отца нашего усопшего, короля Панды, и что сказал тебе занявший его место, то есть Кечвайо. Мол, будь его воля, взял бы сыромятную веревку, да и придушил кое-кого.

— А, я узнал тебя! Ты Магепа по прозвищу Антилопа. Значит, бегун до сих пор не упал.

— Пока нет, Макумазан, время еще не пришло. Скоро мы все собьемся с ног.

— Как поживаешь?

— Вполне сносно, Макумазан. Одно плохо: у меня три жены. Они родили мне несколько детей, но все умерли, кроме одной дочери. Она вышла замуж, но ее муж тоже умер. Его убил бизон. Теперь дочь живет со мной, она пока не вышла замуж вторично. Входи и сам все увидишь.

Все жены Магепы оказались старыми. Он велел своей дочери Гите принести мне маас, кислое молоко. Девушка была хорошо сложена, как и ее отец, но какая-то грустная. Возможно, тревожилась за свое будущее — не случится ли что худое. Милый малыш двух лет от роду все время ходил с ней за руку. Завидев Магепу, он подбежал к нему и обхватил его ноги своими ручонками. Старик взял его на руки и нежно поцеловал.

— Вот этот карапуз, Макумазан, все, что у меня есть, ведь он мой единственный потомок. Остальные дети пришли сюда со своими родителями искать у меня приюта.

Я потрепал мальчугана, которого звали Синала, по щечке. Такой знак внимания с моей стороны возмутил ребенка.

— А где же их отцы? — спросил я.

— Долг призвал их, — уклончиво ответил Магепа, и я поспешил сменить тему.

Мы немного поговорили о былом. Я спросил, нет ли у него быков на продажу, ведь за этим я и пришел в деревню.

— Нет, Макумазан, — ответил он важно, — в этом году весь скот принадлежит королю.

Я кивнул: мол, раз так, то лучше мне уйти. Магепа, разумеется, вызвался проводить меня до реки. Попрощался я с его женами и дочерью, и мы пошли.

Как только мы отошли подальше от деревни, Магепа выложил все начистоту. Я ехал верхом, а он шел следом.

— Макумазан, — начал он, ища моего взгляда, — скоро будет война. Кечвайо не согласится на требования великого белого вождя Капской колонии, то есть сэра Бартла Фрера. Он готов биться с англичанами, только не станет нападать первым. Сперва заманит их в землю зулу, застанет врасплох и уничтожит. Я очень сожалею об этом, ведь мне нравятся англичане. От жалости сердце кровью обливается. Окажись на их месте буры, я был бы только рад, зулусы ненавидят буров. Англичане — другое дело. Даже сам Кечвайо к ним благосклонен. Но если они нападут, он будет вынужден защищаться.

— Понимаю, — ответил я.

Повинуясь долгу, я постарался вытянуть из него как можно больше сведений и, надо сказать, добился немалых успехов. Разумеется, я не принимал все на веру, ведь Магепа мог распускать слухи по приказу.

Скоро мы вышли к самому краю долины, в которой стояла деревня, где и остановились, — тут было удобно разговаривать. Задушевные беседы лучше не вести на открытом пространстве. Тропинка шла мимо зарослей кустарника, усыпанного белыми благоухающими цветами, и высокой слоновьей травы. Кое-где росли шелковистые акации.

— Магепа, если есть доля правды в том, что грядет война, почему бы тебе однажды ночью не собрать людей и скот и не перебраться через реку в Наталь?

— Эх, Макумазан, если бы я мог… ведь я не хочу драться с англичанами. Король тоже придет в Наталь или пошлет тридцать тысяч своих людей с ассегаями, и я не буду в безопасности. Думаешь, как он поступит с теми, кто его бросил?

— Ну раз так, тогда не трогайся с места! — ответил я со смехом.

— Кроме того, Макумазан, мужчины в моей деревне призваны в свои полки, и, если их жены убегут к англичанам, их убьют. Опять-таки, король забрал почти весь наш скот, якобы для сохранности. На самом деле он боится, как бы мы не объединились с сородичами в Натале.

— Жизнь — это не только скот, Магепа. Тогда иди сам.

— Как? И оставить моих людей на верную смерть? Забудь об этом. Послушай, Макумазан, не окажешь мне услугу? Получишь за это хорошее вознаграждение. Я хочу спрятать Гиту и ребенка. Меня и моих жен не страшит будущее, ведь мы уже достаточно пожили на свете. А дочь и внука я спасу, они спасутся и сохранят память обо мне. Сможешь доставить их в безопасное место в Натале, если не сегодня завтра на заре они перейдут реку? У меня есть сбережения, пятьдесят золотых монет. Можешь взять себе половину, а также половину скота, если король вернет его при моей жизни.

— Не волнуйся о деньгах, а о скоте поговорим позже. Мне кажется, ты поступаешь очень разумно, отсылая дочку и внука подальше. Ведь всякое может случиться, когда все начнется, если только беда нас не минует. Война — опасная игра, Магепа. Тут не действуют обычаи зулусов щадить женщин и детей. И ты ведь знаешь, некоторые зулусы будут сражаться на стороне англичан.

— О да, понимаю, Макумазан. Я бывал в тылу врага и видел, как мальчик возраста моего внука Синалы пускал копье в спину своей матери.

— Что ж, если я тебе помогу, ответь мне тем же. Скажи, Магепа, Кечвайо в самом деле собирается сражаться? И если да, то что он задумал? Знаю всё, что ты мне скажешь, но на этот раз хочу услышать правду.

— Ты хочешь выведать тайны, — ответил старик, озираясь вокруг в сгущающихся сумерках. — Так и быть, как гласит наша поговорка, копье за копье, щит за щит. Я тебе не лгал. Король готов к войне. Нет, он вовсе не хочет сражаться, но его войска уже поклялись омыть свои копья в крови врага. Больше уж с тех пор, как прошла битва на реке Тугела, где и мы с тобой отличились, они ни разу не пролили чьей-то крови. И если король не захочет вмешаться, что ж, у него еще много людей! Вот как он собирается сражаться. — И Магепа поделился со мной сведениями, которые могли бы оказаться полезными, если бы командование соизволило обратить на меня внимание.

Когда он умолк, в кустах у нас за спиной я услышал шум. Впечатление такое, будто кто-то сдерживает кашель. Мне стало не по себе. Ведь если нас подслушали, то теперь наверняка убьют, и мне отчаянно захотелось как можно быстрее перейти реку.

— Что это?

— Бушбок, лесная антилопа. Их тут много, Макумазан.

Его объяснение меня не успокоило, хотя антилопа и впрямь издает звук, похожий на кашель. Я направил лошадь в кусты, как вдруг что-то отпрянуло и исчезло в высокой траве. В потемках, ясное дело, ничего толком не разглядишь, но на мгновение блеснуло нечто, похожее то ли на рог антилопы, то ли на древко копья.

— Уверяю тебя, Макумазан, то была антилопа. Впрочем, если ты опасаешься, давай отойдем подальше от кустарника. Правда, еще ни одного белого человека тут и пальцем не тронули.

Пока мы шли к переправе, Магепа, истинный кафр, в подробностях изложил свой план, как передаст дочку с ребенком на мое попечение. Помнится, я еще спросил, зачем ждать несколько дней, если можно отправить их утром. Оказалось, этой ночью ожидается сторожевой отряд разведчиков одного из войск деревни. Они могут задержаться до завтра, если не дольше. И пока они не уйдут, трудно, почти невозможно вывести Гиту с сыном, не вызывая подозрений.

У реки мы расстались. Я вернулся во временный лагерь и составил превосходный отчет обо всем, что мне удалось узнать. Увы, на него не обратили никакого внимания.

В предрассветный час, за день до назначенного срока, когда мы должны были встретиться с Гитой и ее сыном, я спустился к реке искупаться. Окунувшись, я взобрался на плоский камень и, пока натягивал брюки, любовался, как жемчужно-белый туман клубится над водной гладью. Мир спал, погрузившись в величественную тишину.

Ах! Знать бы заранее, какое ужасное зрелище предстанет передо мной вскоре в этом образчике рая на земле! Меня будто посетило предчувствие, ибо тишину вдруг пронзил душераздирающий женский вопль. Крики повторились еще и еще, далекие, но отчетливые. А затем снова наступила гробовая тишина.

Крики как будто доносились со стороны деревни Магепы. Я утешал себя мыслью, что в тумане звуки обманчивы.

Пока я ждал, взошло солнце. Оно осветило столб дыма, поднимающийся от деревни Магепы!

Мрачный, вернулся я к своим фургонам, кусок не лез в горло, так мне было горько. По пути я лихорадочно обдумывал, на самом ли деле в кустах тогда блеснул рог антилопы, или это все-таки было копье в руке шпиона! Если так, то вполне понятны столб дыма и те ужасные крики. Разве Магепа не делился со мной тайнами в логове зулусов?

На следующее утро, спозаранку, я пришел к реке в смутной надежде встретиться с Гитой и ее сыном, как мы условились. Никто так и не появился, что неудивительно, поскольку, как я узнал позже, в это время Гита уже лежала мертвая, пронзенная насквозь. Женщина отважно боролась за сына. Ее дух теперь там, где место всем храбрецам независимо от цвета кожи. На другом берегу реки появилось несколько зулусских разведчиков. Они, видимо, знали, зачем я здесь, потому что, издеваясь, спрашивали, неужели красавица не пришла ко мне на свидание.

Пока я пытался собраться с мыслями, а подумать было над чем, один за другим стремительно появились отряды из множества воинов с их командирами. Увидев с того берега наших людей, зулусы открыли по ним огонь. Как ни целились, они все равно промахнулись. По-моему, эти неопытные кафры опасны, только когда стреляют наобум. Пуля найдет себе дорогу и может вас настигнуть. Желая избавиться от досадной помехи, нашим союзникам-туземцам, а их собралось сотни, был отдан приказ перейти реку и очистить ущелье и скалы от притаившихся зулусских стрелков. Они ушли бравой походкой и остаток дня с того берега то и дело доносились крики и пальба.

Под вечер мне сообщили, что импи, как величаво именовалось войско, вернулись с победой. От нечего делать я спустился к реке, туда, где самая глубина и обрывистые берега. Взобрался на груду валунов и глянул в бинокль — передо мной раскинулся простор, тянувшийся в обрамлении холмов и зарослей кустарника до страны зулусов.

Вскоре вернулись наши союзники-туземцы, они отправились домой, потрепанные и нестройным шагом, но зато очевидно очень довольные собой, распевая воинственные песни и потрясая в воздухе копьями. Через мгновение я заметил человека, бегущего в паре миль отсюда.

В глаза мне бросилось, что он был высокий, невероятно быстрый и что-то нес за спиной. Без сомнения, у него была веская причина уносить ноги, ведь по пятам за ним неотступно гнались кафры. Они окружали беднягу со всех сторон, стараясь отрезать ему путь к отступлению и убить. Погоня все приближалась, и я уже различал отблеск летящих в жертву копий.

Тут я догадался: он не бежит куда глаза глядят, у него есть цель — пробиться к реке. Мне было жаль смотреть на эту травлю. Скоро вся эта орда расправится с беднягой. Почему он не выбросит свой заплечный узелок? Должно быть, это колдун, а в свертке драгоценные амулеты и снадобья.

Когда же до него оставалось не более четырехсот шагов, я вдруг явственно разглядел черты его лица. Магепа!

«Бог мой! Это же старик Магепа по прозвищу Антилопа! А в свертке его внук Синала!»

Да, я сразу понял, что с ним ребенок.

Что же теперь делать? В этом месте я не мог перейти реку, а пока ищу брод, все будет кончено. Я встал на груде валунов во весь рост и закричал этим дикарям, чтобы оставили человека в покое. Но они были так взбудоражены погоней, что даже не обратили на меня внимания, а позже клялись, что я будто бы подбадривал их продолжать охоту.

Зато меня услышал Магепа. Оно уже выбивался из сил, но, увидев меня, словно обрел второе дыхание. Он собрался с силами и припустил с такой прытью, какой от него никто не ожидал. От реки его теперь отделяло не больше трехсот шагов, а отчаянный рывок дал ему преимущество шагов на двести, хотя кафры были в основном молодые и полные сил. Но вскоре Магепа снова стал терять силы.

В свой бинокль я видел, как он тяжело дышит, а на губах выступила кровавая пена. Ноша за спиной тянула его к земле. Раз он поднимал руки, желая проверить сохранность ценного груза, и вновь они бессильно повисали плетьми.

Двое преследователей оказались проворнее остальных и подобрались к Магепе, один, правда, чуть раньше. Оба долговязые, тощие, двадцати лет от роду, с острыми копьями для ближнего боя.

До берега оставалось пятьдесят шагов, а первый охотник отставал от него всего на десять и стремительно сокращал расстояние. Магепа бросил взгляд через плечо и из последних сил пронесся стрелой сорок шагов, оставив преследователей позади, но, оказавшись в паре шагов от цели, вдруг оступился и упал.

Ему конец, решил я, и, клянусь честью, будь при мне ружье, я бы остановил этих кровожадных скотов. Пусть бы имели дело со мной.

Но не тут-то было! Только первый охотник собрался вонзить широкое копье в спину старику, туда, где висел узелок, Магепа подскочил, развернулся и принял удар грудью. Ясно, почему он защищал спину. Копье так крепко засело, что выскользнуло из рук кафра. Старик пошатнулся, но копье не пронзило тело насквозь, возможно, древко наткнулось на кость. Он выдернул копье из своего тела и метко пустил в нападавшего. После чего, пошатываясь, попятился к краю обрыва.

Добрался наконец. «Помоги мне, Макумазан!» — крикнул Магепа и, спасаясь от второго охотника, прыгнул в темную воду. Оказавшись в реке, он вынырнул и поплыл. Да, мужественный старик неистово устремился к другому берегу, оставляя за собой кровавый след.

Я бросился, вернее, прыгнул и скатился по склону к реке, туда, где ее воды омывают прибрежную гальку. Забрался в воду по пояс. Поравнявшись со мной, Магепа протянул мне руку, и я вытащил его на берег.

— Мальчик, — задыхаясь, выговорил он, — мальчик умер?

Я мигом разорвал ремни рогожного мешка, они глубоко врезались в плечи старика. Внутри лежал малыш Синала, он отплевывался от воды, но был цел и невредим. Ребенок тут же заплакал.

— Нет, он жив, и с ним все будет в порядке.

— Тогда все к лучшему, Макумазан… В кустах был все-таки шпион, а не антилопа. Он нас подслушал, а король послал своих убийц. Гита охраняла вход в хижину, пока я проделал своим копьем отверстие в стене из тростниковой циновки и выполз вместе с ребенком. Убегая, я видел, как ее насмерть пронзило множество копий. Пока меня не нашли кафры, я прятался в кустах и подумывал искать убежища в Натале. Побежал к реке и увидел тебя на другом берегу. Мне самому ничего не стоило убежать, но этот ребенок такой тяжелый… Покорми его, Макумазан, он, должно быть, голодный… Прощай. Как верно ты сказал тогда… самого быстрого бегуна все-таки обогнали. А все-таки я не зря бегал… — Магепа приподнялся на локте, а другой рукой помахал на прощание сначала малышу Синале, потом мне. — По мни о своем обещании, Макумазан.

— Магепа по прозвищу Антилопа умер. Никто и никогда не бегал столь же быстро с тяжелой ношей. — Тут Квотермейн отвернулся, стараясь скрыть волнение от нахлынувших воспоминаний.

— А что стало с мальчиком Синалой? — спросил я.

— О, я отправил его учиться в Наталь. А впоследствии мне даже удалось вернуть ему кое-что из его собственности. По-моему, из него выйдет превосходный переводчик.



Книга X. ЗУЛУССКИЙ ЦИКЛ (сборник)

НАДА

Введение

Несколько лет тому назад, за год до зулусской войны, один европеец путешествовал по Наталю. Имя его мы не называем, так как оно не играетникакой роли в этой истории.

Путник вез с собою в Преторию два фургона с товаром. Из-за холодной погоды травы было очень мало, что затрудняло прокорм волов и усложняло путешествие. Европейца соблазняла, однако, высокая стоимость его транспорта в это время года, которая могла бы вознаградить его за возможную потерю скота. Он храбро продвигался вперед. Все шло хорошо до маленького города Тангера на берегах реки Дугузы, где находился крааль Чаки, первого царя зулусов, приходящегося дядей Сегивайо.

В первую же ночь после отбытия европейца из Тангера погода значительно испортилась, густые серые облака заволокли небо и скрыли звезды. «Если бы я находился не в Натале, то сказал бы, что надвигается снежная буря, — подумал он про себя. — Я часто видел такое небо в Шотландии, оно всегда предвещало снег!»

Но в Натале уже много лет не было снега. Эта мысль отчасти успокоила его. Европеец выкурил трубку и лег спать под навесом одной из повозок. Среди ночи его разбудило ощущение сильного холода и слабое мычание волов, привязанных к повозкам. Он высунул голову из-под навеса и осмотрелся. Земля была покрыта густым слоем снега, в воздухе носились бесчисленные снежинки, разгоняемые холодным резким ветром. Путешественник вскочил, поспешно натягивая на себя теплую одежду, и стал будить кафров, спавших под прикрытием повозок. Не без труда удалось вывести их из оцепенения.

Кафры вылезли из-под повозок, дрожа от холода, закутанные в меховые одеяла.

— Живо, ребята! — обратился он к ним на зулусском наречии. — Живо! Что, вы хотите, чтобы скот замерз от снега и ледяного ветра? Отвяжите волов и загоните их между повозками, они хотя немного защитят их!

Он зажег фонарь и соскочил с повозки в снег.

С большим трудом удалось наконец кафрам отвязать волов, закоченевшие пальцы плохо повиновались им.

Повозки выстроили в ряд, в пространство между ними загнали всех тридцать шесть волов и привязали веревками, накрест протянутыми между колесами. Покончив с этим делом, европеец снова забрался в свою холодную постель, а дрожавшие от холода туземцы, подкрепившись ужином, расположились во второй повозке, натянув на себя парусину от походной палатки. На некоторое время водворилась тишина. Изредка лишь беспокойно мычали столпившиеся быки.

«Если снег не перестанет, я потеряю свой скот: он не вынесет этого холода», — вздохнул про себя европеец.

Не успел он подумать об этом, как послышался треск порванных веревок и громкий топот копыт. Европеец снова выглянул из повозки. Волы, сбившись в кучу, бросились бежать и скоро исчезли в темноте ночи, ища защиты от холода и снега. Делать было нечего, осталось лишь терпеливо ждать рассвета. Наступившее утро осветило местность, густо засыпанную снегом. Предпринятые поиски не привели ни к чему. Волы убежали, и следы их быстро занесло свежим снегом. Европеец спросил у кафров, что теперь делать. Один советовал одно, другой — другое, но все согласились с тем, что надо дождаться, пока снег растает, прежде чем что-либо предпринимать.

— Пока мы сами не замерзнем, дураки вы этакие! — возразил угрюмо европеец. Он был сильно не в духе, что, впрочем, вполне естественно. Европеец терял по меньшей мере четыреста фунтов стерлингов на одних пропавших волах.

Но тут один из слуг выступил вперед — до этой минуты он упорно молчал, это был погонщик первой повозки.

— Отец мой, — обратился он к европейцу, — вот что я скажу. Волы пропали, и след их замело снегом. Никто не знает, куда они побежали, живы ли они. Но там внизу, в краале, — он указал рукой на несколько шалашей на склоне холма, — приблизительно в двух милях расстояния живет колдун по имени Цвите. Он стар, очень стар, но все знает, и если кто может сказать вам, отец мой, где находятся пропавшие волы, то это он!

— Что за глупости! — ответил ему европеец. — Но в краале будет не холоднее, чем в этой повозке. Пойдем туда и спросим, пожалуй, Цвите. Принеси-ка бутылку джина и немного нюхательного табаку для подарка!

Час спустя европеец уже входил в шалаш Цвите. Это был очень старый худой человек, кожа да кости, слепой на оба глаза, с мертвенно бледной и сморщенной левой рукой.

— Что ты хочешь от старого Цвите, белый человек? — спросил старик тонким голосом. — Ведь ты не веришь мне? Не веришь в мои знания? Ты нехорошо поступаешь, обращаясь ко мне. Зачем же мне помогать тебе? Но все же я исполню твое желание, хотя оно и противоречит нашим законам. Я хочу доказать тебе, что не все ложь у нас, зулусских колдунов, и помогу тебе. Ты хочешь знать, отец мой, куда сбежали от холода твои волы? Не так ли?

— Совершенно верно! — ответил европеец. — У вас длинные уши!

— Да, отец мой. У меня длинные уши, хотя я стал глохнуть. У меня и глаза зоркие, хотя я и не вижу твоего лица. Дай же мне послушать! Дай посмотреть!

Старик замолчал на несколько минут, мирно раскачиваясь взад и вперед. Наконец он заговорил:

— У тебя ферма там, внизу, около Пинь-Тауна, не так ли? Ага! Я так и думал. А на расстоянии часа езды от твоей фермы живет бур. У него только четыре пальца на правой руке. На ферме этого бура есть роща, и в ней растет мимоза. В этой самой роще ты найдешь своих волов — да, да, на расстоянии пяти дней пути отсюда ты найдешь своих волов. Кроме трех: большого черного африканского вола, маленького рыжего зулусского и однорогого пестрого. Этих ты не найдешь, они погибли в снегу. Пошли людей, чтобы найти остальных. Нет, нет! Я не прошу награды! Я не делаю чудеса за плату: к чему мне? Я и так богат!

Европеец посмеялся, но все же послал людей в указанное место. И что же? На одиннадцатый день посланные вернулись и пригнали всех волов, за исключением трех. После этого европеец больше не смеялся. Эти одиннадцать дней он провел в одном из шалашей крааля старого Цвите. Ежедневно он приходил и беседовал с ним. Часто такие беседы продолжались далеко за полночь. На третий день он спросил Цвите, почему его левая рука такая белая и сморщенная и кто такие Умелопогас и Нада, о которых он мельком упомянул несколько раз. Тогда старик рассказал ему интересную историю. День за днем старик рассказывал. История эта не вся записана в этой книге, некоторые части ее забыты, другие выпущены. Автор не мог также передать всей выразительности зулусского наречия, создать точного образа рассказчика, который не просто рассказывал свою историю, но подкреплял ее действиями. Говоря о смерти воина, он ударял палкой, показывая при этом, куда попал удар и как упал сраженный. Излагая грустные факты, он стонал и даже плакал. За каждое из действующих лиц он говорил разными голосами.

Этот старый сморщенный человек вновь переживал прошлое. Оно само говорило со слушателем, повествуя о делах, давно забытых, о делах, никому более не известных.

Европеец записал рассказ старика Цвите, как сумел, стараясь точнее передать его. История Нады и тех, чья жизнь была тесно связана с нею, произвела на него сильное впечатление и он решил напечатать свои записки для того, чтобы другие могли узнать ее.

Пусть тот, кого называют Цвите, но настоящее имя которого другое, начинает свой рассказ.

Глава 1

ПРОРОЧЕСТВО МАЛЬЧИКА ЧАКИ
Вы просите меня, отец мой, рассказать про юношу Умелопогаса, владельца железной секиры, Виновницы Стонов, прозванного впоследствии Булалио-убийцей, и про его любовь к Наде — самой прелестной женщине племени зулусов?

История эта длинная, но вы пробудете здесь не одну ночь, и если я буду жив, то расскажу ее вам до конца.

Приготовьтесь, отец мой, услышать много грустного, даже теперь, когда я вспоминаю о Наде, слезы подступают к моим старым слепым Глазам!

Знаете ли вы, кто я, отец мой? Нет, наверное, не знаете. Вы думаете, что я старый колдун Цвите. Так и люди думают уже много лет, и никто не знает моего настоящего имени. Мало кто и знал его. Я хранил его в сердце. Хотя я и живу теперь под защитой законов белого царя, а великая королева считается верховным вождем моего племени, но если бы кто узнал мое настоящее имя, то и теперь ассегай мог бы найти дорогу к этому сердцу!

Взгляните на мою руку, отец мой, — нет, не на эту, иссушенную огнем, посмотрите на мою правую руку. Вы видите ее, а я не вижу, потому что я слеп, но я помню ее такой, какой она была когда-то. Ага! Я вижу ее и сильной, и красной, потому что она обагрена кровью двух царей.

Слушайте, отец мой, наклоните ухо ко мне ближе и слушайте. Меня зовут Мопо! Ага! Я чувствую, что вы вздрогнули так, как дрогнул отряд Пчел, когда Мопо выступил перед ними, и с его ассегая кровь царя Чаки медленно капала на землю.

Да! Я тот самый Мопо, который убил царя Чаку. Я убил его вместе с принцами Динганом и Умланганом. Но рана, лишившая его жизни, нанесена моей рукой.

— Что вы говорите? Динган погиб при Тангале!

— Да, да, он погиб, но не там. Он погиб на Горе Привидений и лежит на груди Каменной колдуньи, которая сидит там, на вершине, в ожидании конца мира. И я был на Горе Привидений. В то время ноги мои двигались быстро, а жажда мести не давала покоя.

Я шел весь день и к ночи нашел его. Я, да еще другой, и мы убили его. Ха! Ха! Ха! Зачем я вам все это рассказываю? Что это имеет общего с любовью Умелопогаса и Нады по прозванию Лилия? А вот сейчас скажу вам. Я заколол Чаку из мести за мою сестру Балеку — мать Умелопогаса, и за то, что он умертвил моих жен и детей. Я и Умелопогас убили Дингана за Наду — мою дочь!

В этой истории встречаются великие имена, отец мой, эти имена известны многим. Когда имни дико выкрикивали их, идя на приступ, я чувствовал, как горы содрогались, вода трепетала в своем русле. Где они теперь? Их нет, но белые люди записывают имена их в книги. Я, Мопо, открыл врата вечности носителям этих имен. Они вошли в них и больше не вернулись. Я обрезал нити, связывающие их с землей, и они сорвались. Ха! Ха! Они сорвались! Может быть, и теперь падают, а может, ползают по своим опустелым жилищам в образе змей. Я хотел бы узнать этих змей, чтобы раздавить их своим каблуком.

Вон там внизу, на кладбище царей, есть яма. В этой яме лежат кости царя Чаки, убитого мною за Балеку. А там далеко, в стране зулусов, есть расщелина в Горе Привидений. У подножия этой трещины лежат кости Дингана, царя, убитого за Наду. Падать было высоко, а он был тяжелый, кости его рассыпались на мелкие куски. Я ходил смотреть на них после того, как шакалы и коршуны окончили свое кровавое дело. О, как я хохотал! Потом я пришел сюда умирать. Все это было давно, а я еще не умер, хотя хочу умереть и пройти тем путем, которым прошла моя Нада. Может быть, я для того и жив еще, чтобы рассказать вам эту историю, отец мой, а вы передадите ее белым людям, если захотите.

Вы спрашиваете, сколько мне лет? Да я и сам не знаю. Я очень, очень стар. Царь Чака был одних лет со мной. Никого не осталось в живых из тех, кого я знал мальчиками. Я так стар, что мне следует торопиться. Трава вянет, наступает зима. Да, я говорю, а зима окутывает холодом мое сердце. Что же! Я готов уснуть в этом холоде, и кто знает, быть может, снова проснусь среди благоухающей весны.

Еще до того, как зулусы составили отдельное племя, я родился в племени лангени. Племя наше было небольшое. Впоследствии все способные сражаться составили лишь один отряд в войске царя Чаки — их набралось, может быть, от двух до трех тысяч, — но зато все были храбрецы. Теперь все они умерли: и жены их, и дети, племя больше не существует. Оно исчезло, как исчезает луна каждого месяца.

Племя наше жило в красивой открытой местности. Говорят, там живут теперь буры, которых мы звали анабоонами. Отец мой Македама был вождем этого племени, и его крааль располагался на склоне холма. Я был, однако, сыном не старшей его жены.

Я и моя сестра Балека были еще маленькими. Ростом я едва достигал локтя взрослого человека. Однажды вечером мы пошли с матерью в долину, где находился загон для скота: нам хотелось посмотреть наше стадо. Мать очень любила своих коров. Среди них была одна с белой мордой, она, как собака, ходила следом за нею. Мать несла на спине маленькую сестру Балеку. Мы шли по долине, пока не встретили пастухов, загонявших скот. Мать подозвала корову с белой мордой и покормила ее из рук листьями мучного дерева, которые захватила с собой. Пастухи погнали скот дальше, а корова с белой мордой осталась около нас. Мать сказала пастухам, что приведет ее сама домой. Она села на траву, держа на руках Балеку, я играл около нее, корова паслась рядом. Вдруг мы увидели женщину, идущую по долине к нам. По ее походке было заметно, как сильно она утомлена. К спине ее был привязан узел, завернутый в циновку. Она вела за руку мальчика приблизительно моих лет, но выше ростом и на вид сильнее меня. Мы ждали довольно долго, пока женщина дошла до нас и в изнеможении опустилась на землю.

По ее прическе мы сразу узнали, что она не из нашего племени.

— Здравствуйте! — сказала женщина.

— Здравствуйте! — ответила моя мать. — Что вам нужно?

— Поесть и шалаш, где бы мы могли отдохнуть, — ответила женщина. — Мы идем издалека!

— Как ваше имя и какого вы племени? — спросила мать.

— Зовут меня Унанда, я жена Сензангакона из племени зулусов! — ответила незнакомка.

Между нашим племенем и зулусами только что была война, Сензангакон убил несколько наших воинов и захватил много скота. Поэтому мать, услышав слова Унанды, гневно вскочила на ноги.

— И ты смела приходить сюда и просить пищи и крова, ты, жена зулусского пса! — воскликнула она. — Убирайся прочь, не то я позову работниц и прикажу выгнать тебя отсюда кнутами!

Женщина — она была очень красива — молча ждала, пока мать закончит свою гневную речь, а потом подняла голову и тихо сказала:

— Около вас стоит корова, у которой молоко сочится из вымени. Неужели же вы откажете мне и моему мальчику в кружке молока? — она вынула из своего узла кружку и протянула ее нам.

— Конечно, не дам! — ответила моя мать.

— Нам так хочется пить после долгого пути, — продолжала женщина, — может быть, вы дадите нам хоть кружку воды? Мы уже давно не встречали источника!

— Не дам, песья жена, иди и сама ищи себе воды!

Глаза женщины наполнились слезами, мальчик скрестил руки на груди и нахмурился. Это был очень красивый мальчик, но его большие черные глаза, когда он хмурил брови, темнели, как небо перед грозою.

— Матушка, — сказал он, — видно, мы непрошенные гости здесь, как и там внизу! — и он кивнул головой в ту сторону, где жило племя зулусов. — Пойдем в Дингиевайо, там племя умтетва защитит нас!

— Пойдем, сын мой, — ответила Унанда, — но путь наш дальний, а мы с тобой так устали, что, пожалуй, и не дойдем!

Я молча слушал. Но почувствовал, как сердце мое содрогнулось от жалости. Мне было жаль и женщину, и мальчика. Оба казались такими утомленными. Не говоря ни слова матери, я схватил ковш и побежал к источнику. Через несколько минут вернулся с водой. Мать моя очень рассердилась и хотела поймать меня, но я быстро промчался мимо нее и подал ковш мальчику. Мать решила не мешать мне, но все время словами старалась унизить женщину. Она говорила, что муж ее причинил зло нашему племени, а сердце подсказывает ей, что сын причинит еще большее зло. Так говорит ей ее Элозий [168]. Ах, отец мой, — Элозий ее был прав! Если бы женщина Унанда и ее сын умерли тут же на лугу в тот день, поля и сады моего племени не обратились бы в голые степи, и кости моих соплеменников не валялись бы в большом овраге — там, около крааля Сетивайо.

Пока моя мать говорила, я стоял молча рядом с беломордой коровой и наблюдал за происходящим. Сестренка Балека громко плакала. Мальчик, сын Унанды, взяв из моих рук ковш, не подал воды своей матери. Он сам выпил две трети, и я думаю, выпил бы и все, если бы не утолил жажду. Затем он подал остаток воды матери. Когда она напилась, мальчик взял ковш из ее рук и выступил на несколько шагов вперед, держа в одной руке ковш, а в другой — короткую палку.

— Как тебя зовут, мальчик? — спросил он меня тоном взрослого.

— Меня зовут Мопо! — ответил я.

— А как называется ваше племя?

Я назвал: племя лангени.

— Хорошо, Мопо, теперь я скажу тебе свое имя. Меня зовут Чака, я сын Сензангакона, мое племя — амазулу. И еще. Сейчас я маленький мальчик, а мое племя — маленькое племя, но придет время, и я вырасту такой большой, что голова моя будет теряться в облаках. Лицо мое ослепит тебя, оно будет сиять, подобно солнцу, а племя мое возрастет одновременно со мной и наконец поглотит весь мир. Слушай меня! Я стану велик, мое племя со мной возвеличится, и тогда я припомню, как однажды лангени отказали дать мне с матерью ковш молока, чтобы утолить жажду. Ты видишь этот ковш. За каждую каплю, которую он может вместить, будет пролита кровь ваших соплеменников. Но за то, что ты, Мопо, дал мне воды, я пощажу тебя, одного тебя, Мопо, и возвеличу. Ты разжиреешь в тени моей славы. Тебя одного я никогда не трону, как бы ты ни провинился передо мной, клянусь тебе в этом. Но зато эта женщина, — и он указал палкой на мою мать, — пусть торопится умереть, чтобы мне не пришлось заставить ее желать смерти. Я сказал!

Мальчик заскрежетал зубами и погрозил нам палкой. Мать моя, молча стоявшая в стороне, не выдержала.

— Негодный лгунишка! Говорит, точно взрослый, не правда ли? Еще теленок, а ревет, как бык! Я научу его говорить иначе. Мальчишка, злой прорицатель! — и, спустив Балеку на землю, она побежала к мальчику.

Чака стоял неподвижно, пока она не подошла совсем близко к нему, а тогда вдруг поднял палку и так сильно ударил ее по голове, что она тут же упала. Он захохотал, повернулся и ушел в сопровождении своей матери.

Это были первые слова Чаки, слышанные мною, отец мой. Они оказались пророческими. Последние слова, слышанные мною, тоже сбудутся. Они, впрочем, уже исполнились. Во-первых, он сказал, что племя зулусов возвысится. И что же, разве это не так? Во-вторых, он предсказал, как оно падет, — и оно падет. Разве белые люди не собираются уже теперь вокруг него близ Сетивайо, как коршуны вокруг околевающего быка? Зулусы уже не те, что прежде.

Да, да, слова его сбываются.

Я подошел к матери. Она приподнялась с земли и села, закрыв лицо руками. Кровь из раны, нанесенной палкой Чаки, текла по ее рукам и капала на грудь.

Так она сидела долго, сестренка плакала, корова мычала, как бы прося подоить ее, а я все вытирал кровь пучками сорванной травы. Наконец она отняла руки от лица и заговорила со мной.

— Мопо, сын мой, мне снился сон. Я видела мальчика Чаку, ударившего меня, он вырос и стал великаном. Он гордо ступал по долинам и горам, глаза его сверкали, как молнии, и в руках он держал ассегай, обагренный кровью. Вот он захватывает одно племя за другим, он топчет ногами их краали. Перед ним все зелено, а позади — все черно, будто огонь сжег траву. Я видела и наше племя, Мопо. Это было многочисленное и здоровое племя, мужчины храбры, девушки красивы, детей я считала сотнями. Я видела его еще раз, Мопо, — от него остались лишь белые кости, тысячи костей, наваленных в кучу в каменистом овраге. А Чака стоял над этими костями и хохотал так, что земля тряслась. Мопо, я видела и тебя взрослым человеком. Ты один остался в живых из всего нашего племени. Ты ползал за великаном Чакой, а за тобой шли великие мужи с царственной осанкой. Ты ударил его небольшим камнем, он упал и снова сделался маленьким. Он упал и проклял тебя! Но ты крикнул ему в ухо имя Балеки, твоей сестры, и он испустил дух… Пойдем домой, Мопо, пойдем домой. Темнеет!

Мы встали и медленно направились к дому. Но я молчал. Мне было страшно, очень страшно, отец мой.

Глава 2

ПРИКЛЮЧЕНИЯ МОПО
Теперь я расскажу, как исполнилось предсказание Чаки о смерти моей матери.

На ее лбу, куда мальчик Чака ударил палкой, образовалась глубокая язва, которую невозможно было залечить. В этой язве образовался нарыв, он проникал все глубже, пока не дошел до мозга. Моя мать слегла и вскоре умерла. Я очень любил ее и горько плакал. Вид ее тела, холодного, окоченевшего, приводил меня в ужас. Как громко я ее ни звал, она не отвечала мне.

Ее похоронили и скоро забыли о ней. Я один помнил ее. Даже Балека забыла, она была еще слишком мала. Мой отец вскоре взял себе другую жену и успокоился.

С тех пор я чувствовал себя дома несчастным. Братья не любили меня за то, что я был умнее их, проворнее бегал. Они восстановили против меня отца, и он стал плохо обращаться со мной.

Но Балека и я любили друг друга, мы чувствовали себя одинокими, она льнула ко мне, как вьющееся растение обвивается вокруг единственного дерева в пустыне. Несмотря на свою молодость, я уже убедился: быть мудрым — значит быть сильным. Убивает тот, у кого в руках ассегай, но сильнее тот, чей разум руководит битвой, а не тот, кто убивает.

Я заметил также, что колдуны и знахари внушали страх народу. Вооруженный одной лишь палкой, колдун обращал в бегство десять человек, вооруженных копьями.

Вот я и решил стать колдуном: только колдун может убить одним словом тех, кого ненавидит. Я стал изучать медицину, приносить жертвы, постился в пустынном месте, одним словом, делал все, о чем вы уже слыхали, и многому научился. Вы сами могли в этом убедиться, отец мой, иначе вы не пришли бы ко мне спросить о пропавших быках.

Время шло. Мне минуло уже двадцать лет — я стал взрослым. Я превозмог все, что по силам одному, и присоединился к главному знахарю и колдуну нашего племени Наме. Он был очень старым, видел только на один глаз и считался очень умным человеком. От него я узнал некоторые тайны нашей науки и приобрел немало знаний, но он стал мне завидовать и подстроил ловушку. У богатого человека из соседнего племени пропала часть скота. Он приехал к Наме, привез подарки и просил выследить пропавший скот. Нама не смог найти, зрение начинало изменять ему. Тогда человек этот рассердился и потребовал возвращения подарков. Нама не хотел отдавать то, что ему уже дано, и они обменялись гневными словами. Тот пригрозил, что убьет Наму. Колдун же пообещал околдовать его.

— Успокойтесь! — сказал я, боясь, что прольется кровь. — Дайте посмотреть, не скажет ли мне мой змей, где находится пропавший скот?

— Ты мальчишка и больше ничего! — отмахнулся хозяин скота. — Разве мальчику доступна такая мудрость?

— Это мы скоро увидим! — ответил я, забирая кости в руку.

Оставь кости! — закричал Нама. — Мы не станем больше беспокоить наших змей для этого собачьего сына!

— А я говорю, что он бросит кости! — возразил владелец скота. — Не мешай, иначе я этим ассегаем пропущу свет сквозь твое тело!

И он занес копье над головой Намы.

Я поспешил бросить кости. Владелец скота сидел передо мной на земле и отвечал на мои вопросы. Вы сами убедились, отец мой, что иногда колдуны узнают, где находится потерянное. Подчас Элозий подсказывает им, как, например, на днях подсказал мне, где ваш скот. И тогда мой змей выручил меня. Я ровно ничего не знал об имуществе этого человека, но мой дух был со мной, и вскоре я увидел его скот и описал: цвет, возраст — одним словом, все приметы. Я мог сказать ему также, где он находится, и что один из волов упал в поток и лежит на спине, а его передние ноги защемлены в раздвоенном корне дерева. Как мне подсказал дух, так я и передал этому человеку. Довольный, он сказал, что если мое зрение не обмануло меня, и он найдет свой скот в указанном мною месте, подарки будут отобраны у Намы и переданы мне. Присутствующие согласились с ним.

Нама сидел молча и злобно поглядывал на меня. Он знал, что я угадал верно, и очень сердился. Но дело казалось выгодным: если большое стадо найдут там, где я указал, то все признают меня великим колдуном. Владелец скота объявил, что проведет ночь в нашем краале, а на рассвете мы пойдем к указанному мною месту.

Среди ночи я проснулся от ощущения тяжести на груди. Попробовал вскочить, но почувствовал, как что-то холодное колет мне шею. Дверь моего шалаша была открыта. Низкая луна походила на огненный шар. Лунный свет проник в шалаш и упал на лицо Намы. Колдун сидел передо мной, злобно посматривая на меня своим единственным глазом. В руках он держал нож. Вероятно, этот нож и уколол меня в шею.

— Ах ты, щенок! Я вижу, что вырастил тебя на свою погибель! — зашипел он. — Ты осмелился угадать то, чего я не угадал. Прекрасно. Теперь я покажу тебе, как я расправляюсь с такими щенками. Начну с того, что проколю язык твой до самого корня, чтобы ты не мог болтать. Отрежу тебе руки и ноги, потом разрежу тебя на куски, а утром скажу народу, что это духи наказали тебя за ложь. Да, да, я сделаю тебя похожим на палку! Потом я… — и он хотел вонзить нож в мое горло.

— Пощади меня! — закричал я. Мне было больно, и я не на шутку перепугался. — Пощади! Я сделаю все, что хочешь!

— Все сделаешь? — допрашивал старик, продолжая колоть меня ножом. — Ты встанешь сейчас же, пойдешь искать стадо этого негодяя, загонишь его в указанное мною место и спрячешь там! — Нама назвал овраг, мало кому известный. — За это я пощажу тебя и выделю трех быков. Если же ты откажешься исполнить мое требование или обманешь меня, клянусь духом моего отца, я найду способ покончить с тобою!

— Конечно, я все сделаю, — поспешно ответил я. — Если бы я знал, что ты не хочешь отдавать скот, я не стал бы его выслеживать. Я поступил так, боясь, что ты лишишься обещанных подарков!

— Ну, ладно, ты еще не такой злодей, как я думал, — проворчал Нама, — вставай и исполни мое приказание. Еще успеешь вернуться за два часа до рассвета!

Я встал, размышляя, не броситься ли сейчас же на него. Но я безоружный, а у него был нож. Ну, убью я его, а меня обвинят в его смерти, и мне самому не миновать ассегая. И я придумал другой выход. Я решил отыскать скот в той долине, где выследил его, но не пригонять стадо в указанное колдуном место. Нет, нет, я пригоню его прямо в крааль и изобличу Наму перед моим отцом и всем народом. Увы! Я был молод и не знал коварного сердца Намы. Недаром он был колдуном всю свою жизнь. О! Это был злой человек — хитрый, как шакал, свирепый, как лев. Он посадил меня, как дерево, но намеревался подрезать корни. Теперь я вырос, и тень моя падала на него, поэтому он хотел вырвать меня с корнем. Я направился в угол моего шалаша. Нама все время зорко следил за мною. Я взял свое керри и маленький щит и вышел. Луна ярко светила. Пока я шел по нашему краалю, я старался скользить, как тень, но выйдя за ворота, пустился бегом, громко распевая песню, чтобы отогнать духов, отец мой.

Я быстро шел по долине, пока не дошел до склона холма, где начинались заросли кустарников. Здесь было темно, и я запел еще громче. Вскоре я убедился, что мой змей не обманул меня — вот и следы скота. Я бодро пошел дальше, пока не добрался до долинки, по которой с легким журчаньем бежал ручеек. Следы скота выступали уже совершенно ясно. Теперь я дошел до пруда. У самого берега плавал утонувший бык с ногами, защемленными в раздвоенном корне. Все оказалось именно так, как я видел моими духовными очами.

Еще несколько шагов вперед — и взор мой упал на что-то светлое, — то был серый свет утренней зари, слабо блеснувшей на рогах скота. Пока я всматривался, одно из животных захрапело, поднялось и стряхнуло с себя ночную росу. В тумане рассвета вол показался мне ростом с большого слона.

Я собрал в кучу и пересчитал всех животных — их было семнадцать, — и погнал по узкой тропинке, ведущей к краалю. Взошло солнце, и через час я достиг того места, где мне следовало свернуть, если бы я хотел спрятать скот, как приказал мне Нама. Но я вовсе не собирался исполнять его приказания. О нет! «Я пригоню скот, — решил я про себя, — прямо в крааль и скажу всему народу, что Нама вор!»

В эту минуту послышался шум. Я оглянулся и увидел на откосе холма приближающуюся толпу. Во главе шел Нама. Рядом с ним — владелец скота. В полном недоумении я замер на месте. Дикари бросились ко мне с криками, размахивая палками и копьями.

— Вот он! — кричал Нама. — Вот он! Ловкий мальчик! Я вырастил его, а он покрывает срамом мою седую голову! Разве не прав я? Не говорил ли я, что он вор? Да! Да! Я знаю твои проделки, Мопо! Посмотрите, он хотел украсть скот! Он все время знал, где найти его, а теперь угоняет стадо и хочет спрятать его. Оно, конечно, пригодилось бы ему на покупку жены, не так ли, мой умный мальчик?

Старик стремительно бросился ко мне с поднятой палкой, за ним последовал владелец скота со злобным рычанием.

Я понял сразу, в чем дело, отец мой. В душе поднялась целая буря злобы, у меня закружилась голова, перед глазами заколыхалась как бы красная скатерть, — казалось, она то опускалась, то опять поднималась. С тех пор я всегда видел ее перед глазами каждый раз, когда мне приходилось вступать в бой.

Я крикнул только одно слово «Лжец!» и бросился навстречу. Нама тоже приближался ко мне. Он ударил меня палкой, но мне удалось подставить под его удар мой маленький щит и вовремя отскочить. Я же ударил его моим керри по черепу! О! Как я ударил его! Нама упал мертвым к моим ногам. Я снова зарычал, как зверь, и бросился на второго врага. Он метнул в меня копье, но промахнулся, и в следующую секунду я ударил его. Он поднял свой щит, но я выбил его, щит полетел через его голову, а сам он упал без чувств. Надеюсь, что он остался жив.

Весь народ замер, я воспользовался этой минутой и обратился в бегство, дикари кинулись за мной, бросая в меня камнями и стараясь поймать меня, но никто не мог тягаться со мной в беге. Я летел, как ветер, летел, как олень, которого собаки застигли во сне. Понемногу погоня отставала, мои преследователи окончательно потеряли меня из виду, и я остался один.

Глава 3

МОПО ЕЩЕ РАЗ ПОСЕЩАЕТ СВОЙ КРААЛЬ
Задыхаясь, бросился я на траву и лежал некоторое время. Потом я спрятался в высоком тростнике, окружавшем болото. Весь день я пролежал, раздумывая о случившемся. Что мне было делать? Теперь я напоминал шакала, не имеющего даже норы. Если я вернусь к своему племени, меня, без сомнения, убьют, как вора и убийцу. Кровь моя будет пролита за кровь Намы-колдуна. В эту-то тяжелую минуту я вспомнил Чаку — того мальчика, которому много лет тому назад дал кружку воды. Я уже не раз слышал о нем. Его имя было известно в стране, его всюду повторяли. Деревья и трава, казалось, шептали его.

Видение моей матери начинало осуществляться.

С помощью племени умтетва он занял место своего отца Сензангакона, прогнал племя амаквабе, теперь вел войну с Цвите, вождем племени эндванде, и поклялся стереть его с лица земли. Я вспомнил обещание Чаки возвеличить меня и дать мне благосостояние в тени своей славы и решил бежать к нему.

Мне было жаль только мою сестру Балеку. Не взять ли ее с собой? Если только удастся добраться до нее и сообщить ей о моем намерении. Я решил попробовать. Дождавшись темноты, я пополз, как шакал, к краалю. У плантации мучного дерева я остановился. Голод мучил меня, пришлось утолить его недозрелыми плодами, а затем продолжать свой путь. Несколько человек сидело у входа одного из шалашей, разговаривая у костра. Я подполз ближе, как змея, и спрятался за куст.

Люди не могли видеть меня, я же хотел услышать, о чем они говорят. Как я и предполагал, сидевшие говорили обо мне и, конечно, бранили меня. Они говорили, что убийством такого великого колдуна, как Нама, я, несомненно, принесу несчастье всему племени, что племя убитого владельца скота потребует огромного выкупа. Я услышал дальше, что мой отец отдал приказ всему народу начать с завтрашнего утра погоню за мною и умертвить меня, где бы меня ни нашли.

«Ага, — подумал я, — можете охотиться за мной, но охота ваша будет безуспешна!»

В эту минуту собака, спокойно лежавшая доселе у огня, встала, понюхала воздух и зарычала. Я не на шутку перепугался.

— Чего это собака рычит? — заметил один из сидевших у огня. — Пойди посмотри!

Но человек, к которому обращались, только что понюхал табаку и вовсе не расположен был двигаться.

— Пускай собака сама посмотрит, — ответил он, чихая, — к чему же держать собак, если надо самому ловить вора?

— Ну, пошла вперед! — обратился к собаке первый из говорящих. Собака с лаем бросилась вперед.

Это был мой Коос — хороший, верный пес. Я не знал, что делать. Собака, почуяв меня, перестала лаять и, прыгая в кустах, нашла меня и стала лизать мое лицо.

— Смирно, Коос! — шепнул я ему. Он покорно улегся у моих ног.

— Куда же это собака подевалась? — заговорил первый голос. — Точно ее околдовали. Вдруг перестала лаять и не возвращается.

— Надо посмотреть! — сказал другой, вставая с копьем в руках.

Мне стало страшно, что они поймают меня, в лучшем случае, я должен буду снова бежать. Я поднялся, но тут большая черная змея проскользнула между людьми и направилась к шалашу. Все отскочили в ужасе и кинулись в погоню за змеей, уверенные, что собака лаяла на нее.

Это был мой добрый Элозий, отец мой, принявший образ змеи, чтобы спасти мне жизнь. Как только люди удалились от меня, я пополз другой дорогой. Коос следовал за мной по пятам.

Я решил заглянуть в собственный шалаш, взять стрелы, меховое одеяло и попытаться поговорить с Балекой. Мой шалаш был пуст, в нем никто не спал. А шалаш Намы находился справа.

Я дополз до тростниковой изгороди, окружавшей шалаш. У открытых ворот никого. Я приказал Коосу лежать смирно, смело дошел до двери и прислушался. В шалаше — тоже никого, дыхания не слышно. Я прополз в дверь и стал шарить рукой в поисках моих стрел, фляжки для воды и деревянной подушечки, она была так удачно вырезана, что мне стало жаль оставить ее. Все эти вещи я нашел. Но мне нужно еще одеяло из шкур. Вдруг моя рука наткнулась на что-то холодное. Я вздрогнул и снова пощупал рукой. Это было лицо мертвеца, лицо Намы, убитого мной. Вероятно, его положили в мой шалаш до погребения.

О! Я не на шутку струсил. Нама мертвый и в потемках — это гораздо хуже, чем Нама живой. Я готов был снова бежать, как вдруг услышал почти рядом с собой, за дверью, женские голоса, принадлежавшие двум женам Намы.

Одна из них сообщила, что пришла сторожить тело мужа. Я в западне!

Раньше, чем я мог сообразить что-либо, я увидел свет в дверях и по тяжелому дыханию пожилой женщины понял, что вошла главная жена Намы. Она присела около тела так, что я не мог выйти из двери, начала плакать и призывать проклятия на мою голову, не зная, что я слушаю ее. Страх заставил мой ум быстрее соображать. Теперь, когда я был не один, я уже не так боялся мертвеца и вспомнил, кстати, какой он был обманщик. «Ладно, — подумал я, — пусть побудет обманщиком последний раз!». Я осторожно просунул руки под его плечи и приподнял так, что тело его оказалось в сидячем положении. Женщина услышала шорох, и в горле ее заклокотало.

— Будешь ли ты сидеть смирно, старая ведьма? — заговорил я, подражая голосу Намы. — Неужели ты не можешь оставить меня в покое даже мертвого?

Услышав голос мужа, женщина в ужасе отшатнулась и собралась с духом, чтобы позвать на помощь.

— Как? Ты еще смеешь кричать? — продолжал я тем же голосом. — Так я научу тебя молчанию!

С этими словами я повалил тело прямо на нее. Она потеряла сознание. Некоторое время она была недвижима и для меня безопасна.

Я схватил одеяло из шкур — впоследствии я узнал, что это было лучшее одеяло Намы стоимостью в три быка, и пустился бегом в сопровождении Кооса.

Крааль отца моего, вождя Македама, находился на расстоянии двухсот шагов от моего шалаша. Прорезав себе лазейку в тростниковой изгороди с помощью ассегая, я подполз к шалашу, где спала Балека с несколькими своими сестрами от других матерей. Я знал, с какой стороны шалаша она обыкновенно ложилась, лег на бок и очень осторожно начал сверлить дыру в тростнике, покрывавшем шалаш. Это заняло много времени. Но мне вдруг пришло в голову, что Балека могла случайно переменить место, и тогда я разбужу не ее. Я почти отказался от моего замысла, решив, что убегу один, как вдруг услышал, как одна из девушек проснулась и начала плакать, как раз на другой стороне шалаша. «Ага, — подумал я, — Балека оплакивает своего брата!»

Я приложил губы к тому месту, где крыша была потоньше, и шепнул:

— Балека! Сестра моя! Балека, не плачь. Я, Мопо, здесь. Не говори ни слова, выйди ко мне. Захвати свое одеяло!

Умная девушка не вскрикнула, как сделала бы другая на ее месте, нет, она сразу все поняла, осторожно встала и через минуту выползла из шалаша с одеялом в руках.

— Где ты, Мопо? — шепотом спросила она. — Тебя могут увидеть и убить!

— Тише! — отвечал я и в нескольких словах объяснил ей мой план. — Хочешь идти со мной? Или вернешься в шалаш, простившись со мною, может быть, навеки?

Она подумала и сказала:

— Нет, брат мой, я пойду с тобой, потому что из нашего племени люблю тебя одного, хотя и предчувствую, что ты ведешь меня к моей погибели!

В эту минуту я мало обратил внимания на ее слова, но позже припомнил их.

Итак, мы убежали вдвоем в сопровождении Кооса. Мы пустились бегом по степи в ту сторону, где жило племя зулусов.

Глава 4

БЕГСТВО МОПО И БАЛЕКИ
Мы шли не останавливаясь, пока не почувствовали, как устали.

Днем мы спрятались в кустах. Около полудня мы услышали голоса. Сквозь кусты я увидел несколько человек нашего племени, посланных моим отцом в погоню за нами. Они направились к соседнему краалю, вероятно, для того, чтобы спросить, не видел ли нас кто-либо. Больше они не показывались.

Наступила ночь, и мы снова пустились в путь, но судьба преследовала нас. Мы встретили старую женщину, она как-то странно посмотрела на нас и молча прошла мимо. И мы решили не останавливаться ни днем, ни ночью. Вне всякого сомнения, старуха сообщит нашим преследователям о встрече с нами. Так оно и было.

На третий день мы набрели на плантацию мучного дерева, сильно вытоптанную. Пробираясь между поломанными стеблями, мы наткнулись на мертвого старого человека, который до того был утыкан стрелами, что напоминал шкуру дикобраза. Нас это очень удивило. Пройдя немного, мы убедились, что крааль, к которому относилась эта плантация, только что сожгли дотла. Мы осторожно подошли к нему. Какое грустное зрелище! Всюду десятки убитых — старые, молодые, женщины, дети, даже грудные младенцы — все они лежали среди обгорелых шалашей, пронзенные множеством стрел. Земля, пропитанная их кровью, казалась красной, и сами они, озаренные лучами заходящего солнца, казались красными. Да, отец мой, вся местность была как бы окрашена кровавой рукой Великого Духа Ункулункулу!

От этого ужасного зрелища Балека расплакалась.

Мы не нашли пищи в этот день и ели только травы да зеленые плоды хлебного дерева.

— Здесь прошел неприятель! — сказал я.

И тут же мы услышали слабый стон по другую сторону тростниковой изгороди. Я пошел посмотреть, в чем дело.

Там лежала молодая женщина, вся израненная. Бедняжка еще дышала, отец мой. В нескольких шагах от нее лежал труп мужчины, а около него еще несколько мертвых воинов другого племени.

Очевидно, все они пали в ожесточенной битве.

В ногах у женщины мы увидели тела детей, четвертый, совсем маленький, лежал рядом с нею.

В ту минуту, когда я нагнулся к несчастной женщине, она опять застонала, открыла глаза и увидела меня. Заметив копье в моих руках, женщина проговорила слабым голосом:

— Убей меня скорее! Неужели ты еще недостаточно терзал меня?

Я поспешил ответить, что я здесь чужой и вовсе не намерен убивать ее.

— Тогда дай мне воды, — попросила она, — там, позади крааля есть источник!

Я подозвал к несчастной женщине Балеку, а сам пошел за водой. В источнике тоже валялись трупы, которые пришлось вытащить, и когда вода немного очистилась, я наполнил флягу и принес умирающей. Она жадно припала к ней губами, вода продлила ей жизнь на несколько минут.

— Как это случилось? — спросил я участливо.

— На нас напал отряд Чаки — вождя зулусов, — ответила она. — Они налетели сегодня на рассвете, когда мы все еще спали. Я проснулась и услышала, как убивают. Проснулся мой муж, вот он лежит здесь, наши дети спали тут же. Мы выскочили из шалаша. Муж успел схватить щит и копье. Он был храбрый человек. Посмотри. Он умер героем, убив трех чертей-зулусов прежде, чем сам пал мертвым. Тогда они схватили меня, убили на моих глазах всех детей, а меня кололи до тех пор, пока не сочли мертвой. За что они напали на нас? Думаю, за то, что наш вождь отказался послать воинов на помощь Чаке против Цвите!

Женщина замолчала, потом громко вскрикнула и испустила дух.

Балека опять расплакалась, да и сам я был глубоко возмущен и потрясен рассказом. «Ах! — подумал я, — Великий Дух должен быть очень злой, иначе как он может творить такие ужасы!»

Так я размышлял тогда, отец мой. Теперь я думаю иначе. Я знаю, что мы тогда не шли по пути Великого Духа. В то время, отец мой, я был ребенком.

Постепенно я привык к таким зрелищам. Они более не трогали меня, но тогда, во времена царя Чаки, текла кровь, отец мой! Прежде, чем зачерпнуть из реки воды, стоило убедиться, чиста ли она. Люди умели умирать без лишнего шума.

Мы провели ночь в разоренном краале, но спать не могли. Всю ночь души убитых ходили вокруг нас и перекликались между собою. Оно и не удивительно — мужья искали своих жен, матери своих детей. Но нам это казалось страшным. Мы боялись, что души рассердятся на нас за наше присутствие.

Прижавшись друг к другу, мы сидели и дрожали. Коос тоже дрожал и временами громко завывал. Но души, видимо, не замечали нас, и к утру голоса их смолкли.

На рассвете мы осторожно выбрались из крааля мертвых и продолжили свой путь. Теперь нам легко было найти дорогу к краалю Чаки — мы шли по следам его войска и угнанного им скота.

По дороге попадались мертвые воины — очевидно, их убивали, если раны мешали продолжать путь.

Мною овладело сомнение: благоразумно ли идти к Чаке? Не убьет ли он и нас? После того, что мы видели, мы могли сомневаться. Но свернуть было уже некуда, и я решил идти вперед, пока ничто не препятствовало нам.

Однако от усталости и голода мы начинали терять силы. Балека считала, что лучше всего остаться здесь и ждать смерти, которая положит конец нашим страданиям. Мы присели около ручья. Пока мы отдыхали на берегу, Коос отбежал в ближайшие кусты, и вскоре мы услышали, что он с яростным лаем бросается на кого-то. Я подбежал к кустам и увидел, что собака поймала козленка, по величине почти такого, как сама. Я схватил копье, заколол козленка и громко закричал от радости: теперь было чем подкрепить наши слабеющие силы. Ободрав добычу, я отрезал несколько кусков мяса, обмыл их в ручье. Гдевзять огня? Пришлось есть его сырым. Сырое мясо очень невкусно, но мы были так голодны, что не обращали на это внимания.

Утолив голод, мы решили вымыться в ручье, не подозревая о грозившей опасности. Балека случайно глянула на вершину холма и в ужасе вскрикнула.

Там, недалеко от нас, мы увидели шестерых вооруженных людей из нашего племени. То были дети моего отца Македама, они все еще преследовали нас, чтобы убить. Воины уже заметили нас, испустили дикий крик и бросились бегом к нам.

Мы тоже побежали с быстротою ланей, причем страх еще ускорял наш бег.

Мы неслись по открытому месту, все ниже и ниже к берегу Белой Умфолоци.

Река извивалась по равнине огромной сверкающей змеей. Противоположный берег поднимался в гору, и мы не видели, что нас ожидает по ту сторону горы, но предполагали, что там расположен крааль Чаки.

Мы побежали к реке, да, впрочем, больше и некуда было: за нами следом гнались воины. Они понемногу настигали нас: им помогали сила и злость на нас за то, что им пришлось забраться так далеко от своего крааля.

Ясно, что как бы скоро мы ни бежали, они настигнут нас. Мы приближались к берегу реки, широкой и полноводной. Течение воды сильное, белые гребешки пены показались на ее поверхности в тех местах, где вода мчалась над подводными камнями, а ниже крутился водоворот. Его никто не мог переплыть. Напротив нас угадывалась глубокая яма, вода над ней казалась спокойной, но с быстрым течением.

— Ах, Мопо, что нам делать? — задыхаясь, проговорила Балека.

— Выбирать одно из двух, — отвечал я, — или погибнуть от ассегаев наших соплеменников, или переплыть реку!

— Лучше утонуть в реке, нежели умереть под ударами ассегая! — ответила она.

— Хорошо! — сказал я. — Пусть же наш добрый гений поможет нам, и духи наших предков да будут с нами!

К счастью, мы оба хорошо плавали. Я подвел Балеку к самому краю реки. Мы бросили наши одеяла, бросили все, кроме копья, которое я держал в зубах, и пошли вброд, пока было возможно. Когда ноги наши перестали касаться земли, мы поплыли на середину реки вслед за Коосом.

В эту минуту воины показались на берегу сзади нас.

— Эге, молодцы! — закричал один из них. — Вы плывете? Плывите, плывите, но вы непременно утонете, а если не утонете, то мы знаем брод и все же поймаем вас и убьем. Да, да! Даже на краю света мы все же поймаем вас!

И говорящий пустил в нас стрелу, которая сверкнула, как молния, но упала между нами.

Пока он говорил, мы быстро продвигались вперед и уже попали в течение. Оно сильно относило нас вниз, но мы храбро, как хорошие пловцы, боролись с ним. Если нам удастся добраться до противоположного берега прежде, чем течение унесет нас вниз к водовороту, мы спасены. Мы уже почти добрались до берега, но, увы, так же близко были и от пенящегося водоворота. Наконец я выбрался на небольшой утес около берега и оглянулся на Балеку.

В восьми шагах от нее бурно кипела вода. Я не мог вернуться к ней, так как чувствовал себя слишком утомленным, и казалось, Балека должна погибнуть. В эту минуту Коос заметил ее отчаянное положение. Верный пес с громким лаем подплыл к ней и повернулся головой к берегу. Балека схватила его за хвост, Коос старался изо всех сил. Так они медленно продвигались вперед до тех пор, когда я мог протянуть конец моего ассегая, сестра ухватилась за него левой рукой. Ноги ее уже касались водоворота, но я и Коос тянули изо всех сил. Мы вытащили ее благополучно на берег в полном изнеможении. Воины на противоположном берегу, увидев, что нам удалось переплыть реку, дико закричали, посылая нам проклятья, и быстро побежали вдоль берега.

Я уговорил утомленную сестру подняться, и мы начали взбираться на гору. Добравшись до вершины, мы увидели вдали большой крааль.

— Мужайся, Балека, — сказал я, — смотри, вот крааль Чаки!

— Я вижу, брат! Но что ожидает нас там? Смерть перед нами, смерть за нами, — мы со всех сторон окружены смертью!

В эту минуту мы дошли до тропинки, шедшей от брода через реку Умфолоци к краалю. По ней, очевидно, прошло войско Чаки. Нам оставалось не более получаса пути, но, оглянувшись, я заметил, что наши враги настигают нас. Их было теперь только пятеро, шестой, вероятно, утонул при переправе через реку. Мы снова побежали, но силы наши все слабели, и преследователи быстро настигали нас.

Тогда я снова вспомнил о собаке. Злобный Коос разорвет каждого, на кого я натравлю. Я подозвал его и постарался объяснить ему, что требую от него, хотя и знал, что посылаю его на верную смерть. Он понял и, весь ощетинившись, со страшным рычанием бросился на наших врагов. Те старались убить его копьями, но он бешено прыгал вокруг них, кусал, кого попало, и таким образом задерживал их бег. В конце концов, один из них ударил его по голове. Коос подпрыгнул, схватил его за горло и повис на нем. Оба упали, вцепившись друг в друга. Кончилось тем, что борцы одновременно испустили дух.

Да! Это был удивительный пес! Таких больше не встретишь. Он происходил от бурской собаки, впервые появившейся в то время в нашей стране. Эта собака, отец мой, однажды справилась в одиночку с леопардом. Так погиб мой верный Коос!

Ну, а мы продолжали бежать. Оставалось шагов триста до ворот крааля. В нем происходило что-то необыкновенное. А четыре воина, бросив труп товарища, быстро настигали нас.

Я понял, что они добегут до нас раньше, чем мы успеем дойти до ворот крааля. Балека уже не могла двигаться быстро. «Ну, что же, — подумал я. — Я привел сюда Балеку и тем подверг ее смертельной опасности, теперь постараюсь спасти ее жизнь. Она дойдет до крааля без меня. Чака не убьет такую молодую и красивую девушку».

— Беги, Балека! Беги! — крикнул я, бросаясь назад.

Бедная Балека почти ослепла от усталости и страха и, не подозревая о моем намерении, медленно шла к воротам. Я же присел на траву перевести дух прежде, чем вступлю в борьбу с четырьмя врагами. Я твердо решил бороться до тех пор, пока меня не убьют.

Сердце мое стучало, кровь ударила в голову, но когда воины приблизились ко мне, я встал с копьем в руках, кровавая скатерть снова заколыхалась перед моими глазами, и всякий страх оставил меня. Враги мои бежали попарно, но один был впереди на пять или шесть шагов. Он дико закричал и бросился на меня с поднятым копьем и щитом. У меня не было ничего, кроме ассегая, но я был хитер. Вот он приблизился ко мне, я стоял, выжидая, пока он занесет копье надо мной. Тогда я внезапно бросился на колени и направил мой удар ниже края щита. Он тоже нанес мне удар, но промахнулся, копье его только разрезало мне плечо. Видишь, вот шрам! Мое же копье пронзило его насквозь. Он бешено катался с ним по земле. Зато я теперь был безоружен, рукоятка моего копья сломалась, и в моих руках остался только короткий кусок палки. Тем временем другой враг уже спешил ко мне! Он показался мне ростом с целое дерево. Я уже считал себя мертвым, никакой надежды не осталось — тьма вот-вот поглотит меня. Но вдруг в этой тьме блеснул свет. Я бросился плашмя на землю и повернулся набок. Тело мое ударилось о ноги моего врага с такой силой, что он потерял равновесие и полетел кувырком, не успев ударить меня копьем. Раньше, чем он коснулся земли, я уже вскочил на ноги. Копье выпало из его рук. Я нагнулся, схватил его, и, пока он вставал, вонзил ему копье в спину.

Несколько секунд, отец мой, и он уже упал мертвый.

Тогда я пустился бежать и шагах в восьмидесяти от крааля нагнал сестру. В этот момент она упала. Нас спасло то, что оставшиеся два врага на минуту остановились около своих мертвых товарищей. Правда, они снова бросились за мной с удвоенной яростью, но было уже поздно: ворота крааля распахнулись, в них показался высокий человек со шкурой леопарда на плечах, он громко смеялся. Вслед за ним выступали пять или шесть его приближенных, шествие замыкала еще группа воинов. Все сразу поняли, в чем дело, и подбежали к нам как раз в ту минуту, когда наши враги настигли нас.

— Кто вы такие? — закричали воины. — Кто осмелился убивать у ворот крааля Слона? Здесь убивает только сам Слон!

— Мы дети Македама, — ответили мои соплеменники, — преследуем злодеев, совершивших убийство в нашем краале. Смотрите, вот сейчас двое из нас погибли от их руки, а еще двое лежат мертвые на дороге. Разрешите нам убить их!

— Спросите у Слона! — сказали воины. — Да, кстати, просите, чтобы он не приказал убить вас самих!

В это время высокий вождь увидел кровь и услышал слова спутников. Он гордо выпрямился.

Действительно, на него стоило посмотреть. Несмотря на молодость, он был на голову выше всех окружающих, ширины его грудной клетки хватило бы на двоих, лицо его было красиво, хотя и свирепо, глаза горели, как уголья.

— Кто эти люди, дерзнувшие поднять пыль у ворот моего крааля? — спросил он, нахмурив брови.

— О Чака! О Слон! — ответил один из военачальников, склоняясь перед ним до земли. — Эти люди говорят, что преследуют злодеев и хотят умертвить их!

— Прекрасно! — сказал он. — Пусть они убьют злодеев!

— О великий вождь! Благодарение тебе, великий вождь! — закричали наши обрадованные соплеменники.

— Когда они убьют злодеев, — продолжал Чака, — пусть им самим выколют глаза и выпустят на свободу искать дорогу домой за то, что они осмелились поднять копье перед воротами великого вождя зулусов. Ну, что же, продолжайте восхвалять меня, дети мои!

Он дико захохотал, а воины тихо шептали: — О, он мудр! Он велик! Его справедливость ясна и страшна, как солнце.

Однако люди моего племени заплакали от страха, они вовсе не искали такой справедливости.

— Отрежьте им языки! — продолжал Чака. — Что? Неужели страна зулусов потерпит такой шум? Никогда! Начинайте! Эй, вы, чернокожие! Вот там лежит девушка, она беспомощна. Убейте ее! Что? Вы колеблетесь? Хорошо! Если вам нужно время на размышление, я даю его вам. Возьмите этих людей, обмажьте их медом и привяжите к муравьиным кучам. Завтра с восходом солнца они скажут нам, что думают!

— Начните с того, что убейте этих двух затравленных шакалов! — и он указал на меня и Балеку. — Они, кажется, очень устали и нуждаются в отдыхе!

Воины приблизились к нам, чтобы исполнить приказание Чаки. Тогда я заговорил.

— О Чака! — воскликнул я. — Меня зовут Мопо, а это сестра моя Балека!

Взрыв громкого хохота был ответом.

— Прекрасно! Мопо и сестра его Балека! — угрюмо сказал Чака. — Здравствуйте, Мопо и Балека, а также прощайте!..

— О Чака! — прервал я его. — Я Мопо, сын Македама из племени лангени. Вспомни, я дал тебе кружку воды много лет тому назад, когда мы оба были мальчиками. Тогда ты обещал защищать меня, когда станешь могущественным вождем, и никогда не причинять зла. Вот я пришел и привел с собой сестру. Прошу тебя, не отрекайся от своих слов, сказанных много лет назад!

Лицо Чаки заметно изменилось: он слушал меня очень внимательно.

— Это не ложь, — сказал он, — приветствую тебя, Мопо! Ты будешь собакой в моем шалаше, я буду кормить тебя из рук. Но о сестре твоей я ничего не говорил. Отчего же мне не убить ее, раз я поклялся отомстить всему племени, кроме тебя одного?

— Она слишком прекрасна, чтобы убивать ее, о вождь! — отвечал я храбро. — Кроме того, я люблю ее и прошу ее жизни как милости!

— Поверните девушку ко мне лицом! — велел Чака.

Приказание его было немедленно исполнено.

— Опять ты сказал правду, сын Македама. Я жалую тебе этот подарок. Она тоже поселится в моем шалаше и будет одною из моих «сестер». Теперь расскажи мне свою историю, но смотри! Говори правду.

Я сел на землю и рассказал все, как было. Выслушав, Чака обратился к своему военачальнику.

— Я беру свои слова назад. Не нужно изувечивать этих людей из племени лангени. Один умрет, а другому будет дана свобода. Мопо, ты видишь перед собой труса, — и он указал на человека, которого перед тем выводили за ворота. — Вчера уничтожен по моему приказанию крааль колдунов-чародеев, наверное, вы шли мимо него. Этот человек и трое других напали на защищавшего свою жену и детей воина того крааля. Он храбро дрался и убил трех моих людей. Тогда эта собака побоялась встретиться с ним лицом к лицу. Трус метнул в него ассегай, после чего заколол его жену. Он должен был сразиться с мужем этой женщины в рукопашном бою! Теперь я хочу сделать ему великую честь. Он будет бороться на смерть с одной из свиней твоего хлева, — он указал копьем на людей моего племени, — а тот, кто останется в живых, пусть бежит — за ним будут гнаться так же, как они гнались за тобой. Эту вторую свинью я отсылаю в хлев с костью от меня. Ну, выбирайте между собой, дети Македама, кто из вас останется в живых?

Эти двое моих соплеменников были братьями и любили друг друга, каждый из них готов был умереть, чтобы дать свободу другому.

Оба разом выступили вперед, выражая готовность на единоборство с зулусом.

— Что? Неужели и свиньи имеют чувство чести? — насмешливо спросил Чака. — В таком случае, я сам решу этот вопрос. Видите этот ассегай? Я подброшу его в воздух: если он упадет клинком кверху — тот, кто из вас выше ростом, получит свободу, а если же он упадет рукояткой книзу, то свободу получит тот, кто ниже!

С этими словами он подбросил ассегай в воздух. Все напряженно следили за тем, как оружие закружилось в воздухе и упало рукояткой на землю.

— Поди сюда, ты! — обратился Чака к тому, кто был повыше. — Спеши назад в крааль Македама и скажи ему: так говорит Чака, Лев зулусов: много лет тому назад женщина твоего племени отказалась дать мальчику Чаке кружку молока — сегодня собака сына твоего Мопо воет на крыше твоего шалаша. Ступай!

Человек обернулся, пожал руку своему брату и ушел, унося с собой слово дурного предзнаменования. Затем Чака обратился к зулусу и к оставшемуся воину моего племени, приказав начать единоборство.

Воздав хвалу могущественному вождю, они начали яростную битву. Мой соплеменник победил зулуса. Едва он успел перевести дух, как должен был пуститься бежать, а за ним погнались пятеро выбранных людей. Моему соплеменнику удалось убежать. Он скакал, как заяц, и благополучно ушел от них. Чака не рассердился, я думаю, он сам приказал своим воинам не особенно торопиться. В жестоком сердце Чаки была очень хорошая черта: он всегда готов был спасти жизнь храброго человека, если мог это сделать, не роняя своего достоинства. Я был очень рад тому, что мой соплеменник победил воина.

Глава 5

МОПО НАЗНАЧЕН ЦАРСКИМ ВРАЧОМ
Теперь ты знаешь, отец мой, при каких обстоятельствах моя сестра Балека и я, Мопо, поселились в краале Чаки, Льва зулусов.

Зачем я так долго рассказывал об этом? Эти обстоятельства имеют отношение к истории рождения Булалио Умелопогаса — Умелопогаса-убийцы и Нады-прекрасной, о любви которых я хочу вам рассказать.

Нада была моей дочерью, а Умелопогас, что известно лишь немногим, сыном царя Чаки, рожденным сестрой моей Балекой.

Когда Балека пришла в себя от усталости, ее прежняя красота вернулась, и Чака взял ее в жены. Она поселилась среди женщин, которых он называл «сестрами». Меня Чака взял в число своих врачей, и так ценил мои медицинские познания, что со временем сделал главным врачом. Это был важный пост, занимая который в течение нескольких лет, я стал обладателем многих жен и большого количества скота. Но звание это влекло за собой и большую опасность. Встав утром здоровым и сильным, я не мог быть уверен, что ночью не стану окоченевшим трупом. Многих своих врачей Чака убивал. Как бы хорошо они его ни пользовали, их постигала та же участь. Неминуемо приходил день, когда царь чувствовал себя нездоровым или был не в духе и тогда он истязал своего врача. Мне же удалось избежать такой участи, во-первых, благодаря моим медицинским способностям, а во-вторых — в силу клятвы, данной мне Чакой в детстве.

Куда бы ни шел царь, за ним следовал и я. Я спал рядом с его шалашом, сидел за ним во время совета, в битве я находился всегда при нем. О, эти битвы! Эти битвы! В те времена люди умели сражаться, отец мой. В те дни коршуны тысячами сопровождали наши войска, гиены стаями ходили по нашим следам, и все были довольны. Никогда не забуду я первой битвы. Я находился рядом с Чакой. Это было вскоре после того, как царь построил себе новый крааль на берегу реки Умллатуза. Вождь Цвид в третий раз пошел войной на своего соперника. Чака выступил ему навстречу с десятью отрядами (около 30 000 человек), впервые вооруженных короткими копьями. На длинном отлогом холме, как раз против нашего войска, расположились отряды Цвида — их было семнадцать. От этой массы чернокожих сама земля казалась черной. Нас разделяла долина с ручьем посередине.

Всю ночь наши костры освещали долину, всю ночь пели воины. На рассвете волы замычали, войска начали подниматься, воины бодро вскакивали на ноги, стряхивали утреннюю росу с волос и щитов. Да! Они радостно готовились идти на верную смерть. Отряды один за другим строились в боевой порядок. Утренний ветерок освежал их, перья, украшавшие их головы, слегка колебались. За холмом загоралась заря смерти, бросая багровый отблеск на медно-красные щиты, место битвы тоже казалось красным, даже белые перья вождей порозовели. В этом они видели предзнаменование смерти — и что же? Храбрецы смеялись при мысли о приближающейся битве. Что такое смерть? Разве не хорошо умереть под ударом копья? Что такое смерть? Разве не счастье умереть за своего царя? Смерть — оружие победы. Победа будет невестой каждому из них в эту ночь. О! Как нежна ее грудь! Чу! Раздается воинственная песнь «Ингомо», она приводит в исступление бойцов. Она начинается слева и, как мяч, перекатывается от одного отряда к другому.

В глазах Чаки тоже отражается смерть. Смерть и убийство. Вот он поднял свое копье, и сразу наступила тишина, только эхо песни еще перекатывается по вершинам холмов.

— Где же дети Цвида? — громко спросил Чака, словно бык проревел.

— Там, внизу, отец! — отвечали воины. Копье каждого воина указало на долину.

— Что же они не выступают? — снова закричал он. — Не стоять же нам здесь до старости!

— О нет, отец! — ответили все сразу. — Начинай! Начинай!

— Пусть отряд Умкланду выступит вперед! — закричал он в третий раз.

И в ту же секунду черные щиты Умкланду выдвинулись из рядов войска.

— Идите, дети мои! — воскликнул Чака. — Вот неприятель. Идите и больше не возвращайтесь!

— Мы внемлем, отец! — прокатилось по рядам, и они двинулись по откосу, словно бесчисленное стадо со стальными рогами.

Вот они перешли поток, и только тогда Цвид как бы проснулся. Ропот пронесся по его войску, копья засверкали в воздухе.

— У-у, вот они идут! У-у, они встретились. Слышен гром их щитов! Слышны звуки воинственной песни!

Ряды колышутся взад и вперед. Воины Умкланду отступают — они бегут! Они кидаются назад через поток — правда, только половина их, — остальные мертвы. Рев ярости несется по рядам, один Чака улыбается.

— Расступитесь! Расступитесь! Дайте дорогу «красным девицам» Умкланду! — и с поникшими головами они возвращаются.

Чака шепотом говорит несколько слов своим приближенным. Они бегут и шепотом передают приказание Менциве — полководцу и остальным начальникам отрядов.

Вслед за этим два отрада стремительно спускаются с холма, другие два отряда бегут направо, еще два отряда — налево. Чака стоит на холме с тремя остальными.

Снова звенят сталкивающиеся щиты. Вот это воины! Они не бегут! Один неприятельский отряд за другим кидаются к ним, а они все стоят. Они падают сотнями, тысячами, но ни один не бежит. Павшие лежат друг на друге. Отец мой! Из этих двух отрядов ни один воин не остался в живых. Это были все мальчики, но все дети царя Чаки. Сам Менцива погребен под грудами своих мертвых воинов. Теперь больше нет таких людей. Все убиты, все успокоились.

Однако Чака все еще стоит с поднятой рукой. Он зорко смотрит на север, на юг. Смотри! Копья блестят среди деревьев!

Передние отряды нашего войска сошлись с крайними отрядами неприятеля. Они убивают, их убивают, но воины Цвида многочисленны и храбры! Мы начинаем проигрывать сражение.

Тогда Чака опять говорит. Военачальники слушают, воины вытягивают шеи, чтобы лучше слышать.

— Вперед, дети племени зулусов!

Рев, топот, копья сверкают, перья развеваются, и, подобно реке, выступающей из берегов, мы обрушиваемся на врагов. Они спешно строятся, готовясь встретить нас. Раненые приподнимаются и подбадривают нас. Мы топчем их. Что нам до них? Они не могут больше биться. Навстречу нам стремится Цвид, мы сталкиваемся, подобно двум стадам разъяренных быков.

Фу! Отец мой! Больше я ничего не помню. Все окрасилось в багровый цвет. О, эта битва! Эта битва!

Нам удалось одолеть врага. Немногие спаслись бегством, да некому было и бежать. Мы пронеслись над ними, как огонь, и уничтожили их. Наконец, мы остановились. Все были мертвы.

Войска Цвида не существовало больше. Началась перекличка.

Десять отрядов видели восход солнца, — и лишь три увидели его закат: остальные ушли туда, где солнце не светит.

Таковы бывали битвы во времена царя Чаки!

Вы спрашиваете, что сталось с отрядом Умкланду, обратившимся в бегство? Расскажу, отец мой!

Когда мы вернулись в крааль, Чака выстроил этот отряд и сделал перекличку. Он говорил с ними ласково, благодарил за службу, прибавил, что находит естественным, что «девушкам» делается страшно при виде крови, и они бегут назад. Но он приказал им не возвращаться, а они вернулись! Как ему поступить?

И Чака закрыл лицо руками.

Тогда воины убили их всех — около двух тысяч человек — убили, осыпая насмешками и упреками!

Вот как поступали в те времена с трусами, отец мой.

После такого примера ни один зулус не бежал, даже если бы десять человек вышли на него. «Бейтесь и падайте, но не бегите», — таков был наш девиз.

Никогда больше при жизни царя Чаки ни один побежденный отряд не переступал порог царского крааля. Эта битва была лишь одной из многих. С каждым новолунием свежее войско отправлялось обмывать свои мечи. Возвращались лишь немногие, но всегда с победой и множеством захваченного скота. Избежавшие ассегая составляли новые отряды, и хотя ежемесячно умирали тысячами, но войско царя Чаки все-таки оставалось многочисленным.

Вскоре Чака остался единственным вождем в стране. Умсудука пал, а за ним и Мансенгеза. Умциликази отогнали далеко к северу, Мастеване совершенно уничтожили. Тогда мы ринулись в Наталь.

Когда мы появились здесь, нельзя было счесть народа, когда же ушли — кое-где можно было встретить человека, прячущегося в пещере, вот и все!

Мужчин, женщин, детей — всех стерли с лица земли, никого не осталось в стране. Затем настал черед Уфаку — вождя аманондосов.

Ах, где-то теперь Уфаку?

И так продолжалось долго, пока сами зулусы устали воевать, самые острые мечи затупились.

Глава 6

РОЖДЕНИЕ УМЕЛОПОГАСА
Чака имел много жен. Но каждого ребенка, рождавшегося от одной из его «сестер», немедленно убивали, так как царь опасался, чтобы его сын не сверг его и не лишил власти и жизни. Таково было его правило.

Вскоре после рассказанных событий сестре моей Балеке, жене царя, пришло время рожать. В тот же день и моя жена Макрофа разрешилась близнецами. Это случилось через восемь дней после того, как Анаиди, моя вторая жена, родила сына.

Когда царь узнал о беременности Балеки, он не приказал тотчас умертвить ее, потому что по-своему любил. Он велел мне быть при ней, а когда ребенок родится, принести показать мне его труп: он лично должен был убедиться в его смерти.

Я склонился перед ним до земли и пошел исполнять приказание. Тяжело было у меня на сердце, но я знал непреклонность Чаки. Неповиновения он не допускал. Следовало покориться.

Я отправился в Эмпозени — жилище царских жен — и объявил приказание царя стоявшей у входа страже. Воины подняли свои копья и пропустили меня, я вошел в шалаш Балеки, где жили и другие царские жены. Но они ушли: закон не позволял им находиться в моем присутствии. Я остался наедине с сестрой. Балека лежала молча, но я заметил, что она плачет.

— Потерпи, милая! — сказал я. — Скоро страдания твои закончатся!

— О нет! — ответила она, поднимая голову, — только начнутся. О жестокий человек! Я знаю, зачем ты пришел: умертвить моего младенца!

— Ты сама знаешь, такова воля царя!

— А! Воля царя! А что мне до воли царя? Разве я сама не имею голоса в этом?

— Да ведь это ребенок царя!

— Это ребенок царя — правда, но разве он также не мой ребенок? Мое дитя должно быть оторвано от моей груди и задушено! И кем же? Тобой, Мопо! Не я ли бежала с тобой, спасая тебя от злобы нашего народа и мести отцовской? Знаешь ли ты, что два месяца назад царь разгневался на тебя, когда заболел, и наверняка умертвил бы тебя, если бы я не заступилась и не напомнила ему клятвы? А ты приходишь убить мое дитя, моего первенца!

— Я исполняю приказание царя! — отвечал я угрюмо, но сердце мое разрывалось на части.

Балека больше ничего не сказала, но, обернувшись лицом к стене, горько плакала и стонала. Но тут раздался шорох у входа в шалаш. Вошла женщина. Я склонился до земли. Передо мной стояла Унанда, мать царя, как ее называли, Мать небес, — та самая женщина, которой моя мать отказалась дать молока.

— Здравствуй, Мать небес! — приветствовал я ее.

— Здравствуй, Мопо, — ответила она. — Скажи, почему плачет Балека? Мучается родами?

— Спроси ее сама, Мать вождя! — посоветовал я.

Тогда Балека заговорила прерывающимся голосом.

— Я плачу, царица-мать, потому, что этот человек, брат мой, пришел от моего господина, твоего сына, чтобы умертвить моего будущего ребенка. О, Мать небес, ты сама кормила грудью дитя, заступись за меня! Твоего сына не убили при рождении!

— Кто знает, Балека? Может, было бы лучше, если бы и его убили! — грустно ответила Унанда. — Многие из тех, кто теперь мертв, были бы живы!

— Но ребенком он был добр и ласков, и ты могла любить его, Мать зулусов!

— Никогда, Балека! Ребенком он кусал мне грудь и рвал волосы. Какой сейчас — такой был и ребенком!

— Да! Но его ребенок может быть и не таким, Мать небес! Подумай, у тебя нет внука, который будет беречь тебя в старости. Неужели ты допустишь иссякнуть твоему роду? Царь, наш властелин, постоянно подвергается опасностям войны. Он может умереть, и что тогда?

— Что тогда? Корень Сензангакона не иссяк. Разве у царя нет братьев?

— Но они не твоей плоти и крови, мать! Как? Ты не хочешь даже слушать меня? Тогда я обращаюсь к тебе, как женщина к женщине. Спаси мое дитя или убей меня вместе с ним!

Сердце Унанды дрогнуло. Слезы показались на ее глазах.

— Как бы это сделать, Мопо? — обратилась она ко мне. — Царь должен видеть ребенка мертвым, если же он заподозрит обман, а ты знаешь, и тростник имеет уши, то… тебе известно, где будут лежать наши трупы завтра!

— Неужели нет других новорожденных в стране зулусов? — прошептала Балека, приподнявшись на постели. — Слушай, Мопо! Твоя жена тоже должна родить? Послушайте же меня, ты, Мать небес, и ты, брат! Не думайте шутить со мной. Я или сама спасу своего ребенка, или вы оба погибнете вместе с ним. Я скажу царю, что вы приходили ко мне оба и нашептывали мне заговор — спасти ребенка, а царя убить. Теперь выбирайте и скорее!

Она откинулась навзничь, мы молча переглянулись. Наконец, Унанда первая заговорила.

— Дай мне руку, Мопо, и поклянись, что сохранишь эту тайну, так же, как и я клянусь тебе. Быть может, придет день, когда этот ребенок, еще не увидевший света, будет царем страны зулусов, тогда в награду за сегодняшнюю услугу ты станешь первым человеком, голосом царя, его наперсником! Если же ты не сдержишь клятвы, берегись! Я умру не одна!

— Клянусь, Мать небес! — ответил я.

— Хорошо, сын Македама!

— Хорошо, брат мой! — сказала Балека. — Теперь иди и скорее делай все, что нужно. Я чувствую приближение родов. Иди и знай, что в случае неудачи я буду безжалостна и добьюсь твоей смерти, даже ценою собственной жизни!

Я вышел из шалаша.

— Куда идешь? — спросили стражники.

— Иду за лекарствами, слуги царские! — ответил я.

Так я ответил, но на душе было тяжело, и задумал я бежать из страны зулусов.

Я не мог сделать того, что от меня требовали. Убить собственного ребенка, отдать его жизнь для спасения ребенка Балеки? Могу ли я пойти против воли царя и спасти ребенка, осужденного на смерть? Нет, это невозможно! Я убегу, оставлю все и буду искать жилище где-нибудь в стороне, там я начну жизнь сначала. Здесь я жить больше не могу. Здесь, около Чаки, ничего не найти, кроме смерти.

В своем шалаше я узнал, что жена моя Макрофа только что разрешилась двойней. Я выслал из шалаша всех, кроме Анаид и, неделю тому назад подарившей мне сына. Второй ребенок из двойни — мальчик — родился мертвым. Первой родилась девочка, известная впоследствии под именем Нады прекрасной — Нады-Лилии. Внезапная мысль озарила меня — вот выход из положения!

— Дай-ка мне мальчика, — сказал я Анаиди. — Он не умер. Дай его мне, я вынесу его за ворота крааля и верну к жизни моими лекарствами.

— Это бесполезно, ребенок мертвый! — воскликнула Анаиди.

— Дай мне его, раз я приказываю! — закричал я свирепо. Она подала мне труп ребенка. Я завернул его в узел с лекарствами и обернул циновкой.

— Не впускайте никого до моего возвращения, — сказал я, — и никому ни слова о ребенке, которого вы считаете мертвым! Если впустите кого-нибудь или скажете хоть слово, мое лекарство не поможет, и ребенок действительно умрет.

Я вышел. Жены мои недоумевали. У нас не в обычае оставлять в живых обоих детей, если рождалась двойня. Тем временем я поспешно бежал к воротам Эмиозени.

— Я несу лекарства, слуги царские! — объяснил я страже.

— Проходи, — ответили они. Я прошел ворота и направился к шалашу Балеки. Около него сидела Унанди.

— Ребенок родился! — сказала мне мать царя. — Взгляни на него, Мопо, сын Македама!

Ребенок был крупный, с большими черными глазами, как у Чаки, царя. Унанда вопросительно смотрела на меня.

— Где же он? — шепотом спросила она. Я развернул циновку и вынул мертвого ребенка, со страхом оглядываясь кругом.

— Дайте мне живого! — тоже шепотом потребовал я.

Она передала мне ребенка. Я выбрал из своих лекарств снадобье и потер им язык младенца… От этого снадобья язык немеет на некоторое время. Я завернул ребенка в узел с лекарствами и снова обмотал циновкой.

Вокруг шеи мертвого ребенка я завязал шнурок, которым будто бы задушил его, и завернул в другую циновку.

Только теперь я обратился к Балеке.

— Послушай, женщина, и ты, Мать небес! Я исполнил ваше желание. Но знайте, что это может стоить жизни многим людям. Будьте безмолвны, как могила, которая широко может разверзнуться перед вами обеими!

Я ушел, унося в правой руке циновку с завернутым в нее мертвым ребенком. Узел с лекарствами и живым ребенком я привязал к плечам.

Проходя мимо стражи, я молча развернул перед ними циновку.

— Ладно! — сказали они, пропуская меня.

Но тут начались неудачи. Как только я вышел за ворота, меня встретили три посланных от царя.

— Царь зовет тебя в Интункуму!

Так называется жилище царя, отец мой.

— Хорошо, — ответил я, — сейчас приду, но сперва забегу к себе взглянуть на Макрофу. Вот то, что нужно царю! — я показал им мертвого ребенка. — Отнесите ему!

— Царь не давал нам такого приказания, Мопо! — отвечали они. — Он приказал, чтобы ты сию минуту явился к нему!

Кровь застыла в моих жилах. У царя много ушей. Неужели он уже знает? И как явиться к нему с живым ребенком за спиной? Но всякое колебание послужит моей погибели так же, как страх или смущение.

— Хорошо! Идем! — ответил я, и мы вместе направились к воротам Интункуму.

Надвигались сумерки. Чака сидел в маленьком дворике перед своим шалашом. Я на коленях подполз к нему, произнося обычное царское приветствие «Баете!» и, оставаясь в таком положении, ждал.

— Встань, сын Македама! — сказал царь.

— Я не могу встать, Лев зулусов! — отвечал я. — Я не могу встать, держа в руках царскую кровь, пока царь не дарует мне прощения!

— Где он? — спросил Чака.

Я указал на циновку в моих руках.

— Покажи!

Я развернул циновку. Чака взглянул на ребенка и громко рассмеялся.

— Он мог быть царем! — сказал он, приказав одному из своих приближенных унести труп.

— Мопо, ты умертвил того, кто мог бы царствовать. Тебе не страшно, Мопо?

— Но царь… — ответил я, — ребенок умерщвлен по приказанию того, кто сам царь!

— Сядь-ка, потолкуем. Завтра ты можешь выбрать в награду пять быков из царского стада!

— Царь добр, он видит, что пояс мой туго стянут, он хочет утолить мой голод. Позволишь ли мне царь удалиться? Моя жена Макрофа рожает, и я хотел бы навестить ее!

— Нет, посиди немного. Что делает Балека, моя сестра и твоя?

— Все благополучно! — ответил я.

— Не плакала ли она, когда ты взял у нее ребенка?

— Нет, не плакала. Она сказала: воля моего властелина пусть будет моей волей!

— Хорошо. Если бы она заплакала, то тоже умерла бы. Кто же был при ней?

— При ней была Мать небес!

Чака нахмурил брови.

— Унанда, моя мать? Зачем она туда пошла? Клянусь, хоть она и моя мать, но если бы я подумал… — и Чака остановился. Через минуту он продолжал: — Что у тебя в этой циновке? — он указал концом своего ассегая на узел за моими плечами.

— Лекарства, царь!

— Ты носишь с собой такое количество лекарств? Да их хватило бы на целое войско! Разверни циновку, что в ней!

Скажу вам откровенно, отец мой, что от ужаса у меня кровь застыла в жилах.

— Это «шагаши». Оно заколдовано, мой повелитель. Не следует смотреть!

— Разверни, говорю тебе! — возразил он громко. — Что? Я не могу видеть того, что должен глотать? Я, величайший из царей?

— Смерть есть лекарство царей! — ответил я, взял в руки узел и положил его как можно дальше от него, в тени изгороди. Затем нагнулся, медленно развязал веревки. Капли пота текли по моему лицу, подобно каплям слез. Что, если он увидит ребенка? Я должен буду вырвать копье из рук царя и ударить его. Да, решено! Я убью царя и самого себя. И вот циновка развязана. Сверху — коричневые корни целебных трав, а под ними — бесчувственный ребенок, завернутый в мох.

— Скверная штука! — сказал царь, нюхая щепотку табаку. — Смотри-ка, Мопо, какой у меня верный глаз! Вот тебе и твоим лекарствам! — он поднял ассегай и намерился пронзить им узел, но мой змей внушил царю «Чихни!» Копье пронзило только листья моих целебных трав, не задев ребенка.

— Да благословит Небо царя! — сказал я, как того требует обычай.

— Спасибо, Moпo, это — хорошее пожелание, — сказал царь, — а теперь убирайся! Следуй моему совету. Убивай своих, как убиваю я. Это для того, чтобы они не надоедали мне. Поверь мне, детеныша льва лучше утопить!

Я поспешно завернул узел. Руки мои дрожали. Что, если бы в эту минуту ребенок проснулся и закричал!? Я завязал узел, поклонился царю и, согнувшись вдвое, прошел мимо него. Не успел я переступить порог Интункуму, как ребенок начал пищать. Случись это минутой раньше…

— Что это, — спросил меня один из воинов, — спрятано у тебя под поясом, Moпo?

Я бежал, не останавливаясь и не отвечая, до своего шалаша. Мои жены были одни.

— Я вернул ребенка к жизни! — сказал я, развязывая узел. Анаиди взяла младенца и стала его разглядывать.

— Мальчик кажется мне больше, чем был!

— Дыхание жизни вошло в него и раздуло его! — объяснил я.

— И глаза его совсем другие, — продолжала Анаиди. — Теперь они большие и черные, как у царя!

— Дух мой заглянул в них и сделал их красивыми! — ответил я.

— У этого ребенка родимое пятно на бедре. У моего, которого я дала тебе, такого знака не было!

— Я прикладывал лекарство к этому месту! — ответил я.

— Нет, это другой ребенок, — сказала она угрюмо. — Это подмененное дитя, оно принесет несчастье нашему дому!

Я вскочил в ярости и проклял ее, ибо если не остановить эту женщину, язык ее погубит нас.

— Замолчи, колдунья! — крикнул я. — Как ты смеешь так говорить? Ты хочешь навлечь проклятье на наш дом! Ты хочешь сделать нас всех жертвами царского гнева! Повтори еще свои слова, и ты сядешь в круг, Ингомбоко сочтет тебя колдуньей!

Я продолжал браниться, угрожая ей смертью, пока она не испугалась и, бросившись к моим ногам, не стала молить о прощении.

Признаюсь, однако, я очень боялся языка этой женщины и, увы, не напрасно!

Глава 7

УМЕЛОПОГАС ОТВЕЧАЕТ ЦАРЮ
Прошло несколько лет, и об этом происшествии, казалось, все забыли. Но только казалось. О нем не говорили, но и не забыли, и скажу тебе, отец мой, я очень боялся того часа, когда о нем вспомнят.

Тайна была известна двум женщинам: Унанде, Матери небес, и Балеке, сестре моей, жене царя. Мои жены, Макрофа и Анаиди, подозревали ее. Такая тайна не могла быть сохранена. К тому же, Унанда и Балека не умели скрывать своей нежности к ребенку, который назывался моим сыном, но был ведь сыном царя Чаки и моей сестры Балеки, внуком Унанды! Частенько то та, то другая заходили в мой шалаш якобы к моим женам, брали ребенка на руки и ласкали его. Напрасно просил я их воздерживаться от этих знаков особого внимания к нему, любовь к ребенку брала верх. Кончилось тем, что Чака однажды увидел мальчика на коленях своей матери Унанды.

— Какое дело моей матери до твоего мальчишки, Мопо? — спросил он меня подозрительно. — Разве она не может целовать меня, если ей так хочется ласкать ребенка? — и Чака дико расхохотался.

Я только недоуменно пожал плечами, и вопрос на время заглох. Но с этого дня Чака приказал следить за своей матерью.

Тем временем Умелопогас из мальчика превратился в здорового крепкого отрока — подобного ему не было в округе. С самого детства в характере мальчика замечалась угрюмость, он говорил мало и, подобно отцу своему Чаке, не знал чувства страха. Он любил только двух существ на земле — меня, Мопо, которого называл отцом, и Наду, считавшуюся его сестрой-близнецом. Среди мальчиков Умелопогас выделялся силою и храбростью, Нада же — прелестью и красотой.

Скажу тебе откровенно, отец мой, мне кажется, в ее жилах текла не только кровь зулусов. Глаза ее были нежнее и больше, чем у женщин нашего племени, волосы длиннее и менее курчавы, а цвет лица девочки напоминал цвет чистой меди. Она пошла в свою мать Макрофу, хотя росла красивее матери и кого-либо из виденных мною женщин. Мать ее Макрофа принадлежала к племени сваци и попала в крааль Чаки вместе с другими пленными после одного из его набегов. Она считалась дочерью вождя из племени галакаци, но был ли вождь отцом ее? Макрофа рассказывала, что до ее рождения в краале ее отца проживал европеец, португалец, очень красивый, мастер делать железные вещи. Этот европеец любил мать моей жены, поговаривали, что Макрофа его дочь, а не вождя племени сваци. Мне известно, что за несколько месяцев до рождения Макрофы вождь сваци убил этого европейца. Никто, конечно, не может знать правды, и я говорю об этом лишь потому, что Нада имела больше черт европейцев, нежели наших соплеменниц, что естественно, если ее дед был европейцем.

Умелопогас и Нада не разлучались. О, как они были милы! Дважды за время их детства Умелопогас спасал жизнь Нады.

В первый раз дело было так.

Однажды дети зашли далеко от крааля в поисках ягод. Незаметно забрались в страшную глушь, где их застала ночь. Утром, подкрепившись яйцами, они тронулись дальше, но не могли выбраться из незнакомого места, а тем временем снова наступил вечер и спустилась непроглядная мгла.

Наступило еще одно утро. Дети изнемогали от усталости и голода — ягоды им не попадались. Нада, обессиленная, опустилась на землю, а Умелопогас все еще не терял надежды. Оставив Наду, он полез на гору и на склоне ее нашел много ягод и очень питательный корень, которым утолил свой голод. Мальчик добрался до самой вершины. И что же! Далеко на востоке он увидел белую полоску, похожую на стелющийся дым. Он сообразил, что видит водопад за царским жилищем.

Бегом спустился он с горы с целым запасом кореньев и ягод в руках, прыгая и крича от радости. Наду он нашел без чувств. Над нею стоял шакал, обратившийся в бегство при приближении Умелопогаса.

Как найти выход из такого положения? Самому спасаться? Или же лечь рядом с Надой и ждать смерти? Но мальчик снял свою кожаную сумку, разорвал ее, сделал из нее веревки и привязал ими Наду к своей спине. С этой ношей мальчик направился к царскому краалю.

Ему бы никогда не удалось добраться — путь был слишком дальний, — но, к счастью, под вечер несколько царских посланных, проходя лесом, наткнулись на голого мальчика с привязанной к спине девочкой. Мальчик с палкой в руках, шатаясь, медленно продвигался вперед с блуждающими глазами и пеной у рта. От усталости он не мог даже говорить. Веревки глубоко врезались в его плечи.

Узнав Умелопогаса, сына Мопо, люди помогли ему добраться домой. Наду они хотели оставить, думая, что она уже мертвая, но Умелопогас знаками указал на ее сердце. Оно еще билось. В конце концов, оба быстро поправились и еще сильнее полюбили друг друга.

После этого я просил Умелопогаса сидеть дома, не выходить за ворота крааля и не водить сестру по диким, незнакомым местам. Но мальчик любил бродить, как дикий зверь, а куда шел он, туда шла и Нада. В один прекрасный день они опять ускользнули через открытые ворота и забрались в глубокую долину, пользующуюся дурной славой из-за привидений, которые якобы убивают всех, кто туда попадает. Не знаю, правда ли это, но в этой долине жила дикая женщина. Жилищем ей служила пещера, а питалась она тем, что ей удавалось убить, украсть или вырыть из земли.

Женщина была сумасшедшей. Случилось это так: мужа ее заподозрили в колдовстве против царя и убили. Чака, по обычаю, послал разрушить его крааль. Воины пришли и убили всех его обитателей, даже трех молоденьких девушек. Закололи бы и мать, но на глазах у всех в нее вошел дух. Она сошла с ума. Тогда они отпустили ее, и с тех пор никто не решался ее трогать.

Несчастная женщина убежала и поселилась в этой долине. Безумие ее заключалось в том, что где бы она ни видела детей, особенно девочек, ею овладевало непреодолимое желание убить их, как убили когда-то ее собственных детей. Такие случаи бывали не раз. Во время полнолуния, когда ее безумие усиливалось, женщина уходила очень далеко в поискахдетей и, как гиена, выкрадывала их из краалей.

И вот Умелопогас и Нада пришли в эту долину. Они присели около впадины с водой, вблизи ее пещеры, и, не подозревая об опасности, занялись плетением венков. Умелопогас отошел от Нады, чтобы поискать лилии, что растут на скалах: она любила их. Уходя, он что-то крикнул ей. Его голос разбудил женщину, спящую в пещере. Обыкновенно она выходила только ночью, подобно диким шакалам.

Услышав голос мальчика, женщина вышла из пещеры, подчиняясь своим кровожадным инстинктам, в руке она держала копье. Увидев Наду, спокойно сидящую на траве, занятую цветами, женщина, крадучись, стала приближаться к ней с намерением убить ее. Когда она была уже в нескольких шагах, — я рассказываю со слов самой девочки, — Нада почувствовала около себя как бы ледяное дыхание.

Невольный страх овладел девочкой, хотя она еще не замечала женщины, собиравшейся нанести ей смертельный удар. Нада отложила цветы, нагнулась над водой, и там увидела отражение кровожадного лица детоубийцы.

Сумасшедшая подползла к ней сверху. Всклокоченные волосы закрывали ее лицо до бровей, глаза сверкали, как у тигрицы. Пронзительно вскрикнув, Нада вскочила и бросилась по тропинке, по которой ушел Умелопогас. Безумная дикими прыжками пустилась вслед за нею.

Умелопогас услышал крик Нады, обернулся, бросился назад под гору и — о, ужас! — увидел безумную.

Она уже схватила Наду за волосы и занесла копье, чтобы пронзить ее. Умелопогас не имел оружия, кроме короткой палки. С этой палкой он бросился на сумасшедшую и так сильно ударил ее по руке, что она выпустила девочку и с диким воплем бросилась на Умелопогаса, подняв копье.

Мальчик отскочил в сторону. Опять она замахнулась на него, но он высоко подпрыгнул, и копье пролетело под его ногами. В третий раз женщина занесла копье, и хотя он бросился на землю, стараясь избежать удара, копье все же вонзилось ему в плечо.

Женщина обернулась и бросилась на Наду, чтобы задушить ее. Умелопогас, стиснув зубы, вырвал копье из раны и ударил им сумасшедшую. Она же подняла большой камень и швырнула в мальчика с такой силой, что камень, ударившись о другой, разлетелся вдребезги. Мальчик же снова ударил женщину и на этот раз так ловко, что копье пронзило ее насквозь, и она замертво упала на землю. Нада перевязала глубокую рану на плече Умелопогаса. С большим трудом дети добрались до крааля, где рассказали мне эту историю.

Однако дело на этом не кончилось. Некоторые из наших соплеменников стали роптать и требовать смерти мальчика за то, что он убил женщину, одержимую духом. Но я сказал, что никто не тронет его. Он убил безумную, защищая свою жизнь и жизнь сестры, а всякий имеет право защищаться. Если женщина и была одержима духом, — говорил я, — то злым. Добрый дух не станет требовать жизни детей, тем более, что у нас не принято приносить Аматонге человеческие жертвы даже во время войны — это делают только собаки племени базуто.

Однако ропот не прекратился. Колдуны особенно настаивали на смерти мальчика, они предсказывали всевозможные несчастья в наказание за смерть безумной, одержимой духом, если убийца ее останется в живых. В конце концов дело дошло до самого царя.

Чака призвал меня, Умелопогаса и колдунов. Сначала колдуны изложили свою жалобу, испрашивая смерти мальчика. Чака спросил, что случится, если мальчик не будет убит. Они ответили, что дух убитой женщины внушит ему чинить зло царскому дому.

Чака поинтересовался, внушит ли дух причинить зло лично ему, царю. Колдуны спросили у духов и ответили, что опасность грозит не ему, а одному из членов царской семьи после него. На это Чака ответил, что ему нет дела до счастья или несчастья тех, кто будет после него.

— Мальчик, — обратился он к Умелопогасу, отважно смотревшему ему прямо в глаза, как равный смотрит на равного, — что ты можешь сказать, чтобы не быть убитым, как того требуют эти люди?

— А то, великий царь, — ответил он, — что я убил безумную, защищая свою собственную жизнь!

— А если бы я, царь, приказал убить тебя, осмелился бы ты лишить жизни меня или моего посланного? Итонго, поселившийся в той женщине, несомненно, царственный дух, который приказал убить тебя, и ты должен был подчиниться его воле. Что ты можешь еще сказать в свою защиту?

— А вот что, Слон, — ответил Умелопогас, — если бы я не убил женщину, то она убила бы мою сестру, которую я люблю больше своей жизни!

— Это еще ничего не значит, — сказал Чака, — если бы я приказал убить тебя за что-нибудь, то были бы убиты все твои. Не мог ли поступить так же и царственный дух? Если ты не знаешь, что еще сказать, то ты должен умереть!

Признаюсь, мне стало страшно. Я боялся, что Чака в угоду колдунам убьет того, кого называли моим сыном.

Но мальчик Умелопогас поднял голову и храбро ответил, не как человек, просящий сохранить ему жизнь, а как человек, защищающий свое право.

— Победитель врагов! Если этого не достаточно, то не будем больше говорить — вели меня умертвить. Ты, царь, не раз приказывал убить эту женщину. Те, кому ты приказывал, щадили ее, считая одержимой духом. Я же в точности исполнил приказание царя и убил ее. Я заслужил не смерти, а награды!

— Хорошо сказано, Умелопогас! — ответил Чака. — Пусть дадут десять голов скота этому мальчику с сердцем взрослого человека, его отец будет стеречь их за него. Ты теперь доволен, Умелопогас?

— Я беру должное и благодарю царя, потому что он платить не обязан, а дает по своей доброй воле! — ответил мальчик.

Чака на мгновение замолчал, он начинал сердиться, но вдруг громко расхохотался.

— Да, да, этот теленок похож на того, что был занесен много лет тому назад в крааль Сензангакона! Каким я был, таков и этот малый. Мальчик, иди своей дорогой, может быть, в конце ее найдешь тех, кто будет тебя встречать царским приветствием «Баете!». Но смотри! Не попадайся на моем пути — нам вместе тесно будет! А теперь ступай!

Мы ушли, но я заметил, как колдуны продолжали ворчать про себя. Они были недовольны и предвещали всякого рода несчастья. Дело в том, что они завидовали мне и хотели поразить в самое сердце, погубив того, кого считали моим сыном.

Глава 8

ВЕЛИКОЕ ИНГОМБОКО
До конца Праздника плодов было тихо, спокойно, хотя немало людей погибло во время Великого Ингомбоко — травли колдунов. Многих заподозрили в колдовстве против царя.

В то время вся страна зулусов трепетала перед чародеями. Никто не мог спать спокойно, уверенный, что утром не тронут его жезлом Изангузи сыщики колдунов и не приговорят к смерти.

Чака молчал довольный, пока Изангузи выслеживали тех, от кого он сам хотел отделаться, но они в своих интересах подвергли смерти и его любимцев. Царь стал гневаться. Обычай страны требовал немедленной смерти тех, на кого указали колдуны. Это был приговор, от которого сам царь редко мог спасти даже тех, кого любил.

Однажды ночью меня позвали к царю: он был нездоров. Именно в этот день происходило Ингомбоко, и пятерых храбрейших военачальников заподозрили вместе со многими другими. Всех их умертвили, а также их жен и детей. Чака, очень рассерженный этими убийствами, обратился ко мне:

— Мопо, сын Македама, теперь в стране зулусов правят колдуны, а не я! Чем же это кончится? Чего доброго, они меня самого заподозрят и убьют! Эти Изангузи одолевают меня, они покрывают страну, как черные тени. Научи меня, как отделаться от них.

— Тот, кто идет по мосту из копий, о царь, падает в бездну небытия! — ответил я мрачно; — Сами колдуны не могут удержаться на этом мосту. Разве у колдунов не такое же сердце, как у других людей? Разве кровь их нельзя пролить?

Чака как-то странно взглянул на меня.

— Ты, однако, храбрый человек, Мопо, что осмеливаешься говорить такие слова мне, — сказал он, — разве ты не знаешь, что тронуть Изангузи — кощунство?

— Я говорю то, что сам царь думает, — отвечал я. — Это правда, что тронуть настоящего Изангузи — кощунство. А если Изангузи — лжец? А что, если он обрекает на смерть напрасно и лишает жизни неповинных людей? Разве кощунство — подвергнуть его той же участи, которую он готовит другим? Скажи-ка, царь!

— Это ты хорошо сказал, Мопо, — ответил Чака. — А теперь скажи мне, сын Македама, как можно доказать это?

Я нагнулся и шепотом сказал царю несколько слов на ухо. Чака уныло склонил голову. Я, отец мой, видел зло, причиняемое Изангузи. Я ведь знал все их тайны и бояться за собственную жизнь и жизнь дорогих моему сердцу людей имел основание. Все колдуны и Изангузи ненавидели меня — человека, знакомого с их колдовством, имеющего проницательный взор и тонкий слух.

Однажды утром после разговора с царем в краале произошло небывалое. Царь выскочил утром из своего шалаша, громко созвал народ, чтобы показать зло, содеянное ему неизвестным колдуном.

Все немедленно сбежались к воротам Интункуму — жилища царя и увидели большие кровавые пятна.

Храбрейшие из воинов почувствовали, что колени их подкосились, женщины громко плакали, как плачут над покойниками. Они плакали потому, что знали весь ужас такого предзнаменования.

— Кто это сделал? — кричал Чака громовым голосом. — Кто осмелился околдовать царя и пролить кровь на пороге его дома?

Все молчали. Чака снова заговорил.

— Такое преступление не отмыть кровью двух или трех и не забыть! Человек, совершивший его, отправится не один, а со многими другими в царство духов. Все племя умрет вместе с ним, не исключая младенцев в его шалаше и скота в его краале! Идите, гонцы, на восток, на запад, на север, на юг, созовите именитых колдунов. Пусть они позовут начальников каждого отряда и вождей каждого племени! На десятый день соберется круг Ингомбоко, и начнется такое выслеживание колдунов и ведьм, какого еще доселе не бывало в стране зулусов!

Гонцы тотчас же отправились исполнять приказание царя.

И вот стали стекаться люди к вратам царского крааля и ползком приближались к царю, громко восхваляя его. Но царь никого не удостоил вниманием. Только одного из военачальников он приказал немедленно предать смерти, заметив в его руке трость из королевского алого дерева, которую Чака когда-то сам же и подарил ему.

В ночь перед собранием Ингомбоко сто колдунов и пятьдесят колдуний вступили в крааль. Человеческие кости, рыбьи и волчьи пузыри, змеиные кожи, надетые на них, делали их отвратительными и страшными. Они шли молча, пока не достигли царского жилища Интункуму. Тут они остановились и хором начали песню, которую поют перед началом Ингомбоко. Окончив ее, они молча отошли на место, указанное им, где провели ночь в непрерывном бормотании и чародействе.

Призванные издалека дрожали от страха, прислушиваясь к их словам. Они знали, что многих из них отметит обезьяний хвост раньше, чем солнце успеет сесть еще раз.

Я тоже дрожал от страха. Ах, отец мой, тяжело было жить во времена царя Чаки. Все принадлежали царю, а те, кого щадила война, были во власти колдунов.

На рассвете глашатаи начали созывать весь народ на царское Ингомбоко. Люди приходили сотнями. В руках они держали только короткие палки — иметь при себе какое бы то ни было оружие запрещалось под страхом смерти. Они усаживались в большой круг перед воротами царского жилища. О! Вид они имели грустный. Богатый пир готовила себе смерть. Прислуживать ей будут воины, рослые и свирепые, вооруженные одними керри, — палачи.

Наконец все было готово. Из своего шалаша вышел царь, одетый в плащ из звериных шкур, на голову выше всех присутствующих. За ним — индуны и я.

При появлении Чаки вся бесчисленная толпа бросилась на землю, и уста каждого пронзительно и отрывисто прокричали царское приветствие: «Баете!»

Чака, казалось, не обратил на них ни малейшего внимания, чело его затуманилось, как горная вершина, задернутая облаками.

Воцарилось гробовое молчание. Затем из отдаленных ворот вышла толпа девушек, одетых в блестящие одежды, с зелеными ветвями в руках. Подойдя ближе, девушки захлопали в ладоши и затянули нежными голосами какой-то напев, а затем столпились позади нас.

Чака поднял руку, и тотчас раздался топот бегущих ног. Из-за царского шалаша показалась целая группа Абоягоме-колдунов, мужчины — по правую сторону, женщины — по левую. Каждый из них держал в левой руке хвост дикого зверя, в правой — пучок стрел и маленький щит.

Отвратительное зрелище! Кости, украшавшие их одежды, гремели при каждом движении, пузыри и змеиные кожи развевались за ними по ветру, лица, натертые жиром, блестели, глаза были вытаращены, точно у рыб, а губы подергивались. Они яростно осматривали сидящих в кругу. Ха! Ха! Ха! Эти дети зла тоже не знали, кто из них еще до заката станет палачом, а кто жертвой.

Но вот они стали приближаться в глубоком молчании, нарушаемом лишь топотом их ног да сухим бренчанием костяных ожерелий. Вот они выстроились в ряд перед царем. Так стояли они мгновение. Вдруг все одновременно протянули руки, с маленькими щитами и все в один голос закричали:

— Здравствуй, отец наш!

— Здравствуйте, дети мои! — ответил Чака.

— Что ты ищешь, отец? — спросили они. — Крови?

— Крови виновного! — ответил Чака.

Они повернулись и заговорили шепотом между собой, женщины переговаривались с мужчинами.

— Лев зулусов жаждет крови!

— Он насытится! — закричали женщины.

— Лев зулусов чувствует кровь!

— Он увидит ее! — опять закричали женщины.

— Взор его выслеживает колдунов!

— Он сосчитает их трупы!

— Замолчите! — крикнул Чака. — Не теряйте времени в напрасной болтовне, приступайте к делу. Слушайте! Чародеи околдовали меня! Чародеи осмелились пролить кровь на пороге царского дома. Ройтесь в недрах земли и найдите виновных, вы, крысы! Облетите воздушные пространства и найдите их, вы, коршуны! Обнюхайте ворота жилищ и назовите их, вы, шакалы, ночные охотники! Тащите их из пещер, где они прячутся, верните их из далеких стран, если они убежали, вызовите их из могил, если они умерли. К делу! К делу! Укажите мне их, и я щедро награжу вас, и даже если это целый народ, уничтожьте его. Теперь начинайте! Начинайте группами в десять человек. Вас много — все должно быть окончено до заката солнца!

— Все будет исполнено, отец! — отвечали, хором колдуны.

Тогда десять женщин выступили вперед во главе с самой известной колдуньей того времени престарелой Нобелой. Для нее темнота почти не существовала, она обладала чутьем собаки, ночью слышала голоса мертвых и в точности передавала все услышанное.

Остальные Изангузи обоего пола сели полукругом перед царем. Нобела выступила вперед, а за нею — девять ее подруг. Они поворачивались к востоку, к западу, к северу и югу, зорко вглядываясь в небеса. Они поворачивались, стараясь проникнуть в сердца людей. Потом, как кошки, поползли по всему кругу, обнюхивая землю. Все это происходило в глубоком молчании. Каждый из сидящих в кругу прислушивался к биению своего сердца. Одни коршуны пронзительно кричали на деревьях.

Наконец Нобела заговорила:

— Вы чувствуете его, сестры?

— Чувствуем! — ответили те.

— Он на востоке, сестры?

— Да, на востоке! — отвечали они.

— Не сын ли он чужеземца, сестры?

— Да, он сын чужеземца!

Колдуньи поползли на руках и коленях и остановились у того места, где я сидел около царя. Индуны переглянулись и позеленели от страха, а у меня, отец мой, затряслись колени, костный мозг превратился в воду. Я отлично понимал, кого они называли сыном чужеземца. Конечно, меня, отец мой. Меня-то они и собирались выследить. Если же меня заподозрят в чародействе, то убьют со всем моим семейством, и даже клятва царя едва ли спасет меня от приговора колдуний.

Я смотрел на свирепые лица Изангузи передо мной, следил, как они ползут, точно змеи. Я увидел палачей, уже схватившихся за свое оружие, готовых приступить к исполнению своих обязанностей. Да, чаша горечи моей переполнена.

Но тут я вспомнил, о чем шепнул царю, для чего созван Ингомбоко, и надежда вернулась ко мне, подобно первому лучу рассвета после бурной ночи. Но… что если царь лишь подставил мне ловушку, чтобы вернее поймать меня?

Колдуньи уже остановились прямо передо мной.

— Оправдывается ли наш сон? — спросила престарелая Нобела.

— Виденное во сне сбывается наяву! — отвечали колдуньи.

— Не шепнуть ли вам его имя, сестры?

Женщины, как змеи, подняли головы, костяные ожерелья звякнули на их худых шеях. Затем они соединили головы в круг, а Нобела просунула свою среди них и что-то произнесла.

— Ага! Ага! — засмеялись они. — Мы слышим тебя. Ты верно назвала его. Пускай его имя будет произнесено перед лицом Неба, как и всего его дома!

Все вдруг вскочили на ноги и бросились ко мне со старухой Нобелой во главе. Они прыгали вокруг, указывая на меня звериными хвостами, а старуха Нобела ударила меня этим хвостом по лицу и громко закричала:

— Привет тебе, Мопо, сын Македама! Ты тот самый человек, который пролил кровь на пороге царского дома с целью околдовать царя. Да погибнет весь твой род!

Я видел, как она подошла ко мне, чувствовал удар по лицу, но ощущал все это, как во сне. Я слышал шаги палачей, когда они ринулись вперед, чтобы схватить меня и предать ужасной смерти, язык прилип к моей гортани, и я не мог произнести ни слова.

Я взглянул на царя и разобрал слова, сказанные им вполголоса: «Близко к цели, а все же мимо!»

Он поднял свое копье, и все смолкли. Палачи остановились, колдуньи замерли с простертыми руками, вся толпа застыла, точно окаменев.

— Стойте! — крикнул царь.

— Отойди в сторону, сын Македама, прозванный злодеем! И ты, Нобела отойди в сторону вместе с теми, кто назвал его злодеем. Что? Вы думали, я удовлетворюсь смертью одной собаки? Продолжайте выслеживать, коршуны, выслеживайте группами по очереди! Днем работа, ночью пир!

Я встал, крайне удивленный, и отошел в сторону. Колдуньи отошли в другую, совершенно озадаченные. Никогда еще не было такого выслеживания в стране. До сих пор минута, когда человека касался хвостом Изангузи, считалась минутой его смерти. Отчего же, спрашивал каждый из присутствующих, на этот раз смерть отступила? Колдуньи тоже недоумевали и вопросительно смотрели на царя, как смотрят на грозовую тучу, ожидая молнии. Царь молчал.

Итак, мы стояли в стороне, пока следующая группа Изангузи начала свой обряд. Они делали то же, что и предыдущая, а все же разница была: по обычаю Изангузи, каждая группа выслеживала по-своему. Эта группа ударила по лицу некоторых царских советников, обвиняя их в колдовстве.

— Станьте и вы в сторону, — сказал царь тем, на которых указали Изангузи, — а вы, указавшие на их преступность, станьте радом с теми, кто назвал Мопо, сына Македама. Быть может, все тоже виновны!

Приказание царя было исполнено, и третья группа начала свое дело. Она указала на некоторых из военачальников и в свою очередь получила приказание стать в сторону. Так продолжалось целый день. Группа за группой приговаривала своих жертв. Наконец колдуньи закончили и по приказу царя отошли туда же, где стояли их жертвы.

Тогда Изангузи мужского пола начали проделывать то же самое, но я заметил, что они чего-то смутно боялись, как бы предчувствуя западню. Тем не менее, приказание царя необходимо выполнять. Хотя колдовство и не могло помочь им, но жертвы должны быть указаны. Нечего делать — они выслеживали то того, то другого, пока не набралось очень много осужденных. Мы сидели молча на земле, гладя друг на друга грустными глазами, в последний раз, как мы думали, любуясь закатом солнца. Надвигались сумерки, и тех, кого колдуны не тронули, обуревало все большее исступление. Они прыгали, скрежетали зубами, катались по земле, ловили змей, пожирали их живыми, обращались к духам, выкрикивали имена древних царей. Наступил вечер, и последняя группа колдунов окончила свое дело, указав на нескольких стражей Эмпозени — дома царских женщин.

Только один из колдунов этой последней группы — молодой человек высокого роста, не принимал участия в выслеживании. Он стоял один посреди большого круга, устремив глаза к небу. Когда этой последней группе было приказано стать вместе с теми, кого они наметили своими жертвами, царь громко окликнул молодого человека, спрашивая его имя, какого он племени, и почему не принимал участия в выслеживании.

— Зовут меня Индабацимба, я сын Арии, о царь! — ответил он. — Я принадлежу к племени маквилизани. Прикажешь ли мне назвать, как подсказали мне духи, виновника этого деяния?

— Приказываю тебе! — сказал царь.

Тогда молодой человек по имени Индабацимба выступил из круга и, не делая никаких движений, не произнося ни одного заклинания, уверенно, как человек, знающий, что он делает, подошел к царю и ударил его хвостом по лицу, сказав:

— Я выслеживаю тебя, Небо! [169]

Крик изумления пробежал по толпе. Все ожидали немедленной смерти безумца, но Чака встал и громко рассмеялся.

— Ты сказал правду! — воскликнул он. — Ты один! Слушайте, вы все! Я сделал это! Я пролил кровь на пороге моего дома! Я сделал это собственными руками, чтобы узнать, кто обладает настоящим знанием, а кто из вас обманывает меня. Оказывается, во всей стране зулусов один настоящий колдун — этот юноша, а обманщиков — взгляните на них, сочтите их! Они бесчисленны, как листья на деревьях. Смотрите! Вот они стоят рядом с теми, кого они осудили на смерть — невинные жертвы, осужденные ими вместе с женами и детьми на собачью смерть! Теперь я спрашиваю вас всех, весь народ, какого они достойны возмездия?

Громкие крики раздались в толпе.

— Пусть они умрут, о царь!

— Да! — ответил он. — Пусть они умрут смертью, достойной лгунов и обманщиков.

Изангузи, как женщины, так и мужчины, стали громко кричать от страха, они молили о пощаде, царапали себя ногтями — никто из них не желал вкусить собственного смертельного лекарства. Царь же громко смеялся, слушая их крики.

— Слушайте, вы! — сказал он, обращаясь к толпе, где и я стоял среди осужденных. — Вас обрекли на смерть эти лживые пророки. Теперь настал ваш черед. Убейте их, дети мои! Убейте их всех. Сотрите их с лица земли! Всех! Всех! За исключением этого молодого человека!

Мы повскакивали с земли, исполненные ярости и злобы, со страшным желанием отомстить за пережитый нами ужас.

Осужденные карали своих судей.

Громкие крики и хохот раздались в кругу Ингомбоко — люди радовались своему избавлению от ига колдунов. Наконец все кончилось!

Мы отошли от груды мертвых тел — наступила тишина. Ни криков, ни мольбы, ни проклятий.

Лживые колдуны получили то, на что обрекали стольких невинных людей.

Царь подошел поближе посмотреть на их трупы. Те, кто исполнял его приказание, склонились перед ним и отползли в сторону, громко прославляя царя. Я один стоял перед ним, я не боялся стоять в присутствии царя Чаки, который подошел ближе и смотрел на груду мертвых тел и на облако пыли, еще не успевшее опуститься на землю.

— Вот они лежат здесь, Мопо! Лежат те, кто осмелился обманывать царя! Ты мудро посоветовал мне, Мопо, ты научил меня расставить им ловушку, однако мне показалось, что ты вздрогнул, когда Нобела, царица ведьм, указала на тебя. Ну, ладно! Они убиты — теперь страна вздохнет свободней, а зло, причиненное ими, рассеется, подобно этому облаку пыли.

И вдруг царь Чака замолк. Что это? Как будто что-то шевелится за этим облаком пыли? Чья-то фигура медленно прокладывает себе дорогу через груду мертвых тел.

Медленно поднималась она, с трудом отстраняя мертвые тела, пока не стала на ноги и, шатаясь, направилась к нам. Что за ужасное зрелище!

Перед нами стояла, вся в крови и грязи, Нобела, осудившая меня и восставшая из мертвых проклясть меня.

Вот она все ближе. Одежда висит на ней кровавыми лохмотьями, сотни ран покрывают ее тело и лицо. Я видел, что она умирает, но жизнь еще теплилась в ней, и огонь ярости и ненависти горел в ее змеиных глазах.

— Да здравствует царь! — воскликнула она.

— Молчи, лгунья! — ответил Чака. — Ты мертва!

— Нет… еще нет, царь! Я услыхала твой голос и голос этого пса, которого охотно отдала бы на съедение шакалам, и не хочу умереть, не сказав тебе нескольких слов на прощанье. Я выследила тебя сегодня утром, пока еще была жива, теперь, когда я почти мертвая, я снова выслеживаю тебя. О царь, он околдует тебя, верь мне, Чака. Он и Унанда, мать твоя, и Балека, жена твоя. Вспомни меня, царь, когда смертельное оружие в последний раз блеснет перед твоими глазами. Прощай!

Старуха с диким криком повалилась мертвая на землю.

— Колдуньи упорно лгут и нехотя умирают! — небрежным голосом произнес Чака, отвернувшись от трупа. Но слова умирающей старухи запали в его душу, особенно то, что было сказано про Унанду и Балеку. Подобно зернам, падающим в землю, они проросли и со временем дали плоды.

Так закончилось великое Ингомбоко царя Чаки, когда-либо происходившее в стране зулусов.

Глава 9

КАК МЫ ПОТЕРЯЛИ УМЕЛОПОГАСА
После великого Имгомбоко Чака приказал установить надежный надзор за своей матерью Унандой и женой Балекой, сестрой моей. Ему было доложено, что обе женщины тайком приходили в мой шалаш, нянчили и целовали мальчика — одного из моих детей. Чака вспомнил предзнаменование колдуньи Нобелы, и в сердце его закралось подозрение.

Меня он не допрашивал и не считал способным на заговор. Тем не менее, вот что он предпринял, не знаю, отец мой, нарочно или без умысла.

Чака послал меня с поручением к племени, живущему на берегу реки Амаскази. Я должен был сосчитать скот, принадлежащий царю и порученный попечению этого народа, чтобы дать отчет о приплоде.

Я низко склонился перед царем, сказав, что, как собака, исполню его приказание, и он дал мне стражу. Затем я отправился домой проститься с моими женами и детьми. Одна из жен моих Анаиди, мать Мусы, тяжко занемогла. Странные вещи приходили ей в голову, она бредила ими вслух. Ее, несомненно, околдовал один из врагов моего дома. Однако остаться я не мог, а должен был идти исполнять поручение царя, что и сообщил второй своей жене, Макрофе — матери Нады и, как все думали, Умелопогаса. Но когда я сообщил Макрофе о своем уходе, она залилась горькими слезами и прижалась ко мне.

На мой вопрос, отчего она так плачет, Макрофа ответила, что на душе ее уже лежит тень несчастья, она уверена, что по возвращении не найду в живых ни ее, ни Наду, ни Умелопогаса, любимого мною, как сына. Я старался успокоить жену, но чем больше я уговаривал, тем сильнее она рыдала, повторяя, что она совершенно уверена в том, что предчувствие ее не обманывает.

Тронутый ее слезами, я спросил, как же нам быть. Ее страх невольно передался мне, подобно тому, как тени ползут с долины на гору.

— Возьми меня с собой, дорогой супруг мой, — умоляла она, — дай мне уйти из этой проклятой страны, где само Небо ниспосылает кровавый дождь, и позволь мне жить на моей родной стороне, пока не пройдет время страшного царя Чаки!

— Но как я могу это сделать? — спросил я. — Никто не смеет покинуть царский крааль без разрешения на то самого царя!

— Муж может прогнать свою жену! — возразила Макрофа. — Царь не вмешивается в отношения мужа и жены. Скажи мне, милый муж, что ты больше не любишь меня, что я не приношу детей, и поэтому ты отсылаешь меня на родину. Со временем мы опять соединимся, если только будем живы!

— Хорошо, будь по-твоему. Уходи из крааля сегодня ночью вместе с Надой и Умелопогасом, а завтра утром встретимся на берегу реки и вместе продолжим путь. А там, что будет, да сохранят нас духи отцов наших!

Мы обнялись, и Макрофа тайком вышла из крааля вместе с детьми. На рассвете я собрал людей, назначенных царем для сопровождения меня, и мы отправились в путь. Солнце поднялось высоко, когда мы подошли к берегу реки. Макрофа ждала меня с детьми, как было условлено. Они встали при нашем приближении, но я успел взглянуть на жену, грозно нахмурив брови, что удержало ее от приветствия. Сопровождавшие меня воины с недоумением смотрели на меня.

— Я развелся с этой женщиной, — объяснил я им, — она увядшее дерево, негодная, старая ведьма, я взял ее с собой, чтобы отослать в страну Сваци, откуда она взята. Перестань реветь! — обратился я к Макрофе. — Мое решение неизменно!

— А что говорит на это царь? — спросили люди.

— Я сам буду отвечать перед царем! — сказал я, и мы пошли дальше.

Теперь я должен рассказать, как мы лишились Умелопогаса, сына царя Чаки. В ту пору он был уже вполне взрослым юношей крутого нрава, высоким и безумно храбрым для своих лет.

Итак, мы путешествовали уже семь дней. К ночи седьмого дня мы достигли гористой местности. Здесь нам встречалось мало краалей: Чака разграбил их много лет тому назад. Тебе, может быть, знакома эта местность, отец мой? Там большая и необыкновенная Гора Привидений, на которой водятся привидения. Серая заостренная вершина ее своими очертаниями напоминает голову старухи. В этой дикой местности нам пришлось переночевать. Темнота быстро надвигалась. Вскоре мы убедились, что в скалах кругом нас много львов. Мы слышали их рев, было очень страшно всем, кроме Умелопогаса. Этот ничего не боялся. Мы окружили себя изгородью из веток терновника и приютились за нею, держа оружие наготове.

Скоро выглянула полная луна и светила так ярко, что мы видели все далеко вокруг. На расстоянии шести полетов копья от нас высилась скала, а на вершине ее — пещера. Когда луна поднялась выше, мы увидели, что львы вышли из логова и остановились на краю скалы. Около них, точно котята, играли два львенка. Если бы не опасность нашего положения, можно было бы залюбоваться этой картиной.

— О, Умелопогас, — сказала Нада, — я бы хотела иметь одного из этих зверьков вместо собаки!

Юноша рассмеялся и ответил:

— Если хочешь, я достану тебе одного из них, сестрица!

— Оставь, малый, — сказал я, — человек не может взять львенка из логова, не поплатившись за это жизнью!

— Однако, отец, это возможно! — ответил он, и разговор на этом прекратился.

Когда львята наигрались, львица захватила их в пасть и отнесла в пещеру. Через минуту она снова вышла и вместе с самцом отправилась за добычей. Вскоре мы услышали их рев в некотором отдалении. Тогда мы сложили большой костер и спокойно легли спать внутри изгороди, зная, что львы заняты охотой и ушли от нас далеко. Один Умелопогас не спал. Оказалось, что он решил исполнить желание Нады, — достать маленького льва.

Когда все уснули, Умелопогас, как змея, выполз из-за терновой изгороди и с ассегаем направился ползком к подножию скалы, к логовищу львов. Затем он вскарабкался на скалу и, подойдя к пещере, стал ощупью пробираться к ней. Львята, услышав шум, подумали, что мать вернулась с пищей, и стали визжать и мурлыкать. Умелопогас дополз до того места, где лежали маленькие, протянул руку и схватил одного из них — другого он убил, потому что не мог бы унести обоих.

Юноша очень торопился, сознавая, что должен успеть уйти до возвращения больших львов, и вернулся к забору, где мы лежали.

Начало светать.

Я проснулся, поднялся с земли, оглянулся кругом. И что же? За колючей изгородью стоял Умелопогас и громко смеялся. В зубах он держал ассегай, с которого еще капала кровь, а в руках его барахтался молодой львенок. Он ухватил его одной рукой за шерсть на загривке, а другой за задние лапы.

— Просыпайся, сестрица! — закричал он. — Вот собака, которую ты хотела иметь. Сейчас она кусается, но скоро будет ручной!

Нада проснулась и, увидев львенка, закричала от радости, я же замер от ужаса.

— Безумец! — закричал я. — Выпусти львенка, пока львы не пришли растерзать нас!

— Я не хочу выпускать его, отец, — угрюмо ответил он. — Нас здесь пятеро вооруженных копьями, неужели же мы не справимся с двумя кошками? Я не побоялся один идти в их логовище, а ты боишься встретиться в ними на открытом месте!

— Ты с ума сошел! — ответил я. — Брось его сейчас же!

И я кинулся к Умелопогасу, чтобы отнять у него львенка. Он быстро схватил львенка за голову, свернул ему шею и бросил на землю.

— Ну вот, смотри.

В этот миг мы услышали громкий рев.

— Скорее в изгородь! — закричал я, и мы оба перескочили через колючую преграду, где наши спутники схватились за копья, дрожа от страха и утреннего холода. Взглянув наверх, мы увидели, что львы спускались со скалы по следам того, кто похитил их детей. Впереди шел лев и страшно ревел, за ним следовала львица. Она не могла реветь потому, что держала во рту львенка, убитого Умелопогасом в пещере. Вот они, разъяренные, приближались к нам с ощетинившимися гривами, бешено размахивая хвостами. Подойдя совсем близко к нам, они наткнулись на второго детеныша. Львы остановились, обнюхали его и заревели так, что, казалось, земля тряслась. Львица выпустила изо рта детеныша и схватила другого.

— Стань за мной! — крикнул Умелопогас, поднимая копье. — Лев собирается прыгнуть!

Огромный зверь присел, затем взвился в воздух и, как птица, пролетел пространство, разделявшее нас.

— Ловите его на копья! — крикнул Умелопогас, и мы поневоле исполнили приказание мальчика.

Столпившись в одно место, мы выставили наши копья таким образом, что лев, подпрыгнув, упал прямо на них, причем они глубоко вонзились в его тело. Тяжесть его падения сбила нас с ног, лев катался по земле, рыча от ярости и боли. Он встал на ноги, хватаясь зубами за копья, вонзившиеся ему в грудь. В голове Умелопогаса, стоявшего в стороне во время падения льва, очевидно, созрел свой план. С диким криком он вонзил свой ассегай в плечо разъяренного зверя.

Лев протяжно застонал и свалился замертво. Тем временем львица стояла вне загородки, держа в зубах второго убитого детеныша, она не могла решиться бросить их, но услышав предсмертный стон самца, выронила львенка и сжалась, готовясь к прыжку.

Умелопогас стоял один прямо перед ней, он только что успел вытащить свой ассегай из тела убитого льва.

Разъяренная львица в один миг очутилась около мальчика, стоявшего неподвижно, точно каменное изваяние. Она наткнулась на копье, которое он держал вытянутым перед собой, оно переломилось, и Умелопогас упал замертво, придавленный тяжестью львицы. Она тотчас же вскочила, сломанное копье все еще торчало в ее груди, обнюхала мальчика и, как бы узнав в нем похитителя своих детей, схватила его за пояс и перепрыгнула со своей ношей через изгородь.

— О, спасите его! — закричала Нада отчаянным голосом. Мы все кинулись с громким криком в погоню за львицей. На минуту она остановилась над мертвыми своими детенышами. Тело Умелопогаса висело у нее в пасти, она смотрела на своих малышей, как бы в некотором недоумении. В нас блеснула надежда, что она бросит Умелопогаса, но, услышав наши крики, львица повернулась и исчезла в кустах, унося его с собой. Мы схватили копья и кинулись за нею, однако почва вскоре стала каменистая, и мы не могли найти следов львицы. Она исчезла бесследно, как исчезает облако. А вместе с ней и Умелопогас. Мы вернулись. О, как тяжело сжималось сердце! Я любил мальчика так же нежно, как и своих родных сыновей. И вот он погиб…

— Где мой брат? — воскликнула Нада, когда мы пришли без него.

— Он погиб, — отвечал я.

Девушка бросилась на землю с громкими рыданиями.

— О, как бы я хотела погибнуть вместе с ним! — воскликнула она.

— Идем дальше! — сказала Макрофа.

— Неужели ты не оплакиваешь своего сына? — спросил ее один из наших спутников.

— К чему плакать над мертвыми? Разве слезы могут вернуть их к жизни? — ответила Макрофа. — Пойдемте!

Эти слова, очевидно, показались странными нашему спутнику, но он ведь не знал, отец мой, что Умелопогас не родной сын ее. Однако мы остались еще на день в этом месте в надежде, что львица вернется к своему логову, и нам удастся по крайней мере убить ее. Но она больше не возвращалась. Прождав напрасно целый день, мы дождались утра, свернули наши покрывала и с тяжелым сердцем продолжили наш путь.

В душе я недоумевал, зачем судьба позволила мне вырвать жизнь этого мальчика из когтей Льва зулусов, чтобы отдать его на растерзание горной львицы?

Тем временем мы продвигались вперед, пока не дошли до крааля, где я должен был исполнить приказание царя и где мне предстояло расстаться с женой.

Нежно поцеловавшись украдкой, хотя на людях враждебно глядели друг на друга, мы расстались, как расстаются те, кому не суждено уже более встретиться на земле. Духи подсказывали нам, что мы никогда более не увидимся. Так оно и оказалось на самом деле.

Я отвел Наду в сторону и сказал ей:

— Мы расстаемся, дочь моя, и не знаю, свидимся ли когда-нибудь. Времена тяжелые, и ради безопасности твоей и матери я лишаю себя радости видеть вас. Нада, ты уже почти женщина, прекраснее всех женщин нашего племени. Многие знатные люди будут свататься к тебе. Меня, твоего отца, не будет, возможно, с тобой. Я не смогу выбрать тебе мужа по обычаю нашей страны. Но я завещаю тебе, если это будет возможно, выбери человека, которого ты сможешь любить. Это единственный залог счастья для женщины!

Но Нада взяла меня за руку и, гладя на меня своими прекрасными глазами, сказала:

— Отец, не говори со мной о замужестве, я не буду ничьей женой. Умелопогас погиб из-за моего легкомыслия. Я проживу и умру одна. О, скорее бы дождаться этой минуты и соединиться с любимым человеком!

— Послушай, Нада, — сказал я. — Умелопогас был тебе братом, и тебе не подобает так говорить о нем даже теперь, когда его нет в живых!

— Это меня не касается, отец, — ответила Нада, — я говорю то, что сердце подсказывает мне, а оно говорит мне, что я любила Умелопогаса живого и буду любить его мертвого до самой своей смерти. Ах, вы все считаете меня ребенком, но сердце мое горячо и не обманывает меня!

Я не стал более уговаривать девушку. Я-то знал, что Умелопогас ей не брат, она вполне могла быть его женой. Я мог только удивляться, как ясно говорил в ней голос крови, подсказывая ей естественное чувство.

— Утешься, Нада, — успокоил я ее, — то, что нам дорого на земле, станет нам еще дороже на небесах. Я твердо верю, что человек создан для того, чтобы, умерев на земле, возвратиться снова к Умкулункулу. Теперь прощай!

Мы поцеловались и расстались.

О, как мне было грустно! Только что я потерял Умелопогаса. Но еще тяжелее казалась мне разлука с женой и дочерью.

Глава 10

ПЫТКА МОПО
Четыре дня я пробыл в шалашах племени, к которому привела меня царская воля. На пятое утро я собрал сопровождавших меня, и мы снова направили свои стопы к краалю царя. В пути мы встретили отряд воинов, приказавших нам остановиться.

— Что надо вам, царские слуги? — смело спросил я их.

— Слушай, сын Македама! — ответил их посредник. — Ты должен передать нам жену свою Макрофу и твоих детей Умелопогаса и Наду. Таков приказ царя!

— Умелопогас, — отвечал я, — ушел за пределы царской власти, ибо его нет в живых, жена же моя Макрофа и дочь Нада находятся у племени сваци, и царю придется послать армию их отыскивать! С ненавистной мне Макрофой пусть царь делает, что хочет, я развелся с ней. Девушка? Конечно, невелика важность, коль она умрет, девушек ведь много, но я буду просить о ее помиловании!

Все это я говорил беззаботно, ибо хорошо знал, что жена моя и дочь вне власти Чаки.

— Проси, проси милости! — сказал воин, смеясь. — Все остальные, рожденные тобой, умерли по приказанию царя!

— Неужели? — спокойно ответил я, хотя колени мои дрожали, язык прилип к гортани. — На то царская воля! Подрезанная ветвь дает новые ростки, у меня будут другие дети!

— Так, Мопо, но раньше найди жен, ибо твои умерли!

— В самом деле? — отвечал я. — Что же, и тут царская воля. Мне самому надоели эти крикуньи!

— Слушай же дальше, Мопо, — продолжал воин, — чтобы иметь новых жен, надо жить, от мертвых не рождается потомство, а мне сдается, что Чака уже точит тот ассегай, который снесет тебе голову!

— Пусть так, — ответил я, — царь лучше знает. Высоко солнце над моей головой и долог путь. Убаюканные ассегаем крепко спят!

Так говорил я, отец мой, и правда, мне хотелось умереть. Мир после этих утрат был пуст для меня.

Моих спутников допросили, чтобы выяснить, правду ли я говорю, и мы двинулись в путь. Дорогой я постепенно узнал все, что произошло в царском краале.

После моего ухода лазутчики донесли Чаке, что вторая жена моя Анаиди занемогла и в беспамятстве повторяет загадочные слова. Когда зашло солнце, Чака взял с собой трех воинов и пошел с ними в мой крааль. Он оставил воинов у ворот, приказав им не пропускать никого ни туда, ни обратно, а сам вошел в шалаш, где лежала больная Анаиди, вооруженный своим маленьким ассегаем с рукояткой из алого царского дерева.

В шалаше находилась, Унанда и Балека, пришедшие поласкать Умелопогаса. Но они нашли только других моих детей и жен. Тогда они отослали всех, кроме Мусы, сына больной Анаиди, того самого мальчика, который родился восьмью днями раньше Умелопогаса. Задержав Мусу в шалаше, они стали ласкать его, иначе равнодушие их к другим детям возбудит подозрение остальных жен.

Когда они так сидели, в дверях вдруг мелькнула чья-то тень, сам царь подкрался к ним и увидел, как они нянчились с Мусой. Они же, узнав его, бросились к его ногам, славя. Но он угрюмо улыбнулся и велел им сесть. Потом обратился со словами:

— Вас поражает, Унанда, мать моя, Балека, жена моя, почему я пришел сюда в шалаш Мопо, сына Македама? Мне сказали, что его жена Анаиди занемогла. Не она ли там лежит? Как первый врач в стране, я пришел излечить ее, знайте это, Унанда, мать моя, Балека, жена моя!

Так говорил он, огладывая их и понюхивая табак с лезвия своего маленького ассегая, но они дрожали от страха, так как знали, что если Чака говорит коротко — замышляет смерть. Унанда, Мать небес, ответила ему, что они рады его приходу, ибо его лекарство, наверное, успокоит больную.

— Конечно, — сказал он, — меня забавляет, мать моя и сестра, видеть, как вы ласкаете вот этого ребенка. Даже если бы он был вашей крови, вы не могли бы любить его больше!

Опять они задрожали и молились в душе, чтобы только что заснувшая Анаиди не проснулась и не стала бормотать в бреду безумные слова. Анаиди проснулась, услыхала голос царя, и ее больное воображение остановилось на том, кого она принимала за царского сына.

— Ага, вот он! — сказала она, приподнимаясь и указывая на собственного сына Мусу, испуганноприжавшегося в углу шалаша. — Поцелуй его, Мать небес, приласкай. Как звать его, щенка, накликавшего беду на наш дом? Он сын Мопо от Макрофы?!

Она дико захохотала и опрокинулась на свою постель из звериных шкур.

— Сын Мопо от Макрофы? — переспросил царь. — Женщина, чей он сын?

— Не спрашивай ее, царь! — закричали обезумевшие от страха мать и жена Чаки, бросаясь ему в ноги. — Не слушай ее, царь. Больную преследуют дикие мысли, не годится тебе слушать ее безумные речи. Должно быть, околдовали ее, ей снятся сны!

— Молчать! — крикнул царь. — Я хочу слушать ее бред. Авось, луч правды осветит мрак, я хочу знать правду. Женщина, кто отрок сей?

— Кто он? Безумный, ты еще спрашиваешь? Тише, наклони ухо ко мне, шепотом говори, не подслушал бы тростник этих стен, не донес бы царю. Так слушай же: этот отрок — сын Чаки и Балеки, сестры Мопо, ребенок, подмененный Матерью небес, Унандой, подкинутый нашему дому на проклятие, тот будущий правитель, которого Унанда представит народу вместо царя, ее сына, когда народ наконец возмутится его жестокостью!

— Она лжет, царь, — закричали обе женщины, — не слушай ее. Мальчик этот — ее собственный сын, она в беспамятстве не узнает его!

Но Чака, стоя среди шалаша, зловеще засмеялся.

— Нобела верно предрекла, я напрасно убил ее. Так вот, как ты провела меня, мать! Ты приготовила мне в сыне убийцу. Славно, Мать небес, покорись теперь небесному суду. Ты надеялась, что мой сын меня убьет, но пусть будет иначе. Пусть твой сын лишит себя матери. Умри же, Унанда, умри от руки рожденного тобой, — и подняв ассегай, он заколол ее.

С минуту Унанда, Мать небес, жена Сензангакона, стояла неподвижно, не проронив ни звука, потом, вырвав из проколотого бока ассегай, закричала:

— Злодей Чака, ты умрешь, как я! — и упала мертвая.

Так умертвил Чака свою мать Унанду.

Балека, видя случившееся, повернулась и побежала вон из шалаша, в Эмпозени, с такой быстротой, что стража у ворот не могла остановить ее, но она без чувств упала на землю. Муса, мое дитя, пораженный ужасом, остался на месте, и Чака, считая его своим сыном, убил и его.

Потом он гордо выступил из шалаша, оставив стражу у ворот, и приказал отряду воинов, окружив весь крааль, поджечь его. Они поступили по его приказанию, выбегавших людей убивали, а оставшиеся погибли в огне. Так умерли мои жены, дети, слуги и все случайно находившиеся у них люди. Улей сожгли, не пожалев пчел, в живых оставался один я, да где-то далеко Макрофа с Надой.

Говорят, Чака не насытился пролитой кровью, так как послал людей убить Макрофу, жену мою, Наду, дочь мою, и того, кто назывался моим сыном. Меня же он приказал посланным не убивать, а привести к нему живым.

Мне пришла в голову мысль, не лучше ли самому покончить с собой? Зачем ждать смертного приговора? Покончить с жизнью так легко, я знал, как это сделать. В своем кушаке я тайно хранил одно снадобье. Тому, кто отведает этого снадобья, отец мой, не видеть ни света солнца, ни блеска звезд.

Погибнуть от ассегая, медленно мучиться под ножами истязателей, быть уморенным голодом или бродить до конца дней своих с выколотыми глазами — вот что ждало меня, и вот почему я днем и ночью носил с собой свое снадобье. Настал час им воспользоваться.

Так думал я среди мрака ночи и, достав горькое снадобье, попробовал его языком. Но вспомнил вдруг свою дочь Наду, единственное дорогое существо, находящееся только временно в другой далекой стране, вспомнил про жену Макрофу, про сестру Балеку, живую еще по какому-то странному капризу царя. Еще одно желание таилось в моем сердце — это жажда мести. Мертвые бессильны карать своих мучителей, если души их еще страдают, то руки уже не платят за удар ударом.

Итак, я решил жить. Умереть я всегда успею. Успею, когда голос Чаки произнесет мой смертный приговор. Смерть сама намечает своих жертв, не отвечает ни на какие вопросы. Смерть — это гость, которого не надо ждать у порога шалаша, он проберется через солому крааля. Я решил пока не принимать снадобья.

Итак, отец мой, я остался жить, и воины повели меня обратно в крааль Чаки.

Мы добрались до него к ночи. Воин вошел к царю сообщить о нашем прибытии. Царь немедленно приказал привести пойманного, и меня втолкнули в дверь большого шалаша. Посередине горел огонь, так как ночь была холодна, а Чака сидел в глубине, против двери.

Несколько его приближенных схватили меня за руки и потащили к огню, но я вырвался, так как руки мои не были связаны. Падая ниц, я славил царя, называя его царскими именами. Приближенные опять хотели схватить меня, но Чака сказал:

— Оставьте его, я сам допрошу своего слугу!

Тогда они поклонились до земли и, сложив руки на палках, коснулись лбами пола. А я сел тут же на полу против царя, и мы разговаривали через огонь. По приказанию Чаки я отчитался о своем путешествии.

— Хорошо, — сказал царь, — я доволен! Как видно, в стране моей еще остались честные люди! А известно ли тебе, Мопо, какое несчастье постигло твой дом в то время, как ты вел мои дела?

— Как же, слыхал! — ответил я так просто, будто вопрос касался пустяков.

— Да, Мопо, горе обрушилось на дом твой, проклятие Небес на крааль твой! Мне говорили, Мопо, что небесный огонь живо охватил твои шалаши.

— Слыхал, царь, слыхал!

— Мне докладывали, Мопо, что люди, запертые внутри, теряли рассудок при виде пламени и, понимая, что нет спасения, закалывали себя ассегаями и бросались в огонь!

— Знаю все, царь! Велика важность!

— Много ты знаешь, Мопо, но не все еще. Ну, известно ли тебе, что среди умерших в твоем краале родившая меня Мать небес?

При этих словах, отец мой, я поступил разумно, добрый дух вдохновил меня, F я упал на землю, громко завопил, как бы в полном отчаянии.

— Пощади слух мой! — вопил я. — Не повторяй, что родившая тебя мертва, о, Лев зулусский! Что мне все остальные жизни, они исчезли, как дуновение ветра, как капли воды, но это горе могучее, как ураган, оно безбрежно, как море!

Перестань, слуга мой, успокойся! — говорил насмешливо Чака. — Я сочувствую твоему горю по Матери небес. Если бы ты сожалел только об остальных жертвах огня, то плохо бы тебе было. Ты выдал бы свою злобу ко мне, а так тебе же лучше: хорошо ты сделал, что отгадал мою загадку!

Только теперь я понял, какую яму Чака рыл мне, и благословил в душе Элозия, внушившего мне ответ царю.

Я надеялся, что теперь Чака отпустит меня, но пытка моя только начиналась.

— Знаешь ли ты, Мопо, — сказал царь, — что когда мать моя умирала в охваченном пламенем краале, она кричала загадочные, страшные слова. Слух мой различил их сквозь песню огня. Вот эти слова: будто ты, Мопо, сестра твоя Балека и твои жены сговорились подкинуть ребенка мне, не желавшему иметь детей. Скажи теперь, Мопо, где дети, уведенные тобой из крааля — мальчик со львиными очами, прозванный Умелопогасом, и девочка по имени Нада?

— Умелопогаса растерзал лев, о царь, — отвечал я, — а Нада находится в скалах сваци!

И я рассказал ему про смерть Умелопогаса и про то, как я разошелся с Макрофой.

— Отрок с львиными глазами в львиной пасти! — сказал Чака. — Туда ему и дорога. Наду можно еще добыть ассегаями. Но довольно о ней, поговорим лучше о песне, петой моей покойной матерью в треске огня. Мопо, лжива ли она?

— Помилуй, царь, Мать небес обезумела, когда пела ту песню! — ответил я. — Слова ее непонятны!

— И ты ничего об этом не знаешь? — спросил царь, глядя на меня сквозь дым костра. — Странно, Мопо, очень странно! Но что это, тебе холодно? Руки твои положительно дрожат! Не бойся, погрей их, хорошенько погрей, всю руку положи в огонь!

И, смеясь, он указал мне своим маленьким, оправленным в царское дерево ассегаем, на самое яркое место костра.

Тут, отец мой, я действительно похолодел, так как донял намерение Чаки. Он готовил мне пытку огнем.

С минуту я молчал, задумавшись. Тогда царь опять громко сказал:

— Что же ты робеешь, Мопо? Неужели мне сидеть и греться, пока ты дрожишь от холода? Встаньте, приближенные мои, возьмите руку Мопо и держите ее в пламени, чтобы он согрелся и чтобы душа его ликовала, пока мы будем говорить с ним о ребенке, упомянутом моей матерью, рожденном Балекой, женой моей, сестрой Мопо, моего слуги!

— Прочь слуги, оставьте меня! — смело сказал я, решившись сам подвергнуться пытке.

— Благодарю тебя, о царь, за милость! Я погрелся у твоего огня. Спрашивай меня, о чем хочешь, услышишь правдивые ответы!

Тогда, отец мой, я сунул руку в огонь, но не в самое яркое пламя, а туда, где дымило. Кожа моя от страха покрылась потом, и несколько секунд пламя обвивалось вокруг руки, не сжигая ее. Но я знал, что мука близка.

Некоторое время Чака следил за мной, улыбаясь. Потом он медленно заговорил, как бы давая огню разгореться.

— Мопо, ты и правда не знаешь о том, что сестра твоя Балека родила сына?

— Я одно знаю, о, царь, — ответил я, — что несколько лет тому назад я убил младенца, рожденного твоей женой Балекой, и принес тебе его тело!

Между тем, отец мой, рука моя уже дымилась, пламя въедалось в тело, и страдания были ужасны. Но я старался не показывать виду, так как знал, что если я крикну, не выдержав пытки, то смерть будет моим уделом.

Царь опять заговорил:

— Клянешься ли ты моей головой, Мопо, что в твоих краалях не выкармливали никакого младенца, мной рожденного?

— Клянусь, царь, клянусь твоей головой! — отвечал я.

Теперь уже, отец мой, мучение становилось нестерпимым. Мне казалось, что глаза мои выскакивают из орбит, кровь кипела во мне, бросалась в голову, по лицу текли кровавые слезы. Но я невозмутимо держал руку в огне, а царь и его приближенные с любопытством следили за мной. Опять Чака молчал, и эти минуты казались годами.

Наконец он сказал:

— Тебе, я вижу, жарко, Мопо, вынь руку из пламени. Ты выдержал пытку, я убежден в твоей невиновности. Если бы ты затаил ложь в сердце, то огонь бы выдал ее, и ты бы запел последнюю песню!

Я вынул руку из огня, и на время муки стихли.

— Правда твоя, царь, — спокойно ответил я, — огонь не властен над чистым сердцем!

Говоря это, я взглянул на свою левую руку. Она была черна, отец мой, черна, как обугленная палка, и на искривленных пальцах не было ногтей. Взгляни на нее теперь, отец мой, я ведь слеп, но тебе видно. Рука скрючена и мертва. Вот следы огня в шалаше Чаки, огня, сжигавшего меня много, много лет тому назад. Эта рука уже не служила мне с той ночи истязания, но правая оставалась, и я с пользой владел ею.

— Но мать мертва, — снова заговорил царь, — умерли в пламени и твои жены, и дети. Мы устроим поминки, Мопо, такие поминки, каких не было еще никогда в стране зулусов, и все народы земли станут проливать слезы. Мопо, на этих поминках будет выслеживание, но колдунов не станем созывать, мы сами будем колдунами и сами выследим тех, кто навлек на нас горе. Как же мне не отомстить за мать, родившую меня, погибшую от злых чар! А ты, безвинно лишенный жен, чад, неужели не отомстишь за них? Иди теперь, Мопо, иди, верный слуга мой, которого я удостоил погреться у моего костра! — и, пристально глядя на меня сквозь дым, он указал мне ассегаем на дверь шалаша.

Глава 11

СОВЕТ БАЛЕКИ
Я поднялся на ноги, громко славя царя, вышел из Интункуму и бросился бежать, такие страшные муки я испытывал. Забежал на минутку к знакомому, чтобы обмазать руку жиром и завязать кожей, но это мало помогло. Я снова стал метаться от нестерпимой боли и помчался на место бывшего моего дома. В отчаянии я бросился на пепел, зарылся в него, ощущая прикосновение костей своих близких, еще лежащих здесь.

Да, отец мой, последний раз лежал я на земле своего крааля, и от холода ночи защищал меня пепел рожденных мною.

Я стонал от душевной и физической боли. Пройдя через испытание огнем, я снова делался славным, знаменитым. Да, я преодолею свое горе, стану великим, и тогда наступит день мщения царю. Ах, отец мой, тут, лежа в пепле, я взывал к Аматонго, к духу своих предков, молился Элозию, духу-хранителю, я даже дерзал молить Умкулункулу, великого мирового духа, живущего в небесах и на земле незримо и неслышно. Я молил о жизни, чтобы убить Чаку, как он убил всех дорогих мне людей. В молитве я уснул, вернее, свет мыслей моих погас, и я лежал, как мертвец. И меня посетило видение, посланное в ответ на мольбу. Быть может, это был только бред, порожденный моими горестями?

Я стоял на берегу большой, широкой реки. Было сумрачно, хотя поверхность реки слабо освещалась, но далеко на той стороне точно выпала заря, и в ее ярком свете я различил могучие камыши, колеблемые легким ветром. Из камышей выходили мужи, жены, дети, выходили сотнями, тысячами, погружались в волны реки и барахтались в них.

Слушай дальше, отец мой. Все люди, выходившие из камышей и барахтавшиеся в реке, были черного племени. Белых, как твой народ, я вовсе не видел. Да, я видел зулусское племя. Это о нем сказано, что оно «будет оторвано от берега». Люди в реке вели себя по-разному: одни быстро переплывали, другие не двигались с места, точь-в-точь как в жизни, отец мой, когда одни рано умирают, а другие живут долгие годы. Среди бесчисленных лиц я узнал многих, Чаку и рядом с ним самого себя, узнал также Дингана, его брата, отрока Умелопогаса, Наду, мою дочь. И вот тут-то впервые понял, что Умелопогас не умер, а исчез. Я обернулся и вроде бы осмотрел тот берег реки, где стоял. За мной поднималась скала высокая, черная, и в ней я увидел двери из слоновой кости. Через них изнутри струился свет, доносился смех. Заметил я в скале и другие двери, черные, как бы выточенные из угля, и в них зияла темнота, слышались стоны. Перед дверьми стояло ложе, а на нем восседала ослепительная женщина. Высокая, стройная, она сверкала белизной, белые одежды покрывали ее, волосы ее были цвета литого золота, а лицо светилось, как полуденное солнце. Я заметил, что выходившие из реки (по ним струилась вода) подходили к женщине, становились перед ней и громко взывали:

— Хвала Инкозозане зулусов, хвала царице небес!

Чудная женщина держала в каждой руке по жезлу: в правой — белый жезл из слоновой кости, в левой — из черного дерева. Подходившие к трону люди приветствовали ее, она указывала им то белым жезлом правой руки на светлую дверь, на дверь света и смеха, то черным жезлом левой руки на угольные двери мрака и стонов. Люди шли, куда она указывала: одни вступали в свет, другие погружались во мрак. Между тем еще горсточка людей вышла из воды. Я узнал их: Унанда, мать Чаки, моя жена Анаиди, сын мой Муса, а также мои жены, дети, вместе со всеми жившими у них людьми. Они остановились перед небесной царицей, которой Умкулункулу поручило охранять зулусский народ, и громко взывали.

— Хвала Инкозозане зулусов, хвала!

Инкозозана указала им светлым жезлом на светлую дверь. Но они не двигались с места. Тогда женщина вдруг заговорила тихим, грустным голосом:

— Идите, дети моего народа, идите на суд, чего вы ждете? Проходите в дверь света!

Но они все медлили, а Унанда сказала:

— Мы медлим, о царица небес, медлим, чтобы вымолить суд над тем, кто убил нас. Я, прозванная на земле Матерью небес, больше всех прошу этого!

— Как его имя? — спросил снова тихий, страшный голос.

— Чака, царь зулусов! — отвечала Унанда. — Чака, сын мой.

— Многие уже приходили искать возмездия, — сказала властительница небес, — многие еще придут. Не бойся, Унанда, час его пробьет. Не бойся и ты, Анаиди, и вы все, жены и дети Мопо. Повторяю вам, его час пробьет. Копье пронзило твою грудь, Унанда, копье вонзится и в грудь Чаки. А вы, жены, дети Мопо, знайте, что нанесет удар его рука. Я сама направлю его, я научу его мстить. Идите же, дети моего народа, приходите на суд, ибо Чака уже приговорен.

Вот что снилось мне, отец мой, вот какое видение посетило меня, когда я лежал несчастный среди костей и пепла своего крааля. Так было мне дано узреть Инкозозану небес на высоте ее величия. Позже, как ты узнаешь, я еще два раза видел ее, но наяву.

Да, трижды удостоился я узреть лицо, которое теперь уже не увижу до самой смерти, потому что больше трех раз смертные этого лица видеть не могут.

Утром, проснувшись, я пошел к шалашу царских «сестер» и подождал, когда они пойдут за водой. Я тихонько окликнул Балеку, она осторожно зашла за куст алоэ, и мы уныло взглянули в глаза друг другу.

— Злосчастен день, когда я послушался тебя и спас твоего ребенка. Видишь, что вышло из этого. Погиб весь мой род, умерла Мать небес, все умерли, а меня самого пытали огнем! — я показал Балеке свою сухую руку.

— Ах, Мопо, я бы меньше горевала, если бы знала, что сын мой Умелопогас жив! Да и меня ведь не пощадят! Скоро я присоединюсь к остальным. Чака уже обрек меня на смерть, ее только отложили. Он играет мной, как леопард раненой ланью. Впрочем, я даже рада умереть, там я скорее найду своего сына!

— А если юноша жив, Балека, что тогда?

— Что ты сказал? — вскрикнула она, дико сверкнув глазами и бросаясь ко мне. — Повтори свои слова, Мопо, о, повтори их! Я готова тысячу раз умереть, лишь бы Умелопогас остался в живых!

— Точно я ничего не знаю, но прошлую ночь мне приснился сон!

И я рассказал ей про видение и про то, что перед тем случилось.

Она внимала мне, как внимают царю, решающему вопрос жизни и смерти.

— Сон твой вещий, Мопо, — сказала она, — ты всегда был странным человеком и обладал даром ясновидения. Чует мое сердце, что Умелопогас жив!

— Велика любовь твоя, женщина, и она — причина наших горестей. Будущее докажет, что мы напрасно пострадали, злой рок тяготеет над нами. Что делать теперь, бежать или оставаться здесь, и ждать перемен судьбы?

— Оставайся на месте, Мопо! Слушай, что надумал царь. Он, всегда бесстрашный, теперь боится, как бы убийство матери не навлекло на него гнев народа. Поэтому он должен рассказать, что он не убивал ее, а что она погибла в огне, вызванном колдовством в твоем краале. Никто не поверит этой лжи, но возражать не посмеют. Он устроит выслеживание, но совсем нового характера: он сам с тобой станет находить колдунов. Так он предаст смерти всех ненавидящих его за жестокость и убийство матери. Ты же нужен ему, Мопо, и тебя он не тронет. Нет, оставайся здесь, прославься, дождись великого мщения, о брат мой! Ах, Мопо, разве нет в стране других принцев? А Динган, а Умбланган, а Умнаиди? Разве братья царя не хотят царствовать? Просыпаясь по утрам, засыпая по ночам, разве они знают, что разбудит их на заре — ласки жен или лезвие царского ассегая? Добейся их доверия, брат мой, очаруй сердца их, узнай их замыслы или открой им свои. Только так сможешь ты толкнуть Чаку за тот порог, который переступили твои жены, который я готовлюсь переступить!

Балека совершенно права. Умнаиди ни на что не подбить, он живет тихо, больше молчит, как слабоумный. Но Динган и Умбланган из другого теста, их при случае можно вооружить таким ассегаем, который разнесет по ветру мозги Чаки. Время действовать еще не настало, чаша Чаки не наполнилась до краев.

Обдумав все это, я пошел в крааль своего друга, чтобы полечить обожженную руку. Пока я с ней возился, ко мне пришел посланный от царя. Я предстал перед ним и припал к его ногам, называя его царскими именами. Но он протянул руку и, подняв меня, ласково сказал:

— Встань, Мопо, слуга мой, ты много перенес горя от колдовства твоих врагов. Я потерял мать, а ты — жен и детей. Плачьте же, наперсники мои, оплакивайте мою мать, плачьте над горем Мопо, лишенного семьи колдовством наших врагов!

Тоща приближенные громко завопили, а Чака сверкал на них очами.

— Слушай, Мопо, — сказал царь, когда вопли прекратились. — Никто не возвратит мне матери, но тебе я дам новых жен, и ты обретешь детей. Пойди, выбери себе шесть девушек из предназначенных царю. Также возьми из царского скота лучших его волов, созови царских слуг и повели им выстроить тебе новый крааль больше, красивее прежнего. Все это даю тебе с радостью, Мопо, тебя ждет еще большая милость: я разрешаю тебе месть. В первый день новолуния я созову большой совет Бандла из всех зулусских племен. Твое родное племя лангени также тут будет. Мы все вместе станем оплакивать свои потери и тут же узнаем, кто виновник их. Иди теперь, Мопо, иди. Идите и вы, мои приближенные, оставьте меня одного горевать по матери!

Так, отец мой, оправдались слова Балеки, так, благодаря коварной политике Чаки, я еще больше возвысился в стране. Я выбрал себе крупный скот, выбрал прекрасных жен, но это не доставило мне радости. Сердце мое высохло, радость, сила исчезли из него, погибли в огне Чакиного пожара, утонули в горе по тем, кого я раньше любил.

Глава 12

РАССКАЗ ПРО ГАЛАЦИ-ВОЛКА
Я расскажу тебе о том, что случилось с Умелопогасом после того, как львица схватила его, расскажу так, как узнал от него самого много лет спустя.

Львица, отскочив, побежала, держа в зубах Умелопогаса. Он попробовал вырваться, но она так больно укусила его, что юноша уже не двигался в ее пасти. Однако он видел, как Нада отбежала от колючей изгороди и громко закричала: «Спасите его!» Он видел ее лицо, слышал крик, а потом перестал что-либо видеть и слышать.

Немного погодя Умелопогас очнулся от боли в боку, где львица укусила его, и до него долетели какие-то окрики. Он осмотрелся: над ним стояла львица, только что выпустившая его из пасти. Она хрипела от ярости, а перед ней стоял юноша, высокий, сильный, с угрюмым видом и серовато-черной шкурой волка, положенной на плечи таким образом, что верхняя челюсть с зубами лежала на его голове. Он стоял, покрикивая, перед львицей, держа в одной руке воинский щит, а в другой сжимая тяжелую, оправленную в железо, дубину.

Львица, раздраженно рыча, присела, готовясь прыгнуть, но юноша не стал дожидаться ее нападения. Он подбежал к ней и ударил ее по голове сильно, метко, но не убил. Она приподнялась на задние ноги и тяжело набросилась на юношу. Он принял ее на щит, но, придавленный страшной тяжестью, не удержался на ногах и упал, громко воя, как раненый волк. Тогда львица, прыгнув на него, стала его теребить. Благодаря щиту, ей не удавалось покончить с ним, но Умелопогас видел, что долго так не может продолжаться, щит будет отброшен в сторону и незнакомца загрызет львица. Тогда Умелопогас вспомнил, что в груди зверя осталась часть его сломанного копья и решил или еще глубже вонзить его, или умереть. Юноша вскочил, силы вернулись к нему в трудную минуту. Он подбежал к тому месту, где львица нападала на человека, прикрывавшегося щитом. Он бросился на колени и, схватив за рукоятку сломанного копья, повернул копье в ране. Тогда львица увидела Умелопогаса, обернулась к нему и, выпустив когти, стала рвать ему грудь и руки. Лежа под ней, он услыхал невдалеке могучий вой. И что же он увидел?!

Множество волков, серых и черных, бросилось на львицу и стали рвать ее, пока не растерзали на куски.

Умелопогас лишился чувств. Очнулся в пещере, на сеннике. Стены ее были увешаны шкурами зверей, возле него стояла кружка с водой. Он протянул к воде руку и заметил, что рука его исхудала, как после тяжелой болезни, а грудь покрыта чуть зажившими рубцами.

Пока он лежал, раздумывая, у входа в пещеру показался тот самый юноша, которого подмяла под себя львица. Он сбросил с плеча мертвую лань и подошел к Умелопогасу.

— Ага, — вгляделся он в него, — глаза смотрят! Незнакомец, ты жив?

— Жив, — отвечал Умелопогас, — и голоден!

— Пора и проголодаться! — сказал тот. — С того дня, как я с трудом нес тебя сюда через лес, прошло двадцать суток, а ты все лежал без сознания, глотая одну воду. Я думал, что львиные когти прикончили тебя. Два раза я хотел тебя убить, чтобы прекратить твои страдания и самому с тобой развязаться. Но меня остановили слова, сказанные кем-то, кого уже нет в живых. Набирайся сил, потом поговорим!

Умелопогас стал есть и с того дня начал поправляться. Как-то, сидя у огня, они разговорились.

— Как тебя зовут? — спросил Умелопогас.

— Мое имя — Галаци-волк, — ответил тот, — я зулусской крови, из рода царя Чаки. Отец Сензангакона, отца Чаки, приходится мне прадедом.

— Откуда же ты, Галаци?

— Я пришел из страны Сваци, из племени галакази, которым должен был управлять. История моя такова: Сигуяна, дед мой, приходился младшим братом Сензангакону, но, поссорившись с ним, ушел и стал странником. С некоторыми людьми из племени умтетва он кочевал по стране Сваци, жил в больших пещерах племени галакази. В конце концов, он убил предводителя племени и занял его место. После его смерти управлял мой отец, но образовалась целая враждебная партия, ненавидящая его за зулусское происхождение и стремящаяся иметь правителя из древнего рода Сваци. Но осуществить это не решались, так как боялись моего отца. Я же родился от его старшей жены, так что в будущем мне предстояло стать вождем, и потому представители враждебной партии ненавидели и меня.

Так обстояло дело до прошлой зимы. Мой отец задумал во что бы то ни стало лишить жизни двадцать военачальников с их женами и детьми, узнав о их заговоре. Но военачальники пронюхали, что им готовилось, и убедили одну из жен отца отравить его. Поутру я нашел его в корчах.

— Что случилось, отец? — воскликнул я. — Кто виновник злодейства?

— Я отравлен, сын мой, — проговорил он, задыхаясь, — вот мой убийца! — Он указал на женщину, дрожащую у дверей с опущенной головой, наблюдающую плоды своего преступления.

Эта жена отца была молода и прекрасна, мы дружили с ней, однако я, не задумываясь, хоть сердце мое разрывалось, схватил копье и, не слушая ее мольбы о пощаде, заколол ее.

— Молодец, Галаци! — похвалил меня отец. — Позаботься о себе, эти собаки Сваци прогонят тебя отсюда, не дадут властвовать. Если ты останешься в живых, поклянись мне, что не успокоишься, пока не отомстишь за меня!

— Клянусь, отец мой! — ответил я. — Клянусь, что истреблю все племя до последнего человека, кроме родственников своих, и обращу в рабство их жен и детей!

— Громкие слова для молодых уст, — сказал отец, — но я верю, что ты это выполнишь. В свой предсмертный час я предвижу твое будущее, Галаци. О сын Сигуаны, впереди у тебя несколько лет странствий по чужой земле, смерть мужественная, не такая, как моя, от руки этой ведьмы!

Он поднял голову, посмотрел на меня и с громким стоном скончался.

Я вышел из шалаша, таща за собой тело женщины. Много военачальников собралось тут в ожидании конца.

— Предводителя, отца моего, не стало! — громко крикнул я. — И я, Галаци, заступая на его место, покарал его убийцу! — Я повернул тело так, чтобы они могли видеть лицо. Тогда отец женщины, принудивший ее к убийству и находившийся тут, обезумел от такого зрелища.

— Как, братья? — воскликнул он. — Мы допустим над собой господство этого зулусского пса, умертвившего женщину? Старый лев издох, долой львенка! — и он подбежал ко мне, занося копье.

— Долой его! — закричали остальные и подбежали, потрясая копьями. Но я не торопился, ведь отец сказал мне, что мой час не пробил. Отец убитой мною женщины бросил копье, я отскочил в сторону и заколол его. Он упал на труп дочери.

Тогда я с громким криком прорвался сквозь толпу остальных. Никто меня не тронул, никто не посмел меня поймать. Еще не родился человек, способный обогнать меня.

— Не попробовать ли мне? — спросил Умелопогас, слывший у зулусов за скорохода.

— Прежде окрепни, а потом обгоняй! — ответил Галаци.

— Продолжай рассказ, — попросил Умелопогас, — он веселит меня.

— Да, незнакомец, я не закончил! Бежав из страны галакази, я направился к зулусам, намереваясь просить помощи у Чаки. На пути я зашел в крааль старца, осведомленного во всем, что делается вокруг. Он отсоветовал мне идти к Чаке.

Утром проходил я мимо другого крааля и встретил старуху, спросившую меня, не хочу ли я получить страшное оружие, способную истребить все палицу. Я ответил, что не знаю, где такую найти. Она посоветовала мне:

— Завтра утром, на заре поднимись на эту гору. По пути увидишь тропинку, ведущую в мрачный лес. Потом ты дойдешь до пещеры, в которой лежат кости человека. Собери их в мешок, принеси мне, и я дам тебе дубину!

Из крааля выходили люди, прислушивались к словам старухи и не советовали мне слушать ее, говоря, что она помешанная, а в пещерах и скалах обитают злые духи. Там, в пещере, по их словам, погиб сын ее, за его-то кости она и обещает в награду Великую дубину.

— Лгут они, — сказала старуха, — нет никаких духов. Духи живут в их трусливых сердцах, а там, наверху, одни волки. Я знаю, что кости моего сына лежат в пещере, я видела их во сне, но я слишком слаба, чтобы взбираться по горной тропинке. Здесь все трусы, ни одного молодца! Был один, мой муж, но его убили зулусы!

Когда она закончила говорить, я попросил показать мне дубину, предназначенную тому, кто предстанет перед Аматонго, перед лесными духами Горы Привидений. Старуха встала и ползком добралась до шалаша. Вернулась она, таща большую дубину. Вот, незнакомец, смотри, видал ты что-нибудь подобное? — Галаци потряс дубиной перед Умелопогасом.

Да, отец мой, то была дубина, и я, Мопо, позже видел ее в деле. Огромная, узловатая, черная, точно продымившееся в огне железо, металлическая оправа ее стерлась от частых ударов.

— Увидел ее я, — продолжал Галаци, — и меня охватило безграничное желание овладеть ею.

— Как называется дубина? — спросил я старуху.

— Страж Брода, — ответила она, — и хорошо же она стережет! Пять человек покалечила на войне эта дубина, а сто семьдесят три полегли под ее ударами. Последний из сражавшихся ею убил двадцать человек, прежде чем пасть самому. Такова дубина! Владеющий ею погибает славной смертью. Во всей стране зулусов есть только одно еще подобное оружие — это великая секира Джиказы, вождя племени Секиры, живущего вон там, в том краале. Эта обеспечивающая победу древняя Имубуза с роговой рукояткой прозвана Виновницей Стонов. Если бы секира Виновница Стонов и дубина Страж Брода работали вместе, то и тридцати человек не осталось бы в живых во всей стране зулусов. Теперь выбирай!

— Вот что, старуха, — сказал я, — дай-ка мне дубину на время, пока я буду отыскивать кости. Я не вор и принесу ее обратно!

— Кажется, ты действительно честный малый! — сказала она, вглядываясь в меня. — Бери Стража и отправляйся за костями. Если ты погибнешь, то и твое оружие пропадет. В случае неудачи верни его мне, если же принесешь кости, то владей дубинок. Ока поможет тебе добыть славу, и конец твой будет мужественный, ты падешь, занося ее высоко над побежденными тобой!

Итак, поутру, взяв Стража Брода и небольшой легкий щит, я собрался в дорогу. Старуха благословила меня, пожелав доброго пути. Но остальные жители крааля насмехались:

— Маленький человек с большой дубиной! Берегись, малыш, как бы привидения ею же не побили тебя!

Так говорили все, кроме одной девушки, внучки старухи. Она отвела меня в сторону, умоляя остаться и говоря, что лес на Горе Привидений имеет дурную славу, что никто не ходит туда, где духи воют, подобно волкам. Я поблагодарил девушку и попросил показать мне дорогу.

Галаци помолчал, затем вновь обратился к Умелопогасу:

— Если ты набрался сил, незнакомец, то пойди к отверстию пещеры, взгляни. Месяц ярко светит.

Умелопогас приподнялся и прополз в узкое отверстие пещеры. Над ним высоко в небо вздымалась серая вершина, похожая на сидящую женщину со склоненной на грудь головой. Казалось, что пещеру она держит на коленях. Ниже скала круто обрывалась, вся поросшая кустарником. Еще ниже темнел густой лес, спускаясь к другой скале, у подножья которой, по ту сторону реки, расстилались широкие зулусские равнины.

— Вон там, — сказал Галаци, указывая Стражем Брода на далекую равнину, — крааль, где жила старуха, вот и скала, куда мне надлежало взобраться, вот и лес, где царили духи Аматонго. По ту сторону леса вьется тропинка в пещеру, а вот и сама пещера.

— Видишь этот камень, им загораживается вход. Он очень велик, но ребенок может сдвинуть его, так как он укреплен на каменном стержне. Только не надо толкать камень слишком глубоко. Если он дойдет вот до этого знака, то надо много сил, чтобы отвалить его. Однако я справлюсь, хотя и не достиг еще полной зрелости. Если же камень перевалится за знак, то он покатится внутрь пещеры с такой быстротой, с какой скатывается голыш с обрыва. Тогда, пожалуй, и два человека не справятся с ним. Смотри теперь, я, как всегда, на ночь завалю камень так! — Он ухватился за скалу, и она, как любая дверь, захлопнулась на выточенном природой стержне. — Итак, — продолжал он, — я покинул крааль, и все провожали меня до реки. Она разлилась, и никто не решался переправиться.

— Ага, — кричали они, — вот и конец пути, маленький смельчак, сторожи теперь брод, ты, мечтавший владеть Стражем Брода, размахнись-ка дубиной по воде, может ты усмиришь волны!

Не отвечая на насмешки, я привязал щит к плечам, захваченный мешок обмотал вокруг тела, а к дубине прикрепил ремень и взял его в зубы. Потом я бросился в реку и поплыл. Дважды течение относило меня, и стоящие на берегу кричали, что я погиб, но я опять всплывал. Так добрался до противоположного берега. Оставшиеся на той стороне замерли от удивления, а я пошел вперед, к скале. Трудно, незнакомец, взбираться на ту скалу. Когда ты окрепнешь, я покажу тебе тропинку. Я одолел ее и в полдень добрался до леса. Тут, на опушке, я отдохнул и закусил провизией из мешка, так как для борьбы с привидениями, если таковые существовали, нужны были силы. Потом я встал и углубился в лес.

Высоки в нем деревья, странник, и настолько густы, что местами света не больше, чем в ночь новолуния. И все же я пробивался вперед, часто сбиваясь с дороги.

Изредка из-за верхушек выглядывала фигура серой каменной женщины, сидящей наверху Горы Привидений. Туда я и стремился. Сердце мое сильно билось, пока я так бродил в темноте леса, среди ночной тишины, я все осматривался, не следят ли за мной глаза Аматонго. Временами мелькал серый волк и прокрадывался между деревьями, следя за мной. А в больших ветвях глубоко, точно женщина, вздыхал ветер.

Я продвигался вперед, напевая, чтобы приободриться. Наконец деревья поредели, местность стала повышаться, и опять блеснули небеса.

Но я утомил тебя рассказом, отдохни. Завтра я доскажу. Как зовут тебя?

— Умелопогас, сын Мопо! — ответил гость. — Когда ты окончишь свой рассказ, я начну свой. А теперь давай спать!

Галаци вздрогнул. Услыхав имя гостя, он смутился, но ничего не сказал. Они легли спать, и Галаци закутал Умелопогаса козлиными шкурами. Сам Галаци был такой крепкий, что улегся без всякого покрывала на голой скале.

Так почивали они, а вокруг пещеры выли волки, чуя кровь человеческую.

Глава 13

ГАЛАЦИ ПОКОРЯЕТ ВОЛКОВ
— Слушай дальше, Умелопогас, сын Мопо! — продолжал на другой день Галаци. — Пройдя через лес, я добрался как бы до колен Каменной колдуньи, сидящей вон там высоко и целые века выжидающей конца мира. Здесь уже весело играло солнце, бегали ящерицы, порхали птицы, и хотя опять наступил вечер, — я ведь долго бродил по лесу, — я уже больше не трусил. Я влез на крутую скалу, поросшую мелким кустарником, и добрался до каменных колен колдуньи — площадку перед пещерой. Я заглянул за край скалы, и, поверишь ли, Умелопогас, кровь моя похолодела, сердце замерло. Там, перед самой пещерой, лежало много больших волков. Одни спали, рыча во сне, другие грызли черепа убитых зверей, а еще другие сидели, как псы, оскалив зубы, высунув языки. За ними — вход в пещеру, где, по-видимому, лежали кости юноши. Но как туда идти? Я боялся волков, так как понял теперь, кого принимали за горных духов. Я решил бежать оттуда, но великая дубина Страж Брода размахнулась и хватила меня по спине. Так храбрецы расправляются с трусами. Случайность или Страж хотел пристыдить вооруженного им, этого я не знаю, но стыд охватил меня. Как, вернуться назад, терпеть насмешки жителей крааля, старухи!? Ведь в лесу ночью меня не загрызли духи! Лучше уж сейчас поскорее попасться в их лапы. Не мешкая, чтобы страх не обуял меня, я взмахнул дубиной и с боевым криком племени галакази вскочил на край скалы и бросился на волков. Они тоже вскочили и остановились, завывая со взъерошенной шерстью и горящими глазами. Их звериный запах доносился до меня. Но увидев, что на них кинулся человек, они вдруг испугались и разбежались во все стороны, спрыгивая со скалистой площадки — колен колдуньи так, что скоро я остался один у входа в пещеру. Сердце у меня росло в груди от радостного сознания, что я покорил волков, не зашибив ни одного, я гордо, точно петух на крыше, подошел к отверстию пещеры и заглянул вглубь ее. В эту минуту заходящее солнце красными лучами осветило темноту. Тут, Умелопогас, я опять струсил!

Видишь, вон там в стене углубление, которое освещает огонь? В том конце высота пещеры в рост человека. Углубление узкое и неглубокое, оно точно вырублено железом. Человек мог бы сидеть в нем, да человек и сидел, а скорее то, что было когда-то человеком — остов, обтянутый почерневшей кожей. Зрелище ужасное. В правой руке он держал, очевидно, кусок мяса, наполовину съеденный, наверное, он обедал перед смертью. Глаза этого скелета покрывала кожаная повязка, точно он заслонялся от чего-то. Одной ноги не было, а другая висела через край ниши. Под ней на земле валялось заржавленное лезвие сломанного копья.

— Подойди сюда, Умелопогас, тронь рукой стену пещеры. Она гладкая, не правда ли? Гладкая, как те камни, на которых женщины мелют зерна. А отчего она гладкая, я могу тебе сказать. Тогда, глядя в пещеру, я видел следующее: на полу лежала волчица, тяжело дыша, точно она пробежала много верст. Близ нее — волк, старый, черный, больше всех, виденных мной, настоящий вожак стаи, с серыми полосами на голове и на боках. Этот волк стоял на месте, но потом он вдруг побежал и подскочил вверх, к иссохшей ноге мертвеца. Лапы его ударились о гладкую скалу, на секунду он за нее ухватился, щелкнув зубами на расстоянии копья от ноги, но сорвался с яростным рычанием и медленно прошелся по пещере.

Опять пробежал, подпрыгнул, опять щелкнули страшные челюсти, и опять он, воя, упал. Тогда поднялась волчица, и они вместе старались стащить высоко сидящую фигуру. Ничего не выходило. Выше расстояния копья они не могли подпрыгнуть. Умелопогас, тебе понятно теперь, почему скала гладкая, блестящая.

Месяц за месяцем, год за годом волки охотились за мертвецом. Каждую ночь они, щелкая зубами, бросались на стену пещеры, но не доставали до мертвой ноги. Одну ногу они сожрали, но другую достать не могли.

Я смотрел, исполненный ужаса и волнения, как волчица, высунув язык, прыгнула так высоко, что почти достала до висящей ноги. Она упала назад. Я понял, что это ее последний прыжок. Она надорвалась и лежала, громко воя. Изо рта ее струилась черная кровь.

Волк все видел, он приблизился, обнюхал ее и, решив, что она убилась насмерть, схватил ее за горло и стал теребить. Теперь пещера огласилась стонами, воем, все волки катались по земле под сидящим высоко человеком. В багровом свете заходящего солнца эта картина, эти звуки были столь ужасны, что я дрожал, как ребенок.

Волчица заметно слабела, так как белые клыки самца глубоко вонзились ей в горло. Я понял, что настала минута покончить с ним.

После недолгой, но ужасной борьбы мне удалось уложить его ловким ударом дубины.

Немного погодя я оглянулся и увидел, что волчица стала на ноги, как ни в чем не бывало. Знай, Умелопогас, такова природа этих злых духов, что, грызясь постоянно, они не могут истреблять друг друга. Только человек может убить их, и то с трудом. Итак, она стояла, поглядывая не на меня, даже не на мертвого самца, а на того, кто сидел наверху. Заметив это, я подкрался сзади и, подняв Стража, опустил его вниз со всей силой. Удар пришелся ей по шее, сломав ее. Волчица перекувырнулась и издохла.

Отдохнув немного, я подошел к отверстию пещеры и выглянул. Солнце садилось, лес почернел, но свет еще сиял на лице каменной женщины, вечно восседающей на горе. Мне пришлось ночевать тут. Несмотря на полнолуние, я не смел спускаться один, окруженный волками и привидениями. А уж вынести сидящего в расщелине тем более не мог. Нет, приходилось оставаться, поэтому я вышел из пещеры к ключу, бьющему из скалы справа, и напился. Потом я вернулся, уселся у входа в пещеру и следил, как потухал свет на лице земли. Пока он угасал, стояла тишина, но потом проснулся лес. Поднялся ветер, зашумели зеленые ветки, похожие на волны, слабо озаренные луной. Из глубины леса неслись завывания привидений и волков, им ответил вой с вершины скал, вот такой вой, какой мы слышим, Умелопогас, сегодня ночью!

Ужасно было сидеть здесь, у входа, про камень я еще не знал, да если бы и знал, то не согласился бы остаться внутри с мертвыми волками и с тем, кого они стремились сожрать. Я прошелся по площадке и посмотрел вверх. Свет месяца падал прямо на лицо Каменной колдуньи. Мне показалось, что она смеется надо мной. Я тогда понял, что нахожусь на месте, где являются мертвецы, где злые духи, носящиеся по свету, гнездятся, как коршуны. Я вернулся в пещеру, чувствуя, что надо что-нибудь предпринять, иначе можно сойти с ума. Я стал сдирать с мертвого волка шкуру.

Я работал около часа, напевая и стараясь не думать ни о том, кто висел в расщелине, ни о завываниях, которые оглашали горы. Но месяц все ярче освещал пещеру. Я мог различить форму костей висевшего, даже повязку на его глазах. «Зачем он завязал глаза? — размышлял я. — Чтобы не видеть свирепых морд бросавшихся на него волков?»

Между тем вой все приближался, я видел серые тени, подкрадывающиеся ко мне в сумерках. Вот совсем близко сверкнули огненные зрачки, острое рыло обнюхало волчий труп. С диким криком поднял я Стража и ударил. Раздался крик боли, что-то ускакало в темноту. Наконец, шкура была содрана. Я бросил ее в сторону и, схватив труп, дотащил его до края скалы и оставил там. И вот завывания стали приближаться, я увидел подкрадывающиеся серые тени. Они обступили труп, накинулись на него и стали жестоко драться, разрывая на куски. Потом, облизываясь красными языками, волки убежали обратно в лес.

Во сне это было или наяву? Не знаю. Вдруг я увидел свет. Да, Умелопогас, это не мог быть свет месяца, падающий на скелет, нет, то был красный свет, висевшая фигура точно пылала в нем. Я все смотрел, и мне показалось, что отвисшие челюсти задвигались, и из пустого желудка, из высохшей груди вырвался резкий голос.

— Привет тебе, Галаци, сын Сигуяны, — сказал голос, — привет, Галаци-волк! Скажи, что ты делаешь здесь, наГоре Привидений, где столько веков уже Каменная колдунья сторожит конец мира?

Я отвечал, Умелопогас, или мне показалось, что я отвечаю, ибо голос мой тоже звучал дико и глухо.

— Привет тебе, мертвец, сидящий, как коршун, на скале. Слушай, почему я здесь, на Горе Привидений: я пришел за твоими костями, чтобы твоя мать могла похоронить их!

— Много, много лет просидел я тут, Галаци, — отвечал голос, — следя, как привидения-волки подскакивают и стараются стащить меня вниз, так что скала стала гладкой под их скользящими лапами! Так просидел я еще живым семь дней, семь ночей, томясь голодом, с голодными волками по соседству. Так просидел я мертвым много лет в сердце Каменной колдуньи, следя за месяцем, солнцем, звездами, прислушиваясь к вою волков-привидений, пожирающих все подо мной, сидел, проникаясь разумом вечной неподвижной колдуньи. Но мать моя была молода, прекрасна, когда я вступил в зачарованный лес и взобрался на каменные колени. Как выглядит она теперь, Галаци?

— Она поседела, сморщилась, очень постарела! — ответил я. — Ее считают помешанной, однако я по ее желанию пришел разыскать тебя, вооруженный Стражем, принадлежавшим твоему отцу и перешедшим теперь ко мне!

— Он останется при тебе. Галаци, — сказал голос, — потому, что ты один не побоялся волков, чтобы предать меня погребению. Слушай же, — ты проникаешься разумом вечной, давно окаменелой колдуньи, ты и еще другой. Не волков ты видел, не волков убил, нет, это души злых людей, живших в давно прошедшие времена, обреченных скитаться по земле, пока не истребит их человек. Знаешь ли ты, как жили эти люди, Галаци, чем они питались? Когда просветлеет, взберись на каменные плечи колдуньи, загляни во впадину между ее грудей. Тогда увидишь, как жили эти люди. Им произнесен приговор, они обречены блуждать истощенные, голодные, в волчьем образе на Горе Привидений, где когда-то жили, до тех пор, пока не погибнут от руки человека. Раздирающий голод заставляет их годами тянуться к моим костям. Ты убил их царя, а с ним и царицу. Слушай дальше, Галаци-волк, каким разумом я награжу тебя. Ты станешь царем волков-привидений, ты, да еще один, принесенный тебе львом. Накинь на плечи черную шкуру, тогда волки пойдут за тобой, все оставшиеся триста шестьдесят три волка, и пусть тот, кто явится к тебе, оденет серую шкуру. Куда вы двое поведете их, там они все пожрут, принося всем смерть, а вам — победу. Знай одно, что они сильны только в тех местах, где прежде добывали себе пищу. Недобрый дар взял ты от моей матери — Стража. Хотя без него ты бы никогда не одолел царя волков, но зато, приобретя его, ты сам погибнешь. Завтра снеси меня к матери, чтобы мне уснуть там, где уже не мечутся духи-волки. Галаци, я закончил!

По мере того, как мертвец говорил, голос его становился все глуше, я еле различал слова. Однако я успел спросить его, кого же принесет лев, кто поможет мне управлять волками-привидениями, как зовут этого пришельца? Тогда мертвец ответил столь тихо, что если бы не окружающая тишина, я бы не расслышал.

— Его зовут Умелопогас-убийца, сын Чаки, Льва зулусского!

Тут Умелопогас вскочил с места.

— Мое имя Умелопогас, — сказал он, — но я не убийца, кроме того, я сын Мопо, а не Чаки. Ты видел это во сне, Галаци, а если нет, то мертвец солгал тебе!

— Может быть, я видел сон, — ответил Галаци-волк, — может быть, солгал мертвец. Но, если в этом он солгал, то, как ты увидишь, о другом он сказал правду!

После того, что я услышал наяву или во сне, я и в самом деле заснул, а когда проснулся, лес утопал в тумане, слабый, серый свет скользил по лицу той, что сидит на камне. Я вспомнил про свой сон и решил проверить его. Я вышел из пещеры, нашел место, где мог взобраться до груди и головы каменной колдуньи. Когда я лез, лучи заиграли на ее лице. Я им обрадовался, но по мере того, как приближался, сходство с женским лицом утрачивалось, я уже ничего не видел перед собой, кроме шероховатых скалистых глыб. Так всегда бывает с колдунами, Умелопогас, каменные они или живые: при приближении они меняются!

Теперь я находился на груди горы. Бродил взад и вперед между каменными глыбами. И набрел на расщелину шириной в три мужских прыжка и длиной в полполета копья. Близ этой расщелины лежали большие, почерневшие от огня камни, а около них — сломанные горшки и кремневый нож. Я заглянул в расщелину, она была глубока, сыра и вся поросла зеленым мхом да высокими папоротниками.

Вернувшись, я содрал и с волчихи шкуру. Только я закончил, солнце взошло, пора было уходить! Но один я не смел уйти, надо было захватить с собой сидящего в скалистой расщелине. Я очень боялся мертвеца, говорившего со мной во сне. Но я обязан был его взять. Навалив один на другой камни, я добрался до него и снес его вниз. Он оказался очень легким: кожа да кости. Спустив его, я обвязал вокруг себя волчью шкуру и поднял мертвеца на плечи, как ребенка (в кожаный мешок он не помещался), держа его за оставшуюся ногу, и направился в крааль.

По откосу, зная дорогу, я шел быстро, ничего не видя и не слыша. Но вот начался лесной мрак. Тут пришлось умерить шаг, чтобы ветви не хлестали мертвеца по голове. Так я шел вглубь леса. Вдруг справа от меня раздался волчий вой, слева тоже послышались завывания, за мной, впереди меня. Я шел, боясь остановиться, по солнечным лучам, изредка пробивавшимся сквозь большие деревья. Теперь я уже различал крадущиеся серые и черные тени, обнюхивающие на пути воздух. Наконец я дошел до открытого места, и — о ужас! — все волки мира собрались тут. Сердце у меня замерло, ноги задрожали, со всех сторон меня окружали звери, большие, голодные. Я стоял неподвижно, занеся дубину, а они тихо подползали, ворча, бормоча, образуя вокруг меня большой круг. Но они на меня не бросались, а только подкрадывались все ближе. Один из них прыгнул, но не на меня, а на то, что я держал на плечах. Я отклонился в сторону, он промахнулся и, упав на землю, стал жалобно, точно испуганно, визжать. Тогда припомнилось мне предсказание в моем сне, что мертвец наградит меня разумом, который поможет мне стать царем вол ков-привидений, меня и еще другого, принесенного мне львом.

Разве это не оправдалось, ведь не растерзали же меня волки?

На минуту я задумался, потом завыл, подобно волку. Все волки откликнулись могучим, протяжным воем. Я протянул руку, позвал их. Они подбежали, окружили меня, но вреда не причинили, напротив, они красными языками лизали мне ноги, дрались, чтобы стать ко мне ближе и терлись о меня, как коты.

Один еще раз попробовал схватить мертвеца за моей спиной, но я ударил его Стражем, и он улизнул, как наказанный пес. К тому же, другие волки искусали его так, что он взвыл.

Я понял, что мне нечего бояться, я стал главой духов-волков, и я пошел дальше, а за мной побежала вся стая.

Я все шел, а они покорно следовали за мной, листья хрустели под их ногами, поднимая пыль. Наконец показалась лесная опушка.

Я подумал, что меня не должны видеть люди в окружении волков, иначе они примут меня за колдуна и убьют. На опушке я остановился и приказал волкам идти обратно. Они жалобно взвыли, точно жалея меня, но я крикнул им, что вернусь опять, что буду управлять ими. Слова мои точно отозвались в их диких сердцах. Они, завывая, вернулись, и я остался один. Теперь, Умелопогас, пора спать, завтра я закончу рассказ.

Глава 14

БРАТЬЯ-ВОЛКИ
На следующую ночь Умелопогас и Галаци опять грелись у огня около пещеры, вот как мы сидим теперь, отец мой, и Галаци продолжал рассказ.

— Я подошел к реке. Уровень воды настолько упал, что я мог переправиться вброд. Люди на том берегу разглядывали мою ношу и волчью шкуру на моей голове. Они побежали к краалю, крича: «К нам по воде приближается кто-то на спине у волка!»

Когда я подошел к краалю, все жители его собрались встретить меня, кроме старухи, которая не могла так далеко идти. Когда они поняли, что я несу на плечах, всех обуял страх. Но, удивленные, они не убежали, а только молча пятились предо мной, держась друг за друга. Я тоже медленно продвигался, пока не приблизился к краалю. Старуха сидела у ворот, греясь в полуденных лучах. Я подошел к изгороди и, сняв с плеч ношу, опустил ее на землю со словами:

— Женщина, вот сын твой! С большим трудом вырвал я его из когтей привидений, там их много наверху. Он весь тут, кроме одной ноги, не найденной мною. Возьми его теперь, предай погребению, ибо общество его мне тягостно.

Она вгляделась в лежавшего, протянула иссохшую руку, сорвала повязку с провалившихся глаз. Потом с диким воплем обхватила руками шею мертвого.

Она вскрикнула еще раз, стоя неподвижно с протянутыми руками. Тут пена выступила у нее изо рта, и она упала мертвая на труп сына. Кто-то из жителей закричал: «Как зовут этого человека, отвоевавшего тело у духов?»

— Галаци зовут меня! — отвечал я.

— Нет! Твое имя волк, вот и волчья шкура на твоей голове!

— Галаци мое имя, а Волком ты прозвал меня, но пусть я буду Галаци-волк!

— И правда волк! Смотрите, как он скалит зубы, не человек он, братья, нет!

— Ни то, ни другое, просто колдун! — закричали все. — Только колдун мог пробраться через лес и влезть на каменные колени!

— Да, да, это волк, это колдун! Убейте его, убейте колдуна-волка, пока он не навлек на нас своих духов!

Они подбежали ко мне с поднятыми копьями.

— Да, я волк, — закричал я. — Да, я колдун, я пойду за волками и привидениями и приведу их к вам!

Я повернулся и побежал так быстро, что они не могли меня догнать. По дороге мне попалась девушка, она несла на голове корзину с хлебами, а в руках мертвого козленка. Я дико взвыл, набросился на нее, вырвал хлебы и козленка и побежал дальше к реке.

Перейдя речку, я спрятался на ночь в скалах и съел свою добычу.

Встав на заре, я стряхнул росу с волчьей шкуры, потом вступил в лес и завыл по-волчьи. Волки-привидения узнали мой голос и откликнулись издалека. Скоро они обступили меня целыми десятками и ласкались ко мне. Я сосчитал их — оказалось триста шестьдесят три зверя.

Я направился в пещеру и вот живу здесь с волками уже двенадцать месяцев. С ними я охочусь, с ними свирепствую, они меня знают и слушаются меня! Теперь, Умелопогас, я покажу тебе их! — и Галаци, надев на юношу волчью шкуру, протяжно завыл. Еще не успело замереть эхо, как из-за скал, из глубины леса, со всех сторон раздались ответные завывания. Волки приближались, подскочил большой серый волк, а за ним много других. Они бросились к Галаци, ласкаясь, но он отогнал их ударами Стража. Тогда, заметив Умелопогаса, они, раскрыв пасти, накинулись на него.

— Смирно! Не двигайся! — крикнул Галаци. — Не бойся.

— Я привык к собачьим ласкам! — отвечал Умелопогас. Что же в них страшного?

Он говорил смело, но в душе трусил, так как зрелище было самое ужасное. Волки набросились на него со всех сторон, разинув пасти, почти закрывая его. Но ни один волк не тронул его, подскакивая, звери обнюхивали шкуру и тогда ласкались и лизали его. Волков — больших и истощенных, молодых и зрелых — было столько, что при луне их трудно было сосчитать. Вглядевшись в их красные глаза, Умелопогас почувствовал, что сердце его становится волчьим. Подняв голову, он тоже взвыл, и самки завыли в ответ.

— Стая собрана, пора на охоту! — крикнул Галаци. — Поторопимся, дружище, нам этой ночью предстоит дальний путь! Эй, Черный Клык! Серое Рыло, эй, слуги мои, черные, серые, вперед, вперед!

Он с криком прыгнул вперед, за ним Умелопогас, а следом устремились волки-привидения. Они сбежали, как лани, с горных уступов, перескакивая со скалы на скалу и вдруг перед самой чащей остановились.

— Я чую добычу! — крикнул Галаци. — Вперед, слуги мои, вперед!

Вскоре из леса выскочил буйвол, и волки кинулись за ним. Буйвол, спасаясь от преследователей, летел со всех ног, но Умелопогас, опередив других и даже Галаци, нагнал его, вскочил на спину и ударил копьем. Животное закачалось и рухнуло на землю. В это время подоспели остальные волки и поделили между собой добычу.

Вскоре после охоты Умелопогас рассказал Галаци свою историю, и тот спросил его, останется ли он с ним жить, разделит ли власть над волками, или отправится разыскивать отца своего Мопо в крааль Чаки.

Умелопогас признался, что хочет только разыскать сестру Наду, о которой он ни на минуту не забывал, но Галаци уговорил его подождать до полного возмужания, и он остался.

Друзья на глазах у всех волков заключили кровавый братский союз до смерти, и волки завыли, почуяв человеческую кровь. С той поры братья во всем были заодно, и волки-духи откликались на голоса обоих. Не одну лунную ночь они охотились вместе, добывая пищу. Иногда они переправлялись через реку, охотились по равнине, так как на горах водилось мало дичи. Тогда, заслышав могучий вой, жители крааля выходили из шалашей и, следя, как стая неслась по степи, говорили, что это носятся духи, и со страхом прятались. Однако братья-волки и их стая до сих пор не убивали еще людей.

После нескольких месяцев жизни на Горе Привидений, Умелопогасу стала сниться Нада. Просыпаясь, он подумывал о том, как бы разузнать про меня, отца своего Мопо, а также про ту, кого считал матерью, про сестру Наду и про всех остальных.

Однажды он оделся (на горе они жили нагими), оставил Галаци и спустился в крааль, где прежде жила старуха. Там он выдал себя за сына одного вождя из далекой страны, ищущего себе жену. Жители крааля выслушали его, хотя вид его показался им диким, свирепым, а кто-то даже спросил, не он ли Галаци-волк, Галаци-колдун. Умелопогас отвечал, что он ничего про Галаци не знает, а тем более про каких-то волков. Пока они так рассуждали, в крааль вступил отряд из пятидесяти воинов. Умелопогас узнал в них воинов Чаки и сначала хотел заговорить с ними, но Элозий внушил ему молчать. Он сел в углу большого шалаша и стал прислушиваться. Хозяин крааля, страшно струсивший, так как думал, что отряд послан умертвить его и всех его близких, спросил, что пришедшим нужно.

— Дело наше небольшое. Царь послал нас разыскивать некоего юношу Умелопогаса, сына царского врача Мопо. Мопо распустил слух, что юношу растерзал лев в этих горах, Чака хочет убедиться, правда ли это.

— Не видали мы никогда такого юношу! — ответил хозяин. — Да на что он вам?

— Мы исполним приказание, убьем его!

«Подождите еще!» — подумал про себя Умелопогас.

— Не видели мы никогда такого юношу! — повторял хозяин крааля.

— Он злоумышленник, — ответил вождь, — и царь уже умертвил всех его родных, всех мужей, жен и детей.

Глава 15

СМЕРТЬ ЦАРСКИХ ПАЛАЧЕЙ
Услышав такое, Умелопогас вскипел гневом, так как любил меня, Мопо, и считал погибшим, как остальных своих родных. Он смолчал, но выждав, когда никто не смотрел в его сторону, проскользнул за спинами военачальников к двери шалаша. Он выбрался из крааля и, перейдя реку, поднялся на Гору Привидений.

Между тем военачальник все допытывал главу крааля, знает ли он что-нибудь про юношу, которого они разыскивают. Хозяин рассказал про Галаци-волка, но вождь ответил, что это не он, так как Галаци уже много месяцев обитает на Горе Привидений.

— Есть тут еще один юноша, — сказал хозяин, — это незнакомец высокого роста, сильный, с глазами сверкающими, как копья. Он здесь, в шалаше, сидит вон там, в тени!

Военачальник заглянул в угол, но Умелопогаса уже и след простыл.

— Юноша убежал, — сказал он, — как же никто этого не заметил? Уж не колдун ли он? И вправду, до меня дошли слухи, будто на горе обитают двое, и что оба они по ночам охотятся с привидениями, но я не уверен, что это так!

— Тебя стоит убить, — сказал разозленный вождь, — ты дал убежать, несомненно, Умелопогасу, сыну Мопо!

— Я не виноват, — сказал хозяин крааля. — Оба эти юноши колдуны, они могут являться и исчезать, как им вздумается. Только помни одно, царский гонец, если ты собираешься на Гору Привидений, то иди один, без твоих воинов, туда никто не смеет влезать!

— А я посмею, и завтра же! — ответил военачальник. — Мы становимся храбрыми в краале Чаки, мои люди не боятся ни копий, ни духов, ни диких зверей, ни колдовства, они боятся лишь царского слова. Солнце садится, накорми нас, завтра мы пойдем в гору!

Так, отец мой, говорил безумный вождь, которому не суждено было увидеть следующий закат солнца.

Между тем Умелопогас достиг горы, и когда пришел Галаци, рассказал ему о случившемся.

— Тебе грозила большая опасность! — сказал Галаци. — Что же дальше?

— А вот что! — ответил Умелопогас. — Наше войско томится по человеческому мясу. Накормим его досыта воинами Чаки, они засели в краале, чтобы убить меня. Я хочу отомстить за отца Мопо, за всех своих убитых родственников, за матерей, за жен Мопо. Что ты скажешь?

Галаци расхохотался.

— Славно придумал, брат! Мне надоело охотиться на зверей, и эту ночь поохотимся на людей!

Они отдохнули, поели, затем, вооружившись, вышли. Галаци завыл, волки сбежались. Тогда он обошел их, потрясая Стражем, а звери сидели на задних лапах, следя за ним огненными зрачками.

Потом стая по обыкновению разделилась. Самки пошли за Умелопогасом, самцы — за Галаци. Неслышно, быстро спустились они в равнину, переплыли реку и остановились на расстоянии восьми полетов копья от крааля. Братья-волки стали совещаться и решили: Галаци с самцами направится к северным воротам, а Умелопогас с самками — к южным. Благополучно добрались они до ворот, по знаку братьев волки перестали выть. Ворота заросли терном, но братья отодрали его и сделали проход. В это время от треска сучьев в краале проснулись собаки, учуяв запах волков. Они с лаем выбежали, быстро достигли южных ворот крааля и набросились на Умелопогаса. Волки бросились на собак и стали рвать их на части. Шум этой драки долетел до воинов Чаки и до жителей крааля, они вскочили со сна, хватаясь за оружие. Выходя из шалашей, они видели освещенного луной человека, одетого в волчью шкуру, бежавшего через загон, где ночевал скот. Жители крааля завопили в страхе, что это привидения, и повернули к северным воротам. О, ужас! И тут их встретил человек в волчьей шкуре и множество волков серых и черных.

Ужас обуял людей. Одни падали на землю с отчаянными криками, другие старались убежать, большинство же воинов, а с ними жители крааля, собирались группами, решив, несмотря на свой страх, храбро умереть от зубов духов.

Умелопогас громко завыл, Галаци ему ответил. Они кинулись на воинов, на жителей крааля, за ними волки. Стоны, вопли достигали небес, а серые волки все наскакивали, рвали, кусали. Они не боялись ни копий, ни керри.

Нескольких волков воины убили, но остальные не унимались. На каждом человеке уже висело по два-три волка, таща к земле. Некоторые люди убежали, но волки выслеживали их и раздирали на куски, прежде чем те успевали добраться до ворот крааля. Братья-волки свирепствовали. Страж неутомимо работал, многие падали под ним, беспрестанно сверкало при луне занесенное копье Умелопогаса. Наконец все кончилось: в краале не осталось живых, и проголодавшиеся за долгое время волки теперь, насыщаясь, угрюмо ворчали. А братья, сойдясь, радовались, что убили пришедших убивать их. Они созвали волков и приказали им обыскать шалаши, волки ворвались туда, как собаки в лесную чащу, терзали спрятавшихся людей или затравливали, выгоняя их наружу. Вдруг какой-то высокий человек выскочил из последнего шалаша. Волки кинулись к нему, но Умелопогас отогнал их, так как узнал его. Это был тот самый военачальник, которому Чака поручил убить Умелопогаса. Отогнав зверей, юноша подошел к вождю со словами:

— Привет тебе, царский вождь! Поведай нам, что привело тебя сюда, поведай здесь, под тенью той, что сидит на камне! — Он указал копьем на серую колдунью Горы Привидений, ярко освещенную луной.

Военачальник не лишен был благородства, хотя и прятался от волков. Он смело ответил:

— Какое тебе дело, колдун? Твои духи порешили всех, пусть они покончат и со мной!

— Не торопись так, — сказал Умелопогас, — скажи-ка лучше, кого послали тебя разыскивать. Сына Мопо?

— Ты не ошибся, — ответил вождь. — Я, правда, искал юношу, а нашел только злых духов! — Он взглянул на волков, раздирающих добычу.

— А скажи мне, — продолжал Умелопогас, сдергивая с головы шкуру, чтоб свет луны падал на него, — скажи, признаешь ли ты лицо юноши, которого ты искал?

— Да, признаю! — ответил пораженный вождь.

— Ага, — засмеялся Умелопогас, — узнал! Дурень ты, ведь я угадал, какое тебе дано поручение, слышал твою болтовню, и вот мой ответ! — Он указал на груды мертвых тел. — Теперь выбирай, да поживее! Хочешь спастись бегством, гонимый всей стаей, или померяешься силами с этими четырьмя? — он указал на Серое Рыло, Черного Клыка, Кровь и Смертоносца. Волки слушали, глотая слюну. — А может быть, ты выступишь против меня, если же я паду, то против того, кто сражается дубиной, кто вместе со мной правит этим серым и черным войском?

— Я боюсь привидений, но не людей и не колдунов! — ответил вождь.

— Идет! — крикнул Умелопогас, потрясая копьем. Они вступили в яростный поединок. Вскоре копье Умелопогаса сломалось о щит вождя, и он остался безоружным. Юноша повернулся и быстро побежал, перепрыгивая через волков, а вождь настигал его, занеся копье и издеваясь над ним.

Галаци удивлялся, что Умелопогас испугался одного человека и мечется во все стороны, опустив глаза в землю. Вдруг следивший за ним Галаци заметил, как он вспорхнул, будто птица, и нагнулся к земле. Потом закрутился на месте. И что же? В руках его оказалась секира. Вождь кинулся на него, но Умелопогас с разбега ударил, и лезвие большого, занесенного над ним копья упало на землю, выбитое из рукоятки. Снова Умелопогас ударил, лунообразная секира, проткнув толстый щит, вонзилась глубоко в тело: военачальник взмахнул руками и упал на землю.

— Ага! — крикнул Умелопогас. — Ты искал юношу, а нашел секиру, спи сладко, вождь Чаки!

И обратился к Галаци со словами:

— Я теперь не буду сражаться копьем, а одной только секирой. Это разыскивая ее, я убегал, точно трус. Но эта секира плохая, видишь, рукоятка переломилась от удара. Я хочу добыть большую секиру Джиказы, прозванную Виновницей Стонов, о которой мы наслышаны. Пусть секира с дубиной работают вместе!

— Но не в эту ночь! — сказал Галаци. — На первый раз и этого довольно. Теперь разыщем утварь и хлеб, это пригодится нам. До зари нужно успеть назад, в гору!

Вот как братья-волки уничтожили отряд Чаки. Это был один из первых разгромов, учиненных ими с помощью волков. Каждую ночь они свирепствовали в стране, нападая на тех, кого ненавидели, и уничтожали. Скоро страна почти совсем опустела. Однако братья заметили, что волки не соглашаются переходить границы, не хотят драться повсюду. Так, однажды ночью братья собрались напасть на крааль племени Секиры, где жил вождь Джиказа, прозванный Непобедимым, владевший секирой под названием Виновница Стонов. Но когда они подбирались к краалю, волки вдруг повернули обратно. Тут Галаци припомнился его сон, когда с ним беседовал мертвый в пещере и предупреждал его, что только там, где когда-то охотились людоеды, могут охотиться и волки.

Братья ни с чем вернулись домой, но Умелопогас стал обдумывать план, как добыть секиру.

Глава 16

УМЕЛОПОГАС ОВЛАДЕВАЕТ СЕКИРОЙ
Прошло немало времени с тех пор, как Умелопогас встретился с Галаци. Юноша вырос и превратился в храброго, сильного мужчину, но до сих пор не достал еще секиру Виновница Стонов.

Иногда он прятался в камышах у реки, посматривая на крааль Джиказы-Непобедимого, следя за воротами. Однажды он заметил высокого человека, несшего на плечах блестящую секиру с рукояткой из клыка носорога. С тех пор желание владеть ею захватило Умелопогаса.

Но возможности добыть секиру не представлялось. Как-то вечером, когда Умелопогас прятался в камышах, он увидел девушку, стройную и прекрасную, с кожей такой же блестящей, как медные украшения на ее теле. Она тихо шла по направлению к месту, где он лежал, не остановилась у края камышей, а вошла в них и, усевшись на расстоянии полета копья от Умелопогаса, стала плакать, сквозь слезы разговаривая сама с собой.

— Пусть бы волки-привидения напали на него, на все его имущество, — рыдала она, — пусть напали бы и на Мезилу. Я готова сама натравить их, пусть они меня растерзают клыками. Лучше умереть от зубов волков, чем отдать себя этому толстому борову Мезиле! А я, если меня за него выдадут, вместо поцелуев пырну его ножом! Если бы я распоряжалась волками, захрустели бы кости в краале Джиказы, до новолуния всех бы загрызли!

Все это выслушав, Умелопогас вдруг предстал перед девушкой — высокий, дикого вида, со сверкающими на лбу клыками волчицы.

— Девушка! Волки-привидения наготове! — сказал он. — Они всегда к услугам тех, кто в них нуждается!

Увидев незнакомого юношу, девушка слабо вскрикнула, потом притихла, пораженная его ростом и свирепым видом.

— Кто ты? — спросила она. — Но кто бы ты ни был, я не боюсь тебя!

— Напрасно, девушка, меня все боятся. Я один из прославленных братьев-волков, я колдун с Горы Привидений. Берегись, как бы я не убил тебя! Не трудись звать на помощь, я бегаю скорее, чем твои соплеменники!

— Я никого звать не собираюсь, Человек-Волк, только стоит ли убивать такое молодое существо, как я?

— Твоя правда, девушка! — ответил Умелопогас. — Но скажи мне, о каком Джиказе и Мезиле ты говорила? Твои речи дышали яростью, они мне нравятся!

— Ты, как видно, подслушал их, — ответила девушка, — можно не повторять!

— Как хочешь, милая! Расскажи лучше о себе, возможно, я смогу тебе помочь!..

— Не о чем рассказывать, история моя коротка и обыденна. Зовут меня Зинитой, а Джиказа-Непобедимый — мой отчим. Он женился на моей покойной матери, но я не его крови. Теперь он сватает меня некоему Мезиле, толстому старику, которого я ненавижу, но Джиказу прельщает количество предложенного за меня скота!

— Нет ли у тебя кого другого на примете? — спросил Умелопогас.

— Никого нет! — ответила Зинита, глядя ему пристально в глаза.

— Так как же избежать Мезилы?

— Одно спасение — смерть, Человек-Волк. Умирая, я спасусь, умрет Мезило — то же самое, впрочем, это ни к чему, меня выдадут за другого, если же Джиказа умрет, вот тогда хорошо! Скажи, Человек-Волк, разве не проголодалось твое войско?

— Сюда я не могу их привести, — ответил Умелопогас, — как же быть?

— Есть способ, — сказала Зинита, — только бы человек нашелся! — и опять она так странно посмотрела, что в нем кровь загорелась.

— Слушай, знаешь ли ты, кто правит нашим племенем? Им правит владеющий секирой Виновница Стонов. Тот, кто на войне выбьет секиру из рук держащего ее, тот станет новым вождем. Но если сражающийся секирой умрет непобежденным, тогда сын займет его место и право на секиру. Так было с четырьмя поколениями, ибо до сих пор владеющий Виновницей Стонов всегда оставался непобежденным. Но я слышала, что прадед Джиказы обманом добыл секиру. Легко раненый, он упал, притворился мертвым. Тогда владелец секиры засмеялся и хотел отойти, но прадед Джиказы вскочил позади, пронзил его копьем и таким образом стал вождем племени. Поэтому сам Джиказа, убивая секирой, всегда отсекает головы.

— А многих он убил? — спросил Умелопогас.

— Да, за последние годы многих, — сказала девушка, — никто не может противиться ему, никакие силы. Вооруженный Виновницей Стонов, он непобедим, сражаться с ним — идти на верную смерть. Пятьдесят три человека пробовали, и вот перед шалашом Джиказы валяются их белые черепа. Помни одно — секира добывается в сражении, краденая или найденная случайно, она теряет силу, даже приносит позор, смерть завладевшему ею!

— Как же сойтись в Джиказой?

— А вот как. Раз в год, в первый день новолуния, летом, Джиказа созывает совет военачальников. Тут он вызывает желающих — одного или многих — сразиться с ним за секиру, стать вождем вместо него. Если один человек выступит, они идут в загон. Отрубив голову врагу, Джиказа возвращается на совет. Всем позволяется участвовать в совете, и Джиказа обязан драться со всеми, кто бы ни принял его вызов!

— Не пойти ли мне туда? — спросил Умелопогас.

— После этого совета, в следующее новолуние, меня выдадут за Мезилу! — сказала девушка. — Тот, кто покорит Джиказу, станет вождем и сможет выдать меня за кого хочет!

Умелопогас понял ее намек, он чувствовал, что понравился ей, и мысль эта тронула его, до сих пор чуждавшегося женщин.

— Если стану я править племенем Секиры, благодаря железной владычице, секире Виновница Стонов, то знай, Зинита, что и ты заживешь в ее тени!

— Я согласна, Человек-Волк, хотя многие бы побоялись жить в этой тени. Но раньше добудь секиру. Многие пытались, а никому не удалось!

— Кому-нибудь должно удасться! — сказал он. — Так до свидания!

С этими словами Умелопогас бросился в реку и поплыл по течению.

Девушка Зинита следила за ним, пока он не скрылся из виду, и любовь пронзила ее сердце, любовь свирепая, ревнивая, сильная. Он же, направляясь к Горе Привидений, думал больше о Виновнице Стонов, чем о девушке Зините, так как в глубине души Умелопогас предпочитал войну женщинам, хотя именно женщины были виновницами горя в его жизни.

Пятнадцать дней до новолуния Умелопогас много думал и мало говорил. Однако он рассказал Галаци часть правды и объявил о своем намерении сразиться с Джиказой-Непобедимым из-за секиры Виновница Стонов.

Галаци советовал оставить эти мечты, считая, что воевать с волками вернее, чем разыскивать какое-то неведомое оружие. Он сообщил также, что добычей секиры дело не кончится, придется отвоевать девушку, а от женщин он не ждет добра. Разве не женщина отравила его отца в краале Галакаци? На все эти доводы Умелопогас ничего не отвечал, так как сердце его жаждало и секиры, и девушки, правда первой больше, чем второй.

Между тем время шло, и настало новолуние. На заре этого дня Умелопогас одел охотничью сумку, обвязав под ней, вокруг бедер, шкуру волчицы. Толстый боевой щит, сделанный из кожи буйвола, и та самая лунообразная секира, которой он убил вождя Чаки, составляли его оружие.

— И с таким оружием выступишь ты против Джиказы? — сказал Галаци, косо поглядывая на него.

— Ничего, она послужит мне! — ответил Умелопогас.

Они медленно спустились с горы и, чтобы Умелопогас сберегал силы, перешли реку вброд. Галаци спрятался в камышах. Тут Умелопогас простился с ним, не зная, свидятся ли. У ворот крааля он заметил, что много людей проходят и смешиваются с толпой. Скоро все пришли к открытому пространству перед шалашом Джиказы, где собрались его советчики. Перед кучей черепов сидел, сверкая глазами, сам Джиказа, страшный, надменный, волосатый человек. К руке его прикреплена была кожаным ремнем великая секира Виновница Стонов, и каждый, подходя, приветствовал ее, называя Инкозикас, — владычицей. Самому Джиказе никто не кланялся.

Умелопогас сел в толпе перед советниками, никто не обратил на него внимания, кроме Зиниты, которая уныло двигалась взад и вперед, угощая пивом царских наперсников. Близко к Джиказе, по его правую руку, сидел жирный, маленький человек с блестящими глазками, жадно следивший за Зинитой.

«Вероятно, Мезило!» — подумал Умелопогас. Немного погодя Джиказа заговорил, вращая глазами.

— Послушайте, советники мои, что я решил! Я решил выдать падчерицу мою Зиниту за Мезилу, только мы еще не сошлись с ним на свадебном подарке. Я требую от Мезилы сотню голов скота за девушку прекрасную, стройную и безупречную. К тому же, она мне дочь, хоть и не моей крови. Но Мезило предлагает пятьдесят голов, а вам предоставляю помирить нас!

— Пусть так, повелитель секиры! — ответил один из советников. — Но прежде, о Непобедимый, ты обязан согласно древнему обычаю вызвать желающих сразиться с тобой за Виновницу Стонов и за право власти над племенем Секиры!

— Какая тоска! — ворчал Джиказа. — Когда же этому придет конец? В юности я уложил пятьдесят три человека и с тех пор все выкрикиваю свой вызов, точно петух на навозной куче, и никто его не принимает! Так есть ли между вами желающий вступить в поединок со мной, Джиказой, за великую секиру Виновница Стонов? Она будет принадлежать отвоевавшему ее, а с ней и владычество над племенем Секиры!

Все это он пробормотал скороговоркой, точно молился духу, в которого не верил, и опять заговорил о скоте Мезилы и о девушке Зините. Но вдруг поднялся Умелопогас и, поглядывая на него из-за боевого щита, закричал:

— Есть, Джиказа, желающий сразиться с тобой за Виновницу Стонов и за связанное с этим оружием право власти!

Тут вся толпа расхохоталась, а Джиказа сверкнул глазами.

— Опусти твой большой щит, выходи! — сказал он. — Выходи, назови свое имя, происхождение, ты, дерзнувший сразиться с Непобедимым за древнюю секиру!

Когда Умелопогас выступил вперед, он показался всем таким свирепым, несмотря на молодость, что все перестали смеяться.

— Что тебе, Джиказа, в моем имени, в родстве? — сказал он. — Брось это, поторопись лучше сразиться со мной, как исстари заведено, я жажду владеть Виновницей Стонов, занять твое место и решить вопрос о скоте Мезилы Борова. Когда я тебя убью, то выберу себе такое прозвище, какого никто еще не носил!

Опять народ засмеялся, но Джиказа вскочил, захлебываясь от ярости.

— Как? Что такое? — воскликнул он. — Ты осмеливаешься так говорить со мной, ты, неповитый младенец, со мной, Непобедимым, с владельцем секиры! Не думал я дожить до подобного разговора с длинноногим щенком. Пошел в загон! Я отсеку голову тебе, хвастуну! Он хочет сесть вместо меня, отобрать право, которым благодаря секире пользовались я и четыре поколения моих предков. Вот сейчас я размозжу ему голову, и мы вернемся к делу Мезилы!

— Прекрати болтовню! — перебил его Умелопогас. — Если же не умеешь молчать, то лучше попрощайся с солнцем!

Тут Джиказа задохнулся от бешенства, пена выступила у него изо рта так, что он больше не мог говорить. Это забавляло всю толпу, кроме Мезилы, косо поглядывавшего на высокого, свирепого незнакомца, и Зиниты, глядевшей на Мезилу тоже не особенно любезно.

Все двинулись к загону. Галаци, издалека заметив это, не мог больше удержаться. Он подошел и смешался с толпой.

Глава 17

УМЕЛОПОГАС СТАНОВИТСЯ ВОЖДЕМ ПЛЕМЕНИ СЕКИРА
Умелопогас и Джиказа-Непобедимый вошли в загон и остановились посреди его на расстоянии десяти шагов друг от друга.

Умелопогас, как мы помним, был вооружен большим щитом и легкой лунообразной секирой, а Джиказа — Виновницей Стонов и небольшим щитом.

Глядя на такое вооружение, народ думал, что владелец секиры быстро расправится с незнакомцем.

По данному знаку Джиказа с яростным ревом налетел на Умелопогаса. Но тот не шелохнулся до той минуты, когда враг приготовился ударить. Тогда он внезапно отскочил в сторону и сильно хватил по спине промахнувшегося Джиказу. Он ударил его тупым концом, так как убивать секирой не намеревался. В толпе раздался взрыв смеха. Джиказа чуть не лопнул от досады, от позора. Он обежал кругом, как дикий бык, еще раз налетел на Умелопогаса, поднявшего щит, чтобы встретить удар великой секиры. И когда Джиказа занес ее высоко над головой Умелопогаса, тот закричал, будто от ужаса, и побежал.

Опять раздался смех, а Умелопогас бежал все быстрее. За ним в слепой ярости гнался Джиказа. Туда-сюда по загону носился Умелопогас на расстоянии копья от Джиказы, держась спиной к солнцу, чтобы следить за тенью своего врага. Еще раз он обежал круг, а толпа рукоплескала этой погоне, похожей на то, как на охоте загонщики травят лань. Умелопогас, хоть и шатался от слабости так, что многие думали: вот-вот ему не хватит дыхания, однако несся все быстрее, увлекая за собой Джиказу. И так до тех пор, пока, наконец, понял по дыханию врага и по дрожанию тени, что силы его истощились. Теперь он притворился, что сам падает, сбивается с дороги вправо. Спотыкаясь, он уронил большой щит под ноги Джиказы. А тот сослепу налетел на него, как орел на горлинку. Мгновенно Умелопогас выхватил секиру — Виновницу Стонов, сильным ударом разорвал ремень, крепивший ее к руке Джиказы, и отскочил с ней. Тут все присутствующие оценили его хитрость, и ненавидящие Джиказу громко возликовали. Остальные молчали.

Медленно поднялся Джиказа с земли, как бы удивляясь, что еще жив, схватил маленькую секиру Умелопогаса и, глядя на нее, зарыдал. Умелопогас же, подняв великую Виновницу Стонов, железную владычицу, рассматривал ее кривые, стальные зубцы, красоту рукоятки, обмотанной медной проволокой и кончающейся шишкой, как у палки. Он любовался ею, как жених красотой новобрачной. На глазах у всех он поцеловал широкое лезвие и воскликнул:

— Привет тебе, моя владычица, привет, подруга моей юности, отвоеванная мной в сражении! Никогда мы с тобой не расстанемся, вместе и умрем потому, что я не допущу, чтобы кто-нибудь владел тобой после меня!

И обратился, смеясь, к плачущему, все утратившему Джиказе.

— Где же гордость твоя, Непобедимый? Продолжай поединок. Ты вооружен, как только что я, но я перед тобой не струсил!

Джиказа с минуту глядел на него, но потом с проклятьем швырнул в него маленькой секирой и бросился бежать к воротам загона.

Умелопогас нагнулся, и брошенная секира пролетела над ним. Он не двигался с места, и народ думал, что он даст Джиказе уйти. Но Умелопогас подождал, пока Джиказа почти достиг ворот, и с диким ревом, с быстротой молнии бросился вперед. Джиказа тоже припустил бежать, вот он у ворот, вот они столкнулись, блеснула сталь, и Джиказа упал, убитый могучей секирой, Виновницей Стонов, которою он и отцы его владели столько лет.

Толпа возликовала, что Джиказа наконец убит, многие рукоплескали Умелопогасу, называя его вождем, господином племени Секиры. Но сыновья побежденного, десять сильных, храбрых мужей, кинулись, чтобы убить и его. Умелопогас отбежал, занося Виновницу Стонов, а некоторые из советников бросились между ними, крича: «Остановитесь!»

— Разве не по вашему закону, — спросил Умелопогас, — я, победивший вождя племени Секиры, становлюсь сам вождем?

— Таков закон, правда, — ответил один из престарелых советников, — но по тому же закону ты должен победить одного за другим всех, кто выступит против тебя. Так было при моем отце, когда дед покойного Джиказы завладел секирой, так должно быть и сегодня!

— Я согласен, — сказал Умелопогас, — но кто же еще поборется со мной за Виновницу Стонов, за право власти над племенем Секиры?

Все десять сыновей Джиказы, как один, выступили вперед потому, что сердца их обезумели из-за смерти отца, их охватила ярость, ведь род их лишился власти. Им было теперь безразлично — жить или умереть.

Никто больше не выступал, все мужчины боялись Умелопогаса, боялись Виновницы Стонов.

Между тем он сосчитал их.

— Клянусь головой Чаки, их десять! — вскричал он. — Если сражаться со всеми, то останется время разобрать дело Мезилы и девицы Зиниты. Слушайте! Что скажете вы, сыновья Джиказы-Побежденного, если я предложу еще кому-нибудь драться со мной против десяти? Согласны?

Братья рассудили, что это более выгодно, чем выходить по одному.

— Пусть так! — ответили они, и советники тоже одобрили.

Умелопогас, бегая кругом по загону, заметил в толпе своего брата Галаци и понял, что тот жаждет разделить с ним бой. Тогда он громко крикнул:

— Выбранный мною союзник станет вторым правителем племени Секиры, если мы победим!

Он медленно обошел ряды, всматриваясь в лица, пока не дошел до Галаци, опирающегося на Стража.

— Вот большой человек с большой дубиной, — сказал Умелопогас. — Как зовут тебя?

— Мое имя Волк! — ответил Галаци.

— Согласен ты разделить со мной бой вдвоем против десяти? Если победим, разделишь и власть мою над этим племенем!

— О, великий владелец секиры, — ответил Галаци, — мне глушь леса, вершины гор дороже краалей и поцелуев жен, но ты так отличился, что я готов испытать радость битвы, драться с тобой рядом до конца!

— Так помни уговор! — сказал Умелопогас.

Удивительная пара дошла до середины загона. Они поражали всех, а некоторым даже пришло на ум, что это братья-волки с Горы Привидений.

— Что, Галаци, сошлись, наконец, Виновница Стонов с дубиной Стражем! — сказал Умелопогас. — Я думаю, мы сильнее их!

— А вот увидим! — ответил Галаци. — Во всяком случае, борьба веселая, а какой конец — видно будет!

— Да, хорошо побеждать, но смерть — всему конец, и это еще лучше!

Для того, чтобы победить, нужно учесть все, даже мелочи. Умелопогас, размахивая секирой, долго и с любопытством рассматривал ее зубцы. Посовещавшись, воины стали спиной друг к другу посреди загона. Умелопогас взял секиру по-новому, кривыми зубцами к себе, тупым краем к врагу.

Десять братьев толпились вместе, потрясая ассегаями. Пятеро выстроились перед Умелопогасом, пятеро перед Галаци-волком. Все рослые, рассвирепевшие от пережитого позора.

— Одно колдовство спасет этих двоих! — сказал стоявший близко советник.

— Сильна секира, — ответил другой, — да и дубину я как будто знаю. Ее, кажется, зовут Стражем Брода. Горе неповинующемуся ей! Я видел ее в деле, когда был молодым. К тому же, вооруженные дубиной и секирой далеко не трусы. Это еще юноши, но они воспитаны волками!

Между тем подошел старец, которому надлежало дать условный знак — подбросить вверх копье. Когда оно коснется земли, бой должен начаться. Старец подбросил его, но так неловко, что оно упало среди сыновей Джиказы. Они расступились, и когда копье коснулось земли, Умелопогас и Галаци, выкрикнув какое-то слово, не дожидаясь, пока враг соберется, бросились вперед, каждый на свою группу врагов, растерявшихся перед этим натиском.

Недолго продолжался бой. Вскоре четверо братьев были убиты, а секира и дубина продолжали неистовствовать. Тогда остальные, разъяренные тщетностью борьбы, бросились бежать.

— Эй, сыновья Непобедимого, стойте, не бегите так стремительно! — закричал Умелопогас. — Я прощаю вас, оставайтесь мести мои шалаши и возделывать мои поля с остальными бабами крааля! Советники, битва закончена, пойдемте в шалаш вождя, где Мезило ждет нас! — Он повернулся и пошел с Галаци, а за ним, молча, пораженная виденным, следовала толпа.

Добравшись до шалаша, Умелопогас сел на то место, где еще утром сидел Джиказа. Зинита принесла воды, чистую тряпицу и омыла ему рануот копья. Он поблагодарил ее, но когда она хотела омыть еще более глубокую рану Галаци, тот грубо отстранил ее и сказал, что не нуждается ни в какой женской возне. Умелопогас обратился к сидевшему перед ним перепуганному Мезиле Борову.

— Ты, кажется, сватал девушку Зиниту, даже насильно преследовал ее? Я предполагал убить тебя, но на сегодня довольно крови! Приказываю тебе поднести свадебный подарок этой девушке, которую я сам возьму в жены. Ты подаришь ей сто голов скота! А потом, Мезило Боров, удались отсюда, из племени Секиры, пока не случилось с тобой чего-нибудь худшего!

Мезило вышел с позеленевшим от страха лицом. Пригнав все сто голов, он быстренько убрался, наверное, в крааль Чаки. Зинита следила за его бегством, радовалась, что красивый победитель взял ее себе в жены.

Между тем советники и военачальники преклонились перед тем, кого они прозвали Убийцей, воздавая ему почести, как вождю, как владельцу секиры.

Став вождем многочисленного племени, Умелопогас возвысился, разбогател скотом, обзавелся женами. Никто не смел ему перечить. Изредка, правда, какой-нибудь смельчак дерзал вступить с ним в поединок, но никто не мог победить его. Галаци также возвысился, но мало жил с племенем. Он больше любил дикие леса, высокие горы и часто, как и раньше, носился по лесу, по равнинам, сопровождаемый волками-привидениями.

Умелопогас реже охотился с волками. Он проводил ночи с Зинитой, которая любила его и рожала ему детей.

Глава 18

ПРОКЛЯТИЕ БАЛЕКИ
Снова, отец мой, возвращаюсь к началу, как река течет с верховьев. Я расскажу о событиях в краале Гибамаксегу, прозванном белыми Гибеллик или крааль Погибель стариков, потому что Чака умертвил всех старцев, непригодных к войне.

В знак печали по погибшей от его руки матери Чака назначил траур на целый год, и никто не смел ни детей рожать, ни жениться, ни есть горячей пищи. Вся страна стонала и плакала, как плакал сам Чака. Беда ждала смельчака, рискнувшего появиться перед царем с сухими глазами.

Приближался праздник новолуния, со всех сторон сходились тысячами люди, оглашая воздух жалобным плачем. Когда все собрались, Чака и я вышли к народу.

— Теперь, Мопо, — сказал царь, — мы узнаем чародеев, навлекших на нас горе, и кто чист сердцем.

И он подошел к одному знаменитому вождю Цваумбане, главе племени амабува, явившемуся сюда с женой и со всей своей свитой. Этот не мог больше плакать: он задыхался от жары и жажды. Царь посмотрел на него.

— Видишь, Мопо! — сказал он. — Этот скот не горюет по моей покойной матери. О бессердечное чудовище! И что, он может радоваться солнцу, пока ты и я плачем, Мопо? Нет, ни за что! Уведите его, уведите всех, кто при нем, уведите бессердечных людей, равнодушных к смерти моей матери, погибшей от злых чар! — Чака, плача, пошел дальше, я, рыдая следовал за ним, а вождя Цваумбане со всеми его приближенными убили царские палачи и, убивая, плакали над жертвами. Вот мы подошли к человеку, быстро понюхавшему табак. Чака успел это заметить.

— Смотри, Мопо, у чародея нет слез, а бедная мать мертва. Он нюхает табак, чтобы вызвать слезы на своих сухих от злобы глазах. Уберите это бесчувственное животное, ах, уберите его!

Убили и этого. Чака совсем обезумел от ярости, бешенства, от жажды крови. Он входил, рыдая, к себе в шалаш пить пиво, так как он говорил, что горюющим надо подкрепляться, и я сопровождал его. По дороге он размахивал ассегаем, приговаривая: «Уберите их, бессердечных тварей, равнодушных к смерти моей матери!» Попадавшихся на его пути убивали. Когда палачи уставали, их самих приканчивали. Мне тоже приходилось убивать, иначе и меня бы убили. Народ потерял рассудок от жажды, от неистового страха. Стали нападать друг на друга, каждый выискивал врага и закалывал его. Никого не пощадили, страна превратилась в бойню. В тот день погибло семь тысяч человек, но Чака все плакал, повторяя: «Уберите бесчувственных скотов, уберите их!»

В его жестокости, отец мой, таилась хитрость: закалывая многих ради забавы, он одновременно разделывался с теми, кого ненавидел или боялся.

Настала ночь. Солнце село багровое, все небо казалось кровавым, кровь текла по всей земле. Резня наконец прекратилась, все ослабели, люди, тяжело дыша, валялись кучами, живые вместе с мертвыми. Видя, что многие умрут до рассвета, если им не позволят поесть и напиться, я сказал об этом царю. Я не дорожил жизнью, я даже о мести забыл, такая тоска меня грызла.

На другой день Чака решил прогуляться и приказал мне и еще кое-кому из приближенных и слуг следовать за ним. Мы молча выступили, царь опирался на мое плечо, как на палку.

— Что скажешь, Мопо, о своем племени лангени? Было оно на поминках? Я не заметил! — спросил Чака.

Я отвечал, что не знаю, и Чака остался очень недоволен. В это время мы дошли до места, где черная скала образует большую, глубокую щель Ундонга-Лука-Татьяна. Скала спускается уступами, и с высоты открывается вид на всю страну. Чака уселся на краю бездны, размышляя. Оглядев местность, он увидел, массу мужчин, женщин, детей, идущих по равнине в направлении крааля Гибамаксегу.

— По цвету щитов, — сказал царь, — это племя лангени, твое племя, Мопо!

— Ты не ошибся, о царь! — ответил я. Тогда Чака послал гонцов, чтобы они вернули к нему племя лангени. Послал он гонцов и в крааль, шепнув им что-то, чего я не понял.

Он следил, как повернула назад черная лента людей, и спросил:

— Сколько их, Мопо?

— Не знаю, о Слон, я давно не видел их, но кажется, до трех полных отрядов!

— По-моему, больше, — сказал царь. — А как, по-твоему, Мопо, заполнит твое племя вот эту щель под нами? — Он кивнул на скалистую пропасть. Тут, отец мой, я весь задрожал, угадав намерение Чаки. Отвечать ему я не мог, язык мой прилип к гортани.

— Людей много, — продолжал Чака, — однако, бьюсь об заклад на пятьдесят голов скота, они не заполнят щель!

— Царь изволит шутить!

— Да, я шучу, Мопо, а ты, шутя, бейся об заклад!

— Воля царя священна, — пробормотал я, видя, что отказаться нельзя. А мое племя приближалось, его вел старец с белой головой и бородой. Вглядевшись, я узнал в нем отца своего Македама. Подойдя к царю, он отдал ему высшую честь: «Баете» и пал ниц на землю, громко славя его. Тысячи людей упали на колени, славя царя, казалось, гремит гром. Родитель мой Македам все лежал в пыли, распростертый царским могуществом. Чака повелел ему встать, ласково приветствовал его, все же остальные мои соплеменники не двигались, колотя лбами землю.

— Встань, Македам, дитя мое, встань, отец племени лангени! — сказал Чака. — Расскажи, почему ты опоздал на поминки?

— Долог наш путь, о царь, время коротко, к тому же женщины и дети сильно утомились!

— Довольно, дитя мое, я убежден, что ты горевал в душе, а также горевало твое племя. Скажи мне, все ли тут?

— Все тут, о Слон, все в сборе. Краали мои опустели, скот без пастырей бродит по холмам, птицы клюют заброшенные посевы!

— Так, Македам, так, верный слуга мой, я верю, что ты стремился погоревать со мной. Так слушай же: расположи племя по правую и по левую сторону от меня вдоль уступов, по самому краю расщелины!

Македам исполнил царский приказ, и никто из приближенных не догадывался, в чем тут дело, только я, изучивший злое сердце Чаки, все понял. Толпы народа рассыпались по склонам и покрыли всю траву. Когда все встали, Чака опять обратился к Македаму, повелел ему спуститься на дно пропасти и там завопить. Старец повиновался. Медленно, с большим трудом, полез он на дно. Оно было так глубоко, что свет едва проникал туда, волосы старца чуть белели издалека в надвигающемся мраке. Стоя внизу, он закричал, этот вопль долетел до толпы.

Мой родитель пел тихим, слабым голосом, но люди наверху так отвечали ему, что горы дрожали. К тому же, пошел дождь крупными каплями, блистала молния, гремел гром.

Чака слушал, слезы текли по его щекам. Дождь хлестал все сильнее, окутывая людей, как сетью, а люди все кричали, заглушая непогоду. Вдруг они замолчали. Я посмотрел вправо. Там развевались перья над головами воинов, вооруженных копьями. Я посмотрел влево — и там развевались перья, блистали копья.

Опять толпа издала вопль, но уже вопль ужаса и отчаяния.

— Вот они когда горюют, — сказал Чака, — вот, когда племя твое искренне тоскует.

Ряды его воинов колыхнулись, как волны, в одну сторону, в другую и, подгоняемые копьями, мои соплеменники с ужасными криками стали падать на дно пропасти, вниз, в мрачную глубину…

Отец мой, прости мне слезы. Я слеп, стар. Я плачу, как плачут дети. Всего не перескажешь. Все кончилось скоро, все стихло…

Так погиб Македам, погребенный под телами своих соплеменников, так кончилось племя лангени. Сон моей матери оказался вещим: Чака отомстил за отказ ему в кружке молока.

— Ты проиграл, Мопо! — сказал немного погодя царь. — Мы до краев наполнили наш склад, но смотри, тут есть еще место. Разве некому занять его?

— Есть еще человек, о царь! — отвечал я. — Я тоже из племени лангени, пусть мой труп ляжет здесь!

— Нет, Мопо, нет! Я не нарушу обета, да и кто останется горевать со мной?

— В таком случае никого нет!

— Да нет же, есть, — сказал Чака, — есть у нас с тобой общая сестра, да вот она идет!

Я поднял голову, отец мой, и увидел направляющуюся к нам, закутанную в тигровую шкуру Балеку. Два воина вели ее. Она выступала гордо, как царица, высоко держа голову. Вот она заметила мертвых, они чернели, как стоячая вода в пруду… С минуту она дрожала, поняв, что ее ждет, потом стала перед Чакой, посмотрела ему в глаза и сказала:

— Не видать тебе покоя, Чака, с этой ночи до конца дней твоих, пока тебя не поглотит вечная жизнь. Я сказала.

Чака испуганно отвернулся.

— Мопо, брат мой, — обратилась ко мне Балека, — поговорим в последний раз, на то царская воля!

Мы отошли в сторону и стояли одни около трупов. Балека надвинула на брови тигровую шкуру и быстро прошептала:

— Видишь, Мопо, слова мои сбылись. Поклянись теперь, что отомстишь за меня, если будешь жив!

— Клянусь, сестра!

— Прощай, Мопо, мы всегда любили друг друга. Сквозь дымку прошлого я вижу нас детьми, играющими в краалях лангени, будем ли мы снова играть так в иной стране? А теперь, Мопо, — она твердо взглянула на меня широко раскрытыми глазами, — теперь я устала. Я спешу к духам моего племени, я слышу, они зовут меня. Прощай!..

Глава 19

МЕЗИЛО В КРААЛЕ ДУГУЗЫ
В ту ночь, когда проклятие Балеки пало на Чаку, так плохо спалось ему, что он потребовал меня к себе и приказал сопровождать его в ночной прогулке. Я повиновался, и молча мы шли одни. Ноги сами несли его к ущелью Ундонга-Лука-Татьяна, к тому месту, где весь мой народ лежал мертвый, а с ним сестра моя Балека. Мы медленно поднялись на холм и дошли до края пропасти, до того самого места, где стоял Чака, пока люди падали со скалы с криками и плачем. Теперь же царило молчание. Ночь была очень тихая, луна освещала убитых, которые лежали поближе к нам, и я ясно видел их всех, я мог даже разглядеть лицо Балеки, которую бросили в самую середину мертвых тел. Никогда еще лицо ее не было так прекрасно, как в этот час, но, глядя на него, я испытывал страх. Дальний конец ущелья был покрыт мраком.

— Теперь ты не выиграл бы заклада, Мопо, слуга мой! — сказал Чака. — Посмотри, тела мертвецов не заполнили ущелья, на высоту целого копья!

Я не отвечал. Голос царя вспугнул шакалов.

Он заговорил снова, громко смеясь.

— Ты должна спать хорошо эту ночь, мать моя, немало людей отправил я к тебе, чтобы беречь твой сон. О люди племени лангени, вы все забыли, я же ничего не забыл! Вы забыли, как приходила к вам женщина с мальчиком, прося крова и пищи, и вы ничего не захотели дать им, ничего, даже кружки молока. Что обещал я вам в тот день, люди племени лангени? Разве я не обещал вам, что за каждую каплю, которую могла вместить кружка, я возьму у вас жизнь человека? Я сдержал свое обещание! Лежит здесь мужчин больше, чем капель в кружке, а с ними женщины и дети, бесчисленные, как листья! О люди племени лангени, вы отказались дать мне молока, когда я был ребенком, теперь, став великим, я отомстил вам! Великим! Да, кто может сравниться со мной? Земля дрожит под моими ногами, когда я говорю, народы трепещут, когда я гневаюсь, они умирают тысячами. Я стал великим и великим останусь. Вся страна, куда только может дойти нога человека, мне принадлежит. Я стану еще сильнее, еще могущественнее. Балека, твои это глаза пристально смотрят на меня из толпы тех тысяч, которых я умертвил? Ты обещала мне, что отныне я буду плохо спать. Балека, я тебя не боюсь, ведь ты спишь крепко. Скажи мне, Балека, встань и скажи, — кого должен я бояться? — внезапно он прервал бред своей гордости.

Отец мой, царь Чака говорил, а мне пришла в голову мысль прекратить все его кровавые дела, убить его. Сердце мое сжималось от гнева и жажды мщения. Я стал за ним, я уже поднял палку, которую держал в руке, чтобы размозжить ему голову, как вдруг остановился потому, что увидел нечто необычайное. Там, среди мертвых, я увидел руку, которая двигалась. Она задвигалась, поднялась и поманила кого-то из тени, скрывающей конец ущелья и кучу тел. Мне показалось, что это рука Балеки, хотя ее холодное лицо не изменилось. Три раза поднялась рука, три раза поманила она к себе согнутым пальцем кого-то из мрака тени, из тьмы мертвых. Рука потом упала, и я услышал звон медных браслетов. Из тени раздалось пение, громкое и нежное, какого я никогда не слыхал. Слова песни долетали до меня, отец мой, но потом они стерлись из моей памяти. Я только знаю, что пелось о сотворении мира, о начале и конце всех народов. Они рассказывали, как размножились черные племена, как белые люди пожрут их, о том, как они воюют друг с другом, и каков будет конец борьбы. Песня говорила также о зулусах, о том, как они растают в тени этой Белой руки, будут забыты и перейдут в страну, где никто не умирает, а живет вечно. Добрый с добрым, злой со злым. Песня была о жизни и смерти, о радости и горе, о времени и о том море, на котором время — лишь плавающий листок, и о причине, почему все так создано. Много имен поминалось в этой песне, но из них я знал не все, хотя и мое имя послышалось мне, имя Балеки и Умелопогаса и имя Чаки-льва. Голос из мрака пел и наполнял все пространство, казалось, что и мертвые его слушают. Чака слышал голос и дрожал от страха, но уши его не воспринимали смысла песни.

Голос все приближался, и среди мрака засветился слабый луч, подобно сиянию, которое появляется после шести дней на лице умершего человека. Медленно приближался он сквозь мрак, и я видел, что светлое сияние принимает очертания женщины. Вскоре я понял, что это лицо Инкозозаны зулусов — Небесной царицы. Она приближалась к нам очень медленно, скользя по бездне, наполненной мертвыми, она ступала по трупам. Пока она подходила, мне казалось, что мертвые поднимались тенями и следовали за нею, Царицей мертвых, — тысячи и тысячи умерших. Отец мой, какое сияние, — сияние ее волос, подобных расплавленному золоту, ее очей, подобных полуденным небесам, блеска ее рук и груди, похожих на свежевыпавший снег, когда он сверкает при солнечном закате! На ее красоту страшно было взглянуть, но я радуюсь, что дожил до счастья видеть ее, пока она сияла и блистала в меняющейся пелене света, составляющей ее одеяние.

Но вот она подошла к нам, и Чака упал на землю, скорчившись от страха, закрывая лицо руками. Я не боялся, отец мой, только злые должны бояться Небесной царицы. Нет, я не боялся, я стоял прямо и вбирал ее сияние. В руке она держала небольшое копье, вправленное в царское дерево: то была тень копья, которое Чака держал в руке, того, которым он убил свою мать, и от которого он сам должен был погибнуть. Она перестала петь, остановилась перед лежащим ниц царем и передо мной, стоящим за царем, так, что свет ее сияния падал на нас. Она подняла свое небольшое копье, тронула им чело Чаки, сына Сензангакона, обрекая его на гибель. Потом она заговорила. Но Чака почувствовал лишь прикосновение, слов он не слыхал, они предназначались только мне.

— Мопо, сын Македама, — сказал тихий голос, — придержи свою руку, чаша Чаки еще не полна. Когда третий раз ты увидишь меня на крыльях бури, тогда убей его, Мопо, дитя мое!

Так говорила она, и облако проскользнуло по лику луны. Когда оно прошло, видение исчезло, и снова остался я в ночной тиши с Чакой и мертвецами.

Чака поднял голову, и лицо его посерело от холодного пота, вызванного страхом.

— Кто это, Мопо? — спросил он хриплым голосом.

— Это — Небесная Инкозозана, та, которая заботится о людях ваших племен, царь, и которая показывается людям перед совершением великих событий!

— Я слыхал об этой царице, — сказал Чака. — Почему появилась она теперь, какую песню пела она, и почему она тронула меня копьем?

— Она явилась, о царь, потому, что мертвая рука Балеки призвала ее, как ты сам видел. То, о чем она пела, недоступно моему пониманию, а почему она прикоснулась к твоему челу копьем, я не знаю, царь! Может быть, для того, чтоб короновать тебя царем еще большего царства!

— Да, может быть, чтоб короновать меня властелином в царстве смерти!

— Ты и без того царь смерти, Черный! — отвечал я, взглянув на темные трупы и на холодное тело Балеки.

Снова Чака вздрогнул.

— Пойдем, Мопо, — сказал он, — теперь и я узнал, что такое страх!

— Рано или поздно, страх приходит к убийцам, даже к царям, о Землетряситель! — отвечал я.

Вскоре после этой ночи Чака объявил, что его крааль заколдован, что заколдована вся страна зулусов, он говорил, что более не может спать спокойно, а вечно просыпается в тревоге, произнося имя Балеки. В конце концов он перенес свой крааль подальше от тех мест и основал большой город Дугузу, здесь, в Натале.

Послушай, отец мой! Там, в равнине, далеко отсюда, есть жилища белых людей. Место то зовут Стангер. Там, где теперь город белых людей, стоял большой крааль Дугуза. Я ничего более не вижу, мои глаза слепы, но ты видишь. Там, где были ворота крааля, теперь стоит дом. В нем белый человек судит судом справедливым. Раньше через ворота этого крааля никогда не проникала справедливость. Сзади находится еще дом, в нем те из белых людей, которые согрешили против Небесного царя, просят у него прощения. На этом месте многие, не сделавшие ничего дурного, молили царя людей о милосердии, и только один из них был помилован. Да, слова Чаки сбылись, я расскажу тебе об этом, отец мой. Белый человек завладел нашей землей, он ходит взад и вперед по своим мирным делам, где раньше наши отряды мчались на убийства, его дети смеются и рвут цветы в тех местах, где люди в крови умирали сотнями, они купаются в водах Имбозамо, где раньше крокодилы ежедневно питались человечиной, белые молодые люди мечтают о любви там, где раньше девушек целовали только ассегаи. Все изменилось, все стало иным, а от Чаки осталась только могила и страшное имя.

Чака перешел в крааль Дугузы и некоторое время жил в покое, но вскоре прежняя жажда крови проснулась в нем, и он выслал свои войска против народа пондо, уничтожил этот народ и привел его стадо. Но воинам не разрешили отдыхать, снова их собрали на войну среди десятков тысяч с приказанием победить Сотиангану, вождя народа, который живет на севере от Лимпопо. Они ушли с песнями после царского смотра и приказа вернуться победителями или не возвращаться вовсе. Их было так много, что с рассвета до полуденного часа эти непобежденные воины проходили сквозь ворота крааля, подобно бесчисленным стадам. Не знали они, что победа более не улыбнется им, что придется им умирать тысячами от голода и лихорадки в болотах Лимпопо и что вернувшиеся принесут щиты в желудках, сожрав их от неумолимого голода! Но что говорить о них? Они — ничто. «Прах» — название одного из больших отрядов, отправляемых против Сотианганы, и прахом оказались посланные на смерть Чакой, Львом зулусов.

Мало осталось воинов в краале Дугузы, почти все ушли в поход, остались только женщины и старики. Да Динган и Умгланган, братья царя, которых Чака не отпустил, боясь заговора с войсками против него. Он всегда смотрел на них гневно, и они дрожали за свою жизнь, хотя не смели показать страха, чтобы опасения их не оправдались. Я угадал их мысли и, подобно змее, обвился вокруг их тайны, и мы говорили между собой туманными намеками. Но об этом ты узнаешь потом, отец мой, я сперва должен рассказать о приходе Мезилы после того, как Умелопогас-убийца выгнал его из крааля племени Секиры.

На следующий день после отбытия нашего отрада Мезило явился в крааль Дугузы, прося разрешения говорить с царем. Чака сидел перед своей хижиной, а с ним Динган и Умгланган. Я также присутствовал, а с нами некоторые из индунов, советников царя. В это утро Чака чувствовал себя уставшим — ночью спал плохо, как, впрочем, спал он всегда теперь. Поэтому, когда ему доложили, что какой-то бродяга по имени Мезило хочет говорить с ним, он не приказал убить его, но велел привести.

Вскоре раздались возгласы приветствия, и я увидел толстого человека, утомленного дорогой, ползущего по пыли к нам и выкрикивавшего все имена и титулы царя. Чака приказал ему замолчать и говорить только о своем деле.

Тогда человек этот приподнялся и передал нам этот рассказ, который ты уже слышал, отец мой, о том, как явился к народу Секиры молодой, высокий и сильный человек и, победив Джиказу, вождя Секиры, стал начальником всего народа, о том, как он отнял у Мезилы весь его скот, а его самого выгнал. До этого времени Чака ничего не знал о народе Секиры, страна была обширна в те дни, отец мой, и в ней жило далеко от нас много маленьких племен, о которых царь никогда даже не слыхал. Он стал расспрашивать Мезилу о них, о количестве воинов, скота, спросил имя правящего ими молодого человека, а особенно о дани, которую они платят царю.

Мезило отвечал, что число их воинов составит, быть может, половину одного полка, что скота у них много, что они богаты, что дани они не платят. И что имя молодого человека — Булалио-убийца, по крайней мере, он известен под этим именем, а другого Мезило не слыхал. Тогда царь разгневался.

— Встань, Мезило, — сказал он, — беги обратно к своему народу, скажи на ухо ему и тому, кого зовут Убийцей: «Есть на свете другой убийца, который живет в краале Дугуза. Вот его приказ вам, народ Секиры, и тебе, владелец секиры. Поднимись со всем народом, со всем скотом своего народа, явись перед живущим в краале Дугуза и передай в его руки великую секиру, Виновницу Стонов». Немедля исполни это приказание, чтобы не очутиться тебе сидящим на земле последний раз [170].

Мезило выслушал и отвечал, что исполнит приказание, хотя дорога предстоит дальняя, и он боится явиться перед тем, кого зовут Убийцей, и который живет в тени Горы Привидений.

— Ступай, — повторил царь, — и вернись ко мне с ответом от начальника Секиры на тридцатый день! Если не вернешься, я пошлю искать тебя и вождя Секиры!

Мезило быстро удалился, чтобы исполнить приказание царя, Чака же более не говорил об этом событии. Но я невольно задавал себе вопрос, кто этот молодой человек, владеющий секирой, мне казалось, что он поступил с Джиказой и с сыновьями Джиказы так, как поступил бы Умелопогас, если бы дожил до этого возраста.

В тот же день до меня дошла весть, что моя жена Макрофа и дочь Нада, жившие в племени свациев, умерли. Рассказывали, что люди племени галакациев напали на их крааль и зарубили всех. Выслушав это известие, я не пролил даже слезы, отец мой, потому, что и так был погружен в печаль.

Глава 20

МОПО ВХОДИТ В СОГЛАШЕНИЕ С ПРИНЦАМИ
Прошло двадцать восемь дней, отец мой, а на двадцать девятый Чаке приснился сон. Утром он приказал позвать женщин из крааля, сотню или более, некоторых из тех, которых он называл «сестрами», девушек, еще не выданных замуж, но всех без исключения молодых и прекрасных. Какой сон приснился Чаке, я не знал, в те дни ему постоянно снились сны, которые вели к одному — к смерти людей. Мрачный сидел он перед своей хижиной, и я находился тут же. Налево от него стояли призванные женщины и девушки, и колени их ослабели от страха. По одной подводили их к царю, и они стояли перед ним с опущенными головами. Он просил их не печалиться, говорил с ними ласково и в конце разговора задавал вопрос: «Есть ли, сестра, в твоей хижине кошка?» Некоторые из них отвечали, что у них есть кошка, другие, что нет, а некоторые стояли неподвижно и не отвечали вовсе, онемев от страха. Но что бы они ни отвечали, конец был один: царь кротко вздыхал и говорил: «Прощай, сестра моя, очень жаль, что у тебя есть кошка!», или «Очень жаль, что у тебя нет кошки!», или «Печально, что ты не можешь сказать мне, есть ли у тебя кошка, или нет!»

Несчастную хватали палачи, вытаскивали из крааля, и конец ее наступал быстро. Так прошла большая часть дня, шестьдесят две женщины и девушки были убиты. Наконец, привели девушку, которую ее змея одарила присутствием духа. Когда Чака спросил, есть ли у нее в хижине кошка, она отвечала, что не знает, но на ней висит полкошки. И она указала на шкуру этого животного, привязанную вокруг ее стана.

Тогда царь рассмеялся, захлопал в ладоши и сказал, что наконец получил ответ на свой сон. В этот день он более не убивал, да и после также, за исключением одного вечера.

Сердце мое давно окаменело, покоя я не знал. И все чаще восклицал мысленно: «Доколе?» Как-то вечером я вышел из крааля Дугузы, пошел к большому ущелью в горах и сел там на скале. С высоты я видел огромные пространства, тянущиеся на север и на юг, влево и вправо от меня. Воздух был необыкновенно тих. Необычайная дневная жара собирала грозу. Солнца закатывалось красное, словно вся кровь, пролитая Чакой, наводнила страну, которой он правил. Потом поднялись огромные тучи и остановились перед солнцем, и оно окружило их сиянием, а внутри их молнии трепетали, как огненная кровь. Тень от их крыльев пала на гору и равнину. Под крыльями этими царило молчание. Медленно зашло солнце, и тучи собрались в толпу, как отряд воинов по приказу начальника, мерцание же молний казалось блеском копий. Я смотрел на эту картину, и страх проник в мое сердце. Молнии больше не резали тучи, тишина окутала мир, ни один лист не шевелился, ни одна птица не пела, словно мир вымер, — я один жил в мертвом мире. Мне казалось, что я слышу эту глубокую тишину. Внезапно, отец мой, блестящая звезда упала с небес и коснулась вершины туч, при ее прикосновении разыгралась гроза. Серый воздух дрогнул, стон пронесся среди скал и замер в отдалении, потом ледяное дыхание вырвалось из уст грозы и устремилось к земле. Оно захватило падающую звезду и погнало ее ко мне. Сначала она превратилась в летящий огненный шар, потом приняла облик, смутно напоминающий женский. Я узнал ее, отец мой, даже когда она еще была далеко, я узнал ее — Инкозозану, явившуюся, как она обещала, на крыльях бури. Все приближалась она, несомая вихрем, и страшно было взглянуть на нее, ее одеждой была молния, молнии же сверкали из ее огромных глаз, молнии тянулись из ее распущенных волос, а в руке она держала огненное копье и потрясала им. Вот она приблизилась ко входу в ущелье, перед нею царила тишина, за нею бились крылья бури, гремел гром, дождь свистел, как змея, она промчалась мимо меня и взглянула на меня своими страшными глазами. Вот она удаляется, она исчезла! Ни слова не сказала она, только потрясала своим огненным копьем. Но мне показалось, что буря заговорила, что скалы громко вскрикнули, что дождь прошумел мне в уши слова:

— Убей его, Мопо!

Я слышал эти слова: сердцем или ушами — а не все ли равно? Я оглянулся: сквозь вихри бури и пелену дождя я мог еще раз разглядеть ее, несущуюся высоко в воздухе. Вот крааль Дугуза под ней, огненное копье упало из ее руки на крааль, и оттуда навстречу полыхнул огонь.

Еще некоторое время я просидел в ущелье, потом встал и, борясь с разбушевавшейся грозой, направился к краалю Дугузы. Подходя, я услыхал крики ужаса среди рева ветра и свиста дождя. Я спросил о причине тревоги, мне отвечали, что с неба упал огонь на хижину царя, когда он спал, вся крыша сгорела, но дождь потушил огонь.

Я дошел до большой хижины и при свете луны, которая теперь сияла на небе, увидел Чаку, дрожащего от страха. Он пристально смотрел на свое жилище, на сгоревшую тростниковую кровлю.

Я поклонился царю и спросил, как это случилось. Он схватил меня за руку и прижался ко мне, как прижимается к своему отцу ребенок при виде палачей. Потом он втащил меня за собой в небольшую хижину, стоящую рядом.

— Раньше я не знал страха, Мопо, — сказал Чака на мой вторичный вопрос, — а теперь я боюсь, да, боюсь так же, как в ту ночь, когда мертвая рука Балеки призвала кого-то, кто шел по лицам умерших!

— Чего тебе бояться, царь, тебе, властителю всей земли?

Чака нагнулся ко мне и прошептал:

— Мопо, мне снился сон. Когда окончился суд над колдунами, я ушел спать засветло потому, что почти совсем не могу спать, когда мрак окружает землю. Сон мой покинул меня, — сестра твоя Балека унесла его с собой в жилище смерти. Я лег и уснул, но явилось сновидение с закрытым лицом, село рядом со мной и показало мне картину. Мне почудилось, что стены моей хижины упали, и я увидел открытое место, посередине лежал я мертвый, покрытый ранами, а вокруг моего трупа ходили братья мои Динган и Умгланган, гордые, как львы. Плечи Умглангана покрывал мой царский плащ, из копья капала кровь. Во сне моем, Мопо, ты приблизился и, подняв руку, отдал царские почести братьям моим, а ногой ударил труп своего царя. Сновидение с закрытым лицом указало вверх и исчезло, я проснулся: огонь пылал на кровле моей хижины. Вот что снилось мне, Мопо. А теперь, слуга мой, отвечай: почему бы мне не убить тебя? Тебя, мечтающего служить другим царям и воздавать царские почести принцам, моим братьям? — и он свирепо взглянул на меня.

— Как желаешь, царь! — отвечал я кротко. — Без сомнений, твой сон не предвещает добра, а еще худшее предзнаменование — огонь, упавший на твою хижину. А все же… — и я невольно остановился, придумав хитрый план. На следующие вопросы царя отвечал намеком на возможность убить принцев, если призвать отряд Убийц, находящийся в дне пути отсюда.

— Если бы даже все слова, произнесенные тобой, были ложью, последние слова — истина, — сказал Чака. — Знай, слуга мой: если план наш не удастся, ты умрешь непростой смертью. Иди!

Я знал прекрасно, отец мой, что Чака осудил меня на смерть, но сначала при моей помощи хотел погубить принцев. Я не боялся, так как знал, что час Чаки наступил.

Ночью я пробрался в хижину принцев и сообщил им об угрожавшей опасности. Оба принца задрожали от страха, узнав о намерении царя убить их. Тогда я рассказал им, что побудительной причиной к убийству послужил сон Чаки. Вкратце я передал его содержание.

— Кто надел царский плащ? — спросил Динган тревожно.

— Принц Умгланган! — отвечал я медленно, нюхая табак и следя за обоими принцами через край табакерки.

Динган, мрачно хмурясь, взглянул на Умглангана, но лицо последнего было подобно утреннему небу.

— Чаке снилось еще вот что, — продолжал я, — будто один из вас, принцы, завладел его царским копьем!

— Кто завладел царским копьем? — спросил Умгланган. — Принц Динган! А с копья капала кровь!

Тогда лицо Умглангана стало мрачно, как ночь, а лицо Дингана прояснилось, как заря.

— Снилось еще Чаке, что я, Мопо, ваша собака, недостойный стоять рядом с вами, приблизился к вам и воздал вам царские почести!

— Кому воздал ты царские почести, Мопо, сын Македама? — спросили в один голос оба принца.

— Я воздал почести вам обоим, о двойная утренняя звезда, принцы зулусов!

Тогда принцы взглянули по сторонам и замолчали, не зная, что сказать: они ненавидели друг друга. Однако опасность заставила их забыть вражду.

— Нельзя ли подняться теперь и напасть на Чаку? — спросил Динган.

— Это невозможно, — отвечал я, — царя окружает стража!

— Можешь ты спасти нас, Мопо? — простонал Умгланган. — Мне сдается, что у тебя есть план для нашего спасения!

— А если я могу вас спасти, принцы, чем наградите вы меня? Награда должна быть велика, потому что я устал от жизни и не стану изощрять свою мудрость из-за всякого пустяка!

Тогда оба принца стали мне предлагать всякие блага, каждый обещая больше другого подобно тому, как два молодых соперника засыпают обещаниями отца девушки, на которой оба хотят жениться. Я ответил, что обещают они мало. Тогда оба поклялись своими головами и костями своего отца Сензангакона, что я буду первым человеком в стране после них, царей, начальником войск, если только укажу им способ убить Чаку и стать царями. После того, как они дали клятву, я заговорил, взвешивая свои слова.

— В большом краале за рекой, принцы, живет не один полк, а два. Один носит название Убийц и любит царя Чаку, который щедро одарил его, дав скот и жен. Другой полк зовут Пчелами, он голоден и хотел бы получить скот и девушек, кроме того, принц Умгланган — начальник этого полка, и он любит его. Вот мой план: вызвать Пчел именем Умглангана, а не Убийц именем Чаки. Нагнитесь ко мне, принцы, чтобы я мог сказать вам два слова на ухо!

Они нагнулись, и я зашептал им о смерти царя, и в ответ сыновья Сензангакона кивали головами, как один человек. Потом я встал и выполз из хижины, как и вполз в нее. Разбудил верных гонцов, и они быстро исчезли во мраке ночи.

Глава 21

СМЕРТЬ ЧАКИ
На следующий день, часа за два до полудня, Чака вышел из хижины, где просидел всю ночь, и перешел в небольшой крааль, окруженный окопом, шагах в пятидесяти от хижины. На мне лежала обязанность каждый день выбирать место, где царь будет заседать, чтобы выслушивать мнения своих индунов и чтобы вершить суд над теми, кого он желал умертвить. Сегодня же я избрал это место. Чака шел от своей хижины до крааля один, по некоторым соображениям и я пошел за ним. На ходу царь оглянулся через плечо и спросил тихим голосом:

— Все готово, Мопо?

— Все готово, Черный! — отвечал я. — Полк Убийц будет здесь в полдень!

— Где принцы, Мопо? — снова спросил царь.

— Принцы — в домах со своими женами, царь, — отвечал я, — они пьют пиво и спят на коленях своих жен!

Чака мрачно улыбнулся.

— В последний раз, Мопо!

— В последний раз, царь!

Мы дошли до крааля, и Чака сел в тени тростниковой изгороди на измятые воловьи шкуры. Около него стояла девушка, держа тыквенную бутылку с пивом, здесь же стоял старый военачальник Ингуацонка, брат Унанды, Матери небес, и вождь Умксамама, которого любил Чака. Вскоре вошли люди с журавлиными перьями. Царь посылал их собирать эти перья очень далеко от крааля Дугузы, поэтому их немедленно допустили к царю. Люди эти долго не возвращались, и царь гневался на них. Предводитель этого отряда был старый вождь, участвовавший во многих битвах под началом Чаки. Теперь он не мог воевать потому, что ему топором отрубили правую руку. Это был человек большого роста и очень храбрый.

Чака спросил его, почему он долго не возвращался с перьями. Вождь отвечал, что птицы улетели из тех мест, куда его посылали, и ему пришлось ждать их возвращения, чтоб захватить их.

— Ты должен был отправиться в погоню за журавлями, даже если бы они пролетели сквозь солнечный закат, непослушная собака, — возразил царь. — Уведите его и всех, кто был с ним!

Некоторые из воинов стали молить о пощаде, но вождь их только отдал честь царю, называя его отцом и прося о милости перед смертью.

— Отец мой, — сказал начальник, — я хочу просить тебя о двух милостях. Я много сражался в битвах рядом с тобой, когда мы оба были молоды, и никогда не поворачивался спиной к врагу. Удар, отрубивший мою руку, был направлен в твою голову, царь, я остановил его голой рукой. Все это пустяки, по твоей воле я живу и по твоей умираю. Осмелюсь ли я оспаривать повеление царя? Но я прошу тебя снять с себя плащ, о царь, для того, чтобы в последний раз глаза мои могли насладиться видом того, кого я люблю более всех людей!

— Ты многоречив! — сказал царь. — Что еще?

— Еще позволь, отец мой, проститься с сыном, он маленький ребенок, не выше моего колена, царь! — и вождь тронул себя рукой немного выше колена.

— Твое первое желание я исполню! — отвечал царь, спуская плащ с плеч и показывая свою мощную грудь. — Вторую просьбу также исполню, не хочу я добровольно разлучать отца с сыном. Приведите мальчика, ты простишься с ним, а затем убьешь его своей собственной рукой, после чего убьют тебя самого, мы же посмотрим на это зрелище!

Черная кожа вождя посерела, он задрожал, но прошептал:

— Воля царя — приказ для его слуги. Приведите ребенка!

Я взглянул на Чаку: слезы текли по его лицу. Он хотел только испытать старого вождя, любившего его до конца.

— Отпустите его, — сказал царь, — его и бывших с ним!

Я рассказал тебе этот случай, отец мой, хотя он не касается моей повести, потому, что единственный раз был я свидетелем того, как Чака помиловал осужденного им на смерть.

Начальник и его отряд ушли, а царю доложили, что какой-то человек хочет его видеть. Он вполз на коленях. Я узнал Мезилу, которому Чака дал поручение к Булалио-убийце, правящему народом Секиры. Да, то был Мезило, но сильно похудевший в долгих странствиях, кроме того, на спине у него виднелись следы палок, едва начинающие заживать.

— Кто ты? — спросил Чака.

— Я Мезило из племени Секиры, которому ты приказал отправиться к Булалио-убийце, их начальнику, и вернуться на тридцатый день. Царь, я вернулся, но в печальном состоянии!

— Это видно! — заметил царь, громко смеясь. — Теперь я вспомнил: говори, Мезило-худой, бывший Мезило-толстый, что скажешь ты об Убийце? Явится ли он сюда со своим народом и передаст ли в мои руки секиру?

— Нет, царь, он не придет. Он выслушал меня с презрением и с презрением выгнал из своего крааля. Кроме того, меня схватили слуги Зиниты, которую я сватал, но которая стала женой Убийцы. Они разложили меня на земле и жестоко избили, а Зинита считала удары!

— А что сказал этот щенок?

— Вот его слова, царь: «Булалио-убийца, сидящий в тени Горы Привидений, — убийце, сидящему в краале Дугузы. Тебе я не стану платить дани. Желаешь получить нашу секиру — приходи и возьми ее. Я же обещаю: ты здесь увидишь лицо, знакомое тебе, ибо есть человек, который хочет отомстить за кровь убитого Мопо!»

Пока Мезило говорил, я заметил две вещи: во-первых, что небольшая палочка просунулась сквозь тростник изгороди, а во-вторых, что отряд Пчел собирался на холме против крааля, повинуясь приказанию, посланному ему от имени Умглангана. Палочка же означала, что за изгородью скрывались принцы в ожидании условного знака, а приближение войск — что наступило время действовать.

Мезило кончил свой рассказ, и Чака в гневе вскочил с места. Его глаза бешено сверкали, лицо исказилось, пена показалась на губах. С тех пор, как он стал царем, подобные слова никогда не оскорбляли его ушей. Знай Мезило его лучше, никогда бы не осмелился произнести их.

С минуту царь задыхался, потрясая своим маленьким копьем. От волнения он не мог говорить.

— Собака, — прошипел он наконец, — собака смеет плевать мне в лицо! Слушайте же! Приказываю вам этого Убийцу разорвать на куски, его и все его племя. Как осмелился ты передать мне речь этого горного хорька? Мопо, и твое имя упоминается. Впрочем, с тобой я поговорю позже. Умксамама, слуга мой, убей этого рабского гонца, выбей ему палкой мозги. Скорей! Скорей!

Старый вождь Умксамама кинулся вперед по приказанию царя, но старость уменьшила его силы, и кончилось тем, что Мезило, обезумев от ужаса, убил Умксамаму. Ингуацона, брат Унанды, напал на Мезилу и покончил с ним, но сам был ранен в борьбе. Я взглянул на Чаку, который продолжал потрясать маленьким красным копьем, и немедленно решил действовать.

— Помогите! — закричал я. — Царя убивают!

Мои слова послужили сигналом: тростниковая изгородь раздалась, и сквозь нее ворвались принцы Умгланган и Динган, как проскакивают быки сквозь чащу леса.

Своей иссохшей рукой я указал на Чаку:

— Вот ваш царь!

Из-под своих плащей принцы вытащили по небольшому копью и поразили ими Чаку-царя. Умгланган ударил его в левое плечо. Динган в правый бок. Чака уронил свое маленькое копье, отделанное красным деревом.

Я оглянулся. Его движение было так величественно, что братья смутились и отступили от него.

Он взглянул на них и сказал:

— Неужели вы убиваете меня, домашние собаки, которых я выкормил? Неужели вы убиваете меня, думая завладеть и управлять страной? Но я говорю вам: владеть вы будете недолго. Я слышу топот бегущих ног великого белого народа. Они вас затопчут, дети моего отца! Они будут управлять страной, которую я покорил, и вы, и ваш народ станете их рабами!

Так говорил Чака, пока кровь текла из его ран на землю, потом снова величественно взглянул на них, как загнанный олень.

— Кончайте, если хотите быть царями! — воскликнул я, но робость охватила их сердца, и они не решились. Тогда я, Мопо, выскочил вперед и поднял с земли маленький ассегай, вправленный в царское дерево, — тот самый ассегай, которым Чака убил свою мать Унанду, сына моего Мусу… Высоко поднял я его, отец мой, и снова, как в дни моей молодости, красная пелена заколебалась перед моими глазами.

— Почему ты хочешь убить меня, Мопо? — спросил царь.

— Чтоб отомстить за Балеку, сестру мою, которой я в том поклялся, и за всех моих родных! — вскричал я и пронзил его копьем. Умирающий упал на мятые бычьи кожи. Он произнес последние слова:

— Жаль, что я не послушался совета Нобелы, которая предостерегала меня против тебя, собака!

Я же стал рядом с ним на колени и на ухо называл ему имена всех моих близких, которые умерли от его руки: Македама, отца моего, моей матери, моей жены Анаиди, моего сына Мусы и всех остальных моих жен и детей, имя Балеки, сестры моей. Глаза и уши его были открыты, и я думаю, отец мой, что он видел и понимал, я думаю также, что ненависть на моем лице, когда я потрясал своей иссохшей рукой перед его глазами, была ему страшнее ужаса смерти. Наконец, он отвернулся, закрыл глаза и застонал. Вскоре глаза его открылись сами, он умер.

Так, отец мой, умер царь Чака, самый великий человек, когда-либо живший в стране зулусов, и самый жестокий, погиб он от моей руки и ушел в те краали Инкозозаны, где нет сна. Он умер, как жил, в крови. Пловца всегда уносит течение. Он ушел по той тропинке, которую гладко проторили для него ноги убитых им,многочисленные, как трава на склоне гор. Но лгут те, которые говорят, что он умер, как трус, моля о пощаде. Чака умер, как и жил, мужественно. Да, отец мой, я хорошо это знаю, эти глаза видели его, а эта рука лишила его жизни.

И вот царь мертвый, а отряд Пчел приближался, и я беспокоился о том, как он отнесется к происшедшему, хотя принц Умгланган и считался их вождем, но все же воины любили царя за то, что он был великим в битве, а подарки раздавал, не считая. Я оглянулся: принцы стояли в недоумении, девушка убежала, вождь Умксамама лежал убитый Мезилой, который также умер, а старый вождь Ингуацонка, убивший Мезилу, ранен. И никого больше не было в краале.

— Проснитесь, цари! — закричал я братьям. — Войска у ворот! Скорее заколите этого человека! — я указал на старого вождя. — Остальное же предоставьте мне.

Динган подскочил к Ингуацонке и сильным ударом копья пронзил его, тот свалился без звука. Но принцы опять остановились, молчаливые и недоумевающие.

Между женщинами, слышавшими крики и видевшими взмахи копий над изгородью, распространилась весть об убийствах, от них она перешла к отраду Пчел, который с песнями подходил к воротам крааля. Внезапно воины перестали петь и бегом кинулись к хижине, перед которой мы стояли.

Я бросился к ним навстречу, испуская крики печали, держа в руке маленький ассегай царя, окрашенный еще его кровью, и обратился к их вождям.

— Плачьте, вожди и воины, плачьте и рыдайте, нет более нашего отца! Царь умер! Небо соединится с землей от ужаса, ибо царь умер!

— Каким образом, Мопо? — спросил предводитель Пчел. — Каким образом умер наш отец?

— Он умер от руки злого бродяги по имени Мезило, который, услыхав от царя повеление умереть, выхватил из рук Льва зулусов его ассегай и заколол его, потом, прежде чем кто-либо из нас мог его удержать, убил вождей Ингуацонку и Умксамаму. Подойдите и взгляните на того, кто был царем, чтобы весть о его гибели от руки Мезилы разошлась по всей стране!

— Ты лучше умеешь делать царей, Moпo, чем защищать от удара бродяги того, кто был твоим царем! — сказал начальник Пчел, смотря на меня с подозрением.

Но слов его никто не разобрал, некоторые из вождей прошли вперед, чтоб взглянуть на умершего великого царя, а другие с толпой воинов стали бегать взад и вперед, крича в ужасе, что теперь земля и небо соединятся, и род человеческий прекратится, потому что Чака-царь умер.

Как рассказать тебе, отец мой, о том, что случилось после смерти Чаки? Рассказ об этих событиях составил бы много книг белых людей, а может быть, многое уже об этом написано в них. Потому-то я стараюсь говорить кратко и рассказывать тебе только некоторые события из царствования Чаки, предмет же моего повествования — жизнеописание людей, живших в те дни, из которых только Умелопогас и я живы, если только сын Чаки еще не умер. Поэтому в немногих словах расскажу о том, что случилось после кончины Чаки, до того времени, как царь Динган послал меня к тому, кого звали Убийцей, правителю народа Секиры. Если бы я знал, что Умелопогас жив, Динган вместе с Умланганом скоро бы последовали за Чакой, и Умелопогас стал бы править в стране зулусов. Но увы! Мудрость покинула меня. Я не обратил внимания на голос сердца, твердивший мне, что угрозы Чаке и желание отомстить за смерть Мопо шли от Умелопогаса. Узнал я истину слишком поздно. Так, отец мой, судьба играет нами. Мы воображаем, что управляем ею, а на деле судьба управляет нами, и ничто не случается без ее воли. Весь мир составляет большой узор, отец мой, разрисованный рукой Всемогущего на чаше, из которой Он пьет воды премудрости — наши жизни. То, что мы делаем и чего не делаем — крохотные части узора такого огромного, что только очи живущего наверху, в силах видеть его весь. Даже Чака, палач людей, и все убитые им составляют крохотную песчинку на пространстве этого узора. Как нам быть мудрыми, отец мой, если мы только камешки в стене? Как нам даровать жизнь, если мы младенцы во чреве судьбы? Или как нам убивать, если мы только копья в руках убийцы?

Вот что случилось, отец мой! Сперва все шло гладко в стране после смерти Чаки. Люди говорили, что чужеземец Мезило заколол царя. Но вскоре все узнали, что Мопо, мудрец, врач и приближенный царя, убил его, и что его оба брата Умгланган и Динган, дети Сензангакона, также подняли копья против него. Но он умер, а земля и небо не соединились от ужаса, так не все ли равно? Кроме того, новые цари обещали править народом кротко и облегчить ярмо, надетое Чакой, а люди в беде всегда готовы верить в лучшие времена. Ничто не грозило принцам, но врагами они были друг другу. Ненавидели они Энгванде, брата Чаки. Я же, Мопо, ставший после царей первым человеком в стране, перестал быть врагом, а стал вождем отрядов Пчел и Убийц. Я пошел на Энгванде и убил его в его краале. Битва была отчаянная, я победил его и его племя. Энгванде убил восемь человек, пока не подоспел я и не заколол его. Я вернулся в свои краали с немногими оставшимися в живых.

Цари стали все чаще ссориться, а я мысленно взвешивал все на своих весах, чтобы узнать, кто из них более расположен ко мне. Я убедился, что оба боятся меня, но Умгланган решил убить меня, а Дингану мысль эта не приходила в голову. Я опустил чашу весов Умглангана и поднял чашу Дингана. Умгланган последовал за своим братом Чакой по дороге, которую открывает ассегай. Некоторое время правил один Динган. Вот что случается с земными князьями, отец мой. Я человек маленький, и участь моя скромна, но не без моей участи настигла смерть всех трех братьев, двое из них пали от моей руки.

Через две недели после смерти принца Умглангана вернулся назад в печальном состоянии наш большой отряд, посланный в болота Лимпопо. Половина его перемерла от лихорадок и стычек с неприятелем, остальные же умирали от голоду. Великое счастье для оставшихся, что Чаки не было в живых, иначе и вернувшиеся быстро последовали бы за товарищами, умершими в пути. Многие годы не случалось такого, чтобы зулусские войска возвращались побежденными и без отбитого у врага скота. Потому-то они с радостью признали царя, который щадил их жизнь, и пока судьба не изменила ему, Динган царствовал без помех.

Был он, правду сказать, одной крови с Чакой, такой же величественный на вид и жестокий сердцем, но он не обладал силой Чаки. Кроме того, он был лжив и вероломен, брат его этих черт не имел. Он также слишком любил женщин и проводил с ними время, которое следовало бы посвящать государству. Несмотря на все это, он царствовал много лет. Дингану очень хотелось убить своего брата Панду, чтоб уничтожить окончательно все потомство Сензангакона, отца своего. Панда, человек с кротким сердцем, не любил войны, и за это его считали слабоумным, я же любил Панду, и когда Динган задумал умертвить его, я и вождь Маната убедили царя, что нечего опасаться такого глупца. Динган уступил.

Панду назначили управителем царских стад. Но опасения Дингана оправдались: Панда скоро сверг его с престола. Но если Панда был собакой, укусившей его, то я был человеком, натравившим собаку.

Глава 22

МОПО ОТПРАВЛЯЕТСЯ К УБИЙЦЕ
Динган вскоре покинул крааль Дугузы, вернулся обратно в страну зулусов и построил большой крааль, назвав его Жилищем слона. Всех самых красивых девушек в стране он взял себе в жены и, хотя их было очень много, все требовал новых. И дошел до царя Дингана слух, что в племени галакациев живет девушка поразительной красоты, которую зовут Лилией. Кожа ее белее, чем кожа нашего народа. Дингану страшно захотелось получить в жены эту девушку. Он снарядил послов к вождю галакациев, прося уступить ему Лилию. По истечении месяца послы вернулись и доложили царю, что в краале галакациев их встретили грубыми словами, избили и выгнали с презрением. А вождь галакациев велел еще сказать Дингану, царю зулусов:

— Девушка, которую зовут Лилией, действительно чудно хороша и еще не вышла замуж, так как до сих пор не встретила человека, сумевшего ей понравиться, а любовь народа к ней так велика, что никто не желает насильно навязывать ей мужа!

После этого начальник объявил, что он и его народ вызывают на бой Дингана и зулусов, как раньше их отцы вызывали Чаку, что они плюют на его имя, ни одна из их девушек не согласится стать женой собаки зулуса.

После этой речи начальник галакациев приказал привести перед посланными Дингана девушку, называемую Лилией, и они были поражены ее удивительной красотой. Она высока, как тростник, и движения ее напоминают тростник, колеблемый ветром. Ее вьющиеся волосы скользят по плечам, глаза большие, карие, кроткие, как глаза лани, цвет ее лица подобен цвету густых сливок, улыбка напоминает легкую зыбь на воде, а когда она говорит, ее низкий голос приятнее, чем звук музыкального инструмента. Посланные рассказывали, что девушка хотела заговорить с ними, но начальник запретил ей и велел с великими почестями увести ее.

Услыхав этот рассказ, Динган разъярился, как лев в сетях. Он желал овладеть этой девушкой, а ему, господину стольких людей, не удавалось получить ее! Он приказал собрать большое войско, выслать его против племени галакациев, уничтожить это племя и захватить девушку. Он созвал индунов, а я был старшим индуном, мы убедили его отказаться от этого плана, ведь племя галакациев многолюдное и сильное, война с ними вовлечет в войну свациев, живущих в пещерах, которыми завладеть очень трудно. Я прибавил, что не время теперь посылать целое войско за одной девушкой, немного лет прошло с тех пор, как погиб Черный, врагов у нас много, а количество воинов уменьшилось из-за постоянных походов, кроме того, половина войска погибла в болотах Лимпопо. Надо время, чтобы ряды их пополнились снова, теперь же наши войска похожи на маленького ребенка или на человека, истощенного голодом. Девушек у нас много, пусть царь возьмет их в утешение себе, но пусть он не начинает войны из-за женщины.

Смело говорил я истину в лицо царю. Чаке так никогда никто не смел говорить. Моя решимость передалась другим индунам и вождям, и они повторили мои слова, хорошо сознавая, что из всех глупостей самая большая — война с племенем свациев.

Динган слушал, лицо его омрачилось, но он не чувствовал себя настолько сильным, чтоб не обращать внимания на наши слова. Многие в стране оставались преданными памяти Чаки и помнили, что его и Умглангана убил Динган. С тех пор, как умер Чака, люди забывали, как жестоко поступал он с ними, и помнили только, что он был велик и создал народ зулусов из ничего подобно тому, как кузнец делает копье из кусочка железа. Изменился их правитель, но иго не стало легче. Как убивает Чака, так убивал и Динган, как притеснял Чака, так притесняет и Динган. Поэтому Динган уступил мнению своих индунов и не послал войска против галакациев за девушкой Лилией. Но в сердце своем он стремился к ней и с этой минуты возненавидел меня за то, что я восстал против его воли и помешал исполнению его желаний.

Теперь скажу вам, отец мой, что мне и в голову не приходило, что девушка, называемая Лилией, — моя дочь Нада. Я знал, что никто, кроме Нады, не мог быть так прекрасен. Но я был уверен в том, что Нада и ее мать Макрофа умерли, тот, кто принес мне известие об их смерти, видел их обнявшиеся трупы, пронзенные одним ударом копья. Но как потом оказалось, он ошибался. Макрофа действительно погибла, возле нее в крови лежала другая девушка. Племя, куда я послал Макрофу и Наду, платило дань племени галакациев, вождь же галакациев, занявший место Галаци-волка, поссорился с ними, напал на них ночью и перебил их.

Впоследствии я узнал, что причиной их гибели, как позднее и уничтожения галакациев, было не что иное, как красота Нады. Слава о ней распространилась по стране, и старый вождь галакациев приказал, чтобы девушку привели в его крааль, где она и должна жить. Красота ее могла сиять там, как солнце. Она могла выбрать себе мужа среди знатных галакациев. Начальник крааля отказался исполнить приказание потому, что взглянувший на Наду раз, не захочет потерять ее из виду, хоть в этой девушке была какая-то тайная власть, благодаря которой никто не пытался стать ее мужем насильно. Многие сватали ее и в том племени и среди галакациев, но она только качала головой и отвечала:

— Нет, не хочу выходить замуж!

В народе существовало мнение, что лучше ей вообще не выходить замуж, чтобы каждый мог любоваться ею. Нельзя такую красоту запереть вдали от всех в доме мужа. Они думали, что красота ее дана на радость всем, как прелести утреннего рассвета или вечернего заката. Красота же Нады послужила и причиной многих смертей, как увидишь сам. Многие готовы были умереть ради любви к ней и умирали. Сама же Лилия увяла рано: чаша многих ее горестей переполнилась, а сердце Умелопогаса-Убийцы, сына царя Чаки, стало печально, как черная пустыня, опаленная пожарами. Так было суждено, отец мой, и так случилось. Все люди, белые и черные, ищут красоты, когда же находят ее, она быстро гибнет сама и другим несет погибель. У великой радости и великой красоты есть крылья, и не хотят они долго гостить на земле. Они спускаются с неба, как орлицы, и тут же возвращаются опять на небо.

И надо же было так случиться, отец мой, что я, Мопо, думал, что дочь моя Нада умерла, и не подозревал, что Лилия в краалях галакациев — это Нада, и что именно ее царь Динган хотел взять в жены. После того, как я отговорил его посылать войско, чтобы сорвать Лилию в садах галакациев, Динган стал ненавидеть меня. Я, кроме того был посвящен в его тайны: со мною он убивал брата своего Чаку и брата Умглангана, я удержал его от убийства третьего брата Панды. Вот почему он возненавидел меня, как ненавидят люди малодушные тех, кто возвысил их. Он еще не смел отказываться от меня: я пользовался большим влиянием в стране, и народ прислушивался к моему голосу. Он решил хоть на время освободиться от меня, пока не почувствует себя достаточно сильным, чтобы предать меня смерти. И он решил послать меня к Булалио-убийце, некогда оскорбившему Чаку через Мезилу, чтобы убедиться, что Булалио упорно отказывается платить дань.

Я понимал, что Динган решил на время удалить меня, чтобы подготовить мое падение. То, что мелкий вождь, живущий далеко, осмелился когда-то сопротивляться Чаке, мало волновало его. И все же мне самому хотелось увидеть этого Булалио, который собирается мстить за какого-то Мопо и так похож на погибшего Умелопогаса. Поэтому я немедленно согласился.

Итак, отец мой, на следующий день в сопровождении выбранных мною людей я, Мопо, отправился в путь к Горе Привидений. В дороге я вспоминал о том, как шел по этой же тропинке в давно минувшие дни. Тогда жена моя Макрофа, Нада, дочь моя, и Умелопогас, сын Чаки, которого все считали моим сыном, шли рядом со мной. Теперь же я думал с грустью о том, что никого из них более нет в живых, скоро умру и я. Да, люди жили плохо и недолго в те времена, впрочем, не все ли равно? По крайней мере, я отомстил Чаке и успокоил свое сердце.

До пустынною места, где мы ночевали в тот злополучный час, когда Умелопогаса унесла львица, мы дошли вечером. Я взглянул на ту пещеру, откуда он похитил львенка, на страшное лицо Каменной колдуньи, сидящей высоко на горе долгие-долгие века. В ту ночь я спал плохо, печаль терзала меня, я сидел и смотрел на яркую луну, на серое лицо Каменной колдуньи и вглубь леса, растущего на ее коленях. Не в этом ли лесу лежат кости Умелопогаса? Во время нашего перехода много рассказов слышал я о Горе Привидений. Некоторые говорили, что на ней являются призраки, люди, принявшие вид волков, другие же рассказывали, что люди те — умершие, колдовством возвращенные к жизни. Они лишены речи, чтобы не могли поведать смертным страшные тайны умерших, поэтому они могут только плакать, как маленькие дети. Их можно слышать по ночам в лесу, когда они безутешно рыдают между молчаливыми деревьями.

Ты смеешься, отец мой, но я не смеялся, размышляя над этими рассказами. Если у людей есть души, то куда же уходят они, когда тело умирает? Надо же им уйти куда-нибудь, и что ж тут странного, если они возвращаются в места, где родились? Я мало занимался такими вопросами, хотя я врач и знаю кое-что о жизни призраков. Сказать правду, отец мой, я так много занимался освобождением душ людей из тел, что мало заботился о них после освобождения. Успею подумать об этом, когда сам уйду к ним.

Итак, я сидел и смотрел на гору и лес, который рос на ней, как волосы на женской голове, и вдруг услышал звук, идущий издалека, из самой середины леса, как мне показалось. Слабый звук родился очень далеко, как плач детей в краале по другую сторону долины. Потом звук стал громче, но все же я не различал, откуда он идет. Потом все громче и громче — и я понял, в чем дело: то мчались на охоту дикие звери. Их вой раздавался все ближе, скалы отвечали ему, и от этих голосов кровь стыла в жилах. По-видимому, на ночную охоту пустилась большая стая, вот она близко, там, на противоположном скате, и вой стал таким громким, что спутники мои проснулись. Внезапно появился большой буйвол, на мгновение ясно обозначился он на светлом небе, стоя на гребне горного хребта, и исчез во мраке. Он мчался по направлению к нам, и вскоре мы опять увидели его, несущегося вперед большим скачками. Потом мы увидели бесчисленное множество зверей, толстых и худых, бегущих вслед за ним. Они показались на хребте горы, исчезли в тени, появились на откосе, пропали в долине. Рядом с ними мчались два человеческих существа.

Большой буйвол проскакал на близком расстоянии мимо нас, и за ним устремились бесчисленные волки с ужасным воем. Но кто эти рослые, сильные люди, несущиеся рядом? Они бежали молча, волчьи зубы сверкали на их головах, волчьи шкуры висели на их плечах. Один держал в руке топор, — месяц отражался на нем, другой — тяжелую дубину. Они бежали рядом, никогда еще я не видел так быстро бегущих людей. Вот они спускаются к нам по откосу, вот они поравнялись с нами и исчезли, а с ними их бесчисленная свора. Вой стал тише, вот он вовсе замер, охота удалилась. Ночь наполнилась тишиной.

— Братья, — спросил я своих спутников, — что мы сейчас видели?

Один из них отвечал:

— Мы видели призраков, которые живут на коленях Каменной колдуньи, а эти Братья-волки — колдуны, цари призраков!

Глава 23

МОПО ОТКРЫВАЕТСЯ УБИЙЦЕ
Всю ночь просидели мы без сна, но более не видели и не слыхали волков и людей, которые охотились с ними. На рассвете я послал гонца к Булалио, начальнику племени Секиры, сообщить ему, что посланный к нему от царя Дингана желает миролюбиво переговорить с ним в его краалях. Я велел не говорить моего имени, а назвать меня Ртом Дингана. Я же и мои спутники медленно последовали за гонцом, так как путь еще был далек, а я приказал вернуться и встретить меня с ответом Убийцы, владетеля секиры.

Весь день, почти до заката солнца, мы огибали основание огромной Горы Привидений, держась берега реки. Мы никого не встречали, только раз наткнулись на развалины крааля со множеством человеческих костей. А рядом с ними валялись заржавелые ассегай и щиты из воловьих шкур, выкрашенные в белую и черную краски. Я по краскам узнал, что они принадлежали воинам, которых несколько лет тому назад послал Чака за Умелопогасом и которые не вернулись.

Мы продолжали путь молча, и всю дорогу каменное лицо колдуньи, вечно сидящей наверху, смотрело на нас с горной вершины. За час до заката солнца мы вышли на открытое место и на хребте холма, за рекой, увидели крааль племени Секиры. Крааль был большой и хорошо построенный, многочисленные стада паслись на равнине. Мы сошли к реке и перешли брод, здесь мы сели в ожидании гонца, посланного вперед. Он подошел ко мне с поклоном, и сказал:

— Я видел того, кого зовут Булалио. Это — огромный худой человек, лицо у него свирепое, в руках топор, такой, как у того, кто прошлой ночью охотился с волками. Когда меня привели к нему, я отдал ему честь и поведал слова, которые ты вложил в мои уста. Он выслушал меня, громко рассмеялся и сказал: «Скажи пославшему тебя, что я рад видеть Рот Дингана, и что он без страха может повторить мне слова своего царя, но мне жаль, что не пришла голова Дингана вместе со ртом. Тогда бы моя секира приняла участие в нашей беседе! Хотелось бы мне поговорить с Динганом о том Мопо, которого Чака умертвил. Но так как рот — не голова, пусть рот является без страха!»

Я вздохнул, услыхав о Мопо, имя которого опять назвали уста Булалио-убийцы. Кто мог так любить Мопо, как не тот, кто давно умер? А может быть, Булалио говорил о другом Мопо, ведь не один я носил это имя. Чака предал смерти одного из своих вождей с этим именем во времена великой тризны, говоря, что двум Мопо не ужиться в стране. Он убил его, хотя тот Мопо плакал обильно, когда другие не могли выжать ни одной слезинки.

Я ответил только, что Булалио очень заносчив, и мы направились к воротам крааля.

Никто не встретил нас у входа и никто не стоял у дверей хижины. Но дальше, из середины крааля, где помещаются стада, поднималась пыль и слышался шум, как будто шли приготовления к войне. Некоторые из моих спутников испугались и хотели повернуть назад, опасаясь измены, испуг их еще усилился, когда при входе во внутренний крааль скота мы увидели человек пятьсот воинов, стоящих в боевом порядке, и двух высоких молодых людей, которые с громкими криками бегали по их рядам.

Я обратился к своим испуганным спутникам.

— Не бойтесь! Смелый взгляд покоряет сердца врагов. Если бы Булалио намеревался убить нас, ему для этого не нужно созывать стольких воинов. Он гордый вождь и хочет показать свои силы, не подозревая того, что царь, которому мы служим, может выставить целую роту на каждого из его воинов. Смело вперед!

И мы пошли к войску, которое собиралось на противоположном конце крааля. Высокие молодые люди, начальники войска, заметили нас и пошли нам навстречу. Шедший впереди нес на плече секиру, а следовавший за ним раскачивал в руках огромную дубину. Я взглянул на первого… Отец мой!.. Сердце мое замерло от радости. Я узнал его, не смотря на истекшие годы. То был Умелопогас, мой питомец, ставший взрослым человеком — таким человеком, с которым никто не мог справиться во всей стране зулусов. Он был большого роста, с лицом свирепым, немного худ, но широк в плечах и узок в бедрах. Руки имел длинные, но не толстые, хотя мускулы выступали на них, как узлы на канате, ноги тоже были длинные и очень широкие под коленями. Глаза его смотрели, как глаза орла, нос немного крючковатый, и голову он держал слегка наклоненной вперёд, как человек, беспрерывно высматривающий скрытого врага. Казалось, движется он медленно, хотя шел он очень быстро, походка у него была плавная, как у волка или льва, пальцы его все время играли роговой ручкой секиры. Тот, кто шел за ним, был также очень высокого роста, хотя ниже Умелопогаса на полголовы, но более крупного телосложения. Его маленькие глаза мерцали, как звезды, выражение лица он имел совершенно дикое, и время от времени он улыбался, показывая белые зубы.

Когда я увидел Умелопогаса, отец мой, внутри у меня все задрожало, мне хотелось броситься ему на шею. Но я сдержался, даже опустил угол своего плаща на глаза, пряча лицо, чтобы он не узнал меня. И вот он стоит передо мной, разглядывая меня своими зоркими глазами, а я кланяюсь ему.

— Привет, Рот Дингана! — поздоровался он громко. — Ты маленький человек, чтобы служить ртом такому большому вождю!

— Рот — небольшая часть лица даже у великого царя, вождь Булалио, правитель племени Секиры, колдун волков, живущий на Горе Привидений, а раньше называемый Умелопогасом, сыном Мопо, сына Македама!

Услыхав эти слова, Умелопогас вздрогнул, как ребенок при шелесте во мраке, и пристально взглянул на меня.

— Ты много знаешь! — произнес он.

— Уши царя велики, хотя рот его и мал, вождь Булалио, — отвечал я, — я же, будучи только ртом, говорю то, что слышали уши!

— Откуда знаешь ты, что я жил с волками на Горе Привидений? — спросил он.

— Глаза царя видят далеко, вождь Булалио. Вчера они видели большую, веселую охоту. Говорят, они видели мчащегося буйвола, а за ним бесчисленных воющих волков, а с волками двух людей, одетых в волчьи шкуры, те люди похожи на тебя, Булалио, и на того, кто с дубиной следует за тобой!

Умелопогас поднял секиру, как бы готовясь разрубить меня пополам, но опустил ее, пока Галаци-волк сверкал на меня широко открытыми глазами.

— Откуда ты знаешь, что когда-то меня звали Умелопогасом? Имя это я утратил давным-давно. Говори, Рот, не то я убью тебя!

— Убивай, если хочешь, Умелопогас, — отвечал я, — но помни, что когда голова разбита, рот немеет. Разбивающий головы лишается мудрости!

— Отвечай! — повторил он.

— Не хочу! Кто ты, что я должен отвечать тебе? Я знаю правду, и мне достаточно этого. Теперь к делу!

Умелопогас заскрежетал зубами от ярости.

— Я не привык к противоречиям здесь, в своем собственном краале! — сказал он. — Но к делу! Говори, маленький Рот!

— Вот мое дело, маленький вождь. Когда еще жил теперь уже умерший Черный, ты послал ему вызов через человека по имени Мезило, — таких слов он никогда не слыхал до этого, и они могли бы стать причиной твоей смерти, о глупец, надутый гордостью, но смерть раньше посетила Черного и удержала его руку. Теперь Динган, тень которого лежит на всей стране, тот царь, которому я служу и который сидит на престоле Черного, говорит с тобой посредством меня, своего рта. Он хочет знать: правда ли, что ты отказываешься признать его власть, платить ему дань воинами, девушками и скотом и помогать ему в войнах? Отвечай, маленький начальник, отвечай немногими ясными словами!

Умелопогас от гнева еле переводил дыхание и снова поднял свой большой топор.

— Счастье твое, Рот, — сказал он, — что я обещал тебе безопасное пребывание у меня, иначе ты не ушел бы отсюда, с тобою я поступил бы, как с теми воинами, которые в давно прошедшие дни были посланы искать Умелопогаса. Но отвечу тебе немногими ясными словами. Взгляни на эти копья — это только четвертая часть всех моих воинов, вот мой ответ! Взгляни также на Гору Привидений и волков — неизвестную, непроходимую для всех, исключая меня и еще одного человека: вот мой ответ! Копья и гора войдут в союз, гора оживится копьями и пастями волков. Пусть Динган оттуда берет дань! Я сказал!

Я резко расхохотался, желая испытать сердце Умелопогаса, моего питомца.

— Дурак! — сказал я. — Мальчишка с разумом обезьяны. Против каждого твоего копья Динган, которому я служу, может выслать сотню, а гору сровнять с долиной, на твоих же призраков и волков, смотри, я плюю! — и я плюнул на землю.

Умелопогас задрожал от бешенства, и огромный топор засверкал в его руке. Он повернулся к вождю, стоящему за ним, и спросил:

— Может, Галаци-волк, убьем этого человека и всех спутников его?

— Нет, — отвечал, улыбаясь, Волк, — не убивай их, ты ручался за их безопасность. Отпусти их обратно к их собачьему царю, чтобы он выслал своих щенков на сражение с нашими волками. Хороша будет битва!

— Уходи отсюда, Рот, — велел Умелопогас, — уходи поскорей, пока с тобой не случилось беды! За оградой ты найдешь все, чтобы утолить свой голод. Поешь и уходи! Если же завтра в полдень тебя найдут поблизости, ты и твои спутники останутся там навеки, Рот Дингана!

Я сделал вид, что ухожу, но, вернувшись внезапно, снова заговорил.

— В твоем послании к умершему Черному ты говорил об одном человеке — как его имя — о каком-то Мопо?

Умелопогас вздрогнул, как раненый копьем, и взглянул на меня:

— Мопо! Что тебе за дело до Мопо, о Рот со слепыми глазами? Мопо умер, а я был его сыном!

— Да, — сказал я, — да, Мопо умер, Черный убил Мопо. Но в самом деле ты его сын?

— Мопо умер, — повторил Умелопогас, — он умер со всем своим домом, его крааль сровняли с землею, и по этой причине я ненавижу Дингана, брата Чаки, я лучше разделю участь Мопо, чем заплачу дань царю хотя бы одним быком!

Я говорил с Умелопогасом измененным голосом, отец мой, но тут я заговорил своим.

— Теперь ты говоришь от искреннего сердца, молодой человек, и я добрался до корня дела. Ты посылаешь вызов царю из-за этой мертвой собаки Мопо?

Умелопогас узнал мой голос и теперь задрожал не от гнева, а скорей от страха и удивления. Не отвечая, он пристально смотрел на меня.

— Нельзя ли, вождь Булалио, враг Дингана, поговорить мне с тобой наедине, я хочу заучить слово в слово твой ответ, чтобы не ошибиться, повторяя его. Не бойся оставаться наедине со мной в хижине, Убийца! Я стар и безоружен, а в твоей руке оружие, которого я могу опасаться! — и я указал на топор.

Умелопогас, дрожа всем телом, отвечал:

— Следуй за мной, Рот, а ты, Галаци, оставайся с этими людьми!

Я пошел за Умелопогасом к большой хижине. Он указал на дверь, я прополз в нее, и он последовал за мной. Первое время казалось, что в хижине темно, солнце уже садилось. Я молчал, пока глаза наши не привыкли к темноте. Потом я откинул с лица плащ и взглянул в глаза Умелопогасу.

— Посмотри-ка на меня теперь, вождь Булалио-убийца, когда-то называемый Умелопогасом, посмотри и скажи, кто я?

Он взглянул на меня, и лицо его дрогнуло.

— Или ты Мопо, ставший стариком, умерший отец мой, или призрак Мопо! — отвечал он вполголоса.

— Я — Мопо, твой отец, Умелопогас! — сказал я. — Долго же ты не узнавал меня, я же узнал тебя сразу!

Умелопогас громко вскрикнул и, уронив топор, кинулся ко мне на грудь и зарыдал. Я заплакал также.

— О, отец мой, — сказал он, — я думал, что ты умер со всей нашей семьей, но ты снова пришел ко мне, а я в своем безумии хотел поднять на тебя секиру! Какое счастье, что я жив, и мне дана радость смотреть еще раз на твое лицо живое, хотя сильно изменившееся от лет и горя!

— Тише, Умелопогас, сын мой! — сказал я. — Я тоже думал, что ты погиб в пасти льва, хотя, правду сказать, мне казалось невероятным, чтобы другой человек, кроме Умелопогаса, мог совершить те подвиги, которые мне рассказывали о Булалио, вожде племени Секиры, да еще осмелиться послать вызов самому Чаке. Но ни ты, ни я не умерли. Чака убил другого Мопо, умертвил же Чаку я.

— А где Нада, сестра моя? — спросил он.

— Твоя мать Макрофа и сестра Нада умерли, Умелопогас. Они убиты племенем галакациев, которые живут в стране свациев!

— Я слыхал об этом народе, — отвечал он, — и Галаци-волк знает его. Он еще должен отомстить им, — они убили его отца, я также теперь жажду мщения за то, что они погубили моих мать и сестру. О, Нада, сестра моя! Нада, сестра моя! — и этот сильный человек закрыл лицо руками и стал качаться взад и вперед.

Отец мой, настало время сказать всю правду Умелопогасу, и объявить, что Нада ему не сестра, что он мне не сын, а сын Чаки, которого рука моя умертвила. Но я ничего не сказал, о чем горячо жалею теперь. Я видел, как велика была гордость и высокомерно сердце Умелопогаса. Если бы он узнал, что трон страны зулусов принадлежит ему по праву рождения, ничто не удержало бы его, он открыто пошел бы на Дингана. Мне же казалось, что время еще не наступило. Если бы я знал за год до этого, что Умелопогас жив, он занимал бы место Дингана, но я не знал, и судьба распорядилась иначе. Теперь же Динган был царем и имел в своем распоряжении много войск, я его постоянно удерживал от войны. Случай прошел, но может вернуться, а до того я должен молчать. Лучше всего свести Дингана и Умелопогаса, чтобы Умелопогас стал известен во всей стране, как великий воин. Тогда я похлопочу, чтобы его избрали индуном и начальником войск, а кто командует войсками — уже наполовину царь!

Итак, я смолчал обо всем этом, но пока не настала ночь, мы сидели и беседовали, рассказывая друг другу все случившееся с тех пор, как его унес лев. Я рассказал ему, как всех моих жен и детей убили, как меня пытали и показал ему мою иссохшую руку. Я рассказал о смерти Балеки, сестры моей, и всего племени лангени, о том, как я отомстил Чаке, как сделал Дингана царем и как стал сам первым человеком в стране после царя, хотя царь боится и не любит меня. Но я не сказал ему, что Балека была его матерью.

Когда я закончил свою повесть, Умелопогас рассказал свою, о том, как Галаци спас его от львицы, как он стал одним из братьев-волков, как он победил Джиказу и сыновей его, стал вождем племени Секиры и взял в жены Зиниту.

Я спросил, почему он все еще охотится с волками, как я видел прошлой ночью. Он отвечал, что в округе более не осталось врагов, и от безделия на него находит иногда тоска. Когда он чувствует, что должен встряхнуться, вместе с Галаци охотится, мчится с волками, и только так успокаивает свою душу.

Я пообещал, что укажу ему лучшую дичь, и спросил его, любит ли он жену свою Зиниту. Умелопогас ответил, что любил бы сильнее, если бы она меньше любила его, она ревнива и вспыльчива и часто огорчает его.

После того, как мы поспали немного, он вывел меня из хижины. Меня и моих спутников угостили на славу, во время пира я беседовал с Зинитой и Галаци-волком. Галаци очень мне понравился. Хорошо в битве иметь такого человека за спиной. Но сердце мое не повернулось к Зините. Высокая, красивая, но глаза у нее жесткие, вечно следящие за Умелопогасом, моим питомцем. Я заметил, что он, который ничего не боялся, видимо, боялся Зиниты. Я также ей не понравился, особенно когда она убедилась в дружеских чувствах Убийцы ко мне. Она немедленно стала ревновать, как ревновала его к Галаци. Будь то в ее власти, она быстро избавилась бы от меня. Итак, сердце мое не повернулось к Зините, но даже я не предчувствовал тех несчастий, причиной которых она стала.

Глава 24

УНИЧТОЖЕНИЕ БУРОВ
Утром я отвел Умелопогаса в сторону и сказал ему:

— Сын мой, вчера, когда ты еще не узнавал меня, ты дал мне поручение к царю Дингану. Если бы оно дошло до ушей царя, то навлекло бы смерть на тебя и весь народ твой. Дерево, стоящее одиноко в поле, думает, что оно огромно и что нет тени, равной той, которую оно дает. Но на свете есть другие большие деревья. Ты подобен этому одинокому дереву, Умелопогас, но верхние ветки того, кому я служу, толще твоего ствола, и под его тенью живут дровосеки, которые рубят слишком высоко выросшие деревья. Ты не можешь равняться с Динганом, хотя, живя здесь одиноко в пустой стране, и кажешься огромным в своих глазах и в глазах твоих приближенных. Умелопогас, помни одно: Динган ненавидит тебя за слова, которые ты велел дураку Мезиле передать умершему Черному, он слышал твой вызов и теперь мечтает погубить тебя. Меня прислал он сюда только для того, чтобы избавиться от меня, и какой бы ответ я ни принес, конец будет один: ты вскоре увидишь у своих ворот целое войско!

— Так стоит ли говорить об этом, отец? — спросил Умелопогас. — Что суждено, то и случится. Я буду ждать здесь войска Дингана и сражаться на смерть!

— Нет, сын мой, можно убить человека не только ассегаем, кривую палку можно выпрямить в пару. Я хотел бы, Умелопогас, чтобы Динган полюбил тебя, чтобы он не убил, а возвеличил тебя, и чтобы ты вырос великим в его тени. Слушай! Динган, конечно, не то, что Чака, но он жесток не менее. Динган — глупец, и весьма вероятно, что человек, выросший в его тени, сумеет заменить его. Я мог бы стать этим человеком, но я стар, изнурен горем и не желаю властвовать. Ты молод, Умелопогас, и нет тебе подобного во всей стране. Есть также другие обстоятельства, о которых нельзя говорить, но которые могут послужить тебе ладьей, чтоб доплыть до власти!

Умелопогас зорко взглянул на меня, он был властолюбив в то время и мечтал стать первым среди народа. Могло ли быть иначе? Ведь в его жилах текла кровь Чаки!

— Какие твои намерения, отец? — спросил он. — Каким образом можно осуществить твой план?

— Вот каким образом, Умелопогас. В стране свациев, среди племени галакациев, живет девушка по имени Лилия. Говорят, она удивительная красавица, и Динган страстно желает получить ее в жены. Недавно Динган посылал посольство к вождю галакациев, прося руки Лилии, но вождь племени отвечал дерзкими словами, что красавицу свою они не отдадут в жены зулусской собаке. Динган разгневался и хотел собрать и послать свои войска против галакациев, чтобы уничтожить их и завладеть девушкой, я же удержал его под предлогом, что теперь не время для войны, и Динган возненавидел меня. Понимаешь ли теперь, Умелопогас?

— Не совсем, — отвечал он. — Говори яснее.

— Полуслова лучше целых слов в нашей стране. Слушай же! Вот мой план: ты нападешь на племя галакациев, уничтожишь его и отведешь девушку к Дингану в знак мира и дружбы.

— План твой хорош, отец! — отвечал он. — Во всяком случае, можно будет посражаться, а после сражения поделить стада!

— Сперва победи, потом считай добычу, Умелопогас.

Он подумал немного, потом сказал.

— Позволь мне позвать сюда Галаци-волка, моего военачальника. Не бойся, он человек верный и не болтливый!

Вскоре вошел Галаци и стал рядом с нами. Я изложил ему все дело так: будто Умелопогас хочет напасть на галакациев и доставить Дингану девушку, которую тот жаждет получить, я же удерживаю его от этой попытки потому, что племя галакациев большое и сильное. Говорил я все это, чтобы оставить себе лазейку для объяснений, если бы Галаци выдал наше намерение, Умелопогас понял меня, но хитрость моя была излишняя: Галаци оказался человеком верным. Он молча слушал. Когда же я закончил, он отвечал спокойно, хотя в глазах его загорелся огонь:

— По праву рождения я — вождь галакациев и хорошо их знаю. Это народ сильный и может сразу собрать два полка, а у Булалио в распоряжении всего один полк, да и то небольшой. Кроме того, галакации держат стражу день и ночь и шпионов, рассеянных по всей стране, а потому очень трудно захватить их врасплох: их крепость — огромная пещера, открытая в середине, и никто до сих пор не проникал в эту крепость, да и найти вход в нее может только знающий к ней дорогу. Таких немного, но я знаю, где вход, отец мой показал мне его, когда я был еще мальчиком. Да, за нелегкую работу — покорение галакациев — берется Булалио. Но для меня оно имеет и другое значение. Много лет назад, когда отец мой умирал от яда, данного ему колдуньей из их племени, я поклялся, что отомщу за него, что уничтожу совершенно галакациев, перебью их мужчин, уведу их женщин и детей в рабство! Год за годом, месяц за месяцем, ночь за ночью, лежа на Горе Привидений, я думал о том, как сдержать свою клятву, но не находил способа. Теперь я вижу возможность и радуюсь. Но все же это рискованное предприятие, и если оно увенчается успехом, племя Секиры перестанет существовать! — он замолчал и стал нюхать табак, следя через табакерку за нашими лицами.

— Галаци-волк, — сказал Умелопогас, — для меня также дело это имеет особенное значение. Ты лишился отца по вине собак галакациев, хотя я до вчерашнего вечера того не знал. Их копья отняли у меня мать и ту, которую я люблю более всех на свете, — сестру Наду. Этот человек, — он указал на меня, — говорит, что если мне удастся уничтожить племя галакациев, взять в плен девушку Лилию, я добьюсь милости Дингана. Мало я расположен к Дингану, мне бы хотелось идти своей дорогой, жить, пока живется, и умереть, когда придется, может быть, от руки Дингана или кого-нибудь другого — не все ли равно? Но, узнав о смерти матери моей Макрофы и сестры Нады, я начну войну с галакациями и покорю их или они меня. Возможно, Рот Дингана, ты вскоре увидишь меня в краале царя и вместе с девушкой Лилией и скотом галакациев, если же ты не увидишь меня, то знай, что я умер и что воинов Секиры более не существует!

Так сказал Умелопогас и на прощание обнял меня.

Я быстро прошел путь от Горы Привидений до крааля царя и явился перед Динганом. Вначале он принял меня холодно, но когда я передал ему известие, что вождь Булалио-убийца вступил на путь войны, чтоб добыть ему Лилию, отношение его изменилось. Он взял меня за руку и похвалил, говоря, что напрасно не доверял мне, когда я убеждал его не посылать войска против галакациев. Теперь же он видит, что я хотел зажечь пожар другой рукой и уберечь его руку от ожогов, за что он благодарит меня.

Если вождь Булалио, прибавил царь, приведет ему девушку, к которой стремится его сердце, он не только простит слова, сказанные Мезилой умершему Черному, но отдаст Булалио весь скот галакациев и возвеличит его перед народом. Я посоветовал ему поступать, как хочет, я же только исполнил свой долг перед царем и устроил все так, что при любом исходе войны гордый вождь будет унижен, враг побежден без потерь для царя, а Лилия вскоре, может быть, предстанет перед царем.

И я стал ждать дальнейших событий.

Это было как раз то время, отец мой, когда к нам явились белые люди, которых мы называли анабоонами, а вы — бурами. Невысокое мнение вынес я об этих анабоонах, хотя и помог им одержать победу над Динганом — я и Умелопогас!

И раньше, правда, появлялись изредка в краалях Чаки и Дингана белые люди, но те приходили молиться, а не сражаться. Буры же умеют и сражаться, и молиться, а также красть, этого-то я и не понимаю: ведь молитвы белых людей запрещают воровать.

Итак, со времени моего возвращения домой не прошло еще и месяца, как явились к нам буры, человек шестьдесят, под началом капитана, высокого молодца по имени Ретиф. Они были вооружены длинными ружьями, которые всегда носили с собой. Буров была, наверное, целая сотня со слугами и конюхами. Прибыли они, чтобы получить права на землю в Натале, лежащую между реками Тугелой и Умзимубу. Но я и другие индуны посоветовали Дингану потребовать от буров, чтобы они сперва покорили вождя Сигомейло, который похитил у царя скот, и вернули похищенное. Буры согласились и скоро вернулись. Они уничтожили племя Сигомейлы и пригнали похищенные стада.

В ту же ночь Динган собрал совет и спросил нашего мнения о переуступке земель. Я заметил, что совершенно безразлично, уступит он земли или нет, так как еще умерший Черный отдал их англичанам. Вероятно, все кончится тем, что между англичанами и анабоонами вспыхнет война из-за этой земли. Начинают сбываться предсказания Черного: мы уже слышим топот бегущих белых людей, которые со временем завоюют всю нашу страну.

От моего замечания сердце Дингана опечалилось, а лицо омрачилось, слова мои проникли в его грудь, как копье. Он ничего не ответил и распустил совет.

Утром царь обещал подписать бумагу о передаче бурам земли. Все казалось гладким, как вода в тихую погоду. Перед тем, как подписать бумагу, царь устроил большой праздник, много собралось воинов в краале, три дня продолжались пляски. На третий день он распустил все войска, за исключением одного отряда, состоящего из юношей. Мне очень хотелось знать, что на уме у Дингана, ятревожился за безопасность анабоонов. Но он не открыл свою тайну никому, кроме предводителя отряда, даже члены совета ничего не знали. Я предчувствовал, что он готовит беду, мне хотелось предупредить капитана Ретифа. Но если я ошибаюсь в своих предположениях? Отец мой, если бы я исполнил свое намерение, сколько бы людей осталось в живых! Но, впрочем, не все ли равно? Многие из них теперь бы поумирали.

Наступило четвертое утро. Динган послал гонцов к бурам, приглашая их явиться к нему в крааль, где он намерен подписать бумагу. Буры пришли и оставили свои ружья у ворот крааля, поскольку смертью карали и белых, и черных, появлявшихся вооруженными перед царем. Крааль Дингана был выстроен большим кругом, как строились у нас все царские краали. Снаружи тянулась высокая изгородь, между наружной и внутренней изгородью — тысячи хижин. За внутренним окном лежал о большое открытое пространство, в котором могли поместиться пять полков, а в конце его — против входа — крааль скота, отделенный от открытого места также изгородью, изогнутой, как лук. За нею помещались Эмпозени — жилище царских жен, караульня, лабиринт и Интункулу, жилище царя. Динган вышел и сел на скамью перед краалем скота, рядом с ним стоял человек, держащий щит над ею головой, чтобы предохранить его от солнечных лучей. Все члены совета были тут же, а вдоль изгороди, окружавшей всю площадь, стояли воины отряда, оставленного Динганом, вооруженные короткими палками, — а не дубинами, отец мой. Начальник отряда находился рядом с царем по его правую руку. Вскоре вошли буры и всей толпой приблизились к царю. Динган встретил их милостиво и пожал руку Ретифу, их начальнику. Ретиф вынул из кожаной сумки бумагу, по которой устанавливались уступка и границы земель, и переводчик перевел царю содержание. Динган сказал, что все в порядке, и приложил к бумаге руку, Ретиф и буры, видимо, были довольны и широко улыбались. Они стали прощаться, но Динган не отпустил их, говоря, что сперва положено угостить их и показать им пляску воинов. Тут же вынесли заранее приготовленные блюда с вареной говядиной и чашки с молоком. Буры отвечали, что они уже обедали, но все же выпили молока, передавая чашки из рук в руки.

Воины начали плясать и завели воинственную песню зулусов, отец мой, а буры отодвинулись к центру площади, чтобы не мешать пляске воинов. Тут я услыхал, как Динган приказал одному из слуг отправиться к белому Доктору молитвы, находящемуся вне крааля, и попросить его не бояться ничего. Я не понял смысла приказания. Почему Доктору молитвы бояться танца, часто виденного им? В это время Динган в сопровождении свиты прошел сквозь толпу, подошел к капитану Ретифу и стал прощаться с ним, пожимая ему руку и желая ему счастливого пути. Затем он вернулся к воротам, которые вели к царскому дому, а у входа стоял начальник отряда как бы ожидая приказаний.

Неожиданно для всех, отец мой, Динган остановился и закричал громко: «Билилини Абатакати!» («Бей колдунов!») и, закрыв лицо углом своего плаща, пошел за изгородь.

Мы же, его советники, стояли пораженные, словно окаменевшие, но мы еще не успели промолвить и слова, как начальник отряда также громко прокричал: «Бей колдунов!» и возглас его был подхвачен со всех сторон. Раздался ужасный крик, отец мой, топот тысячи ног, сквозь облака пыли мы видели, как воины кинулись на анабоонов, и мы услыхали удары палок. Анабооны вытащили свои ножи и защищались храбро, но все было кончено очень быстро. Мертвых и многих еще живых выволокли из ворот крааля на Холм убийств и перебили всех. Их перебили и сложили в кучу, и этим окончились их танцы, отец мой.

Я и другие советники молча направились к дому царя. Он стоял перед своей большой хижиной, подняв руки, мы поклонились ему, не говоря ни слова. Динган заговорил первым, слегка посмеиваясь, как человек, не вполне спокойный.

— Что, вожди мои, — сказал он, — когда хищные птицы сегодня утром взывали к небу о крови, они не ожидали пира, приготовленного для них? И вы, вожди, не знали, какого великого правителя послало вам Небо и как глубок ум царя, вечно заботящегося о благе своего народа. Теперь страна очистилась от белых колдунов, о которых каркал Черный перед смертью, или, вернее, скоро очистится, так как это только начало. Слушайте, гонцы! — и он повернулся к людям, стоящим за нами. — Отправляйтесь немедленно к отрядам, собранным за горой, передайте их вождям мой приказ: пусть войско совершит набег на страну Наталя и перебьет всех буров, уничтожит всех — мужчин, женщин и детей. Ступайте!

Гонцы прокричали привет царю и, как копья из рук бойцов, через секунду исчезли. Но мы, советники, стояли молча.

Динган заговорил снова, обращаясь ко мне:

— Успокоилось ли твое сердце, Мопо, сын Македама? Ты часто жужжал мне в уши о белых людях и о их победах над нами, а видишь, что случилось? Я только дунул на них, и они исчезли. Скажи, Мопо, все ли колдуны умерли? Если хоть один из них живой, я хочу поговорить с ним!

Я взглянул Дингану прямо в лицо и ответил:

— Они умерли, царь, но ты также умер!

— Для тебя было бы лучше, собака, — сказал Динган, — если бы ты выражался яснее!

— Да простит меня царь, — отвечал я, — вот что хочу я сказать. Ты не можешь уничтожить белых людей, у них племен много, море — их стихия, они являются из черных вод океана. Убей тех, которые находятся здесь, другие придут мстить за убитых, их будет все больше и больше! Ты убил сейчас, а вскоре начнут убивать они. Теперь они лежат в крови, но в скором будущем, царь, лежать в крови будешь ты. Тобой владело безумие, царь, когда ты совершал это злодеяние, и следствием этого безумия будет твоя смерть! Я сказал! Да будет воля царя! — Я стоял неподвижно, ожидая смерти, отец мой, но сердце мое так переполнилось гневом от совершенного злодеяния, что я не мог удержаться. Динган злобно поглядывал на меня, но его страх боролся с яростью, и я хладнокровно ждал, что же победит — страх или ярость. И он сказал: «Иди», а не: «Возьмите его». И я ушел, а со мной советники. Царь остался один.

Ушел я с тяжелым сердцем, отец мой. Из всех ужасных событий, виденных мною, это мне показалось самым ужасным. Такое предательское избиение анабоонов! А приказ войскам так же предательски умертвить оставшихся в живых их женщин и детей?!

Скажи, отец мой, почему Ункулункулу, который сидит на Небесах, позволяет совершаться на земле таким ужасам? Я слыхал проповеди белых людей, которые говорят, что все о нем знают, имена его — Власть, Милосердие и Любовь. Почему же он допускает все это? Зачем он позволяет людям, подобным Чаке и Дингану, мучить детей на земле, убивать, убивать и убивать? А наказывает их одной смертью за те тысячи смертей, в которых они повинны? Вы говорите, что все это происходит в наказание людям, которые злы. Но это неправда, страдают безвинные вместе с виновными, разве не погибают сотнями невинные дети? Может быть, на это есть другой ответ, но как могу я, слабый человек, постигнуть Необъяснимое? Может быть, все это часть целого, маленькая часть того узора, о котором я говорил, — узора на чаше, содержащей воды его премудрости. Я ничего не понимаю, я дикий человек, но не больше знания нашел я и в сердцах белых просвещенных людей. Вы знаете многое, но многого и не знаете. Вы не можете объяснить, где мы находились за час до рождения или чем станем после смерти, зачем родились и почему умираем. Вы можете только надеяться и верить — вот и все. Может быть, отец мой, скоро я стану мудрее всех вас. Я очень стар, огонь моей жизни угасает — он еще горит только в моем уме, там огонь еще ярок, но скоро и он угаснет. Тогда, может быть, я пойму.

Глава 25

ВОЙНА С ПЛЕМЕНЕМ ГАЛАКАЦИЕВ
Я должен рассказать тебе, отец мой, как Умелопогас-убийца и Галаци-волк воевали с племенем галакациев. Когда я вышел из тени Горы Привидений, Умелопогас собрал всех своих вождей и произнес длинную речь: он желает, чтобы племя Секиры из незначительного народа, превратилось бы в великое и считало бы стада свои десятками тысяч.

Вожди хотели знать, как этого можно достигнуть. Не задумал ли он для этой цели войну с царем Динганом? Умелопогас отвечал, что, напротив, стремится завоевать расположение царя. Он рассказал им о девушке Лилии, о племени галакациев, о том, как он собирается на них войной. Некоторые вожди согласились сразу, другие не хотели войны, и между ними возник спор, который затянулся до вечера. Когда начало смеркаться, Умелопогас встал и сказал, что он, начальник Секиры, приказывает всем подняться против галакациев. Если же найдется человек, не желающий исполнить приказ, пусть выйдет на поединок побороться с ним, победитель и будет повелевать. Но не нашлось охотников встретиться лицом к лицу с лезвием секиры. Так решился вопрос о войне между племенами Секиры и галакациев. Умелопогас через гонцов вызвал к себе всех подвластных ему воинов.

Как разгневалась Зинита, его старшая жена, когда услыхала о приготовлениях к войне. Она стала осыпать Умелопогаса упреками, а меня, Мопо, проклятиями. Меня она знала только как посланного Дингана, проклинала же, считая зачинщиком.

На третий день собрались все воины, храбрые, решительные люди, числом, вероятно, около двух тысяч. Умелопогас вышел к ним вместе с Галаци-волком и объявил о предстоящей войне. Воины слушали молча, они, как и их вожди, имели противоположные мнения. Галаци заявил им, что знает дорогу к пещерам галакациев и сколько у них скота, но они стояли в нерешимости. Тогда Умелопогас сказал:

— Завтра на рассвете я, Булалио, владетель секиры, начальник всего племени Секиры, выступаю против галакациев вместе с братом моим Галаци-волком. Мы выступим, даже если только десять человек будут сопровождать нас. Воины, выбирайте! Или идти с нами, или оставаться дома с женщинами и детьми.

Мощный крик вырвался у всех из груди:

— Мы пойдем с тобой, Булалио, на смерть или победу!

Утром мы выступили. И поднялся плач среди женщин племени Секиры. Одна Зинита не плакала, но смотрела грозно и мрачно, предсказывая беду, с мужем она не захотела проститься, но горько заплакала, когда он ушел.

Долго шел Умелопогас со своим войском, терпя голод и жажду, пока не вступил во владения галакациев через узкое и высокое ущелье. Галаци-волк опасался, что в ущелье им окажут сопротивление, хотя они не причиняли никакого вреда краалям, лежащим на их пути, и брали скот только для питания. Они знали, что со всех сторон устремились гонцы, чтобы предупредить галакациев о приближении врага. Но в ущелье они никого не видели. Ночь надвигалась, поэтому они сделали привал. На заре Умелопогас оглядел далеко простирающиеся широкие равнины, Галаци указал ему на длинную низкую гору, к ней было часа два ходьбы. Там находился главный крааль галакациев.

Они снова отправились в путь и вскоре дошли до холма, откуда услыхали звук рогов. Воины остановились на хребте и увидели издали бегущее по направлению к ним все войско галакациев, и войско то было многочисленным.

Умелопогас сказал спутникам:

— Вот там видны собаки сваци, дети мои, их много, а нас мало, но неужели мы допустим, чтобы дома сказали, что нас, зулусов, прогнала свора собак свациев? Неужели такую песню споют наши жены и дети, воины Секиры?

Иные из воинов вскричали: «Нет!», но другие молчали. Умелопогас снова заговорил:

— Пусть все, кто хочет, уходят обратно, еще есть время. Возвращайтесь, кто хочет, но настоящие воины пойдут вперед рядом со мною. Впрочем, если хотите, можете вернуться обратно все, предоставьте секире и дубине самим решить это дело!

Тогда послышался мощный крик:

— Умрем с теми, с кем жили!

— Клянитесь! — вскричал Умелопогас, высоко держа секиру.

— Клянемся секирой! — отвечали воины.

Умелопогас и Галаци начали готовиться к битве. Они поставили всех молодых воинов на холмах над долиной так, чтобы уберечь их от врагов, командование над ними принял Галаци-волк, старые воины расположились на скатах, с ними остался Умелопогас.

Галакации приближались, их было целых четыре полка. Равнина чернела ими, воздух дрожал от их криков, и копья их сверкали, как молнии… На противоположном скате холма они остановились и выслали гонца, чтобы узнать, чего народ Секиры требует от них. Убийца перечислил, что требует он: во-первых, голову их начальника, место которого займет Галаци, во-вторых, прекрасную девушку, которую зовут Лилией, и в-третьих, тысячу голов скота. Если эти условия будут выполнены, он пощадит галакациев, если нет — он уничтожит их и возьмет себе все сам.

Гонец ушел обратно и, дойдя до рядов галакациев, громко прокричал ответ. Тогда по рядам воинов прокатился взрыв хохота, от которого задрожала земля. Лицо Умелопогаса-убийцы еще сильнее потемнело от прилившей к нему крови, когда он услыхал этот смех, и он потряс секирой по направлению к неприятелю.

Галакации подняли крик и ринулись против молодых воинов, предводительствуемых Галаци-волком, но за подножием холма вытянулось торфяное болото, переход через него был труден. Пока неприятель медленно продвигался вперед, Галаци со своей молодежью напал на них. Удерживать их долго он не мог, их было слишком много, и потому битва загорелась вскоре вдоль всего ущелья. Под мужественным предводительством Галаци молодые воины дрались беспощадно, и вскоре все свои силы галакации направили против них. Дважды Галаци собирал уцелевших и останавливал наступление Галакациев, приводя их в замешательство, пока все их отряды и полки не перемешались. Но долго держаться и зулусы не могли, более половины их полегло, а остальных, отчаянно сражающихся, гнали на гору.

В это время Умелопогас и старые воины сидели рядом на краю обрыва и следили за битвой, поглядывая друг на друга. Их лица все свирепели, пальцы нетерпеливо перебирали копья.

Наконец один из вождей не выдержал и громко крикнул Умелопогасу:

— Скажи, Убийца, не пора ли нам спуститься туда? Трава сырая, и мы окоченеем, сидя на ней!

— Подождите немного, — отвечал Умелопогас. — Пусть они обессилят в игре. Пусть еще ослабеют!

Пока он говорил, галакации собрались в кучу и сильным напором погнали назад Галаци и оставшихся в живых молодых воинов. Да, вот и им пришлось бежать, а за ними гнались сваци, возглавлял их вождь, окруженный кольцом храбрецов.

Умелопогас видел все это и, вскочив на ноги, заревел, как бык:

— Вперед, волки!

Ряды воинов заволновались, будто на море начался прилив и их головные уборы из перьев походили на морскую пену. Подобно грозно поднимающейся волне, они встали внезапно и, как нахлынувшая волна, разлились вниз по откосу. Перед ними шел Убийца, высоко держа секиру, ноги несли его быстро. Как ни торопились воины, он далеко опередил их. Галаци услыхал шум их бега, оглянулся, и в тот же миг Убийца промелькнул мимо него, мчась, как олень. Тогда Галаци также кинулся вперед, и они радом помчались вниз с горы.

Галакации старались собраться в рады, чтобы встретить натиск врага. Перед Умелопогасом предстал их вождь — высокий человек, окруженный изгородью ассегаев. Прямо на стену щитов мчался Умелопогас, лес копий вытянулся ему навстречу, стена щитов возникла перед ним — то была изгородь, через которую никто не мог пройти живым. Но Убийца решил стать исключением. Он прыгнул высоко в воздух, ноги его задевали головы воинов и верхушки их щитов. Он перескочил через них, он стоит на земле, и теперь изгородь из щитов оберегает двух вождей. Но недолго. Секира поднялась, падает — ни топор, ни щит не могут остановить удара, и у галакациев нет больше вождя!

Волна разлилась по берегу. Слушай ее рев, — слушай рев щитов! Стойте, воины галакациев, стойте! Их ведь немного. Все кончено! Клянусь головой Чаки! Они не устоят — их оттесняют, — волна смерти разливается по береговому песку, и уносит врага, как сорную траву!

Отец мой, я стар. Нет мне больше дела до битв и их восторгов! Но лучше умереть в такой битве, чем продолжать жить в ничтожестве. Да, я видал сражения, много я видал подобных сражений. В мое время умели драться, отец мой, но никто не умел драться так, как Умелопогас-убийца, сын Чаки, и названный брат его Галаци-волк. Итак, они разбили галакациев, они размели их, как девушка выметает пыль из своей хижины, как ветер гонит сухие листья. Некоторые бежали, другие поумирали, и окончилось сражение. Но война не окончилась. Многие галакации добежали до большой пещеры. Вскоре туда же направился Убийца со своими воинами. Увы! Многие были убиты, но нет смерти более славной, как в сражении. Оставшиеся стоили всего войска, они знали, что под защитой секиры и дубины их нелегко победить.

Они стояли перед холмом, окружность основания которого равнялась приблизительно трем тысячам шагов. Холм был не очень высокий, но взобраться на него было невозможно. Один из воинов попытался, но бока холма оказались совершенно отвесными, на них нога человеческая не могла удержаться, тут пройти могли разве только горные кролики и ящерицы. Вокруг холма никого не было видно так же, как и в большом краале галакациев, лежащем на востоке от горы. Вся земля около холма была истоптана копытами коней, быков и ногами людей, а из середины горы слышалось мычанье стада.

Тогда Галаци провел отряд немного в сторону, до места, где почва была вся изрыта и истоптана, как бывает у краалей скота. Там они увидели низкую пещеру, ведущую внутрь горы, подобную тем тоннелям, которые строят белые люди. Но вход в пещеру эту был заставлен огромными кусками скал, поставленными друг на друга таким образом, что снаружи сдвинуть их просто невозможно. По-видимому, загнав внутрь скот, галакации заложили вход в пещеру.

Воины последовали за Галаци и дошли до северной стороны горы, но там, в двадцати шагах от них, стоял часовой. Увидя их, он внезапно исчез.

Воины добежали до места, где виднелось в скале маленькое отверстие не больше норки муравьеда. Из отверстия слышались звуки и виднелся свет.

— Нет ли между нами гиены, которая сможет пролезть в новую нору? — вскричал Умелопогас. — Сто голов скота тому, кто пройдет внутрь и очистит путь!

Два молодых воина выскочили вперед, один опустился на колени и вполз внутрь, лежа на своем щите и вытянув вперед копье. На мгновенье свет в горе исчез, и ясно было слышно, как человек ползет вперед. Потом послышались звуки ударов, и в отверстии снова появился свет. Человека убили.

— У него была неверная змея, — сказал второй воин, — она покинула его. Посмотрю, может моя змея надежней!

Он также опустился на колени и вполз в нору, как первый воин, только голову он прикрыл щитом. Недолго он полз, потом снова раздались удары по воловьей коже щита, а за ними стоны. Он также был убит, но, по-видимому, тело его оставалось в норе, так как свет более не появлялся из нее. Очевидно, отец мой, когда на воина посыпались удары, он прополз немного назад и умер там, из врагов же никто не проник в проход, чтобы вытащить его.

Галаци, Умелопогас и их воины задумчиво смотрели на отверстие норы и, по-видимому, никому не улыбалась мысль войти туда и умереть там так бесславно.

— Меня зовут Волком, — сказал Галаци, — волк не должен бояться мрака, кроме того, галакации — мое родное племя, и я первый должен встретить их! — и он опустился на колени без дальнейших разговоров. Но Умелопогас, еще раз осмотревший нору, заметил: — Подожди, Галаци, я пройду вперед! Я знаю, как надо действовать. Следуй за мной. А вы, дети мои, кричите погромче, чтоб никто не слыхал, как мы там ползем, если же мы проберемся насквозь, следуйте быстро за нами, одни мы долго не продержимся при входе в эту пещеру. Слушайте еще! Вот вам мой совета если я погибну, выбирайте себе в начальники Галаци-волка, конечно, если он останется в живых!

— Нет, Убийца, не называй меня своим преемником, — возразил Волк, — мы вместе жили, вместе и умрем!

— Пусть будет так, Галаци. В таком случае, выбирайте другого вождя и не пытайтесь больше проникнуть в нору, если мы не пройдем, никто не сумеет пройти, поищите пищу и сидите здесь, пока шакалы не появятся, тогда будьте готовы. Прощайте, дети!

— Прощай, отец! — отвечали воины. — Иди осторожно, чтобы мы не остались, как стадо без пастуха, покинутое и блуждающее!

Умелопогас полез в нору без щита, но держа перед собой секиру, за ним последовал Галаци. Продвинувшись вперед шагов на двенадцать, Умелопогас вытянул руку и, как он того и ожидал, наткнулся на ноги воина, который проник туда перед ним. Умелопогас просунул голову под ноги убитого и пополз вперед, пока не подлез под труп. Он крепко ухватил обе руки мертвого человека в одну свою. Затем он продвинулся еще немного, пока не заметил, что достиг внутреннего выхода норы. Здесь было очень темно, так как огромными камнями был завален выход.

Умелопогас прополз как можно скорее вперед, держа мертвого на спине, и внезапно выполз из норы на открытое место, в густую тень большой скалы.

— Клянусь Лилией, — вскричал один из галакациев, — ползет и третий! Получай, зулусская крыса! — и он со всей силы ударил дубиной по убитому человеку.

— Получи еще! — вскричал другой, пронзая его копьем так, что кольнул под ним Умелопогаса.

— Еще, еще и еще! — повторяли остальные, ударяя и коля мертвое тело.

Умелопогас тяжело застонал и тихо лег в густом мраке.

— Не стоит тратить силы! — сказал первый из нападавших. — Этот некогда более не вернется в страну зулусов, вряд ли кто добровольно последует за ним. Кто-нибудь принесите камней, чтобы заложить нору, игра окончена!

Он отвернулся, за ним последовали остальные. Этого только и ждал Убийца. Быстрым движением он освободился от трупа и вскочил на ноги. Воины услыхали шум и повернулись снова назад, но в то же мгновение секира мягко опустилась, и тот, кто клялся Лилией, уже не числился среди живых. Умелопогас прыгнул вперед на большую скалу, и стал на ней, подобно горному оленю.

— Не так-то легко убить зулусскую крысу, ласки! — вскричал он, когда они с криками сразу со всех сторон набросились на него. Он разил направо и налево с такой быстротой, что едва можно было видеть, куда попадало лезвие топора. Враги, отец мой, как снопы, падали. Они окружили Умелопогаса, прыгали на него, как скачет вода на стены утеса, — всюду сверкали копья, со всех сторон нацелились в него. Спереди и по бокам секира могла удержать их, но один из воинов ранил Умелопогаса в шею, другой пытался поразить его в спину, но секира повергла его в прах.

А тут и Волк выполз из норы, дубина его скоро нашла занятие, они вместе работали так усердно, что спине Убийцы более не угрожала опасность, пришлось опасаться тем, кто стоял за его спиной. Оба вождя дрались бесстрашно, убивая всех кругом, вскоре одна за другой показались из норы украшенные перьями головы воинов Секиры, и сильные руки приняли участие в битве. Они появлялись один за другим, окунались в сражение, как выдры в воду. Тогда галакации, не ожидавшие нападения, не выдержали и побежали. Остальные воины Секиры вышли беспрепятственно, и когда вечер постепенно перешел в ночь, все покинули нору.

Глава 26

НАДА
Умелопогас, несмотря на темноту, собрал свои войска и попросил Галаци вести их. Они дошли до места, где под нависшей скалой находился вход в огромную пещеру.

Здесь галакации еще раз оказали сопротивление. Но непродолжительное: мужество совершенно покинуло их.

В одном углу пещеры Умелопогас заметил кучку людей, окруживших и как бы оберегающих кого-то. Он кинулся на них, за ним последовали Галаци и другие. Пробившись сквозь круг, Умелопогас при свете своего факела увидел высокого стройного человека, который прислонился к стене пещеры и держал щит перед лицом. Умелопогас моментально выбил щит из его рук. Но что-то необъяснимое, словно сладкое воспоминание детства, помешало ему ударить врага секирой. Он приблизил факел к тому, кто прижался к скале. Это была почти белая, красивая женщина, одетая воином. Она опустила руки, которыми закрывала лицо, и он мог разглядеть ее. Он увидел глаза, светящиеся, как звезды, вьющиеся волосы, рассыпавшиеся по плечам, и всю красоту ее, чуждую нашему народу. Ее облик возвращал ему что-то утраченное, так глаза ее, казалось, сияли сквозь мрак истекших лет, а красота ее напоминала что-то давно ему известное.

— Как зовут тебя, прекрасная девушка? — спросил он.

— Теперь зовут меня Лилией, но когда-то я носила другое имя. Когда-то я была Надой, дочерью Мопо, но имя и все, связанное с ним, погибло, я также умираю. Кончай скорей, убей меня. Я закрою глаза, чтобы не видеть блеска оружия.

Умелопогас снова взглянул на нее, и секира выпала у него из рук.

— Посмотри на меня, Нада, дочь Мопо, — сказал он тихо, — посмотри на меня и скажи, кто я!

Ее лицо затуманилось, как у каждого, кто смотрит сквозь пелену воспоминаний, оно стало неподвижным и непроницаемым.

— Клянусь, — сказала она, — ты Умелопогас, мой умерший брат, которого я, и мертвого и живого, одного только и любила!

Факел потух, Умелопогас в темноте схватил свою сестру, найденную после долгих лет разлуки, прижал к себе и поцеловал, и она поцеловала его.

После того, как воины утолили свой голод из запасов галакациев, после того, как поставили стражу для охраны скота и чтоб не бояться нападения, Умелопогас долго беседовал с Надой-Лилией, сидя с нею в стороне, и рассказал ей всю свою жизнь. Она также рассказывала ему то, что тебе уже известно, отец мой: как она жила среди маленького племени, подвластного галакациям, со своей матерью Макрофой, и о том, как весть о ее красоте распространилась по всей стране. Она рассказала, как галакации потребовали ее выдачи, как овладели ею силой оружия, убив жителей ее крааля и среди них ее родную мать. После этих событий она стала жить среди галакациев, которые назвали ее Лилией, с нею они обращались хорошо, оказывали ей уважение благодаря ее кротости и красоте и не принуждали ее выходить замуж.

— А почему ты не хотела выходить замуж, Нада, сестра моя? — спросил Умелопогас. — Тебе давно пора быть замужем!

— Я не могу сказать тебе причины, — ответила она, опуская голову, — я не расположена к замужеству. Я только прошу, чтобы меня оставили в покое!

Умелопогас задумался на мгновение, а потом сказал:

— Разве ты не знаешь, Нада, зачем я предпринял войну, в которой племя галакациев погибло и скот их стал добычей моего оружия? Слушай же: я знал о тебе только по слухам, знал, что тебя зовут Лилией, что ты самая прекрасная женщина в стране, и пришел сюда, чтобы добыть тебя в жены Дингану. Я начал войну с намерением завоевать тебя и помириться с Динганом, и я достиг своей цели!

Услыхав эти слова, Нада-Лилия задрожала и заплакала, упала на колени и охватила с мольбой ноги Умелопогаса.

— О, не будь так жесток со мной, твоей сестрой, — молила она, — лучше возьми этот топор и покончи со мной и с красотой, которая принесла столько горя всем, а в особенности мне! Зачем я оберегала свою голову щитом и не дала топору раскроить ее? Я оделась воином, чтобы подвергнуться участи его. Будь проклята моя женская слабость, которая вырвала меня у смерти, чтобы обречь на позор!

Так молила она Умелопогаса тихим, кротким голосом, и сердце дрогнуло в нем, хотя он и не собирался больше отдавать ее Дингану, как Балеку отдали Чаке, чтобы она повторила судьбу Балеки.

— Научи меня, Нада, — сказал он, — как мне выполнить взятое на себя обязательство? Я должен отправиться к Дингану, как обещал отцу нашему Мопо. Что же я отвечу Дингану, когда он спросит меня о Лилии, которую он жаждет получить, которую я обещал добыть ему? Что должен я сказать, чтобы уйти живым от гнева Дингана?

Нада подумала и отвечала:

— Поступи так, брат мой: скажи ему, что Лилия, одетая в походную одежду воина, убита во время сражения. Видишь ли, никто из твоего народа не знает, что ты нашел меня, в час победы и торжества воины твои не думают о девушках. Так вот каков мой план: поищем теперь, при свете звезд, тело какой-нибудь красивой девушки, без сомнения, найдутся убитые по ошибке во время сражения, на нее мы наденем мужскую одежду и положим рядом с ее трупом одного из убитых твоих воинов. Завтра, когда будет светло, ты соберешь своих вождей и, положив тело девушки в темном углу пещеры, покажешь ее воинам и скажешь, что это Лилия, убитая одним из твоих воинов, которого, рассердившись за убийство девушки, ты умертвил сам. Они не будут внимательно разглядывать ее, если же посмотрят и не найдут ее особенно красивой, то подумают, что смерть похитила у нее красоту. Таким образом, рассказ, который ты приготовил для Дингана, будет построен на прочном основании, и Динган совершенно поверит этому!

— Разве это возможно, Нада? — спросил Умелопогас. — Ведь люди увидят тебя среди пленных и узнают тебя по твоей красоте. Разве в стране существуют две такие Лилии?

— Меня не узнают потому, что не увидят, Умелопогас. Ты должен сегодня же освободить меня. Я уйду отсюда, переодетая юношей и покрытая плащом, если кто-нибудь и встретит меня, то разве догадается, что я Лилия?

— Куда же ты пойдешь, Нада? На смерть? Неужели затем мы встретились после стольких лет разлуки, чтобы снова расстаться навеки?

— Где находится твой крааль, брат? В тени Горы Привидений. Ее легко узнать по скале, которая имеет форму старухи, обращенной в камень, не так ли? Расскажи, какой дорогой можно дойти туда? Я отправлюсь к тебе!

Тогда Умелопогас позвал Галаци-волка и рассказал ему всю правду, Галаци был единственным человеком, которому он мог довериться. Волк выслушал молча, любуясь красотой Нады, такой неясной и таинственной в свете звезд. А потом заметил, что не удивляется, что племя галакациев оказало сопротивление Дингану и накликало на себя смерть из-за такой девушки. Но он прибавил откровенно, что сердце его предчувствует беду, дело смерти еще не окончилось. «Вот светит Звезда смерти», указал он на Лилию.

Нада задрожала при этих зловещих словах, а Убийца рассердился, но Галаци не отказался от своих слов и ничего не прибавил к ним.

Они встали и отправились искать среди мертвых убитую девушку, подходящую для их намерений. Вскоре они нашли высокую и красивую девушку, и Галаци на руках донес ее до большой пещеры.

Одев тело девушки в наряд воина, поместили рядом с нею копье и щит, и положили ее в темном углу пещеры и, найдя мертвого воина из племени Секиры, перенесли его поближе к ней. Окончив свое дело, они покинули пещеру, делая вид, что проверяют часовых. Умелопогас и Галаци переходили с места на место, а Лилия шла за ними, как вестовой, прикрывая лицо щитом, держа в руке копье и неся мешок с зерном и сушеным мясом.

Они шли, пока не достигли выхода из горы. Камни, которые закрывали выход, были сняты, но у входа все-таки стояли часовые. Умелопогас окликнул их, и они отдали ему честь. Он заметил, что они сильно утомлены путешествием и битвой и мало понимают, что происходит вокруг. Он, Галаци и Нада вышли из пещеры в долину, лежащую перед горой.

Здесь Убийца и Лилия простились, Галаци сторожил их. Вскоре Волк увидел медленно возвращающегося Умелопогаса, который шел как бы под бременем горя, вдали на равнине виднелась Лилия, несущаяся легко, как ласточка.

Умелопогас и Галаци медленно вошли под своды горной пещеры.

— Что это значит, предводитель? — спросил начальник стражи. — Вас вышло трое, а вернулось всего двое?

— Глупец! — отвечал Умелопогас. — Ты пьян от пива галакациев или ослеп от сна! Двое вышли, двое вернулись. Того, кто был с нами, я услал обратно в лагерь!

— Да будет так, отец! — сказал начальник. — Два вышли, два вернулись. Все в порядке!

Глава 27

КОСТЕР
Настало утро. Умелопогас собрал выспавшихся, отдохнувших и сытых воинов и выразил им благодарность за мужество, с которым они завоевали славу и скот. Воины были веселы, мало думали о погибших и громко запели хвалу ему и Галаци. После пения Умелопогас снова обратился к ним с речью, в которой повторил, что победа их велика и завоеванные стада бесчисленны, но чего-то не хватает в этой победе: нет той, которая предназначалась в дар царю Дингану, из-за которой и разгорелась война. Где Лилия? Вчера еще она была здесь, одетая в плащ воина, со щитом в руках, об этом он слыхал от пленных. Так где же она теперь?

Воины отвечали, что не видели ее. Тогда заговорил Галаци, так было условлено между ним и Умелопогасом. Галаци сообщил, что когда они приступом брали пещеру, он видел, как один из их воинов в пещере кинулся на воина Галаци с намерением убить его. Но при его приближении тот, кому угрожала смертельная опасность, бросил свой щит, прося о пощаде, и Галаци увидел, что то не галакаций, а красивая девушка. Он остановил воина, ведь был строгий приказ не убивать женщин. Но воин, опьяненный сражением, отвечал, что ему нет разницы — женщина или мужчина, враг должен умереть, и заколол ее. Видя это, он, Галаци, подбежал к этому человеку, ударил в ярости дубиной и убил его.

— Ты хорошо сделал, брат! — отвечал Умелопогас. — Пойдемте посмотрим на мертвую девушку. Что, если это Лилия? Это будет несчастьем для нас. Не знаю даже, как об этом известить Дингана!

Вожди последовали за Умелопогасом и Галаци туда, куда положили девушку и человека из племени Секиры.

— Все, что рассказал Волк, брат мой, правда! — сказал Умелопогас, размахивая факелом над лежащими трупами. — Без сомнения, здесь лежит та, которую называли Лилией и которую мы хотели завоевать. Рядом с нею лежит тот глупец, который убил ее и сам пал от удара палицы. Некрасивое зрелище, печальная повесть, которую придется мне рассказать в краале Дингана. Но что случилось — то случилось, изменить мы ничего не можем. Девушка, которая была красавицей среди красавиц, не слишком хороша теперь. Пойдем! — и он быстро удалился, а потом приказал:

— Завяжите эту мертвую девушку в воловью шкуру, засыпьте солью, мы унесем ее с собой!

Вожди ему отвечали:

— Вероятно, все случилось, как ты говоришь, и мы ничего изменить не можем. Динган обойдется и без невесты!

С этим толкованием исчезновения Лилии согласились все, кроме того человека, который командовал стражей, когда Умелопогас, Галаци и третий их спутник вышли из пещеры. Этот вождь ничего не говорил и никого не посвящал в свои мысли. Ему казалось, что он ясно видел трех, а не двух людей, выходящих из пещеры. Ему казалось также, что плащ на третьем человеке немного приоткрылся, когда тот проходил мимо него, и под плащом он угадал облик прекрасной женщины и увидел блеск женских глаз — больших и темных, подобных глазам серны.

Этот вождь заметил, что Булалио не привел никого из пленных, чтобы тот признал в убитой девушке Лилию, что факел колебался взад и вперед, когда освещал ее труп, хотя рука Убийцы никогда не дрожала. Все это вождь подметил и не забыл.

Случилось же так, что во время обратного путешествия, отец мой, Умелопогасу пришлось сделать строгое замечание этому вождю, который хотел отнять у другого долю военной добычи. Он резко поговорил с ним, устранил от командования частью и назначил другого на его место. Кроме того, он отнял у него скот и отдал тому, которого тот хотел ограбить.

Наказание было заслуженное, но вождь этот затаил обиду и настойчиво вспоминал о третьем человеке, прекрасной женщине, которая вышла из пещеры и больше в нее не вернулась.

В тот же день Умелопогас решил посетить крааль, в котором жил Динган. С собою они вели большое количество скота в подарок царю и множество пленных молодых женщин и детей. Умелопогас хотел умилостивить сердце Дингана, раз не мог привести ту, которую обещал, — Лилию, цветок из цветков. Умелопогас был очень осторожным и мало верил в доброту царей, а поэтому как только достиг границ земли Зулу, он отослал лучший скот и самых красивых девушек и детей в крааль народа Секиры у Горы Привидений. Обиженный и наказанный бывший вождь заметил также и это.

В то прекрасное утро я, Мопо, сидел около Дингана. Я продолжал служить ему, хотя он ни слова не сказал мне с той минуты, как я предсказал ему, что из крови белых людей, погубленных им, вырастет цветок его смерти. Умелопогас же вошел в крааль Дингана на следующий день после убийства анабоонов.

Динган в мрачном настроении искал случая чем-нибудь развлечься. Он вспомнил о белом человеке, который с молитвой явился в крааль для того, чтобы научить зулусов поклоняться другим богам, непохожим на ассегаи и царей. Доктор молитвы был хороший человек, но учение его не привилось у нас, мы даже с трудом понимали его. Индунам также учение это не понравилось, им казалось, что оно ставит начальника над начальником, царя над царем и учит миру тех, чье ремесло — война. Динган послал за белым человеком, чтобы завести с ним беседу, считая себя самым умным из людей. Белый человек явился, он был бледен. Он видел, что случилось с бурами, и ему, сердцем кроткому, подобные зрелища были ненавистны. Царь пригласил его сесть и начал так:

— Недавно ты рассказывал мне об огненном месте, куда отправляются после смерти люди, которые совершали злые поступки при жизни. Известно твоей премудрости, не там ли находятся мои предки?

— Я не могу узнать этого, царь! — отвечал Доктор молитвы. — Я не могу судить о поступках людей. Я только говорю, что те, кто убивает, грабит, притесняет невинных и лжесвидетельствует при жизни, попадают после смерти в огненное место!

— Насколько мне известно, предки мои совершали все эти проступки, и если они находятся в этом месте, то и я отправлюсь туда. Я хочу после смерти соединиться с отцом и дедами. Но я думаю, мне удастся избегнуть огня, если я попаду туда!

— Каким образом, царь?

Динган хотел подставить ловушку Доктору молитвы. В центре открытой площади, где совершались события с бурами, он велел сложить огромный костер, снизу которого положили хворост, а на хворосте — бревна и даже целые деревья. Таким образом, среди площади лежало возов шестьдесят сложенных сухих дров, отец мой.

— Ты увидишь сам, белый человек! — отвечал он и приказал слугам поджечь кругом валежник. Затем он призвал полк юношей, который оставался в краале. Кажется, воинов была тысяча и еще полтысячи, тех самых, которые перебили буров.

Огонь начал яростно разгораться, полк вошел и стал рядами перед Динганом. Хотя мы сидели в ста шагах от костра, жара была невыносимая, когда ветер дул в нашу сторону.

— Скажи, Доктор молитвы, неужели огненное место жарче этого костра? — спросил царь.

Белый человек отвечал, что ему неизвестно, но костер действительно горит жарко.

— Я покажу тебе, как я выберусь из огненного места, если мне суждено будет лежать на таком огне, — даже если он в десять раз будет пылать жарче. Слушайте, дети мои! — вскричал он, вскакивая с места и обращаясь к воинам. — Вы видите этот костер? Бегите и затопчите его своими ногами. Где теперь бушует огонь, пусть останутся черная зола и уголья!

Белый человек поднял в ужасе руки и стал молить Дингана отменить свое приказание, которое повлечет за собой смерть многих людей, но царь велел ему замолчать. Тогда тот поднял глаза вверх и стал молиться своим богам. С минуту воины в недоумении смотрели друг на друга, огонь бешено ревел, высоко поднимался к небу, а над ним и вокруг него плясал горячий воздух. Но начальник отряда громко закричал:

— Велик наш царь! Слушайте царя, избравшего вас! Вчера мы уничтожили анабоонов, — но то был не подвиг, они были безоружны. Вот враг, более достойный нашей доблести. Дети, выкупаемся в огне — мы свирепее огня! Велик царь, избирающий нас!

Окончив свою речь, он кинулся вперед. И ряд за рядом с громкими криками кинулись за ним воины. Они действительно были храбрецы, но они также знали, что смерть ждет их все равно, так лучше умереть с честью, чем со стыдом. И потому они пошли на костер весело, как на сражение, под предводительством своего вождя и запели «Ингомо» — воинственную песнь зулусов. Вот вождь приблизился к ревущему огню, мы видели, как он поднял щит, чтобы защититься от жара и исчез. Он прыгнул в самую середину костра. Едва ли потом нашли хотя бы кости. За ним последовал первый ряд воинов. Они шли, ударяя по огню щитами из воловьих шкур, вытаптывая его босыми ногами, вытаскивая пылающие бревна и разбрасывая их по сторонам. Ни один человек первой роты не уцелел, отец мой, они падали, как мотыльки, в пламени свечи. За ними шли другие роты, и в этой битве счастливы были те, кому последнему пришлось сразиться с врагом. Вскоре густой дым смешался с пламенем, огонь все уменьшался, а дым все увеличивался, люди, почерневшие, без волос, голые, обожженные, покрытые пузырями от ожогов, шатаясь выходили из костра и падали на землю.

Пламя исчезло, воины шли и шли, валил только дым, в котором неясно двигались люди, они победили огонь! Последние семь рот почти не пострадали, хотя каждый воин прошел сквозь костер. Сколько их погибло? Не знаю, их не считали, но умершими и ранеными полк потерял половину людей; потом царь завербовал в него новых воинов.

— Видишь, Доктор молитвы, — сказал, смеясь, Динган, — вот как я избегну огня этой страны, о которой ты рассказываешь. Я прикажу своим войскам затоптать огонь! Да существует ли эта страна для мертвых?!

Белый человек ушел из крааля, отказавшись учить зулусов. Вскоре он покинул страну. После его ухода убрали сгоревшие дрова и мертвых людей, обожженных же стали лечить или добили их, смотря по ожогам, а те, которые мало пострадали, явились перед царем и славили его.

— Надо дать вам новые щиты и головные уборы, дети мои, — сказал Динган. — Щиты почернели и съежились, а головных уборов из ваших собственных волос и перьев осталось очень мало! Да, — заметил он снова, смотря на оставшихся в живых воинов, — бриться будет легко и дешево в том огненном месте, о котором рассказывал белый человек!

Он приказал принести пива для прошедших через костер, которых от сильного жара мучила жажда.

Отец мой, ты догадываешься, что это событие имеет отношение к моей истории? Не успели еще высохнуть слезы женщин, как явились гонцы с докладом, что Булалио, вождь народа Секиры, разбил галакациев в земле Сваци и вернулся с богатой добычей. Он и его войска стоят у крааля.

На мгновение воцарилось молчание, потом издалека, из-за высокой изгороди большой площади послышалось пение и сквозь ворота крааля вбежали два высоких человека. Они добежали до половины площади и внезапно остановились, горячая зола костра под их ногами взлетела маленьким облачком.

За своими вождями вошли воины народа Секиры, вооруженные только короткими палками.

Неожиданно для всех Умелопогас поднял топор и бегом кинулся вперед, а за ним устремилось еговойско. Они мчались прямо на нас, перья на их головах трепетали по ветру, казалось, что они неизбежно растопчут нас. Но в десяти шагах от царя Умелопогас опять поднял секиру, Галаци вытянул вверх дубину, и, как один человек, воины остановились неподвижно на своих местах, пока пыль оседала вокруг них. Они остановились длинными прямыми рядами, вытянув вперед щиты и низко опустив головы, ни одна голова не поднималась выше небольшого копья над землей. Так они стояли одну минуту, потом в третий раз Умелопогас поднял топор, мгновенно воины выпрямились, высоко подкинули свои щиты и раздался единодушный громкий привет царю.

Братья-волки выступили вперед и остановились перед царем. С минуту они внимательно смотрели друг на друга.

Глава 28

ЛИЛИЯ ПЕРЕД ДИНГАНОМ
— Как вас зовут? — спросил Динган.

— Нас зовут Булалио-убийца и Галаци-волк, царь! — отвечал Умелопогас.

— Не ты ли оскорбил дерзкими словами умершего теперь Черного, Булалио?

— Да, царь, я посылал гонца к брату твоему, но как я узнал впоследствии, Мезило, мой гонец, превысил свои полномочия и заколол Черного. Мезило был человек коварный!

Динган потупился. Он хорошо помнил, что сам с помощью Мопо заколол Черного, но, предполагая, что далеко живущий вождь не слыхал об этом событии, он более не напоминал о Мезиле и данном ему поручении.

— Как осмелились вы явиться предо мной с оружием в руках? Разве вы не знаете правила? Кто является вооруженным перед царем, должен умереть!

— Мы не знали этого закона, царь, — отвечал Умелопогас. — Кроме того, я могу возразить тебе. Я один владею секирой, я один правлю своим народом. Не носи я топора, всякий желающий занял бы мое место, так как секира-владычица нашего народа, а тот, кто владеет ею, только ее слуга!

— Странный обычай, — заметил Динган, — пусть будет так. А что скажешь ты, Волк, о своей большой дубине?

— Вот что я скажу тебе о моей палице, царь! — отвечал Галаци. — Силой этой дубины я охраняю свою жизнь. Без дубины всякий охотно отнимет ее у меня, дубина мой хранитель, а не я ее!

— Никогда еще не был ты так близок к тому, чтобы лишиться и дубины, и жизни! — сказал Динган сердито.

— Очень возможно, царь! — отвечал Волк. — Я знаю, что когда наступит мой час, без сомнения, хранитель перестанет охранять меня!

— Странные вы люди! — проговорил Динган. — Откуда пришли вы теперь, какое дело привело вас в жилище Слона?

— Мы были в далекой стране, царь! — отвечал Умелопогас. — Мы бродили в чужих краях, чтобы отыскать цветок в дар царю, во время наших поисков мы истоптали большой сад свациев, а вот перед тобой люди, которые обрабатывали сад, — и он указал на пленных. — За краалем стоит скот, при помощи которого сад вспахивался!

— Хорошо, Убийца! Я вижу садовников и слышу мычание стад, но где же цветок? Где Цветок, который вы пересадили из земли свациев? Может быть, то была Лилия?

— Действительно, то была Лилия, царь! Но увы! Лилия завяла, остался один стебель, побелевший и увядший, как кости человека!

— Что ты хочешь сказать? — спросил Динган, вскакивая на ноги.

— Ты скоро узнаешь! — отвечал Умелопогас. Он тихо отдал приказание вождям, стоящим за ним. Из рядов его войск выбежало вперед четыре человека. На плечах они несли носилки, на которых лежал сверток их сырых воловьих шкур, туго стянутый ремнями. Воины отдали честь царю и положили перед ним свою ношу.

— Разверните! — приказал Убийца. Они развернули шкуры. В них обсыпанное солью лежало тело девушки, когда-то высокой и стройной.

— Вот лежит стебель Лилии, царь! — сказал Умелопогас, указывая на нее топором. — Если цветок ее еще существует, то во всяком случае, не здесь.

Динган пришел в ярость, но беде помочь никто не мог. Лилия умерла, виновник ее смерти погиб также и не мог более искупить свою вину.

— Уходите отсюда, вы и ваш народ! — сказал он братьям-волкам. — Я беру себе скот и пленных. Будьте благодарны за то, что я не отнимаю у вас жизни. А стоило бы! Ведь вы осмелились воевать без моего разрешения! А кроме того, вы повели войну неудачно и принесли мне только труп той, которую я желал получить!

Когда царь сказал, что мог бы отнять жизни у всего народа Секиры, Умелопогас мрачно улыбнулся и взглянул на свои войска. Отдав честь царю, он повернулся, чтобы идти. Но в эту минуту из рядов его воинов выскочил человек и обратился к Дингану.

— Разрешишь ли мне сказать правду, о царь, а затем отдохнуть в тени твоей?

Это был вождь, который командовал стражей в ночь, когда три человека вышли из пещеры, а вернулись всего двое, тот, которого Умелопогас лишил почетного места.

— Говори, тебе нечего бояться, — отвечал Динган.

— Царь, уши твои выслушали ложь! — сказал воин. — Послушай меня, царь! Я был начальником стражи у выхода из пещеры в ночь избиения галакациев. Три человека подошли к выходу из горы — Булалио, Галаци-волк и еще один — высокий, стройный, он нес щит перед собою. Когда этот третий проходил сквозь ворота, плащ, надетый на нем, задел меня и открылся. Под плащом скрывалась не мужская грудь, царь, то была женщина, почти белая и очень красивая. Поправляя плащ, она опустила щит. За щитом скрывалось не мужское лицо, царь, но лицо девушки прекраснее луны, с глазами, блестящими, как звезды. Три человека вышли из пещеры, царь, но вернулись только двое, я смотрел им вслед, и мне казалось, что я вижу, как их третий спутник бежит по равнине, быстро, как бегают девушки, царь. Кроме того, Слон, Булалио солгал мне, когда я спросил его о третьем человеке, вышедшем из ворот. Он уверял, что выходило только двое. Также он не призвал пленных, чтобы опознать девушку, теперь, конечно, слишком поздно, человек же, лежащий рядом с нею в пещере, был убит не Галаци, он был убит перед пещерой ударом дубины воина-галакация. Я своими глазами видел, как он пал мертвым, и сам заколол его убийцу. Еще, царь мира, знай, что лучшие пленные и лучший скот не приведены тебе в подарок, — их послали в крааль Булалио, вождя племени Секиры. Все это я рассказал тебе, о царь, потому, что сердце мое не любит лжи. Я сказал правду и теперь прошу защитить меня от свирепых и жестоких братьев-волков!

Пока говорил изменник, Умелопогас продвигался все ближе и ближе к нему, пока не остановился так близко, что мог прикоснуться к нему вытянутым копьем. Никто не замечал этого, исключая меня, Мопо, да еще, может быть, Галаци. Все следили за выражением лица Дингана, как люди следят за грозой, готовой разразиться.

— Не бойся братьев-волков, воин! — проговорил Динган, страшно вращая красными глазами. — Лапа льва охраняет тебя, слуга мой!

Еще царь не кончил своей речи, как Убийца подпрыгнул к изменнику, не говоря ни слова. Глаза его были страшны. Он подскочил к нему, схватил его руками, не поднимая оружия, и, используя свою необыкновенную силу, сломал его, как ребенок ломает палку, — не знаю как, все произошло слишком быстро. Он сломал его и, высоко подкинув мертвого, бросил к ногам Дингана и вскричал громко:

— Вот твой слуга, царь! Действительно, теперь он отдыхает в твоей тени!

Наступило молчание. В этой напряженной тишине послышался вздох удивления и испуга. Подобный поступок еще никогда не совершался в присутствии царя, никогда, со временем Сензангакона. Голос Дингана хрипел от ярости, он дрожал, когда прошипел:

— Убейте его! Убейте собаку и всех пришедших с ним!

— В эту игру и я умею играть! — отвечал Умелопогас. — Народ Секиры! Неужели вы будете ждать, чтобы вас перебили эти паленые крысы? — и своим топором он указал на воинов, невредимо вышедших из огня, но лица которых были опалены.

Ответом на его слова был громкий крик, а за криком неудержимый смех. Воины Умелопогаса кричали:

— Нет, Убийца, мы не станем ждать нападения! — они поворачивались направо и налево, чтобы встретить врага. Умелопогас отскочил назад, чтобы стать во главе своих людей, вперед кинулись воины Дингана, чтобы исполнить волю царя. Галаци-волк бросился к Дингану и, размахивая своей дубиной, закричал громким голосом:

— Стой!

Опять наступило молчание, все видели, что тень от дубины лежала на голове Дингана.

Динган взглянул на великана, стоявшего над ним, почувствовал, как тень блестящей дубины холодком легла на его лоб, и опять задрожал, но на этот раз от страха.

— Идите с миром! — сказал он.

— Хорошее слово, царь! — заметил Волк, улыбаясь. Он медленно, спиной, стал отступать к своим войскам, говоря:

— Хвалите царя! Царь приказал своим детям идти с миром!

Но как только Динган перестал чувствовать тень смерти на своей голове, ярость вернулась к нему, он намерился приказать своим воинам напасть на народ Секиры, но я остановил его:

— В этом приказании таится твоя смерть, царь. Убийца ногами растопчет твоих малочисленных воинов, и снова дубина взглянет на тебя!

Динган понял, что я говорю правду, и не отдал опасного приказания: при нем остались только те воины, которые, избегли огня, все остальные были посланы в Наталь, чтобы истребить буров. Но он жаждал крови, а потому обратился ко мне.

— Ты изменник, Мопо, как я давно предполагал, и я поступлю с тобой, как эта собака со своим неверным слугой! — и он бросил в меня ассегай, который держал в руке.

Я видел его движение и предвидел удар. Подпрыгнув высоко в воздух, я увернулся от него и пустился быстро бежать, а за мной погналась часть царских воинов. Бежать пришлось недалеко, до последней роты народа Секиры. Шедшие сзади устремились мне навстречу. Воины, гнавшиеся за мною, чтобы убить, отстали.

— Здесь, у царя, мне более нет места, сын мой! — сказал я Умелопогасу.

— Не бойся, отец, я найду тебе место! — отвечал тот.

Тогда я обратился к преследовавшим меня воинам:

— Передайте царю: нехорошо сделал он, что прогнал меня! Я, Мопо, посадил его на царство и я один могу его удержать на этом месте. Так скажите ему, что будет еще хуже, если он станет разыскивать меня. День, когда мы еще раз встретимся лицом к лицу, будет днем его смерти. Так сказал Мопо-врач, который еще никогда не предсказывал так, что предсказанное не сбывалось!

И мы удалились из крааля Дингана. Увидел я снова тот крааль, чтобы предать пламени все, чего Динган не уничтожил. Когда же я опять встретился с Динганом… но рассказ об этом впереди, отец мой.

Мы удалились из крааля…

Дингана отвлекла война с анабоонами, которая вспыхнула из-за уничтожения белых людей, и у него не оставалось свободных воинов, чтобы мстить незначительному вождю.

Но ярость его была так велика после всего случившегося, что он по своему обыкновению отправил в лучший мир много пленных людей, чтобы удовлетворить жажду мщения.

Глава 29

РАССКАЗ МОПО
В пути Умелопогас рассказал мне все, что случилось при нападении на галакациев и о своей встрече с Надой.

Мы дошли до подножия Горы Привидений и взглянули в каменное лицо старой колдуньи, которая вечно сидит на высоте и ждет кончины мира. В ту же ночь мы дошли до крааля народа Секиры и с громким пением вступили в него. Галаци не вошел с нами, он отправился на гору собирать свою стаю волков. Мы слышали, как волки приветствовали его громким воем.

Мы подошли к краалю, и все женщины и дети вышли нам навстречу во главе с Зинитой, старшей женой Умелопогаса. Встретили они нас радостно, но когда увидели, как много не хватает воинов, которые месяц назад выступили в поход, радость их сменилась печалью и рыдания вознеслись к небу.

Умелопогас нежно приветствовал Зиниту, но мне показалось, что нежность эта была неискренняя. Сначала она кротко разговаривала с ним, но когда узнала все, что случилось, ее кротость превратилась в резкость, она начала бранить меня и гневно набросилась на Умелопогаса.

Как много лет прошло… А недавно я слышал, что Умелопогас бежал на север и стал бездомным бродягой, и случилось это также из-за женщины, которая предала его и обвинила в убийстве Лусты, который был, как и Галаци, его названным братом. Не знаю, как все это случилось, но этот сильный и свирепый человек страдал той же слабостью, что и дядя его Динган. Слабость эта погубила его, и я более никогда не увижу своего питомца.

Итак, отец мой, мы сидели вдвоем молча в хижине, как вдруг мне показалось, что на тростниковой кровле копошится крыса.

Но я продолжал говорить:

— Умелопогас, наконец настал час, когда я должен сообщить тебе тайну, которую я скрывал с самого дня твоего рождения!

— Говори, отец! — отвечал он с удивлением.

Я подкрался к двери хижины и выглянул. Ночь была темная, и никого я не заметил, хотя обошел вокруг хижины. Отец мой, если тебе захочется сообщить тайну, не дай подслушать себя. Недостаточно осмотреть все кругом и позади. Осмотри пол и крышу или уйди в другое место. Зинита была права, я — глупец, несмотря на свою мудрость и седые волосы. Если бы я не был глупцом, я бы выкурил крысу, забравшуюся на кровлю, прежде чем говорить. Крыса та была Зинита, которая влезла на кровлю и лежала в темноте, приложив ухо к дымовому отверстию, и прислушивалась к каждому нашему слову.

— Слушай, — сказал я, — ты не сын мне, Умелопогас, хотя с детства называл меня отцом. Твое происхождение более знатное, Убийца!

— Я был доволен своим отцом, старик, — возразил Умелопогас. — Происхождение мое казалось мне достаточно почетным. Скажи мне, чей же я сын?

Я нагнулся вперед и прошептал, но, увы! Недостаточно тихо:

— Ты сын умершего Черного, твои родители — Чака и Балека, сестра моя!

— Но все же мы в родстве с тобой, Мопо, и я радуюсь этому. Кто мог подумать, что я сын этого человека-гиены? Может быть, поэтому я, подобно Галаци, люблю общество волков, хотя не чувствую в сердце никакой любви к отцу своему и его дому!

— У тебя мало причин любить его, Умелопогас, ведь он убил твою мать Балеку, хотел убить также и тебя. Но все же ты сын Чаки!

— Для того, чтобы узнать в толпе своего отца, надо иметь зоркие глаза, дядя. Припоминаю теперь, что когда-то слыхал этот рассказ, хотя давно забыл его!

— От кого слыхал ты этот рассказ, Умелопогас? Еще недавно знал обо всем этом только один человек, остальные уже давно умерли. Теперь известно нам двоим! (Отец мой, я не подозревал о третьей). От кого же ты узнал всю правду?

— Узнал я правду от мертвого, по крайней мере, Галаци-волк слыхал этот рассказ от мертвеца, который сидел в пещере на Горе Привидений. Мертвец сказал ему, что вскоре явится на гору и станет его братом человек по имени Умелопогас-Булалио, сын Чаки. Галаци повторил мне этот рассказ, но я давно забыл о нем!

— Видно, мудрость живет среди мертвых, — отвечал я, — теперь тебя зовут Умелопогас-Булалио, а сегодня я открываю тебе, что ты сын Чаки. Но выслушай меня!

И я рассказал ему все, начиная с минуты его рождения, повторил то, что сказала его мать Балека, когда я рассказал ей свой сон, описал ее смерть, и что убили ее по приказу Чаки, и описал достоинство и величие, с которым она умерла. Умелопогас заплакал, хотя плакать случалось ему редко. И тут я заметил, что слушает он невнимательно, как человек, в сердце которого зародился тревожный вопрос, и он прервал меня.

— Дядя Мопо, если я — сын Чаки и Балеки, значит Нада-Лилия мне не сестра?

— Умелопогас, она только твоя двоюродная сестра!

— Все же близкое родство! — заметил он. — Впрочем, оно не будет препятствием к браку между нами! — и лицо его стало радостным.

Тут я понял, что Умелопогас любит Наду, и сказал ему:

— Нада еще не у твоих ворот и, возможно, никогда их не отыщет! Я хотел бы, Умелопогас, чтобы ты правил страной зулусов по праву рождения, хотя все складывается неблагоприятно, но мне кажется, можно найти способ осуществить мою мечту.

— Каким образом? — спросил он.

— Многие из великих вождей, моих друзей, боятся и ненавидят Дингана. Если бы они знали, что сын Чаки жив и что это — Убийца, они подставили бы ему свои плечи, чтобы, опираясь на них, он достиг власти. Воины чтят имя Чаки, он обращался с ними жестоко, но был щедрым и храбрым царем. Они не любят Дингана, жесток он не менее Чаки, но дары его не так щедры, поэтому они с радостью приняли бы сына Чаки, если бы убедились в его существовании. Но в том-то и трудность, что доказательство — всего лишь мое слово. Надо постараться убедить их!

Вскоре после этого Умелопогас покинул меня и пошел в хижину Зиниты, своей Инкозикази. Она лежала, завернувшись в одеяла, и, похоже, спала.

— Привет, супруг мой, — сказала она медленно, как бы пробуждаясь. — Мне снился странный сон, будто тебя называли царем, и все полки зулусов проходили перед тобой, приветствуя тебя, как царя!

Умелопогас с удивлением взглянул на нее, раздумывая, слыхала она что-нибудь или то был вещий сон.

— Подобные сны опасны, — отвечал он, — и тот, кому они снятся, хорошо делает, если молчит, пока они забудутся!

— Или сбудутся! — возразила Зинита, и снова Умелопогас с удивлением взглянул на нее.

После этой ночи я начал действовать: выслал шпионов в краали Дингана и от них узнавал все, что происходило у царя. Он хотел было собрать войско, чтобы напасть на народ Секиры, но получил весть, что буры — пять тысяч всадников — направляются к его краалю. Поэтому Динган не мог выслать войска к Горе Привидений, и мы, живущие в ее тени, чувствовали себя спокойно.

Буров разбили: Богоза, шпион, завел их в засаду. Убитых было немного, остальные отступили только для того, чтобы собраться с силами, и Динган это понял. Одновременно белые люди из Наталя, англичане, напали на Дингана через Нижнюю Тугелу и были перебиты нашими воинами.

При помощи колдунов я распустил по стране всякие слухи. Пророчествами и неясными предсказаниями старался я воздействовать на умы дружественных мне вождей, посылая неясные вести о том, что вскоре объявится некто. Они слушали внимательно, но дело двигалось медленно, племена жили далеко друг от друга, а многие вожди находились в походах со своими отрядами.

Много дней пролетело с тех пор, как мы вернулись к Горе Привидений. Умелопогас более не ссорился с Зинитой, но она ревниво наблюдала за ним, а он ходил угрюмый. Он все ждал Наду, а та не приходила.

Глава 30

ПОЯВЛЕНИЕ НАДЫ
Как-то ночью — на небе светила полная луна — мы сидели в хижине с Умелопогасом и обсуждали свои планы, потом разговор перешел на Наду-Лилию, и он в отчаянии повторял, что девушка уже не вернется.

Вдруг в полной тишине залаяла собака. Мы выползли из хижины. Так поздно не мешало быть осторожным, собака могла лаять на шелохнувшийся лист, но и на отдаленные шаги идущего войска.

Но вскоре стала ясна причина тревоги: перед нами стоял высокий, стройный человек, который осматривал хижины, как бы не решаясь окликнуть живущих в них. В одной руке он держал ассегай, а в другой — небольшой щит. Мы не могли разглядеть лица, оно было прикрыто изорванным плащом. Человек прихрамывал. Мы выглянули из-за хижины, тень которой скрывала нас. Он постоял немного, потом заговорил сам с собой, и мой чуткий слух уловил, что голос его удивительно нежный. То был голос Нады-Лилии, единственной живой из моих детей. Я затрепетал от радости, но, сделав знак Умелопогасу, чтобы он скрылся в тени, сам выступил вперед и потребовал назвать себя. Нада боязливо молчала. Тогда я сорвал плащ, прикрывавший ее.

Нада, увидев, что я открыл ее тайну, бросила щит и копье, и угрюмо опустила голову. Но когда я сказал, что отведу ее к старому начальнику, она кинулась на землю и обняла мои колени, со слезами стала просить меня, чтобы я этого не делал.

Я повернул голову к хижине:

— Начальник, — сказал я, — судьба милостива к тебе сегодня, она дарит тебе девушку, прекрасную, как Лилия галакациев!

Нада испуганно взглянула на меня.

— Подойди же и возьми ее!

Нада нагнулась, чтобы поднять с земли ассегай. Кого хотела она убить? Меня, вождя, которого так боялась, или себя? В своем отчаянии она назвала Умелопогаса по имени, подняла ассегай и снова выпрямилась. Перед нею стоял, опираясь на секиру, высокий вождь.

Нада-Лилия подняла голову, протерла себе глаза и взглянула снова.

— Мне показалось, девица, что голос Нады звал Умелопогаса? — сказал человек, опирающийся на секиру.

— Да, я звала Умелопогаса, но где тот старик, который обошелся со мной так грубо? Впрочем, все равно, оставь его там, куда он ушел. Судя по твоему росту и секире, ты Умелопогас, мой брат. Узнать же тебя совершенно невозможно при слабом свете, но я узнаю секиру, которая когда-то близко промелькнула перед моими глазами!

Так говорила она, чтобы выиграть время и рассмотреть Умелопогаса, пока не убедилась, что это действительно он. Тогда она замолчала, кинулась ему на шею и стала целовать его.

— Надеюсь, Зинита спит крепко! — пробормотал Умелопогас, внезапно вспоминая, что Нада ему не сестра, как думала она.

Несмотря на это, он взял ее за руку и сказал:

— Входи, сестра. Из всех девушек мира ты здесь самая желанная, я думал, что ты умерла!

Я, Мопо, вбежал в хижину раньше нее, и когда она вошла, я уже сидел у огня.

— Видишь, братец, — сказала Нада, указывая на меня пальцем, — вот сидит тот старик, который (если то был не сон) еще так недавно оскорбил меня, да, брат, он поступил еще хуже: он поклялся, что отведет меня к какому-то вождю, он бы сделал это, если бы ты вовремя не пришел. Неужели ты не накажешь его?

Умелопогас мрачно улыбнулся, а я отвечал:

— Как ты назвала меня, Нада, когда просила защитить тебя? Отцом, не правда ли? — и я повернулся лицом к яркому пламени так, чтобы свет падал на меня.

— Да, я назвала тебя отцом, старик. Ничего в этом нет страшного, ведь бесприютной девушке надо обращаться за помощью даже к незнакомым. Но… впрочем… Нет, быть не может. Такая перемена — и побелевшая рука… Кто ты? Когда-то жил человек по имени Мопо, у него была маленькая дочь — Нада. Отец, отец, теперь я узнаю тебя!

— Да, Нада, я сразу узнал тебя, несмотря на мужскую одежду и истекшие годы, я узнал тебя!

Лилия, рыдая, обняла меня, помню, что и я также заплакал.

Когда она выплакала свои радостные слезы, Умелопогас принес ей кислого молока и каши из зерен кукурузы. Она выпила молоко, но к каше не притронулась, говоря, что слишком устала.

После ужина она рассказала нам о своих скитаниях с той минуты, как она рассталась с Умелопогасом возле крепости галакациев. Я не стану повторять этот длинный рассказ, он сам по себе составляет отдельную повесть.

Когда Нада умолкла, Умелопогас рассказал ей о ссоре с Динганом, о том, как передал царю тело чужой девушки под видом Лилии. Она одобрительно кивнула головой, когда же он рассказал об убийстве изменника, она захлопала в ладоши, хотя сердце имела кроткое, она не любила рассказы об убийствах и смерти.

Она вдруг опечалилась и грустно заметила, что, должно быть, судьба преследует ее, и теперь народ Секиры из-за нее подвергнется большой опасности.

— О брат мой! — воскликнула она, беря Умелопогаса за руку. — Лучше мне умереть, чем навлечь несчастье на тебя!

— Это не поправит дела, Нада, — отвечал он. — Будешь ты жива или умрешь, мы уже заслужили ненависть Дингана. Кроме того, Нада, знай, что я не брат твой!

Лилия дико вскрикнула и выпустила руку Умелопогаса, схватила мою и прижалась ко мне.

— Что это за новость, отец? — спросила она. — Он был моим близнецом, нас вместе воспитывали, а теперь он говорит, что вся наша жизнь была обманом и он не брат мой! Кто же он такой, отец?

— Он твой двоюродный брат, Нада!

— Я рада и этому, — отвечала она. — Мне было бы больно знать, что тот, кого я любила, — чужой человек, жизнь которого меня не касается! — и она слегка улыбнулась глазами и углами губ. — Но расскажите мне и об этом!

Я рассказал ей историю рождения Умелопогаса, так как доверял ей.

— Да, — сказала она, выслушав, — да, ты из злого, хотя и царского рода. Я не стану более любить тебя, сын человека-гиены!

— Недоброе намерение, — возразил Умелопогас, — а я бы хотел, Нада, чтобы ты любила меня больше прежнего, чтобы стала моей женой и полюбила бы меня, как мужа!

Она протянула ему руку, и Убийца прижал ее к своей широкой груди и поцеловал. Но она выскользнула из его объятий и попросила его уйти. Она устала и хотела отдохнуть.

Глава 31

ЖЕНСКАЯ ВОЙНА
На заре следующего дня Галаци, покинув волков, сошел с Горы Привидений и вошел в ворота крааля.

У порога моей хижины он увидел Наду-Лилию и поклонился ей: они узнали друг друга. Потом он отправился к месту общих собраний и подошел ко мне.

— Итак, над народом Секиры засияла Звезда смерти, Мопо! — сказал он. — Не в честь ли ее появления моя серая стая так страшно выла прошлую ночь? Я знаю только, что на меня первого пал свет звезды сегодня, и я обречен. Она так прекрасна, что может служить причиной многих смертей, Мопо! — он засмеялся и пошел дальше, размахивая палицей. Его слова хотя и глупые, смутили меня, я помнил, что красота Нады пленяла людей, и эти люди всегда становились добычей смерти.

Я пошел к Наде, чтобы отвести ее на место собрания. Там собралось уже много народу: был день ежемесячного совета вождей. Все женщины краалей с Зинитой во главе также находились там. Между ними уже распространился слух, что девушка, из-за которой Убийца ходил в пещеры галакациев, явилась в крааль народа Секиры, и все глаза устремились на нее. Шепот одобрения пронесся среди мужчин, уста женщин произнесли завистливые замечания. Только Зинита молчала и смотрела на Наду из-под нахмуренных бровей. Одной рукой она держала свою маленькую дочь, а другой играла бусами. Лилия прошла, улыбаясь, и приветствовала Умелопогаса кивком.

Он повернулся к своим вождям:

— Вот та, которую мы ходили добывать для Дингана в пещеры галакациев. Вся правда теперь известна: тот, кто рассказал ее царю, более не повторит своего предательства. Лилия просила меня спасти ее от Дингана, что я и сделал. Все бы сошло благополучно, не будь среди нас изменника, с которым я рассчитался. Посмотрите на нее, друзья мои, и скажите, хорошо ли я сделал, что сохранил Лилию? Можно ли найти другую такую? Только она достойна стать радостью племени Секиры и женой моей.

Все вожди отвечали сразу:

— Ты поступил хорошо, Убийца!

Чары Нады уже действовали на них, и они готовы были любить ее, как любили ее другие. Только Галаци-волк покачал головой, но не сказал ничего: слова бессильны против судьбы. Зинита, старшая жена Умелопогаса, знала, чей он сын и знала, что Нада ему не сестра. Но когда она услыхала, что он намерен взять Лилию в жены, она повернулась к нему и спросила:

— Как это возможно, господин?

— Что за вопрос, Зинита? — отвечал он. — Я что, не имею права взять новую жену, если пожелаю?

— Без сомнения, господин, — возразила она, — но нельзя жениться на своих сестрах, а я слыхала, что ты спас эту Наду от Дингана потому, что она твоя сестра, этим навлек гнев Дингана на народ Секиры, гнев, который уничтожил наше племя!

— Я и сам так думал, Зинита, — отвечал он, — но теперь узнал истину. Нада действительно дочь Мопо, но я не сын его. Мать Нады не была моей матерью. Вот вся правда, советники!

Зинита взглянула на меня и прошептала:

— О, старый глупец, не зря я ждала зла от тебя!

Я слышал ее слова, но не обратил на них внимания, а она снова заговорила с Умелопогасом:

— Так можешь ли ты сообщить нам, кто твой отец?

— У меня нет отца, — ответил он, начиная раздражаться, — небо над нами было моим отцом. Я рожден из Крови и Огня, а Лилия рождена красавицей, чтобы стать моей подругой. А теперь, женщина, молчи! — он подумал немного и прибавил: — Впрочем, если хочешь знать, отцом моим был Индабазимби, колдун, сын Арпия!

Это заявление Умелопогас сделал на всякий случай, так как, отказавшись от меня, он обязан был назвать имя своего отца, а назвать умершего Черного он не смел. Впоследствии в стране подхватили это заявление и утверждали, что Умелопогас сын Индабазимби, давно покинувшего наши края. Мой воспитанник от этого и не отказывался. Ему не хотелось, чтобы узнали, что он сын Чаки, он вовсе не стремился быть царем и опасался навлечь на себя гнев Панды.

Нада встала и поднесла Умелопогасу вместо приданого цветок, который она держала в руке. Она была бедна и не могла принести ничего больше. Он взял цветок, но ему было неловко держать его — он привык носить топор, а не цветы.

В этот же день по древнему обычаю владетель секиры должен был вызвать всех желающих на бой. Победитель становился обладателем секиры и вождем всего народа. Поэтому Умелопогас встал и произнес свой вызов, не ожидая, что кто-нибудь откликнется на него. Много лет никто не осмеливался выступить против его страшной силы. В тот день вышли три человека, двое из них были вожди, которых Умелопогас искренне любил. Весь народ и он с удивлением взглянули на них.

— Что это значит? — тихо спросил он вождя, который стоял ближе к нему и хотел вступить с ним в бой.

Вместо ответа тот указал на Лилию, стоящую тут же. Умелопогас понял, что красота Нады вызывает у всех мужчин желание овладеть ею. Тот же, кто завоюет секиру, возьмет и девушку. Умелопогасу предстояло бороться со многими соперниками.

О битве кратко скажу тебе, отец мой. Умелопогас убил одного вождя, затем другого, третий, испугавшись, не вышел против него.

С этого дня Умелопогас взял Наду-Лилию себе в жены, и на время наступил мир и тишина.

Легко догадаться, отец мой, что Зините и другим женам все это не понравилось. Они переждали некоторое время, думая, что Умелопогас изменится, потом стали роптать, жаловаться не только своему мужу, но и посторонним. Город разделился на две партии: сторонников Зиниты и сторонников Нады.

Партия Зиниты состояла из женщин и из мужчин, которые любили и боялись своих жен, но партия Нады была гораздо многочисленнее и вся состояла из мужчин с Умелопогасом во главе. Это разделение порождало недоразумения в народе и постоянные ссоры в хижинах. Ни Лилия, ни Умелопогас не обращали внимания на происходящее, так сильно были они поглощены и довольны своей обоюдной любовью.

Однажды Зинита сказала собравшимся в поле женщинам:

— Лилия смеется над нами, сестры. Выслушайте мой совет: надо устроить на новолуние женский праздник в отдаленном отсюда и скрытом месте. Все женщины и дети отправятся туда, за исключением Нады, которая не расстанется со своим возлюбленным. Необходимо найти человека, горячо любимого женщиной. Может быть, сестры мои, тому человеку лучше будет отправиться путешествовать во время новолуния. Могут произойти великие несчастья в городе племени Секиры, пока мы будем пировать на нашем празднике.

— Что же может случиться, сестра? — спросила одна из женщин.

— Откуда мне знать? — отвечала она. — Я знаю только, что мы хотим избавиться от Нады и таким образом отомстить человеку, презревшему нашу любовь, и тем, которые бегают за красотой Нады. Поэтому помолчим о наших планах и приготовимся к нашему празднику!

Вскоре Зинита попросила Умелопогаса разрешения устроить женский праздник далеко от их краалей, и он с радостью согласился: ему очень хотелось отделаться хоть на время от Зиниты и ее сердитых взглядов. Он и не подозревал о заговоре. Он только объявил ей, что Нада не пойдет на праздник. И Зинита, и Нада отвечали, что их единственное желание — исполнить его волю.

Глава 32

ЗИНИТА В КРААЛЕ ЦАРЯ
Однажды царь Динган сидел в краале, ожидая возвращения своих войск из мест, названных теперь Кровавой Рекой. Он выслал их туда с приказом уничтожить лагерь буров и надеялся вскоре увидеть их снова победителями. Праздный сидел он в краале, следя за полетом хищных птиц над Горой Убийств, окруженный отрядом воинов.

— Мои птицы голодны! — сказал он одному из советников.

— Скоро найдется пища для них, царь! — отвечал советник.

Подошел слуга с докладом, что какая-то женщина просит разрешения говорить с царем по очень важному делу.

Привели женщину, высокую и красивую. Она держала за руки двух детей.

— Чего просишь ты? — спросил Динган.

— Правосудия, царь! — отвечала она.

— Проси крови, ее легче добыть.

— Я прошу и крови, царь!

— Чьей крови?

— Крови Булалио-убийцы, начальника народа Секиры, крови Нады-Лилии и всех ее сторонников!

Динган вскочил на ноги с гневным проклятием.

— Что? — закричал он. — Неужели Лилия жива, как предполагал тот убитый воин?

— Она жива, царь. Она стала женой Убийцы, заколдовала его, и он отстранил меня, свою старшую жену, вопреки закону и чести. Поэтому я хочу отомстить тому, кто был моим мужем!

— Ты добрая жена! — заметил царь. — Да убережет меня мой добрый дух-хранитель от подобной жены. Слушай! Я с радостью исполнил бы твое желание, ибо ненавижу Убийцу и хотел бы уничтожить Лилию. Но, женщина, ты пришла в недобрую минуту. У меня остался всего один полк, я же думаю, что с Убийцей нелегко справиться. Подожди, вот вернутся мои войска, посланные уничтожить белых анабоонов, и тогда я исполню твое желание. Чьи это дети?

— Это дети Булалио, который был моим мужем!

— Дети того, кого ты собираешься предать смерти?

— Да, царь!

— Без сомнения, женщина, ты такая же хорошая мать, как и жена! — сказал Динган. — Я ответил тебе — иди!

Но сердце Зиниты жаждало мщения скорого и ужасного против Лилии, занявшей ее место, и против мужа, устранившего ее ради Лилии. Она не хотела ждать и одного лишнего часа.

— Слушай, царь! — вскричала она. — Я не все еще рассказала тебе. Булалио затевает заговор против тебя вместе с Мопо, сыном Македама, твоим бывшим советником.

— Он затевает заговор против меня, женщина? Ящерица подкапывается под скалу, на которой греется? Пусть устраивает заговоры, а что касается Мопо, я его живым не выпущу!

— Да, царь, и это еще не все. Этот человек носит другое имя, его зовут Умелопогасом, сыном Мопо. Но он не сын Мопо, он сын умершего Черного, могучего царя, твоего брата, и Балеки, сестры Мопо. От него я узнала это. Он по праву рождения наследник твоей власти, царь, ты занимаешь его место!

Несколько минут Динган сидел пораженный. Потом он приказал Зините рассказать все, что она знает.

Зинита передала Дингану повесть о рождении Умелопогаса и все, что случилось впоследствии. По многим признакам и многим поступкам Чаки, которые он припоминал, Динган убедился, что рассказ ее правдив.

Он подозвал командующего отрядом, стоящего тут же. То был человек очень большого роста по имени Факу. Царь повелел:

— Возьми три роты и проводников и ночью напади на город народа Секиры, лежащий у Горы Привидений. Сожги его и перебей всех колдунов, живущих в нем. Прежде всего, убей вождя народа, которого зовут Булалио-убийца, или Умелопогас. Пусть умрет в муках! Принеси мне его голову. Схвати жену его, известную под именем Нады-Лилии живой, если возможно, и приведи ко мне!

Три роты выступили по направлению к Горе Привидений.

Царь же приказал исполнителям своей воли взять детей Зиниты и убить их.

Услыхав эти слова, Зинита, любившая своих детей, громко зарыдала. Динган же стал смеяться над нею.

Таким образом, пришлось Зините испить чашу, которую она приготовила для других. Она обезумела от горя и, ломая руки, кричала, что раскаивается в содеянном. Она порывалась бежать из крааля, чтобы предупредить Умелопогаса и Лилию о грозившей им опасности. Но царь рассмеялся, кивнул головой, ее схватили и снова привели к нему. Она тут же упала мертвой.

Вот как злоба погубила Зиниту, старшую жену Умелопогаса и его детей.

Убийство Зиниты было последним в краале царя. Вскоре после описанных событий Динган снова заскучал. Он поднял глаза на холмы и увидел людей. Судя по одежде, то были его воины, которых он послал против буров.

Они, словно женщины, повесили головы. Войско было разбито на берегах Кровавой Реки, тысячи воинов погибли в лагере, сраженные пулями буров, тысячи других утонули в реке, вода в ней покраснела. Тела убитых так заполнили ее, что живые могли свободно идти по трупам.

Дингана охватил ужас, когда ему доложили, что анабооны спешно идут по следам побежденных. В тот же день он бежал в чащу леса, растущего по берегам Черной реки Умфолози. Ночью небо окрасилось ярким заревом от пожара в его краалях, и хищные птицы покинули Гору Убийств, испуганные ревом пламени.

Галаци сидел на коленях Каменной колдуньи и бесцельно смотрел на крааль народа Секиры. Вдруг он заметил отблеск света, который как будто двигался в полосе тени, падающей от Горы Привидений, как скользит игла сквозь ткани то видимая глазом, то скрытая тканью.

Он заметил небольшой отряд, человек двести — не более, которые бежали молча, но не готовились к битве, так как на них не было украшений из перьев. Цель их была другая — убийство. Они шли ротами, и каждый воин нес ассегай и щит. Тогда Галаци понял, что они хотят напасть на его друга Умелопогаса. Необходимо было предупредить его. Но как? Галаци мог переплыть быструю реку, чтобы сократить расстояние к городу народа Секиры. Воины успели пройти половину пути. Несмотря на это, он решил попробовать, зная, что во всей стране никто не умеет бегать так быстро, как он, за исключением Умелопогаса. А может быть, отряд остановится у реки напиться…

Эти мысли, быстрые, как молнии, промелькнули в голове Галаци. Одним прыжком он спустился на склон горы. Он прыгал со скалы на скалу, как олень, он рассекал воздух, как ласточка. Гора осталась позади, перед ним лежала желтая река, пенившаяся в своем течении, такова была она, когда он переплывал ее впервые, отправляясь искать мертвеца. Он прыгнул в середину потока, одолел бурное течение. Вот он уже на другом берегу, стряхивает воду, как собака, вот он бежит в узкое каменное ущелье, к длинному оврагу, низко пригибаясь к земле, как бегают волки.

Перед ним появился город. Одна часть его отливала серебром под заходящей луной, другая серела при слабом свете зари. Но и враги находились тут же, он заметил их, они осторожно пробирались в траве к восточным воротам. Он видел длинные вереницы убийц, ползущих вправо и влево.

Только бы ему успеть проскользнуть мимо них, пока они не охватили город своим смертельным кольцом! Ему бежать еще далеко, а они подошли уже близко. В этом месте высокая кукуруза доходила почти до изгороди. Вверх по тропинке! Мог ли Умелопогас бежать быстрее, чем Волк, мчавшийся ему на помощь? Галаци продвигался вперед, скрытый стволами маиса, а там, у самой изгороди, направо и налево, пробирались убийцы!

Вдруг послышался мощный голос:

— Проснитесь, спящие, враг у ваших ворот!

Глава 33

ГИБЕЛЬ НАРОДОВ ЧЕРНОГО И СЕРОГО
Галаци мчался по городу, громко крича. Просыпались и поднимались люди. Часовых не ставили, Умелопогас был так поглощен своей любовью к Наде, что забыл всякую осторожность и не думал более ни о войне, ни о смерти, ни о ненависти Дингана. Вскоре Волк добежал до новой большой хижины, которую Умелопогас велел выстроить для Нады-Лилии, он ворвался в нее, зная, что там найдет своего брата Булалио. В глубине хижины оба спали, голова Умелопогаса покоилась на груди Лилии, а рядом с ним сверкала огромная секира.

— Проснись! — вскричал Волк.

Умелопогас и Нада вскочили и, как во сне, исполняли его приказания. Пока они искали свою одежду и щит, Галаци выпил вина и отдышался немного. Они вышли из хижины. Небо серело, а с востока и запада, с севера и юга поднимались к небу красные языки пламени: город со всех сторон зажгли убийцы.

Умелопогас увидел это и понял все.

— В какую сторону идти, брат? — спросил он.

— Сквозь пламя и строй врагов к нашему серому народу на гору! — отвечал Галаци. — Там, если удастся пробиться, мы найдем помощь.

Они побежали к изгороди, и к ним присоединились с десяток воинов, полусонных, объятых ужасом, вооруженных кто копьем, кто ножом.

Впереди мчались Умелопогас и Галаци, держа за руки Лилию. Они достигли изгороди, из-за которой слышались крики убийц, вся изгородь пылала… Нада в ужасе отпрянула назад, но Умелопогас и Галаци потащили ее вперед. Они кинулись сквозь пламя и вышли по другую сторону, не пострадав от огня. Убийцы увидели их и с криком: «Вот, Булалио, убивай колдуна!» подскочили к ним с поднятыми копьями. Воины Секиры окружили кольцом Наду, и впереди всех стали Умелопогас и Галаци. Затем они бросились вперед и встретились с воинами Дингана, раскидав и разбросав их во все стороны секирой и дубиной, как ветер разносит пыль, как серп срезает траву.

Они пробились, потеряв только одного человека, но среди врагов распространился слух, что начальник колдунов и Лилия, его жена, бежали. Помня приказание во что бы то ни стало умертвить именно их, командующий отрядом отозвал своих воинов, которые подстерегали бегущих из города, и бросился в погоню за Умелопогасом.

В это время братья-волки и их спутники были уже далеко, им легко было спастись от преследований, никто в стране не бегал так быстро, как они, но Нада не могла долго бежать рядом с ними. Они торопились изо всех сил и пробежали половину ущелья, а враг все приближался (этот конец ущелья, отец мой, узок, как горлышко бутылки), Галаци остановился и сказал:

— Стойте, воины Секиры, поговорим с теми, кто преследует нас, пока же отдохнем немного. Ты же, брат, переплыви реку вместе с Лилией. Мы присоединимся к тебе в лесу. Если же вдруг мы не найдем тебя, ты знаешь, что надо сделать: доведи Лилию до пещеры, потом вернись и собери наше серое войско. Помни, брат мой, что мне необходимо будет найти тебя. Если воинам Дингана хочется драться, то на Горе Привидений состоится такая охота, какой еще никогда не видела старая колдунья. Теперь иди, брат!

Умелопогас схватил Наду за руку и помчался к реке. Он еще не добежал до нее, как услыхал шум битвы, воинственный крик убийц, кинувшихся на воинов Секиры, и вой его брата Волка, которым он сопровождал меткие удары своей дубины.

Они прыгнули в пенящуюся реку, к счастью, Лилия умела плавать. Им удалось переплыть реку, они стали подниматься на гору. Здесь они быстро продвигались между деревьями, пока наконец не достигли конца леса, где Умелопогас услыхал вой волков.

Ему пришлось взять Наду на руки и нести ее, как когда-то Галаци нес мертвеца. Каждый человек, за исключением братьев-волков, вздумавший подняться на Гору Привидений, когда волки не спят, становится жертвой.

Вскоре волки окружили Умелопогаса и начали прыгать от радости, сверкаяжадными глазами на ту, которая сидела на его плечах. Увидев их, Нада едва не потеряла сознание от страха. Волков сбежалось много, они были страшны, и при их завывании кровь стыла в ее жилах.

Но вот они у колен Каменной колдуньи и у входа в пещеру. Она пуста, если не считать одного-двух волков. Галаци редко приходил сюда, появляясь на горе, ночевал в лесу, ближе к краалю брата Убийцы.

— Ты должна побыть здесь, милая, — сказал Умелопогас, — смотри, я покажу тебе, как двигать этот камень. Подвинуть его надо только до этого места, но не далее. Одного толчка достаточно, чтобы выбить его из желоба, но тогда только два очень сильных человека смогут снова поставить его на место. Поэтому двигай камень осторожно, чтобы он не принял такое положение, из которого при всем желании ты не сможешь его сдвинуть. Не бойся, ты здесь в безопасности, никто не знает об этом убежище, кроме Галаци, меня и волков. Теперь я должен присоединиться к Галаци, если он еще жив. Если же он погиб, я вместе с волками постараюсь отомстить за него убийцам!

Нада заплакала. Она боялась оставаться одна. Ей казалось, что она никогда больше его не увидит. Горе сжало ей сердце. С тяжелым чувством Умелопогас обнял ее и задвинул камень. В пещере стало почти совсем темно, только узкая полоса света проникала сквозь отверстие немного шире человеческой руки, справа от камня. Нада села так, чтобы полоса света падала на нее, она любила свет и без него чахла, как цветок.

Внезапно свет в отверстии исчез, и она услыхала тяжелое дыхание животного, чующего добычу. Она подняла голову и во мраке увидела острый нос и оскаленные клыки волка, который просовывал морду через небольшое отверстие рядом с нею.

Нада громко закричала. В безрассудном страхе она ухватилась за камень и потянула его к себе, как показывал ей Умелопогас. Камень задрожал, сдвинулся с желоба, в котором держался, и пополз внутрь пещеры, как падает камешек через горлышко бутылки.

…Закрыв пещеру, Умелопогас быстро спустился с горы, а с ним несколько волков. На одном из поворотов он услыхал продолжительный, длинный вой, раздававшийся из глубины леса, он узнал крик и приободрился — то звал Галаци, спасшийся от копий убийц.

Умелопогас кинулся бежать, отвечая на зов. Наконец он достиг цели. Отдыхая на камне, сидел Галаци, а вокруг него толпились его многочисленные серые друзья. Умелопогас подошел и оглядел его, Галаци казался слегка утомленным, на его широкой груди и руках виднелись раны, его небольшой щит был изрублен почти в куски, а на палице виднелись следы крови.

— Что произошло без меня, брат? — спросил Умелопогас.

— Ничего особенного. Все те, которые остались со мной на дороге, погибли, но с ними и часть врагов. Я бежал один, как трус. Они трижды наступали на нас, но мы отбивали их, пока Лилия не очутилась в безопасности, тогда, потеряв всех своих людей, я бежал, Умелопогас, и переплыл поток. Мне хотелось умереть здесь, в моем лесу!

Когда Галаци отдохнул, они встали и собрали свою стаю, хотя не такую многочисленную, как несколько лет назад, когда братья-волки впервые стали охотиться на Горе Привидений.

Они спустились по лесным тропинкам и скрылись в чаще около темного ущелья, расположившись по сторонам прохода. Они спокойно ждали, пока не услыхали шаги отряда царских убийц, тихо продвигавшихся вперед в поисках Умелопогаса. Во главе отряда шли два воина, внимательно осматривая местность, чтобы не попасть в засаду. Они разговаривали между собой, оглядываясь по сторонам. Не замечая ничего опасного, воины остановились у входа в ущелье, чтобы подождать свой отряд. Их голоса долетали до Умелопогаса.

Братьям-волкам стоило большого труда сдержать свою стаю. Волчьи пасти щелкали, глаза сверкали при виде людей. Недолго братья держали их — одна из волчиц с воем сорвалась с места и кинулась на грудь воина. Она более не выпустила его. Волк и человек упали, покатились по земле и затихли мертвые.

— Оборотни, оборотни напали на нас! — вскричал второй разведчик и помчался обратно по направлению к отряду. Но он не добежал до него: с обеих сторон со страшным воем волки-оборотни выскочили из засады, кинулись за ним, и вскоре ничего не осталось от него, кроме копья.

Крик ужаса поднялся из рядов отряда, воины хотели бежать, но Факу, их предводитель, высокий, храбрый человек, громко закричал:

— Стойте, дети царя, стойте, то не оборотни, то только братья-волки и их свора! Неужели вы дрогнете перед собаками, ведь раньше вы умели смеяться над копьями людей? Становитесь в круг, стойте твердо!

Воины услыхали голос своего предводителя и повиновались ему. Они стали в двойной круг, кольцом в кольце. Взглянув направо, они увидели мчащегося на них Булалио, подобно буре, с высоко поднятым топором, с волчьими клыками на лбу. За ним мчалась красноглазая стая. Взглянули налево и увидели слишком хорошо знакомую им дубину. Недавно еще слышали они ее удары на берегу реки и хорошо знали великана, царя волков, владеющего ею, как легкой палочкой, обладающего силой десяти человек.

Как долго длился бой? Кто может сказать? Время летит быстро, когда сыпятся частые удары. Наконец, братья выбились из круга и исчезли, уводя волков, которые остались в живых. Но и отряд сильно пострадал: осталась всего одна его треть. Остальные полегли вперемешку с дикими животными.

Факу начал подниматься в гору с оставшимися воинами. Всю дорогу волки делали на них набеги и загрызали то одного, то двух воинов. Братья-волки не нападали более на отряд, сохраняя свои силы для последнего, решающего боя.

Умелопогас взглянул на каменное лицо той, которая сидела высоко над ними. Оно все светилось от заходящего солнца.

Тропинка у подножья горы разделялась надвое, посередине, отец мой, торчал большой выступ скалы, и две небольшие тропинки вели с двух сторон к площадке на коленях колдуньи. Умелопогас стал наверху у левой тропинки, а Галаци — у правой. Они ждали врага, держа копья в руках. Вскоре из-за скалы показались воины и кинулись на них.

Долго длилась битва. Наконец Галаци, сразив последнего врага, в изнеможении опустился на землю. Он не мог уже помочь другу, против которого оставался тоже всего один враг.

Галаци-волк с усилием поднялся на колени, в последний раз потряс дубиной над головой, упал и умер.

Умелопогас, сын Чаки, и Факу, вождь Дингана, смотрели друг на друга. Они стояли одни на горе, все остальные полегли. Умелопогас был весь покрыт ранами, Факу — невредим. То был сильный человек, вооруженный топором.

Глава 34

ПРОЩАНИЕ С ЛИЛИЕЙ
Несколько минут оба воина описывали круги секирами, выжидая удобного момента для удара. Вскоре Факу опустил оружие на голову Умелопогаса, но Убийца поднял свою секиру, чтобы отбить удар. Факу согнул руку и так ловко направил топор, что острие поразило Умелопогаса в голову, рассекло его головной убор и череп.

Обезумев от боли, Убийца как бы проснулся. Он схватил секиру обеими руками и нанес три удара. Первый срезал перья, рассек щит Факу и откинул его на несколько шагов назад, второй не попал в цель, от третьего, самого сильного удара, секира выскользнула из его мокрых от крови рук, и удар топора пришелся боком. Тем не менее он плашмя упал на грудь Факу, раздробил его кости и смел его с края скалы вниз, в ущелье. Он упал и не двигался, сжимая топор.

— Дело окончилось еще засветло! — сказал Умелопогас, свирепо улыбаясь. — Динган, присылай еще убийц искать убитых! — и он повернулся, чтобы идти в пещеру к Наде.

Но Факу, хотя рана его была смертельна, еще не умер. Он приподнялся и, собрав последние силы, метнул топор в того, чья сила одержала верх над ним. Топор был направлен точно, а Умелопогас не видел, как он летел. Лезвие глубоко врезалось в его левый висок. Метнув секиру, Факу умер, а Умелопогас, подняв кверху руки, грохнулся, как бык. Подобно мертвецу, лежал он в тени мрачной скалы.

Наде надоело сидеть одной, она решила выйти из пещеры и хотела отвалить камень. Однако он не двигался. Она вспомнила, как, испугавшись волков, она сдвинула его с желоба, в котором он держался. Камень сполз на середину пещеры. Умелопогас предостерегал ее, чтобы она этого не сделала, но она забыла его совет в своем безрассудном страхе. Может быть, ей удастся сдвинуть камень? Нет, ни на волос… Она оказалась запертой без пищи и воды. Что ж, надо ждать прихода Умелопогаса. А если он не придет? Тогда ей придется умереть.

Она громко закричала от ужаса, звала Умелопогаса. Стены пещеры повторили его имя и все смолкло. Безумие нашло на Наду, мою дочь. Много дней и ночей пролежала она в пещере, не сознавая, сколько времени прошло. Но потом начала сознавать, что два раза свет проникал в отверстие скалы — и наступал день, что два раза свет угасал — наступала ночь. В третий раз появилась полоса света и погасла. Тогда безумие покинуло ее, она очнулась и осознала, что умирает. И вдруг услышала голос, который она так любила. Голос был тихий, хриплый:

— Нада? Жива ли ты, Нада?

— Да, — глухо отвечала она. — Воды! Дай мне воды!

Прошло несколько минут, затем сквозь отверстие в камне дрожащая рука просунула небольшую тыквенную бутылку. Она жадно напилась, ей стало легче, она могла теперь говорить, хотя ей казалось, что вода огненным потоком разлилась по ее жилам.

— Неужели это ты, Умелопогас? — спросила она. — Или ты умер и явился мне во сне?

— Это я, Нада! — сказал голос. — Слушай! Это ты сдвинула камень с места?

— Увы, да! — отвечала она. — Может быть, соединив наши усилия, мы сможем отвалить его?

— Да, если бы наши силы не иссякли, но теперь это невозможно! Впрочем, попытаемся!

Они налегли на камень, но у обоих вместе сил было не более, чем у ребенка, и камень не двинулся с места.

— Не стоит даже стараться, Умелопогас! — сказала Нада. — Мы теряем те краткие часы жизни, которые остались мне. Поговорим в последний раз!

Недолго, однако, пришлось говорить им. Вскоре Нада стала слабеть и незаметно скончалась, сжимая руку Умелопогаса, который уже без чувств лежал по ту сторону камня.

Я отправился на поиски пропавших и нашел их в таком положении. Благодаря моим стараниям Умелопогас не умер. Когда он совершенно выздоровел, я начал выяснять, хлопотать ли мне дальше, чтобы он стал царем всей страны. Но Умелопогас покачал головой. Ему по-прежнему хотелось уничтожить царя и его власть, но он не хотел занять его место, а жаждал только мщения. Я отвечал, что сам готов мстить. Соединив усилия, мы, может быть, вдвоем достигнем цели.

Слушай, отец мой, рассказ подходит к окну. Мне пришло в голову противопоставить Дингану Панду. Я дал совет Панде бежать вместе со своими приверженцами в Наталь. Он последовал моему совету, а я вступил в переговоры с бурами через посредство бура по имени Длинная Рука. Я доказал бурам, что Динган коварен и не заслуживает доверия, а Панда добр и верен им. Дело окончилось тем, что буры, соединившись с Пандой, объявили войну Дингану. Я разжег эту войну, чтобы отомстить Дингану.

Принимали мы участие в большой битве при Магонго? Да, отец мой, мы были там. Когда воины Дингана отбросили нас назад и все казалось потерянным, я подал мысль Нонгалаце, нашему вождю, сделать вид, что он ведет буров в атаку. Анабооны не принимали участия в битве, предоставляя драться нам, черному народу. Умелопогас с секирой в руке пробился сквозь один из полков Дингана, добрался до бурского начальника и закричал ему, чтоб он с фланга окружил Дингана. Таким образом, исход битвы был решен, отец мой, они побоялись сопротивляться белым и черным соединенным полкам. Они бежали, мы же преследовали и убивали их, а Динган хоть и не погиб, но перестал быть царем. А я должен был погубить его!

Мы ловили царя несколько недель, как охотники преследуют раненого быка. Мы преследовали его до леса Умфалоци и прошли сквозь него. Наконец и нам улыбнулась удача. Динган вошел в кусты в сопровождении всего двух людей. Мы закололи его слуг, схватили его и повели на Гору Привидений.

Возле пещеры я отослал всех наших спутников, мне хотелось остаться наедине с Динганом. Он сел на землю в пещере, вот тут я и сказал ему, что в земле, на которой он сидит, лежат кости Нады, которую он убил, и кости Галаци-волка. Сообщив ему это, мы завалили камнем вход в пещеру и оставили его с призраками Галаци и Нады.

На третий день, перед зарей, мы вытащили стонущего Дингана из пещеры на край утеса, висящего на груди Каменной старухи-колдуньи. Там стояли мы, ожидая рассвета, того часа, когда умерла Нада. Мы прокричали ему в уши имя моей дочери и имена детей Умелопогаса и столкнули в пропасть.

Таков был конец Дингана, отец мой, Дингана, обладавшего жестоким сердцем Чаки, но не его величием.

Вот и вся повесть о жизни Нады-Лилии, отец мой, и о нашей мести. Печальная повесть, грустная повесть. Впрочем, все было печально в те дни. Все изменилось впоследствии, когда стал царствовать Панда — человек миролюбивый.

Вот и весь рассказ. Я покинул страну, где жить стало опасно мне, убийце двух царей. Я перешел жить сюда, в Наталь, чтобы закончить свое существование в этом месте, где раньше стоял крааль Дугузы…

Внезапно старик замолчал, его голова упала на высохшую грудь. Белый человек, которому он рассказывал свою повесть, приподнял его голову и взглянул на него. Старик был мертв…


МАРИ (Эпизод из жизни покойного Аллана Квотермейна)

Первый по хронологии роман об Аллане Квотермейне, который рассказывает о трагической любви юного Аллана к девушке из бурской семьи Мари.

Посвящение

Дражайший сэр Генри!

Минуло почти тридцать семь лет, сменилось целое поколение с тех пор, как мы с Вами впервые увидали берега Южной Африки, вырастающие из морской пучины. С того времени успело случиться многое: аннексия Трансвааля, война с зулусами, Первая англо-бурская война, обнаружение золота в горах Витватерсранда, присоединение владений Родса, иначе Родезии, Вторая англо-бурская война — и множество иных событий, каковые в наши быстротечные времена уже вполне могут считаться событиями древнейшей истории.

Увы! Боюсь, нам придется возвратиться в те края, где ныне мы найдем лишь несколько знакомых лиц! Но все же есть причина — пускай всего одна — не поддаваться грусти. Те исторические события, в которых Вы, будучи правителем Наталя, играли важную роль и в которых мне выпало принять участие, принесли, насколько возможно судить, долгожданный и продолжительный мир в Южную Африку. Сегодня английский флаг веет над территорией от Замбези до Капа. Под его сенью непременно исчезнут все древние распри и застарелые кровные обиды. Туземцы будут жить счастливо и достойно под справедливым правлением — ибо нельзя отрицать, что когда-то эти земли принадлежали им. Таковы, я знаю, Ваши упования, и я эти упования разделяю.

Впрочем, нам предстоит вернуться в Африку более ранних времен. В 1836 году отношения между правительством британской короны и ее подданными голландского происхождения были отравлены ненавистью и взаимными подозрениями. Вследствие освобождения рабов и отсутствия взаимопонимания Капская колония в ту пору находилась едва ли не на грани мятежа, и буры сотнями и тысячами отправлялись искать себе новые дома на неведомом, населенном дикарями севере. Об этих кровопролитных временах я и на мерен поведать далее; мое повествование будет о Великом треке и сопровождавших его трагедиях, наподобие коварного убийства прямодушного Ретифа[171] и его спутников по велению зулусского короля Дингаана[172].

Вы уже прочли мой рассказ и знаете, о чем пойдет речь. Что же я могу сказать в завершение? Только то, что в память о давно минувших днях я посвящаю свое повествование Вам, человеку, чей образ сразу встает перед моим мысленным взором, когда возникает желание представить истинного английского джентльмена. Вашу доброту я никогда не забуду; в память о ней искренне Ваш Г. Райдер Хаггард посвящает эту книгу сэру Генри Бульверу[173], рыцарю Большого Креста ордена Святого Михаила и Святого Георгия.

Дитчингем, 1912 год

Предисловие

Автор выражает надежду, что читатель сочтет не лишенным исторического интереса повествование, изложенное на этих страницах, об убийстве бурского предводителя Ретифа и его товарищей по приказу зулусского короля Дингаана. Если не брать в расчет немногие привнесенные детали, автор полагает свое повествование достоверным и точным.

То же самое, как представляется, можно сказать об описании жестоких страданий, выпавших на долю буров-трекеров, которые скитались по кишевшему заразой вельду и в конце концов сгинули в окрестностях залива Делагоа. Относительно этих страданий и испытаний, в особенности тех, с какими довелось столкнуться Тричарду[174] и его компаньонам, сохранились немногочисленные упоминания в редких современных трудах, что посвящены этой теме. Следует также отметить, что среди буров того поколения было широко распространено убеждение, будто трагическая гибель Ретифа со товарищи, равно как и многие другие несчастья, постигшие трекеров, явились следствием козней англичан, которые якобы злоумышляли против буров совместно с зулусским деспотом Дингааном.

Примечание издателя

Нижеследующее объясняет, каким образом рукопись романа «Мари» (заодно с прочими, среди которых и текст, носящий название «Дитя Бури») попала к издателю.

Далее цитируется отрывок письма, датированного 17 января 1909 года и написанного мистером Джорджем Куртисом, братом сэра Генри Куртиса. Последний, о чем следует напомнить, был одним из друзей покойного мистера Аллана Квотермейна и его спутником в том приключении, когда удалось отыскать копи царя Соломона; позднее сэр Генри вместе с мистером Квотермейном бесследно исчез в дебрях Центральной Африки.

Отрывок гласит:


Вероятно, Вы припоминаете, что наш общий дорогой друг, старина Аллан Квотермейн, назначил меня своим единственным душеприказчиком, о чем говорилось в его завещании, заверенном накануне того дня, когда они с сэром Генри отправились на поиски Зу-Вендиса — и погибли. Впрочем, суд счел недоказанным факт смерти мистера Квотермейна, вложил его средства в надежные ценные бумаги, а его поместье в Йоркшире передал, по моему совету, арендатору, который управлял этим поместьем на протяжении двух последних десятилетий. Ныне этот арендатор, увы, отошел в лучший мир, а потому, уступая настоятельной просьбе благотворительных учреждений, поименованных в завещании мистера Квотермейна, и моей собственной (пребывая в ослабленном здоровье, я уже давно стремился сложить с себя эту обязанность), суд наконец, восемь месяцев спустя, согласился разделить имущество старого охотника согласно условиям завещания.

Оные условия, разумеется, предусматривали продажу недвижимости. Прежде чем поместье было выставлено на аукцион, я побывал там в компании солиситора, назначенного судом. На верхнем этаже, в той самой комнате, какую Квотермейн имел обыкновение занимать, мы нашли запертый на ключ сундук. Мы открыли сундук и обнаружили там множество предметов, совершенно очевидно связанных с событиями ранней жизни Квотермейна и потому для него ценных. Перечислять все эти предметы здесь я не стану, с Вашего разрешения, тем более что в случае моей смерти они перейдут в Ваше владение — таково мое распоряжение как остаточного легатария[175] старины Аллана.

Однако среди этих реликвий нашлась крепкая шкатулка, изготовленная из древесины чужеземного красного дерева, и в ней лежали различные документы, письма, а также несколько рукописей. Причем под лентой, каковой была перевязана пачка бумаг, имелась записка от руки, в которой синими чернилами (и за подписью Аллана Квотермейна) указывалось, что в случае, если с ним что-либо произойдет, эти рукописи надлежит отправить Вам (смею напомнить, сколь высоко он Вас ценил), а Вы должны самостоятельно принять решение, как с ними поступить — сжечь или опубликовать, если сочтете возможным и подобающим.

И потому, по прошествии всех этих лет, поскольку мы с Вами оба живы, я выполняю распоряжение нашего старинного друга и отсылаю Вам рукописи по его поручению. Надеюсь, Вы найдете их любопытными и заслуживающими внимания. Я прочитал текст, который называется «Мари», и остался в искреннем убеждении, что сей текст непременно следует опубликовать. Это поистине удивительная и трогательная история великой любви, изобилующая вдобавок забытыми историческими подробностями.

Текст, носящий название «Дитя Бури», также показался мне достойным внимания как исследование обычаев туземной жизни, да и прочие тексты вызвали немалый интерес; увы, зрение подводит меня все сильнее, и потому я не смог прочесть эти рукописи целиком. Хочется надеяться, друг мой, что я проживу достаточно долго, чтобы увидеть их напечатанными.

Бедняга Аллан Квотермейн… Поневоле возникает ощущение, будто он внезапно восстал из мертвых! Так, по крайней мере, чудилось мне, когда я листал эти рукописи, где говорилось о тех годах его жизни, о которых в беседах со мной он едва ли вспоминал.

Что ж, я снял с себя ответственность за исполнение этого долга и возложил ее на Ваши плечи. Поступайте с рукописями, как Вам заблагорассудится.

Джордж Куртис
Несложно себе вообразить, сколь я, издатель, был изумлен, когда получил это письмо и прилагавшуюся к нему пачку плотно исписанных листов бумаги. У меня тоже вдруг появилось чувство, будто наш старинный друг восстал из могилы и заглянул ко мне, чтобы поведать несколько историй о своей бурной, исполненной драматических событий жизни — как обычно, спокойным, размеренным голосом.

Первая рукопись, которую я прочел, носила название «Мари». Она посвящена диковинным обстоятельствам, которые выпали на долю молодого мистера Квотермейна, когда он сопровождал злополучного Питера Ретифа и его товарищей-буров к зулусскому деспоту Дингаану. Следует напомнить, что этот поход, этот визит завершился кровавой резней, а мистер Квотермейн и готтентот по имени Ханс оказались единственными уцелевшими. Кроме того, в данном тексте излагаются подробности личной жизни старого (тогда еще совсем молодого) охотника, а именно — как он ухаживал за своей первой женой, Мари Марэ.

Я никогда не слышал от него ни слова об этой Мари — за исключением одного случая. Помню, что по некоему поводу был устроен сельский праздник благотворительного характера и я стоял рядом с Квотермейном, когда ему представили юную девушку, что проживала по соседству и одарила всех нас своим прекрасным пением на этом празднике. Фамилию ее я запамятовал, но звали девушку Мари. Он вздрогнул, услышав это имя, потом спросил, француженка ли она. Девушка ответила, что французы были у нее в роду только по материнской линии, со стороны бабушки, которую тоже звали Мари.

«Вот как? — сказал Квотермейн. — В былые годы я был знаком с молодой леди, француженкой по происхождению, которую звали Мари, как и вас. Да посчастливится вам в жизни больше, чем ей, дитя мое, пускай ее невозможно превзойти ни добротою, ни благородством!»

После чего он поклонился девушке в своей обычной простой, но вежливой манере и отвернулся. Позднее, когда мы остались вдвоем, я спросил у него, о какой Мари он рассказывал нашей сельской красавице-певунье. Он помолчал немного, а потом ответил: «Это моя первая жена, и я очень прошу — не заговаривайте о ней ни со мной, ни с кем-либо еще, ибо ее имя до сих пор словно пронзает мне грудь. Возможно, когда-нибудь вы узнаете обо всем, что было».

С этими словами, к моему великому смятению и смущению, он издал нечто вроде всхлипа и быстро вышел из помещения.

Что ж, прочитав рукопись с названием «Мари», могу сказать, что отлично понимаю его чувства. Я решил напечатать текст практически без правок.

В посылке также содержались другие рукописи, например «Дитя Бури», там излагалась трогательная история прекрасной и, как я, к сожалению, вынужден уточнить, коварной зулуски по имени Мамина, которая причинила немало зла окружающим в те времена и понесла заслуженное возмездие, но не раскаялась в содеянном.

Нашелся и текст, где среди прочего перечислялись истинные причины поражения Кечвайо[176] и его полчищ от англичан в 1879 году, незадолго до встречи Квотермейна с сэром Генри Куртисом и капитаном Гудом.

Эти три произведения так или иначе связаны друг с другом. В частности, во всех трех присутствует пожилой карлик-колдун по имени Зикали, гнусный и жестокий тип; впрочем, в романе «Мари» о нем лишь упоминают применительно к убийству Ретифа, к чему он, несомненно, был причастен, — если не сам все задумал и устроил. Поскольку роман «Мари» идет первым по хронологии (и поскольку его рукопись лежала сверху в упомянутой пачке), он первым же и будет опубликован. Что касается двух остальных произведений, я надеюсь издать их позже, когда появится возможность.

Будущее, как известно, должно само заботиться о себе. Мы не в силах им управлять, грядущие события неподвластны нашему влиянию. Но все же я надеюсь и уповаю, что те, кто в юности читал о копях царя Соломона и путешествии в Зу-Вендис, а также читатели помоложе найдут и эти новые главы автобиографии Аллана Квотермейна столь же интересными и захватывающими, какими нашел их я сам.

Глава 1

АЛЛАН УЧИТ ФРАНЦУЗСКИЙ
Пускай в весьма почтенном возрасте я, Аллан Квотермейн, и пристрастился, можно сказать, к писательству, никогда прежде не доводилось мне хотя бы словом обмолвиться о своей первой любви, равно как и о приключениях, коими отмечена эта прекрасная и трагическая история. Полагаю, это все потому, что та история всегда представлялась мне поистине священной и далекой, столь же священной и далекой, сколь святы и далеки от нас благословенные Небеса, где нынче пребывает дух прелестной Мари Марэ. Но теперь, на склоне дней, Небо становится все ближе, и по ночам, вглядываясь во мрак среди звезд, порою я будто различаю распахнутые врата, сквозь которые мне предстоит однажды пройти, а за створками, простирая руки навстречу и взирая на меня своими темными, с поволокой, очами, стоит тень женщины, давно забытой всеми, кроме меня, — тень Мари Марэ.

Это всего лишь фантазии старческого ума, не более того. Но все же я намерен наконец поведать историю, что завершилась столь великой жертвой, историю, вне всяких сомнений достойную предания гласности, хотя и уповаю, что никому на свете не доведется прочесть ее, покуда и мое имя не сотрется из людской памяти или покуда оно, по крайней мере, не окутается пеленою забвения. Не стану скрывать: я рад, что так долго откладывал попытки рассказать о случившемся, ибо только недавно мне стали ясны черты характера той, о ком я собираюсь говорить, и природа той страстной привязанности, которой она щедро оделяла столь недостойного человека, как ваш покорный слуга. Я спрашивал себя, что же удалось мне совершить, чтобы заслужить любовь таких женщин, как мои Мари и Стелла, увы, тоже покинувшая сей мир и единственная, с кем я мог поделиться этой историей? Помнится, я боялся, что Стелла плохо воспримет мой рассказ, но мои опасения оказались беспочвенными. На самом деле в короткие и счастливые дни нашего брака она часто вспоминала Мари и говорила о ней, а когда обратилась ко мне с последними словами, то сказала, что уходит искать Мари и что они вдвоем будут ждать меня в краю любви, чистоты и бессмертия…

Так или иначе, после смерти Стеллы я совсем перестал думать о женщинах и больше никогда, ни разу за все эти долгие годы не прошептал ни единого нежного словечка другой женщине. Признаюсь, правда, что много лет спустя одна красивая зулуска своими нежными речами вскружила мне голову на добрый час — отдаю должное этой прелестнице, в своем искусстве она была великой мастерицей. Говорю об этом, поскольку намерен быть предельно честным, но не могу не добавить, что через час моя голова (а сердце и вовсе не удалось тронуть) пришла в полный порядок и рассудок вернулся ко мне. Эту зулуску звали Мамина, и связанную с нею историю я собираюсь изложить в другой раз.

Что же касается Мари… Как мне уже доводилось упоминать, я провел юные годы вместе со своим пожилым отцом, священником англиканской церкви, в месте, которое ныне зовется округом Крэдок в Капской колонии.

В ту пору в этой глуши лишь изредка можно было встретить белого человека. Среди наших немногочисленных соседей был фермер-бур по имени Анри Марэ, проживавший милях в пятнадцати от нас, на милой ферме, что звалась Марэфонтейн. Я называю его буром, но, как легко догадаться по имени и фамилии, он происходил из французских гугенотов, и его предок, тоже Анри Марэ (думается, раньше эту фамилию писали немного иначе), одним из первых хранителей этого вероисповедания эмигрировал в Южную Африку, спасаясь от преследований короля Людовика XIV после отмены Нантского эдикта[177].

В отличие от большинства буров того же происхождения, эти вот Марэ — а было и много других семейств, носивших ту же фамилию, — никогда не забывали о том, кем они были раньше. В их семье от отца к сыну передавалось знание французского языка, и между собой они часто говорили на нем, пусть и с ошибками. А сам Анри Марэ, который, насколько я знал, был истово религиозен, имел обыкновение читать отрывки из Библии (у буров было заведено, во всяком случае в то время, начинать таким образом каждое утро, если человек умел читать) не на таале, то есть на местном варианте голландского, а на старом добром французском. Та книга, по которой он читал, сегодня принадлежит мне благодаря причудливому стечению обстоятельств: много лет спустя, когда события, о которых я хочу рассказать, давно забылись, я купил ее, среди прочих вещей, на еженедельной распродаже всякого старого добра в Марицбурге. Помню, что, когда я раскрыл огромный фолиант, обтянутый воловьей кожей поверх исходного переплета, и выяснил, кто владел этой книгой ранее, на глаза навернулись слезы. Ошибки быть не могло, ведь в начале и конце книги, по привычке тех дней, были вшиты листы для записей о каких-то важных событиях.

Первые пометки были сделаны рукой Анри Марэ-старшего и повествовали о том, как его с товарищами изгнали из Франции, а сам он лишился отца, погибшего за отказ изменить вере. Далее следовал длинный перечень дат — рождения, бракосочетания и смерти, поколение за поколением; еще мимоходом отмечался факт переезда семьи на новое место жительства, причем непременно по-французски. Ближе к концу списка появились имена того Анри Марэ, которого знал я, и его единственной сестры. Потом было сказано, что Анри женился на Мари Лабушань, тоже из гугенотов. Годом позже записано рождение Мари Марэ, моей Мари, а после долгого перерыва в датах (детей у пары больше не рождалось) было помечено, что умерла ее мать. Сразу после этого шла такая любопытная запись:

«Le 3 janvier, 1836. Je quitte ce pays voulant me sauver du maudit gouvernement Britannique comme mes ancêtres se sont sauvés de ce diable — Louis XIV. A bas les rois et les ministres tyrannique! Vive la liberté!»[178]

Отсюда легко заключить, каковы были характер и взгляды Анри Марэ и каковы были настроения среди буров-трекеров в те годы.

На сем записи обрывались, история семейства Марэ завершалась; если судить по хранящейся у меня Библии, эта ветвь прекратила существование.

Последнюю главу их истории я поведаю чуть позже.

В обстоятельствах моего знакомства с Мари Марэ не было ничего примечательного. Я не спасал ее от нападения дикого животного, не вытаскивал, насквозь промокшую, из бурной реки, как любят живописать романисты. На самом деле мы с нею были представлены друг другу и затем вели юношеские беседы за большим и прочным обеденным столом, который в остальное время служил колодой для разделки туш. До сих пор, стоит закрыть глаза, я словно наяву вижу сотни зарубок на столешнице, особенно с той стороны, где мне обычно выпадало сидеть.

Однажды, через несколько лет после того, как мой отец перебрался в Кап, хеер[179] Марэ пришел к нам в поисках, если я правильно помню, своих сбежавших волов. Этот худощавый и бородатый мужчина с близко посаженными темными глазами всегда разговаривал и вел себя нервозно и нисколько не походил на типичного бура — во всяком случае, мне так казалось. Мой отец встретил его радушно и пригласил отобедать с нами, на что гость согласился.

Они говорили между собой по-французски, ибо мой отец хорошо знал этот язык, хотя уже давно в нем не практиковался; голландского он избегал, если представлялась такая возможность, а хеер Марэ предпочитал не общаться по-английски. Шанс вести беседу на французском привел его в восторг, и, пускай он изъяснялся на наречии двухсотлетней давности, а мой отец осваивал язык в основном по книгам, они прекрасно понимали друг друга, когда не спешили.

Некоторое время спустя мистер Марэ замолчал, потом указал на меня, крепкого юнца с копной волос на голове и острым носом, и спросил моего отца, не желает ли тот обучить французскому своего сына. Отец выразил согласие с превеликим удовольствием.

— Хотя, — добавил он сурово, — по опыту преподавания греческого и латыни могу сказать, что способности моего сына к обучению вызывают немалые сомнения.

Словом, они договорились, что два дня в неделю я буду проводить в Марэфонтейне и оставаться там на ночь, дабы постигать премудрости французского языка от наставника, которому мистер Марэ уже платил за обучение своей дочери французскому и другим предметам. Помню, что мой отец согласился выплачивать часть жалованья этому наставнику; для прижимистого бура такая сделка была очевидно выгодной.

Когда я в первый раз отправился в Марэфонтейн, мне позволили взять ружье, потому что в вельде между нашим жильем и фермой водились дрофы, большие и малые (их называли соответственно корхаанами и пау), не говоря уже об антилопах, а стрелял я уже тогда вполне прилично. Я выехал в дорогу на пони в назначенный день, и меня сопровождал слуга-готтентот по имени Ханс, о котором я еще расскажу. По пути мне выпало немало возможностей испытать свою удачу в стрельбе, и на ферму мы привезли одну пау, двух корхаанов и одного клипшпрингера[180], которого мне удалось убить, когда он выскочил из-за груды камней впереди.

Ферму окружал персиковый сад, все деревья были усыпаны чудесными розовыми цветками, и я медленно ехал мимо в поисках пути к дому. Вдруг, откуда ни возьмись, передо мной появилась худенькая девочка в платье того же оттенка, что и цветки на деревьях. Я вижу ее как наяву — темные волосы ниспадают на плечи, большие черные глаза смотрят на меня из-под голландского каппи, то есть чепца. Они были такими большими, что, казалось, занимали все лицо, и это придавало незнакомке сходство с зуйком, которого буры зовут «диккоп»; так или иначе, ничто другое в ее облике мне в память не врезалось.

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать. Некоторое время она смотрела на меня, тоже пребывая, похоже, в растерянности, а потом сделала над собою усилие и заговорила. Голос у нее оказался нежный и приятный.

— Ты тот маленький Аллан Квотермейн, который будет изучать французский вместе со мной? — спросила она по-голландски.

— Он самый, — ответил я на том же языке, который хорошо знал. — Но почему ты зовешь меня маленьким, мисси? Я ведь выше тебя!

Пускай я был юн, мой невысокий рост уже тогда заставлял меня страдать.

— Думаю, что не выше, — сказала она рассудительно. — Слезай с лошади, и мы померимся вон тут, у стены.

Делать нечего, я спешился, уверил девочку, что не ношу обуви на каблуке (на мне были башмаки из шкур, буры называют такие вельдскунами), и она приложила табличку для письма, которую держала в руках, — явно из той древесины, что идет на крыши, — к моим непокорным вихрам, торчащим вверх так, как торчат они и сейчас, и провела карандашом жирную черту на мягком песчанике стены.

— Вот, — произнесла она, — это твой рост. А теперь, маленький Аллан, измерь меня.

Я послушался, и оказалось, что она выше меня на добрых полдюйма!

— Ты встала на цыпочки! — обвинил я ее от смущения.

— Маленький Аллан, — ответила она серьезно, — вставать на цыпочки — значит обманывать Господа нашего, а когда ты узнаешь меня получше, то поймешь, что у меня, конечно, дурной нрав и много других грехов, но я никогда не обманываю.

Должно быть, мое лицо выражало растерянность и терзавший меня стыд, потому что девочка продолжила тем же самым серьезным, взрослым тоном:

— Почему ты злишься, что Господь сделал меня выше, чем тебя? Я ведь на несколько месяцев старше, как сказал мне мой отец. Давай напишем наши имена у этих меток, чтобы через год или два ты сам убедился, насколько меня перерос.

Тем же самым карандашом, сильно надавливая, чтобы надпись не стерлась, она нацарапала «Мари» у своей метки, а потом я написал «Аллан» у своей.

Увы! Несколько лет назад судьбе было угодно вновь привести меня в Марэфонтейн. Дом давно перестроили, но вот садовая стена стояла по-прежнему. Я подъехал к ней и присмотрелся: имя Мари еще угадывалось на камне, как и метка моего роста. Однако мое собственное имя и прочие метки, оставленные позднее, исчезли, ибо за сорок с лишним лет песчаник местами осыпался. Да, сохранился лишь «автограф» Мари, и когда я увидел эту надпись, мне стало, пожалуй, еще хуже, чем в тот день, когда я обнаружил, кому принадлежала старая Библия, купленная мной на рыночной площади Марицбурга.

В общем, я поспешил уехать оттуда и даже не потрудился поинтересоваться, в чьи руки перешла ферма. Проскакал сквозь персиковый сад, деревья которого — те же или новая поросль — снова были в цвету, ибо стояло то самое время года, когда мы с Мари впервые встретились. И не думал останавливаться добрый десяток миль.


Итак, пока мы росли, Мари всегда была на полдюйма выше, чем я, а насколько она превосходила меня силой духа и рассудительностью, о том и вовсе не скажешь словами.

Когда мы закончили мериться ростом, Мари повела меня к дому. Она притворилась, будто только-только заметила красивую дрофу и двух корхаанов, свисавших с моего седла, а также тушу клипшпрингера, которую вез готтентот Ханс.

— Это ты их застрелил, Аллан Квотермейн? — спросила она.

— Да, — гордо ответил я. — Я убил их четырьмя выстрелами, а пау и корхааны вдобавок летели, а не сидели на земле. И тебе такого никогда не сделать, хоть ты и выше меня, мисс Мари.

— Не знаю, — проговорила она задумчиво. — Вообще-то, я стреляю очень хорошо, отец научил меня, но выстрелить в живое существо я могу, только если голод вынудит, потому что убивать жестоко. Правда, мужчины думают иначе, — добавила она торопливо, — и ты наверняка однажды станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, раз уже сегодня так метко стреляешь.

— Надеюсь, — проворчал я, покраснев от похвалы. — Я люблю охотиться, а когда вокруг столько дичи, никому не повредит, если прикончить парочку-другую. Между прочим, я подстрелил эту добычу для тебя и твоего отца.

— Тогда идем и отдадим дичь ему. Он поблагодарит тебя.

Мари провела меня сквозь ворота в стене из песчаника на двор фермы. Там стояли загоны, куда загоняли на ночь лошадей и лучший племенной скот. Потом мы миновали торец длинного одноэтажного дома, сложенного из камня и побеленного, и приблизились к веранде — буры называют такие пристройки ступами.

На широкой веранде, откуда открывался чудесный вид на холмистую, похожую на парк местность, где росли купами мимозы и другие деревья, сидели двое мужчин. Они пили крепкий кофе, хотя время только близилось к десяти утра[181].

Заслышав цокот копыт, один из мужчин, минхеер Марэ, с которым я уже познакомился, привстал со своего обтянутого шкурой кресла. Да, он нисколько не походил на буров, по обыкновению флегматичных, — ни повадками, ни темпераментом; скорее, выглядел и вел себя как типичный француз, пускай никто из членов его семейства не ступал ногой на французскую землю целых сто пятьдесят лет. Это сходство с французами бросилось мне в глаза позднее, тогда-то я, разумеется, о них лишь слышал.

Его собеседник, тоже француз, по имени Леблан, был человеком совсем другого склада. Приземистый, он отличался широкими плечами и массивной головой; на макушке блестела лысина, однако ниже, над ушами, волосы стального отлива пушились этаким венчиком и падали на плечи, придавая Леблану сходство с монахом — правда, те, хотя и выбривали тонзуру, все-таки причесывались. У него были голубые водянистые глаза, безвольный рот, бледные дряблые щеки… Когда хеер Марэ встал, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, как мсье Леблан протянул дрожащую руку и подлил себе в кофе жидкости из бутыли темного стекла; судя по запаху, там был персиковый бренди.

Пожалуй, стоит признаться сразу, что бедняга пил, и это объясняет, почему, при всей его образованности и немалых талантах, он занимал скромный пост учителя на отдаленной бурской ферме. Многие годы назад во Франции он совершил преступление — под несомненным влиянием выпитого. Не знаю, что именно он сделал, и никогда не стремился это выяснить. После содеянного ему пришлось бежать в Кап, спасаясь от преследования. Здесь он поначалу сделался профессором в одном колледже, но как-то раз явился на лекцию в сильном подпитии, и его выгнали. То же самое случалось с ним в нескольких других городах, и в конце концов он осел в далеком Марэфонтейне, где наниматель снисходительно относился к его слабости, ибо ценил дух интеллектуального товарищества, которого жаждала душа фермера. Кроме того, он воспринимал Леблана как соотечественника, нуждающегося в помощи, а еще их объединяла взаимная и горькая ненависть к Англии и англичанам; для мсье Леблана, который в юности сражался при Ватерлоо и был лично знаком с великим императором Франции, подобное было, надо сказать, вполне естественным.

У Анри Марэ имелись для ненависти свои причины, но о них я расскажу позднее.

— Ах, Мари! — воскликнул он по-голландски. — Ты его все-таки нашла!

Потом повернулся ко мне и кивнул:

— Выдолжны быть польщены, молодой человек. Видите ли, эта мисси просидела два часа на солнце, поджидая вас, хотя я объяснял, что раньше десяти вы вряд ли появитесь. Ведь ваш отец, предикант[182], упомянул, что вы отправитесь в путь после завтрака. Что ж, ее нетерпение понятно, ибо ей тут одиноко, а вы с нею ровесники, хоть и принадлежите к разным нациям…

При этих словах его лицо помрачнело.

— Отец! — укорила Мари, и личико ее вспыхнуло румянцем, который я мог различить даже под чепцом. — Я сидела вовсе не на солнце, а в тени дерева. И не просто сидела, а складывала цифры, которые мсье Леблан записал на моей табличке. Вот, смотрите. — И она предъявила табличку, всю покрытую вычислениями. Цифры кое-где немного стерлись от соприкосновения с моими волосами и с ее чепцом.

Тут вмешался мсье Леблан, заговоривший по-французски; я понимал в общих чертах, о чем идет речь, потому что мой отец научил меня основам этого языка, а все, что касалось иностранных языков, я схватывал быстро. Так или иначе я понял, что он спрашивает, не тот ли я cochon d’anglais, то есть английская свинья, которую в наказание за его грехи ему предстоит обучать. И добавил, что это должен быть я, поскольку мои волосы (а я снял шляпу из вежливости) торчат, как щетина на хребте свиньи.

С меня было достаточно; прежде, чем кто-то другой успел заговорить, я ответил по-голландски — и гнев сделал меня красноречивым и дерзким.

— Да, это я. Знаете, минхеер, если вы будете меня учить, то, надеюсь, я больше ничего не услышу об английских свиньях.

— Да неужели, gamin?[183] Молю, поведайте, что произойдет, если я осмелюсь повторить эту фразу?

— Думаю, минхеер, — ответил я, побелев от ярости при этом новом оскорблении, — с вами случится то же самое, что случилось с этим животным. — И указал на тушу клипшпрингера на седле Ханса. — Если коротко, я вас застрелю.

— Peste! Au moins il a du courage, cet nefant![184] — вскричал изумленный мсье Леблан.

Следует признать, что после этой стычки он зауважал меня и никогда больше не оскорблял при мне мою родину.

Марэ поспешил вмешаться.

— Это вы свинья, Леблан, а не этот юнец, ибо вы уже пьяны, несмотря на ранний час! Глядите — бутылка с бренди наполовину пуста! — по-голландски, чтобы я понял, воскликнул он. — Вот какой пример вы подаете молодым! Еще раз скажете что-либо подобное, и я отправлю вас умирать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, вы, верно, слышали о моей нелюбви к англичанам, однако я должен попросить у вас прощения. Надеюсь, вы простите мне слова, которые произнес этот негодяй, уверенный, что вы их не поймете! — Тут он снял шляпу и поклонился мне столь же величественно, как его предки, должно быть, кланялись королям Франции.

Лицо Леблана вытянулось. Он поднялся и удалился нетвердым шагом, чтобы, как я узнал позже, окунуть голову в бочку с холодной водой и выпить пинту свеженадоенного молока; таковы были его излюбленные противоядия от чрезмерных возлияний. Примерно полчаса спустя, когда Леблан присоединился к нам и мы приступили к уроку, он был почти трезв и изысканно вежлив.

После того как француз ушел, а мой юношеский гнев слегка остыл, я передал хееру Марэ теплые слова своего отца, а также попросил принять в дар антилопу и птиц; могу поклясться, что второе понравилось ему куда больше первого. Мои седельные мешки отнесли в приготовленную для меня комнату, крошечную, находящуюся по соседству с той, которую занимал мсье Леблан, а Хансу велели отвести наших лошадей на местное пастбище и строго наказали стреножить их, чтобы те не ускакали домой.

Покончив с этим, хеер Марэ показал мне помещение для наших с Мари занятий — ситкаммер, или гостиную; в отличие от большинства бурских хозяйств, на этой ферме было сразу две гостиных. Помню, что пол в комнате был из даги — так называют смесь кусков термитника с коровьим навозом. Пока этот «раствор» еще не застыл, в него насыпают гальки, чтобы полы не изнашивались под ногами; получается не то чтобы красиво, но надежно и даже приятно глазу. Что касается остального, в помещении было одно окно, выходившее на веранду и пропускавшее достаточно затененного света, тем более что оно всегда было распахнуто настежь; потолок образовывали стебли тростника, которые не стали покрывать штукатуркой; в углу стоял большой книжный шкаф со множеством французских книг, в основном принадлежавших мсье Леблану, а середину комнаты занимал крепкий и грубый стол из местной светлой древесины, также служивший разделочной колодой. Еще припоминаю цветную литографию с изображением великого Наполеона — картину сражения, где он одержал очередную победу: император восседает на белом жеребце и машет фельдмаршальским жезлом, а у копыт коня высятся горы тел — убитые и раненые. Близ окна, прямо в тростнике потолка, свила гнездо пара краснохвостых стрижей; милые пичуги, они щебетали и порхали туда и сюда, и это неизменно развлекало нас с Мари в перерывах между занятиями.

В тот же день я отправился исследовать это привлекательное место, посчитав, что никто мне не помешает, но внезапно был остановлен диковинным звуком, который доносился из темного угла у книжного шкафа. Гадая, что это за звук, я осторожно приблизился и увидел облаченную в розовое фигурку, стоявшую в углу, точно наказанный ребенок. Она прижималась лбом к стене и тихо плакала.

— Мари Марэ, почему ты плачешь? — спросил я.

Она обернулась, откинула длинные черные волосы, упавшие ей на лицо, и ответила:

— Аллан Квотермейн, я плачу от стыда! Этот пьяница-француз опозорил нашу семью в твоих глазах!

— Подумаешь! — воскликнул я. — Он всего-то назвал меня свиньей, а я показал ему, что и у свиньи бывают клыки.

— Ты смелый, — сказала она, — но Леблан имел в виду не только тебя, а всех англичан, которых он люто ненавидит. И хуже всего то, что мой отец с ним заодно! Он тоже ненавидит англичан. О, я уверена, что эта ненависть навлечет беду, настоящую беду, и многие погибнут!

— Даже если так, мы же ничего не можем поделать, правда? — спросил я с беззаботностью, столь свойственной юности.

— Почему ты так уверен? — возразила Мари строгим тоном. — Тсс! Я слышу, мсье Леблан идет!

Глава 2

НАПАДЕНИЕ НА МАРЭФОНТЕЙН
Нисколько не намереваюсь описывать в подробностях годы, проведенные за изучением французского языка и прочих предметов, которые нам преподавал мсье Леблан. Он был человеком ученым, однако настроенным весьма предвзято. Вот уж действительно «было бы о чем говорить, сэр»! Когда мсье Леблан бывал трезв, казалось, что попросту не может быть наставника более мудрого и сведущего, пускай он нередко отвлекался от основной темы и принимался рассуждать о всяческих побочных вопросах, которые сами по себе были небезынтересны. Стоило же ему выпить, он воодушевлялся и мучил нас рассуждениями о политике и религии — точнее, о вреде последней, поскольку отличался изрядным свободомыслием; надо отдать ему должное, он знал за собой эту слабость и проявлял определенную осмотрительность, а потому ни разу на моей памяти не заводил подобных речей с хеером Марэ. Добавлю, что нечто вроде юношеского кодекса чести не позволяло нам рассказывать другим о вольномыслии француза. Когда же он напивался до беспамятства (а это случалось не чаще раза в месяц), то просто засыпал на занятиях, и мы могли делать что вздумается — опять-таки, соображения чести не позволяли нам выдавать учителя.

В целом мы хорошо ладили, поскольку мсье Леблан после той, первой стычки при знакомстве был неизменно вежлив со мной. Мари он восхищался, как и все вокруг, начиная с ее отца и вплоть до ничтожнейшего раба. Признаюсь, что я был очарован ею сильнее всех прочих, вместе взятых; сначала вследствие той привязанности, которая нередко возникает у детей, а потом, когда мы повзрослели, по настоящей любви, что одновременно порождалась этим восхищением и проистекала из него. Пожалуй, было бы странно, не возникни рано или поздно такое чувство между нами, ибо мы проводили вдвоем и без присмотра половину каждой недели; вдобавок Мари, нравом светлая, как ясный день, никогда не скрывала своего расположения ко мне. Смею заметить, что внешне ее отношение было вполне приличным и достойным, почти сестринским или даже материнским, как будто она никогда не забывала, что выше меня на полдюйма и старше на несколько месяцев.

Более того, с самого детства она была женщиной, как говорят ирландцы, и такой ее сделали обстоятельства жизни и собственный характер. Приблизительно за год до нашей встречи ее матушка, чьей единственной дочерью она была и кого она уважала и любила всем сердцем, скончалась от продолжительной болезни, и Мари пришлось взять на себя заботы об отце и о хозяйстве. Думаю, она казалась старше и серьезнее оттого, что на ее плечи легло бремя, слишком тяжкое для столь юного создания.

Время шло, я тайно восхищался Мари и преклонялся перед нею мысленно, но ни словом не обмолвился о своих чувствах, а Мари разговаривала со мной так, словно я был ее ненаглядным младшим братом. Никто — ни наши отцы, ни мсье Леблан — не замечал этих удивительных отношений и, похоже, не догадывался, что они способны привести к трагическим осложнениям, весьма и весьма печальным для всех, по причинам, которые я изложу далее.

Разумеется, со временем, как всегда бывает, эти осложнения не замедлили проявиться, и в условиях, что сопровождались немалой физической и душевной ажитацией, правда вышла наружу. Случилось все вот каким образом.

Всякий, кому интересна история Капской колонии, наверняка слышал о великой Кафрской войне 1835 года[185]. Боевые действия развернулись тогда преимущественно в округах Олбани и Сомерсет, а нас, жителей округа Крэдок, война почти не затронула. Что естественно для обитателей глухих мест, мы воспринимали происходящее с оптимизмом и не задумывались об опасности, даже начали верить, что уж нам-то ничто не угрожает. Возможно, все бы и вправду обошлось, когда бы не глупость мсье Леблана.

Если мне не изменяет память, в воскресенье — этот день недели я всегда проводил дома с отцом — мсье Леблан в одиночку отправился верхом в холмы, расположенные милях в пяти от Марэфонтейна. Француза неоднократно предупреждали, что это небезопасно, однако глупцу отчего-то втемяшилось в голову, будто в тех местах есть богатая медная жила, и он не хотел делиться ни с кем своим секретом. Потому по воскресеньям, когда занятий не бывало, а хеер Марэ, к отвращению француза, посвящал время молитвам, Леблан уезжал в холмы, собирал геологические образцы и пытался проследить, как залегает пресловутая жила. Конкретно в то воскресенье было очень жарко; завершив изыскания, он спешился, отпустил пастись свою смирную старую кобылу и перекусил прихваченным в дорогу запасом, где нашлась и бутылочка персикового бренди; а спиртное по жаре навевает сон.

Проснувшись ближе к вечеру, Леблан понял, что лошадь пропала, и почему-то вдруг вообразил, что животное украли кафры[186], хотя на самом деле кобыла попросту убрела за гребень холма. В общем, он побегал туда и сюда в поисках лошади, взобрался наконец на холм и увидел, как двое красных кафров, вооруженных, по обычаю, ассегаями, уводят куда-то беглянку. Потом-то выяснилось, что эти кафры действительно наткнулись на лошадь, сразу сообразили, кто ее хозяин, и пошли его искать — тем утром они видели француза верхом и собирались вернуть ему пропажу. Но ни о чем подобном мсье Леблан даже не задумался, ибо его замутненное сознание по-прежнему пребывало под воздействием паров персикового бренди.

Он поднял свою двустволку и выпалил в первого «похитителя», молодого кафра, который оказался старшим сыном и наследником вождя местного племени. Стрелял он едва ли не в упор и убил несчастного на месте. Второй кафр выпустил поводья лошади и кинулся бежать, спасая свою жизнь. Леблан выстрелил снова — и легко ранил беглеца в бедро; так или иначе тому удалось ускользнуть, он вернулся домой и поведал сородичам эту историю, которую в округе сочли жестоким и преднамеренным убийством. Что касается пьяницы-француза, тот взгромоздился на свою старую кобылу и неспешно поехал обратно на ферму. По дороге пары спиртного развеялись, он стал терзаться сомнениями, а потому решил ни о чем не рассказывать Анри Марэ, который, как хорошо знал мсье Леблан, всячески избегал ссор с местными кафрами.

Этому решению Леблан и последовал, по приезде завалившись спать. На следующее утро, еще до того как француз проснулся, ни о чем не подозревавший хеер Марэ уехал на соседнюю ферму, милях в тридцати от его собственной, чтобы расплатиться с ее владельцем за недавно приобретенный скот, и оставил дом и дочь без защиты — на ферме были лишь Леблан и несколько слуг-туземцев, фактически рабов.

Вечером я улегся в постель в обычное время, а спал я всю жизнь как бревно. Около четырех часов утра меня разбудил стук в окно. Приподнявшись на кровати, я нашарил в темноте свой пистолет, подкрался к окну и, держа голову ниже подоконника, чтобы незваный гость не мог нанести удар ассегаем, тихо спросил, кто там и что нужно.

— Это я, баас! — ответил готтентот Ханс, слуга, который, напомню, сопровождал меня в мою первую поездку в Марэфонтейн. — У меня дурные новости. Слушай меня, баас. Я уходил искать рыжую корову, что сбежала. Я нашел ее и заснул рядом с нею под деревом среди вельда. А два часа назад знакомая женщина пришла к моему костру и разбудила меня. Я спросил, что она делает в вельде среди ночи, и она ответила, что пришла кое о чем мне рассказать. Оказалось, молодые воины из племени вождя Кваби, что живет вон в тех холмах, гостили у них в краале, а вечером прибежал гонец и велел им немедля возвращаться, потому что сегодня на рассвете племя нападет на Марэфонтейн и убьет всех, пощадит только скот.

— Великие Небеса! — вскричал я. — За что?

— За то, молодой баас, — отвечал мне готтентот с другой стороны окна, — что кто-то из Марэфонтейна убил в воскресенье сына Кваби за кражу лошади. Думаю, это был Стервятник. — (Так туземцы прозвали Леблана за его лысую макушку и нос с горбинкой.)

— Великие Небеса! — повторил я. — Старый дурак, верно, опять напился! Когда, ты говоришь, они нападут? На рассвете? — Я посмотрел на звезды, прикидывая время. — Да это же через час! А баас Марэ в отъезде!

— Да, — ответил Ханс. — На ферме одна мисси Мари. Подумай, что сделают злобные красные кафры с мисси Мари!

Я ткнул кулаком в круглое, лягушачье лицо готтентота, бледным пятном маячившее в свете звезд.

— Пес! — прошипел я. — Седлай мою кобылу и своего чалого жеребца и прихвати ружье. Выезжаем через две минуты. По торопись, или я убью тебя!

— Иду, — ответил он и исчез в ночи, точно перепуганная змея. Я принялся одеваться и громко закричал, чтобы разбудить остальных. Когда мой отец и наши кафры вбежали в комнату, я быстро пересказал им новости.

— Разошлите гонцов, — сказал я. — Известите Марэ, он на ферме Боты, и остальных соседей. Поспешите, если вам дорога жизнь! Соберите всех дружественных кафров и двигайтесь к Марэфонтейну. Не спорь со мной, отец, не надо! Делайте, что я говорю. Погодите-ка! Принесите мои ружья, наполните седельные мешки порохом и зарядами и привяжите к седлу. Теперь все. Ну же, шевелитесь!

Слуги засуетились, забегали по дому, освещая себе дорогу свечами и фонарями. Две минуты спустя — вряд ли прошло больше времени — я стоял перед конюшней, а Ханс уже выводил гнедую кобылу, на покупку которой два года назад я истратил все свои деньги. Пока я затягивал подпругу, кто-то привесил к седлу мешки, а другой слуга вывел наружу крепкого чалого жеребца, который, как я знал наверняка, последует за моей кобылой куда угодно. Седлать его было некогда, так что Ханс взобрался на голую конскую спину, точно обезьяна, сжимая под мышкой два ружья; у меня при себе было третье — и еще двуствольный пистолет.

— Пошли гонцов! — крикнул я отцу. — Если не желаешь мне смерти, отправь их прямо сейчас и поезжай следом за мной со всеми людьми, которых найдешь!

Мы поскакали в ночь. Предстояло проехать пятнадцать миль, а до рассвета оставалось чуть больше получаса.

— Не гони сразу, — посоветовал я Хансу. — Пусть лошади наберут ход, а там уж полетим, будто за нами черти гонятся.

Первые две мили мы поднимались по склону не слишком быстро. Я думал, что подъем никогда не закончится, но все же не осмеливался подгонять свою кобылу, чтобы та не задохнулась. По счастью, она и ее приятель, конь весьма выносливый, пусть и не такой резвый, отдыхали последние тридцать часов и не ели и не пили с самого заката. Потому они как нельзя лучше подходили для моей затеи; кроме того, мы с Хансом оба весили немного.

Я придержал кобылу на гребне холма, чтобы жеребец нас нагнал. Перед нами раскинулась широкая равнина, по которой предстояло проскакать одиннадцать миль, а потом еще две мили вниз, к Марэфонтейну.

— Ну! — сказал я, обращаясь к Хансу и ослабляя поводья. — Догоняй, если сумеешь!

Кобыла устремилась вперед, и ночной воздух словно запел у меня в ушах, а следом летел верный чалый жеребец с обезьяной-готтентотом на спине. О, что это была за скачка!

Мне приходилось преодолевать верхом и более дальние расстояния, но никогда я не гнал лошадь на такой скорости, ибо знал силу своих животных и пределы их выносливости. Пожалуй, они выдержат с полчаса, а потом, если не остановить их, почти наверняка падут замертво.

Однако терзавший меня страх был столь велик, что мне казалось, будто мы ползем по равнине как черепахи.

Жеребец постепенно отстал, топот его копыт затих позади, и я остался наедине с ночью и со своими страхами. Моя лошадь покрывала милю за милей, звездный свет порою выхватывал из мрака то камень, то кости мертвых животных. Потом я ворвался в бегущее стадо антилоп, да столь неожиданно для себя и для них, что крупный самец, будучи не в силах остановиться, прыгнул прямо перед мордой моей кобылы. Далее кобыла угодила копытом в нору, оставленную муравьедом, и чуть не рухнула, но сумела устоять — хвала Господу, ничуть не пострадала! — а я кое-как вскарабкался обратно в седло, из которого едва не выпал. О, если бы это произошло!..

Мы приближались к месту, где начинался спуск к ферме, и кобыла начала задыхаться. Должно быть, я все-таки ее загнал, слишком уж быстро мы мчались. На невысоком подъеме к гребню, за которым лежал спуск, ее полет сменился обычным галопом. Зато за спиной я снова различил топот копыт чалого жеребца. Тот будто не ведал устали и неуклонно нас нагонял. На гребне мы очутились сразу друг за дружкой, нас разделяло не более пятидесяти ярдов, и жеребец тихо заржал.

Наконец начался спуск. Утренняя звезда мало-помалу тускнела, небо на востоке серело в преддверии рассвета. Успеем ли мы добраться до фермы прежде, чем взойдет солнце? Успеем ли? Успеем ли? Эти слова чудились мне в стуке копыт моей лошади.

Я различал деревья, окружавшие Марэфонтейн. И тут моя лошадь проскочила сквозь нечто, оказавшееся цепью чернокожих людей. Я понял это после того, как мы их уже миновали. Догадка озарила меня, когда в неверном утреннем свете блеснуло острие копья, принадлежавшего сбитому мной воину.

Значит, Ханс не солгал! Кафры пришли мстить! Внезапно на меня обрушилась другая мысль, от которой захолодело сердце: а что, если они уже завершили свою злодейскую работу и теперь уходят?

Минута — или несколько секунд — сомнений показалась мне вечностью. Но и она все же оборвалась. Я подскакал к калитке в высокой стене, окружавшей дворовые постройки фермы с задней стороны дома, и, словно по наитию, осадил кобылу (бедное создание явно несказанно обрадовалось), ибо мне пришло в голову, что, если я попробую подъехать спереди, меня, скорее всего, зарубят, и от ночной гонки не будет никакого проку. Я толкнул сделанную из крепкой лавровой древесины калитку. Случайно или намеренно ее оставили открытой! Я распахнул калитку настежь, и тут подоспел Ханс, цеплявшийся за шею чалого и прятавший лицо в его гриве. Жеребец замер рядом с кобылой, которую он так упорно преследовал, и в слабом утреннем свете я разглядел ассегай, торчавший в его боку.

Пять секунд спустя мы ворвались во двор, не забыв запереть калитку на засов изнутри. Схватив седельные мешки, мы бросили лошадей во дворе, и я побежал к задней двери дома, Хансу же поручил разбудить туземцев, ночевавших в надворных постройках, и идти следом. А если выяснится, что среди них есть предатели, расстрелять их на месте. У меня в руках был ассегай, который я на бегу вырвал из бока жеребца.

Я забарабанил по двери, которая была заперта. После тишины, что почудилась мне нескончаемо долгой, распахнулось окно, и нежный голосок Мари испуганно спросил, кто стучит.

— Это я, Аллан Квотермейн! — ответил я. — Открывай скорее, Мари! Тебе грозит страшная опасность! Красные кафры собираются напасть на ферму!

Она поспешила открыть дверь, как была, в ночной рубашке, и я наконец-то очутился под кровом Марэфонтейна.

— Хвала Небесам, ты жива! — воскликнул я. — Одевайся, а я пойду разбужу Леблана. Нет, погоди! Давай ты его разбудишь, а я дождусь Ханса и ваших рабов.

Она убежала, не задав ни единого вопроса. Тем временем явился Ханс, он привел восьмерых перепуганных туземцев, которые явно не могли сообразить, происходит ли все наяву или это им снится.

— Больше никого? — уточнил я. — Тогда заприте дверь и идите за мной в ситкаммер, где баас держит оружие.

Когда мы вошли в комнату, показался Леблан, в штанах и рубашке, а следом появилась Мари со свечой в руках.

— Что стряслось? — спросил француз.

Я взял у Мари свечу и поставил на пол, поближе к стене, чтобы огонек не стал мишенью для ассегая или пули. Даже в те дни у кафров уже имелось огнестрельное оружие, по большей части украденное или захваченное у белых. В нескольких словах я описал наше положение.

— И когда вы все это выяснили? — спросил Леблан по-французски.

— В миссии, с полчаса назад, — ответил я, взглянув на свои часы.

— В миссии полчаса назад?! — повторил он. — Peste! Это невозможно! Вы бредите или просто пьяны!

— Мсье, спорить будем потом. Кафры уже здесь, я проехал прямо через их шеренгу. Если хотите жить, хватить болтать, надо действовать. Мари, сколько в доме ружей?

— Четыре, — ответила она. — Все принадлежат моему отцу. Два «рура»[187] и два калибром поменьше.

— А кто из них, — я указал на местных туземцев, — умеет стрелять?

— Трое стреляют хорошо, четвертый — плохо.

— Отлично! — сказал я. — Пусть заряжают ружья луперами, то есть картечью, а не пулями, а остальные пускай встанут с ассегаями наготове, на случай, если воины Кваби решат выбить заднюю дверь.

Во всем фермерском доме было шесть окон — по одному в каждой гостиной и в двух больших спальнях (все эти четыре окна выходили на веранду), а еще два помещались в торцах дома, пропуская свет и воздух в малые спальни, куда можно было попасть через большие. С задней стороны дома окна, по счастью, отсутствовали, там имелась всего одна комната, в конце ведущего через весь дом коридора длиной около пятнадцати футов.

Едва ружья были заряжены, я расставил людей — по одному вооруженному человеку у каждого окна. К окну гостиной по правую руку я встал сам, с двумя ружьями, а Мари пристроилась рядом, чтобы перезаряжать — подобно всем девушкам в том диком краю, она хорошо умела это делать. Словом, мы подготовились к нападению, насколько могли, и даже слегка приободрились — все, кроме мсье Леблана, который, как я заметил, выглядел сильно обеспокоенным.

Вовсе не хочу сказать, будто он и вправду струсил, ибо я знал его как чрезвычайно отважного и даже безрассудного человека; думаю, он вдруг сообразил, что именно его пьяная выходка навлекла смертельную опасность на обитателей фермы. Возможно, за его беспокойством скрывалось и нечто большее; он, вероятно, понимал, что подходит к своему завершению привычная жизнь, которую, при всех оговорках и опущениях, вряд ли можно было назвать потраченной с толком. Так или иначе, он переминался с ноги на ногу у своего окна и тихо бранился себе под нос. А вскоре я краем глаза заметил, что Леблан начал прикладываться к своей драгоценной бутылке с персиковым бренди, извлеченной из буфета.

Туземцы тоже сперва хмурились — это свойственно любому кафру, если его разбудить среди ночи; но чем светлее становилось, тем сильнее они воодушевлялись. Лишь негодные кафры не любят воевать, особенно когда у них в руках ружья, а рядом белые люди, которые командуют.

Мы закончили все эти поспешные приготовления — я вдобавок попросил придвинуть мебель к передней и задней дверям, — и наступила пауза, которая лично мне, совсем еще молодому парнишке, показалась поистине невыносимой. Я стоял у окна, держа сразу два ружья — двустволку и одноствольный «рур», или слоновое ружье, сокрушительной убойной силы; оба ружья, увы, были кремневыми — капсюли уже изобрели, но мы в Крэдоке слегка отставали от жизни. А на полу рядом со мной, готовая перезаряжать по команде, сидела, распустив по плечам свои длинные черные волосы, Мари Марэ, совсем взрослая молодая женщина.

В наступившей тишине она прошептала:

— Зачем ты приехал сюда, Аллан? Тебе ведь ничто не грозило, а теперь ты рискуешь жизнью.

— Чтобы спасти тебя, — ответил я не задумываясь. — Разве не этого ты от меня ждала?

— Спасти меня? О, благодарю от всего сердца, но тебе следовало бы позаботиться о себе.

— Я бы все равно думал о тебе, Мари.

— Почему, Аллан?

— Потому что ты значишь для меня больше, чем я сам. Если с тобой что-нибудь случится, во что превратится моя жизнь?

— Я не понимаю, Аллан, — проговорила она, глядя в пол. — Объясни, что ты имеешь в виду.

— Глупая девчонка! — не выдержал я. — Что я имею в виду? Да то, что я люблю тебя! Думал, ты давно об этом догадалась.

— О! — прошептала она. — Теперь поняла… — Потом она встала на колени, подставила мне лицо для поцелуя и добавила: — Вот мой ответ, первый и, возможно, последний. Благодарю тебя, мой милый Аллан; я рада это слышать, пускай одному из нас или нам обоим предстоит умереть.

Едва она произнесла эти слова, ассегай влетел в окно и проскочил точно между нами. Так что нам пришлось забыть об объяснении в любви и сосредоточиться на войне.

Становилось все светлее, небо на востоке сделалось жемчужно-серым, однако нападение задерживалось, хотя о его неизбежности зримо напоминал ассегай, торчавший в стене за нашими спинами. Возможно, кафров напугали лошади, что прорвались сквозь их ряды в темноте, — туземцы просто не успели разглядеть, сколько человек прискакало на выручку. Или они ждали рассвета, чтобы решить, как лучше нападать. Такие вот мысли приходили мне в голову, но оба предположения оказались ошибочными.

Кафры мешкали, дожидаясь, покуда в низине, где располагалась ферма, не развеется туман, скрывающий от их глаз загоны. Они хотели увести домашний скот до начала сражения. Этот скот воины уже считали своей добычей и не желали ее лишиться.

Вскоре со стороны загонов, или краалей, куда загоняли на ночь коров и овец хеера Марэ (примерно полторы сотни голов рогатого скота и примерно две тысячи овец, не считая лошадей, — он ведь был крупным и зажиточным фермером), донеслись разные звуки: мычание, блеяние, ржание. Также слышались людские голоса.

— Они угоняют наши стада! — воскликнула Мари. — О мой бедный отец! Он разорен! Это разобьет ему сердце!

— Да, дело плохо, — согласился я, — но бывает и хуже. Слышишь?

Нашего слуха коснулся топот ног, зазвучала дикая и воинственная песня. Из тумана, висевшего над загонами для скота, стали появляться темные человеческие фигуры, выглядевшие призрачными, почти нереальными. Кафры выстраивались для атаки. Минуту спустя строй пришел в движение. Они наступали вверх по склону длинными неровными рядами, и было их несколько сот человек; они вопили и свистели, потрясали копьями, волосы и украшавшие голову перья развевались на ветру, а выпученные глаза сверкали ненавистью и жаждой убийства. У двоих или троих были ружья, из которых они палили на бегу; куда летели пули, сказать не могу — наверное, выше дома.

Я велел Леблану и нашим туземцам не стрелять прежде меня, потому что понимал: мои вынужденные соратники — стрелки не очень-то опытные, а от нашего первого залпа зависит слишком многое. Когда предводитель наступавшего воинства очутился ярдах в тридцати от веранды — стало уже достаточно светло, для того чтобы я отличил его от других по облику и по ружью в руках, — я прицелился из «рура», выстрелил и сразил его наповал. Тяжелая пуля насквозь пробила его тело и смертельно ранила другого воина Кваби. Эти двое были первыми людьми, которых я убил.

Когда они повалились наземь, Леблан и наши туземцы тоже открыли огонь, и картечь нанесла немалый урон нападавшим на таком близком расстоянии. Дым немного рассеялся, и я увидел не менее десятка поверженных врагов; остальные в смятении остановились. Продолжи они свое наступление, пока мы перезаряжали ружья, вряд ли что-либо помешало бы им захватить ферму; однако, будучи непривычными к жутким последствиям ружейного огня, они замешкались и растерялись. Человек двадцать или тридцать сгрудились над телами погибших и раненых кафров, и я разрядил в эту группу оба ствола двустволки; воздействие оказалось поистине поразительным — весь отряд опрометью кинулся прочь, бросив сородичей на земле. Наши туземцы за улюлюкали им вслед, но я прикрикнул на них и приказал поскорее перезарядить оружие, ибо прекрасно понимал, что враг непременно вернется.

Некоторое время ничего не происходило, доносились лишь голоса кафров — со стороны краалей, ярдах в ста пятидесяти от дома. Помнится, Мари воспользовалась этим затишьем, чтобы принести еды и разделить ее между нами; лично я перекусил с немалым удовольствием.

Взошло солнце, за что я горячо возблагодарил Небеса: уж теперь-то нас точно не застанут врасплох. Солнечное утро вдобавок развеяло часть моих страхов, ибо мрак всегда удваивает опасность — равно для человека и для животного. Мы подкрепились сами, затем укрепили наши позиции, насколько это было возможно, чтобы затруднить врагу доступ в дом, и тут появился одинокий кафр. Он держал над головой палку с привязанным к ней белым воловьим хвостом в знак перемирия. Я распорядился ни в коем случае не стрелять; когда этот отважный малый достиг того места, где лежало тело убитого предводителя, я окликнул посланца и спросил, зачем он пришел (скажу не чинясь, что уже тогда хорошо говорил на местных наречиях).

Он ответил, что принес весть от Кваби. Смысл послания заключался в следующем: старшего сына вождя Кваби безжалостно убил толстый белый человек по прозвищу Стервятник, живущий в доме хеера Марэ; Кваби требует возмездия. Но вождь не желает убивать юную белокожую госпожу (речь шла о Мари) или прочих обитателей фермы, с которыми он не ссорился. Если мы выдадим ему толстого белого человека, который должен «умереть медленно», Кваби этим довольствуется, заберет скот, который и так уже присвоил, и пощадит нас и ферму.

Стоило мне перевести суть предложения, Леблан совершенно обезумел от страха и ярости и принялся вопить и браниться по-французски.

— Молчите! — сказал я ему. — Хоть вы и навлекли на нас беду, мы не собираемся вас выдавать. Ваша жизнь столь же ценна, как и наши собственные. Неужто вам не стыдно вести себя вот так на глазах у чернокожих дикарей?

Наконец он более или менее успокоился, и я крикнул посланцу кафров, что среди белых нет привычки бросать своих, а потому мы будем держаться вместе — и вместе умрем, если придется. Еще я попросил передать Кваби, что наша гибель обернется для него самого и для племени страшной местью, их будут преследовать и истребят до последнего человека, так что ему стоит подумать, готов ли он пролить нашу кровь. В доме засели три десятка человек (конечно, я намеренно приврал), припасов и оружия у нас в избытке, поэтому, если Кваби не уйдет, его и все племя ожидает суровая кара.

Выслушав мои доводы, посланец крикнул в ответ, что все мы, будь его воля, были бы мертвы прежде полудня. Однако он передаст мои слова Кваби, как положено, и доставит ответ вождя.

После чего развернулся и пошел прочь. В тот же миг прогремел одиночный выстрел из дома, и дерзкий кафр повалился ничком; затем он поднялся и побрел дальше, его правое плечо было в крови, а рука явно утратила подвижность.

— Кто стрелял? — спросил я, поскольку в пороховом дыму стрелка было не разглядеть.

— Parbleu![188] Я! — воскликнул Леблан. — Sapristi![189] Этим черным дьяволам вздумалось пытать меня! Меня, Леблана, друга великого Наполеона! Что ж, одному я уже растолковал, как все будет!

— Глупец! — озлился я. — Нас всех замучают из-за вашего коварства! Вы ранили посланца, который пришел со знаком перемирия, и этого племя Кваби ни за что не простит. Да вы все равно что целились в нас, когда стреляли в него, и теперь вас наверняка не пощадят.

Свою речь я произнес негромко и по-голландски, чтобы наши туземцы могли понять, а внутри у меня все кипело и бурлило. Но Леблан и не подумал понизить голос.

— Да кто ты такой?! — завопил он. — Ты, треклятый английский молокосос! Кто ты такой, чтобы поучать меня, Леблана, друга великого Наполеона!

Я взял пистолет и сделал шаг в направлении француза.

— Заткнитесь, вы, несносный пьянчуга! — прошипел я, справедливо предположив, что он не забывал прикладываться к бутылке все это время. — Если вы не замолчите и не будете слушаться меня, раз уж я тут командую, то я либо вышибу вам мозги, либо попросту отдам вот этим людям. — Тут я указал на Ханса и прочих туземцев, которые собрались вокруг и что-то злобно бормотали. — Догадываетесь, что они с вами сделают? Они выкинут вас из дома, чтобы вы могли уладить свои разногласия с Кваби в одиночку!

Леблан посмотрел на пистолет, затем оглядел туземцев. Не знаю, что заставило его утихомириться, — то ли вид ствола, то ли разъяренные физиономии, а может, все сразу.

— Прошу прощения, мсье, — проговорил он. — Я вышел из себя и не соображал, что говорю. Вы, конечно, молоды, но в мужестве и уме вам не откажешь, и я готов подчиняться.

Затем он занял место у окна и стал перезаряжать ружье. В этот миг со стороны краалей донесся многоголосый, исполненный ярости вопль. Раненый посланец добрался до своих, и воины Кваби воочию убедились в лживости белых людей.

Глава 3

СПАСЕНИЕ
Вторую попытку нападения воины Кваби предприняли лишь около половины восьмого. Даже дикари ценят собственную жизнь и способны догадаться, что раны причиняют боль; напавшие на ферму туземцы хорошо усвоили горький урок. Теперь изувеченные и умирающие люди метались в муках по земле под жарким солнцем в нескольких ярдах от веранды, не говоря уже о некотором числе тех, кому впредь не суждено было хотя бы пошевелиться. Вокруг дома не наблюдалось каких-либо укрытий, поэтому не подлежало сомнению, что новая атака обернется еще бо́льшими потерями. Чтобы сохранить численность армии, при подготовке к наступлению солдаты роют окопы, но воины Кваби знать не знали о подобной тактике, да и копать им было нечем.

Зато они могли взять нас хитростью, и нужно признать, что их затея, учитывая обстоятельства, обеспечила некоторый успех. Стены загонов для скота были сложены из камня без какого-либо раствора. Кафры разобрали эти камни, взяв по два или три, и ринулись вперед, почти мгновенно обустроив этакую цепочку укрытий, высотой от восемнадцати дюймов до двух футов. За каждым укрытием немедленно расположились воины, столько, сколько могло поместиться, причем они попросту ложились друг на друга. Разумеется, те первые кафры, что бежали с камнями, были уязвимы для нашего огня, и многие из них пострадали, однако их место сразу занимали другие, ибо в атаке участвовала тьма дикарей. Всего они наделали с дюжину подобных укреплений, а у нас было всего семь ружей; прежде чем мы успели перезарядиться, первая «баррикада», все строители которой угодили под пули, вознеслась на такую высоту, что картечь уже не могла повредить тем, кто прятался за сооружением. Вдобавок боеприпасов у нас было в обрез, а постоянная стрельба привела к тому, что теперь у стрелков оставалось от силы по шесть выстрелов на человека. В конце концов я приказал прекратить огонь. Следовало дождаться массового нападения, которое вот-вот должно было начаться.

Сообразив, что наши ружья перестали нести смерть и увечья, воины Кваби двинулись вперед более решительно. Они выбрали целью южный торец дома, где было всего одно окно и где по атакующим невозможно было вести огонь сквозь множество различных отверстий в стене под верандой. Поначалу я никак не мог понять, почему они лезут именно туда, но Мари объяснила, что эта часть дома крыта тростником, тогда как остальная часть, недавней постройки, подведена под черепицу.

Словом, дикари собирались поджечь тростник. Когда им удалось разместить очередное укрытие на подходящем расстоянии (это было около половины одиннадцатого), они принялись метать в дом ассегаи, к рукоятям которых были привязаны пучки подожженной травы. Многие пролетели мимо, но достаточно было попасть одному… Судя по громким крикам радости, это и произошло. Спустя десять минут южную часть дома объяло пламя.

Наше положение стало поистине отчаянным. Мы отступили вглубь дома, опасаясь, что горящие стропила могут обрушиться на наших туземцев, которые явно пали духом и порывались сбежать. Зато воины Кваби, куда более отважные, проникли внутрь сквозь южное окно и напали на нас у порога большой гостиной.

Так начался наш последний бой. Дикари напирали, мы стреляли, груда тел в коридоре росла… Патроны неумолимо заканчивались, но вот кафры на мгновение ослабили натиск — и в этот миг на них обрушилась крыша.

О, сколь ужасным было это зрелище! Густые клубы дыма, истошные вопли угодивших в ловушку и горящих заживо людей, смятение и смерть…

Внезапно передняя дверь дома рухнула! Дикари обошли нас с тыла.

Леблана и раба, стоявшего рядом с ним, схватили могучие черные руки. Не ведаю, что стало с французом; я только видел, как его уволокли, но боюсь, что его участь была весьма печальной, ведь его забрали живым. Раба же закололи на месте, и он умер сразу. Я выпустил последний патрон, сразив дикаря, что размахивал боевым топором, а затем ударил прикладом в лицо того малого, который бежал следом. Потом схватил Мари за руку, увлек ее в самую северную из комнат — ту самую, где обыкновенно ночевал, — и крепко запер дверь.

— Аллан! — выдохнула она. — Мой милый Аллан, все кончено. Я не желаю попасть в руки этих дикарей. Убей меня, Аллан.

— Хорошо, — мрачно согласился я. — Я это сделаю. Мой пистолет при мне. Одна пуля тебе, другая мне.

— Нет-нет! Ты сумеешь сбежать, знаю, но я-то женщина, я не смогу… Давай же! Я готова. — Она опустилась на колени, раскинула руки, как бы принимая смерть, и посмотрела на меня любящим и всепонимающим взором.

— Не годится убивать любимую, а самому жить дальше, — хрипло возразил я. — Мы уйдем вместе. — С этими словами я взвел оба курка.

Готтентот Ханс, укрывшийся в спальне вместе с нами, понял, к чему идет дело.

— Так, баас! Правильно! — сказал он, отвернулся и прикрыл лицо ладонями.

— Повремени, Аллан, — попросила вдруг Мари. — Дверь еще держится. Быть может, Господь пошлет нам спасение.

— Всякое бывает, — ответил я с сомнением в голосе, — но, думаю, не стоит полагаться на чудо. Никто уже нас не спасет, разве что кто-то подоспеет на выручку, и на это надежды мало.

Тут мне в голову пришла мысль, которая заставила меня криво усмехнуться.

— Интересно, где мы будем через пять минут?

— Милый, мы будем вдвоем, непременно вдвоем, в новом, прекрасном мире. Ведь ты любишь меня, верно, а я люблю тебя не меньше! Так даже лучше, чем влачить жизнь, в которой мы обречены на испытания и, может быть, на разлуку.

Я утвердительно кивнул. Да, я любил жизнь, но мою Мари я любил сильнее. Что ж, мы обретем достойную смерть в отчаянной схватке!

Дикари все пытались выломать дверь, но семейство Марэ, хвала Небесам, строило прочно, и она пока держалась.

Чуть погодя дерево треснуло, и в трещину просунулось лезвие, но Ханс ткнул в щель своим ассегаем, который держал в руках, — тем самым, что я вытащил из бока чалого жеребца. Раздался крик, вражеское оружие упало. В проем, ломая доски, потянулись черные руки, и готтентот принялся рубить и колоть. Рук, впрочем, становилось все больше, и сам дверной косяк опасно зашатался.

— Готовься, Мари, — проговорил я, поднимая пистолет.

— Прими меня, Иисус! — пылко воскликнула она. — Больно не будет, правда, Аллан?

— Ты ничего не почувствуешь, — отозвался я.

Холодный пот заливал мне глаза. Я поднес пистолет к ее прекрасному челу и надавил пальцем на спусковой крючок. Господи Боже! Я в самом деле начал нажимать на крючок, твердо и спокойно, не желая допустить роковой ошибки…

В этот миг, среди жуткого рева пламени, воплей дикарей, криков и стонов раненых и умирающих, я внезапно различил сладчайший звук, когда-либо достигавший моего слуха, — звук выстрелов, настоящую пальбу, причем совсем близко!

— Святые угодники! — вскричал я. — Буры пришли нас спасти, Мари! Я буду держать дверь, сколько смогу. Если я упаду, прыгай в окно вон с того сундука, а потом беги, беги туда, где стреляют. Ты сумеешь уцелеть, ты будешь жить!

— А как же ты? — простонала она. — Я хочу умереть с тобой!

— Сделай, как я прошу, молю тебя! — И я бросился к двери, которая уже подавалась под натиском.

Но не успел. Дверь упала, и в проеме появились два могучих дикаря с копьями в руках. Я вскинул пистолет, и пуля, предназначавшаяся Мари, разнесла череп первому кафру, а та, которую я оставлял себе, поразила второго. Оба рухнули замертво на пороге.

Я схватил копье одного из мертвецов и отважился оглянуться. Мари карабкалась на сундук; я смутно видел очертания ее фигуры сквозь густеющий дым. Тут показался следующий дикарь. Мы с Хансом приняли его на наши копья, но бег кафра был столь стремительным, что наконечники копий пронзили тело насквозь, а мы сами, будучи малого веса, оказались на земляном полу. Я поспешил подняться, сообразил, что остался без оружия, которое торчало из тела кафра, и стал ждать неминуемой смерти. Еще один быстрый взгляд назад убедил меня, что Мари либо не смоглавыбраться в окно, либо оставила эту попытку. Она стояла рядом с сундуком, опираясь на него правой рукой. В отчаянии я вырвал копье из тела поверженного врага: нельзя, чтобы кафры накинулись на девушку, я убью ее сам. Подумав так, я шагнул к Мари.

Тут послышался хорошо знакомый мне голос:

— Мари, ты жива?

И в дверном проеме возник не очередной дикарь, а сам Анри Марэ!

Я медленно попятился. Язык отказывался служить, в горле пересохло; последнее усилие воли толкнуло меня к Мари. Я вскинул руку, в которой по-прежнему стискивал окровавленное копье, и обнял девушку за плечи. Потом накатила темнота.

Мари воскликнула:

— Не стреляй, отец! Это Аллан! Аллан спас мою жизнь!

Тут сознание окончательно покинуло меня — и Мари тоже; как мне рассказывали, мы оба повалились наземь без чувств.

Когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу на полу дома-фургона, стоящего, как выяснилось позднее, на заднем дворе фермы. Кое-как приоткрыв глаза — и чувствуя, что все еще не способен издать ни звука, — я разглядел Мари, бледную как полотно, с растрепанными волосами и в помятом грязном платье. Она сидела на одном из тех ящиков, которые ставят на передки фургонов, чтобы править с них лошадьми (буры зовут их фуркиссами), и не сводила с меня взгляда. Значит, она цела и невредима. Рядом с фургоном стоял высокий и смуглый молодой человек. Я никогда раньше не встречал его. Он держал Мари за руку и обеспокоенно посматривал на девушку; даже в моем тогдашнем состоянии я на него рассердился. Кроме того, здесь был и мой старый отец, он склонился надо мной и смотрел на меня тревогой. Поскольку в фургоне отсутствовал полог на входе, я увидел во дворе группу вооруженных людей, в том числе незнакомых. В тени у стены понурилась моя кобылка, бока у нее ходили ходуном. Неподалеку вытянулся на земле чалый жеребец с окровавленным боком.

Я попытался встать, но не сумел этого сделать; боль пронзила левую ногу, я посмотрел вниз и увидел, что штанина красна от крови. Кафрский ассегай рассек мне бедро едва ли не до кости. В горячке боя я этого не ощутил; должно быть, рану нанес тот воин Кваби, которого мы с Хансом приняли на наши копья, — ударил, когда падал. Ханс, к слову, тоже уцелел, хотя тот воин рухнул прямо на него, и последствия такого столкновения легко себе вообразить. Готтентот сидел на земле, глядя в небеса, и тяжело дышал, разевая рот, точно рыба, — печальное и одновременно забавное зрелище. На каждом вдохе его губы произносили, насколько я мог судить, слово «Allemachte», то есть «Всемогущий», любимое присловье буров.

Мари первой заметила, что я пришел в сознание. Высвободив свою ладонь из руки молодого незнакомца, она нетвердым шагом приблизилась ко мне и пала на колени рядом. Она бормотала какие-то слова, которых я не мог разобрать, ибо они мешались с рыданиями. Спохватился и Ханс; он взобрался в фургон, пристроился с другой стороны, взял меня за руку и поцеловал пальцы.

— Хвала Господу, он жив! — воскликнул мой отец. — Аллан, сын мой, я горжусь тобой! Ты выполнил свой долг, как подобает англичанину!

— Пришлось спасать собственную шкуру, — прохрипел я. — Спасибо, отец.

— Почему вы ставите англичан выше всех прочих, а, минхеер предикант? — спросил высокий незнакомец по-голландски (притом что он явно понимал наш язык).

— Сейчас неуместно затевать спор, сэр, — ответил мой отец, выпрямляясь. — Но если правда то, что я слышал, в этом доме был француз, и вот он свой долг не выполнил. Если вы принадлежите к той же нации, примите мои извинения.

— Благодарю вас, сэр. Так уж случилось, что мы с ним соотечественники. Остальное же во мне от португальцев, а не от англичан, слава богу.

— Господа восхваляют за многое, что Его наверняка изумляет, — колко произнес мой отец.

На сем этот язвительный обмен мнениями, который меня одно временно рассердил и позабавил, завершился, поскольку появился хеер Марэ.

Как и следовало ожидать от человека с возбудимым характером, он пребывал в чрезвычайном волнении. Благодарность за спасение единственной и горячо любимой дочери, гнев на кафров, которые пытались ее убить, горькое сожаление об утраченном имуществе — все эти чувства кипели, как говорится, в его груди, тесня друг друга, точно противоборствующие элементы в алхимическом тигле.

Итогом же было неподдельное смятение, отражавшееся на лице Марэ, в словах и поступках. Он бросился ко мне, благословил и многократно поблагодарил (ему, похоже, успели кое-что рассказать об обороне дома), назвал меня юным героем и прибавил, что Господь непременно меня вознаградит. Затем принялся поносить Леблана, который навлек все эти страшные беды на его ферму, и сказал, что Небеса покарали того — Марэ имел в виду себя, — кто столько лет предоставлял кров и стол безбожнику и пьянице, просто потому, что тот был французом и образованным человеком. Тут кто-то — сдается мне, это был мой отец, обладавший, при всех своих предрассудках, обостренным чувством справедливости, — напомнил хееру Марэ, что бедняга-француз уже искупил или вот-вот искупит все свои прегрешения.

Это замечание обратило гнев отца Мари на кафров вождя Кваби, которые сожгли часть дома и угнали почти весь скот, за короткий срок превратив хеера Марэ из обеспеченного человека в бедняка. Он кричал, что отомстит «черным дьяволам», и звал всех помочь ему вернуть скот и поубивать воров. Большинство из тех, кто находился во дворе — а там было около тридцати человек, не считая туземных слуг и готтентотов, — ответили, что готовы проучить Кваби. Поскольку все они жили, так или иначе, по соседству, случившееся дало им повод к размышлению. Да что там, прямо говорилось, что подобное уже завтра может случиться и с ними самими. Поэтому они готовы были отправиться в карательный поход немедля.

Тут в разговор вмешался мой отец.

— Господа, — сказал он, — мне кажется, что, прежде чем искать отмщения, каковое, как говорится в Священном Писании, в руках Всевышнего[190], следовало бы возблагодарить Небеса. Особенно это касается хеера Марэ, которому Господь сохранил самое ценное. Я разумею его дочь, которая вполне могла умереть или подвергнуться еще более жуткой участи.

Далее он заявил, что блага земные приходят и уходят по воле случая, но жизнь человеческую, ежели она оборвана, уже не вернешь. Сегодня жизнь той, кто так дорог хееру Марэ, спасена, и сделал это не человек — здесь отец покосился на меня, — а сам Всемогущий, который направил руку смертного. Быть может, не все присутствующие знали, о чем сообщил готтентот Ханс ему, предиканту: его сын собирался убить Мари Марэ и себя самого, и только выстрелы тех, кто поспешил на помощь ферме, откликнувшись на предупреждение, отправленное из миссии, остановили его и не позволили состояться смертоубийству. Закончил же отец тем, что попросил названных Ханса и Мари поведать о случившемся, поскольку его сын еще слишком слаб, чтобы говорить долго.

После этого встал маленький готтентот, с ног до головы измазанный кровью. Простым, но не лишенным драматизма языком, свойственным его расе, он рассказал обо всем, что произошло, начиная со встречи с женщиной в вельде больше дюжины часов назад и до прибытия спасательной партии. Никогда ранее я не видел, чтобы рассказчика слушали с таким вниманием. Когда Ханс указал на меня — мол, вот он, человек, который совершил «деяния, достойные мужчины, хотя он всего лишь мальчик», — даже флегматичные голландцы оживленно загалдели.

Я понял, что пора вставить слово, и приподнялся на локтях.

— Что бы я ни сделал, этот маленький готтентот был рядом со мной, и без него я бы не справился — без него и без двух отличных лошадей.

Снова послышались одобрительные крики, а Мари, привстав, добавила:

— Да, отец, этим двоим я обязана жизнью.

Предикант вознес благодарственную молитву — на самом дурном голландском, какой мне доводилось слышать; он начал изучать этот язык на склоне лет и потому не смог им овладеть в полной мере. Крепкие буры, стоя на коленях вокруг, повторяли за ним: «Аминь». Читателю будет несложно вообразить, сколь это зрелище, которое я не стану описывать далее в подробностях, было восхитительным и умиротворяющим.

Что было потом, я помню не слишком отчетливо, ибо потерял сознание от утомления и от потери крови. Думаю, что наши спасители, потушив огонь, вынесли мертвых и раненых из уцелевшей части дома, а меня положили в той самой комнатушке, где мы с Мари прятались от кафров и где я был готов убить свою возлюбленную. Затем буры и туземные слуги (точнее, рабы) Марэ со всех уголков фермы, числом от тридцати до сорока человек, отправились в погоню за убежавшими кафрами, а десятерых оставили охранять ферму. Пожалуй, стоит упомянуть, что из тех семи или восьми туземцев, которые спали в надворных постройках, а потом сражались бок о бок с нами, двое погибли, а еще двое были ранены. Остальные не пострадали, не считая мелких царапин, так что в этой жуткой стычке, в ходе которой нам удалось разгромить воинственных кафров, мы потеряли убитыми всего троих — вместе с французом Лебланом.

О событиях последующих трех дней я знаю лишь то, о чем мне рассказывали, поскольку сам почти все это время провел в бессознательном состоянии из-за потери крови; вдобавок мое положение усугубляла лихорадка — следствие чудовищного перевозбуждения и изнеможения. Помню только смутные видения: вот Мари наклоняется надо мной и заставляет меня поесть — то ли поит молоком, то ли кормит супом; позднее мне говорили, что я отказывался принимать пищу из других рук. А вот высокая фигура моего седовласого отца, который, подобно большинству миссионеров, немного разбирался в полевой хирургии и в медицине, а потому менял повязки на моем бедре. Впоследствии он сказал, что копье задело важную артерию, однако, на мое счастье, ее не рассекло. Еще бы доля дюйма, и я бы истек кровью за десять минут!

На третий день меня вырвал из полузабытья громкий шум в доме. Слышались яростные крики хеера Марэ, мой отец что-то отвечал фермеру, явно его успокаивая. В комнату вошла Мари, задернула за собой африканскую кароссу, накидку, что служила занавеской, — дверь, как помнит читатель, выломали кафры во время нападения на дом. Увидев, что я очнулся и нахожусь в сознании, девушка с радостным возгласом бросилась к моему ложу, встала рядом на колени и поцеловала меня в лоб.

— Ты был очень болен, Аллан, но я верила, что ты поправишься. Теперь нас вряд ли оставят в одиночестве, но, пока мы тут одни, — она понизила голос и сделалась серьезнее, — хочу поблагодарить тебя от всего сердца за то, что ты спас меня. Если бы не ты… Ах, если бы не ты… — Она посмотрела на пятна крови на земляном полу и закрыла лицо руками, по ее телу пробежала дрожь.

— Ерунда, Мари, — ответил я, нащупывая ее ладонь, слишком слабый для уверенных движений. — Любой поступил бы так же, пускай никто не любит тебя сильнее, чем я. Восславим Всевышнего за то, что мои усилия не были напрасными. Но что это за шум? Неужто Кваби снова решил напасть?

Она покачала головой:

— Нет, это буры вернулись из погони за его племенем.

— Поймали? Скот назад привели?

— Нет, Аллан. Они нашли только нескольких раненых, которых тут же застрелили, и тело мсье Леблана. Ему отрубили голову, а другие части тела, наверное, забрали на лекарства, от которых воины будто бы становятся храбрее. Сам Кваби сжег свой крааль и бежал вместе с остальным племенем к кафрам Больших гор. Охотникам не попалось ни единой коровы, ни единой овцы, разве что несколько туш с перерезанным горлом; видно, животные обессилели, и их убили. Мой отец хотел идти дальше и напасть на красных кафров в горах, но прочие отказались. Сказали, что кафров там тысячи, что это уже настоящая война, с которой никому не возвратиться живым. Отец обезумел от горя и ярости. Аллан, милый, мы почти разорены, ведь британское правительство повсюду освобождает рабов и дает за наших смехотворную цену, едва ли треть от настоящей. Ой, отец зовет меня! Постарайся не разговаривать много, иначе утомишься и тебе снова будет плохо. Спи, ешь, набирайся сил. Потом поговорим, милый.

Она вновь наклонилась, благословила меня и поцеловала, а затем встала и ускользнула прочь.

Глава 4

ЭРНАНДУ ПЕРЕЙРА
Минуло несколько дней, прежде чем меня наконец выпустили из той крохотной комнатушки, напоминавшей о недавней бойне; признаться, я от души ее возненавидел. Я уговаривал своего отца позволить мне подышать свежим воздухом, но он возражал: мол, стоит пошевелиться, и кровотечение начнется снова, а то и вовсе разорвется задетая артерия. Вдобавок сама рана заживала не очень-то хорошо: то ли на острие копья, которое нанесло эту рану, была грязь, то ли этим копьем свежевали убитых животных — так или иначе, случилось заражение, как говорят доктора, гангрена, а в те дни подобное обычно означало неизбежную смерть. По счастью, моя молодая кровь оказалась сильнее; пусть меня лечили только холодной водой — поскольку антисептиков мы еще не знали, — угроза гангрены сошла на нет.

И без того скучные дни, проводимые в бездействии, становились еще скучнее и тягостнее оттого, что мы с Мари теперь почти не виделись. Она навещала меня исключительно в компании отца. Однажды я не вытерпел и все-таки спросил, почему она приходит так редко и всегда не одна.

— Мне не разрешают, Аллан, — шепнула в ответ Мари, и по ее милому личику скользнула тень.

А потом ушла, не сказав больше ни слова.

Интересно, кто ей не разрешает и почему? В тот же миг меня словно озарило. Наверняка это как-то связано с тем высоким и смуглым юношей, который спорил с моим отцом подле фургона. Мари никогда мне об этом человеке не рассказывала, однако из разговоров с готтентотом Хансом и моим отцом я смог составить некоторое представление о нем самом и роде его занятий.

По всей видимости, он был единственным ребенком сестры Анри Марэ, которая вышла замуж за португальского торговца с берегов залива Делагоа; португальца звали Перейрой, и он приехал в Капскую колонию много лет назад. Он и его жена умерли, а их сын Эрнанду, приходившийся Мари кузеном, унаследовал все немалое семейное состояние.

Мне припомнилось, что я кое-что слышал об этом Эрнанду, или Эрнане, как именовали его буры, от хеера Марэ — дескать, ему досталось значительное богатство, поскольку его отец изрядно нажился на торговле вином и прочими спиртными напитками по правительственной лицензии. Эрнанду частенько приглашали погостить в Марэфонтейн, но его родители, которые тряслись над своим отпрыском, а сами проживали в укрепленном поселении недалеко от Кейптауна, всякий раз отвергали приглашение, не желая, чтобы их сын уезжал так далеко в африканскую глушь.

После их кончины все, похоже, изменилось. Судя по всему, после смерти старика Перейры губернатор Капской колонии отобрал у семьи лицензию на торговлю спиртным. Вышел громкий скандал, и Эрнанду Перейра, пускай он не нуждался в деньгах, страшно разозлился; гнев побудил его примкнуть к заговору недовольных буров. В итоге теперь он входил в число тех хитроумных людей, что замыслили Великий трек и составляли планы этого переселения, которое, между прочим, уже началось. Поисковые партии продолжали изучать те земли за границами колонии, где фермеры-буры рассчитывали обзавестись собственными владениями.

Такова история Эрнанду Перейры, которому суждено было стать — и увы, это сбылось — моим соперником в борьбе за руку и сердце прекрасной Мари Марэ.

Как-то вечером мы с отцом остались одни в моей крохотной комнатке. Я дождался, когда отец дочитает вслух отрывок из Священного Писания, и, набравшись храбрости, сказал, что полю бил Мари Марэ и хотел бы жениться на ней. А потом прибавил, что мы обменялись клятвами, пока кафры Кваби осаждали ферму.

— Вот уж и вправду — любовь и война! — произнес мой отец.

Взгляд его был строгим, но на лице не проскользнуло и тени удивления, будто сказанное мной вовсе его не удивило. Как выяснилось позднее, я в горячке и беспамятстве беспрерывно повторял имя Мари и выказывал свои нежные чувства к ней. Да и сама Мари, когда мне сделалось совсем плохо, разрыдалась в присутствии моего отца и призналась, что любит меня.

— Любовь и война… — повторил отец. — Бедный мой мальчик, сдается мне, ты попал в серьезные неприятности.

— Почему? — удивился я. — Что плохого в нашей любви?

В ней нет ничего дурного, сын. Учитывая обстоятельства, такое вполне естественно, и мне следовало это предвидеть. К несчастью, ваши чувства, скажем так, несвоевременны и неуместны. Прежде всего, мне бы не хотелось, чтобы ты женился на иностранке и породнился с этими мятежными бурами. Я надеюсь, что когда-нибудь, много лет спустя — не забудь, Аллан, ты совсем еще юн, — ты женишься на достойной англичанке. О, как я на это надеюсь!

— Никогда! — воскликнул я.

— «Никогда» — чересчур громкое слово, сын. Поверь, то, что сейчас мнится тебе невозможным, рано или поздно произойдет.

Его слова тогда немало меня разозлили, однако позже я не раз их вспоминал.

— Даже если оставить в стороне мои упования и мою предубежденность, — продолжал отец, — вашим чувствам вряд ли суждено воплотиться в браке. Ты нравишься Анри Марэ, он признателен тебе за спасение жизни дочери, но не забывай, что он ненавидит англичан, в особенности бедных англичан вроде нас с тобой. Если только тебе не случится разбогатеть, Аллан, ты будешь бедняком — ведь мой достаток невелик.

— Я смогу разбогатеть, отец! Буду добывать ту же слоновую кость. Ты знаешь, я меткий стрелок.

— Аллан, я не верю, что ты разбогатеешь. У тебя не та кровь. Даже если деньги на тебя свалятся, ты вряд ли сумеешь сохранить их или приумножить. Наш род восходит, сын мой, к временам Генриха Восьмого, если не дальше. И никто, никто из наших предков не преуспел в коммерции. Подожди! Предположим, ты станешь исключением из правила. Это случится не в одночасье, верно? Состояния не вырастают за ночь, словно грибы после дождя.

— Пожалуй, ты прав, отец. Но я уверен, что мне повезет…

— Возможно. Но пока тебе предстоит соперничать с человеком, которому уже повезло. Точнее, с человеком, у которого карманы полны денег.

— О ком ты говоришь? — уточнил я и даже привстал с места.

— Об Эрнанду Перейре, Аллан. Он двоюродный брат Мари и, как говорят, один из богатейших людей колонии. Мне известно, что он хочет жениться на Мари.

— Откуда ты это знаешь, отец?

— Анри Марэ рассказал мне сегодня днем — думаю, намеренно. Перейра влюбился в нее с первого взгляда. Это случилось в тот день, когда он примчался вместе с остальными на ферму. Прежде он видел Мари лишь в детстве и не подозревал, какой красавицей она стала. Словом, он остался сторожить дом, пока все прочие поехали искать кафров, и… Об остальном можешь догадаться сам. У этих южан все происходит быстро.

Я опустился на ложе и вжался лицом в подушку, закусил губу, чтобы сдержать стон, который так и рвался наружу. Что ж, положение и вправду казалось безнадежным. Как мне соперничать с этим богатым и удачливым типом, которому отец моей нареченной наверняка отдаст предпочтение? Но затем мрак моего отчаяния вдруг осветился проблеском надежды. Пускай я ничего не могу сделать, но Мари-то может! Она всегда верна своему слову, а нрав у нее решительный… Ее ни за что не подкупить, и сомневаюсь, чтобы ее можно было запугать.

— Отец, — сказал я, — быть может, мне не суждено жениться на Мари, но сдается, что у Эрнанду Перейры тоже ничего не выйдет.

— Почему же, сынок?

— Потому что Мари любит меня, отец, и она не из тех, кто готов поступаться чувствами. Скорее уж она умрет.

— Тогда ты нашел себе весьма необычную женщину, Аллан. Как бы там ни было, сын, будущее принадлежит тем, кто до него доживает. Я буду молиться, чтобы любой исход оказался благом для вас обоих. Мари — милая девушка, она мне очень нравится, несмотря на бурскую кровь и французское происхождение. Хватит, что-то мы заболтались, тебе нужно отдыхать. Спи, не надо волноваться, Аллан, иначе разбередишь рану.

— Спи, не надо волноваться, Аллан… — Эти слова я бормотал, казалось, часы напролет, пытаясь избавиться от малоприятных мыслей.

Наконец слабость взяла свое, и я провалился в забытье. Что за жуткие сны мне снились! Хвала Небесам, теперь они стерлись из памяти, однако отдельные события, случившиеся позднее, заставляли меня — и, не стану скрывать, заставляют по сей день — думать, что это мои дурные сны нежданно воплотились наяву.

На следующий день после этого разговора меня, закутанного в чрезвычайно грязное одеяло, наконец-то вынесли на веранду и положили на туземную лежанку-римпи. Наконец я увидел солнце! Насладившись первыми за несколько дней глотками свежего воздуха, я принялся оглядываться по сторонам. Перед домом (точнее, перед тем, что от него осталось) стояли бурские фургоны, крайние — вплотную к веранде; понизу вдоль них тянулся свеженасыпанный земляной вал, кое-где торчали связанные вместе ветки мимозы. По всей видимости, эта цепочка фургонов, на которой несли дозор вооруженные буры и туземцы, должна была служить преградой и линией обороны на случай повторного нападения воинов Кваби или других кафров.

По ночам цепочку смыкали, а в светлое время суток центральный фургон чуть отодвигали в сторону, и получалось что-то вроде калитки. Сквозь эту калитку, или проход, виднелась полукруглая изгородь, которой обнесли довольно большое пространство, где теперь держали оставшийся скот и лошадей хеера Марэ, а также лошадей его друзей — тем явно не хотелось, чтобы их скакуны тоже сгинули без следа в вельде. Посреди этого поставленного на скорую руку крааля виднелся длинный и приземистый бугор; под ним, как мне сказали позднее, лежали тела тех, кто погиб во время нападения на ферму. Двух рабов, что пали, защищая дом, похоронили в маленьком садике, за которым ухаживала Мари, а обезглавленное тело Леблана удостоилось погребения в обнесенном стенами закутке рядом с домом: там покоились прежние владельцы фермы и несколько родичей хеера Марэ, в том числе его жена.

Пока я изучал окрестности, на веранду вышла Мари. Она появилась из сгоревшей половины дома, и за нею по пятам следовал Эрнанду Перейра. Завидев меня, Мари подбежала ко мне, раскинула руки, будто собираясь обнять. Потом, похоже, опомнилась и чинно подошла к моей лежанке.

Вся зардевшись от смущения, она проговорила:

— О хеер Аллан… — (Никогда прежде она не обращалась ко мне столь чопорно!) — Я так рада, что вы с нами! Как вы себя чувствуете?

— Неплохо, благодарю вас, — ответил я и не удержался от колкости: — Вы бы и раньше узнали об этом, Мари, если бы навестили меня.

В следующее мгновение я пожалел о своих словах, ибо глаза Мари наполнились слезами, а из ее груди вырвалось сдавленное рыдание. Но ответила мне не Мари, которая попросту не могла выдавить ни слова, — нет, вмешался Перейра.

— Юноша, — изрек он покровительственным тоном по-английски (этот язык он хорошо знал), — моей кузине выпало немало хлопот в эти дни, так что у нее не было времени заботиться о вашей ноге. Ваш почтенный отец уверял, что рана почти зажила и что скоро вы снова сможете забавляться и развлекаться, как подобает молодым людям вашего возраста.

Теперь уже я утратил дар речи от этакой дерзости, и на мои глаза тоже навернулись слезы — слезы ярости и бессилия. Мари ответила наглецу за меня.

— Верно, кузен Эрнан, — сказала она холодно. — Хвала Господу, хеер Аллан Квотермейн скоро снова сможет развлекаться и устраивать игры, например оборонять Марэфонтейн с восемью мужчинами против орды туземцев. И да помогут Небеса тем, кто окажется на мушке его ружья! — Тут она покосилась на бугор, насыпанный над телами кафров — многих я застрелил собственноручно.

— Прости меня, Мари, умоляю! — вскричал Перейра, нисколько не уязвленный этой отповедью. — Я вовсе не потешался над твоим юным другом, который, несомненно, храбр, как и все англичане, если верить всему, что о них говорят, и который доблестно сражался, когда ему выпал случай защитить мою дорогую кузину. Но позволь напомнить, что не он один умеет держать ружье в руках, и я буду счастлив это по-дружески ему доказать, когда он окрепнет. — Перейра сделал шаг вперед, внимательно оглядел меня и прибавил со смешком: — Allemachte! Сдается мне, до выздоровления еще далеко. Кажется, ветер вот-вот унесет его как перышко!

Я по-прежнему хранил молчание, разглядывая этого высокого и ладного, дорого одетого молодого человека, явно следившего за своим внешним видом. Он был широкоплеч и мускулист. Его лицо светилось здоровьем и самоуверенностью. Мысленно я сравнивал себя с ним. Вот я, изнуренный лихорадкой и потерей крови, бледный измученный паренек, можно сказать, крысеныш, с руками-палочками, копной всклокоченных волос, едва проклюнувшейся щетиной на подбородке, в грязном одеяле вместо одежды… Да разве можно нас сравнивать? Что мне противопоставить этому безупречному наглецу, ненавидящему лично меня и весь мой народ, человеку, в глазах которого я, даже полностью выздоровевший, все равно буду лишь бестолковым мальцом?

И все же, все же… Покуда я лежал там, униженный и осмеянный, меня посетила воодушевляющая мысль: пускай мой облик смущает и пугает, зато духом, мужеством, решительностью и способностями — словом, всеми истинно важными чертами — я уже настоящий мужчина. Не просто ровня Перейре, а нечто большее. Пускай я беден, пускай хрупок и слаб телом, но я непременно возьму над ним верх и сохраню для себя то, что сумел завоевать, — любовь Мари!

Таковы были мои мысли и чувства, и могу предположить, что в те мгновения они частично передались Мари, которая давно обрела способность читать в моем сердце, не дожидаясь, пока слова сорвутся с уст. Так или иначе, она гордо выпрямилась, ее лицо посуровело, ноздри раздулись, черные глаза засверкали; она кивнула — и произнесла столь тихо, что, по-моему, я единственный ее услышал:

— Так! Ничего не бойся!

Между тем Перейра не умолкал. Он было отвернулся, чтобы чиркнуть по кресалу, а теперь раздувал искру, желая раскурить свою большую трубку.

— Кстати, хеер Аллан, — сказал он, — чудесная у вас кобылка. Похоже, она преодолела расстояние от миссии до Марэфонтейна за удивительно короткий срок. И чалый тоже. Я вчера прокатился на ней, просто чтобы она размялась, и мне эта лошадь приглянулась. Мой вес, конечно, великоват для нее, но решено — я у вас ее покупаю.

— Кобыла не продается, хеер Перейра, — ответил я, подав голос впервые на протяжении нашей беседы. — И не помню, чтобы я разрешал хоть кому-то на ней кататься.

— Ваш отец позволил. Или тот уродливый готтентот?.. Честно сказать, запамятовал. А насчет того, что она якобы не продается… Знаете, в этом мире продается все, важна лишь цена. Я даю вам… Дайте-ка прикинуть… Да какая разница, когда денег не счесть?! Даю вам сотню английских фунтов за эту кобылу, и не считайте меня глупцом. Я намерен вернуть эту сумму и заработать больше на южных скачках. Согласны?

— Я же сказал, хеер Перейра, кобыла не продается. — Тут меня посетила мысль, и я продолжил не задумываясь, по привычке: — Но, если угодно, я готов предложить вам состязание. Когда я окрепну, давайте посоревнуемся в стрельбе. Я поставлю свою кобылу, а вы — сотню фунтов.

Перейра расхохотался.

— Друзья, только послушайте! — крикнул он бурам, что шли к дому на утренний кофе. — Этот юный англичанин желает состязаться со мной в стрельбе и ставит свою замечательную кобылку против моих ста британских фунтов! Он вызывает меня, Эрнанду Перейру, который завоевал все на свете призы за стрельбу! Нет, приятель, я не вор! Я не стану забирать вашу кобылу просто так!

Среди буров случилось быть знаменитому Питеру Ретифу, весьма благородному и достойному человеку, гугеноту по происхождению, как и Анри Марэ. Этого человека, который находился в самом расцвете сил, правительство направило улаживать приграничные распри, однако из-за недавней ссоры с губернатором провинции сэром Андрисом Штокенштромом он вышел в отставку и сейчас занимался подготовкой к Великому треку. Лично я увидел тогда Ретифа воочию впервые в жизни. Увы, я и не мог предположить, где и когда увижу его в последний раз… Впрочем, не стану забегать вперед и поведу свое повествование в должном порядке.

Перейра продолжал потешаться надо мной и похваляться своими умениями, а Ретиф пристально посмотрел на меня, и наши взгляды встретились.

— Allemachte! — воскликнул он. — Так это тот юноша, который с жалкой кучкой готтентотов и рабов удерживал ферму против воинства Кваби?

Кто-то ответил, что так и было, и прибавил, что, когда подоспела помощь, я собирался застрелить Мари Марэ и застрелиться сам.

— Что ж, хеер Аллан Квотермейн, дайте мне свою руку. — С этими словами Питер Ретиф взял мои вялые пальцы в свою ладонь и громко сказал: — Ваш отец наверняка гордится вами сегодня, как гордился бы я, будь у меня такой сын! Господи Иисусе, далеко же вы пойдете, если уже успели столько совершить в столь юном возрасте. Друзья! Я приехал только вчера, а потому узнал о случившемся от кафров и от муи мейзи[191]. — Он кивнул в сторону Мари. — Я также прошелся по двору и заглянул в дом, посмотрел, где гибли нападавшие — эти места легко обнаружить по пятнам крови. Большинство убитых застрелил вот этот англичанин, лишь последних он убил копьем. Скажу как на духу, никогда прежде за всю свою богатую событиями жизнь я не видывал обороны упорнее и надежнее против превосходящего противника. А достойнее всего, пожалуй, то, как этот юный лев стал действовать, получив известие о намерениях врага, и его стремительная скачка от миссии к ферме. Повторю — отец может и должен им гордиться!

— Раз уж на то пошло, минхеер, я и горжусь, — сказал мой отец, присоединившийся к нам после утренней прогулки. — Но умоляю, ни слова более, иначе он возгордится без меры.

— Ба! — отозвался Ретиф. — Такие парни, как он, не пыжатся попусту! Зато любители поболтать так и норовят возгордиться. — Тут он сурово покосился на Перейру. — Как ни жаль, хватает павлинов, обожающих распушить хвост. Сдается мне, этот паренек ничуть не уступит мужеством вашему славному моряку, как его там… Нельсону? Ну, тому, который разгромил французов в пух и прах и геройски погиб, заслужив посмертную славу. Говорят, он тоже был мал ростом и маялся животом…

Должен признаться, что никакая другая похвала не была приятнее для моего слуха, чем слова комманданта Ретифа, прозвучавшие именно тогда, когда я ощущал себя буквально втоптанным в грязь. По лицам Мари и моего отца я видел, что и им эти слова показались слаще музыки. Да и остальные буры, люди храбрые и честные, не остались равнодушными.

— Ja! Ja! Das ist recht![192] — загомонили они. — Да, да, правильно!

А вот Перейра повернулся к нам своей широкой спиной и притворился, будто заново раскуривает погасшую трубку.

Ретиф еще, как выяснилось, не закончил.

— Так над чем вы приглашали нас посмеяться, минхеер Перейра? Над тем, что хеер Аллан Квотермейн вызвал вас на состязание? А почему бы нет, собственно? Если он стрелял в кафров, что бежали на него с копьями, значит вполне способен попасть в мишень. Вы говорите, что не желаете его грабить, забирать даром эту чудесную кобылу. Мол, вы выиграли столько призов в стрельбе по мишеням, верно? Но вам когда-нибудь доводилось стрелять в кафра, который летит на вас с ассегаем, минхеер? Или в ваших краях такого не случается? Что-то я не припомню таких новостей…

Перейра ответил, что я, кажется, предложил стрелять не по кафрам с ассегаями, а по другим целям, каким именно, еще не решили.

— Вот как? — уточнил Ретиф. — Ну, минхеер Аллан, и каковы же будут мишени?

— Мы оба встаем вон в том большом овраге между холмами. Хеер Марэ объяснит, он знает это место. Перед закатом там пролетают дикие гуси. Кто подстрелит шесть птиц наименьшим числом выстрелов, тот и победил.

— Если зарядить ружья дробью, это будет несложно, — заметил Ретиф.

— Дробью гуся редко собьешь, минхеер, — возразил я. — Они летят на высоте от семидесяти до ста футов. И я имел в виду нормальные патроны.

— Allemachte! — вскричал какой-то бур. — Вы изведете кучу патронов, чтобы подстрелить хоть одного гуся на такой высоте!

— Тогда сделаем так, — предложил я. — Каждому дается по двадцать выстрелов. Тот, кто собьет больше птиц, победит, даже если их будет меньше шести. Принимает ли вызов хеер Перейра? Если да, я готов сразиться с ним, пусть он завоевал столько призов.

Эрнанду Перейра явно медлил с ответом, и сомнения, его одолевавшие, были столь очевидными, что другие буры принялись смеяться над ним. В конце концов он разозлился и бросил в сердцах, что готов стрелять на пару со мной по антилопам, ласточкам и даже мухам, если мне и такое взбредет в голову.

— Пусть будут гуси, — подытожил я, — ведь иначе придется ждать, покуда я не окрепну для езды верхом, чтобы охотиться на антилоп и прочую дичь.

После этого Мари собственноручно записала условия поединка (мой отец, не скрывавший своей заинтересованности в результате состязания, не пожелал становиться участником этого, как он выразился, «спора из-за денег», а помимо Мари и меня самого, никто другой не был достаточно грамотен, для того чтобы перенести наше соглашение на бумагу). Затем мы оба подписались, причем Эрнанду Перейра, по-моему, поставил свою подпись не слишком охотно; если мое выздоровление пойдет быстро, состязание договорились устроить ровно через неделю. На случай возможных разногласий хеера Ретифа, который собирался задержаться в Марэфонтейне и окрестностях, назначили судьей и распорядителем. Кроме того, по условиям никому из нас не разрешалось посещать место поединка или стрелять по гусям до назначенной даты. При этом дозволялось сколько угодно практиковаться в стрельбе по другим целям и использовать любые ружья, на свой вкус.

Когда с этим было покончено, меня отнесли обратно в мою комнату, ибо после всех утренних треволнений я ощутил изрядное утомление. Туда же принесли обед, приготовленный Мари. Пребывание на свежем воздухе разожгло мой аппетит, и я съел все, что было на тарелке. Тут появился мой отец в компании хеера Марэ и затеял со мной беседу. Фермер довольно вежливо спросил, чувствую ли я себя достаточно хорошо, чтобы выдержать дорогу до миссии в повозке, запряженной волами. Дескать, повозка на рессорах, а меня удобно положат на «картель», матрац из шкур.

Я ответил утвердительно, как поступил бы даже на грани смерти, поскольку понимал, что хееру Марэ не терпится избавиться от меня.

— Не сердитесь, Аллан, — смущенно проговорил он. — Я вовсе не такой дурной хозяин, каким вы можете меня счесть, особенно если вспомнить, скольким я вам обязан. Но мне кажется, что вы с моим племянником Эрнаном не очень-то поладили, а в моем теперешнем положении, когда я почти разорен, мне совершенно не хочется ссориться с единственным по-настоящему богатым членом семьи.

Я ответил, что все понимаю и ни в коем случае не желаю доставлять ему неудобств. Впрочем, промелькнула мысль, что фермер действует по наущению хеера Перейры, который решил хотя бы так объяснить мне, насколько ничтожное я существо в сравнении с ним — просто мальчишка, каких в Африке пруд пруди.

— Знаю-знаю, — грустно прибавил Марэ, — моему племяннику до сих пор слишком везло в жизни, и потому он порой бывает несносен. Он не в состоянии понять, что битву необязательно выигрывает сильнейший, а в гонках не всегда побеждает самый быстрый. Сами посудите, он молод, богат и привлекателен… Словом, испорченный, избалованный ребенок. Мне жаль, но тут я ничего не могу поделать. Приходится с этим мириться. Если не получается приготовить еду, надо есть ее сырой, верно? И еще, Аллан… Вы, наверное, слышали, что ревность делает людей грубыми и жестокими?

Его взгляд был весьма многозначительным. Я промолчал; когда не знаешь, что сказать, лучше помалкивать.

— Признаться, я возмущен этим состязанием в стрельбе, в которое вас втянули без моего одобрения. Если он одержит верх, то станет потешаться над вами пуще прежнего; а если победите вы, он разозлится.

— Тут нет моей вины, минхеер, — ответил я. — Он хотел заставить меня продать мою кобылу, на которой ездил без моего разрешения, и не умолкая похвалялся своей меткостью. В итоге я не стерпел и вызвал его на поединок.

— Я не виню вас, Аллан, честное слово. Но все же вы поступили глупо. Для него не имеет значения, если он потеряет даже такую сумму. Но эта чудесная кобыла — ваше сокровище, и я сильно расстроюсь, если вам придется расстаться с животным, которое послужило доброму делу. Ладно, не стану вас долее мучить. Быть может, обстоятельства сложатся так, что поединок не состоится. Надеюсь на это.

— А я надеюсь, что состоится, — упрямо проворчал я.

— Не сомневаюсь, мальчик мой, в вашем-то состоянии, когда вы рассержены больше, чем лошадь, у которой спину натерло седлом. Но послушайте меня оба — и вы, Аллан, и вы, мсье проповедник. Есть и другие причины, помимо этой мелкой ссоры, по которым я буду рад, если вы уедете на время. Я должен посоветоваться со своими соотечественниками относительно неких тайных дел, насчет нашего благосостояния и нашего будущего, и, к сожалению, им не понравится, если рядом будут двое англичан… Очень скоро в вас заподозрят шпионов…

— Ни слова больше, хеер Марэ, — поспешил вмешаться мой отец. — Нам тем паче нет смысла задерживаться там, где мы оказались нежеланными гостями и где на нас смотрят с подозрением только потому, что мы родились англичанами. Милостью Божьей мой сын сослужил вам службу и принес пользу вашему дому, но теперь все это в прошлом и уже забылось. Велите запрячь ту повозку, о которой вы упомянули. Мы отправляемся немедля.

Анри Марэ, в глубине души джентльмен, пусть и подверженный, даже в те дни, приступам ярости и глупости в мгновения чрезмерного волнения (или под влиянием расовых предрассудков), принялся извиняться и уверять моего отца, что он ничего не забыл и нисколько не собирался нас оскорбить. В общем, кое-как они помирились, но около часа спустя мы все-таки покинули ферму.

Все буры пришли нас провожать и наговорили мне множество добрых слов; каждый неизменно прибавлял, что ждет не дождется, когда вновь увидит меня в следующий четверг. Перейра тоже был среди провожавших и вел себя вежливо и высокомерно, умолял обязательно поправляться, иначе победа над увечным не доставит ему ни малейшей радости, пусть даже это всего лишь стрельба по гусям. Я ответил, что приложу все усилия и что не привык проигрывать в состязаниях, больших или малых, а особенно в тех, которые задевают меня за живое. После этого, продолжая лежать на спине, я повернул голову и посмотрел на Мари, которая выскользнула из дома и тоже пришла на двор.

— Прощай, Аллан, — сказала она, протянула руку и одарила меня таким взором, какой, уверен, женщины лишь изредка дарят мужчинам. Потом притворилась, будто поправляет шкуру, которой меня накрыли, наклонилась и тихо прошептала: — Победи в этом поединке, если ты меня любишь! Я буду молиться за тебя каждую ночь, и пусть Господь даст мне знак.

По-моему, Перейра что-то заподозрил, хоть и не разобрал ее слов. Во всяком случае он закусил губу и сделал такое движение, словно хотел вмешаться в наше прощание. Однако Питер Ретиф довольно грубо встал перед ним, оттеснив Эрнанду в сторону, и сказал с добродушным смешком:

— Allemachte! Друзья, позвольте же мисси пожелать доброго пути юноше, который спас ее жизнь!

В следующий миг готтентот Ханс прикрикнул на волов, как заведено у туземцев, и повозка выкатилась за ворота.

Что я могу сказать? Раньше хеер Ретиф мне просто нравился, а теперь я его обожал!

Глава 5

ПОЕДИНОК
Возвращение в миссию разительно отличалось от недавней моей поездки, вернее, бешеной скачки. Несколько дней назад я несся сквозь мрак, резвая кобыла подо мной летела, точно птица, сердце стискивал страх опоздать, а глаза отчаянно высматривали бледнеющие звезды и серую полоску рассвета на востоке. Теперь же подо мной поскрипывала повозка, вокруг простирался привычный вельд, ярко и мирно светило солнце, душа полнилась признательностью Небесам, и отравляло мое блаженство лишь то обстоятельство, что завоеванную такими усилиями чистую и святую любовь у меня пытаются отнять то ли силой, то ли мошенничеством.

Впрочем, как бы ни суетились люди, судьбы всего сущего — в руце Господней, и потому следовало смиренно принимать предначертанное. Первое испытание обернулось кровопролитием и гибелью. Чем завершится второе? Эти размышления словно клубились в моем сознании, и откуда-то возникла связная фраза, которой я точно не произносил. «В победе кроется смерть». Если вдуматься, эта фраза была совершенно бессмысленной. Я не понимал, почему победа означает смерть, во всяком случае, не понимал тогда, что, согласитесь, простительно неопытному мальчишке.

Повозка на рессорах катилась ровно, поскольку дорога была довольно гладкой, и нога почти не доставляла мне мучений. Я спросил отца, что, как ему кажется, имел в виду хеер Марэ, когда сказал, будто у буров есть в Марэфонтейне какие-то дела, в которые нам, англичанам, лучше не соваться.

— Что он имел в виду? Ох, Аллан, это значит, что треклятые бунтовщики-голландцы строят козни против своего государя и опасаются, как бы мы не раскрыли их измену! Либо они намерены восстать из-за недовольства справедливейшим из деяний, то есть освобождением рабов, и потому, что мы не перебили всех кафров, с которыми они имели глупость поссориться, либо собираются покинуть колонию. Лично я думаю, что причиной является второе — ты сам слышал, что какие-то поисковые партии куда-то ушли; если не ошибаюсь, очень скоро вслед за ними отправятся переселенцы. Марэ, Ретиф и этот чванливый Перейра будут среди них. Пусть уезжают; по мне, так чем скорее, тем лучше. Не сомневаюсь, что наш английский флаг быстро их догонит.

— Надеюсь, они не станут торопиться, — ответил я с хриплым смешком. — Мне бы хотелось вернуть лошадь. — (Свою кобылу я оставил Ретифу как распорядителю поединка в залог своего участия в состязании.)

Остаток пути, все два с половиной часа, мой отец возвышенно и патриотично делился со мной рассуждениями о недостойном поведении буров, которые якобы ненавидели и преследовали миссионеров, отвергали британское правление и ни во что не ставили правительственных чиновников, обожали рабовладение и стремились убивать кафров прилюбой возможности. Я вежливо слушал и помалкивал, ибо знал, что нет ни малейшего смысла возражать моему родителю, когда на него нисходило подобное настроение. Кроме того, я успел немало пообщаться с голландцами и потому сознавал, что отцовские обвинения вполне можно обратить против нас. Те же миссионеры, к примеру, нередко изводили буров своим религиозным пылом, а британское правительство — точнее, колониальные власти — порою вытворяло странные штуки с интересами отдаленных владений. Правительственные чиновники, равно постоянные и временные, вроде губернаторов, обладавших на протяжении своего срока всей полнотой власти, нередко превышали и извращали отведенные им полномочия. Кафры, сбитые с толку этой противоречивой политикой нашего правительства и его чиновников, частенько воровали у буров скот, а если выпадала такая возможность — убивали голландцев, не щадя ни женщин, ни детей. Совсем недавно я наблюдал воочию, как они попытались учинить нечто подобное в Марэфонтейне. Правда, здесь не обошлось, если угодно, без провокации: британская добродетель побудила освободить рабов, но не позволила заплатить их прежним хозяевам справедливую цену за освобождение…

Честно сказать, скромного юнца, каким я тогда был, больше занимали вовсе не размышления о высокой политике. Я не мог отделаться от душевных терзаний по поводу того, что, если Анри Марэ и его приятели в самом деле уедут, Мари будет вынуждена отправиться вместе с отцом; мне же, «коварному англичанину», в их компании искателей приключений места не найдется, зато Эрнанду Перейра наверняка пожелает к ним присоединиться.

На следующий день после возвращения домой благодаря свежему воздуху, вкусной еде (у меня вдруг разыгрался аппетит) и обильному поглощению понтака — это отличное капское вино, нечто среднее между портвейном и бургундским, — я почувствовал себя настолько лучше, что принялся прыгать по дому на самодельных костылях, которые верный Ханс смастерил для меня из кафрских палок. На другое утро я уже так окреп, что наконец-то всерьез озаботился поединком, до которого оставалось всего пять дней.

Случилось так, что несколькими месяцами ранее молодой англичанин достойного происхождения, достопочтенный Вавассер Смайт, сопровождавший родственника в Капскую колонию, прибыл в нашу миссию в поисках охотничьих забав, и я показал ему наши скромные развлечения. Среди прочего оружия он привез с собой великолепное (для того времени) мелкокалиберное ружье со слабым нажатием, снабженное бойком для капсюлей, которые только-только вошли в употребление. Изготовили это ружье в лондонской мастерской Джеймса Парди, и стоило оно очень дорого из-за совершенства своей конструкции. Когда достопочтенный Смайт, о котором я больше никогда не слышал, прощался с нами перед возвращением в Англию, он, будучи человеком широкой души, подарил мне на память это ружье[193], и я сохранил его щедрый подарок.

Это произошло примерно за полгода до событий, о которых идет речь, и в те месяцы я нередко брал это ружье поохотиться на дичь, будь то бонтбоки[194] или дрофы. Оружие оказалось исключительно точным на расстоянии до двухсот ярдов. Спешно собираясь, чтобы помчаться в Марэфонтейн, я не взял его с собой, подумал, что одностволка малого калибра там вряд ли пригодится. Однако в поединке с Перейрой я намеревался использовать это ружье, и никакое другое; более того, не владей я этим ружьем, я бы вряд ли отважился бросить вызов «кузену Эрнану».

Так получилось, что мистер Смайт вместе с ружьем оставил мне немалый запас пуль особой отливки и с новыми капсюлями, не говоря уже об изрядной толике отличного заграничного пороха. Посему, располагая таким количеством боеприпасов, я принялся практиковаться: попросил поставить для меня стул в глубокой лощине недалеко от дома и стал стрелять по сизым голубям и горлицам, что пролетали надо мной на значительной высоте.

В моем нынешнем возрасте я, не боясь прослыть хвастуном, смело могу говорить, что от природы наделен даром — умением метко стрелять. Этим я обязан, полагаю, причудливому сочетанию рассудительности, остроты зрения и крепости рук. В свои лучшие дни, готов поклясться, я не встречал человека, способного превзойти меня в точности стрельбы по живым мишеням (заметьте, о неподвижных целях я не говорю, тут у меня опыта немного). Кроме того, как ни удивительно, этим своим умением, в котором практиковался всю жизнь, я обладал уже в молодости — и, не стану скрывать, тогда стрелял гораздо лучше, чем стреляю сейчас. Возможность убедиться в собственной меткости представилась быстро; усевшись на стул в лощине, я после небольшой пристрелки выяснил, что способен подбить на лету достаточное количество резвых сизых голубей, причем, позвольте напомнить, стрелял я не дробью, а пулями — подобное упражнение многие сочли бы попросту невозможным.

День за днем я практиковался в стрельбе и каждый вечер убеждался в том, что это чрезвычайно трудное ремесло дается мне все лучше и лучше. Благодаря упражнениям я точно выяснил возможности моего ружья и допуски, которые нужно учитывать, — скажем, скорость полета птиц, расстояние, силу ветра и яркость света. При этом выздоравливал я настолько быстро, что к концу назначенного срока поправился почти полностью и мог ходить самостоятельно, опираясь на палку.

Наконец настал тот судьбоносный четверг. Около полудня — я встал поздно и утром стрельбой не занимался — мы с отцом выехали из ворот миссии на повозке, запряженной двумя лошадьми; правил ими Ханс. Наш путь лежал в место под названием Груте-Клуф, или Большой овраг. Над ним пролетали дикие гуси, стремясь от своих гнездовий и мест кормежки в горах к землям, лежавшим несколькими милями ниже, а оттуда, думается, добирались до морского побережья и возвращались к гнездам на рассвете.

Прибыв к горловине Груте-Клуф около четырех часов дня, мы с отцом изумились: нас ожидала многочисленная компания буров, и среди них были вдобавок молодые женщины, приехавшие верхом или в повозках.

— Святые угодники! — воскликнул я. — Знай я, что из нашего поединка устроят этакое зрелище, крепко подумал бы, прежде чем бросать вызов.

— Гм… — протянул отец. — По-моему, дело тут не только в твоем поединке. Если не ошибаюсь, конечно, его использовали как предлог собраться в уединенном месте, чтобы власти не забеспокоились.

Должен заметить, что мой отец был совершенно прав. Еще до нашего приезда на этом собрании буров состоялось продолжительное и жаркое обсуждение, и большинство решило, так сказать, отряхнуть прах колонии со своих ног и отыскать новый дом в неизведанных землях на севере.

Когда мы подъехали ближе, я увидел на лицах собравшихся растерянность и озабоченность. Питер Ретиф краем глаза заметил, как отец и Ханс помогают мне выбраться из повозки, и в его взгляде промелькнуло удивление. Его мысли явно были где-то далеко. Потом он, очевидно, вспомнил о поводе для встречи и громко окликнул нас.

— Ого! Наш юный англичанин приехал состязаться в стрельбе! Он человек слова! Друг Марэ, хватит оплакивать свои потери… — Тут он понизил свой звучный голос. — Да поздоровайтесь же с ними!

К нам направлялся Анри Марэ, за ним следовала Мари. Она краснела и улыбалась, но мне почудилось, что она сделалась совсем взрослой женщиной, которая оставила в прошлом всю детскую непосредственность и приготовилась стойко переносить удары судьбы. За нею по пятам, совсем близко, что сразу бросилось мне в глаза, шел Эрнанду Перейра. Он вырядился богаче обычного и держал в руке красивое новое одноствольное ружье, приспособленное для стрельбы капсюлями, но, как я заметил, калибра куда большего, чем требуется для охоты на диких гусей.

— Значит, вы поправились, — произнес он радушным тоном, который никого не мог обмануть. (Думаю, он был бы только рад, если бы мне стало хуже.) — Что ж, минхеер Аллан, как видите, я готов отстрелить вам голову. — (Конечно, он выражался образно, но, сдается мне, таково было его затаенное желание.) — Можете считать, что кобылка уже не ваша. Смею вас заверить, я набил руку в стрельбе, верно, Мари? Поспрашивайте у аасфогелей[195] вокруг фермы, они подтвердят.

— Верно, кузен Эрнан, — сказала Мари. — Вы много стреляли, но, думаю, Аллан тоже не отлеживался.

К этому времени все буры собрались вокруг нас и принялись живо выяснять подробности поединка, что было ничуть не удивительно для людей, которые редко выпускают оружие из рук и считают меткую стрельбу священнейшим из искусств. Однако следовало поторапливаться, поскольку, как уверяли кафры, дикие гуси должны были пролететь над оврагом где-то через полчаса. Поэтому зрителей попросили расположиться под обрывистым склоном, чтобы птицы не заметили их издалека, и по возможности хранить молчание. Затем мы с Перейрой — меня сопровождал заряжающий Ханс, а мой соперник шел один (заявил, что помощник будет его отвлекать) — заняли позиции приблизительно в полутора сотнях ярдов от обрыва. Рядом с нами встал распорядитель поединка Питер Ретиф. Мы постарались укрыться за высокими кустами, что росли на дне оврага.

Я уселся на раскладной стульчик, который прихватил с собой, ибо моя нога была еще слишком слаба для долгого стояния. Пока мы ждали, Перейра передал через Ретифа просьбу: мол, он желал бы стрелять первым, потому что от ожидания обычно волнуется. Я не стал возражать, хотя и понимал, что он затевает: первыми наверняка появятся гуси-«дозорные», как мы их называем, и они, скорее всего, будут лететь медленно и низко, а вот основная стая, почуяв опасность, может подняться выше и прибавить скорости. К слову, так все и вышло, ибо нет птиц умнее гусей, которых почему-то обвиняют в глупости.

Мы прождали около четверти часа. Вдруг Ханс сказал:

— Тсс! Гуси летят!

В тот же миг я услышал гусиную перекличку и шорох могучих крыльев, но самих птиц пока видно не было.

Но вот показался одинокий косокрылый гусь, наверное вожак стаи, и летел он так низко, что от кромки обрыва его отделяло от силы двадцать футов. С земли до него было ярдов тридцать — отличное расстояние для выстрела. Перейра не промахнулся, и гусь довольно медленно опустился в овраг, в сотне ярдов от стрелка.

— Один, — открыл счет Ретиф.

Перейра перезарядил ружье, и тут появились еще три гуся, заодно с выводком уток; они тоже летели низко и прямо над нашей головой, к чему их вынуждал рельеф местности, то бишь овраг, рассекавший вельд. Перейра снова выстрелил, и, к моему изумлению, наземь рухнула вторая, а не первая птица из цепочки.

— Племянник, ты стрелял именно в этого гуся или в другого? — спросил Ретиф.

— Конечно в этого, — ответил тот со смешком.

— Он врет, — пробормотал готтентот Ханс. — Он целился в первого, а убил второго.

— Тихо, — шикнул я. — Кто будет врать из-за такой мелочи? Эрнанду вновь перезарядил ружье. Над оврагом показался клин из семи птиц, причем их вожак предусмотрительно набрал высоту. Выстрел — и на землю упали сразу две птицы: вожак и гусь, летевший справа и чуть позади.

— Эгей, дядя! — позвал Перейра. — Видели, как эти два гуся столкнулись в воздухе? Мне повезло, конечно, но можете не засчитывать второго, если хеер Аллан возражает.

— Нет, племянник, не видел, — отозвался Ретиф, — но явно это и произошло, иначе ты бы не сбил двух одной пулей.

Мы с Хансом переглянулись и дружно усмехнулись, но вслух ничего говорить не стали.

Со стороны зрителей, что укрывались под обрывом, донесся одобрительный гул, причем к одобрению примешивалось удивление. Перейра перезарядил и выстрелил в одинокого, высокого летящего гуся. До цели было, полагаю, ярдов семьдесят. Пуля достигла цели, несколько перьев закружилось в воздухе, однако птица сперва нырнула, будто вот-вот упадет, но выправила полет и скрылась из виду. Я не поверил своим глазам.

— Крепкие птицы эти гуси! — воскликнул Перейра. — Свинца на них нужно не меньше, чем на морскую корову!

— И вправду крепкие, — проговорил Ретиф с сомнением. — Никогда прежде не видел, чтобы птица улетала, получив пулю в грудь.

— Где-нибудь свалится замертво, — отмахнулся Перейра, насыпая новую порцию пороха.

Четыре минуты спустя он произвел последние два выстрела, выбирая, как я уже говорил, низко и медленно летящих молодых гусей. Оба раза оказались удачными, хотя один подранок, упав в высокую траву, поковылял прочь.

Кто-то из зрителей захлопал в ладоши, и Перейра церемонно поклонился.

— Вам придется потрудиться, чтобы его превзойти, минхеер Аллан, — сказал Ретиф, обращаясь ко мне. — Если даже я не засчитаю птицу, сбитую вместе с другой одним выстрелом, — а я, пожалуй, так и поступлю, — получится пять из шести. Вряд ли вы сможете одолеть Эрнана.

— Понимаю, — ответил я. — Прошу вас, минхеер, велите собрать этих гусей и сложить в сторонке. Не хочу перепутать их со своими, если, конечно, сумею подстрелить хоть одного.

Он кивнул, и несколько кафров отправились подбирать птиц. Я заметил, что парочка подранков еще била крыльями; им пришлось свернуть шеи. Стоило потом взглянуть на них поближе. Когда землю очистили, я окликнул Ретифа и обратился к нему с просьбой осмотреть мои порох и пули.

— Зачем? — спросил он, с любопытством глядя на меня. — Порох есть порох, а пуля — это пуля.

— Как скажете, минхеер. Но все-таки посмотрите, прошу. По моему кивку Ханс положил на ладонь Ретифу шесть пуль, а я попросил распорядителя передавать эти пули мне по мере надобности.

— Они намного меньше, чем пули Эрнана, — сказал Ретиф. — Он вас сильнее, и ружье у него тяжелее.

— Да, — коротко ответил я.

Ханс тем временем вложил в оружие заряд пороха и забил пыж. Затем взял пулю с ладони Ретифа, поместил ее в дуло, вставил капсюль и протянул оружие мне.

Гуси летели гуще — оврага достигла основная стая. Должно быть, передние заметили кафров, которые собирали тушки подбитых птиц, и потому поднялись выше, а их примеру уже издалека последовали остальные. Впрочем, возможно, птицы на самом деле ничего не видели, просто некое врожденное чувство опасности заставляло их теперь лететь выше и быстрее.

— Не повезло вам, Аллан, — сочувственно проговорил Ретиф. — Придется стрелять наудачу.

— Может быть, — согласился я. — Ничего не поделаешь.

Я встал со стула, сжимая ружье в руках. Долго ждать не пришлось — на высоте около сотни ярдов показался гусиный клин. Я прицелился в первую птицу, взял поправку примерно в восемь ярдов на ее скорость и надавил на спусковой крючок. Ружье громыхнуло, но увы! Пуля лишь задела клюв, от которого оторвала кусок, а сама птица, трепыхнувшись, заняла свое место в стае и полетела дальше, словно ничего не произошло.

— Баас, баас, — прошептал Ханс, хватая ружье и принимаясь перезаряжать, — ты слишком далеко целился. Эти большие водяные птицы летят медленнее, чем голуби.

Я молча кивнул, чтобы не сбить дыхание. Затем, дрожа от возбуждения (если промахнусь снова, состязание закончится), я забрал оружие у готтентота.

Едва я успел это сделать, над моей головой, высоко в небе, появился одинокий гусь, махавший крыльями столь усердно, будто «его лягнул черный дьявол», как выразился Ретиф. На сей раз, прежде чем стрелять, я сделал поправку на скорость.

Птица камнем рухнула вниз и упала недалеко за моей спиной. Голова у гуся отсутствовала.

— Баас, — снова прошептал Ханс, — все равно слишком далеко. Зачем целиться в глаз, когда перед тобой вся тушка?

Я опять кивнул — и не сдержал вздох облегчения. Что ж, поединок продолжается. В очередном клине, кроме гусей, были дикие утки и свияги. Я выбрал крайнюю птицу справа, чтобы никто не мог сказать, что я, как говорят в Англии, «поджариваю кучку», то есть стреляю в выводок, а не в отдельную птицу. Моя пуля угодила точно в грудь гуся, и тут я окончательно успокоился и перестал ощущать страх.

Если коротко и не хвастаясь, то скажу, что подстрелил трех следующих птиц одну за другой, хотя две летели очень высоко, приблизительно в ста двадцати ярдах над моей головой, да и с третьей пришлось постараться. Пожалуй, я бы тогда снял еще дюжину без единого промаха, ибо стрелял так, как никогда раньше.

— Скажите, племянник Аллан, — спросил Ретиф в паузе между пятым и шестым выстрелом, обращаясь ко мне так, как заведено у буров, — почему ваши гуси падают иначе, чем гуси Эрнана?

— Его спросите, а меня не отвлекайте, — ответил я и тут же сбил своего пятого гуся.

Пожалуй, это было самое удачное мое попадание за сегодняшний день.

Зрители удивленно загудели и захлопали в ладоши, а Мари помахала мне белым платочком.

— Все, — объявил Ретиф.

— Погодите немножко, хорошо? — попросил я. — Хочу сделать еще выстрел, просто так, чтобы понять, смогу ли я сбить двух птиц одной пулей, как хеер Перейра.

Ретиф кивком одобрил эту просьбу и взмахом руки остановил зрителей, готовых выбежать из-под обрыва, а также Перейру, который хотел вмешаться.

Еще во время поединка я заметил двух соколов размером с британского сапсана; они кружили в небе, высоко над оврагом, где у них, похоже, были гнезда, и выстрелы ничуть не пугали хищников. Либо они высматривали, как бы половчее стащить сбитого гуся. Я взял ружье и застыл в ожидании. Ждать пришлось долго, но все же миг настал. Я увидел, что более крупный сокол вот-вот пересечет незримый круг полета своего товарища. Разделяло птиц, должно быть, ярдов десять. Я прицелился, оценил обстановку — на мгновение мой разум словно превратился в счетную машину, — прикинул кривизну полета и скорость птиц, решил, что нижняя от меня ярдах в девяноста. А затем, шепча про себя что-то вроде молитвы, выстрелил.

Все взоры были устремлены в небо. Нижний сокол пал наземь. Минуло полсекунды, и следом свалился верхний, причем упал прямо на своего мертвого собрата.

Теперь даже те буры, которые вовсе не желали победы англичанину, разразились восторженными криками. Никогда прежде они не видели своими глазами подобного выстрела. Сказать по правде, я тоже не видел.

— Минхеер Ретиф, — сказал я, — ведь я говорил, что собираюсь подстрелить двух птиц одним выстрелом?

— Да, говорили. Allemachte! И вы это сделали! Скажите-ка, Аллан Квотермейн, кто вы? Человеческий глаз и человеческая рука на такое не способны!

— Спросите моего отца, — отшутился я, пожимая плечами, а потом опустился на стул и вытер мокрый от пота лоб.

Прибежали возбужденные буры. Мари опередила всех, стройная, как ласточка, крепкие бурские женщины не могли за ней угнаться. Нас обступили со всех сторон и принялись бурно восхищаться. Я не вслушивался в похвалы, однако разобрал слова Перейры, который будто затеял с Мари игру в гляделки.

— Да, разумеется, было очень красиво, но знаете, дядюшка Ретиф, победа-то за мной! Я подстрелил шестерых гусей, а он — пятерых.

— Ханс, — позвал я, — собери моих гусей.

Готтентот принес птиц, в тушках которых виднелись аккуратные отверстия, и положил их рядом с добычей Перейры.

— А теперь, хеер Ретиф, — продолжил я, — осмотрите этих птиц и обратите внимание на ту, которую хеер Перейра сбил второй, когда попал в двух гусей одной пулей. Думаю, не составит труда установить, что она раскололась.

Ретиф внимательно осмотрел птичьи тушки поочередно. Потом с проклятьем кинул наземь последнюю и громко воскликнул:

— Минхеер Перейра, как вы посмели покрыть нас позором перед этими двумя англичанами? Вы использовали луперы, пули, надрезанные по четвертям и соединенные ниткой! Глядите все!

Он указал на раны. В одном случае на тушке обнаружилось сразу три отверстия.

— И что? — холодно справился Перейра. — В условиях оговаривалось, что стрелять будем пулями, но никто не запрещал использовать разрывные. Вы проверьте птиц хеера Аллана, у него наверняка то же самое.

— Нет, — возразил я. — Когда я предлагал стрелять пулями, то имел в виду цельные пули, а не те, что надрезаны и собраны заново, из-за чего, вылетая из дула, они рассыпаются картечью. Но довольно, я не желаю это обсуждать. Пусть решает хеер Питер Ретиф, раз он согласился быть судьей.

Буры горячо заспорили между собой, а Мари, стоявшая рядом, прошептала мне на ухо, чтобы никто не услышал:

— Я так рада, Аллан! Что бы они ни решили, ты победил, и это добрый знак!

— Уж не знаю, какой там знак, милая, — ответил я. — Разве что древних римлян некогда спасли гуси. По-моему, наши дела плохи, нас явно хотят надуть…

В этот миг Ретиф вскинул руку и произнес:

— Тихо! Я принял решение. В условиях поединка не было сказано, что пули не должны быть разрывными, поэтому все птицы Эрнана Перейры засчитываются. Зато оговаривалось, что птица, убитая случайно, в счет не идет, и потому из птиц Перейры одну надо вычесть. Значит, очков поровну. Либо оставим все как есть, либо, раз гуси уже пролетели, перенесем поединок на другой день.

— Э-э-э… позвольте кое-что предложить? — Перейра явно ощутил, что собравшиеся настроены против него. — Пусть англичанин забирает деньги. Ему они очевидно нужны, ведь, насколько мне известно, миссионеры — люди небогатые.

— Тут не о чем спорить, — ответил я. — Богатые мы или бедные, я и за тысячу фунтов не стану снова состязаться с человеком, не гнушающимся грязных фокусов. Деньги ваши, минхеер Перейра, а кобыла — моя. Судья сказал, что поединок завершен, на том и сойдемся.

— Верно, — буркнул кто-то из буров.

— Минхеер Перейра, — снова заговорил Ретиф, — все мы знаем, что вы отличный стрелок, но я полагаю, что, ведись игра по-честному, вы бы проиграли. Так или иначе вы сохранили свою сотню фунтов. Однако, минхеер Перейра, — и его голос загремел раскатом грома, — вы выставили себя обманщиком! Вы опозорили нас, буров, и, что касается меня, я никогда впредь не пожму вашу руку!

Едва прозвучали эти слова — признаться, я даже испугался, ибо Ретиф в гневе совершенно не выбирал выражений, — смуглое лицо Перейры сделалось белым как бумага.

— Mein Gott[196], минхеер! — воскликнул он. — Я заставлю вас заплатить за это оскорбление!

Его рука скользнула к ножу на поясе.

— Что?! — вскричал Ретиф. — Хочешь устроить еще один поединок? Давай, я готов! С цельными пулями или с разрывными — все равно! Никто не упрекнет Питера Ретифа в трусости, а уж менее всего тот, кто не постеснялся украсть победу у соперника, как гиена крадет кость у льва. Давай, Эрнан Перейра, выходи!

Не могу даже предположить, что случилось бы в итоге. Впрочем, ничуть не сомневаюсь, что у Перейры не хватило бы мужества на дуэль с прославленным Ретифом, с человеком, чья храбрость вошла у колонистов в поговорку, наряду с его несгибаемым характером. Но хеер Марэ, который прислушивался к перепалке с нарастающей тревогой, понял, что события принимают дурной оборот, и поспешил вмешаться:

— Минхеер Ретиф! Племянник Эрнан! Вы оба мои гости, и я запрещаю вам ссориться из-за подобной ерунды. Я более чем уверен, что Эрнан не намеревался мошенничать. Он просто делал то, что было разрешено. Эрнану ни к чему уловки, ведь он один из лучших стрелков колонии, пускай юный Аллан Квотермейн, возможно, его и превосходит! Прошу вас, друг Ретиф! Только не сейчас! Вы же лучше всех знаете, что теперь мы должны быть как братья!

— Ни за что! — прогремел Ретиф. — Я не стану лгать ради вас или кого бы то ни было!

Поняв, что коммандант упорно не желает внимать гласу рассудка, хеер Марэ подошел к своему племяннику и о чем-то с ним пошептался. О чем шла речь, не имею ни малейшего понятия. Но в итоге, одарив нас обоих — меня и Ретифа — кривой усмешкой, Перейра развернулся и пошел прочь. Вскочил на свою лошадь и скрылся из виду, сопровождаемый двумя готтентотами.

С тех пор я долго не видел Эрнанду Перейру. И как бы мне хотелось, чтобы это была наша последняя встреча! Увы, судьба распорядилась иначе.

Глава 6

РАССТАВАНИЕ
Буры, которые прибыли к оврагу якобы для того, чтобы собственными глазами увидеть состязание в стрельбе, хотя на самом деле собрались там совсем по иной причине, начали разъезжаться. Одни ускакали сразу, другие направились к фургонам, оставленным неподалеку, и тоже двинулись в обратный путь. С радостью припоминаю, что лучшие из этих людей, а таковых нашлось немало, перед отъездом поблагодарили меня и моего отца за оборону Марэфонтейна и поздравили с победой в поединке. А многие вдобавок весьма нелестно, не выбирая выражений, отзывались о поведении Перейры.

Нам с отцом предложили переночевать под кровом хеера Марэ, а уже на следующее утро отправиться домой. Однако мой отец, молчаливый, но весьма наблюдательный свидетель последних событий, счел, что теперь мы вряд ли будем желанными гостями на ферме Марэ, а компании Перейры следует всячески избегать. Поэтому он подошел к хееру Марэ и попрощался с фермером, прибавив, что пошлет кого-нибудь забрать мою кобылу.

— Постойте! — вскричал тот. — Я приглашаю вас к себе этим вечером. Не беспокойтесь, Эрнана с нами не будет. Ему пришлось спешно уехать по делам. — Видя, что мой отец колеблется, Марэ прибавил: — Друг мой, прошу, не отказывайтесь. Мне нужно кое-чем с вами поделиться, а это настолько важно, что здесь даже заговаривать не следует.

Отец согласился, к моему немалому облегчению. Если бы он продолжал упорствовать, я бы лишился возможности обменяться еще более важными — для нас, конечно, — словами с Мари. Кафры подобрали гусей и двух соколов, из которых я вызвался самостоятельно сделать чучела для Мари; мне помогли влезть в повозку, и мы покатили к ферме, куда и прибыли как раз с наступлением темноты.

Тем же вечером, после ужина, хеер Марэ пригласил нас с отцом в гостиную. Свою дочь, которая убирала со стола и с которой мне до сих пор не выпало подходящего случая перемолвиться, он, словно спохватившись, тоже позвал, а когда она пришла, попросил поплотнее прикрыть дверь.

Когда все расселись и мужчины раскурили свои трубки (признаться, из-за волнения ввиду предстоящего разговора я совершенно не ощущал вкуса табака), Марэ взял слово. Несмотря на то что фермер не слишком хорошо знал английский, он говорил на нашем языке из уважения к моему отцу. Тот, кстати, даже гордился тем, что не понимает по-голландски, хотя, бывало, отвечал Марэ на этом языке, когда фермер притворялся, будто не может разобрать английскую речь. Ко мне Марэ всегда обращался по-голландски, а к Мари — неизменно по-французски. В общем, со стороны наша беседа могла показаться диковинным образчиком многоязычия.

— Юный Аллан, — сказал фермер, — и ты, Мари, моя дочь… До меня дошли кое-какие слухи касательно вас двоих. Мне стало известно, что вы любите друг друга, — притом что я никогда не разрешал вам уединяться.

(Для простоты передам его речь так, но на самом деле он употребил слово, которым буры называют посиделки влюбленных при свечах.)

— Это правда, минхеер, — ответил я. — Я лишь дожидался случая сообщить вам, что мы обменялись клятвами верности во время нападения кафров на вашу ферму.

— Allemachte! Вот уж вовремя, верно, Аллан? — Марэ потеребил бороду. — Клятва, принесенная на крови, чревата кровопролитием.

— Пустое суеверие, с коим я не могу согласиться, — вставил мой отец.

— Возможно, — отозвался я. — Не нам судить, это ведомо одному Господу. Я знаю только, что мы дали друг другу клятву, ожидая скорой гибели, однако не намерены отступаться от своих слов до самой кончины!

— Так и есть, отец, — сказала Мари, подаваясь вперед. Она сидела, подперев кулачками подбородок, и не сводила с Марэ своих черных глаз. — Так и есть, и я тебе об этом уже говорила.

— А я ответил тебе, Мари, и повторю, чтобы и юный Аллан услышал: этому не бывать! — И фермер стукнул кулаком по иссеченному зарубками столу. — Ничего не имею против вас, Аллан. Более того, я безмерно вас уважаю, вы оказали мне неоценимую услугу, но… благословения на брак я не дам.

— Почему же, минхеер? — спросил я.

— По трем причинам, Аллан, и каждой из них более чем достаточно. Во-первых, вы англичанин, а я не желаю, чтобы моя дочь выходила замуж за англичанина. Во-вторых, вы бедны, и хотя вас самого это нисколько не унижает, я не собираюсь выдавать дочь за несостоятельного человека, поскольку сами мы разорены. В-третьих, вы живете здесь, а мы с дочерью собираемся покинуть эти места, и потому вы не можете пожениться.

Он умолк, и я поспешил кое-что уточнить:

— Нет ли у вас четвертой причины, самой главной? Быть может, вы хотите, чтобы ваша дочь вышла замуж за кого-то другого?

— Что ж, Аллан, раз вы меня вынуждаете к откровенности, не стану скрывать, что четвертая причина тоже имеется. Моя дочь помолвлена со своим кузеном, Эрнанду Перейрой, человеком взрослым и обеспеченным. Он отлично знает, чего хочет, и сумеет должным образом позаботиться о своей жене.

— Понимаю, — ответил я спокойно, хотя в душе у меня разверзся ад. — Но скажите мне, минхеер, помолвка действительно состоялась? Нет, погодите, пусть Мари скажет сама.

— Да, Аллан, я помолвлена, — произнесла Мари ровным голосом. — Помолвлена с тобой — и ни с кем больше.

Я повернулся к фермеру:

— Вы слышали, минхеер?

Марэ, по своему обыкновению, мгновенно утратил самообладание. Он негодовал, спорил и грозил нам обоим всевозможными карами. Мол, мы никогда не получим его согласия, и вообще, он скорее умертвит собственную дочь своими руками. Оказывается, я предал его доверие и злоупотребил его гостеприимством, и он застрелит меня, если я осмелюсь близко подойти к его дочери. Мари еще несовершеннолетняя, и по закону он имеет полное право решать, за кого именно ей выходить. Она должна сопровождать своего отца, куда бы тот ни поехал, а у меня и подавно нет никаких прав, и так далее в том же духе.

Когда он наконец утомился от крика и расколотил о стол свою любимую трубку, подала голос Мари:

— Отец, ты знаешь, что я люблю тебя всем сердцем. С того дня, когда умерла мама, мы всегда были с тобой едины, верно?

— Конечно, Мари! В тебе вся моя жизнь, даже не сомневайся.

— Тогда послушай меня, отец. Я признаю твою власть надо мной, что бы там ни говорил закон. Ты вправе запретить мне выйти замуж за Аллана. Если ты это сделаешь, я, пока не наступит совершеннолетие, не нарушу запрета и не стану ему женой. Но… — Тут она встала из-за стола и посмотрела в глаза хееру Марэ. О, сколь величественной она выглядела, представ на миг воплощением юной красоты и истинной силы духа! — Но есть то, отец, чего я никогда не признаю, и это твое право заставить меня выйти за другого мужчину. Я самостоятельная женщина и потому отвергаю такое право! Отец, мне больно тебе возражать, но я лучше умру, чем подчинюсь. Я дала клятву Аллану, пообещала делить с ним горе и радость, и если мне не суждено быть с ним, я сойду в могилу не венчанной. Если мои слова тебя уязвляют, молю, прости меня, но постарайся понять, что таково мое решение и я от него не отступлюсь!

Марэ вперился в свою дочь, та отвечала ему столь же пристальным взором. Мне даже подумалось, что он в гневе ее проклянет, но, если у него и было подобное намерение, что-то во взгляде дочери заставило фермера передумать.

— Бесстыдница! — пробормотал он. — Все вы, молодые, одинаковы. Что ж, судьба ведет тех, кто не желает слушать голос разума, и я оставляю вас судьбе. Пока ты не достигла совершеннолетия, которое случится лишь через пару лет, ты не можешь выйти замуж без моего согласия. Только что ты пообещала в этом меня слушаться. Значит, мы с тобой уедем отсюда в дальние края. Кто знает, что случится там?

— Верно, — торжественно проговорил мой отец, до сих пор хранивший молчание. — Всеведущ лишь Господь, Которому подвластно все на свете и Который непременно уладит это дело, так или иначе. Согласны вы со мной, Анри Марэ? — Поскольку фермер ничего не ответил и мрачно уставился на столешницу, отец продолжил: — Послушайте, вы не хотите, чтобы мой сын женился на вашей дочери, по целому ряду причин, и одна из них та, что он беден. А некий богатый кавалер сделал предложение, которое видится вам даром судьбы после того, как от вас фортуна отвернулась. Другая, настоящая причина состоит в том, что в жилах моего сына течет ненавистная вам английская кровь, и потому, хотя, по милости Всевышнего, мой сын спас жизнь вашей дочери, вы отказываете ему в праве разделить с нею жизнь. Так?

— Да, так, минхеер Квотермейн! — вскричал фермер. — Вы, англичане, все негодяи и мошенники!

— И вы намерены выдать дочь за человека, показавшего себя честным и достойным, за этого ненавистника англичан и заговорщика против короны по имени Эрнанду Перейра, который вам дорог, ибо принадлежит к тому же народу, что и вы сами?

Все мы вспомнили утренние события, и неприкрытый отцовский сарказм заставил Марэ промолчать.

— Что ж, — заключил мой отец, — хотя Мари мне нравится и я всегда считал ее милой и благородной девицей, я тоже против того, чтобы она стала женой моего сына. Я бы желал, чтобы он женился на англичанке и никоим образом не связывался бы с вашими бурами и их заговорами. Однако ясно, что эти двое любят друг друга всем сердцем, и совершенно очевидно, что от своей любви они не откажутся. Посему говорю вам, что попытки их разделить и принудить вашу дочь к замужеству с другим будут преступлением в глазах Господа, за которое, не сомневаюсь, Он не замедлит воздать и покарать. В тех диких краях, куда вы отправляетесь, случиться может всякое, уж поверьте, хеер Марэ. Быть может, разумнее оставить вашу дочь в безопасном месте — здесь?

— Никогда! — вскричал Марэ. — Она поедет вместе со мной на поиски нового дома, подальше от вашего треклятого британского флага!

— Тогда мне больше нечего сказать. Вам, и только вам отвечать за все последствия, — подвел итог мой отец.

Не в силах долее сдерживаться, я вмешался в их спор:

— Зато мне есть что сказать, минхеер! Разлучать нас с Мари — это грех, разлука разобьет ей сердце. Что же до моей бедности, у меня есть кое-какие средства, больше, чем вы думаете. В этой богатой стране достаток приходит к тем, кто упорно трудится, — а я для Мари готов горы свернуть! Человек, которому вы хотели бы отдать руку дочери, этим утром уже показал свою истинную натуру, затеяв низкий обман, чтобы победить в поединке, и сдается мне, хеер Перейра охотно будет лгать и далее, добиваясь своих целей. И потом, ваши намерения бессмысленны, ведь Мари сказала, что за него не пойдет!

— Пойдет, — возразил Марэ. — В любом случае, она отправится вместе со мной и не останется здесь. Она не будет женою юнца-англичанина!

— Отец, я поеду с тобой и разделю все тяготы и испытания, которые нам выпадут. Но замуж за Эрнанду Перейру не пойду, — тихо сказала Мари.

— Минхеер, — добавил я, — быть может, вам однажды снова понадобится помощь юнца-англичанина.

Эти слова сорвались с моих уст словно сами собою; они шли из глубины сердца, уязвленного жестокостью и оскорблениями Марэ; они прозвучали, будто вскрик раненого животного. Я и не догадывался, сколь правдивыми окажутся мои слова спустя некоторое время! Порой наши души как бы приобщаются к неким тайным знаниям из неведомого источника истины…

— Если мне потребуется ваша помощь, я непременно сообщу! — процедил Марэ. Он понимал, конечно, что не прав, и потому пытался скрыть свои чувства за намеренной грубостью.

— Сообщите или нет, я всегда к вашим услугам, минхеер Марэ, как было совсем недавно! И пусть Господь простит вам то зло, какое вы причинили Мари и мне.

Мари заплакала. Не в силах вынести этого зрелища, я прикрыл глаза ладонью. Марэ, когда его не обуревали сильные чувства и он не подпадал под власть своих предрассудков, был, в сущности, человеком добросердечным, и он тоже был растроган, однако попытался спрятать душевные терзания за напускной суровостью. Он выбранил Мари и велел ей отправляться к себе. Она, вся в слезах, подчинилась.

Мой отец поднялся и произнес:

— Анри Марэ, мы не можем уехать прямо сейчас, ибо наших лошадей отвели в крааль и отыскать их во мраке будет непросто. Поэтому просим разрешения остаться под вашим кровом до утра.

— Обойдусь! — бросил я. — Посплю в повозке!

С этими словами я схватил палку и поковылял наружу, оставив взрослых мужчин вдвоем.

О том, что было между ними далее, я мог лишь догадываться. Должно быть, мой отец, который в минуты волнения тоже отличался несдержанностью и вдобавок превосходил своего собеседника силой духа и рассудка, отчитал Марэ за жестокость и за склонность поддаваться приступам гнева. Вряд ли фермер забудет эту отповедь. Думаю, отец заставил Марэ признать, что тот вел себя предосудительно и что извинить его может только принесенный ранее Небесам обет не отдавать дочь за англичанина. Кроме того, Марэ сказал, что обещал руку Мари Перейре, сво ему племяннику, которого горячо любил, и не может нарушить данное слово.

Потом отец вкратце описал мне эту сцену.

— Понятно, — сказал он Марэ. — Значит, обуянный яростью, каковая предшествует безумию, вы готовы разбить сердце Мари и, быть может, принять на себя вину за ее кровь. — И ушел, оставив фермера сидеть в гостиной.

…Мрак снаружи был настолько густым, что мне пришлось брести едва ли не на ощупь. Повозка стояла на некотором расстоянии от дома, и я не сразу нашел ее. Разговор с отцом моей возлюбленной так огорчил меня, что мне хотелось, чтобы кафры выбрали эту темную ночь для нового нападения и покончили со мной!

Когда я наконец добрался до повозки и разжег фонарь, который мы всегда возили с собой, то с немалым удивлением обнаружил, что повозку кое-как приспособили для ночлега: убрали сиденья, закрепили задний полог и так далее. Еще поставили торчком шест, к которому крепилось ярмо для волов, и освободилось место, куда можно было лечь. Пока я размышлял, кто мог все это устроить и зачем, готтентот Ханс взобрался на облучок; в руках у него были две накидки из шкур — кароссы, которые он то ли одолжил, то ли украл. Он спросил, удобно ли мне.

— О да! — воскликнул я. — Но скажи, ты что, собирался ночевать в повозке?

— Нет, баас, — ответил он, — я приготовил место для тебя. Откуда я узнал, что ты придешь? Да просто сидел на веранде и слушал разговоры в ситкаммере, ведь то окно, которое вышибли воины Кваби, никто так не вставил. Господи боже, баас, что вы там наговорили! Я никогда не думал, что белые могут столько болтать, обсуждая всякую ерунду. Ты хочешь жениться на дочери бааса Марэ, баас хочет отдать ее за другого мужчину, который готов заплатить больше скота. Вот мы бы решили все быстро: отец взял бы палку и ее толстым концом выгнал бы тебя из хижины. Потом он поколотил бы девушку тонким концом, и она согласилась бы пойти за другого, и все остались бы довольными. А вы, белые, все треплете языком, но ничего не решаете. Ты по-прежнему хочешь жениться на девушке, а девушка по-прежнему не хочет выходить за мужчину, у которого много коров. А ее отец и вовсе не добился ничего, только разбил себе сердце и навлек беду на свою голову.

— О какой беде ты говоришь, Ханс? — спросил я; признаться, рассуждения маленького туземца слегка меня заинтересовали. — Почему беда придет?

— О баас Аллан, по двум причинам. Так сказал твой отец, достойный человек, который сделал меня христианином, а если кого проклинает такой проповедник, на того проклятия Небес обрушиваются, как молния в грозу! Хеер Марэ прячется от грозы под деревом, а нам с тобой хорошо известно, что бывает, когда в дерево ударяет молния. Вторая причина очевидна для чернокожего, ибо эта примета всегда сбывалась, сколько чернокожие живут на свете. Эта девушка — твоя по крови. Ты заплатил за ее жизнь своей кровью, — тут готтентот указал на мою ногу, — и потому купил ее навсегда, ведь кровь дороже скота. Значит, всякий, кто захочет разлучить тебя с этой девушкой, заведомо прольет ее кровь и кровь того, кто попробует ее украсть. Кровь, кровь! И на себя тот человек тоже навлечет беду.

Ханс всплеснул руками и поглядел на меня. Должен сказать, во взгляде его маленьких черных глаз сквозило что-то неприятное.

— Чепуха! — отмахнулся я. — Зачем ты говоришь такие глупости?

— Потому что это не глупости, баас Аллан. Вот ты смеешься над бедным Хансом, а я узнал это от своего отца, а он от своего, и так велось испокон веку, аминь! Сам увидишь. Да, сам увидишь, как увидел когда-то я и как увидит хеер Марэ, который, если Всевышний не сведет его совсем с ума — он же безумен, баас, и черные это знают, а вы, белые, не замечаете, — доживет до старости и обзаведется хорошим зятем, и зять похоронит его, как положено, в одеяле, когда придет срок.

Я решил, что с меня достаточно этого бестолкового разговора. Конечно, нам-то легко посмеиваться над дикарями и их причудливыми суевериями, однако теперь, по своему богатому жизненному опыту, я убедился, что толика истины в этих суевериях присутствует. Туземцы обладают своего рода шестым чувством, каковое человек цивилизованный полностью утратил — во всяком случае, так мне кажется.

— К слову, об одеялах, — сказал я, желая сменить тему. — У кого ты забрал эти кароссы?

— У кого? Баас, мне дала их мисси! Когда я услышал, что ты будешь спать в повозке, то пошел к ней и одолжил у нее одеяла. Ой, совсем забыл. Она дала мне записку для тебя. — Готтентот сунул руку под грязную рубашку, потом под мышку, потом пошарил в густых волосах и извлек из последнего «потайного места» листок бумаги, скатанный в шарик.

Я развернул послание и прочел записку, написанную карандашом по-французски:

Буду в саду за полчаса до восхода. Приходи, если хочешь попрощаться.

М.

— Ответ будет, баас? — спросил Ханс, когда я сунул листок бумаги в свой карман. — Если да, я отнесу, и меня никто не увидит. — Тут его словно посетила некая мысль, и он уточнил: — А почему ты не отнесешь сам? Окошко мисси легко открыть, и она обрадуется тебе, вот увидишь.

— Тихо! — цыкнул я. — Я иду спать. Разбудишь меня за час до петухов. Погоди, проверь, чтобы лошадей вывели из крааля и найти их было непросто, на случай, если преподобному вздумается уехать пораньше. Но смотри, не упусти их, мы здесь гости нежеланные.

— Хорошо, баас. А знаешь, баас, хеер Перейра, который пытался обмануть тебя на гусиной охоте, спит в пустом доме, в паре миль отсюда. Когда проснется утром, потребует кофе, а его слуга, который будет кофе варить, мой добрый друг. Если хочешь, я могу что-нибудь туда подсыпать. Не убивать, это ведь против закона, как говорится в Библии, а просто чтобы хеер Перейра спятил, об этом-то в Библии ничего не сказано. Я знаюотличные снадобья, белые о них и не догадываются; от них кофе только вкуснее, и они избавят тебя от многих бед. Вот придет хеер Перейра на ферму без одежды, точно кафр, и хеер Марэ, хоть он тоже безумен, увидит его и поймет, что такой зять ему не нужен.

— Ступай к дьяволу, Ханс! Или сам ты дьявол? — Я отвернулся и сделал вид, что засыпаю.

Наставлять своего верного слугу, преданного, но безнравственного Ханса, чтобы он разбудил меня рано утром, как наставляла леди свою мать в одном стихотворении, вовсе не требовалось; по-моему, в ту ночь я вовсе не сомкнул глаз. Не стану описывать свои терзания, ибо их несложно вообразить, — только представьте себе муки влюбленного юноши, которого норовят разлучить с его первой любовью.

Задолго до рассвета я уже был в саду, в том самом саду, где мы встретились впервые, и ждал Мари. Наконец она появилась, скользя между стволами этаким бледным призраком, ибо куталась в какое-то светлое одеяние. О! Мы снова были вдвоем, я и она, одни в этом безмолвии, что предшествует африканскому рассвету, ведь все обитатели ночи удалились в свои логова и укрытия, а те, которые живут на свету, еще спали крепким сном.

Она увидела меня и замерла, потом распахнула объятия и молча прижалась к моей груди. Мгновение спустя она прошептала:

— Аллан, мне нельзя задерживаться. Если отец застанет нас вместе, он обезумеет и застрелит тебя.

Как всегда, она беспокоилась не о себе, а обо мне.

— А как же ты, любимая? — спросил я.

— Ему не будет до меня дела! Грешно так думать, но я бы желала, чтобы меня он тоже застрелил, и тогда я бы избавилась от этих мучений. Говорила я тебе, Аллан, в тот момент, когда кафры на нас наседали, что умереть было бы лучше. Сердце меня не обманывало.

— Значит, надежды нет? — проговорил я. — Он и вправду разлучит нас и увезет тебя в глушь?

— Разумеется. Он не передумает. Но надежда есть, Аллан. Через два года, коль Бог даст дожить, я стану совершеннолетней и смогу выйти замуж по своему желанию. Клянусь, что мне не нужен никто, кроме тебя, и мои чувства не изменятся, даже если ты погибнешь завтра.

— Благослови тебя Небо за эти слова, — прошептал я.

— Что в них особенного? — не поняла она. — Разве я могла сказать что-то другое? Или тебе хочется, чтобы я предала свое сердце и жила дальше униженной и неверной?

— Тогда и я клянусь в том же!

— Нет, не клянись. Я буду жить, зная, что ты любишь меня. Если меня похитят, прошу, женись на другой доброй и достойной женщине, ибо не пристало, не подобает мужчине жить одному. У нас же, девушек, бывает иначе. Послушай меня, Аллан. Петухи уже подают голос, и скоро станет светло. Оставайся здесь, со своим отцом. Если получится, я буду писать тебе время от времени, рассказывать, куда мы уехали и как живем. А если писем не будет, значит писать нет возможности, либо я не нашла, с кем передать весточку, либо письма затерялись по дороге. Ведь мы уезжаем в те края, где живут одни дикари.

— Куда точно вы едете? — спросил я.

— По-моему, куда-то на побережье, к заливу Делагоа, где правят португальцы. Мой кузен Эрнан едет вместе с нами. — Она передернула плечами в моих объятиях. — Он наполовину португалец. Он уверяет буров, что переписывается со своими родственниками, и те много чего ему наобещали — дескать, они подыскали нам отличные места для проживания, где нас не достанут англичане. Сам знаешь, Эрнан ненавидит англичан не меньше моего отца.

Я негромко застонал.

— Я слыхал, что там бродит лихорадка, а земли у залива полны свирепых кафров.

— Может быть. Я не знаю, и мне, если честно, все равно. Я просто пересказываю тебе намерения своего отца, но все может измениться, если обстоятельства сложатся иначе. Постараюсь послать тебе весточку, а коль не удастся, я верю, Аллан, что ты разыщешь меня сам. Если мы оба будем живы и ты не разлюбишь меня — ту, кто всегда будет любить тебя, — потом, когда я стану совершеннолетней, ты приедешь, и, кто бы что ни говорил, я выйду за тебя замуж. А если я умру, что вполне может случиться, тогда мой дух будет присматривать за тобой и дожидаться, пока ты не присоединишься ко мне под кровом Всевышнего. Ой, смотри, светает! Я должна идти. Прощай, любовь моя, моя первая и единственная любовь. В жизни или в смерти, мы непременно встретимся снова.

Мы крепче обнялись и поцеловались, бормоча ненужные слова, а затем она высвободилась из моих объятий и убежала. Прислушиваясь к шороху ее шагов по покрытой росою траве, я чувствовал себя так, будто мое сердце взяли и вырвали из груди. Да, на мою долю за долгие годы жизни выпало немало страданий, но вряд ли мне доводилось испытывать муки горше, чем в тот час расставания с Мари. Ибо когда все слова сказаны и все дела сделаны, что может быть радостнее чистого восторга первой любви — и что может быть мучительнее ее утраты?

Полчаса спустя цветущий сад Марэфонтейна остался позади, а перед нами раскинулся выжженный огнем вельд, черный, как ожидавшая меня впереди жизнь.

Глава 7

АЛЛАНА ЗОВУТ НА ПОМОЩЬ
Две недели спустя Марэ, Перейра и их товарищи-буры, небольшой группой из двадцати мужчин, трех десятков женщин и детей и приблизительно пяти десятков полукровок и слуг-готтентотов, покинули свои дома и отправились в глушь. Я верхом добрался до плоской вершины близлежащего холма и наблюдал оттуда, как длинная вереница фургонов, в одном из которых ехала моя Мари, тянется на север по бескрайнему вельду.

Не стану скрывать, меня подмывало пуститься вдогонку и потребовать разговора с моей нареченной и с ее отцом. Но гордость не позволяла так поступить. Хеер Марэ выразился ясно: если я посмею приблизиться к его дочери, он велит выпороть меня шамбоком, то есть длинным кнутом. Быть может, он что-то заподозрил насчет нашего с Мари прощания в саду фермы, не знаю. Зато я знал, что отвечу пулей наглецу, который осмелится замахнуться на меня шамбоком. Тогда между нами встала бы кровь, а эту пропасть преодолеть куда сложнее, чем перейти вброд реки гнева и ревности. Потому я просто смотрел, как фургоны исчезают вдали, а затем направил лошадь вниз по усыпанному валунами склону, втайне надеясь, что она споткнется, я упаду и сломаю себе шею.

Впрочем, когда я вернулся в миссию, то порадовался, что обошлось без подобных происшествий. Мой отец сидел на веранде и читал письмо, доставленное верховым-готтентотом.

Письмо было от Анри Марэ, и в нем говорилось:

Достопочтенный хеер, мой друг Квотермейн!

Пишу, чтобы попрощаться с Вами. Пускай Вы англичанин и мы с Вами порою ссорились, но я Вас безмерно уважаю. Друг мой, сейчас, когда мы готовы отправиться в путь, мне вдруг вспомнились Ваши предостережения. Не знаю почему, но они видятся мне путеводной звездой. Увы, что сделано, то сделано, и я уповаю на Небеса. А если с нами все-таки случится нечто дурное, значит такова воля Всевышнего.

Отец поднял голову и сказал:

— Когда люди страдают от собственных страстей и причуд, они почему-то всегда пытаются возложить вину на Провидение.

И продолжил читать письмо вслух:

Боюсь, Ваш сын Аллан, отважный парень, в чем я имел возможность сполна убедиться, и человек честный, наверняка счел, что я обошелся с ним жестоко и отплатил ему черной неблагодарностью. Однако я лишь поступил так, как следовало. Да, Мари, очень похожая на свою мать силой духа и упрямством, поклялась, что никогда не выйдет замуж за другого мужчину, но природа скоро возьмет свое и заставит ее позабыть об этой чепухе, ведь тот, кого я прочу ей в мужья, будет рядом, и он ждет ее согласия. Попросите Аллана от моего имени забыть о Мари; когда подрастет, он встретит какую-нибудь милую английскую девушку. Я принес великую клятву пред Господом и повторяю снова: Аллану не бывать мужем моей дочери, я этого не допущу.

Друг мой, еще я хотел бы кое о чем Вас попросить. Вам я доверяю больше, чем всем этим пронырам-агентам. За свою ферму я выручил весьма скромную сумму, и ее половина до сих пор причитается мне от Якоба ван дер Мерва, который с нами не поехал и который скупил все освободившиеся земли. Через год он должен заплатить мне 100 английских фунтов, и я прошу Вас быть моим поверенным и получить с него эту сумму. Кроме того, британское правительство задолжало мне 253 фунта за освобожденных рабов, настоящая цена которых, кстати, составляет около тысячи фунтов. Этим письмом я уполномочиваю Вас, если Вы согласны, получить указанные деньги. Что касается моих претензий к этому вашему треклятому правительству по поводу разорения, учиненного кафрами Кваби, чиновники отказали мне в компенсации под тем предлогом, что нападение было спровоцировано французом Лебланом, моим домочадцем.

— Правильно сделали, — заметил мой отец, прерывая чтение.

Когда получите эти средства, молю Вас изыскать подходящий безопасный и надежный случай переправить их мне, где бы я ни находился. О моем местоположении Вам непременно сообщат. Надеюсь, к тому времени я снова разбогатею и уже не буду столь отчаянно нуждаться в деньгах. Засим прощайте, и да пребудет с Вами Всевышний, Чьей милости предаемся мы с Мари, равно как и все прочие буры. Податель сего письма нагонит нас с Вашим ответом на нашей первой стоянке.

Анри Марэ
— Что ж, — проговорил мой отец со вздохом, — полагаю, я должен выполнить его поручение, хотя искренне не понимаю, почему он просит об этом «проклятого англичашку», с которым постоянно ссорился, а не кого-то из своих сородичей. Надо сочинить ответ. Аллан, присмотри, чтобы гонца и его лошадь накормили.

Я кивнул. Гонец оказался из числа тех кафров, вместе с которыми мы защищали Марэфонтейн. Это был отличный малый, правда большой любитель выпить.

— Хеер Аллан! — воскликнул он и огляделся по сторонам, как бы убеждаясь, что нас не подслушивают. — Для вас тоже есть весточка. — И достал из своего кошеля лист бумаги без имени адресата.

Я поспешно развернул письмо. Оно было написано по-французски, чтобы ни один бур не понял, если послание угодит не в те руки:

Будь храбрым и верным и помни меня, как помню я. До свидания, любовь моя, до скорого свидания!

Подпись отсутствовала, но кому, скажите на милость, нужна подпись, если и без того все понятно?

Я быстро написал ответ, о содержании которого несложно догадаться; что конкретно говорилось в нем, сейчас уже не припомню, точные слова стерлись из памяти по прошествии лет. Как ни странно, сказанное мной вслух почему-то вспоминается гораздо лучше, нежели написанное, — возможно, причина в том, что, когда я что-либо писал, выражения и мысли словно отлетали прочь и не задерживались более в сознании. Довольно скоро готтентот ускакал, увозя письмо моего отца и мое собственное послание; это был последний раз за целый год, когда мы напрямую переписывались с Анри Марэ и его дочерью.

Полагаю, те долгие месяцы стали для меня тяжелейшим испытанием. Я тогда вступал в пору жизни, чреватую немалыми осложнениями; вдобавок в Африке переход от юности к полноценной и осознанной зрелости обыкновенно начинается раньше, чем в Англии, где мне нередко казалось, что двадцатилетние юнцы ведут себя как сущие мальчишки. Обстоятельства же, которые я опишу далее, в моем случае изрядно ускорили и усугубили мое взросление, и потому место веселого паренька быстро занял мучимый беспокойством мужчина, чьи душевные терзания сопровождались типичными страданиями переходного возраста.

Сколько ни старался, я не мог забыть Мари, и ее образ вставал перед моим мысленным взором наяву и во сне — особенно во сне, из-за чего меня начала преследовать бессонница. Я сделался угрюмым, чрезмерно чувствительным и чрезвычайно вспыльчивым, а еще подхватил кашель, и мне чудилось — окружающие тоже так думали, — будто я сгораю заживо. Помнится, Ханс однажды спросил, не хочу ли я выбрать и пометить колышками то место, где желаю быть похороненным, дабы убедиться, что не произойдет никакой ошибки, когда я утрачу дар речи. Тогда я крепко его поколотил (насколько могу судить, это был один из тех редких случаев, когда я поднимал руку на туземца). На самом деле, разумеется, я вовсе не собирался умирать. Я хотел жить дальше и жениться на Мари, и участь быть похороненным заботами Ханса меня отнюдь не прельщала. Вот только возможности осуществить заветную мечту и даже просто повидаться с Мари у меня не было, и потому я пребывал в угнетенном состоянии.

Да, порою к нам приходили вести об уехавших бурах, но все эти новости были очень и очень невнятными. В трек отправилось великое множество партий, сообщения часто путались и изобиловали, должен признать, жуткими преувеличениями; лишь немногие буры умели писать, надежные гонцы среди кафров попадались крайне редко, а расстояния, нас разделявшие, были поистине едва преодолимы. По слухам, партия, которая увезла Мари, добралась до земель, ныне известных как Трансвааль, а именно до местности под названием Рустенберг, откуда выдвинулась в направлении залива Делагоа — и сгинула без следа в вельде. От Мари за все это время не было ни словечка…

Озабоченный моим плачевным состоянием, отец предложил мне для исцеления поехать в богословский колледж в Кейптауне и заняться подготовкой к посвящению в сан. Однако церковная стезя меня ничуть не привлекала, быть может, потому, что я не ощущал себя достаточно благочестивым, — или потому, что понимал: сан священника не позволит мне поспешить на север, едва прозвучит долгожданный призыв. Скажу честно, я нисколько не сомневался, что дождусь этого дня.

Отец, желавший, чтобы я рано или поздно внял призыву иного рода, вел со мной наставительные беседы. Ему хотелось, чтобы я избрал тот же путь, которому следовал он сам, иного он не видел — как, впрочем, и я сам. Конечно, он был отчасти прав, утверждая, что в своем упорстве я рискую остаться без профессии, ведь таковой никак нельзя назвать охоту на крупную дичь и торговлю с кафрами. Я вяло отнекивался. Пусть это занятие не принесло мне несказанного богатства, ныне, приближаясь к порогу смертного существования, я, признаться, радуюсь, что не нашел другого. Ремесло охотника подходило мне как нельзя лучше; та незначительная роль в мировой истории, которую мне выпало сыграть, была всецело обусловлена, как выяснилось, моим умением метко стрелять (вкупе с куда более распространенным даром наблюдательности и склонностью к доморощенному философствованию).

Наши споры по поводу церкви становились порою весьма жаркими — не составит труда догадаться, что я упорствовал в своих заблуждениях, как говаривал мой отец, особенно когда речь заходила об обращении кафров в христианство. Неудивительно, что я ощутил глубочайшую признательность Небесам, когда случилось событие, побудившее меня покинуть дом. История обороны Марэфонтейна разошлась широко, а сплетни о стрелковом поединке в Груте-Клуф, наряду со слухами о моей небывалой меткости, — и того шире. И в итоге власти сочли, что меня стоит привлечь к участию в пограничных стычках с кафрами, которые происходили постоянно; я получил даже звание лейтенанта в пограничном корпусе.

Та война не имеет никакого отношения к настоящей истории, потому я не намерен на ней останавливаться. В пограничном корпусе я прослужил год и пережил множество приключений, пару раз добивался успеха и испытал немало неудач. Однажды меня легко ранили, дважды мне едва удалось избежать гибели. Я был наказан за бессмысленный риск, обернувшийся смертью нескольких человек. Дважды удостоился награды за проявленное мужество, как говорилось в приказе, — во-первых, вынес с поля боя раненого товарища под дождем стрел и ассегаев, во-вторых, под покровом ночи в одиночку проник во вражеское укрепление и застрелил тамошнего вождя.

Наконец после череды стычек было заключено шаткое перемирие, и мой корпус распустили. Я вернулся домой уже не юнцом, а взрослым мужчиной, понюхавшим пороху. Изрядный опыт я приобрел в тесном общении с кафрами — освоил их наречия, изучил историю, повадки и образ мыслей. Кроме того, свел знакомство со многими британскими офицерами и узнал от них немало того, чему попросту не имел возможности обучиться ранее, — прежде всего, нормы и правила поведения английского джентльмена, кои, смею надеяться, впредь исправно соблюдал.

Не прошло и трех недель после возвращения в миссию (я как раз начал изнывать от безделья и скуки), когда наконец-то прозвучал тот призыв, который я так жаждал услышать.

К нам заглянул шмуз, то есть белый из низов общества; обычно так называли евреев, что торгуют с невежественными бурами и кафрами и обманывают их налево и направо. Он прикатил на повозке с товарами. Я не собирался якшаться с подобными типами и хотел его прогнать, однако он спросил, не я ли буду Аллан Квотермейн. Я ответил утвердительно, и тогда он сказал, что у него есть для меня письмо, и достал пакет, обернутый в парусину. Я стал расспрашивать, где он это взял, и он сообщил, что получил пакет от человека, которого встретил в Порт-Элизабет, торговца с Восточного побережья. Тот, узнав, что шмуз направляется в округ Крэдок, попросил доставить послание по адресу. Торговец уверял, что поручение крайне важное и получатель достойно вознаградит гонца.

Пока шмуз — думаю, он точно был еврей — разглагольствовал, я разорвал парусину. Внутри находился кусок холста, пропитанный маслом от промокания. Красными чернилами или краской на нем были выведены мое имя и имя моего отца. Этот холст я тоже разорвал, приложив некоторые усилия, ибо его крепко прошили, и обнаружил листок бумаги, тоже с нашими именами, исписанный убористым почерком Мари.

Великие Небеса! Сердце мое чуть не выскочило из груди. Я велел Хансу присмотреть за евреем и накормить его, а сам ушел в свою комнату и стал читать письмо, которое гласило:

Милый Аллан!

Не знаю, получил ли ты другие мои письма, которые я отправляла, и дойдет ли эта весточка. Но все же я отсылаю ее с португальцем-полукровкой, который идет к заливу Делагоа, милях в пятидесяти от нашего местопребывания. Мы живем близ Крокодильей реки[197]. Мой отец назвал это место Марэфонтейном в память о старой ферме. Здесь я и пишу тебе это письмо. Если ты получал предыдущие, то тебе известно обо всех опасностях, с которыми нам довелось столкнуться на пути: о нападении кафров под Зутпансбергом, о гибели одной из наших партий и так далее. Если же нет, эту историю можно поведать и потом, она слишком длинная, а бумаги у нас в обрез, да и карандаш стачивается. Довольно будет сказать, что мы, числом в тридцать пять белых людей, считая мужчин, женщин и детей, выдвинулись в начале лета, когда трава начала расти, из округа Лиденбург. Нас ожидала жуткая дорога через горы и разлившиеся реки. После многочисленных задержек, занимавших порою месяцы, приблизительно восемь недель назад мы достигли вот этого места; я пишу тебе в начале июня, если мы, конечно, не сбились со счета и правильно ведем календарь.

Места здесь очень красивые: ровный и обильный вельд, высокие деревья. В паре миль — большая река, которую называют Крокодильей. Отыскав источник воды, мой отец и Эрнанду Перейра, которому теперь все подчиняются, решили остановиться именно тут, хотя кое-кто хотел осесть поближе к заливу Делагоа. Вышла крупная ссора, но в конце концов мой отец — точнее, Эрнанду — настоял на своем, ведь волы уже едва волочили ноги, а многие и вовсе умерли от укусов ядовитой мухи цеце. Поэтому мы распределили участки — а земли здесь хватит на сотни семей — и принялись строить примитивные дома.

Затем начались неприятности. Кафры похитили большинство наших лошадей, но на поселение напасть не осмелились; остальные лошади, кроме двух коней Перейры, поумирали от болезни — последняя сдохла вчера. Волы тоже все перемерли, от укусов мухи цеце или от иных хворей. А хуже всего то, что эта местность, такая чудесная на вид, заражена лихорадкой; по-моему, ее приносят туманы с реки. Из тридцати пяти белых десятеро уже мертвы — двое мужчин, три женщины и пятеро детей; другие пока болеют. Милостью Господа мой отец, кузен Перейра и я сама не заразились, но, хотя все мы отличаемся отменным здоровьем, трудно сказать, сколько еще нам отпущено. По счастью, патронов и пороха у нас в избытке, а эти края так и кишат дичью, и те мужчины, что способны стоять на ногах, добывают пропитание, а мы, женщины, запасаем билтонг, засаливая мясо и вывяливая его на солнце. Голодать нам явно не придется, даже если вдруг дичь пропадет.

Увы, милый Аллан, как ни жаль, мы наверняка умрем, если к нам не подоспеет помощь. Лишь Господу ведомо, какие муки мы претерпеваем и сколь ужасные картины болезни, смерти и запустения нас окружают! Сейчас рядом лежит маленькая девочка, умирающая от лихорадки…

О Аллан, если сможешь, помоги нам, пожалуйста! Из-за больных мы не в состоянии двинуться к заливу Делагоа. Даже если мы доберемся туда, у нас нет денег на какое-либо полезное приобретение, потому что фургон, где лежали все денежные запасы, утонул в разлившейся реке. Сумма была велика, с учетом золота Эрнанду, которое он забрал из Капской колонии. И двигаться дальше мы тоже не можем, поскольку лишились лошадей. Мы пробовали договориться с жителями побережья насчет покупки тягловых животных в кредит, там они будто бы в избытке. Однако родственники кузена Эрнанду, о которых он столько говорил, то ли умерли, то ли уехали, а никто другой нам на слово не верит. С живущими по соседству кафрами, у которых достаточно домашнего скота, мы поссорились, ибо мой кузен в компании других буров попытался забрать у них несколько животных безо всякой платы. Словом, наше положение выглядит безнадежным, и остается лишь дожидаться смерти.

Аллан, мой отец говорит, что просил твоего отца получить какие-то деньги, которые ему причитались. Если бы ты или кто-то из твоих друзей доставил эту сумму морем в Делагоа, мы смогли бы, наверное, купить волов, чтобы запрячь несколько фургонов. Тогда мы двинулись бы обратно и присоединились к той партии буров, которая, насколько нам известно, пересекла горы Кватламба[198] и ушла в Наталь. Или добрались бы до залива и нашли корабль, чтобы уплыть подальше от этого жуткого места. Если сможешь приехать, туземцы покажут тебе, где мы живем.

Понимаю, глупо надеяться, что ты бросишь все и приедешь — или что застанешь нас по-прежнему в живых.

Аллан, мой ненаглядный, позволь добавить кое-что еще. Придется писать коротко, бумага почти закончилась. Надеюсь, ты жив и здоров, и не знаю, помнишь ли ты меня — ту, что оставила тебя давным-давно, будто много лет назад, — но мое сердце хранит верность тебе, как я и обещала, и будет хранить до самой смерти. Конечно, Эрнанду настаивал, чтобы я вышла за него, и мой отец с ним соглашался. Но я упорно отказывалась, а теперь, в нашем нынешнем положении, разговоров о свадьбе уже не заводят, и это единственная хорошая новость, какой я могу поделиться. Аллан, мое совершеннолетие совсем близко, если Бог даст дожить до этого дня. Но ты, верно, не помышляешь более о браке со мной и женат, должно быть, на другой женщине. К тому же ныне я и мои спутники сделались шайкой нищих бродяг. Все равно я должна была, как мне кажется, это написать.

И зачем только Всевышний вселил в сердце моего отца желание покинуть колонию из ненависти к британскому правительству? Зачем он послушался Эрнанду Перейру и других? У меня нет ответа, но я вижу, как он страдает. Печально видеть его таким, и мне чудится, что порой он словно теряет рассудок.

Все, бумага закончилась, гонец готов ехать, а маленькая больная девочка умирает, и мне нужно позаботиться о ней. Попадет ли это письмо в твои руки хоть когда-нибудь? За доставку мне пришлось заплатить некоторую сумму — четыре английских фунта. Если письмо не дойдет, мы обречены. Если не сможешь приехать сам или кого-то прислать, хотя бы помолись за нас. Ты мне снишься ночами, думаю о тебе дни напролет, и просто не передать словами, как я тебя люблю.

В жизни и в смерти твоя Мари
Таково было это страшное письмо. Я сохранил его, оно лежит передо мной — потрепанный клочок бумаги, покрытый убористым почерком, с пятнами от слез — слез Мари, которая плакала, когда писала письмо, и моих собственных, которые я пролил, когда читал и перечитывал послание. Не знаю, возможно ли более тягостное напоминание о жестоких страданиях буров-переселенцев, в особенности об участи тех из них, кто добрался до отравленного вельда в окрестностях залива Делагоа, подобно партии Марэ и людей, последовавших за Тричардом. Лучше уж, как сталось со многими из них, найти смерть под копьями Мзиликази[199] и прочих дикарей, чем медленно и неумолимо угасать от лихорадки и истощения.

Когда я закончил читать письмо, в дом вошел мой отец, вернувшийся после обхода кафров-христиан по соседству. Я побрел в гостиную ему навстречу.

— Аллан, что с тобой?! — воскликнул он, увидев мое залитое слезами лицо.

Я молча протянул ему листок — ком в горле мешал говорить. Отец медленно прочел письмо, запинаясь на некоторых французских фразах.

— Боже милосердный, какие печальные вести! — произнес он. — Вот бедолаги! О чем они только думали? Чем мы можем им помочь?

— Отец, мне приходит в голову только одно. Я поеду туда. Во всяком случае, попробую.

— Ты спятил? — резко спросил он. — Да разве способен человек в одиночку добраться до залива Делагоа, купить скот и спасти этих людей? Они почти наверняка к тому времени умрут!

— Ну, добраться и купить вполне возможно. Корабль доставит меня до залива. У тебя есть деньги Марэ, отец, а у меня припасены пятьсот фунтов, которые оставила мне в прошлом году покойная тетушка из Англии. Хвала Небесам, они лежат нетронутыми в банке в Порт-Элизабет, ведь на службе мне не на что было их тратить. Значит, всего получается около восьмисот фунтов, на это можно купить немало голов скота и прочих вещей. Что касается жизни и смерти, это зависит не от нас. Не исключено, что переселенцев и вправду уже не спасти, все они погибли. Но я должен попытаться.

— Эх, Аллан, Аллан!.. Ты же мой единственный сын! Если ты уедешь, мы можем никогда больше не увидеться.

— Отец, не так давно я пережил немало неприятностей, но по-прежнему жив и здоров. И потом, если Мари умерла… — Я помолчал, затем заговорил снова, с юношеским пылом: — Не пытайся остановить меня, отец! Говорю тебе, это бесполезно. Подумай о том, что написано в этом письме. Да лучше мне сделаться помойным псом, чем отсиживаться здесь, пока Мари умирает! Ты бы сам как поступил, будь на месте Мари моя мать?

— Ты прав, — с грустью ответил отец. — Я бы не стал отсиживаться. Ступай, Аллан, и да пребудет с тобой Господь! И прости меня, если сможешь, ибо я боюсь, что более тебя не увижу. — Тут он отвернулся.

Чуть погодя мы занялись приготовлениями. Позвали шмуза и расспросили о корабле, который привез письмо с берегов залива Делагоа. Выяснилось, что это, похоже, принадлежащий англичанину бриг под названием «Семь звезд», а капитан корабля, некий Ричардсон, вроде бы собирался отплыть обратно утром 3 июля, то есть через двадцать четыре часа.

Ровно сутки! А до Порт-Элизабет сто восемнадцать миль! К тому же бриг может отплыть раньше, если закончит погрузку, а ветер и погода будут благоприятствовать. А если корабль уйдет, следующей оказии придется ждать недели, если не месяцы, — пакетботов в ту пору еще не было.

Я посмотрел на часы. Четыре пополудни; судя по календарю, что висел на стене и показывал приливы в Порт-Элизабет и в других южноафриканских гаванях, бриг вряд ли выйдет в море ранее восьми утра. Значит, предстоит проскакать почти сто двадцать миль по пересеченной местности часов, скажем, за четырнадцать. С другой стороны, дороги у нас в основном хорошие и сухие, реки не разливались (разве что одну придется переплыть), а луна как раз полная… Едва можно успеть, но все-таки шанс есть. И как тут не порадоваться, что моя резвая гнедая кобылка не досталась Эрнанду Перейре!

Я окликнул Ханса, который возился по хозяйству снаружи, и тихо сказал ему:

— Мне нужно в Порт-Элизабет. Я должен быть там к восьми часам завтра утром.

— Allemachte! — вскричал готтентот, которому доводилось несколько раз проделывать этот путь.

— Ты едешь со мной, сначала в Порт-Элизабет, потом к заливу Делагоа. Оседлай кобылу и чалого жеребца и возьми еще гнедого про запас. Накорми как положено, но воды не давай. Выезжаем через полчаса. — Затем я перечислил, какое оружие надо взять, напомнил насчет седел, одежды и одеял и велел не мешкать.

Ханс нисколько не испугался. Он вместе со мной нес службу на границе и потому был привычен к внезапным отъездам. Думаю, скажи я ему, что отправляюсь на луну, он лишь повторил бы свое излюбленное словечко «Allemachte» и послушно поскакал бы следом.

Следующие полчаса прошли в суете. Деньги Анри Марэ извлекли из надежного домового хранилища и поместили в пояс из шкуры, которым я обвязался. Мой отец составил письмо к управляющему банком в Порт-Элизабет, указав меня получателем суммы, хранящейся на мое имя в этом банке. Мы перекусили и собрали кое-какую еду в дорогу. Проверили лошадиные копыта и подковы, упаковали смену одежды в седельные мешки. Наверняка были и другие срочные дела, которые пришлось переделать и о которых я уже позабыл. Так или иначе, спустя тридцать пять минут высокая сухопарая кобыла стояла у дверей дома. За нею восседал на спине чалого жеребца верный Ханс, с журавлиным пером в волосах. Он держал в руке повод гнедого четырехлетки, которого я прикупил по случаю еще жеребенком, вместе с кобылой. С ранних лет его откармливали зерном, и он вырос крепким и статным конем, хоть и уступал резвостью своей матери.

Мой опечаленный старый отец, совершенно растерявшийся из-за спешности сборов, крепко обнял меня.

— Благослови тебя Бог, мальчик мой, — сказал он. — У меня было мало времени, чтобы поразмыслить как следует, но я уповаю, что все в этом мире к лучшему и мы скоро увидимся снова. Если же нет, вспомни, чему я тебя учил; а если мне суждено пережить тебя, я буду помнить, что ты погиб, исполняя свой долг. О, сколько бед навлекла на всех нас беспримерная глупость этого Анри Марэ! А я ведь его предупреждал! Прощай, мой дорогой мальчик, прощай, я стану молиться за тебя, а что до всего остального — что ж, кому какое дело, отчего седовласый старик сойдет в могилу?..

Я расцеловал отца и с тяжестью на сердце вскочил в седло. Пять минут спустя миссия осталась далеко позади.

Через тринадцать с половиной часов я натянул поводья на набережной Порт-Элизабет, как раз вовремя, чтобы перехватить капитана Ричардсона. Тот спускался в шлюпку, чтобы плыть на бриг, который уже распустил паруса. Я еле ворочал языком от усталости, однако сумел объяснить капитану, как обстоят дела, и уговорил его дождаться следующего прилива. Затем, не уставая восхвалять Небеса за резвость и выносливость моей кобылы — чалый сдался в тридцати милях от города, и Хансу пришлось пересесть на гнедого, но готтентот все равно отстал, — я направил бедное животное на близлежащий постоялый двор. Она справилась отлично, и никакая другая лошадь во всей стране не смогла бы ее опередить.

Примерно через час появился Ханс, нахлестывая гнедого; позволю себе заметить, что оба коня, гнедой и чалый, позднее оправились. Много лет они верно служили мне, пока совсем не состарились. Я через силу поел и немного отдохнул, а затем отправился в банк. Добился, чтобы меня отвели к управляющему, рассказал тому, что мне нужно, и, с некоторыми сложностями, поскольку золота в Порт-Элизабет не слишком много, получил на руки три сотни фунтов золотыми соверенами[200]. Остаток мне выдали чеком на имя какого-то агента с берегов Делагоа, заодно с рекомендательными письмами к этому агенту и к португальскому губернатору, который, как выяснилось, задолжал сему финансовому учреждению. Поразмыслив, я оставил себе письма, а чек возвратил и на эти недополученные две сотни фунтов закупил всевозможное снаряжение, которое не стану перечислять, но которое пригодилось бы для торговли с кафрами Восточного побережья. Вышло так, что я почти полностью опустошил лавки Порт-Элизабет; даже с помощью Ханса и лавочников мне едва хватило времени на то, чтобы переправить покупки на борт «Семи звезд».

Если коротко, через двадцать четыре часа после выезда из ворот миссии мы с Хансом наблюдали, как тает за кормой брига Порт-Элизабет и как раскидывается впереди бурливый морской простор.

Глава 8

ЛАГЕРЬ СМЕРТИ
Путешествие проходило благополучно, вот только подводило самочувствие… Я не бывал в море с детских лет и потому, вовсе не будучи прирожденным моряком, начал страдать от морской болезни, едва мы вышли из гавани; с каждым днем пучина становилась все неспокойнее, и мои страдания усиливались. Сколь бы ни был я крепок физически, качка меня попросту извела. А к физическим неудобствам добавлялись еще душевные терзания, каковые, думаю, легко будет вообразить всякому, по этому я не стану снова их описывать. Порою мне и вправду хотелось, чтобы наш бриг, переваливая через очередную волну, вонзился носом в воду на полном ходу, до самого клотика, и мои муки окончились бы вместе с жизнью.

Впрочем, мои мытарства — так казалось мне в редкие мгновения, когда я преодолевал изнурение и обращал внимание на окружающих, — не шли ни в какое сравнение со страданиями моего слуги Ханса. Он никогда прежде не ступал на борт корабля, даже на лодках не плавал. Можно сказать, ему до сих пор везло. Я уверен: знай готтентот заранее обо всех ужасах морского путешествия, он нашел бы тот или иной способ отказаться от плавания на бриге, несмотря на всю привязанность ко мне. Бедняга, изнемогая от страха, распростерся на полу моей крохотной каюты и перекатывался туда-сюда, когда корабль давал крен то на один, то на другой борт. Ханс не сомневался, что нам суждено утонуть, и в промежутках между приступами морской болезни оплакивал нашу скорбную участь по-голландски, по-английски и на разных туземных наречиях, пересыпая причитания молитвами и проклятиями самого низменного, самого, если угодно, реалистического пошиба.

Спустя сутки плавания Ханс уведомил меня, сопровождая свои слова громкими стонами, что все его внутренности от качки вывалились наружу и теперь он внутри совершенно пуст, как тыква. Еще он заявил, что все эти беды обрушились на него, поскольку он имел глупость отказаться от веры предков (интересно, что это была за религия) и позволил «отмыть себя набело» — то есть согласился окреститься у моего отца.

Я ответил, что он действительно сделался из смуглокожего белым и разумнее ему таким и оставаться, ведь ясно же, что боги готтентотов не желают иметь дела с тем, кто им изменил. Ханс состроил обиженную физиономию, и это было столь уморительно, что, вопреки одолевавшим меня мучениям, я не мог не рассмеяться; он же издал протяжный стон и замолчал так резко, что я испугался, как бы готтентот и вправду не умер. Однако матрос, приносивший еду, — о, что это была за еда! — уверил меня, что с Хансом все в порядке, и помог крепко привязать его к ножкам койки, за руку и за ногу, чтобы мой слуга не поранился, катаясь по полу.

На следующее утро Ханс очнулся, и его напоили бренди; на пустой желудок мой слуга быстро опьянел и с того мгновения начал смотреть на жизнь веселее. Особенно веселым он становился тогда, когда наступала пора принимать «жгучее лекарство». Подобно большинству готтентотов, Ханс любил спиртное и ради рюмочки-другой готов был примириться со многим, даже с яростными обличениями моего отца.

Так или иначе, на четвертый день плавания по бурным волнам мы достигли отмели у Порт-Наталя и на короткий срок очутились в безопасной гавани, под прикрытием мыса, за которым раскинулась чудесная бухта — на ее берегах ныне стоит город Дурбан. В те дни поселение на берегу смотрелось жалко, состояло из нескольких кособоких домишек, позднее сожженных зулусами, и десятка кафрских хижин. Последнее неудивительно, потому что белые, которые там проживали, держали при себе туземных слуг, а также, не стану отрицать, обзаводились женами-туземками.

Мы провели в Порт-Натале два дня, поскольку капитан Ричардсон доставил какой-то груз английским поселенцам — кое-кто из них завел торговлю с дикарями и с бурами, что начали партиями прибывать в те края по суше. Я поспешил сойти на берег, но Ханса оставил на корабле, чтобы ему не взбрело в голову сбежать. Не тратя времени впустую, я постарался раздобыть сведения о текущем положении дел, в особенности относительно намерений и передвижений зулусов, народа, с которым мне было суждено свести вскоре близкое знакомство. Вряд ли стоит уточнять, что я расспрашивал равно туземцев и белых насчет партии Марэ, но выяснилось, что о такой никто даже не слышал. Зато я узнал, что мой знакомец Питер Ретиф с большим отрядом пересек горы Кватламба, что ныне зовутся Драконовыми, и отправился в Наталь. Ретиф и его спутники собирались поселиться в тех местах, если им разрешит вождь зулусов Дингаан, туземный царек, воины которого наводили панику на окрестности.

На третье утро стоянки — к моему несказанному облегчению, ибо я опасался, что мы можем задержаться в Порт-Натале, — бриг поднял паруса и отплыл с попутным ветром. Через три дня мы вошли в залив Делагоа, обширное водное пространство, протянувшееся на много миль в длину и в ширину. Несмотря на отмель при входе, это лучшая естественная гавань Юго-Восточной Африки, ныне, увы, не принадлежащая Англии[201].

Шесть часов спустя мы бросили якорь у песчаного острова, на котором высился полуразрушенный форт; под стенами форта ютилось грязное поселение Лоренсу-Маркиш, где португальцы держали малочисленный гарнизон, в основном из цветных. Пришлось проходить таможню, если можно, конечно, так выразиться. В итоге мне позволили выгрузить свои пожитки, пошлина на которые была поистине чудовищной — я пожертвовал двадцатью пятью английскими соверенами, что разошлись по рукам местных чиновников, начиная от исполнявшего обязанности губернатора и заканчивая вечно пьяным чернокожим трубочистом, сидевшим в сторожевой будке на набережной.

Рано утром бриг снова отправился в путь: у капитана случилась ссора с чинушами, которые вознамерились задержать корабль, уж не знаю почему. Курс лежал к портам Восточной Африки и, сдается мне, на Мадагаскар, где велась прибыльная торговля скотом и рабами. Капитан Ричардсон заметил, что, возможно, вернется в Лоренсу-Маркиш через пару-тройку месяцев — или не вернется. К слову, последнее предположение оказалось верным: бриг «Семь звезд» сел на мель где-то выше по побережью, а команда после многих тяжких испытаний добралась до Момбасы.

Что ж, меня этот бриг и вправду выручил; позднее стало известно, что целый год после прибытия «Семи звезд» ни один другой корабль не входил в залив Делагоа. Не перехвати я бриг в Порт-Элизабет, мне оставалось бы одно: идти к своей цели по суше. Подобное путешествие растянулось бы на многие месяцы, да и в одиночку такую дорогу не одолеть.

Но вернусь к своему рассказу.

В Лоренсу-Маркиш не было постоялого двора. Благодаря любезности местного жителя и его полукровки-жены, немного понимавшей по-голландски, я сумел найти пристанище в полуразрушенном строении, которое принадлежало беспутному типу, именовавшему себя доном Жозе Хименешем (на деле он тоже был полукровкой). Здесь мне улыбнулась удача. Дон Жозе, когда бывал трезвым, вел торговлю с дикарями и годом ранее прикупил у них по случаю два отличных фургона, обшитых воловьими шкурами. Быть может, кафры украли эти фургоны у каких-то скитальцев-буров, или имущество досталось им в качестве добычи, после того как владельцы погибли или умерли от лихорадки. Дон Жозе охотно продал мне фургоны. Помнится, я заплатил ему двадцать фунтов за оба и еще тридцать — за дюжину волов, которых он приобрел одновременно с фургонами. Животные африкандерской породы выглядели спокойными и выносливыми, после долгого отдыха они окрепли и отъелись.

Разумеется, дюжины волов было недостаточно даже для одного фургона, не говоря уже о двух. Поэтому, прослышав о живущих неподалеку туземцах, у которых много скота, я немедленно пустил слух, что готов покупать животных и буду расплачиваться одеялами, тканями, бусами и прочим добром. Всего через два дня мне привели четыре или пять десятков голов на выбор — приземистых зулусских животных, причем отборных, крепких, привычных к местному вельду и стойких к местным болезням. Вот тут-то и пригодилась купленная у дона Жозе дюжина обученных волов. Мы с Хансом разделили их поровну на оба фургона (два впереди, два позади, два посредине) и добавили к ним зулусских; в итоге каждая упряжка составляла шестнадцать животных, которыми теперь было сравнительно просто управлять.

Великие Небеса, сколько дел мы переделали за ту неделю, что пришлось провести в Лоренсу-Маркиш! Мы готовили фургоны, загружали снаряжение, покупали животных и приучали к ярму, запасались провизией, нанимали туземцев — среди них мне посчастливилось отыскать восьмерых зулусов, желавших вернуться в родные края, откуда они когда-то ушли с переселенцами-бурами. По-моему, на сон у нас оставалось от силы два-три часа в сутки.

Наверняка возникнут вопросы, какова была моя цель, куда я направился и о чем говорил с местными. Начну с последнего, пожалуй. Я старательно искал любые сведения, которые могли оказаться полезными, но мои поиски были безуспешными. Мари писала, что буры разбили лагерь на берегу Крокодильей реки, приблизительно в пятидесяти милях от залива Делагоа. Я расспрашивал при встрече каждого португальца — увы, таких встреч было немного, — доводилось ли тому слышать о таком поселении буров. Никто, похоже, ничего не знал, разве что мой хозяин дон Жозе что-то припоминал, однако весьма смутно.

Беда была в том, что немногочисленные жители Лоренсу-Маркиш чересчур предавались возлияниям и другим пагубным порокам, чтобы интересоваться происходящим вокруг. А ту земцы, с которыми тут обращались грубо, словно те были рабами, или воевали, если те противились, мало что сообщали, да и в сказанном была лишь толика правды; обе расы разделяла застарелая ненависть, переходившая по наследству от поколения к поколению. Словом, от португальцев я не узнал ровным счетом ничего.

Тогда я обратился к кафрам, преждевсего к тем, у которых покупал скот. Они слышали, что какие-то буры вышли к берегам Крокодильей реки несколько месяцев назад (когда именно, точно установить не удалось). Но в тех землях, говорили мне кафры, правит враждебный вождь, который убивает всех чужих туземцев, туда забредающих. Поэтому достоверно мало что известно. Один кафр, правда, сказал, его рабыня проходила теми местами несколько недель назад и уверяет, будто, по слухам, эти буры все умерли от болезни. Дескать, она видела издали верхушки фургонов, так что фургоны-то пока целы, даже если хозяева их мертвы.

Я попросил привести эту женщину, но туземец наотрез отказался. После долгих уговоров он предложил мне ее купить — мол, она его утомила. Я сторговался с этим типом и согласился отдать за рабыню три фунта медной проволоки и восемь ярдов синего холста. На следующее утро мне привели чрезвычайно уродливую туземку с большим и приплюснутым носом, явно уроженку глубинных африканских земель; должно быть, в свое время ее схватили арабы, а потом несколько раз перепродавали. Звали женщину Джил — если я правильно воспроизвел дикарское произношение.

Пришлось немало потрудиться, чтобы ее разговорить. В конце концов выяснилось, что один из тех кафров, которых я недавно нанял, отчасти понимает ее наречие. Вдобавок Джил боялась меня, потому что никогда прежде не видела белого человека и была убеждена, что я купил ее то ли для жертвоприношения, то ли для чего-то не менее жуткого. Но когда женщина уверилась в том, что никто ее не обидит, то сразу стала общительной и поведала мне ту же историю, какую я уже слышал от ее бывшего хозяина, почти слово в слово.

Конечно, я не преминул спросить, может ли она отвести меня туда, где видела фургоны.

Она ответила утвердительно. Дескать, она ходила многими дорогами, но хорошо помнит каждую из них.

Ничего другого и не требовалось от этой женщины, которая, скажу, забегая вперед, стала источником многих неприятностей. Бедняжка, видимо, до сих пор не сталкивалась с проявлениями доброты, и ее признательность за мою малую ласку была столь велика, что туземка сделалась для меня помехой. Она преследовала меня буквально повсюду, пыталась мне помогать — по-своему, по-дикарски, даже пробовала разжевывать для меня еду, стоило отвернуться, — и всячески оберегала. Пришлось выдать ее замуж, отчасти против воли, за одного из нанятых мной кафров. Он стал для Джил очень хорошим мужем, однако, когда его служба завершилась, она пожелала расстаться с ним и последовать за мной.

В общем, мы поручили этой Джил быть проводником. Предстояло одолеть около пятидесяти миль, такое расстояние по хорошей дороге любая крепкая лошадь пройдет за восемь часов или быстрее. Но ни лошадей, ни дорог не было — впереди лежали болота, буш и каменистые склоны. Необученные волы путались в постромках, и на первые двенадцать миль ушло три дня, хотя затем дело наладилось.

Можно спросить, почему я не послал никого вперед. Но кого было посылать, если никто не знал, куда идти, за исключением Джил, с которой я боялся расставаться, предполагая, что она сбежит? И потом, разве гонец сумеет помочь? Как уверяла молва, в лагере никого не осталось в живых, а мертвым ничем не поможешь. А если есть выжившие, можно было лишь надеяться, что они протянут еще немного. Джил, повторюсь, я от себя отпускать не хотел — и не осмеливался бросить фургоны и уехать с нею вперед. Я ведь знал, что если так поступлю, то никогда больше своих фургонов не увижу: только страх перед белым человеком, который отличается от португальцев, удерживал кафров от грабежа и угона.

Дорога была поистине ужасной. Сперва я хотел идти по течению Крокодильей реки и, скорее всего, исполнил бы свое намерение, не повстречайся мне туземка Джил. И это оказалось к лучшему, ибо впоследствии я выяснил, что русло реки очень извилистое, в нее впадает множество непреодолимых притоков, берега же густо заросли лесом. А Джил повела нас по старой дороге работорговцев, которая, не отличаясь укатанностью, все-таки обходила стороной заболоченные низины и места обитания племен, свирепость которых опробовали на своей шкуре многие поколения гнусных торговцев живым товаром.

Минуло девять дней этого тяжкого пути. Мы заночевали близ вершины длинного склона, усеянного крупными валунами, причем пришлось на подъеме откатывать кое-какие глыбы вручную, чтобы фургоны могли проехать. Волы улеглись на землю; мы их не распрягали, чтобы они в ночи не убрели прочь от стоянки. Вдобавок в отдалении порыкивали львы; однако дичи вокруг встречалось в изобилии, поэтому хищники вряд ли заинтересовались бы нами. Едва рассвело, мы распрягли волов и пустили их пастись на густой траве, а сами занялись приготовлением пищи для себя.

Взошло солнце, и я увидел внизу широкую равнину, утопающую в тумане, а к северу, справа от нас, в густой его пелене скрывалась Крокодилья река.

Но вот показались макушки высоких деревьев. Постепенно туман рассеивался и вскоре превратился в легкую дымку, которая растаяла на солнце. Я любовался этой картиной, и тут туземка Джил подкралась ко мне в своей привычной манере, тронула меня за плечо и указала на группу деревьев вдалеке.

Присмотревшись, я разглядел между деревьями нечто, принятое мной поначалу за белые камни. Но стоило туману развеяться, как мне стало ясно, что это вполне могут быть крыши фургонов. Тут подошел зулус, понимавший лепет Джил. Я обратился к нему, кое-как изъясняясь по-зулусски, и попросил узнать, что хочет сказать Джил. Он расспросил туземку. По ее словам, перед нами были передвижные дома амабуна, то есть буров, и она видела их на том же самом месте два месяца назад.

Мое сердце замерло, когда я услышал эти слова, и добрую минуту язык отказывался повиноваться мне. Те самые фургоны! Но что — и кого — я среди них найду? Я окликнул Ханса и велел ему собираться как можно скорее, пояснив, что внизу виден лагерь Мари.

— Пусть волы пасутся, баас, — сказал готтентот. — К чему торопиться? Раз фургоны там, значит люди давно мертвы.

— Делай что велят, ты, глупый негодник! — воскликнул я. — И нечего пророчить смерть, как старая ведьма! Я пойду вперед, а ты запрягай фургоны и следуй за мной, когда соберетесь.

— Нет, баас, нельзя идти одному. Это опасно. На тебя могут напасть кафры или дикие звери.

— Я все равно пойду. Если боишься за меня, позови парочку зулусов, пусть идут со мной.

Несколько минут спустя я уже торопился вниз по склону, а за мной следовали двое зулусов с копьями. До лагеря было семь миль. Не думаю, что когда-либо мне удавалось преодолеть такое расстояние быстрее, чем в то утро, хотя в юности я неплохо бегал, будучи легок на ногу и крепок телом. Мои сопровождающие отстали, и, когда я достиг деревьев, зулусов еще не было видно. Я перешел с бега на шаг, убеждая себя, что делаю это, чтобы восстановить дыхание. А на самом деле меня так пугало зрелище, которое мне предстояло увидеть, что я нарочно медлил. Пока в душе жила слабая надежда, но не исключено, что в лагере она сменится полнейшим отчаянием.

Теперь я мог видеть за фургонами какие-то постройки — несомненно, те самые «примитивные дома», о которых писала Мари. Ни одной живой души! Не видно ни волов, ни дымков, ни иных признаков жизни! И звуков никаких не доносится…

Выходит, треклятый Ханс был прав. Они все умерли.

Дурные предчувствия обернулись ледяным спокойствием. Я смирился с утратой. Все кончено, я спешил напрасно. Миновав ближайшие деревья, я прошел между двумя фургонами. Мне бросилось в глаза (мы всегда замечаем подобное в такие мгновения), что именно в одном из них хеер Марэ увез от меня свою дочь. К этому фургону, любимой повозке Марэ, я когда-то помогал приделывать новое дышло…

Передо мной появились грубые постройки из веток, обмазанных глиной. Я подходил с востока, а дома смотрели на запад. Я постоял, набираясь мужества, и тут мне послышался слабый звук, как будто кто-то негромко молился или произносил что-то нараспев. Я осторожно обошел первый дом, отер холодный пот со лба и с опаской выглянул из-за угла — мне вдруг при шло в голову, что в лагере могут хозяйничать дикари. И обнаружил источник звука. Оборванный, дочерна загорелый, бородатый человек стоял у длинной неглубокой ямы и читал молитву.

Это был Анри Марэ, хотя тогда я его не узнал — настолько он изменился. Вереница холмиков справа и слева от него подсказала мне, что яма — это могила. К ней приближались двое мужчин; они волокли тело женщины, очевидно слишком ослабевшие, чтобы нести усопшую как полагается. Судя по очертаниям тела, это была высокая молодая женщина; черт я не разглядел, поскольку покойницу тащили лицом вниз. Ее длинные волосы были темными, как у Мари. Мужчины подбрели к яме и уронили туда свою ношу, а я — я не мог даже пошевелиться!

Наконец я овладел собой, на негнущихся ногах шагнул вперед и тихо спросил по-голландски:

— Кого вы хороните?

— Йоханну Мейер, — ответил один из мужчин, даже не потрудившись оглянуться.

Едва отзвучали эти слова, как мое сердце, замершее в груди в ожидании ответа, забилось снова, да так громко, что я отчетливо расслышал его стук.

Я вскинул голову. От порога дома ко мне очень медленно шла Мари, Мари Марэ! Она, должно быть, обессилела от голода, и ее держал за руку тощий, как скелет, ребенок, который на ходу жевал какие-то листья. Она исхудала до полупрозрачности, но я безошибочно узнал ее глаза, эти черные глаза, столь неестественно большие и яркие на ее бледном, осунувшемся личике!

Она тоже увидела меня и на мгновение застыла. Потом отпустила ребенка, раскинула руки, сквозь кожу которых солнце просвечивало, как сквозь пергамент, и опустилась на землю.

— И она ушла, — безразлично произнес кто-то из мужчин. — Так и думал, что она долго не протянет.

Только теперь бородатый человек, стоявший у могилы, обернулся. Он вскинул руку и указал на меня, что заставило повернуться и двух других.

— Боже всемогущий! — проговорил он сдавленным голосом. — Наконец-то я сошел с ума. Глядите! Вот призрак юного Аллана, сына английского проповедника, что живет возле Крэдока.

Услышав этот голос, я узнал бородача.

— Минхеер Марэ! — воскликнул я. — Я не призрак! Я настоящий Аллан и приехал вас спасти!

Марэ промолчал, явно пребывая в растерянности. Зато один из его товарищей прохрипел с безумным смешком:

— И как ты намерен нас спасти, юнец? Хочешь, чтобы мы тебя съели? Разве не видишь, что мы умираем от голода?!

— Я привел фургоны с едой, — ответил я.

— Allemachte! Анри! — позвал бур, продолжая посмеиваться. — Слыхал, что болтает твой английский призрак? Он привел фургоны с едой! С едой!

Тут Марэ залился слезами и бросился мне на грудь, едва не опрокинув меня наземь. Я высвободился и подбежал к Мари, которая лежала на траве с закрытыми глазами. Она услышала мои шаги, открыла глаза и попыталась сесть.

— Это правда ты, Аллан, или я вижу сон? — прошептала она.

— Это я, я! — вскричал я, помогая ей подняться.

По ощущениям, она весила не больше малого ребенка. Ее головка легла мне на плечо, и Мари тоже расплакалась.

Продолжая ее обнимать, я обернулся к мужчинам и спросил:

— Почему вы голодаете, когда кругом полно дичи?

В этот миг среди деревьев, не далее ста пятидесяти ярдов от нас, мелькнули две антилопы.

— Сам попробуй забить дичь камнем, — проворчал один из буров. — Порох мы извели месяц назад. Эти твари, — он опять захихикал, — приходят потешаться над нами каждое утро. К ловушкам они не приближаются, отлично зная, где те расположены, а копать новые у нас нет сил.

Отправляясь сюда, я прихватил с собою то самое ружье, с которым одержал победу над Перейрой в поединке; я выбрал именно его, потому что оно было легче прочих. Я поднял руку, призывая к тишине, осторожно усадил Мари на землю и двинулся в сторону антилоп. Укрываясь за кустарником, я подобрался почти на сотню ярдов, и вдруг животные встрепенулись, напуганные появлением моих зулусов, которые только-только добрались до лагеря.

Антилопы метнулись прочь и исчезли за деревьями. Я прикинул направление их движения и сообразил, что они должны появиться между зарослями кустарника, приблизительно в двухстах пятидесяти ярдах от меня. Я поспешно установил целик на дуле на двести ярдов, поднял ружье и приготовился стрелять, мысленно моля Господа не лишать меня привычной меткости.

Первым из-за кустов выскочил большой самец — шея вытянута, длинные рога закинуты на спину. Расстояние было слишком большим, а животное — слишком крупным, чтобы сразить его наповал одной маленькой пулей. Я прицелился правее и выше, как говорят, с упреждением, на уровне хребта антилопы, и надавил на спусковой крючок.

Ружье выстрелило, пуля вылетела из ствола, а антилопа опрометью понеслась дальше. Я промахнулся! Но что это? Внезапно самец развернулся и устремился к нам. Когда нас разделяло не более пятидесяти ярдов, его ноги вдруг подкосились, он дважды перекатился с боку на бок, точно подстреленный кролик, и замер. Пуля угодила ему прямо в сердце.

Подбежали зулусы, все в поту, едва дыша от усталости.

— Отрежьте мясо с бока. Свежевать не надо! — велел я на ломаном зулусском, подкрепляя слова жестами.

Они поняли меня и мгновение спустя принялись за дело, споро работая своими ассегаями. А я огляделся по сторонам и заметил груду сухих веток для растопки.

— Огонь есть? — спросил я у изможденных буров.

— Нет, — отвечали они, — наш огонь погас.

Я достал трутницу, которую всегда носил при себе, и высек искру. Через десять минут вовсю горел костер, а через три четверти часа был готов сытный суп — ведь чугунков в новом Марэфонтейне хватало, отсутствовала лишь еда. По-моему, до самого вечера несчастные люди только и делали, что ели, прерываясь лишь на краткий сон. О, с какой же радостью я их кормил, особенно когда прикатили мои фургоны и появились соль — в лагере давным-давно не видели соли! — сахар и кофе.

Глава 9

ОБЕЩАНИЕ
Из тридцати пяти человек, которые вместе с туземцами отправились в злополучную экспедицию, возглавляемую Анри Марэ, в новом Марэфонтейне осталось всего девять: сам хеер Анри, его дочь, четверо Принслоо, рослых и статных как на подбор, и трое Мейеров — муж и дети покойной Йоханны. В этой семье из шести выжили двое ребятишек. Остальные буры, кроме Эрнанду Перейры, умерли. Сначала людей косила лихорадка, а когда она отступила со сменой сезона, начался голод. Выяснилось, что буры держали весь свой порох в сарае, или, правильнее сказать, в амбаре, подальше от жилых построек. Однажды, когда никого не было поблизости, амбар отчего-то загорелся — и порох взорвался.

После этой катастрофы переселенцы некоторое время добывали пропитание благодаря сохранившимся боеприпасам. Когда порох весь вышел, буры стали копать ловушки для диких животных. Однако те очень быстро усвоили, где расположены ямы, и обходили их стороной.

Закончился и билтонг, и бурам пришлось испытать настоящий голод: они выкапывали из земли луковицы растений, варили траву, листья и побеги, пытались ловить ящериц, и так далее. Сдается мне, несчастные и вправду дошли до того, что употребляли в пищу гусениц и червей. Но когда в лагере погас костер, за которым не уследили бездельники-кафры, а огнива ни у кого не нашлось и не получилось добыть искру трением, даже этот способ пропитания оказался недоступен. К моему появлению люди уже трое суток ничего не ели, не считая зеленых листьев и травы (именно траву жевал тот ребенок, которого я увидел рядом с Мари); думаю, через семьдесят часов все переселенцы были бы мертвы.

Что ж, оправились они довольно скоро, ибо все эти люди, переболевшие лихорадкой, сделались для нее неуязвимыми. Не передать словами ту радость, что охватывала меня, когда я смотрел, как Мари оживает на глазах. А ведь недавно она была на пороге смерти! Но теперь здоровье и красота постепенно возвращались к ней. В конце концов, если уж говорить прямо, мы не очень-то далеко ушли от первобытного человечества, у которого первейшей обязанностью мужчины считалось накормить женщин и детей; полагаю, этот инстинкт в нас по-прежнему жив. Лично я, не стану скрывать, ощущал подлинное удовольствие и удовлетворение, глядя, как та, кого я любил, — бедная изголодавшаяся женщина, — поглощает всю еду, какую я способен ей дать, ведь до того она на протяжении недель питалась лишь травами и насекомыми.

Первые несколько дней после встречи мы почти не разговаривали, разве что обсуждали насущные потребности, которые занимали все наши мысли. Когда же хеер Марэ и его дочь достаточно окрепли, долго откладывавшийся разговор состоялся. Фермер начал его с вопроса, как я их отыскал.

Я объяснил, что получил письмо Мари. Похоже, это изумило Марэ, ибо он строго-настрого запретил дочери писать мне.

— Хвала Небесам, что вас не послушались, минхеер, — сказал я.

Он промолчал.

Затем я поведал, как это письмо попало в миссию на территории Капской колонии благодаря шмузу, и рассказал о своей отчаянной скачке в Порт-Элизабет, где мне посчастливилось перехватить бриг «Семь звезд» перед самым отплытием. Также я перечислил те удачные стечения обстоятельств, что позволили купить фургоны и отыскать проводника до лагеря, куда мы попали, повторю, весьма своевременно.

— Вот подвиг, достойный долгой памяти, — проговорил Анри Марэ, раскуривая трубку — в доставленных припасах был и табак. — Но скажите, Аллан, неужто вы совершили все это ради меня, хотя я обошелся с вами столь грубо?

— Я сделал это, — ответил я, — ради той, кто всегда была добра ко мне. — И кивком указал на Мари, возившуюся неподалеку с кухонной утварью.

— Я так и подумал, Аллан. Но вы же знаете, она помолвлена с другим.

— Она помолвлена со мной, минхеер, — возразил я решительно. — А кстати, где этот другой? Если он выжил, почему его тут нет?

— Он… — Голос Марэ дрогнул, слова будто давались фермеру с трудом. — Эрнан Перейра покинул нас примерно за две недели до вашего появления. У нас оставалась единственная лошадь, принадлежавшая ему, и вместе с двумя слугами-готтентотами он уехал обратно по нашей колее. Сказал, что найдет и пришлет помощь. С тех пор мы ничего о нем не слышали.

— Понятно. А как он собирался добывать себе пищу?

— У него было ружье. Вообще-то, у всех троих были ружья. И около сотни зарядов, уцелевших после пожара.

— С сотней зарядов пороха, если тратить их разумно, ваш лагерь можно было кормить месяц, если не два, — сказал я задумчиво. — А он все забрал и уехал за помощью?

— Так и есть, Аллан. Мы умоляли его остаться, но он отказался, а заряды… ну, это же была его собственность. Он действовал из лучших побуждений, как мне кажется, несмотря на то что Мари не желала иметь с ним дела… — Голос хеера Марэ снова задрожал.

— Что ж, — проговорил я. — Значит, это я привел к вам подмогу, а никак не Перейра. Между прочим, минхеер, я привез вам деньги — те, что мой отец получил за вас, и еще пятьсот фунтов моих личных сбережений, вернее, то, что от них осталось, — золотом и товаром. И Мари, смею напомнить, никогда меня не отвергала. Позвольте же спросить, кто из нас больше ей подходит?

— Судя по всему, это должны быть вы, — ответил Марэ с запинкой. — Вы показали себя верным другом, и если бы не ваша помощь, моя дочь сейчас лежала бы вон там. — Он ткнул пальцем в ряд холмиков, под которыми покоились умершие участники экспедиции. — Да, это должны быть вы — человек, дважды спасший жизнь ей и однажды избавивший меня от страшной участи. — Наверное, он заметил на моем лице радость, которую я и не думал скрывать, потому что поспешил добавить: — И все же, Аллан, много лет назад я поклялся на Библии и дал слово Господу, что никогда по своей воле не выдам дочь за англичанина, пусть этот англичанин будет наилучшим человеком на свете. А перед тем как мы покинули колонию, я также поклялся, в присутствии Мари и Эрнана Перейры, что никогда не выдам дочь за вас. Разве я могу нарушить эти клятвы? Если я так поступлю, Господь покарает меня за мою слабость.

— По правде сказать, со стороны кажется, будто Всевышний уже карает вас — за эти необдуманные клятвы, — сказал я, в свою очередь косясь на могилы.

— Может быть, Аллан, может быть, — отозвался Марэ. В его голосе не было гнева: пережитые испытания вернули фермеру здравомыслие, хотя бы на короткий срок. — Но пути Всевышнего неисповедимы, верно?

Зато мой гнев наконец вырвался на волю, и, поднявшись, я отчеканил:

— Правильно ли я вас понимаю, минхеер Марэ? Вопреки нашей с Мари любви, которая, как вам известно, неподдельна и глубока, вопреки тому, что я, а не кто-то другой вырвал вас с дочерью и ваших товарищей из когтей смерти, вы не разрешаете Мари стать моей женой? И вы готовы отдать ее тому негодяю, который подло бросил вас в час величайшей нужды?

— Если так, Аллан, что тогда?

— Вы уже убедились, что я, невзирая на молодость, способен мыслить и действовать самостоятельно. Вдобавок сейчас у меня все преимущества: я располагаю и волами, и оружием, и слугами. Поэтому я просто заберу Мари, а если кто попытается меня остановить, докажу, что сумею защитить нас обоих!

По-моему, эта дерзкая речь нисколько не удивила хеера Марэ и не уронила меня в его глазах. Он некоторое время молча глядел на меня и теребил свою длинную бороду, явно размышляя о чем-то, а потом произнес:

— Пожалуй, я бы в вашем возрасте повел себя точно так же. Да, вы сейчас хозяин положения. Но как бы ни любила вас Мари, она ни за что не уедет с вами и не оставит отца голодать.

— Тогда поезжайте с нами, хеер Марэ, и станьте мне тестем. В любом случае, я не уеду отсюда один и не брошу Мари умирать с голоду.

Должно быть, что-то в моем взгляде убедило его, что я нисколько не шучу и не преувеличиваю. Он сменил тон и начал то ли спорить, то ли умолять:

— Будьте же благоразумны, Аллан! Как вы можете жениться на Мари, если поблизости нет священников, чтобы вас обвенчать? Если вы любите ее настолько сильно, как утверждаете, вы же не станете позорить мою дочь и пятнать ее доброе имя, даже в этой глуши?

— Не думаю, что она сочтет это позором, — возразил я. — Многие мужчины и женщины обходятся без священников, заключая брак обоюдным согласием и с ведома людей вокруг, а их дети считаются законными отпрысками. Я знаю наверняка, потому что читал уложение о браках.

— Возможно, это так, Аллан, однако лично для меня брак не будет действительным, пока не принесены священные обеты. К слову, почему вы не даете мне закончить мою историю?

— Разве вы еще не закончили, минхеер Марэ?

— Нет, юноша, нет. Я сказал, что поклялся не выдавать дочь замуж за вас по собственной воле. Но когда она станет совершеннолетней, что произойдет через несколько месяцев, точнее, через полгода, мое мнение больше не будет иметь значения, ибо Мари сделается свободной женщиной и будет вольна распоряжаться собою. Тогда моя клятва утратит свою силу, ибо мою душу ничто не потревожит, если случится то, чему я не в силах помешать. Довольны?

— Не знаю, — с сомнением проговорил я. Доводы Марэ казались мне сплошной софистикой, и почему-то чудилось, что он со мной не вполне искренен. — Не знаю. Полгода — долгий срок, всякое может случиться.

— Конечно. Например, Мари может передумать и выйти замуж за другого.

— Или я куда-нибудь денусь, верно, минхеер? Ведь порою с теми, кого не хотят видеть, происходят неприятности, особенно в глухих местах. Я правильно понимаю?

— Allemachte! Аллан, вы хотите сказать, что я…

— Нет, минхеер, — перебил я. — Кроме вас, в этих краях хватает других людей. Например, где-то тут болтается Эрнанду Перейра. Но что мы все обо мне да обо мне? Не следует ли спросить Мари? Давайте я ее позову.

Он утвердительно кивнул, предпочитая, видимо, чтобы я разговаривал с девушкой в его присутствии.

Я окликнул Мари, которая, занимаясь хозяйством, то и дело обеспокоенно поглядывала на нас. Она сразу же подошла. Святые угодники, насколько она отличалась сейчас от того голодного призрака, которого я увидел несколькими днями ранее! Было очевидно, что худоба и изможденность благодаря обильному питанию и обретенному спасению скоро уступят место юной свежести и красоте.

— Что такое, Аллан? — спросила она тихо.

Я пересказал ей нашу беседу с ее отцом и повторил, стараясь не путаться, все доводы, которые мы приводили, каждый со своей стороны.

— Все верно? — уточнил я у Марэ, завершив пересказ.

— Да, все верно, у вас отменная память.

— Отлично. Что скажешь ты, Мари?

— Милый Аллан, зачем ты спрашиваешь? Моя жизнь принадлежит тебе, человеку, который спас меня от смерти. Моя душа и моя любовь — с тобой. Потому я вовсе не сочту позором, если наши руки соединят здесь и сейчас, на глазах у всех, а обвенчаться мы сможем позднее, когда ты отыщешь священника. Однако мой отец принес клятву, которая лежит на его плечах тяжким бременем, и поведал тебе, что через полгода — а это уже не срок, Аллан! — клятва утратит силу, потому что по закону он лишится опеки надо мной. Аллан, я не хочу расстраивать отца, не хочу, чтобы он говорил и делал какие-нибудь глупости. Давай подождем эти шесть месяцев, последние шесть месяцев разлуки. А отец пообещает, что не станет препятствовать нашему браку.

— Ja, ja. Обещаю не мешать твоему счастью! — воскликнул Марэ с облегчением, будто он внезапно узрел спасение из положения, мнившегося безвыходным. И добавил, словно разговаривая сам с собою: — Зато Всевышний сможет помешать, если сочтет необходимым.

— Все в руках Господа, — ответила Мари своим ангельским голоском. — Аллан, ты слышал обещание моего отца?

— Да, Мари. Он дал обещание, если можно так сказать, — отозвался я мрачно.

Почему-то от последних слов фермера у меня по спине пробежал холодок.

— Послушайте, Аллан! Я обещаю вам и клянусь перед Богом никоим образом не вредить вашим намерениям и препоручить дальнейшее Его заботам. Но вы тоже должны дать слово, что, пока Мари не достигнет совершеннолетия, не станете брать ее в жены, даже если вы двое останетесь одни среди пустынного вельда. До назначенного срока вы будете вести себя как обрученные, не более того.

Деваться было некуда, и я с тяжелым сердцем дал такое обещание. Затем, должно быть, для того, чтобы о нашем соглашении стало известно, Марэ подозвал буров, что бродили по лагерю, и изложил им условия заключенного нами договора.

Буры посмеялись, многие пожали плечами. Зато фру Принслоо, помнится, сразу сказала, что, по ее мнению, все это глупости, поскольку если кто и вправе притязать на руку Мари, то это я, а потому я могу забрать ее, когда мне вздумается. Эрнанду Перейру она назвала пронырой и трусом, который удрал, спасая собственную шкуру, и бросил остальных умирать. На месте Мари, случись им повстречаться снова, она бы окатила его ведром грязной воды — и сама так сделает, если ей представится случай.

Тут следует заметить, что фру Принслоо славилась невоздержанностью на язык, но была исключительно честной женщиной.

Итак, мы заключили соглашение. Я пишу об этом подробно, потому что оно имело важное значение для последующих событий. Но теперь я жалею — о, как жалею! — что не настоял на своем праве жениться на Мари там и тогда. Прояви я решительность, думаю, все бы сладилось, ибо я был «владыкой многих легионов»[202], то бишь скота, провизии и скарба, а потому, чтобы не ссориться со мной, буры заставили бы Марэ уступить. Но мы с Мари были молоды и лишены жизненного опыта, да и Небеса уготовили нам иное. Кто посмеет оспаривать непреложные законы, прописанные, вероятно, задолго до нашего рождения в вечной книге судеб?

Впрочем, стоило мне избавиться от первоначальных страхов и подозрений, жизнь рядом с Мари показалась мне истинным раем, особенно по сравнению с долгим периодом разлуки и молчания. Как ни крути, теперь мы считались законно обручившимися, и малое общество, в котором мы проживали, в том числе отец Мари, не усматривало ничего предосудительного в наших частых свиданиях наедине. Это означало, что мы встречались на рассвете и расставались лишь с наступлением ночи (поскольку у нас почти не было искусственного освещения, в лагере ложились спать на закате или чуть позже). Наши отношения были исполнены чистоты, доверия и любви; они были столь радостными и чудесными, что даже по прошествии всех прожитых мной лет я не осмеливаюсь воскрешать в памяти те блаженные месяцы.

Спасенные люди постепенно обретали здоровье благодаря привезенным мной припасам и лекарствам, а также благодаря дичи, которую я добывал в изобилии, и среди буров начались жаркие споры относительно дальнейших планов. Сперва кто-то предложил отправиться в Лоренсу-Маркиш и сесть на корабль, который доставит нас в Наталь; никто из буров не желал возвращаться нищим в Капскую колонию, признаваться в провале своей затеи и рассказывать об ужасных испытаниях, выпавших на их долю. На это предложение я заметил, что корабли в Лоренсу-Маркиш заходят крайне редко, раз в год или даже в два года, а само поселение и его окрестности не являются теми местами, где стоило бы задерживаться.

Тогда прозвучала мысль остаться там, где мы были. С этим лично я охотно бы согласился, ибо с радостью прожил бы полгода до совершеннолетия Мари рядом с нею.

Впрочем, в конце концов эту мысль отвергли по множеству разумных причин. Десятка белых, четверо из которых были членами одной семьи, явно недостаточно, для того чтобы основать поселение, особенно если вспомнить, что кафры по соседству могут в любой миг перейти к враждебным действиям. Кроме того, скоро здесь начнется сезон лихорадки, и рисковать в любом случае не стоит. Наконец, у нас нет племенного скота и лошадей, они в этом вельде попросту не выживают, а из снаряжения и припасов мы располагаем только тем, что лежит в моих фургонах.

Стало ясно, что нам остается лишь одно: попытаться вернуться в земли, которые ныне считаются территорией Трансвааля, а лучше — в Наталь, поскольку такой маршрут избавит нас от необходимости перебираться через горы. В Натале мы сможем отыскать других буров-переселенцев — например, того же Ретифа (я не преминул сообщить бурам, что он и его отряд перевалили через Драконовы горы).

Когда решение было принято, мы занялись приготовлениями к отъезду. Перво-наперво следовало разобраться с тягловыми животными: моих волов едва хватало на две упряжки, а в путь надлежало отправляться минимум на четырех фургонах. Поэтому через своих наемников-кафров я наладил отношения с окрестными племенами, которые, узнав, что я не бур и что мы готовы платить за желаемое, выразили согласие торговать. Очень скоро в лагере появился рынок, куда туземцы приводили свой скот. Я торговался и покупал, расплачиваясь тканями, ножами, мотыгами и прочим добром, столь ценимым среди кафров.

Помимо того, туземцы приносили на рынок зерно и муку. О, сколько восторга вызвала у наших упрямых буров, долгие месяцы питавшихся одним мясом, эта простая, но сытная еда! Никогда не забуду, как Мари и ребятишки впервые за много дней отведали каши, обильно приправленной свежим подсахаренным молоком (заодно с волами мне удалось прикупить двух молочных коров). Этой перемены в питании оказалось вполне достаточно, для того чтобы дети полностью поправились, а Мари стала еще красивее, чем была.

Раздобыв волов, мы стали приучать их к ярму. Задача была непростой, несмотря на то что эти животные сами по себе смирные, — ведь новоприобретенные волы никогда прежде не таскали фургонов. Пришлось изрядно потрудиться, и мы совершили множество пробных поездок. Что до отобранных фургонов, один из которых, кстати, принадлежал Перейре, их следовало починить перед дорогой, причем теми инструментами, какие были в нашем распоряжении, и без кузницы. Если бы не готтентот Ханс, некогда изучавший ремесло мастера-фургонщика, мы бы вряд ли справились с такой работой.

Пока мы занимались приготовлениями, пришли вести, оказавшиеся довольно неприятными для всех, за исключением, пожалуй, Анри Марэ. Как-то под вечер я пытался заставить шестнадцать кафрских волов идти вместе под ярмом, а не сбиваться ку чей и не пробовать перевернуть фургон. Вдруг помогавший мне Ханс воскликнул:

— Смотри, баас! Вон идет мой брат! — Он имел в виду сородича-готтентота.

Бросив взгляд туда, куда указывал Ханс, я увидел худого, изможденного туземца, облаченного в лохмотья. На голове несчастного, который брел среди деревьев в нашу сторону, красовалась вывернутая наизнанку большая шляпа.

— Ба! — изумленно вскричала Мари, как обычно державшаяся рядом со мной. — Это же Клаус, слуга моего кузена Эрнана!

— Раз это не сам кузен Эрнан, мне плевать, — проворчал я.

Между тем бедолага-готтентот доковылял до нас, простерся у наших ног и взмолился, чтобы его накормили. Ему дали холодного мяса антилопы, и он обеими руками вцепился в кусок, отрывая мясо зубами, будто дикий зверь, пока все не съел.

Когда он насытился, Марэ, прибежавший вместе с другими бурами, стал расспрашивать, откуда он пришел и что сталось с его хозяином.

— Я пришел из буша, — сказал готтентот, — а мой баас наверняка умер. Когда я оставил его, он уже едва дышал.

— Почему ты бросил его, если он был жив? — спросил Марэ.

— Он так велел, баас. Меня послали за помощью. Мы голодали, у нас кончились патроны.

— Значит, он остался один?

— Да, баас. Один, со львами и стервятниками. Моего товарища-слугу тоже сожрал лев.

— Далеко до вашего лагеря? — уточнил Марэ.

— Далеко, баас, пять часов верхом по хорошей дороге.

По моим прикидкам, это было около тридцати пяти миль.

Готтентот продолжил свой рассказ. Перейра верхом с двумя пешими сопровождающими благополучно преодолел около ста миль по холмистой местности, но как-то ночью на них напал лев. Зверь задрал одного слугу и напугал лошадь, которая убежала и потерялась. Перейра и Клаус двинулись дальше пешком и достигли большой реки. На берегу они повстречали кафров — судя по всему, зулусов, что несли дальний дозор. Те потребовали оружие и боеприпасы в дар своему вождю, а когда Перейра отказался подчиниться, пригрозили убить обоих путников поутру, после того как побоями заставят Перейру научить их стрелять из ружей.

Той ночью разразилась гроза, и Перейре с Клаусом удалось сбежать. Вперед они идти побоялись, опасаясь снова угодить в руки разъяренных зулусов, а потому повернули обратно на север и бежали всю ночь, но с рассветом поняли, что заблудились в буше. Это произошло приблизительно месяц назад — во всяком случае, так думал Клаус, потерявший счет дням. Все это время Перейра с готтентотом скитались по бушу, стараясь ориентироваться по солнцу, с целью отыскать покинутый лагерь. Люди им больше не встретились, ни белые, ни чернокожие, а силы они поддерживали мясом дичи, которую стреляли и ели сырой или подвяленной на солнце. Но потом порох кончился, и путники попросту выбросили тяжелые «руры», ставшие бесполезными.

В тот день с макушки высокого дерева Клаус разглядел вдалеке знакомые очертания холма, от которого до лагеря Марэ было около пятнадцати миль. Перейра со своим слугой уже много дней голодали, но Клаус из них двоих был крепче, к тому же подкрепился падалью — насколько я понял, мясом мертвой гиены. Перейра тоже попытался проглотить эту омерзительную пищу, но он не обладал желудком готтентота и от первого же куска ему стало «очень плохо». Путники нашли укрытие в пещере на берегу ручья, где поблизости росли водяной салат и другие травы вроде дикой спаржи. Вот тогда Перейра и велел Клаусу идти в лагерь за помощью, если, конечно, найдет там кого живого.

Клаус отправился в путь, прихватив с собой ляжку дохлой гиены, и к полудню второго дня сумел добраться до лагеря.

Глава 10

О ЧЕМ ГОВОРИЛА ФРУ ПРИНСЛОО
Когда готтентот закончил свой рассказ, развернулось обсуждение. Марэ сказал, что кто-то должен съездить и проверить, жив ли еще его племянник, на что другие буры ответили разноголосым, но дружным «Ja». А затем взяла слово фру Принслоо.

Она повторила свои слова — мол, Эрнан Перейра проныра и трус, он бросил их в минуту опасности, и лично она считает, что всеведущий Господь воздал ему по заслугам. Жаль, что лев задрал не этого непутевого юнца, а достойного готтентота; впрочем, случившееся заставляет ее думать, что львы разумнее, чем принято считать, потому что иначе зверь мог бы отравиться. В общем, она за то, чтобы предоставить предателя его собственной судьбе, все равно он наверняка умер, так что ни к чему поднимать переполох и кого-то куда-то посылать.

Похоже, ее доводы подействовали на буров. Я слышал с разных сторон:

— Ja, правильно, правильно.

— Неужели мы бросим в беде товарища? — воскликнул Марэ. — Человека нашей крови?

— Mein Gott! — фыркнула фру Принслоо. — Этот дурно пахнущий португалец уж точно не моей крови! Это вы с ним родня, хеер Марэ, раз он сын вашей сестры. Сами за ним, значит, и отправляйтесь.

— Я бы так и поступил, фру Принслоо, — ответил Марэ спокойным тоном, что было обычно для него, когда он не волновался и не раздражался. — Но у меня дочь, о которой я должен позаботиться.

— Ага, он тоже заботился, покуда не сообразил, что его драгоценная шкура может пострадать, и сбежал на нашей единственной лошади, прихватив с собою весь порох! А Мари и всех остальных оставил умирать с голоду! Что ж, вы не поедете, Принслоо тоже не поедет, я его никуда не отпущу; выходит, ехать кому-то из Мейеров.

— Нет-нет, добрая фру, — возразил старший Мейер. — У меня дети, за которыми некому присмотреть.

— Вот и все! — торжествующе проговорила фру Принслоо. — Никто не поедет, и забудем об этом трусе, как он забыл о нас.

— Скажите, хеер Марэ, — вмешался я, перехватив умоляющий взгляд фермера, — с какой стати мне — да, мне! — искать хеера Перейру? Ведь он, помните, обошелся со мной не слишком хорошо.

— У меня нет ответа, Аллан. Но Библия учит нас подставлять другую щеку и прощать обиды. Разумеется, решать вам, не мне, но помните, что всех нас ждет последний суд, на котором Всевышний будет взвешивать дурные и благие дела. Будь я в вашем возрасте и не имей на руках дочери, за которую несу ответственность, я бы поехал.

— Зачем вы меня уговариваете? — продолжал упорствовать я. — Езжайте сами, вы же знаете, что я в состоянии приглядеть за Мари. — (Тут фру Принслоо и прочие буры захихикали.) — И почему не пытаетесь уговорить своих товарищей, они ведь дружили с вашим племянником и делили с ним тяготы пути?

Старшие Мейер и Принслоо вдруг вспомнили, что у них важные дела, и поспешно удалились.

— Как я уже сказал, Аллан, решать вам, но спросите себя, готовы ли вы предстать перед Творцом с кровью товарища на руках? Если вы, подобно другим жестокосердным мужчинам из нашего лагеря, откажетесь, я поеду сам, пусть я немолод и слаб от перенесенных испытаний.

— Вот и славно, — вмешалась фру Принслоо, — сразу бы и вызывались. Вам быстро надоест его искать, хеер Марэ, и мы окончательно избавимся от этого подлеца.

Марэ высокомерно вскинул голову, но отвечать не стал, понимая, что с фру Принслоо ему не тягаться. Вместо этого он обратился к дочери:

— Прощай, Мари. Если я не вернусь, помни о моих пожеланиях, а мое завещание ты найдешь между первыми страницами Священного Писания. Пошли, Клаус, веди меня к своему хозяину.

Бедняге-готтентоту, по-прежнему лежавшему на земле, достался увесистый пинок.

Мари, которая молча слушала все эти пререкания, тронула меня за плечо:

— Аллан, разве можно отпускать отца одного? Поезжай с ним, пожалуйста.

— Конечно, — весело ответил я. — Но двух человек будет мало, надо взять кафров, чтобы помогали нести Перейру, если он еще жив.

Закончилась эта история следующим образом. Поскольку готтентот Клаус был слишком истощен, чтобы выдвигаться в ночь, выступить решили с восходом солнца. Я встал еще до рассвета и доедал свой завтрак, когда к моему фургону подошла Мари. Я поднялся, приветствуя ее, и, поскольку рядом никого не было, мы обменялись несколькими поцелуями.

— Хватит, любовь моя, — выдохнула она наконец, отталкивая мои руки. — Меня прислал отец. Он страдает животом, но хочет тебя видеть.

— Сдается мне, я поеду за твоим кузеном в одиночку, — проворчал я раздраженно.

Мари покачала головой и повела меня к крохотному домику, в котором ночевала вместе с отцом. В тусклом утреннем свете я сквозь дверной проем (окон в домике не было) разглядел Марэ, который сидел на деревянном табурете, прижимая руки к животу.

— Доброе утро, Аллан, — проговорил он со стоном. — Я заболел, серьезно заболел. Наверное, что-то съел — или застудил живот. Так часто бывает перед лихорадкой и дизентерией.

— Возможно, вам станет лучше по пути, минхеер, — сказал я.

Признаться, эта внезапная хворь вызывала у меня сильные подозрения: ел он ровно то же самое, что все остальные, то есть полезную и вкусную еду.

— По пути?! Один Господь ведает, как я поеду, когда мои внутренности словно зажаты в тиски фургонщика! Но я не отступлюсь, ведь нельзя допустить, чтобы бедняга Эрнан умер в одиночестве. А если я не поеду за ним, никто другой, похоже, не соберется.

— Почему бы не послать кафров вместе с Клаусом? — спросил я.

— О Аллан! — отозвался Марэ таким тоном, будто говорил с несмышленышем. — Если бы вам выпала участь погибать, лежа в пещере без всякой помощи, что бы вы подумали о тех, кто прислал вместо себя неверных кафров? Неужто вы не решили бы, что туземцы позволят вам умереть, а сами возвратятся и что-нибудь этакое наплетут?

— Не знаю, о чем бы я подумал, хеер Марэ. Зато знаю, что, поменяйся мы местами, будь я в той пещере, а Перейра в лагере, он и сам не поехал бы за мной, и дикарей бы не послал.

— Может быть, Аллан, может быть. Но если у другого человека черное сердце, неужели и ваше должно быть таким же? О, я иду, пускай мне суждено умереть по дороге! — С этими словами он поднялся и испустил чрезвычайно горестный стон, а затем принялся снимать одеяло, в которое прежде кутался.

— Аллан, мой отец не может идти, он же умрет! — воскликнула Мари, воспринимавшая, мнимую, как я полагал, хворь отца всерьез.

— Как скажешь, милая, — откликнулся я. — Ладно, мне пора в путь. Скоро увидимся.

— У вас доброе сердце, Аллан, — сказал Марэ, опускаясь на табурет и снова кутаясь в одеяло.

Мари между тем в отчаянии глядела то на отца, то на меня. Полчаса спустя я тронулся в путь, пребывая в отвратительнейшем настроении.

— Помни, за кем идешь! — крикнула мне вследфру Принслоо. — Спасать врага — сущая глупость; я хорошо знаю этого типа, и будь уверен, он тяпнет тебя за палец в благодарность за спасение. Слушай, паренек, на твоем месте я бы отсиделась несколько дней в буше, а потом вернулась бы и сказала, что никакого Перейры не нашла, видела только дохлых гиен, что отравились его ядовитой плотью. Но удачи тебе, Аллан, и пусть судьба пошлет мне такого же друга в трудную минуту! По-моему, ты просто рожден помогать другим.

Кроме готтентота Клауса, со мной отправились трое наемников-зулусов, поскольку Хансу я поручил в мое отсутствие присматривать за скотом и припасами. Еще я взял с собой вьючного вола, животное крепкое и резвое, хоть и не слишком послушное; обычно на нем перевозили грузы, но он вполне способен был везти человека.

Весь день мы двигались по крайне неровной местности, а вечер застал нас в глубокой лощине, где мы, остановившись на ночлег, развели сторожевые костры, чтобы отпугнуть львов. На следующее утро, едва рассвело, мы продолжили путь и около десяти часов утра пересекли вброд ручей, близ которого находилась та самая пещера, где, по уверениям Клауса, скрывался его хозяин. В пещере было очень тихо, и, когда я на мгновение замешкался у входа, мне пришло в голову, что, если Перейра все еще внутри, он наверняка умер. Конечно, я сразу попытался подавить это чувство, но не буду отрицать, что в первый миг испытал облегчение и даже удовлетворение. Я прекрасно понимал, что живой Перейра для меня опаснее всех дикарей и зверей Африки, вместе взятых. Кое-как справившись с упомянутым недостойным чувством, я вошел в пещеру — один, поскольку туземцы, опасавшиеся осквернить себя прикосновением к трупу, остались ждать снаружи.

Пещера представляла собой мелкую полость, вымытую водой в нависавшей сверху скале; когда мои глаза привыкли к полумраку, я рассмотрел, что у дальней стены лежит человек. Он был совершенно неподвижен, и я почти уверился в том, что все его беды и невзгоды позади. Я подошел, дотронулся до его лица; кожа была холодной и влажной. Окончательно убедившись в том, что спасать некого, я развернулся, чтобы уйти. Если навалить у входа крупные камни, эта пещера послужит отличным склепом.

В тот самый миг, когда я выступил на солнечный свет и уже готов был окликнуть туземцев, чтобы дать им задание собирать камни, мне послышался едва различимый стон позади. Признаться, я поначалу приписал сей звук разыгравшемуся воображению, но все же вернулся, убеждая себя, что это необходимо, встал на колени у неподвижного тела, положил руку на сердце Перейры и принялся ждать. Я просидел в таком положении несколько минут и совсем собрался уходить, когда стон прозвучал снова. Перейра не умер, но пребывал на самом пороге смерти!

Я бросился ко входу в пещеру, подозвал кафров, и все вместе мы вынесли Перейру наружу, под лучи солнца. Он выглядел поистине ужасно — изжелта-бледный, кожа да кости, весь в грязи и крови, видимо натекшей из раны. У меня при себе был бренди, и я капнул малую толику в горло умирающему, отчего его сердце забилось сильнее. Потом мы приготовили суп и накормили несчастного, дали еще бренди — и он заметно ожил!

На протяжении трех суток я выхаживал этого человека; скажу не чинясь, что, если бы я позволил себе отвлечься от забот о нем хотя бы на пару часов, он вполне мог бы ускользнуть, как говорится, на ту сторону, потому что ни Клаус, ни мои зулусы в лекари не годились. Так что я продолжал возиться с ним, и на третье утро он очнулся. Мы уложили его у входа в пещеру — там было достаточно светло, а скала сверху защищала от прямого солнца. Перейра долго смотрел на меня и наконец прохрипел:

— Allemachte! Кого-то ты мне напоминаешь, парень. А, вспомнил! Того треклятого английского юнца, что одолел меня в стрельбе по гусям и поссорил с дядюшкой Ретифом. Да, того молодчика, в которого втрескалась Мари. Слава богу, кто бы ты ни был, ты не он.

— Ошибаетесь, хеер Перейра, — ответил я. — Я тот самый английский молодчик, Аллан Квотермейн, который победил вас в поединке. Если послушаетесь моего совета, благодарите Господа за что-нибудь другое, например за спасение вашей жизни.

— И кто меня спас?

— Если настаиваете, это был я. Пронянчился с вами три дня.

— Вы, Аллан Квотермейн?! Вот уж странно! Я бы вас спасать не стал. — И он криво усмехнулся, потом отвернулся и заснул.

С этого мгновения его выздоровление пошло гораздо быстрее, и два дня спустя мы двинулись в обратный путь к лагерю Марэ. Еще слабого Перейру несли на носилках четверо туземцев. Они ворчали и жаловались, ибо тащить этакую ношу то в гору, то под гору было непросто, а Перейра всякий раз разражался бранью, когда носильщики спотыкались или чуть его не роняли. На самом деле он ругался почти не переставая, и в конце концов старый зулус, человек вспыльчивый, сказал ему, что если бы не инкози[203], то есть я, он бы заколол Перейру ассегаем и бросил стервятникам. После этого случая Перейра сделался чуть вежливее. Когда туземцы выбивались из сил, мы перекладывали спасенного на спину нашего вьючного вола, и двое вели животное в поводу, а еще двое шагали с боков для страховки. Именно так мы на следующий вечер вступили в лагерь.

Но прежде нам встретилась фру Принслоо. Она стояла на звериной тропе приблизительно в четверти мили от фургонов, широко расставив ноги и уперев руки в могучие бока. Ее фигура издали выглядела столь внушительно и даже угрожающе, что я подумал, будто она заранее узнала о нашем возвращении — быть может, увидела дым наших костров — и вышла навстречу.

Ее приветствие было вполне ожидаемым:

— А вот и ты, Эрнан Перейра! Едешь себе на воле, а приличные люди идут пешком! Давай-ка поболтаем, дружок. Как же это вышло, что ты удрал среди ночи, забрав нашу единственную лошадь и весь порох?

— Я поехал искать помощь, — угрюмо откликнулся Перейра.

— Неужели, право слово?! Похоже, это тебе помощь понадобилась. Интересно, чем ты отплатишь хееру Аллану Квотермейну за спасение своей жизни? Я ведь не сомневаюсь, что так все и было. Ты столько хвастался своими богатствами, но у тебя не осталось и крупинки твоих товаров, они на дне реки вместе с деньгами. Придется платить добротой и службой.

Он пробормотал, что никто не требует платы за христианское милосердие.

— Ты прав, Эрнан Перейра, Аллану не нужно платы, ибо он из настоящих мужчин, но ты-то не забудешь о своем долге — и при случае отплатишь злом. Я нарочно вышла сюда, чтобы сказать тебе в глаза все, что думаю. Ты трус и проныра, слышишь? Да на тебя даже шелудивый пес не кинется, если его натравить! Ты завел нас в эти гиблые места, где будто бы живут твои родичи, готовые поделиться с нами богатствами и землей, а потом, когда пришел голод и напала лихорадка, ты сбежал и бросил нас умирать, лишь бы спасти свою мерзкую шкуру! А теперь вернулся, нате-ка, спасенный тем самым пареньком, которого ты обманул в Груте-Клуф, тем, чью любовь ты пытался украсть. Mein Gott! И почему Всевышний оставляет негодяев вроде тебя жить, а люди честные, чистые и отважные ложатся в могилу из-за таких трусов, как ты?!

Так продолжалось долго: фру шагала рядом с волом и осыпала Перейру перлами своего красноречия. Не выдержав, он заткнул уши пальцами и метал на нее в бессильной ярости испепеляющие взгляды.

Всей компанией мы вошли в лагерь, где нас встретили остальные буры. Их никак нельзя было назвать весельчаками, но это зрелище — Перейра на спине вьючного вола, на котором мало кто смотрится горделиво, а рядом без умолку бранящаяся, разъяренная матрона — заставило их расхохотаться. Тут Перейра наконец дал волю своему гневу и принялся ругаться почище самой фру Принслоо:

— Вот как вы встречаете меня, паршивые псы из вельда, ничтожества, недостойные общаться с человеком моего образования и положения? — начал он.

— Так объясни, почему ты до сих пор был с нами, Эрнан Перейра! — крикнул дородный Мейер. Он выпятил подбородок так, что его ньюгейтская бородка[204], которой он выделялся среди прочих, казалось, вздыбилась от ярости. — Когда мы голодали, ты не захотел нашего общества, удрал и бросил нас, прихватив с собою весь порох. Зато теперь, когда мы оправились благодаря этому юному англичанину, ты вернулся и просишь о помощи. Будь моя воля, я бы выдал тебе ружье и провизии на шесть дней и отправил одного в вельд!

— Не беспокойся, Ян Мейер! — крикнул Перейра с воловьей спины. — Как только я окрепну, то уйду сам. Оставайтесь со своим английским вождем, — он ткнул пальцем в меня, — а я всем расскажу, что вы за сброд!

— Мудрые слова, — вставил Принслоо, пожилой коренастый бур, который стоял рядом, посасывая трубку. — Поправляйся же поскорее, Эрнан Перейра.

Тут примчался Марэ, которого сопровождала дочь. Откуда он прибежал, не знаю, но почему-то уверен, что он некоторое время прятался за чужими спинами, чтобы увидеть, какой прием окажут Перейре прочие буры.

— Тихо, братья! — воскликнул он. — Разве так подобает встречать моего племянника, вернувшегося с порога смерти? Вы бы лучше пали на колени и возблагодарили Господа за его спасение.

— Сам падай и благодари, Анри Марэ! — выкрикнула неугомонная фру Принслоо. — А я вознесу молитву за благополучное возвращение юного Аллана, хотя мои молитвы были бы еще горячее, оставь он этого проныру подыхать с голоду. Allemachte! Скажи, Анри Марэ, чем тебе так дорог этот португалец? Он тебя околдовал? Ты квохчешь над ним, потому что он сын твоей сестры, или просто хочешь заставить Мари выйти за него? А может, он знает нечто такое о твоем прошлом, что приходится его подкупать, дабы он держал рот на замке?

Уж не знаю, было ли последнее предположение всего лишь очередной стрелой, выхваченной фру Принслоо наугад из бездонного колчана оскорблений, или же добрая женщина, сама того не ведая, ухитрилась обнажить некую неприглядную истину. По мне, оба объяснения одинаково возможны. Многие творят глупости в молодом возрасте, а потом стыдятся этого и не желают, чтобы об этом узнали; Перейра вполне мог пронюхать о какой-то семейной тайне, которую скрывала его мать.

Так или иначе воздействие слов фру Принслоо на Анри Марэ было поистине примечательным. С ним нежданно случился очередной припадок безумного гнева. Он в запале проклял фру Принслоо и всех вокруг, обвинил их, по отдельности и вместе взятых, в том, что они охальники и разбойники, живущие вопреки Господним заветам. Дескать, они затеяли заговор против него самого и против его племянника, и в сердце этого заговора находится тот самый юнец с отвратительной круглой физиономией, по которому так тосковала его дочь. Я запамятовал, о чем еще кричал Марэ, однако его нападки были столь омерзительны, что Мари начала плакать, а потом убежала. Буры тоже стали расходиться, пожимая плечами; один из них сказал довольно громко, что Марэ окончательно спятил, мол, все к тому и шло.

Марэ удалился, продолжая размахивать руками и браниться на ходу, а Перейра, соскользнув со спины вьючного вола, направился за ним. Мы с фру Принслоо остались одни, ибо цветные слуги тоже разбежались, как поступали всегда, когда белые принимались ссориться.

— Что ж, Аллан, мальчик мой, — изрекла торжествующая фру, — я нашла, чем его уязвить. Видал, как он запрыгал? А ведь обычно он такой тихий да мирный, особенно в последнее время.

— Вы и вправду его задели, фру, — ответил я, — но я бы предпочел, чтобы вы пощадили хеера Марэ. А то получается, что удовольствие вам, а тумаки мне.

— Не говори ерунды, Аллан! — бросила она. — Он всегда был твоим врагом, и хорошо, что ты увидел его мыски да пятки прежде, чем он тебя пнул. Мой бедный мальчик, думаю, ты угодил в западню между трусом Перейрой и упрямым мулом Марэ, хотя столько сделал для них обоих. Радует, что у Мари любящее и верное сердце. Она никогда не пойдет ни за кого, кроме тебя, Аллан. — И после паузы прибавила: — Даже если тебя не будет рядом. — Фру Принслоо опустила голову, помолчала, а затем сказала: — Мой милый Аллан, — она и вправду почему-то души во мне не чаяла и порой обращалась ко мне именно так, — ты не прислушался к моему совету не искать Перейру. Что ж, я дам тебе другой совет, на сей раз будь мудрее и прими его.

— Каков будет совет? — спросил я хмуро.

Несмотря на то что ей нельзя было отказать в искренности и прямоте, фру Принслоо взирала на мир под каким-то особым углом. Подобно многим другим женщинам, она оценивала моральные правила по зову сердца и при необходимости была готова толковать их сколь угодно широко, в зависимости от обстоятельств, а также добиваться целей, каковые полагала значимыми для себя.

— А вот такой. Уходите с Мари на два дня в буш. Я дождусь, пока суматоха уляжется, последую за вами и прямо там вас обвенчаю. У меня есть молитвенник, и я смогу провести службу, если мы заранее пройдем все по порядку.

Перед моим мысленным взором сразу же возникла картина — фру Принслоо венчает нас с Мари в бескрайнем диком вельде. Эта картина была столь нелепой, что я не удержался от смеха.

— Почему ты смеешься, Аллан? Всякий может венчать других, если священника нет поблизости. Более того, люди могут венчаться и сами.

— Вы уж скажете, — покладисто отозвался я, не желая вступать с языкатой фру в богословский спор. — Но дело в том, что я поклялся отцу Мари не жениться на ней, покуда она не достигнет совершеннолетия. Если я нарушу клятву, то перестану быть честным человеком.

— Честным человеком! — вскричала она едва ли не с презрением. — Честным человеком! По-твоему, Марэ и Эрнан Перейра — честные люди? Почему бы не отплатить им той же монетой, а, Аллан Квотермейн? Поверь, твоя verdomde[205] честность приведет тебя к гибели. Ты еще припомнишь мои слова! — И фру зашагала прочь, всей своей пышной фигурой выражая негодование.

Когда она ушла, я отправился к своим фургонам, где ожидал Ханс с подробным и дотошным отчетом обо всем, что случилось в мое отсутствие. Вести были радостными: не считая смерти одного больного вола, все прочие животные оказались здоровы. Когда наконец Ханс завершил свой долгий рассказ, я перекусил тем, что мне прислала Мари, ибо слишком устал, чтобы искать компании буров. Едва я покончил с едой и задумался, не лечь ли мне спать, сама Мари появилась в круге света от горевшего поблизости костра. Я поспешно вскочил и, подбежав к ней, объяснил, что не ожидал увидеть ее этим вечером, а в дом идти не хотелось.

— Ничего страшного, — сказала она, увлекая меня обратно в тень, — я все понимаю. Мой отец кажется сильно расстроенным, он словно обезумел, честное слово. Даже будь у фру Принслоо змеиное жало вместо языка, она не смогла бы ужалить его больнее.

— А где Перейра? — спросил я.

— О, мой кузен спит в другой комнате. Он слаб и утомился с дороги. Но знаешь, Аллан, он все равно попытался поцеловать меня. Я ему тут же объяснила, о чем мы договорились, и сказала, что мы с тобой поженимся через полгода.

— И что он? — справился я.

— Он повернулся к моему отцу и спросил: «Это правда, дядя?» Отец ответил: «Да, это лучшая сделка, какую я мог заключить с англичанином в наших обстоятельствах, раз уж ты отсутствовал».

— А что было дальше, Мари?

— Эрнан посидел, о чем-то подумал, а потом сказал: «Понимаю, дела пошли плохо. Я пытался найти лучший выход, поехал искать помощи. И потерпел неудачу. Тем временем явился англичанин и всех спас. А потом и меня отыскал, привез в лагерь. Дядя, во всем этом я вижу руку Божью; не окажись тут этот Аллан, никого из нас не было бы в живых. Не иначе, Господь надоумил его всех нас спасти. Значит, Квотермейн пообещал, что не женится на Мари в ближайшие шесть месяцев? Знаешь, дядя, среди этих англичан попадаются круглые дураки, которые держат слово даже в ущерб себе. За полгода может произойти что угодно, сам понимаешь».

— Они говорили так при тебе, Мари? — уточнил я.

— Нет, Аллан, я была в огороде. В дом я вошла при этих словах и с порога сказала: «Отец, кузен Эрнан, пожалуйста, запомните: кое-что не случится никогда». «И что же?» — спросил мой кузен. «Я никогда не выйду замуж за тебя, Эрнан», — ответила я. «Кто знает, Мари, кто знает?» — усмехнулся он. «Я знаю, — возразила я. — Даже если Аллану суждено умереть завтра, я не пойду за тебя, ни тогда, ни двадцать лет спустя. Я рада, что он спас тебе жизнь, но отныне и впредь мы с тобой брат и сестра, и не более». — «Ты слышал ее слова, — сказал мой отец. — Почему бы тебе не бросить свою затею? Какой смысл и дальше колоться об иголки?» — «В прочных сапогах никакие иголки не страшны, — ответил Эрнан. — Полгода — долгий срок, дядя». — «Ты прав, кузен, — вмешалась я, — но запомни вот что: ни через шесть месяцев, ни через шесть лет, ни через шесть тысяч лет я не выйду ни за кого, кроме Аллана Квотермейна, который только что спас тебя от смерти. Ты понял меня?» — «Понял. За меня ты не пойдешь ни за что и никогда. Но и ты запомни: я клянусь, что тебе не бывать женой Аллана Квотермейна или любого другого мужчины». — «Все в воле Божьей», — ответила я и ушла прочь, оставив их с отцом сидеть за столом. А теперь, Аллан, расскажи мне обо всем, что произошло с тех пор, как мы расстались.

Я выполнил ее просьбу, не забыв упомянуть о совете фру Принслоо.

— Ты совершенно прав, Аллан, — сказала Мари, когда я закончил свой рассказ. — Но я не уверена, что фру Принслоо, при всей ее резкости, так уж ошибалась. Я опасаюсь своего кузена. Эрнан явно подчинил себе моего отца и дергает за нужные ниточки. Впрочем, мы дали обещание и должны держать слово.

Глава 11

ВЫСТРЕЛ В ОВРАГЕ
Думаю, на юг мы тронулись недели через три после того разговора с Мари и всего, что ему предшествовало. Не могу не сказать вот о чем: на следующее утро после нашего возвращения в лагерь Перейра подошел ко мне, у всех на глазах взял меня за руку и во всеуслышание поблагодарил за спасение своей жизни. Отныне, по его словам, я стал ему дороже брата, ведь нас объединила пролитая кровь.

Я ответил, что не понимаю, о чем он толкует, и никакой крови не проливал. Я лишь выполнил свой долг по отношению к нему, не более того, и говорить тут больше не о чем.

Однако немедленно выяснилось, что поводов для разговоров предостаточно, ибо Перейра захотел у меня одолжиться — не деньгами, а товарами. Он пояснил, что из-за глупых предрассудков невежественных буров, а в особенности из-за несдержанной на язык фру Принслоо, они с дядей пришли к выводу, что ему следует как можно скорее покинуть лагерь. Поэтому он намеревается путешествовать далее самостоятельно, отдельно от прочих.

Я ответил, что, на мой взгляд, он уже довольно напутешествовался в одиночку, если вспомнить, чем завершился его последний выезд. Он согласился со мной, но сказал, что все в лагере настроены против него, так что выбирать не приходится.

— Allemachte! — вскричал он с нескрываемой горечью. — Неужто вы думаете, минхеер Квотермейн, что мне приятно видеть, как вы с утра до вечера любезничаете с девушкой, с которой я прежде был помолвлен, а она отвечает вам взаимностью?! По слухам, она дарит вам свою благосклонность и глазами, и губами.

— Помнится, минхеер, вы оставили умирать от голода ту, кого зовете бывшей нареченной, хотя она никому, кроме меня, не отдавала своей руки и сердца. С какой же стати вы злитесь, коль я, скажем так, подобрал то, что вы отвергли, хотя, безусловно, я взял свое, а не ваше? Заметьте, если бы не мое вмешательство, не было бы и повода для ссоры, да мне и не пришлось бы ссориться из-за девушки с вами.

— Вы что, мните себя Богом, англичанин, раз распоряжаетесь судьбами мужчин и женщин? Это Господь спас нам жизнь, а не вы!

— Он спас вас, поскольку привел меня сюда. Это я отыскал несчастных буров, которых вы бессовестно бросили, и это я вернул вас к жизни.

— Я вовсе их не бросал! Я уехал за помощью!

— Забрав весь порох и единственную лошадь? Ладно, что было, то было. Значит, вы хотите одолжить товары на покупку скота — у меня, у человека, которого вы ненавидите. А вы способны забыть о гордости, минхеер Перейра, когда вам это нужно, не знаю уж для чего.

Я посмотрел на него в упор. Чутье подсказывало мне: не стоит доверять этому лживому и коварному человеку. Он, несомненно, даже в тот миг злоумышлял против меня.

— Было бы чем гордиться. И к чему мне гордость, если я намерен возместить вдвое любую сумму, которую вы мне одолжите?

Я погрузился в размышления. Конечно, дорога в Наталь будет куда приятнее, если Перейра не станет нам докучать. Кроме того, если он все-таки отправится с нами, то, уверен, прежде чем мы доберемся до цели, кто-то из нас двоих сложит голову. Короче, я опасался, что он отыщет способ так или иначе избавиться от меня и завладеть Мари. Ведь мы были в диких местах, где не сыскать свидетелей и не найти судов, а потому всевозможные зло деяния здесь совершаются снова и снова, ибо виновные легко ускользают от правосудия.

Поэтому я решил удовлетворить его просьбу, и мы начали торговаться. В итоге я согласился уступить ему изрядную долю из моих товаров, достаточную для покупки скота у окрестных племен. Нельзя сказать, что я сильно продешевил; в здешних нецивилизованных краях вола можно было приобрести за нож и две-три низки бус. Еще я продал Перейре нескольких обученных животных из своего поголовья, ружье, некоторое количество боеприпасов и прочего необходимого снаряжения, а взамен он выдал мне расписку — начертал ее собственноручно в моей записной книжке. Более того, я сделал следующее: поскольку никто из буров не желал даже видеть Перейру, я помог ему поставить под ярмо закупленных животных и дал двоих наемников-зулусов.

Все эти приготовления растянулись надолго. По-моему, минула добрая дюжина дней, прежде чем Перейра наконец-то уехал, уже вполне здоровый и окрепший.

Мы собрались его проводить, и Анри Марэ предложил прочесть молитву за благополучие его племянника и за нашу последующую встречу с ним в Натале, в лагере Ретифа, где мы условились увидеться, если, разумеется, тот не уехал. Никто из буров не поддержал Марэ, зато фру Принслоо не преминула вслух пожелать Перейре доброго пути — в своем духе. Ее пожелания сводились к тому, что не приведи ему Господь вернуться снова или попасться ей на глаза в Натале, будь то лагерь Ретифа или какое другое место.

Буры засмеялись, захихикали даже дети Мейеров, ибо к тому времени ненависть фру Принслоо к Эрнанду Перейре сделалась притчей во языцех. Сам Перейра притворился, будто ничего не слышал, добросердечно попрощался со всеми, уделив особое внимание фру Принслоо, и мы уехали.

Я пишу «мы», поскольку мне снова, как говорится, повезло: его волы были еще не до конца приучены к ярму, и потому мне поручили сопровождать Перейру до первой стоянки, то есть до источника воды приблизительно в двенадцати милях от нашего лагеря; там путник собирался заночевать.

Выехали около десяти утра. Местность была на удивление ровной, и, по моим расчетам, к трем-четырем пополудни мы должны были прибыть на место, из чего следовало, что я успею вернуться в лагерь до заката. На самом же деле по дороге возникло множество мелких неприятностей — и с фургоном, древесина которого рассохлась от долгого пребывания на солнце, и с животными, непривычными к ярму и норовившими сбиться в кучу при любой возможности. Словом, до источника мы добрались на пороге ночи.

Последняя миля нашего пути пролегала по узкому оврагу, прорытому водой в скале и, судя по следам, служившему излюбленным маршрутом для диких животных. По склонам оврага росли деревья и большие папоротники, однако его дно было довольно гладким, если не считать редких валунов, которые приходилось объезжать.

Когда мы достигли места стоянки, я вдруг обнаружил, что Перейра куда-то запропастился, и спросил готтентота Клауса, помогавшего мне править волами, где его хозяин. Клаус ответил, что тот пошел обратно в низину — мол, что-то выпало из фургона, то ли болт, то ли шкворень.

— Ясно. Тогда передай ему, что я вернулся в лагерь. Может, мы с ним столкнемся по пути.

Когда я двинулся обратно, солнце уже скрывалось за горизонтом, но это меня не сильно тревожило: при мне было ружье, то самое, с которым я победил в стрелковом поединке. К тому же я знал, что скоро взойдет полная луна и будет достаточно светло.

Солнце закатилось, овраг погрузился во тьму. Внезапно мне сделалось страшно, должно быть под влиянием мрака и этого пустынного места. Куда все-таки подевался Перейра и чем он сейчас занят? Я подумывал даже возвратиться и поискать обходной путь, вот только вспомнил, что хорошо изучил окрестности за свои многочисленные охотничьи вылазки и убедился: другой дороги через холмы нет. Поэтому я взял ружье на изготовку и пошел дальше, насвистывая, чтобы приободриться; в тех обстоятельствах это было полнейшей глупостью, однако я не прислушивался к смутным подозрениям, тяготившим сердце. Что ж, с Перейрой мы наверняка разминулись, и он присоединился к кафрам на стоянке.

Взошла луна, великолепная африканская луна, свет которой превращает ночь в день; длинные черные тени деревьев и валунов пролегли по дну оврага. Прямо впереди я заметил особенно густую тень, которую отбрасывал скалистый выступ на склоне, а за ней снова серебрился лунный свет. Что-то заставило меня насторожиться; нет, ничего подозрительного в глаза не бросилось, но чуткий слух уловил странный шорох.

Я замедлил шаг. Должно быть, это какое-то ночное животное; даже если оно опасно, то все равно сбежит при приближении человека. Я смело двинулся вперед. За спиной осталась полоса тени шириной в восемнадцать или двадцать шагов, и мне пришло в голову, что для затаившегося врага я буду легкой мишенью на ярком свету. Потому, почти инстинктивно (не помню, чтобы тратил время на раздумья), после первых двух шагов я отклонился левее, где тоже была тень, пусть и не столь глубокая. Это мое движение стало поистине судьбоносным, ибо в тот же миг что-то скользнуло вдоль моей щеки и я услышал хлопок выстрела за своей спиной.

Разумнее всего было бы побежать, пока тот, кто стрелял, перезаряжает оружие. Но меня охватила ярость, и спасаться бегством я не пожелал. Вместо этого я развернулся и с криком устремился обратно в тень. Противник услышал мое приближение и опрометью кинулся прочь. Спустя несколько секунд мы пересекли пятно лунного света. Я ожидал увидеть впереди человека — и увидел. И сразу узнал его. Это был Перейра!

Он остановился и обернулся, ухватив ружье за ствол, точно дубинку.

— Слава богу, это вы, хеер Аллан! — крикнул он. — Я думал, за мной гонится тигр.

— Это твоя последняя мысль, убийца! — воскликнул я, вскидывая ружье.

— Не стреляйте! — взмолился он. — Моя кровь будет на ваших руках, зачем вам это? И почему вы хотите убить меня?

— А кто только что пытался убить меня? — процедил я.

— Убить вас? Вы с ума сошли? Послушайте, не валяйте дурака! Я сидел вон там, на склоне, дожидаясь луны, и заснул от усталости. Потом вдруг проснулся от странных звуков, решил, что это тигр, и выстрелил, чтобы его отпугнуть. Allemachte, дружище! Целься я в вас, я бы не промахнулся с такого расстояния.

— Ну, вы не то чтобы совсем промахнулись. Не отступи я влево, мне бы разнесло голову. Молись, собака!

— Аллан Квотермейн, да послушайте же! — вскричал он, будто впадая в отчаяние. — Вы думаете, я лгу, но я говорю правду! Стреляйте, если хотите, но помните, что вас повесят за убийство. Мы оба ухаживаем за одной женщиной, это всем известно, и кто поверит вам, когда вы приметесь доказывать, что я пытался вас убить? Скоро за мной придут мои кафры, возможно, они уже меня ищут. Что ж, они найдут мое тело — с вашей пулей в сердце. Они отнесут мой труп в лагерь Марэ. Повторяю, кто вам поверит?

— Не тебе рассуждать о вере, убийца! — бросил я, однако по моей спине пробежал холодок.

Он был прав: я ничего не смогу доказать без свидетелей, а потому сделаюсь этаким Каином среди буров, то есть человеком, совершившим убийство из ревности. Его ружье не заряжено, и меня могут заподозрить в том, что я разрядил оружие, когда прикончил соперника. Что касается царапины на моей щеке, я ведь мог поцарапаться и о ветку. Что же мне делать? Отвести его в лагерь и поведать всю историю? Но опять получается его слово против моего. Как ни крути, он поймал меня в ловушку. Придется отпустить Перейру и уповать на то, что Небеса покарают его, раз уж мне сие недоступно. Вдобавок ярость моя поостыла, а казнить человека вот так, хладнокровно и сознательно…

— Эрнанду Перейра! — произнес я. — Вы лжец и трус. Вы пытались убить меня, потому что Мари любит меня, а вас ненавидит, но вы желаете принудить ее к замужеству. Я не могу застрелить вас прямо тут, как вы того заслуживаете, и доверяю свою месть Господу. Рано или поздно Бог воздаст вам за ваши злодеяния. Мы оба знаем, что вы хотели убить меня и скормить мое тело гиенам, чтобы утром никто не нашел следов. Убирайтесь, и поскорее, покуда я не передумал!

Не издав ни звука, он развернулся и помчался прочь, прыгая из стороны в сторону, точно антилопа, чтобы сбить мне прицел, если я и вправду передумаю.

Когда он отдалился от меня на сотню ярдов, я тоже повернулся и бросился бежать. Признаться, на душе стало спокойнее, лишь когда нас разделила целая миля.

В лагерь я добрался уже после десяти вечера. Первым мне встретился готтентот Ханс, собиравшийся пойти на мои поиски вместе с двумя зулусами. Я объяснил, что задержался из-за поломки фургона. Выяснилось, что фру Принслоо тоже еще не спит и дожидается моего возвращения.

— Что за поломки, Аллан? — спросила она. — Похоже, к ним была причастна пуля? — И она указала на кровавый след на моей щеке.

Я молча кивнул.

— Перейра? — уточнила старая фру.

Я снова кивнул.

— Ты убил его?

— Нет, я его отпустил. Иначе бы меня обвинили в преднамеренном убийстве.

Затем я подробно пересказал все, что со мной случилось.

— Ja, Аллан, — произнесла фру, выслушав меня. — Думаю, ты поступил разумно, тебе и в самом деле не удалось бы ничего доказать. Но скажи мне, чего ради Господь всемогущий хранит жизнь этого негодяя?! Пойду сообщу Мари, что ты вернулся, отец не выпускает ее из дома в столь поздний час. Передать ей?

— Нет, тетушка, не стоит. Спасибо.

Следует признать, что спустя несколько дней Мари и всем остальным в лагере эта история стала известна во всех подробностях. В неведении пребывал разве что фермер Марэ, с которым никто не заговаривал о его племяннике. По-видимому, фру Принслоо не пожелала хранить в тайне очередное злодеяние «паршивца Перейры», которого истово ненавидела. Она, должно быть, рассказала своей дочери, а та не замедлила поделиться с прочими. Кое-кто приписывал произошедшее случаю. Да, они знали, каков по нраву Перейра, но не могли поверить, что он оказался замешанным в столь низком преступлении.

Где-то через неделю мы все вместе покинули лагерь. Хотя с этим местом было связано множество печальных воспоминаний, я уезжал оттуда с легкой грустью. Маршрут, которым нам предстояло пройти, был не слишком длинным, однако сулил изрядные опасности. Мы должны были преодолеть около двухсот миль по территории, о которой мы знали только то, что ее населяют аматонга и другие дикие племена.

Пожалуй, здесь нужно упомянуть, что после долгого обсуждения мы отказались от мысли вернуться по той дороге, которой следовал Марэ во время своего злосчастного путешествия к заливу Делагоа. Ведь тогда пришлось бы пересекать жуткие горы Лебомбо, однако наши немногочисленные волы вряд ли смогли бы тянуть фургоны по горным кручам. Кроме того, местность за горами, как доносила молва, была пустынной — ни дичи, ни кафров, что сулило сложности с пропитанием. А вот к востоку от Лебомбо вельд изобиловал дичью, а у местного населения при необходимости можно было купить зерно.

В конце концов мы сделали выбор в пользу этого маршрута, руководствуясь тем обстоятельством, что в предгорьях не будет недостатка в корме для волов. Хотя весна едва началась, в этой части Африки трава уже зеленела в полный рост. А не найдем свежей травы, животные прокормятся остатками прошлогодней и листьями, которых всегда хватало даже в зимнем вельде, тогда как на пустынных и выжженных равнинах за горами может не встретиться ни кустика, ни былинки. Посему мы твердо вознамерились сразиться, если понадобится, с дикарями и со львами, что охотились в этой жаркой местности, и тронулись в путь, пока не пришла пора лихорадки, не зарядили дожди и не разлились реки, которые могли стать непреодолимым препятствием.

Я не собираюсь подробно описывать дорожные приключения, иначе мой рассказ выйдет слишком долгим. Помимо единственного случая, о котором я все же поведаю ниже, они доставляли больше хлопот, нежели серьезных неприятностей. Двигаясь по маршруту между горами и морем, мы не очень-то опасались сбиться с пути, поскольку наши зулусы, как выяснилось, вдоволь побродили по этой местности; а когда они признавались, что не знают, куда двигаться дальше, обыкновенно не составляло труда отыскать проводников среди местных кафров. Сами дороги, то бишь звериные и кафрские тропы, которыми мы следовали, находились в ужасном состоянии; не считая Перейры, еще никто из белых не отваживался пересекать эти края на фургонах. Сдается мне, чуть позднее тамошние, с позволения сказать, дороги и вовсе станут непроезжими. Порою мы попадали в болота, и приходилось вытаскивать колеса из грязи, а иногда катили по каменистым руслам ручьев; однажды мы были вынуждены буквально прорубаться через густой буш, и потребовалось восемь дней, чтобы из него выбраться.

Немало треволнений доставляли нам львы — их в этом вельде было не счесть. Обилие голодных зверей вокруг вынуждало тщательно присматривать за нашим скотом на выпасах, а по ночам, если это было возможно, мы защищали себя и скот так называемым бомбастом, то есть оградой из колючек, внутри которой мы разжигали костры, поскольку огонь отпугивает диких животных. Увы, несмотря на все предосторожности, мы лишились нескольких волов, а некоторые из нас побывали на краю гибели.

Как-то вечером, когда Мари пошла к фургону, где спали женщины, огромный лев, обезумевший от голода, перепрыгнул через ограду. Мари метнулась в сторону, но споткнулась и упала, и зверь кинулся на нее. Мгновение-другое, и он задрал бы мою суженую и уволок бы ее в свое логово.

По счастью, поблизости находилась фру Принслоо. Выхватив из костра горящую ветку, эта бесстрашная дама бросилась на льва и, когда тот разинул свою широкую пасть, чтобы то ли зарычать, то ли укусить, ткнула пылающим концом прямо ему в горло. Лев стиснул челюсти, потом сообразил, что «лакомство» ему досталось не очень-то вкусное, и поспешил удрать; на бегу он издавал пронзительные жалобные вопли, а Мари нисколько не пострадала. Думаю, не стоит уточнять, что после этого я стал, не побоюсь этого слова, боготворить фру Принслоо; она же, добрая душа, нисколько не гордилась своим поступком, ибо в те дни подобное случалось довольно часто.

По-моему, на следующий день после встречи со львом мы наткнулись на фургон Перейры, точнее, на обломки фургона. По всей видимости, кузен Эрнан хотел въехать на крутой и каменистый берег ручья, но повозка опрокинулась, упала на дно почти пересохшего русла и разбилась, так что ее было невозможно починить.

Неподалеку находилось поселение племени тонга. Туземцы сожгли большую часть деревянной обивки, чтобы добыть драгоценные железные болты и шкворни, и от очевидцев мы узнали, что белый человек и его слуги, которые ехали в фургоне, ушли дальше пешком приблизительно десять дней назад и забрали с собою волов. Насколько правдивым был этот рассказ? Не исключено, что Перейру и его спутников убили; хотя мы выяснили, что тонга — миролюбивое племя, если выказывать им свою дружбу и одаривать обычными подношениями, какие принято отдавать за проход по чужой территории. Так что, скорее всего, Перейра жив; наши сомнения подтвердились неделю спустя.

Мы достигли крупного крааля Фокоти на берегу реки Мкузе, и этот крааль почему-то выглядел покинутым. Мы спросили у встретившейся нам старухи, куда подевались все люди. Она ответила, что люди бежали на рубежи Свазиленда[206], опасаясь нападения зулусов, чьи владения начинались сразу за рекою. Как удалось узнать, примерно неделей ранее зулусский импи[207] появился на берегах реки. Хотя тонга сейчас не воевали с зулусами, они сочли, что будет разумнее бежать подальше от свирепых воинов с копьями.

Услышав такие новости, мы стали обсуждать, не отправиться ли нам самим следом за тонга, не уйти ли на запад и не попытаться ли найти перевал в горах. Голоса разделились. Анри Марэ, будучи фаталистом, желал идти дальше, уверяя, что всемогущий Господь защитит нас, как делал это до сих пор.

— Allemachte! — воскликнула фру Принслоо. — Разве Он защитил всех тех, кто умер в лагере, куда завела нас ваша глупость, минхеер? Господь ожидает, что мы сами будем приглядывать за собой. По мне, эти зулусы ничуть не лучше кафров Мзиликази, убивших столько наших сородичей. Я говорю — едем к горам!

Муж и сын с нею, естественно, согласились, ибо для них слово старой фру было законом, однако Марэ, по своему обыкновению, заупрямился. Они проспорили весь день, но я не вмешивался, сказал только, что подчинюсь решению большинства. В итоге же, как я и предвидел, меня призвали рассудить спор.

— Друзья, — начал я, — если бы вы спросили моего мнения раньше, я бы посоветовал идти к горам, за которыми, возможно, нам встретились бы другие буры. Скажу честно, не нравится мне этот импи. Думаю, кто-то предупредил зулусов о нашем приближении, и напасть они решили на нас, а вовсе не на тонга, с которыми у них мир. Мои кафры говорят, что обычно импи в эти края не заглядывают.

— Кто же мог их предупредить? — недоуменно произнес Марэ.

— Не знаю, минхеер. То ли дикари весточку послали, то ли Эрнанду Перейра постарался.

— Так и знал, Аллан, что вы обвините моего племянника! — сердито воскликнул Марэ.

— Я никого ни в чем не обвиняю, лишь говорю, что такое возможно. В любом случае, сегодня уже поздно двигаться на юг или на запад. С вашего позволения, я поразмыслю на ночлеге и попробую что-нибудь узнать у своих зулусов.

Той же ночью (точнее, утром) вопрос отпал сам собою, ибо когда я проснулся на рассвете, то различил в сумраке блеск копий. Нас окружил большой отряд зулусов, численностью, как выяснилось позднее, свыше двухсот воинов. Решив, что они, верные своей привычке, намереваются напасть с восходом солнца, я растолкал спутников. Марэ выскочил из фургона в ночной одежде, на бегу щелкая затвором ружья.

— Ради всего святого, не стреляйте! — взмолился я. — Нам не справиться с таким количеством туземцев. Попробуем уговорить по-хорошему.

Он все же попытался выстрелить, и ему бы это удалось, не кинься я на него и не выбей оружие из его рук. К тому времени к нам подошла фру Принслоо, являвшая собою, помнится, весьма величественное зрелище в своем, как она выражалась, спальном одеянии — ночном колпаке, сшитом из потертой шкуры шакала, и просторной накидке из меха выдры.

— Проклятый глупец! — крикнула она, обращаясь к Марэ. — Вы хотите, чтобы нам всем перерезали глотки? Ступай, Аллан, поговори с этими шварцелями[208], и будь ласков, словно уговариваешь дикого пса. У тебя язык хорошо подвешен, они тебя послушают.

— Иду, — ответил я. — Мне тоже кажется, что так будет лучше всего. Если не вернусь, скажите Мари, что я ее люблю.

Я поманил к себе вожака своих наемников, и мы вдвоем пошли к зулусскому полку, почти безоружные. Наша стоянка находилась на возвышенности, приблизительно в четверти мили от реки, а зулусский импи расположился внизу, в полутора сотнях ярдов от нас. Становилось все светлее, и с расстояния в пятьдесят шагов нас заметили. Прозвучала команда, несколько воинов устремились к нам: щиты прикрывали тела, копья были выставлены вперед.

— Мы погибли! — сдавленно прохрипел мой зулус.

Я разделял его уверенность, но решил, что все равно как погибать — лицом к врагу или от удара в спину.

Следует заметить, что я провел среди зулусов не так много времени, однако уже неплохо изъяснялся на нескольких наречиях, привычных для них. Более того, наняв кафров на берегах залива Делагоа, я часто с ними беседовал, освоил их язык, узнал обычаи и историю. Если коротко, я полагался на свое знание зулусского, хотя и понимал, что могу порой употреблять незнакомые туземцам слова.

В общем, я прокричал зулусам, что мы хотим узнать, зачем они пришли. Услышав понятную речь, воины остановились. Я показал, что безоружен, и трое из них приблизились.

— Белые люди, мы возьмем вас в плен или убьем, если вы будете сопротивляться! — сказал предводитель.

— По чьему приказу? — спросил я.

— По приказу Дингаана, нашего короля.

— Неужели? А кто сказал Дингаану, что мы тут?

— Бур, который прошел перед вами.

— Неужели? — повторил я. — Чего же вы требуете от нас?

— Ступайте с нами в краали Дингаана.

— Понятно. Мы согласны, нам все равно по дороге. Но почему вы готовы напасть на нас, на мирных путников, и ваши копья подняты?

— Слушай меня, белый. Тот бур сказал, что среди вас сын Джорджа[209], страшный человек, который перебьет всех, если мы не убьем его первыми. Покажи нам этого человека, чтобы мы могли связать его или заколоть, и мы не причиним вреда остальным.

— Это я сын Джорджа, — ответил я хмуро. — Если хотите, можете меня связать.

Зулусы расхохотались.

— Ты? Да ты же просто мальчишка и весишь не больше толстой девки! — воскликнул предводитель, высокий и могучий воин, которого звали Камбула.

— Может быть, — произнес я, — но порой и юным открывается мудрость отцов. Да, я — тот сын Джорджа, который спас этих буров от смерти в далеких краях и который ведет их обратно к своему народу. Мы хотим увидеть Дингаана, вашего короля. Отведи же нас к нему, как он вам повелел. Если не веришь моим словам, спроси того, кто пришел вместе со мной, и у его товарищей — твои соплеменники не станут тебя обманывать.

Камбула отвел в сторону моего зулуса и долго его расспрашивал. Наконец беседа завершилась, и он сказал мне:

— Теперь я все знаю о тебе. Я слышал, что ты очень умен для молодого, так умен, что не спишь по ночам и видишь ночью не хуже, чем днем. Потому я, Камбула, нарекаю тебя Макумазаном, это значит «человек, который встает после полуночи», и под этим именем ты будешь отныне и впредь известен среди нас. А теперь, Макумазан, сын Джорджа, позови тех буров, что идут затобой, дабы я отвел ваши передвижные дома в Умгунгундлову, великое место, где обитает король Дингаан[210]. Видишь, мы опускаем наши копья и готовы встретить буров безоружными, доверяя тебе нас защитить, о Макумазан, сын Джорджа.

С этими словами он бросил наземь свой ассегай.

— Идем, — сказал я и повел зулусов к стоянке.

Глава 12

РЕШЕНИЕ ДИНГААНА
Приблизившись к фургонам в сопровождении Камбулы и двух его товарищей, я увидел, что Марэ, пребывавший в чрезмерном возбуждении, яростно спорит с двумя Принслоо и Яном Мейером, а старая фру Принслоо и Мари тщетно пытаются его успокоить.

— Они без оружия! — расслышал я его вопли. — Надо схватить этих черных дьяволов и взять их в заложники!

В итоге он, похоже, переспорил остальных: трое буров неохотно поплелись нам навстречу следом за Марэ, и в руках у них были ружья.

— Одумайтесь! — крикнул им я. — Перед вами посланцы! Они поотстали, а Марэ снова принялся гневно размахивать руками.

Зулусы поглядели на них, потом на меня, и Камбула спросил:

— Те ведешь нас в западню, сын Джорджа?

— Вовсе нет, — ответил я. — Эти буры боятся вас и потому хотят пленить.

— Скажи им, — произнес Камбула негромко, — что, если они убьют нас или хотя бы притронутся к нам, о чем они явно помышляют, очень скоро все они будут мертвы — и их женщины тоже.

Я послушно перевел его слова бурам, но Марэ не сдавался.

— Англичанин предал нас! — воскликнул фермер. — Он заодно с зулусами! Не верьте ему, хватайте их!

Не знаю, что могло бы случиться, послушайся буры перепуганного Марэ, однако тут их догнала фру Принслоо и крепко взяла за руку своего мужа:

— Стой! Ты не обязан подчиняться этому глупцу! Если Марэ так хочет схватить зулусов, пусть сам их ловит. Ты что, старик, спятил или слишком много выпил? Как ты мог подумать, будто Аллан способен предать Мари, не говоря уж о прочих, и переметнуться к кафрам?

Старая фру замахала чрезвычайно грязным фатдоком — холщовым передником, который всегда носила и использовала в любых обстоятельствах, а сейчас с его помощью демонстрировала Камбуле свои мирные намерения.

Буры остановились, и Марэ, сообразив, что остался один, умолк, только смерил меня негодующим взглядом.

— Спроси этих белых людей, о Макумазан, — проронил Камбула, — кто их предводитель, ибо с ним я буду говорить от имени нашего короля.

Я перевел его слова, и Марэ ответил:

— Я.

— Нет, — вмешалась фру Принслоо, — я. Объясни им, Аллан, что наши мужчины болваны, так что теперь все подчиняются женщине.

Я перевел. Похоже, зулусы несколько удивились и довольно долго обсуждали что-то между собой. Затем Камбула сказал:

— Быть по тому. Мы слышали, что людьми Джорджа ныне правит женщина, а раз ты, Макумазан, из этих людей, значит и в твоем отряде должен быть такой же порядок.

Упомяну здесь, что в дальнейшем зулусы неизменно называли фру Принслоо на своем языке «инкози-каас», то есть правительницей, и ни с кем другим, не считая меня, кого они именовали индуной, ее «устами», не соглашались вести дела. Все распоряжения тоже отдавались ей, а прочих буров эти чернокожие попросту не замечали.

Когда вопрос старшинства был улажен, Камбула попросил перевести бурам то, что уже объяснил мне: нас взяли в плен и поведут к Дингаану, и если мы не попытаемся сбежать, нам по дороге ничто не угрожает.

Я перевел, пояснив для старой фру, кто такой Дингаан, к которому мы пойдем под конвоем.

Тут фру Принслоо накинулась на Марэ.

— Слышал, Анри Марэ? — гневно вопросила она. — Снова потрудился твой злокозненный племянничек! Так и знала, что без него не обошлось! Он рассказал о нас зулусам, чтобы погубить Аллана. Ну-ка, Аллан, спроси, что сделал этот Дингаан с родичем нашего бывшего предводителя?

Я спросил — и получил ответ, что, насколько известно Камбуле, король позволил Перейре уйти свободно в награду за доставленные сведения.

— Господи! — вскричала фру. — А я-то, глупая, думала, что он его приголубил дубинкой по голове! Ну и как же нам быть?

— Не знаю, — признался я.

Тут у меня в голове промелькнула некая мысль, и я обратился к Камбуле:

— Ты сказал, что твоему королю нужен сын Джорджа. Так забирай меня и позволь этим людям продолжить свой путь.

Трое зулусов переглянулись, отошли в сторонку, чтобы я не мог их подслушать, и принялись совещаться. А вот когда буры уяснили суть моего предложения, Мари, которая до сих пор хранила молчание, внезапно рассердилась; столь разгневанной мне еще не доводилось ее видеть.

— Так не должно быть! — вскричала она, топая ногами. — Отец, я всегда тебе повиновалась, но, если ты согласишься на это, я откажусь подчиняться! Аллан спас моего кузена Эрнана, он спас нас всех. И в знак благодарности Эрнан попытался застрелить его в овраге. Молчи, Аллан! Меня ты не обманешь! А теперь Эрнан выдал его зулусам, соврал, будто он ужасный и опасный человек, которого следует убить. Что ж, если Аллану суждено умереть, я тоже умру, а если зулусы заберут его и отпустят нас, я уйду с ним. Решай, отец!

Марэ потеребил бороду, посмотрел на дочь, затем на меня. Уж не знаю, что бы он в конце концов ответил, но ему помешал Камбула, который вернулся к нам и огласил, если хотите, приговор.

Вкратце все сводилось к следующему: хотя Дингаан потребовал привести только сына Джорджа, оговаривалось, что всех, кто будет рядом, нужно тоже захватить. Он, Камбула, не может нарушить приказ короля. Пускай король решает, кого из нас убить, а кого отпустить. Поэтому мы все пойдем к королю. В общем, Камбула велел: «Привяжите волов к своим передвижным домам и ступайте за мной».

Эти слова положили конец препирательствам. Лишенные возможности сопротивляться, мы собрали пожитки и двинулись в путь, сопровождаемые двумя сотнями дикарей. Вынужден признать, что в те четыре или пять дней, которые заняла дорога, зулусы обращались с нами вполне достойно. С Камбулой и другими командирами, которые все оказались отличными ребятами (на свой лад, конечно), мы много разговаривали, и я узнал от них немало интересного об общественном устройстве и обычаях зулусов. Туземцы неизменно стекались к нашим стоянкам, поскольку никогда прежде не видели белых людей; в обмен на горсть бус они приносили нам любую еду, какой мы только могли пожелать. Впрочем, бусы и другие товары были не более чем подарками с нашей стороны, ибо король, как выяснилось, приказал, чтобы пленники ни в чем не знали отказа. Это повеление выполнялось весьма скрупулезно. Например, когда в последний день дороги несколько наших волов свалились от усталости, мужчины-зулусы впряглись в постромки, и таким вот образом фургоны очутились в королевских краалях Умгунгундлову.

Нам выделили место для фургонов неподалеку от дома (точнее, от скопища хижин), что принадлежал некоему миссионеру по имени Оуэн[211]. Он выказал исключительное мужество, отважившись проникнуть в эти земли. Этот миссионер с женой и домашними принял нас с величайшим радушием, и не передать словами, какое удовольствие я испытал, повстречав, после стольких скитаний и тягот, образованного англичанина.

Поблизости находился каменистый холм, на вершине которого в день нашего прибытия казнили то ли шесть, то ли восемь человек, причем способом, который я не посмею описать. По словам мистера Оуэна, их преступление состояло в том, что они похитили колдовством несколько голов скота из королевских стад.

Покуда я приходил в себя после омерзительного зрелища, каковое, по счастью, ускользнуло от внимания Мари, появился Камбула. Он сообщил, что Дингаан желает видеть меня. Других белых приводить запретили. Взяв с собою готтентота Ханса и двух зулусов из числа тех, кого нанял на побережье залива Делагоа, я отправился к королю. Мы прошли за ограду обширного крааля, где было две тысячи хижин — сами зулусы называли этот туземный город «скопление домов», — а посредине раскинулась довольно просторная площадь.

На дальней стороне этой площади, где мне вскоре предстояло стать свидетелем трагической сцены, помещалось некое подобие лабиринта — изиклоло, с высоким забором и многочисленными поворотами; человеку несведущему было невозможно разобраться в хитросплетениях коридоров и отыскать выход. Меня провели через этот лабиринт, и я очутился перед большой хижиной — интункулу, главным домом короля зулусов. У порога восседал на табурете толстый зулус, совершенно нагой, если не считать набедренной повязки-мучи; зато на нем было множество ожерелий и браслетов из синих бус. Двое воинов держали над его головой свои щиты, чтобы защитить толстяка от солнца. Больше рядом никого не было, однако я не сомневался, что в потайных проходах лабиринта прячутся другие воины (было слышно, как они шевелятся и переговариваются).

Камбула и его спутники простерлись на земле перед этим толстяком и принялись возносить славословия, на что король — а это был он — не обратил ни малейшего внимания. Но вот он вскинул голову и притворился, будто только что меня заметил:

— Кто этот белый юноша?

Камбула поднялся с земли и ответил:

— О правитель, это сын Джорджа, которого ты повелел мне захватить. Я привел его и пленников-амабуна, его товарищей, и теперь они твои.

— Помню-помню, — изрек Дингаан. — Большой бур, побывавший у нас и ушедший по воле моего военачальника Тамбузы, но без моего соизволения, говорил, что это ужасный человек, которого нужно убить, покуда он не причинил ущерба моему народу. Почему же ты не убил его, Камбула, хоть он и не выглядит таким уж грозным?

— Потому что король повелел привести его живым, — ответил Камбула. И прибавил со смешком: — Если король пожелает, я могу убить его прямо тут.

— Не знаю, — произнес Дингаан с сомнением в голосе. — Быть может, он умеет чинить ружья…

Помолчав, он попросил одного из щитоносцев что-то принести — что именно, я не расслышал.

«Наверняка послал за палачом», — подумалось мне. Эта мысль неожиданно обернулась холодной яростью в груди. С какой стати моя жизнь должна оборваться в столь юном возрасте по прихоти этого жирного дикаря? А если мне все-таки суждено погибнуть, почему я должен умирать в одиночку?

Во внутреннем кармане моей поношенной куртки лежал полностью заряженный маленький двуствольный пистолет. Один выстрел прикончит Дингаана, уж с пяти-то шагов я не промахнусь по этакой туше, а вторым выстрелом я размозжу себе голову. Еще не хватало, чтобы какие-то зулусы свернули мне шею или забили меня палками до смерти. Ладно, если так, нужно действовать не затягивая. Моя рука медленно поползла к карману, но вдруг меня посетила новая мысль — точнее, сразу две.

Первая была такова: если я застрелю Дингаана, зулусы наверняка расправятся с Мари и остальными, главное — с Мари. Ее нежного личика я никогда больше не увижу! А вторая мысль состояла в том, что, пока мы живы, надежда остается. Ведь возможно, что Дингаан послал не за палачом, а за кем-то другим. Подожду несколько минут, быть может, за это ожидание мне воздастся сторицей.

Щитоносец вернулся, вынырнул из узкого, обнесенного тростником прохода в лабиринте, и с ним пришел не палач, а молодой белый человек, в котором я с первого взгляда узнал англичанина. Он приветствовал короля, сняв шляпу, украшенную по тулье — это я хорошо запомнил — перьями черного страуса, а по том уставился на меня.

— О Тоомаз, скажи мне, этот юноша — из твоего народа или он принадлежит к амабуна?

— Король хочет знать, вы англичанин или бур, — по-английски обратился ко мне Томас, имя которого король исковеркал.

— Я британец, как и вы, — ответил я. — Родился в Англии, а сюда прибыл из Капской колонии.

— Вам повезло, — сказал он. — Старый колдун Зикали запретил королю убивать англичан. Как вас зовут? Мое имя Томас Холстед[212], я служу переводчиком.

— Аллан Квотермейн. Скажите этому Зикали, кто бы он ни был, что я богато одарю его, если король внемлет запрету.

— О чем вы там болтаете? — с подозрением осведомился Дингаан.

— Этот юноша говорит, что он англичанин, не бур. О король, он родился за Черной водой, а сюда пришел из тех краев, откуда к нам переселяются буры.

Дингаан явно заинтересовался.

— Значит, он сможет рассказать о бурах, о том, чего они хотят и что им нужно. Или мог бы, если бы говорил на моем языке. Я не доверяю тебе, Тоомаз, ибо мне известно, что ты любишь лгать. — Он бросил на Холстеда свирепый взгляд.

— Я говорю на твоем языке, о король, — вмешался я, — пусть и не слишком хорошо. И о бурах могу поведать многое, потому что я долго жил среди них.

— О! — воскликнул Дингаан, не скрывая своего удивления. — Но ты тоже можешь мне врать. Или ты из тех, кто молится, как тот глупец, которого кличут Оууэнзом? — (Он имел в виду мистера Оуэна.) — Я пощадил его, потому что негоже убивать безумцев, хотя он пытался напугать моих воинов сказками об огне, в который они непременно попадут после смерти. Глупец! Как будто их заботит, что с ними станется, когда они умрут! — При последних словах он втянул носом понюшку табака.

— Я не лжец, — ответил я. — С чего бы мне лгать?

— Ты будешь лгать, чтобы спасти свою жизнь. Все белые люди — трусы, а вот зулусы готовы погибнуть за своего короля. Как тебя зовут?

— Твой народ зовет меня Макумазаном.

— Что ж, Макумазан, если ты не лжец, ответь — правда ли, что буры восстали против своего короля Джорджа и бегут от него, как предатель Мзиликази бежал от меня?

— Да, это правда, — признал я.

— Теперь я точно знаю, что ты лжец, Макумазан! — торжествующе воскликнул Дингаан. — Ты уверяешь, что ты англичанин и служишь своему королю — или инкози-каас, великой правительнице, которая, как мне рассказали, нынче властвует вместо него. Так почему же ты бродишь вместе с отрядом амабуна — они же должны быть твоими врагами, раз они враги твоего короля и той, кто его сменил?

Я понял, что оказался в затруднительном положении. В том, что касается вопросов верности, зулусы, подобно всем дикарям, мыслят крайне примитивно. Если я скажу, что проникся к бурам сочувствием, Дингаан назовет меня предателем. А если скажу, что ненавижу буров, меня все равно сочтут предателем, потому что я ехал с ними вместе в одном обозе; а предателей среди дикарей принято немедленно убивать. Не хочется говорить о вере; всякий, кому попадались на глаза другие мои сочинения, согласится, что я всегда старательно избегал богословских рассуждений. Но в тот миг, не стану скрывать, я мысленно вознес молитву о помощи, сознавая, что моя юная жизнь целиком и полностью зависит от правильного ответа. И помощь пришла — откуда именно, не могу сказать. Мне вдруг стало ясно, что я должен ответить этому толстому дикарю чистую правду.

— Мой ответ таков, о король. Среди буров есть девушка, которую я люблю и которая помолвлена со мной с тех самых пор, когда мы были совсем юными. Отец увез ее на север. Но она послала мне весточку, дала знать, что буры умирают от лихорадки, а сама она голодает. Тогда я сел на корабль, чтобы спасти ее, и на самом деле спас, заодно с теми ее товарищами, кто еще был жив.

— О! — сказал Дингаан. — Это я могу понять. Хорошая причина. Сколько бы ни было у мужчины жен, нет такой глупости, какую он ни сотворил бы ради девушки, что еще не стала ему женой. Я и сам поступал так, особенно ради той, кого звали Нада, или Лилия. Ее украл у меня презренный Умслопогас, мой родич, которого я изрядно опасаюсь[213]. — Он посидел в задумчивости, а затем продолжил: — Твои доводы разумны, Макумазан, и я их принимаю. Более того, я обещаю тебе вот что. Не знаю, решу ли я убить этих буров или позволю им жить дальше. Но если даже я велю их казнить, твою девушку я пощажу. Покажи ее Камбуле, но не Тоомазу, потому что он лжец и наверняка попробует меня обмануть. Да, ее пощадят.

— Благодарю тебя, о король, — сказал я. — Но какая в том польза, если ты убьешь меня?

— Я не говорил, что убью тебя, Макумазан. Хотя, быть может, все же следует тебя прикончить. Я подумаю. Все зависит от того, обманешь ты меня или нет. Тот бур, которого Тамбуза отпустил против моей воли, говорил, что ты могучий колдун и очень опасный человек, способный сбивать пулей птиц на лету. Но это невозможно. Ты правда способен на такое?

— Иногда, — честно ответил я.

— Очень хорошо, Макумазан. Значит, мы проверим, вправду ли ты чародей или все-таки ты лжец. Я заключу с тобой соглашение. Рядом с вашей стоянкой находится Хлома-Амабуту, каменный холм[214], на котором казнят злоумышленников. Сегодня днем там умрут несколько злодеев; когда они будут мертвы, стервятники слетятся клевать их тела. Вот мои условия. Когда стервятники прилетят, ты станешь стрелять по ним, и если убьешь трех из первых пяти на лету, а не на земле, Макумазан, тогда я пощажу твоих буров. Но если ты промахнешься, я буду знать, что ты лжец и никакой не колдун, и твои буры погибнут на Хлома-Амабуту. Я не помилую никого, кроме девушки, а ее, может быть, возьму себе в жены. Что же до тебя, я решу потом, как с тобой поступить.

Первым моим побуждением было отказаться от этого гнусного соглашения, из которого следовало, что жизни многих людей поставлены в зависимость от моей меткости и умения стрелять. Но молодой Томас Холстед, догадавшись, должно быть, какие именно слова готовы сорваться с моих уст, проговорил по-английски:

— Принимайте эти условия, не будьте глупцом. Если вы откажетесь, он велит перерезать горло всем вашим товарищам, а девушку заберет в свой эмпузени, то есть в гарем. А вы станете узником, подобно мне.

Таким советом нельзя было пренебречь, и потому, вопреки отчаянию, что стискивало мое сердце, я сказал:

— Да будет так, о король. Я принимаю твои условия. Если я убью трех стервятников из пяти, покуда они кружат над холмом, ты обещаешь отпустить всех, кто пришел со мной, и возьмешь их под свою защиту.

— Верно, Макумазан, верно. Но если ты не сумеешь убить этих птиц, запомни, что тебе придется стрелять по стервятникам, что прилетят полакомиться мертвой плотью твоих товарищей. И все узнают тогда, что ты не колдун, а обыкновенный обманщик. Тоомаз, ступай прочь! Не желаю, чтобы ты подглядывал за мной. А ты, Макумазан, подойди ближе. Ты говоришь на моем языке очень плохо, но я хочу побеседовать с тобой о бурах.

Холстед пожал плечами и удалился. Проходя мимо меня, он пробормотал:

— Надеюсь, вы действительно умеете стрелять.

Когда он ушел, я добрый час рассказывал Дингаану о бурах, отвечал на его вопросы о переселенцах, о том, зачем они сюда едут и с какой стати им вздумалось вторгаться в пределы владений зулусского вождя. Я старался отвечать предельно честно, не забывая, однако, при случае характеризовать буров в наилучшем свете.

Наконец, устав от долгой беседы, Дингаан хлопнул в ладоши. Тут же появилось множество туземных девушек, и две из них принесли кувшины с пивом. Король предложил мне угощаться.

Я сказал, что предпочел бы воздержаться, поскольку от пива может дрогнуть рука, а от крепости моих рук сегодня зависит жизнь моих товарищей. Отдаю Дингаану должное — он согласился со мной. Более того, велел немедля отвести меня обратно на стоянку, чтобы я мог отдохнуть перед испытанием, и даже послал со мной одного из своих прислужников, которому наказал держать щит над моей головой, дабы защитить от солнца.

— Хамба гашле — ступай ровно, — сказал коварный старый тиран, отпуская меня под присмотром Камбулы. — За час до заката мы встретимся с тобой на вершине Хлома-Амабуту, и там решится участь твоих товарищей-амабуна.

Вернувшись на стоянку, я обнаружил, что буры сбились кучкой и в тревоге ожидают меня. С ними были преподобный мистер Оуэн и его домочадцы, в том числе служанка-валлийка, женщина средних лет, которую, насколько я помню, звали Джейн.

— Ну что, какие вести ты нам принес, молодой человек? — спросила фру Принслоо.

— Вести дурные, тетушка, — ответил я. — Сегодня, за час до заката, мне придется бить стервятников на лету, чтобы снова спасти вас всех. Этим вы обязаны тому лживому отродью по имени Эрнанду Перейра, который сказал Дингаану, что я колдун. Дингаан хочет в этом убедиться. Он думает, что только при помощи колдовства человек способен бить птиц влет; а поскольку он намеревается убить всех буров, кроме, разве что, Мари, то поставил передо мной задачу, которую сам считает невыполнимой. Если я промахнусь, все будет плохо и вы погибнете. Если же я выполню его условия, то вас пощадят; Камбула уверяет, что король всегда держит свое слово, когда заключает соглашения. Вот такие вести. Надеюсь, вам понравилось. — Я горько рассмеялся.

Разумеется, буры тут же принялись жарко спорить и возмущаться. Обладай проклятия силой убивать, Перейра, думаю, умер бы мгновенно, где бы он ни прятался. Молчали всего двое — Мари, которая, бедняжка, сделалась совсем бледной от волнения, и ее отец. Затем один из буров, по-моему Мейер, обрушился с упреками на Анри Марэ — дескать, пусть ответит, зачем пригрел на груди этакую ядовитую змею, своего племянника.

— Наверное, тут какая-то ошибка, — тихо ответил Марэ. — Эрнан ни за что не обрек бы нас на погибель.

— Как знать? — хмыкнул Мейер. — Но он точно хотел погубить Аллана Квотермейна, а это все равно что желать смерти нам. И теперь наша жизнь опять зависит от юнца-англичанина.

— Уж его-то, — проговорил Марэ, странно поглядывая на меня, — точно не убьют, подстрелит он этих стервятников или промахнется.

— Не судите поспешно, минхеер, — процедил я, взбешенный этим несправедливым обвинением. — Поймите же, что если вас, моих товарищей, всех прикончат, а Мари заберут в гарем этого чернокожего дьявола, мне будет незачем жить!

— Господи! Он пригрозил ее забрать? — ужаснулся Марэ. — Верно, вы его неправильно поняли, Аллан.

— Хотите сказать, я посмел бы вам солгать насчет такого… Прежде чем я успел наговорить лишнего, фру Принслоо втиснулась между нами.

— Ну-ка тихо! — прикрикнула она. — Замолчите, Марэ! И ты тоже, Аллан. Некогда нам ссориться и поливать друг друга упреками. Неужто ты готов, Аллан, забыть об испытании ради мелкой свары? Тебе ведь скоро стрелять! А уж вам, Анри Марэ, тем более не подобает попрекать того, в чьих руках наша жизнь! Лучше помолитесь, чтобы Господь наконец покарал вашего нечестивого племянника! Идем, Аллан, я тебя накормлю. Я нажарила печени от той телушки, что прислал нам король. Получилось очень вкусно. А когда поешь, тебе нужно немного поспать.

Среди домочадцев преподобного мистера Оуэна был английский мальчик по имени Уильям Вуд, лет двенадцати-четырнадцати от роду. Он знал голландский и зулусский и служил переводчиком для мистера Оуэна в отсутствие некоего мистера Халли, обычно исполняющего эти обязанности. Пока буры выясняли отношения между собой по-голландски, он переводил буквально каждое слово на английский, чтобы священник и его семейство понимали, о чем идет речь. Осознав весь ужас сложившегося положения, мистер Оуэн вмешался в наши препирательства:

— Сейчас не время есть или спать, сейчас время молиться. Помолимся же о том, чтобы в черное сердце дикаря Дингаана проник свет истины. Прошу вас, братья.

— Да уж, — фыркнула фру Принслоо, когда Уильям Вуд перевел воззвание миссионера. — Молитесь сколько влезет, проповедник, и пусть с вами молятся прочие бездельники. Заодно попросите у Господа, чтобы пули Аллана Квотермейна не летели мимо. У нас с Алланом хватает других дел, так что молитесь усерднее, за себя и за нас. Идем же, Аллан, не то эта печенка пережарится и у тебя случится несварение, а для стрельбы это даже хуже, чем дурное настроение. Все, ни слова больше, Анри Марэ! Если вы еще хоть раз раскроете рот, я надеру вам уши. — Она вскинула свою руку толщиной с баранью ляжку.

Когда Марэ попятился, фру схватила меня за воротник, будто нашкодившего школяра, и повела к фургонам.

Глава 13

РЕПЕТИЦИЯ
В женском фургоне, как и обещала старая фру, меня ждал ужин на сковородке. Мы пришли вовремя — печень прожарилась, как мне нравится. Фру Принслоо выбрала весьма увесистый кусок и вознамерилась достать его со сковороды пальцами, а затем переложить на жестяную тарелку, с которой она прежде удалила, посредством своей верной и постоянной помощницы, засаленной тряпки-фатдока, следы утреннего пиршества. К сожалению, попытка оказалась не слишком удачной: горячий жир обжег пальцы фру, отчего она уронила кусок печени на траву — и, сколь ни совестно мне в том признаваться, грубо выругалась. Впрочем, она не пожелала сдаваться, облизала пальцы, дабы унять острую боль от ожога, затем подхватила кусок печени передником и водрузила его на относительно чистую тарелку.

— Вот так-то, дружок! — воскликнула она с торжеством в голосе. — Кота пришибить много способов найдется, топить не обязательно. И почему я сразу про передник не вспомнила, глупая? Allemachte, жжется! Сдается мне, так же больно бывает, когда тебя убивают. Дурное тянется к дурному, верно, Аллан? Глядишь, нынче вечером я сделаюсь ангелом, воспарю в длинной белой рубашке, вроде той, что матушка подарила мне, когда я выходила замуж; ту рубашку я пустила на пеленки, мне в ней холодно было, я-то больше привычная к жилетам да нижним юбкам. И крылья у меня появятся, будто у белых гусаков, только больше, чтоб этакую тяжесть удержать.

— Ну да, а еще венец славы[215], — хмыкнул я.

— Конечно, и венец славы, тоже большой, ведь я стану мученицей! Надеюсь, мне придется надевать его лишь по воскресеньям, терпеть не могу тяжелого на волосах. Еще она будет напоминать мне о кафрских золотых обручах, а кафров с меня уже достаточно. И арфа будет, — продолжала старая фру, чье воображение совершенно очевидно разыгралось при мысли о небесных наслаждениях. — Ты когда-нибудь видел арфу, Аллан? Я-то в жизни не видывала, разве что на картинке с царем Давидом в Библии, и там она похожа на выломанную раму стула, повернутую набок.

Другие ангелы научат меня на ней играть, и это наверняка будет непросто, я ведь привыкла слушать котов на крыше, а не музыку, а уж играть и подавно…

Она продолжала болтать, рассчитывая, думаю, отвлечь и развеселить меня, ибо добрая старая фру прекрасно понимала, сколь важно, чтобы я находился в умиротворенном состоянии в этот важный момент, когда на кону стояла жизнь всех участников похода.

Между тем я отчаянно сражался с куском печени, который имел отчетливый привкус засаленной тряпки и был весь в песке, скрипевшем на зубах. По правде сказать, когда фру отвернулась, я кинул остаток печенки Хансу. Готтентот, как собака, проглотил его в мгновение ока, не желая, чтобы фру заметила, как он жует.

— Господи Боже! Ну и скор ты на еду! — сварливо заметила старая фру, углядев краем глаза опустевшую тарелку. С подозрением посмотрела на довольного готтентота и прибавила: — Или ты все скормил своему верному псу? Если так, я его проучу.

— Нет-нет, фру! — вскричал перепуганный Ханс. — Я сегодня вовсе не ел мяса, только облизал сковородку после завтрака.

— Аллан, тогда у тебя точно случится несварение, чего нам совсем не нужно. Разве я не говорила тебе, что каждый кусочек надо прожевать двадцать раз, прежде чем глотать? Я сама бы так делала, будь у меня зубы. На, выпей молока, оно едва начало скисать и успокоит твой желудок.

Фру Принслоо достала черную бутыль и подвергла ее обработке все той же тряпкой. По-моему, она рассердилась, когда я отказался от молока и предпочел попить воды.

Потом фру настояла на том, чтобы я лег спать в ее собственной постели, и сурово запретила мне курить, иначе, мол, рука будет дрожать. Коротко переговорив с Хансом, которому было поручено тщательно почистить оружие, я подчинился пожеланию фру Принслоо. Мне хотелось остаться одному, и женский фургон виделся надежным укрытием; в любом другом месте лагеря меня вряд ли оставят в покое.

Хотя я исправно закрывал глаза всякий раз, когда в фургон заглядывала добрая фру, проверявшая, как мне отдыхается, на самом деле сон, насколько помнится, не приходил довольно долго. Как можно было заснуть, если сердце раздирали на части сомнения и страхи? Подумайте сами, мой читатель, подумайте сами! Минул час, за ним другой, а мой разум все перебирал варианты спасения жизни восьми белых людей — детей, мужчин, женщин, включая девушку, которую я любил и которая любила меня. Лишь от твердости моей руки зависело, будет ли она в безопасности или подвергнется бесчестью и поруганию. Нет, нельзя допустить, чтобы ее опозорили; я отдам ей свой пистолет, и она будет знать, что делать, если до этого дойдет.

Тяжкая ответственность стала тем бременем, которого я не мог вынести. Меня охватило вполне объяснимое отчаяние, я весь дрожал и даже немного всплакнул. Потом я подумал о своем отце, прикинул, как поступил бы он в подобных обстоятельствах, и начал молиться столь усердно, как никогда не молился ранее.

Я молил Всевышнего даровать мне сил и мудрости справиться с бедой, не уронить свое достоинство и не подвести несчастных буров, для которых мой провал будет означать кровавую смерть. Я молился, покуда пот не заструился по моему лицу, а затем внезапно впал в забытье. Не знаю, как долго пролежал я в таком состоянии, должно быть, около часа. Потом я резко очнулся — и отчетливо расслышал тоненький голосок, но он не мог принадлежать человеку; как мне почудилось, некто вещал прямо у меня в голове и произнес такие слова: «Ступай на холм Хлома-Амабуту и понаблюдай за стервятниками. Делай то, что подсказывает тебе рассудок, и, хотя бремя твое тяжело, ничего не бойся».

Я сел, вспомнил, что нахожусь в женском фургоне, и внезапно ощутил в себе некую загадочную перемену. Я перестал быть прежним. Мои сомнения и страхи исчезли, моя рука была тверда, как скала, а с души словно свалился тяжкий груз. Я знал наверняка, что смогу подстрелить трех назначенных мне стервятников. Понимаю, сколь нелепо это звучит, и случившееся легко объяснить тем напряжением нервов, в котором я пребывал; смею думать, что это и вправду было истинной причиной моего воодушевления. Но все же не стыжусь признаться: я тогда решил — и считаю так до сих пор, — что дело заключалось в другом. Я верил и верю, что в минуту опасности Всевышний заговорил со мной, ответил на мои искренние мольбы и на молитвы остальных, даровал мне наставление и наделил спокойствием и уверенностью, в коих я столь нуждался. В любом случае, моя убежденность в этом была такова, что я поспешил подчиниться словам, изреченным тем неземным, нечеловеческим голосом.

Выбравшись из фургона, я отыскал Ханса, сидевшего неподалеку, прямо на палящем солнце. Мне показалось, что готтентот глядит на светило, даже не жмурясь.

— Где мое ружье, Ханс? — спросил я.

— Интомби? Здесь, баас, я положил ее остудиться, чтобы она не выстрелила раньше времени. — Он указал на маленький бугорок травы рядом с собою.

Следует пояснить, что туземцы дали моему ружью прозвище Интомби — «девушка», потому что оно было тоньше и изящнее других ружей.

— Ты его почистил? — уточнил я.

— Она не была чище с тех пор, как вышла из огня, баас! Порох я просеял и положил сушиться на солнце заодно с крышками (так он называл капсюли), а пули подогнал по стволу, чтобы не случилось неприятностей, когда будешь стрелять. Если ты промахнешься по аасфогелям, в том не будет вины Интомби, пороха или пуль. Это будет только твоя вина.

— Утешает, — проворчал я. — Ладно, пошли. Хочу взглянуть на тот холм смерти поближе.

Готтентот слегка отпрянул:

— Зачем, баас? Зачем идти туда раньше времени? Туда не ходят просто так, туда отводят на казнь. Зулусы говорят, что призраки блуждают там даже днем, кружатся над камнями, где были убиты обреченные.

— А еще там летают стервятники, Ханс. Я хочу своими глазами посмотреть на них, понять, куда и как лучше стрелять.

— Это мудро, баас, — одобрил хитрый готтентот. — Ведь по гусям в Груте-Клуф палить было проще. Гуси летают по прямой, как ассегаи, не то что аасфогели. Непросто попасть в птицу, которая кружит и кружит.

— А то я не знаю! Пошли.

Едва мы поднялись, из-за другого фургона показалась фру Принслоо, а за нею шла Мари, очень бледная и понурая; ее чудесные глаза были красны, словно она недавно плакала.

Фру спросила, куда мы собрались. Я честно объяснил, куда именно. Она поразмыслила и сказала, что это правильно, — дескать, всегда полезно изучить поле битвы перед сражением.

Я кивнул и отвел Мари в сторонку, под прикрытие колючего кустарника.

— О Аллан, когда же все это закончится?! — воскликнула она жалобно.

Мужества ей было не занимать, но у всего имеются свои пределы.

— Скоро, любимая. Все будет хорошо, — ответил я. — Мы справимся с этой бедой, как справлялись с другими.

— Откуда ты можешь знать, Аллан? Ведь все в руках Божьих.

— Господь поведал мне, Мари. — И я пересказал суженой все, что говорил мне голос в моей голове.

Мари как будто немного успокоилась.

— Не знаю, не знаю… — В ее тоне проскользнуло сомнение. — Это был всего лишь сон, Аллан, а во сне всякое бывает. Ты можешь и промахнуться.

— Я похож на того, кто может промахнуться, Мари?

Она оглядела меня с головы до ног и сказала:

— Нет, не похож, хотя и выглядел таким печальным, когда вернулся от короля. Теперь ты совсем другой. И все же, Аллан, ты можешь промахнуться — не спорь! Что тогда? Эти жуткие зулусы приходили к нам, пока ты спал, спрашивали, готовы ли мы взойти на холм смерти. Они уверяли, что Дингаан не отступится. Если ты не подстрелишь стервятников, он велит нас убить. Похоже, стервятники считаются у них священными птицами; если ты промахнешься, король может решить, что ему нечего бояться белых людей и их колдовства, и начнет с того, что расправится с пленниками. И только меня оставят в живых. О, как мне тогда быть, Аллан?

Я посмотрел на нее, встретил ее взгляд — и достал из внутреннего кармана куртки двуствольный пистолет, который и вручил девушке.

— Он заряжен и стоит на полувзводе, — предупредил я.

Она кивнула и молча спрятала оружие под передником. Затем, не тратя лишних слов, мы поцеловались и расстались. Никому из нас не хотелось затягивать прощание.

Холм Хлома-Амабуту располагался поблизости от нашей стоянки и от хижин преподобного мистера Оуэна, приблизительно в четверти мили; он высился над плоским вельдом, как бы вырастая из земли над неглубокой лощиной, каковая едва ли заслуживала считаться оврагом. Когда мы подошли ближе, бросилась в глаза безжизненность этого места: вокруг зеленела густая весенняя трава, а на холме не было ни былинки. Он стоял голый и угрюмый, покрытый черными, будто закопченными, валунами. Среди них изредка попадались хилые кустики с темной листвой; вдобавок большинство камней были словно обильно забрызганы известкой, из чего следовало, что на них нередко сиживали пирующие стервятники.

Сдается мне, в Китае есть поверье, будто у каждого уголка земли есть злой или добрый дух, этакий гений[216], как говаривали древние; так вот, Хлома-Амабуту и еще несколько мест в Африке заставляют признать правоту китайской мудрости. Стоило мне ступить на эту проклятую землю, подобную Голгофе, Лобному месту, как по моей спине пробежал холодок. Быть может, сказалась сама атмосфера этого холма, физическая или, если угодно, духовная, либо меня посетило предчувствие, некое предвидение того жуткого зрелища, какое мне было суждено узреть здесь воочию несколько месяцев спустя. Либо же осознание предстоящего судилища заставило мою молодую кровь на мгновение застыть в жилах. Не могу сказать, в чем точно была причина, однако произошло именно это, а минуту или две спустя, когда моему взору открылось, какими «украшениями» усеяна вершина, стало понятно, что нет необходимости искать мистическое оправдание посетившему меня страху.

По склону между могучими валунами, что лежали тут и там этакими гигантскими градинами, оставленными зимней бурей, вились многочисленные тропки. Казалось, именно через холм ведет кратчайший путь к окрестностям главного крааля; хотя ни один зулус не осмеливался подходить к Хлома-Амабуту ночью, от заката до рассвета, тогда как в светлое время суток этими тропами охотно пользовались. Полагаю, туземцы тоже думали, будто над злополучным холмом смерти властвует некий могущественный дух, незримый и чудовищно жестокий, и требуются жертвоприношения, чтобы его умилостивить.

Что ж, зулусы умиротворяли злое божество старым добрым способом, распространенным, насколько мне известно, во многих землях, хотя истинное содержание обряда, признаюсь, мне неведомо. Достигая места, где одна тропка сходилась с другой, человек подбирал с земли камень и кидал его в кучу, что копилась близ сего перекрестка усилиями путников. Я насчитал на склоне более дюжины таких груд, причем весьма высоких. Самая крупная весила, пожалуй, около пятидесяти лоудов[217], а наиболее мелкая — двадцать или тридцать.

Мой Ханс, никогда прежде не ступавший на этот холм, узнал, должно быть, от зулусов, что нужно делать и какие ритуалы исполнять, чтобы отвести от себя местные проклятия. Когда мы подошли к первой куче камней, он кинул туда подобранный с земли камешек и попросил последовать его примеру. Я посмеялся над ним и отказался. У второй кучи повторилось то же самое. Я снова отмахнулся, однако, когда мы достигли третьей, более высокой груды, Ханс уселся наземь и принялся стонать и твердить, что не сделает и шагу дальше, покуда я не совершу положенное приношение.

— С какой стати? — возмутился я. — Что за глупости ты мелешь?

— Если ты не послушаешься меня, баас, мы останемся тут навсегда! Смейся сколько хочешь, но говорю тебе: ты уже навлек на себя беду. Вспомни мои слова, баас, когда ты промахнешься — по двум птицам из пяти!

— Чушь! — Признаться, в действительности я употребил голландское словечко покрепче.

Впрочем, эта болтовня насчет промахов заставила меня призадуматься. Надо сказать, в Африке полезно обращать внимание на обряды туземцев. У следующих трех куч я послушно бросал камни, словно самый суеверный зулус в округе.

Наконец мы добрались до гребня, имевшего протяженность в две сотни ярдов. Очертаниями он напоминал выгнутую спину борова; посредине виднелось углубление, очищенное от камней то ли силами природы, то ли человеческими руками, и напоминавшее о цирковых аренах.

О, что за зрелище предстало моим глазам! Повсюду, кучками и вразброс, валялись кости, мужские и женские, и многие из них хранили следы гиеньих зубов. Некоторые кости были совсем еще свежими — к черепам липли волосы, — иные же побелели от времени. В общем, человеческих останков было великое множество! Та же картина наблюдалась и вокруг углубления, хотя здесь кости преимущественно были собраны в омерзительные груды. Неудивительно, что стервятники так и вились над Хлома-Амабуту, местом смерти, где творился произвол зулусского короля!

Сейчас, увы, поблизости не было видно ни одной из этих отвратительных птиц. На холме никого не казнили вот уже несколько часов подряд, поэтому стервятники искали себе добычу в иных местах. Но не напрасно же мы пришли сюда! Я призадумался, гадая, чем и как можно привлечь стервятников.

— Ханс, — позвал я готтентота, — давай притворимся, что я тебя убил. Ты будешь лежать неподвижно, как мертвый. Даже если аасфогели накинутся на тебя, шевелиться нельзя, иначе я не пойму, откуда они прилетают и как себя ведут.

Готтентот согласился далеко не сразу. На самом деле он поначалу отказывался наотрез и приводил множество разумных и смешных причин. Дескать, подобные проверки сулят несчастье, и предварять какое-то событие, в особенности такое страшное, все равно что кликать беду, а ему хочется жить. Мол, зулусы уверяют, что священные стервятники с Хлома-Амабуту свирепы, как львы, и, завидев лежащего на земле человека, немедля раздирают того в клочья, живого или мертвого. Короче, мы с Хансом напрочь разошлись во мнениях. Но я должен был настоять на своем и потому не постеснялся изложить ему расклад в простых и доступных выражениях.

— Ханс, — сказал я, — тебе придется стать наживкой. Выбирай, будешь ты живой наживкой или мертвой.

Я многозначительно щелкнул затвором ружья. Разумеется, я ни в коем случае не хотел и не собирался убивать верного старого готтентота. Но Ханс, вспомнив о том, каковы ставки, воспринял мои слова всерьез.

— Allemachte, баас! — вскричал он. — Я все понимаю и не виню тебя. Я лягу живым, и, быть может, змеиный дух, мой хранитель, убережет меня от дурных знамений, а аасфогели не выклюют мне глаза! Зато если твоя пуля попадет мне в живот, все будет кончено, и для бедолаги Ханса настанет момент «доброй ночи и сладких снов». Я послушаюсь тебя, баас, и лягу куда скажешь, только не уходи, молю тебя, не бросай меня на растерзание этим страшным птицам!

Я поклялся, что никуда не уйду и не оставлю его одного. После этого мы с ним разыграли маленькое, но весьма мрачное представление. Встав в центре похожего на цирковую арену углубления, я поднял ружье и сделал вид, будто вышибаю Хансу мозги прикладом. Готтентот упал навзничь, немного подрыгался и замер. Так завершился первый акт.

Во втором акте я перестал изображать злобного зулусского палача, отступил от «жертвы» и спрятался в кустах на краю вершины, ярдах в пятидесяти от Ханса. Теперь оставалось только ждать. Ярко светило солнце, и было очень тихо; все застыло в неподвижности — и бесчисленные скелеты казненных вокруг, и Ханс, который лежал не шевелясь. Он казался мертвым и бесконечно одиноким посреди этого пространства, лишенного травы. Ждать в подобном окружении было непросто, но относительно скоро занавес подняли, и начался третий акт.

В слепящей голубизне вверху я различил черную точку, размерами не больше комка пыли. Аасфогель с расстояния, недоступного человеческому глазу, заметил, похоже, свою добычу; он слегка снизился и каким-то образом созвал своих сородичей, что кружили в небе на пятьдесят миль окрест. Эти птицы, смею сказать, охотятся с помощью зрения, а не чутья. Первый стервятник спускался все ниже, и задолго до того, как он приблизился к земле, в небе появились другие черные точки. Аасфогель-наблюдатель находился теперь в четырех или пяти сотнях ярдов надо мной; он парил над гребнем холма на своих широких крыльях, плавно снижаясь. В конце концов стервятник, словно задумавшись, на несколько мгновений завис в воздухеприблизительно в полутора сотнях ярдов над Хансом. Затем аасфогель сложил крылья и устремился вниз, точно арбалетный болт. Лишь у самой земли крылья птицы вновь распахнулись.

Стервятник дернулся, подался вперед в той диковинной манере, что отличает этих птиц, и сделал несколько неуклюжих шагов по земле, восстанавливая равновесие. Потом застыл как вкопанный, устремив свой жуткий немигающий взор на распростертого Ханса, который лежал футах в пятнадцати от него. А в следующую секунду к этому стервятнику стали присоединяться другие, созванные им на пиршество. Они подлетали к холму, снижались, кружились — непременно с востока на запад, по ходу солнца, — замирали в воздухе на миг-другой, камнем падали вниз, чуть не клювом в землю, затем, раскрыв крылья, обретали равновесие, подходили к первому аасфогелю и рассаживались цепочкой, таращась на Ханса. Вскоре готтентот очутился в окружении множества стервятников, сидевших неподвижно и чего-то ожидавших.

Наконец к честной компании присоединился аасфогель, едва ли не вдвое крупнее всех прочих. Буры и туземцы называют таких птиц королевскими — они правят другими стервятниками в стае, и те не смеют нападать на добычу в отсутствие и без позволения вожака. Не могу сказать, принадлежат ли сии особи к иному виду или же они попросту быстрее растут и потому превосходят размерами остальных. Единственное, что известно мне наверняка из продолжительных наблюдений на природе: «король» непременно найдется в каждой стае.

Едва королевский стервятник приземлился, прочие аасфогели, коих теперь насчитывалось пять, а то и все шесть десятков, начали выказывать оживление. Они то и дело посматривали на вожака, косились на Ханса, вытягивали свои голые красные шеи и зажмуривали ярко блестевшие глаза. Впрочем, за теми, кто находился на земле, я следил не слишком внимательно, продолжая присматриваться к их сородичам в воздухе.

Меня несказанно порадовало то обстоятельство, что стервятники оказались чрезвычайно консервативными птицами. Все они вели себя так, как у них повелось, несомненно, еще со времен Адама или даже раньше, — кружили, зависали в воздухе на несколько мгновений, затем устремлялись к земле. Значит, именно в этот миг, в те четыре-пять секунд, пока они изображают собой неподвижную мишень, в них и нужно стрелять. С расстояния менее сотни ярдов я способен уложить на спор сколько угодно пуль в чайное блюдце без единого промаха, а стервятник, смею напомнить, куда больше блюдца. Получается, мне нечего опасаться того испытания, что уготовил нам коварный король зулусов, если, конечно, не произойдет ничего неожиданного. Снова и снова я прицеливался в птиц, чувствуя, что, стоит надавить на спусковой крючок, я пристрелю добрую половину из них.

Попрактиковаться всегда полезно, поэтому я довольно долго продолжал эту игру, однако она внезапно завершилась. Вдруг послышался какой-то странный шум. Повернувшись на звук, я увидел, что аасфогели топают к Хансу, помогая себе широкими крыльями, а впереди, футах в трех от стаи, выступает вожак. В следующее мгновение Ханса заслонили от меня, а затем из глубины этого столпотворения пернатых донесся истошный вопль.

Как выяснилось впоследствии, королевский стервятник попытался ущипнуть готтентота за нос, а другие омерзительные птицы ухватились за прочие части его тела и принялись тянуть, дабы, по своему обыкновению, оторвать от жертвы кусочки повкуснее. Ханс стал отбиваться и закричал, а я выскочил из кустов и выстрелил. Стая забила крыльями, взмыла вверх пернатым облаком и вскоре рассеялась в небе. Не прошло и минуты, как птицы исчезли, и мы с храбрым готтентотом остались одни.

— Молодец! — похвалил я. — Ты сделал все как надо.

— Гляди, баас! — воскликнул Ханс. — У меня в носу две дырки, куда влезет палец, и меня всего искусали! И штаны порвали! А моя голова?! Я почти лишился волос! Говоришь, я молодец? Все правильно сделал? Эти треклятые аасфогели меня чуть не сожрали! О баас, если бы ты видел их близко и понюхал эту вонь, то заговорил бы по-другому. Еще миг, и у меня вместо двух ноздрей стало бы четыре!

— Ерунда, Ханс! — отмахнулся я. — Это всего лишь царапина, а новые штаны я тебе подарю. На, держи табак. И пойдем в кусты, нам надо поговорить.

Так мы и поступили. Когда Ханс слегка успокоился, я пересказал ему свои выводы о повадках аасфогелей в воздухе, а он поделился со мной наблюдениями о поведении стервятников на земле. Поскольку я не собирался целиться в птиц, опустившихся на холм, это меня не слишком заинтересовало. Готтентот согласился со мной в том, что лучше всего стрелять, когда аасфогели зависают перед «нырком».

Откуда-то со стороны долетели громкие крики. Оглядевшись, мы увидели внизу, где раскинулись краали Умгунгундлову, поистине печальную картину. По склону холма в сопровождении троих палачей и семи или восьми воинов вели с крепко связанными за спинами руками троих кафров. Один был совсем старик, лет пятидесяти, другой выглядел не старше восемнадцати. Позднее я узнал, что все трое принадлежали к одной семье. Это были дед, отец и старший сын, которых схватили по очередному смехотворному обвинению в колдовстве; на самом же деле король попросту позарился на их скот.

Допрошенные и осужденные ньянгами[218], эти несчастные были обречены на погибель. Более того, Дингаан, как мне объяснили потом, не удовлетворился истреблением былого, нынешнего и будущего глав семейства; нет, он приказал перебить всех их сородичей, ближних и дальних, чтобы присвоить скот.

Таковы были жестокие нравы, царившие в Зулуленде в те времена.

Глава 14

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
Мучители вывели троих обреченных на середину «арены». До них было рукой подать — действо разворачивалось всего в нескольких ярдах от нас с Хансом.

На вершине холма показался главный палач, огромный детина в колпаке из леопардовой шкуры; этот колпак имел причудливую форму — должно быть, так обозначалась придворная должность чернокожего великана. В руке он держал увесистую дубину, рукоять которой была исчерчена множеством зарубок, и каждая из них обозначала отнятую человеческую жизнь.

— Гляди, белый! — крикнул палач, обращаясь ко мне. — Вот наживка, на которую король будет приманивать священных птиц. Если бы не ты, эти колдуны, пожалуй, могли бы сбежать. Но Великий Черный сказал, что маленькому сыну Джорджа, которого прозывают Макумазаном, нужны пленники, чтобы явить свое колдовство. Значит, эти трое умрут сегодня!

Услышав подобное, я едва сдержал подкативший к горлу ком. И мое состояние ничуть не улучшилось, когда самый молодой из осужденных после этих слов палача рухнул на колени и принялся умолять, чтобы я его пощадил. А дед юноши сказал мне так:

— Вождь, разве недостаточно того, что умру я? Я стар, и моя жизнь ни для кого не важна. Если тебе мало, возьми меня и моего сына, но отпусти этого юнца, моего внука! Нас всех оболгали, а он к тому же еще слишком молод, чтобы колдовать. Видишь сам, он не успел взять жену! Послушай, вождь! Ты тоже молод. Разве твое сердце не омрачилось бы в преддверии гибели, когда солнце твоей жизни едва поднялось в небо? Спроси себя, белый вождь, каково было бы твоему отцу, если он у тебя есть? Вообрази, что его заставляют смотреть, как ты погибаешь, чтобы какой-то чужак мог показать чудеса своего колдовского оружия и убить диких птиц, слетевшихся полакомиться мертвой плотью!

Мои глаза увлажнились. Как мог, я поспешил растолковать почтенному старцу, что выпавший им жуткий жребий никак не связан со мной и моими желаниями. Я объяснил, что неповинен в их участи, что меня заставили стрелять в стервятников на лету, дабы я мог спасти своих товарищей-белых от столь же трагической судьбы. Старик внимательно выслушал, то и дело переспрашивая, наконец сообразил, похоже, о чем я говорю, и произнес с ужасающим спокойствием:

— Теперь я понимаю, белый, и я рад узнать, что ты не такой жестокий, как мне думалось. — Тут он повернулся к своим родичам. — Дети мои, не будем больше изводить этого инкози своими мольбами. Он делает ровно то, что должен, чтобы спасти своим умением жизнь его братьев. Если мы будем умолять о пощаде и разбередим жалость в его сердце, наши страдания, быть может, заставят руку инкози дрогнуть, и тогда белые тоже умрут. Кровь их будет и на наших руках. Дети мои, нас убьют по приказу короля. Подчинимся же королевской воле, как надлежит мужчинам нашего семейства и нашего рода! Белый вождь, прими нашу благодарность за твои слова. Да прожить тебе долго, да спит удача в твоей постели до последнего дня! Да не изведает промаха твое чудесное оружие! Желаю тебе вырвать жизнь своих товарищей из королевской хватки. Прощай, вождь!

Вскинуть в приветствии связанные за спиною руки он, разумеется, не мог, а потому просто поклонился мне, и двое других зулусов сделали то же самое.

Затем они отошли в сторонку, уселись на землю и коротко перемолвились между собой, после чего затянули хором некий диковинный напев. Палачи и стражники тоже устроились неподалеку; они болтали, смеялись и передавали из рук в руки понюшки табака. Я заметил, что их предводитель поделился табаком с осужденными. Он поднес ладонь к носу каждого, те втянули по доле и вежливо поблагодарили, перемежая слова чиханием.

Сам я извлек свою трубку и закурил. Мне требовалось некое возбудительное, точнее, успокоительное средство. Прежде чем я выпустил последний клуб дыма, Ханс, который лечил свои раны, нанесенные клювами стервятников, жвачкой из листьев, вдруг обронил своим привычным деловитым тоном:

— Смотри, баас, вон они идут! Белые с одной стороны, черные с другой, будто козлища и агнцы в Судный день, как говорится в Писании!

Я повернулся. По правую руку от меня показались буры во главе с фру Принслоо, которая держала над головой свой поломанный старый зонт. Слева приближались зулусы, явно королевские сановники и советники, а перед ними важно выступал сам Дингаан в накидке из бус. Короля поддерживали двое крепких воинов-телохранителей, третий нес щит, прикрывая его величество от солнца, а четвертый тащил туземный трон. Позади белых и чернокожих шли зулусы в воинском облачении, с внушающими страх копьями в руках.

Оба отряда приблизились к камню, на котором я сидел, почти одновременно. Возможно, так и предполагалось с самого начала. Они остановились, разглядывая друг друга. Я же продолжал курить.

— Allemachte, Аллан! — не сдержалась фру Принслоо, тяжело дышавшая после подъема на холм. — Вот ты где! Ты не вернулся, и я решила, что ты сбежал и бросил нас, как тот плут Перейра!

— Вот он я, тетушка, — подтвердил я угрюмо. — Видят Небеса, хотел бы я быть в другом месте!

Между тем Дингаан, уместив свое обширное седалище на троне и переведя дух, подозвал к себе юного Холстеда и сказал ему:

— О Тоомаз, спроси своего брата Макумазана, готов ли он стрелять по стервятникам. Я не желаю упреков в несправедливости. Если он не готов, пусть доделывает свои колдовские снадобья.

Я мрачно ответил, что готов настолько, насколько это вообще возможно.

Тут фру Принслоо, догадавшись, что перед нею король зулусов, двинулась на Дингаана, размахивая зонтом. Она стиснула плечо Холстеда, понимавшего по-голландски, и потребовала от него перевести все, что она желает поведать королю.

Послушайся Холстед, и переводи он именно то, что произносила фру, все мы были бы мертвы через пять минут. По счастью, этот молодой человек, которого угораздило стать пленником Дингаана, очевидно, перенял у него толику змеиного лукавства и коварства за время своего пребывания среди зулусов, а потому подправлял при переводе цветистые выражения фру Принслоо. Вкратце ее речь сводилась к тому, что Дингаан — жестокосердный и кровожадный злодей, которого Всемогущий покарает за сотворенное зло рано или поздно (так и случилось, смею заметить), и что, если он дотронется хотя бы до волоска на голове самой фру и ее спутников и соотечественников, буры сделаются проводниками карающей воли Всевышнего (что, опять-таки, и произошло). В переводе же Холстеда на зулусский вышло, будто фру назвала Дингаана величайшим правителем на свете, сказала, что не было, нет и никогда не будет равного ему в могуществе, мудрости и красоте, и призналась, что, если ей и ее товарищам суждено умереть, лицезрение короля в славе и великолепии утешит их перед кончиной.

— Правда? — с подозрением спросил Дингаан. — Таковы слова этой женщины-мужчины? Ее глаза говорят одно, а уста произносят иное. О Тоомаз, хватит лгать! Переведи мне в точности слова белой правительницы, не то я сам выясню, что она кричала, а тебя отдам палачам.

Холстед не стушевался. Он пояснил, что еще не успел перевести до конца. «Женщина-мужчина», которая, как правильно догадался Дингаан, правит голландцами, говорит, что, если он, могучий и славный король, властелин неба и земли, убьет ее или кого-то из ее подданных, народ белых отомстит, уничтожив самого короля и все его племя.

— Вот как? — откликнулся Дингаан. — Значит, эти буры опасны, как я и думал, а вовсе не мирный народ, каким они старались казаться. — Он погрузился в размышления, сверля взглядом землю под ногами, а затем поднял голову и продолжил: — Что ж, мы заключили соглашение, и потому я не стану истреблять эту горстку, как следовало бы с ними поступить. Скажи этой старой корове-правительнице, что я намерен сдержать свое слово, сколько бы она мне ни грозила. Если маленький сын Джорджа по имени Макумазан сумеет убить своим колдовством трех стервятников из пяти, тогда она и ее подданные смогут уйти беспрепятственно. Если нет, их скормят тем самым стервятникам, по которым он промахнется, а когда белые воины придут мстить, я поговорю с ними. Все, довольно болтовни! Ведите сюда злодеев, чтобы они могли поблагодарить меня за милосердие!

Старика, мужчину и юношу поставили перед Дингааном. Осужденные приветствовали короля воинским салютом.

— О король, — промолвил старший из них, — мы невиновны. Если тебя порадует моя смерть, о король, я готов умереть, и мой сын тоже готов. Но мы молим тебя пощадить этого юношу! Он совсем еще мальчик и способен сослужить тебе добрую службу, когда вырастет, как служил твоему дому я сам много лет подряд!

— Молчи, белоголовый пес! — прошипел Дингаан. — Этот юнец — колдун, как и все вы! Когда повзрослеет, он околдует меня и будет заодно с моими врагами! Знай, что я истребил весь твой род. Так чего ради мне щадить его? Чтобы он наплодил отпрысков, которые тоже возненавидят меня? Отправляйся к духам и поведай им, как Дингаан обходится с изменниками!

Старик, похоже, сильно любил внука и попытался что-то сказать, но стоявший рядом воин ударил его по лицу, а Дингаан воскликнул:

— Что? Тебе мало? Еще слово, и я заставлю тебя убить мальчишку собственной рукой! Уведите их!

Я отвернулся и опустил голову. Моему примеру последовали остальные белые. Но заткнуть уши мы не догадались и потому вскоре услышали, как старик-зулус, которому жизнь сохраняли до последнего, дабы он увидел гибель своих потомков, вскричал:

— В ночь тридцатой полной луны, считая с этого дня, я, ясновидец и прорицатель, призову тебя, Дингаан, в землю призраков, и там ты заплатишь за все!..

Взревев от ярости и страха, палачи накинулись на него и умертвили. Когда установилась тишина, я огляделся. Король, чье лицо пожелтело от испуга, весь дрожал и вытирал пот со лба. Этот дикарь был весьма суеверен.

— Ты поторопился убить этого колдуна, — попенял он охрипшим голосом главному палачу, который был занят тем, что наносил новые отметки на свою ужасную дубину. — Глупец! Из-за тебя я не дослушал его лживое пророчество!

Палач хмуро ответил, что, сдается ему, такого лучше не слышать вовсе, и поспешил куда-то уйти. Здесь я должен указать, что, по странному стечению обстоятельств, Дингаан и вправду был убит приблизительно через тридцать месяцев. Военачальник Мопо, служивший королю и сразивший его брата Чаку, покончил с Дингааном при помощи Умслопогаса, сына Чаки. В последующие годы сам Умслопогас поведал мне о жуткой гибели чернокожего тирана и о призраках, которые явились созерцать его смерть, но, конечно, он не мог сказать, в какой именно день все произошло. Поэтому трудно сказать, сбылось ли пророчество старика-зулуса в точности[219].

Три бездыханных тела простерлись на вершине холма смерти. Король кое-как справился со своим смятением и велел оттеснить зрителей, дабы они наблюдали за моим выступлением, не пугая стервятников. Так что буры в сопровождении караула, которому было приказано убить их, если они попытаются сбежать, направились в одну сторону, а Дингаан и его зулусы отошли в другую. Мы с Хансом по-прежнему прятались в кустах. Когда белых проводили мимо меня, фру Принслоо громко и весело пожелала мне удачи, но я-то заметил, что ее руки дрожали, когда она утирала глаза своим грязным передником. Анри Марэ дрогнувшим голосом попросил не промахнуться и спасти его дочь. Мари, бледная, но настроенная решительно, не сказала ничего — просто заглянула мне в глаза и словно ненароком коснулась кармана платья, где, насколько я знал, лежал мой пистолет. На прочих буров я вовсе не обратил внимания.

Что ж, настал, слишком скоро настал чудовищный миг испытания. Не стану скрывать: напряженное ожидание, отравленное дурными предчувствиями, было невыносимым. Минула, казалось, вечность, прежде чем в тысяче футов над моей головой появилось черное пятнышко, в котором я опознал стервятника. Птица начала снижаться широкими кругами.

— О баас, — проговорил бедняга Ханс, — это даже хуже, чем стрелять гусей в Груте-Клуф. Там ты терял только свою лошадь, а теперь…

— Молчи! — шикнул я. — Давай сюда ружье.

Стервятник спускался, плавно и неумолимо, круг за кругом. Я покосился на буров и увидел, что все они стоят на коленях. Тогда я посмотрел на зулусов; те неотрывно наблюдали за происходящим. Думаю, подобное было для них в новинку, и потому они пребывали в радостном возбуждении. Отогнав ненужные мысли, я сосредоточился на птице.

Та как раз завершила последний круг облета. Прежде чем нырнуть вниз, она зависла в воздухе на своих широких крыльях; ее голова была повернута ко мне. Я сделал глубокий вдох, поднял ружье, прицелился точно в грудь стервятнику — и дотронулся до спускового крючка. Прогремел выстрел, и аасфогель вдруг перевернулся на лету. В следующее мгновение что-то глухо тюкнуло, и я было обрадовался, решив, что пуля угодила в цель. Увы, моя радость оказалась преждевременной.

Хлопо к был порожден пролетевшей мимо пулей и соприкосновением воздуха с жестким оперением на крыле. Всякий, кому доводилось стрелять крупных птиц на лету, наверняка слышал этот звук. Стервятник же, вместо того чтобы упасть, выровнял полет. Непривычный к таким происшествиям, он осторожно опустился на землю, проковылял несколько шагов и уселся поблизости от мертвых тел. Словом, он вел себя ровно так же, как другие птицы, еще недавно нападавшие на Ханса, и, по всей видимости, ничуть не пострадал.

— Промахнулся! — шепотом возвестил Ханс, хватая ружье и принимаясь перезаряжать. — О баас, и почему ты не кинул камень в первую кучу?!

Я метнул на готтентота взгляд, который, должно быть, его напугал; во всяком случае Ханс умолк. Оттуда, где стояли на коленях буры, донесся многоголосый стон. Мои товарищи принялись молиться усерднее прежнего, а зулусские сановники наперебой что-то втолковывали своему королю. Потом я выяснил, что Дингаан ставил против меня десять голов скота за одну, а его советники с великой неохотой принимали эти условия.

Ханс перезарядил ружье, вставил капсюль, взвел курок и передал ружье мне. Между тем в небе появились другие стервятники. Торопясь покончить с выпавшим нам испытанием, в подходящий миг я выбрал птицу, прицелился и надавил на спуск. Снова прогремел выстрел, снова я увидел кувырок в воздухе и услышал знакомый звук. Господи! Аасфогель медленно развернулся и начал величаво подниматься в небеса в той же манере, в какой спускался. Я опять промахнулся!

— Это вторая куча камней виновата, баас, — проговорил Ханс.

На сей раз я даже не взглянул на него. Просто сел и закрыл лицо руками. Еще один промах, и тогда…

Ханс помешал мне предаваться отчаянию.

— Баас, — прошептал он, — эти аасфогели видели вспышку, вот и шарахнулись, точно перепуганные лошади. Ты стреляешь, когда они смотрят на тебя, баас. Надо встать с другой стороны, стрелять им в хвост, ведь даже у аасфогеля нет глаз на хвосте.

Я отнял руки от лица и воззрился на готтентота. Поистине, моему слуге было ниспослано озарение свыше! Я все понял. Пока клювы птиц повернуты ко мне, я могу стрелять хоть целый день, но не попаду ни в одного даже из полусотни стервятников, ибо они уворачиваются от вспышек и пули пролетают мимо — на волосок, но мимо.

— Идем! — выдохнул я и поспешил пересечь «арену», чтобы спрятаться за валуном, что лежал напротив кустов, ярдах в ста от прежнего укрытия.

Пришлось пройти мимо зулусов, которые осыпали меня градом насмешек; они спрашивали, куда подевалось мое колдовство и хочу ли я, чтобы моих товарищей убили поскорее. Дингаан же поставил пятьдесят голов скота против меня, однако никто не отважился состязаться с королем.

Я хранил молчание, даже когда мне вслед закричали, что «белый бросил копье и трусливо удирает». Суровый и угрюмый от отчаяния, я достиг валуна и укрылся за ним вместе с Хансом. Буры по-прежнему стояли на коленях, но молиться, похоже, перестали. Дети плакали, мужчины хмуро переглядывались, фру Принслоо обнимала Мари, утешая ее. Там, за большим камнем, ко мне вернулось мужество, как случается порой в миг величайшей опасности. Я вспомнил свой сон и успокоился. Всевышний не будет столь жесток и не позволит мне промахнуться заново, не обречет на погибель моих несчастных товарищей.

Выхватив ружье из рук Ханса, я зарядил его самостоятельно, поскольку мне пришло в голову, что не следует доверять это занятие другим. Когда я вставлял капсюль, очередной стервятник как раз завершал последний круг. Вот он завис в воздухе, и ко мне был обращен его хвост! Я поднял ружье, прицелился между подобранными лапами птицы, надавил на спуск — и зажмурился, ибо попросту не смел смотреть.

Я услышал, как пуля во что-то ударилась, а несколько секунд спустя послышался иной звук — какой-то предмет грянулся оземь. Я открыл глаза: в восьми или десяти шагах от убитых зулусов лежала, раскинув крылья, мерзкая тварь, тоже мертвая.

— Allemachte! Так-то лучше! — воскликнул Ханс. — Ты же бросал камни в остальные кучи, верно, баас?

Зулусы оживленно галдели, ставки против меня пошли вниз. Буры с побелевшими от волнения и страха лицами безмолвно взирали на меня. Это я видел краем глаза, пока перезаряжал. Следующий стервятник между тем приближался; он явно заметил неподвижную птицу на земле, но, должно быть, ничего не заподозрил и решил, что бояться не стоит. Я прижался спиной к валуну, прицелился и выстрелил, совершенно уверенный в успехе. На сей раз я не зажмуривался, а потому видел воочию, как все произошло.

Пуля поразила птицу между нами, прошла насквозь, и стервятник рухнул замертво, угодив едва ли не на голову своему погибшему ранее собрату.

— Хорошо, хорошо! — Ханс прицокнул языком от восторга. — Не промахнись по третьей, баас, и als sall recht kommen[220].

— Ну да, — согласился я, — осталось только не промазать. Я снова перезарядил ружье самостоятельно, позаботившись забить порох поглубже и подобрать пулю, которая ровно и гладко вошла бы в ствол. Вдобавок я почистил колючкой ударник и чуть присыпал его порохом, чтобы избежать малейшей возможности осечки. Затем вставил капсюль и стал ждать. Что там творилось у буров и зулусов, я не знал и не хотел знать. В тот миг наивысшего напряжения я не оглядывался по сторонам, целиком сосредоточившись на своей роли в драматическом представлении.

Стервятники будто сообразили, что происходит что-то необычное, сулящее им опасность. Они кружили в небе, слетевшись десятками, если не сотнями, с востока, запада, севера и юга; величаво парили над холмом, но ни один не выказывал намерения спуститься за угощением из мертвых тел. Я продолжал наблюдать и вдруг заметил среди птиц того самого громадного вожака, что клюнул бедолагу Ханса в лицо. Этого аасфогеля легко было отличить, поскольку он превосходил размерами всех прочих птиц, к тому же у него были крылья с белой каймой. Мне бросилось в глаза, что его стая держится рядом, и вообще, птицы вели себя так, словно о чем-то советовались.

Но вот они разделились, и вожак стал снижаться, собираясь, вероятно, присмотреться к телам на земле. Он спускался, сужая круги, достиг того уровня, с которого следовало нырять вниз, и, по благословенному обыкновению своей породы, завис в воздухе на секунду-другую. Его могучий клюв был обращен на юг, а распушенный хвост смотрел на меня.

Господь услышал мои молитвы! Обрадовавшись столь крупной мишени, я прицелился и выстрелил. Пуля угодила в вожака, разлетелись в стороны перья, вырванные ее попаданием, и я предвкушал момент, когда гигантский стервятник рухнет наземь. Увы, он не упал! Несколько секунд он словно раскачивался в воздухе на своих могучих крыльях, а затем стал подниматься все выше и выше, причем круги, которые птица закладывала, неуклонно сужались, и в итоге почудилось даже, будто она летит по прямой в небесные эмпиреи. Я не сводил с нее взгляда. Все собравшиеся тоже глядели вслед исполинской птице, покуда она не сделалась сперва пятнышком в голубизне неба, а затем не превратилась в черную точку. И потом вовсе исчезла, скрывшись в пределах, куда не способен проникнуть человеческий взор.

— Вот и все, — сказал я Хансу.

— Ja, баас, — ответил готтентот, стуча зубами. — Вот и все. Ты положил мало пороха. Теперь все мы умрем.

— Еще поглядим, — криво усмехнулся я. — Заряди ружье, Ханс, да поскорее! Прежде чем мы умрем, в Зулуленде будет новый король.

Хорошо, баас! — воскликнул он, спешно принимаясь за дело. — Давай прикончим этого жирного борова Дингаана! Стреляй ему в живот, баас, чтобы он на своей шкуре узнал, каково это — умирать медленно. Потом перережь мне горло вот этим большим ножом и убей себя, если не хватит времени перезарядить и застрелиться. Пулей-то проще будет.

Я кивнул, поскольку сам собирался поступить именно так. Ни за что не стану бессильно смотреть, как зулусы убивают несчастных буров. А Мари сможет позаботиться о себе.

Тем временем зулусы стали приближаться ко мне, а воины, сторожившие Марэ и прочих белых, погнали тех вперед, притворяясь, будто закалывают их ассегаями, и покрикивая, как кричат пастухи на скот. И зулусы, и пленные буры спустились в углубление на гребне холма почти одновременно, однако вплотную не сошлись, остановились на удалении друг от друга. Между ними лежали тела троих мертвых зулусов и туши двух аасфогелей, а неподалеку стояли мы с Хансом.

— Ну что, маленький сын Джорджа, — произнес Дингаан, — ты проиграл свой спор, потому что убил всего двух птиц из пяти своим колдовством. Это хорошо, но этого мало. Теперь ты должен заплатить, как заплатил бы я, будь победа твоей.

Он вытянул руку и отдал жестокий приказ:

— Булала амалонгу! Убейте белых! Убивайте их одного за другим, чтобы я видел, умеют ли они умирать. Убейте всех, кроме Макумазана и той высокой девушки!

Несколько воинов схватили старую фру Принслоо, которая стояла впереди других буров.

— Погоди, о король! — вскричала она, когда над ее головой взметнулись ассегаи. — С чего ты взял, что победил? Ведь тот, кого ты зовешь Макумазаном, попал в последнюю птицу. Нужно отыскать ее, а уже потом убивать нас.

— Что болтает эта старуха? — спросил Дингаан.

Холстед медленно перевел.

— Верно, — изрек король. — Раз она настаивает, я отправлю ее искать этого стервятника на небесах. Возвращайся, старая женщина, и расскажи нам, удалось ли тебе его найти.

Воины держали занесенные над фру Принслоо ассегаи, ожидая королевского слова. Я притворился, будто смотрю в землю, а сам взвел курок, твердо решив, что приказ Дингаана станет для него последним в жизни. Ханс же глядел в небо — должно быть, не хотел видеть гибель старой фру. Внезапно готтентот испустил пронзительный вопль, заставивший всех, даже обреченных на смерть буров, повернуться к нему. Ханс ткнул рукою ввысь, и все послушно уставились туда.

Вот что они увидели. Высоко-высоко, в океане прозрачной голубизны, возникла крошечная точка, каковую способно было различить на таком расстоянии лишь острое зрение готтентота. Точка росла в размерах, приближаясь с устрашающей, непрерывно нараставшей скоростью.

Это был вожак стаи стервятников, и он падал — падал мертвым!

Птица грянулась оземь между фру Принслоо и воинами, что на нее наседали, расколола ассегай одного из них, а самого воина опрокинула навзничь. Да, стервятник упал — и остался лежать неподвижной грудой перьев.

— О Дингаан, — сказал я, и мой голос прозвучал неожиданно громко в наступившей полной тишине. — Похоже, спор все-таки остался за мной, а не за тобой. Я убил этого вожака, и он, будучи королем, решил умереть высоко в небе, только и всего.

Дингаан помешкал, явно не желая щадить буров, но я, заметив его сомнения, слегка приподнял ружье. Возможно, он уловил мое движение — или же чувство собственного достоинства (как он его понимал, конечно) пересилило в нем врожденную кровожадность. Так или иначе, он сказал одному из советников:

— Проверь тушу птицы. Убедись, что там есть отверстие от пули.

Советник подчинился и принялся ощупывать груду перьев и переломанных костей. По счастью, он отыскал не отверстие, которое было трудно обнаружить среди многочисленных увечий от падения, а саму пулю, что пронзила тело вожака снизу вверх и застряла под твердой кожей у хребта, там, где выныривала между могучими крыльями длинная красная шея. Советник легко извлек пулю и предъявил ее королю.

— Макумазан победил, — объявил Дингаан. — Его колдовство оказалось сильнее, пусть и самую чуточку. Забирай этих буров, Макумазан, они твои, и ступайте прочь из моих земель!

Глава 15

РЕТИФ ПРОСИТ ОБ ОДОЛЖЕНИИ
Снова и снова на всем протяжении нашего беспокойного странствия по жизни мы обретаем милость Небес в виде мгновений почти безграничного счастья, вправленных, подобно бриллиантам, в изобилующее терниями полотно времени. Порой это всего-навсего часы простого животного удовольствия, иногда же наши переживания становятся прекрасными, ибо их питают воды духовных источников бытия, и так бывает в тех редких случаях, когда материальное покрывало жизни словно слетает, сдернутое могучей и незримой дланью, и мы ощущаем присутствие Всевышнего, а Он направляет наши шаги к неизбежному концу, то есть к Себе. Но изредка все перечисленное — физические удовольствия, божественная любовь и возвышенные чувства — объединяется и становится цельным и нераздельным, как душа и тело; и мы говорим: «Теперь мне известно, какова истинная радость».

Подобное ощущение охватило меня вечером того дня, когда спор с Дингааном завершился моей победой. Почти десять человек были спасены благодаря хладнокровию и меткости вашего покорного слуги. Ни рука, ни сердце меня не подвели, хоть я сознавал, что многим обязан озарению, постигшему готтентота Ханса (откуда оно пришло, хотелось бы знать), а иначе все могло бы сложиться и наверняка сложилось бы по-другому. При всей моей сноровке и при всем опыте мне попросту не приходило в голову, что зоркие глаза стервятников способны заметить вспышки выстрелов при ярком солнечном свете, из-за чего, собственно, треклятые птицы ухитрялись уворачиваться от пуль.

Тем вечером, признаюсь, меня чествовали как героя. Благодарил даже Анри Марэ, говоривший со мной так, как отец мог бы говорить с сыном, которого втайне всегда ненавидел; отчасти это объяснялось тем, что я был англичанином, а отчасти — любовью его дочери ко мне. Он завидовал и ревновал, а еще пекся о своем племяннике Эрнанду Перейре, которого то ли любил, то ли не выносил — возможно, все сразу. Остальные же буры, мужчины, женщины и дети, дружно славили и благословляли меня со слезами на глазах и клялись, что отныне, несмотря на молодость, Аллан Квотермейн будет признан единственным их предводителем. И конечно, похвалы старой фру Принслоо, причастной к победе тем, что накормила героя печенкой и уложила спать, звучали едва ли не громче всех.

— Вы только поглядите! — приговаривала она, тыча в меня толстым, как сарделька, пальцем и обращаясь к своему семейству. — Да будь у меня такой муж или такой сын, вместо вас, олухов, волею Господа привязанных ко мне, точно путы к копытам ослицы, я была бы счастлива.

— Господь знал, что делал, старуха, чтобы ты не лягалась, — откликнулся ее муж, тихий и спокойный человек, за которым я и раньше замечал склонность к язвительности. — Вот связал бы Он заодно тебе язык, я бы и вовсе решил, что попал в рай.

Фру дала ему подзатыльник, а их отпрыски, пересмеиваясь, поспешили удалиться.

Но чудеснее всего оказался разговор с Мари. Все, что случилось тем вечером между нами, разумнее, как мне представляется, оставить на волю читательского воображения, ибо беседы влюбленных, тем паче в подобных обстоятельствах, мало чем интересны для прочих. Вдобавок они в каком-то смысле поистине священны и потому не подлежат разглашению. Однако я все-таки упомяну об одной фразе, поскольку, как стало ясно из последующих событий, она была почти пророческой и прозвучала, думается мне, отнюдь не по прихоти случая. Эта фраза была произнесена ближе к концу нашего разговора, когда Мари захотела вернуть мне пистолет, который я, напомню, отдал ей ради осуществления жуткого, но мнившегося неизбежным замысла.

— Трижды ты спасал мою жизнь, Аллан, — сначала в Марэфонтейне, потом в лагере, где мне грозила голодная смерть, и сейчас, когда ты избавил меня от Дингаана, чье прикосновение сулило погибель. Уж не знаю, будет ли у меня возможность отплатить тебе той же монетой? — Мари опустила подбородок, потом положила голову мне на плечо и прибавила: — Думаю, Аллан, это будет в… — Она вдруг оборвала себя и отвернулась.

Если коротко, милостью Провидения мне удалось спасти всех этих достойных людей от мучительной и неприглядной смерти. И все же я неоднократно размышлял впоследствии, что, сложись обстоятельства иначе, скажем, найди вожак стервятников в себе силы улететь подальше и там умереть, как нередко поступают птицы с ранениями в легких — наверное, в поисках воздуха; не устремись он прямиком вверх, будто вспугнутая куропатка, наша история могла бы закончиться гораздо лучше. Я бы тогда наверняка застрелил Дингаана, а мы все полегли бы прямо там, на вершине холма, от рук зулусов. Если бы Дингаан погиб в тот день, Ретиф и его спутники избежали бы жестокой смерти. А если бы королю наследовал его брат, миролюбивый Панда[221], не состоялось бы, полагаю, ни последующей бойни при Веенене[222], ни других трагических событий и кровопролитий. Увы, нам суждено было иное, и кто я такой, чтобы оспаривать или хотя бы подвергать сомнению законы судьбы? Несомненно, произошло то, что было предначертано, и случилось это в назначенный срок. Что тут скажешь?

Рано утром мы забрали наших волов, которые еще не полностью оправились, но были накормлены и немного отдохнули. Час или два спустя мы тронулись в путь, ибо посланец принес распоряжение Дингаана: король требовал, чтобы мы не задерживались. Еще он прислал нам проводников во главе с воином Камбулой, которые должны были провести нас до границ Наталя.

В то утро я позавтракал с преподобным мистером Оуэном и его домочадцами, поскольку хотел убедить священника присоединиться к нам: по моему глубокому убеждению, Зулуленд был неподходящим местом для белых женщин и детей. Но мои старания не принесли результата. У миссис Халли, жены отсутствовавшего переводчика, было трое маленьких детей. Она, мисс Оуэн и служанка Джейн Уильямс охотно уехали бы с нами, на чем я и настаивал. Однако мистер и миссис Оуэн, в сердцах которых пылало пламя миссионерского рвения, не желали слушать уговоров. Они отвечали, что Всевышний их защитит, что они провели в этих краях всего несколько недель и решение бежать отсюда, едва приступив к работе, будет проявлением трусости и даже изменой. Отмечу здесь, что после расправы с Ретифом они изменили свое мнение (что нисколько не удивительно) и поспешили уехать.

Я рассказал мистеру Оуэну, насколько близок был к тому, чтобы застрелить Дингаана, и прибавил, что в этом случае погибли бы все. Мои слова потрясли его до глубины души. Он прочел мне целую проповедь о грехе смертоубийства, кровожадности и порочности мщения. Поняв, что мы смотрим на мир по-разному и нет ни малейшего смысла тратить душевные силы на спор, я попрощался со священником и его домочадцами и ушел, не занимая себя мыслями о том, свидимся ли мы когда-нибудь снова.

Итак, час спустя мы двинулись в путь. Миновав проклятый холм Хлома-Амабуту, на склонах которого я заметил нескольких стервятников, сыто дремавших на валунах, мы подъехали к воротам большого крааля. Там, к моему изумлению, нас поджидал Дингаан с несколькими советниками, окруженный воинами числом более сотни человек. Король сидел в тени двух высоких и раскидистых молочных деревьев. Опасаясь предательства с его стороны, я остановил фургоны и велел бурам зарядить ружья и готовиться к худшему. Через минуту-другую появился юный Томас Холстед, который сообщил, что Дингаан желает говорить с нами. Я спросил, значит ли это, что нас собираются убить. Он уверил меня, что мы в полной безопасности; король просто получил некие вести, каковые привели его в доброе расположение духа по отношению к белым, и он захотел попрощаться с нами.

Мы смело подъехали туда, где сидел Дингаан, снова остановили фургоны и все вместе подошли к королю. Тот приветствовал нас довольно дружелюбно и даже протянул мне свою толстую руку для пожатия.

— Макумазан, — сказал он, — хотя твоя победа стоила мне множества волов, я рад, что ты вчера победил. Иначе я убил бы всех твоих друзей, а это непременно обернулось бы войной между зулусами и народом амабуна. Этим утром мне донесли, что вожди амабуна отправили к нам посольство во главе с одним из старейшин. Думаю, вы встретите их по дороге. Потому поручаю тебе известить их, что они будут желанными гостями. Пусть приходят не страшась, я приму их как положено и выслушаю все, что они пожелают сказать.

Я ответил, что так и сделаю.

— Хорошо, — произнес он. — Отдаю тебе дюжину голов скота. Шесть вам на пропитание, другие шесть в дар посольству амабуна. А Камбула, мой верный воин, проводит вас до реки Тугела.

Я поблагодарил короля зулусов и повернулся, чтобы уйти, когда Мари вдруг вздумалось совершить глупость — выступить вперед и заговорить со мной о чем-то (о чем именно, уже не припомню).

— Макумазан, это та девушка, о которой ты говорил мне? — спросил Дингаан. — Ты ее хочешь взять в жены?

— Да, — коротко ответил я.

— Клянусь головой Великого Черного! — вскричал король. — Она очень красива! Подари ее мне, Макумазан!

— Она не моя, чтобы я мог ее дарить, — объяснил я.

— Тогда я заплачу тебе за нее сотню голов скота, Макумазан. Столько платят за королевских жен. А еще подарю десять красивейших девушек Зулуленда.

Я вежливо отказался.

Король явно начал злиться.

— Я оставлю ее себе, хочешь ты того или нет, — процедил он.

— Тогда она умрет, о Дингаан, — ответил я. — Не забудь, у меня хватает колдовства вроде того, какое убило стервятников на холме.

Я-то имел в виду, что погибнет именно Мари. Но, напомню, зулусским языком я владел не слишком хорошо, и Дингаан понял мои слова так, что я намерен расправиться также и с ним. Похоже, это его напугало, и он сказал:

— Что ж, я обещал всем вам свободу, если ты возьмешь верх, а потому ступайте с миром. Я не ищу ссор с белыми людьми, Макумазан, но знай, что ты первый среди них отказал Дингаану в подарке. Все же я на тебя не в обиде, и если пожелаешь вернуться, тебя встретят радушно. Я ведь вижу, что ты, хоть юн и мал ростом, весьма умен и наделен храбростью. Ты говоришь, что думаешь, и не склонен лгать. Передай народу Джорджа, что в моем сердце нет злобы.

С этими словами он поднялся и вышел за ворота крааля.

Я несказанно обрадовался его уходу, поскольку теперь мы и вправду были в безопасности, не считая тех повседневных угроз, какие подстерегают любого путника в этих диких местах. До встречи с посольством Дингаан, по крайней мере, будет поддерживать мир с бурами. Значит, можно не подозревать, что он отважится на открытое столкновение с ними в своих владениях и его воины предательски нападут на наш отряд. Потому мы отправились в дорогу с легким сердцем, вознося благодарность Небесам за наше чудесное спасение.

На третий день пути, уже приближаясь к реке Тугела, мы повстречали бурское посольство. Посланники расположились на берегу ручья, где мы намеревались дать отдых волам и немного перекусить. Сморенные жарой, буры дремали и не замечали нас до тех пор, покуда мы буквально не свалились им на голову. Увидев зулусских воинов, шедших впереди, они вскочили, забегали, похватали ружья, но затем из буша показались наши фургоны, и буры застыли в изумлении, очевидно гадая, кто это путешествует по здешним краям.

Мы окликнули их по-голландски, чтобы они не тревожились зря, и вскоре подъехали к стоянке. Прежде чем мы остановились, мой взгляд выхватил среди посланников коренастого мужчину со светлой бородой, который показался мне знакомым. К нему я и направился, не обращая внимания на остальных шестерых или семерых мужчин. Не замедлило выясниться, что зрение меня не подвело, и я протянул руку:

— Добрый день, минхеер Пьет Ретиф! Кто бы мог подумать, что, расставшись так давно и так далеко отсюда, мы встретимся в землях зулусов?

Он пригляделся ко мне:

— Кто вы? Ба! Allemachte! Теперь я вас узнал! Тот самый англичанин, юный Аллан Квотермейн, который стрелял гусей в колонии! Признаться, я ничуть не удивлен: человек, которого вы победили в том поединке, говорил, что вы странствуете в этих местах. Однако он почему-то уверял, будто зулусы вас убили.

— Вы об Эрнанду Перейре, верно? — уточнил я. — А где вы с ним столкнулись?

— Ниже по течению Тугелы, и встреча не была доброй. Да он сам вам расскажет, я взял его с собой, чтобы он показал дорогу к краалям Дингаана. ГдеПерейра? Ведите его сюда. Мне нужно с ним потолковать.

— Здесь я, — послышался заспанный голос, ненавистный голос Перейры. Он, оказывается, дремал в тени густого кустарника. — Что такое, коммандант? Уже иду. — Он поднялся с земли, потягиваясь и зевая, в тот самый миг, когда к нам присоединился весь мой отряд.

Перейра сразу же заметил Анри Марэ и кинулся к тому, приговаривая:

— Дядюшка! Слава богу, вы живы!

Потом он увидел меня, и, скажу как на духу, никогда прежде не доводилось мне наблюдать, чтобы лицо человека менялось столь разительно. Его челюсть отвисла, краска схлынула со щек, отчего те сделались желтоватыми, как у всех людей португальского происхождения. Протянутые к дяде руки бессильно упали.

— Аллан Квотермейн! — воскликнул он. — Я был уверен, что вы мертвы!

— Я бы погиб минимум дважды, минхеер Перейра, случись все по-вашему, — отозвался я.

— Что вы имеете в виду, Аллан? — спросил Ретиф.

— Я расскажу, что он имеет в виду! — вмешалась фру Принслоо, грозя Перейре своим увесистым кулаком. — Этот чернявый пес дважды пытался убить Аллана, хотя тот спас ему жизнь! Сначала стрелял в него ночью в овраге и промахнулся вот на столько, видите шрам у Аллана на щеке? А потом стакнулся с зулусами, сказал Дингаану, что Аллан — злодей и колдун, который навлечет беду на его владения.

Ретиф перевел взгляд на Перейру.

— Что скажете, минхеер? — спросил он.

— Что скажу? — делано возмутился Перейра, явно успевший собраться с мыслями. — Да все это попросту ложь! А если не ложь, то недоразумение. Я не стрелял в хеера Аллана ни в каком овраге! Зачем мне было это делать, когда он буквально вернул меня к жизни? И с зулусами я не договаривался, иначе погибли бы мой дядя, моя кузина и все остальные. Что я, спятил, чтобы замышлять подобное?

— Не спятил, а все продумал! — негодующе воскликнула старая фру. — Говорю вам, хеер Ретиф, он врет и не краснеет. Да вы спросите кого хотите!

Прочие буры, за исключением Марэ, поддержали ее хором:

— Да, да, он врет!

— Тихо! — произнес коммандант. — Аллан, изложите-ка вашу историю.

Я поведал ему все — вкратце, конечно, не вдаваясь в излишние подробности. Но и без того рассказ затянулся, хотя, похоже, не успел утомить слушателей.

— Allemachte! — высказался Ретиф, когда я замолчал. — Странная история, ничего диковиннее мне слышать не доводилось. Если она правдива, вы, хеер Перейра, заслуживаете того, чтобы вас привязали к дереву и расстреляли.

— Бог мой! — вскричал Перейра. — Меня что, обвинят в преступлениях из-за этих баек? Готовы осудить невинного? Где доказательства? Где, я спрашиваю? Этот англичанин настроен против меня, потому что он украл любовь моей кузины, с которой я был помолвлен. Пусть свидетелей предъявит!

— Что касается выстрела в овраге, там свидетелем был только Бог, а Он все видит, — ответил я. — Что до вашего соглашения с зулусами, вон стоит Камбула, воин, которого послали мне навстречу, чтобы убить, как вы и замышляли. Ныне он командует нашим караулом.

— Дикарь! — усмехнулся Перейра. — Значит, слово дикаря против слова белого человека? И кто будет переводить его речи? Один вы, минхеер Квотермейн, говорите на местных наречиях, а вам веры нет, раз уж вы меня обвиняете.

— Верно, — согласился Ретиф. — Этакого свидетеля нельзя выслушивать без надежного переводчика. Ладно, я выношу решение как полевой коммандант. Эрнан Перейра, в прошлом я знавал вас как разбойника и помню, что совсем недавно вы пытались обмануть этого юношу, Аллана Квотермейна, на поединке в стрельбе, каковой мне случилось наблюдать. С тех пор и до сего дня я не слыхал о вас ни хорошего, ни дурного. Сегодня же означенный Аллан Квотермейн и группа моих соотечественников выдвинули против вас серьезные обвинения, которые, увы, невозможно пока ни подтвердить, ни опровергнуть. Каково бы ни было мое личное мнение, эти обвинения заслуживают рассмотрения; потому предлагаю вам вернуться к вашему дяде, Анри Марэ, и оставаться с ним, покуда не состоится законный суд.

— Если так, пусть уходят вдвоем, — бросила фру Принслоо. — Мы его не примем, выберем среди нас фельдкорнета[223] и застрелим его, этого негодяя, который оставил нас умирать с голоду и хотел убить юного Аллана Квотермейна, спасшего ему жизнь!

Хор голосов подтвердил:

— Ja, ja, мы его застрелим!

— Эрнан Перейра, — сказал Ретиф, потирая высокий лоб, — не понимаю, почему так складывается, но похоже, никто не желает составлять вам компанию. По правде сказать, я разделяю общее чувство. И все же, думаю, со мной вам будет безопаснее, нежели с теми, кого вы, по всей видимости, изрядно обидели. Посему предлагаю вам идти с посольством. Но учтите, молодой человек, — прибавил он сурово. — Если выяснится, что вы злоумышляете с зулусами против нас, я убью вас немедля. Поняли?

— Я понял, что все меня ненавидят, — откликнулся Перейра. — Но Писание учит смирению, поэтому я сделаю то, что вы требуете. А этих лжесвидетелей пусть покарает Бог!

— А тебя пусть дьявол утащит! — крикнула фру Принслоо. — Уж в его-то когти ты всяко угодишь рано или поздно!

Прочь с глаз моих, негодяй, не то я тебя причешу как следует! — И она замахнулась на Перейру своим грязнущим передником, который достала откуда-то из складок одежды.

Перейра отшатнулся, и фру погнала его, будто назойливое насекомое.

Понятия не имею, куда он удрал; чувствовалось, что и вправду все против него, поэтому даже дядя, Анри Марэ, не отважился последовать за племянником.

Когда Перейра скрылся, буры принялись расспрашивать друг друга, и каждому отряду нашлось что рассказать. Коммандант в особенности заинтересовался историей о моем споре с Дингааном и о том, как я спас жизни своих спутников, уложив троих стервятников.

— Выходит, не напрасно Всемогущий наделил вас умением метко стрелять! — проговорил Ретиф, выслушав эту историю. — Помню, когда вы подбили тех гусей в Груте-Клуф, я еще задумался, зачем Небеса ниспослали вам такой дар — ведь ничего подобного не дано никому среди нас, хотя все мы привычны к оружию с малых лет. Теперь я понимаю; Господь ведает, что творит, и знает Свое дело. Хотел бы я, чтобы вы сопроводили меня к Дингаану, но со мной этот подозрительный тип Эрнан Перейра, а потому вам, наверное, лучше пойти своей дорогой. Но расскажите мне о Дингаане. Он собирается нас убить?

— Не в этот раз, дядюшка, — сказал я. — Сперва ему нужно поподробнее разузнать о бурах. Но не доверяйте ему чересчур, не поддавайтесь на сладкие речи. Помните, что, промахнись я по третьей птице, мы все были бы мертвы. И на вашем месте я бы приглядывал за Эрнанду Перейрой.

— Спасибо за советы, Аллан, уж с последним я как-нибудь справлюсь. Что ж, нам пора выдвигаться. Хотя… Идите-ка сюда, Анри Марэ, нам нужно перекинуться словечком. Я так понимаю, этот маленький англичанин, Аллан Квотермейн, который стоит десятка крупных мужчин, снова спас вашу дочь. Значит, он любит ее, а она — его? Почему же вы не позволяете им соединить сердца должным образом?

— Потому что я поклялся перед Господом, что она выйдет за другого — за своего кузена Эрнана Перейру, которого все ныне презирают, — угрюмо ответил Марэ. — Пока она не достигла совершеннолетия, эта клятва остается в силе.

— Ого! — воскликнул Ретиф. — Вы поклялись отдать агнца в зубы гиене, друг мой! Смотрите, чтобы он не обглодал ваши косточки, Марэ, и не покусился на прочих! И почему Господь запускает в мозги некоторым людям червяка, как это бывает с дикими животными, червяка, что заставляет их вечно сбиваться с праведного пути? У меня самого нет ответа, но вы-то, Анри Марэ, человек религиозный; подумайте над этим и объясните мне при нашей следующей встрече. Что ж, ваша дочь скоро станет совершеннолетней, и тогда, поскольку мне выпало быть коммандантом тех мест, куда вы направляетесь, я присмотрю за тем, чтобы она вышла замуж за того, кто ей по душе, как бы вы ни сопротивлялись. Господи, Марэ! Как бы я хотел, чтобы этот парень полюбил мою дочь! Человек, способный так стрелять ради благой цели, наверняка наделен многими другими достоинствами. — Ретиф добродушно хмыкнул и пошел к своему коню.

На следующий день после этой встречи мы перебрались через Тугелу и вступили на территорию, ныне известную как Наталь. Два дня коротких перегонов по красивой местности привели нас к холмам, которые звались, по-моему, Пакади — либо там правил вождь, носивший это имя. Перевалив через холмы, мы отыскали на другой стороне, как и говорил Ретиф, большой отряд буров-переселенцев, обосновавшийся в тех краях, на дальнем берегу Бушменской реки[224]; увы, эти бедняги не подозревали, что в скором времени многим из них суждено упокоиться там навеки. Сегодня эта местность зовется — и будет так называться во веки веков — Веенен, Место плача, в память о переселенцах, убитых Дингааном спустя всего несколько недель после событий, которые я излагаю.

Там и вправду было красиво, но мне по непонятной причине пейзаж не приглянулся, и потому, предвкушая скорую свадьбу с Мари, я прикупил лошадь у одного из буров и принялся изучать окрестности. Мне хотелось найти участок плодородной земли, где мы сможем поселиться, когда поженимся. Такой участок и в самом деле отыскался после нескольких вылазок — милях в тридцати к востоку, в чудесной излучине реки Муи.

Там обнаружилось приблизительно тридцать тысяч акров весьма плодородной низменной почвы. Деревья здесь почти не росли, зато в пышных травах было полно дичи. Над излучиной возвышался холм с плоской вершиной, откуда, как ни удивительно, стекал многоводный ручей, питаемый подземным источником. На полпути вниз по восточному склону холма, омываемое ручьем, лежало плато шириною несколько акров, и оно выглядело наилучшим местом в Южной Африке для возведения дома. Я сразу решил, что здесь мы совьем наше гнездо, и впоследствии разведение скота непременно принесет нам богатство. Пожалуй, следует упомянуть, что эта земля прежде принадлежала кафрскому племени, истребленному королем зулусов Чакой (о чем свидетельствовали развалины краалей), а теперь ее мог занять любой.

Более того, свободной земли было много, и я убедил Анри Марэ, Принслоо и Мейеров, с которыми проделал весь путь от берегов залива Делагоа, побывать там вместе со мной. Когда они увидели эти места своими глазами, то согласились поселиться там в будущем, но пока решили вернуться к другим бурам, не желая подвергать себя опасности. Я же при помощи нескольких местных кафров, уцелевших после истребления, отмерил и застолбил около двенадцати тысяч акров и поручил туземцам построить временную глиняную хижину, которой предстояло служить жилищем до появления настоящего дома. Следует добавить, что Принслоо и Мейеры тоже сделали приготовления для строительства схожих простых укрытий неподалеку. Покончив с этими хлопотами, я возвратился к Мари.

Наутро после моего возвращения в лагерь появился Пьет Ретиф с пятью или шестью спутниками. Я спросил у него, как прошли переговоры с Дингааном.

— Неплохо, неплохо, — ответил Ретиф. — Поначалу король изволил гневаться, все твердил, дескать, мы, буры, украли у него шесть сотен голов скота. Но я доказал ему, что это вождь Сиконьела[225], живущий на реке Каледон[226], переодел своих кафров в наряды белых людей и посадил их на коней, а потом прогнал похищенный скот через одну из наших стоянок, чтобы выставить нас ворами. Тогда Дингаан пожелал узнать, зачем я к нему пришел. Я объяснил, что хочу получить землю к югу от Тугелы, до самого моря. «Приведи обратно скот, похищенный, по твоим словам, Сиконьелой, и мы поговорим об этой земле», — сказал он. Я согласился и вскоре оставил его краали.

— А что сталось с Эрнанду Перейрой, дядюшка? — спросил я.

— Эх, Аллан… Будучи в Умгунгундлову, я стал выяснять, правда ли то, что вы мне рассказывали насчет попытки убить вас за то, что вы якобы колдун.

— И что вы выяснили?

— Сам Дингаан в подробностях поведал мне все обстоятельства этого дела. Тогда я призвал Перейру и велел ему убираться на все четыре стороны. И пообещал, если он когда-нибудь снова покажется среди буров, отдать его под суд за попытку убийства. Он молча ушел, оправдываться не стал.

— И куда же?

— Туда, куда отправил его Дингаан, в какое-то место по соседству с краалями. Король сказал, что Перейра будет ему полезен, ведь он умеет чинить ружья и сможет научить его воинов стре лять. Думаю, там он и останется, если не решит, конечно, сбежать. Так или иначе, сюда он вряд ли вернется, вам больше нечего его опасаться.

— Знаете, дядюшка, он вам еще доставит хлопот, — задумчиво проговорил я.

— О чем вы, Аллан?

— Не то чтобы я знал наверняка, но это человек с черным сердцем, предательство у него в крови. Рано или поздно он подложит нам всем свинью. Думаете, он питает теплые чувства к вам, особенно после того, как вы его прогнали?

Ретиф пожал плечами и усмехнулся:

— Пожалуй, я попытаю счастья. Но сколько можно болтать об этой гадине в человеческом обличье? Хочу вас кое о чем попросить, Аллан. Вы уже женатый человек?

— Нет, дядюшка. Впереди еще пять недель. Отец Мари все держится за свою клятву насчет совершеннолетия, а я обещал ему ничего не предпринимать, покуда не истечет этот срок.

— Вот как? Сдается мне, Аллан, что наш Анри Марэ попросту крансик[227], либо коварный племянничек Эрнан Перейра его околдовал. Видели, как змея зачаровывает птицу? К несчастью, закон на его стороне, а я, будучи коммандантом, не могу допустить, чтобы закон нарушался. Слушайте, вам незачем отсиживаться здесь и глядеть на спелый персик, который все равно нельзя сорвать, поскольку от него разболится живот. Поезжайте со мной, добудем тот скот, который украл Сиконьела. Я буду рад вашей компании. А потом проводите меня в Зулуленд, где я получу во владение все эти земли.

— Но как же быть с моей свадьбой? — растерялся я.

— О, смею надеяться, вы женитесь еще до нашего отъезда. А если нет, то свадьба состоится, когда мы вернемся. Пожалуйста, не огорчайте меня отказом, Аллан. Кроме вас, никто не говорит на зулусском; насколько я слышал, в местных наречиях вы вообще как рыба в воде, а мне понадобится переводчик на встрече с Дингааном. Кстати, король очень просил, чтобы вы сопровождали меня, когда я приведу обратно скот; похоже, вы сильно ему понравились. Он уверяет, что вы способны передавать чужие речи дословно, а у него нет доверия к тому пареньку, которому поручают переводить на английский и голландский. Если согласитесь, вы меня немало обяжете.

Я медлил с ответом; некое мрачное предчувствие отягощало мое сердце и побуждало меня отказаться от этого предложения.

— Allemachte! — сердито воскликнул Ретиф. — Если не хотите оказать мне услугу, что ж, так тому и быть. Или желаете вознаграждения? Я могу пообещать вам двадцать тысяч акров наилучшей земли из той доли, которую намерен выторговать.

— Нет, минхеер Ретиф, — ответил я, — дело вовсе не в награде. Что касается земли, я уже застолбил участок на реке, милях в тридцати к востоку. Признаться, мне не хочется оставлять Мари одну. Я опасаюсь, что ее отец сыграет со мной какую-нибудь злую шутку и выдаст ее за Эрнанду Перейру.

— А! Если это все, чего вы боитесь, Аллан, я помогу вам. В моей воле приказать проповеднику Сельерсу, чтобы он не венчал девицу Мари Марэ ни с кем, кроме вас, даже если она сама будет умолять его о другом. Я также прикажу, чтобы в случае появления в лагере Эрнана Перейры его схватили и посадили под замок до моего возвращения. Наконец, будучи коммандантом, я выберу Анри Марэ себе в спутники, так что он никоим образом не сумеет вам навредить. Вы довольны?

— Да! — ответил я с деланой бодростью, хотя на самом деле был от этого далек.

На сем мы разошлись, ибо, разумеется, у комманданта Ретифа хватало иных забот.

Я же отправился к Мари и поведал ей об этом разговоре с Ретифом и о своем согласии поехать с ним. К моему немалому удивлению, она сказала, что, по ее мнению, я поступаю разумно.

— Если ты останешься здесь, — пояснила она, — то почти наверняка между тобой и моим отцом случится новая ссора, которая может обернуться взаимной горечью. А еще, милый, с твоей стороны было бы глупо оскорблять отказом комманданта Ретифа, который скоро станет большим человеком в этих землях. Ведь ты ему нравишься, Аллан. И потом, мы разлучимся лишь на короткий срок, а когда он минет, нам предстоит провести вместе всю жизнь. За меня не бойся; ты же знаешь, я не пойду ни за кого, кроме тебя, — даже если мне будут угрожать смертью.

Я оставил Мари, немного успокоившись, понимая, что могу доверять ее здравомыслию. Следовало заняться приготовлениями к походу во владения вождя Сиконьелы.

Свой разговор с Ретифом я воспроизвел точно, насколько возможно, ибо этот разговор имел для всех поистине судьбоносные последствия. О, если бы только я обладал даром предвидения! О, если бы я мог заглядывать в будущее!..

Глава 16

СОВЕТ
Два дня спустя отряд из шести или семи десятков хорошо вооруженных всадников выехал из владений Дингаана, чтобы вернуть королю похищенный скот. Конных сопровождали двое зулусских военачальников с сотней человек — им предстояло гнать стадо обратно, если животные найдутся. Я один среди европейцев мог изъясняться с туземцами на их наречии, поэтому оказался фактически в положении их командира, и мне удалось доказать, что в этом качестве я способен принести немалую пользу. А поскольку экспедиция продолжалась целый месяц, я, постоянно общаясь с зулусами, изрядно преуспел во владении их красивым, но чрезвычайно трудным языком.

Отнюдь не намереваюсь пересказывать в подробностях наше путешествие, скажу только, что обошлось без стычек — и вообще не произошло ничего сколько-нибудь серьезного. Мы добрались до краалей Сиконьелы и выдвинули свои требования. Когда вождь убедился, что белые люди многочисленны и вооружены до зубов, а за нами стоит вся сила зулусского воинства, этот коварный старый мерзавец счел за лучшее добровольно вернуть украденный скот заодно с несколькими лошадьми, которых он увел у буров. Мы передали поголовье зулусским военачальникам с наказом бережно и заботливо отогнать стадо в Умгунгундлову. Также коммандант отослал с воинами сообщение, гласившее, что он выполнил условия сделки, а потому ждет от Дингаана скорейшего заключения соглашения по уступке земель.

Когда мы покончили с этим, Ретиф позвал меня и кое-кого из сопровождавших его буров навестить голландские поселения за Драконовыми горами, на землях нынешнего Трансвааля. Эта поездка отняла много времени, ибо буры-переселенцы рассеялись по обширной территории, и в каждом лагере нам приходилось задерживаться на несколько дней, пока Ретиф объяснял свои намерения местным предводителям. Еще он договаривался с ними о том, чтобы они были готовы выдвинуться в Наталь по первому зову, как только Дингаан законным образом передаст Ретифу землю за Тугелой. Большинство вызвалось переселяться немедленно, однако между бурскими вожаками существовали зависть и ревность, поэтому некоторые люди — к счастью для них — решили остаться по эту сторону гор.

Наконец, завершив эти дела, мы выехали в обратный путь и достигли Бушменской реки одним чудесным субботним днем. К моему облегчению, там все было в порядке. Об Эрнанду Перейре никто ничего не слышал, а зулусы, если верить приходившим к нам вестям, были настроены дружественно. Мари благополучно оправилась от тех ужасов и потрясений, какие выпали на ее долю за последнее время. Когда она встретила меня из похода, мне подумалось, что еще никогда я не видел ее такой красивой и милой. Она избавилась от обносков и надела простое, но очаровательное платье, сшитое из материи, которую удалось приобрести у торговца из Дурбана, заглянувшего в лагерь. Смею надеяться, у Мари был и другой повод для радости, ведь мы оба предвкушали приближавшееся мгновение нашей свадьбы.

Как я уже сказал, мы вернулись в субботу, а в понедельник наступало совершеннолетие Мари; она станет вольна распоряжаться собою, истечет срок того обещания, которое мы с ней дали ее отцу. Увы! По прихоти злодейки-судьбы именно на понедельник коммандант Ретиф назначил повторный выезд к Дингаану, и честь обязывала меня сопровождать предводителя буров.

— Мари, — сказал я, — не смягчится ли твой отец? Не позволит ли он нам пожениться завтра, чтобы мы провели вместе хоть несколько часов перед новой разлукой?

— Не знаю, любимый, — ответила она, покраснев, — в этом отношении он ведет себя очень странно и проявляет невиданное упрямство. Не поверишь, пока ты отсутствовал, он ни разу не упомянул твоего имени. А если кто заговаривал о тебе, он сразу же уходил прочь.

— Плохо дело, — огорчился я. — Но если ты не против, почему бы не попробовать?

— Конечно, Аллан, я не против. Я так устала быть рядом с тобой — и одновременно будто далеко-далеко. Но как именно ты хочешь поступить?

— Думаю, мы попросим комманданта Ретифа и фру Принслоо заступиться за нас, Мари. Пойдем разыщем их.

Мари кивнула, и, рука в руке, мы прошли через лагерь, а буры многозначительно подталкивали друг друга и посмеивались нам вслед. Старая фру сидела на стуле у своего фургона и пила кофе. Помнится, печально знаменитый фатдок лежал у нее на коленях, ибо фру, как и Мари, надела новое платье и опасалась его запачкать.

— Ну, милые, — проговорила она своим зычным голосом, — вы что, уже поженились, раз так льнете друг к дружке?

— Нет, тетушка, — ответил я, — но очень хотим этого и потому пришли к вам за помощью.

— Располагайте мной, как вам будет угодно, дружочки. Хотя я ведь уже говорила тебе, Аллан, что молодые люди вашего возраста и в вашем положении могли бы справиться и сами. Великие Небеса, кому какое дело, как вершится брак перед Господом? По мне, мужчине с женщиной достаточно принародно объявить себя мужем и женой и жить вместе. Конечно, священник и его проповедь — это полезно, когда удается его отыскать, но брак-то заключается, когда отдают руку, а не надевают на палец кольцо, когда приносят клятву два любящих сердца, а не когда читают слова из Библии. Ладно, что-то я заболталась, и за такие слова любой проповедник меня укорит, ибо, если все молодые люди примутся так поступать, закон, быть может, их и поддержит, но что станется с доходами священства? Пойдемте искать комманданта и послушаем, что он скажет. Аллан, прошу, подними меня с этого стула. Наши странствия так меня утомили, что я, говорю как есть, сидела бы и сидела, и пусть дом строят вокруг, а меня не трогают.

Я выполнил ее просьбу — пришлось приложить немалые усилия, — и мы двинулись на поиски Ретифа.

Тот стоял в одиночестве, наблюдая, как отъезжают два фургона. В этих фургонах были его жена и другие родственники, а также друзья; под присмотром хеера Шмитта они направлялись в место под названием Дурнкоп, на расстоянии полутора десятков миль от лагеря. Там для фру Ретиф уже возвели временный дом, если это сколоченное на скорую руку строение заслуживало столь громкого названия. Коммандант думал, что в Дурнкопе его жене будет спокойнее, удобнее и, возможно, безопаснее, чем в забитом фургонами лагере.

— Allemachte, Аллан! — воскликнул Ретиф, завидев нас. — Что-то тяжело у меня на сердце, сам не знаю почему. Когда мы расцеловались с моей старухой на прощание, мне вдруг почудилось, будто я никогда больше ее не увижу, и слезы сами навернулись на глаза. Хотел бы я, чтобы наша поездка к Дингаану уже состоялась. Ладно, постараюсь навестить жену завтра, все равно мы убываем только в понедельник. Что вам нужно от меня — вам, Аллан, и вашей?.. — Он указал на Мари.

— Да что может понадобиться мужчине от такой красавицы? — вмешалась фру Принслоо. — Жениться он хочет, вот что! Слушайте, коммандант, я все вам растолкую.

— Хорошо, тетушка, но покороче, если можно, — у меня мало времени.

Фру утвердительно кивнула, но не могу сказать, что ее рассказ вышел кратким. Когда она наконец прервалась, чтобы перевести дыхание, Ретиф задумчиво произнес:

— Я все понял, и вам, молодые люди, говорить ничего не надо. Идемте-ка повидаем Анри Марэ. Если он не безумнее, чем обычно, думаю, мы убедим его прислушаться к голосу разума.

Мы отправились к фургону Марэ, стоявшему в конце ряда. Отец Мари сидел на облучке и кромсал табак перочинным ножом.

— Добрый день, Аллан, — поздоровался он, ибо после моего возвращения мы с ним не виделись. — Как съездили?

Я не успел ничего ответить: коммандант выступил вперед и сразу перешел к делу.

— Оставим любезности, Анри, мы пришли поговорить не о поездке Аллана. Мы хотим обсудить его свадьбу, что намного важнее. Он вместе со мной отправляется в понедельник в Зулуленд, как и вы, и просит разрешения жениться на вашей дочери завтра, в воскресенье, за день до выезда.

— Воскресенье — день для молитвы, а не для принесения брачной клятвы, — хмуро ответил Марэ. — Кроме того, Мари станет совершеннолетней в понедельник, а до тех пор мое обещание Господу сохраняет силу.

— Да мой передник на вашу клятву! — вскричала фру Принслоо, тыча засаленной тряпкой ему в лицо. — Неужто вы думаете, будто Богу есть дело до глупой клятвы, которую вы дали вашему беспутному племянничку? Глядите, Анри Марэ, как бы Он не превратил эту клятву в камень, что свалится вам на голову и пробьет ее, точно скорлупу ореха.

— Придержите свой злокозненный язык, фру! — гневно бросил Марэ. — Еще не хватало, чтобы такие, как вы, учили меня моим обязанностям перед совестью и перед моей дочерью!

— Нет, я буду учить, раз уж вы сами научиться не в состоянии! — Старая фру подбоченилась и приготовилась было продолжить свою речь, но Ретиф поспешил ее оттеснить.

— Хватит! Никаких ссор! — велел он. — Анри Марэ, ваше отношение к этим молодым людям, которые любят друг друга, поистине непозволительно. Вы разрешаете им обвенчаться завтра или нет?

— Нет, коммандант, не разрешаю. По закону я имею власть над своей дочерью, покуда она не станет совершеннолетней. И я отказываюсь дать согласие на ее брак с треклятым англичанином. Вдобавок пастор Сельерс уехал, значит обвенчать их некому.

— Странно слышать от вас такие слова, минхеер Марэ, — негромко произнес Ретиф, — в особенности если вспомнить все, что этот «треклятый англичанин» сделал для вас и ваших близких. Мне ведь эта история известна в подробностях, хоть и не от него самого. Ладно, слушайте. Вы ссылаетесь на закон, и я, как коммандант, вынужден принять такое обоснование. Но завтра после полуночи, как вы сами только что сказали, закон перестанет принуждать вашу дочь к повиновению. Посему утром в понедельник, если пастор к тому времени не появится в лагере, а эти двое не откажутся от своего желания, я их обвенчаю при всем честном народе. Будучи коммандантом, я имею на это право.

Тут с Марэ случился очередной приступ яростного безумия, столь для него характерный; лично мне кажется, что эти припадки свидетельствовали о его душевном нездоровье. Как ни удивительно, на сей раз он обрушился на бедняжку Мари — осыпал ее бранью и страшными проклятиями за то, что она осмелилась нарушить его волю и не вышла замуж за Эрнанду Перейру. Он призывал на голову дочери всевозможные кары, кричал, что она никогда не понесет ребенка, а если и понесет, ее дитя умрет. Словом, он наговорил много такого, о чем неприятно вспоминать.

Мы глядели на него в полном изумлении; пожалуй, не будь он отцом моей невесты, я бы ему врезал как следует. Ретиф, как я заметил, вскинул было ладонь, намереваясь заставить Марэ замолчать, но потом опустил руку и пробормотал: «Пусть его, он же одержим бесом».

Наконец пыл Марэ иссяк — думаю, вовсе не из-за недостатка проклятий у него в запасе, а просто потому, что он выдохся. Он стоял перед нами, сотрясаясь всем телом, и его лицо подергивалось, как у человека, страдающего судорогами. И тут Мари, которая, опустив голову, пережидала бурю отцовского гнева, выпрямилась. Ее глаза сверкали, а лицо было белее снега.

— Ты мой отец, — проговорила она тихо, — и потому я должна покорно принимать все то, что ты найдешь нужным мне сказать. Мне кажется, зло, которое ты призывал на мою голову, не замедлит случиться, ибо Сатана всегда рядом и всегда готов услужить дурным намерениям. Но если так, отец, это зло, я уверена, обернется против тебя самого, здесь и сейчас или позже. Мы с тобой оба получим по справедливости, рано или поздно, как и твой племянник Эрнан Перейра.

Марэ ничего не ответил; обуявшее его безумие, похоже, отступило. Он снова молча уселся на облучок фургона и принялся кромсать табак с таким видом, будто резал на куски сердце врага. Даже фру Принслоо не находила слов, лишь смотрела на него, обмахиваясь передником.

— Не знаю, спятили вы, Анри Марэ, — сказал Ретиф, — или просто обнажили перед нами свою злодейскую натуру. Чтобы проклинать собственную дочь таким вот образом, надо быть безумцем или душегубом. Ведь это ваш единственный ребенок, отрада ваших глаз. Что ж, поскольку вы едете со мной в понедельник, я прошу вас впредь следить за своим настроением, чтобы оно не навлекло на нас неприятности. Милая Мари, не стоит беспокоиться, что дикий зверь едва не пырнул вас рогами, пусть этот зверь — ваш собственный отец. Утром в понедельник вы освободитесь от его власти и станете сама себе хозяйка, и в тот же день я обвенчаю вас с Алланом Квотермейном. А пока, думаю, вам двоим лучше держаться подальше от этого человека, которому, быть может, взбредет в голову бросить табак и перерезать вам горло. Фру Принслоо, будьте так добры, приглядите за Мари Марэ, а утром в понедельник приведите ее ко мне для венчания. Анри Марэ, до тех пор я, как коммандант, приставлю к вам стражу и велю посадить вас под замок, если понадобится. Сходите-ка прогуляйтесь, а когда успокоитесь, попробуйте умолить Господа, чтобы Он простил вам ваши злые слова, иначе вы сполна ответите за них на последнем суде.

На этом мы развернулись и ушли, оставив Анри Марэ резать табак на облучке фургона.

В воскресенье я встретил Марэ, который бродил по лагерю; его сопровождала охрана, приставленная Ретифом. К моему удивлению, он окликнул меня и заговорил вполне дружелюбно.

— Аллан, не поймите меня превратно, — сказал он. — Я вовсе не желаю зла Мари, которую люблю больше жизни. Одному лишь Богу ведомо, как сильно я ее люблю! Но я дал слово ее кузену Эрнану, единственному сыну моей сестры, и вы должны понять, что я не могу нарушить это обещание, пускай Эрнан много, да, много раз огорчил меня и разочаровал. Если в нем столько скверного, как говорят люди, это, должно быть, от португальской крови, и тут уж ничего не поделаешь. Даже зная о его дурных наклонностях, я как честный человек обязан держать слово… И не забудьте, Аллан, вы англичанин, а это, будь вы сколь угодно приличной и достойной партией, порок, на который я при всем желании не могу закрыть глаза. Но если вам предназначено стать мужем моей дочери, а ей суждено родить от вас англичанина — Бог мой, внуки-англичане, подумать только! — обсуждать тут, похоже, нечего. Прошу вас, забудьте все то, что я наговорил Мари. Признаться, я уже не припомню своих слов. Когда я злюсь, кровь словно приливает к моей голове и я просто-напросто забываюсь. — Он протянул мне руку для пожатия.

Я принял руку и ответил, что понимаю — да, он был вне себя, когда изрекал те жуткие проклятия, которые мы с Мари хотели бы забыть.

— Надеюсь, вы придете завтра на нашу свадьбу, — прибавил я, — и сотрете дурную память отцовским поцелуем и благословением.

— Завтра? Вы и вправду собираетесь венчаться завтра? — воскликнул он, и его нервическое лицо исказила гримаса. — Боже, сколько раз я воображал себе другого мужчину, стоящего рядом с Мари! Но его здесь нет, он опозорен, и он бросил меня. Что ж, я приду, если мне, конечно, позволят мои конвоиры. Прощайте, счастливый жених, прощайте.

Он резко развернулся и поспешно ушел, а охранники последовали за ним. Один из них повернулся ко мне, со значением постучал себя по лбу и покачал головой.

Помнится, то воскресенье казалось мне самым долгим днем в моей жизни. Фру Принслоо не разрешала мне видеться с Мари из-за какого-то глупого предрассудка: то ли обычая, то ли дурной приметы. Так или иначе, жениху и невесте не подобало общаться до бракосочетания. Поэтому я старался занять себя всеми способами, какие только приходили на ум. Сперва я написал письмо отцу, третье по счету после своего отъезда, и поведал обо всем, что должно было произойти в ближайшее время, а также добавил, как мне жаль, что его нет с нами, чтобы нас обвенчать и благословить.

Это письмо я отдал торговцу, который следующим утром уезжал к морскому побережью, и попросил передать послание дальше при первой же оказии.

Затем я отправился осматривать лошадей, что были отобраны мной для поездки в Зулуленд, — две предназначались для меня и одна для Ханса, ведь мой слуга, конечно, должен был меня сопровождать. Еще проверил седла, седельные мешки, оружие и боеприпасы, и это заняло довольно много времени.

— Диковинная у тебя будет виттебруддссвик[228], баас, — сказал Ханс, кося на меня своими узкими глазками из-за шкуры, которую он собирался использовать как попону. — Вот если бы мне выпало жениться завтра, я бы остался со своей красавицей на несколько деньков, а уехал бы, когда она бы меня утомила. Тем более что ехать нам в Зулуленд, где у местных в привычке убивать людей.

— Не сомневаюсь, Ханс. Я бы тоже так поступил, будь моя воля, уж поверь. Но комманданту нужен переводчик, и долг побуждает меня поехать с ним.

— Долг? Какой долг, баас? Вот любовь я понимаю и с тобой еду по любви, а еще из страха, что ты поколотишь меня, если я откажусь. Иначе я остался бы в лагере, где много еды и почти нет работы. К тому же тут белая мисси, и ее я тоже люблю, как тебя. Но долг — глупое слово, от него мужчины умирают раньше назначенного срока, а их женщины достаются другим.

— Ты просто не понимаешь, Ханс. Вам, цветным, не дано постичь, что такое долг или благородство. Но что ты там болтал о нашем путешествии? Тебе страшно?

Готтентот пожал плечами:

— Немножко, баас. Мне должно быть страшно, если я стану думать о завтрашнем дне. Но я не думаю, мне хватает сегодняшнего, а если думать о том, чего не знаешь, голова заболит. Дингаан — дурной человек, баас, и мы оба это знаем. Он охотник и умеет расставлять западни. А при нем еще баас Перейра, который теперь ему помогает. Так что на твоем месте я бы остался здесь и целовал мисси Мари. Скажи всем, что у тебя заболела нога и ты не можешь ходить. Поброди с костылем денек-другой, а когда коммандант уедет, твоя нога поправится, и костыль можно будет выкинуть.

— Изыди, сатана, — проворчал я себе под нос.

Я уже был готов выбранить Ханса, но мне пришло в голову, что маленький готтентот попросту иначе смотрит на жизнь и нельзя его за это винить. К тому же он сказал, что любит меня, и его хитрость была задумана ради моего душевного спокойствия и безопасности. С чего я вообще взял, что Ханса может интересовать успех нашей дипломатической миссии к Дингаану или сама поездка? Для него главное, что нам может угрожать опасность…

— Ханс, если ты боишься, — произнес я, — тебе лучше остаться. Я легко найду другого помощника.

— Баас сердится на меня, раз говорит такое? — воскликнул готтентот. — Разве я не был ему верен всегда и везде? Кому какое дело, если меня убьют? Я же сказал, баас, что не думаю про завтра. Все мы рано или поздно заснем вечным сном. Нет, я пойду с баасом, если только он не прогонит меня. Но прошу тебя, баас, — прибавил он умоляющим тоном, — налей мне бренди, чтобы выпить за твое здоровье. Приятно напиться накануне, если потом придется быть трезвым или даже погибнуть. Так хорошо будет вспомнить это, когда я стану призраком или, быть может, ангелом с белыми крыльями. Старый баас, твой отец, рассказывал нам об ангелах в воскресной школе.

Да уж, Ханса не переделать. Я поднялся и ушел, оставив готтентота заканчивать приготовления в дорогу.

Вечером все обитатели лагеря собрались для молитвы. Священник уехал, и один из старых буров служил вместо него и читал молитвы, простые и отчасти нелепые, но шедшие от чистого сердца. Помню, среди прочих просьб он молил Господа уберечь от опасностей тех, кто собирался отправиться к Дингаану, и тех, кому предстояло остаться в лагере. Увы, эти молитвы не были услышаны, и Тот, к Кому они были обращены, судил иначе.

После молитвенного собрания, в коем я принимал живейшее участие, Ретиф, только-только вернувшийся из Дурнкопа, куда он ездил проведать свою жену, устроил нечто вроде полевого совета и назвал наконец имена тех, кто вызвался сопровождать его добровольно и кому приказали это сделать. На совете разгорелся жаркий спор, потому что многие буры считали эту поездку неразумным решением; они твердили, что не следует ехать столь многочисленным отрядом. Один старик заявил, что туземцы могут заподозрить, будто к ним прибыло воинское подразделение, а потому разумнее ехать впятером или вшестером, как ездили раньше, и тогда, мол, никто не усомнится в наших мирных наме рениях.

Ретиф горячо возражал против этого мнения — и вдруг повернулся ко мне, сидевшему поблизости, и спросил:

— Аллан Квотермейн, вы молоды, но судите здраво. Вы один из тех немногих, кто хорошо знает Дингаана и говорит на его языке. По-вашему, как нам поступить?

На этот прямой вопрос я, взбудораженный, должно быть, болтовней Ханса, ответил, что тоже нахожу поездку опасной и что старшим в ней нужно назначить того, чья жизнь менее ценна, чем жизнь комманданта.

— Что вы такое говорите? — раздраженно воскликнул Ретиф. — Важна жизнь каждого, кто присутствует здесь! Лично я никакой опасности не предвижу.

— Дело в том, коммандант, что я-то опасность чую, но какого рода — сказать не могу. Я как собака или антилопа; одна, когда чует угрозу, лает, другая убегает. Дингаан видится ручным тигром, но ведь тигры — это вам не домашние кошки, с которыми приятно играть. У него тигриные когти, и я сам из них едва вырвался.

— Что вы имеете в виду? — уточнил Ретиф, предпочитавший изъясняться без околичностей. — Считаете, что этот шварцель замышляет нас убить?

— Думаю, это вполне возможно, — честно ответил я.

— Тогда, племянник, раз уж вы человек здравомыслящий, объясните свои резоны. Давайте выкладывайте, не стесняйтесь.

Нет у меня резонов, коммандант, разве что такой: нельзя доверять человеку, который ставит жизнь десятка людей против чьего-то умения метко стрелять по птицам на лету и убивает сородичей, чтобы те стали наживкой для стервятников. А еще он говорил мне, что не любит буров и ему не за что их любить.

Похоже, все те, кто слушал наш разговор, прониклись моими доводами. Они дружно повернулись к Ретифу, с нетерпением ожидая его ответа.

— Понятно, — обронил коммандант, который, как я уже сказал, пребывал тем вечером в раздражении. — Понятно, что английские миссионеры настроили короля против буров. К тому же, — прибавил он, и в его тоне проскользнуло подозрение, — вы сами говорили мне, Аллан, что понравились ему и он хотел пощадить вас, поскольку вы англичанин, а ваших спутников предать смерти. Вы уверены, что поделились с нами всем, что вам известно? Быть может, Дингаан поведал вам что-нибудь по секрету — как англичанину?

Заметив, какое воздействие эти слова оказали на собравшихся буров, представителей народа, в котором расовые предубеждения и недавние события породили глубокое недоверие к британской крови, я, признаться, преисполнился негодования.

— Коммандант, никаких секретов Дингаан мне не открывал, сказал только, что кафрский колдун по имени Зикали, которого я в глаза не видел, предостерег его от убийства англичан! Потому-то король решил пощадить меня, хотя один тип из вашего народа, Эрнанду Перейра, нашептал ему, что меня следует прикончить. Раз уж на то пошло, позвольте говорить прямо. Я считаю, что вы совершаете глупость, направляясь к этому королю со столь многочисленным отрядом. Я же готов поехать к нему с парочкой сопровождающих. С вашего разрешения, я постараюсь убедить его отдать вам земли за рекой. Если меня убьют или я не достигну успеха, вы сможете прийти следом и добиться своего.

Allemachte! — воскликнул Ретиф. — Отличное предложение! Но откуда мне знать, племянник, что будет сказано в соглашении, когда мы придем забирать его? А вдруг там будет написано, что земли за рекой принадлежат англичанам, а не бурам? Прошу вас, не злитесь! С моей стороны это было грубо и несправедливо, ибо вы честный человек, какая бы там кровь ни текла в ваших жилах. Скажите мне вот что, Аллан. Ваша храбрость общеизвестна, но вы опасаетесь этой поездки. Почему, объясните мне! Ах да, совсем запамятовал, вы же собираетесь завтра утром обвенчаться с очень красивой девушкой, и вполне естественно, что вам не по душе провести следующие две недели в Зулуленде. Видите, братья, он желает отвертеться, потому что женится, вот и запугивает себя самого и всех нас. Когда мы с вами женились, разве нам мечталось о встрече с гнусными дикарями сразу после свадьбы? О, я рад, что вспомнил об этом обстоятельстве, когда уже начал было заражаться от Аллана его мрачностью, как хамелеон меняет окраску под цвет черной шляпы. Это все объясняет! — Он хлопнул широкой ладонью по бедру и разразился громким смехом.

Буры, стоявшие вокруг, тоже захохотали, подобного рода непритязательные шутки были у них в почете. Вдобавок они испытывали смятение чувств, предстоящая экспедиция их пугала, и потому они охотно облегчали душу этаким незатейливым, буколическим весельем. Теперь им все стало ясно. Ощущая себя обязанным по долгу чести отправиться в поездку, поскольку был единственным переводчиком, я, хитроумный лис, попытался сыграть на их страхах и задержать отъезд, дабы провести недельку-другую в объятиях новобрачной. Они поняли и оценили эту шутку.

— А он шельмец, этот маленький англичанин! — крикнул один.

— Не сердитесь на него, братья. Мы бы и сами остались, на его-то месте! — добавил другой.

— Оставьте его в покое! — сказал третий. — Даже зулусы не посылают молодоженов с поручениями!

Меня принялись хлопать по спине и посмеиваться надо мной в привычной бурской грубоватой, но дружелюбной манере. Я впал в совершенную ярость и врезал одному из них по носу, а он лишь расхохотался громче прежнего, хотя из носа у него потекла кровь.

— Послушайте, друзья! — сказал я, когда они слегкауспокоились. — Женатый или нет, я поеду с теми, кто отправится к Дингаану, пусть и вопреки своему желанию. Сами знаете, хорошо смеется тот, кто смеется последним.

— Отлично! — выкрикнул какой-то бур. — Твоими стараниями, Аллан Квотермейн, мы скоро будем дома! Кто не поспешит вернуться, если его будет ждать Мари Марэ?!

Под гогот и насмешки я покинул это сборище грубых мужланов и нашел укрытие в собственном фургоне, нисколько не подозревая о том, что эта наша перепалка обернется против меня на следующий день.

Для определенной части невежественных людей предвидение зачастую является признанием вины.

Глава 17

СВАДЬБА
Утром того дня, на который назначили венчание, я проснулся под грохот грома и рев налетевшей бури. Молнии вонзались в землю вокруг и убили двух волов рядом с моим фургоном, грохотало так, что казалось, колеблется и вздыбливается почва под ногами. Затем задул студеный ветер и полило как из ведра. Я, конечно, привык к подобным капризам погоды в Африке, тем более в это время года, однако, не стану скрывать, вспышки и раскаты нисколько не подняли мне настроение, а ведь я и без того пребывал в куда более печальном расположении духа, чем следовало бы жениху в столь знаменательный день. Зато Ханс, прибежавший помочь мне облачиться в парадный костюм, был на удивление весел и пытался меня утешить.

— Не грусти, баас, — повторял он. — Если с утра буря, значит скоро выглянет солнце.

— Да уж, — отозвался я, обращаясь скорее к себе, чем к нему. — Но что произойдет между утренней грозой и покоем ночи?

Было условлено, что посольство, в составе которого вместе со слугами-туземцами насчитывалось около сотни человек (среди них было и несколько юношей, совсем еще мальчишек), отправится за час до полудня. Никто, разумеется, не занимался приготовлениями, покуда не стих проливной дождь, а он завершился около восьми утра. И потому, выбравшись из фургона, чтобы отыскать, чем бы перекусить, я обнаружил, что лагерь охвачен лихорадочной суетой.

Буры кричали на своих слуг и осматривали лошадей, женщины складывали в седельные мешки запасную одежду своих отцов и мужей, вьючных животных нагружали мешками с билтонгом и прочей едой, и так далее.

Суматоха была столь заразительной, что я даже начал опасаться, как бы за этим переполохом не забыли о моем маленьком дельце; все выглядело так, будто о свадьбах сейчас и думать-то неуместно. Приготовив все необходимое для отъезда, я отсиживался, терзаемый сомнениями, в своем фургоне — меня обуяла робость, присоединяться к компании насмешников не хотелось, идти к фру Принслоо, чтобы узнать о венчании, было неловко. Словом, около десяти утра фру явилась ко мне сама.

— Выходи, Аллан, — сказала она. — Коммандант ждет и страшно ругается, что тебя нет. И кое-кто другой тоже ждет. О, она такая красавица! Когда ее увидят, каждый мужчина в лагере захочет такую жену, не важно, свободен он или нет; ты, быть может, о том и не догадывался, но вы, мужчины, в подобных делах мало чем отличаетесь от кафров. Уж мне ли не знать, что цвет кожи тут ни при чем!

Продолжая болтать в своей обычной манере, старая фру за руку вытянула меня из фургона, словно какого-то нашкодившего мальчугана. Я не мог высвободиться из ее могучей хватки, а когда сия корпулентная особа сделала шаг-другой назад, мне было нечего противопоставить ее весу. Юные буры, которые последовали за фру, зная, какая роль ей отведена, встретили мое появление воплями и смехом, и это немедленно привлекло к нам всеобщее внимание.

— Слишком поздно отступать, англичанин! Ты уж постарайся в обморок-то не упасть! Если собрался передумать, раньше надо было! — Все это и многое другое кричали мне мужчины и женщины, и от их криков, визга и нескромных пожеланий мое лицо, должно быть, приобрело цвет красной болотной лилии.

Хвала Небесам, мы вскоре пришли туда, где стояла Мари, окруженная восхищенной толпой. Она была в струящемся белом платье, сшитом из простой, но благородной материи, а на ее темных волосах лежал венок, сплетенный девицами лагеря (эти мастерицы сгрудились стайкой за моей невестой).

Мы встали лицом к лицу. Наши глаза встретились. О, сколько было в ее очах доверия и любви! Я ощутил себя словно зачарованным, откровенно сбитым с толку. Чувствуя, что от меня ждут каких-то слов, я пробормотал: «Доброе утро», отчего все снова расхохотались, а старая фру Принслоо воскликнула:

— Видали вы этакого дурня, а?

Даже Мари улыбнулась.

Но вот откуда-то появился Пьет Ретиф, в грубом платье для верховой езды и высоких сапогах, как обычно одевались буры в те дни. Он передал «рур», который держал в руках, одному из своих сыновей, долго шарил по карманам и наконец извлек книгу, в которой нужная страница была заложена стеблем травы.

— Так, — произнес он, — ну-ка тихо! Проявите уважение и помните, что я сейчас — не просто человек. Я сейчас священник, а это совсем другое дело; будучи коммандантом, фельдкорнетом и прочими офицерскими чинами в одном лице и располагая законными полномочиями, я намерен поженить этих молодых людей, и да поможет мне Господь. И чтобы никто из вас, свидетелей, не говорил впоследствии, будто они обвенчаны неправильно или незаконно, потому что ничего подобного я не допущу!

Он перевел дух, а кто-то крикнул по-голландски: «Слышим, слышим!» Ретиф взглядом испепелил нарушителя тишины и продолжил:

— Юноша и девушка, как вас зовут?

— Не задавайте глупых вопросов, коммандант, — вмешалась фру Принслоо. — Вам прекрасно известны их имена.

— Конечно известны, тетушка, — ответил он, — но в сей миг я должен притвориться, будто не осведомлен заранее. Вы что, знаете закон лучше моего? Так, погодите, а где отец невесты? Где Анри Марэ?

Кто-то вытолкнул Марэ вперед, и он молча встал рядом с нами. Он смотрел на нас со странным выражением лица, а в руке у него было ружье, поскольку он уже приготовился к отъезду.

— Заберите у него оружие! — велел Ретиф. — Не то оно может случайно выстрелить и напугать, да еще, чего доброго, зацепит кого-то. — (Буры выполнили его распоряжение.) — Анри Марэ, согласны ли вы, чтобы ваша дочь вышла замуж за этого человека?

— Нет, — негромко ответил Марэ.

— Ясно. Другого я и не ждал, но это не имеет значения, ибо ныне она совершеннолетняя и вольна распоряжаться собой. Разве не так, Анри Марэ? Да что вы стоите тут, как стреноженный конь? Отвечайте прямо, совершеннолетняя она или нет?

— Полагаю, да, — промолвил он все тем же тоном.

— Итак, пусть все слышат: эта женщина совершеннолетняя и вправе отдать себя мужчине. Так, дорогая?

— Да, — сказала Мари.

— Что ж, тогда приступим. — Ретиф раскрыл книгу, повернул ее к свету и начал произносить, с постоянными запинками, слова венчального обряда.

Когда в требнике попалось особо трудное место, коммандант прервал чтение, и, будучи не слишком образованным, как и большинство буров, воскликнул:

— Эй, кому-то придется помочь мне с этими хитрыми словечками!

Никто не вызвался добровольцем, и тогда Ретиф протянул книгу мне — он знал, что Марэ помогать откажется, — и попросил:

— Аллан, вы человек сведущий, как и пристало сыну предиканта. Читайте, пока не дойдете до вопросов, а я стану повторять за вами. Это будет вполне по закону.

Я стал читать — Бог весть, как у меня это получалось, в этаких-то обстоятельствах. Наконец пошли вопросы, и я вернул книгу Ретифу.

— Ага! — крякнул коммандант. — Ну, это просто. Аллан, берешь ли ты в жены эту женщину? Ответь, причем называй свое имя, недаром в книге оставлено пустое место.

Я сказал, что да; тот же вопрос задали Мари, и она тоже ответила утвердительно.

— Вот и все, — подытожил Ретиф. — Не буду мучить вас молитвами, я все же не священник. А, чуть не забыл! Кольца у вас есть?

Я снял с пальца кольцо, принадлежавшее моей матери, — по-моему, это было обручальное кольцо ее бабушки, значит оно не раз служило той же цели, — и надел тоненький и крохотный золотой обруч на третий пальчик на левой руке Мари. Скажу, что это кольцо я ношу до сих пор.

— Надо было сделать новое, — пробормотала фру Принслоо.

— Молчите, тетушка! — прикрикнул Ретиф. — Где вы видели посреди вельда ювелирные мастерские? Кольцо есть кольцо, даже если его сняли с лошадиной узды. Теперь, думаю, точно все. Нет, погодите. Я хочу произнести собственную молитву. Ее не найти в этой книге, которая к тому же так плохо напечатана, что слов не разобрать. Встаньте на колени, оба, а остальные могут стоять, как стояли, трава-то мокрая.

Заботясь о новом красивом платье невесты, фру Принслоо достала из глубокого кармана свой засаленный передник, сложила пополам и передала Мари, чтобы той было, на что опуститься. После этого Пьет Ретиф закрыл книгу, стиснул пальцы рук и произнес молитву, простую и искреннюю, каждое слово которой, сколь ни удивительно, накрепко отпечаталось в моей памяти. Сошедшая не с книжных страниц, а из уст прямого, честного и верующего человека, эта молитва показалась мне весьма торжественной и невыразимо трогательной.

— О Господь в Небесах, все видящий и пребывающий с нами, когда мы рождаемся, когда женимся, когда умираем и когда исполняем свой долг потом, на Небе, услышь нашу молитву! Молю Тебя благословить этого мужчину и эту женщину, что стоят пред Тобой, дабы сочетаться браком. Да будут они любить друг друга верно всю свою жизнь, окажется та длинной или короткой, в болезни и в здравии, в счастье и в горести, в богатстве и в бедности. Дай им детей, что вырастут, внемля Твоему слову, дай честное имя и уважение всех, кто их знает, и даруй им Твое спасение через кровь Иисуса Спасителя. Если они останутся вместе, позволь им радоваться друг с другом. Если они разлучатся, не допусти, чтобы они забыли друг друга. Если один из них умрет, а другой останется жить, пусть тот, кто живет, ожидает дня воссоединения, склоняет голову пред Твоею волей и верит, что почивший находится в Твоей длани. О Ты, Господь всеведущий, направляй жизни этих двоих к Твоей вечной цели и избавь их от сомнений в том, что все, Тобой совершенное, делается к лучшему. Ибо Ты предвечный Творец, Кто желает добра, а не зла, Твоим детям, так даруй же им это добро, если они не перестанут верить Тебе днем и во мраке ночи. И пусть никто не осмелится разлучить тех, кого Ты соединил навеки, о всемогущий Господь, Отец всего сущего! Аминь!

Так он молился, и собравшиеся дружно подхватили: «Аминь!», — вложив в это слово все свои чувства и надежды. Только Анри Марэ отвернулся и понуро побрел прочь.

— Что ж, — сказал Ретиф, утирая пот со лба рукавом куртки, — вы первая и последняя пара, которую я венчаю. Эта доля слишком тяжела для мирянина, который не разбирает слов в требнике. Поцелуйтесь же! Теперь уже можно.

Мы поцеловались, а толпа радостно загудела.

— Аллан, — продолжил коммандант, доставая из кармана серебряные часы, похожие на луковицу, — осталось ровно полчаса до отъезда. Фру Принслоо говорит, что приготовила свадебный пир вон под тем навесом, так что не мешкайте.

Мари и я послушно направились к навесу и нашли там простое, но обильное угощение. Мы взяли эту еду и стали кормить друг друга, как заведено среди новобрачных. Многие буры потянулись следом, чтобы выпить за наше здоровье, хотя фру Принслоо и твердила им, что куда приличнее оставить нас наедине. А вот Анри Марэ не пришел и не выпил с нами.

Полчаса пролетели слишком быстро, и весь этот короткий срок мы ни секунды не были одни. Наконец, уже в отчаянии, видя, что Ханс дожидается меня с оседланными лошадьми, я отвел Мари в сторонку и взмахом руки попросил остальных не приближаться к нам.

— Милая жена, — проговорил я, чувствуя, как заплетается от волнения язык, — вот уж воистину диковинное начало семейной жизни! Сама видишь, тут ничего не поделать.

— Верно, Аллан, — ответила она, — тут ничего не поделать. Сердце мое не на месте из-за твоего отъезда! Я боюсь Дингаана. Если с тобой что случится, знай, я умру от горя.

— Почему непременно должно что-то случиться, Мари? У нас крепкий и хорошо вооруженный отряд, а с Дингааном мы заключили мир.

— Не знаю, муж мой. Говорят, Эрнан Перейра живет среди зулусов, а он тебя ненавидит.

— Тогда пусть последит за своими манерами, иначе ему недолго придется ненавидеть кого бы то ни было! — хмуро сказал я, ибо настроение мое вновь испортилось при мысли об этом прохвосте и его кознях.

— Фру Принслоо! — окликнул я пожилую даму, бродившую поблизости. — Пожалуйста, подойдите и послушайте. Мари, ты тоже послушай меня. Если вдруг мне доведется узнать, что вам угрожает опасность, я пришлю весточку с тем, кого ты знаешь и кому можешь доверять. И тогда я прошу вас немедленно уехать или спрятаться. Обещайте, что подчинитесь и не будете спорить.

— Конечно, я подчинюсь тебе, муж мой. Разве я не поклялась в этом? — Мари печально улыбнулась.

— Я тоже, Аллан, — сказала старая фру, — и не потому, что в чем-то там поклялась, а потому, что знаю: у тебя есть голова на плечах. Это известно, между прочим, моему мужу и всем прочим из нашей партии. Не могу вообразить, с какой стати тебе вздумалось бы послать такую весточку, разве только ты узнаешь то, о чем мы и не подозреваем, — прибавила она строптиво. — Ты ничего не скрываешь, нет? Хотя все равно ведь не скажешь. Ой, тебя зовут! Мари, пойдем провожать.

Мы направились туда, где собрались верхом все отъезжающие, и как раз услышали прощальные слова Ретифа. Он заканчивал свою речь.

— Друзья, — говорил коммандант, — мы уезжаем по важному делу и вернемся, как я надеюсь, с добрыми вестями и в очень скором времени. Однако нас окружают дикие земли, и мы вынуждены уживаться с дикими людьми. Поэтому прошу всех, кто остается в лагере, не разбредаться, держаться вместе, чтобы при любой опасности, при любой угрозе мужчины могли защитить женщин, детей, имущество. Если мужчины будут здесь, вам не страшны все дикари Африки, вместе взятые. Да пребудет с вами милость Божья — и прощайте! Вперед, братья, вперед!

На несколько мгновений воцарилась суматоха — отъезжающие целовали жен, детей, сестер, обменивались рукопожатием с мужчинами, остававшимися в лагере. Я тоже поцеловал Мари, кое-как взобрался в седло и поехал прочь, не разбирая дороги; в глазах стояли слезы, ибо прощание вышло горьким. Когда мое зрение прояснилось, я натянул поводья и оглянулся. Лагерь был еще недалеко, он выглядел спокойным и мирным. Гроза, похоже, снова надвигалась, подкрадывалась иссиня-черная туча, но солнце все еще роняло лучи на белые полотняные верхушки фургонов и на людей, сновавших между повозками.

Кто мог тогда предположить, что очень скоро там прольется кровь, что эти фургоны будут изрублены, а женщины и дети, бегавшие между ними, будут мертвыми лежать на земле, и самый вид их изувеченных трупов потребует отмщения? Увы! Буры, вечно недовольные властями и убежденные в том, что сами знают, как им лучше жить, не прислушались к просьбе комманданта держаться вместе. Они разбрелись по вельду, отправились охотиться на дичь, что водилась там в изобилии, и оставили свои семьи беззащитными. А зулусы нашли их и убили.

Я ехал чуть поодаль от остальных и вдруг услышал, как меня кто-то нагоняет. Я оглянулся и увидел Анри Марэ.

— Что ж, Аллан, — сказал он, — выходит, Господь судил вам стать моим зятем. Кто бы мог подумать, а? Вы не выглядите счастливым новобрачным, кстати. Что это за свадьба, если жениху приходится уезжать от невесты через час после церемонии! Можно сказать, вы толком и не женились, а Господь, дарующий зятьев, способен и забирать их, в особенности если эти зятья нежеланные… Ах! Qui vivra verra! Qui vivra verra![229] — воскликнул он, переходя на французский, как это за ним водилось, когда он волновался.

Громко выкрикнув эту расхожую и очевидно исполненную глубокого значения поговорку, он хлопнул свою лошадь по крупу и ускакал, прежде чем я успел ответить.

В тот миг я ненавидел Анри Марэ сильнее, чем кого-либо, сильнее даже, чем его племянника Эрнанду. Я совсем было собрался пожаловаться комманданту, но напомнил себе, что Марэ, как ни крути, наполовину сумасшедший и потому не отвечает за свои слова и действия. К тому же пусть он лучше будет с нами, чем в лагере с моей женой. В общем, к Ретифу я не поехал, а зря — наполовину обезумевший человек опаснее любого лунатика!

Ханс, ставший свидетелем этой сцены и слышавший слова Марэ, подъехал ближе ко мне и прошептал, оглядываясь по сторонам (готтентот, напомню, был осведомлен о наших отношениях):

— Баас, этот старый баас совсем спятил. Сдается мне, рано или поздно он причинит кому-нибудь вред. Давай сделаем вот что, баас: мое ружье выстрелит, будто бы случайно, — ты же знаешь, цветные так небрежны с оружием! Хеер Марэ больше не будет никого донимать своими глупостями, а вам с мисси Мари и остальным ничто не будет грозить. Тебя ведь не обвинят, баас, и меня тоже. Случайно получилось, а? Ружья порой сами стреляют, баас, когда никто и не думает жать на спуск.

— Отстань, — процедил я.

Эх, если бы ружье Ханса и вправду «случайно» выстрелило. Скольким людям этот случай мог бы сохранить жизнь!

Глава 18

ДОГОВОР
Дорога до Умгунгундлову оказалась легкой, и мы обошлись, хвала Небесам, без неприятных происшествий. Примерно на половине перехода до большого крааля мы нагнали стадо, которое было отнято у Сиконьелы: животных вели весьма неспешно и давали им как следует отдохнуть, чтобы они вернулись к Дингаану бодрыми и здоровыми. Коммандант обрадовался, поскольку считал, что лучше самим передать королю похищенный скот, чем поручать это погонщикам-зулусам.

Итак, наш отряд погнал вперед огромное стадо — думаю, там было более пяти тысяч голов, — и в субботу, 3 февраля около полудня достиг королевских краалей. Когда животных стали разводить по загонам, мы спешились и перекусили — под теми самыми молочными деревьями у ворот, где я прощался с Дингааном в прошлый раз.

Затем к нам пожаловали гонцы, пригласившие нас на встречу с королем, и с ними пришел юный Томас Холстед. Он сообщил комманданту, что все оружие нужно оставить на стоянке, ибо зулусский закон гласит, что никто не вправе являться к королю вооруженным. Ретиф ответил отказом, и тогда посланцы обратились ко мне (они меня, конечно, узнали) и попросили подтвердить, что таковы местные обычаи.

Я попробовал отговориться: мол, провел в здешних краях не так много времени, чтобы досконально изучить традиции. Тогда зулусы заявили, что приведут того, кто знает это наверняка; будучи слишком далеко от Холстеда, я не имел возможности уточнить, о ком идет речь. Впрочем, уточнять и не понадобилось: вскоре к нам присоединился еще один белый, оказавшийся не кем иным, как Эрнанду Перейрой.

Он подошел к нам в сопровождении зулусов, словно был вождем; надо признать, выглядел он довольнее, увереннее и даже привлекательнее, нежели мне помнилось. Увидев Ретифа, он приподнял шляпу в знак приветствия и протянул руку, но коммандант, как заметили все, не ответил на рукопожатие.

— Значит, вы по-прежнему тут, минхеер Перейра? — спросил он холодно. — Соблаговолите объяснить, что это за ерунда насчет оружия?

— Король повелел передать… — начал Перейра.

— Повелел? — перебил Ретиф. — Минхеер Перейра, вы подались в слуги к этому чернокожему? Любопытно. Продолжайте, прошу вас.

— Он повелел, чтобы никто не вступал в его личные владения вооруженным.

— Что ж, минхеер, будьте столь добры, растолкуйте королю, что мы не намерены входить в его личные владения. Я привел скот, который он просил меня вернуть, и готов передать животных, когда ему будет угодно, однако разоружаться мы не станем ни при каких условиях.

Зулусы принялись совещаться, отправили гонцов, и те некоторое время спустя возвратились и сообщили, что Дингаан примет гостей на просторной площадке для плясок посреди поселения и что бурам разрешено иметь при себе оружие, ибо король желает посмотреть, как белые стреляют.

Мы въехали внутрь, стараясь произвести наилучшее впечатление, и обнаружили, что площадка для плясок, занимавшая, должно быть, с десяток акров, окружена плотным строем зулусских воинов, разбитых на полки; дикари нацепили перья, но ассегаев в руках не держали.

— Сами видите, — заметил Перейра, обращаясь к Ретифу, — у них нет копий.

— Вижу, — согласился коммандант, — зато у них есть дубинки, а при численном перевесе в сотню к одному это может пригодиться.

Между тем громадное стадо загоняли двумя потоками в ворота, расположенные позади полка, что стоял на почетном месте — так сказать, у трибуны. Когда вереница животных наконец иссякла, мы приблизились к зулусам, и среди них я разглядел дородную фигуру Дингаана в накидке из бус. Мы выстроились полукругом перед королем, а он принялся внимательно нас оглядывать. Вот он увидел меня и что-то сказал своему советнику; тот подошел к нам. Оказалось, король хочет, чтобы я переводил для него.

Так и получилось, что я предстал перед Дингааном в компании Томаса Холстеда, Ретифа и бурских вожаков.

— Сакубона[230], Макумазан, — поздоровался король. — Рад, что ты пришел, ибо я знаю, что ты будешь переводить мои слова правильно. Ведь ты из сыновей Джорджа, которых я люблю, а Тоомазу у меня веры нет, пускай он тоже сын Джорджа.

Я перевел сказанное Ретифу.

— Ого! — воскликнул тот со смешком. — Похоже, вы, англичане, вечно опережаете буров, даже здесь.

Потом коммандант выступил вперед и обменялся рукопожатием с королем, с которым, напомню, они уже встречались.

Началась индаба, то есть беседа, которую я вовсе не собираюсь пересказывать подробно, поскольку она не имеет отношения к моему повествованию. Достаточно будет упомянуть, что Дингаан поблагодарил Ретифа за возвращение скота, и спросил, где прячется похититель Сиконьела, которого он хочет убить. Узнав, что Сиконьела по-прежнему правит своими владениями, он рассердился (или притворился, что сердится). Далее король поинтересовался, где те шесть десятков лошадей, которых мы, по слухам, тоже забрали у Сиконьелы, и прибавил, что эти лошади должны быть доставлены ему, Дингаану.

Ретиф взъерошил свои седеющие волосы и кротко справился, почему король считает его ребенком; дескать, иначе Дингаан не стал бы требовать то, что ему не принадлежит и никогда не принадлежало. Это лошади буров, и они возвращены владельцам.

Дингаан дал понять, что удовлетворен ответом, и Ретиф напомнил королю о договоре, который мы приехали заключать. Дингаан сказал на это, что белые, как всегда, слишком торопятся — не успели приехать, а уже говорят о делах. Нет, он хочет устроить праздник и посмотреть, как пляшут его гости, а дела подождут до утра.

В общем, бурам пришлось «сплясать» для развлечения короля. Они разделились на две группы верховых и атаковали друг друга на полном скаку, паля из ружей в воздух. Насколько я мог судить, это представление внушило туземцам восхищение, смешанное со страхом. Когда «противники» разъехались, король пожелал увидеть «стрельбу сотней выстрелов подряд», но Ретиф отказался, объяснив, что у них нет лишнего пороха.

— Зачем вам порох в мирной земле? — спросил Дингаан с подозрением.

Ретиф ответил, а я перевел:

— Чтобы добывать пропитание и чтобы защищаться, если на нас вздумается напасть злоумышленникам.

— Тут он вам не понадобится, — заявил Дингаан. — Еду вы получите от меня, а раз я, король, ваш друг, никто в Зулуленде не посмеет на вас нападать.

Ретиф сказал, что рад это слышать, и попросил разрешения вернуться с остальными бурами на стоянку, поскольку все устали от долгой езды верхом. Король выразил согласие, мы попрощались и уехали. Но прежде чем я очутился за воротами, меня перехватил очередной гонец, мой старый знакомец Камбула; он сообщил, что король желает поговорить со мной наедине. Я ответил, что не вправе соглашаться на приглашение без одобрения комманданта.

Тогда Камбула произнес:

— Идем со мной, Макумазан, молю тебя, не то придется увести тебя силой.

Я немедля отправил Ханса доложить обо всем Ретифу, а Камбула махнул рукой, и зулусские воины сомкнули кольцо вокруг меня. Готтентот поспешил ускакать и вскоре возвратился с Ретифом и еще одним буром. Коммандант сурово поинтересовался, что, собственно, происходит. Я объяснил и перевел слова Камбулы, которые тот повторил для буров.

— Этот дикарь намекает, что вас схватят, если вы откажетесь идти или я вам не разрешу?

На вопрос Ретифа Камбула ответил так:

— Да, инкози, потому что слова короля предназначены только для уха Макумазана. Мы должны подчиниться приказу и привести его к королю, живого или мертвого.

— Allemachte! — воскликнул Ретиф. — Вот незадача!

Словно размышляя, не позвать ли на помощь, он покосился на основную группу буров, которые к тому времени почти все уже миновали ворота. У ворот же скопилось множество зулусов.

— Аллан, если вы не опасаетесь подвоха, — сказал коммандант, — думаю, вам следует пойти. Возможно, Дингаан просто хочет передать через вас какое-то дополнительное условие к договору.

— Нет, я не боюсь, — ответил я. — Какой смысл бояться, в таком-то месте?!

— Спросите этого кафра, дарует ли вам король свою защиту?

Я перевел, и Камбула откликнулся:

— Сейчас — да. А потом — не знаю, не мне судить о том, что у короля на уме.

Он имел в виду, что позднее Дингаану может взбрести в голову что угодно.

— Двусмысленный ответ, — признал Ретиф. — Но поезжайте, Аллан, раз уж деваться некуда, и да хранит вас Господь. Ясно, что Дингаан не просто так настаивал на том, чтобы я прихватил вас с собой. Пожалуй, и вправду надо было оставить вас дома, с вашей милой женушкой.

На этом мы расстались. В «апартаменты» короля я отправился пешим и без своего ружья, ибо мне не позволили предстать перед зулусским правителем вооруженным. Коммандант же поехал к воротам крааля вместе с Хансом, который вел в поводу мою лошадь. Десять минут спустя меня подвели к Дингаану, который заговорил со мной довольно дружелюбно, а после забросал меня вопросами относительно буров. В особенности его интересовало, не те ли это люди, которые восстали против своего короля и бежали от него.

Я ответил утвердительно — мол, да, они бежали, так как хотели получить больше свободы, — и прибавил, что уже объяснял это при нашей предыдущей встрече. Король сказал, что помнит, но ему захотелось проверить, «слетят ли снова те же слова с тех же уст» — таким образом он пытался убедиться, можно мне верить или нет. Немного помолчав, он пристально поглядел на меня, будто норовя проткнуть взглядом, и спросил:

— Ты привез мне в дар ту высокую белую девушку с глазами как звезды, Макумазан? Ту, которую ты отказался мне подарить и которую я не смог забрать, потому что ты победил и мне пришлось отпустить всех белых, что были с тобой? Да, я отпустил всех этих буров, изменивших своему королю…

— Нет, о Дингаан, — сказал я, — среди нас нынче нет женщин. К тому же та девушка теперь моя жена.

— Твоя жена?! — гневно вскричал король. — Клянусь головой Великого Черного, ты посмел жениться на той, кого я желал?! Скажи мне, мальчишка; ты, хитроумный Бодрствующий в ночи; ты, крошечный белый муравей, что таится во мраке и выглядывает из него, только когда дело сделано; ты, колдун, чье искусство способно вырвать добычу из рук величайшего правителя, — мне ведомо, Макумазан, что лишь колдовством ты поразил стервятников на холме Хлома-Амабуту! — скажи мне, почему я не должен убить тебя прямо здесь за такую выходку?

Я сложил руки на груди и молча уставился на него. Думаю, со стороны мы являли собой диковинное зрелище — могучий чернокожий тиран, исполненный королевского величия (отдам ему должное, он и вправду выглядел по-королевски), по кивку которого сотни воинов шли на смерть, и простой, скромный, ничем не примечательный английский паренек.

— О Дингаан, — сказал я наконец, понимая, что моя единственная возможность спастись заключена в хладнокровии, — я отвечу тебе словами комманданта Ретифа, нашего великого вождя. Ты что, принимаешь меня за ребенка, коли требуешь отдать мою жену тебе, человеку, у которого и так множество жен? А убить ты меня не можешь, ведь твой военачальник Камбула обещал мне безопасность в твоем присутствии.

Мой ответ, похоже, развеселил короля. Так или иначе его настроение мгновенно изменилось, как это вообще свойственно дикарям — они в этом отношении сущие дети. Дингаан перестал гневаться и расхохотался.

— Ты ловок, как ящерица! — сказал он. — Зачем мне, имеющему столько жен, еще одна, которая наверняка меня возненавидит? Да потому, что она белая и заставит других завидовать и ревновать, ведь они все черные. Да, мои жены решили бы отравить ее или защипать до смерти во сне, а потом пришли бы ко мне и сказали, что она умерла от тоски и недовольства. Не стану отрицать, ты прав, тебе ничто не грозит, и отсюда ты уйдешь в полной сохранности. Но запомни, маленькая ящерица: ты ускользнул от меня между камнями, однако я могу схватить тебя за хвост. Я говорил тебе, что намерен сорвать твой чудесный белый цветок, и я его сорву. Мне ведомо, где она живет. Ведомо, в каком фургоне она спит. Мои лазутчики обо всем меня известили, и я прикажу убить всех в вашем лагере, а ее пощадить и привести ко мне живой. Смотри, Макумазан, быть может, ты встретишься со своей женой в моем краале.

Эти зловещие слова могли означать что угодно, могли оказаться пустой угрозой или же смертным приговором. Меня прошиб холодный пот, по спине пробежала дрожь.

— Все возможно, о король, — ответил я, стараясь не выдать своих чувств. — В этом мире случается всякое, и ты, наверное, помнишь, как оно вышло, когда я стрелял в священных стервятников на Хлома-Амабуту. Но сдается мне, что моя жена никогда не будет твоей, о король.

— Ба! — хмыкнул Дингаан. — Этот белый муравей роет себе новый ход, надеется вылезти у меня за спиной! А что, если я опущу ногу и раздавлю тебя, ты, муравьишка? Скажу тебе по секрету, — прибавил он многозначительно, — тот бур, который чинит мне ружья и которого мы зовем Двоеглазым, потому что он одним глазом косит на вас, белых, а другим глядит на нас, черных, по-прежнему просит, чтобы я прикончил тебя. Когда я поведал ему, что мои лазутчики углядели тебя среди буров и что ты прислушался к моей просьбе, Двоеглазый сказал: если я не пообещаю отдать тебя стервятникам, он предупредит буров, и те не поедут сюда. Мне буры были нужны, так что я дал ему слово.

— Вот как, о король? Молю тебя, открой мне, почему этот Двоеглазый, которого мы называем Перейрой, так хочет меня убить?

— Ха! — вскричал гнусный старый негодяй. — Неужто ты не догадался, с твоим-то умом, Макумазан? Быть может, это ему нужна высокая белая женщина, а вовсе не мне? И если он сослужит мне службу, я отдам твою жену ему в награду? Быть может, — тут он расхохотался громче прежнего, — я обману его и сохраню ее при себе, а ему заплачу по-другому, ибо посмеет ли обманщик ворчать, если его самого обманут?

Я заявил, что мне чужд обман, а честному человеку трудно судить, будет обманщик ворчать или не будет.

— Верно, Макумазан, — отозвался Дингаан вполне добродушно. — В этом мы с тобой схожи. Мы оба честные люди, правда, и потому стали друзьями, а с этими амабуна я никогда не подружусь, потому что они, как я слышал от тебя и от других, предали своего короля. Мы преследуем дичь при свете дня, как подобает мужчинам; кто побеждает, тот побеждает, а кто проигрывает, тот проигрывает. Слушай меня, Макумазан, и запомни мои слова. Что бы ни случилось с прочими, что бы ты ни увидел, сам ты в безопасности, покуда я жив. Так говорит Дингаан. Получу я белую женщину или не получу, тебе ничто не грозит, клянусь своей головой. — И он прикоснулся к золотому обручу на своих волосах.

— А почему я буду в безопасности, если другим что-то грозит, о король? — спросил я.

— Если ты такой настырный, отыщи старого колдуна по имени Зикали. Он жил в этих краях еще при моем отце Сензангаконе и даже ранее. Да, найди его, если сможешь, и спроси. Вдобавок скажу: ты мне нравишься, ты не похож на этих плосколицых глупцов амабуна, твой разум скользит между опасностями, точно змея в тростнике. Жаль убивать того, кто способен поражать птиц высоко в небе, в этом никто не сравнится с тобой. Повторю, что бы ты ни увидел и что бы ни услышал, помни: тебе ничто не грозит, ты можешь преспокойно уехать или остаться, и я сделаю тебя своим голосом в разговорах с сынами Джорджа. А теперь ступай к комманданту и скажи ему, что наши сердца бьются как одно и что я очень рад видеть его здесь. Завтра — или, быть может, днем позже — я покажу ему, как умеют плясать мои люди, а потом мы заключим соглашение, и я отдам ему земли, которые он просит, и все прочее, чего он захочет, — даже больше, чем он сможет захотеть. Ступай с миром, Макумазан.

На удивление прытко поднявшись со своего трона, который был вырезан из цельного куска древесины, король исчез в узком проходе. Он был проделан за троном в тростниковой ограде и, должно быть, вел в королевские покои.

У ворот тростникового лабиринта изиклоло меня дожидался Камбула, чтобы проводить к стоянке буров. По дороге мы с ним встретили Томаса Холстеда, бродившего с таким видом, будто ему не терпелось переговорить со мной. Я спросил его, что называется, в лоб, каковы намерения короля в отношении буров.

— Не знаю, — признался он, пожимая плечами. — Но он ведет себя с ними столь ласково, что я бы заподозрил неладное. Вы тоже ему нравитесь, я слышал, как он приказывал известить все свои полки: мол, кто до вас дотронется, того казнят на месте. Зулусские воины видели, как вы въезжали в крааль, и теперь они не перепутают вас с другими белыми.

— Звучит неплохо — для меня, во всяком случае, — сказал я. — Но с какой стати мне может потребоваться особая защита? Или кто-то злоумышляет против меня?

— Вот что я вам скажу, Аллан Квотермейн. Индуны просили передать, что тот смазливый португалец, кого они зовут Двоеглазым, при каждой встрече молит короля убить вас. Я сам слышал.

— Какая доброта! — хмыкнул я. — Что ж, мы с Эрнанду Перейрой никогда не ладили. Расскажите-ка, о чем они беседуют с королем, когда отвлекаются от моей персоны.

— Не знаю, — повторил Холстед и развел руками. — Но, уверен, они что-то замышляют. Сами понимаете, прозвище Перейре дикари дали неспроста. По-моему, — прибавил он шепотом, — этот португалец причастен к тому, что буров пригласили сюда на переговоры об уступке земли. Однажды, когда я в очередной раз переводил для Дингаана, король разгневался и поклялся, что отдаст им ровно столько земли, чтобы хватило на могилы, а Перейра сказал, что договор — пустышка и «написанное пером всегда можно перечеркнуть копьем».

— Вот как? И что король ему ответил?

— Он посмеялся и сказал, что так и есть, и, пожалуй, он отдаст бурам все, о чем те просят, и еще прибавит сверху, от своих щедрот. Не вздумайте пересказывать мои слова, Квотермейн! Если вы проболтаетесь и Дингаан об этом узнает, меня тут же прикончат. Вы хороший человек, я неплохо заработал на вас, когда вы стреляли по стервятникам, а потому, если позволите, дам вам совет — и умоляю к нему прислушаться. Уезжайте отсюда как можно скорее и отправляйтесь охранять красавицу Мари Марэ, которую вы так любите. Дингаан ее хочет, а чего хочет Дингаан, то сбывается — так заведено в этой части света.

Не дожидаясь моей благодарности, Холстед смешался с толпой зулусов, что следовали за нами из любопытства. Мне оставалось лишь гадать, прав был Дингаан или нет, называя этого молодого человека лжецом. Его история отлично дополняла все то, что я услышал от короля, и потому я был склонен верить Холстеду.

Миновав главные ворота, за которыми Камбула, исполнивший королевское поручение, отсалютовал мне и удалился, я увидел двоих белых, оживленно беседующих под молочными деревьями. Это были Анри Марэ и его племянник. Заметив меня, Марэ поспешил уйти, а вот Перейра приблизился и заговорил со мной. С радостью отмечу, что он не подал мне руки — вероятно, усвоил урок, преподанный Ретифом.

— Добрый день, Аллан, — сказал он дружелюбно. — Только что узнал от дядюшки, что мне следует поздравить вас… Ну, насчет Мари… Поздравляю, честное слово, поздравляю.

Когда я услышал эти слова и припомнил все то, о чем недавно говорили мне другие, кровь вскипела в моих жилах, но я велел себе угомониться и ответил коротко:

— Благодарю.

— Мы оба стремились получить этот приз, — продолжал он, — однако Господу было угодно, чтобы приз достался вам. Я не держу зла.

— Рад слышать, — произнес я. — Мне казалось, вы должны разозлиться. Извините, что меняю тему, но очень хочется узнать, долго ли, по-вашему, Дингаан нас тут продержит?

— О, два или три дня, не более! Видите ли, Аллан, мне удалось убедить его заключить этот договор без особых хлопот. Когда пройдет церемония, вы сможете уехать.

— Комманданту будет приятно об этом узнать, — сказал я. — А вы чем займетесь?

— Не знаю, Аллан. В отличие от вас, счастливчик, меня не ждет дома жена. Наверное, задержусь здесь на некоторое время. Я нашел способ немало заработать на этих зулусах. С учетом того, что я потерял все на пути к заливу Делагоа, деньги мне пригодятся.

— Как и всем нам, — согласился я. — Особенно тем, кто начинает новую жизнь. Если у вас получится рассчитаться с долгами, я буду этому искренне рад.

— О, не сомневайтесь! — вскричал он, и его смуглое лицо внезапно осветилось. — Я верну вам все, что должен, и с хорошими процентами!

— Король предупреждал меня, что таковы ваши намерения, — подтвердил я, глядя ему в глаза, и пошел дальше.

Перейра наверняка смотрел мне вслед, и, похоже, мой выпад на время лишил его дара речи.

Посольство размещалось в маленьком сторожевом «предместье» поблизости от краалей. Я направился прямиком к Ретифу. Коммандант сидел на кафрском табурете и в муках сочинял какое-то письмо. Вместо стола у него была доска, положенная на колени.

Он поднял голову, заметил меня и справился, как прошла встреча с Дингааном. По-моему, мое появление Ретиф воспринял с облегчением, поскольку нашелся повод оторваться от составления письма.

— Вот такие дела, коммандант, — произнес я, понизив голос, чтобы нас не подслушали, и пересказал ему все свои недавние разговоры — с Дингааном, с Томасом Холстедом и с Перейрой.

Ретиф молча выслушал меня, а затем сказал:

— Все это очень странно и тревожно, Аллан. Если обвинения правдивы, значит Перейра еще больший мерзавец, чем я думал. Но я не могу поверить в такую подлость без доказательств. Думаю, Дингаан вам врал, преследуя какие-то свои цели. Это я по поводу стремления вас убить, если вы не поняли.

— Может быть, коммандант, не знаю. Честно говоря, мне плевать. Но я уверен, что он не врал насчет похищения моей жены — для себя или для Перейры.

— И как вы намерены поступить?

— С вашего разрешения, коммандант, я отправлю своего готтентота Ханса в лагерь с письмом для Мари. Напишу ей, чтобы она тихонько перебралась на ферму — ту, что на реке, помните, я вам говорил? — и спряталась там до моего возвращения.

— Думаю, вы зря волнуетесь, Аллан. Однако, если вам так будет легче, даю свое разрешение. Вас-то все равно мы отпустить не можем. Но не стоит посылать готтентота, он только всех переполошит. В лагерь едет гонец с вестями о нашем благополучном прибытии и о гостеприимстве Дингаана, он передаст и ваше письмо. А вы, прошу, напишите жене, чтобы она сама, Принслоо и Мейеры перебирались на вашу ферму, причем без лишней болтовни — мол, просто решили сменить обстановку. Письмо должно быть у меня к рассвету. Надеюсь, к тому времени я покончу и со своим, — прибавил он со стоном.

— Конечно, коммандант. А что насчет Эрнанду Перейры и его выходок?

— Ох уж этот треклятый Перейра! — с чувством воскликнул Ретиф и ударил кулаком по доске на коленях. — Вот, слушайте:

При первой же возможности я сниму показания с Дингаана и с этого паренька-англичанина, Холстеда. Если они расскажут мне то же самое, о чем я написал выше, то я предам Перейру суду, как и обещал ранее; в случае признания его виновным, клянусь кровью Христовой, я велю его расстрелять! Если мы не хотим скандалов и страхов в лагере, в настоящий момент остается лишь одно: не спускать с Перейры глаз. Да и вина его, нужно признать, пока не доказана.

Затем Ретиф велел мне идти и писать письмо жене, а сам опять склонился над доской.

Я послушался, написал Мари, поведал — без подробностей — о последних событиях и попросил жену немедленно отправиться на ту самую ферму, что я приобрел в тридцати милях от лагеря, под предлогом необходимости проверить, как идет строительство домов. Я выразил надежду, что к Мари присоединятся Принслоо и Мейеры, в чем лично у меня не было ни малейших сомнений. Но если вдруг они откажутся, пусть уезжает одна — со слугами-готтентотами или с любыми спутниками, каких случится найти.

Потом я отнес письмо Ретифу и прочитал вслух. По моей просьбе коммандант сделал внизу приписку:

Видел сие собственными глазами и одобряю изложенный совет, каковой представляется разумным с учетом всех обстоятельств. Сделайте так, как просит ваш муж, но не говорите никому в лагере, за исключением тех, кого он упоминает в своем письме.

Пьет Ретиф
Гонец отправился на рассвете, как и предполагалось, и доставил мое послание Мари.

Наступило воскресенье. Утром я пошел навестить преподобного мистера Оуэна, английского миссионера, который весьма обрадовался моему появлению. Он сообщил, что Дингаан, похоже, к нам расположен и спрашивал у него, сможет ли он составить текст договора по уступке земель, о которых мечтают буры. Я остался у священника на воскресную службу, а потом вернулся на стоянку. В полдень же Дингаан позвал нас на грандиозную воинскую пляску, в которой приняли участие около дюжины тысяч воинов-зулусов.

Это было поистине величественное и внушавшее трепет зрелище. Помню, что каждый зулусский полк выставил некоторое число обученных волов, которые двигались вместе с воинами, повинуясь, очевидно, отдаваемым командам. В тот день мы видели Дингаана лишь издалека, а после пляски возвратились к себе, чтобы отобедать говядиной (по приказу короля мясом нас снабжали в изобилии).

На третий день — это был понедельник, 5 февраля — начались новые пляски и потешные бои и продолжались столь долго, что мы, белые, началиощущать утомление от этих дикарских развлечений. Ближе к вечеру Дингаан пригласил к себе комманданта и других буров, заранее дав понять, что хочет обсудить условия договора. Мы отправились к королю все вместе, но лишь троих или четверых из нас, включая меня, допустили к Дингаану; остальным пришлось дожидаться на расстоянии — они могли нас видеть, но не слышали, о чем идет речь.

Дингаан показал нам документ, составленный преподобным мистером Оуэном. Этот документ, существующий, полагаю, и поныне, поскольку его отыскали впоследствии, изобиловал словами, какие обожают законники. Начинался же он, будто прокламация, с обращения: «Да будет ведомо всем!» По договору зулусы уступали «местность под названием Порт-Наталь вместе с прилегающими землями — то есть от Тугелы до реки Мзимвубу на западе и от моря до северных рубежей» — во владение бурам, которым эти земли передавались «в бессрочное распоряжение». По просьбе короля и поскольку текст мистера Оуэна был написан по-английски, я перевел содержание документа, а позднее то же самое сделал молодой Холстед.

Его позвали, чтобы удостовериться, что я ничего не напутал, и этот факт произвел на буров благоприятное впечатление. Они оценили желание короля точно знать, какое именно соглашение он собирается одобрить; отсюда следовало, что он не замышляет ничего дурного и не намеревается обмануть их впоследствии. С того самого мгновения Ретиф и его люди перестали сомневаться в доброй воле Дингаана — и совершили глупость, отбросив всякие мысли о возможном предательстве.

Когда с переводом было покончено, коммандант спросил короля, готов ли тот подписать договор здесь и сейчас. Король ответил, что подпишет документ на следующее утро, перед тем как посольство отправится обратно в Наталь. Именно тогда Ретиф поинтересовался у Дингаана, при посредстве Томаса Холстеда, правда ли, что бур по имени Перейра, который живет в королевском краале и которого зулусы называют Двоеглазым, просил короля убить Аллана Квотермейна по прозвищу Макумазан. Дингаан засмеялся и ответил так:

— Да, это правда, ибо он ненавидит твоего Макумазана. Но пусть этот маленький сын Джорджа ничего не боится, ведь мое сердце открыто ему, и я поклялся головой Великого Черного, что в Зулуленде ему не причинят вреда. Вы с ним оба мои гости!

Далее король предложил, если того пожелает коммандант, схватить Двоеглазого и казнить, поскольку он осмелился покушаться на мою жизнь. Ретиф поблагодарил, но сказал, что попробует разобраться в этом деле сам; когда же и Томас Холстед подтвердил слова короля относительно намерений Перейры, Ретиф поднялся и попрощался с Дингааном.

По дороге на временную стоянку, находившуюся за пределами краалей, Ретиф ни словом не обмолвился об Эрнанду Перейре, однако в каждом движении, да что там, в каждом слове комманданта прорывался гнев. Едва очутившись среди своих, он распорядился привести Перейру и Анри Марэ, а также нескольких буров из числа старших. Помню, среди последних были Геррит Ботма-старший, Хендрик Лабушань и Матис Преториус-старший, все люди достойные и пользовавшиеся почетом и уважением. Мне тоже велели присутствовать. Когда Перейра явился, Ретиф прилюдно обвинил его в злоумышлениях против меня и спросил, что он может сказать в свое оправдание. Разумеется, тот все отрицал и даже посмел обвинить меня — дескать, я затаил на него злобу еще с тех пор, когда мы оба ухаживали за девушкой, на которой я впоследствии женился.

— Что ж, минхеер Перейра, — сказал Ретиф. — Поскольку означенный Аллан Квотермейн ныне стал мужем той молодой женщины, следовало бы ожидать, что недоразумение между вами сойдет на нет. С его стороны вражда должна была утихнуть, хотя с вашей — вполне могла и окрепнуть. Мне совершенно некогда разбираться в распрях подобного рода. Но смею вас уверить, что это дело будет подробно рассмотрено по возвращении в Наталь, а до тех пор я поручу приглядывать за вами. Также предупреждаю вас, что располагаю доказательствами ваших преступных умыслов. Будьте столь добры, ступайте прочь и постарайтесь как можно реже попадаться мне на глаза. Я терпеть не могу людей, которых даже кафры называют двуличными. Что касается вас, друг мой Анри Марэ, я бы не советовал вам водить компанию с человеком, чье имя запятнано подозрениями, будь он хоть трижды ваш племянник и несмотря на то что все знают, сколь слепо вы его любите.

Как мне помнится, никто из тех двоих не пытался ответить на эту речь. Они просто повернулись и ушли. А на следующее утро, утро рокового дня 6 февраля, я случайно столкнулся с коммандантом Ретифом, который объезжал лагерь, проверяя, все ли готово к отправлению в Наталь. Завидев меня, он натянул поводья и сказал:

— Аллан, Эрнан Перейра сбежал, и Анри Марэ вместе с ним. Сам я не слишком расстроен, скажу честно, ибо мы непременно встретимся снова, не на этом свете, так на том, и узнаем правду. Но прочтите вот это, а потом верните мне.

Он передал мне сложенный вдвое лист бумаги и поехал дальше.

Я развернул лист и прочитал:

Комманданту Ретифу, предводителю переселенцев


Минхеер коммандант!

Я не желаю оставаться там, где на меня возводят напраслину и где мне предъявляют обвинения чернокожие кафры и англичанин Аллан Квотермейн, который, как и весь его народ, является врагом буров и, хотя вам это неведомо, изменником, что замышляет против вас великое зло заодно с зулусами. Посему я покидаю вас, но готов ответить на все обвинения в любое время перед настоящим судом. Моя дядя Анри Марэ уезжает вместе со мной, поскольку считает, что его честь тоже пострадала. Кроме того, он узнал, что его дочери Мари угрожает опасность со стороны зулусов, а потому стремится ее защитить, в отличие от человека, именующего себя ее мужем. Аллан Квотермейн, англичанин и приятель Дингаана, объяснит вам, что я имею в виду. Он знает о планах зулусов намного больше моего, и вы скоро поймете, почему это так.

Ниже стояли подписи Перейры и Анри Марэ.

Я сунул листок в карман куртки, гадая, что на самом деле скрывается за этим посланием и что это за вымышленная измена, которую мне приписывают. На мой взгляд, Перейра сбежал потому, что испугался — то ли того, что его и впрямь отдадут под суд, то ли какого-то злодейского умысла, в коем он, разумеется, был замешан. Марэ, вероятно, примкнул к Перейре по тем же причинам — так железо тянется к магниту, а отец моей жены никогда не мог сопротивляться обаянию злодея Перейры, своего кровного родственника. Или же он услышал от него выдумку про опасность, якобы грозящую его дочери, и на самом деле обеспокоился. А вдруг опасность вовсе не мнимая? Я ведь и сам советовался с Ретифом на сей счет… При всех его несомненных недостатках, Анри Марэ искренне и горячо любил свою дочь, так что пусть читатель не забывает об этом, возмущенный его дурными поступками. Она была для него светом в окошке, средоточием жизни, и он горько страдал от того, что ко мне она привязалась сильнее, чем была привязана к нему. Вот почему, к слову, он ненавидел меня столь же страстно, как любил ее.

Едва я закончил читать, поступил приказ собраться вместе и идти прощаться с Дингааном; оружие следовало сложить под молочными деревьями у ворот. Большинство слуг сопровождало буров; наверное, Ретиф хотел произвести впечатление на зулусов многочисленностью нашего отряда. Но нескольким готтентотам приказали остаться, привести лошадей, что паслись стреноженными неподалеку, и оседлать. Среди этих немногих был и Ханс, которого я удосужился отыскать и пристроить к делу, чтобы быть уверенным, что мои лошади не потеряются и будут готовы к отъезду.

Когда мы двинулись к краалям, мне встретился юный Уильям Вуд, живший в семье проповедника Оуэна. Мальчик бродил у ворот, и вид у него был чрезвычайно встревоженный.

— Как дела, Уильям? — спросил я.

— Не очень хорошо, мистер Квотермейн, — признался он, огляделся по сторонам и выпалил: — Если честно, мне за вас боязно. Кафры говорят, что с вами должно что-то случиться. Я подумал, что вы должны об этом узнать. Больше ничего не скажу, извините.

Он поспешил уйти, а я стал высматривать Ретифа, который разъезжал по лагерю, отдавая распоряжения. Я дернул его за рукав и сказал:

— Коммандант, послушайте…

— Что такое, племянник? — откликнулся он, явно думая о чем-то своем.

Я передал ему слова Вуда и прибавил, что мне тоже неймется, сам не знаю почему.

— Да бросьте! — отмахнулся он нетерпеливо. — Все это сплошной град и шелуха![231] Зачем вы постоянно пугаете меня своими фантазиями, Аллан Квотермейн? Дингаан — наш друг, не враг. Примем то, что даровано нам Провидением, и будем признательны. Пошли, нам пора!

Эти слова прозвучали около восьми утра.

Мы миновали главные ворота. Большинство буров, оставив свое оружие под молочными деревьями, шагали группами по трое-четверо, смеясь и переговариваясь на ходу. С тех пор я нередко размышлял о том, что всем этим людям, исключая меня, было суждено в ближайший час дойти до последнего, страшного предела и кануть в вечность. Удивительно, но никто не предчувствовал надвигающуюся катастрофу, и тень ее не омрачила ничье сердце. Напротив, буры были веселы, бодры, весьма довольны успешным завершением переговоров и предвкушали скорое возвращение к женам и детям. Развеселился даже Ретиф, и я услышал, как он вслух посмеивается над моими страхами и шутливо обсуждает с другими мою «неделю белого хлеба», то есть медовый месяц.

По пути я заметил, что бо́льшая часть зулусских полков, принимавших участие в воинской пляске накануне, покинула краали. Остались всего два — ишлангу инхлопе, то есть белые щиты, закаленные воины с обручами на головах, и ишлангу умнияма, сиречь черные щиты, молодые воины без обручей. Белые щиты выстроились вдоль ограды по левую руку от нас, а черные щиты стояли справа, и каждый полк насчитывал около полутора тысяч воинов. Все они были без оружия, не считая дубинок и палок, с которыми у туземцев принято плясать.

Мы дошли до края площадки для плясок. Там восседал на своем троне Дингаан, а рядом притулились на корточках двое старейшин-индун, Умхлела и Тамбуза. За спиной короля, у входа в лабиринт, откуда обычно появлялся и куда удалялся его величество, расположились другие индуны и военачальники. Встав перед Дингааном, мы приветствовали короля, и он ответил нам добрыми словами и улыбкой. Затем Ретиф с двумя или тремя другими бурами, а также мы с Томасом Холстедом шагнули вперед. Документ с текстом соглашения был предъявлен вновь, и все убедились, что это тот же документ, который мы видели накануне.

Внизу листа кто-то — не помню, кто именно, — начертал по-голландски: «De merk van Koning Dingaan», то есть «Знак короля Дингаана». В намеренно оставленном промежутке между словами «merk» и «van» Дингаан поставил крестик услужливо протянутым пером. Томас Холстед поддерживал короля под руку и подсказывал ему, что и как делать.

Затем трое индун, главные советники, носившие имена Нвара, Уливана и Манондо, выступили свидетелями со стороны зулусов, а господа Остхёйзен, Грейлинг и Либенберг, стоявшие рядом с Ретифом, поставили свои подписи как свидетели от буров.

Когда это было сделано, Дингаан поручил одному из своих глашатаев-изибонго объявить во всеуслышание остававшимся в краалях полкам и прочим зулусам, что он даровал Наталь бурам в бессрочное владение. Зулусы встретили это сообщение громкими криками. Далее Дингаан предложил Ретифу разделить с ним трапезу, и слуги принесли огромные подносы с вареным мясом. Буры, впрочем, от угощения отказались, мол, они уже успели позавтракать. Тогда король объявил, что сделку нужно хотя бы обмыть, и слуги стали разносить кувшины с твалой, кафрским пивом. Тут уж буры не стали отказываться.

Пока все прикладывались к кувшинам, Дингаан вручил Ретифу обращение к голландским фермерам. Суть обращения была проста: приезжайте и селитесь в Натале, отныне это ваша земля. А еще этот злодей с черным, как ночь, сердцем пожелал бурам благополучного возвращения домой. Затем он приказал двум своим полкам плясать и петь воинские песни, чтобы повеселить гостей.

Воины подчинились, и с каждым движением они подступали все ближе и ближе к нам.

В этот миг какой-то зулус растолкал военачальников, стоявших у входа в лабиринт, и о чем-то доложил одному из индун, а тот, в свою очередь, передал донесение королю.

— Вот как? — произнес король, и лицо его исказила гримаса. Он будто бы случайно посмотрел в мою сторону и сказал: — Макумазан, одна из моих жен серьезно захворала. Она говорит, что ей поможет снадобье белых людей, и просит принести его, покуда вы не уехали. Ты сам недавно женился, поэтому я доверяю тебе осмотреть мою жену. Молю, навести ее и узнай, какое лекарство ей нужно, ведь ты говоришь на нашем языке.

Я помешкал, а потом перевел просьбу короля Ретифу.

— Ступайте, племянник, — сказал коммандант, — но возвращайтесь поскорее, и мы сразу же уедем.

Однако я все еще медлил, и это не понравилось королю, который не скрыл своего раздражения.

— Что же?! — вскричал он. — Значит, вы, белые, отказываете мне в ничтожной просьбе, хотя я только что сделал вам щедрый подарок? Или ваши чудесные снадобья не исцеляют хворых?

— Идите, Аллан, идите, — поторопил меня Ретиф, когда ему перевели слова короля. — Не то он рассердится и может все у нас отнять.

Выбора не оставалось. Я кивнул и вошел в лабиринт.

В следующее мгновение дикари набросились на меня. Прежде чем я успел издать хоть звук, мне заткнули рот тряпкой и крепко завязали ее концы на затылке.

Я угодил в засаду, и с кляпом во рту товарищей мне было не предупредить.

Глава 19

СТУПАЙТЕ С МИРОМ
Высокий кафр с ассегаем, один из личных телохранителей короля, подступил ко мне и прошептал:

— Слушай меня, маленький сын Джорджа! Король велел пощадить тебя, потому что ты англичанин, а не бур. Но если ты пискнешь или хотя бы дернешься, ты умрешь.

Он вскинул ассегай с таким видом, будто готов был вонзить острие мне в сердце.

Теперь я все понял, и меня прошиб холодный пот. Моим товарищам-бурам предстояло умереть, всем до единого. О, я бы с радостью пожертвовал своей жизнью, чтобы их спасти. Но, увы, я не мог подать им знак голосом, поскольку тряпка плотно сидела во рту.

Один из зулусов между тем раздвинул палкой тростник ограды. Он намеренно проделал эту щель на уровне моих глаз; думаю, им двигала врожденная жестокость, и теперь я должен был увидеть гибель своих спутников.

Пляски продолжались еще минут десять, слуги по-прежнему разносили пиво. Затем Дингаан поднялся со своего трона и тепло попрощался с Ретифом, пожелав тому по-зулусски счастливого пути. Далее король направился ко входу в лабиринт, а буры махали шляпами и громко славили Дингаана. Тот был уже почти на пороге, и мне показалось, что я ошибся.

Видно, я зря тревожился. Похоже, предательства никто не замышлял.

У самой калитки Дингаан остановился, обернулся и произнес два слова на зулусском:

— Схватить их!

В тот же миг воины, плясавшие вплотную к бурам и явно ожидавшие этого приказа, кинулись на моих товарищей. Я услышал, как Томас Холстед кричит по-английски:

— Мы обречены! — Потом он воскликнул на зулусском: — Дайте мне поговорить с королем!

Дингаан тоже это услышал; он махнул рукой, показывая, что не желает говорить с переводчиком, и трижды гаркнул во весь голос:

— Булала абатагати! Убить колдунов!

Я видел, как бедняга Холстед выхватил нож и вонзил в стоявшего рядом зулуса. Воин повалился замертво, а Холстед напал на другого и перерезал тому горло. Буры тоже вытащили ножи (кто успел, разумеется) и попытались отбиться от чернокожих дьяволов, однако тех было слишком много. Позднее мне сказали, что буры убили шестерых или семерых зулусов и ранили около двух десятков. Но вскоре все было кончено, ибо разве способны люди, вооруженные лишь ножами, противостоять этакой ораве?

Раздавались яростные вопли, громкие стоны, проклятия, мольбы о пощаде, гремел зулусский боевой клич, и под эту какофонию буров — всех до одного, в том числе двоих пареньков, совсем еще мальчишек, — и их слуг-готтентотов повалили наземь. Тела оттащили прочь; ноги мертвецов и тех, кто чудом оставался жив, волочились по земле — так черные муравьи волокут свою добычу, червей и насекомых.

Дингаан тем временем подошел ко мне. Он улыбался, а его округлое лицо как-то странно подергивалось.

— Идем, сын Джорджа! — сказал он. — Сейчас ты воочию увидишь конец этих изменников, предавших твоего короля.

Меня отвели на возвышенность посреди лабиринта, откуда открывался вид на окружающую местность. Здесь пришлось подождать. Гвалт побоища постепенно стихал. Но вот показалась жуткая процессия: зулусы, обремененные страшной ношей, огибали ограду большого крааля и двигались прямиком к холму Хлома-Амабуту. Вот они поднялись к вершине, и там, среди кустов с темными листьями и камней, чернокожие воины забили буров до смерти, не пощадив никого.

Я лишился сознания.

Должно быть, я пребывал в беспамятстве довольно долго, но постепенно стал приходить в себя и услышал глухой голос, вещавший по-зулусски:

— Хорошо, что этот маленький сын Джорджа остался жив. Ему суждены великие дела, он будет нам полезен. — Наступила тишина, а затем тот же голос, который определенно был мне незнаком, продолжил: — О род Сензангаконы! Ты наконец смешал молоко с кровью, с кровью белых! Эту чашу тебе надлежит выпить до дна, а затем ее нужно разбить вдребезги!

Послышался смех, ужасный, отвратительный смех, который мне выпало услышать снова лишь много лет спустя.

Потом говоривший ушел, шаркая, словно какая-то крупная рептилия. Сделав над собой усилие, я открыл глаза. Я находился в большой хижине, освещенной костром, что пылал посредине. Стояла ночь. У огня возилась с тыквенной бутылью зулуска, молодая и привлекательная. Я заговорил с ней, преодолевая головокружение.

— О женщина, — сказал я, — кто был этот мужчина, что смеялся надо мной?

— Он не совсем человек, Макумазан, — ответила зулуска, и ее голос звучал очень мелодично. — Это Зикали, Открыватель дорог, могучий колдун и советник королей. Он так стар, что его рождения не помнят даже наши деды. Его дыхание может вырывать из земли деревья с корнями. Дингаан боится его и повинуется ему.

— Это колдун настоял на убийстве буров? — спросил я.

— Может быть, — отозвалась она. — Кто я такая, чтобы знать наверняка?

— Ты, должно быть, та женщина, которая захворала и которую меня просили исцелить? — догадался я.

— Да, Макумазан. Я болела, но теперь поправилась. А вот ты хвораешь, так что теперь я буду о тебе заботиться. Выпей. — И она протянула мне бутыль с молоком.

— Как тебя зовут? — продолжал допытываться я.

— Найя, — назвалась она. — Мне поручили тебя стеречь. Не надейся сбежать от меня, Макумазан. Снаружи стоят другие стражи, и у них копья. Пей же!

Я подчинился — и запоздало спохватился, что в питье могли подмешать яд. Однако жажда моя была столь велика, что я опустошил бутыль досуха.

— Я тоже умру? — спросил я, откладывая бутыль в сторону.

— Нет-нет, Макумазан, — ответила Найя. — Ты не умрешь. Ты просто уснешь и все забудешь.

Мои глаза и вправду смежились, и я заснул; сколько проспал, сказать не могу.

Когда я снова очнулся, был день, и солнце стояло высоко в небесах. То ли Найя подмешала в мое питье какое-то снадобье, то ли я настолько обессилел, что впал в забытье, — не знаю. Так или иначе, сон подействовал благотворно; в противном случае, думаю, я бы спятил от горя и гнева. После пробуждения еще некоторое время я изводил себя бесполезными упреками и был близок к отчаянию и безумию.

Лежа на полу хижины, я спрашивал себя, как и почему Всемогущий допустил жестокое убийство, которому я был невольным свидетелем. Как это сочетается с образом любящего и милосердного Отца, какой нам внушают? Каковы бы ни были прегрешения несчастных буров — а грехов у них было не счесть, конечно же, как и у нас у всех, — они оставались во многом добрыми и честными людьми, жившими по своим правилам. Но все же их обрекли на страшную смерть, забили, как скот, по кивку чернокожего деспота; их жены овдовели, дети осиротели и, как выяснилось позднее, тоже погибли или остались бесприютной безотцовщиной.

Тайна сия велика есть, как говорится. Во всяком случае, она надолго лишила душевного покоя того молодого человека, которому выпало воочию наблюдать описанную выше жуткую сцену.

Сдается мне, что несколько дней мой рассудок пребывал на самом краю пропасти, едва удерживаясь от падения. Но в конце концов знания, полученные мной от отца, и врожденное здравомыслие пришли мне на выручку. Я припомнил, что подобные преступления, творимые с куда бо́льшим размахом, совершались многократно на протяжении истории человеческого рода, однако вопреки этому (а порой и вследствие злодейств) цивилизация шагала вперед, и милосердие и мир обменивались поцелуем над могилами жертв кровопролития.

А потому, несмотря на мой юный возраст и житейскую неопытность, я пришел к выводу, что дикая резня являлась составной частью некоего обширного замысла Провидения и что было необходимо пожертвовать этими несчастными ради исполнения высшей воли. Разумеется, такой взгляд может показаться циничным и фаталистическим, однако нечто похожее мы видим в природе каждый день; и наверняка страдальцы обрели достойное воздаяние в лучшем мире. Иначе всякая вера, всякая религия — ложь и тлен.

Либо же этакие злодейства совершаются не по воле милосердного Провидения, а вопреки оной. Быть может, дьявол из Священного Писания, над кем мы привыкли потешаться, воистину существует и творит зло среди людей. Быть может, время от времени некий злой принцип бытия вырывается на свободу, точно могучие силы, заключенные в вулкане, и принимается сеять разрушение и смерть, покуда его не обуздают и не одолеют. Кто знает?

Словом, этот вопрос нужно задавать архиепископу Кентерберийскому и папе в Риме, а ежели они не сойдутся во мнениях, спросить тибетского ламу. Я всего лишь пытаюсь воспроизвести мысли, которые посещали меня в те давние дни, и облечь их в слова сообразно моему нынешнему опыту. Вполне вероятно, что тогда я думал иначе, ведь с тех пор сменилось целое поколение, да и рассудительность моя созрела, будто вино в бутыли.

Помимо духовных материй, имелись насущные вопросы, каковые следовало уладить в моем неприглядном положении; прежде всего, надо было позаботиться о собственном выживании, хотя, признаюсь, тогда оно мало меня волновало. Если меня захотят прикончить, сопротивляться бесполезно. То, что я успел узнать о Дингаане, подсказывало, что он приказал убить Ретифа и других буров не из пустой прихоти. Эта расправа — лишь предвестие большого кровопролития; я нисколько не забыл, как Дингаан грозился поступить с Мари, и прочие его намеки тоже всплывали в памяти.

В общем, я предположил, что кафры замышляют широкое наступление на буров и, судя по всему, намерены вырезать их до последнего человека. (Как оказалось, я был совершенно прав.) А я сижу в кафрской хижине, под присмотром молодой зулуски, и не имею возможности сбежать и предупредить товарищей! Хижина стояла на широком дворе, огороженном тростниковым плетнем пяти футов высотой. Выглядывая за ограду, будь то днем или ночью, я неизменно натыкался взглядом на часовых, замерших вдоль нее через каждые пятнадцать ярдов друг от друга. Они возвышались, словно статуи, сжимая копья в руках и не сводя глаз с плетня. Вдобавок по ночам число стражей удваивалось. Они явно караулили меня, чтобы не сбежал.

Минула неделя — поверьте, она была для меня поистине невыносимой. Единственным человеком, с которым я мог перекинуться словечком, оставалась зулуска Найя. Можно сказать, мы с нею подружились и беседовали о многом. Но всякий раз, когда очередная беседа заканчивалась, я понимал, что не узнал ровным счетом ничего о том, что имело для меня первостепенную важность. Об истории зулусов и прочих племен и народов, о характере и подвигах великого вождя Чаки, о любых событиях прошлого она могла говорить часами. Однако едва я касался своего положения, она замолкала и ее словоохотливость испарялась, будто вода на раскаленном кирпиче. При этом Найя привязалась ко мне — если это не было притворством. В своей очаровательной наивности она даже предложила мне жениться на ней, прибавила, что Дингаан наверняка одобрит такой выбор — мол, он любит ее и полагает, что я могу принести пользу зулусам. Когда я ответил, что уже женат, Найя повела своими плечами, блестевшими на солнце, и, обнажив в усмешке ровные белые зубы, спросила:

— Кому есть до этого дело? Разве мужчина непременно должен иметь всего одну жену? И потом, Макумазан… — Тут она подалась вперед и пристально поглядела на меня. — Откуда тебе знать, что ты по-прежнему женат? Может, тебя успели развести или сделать вдовцом, а?

— О чем ты? — недоуменно пробормотал я.

— Да так, ни о чем. Не смотри на меня столь свирепо, Макумазан. Всякое случается на свете, сам знаешь.

— Найя, ты двуликое зло, — проговорил я. — Ты наживка и доносительница, и тебе это прекрасно известно.

— Может быть, Макумазан, — откликнулась она. — Разве моя в том вина, если мне пригрозили смертью за ослушание? К тому же ты мне и вправду нравишься.

— Не знаю, не знаю, — произнес я задумчиво. — Скажи-ка, когда меня выпустят?

— Откуда мне знать, Макумазан? — Найя ласково погладила мою руку. — Думаю, что скоро. Когда ты уйдешь, Макумазан, прошу, вспоминай обо мне хоть иногда, ведь я старалась тебе помочь, хотя за нами подглядывали в каждую щель.

Помню, я отделался общими фразами. А наутро за мной пришли. Я доедал завтрак на заднем дворе за хижиной, и вдруг из-за угла показалось миловидное личико Найи. Девушка сообщила, что прибыл посланец от короля. Бросив еду, я вернулся в хижину и нашел там своего давнего знакомца Камбулу.

— Приветствую тебя, вождь, — сказал он. — Я пришел, чтобы отвести тебя обратно в Наталь. Прошу, не задавай никаких вопросов, я все равно на них не отвечу. Дингаану нездоровится, поэтому с ним ты не увидишься. К белому проповеднику тебя тоже не пустят. Идем со мной немедля!

— А я и не хочу встречаться с Дингааном, — ответил я, глядя в глаза Камбуле.

— Понимаю, — сказал он. — Дингаан думает одно, ты думаешь другое; быть может, именно поэтому он не желает видеть тебя. Но помни, вождь, что Дингаан спас тебе жизнь, велел вынести тебя из большого огня. Может, он решил, что ты сделан из той древесины, которую жалко сжигать, не знаю. Если ты готов, идем.

— Готов, — согласился я.

У ворот нам повстречалась Найя.

— Ты забыл попрощаться со мной, белый, — укорила она, — хотя я столько ухаживала за тобой. Но чего еще от тебя ожидать? Прощай! Надеюсь, если мне однажды придется бежать отсюда, ты примешь меня и сделаешь для меня то же, что я сделала для тебя.

— Сделаю, — коротко ответил я и взял ее за руку.

Замечу, что спустя годы я сдержал свое обещание.

Камбула повел меня не через краали Умгунгундлову, а в обход. Наш путь лежал мимо страшного холма Хлома-Амабуту. Над его вершиной до сих пор кишели стервятники. Более того, выпавший мне печальный жребий вынудил меня переступить через свежеобглоданные кости моих недавних товарищей, скатившиеся к подножию холма. По обрывкам одежды я опознал Самуэла Эстерхёйзена, весьма приятного человека, бок о бок с которым я спал во время нашей поездки в Зулуленд. Пустые глазницы черепа укоризненно таращились на меня, словно спрашивая, почему я жив, тогда как Самуэл и все прочие мертвы. Мысленно я задавал себе тот же вопрос. Почему из всего нашего отряда в живых оставили только меня?

Ответ родился будто сам собою: чтобы я стал одним из орудий возмездия, которое обрушится на этого чернокожего дьявола Дингаана. Глядя на белые, разбросанные по земле кости и вспоминая своих недавних спутников, я поклялся всем сердцем, что, если уцелею, отплачу сполна. И сдержал клятву, но истории великого воздаяния не место на этих страницах.

Отвернувшись от страшного зрелища, я увидел, что на склоне соседнего холма, где мы ночевали по дороге с побережья, по-прежнему стоят хижины и фургоны преподобного мистера Оуэна. Конечно, я сразу спросил у Камбулы, живы ли священник и его домочадцы.

— Они живы, вождь, — ответил зулус. — Они все дети Джорджа, как и ты, а потому король их пощадил. Правда, он собирается прогнать их.

Наконец-то хорошие новости. Я справился, жив ли Томас Холстед, ведь он тоже англичанин.

— Нет, — признался Камбула. — Король хотел пощадить его, но он убил двоих наших, и его отволокли наверх вместе с бурами. Когда палачи принялись за работу, было уже слишком поздно.

Я поинтересовался, нельзя ли мне присоединиться к мистеру Оуэну и уехать с ним.

Камбула был краток:

— Нет, Макумазан. Король повелел, чтобы ты ушел один.

Что ж, пришлось подчиниться. Я больше не встречал ни мистера Оуэна, ни его домочадцев. Впрочем, до меня дошли слухи, что они благополучно достигли Дурбана и сели на корабль под названием «Комета».

Вскоре показались два молочных дерева у главных ворот, где валялась бо́льшая часть нашего снаряжения. Ружья и прочее оружие пропали. Камбула спросил, узнаю ли я свое седло.

— Вон оно, — сказал я, ткнув в седло пальцем, — но какой в нем прок, если нет лошади?

— Мы сохранили для тебя твою лошадь, Макумазан, — объяснил зулус.

Он велел одному из наших конвоиров взять седло и узду, а также несколько других выбранных мной предметов вроде пары одеял, фляжки, двух жестяных банок с кофе и сахаром, маленькой переносной аптечки и так далее.

Приблизительно в миле от ворот я увидел свою лошадь, привязанную к столбу дозорной хижины. За конем явно ухаживали и не скупились на прокорм. С разрешения Камбулы я взнуздал и оседлал лошадь. Посланец короля предупредил, что, если я попробую ускакать от конвоя, меня ждет смерть; дескать, по всем владениям Дингаана разослали сообщение, что англичанина следует убить, если он будет ехать один.

Я ответил, что без оружия попросту не отважусь на такую попытку. И мы тронулись в путь. Камбула и его воины шли рядом, порою переходя на бег.

Таким вот образом мы передвигались четыре полных дня, держась, насколько я мог судить, в двадцати или тридцати милях к востоку от дороги, по которой я когда-то покидал Зулуленд и по которой возвратился недавно с Ретифом и его посольством. По всей видимости, у населения тех краев, через которые мы проезжали, я вызывал немалый интерес, ибо местные знали, что мне единственному из белых, посетивших короля, сохранили жизнь. Многочисленные толпы выбегали из краалей и взирали на меня едва ли не с благоговением, словно я был призраком, а не человеком из плоти и крови. Никто из туземцев не осмеливался заговаривать со мной; возможно, им строго-настрого запретили. А стоило мне обратиться к кому-либо из них, они тут же отворачивались и уходили — или даже убегали.

Вечером четвертого дня пути Камбула получил некие известия, которые, похоже, изрядно взволновали самого военачальника и его воинов. Из кустарника буквально вывалился посланец, который едва дышал от изнеможения; на его левой руке была рана, оставленная, на мой взгляд, пулей. Он что-то сказал, но я, напрягая слух, разобрал всего два слова — «большая драка». Камбула прижал пальцы к губам, призывая к молчанию, и увел гонца в сторону; больше я его не видел и не слышал. Позднее я спросил у Камбулы, о какой драке шла речь и кто победил. Зулус притворился, что ведать не ведает, о чем я говорю.

— К чему лгать, Камбула, если я все равно очень скоро узнаю правду?

— Тогда, Макумазан, дождись, пока узнаешь. Правда тебя порадует. — С этими словами он отвернулся и заговорил со своими людьми.

Всю ночь я слышал, как они обсуждают новости между собой. Мне же не спалось, ибо меня одолевали дурные предчувствия. Наверняка произошло что-то ужасное. Неужели воинство Дингаана перебило всех буров? Если так, что сталось с моей Мари? Она погибла или ее захватили в плен? Дингаан похвалялся, что заберет ее… Вполне может статься, что прямо сейчас мою жену везут под конвоем в Умгунгундлову, тогда как меня ведут в Наталь.

Наконец рассвело. Ближе к полудню мы достигли брода на реке Тугела; по счастью, вода стояла низко, переправа не должна была доставить хлопот. Здесь Камбула попрощался со мной, сказал, что выполнил приказ короля. Также он передал мне обращение Дингаана ко всем англичанам Наталя. Если коротко, в этом обращении говорилось, что король Дингаан убил всех буров, что приехали к нему, поскольку узнал, что они предали своего короля и потому недостойны жить далее. Но он любит детей Джорджа, в сердцах которых нет места лжи, и тем нечего опасаться в его владениях. Он просит англичан приезжать в большой крааль, где король всегда готов удостоить их беседы.

Я сказал, что передам это обращение, если встречу кого-нибудь из соотечественников, но, разумеется, не могу решать за них, принимать приглашение Дингаана или нет. По чести сказать, я был уверен, что Умгунгундлову очень скоро приобретет весьма дурную славу и никто не отважится являться туда без сопровождения целой армии.

Прежде чем Камбула успел обидеться на мои слова, я пожал ему руку и пустил лошадь вброд. Мне больше не довелось увидеть Камбулу живым; после битвы у Кровавой реки[232] я наткнулся на его тело.

Перебравшись через Тугелу, я проехал примерно с полмили. Наконец кусты и тростники, чьи заросли спускались к воде, остались далеко позади. Меня гнало вперед опасение, что зулусы могут последовать за мной, снова схватить и отвести обратно к Дингаану, чтобы я пояснил свои последние слова. Но когда стало ясно, что погони нет, я остановился — одинокий и беспомощный путник в неведомых диких краях. Что мне было делать, куда ехать?.. И тут случилось одно из самых удивительных событий в моей жизни, а уж в ней-то приключений хватало с избытком.

Я отпустил поводья и понурился. Лошадь остановилась близ груды валунов, лежавших на берегу реки с незапамятных времен. И вдруг послышался голос, показавшийся мне знакомым:

— Баас! Это ты, баас?

Я огляделся и никого не увидел. Решил, что мне почудилось, и снова повесил голову.

— Баас! — не умолкал знакомый голос. — Ты живой или мертвый? Если ты мертвый, уходи, я не хочу знаться с призраками. Вот когда сам умру, тогда пожалуйста.

Я счел нужным ответить:

— Кто говорит? Покажись!

Впрочем, поскольку никого вокруг не было, я произнес эти слова для очистки совести и подумал, что схожу с ума.

В следующее мгновение моя лошадь фыркнула и шарахнулась, что было не удивительно: из громадной норы муравьеда, шагах в пяти от меня, показалось смуглое лицо, увенчанное шапкой черных волос, из которых торчало сломанное перо. Я пригляделся, а чернокожий столь же пристально воззрился на меня.

— Ханс! — вскричал я. — Это ты? Я думал, тебя убили вместе с остальными.

— А я думал, что тебя убили, баас! Ты уверен, что ты живой?

— Что ты тут делаешь, старый осел?

— Прячусь от зулусов, баас. Я услышал их голоса на другом берегу, потом увидел, как человек на лошади переезжает через реку, вот и решил укрыться. Припал к земле, как шакал. Хватит с меня этих зулусов.

— Вылезай и расскажи, что с тобой произошло, — сказал я.

Он выбрался наружу, исхудавший и оборванный; из одежды на нем оставалась только верхняя часть старых штанов, но это был Ханс, вне всякого сомнения. Он подбежал ко мне, обхватил мои ноги, принялся целовать сапоги, а по его лицу текли слезы.

— О баас! — приговаривал он между поцелуями. — Это ж надо, я думал, ты мертв, а ты жив, и я тоже жив! Баас, я больше никогда не усомнюсь в Большом брате на Небесах, которого так чтит твой отец, предикант. Я молил всех наших духов, ублажал духов предков, а беды на меня сыпались и сыпались. Тогда я помолился, как учил преподобный, попросил хлеба насущного, ибо сильно проголодался. Потом выглянул из норы и увидел тебя. Еда найдется, баас?

В моих седельных мешках имелся некоторый запас билтонга. Я отдал его Хансу, и он набросился на вяленое мясо, точно изголодавшаяся гиена, отрывая зубами большие куски и проглатывая их целиком. Когда с мясом было покончено, готтентот облизал пальцы и замер в неподвижности, глядя на меня.

— Расскажи, что было, — повторил я.

— Баас, я пошел за лошадьми с остальными слугами. Наши лошади куда-то убежали. Я влез на дерево, чтобы их высмотреть. Потом услышал шум и увидел, что зулусы убивают буров. Я понял, что нас они тоже будут убивать, поэтому спрятался на дереве — в гнезде аиста. Ну, они пришли и закололи ассегаями всех прочих тотти, а потом собрались под моим деревом, дабы перевести дух и почистить копья. Когда стемнело, я спустился вниз и побежал. О баас, они чуть не схватили меня, раз или два, но все же не поймали, ведь я умею прятаться и лезу туда, куда люди не заглядывают. Но как я голодал, баас, как голодал! Я ел жуков и червяков и жевал траву, пока живот не заболел. Потом я перешел реку и спрятался на берегу, недалеко от лагеря буров.

Утром, перед рассветом, я сказал себе: «Ну, Ханс, сердце твое в слезах, но твой живот сегодня порадуется». И тут я увидел этих дьяволов-зулусов, великое множество. Они напали на лагерь и убили бедных буров. Мужчин, женщин, маленьких детей — они убивали всех и продолжали резать и колоть, пока не подоспели другие буры и не прогнали зулусов. Они ушли и увели с собой скот. Я удостоверился, что зулусы не вернутся, однако мне подумалось: там оставаться нельзя. Я побежал вдоль реки и ползал по тростникам дни напролет, ел яйца водяных птиц и мелкую рыбешку, которую ловил в заводях. А этим утром я снова услышал зулусов и спрятался в норе. Ты приехал и встал у норы, и долго, очень долго я думал, что ты призрак.

Но теперь мы снова вместе, баас, и все стало как раньше. Твой отец, предикант, говорил, что так и должно быть, если ходить в церковь по воскресеньям. Я же ходил в церковь, баас, когда других дел не было.

Готтентот снова принялся целовать мне ноги.

— Ханс! — окликнул его я. — Говоришь, ты видел лагерь? Мисси Мари была там?

— Я же не ходил туда, баас, откуда мне знать? Но фургона, в каком она обычно спит, не было. И фургона фру Принслоо тоже, и мейеровского.

— Слава богу! — выдохнул я. — А куда ты направлялся, Ханс, когда убежал от лагеря?

— Баас, я подумал, что мисси вместе с Принслоо и Мейерами поехала на ферму, которую ты выбрал для себя. И решил проверить, так ли это. Если они там, думал я, то наверняка обрадуются новостям, узнают, что ты в самом деле погиб, накормят меня хорошей едой… Но я боялся идти по вельду, чтобы зулусы меня не высмотрели и не убили. Потому я крался густыми зарослями у реки, где пролезет только тот, у кого пусто в животе.

Он похлопал себя по исхудавшему телу.

— Скажи мне, Ханс, мы что, и вправду недалеко от фермы, где я поручил построить дома на холме над рекой?

— Конечно, баас! Неужели ты растерял мозги, раз не можешь найти дорогу в вельде? Четыре, от силы пять часов верхом, если ехать медленно, — и ты на месте.

— Идем же, Ханс! — воскликнул я. — И поторопись. Думаю, зулусы где-то рядом.

Мы двинулись в путь. Ханс держался за мои стремена и направлял меня, хотя прежде не бывал в здешних местах. Я отлично знал, что охотничье чутье никогда не подводит кафров; они способны передвигаться по вельду, где нет дорог и троп, так же уверенно, как антилопы. Для готтентота вельд все равно что воздух для птицы.

По дороге, не забывая поглядывать по сторонам, я поведал Хансу собственную историю — довольно коротко, ибо страх за Мари мешал говорить пространно. Ханс же поделился со мной подробностями своего побега и дальнейших приключений. Теперь я понял, что так взволновало Камбулу и прочих зулусов. Очевидно, импи истребили великое множество переселенцев, застав тех врасплох, но были вынуждены отступить, когда подошли подкрепления из других лагерей.

Вот почему меня так долго держали в плену. Дингаан опасался, что я могу добраться до Наталя и предупредить буров.

Глава 20

ТРИБУНАЛ
Час, другой, третий — и вдруг с возвышенности открылся великолепный вид на прекрасную реку Муи, что вилась огромной змеей по равнине, серебрясь на солнце. В излучине виднелась плоская вершина холма, на котором я так надеялся построить новый дом. Хотя почему «надеялся»? Надежда еще жива! Ведь Мари не должна пострадать; она успела уехать до резни, а потому, быть может, после многих испытаний нас ожидают годы счастливой совместной жизни. Но почему-то казалось, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я хлопнул лошадь по крупу, но бедное животное совсем выбилось из сил: ее хватило на недолгий кентер[233], а затем она снова перешла на шаг. Не имело значения, каким аллюром она идет; в стуке лошадиных копыт по земле мне слышалась одна и та же фраза: «Слишком хорошо, чтобы быть правдой». Она звучала то медленно, то быстро, однако ее смысл ничуть не менялся.

Ханс тоже едва не падал от изнеможения и голода. К тому же он умудрился порезать ногу и потому отставал все сильнее; в конце концов он попросил меня ехать дальше одному, а он, мол, как-нибудь доковыляет. Тогда я усадил его на лошадь, а сам пошел пешком.

Невыразимо красивый закат уже отгорел, а небо посерело перед наступлением ночи, когда мы с готтентотом добрались до подножия холма. Последние лучи заходящего светила показали мне картину, от которой сердце забилось быстрее. На склоне, в точном соответствии с моими распоряжениями, притулилось несколько домиков из глины и прутьев, а рядом с ними стояли фургоны с белым полотняным верхом. Но не было видно дыма из труб, хотя в это время суток следовало бы готовить ужин. Я знал, что скоро на небосвод взойдет луна, а пока приходилось брести почти наугад, лошадь то и дело спотыкалась на усеявших землю камнях.

Сдерживаться больше не было сил.

— Ханс, оставайся здесь с лошадью, — велел я. — Я проберусь к домам и проверю, есть ли там кто живой.

— Будь осторожен, баас, — ответил готтентот. — Не наткнись на зулусов. Эти черные дьяволы нынче повсюду!

Я молча кивнул — слова не шли с языка — и двинулся вверх по склону. Несколько сотен ярдов я буквально крался на ощупь, от камня к камню, поскольку кафрская тропа, выводившая к источнику на плато, где стояли строения, вилась по противоположному склону холма. Вдруг мой слухуловил журчание воды. Я наткнулся на ручей, питаемый тем самым источником, и пошел вдоль берега, покуда не услышал звук, заставивший меня припасть к земле и замереть.

Непрестанный шум потока сбивал с толку, ошибиться было очень легко, однако мне почудилось, что я различаю чьи-то рыдания. Пока я ждал и прислушивался, из-за облака внезапно выглянула громадная луна и озарила все вокруг. И в лунном свете, в котором все выглядело призрачным, я увидел Мари!

Она стояла на берегу ручья, шагах в пяти от меня. Пришла, должно быть, набрать воды, потому что в руке у нее был бидон. Мари была в черном, будто надела вдовий наряд, только из грубой ткани, и потому ее лицо выглядело неестественно белым в серебристом свете луны. Глядя из тени на свою жену, я видел слезы, бегущие по ее щекам. Это она, она плакала и рыдала в уединении, оплакивая мужа, которому не суждено вернуться…

В горле словно встал ком, и я не мог выдавить из себя ни единого слова. Поэтому я просто встал и двинулся к ней. Она заметила меня и вздрогнула, а потом прошептала дрожащим голос ком:

— О муж мой, Господь послал тебя за мной? Я готова, муж мой, я готова!

Мари широко раскинула руки и выронила бидон, который с дребезгом покатился по земле.

— Мари! — произнесли наконец мои губы.

Кровь прилила к ее лицу, и она сделала глубокий вдох, словно собираясь закричать.

— Тсс! — прошептал я. — Это я, Аллан. Я жив, мне удалось уйти!

Следующее, что я помню, — она упала в мои объятия.

— Что здесь стряслось? — спросил я, закончив рассказ и, разумеется, опустив подробности.

— Да ничего, Аллан, — ответила Мари. — Я получила твое послание, и мы покинули лагерь, никого не предупредив, как ты и просил. Ты ведь помнишь, что коммандант Ретиф особо на этом настаивал. Так мы спаслись от великой бойни. Зулусы не знали, куда мы направляемся, и не смогли нас найти, — а были слухи, что они ищут меня. Мой отец и кузен Эрнан приехали в лагерь через два дня после нападения; они то ли догадались, то ли выяснили, где мы прячемся, и добрались сюда. Они говорили, что пытались предостеречь буров, что Дингаану доверять нельзя, но их предостережение запоздало. Хвала Небесам, хоть сами уцелели. О Аллан, столько людей погибло! Пять или шесть сотен, и большинство из них женщины и дети! Слава богу, еще больше спаслось, мужчины из других лагерей и из охотничьих партий пришли на выручку и прогнали зулусов, убивая тех десятками.

— Твой отец и Перейра все еще здесь? — спросил я.

— Нет, Аллан. Они знали о случившемся и о том, что зулусы ушли вчера утром. Еще они получили дурные вести — Ретиф и все его спутники погибли в краалях Дингаана. Народ говорит, что их предал англичанин, который сторговался с чернокожим королем.

— Ложь, — коротко бросил я. — Но продолжай, прошу тебя.

— Отец с кузеном сказали мне, Аллан, что теперь я вдова, как и множество других женщин. Это я-то, которая и женой побыть не успела! Эрнан прибавил, что не стоит тебя оплакивать, ты, мол, заслужил свою участь, угодил в собственную ловушку, потому что был одним из тех, кто предал буров. Фру Принслоо в лицо обвинила его во лжи, а я, Аллан, сказала, что не намерена говорить с ним до тех пор, пока мы не встретимся на последнем суде у престола Господня. И даже там он от меня ни словечка не дождется.

— Зато я с ним точно потолкую, — пробормотал я. — И где сейчас твой отец с Перейрой?

— Они уехали этим утром на поиски других буров. По-моему, они хотят привести сюда новых поселенцев, ведь это место удобно защищать. Сказали, что вернутся завтра, а в их отсутствие нам ничего не грозит — дескать, им известно наверняка, что зулусы вернулись за Тугелу, забрав с собою раненых и угнав бурский скот в дар Дингаану. Но пойдем же домой, Аллан! Пойдем в наш дом, который я так старательно убрала к твоему возвращению! Боже мой, я уже не надеялась, что ты когда-нибудь переступишь его порог! В тот миг, когда луна выходила из-за облака, я предавалась отчаянию, но облако не успело проплыть мимо, как… Слышишь? Что это?

Я различил в ночной тишине топот лошадиных копыт.

— Не бойся, — сказал я, — это всего-навсего Ханс на моей лошади. Ему тоже посчастливилось бежать. Я расскажу тебе потом.

Тут и вправду показался готтентот, измученный и весь в крови.

— Добрый вечер, мисси! — поздоровался он, пытаясь выдавить улыбку. — Угости меня ужином, ведь я вернул тебе бааса. Разве я не говорил тебе, баас, что все будет хорошо?

Усталость взяла свое, и он замолчал. Признаться, нас это порадовало: в тех обстоятельствах не очень-то хотелось выслушивать привычную болтовню готтентота.

С тех пор как луна выглянула из облака, минуло около двух часов. Я приветствовал старую фру Принслоо и других своих товарищей, которые встретили меня так, будто я и вправду восстал из мертвых. Они и прежде относились ко мне очень хорошо, а теперь к их отношению добавилась признательность, ведь если бы не мое предупреждение, они бы, подобно остальным, свели близкое знакомство с копьями зулусов и погибли. Как выяснилось, основная атака пришлась именно на ту часть лагеря, где стояли их фургоны. Там почти никто не выжил.

Я рассказал им обо всем, и они выслушали мою историю в глубоком молчании. Когда же я закончил, хеер Мейер, человек, угрюмый от природы, а сейчас и вовсе глядевший мрачнее тучи, воскликнул:

— Allemachte! Вам изрядно повезло, Аллан, что зулусы вас так отличили. Не знай я вас так хорошо, я бы подумал, что Эрнан Перейра прав и что вы стакнулись с этим чернокожим дьяволом Дингааном!

Фру Принслоо немедля накинулась на него с упреками.

— С чего это вы вздумали бросаться такими обвинениями, Карл Мейер? — вопрошала она. — Неужто Аллану вечно придется выслушивать оскорбления, раз его угораздило родиться англичанином? Лично я думаю, что если кто и якшался с Дингааном, так это ваш ненаглядный Перейра! Иначе с какой стати он уехал до начала резни и прихватил с собою этого безумца Анри Марэ?

— Не знаю, тетушка, не могу сказать, — хмуро отозвался Мейер, который, подобно всем прочим в нашей компании, побаивался фру Принслоо.

— Тогда почему бы вам не придержать язык и не перестать пороть чушь, от которой больно другим людям? — не отступалась старая фру. — Нет, не отвечайте, не то ляпнете еще что-нибудь этакое! Лучше отнесите мясо готтентоту Хансу. — Разговор происходил за ужином. — Он уже съел столько, что у любого белого брюхо бы лопнуло, но, думаю, все равно не откажется от куска-другого.

Мейер подчинился, и буры поспешили разойтись, якобы по делам; они поступали так всякий раз, когда старая фру начинала гневаться. Вскоре за столом остались только она, я и Мари.

— Ну, — проговорила фру, — все утомились, и пора, наверное, отдохнуть. Доброй ночи, Аллан, и тебе, племянница.

Она ушла, и мы наконец-то остались вдвоем.

— Муж мой, — сказала Мари, — не хочешь посмотреть, как я убрала дом к твоему приезду, прежде чем мне сообщили, что ты погиб? Там небогато, но я молю Господа, чтобы мы были счастливы в этом доме.

Она взяла меня за руку и поцеловала — раз, другой, третий…

Около полудня на следующий день мы с женой улаживали, посмеиваясь, какой-то мелкий домашний спор относительно нашего скромного быта. Недавние страдания и муки, казалось, забылись за радостями семейной жизни. Вдруг я увидел, как на лицо Мари набежала тень, и поспешил спросить, что случилось.

— Тише! — сказала она. — Я слышу топот копыт. — И указала куда-то в сторону.

Я присмотрелся и увидел у подножия холма группу буров со слугами-туземцами, общим числом около трех десятков человек, и двадцать из них были белыми.

— Мой отец среди них, — проговорила Мари, — и кузен Эрнан скачет рядом с ним.

Она не ошиблась. Я разглядел Анри Марэ, а сразу за ним, словно нашептывая ему на ухо, ехал Эрнанду Перейра. Мне тогда вспомнилась читанная когда-то история о человеке, проклятом злым духом: вопреки светлым сторонам души этого героя, проклятие побуждало его творить зло и обрекало на трагическую участь. Худой, изможденный Марэ с безумным взором и круглолицый искуситель Перейра, прильнувший к его уху, выглядели точь-в-точь как тот человек и злой дух, медленно, но неуклонно увлекавший своего патрона в преисподнюю.

Повинуясь некоему внутреннему побуждению, я обнял Мари и прошептал:

— По крайней мере, мы побыли счастливыми.

— О чем ты говоришь, Аллан? — спросила она недоуменно.

— О том, что наше блаженное время миновало.

— Может быть, — согласилась она задумчиво. — Но это и вправду было хорошее время. Если мне суждено умереть сегодня, я рада, что провела эти часы с тобой.

Тут буры въехали на холм.

Эрнанду Перейра, чье зрение, должно быть, обострилось ревностью и ненавистью, заметил меня первым.

— Ба! Минхеер Аллан Квотермейн! — вскричал он. — Выходит, вы живы? И как это вас сюда занесло? Коммандант, — прибавил он, обращаясь к смуглому, печальному на вид мужчине лет шестидесяти, которого я видел впервые в жизни, — вот уж странное дело! Этот хеер Квотермейн, англичанин, сопровождал комманданта Ретифа ко двору зулусского короля. Хеер Анри Марэ подтвердит мои слова. Мы точно знаем, что Пьет Ретиф и все его люди мертвы, убиты королем Дингааном. Но этот человек каким-то образом ухитрился сбежать!

— И что вы хотите от меня, минхеер Перейра? — холодно справился грустный незнакомец. — Англичанин наверняка все объяснит.

— Конечно, минхеер, — сказал я, — объясню, когда соблаговолите выслушать.

Он помедлил, потом отозвал в сторону Анри Марэ и о чем-то с ним поговорил, после чего вынес заключение:

— Давайте повременим, дело слишком уж серьезное. Мы выслушаем вас после того, как поедим, минхеер Квотермейн. Пока же приказываю вам никуда не уезжать.

— Хотите сказать, коммандант, что берете меня под стражу? — уточнил я.

— Если вам так угодно, то да, минхеер Квотермейн. Вам придется объяснить, каким образом шесть десятков наших братьев, все ваши товарищи, погибли в Зулуленде, были забиты, как скот, а вы вернулись невредимым. Но хватит, мы еще успеем вдосталь наговориться! Эй, Каролус, Йоханнес! Приглядывайте за англичанином! Я слыхал о нем много всякого, так что зарядите ружья. Когда мы пошлем за вами, приведите его.

— Как обычно, твой кузен не привез ничего хорошего, — горько обронил я, обращаясь к Мари. — Ладно, давай тоже поедим. Надеюсь, хееры Каролус и Йоханнес окажут нам честь и присоединятся к нашей трапезе, с ружьями на изготовку, разумеется.

Оба бура охотно приняли наше приглашение, и за едой мы узнали от них много новостей, слишком страшных, чтобы их выслушивать, в особенности подробности резни в местности, которая благодаря означенным событиям отныне и вовек известна как Веенен, Место плача. Достаточно будет сказать, что эти вести напрочь лишили нас с Мари аппетита, зато Каролус и Йоханнес, уже слегка оправившиеся от потрясений той кровопролитной ночи, уплетали за обе щеки, оставалось лишь им завидовать.

Вскоре Ханс, который, к слову, вполне пришел в себя и позабыл о своих недавних мучениях, пришел забрать тарелки. Он сообщил, что буры ведут оживленный разговор и собираются вот-вот послать за мной. И правда, несколько минут спустя явились двое вооруженных мужчин, наказавших мне следовать за ними. Я повернулся было попрощаться с Мари, но моя жена меня опередила.

— Я пойду за тобой всюду, муж мой, — сказала она.

Охрана возражать не стала.

Собрание устроили ярдах в двухстах от нашего дома, в тени фургона. Шестеро мужчин сидели полукругом на стульях и прочей мебели, какую смогли найти; хмурый коммандант занимал место посредине, а перед ним поставили стол с писчими принадлежностями.

Слева от этих шестерых расположились Принслоо и Мейеры, то есть те люди, которых я когда-то спас от голодной смерти, а справа остальные буры из числа тех, что приехали в наше поселение сегодня днем. Мне с первого взгляда стало ясно, что намечается трибунал, и шестерых в центре выбрали судьями, а комманданта поставили председателем суда.

Я намеренно не перечисляю имен, поскольку ни в малейшей степени не желаю, чтобы виновники допущенных непозволительных ошибок стали известны последующим поколениям. И потом, эти люди действовали и вели себя честно, по их разумению, хоть и послужили орудием в руках злодея Эрнанду Перейры.

— Аллан Квотермейн, — произнес коммандант, — вас привели сюда, чтобы судить трибуналом, законно созванным, как установлено правилами, едиными для лагерей бурских переселенцев. Вы признаете эти правила?

— Я знаю, что они есть, коммандант, — ответил я, — но не признаю полномочий вашего трибунала и попыток осудить человека, который является подданным ее величества британской королевы.

— Мы обсудили это возражение заранее, Аллан Квотермейн, — отозвался коммандант, — и сочли его не имеющим значения. Напомню вам, что в лагере на Бушменской реке, прежде чем отправиться с покойным Пьетом Ретифом к вождю Сиконьеле, вас назначили командовать зулусами, приданными отряду, и вы дали клятву переводить точно и быть верным во всем генералу Ретифу, его товарищам и делу, которое он защищал. Эта клятва, как считает суд, дает нам полномочия судить вас.

— Я не признаю ваших полномочий, — повторил я, — хотя не стану отрицать, что давал такую клятву. Прошу занести в протокол мое несогласие.

— Принимается, — сказал коммандант и принялся медленно и усердно выводить буквы на бумаге перед собой. Покончив с этим, он поднял голову и продолжил: — Обвинения против Аллана Квотермейна таковы. Будучи в составе посольства, которое недавно отправилось к королю зулусов Дингаану и которым командовал покойный коммандант и генерал Пьет Ретиф, обвиняемый тайно и преднамеренно подговаривал означенного Дингаана убить означенного генерала Ретифа и его товарищей и в особенности злоумышлял против Анри Марэ, своего тестя, и против Эрнанду Перейры, племянника последнего, причем имел ссоры с обоими персонами. Заключив соглашение с правителем зулусов относительно указанного убийства, обвиняемый затем добился того, чтобы его укрыли в безопасном месте, пока убийство совершается. Вы признаете себя виновным?

Когда я услышал эту откровенную ложь, меня охватил такой гнев, что я не сдержался и расхохотался в лицо судьям.

— Вы с ума сошли, коммандант? — воскликнул я. — Лишь безумец отважится утверждать подобное! На каких основаниях вы меня во всем этом обвиняете?

— Нет, Аллан Квотермейн, я не сошел с ума, — ответил коммандант, — но из-за ваших козней я потерял жену и троих детей, погибших под копьями зулусов, и этих страданий было вполне достаточно, чтобы лишиться рассудка. Что касается оснований и доказательств, вы все услышите в свое время. Но сперва я запишу, что вы не признаете себя виновным. — Он снова покорпел над листом бумаги. — Если вы согласитесь с перечисленными далее фактами, это сбережет нам немало времени, а в нынешних обстоятельствах его у нас немного. Верно ли, что, заранее зная о неизбежной гибели посольства, вы пытались избежать участия в его составе?

— Нет. Я ничего не знал о том, что произойдет с посольством, хотя и опасался дурного оборота событий. Ведь незадолго до того я вырвал своих друзей, присутствующих здесь, — я указал на семейство Принслоо, — из рук Дингаана. Я не хотел ехать в Зулуленд по другой причине, а именно потому, что в день отбытия посольства женился на Мари Марэ. И все же я отправился туда, в первую очередь из-за генерала Ретифа. Он был моим другом и попросил, чтобы я переводил для него.

Некоторые буры загомонили:

— Так и было, да, мы помним.

Однако коммандант, не обратив внимания ни на мой ответ, ни на голоса зрителей судилища, продолжал:

— Вы признаете, что были в плохих отношениях с Анри Марэ и с Эрнаном Перейрой?

— Да, — сказал я. — Анри Марэ приложил все усилия к тому, чтобы помешать моей женитьбе на его дочери Мари, обращался со мной, с человеком, который спас ему жизнь, чрезвычайно грубо, хотя я избавлял его самого и его товарищей от напастей на побережье залива Делагоа и позднее, в краалях Умгунгундлову. А Эрнан Перейра пытался отнять у меня Мари, которая любит меня. Более того, он покушался на мою жизнь, невзирая на то что я нашел его больным в пещере и спас. Хеер Перейра подкараулил меня в укромном месте и хотел застрелить. Вот следы его пули. — Я коснулся маленькой отметины на лице.

— Все так и было, этот мерзавец в него стрелял! — подала голос фру Принслоо, но ей велели соблюдать тишину.

— Вы признаете, что отправили послание своей жене, в котором просили ее и близких вам людей покинуть лагерь на Бушменской реке, поскольку на него скоро произойдет нападение, и особо подчеркивали важность сохранения тайны? После этого вы и ваш слуга-готтентот вернулись из Зулуленда, а все остальные, кто отправился вместе с вами, погибли.

Признаю, — ответил я, — признаю, что писал своей жене и просил ее уехать на ферму, где я строил дома, в чем вы сами можете убедиться, и предлагал взять с собой всех, кто захочет переселиться сюда, или ехать одной. У меня была причина так поступить. Дингаан сказал мне — в шутку или всерьез, не могу знать, — что он повелел похитить мою жену, ибо оценил ее красоту с первой же встречи и желает сделать ее одной из своих наложниц. Кроме того, я действовал с ведома и по поручению покойного генерала Ретифа, это явствует из его приписки к моему посланию. Также признаю, что сбежал, когда моих братьев убивали, и то же касается готтентота Ханса. Если вам будет угодно, я расскажу, как нам удалось скрыться и почему.

Коммандант сделал пометку на бумаге и объявил:

— Приглашается к клятве свидетель Эрнан Перейра.

Когда тот принес клятву, его попросили изложить свою историю.

Несложно вообразить, что история оказалась долгой и совершенно очевидно была подготовлена тщательно и заблаговременно. Перечислю здесь только наиболее черные измышления кузена Мари. Он уверял суд, что никогда не испытывал ко мне вражды и никогда не пытался ни убить меня, ни причинить какой-либо урон, но не отрицает, что чувствует себя уязвленным, ибо, вопреки воле ее отца, я похитил у него девушку, с которой он был обручен и которая впоследствии стала моей женой. В Зулуленде он остался потому, что знал: я женюсь на Мари, едва та достигнет совершеннолетия, и наблюдать это событие воочию было выше его сил. Пока он находился там, Дингаан и отдельные военачальники зулусов, еще до прибытия посольства, говорили ему, что англичанин снова и снова подстрекает короля к убийству буров, поскольку они изменили британской короне, однако Дингаан отказывался внимать этим настояниям. Когда Ретиф приехал с посольством, Перейра будто бы хотел предостеречь генерала насчет меня, но тот не пожелал слушать, будучи ослеплен привязанностью ко мне, как и некоторые здесь присутствующие. Тут португалец выразительно посмотрел на семейство Принслоо.

Далее началось худшее. Перейра сказал, что, чиня ружья для зулусов в одной из личных хижин короля, он подслушал разговор между мной и Дингааном, происходивший во дворе. Разумеется, я не подозревал, что в хижине кто-то есть. Суть разговора была такова: я снова просил Дингаана убить буров, а затем отправить зулусский полк на расправу с их женами и семьями. При этом якобы я прибавил, что мне нужно время, чтобы вывезти из лагеря девушку, на которой я женился, а также нескольких друзей, кого тоже следует пощадить, ибо я намерен стать своего рода вождем и, если позволит король, подчинить своей власти Наталь под покровительством и защитой Англии. На это Дингаан ответил, что предложения кажутся ему «разумными и мудрыми», и он непременно их обдумает.

Затем Перейра рассказал, как, выбравшись из хижины после ухода Дингаана, отыскал меня, принялся бранить за мои злодейства и объявил, что предупредит буров (именно так он и поступил, устно и в письменном виде). Я же велел зулусам его схватить, а сам пошел к Ретифу и наплел тому всяких небылиц относительно его, Перейры, что побудило Ретифа изгнать его из лагеря и приказать, чтобы никто из буров не смел с ним даже заговаривать. И тогда он сделал единственное, что ему оставалось, — отправился к своему дяде Анри Марэ и поведал тому не всю правду, но то, что узнал наверняка: про скорое нападение зулусов, которое угрожало гибелью дядюшкиной дочери Мари и всем бурам, проживающим с ней вместе.

Потому он предложил Анри Марэ, раз уж генерал Ретиф настроен против него и не желает ничего слушать, уехать из лагеря и известить буров. Уезжать пришлось тайком, без ведома Ретифа, и по дороге с ними случались различные неприятности, которые, если нужно, могут быть пересказаны в подробностях, а потому до Бушменской реки они добрались слишком поздно, когда избиение уже произошло. Далее, как известно комманданту, они прослышали, что Мари и ее друзья перебрались сюда, тогда Перейра с Марэ направились в поселение и установили, что переезд состоялся по требованию Аллана Квотермейна, предупредившего свою жену. После чего Перейра и Марэ вернулись и поделились новостями с бурами других поселений.

Таким был рассказ кузена Эрнана.

Я отказался отвечать на вопросы, до тех пор пока не выслушаю все показания против меня, поэтому к клятве привели Анри Марэ, который во многом повторил слова своего племянника — прежде всего, по поводу моих отношений с Мари. Он заявил, что возражал против нашего брака, поскольку я англичанин и мне он никогда не доверял. Также Марэ подтвердил, что Перейра говорил ему, будто располагает надежными сведениями о нападении зулусов и этот коварный план измыслили совместно Дингаан и Аллан Квотермейн. Он, Марэ, писал Ретифу и пытался переговорить с генералом, но его не стали слушать, и тогда он по кинул Умгунгундлову, чтобы спасти жизнь своей дочери и предупредить буров. Больше ему добавить нечего.

Поскольку иных свидетелей у обвинения не было, мне разрешили задавать вопросы этим двоим, и я долго их допрашивал, однако без малейшего результата, ибо всякий раз, когда дело касалось чего-то важного, наталкивался на недвусмысленное отрицание.

Я вызвал своих свидетелей. Мари отказались слушать на том основании, что она моя жена, следовательно, покорна моей воле. Зато фру Принслоо с ее семейством и Мейеры поведали суду истинную историю моих взаимоотношений с Эрнанду Перейрой, Анри Марэ и Дингааном, насколько та была им известна.

Далее коммандант отклонил просьбу выслушать Ханса — дескать, он готтентот и слуга обвиняемого, ему нельзя верить. Я обратился к суду и постарался как можно точнее передать свои беседы с Дингааном. Также я описал, как нам с Хансом удалось бежать от повелителя зулусов. Я не преминул указать, что, к несчастью, не могу подтвердить свои слова, ибо Дингаана в свидетели не пригласили, а все остальные, увы, мертвы. Затем предъявил свое письмо к Мари, одобренное и дополненное Ретифом, а также послание Марэ и Перейры к Ретифу, которое я хранил при себе.

Когда я завершил свою речь, солнце уже садилось. Все изрядно устали. Меня под караулом увели, а суд начал совещаться, и совещание это затянулось. Наконец меня снова позвали, и коммандант произнес:

— Аллан Квотермейн, воззвав к Господу, мы рассудили это дело наилучшим образом, по нашему разумению и возможностям. С одной стороны, мы признаем, что вы англичанин, выходец из той страны, каковая всегда ненавидела и угнетала наш народ, и потому в ваших интересах было избавиться от обоих мужчин, с которыми вы имели ссоры. Показания Анри Марэ и Эрнана Перейры, коим у нас нет оснований не доверять, доказывают вашу злонамеренность, каковая явилась следствием либо означенных ссор, либо желания причинить ущерб бурскому народу и совместно с дикарями устроить его истребление. Результатом ваших козней явилось то, что семь сотен мужчин, женщин и детей лишились жизни, были убиты с чрезвычайной жестокостью, тогда как вы сами, ваш слуга, ваша жена и ваши близкие друзья ничуть не пострадали. За подобное преступление не будет достаточной карой и стократная казнь; лишь Господь вправе назначить достойное воздаяние, и Его милости мы препоручаем вас, дабы Он вас судил. Мы же приговариваем вас к расстрелу как предателя и убийцу, и да смилуются Небеса над вашей душой! Едва прозвучали эти ужасные слова, как Мари рухнула наземь без чувств, и заседание прервалось. Ее отнесли в дом Принслоо, и старая фру осталась присматривать за моей женой, а коммандант продолжил:

— Мы вынесли свое обвинение человеку английского происхождения, и потому могут сказать, что к вам отнеслись с предубеждением. Вдобавок у вас не было возможности подготовить свою защиту и подобрать свидетелей, готовых подтвердить приведенные вами факты, ибо все, кого вы, по вашим словам, хотели бы вызвать, к сожалению, мертвы. Поэтому мы считаем справедливым передать наше единодушное решение на утверждение общего собрания буров-переселенцев. Завтра утром вы отправитесь вместе с нами в лагерь на Бушменской реке, где дело будет рассмотрено повторно и приговор, если понадобится, будет приведен в исполнение по решению тамошних генералов и фельдкорнетов. До тех пор вы останетесь под стражей в вашем доме. Хотите что-либо сказать по поводу приговора?

Да, хочу, — ответил я. — Вы не согласитесь со мной, но это несправедливый приговор, основанный на лжи человека, который издавна был моим врагом, и на словах его сообщника, чей ум давно ослаб. Я никогда не предавал буров. Если кто их и предал, так это Эрнанду Перейра. Он, как было доказано мной Пьету Ретифу, осаждал Дингаана просьбами убить меня, генерал же намеревался подвергнуть Перейру суду за преступление против бурского населения. Из-за этого, а не по какой-то иной причине тот бежал из краалей, прихватив с собою Анри Марэ. Вы сказали, что пусть Господь судит меня. Что ж, я молю Господа осудить также их, Марэ и Перейру, и Он сделает это для меня, рано или поздно, так или иначе. Что касается меня, я готов умереть, поскольку свыкся с этим, пока служу вам, бурам. Можете расстрелять меня хоть сейчас. Но говорю вам: если я вырвусь из ваших рук, то не допущу, чтобы это судилище осталось безнаказанным. Я поведаю обо всем правителям своего народа, если понадобится, доберусь до Лондона и предстану перед королевой. Тогда вы, буры, узнаете, что нельзя осудить невиновного англичанина по лжесвидетельству и не заплатить за такое безобразие. Говорю вам, цена будет высока, если я выживу, а если умру, она будет еще выше!

Эти слова — признаю, весьма глупые, сорвавшиеся с уст британского гордеца, юного и не искушенного в житейской мудрости, — оказали немалое воздействие на моих судей. Они верили, нужно отдать им должное, в справедливость вынесенного приговора. Ослепленные предрассудками, поддавшиеся лжи, доведенные до безумия страшными потерями, гибелью близких от рук чернокожих дикарей, они нисколько не сомневались в том, что я виновен и должен умереть! Что там говорить, почти все буры были убеждены, что за нападением зулусов стояли англичане. Наше с Хансом чудесное спасение доказывало, по мнению судей, мою вину и без свидетельств Перейры. Увы, эти люди, не будучи законниками, сочли их достаточными для оправдания своего приговора.

Однако им приходилось признавать, хотя бы в глубине души, что свидетельства португальца не вполне убедительны и могут быть, по различным причинам, отвергнуты более сведущим судом. Также эти поборники справедливости сознавали, что являются мятежниками и не обладают законным правом учреждать трибунал, а еще опасались той самой длинной руки Англии, от которой ненадолго убежали. Если мне позволят изложить свою историю перед парламентом в Лондоне, что тогда может случиться с теми, кто осмелился вынести смертный приговор подданному британской королевы? Наверняка они спрашивали себя об этом. А вдруг последствия будут таковы, что чаша весов склонится в противоположную сторону? А вдруг Британия восстанет в ярости и сокрушит их, людей, что посмели устанавливать собственный закон, дабы казнить англичанина? Таковы, как я узнал впоследствии, были сомнения, посещавшие моих судей.

Однако еще одна мысль приходила им в голову: если приговор привести в исполнение немедля, мертвец никому ничего не расскажет. У меня здесь не было друзей, чтобы передать весточку на родину или отомстить за мою смерть. Обо всем этом на суде, разумеется, не говорили. По взмаху руки меня отвели в мой маленький дом и заключили под стражу.

Далее я собираюсь поведать окончание этой трагической истории в нужной последовательности событий, хотя некоторые из них происходили без меня и я узнал о них только наутро или даже позже. Мне представляется, что так будет проще и правильнее.

Глава 21

КРОВЬ НЕВИННЫХ
Когда меня увели, судьи — напомню, я излагаю события, коим не был свидетелем, в позднейшем пересказе — пригласили Анри Марэ и Эрнанду Перейру отойти в сторонку и поговорить; должно быть, полагали, что там их никто не подслушает. Однако в этом они ошибались, поскольку не приняли во внимание поистине лисью хитрость моего готтентота. Ханса страшно напугало решение суда, и он опасался, быть может, что приговор распространят и на него, поскольку он тоже сбежал от Дингаана. Кроме того, Ханс хотел выведать тайны этих буров, чей язык, разумеется, хорошо понимал.

В общем, готтентот обогнул холм и подкрался к совещавшимся — подполз к ним на животе, точно змея, передвигаясь между кочками с сухой прошлогодней травой столь ловко, что стебли даже не шелохнулись. В конце концов он расположился под густым кустарником возле камней, что громоздились не далее пяти шагов от места, где проходил совет, и стал внимательно слушать, ловя каждое слово.

Суть беседы свелась к следующему: по причинам, о которых уже упоминалось выше, для всех будет лучше, если меня казнят немедленно. Приговор вынесен, заявил коммандант, никто его не отменит, поскольку совершенное преступление считается чрезвычайно серьезным и по меркам английского правосудия. Но если отвезти меня в лагерь для повторных слушаний перед советом генералов, не исключено, что приговор смягчат, а самих судей, вместе и по отдельности, подвергнут наказанию за чрезмерную самостоятельность. Вдобавок я известен своим хитроумием и могу сбежать, а потом приведу сюда англичан или, хуже того, зулусов — буры оставались в убеждении, что я сотрудничаю с Дингааном и, покуда жив, не брошу попыток уничтожить бурский народ и отомстить за испытанное унижение.

Когда выяснилось, что далеко не все разделяют мнение комманданта, встал вопрос, что же со мной делать. Кто-то предложил расстрелять меня, не дожидаясь утра, но коммандант ответил, что подобное деяние, совершенное под покровом тьмы, само покажется преступлением, тем более оно нарушило бы условия приговора.

Тогда прозвучало другое предложение: вывести меня из дома перед рассветом под предлогом того, что пора выезжать, а потом дать мне возможность сбежать — и застрелить при побеге. Или же обыграть ситуацию с попыткой к бегству. Мол, кто разберет в неверном утреннем свете, пытался или не пытался я удрать, спасая собственную жизнь, бросался или нет на свою охрану? В любом случае можно будет утверждать, что возникли обстоятельства, при которых закон позволяет стрелять в осужденного, уже приговоренного к смерти.

С этим злодейским предложением все согласились, пребывая в страхе перед несчастным английским пареньком, чья жизнь, пусть судьи о том и не подозревали, должна была прерваться по ложному обвинению. Но тут встал иной вопрос — кто именно свершит правосудие? Никто, похоже, не стремился взяться за это; более того, все наотрез отказались пятнать свои руки кровью. Кто-то подал идею сделать палачами чернокожих слуг; когда же стало понятно, что общего одобрения не добиться, совет зашел в тупик.

После продолжительных перешептываний коммандант вынес жуткое решение.

— Эрнанду Перейра и Анри Марэ! — сказал он. — Мы обвинили и приговорили этого юношу на основе ваших показаний. Мы поверили вашим свидетельствам, однако если они ошибочны или сфабрикованы хоть в малейшей степени, тогда нам предстоит свершить не справедливое возмездие, а жестокое убийство и пролить невинную кровь. И вина за это деяние падет на ваши головы. Эрнанду Перейра и Анри Марэ, трибунал назначает вас стражами, которым надлежит вывести заключенного из его дома завтра утром, едва небо начнет светлеть. Именно от вас он попытается сбежать, и вы помешаете побегу, застрелив заключенного. Затем вы присоединитесь к нам — мы будем ждать неподалеку — и доложите о выполнении приказа.

Анри Марэ, услышав такое, возмутился:

— Богом клянусь, я не могу этого сделать! Разве честно и по-божески заставлять человека убивать собственного зятя?

— Вы свидетельствовали против собственного зятя, Анри Марэ, — сурово напомнил ему коммандант. — Почему же не застрелить из ружья того, кого вы помогли осудить своими словами?

— Не буду! Не могу! — восклицал Марэ, теребя бороду.

Но коммандант отказывался проявлять жалость.

— Вы получили приказ трибунала. Если станете возражать и далее, судьи могут заподозрить, что ваши показания были ложными. Тогда вы и ваш племянник также предстанете перед большим советом, на котором дело англичанина должно быть рассмотрено повторно. Для нас не имеет значения, кто из вас, вы или хеер Перейра, произведет выстрел. Смотри сам, как сказали евреи Иуде, который предал невиновного Христа[234]. — Коммандант помолчал, потом повернулся к Перейре. — Эрнанду Перейра, вы тоже не хотите стрелять? Прежде чем вы ответите, напомню вам, что ваши слова могут повлиять на наше мнение. Еще напомню, что ваши показания относительно того, что этот коварный англичанин злоумышлял и стал причиной гибели наших братьев, наших жен и детей, показания, которые мы признали правдивыми, могут быть подвергнуты сомнению, а большой совет вправе провести дополнительное расследование.

— Давать показания — одно, а убивать предателя — совсем другое, — ответил Перейра. А затем прибавил, побожившись (во всяком случае, так уверял Ханс): — Но с какой стати я, раз мне известны злодейства этого негодяя, буду отказываться от исполнения приговора? Будьте покойны, коммандант, треклятый Аллан Квотермейн не сумеет сбежать от меня завтра утром!

— Быть по сему, — заключил коммандант. — Все слышали эти слова. Прошу хорошенько их запомнить.

Ханс сообразил, что совет закончился, и, опасаясь, как бы его не поймали и не убили, поспешил уползти прочь прежним путем. Он хотел предупредить меня, но не мог этого сделать, поскольку я сидел под стражей. Тогда он отправился к семейству Принслоо, отыскал старую фру, что утешала пришедшую в сознание Мари, и рассказал им о переговорах на совете.

Мари опустилась на колени и замерла, то ли молясь, то ли размышляя, а потом поднялась и произнесла:

— Тетушка, мне ясно одно — Аллана убьют на рассвете. Если он скроется до этого времени, то, быть может, спасется.

— Но где он сможет укрыться? — спросила фру. — Его ведь охраняют, девочка.

— Тетушка, позади вашего дома есть старый загон, построенный кафрами. Я видела там множество ям, в которых кафры прежде хранили зерно. Давайте спрячем моего мужа в одной из них и накроем чем-нибудь сверху. Буры вряд ли отыщут его, сколько бы ни старались.

— Хорошая мысль, — одобрила фру. — Но скажи мне, ради всего святого, как мы выведем Аллана из-под носа у охраны?

— Тетушка, у меня есть право посещать дом мужа, и я отправлюсь туда. А еще у меня есть право покинуть дом, прежде чем Аллана выведут. Вместо меня выйдет он, вы с Хансом ему поможете. Утром явятся буры, а в доме буду только я.

— Звучит неплохо, — ответила старая фру. — Но уверена ли ты, племянница, что эти отъявленные мерзавцы уберутся так просто? Думаю, они не угомонятся, пока его не найдут, ведь слишком многое поставлено на карту. Они сообразят, что он не мог уйти далеко, и примутся обыскивать поселение. Рано или поздно они либо сами отыщут его в той яме, либо он вылезет наружу. Им нужна его смерть, и благодарить за это следует твоего кузена Эрнана. Они прольют кровь ради собственного спокойствия. Короче говоря, они не уедут, покуда не убедятся, что Аллан мертв.

По словам Ханса, Мари снова крепко задумалась, а затем сказала:

— Да, тетушка, опасность велика, но мы должны что-то предпринять. Отправьте вашего мужа поболтать с охранниками и дайте ему с собой спиртного. А мы с Хансом обсудим, как действовать дальше.

Мари отозвала готтентота в сторону и стала расспрашивать, известны ли ему какие-либо снадобья, которые способны погрузить человека в продолжительный сон. Ханс ответил утвердительно — дескать, все цветные знают множество таких средств. Разумеется, он сможет добыть что-нибудь этакое у местных кафров, а если нет, то выкопает корешки одного растения, которое растет в здешних местах; эти корешки обладают нужной силой. Мари послала его добывать снадобье, а потом обратилась к фру Принслоо:

— Мой план состоит в том, что Аллан выйдет из дома переодетым в мое платье. Однако я заранее могу сказать, что он не станет убегать, ибо в его понимании это означает признание вины. Я предлагаю опоить мужа снотворным. Вы с Хансом перенесете его сюда, поближе к вашему дому, а потом, когда поблизости никого не будет, положите в яму и забросаете ее сверху сухой травой. Он пролежит там в беспамятстве, покуда буры не утомятся от поисков и не уедут. А если им все-таки случится его найти, хуже, чем есть сейчас, уже не будет.

— Хороший план, Мари. Сдается мне, однако, что Аллан его не одобрил бы, кабы узнал, — сказала фру Принслоо. — Он из тех, кто привык встречать опасность лицом к лицу, в его-то юные годы. Но ты права, мы должны вырвать Аллана из рук мерзавца Перейры, да падет на его голову гнев Господень! Да еще и папаша твой повадился петь с его голоса. Ты правильно сказала, хуже все равно не будет, даже если буры в конце концов найдут Аллана. А искать они будут тщательно, уж поверь, ибо твердо намерены пролить его кровь.

Да, таков был дерзкий и чрезвычайно опасный план Мари — отдать свою жизнь за мою. Она не сомневалась в том, что Эрнанду Перейра, застрелив жертву, не станет осматривать тело. Нет, он поскорее уедет, гонимый чувством вины, а я тем временем успею сбежать.

Ей было некогда продумывать все подробности. Не забудьте, мы говорим о совсем еще юной девушке, наполовину обезумевшей от страха за любимого. Она действовала почти наугад, шаг за шагом, и мое освобождение рисовалось ей, должно быть, венцом всего плана. Она объяснила фру Принслоо, что намерена напоить меня сонным зельем, если я откажусь от побега, и той с помощью Ханса придется спрятать меня, бесчувственного, в зерновой яме или где-нибудь еще. Возможно, что я соглашусь на предложение Мари, и тогда фру просто покажет мне убежище. А сама Мари собиралась выйти к бурам и сказать, что те могут искать меня сколько угодно.

Фру Принслоо, поразмыслив, нашла другой выход. Мол, она потолкует с мужем и сыновьями, а также с Мейерами, то есть с теми, кого я мог считать своими друзьями, и они помогут спасти меня или, если понадобится, обезоружат или даже прикончат Перейру, прежде чем тот возьмется за ружье.

Мари согласилась, что это было бы проще, и фру пошла побеседовать со своим мужем и с другими мужчинами. Но вскоре возвратилась опечаленной, ибо выяснила, что по приказу комманданта их всех тоже взяли под стражу. По-видимому, ему — или, скорее, мерзавцу Перейре — пришло в голову, что мужчины из семейств Принслоо и Мейер, которые относились ко мне как к брату, могут попытаться освободить меня или устроить какую-нибудь неприятность. Поэтому, в качестве меры предосторожности, их посадили под арест и забрали у них оружие. Коммандант при этом заявил, что такие меры обеспечат готовность Принслоо и Мейеров отправиться вместе с ним и с заключенным в лагерь на реке, где их ожидает допрос перед большим советом.

Фру сумела добиться от комманданта единственной уступки (должно быть, он, ввиду моей печальной участи, все-таки проявил милосердие). Он разрешил фру и моей жене навестить меня и принести еды, но при условии, что они покинут дом не позже десяти вечера.

Словом, нужно было действовать быстро. И две женщины, которым помогал готтентот, не медлили, ибо понимали, что другой возможности у них не будет. Пожалуй, стоит здесь сказать, что старая фру в присутствии Ханса предлагала Мари напасть на комманданта, который назначил Перейру моим палачом. Но по зрелом размышлении она отказалась от этой мысли: во-первых, все могло стать еще хуже и лишить меня последних из немногочисленных сторонников, а во-вторых, подобная попытка могла обернуться гибелью Ханса, которого наверняка заподозрят в соучастии.

Лишь готтентот знал подробности и мог поведать о заговоре буров, а потому ему вряд ли позволят убежать. Вдобавок необъяснимая смерть слуги-туземца, подозреваемого в измене, как и его хозяин, вряд ли привлечет внимание (таковы были те суровые и кровавые времена). Возможно, фру была права в своих предположениях или могла ошибаться, но, оценивая ее поступки, следует помнить, что она пребывала в неведении относительно героического стремления Мари погибнуть вместо меня.

Итак, две женщины и готтентот приступили к осуществлению описанного выше замысла. Правда, Ханс попытался внести кое-какие изменения. Он предложил подпоить охранников тем самым зельем, которое приготовили для меня, а потом втроем — он, я и Мари — бежать к реке и укрыться в тростниках. Оттуда, если повезет, мы доберемся до Порт-Наталя. Там живут англичане, и они нас защитят.

Конечно, в задумке Ханса не было ни малейшего смысла. Луна ярко освещала ровный и совершенно открытый вельд, было светло почти как днем, поэтому наш побег заметили бы практически мгновенно. Нас с Хансом сразу схватили бы и казнили немедленно. К тому же, как выяснилось позже, охранникам строго-настрого запретили что-либо пить, поскольку судьи сочли вероятным, что стражу могут отравить. Впрочем, женщины решили воспользоваться этим планом, если выпадет случай; так сказать, это была запасная тетива для их лука.

Между тем они занялись необходимыми приготовлениями. Ханс куда-то сбегал и принес зелье, которое вызывает глубокий сон (не помню, добыл ли он эту смесь у местных кафров или изготовил сам). Снадобье добавили в воду, на которой сварили для меня кофе. Его крепкий вкус и насыщенный темный цвет должны были скрыть признаки дурманящей примеси. Себе Мари сделала отдельную порцию. Фру Принслоо тем временем занялась стряпней и вручила Хансу угощение, чтобы он отнес его мне. Но сперва готтентот провериляму в нескольких ярдах от задней двери дома. По его словам, яма была достаточно просторной, для того чтобы укрыть в ней человека, а ее края обильно поросли высокой травой и кустарником.

Затем они втроем вышли наружу и приблизились к двери моего дома, стоявшего в сотне ярдов от жилья Принслоо. Естественно, их остановила охрана.

— Господа, — сказала Мари, — коммандант позволил нам принести еды моему мужу, которого вы сторожите. Пожалуйста, пропустите нас.

— Проходите, — мягко ответил один охранник, тронутый, должно быть, вежливой просьбой моей жены. — Нам приказано пропустить вас, фру Принслоо и слугу-туземца, хотя не возьму в толк, зачем троим кормить одного. По мне, так он предпочел бы остаться наедине с женой.

— Фру Принслоо хочет уточнить у моего мужа кое-что насчет здешнего имущества — как ей быть, когда все наши мужчины уедут в лагерь на реке для повторного разбирательства. Увы, мое сердце скорбит, и я в таких делах не помощница. А готтентот должен получить указания насчет лошадей. Видите, минхеер, все просто.

— Что ж, фру Квотермейн, не вижу причин… Стойте-ка! А нет ли оружия под вашей длинной накидкой?

— Обыщите меня, если желаете, минхеер. — И Мари распахнула накидку.

Охранник кинул на нее беглый взгляд, кивнул и пропустил всех троих внутрь.

— Не забудьте, вы должны уйти не позже десяти вечера, — напутствовал он. — Вам запрещено ночевать в этом доме, иначе мы, глядишь, не добудимся этого мелкого англичанина поутру!

Вошедшие застали меня за столом: я сочинял пункты в свою защиту и записывал на бумаге обстоятельства своих встреч с Перейрой, Дингааном и покойным генералом Ретифом.

Укажу здесь, что в те мгновения я испытывал вовсе не страх, а негодование и отвращение. Я нисколько не сомневался в том, что, когда мое дело вынесут на повторное рассмотрение большого совета, мне удастся доказать собственную невиновность и опровергнуть ужасные измышления, которые обернулись для меня смертным приговором. А потому, когда Мари предложила мне бежать, я едва удержался от грубости и попросил впредь не говорить ничего подобного.

— Бежать?! — воскликнул я. — Зачем? Это ведь все равно что признать свою вину, ибо сбегают лишь виноватые. Я же хочу, чтобы дело разъяснилось и ложь этого дьявола Перейры раскрылась.

— Аллан, а если ты погибнешь раньше, чем дело разъяснится? — попробовала вразумить меня Мари. — Если тебя застрелят утром? — Тут она встала, проверила, крепко ли закрыто ставней маленькое окно и надежно ли задернута занавеска из мешковины, и прошептала: — Ханс подслушал их, Аллан! Расскажи обо всем своему баасу, Ханс.

Пока фру Принслоо, дабы обмануть соглядатаев, если таковые, конечно, за нами наблюдали, разжигала огонь в очаге в соседней комнате и разогревала еду, готтентот поведал мне историю, которую я уже изложил выше.

Я слушал, ощущая все большее недоверие. Это казалось поистине невозможным! Нет, Ханс либо что-то напутал, либо откровенно врет; последнее вполне вероятно, учитывая известную склонность готтентота к преувеличениям. Или же он попросту пьян; да, от него точно пахнет спиртным, а я знал, что он способен выпить немало, не выказывая внешних признаков опьянения.

— Не могу поверить, — сказал я, когда Ханс закончил рассказ. — Пусть Перейра отъявленный негодяй, но как мог твой отец, Мари, человек добрый и богобоязненный, согласиться на этакое преступление, на хладнокровное убийство мужа своей дочери? Да, он никогда меня не любил, но все же…

— Мой отец изменился, Аллан, — ответила Мари. — Порою мне кажется, что он повредился рассудком.

— Днем он рассуждал вполне здраво, — возразил я. — Допустим, эта история правдива. Чего вы хотите от меня?

— Аллан, я хочу, чтобы ты надел мою одежду и вышел из дому. Фру с Хансом спрячут тебя в укромном месте, а я останусь здесь вместо тебя.

— Да ты что, Мари?! — вскричал я. — Если заговорщики и впрямь намерены меня прикончить, они могут убить тебя вместо меня! И потом, нас наверняка поймают, и меня все равно убьют, ведь это будет попытка к бегству, да еще в чужой одежде. Ваш план — чистое безумие, у меня есть предложение получше. Фру Принслоо пойдет к комманданту и расскажет ему все. А если он не захочет слушать, прокричит правду на весь лагерь, с ее-то голосом. Посмотрим, как они тогда забегают! Я уверен, что, если она это сделает, решение застрелить меня поутру, коль уж его в самом деле приняли, будет отменено. Откуда узнали, можно и не говорить.

— Да-да, не говорите, — вмешался Ханс, — иначе я знаю, кого застрелят.

— Хорошо, — согласилась фру, — я схожу.

Она ушла; охранники выпустили ее наружу, сказав несколько слов, которых я не разобрал.

Полчаса спустя она возвратилась и громко попросила нас открыть дверь.

— Ну? — спросил я.

— Пустое дело, племянник, — ответила фру. — Кроме часовых, в лагере никого нет. Коммандант и прочие буры куда-то ускакали и увезли с собою всех наших.

— Странно, — проговорил я. — Видно, решили, что тут мало травы для лошадей. Бог весть, что им взбрело на ум. Погодите-ка, я проверю.

Я распахнул дверь и окликнул своих охранников, честных людей, с которыми был знаком раньше.

— Послушайте, друзья, — обратился я к ним. — Мне тут говорят, что меня не повезут на большой совет завтра утром. Вместо того меня хладнокровно застрелят, едва я выйду из дома. Это правда?

— Allemachte, англичанин! — отозвался один из моих тюремщиков. — Ты принимаешь нас за убийц? Нам приказано утром отвести тебя к комманданту. Не бойся, никто не пристрелит тебя, как какого-нибудь кафра. Ты, верно, спятил? Или спятил тот, кто тебе это рассказал.

— Я так и подумал, друзья, — ответил я. — Но куда подевался коммандант с честной компанией? Фру Принслоо ходила их повидать, однако никого не нашла.

— Зря ходила, — сказал тот же бур. — Нам донесли, что твои дружки-зулусы снова перешли Тугелу, чтобы напасть на нас. Если хочешь знать, мы приехали-то сюда ради того, чтобы их проучить. Коммандант решил поискать стоянку зулусов при яркой луне. Эх, надо было ему тебя с собой прихватить, ты-то наверняка знаешь, где черномазые встали на ночлег. Хватит донимать нас всякими глупостями, которые тошно слушать! И не думай, что сумеешь удрать, раз нас всего двое. Наши «руры» заряжены картечью, и нам приказано стрелять без предупреждения.

— Вот так, — объявил я, закрывая дверь. — Вы сами все слышали. Как я и думал, история оказалась выдумкой. Убедились?

Ни фру, ни Мари не ответили мне, даже Ханс хранил молчание. Позднее я припомнил, что женщины обменялись какими-то странными взглядами. Разговор с караульными их не убедил, и они намеревались осуществить свой отчаянный план, о чем я совершенно не догадывался. Повторю, что старой фру и Хансу была известна лишь половина плана, а целиком он был ведом одной Мари и надежно таился в ее любящем сердце.

— Может, ты и прав, Аллан, — произнесла фру таким тоном, будто уговаривала непослушного ребенка. — Надеюсь, что так и есть. В конце концов, ты ведь можешь отказаться выходить из дому завтра утром, пока не убедишься, что тебе ничто не грозит. Ладно, давайте-ка перекусим. Оттого что мы останемся голодными, лучше никому не станет. Ханс, неси еду.

Мы поели — точнее, притворялись друг перед другом, что едим. Испытывая жажду, я выпил две кружки черного кофе, приправленного спиртным вместо молока. После кофе меня вдруг стало клонить ко сну. Последнее, что помню, — устремленный на меня взор Мари, ее чудесные глаза, полные любви… О эти чудные глаза, эти губы, с которых мне так нравилось срывать поцелуи!..

Сны мне снились самые разные, в большинстве своем приятные. Потом я проснулся — и обнаружил себя в земляной яме, имевшей форму бутылки; стены ее были ровными и гладкими. Сразу вспомнился Иосиф, брошенный братьями в колодец в пустыне[235]. Скажите на милость, кому понадобилось запихивать меня в колодец, ведь у меня и братьев-то нет? Или это не колодец? Может, я продолжаю спать и вижу дурной сон? Или я умер? На ум стали приходить, одна за другой, всевозможные причины моей безвременной смерти. Вот только, если я все-таки умер, почему меня похоронили в женском платье?

И что за шум заставил меня очнуться?

Нет, это вовсе не трубы Судного дня. Где это слыхано, чтобы звук тех труб походил на грохот выстрела из двустволки?

Я попытался было выбраться из ямы, но она была глубиной около девяти футов и, судя по свету, проникавшему сверху, имела, как я уже говорил, форму бутылки. Вскарабкаться наверх не получалось. В тот самый миг, когда я оставил свои попытки, в горловине вдруг показалась смуглая физиономия, похожая на лицо Ханса, и вниз свесилась рука.

— Баас, если ты проснулся, прыгай! — прошептал голос, удивительно схожий с голосом готтентота. — Я тебя вытащу!

Я прыгнул и ухватился за протянутую руку. Спаситель потащил меня вверх, и в конце концов мне удалось вцепиться в край ямы, а затем кое-как выбраться наружу.

— Теперь бежим, баас! — воскликнул Ханс, это и вправду был он. — Не то буры тебя поймают!

— Буры? — переспросил я. — Какие буры? И разве можно бежать, когда эти тряпки путаются у меня в ногах?

Потом я огляделся и, хотя утренний свет едва брезжил, начал узнавать окрестности. Вон, справа, дом семейства Принслоо, а поодаль, ярдах в ста от него, выступает из дымки наше с Мари жилище. Там творилось нечто непонятное, пробудившее во мне любопытство. Какие-то фигуры бегали туда и сюда. Я пожелал узнать, что там происходит, и двинулся было в их направлении, но Ханс вовремя спохватился и увлек меня в другую сторону, продолжая пороть всякую чушь насчет того, что мне нужно бежать. Я упорствовал и сопротивлялся, даже стукнул его пару раз, и наконец он с проклятием выпустил мою руку и куда-то исчез.

Я пошел вперед один. Приблизившись к дому — смутно припоминалось, что это должен быть мой дом, — я увидел в десяти-пятнадцати ярдах от двери кого-то, лежащего вниз лицом, и отметил, что на нем почему-то моя одежда. Фру Принслоо в своем нелепом ночном одеянии ковыляла к простертому телу, а поодаль маячил Эрнанду Перейра, перезаряжавший свою двустволку. Рядом, глядя на него, застыл Анри Марэ, в лице которого не было ни кровинки; одной рукой он привычно теребил бороду, а в другой сжимал ружье. Дальше стояли две оседланные лошади, за которыми приглядывал какой-то кафр с глупой физиономией.

Фру Принслоо подошла к недвижно лежащему человеку, облаченному в наряд, который почему-то напоминал мою привычную одежду, с очевидным усилием наклонилась, перевернула тело, вгляделась в лицо и закричала:

— Иди сюда, Анри Марэ! Взгляни, что натворил твой ненаглядный племянничек! У тебя была дочь, Анри Марэ, свет твоих очей, как ты говорил! Иди же, посмотри, что сделали с ней!

Марэ медленно, словно нехотя, двинулся к фру Принслоо; казалось, он не понимал, что ему говорят. Он остановился над телом, опустил голову и устремил взгляд вниз.

А потом вдруг будто обезумел. Широкополая шляпа слетела с его головы, длинные волосы встали дыбом. Борода встопорщилась и распушилась, как птичьи перья в студеную погоду.

— Дьявол! — вскричал он, поворачиваясь к Эрнанду Перейре. Голос его напоминал рев дикого зверя. — Дьявол! Ты убил мою дочь! Мари не захотела связать свою жизнь с тобой, и ты отомстил ей! Я отплачу тебе!

С этими словами он вскинул ружье и выстрелил прямо в грудь Перейре. Тот медленно осел наземь и, негромко постанывая, повалился навзничь.

Тут я заметил, что к нам приближаются верховые — большое число всадников, взявшихся неизвестно откуда. Одного из них я узнал даже в своем тогдашнем полуживом состоянии, в полузабытьи, ибо этот человек слишком хорошо мне запомнился. Это был вечно хмурый коммандант, что допрашивал меня и приговорил к смерти. Он спешился и, глядя на два тела на земле, спросил громким, командирским голосом:

— Что все это значит? Кто эти мужчины? Почему в них стреляли? Объяснитесь, Анри Марэ!

Мужчины?! — горестно воскликнул Марэ. — Нет, это не мужчины! Одна — женщина, моя единственная дочь, а второй — сущий дьявол, который, как положено дьяволу, не желает умирать! Видите, он жив, жив! Дайте мне другое ружье, я наконец его пристрелю!

Коммандант озадаченно огляделся. Его взор упал на фру Принслоо.

— Что тут произошло, фру? — спросил он.

— Ничего особенного, — ответила фру, чей голос был неожиданно ровным. — Ваши убийцы, которых вы послали, прикрываясь законом и справедливостью, совершили ошибку. Вы приказали им убить Аллана Квотермейна, бог весть из-за чего. А они вместо того убили его жену.

Коммандант прижал ладонь ко лбу и застонал, а я, постепенно приходя в себя, кинулся к ним, потрясая кулаками и что-то бессвязно выкрикивая.

— Кто это? — пробормотал коммандант. — Это женщина или мужчина?

— Это мужчина в женской одежде! Это Аллан Квотермейн! — ответила фру. — Мы дали ему снотворное и пытались спрятать от ваших мясников.

— Боже всемогущий! — вскричал коммандант. — Мы на земле или уже в преисподней?!

Раненый Перейра между тем приподнялся на локте.

— Я умираю! — проскулил он. — Жизнь вытекает из меня по капле. Но прежде я должен рассказать все. Все, в чем я обвинял англичанина, все, что я тут городил, — ложь. Он никогда не сговаривался с Дингааном против буров. Это я, я подстрекал Дингаана. Ретиф меня прогнал, и я его возненавидел, но я не хотел смерти генерала, не хотел, чтобы погибли наши братья. Я мечтал об одном: прикончить Аллана Квотермейна, который отнял у меня ту, кого я любил, но вышло так, что погибли все прочие, а он уцелел. Я пришел сюда и узнал, что Мари стала его женой — его женой! — и ненависть пополам с ревностью свела меня с ума. Я дал ложные показания против англичанина, а вы, дурачье, поверили мне и приказали застрелить человека, невиновного перед Богом и людьми! Я выстрелил… Эта женщина снова обвела меня вокруг пальца — в последний раз! Она переоделась мужчиной, и в утреннем свете зрение меня подвело. Я убил ее, убил ту единственную, кого любил, а ее отец, который души не чаял в Мари, отомстил мне за ее смерть…

К тому времени я осознал все, мой одурманенный зельем рассудок наконец-то освободился от чар. Я подбежал к этому негодяю — со стороны, должно быть, мужчина в женской одежде выглядел потешно и нелепо, — кинулся на Перейру и вышиб из него дух. А затем, стоя над его мертвым телом, вскинул руки в воздух и крикнул:

— Люди, поглядите, что вы натворили! Да воздаст вам Господь сторицей за все зло, какое вы причинили ей и мне!

Буры спешились, окружили меня, принялись оправдываться, даже заплакали. Я же в помрачении бросался на людей, с другой стороны на них нападал уже совсем лишившийся ума от горя Анри Марэ, а фру Принслоо, потрясая могучими кулаками, призывала на головы буров кары Господни за пролитую невинную кровь и проклинала бурские семейства до скончания веков.

Больше не помню ничего.

Очнулся я две недели спустя на койке в доме фру Принслоо. Все это время меня не отпускала тяжелая болезнь. Буры разъехались, на север и на юг, на восток и на запад, а мертвых давно похоронили. Уехавшие забрали с собою Анри Марэ, увезли в запряженной волами повозке, к которой он был привязан, поскольку постоянно бесновался. Впоследствии, как мне говорили, он успокоился и прожил на свете еще много лет, бродил по улицам и просил всех, кого встречал, отвести его к Мари. Но хватит об этом несчастном…

Среди буров разошелся слух, что Перейра убил Мари из ревности и был застрелен за это отцом девушки. Но в те дни, наполненные войной и кровопролитием, случалось столько трагедий, что об этой истории довольно быстро позабыли, особенно если учесть, что люди, так или иначе к ней причастные, предпочитали помалкивать о подробностях. И я тоже молчал, ибо никакая месть не могла исцелить мое разбитое сердце.

Мне принесли записку, найденную на груди Мари и залитую ее кровью.

В записке говорилось:

Муж мой!

Трижды ты спасал мою жизнь, и теперь настал мой черед спасти жизнь тебе. Иного выбора нет. Может быть, они убьют тебя потом, но даже если так, я буду рада умереть первой и встретить тебя по ту сторону бытия.

Я дала тебе снотворное, Аллан, потом обрезала волосы и переоделась в твою одежду. Затем мы с фру Принслоо и Хансом обрядили тебя в мое платье. Они вывели тебя наружу под тем предлогом, что миссис Квотермейн стало дурно, и охранники пропустили их безо всяких расспросов. А я стояла в дверях, и они приняли меня за тебя.

Не знаю, что будет далее. Я пишу это, расставшись с тобой. Питаю надежду, что ты уцелеешь, вопреки всему, и проживешь долгую и счастливую жизнь, пускай даже ее сладчайшие мгновения будут омрачены воспоминаниями обо мне. Я знаю, ты любишь меня, Аллан, и всегда будешь любить, а я всегда буду любить тебя.

Свеча догорает — вместе со мной. Прощай, прощай, прощай! Все людские истории обречены на завершение, но в конце времен мы непременно увидимся снова. До тех пор — храни тебя Бог! Хотела бы я сделать для тебя больше, ведь умереть за того, кого любишь всем сердцем, кому предана душой и телом, — невеликая заслуга. Я была твоею женой, Аллан, и останусь твоею женой до тех пор, покуда существует этот мир. Небеса же вечны, и там, Аллан, мы встретимся с тобой.

Свеча погасла, но в сердце моем вспыхнул новый свет.

Твоя Мари
Думаю, сказанного достаточно.

Вот история моей первой любви. Те, кто прочел ее, если таковые вообще найдутся, поймут, почему я никогда не рассказывал этого раньше и не хотел, чтобы обо всем этом стало известно прежде, чем я тоже сойду в могилу и воссоединюсь с моей любимой, чистой душою Мари Марэ.

Аллан Квотермейн

ДИТЯ БУРИ

Как греки сражались под Троей из-за Елены Прекрасной, так зулусы сражались из-за Мамины.

Посвящение

Джеймсу Стюарту, эсквайру,

бывшему помощнику государственного секретаря

по вопросам коренных народов в отставке,

Наталь


Дорогой мистер Стюарт![236]

Поскольку Вы состояли в должности помощника государственного секретаря по вопросам коренных народов в Натале в течение двадцати лет, если не ошибаюсь, а также пребывали и на других постах в провинции, то имели возможность довольно близко узнать зулусов. Более того, Вы один из тех немногих, кто предпринял серьезное научное изучение языка, обычаев и истории этого народа. Тем сильнее, признаюсь, была моя радость, когда из Вашего письма мне стало известно: Вы были настолько добры, что прочитали мою книгу — вторую часть эпопеи о мести Зикали, Того, кому не следовало родиться, и о закате рода Сензангаконы[237], — и находите, что в ней мне в полной мере удалось воплотить истинный дух зулусов.

Необходимо упомянуть, что период моего знакомства с этим народом завершился незадолго до начала Вашего. Свои знания о зулусах я почерпнул в то время, когда Кечвайо[238], о котором повествует моя книга, находился в зените славы, предшествовавшей тому злосчастному часу, когда он, руководствуясь возникшим в результате аннексии Трансвааля недовольством большинства притесненных соплеменников, выступил против британских сил. Многое я узнал о зулусах в результате личных наблюдений в семидесятых годах[239], а также из уст великого Шепстона[240], моего босса и друга, и от моих сослуживцев Осборна, Финнея, Кларка и других — всех до единого давно почивших в бозе.

Возможно, это даже к лучшему, что случилось все именно так, во всяком случае для желающего писать о зулусах как о могущественном племени, каковым они ныне перестали быть, и пытающегося изобразить их такими, какими они были, во всем их суеверном безумии и кровавом величии.

Впрочем, порочность уживалась в них с добродетелью. Служить своей стране с оружием в руках, умирать за нее и за своего короля — вот их примитивный идеал. Даже если они и были по природе своей довольно свирепыми, они были верными подданными, не боявшимися ни ран, ни самой смерти; когда они внимали зловещим наставлениям шамана, в ушах их неизменно громко продолжал звучать трубный зов долга; когда, следуя велению своего короля, они с жутким кличем «Ингома!» шли беспощадно убивать, по крайней мере, они не были подлыми или пошлыми. Подлость и пошлость бесконечно далеки от тех, кому день за днем приходится сталкиваться с величайшими вопросами жизни или смерти. Эти качества суть достояние безопасных и перенаселенных обиталищ людей цивилизованных, а не краалей дикарей банту; любые попытки отыскать такие пороки здесь, во всяком случае в прежние времена, оказывались тщетными.

Теперь все изменилось, или, по крайней мере, так я слышал, и разумеется, эти перемены лучше неопределенности. Нам остается только догадываться, какие мысли роятся в голове престарелого воина, чья молодость пришлась на времена Чаки[241] или Дингаана, пока он греется на солнышке, присев на земле, там, где некогда стоял, например, королевский крааль Дугуза, и наблюдает за тем, как мужчины и женщины, в жилах которых течет зулусская кровь, возвращаются домой из городов или шахт, одурманенные контрабандным спиртным белого человека, кутающиеся в нелепые обноски белого человека и, быть может, прячущие в своих одеялах-попонах образчики сомнительных фотографий белого человека, а затем закрывает свои запавшие глаза и припоминает украшенные плюмажем и одетые в килты полки, под ногами которых дрожала эта самая земля, когда под громовой салют, линия за линией, рота за ротой они бросались в бой.

Что ж, поскольку это настоящее не привлекает меня, именно о минувшем времени я попытался написать — о времени импи, охотников на ведьм и соперничающих наследных принцев, — и сделал это небезуспешно, как с радостью узнал от Вас. В силу всего вышесказанного, поскольку Вы, величайший эксперт, одобряете предпринятые мной усилия в столь редко посещаемой сфере, как история зулусов, я прошу у Вас разрешения поместить Ваше имя на этой странице.

С благодарностью и искренним уважением,

Г. Райдер Хаггард.
Дитчингем, 12 октября 1912 года

От автора

Считаю необходимым отметить, что история мистера Аллана Квотермейна о порочной и восхитительной Мамине, этакой зулусской Елене Прекрасной, во многом опирается на исторические факты. Отставив в сторону Мамину и ее козни, можно смело утверждать: история борьбы между принцами Кечвайо и Умбелази[242] за наследование трона Зулуленда совершенно достоверна.

Когда страну всколыхнули беспорядки из-за непреодолимых разногласий между сыновьями короля Панды, их отец, сын Сензангаконы и брат великого Чаки и Дингаана, правивших до него, объявил следующее: «Когда два быка ссорятся, им лучше решить все в схватке». Так, по крайней мере, мне рассказывал покойный мистер Ф. Б. Финней, с которым мы вместе работали в период, когда произошла аннексия Трансвааля в 1877 году; он состоял на службе в пограничном контроле Зулуленда и знал в то время об этой стране и ее народе, быть может, больше, чем кто-либо другой, за исключением разве что покойных сэра Теофила Шепстона и сэра Мельмота Осборна.

Эти слова, прозвучавшие из уст разгневанного короля, привели к тому, что в декабре 1856 года между сторонниками Кечвайо, узуту, и приверженцами его брата Умбелази Красивого, прозванного зулусами Индхлову-эне-Сихлонти, или Слон с хохолком, из-за маленького пучка волос, росшего у него внизу спины, грянула великая битва при Тугеле.

Моему другу, сэру Мельмоту Осборну, умершему, кажется, в 1897 году, довелось присутствовать при этой битве, хотя сам он в боевых действиях участия не принимал. В моей памяти еще свежа его захватывающая история, рассказанная мне более тридцати лет назад, о событиях того ужасного дня.

Ранним утром или, быть может, накануне ночью, не припомню, когда именно, сэр Мельмот Осборн на лошади переправился через Тугелу и укрылся на поросшем кустарником невысоком холме, прикрыв глаза животному своим плащом, дабы оно не выдало его. Случилось так, что эта великая битва, в которой сражался полк ветеранов, присланный королем Пандой на подмогу Умбелази, своему любимому сыну, в самый последний момент, как поведал мне об этом сэр Мельмот, разразилась у подножия того самого холма. Мистер Квотермейн в своем повествовании называет этот полк амавомба, однако мне припомина ется, что сэр Мельмот Осборн называл их «седыми», или упунга.

Как бы на самом деле они ни назывались, оказанное ими сопротивление было поистине геройским. Во всяком случае, сэр Мельмот рассказывал мне, что, когда импи, полки армии Умбелази, дрог нули под стремительным натиском узуту, эти «седые» выдвинулись против них в количестве трех тысяч воинов, выстроившись в тройную линию, и были атакованы одним из полков Кечвайо.

Противоборствующие силы встретились, и, столкнувшись, рассказывал сэр Мельмот, их щиты прогрохотали, подобно мощному раскату грома. Затем на его глазах «седые» нахлынули на вражеский полк, «как волна накатывает на скалу» — именно такими были его слова, — и, оставив почти треть своих убитыми или ранеными вперемешку с телами поверженных противников, «седые» вновь пошли в атаку, чтобы вступить в борьбу со вторым полком, брошенным против них Кечвайо. Отчаянная схватка повторилась, и вновь «седые» одержали верх. Только на этот раз в строю у них осталось не более пяти или шести сотен.

И тогда выжившие воины побежали к подножию холма, замкнули вокруг него кольцо и долгое время отражали таким образом атаки третьего полка, пока в конце концов не полегли все до единого, оказавшись погребенными под телами своих поверженных противников, узуту.

Воистину геройской была их гибель в битве против многократно превосходившего их численностью врага.

Что же до количества павших в той битве при Тугеле, мистер Финней в написанной им брошюре сообщает, что в ней полегли шесть братьев Умбелази, «тогда как всего среди погибших насчитывается более 100 000 человек — мужчин, женщин и детей», — точную цифру потерь определить не представляется возможным.

Однако некий загадочный персонаж по имени Джон Данн[243], англичанин, ставший предводителем зулусов и принимавший участие в этой битве, согласно рассказу мистера Квотермейна, называет цифры много ниже. Истинное число погибших мы уже никогда не узнаем, но сэр Мельмот Осборн поведал мне, что, когда он в ту ночь пустился в обратный путь и ему снова пришлось переправляться на своей лошади через Тугелу, река была черна от тел; сэр Теофил Шепстон тоже говорил мне, что, побывав на месте битвы спустя день или два, видел берега реки, усеянные телами мужчин и женщин.

Именно от мистера Финнея я слышал историю о том, как Кечвайо казнил человека, который явился к нему с украшениями Умбелази и заявил, будто принц пал от своей собственной руки. Конечно, этот рассказ, на что указывает и мистер Квотермейн, поразительно напоминает старозаветное описание смерти царя Саула, однако из этого никоим образом не следует, что рассказанное выше является вымыслом. Во всяком случае, мистер Финней заверил меня, что так все и было на самом деле, хотя, если при этом он и привел мне какие-то доказательства, я не в состоянии вспомнить их теперь, по прошествии более тридцати лет.

Подробности обстоятельств смерти Умбелази неизвестны, но в общем отчете сообщается, что умер он не от ассегая узуту, а от разбитого сердца. По другой версии, он якобы утонул. Поскольку тела его так и не нашли, существует вероятность, что он действительно погиб в водах Тугелы, — именно такое предположение читатель найдет на страницах этой книги.

Мне лишь остается добавить, что, в соответствии с верованиями зулусов, человека, убившего или предавшего кого-либо, до самой его смерти будет преследовать призрак того, кого он убил или предал, или, если быть более точным, его дух («умойя») вселится в своего убийцу и сведет того с ума. Либо же этот дух может навлечь несчастья на него самого, его семью или его племя.

Г. Райдер Хаггард

Глава 1

АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН УЗНАЕТ О МАМИНЕ
Мы, люди белой расы, полагаем, что знаем все. Мы, например, думаем, что постигли природу человека. Так оно и есть, но мы постигли ее лишь в том виде, в котором она предстает перед нами, со всеми ее ловушками и малозначительными деталями, явленными нам сквозь мутное стекло наших условностей, пропуская те аспекты, о которых мы позабыли или считаем неделикатным говорить. Я же, Аллан Квотермейн, размышляя об этих вещах как человек невежественный и необразованный, всегда полагал, что постичь человеческую природу по силам лишь тому, кто изучил ее в «дикой» форме. А с этими ее проявлениями я был отлично знаком.

Большую часть жизни мне приходилось иметь дело с «сырым» материалом, с девственной рудой, а не с завершенным украшением, которое в итоге изготавливают из нее, — если, конечно, о нем можно говорить как о завершенном, в чем я весьма сомневаюсь. Уверен, придет время, когда в глазах будущих совершенных поколений — если цивилизация, как мы ее понимаем, в самом деле имеет будущее и этим поколениям будет дарован шанс насладиться своим часом в нашем мире, — мы будем выглядеть как примитивные, полуразвитые существа, единственная заслуга которых состоит лишь в том, что мы передали искру жизни своему потомству.

Возможно, возможно… Ведь все познается в сравнении, и в то время как на одном конце лестницы стоит обезьяночеловек, на другом, как надеемся мы, стоит ангел. Нет, не ангел, обитатель иных сфер, но последнее выражение человечности, гадать о достоинствах которого я даже не берусь. Пока человек остается человеком — то есть до той минуты, когда смерть отправит его из материального существования в духовное, коли такой подарок уготовит ему судьба, — человеком он и останется. Я хочу сказать, те же страсти будут управлять им; те же честолюбивые замыслы будут манить и устремлять его; он познает те же радости и будет подавляем теми же страхами, живи он в нищей хижине кафра или в золотом дворце; передвигайся он на своих двоих или же (насколько мне известно, это случится однажды) летай он по воздуху. Определенно одно: пребывая в своем физическом теле, человек является частью окружающей его атмосферы, и пока он дышит содержащимся в ней воздухом, в главном, хоть и с некоторыми вариациями, обусловленными климатом, местными законами и религией, он поступает так же, как на протяжении неисчислимых веков поступали его предки.

Вот почему я всегда находил туземцев такими интересными, ведь в них мы со всей очевидностью видим воплощение тех внутренних принципов, которые управляют судьбой человека.

Желая покончить с этими обобщениями, замечу напоследок, что именно по этой причине я, который терпеть не может писанину, счел сто́ящим затраченного времени и усилий, по крайней мере по моим собственным расценкам, решение занять свой досуг в чужой для меня стране — хоть я и рожден в Англии, я не считаю ее своим домом, — и записать несколько случаев из собственного прошлого, которые, по моему мнению, объясняют эту нашу универсальную природу. Может статься, никто и никогда не прочтет их; и тем не менее полагаю, что записать эти истории все же необходимо: кто знает, не попадут ли они в один прекрасный день в руки тех, для кого будут представлять определенную ценность. Как бы там ни было, это подлинные истории об интересных племенах, которым, если, конечно, им удастся выжить в дикой борьбе народов, суждено пройти через великие перемены. Потому-то я и рассказываю о них сейчас, пока перемены их еще не настигли.

В первой из моих историй, которую я хотел бы сохранить для будущего, предав ее бумаге, хоть и записываю ее не в строгом хронологическом порядке, повествуется главным образом об удивительно красивой женщине; за исключением, разумеется, Нады, именуемой Черной Лилией, о которой я тоже когда-нибудь расскажу, думается, это была самая прекрасная женщина из всех, когда-либо живших в племени зулусов. Вместе с тем это была самая умная, самая порочная и самая честолюбивая женщина. Мамина, дочь Умбези, — по словам зулусов, ее имя звучало очень притягательно, особенно для тех, кто был влюблен в нее. Но звали ее также и другим именем — Дитя Бури (Ингане-ие-Сипепо, или, проще и короче, О-ве-Зулу), поскольку она появилась на свет в ночь, когда свирепствовала буря. Имя «Ма-мии-на» произошло от шума ветра, завывавшего за стенами хижины, в которой она родилась.

Поселившись в Англии, я прочел — разумеется, в переводе — историю Елены Троянской, пересказанную греческим поэтом Гомером. Должен признаться, Мамина во многом напоминает мне Елену или, скорее, Елена напоминает Мамину. Во всяком случае, между ними существовало определенное сходство, хотя одна обладала черной кожей или, скорее, медно-красной, а другая — белой: обе они были красивы, более того, обе были вероломны и оказались повинны в гибели сотен мужчин. На этом, пожалуй, сходство и заканчивается, поскольку в Мамине я видел больше огня и твердости характера, чем в бедняжке Елене, которая, если, конечно, Гомер не представляет нам ее в ложном свете, была, по большому счету, не более чем игрушкой в руках богов. Само воплощение красоты, которое греческие боги, эти старые плуты, использовали, чтобы расставить свои ловушки, угрожавшие жизни и чести многих достойных мужей, — вот кем была Елена, не более того; именно такой она видится мне, человеку, не познавшему преимуществ классического образования. Мамина же, хоть и была суеверной — подобная слабость присуща многим великим умам, — при этом не признавала никаких богов, как мы их понимаем, расставляла свои собственные ловушки, с переменным успехом, но с довольно определенной целью: занять главенствующее положение в знакомом ей мире — мятежном, залитом кровью мире зулусов.

Однако пусть читатель судит об этом сам, если, конечно, кого-нибудь когда-нибудь привлечет рассказанная мной история.

Впервые я встретил Мамину в 1854 году, и мое знакомство с ней длилось до 1856 года, внезапно прервавшись вследствие кровопролитного сражения при Тугеле, в котором Умбелази, сын Панды и брат Кечвайо, — также, на свою беду, встретивший Мамину, — лишился жизни. В те дни я был еще довольно молод, хотя уже успел похоронить свою вторую жену, как я прежде упоминал в своих записях, после нашего счастливого, но недолгого брака.

Оставив своего маленького сына в Дурбане на попечение добрых людей, я отправился в Зулуленд, страну зулусов, хорошо знакомую мне еще с юности, чтобы вновь с головой окунуться в дикую жизнь, занявшись охотой и коммерцией.

Что до торговли, то она меня никогда особо не занимала, да и, признаюсь, не лежит у меня к ней душа, о чем можно догадаться из того малого, чего мне удалось достичь на сем поприще. Охота же нужна мне как воздух, и вовсе не потому, что мне нравится убивать живых существ: любой человек довольно скоро пресыщается, проливая кровь. Нет, здесь дело в упоительном спортивном азарте, который был довольно высок, могу вас уверить, и до появления казнозарядного оружия[244]; в чувстве единения с дикой природой, когда ты оказываешься с ней один на один, а твоими спутниками зачастую являются лишь солнце да звезды; в бесконечных приключениях; в неизвестных племенах, с которыми мне доводилось вступать в контакт, — короче говоря, постоянные перемены, опасность и надежда открыть для себя что-то значительное и неизведанное — вот что всегда влекло и продолжает влечь меня, даже теперь, когда я уже нашел это новое и значительное… Ну, будет, я не должен продолжать писать в таком духе, иначе не выдержу, отложу в сторону ручку и бумагу и отправлюсь в Африку — в тот самый мир неизведанного и великого!

Если память мне не изменяет, в мае 1854 года, с разрешения Панды, которого буры провозгласили королем Зулуленда после поражения и смерти его брата Дингаана, я охотился в дикой местности между двумя рукавами реки Умфолози, Белым и Черным. Из-за крайне неблагоприятного в плане малярии климата я отправился туда в зимние месяцы. В этой поросшей густым кустарником местности дороги отсутствовали вовсе, и я счел благоразумным не брать с собой фургон с багажом, а поскольку ни одна лошадь не могла бы выжить в вельде, решил идти пешком. Моими верными спутниками были метис Сикаули, которого обычно звали сокращенно — Скоул, вождь зулусов Садуко и глава клана Ундвандве по имени Умбези, в горном краале которого милях в тридцати отсюда я оставил фургон кое с кем из своих людей присматривать за товарами и слоновой костью, которую я уже успел к этому времени выменять.

Этот Умбези был полным, добродушным мужчиной лет шестидесяти и, что редко встречается среди аборигенов, относился к охоте не как к промыслу, а любил сам процесс. Будучи предупрежден об этой его особенности, а также о том, что он хорошо знает местность и слывет отличным следопытом, я пообещал Умбези ружье в случае, если он пойдет со мной, прихватив с собой еще нескольких охотников. Было у меня в запасе довольно скверное, видавшее виды ружье, имевшее обыкновение палить при полувзведенном курке; но даже после того, как Умбези увидел его, а я честно объяснил, в чем кроется недостаток оружия, он прыгал от радости.

— О Макумазан, — (такое имя дали мне туземцы, оно означает «Исключительный», но многие его переводят, не знаю почему, как «Бодрствующий в ночи»), — обладать ружьем, которое порой стреляет, когда не ждешь, гораздо лучше, чем совсем не иметь ружья, у тебя большое сердце, хозяин, раз ты обещаешь его мне. Ведь, когда оружие белого человека станет моим, все жители меж двух рек будут глядеть с почтением и бояться меня.

Во время своей восторженной речи он взял в руки ружье, которое было заряжено, я же, заметив это, встал позади него. Как и следовало ожидать, громыхнул выстрел, Умбези отбросило назад — у этого ружья была дьявольская отдача, — и пуля срезала кончик уха одной из его жен. Женщина с воплем бросилась наутек, оставив на земле кусочек уха.

— Подумаешь! — проговорил Умбези, приходя в себя и с удрученным видом потирая плечо. — Лучше бы злой дух этого ружья отрезал ей язык, а не ухо! Дряхлая Старая Корова сама виновата, вечно всюду сует свой нос, как обезьяна. Теперь ей есть о чем трепать языком, зато хоть ненадолго оставит меня в покое. Благодарю духа предков, что это была не Мамина, а то б ее наружность пострадала…

— Мамина? Кто это? — спросил я. — Твоя последняя жена?

— Нет-нет, Макумазан, об этом я могу только мечтать, потому что тогда у меня была бы самая красивая жена во всей стране. Мамина моя дочь, но не от Старой Коровы. Мать родила ее в ночь Великой бури и умерла. О Мамине тебе лучше расспросить Садуко, — добавил Умбези, широко улыбнувшись и оторвав свой взгляд от ружья, которое он осматривал с такой опаской, словно то, даже будучи разряженным, могло выстрелить еще раз, и кивком указал на кого-то у себя за спиной.

Я повернулся и впервые увидел Садуко, тотчас разглядев в нем человека, сильно отличавшегося от всех прочих туземцев. Это был высокий, прекрасно сложенный юноша, грудь его покрывали многочисленные шрамы от ассегаев, указывающие на то, что он уже стал воином, но еще не удостоился чести закреплять в своей прическе исикоко — кольцо из заплетенных вокруг жилы и облитых воском тростниковых полосок, — являвшееся символом, который, с дозволения короля, зулусам можно было носить только по достижении определенного возраста или как награду за свершение славных дел. Однако лицо юноши поразило меня даже больше, чем мужественная грация, сила и статность его стройного тела. Спору нет, лицо Садуко было очень красивым, но оно так не походило на лица негроидного типа; на самом деле, внешне он скорее напоминал араба с очень темной кожей, и не исключено, что именно от одного из арабских племен он и вел свое происхождение. Глаза Садуко тоже были необычны: большие и печальные, а его несколько отстраненная, полная достоинства манера держаться выдавала породу и быстрый ум.

— Сийякубона (что значит «мы видим тебя», а по-английски — «доброе утро»), Садуко, — проговорил я, с любопытством разглядывая его. — Скажи мне, кто такая Мамина?

— Инкози, — ответил он низким голосом и взмахнул своей красиво очерченной сильной рукой в знак приветствия, польстив своим почтительным обращением моему самолюбию простого белого охотника, — разве ее отец не сказал вам, что она его дочь?

— Верно, — весело отозвался старый Умбези, — но чего ее отец не сказал, так это того, что Садуко — ее возлюбленный или, скорее, мечтает им стать. Ты, Садуко, — продолжал он, погрозив молодому человеку толстым пальцем, — верно, с ума сошел, если думаешь, что такая девушка может принадлежать тебе? Дай мне для начала сто голов скота, и тогда я, пожалуй, подумаю об этом. Но у тебя нет и десятка, а Мамина — моя старшая дочь и должна выйти за человека богатого.

— Она любит меня, Умбези, — возразил Садуко, опуская взгляд. — Это важнее скота.

— Для тебя, Садуко, может, и важнее, но не для меня, ведь я беден и хочу иметь коров. К тому же, — добавил Умбези, устремив на него проницательный взгляд, — так ли уж ты уверен, что Мамина любит тебя, хоть ты и такой красавчик? По моему разумению, что бы ни говорили ее глаза, сердце Мамины не любит никого, кроме нее самой; в конце концов, вот увидишь, она последует велению своего сердца, а не своих глаз. Красавица Мамина не захочет стать женой бедняка, чтобы всю жизнь потом выпалывать мотыгой сорняки. Однако приведи мне сто голов скота, и тогда посмотрим, ведь, по правде сказать, будь ты знатным вождем, я не желал бы себе лучшего зятя, разве что Макумазана, — при этих словах он ткнул меня локтем в бок, — который бы возвеличил мой дом.

Во время этой речи Садуко беспокойно переминался с ноги на ногу: мне показалось, он согласен с оценкой Умбези относительно характера его дочери. Но он только сказал:

— Скот можно купить.

— Или украсть, — подсказал Умбези.

— Вернее, захватить в виде добычи на войне, — поправил Садуко. — Когда у меня будет сотня голов, я напомню тебе твои слова, о отец Мамины.

— И на что тытогда будешь жить сам, дурень, если отдашь мне весь свой скот? Нет-нет, прекрати нести чушь. Прежде чем ты успеешь раздобыть сотню коров, Мамина уже нарожает шестерых детишек, но отцом они будут звать не тебя. А, что, не нравится? Ты уходишь?

— Да, я ухожу. — Глаза его, обычно смотревшие спокойно, сверкнули. — Только пусть тогда человек, которого они станут звать отцом, остерегается Садуко.

— Остерегайся лучше собственных слов, юнец, — сурово ответил Умбези. — Хочешь пойти по дорожке отца? Надеюсь, что нет, потому что ты нравишься мне; но такие слова не забываются.

Садуко уже шел прочь, делая вид, будто не слышал его.

— Кто он, этот Садуко? — спросил я.

— Он из знатного рода, — коротко ответил Умбези. — И уже теперь мог бы быть великим вождем, если бы не его отец, заговорщик и колдун. Дингаан разоблачил его. — Он повел рукой из стороны в сторону — жест, много значивший у зулусов. — Тогда почти всю его родню убили: самого вождя, его жен, детей и даже его воинов — всех, кроме Тшозы, его брата, и Садуко, его сына, которого укрыл у себя Зикали — древний карлик, Разоблачитель злодеев, состарившийся еще задолго до того, как Сензангакона стал отцом королей. Даже говорить об этом страшно, — сказал он, содрогнувшись. — Пойдем, белый человек, полечи мою Старую Корову, иначе она меня совсем со свету сживет.

И я отправился осматривать Старую Корову — вовсе не из любопытства к сварливой и древней старухе, брошенной жене какого-то вождя, на которой в незапамятные времена хитроумный Умбези женился по политическим соображениям, — но лишь в надежде побольше узнать о заинтересовавшей меня Мамине.

Войдя в большую хижину, я нашел там пострадавшую, так неучтиво прозванную Старой Коровой, в довольно жалком состоянии. Окруженная толпой женщин и детей, она лежала на полу, вся в крови, которая продолжала сочиться из ее раны. Через равные промежутки времени она объявляла, что умирает, и следом испускала жуткий вопль, тотчас подхватываемый всеми присутствующими в хижине. Короче говоря, здесь творился сущий ад.

Я попросил Умбези выпроводить посторонних из хижины и отправился за лекарствами, велев своему слуге, Скоулу, забавного вида малому с кожей светло-желтого оттенка и ярко выраженными чертами готтентота, промыть тем временем рану. Когда десять минут спустя я подходил к хижине, крики из нее доносились еще более душераздирающие, чем раньше, хотя хор сочувствующих стоял теперь снаружи. В этом не было ничего удивительного: зайдя внутрь, я обнаружил, что Скоул подравнивает покалеченное ухо Старой Коровы тупыми ножницами для ногтей.

— О Макумазан, — хрипло зашептал Умбези, — не лучше ли оставить ее в покое? Если она истечет кровью до смерти, по крайней мере, станет тише.

— Да ты человек или гиена? — рявкнул я грозно и принялся за дело, велев Скоулу зажать голову бедной женщины у себя между колен.

Вскоре нехитрая операция по прижиганию раны — полагаю, это медицинский термин — крепким раствором каустической соды, который я нанес на кожу при помощи птичьего перышка, была кончена.

— Ну вот, мамаша, — сказал я, оставшись с ней в хижине наедине, поскольку Скоул бежал, укушенный пострадавшей в икру. — Теперь ты не умрешь.

— Да, гадкий белый человек, не умру, — горестно всхлипнула она. — Но как же моя красота?

— Ты станешь еще краше, чем прежде, — ответил я. — Ни одна женщина не может похвастать ухом с таким изгибом. Кстати, о красоте, скажи мне, где Мамина?

— Не знаю я, где она, — злобно прошипела женщина, — но зато я отлично знаю, где бы она оказалась, будь на то моя воля! Это она, эта голодранка, — здесь Старая Корова добавила некоторые эпитеты, повторять которые я не стану, — навлекла на меня несчастье! Мы с ней вчера малость повздорили, белый человек, а она, между прочим, колдунья, так вот, она напророчила мне беду. Да, когда я не нарочно оцарапала ей ухо, она сказала, что в скором времени мое ухо сгорит, и оно действительно горит, аж мочи нет. — (Это было, несомненно, именно так, поскольку каустическая сода начала действовать). — О белый дьявол! — снова завыла она. — Ты околдовал меня, ты зажег в моей голове огонь!

Она схватила глиняный горшок и запустила в меня со словами:

— Вот тебе плата за твое врачевание! Проваливай, ползи за Маминой, как остальные, и пусть она хорошенько полечит тебя!

К этому моменту я уже наполовину выбрался из низкого полукруглого входа в хижину, а горшок с горячей водой, брошенный мне вслед, заставил меня поспешить.

— Что стряслось, Макумазан? — спросил ожидавший снаружи старый Умбези.

— Ровным счетом ничего, друг мой, — ответил я с безмятежной улыбкой. — Твоя жена хочет видеть тебя немедля. Ей больно, она желает, чтобы ты утешил ее. Входи, не мешкай.

Умбези немного помедлил и вошел, то есть половина его скрылась в хижине. Тут же послышался жуткий треск, и он вынырнул наружу с ободком горшечного горлышка на шее, лицо же его было вымазано тем, что я принял за мед.

— Так где же Мамина? — спросил я Умбези, когда он уселся, отплевываясь.

— Там, где я сам хотел бы быть, — ответил он хрипло, — в краале, что в пяти днях пути отсюда.

Вот так я впервые услышал о Мамине.

В ту ночь я сидел под парусиновым навесом моего фургона, курил трубку и посмеивался про себя, вспоминая происшествие со Старой Коровой, незаслуженно названной «дряхлой», и гадая, удалось ли Умбези смыть мед со своей шевелюры. Вдруг полог навеса приподнялся, и в фургон забрался закутанный в накидку из звериных шкур кафр и сел передо мной на корточки.

— Ты кто? — спросил я, поскольку в темноте не разглядел его лица.

— Инкози, — ответил низкий голос, — это я, Садуко.

— Добро пожаловать, — приветствовал его я и в знак гостеприимства протянул ему флягу из высушенной тыквы, в которой хранил нюхательный табак. Затем подождал, пока Садуко не насыпал табак себе на ладонь и не втянул его ноздрями.

— Инкози, — начал гость, утерев выступившие от табака слезы. — Я пришел просить тебя об одной милости. Ты слышал сегодня, как Умбези сказал, что не отдаст мне свою дочь Мамину, если я не приведу ему сто коров. Так вот, скота у меня нет, и я не смогу на него заработать, даже много лет трудясь не покладая рук. Поэтому мне придется отобрать его у одного племени, которое, как мне известно, ведет войну с зулусами. Но и это мне не по силам, если мне не удастся раздобыть ружье. Будь у меня доброе ружье — которое стреляет только тогда, когда надо, а не по своей прихоти, — я бы, воспользовавшись своим именем, смог уговорить несколько человек из тех, кого я знаю, кто когда-то служил у моего отца, или их сыновей пойти со мной.

— Правильно ли я понял, Садуко, ты хочешь, чтобы я вот так просто отдал тебе одну из моих лучших двустволок, цена которой по меньшей мере двенадцать быков? — спросил я с холодным возмущением.

— Нет, о Бодрствующий в ночи, — ответил он, — нет, о Макумазан, Тот кто всегда спит с одним открытым глазом, — (еще один довольно вольный и трудный перевод данного мне туземцами имени), — я никогда бы не осмелился оскорбить твой высокий ум таким недостойным предложением. — Он помедлил и втянул еще одну понюшку табаку, затем продолжил задумчиво: — Там, где я намереваюсь раздобыть эту сотню голов, скота очень много: мне говорили, не менее тысячи голов. Так вот, инкози, — он искоса глянул на меня, — а что, если ты дашь мне ружье и отправишься вместе со мной, со своим собственным ружьем и своими вооруженными охотниками, и за это получишь половину добытого скота? Это будет справедливо?

— Недурно, — ответил я. — То есть, молодой человек, ты хочешь сделать из меня вора, чтобы Панда перерезал мне глотку за нарушение мира в его стране?

— Нет, Макумазан, ведь этот скот принадлежит мне. Выслушай меня, я расскажу тебе одну историю. Слыхал ли ты о Мативане, вожде амангвана?[245]

— Да, — ответил я. — Его племя жило у истока Умзиньяти, так? Затем их разбили то ли буры, то ли англичане, и Мативане перешел к зулусам. Но позже Дингаан убил его и его родню, а остатки племени, кому удалось выжить, рассеялись по свету.

— Верно, племя его рассеялось по свету, но его род продолжает жить. Я один из представителей этого рода, Макумазан. Я единственный сын главной жены Мативане. Меня спас и укрыл у себя великий старец Зикали Мудрый, в жилах которого течет кровь амангвана, который ненавидел Чаку и Дингаана, а еще раньше — их отца Сензангакону, но которого никому из них было не под силу убить, ибо дух его велик и неодолим.

— Если он так велик и могуществен, почему же тогда он не спас и твоего отца, Садуко? — спросил я, будто никогда прежде не слышал о Зикали.

— Не знаю, Макумазан. Быть может, когда духи сажают дерево для себя, ради этого они срубают много других деревьев. Как случилось, так случилось. Бангу, предводитель амакоба, нашептал Дингаану, будто бы мой отец Мативане — колдун и к тому же очень богат. Дингаан поверил, полагая, что болезнь, которой он захворал, наслал на него Мативане. И тогда Дингаан сказал: «Иди, Бангу, возьми людей и отправляйся к Мативане в гости, а ночью, о, ночью!.. А потом, Бангу, потом мы поделим с тобой скот, потому что Мативане силен и умен, и ты не должен рисковать своей жизнью задаром».

Садуко умолк, опустив взгляд в тяжком раздумье.

— И злодейство было совершено, Макумазан, — продолжил он наконец. — Они ели еду моего отца, они пили его пиво, они вручили ему подарок короля, они говорили ему хвалебные слова. Да, Бангу нюхал вместе с отцом табак и называл его братом, а ночью, о, ночью!.. Отец был в хижине со мной и с матерью; я, вот такой, — рукой Садуко показал рост мальчика лет десяти. — Снаружи вдруг послышались крики — там что-то горело. Отец выглянул наружу и понял, в чем дело. «Женщина, пробирайся через забор и беги подальше отсюда, — велел отец моей матери. — Возьми Садуко, пусть вырастет и отомстит за меня. Скорей, я задержу их у ворот! Бегите к Зикали, это за его колдовство я плачу кровью». Затем он поцеловал меня в лоб, сказав лишь одно слово: «Помни!» — и вытолкал нас из хижины.

Мать стала продираться через изгородь; она рвала прутья ногтями и зубами, как гиена. Укрытый тенью хижины, я оглянулся и увидел моего отца Мативане — он сражался, как буйвол. Враги падали перед ним — один, второй, третий, хоть у него и не было щита, только копье. А затем сзади к нему подкрался Бангу и ударил в спину, и отец взмахнул руками и упал. Что было дальше, я не видел: мы пролезли через изгородь. Мы бросились бежать, но нас заметили. Они устроили на нас настоящую охоту: нас гнали, как дикие собаки гонят антилопу. Они убили мою мать; брошенный ассегай вошел ей в спину и вышел там, где сердце. Я обезумел, я вырвал ассегай из ее тела и бросился на них. Я поднырнул под щит первого преследователя, очень высокого мужчины, креп ко сжимая в маленьких руках древко ассегая, — вот так. Всем своим весом он навалился на острие, и копье проткнуло его насквозь. Он замертво рухнул на землю, и от удара древко ассегая сломалось. Все остальные застыли в изумлении: никогда прежде им не доводилось видеть ничего подобного. Чтобы ребенок убил рослого воина — о таком даже в сказках не рассказывается. Некоторые из них готовы были отпустить меня, но тут подошел Бангу и увидел мертвого, оказавшегося его братом. «Ага! — вскричал он, узнав, как умер брат. — Это щенок — тоже колдун, иначе как бы он смог убить опытного воина? Держите руки гаденыша, чтобы я мог прикончить его. Он будет умирать долго и мучительно».

И вот двое схватили меня за руки, а Бангу с копьем в руках подошел ко мне.

Садуко вдруг умолк — не оттого, что закончил рассказ: от волнения прервался голос. Редко доводилось мне видеть человека, охваченного столь сильным волнением. Он тяжело и глубоко дышал, по лицу и телу струился пот, и мускулы конвульсивно сжимались и разжимались. Я подал Садуко кружку с водой, он отпил из нее и продолжил:

— Острие копья Банги уже начало больно колоть мне грудь — взгляни, вот здесь осталась отметина, — и Садуко, скинув накидку, показал белую полоску шрама под грудиной, — когда вдруг странная тень выросла между мной и Бангу на освещенной пожаром земле, тень, напоминавшая стоявшую на задних лапах жабу. Я оглянулся и понял, что это была тень Зикали, которого прежде я видел лишь раз или два. Не знаю, откуда он взялся, но он стоял, потрясая своей большой седой головой, сидевшей на его плечах, словно тыква на муравейнике, вращая огромными глазами и громко хохоча.

— Вот так повеселил, нечего сказать! — вскричал карлик, и зычный голос его прозвучал, как плеск воды в пустой пещере. — Вот так повеселил, о Бангу, вождь амакоба! Кровь, кровь, сколько крови! Огонь, огонь, сколько огня! Мертвые колдуны здесь, там и всюду! О, развеселое зрелище! Немало подобных зрелищ я повидал на своем веку: в краале твоей бабки, например, великой инкози-каас, когда я сам едва спасся от смерти. Однако не припомню ни одного более веселого, чем то, какое сейчас освещает луна. — И он указал на Белую госпожу, которая в этот самый миг выступила из-за облаков. — Но скажи мне, великий предводитель Бангу, любимец сына Сензангаконы, брата Черного Чаки, покинувшего этот мир верхом на ассегае, что означает эта забава? — И он указал на двух воинов, державших мои маленькие руки.

— Убиваю детеныша колдуна, Зикали, только и всего, — ответил Бангу.

— Вижу, вижу, — снова захохотал Зикали. — Геройский поступок! Зарезал отца и мать и теперь собираешься зарезать ребенка, который заколол одного из твоих доблестных воинов в честной схватке. Геройский поступок, достойный вождя амакоба! Что ж, давай убей его! Вот только… — Он замолчал и взял щепотку табаку из коробочки, которую вытащил из разреза в мочке своего огромного уха.

— Что — только? — нерешительно прогудел Бангу.

— Только мне интересно, Бангу, каким окажется тот мир, в котором ты очутишься еще до восхода следующей луны. Вернись и расскажи мне о нем, Бангу, ведь по ту сторону солнца не счесть миров, а так я узнаю наверняка, какой из них населяют люди, подобные тебе, те, что из ненависти и наживы ради готовы убить отца и мать ребенка, а затем и самого ребенка, способного сразить закаленного в боях воина копьем, еще горячим от крови его матери.

— Хочешь сказать, я умру, если убью мальчишку? — проревел Бангу.

— Именно, — невозмутимо ответил Зикали, втягивая очередную понюшку табаку.

— Ну, тогда мы отправимся туда вместе, колдун!

— Хорошо, хорошо, — засмеялся карлик. — Вместе так вместе. Давненько я туда собираюсь, и не сыскать мне лучшего спутника, чем Бангу, вождь амакоба и убийца детей, дабы охранял меня по ведущей в тот мир дороге, темной и страшной. Идем же, храбрый Бангу, идем! Убей меня, если сможешь! — И вновь Зика ли рассмеялся ему в лицо.

— И тогда, Макумазан, — продолжил свой рассказ юноша, — люди Бангу, объятые ужасом, отступили. Даже те, что держали меня.

— А что будет со мной, если я пощажу мальчишку? — спросил Бангу.

Зикали вытянул руку и коснулся царапины от копья на моей груди. Затем поднял вверх свой палец, обагренный моей кровью, поглядел на него в лунном свете и лизнул.

— С тобой будет вот что, Бангу, — сказал он. — Если ты отпустишь мальчика, он вырастет и когда-нибудь убьет тебя и многих из твоих людей. Но если ты не пощадишь его, то уже завтра тебя убьет его дух. Весь вопрос в том, хочешь ли ты пожить еще немного или умереть прямо сейчас, прихватив с собой меня? Потому что ты не должен оставлять меня здесь, брат Бангу.

И вот Бангу развернулся и пошел прочь, переступив через тело моей матери, за ним потянулись все его люди, и вскоре Зикали Мудрый и я остались одни.

— Что? Неужели ушли? — спросил Зикали, оторвав взгляд от земли. — Тогда и нам надо уходить, сын Мативане, а то они передумают и вернутся. Живи, сын Мативане, чтобы отомстить за отца.

— Захватывающая история, — проговорил я. — Что же было дальше?

— Зикали взял меня к себе и воспитывал в своем краале в Черном ущелье, где он жил один со своими слугами, потому что ни одной женщине не позволял переступать порог своей хижины. Он научил меня многим премудростям и раскрыл мне много секретов, он мог бы сделать из меня великого врачевателя, стоило мне лишь захотеть. Только я не захотел. Не по душе мне компания духов, а их в Черном ущелье я повидал немало. В конце концов, Макумазан, Зикали сказал мне:

— Ступай туда, куда зовет тебя сердце, и будь воином, Садуко. Но помни: ты открыл дверь, закрыть которую уже невозможно, и через эту дверь духи будут являться и исчезать всю твою жизнь, будешь ли ты искать их или не будешь.

— Но, Зикали, ведь это ты открыл эту дверь, — сердито возразил я.

— Может, и так. — Зикали громко рассмеялся. — Потому что я открываю, когда должен открыть, и закрываю, когда должен закрыть. Знаешь, в годы моей юности, когда зулусы были единым народом, они назвали меня Открывателем дверей; и теперь, заглядывая в одну из таких дверей, я вижу кое-что о тебе, о сын Мативане.

— Что же ты видишь, отец? — спросил я.

— Вижу две дороги, Садуко: дорогу целителя — это дорога духа и дорогу воина — это дорога крови. Я вижу тебя идущим по дороге целителя, это и моя дорога, Садуко, вижу, как ты становишься мудрым и великим, пока наконец не исчезаешь где-то вдали, окруженный почестями и благополучием, внушающий страх и все же любимый всеми людьми, и белыми, и черными. Однако по этой дороге мудрости ты должен идти один, дабы ни друзья, ни тем более женщина, с которой ты захотел бы поделиться своими познаниями, не смогли отвлечь тебя от выбранного пути. А теперь я вижу тебя, Садуко, шагающего по дороге войны: ноги твои красны от крови, женщины обвивают руками твою шею и один за другим перед тобой падают поверженные враги. Ты много любишь и много грешишь ради любви, и та, ради которой ты грешишь, приходит, и оставляет тебя, и снова приходит. И дорога эта коротка, Садуко, и ближе к ее концу тебя окружает множество духов. Ты крепко зажмуриваешь глаза, но ты видишь их; ты залепляешь уши глиной, но слышишь их, потому что это духи тех, чью кровь ты пролил. Однако конца этого твоего пути мне не разглядеть. Теперь выбирай, по какой дороге ты пойдешь, сын Мативане, и выбирай поскорее, потому что я больше никогда не заговорю об этом.

— И тогда, Макумазан, я ненадолго задумался о безопасной и одинокой дороге мудрости и о кровавой дороге, на которой найду войну и любовь, и молодость запела во мне, и… Я выбрал дорогу войны и любви, дорогу греха и неизвестной смерти.

— Если допустить, что в этой истории о двух дорогах есть доля правды, Садуко, то твой выбор был не самым разумным.

— Нет, Макумазан, он был мудрым: ведь я узнал Мамину и понял теперь, почему выбрал именно эту дорогу.

— О, как же я забыл, Мамина! — воскликнул я. — Что ж, может, ты и прав. Когда увижу Мамину своими глазами, скажу тебе, что я думаю.

— Когда ты увидишь Мамину, Макумазан, ты скажешь, что выбор мой был мудр, однако Зикали, Открыватель дверей, громко смеялся, когда услышал о нем. «Взрослый буйвол непременно найдет тучное пастбище, а буйволенок — скудный горный склон, где пасутся такие, как он, телки, — сказал он. — Однако волк все же лучше буйвола. Что ж, ступай своей дорогой, сын Мативане, и возвращайся время от времени в Черное ущелье, чтобы рассказать о своих делах. Обещаю не помереть до тех пор, пока не узнаю, каким будет конец этой твоей дороги».

Вот, Макумазан, только тебе я поведал то, что доныне хранил в сердце своем. И Бангу теперь в немилости у Панды, которому не хочет подчиниться, и мне дали слово — не важно кто и как, — что тот, кто убьет его, не будет призван к ответу и может забрать себе его скот. Пойдешь ли ты со мной, о Бодрствующий в ночи, и разделишь ли со мной добычу?

— Изыди, Сатана, — пробормотал я по-английски и следом добавил на зулу: — Даже не знаю… Если история твоя правдива, я не возражаю против того, чтобы помочь тебе убить Бангу, но прежде я должен разузнать об этом деле побольше. Кстати, завтра я и Умбези Толстяк идем на охоту. Ты нравишься мне, о Выбравший дорогу крови, и я предлагаю тебе отправиться со мной и заработать ружье с двумя стволами.

— Инкози! — воскликнул Садуко, и глаза его засветились от радости. — Ты щедр и оказываешь мне огромную честь. О большем я и желать не смел… Однако, — добавил он, и лицо его снова омрачилось, — сначала я должен испросить совета у Зикали Мудрого, своего приемного отца.

— О, вот как, ты, значит, все еще держишься за пояс колдуна, как за мамкин подол? — удивился я.

— Не совсем так, Макумазан, просто на днях я пообещал ему не затевать никаких дел, за исключением того, о котором рассказал тебе, пока не поговорю с ним.

— Как далеко отсюда живет Зикали? — спросил я Садуко.

— День ходу. Если выйти на восходе, к закату можно поспеть.

— Хорошо. Тогда я отложу охоту на три дня и пойду с тобой, если тебе кажется, что твой удивительный старый карлик примет меня.

— Думаю, Зикали примет тебя, Макумазан, потому что он говорил мне, что я встречу тебя и полюблю и что судьбы наши переплетутся.

— Видно, он подмешал тебе в пиво своего зелья, — проговорил я. — Ты что же, хочешь, чтобы я полночи выслушивал подобные глупости, тогда как нам отправляться в путь на рассвете? Ступай и дай мне выспаться.

— Ухожу, — ответил он с легкой улыбкой. — Но если так, Макумазан, отчего же ты сам хочешь отведать его зелья?

Однако спал я в ту ночь скверно: жуткая история Садуко завладела моим воображением. Мне очень хотелось увидеть Зикали, о котором я так много слышал еще в прежние годы, и по другим причинам. Мне не терпелось выяснить, не был ли этот карлик, заявивший, что моя судьба переплетена с судьбой его приемного сына, обыкновенным шарлатаном, каких великое множество среди прочих шаманов и знахарей; к тому же он мог рассказать мне правду или ложь о Бангу — человеке, к которому я почувствовал, быть может и необоснованную, антипатию. Но более всего мне хотелось увидеть Мамину, чьи дарования и красота произвели такое сильное впечатление на юного туземца. Быть может, пока я хожу к Зикали, она уже вернется из крааля своего отца и я увижу ее еще до отъезда на охоту.

Так и случилось: словно в греческой трагедии, судьба, как зачастую делала со мной и прежде, закружила меня в вихре весьма странных событий — страшных и трагичных.

Глава 2

ЗЕЛЬЕ СТАРОГО КОЛДУНА
На следующее утро я, как добрый охотник, проснулся чуть свет — в час, когда, выглянув из фургона, обычно еще ничего нельзя разглядеть, кроме серого отсвета рогов дремавших у привязи волов. Вскоре, однако, я увидел еще один отсвет и догадался, что это блеснул наконечник копья Садуко: закутавшись в плащ из шкур диких кошек, он сидел у потухшего костра. Соскользнув с козел, я крадучись зашел юноше за спину и коснулся его плеча. Садуко подскочил, сильно вздрогнув, что выдало в нем нервную натуру, но тотчас узнал меня и проговорил:

— Ты рано встаешь, Макумазан.

— Не зря ведь меня зовут Бодрствующим в ночи, — ответил я. — А теперь пойдем к Умбези, скажем ему, что я буду готов отправиться с ним на охоту через два дня.

Умбези спал в хижине со своей последней женой. Будить его мне не хотелось. По счастью, возле хижины мы увидели бодрствующую Старую Корову. Раненое ухо не давало несчастной заснуть, к тому же, по правилам «этикета» зулусов, она не могла войти в хижину, пока ее муж не проснется и не позволит ей войти.

Осмотрев и смазав мазью ее рану, я попросил женщину передать Умбези, что охота откладывается на два дня. Затем я разбудил моего слугу Скоула, предупредил его, что отправляюсь в короткое путешествие, и велел стеречь наши вещи до моего возвращения. Сделав глоток обжигающего рома, я упаковал в дорогу билтонг (вяленное на солнце мясо) и галеты.

С собой я взял одноствольное ружье, того самого «малыша Парди», из которого стрелял по стервятникам на холме смерти близ крааля Дингаана[246], и, поскольку я не хотел рисковать своей единственной лошадью, мы пустились в путь пешком. И я правильно поступил, так как путешествие выдалось и в самом деле не из легких. Путь лежал через ряд поросших кустарником холмов, гребни которых были покрыты острыми камнями, — ни одна лошадь не могла бы пройти по ним. Мы то поднимались на эти холмы, то спускались с них, то шли через долины, разделявшие их, следуя по какой-то тропинке, которую я так и не смог разглядеть за весь тот долгий день. Будучи от природы легким и подвижным, я всегда считался отменным ходоком, однако должен признаться, мой спутник переоценил мои силы: час за часом он шагал вперед с такой скоростью, что я то и дело был вынужден переходить на бег, чтобы не отстать. И хоть гордость не позволяла мне жаловаться (из принципа никогда бы не признался туземцу, что он хоть в чем-то превосходит меня), все же я весьма обрадовался, когда уже ближе к вечеру на вершине очередного холма Садуко опустился на камень и сказал:

— Вон оно, Черное ущелье, Макумазан. — Это были едва ли не первые его слова с того момента, как мы пустились в путь.

Воистину место это назвали весьма метко: нам открылся вид на одно из самых мрачных ущелий, что мне доводилось видеть. Огромная расщелина была стиснута гранитными глыбами: по чьей-то чудовищной воле причудливо нагроможденные одна на другую, они образовывали подобие колоссальных колонн. По обоим склонам ущелья то там, то здесь редко росли темные деревья. Широким, в милю, устьем своим ущелье было обращено на запад, однако лившийся в него свет заходящего солнца лишь усиливал чувство жутковатого одиночества, которым повеяло на меня от этого вида.

Мы направились к этой унылой теснине, подгоняемые насмешливыми криками павианов, следуя по узенькой, не шире фута, тропинке, которая наконец привела нас к большой хижине и нескольким поменьше, окруженными камышовой изгородью; поселок ютился под огромным скальным выступом, который, казалось, может обрушиться в любой момент.

Внезапно из ворот изгороди выскочили два туземца неизвестного мне племени и довольно свирепого обличья и направили наконечники своих копий мне в грудь.

— Ты кого привел, Садуко? — сурово спросил один из них.

— Белого человека, за которого ручаюсь, — ответил Садуко. — Скажите Зикали, что мы пришли к нему.

— Какая нужда сообщать Зикали то, что он и так знает? — был ответ часового. — В его хижине уже приготовлена пища для тебя и твоего спутника. Входи, Садуко, с тем, кому доверяешь.

Мы вошли в большую хижину и принялись за еду, предварительно с удовольствием умывшись, поскольку в жилище царила идеальная чистота, а скамьи, деревянные миски и другая утварь были искусно вырезаны из розовой кости[247], как шепнул мне Садуко, собственной рукой Зикали. Когда мы уже заканчивали ужин, явился посланник и передал нам, что Зикали нас ждет. Мы проследовали за ним через открытое пространство к некоему подобию высокой тростниковой двери, миновав которую я впервые увидел знаменитого старого знахаря, о котором ходило столько легенд.

Признаюсь, выглядел он весьма загадочно в окружающей его обстановке, самой по себе довольно загадочной, предельная простота которой лишь усиливала эффект. Перед нами предстало нечто вроде внутреннего двора с черным, словно начищенным до блеска полом из утрамбованного грунта муравейника, перемешанного с коровьим навозом; по меньшей мере над двумя третями двора нависала поднимающаяся вверх на высоту не менее шестидесяти или семидесяти футов огромная глыба скалы, о которой я уже упоминал, служа ему как бы крышей. В эту большую пещеру вливался яркий свет заходящего солнца, окрашивая ее и все, что было внутри, даже большую соломенную хижину в глубине, в цвет крови. Завороженный изумительным зрелищем заката в этом диком и зловещем месте, я вдруг подумал, что старый колдун с умыслом выбрал время для нашей встречи, решив произвести на гостей впечатление.

Но при взгляде на самого колдуна я забыл обо всем, что его окружало. Он сидел на скамье перед своей хижиной совсем один. На нем был только плащ из леопардовых шкур — никаких присущих всем знахарям атрибутов и украшений из змеиных шкур, человечьих костей, высушенных мочевых пузырей с дьявольскими зельями внутри и тому подобного.

Удивительной внешностью обладал этот человек, если, конечно, его можно было назвать человеком. Тело его, крепко сбитое, было не крупнее детского; голова огромна, и с нее на плечи ниспадали седые, заплетенные в косички волосы. Глубоко посаженные глаза на широком, весьма угрюмом лице. Несмотря на белоснежную седину волос, Зикали не казался таким уж древним стариком, поскольку тело его было крепким и упитанным, а кожа на щеках и шее не обнаруживала морщин — все это навело меня на мысль о том, что история о его необыкновенной древности — чистой воды вымысел. Ведь человек, которому, например, более ста лет, никак не может похвастаться такими красивыми и многочисленными зубами: даже на расстоянии я заметил их блеск. С другой стороны, хоть средний возраст его явно остался позади, я затруднялся определить, хотя бы даже приблизительно, сколько ему лет. Зикали неподвижно сидел в лучах заходящего солнца и смотрел не моргая на пылающий диск: говорят, только орел может так смотреть на солнце.

Садуко пошел вперед, я двинулся за ним. Роста я небольшого и никогда не считал свою наружность производящей сильное впечатление, однако, думается, едва ли мне приходилось когда-либо чувствовать себя более незначительным, чем в ту минуту. Высокий и красивый туземец, шагавший впереди меня, мрачное великолепие залитой кроваво-красным закатным светом пещеры, одинокая маленькая фигура старика передо мной с печатью мудрости на челе — все это невольно вызывало смирение в человеке, по природе своей не тщеславном. Мне казалось, что я становлюсь все меньше и меньше, как в моральном, так и физическом смысле, и я уже жалел, что поддался любопытству, побудившему меня искать встречи с этим таинственным существом.

Отступать, однако, было поздно: Садуко уже стоял перед карликом, подняв правую руку над головой и приветствуя макози[248]. Я же, почувствовав, что нечто подобное ожидается и от меня, снял видавшую виды суконную шляпу, поклонился и следом, памятуя о достоинстве белого человека, вновь водрузил ее на голову.

Колдун как будто только теперь заметил наше присутствие. Прервав созерцание заходящего солнца, он неспешно и внимательно оглядел каждого из нас цепким взглядом, отчего-то напомнив мне хамелеона, хотя, как я уже отмечал, глаза Зикали были не выпуклыми, а, наоборот, глубоко посаженными.

— Приветствую тебя, сын Садуко! — сказал он низким, звучным голосом. — Почему ты вернулся так скоро и зачем привел с собой эту белую блоху?

Я не мог стерпеть подобного обращения и, не дожидаясь ответа моего спутника, вмешался:

— Ты дал мне скверное имя, Зикали. Что бы ты по думал обо мне, назови я тебя тараканом?

— Подумал бы, что ты умен, — ответил он погодя. — Ведь я действительно, должно быть, очень похож со стороны на таракана с седой башкой. Но почему тебя задевает сравнение с блохой? Блоха работает по ночам, как и ты, Макумазан; блоха шустрая, как и ты; ее очень трудно поймать и убить, как и тебя. Наконец, блоха вволю пьет кровь человека и зверя, как это делал, делаешь и будешь делать ты, Макумазан. — И Зикали залился оглушительным смехом, раскаты которого отразили нависавшие над нами скалы.

Однажды много лет назад я уже слышал этот смех, когда был пленником в краале Дингаана после того, как по приказу последнего были зарезаны Ретиф и все, кто прибыл с ним к зулусскому правителю, и вот сейчас я вспомнил этот смех.

Пока я подыскивал подходящий ответ в том же духе и не находил его (хотя позже придумал их, и не мало), знахарь внезапно прекратил смеяться и продолжил:

— Не стоит тратить на насмешки драгоценное время: не так уж много его осталось у каждого из нас. С чем пришел, сын Садуко?

— Баба (по-зулусски это «папа»), — заговорил Садуко, — этот белый инкози, как ты хорошо знаешь, — вождь по складу характера, человек с большим сердцем и, несомненно, благородных кровей, — (полагаю, так оно и есть на самом деле, поскольку я слышал рассказы о своих более или менее выдающихся предках, но если это и так, то к их талантам явно не относилось умение наживать деньги), — позвал меня с собой на охоту и предложил мне хорошее ружье в уплату за двухмесячное услужение. Но я сказал ему, что не могу предпринимать никаких рис кованных шагов без твоего дозволения, и… Он пришел узнать, не дашь ли ты его мне, отец.

— Как бы не так, — качнул большой головой карлик. — Этот смышленый белый проделал такой путь под жарким солнцем, только чтобы спросить меня, может ли он подарить тебе ценное ружье в награду за услугу, которую любой зулус твоих лет оказал бы ему задаром? Думаешь, если мои дырки для глаз пусты, ты непременно должен наполнить их пылью? Нет, белый человек явился сюда потому, что желает видеть того, кого зовут Открывателем дорог, о котором он много слышал еще тогда, когда ты был ребенком, и удостовериться, действительно ли я обладаю мудростью или просто дурачу людей. А ты пришел узнать, принесет ли тебе дружба с ним удачу и станет ли он помогать тебе в задуманном тобой деле.

— Все верно, о Зикали, — сказал я. — Во всяком случае, в том, что касается меня.

Садуко ничего не ответил.

— Что ж, — продолжил карлик, — поскольку сегодня я в настроении, попробую ответить на оба ваших вопроса, иначе никудышный из меня ньянга (врачеватель), ведь вы проделали такой долгий путь, чтобы задать их. К тому же, Макумазан, тебе на радость, никакой платы я не потребую, поскольку давно заработал целое состояние, еще до рождения твоего отца за Черной рекой, и давно не работаю за вознаграждение — если только оно не должно быть получено от кого-нибудь из рода Сензангаконы, — и поэтому, как ты можешь догадаться, работаю редко.

С этими словами он хлопнул в ладоши. Откуда-то из-за хижины вынырнул один из тех свирепого вида стражей, что остановили нас у ворот. Он поклонился карлику и застыл перед ним, склонив голову.

— Разведи два костра, — велел Зикали. — И принеси мои снадобья.

Слуга сложил перед Зикали две кучи из хвороста и поджег их принесенной из-за хижины головешкой. Затем он вручил своему господину мешок из шкуры леопарда.

— Удались, — приказал слуге Зикали, — и не возвращайся, пока не позову. Если же во время предсказаний я умру, похорони меня завтра в известном тебе месте и позаботься, чтобы этот белый человек покинул мой крааль без помех.

Слуга вновь отвесил поклон и молча удалился.

Когда он ушел, карлик вытащил из мешка связку переплетенных корешков, затем горсть гладких камешков, из которых отобрал два — белый и черный.

— В этот камень, — сказал он, подняв руку с белым голышом так, чтобы свет костра отражался от его гладкого бока, поскольку вечерняя заря уже угасла и начало быстро темнеть, — в этот камень я сейчас заключу твой дух, Макумазан, а в этот, — он поднял черный голыш, — твой, сын Мативане… Отчего ты выглядишь испуганным, храбрый белый человек, если в сердце своем ты все еще беспрестанно повторяешь: «Он всего лишь старый уродливый плут»? Если я плут, почему у тебя такой испуганный вид? Или твой дух уже застрял у тебя в глотке и душит тебя, словно ты пытаешься проглотить этот маленький камешек? — Проговорив это, он разразился своим жутким смехом.

Я было попробовал возразить, что ни капли не напуган, но не смог вымолвить ни слова, чувствуя в тот момент, что все мои нервы целиком подчинены Зикали и что в горле моем будто бы действительно находится камешек, только он не опускался, а поднимался изнутри. «Истерия — результат переутомления», — подумал я и, поскольку говорить не мог, продолжил сидеть, воспринимая его насмешки с невозмутимым презрением.

— Теперь, возможно, — продолжил карлик, — в какой-то момент вам покажется, будто я умер, и тогда не прикасайтесь ко мне, иначе умрете сами. Дождитесь, пока я не очнусь и не расскажу вам, что поведали мне духи. Если же я не очнусь — а какое-то время я буду спать, — что ж, после того, как догорят костры, но не раньше, приложите руки к моей груди и, если почувствуете, что тело мое начало коченеть, отправляйтесь к какому-нибудь другому ньянге так быстро, как только духи этого места позволят вам, о вы, жаждущие заглянуть в будущее.

Пока говорил, он успел бросить в каждый костер по пригоршне корешков, уже упомянутых мной, и костры тотчас откликнулись высокими, дьявольскими, как мне почудилось, языками пламени, которые тут же сменили столбы густого белого дыма с едким, удушающим и ни на что не похожим запахом. Казалось, я весь напитался им, а проклятый камень в горле разбух, став величиной с яблоко, и кто-то будто бы проталкивал его вверх палкой.

Затем колдун бросил белый голыш в костер, что был справа от него и напротив меня, со словами:

— Войди, Макумазан, и смотри.

Черный голыш он бросил в костер слева от него:

— Войди, сын Мативане, и смотри. А потом оба возвращайтесь и доложите мне, вашему господину, об увиденном.

Едва он договорил эти слова, как я почувствовал, будто из моей глотки наконец вылетел душивший меня камень; так легко наши нервы обманывают нас: я было даже подумал, что зубы мои помешают камню, и раскрыл рот, чтобы дать ему беспрепятственно выскочить. Удушье миновало, только теперь я ощутил внутри себя удивительную пустоту и словно бы воспарил в воздухе, как будто я уже не совсем я, но лишь пустая оболочка, — все эти ощущения, конечно же, вызвал зловонный дым горящих корней. И все же я сохранил способность замечать и осознавать происходящее, поскольку отчетливо видел, как Зикали сунул свою большую голову сначала в клубы дыма «моего» костра, затем — костра Садуко, после чего лег на спину и выдохнул клубы дыма через рот и нос. Затем я увидел, как он перекатился на бок и замер, раскинув руки в стороны. Также я заметил, что один из его пальцев как будто находился в левом костре и непременно должен был бы обгореть. Но, по всей вероятности, я ошибся, поскольку впоследствии палец Зикали оказался невредимым.

В таком положении колдун лежал довольно долго, не подавая признаков жизни, и я было начал опасаться, не умер ли он. Однако в тот вечер мне никак не удавалось сосредоточить мысли на Зикали или чем-то ином. Я отмечал все происходящее чисто машинально, как человек, к которому оно не имело никакого отношения и нисколько его не интересовало. Внутри меня царило полнейшее безразличие, словно я был не здесь, а в некоем более теплом и дружественном мне месте, в котором я когда-либо надеялся очутиться, а именно — в камушке, лежавшем в небольшом, мерзко чадящем правом костре.

Все происходило будто во сне. Солнце зашло внезапно, не оставив даже отблеска и погрузив мир во тьму. Единственным источником света теперь оставались догоравшие костры; их мерцания только-только хватало на то, чтобы освещать тело лежавшего на боку Зикали, своей неуклюжей позой напоминавшего мертвого детеныша бегемота. Остатки сознания подсказывали мне, что эта история уже порядком мне надоела, я устал от своей опустошенности.

Наконец карлик пошевелился. Сел, зевнул, чихнул, встряхнулся и начал копаться в красных углях моего костра голой рукой. Отыскав белый голыш, который в этот момент был раскаленным докрасна — во всяком случае, он светился, как раскаленный докрасна, — и внимательно оглядев его, сунул себе в рот! Затем отыскал в другом костре черный камень, с которым поступил точно так же. Следующее, что запомнилось мне, — костры: почти совсем угасшие, они вновь ярко горели, оттого, быть может, что кто-то подкормил их. И тут Зикали заговорил:

— Подойдите, о Макумазан и сын Мативане, и я открою вам то, что рассказали мне духи.

В свете ярко пылавших костров мы подошли ближе. Колдун выплюнул на свою широченную ладонь белый голыш, и я обратил внимание, что поверхность камня покрывали линии и пятнышки, напоминая рисунок на скорлупе птичьего яйца.

— Знаки читать умеешь? — спросил он, протянув мне камень, и, когда я отрицательно покачал головой, продолжил: — Ну а я умею. Не хуже, чем вы, белые люди, читаете свои книги. История всей твоей жизни написана здесь, Макумазан, но рассказывать ее тебе незачем, поскольку ты и сам все знаешь так же хорошо, как я, изучивший ее по камню, всю, со времен Дингаана. Но здесь также написано твое будущее, необыкновенное будущее. — И он с интересом оглядел камень со всех сторон. — Да, да, впереди у тебя жизнь удивительная и смерть славная, где-то далеко-далеко отсюда. Но ты не спрашивал меня об этом, и потому я могу и не говорить тебе ничего. Впрочем, ты все равно не поверишь, даже если расскажу. Ты спрашивал меня о предстоящей охоте, и ответ мой таков: если тебе дорог покой, разумней будет на охоту не ходить. Вот, я вижу бочаг[249] в высохшем русле реки; буйвола с обломанным кончиком рога. Ты и буйвол в бочаге. Садуко — да, вот он, вижу, — тоже в воде; на берегу мечется какой-то маленький человечек с ружьем, этот человек — полукровка. Вот носилки из сухих ветвей, и на них ты, а рядом с тобой, прихрамывая, шагает отец Мамины. А вот хижина: в ней ты, и подле тебя сидит девица по имени Мамина…

Макумазан, твой дух начертал на этом камне, что тебе следует остерегаться Мамины, поскольку она опаснее любого буйвола. Если тебе достанет мудрости, ты не пойдешь на охоту с Умбези, хотя, по правде говоря, эта охота не будет стоить тебе жизни. Довольно, камень, прочь, и забери свои письмена с собой! — Тут рука Зикали дернулась, и мимо моего лица что-то просвистело.

Затем он выплюнул черный камешек и изучил его поверхность с не меньшим вниманием.

— Сын Мативане, твоя вылазка будет успешной, — сказал он. — Вместе с Макумазаном, ценой жизни нескольких человек, ты отобьешь много скота. Что же до остального… Но ведь ты не спрашивал меня, верно? К тому же некогда я уже рассказывал тебе кое-что о твоем будущем… Прочь, камень! — И черный голыш последовал за белым в окружавшую нас темень. — Я закончил колдовать, — сказал он. — Что, мало рассказал? Ну, тогда поищите завтра эти камни и прочтите остальное сами, если сможете. Почему ты не попросил меня рассказать обо всем, что я увидел, белый человек? Я бы тебя заинтересовал еще больше, но теперь уже поздно: вместе с камнями все вернулось от меня к твоему духу. Садуко, отправляйся спать. Идем, Макумазан, которого называют Бодрствующим в ночи, посидишь со мной в хижине, поговорим о других вещах. Все эти фокусы с камнями — не более чем забавы кафра, ведь так тыполагаешь, Макумазан? Вот когда встретишь буйвола с обломанным кончиком рога в бочаге высохшей реки, тогда и решай, обман это был или нет, а теперь идем в мою хижину, выпьем пива и поговорим о делах более интересных.

Зикали провел меня в хижину — прибранную, хорошо освещенную благодаря горящему посередине очагу, — и угостил меня кафрским пивом, которое я выпил с искренней признательностью, поскольку мое пересохшее горло по-прежнему саднило.

— Кто ты, отец? — без обиняков спросил я, когда уселся на низкую скамью и, с облегчением привалившись спиной к стене хижины, раскурил свою трубку.

Колдун приподнял свою большую голову с кучи накидок из звериных шкур, на которые успел улечься, и устремил на меня внимательный взгляд поверх огня в очаге.

— Мое имя означает «оружие», белый человек. Ты ведь знаешь это, не так ли? — ответил он. — Отец мой упокоился так давно, что о нем можно и не вспоминать. Я карлик, очень уродливый, немного образованный, в том смысле, как все мы, чернокожие люди, понимаем это слово, и очень старый. Что еще ты хочешь знать?

— Сколько лет тебе, Зикали?

— Ну-ну, Макумазан, ты же знаешь, мы, бедные кафры, плоховато считаем. Сколько мне лет? Я был молод, когда вместе с ндвандве[250], проживавшими в те годы на севере, спустился к побережью Великой реки, которую вы зовете Замбези. Все уже позабыли об этом, много ведь утекло времени, и, умей я писать, написал бы историю того похода и тех великих битв с народами, жившими до нас в этих краях. Со временем я подружился с Отцом зулусов, тем самым, кого до сих пор называют инкози умкулу — великим вождем. Быть может, ты слыхал о нем? Скамью, на которой ты сейчас сидишь, я вырезал для него, а он оставил ее мне, когда умер.

— Инкози умкулу! — воскликнул я. — Так ведь говорят, он жил сотни лет назад.

— Неужели, Макумазан? Если так, разве не сказал я тебе, что черные люди не умеют считать так же хорошо, как вы? По мне, так будто все происходило совсем недавно. Как бы там ни было, после его смерти зулусы стали дурно обращаться с нами — с ндвандве, с куаби и с тетвасами[251], — ты, может, помнишь, что в насмешку они прозвали нас аматефула. Потому-то я и рассорился с зулусами, особенно с Чакой, которого называли Ухланья (Бешеный). Видишь ли, Макумазан, ему нравилось насмехаться надо мной, потому что я не такой, как все люди. Он дал мне обидное прозвище, значившее «тот, кому не следовало родиться». Я не стану сейчас произносить его, это моя тайна, которая никогда не сорвется с моих уст. Тем не менее порой Чака приходил ко мне искать мудрости, и я воздавал ему по заслугам за его насмешки: я давал ему дурные советы, а он следовал им, что в конце концов привело его к гибели, но никто и никогда так и не заподозрил моего участия в этом деле. А когда Чака пал от рук своих братьев Дингаана, Умлангаана и Амбопы — у Амбопы тоже были с ним счеты, — тело его вышвырнули из крааля, как это делают с телами злодеев. Ночью я пошел и уселся на его труп и расхохотался вот так… — И Зинкали разразился своим жутким хохотом. — Смеялся я трижды: первый раз — за моих жен, которых он отнял у меня; второй — за моих детей, которых он убил, и третий — за насмешливое прозвище, что он мне дал… Потом я сделался советником Дингаана, которого ненавидел еще сильнее, потому что он был таким же, как Чака, только без его величия. И ты знаешь, каким был конец Дингаана, потому что ты сам принимал участие в той войне, и конец Умлангаана, его брата и подельника в убийстве Чаки: ведь это я посоветовал Дингаану убить его. Однако совет свой я вложил в уста старой принцессы Менкабайи, дочери Джамы, сестры Сензангаконы, пророчицы, перед которой склонялись все мужчины. Так вот, я научил ее сказать, что «землей зулу нельзя править обагренным кровью ассегаем». А ведь именно Умлангаан нанес Чаке первый удар копьем… Теперь зулусами правит Панда, последний сын моего врага Сензангаконы, Панда Глупый. Я щажу его, Макумазан, потому что он пытался спасти жизнь моего ребенка, которого убил Чака. Однако у Панды есть сыновья, которые стали такими же, как Чака, и я строю им козни точно так, как тем, кто был до них.

— Но зачем? — удивился я.

— Зачем? О, чтобы объяснить это, мне пришлось бы рассказать тебе всю мою жизнь, Макумазан. Быть может, когда-нибудь я так и сделаю.

(Тут я должен отметить, что в действительности позже он так и сделал, и то была удивительная история, однако, поскольку никакого отношения к настоящему повествованию она не имеет, я не стану приводить ее здесь.)

— Полагаю, — ответил я, — и Чака, и Дингаан, и Умлангаан, и прочие не были особенно хорошими людьми. Но позволь спросить, о Зикали, зачем ты рассказываешь все это мне, ведь стоит мне всего лишь повторить все сказанное «говорящей птице»[252], как тебя разоблачат и ты не доживешь до рассвета?

— Вот как, разоблачат?.. Не доживу до рассвета?.. Тогда почему же этого не произошло до сих пор, ведь сколько раз уже всходило солнце? А рассказываю я все это тебе, Макумазан, тому, кто так тесно связан с историей зулусов со времен Дингаана, потому что хочу, чтобы кто-нибудь знал это и, возможно, записал эту историю, когда все будет кончено. А еще потому, что я только что познакомился с твоим духом и понял, что это по-прежнему белый дух и что ты не нашепчешь мою историю «говорящей птице».

Я подался вперед и посмотрел на него.

— «Когда все будет кончено»? Что ты задумал, Зикали? — спросил я. — Ты не из тех, кто бьет дубиной по воздуху? На кого ты собрался ее обрушить?

— На кого? — прошипел он, голос его разительно изменился. — На этих гордых зулусов, этот маленький народ, называющий себя «небесным народом» и проглатывающий другие племена, как большая змея проглатывает новорожденных и едва окрепших козлят, а когда набьет ими брюхо, кричит всему свету: «Смотрите, какая я большая! Теперь все в моем брюхе!» Я из племени ндвандве, одного из тех, кого зулусы презрительно называют аматефула — речными свиньями, нищими дармоедами, которые и говорят-то с акцентом. Поэтому я хочу, чтобы свиньи клыками своими разодрали охотника. Но если этого не произойдет, тогда я желал бы увидеть, как черного охотника подомнет под себя носорог, белый носорог твоей расы, да, Макумазан, даже если при этом он затопчет ндвандвского кабана. Ну вот, теперь ты знаешь, почему я живу так долго и не умираю, пока не случится задуманное, а оно непременно случится. Что сказал Чака, сын Сензангаконы, когда окровавленный ассегай, тот самый, которым он убил свою мать и других, а некоторые из них были близки мне, — что он сказал, когда ассегай пробил ему печень? Что он сказал в тот миг Амбопе и принцам крови? Разве не сказал он, что слышит поступь великих белых людей — людей, которые раздавят зулусов? Что ж, я, Тот, кому не следовало родиться, буду продолжать жить до тех пор, пока не настанет этот самый день, а когда он настанет, думаю, Макумазан, ты и я, мы будем рядом, вот почему я, тот, кто видит будущее, раскрываю тебе мое сердце. Больше я ничего не стану говорить о том, что должно произойти, я и так, возможно, сказал слишком много. Но не забудь мои слова. Или забудь, если хочешь, я все равно их тебе напомню, Макумазан, когда белые люди отомстят за ндвандве и прочие племена, на которые зулусы смотрят как на грязь под ногами.

Этот странный человек даже приподнялся в волнении и помотал своими длинными седыми волосами, заплетенными, как у всех колдунов, в тонкие косички, пока эти косички не скрыли, подобно вуали, его широкое лицо и глубоко посаженные глаза. Затем он снова заговорил сквозь эту завесу из волос:

— А хочешь знать, Макумазан, какое отношение ко всем этим великим грядущим событиям имеет Садуко? Отвечу: он сыграет в них свою роль, не самую главную, но важную, и именно с этой целью я спас его ребенком от Бангу, человека Дингаана, и воспитал его воином. Но поскольку лгать я не могу, я предостерег Садуко, что он поступит благоразумно, если изберет путь мудрости, а не войны. Что ж, он убьет Бангу, который сейчас в ссоре с Пандой, и в его жизнь войдет женщина по имени Мамина, и эта женщина станет причиной войны между сыновьями Панды, а война эта приведет к гибели народа зулу, потому что тот, кто победит в ней, окажется никудышным королем для зулусов и навлечет на них гнев более могущественного народа. Так что Тот, кому не следовало родиться, и ндванде, и куаби, и тетвасы, которых зулусы угнетали, будут отмщены. Да, да, именно так говорит мне мой дух. Так оно и будет.

— А что ждет Садуко, моего друга и твоего воспитанника?

— Твой друг и мой воспитанник пойдет предназначенным ему путем, Макумазан, как ты и я. О чем же еще может мечтать Садуко, принимая во внимание, что это его собственный выбор. Он пойдет по этому пути и сыграет роль, которую Величайщий из великих уготовил ему. Не пытайся узнать большего, время само все раскроет, согласен? А теперь ступай отдыхать, Макумазан. Я тоже нуждаюсь в отдыхе, ведь я стар и слаб. А когда тебе захочется снова увидеть меня, мы продолжим наш разговор. И не за бывай: я всего лишь старый кафрский плут, который делает вид, будто знает то, чего людям знать не дано. Непременно вспомни об этом, когда встретишь буйвола с обломанным рогом в бочаге русла высохшей реки. И потом — когда женщина по имени Мамина сделает тебе некое предложение и тебе придется бороться с искушением, принять его или нет. Доброй ночи тебе, Бодрствующий в ночи, человек с чистым сердцем и удивительной судьбой. Доброй тебе ночи, и постарайся не судить слишком строго старого кафрского обманщика, чье имя отныне — Открыватель дорог. Мой слуга ждет снаружи, чтобы проводить тебя до твоей хижины. Если же ты хочешь успеть вернуться в крааль Умбези к завтрашнему вечеру, тебе следует отправиться в обратный путь завтра не позднее чем на восходе; по пути сюда ты наверняка уже понял, что Садуко хоть и дурень еще, но отличный ходок, а тебе ведь не понравилось отставать от него, верно, Макумазан?

Я встал, чтобы уйти, но по пути к выходу — очевидно, в голову Зикали пришла какая-то мысль — он окликнул меня и заставил снова сесть рядом с ним.

— Макумазан, — проговорил он, — позволь добавить еще несколько слов. Когда ты был совсем зеленым юнцом, ты приезжал в эту страну с Ретифом, верно?

— Да, — не сразу ответил я, поскольку по многим причинам предпочитаю как можно реже говорить об истории, связанной с убийством Ретифа, хотя я и записал ее[253]. Даже мои друзья, сэр Генри Куртис и капитан Гуд, очень немного знают о доставшейся мне в той трагедии роли. — Но что тебе известно об этом деле, Зикали?

— Полагаю, все, что нужно, Макумазан, учитывая, что именно я его замыслил и что Дингаан убил тех буров по моему наущению, так же как он убил Чаку и Умлангаана.

— Ты хладнокровный старый убийца… — начал было я, но Зикали тотчас прервал меня:

— Почему ты швыряешь в меня злые прозвища, Макумазан, как я только что швырнул в тебя камень твоей судьбы? Почему ты называешь меня убийцей — только лишь по той причине, что я способствовал смерти нескольких белых людей, доводившихся тебе друзьями, людей, которые заявились на нашу землю, чтобы обманывать здесь черный народ?

— Значит, именно по этой причине ты обрек их на смерть, Зикали? — спросил я, глядя ему в глаза, потому что чувствовал, что он лжет мне.

— Не совсем, Макумазан, — ответил карлик и, не выдержав моего взгляда, опустил глаза долу, эти странные глаза, которые могли смотреть на солнце, не мигая. — Разве не сказал я тебе, что ненавижу род Сензангаконы? И когда погибли Ретиф и его люди, разве пролитие их крови не означало начало войны между зулусами и белыми людьми? Разве не означала смерть Дингаана и тысяч его людей всего лишь начало череды смертей? Теперь ты понимаешь?

— Я понимаю, что ты очень страшный человек, — с негодованием воскликнул я.

— По крайней мере, не тебе так говорить, Макумазан, — возразил Зикали, и в его голосе послышалась какая-то новая нотка, убедившая меня, что на сей раз он говорит правду.

— Почему же?

— Потому, что я спас тебе жизнь в тот день. Ведь тебе единственному удалось спастись из всех белых людей? И ты все не мог понять, как это случилось, верно?

— Да, не мог, Зикали. Свое спасение я приписал тем, кого ты называешь «духами».

— Что ж, тогда я расскажу тебе, как было дело. На плечах того духа была моя накидка из леопардовых шкур, — произнес Зикали и засмеялся. — Я увидел тебя среди буров, но сразу понял, что ты из другого племени — племени англичан. Может, ты слышал, что в те времена я занимался врачеванием в Великом дворце, хотя и старался никому особо не попадаться на глаза, потому-то мы и не встречались или, по крайней мере, ты не знал, что мы встречались, ведь ты спал, когда я тебя видел. Я пощадил твою молодость, потому что, хоть ты и не поверишь в это, в те годы в моем сердце еще оставалась капелька добра. А еще я знал, что много лет спустя нам с тобой суждено встретиться, и, как видишь, так сегодня и вышло, и встречаться мы будем часто до самого конца… Вот почему я сказал Дингаану: «Кто бы ни умер, но Макумазан должен остаться в живых, иначе «люди Джорджа» (то есть англичане) придут отомстить за него, а призрак юноши вселится в тебя, о Дингаан, и навлечет на твою голову проклятие». Дингаан поверил мне; он не знал, какое множество проклятий уже нависло над его головой, так что одним больше, другим меньше — значения не имело. Итак, Макумазан, ты был спасен, а впоследствии ты поспособствовал тому, чтобы обрушить проклятие на Дингаана, не превращаясь в призрака. Вот почему Панда так любит тебя теперь — Панда, враг Дингаана и его брат. А ты помнишь женщину, что помогала тебе? Это я велел ей помогать. Кстати, Макумазан, как сложились у тебя отношения с бурской девушкой, что жила по ту сторону реки Баффало, с которой вы тогда предавались любви?

— Не важно, как сложились, — ответил я, быстро вскочив на ноги, потому что разговор старого колдуна всколыхнул печальные и горькие воспоминания в моей душе. — То время умерло, Зикали.

— Так ли, Макумазан? По выражению твоего лица я сказал бы, что оно очень даже живо, ведь события нашей юности вообще необычайно живучи. Однако я, конечно же, ошибаюсь, и все, что случилось с тобой в прошлом, умерло, как умерли Дингаан, и Ретиф, и все другие твои спутники. Как бы там ни было, я, хоть ты и не веришь этому, спас тебе жизнь в тот кровавый день. Разумеется, для своих собственных целей, а вовсе не потому, что одна белая жизнь значила для меня больше, чем множество других загубленных мною. Что ж, идти отдыхать, Макумазан, и хотя сегодня вечером я разбередил в твоем сердце старые раны, я обещаю тебе, что ночью ты будешь хорошо спать. — И, отбросив с глаз длинные волосы, он устремил на меня пристальный взгляд, покачал головой и вновь разразился громким хохотом.

И я ушел. Но — ах! — выйдя из хижины, я не в силах был сдержать слез.

Каждый, кому известна та моя история от начала до конца, поймет почему. Но здесь не место для рассказа о ней — истории о моей первой любви и об ужасных событиях, выпавших на мою долю во времена Дингаана. Тем не менее, как уже упоминалось, я записал эту историю и, возможно, когда-нибудь предам огласке.

Глава 3

БУЙВОЛ С ОБЛОМАННЫМ РОГОМ
В ту ночь я спал превосходно, полагаю, потому, что устал как собака. Однако весь следующий день во время долгого обратного путешествия к краалю Умбези я предавался размышлениям.

Несомненно, я увидел и услышал много странных вещей, принадлежавших как прошлому, так и настоящему, — вещей, совершенно непостижимых для меня, к тому же тесно связанных с вопросами политики высшего уровня Зулуленда и проливавших новый свет на события моей юности.

Сейчас, при ярком свете солнца, пора было проанализировать услышанное; именно этим я и занялся, призвав себе в помощь логику и отказавшись от содействия Садуко, толку от которого в этом было чуть: всякий раз, когда я задавал ему вопросы, он лишь пожимал плечами.

«Такие вопросы, — сказал он, — меня не интересуют. Ты хотел видеть магию Зикали, и он с удовольствием продемонстрировал тебе лучшие из своих умений. А затем один на один — такую честь Зикали оказывал очень немногим — пообщался с тобой о неоспоримо высоких материях — настолько высоких, что я, Садуко, не был допущен к вашей беседе. И теперь ты можешь делать свои собственные выводы, прибегнув к мудрости белого человека, которая, как всем известно, очень велика».

Я ответил коротко, что, конечно, могу, потому что меня раздражал тон Садуко. Вероятно, правда крылась в том, что юношу очень задело, как с ним обошлись накануне: отправили спать, как маленького мальчишку, в то время как его приемный отец, старый карлик, вел доверительную беседу со мной. Одна из ошибок Садуко заключалась в его неизменно высоком мнении о себе самом. К тому же от природы он был невероятно ревнив, даже в мелочах, как в этом еще предстоит убедиться читателям его истории, если таковые найдутся.

Несколько часов мы шагали молча, и наконец молчание прервал мой спутник.

— Инкози, ты не передумал идти на охоту с Умбези? — спросил он. — Не боишься?

— А чего мне бояться? — раздраженно бросил я.

— Как «чего» — буйвола с обломанным рогом, о котором предостерегал тебя Закали.

Боюсь, я употребил чересчур крепкое выражение о своей вере в буйвола с обломанным рогом в высохшем русле реки, с бочагами или без оных.

— Если ты сам боишься этих глупых россказней, — ответил я, — то можешь оставаться в краале с Маминой.

— Отчего ты говоришь, будто я боюсь, Макумазан? Зикали не говорил, что злой дух, вселившийся в буйвола, ранит меня. Если я и боюсь, то боюсь за тебя, ведь, если тебя ранят, ты не сможешь отправиться со мной за скотом Бангу.

— О! — насмешливо ответил я. — Похоже, ты крайне эгоистичен, друг мой Садуко, поскольку все твои мысли о собственном благополучии, а не о моем здоровье.

— Если бы я был столь эгоистичен, как ты, видимо, обо мне думаешь, инкози, разве стал бы я тебе советовать отказаться от охоты, лишив себя тем самым возможности получить ружье с двумя стволами, что ты пообещал мне? Однако ты прав в том, что я очень хотел бы остаться в краале Умбези с Маминой, особенно если там не будет ее отца.

Поскольку нет ничего интересного в том, чтобы выслушивать рассказы других об их любовных переживаниях, и видя, что при малейшем с моей стороны поощрении Садуко был готов снова поведать мне всю историю своих ухаживаний, я не стал продолжать наш спор. Остаток пути мы провели в молчании и прибыли в крааль Умбези вскоре после захода солнца, чтобы, к нашему общему разочарованию, убедиться, что Мамина все еще не вернулась.

Утром мы отправились на охоту в следующем составе: я, мой слуга Скоул, который, как я, кажется, уже упоминал, был родом из Южной Африки и наполовину готтентотом; Садуко; старый весельчак зулус Умбези и несколько приведенных Умбези человек, служивших носильщиками и загонщиками. Охота удалась, поскольку в те дни эта часть страны изобиловала дикими животными. К концу второй недели на моем счету уже было четыре застреленных слона, два из них с огромными бивнями; Садуко, который довольно скоро сделался отличным стрелком, тоже убил слона из обещанной мною двустволки. И даже Убмези — мне так и не удалось узнать, каким образом, поскольку произошедшее скорее напоминало чудо, — умудрился убить слониху с превосходными бивнями из того самого древнего ружья, которое стреляло при полувзведённом курке.

Никогда не видел я прежде, чтобы человек, будь он черным или белым, так радовался своей добыче, как этот хвастливый кафр. Часами Умбези пел, и танцевал, и нюхал табак, и салютовал мне рукой, снова и снова, и каждый раз по-новому рассказывая историю своего подвига. Он также придумал себе новое имя, означав шее «Гроза слонов». Мало того — он велел одному из своих людей всю ночь напролет восхвалять его, благодаря чему мы глаз не сомкнули, пока бедняга наконец не свалился от усталости. Все это и впрямь было очень забавно, пока не наскучило нам до смерти.

Помимо слонов, мы убили много других зверей, включая двух львов, которых я застрелил практически дуплетом, и трех белых носорогов, которых сейчас — увы! — в природе осталось очень мало. К концу третьей недели мы почти до предела нагрузили наших носильщиков слоновой костью, рогами носорогов, шкурами и билтонгом и готовились на следующий день отправиться в обратный путь в крааль Умбези. На самом деле больше нельзя было откладывать наше возвращение, поскольку запасы пороха и свинца подходили у нас к концу.

Сказать по правде, я был очень рад, что наш поход завершился столь благополучно. Ведь даже самому себе я не признался бы в безотчетном страхе, заползавшем в душу при воспоминании о напророченной мне старым карликом скорой встрече с буйволом. Что ж, вышло так, что никакого буйвола мы не видели, и, поскольку тропа, по которой пролегал наш обратный путь, проходила по небольшой возвышенности с бедной растительностью, где подобные животные водятся редко, вероятность встречи была невелика. «Только слабоумные суеверные идиоты, — бодро думал я, — могут верить в несусветную чушь обманывающих или самообманывающихся кафрских знахарей». Все это я, разумеется, попытался втолковать Садуко в последний вечер нашего похода, перед тем как мы устроились на ночлег.

Садуко выслушал меня молча и, так ничего мне не ответив, предложил лечь спать, поскольку я наверняка очень устал.

По своему опыту я хорошо знаю: какой бы ни была причина — заранее хвалиться не стоит ничем и никогда. Например, что касается охоты, не зря говорят: «Начинай похваляться, лишь когда благополучно вернешься домой». Всю справедливость этой народной мудрости мне суждено было испытать на самом себе.

Своим ночлегом мы избрали открытое место, поросшее редким кустарником, за которым в низине виднелись обширные заросли сухого камыша, — несомненно, в сезон дождей там образовывалось болото, которое питала небольшая речка, впадавшая в него почти напротив нашего лагеря. Посреди ночи я проснулся: мне почудилось движение крупных животных в гуще тех камышей, однако, не услышав больше никаких подозрительных звуков, я снова заснул.

Вскоре после рассвета меня разбудил чей-то голос. Сквозь завесу сна я узнал голос Умбези.

— Макумазан, — сипло шептал он. — В камышах внизу полным-полно буйволов. Проснись! Вставай скорее!

— Зачем? — промычал я. — Буйволы как забрались в камыши, так и уйдут. Мясо нам не нужно.

— Нет, Макумазан, но мне нужны их шкуры. Король Панда потребовал от меня пятьдесят щитов, а где мне взять кожу для них? Не убивать же своих быков. Гляди, в этом болоте буйволы как в западне — оно как ложбина с узким входом. Им некуда деваться — выход только там, где они вошли, и тот узкий. Если мы станем по обе стороны прохода, то убьем много зверей.

К этому времени я окончательно стряхнул с себя сон, выбрался из одеял и поднялся. Накинув плащ на плечи, я вышел из шалаша, сооруженного из веток, и сделал несколько шагов к гребню скалистого холма, откуда открывался вид на высохшее болото. Внизу еще белел утренний туман, и из него доносилось мычание и топот — звуки, которые я, бывалый охотник, распознал безошибочно: в камыши явно забралось большое стадо буйволов, не менее сотни или двух сотен голов.

В этот момент к нам присоединились мой слуга Скоул и Садуко, оба крайне возбужденные.

Скоул, который, казалось, никогда не спал, видел ночью, как буйволы входили в камыши, и сейчас уверял, что их две или три сотни. Садуко внимательно осмотрел проход, через который звери вошли в камыши, и заявил, что тот достаточно узок, чтобы мы смогли убить любое количество буйволов, когда те устремятся к выходу.

— Все верно, — сказал я. — Однако я полагаю, что нам лучше дать им уйти. Лишь четверо из нас, включая Умбези, вооружены ружьями, а от ассегаев против буйволов толку немного. В общем, пусть себе уходят.

Умбези, думая о дешевом материале для щитов, затребованных королем, который наверняка будет доволен, если щиты изготовят из таких редких и крепких шкур, как у дикого буйвола, яростно запротестовал, и Садуко, то ли из желания угодить тому, кого он в скором времени надеялся назвать своим тестем, то ли из простой любви к охоте, к которой у него всегда была страсть, поддержал его. Один лишь Скоул, в чьих жилах текла кровь готтентота, делая его хитрым и осторожным, принял мою сторону, напомнив, что у нас почти не осталось пороха и что буйволы «едят много свинца».

Наконец Садуко подытожил:

— Господин Макумазан — наш командир, мы должны подчиняться ему, как бы жалко нам ни было. Без сомнения, над ним довлеет пророчество Зикали, так что ничего тут не поделаешь.

— Зикали! — воскликнул Умбези. — А старый карлик-то здесь при чем?

— Не важно, при чем он или ни при чем, — вмешался я. Хоть и был я уверен, что в своих словах Садуко не таил насмешку, а лишь констатировал факт, они задели меня за живое, ведь доля истины в них имелась. — Попробуем убить нескольких буйволов, — продолжил я. — Хотя, если стадо не завязнет в болоте, что маловероятно, ведь оно высохло, нам удастся добыть от силы восемь-десять зверей, а для щитов этого мало. Надо придумать план, и поскорее: звери могут тронуться с этого места еще до полудня.

Через полчаса четверо из нашего отряда, те, у кого были ружья, заняли позиции за камнями по обе стороны естественной, круто спускающейся к болоту «дороги», некогда пробитой водой, а с нами — несколько человек Умбези. Сам вождь настоял, чтобы расположиться подле меня, полагая, что определил для себя почетный пост. Я не стал его отговаривать, решив, что мне же будет безопаснее, если он окажется рядом со мной, а не напротив, дабы я не получил пулю из его норовистого ружья. По-видимому, стадо буйволов улеглось в камышах, и мы, первым делом осторожно заняв свои позиции, отправили трех туземцев-носильщиков к дальнему краю болота с заданием поднять зверей криками. С нами остались десять или двенадцать вооруженных копьями зулусов.

Но что же сделали эти прохвосты? Вместо того чтобы, как им велели, поднять шум, эти туземцы по известной лишь им одним причине — подозреваю, что они просто испугались лезть в болото, где в любое мгновение могли нарваться на рога, — подожгли сухие камыши одновременно в трех или четырех местах, и это, можете себе представить, учитывая сильный ветер, дувший от них к нам. Через минуту-другую весь дальний край болота охватило трескучим пламенем и плотными клубами белесого дыма. Затем начался ад кромешный.

Спавшие до этого буйволы повскакивали на ноги и после нескольких мгновений нерешительности устремились к нам — все огромное, словно обезумевшее, хрипящее и мычащее стадо. Догадавшись, что может вот-вот случиться, я спрятался за большим валуном, а Скоул со стремительностью и грацией кошки вскарабкался на акацию, не обратив ни малейшего внимания на ее шипы, и умостился там в орлином гнезде. Зулусы с копьями бросились врассыпную в поисках укрытия. Что сталось с Садуко, я не увидел, но старый Умбези, явно сбитый с толку, вдруг выскочил из укрытия с криками:

— Идут! Они идут! Ну-ка, нападайте, буйволы, если хотите. Вас ждет Гроза слонов!

Прячься, старый болван!.. — заорал было я, но тщетно, поскольку именно в этот момент первый буйвол, огромный самец, по-видимому вожак стада, словно откликнувшись на приглашение Умбези, уже летел прямо на него. Ружье Умбези выстрелило, а в следующее мгновение он сам взлетел над землей. Сквозь дым я увидел в воздухе его черную спину, а затем услышал, как его тело с глухим звуком упало на вершину камня, за которым на корточках сидел я.

— Конец старому глупцу… — сказал я сам себе и в качестве заупокойной мессы всадил быку, отправившему Умбези, как мне подумалось, на Небеса, унцию свинца в ребра в то мгновение, когда он пробегал мимо меня. Больше я не сделал ни единого выстрела, посчитав разумным не выдавать своего присутствия.

Не припомню, чтобы за весь мой охотничий опыт я когда-либо видел нечто подобное тому, что последовало дальше. Животные мчались из болота десятками, по мере продвижения каждое из них отпускало замечания по поводу происходящего на своем буйволином языке. Зажатые в узком проходе, они запрыгивали друг другу на спины. Они визжали, лягались, ревели и с такой силой бились о валун, за которым я прятался, что тот дрожал. Они повалили акацию, на которой сидел Скоул, и вышибли бы его из орлиного гнезда, не зацепись, по счастью, верхушка акации за другое дерево, стоявшее чуть в стороне от бешеного звериного потока. Вместе с буйволами на нас неслось дыхание раскаленного воздуха и клубы едкого дыма вперемешку с частицами горящих камышей.

Наконец все было кончено. Стадо ушло, оставив затоптанными в дикой спешке нескольких телят. Я же, подобно римскому императору — полагаю, это был именно император, — взялся подсчитывать потери в своих легионах.

— Умбези! — крикнул я, или, скорее, чихнул, задыхаясь от дыма. — Ты умер, Умбези?

— О да, Макумазан, — долетел с верхушки валуна унылый, задыхающийся голос. — Я умер, совсем умер. Этот злой дух в шкуре сильваны — (то есть дикого зверя) — убил меня. Ох! Зачем я вообразил себя охотником, зачем не остался в родном краале считать свой скот?

— Вот уж не знаю, старый безумец, — ответил я, взбираясь на валун проститься с ним.

Вершина у этого валуна была довольно острая, похожая на конек крыши, и на ней, подобно подштанникам на бельевой веревке, висел Гроза слонов.

— Куда он ранил тебя, Умбези? — спросил я, поскольку из-за дыма не мог разглядеть ран на его теле.

— В спину, Макумазан, в спину! — простонал он. — Я повернулся бежать, но, увы, слишком поздно!

— И все же, — возразил я, — ты, такой тяжелый, летел, как птица, Умбези, клянусь тебе, как птица!

— Посмотри, что сделал со мной страшный зверь, Макумазан. Это не составит тебе труда, ведь моя муча[254] слетела.

Я тщательно осмотрел внушительные «пропорции» Умбези, но не обнаружил ничего, кроме широкого мазка черной грязи, словно он посидел в полувысохшей луже. И тогда я догадался, в чем дело. Рога буйвола миновали Умбези, и зверь ударил его своей грязной мордой, которая, будучи такой же широкой, как та часть тела Умбези, на которую пришелся удар, лишь оставила на ней огромный синяк. Когда я убедился, что серьезных ран нет, терпение мое, и без того подвергшееся серьезному испытанию, не выдержало, и я звонко шлепнул Умбези по тому самому месту — благо, он лежал очень удобно, — таких шлепков по заду он не получал, пожалуй, с самого детства.

— Вставай, недоумок! — рявкнул я. — Вот чем кончилась твоя дурацкая затея напасть на буйволов в камышах. Поднимайся! Я не собираюсь торчать здесь, чтобы задохнуться от дыма.

— То есть ты хочешь сказать, что никакой смертельной раны у меня нет? — спросил он, развеселившись и приняв мою критику без обиды, поскольку был не из тех, кто способен подолгу злиться на кого-либо. — О, как я рад слышать это, ведь теперь, раз я не умираю, я смогу заставить этих трех трусов, поджегших камыши, пожалеть о том, что они не погибли в огне, а еще прикончить того буйвола, ведь я попал в него, Макумазан, я ранил его!

— Не знаю, попал ли ты в него, он в тебя попал точно, — ответил я, столкнул Умбези с валуна и побежал к поваленному дереву, в ветвях которого последний раз видел Скоула.

Моим глазам предстало еще одно странное зрелище. Скоул по-прежнему сидел в орлином гнезде, деля его с двумя почти оперившимися птенцами. Одного из них он, вероятно, придавил, и тот испускал жалобные крики. И он кричал не напрасно, так как его родители, принадлежавшие к той разновидности пернатых хищников, которых буры называют ягнятниками, прилетели к нему на помощь и клювом и когтями расправлялись с непрошеным гостем. Схватка, которую я наблюдал сквозь проносящиеся клубы дыма, казалась мне поистине титанической; более шумной борьбы мне никогда не приходилось наблюдать: даже не могу сказать, кто кричал громче — разъяренные птицы или их жертва.

Я от души расхохотался, видя, как обстоят дела у моего слуги. В это мгновение Скоул схватил за ногу орла, стоявшего у него на груди и вырывавшего пучки волос крючковатым клювом, и смело выпрыгнул из гнезда, в котором становилось слишком жарко. Широко распростертые крылья орла, словно парашют, смягчили падение, впрочем, этому поспособствовал и Умбези, на которого мой верный слуга приземлился по воле случая. Вскочив с распростертого на земле вождя, у которого теперь прибавился синяк еще и спереди, Скоул, весь покрытый ссадинами и царапинами, бросился наутек, предоставив мне подбирать с земли ружье, которое он, по счастью не повредив, бросил у подножия дерева. С этого дня Умбези прозвал его: Тот, кто борется с птицами.

Являя собой довольно потрепанное трио — на Умбези не осталось ничего, за исключением кольца на голове, — мы выбрались за пределы пелены дыма и, громко крича, стали звать остальных в надежде, что стадо не затоптало их. Первым появился Садуко, совершенно спокойный и невозмутимый. С удивлением оглядев нас, он поинтересовался, что с нами случилось. Я, в свою очередь, спросил его, каким образом ему удалось сохранить такой приличный вид.

Садуко ничего не ответил, но подозреваю, что он прятался в большой норе муравьеда, и, откровенно говоря, вряд ли стоит его винить за это. Вскоре один за другим стали подходить остальные члены нашей команды, некоторые едва переводили дух, словно бежали издалека. Собрались все, за исключением тех, кто поджег камыши: они правильно сделали, что сочли за лучшее не показываться нам на глаза ближайшие несколько часов. Уверен, впоследствии они пожалели, что не стали скрываться еще дольше, но, когда они наконец явились, между ними и их вождем состоялся разговор в таких выражениях, какие я не смею здесь повторить.

Когда все собрались, возник вопрос, что делать дальше. Я, конечно, выразил желание вернуться в лагерь и как можно скорее покинуть это зловещее место. Но я не учел тщеславия Умбези. Умбези, распростертый на остром гребне валуна, куда его зашвырнул удар морды буйвола, и воображавший себя смертельно раненным, — это было одно, а Умбези в чужой муче, хоть и потирающий обеими руками свои ушибы, но все же знающий, что жизни его они угрозы не представляют, — совсем другое.

— Я охотник, — заявил он. — Мое имя — Гроза слонов. — Он повращал глазами, ища кого-либо, кто возразит ему; никто не осмелился. Лишь один «воспеватель» его талантов, тощий, утомленного вида человек, чей голос звучал очень устало, негромко пролепетал:

— Да, Черный вождь, твое имя — Гроза слонов, а теперь еще и Вознесенный быком.

— Помолчи, болван, — проревел Умбези. — Как я сказал, я охотник. Я ранил дикого зверя, и он осмелился напасть на меня. (В действительности это я, Аллан Квотермейн, ранил буйвола.) Я хочу прикончить этого зверя, он не мог далеко уйти. Идем по его следам.

Он вновь обвел всех взглядом, и один за другим его люди раболепно откликнулись:

— Да, да, конечно, идем по его следам, Гроза слонов! Умный белый человек Макумазан поведет нас, потому что нет такого буйвола, которого он боится!

Разумеется, после такого клича ничего другого мне не оставалось делать, и, позвав исцарапанного Скоула, который был явно не в восторге от предстоящего продолжения охоты, мы отправились по следам стада, что было так же легко, как шагать по гужевой дороге.

— Ничего, хозяин, — сказал Скоул. — Они обогнали нас на пару часов и теперь далеко.

— Надеюсь, — ответил я, однако, как выяснилось, удача в тот день изменила мне: не успели мы пройти и полмили, как один чрезмерно усердный туземец наткнулся на кровавый след.

По этому следу я шагал минут двадцать, пока не приблизился к кустарнику, спускавшемуся вниз к руслу реки. Следы вели прямо к реке, по ним я дошел до края большого бочага, полного воды, хотя сама река давно высохла. Я остановился и, глядя на следы буйвола у воды, размытые и нечеткие, спросил у Садуко, не мог ли зверь переплыть бочаг. И в этот миг все прояснилось само собой: стремительно продравшись через густой кустарник, мимо которого мы только что прошли (буйвол провел нас, проделав элементарный трюк — вернувшись по собственным следам), появился огромный бык и на мгновение замер, стоя на трех ногах, — моя пуля перебила ему бедро. Сомнений в том, что это тот самый буйвол, не оставалось: на его правом роге с обломанным концом красовался обрывок набедренной повязки Умбези.

— Берегись, инкози! — раздался испуганный крик Садуко. — Это буйвол с обломанным рогом!

Я услышал его. Я увидел буйвола. Перед глазами на мгновение всплыла вся сценка в хижине Зикали: старый карлик, его слова — все-все. Я вскинул ружье, выстрелил в бегущего на меня буйвола и успел понять, что пуля прошла вскользь по его черепу. Буйвол был уже передо мной. Я бросил ружье на землю и попытался отскочить в сторону.

Мне это почти удалось, однако бык поддел меня своим обломанным рогом, и я отлетел в сторону — прямо в глубокий бочаг. Уже из воды я успел заметить, как прыгнул вперед и выстрелил Садуко, как буйвол рухнул, словно подкошенный, а затем медленно сполз в воду.

Теперь мы оба очутились в бочаге, но места для двоих там не было. После нескольких попыток увернуться я нырнул, как всегда делает в драке более мелкая собака. Буйвол же, казалось, делал все, что мог в сложившейся ситуации: пытался боднуть меня и отчасти преуспел, хотя при каждом его выпаде я нырял под воду. Но вот он ударил меня мордой и начал топить, хотя я схватил его за губу и с силой вывернул ее. Затем ему удалось придавить меня коленом, и я стал глубже и глубже погружаться в ил. Помню, как я принялся колотить его в живот. Больше я ничего не помню, только некий сон, дикий сон, в котором я будто бы вернулся к сцене в хижине карлика в тот момент, как он просит меня, чтобы, когда я встречу буйвола с обломанным рогом в бочаге высохшего русла реки, я вспомнил «старого кафрского обманщика».

После этого я неожиданно увидел свою мать, склонившуюся над маленьким ребенком в моей кроватке в старом доме в Оксфордшире, где я родился, а затем… темнота!

Когда я вновь пришел себя, то увидел не мать, а склонившегося надо мной Садуко с одной стороны, а с другой — Скоула, рыдающего так отчаянно, что в следующее мгновение я почувствовал на своем лице его горячие слезы.

— Он умер, — всхлипывал безутешный Скоул. — Проклятый буйвол убил его. Умер лучший белый человек во всей Южной Африке, которого я любил больше отца и всей моей родни…

— Любить которых тебе не составляло труда, безродный, — отозвался Садуко, — ведь ты не знаешь, кто твоя родня. Но он не умер, ведь Открыватель дорог сказал, что он будет жить. К тому же я пронзил сердце буйвола копьем прежде, чем он задавил Макумазана насмерть, и ил на дне, по счастью, мягкий. Боюсь, однако, ребра зверь ему поломал. — И Садуко ткнул мне пальцем в грудь.

— Убери лапу! — охнул я.

— Ну вот, чувствует! — сказал Садуко. — Я же говорил, будет жить!

После этого эпизода я мало что помню, разве какие-то обрывки снов. Очнулся я лежащим в большой хижине, принадлежавшей, как впоследствии выяснилось, Умбези, — той самой, в которой я лечил ухо его жене.

Глава 4

МАМИНА
Некоторое время в свете, проникавшем в хижину через дверное и дымовое отверстия, я рассматривал крышу и стены жилища, гадая, кому оно принадлежит и как я сюда попал.

Затем я попытался сесть и сразу же почувствовал резкую боль в области ребер, которые, как я обнаружил, были перебинтованы широкими полосками мягкой дубленой кожи. Очевидно, несколько ребер было сломано.

«Но как я умудрился сломать их?» — спросил я себя и тотчас вспомнил все, что произошло накануне. Выходит, я остался в живых, как и напророчил мне Открыватель дорог. Несомненно, он прекрасный провидец; а если он не ошибся относительно моей встречи с буйволом, то почему бы не могли оказаться правдой и все другие его предсказания? Как мне расценивать его слова? Что думать обо всем этом? Как может черный дикарь, хоть и умудренный годами, предвидеть будущее?

Быть может, он строит свои умозаключения на основе анализа минувших событий, а затем делает ряд обобщений и с их помощью пытается вообразить возможное будущее? Но как в таком случае ему удалось увидеть детали грядущего чрезвычайного происшествия, которое должно было произойти со мной при непосредственном участии дикого зверя, и не просто зверя, а буйвола с обломанным рогом? Я решил оставить эти рассуждения и с того самого дня счел необходимым поступать так и в дальнейшем, как бы ни складывались события моей жизни. Однако меня по-прежнему занимает вопрос: откуда кафрские шаманы, или пророки, получают свои знания, как они «ведают», каким образом, например, некоему зулусскому колдуну Мавово, о ком я надеюсь как-нибудь рассказать[255], удалось предсказать грозившую мне и моим спутникам беду и тем самым отвести ее от нас?

И тут до моего слуха донесся шорох — кто-то пробирался в хижину через входное отверстие. Я закрыл глаза, сделав вид, будто сплю, поскольку не был в тот момент расположен к разговорам. Очутившись внутри, человек остановился возле меня, и, сам не знаю почему, возможно инстинктивно, я понял, что это женщина. Очень медленно я приоткрыл свои веки — ровно настолько, чтобы разглядеть ее.

В луче золотистого света, льющегося через дымовое отверстие и рассекающего мягкий полумрак хижины, стояло самое прекрасное создание из всех когда-либо виденных мной, — если, конечно, допустить, что женщина с черной кожей, или, скорее, с кожей цвета меди, может быть прекрасной.

Она была чуть выше среднего роста и обладала, насколько я могу об этом судить, совершенно идеальной фигурой греческой статуи. Мне представилась великолепная возможность сформировать собственное мнение об этом, поскольку, кроме небольшого фартучка и нитки синих бус на шее, ее наряд был… одним словом, как у греческой статуи.

Внешне девушка очень отличалась от представителей негроидного типа. Черты ее лица были на удивление правильными: прямой и тонкий нос, маленькие, аккуратные ушки, довольно небольшой рот, хотя и с немного мясистыми губами, между которыми виднелись зубы цвета слоновой кости. Глаза, большие, темные, блестящие, походили на глаза лани, а над гладким, высоким лбом росли вьющиеся, но не густые и курчавые, как у негров, волосы. Кстати, волосы ее не были собраны в причудливую туземную прическу, они были просто разделены пробором на две части и стянуты в большой узел на затылке. Кисти рук иступни были маленькими и изящными, а изгибы полного бюста — настолько нежными и красивыми, что не порождали ни одной непристойной мысли, даже намека на нее.

Поистине женщина была прекрасна, и все же в ее красивом лице я увидел или мне показалось, что увидел, нечто неприятное — даже несмотря на его по-детски невинные черты, напомнившие мне едва начавший распускаться цветок, — нечто, не ассоциировавшееся с юностью и чистотой. Я попытался понять, что же это могло быть, и пришел к заключению, что, не являясь жестоким, ум этой женщины был слишком глубок и, в некотором роде, чересчур прагматичен. Я почти физически ощущал, насколько проницательным, быстрым и блестящим, как полированная сталь, был ум внутри этой красивой головки; и понимал, что эта женщина создана властвовать, а не быть игрушкой в руках мужчины или его любящей спутницей, что она всегда сумеет использовать его в своих целях.

Гостья опустила подбородок, прикрыв им маленькую ямочку на шее, составлявшую одну из ее прелестей, и принялась не просто смотреть, а изучать меня, и я, заметив это, плотно прикрыл глаза и ждал. Быть может, она думала, что я все еще в забытьи, поскольку заговорила сама с собой тихим голосом, теплым и сладким, как мед.

— Вот он. Какой маленький! Садуко вдвое крупнее его, а другой, — (это еще кто, подумал я), — втрое. Волосы тоже некрасивые: он подрезает их коротко, и они торчат дыбом, как шерсть на спине у кошки. Пф-ф! — И девушка сделала презрительный жест рукой. — Ничего собой не представляет как мужчина. Но он белый — белый, один из тех, кто господствует. И все знают, что он здесь хозяин. Его называют Бодрствующим в ночи. Люди говорят, что он обладает мужеством львицы, защищающей своего детеныша, что это ему удалось избежать неминуемой смерти в ночь, когда Дингаан убил Пити[256] и буров; а еще говорят, что он проворен и хитер, как змея, и что Панда и его великие советники-индуны считаются с ним больше, чем с любым другим белым. А еще говорят, он не женат, но был женат дважды, и обе жены умерли, и сейчас он даже не глядит на женщин, что довольно странно для любого мужчины, но указывает на то, что он избежит бед и преуспеет. Однако нельзя забывать, что здесь, в Зулуленде, все женщины — коровы или телки, которые в скором времени станут коровами. Пф-ф!

Она помолчала немного, затем продолжила в мечтательной задумчивости:

— А что, если он встретит женщину, которая не будет коровой и даже окажется умнее его самого, и не обязательно белую…

Тут я счел нужным «проснуться». Повернув голову и зевнув, я открыл глаза и «сонно» посмотрел на женщину, заметив, как преобразилось ее лицо: властолюбивые мечтания в один миг сменились девичьей растерянностью, — в двух словах, передо мной сейчас стояло юное невинное создание.

— Ты Мамина, не так ли? — спросил я.

— О да, инкози, — ответила она. — Это мое имя. Но где ты слышал его и как узнал меня?

— Слышал от некоего Садуко, — (тут она чуть нахмурилась), — и от других людей. А узнал я тебя, потому что ты очень красивая. — При этих случайно вырвавшихся у меня словах она ослепительно улыбнулась и гордо вскинула свою головку.

— Я красива? — спросила она. — Вот не знала. Ведь я всего лишь простая зулусская девушка, которой приятны добрые слова великого белого вождя, и она благодарит его. — И Мамина грациозно изобразила подобие реверанса, чуть согнув одно колено. — Но, — торопливо продолжила она, — какой бы я ни была, я совсем не умею ухаживать за больным, а ты ранен. Может, мне сходить за моей более опытной матерью?

— Ты о той, которую твой отец называет Старой Коровой и которой он отстрелил ухо?

— Да, по описанию это она, — ответила девушка с легким смехом. — Хотя я не слышала, чтобы он так ее называл.

— Может, и слышала, да забыла, — сухо заметил я. — Что ж, спасибо, думаю, никого звать не надо. Зачем беспокоить старую женщину, если ты сама можешь управиться не хуже ее? Если в той бутыли есть молоко, дай мне попить.

Как ласточка, она метнулась к бутыли и уже в следующее мгновение стояла на коленях радом с моей лежанкой, одной рукой держа бутыль у моих губ, а второй помогая приподнять мне голову.

— Это большая честь для меня, — проговорила она. — Я вошла в хижину прямо перед твоим пробуждением и, увидев, что ты по-прежнему не пришел в себя, заплакала… видишь, мои глаза все еще мокрые от слез. — (Так оно и было, но как она добилась этого, ума не приложу…) — Я испугалась, что этот сон станет твоим последним сном…

— Едва не стал… — проговорил я. — Ты очень добра. Но, хвала Небесам, страхи твои оказались напрасны. Если тебе угодно, присядь и расскажи, как я сюда попал.

Она села. Но не на колени, как это делают обычно кафрские женщины, а на маленькую скамеечку.

— Инкози, тебя принесли в крааль на носилках из веток. Сердце мое замерло, когда я издалека увидела те носилки. И это было уже не сердце, а холодное железо, потому что я подумала, что мертвый или раненый человек был… — Тут она умолкла.

— Садуко? — подсказал я.

— Вовсе нет, инкози, — мой отец.

— А оказалось, ни тот ни другой, — сказал я. — Так что ты, наверное, очень обрадовалась.

— Обрадовалась? Когда инкози, гость нашего дома, ранен, быть может смертельно, — гость, о котором я столько слышала, хотя, к несчастью, и отсутствовала дома, когда он приехал?

— Разошлись во мнениях с твоей приемной матерью?

— Да, инкози. Моя родная мать умерла, и меня тут не слишком балуют. Мачеха называет меня ведьмой.

— Вот как? Что ж, меня это не слишком удивляет… Но прошу тебя, продолжай свой рассказ.

— Больше нечего рассказывать, инкози. Тебя принесли сюда, рассказали мне, как свирепый буйвол едва не убил тебя в бочаге… Вот и все.

— Не все, Мамина. Как я выбрался из воды?

— О, кажется, твой слуга, безродный Сикаули, прыгнул в воду и отвлек буйвола, который вдавливал тебя в ил, а Садуко вскочил зверю на спину и вонзил ассегай ему меж лопаток, прямо в сердце, и тот издох. Тебя вытянули из ила, едва живого и нахлебавшегося воды, и вернули к жизни. Но потом ты вдруг лишился чувств, тебя принесли в крааль и положили здесь; до этой вот минуты ты не приходил в сознание и все время бредил.

— О, Садуко храбрый малый, — заметил я.

— Не больше и не меньше, чем все остальные, — ответила она, пожав округлыми плечами. — Разве мог он бросить тебя погибать? По мне, так храбр тот, кто встал перед буйволом и исхитрился схватить его за нос, чтобы тем самым усмирить дикое животное, а не тот, кто залез ему на холку и ткнул его копьем.

В этот момент нашей беседы я вдруг снова лишился чувств и потерял представление обо всем на свете, даже о так интересующей меня Мамине. Когда я вновь очнулся, девушки в хижине не было, ее сменил старый Умбези, который, как я заметил, снял со стены хижины циновку, свернул наподобие диванной подушки и подложил под себя, усаживаясь на ту же скамеечку, на которой до него сидела Мамина.

— Приветствую тебя, Макумазан, — проговорил он, заметив, что я пришел в себя. — Как твое здоровье?

— Надеюсь на лучшее, — ответил я. — А твое?

— Скверно, Макумазан. До сих пор больно сидеть, у того буйвола был очень твердый нос. И спереди у меня все распухло, там, куда пришелся удар Сикаули, когда он свалился с дерева. И сердце мое разорвалось надвое из-за наших потерь.

— Каких потерь, Умбези?

— О-хо-хо, Макумазан! Пожар, который устроили эти безмозглые загонщики, добрался до нашего лагеря и сжег почти все — мясо, шкуры и даже слоновую кость, которая потрескалась от огня и больше никуда не годится. Неудачная получилась охота. Начиналась так гладко, а вернулись мы с нее почти голыми. Да, ничего не осталось, кроме головы буйвола с обломанным рогом: я подумал, может, ты захочешь оставить ее себе.

— Будем благодарны, Умбези, что вернулись живыми с этой охоты, если, конечно, я останусь жив, — добавил я.

— О Макумазан, не сомневайся, ты будешь жить и станешь еще сильнее. Так сказали два наших знахаря, очень мудрые люди, когда осмотрели тебя. Один из них обернул тебя этими кожаными повязками, и за его хлопоты я пообещал ему телку, если, конечно, он вылечит тебя, а в задаток отдал ему козла. Но он сказал, что лежать тебе здесь месяц, а то и больше. Тем временем Панда прислал своих людей за шкурами для щитов, которые он требовал у меня, и ради этого мне пришлось зарезать двадцать пять голов моего скота, вернее, моего и моих вождей.

— В таком случае мне жаль, что ты и твои вожди не убили своих быков прежде, чем мы встретили этих буйволов, Умбези, — буркнул я недовольно, поскольку сломанные ребра доставляли мне сильную боль. — Позови сюда Садуко и Скоула. Хочу поблагодарить их за то, что спасли мне жизнь.

На следующее утро они пришли, и я горячо поблагодарил их.

— Будет, будет, хозяин, — проговорил Скоул, буквально рыдавший от радости при виде того, что ко мне вернулись сознание и рассудок. То были не притворные слезы Мамины, но слезы искренние: я видел, как они стекали по его плоскому носу, на котором еще оставались незажившие царапины от орла. — Не говори больше ничего, умоляю тебя. Если бы ты умер, я бы тоже не стал жить, потому что нельзя жить без сердца. Вот почему я прыгнул в воду, а вовсе не потому, что я храбрый.

Едва услышав его слова, я почувствовал, как и на мои глаза навернулись слезы. Как часто мы дурно обращаемся с туземцами, но разве встречаем мы в ком-либо больше верности и любви, чем в этих бедных диких кафрах, о которых многие из нас говорят как о черной нечисти, по недоразумению получившей образ человека?

— Что до меня, инкози, — добавил Садуко, — я лишь исполнил свой долг. Как бы я потом мог смотреть людям в глаза, если бы бык убил тебя, а я остался жив? Надо мной бы смеялись даже девушки. Но какая же толстая у этого буйвола шкура: поначалу я испугался, что ассегай не пробьет ее!

Обратите внимание на разницу в характерах этих двоих. Первый, хоть и не храброго десятка в повседневной жизни, рискует жизнью из чистой, прямо-таки собачьей верности хозяину, который зачастую ругал его, а порой и поколачивал за пьянство. Второй рискует, дабы потешить собственную гордость, а также, возможно, потому, что моя смерть разрушила бы его планы и честолюбивые замыслы, в которых я должен был принять непосредственное участие. Нет, пожалуй, это слишком резкие слова. И все же нет никаких сомнений, что в первую очередь Садуко всегда занимали его собственные интересы и то, как отразятся его поступки на его добром имени и повлияют на достижение его желаний. Думаю, это касалось и Мамины — во всяком случае, поначалу, — хотя он, конечно же, всегда любил ее иск ренне и преданно, а это большая редкость среди зулусов.

Как только Скоул покинул хижину, чтобы приготовить мне мясной бульон, Садуко сразу же перевел разговор на Мамину. Мол, он знает, что я видел ее, и не нахожу ли я ее красивой?

— Да, очень красивой. Более прекрасной зулуски мне не приходилось видеть, — ответил я.

— И очень умная — такая же умная, как белые женщины?

— Да, и очень умная — гораздо умнее многих белых женщин.

— И… какая она еще?

— Очень опасная. Она может меняться, как ветер, и, как ветер, обжигать то жаром, то холодом.

— О-о! — протянул Садуко, ненадолго задумавшись, а затем добавил: — Ну а мне какое дело, как она дует на других, если на меня она дует теплом.

— Вот как… На тебя она дует теплом, Садуко?

— Не совсем, Макумазан. — И он вновь помолчал. — На меня она дует, как… скорее, как ветер перед сильной бурей.

— Это очень резкий, порывистый ветер, Садуко, при первом его дуновении мы понимаем, что грядет буря.

— И буря, пожалуй, грянет, инкози, потому что она родилась в бурю и буря всюду ее сопровождает, но не все ли равно, если мы встретим ее вместе. Я люблю Мамину и скорее умру вместе с ней, чем стану жить с другой женщиной.

— Вопрос в том, Садуко, предпочтет ли она смерть с тобой жизни с другим. Что она сама об этом думает?

— Свои помыслы, инкози, Мамина таит во мраке. Мысль ее словно термит, что роет ходы в земле. Ты видишь ход и понимаешь: она думает, но мысли ее не разглядеть в этом ходу. И все же иногда, когда ей кажется, что никто не видит или не слышит ее, — (тут мне вспомнился монолог девушки, когда она думала, что я лежу без сознания), — или же если ее застать врасплох, можно узнать, о чем она размышляет на самом деле. Так случилось позавчера, когда я умолял Мамину выйти за меня замуж после того, как ей сообщили, что я убил буйвола с обломанным рогом. И вот что она мне сказала: «Люблю ли я тебя? Наверное я этого не знаю. Что же мне ответить тебе? Не в наших обычаях, чтобы девушка полюбила прежде, чем выйдет замуж, ведь иначе выходили бы замуж, слушая голос сердца и не принимая в расчет, сколько голов скота у отца девушки, и тогда половина отцов Зулуленда обеднели бы и отказались растить родившихся девочек, которые ничего не принесут в хозяйство. Ты смел, хорош собой, из знатной семьи, я бы скорее жила с тобой, чем с любым другим мужчиной. То есть, если бы ты был богатым и, что еще лучше, обладал властью. Стань богатым и могущественным, Садуко, и, думаю, я полюблю тебя». — «Стану, Мамина, — пообещал я. — Только ты должна подождать. Племя зулусов появилось на земле и сплотилось не вдруг. Сначала должен был появиться Чака». — «Ах, — воскликнула она, и, о прародитель мой, глаза ее сверкнули. — Чака! Вот это был человек! Стань новым Чакой, Садуко, и я буду любить тебя больше… больше, чем ты можешь мечтать об этом… Вот так и вот так…» И она обвила меня руками и поцеловала так, как никто прежде не целовал, а это, как ты знаешь, довольно необычно для наших девушек. Затем она со смехом оттолкнула меня и добавила: «Подождать, говоришь? Об этом тебе надо просить моего отца. Разве я не его телка на продажу, разве могу я ослушаться моего отца?» И Мамина ушла, и все во мне словно умерло, будто она забрала мою жизнь с собой. И больше она не станет говорить со мной об этом — термит снова спрятался в своем термитнике.

— А с отцом ее ты говорил?

— Говорил. Но момент выбрал неудачный: Умбези только что перебил едва ли не весь свой скот, чтобы поставить Панде кожу для изготовления щитов. Он был очень груб со мной и ответил: «Видишь этих мертвых животных, которых мне и моим людям пришлось зарезать для короля, чтобы не впасть в немилость? Приведи мне в пять раз больше голов, вот тогда и поговорим о твоей женитьбе на моей дочери, не ты один ею интересуешься». Я ответил, мол, понял, сделаю все, что могу, и тогда он немного смягчился, ведь у Умбези доброе сердце. «Сын мой, — сказал он, — ты нравишься мне, а когда я увидел, как ты спас моего друга Макумазана от дикого буйвола, стал нравиться еще больше. Но ты знаешь, как обстоят мои дела. Род мой древний, я вождь племени, и на шее у меня много людей. Но я беден, и дочь моя Мамина представляет собой большую ценность. Немногим отцам удалось вырастить такую невесту. Потому я должен извлечь из нее наибольшую выгоду. Своего зятя я вижу таким, который подставит мне плечо, когда я состарюсь; который всегда поможет мне в беде или нужде; который будет всегда для меня как сухое бревно[257], с которого можно содрать немного коры, чтобы развести костер и согреть мои старые кости; который не будет втаптывать меня в болото, как тот буйвол сделал с Макумазаном. Я все сказал, и разговор этот мне не по душе. Вернешься со скотом — выслушаю тебя, а до тех пор знай: я ничем не связан ни с тобой, ни с кем другим. Я возьму то, что пошлет мне мой дух, а пошлет он, насколько я могу судить о будущем по прошлому, немного. И вот еще что: не задерживайся слишком долго в моем краале, а то начнут болтать, что я одобряю твои ухаживания за Маминой. Иди, соверши достойное мужчины дело и возвращайся с добычей или не возвращайся совсем».

— Что ж, Садуко, дело не простое, не так ли? — ответил я. — И что ты решил?

— А вот что, — сказал он, поднимаясь на ноги. — Пойду соберу всех, кто по-дружески относится ко мне, потому что я сын своего отца и по-прежнему предводитель амангвана, вернее, тех из них, кто остался в живых, хотя нет у меня ни своего крааля, ни скота. А когда народится новая луна, я надеюсь вернуться сюда и найти тебя снова здоровым и сильным, и тогда мы отправимся, как я уже говорил тебе, в поход против Бангу, с разрешения короля, который сказал, что я могу, если мне удастся забрать скот, оставить его себе за свои труды.

— Садуко, я никогда не обещал тебе, что пойду войной на Бангу, — с позволения короля или без оного.

— Да, ты не обещал мне этого, но Зикали Мудрый сказал, что ты пойдешь со мной, а он никогда не ошибается. Спроси себя, и тебе вспомнятся его слова о буйволе с обломанным рогом, бочаге и сухом русле. Прощай, отец мой, Макумазан. Я ухожу на рассвете, Мамину а оставляю на твоем попечении.

— Ты хочешь сказать, что оставляешь меня на попечение Мамины… — начал было я, но он уже выбирался из хижины.

Должен сказать, что Мамина очень заботилась обо мне. Ее присутствие ощущалось постоянно, но при этом не было слишком навязчивым. Не обращая внимания на злобу и оскорбления Старой Коровы, которую, как я понял, она ненавидела, девушка сумела оградить меня от ее присутствия. Она меняла мне повязки, готовила еду; по этому поводу они несколько раз ссорились со Скоулом, который невзлюбил Мамину, потому что та едва удостаивала его даже взглядом. По мере того, как ко мне возвращались силы, она подолгу сидела рядом, и мы разговаривали, потому что, по общему согласию, прекрасная Мамина была освобождена от всех полевых и домашних работ, приходившихся на долю кафрских женщин. Она была гордостью и украшением и даже, если можно так выразиться, рекламой отцовского крааля. Работу могли выполнять другие, ей же оставалось только наблюдать за ними.

Говорили мы с ней о многом — от христианской и других религий до политики европейских стран: жажда знаний девушки казалась неутолимой. Но больше всего ее интересовало положение дел в Зулуленде, о котором я знал довольно много, поскольку сыграл заметную роль в истории этой страны, к тому же, будучи белым, хорошо понимавшим намерения и планы буров и губернатора Наталя, я был принят при королевском дворе и пользовался доверием зулусских правителей.

А если, спрашивала меня Мамина, если старый король Панда умрет, кто, по моему мнению, из его сыновей наследует ему — Умбелази, или Кечвайо, или кто-то другой? А если он не умрет, кого из них король Панда решит объявить своим наследником?

Я ответил ей, что не умею предсказывать будущее, так что эти вопросы лучше задать Зикали Мудрому.

— Хорошая идея, — сказала она. — Только мне не с кем сходить к нему, потому что отец не отпустит меня к Зикали с его воспитанником Садуко. — Тут она хлопнула в ладоши и добавила: — О Макумазан, своди меня к нему! Тебе отец доверит меня.

— Пожалуй… — ответил я. — Да только могу ли я сам себе доверять?

— О чем это ты? — спросила она. — А, понимаю. Значит, я для тебя не просто черный камушек для игры?

Думаю, именно моя неудачная шутка натолкнула Мамину на новый ход мысли. Во всяком случае, с этого дня ее отношение ко мне изменилось: она стала более почтительной, внимала каждому моему слову, будто мои речи и впрямь были исполнены мудростью; зачастую я ловил на себе восхищенный взгляд ее ласковых глаз. Она стала делиться со мной своими заботами, тревогами и мечтами. И даже спросила совета в отношении Садуко. На этот счет я ответил: если она любит его и получит разрешение отца, то лучше ей выйти за него.

— Садуко нравится мне, Макумазан, хотя порой мне становится с ним скучно. Но любить… Скажи мне, что такое любовь? — С этими словами она обхватила себя за плечи изящными руками и устремила на меня пристальный взгляд своих оленьих глаз.

— Честное слово, барышня, — ответил я, — в этом ты, по-моему, осведомлена куда больше, и тебе самой впору давать мне уроки в этом искусстве.

— О Макумазан, — проговорила она почти шепотом, уронив головку, как увядающая лилия. — Ты ведь ни разу не дал мне шанса, не так ли? — И она чуть слышно засмеялась, сделавшись в этот миг еще более привлекательной.

— Господи боже! — Точнее, зулусский вариант этого выражения невольно вырвался у меня из груди: я начал нервничать. — Что ты хочешь сказать, Мамина? Как же я мог… — И тут я остановился.

— Я не знаю, что хочу сказать, Макумазан! — в сердцах воскликнула она. — Но хорошо знаю, что хочешь сказать ты! Что ты белый как снег, а я черна как сажа, а снег и сажу никогда не смешивают вместе.

— Нет, — серьезно ответил я. — Если смотреть на них по отдельности, то снег бел, а сажа черна, но их смесь довольно скверного цвета. Да только ты на сажу совсем не похожа, — поспешил добавить я, боясь задеть ее чувства. — Вот твой цвет. — Я коснулся медного браслета на ее запястье. — Очень красивый, Мамина, как и все в тебе.

— Красивый, — повторила она и тихонько заплакала, чем сильно расстроила меня, потому что больше всего на свете я не выношу вида женских слез. — Разве может быть красивой бедная зулусская девушка? О Макумазан, духи несправедливо обошлись со мной, дав мне цвет кожи моего народа, а сердце — твоего. Будь я белой, то, что ты называешь красотой, принесло бы мне пользу, потому что тогда… тогда… о Макумазан, неужели ты не догадываешься?

Я отрицательно помотал головой и в следующую минуту пожалел об этом, потому что Мамина начала объяснять.

Опустившись на колени — а в хижине мы оставались совершенно одни, все другие женщины в это время были заняты по хозяйству, — она положила свою красивую головку мне на колени и заговорила нежно и тихо, иногда прерывая свой рассказ рыданиями.

— Что ж, тогда я скажу тебе… скажу, даже если ты потом возненавидишь меня. Я могу научить тебя тому, что такое любовь, ты прав, Макумазан… потому что я люблю тебя. — (Рыдание.) — Нет, нет, не шевелись, пока не выслушаешь меня. — Она так сильно обняла мои ноги руками, что, захоти я, я не мог бы высвободиться, не применив грубой силы. — Когда я увидела тебя в первый раз, израненного и в забытьи, мне показалось, что снег запорошил мое сердце — оно на мгновение остановилось и с той поры не то, каким было раньше. Мне чудится, будто в нем что-то разрастается, Макумазан, и делает его шире. — (Рыдание.) — Ведь прежде мне нравился Садуко, а теперь нравиться совсем перестал — ни он, ни Масапо, — это знатный вождь, он живет за горой, очень богатый и могущественный, и, кажется, он хочет взять меня в жены. Пока я ухаживала за тобой, сердце мое делалось все больше и больше, и вот видишь, оно словно лопнуло. — (Рыдание.) — Нет, не двигайся и не говори ничего. Ты должен выслушать меня. Это самое малое, что ты можешь сделать, видя, сколько причинил мне страданий. Если ты не хотел, чтобы я полюбила тебя, почему не бранил и не бил меня, ведь говорят, именно так белые люди поступают с кафрскими девушками? — Она поднялась и продолжила: — А теперь слушай. Хоть кожа моя и цвета меди, я красавица. И я из хорошей семьи, нет в Зулуленде крови благороднее, чем наша, — как со стороны моего отца, так и со стороны матери. А еще, Макумазан, во мне живет огонь, который показывает мне будущее. Я могу стать великой, я страстно мечтаю об этом. Возьми меня в жены, Макумазан, и клянусь тебе, через десять лет я сделаю тебя королем зулусов. Забудь своих тусклых белых женщин и соединись с тем огнем, что пылает во мне, и он пожрет все, что стоит между тобой и королевской властью, как пожирает пламя сухую траву. Главное — я сделаю тебя счастливым. Если же захочешь взять себе еще и других жен, я не стану ревновать, потому что знаю: духом твоим буду владеть одна я и в сравнении со мной они не будут значить ничего…

— Мамина, — прервал я ее. — Я не хочу быть королем зулусов.

— Нет-нет, хочешь, потому что каждый мужчина жаждет власти и лучше править тысячами и тысячами храбрых чернокожих людей, чем прозябать в безызвестности среди белых людей. Ты только подумай, подумай! Земля наша богата. Твои знания и опыт сделают наши войска непобедимыми, ведь, обладая богатством, ты сможешь дать им ружья и даже «потом-потом» с «громовыми глотками»[258]. Королевство Чаки не сможет сравниться с нашим, потому что тысячи воинов будут спать с копьями в руках в ожидании твоего клича. А захочешь — возьмешь Наталь и сделаешь белых своими подданными. Или, может, безопаснее будет вовсе не трогать их, а то из-за большой зеленой воды к ним на помощь приплывут другие белые. Лучше пробиться на север, где, как мне рассказывали, лежат обширные и богатые земли, где ни кто не станет оспаривать нашего владычества…

— Постой, Мамина. — У меня перехватило дыхание: масштаб честолюбивых замыслов девушки буквально подавлял. — Видно, разум оставил тебя! Как ты собираешься все это воплотить?

— Я не безумна, — ответила она. — Я из тех, кого называют великими, и ты хорошо знаешь, что все это мне по силам, но не одной — я всего лишь женщина, всех женщин связывают путы, — а вместе с тобой: ты перережешь путы и поможешь мне. У меня есть верный план. Вот только, Макумазан… — добавила она изменившимся голосом, — пока я не буду знать, что ты поддержишь меня, я не расскажу о нем даже тебе, ты ведь можешь проболтаться, например во сне, и огонь, что пылает в моей груди, угаснет… навсегда.

— Если уж на то пошло, я и сейчас могу проболтаться, Мамина.

— Нет. Такой мужчина, как ты, не станет болтать о глупой девушке, которой случилось полюбить его. Но если мой план начнет работать и ты услышишь о смерти королей или принцев, все может сложиться иначе. Ты во сне можешь сказать, мол, я знаю, где живет та ведьма, что накликала эти беды.

— Мамина, остановись, замолчи! Даже если не принимать в расчет твои мечты, могу ли я лгать твоему другу Садуко, который день и ночь говорит мне о тебе?

— Садуко! Пф-ф! — фыркнула она, изобразив пренебрежительный жест рукой.

— И разве я могу, — видя, что карта Садуко бита, продолжил я, — лгать моему другу Умбези — твоему отцу?

— Отцу! — рассмеялась она. — А разве ему не понравится стать великим рядом с тобой? Еще вчера он убеждал меня отделаться от надоевшего Садуко и выходить за тебя, ведь тогда у него будет надежная опора.

Умбези оказался явно более слабой картой, чем Садуко, и тогда пошла в ход другая:

— Мамина, разве могу я способствовать тебе отправиться по пути, который в лучшем случае непременно станет красным от крови?

— Почему нет? Ведь мне все равно суждено идти по этому пути, с тобой или без тебя, разница лишь в том, что с тобой он приведет к славе, без тебя — может статься, к шакалам и стервятникам. Кровь! Пф-ф! Много ли значит кровь в Зулуленде?

Третья карта бита, и я выложил последний козырь:

— К славе или не к славе, этот путь не по мне, Мамина. Я не стану разжигать войну среди народа, оказавшего мне гостеприимство, или же замышлять заговоры против его вождей. Как ты только что сказала, я ничто, незаметная песчинка на берегу моря, но лучше пусть я останусь песчинкой, чем превращусь в зловещую скалу, что притягивает к себе небесные громы и молнии и насквозь пропитана жертвенной кровью. Я не грежу троном и властью над белыми или черными и иду своей тропой к тихой могиле, и путь мой, хоть, возможно, и не вполне бесславный, — совсем не то, что ищешь ты. Я сохраню в тайне твой план, Мамина, но, поскольку ты так красива и мудра и говоришь, что любишь меня, — за что я бесконечно благодарен тебе, — молю тебя, отступись, оставь эти страшные мечтания. Сбудутся они или нет, в любом случае, оставив этот мир, тебе придется трепетать, давая о них отчет перед Творцом на Небесах.

— А вот и нет, — ответила она с гордой усмешкой. — Когда твой Творец засевал мое семя, если, конечно, он так и сделал, он посеял мечты, которые стали частью меня, и я всего лишь верну принадлежащее ему, с цветком и плодом, то есть с выгодой… Хорошо, с этим покончено. От величия ты отказываешься. Тогда скажи мне, если я утоплю свои мечтания в великой воде, привязав к ним камень забвения и сказав: «Покойтесь здесь, мои мечты, ваш час еще не настал», если я сделаю так и предстану пред тобой как простая женщина, которая любит и клянется духами ее предков ничего не замышлять и не делать без твоего благословения, — будешь ли ты хоть немножко любить меня, Макумазан?

Я молчал, не находя ответа: она буквально прижала меня к стене. Более того — вынужден признаться в своей слабости, — я, как это ни странно, расчувствовался. Эта красивая девушка с ее «огнем в груди», эта женщина, столь не похожая на всех женщин, которых я когда-либо знал, словно зацепила своими изящными пальчиками нити моего сердца и тянула меня к себе. Искушение было велико, и в ушах моих зазвучали слова старого Зикали, сказанные им в Черном ущелье, и его оглушительный смех.

Мамина скользнула ко мне, обвила меня руками и поцеловала в губы, и я, кажется, ответил на ее поцелуй — не припомню, что в тот момент делал или говорил: голова моя шла кругом. Когда она прояснилась, Мамина уже вновь стояла передо мной, задумчиво глядя на меня.

— Надо же, — наконец проговорила она с легкой усмешкой, показавшейся мне одновременно и насмешливой, и дразнящей. — Ты, мудрый белый человек, попался в сети бедной черной девушки, но я докажу тебе, что она может быть великодушной. Думаешь, я не читаю твое сердце? Думаешь, не знаю, что ты веришь, будто я принесу тебе позор и гибель? Так и быть, Макумазан, я отпускаю тебя, ведь ты поцеловал меня и говорил слова, которые, быть может, уже позабыл, но которых не забуду я. Иди своей дорогой, Макумазан, а я пойду своей: белый человек не должен марать себя прикосновением моего черного тела. Иди своей дорогой, но одно я запрещаю тебе: не смей думать, что ты слышал здесь лживые речи и что я ради каких-то своих тщеславных целей пустила в ход свои женские чары. Я люблю тебя, Макумазан, люблю, как никто не будет тебя любить до конца дней твоих, и сама я никогда не полюблю другого мужчину, сколько бы раз ни выходила замуж. Кроме того, ты должен пообещать мне, что еще один только раз, один-единственный раз в моей жизни, если я того пожелаю, ты вновь меня поцелуешь, и сделаешь это прилюдно. А теперь, пока ты не совершил безумства, забыв о достоинстве белого человека, — прощай, о Макумазан. В следующий раз мы встретимся с тобой просто друзьями.

С этими словами Мамина ушла, а я почувствовал себя таким ничтожным, как никогда в жизни ни до, ни после встречи с ней, ничтожнее даже, чем в присутствии Зикали Мудрого. Зачем, с какой целью она сначала довела меня до безумия, а затем отказалась воспользоваться его плодами? И по сей день я не в состоянии дать ответа на этот вопрос. Могу лишь предположить, что она действительно любила меня и побоялась вовлечь меня в свои интриги и тем самым принести мне несчастья. А может быть, она была настолько умна, что понимала — как никогда не смогут соединиться масло и вода, так и мы с ней несоединимы.

Глава 5

СОПЕРНИЧЕСТВО
Можно было бы предположить, что после этой удивительной, так потрясшей меня («потрясшей», пожалуй, самое верное слово) сцены с кафрской девушкой, которая, подчинив меня собственной воле, нашла в себе мужество отпустить меня прежде, чем я раскаюсь в содеянном (а она знала, что именно так и случится, стоит ей только выйти за порог моей хижины), и тем самым заставив меня почувствовать себя наихудшим из дураков, можно было предположить, что мои отношения с этой юной леди станут натянутыми. Ничуть не бывало. Когда следующим утром мы встретились снова, Мамина держалась естественно и непринужденно, обрабатывала мои уже почти зажившие раны, весело щебетала о том о сем, расспрашивала о содержании писем, полученных мною из Наталя, и нескольких газет, что пришли вместе с ними — все это немало интересовало ее, — и далее в том же духе.

Невозможно, скажет здравомыслящий критик. Невозможно, чтобы дикарка могла действовать так тонко. Что ж, дружище критик, в этом-то ты и не прав, ведь, если разобраться, между тобой и дикарем разница совсем невелика.

Во-первых, по какому такому праву мы называем такие народы, как, например, зулусы, — дикарями? Не принимая во внимание обычай полигамии, который, в конце концов, общепринят у многих высоко цивилизованных народов Востока, замечу, что их социальная система очень похожа на нашу. У них есть или, скорее, был свой король, своя элита и простой люд. У них есть тщательно продуманные законы и нравственная система, в каком-то смысле не менее высокая, чем наша, и, уж во всяком случае, совершенно точно ею гораздо реже пренебрегают. У них есть свои священнослужители и врачеватели; зулусы исключительно правдивы и блюдут обычаи гостеприимства.

От нас они отличаются главным образом тем, что не напиваются допьяна, пока этому их не научит белый человек; что вследствие жаркого климата носят на себе гораздо меньше одежды; что в их городах по ночам не встретишь таких позорных картин, как в наших; что они относятся к своим детям с нежностью и заботой и никогда не бывают с ними жестоки, хотя изредка могут умертвить родившегося уродом младенца или двойню, и что, когда у них случается война, а это происходит довольно часто, они подходят к ней с ужасающей основательностью, почти такой же страшной, какая бытовала в каждой европейской нации еще несколько поколений назад.

Необходимо также упомянуть о преклонении туземцев перед колдовством и о жестокостях, являющихся результатом их почти поголовной веры в могущество и эффективность магии. С тех пор как я поселился в Англии, я углубляю свои знания в этой области и нахожу, что еще совсем недавно подобная жестокость практиковалась в Европе повсеместно — и это в той части света, которая на протяжении более тысячи лет пользовалась преимуществами христианского вероисповедания.

И все же этот высококультурный белый человек поднимает камень и швыряет его в нищего и невежественного зулуса, что, как я замечаю, самый распущенный и негодный пропойца из племени белых людей готов сделать по большей части лишь оттого, что зарится на его землю, его работящие руки и плоды его трудов.

Однако я отклонился от главной своей мысли: умные мужчины и женщины из среды тех, кого мы называем дикарями, во многих своих проявлениях чрезвычайно схожи с такими же умными мужчинами и женщинами из среды народов цивилизованных.

Здесь, в Англии, каждый ребенок получает образование на средства государства, однако я не заметил, чтобы эта система способствовала появлению талантливых личностей. Талант есть дар природы, и эта общечеловеческая мать раздает свои блага справедливо и беспристрастно между всеми, кто дышит. Хотя, возможно, не вполне беспристрастно, примером чему являются древние греки и прочие древние народы. В целом же общее правило сохраняется.

Но вернемся к Мамине — женщине, столь щедро одаренной от природы яркой внешностью, что, если бы ей представилась возможность, она, несомненно, сыграла бы роль Клеопатры с равным, а то и большим успехом, поскольку обладала и красотой, и беспринципностью этой знаменитой женщины и была, думается мне, вполне сопоставима с ней по силе страсти.

Я с неохотой пускаюсь здесь в подобные рассуждения, поскольку это затрагивает меня лично, ведь природное самолюбие мужчины делает его склонным к заключению, что именно он является предметом единственной и неугасимой любви. Знай он все факты, он, возможно, освободился бы от иллюзий и чувствовал бы себя таким же ничтожным, как я в тот момент, когда Мамина выходила, вернее, выползала из хижины (даже это она делала грациозно). И все же, скажу откровенно — почему бы не быть откровенным, если описываемые события имели место так давно? — я искренне верю, что в словах Мамины присутствовала известная доля правды, что, бог знает по какой причине, она полюбила меня, и любовь эта продолжалась в течение всей ее короткой и мятежной жизни. Однако предоставим читателю самому судить, так ли это.

В течение двух недель со дня того разговора я окончательно поправился, набрался сил, и ребра мои и все части тела, которые поранил буйвол своими железными копытами, зажили. К тому же в Натале меня ждали неотложные дела, и я торопился уехать. Поскольку от Садуко не было никаких вестей, я решил двигаться в сторону дома, оставив ему сообщение, чтобы он знал, где меня искать в случае, если я ему понадоблюсь. Правда заключалась в том, что я не испытывал никакого желания участвовать в его «личной» войне с Бангу. На самом деле я желал держаться подальше от всего этого, включая красавицу Мамину и ее насмешливые глаза.

И вот как-то утром, получив в свое распоряжение волов, я велел Скоулу запрячь их — он с радостью бросился исполнять мое поручение, поскольку ему и другим слугам уже давно не терпелось вернуться к цивилизации и ее благам. Однако едва он взялся за дело, как пришло известие от старого Умбези: он умолял меня отложить отъезд до второй половины дня, потому что к нему приехал в гости его друг, знатный вождь, который очень хотел быть удостоенным чести познакомиться со мной. Меньше всего мне хотелось знакомиться со знатным вождем, но, поскольку с моей стороны было бы слишком грубо отказать в просьбе человеку, который был так добр ко мне, я велел распрячь волов, но держать наготове и в раздраженном состоянии духа зашагал к краалю. От моего лагеря до крааля было около полумили: как только я достаточно окреп, я перебрался ночевать в свой фургон, снова предоставив хижину Старой Корове.

Впрочем, никакой конкретной причины для раздражения не было: в ту пору время в Зулуленде особого значения для меня не имело, и потому мне было не важно, отправлюсь я в путь утром или днем. Просто из головы у меня все никак не шло пророчество Зикали, Маленького и Мудрого, о том, что мне суждено отправиться вместе с Садуко в набег на Бангу. И хотя колдун оказался прав насчет буйвола и Мамины, я был настроен доказать ему, что насчет похода с Садуко он явно ошибался.

Если бы я покинул Зулуленд, то уж точно не смог бы выступить против Бангу. Но пока я оставался здесь, Садуко мог вернуться в любой момент, и тогда я наверняка не отвертелся бы от полуобещания, которое дал ему.

Уже на подходе к краалю Умбези я заметил, что там в самом разгаре приготовления к некоему торжеству: к празднику забили быка и теперь одну часть его мяса варили в горшках, другую — жарили. Заметил я также несколько незнакомых зулусов. За забором, внутри крааля, я обнаружил сидящим в тенечке Умбези и нескольких его вождей, а рядом с ними огромного, тучного туземца, на бедрах которого красовалась муча из тигровой шкуры как знак его высокого ранга, со своей свитой. У ворот стояла Мамина: на ней были лучшие ее бусы, и в руках она держала бутыль из тыквы с пивом, которым, по-видимому, только что угощала гостей.

— Сбежишь, даже не попрощавшись со мной, Макумазан? — прошептала она, когда я поравнялся с ней. — Это жестоко, и я горько плакала бы… да только не бывать этому.

— Я все равно собирался подъехать сюда, когда волов запрягут, — ответил я. — Кто этот человек?

— Скоро узнаешь, Макумазан. Гляди, отец машет нам.

Я направился к кругу сидящих. Навстречу мне поднялся Умбези и, взяв меня за руку, подвел к гиганту со словами:

— Это Масапо, вождь племени амансома из народа куаби, он желает познакомиться с тобой, Макумазан.

— Весьма любезно с его стороны, — сухо ответил я, окинув взглядом Масапо.

Как я уже упомянул, это был весьма крупный мужчина лет пятидесяти: волосы его уже тронула седина. По прав де говоря, я сразу же почувствовал к нему резкую антипатию: что-то в его сильном с грубыми чертами лице и надменно-заносчивой манере держаться отталкивало меня. Не добавив ничего, я стоял молча, поскольку у зулусов, когда встречаются двое более или менее равно высокого ранга, тот, кто заговаривает первым, признает тем самым подчиненность второму. Поэтому я молча разглядывал нового жениха Мамины и ожидал дальнейших событий.

Со своей стороны, Масапо тоже какое-то время пристально рассматривал меня, затем обронил в сторону одного из своей свиты замечание, которого я не разобрал, и тот рассмеялся.

— Он слыхал, что ты иписи (великий охотник), — вмешался Умбези; по-видимому, он уловил натянутость ситуации и решил, что надо хоть что-то сказать.

— Неужели? — ответил я. — Что ж, в таком случае он удачливее меня, поскольку я о нем ничего не слышал. — Вынужден с сожалением признать, что это было ложью, ведь Мамина рассказывала мне в хижине о Масапо как об одном из ее женихов, но среди туземцев необходимо как-то поддерживать свое достоинство. — Друг мой Умбези, — продолжил я. — Я пришел попрощаться с тобой. Я отправляюсь в Дурбан.

Как раз в этот момент Масапо протянул мне свою лапищу, однако не поднимаясь, и проговорил:

— Сийякубона, — (что значит «доброе утро»), — Белый человек.

Сийякубона, Черный человек, — ответил я, едва коснувшись его пальцев. Увидев это, Мамина, обносившая гостей пивом и очутившаяся как раз против меня, скорчила гримасу и тихонько засмеялась.

Я развернулся, чтобы уйти, но Масапо прохрипел низким, грубым голосом:

— О Макумазан, прежде чем ты оставишь нас, я хотел бы переговорить с тобой кое о чем. Не соблаговолишь ли ты ненадолго присесть со мной в сторонке?

— Конечно, о Масапо. — Я отошел на несколько ярдов в сторону, так чтобы нас не могли слышать, он поднялся и проследовал за мной.

— Макумазан, — заговорил Масапо (я передаю суть его слов, поскольку начал он издалека). — Мне нужны ружья, а ты, насколько мне известно, занимаешься торговлей и можешь их достать.

— Да, Масапо, думаю, что за определенную цену могу, хотя незаконный ввоз ружей в Зулуленд — дело рискованное. Но позволь поинтересоваться, для чего они тебе? Стрелять слонов?

— Верно, стрелять слонов, — ответил он, оглядевшись вокруг своими огромными глазищами. — Макумазан, мне сказали, что ты осторожен и благоразумен и не станешь кричать с крыши хижины о том, что слышал внутри ее стен. Выслушай меня. В стране неспокойно. Не всем нам по душе род Сензангаконы, потомком которого является наш нынешний король Панда. Быть может, ты знаешь, что куаби, а мое племя амансома из этого народа, натерпелись на своем веку, пострадав от копья Чаки. И вот мы считаем, что может настать час, когда мы, словно козы, ощипывающие жалкие кустарники, сможем, как жирафы, дотянуться до верхушек деревьев, потому что Панда — слабый король, а его сыновья ненавидят друг друга и одному из них могут понадобиться наши копья. Ты понимаешь, о чем я толкую?

— Я понимаю, что ты хочешь ружей, Масапо, — сухо ответил я. — Поговорим о цене и месте доставки.

Мы недолго поторговались, но детали той давнишней сделки вряд ли кому-то интересны. Вдействительности я упоминаю о ней лишь затем, чтобы подчеркнуть: Масапо замышлял доставить большие неприятности правящему дому, который в то время представлял Панда.

Когда мы закончили одиозные переговоры — по результатам которых я должен был получить некое количество голов скота в обмен на некое количество ружей в случае, если мне удастся доставить их в конкретное место, а именно в крааль Умбези, — я вернулся в круг, где сидел Умбези со своими людьми и гостями, чтобы попрощаться. К этому времени, однако, принесли мясо, и поскольку я уже успел проголодаться, то остался разделить угощение со всеми. Насытившись и выпив немного твалы (кафрского пива), я поднялся уходить, но в этот момент в ворота вошел — кто бы вы думали? — Садуко.

— Пф-ф! — фыркнула стоявшая рядом со мной Мамина и тихонько, чтобы никто, кроме меня, не услышал, спросила: — Когда встречаются два самца, что происходит, Макумазан?

— Когда как. Иногда они вступают в схватку, иногда один бежит прочь. Очень многое зависит от самки, — поглядев на нее, так же тихо ответил я.

Она пожала плечами, сложила руки под грудью, кивнула Садуко, когда тот проходил мимо, затем грациозно облокотилась на изгородь и приготовилась наблюдать, что будет происходить дальше.

— Привет тебе, Умбези, — с гордым, как обычно, видом проговорил Садуко. — Вижу, пируешь. Желанный ли я гость здесь?

— Конечно, Садуко, в моем доме ты всегда желанный гость, — смутившись, ответил Умбези. — Хотя, как это бывает, сегодня я принимаю великого человека. — И он посмотрел на Масапо.

— Вижу. — Садуко обвел взглядом гостей. — И кто же из них великий человек? Спрашиваю затем, чтобы поприветствовать его.

— Ты отлично знаешь, умфоказа (то есть наглец), — сердито рявкнул Масапо.

— Я отлично знаю, что, не будь ты здесь гостем и окажись за забором, я бы это слово затолкал тебе в глотку древком моего ассегая, — ответил Садуко в бешенстве. — Догадываюсь, зачем ты здесь, Масапо, как и ты можешь догадаться, зачем здесь я. — Он перевел взгляд на Мамину. — Скажи мне, Умбези, этот жалкий вождь амансома — уже признанный жених твоей дочери?

— Нет-нет, Садуко, — замотал головой Умбези. — Нет у нее признанного жениха. Может, присядешь и поешь с нами? Расскажи нам, где ты был и почему вернулся так скоро и… непрошено?

— Я вернулся сюда, Умбези, говорить с белым вождем Макумазаном. Что же до того, где я был, это мое дело, а не твое или Масапо.

— Хм, будь я хозяин этого крааля, — заметил Масапо, — я бы вышвырнул из него эту бездомную шелудивую гиену в облезлой шкуре, заявившуюся сюда пожирать твое мясо, а то и, — многозначительно добавил он, — выкрасть у тебя дочь.

— Говорила я тебе, Макумазан, когда два самца встретятся, обязательно подерутся? — прошептала мне на ухо Мамина.

— Говорила; вернее, это я так сказал. Но ты не ответила, что станет делать самка.

— А самка, Макумазан, заберется в свою нору и будет наблюдать за происходящим. Как делают все самки. — И она снова тихонько засмеялась.

— Масапо, почему бы тебе самому не выгнать гиену? — спросил Садуко. — Ну, давай, обещаю тебе добрую охоту. Там, за забором этого крааля, другие гиены, которые называют меня своим вождем, — сотня или две, — и собрались они не случайно, а по велению короля Панды, чей дом, как мы знаем, ты ненавидишь. Оставь мясо и пиво, поднимайся, начинай свою охоту на гиен, о Масапо.

Теперь Масапо сидел молча: до него дошло, что, намереваясь поймать в силок павиана, он поймал тигра.

— Молчишь, вождь горстки амансома, — продолжил Садуко, которого, помимо ярости, разбирала ревность. — Жаль бросать мясо и пиво ради охоты на гиен и их наглеца-предводителя! Что ж, тогда наглец будет говорить сам. — С копьем в правой руке он, шагнув к Масапо, левой сгреб в горсть короткую бороду соперника.

— Слушай меня, вождь, — сказал Садуко. — Ты враг мне! Ты добиваешься женщины, на которую претендую я. Ты богат и, может статься, купишь ее. И если будет так, я убью тебя и весь твой род, ты, шелудивый бродячий пес!

Он плюнул в лицо Масапо и оттолкнул его от себя. Вслед за этим, прежде чем кто-либо успел его остановить — Умбези и даже сам упавший на землю Масапо, казалось, застыли от изумления, — он гордо проследовал через ворота крааля, бросив мне на ходу:

— Инкози, мне надо поговорить с тобой, когда освободишься.

— Ты за это заплатишь! — проревел ему вслед Умбези, позеленев от бешенства, поскольку Масапо, не в силах вымолвить слова, все еще лежал на своей широченной спине. — Никто не смеет оскорблять моего гостя в моем собственном доме!

— Кто-нибудь точно заплатит, — от ворот прокричал ему в ответ Садуко. — А кто именно — знает только ненародившаяся луна.

— Мамина, — обратился я к девушке, идя следом за Садуко, — ты понимаешь, что запалила сухую траву и теперь в ее огне сгорят люди?

— Этого я и хотела, — невозмутимо ответила Мамина. — Разве не говорила я тебе, что во мне горит огонь и иногда он будет вырываться наружу? Вот только не я, а ты, Макумазан, запалил траву. Вспомни об этом, когда полстраны зулусов превратится в пепел. Прощай, Макумазан, до следующей нашей встречи, и, — с нежностью добавила она, — кто бы ни сгорел, а тебя пусть хранят духи.

Уже в воротах я вспомнил о правилах приличия и повернулся попрощаться со всей компанией. К этому времени Масапо уже поднялся на ноги и ревел, как бык:

— Убейте его! Убейте эту гиену! Умбези, ты что, будешь спокойно сидеть и пялиться на меня, твоего гостя, когда меня, Масапо, ударили и оскорбили в твоем собственном доме? Догони и убей его, слышишь?

— Почему бы тебе самому не убить его? — не менее взволнованный, парировал Умбези. — Или прикажи своим людям убить его. Ты великий вождь, могу ли я оспаривать у тебя право удара копьем? — Затем он повернулся ко мне со словами: — О хитроумный Макумазан, если я был добр к тебе, подойди и дай совет, как поступить.

— Иду, Гроза слонов, — ответил я и зашагал к ним.

— Что же мне делать, что делать? — причитал Умбези, утирая пот со лба одной рукой, а второй отчаянно жестикулируя. — Вот стоит мой друг, — и он указал на разъяренного Масапо, — который хочет, чтобы я убил другого своего друга. — Умбези ткнул большим пальцем в сторону ворот крааля. — Если я откажусь, обижу одного, а если соглашусь, обагрю руки кровью, которая воззовет к отмщению, ведь хоть Садуко и беден, у него наверняка есть те, кто любит его.

— Все так, — сказал я. — И быть может, обагришь ты, помимо своих рук, и другие части тела, ведь Садуко не станет, как овца, покорно ждать, когда ты перережешь ему горло. К тому же разве не говорил Садуко, что он пришел не один? Умбези, если ты просишь у меня совета, вот он: пусть Масапо убивает его сам.

— Вот это правильно! Вот это мудро! — воскликнул Умбези. — Масапо, — крикнул он здоровяку, — если хочешь биться с Садуко, прошу тебя, на меня не рассчитывай! Я ничего не вижу, ничего не слышу и обещаю павшего похоронить с честью. Только советую тебе поторапливаться, потому что Садуко уже уходит. Вперед — у тебя и твоих людей есть копья, и ворота крааля открыты.

— Ты что же, предлагаешь мне убраться с пустым брюхом ради того, чтобы прибить паршивую гиену? — с напускной храбростью возмутился Масапо. — Нет уж, пусть дождется, пока я отдохну хорошенько. Сидите спокойно, люди! Я сказал, сидеть всем! Ты, Макумазан, передай ему, что я скоро приду, и сам держись от него подальше, не то свалишься в ту же дыру, что и он.

— Хорошо, передам, — ответил я. — Не знаю, правда, кто уполномочил меня быть твоим посыльным. Слушай меня, человек малых дел и громких слов. Если посмеешь хоть пальцем пошевелить против меня, я научу тебя кое-чему насчет дыр, проделав одну или несколько в твоем здоровенном торсе.

С этими словами я подошел к вождю и посмотрел ему прямо в лицо, одновременно похлопав по рукояти большого двуствольного пистолета, висевшего у меня на поясе.

Он отпрянул, пробормотав что-то.

— О, не стоит извиняться, — сказал я. — Только впредь будь осторожней. Ну а напоследок желаю тебе хорошенько отобедать, вождь Масапо. Мир твоему краалю, друг Умбези.

Закончив свою речь, я зашагал прочь, сопровождаемый недовольными криками разъяренной свиты Масапо и звонким, насмешливым смехом Мамины.

«За кого же из них она выйдет?» — думал я, направляясь к фургонам.

На подходе к своему лагерю я увидел, что быков уже запрягли, — по-видимому, Скоул распорядился об этом, услышав о ссоре в краале и решив, что нужно быть готовым к отъезду. В этом, однако, я ошибся: из-за кустов неожиданно появился Садуко и сказал:

— Инкози, я приказал твоим людям запрячь быков.

— Вот как? Похвально, — ответил я. — Может, скажешь почему?

— Потому что нам предстоит сделать большой переход на север до наступления темноты, инкози.

— На север? Я полагал, что наш путь лежит на юго-восток.

— Бангу живет не на юго-востоке, — медленно, растягивая слова, проговорил Садуко.

— Я запамятовал о Бангу, — предпринял я слабую попытку увильнуть.

— Неужели? — надменно обронил Садуко. — Вот уж не думал, что Макумазан из тех, кто нарушает обещание, данное другу.

— Не будешь ли ты так добр объяснить твои слова, Садуко?

— Разве нужны объяснения? — Он пожал плечами. — Если мои уши меня не обманули, ты согласился выступить со мной против Бангу. С разрешения короля я собрал необходимое количество людей, вон они, ждут там. — Он показал копьем в сторону полосы плотных кустов в нескольких милях за нами. — Если ты передумал, я пойду один. Но тогда нам лучше прямо сейчас попрощаться раз и навсегда, потому что я не люблю друзей, которые «передумывают», когда приходит время браться за ассегаи.

С умыслом ли так говорил Садуко или нет — не знаю. Полагаю, однако, что лучшего способа заручиться моей поддержкой он не смог бы найти: хоть я и не давал ему твердого обещания отправиться с ним, я всегда гордился тем, что выполнял даже наполовину обещанное туземцу.

— Я пойду с тобой, — спокойно проговорил я. — И надеюсь, если придется туго, твое копье будет таким же острым, как твой язык. Только больше никогда не говори со мной в таком тоне, иначе мы поссоримся.

Выслушав меня, Садуко не сдержал вздоха облегчения.

— Прости меня, господин мой Макумазан, — сказал он, схватив меня за руку. — Но сердце мое разрывается. Чую, Мамина задумала изменить мне, да еще после стычки с этим псом Масапо ее отец наверняка возненавидит меня.

— Если хочешь моего совета, слушай, — искренне проговорил я. — Сердце твое исцелится, когда ты выбросишь из него Мамину, забудешь само имя ее. Не спрашивай меня почему.

— Спрашивать я не стану, о Макумазан. Быть может, она любит тебя, а ты ее оттолкнул, как и должен был поступить мой друг.

(Порой испытываешь неловкость, когда тебя возводят на такой пьедестал, но я не пытался ни поддакивать, ни отрицать, а еще меньше — пускаться в объяснения.)

— Может, именно так все и было, — продолжил он. — Или она сама надоумила отца позвать этого жирного борова Масапо. Я не спрашиваю, потому что ты не скажешь, даже если знаешь. Да это и не важно. Но пока в груди моей бьется сердце, Мамина никогда не покинет его. Пока я могу помнить имена, ее имя никогда не забудется. И, помяни мое слово, она станет моей женой! А сейчас, прежде чем выступить в поход, я возьму несколько своих людей и заколю этого борова Масапо, дабы не стоял у меня на пути.

— Если ты сотворишь что-либо подобное, Садуко, ты пойдешь на север один, поскольку я тотчас же отправлюсь на восток. Я не желаю быть замешанным в убийстве.

— Хорошо, пусть будет так, инкози, если только он сам не нападет на меня. С боровом можно подождать, ведь он от этого станет лишь немного жирней. А сейчас, если тебе угодно, прикажи фургонам отправляться в путь. Я буду показывать дорогу, потому что мы должны стать на ночевку сегодня вечером вон в тех кустах, где меня ждут мои люди. Там я расскажу тебе о моих планах. Кстати, тебя там дожидается гонец с сообщением.

Глава 6

ЗАСАДА
Шесть часов мы добирались до зарослей по идущей вниз по склону, довольно скверной дороге, протоптанной скотом, — разумеется, иных дорог в то время в Зулуленде попросту не существовало. Мне хорошо запомнилось то место. Это была широкая ложбина, поросшая редкими невысокими деревьями: колючими акациями, деревьями с темно-зелеными листьями и плодами наподобие слив, с кислым вкусом и огромной косточкой внутри, и какими-то деревцами с серебристой листвой. Речка, мелководная в это время года, вилась по долине, и в мелких зарослях по ее берегам во множестве обитали цесарки и другие птицы. Это было приятное, пустынное местечко с большим количеством дичи, спускавшейся сюда зимой питаться травой, которой им уже не хватало на более высоком вельде. Дух захватывало от ощущения необъятного простора, поскольку, куда ни глянь, всюду простиралось лишь море деревьев.

Мы стали лагерем у реки, название которой я забыл, в месте, которое показал нам Садуко, и взялись за приготовление ужина — мяса антилопы гну, которую мне посчастливилось подстрелить, когда мимо нас, мелькая меж деревьев, пронеслось стадо антилоп.

Пока мы ели, я наблюдал, как постоянно появлялись все новые и новые вооруженные зулусы; воины прибывали группами от шести до двадцати человек. Приблизившись, они поднимали копья, приветствуя то ли Садуко, то ли меня, не знаю, и усаживались на открытом месте между нами и берегом реки. И хотя трудно было определить, откуда они пришли, поскольку зулусы выходили из кустов внезапно, словно призраки, я решил не обращать на них внимания, догадываясь, что их приход сюда явно не случаен.

— Кто они? — шепотом спросил я у Скоула, когда он принес мне глоточек джину.

— Дикий отряд Садуко, — так же тихо ответил он. — Изгои его племени, живущие среди скал.

Украдкой я рассматривал прибывающее воинство, делая вид, что раскуриваю трубку, и они впрямь казались мне настоящими дикарями. Высоченные, сухопарые, со спутанными волосами, с наброшенными на плечи изодранными звериными шкурами и, казалось, не обладавшие никаким имуществом, кроме нюхательного табака, нескольких циновок для сна, достаточного запаса боевых щитов, коротких дубинок из древесины твердых пород и ассегаев. Таковы были люди, сидевшие вокруг нас безмолвным полукругом, словно стервятники вокруг умирающего буйвола.

Я продолжал курить, делая вид, что не замечаю их.

Наконец, как я и предполагал, Садуко наскучило мое молчание, и он заговорил:

— Макумазан, это люди племени амангвана. Их три сотни — все, кого оставил в живых Бангу. Когда их отцов убили, некоторым женщинами и детям удалось спастись в отдаленных краалях. Я собрал их, чтобы они отомстили Бангу, ведь я их вождь по праву крови.

— Безусловно, — ответил я. — Вижу, что ты собрал их. Но хотят ли они отомстить Бангу, рискуя своими жизнями?

— Хотим, белый инкози! — прилетел мощный ответ трех сотен глоток.

— И они признают тебя, Садуко, своим вождем?

— Признаем! — вновь последовал ответ. Затем вперед вышел один из немногих седых воинов: большинство этих амангвана были ровесниками Садуко, а то и моложе.

— О Бодрствующий в ночи, — заговорил он. — Я Тшоза, брат Мативане, отца Садуко, единственный из его братьев, спасшийся в ночь Большой резни. Так?

— Так! — прокричали сплоченные ряды за его спиной.

— Я признаю Садуко своим вождем, и мы все признаем! — объявил Тшоза.

— Признаем! — дружно откликнулись ряды.

— С тех пор как умер Мативане, мы жили среди скал, словно бабуины. Без скота, зачастую даже не имея хижины, чтобы укрыться, один тут, другой там. Однако мы жили и ждали, когда он придет — час возмездия, час мести Бангу, который Зикали Мудрый предрек нам. И вот он настал, и все как один — оттуда, отсюда, отовсюду — мы пришли на зов Садуко, чтобы он вел нас против Бангу, победить его или умереть. Верно я говорю, амангвана?

— Верно! — прогремел мощный единодушный ответ, от которого в неподвижном воздухе затрепетали листья деревьев.

— Понимаю, о Тшоза, брат Мативане и дядя вождя Садуко, — ответил я. — Однако Бангу силен и, как мне говорили, живет в хорошо укрепленном месте. Но оставим это, ведь ты сказал мне, что вам нечего терять и вы пришли победить или умереть. Предположим, вы победите. Что король зулусов Панда скажет нам — вам, а также мне, — развязавшим войну в его стране?

В этот момент амангвана повернули головы к Садуко, а тот крикнул:

— Гонец короля Панды, выходи!

Еще не успело угаснуть эхо его слов, как я увидел невысокого морщинистого человека, пробирающегося через ряды рослых амангвана. Выйдя вперед и став передо мной, он сказал:

— Приветствую тебя, Макумазан. Помнишь меня?

— Помню, — ответил я. — Ты Мапута, один из индун Панды.

— Совершенно верно, Макумазан. Я Мапута, один из его индун, член его совета, командующий его импи (то есть армиями), кем я был и для его умерших братьев, чьи имена мне запрещено произносить вслух. Так вот, по просьбе Садуко король Панда отправил меня к тебе с посланием.

— Откуда мне знать, что ты говоришь правду? — спросил я. — Ты принес мне в доказательство какой-нибудь знак?

— Принес, — ответил он и, пошарив под своим плащом, вытащил какой-то предмет, завернутый в сухие листья, развернул его и протянул мне со словами: — Этот знак прислал тебе Панда, Макумазан, повелев сказать, что ты наверняка его узнаешь и обрадуешься ему и что ты можешь забрать его обратно, поскольку после того, как он проглотил две пилюли, ему сделалось очень плохо и больше он в них не нуждается.

Я взял вещественное доказательство, переданное мне Мапутой, и тотчас узнал его в лунном свете.

Это была картонная коробочка с сильными пилюлями каломеля[259], на крышке которой была надпись: «Аллан Квотермейн, эскв. Принимать строго по одной, как назначено». Не пускаясь в объяснения, могу заверить, что сам я принял одну пилюлю «как назначено», а затем подарил коробочку с оставшимися королю Панде, которому страстно хотелось «попробовать лекарство белого человека».

— Ты узнаёшь знак, Макумазан? — спросил индуна.

— Да, — серьезно ответил я. — И пусть король благодарит духов своих предков за то, что не проглотил три пилюли, ведь поступи он так, в Зулуленде сейчас правил бы другой король. Что ж, я слушаю тебя, посланник.

А про себя подумал, и уже не впервой, как часто в жизни туземцев великое мешалось со смешным. На кону стояло дело, могущее привести к многочисленным смертям, а правитель, стоящий за всем этим, в знак добросовестности своего гонца присылает мне коробочку пилюль! Однако роль свою она сыграла так же, как и любое иное доказательство.

Я отозвал Мапуту в сторону, поскольку заметил, что он хочет переговорить со мной наедине.

— О Макумазан, — сказал он, когда мы отошли. — Вот что просил передать тебе Панда: «Я понимаю, что ты, Макумазан, пообещал сопровождать Садуко, сына Мативане, в походе против Бангу, вождя амакоба. Будь это кто-то другой, я запретил бы этот поход, в особенности запретил бы принимать участие в нем тебе, белому человеку. Но пес Бангу — коварный злодей. Много лет назад он оболгал моего друга Мативане перед королем Чакой, который правил до меня; король послал Бангу уничтожить Мативане, и тот предательски убил его и все его племя, кроме Садуко, его сына, и нескольких его людей с детьми, которым удалось спастись. Мало того, в последнее время Бангу мутит народ, замышляя поднять восстание против меня, потому что знает, как крепко я ненавижу его за его преступления. Но я, Панда, не как те, кто подговаривает народ против своего короля, я человек мирный и не желаю раздувать пожар гражданской войны в стране, ведь кто знает, как далеко пойдет пал или чьи краали он пожрет? Что же до Банги, я хочу, чтобы за свои злодеяния он был наказан, а гордыня его — сломлена. Поэтому я разрешаю Садуко и тем амангвана, кто выжил, отомстить Банге за свои личные обиды, если смогут, как разрешаю и тебе, Макумазан, идти с ними. Более того, если будет захвачен скот, я не спрошу отчета о нем, ты можешь поделить его с Садуко как захочешь. Но знай, Макумазан, если тебя или твоих людей убьют, или ранят, или ограбят, я ничего не знаю и не несу ответственности ни перед тобой лично, ни перед Домом белых в Натале: ты идешь на свой страх и риск, это твое личное дело. Я все сказал».

— Понятно, — ответил я. — Я должен вытащить для Панды раскаленное железо из огня и этот огонь потушить. И в случае удачи могу оставить себе кусок железа, когда он остынет, а если обожгу пальцы, то виноват буду сам, ни я, ни мои люди не должны идти плакаться Панде.

— О Бодрствующий в ночи, ты пронзил копьем быка в самое сердце, — кивнул мудрой головой посланник Мапуто. — Так что же, ты пойдешь с Садуко?

— Передай королю, о посланник, что я пойду с Садуко, потому что меня тронули его рассказы о его бедах и я дал ему обещание. И пойду не ради скота, хотя не откажусь от своей доли. Также передай Панде: если меня постигнут неудачи, он не услышит о них, и что его высокое имя не будет упомянуто в этом деле. Однако он, со своей стороны, не должен будет вменять мне в вину то, что может случиться впоследствии. Ты запомнил мое послание?

— Слово в слово, Макумазан. Пусть твой дух хранит тебя, когда будешь атаковать сильного Бангу. Я бы на вашем месте, — добавил Мапута задумчиво, — сделал бы это на рассвете, поскольку амакоба пьют много пива и спят крепко.

Затем мы с ним разделили щепотку нюхательного табаку, и он сразу же отбыл в Нодвенгу, резиденцию Панды.

Минуло четырнадцать дней. И вот однажды рано утром, после долгого ночного перехода по гористой местности, мы сидели с Садуко вместе с нашим диким отрядом и рассматривали за широкой долиной с редкими деревьями, так напоминавшей какой-нибудь английский парк, ту самую гору, на склоне которой располагался крааль вождя амакоба Бангу.

Большая гора казалась неприступной, и, как нам удалось заметить, тропинки, взбегавшие вверх к краалю, были в полной мере защищены стенами из камней, проходы в которых были настолько узки, чтобы пропустить лишь одного буйвола зараз. К тому же многие из этих стен были недавно укреплены: возможно, Бангу прослышал, что король Панда, имевший на то веские причины, относится к нему, северному вождю, обитающему на границе его владений, с подозрением и даже открытой враждебностью.

Здесь, в плотных зарослях кустарника, покрывавшего горное ущелье, мы держали военный совет.

Насколько мы знали, наше передвижение пока оставалось незамеченным. Я оставил свои фургоны в глубокой лощине в тридцати милях отсюда на попечение местных жителей, сказав им, будто иду сюда на охоту, и захватил с собой только Скоула и четырех моих лучших охотников — хорошо вооруженных туземцев, умевших стрелять из ружей. Три сотни амангвана также пробирались небольшими группами, на некотором расстоянии друг от друга; они выдавали себя за кафров, направляющихся к заливу Делагоа. И вот теперь все мы встретились здесь, в этих зарослях. Среди нас находились три амангвана, которые после нападения на их племя бежали со своими матерями в этот район и выросли среди народа Бангу, но откликнулись на призыв Садуко и вернулись к нему. Именно на этих людей мы полагались больше всего, поскольку они знали местность, как никто другой. Долго и взволнованно мы совещались с ними. Амангвана давали пояснения и, насколько позволял лунный свет — а до рассвета было еще далеко, — показывали нам различные тропки, что вели к краалю Бангу.

— Сколько людей в селении? — спросил я.

— Почти семь сотен, способных держать копье, — ответили они. — Это вместе с жителями отдаленных краалей. Кроме того, у проходов в стенах всегда стоят часовые.

— А где они держат скот? — вновь спросил я.

— Внизу, в этой долине, Макумазан. Если прислушаешься, ты услышишь мычание. Две тысячи голов скота, а может и больше, стерегут по ночам пятьдесят человек.

— Тогда, наверное, нам не составит особого труда угнать этот скот. А Бангу можно не трогать — пусть займется выращиванием нового?

— Может, труда и не составит, — прервал Садуко, — однако я пришел сюда, чтобы убить Бангу, а не только захватить его скот, так как у меня с ним кровная вражда.

— Прекрасно, — ответил я. — Только триста человек не возьмут приступом эту гору, к тому же охраняемую и укрепленную стенами. Наш отряд уничтожат еще на подходе к краалю: из-за расставленных повсюду часовых нам не удастся застигнуть врага врасплох. К тому же, Садуко, ты забыл о собаках. И вот еще что: даже в случае удачи я не стану принимать участия в массовой резне женщин и детей, которая может начаться при штурме. Поэтому выслушай меня, Садуко. Я предлагаю не трогать крааль Бангу, а отправить этой ночью полсотни наших людей под предводительством проводников вниз, вон в тот лесок, где они спрячутся в укрытии, неподалеку от загонов для скота. После восхода луны, когда все будут спать, эти пятьдесят человек должны будут стремительно атаковать лагерь сторожей, убивая любого, кто окажет сопротивление, выпустить скот и погнать стадо из долины через то большое ущелье, по которому мы вошли сюда. Бангу и его люди, решив, что скот угнали обыкновенные воры из какого-нибудь дикого племени, пустятся в погоню за стадом, чтобы отбить и вернуть его. Мы же с остальными амангвана можем устроить засаду в самой узкой части ущелья, между скалами, — там высокая трава и густые заросли молочая. Когда наши преследователи подойдут поближе к проходу меж скал, который я со своими охотниками будем держать под прицелом, мы можем дать им бой. Что скажешь на это?

Садуко ответил, что предпочел бы атаковать, а потом сжечь крааль. Но старый амангвана Тшоза, брат погибшего Мативане, сказал:

— Макумазан, Бодрствующий в ночи, мудро придумал. К чему понапрасну расходовать силы на каменные стены, тем более что мы не знаем, сколько их, и едва ли в темноте сможем так уж легко отыскать в них ворота. Мы только дадим возможность этим проклятым амакоба украсить их изгороди нашими черепами.

Лучше выманить амакоба в узкое ущелье, где у них не будет укрытия в виде стен, и там напасть на них, сбитых с толку, и поквитаться с ними как мужчины с мужчинами. Что же до женщин и детей, то я согласен с Макумазаном: не будем их трогать; быть может, когда-нибудь они станут нашими женщинами и детьми.

— Да, — послышались голоса. — План белого инкози хорош. Инкози хитер, как хорек, мы принимаем его план.

Так план Садуко был отклонен, а мой — принят.

Весь тот день мы отдыхали: оставаясь в густом кустарнике, мы не разводили огня и соблюдали полную тишину. День выдался очень тревожным: опасность быть обнаруженными не давала нам покоя, несмотря на то что место для лагеря мы выбрали дикое и пустынное. И хоть шли мы сюда преимущественно по ночам и мелкими отрядами, стараясь не оставлять следов и обходя все краали, все же слухи о нашем приближении могли долететь до амакоба, на нас могла наткнуться партия охотников или же те, кто забрел сюда в поисках заблудившегося скота.

Опасения наши оказались ненапрасными: ближе к полудню мы услышали шаги и увидели фигуру человека — судя по прическе, амакоба, — пробиравшегося через наши заросли. Не успел он увидеть нас, как очутился в самой гуще нашего отряда. Он замер в нерешительности и повернул было бежать, но это стало последним мгновением его жизни. Три амангвана молча прыгнули на него, как леопарды прыгают на оленя, и он умер на том месте, где только что стоял. Бедняга! Вероятно, он возвращался от какого-нибудь знахаря, потому что в его одеяле мы обнаружили лекарства и приворотное зелье. Этот знахарь явно не был провидцем, наподобие Закали Мудрого, подумал я про себя; во всяком случае, он не предупредил парня, что жить тому осталось недолго и он не успеет дать испить своей возлюбленной это глупое снадобье.

Тем временем несколько человек из нашего отряда, обладавших самыми зоркими глазами, забрались на деревья и оттуда принялись наблюдать за краалем Бангу и простиравшейся между ним и нашим лагерем долиной. Вскоре стало ясно: пока судьба нам благоволила, так как в течение дня одно за другим стада коров отправляли в долину и запирали в загонах. Похоже, Бангу возна мерился назавтра устроить полугодовой осмотр всего скота амакоба, большая часть которого содержалась на некотором удалении от его крааля.

Наконец этот бесконечный день подошел к завершению, пали густые вечерние тени, и мы стали готовиться к нашей страшной игре, в которой на кону были жизни каждого из нас, поскольку в случае неудачи пощады мы не ждали. Пятьдесят отборных воинов ужинали в молчании отдельно от всех. Эти люди были отданы под командование Тшозы, самого опытного из амангвана, а поведут их три проводника, которые жили среди амакоба и «знали здесь каждый муравейник», во всяком случае, они клялись именно такими словами. Им приказали пересечь долину, разделиться на мелкие группы, отпереть загоны со скотом, убить или заставить отступить пастухов и затем гнать скот через долину к ущелью. Второй полусотне под предводительством Садуко необходимо было расположиться у выхода из ущелья в долину — на случай, если загонщикам понадобится помощь или подкрепление или если возникнет необходимость задержать погоню амакоба, пока огромные стада не пройдут через ущелье, — после чего отойти к нашему отряду, засевшему в засаде двумя милями дальше. Устройство этой засады было возложено на меня — задача, должен признаться, достаточно трудная.

Восхода луны ждали не ранее полуночи. Но выдвигаться мы начали за два часа до этого времени, поскольку скот необходимо было вывести из загонов, как только взойдет луна. Иначе бой в ущелье затянется до восхода солнца, и тогда амакоба увидят, насколько малочисленны их враги. Страх, растерянность, паника, темнота — именно на этих союзников мы рассчитывали в отчаянно рискованном предприятии.

Наконец все было готово, и час настал. Мы, три командира трех отдельных отрядов разделившихся сил, попрощались друг с другом и передали наказ своим воинам: если в случае поражения мы будем рассеяны, всем, кому удастся выжить, собираться у моих фургонов.

Тшоза и его полусотня растворились в темноте, словно призраки. Вскоре и Садуко отправился со своим отрядом. Он нес в руке двустволку, которую я дал ему, и его сопровождал один из моих лучших охотников, уроженец Наталя, также вооруженный тяжелым гладкоствольным ружьем, заряженным свинцовыми пулями. Мы надеялись, что грохот этих ружей заставит амакоба думать, будто они имеют дело с голландским диверсионным отрядом белых, вооруженных «слонобоями» — так в те дни назывались тяжелые штуцеры, сбивавшие с ног слона, — которых до смерти боялись туземцы.

Садуко ушел, оставив меня гадать, увижу ли когда-нибудь его вновь или нет. Затем я, мой слуга Скоул, двое оставшихся охотников и две сотни амангвана двинулись вверх по дороге в обратный путь ко входу в ущелье. Я назвал это дорогой, но на самом деле это был всего лишь размытый водой глубокий овраг, дно которого было завалено крупными камнями, — через этот-то овраг нам и предстояло пробираться в ночной темноте, причем пробираться как можно быстрее, при этом предварительно позаботившись снять капсюль с бойка каждого ружья, дабы случайным выстрелом не разбудить амакоба, не ввести в заблуждение другие наши отряды и не свести на нет все наши тщательно разработанные планы. Мы шли тремя растянувшимися цепочками так, чтобы каждый человек не терял из виду идущего перед ним. Едва начала всходить луна, как мы достигли места, выбранного мной для засады.

Определенно, оно идеально подходило для этой цели. Овраг суживался здесь до ширины не более сотни футов, а крутые склоны ущелья были покрыты кустарником и похожим на торчащие тут и там пальцы молочаем, росшим среди крупных камней. За эти ми камнями и кустарниками мы и спрятались — сто человек на одном склоне и сто — на противоположном. Я же с тремя своими охотниками, вооруженными ружьями, заняли позицию под укрытием огромного валуна почти пяти футов толщиной, лежавшего чуть правее самого оврага, по дну которого, как мы ожидали, погонят скот. Место это я выбрал по двум причинам. Во-первых, я мог держать связь с обоими флангами моих сил, а во-вторых, мы могли вести огонь прямо вдоль тропы в наших преследователей.

Я отдал строгий приказ амангвана под страхом смертной казни не двигаться с места, пока я или, если я буду убит, один из моих охотников не даст залпа из ружья. Я опасался, что они в возбуждении могут выскочить раньше времени и убить кого-нибудь из своих людей, которые, вероятно, смешаются с первыми из преследующих их амакоба. Затем, после того как скот пройдет и сигнал будет дан, они должны будут наброситься с обеих сторон на амакоба так, чтобы тем пришлось сражаться с противником, наступающим с крутого склона.

Вот и все, что я сказал им, поскольку не следовало сбивать туземцев с толку большим количеством приказов. Правда, добавил вот что: они должны победить, иначе враг их не пощадит. Их представитель — у этих народов всегда выбирают своего представителя — ответил, что они благодарны мне за совет и постараются сделать все, что будет в их силах. Затем они подняли копья, отсалютовав мне. В призрачном лунном свете жутковато дикими и смертельно опасными показались мне эти воины, когда они расходились по своим укрытиям за скалами и кустами.

Ждать пришлось долго, и, должен признаться, под конец я занервничал. В голову полезли мысли о том, например, увижу ли я вновь рассвет. Меня не покидали сомнения в легитимности этого необыкновенного предприятия. Какое право я имел вмешиваться в конфликт между этими туземцами? Почему вообще я оказался здесь? Потому что задумал разжиться скотом, как поступил бы любой торговец? Нет — ведь я был не уверен, что возьму его, даже если мы победим. Потому что Садуко подначивал меня неверием в мои слова? Да, до определенной степени; но главной причиной это не являлось ни в коем случае. Мною двигал гнев, который вызвал во мне рассказ о бесчеловечных злодеяниях, совершенных этим Бангу, злодеяниях, исковеркавших судьбу Садуко и всего его племени, вот почему я не противился своему желанию участвовать в попытке Садуко отомстить подлому убийце. Что ж, поначалу доводы казались мне достаточно убедительными, но сейчас в голове родилось новое соображение. Те злодеяния имели место много лет назад: по-видимому, большинство людей, бывших тогда подстрекателями и пособниками убийств, ныне уже мертвы либо стали дряхлыми стариками, а значит, месть обрушится на их сыновей.

Тогда какое право я имел мстить сыновьям за грехи отцов? Скажу откровенно: не знаю. Это трудная жизненная проблема, не больше и не меньше. Так что я с глубокой грустью пожал плечами и утешил себя мыслью о том, что с большой долей вероятности решение этой проблемы обернется не в мою пользу и что оплатить столь опасное предприятие и понять, в чем его суть, я смогу лишь ценой своей собственной жизни. Это соображение несколько успокоило мою совесть, потому что, когда человек подкрепляет свои действия, правильные или неправильные, риском для жизни, трусом его в любом случае не назовешь.

Время тянулось мучительно долго; ничего не происходило. Ущербная луна ярко светила в ночном небе, и, поскольку ветра не было, тишина казалась особенно напряженной. За исключением порой долетающих до нас откуда-то издалека звуков — жуткого хохота гиены и того, что показалось мне чиханием льва, — ничто не двигалось, словно застыло, между спящей землей и посеребренными луной небесами, по которым под бледными звездами плыли небольшие прозрачные облачка.

Наконец откуда-то издалека донесся шум, напоминавший отдаленное журчание. Шум разрастался и усиливался. Словно тысяча палок легонько постукивает по чему-то твердому. Шум все нарастал, и я понял, что это топот копыт скачущих во весь опор животных. Немного погодя из общего шума я стал различать отдельные звуки, очень слабые и как бы приглушенные расстоянием: возможно, крики людей. И тут издалека послышались звуки, которые я определил безошибочно, — звуки выстрелов. Началось: скот гонят сюда, а Садуко и ушедший с ним один из моих охотников дали сигналы выстрелами. Оставалось только ждать.

Меня охватило страшное возбуждение, оно будто вгрызалось в мой мозг. Звуки ударов копыт по камням становились все громче, пока не слились в сплошной гул, смешанный с раскатами отдаленного грома, но вскоре я понял, что это вовсе не гром, а мычание тысячи испуганных животных.

Все ближе и ближе слышались топот копыт и мычание. Все ближе и ближе раздавались крики людей, бросивших вызов волнующему безмолвию ночи. Наконец показалось первое животное — молодой куду[260], по-видимому случайно смешавшийся со стадом домашнего скота. Он молнией пронесся мимо нас, и через минуту за антилопой последовал бычок — молодой и легкий, он обогнал свое стадо и тоже стремглав проскакал мимо нас, я успел лишь заметить пену на его губах и вывалившийся язык.

Затем появилось стадо. Нескончаемый поток поднимающихся вверх по склону животных: коровы, телки, телята, быки и волы — все они казались единой и неразделимой массой, и буквально каждое животное мычало, ревело, всхрапывало либо издавало какой-нибудь иной звук; шум они производили жуткий. Зрелище потрясало, поскольку животные были всех мастей, и в лунном свете их длинные рога сверкали, как слоновые бивни. Ничего подобного мне не приходилось видеть раньше, и сравнить происходящее можно, пожалуй, лишь с бегством буйволов из горящих камышей в тот день, когда я был ранен.

И вот стадо уже неслось мимо нас — огромная и настолько плотная масса животных, что человек, наверное, мог бы пройти по их спинам. И действительно, несколько телят, выдавленных наверх, стадо уносило на спинах. Счастье, что ни один из нас не оказался у стада на пути; в этом случае нас не спасли бы ни бревна загона, ни каменная стена: могучий поток животных вырывал и сметал на своем пути даже крепкие деревья, что росли в овраге.

Наконец поток испуганных животных стал редеть, — теперь он состоял из выбившихся из сил, больных либо раненых, которых оказалось довольно много. Их рев и мычание больше не заглушали другие звуки — взволнованные крики людей. Вот показались первые наши товарищи — загонщики скота: усталые и задыхающиеся, они триумфально размахивали копьями. Среди них я разглядел старого Тшозу. Я встал на камень, за которым прятался, и окликнул его по имени. Тшоза услышал и вскоре улегся рядом со мной, тяжело дыша:

— Угнали весь скот! Не оставили ни одного животного, кроме тех, которые были затоптаны. Садуко идет вслед за нами с остальными нашими братьями, за исключением тех, кто убит. Скоро должен подоспеть… Все племя амакоба преследует нас. Садуко сдерживает их, чтобы дать время уйти скоту.

— Молодцы, — похвалил я. — Отлично сработали. Теперь прикажи своим людям укрыться вместе с моими, чтобы отдышались перед боем.

Когда подошли отставшие, Тшоза остановил их и дал команду рассредоточиться. Едва последний из них скрылся за кустами, нарастающие крики, среди которых я различил звук выстрела, дали понять, что Садуко со своим отрядом и преследующие их амакоба уже близко. Вскоре появилась и горстка амангвана: они уже не сражались, а удирали со всех ног, потому что знали, что приближались к месту засады, и старались поскорее миновать его, чтобы не перемешаться с амакоба. Мы дали им возможность укрыться. Одним из последних показался Садуко. Он был ранен: по ноге его текла кровь. Он поддерживал моего охотника, который был тоже ранен, но, как я опасался, более серьезно.

— Садуко, — окликнул я их, — поднимайтесь по тропе за гребень, и, как только передохнете, приходите нам на помощь.

Садуко махнул в ответ ружьем, потому что задыхался и говорить не мог, и вместе с остатками своего отряда — человек тридцать — ушел по следам недавно пробежавшего стада. Не успел он скрыться из виду, как показались амакоба. Пять-шесть сотен человек толпой, без всякого боевого порядка или дисциплины, потерявших, казалось, не только скот, но и свои головы. Одетые как попало (а кое-кто не позаботился даже накинуть мучу, не говоря уже о воинском убранстве), одни шли со щитами, другие — без, некоторые с пиками, другие с метательными копьями. Все явно были вне себя от ярости: звуки, испускаемые толпой, сливались в единое мощное проклятие.

И вот настал момент битвы. Признаться, я всем сердцем не желал его. Страха я не испытывал, хотя никогда не изображал из себя героя, просто вся затея была мне не по душе. Если уж на то пошло, мы сначала украли скот у этих людей, а сейчас готовились перебить и их самих. Чтобы решиться подать условный сигнал, я заставил себя вспомнить страшный рассказ Садуко о массовом убийстве его соплеменников. Это ожесточило меня, так же как и мысль о том, что амакоба числом намного превосходят нас и в итоге, вполне вероятно, одержат верх. Однако сожалеть и раскаиваться было поздно. Какая же коварная и неудобная штука — совесть: она почти всегда начинает досаждать нам тогда, когда уже все сделано и от нее нет ни малейшей пользы, не раньше, когда еще можно было бы что-то изменить.

Я взобрался на камень и выстрелил из обоих стволов ружья в наступающую толпу, но не могу утверждать, убил кого-нибудь или нет. Я всегда надеялся, что нет, однако, поскольку цель крупная и стрелок я хороший, боюсь, едва ли это было возможно. В следующее мгновение с воем, напоминающим вой диких зверей, с обеих сторон ущелья вылетели из засады неистовые амангвана и обрушились на своих кровных врагов. Они бились не только за скот: в бой их вели ненависть и жажда мести за убитых амакоба отцов и матерей, сестер и братьев; они выжили тогда, чтобы отплатить убийцам их родных кровью за кровь.

О Небеса, как они сражались! Они были скорее похожи на дьяволов, чем на людей! После того как затих их первый рев, слившийся затем в одно слово «Садуко», они дрались молча, как бульдоги. И хотя их было мало, поначалу яростный натиск отбросил амакоба, но, когда враги оправились от неожиданности, преимущество в численности стало сказываться, к тому же амакоба были тоже смелыми воинами и не поддались панике. Десятки их пали уже при первой атаке, но оставшиеся стали теснить амангвана вверх по склону. Мое участие в бою можно назвать скромным, но и я был отброшен назад вместе с остальными и стрелял, лишь когда надо было спасать свою жизнь. Шаг за шагом нас теснили назад, к гребню ущелья, пока наконец мы не приблизились к тому месту, где укрылся Садуко.

И вот, когдаисход битвы, словно чаши весов, готов был склониться в ту или другую сторону, вновь пронесся крик «Садуко!», и сам вождь во главе своих тридцати воинов бросился на амакоба.

Эта атака решила исход битвы: не зная, как много наступающих, амакоба дрогнули и обратились в бегство, но мы не преследовали их далеко.

Мы устроили смотр нашим отрядам на вершине холма. Нас осталось не более сотни, остальные пали или были серьезно ранены; мой бедный охотник, которого я присоединил к отряду Садуко, погиб. Весь израненный, он бился до последнего, затем упал, прокричав мне:

— Хозяин, я хорошо дрался? — и испустил дух.

Сам же я задыхался и едва стоял на ногах от усталости. Словно во сне, я увидел, как несколько амангвана притащили старого тощего туземца, крича:

— Вот он, Бангу! Изверг Бангу, мы поймали его живьем!

Садуко шагнул к нему:

— А, Бангу! Скажи-ка теперь, почему мне не стоит убивать тебя, как ты убил бы мальчишку Садуко много лет назад, если бы его не спас Зикали? Гляди, вот отметина от твоего копья.

— Ну так убей меня, — ответил Бангу. — Твой дух оказался сильнее моего. Разве не это предсказывал Зикали? Убей же меня, Садуко.

— Нет, — мотнул головой юноша. — Ты устал, но и я устал не меньше твоего, и я тоже ранен, как и ты. Возьми копье, Бангу, мы будем биться.

И они бились в лунном свете, один на один. Они бились яростно, а все остальные смотрели. Наконец я увидел, как Бангу раскинул в стороны руки и упал навзничь.

Садуко был отомщен. Вспоминая о той ночи, я всегда радовался, что он убил своего врага в честном поединке, а не так, как этого можно было ожидать от туземца.

Глава 7

СВАДЕБНЫЙ ПОДАРОК САДУКО
На следующий день рано утром мы вернулись к моим фургонам. Весь захваченный скот и наших раненых мы вели с собой, поэтому переход получился весьма утомительным и к тому же довольно тревожным, ведь уцелевшие амакоба вполне могли предпринять попытку отбить похищенное. Однако этого не произошло, поскольку многие из их племени были убиты или ранены, а тем, кто уцелел, не хватило духу снова пуститься в погоню. Посрамленные, они вернулись в свои дома на горе и с той поры жили в нищете, потому что осталось у них, на мой взгляд, не более пятидесяти голов скота на все племя, а какая жизнь кафрам без скотины. И все же они не голодали, потому что многие их женщины работали на полях, а их зерно мы не тронули. В конце концов Панда передал амакоба в подчинение их победителю Садуко, и тот объединил их с амангвана, но случилось это не сразу, а спустя некоторое время.

Мы немного отдохнули у фургонов и занялись осмотром захваченных животных. Всего в наших руках оказалось более двенадцати сотен голов, не считая покалеченных во время перегона, — этих мы пустили на мясо. То была поистине славная добыча и, несмотря на рану в бедре, доставлявшую сильную боль, особенно сейчас, когда она покрылась коркой, Садуко стоял и сверкающими глазами обозревал захваченное стадо. И неудивительно, ведь он, еще вчера бедняк, вмиг разбогател, и останется богатым, даже отдав часть коров Умбези, требовавшему уплаты за руку Мамины. Более того, он был уверен, и я разделял его уверенность, что в этих изменившихся обстоятельствах оба — девушка и ее отец — благосклонно отнесутся к его сватовству. Он, так сказать, добился права на титул и семейные владения посредством иска, поданного в «Суд ассегая», и потому теперь вряд ли сыщется в Зулуленде отец, который захлопнул бы ворота крааля перед носом у Садуко. Однако мы оба забыли пословицу, которая указывает, сколь часто случаются разного рода промахи, пока несешь кусочек от чаши ко рту[261], — пословицу, у которой, между прочим, имеются зулусские аналоги. Один из них, если я правильно помню, гласит: «Как бы громко курица ни кудахтала, хозяйка не каждый раз получает яйца».

Так случилось, что, хотя курица Садуко кудахтала очень громко, ему все же не суждено было заполучить желанное яйцо. Но об этом я расскажу в свое время.

Как и Садуко, я тоже окинул взглядом стадо. Интересно, подумалось мне, помнит ли молодой вождь о нашей сделке, по которой шестьсот голов захваченного скота принадлежат мне. Шесть сотен! Что ж, если посчитать их по пять фунтов на круг за каждую голову — а волы в то время считались большим дефицитом, они стоили именно столько, если не больше, — получалось три тысячи фунтов стерлингов — такой огромной суммой мне в жизни не доводилось обладать. Воистину, пути насилия прибыльны! Да только помнит ли Садуко? Я больше склонялся к мысли, что он забудет о нашем уговоре, поскольку кафры не любят расставаться со скотиной.

Однако я оказался несправедлив к Садуко: он вскоре повернулся ко мне и проговорил явно с неохотой:

— Макумазан, половина стада принадлежит тебе, ты по праву заслужил его, потому что победу мы одержали благодаря твоим мудрым советам и военной хитрости. Займемся делом — будем делить его поштучно.

Итак, я выбрал себе превосходного вола, затем Садуко выбрал одного себе; это продолжалось до тех пор, пока я не отобрал себе восемь голов скота и, повернувшись к Садуко, сказал:

— Так. Достаточно! Этих волов я поставлю в упряжи моих фургонов взамен павших в дороге. Больше мне не надо.

— Как так?! — изумленно ахнул Садуко и все стоявшие рядом с ним. А кто-то, думаю, это был старый Тшоза, воскликнул:

— Макумазан отказывается брать шесть сотен голов скота, которые по справедливости принадлежат ему! Да он, должно быть, сумасшедший!

— Нет, друзья, — ответил я, — я не сумасшедший. Я отправился с Садуко в поход, потому что он дорог мне и однажды помог мне в минуту опасности. Однако мне не по душе убивать людей, с которыми я не ссорился, и я не стану брать себе то, что досталось ценою крови.

— Ну и ну! — вновь обронил Тшоза, поскольку Садуко в изумлении потерял дар речи. — Он не человек, а дух. Он святой!

— Ничуть не бывало, — ответил я. — Если ты так считаешь, спроси у Мамины, — туманное высказывание, которого они не поняли. — А теперь послушайте меня. Я не возьму себе этих животных, потому что думаю не так, как думаете вы, кафры. Но раз уж по вашему закону они принадлежат мне, то своим скотом я собираюсь распорядиться сам. Итак, десять голов я даю каждому из моих охотников и пятнадцать — семье погибшего. Остальных пусть забирает Тшоза и те амангвана, которые бились за нас, и пусть они разделят скот между собой по своему усмотрению, а если при дележе вдруг возникнет ссора, я буду судьей.

Тут все восторженно закричали: «Инкози!» — а старый Тшоза, подбежав ко мне, схватил мою руку и поцеловал ее.

— У тебя большое сердце! — воскликнул он. — Щедрость твоя не знает границ! Хотя ты мал ростом, в тебе живет дух короля и мудрость небес!

Так он восхвалял меня, и другие присоединились к нему, и поднялся гвалт. Садуко тоже поблагодарил меня в своей величаво-снисходительной манере. Не думаю, однако, что он был так уж рад моему решению, хотя мой щедрый дар освобождал его самого от необходимости делиться добычей со своими товарищами, полагаю, Садуко опасался, что с этих пор амангвана будут любить меня больше, чем они любили его. Так оно и вышло, поскольку, я уверен, что среди всех этих дикарей не нашлось бы человека, который не отдал бы за меня жизнь, и по сей день мое имя известно среди них и их потомков. Вдобавок имя мое стало нарицательным у всех тех кафров, кто слышал эту историю. О каком-нибудь акте великого дарения они говорят как о «Даре Макумазана», а человека, который делает из ряда вон выходящее отречение, называют «Носителем одеяла Макумазана» или «Тем, кто украл тень Макумазана».

Так я с легкостью заработал себе авторитет, хотя действительно не мог забрать себе тот скот; к тому же, я уверен, поступи я иначе, он принес бы мне несчастье. Замечу в связи с этим: одно из сожалений моей жизни состоит в том, что я вообще когда-либо занимался бизнесом.

Наше обратное путешествие к краалю Умбези — именно туда мы решили возвратиться — было очень медленным, поскольку движение затрудняли раненые и громадное стадо. От последнего мы, разумеется, вскоре избавились, поскольку всех животных, за исключением тех, которых я отдал своим людям, да еще сотни, отобранных Садуко для подарка Умбези, под присмотром старика Тшозы перегнали в заранее отведенное место дожидаться Садуко.

Более месяца прошло с ночи засады, и вот мы наконец расположились лагерем неподалеку от крааля Умбези в тех самых зарослях, где я впервые встретился с амангвана. В этот триумфальный день они выглядели совсем другими людьми по сравнению со свирепыми парнями, которые месяц назад пришли сюда на зов своего вождя. Во время долгого перехода по стране Садуко купил им отличные набедренные повязки и одеяла; воины украсили головы длинными черными перьями птиц, а щиты и ножные браслеты — буйволовыми шкурами и хвостами. К тому же, обильно и хорошо питаясь во время спокойного перехода, они заметно поправились и выглядели даже привлекательно.

Садуко решил провести ночь в лесу, ничем не выдавая нашего присутствия, а на следующее утро выступить во всем своем величии, в сопровождении своих воинов, презентовать Умбези затребованные им сто голов скота и официально просить руки его дочери. Как, возможно, читатель уже догадался, в Садуко присутствовала некая театральная жилка, и, когда на нем были перья, он искал любую возможность пустить пыль в глаза своим плюмажем.

Что ж, план свой он выполнил в точности. На следующее утро, когда солнце уже встало, Садуко, в духе великих вождей, выслал двух ярко разодетых глашатаев объявить о своем приближении к краалю Умбези. За глашатаями следовали два человека, поющих хвалу его подвигам. (Кстати, я обратил внимание, что в этих песнопениях им было строго-настрого наказано не упоминать человека по имени Макумазан.) Затем мы выступили всем отрядом. Впереди в великолепном одеянии вождя — килт из леопардовой шкуры, яркие перья и ножные браслеты — шествовал Садуко с коротким ассегаем в руке. Его сопровождали шестеро самых красивых воинов отряда, изображавших индун, или советников вождя. За ними шел я, невзрачный человечек в запыленной одежде, сопровождаемый жутковатого вида курносым Скоулом в невероятно грязных штанах, стоптанных европейских башмаках, из которых торчали пальцы, да тремя своими охотниками, чей вид представлял еще более постыдное зрелище. За нами следом шагали человек восемьдесят преображенных амангвана, и замыкала шествие сотня отборного скота, ведомого несколькими погонщиками.

Некоторое время спустя мы подошли к воротам крааля, где обнаружили наших глашатаев, — они все еще выкрикивали здравницы вождю и приплясывали.

— Умбези видели? — спросил у них Садуко.

— Нет, — отвечали они. — Когда мы пришли, Умбези спал, но его люди дали знать, что он скоро выйдет.

— Скажите его людям, что ему лучше поторопиться, иначе я сам его выведу, — гордо заявил Садуко.

В этот момент ворота крааля распахнулись, и в них появился толстый Умбези. На глупом лице его был написан испуг, который он, впрочем, попытался скрыть.

— Кто это заявился ко мне с такой… церемонией и по какому случаю праздник? — с подозрением спросил он, показав резной палкой для танцев на ряды вооруженных людей. — А, это ты, Садуко! — Он оглядел Садуко с головы до ног и добавил: — Ого, какой ты сегодня важный. Ограбил кого-нибудь? И ты, Макумазан, здесь. А вот у тебя вид не шибко важный. Ты смахиваешь на старую корову, кормившую всю зиму двух телят. Скажи, однако, зачем вы привели с собой воинов? Спрашиваю потому, что на всех еды у меня не хватит, тем более что мы только что закончили пировать.

— Не беспокойся, Умбези, — снисходительно ответил Садуко. — Тебе не придется кормить моих людей, еду для них я захватил с собой. И дело мое к тебе простое. Ты просил лоболу (то есть выкуп за невесту) в сто голов скота за твою дочь Мамину. Получай. Вели своим слугам пересчитать скотину.

— О, с удовольствием, — нервно ответил Умбези и отдал какие-то приказания своим людям. — Рад за тебя, Садуко, что ты внезапно разбогател, хотя не возьму в толк, как тебе это удалось.

— Не ломай голову, как я разбогател, — ответил Садуко. — Я теперь богат, вот все, что тебе нужно знать. Изволь послать за Маминой, ибо я хочу говорить с ней.

— Да, да, Садуко, понимаю, ты хочешь говорить с Маминой, но… — Он в отчаянии огляделся вокруг. — Боюсь, она еще спит. Ты же знаешь, Мамина не встает рано и терпеть не может, когда ее беспокоят. А ты не мог бы прийти, скажем, завтра утром? Она к твоему приходу уже встанет. А лучше через день, а?

— В какой хижине Мамина? — грозно спросил Садуко.

Я же, учуяв подвох, усмехнулся.

— Честное слово, не знаю, — ответил Умбези. — Она спит то в одной хижине, то в другой, а иногда для разнообразия отправляется ночевать в крааль своей тетки, до него ходу несколько часов. И я совсем не удивлюсь, если так она и сделала вчера вечером. Я же ей не нянька.

Не успел Садуко ответить, как пронзительный скрипучий голос неприятно полоснул слух: поискав глазами, я увидел мерзкого вида дряхлую старуху, сидевшую в тени, и узнал в ней женщину, известную мне под именем Старая Корова.

— Он лжет! — проскрежетала она. — Лжет! Благодарение духу моих предков, дикая кошка Мамина навсегда покинула наш крааль. А спала она этой ночью не у тетки, а со своим мужем Масапо, которому Умбези отдал ее в жены два дня назад, получив за нее сто и двадцать голов скота… на двадцать больше, чем предлагаешь ты, Садуко!

В тот же миг мне подумалось, что Садуко лишится рассудка от ярости и горя: лицо юного вождя посерело даже под темной кожей, он весь затрясся, как лист, и казалось, вот-вот рухнет на землю. Он прыгнул на Умбези, как лев, схватив за горло, швырнул на землю и навис над ним с поднятым копьем.

— Ах ты жаба! — вскричал он жутким голосом. — Говори правду или распорю тебе брюхо! Что ты сделал с Маминой?

— О Садуко, — хватая ртом воздух, пролепетал Умбези, — Мамина решила выйти замуж. Нет в том моей вины, Садуко, она так решила сама.

Больше он ничего сказать не успел: не обхвати я руками Садуко и не оттащи его назад, это мгновение стало бы последним для Умбези, потому что Садуко уже замахнулся копьем, чтобы пригвоздить его к земле. Как оказалось, подоспел я вовремя, поскольку Садуко, ослабев от переполнявших его чувств, был не в силах вырваться из моих объятий; я чувствовал, как тяжело, точно молот, бьется его сердце.

Наконец он пришел в себя и швырнул на землю копье, словно избавляясь от искушения. Затем заговорил тем же страшным голосом:

— Что еще ты можешь сказать мне об этом, Умбези? Хочу выслушать все, прежде чем решить, что с тобой делать.

— Только то, что сказал, Садуко, — ответил Умбези. Он уже поднялся на ноги и дрожал, как стебель тростника. — Я поступил так, как поступил бы всякий отец. Масапо — очень могущественный вождь, он станет мне хорошей опорой в старости. К тому же Мамина объявила, что хочет за него…

— Он лжет! — вновь проскрипела Старая Корова. — Мамина лишь сказала, что ни за одного зулуса она не собирается, так что, думаю, у нее на примете белый человек? — Тут она хитро глянула в мою сторону. — А потом сказала, мол, если отец хочет выдать ее за Масапо, она, как послушная дочь, исполнит его волю, однако если за этим браком последуют раздоры и прольется кровь, то пусть это падет на его голову, а не на ее.

— Ты тоже решила вцепиться в меня когтями, кошка драная? — заорал Умбези и палкой, которую все еще сжимал в руке, так огрел по спине старуху, что та поспешно заковыляла прочь, бормоча проклятия. — Ох, Садуко, — продолжил Умбези, — не отравляй своего слуха этой ложью. Ничего подобного Мамина никогда не говорила, а если и говорила, то не мне. Да, как только моя дочь согласилась взять в мужья Масапо, его люди тут же пригнали на наш холм сто двадцать голов отборного скота, и ты, Садуко, хотел бы, чтобы я отказал им? Уверен, если бы ты увидел это стадо, ты бы одобрил мое решение и сказал, что я прав, приняв столь щедрый выкуп в обмен на бранчливую девчонку. Вспомни, Садуко, хоть ты и пообещал раздобыть сто голов скота, что на двадцать меньше, чем прислал Масапо, на тот момент у тебя и одной-то не было… Более того, — добавил он с отчаянием в голосе, видя, что его доводы не убеждают Садуко, — чужаки, что проходили тут недавно, поведали мне, что тебя и Макумазана убили в горах какие-то злодеи. Вот, я все сказал, Садуко, и если теперь у тебя есть скот, то у меня есть другая дочь, может, не такая красавица, зато куда более работящая. Идем ко мне, выпьем пива, и я пошлю за ней.

— Перестань болтать о своей другой дочери и о пиве и выслушай меня, — ответил Садуко и так зловеще глянул на отброшенный на землю ассегай, что я предпочел наступить ногой на его древко. — Я теперь богаче и сильнее этого борова Масапо. Разве есть у Масапо такие воины, как вот эти мои молодцы? — Он показал большим пальцем за спину на сомкнутые ряды грозных амангвана, что молча слушали их. — Разве есть у Масапо столько скота, сколько у меня: то, что ты видишь, лишь малая часть огромного стада, выкуп отцу той, которую пообещали отдать мне в жены? Может, Масапо — друг Панды? Насколько я слышал, совсем наоборот. Может, Масапо только что одолел неисчислимое племя благодаря отваге и военной смекалке? Может, Масапо молод, красив и знатной крови или он всего лишь старый жирный боров-полукровка, спустившийся с гор?

Не отвечаешь, Умбези, возможно, оно и к лучшему, что ты молчишь. Ну так послушай еще. Не будь здесь Макумазана, которого мне очень не хотелось бы вмешивать в мои семейные ссоры, я бы приказал своим людям схватить тебя и забить до смерти древками копий, а затем отправиться к борову в его горный свинарник и проделать с ним то же самое. Хотя с этим можно немного обождать, сейчас у меня есть дела поважнее. Но знай, недалек тот день, когда я займусь вами. Потому мой тебе совет, мерзкий обманщик, поторопись сдохнуть сам или наберись мужества и упади на копье, не то узнаешь, каково это быть истолченным палками для выделки шкур до такого состояния, когда никто не сможет узнать, что ты когда-то был человеком… Сейчас же пошли кого-нибудь передать мои слова Борову Масапо. Мамине же передай, что я скоро приду и заберу ее, только не со скотом, а с копьями. Ты понял? О, вижу, понял — ревешь от страха, как баба. А пока прощай, увидимся, когда вернусь с палками для выделки, лжец и обманщик Умбези, Гроза слонов Умбези! — Садуко повернулся и зашагал прочь.

Сытый по горло крайне неприятной сценой, я тоже было собрался уходить, когда бедняга Умбези кинулся ко мне и ухватил за руку.

— О Макумазан, — рыдая от страха, запричитал он. — Если ты когда-либо считал меня своим другом, помоги мне выбраться из жуткой ямы, в которую я угодил из-за выкрутасов этой мартышки, моей дочери Мамины, настоящей ведьмы, рожденной приносить мужчинам беду. Будь она твоей дочерью, Макумазан, и явись перед тобой знатный вождь со стадом в сто двадцать голов, ты бы отдал дочь ему, хоть он и смешанной крови, и не сказать чтоб молодой, тем более если она сама не возражала, ведь у Мамины на первом месте родовитость и достаток… Отдал бы ты ее?

— Думаю, нет, — ответил я. — К тому же не в наших обычаях вот так продавать женщин.

— Да-да, я забыл. В этом, как во многом другом, вы, белые люди, совсем не такие, как мы. Честно говоря, Макумазан, я думаю, что в сердце у Мамины только ты. Она сама мне именно так и говорила, раз или два. Эх, почему же ты не увез ее с собой, пока я не смотрел? Потом мы бы с тобой все уладили: я бы навсегда освободился от ее колдовства и не сидел бы сейчас по шею в этой яме.

— Потому что некоторые люди не делают подобных вещей, Умбези.

— Да-да, я забыл. О, никак не могу запомнить, что вы, белые, совсем безумные и оттого нельзя ждать от вас, что вы по ведете себя как все нормальные люди. К тому же ты друг этого тигра Садуко, что вновь доказывает, что ты, видать, и впрямь безумен, потому как многие скорее согласились бы подоить буйволицу, чем водить дружбу с этим человеком. Разве ты не понял, что он собирается убить меня, отделать палками, как распаренную шкуру? Ох! Забить меня этими палками до смерти! Ох! Если ты не остановишь его, он так и сделает, может даже, завтра или послезавтра. Ох, ох!

— Понимаю, Умбези, и думаю, что он точно так сделает. Но вот чего я не понимаю, так это как мне остановить Садуко. Вспомни, как ты сам способствовал тому, чтобы в сердце его окрепла любовь к Мамине, а теперь, Умбези, ты поступил с ним очень дурно.

— Макумазан, я никогда не обещал ему Мамину. Я лишь сказал, что если он приведет сотню голов скота, то, возможно, пообещаю.

— Зато он победил амакоба, врагов своего племени, привел тебе сто голов скота, а отбил намного больше, однако ты своей доли уже не получишь, слишком поздно. Так что придется тебе теперь искать утешения в яме, которую выкопал себе сам, Умбези, и такой участи я бы не пожелал разделить с тобой даже за весь скот в Зулуленде.

— Поистине ты не из тех, в ком я могу искать утешения в час опасности, — простонал несчастный Умбези, затем лицо его вдруг просветлело. — Но может, Садуко убьет король Панда, ведь он напал на Бангу во время перемирия. О Макумазан, а не мог бы ты уговорить Панду убить его? Если да, у меня сейчас больше скота, чем мне на самом деле хочется…

— Это невозможно, — ответил я. — Король Панда — его друг, и скажу тебе по секрету: Садуко уничтожил амакоба по его особому волеизъявлению. Когда Панда услышит об этом, он возьмет Садуко под свое крыло и сделает его великим, одним из своих советников, возможно дав ему право распоряжаться жизнью и смертью таких маленьких людишек, как ты и Масапо.

— Тогда все кончено, — упавшим голосом проговорил Умбези. — Что ж, постараюсь умереть как мужчина. Но дубасить меня палками, как шкуру! О, — добавил он, скрипнув зубами, — попадись мне Мамина, я бы выдрал из ее красивой головы все волосы до единого, я бы связал ей руки и запер бы вместе со Старой Коровой, которая любит ее так же, как суслик любит мышь. Нет, я убью ее! Слышишь, Макумазан, если ты не поможешь мне, я убью Мамину, а тебе это не понравится, потому что, уверен, она тебе по сердцу, хотя ты и не настолько мужчина, чтобы сбежать с ней, как она того хотела.

— Тронешь Мамину, — сказал я, — будь уверен, мой друг, палки Садуко и твоя шкура точно встретятся, потому что я сам сдам тебя Панде, расскажу ему, что ты чудовищный злодей. Слушай меня, старый болван. Садуко любит твою дочь, любит до безумия, которое, кстати, ты приписываешь и мне, и, если она станет его, он, пожалуй, даже закроет глаза на то, что она уже побывала замужем. Ты должен попытаться выкупить ее у Масапо. Заметь, я сказал выкупить, а ни в коем случае не пытаться отбить ее, проливая кровь. Уговори Масапо прогнать ее. И когда Садуко узнает, что ты пытался ему помочь, то наверняка забудет о своих палках… на время.

— Я попытаюсь, Макумазан, обязательно! Буду стараться изо всех сил. Правда, Масапо упертый, однако, если поймет, что его жизнь в опасности, может уступить. К тому же, когда Мамина узнает, что Садуко стал богатым и сильным, она, возможно, поможет мне. О, спасибо тебе, Макумазан! Ты настоящая подпора моей хижины, а сама хижина и все, что в ней, — твое. Что ж, раз тебе надо идти, прощай, Макумазан… О почему, почему ты не сбежал с Маминой и не избавил меня от этих бед?

Так расстались мы на некоторое время — я и старый лгун Умбези, Гроза слонов, — никогда больше я не видел его таким пристыженным и напуганным, за исключением одного случая, о котором речь впереди.

Глава 8

ДОЧЬ КОРОЛЯ
Вернувшись после трагикомичной беседы с Умбези, этим жалким и своекорыстным болтуном, к моим фургонам, я узнал, что Садуко уже выступил со своими воинами по направлению к Нодвенгу, краалю короля. Мне передали сообщение от Садуко: он надеется, что я последую за ним, чтобы доложить королю Панде о нашем бое и уничтожении амакоба. По недолгом размышлении я решил так и поступить, но, признаться, больше из чистого любопытства — чем закончится вся эта история.

Иногда мне удавалось читать ход мыслей Садуко, и я понял, что в тот момент он не желал обсуждать причину своего страшного разочарования. На протяжении всей жизни Садуко его вела любовь или, вернее, безрассудная страсть к Мамине, она была его путеводной звездой — звездой несчастливой, какая могла бы взойти на горизонте любого человека, звездой роковой, которая своим светом манила его к гибели. Благодарю Божий промысел, что мне посчастливилось избежать ее пагубных лучей, хотя допускаю, что меня они влекли ничуть не меньше.

Вот и сейчас, побуждаемый собственным любопытством, из-за ко торого нередко попадал в различные передряги, я совершил дальний переход в Нодвенгу. Душу мою терзали сомнения, мне никак не удавалось выкинуть из головы воспоминания о смертельном испуге Грозы слонов, когда он столкнулся с бешеной яростью обманутого Садуко и его обещанием мести. Наконец без всяких приключений я прибыл в резиденцию короля и стал лагерем в месте, указанном мне каким-то индуной, имя которого я позабыл, знавшего, по-видимому, о моем появлении, поскольку он встретил меня еще на подъезде к городу. Здесь я просидел довольно долго, дня два или три, развлекая себя стрельбой, то меткой, то не очень, по горлинкам и дожидаясь, когда что-нибудь произойдет или же мне надоест и я отправлюсь в Наталь.

Наконец, когда я уже было собрался в обратный путь, явился мой старый друг Мапута — тот самый человек, который доставил мне послание от Панды перед нашим походом на Бангу.

— Приветствую, Макумазан, — поздоровался он. — Вижу, амакоба не убили тебя.

— Не убили, поскольку вот он я перед тобой. — Я предложил ему понюшку табаку. — Что тебе угодно?

— О Макумазан, только передать, что король хочет знать, не осталось ли у тебя маленьких шариков в коробочке, которую я тебе вернул, а если да, то в такую жару он с удовольствием проглотил бы один из них.

Я предложил Мапуте всю коробку, но он не взял ее, сказав, что король хотел бы принять ее из моих рук. Тогда я понял, что это было приглашением на аудиенцию, и спросил, когда Панде будет угодно принять меня и получить «маленькие-черные-камушки-которые-творят-чудеса». Ответ был — немедленно.

Мы отправились к королю, и через час я уже стоял, вернее, сидел перед Пандой.

Как и все его родственники, король был человеком очень крупным, но, в отличие от Чаки и тех его братьев, которых я знал, — доброжелательным. Я поприветствовал его, подняв шляпу, и устроился на деревянной скамейке, приготовленной для меня за пределами окруженной оградой большой хижины, в тени которой сидел король.

— Приветствую тебя, Макумазан, — проговорил он. — Рад видеть тебя в добром здравии, ведь, как я слышал, со времени последней нашей встречи тебе довелось поучаствовать в опасном приключении.

— Да, король, — ответил я. — Но о каком приключении ты говоришь — с буйволом, когда Садуко помог мне, или с амакоба, когда я помог Садуко?

— О последнем, Макумазан, о котором желаю услышать всю историю.

Король велел своим советникам и слугам удалиться, и, когда мы остались одни, я поведал ему обо всем.

— Вот так так! — сказал он, когда я закончил. — Ты умен, как павиан. Надо же так придумать: заманить в ловушку Бангу и его собак амакоба при помощи их собственного скота! Но мне доложили, ты отказался от своей доли отбитого скота? Скажи, почему ты так поступил, Макумазан?

В своем ответе Панде я озвучил те же самые причины, которые изложил здесь ранее.

— Да уж! — воскликнул он, когда я закончил. — Каждый стремится к величию своим собственным путем, и твой, быть может, лучше нашего. Ведь у белого человека один путь, а у черного — другой, да только конец того пути один, и никто не ведает, какой из путей верен, пока он не будет пройден до конца. Ну а то, что ты потерял, Садуко и его люди выиграли. Садуко мудрый, он умеет выбирать друзей, и мудрость принесла ему победу и богатство. А тебе, Макумазан, мудрость твоя не принесла ничего, кроме доброго имени и почета, но, если питаться только ими, человек вскорости отощает.

— Я предпочитаю оставаться худым, Панда, — ответил я после недолгого размышления.

— Да-да, я понимаю, — ответил король, который, как большинство туземцев, быстро схватывал суть, — я тоже предпочитаю людей, которые сидят на твоей диете, у которых всегда чистые руки, и я тоже люблю людей, которые тощают от такой пиши, как твоя, и таких людей, чьи руки чистые. Мы, зулусы, доверяем тебе, Макумазан, как мы доверяем немногим белым людям, потому что мы уже давно убедились в том, что твои уста говорят то, что думает твое сердце, а твое сердце всегда думает только о том, что хорошо. Тебя называют Бодрствующим в ночи, но ты любишь свет, а не тьму.

Услышав эти несколько необычные комплименты, я поклонился и почувствовал, что покраснел и это видно даже сквозь загар. Не желая оказаться втянутым в дискуссию о прошлом, я не стал отвечать на эти комплименты. Панда тоже некоторое время молчал. Затем он велел гонцу созвать принцев, Кечвайо и Умбелази, и приказал Садуко, сыну Мативане, находиться поблизости — на случай, если король захочет говорить с ним.

Через несколько минут подошли оба принца. Я наблюдал за их прибытием с интересом, потому что это были самые знатные персоны в Зулуленде, и в народе уже начались горячие споры, кто из них унаследует трон. Попробую описать обоих.

Оба они почти ровесники — всегда бывает трудно определить точный возраст зулусов, — и оба хороши собой. Облик Кечвайо, однако, показался мне более суровым. Поговаривали, что внешне он походил на своего дядю Чаку, прозванного Диким зверем. Я же заметил в нем сходство с другим ее дядей — Дингааном, предшественником Панды, с которым я был довольно близко знаком в юности: такой же мрачный, неприветливый взгляд и надменная манера держаться; когда Дингаан сердился, он точно так же плотно сжимал губы в выражении беспощадной непреклонности.

Об Умбелази мне трудно говорить без восторга. Как Мамина была красивейшей из всех женщин, которых я встречал в Зулуленде (хотя старый вояка Умслопогас, мой друг, не вошедший в настоящую историю, частенько говорил мне, что Нада, Черная лилия, о которой я упоминал, была даже красивее), так и Умбелази, вне всяких сомнений, был самым красивым мужчиной в королевстве. Зулусы называли его Умбелази Красивым, и это неудивительно. Во-первых, он был выше любого из представителей своего племени по меньшей мере на три дюйма: за четверть мили я разглядел принца, даже несмотря на густую пыль, поднятую в отчаянной битве. Широченная грудь его была пропорциональна росту. К тому же тело казалось идеально сложенным, красивые и сильные руки и ноги оканчивались, как и у Садуко, небольшими аккуратными кистями и стопами. Лицо с правильными чертами было открытым, цвет кожи посветлее, чем у Кечвайо, а глаза, с неизменной веселой искоркой в них, были большими и темными.

Прежде чем принцы вошли во внутреннюю изгородь через небольшие ворота, я без труда заметил, что эта королевская пара пребывала между собой не в лучших отношениях: каждый попытался проскочить первым, желая показать свое старшинство. Результат вышел несколько комичным — оба застряли в воротах. Однако Умбелази, обладавший большим ростом, буквально вдавил брата в тростниковую изгородь и опередил его на фут-другой.

— Похоже, ты разжирел, брат мой, — донеслись до моего слуха слова Кечвайо, и я обратил внимание, как недобро он нахмурился. — Будь у меня в руке ассегай, ты бы поранился.

— Знаю, брат мой, — ответил Умбелази с добродушным смехом. — Как знаю и то, что никто не смеет являться к королю с оружием. Иначе я бы предпочел пропустить тебя вперед.

Услышав в шутливых словах Умбелази намек — мол, он не доверил бы брату остаться у себя за спиной с копьем, — Панда беспокойно заерзал на своем стуле, а на хмуром лице Кечвайо мелькнула какая-то зловещая тень. Однако братья больше не обменялись ни словом и, подойдя одновременно к королю, воздели в приветствии руки и воскликнули «Баба!», то есть «Отец».

— Приветствую, дети мои, — ответил им Панда и, предвосхищая ссору братьев, кому занять почетное место по правую руку, поспешил добавить: — Садитесь оба передо мной, а ты, Макумазан, садись сюда. — Он показал мне на заветное место. — Что-то я сегодня глуховат на левое ухо.

Браться уселись перед королем, и не думаю, что их огорчил такой способ выйти из положения. Сначала они обменялись рукопожатиями со мной, потому что я знал обоих, не очень, правда, хорошо, и даже здесь сказалось их давнее соперничество: возникло небольшое затруднение — кому из них протягивать мне руку первому. В конечном итоге, я хорошо помню, этот трюк удался Кечвайо.

Когда церемония приветствия завершилась, Панда обратился к принцам со словами:

— Дети мои, я послал за вами, чтобы спросить вашего совета по одному делу — делу пока небольшому, но могущему вырасти в чрезвычайно важное. — Он сделал паузу на понюшку табаку, а братья прогудели в один голос:

— Слушаем тебя, отец!

— Так вот, сыны мои, дело это касается Садуко, сына Мативане, вождя амангвана, которых много лет назад, с позволения того, кто правил до меня, истребил вождь амакоба Бангу. Этот Бангу, как вы знаете, в последнее время был гнойной занозой в моей ноге, тем не менее воевать с ним я не хотел. И я шепнул Садуко на ухо: «Если сможешь убить его, он твой, и скот его твой». Что ж, Садуко умен. С помощью этого белого человека, Макумазана, нашего давнего друга, он убил Бангу и забрал его скот, и нога моя начала заживать.

— Мы слышали об этом, — сказал Кечвайо.

— Славное дело, — добавил Умбелази, более великодушный критик.

— Да, — продолжил Панда, — я тоже считаю это дело славным, учитывая, что у Садуко был всего лишь небольшой отряд бродяг…

— Нет, — прервал отца Кечвайо, — победу ему принесли не сброд крысоедов, но мудрость этого человека — Макумазана.

— От мудрости Макумазана было бы мало толку без мужества Садуко и его крысоедов, — возразил Умбелази, и с этого момента я понял, что братья постоянно противоречат друг другу из принципа, а вовсе не потому, что кого-то из них волнует истина.

— Именно так, — продолжил король. — Вы оба правы, сыновья мои. Однако дело вот в чем. Я считаю Садуко многообещающим юношей и хотел бы возвысить его, чтобы он учился любить всех нас. Особенно потому, что его род незаслуженно пострадал от нашего рода, поскольку Тот-кто-ушел, послушался дурного навета Бангу и позволил ему без всякой на то причины вырезать племя Мативане. Дабы стереть это позорное пятно и привязать Садуко к нашему роду, я полагаю, будет разумным восстановить юношу в правах предводителя амангвана, вернуть ему земли, которыми владел его отец, а также сделать его вождем племени амакоба, от которых остались только женщины да дети и совсем немного мужчин.

— Как будет угодно королю, — проговорил Умбелази и широко зевнул: ему явно надоело слушать о Садуко.

Кечвайо же промолчал, словно его занимали мысли о чем-то другом.

— А еще я думаю, — неуверенно продолжил Панда, — привязать его покрепче, чтобы узы было не порвать, а для этого отдать ему в жены девушку из нашего рода.

— Зачем предлагать этому жалкому амангвана породниться с королевской семьей? — поднял на отца глаза Кечвайо. — Если он опасен, так почему бы не убить его, и дело с концом?

— А вот зачем, сын мой. В стране раздор, Зулуленд ждут неспокойные времена, и я не хочу убивать тех, кто может стать подмогой нам в трудный час, как не хочу делать их своими врагами. Наоборот, они должны стать друзьями, и поэтому мудро будет обильно поливать это семя величия, что дается нам сейчас, а не выкапывать его и не сажать в чужом саду. Делами своими Садуко доказал, что он и есть такое семя.

— Отец, — подал голос Умбелази, — мне тоже нравится Садуко. Он храбрый человек, и притом из благородной семьи. Какую из наших сестер отец желает отдать ему в жены?

— Ту, которая названа в честь праматери нашего рода, Умбелази. Ту, которую родила твоя мать, — твою сестру Нэнди, — (по-английски это значит «Ласковая»).

— Щедрый подарок, отец, ведь Нэнди красива и мудра. А что она сама об этом думает?

— Она довольна, Умбелази. Она видела Садуко, и он пришелся ей по сердцу. Она сама мне сказала, что не желает другого мужа.

— Неужели? — равнодушно проговорил Умбелази. — Раз король велит, какая разница, чего желает дочь короля?

— По-моему, большая, — вмешался Кечвайо. — Это никуда не годится! Ничтожного человека, который всего лишь победил крошечное племя, воспользовавшись хитростью Макумазана, награждать не только титулом вождя, но и рукой умнейшей и красивейшей из дочерей короля, даже если Умбелази, — добавил он с ухмылкой, — готов швырнуть ему родную сестру, словно кость бродячей собаке.

— Кто это швыряет кость, Кечвайо? — спросил Умбелази, словно очнувшись от своей задумчивости. — Король или я, который даже не слышал об этом браке до сего момента? И кто мы такие, чтобы оспаривать указы короля? Наше дело судить или повиноваться?

— Не одарил ли тебя Садуко частью того стада, что он украл у амакоба? — спросил Кечвайо. — Может, потому наш отец не требует за невесту выкупа, что ты уже получил подарок взамен?

— Единственный подарок, принятый мною от Садуко, — ответил, с трудом подавив гнев, Умбелази, — это его помощь. Он друг мне. А ты за это ненавидишь его, как ненавидишь всех моих друзей.

— Мне что — любить каждую шавку, что лижет тебе руку? И можешь не говорить мне, что он твой друг. Я-то знаю, это ты нашептал нашему отцу, чтобы тот позволил ему убить Бангу и угнать его скот. И дело это дурное, потому что теперь на нашей семье кровь Бангу. Мало того, человек, проливший эту кровь, войдет в нашу семью и станет называться принцем, как ты и я. Да и как иначе, ведь он женится на принцессе Нэнди! И ты поступишь верно, Умбелази, приняв скот, от которого отказался белый торговец, поскольку всем известно, что ты заслужил его.

Терпение Умбелази лопнуло, он вскочил на ноги, выпрямился во весь свой гигантский рост и заговорил хриплым от волнения голосом:

— О король, я прошу твоего разрешения удалиться! Если я задержусь здесь еще немного, буду очень жалеть, что в моей руке сейчас нет копья. Однако, прежде чем уйти, выскажу всю правду. Кечвайо ненавидит Садуко, потому что этот юноша мудр, и отважен, и далеко пойдет, и Кечвайо хотел, чтобы Садуко был в его подчинении, но тот решил прийти под мое крыло. Вот почему Кечвайо язвит и насмехается надо мной. Пусть оправдается, если сможет.

— И не подумаю! — сдвинув брови, ответил Кечвайо. — Кто ты такой, чтобы шпионить за мной, лгать и требовать, чтобы я отчитывался перед королем? Больше не хочу ничего слушать. Можешь оставаться здесь и расплатиться с Садуко нашей сестрой. Раз король обещал отдать ее, слова его никто не изменит. Только передай своему бродячему псу: для него у меня всегда наготове палка, пусть только посмеет тявкнуть. Прощай, отец. Я уезжаю в свой крааль, можешь отыскать меня в Гикази, если я тебе понадоблюсь, но надеюсь, этого не случится до окончания свадьбы сестры: нет у меня желания глядеть на все это.

С этими словами он поклонился королю и, не попрощавшись с братом, ушел.

Мне он, однако, руку на прощанье пожал, ведь Кечвайо всегда дружески относился ко мне, возможно полагая, что я могу еще пригодиться. Он, как я узнал позже, был очень доволен тем, что я отказался от своей доли скота амакоба и не принимал никакого участия в сватовстве Садуко и Нэнди, о котором я и впрямь слышал впервые.

— Отец, — сказал Умбелази, когда Кечвайо ушел, — разве можно такое терпеть? Разве можно винить меня в этом деле? Ты все видел и слышал — ответь мне, отец.

— На этот раз твоей вины нет, — тяжко вздохнув, ответил король. — Но куда вас заведут ваши ссоры, о сыновья мои! Боюсь, лишь река крови способна погасить огонь вашей ненависти, но кто из вас достигнет ее берега…

Несколько мгновений он молча смотрел на Умбелази, и я видел любовь и страх в его взгляде: Панда любил его больше всех своих детей.

— Кечвайо вел себя недостойно, — наконец проговорил Панда. — Никакого права не имеет он указывать мне, за кого я должен или не должен выдавать замуж свою дочь. К тому же я дал слово и решения своего не поменяю из-за его угроз. Вся страна знает, что я верен своему слову, даже белые люди это знают, не так ли, Макумазан?

Я ответил утвердительно. Как большинство слабых людей, это сущая правда, Панда был не только весьма упрямым, но и по-своему честным правителем.

Он махнул рукой в знак того, что тема исчерпана, затем велел Умбелази сходить к воротам и отправить человека за сыном Мативане.

Вскоре прибыл Садуко: полный спокойного достоинства, он поднял правую руку, приветствуя короля.

— Присаживайся, — сказал Панда. — Хочу сказать тебе кое-что.

Вслед за этим Садуко, без спешки и в то же время не мешкая, опустился на колени и оперся одним локтем о землю, как умеют только аборигены, не выглядя при этом смешно, и замер в ожидании.

— Сын Мативане, — заговорил король. — Мне рассказали, как ты с малым отрядом уничтожил Бангу и большинство мужчин племени амакоба и забрал весь их скот.

— Прошу прощения, о великий, — прервал его Садуко. — Я всего лишь мальчишка, я ничего не сделал. Это все Макумазан, Бодрствующий в ночи, что сидит здесь. Его мудрость научила меня заманить в ловушку амакоба после того, как они спустятся с горы, а мой дядя Тшоза выпустил из загона весь скот. Сам же я не сделал ничего, разве что нанес удар-другой копьем, когда должен был, — не лучше павиана, когда тот швыряет камни в тех, кто ворует у него детенышей.

— Мне по сердцу, Садуко, что ты не хвастун, — сказал Панда. — Побольше бы таких, как ты, среди зулусов, не пришлось бы мне слушать так много громких слов о ничего не стоящих делах. Как бы там ни было, Бангу убит, его гордое племя усмирено, и, по государственным соображениям, я рад, что это произошло без моего прямого военного или иного вмешательства, поскольку, как я говорил тебе, кое-кто из моей семьи любил Бангу. А я… Я любил твоего отца Мативане, которого Бангу зарезал. Ведь мы с твоим отцом мальчишками росли вместе. И вместе служили в одном отряде с амавомба, еще когда правил Бешеный, мой брат. — (Он имел в виду Чаку: у зулусов не принято произносить вслух имена мертвых королей, если этого можно избежать.) — По этой причине, — продолжил Панда, — и по ряду других я рад, что Бангу наказан и что месть, хоть она и слишком долго кралась за ним по следам, в конце концов настигла его.

— Йебо, Нгоньяма! (Да,о Лев!) — воскликнул Садуко.

— Так вот, Садуко, — продолжил Панда. — Поскольку ты сын своего отца и показал себя настоящим мужчиной, хоть твой вес еще и мал на родине, я расположен возвысить тебя. А посему жалую тебе предводительство над теми из амакоба, кто остался в живых, и всеми амангвана, которых сможешь собрать.

— Байет! Да будет воля короля! — воскликнул Садуко.

— И наделяю тебя званием кехлы (носителя головного обруча), хоть ты и называешь себя еще мальчишкой, и вместе с этим даю место в моем совете.

— Байет! Да будет воля короля! — повторил Садуко, по виду безразличный к почестям, свалившимся на его голову.

— И еще одно, сын Мативане. Ты ведь еще не женат, верно?

Впервые за время аудиенции лицо Садуко изменилось.

— Да, о Великий, — торопливо проговорил юноша. — Но… — Тут он встретился со мной взглядом и, уловив в нем некое предупреждение, умолк.

— Но, — продолжил Панда, — несомненно, хотел бы жениться? Что ж, это нормально для молодого мужчины, который мечтает о семье, и потому я разрешаю тебе жениться.

— Йебо, Сило! (Да, о Великий!) Благодарю короля, но…

Тут я громко чихнул, и Садуко вновь умолк.

— Но, — снова подхватил Панда его незаконченную фразу, — ты, конечно, не знаешь, где искать невесту между теми мгновениями, когда сокол камнем устремляется вниз и крыса пищит в его когтях. Когда тебе, ведь ты еще не думал об этом, верно? Хорошо, — продолжил король с улыбкой, — что не думал, ведь та, которую я отдам тебе в жены, не может жить во второй хижине твоего крааля и называть другую женщину «инкози-каас» (то есть «первая леди», или жена вождя). Умбелази, сын мой, сходи, приведи ту, которую мы выбрали в невесты для этого юноши.

Умбелази поднялся и ушел с широкой улыбкой на лице, в то время как Панда, слегка утомленный продолжительными речами — он был довольно тучным, а день выдался жарким, — привалился спиной к стене хижины и прикрыл глаза.

— О всесильный владыка! — встрепенулся вдруг явно встревоженный Садуко. — Дозволь сказать тебе кое-что.

— Конечно, конечно… Однако прибереги свои благодарности на потом, когда увидишь ее… — сонно пролепетал Панда и тихонько захрапел.

Заметив, что Садуко вот-вот погубит себя, я счел нужным вмешаться, хотя и сейчас не готов сказать, какое мне было до этого дело. Во всяком случае, придержи я в тот момент свой язык и позволь Садуко свалять дурака, а он был готов поступить именно так, — кстати, Мамина тоже отмечала, что Садуко никогда не станет мудрым, — я свято верю, что вся история Зулуленда устремилась бы по иному руслу и многие тысячи людей, белых и черных, погибших тогда, были бы живы и поныне. Однако судьба распорядилась иначе. Это не я заговорил тогда, а сама Судьба. Ангел Судного дня сделал меня своим рупором.

Видя, что Панда задремал, я скользнул за спину Садуко и крепко сжал его руку.

— Ты с ума сошел? — зашептал я ему в ухо. — Хочешь отказаться от своего счастья и проститься с жизнью?

— Но как же Мамина? — прошептал он в ответ. — Я не стану жениться ни на ком, кроме нее!

— Глупец! Мамина предала тебя, ты не нужен ей. Бери, что дают тебе Небеса, и благодари судьбу! Тебе нужны обноски Масапо?

— Макумазан, — глухо проговорил Садуко, — я последую советам твоей головы, а не своего сердца. Однако ты сеешь странное семя, Макумазан. И ты убедишься в этом, когда увидишь выросший из него плод. — Эти слова он сопроводил таким диким взглядом, от которого меня бросило в дрожь.

Я уловил в этом взгляде нечто такое, что заставило меня задуматься: а не лучше ли мне было бы уйти, оставив Садуко, Мамину, Нэнди и прочих? Предоставить им покориться судьбе, ведь, в конце концов, что делал мой палец в этом очень горячем рагу — только обжигался, не вылавливая ни кусочка мяса.

Однако и теперь, оглядываясь назад на эти события прошлого, я задаюсь вопросом: как я мог предвидеть, во что выльется безумная страсть Садуко, вселяющие страх интриги Мамины и слабость Умбелази, когда и его Мамина заманит в тенета своей красоты и погубит, воспользовавшись ненавистью Садуко и амбициями Кечвайо? Ведал ли я, что тайный зачинщик всех тех событий — старый карлик Зикали Мудрый — денно и нощно трудился над тем, чтобы утолить свою вражду и исполнить месть, которую он уже давно задумал и спланировал против королевского дома Сензангаконы и народа зулусов, которым тот правил?

Да, это он таился невидимый за большим камнем на гребне скалы, медленно, неумолимо, с изощренным мастерством, с упорством и терпением подталкивал он этот камень к краю утеса, пока тот наконец не обрушился в урочный час на живущих внизу и не раздавил их, лишив жизни. Как мог я предугадать, что мы, актеры этого действа, все время помогали ему толкать этот камень и что его нимало не заботило, скольких из нас камень увлечет за собой в пропасть, лишь бы мы помогли ему, Зикали Мудрому, прийти к торжеству его тайной, неописуемой злобы и ненависти?

Теперь я отчетливо вижу и понимаю все происходившее в то время, но тогда я был глух и слеп — никакие «голоса» не достигали моих ушей, как они достигали — ума не приложу, каким образом, — ушей Зикали.

Но и сам он, Зикали Мудрый, был, в свою очередь, не чем иным, как орудием, как все мы, в руках Мамины и его руках, орудием некой невидимой Силы, которая использовала всех нас, дабы завершить задуманное. Так что с известной долей фатализма я прихожу к выводу, что все эти события произошли, потому что произойти им было предназначено. Недостойное умозаключение после стольких раздумий и устремлений и такое не лестное для человека, делающего хвастливые заявления о свободе человеческой воли, однако это именно то умозаключение, к которому приходят многие из нас, особенно достаточно долго прожившие в среде дикарей: здесь подобные драмы проявляют себя бурно и скоротечно и не скрыты от наших глаз масками и уловками цивилизации. По крайней мере, позволю себе утешительную аллегорию: если мы всего лишь перья, влекомые ветром, можно ли винить отдельное перо за то, что оно не летит против ветра, не летит в стороне от всех или не сворачивает?

Пора, однако, вернуться от досужих размышлений к изложению фактов.

Именно в тот момент, когда я решил уйти, чтобы заняться своими делами, оставив Садуко управляться со своими, в ворота изгороди шагнул мощный высокий Умбелази, ведя за руку женщину. С первого взгляда я понял, что она не нуждалась ни в дорогих браслетах из меди, ни в украшениях из слоновой кости, ни в редчайших бусах из розовой кости, которые дозволялось носить только особам королевской семьи, чтобы, глядя на нее, каждый видел в ней очень высокородную особу, поскольку во всех ее чертах, манере держать себя, жестах и всем, что было с ней связано, угадывалось достоинство и благородная кровь.

Нэнди Ласковая не обладала ослепительной красотой Мамины, хотя была прекрасно сложена, как и все в роду Сензангаконы. Начать с того, что оттенок ее кожи был темнее, и губы — заметно полнее, и нос — толще, и глаза ее не были такими темными и блестящими, как у Мамины. Затем ей не хватало таинственной прелести Мамины, лицо которой освещалось временами вспышками тревожного света и быстрым, сочувственным восприятием, как грозовое вечернее небо, будто сливающееся с тусклой сумеречной землей, подсвеченное пульсациями далеких зарниц, мягкими и многоцветными, словно лишь намекая, но не обнажая силу и великолепие того, что оно скрывает. Нэнди не обладала этими чарами, но ведь они доступны на земле только избранным женщинам, каких в каждом поколении рождается очень не много. Она была простой, искренней, открытой, отзывчивой и ласковой девушкой королевской крови, не более того.

Умбелази подвел сестру к королю, и она грациозно ему поклонилась. Затем, искоса бросив на Садуко взгляд, которого я не понял, а потом посмотрев на меня, она сложила руки на груди и застыла, не говоря ни слова, в ожидании, когда к ней обратятся.

Обращение же короля вышло кратким, поскольку он, похоже, еще не до конца проснулся.

— Дочь моя, — проговорил Панда, подавляя зевок, — вот стоит твой муж. — И он ткнул большим пальцем в сторону Садуко. — Он молод и отважен. Не женат к тому же. Он станет великим под сенью нашего дома, и поспособствует этому его дружба с твоим братом Умбелази. Слышал я, что ты уже видела его и он тебе нравится. Прав твоих я не ущемлю и прислушаюсь к твоим словам. А если у тебя нет возражений… — И он сонно хмыкнул. — Я намереваюсь назначить свадьбу на завтра. Дочь моя, если тебе есть что сказать, то, пожалуйста, говори сразу, я устал. Эти вечные пререкания твоих братьев Кечвайо и Умбелази утомили меня.

Нэнди огляделась вокруг, задержав открытый, искренний взгляд сначала на Садуко, затем на Умбелази, а потом на мне.

— Отец, — наконец негромко, но уверенно проговорила она, — умоляю, скажи, кто предлагает этот брак? Вождь Садуко, принц Умбелази или белый господин, настоящего имени которого я не знаю, но которого у нас зовут Макумазаном, Бодрствующим в ночи?

— Кто из них предложил… что-то не припомню… — широко зевнул Панда. — В любом случае идея-то моя, и я сделаю твоего мужа большим человеком. Есть ли у тебя что-нибудь возразить на это?

— Мне нечего возразить, отец. Я знаю Садуко, он мне очень нравится… Во всем остальном я полагаюсь на тебя. Но, — негромко протянула она, — нравлюсь ли я Садуко? Когда он произносит мое имя, чувствует ли он его здесь? — Нэнди указала на свое горло.

— Вот уж не знаю, что там его горло чувствует, — проворчал Панда. — А вот мое точно пересохло. Что ж, поскольку все молчат, вопрос считаю решенным. Завтра Садуко приведет быка для умкхолисо[262]. Если здесь у него быка нет, могу дать одного взаймы, а затем вы оба можете забрать себе новую большую хижину, которую я построил в наружном краале, и первое время пожить там. Хотите, устроим танцы, а нет — даже лучше, поскольку у меня полно неотложных дел. А сейчас я иду спать.

Панда сполз со скамьи на колени, пролез в проход своей огромной хижины, рядом с которой сидел, и исчез в темноте.

Умбелази и я вышли через ворота ограды, оставив Садуко и Нэнди наедине. Что произошло между ними, я не ведаю, но полагаю, Садуко произвел на дочь короля достаточно хорошее впечатление, чтобы убедить ее выйти за него. Возможно, еще прежде очарованную им, Нэнди было несложно уговорить. Так или иначе, наутро, без особого шума и пиршеств, за исключением разве что ритуального танца, умкхолисо, «бык для невесты», был заколот, и Садуко стал мужем дочери короля из рода Сензангаконы.

Конечно же, насколько я помню, это замечательное начинание в жизни для того, кто всего лишь несколько месяцев до этого был практически нищим и бездомным.

Могу добавить, что после нашей недолгой беседы в краале короля, пока Панда дремал, я и словом не обмолвился с Садуко о его женитьбе, поскольку с момента сватовства и до самой свадьбы он избегал меня, да и я не искал его общества. Я отправился в Наталь сразу же после его свадьбы и почти год ничего не слышал ни о Садуко, ни о Нэнди, ни о Мамине; хотя, признаюсь, о последней из этой троицы я вспоминал куда чаще, чем, быть может, следовало.

Глава 9

АЛЛАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ЗУЛУЛЕНД
Минул год, в течение которого я занимался (или пытался заниматься) разными делами, не имеющими отношения к настоящему повествованию. По истечении этого срока я вновь оказался в стране зулусов, а если точнее, в краале Умбези. Сюда я прибыл для совершения сделки, о которой уже упоминал, — сделки, касавшейся слоновой кости и ружей и заключенной со старым толстяком Умбези или, вернее, с его зятем Масапо, представителем которого он являлся в этом деле. Не припомню, обладал ли я необходимым разрешением импортировать те ружья в Зулуленд, и потому не стану вдаваться в подробности сделки. Теперь, по прошествии стольких лет, я искренне надеюсь, что оно у меня было, поскольку считаю неправильным продавать туземцам оружие, которое они могут пустить в ход в самых разных, зачастую непредвиденных обстоятельствах.

И вот мы сидим вдвоем с вождем в его хижине за бутылочкой джина, которую я ему подарил. К нашему обоюдному удовольствию, сделка завершена, и Скоул, мой личный слуга, вместе с охотниками только что унесли слоновую кость — солидную партию бивней — к моим фургонам.

— Ну, Умбези, — сказал я, — как тебе жилось с тех пор, как мы расстались с тобой год назад? Слышал ли ты что-нибудь о Садуко, который, как ты помнишь, в последний раз на тебя немного гневался?

— Благодарение моему духу, я не видел больше этого дикаря, Макумазан, — ответил Умбези, тряхнув седой головой, чем выдал свою крайнюю озабоченность. — Зато слышать о нем доводилось: позавчера он прислал мне известие о том, что не забыл о своем долге.

— Он имел в виду палки, которыми обещал отделать тебя, как сырую шкуру? — поинтересовался я.

— Думаю, да, Макумазан, ведь никаких других долгов у него передо мной нет. А хуже того, что в краале Панды он вырос, как тыква на навозной куче, — стал таким великим, таким великим!..

— Значит, теперь он может оплатить любой свой старый долг, Умбези? — спросил я, сделав глоточек джина и посмотрев на собеседника поверх своей кружки.

— Конечно может, Макумазан, и, между нами, именно по этой причине я — или, скорее, Масапо — так хотел заполучить эти ружья. Они ведь не для охоты, как он передал тебе через гонца, и не для войны, а для того, чтобы защитить нас от Садуко, на случай, если тот вдруг решит напасть. Ну, теперь, надеюсь, мы сможем постоять за себя.

— Умбези, первым делом вы с Масапо должны научить своих людей обращаться с ружьями. Однако, думаю, Садуко давно забыл о вас двоих после того, как женился на дочери короля. А как поживает Мамина?

— О, хорошо поживает, Макумазан. Ведь она теперь главная жена вождя амансома! Все у нее есть, кроме разве одного — ребеночка, а еще… — Он вдруг умолк.

— Что еще?.. — переспросил я.

— Еще она люто ненавидит своего мужа, Масапо, и говорит, что лучше бы вышла замуж за бабуина, чем за него, и это сильно обижает Масапо, ведь он отдал за невесту так много скота. Но что с того, Макумазан? Даже на лучшем ржаном колоске всегда не хватает зернышка. Ничто в мире не совершенно, Макумазан, и если уж так случится, что Мамина не полюбит своего мужа… — Он пожал плечами и сделал глоток джина.

— По большому счету, это не так важно, Умбези, разве что для Мамины и ее мужа, который наверняка успокоится теперь, когда Садуко женился на дочери короля зулусов.

— Будем надеяться, Макумазан, но, сказать по правде, мне бы хотелось, чтобы ты привез больше ружей, потому что я живу в окружении ужасных людей. Масапо сердится на Мамину из-за того, что она даже видеть его не хочет, и злится на меня, как будто в моих силах повлиять на Мамину. Мамина злится на Масапо, а значит, и на меня за то, что я отдал ее в жены Масапо. Садуко, который, как говорят, все еще любит Мамину, хватается за ассегай, едва заслышит имя Масапо; он не переваривает его на дух, потому что Масапо женился на Мамине, и злится на меня из-за того, что я Мамине отец и сделал все, что было в моих силах, чтобы получше пристроить свою красавицу-дочь. О Макумазан, подлей-ка мне еще огненной воды, она помогает мне забыть обо всех этих горестях и особенно о том, что мой дух-охранитель сделал меня отцом Мамины, с которой ты не убежал, хоть у вас и была такая возможность. О Макумазан, почему ты не сбежал с Маминой и не обратил ее в спокойную и послушную белую женщину, которая сидит дома, поет гимны, обращенные к Величайшему, и никогда не думает ни об одном мужчине на свете, за исключением собственного мужа?

— Потому что, поступи я так, Умбези, я сам бы перестал быть спокойным белым человеком. Да-да, друг мой, я очутился бы в положении, подобном твоему нынешнему, а это последнее, чего мне хотелось бы… Умбези, тебе, пожалуй, достаточно огненной воды. Я ухожу и бутылку забираю с собой. Спокойной ночи.

На следующее утро я выехал из крааля Умбези; убаюканный огненной водой, он еще крепко спал. Путь мой лежал в Нодвенгу, резиденцию Панды, где я надеялся немного поторговать. Поскольку я не особо спешил, то планировал сделать крюк и заехать к Масапо — меня разбирало любопытство, и мне хотелось собственными глазами увидеть, как они поживают с Маминой. Границ владений амансома, хозяином которых был Масапо, я достиг к вечеру. Здесь я и расположился на ночлег. Однако ночная темнота навеяла на меня размышления, по результатам которых я решил, что для меня же лучше будет держаться подальше от Мамины и не вникать в ее семейные дрязги. Поэтому наутро я двинулся в Нодвенгу единственной, по словам моих проводников, пригодной для проезда дорогой, делавшей, правда, солидный крюк.

В тот день из-за неровностей дороги — если это можно назвать дорогой — и поломки одного из фургонов мы преодолели не более пятнадцати миль и, поскольку близилась ночь, были вынуждены расположиться лагерем на первой же стоянке, где смогли найти воду. Когда волов распрягли, я огляделся вокруг и сразу же узнал это место, хоть в прошлый раз мы и пришли сюда с Садуко с другой стороны, — это был вход в Черное ущелье, в котором более года назад я встречался с Зикали Мудрым. Никаких сомнений — другой такой же зловещей долины с нагромождением валунов в виде колонн и нависающим скальным утесом в дальнем ее конце в Африке не сыщешь.

Я сидел на козлах первого фургона, ел ужин, состоявший из билтонга с галетами, — поскольку минувший день выдался очень жарким, я не стал себя утруждать тем, чтобы подстрелить какую-нибудь дичь, — и размышлял, жив ли еще Зикали и не стоит ли мне взять на себя труд подняться к нему, чтобы выяснить это. В конце концов я решил, что не стоит: само место вызывало у меня отвращение, да и не было у меня никакого желания выслушивать его пророчества и зловещие разговоры. Я продолжал сидеть, любуясь изумительным закатом, льющим багровые лучи меж причудливых скал.

Вскоре я заметил далеко впереди одинокую фигуру — то ли мужчины, то ли женщины, — направлявшуюся в мою сторону по тропинке, бежавшей по дну ущелья. В окружении мощных высоких скал человеческая фигура эта, двигавшаяся в ярком свете закатного солнца, казалась невероятно крохотной и беззащитной; возможно, именно поэтому она и привлекла мое внимание, а может, потому, что само пребывание этого живого существа очень диссонировало с неподвижным и безжизненным величием мрачного ущелья. Мое любопытство росло с каждым мгновением: кто же это — мужчина или женщина и что этот человек делает здесь, в этом жутком месте.

Фигура все приближалась, и вскоре я уже мог разглядеть высокого и стройного человека, однако определить пол незнакомца мне все же не удавалось, потому что он был закутан в плащ из красивого серого меха. В этот момент к фургону подошел Скоул спросить меня о чем-то, и я на пару минут отвлекся. Когда я вновь оглянулся, то увидел фигуру стоящей в трех ярдах от меня: лицо скрывал капюшон, прикрепленный к меховому плащу.

— Кто ты и что тебе надо? — спросил я.

— Не узнаешь меня, Макумазан? — ответил мне нежный голос.

— Как можно узнать человека, если он замотан в плащ, как бутылка из тыквы в циновку? Однако ты… Ты же…

— Да, это я, Мамина, и я очень рада, что после такой долгой разлуки ты не забыл мой голос, Макумазан. — Резким движением она отбросила капюшон и накидку из звериных шкур, представ передо мной во всей своей необычайной красе.

Я соскочил с козел и взял ее за руку.

— О Макумазан… — проговорила она. Я не выпускал ее руки, или, вернее будет сказать, это она удерживала мою руку в своей. — Поверь, сердце мое радо снова видеть друга. — Она посмотрела на меня умоляющим взглядом, и глаза ее, как мне показалось в багровом зареве заката, были влажными от слез.

— Друга, Мамина? — воскликнул я. — Но ведь теперь, когда ты жена вождя и так богата, у тебя наверняка полно друзей.

— Увы! Богата я лишь бедами да заботами, потому что муж мой скуп, как муравьи перед зимой. Вот, «одарил» меня этим жалким плащом… Что же до друзей, Масапо настолько ревнив, что запрещает мне их заводить.

— Неужели он ревнует тебя к женщинам, Мамина?

— О женщины! Пф-ф! До женщин мне нет дела, они все ненавидят меня, потому что… потому что… Думаю, ты можешь догадаться почему, Макумазан, — ответила она, глянув на себя в маленькое дорожное зеркальце, висевшее на деревянной стойке моего фургона (я причесывался перед ним), и очаровательно улыбнулась.

— По крайней мере, у тебя есть муж, и я полагал, что к этому времени…

Она подняла руку в протестующем жесте:

— Муж! Лучше бы его не было, я ненавижу его, Макумазан! А другие мужчины… никогда! Правда в том, что ни до кого из них мне дела не было, кроме одного, имя которого ты, возможно, помнишь, Макумазан.

— Ты, наверное, о Садуко… — начал было я.

— Скажи-ка, Макумазан, — невинно поинтересовалась она, — неужто все белые люди такие тупые? Я спрашиваю, потому что нынче ты не так смышлен, как в прежние времена. Или тебе начала изменять память?

Я почувствовал, что лицо мое стало таким же багровым, как вечернее небо за спиной, и поспешил сказать:

— Если ты не любила своего мужа, Мамина, не надо было выходить за него. Сама знаешь, никто тебя не неволил.

— Знаю, Макумазан, но когда некуда сесть, кроме как на два колючих куста, выбираешь тот, у которого колючек меньше. Однако потом оказывается, что у него их сотни, да только сразу-то не разглядишь. Ты же знаешь, как утомительно стоять на ногах.

— И поэтому ты решила прогуляться, Мамина? Я хочу спросить: что ты делаешь здесь одна?

— Я? О, я прослышала, что ты едешь этим путем, и пришла сюда поговорить с тобой. Нет, от тебя я не могу утаить даже частичку правды. Я пришла поговорить с тобой, но еще и повидаться с Зикали и спросить у него, что делать жене, которая ненавидит мужа.

— Вот как! И что же он тебе ответил?

— Сказал, что для нее будет лучше бежать от него с другим мужчиной, если есть тот, которого она не ненавидит… Разумеется, за пределы Зулуленда, — ответила Мамина, посмотрев на меня, затем переведя взгляд на фургон и двух лошадей, привязанных к нему.

— Это все, что он сказал, Мамина?

— Не все. Разве не говорила я, что не в силах скрыть от тебя и зернышка правды? Еще он сказал, что есть и другой выход — сидеть тихо на месте и пить кислое молоко, притворяясь, что оно сладкое, пока мой дух не даст мне новую корову. Зикали, похоже, думает, что мой дух когда-нибудь расщедрится на новых коров.

— Что-нибудь еще он говорил? — спросил я.

— Кое-что добавил. Разве я не сказала тебе, что ты узнаешь все — всю правду? Зикали, кажется, думает, что каждую корову из моего стада, старую и новую, ждет скверный конец. Но какой именно, он не сказал. — Мамина отвернулась в сторону, а когда вновь посмотрела на меня, я увидел, что она плачет, на этот раз не притворно. — Разумеется, конец их ждет скверный, Макумазан, — вновь заговорила она негромким, с хрипотцой, голосом. — Потому что я и все те, с кем мне приходится проводить время, были «вырваны из тростника» (то есть созданы) именно таким образом. И вот почему я не стану еще раз искушать тебя бежать со мной, как хотела тогда, когда увидела тебя, потому что это правда, Макумазан, ты единственный мужчина, которого я любила или когда-нибудь полюблю. И ты знаешь, если захочу, то смогу заставить тебя бежать со мной, несмотря на то что я черная, а ты белый. Да-да, уже вот этой самой ночью ты бы увез меня. Но я не стану. К чему затягивать тебя в мою несчастливую паутину и навлекать на тебя мои беды? Ступай своим путем, Макумазан, а я пойду своим — туда, куда несет меня ветер. А сейчас дай мне чашку воды, и я пойду… чашку воды, не более. О, не бойся и не расстраивайся так из-за меня, а то я расплачусь. Там, за той горой, меня ждут провожатые. Что ж, спасибо тебе за воду, Макумазан, и спокойной ночи. Мы обязательно встретимся снова, и довольно скоро. Да, забыла, Маленький Мудрец сказал, что хотел бы поговорить с тобой. Прощай, Макумазан, доброй ночи. Надеюсь, твоя сделка с моим отцом Умбези и моим мужем Масапо вышла удачной. Все гадаю: почему судьба распорядилась дать мне такого отца и такого мужа… Поразмысли над этим, Макумазан, расскажешь мне, когда встретимся вновь. Подари мне это милое зеркальце, Макумазан: я буду глядеться в него, видеть в нем себя и тебя и радоваться… так радоваться, как ты даже не представляешь… Благодарю тебя. Доброй ночи.

Минуту спустя я уже глядел вслед одинокой маленькой фигурке, снова закутанной в плащ с капюшоном, пока она не скрылась за гребнем ущелья. И когда она исчезла, я почувствовал, как у меня подкатил комок к горлу. Несмотря на всю ее жестокость — а я думаю, Мамина была жестокой, — в ней было что-то чертовски привлекательное.


После того как она ушла, забрав с собой мое единственное зеркало, а комок в горле улегся, я задумался, какое отношение к истине имели ее слова. Она так настойчиво уверяла, что поведала мне всю правду, что я не сомневался: главное она скрыла. А еще я вспомнил, что она упомянула, будто бы меня хочет видеть Зикали. И вот в тусклом свете луны я отправился в ущелье, настолько жуткое, что даже Скоул отказался сопровождать меня, объявив, что в ущелье том водятся призраки умерших, поднятые из могил колдунами.

Прогулка вышла долгой и безрадостной. Я пребывал в каком-то угнетенном состоянии и чувствовал себя жалким и ничтожным, шагая между этими высоченными скалами. Я устало брел по тропе, то скупо обласканной холодным лунным светом, то укрытой непроглядной ночной темнотой, то пробираясь сквозь густые заросли кустарника, то огибая основания высоких, похожих на колонны нагромождений камней, пока не дошел до нависших над ущельем, в самой дальней его части, скал, насупившихся на меня, словно брови гигантского демона.

В конце концов я очутился перед воротами крааля Зикали. Здесь меня встретил один из тех грозных великанов, которые служили у карлика стражами. Он внезапно вынырнул из-за камня, не говоря ни слова, оглядел меня с ног до головы и махнул мне рукой, давая знак следовать за ним, — будто только меня и поджидал. Через минуту я уже стоял перед Зикали: залитый лунным светом, карлик сидел перед своей хижиной и, похоже, занимался любимым делом — резьбой по дереву, орудуя примитивным ножичком причудливой формы.

Некоторое время он будто не замечал меня, затем вдруг резко вскинул голову, отбросил назад свои седые космы и разразился громким смехом.

— А, так это ты, Макумазан! — сказал он. — Я знал, что ты держишь путь неподалеку от меня и что Мамина пошлет тебя сюда. Но зачем ты пришел повидать Того, кому не следовало родиться? Поведать мне, как ты одолел буйвола с обломанным рогом, а?

— Нет, Зикали, к чему, ты и так все знаешь. Мамина сказала, что ты хочешь говорить со мной.

— Значит, Мамина солгала, — ответил он. — В этом она себе верна: у нее на каждое правдивое слово всегда сыщутся четыре лживых. Что ж, присаживайся, Макумазан. Вот здесь, у скамеечки, для тебя приготовлено пиво. Подай-ка мне на кончике своего ножа щепотку табаку белых людей, который ты принес мне в подарок.

Я достал нож и табак и исполнил его желание, гадая, как же он узнал, что все это у меня при себе, и стоит ли у него об этом спрашивать. Понюшка, помню, весьма его порадовала, однако нож мой он обозвал игрушкой, добавив, что не представляет, как таким пользоваться. А потом мы завели разговор.

— Что здесь делала Мамина? — напрямую спросил я.

— А что она делала у твоих фургонов? — спросил в ответ Зикали. — О, не трудись отвечать, и так знаю. Ты мудр, как змея, Макумазан, и это всякий раз позволяет тебе проскальзывать меж ее пальцев, когда она пытается сжать их… Однако я не выдаю секретов тех, кто обращается ко мне за помощью. Вот тебе мой совет — отправляйся в крааль сына Сензангаконы и увидишь такие вещи, которые рассмешат тебя: там будет Мамина и этот полукровка Масапо, ее муж. Она и вправду ненавидит его, и, признаюсь, я сам предпочел бы, чтобы Мамина меня любила, чем ненавидела, хотя опасно и то и другое. Бедный полукровка! Совсем скоро шакалы будут глодать его кости.

— Почему ты так говоришь? — удивился я.

— Только потому, что Мамина говорит мне, что он великий колдун, а шакалы пожирают много колдунов по всей стране зулусов. К тому же он враг дома короля Панды, разве нет?

— Ты посоветовал ей что-то дурное, Зикали, — невольно вырвалось у меня.

— Может, так, а может, и нет, Макумазан. Только я бы назвал свой совет хорошим. У меня ведь собственный путь, так что же в этом плохого, если я хочу очистить его от колючек, чтобы не занозить ноги? К тому же Мамина, которой невмоготу жить среди амансома с ненавистным мужем, получит награду. Поезжай туда и наблюдай, а затем, когда выдастся свободное время, приедешь и расскажешь мне об увиденном, если, конечно, мне не случится побывать там самому.

— С Садуко все хорошо? — спросил я, чтобы переменить тему, не желая быть посвященным в детали некоего заговора, который, как мне казалось, витал в воздухе.

— Люди рассказывают, что его дерево растет бодро и уже бросает тень на весь королевский крааль. Думается мне, что Мамина мечтает спать под сенью того дерева. Что ж, ты, наверное, устал, как и я. Ступай к своим фургонам, Макумазан, сегодня мне больше нечего тебе сказать. Но потом непременно возвращайся рассказать, что происходит в краале Панды. Или же, как я уже говорил, мы можем встретиться с тобой там. Кто знает, кто знает…

Как видно, ничего особо примечательного в этом моем разговоре с Зикали не было. Больше никаких секретов он мне не раскрыл и не изрек какого-либо важного пророчества. Можно даже задаться вопросом: коль особо нечего записывать, почему тогда я рассказываю здесь об этом?

Мой ответ: из-за глубочайшего впечатления, которое разговор произвел на меня. Хотя сказано было так мало, меня не оставляло чувство, что те немногочисленные слова — лишь вуаль, скрывающая грядущие ужасные события. Я был уверен, что старый карлик и Мамина замыслили некую зловещую интригу, плоды которой вскоре станут очевидны, и что Зикали, как только узнал, что Мамина не проговорилась мне, поспешил отослать меня, опасаясь, как бы я ненароком не разгадал их плана и не помешал его выполнению.

Во всяком случае, когда я возвращался к моим фургонам по этому жуткому ущелью, густой воздух знойной ночи, казалось, напитался запахом и вкусом крови, а влажная листва тропических деревьев, колеблемая легкими порывами ветра, стонала, словно призраки умерших или люди в предсмертной агонии. Эти впечатления настолько растревожили мои нервы, что, добравшись до своих фургонов, я весь трясся, как тростник, а лицо и тело покрывал холодный пот, что было довольно странно для такой жаркой ночи.

Пара добрых глотков джина помогла мне успокоиться и в конце концов заснуть… чтобы проснуться до рассвета с головной болью. Выглянув из фургона, я, к своему удивлению, увидел Скоула и охотников, которые должны были еще дружно храпеть. Люди стояли тесной группкой и переговаривались испуганным шепотом. Я подозвал Скоула и спросил, что стряслось.

— Ничего, хозяин, — ответил он смущенно. — Только это место кишмя кишит призраками. Они постоянно заходят в ущелье и выходят отсюда всю ночь напролет.

— Да какие призраки, дурень! — ответил я. — Это люди ходят к ньянге Зикали.

— Может, и так, хозяин, только вот нам непонятно, почему все они похожи на мертвецов, среди них, если судить по одеянию, есть и призраки умерших принцев, — и почему идут по воздуху на высоте человеческого роста от земли.

— Вздор! Ты что, не знаешь, чем отличаются в тумане совы от призрачных принцев? Давай-ка собирайся, мы сейчас выезжаем, здесь воздух пропитан лихорадкой.

— Слушаюсь, хозяин! — живо ответил он. Не припомню, чтобы когда-нибудь запрягали волов с такой скоростью, как в то утро.

Я упомянул об этих пустяках лишь затем, чтобы показать, что Черное ущелье действовало не только на мою психику.

В Нодвенгу я прибыл без происшествий, выслав вперед одного из охотников предупредить короля Панду о моем приезде. Недалеко от резиденции короля фургоны встретил не кто иной, как мой старый друг Мапута — тот, что вернул мне пилюли перед нашим нападением на Бангу.

— Приветствую, Макумазан, — сказал он. — Король послал меня сказать, что он рад тебе, и велел указать хорошее место для стоянки. Также он дает тебе разрешение свободно торговать в его городе, поскольку знает, что торгуешь ты всегда честно.

Я просил передать королю ответную благодарность, добавив, что привез ему скромный подарок, который передам, когда ему будет угодно принять меня. Затем я подарил Мапуте какую-то безделушку, чрезвычайно обрадовавшую его, и пригласил проехаться со мной в фургоне до места стоянки. Оно и впрямь оказалось вполне подходящим — небольшая, густо поросшая годной для скота травой долина, на которую по приказу короля не выгоняли пастись скот, с бегущим по ней чистым полноводным ручьем. Напротив — широкое открытое пространство перед главными воротами города, так что я мог видеть всех, кто въезжал и выезжал через них.

— Здесь, Макумазан, — сказал Мапута, — тебе будет удобно расположиться. Стоянка, как мы надеемся, будет долгой, поскольку, хоть в Нодвенгу и ожидается большое скопление народу, король приказал, чтобы никто, кроме тебя и твоих слуг, не совал и носа в долину.

— Благодарю короля! А по какому поводу соберется народ, Мапута?

— О, что-то новое, — пожал он плечами. — Король призвал все племена зулусов на смотр. Кто говорит, что это придумал Кечвайо, другие — что Умбелази. Да только я думаю, что это дело рук не того и не другого, а Садуко, твоего старого приятеля, хотя зачем ему это, не знаю. Вот только, — с опаской добавил Мапута, — как бы не закончилось все кровопролитием между Большими братьями.

— Что же, Садуко стал большим человеком?

— Большим, Макумазан! Как дерево. Король скорее слышит его шепот, чем крики других. А еще Садуко стал таким заносчивым. И это тебе придется ждать его, Макумазан, потому что он тебя ждать не станет.

— Вот как? — удивился я. — Валятся иногда и большие деревья…

— Верно, Макумазан, — кивнул мудрой седой головой Мапута. — На моем веку много деревьев вырастало и… падало, ибо течение всегда одолеет самого сильного пловца. В любом случае торговля тебя ожидает успешная, и, что бы ни случилось, никто тебя не тронет, ведь здесь все любят тебя. А теперь прощай, пойду передам твой привет королю… Он, кстати, велел зарезать для тебя быка, дабы его гость не голодал.

В тот самый вечер я увидел Садуко и других — об этом рассказ впереди. Я направился к королю и вручил ему свой подарок — чемоданчик с набором английских столовых ножей с костяными рукоятями. Ножи очень понравились Панде, хотя он понятия не имел, как ими пользоваться. В самом деле, без парных к ним вилок ножи представляли собой лишь бесполезные предметы. Старого короля я нашел очень уставшим и обеспокоенным, но, поскольку его окружали индуны, поговорить с глазу на глаз нам не удалось. Видя, что король занят, я ушел при первой представившейся возможности, но когда возвращался к себе, встретил — кого бы вы думали? — Садуко.

Еще издалека я увидел его приближающимся к внутренним воротам с внушительным хвостом свиты, словно особу королевской семьи, и тотчас понял, что и он заметил меня. В считаные секунды обдумав план действий, я пошел прямо на Садуко, вынуждая его уступить мне дорогу, чего ему явно не хотелось делать в присутствии стольких людей. Я прошел мимо него, будто он был мне чужой. Как я и предполагал, такое обращение дало желаемый эффект, поскольку после того, как мы разошлись, Садуко повернулся и сказал:

— Неужели не узнаешь меня, Макумазан?

— Кто зовет меня? — воскликнул я. — А, приятель, твое лицо кажется мне знакомым. Как твое имя?

— Ты забыл Садуко? — обиженным голосом спросил он.

— О нет, конечно нет! — ответил я. — Вот теперь я тебя узнаю, правда, ты немного изменился с тех пор, когда мы охотились и сражались вместе: похоже, ты раздобрел. Надеюсь, у тебя все хорошо, Садуко? Что ж, до свидания. Мне пора возвращаться к моим фургонам. Если захочешь видеть, можешь найти меня там.

Должен добавить, что мои слова буквально ошеломили Садуко: он не нашелся что ответить, даже когда старый Мапута, вместе с которым я шел, и некоторые другие захихикали. Ничто не доставляет зулусам большего удовольствия, чем видеть, как в их присутствии осаждают выскочку.

Пару часов спустя, когда садилось солнце, я с удивлением увидел приближающегося к моим фургонам Садуко в компании женщины, в которой я сразу узнал его жену, принцессу Нэнди, — на руках она несла прелестного маленького мальчика. Я встал, поприветствовал Нэнди и предложил ей свой походный складной стул, но, недоверчиво оглядев его, она отказалась и предпочла усесться на землю, как это делают все туземцы. Тогда я забрал стул себе и, не раньше чем устроился на нем, протянул руку Садуко, который на этот раз был скромен и вежлив.

Мы разговорились, и исподволь, не выказывая особого интереса, я узнал длинный перечень благ, которыми было угодно Панде осыпать Садуко за последний год. Они и вправду были существенными, — например, как если бы в Англии некий провинциальный джентльмен без гроша за душой в такой же краткий период времени сделался бы пэром, владеющим большими поместьями. Когда Садуко закончил перечисление, он сделал паузу, по-видимому ожидая моих поздравлений. Но я сказал лишь следующее:

— Клянусь Небесами, мне жаль тебя, Садуко! Сколько же врагов ты себе нажил! И как же долго тебе придется падать! — Скромной Нэнди пришлись по душе мои слова, и она тихонько засмеялась. Мне показалось, что ее смех понравился Садуко больше, чем мой сарказм. — Вижу, — продолжил я, — что в твоей семье появился ребенок, а это куда лучше всех этих титулов. Могу я взглянуть на него, инкосазана?[263]

Нэнди счастливо просияла, и мы подошли посмотреть на малыша, которого она, по-видимому, любила больше всего на свете. Пока мы любовались ребенком и непринужденно болтали о нем, а Садуко сидел в сторонке и, похоже, дулся, неожиданно появились Мамина и ее тучный, угрюмый муж, вождь Масапо.

— О Макумазан, — воскликнула Мамина, словно не замечая никого вокруг, — как я рада видеть тебя спустя почти долгий год!

Раскрыв от удивления рот, я воззрился на нее. Затем опомнился, решив, что она, наверное, оговорилась, назвав годом неделю.

— Двенадцать месяцев! — продолжила она. — И поверь, Макумазан, ни один из них не проходил, чтобы я несколько раз на дню не думала о тебе, гадая, суждено ли нам встретиться вновь. Где же ты был все это время?

— Побывал во многих местах, — ответил я. — Среди них и Черное ущелье, где я встретился с колдуном Зикали и потерял свое зеркало.

— Вот как! О, я частенько мечтаю побывать у него. Жаль, это невозможно: говорят, он не принимает женщин.

— Чего не знаю, того не знаю, — сказал я. — Но может, для тебя он сделает исключение.

— Я попробую, — тихонько проговорила она.

Я же замолчал, не понимая, что происходит. Когда я немного пришел в себя, то услышал, как Мамина тепло приветствует Садуко и поздравляет его с успехами и повышением, которое она всегда предвидела. Эта оговорка, похоже, сильно смутила Садуко: он не нашелся что ответить. К тому же я заметил, что он не в силах был оторвать глаз от красивого лица Мамины. Несколько мгновений позже он будто впервые заметил Масапо и мгновенно преобразился: спина выпрямилась, лицо обрело надменное и даже грозное выражение. Услышав приветствие Масапо, он повернулся к нему и сказал:

— Что я слышу? Вождь амансома желает доброго дня умфоказе и шелудивой гиене? С чего бы? Не потому ли, что неблагородный умфоказа вдруг сделался благородным, а шелудивая гиена обзавелась тигровой шкурой? — Он свирепо глянул на Масапо, как настоящий тигр.

Я не расслышал ответа Масапо. Пробормотав что-то неразборчивое, он повернулся уходить и при этом — уверен, нечаянно — врезался в Нэнди: упав навзничь, она выпустила из рук ребенка, и тот довольно сильно, до крови, ударился головкой о камень.

Садуко прыгнул на Масапо и огрел того по спине небольшой тростью, которую нес в руке. Масапо на мгновение остановился, и я решил: быть схватке. Если и был у Масапо порыв дать сдачи, он тотчас угас: не сказав ни слова и даже видом своим не выказывая возмущения нанесенным оскорблением, он с места перешел на неуклюжий бег и скрылся в вечерних тенях. Мамина же, наблюдавшая за этой сценой, рассмеялась.

— Пф-ф! Муж мой велик, да труслив, — сказала она. — Однако уверена, он толкнул тебя случайно, женщина.

— Ты говоришь со мной, жена Масапо? — спросила с кротким достоинством Нэнди, поднявшись на ноги и взяв на руки пострадавшего малыша. — Если так, то обращаться ко мне следует не иначе как инкосазана Нэнди, дочь Черного владыки и жена господина Садуко.

— Прости меня, — покорно и с почтением ответила Мамина, явно испугавшись. — Я не знала, кто ты, инкосазана.

— Твое извинение принято, жена Масапо. Макумазан, прошу тебя, дай мне воды обмыть голову ребенка.

Воду принесли, и вскоре, когда стало ясно, что малыш в порядке и на голове осталась лишь царапина, Нэнди поблагодарила меня и удалилась к своим хижинам, на прощанье сказав с улыбкой мужу, чтобы не провожал ее, поскольку у ворот крааля ее дожидаются слуги. В итоге Садуко и Мамина остались со мной. Садуко долго говорил — у него накопилось много того, что он хотел бы поведать мне, но я все время чувствовал, что его сердце было не со мной, а с Маминой, которая сидела с нами, загадочно улыбаясь и лишь время от времени вставляя словечко, будто извинялась за свое присутствие.

В конце концов она поднялась и со вздохом сказала, что должна возвращаться в лагерь амансома, чтобы позаботиться об ужине Масапо. Уже почти совсем стемнело, и, помнится, время от времени небо подсвечивали молнии — приближалась буря. Как я и пред полагал, Садуко тоже встал, сказав мне, что мы увидимся завтра, и удалился вместе с Маминой. Он шел словно во сне.

Несколько минут спустя мне пришлось оставить свои фургоны, чтобы осмотреть одного из волов, проявлявшего признаки какой-то болезни и из предосторожности привязанного немного поодаль от остальных. По привычке охотника двигаясь тихо, я дошел до того места, где за зарослями акации было привязано животное. Едва я достиг тех зарослей, широкий сполох молнии осветил все вокруг, и я увидел Садуко: сжимая в объятиях прильнувшую к нему Мамину, он страстно целовал ее.

Я развернулся и пошел к своим фургонам, ступая ещетише, чем по пути сюда.

Должен добавить, утром я выяснил, что с тем моим волом ничего серьезного не было.

Глава 10

РАЗОБЛАЧЕНИЕ
После этих событий на какое-то время воцарилось относительное спокойствие. Я посетил хижины Садуко — надо сказать, превосходные, — у которых сидело довольно много его соплеменников, выказавших искреннюю радость при виде меня. Здесь я узнал у госпожи Нэнди, что ее малыш, которого она нежно любила, почти не пострадал во вчерашнем происшествии. Садуко же, словно принц, в сопровождении нескольких видных мужчин, рассказал мне, что помирился с Масапо и принес ему извинения, так как понял, что тот не хотел оскорбить принцессу, его жену, и толкнул ее случайно. Садуко добавил, что теперь они с Масапо — добрые друзья, что весьма важно для Масапо, которого не слишком жаловал король Панда. Я сказал, что рад слышать это.

Выйдя от Садуко, я отправился навестить Масапо. Тот встретил меня с восторгом, как, впрочем, и Мамина. Я с удовольствием заметил, что отношения этой пары, по-видимому, стали намного лучше, чем мне рассказывали, поскольку Мамина только при мне два раза обратилась к мужу с очень нежными словами и была к нему внимательна и предупредительна. Масапо тоже пребывал в превосходном настроении, потому что, как он признался мне, старая ссора между ним и Садуко полностью улажена и их примирение закреплено обменом подарками. Он прибавил, что очень рад этому, ведь Садуко теперь — один из самых могущественных людей в стране и мог бы сильно навредить ему, если бы захотел. В особенности когда некий тайный недоброжелатель недавно распустил слух о том, что он, Масапо, является врагом королевского дома и злодеем, промышляющим колдовством. В доказательство их дружбы Садуко пообещал, что разберется и накажет клеветника.

Итак, я поздравил Масапо и ушел, «неистово размышляя», как говорят французы. Назревала трагедия — в этом я был твердо уверен: погода была слишком тихая, чтобы она могла долго продержаться. Это было затишье перед бурей.

Но что я мог сделать? Сказать Масапо, что видел его жену в объятиях другого? Это не мое дело — следить за поведением жены Масапо. Да к тому же оба они наверняка станут все отрицать: свидетелей ведь у меня не было. Сказать ему, что примирение с Садуко не было искренним и что ему следует быть осторожным? А откуда мне знать, что оно не искреннее? Может, в планы Садуко входило подружиться с Масапо, а если я вмешаюсь, то лишь наживу себе врагов и прослыву лжецом, преследующим некую тайную цель.

Отправиться к Панде и поверить ему свои подозрения? Однако он слишком занят более важными заботами, чтобы слушать о моих, а если и станет слушать, лишь посмеется над моими тревогами о подобных пустяках. Нет, ничего поделать было нельзя, только вести себя смирно и ждать. Очень возможно, что я ошибся и все само собой образуется, как это часто бывает.

Между тем «смотр» племен был в самом разгаре, я же занимался своими делами — надо было ковать железо, пока горячо. Народу в Нодвенгу стеклось такое множество, что за неделю я распродал два фургона товаров: сукно, бусы, ножи и тому подобное. Покупатели, перебивая друг друга, предлагали мне прекрасные цены, и еще до того, как закончились мои товары, я набрал целое стадо скота и приличное количество слоновой кости. Все это я отправил в Наталь с одним из моих фургонов, оставив себе другой, отчасти потому, что об этом попросил меня Панда — время от времени он обращался ко мне за советом по разным вопросам, — а отчасти из любопытства.

А любопытного в Нодвенгу было премного, поскольку никто не был уверен, что в любой момент не разразится гражданская война между принцами Кечвайо и Умбелази, потому что вооруженные силы обеих партий были налицо.

Однако междоусобица, похоже, откладывалась. Умбелази держался в стороне от великого сборища, сказавшись больным и предоставив Садуко и некоторым другим блюсти его интересы. В то же время воинам соперников не было разрешено приближаться к городу. Так что туча, нависшая над страной, ко всеобщему удовлетворению, и в особенности короля Панды, миновала. Иначе дело обстояло с тучей, нависшей над героями моего повествования.

По мере того как племена прибывали в резиденцию короля, им производили смотр и сразу же отсылали обратно, иначе, останься они все здесь, прокормить такое количество народу было бы невозможно. Поэтому небольшое племя амансома, появившееся одним из первых, вскоре покинуло Нодвенгу. Однако по какой-то причине, которой я так и не понял, Мамина, Масапо, несколько его детей и старшин остались, хотя, полагаю, если бы Мамина хотела, она могла бы дать объяснение этому.

И вот начали происходить странные вещи. Стали заболевать люди, некоторые из них скоропостижно скончались. Было подмечено, что все эти люди либо жили поблизости от места стоянки семьи Масапо, либо когда-то пребывали с ним в плохих отношениях. Захворал и Садуко или же сказался больным — как бы то ни было, на три дня он исчез от любопытных взглядов, а когда появился вновь, не казался ослабевшим или похудевшим, но, на мой взгляд, выглядел так, будто сильно о чем-то переживает. Однако эти беды я обойду молчанием, дабы перейти к величайшей из них, ставшей одним из поворотных моментов моей хроники.

Когда Садуко оправился от своей сомнительной болезни, он устроил нечто вроде благодарственного пира, к которому было заколото несколько быков. Я присутствовал на том пире, точнее, на его заключительной части, явившись только лишь затем, чтобы поздравить Садуко с выздоровлением; я не любитель туземных пиршеств. Когда ужин близился к концу, Садуко послал за Нэнди, которая сначала отказалась прийти, поскольку на пиршестве не было женщин. Садуко же хотел похвастаться перед друзьями, что жена его королевской крови и родила ему сына, которому суждено стать великим в этой стране; гордость Садуко подогрели подхалимство и лесть собравшихся, а также выпитое пиво.

Наконец Нэнди пришла, неся на руках ребенка, с которым никогда не расставалась. В полной достоинства, женственной манере (хотя может показаться странным применять это выражение к туземке, я уверен, что никакое иное выражение не опишет ее лучше) она сначала поприветствовала меня, а затем обошла многочисленных гостей, обмениваясь несколькими словами с каждым из них. Наконец принцесса остановилась перед Масапо, который обильно выпивал и закусывал, и говорила с ним заметно дольше, чем с другими, интересуясь, как поживает его супруга Мамина и другие. В этот момент мне пришло в голову, что делает она это с целью убедить Масапо, что не держит на него зла за недавнюю неприятность и разделяет примирительную тактику своего мужа.

Захмелевший Масапо попытался ответить взаимностью на ее добрые намерения. Он неловко поднялся на ноги — его тучное тело покачивалась взад-вперед от выпитого пива — и выразил удовлетворение пиршеством, проходящим в ее доме. Затем его взгляд упал на ребенка, и он принялся восхищаться его красотой и здоровьем, пока не был остановлен негодующим шепотом остальных гостей: туземцы считают, что восхваление ребенка приносит ему несчастье. Более того, человека, поступающего так, называют здесь «умтакати» (то есть тем, кто может сглазить ребенка, навести на него порчу), и слово это, произнесенное шепотом, несколько раз донеслось до моего слуха. Не удовольствовавшись таким серьезным нарушением правил гостеприимства, захмелевший Масапо выхватил малыша из рук матери, якобы с целью взглянуть на оцарапанную бровь, и, не обнаружив ранки, принялся целовать его своими толстыми губами.

Мать отобрала у Масапо дитя со словами:

— Хочешь накликать смерть на моего сына, о вождь амансома?

Она повернулась и ушла, оставив враз притихших пирующих.

Опасаясь возможных неприятностей — я заметил, как охваченный бешенством и страхом Садуко сжал губы, — и памятуя о том, что Масапо слыл колдуном, я воспользовался этой паузой, пожелал доброй ночи всей компании и удалился в свой лагерь.

Что произошло после моего ухода, мне не известно, но наутро перед самым рассветом меня разбудил в моем фургоне Скоул и сообщил, что прибежал гонец от Садуко: меня очень просят незамедлительно прийти и принести «лекарства белых»: серьезно захворал ребенок. Конечно же, я встал и отправился к Садуко, прихватив ипекакуану[264] и кое-какие другие лекарства, пригодные, на мой взгляд, для лечения детских недугов.

Едва начало вставать солнце, я подошел к хижинам, где меня уже встречал Садуко — он был вне себя от горя.

— Что стряслось? — спросил я.

— О Макумазан, — ответил он, — этот пес Масапо сглазил моего мальчика. Если ты не спасешь его, он умрет.

— Вздор, — сказал я. — Не говори ерунды, заболеть ребенок мог только от какой-то естественной причины.

— Иди взгляни сам, — ответил он.

Я вошел в большую хижину, где застал Нэнди и нескольких других женщин, а также местного знахаря. Нэнди сидела на полу, видом своим напоминая каменное изваяние печали; не издав ни звука, она лишь показала пальцем на малыша, лежавшего перед ней на циновке.

Одного взгляда хватило мне, чтобы понять: мальчик умирает от неизвестной мне болезни, — все его крохотное смуглое тельце покрывала красная сыпь, а личико кривилось от боли. Полагая, что это судороги и теплая ванна поможет смягчить боль, я велел женщинам вскипятить воды, но, прежде чем они справились, несчастный малыш тоненько застонал и испустил дух.

Лишь осознав, что ее мальчик умер, Нэнди впервые подала голос.

— Колдун сделал свое дело, — сказала она и в отчаянии упала ничком на пол хижины.

Я не нашелся что ответить ей и выбрался наружу; Садуко вышел следом.

— Что убило моего сына, Макумазан? — глухим голосом спросил он; слезы бежали по его красивому лицу: он любил своего первенца.

— Не знаю, — ответил я. — Однако, будь ваш сын постарше, я бы подумал, что он съел что-то ядовитое, но в грудном возрасте это невозможно.

— Возможно, Макумазан! — возразил Садуко. — Его отравил колдун своим ядовитым дыханием, ты же сам видел, как он целовал малыша вчера вечером. Но я отомщу за его смерть.

— Садуко, — воскликнул я, — не будь несправедлив! На свете много болезней, способных убить твоего сына, но о которых я знать ничего не знаю, я ведь не профессиональный доктор.

— Я не буду несправедливым, Макумазан. Ребенка убило колдовство, как и других умерших на днях, но злодеем может быть не тот, кого я подозреваю. Этим займутся «разоблачители». — Не добавив больше ни слова, он развернулся и ушел.

На следующий день Масапо предстал перед судом советников, на котором председательствовал сам Панда, — занятие весьма необычное для короля, говорившее о его большом интересе к делу.

В тот суд я был вызван свидетелем и, разумеется, ограничился лишь ответами на задаваемые мне вопросы. На деле их оказалось только два. Что произошло у моих фургонов, когда Масапо сбил с ног Нэнди и ее ребенка, а Садуко ударил его, и что я видел на пиру у Садуко, когда Масапо поцеловал малыша. Как можно более кратко я рассказал все, что мог, стараясь доказать, что Масапо толкнул Нэнди случайно и что на пиру у Садуко он был сильно пьян. Дав показания, я встал, чтобы уйти, однако Панда остановил меня и попросил рассказать в деталях, как выглядел ребенок, когда меня позвали дать ему лекарство.

Я описал увиденное по возможности подробно и заметил, что мой отчет произвел сильное впечатление на судей. Затем Панда спросил меня, приходилось ли мне видеть подобные случаи, на что я ответил:

— Нет. Не приходилось.

После этого судьи уединились для совещания, а затем, когда нас вызвали вновь, король огласил свой вердикт — очень короткий. Доказано, провозгласил он, что имели место события, которые могли стать причиной возникновения у Масапо враждебного умысла против Садуко, ударившего последнего палкой. Таким образом, даже несмотря на состоявшееся примирение, возможный мотив для мести оставался. Однако, если Масапо и убил ребенка, нет никаких фактов, свидетельствующих о том, как именно он сделал это. Более того, младенец — его, короля, собственный внук — умер от неизвестной болезни, но болезнь эта очень похожа на ту, которая унесла жизни еще нескольких человек, встречавшихся накануне смерти с Масапо; ею же заболел и сам Садуко, но, к счастью, ему удалось от нее оправиться. Все сказанное представляет собой серьезные улики против Масапо. Тем не менее без полного доказательства вины последнего ни король, ни суд не хотят выносить приговор. Поэтому они решили обратиться к услугам какого-нибудь известного ньянги, из числа тех, кто живет достаточно далеко, чтобы не быть осведомленным относительно обстоятельств дела. Кого конкретно позовут, еще не решили. Когда выбор сделают и ожидаемое лицо прибудет, суд продолжится, а до тех пор Масапо будет находиться в строгом одиночном заключении. Под конец король попросил, чтобы белый человек Макумазан остался в городе до завершения суда.

Масапо увели, вид у него был весьма понурый. Все остальные попрощались с королем и разошлись.

Должен добавить, что за исключением приглашения ньянги, что, конечно, было примером чистого суеверия кафров, решение короля показалось мне обоснованным и справедливым, и оно очень отличалось от того, какое решение могли бы вынести Дингаан или Чака, имевшие обыкновение на основании даже более слабых доказательств истреблять не только обвиняемого, но и всю его семью, включая дальних родственников.

Минуло восемь дней. За это время я ничего не слышал о деле и не встречал никого, кто мог иметь к нему отношение, поскольку все это как будто сделалось «зила» — то есть тем, о чем не принято говорить. На девятый день меня пригласили присутствовать на процедуре «разоблачения». Какого же ньянгу, гадал я, избрали для этой варварской и кровавой церемонии? Далеко идти мне не пришлось, поскольку место для нее выбрали за оградой Нодвенгу, на том самом открытом участке земли, что лежал перед устьем долины, где располагался мой лагерь. Подойдя ближе, я увидел большое скопление народу, человек пятьдесят или больше, собравшихся вокруг небольшой овальный площадки, чуть более оркестровой ямы в театре. В первом ряду здесь сидело много знатных людей, мужчин и женщин, и в их числе я увидел Садуко, Масапо, Мамину и других; также среди них присутствовала и вооруженная стража.

Едва я успел присесть на свой складной стульчик, который нес за мной Скоул, как через ворота крааля вышли Панда и несколько его советников. Толпа приветствовала короля, дружно проревев «Байет!». Когда эхо крика затихло, в глубокой тишине прозвучал голос Панды:

— Приведите ньянгу. Пусть начинает умхлахло (то есть разоблачение колдуна)!

Последовала долгая пауза, а затем в распахнутых воротах появилась одинокая фигура, которая на первый взгляд едва ли выглядела человеческой, — фигура карлика с неправдоподобно большой головой, с которой свисали длинные, заплетенные в пряди седые волосы. Это был не кто иной, как Зикали!

Никем не сопровождаемый, почти совсем обнаженный, в одной лишь набедренной повязке, без привычных шаманских атрибутов, Зикали проковылял своей странной походкой, неуклюже переваливаясь, как жаба, мимо советников и остановился на открытом пространстве площадки. Здесь он медленно огляделся вокруг своими глубоко запавшими глазами, поворачиваясь на месте, пока наконец не уткнулся взглядом в короля.

— Чего ты хочешь от меня, сын Сензангаконы? — спросил колдун. — Немало лет прошло с тех пор, как мы виделись с тобой последний раз. Ради чего ты вытащил меня из моей хижины, меня, лишь дважды посещавшего крааль короля зулусов с тех самых пор, как Великий Черный (то есть Чака) сел на трон: первый раз — когда убивал буров тот, кто правил до тебя, и второй — когда меня привели, чтобы на моих глазах убить всех, кто остался от моих сородичей, отпрысков королевского рода ндвандве. Теперь ты призвал меня, чтобы и я последовал за ними в темноту, о дитя Сензангаконы? Если так, я готов, только сначала скажу несколько слов, которые тебе не понравятся.

Низкий раскатистый голос Зикали эхом отозвался в тишине; толпа замерла в ожидании ответа короля. Я видел, что буквально всем этот человек внушает страх, даже Панде — он беспокойно ерзал на своей скамье. Наконец король заговорил:

— Нет, Зикали. Кто бы захотел причинить вред мудрейшему и древнейшему в стране человеку? Тому, кто одной рукой касается далекого прошлого, а другой — настоящего. Тому, кто был стар и мудр еще в те времена, когда начинали жить наши деды. Нет, здесь ты в безопасности, ведь даже сам Черный владыка не осмеливался тронуть тебя пальцем, хотя ненавидел тебя и считал своим врагом. Что же до того, зачем тебя привели сюда, — назови причину сам, о Зикали. Нам ли учить тебя мудрости?

Дослушав короля, карлик разразился своим жутким смехом.

— Вот как! Королевский дом Сензангаконы наконец-то признает, что я все же обладаю мудростью. Что ж, не успеет еще все закончиться, как все вы убедитесь в этом.

Он вновь рассыпался зловещим смехом и продолжил торопливо, словно боясь, что его призовут объяснить свои слова:

— А где же плата? Плата где? Быть может, король беден и полагает, что старый ндвандве будет гадать задарма, как для своего друга?

Панда шевельнул рукой, и в круг, где стоял Зикали, вывели десять отборных телок, которых, по-видимому, держали наготове поблизости.

— Жалкие скотинки, — презрительно сказал Зикали, — не ровня тем, что мы выращивали до правления Сензангаконы. — Услышав его замечание, толпа изумленно ахнула. — Ничего не поделаешь, какие есть, я заберу их в свой крааль… И прибавьте быка, а то у меня ни одного не осталось.

Скотину увели, древний карлик опустился на корточки и уставился в землю, видом своим очень напоминая большую черную жабу. Так он сидел, опустив взор, довольно долго, минут, думаю, десять, пока я, внимательно наблюдавший за ним, не почувствовал себя словно под гипнозом.

Наконец карлик резко поднял голову, отбросив назад седые космы, и провозгласил:

— Сколько всего я вижу в этой пыли. Это прах! О да, он живой, прах живой и говорит мне много всего… Покажи, что ты живой, о прах! Смотрите!

С этими словами он взметнул вверх руки, и у его ног закрутился один из тех крохотных и непостижимых вихрей, что знакомы всем, кто знает Южную Африку. Вихрь поднял с земли тонкую пыль — пыль стала вытягиваться в высокую крутящуюся колонну, которая становилась все выше и выше и вскоре вознеслась на высоту пятидесяти футов или даже больше. И так же внезапно, как появился, вихрь угас, и пыль осела на Зикали, на короле и трех его сыновьях, сидевших у него за спиной. Помню, этих трех принцев звали Тшонквени, Дабулесинье и Мантанташийя. Так вышло, что по странному совпадению все трое были убиты в великом сражении у Тугелы, о чем я еще расскажу.

И вновь возглас изумления и страха пронесся по толпе, наблюдавшей, как поднялась пыль у самых ног Зикали не по естественной причине, но по велению волшебства. Мало того, те, на кого она осела, включая короля, поспешили подняться и принялись отряхиваться от нее с завидным усердием, продиктованным явно не любовью к чистоте. А Зикали вновь захохотал: он не стал стряхивать пыль, и сейчас она покрывала его недавно смазанное маслом тело, придавая ему тусклый, мертвенный оттенок кожи серой гадюки.

Наконец ньянга поднялся и, сделав шаг в одну сторону, затем в другую, стал внимательно разглядывать только что осевшую на землю пыль. Затем, сунув руку в мешочек, болтавшийся у него на шее, вытащил оттуда высохший человеческий палец с ярко-красным, будто накрашенным, ногтем — зрелище, от которого содрогнулся весь круг зрителей.

— Будь умен и искусен, — заговорил он, — о палец той, которую я горячо любил. Будь умен и напиши на пыли, как умеет писать вон тот Макумазан и как писали некоторые ндвандве, прежде чем стали рабами и склонили головы перед Великими небесами[265] (так Зикали назвал зулусов). Будь умен, милый палец, когда-то ласкавший меня, Того, кому не следовало родиться, и начерти все, что нынче угодно знать королевскому дому Сензангаконы.

Затем он нагнулся и мертвым пальцем в трех разных местах оставил в пыли на земле какие-то метки, похожие на круги и точки. Странно и жутко было наблюдать за этим его занятием.

— Благодарю тебя, умница-палец. Ступай спать, ты хорошо поработал. — Зикали неторопливо завернул реликвию в мягкую тряпочку и спрятал в мешок.

Затем вгляделся в первые отметины на пыли и спросил:

— Зачем я здесь? Зачем? Желает ли сидящий на троне знать, как долго ему царствовать?

Зрители внутреннего круга, которые при таких «разоблачениях» как бы исполняли роль хора, посмотрели на короля и, видя, что он энергично замотал головой, вытянули вперед правые руки, держа большие пальцы книзу, все разом произнесли тихо и бесстрастно:

— Изва! (То есть «Мы слушаем тебя».)

Зикали затоптал эти знаки.

— Это хорошо, — сказал Зикали. — Сидящий на троне не желает знать, как долго ему править, а потому пыль забыла и больше не показывает этого мне.

Затем он подошел ко второму ряду знаков и стал изучать их.

— Желает ли сын Сензангаконы знать, который из его сыновей останется в живых, а который умрет; да и который из них займет его хижину, когда уйдет он сам?

На эти вопросы толпа взорвалась оглушительным «Изва!», сопровождаемым хлопками в ладоши, — этот рев поднялся от наружной толпы, которая все слышала, поскольку не было желанней информации для зулусов в описываемое мной время.

И вновь Панда, всерьез обеспокоенный развитием событий, яростно затряс головой, а послушный хор голосов точно так же отмел предложение шамана.

Зикали принялся затаптывать второй ряд знаков, приговаривая:

— Народ-то желает знать, а правители знать боятся, поэтому пыль забыла, кто в дни грядущие будет спать в хижине короля, а кто будет спать в брюхе шакалов и в зобе стервятников после того, как копья перенесут их «по ту сторону».

Страшное предсказание кровопролития и гражданской войны и рвущий душу завывающий, совсем не похожий на обычный голос Зикали заставили всех, кто их слышал, включая и меня самого, содрогнуться от страха. Король вскочил со своей скамьи, словно желая положить конец ворожбе. И следом, как это было ему свойственно, Панда передумал и вновь уселся. Но Зикали, не обращая ни на что внимания, перешел к третьему ряду знаков и вгляделся в них:

— Видится мне, что мой сон в Черном ущелье потревожили из-за совсем маленького, никудышного дела, с которым справился бы и простой ньянга. Однако плату я взял и ее отработаю, хотя думал, меня привели сюда, чтобы говорить о делах великих, таких как смерть сыновей короля и судьба народа. Угодно ли, чтобы дух мой рассказал о колдовстве в городе Нодвенгу?

— Изва! — проревела толпа.

Зикали кивнул огромной головой и как будто вновь заговорил с пылью, то и дело умолкая, словно прислушиваясь к ее ответам.

— Хорошо, — сказал он. — Колдунов в городе много, и пыль назвала их всех. О, как же много их. — Зикали огляделся вокруг. — Так много, что, огласи я имена, все гиены с окрестных холмов нажрались бы сегодня досыта…

Толпа вновь начала проявлять признаки тревоги и страха.

— Погодите-ка… — Зикали вновь уткнулся взглядом в пыль и склонил голову набок. — Что вы там шепчете? Говорите яснее, маленькие голоса, вы же знаете, я туговат на ухо. Вот как? О, теперь я понимаю. Все гораздо проще, чем я думал. Вы говорите лишь об одном колдуне…

— Изва! (Громко.)

— …всего лишь о нескольких смертях и какой-то болезни.

— Изва!

— Лишь об одной смерти, но смерти судьбоносной.

— Изва! (Очень громко.)

— А, понятно! Одна смерть. Кто же умер — мужчина?

— Изва! (Очень громко.)

— Женщина?

— Изва! (Чуть спокойнее.)

— Тогда ребенок? Ну конечно ребенок, если только речь не о смерти духа. Но что вы, люди, ведаете о духах… Ребенок! Младенец! А, слышите меня? Ребенок… Мальчик, думается мне… Я правильно услышал тебя, о пыль?

— Изва! (Решительно и настойчиво.)

— Ребенок общий? Или бастард? Простолюдин?

— Изва! (Очень тихо.)

— Из знатной семьи? Тот, кто должен был стать великим? О пыль, я слышу, слышу тебя: младенец королевской семьи, ребенок, в котором бежала кровь отца зулусов, того, кто был мне другом? Кровь Сензангаконы, кровь Черного владыки, кровь Панды…

Он умолк, а хор и вся толпа слились в едином могучем крике «Изва!» и жесте: вытянутые вперед руки с оттопыренными вниз большими пальцами.

Затем наступила тишина; во время этой паузы Зикали затаптывал все остававшиеся знаки, приговаривая:

— Благодарю тебя, о пыль, и сожалею, что потревожил тебя из-за пустяка… Так-так, — продолжал он, — умер ребенок из семьи короля, и ты полагаешь, что его околдовали. Давай узнаем, умерло ли это дитя из-за колдовства или же обычной смертью, как умирают другие, когда их призывают Небеса. Что? О, здесь знак, который я оставил. Смотрите! Знак краснеет, он весь в красных точках! Ребенок умер с гримасой судороги на лице.

— Изва! Изва! Изва! (С нарастающей силой.)

— Эта смерть не обычная. Что же ее вызвало — колдовство или яд? Думаю, и то и другое. А чей это был ребенок? Думаю, не сына короля. О да, люди, вы слышите меня, но не шумите, прошу, ваша помощь мне сейчас не нужна. Нет, не сына. Стало быть, дочери. — Зикали повернулся и повел вокруг себя взглядом, пока тот не натолкнулся на группу женщин, среди которых сидела Нэнди, одетая как простолюдинка. — Дочери, дочери… — Он приблизился к группе женщин. — Вот как! Я не вижу здесь дочери королевской крови, это все дочери простолюдинов. Постойте-ка… Я чую запах королевской крови Сензангаконы.

Он по-собачьи понюхал воздух и, принюхиваясь так, стал приближаться к Нэнди, пока наконец не рассмеялся, указав на нее:

— Твой ребенок, принцесса, имени которой я не знаю. Твой первенец, которого ты любила больше жизни.

Она встала.

— Верно, ньянга! — воскликнула она. — Я принцесса Нэнди, и это был мой ребенок, которого я любила больше жизни.

— Хе-хе, пыль, ты не солгала мне, — проскрипел Зикали. — Дух мой, и ты не солгал. Но сейчас скажи мне, пыль, и дух мой, скажи, кто убил ее дитя?

Он заковылял по кругу — престранное зрелище: весь покрытый грязно-серой пылью с полосками черной кожи там, где бежали струйки пота, смывая ту пыль.

Наконец он поравнялся со мной и, к моему отвращению, замер, принюхиваясь ко мне, как только что — к Нэнди.

— О Макумазан! — обратился он ко мне. — А ведь ты причастен к этому делу.

От его слов толпа насторожила уши.

Тогда, охваченный гневом и страхом, я поднялся со своего места, догадываясь, что мне может грозить опасность.

— Колдун, или вынюхиватель колдунов, или как там ты себя называешь, — громко прокричал я, — если ты хочешь сказать, что это я убил ребенка Нэнди, то ты лжешь!

— Нет, о нет, Макумазан, — ответил он. — Но ты пытался спасти его, а значит, причастен к этому делу, разве нет? Кроме того, я считаю, что, будучи таким же мудрым, как и я, ты знаешь, кто его убил. Не скажешь мне, Макумазан? Нет? Тогда я должен выяснить это сам. Успокойся. Разве не знает вся страна, что руки твои так же чисты, как и твое сердце?

С этими словами он, к моему большому облегчению, проследовал дальше под одобрительный шепот толпы: зулусы любили меня. Зикали же продолжал ковылять по кругу, не задержавшись, к моему удивлению, у Мамины и Масапо, хотя внимательно оглядел обоих; мне даже показалось, будто он обменялся быстрым взглядом с Маминой. Я с любопытством наблюдал за его продвижением: по мере того как он шел, те, мимо кого он шел, в этот момент с ужасом отклонялись от него назад — так колосья пшеницы клонятся под порывом налетевшего ветра, — когда же он проходил, люди тотчас снова выпрямлялись, как выпрямляются колосья пшеницы, когда ветер стихает.

Наконец шаман завершил свой обход и вернулся к тому месту, откуда начал, — судя по всему, весьма озадаченный.

— В твоем краале так много колдунов, король, — обратился он к Панде, — что трудно сказать, который из них совершил злодеяние. Мне было бы легче поведать тебе о каком-нибудь большом деле. Однако плату я взял вперед и должен ее отработать. Пыль, ты сваляла дурака. Быть может, ты, идхлози, дух предков, расскажешь мне? — И, склонив голову к плечу, он как бы подставил левое ухо небу, затем быстро проговорил сухим и деловым тоном: — А, благодарю тебя, мой дух. Что ж, король, твоего внука убил кто-то из семьи Масапо, твоего врага, вождя амансома.

Толпа одобрительно заревела — по-видимому, вина Масапо была предрешена заранее.

Когда шум стих, заговорил Панда:

— Семья Масапо большая. У него, полагаю, несколько жен и много детей. Мне недостаточно указать на всю семью, потому что я не такой, как те, кто правил до меня, и не стану карать невинных вместе с виновными. Назови нам, о Открыватель дорог, того из семьи Масапо, кто сделал это.

— То-то и оно, — глухо проворчал Зикали, — что я знаю лишь, что это отравление, и чую яд. Он здесь.

Зикали подошел к тому месту, где сидела Мамина и закричал:

— Хватайте эту женщину и поищите в ее волосах!

Палачи, стоявшие наготове, устремились вперед, но Мамина остановила их жестом.

— Друзья, — с игривым смешком сказала она, — незачем меня трогать.

Поднявшись на ноги, она вышла в центр круга. Быстрыми движениями она первым делом скинула плащ, затем повязку с талии и, наконец, ленту, скреплявшую ее длинные волосы, представ перед толпой во всей своей обнаженной красоте — восхитительное зрелище!

— А теперь, — объявила она, — пусть подойдут женщины и обыщут меня и мои одежды, не спрятан ли где-нибудь яд.

В круг вышли две старушки — понятия не имею, кто дал им команду, — и тщательно обыскали одежду и осмотрели Мамину.

Они ничего не нашли. Мамина же, пожав плечами, оделась и вернулась на свое место.

Закали, похоже, разозлился. Он затопал огромными ступнями, затряс седой косматой головой и закричал:

— Неужто моя мудрость не справится с таким пустяковым делом? Эй, кто-нибудь, завяжите-ка мне глаза!

На этот раз из толпы вышел мужчина — это был Мапута — и сделал, как велел колдун, туго затянув повязку у него на глазах. Зикали покрутился на месте сначала в одну сторону, затем в другую и с криком «Веди меня, мой дух!» двинулся по кругу зигзагами с вытянутыми перед собой руками, словно слепой. Сна чала он заковылял вправо, потом — влево, снова — вперед и в сторону, пока наконец, к моему изумлению, не остановился точно напротив того места, где сидел Масапо, и, нащупав огромными пальцами плащ, накинутый на плечи предводителя амансома, резким движением сорвал его.

— Вот, обыщите! — крикнул он, швырнув плащ на землю.

Какая-то женщина бросилась ощупывать плащ и вскоре изумленно ахнула: из густого меха одного из хвостов плаща она вытащила крохотный мешочек, изготовленный, как мне показалось, из рыбьего пузыря. Она вручила его Зикали, уже снявшего повязку с глаз.

Колдун взглянул на находку и передал ее Мапуте.

— Вот он, яд, — сказал он. — Внутри. Но кто его дал, не знаю… Все, я устал. Отпустите меня.

Зикали повернулся и заковылял к воротам крааля. Никто ему не препятствовал.

Солдаты бросились к Масапо под рев сотен глоток: «Смерть колдуну!»

Масапо вскочил на ноги и, подбежав к тому месту, где сидел король, рухнул на колени, уверяя его в своей невиновности и моля о пощаде. Вся процедура «разоблачения» вызвала у меня большие сомнения, я рискнул подняться и высказать свое мнение:

— О король, я прошу за этого человека перед тобой, поскольку в прошлом знавал его. Как этот мешочек попал к нему в плащ, я не знаю, но, может статься, там вовсе не яд, а какой-нибудь безвредный порошок.

— Да-да, это древесная мука, я чищу ею ногти! — закричал Масапо; смертельно напуганный, он, по-моему, не соображал, что говорил.

— Так ты признаешься в знании лечебных снадобий? — воскликнул Панда. — Выходит, никто не подсовывал его в твой плащ по злому умыслу.

Масапо начал было что-то объяснять, но его слова потонули в оглушительных криках толпы «Смерть колдуну!».

Панда поднял руку вверх, и снова стало тихо.

— Принесите сюда миску молока, — велел король и, когда ее доставили, приказал посыпать молоко порошком.

— А теперь, Макумазан, — обратился Панда ко мне, — если ты все еще полагаешь, что этот человек невиновен, выпей это молоко.

— Я не люблю молока, о король, — покачал я головой, а все, кто меня услышал, засмеялись.

— Может, тогда отведает молока его жена Мамина? — спросил Панда.

Мамина тоже отрицательно покачала головой:

— О король, я не пью молока с пылью.

Именно в этот момент в круг забрела тощая белая собака, одна из тех облезлых бездомных псин, что бродят вокруг краалей и выживают, питаясь падалью. Панда сделал знак — слуга подошел к собаке и поставил перед ней деревянную миску с молоком. Голодная собака мгновенно вылакала его, и, как только слизала последнюю каплю, слуга накинул ей на шею сложенный петлей кожаный ремень и крепко удерживал ее.

Глаза всех были устремлены на собаку, мои в том числе. Совсем скоро животное испустило протяжный тоскливый вой, и я содрогнулся, осознав, что это смертный приговор Масапо. Собака заскребла лапами землю, из пасти показалась пена. Догадываясь, что последует дальше, я поднялся, отвесил поклон королю и зашагал к своему лагерю, который, как я уже говорил, располагался ярдах в ста в небольшой долине. Толпа так напряженно наблюдала за собакой, что мой уход едва ли был замечен. Что же до несчастного животного, Скоул, остававшийся на процедуре «разоблачения» до конца, рассказал мне, что собака мучилась еще минут десять, затем брюхо ее покрылось красной сыпью, наподобие той, что я видел у сына Садуко, и затем забилась в предсмертных судорогах.

Я же благополучно добрался до своей палатки, закурил трубку и, открыв записную книжку, принялся заносить кое-какие расчеты по торговле, чтобы хоть как-то отвлечься, когда вдруг услышал адский шум. Выглянув, я увидел Масапо, несущегося ко мне со скоростью, никак не ожидаемой от такого тучного мужчины. За ним гнались свирепого вида палачи, а чуть позади — вся толпа.

— Смерть злодею! — кричали люди.

Масапо добежал до меня, рухнул на колени и, задыхаясь, выпалил:

— Спаси меня, Макумазан! Я невиновен. Это Мамина, она колдунья! Мамина…

Больше Масапо ничего сказать не успел — палачи набросились на него, как собаки на оленя, и оттащили его от меня.

Я отвернулся и закрыл ладонями глаза.

На следующее утро я покинул Нодвенгу, ни с кем не прощаясь: после всего случившегося мне страстно захотелось сменить обстановку. Скоула и одного из моих охотников мне пришлось, однако, оставить, чтобы они собрали в городе причитающийся мне скот.

Спустя месяц или чуть больше они догнали меня в Натале, приведя с собой скот, и рассказали, что Мамина, вдова Масапо, вошла в дом Садуко, став его второй женой. В ответ на мой вопрос они добавили, что, по слухам, принцесса Нэнди не одобрила выбор Садуко, посчитав, что Мамина не принесет ему счастья. Но поскольку ее муж казался без памяти влюбленным в Мамину, позже она отвергла свои возражения и, когда Панда спросил, дает ли она согласие на этот брак, ответила, что, мол, хоть и желала бы для Садуко другую жену, никак не связанную с убившим ее сына колдуном, она все же готова принять Мамину как свою сестру и сумеет указать этой женщине ее место.

Глава 11

ГРЕХ УМБЕЛАЗИ
Прошло почти полтора года, и осенью 1856 года я вновь очутился в краале Умбези, где намечалась многообещающая сделка по продаже огнестрельного оружия. Что ж, как торговец, я не мог себе позволить пренебречь рынками, найти которые довольно сложно, и потому прибыл сюда.

Должен признаться, за эти восемнадцать месяцев многое в моей памяти подернулось дымкой забвения, в особенности воспоминания, имевшие отношение к туземцам, к которым я в основном проявляю лишь философский и деловой интерес. Поэтому, надеюсь, мне не поставят в вину тот факт, что я позабыл большую часть подробностей «дела Мамины», как я его называю. Впрочем, едва ли не все эти подробности живо воскресли в моей памяти, когда первым встреченным мною неподалеку от крааля Умбези человеком оказалась именно красавица Мамина. Нисколько не изменившаяся и все такая же обворожительная, она сидела в тени дикой смоковницы, обмахиваясь ее листьями.

Я соскочил с кузова моего фургона и помахал ей рукой в знак приветствия.

— Сийякубона, Макумазан, — сказала она. — Сердце мое радо снова видеть тебя.

— Сийякубона, Мамина, — ответил я, опустив упоминание о том, радо ли мое сердце. Затем, не сводя с нее глаз, добавил: — Правду ли говорят, что у тебя новый муж?

— Правду, Макумазан. Мой прежний возлюбленный теперь стал моим мужем. Ты знаешь, о ком я, — о Садуко. После смерти злодея Масапо он проходу мне не давал, а король и инкосазана Нэнди так уговаривали меня, что я согласилась. К тому же Садуко, честно говоря, подходящая партия… или казался таковым.

К этому времени мы с ней уже шагали бок о бок, поскольку фургоны мои ушли вперед к месту старой стоянки. Я остановился и взглянул на нее.

— Казался? — повторил я. — Что ты хочешь этим сказать? Почему «казался»? Ты снова несчастлива?

— И да и нет, Макумазан. — Она пожала плечами. — Садуко обожает меня больше, чем… мне хотелось бы, поскольку из-за этого он пренебрегает Нэнди, которая, между прочим, родила ему второго сына, и хотя Нэнди — молчунья, я чувствую, что она сердится. Короче говоря, — невольно вырвалось у нее, — я всего лишь игрушка. А Нэнди — знатная госпожа, и такое положение меня совсем не устраивает.

— Мамина, если ты любишь Садуко, тебе должно быть все равно.

— Люблю, — горько обронила она. — Пф! А что такое любовь?.. Но этот вопрос я тебе уже когда-то задавала.

— Почему ты здесь, Мамина? — спросил я, не ответив на ее вопрос.

— Потому что здесь Садуко и, конечно же, Нэнди, ведь она никогда не покидает его, а он никогда не оставляет меня. А еще — потому что ожидается приезд принца Умбелази. И потому, что плетутся заговоры и грядет большая война, в которой погибнет очень много народу.

— Между Кечвайо и Умбелази?

— Да, между Кечвайо и Умбелази. Для чего, ты думаешь, твои фургоны так загружены ружьями, за которые будет уплачено столько голов скота? Не для охоты же, верно? Нынче этот маленький крааль моего отца превратился в штаб исигкоза, то есть приверженцев Умбелази, а крааль Гикази стал штабом узути, партии принца Кечвайо. Бедный мой отец! — добавила она, сопроводив вздох характерным пожатием плечами. — Воображает себя великим человеком, прямо как тогда, когда он застрелил слона на охоте с тобой, Макумазан, — но я частенько спрашиваю себя, чем же все это закончится — для него и всех нас. И для тебя в том числе.

— Для меня? — изумился я. — А я-то какое отношение имею к вашим зулусским распрям?

— Это ты узнаешь, когда покончишь с ними, Макумазан. Но вот мы и пришли, и, прежде чем мы войдем в крааль, я хотела бы поблагодарить тебя за то, что ты попытался защитить моего несчастного мужа Масапо.

— Я сделал это лишь потому, что считал его невиновным.

— Знаю, Макумазан. Я тоже так считала, хотя всегда ненавидела его — о чем я тебе, конечно, говорила, — человека, выйти за которого меня заставил отец. Однако с той поры я кое-что узнала и теперь уже не думаю, что Масапо так уж невиновен. Ведь Садуко ударил его, и он мог затаить зло. Но вот чего я никак не возьму в толк, — добавила она в порыве откровенности, — так это почему он убил не Садуко, а его ребенка.

— Но ведь говорят, Масапо пытался убить Садуко, помнишь, Мамина?

— Да, Макумазан. Я и забыла. Он действительно пытался, но ему не удалось. О, теперь я словно прозрела на оба глаза. Гляди, вон идет отец. Я лучше пойду. Но ты приходи хоть иногда поговорить со мной, Макумазан, а то Нэнди старается держать меня в полном неведении о том, что творится вокруг, ведь я всего лишь красивая игрушка королевского дома, которой положено сидеть и улыбаться, но не думать.

И она оставила меня под впечатлением, что вне зависимости от того, насколько правдива была ее история, успех в жизни как будто не сделал Мамину более счастливой и довольной. Размышляя об этом, я зашагал навстречу старому Умбези. Пребывая в отличном настроении и преисполненный важности, он тем не менее тепло приветствовал меня. Он сообщил, что свадьба Мамины и Садуко после смерти ее мужа-колдуна — чье племя и скот были переданы Садуко как компенсация за потерю сына — стала для него благоприятнейшим событием.

Я спросил почему.

— Потому что Садуко становится большим человеком, а значит, и я, его тесть, становлюсь большим человеком вместе с ним, Макумазан. Кстати, Садуко стал мне благоволить и сделал очень щедрый подарок — часть стада Масапо, и вот я, так долго бедствовавший, наконец разбогател. Кроме того, Умбелази оказал мне честь и завтра посетит мой крааль вместе с несколькими своими братьями, а Садуко пообещал мне повышение после того, как наследником престола объявят сына короля.

— Какого сына? — спросил я.

— Умбелази, кого же еще? Умбелази, который, вне всякого сомнения, победит Кечвайо.

— Почему же «вне всякого сомнения», Умбези? У Кечвайо много сторонников, и если победит он, то, боюсь, повышение твое будет не выше зоба стервятника.

От моего грубого намека жирная физиономия Умбези вытянулась.

— О Макумазан, если бы я так думал, я бы перешел на сторону Кечвайо, хотя Садуко и зять мне. Однако это невозможно, потому что король любит мать Умбелази больше всех своих жен и, как я ненароком узнал, поклялся ей поддерживать Умбелази, самого любимого своего сына, и помогать ему во всем, вплоть до отправки ему собственного полка, если вдруг понадобится подкрепление. А еще говорят, Зикали Мудрый предсказал, что Умбелази победит и получит больше, чем надеется.

— Король, — вздохнул я, — лишь соломинка, которую гоняют два великих ветра — один влево, другой вправо — в ожидании, когда же ее унесет и упокоит тот, кто окажется сильнее! Предсказание Зикали! Его, как мне видится, можно толковать и так и эдак, если, конечно, оно вообще было, это предсказание. Что ж, Умбези, надеюсь, ты прав, хоть это и не мое дело, ведь в вашей стране я всего лишь белый торговец. Но признаюсь, сам я люблю Умбелази больше, чем Кечвайо, и считаю, что сердце у него доброе. И вот еще что: раз уж ты стал на егосторону, мой тебе совет — держись и впредь исигкоза, то есть приверженцев Умбелази, поскольку предатель почти всегда заканчивает плохо, независимо от того, победил он или проиграл… Ну что, будешь считать ружья и порох, которые я привез?

Ах, лучше бы Умбези послушался моего совета и остался преданным выбранному им предводителю: даже потеряв жизнь, он, по крайней мере, сохранил бы свое доброе имя!

На следующий день я отправился засвидетельствовать свое почтение Нэнди. Она нянчила своего малыша и показалась мне такой же, как прежде, — полной спокойного достоинства. И все же, думаю, принцесса была рада видеть меня, ведь я пытался спасти жизнь ее первенца, забыть которого она не могла. Во время нашего разговора о том печальном событии, а также о политической обстановке в стране, о которой, как мне показалось, она хотела что-то сообщить мне, в хижину вошла Мамина и, не дожидаясь приглашения, села. Нэнди сразу замолчала.

Однако это ничуть не смутило Мамину: она тотчас завела со мной разговор обо всем и ни о чем, абсолютно игнорируя главную жену. Некоторое время Нэнди терпеливо сносила это, затем, наконец воспользовавшись паузой в нашем разговоре, сказала Мамине тихо, но твердо:

— Дочь Умбези, это моя хижина, и ты очень хорошо помнишь об этом, когда возникает вопрос, кого посетит наш муж Садуко, тебя или меня. Не могла бы ты вспомнить об этом сейчас, когда я беседую с белым вождем, Бодрствующим в ночи, который был так добр взять на себя труд посетить меня?

Едва заслышав эти слова, Мамина вскочила в ярости. Должен признаться, никогда я не видел ее более прекрасной, чем в то мгновение.

— Ты оскорбляешь меня, дочь Панды! И при каждом удобном случае делаешь это, потому что завидуешь!

— Прости, сестра, — ответила Нэнди. — Почему же я, инкози-каас Садуко и, как ты говоришь, дочь короля Панды, должна завидовать тебе, вдове колдуна Масапо и дочери вождя Умбези, которую моему мужу было угодно взять в свой дом, чтобы разделять с ней свой досуг?

— Почему? Да потому, и ты это прекрасно знаешь, что Садуко любит мой мизинец больше, чем все твое тело, хоть ты и королевской крови и родила ему сопляков, — огрызнулась она, бросив недобрый взгляд на младенца.

— Может, и так, дочь Умбези, у мужчин свои прихоти, а ты, спору нет, красива. Однако спрошу у тебя вот что. Если Садуко так тебя любит, почему же он так мало тебе доверяет: чтобы узнать о каком-либо важно деле, тебе приходится подслушивать у моих дверей, как, например, на днях, когда я застала тебя за этим занятием?

— Потому что это ты, Нэнди, подговариваешь его не доверять мне. Это ты шепчешь ему не искать моего совета, мол, предавшая первого мужа предаст и второго. Потому что ты внушаешь ему, что я лишь забава для него, но не товарищ, и это, несмотря на то что я умнее тебя и всех твоих родственников королевских кровей, вместе взятых… в чем ты, придет день, убедишься.

— Верно, — невозмутимо отвечала Нэнди. — Именно я внушаю ему все это и рада, что Садуко прислушивается ко мне. Но вообще-то, у него своя голова на плечах. И ты, похоже, права: когда-нибудь ты принесешь мне много неприятностей, дочь Умбези. Однако сейчас не дело нам с тобой ссориться перед этим белым господином, поэтому повторяю тебе: это моя хижина, в которой я хочу говорить с моим гостем наедине.

— Да ухожу я, ухожу, — прошипела Мамина. — Но учти, Садуко непременно узнает обо всем.

— Разумеется, узнает, ведь сегодня вечером он придет ко мне, и я сама ему все расскажу.

Мамина выскочила из входного отверстия хижины, как кролик из норы.

— Прошу прощения, Макумазан, за то, что здесь произошло, — сказала Нэнди. — Но было просто необходимо указать моей сестре Мамине ее место. Я не доверяю ей, Макумазан. У меня такое чувство, будто о смерти моего сына она знает больше, чем говорит. Ведь она мечтала избавиться от Масапо — ты, наверное, догадываешься почему. Думаю, она принесет несчастье и навлечет позор на голову Садуко. Она околдовала его своей красотой, как околдовывает всех мужчин… быть может, немного и тебя, Макумазан… Давай поговорим о чем-нибудь другом.

Я охотно согласился с этим предложением, и мы завели разговор о положении в стране и об опасностях, грозивших всем, и в особенности королевскому дому. Положение дел очень тревожило Нэнди; у нее была светлая голова, и она с опаской взирала на будущее.

— Ах, Макумазан, — проговорила она, когда мы уже прощались, — как бы мне хотелось быть женой простого человека, который не рвется стать великим. А еще — чтобы в моих жилах не текла королевская кровь.

На следующий день приехал принц Умбелази, а с ним — Садуко и несколько знатных зулусов. Прибыли они без помпы и шума, хотя мой слуга Скоул рассказал мне, что, по слухам, кусты в лесочке неподалеку отсюда кишат солдатами, приверженцами партии исигкоза. Если память не изменяет мне, свой приезд принц объяснил якобы желанием приобрести у Умбези бычков и телок редкой белоголовой породы с целью улучшить свое стадо.

Однако, оказавшись внутри крааля, Умбелази, будучи человеком открытым, не стал притворяться, и, сердечно поприветствовав меня, рассказал без обиняков, что прибыл сюда потому, что место это самое удобное для объединения его сторонников.

В течение последующих двух недель почти каждый час прибывали и убывали посланники, многие из которых были переодетыми вождями. Я бы и сам охотно последовал их примеру, то есть уехал бы, ибо чувствовал, что меня втягивают в водоворот опаснейших событий. Но дело в том, что уехать я не мог, поскольку был вынужден дожидаться оплаты за мои товары, а платили мне в этот раз, как и всегда, скотиной.

В те дни Умбелази часто вел со мной долгие разговоры, подчеркивая свое дружеское расположение к англичанам Наталя, в отличие от буров, которое он обещал проявить на деле, когда достигнет верховной власти в стране зулусов. Во время одной из наших бесед он впервые познакомился с Маминой.

Мы прогуливались с ним по небольшой лесной просеке, когда на ее дальнем конце вдруг показалась Мамина. Освещенная лучами заходящего солнца, она напоминала нимфу из волшебной сказки: из одежды на ней были только меховая набедренная повязка, ожерелье из голубых бус и несколько медных браслетов; на голове она несла кувшин из тыквы.

Умбелази тотчас заметил ее и, оборвав разговор о политике, явно утомивший его, спросил меня, кто эта красивая интомби (то есть девушка).

— Она не интомби, принц, — ответил я. — Это вдова, вновь ставшая женой — второй женой твоего друга и советчика Садуко. Она дочь твоего слуги Умбези.

— Вот оно что! О, значит, я слышал о ней прежде, но никогда не видел. Неудивительно, почему сестра Нэнди так ревнует Мамину, она же настоящая красавица!

— Да, — ответил я. — И прекрасно смотрится на фоне багрового неба, не правда ли?

К этому времени мы уже приблизились к Мамине, и я, поприветствовав ее, спросил, не нужно ли ей чего-нибудь.

— Ничего не нужно, Макумазан, — тихонько и скромно ответила она (в жизни своей не приходилось мне встречать женщины, способной прикидываться такой скромницей, как Мамина) и стрельнула робким взглядом в сторону высокого и красивого Умбелази. — Разве что… Я шла с молоком от одной из тех немногих коров, что дал мне отец, увидела тебя и подумала, быть может, тебе захочется пить, ведь день сегодня такой жаркий.

Сняв с головы кувшин, Мамина протянула его мне.

Не в силах отказаться, я поблагодарил ее, сделал несколько глотков и вернул кувшин. Мамина притворилась, что спешит уходить.

— А мне позволишь напиться, дочь Умбези? — спросил Умбелази, не отрывавший от нее глаз.

— Конечно, господин, если ты друг Макумазана, — ответила она, передавая ему кувшин.

— Именно так, госпожа, и даже более того: я еще и друг твоего мужа Садуко. Ты, должно быть, слышала обо мне. Мое имя Умбелази.

— О, я так и подумала, — ответила Мамина. — Догадалась… по твоему росту. Да примет принц подношение от своей слуги, которая надеется когда-нибудь стать его подданной. — И, припав на одно колено, она протянула принцу кувшин. Я заметил, как встретились над его краем их глаза.

Умбелази попил, и, когда вернул кувшин, Мамина сказала:

— О принц, дозволь поговорить с тобой наедине! Мне необходимо сообщить тебе кое-что важное, чего, возможно, ты еще не слышал, ведь порой ушей простых женщин достигает то, что ускользает от слуха мужчин, наших властелинов.

Убмелази склонил голову в знак согласия. Я же, повинуясь намеку, посланному мне взглядом Мамины, пробормотал что-то о неотложных делах и поспешно удалился. Добавлю только, что Мамине, вероятно, надо было много о чем поведать Умбелази. Минуло верных полтора часа, судя по свету луны, когда я по старой привычке высунулся из фургона, дабы оглядеться, все ли в лагере тихо, и увидел Мамину, которая, словно змея, проскользнула назад в крааль, проследовав на небольшом расстоянии за высоченным силуэтом Умбелази.

Видимо, и после этого Мамина продолжала выступать в роли посредника по передаче информации, которую считала нужной сообщать принцу по секрету. Как бы то ни было, не раз я, коротая скучные вечера в своем фургоне, любовался ее точеной фигуркой, скользящей домой из ущелья, которое Умбелази, похоже, счел удобным местом для своих с нею встреч. Помню, в один из последних таких вечеров свидетелем ее возвращения оказалась Нэнди, приходившая ко мне за лекарством для ребенка.

— Что это значит, Макумазан? — спросила она меня, когда эти двое скрылись, как им показалось, незамеченными: мы с Нэнди стояли в таком месте, откуда они не могли нас видеть.

— Не знаю и знать не хочу, — ответил я довольно резко.

— И я не знаю, Макумазан, но со временем, уверена, мы все узнаем. Если крокодил терпелив и осторожен, олень неизменно окажется у него в зубах.

На следующий день после того, как Нэнди произнесла эти слова, Садуко отправился с миссией, как я понял, склонить несколько колеблющихся вождей на сторону Слона с хохолком, как называли принца Умбелази зулусы. Он отсутствовал десять дней, а за это время в краале Умбези произошло значительное событие.

Как-то вечером ко мне пришла Мамина. Она была в ярости и заявила, что жизнь ее сделалась просто невыносимой. Нэнди, злоупотребляя своим благородным происхождением и рангом старшей жены, обращается с ней как с прислугой… нет, скорее даже как с собачонкой, которую гоняют палкой. Она желала Нэнди смерти.

— Я буду очень горевать, если она умрет, — ответил я. — Ведь тогда, наверное, снова, как в недалеком прошлом, призовут разбираться Зикали.

— Что же делать, что делать, — продолжала убиваться Мамина, будто не услышав меня.

— Расхлебывать кашу, которую заварила, — предложил я. — Незачем было выходить за Садуко, как, впрочем, и за Масапо.

— Как можешь ты так говорить со мной, Макумазан? — топнула ногой Мамина. — Ты же знаешь, что это по твоей милости я вышла за первого встречного! Пф! Ненавижу их всех! А отец, если пойду ему плакаться, только поколотит меня. Лучше сбегу куда-нибудь в глушь, стану знахаркой.

— Боюсь, это занятие покажется тебе очень скучным, Мамина… — шутливым тоном начал было я, посчитав, что сейчас, когда она в таком состоянии, лучше не выказывать ей особого сочувствия.

Мамина не дождалась конца моей фразы и, с рыданиями крикнув, что я вероломный и жестокий, повернулась и убежала. О, знать бы мне в тот момент, где и при каких обстоятельствах нам суждено было встретиться вновь!

Наутро, сразу после рассвета, меня разбудил Скоул, которого я накануне вечером отправил вместе с другим человеком на поиски заблудившегося вола.

— Что, нашли вола? — спросил я.

— Нашли, хозяин, но разбудил я тебя не за этим. Я принес тебе сообщение от Мамины, жены Садуко, которую встретил часа четыре назад там, за долиной.

Я велел ему рассказывать.

— Вот ее слова, хозяин: «Скажи Макумазану, твоему господину, что Слон с хохолком, любя меня всем сердцем, сжалился над моими бедами и предложил взять меня в свой дом, а я приняла его предложение, поскольку, думаю, будет лучше стать когда-нибудь инкосазаной зулусов, а я непременно ею стану, чем оставаться служанкой в доме Нэнди. Передай Макумазану: когда вернется Садуко, пусть скажет ему, что это все из-за него, ведь укажи он Нэнди ее место, я бы скорее умерла, чем оставила его. А еще пусть скажет Садуко, что, хотя отныне мы с ним можем быть не более чем друзьями, в сердце моем любовь к нему по-прежнему жива и что день и ночь я буду стремиться подпитывать его величие, дабы оно могло вырасти в дерево, которое укроет тенью землю. Пусть Макумазан попросит его не сердиться на меня, потому что я поступаю так ради его блага, иначе не будет ему счастья, пока Нэнди и я живем в одном доме. Но самое главное, пусть он не сердится на принца, который любит и ценит его больше всех мужчин и лишь следует за ветром, которым дышу я. Попроси Макумазана не думать обо мне плохо, а я буду вспоминать о нем добрым словом, пока живу на свете».

Молча выслушал я это невероятное сообщение, а затем спросил Скоула, была ли Мамина одна.

— Нет, хозяин. С ней были Умбелази и несколько солдат, но слов ее не слышал никто, потому что мы с ней отошли в сторонку. А потом она вернулась к ожидавшим ее, и они растворились в ночи.

— Отлично, Скоул, — похвалил я слугу. — Свари-ка мне кофе покрепче.

Я оделся, выпил несколько чашек кофе, не переставая «думать моей головой», как говорят зулусы. Затем я отправился в крааль повидаться с Умбези — тот как раз выбирался из своей хижины, позевывая.

— Отчего ты такой мрачный в это прекрасное утро? — поинтересовался добродушный старый плут. — Потерялась твоя лучшая корова или что-то случилось?

— Нет, друг мой, — ответил я. — Это ты и кое-кто еще потеряли свою лучшую корову. — И слово в слово я пересказал ему сообщение Мамины. Когда я закончил, то испугался, что Умбези лишится чувств.

— Будь она проклята, эта Мамина! — заметался он. — Клянусь, отцом ее был не я, а какой-нибудь злой дух, не зря же ее прозвали Дитя Бури! И что мне теперь делать, Макумазан? Благодарение моему духу, — добавил он со вздохом облегчения, — она ушла слишком далеко и мне ее уже не догнать, да если и догоню, солдаты Умбелази прикончат меня.

— А что сделает Садуко, если не догонишь?

— О, Садуко страшно рассердится, ведь он обожает ее. Но в конце концов, это мне не внове. Помнишь, как он рвал и метал, когда она вышла за Масапо? Сейчас-то он не может сказать, что это я надоумил ее сбежать с Умбелази. Пусть сами разбираются.

— Боюсь, быть большой беде, — сказал я. — И это тогда, когда беда эта совсем ни к чему.

— Что ты, Макумазан, какая беда? Просто моя дочь не ужилась с принцессой Нэнди — мы все видели это, они почти не разговаривали друг с другом. Да, Садуко любит ее, это так, но в Зулуленде много красивых женщин. Я знаю одну или даже двух таких красавиц, о которых непременно расскажу Садуко… а лучше расскажу Нэнди. Знаешь, судя по тому, как у них шли дела, он, возможно, и сам будет рад освободиться от нее.

— Но что ты думаешь об этой истории как ее отец? — спросил я, желая понять, как далеко простирается его мораль приспособленца.

— Как ее отец… Если честно, то мне жаль, потому что опять пойдут пересуды, как тогда, из-за Масапо, помнишь? И все же надо отдать должное Мамине, — добавил он, просветлев лицом. — Она всегда стремится вверх, а не вниз. Когда избавилась от Масапо, в смысле, когда его казнили за колдовство, она вышла за Садуко, человека более значимого, за которого не пошла замуж тогда, когда Масапо был богаче. А теперь, отделавшись от Садуко, она вошла в семью Умбелази, будущего короля зулусов, величайшего человека на свете, а это значит, что она станет самой знатной женщиной, ведь она, попомни мои слова, Макумазан, так окрутит великого Умбелази, что тот будет думать только о ней одной, и ни о ком другом. Да-да, Мамина станет великой и потянет за собой наверх своего бедного старого отца. Да, Макумазан, хоть солнышко еще прячется за тучами, давай немного обождем, мы ведь знаем: совсем скоро оно покажется из-за них.

— Все так, Умбези, однако порой за тучами, помимо солнца, скрывается и кое-что другое — молния, например… А молния убивает.

— Слова твои могут накликать беду, Макумазан, от них у меня пропадает аппетит, а в этот час он у меня отменный. Не моя вина в том, что Мамина дурная, ведь когда я растил ее, то учил быть хорошей… А что это ты журишь меня, — вдруг добавил он с неожиданной резкостью, — когда сам виноват в случившемся? Если бы ты сбежал с ней, когда она звала, не было бы теперь никаких неприятностей.

— Может, и не было бы, — ответил я. — Да только поступи я так, к этому времени я был бы уже покойником… что в скором времени ожидает всех тех, кто имеет к ней отношение. Что ж, Умбези, приятного тебе завтрака.

На следующее утро Садуко вернулся и узнал новости от Нэнди, которую я старательно избегал. Тем не менее мне все же пришлось при этом присутствовать как человеку, которому многогрешная Мамина прислала свой прощальный привет. Видеть реакцию Садуко было больно, впрочем, всех подробностей той сцены я не помню. Узнав правду, какое-то время Садуко сидел словно окаменев, глядя перед собой, с лицом будто враз постаревшим. Затем он повернулся к Умбези и бросил ему несколько страшных слов, обвинив его в том, что это будто бы он все устроил, преследуя личную выгоду ценою бесчестия дочери. Затем, не слушая пространных объяснений своего бывшего тестя, поднялся и объявил, что убьет Умбелази — злодея, похитившего у него жену при нашем общем попустительстве, — и резким взмахом руки указал на Умбези, Нэнди и меня.

Этого я уже не мог стерпеть и, тоже поднявшись на ноги, попросил Садуко объясниться, добавив раздраженно, что, если бы я хотел украсть у него красавицу Мамину, давно бы уже сделал это, — слова мои слегка ошеломили его.

Нэнди тоже поднялась и заговорила, как обычно, негромким и ровным голосом:

— Муж мой Садуко! Я, дочь короля зулусов, вышла замуж за тебя, человека не королевской крови, лишь потому, что любила тебя. Не было никаких других причин, и меня совсем не волновало то, что свадьбы этой хотели король Панда и принц Умбелази. Я оставалась тебе верна в трудные минуты, даже когда ты привел в семью вдову колдуна, если, конечно, она сама не была колдуньей, в чем у меня есть причина ее подозревать. И хотя тот колдун убил нашего сына, ты стал бывать в ее хижине чаще, чем в моей. Теперь эта женщина, занимавшая все твои думы, оставила тебя ради твоего друга и моего брата, принца Умбелази — Умбелази, которого зовут Красивым и который, если ему будет сопутствовать удача в войне, наследует Панде, моему отцу. Она сделала это якобы из-за того, что я, твоя инкози-каас и дочь короля, обращалась с ней как с прислугой. Это ложь, поскольку я лишь указывала ей ее место, не более того (потому что жены колдунов перенимают их искусство). И это стало предлогом, по которому она бросила тебя, но не истинной причиной. Мамина оставила тебя, потому что принц, мой брат, которого она одурачила и обворожила своей красотой, как она делает это с другими или пытается… — Нэнди мельком глянула на меня. — Потому что мой брат знатнее и богаче тебя. Ты, Садуко, можешь стать большим человеком, и я всем сердцем желаю тебе этого, но брат мой может стать королем. Она не любит его больше, чем любила тебя, но она любит то положение, которого он может достигнуть, а с ним и она, ведь Мамина всегда мечтает быть главной самкой в стаде. Муж мой, думаю, это хорошо, что ты избавился от Мамины: останься она с нами, смерть еще не раз пришла бы в наш дом и унесла бы меня, что не так важно, а может, и тебя, что очень важно. Слова эти я говорю тебе не из ревности или зависти к той, что красивее меня, а потому, что в них заключается правда. Поэтому вот мой тебе совет: не предпринимай ничего и постарайся поскорее все забыть. А главное — не пытайся отомстить Умбелази, потому что я уверена, месть уже поселилась в его собственной хижине. Я все сказала.

Простая и разумная речь Нэнди произвела на Садуко большое впечатление, однако он лишь ответил:

— Отныне пусть никто при мне не произносит имени Мамины. Мамина умерла.

И с тех пор имя Мамины не произносилось в семьях Садуко и Умбези, а когда все же появлялась необходимость упомянуть эту женщину, ее называли новым именем, составным зулусским словом «О-ве-Зулу», так, кажется, оно звучало, что переводится «Дитя Бури», потому что «зулу» означает как бу рю, так и небо.

Не припомню, чтобы Садуко говорил со мной о Мамине до кульминации этой моей истории, а сам я, конечно же, никогда не упоминал о ней. Но с того дня я стал замечать, что он очень переменился. От прежней его гордости и открытого довольства собственными успехами, за которые зулусы прозвали его Самоедом, не осталось и следа. Он сделался безучастен и неразговорчив, каким бывает человек, глубоко погруженный в свои мысли, но тщательно их скрывающий, дабы кто-нибудь ненароком не прочитал их сквозь окна его глаз. А еще, как я случайно узнал, Садуко ходил к Зикали Мудрому, но какой совет дал ему коварный старый карлик, я тогда не узнал.

Единственным событием, случившимся после побега Мамины, стало послание, присланное Умбелази Садуко, которое принес один из принцев, брат Умбелази и его союзник. Послание было весьма кратким — из тех, что пишет человек, который по отношению к другому поступил дурно, и если не раскаялся, то искренне стыдится себя.

«Садуко, — говорилось в нем, — я украл у тебя корову и надеюсь, ты простишь меня, поскольку корове той не нравилось пастбище в твоем краале, а на моем она жиреет и всем довольна. Взамен ее я дам тебе много других коров. Все, что у меня есть, я отдам тебе, моему другу и верному советчику. Дай мне знать, Садуко, что стена, которую я построил между нами, рухнула, ведь совсем скоро начнется война и нам с тобой предстоит сражаться плечом к плечу».

Ответ Садуко был таким:

«О принц, ты тревожишься из-за пустяка. Корова, что ты забрал, не представляла для меня никакой ценности. Кто станет держать животное, которое вечно брыкается и мычит у ворот крааля, мешая своим шумом тем, кто мирно спит за его стенами? Если бы ты попросил, я бы сам с радостью отдал бы ее тебе, да к тому же задаром. Спасибо за предложение, но коровы мне не нужны, особенно если они, как эта, не приносят телят. Что же до стены между нами — ее нет: как могут два воина сражаться в битве плечом к плечу, если их разделяет стена? О сын короля, дни и ночи я мечтаю о сражении и победе! Я совершенно забыл о той бесплодной корове, что сбежала с тобой, самым большим быком в стаде. Однако не удивляйся, если в один прекрасный день ты вдруг обнаружишь, что у этой коровы острые рога».

Глава 12

ПРОСЬБА ПАНДЫ
Недель шесть спустя, в ноябре 1856 года, мне случилось побывать в Нодвенгу. К этому времени вражда между принцами обострилась до предела. И хотя ни одному из полков не было дозволено входить в город, Нодвенгу кишел народом, охваченным всеобщим возбуждением. Солдаты днем поодиночке приходили в город и к ночи уходили ночевать в соседние военные поселки. Однажды вечером, когда партия солдат — около тысячи — возвращалась в поселок Укубаза, между ними произошло побоище, которое явилось началом междоусобной войны.

Так вышло, что на тот момент в краале Укубазы квартировали два полка. Думаю, это были полки Имкулушаны и Хлабы, один из которых поддерживал Кечвайо, а второй — Умбелази. В то время как несколько рот каждого из этих полков следовали вместе параллельными путями, два командовавших ими офицера затеяли спор на извечную тему о престолонаследовании. От слов они перешли к делу — и в итоге сторонник Умбелази убил палицей того, кто поддерживал Кечвайо. Вслед за этим солдаты убитого офицера с криком «Узуту!», таков военный клич сторонников Кечвайо, кинулись на своих оппонентов. Завязалась жестокая драка. По счастью, солдаты обеих сторон были вооружены лишь дубинками, иначе ужасного кровопролития не удалось бы избежать, но и без этого почти пятьдесят человек погибли и много больше оказались ранеными.

Мне, как обычно, не повезло. В тот день я отправился верхом подстрелить себе к обеду пару птиц и, пересекая на обратном пути ту самую долину к месту своей стоянки в ущелье, где казнили Масапо, стал свидетелем самого разгара той драки. Прямо на моих глазах убили офицера и завязалась схватка. Не зная, что мне делать и куда деваться, ведь я был совсем один, я завел лошадь за дерево и стал ждать удобного момента, чтобы исчезнуть с поля боя и не видеть творящегося вокруг меня ужаса, поскольку, уверяю любого, кто, возможно, читает эти строки, видеть тысячу людей, закружившихся в вихре ярости и смертельного боя, было по-настоящему страшно. По правде говоря, то, что у них не было копий и они могли только лупить друг друга до смерти дубинами, делало их схватку еще бесчеловечнее, потому что поединки выходили более отчаянными и продолжительными.

Повсюду по земле катались люди, они колотили друг друга по головам дубинками, пока очередной удар не становился последним и один из сражавшихся не оставался лежать недвижим, раскинув в стороны руки, — либо без чувств, либо сраженный насмерть. Я наблюдал за этим жутким действом, не слезая с седла моего привыкшего к стрельбе пони, стоявшего как вкопанный, пока вдруг не обратил внимание на двух здоровенных воинов, со всех ног бегущих ко мне и орущих во весь голос:

— Смерть белому человеку Умбелази! Смерть ему! Смерть!

Видя, что дело приняло опасный для жизни, моей или этих двоих, оборот, я принял решение действовать.

В руке моей была двустволка, заряженная крупной дробью, по нескольку дробин в каждом заряде: на обратном пути к лагерю я надеялся подстрелить зайца. И, как только солдаты приблизились, я поднял ружье и выстрелил из правого ствола в одного из них, а из левого — во второго, каждый раз целясь в центр маленьких подпрыгивавших щитов, которые в силу привычки они вытянули перед собой, защищая горло и грудь. Конечно, на таком расстоянии дробины пробили мягкую кожу покрытия щитов и глубоко вошли в тела воинов. Оба нападавших рухнули замертво, воин слева от меня подбежал так близко, что упал под ноги моему пони, успев нанести ощутимый удар своей дубинкой мне по бедру.

Когда я увидел, что сотворил, и понял, что опасность для меня пока миновала, я, не тратя времени на перезарядку ружья, пришпорил моего пони и помчался к Нодвенгу, минуя по пути отдельные группы сражавшихся. Благополучно достигнув города, я тотчас направился к королевским хижинам и потребовал провести меня к королю. Меня приняли сразу же. Представ перед королем, я подробно рассказал ему о случившемся: о том, что, спасая собственную жизнь, я застрелил двух воинов Кечвайо — и тем самым предал себя в руки его правосудия.

— О Макумазан, — в отчаянии сказал король. — Я прекрасно знаю, что винить тебя нельзя. Я уже отправил полк, чтобы прекратить драку, и отдал приказ схватить зачинщиков и завтра же привести ко мне на суд. Я очень рад, что ты остался невредим, но боюсь, отныне твоя жизнь в опасности, поскольку сторонники партии узуту сочтут своим долгом схватить тебя. Пока ты в моем городе, я смогу тебя защитить — поставлю сильную охрану вокруг твоего лагеря. Однако тебе придется оставаться здесь до тех пор, пока не стихнет буря, иначе, если выедешь из города, непременно погибнешь.

— Спасибо тебе за доброту, о король, — ответил я, — но оставаться здесь мне не с руки, ведь уже завтра я надеялся отправиться в Наталь.

— Увы, Макумазан, если хочешь жить, придется остаться. Попавший в бурю должен переждать ее в безопасном месте.

Так судьба вновь затянула меня в водоворот зулусских событий.

На следующий день меня вызвали в суд — одновременно в качестве свидетеля и одного из обвиняемых. Подойдя к главной площади Нодвенгу, где со своим советом уже сидел Панда, я увидел, что все огромное пространство перед ним было заполнено тесной толпой зулусов; по правую руку сидели приверженцы Кечвайо — партия узуту, по левую руку — приверженцы Умбелази — партия исигкоза. Во главе правой партии сидел Кечвайо, его братья и военачальники; во главе левой — Умбелази со своими братьями и военачальниками, среди которых я заметил Садуко. Он сидел непосредственно позади Умбелази, так чтобы удобно было шептать ему на ухо.

Я пришел вооруженный и не один, а со своим маленьким отрядом из восьми охотников, которые с разрешения Панды также имели при себе ружья. Мы были полны решимости продать свои жизни подороже, если дело вдруг примет дурной оборот. Нам указали место почти напротив короля и между двумя партиями. Когда все расселись и суд начался, Панда первым делом потребовал доложить, кто стал зачинщиком вчерашних беспорядков.

Не стану излагать всех подробностей, это вышло бы слишком долго, к тому же многое успело позабыться. Однако хорошо помню, что люди Кечвайо заявили, будто начали ссору люди Умбелази; приверженцы же Умбелази утверждали, что, наоборот, воины Кечвайо начали первыми. Сторонники каждой партии подкрепляли свои заявления подробными деталями и громкими выкриками.

— Как мне узнать правду? — воскликнул наконец Панда. — Макумазан, ты был там, выйди вперед и расскажи, как было дело.

Я выступил вперед и рассказал королю обо всем, что видел, а именно: как капитан воинов Кечвайо затеял ссору, ударив дубинкой по голове капитана воинов Умбелази, и в результате их стычки человек Умбелази убил человека Кечвайо, после чего началась массовая драка.

— Что ж, по-видимому, виновная сторона — узуту, — подытожил Панда.

— Отец, на основании чего ты заявляешь это? — Кечвайо вскочил на ноги. — На основании слов этого белого, который, как всем хорошо известно, является другом Умбелази и его прихвостня Садуко и который сам во время схватки убил двух моих воинов?

— Да, Кечвайо, — вмешался я. — Убил, потому что иначе они убили бы меня: их нападение я ничем не спровоцировал.

— Как бы там ни было, ты убил их, маленький белый человек! — заорал Кечвайо. — И за это должен заплатить кровью. Скажи, это Умбелази дал тебе право предстать перед королем в сопровождении вооруженных людей, в то время как даже нам, его сыновьям, дозволено брать с собой только палицы? Если так, то пусть он защищает тебя!

— И защищу, если понадобится! — воскликнул Умбелази.

— Благодарю, принц, — сказал я Умбелази. — Если понадобится, я сумею защитить себя сам, как сделал это вчера. — С этими словами я взвел курки своей двустволки и посмотрел прямо в лицо Кечвайо.

— Смотри, когда пойдешь отсюда, я выйду вместе с тобой, Макумазан, — пригрозил Кечвайо, сплюнув сквозь зубы: обычно он так делал в минуту гнева.

Мы с принцем были добрыми друзьями, но сейчас он рвал и метал, желая сорвать на ком-нибудь свою злобу.

— Если так, я остаюсь здесь, под защитой короля, твоего отца, — невозмутимо ответил я. — Кечвайо, неужели ты настолько потерял голову, что не боишься навлечь на себя гнев англичан? Знай, если меня убьют, за мою кровь спросят с тебя.

— Вот именно, — вмешался Панда. — И знай еще, что любого, кто посмеет пальцем тронуть Макумазана, моего гостя, ждет смерть, будь он простой зулус или мой сын-принц. Также, Кечвайо, я налагаю на тебя штраф в двадцать голов скота в пользу Макумазана за неспровоцированное нападение на него твоих людей, вынудившее его убить их.

— Штраф будет уплачен, отец, — сказал Кечвайо уже более спокойным голосом; он понял, что в своих угрозах зашел слишком далеко.

Затем, после недолгого обсуждения, Панда вынес приговор по делу о столкновении, который, по сути, ни к чему не привел: поскольку доказать, чья партия виновата больше, не удалось, король оштрафовал обе на одинаковое количество голов скота и прочитал нравоучение о неподобающем поведении, слушали которое довольно равнодушно.

Как только с этим делом покончили, был поднят самый важный вопрос.

Встав со своего места, Кечвайо обратился к Панде.

— Отец, — начал он, — наша страна блуждает во тьме, и ты один можешь пролить ей под ноги свет. Я и мой брат Умбелази в большой ссоре друг с другом — мы никак не можем решить, кто из нас займет твое место, когда ты уйдешь так далеко, что не сможешь ответить на наш зов. Некоторые племена хотят одного из нас, другие — другого, но лишь твой голос, о король, станет решающим. И все же, прежде чем ты скажешь свое слово, я и все, кто заодно со мной, хотим напомнить тебе вот что. Моя мать — твоя инкози-каас, главная жена. Следовательно, по нашим законам я, ее старший сын, должен быть твоим наследником. Кроме того, когда перед падением Дингаана, который правил до тебя, ты бежал к белым людям, разве амабуна не спросили тебя, кто из твоих сыновей наследует тебе, и разве ты не указал белым людям на меня? И вслед за этим разве амабуна не нарядили меня в почетные одежды как будущего короля? Однако в последнее время мать Умбелази наушничала тебе, как и другие, — тут он посмотрел на Садуко и свиту Умбелази, — и ты охладел ко мне, охладел настолько, что люди стали поговаривать, будто королем после себя ты назначишь Умбелази, а меня оставишь не у дел. Если так, отец, скажи мне это сейчас, дабы я знал, как мне быть.

Кечвайо закончил речь, явно не лишенную смысла и достоинства, и вновь уселся, мрачно дожидаясь ответа отца. Но король отвечать не стал и посмотрел на Умбелази — тот встал и был встречен громкими приветствиями: хоть у Кечвайо в целом по стране было больше сторонников, особенно у вождей отдаленных племен, независимо от этого каждый зулус любил Умбелази больше, быть может, за его стать, красоту и добрый нрав — физические и моральные достоинства, которые высоко ценятся туземцами.

— Отец, — начал Умбелази, — как и мой брат Кечвайо, я жду твоего решения. Какие бы слова ты тогда ни говорил белым людям, второпях либо охваченный страхом, я никогда не соглашусь с тем, чтобы Кечвайо был объявлен твоим наследником. Я утверждаю, что мое право наследовать тебе ничуть не ниже его, и только ты, ты один должен объявить, кто из нас накинет себе на плечи королевский плащ в тот день, который, как молит мое сердце, наступит еще не скоро. Однако, дабы избежать кровопролития, я хотел бы поделить страну с Кечвайо. — (Здесь оба, Панда и Кечвайо, замотали головами, а все присутствующие проревели: «Нет!») Или же, если Кечвайо это неугодно, я готов сразиться с ним на поединке, биться на копьях, пока один из нас не будет убит.

— Беспроигрышное предложение! — ухмыльнулся Кечвайо. — Не моего ли брата кличут Слоном и не его ли считают самым сильным воином среди зулусов? Нет, я не отдам судьбы моих сторонников в зависимость единственному тычку копья или силе мужских мускулов. Решай, отец! Говори, кто из нас двоих войдет хозяином в твой крааль после того, как ты отправишься к духам и примкнешь к родичам, которым мы поклоняемся.

На лице Панды вдруг отразилась тревога, и неудивительно: из-за изгороди, за которой подслушивали женщины, неожиданно выбежали мать Кечвайо и мать Умбелази и принялись шептать ему одна в одно ухо, другая в другое. Какие они давали ему советы, не знаю, наверняка разные, поскольку бедняга-король сначала вытаращил глаза на одну женщину, затем на вторую и под конец зажал уши ладонями, не желая больше слушать.

— Выбирай, король! Выбирай! — закричала толпа. — Кто твой наследник — Кечвайо или Умбелази?

Наблюдая за Пандой, я понял, что он испытывает едва ли не физическое страдание. Его жирные бока тяжело вздымались, и, несмотря на прохладный день, пот градом катился со лба.

— Как в таком случае поступили бы белые люди? — негромко спросил он меня хриплым голосом. Опустив взгляд под ноги, я ответил так тихо, что слышать меня могли немногие:

— Полагаю, король, что белый человек не сделал бы ничего. Он предоставил бы решать другим после его смерти.

— О, если бы я мог так сказать, — пробормотал Панда. — Но это невозможно.

Последовала долгая пауза. Молчали все. Каждый ощущал величие роковой минуты. Наконец Панда, поднявшись с большим трудом из-за своего непомерного веса, процедил те жуткие слова, превратившие незамысловатую поговорку в зловещее пророчество:

— Когда два молодых быка ссорятся, они должны решить спор в схватке.

И тут же оглушительный рев королевского приветствия «Байет!» разорвал тишину — словом этим народ принял решение короля. Решение, положившее начало гражданской войне и гибели многих тысяч жизней.

Затем Панда повернулся и, едва передвигая ноги — мне невольно подумалось, он вот-вот упадет, — прошел через ворота, находившиеся у него за спиной, в сопровождении обеих своих жен, всю жизнь соперничающих друг с другом. Каждая из них попыталась первой оказаться перед воротами, полагая это добрым знаком для успеха ее сына. В итоге, к разочарованию толпы, обе миновали ворота бок о бок.

Когда король и его жены скрылись из виду, огромная толпа стала распадаться: сторонники каждой партии расходились вместе, словно договорившись заранее; никто никого не оскорблял и не угрожал. Такое миролюбивое настроение вытекало, полагаю, из тревожного осознания того, что время личных ссор миновало и настала пора большой войны. Люди чувствовали, что их спор дожидался решения, однако не палицами за забором крааля Нодвенгу, но копьями в грядущем большом сражении, к которому они сейчас расходились готовиться.

В течение двух дней в Нодвенгу не осталось ни одного воина, за исключением полков, которые Панда держал для своей личной охраны и охраны семьи. Оба брата также разъехались устраивать смотр силам своих сторонников. Кечвайо разбил лагерь в стане племени мандхлакази, которым командовал. Умбелази же вернулся в крааль Умбези, который по случаю находился почти в центре той части страны, что поддерживала его.

Не припомню, взял ли Умбелази с собой Мамину, но полагаю, что, опасаясь не слишком любезного приема в отцовском доме, Мамина поселилась на отшибе, в каком-нибудь уединенном краале по соседству, и там дожидалась перелома в своей судьбе. Во всяком случае, какое-то время я совсем не видел ее — она была крайне осторожна и не попадалась мне на глаза.

Однако с Умбелази и Садуко встретиться мне удалось. Перед отъездом из Нодвенгу они зашли ко мне вместе — по-видимому, пребывая в хороших отношениях. Оба выразили надежду на мою поддержку в надвигающейся войне. Я ответил, что, мол, люблю их обоих, но гражданская война зулусов меня абсолютно не касается и в интересах собственной безопасности мне будет лучше уехать отсюда немедля.

Они долго уговаривали меня, сулили щедрую награду. Наконец Умбелази, видя, что решение мое непоколебимо, сказал:

— Идем, Садуко, хватит унижаться перед этим белым человеком. В конце концов, он прав: не его ума это дело, и не след нам просить его рисковать своей жизнью в нашей распре. Ведь белые люди не такие, как мы: они очень дорожат своей жизнью. Прощай, Макумазан. Если я выйду победителем и стану великим, тебе всегда будут рады в Зулуленде. Если же проиграю, — быть может, тебе будет лучше оставаться на том берегу Тугелы.

В его словах я уловил скрытую насмешку. Однако, твердо для себя решив хоть раз в жизни поступить благоразумно в ущерб врожденной любознательности и любви к приключениям и не вовлекать себя в серьезные опасности, ответил:

— Принц утверждает, что я не отличаюсь храбростью и дорожу своей жизнью, и он прав. Я с опаской отношусь к открытой борьбе, ведь по натуре я торговец с сердцем торговца, и никак не воин с сердцем воина, как великий Индхлову-эне-Сихлонти. — Заслышав мои слова, мрачный Садуко чуть заметно улыбнулся. — Так что прощай и ты, принц, и будь счастлив.

Разумеется, назвать принца в лицо его прозвищем, намекавшим на незначительный изъян в его внешности, было равносильно оскорблению, однако оскорбили и меня самого, и я обязан был дать своему обидчику достойный ответ. Впрочем, принят он был без всякой обиды.

— Счастлив? А что такое счастье, Макумазан? — Умбелази ухватил меня за руку. — Иногда я думаю, что счастье — это жить и процветать, а иногда — умереть и забыться счастливым сном, ведь в этом сне нет ни голода, ни жажды, тело твое и дух не томятся. И забот никаких нет во сне. Во сне спит тело, и спят честолюбивые замыслы; спят те, кто больше не видит солнца и не страдает от измен неверных жен либо неверных друзей. Если отвернется от меня удача в бою — не беда, по крайней мере, я обрету это счастье, потому что никогда не соглашусь жить под пятой Кечвайо.

С этими словами Умбелази ушел. Садуко проводил его немного, но затем под каким-то предлогом оставил его и, вернувшись ко мне, сказал:

— Друг мой Макумазан, мне кажется, что расстаемся мы навсегда, и поэтому у меня есть к тебе просьба. Она касается той, которая для меня умерла. Макумазан, я верю, что этот вор Умбелази, — слова сорвались с его губ злобным шипением, — дал ей много голов скота и спрятал ее либо в ущелье Зикали Мудрого, либо где-то от него поблизости, оставив на его попечение. Если дела в войне обернутся против Умбелази и я буду убит, думаю, женщине этой придется худо, так как со временем я понял: настоящей колдуньей была она, а не Масапо Боров. Она связалась с Умбелази и помогала ему в его кознях, поэтому если ее схватят, то непременно убьют. Выслушай меня, Макумазан. Скажу тебе правду. Мое сердце все еще пылает любовью к этой женщине. Она околдовала меня, ее глаза следуют за мной во сне, и в каждом дуновении ветра я слышу ее голос. Она для меня дороже всего на этом свете, дороже земли и неба, и, хотя она причинила мне боль, я не желаю ей зла. Макумазан, молю тебя, если я погибну, поддержи Мамину, даже если сделаешь ее просто служанкой в твоем доме, ведь к тебе, по-моему, она относится лучше, чем к кому бы то ни было. А с ним, — он показал в том направлении, куда ушел Умбелази, — она убежала, потому что он сын короля, а она в своем безумии верит, будто и он станет королем. Хотя бы увези ее в Наталь, Макумазан, а там, если захочешь освободиться от нее, она сможет выйти замуж за кого хочет и станет жить в безопасности до конца своих дней. Панда очень любит тебя, и, кто бы ни победил в этой войне, король подарит тебе ее жизнь, если ты его об этом попросишь.

Затем этот странный человек провел тыльной стороной ладони по глазам, и я понял, что он плачет.

— И если счастье выпадет тебе, вспомни о моей просьбе, — пробормотал Садуко, повернулся и ушел, прежде чем я успел вымолвит слово.

Я же уселся на термитник и стал насвистывать мелодию гимна, которой меня когда-то научила мать. Вот же придумал. Взять Мамину к себе в дом служанкой, сделаться ее опекуном — зная то, что знал я про нее! Нет уж, я скорее разделю «счастье», которое Умбелазипророчил в земле сырой. Впрочем, такая альтернатива казалась невероятной, и я утешил себя мыслью о том, что обстоятельства ее возможного появления не возникнут никогда. В душе, однако, таилась уверенность: если все же они возникнут, мне придется действовать в соответствии с ними. Губы мои не проронили «да», но меня не оставляло ощущение, будто Садуко почувствовал, как мое обещание прилетело в его сердце из моего.

«Этот вор Умбелази!» Странные слова слетели с уст сильного вассала в адрес своего господина, причем накануне того дня, когда им обоим, плечом к плечу, предстояло начинать смертельно опасное дело. «…Она в своем безумии верит, будто и он станет» — еще более странные слова. Выходит, Садуко сам не верит, что Умбелази будет королем! Тем не менее собирается разделить с ним всю опасность борьбы за трон — человек, признавшийся мне в том, что сердце его пылает огнем любви к женщине, которую у него украл «вор Умбелази». Будь я Умбелази, мелькнула мысль, я бы не захотел иметь Садуко своим главным советчиком и военачальником. Но хвала Небесам! Я не был Умбелази, Садуко или кем-то из них! И еще раз — хвала Небесам: назавтра я покину страну зулусов!

Человек предполагает, а Бог располагает. Уехать мне не удалось, я застрял в Зулуленде надолго. Когда в тот день я вернулся к своим фургонам, то обнаружил, что мои волы, которые обычно паслись на пастбище по соседству, загадочным образом исчезли. Их нигде не было видно. Быть может, скотина почувствовала острую нужду оставить Зулуленд и найти более мирную страну. На поиски я отрядил своих охотников, а сам остался у фургонов со Скоулом. В такое тревожное время бросать фургоны без присмотра не хотелось.

Прошло четыре дня, минула неделя — ни охотников, ни волов. Наконец я получил известие, нашедшее меня кружным путем: охотники отыскали волов довольно далеко от моего лагеря, однако, когда попытались вернуться в Нодвенгу, воины из партии узуту — то есть сторонники Кечвайо — прогнали их за реку Тугелу в Наталь, и возвращаться оттуда они боятся.

Впервые в жизни я пришел в ярость и осыпал ни в чем не повинного посланника, отправленного ко мне неизвестно кем, страшными проклятиями на языке, который, полагаю, он помнить будет долго. Спохватившись и поняв, что ругань бесполезна, я от правился в королевский крааль и потребовал личной встречи с Пандой. Довольно скоро слуга вернулся и сообщил, что меня примут без промедления, и, пройдя за ограду, я предстал перед королем. Панда сидел почти в полном одиночестве — за его спиной стоял лишь воин, держа над головой короля большой щит и тем самым прикрывая владыку от солнца.

Панда тепло приветствовал меня, и я поведал ему о своей беде. Король отослал прочь державшего щит воина, и мы остались одни.

— Бодрствующий в ночи, — обратился ко мне король, — почему в случившемся ты винишь меня, если знаешь, что нынче я никто в собственной стране? Говорю тебе, я мертвец, как мертв тот, чьи сыновья бьются за наследство… Не могу сказать тебе наверняка, кто угнал твоих волов. Однако я даже рад, что ты их лишился: уверен, попытайся ты отправиться в Наталь прямо сейчас, узуту наверняка убьют тебя по дороге, ведь они считают тебя советчиком Умбелази.

— Понимаю, о король, — ответил я. — И полагаю, что происшествие с волами сыграло мне на руку. Но скажи, что мне теперь делать? Я хотел бы последовать примеру Джона Данна, — (еще один белый человек в стране, который вмешивался в политику зулусов), — и покинуть страну. Не дашь ли ты мне волов для моих фургонов?

— У меня нет ни одного выезженного вола, Макумазан, ведь у зулусов, как ты знаешь, совсем мало фургонов или телег. Да и будь у меня волы, я бы не стал их тебе одалживать, потому что не хочу, чтобы твоя кровь пала на мою голову.

— О король, ты от меня что-то скрываешь, — сказал я без обиняков. — Чего ты хочешь от меня? Чтобы я остался здесь, в Нодвенгу?

— Нет, Макумазан. Когда грянет война, я хочу, чтобы ты отправился с моим личным полком, который я пошлю на подмогу моему сыну Умбелази, дабы он воспользовался твоей мудростью. Открою тебе правду, Макумазан. Умбелази ближе моему сердцу, и я боюсь, что Кечвайо одолеет его. Если бы я мог спасти его жизнь, я бы сделал это, но я не знаю как, ведь я не должен открыто поддерживать ни одну из сторон. И все же в моих силах отправить свой полк под видом твоего конвоя, если ты согласишься, в качестве моего доверенного лица, следить за ходом битвы и потом донести мне о ней. Скажи, ты пойдешь?

— Зачем мне идти? — ответил я. — Кто бы ни победил, меня могут убить, а если победит Кечвайо, то убьют наверняка. Ради чего мне погибать?

— Нет, Макумазан, я раздам приказы: кто бы ни победил, человек, осмелившийся поднять на тебя руку, умрет. В этом-то меня никто не посмеет ослушаться. О, прошу тебя, не оставляй меня в моей беде! Отправляйся с моим полком и вдохни мудрость в сына моего Умбелази. Я же клянусь головой Великого Чаки, что щедро награжу тебя. Я позабочусь, чтобы ты покинул Зулуленд не с пустыми руками, Макумазан.

Его затея казалась мне подозрительной, и я колебался.

— О Бодрствующий в ночи! — воскликнул Панда. — Ты же не бросишь меня, правда? Мне так страшно за моего сыночка Умбелази, он мне дороже всех моих детей, я так боюсь за него… — И он, не стесняясь, разрыдался.

Без сомнений, я поступил глупо, но зрелище старого короля, оплакивающего любимого сына, обреченного на гибель, глубоко тронуло меня, и я забыл об осторожности:

— Хорошо, Панда, если ты так желаешь этого, я отправлюсь на битву с твоим полком и помогу твоему сыну, принцу Умбелази.

Глава 13

ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Так, лишенный, по сути, выбора, я остался в Нодвенгу. На душе было прескверно, и порой я чувствовал, что близок к отчаянию. Город почти опустел, остались только два расквартированных здесь полка — сангку и амавомба. Последний и считался королевским полком, являя собою подобие королевской гвардии: короли Чака, Дингаан и Панда — все они в свое время служили в нем. Большинство вождей приняли одну либо другую сторону и теперь собирали по всей стране силы на борьбу с Кечвайо или Умбелази. Из города ушла даже большая часть женщин и детей — прятаться в лесах или в горах, поскольку никто не мог знать, как все обернется; в основном же они опасались, что армия победителя начнет крушить и убивать всех и вся.

В городе, однако, осталось несколько советников Панды, среди них — старый Мапута, который когда-то доставил мне «послание с пилюлями». Несколько раз он приходил ко мне по вечерам и передавал последние слухи. Из его рассказов я понял, что между противоборствующими сторонами уже состоялся ряд столкновений и совсем скоро следует ожидать главного сражения, для которого Умбелази уже выбрал место — равнину у берегов Тугелы.

— Почему именно там? — удивился я. — Ведь за спиной будет широкая река, и, если его разобьют, вода погубит столько же воинов, сколько вражеские копья.

— Точно не знаю, — ответил Мапута. — Но говорят, его главнокомандующему Садуко три раза подряд приснился сон, в котором якобы открылось, что здесь, и только здесь Умбелази обретет славу. Так оно или нет, но это место выбрал Садуко. А еще говорили мне, что все женщины и дети воинов его армии, несколько тысяч, спрятались в зарослях по берегам реки, чтобы в случае чего бежать в Наталь.

— У них же нет крыльев, — удивился я, — чтобы перелететь Тугелу, ведь река может разлиться после дождей? Ох, чувствую, дух Умбелази явно отвернулся от него!

— Да, о Макумазан, — вздохнул Мапута. — Я тоже думаю, что дух принца повернулся к нему спиной. А еще видится мне, что Садуко худой советчик. Вот будь я принцем, — добавил прозорливый старик, — не держал бы в помощниках того парня, у которого увел жену.

— Я тоже, Мапута, — поддержал его я.

На том и распрощались.

Назавтра ранним утром Мапута пришел вновь и сообщил, что меня желает видеть король. В королевском краале я нашел сидящего Панду, перед которым стояли командиры королевского полка амавомба.

— Бодрствующий в ночи, — обратился ко мне король, — я получил известие, что через несколько дней состоится великое сражение между моими сыновьями. Поэтому я посылаю полк моей личной охраны под командованием опытного воина Мапуты наблюдать за ходом сражения и прошу тебя отправиться вместе с ними, с тем чтобы помогать командующему Мапуте и его командирам своими мудрыми советами. Вот мой приказ тебе, Мапута, и вам, командиры: в бой не вступать, если только не увидите, что Слон, мой сын Умбелази, упал в яму, — в этом случае вам надлежит вытащить его и спасти. А теперь повторите мой приказ.

Все хором повторили слова Панды.

— Каков твой ответ, Макумазан? — спросил меня король.

— О король, я уже сказал тебе, что пойду, хотя войну не люблю, и слово свое сдержу, — ответил я.

— Тогда собирайся, Макумазан, и через час возвращайся сюда: полк выступает до полудня.

Я отправился к своим фургонам и передал их на попечение нескольким зулусам, которых для этой цели прислал мне Панда. Скоул и я оседлали лошадей — верный слуга настоял на том, что должен сопровождать меня, хоть я и советовал ему остаться здесь, — достали наши ружья, достаточное количество боеприпасов и предметы первой необходимости. Завершив сборы, мы выехали верхом к королевскому краалю. Свои фургоны я оставлял с тяжелым сердцем, не надеясь увидеть их вновь.

На подъезде к краалю короля я увидел полк амавомба. Рослые, сильные, всем по пятьдесят, а кому и более, — почти четыре тысячи отборных воинов выстроились на площадке для плясок. Рота за ротой, белые боевые щиты, сверкающие наконечники копий, головные уборы из шкур выдры, короткие юбки и браслеты на предплечьях из хвостов белых буйволов и белоснежные эгреты (перья белой цапли) на головах — прекрасное и грозное зрелище. Мы подъехали к первой колонне, где я увидел Мапуту. Полк встретил нас приветственными криками: в те годы в Зулуленде белый человек был олицетворением силы. Вдобавок, как я уже рассказывал, зулусы хорошо знали и любили меня. Быть может, тот факт, что я буду вместе с ними наблюдать за ходом битвы, а то и участвовать в ней, поднимал дух амавомба.

Мы стояли, пропуская длинную вереницу из несколько сотен юношей, нагруженных циновками и котлами для варки и ведущих скот, предназначенный для нашего пропитания. Тут неожиданно из своей хижины вышел Панда в сопровождении двух слуг и принялся бормотать что-то наподобие молитвы, бросая при этом в нашу сторону пыль или какое-то истолченное в порошок снадобье. Сути этого действа я не понял.

Когда Панда закончил, Мапута поднял копье, и весь полк слаженно прокричал приветствие королю «Байет!», прозвучавшее словно удар грома. Трижды воины повторили это впечатляющее приветствие и умолкли. Вновь Мапута взмахнул копьем, и четыре тысячи грянули «Ингому»[266] — лихую боевую песнь, и под волнующие звуки грозной музыки полк выступил в поход. Не думаю, что слова той песни были когда-либо записаны, потому привожу их здесь:

Ба я м’зонда,
Ба я м’лойса,
Изизве зонке,
Ба зонд Инкози.
Дословный перевод этой знаменитой песни, думаю, ныне публикуется впервые и, полагаю, никогда вновь не сорвется с губ зулусских воинов:

Они (то есть враги) люто ненавидят его (то есть короля),
Они призывают проклятия на его голову,
И повсюду в этой стране
Враги ненавидят нашего короля.
Дух неистовой «Ингомы» передавался звуком, мимикой и модуляциями голоса, а не только словами, которые, будучи сами по себе весьма примитивными и наивными, оставляющими большой простор для воображения, вероятно, могут быть представлены следующим образом. Точный перевод на стихотворный английский едва ли возможен — по крайней мере, в моем исполнении:

Громкий вызов мятежники шлют
королю земли Зулуленда.
Духи нас к сраженью зовут,
обещая битву-легенду.
Наливаются кровью глаза
бунтарей, но мы не отступим,
наша месть сотворит чудеса:
пусть падем, но мы не уступим![267]
Второго декабря ранним холодным и ненастным утром, пришедшим с ветром и клочьями тумана, я очутился вместе с амавомба в Индондакусука — широкой холмистой равнине в шести милях от границы с Наталем, от которого ее отделяла река Тугела.

Амавомба был дан приказ в битву по возможности не вступать, поэтому мы заняли позицию приблизительно в миле правее того места, где позже состоялось сражение. Лагерь мы разбили на холме, напоминавшем широченный курган, а ярдах в пятистах от него возвышался похожий холм, но поменьше. За спиной у нас простиралась равнина, покрытая разбросанными там и сям островками зарослей колючей акации, полого сбегающая к берегам Тугелы в четырех милях от лагеря.

В ту ночь я спал, завернувшись в одеяла, под акацией — палаток у нас, разумеется, не было. Вскоре после рассвета меня разбудил посыльный и передал, что меня желают видеть принц Умбелази и белый человек Джон Данн. Я встал, привел, как мог, себя в порядок, поскольку всегда стараюсь появляться перед туземцами бритым. Помню, я уже закончил причесываться, когда прибыл Умбелази.

Словно это было вчера — настолько отчетлива перед моим мысленным взором та почти нереальная картина. Из утреннего тумана соткался могучий воин: что-то сказочное было и в его появлении, и в его облике — гигант, внезапно проявившийся в белесых клубах, и широкий наконечник его самого большого в Зулуленде копья, словно отобравший весь свет у тусклой зари, и крученое медное ожерелье у горла.

Умбелази стоял, вращая глазами и кутаясь от холода в плащ. Обеспокоенное и двусмысленное выражение лица принца сразу навело меня на мысль, что он сам сознает, насколько страшная опасность ему грозит. За его спиной, мрачный и погруженный в раздумья, со сложенными на груди руками и опущенным в землю взглядом, показавшийся моему взволнованному воображению злым гением, замер стройный и величавый Садуко. По левую его руку стоял белый крепыш с винтовкой в одной руке и курительной трубкой — в другой. Джон Данн, догадался я, — джентльмен, встречать которого мне прежде не приходилось. С этими тремя пришел отряд правительственных зулусских войск Наталя численностью тридцать-сорок человек, облаченных в подобие мундиров и вооруженных ружьями. Также подошел отряд туземцев в двести-триста кафров из Наталя, вооруженных ассегаями. Один из них вел под уздцы лошадь Данна.

Я пожал Умбелази руку и пожелал доброго дня.

— Если с утра солнце прячется, не бывать дню добрым, Макумазан, — ответил он, а мне стало не по себе от его слов — они показались мне зловещими. Затем Умбелази представил мне Джона Данна, который как будто был рад встретить другого белого человека. Не зная, что сказать, я спросил о цели их приезда, и Данн стал рассказывать. Он поведал, что днем ранее его отправил сюда офицер пограничного отряда Наталя капитан Уэлмсли с целью попытаться примирить враждующие стороны. Но когда Данн заговорил о мире с одним из братьев Умбелази — думаю, это был Мантанташийя, — тот высмеял его и заявил, что они достаточно сильны, чтобы справиться с партией Кечвайо. Мало того, рассказывал Данн, когда он предложил, чтобы несколько тысяч женщин и детей, а также скот этой ночью переправили через брод за реку и далее — в безопасный Наталь, Мантанташийя даже не стал слушать. Умбелази при разговоре не присутствовал — он ездил просить помощи у правительства Наталя, — и Данн ничего сделать не смог.

— «Quem Deus vult perdere prius dementat»[268], — тихонько прошептал я.

Эту избитую латинскую цитату я слышал от своего отца, большого эрудита, и в тот момент она пришла мне на ум. Однако я сомневался, что Джон Данн знает латынь, и лишь сказал вслух:

— Чертов болван! — (Мы говорили на английском.) — А вы можете уговорить Умбелази сделать это сейчас? — (Я имел в виду — переправить женщин и детей за реку.)

— Боюсь, слишком поздно, Квотермейн, — ответил он. — Узуту наступают. Взгляните сами. — Данн передал мне свою подзорную трубу.

Я вскарабкался на камни и стал внимательно рассматривать равнину перед нами — как раз к этому моменту проснувшийся ветерок разогнал туман. Равнина была черна от наступавших! Пока они находились достаточно далеко — полагаю, в доброй паре миль — и приближались очень медленно гигантским полумесяцем: узкие рога-фланги и широкий мощный центр. Неожиданно сквозь тучи пробился солнечный луч и сверкнул, отразившись в наконечниках неисчислимых копий. На мой взгляд, наступавших в центре было двадцать или тридцать тысяч, поделенных на три дивизии, под командованием Кечвайо, Узимелы и молодого бура по имени Грёнинг.

— Верно, идут, — сказал я, слезая с камней. — Что намерены делать, мистер Данн?

— Исполнять приказ: попытаться примирить стороны, если найду хоть кого-нибудь, кто желает мира. А не удастся — что ж, тогда, наверное, драться. А вы, мистер Квотермейн?

— А я — тоже исполнять приказ и оставаться здесь. Если, однако… — с сомнением протянул я. — Если эти амавомба не побегут, закусив удила. Тогда и мне придется удирать вместе с ними.

— Помяните мое слово, они побегут еще до наступления темноты, мистер Квотермейн, если я что-либо понимаю в зулусах. Послушайте, почему бы вам не сесть на лошадь и не отправиться со мной? Здесь вам явно не место.

— Потому что я дал слово, — с тяжким вздохом ответил я: недобрые взгляды окружавших меня туземцев, нервно перебирающих пальцами на древках копий, и тысячи наступавших на нас дикарей — от всего этого последние капли мужества растаяли в моих башмаках.

— Что ж, мистер Квотермейн, вы лучше знаете, что вам надо делать. Желаю выбраться целым и невредимым из этой передряги.

— И вам того же, мистер Данн, — ответил я.

Джон Данн повернулся и в моем присутствии спросил у Умбелази, что ему известно о передвижениях узуту и об их плане на битву.

— Пока ничего, мистер Данн, — пожал плечами принц. — Однако уверен, буду знать об этом еще до полудня.

В этот момент внезапный порыв ветра сорвал с головного убора Умбелази страусиное перо. Испуганный ропот пробежал по рядам стоявших вокруг воинов — они сочли это дурным знаком. Перо покружилось и мягко опустилось у ног Садуко. Тот нагнулся, поднял его и водрузил на место, проговорив со свойственным некоторым кафрам остроумием:

— О принц, да удастся мне остаться в живых, чтобы возложить корону на голову сына Панды, которому благоволит судьба!

Эта коротенькая речь оказалась весьма уместной — она развеяла уныние тех воинов, что слышали ее, и вызвала их радостные возгласы. Умбелази поблагодарил Садуко кивком и улыбкой. Я лишь обратил внимание на то, что Садуко не назвал имени «сына Панды, которому благоволит судьба», голову которого он надеялся украсить короной. Ведь у Панды было много сыновей…

Минутой-другой позже Джон Данн и его сопровождение отбыли, как он выразился, попытаться заключить мир с наступающими узуту. Умбелази, Садуко и их эскорт тоже оставили нас, направившись к корпусу основных сил исигкоза, сосредоточенному слева от нас. «Сидя на копьях», как говорят туземцы, они дожидались атаки. Я же остался один с амавомба, выпил кофе, который сварил мне Скоул, и буквально заставил себя проглотить немного еды.

Должен честно сказать, что не припомню в своей жизни более печального завтрака. Не только из-за твердой уверенности, что солнце я вижу в последний раз, — правда, оно и так было почти скрыто за тучами. Больше всего меня угнетала перспектива провести последние мгновения жизни среди дикарей, и не сыщется рядом ни одного белого лица утешить меня. Зачем я позволил втянуть себя в смертельно опасное дело? Я даже пожалел о том, что не нарушил данное Панде обещание и не уехал с Джоном Данном. Хотя теперь, спустя годы, благодарю Бога, что тогда не поддался искушению и тем самым сохранил уважение к себе.

Вскоре, однако, мрачные мысли развеялись по мере того, как я продолжил наблюдать за развитием событий с вершины нашего, похожего на курган холма, откуда открывался захватывающий вид на долину. Мапута, как хороший генерал убедившийся, что его полк надлежащим образом подкрепился едой, присоединился ко мне. Я поинтересовался, не думает ли он, что сегодня придется вступить в бой.

— Думать-то думаю, — бодро ответил он. — Мне кажется, что по численности узуту намного превосходят исигкоза. Панда, как тебе известно, приказал нам помочь Умбелази, если тому будет грозить опасность. О, не падай духом, Макумазан! Слово даю, сегодня ты увидишь наши копья, обагренные кровью. Ты не уйдешь с поля битвы, не утолив голода настоящего воина, и не поведаешь белым людям, что амавомба трусы, которых ты не мог поднять на бой даже палками. Мой дух этим утром повернулся ко мне лицом, и хоть я уже стар, хоть я думал, что издохну дома, как корова, — сегодня я увижу еще одну великую битву, мою двадцатую битву, Макумазан. С этими амавомба я сражался во всех великих битвах Чаки, а еще — за Панду против Дингаана.

— Возможно, это сражение станет для тебя последним, — предположил я.

— Пожалуй, что так, Макумазан. Но разве это имеет значение, если я и королевский полк умрем славной смертью, о которой будут слагать песни? О, не унывай, Макумазан! Держись, Макумазан, ведь твой дух тоже смотрит на тебя, как, обещаю, будем смотреть на тебя все мы, когда щиты встретятся. Ибо знай, Макумазан: мы, простые черные солдаты, в этот день ожидаем от тебя, что ты покажешь нам, как надо сражаться, если придется, пасть сраженным на груду поверженных врагов.

— О-о, — протянул я. — Вот что у вас, зулусов, означает «давать советы»… Ты чертов кровожадный старый прохвост, — добавил я по-английски.

Но Мапута уже не слышал. Он схватил меня за руку и показал вперед и чуть влево — туда, откуда быстро приближался «рог» огромной армии узуту: живая длинная тонкая линия, хищно сверкающая копьями. Двигающиеся руки и ноги делали солдат похожими на пауков, туловищами которым служили большие боевые щиты.

— Понимаешь, что они задумали? — спросил Мапута. — Они «забодают», пронзят рогами Умбелази, а затем ударят своим лбом. Рог пройдет между нами и правым флангом исигкоза. О, просыпайся, просыпайся, Слон! Или ты еще спишь в хижине с Маминой? Копья к бою, сын короля, и — на врагов, как только они полезут на склон. Вон, смотри! — продолжил он. — Это же сынок Данн начинает битву! Разве я не говорил, что белые люди покажут нам, как надо биться? Глянь-ка в свою трубу, Макумазан, расскажи, что там происходит.

Я «глянул» в любезно оставленную мне Джоном Данном подзорную трубу, хоть и маленькую, но очень недурную, — и увидел все достаточно ясно. Джон Данн верхом добрался почти до вершины левого «рога» узуту, размахивая белым платком и сопровождаемый своим малочисленным отрядом полиции и кафров Наталя. Затем откуда-то из рядов узуту выпорхнуло облачко белого дыма. В Данна выстрелили.

Он выронил платок и спрыгнул на землю. Через мгновение он и его полиция открыли беглый ответный огонь, и в рядах наступавших стали падать люди. Узуту подняли боевой клич и пошли вперед, сначала медленно и с опаской, явно боясь пуль. Шаг за шагом, теснимые назад, люди Данна храбро сражались с превосходящими силами. Вот они поравнялись с нами, не более четверти мили слева от нашей позиции. Их теснили дальше. Вот они скрылись в зарослях кустарников позади нас. Лишь много времени спустя я узнал, что сталось с ними, поскольку в тот день мы больше не встречались.

Тем временем «рога» сделали свое дело и охватили армию Умбелази, словно челюсти осы, сомкнувшиеся вокруг мухи (почему же Умбелази не отсек эти «рога», недоумевал я), и в бой вступил центр армии узуту. Численностью двадцать или тридцать тысяч, полк за полком войска Кечвайо устремились вверх по склону, и там, близ его гребня, были встречены силами Умбелази, бросившимися навстречу атакующим с боевым кличем «Лаба! Лаба! Лаба! Лаба!».

Долетевший до нас грохот столкнувшихся щитов был подобен громовому раскату, а отблески наконечников копий — сполохам молний. Наступавшие остановились и дрогнули, и следом ряды амавомба взревели:

— Победа Умбелази!

Напряженно следя за боем, мы увидели, что узуту сдают назад. Они оставили склон, покрытый черными точками, — убитыми или ранеными бойцами.

— Почему Слон не использует преимущество? — изумленно воскликнул Мапута. — Бык узуту завалился на спину, почему он не топчет его?

— Наверное, потому что боится, — ответил я, не прекращая наблюдения.

А наблюдать, поверьте, было за чем. Обнаружив, что их не преследуют, воины Кечвайо быстро перестроились у подножия холма, готовя новую атаку. И тут среди войска Умбелази, наверху склона, произошло нечто непонятное — какое-то быстрое движение, сопровождаемое сильным шумом и громкими сердитыми выкриками. Затем внезапно из середины армии исигкоза выступил отряд в несколько тысяч воинов. Быстро, но не ломая строя, они скатились вниз по склону к рядам узуту. Копья свои они держали наконечниками вниз. Поначалу я решил, что исигкоза самовольно бросились в атаку, но затем увидел, что ряды узуту расступились принять их, не издав ни единого приветственного возгласа.

— Предательство! — воскликнул я. — Кто это?

— Садуко с солдатами амакоба, амангвана и другими. Я узнал их по прическам, — ледяным тоном проговорил Мапута.

— Хочешь сказать, что Садуко со всем своим войском переметнулся на сторону Кечвайо? — взволнованно спросил я.

— А что еще, Макумазан? Садуко предатель, с Умбелази все кончено. — И он быстро провел рукой по своему рту — жест, имевший единственное значение у зулусов.

Я со стоном опустился на камень: мне все стало ясно.

Очень скоро от узуту донеслись яростные победные крики, и вновь их воинство, подкрепленное полками Садуко, двинулось на склон. Умбелази и примкнувшие к нему из партии исигкоза — полагаю, их осталось не более восьми тысяч, — не стали дожидаться резни. Они побежали! Они обратились в позорное беспорядочное бегство, смели на ходу тонкий левый «рог» наступавших лишь потому, что превосходили их числом, и, огибая наш холм, потянулись окольным путем в сторону берега Тугелы. К нам, на вершину холма, прибежал их гонец.

— Вот слова Умбелази, — задыхаясь, проговорил он. — О Бодрствующий в ночи и Мапута! Умбелази умоляет вас исполнить просьбу короля и задержать узуту. Тем самым дать принцу и тем, кто с ним заодно, позволить выиграть время и бежать с женщинами и детьми в Наталь. Его главный военачальник Садуко изменил ему и с тремя полками переметнулся на сторону Кечвайо, а потому против многих тысяч узуту нам уже не устоять.

— Отправляйся к принцу и скажи, что Макумазан, Мапута и полк амавомба сделают все, что в их силах, — спокойно ответил ему Мапута. — И еще передай. Нас мало, а войско у Кечвайо большое, поэтому пусть переправляет за Тугелу женщин и детей как можно скорее.

Гонец метнулся прочь, но, как узнал я впоследствии, до Умбелази не добрался — беднягу убили в пяти сотнях ярдов от того места, где мы стояли.

Мапута отдал приказ, и амавомба выстроились в три линии: тринадцать сотен воинов в первой, тринадцать сотен во второй и примерно тысяча бойцов в третьей. Позади следовали триста или четыреста юношей-носильщиков. Мне определили место точно в середине второй линии, откуда, сидя верхом на лошади, как предполагалось, я своим видом буду вдохновлять воинов.

В этом боевом порядке мы выдвинулись на несколько сот ярдов влево, по-видимому с целью вклиниться между бегущими и преследующими их узуту, или если последние предпочтут обойти нас, то угрожать их флангу. Военачальники Кечвайо недолго оставляли нас в сомнении о своих замыслах. Главные силы их армии сместились вправо для преследования бегущего врага, но три полка, каждый по две с половиной тысячи копий, остановились. Прошло минут пять, в течение которых они перестраивались, как мы, в три линии, держа дистанцию между полками в шестьсот ярдов.

Эти пять минут показались мне бесконечно долгими и, возможно, последними для меня на земле. Я попытался собраться с мыслями, однако странное дело: мысли мои разбегались — как и взгляд мой, мысли мои блуждали. Я оглядел ряды ветеранов амавомба и заметил: они спокойны и даже как будто торжественны, как люди, приготовившиеся к смерти. Ни капли страха не было в их облике. Еще я заметил, как стоящие рядом со мной воины делятся с соседями понюшками табаку, передавая табакерки. Два седовласых воина, по-видимому давнишние друзья, пожали друг другу руки, словно расставаясь перед долгим путешествием. Двое других негромко обсуждали, много ли нам удастся истребить врагов, прежде чем те истребят нас.

— Все зависит от того, — говорил один, — пойдут они на нас полк за полком или же все три разом, и если последнее, значит ума у них хватает.

Офицер велел им соблюдать тишину, и разговор прервался. Мапута прошел по рядам, раздавая приказы командирам. Издалека своим высохшим телом, полузакрытым боевым щитом, который он держал перед собой, Мапута напоминал большого черного муравья, тащившего что-то в челюстях. Он подошел к тому месту, где верхом на лошадях сидели мы со Скоулом.

— А, вижу, ты готов к бою, Макумазан! — воскликнул он бодро. — Я же говорил, что ты не уйдешь отсюда голодным, не так ли?

— Мапута, — попытался урезонить его я, — какой от всего этого прок? Умбелази разбит, твой полк не принадлежит его войску, зачем посылать всех этих людей, — я показал рукой, — на верную гибель? Почему бы не отойти к реке и не попытаться спасти женщин и детей?

— Потому, Макумазан, что мы с тобой должны отправить на верную гибель побольше вон тех. — И он вытянул руку в сторону плотных рядов наступавших узуту. — Однако, — добавил он с оттенком раскаяния, — что тебе до наших распрей. У тебя и твоего слуги есть лошади — скачите что есть духу к нижнему броду и спасайте свои жизни.

Тут на помощь мне пришло чувство собственного достоинства белого человека.

— Нет, — был мой ответ. — Я не сбегу, когда другие остаются биться.

— Я и не сомневался, Макумазан, ведь ты наверняка не хочешь, чтобы тебе дали новое и скверное прозвище. Что ж, амавомба тоже не побегут и не станут предметом насмешек в народе. Король приказал нам попытаться помочь Умбелази, если он будет терпеть поражение. Мы подчиняемся приказам короля и умрем, сражаясь на своем посту… Макумазан, как полагаешь, можешь попасть вон в того здорового парня, который скоро глотку сорвет, осыпая нас оскорблениями? Буду тебе весьма признателен, потому что он мне совсем не нравится. — И старик показал мне на командира, который с важным видом расхаживал перед фронтом первого полка узуту ярдах в шестистах от нас.

— Попробую, — ответил я. — Правда, далековато… — Я слез с лошади, забрался на груду камней и, положив цевье на самый верхний из них, сделал глубокий вздох, тщательно прицелился, задержал дыхание и нажал на спуск. Секундой позже наш обидчик широко раскинул руки, выронил копье и упал ничком.

В рядах амавомба послышались одобрительные возгласы, а старый Мапута похлопал коричневыми ладонями и улыбнулся до ушей:

— Спасибо тебе, Макумазан! Это очень добрый знак! Теперь я уверен, что бы ни делали эти собаки-узуту, мы, люди короля, умрем с честью, это все, на что нам осталось надеяться. О, что за прекрасный выстрел! О нем я поразмышляю, когда стану идхлози, духом-змеей, и буду ползать вокруг своего крааля. Прощай, Макумазан. — Он взял мою руку и крепко сжал ее. — Мне пора. Я поведу полк в атаку. Амавомба приказано защищать тебя до последнего, потому что я хочу, чтобы ты видел финал этой битвы. Прощай.

И он поспешил прочь в сопровождении своих ординарцев и офицеров.

Живым я Мапуту больше не видел, хотя, думаю, как-то раз впоследствии встречал того самого идхлози в его краале при довольно странных обстоятельствах. Однако к настоящему повествованию это не имеет никакого отношения.

Итак, я перезарядил ружье и вновь взобрался в седло, опасаясь, что если продолжу стрелять, то промажу и подпорчу себе репутацию. К тому же какой смысл убивать еще, если я не обязан этого делать? Вокруг было много желающих, готовых этим заняться.

Минула еще минута, и первый полк противника двинулся на нас, в то время как остальные два, сохраняя строй, уселись на землю — будто давали понять, что не хотят портить удовольствия другим. Сражение должно было начаться схваткой почти шести тысяч человек.

— Отлично, — пробормотал стоявший радом со мной воин. — Сейчас они получат сполна.

— Точно, — откликнулся другой и добавил презрительно: — Проучим этих сопляков!

Несколько секунд висела напряженная тишина: в длинных шеренгах воины чуть наклонились вперед под частоколом смертоносных копий. Шепот пробежал по шеренге, похожий на шелест листьев на ветру: то был сигнал изготовиться к бою. Следующий приказ прилетел издалека — какое-то одно слово, подхваченное и передаваемое воинами впереди, затем — позади меня. До меня вдруг дошло, что мы движемся, сначала очень медленно, затем быстрее. Я оставался в седле, возвышаясь над полком, и вся картина наступления видна была как на ладони: грозные валы трех черных волн, каждая будто увенчанная пеной — белыми перьями на головах и белыми щитами амавомба, — и освещаемая яркими вспышками света — отблесками широких наконечников копий.

Вот и мы перешли в атаку. О жуткое и славное упоение атакой! О стремительный полет развевающихся белых перьев и глухой топот восьми тысяч ног! Узуту поднимались по склону холма нам навстречу. Мы наступали в полном молчании, и в полном же молчании шли они. Мы были все ближе и ближе друг к другу. Уже можно было разглядеть лица врагов поверх пестрых щитов и бешеный взгляд свирепо вытаращенных глаз.

Затем раздался грохот, оглушающий раскатистый удар, подобного которому мне слышать не приходилось, — это встретились щиты первых линий, и тотчас последовала вспышка — смертельная молния одновременно сверкнувших колющих и метательных копий.

— Рази, амавомба, убивай! — проревел боевой клич.

— Мечи копья, узуту, коли! — летело в ответ.

Что же произошло потом? Знает одно лишь Небо… во всяком случае, не я. Много позже о сражении мне рассказывал мистер Осборн, во время описываемых событий числившийся магистратским судьей в Натале. Так вот, он поведал, что в тот день, будучи молодым и несмышленым, он переплыл на своей лошади Тугелу и спрятался на маленьком скалистом холмике совсем недалеко от нашей позиции, чтобы понаблюдать за сражением. Со стороны, рассказывал он, все выглядело так, будто мощный океанский вал — он имел в виду великолепных амавомба — накатился на берег, ударился о прибрежный утес и, вздыбившись, накрыл и поглотил его.

Как там ни было, через три минуты полк узуту просто перестал существовать. Мы убили всех до единого. Никогда не забыть мне жуткий шипящий звук, когда копья попадали в тела врагов и разили их.

Вражеский полк погиб, унеся с собою почти треть наших бойцов, ведь в подобном бою быть раненым все равно что быть убитым. Практически вся наша первая линия полегла в схватке, продолжавшейся несколько минут. И не успела она завершиться, как в атаку бросился второй полк узуту. С победными криками мы устремились вниз по склону им навстречу. И вновь, как в первый раз, — грохот встретившихся щитов. Второй бой вышел более продолжительным, и я, будучи на этот раз уже в первой линии атаки, внес свою лепту. Помню, застрелил двух узуту, пытавшихся заколоть меня, после чего ружье выкрутили у меня из рук. Помню дикую рукопашную, стоны раненых, победные крики и вопли отчаяния и, наконец, голос Скоула:

— Мы разбили их, хозяин, но уже идут другие!

На наши поредевшие линии надвигался третий полк. Мы сомкнули ряды, мы дрались как черти, даже мальчишки-носильщики бросились в бой. На этот раз враг нападал уже со всех сторон, потому что мы встали в кольцо, организовав круговую оборону. Каждую минуту люди гибли сотнями, и, хотя амавомба оставалось совсем мало, ни один из них не думал сдаваться. Я уже отбивался копьем, но каким образом оно попало в мои руки, не помню. По-видимому, я вырвал его из рук бросившегося на меня врага, но заколотого до того, как он успел нанести мне удар. Копьем я убил капитана: я узнал его лицо, когда он уже упал. Это был один из компаньонов Кечвайо, который покупал у меня холст в Нодвенгу. Вокруг нас выросла изрядная куча тел — и друзей, и врагов, — и мы использовали их как бруствер. Я видел, как поднялась на дыбы лошадь Скоула и пала. Он соскользнул с крупа и в следующее мгновение уже бился рядом со мной, тоже орудуя копьем, и при каждом своем ударе приговаривал голландские и английские проклятия.

— Жарковато стало, хозяин! — услышал я его крик. Затем моя лошадь тонко заржала, и что-то тяжелое ударило меня по голове — полагаю, брошенная дубинка. После этого я некоторое время не помнил ничего, кроме ощущения короткого полета по воздуху.

Очнулся я, как ни странно, в своем седле и на своей лошади, которая шла иноходью через вельд со скоростью восемь миль в час, а рядом, держась за стремя, бежал Скоул. Он был весь забрызган кровью, как и лошадь и я сам. Была ли та кровь нашей, поскольку мы все трое не избежали ран, или чья-то другая — не знаю, но выглядели мы жутковато. Я натянул поводья, и лошадь остановилась. Мы находились среди зарослей колючих кустарников. Скоул нашарил в седельной сумке фляжку голландского джина, наполовину разбавленного водой, которую мы положили туда перед битвой. Он открыл ее и протянул мне. Я сделал большой глоток джина, показавшегося мне сущим нектаром, затем предложил Скоулу, который последовал моему примеру. В мои жилы словно влилась новая жизнь. Что бы ни говорили трезвенники, алкоголь в подобных ситуациях — благо.

— Где амавомба? — спросил я.

— Полагаю, теперь уже все мертвы, хозяин. Лежать бы и нам на том поле, если бы ваша лошадь не дала деру. Ух! Как же славно они сражались. Об этой битве будут долго рассказывать! И с собой на своих копьях они унесли все три полка узуту.

— Хорошо… — проговорил я. — Но куда мы сейчас?

— Надеюсь, в Наталь, хозяин. Я сыт по горло этими зулусами. Тут недалеко Тугела, мы переплывем ее.

Мы продолжили путь и довольно скоро достигли вершины холма, с которого открывался вид на реку. Нашим взорам открылось страшное зрелище. Внизу под нами эти бесы-узуту сотнями убивали беглецов. Их гнали к берегу и добивали у самой кромки воды или в реке, поверхность которой уже почернела от утопающих или утонувших тел.

О, как ранили душу их крики и стоны! Я даже не стану пытаться описывать это.

— Давай вверх по течению, — коротко бросил я, и мы стали пробираться через небольшую низину, где укрылось несколько раненых, в относительно густые заросли кустарников, куда вряд ли заглянут в поисках беглецов опьяненные успехом узуту: берега реки здесь были довольно круты и обрывисты, а течение очень быстрое, да и само место находилось выше брода.

Некоторое время мы спокойно продвигались вперед, и тут до моего слуха донесся какой-то шум. Вдруг мимо меня, словно буйвол, продираясь через кусты, пронесся огромного роста человек и резко остановился на скале, что нависала над Тугелой.

— Умбелази! — ахнул Скоул, и в следующее мгновение мы увидели второго человека, гнавшегося за первым, словно преследовал дичь.

— Садуко, — выдохнул Скоул.

Я тронул коня и продолжил движение, хотя знал, что безопаснее держаться подальше от этих двоих, но ничего не мог с собой поделать. Я подъехал к краю той нависшей над водой скалы, где бились Садуко и Умбелази.

При обыкновенных обстоятельствах Садуко, несмотря на свою подвижность и ловкость, не мог бы справиться с самым сильным во всей стране зулусом. Но Умбелази находился в состоянии крайнего изнеможения; его грудь вздымалась, как кузнечные мехи. Кроме того, он показался мне страшно удрученным поражением… Вдобавок ко всему у него не было щита, а единственным оружием был ассегай.

Удар копья Садуко, который он частично парировал, легко ранил его в голову и срезал повязку со страусиным пером — тем самым, которое утром слетело на землю. Следующий удар пришелся ему в правую руку, так что она беспомощно повисла. Умбелази перехватил ассегай в левую руку, стараясь продолжить поединок, и в этот момент подоспели мы.

— Садуко, что ты делаешь! — прокричал я. — Разве собака кусает своего хозяина?

Он повернулся и с удивлением уставился на меня. Застыл в изумлении и Умбелази.

— Кусает, Макумазан, — ледяным голосом проговорил, придя в себя, Садуко. — Такое случается, когда она умирает с голоду, а упитанный хозяин выхватывает у нее кость из-под носа. Ну-ка отойди, Макумазан, — хотя я был безоружен, я стал между ними, — иначе разделишь судьбу этого похитителя женщин.

— И не подумаю! — крикнул я, рассвирепев от увиденного. — Если только не убьешь меня!

И тут заговорил Умбелази — глухо, задыхаясь от рыданий:

— Благодарю тебя, белый человек. Однако сделай, как просит эта змея — змея, которую я пригрел в своем краале и кормил из своей миски. Пусть сполна насладится местью за женщину, которая околдовала меня… Да, ту злую колдунью, обратившую меня и тысячи людей в прах. Слыхал ли ты, Макумазан, о подвиге этого сына Мативане? Слыхал ли ты, что все это время он был изменником на жалованье у Кечвайо и переметнулся с полками, которые возглавлял, на сторону узуту в переломный момент битвы? Давай, предатель, вот мое сердце — сердце, которое любило тебя и бесконечно доверяло. Бей… бей сильнее!

— Прочь, Макумазан! — прошипел Садуко. Но я не пошевелился.

Он прыгнул на меня, и хотя я старался напрячь все свои силы, чтобы бороться с ним, но ему удалось обхватить руками мое горло, и он стал меня душить. На помощь мне поспешил Скоул, но то ли рана, то ли крайнее изнеможение помешали ему. Быть может, сказалось невероятное волнение. В общем, Скоул упал и забился в припадке. Я было решил, что все кончено, когда вновь услышал голос Умбелази и почувствовал, что Садуко отпустил мое горло. Я сел.

— Пес, — говорил Умбелази, — где твой ассегай? — И с этими словами он швырнул в реку копье Садуко, которое подобрал во время нашей борьбы, а свое сохранил. — Хочешь знать, почему я не убиваю тебя, ведь сейчас это не составит труда? Я скажу тебе. Потому, пес, что не желаю мешать свою кровь с кровью предателя.Смотри! — Умбелази установил древко своего ассегая на камень скалы и склонился над широким лезвием наконечника. — Ты и твоя колдунья-жена довели меня до гибели. О Садуко! Моя кровь и кровь всех, кто шел за мной, — пусть она падет на твою голову. Отныне честные люди будут морщиться от омерзения, заслышав одно имя твое. А я, принц Умбелази, я буду преследовать тебя всю жизнь! Да, дух мой вселится в тебя, а когда ты умрешь — мы с тобой встретимся вновь. Расскажи обо всем белым людям, Макумазан, друг мой, будь счастлив и благословен.

Умбелази замолчал, и я увидел, как слезы хлынули из его глаз, — слезы, смешанные с кровью из раны на голове. Внезапно он издал боевой клич исигкоза «Лаба! Лаба!» и пал телом на острие лезвия.

Копье пронзило его насквозь. Он упал на руки и колени. Он поднял голову и устремил на нас взгляд, полный боли и муки, а затем повалился на бок и скатился с утеса в реку.

Тяжелый всплеск — таким был конец Умбелази Грешного, Умбелази, которого Мамина поймала в свои сети.

Поистине грустная история. И хотя произошла она много лет тому назад, я лью слезы, когда пишу эти строки, — я плачу так же, как плакал Умбелази.

Глава 14

УМБЕЗИ И КОРОЛЕВСКАЯ КРОВЬ
Очевидно, прошло какое-то время с момента падения Умбелази, когда на скалу поднялось несколько человек узуту, которым, как я услышал, или мне показалось, что я услышал, Садуко приказал:

— Макумазана и его слугу не трогать. Они мои пленники. Тот, кто обидит их, умрет вместе со всей своей семьей.

Едва живого, меня усадили на мою лошадь, а Скоула понесли на щите.

Когда я пришел в себя, то увидел, что нахожусь в маленькой пещере или, скорее, под нависшими скалами на склоне холма. Рядом я увидел Скоула — он оправился от своего припадка, но как будто все еще пребывал в каком-то ошеломлении. Более того, ни тогда, ни впоследствии он ничего не мог вспомнить о смерти Умбелази, а я ему никогда о ней не рассказывал. Как многие другие, Скоул думал, что принц утонул, пытаясь переплыть Тугелу.

— Они собираются прикончить нас? — спросил я у него. Судя по ликующим крикам снаружи, мы находились в лагере победивших узуту.

— Не знаю, хозяин, — ответил Скоул. — Надеюсь, нет. Мы столько всего натерпелись, жаль будет умирать. Лучше бы мы погибли в начале битвы.

Я согласно кивнул, и в этот момент к нам подошел зулус с блюдом поджаренных крупных кусков говядины и кувшином с водой.

— Макумазан, это посылает тебе Кечвайо, — объявил он. — Он сожалеет, что нет молока или пива. Когда поешь, выходи, стража ждет тебя, чтобы проводить к нему. — Зулус удалился.

— Ну что ж, — сказал я Скоулу, — если бы они собирались нас убить, вряд ли удосужились бы сначала накормить. Поэтому не будем падать духом и хорошенько подкрепимся.

— Кто их разберет… — проговорил приунывший Скоул, запихивая в рот большой кусок мяса. — Но, пожалуй, лучше помирать с полным желудком, чем с пустым.

Мы утолили голод и жажду и, поскольку страдали больше от усталости, чем от легких ран, почувствовали, как к нам снова возвращаются силы. Когда мы покончили с трапезой, к нам в пещеру просунул голову зулус и спросил, готовы ли мы. Я кивнул, и, поддерживая друг друга, мы со Скоулом заковыляли из пещеры. Снаружи нас поджидали около полусотни солдат, и, хотя они встретили нас криками вперемежку со смехом по поводу нашего плачевного состояния, меня поразило то, что открытой враждебности я не заметил. В толпе этих людей стояла, понурив голову, моя лошадь. Мне помогли усесться на нее, Скоул взялся за стременной ремень, и нас повели за четверть мили к Кечвайо.

Мы застали его сидящим в лучах заходящего солнца на восточном склоне одного из холмов вельда, откуда открывался вид на расстилавшуюся внизу широкую равнину. Это было странное и дикое зрелище. Победитель Кечвайо, сын короля, сидел в окружении своих военачальников и индун, а мимо него бегом проносились победоносные полки, выкрикивая его титулы на самом экстравагантном языке. Также перед Кечвайо бегали взад-вперед изимбонги (то есть «профессиональные» воспеватели), разодетые в яркие и пышные наряды, и, на бегу прославляя его подвиги, называли его Владыкой Земли и выкрикивали имена великих вождей, сложивших головы в битве.

Между тем группы воинов то и дело приносили сюда на щитах тела погибших предводителей и знатных воинов и выкладывали их рядами — так в Англии выкладывают рядком добытую на охоте дичь. Похоже, Кечвайо захотелось взглянуть на них, и, будучи слишком утомленным битвой, чтобы бродить по полю сражения, он приказал сносить тела сюда. Среди мертвых я разглядел тело моего друга Мапуты, полководца амавомба: оно было буквально изрешечено ударами копий, как почти и каждый принесенный. На лице Мапуты застыла улыбка.

В начале одной их таких печальных верениц трупов лежали три гиганта, в которых я узнал братьев Умбелази, сражавшихся на его стороне, Кечвайо они приходились сводными братьями. Среди них — те три принца, на которых осела пыль, когда Зикали «разоблачал» Масапо, мужа Мамины.

С помощью Скоула я слез с лошади и, хромая, стал пробираться между тел павших воинов царской крови — животы всех были распороты: зулусы верили, что так они освобождали духов мертвецов, иначе они станут преследовать живущих. Наконец я предстал перед Кечвайо.

— Сийякубона, Макумазан. — Он протянул мне руку, которую я принял, хотя не нашел в своем сердце готовности пожелать ему доброго дня в ответ.

— Слышал я, ты командовал амавомба, которых мой отец, король, выслал в помощь Умбелази, и я очень рад, что ты избежал смерти. Также я горжусь тем, как доблестно они сражались, ведь ты знаешь, Макумазан, что прежде я, как самый близкий королю, командовал тем полком… потом, правда, мы поссорились. Тем не менее они порадовали меня своей службой, и я отдал приказ пощадить всех оставшихся в живых амавомба, дабы сделать из них командиров нового, возрожденного полка амавомба. Известно ли тебе, Макумазан, что вы почти полностью уничтожили три полка узуту, перебив больше моих людей, чем вся армия брата? О, ты великий воин! Если бы не преданность, — в этом слове я уловил легкий сарказм, — Садуко, сегодня ты бы взял победу для Умбелази. Что ж, теперь с распрей покончено, и, если ты останешься при мне, я сделаю тебя главнокомандующим целой дивизией армии короля, поскольку отныне у меня будет голос в государственных делах.

— Ошибаешься, о сын Панды, — ответил я. — Слава доблестной стойкости амавомба по праву принадлежит Мапуте, советнику короля и индуне Великого Черного (Чаки), ныне покойному. Вот он лежит здесь в блеске своей славы. — Я показал на истерзанное тело Мапуты. — В рядах его полка я бился как простой солдат.

— О да, мы все знаем это, Макумазан, и Мапута был своего рода умной обезьяной, однако мы также знаем и то, что скакать и прыгать ту обезьяну учил ты. Что ж, теперь он мертв, как и почти все амавомба, а из трех моих полков уцелела лишь горстка людей, остальные достались стервятникам. Все кончено и забыто, Макумазан. По счастливой случайности копья летели мимо тебя: должно быть, ты волшебник, а иначе как бы ты со своим слугой вышли из боя, в котором полегли почти все амавомба, лишь с парой царапин. Тебе удалось спастись, как это и прежде бывало с тобой в Зулуленде, и теперь ты видишь, вот лежат воины, рожденные от моего отца. Не хватает лишь одного — того, против которого я сражался… Сражался, несмотря на то что любил его больше их всех. Прослышал я, что тебе одному ведомо, что с ним сталось, и я хочу знать, жив он или мертв, а если мертв, то от чьей руки он пал, чтобы в руку вложить награду.

Я огляделся вокруг, размышляя, стоит ли сказать ему правду или лучше придержать язык. Глаза мои встретились с глазами Садуко, который с невозмутимым и даже равнодушным видом сидел среди командиров, хоть и чуть в стороне от них, как бы держась особняком, и я вспомнил, что лишь он да я знаем правду о кончине Умбелази.

Не могу объяснить, почему я вдруг решил сохранить эту тайну. К чему мне было рассказывать упивающемуся победой Кечвайо, что именно он довел Умбелази до самоубийства? К чему раскрывать позорный поступок Садуко? Со всем этим пускай разбирается суд иного трибунала. Кто я такой, чтобы разоблачать или судить актеров этой ужасной драмы?

— О Кечвайо, — сказал я, — да, так случилось, что я был свидетелем гибели Умбелази. Погиб он не от руки врагов. На скале над рекой он умер от разбитого сердца. О том, что было дальше, спрашивай у Тугелы, в которую он упал.

На мгновение Кечвайо прикрыл глаза ладонью.

— Вот, значит, как… — проговорил он. — Что ж, и снова повторю: если бы не Садуко, сын Мативане, который поссорился с моим братом из-за женщины и воспользовался шансом отомстить ему, на той скале над рекой с разбитым сердцем мог лежать я. О Садуко, я в огромном долгу перед тобой и щедро отплачу тебе, но другом своим я тебя не сделаю: вдруг мы с тобой тоже не поделим женщину и поссоримся, после чего уже я окажусь на скале с разбитым сердцем. О Умбелази, я горько плачу по тебе, брат мой, ведь мы с тобой играли вместе, когда были маленькими, и любили друг друга, и вот теперь поссорились и бились из-за игрушки, что зовется троном, поскольку, как сказал отец, два быка не уживутся в одном загоне, братишка… Что ж, ты ушел, а я остался, и кто знает, может статься, твой удел счастливее моего. Ты умер от разбитого сердца, Умбелази, а какая смерть ждет меня?..[269]

Я привел наш разговор во всех подробностях, поскольку именно благодаря ему по стране разошлась весть о том, что Умбелази умер от разбитого сердца.

Но ведь, по сути, так все и произошло: прежде чем наконечник копья пронзил его сердце, оно уже было разбито.

Подметив, что Кечвайо в добром расположении духа и как будто благосклонен ко мне, хоть я и сражался против него, я подумал, что сейчас неплохой момент, чтобы испросить у него позволения уехать. Скажу откровенно, после всего пережитого нервы мои были расшатаны до предела и мне страстно хотелось быть подальше от видов и звуков жуткого поля сражения, от места гибели многих тысяч людей в этот судьбоносный день — редко я так страстно желал чего-либо прежде. Однако, пока я гадал, как мне лучше подступиться к принцу, произошло событие, из-за которого шанс свой я потерял.

Неожиданный шум за спиной заставил меня обернуться. Я увидел толстого, жирного человека в пышном боевом наряде. В одной руке у него было окровавленное копье, а в другой — головное украшение из страусовых перьев. Он шел и кричал:

— Пустите меня к сыну короля! У меня сообщение для победителя Кечвайо!

Глаза мои округлились. Я потер их и снова посмотрел на него. Не может быть! Да, это был Умбези — Гроза слонов, отец Мамины. Через несколько мгновений, не дожидаясь разрешения приблизиться, он перешагнул через шеренгу мертвых принцев, на мгновение задержавшись, чтобы пнуть голову одного из них и осыпать ругательствами несчастного. Очутившись перед Кечвайо, он рассыпался в восхвалениях его подвигов.

— Кто этот болван? — прорычал принц. — Пусть прекратит шуметь и говорит, иначе умолкнет навсегда.

— О Детеныш Черной коровы, я Умбези, Гроза слонов, старший командир Садуко Хитроумного, выигравшего для тебя сражение, отец Мамины Прекрасной, на которой Садуко женился и которую Умбелази, дохлый пес, увел у него.

— А-а, — зловеще протянул Кечвайо, щуря глаза: за эту его привычку грозно щуриться зулусы звали его Быком, который жмурится перед тем, как поднять на рога. — И что же за сообщение у тебя ко мне, Гроза слонов и отец Мамины, которую «дохлый пес Умбелази» увел у твоего господина Садуко Хитроумного?

На этот раз Садуко как будто очнулся от своей задумчивости и поднялся на ноги, но Кечвайо резким жестом приказал ему молчать, а глупец Умбези, не замечая ничего, затрещал снова:

— О принц, я встретился с Умбелази в бою, и, едва завидев меня, он бросился наутек, да, его сердце обратилось в воду при виде меня, закаленного воина, которого он опозорил и чью дочь он украл.

— Я услышал тебя, — сказал Кечвайо. — Говоришь, сердце Умбелази обратилось в воду при виде тебя, потому что он опозорил тебя — тебя, который до сегодняшнего утра, когда переметнулся к Садуко, был одним из его шакалов? Ладно, говори, что произошло потом?

— Он побежал, о Лев с черной гривой. Он мчался, словно ветер, я же погнался за ним, словно еще более сильный ветер. Забежал он далеко, в заросли, а оттуда — на скалу, что над рекой, и там остановился, дальше бежать было некуда. Вот там мы с ним и схватились. Он кинулся на меня, но я перескочил через его копье — вот так. — Умбези подпрыгнул на месте. — Он снова кинулся на меня, но я пригнулся — вот так. — Умбези резко наклонил свою огромную голову. — А потом он устал, и пришел мой час. Он повернулся и бросился бежать вокруг скалы, а я погнался за ним и на ходу ударил его копьем в спину вот так, раз, еще раз, и он упал, моля о пощаде, и вдруг покатился со скалы и полетел в воду. А когда он катился, я сорвал с его головы перья. Гляди — разве это перья не дохлого пса Умбелази?

Кечвайо взял у него украшение и рассмотрел его, затем показал сидевшим рядом командирам, и те с серьезным видом покивали.

— Верно, — сказал он. — Это боевое украшение Умбелази, любимца короля, мощной и блистательной опоры нашей Великой семьи. Нам хорошо знакомы эти перья, при виде которых у многих от страха подгибались колени. И убил его ты, Гроза слонов, отец Мамины. Ты, который еще нынче утром был одним из подлейших его шакалов. Что ж, какой награды ты попросишь у меня за это великое деяние, Умбези?

— Великой награды, о Грозный владыка… — начал Умбези, но грозный окрик Кечвайо заставил его умолкнуть.

— Да, великой! — проревел Кечвайо. — Слушай меня, шакал и предатель. Твои слова свидетельствуют против тебя самого. Ты, ты осмелился поднять руку на того, в чьих жилах течет королевская кровь, и своим мерзким лживым языком испоганить имя его!

Только сейчас дошла до Умбези собственная глупость, и он было принялся лепетать извинения и уверять, что его рассказ выдумка от начала до конца. Его жирные щеки ввалились, он пал на колени.

Но Кечвайо лишь плюнул в его сторону, как всегда делал, когда пребывал в ярости, и огляделся; взгляд его пал на Садуко.

— Садуко, — велел он, — уведи убийцу принца, который похваляется пролитой королевской кровью, и, когда он будет мертв, сбрось его в реку с той самой скалы, на которой, по его словам, он заколол сына Панды.

Садуко повел вокруг себя диким взглядом и замер в нерешительности.

— Убери его! — прогремел Кечвайо. — И до темноты вернись и доложи.

Затем по знаку Кечвайо на перепуганного Умбези накинулись стражники и поволокли его прочь, Садуко отправился за ними. Больше я не видел несчастного лжеца. Когда Умбези тащили мимо меня, он умолял меня спасти его ради Мамины, но я лишь покачал головой: я вспомнил, как недавно предупреждал его о судьбе предателей.

Может показаться, что история эта повторяет библейскую историю Саула и Давида, но я могу лишь констатировать, что случилось все так, как случилось. Весьма похожие обстоятельства стали итогом аналогичной трагедии, только и всего. Каковы были истинные мотивы Давида, я, естественно, сказать не могу, однако нетрудно догадаться о мотивах Кечвайо, который, хоть и пошел ради трона войной на брата, все же счел благоразумным пресечь саму идею о том, что проливать королевскую кровь можно безнаказанно. Также, зная, что я был свидетелем смерти принца, он прекрасно понимал, что Умбези — всего-навсего хвастливый лгун, надеявшийся снискать расположение могущественного победителя.

Что ж, этот трагический инцидент имел продолжение. К чести Садуко, выяснилось, что он отказался становиться палачом своего тестя Умбези: воины, что увели Умбези, сами исполнили приказ Кечвайо, а Садуко скрутили и привели к принцу пленником.

Когда Кечвайо узнал, что его прямой приказ, высказанный в привычной и устрашающей формулировке «Убери его!», был нарушен, он пришел в неописуемую ярость (или же изобразил ее). По моему убеждению, принц лишь искал повода к ссоре с Садуко, который, как он думал, был человеком весьма сильным во всех отношениях и потому опасным для него; человеком, который при случае может поступить с ним так же, как с Умбелази. Тем более сейчас, когда все сыновья Панды погибли, за исключением его и подростков Мтонги, Сикоты и Мкунго, которые бежали в Наталь, Садуко может замахнуться на трон как муж дочери короля. Однако Кечвайо опасался или же считал необдуманным одним махом убирать с дороги военачальника многих легионов, сыгравшего решающую роль в битве. Поэтому он приказал держать Садуко под стражей и отвести в Нодвенгу, где расследование должен будет провести король Панда, пока что правящий страной, хотя отныне лишь номинально. Под предлогом того, что мои свидетельские показания могут понадобиться, Кечвайо приказал и мне ехать в Нодвенгу.

Так, не имея выбора, я отправился туда, где мне суждено было стать свидетелем финала драмы.

Глава 15

МАМИНА ТРЕБУЕТ ПОЦЕЛУЯ
Едва добравшись до Нодвенгу, я заболел и почти две недели провалялся в своем фургоне. Что за болезнь свалила меня, не знаю, поскольку рядом не было доктора, способного сообщить мне об этом: на время войны страну покинули даже миссионеры. Возможно, лихорадка на фоне переутомления, нервного и физического, причем осложненная жуткой головной болью, вызванной, по-видимому, полученным в сражении ударом, — таковы были главные симптомы моей хвори.

Когда я начал поправляться, Скоул и несколько моих приятелей-зулусов, пришедших меня проведать, рассказали, что по всей стране вспыхивают массовые беспорядки, что все еще продолжаются охота на приверженцев Умбелази исигкоза и их убийства и как будто даже кое-кто из узуту предлагал, чтобы я разделил их судьбу, но на этот счет Панда оставался непреклонен. В действительности король заявил публично: кто посмеет угрожать оружием мне, его гостю и другу, тем самым поднимет его против короля и станет разжигателем новой войны. Так что узуту оставили меня в покое, быть может, еще и потому, что сочли более разумным довольствоваться добытыми на этот час плодами победы.

И действительно, они завоевали все: Кечвайо отныне сделался верховным правителем — по праву ассегая, — а у его отца осталось лишь имя. И хотя Панда по-прежнему являлся «главой» нации, Кечвайо был всенародно объявлен ее «ногами», и вся сила была в этих дееспособных и энергичных «ногах», а не в склоненной и сонной «голове». По сути, у Панды осталось так мало власти, что он не смог бы защитить даже свой домашний очаг. Как-то раз я услышал сильный шум и крики, доносящиеся из-за забора королевского крааля. Позже мне рассказали, что Кечвайо, вернувшись из крааля Амангве, объявил жену короля Номантшали умтакати, то есть колдуньей. Несмотря на мольбы и слезы отца, принц настоял на ее казни, причем на глазах Панды, — жестокое и бесчеловечное деяние. Столько лет прошло, и я уже не припоминаю, была ли Номантшали матерью Умбелази или одного из павших в сражении принцев[270].

Когда несколько дней спустя я, уже оправившись от болезни, не рискнул идти в королевский крааль, Панда прислал мне с гонцом подарок — вола. От имени короля гонец поздравил меня с выздоровлением и передал, что я не должен тревожиться о своей безопасности. Он добавил, что Кечвайо поклялся королю, что ни один волосок не упадет с моей головы:

— Если бы я хотел убить Бодрствующего в ночи в отместку за то, что он сражался против меня, я бы сделал это еще там, на Тугеле. Но в этом случае мне пришлось бы убить и тебя, моего отца, поскольку это ты послал Макумазана, кстати, против его воли, со своим отборным полком. Но я люблю его, он храбр и принес мне благую весть о том, что принц, мой враг, умер от разбитого сердца. Кроме того, я не желаю ссориться с Белым домом (то есть с англичанами). Так что дай ему знать, что он может спать спокойно.

А еще гонец сообщил, что завтра будут судить Садуко, мужа Нэнди, дочери короля, и главного индуну Умбелази. Суд состоится в присутствии короля и его советников, а также Мамины, дочери Умбези. Мое присутствие на нем желательно.

Я спросил, в чем обвиняют Садуко. Гонец ответил, что против Садуко выдвинуто два обвинения. Первое: он стал зачинщиком гражданской войны в стране; и второе: втянув Умбелази в схватку, в которой погибло несколько тысяч человек, он совершил предательство, дезертировав на сторону противника в разгар битвы вместе со своими полками, — чудовищное преступление в глазах зулусов, к представителю какой бы партии он ни принадлежал.

Также были выдвинуты три обвинения против Мамины. Первое: ребенка Садуко и других людей отравила она, а не ее первый муж Масапо, невинно пострадавший за ее преступление. Второе: она оставила Садуко, своего второго мужа, и ушла жить с другим мужчиной, а именно с ныне покойным принцем Умбелази. Третье обвинение: затянув в сеть своих колдовских чар принца Умбелази, именно Мамина тем самым вынудила его добиваться трона, права на который он не имел, и именно ее действия привели к исилило, то есть оплакиванию погибших, в каждом краале Зулуленда.

— По узкой тропинке с этими тремя волчьими ямами Мамине придется шагать очень осторожно, чтобы их избежать, — заметил я.

— Да, инкози, особенно если ямы те вырыты во всю ширину тропинки и на дне каждой торчит острый кол. О, Мамина уже, считай, покойница, и она заслуживает смерти, поскольку является величайшей умтакати к северу от Тугелы.

Я вздохнул: что ни говори, а Мамину мне было жаль, хотя почему она должна избежать наказания, когда так много хороших людей погибло по ее вине, я не знал. Гонец же продолжал:

— Черный владыка (то есть Панда) послал меня сказать Садуко, что перед судом ему разрешат увидеться с тобой, Макумазан, если он того пожелает, поскольку Панда знает, что ты был добрым другом Садуко, и подумал, что, возможно, ты захочешь дать показания в его пользу.

— И что сказал на это Садуко? — спросил я.

— Что благодарит короля, но ему нет нужды говорить с Макумазаном, чье сердце так же бело, как кожа, и чьи уста если и вымолвят что-то, то это будет истинная правда, не больше и не меньше. Услышав слова своего мужа, принцесса Нэнди, которая находится сейчас с ним, — она решила не бросать его в беде, как это сделали остальные, — сказала, что Садуко прав и что по этой причине, хоть ты и друг ему, она тоже не видит смысла в этой встрече.

Я не стал комментировать слова Садуко и Нэнди, но «моя голова подумала», как говорят местные, что истинная причина нежелания Садуко видеть меня заключается в том, что ему было стыдно, а Нэнди просто боялась узнать больше о вероломстве мужа, чем она уже знает.

— С Маминой же дело обстоит иначе, — рассказывал гонец. — Как только ее привели сюда вместе с Зикали Мудрым, у которого она будто бы скрывалась, и она узнала, что ты, Макумазан, здесь, в краале, она попросила разрешения увидеться с тобой…

— И что, ей разрешили? — резко прервал я гонца, поскольку не испытывал никакого желания встречаться с ней с глазу на глаз.

— Не бойся, инкози, не разрешили. — Гонец улыбнулся. — Король сказал, что стоит ей только увидеть Макумазана, как она тут же околдует его и навлечет на его голову беду, как поступает со всеми мужчинами. Кстати, именно поэтому ее охраняют одни женщины. Мужчинам запрещено даже приближаться к ней, а на женщин ее чары не действуют. Но говорят, что она весела, поет и смеется. Она рассказывает, что у старика Зикали ей было очень скучно, но что теперь она попадет в такое место, где так красиво, как на поле весной после первого теплого дождя, и где будет много мужчин, которые станут оспаривать ее друг у друга и сделают ее счастливой и великой. Вот что говорит она, и, может быть, она, как колдунья, знает, как выглядит обиталище духов.

Видя, что я не собираюсь ничего отвечать или передавать с ним на словах, гонец отбыл, предупредив, что утром отведет меня к месту суда.

Ночь я провел беспокойную, мне не давало уснуть тревожное ожидание судилища. Наутро, как подоили коров и выпустили скот из краалей, явился гонец с конвоем человек из тридцати амавомба, выживших после великой битвы. Едва я выбрался из фургона, как эти воины — некоторые из них едва залечили раны — разразились приветственными криками «Инкози!» и «Баба!». Меня тронула их радость и то, что простые зулусы по-прежнему любили меня и считали своим товарищем. По дороге, а шли мы неторопливо, командир отряда рассказал, как они боялись, что я погиб вместе со всеми, и как обрадовались, узнав, что я жив. Еще он рассказал, что после того, как третий полк Кечвайо атаковал их и прорвал кольцо, небольшому отряду амавомба, от восьмидесяти до ста человек, удалось пробиться сквозь ряды неприятеля и спастись, бежав не по направлению к Тугеле, где погибло столько тысяч, а к Нодвенгу, куда они явились с рапортом к королю как единственные выжившие в том страшном бою.

— А теперь вы в безопасности? — спросил я командира.

— О да, — ответил он. — Видишь ли, мы же были людьми короля, а не Умбелази, поэтому Кечвайо не питает к нам зла. Он даже благодарен нам за то, что мы дали узуту возможность насладиться настоящей битвой, не то что эти коровы — воины Умбелази. Зуб у него только на Садуко, потому что никогда не следует тащить утопающего из бурной реки, а Садуко сделал именно это. Ведь если бы не его предательство, Кечвайо сам утонул бы в водах Смерти. Тем хуже, что Садуко совершил предательство только ради того, чтобы досадить женщине, которая его ненавидит. И все же, может, Садуко еще и удастся избежать наказания, потому что он муж Нэнди, а Кечвайо побаивается своей сестры. Поживем — увидим. Но вот мы и пришли…

Мы проследовали во внутренний двор королевского крааля, снаружи которого собралось довольно много народу. Люди кричали, шумели и ссорились, поскольку в то смутное время о порядке и дисциплине в Великом дворце никто и не вспоминал. Снару жи по всему периметру ограды стояла стража, внутри же находилось лишь человек двадцать советников, сам король, принц Кечвайо, сидевший по правую руку Панды, жена Садуко принцесса Нэнди, несколько слуг и два мощных молчаливых гиганта, вооруженных дубинками. Я сразу догадался, что это были палачи. В углу, в тенечке, пристроился Зикали Мудрый. Как он попал сюда, я не знал.

По-видимому, тот суд являл собою исключительно частное разбирательство, что и объясняло необычное присутствие на нем двух «убийц». Даже мои охранники-амавомба остались за оградой, заверив меня, что они явятся мне на помощь по первому зову и что в таком узком кругу собравшихся я могу себя чувствовать в полной безопасности.

Я смело приблизился к Панде. Король, хоть и остался таким же толстым, выглядел весьма уставшим и заметно постаревшим. Я отвесил ему поклон, а он пожал мне руку и справился о моем здоровье. Следом я пожал руку Кечвайо, увидев, что он тянет ее мне. Воспользовавшись случаем, принц сказал, что слышал, будто в столкновении у Тугелы я пострадал от удара по голове, и надеется, что я не испытал болезненных последствий этого ранения. Я ответил отрицательно, но выразил опасение, что некоторым другим, должно быть, повезло меньше, особенно тем, которые наткнулись на полк амавомба, вместе с которым мне довелось в тот день осуществлять мирную рекогносцировку.

Это было дерзко с моей стороны, однако я твердо намеревался ответить ему баш на баш, и, между прочим, он принял мой выпад без обиды, от души рассмеявшись шутке.

После этого я поздоровался с теми немногими членами совета, которых знал, поскольку большинство моих старых приятелей было убито, и уселся на скамью, приготовленную для меня неподалеку от Зикали. Карлик посмотрел на меня вполне равнодушно, будто видел впервые.

Последовала пауза. Затем по знаку Панды открыли боковую калитку в изгороди, и в ней показался Садуко. Гордо расправив плечи, он прошел к месту напротив короля, поприветствовал его и по команде уселся на землю. Следующей из той же калитки в сопровождении женщин появилась Мамина. Она как будто совсем не изменилась и даже, по-моему, стала еще прекрасней, чем когда-либо. В плаще из серого меха, с коротким ожерельем из синих бус и блестящими медными браслетами на запястьях и лодыжках она выглядела настолько прелестной, что невольно приковала к себе всеобщие взоры, когда грациозно проплыла к королю и низко ему поклонилась.

Затем она повернулась, увидела Нэнди и поклонилась ей, а также справилась о здоровье ее ребенка. Не дожидаясь ответа, которым, она знала, ее не удостоят, Мамина проследовала ко мне и схватила за руку, которую тепло пожала, проговорив, что рада видеть меня невредимым после стольких пережитых опасностей, хотя, на ее взгляд, и очень похудевшим.

Вот только на Садуко, не сводившего с нее печального взгляда, она не обратила ни малейшего внимания. Я было даже подумал, что она не заметила его. Точно так же она якобы не узнала Кечвайо, хотя он и не сводил с нее глаз. Но как только взгляд ее упал на двух палачей, мне показалось, что Мамина задрожала, как тростинка. Затем она уселась на указанное место, и суд начался.

Дело Садуко разбиралось первым. Сведущий в законах советник короля — могу уверить читателя, что у зулусов весьма замысловатые и прочно установившиеся законы, — полагаю, должность его можно было бы назвать «генеральный прокурор», поднялся и изложил обвинения против арестованного. Он поведал, как Садуко, не имевший в свое время положения в обществе, был возвеличен королем, который отдал ему в жены свою дочь, принцессу Нэнди. Затем обвинитель заявил, что, как будет доказано, Садуко убедил принца Умбелази, к чьей партии примкнул сам, пойти войной на Кечвайо, а когда война началась, в разгар великой битвы при Тугеле совершил предательство в отношении Умбелази, перейдя с тремя полками, находившимися под его командованием, на сторону Кечвайо, тем самым приведя Умбелази к поражению и гибели.

По завершении краткого изложения обвинения Панда спросил Садуко, признает ли он себя виновным.

— Виновен, о король, — ответил Садуко и умолк.

Тогда Панда спросил его, что он может сказать в свое оправдание.

— Ничего, о король, за исключением того, что я честно служил Умбелази, и когда ты объявил, что Умбелази и Кечвайо могут воевать друг с другом, то я, как и другие приверженцы Умбелази, обеими руками работал для того, чтобы он одержал победу.

— Почему же тогда в разгар битвы ты бросил моего сына, принца Умбелази? — спросил Панда.

— Потому что я увидел, что из двух быков, о которых ты говорил, принц Кечвайо сильнее, и захотел оказаться на стороне победителя… Все этого хотят… Не было иной причины, — спокойно ответил Садуко.

Участники процесса, не исключая Кечвайо, с удивлением воззрились на него. Панда, как и все мы, слышавший совсем другую версию, выглядел озадаченным, в то время как Зикали в своем углу залился громовым смехом.

После долгой паузы король, как верховный судья, приступил к вынесению приговора. Мне, по крайней мере, именно таким показалось его намерение. Однако не успел он произнести и трех слов, как поднялась со своего места и заговорила Нэнди:

— Отец, прошу, выслушай меня, прежде чем произнесешь слова, которые нельзя будет взять назад. Хорошо известно, что Садуко был полководцем и советчиком брата моего Умбелази, и если его следует казнить за принадлежность к партии Умбелази, то и меня следует казнить, и бесчисленное множество других лиц, которые были на стороне Умбелази, хотя не принимали участия в битве. Хорошо известно также, отец мой, что во время битвы Садуко перешел на сторону Кечвайо, хотя стало ли это причиной поражения Умбелази, я не знаю. Почему он перешел? Он утверждает, что хотел быть на стороне победителя. Это неправда! Он перешел, чтобы отомстить Умбелази, который увел у него вот эту колдунью, — и Нэнди показала пальцем на Мамину, — эту ведьму, которую любил и продолжает любить до сих пор и которую станет защищать, даже если навлечет на свое имя бесчестье. Я не отрицаю: Садуко согрешил. Но взгляни, отец, вот сидит настоящая изменница, она красна от крови Умбелази и всех тех тысяч погибших, кто отправился с ним в царство духов. Поэтому, о король, умоляю тебя, пощади жизнь Садуко, моего мужа, а если все же он умрет, то знай: я, твоя дочь, умру вместе с ним. Я все сказала, о король.

Полная спокойного достоинства, она вновь опустилась на свое место дожидаться судьбоносных слов.

Однако Панда не произнес их, сказав лишь:

— Рассмотрим дело этой женщины — Мамины.

Вновь поднялся тот же советник короля и огласил обвинения против Мамины, а именно: что не Масапо, а она отравила ребенка Садуко; что, выйдя замуж за Садуко, она оставила его и ушла жить с принцем Умбелази; и, наконец, что она околдовала вышеназванного Умбелази и побудила его развязать гражданскую войну в стране.

— Если второе обвинение, а именно что эта женщина оставила своего мужа ради другого мужчины, будет доказанным, то это преступление карается смертью, — объявил Панда, как только умолк говоривший советник. — А в таком случае нет необходимости разбирать первое и третье обвинения, пока не будет рассмотрено это. Женщина, что ты можешь сказать по поводу этого обвинения?

Все поняли, что король по какой-то одному ему известной причине не желает объединять все три обвинения — в убийстве, измене мужу и колдовстве, — и повернулись к Мамине в ожидании ее ответа.

— О король, — заговорила она своим тихим, мелодичным голосом. — Не могу отрицать, что я оставила Садуко ради Умбелази Красивого, точно так же как и Садуко не может отрицать, что он бросил побежденного Умбелази ради победителя.

— Почему ты ушла от Садуко? — спросил Панда.

— О король, быть может, потому, что полюбила Умбелази, не напрасно же его звали Красивым! Ты сам знаешь, что принц, твой сын, заслуживал любви. — Она помедлила, глядя на несчастного Панду, который болезненно поморщился. — Или, может, потому, что мне хотелось стать великой. Ведь Умбелази был сыном короля, и, если бы не Садуко, разве он не стал бы когда-ни будь королем? А может, я больше не в силах была переносить оскорбления принцессы Нэнди: она жестоко обращалась со мной и угрожала поколотить, потому что Садуко чаще бывал в моей хижине, чем в ее. Спроси Садуко, обо всем этом он знает больше меня. — Мамина пристально посмотрела на Садуко, а затем продолжила: — О король! Как может женщина назвать причины, о которых не ведает сама? — Вопрос, услышав который некоторые слушатели улыбнулись.

И тут поднялся Садуко и медленно заговорил:

— Выслушай меня, о король, и я назову причину, которую скрывает Мамина. Она бросила меня ради Умбелази, потому что это я велел ей так сделать. Я знал, что Умбелази грезит ею, и хотел покрепче связать себя с тем, кто, как я полагал, унаследует трон. Более того, мне просто надоела Мамина, которая день и ночь скандалила с принцессой Нэнди, моей инкози-каас.

Нэнди изумленно ахнула (не удержался и я), но Мамина рассмеялась и продолжила:

— Да, король, это были настоящие причины, о которых я позабыла. Я оставила Садуко по его приказу, потому что он хотел сделать подарок принцу. К тому же я ему надоела: по нескольку дней подряд не говорил он со мною, сердясь за то, что я ссорилась с Нэнди. Кроме того, была еще причина, о которой я забыла сказать. У меня не было детей, а потому я думала, что это не имеет значения, уйду я или останусь. Если Садуко пороется в своей памяти, то он вспомнит, что мы с ним об этом говорили.

И вновь она посмотрела на Садуко, и тот поспешно ответил:

— Да-да, я говорил ей, что не хочу держать в своем краале бесплодных коров.

На этот раз некоторые присутствующие откровенно рассмеялись, но Панда нахмурился.

— Сдается мне, — сказал он, — что уши мои набили ложью, но где здесь правда, я сказать не могу. Что ж, если женщина оставила мужчину по его собственному желанию и ради соблюдения его интересов, как она утверждает, значит вина лежит на нем, а не на ней. А посему это дело закрыто. Теперь, женщина, что ты можешь рассказать о колдовстве, которое, как утверждают, ты использовала против покойного принца и тем самым вынудила его развязать войну в стране?

— Думаю, меньше, чем ты хотел бы слышать, о король, и мне… неловко говорить об этом, — ответила она, скромно опустив голову. — Единственное колдовство, которым я пользовалась, живет здесь, — она коснулась своих прекрасных глаз, — и здесь, — она коснулась своих изящно изогнутых губ, — и в моем бедном теле, которое некоторые находят прекрасным. Что же касается войны, то какое отношение к войне имею я, женщина? Я никогда не говорила с Умбелази, который был мне так дорог, о войне, ни о чем таком не говорила, кроме… — Она подняла голову, по щекам ее бежали слезы. — Кроме как о любви. Скажи, неужели только за то, что Небеса одарили меня красотой, которая привлекает мужчин, меня надо казнить как колдунью?

Ни у Панды, ни у кого другого не нашлось ответа на этот аргумент. К тому же все хорошо знали, как лелеял Умбелази свои честолюбивые мечты о наследстве задолго до знакомства с Маминой. Так отпало и это обвинение. Осталось первое, самое тяжкое, — в убийстве ребенка Нэнди.

Только теперь, когда огласили это последнее против нее обвинение, я впервые заметил тревогу, появившуюся в нежных глазах Мамины.

— О король, — сказала она, — ведь с этим делом покончено давным-давно, еще когда великий ньянга Зикали разоблачил колдуна Масапо, бывшего мне мужем, и Масапо казнили. Разве меня нужно снова судить за это?

— Не совсем так, женщина, — ответил Панда. — Зикали только выведал, что преступление было совершено при помощи яда, а поскольку яд нашли у Масапо, его и казнили как колдуна. Однако не исключено, что яд применил не он.

— Тогда королю следовало бы подумать об этом прежде, чем убивать его, — пробормотала Мамина. — Но вот что я вспомнила: Масапо всегда враждебно относился к дому Сензангаконы.

Панда ничего не ответил на это последнее замечание, быть может, потому, что оно было неопровержимым, даже в стране, где считалось обычным делом сначала убить подозреваемого в колдовстве, а уж потом расследовать, действительно ли он был в нем повинен. А может, король счел благоразумным проигнорировать предположение, что Масапо вдохновила личная вражда. Панда лишь взглянул на свою дочь — Нэнди поднялась и сказала:

— Отец, ты позволишь мне вызвать свидетеля по делу об отравлении?

Панда кивнул, и Нэнди сказала одному из советников:

— Позовите мою служанку Наану, она ждет за оградой. Советник вышел и вскоре вернулся с пожилой женщиной, которая, как выяснилось, была нянькой Нэнди и, так и не выйдя замуж вследствие некоего физического недостатка, осталась служанкой в их семье навсегда. Ее знали все и уважали за скромный образ жизни.

— Наана, — обратилась к ней Нэнди, — тебя привели сюда, чтобы ты повторила королю и его совету то, что рассказала мне о женщине, заходившей в мою хижину незадолго до смерти моего первенца, и о том, что она там делала. Сначала скажи, присутствует ли здесь эта женщина?

— Да, инкосазана, — ответила Наана. — Вот она сидит. Как такую не узнаешь? — С этими словами она показала на Мамину, которая ловила буквально каждое ее слово.

— Тогда расскажи об этой женщине и о том, что она сделала, — попросил Панда.

— Слушаюсь, о король. За две ночи до того, как ныне покойный ребенок заболел, я видела, как Мамина прокралась в хижину госпожи Нэнди. В той хижине спала я, а хижина большая, и я лежала в углу, куда не доставал свет очага. В тот момент госпожи Нэнди и ее сына в хижине не было. В женщине той я узнала жену Масапо Мамину, она приятельствовала с инкосазаной и пришла ее навестить, так мне подумалось, и я не стала себя обнаруживать. Сначала я не придала значения тому, что она посыпала чем-то маленькую циновку, на которой обычно спал малыш: я решила, что это какое-то лекарство, потому что слышала, как она обещала инкосазане порошок, который выведет насекомых. Потом она подсыпала порошок в стоявший у очага сосуд с теплой водой для купания малыша и все время шептала какие-то слова, но я не разобрала, какие именно. А еще она сунула что-то в солому у входа. Все это показалось мне странным, и я было хотела окликнуть ее, но не успела, Мамина ушла. И так вышло, о король, что почти сразу ко мне в хижину явился посланник с известием о том, что в своем краале, а он в четырех днях пути от Нодвенгу, умирает моя старая мать и что она умоляет меня прийти повидаться с ней в последний раз. Я совсем забыла о Мамине с ее порошком и бросилась искать принцессу Нэнди. Я умолила ее отпустить меня с посланником к моей матери, и она разрешила мне уйти, сказав, что я могу не возвращаться, пока не похороню мать.

И вот я ушла. Однако мать моя умирала долго, много лун сменилось, прежде чем я закрыла ей глаза, и все это время она не отпускала меня, да и сама я, конечно, не хотела оставлять родного человека. Наконец все было кончено, и настали дни скорби, затем несколько дней отдыха, за ними минуло несколько дней, когда делили скот… В итоге прошло шесть месяцев или более, прежде чем я вновь приступила к своей работе у принцессы Нэнди. И тогда я узнала, что Мамина теперь вторая жена господина Садуко, и что первый ребенок госпожи Нэнди умер, и что Масапо, первый муж Мамины, уличен в колдовстве и казнен как убийца ребенка. Но все эти страшные дела в прошлом, а Мамина была очень добра ко мне, дарила подарки и брала часть моих забот на себя, и, поскольку я видела, что мой господин Садуко очень любит ее, мне и в голову не приходило рассказать о том порошке, что насыпала Мамина на циновку. После же того, как Мамина сбежала с принцем, ныне покойным, я обо всем рассказала госпоже Нэнди. А госпожа Нэнди в моем присутствии проверила солому при входе в хижину и нашла в ней какое-то зелье, завернутое в мягкую кожу, похожее на те, что продают ньянги пришедшим к ним за советом; с помощью подобных снадобий можно наслать злые чары на своих врагов, или заставить любить себя, или внушить ненависть к мужьям или женам… Вот все, что мне известно об этом, о король.

— Нэнди, мои уши слышали правдивую историю? — спросил Панда. — Или эта женщина лгунья, как все остальные?

— Не думаю, что она лжет, отец. Взгляни: вот то мути (снадобье), что нашли мы с Нааной спрятанным у входа в хижину, которую я весь тот день оставляла открытой.

И принцесса положила на землю небольшой мешочек из кожи, очень аккуратно сшитый сухими жилами и перетянутый вокруг горловины бечевкой.

Панда велел одному из советников открытьмешочек, что тот проделал весьма неохотно, явно страшась стать жертвой колдовства, и высыпал содержимое на внутреннюю сторону кожаного щита, который затем пронесли по кругу с тем, чтобы все могли посмотреть. Насколько мне удалось разглядеть, снадобье представляло собой какие-то сухие корни, маленький фрагмент бедренной кос ти человека, возможно младенца (причем отверстие кости было заткнуто миниатюрной пробкой из дерева), и ядовитый зуб змеи.

Едва взглянув на это, Панда отпрянул и проговорил:

— Зикали Мудрый, ты искусен в магии. Подойди сюда и скажи нам, что это за снадобье.

Зикали, до этого неслышно сидевший в своем углу, тяжело поднялся со скамьи и заковылял через открытое пространство к тому месту, где напротив короля лежал щит. Когда он проходил мимо Мамины, она наклонилась к карлику и что-то быстро ему зашептала, однако он, не останавливаясь, закрыл ладонями уши и пригнул голову, чтобы, как я полагаю, не слышать ее слов.

— Какое я имею отношение к этому делу, о король? — спросил он.

— Полагаю, большое, о мудрый Открыватель дорог, — сурово проговорил король. — Учитывая, что именно ты разоблачил Масапо, что именно в твоем краале эта женщина пряталась, когда ее любовник, мой ныне покойный сын, отправился на битву, откуда ее и доставили сюда вместе с тобой. Скажи нам, что это за мути, и, будучи мудрым, а мы знаем, что ты мудр, смотри скажи нам правду, чтобы никто не мог назвать тебя, о Зикали, не ньянгой, а умтакати. Иначе, — добавил он с нажимом и тщательно подбирая слова, — иначе, Зикали, я, возможно, буду вынужден проверить, можно ли тебя убить, как других людей, или нельзя. Тем более что недавно мне рассказали, будто твое сердце исполнено злобой по отношению ко мне и моему роду.

Зикали помедлил в нерешительности — думаю, чтобы выиграть время для достойного ответа: он понял, что ему грозит. Неожиданно он зашелся своим жутким смехом и сказал:

— Ого! Король полагает, что выдра попалась в ловушку. — И он бросил взгляд на охраняемую воинами изгородь и на свирепых палачей, пристально наблюдавших за ним. — Что ж, много раз казалось, что эта выдра сидит в ловушке, да-да, еще раньше, чем твой отец увидел свет, о сын Сензангаконы, и после этого. Однако вот он я, еще живой. Не стоит проверять, о король, смертен я или нет, ведь когда смерть приходит за таким, как я, то она забирает вместе с ним и многих других. Разве не слышал ты поверья о том, что, когда Открыватель дорог подойдет к концу своего пути, на свете не будет больше короля зулусов, как не было его в те дни, когда Открыватель дорог начинал свой путь, поскольку ему суждено увидеть при жизни всех зулусских королей?

Так говорил Зикали, поглядывая исподлобья то на Панду, то на Кечвайо, и те ежились под его взглядом.

— Вспомни, — продолжил он, — что Лютый Владыка, которого давно уже нет в живых, грозил тому, кого он называл Тот, кому не следовало родиться, и убил всех, кого он любил, но потом и сам был убит теми, кого уже тоже нет в живых, и что ты один, о Панда, не грозил ему и что ты один, о Панда, не был убит. Теперь, если ты хочешь произвести опыт, могу ли я умереть, как другие люди, прикажи своим собакам напасть на меня. Зикали готов. — И, скрестив руки на груди, он умолк в ожидании.

Все мы тоже ждали, затаив дыхание: мы поняли, что страшный карлик противопоставил себя Панде и Кечвайо и бросил им вызов. И вскоре стало ясно, что победа осталась за ним, поскольку Панда лишь сказал:

— Зачем мне убивать того, к кому прежде я относился по-дружески? И зачем, о Зикали Мудрый, ты бросаешь мне эти страшные слова о смерти, ведь в последнее время я только и слышу о ней? — Он вздохнул и добавил: — А теперь, будь так любезен, расскажи нам об этом снадобье, в противном случае я пошлю за другими ньянгами.

— Почему бы и не сказать, коль ты просишь так мирно и не угрожая мне, о король? Гляди, — Зикали взял несколько скрученных корней, — это корешки ядовитой травы, которая расцветает ночью на горных вершинах, и горе тому волу, который отведает ее. Корешки эти выварили в желчи и крови, и, если их спрятать в хижине, произнеся при этом слова силы, беда непременно придет в этот дом. А это — кость младенца, у которого еще не начали выпадать молочные зубы, думаю, его бросили умирать в лесу одного, потому что был нежеланным для своих родителей, а других для него не нашлось. Такая косточка обладает силой нести несчастье другим детям, к тому же она наполнена заколдованным зельем. Смотри! — И, вытянув деревянную пробку, он высыпал из кости немного серого порошка и снова заткнул ее. — А это, — продолжил он, беря в руку змеиный зуб, — это зуб смертельно ядовитой змеи, который, после того как из него извлекут яд, используют женщины, чтобы приворожить сердце мужчины, отвратив его от другой. Я все сказал.

Он повернулся уходить.

— Постой! — сказал король. — Кто сунул эту мерзость в солому у входа в хижину Садуко?

— Я не могу сказать этого, пока не сделаю должных приготовлений, не брошу кости и не разоблачу злодея. Ты же слышал рассказ этой женщины, Нааны. Прими его или отвергни — поступай, как подсказывает тебе сердце.

— Если она рассказала нам правду, о Зикали, то как же получилось, что ты сам указал на Масапо как на убийцу ребенка, чем обрек его на смерть, а не на Мамину?

— Ты заблуждаешься, о король. Я, Зикали, разоблачил тогда семью Масапо. Затем исследовал яд, попытавшись обнаружить его прежде всего в волосах Мамины, но нашел на плаще Масапо. Я никогда не утверждал, что яд подсыпал Масапо. Это было решение короля и его совета. О король, я хорошо знал, что в том деле скрывалось что-то еще, и, заплати ты мне тогда щедрее и попроси меня продолжить использовать свою мудрость, я бы, несомненно, нашел, где в хижине таилось это колдовское зелье, и, быть может, узнал бы и имя спрятавшего его. Но в тот день я был таким уставшим, ведь я очень стар, и не все ли мне было равно, решишь ты убить или отпустить Масапо, который был твоим тайным врагом и заслуживал смерти — если не за это деяние, то за другие.

Все это время я наблюдал за лицом Мамины: она сидела по-зулусски и вслушивалась в слова убийственного свидетельства с едва заметной улыбкой, не пытаясь прервать его или что-либо объяснить. Заметил я и то, что, пока Зикали осматривал зелье, глаза Мамины пытались отыскать глаза Садуко, но тот молча сидел на месте и как будто не проявлял интереса ни к самому процессу, ни к кому-либо из присутствовавших на нем. Как-то неловко отвернув голову, он явно старался избегать взгляда Мамины, и все же глаза их встретились. Сердце его забилось, грудь начала вздыматься, и на лице его вдруг появилось мечтательное, даже счастливое выражение. С этого мгновения и до окончания суда Садуко не отрывал глаз от этой удивительной женщины, хотя, думаю, кроме меня, поднаторевшего в наблюдательности, и карлика Зикали, видевшего и знавшего все, никто не заметил этого любопытного обстоятельства.

Король взял слово.

— Мамина, — сказал он, — ты все слышала. Тебе есть что сказать в свою защиту? Если нет, то это будет означать, что ты колдунья и убийца и должна будешь умереть.

— Одно только слово, о король, — спокойно ответила Мамина. — Наана говорит правду. Я действительно входила в хижину Нэнди и спрятала там зелье. И сейчас говорю это, потому что не в моих правилах скрывать правду или пытаться подвергнуть сомнению даже слова простой служанки. — И она посмотрела на Наану.

— Выходит, ты сама себе подписываешь приговор, — сказал Панда.

— Не совсем, о король. Я лишь сказала, что подложила зелье в хижину. Я не говорила и не стану говорить, каким образом и зачем я это сделала. Пусть это расскажет вам Садуко — тот, который был моим мужем, которого я оставила ради Умбелази и который, как настоящий мужчина, должен за это ненавидеть меня. Я соглашусь со всем, что он скажет. Если он объявит меня виновной, значит я виновна и буду готова заплатить за свой грех. Но если Садуко скажет, что на мне нет вины, тогда, о король и принц Кечвайо, я без страха отдам себя вашему правосудию. Что ж, говори, Садуко! Говори правду, какой бы они ни была, если на то воля короля!

— Такова моя воля, — объявил король.

— И моя, — подал голос Кечвайо, по-видимому сильно заинтересованный происходящим.

Садуко встал. Это был тот самый Садуко, которого я хорошо знал, и в то же время это был другой Садуко. В нем словно угас огонь жизни: от горделивого и самоуверенного вида не осталось и следа. Никто не узнал бы в нем самонадеянного и отважного воина, которого прежде зулусы называли Самоедом. Это была лишь тень прежнего Садуко, наполненная неким новым, чужим и недобрым духом. Тусклые, мутные глаза его удерживали взгляд прекрасных глаз Мамины, в то время как он нерешительно и неторопливо начал свой рассказ.

— Все правда, о Лев. Правда, что Мамина посыпала ядом циновку моего ребенка. Правда, что она спрятала смертоносное зелье в соломе у входа в хижину Нэнди. Только она не понимала, что делает, она выполняла мои приказания. Вот как все было. Я всегда любил Мамину, с самого начала, как никогда не любил другой женщины и как никакая другая женщина никогда не была любима. Однако, пока я ходил с Макумазаном, который сидит здесь, в поход против Бангу, вождя амакоба, убившего моего отца, Умбези, отец Мамины, которого принц Кечвайо скормил стервятникам за то, что тот солгал о смерти Умбелази, так вот, отец Мамины заставил ее против воли выйти замуж за Масапо Борова, которого потом казнили за колдовство. Здесь, на твоем пиру, когда ты устроил смотр племенам Зулуленда, о король, уже после того, как ты отдал мне в жены госпожу Нэнди, мы с Маминой встретились вновь и полюбили друг друга сильнее прежнего. Но, как честная женщина, Мамина оттолкнула меня, сказав: «У меня есть муж, которому, хоть он и не люб мне, я останусь верна, пока живу с ним». И тогда, о король, я послушался совета злого духа в моем сердце и придумал план избавиться от Масапо Борова, погубить его, а когда он умрет, жениться на Мамине. Замысел мой был таков: отравить нашего с принцессой Нэнди сына, но устроить все так, чтобы в смерти его обвинили Масапо и казнили его как колдуна, а я бы женился на Мамине.

Все ахнули при этом поразительном показании. Самый хитрый и самый жестокий из этих дикарей не мог бы придумать такой гнусности. Даже Зикали поднял голову и вытаращил глаза. Нэнди вышла из своего обычного спокойствия и вскочила, как бы желая что-то сказать, но, взглянув сперва на Садуко, а потом на Мамину, снова села и замерла в ожидании. А Садуко продолжал тем же безучастным и размеренным голосом:

— Я дал Мамине порошок, который купил за двух телок у одного великого знахаря; он тогда жил за Тугелой, но теперь умер. Я сказал ей, что порошок этот для Нэнди, моей инкози-каас, что он поможет вывести жучков, появившихся в хижине, и рассказал ей, где его насыпать. Также я дал ей мешочек со снадобьем и велел засунуть его в солому у входа в хижину, якобы он принесет благо в мой дом. Повторяю, все это она проделала, чтобы угодить мне, и не ведала, что порошок — яд, а снадобье заколдовано. В итоге ребенок мой умер, а сам я заболел, потому что случайно коснулся порошка.

Потом старый Зикали разоблачил Масапо как колдуна, ведь это я велел зашить кожаный мешочек с ядом ему в плащ, что бы обмануть Зикали. По твоему приказу, о король, Масапо был казнен, и Мамину отдали мне в жены также по твоему приказу, о король. Я получил то, чего добивался. Позднее, как я уже говорил, я от нее устал и, желая угодить принцу, который удалился от двора, я велел ей отдаться ему, что Мамина и сделала ради любви ко мне и ради моего дальнейшего продвижения. Она ни в чем не виновата.

Садуко закончил свою речь и вновь опустился на землю, как автомат, у которого выдернули шнур, по-прежнему не спуская взгляда потухших глаз с лица Мамины.

— Ты все слышал, о король, — сказала Мамина. — Выноси приговор, но знай: будь на то твоя воля, я готова умереть ради Садуко.

Неожиданно Панда пришел в ярость и вскочил на ноги.

— Увести его! — рявкнул он, показав на Садуко. — Смерть этому псу, который пожрал свое дитя ради того, чтобы отправить на казнь невиновного и украсть у него жену!

Палачи ринулись вперед. Я почувствовал, что больше не в силах выносить происходящего, и, решив сказать свое слово, начал уже подниматься на ноги, но едва я успел распрямить их, как заговорил Зикали.

— О король! Выходит, за то преступление ты казнил невинного человека — Масапо. И сейчас решил сделать то же самое с другим?

— О чем это ты? — в сердцах воскликнул король. — Разве ты не слышал, что говорил этот подлец, которого я возвеличил, дав ему править другими племенами и женив на своей дочери? Ты не слышал его признаний в том, как он убил собственного ребенка, дитя моей крови, только лишь затем, чтобы сорвать росший у дороги плод, от которого всякий мог откусить кусочек? — И он грозно глянул на Мамину.

— Да, дитя Сензангаконы, — ответил Зикали. — Я слышал все это из уст Садуко, но голос, что лился из его уст, не был голосом Садуко, ведь, будь ты таким же умудренным ньянгой, как я, ты бы сразу понял это, как понял я и как понял белый человек, Бодрствующий в ночи, умеющий читать в сердцах людей… Слушай меня, о король, и вы, знатные советники, сидящие вокруг короля, я расскажу вам историю. Мативане, отец Садуко, был моим другом, как и твоим, о король. И когда Бангу убил его и его людей с позволения Дикого Зверя (Чаки), я спас его сына, да, вырастил и воспитал его в своем доме и полюбил его. Позже, когда он вырос и стал мужчиной, я, Открыватель дорог, показал ему две дороги, по каждой из которых он был волен пуститься в путь, — дорогу мудрости и дорогу войны и женщин: белая дорога бежит через мир к знанию, красная дорога бежит через кровь к смерти. Однако на красной дороге его уже кое-кто поджидал и манил — вот эта женщина, и он последовал за ней, и я знал, что так и будет. С самого начала она была ему неверна, выйдя замуж за человека побогаче. Позже, когда Садуко стал богат и знатен, она горько пожалела о содеянном и пришла ко мне за советом, как ей избавиться от Масапо, которого, клялась она, люто ненавидела. И тогда я сказал ей, что она может уйти от него к другому или дожидаться, когда ее дух уберет Масапо с ее пути, однако я никогда не сеял зла в ее сердце: я видел, что оно уже поселилось там.

Она, и никто другой, влюбив в себя Садуко так, что он совсем потерял голову, убила ребенка Нэнди, его инкози-каас, и, добившись казни Масапо, змеей вползла в объятия Садуко. Здесь она мирно переждала некоторое время, пока не пала на нее новая тень — тень Слона с хохолком, которому больше не бродить по лесам. Она соблазнила принца, замыслив с его помощью добиться большей власти, и бросила Садуко, разбив ему сердце. И тогда в груди Садуко, там, где прежде было сердце, завелся злой дух ревности и мести, и в битве при Тугеле дух тот оседлал и погнал его — так скачет верхом на лошади белый человек. Он заранее сговорился с принцем Кечвайо — не отрицай, о принц, я все знаю. Разве не заключили вы сделку на третью ночь перед битвой там, в зарослях кустарника, а потом не разбежались в разные стороны, когда между вами вдруг выпрыгнул кролик? — Тут Кечвайо, собравшийся было перебить Зикали, вдруг набросил угол меховой накидки себе на лицо. — И вот, как они сговорились, так Садуко и сделал — перешел со своими полками от исигкоза к узуту и тем самым обрек Умбелази на поражение, а многие тысячи людей — на смерть. Да, и сделал это он лишь по одной причине — из-за того, что вот эта женщина ушла от него к принцу, а он больше всего на свете любил ее, ту, что до краев наполнила его безумием, как наполняют молоком сосуд. И вот только что, о король, ты слышал, как этот человек рассказывал тебе свою историю. Ты услышал, как он громогласно заявил, что подлее его на земле не сыскать; что он убил собственное любимое дитя, лишь бы заполучить эту ведьму; что впоследствии он отдал ее своему другу и господину, лишь бы заполучить от него побольше милостей, и что, наконец, он предал этого своего господина, потому что решил, что предательством своим он получит еще больше милостей у нового господина. Не так ли он говорил, о король?

— Все так, — ответил Панда. — И поэтому Садуко должно бросить на съедение шакалам.

— Погоди немного, о король. Я утверждаю, что Садуко говорил не своим голосом — это в нем говорила Мамина. Я утверждаю, что она величайшая колдунья во всей стране. Она одурманила его зельем своих глаз, и он не ведает, что говорит. Точно так же, как она одурманила принца, который нынче мертв.

— Тогда докажи это, иначе Садуко умрет! — воскликнул король.

Старый карлик подошел к Панде и шепнул ему что-то на ухо, Панда, в свою очередь, что-то прошептал двум своим советникам. Эти двое, невооруженные, поднялись со своих мест и сделали вид, будто покидают место суда. Но когда они проходили мимо Мамины, один из них вдруг обхватил ее, крепко сжав ей руки, а второй сорвал с себя плащ — в тот день было холодно, — накинул ей на голову и завязал у нее за спиной так, что плащ укрыл ее всю, кроме щиколоток и ступней. И хоть Мамина не сопротивлялась и даже не двигалась, ее продолжали крепко удерживать.

Карлик заковылял к Садуко и велел ему встать. Садуко повиновался, и Зикали устремил на него долгий пристальный взгляд, производя руками какие-то движения перед его лицом. Спустя некоторое время Садуко вдруг шумно вздохнул и удивленно огляделся вокруг.

— Садуко, — обратился к нему Зикали, — прошу, скажи мне, твоему приемному отцу, правду ли говорят, что ты продал свою жену Мамину принцу Умбелази ради того, чтобы на тебя проливным дождем обрушились его милости?

— Что ты мелешь, Зикали! — возмущенно воскликнул Садуко. — Будь ты обычным человеком, я бы убил тебя на месте, жаба, за то, что позоришь гнусной ложью мое доброе имя. Она сбежала с принцем, обольстив его чарами своей красоты.

— Только не бей меня, Садуко, — продолжил Зикали. — Или хотя бы не бей сразу, пока не ответишь еще на один вопрос. Правда ли то, что в битве при Тугеле ты переметнулся к узуту вместе со своими полками, решив, что Умбелази будет разбит, а ты хотел принять сторону победителя?

— Это клевета! — заорал Садуко. — Была только одна причина перейти к Кечвайо — я хотел отомстить принцу за то, что он отнял у меня ту, что была мне дороже жизни и чести. Да, и в тот момент, когда я перешел, победа склонялась на сторону Умбелази, а когда я перешел, он проиграл битву и умер, чего я и хотел. Но теперь, — грустно прибавил он, — я сожалею, что довел его до гибели, так как вижу, что он, подобно мне, был только орудием честолюбивых замыслов этой женщины… О король! — обратился он к Панде. — Молю тебя, убей меня! Я недостоин жизни: тот, кто обагрил руки кровью друга, достоин лишь одной награды — смерти, он достоин лишь разделить свой сон с рассерженными духами, которые сейчас грозно наблюдают за ним.

— Не слушай его, отец! — воскликнула Нэнди, вскочив со своего места. — Он безумен, а значит, безгрешен, ибо стал блаженным![271] Он сделал то, что сделал, но, как сам только что сказал, был при этом лишь орудием в чужих руках. Что же касается нашего первенца, то Садуко любил его так сильно, что скорее умер бы, чем причинил ему вред, а когда мы похоронили нашего малыша, он рыдал три дня и три ночи и не прикасался к еде. От дай мне этого несчастного человека на мое попечение, отец мой, мне, его жене, которая любит его, и позволь нам уйти отсюда в другую страну.

— Помолчи, дочь, — велел ей король. — И ты, о Зикали, тоже помолчи.

Они повиновались. Панда, поразмыслив немного, сделал знак рукой, и два советника сняли накидку с Мамины. Женщина как ни в чем не бывало огляделась и спросила, не участвует ли она в какой-то детской игре.

— Да, женщина, — ответил ей Панда, — ты принимаешь участие в большой игре, но отнюдь не в детской, — а в игре жизни и смерти. Итак, слышала ли ты рассказ Зикали Мудрого и слова Садуко, приходившегося когда-то тебе мужем, или им следует повторить тебе сказанное?

— В этом нет нужды, о король, мех накидки не приглушил мой чуткий слух, и я не буду занимать понапрасну твое время.

— Тогда что скажешь ты на это, женщина?

— Немного, — пожала плечами Мамина. — Скажу лишь, что игру эту я проиграла. Ты не поверишь, но, если бы ты отпустил меня, о король, я бы рассказала то же самое, потому что не хочу, чтобы этого глупца Садуко убивали за то, чего он никогда не совершал. Однако он рассказал тебе свою историю не потому, что я заколдовала его, а потому что безумно любит меня и пытается спасти. Это Зикали заколдовал его, Зикали — враг твоего дома, который в итоге изведет весь твой род, о сын Сензангаконы!

Он околдовал тебя и всех вас и силой чар своих вытянул правду из подневольного сердца… Что же мне еще сказать вам? Совсем чуть-чуть. Все, в чем меня обвиняют, — дело моих рук, как и то, о чем не было рассказано. О, ставки в моей игре были высоки. Я мыслила стать инкосазаной зулусов, и все складывалось так, что я была на волосок от выигрыша… и проиграла. Я думала, что все просчитала, но весом того волоска, который склонил чашу весов не в мою пользу, стала безумная ревность этого глупца Садуко, не принятая мной в расчет. Теперь-то я понимаю, что, прежде чем бросить Садуко, мне следовало его убить. Трижды я думала об этом. Один раз даже подмешала яд ему в питье, но он пришел ко мне такой утомленный своими интригами и, прежде чем выпить, поцеловал меня, вот тогда-то мое женское сердце и смягчилось, и я опрокинула чашу, которую он уже нес к губам. Помнишь, Садуко? Так-то вот.

За одно только это безрассудство я заслуживаю смерти, поскольку та, что мечтает править, — и красивые глаза Мамины сверкнули по-царски, — должна обладать сердцем тигрицы, но не женщины. Что ж… Я была слишком добра и потому должна умереть. Но не страшно умереть той, которую в царстве теней встретят тысячи и тысячи воинов под предводительством твоего сына, Слона с хохолком, которых я послала туда раньше меня. Они будут приветствовать меня, как инкосазану смерти, поднятыми вверх окровавленными копьями и королевским салютом!

Вот и все. Я все сказала. Ступайте своей жалкой дорогой, о король, и принц, и советники, пока не дойдете до края бездны, которая поглотит вас всех. О Панда, когда ты встретишь меня вновь на дне той бездны, какую же историю поведаешь ты мне, жалкая тень короля? Ты, чье сердце отныне будет глодать червь по имени Любовь к усопшим? О принц и победитель Кечвайо, какую историю тебе придется рассказать мне, когда я поприветствую тебя на дне той бездны, — тебя, который приведет свой народ к гибели и наконец умрет, как должна умереть я — всего лишь раба и исполнитель воли других. Нет, не спрашивай меня ни о чем. Спроси старого Зикали, моего хозяина, который видел зарю твоего рода и станет свидетелем его заката. О да, ты прав, я ведьма, и я знаю, я знаю! Ведите меня, я устала. Как же я устала от вас, мужчин! Вы всегда раздражали меня своей тупостью, тем, что вас так легко напоить, а когда вы пьяные, вы совершенно омерзительные. Уф-ф! Я устала от вашего здравомыслия и вашего коварства, устала от вашего пьянства и вашей грубости, ведь вы всего лишь дикие звери, которым Творец Мвелинганги дал головы, и головы ваши способны думать, да только думают они всегда неправильно.

А теперь, король, погоди еще чуть-чуть, прежде чем спустить на меня своих собак. Я сказала, что презираю всех мужчин, но, как известно, ни одна женщина не способна говорить правду — всю правду. Есть здесь мужчина, которого я не презираю и не презирала никогда, которого, наверное, даже люблю — люблю потому, что он не любит меня. Вот он сидит, — и, к моей крайней растерянности и острому интересу присутствующих, Мамина указала на меня, Аллана Квотермейна! — Лишь однажды своими чарами, о которых вы уже достаточно наслышались, я одержала верх над этим мужчиной против его воли и рассудка. Но по доброте своей отпустила его. Да, я отпустила редкую рыбу, когда она уже была у меня на крючке, потому что знала: стану удерживать — испорчу прекрасную сказку и сделаюсь со временем лишь служанкой белого господина, и, когда белая инкози-каас придет наслаждаться этим «блюдом», меня выставят за дверь — меня, Мамину, которая не терпит стоять за дверью, которая должна всегда оставаться на виду. И вот, когда он уже был у моих ног, я отпустила его, а он дал мне обещание, пустяковое обещание, но исполнит его сейчас, когда нам суждено ненадолго расстаться. Макумазан, не обещал ли ты поцеловать меня еще раз в губы, когда бы и где бы я ни попросила тебя об этом?

— Обещал, — упавшим голосом ответил я: глаза ее, казалось, удерживали мои, как это было с Садуко.

— Так подойди, Макумазан, и подари мне на прощанье этот поцелуй. Король позволит, а поскольку мужа своего я предала смерти, никто не скажет тебе «нет».

Я поднялся. Я чувствовал, что не в силах противостоять силе, что влечет меня к ней. Я подошел к Мамине — женщине, окруженной неумолимыми врагами, женщине, игравшей большую игру и все потерявшей, женщине, так хорошо знавшей, как надо проигрывать. Я стоял перед ней, сгорая со стыда и не ощущая его, поскольку что-то в ее величии, возможно пагубном, развеивало мой стыд, и я понимал, что мое безрассудство тонуло в глубочайшей трагедии.

Медленно и томно Мамина подняла руку и обвила мою шею, медленно она потянулась яркими губами к моим и поцеловала меня — сначала в губы, затем — в лоб. Но между этими двумя поцелуями она сделала нечто настолько стремительное, что глаза мои едва успели уследить за ее движением. Мне показалось, что она мазнула левой ладонью себя по губам, а затем я увидел движение ее горла, будто она что-то проглотила. И тотчас оттолкнула меня от себя со словами:

— Прощай, о Макумазан! Никогда тебе не забыть этого поцелуя. А когда мы встретимся вновь, нам будет много о чем поговорить, поскольку между теперь и потом твоя история наполнится событиями. Прощай, Зикали. Пусть все твои замыслы будут успешны, поскольку тех, кого ненавидишь ты, ненавижу и я, и не питаю к тебе зла за то, что ты наконец раскрыл правду. Прощай, принц Кечвайо. Никогда тебе не стать тем, кем мог бы стать твой брат, и ждет тебя участь лютая, поскольку ты обречен разрушить дом, который построил Тот, кто был велик. Прощай и ты, Садуко, глупец, растоптавший свою судьбу ради глаз женщины, когда мир полон других женщин. Нэнди Ласковая и Великодушная будет ухаживать за тобой до самой твоей кончины. О! Почему Умбелази склоняется над твоим плечом и смотрит на меня так странно? Прощай, Панда — тень короля. Все, спускай своих убийц! О, спускай скорей, иначе не видать им моей крови!

Панда взметнул вверх руку, и палачи устремились вперед, но, прежде чем они достигли Мамины, она задрожала всем телом, раскинула в стороны руки и упала навзничь. Смертельный яд подействовал почти мгновенно.

Так закончила жизнь Мамина — Дитя Бури.

Наступила глубокая тишина, наполненная изумлением и благоговейным страхом. И тут вдруг ее расколол ужасный смех — это хохотал Зикали Древний, Тот, кому не следовало родиться.

Глава 16

МАМИНА… МАМИНА… МАМИНА!
По окончании суда король позволил мне уехать, исполнив мое самое заветное на тот момент желание — покинуть страну зулусов. Перед самым отъездом на закате я заметил странную, похожую на жука фигуру, ковыляющую вверх по склону в мою сторону и поддерживаемую двумя крепкими парнями. Это был Зикали.

Карлик молча прошел мимо меня, жестом велев мне проследовать за ним. Полагаю, я повиновался из чистого любопытства, потому что, призываю в свидетели искренности моих слов святые Небеса, я нагляделся на старого колдуна на всю оставшуюся жизнь. Он достиг плоского камня ярдах в ста выше по склону от моего лагеря, где не было кустов, способных укрыть кого-либо, и уселся на него, указав мне на камень напротив, на котором я и устроился. Сопровождавшим он велел отойти подальше, так, чтобы они не могли слышать нас.

— Уезжаешь, Макумазан? — спросил Зикали.

— Да, — бодро ответил я. — Будь моя воля, давно бы уже уехал.

— Да-да, знаю, но было бы очень жаль, не правда ли, если бы ты уехал, не увидев финала этой странной истории. Ты, который так любит изучать сердца мужчин и женщин, не почерпнул бы столько мудрости, сколько ее в тебе нынче.

— Да, и столько же печали. О несчастная Мамина! — Я спрятал в ладонях лицо.

— Да-да, понимаю, Макумазан. Все это время ты любил ее, хотя гордыня белого человека не допустила бы, чтобы черные пальцы тянули нити твоего сердца, верно? Она была изумительной женщиной, эта Мамина, и пусть тебя утешит то, что играла она нитями не только твоего сердца, но и других. Например, Масапо. И Садуко. И Умбелази. Никому из них не принесла удачи эта ее игра… Досталось даже моему сердцу.

Этот вздор, подумал я, не стоит моих возражений, но, поскольку он касается и меня лично, я решил среагировать на его последнее замечание.

— Если твоя любовь к Мамине проявляется так, как ты это продемонстрировал сегодня, Зикали, то молю, чтобы ты никогда не питал ничего подобного ко мне, — сказал я.

Он сокрушенно покачал огромной головой и ответил:

— Разве никогда тебе не приходилось любить ягненка, а потом зарезать его, когда ты был голоден? Или, например, когда он вырос в барана и бодал тебя, или когда он прогонял твоих овец и те попадали в руки воров? Вот и я голоден, жду не дождусь крушения дома Сензангаконы, а ягненок Мамина подросла и сегодня она едва не уложила меня на лопатки, чуть-чуть не дотянувшись острием наконечника копья. Помимо этого, она охотилась на мою овцу — Садуко и гнала его в такую западню, откуда он никогда бы не выбрался. Поэтому, против своей воли, я вынужден был рассказать правду о ягненке Мамине и ее выкрутасах.

— Осмелюсь заметить, — воскликнул я, — Мамины нет в живых, к чему теперь говорить о ней!

— Ох, Макумазан, Мамины нет в живых, или ты так полагаешь, хотя это странное заявление для белого человека, который верит во многое такое, о чем мы даже представления не имеем… Ее нет в живых, но, по крайней мере, остались дела рук ее, и какие дела! Суди сам. Умбелази, и почти все сыновья короля, и тысячи тысяч зулусов, которых я, ндванде, ненавижу, — мертвы, мертвы! И это дело рук Мамины. Панда обессилен от горя, и глаза его ослепли от слез — и это тоже дело рук Мамины. Кечвайо — король во всем, кроме титула; Кечвайо, который повергнет дом Сензангаконы в прах, — дело рук Мамины, Макумазан! О, какие грандиозные дела! Воистину она прожила яркую и достойную жизнь и умерла ярко и достойно! Заметили твои глаза, Макумазан, как ловко между поцелуями она приняла яд, что дал ей я, — славный яд, не так ли?

— А по-моему, все это дело твоих рук, а не Мамины, — невольно вырвалось у меня. — Это ты держал в руках нити, ты был ветром, который гнул к земле траву, пока ее не охватил огонь и не запылал город — город твоих врагов.

— Как же ты мудр, Макумазан! Если разум твой станет слишком острым, в один прекрасный день тебе перережут горло, как уже пытались сделать несколько раз. Да-да, я знаю, как потихоньку тянуть за веревочки, пока не захлопнется западня, и как дуть на тлеющую траву, пока ее не охватит пламя, и как раздувать это пламя, пока оно не спалит дом короля. Правда, западня захлопнулась бы и без меня, но тогда в нее попались бы другие крысы; и трава могла бы загореться, если б я не подул, но тогда она спалила бы другой дом. Не я породил те силы, Макумазан, я всего лишь направлял их в нужное русло, к великой цели, за что Белый дом (то есть англичане) когда-нибудь скажет мне спасибо. — Зикали ненадолго задумался, а затем продолжил: — Какой, однако, толк говорить с тобой, Макумазан, об этих делах, если в свое время ты сам станешь их участником и постигнешь их для себя. Когда они завершатся, тогда и поговорим.

— Но я не желаю говорить о них, — возразил я. — Я все сказал, что хотел. Скажи ты — с какой целью ты дал себе труд прийти сюда?

— О, всего лишь попрощаться с тобой… ненадолго. А еще сообщить, что Панда, или, скорее, Кечвайо, поскольку Панда нынче лишь его голова, а голова должна идти туда, куда ее несут ноги, — так вот, Панда пощадил Садуко, уступив мольбам Нэнди, однако изгнал его из страны, позволив захватить с собой скот и столько людей, сколько захотят разделить с ним его изгнание. Во всяком случае, Кечвайо говорит, что сделано это было по просьбе Нэнди, и по моей, и по твоей просьбе, однако он полагает, что после всего случившегося было бы благоразумнее, если бы Садуко умер от самого себя.

— Ты хочешь сказать, если бы он лишил себя жизни?

— Нет-нет. Я хочу сказать, что его собственный идхлози (дух) убьет его понемногу. Видишь, Макумазан, ему и теперь уже кажется, что дух Умбелази преследует его.

— Иными словами, он сошел с ума, ты об этом, Зикали?

— Да, Макумазан, он живет с духом, или дух поселился в нем, или он сошел с ума — называй, как тебе хочется. Потерявшие разум имеют обыкновение жить с духами, и духи делятся с безумцами своей пищей. Теперь ты все понимаешь, не так ли?

— Разумеется, — ответил я. — Ясно как день.

— О! Разве не я говорил, что ты умен, Макумазан, ведь ты знаешь, где заканчивается безумие и начинаются призраки, а они суть одно и то же? Однако солнце уже зашло, и тебе пора отправляться в путь, если желаешь до утра быть подальше от Нодвенгу. Ты же будешь пересекать долину, где проходила битва, не так ли, и затем переходить Тугелу вброд? Оглядись там, Макумазан, не узнаешь ли кого из старых друзей. Умбези, подлеца и предателя, например; или кое-кого из принцев. Если так, я хотел бы передать им сообщение. Что! Ты не можешь ждать? Что ж, тогда вот тебе маленький подарок, я сделал его своими руками. Откроешь, когда взойдет солнце. Этот подарок будет напоминать тебе о Мамине, Мамине с пламенным сердцем. Знать бы, где она теперь?.. — Он закатил огромные глаза и принюхался к воздуху, как охотничья собака. — Прощай, Макумазан! До следующей встречи! Эх, если бы ты уехал с Маминой, насколько иначе все могло бы сложиться!

Я вскочил с камня и помчался прочь от этого нагоняющего ужас старого карлика, которому я поистине верил… Я бежал от старика, оставив его сидящим на камне в сгущающихся вечерних сумерках, и вдогонку мне летел его громкий, леденящий душу смех.

Наутро я развернул сверток, который мне вручил накануне Зикали, сделав это не сразу, но по некотором размышлении, — может, лучше сунуть его, не раскрывая, в нору муравьеда? Но решимости на это у меня тогда не хватило, о чем нынче я очень сожалею. Внутри я увидел вырезанную из черной сердцевины дерева умзимбити фигурку Мамины, на ней было оставлено немного белой древесины, чтобы обозначить глаза, зубы и ногти. Конечно, работа была грубая, но сходство было — или, вернее, есть, поскольку я до сих пор храню ее, — поразительное; трудно сказать, был ли Зикали колдуном или не был, умелым художником он был определенно. Вот она стоит передо мной, слегка наклонившись вперед, с протянутыми руками, с полураскрытыми губами, как бы собираясь поцеловать кого-то; в одной руке она держит человеческое сердце, тоже вырезанное из белой древесины умзимбити, — я предполагаю, что это сердце Садуко или Умбелази.

Но это было не все. Фигура была завернута в женские волосы, в которых я сразу признал волосы Мамины, а вокруг волос было обмотано ожерелье из крупных синих бус, то самое, которое она всегда носила на шее.


Минуло почти пять лет. Много всего произошло со мной за это время, о чем я не стану здесь рассказывать. Упомяну лишь о том, как однажды я очутился в довольно отдаленной части Наталя, в районе Умвоти, в нескольких милях к востоку от невысокой горы, называемой Холмик Эланда[272]. Сюда я прибыл для заключения крупной сделки по маису, в результате которой, кстати, потерял приличную сумму денег. Так судьба всякий раз «награждала» меня, когда я ввязывался в рискованные коммерческие предприятия.

Однажды вечером мои фургоны, сверх меры нагруженные этим проклятущим маисом, к тому же подпорченным долгоносиком, застряли посреди брода через небольшой приток Тугелы, совсем некстати разлившийся от дождей. Лишь с наступлением ночи удалось мне выбраться с фургонами на берег в самый разгар обрушившегося ливня, вымочившего меня до нитки. Надежды развести огонь и достать приличной еды не было никакой, и я уже было решил забраться в фургон спать без ужина, когда яркая вспышка молнии выхватила из темноты большой крааль, приютившийся на склоне холма, всего в полумиле от выбранного мной места стоянки. В голове моей тотчас созрела идея.

— Кто вождь вон того крааля? — спросил я одного из кафров, что собрались вокруг нас и глазели на наши мытарства по обыкновению местных бездельников.

— Тшоза, инкози, — ответил тот.

— Тшоза… Тшоза… — Словно пробуя на вкус, я повторил несколько раз это показавшееся знакомым имя. — Кто такой Тшоза?

— Не знаю, инкози. Он пришел из Зулуленда несколько лет назад вместе с Садуко Безумным.

И тут я его вспомнил, и память вернула меня в ту ночь, когда старый Тшоза, брат Мативане, отца Садуко, выпустил из загонов скот Бангу, а потом мы вместе сражались в ущелье.

— О, неужели? — воскликнул я. — Тогда веди меня к Тшозе, получишь за это «шотландца»[273].

Соблазненный моим великодушным предложением — а предложенная мною плата была поистине таковой, поскольку я думал лишь о том, чтобы поскорее добраться до крааля, прежде чем его обитатели отправятся спать, — и немало удивленный моей щедростью, кафр согласился провести меня по темной и извилистой тропе, что бежала через заросли кустарников и вымокшие поля кукурузы. Наконец мы прибыли — если по прямой до крааля было не более полумили, то по петляющей тропке мы ехали добрых две, — и я был бесконечно рад, когда мы перешли последний ручеек и очутились перед воротами.

В ответ на обычные расспросы, сопровождаемые оглушительным лаем собак, мне сообщили, что Тшоза живет не здесь, а где-то в другом месте; что он слишком стар, чтобы видеть кого-либо; что он ушел спать и беспокоить его нельзя; что он умер и на прошлой неделе похоронен, и так далее и тому подобное.

— Послушай-ка, дружище, — не выдержал я, прервав на полуслове того, кто из-за забора плел мне небылицы. — Раз так, сходи к могиле Тшозы и передай ему, что, если сей же час он не вылезет оттуда живым, Макумазан поступит с его скотом точно так же, как он — со скотом Бангу.

Явно озадаченный моим странным сообщением, мужчина удалился и вскоре в призрачном свете умытой до ждем луны я увидел спешащего ко мне низенького старичка: Тшозе было немало лет уже в начале этой истории, не сделали его моложе и тяжелая рана в битве при Тугеле, и многие иные напасти.

— Макумазан! — воскликнул он. — Неужели ты? Я слышал, тебя давно нет в живых, да-да, и я даже пожертвовал вола во благо твоего духа.

— А потом слопал его, провалиться мне на этом месте! — ответил я.

— О, это точно ты! — обрадованно залепетал старик. — Вот уж кого не обманешь, ведь я и вправду съел того вола, почему бы не объединить приятное с полезным — жертву твоему духу и сытный пир; к тому же в доме бедняка ничто не должно пропадать, верно? Да-да, это точно ты, кто же еще может заявиться на ночь глядя в крааль к человеку, как не Бодрствующий в ночи? Входи, Макумазан, я очень рад тебе.

Я вошел. Тшоза вкусно накормил меня, и, пока я угощался, мы повспоминали былые дни.

— А где сейчас Садуко? — неожиданно спросил я его, раскурив трубку.

— Садуко? — переспросил Тшоза, переменившись в лице. — О, Садуко здесь, где же ему быть… Знаешь, я ведь вместе с ним покинул Зулуленд. Почему? Ну, по правде говоря, после того, что мы сотворили в битве при Тугеле — честное слово, Макумазан, не по своей воле, — я подумал, что безопаснее будет покинуть страну, где предатели не могли рассчитывать на друзей.

— Верно говоришь, — сказал я. — Но что же Садуко?

— Разве я не сказал? Он рядом, в соседней хижине… умирает!

— Умирает! От чего же, Тшоза?

— Не знаю, — таинственно выдохнул старик. — Думаю, его околдовали. Вот уже более года он почти ничего не ест, а еще не выносит оставаться один в темноте. Да он с самого начала, как ушел из Зулуленда, был очень… странным.

Тут я вспомнил, как несколько лет назад мне говорил Зикали о том, что Садуко живет с духом внутри себя — духом, который со временем убьет его.

— Скажи, Тшоза, он много думает об Умбелази? — спросил я.

— О Макумазан, только о нем он и думает. Дух Умбелази не дает ему покоя ни днем ни ночью.

— Вот как… Могу я видеть его? — спросил я.

— Не знаю, Макумазан… Побегу спрошу у госпожи Нэнди, ведь, поверь, нельзя терять ни минуты. — И он поспешно выбрался из хижины.

Десять минут спустя он вернулся с женщиной. Это была Нэнди Ласковая собственной персоной, такая же красивая и полная спокойного достоинства, какой я ее помнил, разве что от многочисленных забот она выглядела немного уставшей и чуть старше своих лет.

— Приветствую, Макумазан, — поздоровалась она. — Я рада видеть тебя. Однако так странно, что ты явился именно сейчас. Садуко покидает нас… Он отправляется в долгий-долгий путь, Макумазан.

Я ответил, что слышал об этом и разделяю ее горе, а затем спросил, не захочет ли он повидать меня.

— Да, он будет очень рад, Макумазан, только приготовься увидеть Садуко… не таким, каким ты его знал. Пожалуйста, иди за мной.

Оказавшись во дворе, мы пересекли его и вошли в другую большую хижину. Внутренность освещала хорошая лампа европейского производства; яркий огонь пылал в очаге, и в хижине было светло как днем. У стены на одеялах лежал мужчина, прикрыв рукой глаза; при нем была сиделка. Он стонал:

— Прогоните! Прогоните его! Неужели он не может дать мне умереть спокойно?

— Садуко, ты хочешь прогнать старого друга Макумазана? — ласково спросила его Нэнди. — Макумазана, который пришел издалека, чтобы повидаться с тобой?

Садуко сел, одеяла сползли, обнажив его тело, — передо мной был живой скелет. О, как же не похож был этот доходяга на стройного и красивого вождя, которого я когда-то знал. Губы его тряслись, в глазах метался ужас.

— Это действительно ты, Макумазан? — слабым голосом спросил он. — Подойти, стань рядом со мной, чтобы он не смог влезть между нами. — И Садуко протянул костлявую руку.

Я пожал ее — холодную как лед.

— Да, Садуко, это я, — бодро проговорил я. — И ни одному мужчине не стать между нами. Здесь, в хижине, лишь твоя жена, госпожа Нэнди, да я; сиделка твоя вышла.

— Нет-нет, Макумазан, мы не одни, здесь еще тот, кого ты не можешь видеть. Вон он стоит. — И он показал в сторону очага. — Смотри! Он пронзен копьем, и перо его лежит на земле!

— Кто пронзен,Садуко?

— Как — кто? Принц Умбелази, которого я предал ради Мамины.

— Зачем говорить попусту, Садуко? — спросил я. — Много лет назад я своими глазами видел, как Слон с хохолком умер.

— Умер! Мы не умираем, Макумазан. Умирает лишь наша плоть. Да-да, я познал это с тех пор, как мы расстались. Помнишь его последние слова: «Я до самой смерти не дам тебе покоя, не дам тебе его и после смерти, когда мы встретимся вновь»? О, с той самой минуты и поныне он не дает мне покоя, Макумазан, — он и другие. И вот уже совсем скоро настанет час, когда мы вновь встретимся, как он обещал.

Тут Садуко вновь прикрыл глаза и застонал.

— Он безумен, — шепнул я Нэнди.

— Может, и так. Кто знает? — ответила она, покачав головой.

Садуко отнял ладонь от глаз.

— Подкормите огонь очага, пусть разгорится ярче, — хватая ртом воздух, проговорил он. — Я хочу лучше видеть его… Макумазан, он смотрит на тебя и шепчет что-то! Кому он шепчет? О, вижу — Мамине! Она тоже смотрит на тебя, она улыбается… Они говорят о чем-то… Тише! Я хочу… Я должен послушать…

Мне страстно захотелось очутиться вне стен этой хижины: толку от этого жуткого разговора с безумцем не было никакого. Я спросил разрешения выйти, но Нэнди не пустила меня.

— Останься со мной до конца, — тихо попросила она.

Делать нечего, я остался, гадая, что же услышал Садуко в шепоте Умбелази Мамине и с какого боку от меня он увидел ее.

Садуко начал бредить.

— Хитроумную ловушку ты устроил для Бангу, Макумазан. Однако ты не взял своей доли скота, поэтому кровь амакоба не пала на твою голову. Ах, как славно бились амавомба при Тугеле. Ты был с ними, Макумазан, помнишь? Но почему я сражался не вместе с тобой? О, тогда бы мы смели узуту, как ветер сметает пепел. Почему я не праздновал победу вместе с тобой? А, вспомнил — из-за Дочери Бури. Она предала меня ради Умбелази, а я предал Умбелази ради нее. И теперь она преследует меня, потому что я обратил ее величие в прах. И волк узуту Кечвайо свернулся в клубок и жиреет, обжираясь. И… И, Макумазан, все было напрасно, потому что Мамина ненавидит меня. Да, я вижу ненависть в ее глазах. Она смеется надо мной и мертвой ненавидит меня еще сильнее, чем когда была живой, и говорит, что… Она говорит, что это не ее вина… потому что она любит… потому что любит…

Недоумение вдруг отразилось на его несчастном, измученном лице, затем Садуко внезапно раскинул в стороны руки и заговорил, захлебываясь от рыданий, и с каждой секундой голос его слабел:

— Вот и все… Все напрасно! О! Мамина, Ма-ми-на, Ма-ми-на! — И он замертво рухнул на одеяла.

— Садуко покинул нас, — проговорила Нэнди, накрывая одеялом его лицо. — Однако хотела бы я знать… — добавила она с легким истерическим смехом, — о, как бы мне хотелось знать, о ком это дух Мамины сказал ему, кого же все-таки любила Мамина, эта женщина без сердца?

Я не ответил, потому что в этот момент услышал очень странный звук, который, казалось, пронесся где-то над хижиной. Он напомнил мне что-то. Да-да, точно, — звук очень напоминал жуткий смех Зикали Мудрого, Открывателя дорог, Того, кому не следовало родиться.

Нет, конечно же, это всего лишь кричала напуганная грозой ночная птица. А может, хохотала гиена… почуявшая мертвеца.


ОБРЕЧЕННЫЙ

Апрель 1877 года, Южная Африка. Аллан Квотермейн, охотившийся неподалёку от Лиденбурга, поддавшись своей главной слабости — любопытству, решает заехать в Преторию, где, по слухам, готовится одно большое событие. Англичане задумали что-то там такое аннексировать… Квотермейн всегда помнил поговорку — «когда в саванне дует ветер, небольшая искра может стать причиной сильного пожара». Но что толку от поговорок, когда любопытство всё равно окажется сильнее. Задремавших ненадолго британцев и весь Чёрный континент ждут широкомасштабные войны с бурами и зулусским королевством мудрого Кечвайо.

* * *
Полковнику Теодору Рузвельту,

Сагамор-Хилл, США


Дорогой мой Рузвельт!

Вы, давний почитатель Аллана Квотермейна, разделяете его взгляды на жизнь и понимаете, чем он руководствовался, пускаясь в свои многочисленные приключения.

Посему исполняю Вашу просьбу и, в память о путешествиях, взаимной поддержке и товарищеском участии, а также о страшных испытаниях на обагренной кровью дороге, которая вывела нас к истинной вершине свободы, посвящаю Вам эту историю, повествующую о событиях и тревогах моей молодости.

Ваш искренний друг, Генри Райдер Хаггард.
Дитчингем, Норфолк, май 1917 года

Предисловие

Эта книга является частью трилогии наряду с романами «Мари» и «Дитя Бури», хотя ее вполне можно читать как отдельное произведение. Устами Аллана Квотермейна она повествует о свершившемся возмездии колдуна Зикали, Открывателя дорог, Того, кому не следовало родиться, над домом Сензангаконы и Кечвайо, нашим врагом в войне 1879 года и последним правителем страны зулусов. Хотя многое приукрашено в угоду романтике, исторические факты я старался передать с предельной точностью.

Автор познакомился с этими героями еще лет тридцать назад, когда ему посчастливилось стать участником событий, предшествовавших Англо-зулусской войне. Более того, он считает себя единственным выжившим из тех, кто вместе с сэром Теофилом Шепстоном, или Сомпезу, как его прозвали туземцы от Замбези до мыса Доброй Надежды, стал очевидцем аннексии Трансвааля в 1877 году. Разумеется, если не считать полковника Филлипса, который, в ту пору еще лейтенант, командовал отрядом конной полиции в двадцать пять душ. Кроме того, недавно его призвали в Южную Африку, на этот раз как государственного служащего, и он, конечно же, воспользовался случаем и поехал через страну зулусов, чтобы освежить в памяти нравы и обычаи этого народа и лучше подготовиться к написанию романа. Он постоял на вершине роковой горы Изандлвана, упомянутой на этих страницах вместе с кратким описанием битвы, и постоял у могил своих давних знакомых, полковников Данфорда и Пуллейна и многих других. Проехал по равнине Улунди, где до сей поры не изгладился отпечаток войны, и поговорил со старым зулусом, который участвовал в атаках со своим полком, павшим под градом пуль винтовок Мартини и осколков артиллерийских орудий. Он назвал эту битву «Стеной из железа», возможно из-за сплошного ряда сверкающих штыков.

Наконец он отыскал памятное место на поле с чахлой кукурузой, где испустил дух Кечвайо. Разумеется, короля отравили, словно в подтверждение его крааль носил зловещее название Джази, что в переводе означает «Обреченный». Трагедия случилась давным-давно, но даже теперь добродушный старик, вспоминая об этом, настороженно оглядывался и не желал говорить начистоту. «Да, — говорил он, — я был молод, когда все случилось, а теперь всего не упомнишь, и я мало что знаю… инкози Лундада — то есть летописец, как последние годы зулусы звали автора, — стоит как раз там, где король умер, он всегда спал слева от входа». И далее в том же духе, но ни полслова о причинах этой внезапной смерти и о том, кого следует в ней винить. Имя королевского душегубца так и осталось тайной.

В этой истории непосредственным поводом для объявления войны англичанам послужило появление белой зулусской богини или духа, которую зовут, вернее, звали Номкубулвана или инкосазана зулусов, то есть Небесная принцесса.

Теперь уж трудно разобраться, что на самом деле побудило зулусов принять такое решение, бесспорно одно — советники и капитаны короля не были единодушны в этом вопросе, а король Кечвайо, по мнению многих, в том числе и самого автора книги, не желал войны с англичанами, его давними союзниками.

Друг автора, мистер Джеймс Янг Гибсон, в настоящее время представитель союза племен зулусов, пишет в своем замечательном историческом труде: «Зулусская знать Улунди никак не могла прийти к единому мнению, однако сейчас нет никакой возможности установить, кто помог им принять решение».

Позднее еще один его друг дней минувших, мистер Ф. Б. Финней, член Королевского географического общества, в свое время знавший зулусов и их язык лучше, чем любой чиновник, за исключением сэра Теофила Шепстона, писал об их легендарной богине: «Помнится, как раз накануне войны каким-то непостижимым образом появилась богиня Номкубулвана с неким откровением, которое сильно подействовало на жителей всей страны».

Поэтому присутствие в романе этого необычного традиционного ангела-хранителя зулусов нельзя безоговорочно причислить к полету фантазии, то же самое можно сказать и о многих других эпизодах. К примеру, зачитывание документа о провозглашении аннексии Трансвааля в Претории в 1877 году. Данный отрывок был введен для создания романтической атмосферы.

Мамина, которая в прямом и переносном смысле неотступно следует по страницам книги, стала героиней романа «Дитя Бури», его названием послужило ее собственное поэтическое прозвище.

Автор. 1916 год

Глава 1

АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН ЗНАКОМИТСЯ С ЭНСКОМОМ
Надеюсь, друг мой, однажды, находясь в добром здравии, вы прочтете мои каракули, ибо вам должны быть памятны события, произошедшие в Претории 12 апреля 1877 года. Сэр Теофил Шепстон, или Сомпезу — мне как-то сподручнее звать его на местный манер, — два с небольшим месяца инспектировал положение дел в Трансваале и в итоге объявил об аннексии страны в пользу британской короны. Как нарочно, я, Аллан Квотермейн, охотился в окрестностях Лиденбурга, в ту пору там было вдоволь дичи. Прослышав о знаменательных событиях, я решил не возвращаться прямиком в Наталь, а побывать в Претории, — выходил не такой уж великий крюк. Меня всегда тянуло ко всему увлекательному. Так вот, добрался я, стало быть, до города к одиннадцати утра 12 апреля, пришел на Церковную площадь, где, по обыкновению, собирались в те годы, и присоединился к остальным. Вокруг было много народу, англичан и голландцев. Мне сразу бросилось в глаза, что первые были в приподнятом настроении и возбужденно между собой переговаривались, а последние хмурились и выглядели подавленными.

Вскоре я разглядел в толпе знакомого, Робинсона — высокого, смуглого, добрейшего малого и превосходного стрелка. Да вы его знаете, в пору войны с зулусами он служил в Претории офицером кавалерии, в которой вы проводили смотр. Я окликнул его и спросил, что случилось.

— Много всего, Аллан, — ответил он, пожимая мне руку, — нам еще повезет, если к концу дня все закончится. Собираются зачитать сообщение Шепстона об аннексии Трансвааля.

— А как это воспримут наши приятели-буры? — удивленно присвистнул я. — По-моему, они не слишком-то счастливы.

— Кто знает, Аллан. Говорят, их губернатора подкупили, назначили ему пенсию. Так что для него это единственно возможное решение. В большинстве своем здешние голландцы недовольны таким развитием событий, вопрос в том, насколько далеко они готовы зайти и каковы их дальнейшие действия. Тут буров порядком, и все они вооружены, а за городом и того больше.

— А ваше мнение?

— Не знаю, всякое может случиться. Они или пристрелят Шепстона вместе с его людьми и двадцатью пятью полицейскими, или слегка поворчат и разойдутся по домам. Скорее всего, у них нет четкого плана.

— А что англичане?

— О, мы безумно счастливы, однако неорганизованны и лишь немногие из нас вооружены.

— Что ж, я приехал сюда за острыми ощущениями и, кажется, нашел их. В последнее время жизнь стала какой-то пресной. Впрочем, бьюсь об заклад, дальше протестов дело не пойдет. Они не дураки и прекрасно понимают: обстрел безоружной делегации настроит против них Англию.

— Я бы не был столь уверен. С одной стороны, Шепстон им нравится, ведь он относится к ним с пониманием, и его храбрый натиск застал их врасплох. Однако кафрская мудрость гласит: если подует сильный ветер, даже маленькая искорка способна поджечь целую степь. Вот развяжут англичане и буры войну, и тогда уже никто не поручится за последствия. Теперь я вас покину, нужно доставить послание. Если повезет, этим же вечером обедаем дома, в противном случае можем вообще остаться голодными.

Я согласно кивнул, и он удалился. Вернувшись к фургону, я наказал своим людям не пускать волов на пастбище, а оставить в упряжи, ведь в такой неразберихе их могут украсть. Затем, как подобает истому англичанину, надел по такому случаю свое лучшее пальто и шляпу, умылся, причесался, впрочем, без особого успеха — волосы, как обычно, непокорно топорщились, — сунул во внутренний потайной карман заряженный револьвер «смит-вессон» и отправился взглянуть на потеху. Обходя группки угрюмых буров, я смешался с людьми, столпившимися перед длинным приземистым строением с просторной верандой. Надо полагать, там размещалось правительство.

Вскоре я очутился рядом с высоким мужчиной довольно рыхлого телосложения. Он показался мне весьма заметным — чисто выбритое, загорелое лицо нельзя было назвать привлекательным из-за неправильных черт, картину портил и чересчур длинный нос. Впрочем, весь его облик производил неплохое впечатление, а в пристальном взгляде синих глаз плясали искорки, что выдавало в нем натуру веселую. На вид ему было около тридцати. Отсутствие пальто, брюки из грубой ткани да простая фланелевая рубаха не могли скрыть от меня его английского происхождения. За по ясом у него торчал пистолет.

Какое-то время мы стояли молча. Даже вдали от дома англичане скупы на слова. Притом меня полностью увлекли воинственные речи кучки буров, которые пристроились у нас за спиной. Я сунул в рот трубку и принялся охлопывать себя в поисках табака, желая в то же время как бы невзначай продемонстрировать рукоять револьвера. Оказалось, что я забыл кисет в фургоне.

— Могу с вами поделиться, если вы не против бурского табака, — предложил незнакомец.

Голос понравился мне так же, как и лицо, не оставалось никаких сомнений: передо мной джентльмен.

— Благодарю вас, сэр, но я курю только свой, — остановил я его, видя, как он достает из кармана брюк мешочек из львиной шкуры необычного темного цвета. — Мне лишь однажды довелось повстречать такого черного льва, на границе со страной инкози Лобенгулы, близ его столицы Булавайо, — заметил я просто так, чтобы поддержать разговор.

— Какое совпадение, — ответил незнакомец, — этого зверя я подстрелил там несколько месяцев назад. Мне хотелось сохранить всю шкуру, но термиты постарались на славу.

— Вы там торговали?

— Нет, просто охотился в свое удовольствие. Эта страна одна из немногих, где я раньше не бывал. Пробыл здесь всего год, мне, в общем-то, хватит. Не подскажете судно, идущее из Дурбана в Индию? Хочу взглянуть на диких баранов Кашмира.

Я ответил, что не знаю, потому что никогда не интересовался Индией, а охочусь на слонов и торгую исключительно в Африке. Но скорее всего, корабли из Индии приходят сюда довольно часто. В эту минуту мимо прошел Робинсон.

— Квотермейн, они скоро будут, но Сомпезу не появится.

— Вы, случайно, не Аллан Квотермейн? — спросил незнакомец. — В таком случае я много наслышан о вас и о вашей поразительной меткости в стране Лобенгулы.

— Он самый! А насчет меткости туземцы часто преувеличивают.

— Обо мне они всегда говорили чистую правду, — ответил он и лукаво подмигнул. — Словом, я рад нашему знакомству, хотя, сказать по совести, вы мне порядком надоели, я слышу о вас даже слишком часто. Стоит мне промахнуться, как мой носильщик, видимо успевший послужить у вас, всякий раз ворчит: «Эх, если бы на вашем месте был инкози Макумазан, он-то уж не промахнулся бы». Меня зовут Энском, Морис Энском, — представился он, слегка смутившись.

Впоследствии я узнал из справочника, что он был младшим сыном лорда Маунтфорда, богатейшего пэра Англии.

Мы дружно посмеялись.

— Скажите, мистер Квотермейн, вы понимаете, о чем говорят эти буры у нас за спиной? Наверняка что-то обидное, да только по-голландски я знаю всего два выражения: «Guten Tag» и «Vootsack» — «добрый день» и «убирайся», а этого маловато для беседы.

— В целом они заявляют, что прогонят британское правительство в лице сэра Теофила Шепстона. Они завоевали эти земли ценой собственной крови, и развеваться тут должен их собственный флаг.

— Их можно понять, — вставил Энском.

— А еще они хотят перестрелять проклятых англичан, особенно Шепстона и его людей, и сделали бы это хоть сейчас, если бы не боялись, что проклятое английское правительство отправит им в отместку тысячи английских «ройбаджес», то есть красных мундиров.

— Вполне резонно, — рассмеялся Энском. — На их месте я не стал бы рисковать. Тсс! Потеха начинается.

Я оглянулся: и правда, люди в черных сюртуках прошествовали вслед за офицером в форме полковника инженерных войск. Словно похоронная процессия усопшей республики. Они подошли к веранде и остановились перед нами. Присутствующие англичане разразились аплодисментами, а буры, стоявшие позади, громко выругались. Вперед вышел согбенный старик в бакенбардах, сам мистер Осборн, начальник штаба. Кафры дали ему прозвище Малимати. Рядом с ним стоял высокий молодой человек с бумагами в руках, совсем еще юный, — это были вы, друг мой. Остальные стояли по бокам, вытянувшись в струнку. Вы протянули документы мистеру Осборну, он надел очки и еле слышно забормотал. Его рука дрожала. Вдруг он запутался, потерял нужную строчку, нашел и снова потерял и совсем умолк.

— Какой робкий, — заметил мистер Энском. — Может, он боится получить пулю от этих людей.

— Он их не боится, — возразил я, так как хорошо знал старика. — Его страхи чисто психического свойства.

Так оно и было, ведь этот самый мистер Осборн, как я описал в своей книге «Дитя Бури», в одиночку переплыл реку Тугела и оказался в гуще битвы при Индондакасака, а в другой раз, не моргнув глазом, убил двух кафров, бросившихся на него с обеих сторон. В ступор его вводил этот документ, а не всякие возможные случайности.

Повисла неловкая тишина, как всегда бывает, когда оратор сбивается с мысли. Сотрудники штаба смотрели на старика и переглядывались, и тут вы, друг мой, выхватили бумаги из его рук и громко и отчетливо стали читать дальше.

— Крепкие нервы у этого парня, — заметил мистер Энском.

— Да, — прошептал я, — в самом деле. Быть беде, если бы всё сорвалось.

Итак, документ был дочитан без заминок и Трансвааль объявлен собственностью Англии. Британцы одобрительно возликовали, однако затихли, готовясь выслушать официальный протест так называемого бурского правительства. Да и как же иначе, если вся прежняя система рухнула, а представители власти подкуплены. Не помню, зачитывал ли текст сам президент республики или поручил офицеру, государственному секретарю. В общем, протест озвучили, и повисло тягостное молчание, как будто все ждали, не случится ли чего. Я оглянулся — буры, стоящие рядом с нами, что-то бормотали и нервно теребили ружья в руках. Найдись среди них зачинщик, горячие головы отважились бы открыть стрельбу. Однако никто не вызвался, и опасность миновала.

Толпа начала редеть. Англичане, уходя, кричали «ура» и подбрасывали в воздух шляпы, а буры хмурились. Представители штаба удалились обратно в здание с растущими у входа эвкалиптами, впоследствии оно стало домом правительства. Все разошлись, кроме вас. Вы в одиночку пересекли площадь, сжимая в руке кипу листов с текстами декларации, и направились выполнять поручение — распространить их во всех присутственных местах.

— Пойдемте за ним, — предложил я Энскому. — Без поддержки он, чего доброго, попадет в беду.

Тот согласно кивнул, и мы незаметно отправились вслед за вами. И что же, у первой же двери вы чуть не нажили себе неприятностей. У входа стояла компания буров. Двое здоровенных парней нарочно преградили вам путь.

— Господа, — сказали вы, — прошу пропустить меня по делам ее величества.

Они и ухом не повели, лишь дерзко ухмылялись и еще плотнее придвинулись друг к другу. Вы повторили просьбу, никакой реакции. Тогда вы в отместку наступили одному на ногу, да так, что он, вскрикнув, отпрянул. В ту секунду я ожидал самого худшего. Однако буры одумались — наверное, увидели у вас за спиной двух англичан и заметили пистолет Энскома. Как бы то ни было, вы победоносно проследовали внутрь и вручили документ кому следует.

— Ловко, — одобрил мистер Энском.

— Безрассудно и весьма опрометчиво, — возразил я, качая головой. — Что ж, это простительно, ведь он еще молод.

С той самой минуты, друг мой, я почувствовал к вам расположение и, возможно, именно поэтому задавался вопросом, хватило бы мне отваги, окажись я на вашем месте. Ведь я англичанин и радуюсь, когда мои сограждане могут постоять за себя и защитить честь своей родины. Все же я сочувствую бурам, они оставили свои земли без сопротивления, хоть и сами во всем виноваты. Потом случались неоднократные столкновения, вам об этом известно не хуже моего, ведь вы жили в ту пору неподалеку от Маджуба, но я не в силах писать о тех событиях. Неужели беспорядки будут продолжаться и после моей смерти, а я так и не узнаю, к чему они в конце концов приведут.

Подробности тех событий и вашего в них участия я решил опустить и упомянуть лишь вскользь, поскольку именно в то время я познакомился с мистером Энскомом. Оттого и отвел вам так мало места в истории о поражении зулусов, свершившейся мести колдуна Зикали над их краалем под названием Обреченный и, наконец, о зарождении любви, к которой старик приложил руку. К сожалению, без меня тоже не обошлось.

Мистер Энском прибыл в Преторию, опередив свои фургоны дня на два. Поскольку он не мог попроситься на постой к европейцу, а к туземцу и подавно, я пустил его к себе, вернее, в мою палатку по соседству с фургоном. Он согласился, и вскоре мы очень сдружились.

Накануне нашего знакомства я узнал о его службе в кавалерийском полку, однако несколько лет назад он добровольно подал в отставку. Я спросил его о причине.

— После смерти матери я получил приличное наследство и мог оставить карьеру военного. За границей меня все устраивало, а когда полк вернулся домой, я заскучал. Многовато светских условностей, на мой взгляд. А мне хотелось приключений. Путешествия — вот моя единственная отрада.

— Вам скоро надоест. В средствах вы не стеснены, так что очень скоро женитесь на прелестной барышне и остепенитесь.

— Едва ли! Я слишком разборчив и вряд ли буду счастлив в браке. Пышущие здоровьем ангелочки, желающие пойти под венец, на дороге не валяются.

Тут я рассмеялся.

— К тому же, — добавил он с потухшим взглядом, — я знавал много прелестных барышень и представляю, каковы они.

— Лучше вступить в брак, чем постоянно обжигаться.

— Пусть так, но и в браке можно ошибиться. Нет уж, я никогда не женюсь, правда, мой брат бездетен, поэтому вся надежда на меня.

«Ты женишься, дружок, — подумал я, — как только заживут душевные раны».

Несомненно, он не раз страдал по вине женщин. Увы, я так и не узнал подробностей, а я так люблю узнавать о чужих любовных драмах! Однако мы сменили тему.

Фургоны Энскома задерживались на пару дней, вроде бы у колеса полетела ось или они застряли в трясине, а мне до отбытия почтового фургона особо нечем было заняться. Поэтому мы коротали время, прогуливаясь по окрестностям, благо в те дни деревушка еще не успела разрастись, и болтали с каждым встречным. По пути зашли в губернаторскую резиденцию, как теперь ее называют, и оставили свои визитные карточки, вернее, нас про сто записали в книге посетителей. Сотрудник штаба, которого мы повстречали на пути, велел нам отметиться подобным образом. Спустя час нам прислали записку с приглашением на ужин и просили не беспокоиться о форме одежды. Об отказе не могло быть и речи. Энском спешно нарядился в мой отличный сменный костюм, который был ему коротковат, сатиновый бант и лаковые туфли он купил в лавке Бекета. В тот вечер, друг мой, мы с вами и познакомились. Тогда же, если помните, случились неприятности. Мы перепутали время и явились на полчаса раньше. Нас провели в просторную комнату, выходящую на веранду. Там мы застали вас за копированием какой-то депеши. В ту пору, если память мне не изменяет, вы работали личным секретарем. Полагаю, это был отчет об итогах аннексии. Тусклая керосиновая лампа у вас за спиной не могла разогнать сумрак, свет шел через приоткрытые ставни. Наш провожатый, не желая вас обеспокоить, провел нас в дальний темный конец комнаты. Там мы коротали время, тихо беседуя. Внезапно открылась дверь в глубине комнаты и вошел его превосходительство сэр Теофил Шепстон. Полноватый мужчина среднего роста с вдумчивым лицом. Я всегда считал его величайшим государственным деятелем в истории Африки. На нас он даже не взглянул, а едва увидев вас, сказал раздраженно:

— Вы обезумели?!

— Не больше обычного, я надеюсь, сэр, а что случилось?

— Разве я не велел вам опускать на ночь занавески? Так нет же, вы практически высовываете голову в окно! Лучшей мишени и не придумаешь.

— Охота бурам покушаться на мою жизнь, сэр. Будь вы здесь, я бы обязательно опустил занавески и закрыл ставни, — отвечали вы, смеясь.

— Идите переоденьтесь, если не хотите опоздать к ужину, — добавил он строго.

Вы удалились. Но как только за вами закрылась дверь и Шепстону доложили о нашем приходе, он улыбнулся и сказал нечто такое, что я и теперь не возьмусь вам повторить. Кажется, речь шла о дне объявления аннексии, когда вы пришли ему на помощь в трудную минуту. Упоминаю о сем весьма показательном случае, ибо он всплывает в памяти всякий раз, как я думаю о Шепстоне, с которым мы в течение многих лет изредка пересекались как охотник и выдающийся чиновник. Несмотря на осторожность, предчувствие опасности, приобретенные после длительного пребывания в этой стране, и притворную строгость, он никогда не скрывал своей любви к друзьям. В этом человеке ощущалось внутреннее благородство, хотя кое-кто и называл его африканским Талейраном. Однако каждый местный житель от мыса Доброй Надежды до реки Замбези знал и уважал его, как ни одного белого человека. Впрочем, вернемся к нашему повествованию, а рассуждения об исторических событиях оставим более знающим людям.

Мы провели весьма приятный вечер за ужином. Хотя я немного стыдился своего одеяния, когда вокруг собрались такие нарядные джентльмены в элегантных мундирах с белыми галстуками. Энском все время ерзал на стуле, новые туфли оказались ему малы и немилосердно жали.

Все пребывали в прекрасном настроении, отовсюду приходили известия о благосклонном принятии аннексии. Стало быть, опасность миновала. Эх, если бы мы только знали, чем все закончится.

На обратном пути к фургону я невзначай упомянул о стаде буйволов, все еще пасущемся в нескольких днях пути от Лиденбурга. Двух самцов я подстрелил меньше месяца назад.

— Неужели, боже мой! — воскликнул Энском. — Ведь я до сих пор так и не добыл буйвола. Почему-то наши пути все время расходятся, а вернуться из Африки с чужими рогами я тоже не могу. Давайте съездим туда и немножко поохотимся.

Я покачал головой и сказал, что и так долго бездельничал, пора бы и поработать. Мой ответ его явно огорчил.

— Слушайте, вы только не обижайтесь, но дело есть дело. Соглашайтесь, внакладе не останетесь.

Я снова покачал головой. Энском был крайне разочарован.

— Ну что ж, — ответил он, — придется мне ехать одному. Я обязательно поохочусь на буйволов, а если они меня убьют, моя кровь останется на вашей совести!

Странное дело, но я и впрямь почувствовал, что никогда себе не прощу, если с ним что-нибудь случится.

— Эти звери гораздо опаснее львов, — заметил я.

— И у вас еще хватает совести отправлять меня, одинокого и беззащитного, к ним на растерзание! — В его глазах запрыгали озорные искорки, не меркнущие даже при свете луны. — Ах, Квотермейн, как я в вас ошибся.

— Послушайте, мистер Энском, не тратьте понапрасну ваше красноречие. Прямо сейчас я не могу отправиться с вами на охоту. Сегодня я получил известия из Наталя, что мой сын нездоров. Ему нужна рискованная операция, после чего он будет прикован к постели два с половиной месяца. Поэтому я должен, пока не поздно, вернуться в Дурбан. К тому же я связан контрактом с провинцией Матабелеленд, откуда вы недавно прибыли. Целый год мне предстоит быть управляющим торговым складом. Может, еще удастся добыть для себя немного слоновой кости. Так что я освобожусь только, скажем, в октябре тысяча восемьсот семьдесят восьмого года, то есть через восемнадцать месяцев. Пожалуй, к тому времени меня уже не будет в живых.

— Восемнадцать месяцев, — невозмутимо протянул молодой человек. — Меня вполне устраивает. Сначала я съезжу в Индию, как и собирался, потом заскачу домой ненадолго. Давайте встретимся первого октября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года и отправимся в Лиденбург пострелять этих буйволов или каких-нибудь других. По рукам?

Я воззрился на мистера Энскома, решив, что шампанское ударило ему в голову.

— Вздор! Кто может знать, где он окажется через восемнадцать месяцев. Да к тому времени вы обо мне и не вспомните.

— Если я буду жив и здоров, то первого октября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года я обязательно вернусь сюда, на эту самую площадь в Претории с одним или несколькими фургонами, полностью готовый к охоте. Мне понятны ваши сомнения, поэтому готов заплатить неустойку в случае, если нарушу этот договор. Даже при неблагоприятном исходе нашей экспедиции.

Тут он достал из бумажника чековую книжку и разложил ее на столике в палатке, под рукой также были перо и чернила.

— Итак, мистер Квотермейн, примете ли вы чек на двести пятьдесят фунтов?

— Нет, сумма чрезмерна для наших целей. Однако если вас не смущают возможные накладки с моей стороны, не говоря уже о вас, то можете вписать сумму в пятьдесят фунтов.

— У вас слишком скромные запросы, — заметил он и протянул мне чек. Я сунул его в карман, сообразив, что теперь смогу оплатить операцию сына.

— А у вас безумные идеи. Объясните, почему вы совершаете такие необдуманные поступки?

— Как вам сказать, мне внутренний голос подсказывает, что мы обязательно должны поехать. Итог нашего путешествия изменит всю мою жизнь. Учтите, мы должны отправиться именно в район Лиденбурга, и больше никуда. А теперь давайте спать, я сегодня так устал.

Утром мы распрощались, и каждый пошел своей дорогой.

Глава 2

МИСТЕР МАРНХЕМ
Покончив с предисловиями, переходим к самой истории. Восемнадцать месяцев прошли в рискованных приключениях, черная и белая полоса сменяли друг друга. Однако это дело прошлое. И вот я, разгоряченный и сильно уставший, прибыл почтовым из Кимберли. Там мне удалось вложить свой капитал, накопленный за время контракта с провинцией Матабелеленд, в весьма перспективное предприятие. Увы, дальше обещаний дело не пошло. Мне пришлось сорваться с места и уехать в большой спешке из-за неудачной сделки. Я был убежден, что никогда больше не увижу мистера Энскома, ведь все это время он ни разу не давал о себе знать. Вряд ли он вообще был в Африке. Тем не менее я взял у него пятьдесят фунтов, и нельзя исключать возможности, что он все-таки появится. Кроме того, мне присуща обязательность.

Фургон резко затормозил напротив европейской гостиницы. Помятый и уставший, я вылез из его нутра и оказался нос к носу с Энскомом, курившим трубку на веранде!

— Привет, Квотермейн, — произнес он своим приятным, тягучим голосом, — вот и вы, как раз вовремя. А я тут поспорил с этими господами, появитесь вы или нет. — Он кивнул на пятерых бездельников, стоящих рядом. — Ставка виски с содовой — десять к одному. Вам придется прикончить пять порций, а иначе ребята выпьют пятьдесят, и их заберут в городскую полицию.

Я рассмеялся и сказал, что уплачу долг в указанном размере.

Выпив, мы с Энскомом поболтали немного. Он рассказал, как съездил в Индию, поохотился, перестрелял там всю дичь, повидался с родными в Англии, а оттуда отправился в Африку на встречу со мной. В Дурбане обзавелся двумя фургонами с возницами и несколькими волами на смену, а накануне выехал в Преторию. Все готово для путешествия в район Лиденбурга, и самое время отправиться на поиски буйволов.

— А если буйволы уже ушли? Кроме того, сейчас там война с Сикукуни, вождем народа басуто. Он правит той страной, и вопрос о его землях до сих пор не решен. Конечно, какое-то подобие мира установлено, но охотиться в тех местах опасно. Почему бы не поискать в другом месте, к примеру к северу от Трансвааля?

— Квотермейн, я проделал весь этот долгий путь из Англии и не откажусь от охоты на буйволов в районе Лиденбурга, с вашей помощью или без. Даже если мне не улыбнется удача, то я хотя бы попытаюсь. Оставайтесь, если опасаетесь меня сопровождать. Я поеду один или найду другого надежного попутчика.

— Раз такое дело, я еду с вами, но с одним условием. Если буйволы ушли или мы не сможем их догнать, то либо прекращаем охоту, либо находим другое место, например в глубине залива Делагоа.

— Согласен.

Мы обговорили условия, и он заплатил мне аванс. Поразмыслив, мы решили не брать один фургон и половину волов — в этой поездке они без надобности — и доверили их заботам почтенного фермера, который жил в пяти милях от Претории, прямо за перевалом, совсем рядом с местным дивом — знаменитым Чудо-деревом[274]. Пошлем за фургоном, если будет в том нужда, а если Лиденбург, навязчивая идея Энскома, окажется непригодным для охоты, вернемся в Преторию через горное пастбище, заберем фургон и продолжим поиски где-нибудь еще.

Приготовления заняли у нас пару дней. На третий мы наконец отправились в путь. К сожалению, нам не удалось проститься ни с вами, друг мой, ни с кем-либо другим. В ту пору все, как нарочно, отлучились из Претории по делам. Вы, насколько мне известно, тогда уже вступили в должность судебного распорядителя в верховном суде и, как мне сказали у вас на службе, объезжали подведомственный округ.

Стояло на редкость прекрасное утро, и мы ехали в приподнятом настроении. Так часто случается, когда в конце пути вас поджидает какая-нибудь беда. Тут и рассказывать-то нечего. В общем, до края пастбища мы добрались благополучно, счастливые, как страна, не имеющая истории. Наш путь лежал мимо шахтерского поселка Пилгримс-Рест. Храбрецы, жившие в нем, в основном выходцы из Англии, увлеченно мыли золото. Как-то раз я тоже захотел попробовать, где-то совсем рядом с этим местом, но, увы, удача мне так и не улыбнулась. Местный горный пейзаж, надо сказать, поражал красотой, холмы круто вздымались, а хуже дорог я и мои фургоны в жизни не видели.

Однако тише едешь — дальше будешь, как говорят местные. Обошлось без происшествий, и поселок остался позади. Дорога пошла под уклон, и началась равнинная саванна. Здесь, насколько я знал, еще встречались стада буйволов. Благодаря войне с вождем Сикукуни на них последнее время никто не охотился. Войну прекратили только на время, и безопаснее всего охотиться на границе с владениями вождя, как я узнал от поселкового старосты, хотя он, по его словам, рисковать не стал бы.

Мелкой дичи здесь оказалось вдоволь. Вскоре после полудня мы разбили лагерь примерно в десяти милях от поселка. В мягком грунте я заметил следы голубых гну или каких-то других животных, и нам захотелось подстрелить парочку.

Оставив фургон на берегу дивно журчащей речки, проторившей себе дорогу в гранитном ложе, мы оседлали выносливых лошадей, которых тоже приобрел Энском, и весело поскакали. Пол часа шли по следам, продираясь сквозь колючки, и наконец вышли на полянку. С краю в каких-нибудь пятидесяти ярдах от нас под кронами деревьев стоял самец гну. Я обратил внимание Энскома на это уродливое существо, самую нелепую антилопу.

— Давайте, у вас получится, — прошептал я, — ружье заряжено крупной дробью, промашки не будет.

— Нет, не могу, давайте лучше вы.

Я наотрез отказался, тогда он спешился, отдал мне поводья и, опустившись на четвереньки, медленно и осторожно подкрался к самцу. Бах! Ветка, висевшая над головой гну, с треском упала животному на спину. Самец метнулся стрелой, а Энском замахнулся, стукнул наудачу стволом винтовки и каким-то чудом попал, перебив зверю переднюю ногу.

— Отличный удар! — воскликнул он и вскочил в седло.

— Превосходный, но что вы задумали?

— Я его догоню, нельзя же заставлять раненое животное мучиться. — И пустился вслед.

Конечно же, я его не бросил, и в этой погоне мне выпали самые тяжкие минуты за всю мою охотничью практику. Колючий кустарник царапал лицо и рвал в клочья одежду. Мы то и дело проваливались в норы муравьедов, один раз моя лошадь угодила в одну такую, и я ударился животом о ее голову. Мы скатывались по островным холмам, сложенным из гранита, — самое худшее испытание. И всякий раз перед нами маячила эта проклятая антилопа, а я ждал с надеждой, когда же мы потеряем ее из виду. Через полчаса такой охоты мы вышли на пересеченную местность. Шагах в пятидесяти от нас, точно заяц, скакал гну. Вот уж, право, не знаю, как он умудрялся бегать на трех ногах. Мы погнали его, словно две борзые. Опередив меня, Энском поравнялся с обессиленной антилопой, а та вдруг резко повернулась и ринулась прямо на него.

Он прицелился, взвел курок, но, так как забыл перезарядить ружье, вышла пантомима. В ту же минуту началась неразбериха, и я уже не мог понять, где антилопа, а где Энском с лошадью. Они вертелись клубком в облаке пыли. Наконец суета чуть улеглась, и все прояснилось. Лошадь каталась по земле, Энском лежал на спине, раскинув руки, будто в молитве, а антилопа выбирала, на кого первого напасть. Я разрешил сомнения бедного животного, прикончив его выстрелом в сердце. Утешаю себя мыслью, что просто не мог поступить иначе. После чего спешился и осмотрел Энскома, полагая, что ему пришел конец. Как бы не так! Он приподнялся, пыхтя, словно кузнечный мех.

— Славная скачка. Неплохой результат? Даже вы не смогли бы выстрелить так мастерски.

— Да, можете в этом убедиться, если вас не затруднит счесть патроны в вашем ружье. И имейте в виду, если мы продолжим охоту, мне бы впредь хотелось избежать такой нелепой погони.

Он поднялся, открыл винтовку и убедился, что магазин пуст. Две стреляные гильзы, оставшиеся после охоты в горной долине, он выбросил, а новые патроны, как всегда, не вставил.

— Вот черт! Стало быть, это ваш трофей. Как же так, ведь я готов поклясться, что стрелял. Странная штука воображение, не правда ли?

— Пропади оно пропадом! Давайте лучше посмотрим, что с лошадью. Если она охромела, вы поскачете обратно верхом на своем воображении, а это добрых шесть миль. Нам надо найти фургон до темноты.

Он повиновался, глубоко вздыхая и ворча о приземленности некоторых. К счастью, лошадь отделалась синяками и просто запыхалась. Энском тут же заметил, что не стоит нарочно кликать беду, но я ему возразил, что все напасти уже давно обещаны в Писаниях. Затем мы обсудили, как поступить с мертвым гну, не оставлять же его тут гнить. Тут Энском отошел немного в сторону от дерева, бросавшего на нас тень.

— Эй, Квотермейн! — воскликнул он. — Идите-ка сюда и скажите, я сошел с ума или вон в том райском уголке и впрямь стоит необыкновенный дом в древнегреческом стиле?

Взглянув туда, я не поверил своим глазам.

— Не иначе, храм Дианы, — ответил я, присоединяясь к нему.

В полумиле от нас, в уютной бухточке, среди обширных холмов стоял замечательный дом с видом на необозримые просторы саванны. Такое не часто встретишь в наше время, да еще и в Африке. Ну, во-первых, место было выбрано на редкость удачное. Стены возвышались на поросшем травой холме, а за ним пролегало лесистое ущелье, по дну которого бежал поток, низвергаясь водопадом с крутого утеса. А перед фасадом здания открывался великолепный вид на саванну. Она простиралась вплоть до реки Элефантес и терялась в туманной дали. О таком райском уголке можно только мечтать.

Сам дом был не очень большой, зато подобное строение я видел впервые в жизни. Нависающая крыша фасада покоилась на четырех колоннах, образуя просторную веранду. Стены из белого мрамора походили на снег, мерцающий на закате. Словом, со стороны дом казался святилищем позабытого божества, заброшенным в глуши.

— Мне что-то не по себе, — подал я голос.

— Согласен, — ответил Энском. — Узнать бы, кто здешний архитектор. Я бы его нанял. Хотя природа сообщает дому особую прелесть. Э, нас заприметили! Правда, он не очень похож на архитектора, скорее на злобного баронета, переодетого буром.

И действительно, из-за кустов, верхом на отличном скакуне, показался странный тип. Высокий, сухопарый старик с длинной седой бородой, в одежде из грубого полотна, выглядел он довольно крепким. Приятное лицо с правильными чертами, крючковатый нос и серые, налитые кровью глаза. Держался он учтиво и благосклонно, первые же слова выдали в нем человека благородного и воспитанного.

И все же обстановка меня настораживала. В тот же вечер я почувствовал, что кем бы он ни был, но перед нами грешник, а не праведник, да еще и буйного нрава. Старик подъехал к нам.

— По какому праву вы охотитесь в наших землях? — спросил он вежливо на ломаном голландском, хотя сам вопрос вежливым не назовешь.

— А я не знал, что нам требуется разрешение. В этих краях это как-то не заведено, — ответил я так же вежливо по-английски. — Причем самец этот был ранен далеко отсюда.

— О! — воскликнул он. — Это меняет дело, но я все же думаю, это случилось в наших владениях. Земля здесь не дорогая, и у нас ее много. — Старик остановился и пригляделся к нам. — Вы, должно быть, приняли меня за чудака, — добавил он виновато. — Все дело в моей дочери, она не выносит, когда животных убивают рядом с домом. Поэтому их так много в округе.

— В таком случае передайте ей наши глубочайшие извинения, — попросил Энском. — Такого больше не повторится.

Старик спешился и разглядывал нас, поглаживая свою длинную бороду.

— Господа, могу я узнать ваши имена?

— Разумеется, сэр. Меня зовут Аллан Квотермейн, а это мой друг, мистер Морис Энском.

Он вздрогнул.

— Об Аллане Квотермейне и его переселении в наши края мне рассказывали туземцы. А вы, сэр, сынлорда Маунтфорда, не так ли? С вашим батюшкой мы старые знакомые, служили вместе в гвардии.

— Как странно… — удивился Энском. — Отца убили, и мой брат стал новым лордом Маунтфордом. А вам здесь больше по душе, чем в гвардии? Держу пари, мне бы понравилось.

— В обоих случаях есть свои плюсы, — ответил старик уклончиво. — Думаю, вы, как человек военный, меня поймете. Однако не зайти ли нам в дом? Моя дочь Хеда вернется не скоро, а мой компаньон, мистер Родд, — при упоминании этого имени у него на виске вздулась жилка, будто от сдерживаемых чувств, — очень застенчив. Поначалу он кажется нелюдимым, но, узнав его поближе, понимаешь, что ошибался. В общем, у нас есть все необходимое, чтобы вы почувствовали себя как дома, и даже недурственное вино.

— Нет, — ответил я, — большое спасибо, мы лучше вернемся к фургонам, не то наши люди решат, что с нами стряслась беда. А гну забирайте себе, если хотите.

— Пожалуй, вы правы, — сказал старик то ли с сожалением, то ли с облегчением. А об антилопе ни полслова, будто считал это само собой разумеющимся. — Вы знаете дорогу? Скорее всего, ваш фургон обосновался на востоке, у ручья, мы зовем его Гранитный. Следуйте этой тропой кафров, — он указал на протоптанную неподалеку дорожку, — и она выведет вас к тому месту.

— А куда ведет эта дорога? — поинтересовался я. — Нет ли там какой деревни?

— О, она ведет к Храму. Так моя дочь прозвала наш дом, — пояснил он. — Мы с моим компаньоном вербуем туземцев на рудники в Кимберли. А где вы собираетесь охотиться? — спросил старик, помолчав немного.

Я объяснил.

— А вы не боитесь? Помяните мое слово, скоро он начнет мутить воду, хоть у них и перемирие с англичанами. Как раз сейчас он, может быть, посылает своих людей прочесать дорогу.

Любопытно, откуда наш новый знакомый так хорошо осведомлен о намерениях Сикукуни? Вслух я сказал лишь, что мне не впервой иметь дело с туземцами и я их не боюсь.

— А, ну что ж, дело ваше. Но если вдруг попадете в беду, возвращайтесь прямо к нам. Здесь вас басуто не достанут.

Меня так и подмывало спросить, почему это место так священно для племени, но я предпочел держать язык за зубами.

— Большое спасибо, мистер…

— Марнхем.

— Большое спасибо, мистер Марнхем, — повторил я. — Будем иметь в виду. Прощайте, и спасибо вам за вашу доброту.

— Последний вопрос, — встрял Энском, — только не сочтите меня грубым. Как зовут создателя этого фантастического дома? Он в самом деле из мрамора?

— Его придумала моя дочь, вернее, подсмотрела на каких-то старинных рисунках. Да, вы угадали, он из мрамора. Примерно в ста ярдах от дороги целые залежи. Так что материал нам обошелся выгоднее любого другого. Надеюсь, на обратном пути вы остановитесь и рассмотрите его как следует. Хотя вблизи он не так хорош. Что ж, после стольких лет было приятно вновь увидеться с английским джентльменом.

На этом мы простились с хозяином. В глубине души я был уязвлен, что он и не подумал пригласить меня.

— Не сходите с тропинки, идущей через просеку, — напутствовал он нас, — земля вокруг болотистая, и скоро стемнеет.

Вскоре мы вышли к месту, где росли разбросанные тут и там деревья, разновидность желтого дерева, довольно крупные для Южной Африки, а в промежутках с сухой голой земли тянулись к небу своими пальцами-отростками гигантские молочаи. В угасающих сумерках печальные серые краски создавали ощущение нереальности происходящего. Помня предостережения, мы шли гуськом вдоль узкой тропинки, а иначе, стоило чуть оступиться, и мы бы увязли в трясине. Дальше начиналась высокогорная местность, усыпанная колючим кустарником.

— О чем вы думаете, глядя на эти заросли? — спросил Энском через пару минут.

— Думаю, как бы нам не подхватить лихорадку. Сырой туман так и стелется по земле.

Я развернулся в седле и указал дулом ружья на белые клочья, похожие на куски ваты. Сквозь эту пелену едва пробивался последний отблеск заката, создавая на редкость причудливые, неземные образы.

— Тысячи лет назад тут наверняка плескалось озеро, вот почва и стала благодатной для всех этих древесных исполинов.

— Квотермейн, какой же вы все-таки приземленный. Я ему толкую о высоких материях, а он мне читает лекции о плодородии и темпах роста. Разве вы не ощущаете вокруг нечто необыкновенное?

— Я ощущаю только холод, — ответил я резко, умирая от усталости и голода. — К чему вы клоните, черт возьми?

— Фляжка с джином при вас?

— Ах, вот на какие материи вы намекали, — подколол я его, передавая горячительный напиток.

— Вовсе нет, — отхлебнув, возразил он, — разве что, как учит Библия, вино веселит сердце человека. Но я не о том. — Энском посерьезнел и добавил: — Ничто и никогда не угнетало меня так сильно, как эта треклятая тропа посреди болота.

— Почему же? — спросил я, стараясь разглядеть его лицо в сумерках. Сказать по правде, меня терзали сомнения, не повредил ли он голову, падая с лошади.

— Признайтесь, Квотермейн, я похож на преступника? Так вот, я вступил на ту тропу вполне честным человеком, а сошел с нее убийцей. Как будто там случилось нечто ужасное, как будто я кого-то убил. Брр! — Он вздрогнул и снова отхлебнул из фляги.

— Вздор! А даже если и так, что с того. Признаться, мне пришлось убить немало людей, мешавших в работе, да только я не вижу их на каждом шагу.

— А вам приходилось убивать из-за женщины?

— Ни в коем случае, это уже настоящее убийство. Ну и вопросы у вас! Однако я убивал, стремясь отбить скот, — продолжал я, рассуждая вслух, и вдруг вспомнил, как отправился в поход с зулусским предводителем Садуко против Бангу, предводителя амакоба, и прочие случаи в моей практике.

— Квотермейн, это совершенно разные вещи. Убийство ради скота — допустимая самооборона, а убийство ради женщины пре вращает тебя в преступника.

— Верно, — согласился я. — Таковы африканские ценности. Женщина считается более совершенным созданием, чем корова, поэтому преступление, совершенное ради нее, признают более тяжким. Отсюда и различия между допустимой самообороной и убийством.

— Господи, ничего себе резон! — воскликнул Энском и задумался. Привыкнув к туземцам и их обычаям, он бы лучше в них разбирался. Хотя, признаюсь, объяснить все это непросто.

К фургону мы вернулись без происшествий. Пока мы курили послеобеденные трубки, я спросил у Энскома, как ему показался мистер Марнхем.

— Подозрительный тип. Безусловно, джентльмен, умеет себя держать. Ну что ж тут удивительного, если он в самом деле из благородного семейства Марнхем. Но странно как-то он упомянул о службе с моим отцом.

— Он ушел от разговора. Одинокие люди склонны иногда прихвастнуть, о чем впоследствии могут сожалеть. Вот и этот туда же. А что же тут странного?

— Он не солгал. Я только что вспомнил, как отец рассказывал мне о человеке по имени Марнхем, с которым они вместе служили. Подробности я не помню, однако речь шла о карточной игре с высокими ставками и о ссоре со старшим по званию, дело дошло до кулаков и отставке зачинщика.

— Может, это однофамилец.

— Не исключено, тем более в полку служило несколько Марнхемов. Но отец вспоминал, как бы в оправдание виновнику, будто тот отличался буйным нравом. Покинул страну и поступил на службу в Америке. Порасспросить бы старика как следует.

— Вряд ли это удастся. Даже если ваши пути снова пересекутся, сдается мне, мистер Марнхем будет держать язык за зубами.

— Любопытно, какова из себя мисс Хеда, — продолжал он, помолчав немного. — Хоть одним глазком взглянуть на девушку, пожелавшую жить в подобии древних развалин.

— Видно, не судьба, ведь она куда-то уехала. Кроме того, мы сюда пришли за буйволами, а не за девушками. От женщин никакой пользы, кроме вреда.

Я был настроен решительно, ибо сразу невзлюбил мистера Марнхема и иже с ним. Поэтому я всячески противился фантазиям о возможной встрече.

— Да, этому не бывать. Однако же меня не покидает ощущение, будто мне суждено вернуться в это проклятое болото.

— Вздор, — ответил я, поворачиваясь на другой бок.

Ах, если б я только знал, что нас ждет впереди!

Глава 3

ЗАГНАННЫЕ ОХОТНИКИ
Только я разулся, как снаружи раздалось бормотание на местном наречии сисуту. Обуваться было лень, поэтому я послал на разведку возницу, кафра из Капской колонии. Он принадлежал к племени финго, но у него в роду были и готтентоты. Мастерски управлял фургоном, лучше любого другого, и превосходно стрелял. Европейцы прозвали его Футсек — слово голландских буров, которое применялось к приставучему псу и означало «пошел прочь». Сказать по правде, будь я его хозяином, сразу прогнал бы. Уж боль но он любил выпить, да и вообще не внушал доверия. А вот Энском к нему привязался, тот, видите ли, показал себя настоящим храбрецом во время их совместных охотничьих приключений в Матабелеленде. Вероятно, тогда мой спутник и заполучил свой трофей — шкуру черного льва, ставшую причиной нашего знакомства около двух лет назад. Более того, Энском уверял меня, что Футсек спас ему жизнь, хотя, поразмыслив, я решил, что тут лишь верхушка айсберга. Кафр побывал во многих охотничьих экспедициях, говорил на голландском языке и неплохо понимал английский. Такой человек в походе незаменим.

Футсек вскоре вернулся с докладом. Тридцать туземцев племени басуто возвращались из Кимберли, где работали на руднике под началом метиса Карла. Они просили разрешения скоротать ночь в лагере, как будто боялись идти в Храм по темноте. Поначалу я даже не понял, о чем речь, ведь у них в языке нет такого слова, и тут вдруг вспомнил, как мистер Марнхем называл свой дом Храмом. Похоже, он превратил его в дом торговли, ведь они с компаньоном занимались вербовкой рабочей силы.

— Чего они боятся?

— Хозяин, они не хотят идти через лесное болото, где живут призраки. Потому что очень боятся духов.

— Чьи же это духи?

— Не знаю, хозяин, они говорят о ком-то, кого убили.

— Глупости. Скажи, пусть проваливают и ловят своего призрака. Нам не улыбается всю ночь слушать их завывания.

Тут в разговор встрял Энском.

— Квотермейн, откуда в вас столько жестокосердия? — упрекнул он меня с шутливым пафосом. — После всего ужаса, какой мне довелось пережить, я и мула не пустил бы на болота в такую кромешную тьму. Пускай бедняги останутся, они так изнурены.

Пришлось уступить. Ночь выдалась знойная, сквозь приподнятые края белого брезента виднелись полыхающие костры. Я вдруг проснулся и услышал чьи-то голоса, спросонья мне даже показалось, будто говорил Футсек.

Встав, как обычно, спозаранку, я выглянул из фургона и в утренней дымке заметил Футсека в компании с гнусным типом. Судя по всему, это был Карл. В нем смешалась кровь пятнадцати туземных племен, белым он был разве что на одну шестнадцатую часть. Обезображенное оспинами лицо и бегающий взгляд добавляли штрихов к портрету. Футсек как будто передал ему нечто, подозрительно смахивающее на бутылку джина, обернутую в пучок сухой травы, а взамен получил маленький предмет и сунул его себе в рот.

Похоже, штука ценная, раз он спрятал ее во рту, да и конфеты не в его вкусе. Что же это — золотая монета, кусок жевательного табака или камешек? Монета — слишком большая плата за бутылку, а табак — недостаточная. А как насчет камня? Да, но кто же станет совать его в рот? Вдруг я вспомнил, ведь эти люди пришли из рудника в Кимберли, и присвистнул от осенившей меня мысли. Довольно густой туман все еще стелился по земле, и я видел толь ко их лица, а что у них в руках, разобрать не мог. Туземец легко опровергнет обвинение, уличит меня во лжи, и тогда совсем вый дет из повиновения. Поэтому я прикусил язык и затаился до времени. Мне не повезло, не успел я одеться, как басуто во главе с Карлом ушли. Солнце, видите ли, уже высоко, и они больше не боятся призрака в кустах.

Удобный случай представился чуть погодя. Мы двигались вперед по проторенной дорожке, сквозь колючий кустарник, поэтому Футсек сидел на козлах фургона, а другой парень шел впереди и вел волов под уздцы. Энском ехал рядом, лелея надежду подстрелить цесарку на обед. Надо сказать, что охотничьим ружьем он орудовал лучше, чем винтовкой. Равнодушный к мелкой дичи, я сидел подле Футсека и курил. От него несло джином, и вообще, он был какой-то рассеянный.

— Покажи мне алмаз Карла, за который ты расплатился хозяйским джином, — попросил я вдруг.

Я целился наудачу и, как видно, попал в точку. Футсек чуть не выронил длинный бамбуковый хлыст, я вовремя перехватил его, а сам он скорчился на козлах, будто получил пулю в живот.

— Хозяин, как ты узнал?! — выдохнул он.

— От меня ничего не скроешь, — ответил я важно. — Показывай алмаз.

— Хозяин, я не брал джин у хозяина Энскома. Я купил его в Пилгримс-Рест.

— Видел я эту бутылку и прекрасно знаю, чья она, — ответил я неопределенно, поскольку откровенно блефовал. — Давай показывай.

Футсек ощупал свои волосы, порылся в карманах жилета, даже в меховой набедренной повязке, и наконец, выудив камень, протянул его мне. По насыщенности цвета и размеру я оценил алмаз как минимум в двести фунтов. Осмотрев как следует, я положил его себе в карман.

— За камень уплачено джином твоего хозяина, а значит, он единственный законный владелец. Говори, как он попал к этому Карлу, иначе тебе будет худо.

— Хозяин, откуда мне знать? — ответил Футсек, дрожа всем телом. — Он работал на руднике вместе с остальными. Небось там его и нашел.

— Вот как? Стало быть, у него есть еще?

— Думаю, да. Ведь он мне признался, что всю дорогу от Кимберли покупал выпивку таким вот манером. Карл тот еще пьяница. Кому и знать, как не мне, чай, мы не первый год знакомы.

— Давай не темни, что он еще сказал? — настаивал я, не сводя с Футсека глаз.

— Он боится возвращаться к хозяину Марнхему по прозвищу Белобородый теперь, когда пропил все камни.

— Почему боится?

— Потому что Белобородый, живущий в Храме, очень не любит, когда его водят за нос. От этого он звереет, и Карл боится, как бы старик не убил его, как того, другого. Ведь это его призрак бродит на болоте, куда эти олухи боятся ходить по ночам.

— Кого же убили и кто это сделал?

— Хозяин, откуда мне знать, — ответил Футсек и впал в угрюмую молчаливость, типичную для кафра, сболтнувшего лишнее. Я не стал на него давить, на первый раз достаточно.

Итак, что в сухом остатке? Господа Марнхем и Родд занимаются незаконной торговлей алмазами, так называемой НТА. Ловко же они устроились, проворачивают махинации вдали от места преступления и безнаказанно нарушают закон.

Вероятно, они также совершают бесчестные сделки с кафрами и поставляют им оружие для войны с белыми. Битва с Сикукуни отгремела совсем недавно, и наверняка торговля винтовками шла бойчее. Тогда легко объяснить удивительную осведомленность Марнхема о намерениях вождя. С другой стороны, он, возможно, ничего не знал и лишь притворялся, стараясь от нас избавиться.

Позднее я поделился этой историей и своими подозрениями с Энскомом. Мой рассказ произвел на него впечатление.

— Вот ведь прохвосты! Мы обязательно должны вернуться в этот Храм. Всегда мечтал побывать в логове нечестной торговли.

— Скорее всего, вы в таком уже бывали, сами того не ведая. Впрочем, если вы твердо решили посетить это злачное место, дело ваше, а меня увольте.

— Не правильнее ли назвать его «гроб повапленный»? — весело заметил Энском. — Ведь он, если мне не изменяет память, скрывает кости мертвецов?

Тогда я спросил, что он думает делать с Футсеком и бутылкой джина, а он тут же задал мне аналогичный вопрос об алмазе.

— Отдам его вам как хозяину Футсека, — ответил я и, согласуя слово с делом, протянул ему камень. — Не желаю участвовать в сомнительных сделках.

Затем последовал долгий спор о том, кто настоящий владелец камня. Наконец решили алмаз припрятать и вернуть владельцу, если он объявится. А Футсеку — устроить хозяйский нагоняй за украденную дюжину бутылок да пригрозить расправой от первого попавшегося мирового судьи, ежели его вина еще горше.

Назавтра мы достигли низкого вельда, жаркой саванны, где, по слухам, обитало стадо буйволов, а утром следующего дня уже начали было охоту, как вдруг появился кафр племени басуто. Он поведал нам, что якобы вождь Сикукуни отправил его за двумя потерявшимися волами. Я сразу усомнился в этом, ибо он, скорее, походил на разведчика, и лишь спросил его, не встречались ли ему по пути буйволы.

Оказалось, туземец видел стадо в тридцать с лишним голов вместе с телятами, только по ту сторону реки Элефантес, в долине, лежащей между далекими холмами и скалистыми горами, в двадцати пяти милях отсюда. Дальше начинались владения вождя Сикукуни. Подтверждая сказанное, он показал следы недельной давности, ведущие в ту сторону.

На мой взгляд, следовало держаться подальше от Сикукуни. Лучше махнуть рукой и поискать другое место для охоты. Однако Энском был иного мнения. Он яростно настаивал, чтобы мы пошли вслед за кафром, поскольку наше стадо могло оказаться единственным на сотню миль в округе, если по эту сторону горной цепи Лебомбо вообще водятся буйволы. Поскольку я ни в какую не соглашался, Энском весьма любезно предложил мне остаться и, покуда они с Футсеком поищут стадо, разбить лагерь подле фургона и ждать, раз уж я не решаюсь пойти на риск. Я ответил, что привык к опасности, ведь в моей работе ее хватает, а так как на мне все-таки лежит ответственность и я думаю в первую очередь о нем, то готов немедля отправляться и даже перебраться через горы. Боясь задеть мои чувства, Энском извинился и предложил мне самому выбрать маршрут. Наконец решили отправиться к реке Элефантес, встать лагерем на берегу, верхом перебраться вброд и обследовать кустарник. Мы договорились не отлучаться далеко от фургона и вернуться обратно до темноты.

Итак, под вечер мы расположились лагерем у живописной реки Элефантес, словно застывшей от зноя. На ее берегах обитали бегемоты и тьма-тьмущая крокодилов. Одного мы успели подстрелить перед сном. Утром перекусили холодной цесаркой, забрались в седла, по тропе кафров приблизились к берегу и перешли реку вброд — глубина оказалась в самый раз. Футсека и остальных оставили с фургоном. Наконец мы приступили к охоте в заболоченных зарослях, протянувшихся на восемь-десять миль от этого берега к склону близлежащего холма. Я не слишком рассчитывал тут что-нибудь найти, и басуто сказал, что они ушли в сторону холмов. Либо он лжет, либо они вернулись обратно.

В каких-то полумилях от реки я преследовал водяного козла, которого заприметил среди бурьяна. Но не успел я слезть с лошади, как взгляд мой упал на следы буйвола, оставленные, судя по всему, каких-нибудь пару часов назад. Видно, стадо кормилось тут ночью, а на рассвете ушло отсыпаться в заросли сухого кустарника у подножия холма. Подозвав Энскома, я показал ему находку, и мы тут же пустились по следу. К счастью, он не увидел козла, иначе перепугал бы буйволов своей стрельбой.

Вскоре следов стало больше, мы насчитали где-то сорок животных. Теперь выслеживать их не составляло труда, пока мы не ступили на твердую почву. Видно, буйволы ушли уже довольно далеко. Больше часа мы брели, отдалившись уже на семь миль от реки, и вдруг я различил впереди, в шаге от подножия холма, тенистое ущелье, поросшее лесом.

— Тут им проще всего укрыться, — заметил я. — Теперь будьте внимательны и ступайте осторожно.

Мы подъехали ко входу в ущелье, где начались более четкие и свежие следы, спешились и привязали коней к стволу боярышника, чтобы топот копыт не нарушал тишину, и дальше пошли пешком. Не миновали мы и двухсот ярдов, продираясь сквозь кусты, как, проходя бочком под тенистым навесом двух деревьев, шагах в пятидесяти я увидел величавого старого самца с громадными рогами.

— Стреляйте, — шепнул я Энскому, — вам повезло — это страж стада.

Бледный от волнения, он опустился на колени и направил дуло винтовки в сторону буйвола.

— Не горячитесь, — шепнул я снова, — и цельтесь чуть сзади лопатки.

Вряд ли он меня понял, ибо тут же раздался выстрел. Буйвол был ранен, однако не смертельно. Он развернулся и, невредимый, с грохотом ломанулся из ущелья. Энском пустил ему вдогонку вторую пулю, но на сей раз промазал. Вдруг, откуда ни возьмись, отовсюду стали появляться другие буйволы, должно быть, они спали в укромном месте. Стадо бросилось к реке, громко мыча и фыркая. Они явно не желали угодить в ловушку. Мне удалось уложить наповал лишь одну крупную самку с длинными рогами. Если б и я выстрелил повторно, пуля только ранила бы другое животное, а мне это не по нутру. Все было кончено в мгновение ока. Мы подошли к трупу буйволицы. Пуля поразила ее в самое сердце.

— Жестоко убивать буйволов для забавы, ведь мы даже не знаем, куда ее девать. Они тоже имеют право на жизнь, как и мы.

— Мы отрежем ей рога, — предложил Энском.

— Дело ваше, только не кинжалом.

— Верно, такое по плечу только Футсеку. Вот пусть завтра и займется. А теперь идемте и прикончим моего буйвола. Эти парни без труда унесут и две пары рогов.

Прекрасно зная повадки раненого буйвола, я озабоченно разглядывал сплошной кустарник. «Да, та еще работенка нам предстоит», — думал я, но благоразумно молчал. Если я начну колебаться, Энском, чего доброго, решит идти туда в одиночку. Поэтому мы пошли дальше, без труда находя дорогу по кровавым следам, — видно, зверь был всерьез ранен. Однако же он с успехом отходил к краю ущелья, где с уступа стекал поток в сто шагов шириной, а по обе стороны высились еще два скальных уступа. Едва мы спустились по одному, протрубил боевой рог племени басуто. Вообразите, в пылу азарта я пропустил этот звук мимо ушей.

Охота на раненого самца буйвола на каменистой тропе лесистого ущелья — это не игрушки. Порой эти животные возвращаются по своим следам обратно, бросаются на вас и поднимают на рога. Поэтому я шагал впереди Энскома со все нарастающей тревогой. Однако то ли наш самец от ранения плохо соображал, то ли родители не обучили его коварным приемам, да только, окончательно выбившись из сил, он стал поджидать в зарослях, а завидев нас, просто-напросто выскочил из кустов. Я уступил Энскому право самому подстрелить буйвола, а он как-то умудрился промахнуться оба раза. В решающую секунду, когда зверь опустил голову, я прицелился и с первого раза перебил ему пулей хребет — выстрелом в голову его не одолеть. Зверь упал замертво к нашим ногам.

— Теперь эта великолепная пара рогов ваша, — заметил я, разглядывая поверженного гиганта.

— Да уж, — ответил Энском, лукаво подмигнув, — если бы не вы, остался б я и впрямь с рогами.

Едва он произнес эти слова, как некий снаряд пронесся мимо моего уха, по звуку казалось, будто от кипящего котла отвалились ножки. Видимо, стреляли из гладкоствольного орудия с большим количеством отсыревшего пороха. Тогда я припомнил, как трубил боевой рог, и догадался, что к чему.

— Уходим, мы у кафров в ловушке.

В самом деле, как только мы стали выбираться из ущелья, с вершины скалы на нас посыпался нескончаемый град пуль, но, к счастью, мимо цели. Вокруг со свистом проносились куски свинца и чугунные осколки, пока наконец, целые и невредимые, мы не укрылись за деревьями, где оставили коней. Тут Энском вдруг начал прихрамывать, но все-таки как-то ухитрился, добежал и, вскочив в седло, сунул в стремена только левую ногу. Вмиг мы пустились галопом.

— Что с вами?

— Кажется, мне прострелили ступню, — рассмеялся он, — а почти не больно.

— Боль придет позже. Слава богу, это случилось теперь, когда мы выбрались из ущелья. Пешком они нас не догонят и не додумаются подстрелить сперва лошадей.

— Оглянитесь, кажется, они решили попытать счастье.

Из ущелья появились около тридцати туземцев и пустились за нами в погоню.

— Жаль, не успеем подобрать рога, — с сожалением вздохнув, заметил Энском.

— Увы, если только вы не решили попрощаться с жизнью, когда вас пригвоздят к термитнику под раскаленными лучами солнца.

Дальше мы ехали в тишине. Как же я сглупил, пойдя на поводу у Энскома, когда перешел реку и не обратил внимания на боевой рог. Болотистая почва затрудняла передвижение, а жара отнимала силы у лошадей. Поэтому у брода мы опередили преследователей, резвых бегунов, привыкших к здешней местности, всего лишь на десять минут. Видно, у них был приказ взять нас живыми или мертвыми, раз они не оставили погоню и следовали за нами по пятам. Кони прошлепали по мелководью реки и благополучно выбрались на другой берег. Там нас поджидал Футсек. Он сразу заподозрил неладное.

— Запрягай! — крикнул я ему с ходу. — И пошевеливайся, если хочешь дожить до утра. За нами гонятся басуто.

Весь позеленевший от страха, он пулей метнулся исполнять приказ.

— Нам придется оборонять брод, пока фургон не будет готов к отъезду, — сказал я Энскому, пока мы поили умирающих от жажды коней. — Не то эти черти до нас доберутся. Слезайте, я привяжу лошадей к дереву.

Он с трудом спешился, и я, мигом управившись с поводьями, разрезал шнуровку на его ботинке, который уже наполнился кровью, и окунул раненую ногу в прохладную воду. Помог ему спрятаться за достаточно толстый ствол колючего боярышника, а сам встал за соседний в паре шагах от него.

Вскоре появились басуто, они бежали трусцой, сомкнув ряды. Энском тут же дал по ним залп из обоих стволов с расстояния двести ярдов. Глупая затея. Во-первых, он промазал, и пули просвистели у них над головами, а во-вторых, они бросились врассыпную и стали осторожнее. Сбитых в кучку мы могли застать их врасплох и показать, почем фунт лиха. Все же я оставил упреки при себе, не желая его смутить. Тем временем эти мерзавцы опустились на четвереньки и, укрывшись за камнями и кустами, открыли по нам огонь со своего берега. Они были вооружены разномастным оружием, и нас разделяла лишь сотня ярдов воды. Мы тоже не сидели сложа руки, мне удалось уложить двоих туземцев, а третьего ранил Энском.

Наше положение становилось незавидным. Стволы боярышника едва скрывали нас. Три или четыре туземца, вероятно охотники, стреляли неважно, зато остальные палили как бешеные. Одна пуля сбила шляпу с головы Энскома, когда он выглядывал из-за ствола, чтобы прицелиться, а другая прошила лацкан моей куртки. Затем случилась большая неприятность. Либо по чистой случайности, либо по злому умыслу конь Энскома был ранен в шею. Он упал и подпрыгивал, пытаясь подняться на ноги. Мой конь в испуге сорвался с привязи и во весь опор поскакал к фургону. Вот где надо было сразу оставить лошадей, а мне показалось, разумнее держать их под боком, если придется спешно отступать или отвезти хромого Энскома.

Время тянулось бесконечно долго, наконец я оглянулся и увидел волов. Их привели с отдаленного пастбища и теперь спешно запрягали. Это не ускользнуло от глаз туземцев. Они боялись нас упустить и ринулись в атаку с новой силой. Выскочили из укрытий и с неожиданной прытью бросились в реку, собираясь на нас напасть. Тут бы нам, право слово, и пришел конец, если бы я вовремя не открыл по ним огонь.

Увидев немалые потери в своих рядах, они спешно отступили, оставляя убитых и даже одного раненого, который цеплялся за камень. Несчастный страшно боялся вновь попасть под наши пули, чего у меня и в мыслях не было. Хотя, возможно, в его случае гуманнее было его пристрелить, пуля Энскома раздробила ему ногу выше колена. Он все молил нас о пощаде, уверял, что вождь приказал ему напасть, отобрать оружие и скот. И будто бы вождя о нашем прибытии предупредил белый человек.

— Какой белый человек?! — крикнул я. — Говори, а не то пристрелю.

Он не успел ответить, лишился чувств от потери крови и утонул.

Тогда другой туземец, возможно их начальник, обратился к нам из своего укрытия в кустах:

— Не надейся на спасение, белый человек. Скоро придет много наших людей, и мы убьем тебя ночью, когда твои глаза потеряют зоркость.

Как раз в эту минуту Футсек крикнул, что фургон готов. Я колебался. То ли мы пойдем к фургону, ковыляя из-за больной ноги Энскома, но тогда нам придется пересечь семьдесят или восемьдесят ярдов открытого пространства, то ли останемся здесь до ночи, рискуя нарваться на пулю, или нас атакуют другие туземцы. Есть и третий вариант развития событий. Перепуганные слуги могут удрать, спасая свою шкуру, и оставить нас одних. С этих, пожалуй, станется, ведь они не обладают храбростью зулусов. Я решил поделиться проблемой выбора со своим спутником. Энском взглянул на свою ногу и покачал головой. Затем достал из кармана монетку.

— Доверимся судьбе. Орел — геройски спасаемся бегством, решка — храбро остаемся на месте. — И он подкинул монетку. Я изумленно уставился на него разинув рот, даже с некоторым восхищением.

Никогда еще крайние затруднения, подобные нашим, не решались таким нехитрым способом.

— Орел, — сказал он спокойно, поймав монетку. — Что ж, друг мой, бегите, а я поползу за вами следом. Если я не вернусь, вы знаете адрес моего поверенного. Вам я завещаю все свои африканские пожитки в память о самом увлекательном путешествии.

— Не валяйте дурака, — твердо заявил я. — Давайте, обнимите меня за шею правой рукой и прыгайте на левой ноге так быстро, как только сможете.

Мы продвигались довольно бойко. Басуто открыли по нам огонь, но, как видно, лучшие стрелки полегли, ни одна пуля не достигла цели, хотя, пока мы не отошли на безопасное расстояние, пару раз чуть не зацепило.

— Вот, — заметил Энском, сделав последний спасительный прыжок к фургону, — теперь вы убедились, как мудро иногда полагаться на Провидение.

— Ну да, в образе монетки, — проворчал я, подсаживая его.

— Безусловно, а почему бы Провидению не воспользоваться монеткой так же, как и любым другим обычным предметом? О друг мой Квотермейн, разве вас никогда не учили, что пенс фунт бережет?

— Бросьте молоть чепуху, лучше позаботьтесь о ноге, будет немного трясти.

Мы перешли на крупную рысь. Никогда я не видел более послушных и проворных волов, чем у Футсека с приятелями. Как только мы выехали на ровную дорогу, я велел Энскому лечь внутри фургона и осмотрел рану, насколько это было возможно. Пуля прошла под большим сухожилием, а кость, судя по всему, осталась цела. Мне оставалось только втереть в рану карболовую мазь, по счастью оказавшуюся в походной аптечке Энскома, потуже перевязать чистым носовым платком и, сверх того, замотать ногу полотенцем не первой свежести.

Наступил вечер. Прямо на ходу мы утолили зверский голод из своих запасов. Кажется, это были сыр и сухое печенье.

Вскоре совсем стемнело, и, пока не взошла луна, нам пришлось сделать привал у маленькой речушки. По счастью, ночное светило не заставило себя долго ждать, оно, как видно, только-только пошло на убыль. Мы поехали дальше с короткими остановками пару раз за ночь. Всю дорогу я просидел на запятках фургона и зорко следил за дорогой. Однако хоть колдобины и причиняли Энскому боль, он спал безмятежно, как дитя.

Я очень устал, и только страх, как бы кто не напал на нас врасплох, не давал мне сомкнуть глаз. Вдруг мелькнула нелепая мысль, что такова уж моя участь, быть все время начеку, пока другие спят.

Ночь прошла без происшествий. На рассвете мы остановились напоить волов, черпая воду из реки ведрами, и дали им пощипать травки, насколько позволяло ярмо. Мы не решались их распрягать. Только собрались ехать дальше, как возница, которого я послал на разведку, прибежал с выпученными от страха глазами и сообщил, что в зарослях рыщут басуто с копьями, как будто идут по нашим следам. Нельзя было медлить ни минуты.

Весь день мы упорно продвигались вперед, нахлестывая изнуренных волов, которые норовили прилечь на каждой стоянке. С наступлением ночи разбили лагерь совсем рядом с домом под названием Храм. Здесь мы повстречали кафров, возвращавшихся с алмазных копей. Обратный путь занял вдвое меньше времени. Нам пришлось устроить здесь привал, животные устали и проголодались. В эту ночь мы заснули без всякой опаски. Навряд ли басуто последуют за нами в такую даль, а поселок Пилгримс-Рест всего в дне пути отсюда. Туда мы и отправимся на рассвете.

Как же я ошибался. Тут-то и вышла промашка. Вот с этого все и начинается. Тут-то я и оплошал.

Глава 4

ДОКТОР РОДД
Ночью я не выспался — спал вполглаза. Однако встал ни свет ни заря и, среди прочего, накормил оставшихся лошадей кукурузой из наших припасов. Волов пришлось выпрячь из ярма, чтобы не мешало щипать травку и пить вдоволь, а иначе, чего доброго, им не хватило бы сил даже встать на ноги. Бедняги так намучились, что еле могли жевать и при первом же удобном случае все разом улеглись на земле.

Разбудив Футсека и остальных, я велел им быть в полной боевой готовности, чтобы мы убрались отсюда с первыми лучами солнца. Затем отхлебнул разбавленного джина и поел сухого печенья. Энском тоже перекусил немного. Нам бы в самый раз глоток кофе, но я решил не разводить костер, ни к чему лишний раз привлекать к себе внимание.

На востоке едва забрезжил рассвет. Рядом с фургоном росло высокое дерево с зеленой пышной кроной. Взобраться по стволу даже при тусклом сиянии звезд мне не составило труда. Я поднялся над утренней мглой, окутавшей землю, и огляделся вокруг, пытаясь определить, куда нам ехать дальше. Понемногу прояснилось, небосклон озарился светом, из-за горизонта показался краешек солнца и брызнул во все стороны лучами. Густой туман, словно шерстяным одеялом, окутал всю землю. Лишь в миле от нас виднелось голое пятнышко, небольшой холм, можно сказать, морщинка на поверхности земли, который мы миновали прошлым вечером. Его безлесная верхушка, сложенная твердым гранитом, всплывала из окружающей пелены. Ничего не добившись, я велел привести волов, которые уже были на ногах и снова щипали травку.

Только я хотел спуститься, но вдруг заметил, как вдалеке что-то блеснуло. Менее опытный охотник вовсе не обратил бы на это внимания — с такого-то расстояния. Да, и как раз на том самом одиноком холмике. Я глянул в бинокль, и мои худшие опасения подтвердились. Там шли туземцы, солнечные лучи отражались от их копий и орудийных стволов.

Мигом соскочив с дерева, точно напуганный дикий кот, я бросился к фургону, пытаясь собраться с мыслями. Басуто не отстали и, как только совсем рассветет, перейдут в атаку. Через каких-то десять минут они будут здесь. Запрягать нет времени, да и что толку, дальше сотни ярдов по этим колдобинам фургон не уйдет. Что же нам делать? Бежать? Исключено — Энском слишком слаб. Тут на глаза мне попался конь, дожевывающий последний кукурузный початок.

— Футсек, — сказал я, стараясь сохранять спокойствие, — бог с ними, с волами, немедля седлай коня.

Он взглянул на меня с подозрением, но все же подчинился, оставаясь в неведении. Узнай он о грозящей нам опасности, удрал бы, это уж точно. Затем я нашел двух его приятелей в хвосте фургона и тоже велел им оставить упряжку в покое и подойти ко мне.

— Энском, раздайте всем ружья и патроны. Не задавайте вопросов, просто делайте, что вам говорят. Эти двое будут вам вместо костылей. Захватите свой револьвер, а я помогу вам спуститься. Да не забудьте свою шляпу.

Энском мигом все исполнил, и вот уже стоял рядом со мной на одной ноге. Видно, она затекла, и он едва сохранял равновесие.

— Басуто у нас на хвосте, — сказал я ему по секрету.

Энском присвистнул и намекнул на второе действие спектакля.

— Футсек, приведи коня, — велел я, — твой хозяин хочет проехаться верхом, чтобы не натрудить ногу.

Он повиновался, а на обратном пути только раз остановился, чтобы как следует подтянуть подпругу. Мы помогли Энскому забраться в седло.

— Куда теперь? — спросил он.

Я взглянул на дальний склон впереди, крутой и непроходимый. Еще не известно, сможет ли Энском сам взобраться на холм и оторваться от преследования. Я бы справился, если конь выдержит двоих седоков, а это вряд ли. А как же наши слуги? Энском догадался, какие сомнения меня терзают.

— Помните, — заметил он с присущим ему спокойствием, — наш белобородый друг предложил, если возникнут проблемы с племенем басуто, бежать прямо к нему? По-моему, самое время.

— Знаю, только я еще не решил, кого нам стоит опасаться больше — Марнхема или басуто. Сдается мне, это он натравил на нас туземцев.

— Сейчас не самое подходящее время для дилемм. Некогда раздумывать и бросать монетку. Мой голос в пользу Храма, — сказал Энском.

— Что ж, у нас нет выбора. В конце концов, вам решать. Так что вперед. Басуто идут по нашему следу! — крикнул я нашим кафрам. — Мы найдем убежище в Храме! Бегите!

Уж они припустили! Лучшие спортсмены не пробегут четверть мили за такое короткое время. Мы тоже понеслись, вернее, наш конь. Я висел одной ногой в стремени, а Энском держал винтовки под рукой. Наш скакун, уставший и наевшийся утром до отвала, бежал не слишком быстро. Когда между нами и фургоном было уже двести ярдов, я оглянулся и увидел туземцев. Заметив нас, они издали боевой клич и пустились следом.

А потом началось. Я вскарабкался на коня позади Энскома, однако умное животное, почувствовав двойную нагрузку, снизило скорость в три раза и ни в какую не соглашалось прибавить шаг. Поэтому я соскользнул с его крупа и продолжал ехать, как и прежде, держась одной ногой в стремени. Тем временем басуто, эти шустрые малые, сокращали разрыв, а впереди маячило пресловутое лесное болото с желтыми деревьями. Назревал вполне резонный вопрос — кто первым до него доберется? Пожалуй, следует упомянуть, что Футсек со товарищи уже достигли спасительного крова. Энском лягнул коня в бок здоровой пяткой, а я стукнул кулаком, понукая его перейти на легкий галоп.

Как только мы достигли отдельно стоящих деревьев, появился тощий туземец с огромным ртом и метнул в нас копье. Оно пролетело между спиной Энскома и моим носом. Тогда он взялся за второе. Не успел я опомниться, как Энском, бросив поводья, выхватил пистолет и пустил пулю в лоб этого дитя природы. Тот упал как подкошенный. Оказывается, мой спутник был не такой неловкий, как я о нем думал.

— А говорите, я плохо стреляю, — произнес он.

— Простое везение, — вырвалось у меня, ибо даже в минуту опасности я не желал кривить душой.

— Это мы еще посмотрим, — ответил он, взводя курок.

Собственно, нужда в дальнейшей перестрелке отпала, поскольку, подойдя к краю трясины, туземцы остановились. Вряд ли их напугала участь товарища, они даже не обратили на него внимания. Казалось, они уперлись в какую-то невидимую границу, которую не имеют права переступить. Просто застыли как вкопанные, а потом забрали у мертвеца копье и щит и, более о нем не заботясь, смиренно побрели обратно к фургону. Наш конь тоже притормозил, перейдя на шаг.

— Ну?! — воскликнул Энском. — Теперь вы убедились? Разве я не предсказывал, что убью человека в этом проклятом болоте?

— Да, — ответил я, отдышавшись немного, — но в ваших предчувствиях была еще и женщина, а я что-то ни одной не вижу.

— Верно. Как бы нам с ней позже не встретиться.

Мы поехали дальше, правда, не так быстро, как хотелось бы, в страхе, что туземцы передумают и возобновят погоню. Но с каждой минутой опасность отступала, и мы приободрились. Пусть фургона и волов нам не видать, зато остались в живых, что уже само по себе большая удача. Вскоре перед нами раскинулась поляна, где около недели назад мы подстрелили антилопу гну. На земле лежал ее остов, начисто обглоданный коршунами, частыми гостями саванны. Несколько птиц и сейчас сидело на соседних деревьях.

— Что ж, едем к Храму, как условились, — едва слышно произнес Энском, видно, рана причиняла ему изрядную боль.

Тут из-за дерева, как и в прошлый раз, появился мистер Марнхем, восседавший на том же коне и одетый в ту же одежду. С одной лишь разницей, что тогда был поздний вечер, а сейчас раннее утро.

— Вот мы и снова встретились! — воскликнул он весело.

— Да, — ответил я, — и, как ни странно, в том же месте. Вы нас ждали?

— Как и всякого путника, — ответил мистер Марнхем, окинув меня проницательным взглядом. — Я просыпаюсь с восходом солнца, а сегодня услышал выстрелы вдалеке и пошел взглянуть, в чем дело. На рассвете на вас напали басуто, верно?

— Верно, мистер Марнхем, но как вы об этом узнали?

— От ваших слуг. Они прибежали сюда, страшно напуганные. Мистер Энском, а вас ранили?

— Да, пару дней назад на границе с владениями вождя Сикукуни, когда нас чуть не убили туземцы.

— А… — протянул он без особого удивления. — А я ведь предупреждал вас об опасности. Заходите в дом, там вы познакомитесь с моим компаньоном, мистером Роддом, весьма опытным доктором, он вас осмотрит. По пути мистер Квотермейн поведает мне о ваших приключениях.

Пока мы поднимались по склону, я рассказал ему обо всем, что с нами приключилось. Мистер Марнхем внимательно слушал и ни разу не перебил.

— Скорее всего, кафры разворовали фургон, — подытожил он мой рассказ, — и сейчас уже возвращаются к себе с вашими волами.

— А вы не боитесь, что они придут за нами сюда?

— О нет, мистер Квотермейн! У нас же с этими людьми дела, а заболев, они приходят к доктору Родду. Для них эта земля священна. Вспомните, они ведь отстали от вас на лесном болоте? Как раз там начинаются мои владения.

— Да, но теперь мне хочется отыграться. Можно рассчитывать на вашу помощь? Волы устали и натерли ноги, так что мы их быстро нагоним.

— Нас тут совсем мало, — покачал головой мистер Марнхем. — Вы можете вызвать людей из лагеря золотоискателей в Барбертоне, хотя вряд ли тамошний начальник в состоянии вам помочь, даже если захочет. К тому времени ваши волы будут уже далеко. Кроме того, — понизив голос, добавил он, — давайте-ка договоримся. В моем доме вас ждет радушный прием и все необходимое, однако, если вы захотите снова устроить свару, я буду вынужден попросить вас покинуть мою землю. Мы мирные люди, торгуем с туземцами и не желаем с ними ссориться. Они могут напасть на нас, или у нас возникнут проблемы с британским правительством, которое объявило аннексию, но не завоевало их страну. Я ясно выразился?

— Вполне. Что ж, пока мы ваши гости, можно и потерпеть. Однако, простившись с вами, мы будем действовать по своему усмотрению.

— О, конечно! Меж тем надеюсь, вам и мистеру Энскому у нас понравится, можете оставаться у нас столько, сколько захотите.

Про себя я подумал, что мы здесь незадержимся.

— Так любезно с вашей стороны, — заметил я вслух, — приютить в своем доме совершенно чужих людей. Хотя не совсем чужих, — спохватился я, кивнув на Энскома, который ехал в нескольких шагах позади на усталом коне. — Вы, кажется, знали его отца?

— Отца? — повторил он, удивленно вздернув бровь. — Нет, что вы. Ах, припоминаю, той ночью я ошибся, спутал его с кем-то другим. Ведь прошло столько лет.

— Понимаю, — ответил я, но, вспомнив историю Энскома, решил, что наш почтенный хозяин заправский лгун. А еще вероятнее, не хочет вспоминать грехи молодости.

Вскоре мы подошли к дому. Парадный вход украшал прекрасный ухоженный цветник. Его окружала ограда из проволочной сетки, чтобы козлы не полакомились цветами. У ворот, присев на корточки, ждали наши слуги. Они переводили дух, и вид у них был довольно пристыженный.

— Футсек, господин благодарит тебя за поддержку, какую ты оказал ему в трудную минуту. От себя поздравляю вас всех с резвыми ногами, — сказал я по-голландски.

— О хозяин, басуто с их острыми копьями было так много, — начал оправдываться он.

— Замолчи, подхалим! Лучше помоги хозяину слезть с лошади.

Мы прошли через ворота по тропинке, усаженной бенгальскими розами. Мистер Марнхем и я вели Энскома под руки. Вблизи дом оказался столь же очарователен. Разумеется, если рассматривать в деталях, он был неказистый и аляповатый. Стены и колонны представляли собой нагромождение грубо отесанных мраморных глыб из соседней каменоломни. Создавалось впечатление незавершенности, и, если взглянуть внимательней, дом мог показаться уродливым. Однако, благодаря задумке автора, в целом был красивым. Он походил на робкие мазки художника, едва постигшего азы живописи, на произведение талантливого писателя, не в полной мере овладевшего искусством изложения мысли. Впервые в жизни чей-то дом произвел на меня столь сильное впечатление. С другой стороны, как вспомнил позже Энском, творение, поразившее меня, — только копия, а оригинал воздвигли, когда мир был еще молод, так сказать, на заре человечества. В ту пору человек, преодолев наконец первобытную дикость, увидел во сне нечто прекрасное и попытался изобразить это в камне.

По ступеням из неотесанных мраморных глыб мы поднялись на широкую веранду. На кушетке из местной породы дерева сидел или, скорее, возлежал мужчина в халате и читал книгу. При нашем появлении он поднял голову. Веранда выходила на солнечную сторону, свет падал прямо на него, и я достаточно хорошо разглядел незнакомца: лет сорока, темноволосый, широкоплечий, с усталым и, я бы даже сказал, недобрым лицом. Скажу больше, он походил на того, кто не только поддался духу-искусителю, что всем нам по природе свойственно, а даже охотно отдался ему в плен по собственной воле.

В Псалмах или в другой части Писания мы часто читаем о праведниках и нечестивцах и не понимаем значения этих слов. Только годы спустя я постиг их смысл или, вернее, думал, что постиг. Мы должны быть судимы не по нашим делам, а по желаниям, вернее, по моральным устоям. В развитии личности важно не столько то, что мы делаем, сколько наши старания. Все мы спотыкаемся, делаем ошибки, но в итоге праведниками становятся те из нас, кто, пытаясь спастись из ловушки и потерпев неудачу, старается исправить свои недостатки. Нечестивцы же, погрязшие в делах мира, каждый день вкушают плод лжи. Умышленно и без нужды грешат они против духа, не оставляя места прощению. Вот к таким скромным выводам пришел я.

Такие мысли посещают меня всякий раз при встрече с личностями, подобными доктору Родду. Кроме того, мой усталый и опустошенный разум послужил для них благодатной почвой и посему оказался больше обычного восприимчив к первому впечатлению о незнакомце. Скажу больше, я горд, ибо мое суждение было не совсем ошибочно. Если бы этот негодяй попал в хорошую компанию, то, вероятно, стал бы добропорядочным человеком. Однако по иронии судьбы или из-за дурной наследственности он покатился по наклонной плоскости.

— Родд, вы нам нужны.

— Вот как? — бодро ответил Родд и поднялся. Судя по голосу, он, как и его компаньон, принадлежал к британской интеллигенции. — Что случилось? Падение с лошади?

Тем временем нас впустили в дом, а Энском начал рассказ.

— Хм! — мрачно произнес доктор и испытующе взглянул на него своими черными глазами. — Ране несколько дней, и медлить больше нельзя. Вы же едва держитесь на ногах, так что не утруждайте себя, вашу историю я услышу от мистера Квотермейна. Сейчас же ложитесь в постель, а пока нам готовят завтрак, я вас осмотрю.

Родд привел нас в красивую комнату с двустворчатой остекленной дверью, выходящей на веранду, и двумя кроватями. Уложил Энскома и, вздернув ему штанину, снял мою грубую повязку и осмотрел рану.

— Больно? — спросил он.

— Еще как, — ответил Энском, — аж в бедро отдает.

Доктор стянул с него брюки для полного осмотра.

— Необходимо промыть рану. Лежите, а я пока схожу за всем необходимым.

Мы вышли вместе, и, когда оказались на веранде, я спросил, как дела у больного. Нога выглядела неважнецки.

— Плохи его дела — настолько, что я подумываю, не лучше ли ампутировать ногу по колено. И как можно скорее. Вы сами видели, как загноилась рана, и воспалительный процесс быстро распространяется.

— Господи! Неужто гангрена?

Он кивнул.

— Кто знает, чем в него стреляли, пулей или ржавым куском железа. Гангрена или столбняк, а может, и то и другое. Все возможно. Он деятельный человек?

— По-моему, да.

Родд задумался, а я не сводил с него глаз.

— Это меняет дело, — наконец решительно произнес он. — Для некоторых потеря ноги хуже смерти. Подождем немного, но, если за сутки симптомы не уйдут, придется оперировать. Доверьтесь мне, я работал когда-то… старшим хирургом в лондонской больнице и не растерял еще былую сноровку. По счастью, вы пришли прямо к нам.

Доктор взял все необходимое, помыл руки, потом вернулся к больному и, промыв рану обеззараживающим средством, снова натянул на него брюки, перевязав ногу выше колена. Затем напоил Энскома горячим молоком, предварительно вбив туда два яйца, велел отдыхать и не есть пока твердую пищу. Наконец укрыл его одеялом, сдвинул циновку и кивнул мне на выход.

— В молоко я добавил немного снотворного, так что он проспит несколько часов, — объяснил он уже на веранде. — Ему нужен покой. Не хотите ли пока освежиться?

— Куда вы ведете мистера Квотермейна? — спросил сидящий тут же Марнхем.

— В мою комнату.

— Почему? Комната Хеды тоже годится.

— Хеда может вернуться в любую минуту, — возразил доктор. — К тому же мистеру Квотермейну лучше переночевать в комнате мистера Энскома. Неплохо, если за больным кто-нибудь присмотрит.

Марнхем хотел возразить, затем передумал и промолчал, словно слуга, которого поставили на место. Этот незначительный эпизод немного приоткрыл завесу взаимоотношений между этими двоими. Вне всякого сомнения, доктор Родд помыкал своим компаньоном даже в таких пустяках, как распорядиться комнатой девушки. Вдвоем они составляли весьма колоритную парочку, и, если бы не тревога за Энскома, я бы уж наверняка выяснил, что за всем этим стоит.

Итак, я отправился мыться в комнату доктора. Пока я умывался, он вышел, и я, воспользовавшись случаем, немного осмотрелся. Стены, как и во всем доме, были отделаны местной породой дерева и служили задней стенкой книжному шкафу и буфету. На полках теснились лекарства и хирургические инструменты. Труды по медицине, философии, истории странным образом соседствовали с романами, по большей части французскими. Прочие фолианты, видимо, хранились под замком, в том числе и об оккультных науках. Стояла там и Библия. Я открыл ее наугад из простого любопытства, читает ли он ее, и собирался тут же вернуть на полку. Но вдруг мое внимание привлекло одно место, помнится, это была моя любимая глава из Книги пророка Исаии. На странице стоял штамп тюрьмы ее величества, не помню, какой именно. Однако этот ключ помог мне в последующие годы в разгадке тайны, какое событие в жизни этого человека сыграло не последнюю роль в его загубленной жизни. Не стоит в это углубляться, скажу лишь, что азартные игры и врачебная практика в корыстных целях, дабы погасить долги, окончательно довершили его растление. Странно, что он держал при себе книгу, полученную, скорее всего, от тюремного священника. Что ж, все мы порой ведем себя неосмотрительно. А может, книга ему дорога как память, он ее не раскрывал и печати, привлекшей мое внимание, в глаза не видел.

Теперь я мог строить догадки о его прошлой жизни. Возникли проблемы, он уехал в Южную Африку и на новом месте начал врачебную практику. Каким-то образом его разоблачили, быть может, конкуренты из зависти раскопали его прошлое. Все дело развалилось, и он решил перебраться в Трансвааль. В ту пору, еще до аннексии, провинция стала приютом для разношерстной публики, окруженной дурной славой. Но и в городе он не задержался, а затерялся в глуши. Там случай свел его с подозрительным типом, Марнхемом. Вместе они приступили к сомнительным сделкам, приносящим немалую прибыль. Попутно он с удовольствием лечил и оперировал туземцев и стал, таким образом, весьма влиятелен. В самом деле, еще до заката я обнаружил на задворках дома маленькую больницу с двумя или тремя койками. Их занимали кафры, а ухаживали за больными медсестры из местных, обученные самим доктором. Другие пациенты просто приходили к доктору на прием, кое-кто даже издалека. Время от времени он навещал белых, когда те оказывались поблизости.

Позже мы втроем завтракали в уютной комнатке с прекраснейшим видом из окна. Нам прислуживали вышколенные кафры в аккуратной белой униформе. Повар постарался на славу. Стол был сервирован настоящими серебряными приборами — в этой части Африки такое не часто встретишь. На стене среди гравюр и картин висел портрет прекрасной девушки, брюнетки с агатовыми глазами, написанный маслом.

— Мистер Марнхем, это ваша дочь?

— Нет, ее мать, — ответил он хмуро.

Тут его кто-то позвал по делу.

— Она иностранка, как видите, — сказал Родд. — Венгерка. Женщины в этой стране красивы и обаятельны.

— Да, я вижу. А эта дама живет здесь?

— О нет, она умерла, — ответил доктор. — По крайней мере, мне так кажется. Не поручусь, ведь я взял за правило не вмешиваться в личные дела окружающих. Знаю лишь, что Марнхем женился в зрелые годы на континенте, тогда ей не исполнилось и восемнадцати. Само собой, он страшно ее ревновал. Вскоре она родила ребенка и, кажется, в тот же год умерла. Несчастье подкосило Марнхема, и он перебрался с дочкой в Южную Африку, где начал жизнь сызнова. Вряд ли они имеют какие-то связи с Венгрией. Даже с дочерью он никогда не говорит о ее матери, а значит, она, скорее всего, умерла.

Мне подумалось, что эти обстоятельства можно было бы истолковать совсем в ином свете, но промолчал и благоразумно не стал углубляться в эти дебри. Вскоре вернулся Марнхем с известиями. Оказывается, басуто удрали с моими волами, как он и предвидел, а фургон со всем содержимым не тронули. Оставили даже запас оружия и боеприпасов.

— Какое везение! — ответил я в изумлении. — Однако как странно. Мистер Марнхем, чем вы можете это объяснить?

— Мистер Квотермейн, — пожав плечами, ответил он, — это же вы у нас всем известный знаток местных нравов и обычаев.

— У меня есть лишь две версии. То ли они по какой-то причине приняли мой фургон за логово тагати, то есть колдуна, и боялись прикоснуться к нему, чтобы не навлечь на себя беду, хотя волов тронуть осмелились. То ли считали фургон собственностью некоего друга и не хотели повредить.

Марнхем резко вскинул голову, но промолчал. Тем временем я рассказывал ему подробности нападения, пережитого нами недавно.

— Странное дело, главарь басуто проболтался, что какой-то белый мерзавец предупредил Сикукуни о нашем появлении, да еще велел его людям отобрать наше оружие и патроны. А раненый туземец, умоляющий нас пощадить его, утонул прежде, чем успел назвать имя этого белого человека.

— Бур, наверное, — пробормотал Марнхем. — Сейчас они не особо жалуют нас, сами знаете. Мне известно, что некоторые в сговоре с Сикукуни против англичан, через «уста вождя», его премьер-министра Макурупиджи. Старый плут хитер и пытается усидеть на двух стульях.

— В конце концов он упадет с обоих. Что ж, теперь вы убедились, что я был прав. Кафр упомянул только о ружьях, волах и наших жизнях в придачу. О фургоне речи не было.

— Верно, мистер Квотермейн, и я пошлю кого-нибудь из наших людей, вместе с вашими слугами они живо перенесут сюда все содержимое фургона.

— Может, одолжите волов, чтобы дотащить его до дома?

— Нет, у нас совсем не осталось молодняка. Много скота в этом сезоне полегло из-за «красной воды»[275] и легочных болезней. Вряд ли вам удастся выпросить, одолжить или украсть упряжку волов в этой части Претории. Волы есть разве что у некоторых голландцев, так они не дадут.

— Плохо дело. Через пару дней я хотел продолжить путь.

— Ваш друг еще долго не сможет путешествовать, — возразил доктор, до сих пор безучастный к нашему разговору. — Почему бы вам не съездить туда на лошади, когда она отдохнет.

— Помните, вы говорили об упряжке волов, которую оставили в Претории, — вмешался Марнхем. — Можно привести ее сюда или послать кого-то из слуг, если не хотите оставлять мистера Энскома одного.

— Спасибо за совет, я подумаю.

Тем же утром Футсек, возница и кое-кто из хозяйских слуг отправились за содержимым нашего фургона. Но я слишком устал и остался дома. Убедившись, что Энском все еще спит, я решил последовать его примеру. Отыскал кушетку на веранде, устроился на ней и надолго погрузился в сладкую дремоту. Вдруг сквозь сон где-то поодаль от меня послышались голоса Марнхема и Родда. Наяву я бы их нипочем не расслышал с такого расстояния. Глубоко убежден, что наши органы чувств, я бы даже сказал, наша духовная сущность более восприимчива, когда мы почти погрузились в объятия Морфея, а не в часы бодрствования. Тогда наш организм работает на пределе своих возможностей, и мы порой оказываемся за гранью бытия. К несчастью, пробуждение стирает все из нашей памяти. Другое дело полудрема, когда некоторые воспоминания все же удается сохранить в памяти.

В таком-то необычном состоянии ума и духа я и услышал, как Родд обратился к Марнхему.

— Зачем вы привели этих людей?

— Их привел не я, а Удача, Рок, Судьба, Бог или Дьявол, называйте как угодно. Хотя, будь ваша воля, они бы, конечно, здесь не появились. Впрочем, я рад им. Для меня, живущего в этом аду, большой подарок перед смертью снова перекинуться словечком с английскими джентльменами.

— Джентльмены… — задумчиво процедил Родд. — Что ж, Энском, пожалуй. А другой? В конце концов, чем он лучше других охотников, кафров-торговцев и странников, коих полным полно в этой чужой земле?

«А действительно, чем?» — подумал я в полусне.

— Я не смогу объяснить, если вы сами этого не видите. Знаю лишь одно: он не хуже меня и гораздо лучше вас, — добавил Марнхем с оттенком высокомерия. — Вдобавок у него хорошая репутация среди белых и черных, а в этой стране доброе имя дорогого стоит.

— Согласен, — поразмыслив, ответил доктор, — допустим, он тоже джентльмен. Объясните, наконец, зачем вы привели их сюда, когда достаточно одного вашего слова, и проблема разом… — Он умолк.

— Говорю вам, я тут ни при чем. К чему вы клоните?

— Думаете, это разумно, учитывая наши дела, держать под боком двух таких проницательных джентльменов — и еще не ясно, как долго, — особенно сейчас, когда мы снова под британским флагом? И все лишь для того, чтобы вы могли насладиться их обществом. А может, лучше было бы велеть басуто отпустить их в Преторию?

— Не знаю я, что лучше. Ответьте на вопрос: к чему вы клоните?

— Через день-другой вернется Хеда. Она появится здесь в любую минуту, — ответил Родд, выбивая пепел из трубки.

— Да, ведь это вы заставили меня написать ей, что я хочу с ней увидеться. В чем же дело?

— Ничего такого, просто я не хотел бы, чтобы она общалась с «английским джентльменом», таким как этот Энском.

— А, понимаю, — презрительно усмехнулся Марнхем, — слишком честный и правильный. Могут возникнуть сложности и все такое. Что ж, молю Бога, чтобы так и случилось. Я хорошо знаю семейство Энском, вернее, раньше знал и имею представление о таких людях, как Родд.

— Не зарывайтесь, иначе однажды вы доиграетесь. За все содеянное я заплатил сполна, а вы… еще нет.

— Этот молодой человек очень плох, а вы опытный доктор. Почему бы вам не убить его, если вы так его опасаетесь? — с горькой усмешкой спросил Марнхем.

— А вы на что? Запомните: человек может лишиться многого, но не профессиональной чести. Я в лепешку расшибусь, но вылечу мистера Энскома, а это задачка не из легких, скажу я вам.

Когда я проснулся, их не было и в помине. Так сон это был или явь? В итоге я решил, что пошлю Футсека за волами в Преторию, а сам останусь тут.

Глава 5

ИГРА В КАРТЫ
Ночь я провел в комнате Энскома, присматривая за ним. Его мучил жар, боль в ноге не давала сомкнуть глаз. Бедняга мне признался, что не выносит доктора Родда и желает как можно скорее убраться отсюда. Мне пришлось долго втолковывать ему, что никак нельзя уехать, пока из Претории не доставят запасных волов, но об опасном состоянии его ноги я не сказал ни слова. Когда под утро Энском забылся сном, я возблагодарил Небо и тоже решил отдохнуть.

Едва я переоделся к завтраку — ведь мне уже доставили одежду из фургона, — пришел Родд и тщательно осмотрел своего пациента. Я тем временем ждал его на веранде, не находя себе места от волнения. Наконец доктор вышел ко мне.

— Что ж, думаю, нам удастся сохранить ему ногу. Хотя для полной уверенности мне нужны еще сутки. Опасные симптомы поутихли, а температура снизилась на два градуса. В любом случае ему придется остаться в постели и есть легкую пищу, пока состояние не придет в норму. Потом он сможет переместиться на кушетку на веранде. Но пусть ни в коем случае не пытается вставать.

Поблагодарив Родда вполне искренне, я спросил, не видел ли он Марнхема, так как хотел переговорить с ним об отправке Футсека в Преторию за волами.

— Думаю, он еще не встал после вчерашней попойки, которую устроил на радостях от встречи гостей.

— Попойки? — переспросил я, желая внести ясность.

— Да. Он отличный старик, самый лучший, но у всех нас есть свои маленькие слабости. Марнхем пьет как извозчик. Я сказал это вам, чтобы вы не удивлялись и не вздумали спорить с ним — в таком состоянии его нрав, хм… весьма вздорный. А теперь я должен пойти и напоить его теплым молоком. Это его любимое средство от похмелья. Оно и правда помогает.

Что за милое общество нас окружает, и кто знает, на сколько дней мы привязаны к нему буквально за ногу. Не скажу, что я при деньгах, но с радостью заплатил бы сто фунтов, лишь бы выбраться отсюда. А совсем скоро буду готов пожертвовать всем, что у меня есть, но, к счастью, в ту минуту я об этом еще не догадывался.

Мы завтракали вдвоем с Роддом и болтали о нравах кафров. Он был весьма подкован в этой области. Затем я пошел с ним в больницу к его туземным пациентам. Составив о нем мнение как о совершенно никчемном человеке, я с удивлением заметил, как нежно и терпеливо он обращается с этими людьми. А о его мастерстве и говорить нечего, тут все было ясно без слов. Он как раз собирался делать операцию одному дородному старику. Полагаю, случай оказался серьезный, раз потребовался хлороформ. Родд спросил, не хочу ли я ему ассистировать. Я вежливо отказался, так как не чувствую к таким занятиям особой склонности. Когда я уходил, он кипятил свои инструменты, облачившись поверх одежды в нечто, похожее на чистую ночную рубашку.

На веранде я встретил Марнхема. За исключением опухших глаз и трясущихся рук, старик выглядел как обычно. Он пробормотал что-то вроде «я проспал» и вежливо, прямо-таки светским тоном поинтересовался, как здоровье больного и достаточно ли удобно мы устроились и все в таком духе, а я, в свою очередь, спросил, по какой дороге нашим слугам лучше ехать в Преторию. Позже, напутствуя их, я объяснил Футсеку, по каким приметам найти правильный путь до места, где ждала упряжка. Дал ему денег, заплатить тому, кто присматривал за волами, и строго наказал возвращаться как можно скорее. Скрепя сердце я отпустил этих троих, хоть Футсек — бывалый путешественник и обещал в точности следовать всем моим указаниям. Казалось, он радуется походу, и я спросил его о причине такого странного поведения, ведь после наших мытарств ему следовало мечтать лишь об отдыхе.

— О хозяин, по-моему, этот Храм — не самое подходящее мес то для цветных. Я ведь говорил тебе о тех, кто здесь умер. Наверное, Карл, который дал мне алмаз, тоже умер. Прошлой ночью его призрак явился мне. Он стоял передо мной и тряс головой, парни тоже его видели.

— Ох, бросьте вы эту болтовню о призраках, скорее возвращайтесь с волами, а не то я сам тебя убью и сделаю призраком.

— Я вернусь, хозяин, вернусь! — воскликнул он и побежал прочь.

Мне вдруг стало не по себе. Само собой, я не верил в рассказ о призраке Карла, чего не скажешь о Футсеке. А если страх помешает ему вернуться? Мне бы самому съездить, но как же я оставлю больного Энскома наедине с нашими странными хозяевами? А больше и послать некого. Можно, наверное, поехать в Пилгримс-Рест и поискать там белого помощника. Позже я сожалел, что не решился на этот шаг, но тогда мне пришлось бы в такое тревожное время отлучиться по крайней мере на сутки. Честно говоря, я тогда не задумывался об этом всерьез, да и вряд ли бы там нашелся хоть кто-нибудь, кому можно довериться.

Я проводил Футсека и остальных до вершины соседнего горного хребта, откуда указал ему нужную тропу. На обратном пути я заметил Марнхема. Он скакал прочь от дома, но, завидев меня, приблизился. Старик якобы направлялся к Гранитному потоку — договориться кое с кем об охране фургона. Я огорчился: мол, приходится ему заниматься моими делами, пока я не могу отлучиться. Ничего, говорит, ему только в радость немного проехаться и чем-то себя занять.

— А чем вы заполняете свой досуг? — спросил я так, между прочим. — Занимаетесь хозяйством?

— О нет, торговлей! — выпалил он и, кивнув, пустил коня в галоп.

Какая же торговля без магазина и что, интересно, они продают?

Так случилось, что уже спустя час я удовлетворил свое любопытство. Заглянув к Энскому и убедившись, что он всем доволен, я решил побывать в каменоломне, откуда брали мрамор для дома. А если камня еще много, в будущем, возможно, стоит как-нибудь заняться его разработками. Как мне сказали, всего в нескольких ярдах от дома, в самой гуще колючих зарослей, поперек основного ущелья лежал глубокий овраг. Тропа, по которой некогда вывозили камни, вела к небольшому углублению, и, похоже, гора действительно была из чистого белого мрамора. Я хорошенько осмотрелся, пробираясь среди зарослей кустарника, укоренившегося в почве, смытой сверху.

За кустами оказалось большое отверстие, достаточное, чтобы можно было протиснуться. Я полез внутрь, желая узнать, как далеко идет жила, и вдруг, в шаге от входа, наткнулся на крепкую дверь из желтого дерева. Сообразив, что тут наверняка содержались работники или инструменты с взрывчаткой, толкнул ее. Может, кто-то забыл запереть или замок был неисправен, так или иначе, дверь с треском распахнулась. Продолжая исследовать месторождение, я смело шагнул вперед. Стало темно, и я зажег спичку. Судя по сверкающей крыше пещеры, мрамор не иссякал. Меж тем ее пол представлял для меня не меньший интерес. Он был весь заставлен ящиками, похожими на гробы, с печатью известной фирмы в Бирмингеме и этикеткой «железная ограда», адресоваными «господам Марнхему и Родду, Трансвааль с заходом в залив Делагоа». Я сразу догадался, в чем дело, а стоило заглянуть внутрь, и все сомнения долой. По счастью, один ящик был открыт и стоял наполовину пустой. Просунув руку, я нащупал ружья, какие обычно продают кафрам. Их себестоимость в Африке порядка тридцати пяти фунтов, а для местного вождя — десять наличными или в обмен на скот. При бойкой торговле получается не плохой навар. Наверняка эти ящики всего лишь малая толика еще больших запасов. Теперь понятно, за счет чего Сикукуни оказал столь дерзкое сопротивление правительству. Так вот откуда взялось ружье, прострелившее ногу Энскому и чуть не изрешетившее пулями нас обоих.

При свете горящей спички я нашел и другого рода, мм… товары. Бочонки с порохом, бочки с дешевой выпивкой, свинцовые чушки и ящики с этикетками «формы для отливки пуль» и «ударные взрыватели». Были там безобидные сумки, полные четок, и несколько коробок с древками для копий, изготовленные в Бирмингеме. Возможно, я нашел бы еще много всего, однако решил не задерживаться. Собрал с полу обгоревшие спички, вынул носовой платок и, подметая за собой каменный пол, на случай если остались следы, вернулся туда, откуда начал исследовать это прекрасное месторождение, то есть на дно карьера. Кусты теперь росли иначе, чем снаружи, и я спустился другим путем, прыгая с камня на камень, как горный козел.

Как раз вовремя, ибо через несколько минут появился доктор Родд.

— Операция прошла успешно? — спросил я как ни в чем не бывало.

— Вполне, благодарю вас, хотя этот кафр, едва отошел от наркоза, попытался стукнуть по голове моего медбрата. А вы увлекаетесь геологией?

— Немного, зависит от того, можно ли выручить за этот мрамор какие-то деньги. Он, кажется, не хуже каррарского. Вот кремневые орудия не мой конек, тут я невежда и любитель, чего не скажешь о вас, ведь я видел такие в вашей комнате. Гляньте на мою находку. Что скажете, это ведь скребок? — С этими словами я вынул из кармана камень, найденный в саванне неделю назад.

Доктор тотчас забыл о подозрениях, которые поначалу весьма явственно читались на его лице. Этот любознательный человек и впрямь души не чаял в кремневых орудиях и мог многое о них рассказать.

— Вы нашли его здесь?

Я отвел его на несколько шагов от входа в пещеру и показал место, где якобы среди карьерного мусора подобрал камень. Тогда Родд пустился в познавательные рассуждения, мол, это орудие столь ценное и редкое — он не удивился бы, если бы узнал, что оно принадлежало самому патриарху Ною или Иов скрёб им свою кожу, пораженную проказой. И каким только чудом оно оказалось среди отходов? Вопрос так и остался открытым, я подарил находку Родду, за что он сердечно меня поблагодарил и, радостный, вернулся в дом, как человек, совершивший важное открытие.

Следующие три дня ничем особенным не запомнились, разве что были самыми скучными за всю мою жизнь. Дом прекрасен, еда превосходна, богатый выбор напитков. Вдобавок Родд сообщил, что угроза ампутации миновала и выздоровление Энскома лишь вопрос времени. Только ему по-прежнему нельзя ходить и позволять крови бурно циркулировать, что значило: он должен оставаться в горизонтальном положении. Беда в том, что я смертельно скучал, а из доступных развлечений было лишь наблюдение за хозяевами, которые производили на меня весьма неприятное впечатление. Мне бы на охоту, но, увы, подобные забавы в здешних владениях под запретом — в угоду пресловутой мисс Хеде, таинственной юной особе, которую все ждали с нетерпением, а она все не появлялась. Кроме того, я боялся по пути столкнуться с басуто. Можно съездить в Пилгримс-Рест или Лиденбург и доложить о подлых делах этих дикарей, но дорога в лучшем случае займет дня два, а чиновники могут задержать и дольше — эти господа ценят только собственное время.

Выходит, придется оставить Энскома одного, а мне этого никак не хотелось. Поэтому я продолжал скучать, слонялся без дела и курил больше обычного во вред своему здоровью.

Постепенно Энском перебрался на веранду, где лежал, задрав ногу кверху, и тоже скучал. Особенно после того, как его попытка выведать у старика Марнхема правду о его службе в гвардии не увенчалась успехом. Однажды вечером, совсем повесив носы, мы решили поиграть в карты. Не то чтобы мы были заядлыми игроками. Лично я всегда питал к ним отвращение. Покерные фишки разного цвета, заменяющие деньги, которые никогда не выплачивались, в юности доставили мне немало душевных мук. Так досадно, когда выиграешь, тебе выдают стартовые зеленые фишки и сообщают, что в них заключены многие сотни и тысячи фунтов, или, наоборот, они ничего не стоят, если проиграешь. Мой дорогой отец всегда играл на огромные ставки. Я же никогда в жизни не терял голову. Энском тоже недолюбливал карты. Наверное, его предки играли фишками в тысячи и тысячи гиней где-нибудь в шоколадном клубе на Сент-Джеймс-стрит или других злачных местах прошлого века. А наутро фишки выкупались за наличные. Так его семейство и пришло к полному разорению.

— Могу себе представить, какого полета эти птицы, — сказал он, когда наши соперники ушли за подходящим столиком.

Ночь выдалась душная, и мы расположились на веранде, при свете керосиновой лампы и нескольких свечей. Я возразил, мол, не могу себе позволить расстаться с крупной суммой, тем более отдать ее людям, которые, возможно, метят карты.

— Понимаю, не беспокойтесь, старина. Предоставьте все мне. Ради такой потехи я не прочь и заплатить, а потеха будет, не сомневайтесь.

— Идет, в таком случае весь выигрыш ваш.

По мне, так скорее снег выпадет на экваторе, чем мы выиграем у этой парочки.

Вскоре они вернулись со столиком, покрытым зеленым сукном. Края его свисали почти до пола. Слуга принес поднос со спиртным. Судя по развязному виду старика Марнхема, уже получившего свое за обедом, он и по дороге успел угоститься. Наконец мы расселись по местам, мой партнер Энском восседал против меня на своей кушетке. Игра началась.

Не помню, какой был расклад, но ставки оказались высоки и продолжали расти. Хотя началось все с малого, и мы выиграли, так как нам, по-моему, поддались. Не прошло и получаса, как Марнхем поднялся и налил себе коньяка, разведенного чисто символически водой. Я хлебнул голландского джина, а Энском и Родд набили свои трубки табаком.

— Что-то скучновато, — обратился Родд к Энскому, — не повысить ли нам ставки?

— Сколько угодно, — ответил Энском с манерной медлительностью, а в глазах его замелькали озорные искорки, показывая, как он доволен. — Мы с Квотермейном прирожденные игроки. Не глядите так строго, Квотермейн, сами ведь знаете, какой вы. Только в случае нашего проигрыша, доктор, вам придется взять чек, у меня при себе крайне мало наличных.

— Что ж, извольте, — спокойно ответил доктор. — Однако вы еще не проиграли.

Ставки взлетели до небес, отчего у меня волосы на голове зашевелились. Игра тем временем набирала обороты. Гляньте-ка — свершилось чудо, мы выиграли! Не знаю, как так вышло, то ли старик Марнхем по ошибке пошел не той картой, то ли он не разобрал многочисленных сигналов напарника, не ускользнувших от моего опытного глаза. Так или иначе, мы выиграли! Более того, после нескольких неудач мы снова стали выигрывать со значительным отрывом, пока на нашем приходе не образовалась кругленькая сумма. При этом Марнхем на каждом круге все больше налегал на бренди, а доктор вскипал от ярости, стараясь держать себя в руках. Я не на шутку тревожился, так как Энском находился на грани безудержного веселья, а дотянуться и пнуть его под столом не представлялось возможным.

— Давайте прервемся, — предложил я, — моему напарнику пора в постель.

— Поддерживаю, — ответил Родд, наградив Марнхема суровым взглядом. Тот слизывал капли бренди со своей длинной бороды.

— Ч-черта с два я соглашусь! — воскликнул почтенный старик. — В дни моей молодости джентльмены всегда давали соперникам возможность отыграться.

— Что ж, — ответил Энском, метнув на него взгляд, — последуем примеру того джентльмена, с которым вы играли в молодости. Предлагаю удвоить ставки.

— Вот это дело! Вот это по-нашему! — одобрил старик.

Доктор привстал и снова сел. Наблюдая за ним, я решил, что он в сговоре со своим партнером, этим завзятым пропойцей, который вовсе не такой пьяный, каким хочет казаться, и явно припрятал козырь в рукаве, в прямом и в переносном смысле. В любом случае старик им, верно, не воспользовался, ведь мы снова выиграли, каким-то образом поймав удачу за хвост.

— Что-то я притомился, — протянул Энском. — Лимонад недостаточно бодрит. Может, хватит?

— О нет, ради всего святого!

Энском согласился сыграть последнюю партию.

— Будь по-вашему, — согласился Марнхем, — только ставим на кон все до последнего.

Он говорил спокойным и неожиданно трезвым голосом.

Похоже, Родд действительно верил в игру Марнхема и старик задумал какую-то хитрость. Как бы там ни было, возражать он не стал. Однако мне приходилось видеть, как пьяные люди трезвеют от сильного волнения, но такое состояние очень скоро проходит.

— Вы серьезно? — вмешался я в разговор, обращаясь к доктору. — Не знаю, какая в итоге выходит сумма, но, видать, не маленькая.

— Разумеется, — ответил он.

Вспомнив, что Энскому все равно терять нечего, я промолчал и только пожал плечами. Что ж, Марнхем сам напросился. На него почти не падал свет от лампы, а догоревшие свечи оплыли, и все-таки я заметил, как мошенник орудует картами, но почел за лучшее помалкивать. Видно, что-то не заладилось, и у него оказалось полно козырей, а у Родда ни одного. Последовала довольно жаркая битва, и в итоге туз попал к Энскому. Он оказался неплохим игроком, удачно разыграл партию, и мы вновь одержали победу.

— Боюсь, я не силен в сложении, — весело заметил Энском, прервав тягостное молчание, — завтра мы все перепроверим, но сдается мне, джентльмены, что вы должны нам с Квотермейном семьдесят четыре тысячи девятьсот десять фунтов.

Тут вмешался доктор.

— Проклятый старый дурак! — зашипел он, иначе и не скажешь. — Как ты собираешься отдавать все эти деньги, пьяная скотина?

— А запросто, каторжник! — крикнул Марнхем. — Вот! — Он сунул руку в карман, выудил несколько алмазов и бросил их на стол. — Тут вдвое больше, а там, откуда они взялись, есть еще много таких камушков, не правда ли, эскулап-арестант?

— Да как ты смеешь?! — задыхаясь и теряя разум от ярости, заорал доктор. — Ты… ты, убийца! О, когда-нибудь я тебя прикончу! — Он поднял свой полупустой стакан и плеснул содержимым в лицо Марнхему.

— Каков будущий зятек, а? — воскликнул старый плут и, схватив графин, швырнул его в голову Родда. Едва не попал.

— Джентльмены, не пора ли вам спать? Не то наговорите друг другу такого, о чем завтра пожалеете.

Наверное, они разделяли мое мнение, ибо тут же без лишних слов поднялись и разошлись в разные стороны по своим комнатам. Мы слышали, как они оба заперли двери. Я взял со стола долговую расписку и алмазы, а Энском проверил карты.

— Вот так так! Крапленые! Ах, мой дорогой Квотермейн, это был самый забавный вечер в моей жизни!

— Помолчите, вы, глупец! Теперь следует ожидать убийства, только бы не мы оказались жертвами.

Глава 6

МИСС ХЕДА
Наутро я ожидал тягостных объяснений, однако ничего подобного не произошло. Игнорирование неприятных проблем — величайшее искусство, способное сохранить мир даже среди диких племен. Два действующих лица минувшего спектакля как будто обо всем забыли. В этом есть доля правды. Жар горячительного напитка одного и гнева другого обратил паутинку их воспоминаний в пепел. Они лишь в общих чертах помнили о неприятном событии, детали которого стерлись из памяти. Наверное, эти двое не считали себя ответственными за те слова и поступки, а раз так, то и в головах отпечатываться нечему. Этот случай не укладывался в рамки их обычного поведения. Так, по крайней мере, мне казалось, и поступки наших хозяев красноречиво подтверждали мои догадки.

Доктор первым заговорил о случившемся:

— Боюсь, прошлой ночью я вышел из себя. Такое и раньше бывало за карточной игрой и наверняка еще не раз повторится. Однако я должен как-то объясниться. Марнхем, как вы сами убедились, любит выпить, и тогда он превращается в неисправимого лгуна. Сам я тоже хорош — увы, никак не могу обуздать свои приступы гнева. Все же не судите нас слишком строго. Будь вы доктором, знали бы, что черты характера в человеке наследственные и он не властен над своей плотью. Кофе не желаете?

В отсутствие Родда старик Марнхем завел тот же разговор и, как обычно, был сама любезность.

— Я очень виноват перед вами и мистером Энскомом. Всего мне и не вспомнить, знаю только, что ночью, пока мы играли в эти проклятые карты, случилась крупная ссора. Порой слабости берут надо мной верх. Что тут поделаешь. Надеюсь, вы, как такой же простой смертный, со своими недостатками, отнесетесь ко мне снисходительно. Если я вчера сболтнул лишнего или повел себя недостойно, вы не станете придавать всему этому большого значения? Да, особенно тяжко сознавать, что все произошло на глазах моих гостей.

Такое показное благородство заставило меня припомнить каждый мелкий его грешок, и отчего-то они показались мне еще более тяжкими.

— Конечно-конечно, не будем больше к этому возвращаться. Хотя… — вырвалось у меня, — вы наговорили друг другу столько ужасного…

— Что ж, пожалуй, — рассеянно улыбнувшись, ответил он, — но на самом деле мы так не думаем.

— Понимаю — что-то вроде ссоры влюбленных. Только вот как быть с алмазами, которые вы оставили на столе, а я убрал с глаз кафров от греха подальше? Сейчас я их принесу.

— Я? Да, пожалуй, и вместе с долговыми расписками, которые могли бы сгодиться для раскуривания трубки. Мы сможем сравнить их ценность. Не знаю, равнозначны ли бумаги алмазам. Только ради всего святого, не показывайте мне эту мерзость, у меня ее и так с избытком.

— Я поговорю с Энскомом, ведь это он делал ставки.

— Говорите с кем хотите, только не позволяйте мне снова взглянуть на алмазы, — ответил старик, от вскипающего гнева у него вздулись вены на лбу. — Выбросьте их в сточную канаву, если хотите, с глаз моих долой, а не то быть беде. — С этими словами он, хлопнув дверью, скрылся в своей комнате. К завтраку даже не притронулся.

То ли этот стреляный воробей боялся попасть под перекрестный допрос, имея при себе столько нешлифованных алмазов, то ли их стоимость не покрывала его карточный долг, а может, они вообще из обыкновенного стекла. Я рассказал обо всем Энскому, но тот лишь рассмеялся. У меня, видите ли, алмазы будут в большей безопасности, а то вдруг что случится. Мы ведь, мол, с самого начала чего-то ожидали, еще до того, как попали сюда.

Пока я прятал камни в безопасное место, послышался стук колес. Вышел взглянуть, в чем дело, и как раз в эту минуту подъехала двухколесная повозка с верхом, запряженная четырьмя резвыми лошадками. На козлах сидел готтентот в щеголеватой шляпе и красном кушаке. Он остановился перед садовой оградой, из недр повозки появилась опрятно одетая дама, молодая, стройная и довольно высокая. Вот и все, что я разглядел, а когда она повернулась ко мне спиной, ее рыжие волосы вспыхнули огнем.

— Вот! Я знал, что-то обязательно случится! И появилась Хеда. Квотермейн, вы должны пойти и помочь ей, ведь поблизости не видно ни ее почтенного родителя, ни любящего жениха, то бишь доктора.

Тяжело вздохнув, я повиновался, всем сердцем желая, чтобы все это было не на самом деле. Чуяло мое сердце: ее приезд лишь усугубит создавшееся положение.

У ворот она велела весьма дородной девушке из цветных, по-видимому горничной, вынуть из повозки корзинку с саженцами цветов, резко повернулась — и мы столкнулись нос к носу по разные стороны ограды. Некоторое время мы разглядывали друг друга. Хеда и впрямь оказалась очень красивой, правильные черты, дышащие здоровьем и свежестью, длинные черные ресницы и прелестный гибкий стан. Уж не знаю, что она подумала обо мне, скорее всего, ничего хорошего. Вдруг ее большие серые глаза тре вожно распахнулись, а на лице отразился страх.

— Что с отцом? Где он?

— Если вы о мистере Марнхеме, — учтиво приподняв шляпу, ответил я, — то, вероятно, доктор Родд и он…

— Бог с ним, с доктором Роддом, — прервала она, презрительно вздернув подбородок, — как себя чувствует отец?

— Полагаю, как обычно. Они с доктором Роддом были тут совсем недавно, но, кажется, ушли куда-то. — Так в самом деле и было, только ушли они в разных направлениях.

— Ну и прекрасно, — вздохнув с облегчением, ответила Хеда. — Понимаете, мне сообщили о его болезни, вот почему я здесь.

Стало быть, она любит этого старого плута и… не выносит доктора. Жди беды, это уж как дважды два четыре. Нам тут только разгневанной женщины не хватало.

Открыв ворота, я с почтительным поклоном принял у нее саквояж.

— Меня зовут Квотермейн, а вон там мой друг Энском. Мы тут остановились.

— В самом деле? — сказала Хеда с очаровательной улыбкой. — Какая странная идея — остановиться в таком месте.

— Дом прекрасен, — заметил я.

— Он недурен, в каком-то смысле, это и моя задумка. Однако я имела в виду его обитателей.

Такой ответ сразил меня. Хеда вздохнула — наверняка она чувствовала, какого я нелестного мнения о хозяевах дома. Бок о бок мы прошли по тропинке, обсаженной розами, к веранде. Энском поджидал нас на своей кушетке, аккуратно подстриженный мной еще вчера. Они встретились взглядами, и оба залились румянцем. Нелепость, по-моему.

— Энском, позволь представить тебе… — начал я и замялся, сомневаясь, носит ли она фамилию отца.

— Хеда Марнхем, — подсказала она.

— Да… мисс Хеда Марнхем, а это достопочтенный Морис Энском.

— Простите, что не встаю вам навстречу, мисс Марнхем, — произнес Энском своим приятным голосом. Надо сказать, что голос девушки был под стать ему, проникновенный и мягкий, с легким акцентом. — К сожалению, мне прострелили ступню.

— Кто стрелял в вас? — спросила она.

— О, всего лишь кафр.

— Как жаль. Надеюсь, вы скоро поправитесь. Теперь я вас покину, мне нужно повидать отца.

— Редкая красавица, — заметил Энском, — и леди к тому же. Нужно отдать должное старому греховоднику, он произвел на свет очаровательную дочь.

— Даже слишком, — проворчал я.

— Доктор Родд, наверное, того же мнения. Как не совестно отдавать девушку за такого мошенника, как доктор Родд. Интересно, она его любит?

— Любит, какканарейка кота. У меня была возможность в этом убедиться.

— Квотермейн, вы чудо! Никто лучше вас не сумеет воспользоваться случаем.

Потом мы ждали в тишине, сомневаясь, вернется ли мисс Хеда. Девушка пришла на удивление скоро, успев за это время переодеться в белое платье с цветком гибискуса, приколотым к корсажу, как яркий штрих к наряду.

— Отца нигде нет, — сообщила она, — слуги говорят, он уехал верхом. Забавно, правда? Никто меня не встречает, а ведь вызвали из такой дали! Я торопилась, терпела неудобства.

— Не обижайтесь, мисс Хеда. В Южной Африке фургоны и повозки не ходят, как скорые поезда, — заметил Энском.

— Я вовсе не обижена, мистер Энском. Теперь, когда я спокойна за здоровье отца… Лучше расскажите, как вас ранили?

Он рассказал ей всю историю с самого начала, на свой лад, с забавными подробностями. Хеда внимательно слушала, наморщив лобик, и прервала его только один раз.

— Интересно, кто этот белый человек, предупредивший людей Сикукуни о вашем приезде.

— Не знаю, но он напросился на пулю в лодыжку.

— Да, но мало кого в этом грешном мире настигает заслуженная кара.

— Эта мысль и мне не дает покоя. Будь все иначе, я бы…

— Что? — спросила она с любопытством.

— …стрелял бы лучше мистера Квотермейна и стал бы красив, как дама, которую я встретил однажды в юности.

— Бросьте молоть вздор, да еще перед ланчем, — заметил я строго, и мы дружно рассмеялись.

Впервые за время нашего пребывания здесь стены дома огласил благотворный смех. С появлением этой девушки дом оживился и озарился счастьем. Припоминаю, мне даже подумалось, как она похожа на благоухающий персиковый сад в цвету посреди холодной пустынной степи.

Вскоре мы стали очень дружны. Она показала нам старинную гравюру, по которой возвели Храм. Ее хитрость обошлась дешевле, чем если бы они решили строить обыкновенный дом.

— Повезло, до мрамора рукой подать, — сказал Энском.

— О да! — скромно согласилась Хеда. — Образно говоря, одним все удается, ведь у них мрамор под рукой, а другим, и таких большинство, достается лишь известняк и глина.

— Браво! — одобрил Энском. — А мне попадается только известняк.

— А мне глина, — задумчиво проговорила она.

— А мне и то, и другое, и третье, — встрял я, устав быть сторонним наблюдателем, — ведь земля богата мрамором, известняком и глиной, не говоря уже о золоте и драгоценных камнях.

Однако эта парочка не обратила на меня особого внимания. Лишь Энском проронил из вежливости какую-то нелепицу, что в земле еще есть деготь и подземные пожары.

Хеда принялась рассказывать ему свои детские воспоминания, связанные с Венгрией, довольно смутные, надо сказать. А потом они перебрались сюда и жили в двух больших кафрских хижинах. Вдруг разбогатели. Она уехала учиться в Марицбург и завела друзей. Наконец я встал и пошел прогуляться.

Спустя час я вернулся, а эта парочка еще болтала. Так продолжалось, пока не появился доктор Родд. Поначалу они его не заметили, так как он наблюдал из-за угла. В то время как я с величайшим любопытством следил за его реакцией. Отвратное лицо отражало целую гамму чувств: ненависть, страх, ревность, особенно ревность. Будто дикий зверь застал своего соперника за кражей добычи. Что ж, неудивительно, ибо эти двое отлично смотрелись вместе.

Они были под стать друг другу. Хеда, конечно, лучшая половина дуэта, красивая, по-настоящему привлекательная молодая женщина, однако живость Энскома, радостный блеск его синих глаз и особая стать заставляли забыть о неправильных чертах его лица. Видно, он как раз рассказал ей одну из историй, таких уморительных, благодаря его безобидным выдумкам. Они дружно рассмеялись. Тут девушка заметила доктора, и ее веселость испарилась, как капля на раскаленной от солнца лопате. Она вся сжалась, будто приготовилась к чему-то.

— Как поживаете? — быстро проговорила она и протянула ему смуглую руку. — Впрочем, незачем спрашивать, и так понятно — все хорошо.

— А вы как поживаете, дорогая? — неторопливо заговорил Родд, делая особое ударение на последнем слове. — Впрочем, я и сам вижу, что вы в добром здравии и в прекрасном расположении духа. — Доктор подался вперед для поцелуя.

Каким образом она уклонилась от проявления нежности или заявления о своих правах, понятия не имею. Не желая наблюдать неприятную сцену, я отвернулся. Когда же вновь поднял взгляд, Родд хмурился, Хеда напустила на себя ложную скромность, а Энском откровенно веселился. Она спросила об отце, доктор ответил, что тот вполне здоров.

— Зачем же вы писали о его болезни и настаивали на моем приезде? — нахмурив брови, спросила она.

Родд не успел ответить, так как в эту минуту появился Марнхем.

— О, отец! — воскликнула Хеда, бросившись в его объятия, а тот нежно расцеловал ее в обе щеки.

Выходит, она действительно любит этого греховодника, а он ее. Стало быть, и в нем есть что-то хорошее. А вообще, бывает ли абсолютное зло или добро? Может, не все решает наследственность?

Мне так и не удалось найти ответ на этот вопрос, ни тогда, ни позже. Во всяком случае, встреча этих двоих согрела мне сердце.

С появлением мисс Хеды в доме многое переменилось. Слуги стали расторопнее и переоделись в чистую униформу. В некоторых комнатах появились вазы с цветами, а в наших прибрались, предварительно выпроводив нас, к нашему неудовольствию. Более того, к обеду Родд и Марнхем нарядились в короткие мундиры, а мы с Энскомом сгорали от стыда, ведь у нас не было сменной одежды. Любопытно, как эти переодевания, несомненно пробудившие в Марнхеме старые воспоминания, изменили его до неузнаваемости. Пуская по кругу бутылку с вином и произнося тост за ее величество, он и впрямь походил на полковника кавалерийского полка, держался учтиво и изыскано. Кто бы мог подумать, что старый пройдоха, представший перед нами всего сутки назад, и этот господин, который попивал кларет — надо сказать недурственный — и внимательно ловил каждое слово из рассказа своей дочери, — это один и тот же человек.

Даже доктор в своем парадном одеянии теперь казался совершенно таким же, каким выглядел раньше, — настоящим джентльменом. В общем, установилось некое подобие перемирия. Родд больше не звал мисс Хеду «моя дорогая» и не позволял себе вольности, а она звала его подчеркнуто вежливо — не иначе как «доктор Родд».

Так прошла эта и последующие ночи. Дни мы проводили в удовольствии и праздности. Хеда прогуливалась под руку с отцом, по-дружески общалась с доктором, хотя следила за ним, как кошка следит за собакой, ожидая нападения. В остальное время она старалась держаться поближе к нам. Особенно, мне казалось, девушка искала защиты у моей скромной персоны — наверное, решила, что я безобиден и могу пригодиться. Однако я чувствовал, что это затишье перед бурей. Во всяком случае, немалую толику туч, словно Юпитер, сгущал Марнхем, и вскоре мне, да и, без сомнения, Родду, стало очевидно, что старик всеми силами поощряет близость между его дочерью и Энскомом.

Каким-то образом он разузнал о блестящих перспективах молодого человека. Кроме того, симпатизировал отпрыску благороднейшего семейства в Англии, как подсказывали ему остатки былой осведомленности. Вдобавок Хеде тоже нравился Энском, столь же сильно, сколь она не выносила Родда. Марнхем даже завел разговор со мной как-то издалека. Мол, избранница Энскома будет счастлива, а ее отец сможет спокойно умереть, зная, что оставляет свое дитя в надежных руках. Я с ним согласился, если, конечно, девушка уже не питает иную привязанность.

— Привязанность! — воскликнул он. — Вот уж чего нет в этой проклятой сделке, — думаю, вам хватило ума это заметить.

— Как я понял, речь идет о помолвке, — заметил я.

— Возможно, она больше нужна мне, а не дочери. Ох, Квотермейн, разве вы не понимаете, что в крайних обстоятельствах человек вынужден идти против своей воли?

Вспомнив, как они друг друга обзывали в ту ночь за карточной игрой, я подумал, что все прекрасно понимаю, однако решил не поднимать эту тему.

— В конце концов, брак важен для дочерей больше, чем для их отцов, и лишь ей решать, за кого выходить.

— Все так, Квотермейн, а все же иные дочери готовы пойти ради отцов на большие жертвы. Что ж, скоро она станет совершеннолетней, мне бы только до тех пор найти способ отсрочить неизбежное. Но как, как? — простонал он, развернулся и ушел.

Что ни говори, а шея старика в петле, и совсем непросто из нее спастись. Меж тем на кону счастье девушки.

Немного погодя ко мне обратился Энском, на этот раз по имени:

— Аллан, о волах по-прежнему ничего не слышно?

— Нет, я уже и не надеюсь. А почему вы спрашиваете?

Он, как обычно, дурашливо улыбнулся:

— Потому что, как ни здорово с хозяевами этого дома, пора и честь знать, во всяком случае мне.

— Энском, вам пока нельзя путешествовать, хотя Родд и говорил о значительных улучшениях.

— Да, но, сказать по правде, меня одолевает иной недуг, неведомый ни моему дорогому эскулапу, ни мне. Сдается, всему виной здешняя природа. Высота влияет на сердце, не правда ли? А этот дом забрался высоко.

— Полно упражняться в остроумии, — сказал я серьезно. — О чем вы?

— Аллан, если вы не смогли оценить красоту Хеды, тогда вам пора на пенсию. Рано или поздно наступает возраст, когда мужчину привлекают только красоты архитектуры, природы и изысканных блюд.

— Черт возьми! Я вам кто, Мафусаил? Не хотите ли вы сказать, что влюбились в эту девушку? Почему же, скажите на милость, вы не признаетесь ей, а попусту тратите мое время, да и свое тоже?

— На то и время, чтобы тратить. На мой взгляд, не самый худший способ его применения, во всяком случае безобидный. К тому же мне нужен ваш совет, правильно ли я поставил диагноз. Признаться, немного страшновато услышать положительный ответ.

— Что ж, вы любите Хеду. Чему же я, такой древний старец, далекий от любви, могу вас научить?

— Ничему, Аллан. Увы, бывают минуты, когда остается надеяться лишь на собственный разум, а мне мой подсказывает скорее убираться отсюда. Однако я не смогу ехать, даже если удастся взгромоздиться на лошадь, а вы побежите следом. И волов еще не привели.

— Может, возьмете у мисс Марнхем повозку напрокат и сбежите от нее, — съязвил я.

— Это идея. Правда, моей ноге вредно трястись в повозке несколько дней, да и лошадей куда-то отослали. Послушайте, старина, — посерьезнев, продолжал он, — как-то неловко попадать впросак из-за женщины, которая к тому же помолвлена с таким подозрительным типом. А ведь с кем поведешься, от того и наберешься. Кажется, дело плохо, я подхватил лихорадку, и, если вовремя не принять меры, она перерастет в хроническую.

— О нет, Энском, на худой конец, в перемежающуюся. Африканская малярия частенько зависит от погоды.

— Такой циник и женоненавистник, как вы, не способен понять нежные порывы неопытного сердца. О Квотермейн, черт вас возьми, не издевайтесь, а лучше подскажите, как поступить. Ведь я оказался в затруднении.

— Да, и еще в каком! К счастью, в мои годы, как вы любезно заметили, таких проблем не бывает. Даже не знаю, какой вам дать совет. Лучше поговорите с дамой.

— Ну, мы уже поговорили… не напрямую, конечно. Просто о неких общих знакомых, оказавшихся в подобном положении. Увы, разговор ни к чему не привел.

— Вот как? А я и не знал, что у вас есть общие знакомые. Что же она сказала, как отреагировала?

— Ничего не сказала, лишь вздохнула, казалось, она вот-вот разрыдается, и просто ушла. Я бы пошел за ней, но при мне не было костыля. Между нами как будто выросла стена, словно Хеда не может или не желает поделиться со мной своими мыслями.

— Понимаю, и, если хотите, я расскажу, что ее гложет. Марнхем на крючке у Родда, если доктор откроет рот, старик, ни больше ни меньше, окажется на виселице. За молчание Марнхем обещал доктору руку дочери. Хеда знает о власти этого человека над отцом, однако не догадывается, в чем там дело. А поскольку она любящая дочь…

— Ангел, вы хотели сказать, зовите ее так, как она того заслуживает, особенно здесь, в жилище ангелов.

— Что ж, как угодно. Поскольку она ангел, девушка обещала выйти за ненавистного ей человека, дабы спасти шкуру родителя.

— Это я и уловил в ссоре этих двоих. Еще неизвестно, кто больший негодяй. Ну, Аллан, тогда все. Мы с вами встаем на сторону ангела. Вы освободите ее из лап злодеев, а я, если она согласится, женюсь на ней. Если же получу отказ, что ж, так тому и быть. По-моему, разумное распределение обязанностей. Какой у вас план? У меня никаких идей, да я и не дерзну тягаться с тем, кто гораздо старше и умнее.

— Сдается мне, когда вы появились на свет, игра «Орел — мой выигрыш, решка — ваш проигрыш» приказала долго жить! — фыркнув от возмущения, ответил я. — Пожалуй, лучше я возьму лошадь и поищу волов, а вы сами легко решите свои проблемы с присущей вам гениальностью. Только постарайтесь никого не убить и остаться в живых.

— Старина, вы же не уедете? — спросил он серьезно. — Не оставите меня одного в этом отвратительном месте? До сих пор я не донимал вас расспросами и был уверен, что человек с вашим умом и опытом играючи отыщет выход из любой передряги. Правда, я не лгу.

— Неужели? Что ж, пока мне вас нечем обрадовать, но, если вы перестанете болтать без умолку, я постараюсь что-нибудь придумать. Мисс Хеда срезает цветы в саду, пойду-ка помогу ей. Иногда приятно сменить обстановку.

Я оставил Энскома одного, а он проводил меня ревнивым взглядом.

Глава 7

ВЕРАНДА
Мисс Хеда составляла букет из бенгальских роз с едва распустившимися бутонами. Затрудняясь, с чего начать, я сказал что-то приличествующее случаю: о красоте цветов. Во всяком случае, я озвучил свои реальные мысли и ее тоже, судя по ответу.

— Да, я собираю их, пока еще не поздно. — Хеда вздохнула и украдкой взглянула на веранду, а может, мне так показалось, ведь поля ее шляпы почти скрывали лицо.

Мы немного поболтали о пустяках. Помогая ей срывать розы, я уколол палец. Хеда спросила, как себя чувствует Энском, скоро ли он сможет отправиться в дорогу. Я ответил, что за этим лучше обратиться к доктору Родду, однако надеюсь, полное выздоровление займет не больше недели.

— Недели! — воскликнула она, стараясь казаться беззаботной, однако в голосе ее звучал испуг.

— Но даже если он и будет готов ехать, волов все равно еще не привели, и я не знаю, когда это случится.

— Слишком быстро! — воскликнула она. — Слишком быстро! Ах, если б вы только знали, как ценны для меня в этом глухом месте такие гости, как вы. — Ее темные глаза наполнились слезами.

Мы прошли за угол дома, где в тени росли другие цветы, кажется резеда. Веранда пропала из виду, и мы оказались совсем одни.

— Мистер Квотермейн, — заторопилась Хеда, — не знаю, могу ли я с вами посоветоваться в одном деликатном вопросе. Здесь мне совершенно некому открыться, — жалобно прибавила она.

— Решайте сами. Я гожусь вам в отцы и постараюсь помочь, чем смогу.

Мы пришли к апельсиновой рощице в сорока ярдах от дома, якобы собрать немного фруктов. На самом деле мы скрывались от посторонних ушей и заметили бы любого, кто мог приблизиться.

— Мистер Квотермейн, — заговорила Хеда вполголоса, — я в самой большой беде, в какую только может попасть женщина. Меня обручили с ненавистным мне человеком.

— Почему же вы не разорвете помолвку? Это неприятно, но ведь куда лучше разом решить проблему, чем всю жизнь прожить с человеком, к которому вы не питаете никаких чувств. Чего уж хуже.

— Я не могу. Не смею. Это мой долг.

— Мисс Марнхем, сколько вам лет?

— Через три месяца мое совершеннолетие. Понимаете, почему мне не хотелось сюда возвращаться до срока? Он заманил меня в ловушку, написал, что отец очень болен.

— В любом случае скоро они потеряют власть над вами. Ждать осталось недолго.

— Для меня это целая вечность. Однако дело не только в послушании. Я люблю отца и осознаю свой долг перед ним. Несмотря на свои пороки, он всегда относился ко мне со всей добротой.

— Уверен, отец любит вас. Почему бы не открыться ему?

— Он все знает, мистер Квотермейн, и этот брак ненавистен ему даже больше, чем мне, если такое возможно. У него нет выбора, как и у меня. О, я должна признаться! Доктор держит его на крючке. В прошлом отец совершил нечто ужасное, не знаю, что именно, и не хочу знать. Если правда выплывет наружу, это навредит отцу, если не хуже, намного хуже. А цена за молчание доктора — я. В день нашей свадьбы он уничтожит улики против отца. Если я откажу ему, он пустит их в ход и тогда…

— Это проблема.

— Это не проблема, а кошмар! Если бы вы могли почувствовать то же, что чувствую я, тогда поняли бы весь ужас моего положения.

— Думаю, я могу себе представить, мисс Хеда. Не говорите больше ничего, дайте мне немного подумать. В случае чего, приходите ко мне снова, не сомневайтесь, я сумею вас защитить.

— Но вы уедете через неделю.

— За это время много воды утечет. Для каждого дня достаточно своих тревог. К концу недели мы найдем выход, если он уже не найден.

Следующие сутки я, как никогда в жизни, ломал голову над этой изрядной задачкой. Итак, девушку нужно как-то защитить от негодяя, а это непросто, ибо сама девушка защищает другого негодяя, собственного отца. Есть ли выход? Вряд ли, потому что Марнхем, скорее всего, совершил убийство, а может, и не одно. У Родда есть против него улики, и он запросто отправит старика на виселицу. Могла бы Хеда, не раздумывая, обвенчаться с Энскомом? Да, если они договорятся, но тогда Марнхем обречен. Могли бы они сбежать? Возможно, но итог тот же. Мог бы я забрать ее в Преторию под защиту закона? Да, и снова тот же итог. Интересно, что бы мне посоветовал Ханс, мой слуга-готтентот? Он всегда находил выход. За это его и прозвали Светочем во мраке. Этот дикарь был по-своему умный и самый хитрый из всех, кого я знал. Увы, он не встанет из могилы, чтобы со мной поговорить. Впрочем, я догадываюсь, как бы он ответил.

— Хозяин, — сказал бы он, — эту веревку может перерубить только Седой Старик, то есть смерть. Пусть умрет доктор или отец, и девушка станет свободной. Эти двое наверняка метят в Небеса, а я мог бы указать им путь.

Я улыбнулся своим мыслям, белому человеку не пристало допускать их даже в шутку. Однако воображаемый Ханс прав, смерть одного из них распутает этот гордиев узел. Мне стало не по себе от подобных выводов.

Ночью я спал тревожно и видел сон, будто сижу на краю Черного ущелья в стране зулусов, перед их хижинами, а рядом на корточках сидит старый колдун Зикали в накидке из звериных шкур. Его называют Тот, кому не следовало родиться. Много лет прошло с нашей последней встречи. Старик возится с потухшим костром, при помощи пепла он обычно делал предсказания. Взглянул на меня и разразился своим жутким смехом.

— Макумазан, вот ты и вернулся в назначенный час. Постарел, но не изменился. Что тебе нужно от Открывателя? В этот раз, верно, не Мамина? О нет, Макумазан, теперь она сама ищет тебя. Однажды она уже нашла тебя, не правда ли? Далеко на севере среди странного племени, они поклонялись статуе «Дитя из слоновой кости». В юности и в зрелые годы я знал их. Не был ли их прорицателем Харут, мой друг и собрат по ремеслу? Она нашла тебя под бивнями слона Джана, в которого искусный охотник Макумазан так и не попал. О, не удивляйся.

— Как ты узнал? — спрашиваю я.

— Нет ничего проще, Макумазан. Часом раньше ко мне явился маленький желтый человек, Ханс, и поведал эту историю. Тогда я послал за Маминой, узнать, правдивы ли его слова. Она будет рада встрече с тобой. Ее жаждущее сердце все помнит. Не бойся, я говорю про наш земной мир. Ей ни к чему встречаться с тобой на Небесах, ведь она будет вечно жить здесь.

— Зикали, — помнится, спросил я, — зачем ты лжешь? Как мог мертвец говорить с тобой и как я могу встретиться с умершей?

— Спроси об этом в час битвы, когда белые люди, твои собратья, падают от ударов копий, как сорная трава под мотыгой, а лучше перед битвой. Довольно разговоров о Мамине, она никогда не состарится и может ждать сколько угодно. Не о ней ты хотел поговорить со мной, а о прекрасной белой женщине, Хеддане и ее возлюбленном. Ты всегда старался держаться подальше от чужих проблем, а теперь тебе придется нести их бремя на своих плечах, взамен не получив за это ничего, кроме уважения. Время дорого, слушай же. Когда над ними нависнет угроза, приведи прекрасную деву Хеддану и белого господина Маурити ко мне, и я возьму их под свою защиту — ради тебя. Им больше некуда идти. Приведи их сюда, если им удастся сбежать. Я буду рад тебе, Макумазан. В скором времени я поражу моих врагов, дом Сензангаконы, рыбьим пузырем, полным крови. И он окрасит их дверные косяки.

Тут я проснулся, объятый страхом, как после ночного кошмара. Мерный храп Энскома у другой стены комнаты меня успокоил.

«Маурити. Почему Зикали назвал его Маурити? — размышлял я в полусне. — А, так его же зовут Морис, а на языке зулусов звучит как Маурити, точно так же Хеда стала Хедданой».

Я снова задремал и думать забыл о своем сне, пока последующие события о нем не напомнили. Однако именно сон надоумил меня пуститься в страну зулусов в ту сложную минуту, которая была не за горами[276].

Вечером Родд не явился к ужину, и я поинтересовался, где он. Оказывается, доктор навещает пациента, старосту-кафра, живущего далеко отсюда, и, вероятно, останется там до утра. Разговор меж тем зашел о том, где точно пролегает граница между Трансваалем и землями, которыми по праву владеет Сикукуни. По словам Марнхема, она проходила в какой-то паре миль от его дома. Когда мы встали из-за стола, луна ярко светила, и старик предложил взглянуть на то место, куда много лет назад расставили вехи, еще до того, как буры получили полномочия. Я согласился: приятно окунуться в ночную прохладу после жаркого дня. К тому же мои мысли блуждали, пытаясь найти выход, и старика они тоже касались. Молодые люди остались на веранде. Влюбленные выглядели такими счастливыми, а вскоре им предстоит разлука, так что лучше всего оставить их наедине.

Мы поднялись на вершину холма, на котором возвышался наш дом. Марнхем показал мне веху: внизу в серебристой мгле саванны — я бы сам ее не разглядел. От нее где-то вдалеке тянулась линия к следующей вехе.

— Вам уже знакомо древесное болото. Граница проходит аккурат через него. Поэтому эти басуто преследовали вас лишь до окраины болота. Впрочем, по их мнению, стрелять в вас они имели полное право, так как граница проходит ровно посредине.

На это я ему заметил, что границы теперь и вовсе не существует, ведь вся земля перешла к Британии. Затем мы вернулись домой, пройдя мимо роз к веранде, погруженные каждый в свои мысли. И тут вдруг пред нами предстала милая картина.

Энском и Хеда сидели там, где мы их оставили, только плотнее прижались друг к дружке. Он обнял ее, и они самозабвенно целовались. Ошибки быть не могло, поскольку прямо над их кушеткой, обтянутой полосками кожи, висела лампа. Не самое удачное место для подобных ласк. Однако разве этим двоим было дело до каких-то ламп и света? Разве им не хватало сияющих счастьем глаз друг друга? Сейчас мир вокруг для них не существовал, словно они остались только вдвоем, как Адам и Ева в Эдемском саду, продолжая целоваться и шептать друг другу заветные слова. Разве помнят они о змее, обвившемся вокруг ствола древа познания, с которого они сорвали спелый плод, лишивший обоих рассудка?

Мы с Марнхемом, не сговариваясь, тихонько отступили, собираясь войти в дом с другой стороны, покашлять у ворот или как-то еще привлечь к себе внимание с подобающего расстояния. Не успели мы отойти далеко, как послышался треск в кустах.

— Опять бабуин забрался в сад, — сказал задумчиво Марнхем.

— Кажется, он собрался залезть и в дом, — отозвался я, заметив, как тень вскочила на веранду.

Следом послышался испуганный крик Хеды.

— Вот вы и попались! — тихо и яростно произнес мужской голос.

— Видимо, доктор вернулся от больного раньше срока. Лучше нам быть рядом, — сказал я и прямиком бросился к веранде, старик не отставал.

Я подоспел как раз вовремя, еще немного, и случилась бы беда. Родд с револьвером в руке возвышался над несчастными, злой как черт и снедаемый ревностью. Хеда, бледная, с лихорадочным блеском в глазах, сидела на кушетке, судорожно вцепившись в нее пальцами. А рядом с ней сидел Энском, как всегда спокойный и собранный и все же явно озадаченный происходящим.

— Если вы собрались стрелять, — сказал он, — начните с меня.

Его спокойствие вывело Родда из себя. Он прицелился.

Однако и я не зевал, ведь мое оружие всегда при мне с тех пор, как мы поселились в этом доме. Нельзя было терять ни минуты, а до Родда было не меньше пятнадцати футов, но я не хотел его ранить. Поэтому мне ничего не оставалось, как выстрелить в пистолет в его руках и не промахнуться. Прежде чем доктор нажал на курок, если, конечно, не собирался их только припугнуть, моя пуля угодила в рукоятку и сбила прицел дула.

— Отличный выстрел, — заметил Энском, увидев меня. А Родд все еще сжимал в руке револьвер и таращился на его рукоятку.

— Повезло, — ответил я и подошел к ним. — Доктор Родд, извольте объясниться, чего ради вы тут махали револьвером перед дамой и безоружным джентльменом, да еще небось и заряженным?

— А вам какое дело? — спросил он. — И чего это вы вздумали палить в меня?

— Как же мне не вмешаться, если вы побеспокоили девушку и моего друга. А если бы я стрелял в вас, вы бы сейчас не задавали вопросов. Моей целью был пистолет, однако в следующий раз это может оказаться его владелец. — И я взглянул на свой револьвер.

Он понял, что со мной лучше не связываться, и обратился к Марнхему, стоящему за моей спиной.

— Твоя работа, старый плут, — глухо произнес он в ярости. — Ты обещал свою дочь мне. Она моя невеста, и вот я застаю ее в объятиях чужака.

— Что я могу поделать? — ответил Марнхем. — Может, она передумала, вот ее и спрашивай.

— Не утруждайтесь, — вмешалась Хеда. Она будто очнулась. — Да, мое намерение изменилось. Я никогда не любила вас, доктор Родд, и замуж за вас не пойду. Я люблю мистера Энскома. Он предложил мне стать его женой, и я согласилась.

— Я так и понял, — ухмыльнулся он. — Наверняка вы рассчитываете стать однажды супругой пэра. Что ж, я постараюсь не допустить этого. Славный джентльмен, может быть, и сам не захочет взять в жены дочь убийцы.

Его слова прозвучали для всех нас как гром с небес. Мы ошарашенно переглядывались, будто на поле боя, когда отгремели выстрелы, дым рассеивается и бойцы устраивают перекличку. Энском заговорил первым.

— Не знаю, о чем вы и какие у вас доказательства, — произнес он спокойно. — Как бы то ни было, эта дама, оказавшая мне честь, ни в чем не повинна. Пусть даже все ее предки были убийцами, я все равно женюсь на ней.

Девушка взглянула на него с бесконечной благодарностью в сияющих глазах. Марнхем шагнул или, вернее, качнулся вперед. На виске у него пульсировала жилка.

— Он лжет, — прохрипел старик, дергая себя за бороду. — Я расскажу вам, как все было. Однажды, больше года назад, я перебрал и в ярости выстрелил в кафра, желая его напугать, но по какой-то роковой случайности он упал замертво. Вот и все, а доктор называет это убийством.

— А у меня другая сказка, — произнес Родд, — но я не стану докучать вам сейчас. Послушайте, Хеда, выполните уговор, или вашего отца повесят.

Она охнула и рухнула на кушетку, будто от выстрела. Тогда подал голос я:

— Вы обвиняете в преступлениях других? А не вы ли, доктор, провели несколько месяцев в английской тюрьме? — Тогда я еще помнил ее название. — Но сейчас мы не станем вдаваться в подробности.

— Как вы узнали?

— Не важно, знаю, и все, а тюремные записи подтвердят мои слова. Вы промышляете продажей оружия и патронов людям Сикукуни, а они враги ее величества, хоть военные вылазки против них временно приостановлены. Отрицать бесполезно, у меня есть доказательства. Далее, это вы послали басуто убить нас, когда мы пришли в их земли поохотиться. Вы боялись, как бы мы не узнали, кто поставляет им ружья. — Это я сказал наудачу, но, видно, попал в точку, раз он раскрыл рот от удивления. — Кроме того, вы незаконно скупаете алмазы и снова условились с басуто нас прикончить. Впрочем, два последних обвинения я доказать не могу. Итак, доктор Родд, я повторяю свой вопрос. Считаете ли вы себя вправе обвинять кого-либо, а если и попытаетесь, поверят ли вам, когда обнаружатся ваши собственные преступления?

— Если бы я действительно был виновен, тогда мой компаньон становится соучастником во всех этих преступлениях, кроме первого. Так что, донося на меня, вы и его подставляете, а ведь это отец Хеды, будущий тесть вашего друга, а тут выяснится, что он незаконно торгует оружием, ворует, да еще пытался убить своих гостей. Мистер Квотермейн, на вашем месте я бы оставил это дело.

Хоть он и негодяй, его находчивость и смелость меня восхитили.

— Я последую вашему совету, только если вы последуете моему и оставите девушку и ее отца в покое.

— Делайте что хотите, только держите свое мнение при себе. Берегитесь, как бы привычка всюду совать свой нос не обернулась против вас. Хеда, ты выйдешь за меня и предложишь молодому человеку завтра же покинуть этот дом. Как доктор, я могу тебя уверить, он уже вполне готов к путешествию. И эту ищейку, Квотермейна, пусть забирает с собой. Можешь одолжить им свою повозку. Иначе я предъявлю кому следует доказательства и выдвину против твоего отца обвинение в убийстве. Даю тебе время подумать до утра. Обсудите все хорошенько на семейном совете. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответил я, когда он проходил мимо, — и позаботьтесь, пожалуйста, чтобы мы вас до утра не встретили. Как вы наверняка слышали, местные называют меня Тот, кто встает после полуночи. — И я бросил взгляд на свой револьвер.

После его ухода я по-хозяйски как можно беззаботнее заметил, что пора спать. Никто не возражал.

— Не тревожьтесь, юная леди, — добавил я. — Если не хотите оставаться в комнате одна, пусть ваша храбрая горничная заночует с вами. И сегодня так жарко в доме, что я, пожалуй, вздремну на веранде, прямо под вашим окном. Все, ни слова больше. Завтра все обсудим.

Девушка поднялась, перевела взгляд с Энскома на меня, с сожалением посмотрела на отца и с возгласом отчаяния прошла в свою комнату за застекленной дверью. Потом позвала горничную и велела ей спать в ее комнате. Марнхем проводил дочь взглядом и ушел к себе, понурив голову и немного пошатываясь. Энском тоже встал и поковылял в свою комнату, я следом.

— Ну и заварили вы кашу, молодой человек.

— Да, Аллан, боюсь, вы правы. Зато какая каша заварилась, сколько всего любопытного в ней намешано.

— Любопытная каша! Намешано! — передразнил я его. — Почему бы не назвать ее адским варевом?

Он вдруг посерьезнел:

— Послушайте, я люблю Хеду, и каковы бы ни были ее родные, я на ней все равно женюсь, даже наперекор семье.

— Вам ничего иного и не остается. А что касается недовольства вашей семьи, сдается мне, девушка готова разделить с вами любую участь. Вот только как же вы на ней женитесь?

— Ну, что-нибудь наверняка случится, — ответил он беспечно.

— Тут вы правы, случится, знать бы только, что именно. Когда я подошел к веранде, вы и Хеда были на волосок от подобного случая, к счастью для вас обоих, я умею управляться с револьвером. Дайте-ка посмотрю вашу ногу, и больше ни слова о деле. Утром, на трезвую голову, у меня обязательно появится какая-нибудь идея.

Осторожно осматривая ногу, я согласился с доктором Роддом. Энском по-прежнему хромал, однако рана почти зажила, а воспаление спало. А совсем скоро к суставам вернется былая подвижность. Во время моих манипуляций он в красках расписывал достоинства и прелести Хеды, а я помалкивал.

— Лягте и постарайтесь уснуть, — посоветовал я, покончив с осмотром. — Дверь запирается, а я расположусь так, что опасность со стороны окна вам не будет грозить. Спокойной ночи.

Оставив его, я нашел себе местечко рядом с висящей лампой, откуда видел комнату Хеды и мою, так что никто не проскочил бы незаметно. Мне не привыкать к ночным бдениям, заряженный револьвер был наготове. Никогда еще я не чувствовал себя бодрее, неумолимо текли часы, а мысли не давали покоя.

Не важно, о чем я думал, поскольку это никак не связано с последующими событиями. Скажу лишь, что к рассвету мне стало не по себе. Не знаю, что меня так напугало, но встревожился я не на шутку. Мимо комнаты Хеды и нашей никто не ходил, в этом я лично убедился. Казалось бы, мои страхи беспочвенны, а все же они никак не унимались, а лишь нарастали. У меня появилось предчувствие: что-то происходит в этом доме или на другом конце Африки, нечто ужасное, чему я не в силах помешать.

Подавленность нарастала и достигла предела, как вдруг все про шло. Я вытер пот со лба и осмотрелся, уже начинало светать. Нежные краски чудесной зари показались мне добрым знаком на нашем туманном пути. Пустяк, конечно, всего лишь приход нового дня, и все же я получил утешение и надежду. С рассветом все страхи улетучились, а осталась только радость. Теперь я не сомневался, что мы преодолеем все трудности и все закончится хорошо.

Уверившись в этом, я решил вздремнуть, все равно любой шорох или движение меня разбудят. Проспал я где-то шесть часов, когда послышался звук шагов. Я тут же вскочил. Передо мной стоял наш туземный слуга. Он весь трясся и будто онемел, темнокожее лицо стало пепельно-серым. Только склонил голову набок и безвольно свесил, изображая мертвеца. Раскрыв рот и выпучив глаза, он поманил меня за собой. Я встал и пошел за ним.

Глава 8

ПОСЛЕДНИЙ КОЗЫРЬ РОДДА
Мы пришли в комнату Марнхема, прежде я у него не бывал. Все, что мне удалось разглядеть при закрытых ставнях, — это просторные габариты спальни, типичные для Южной Африки. Понемногу глаза привыкли к полумраку, и я увидел тело человека. Он сидел в кресле, склонившись над столом, который стоял посреди комнаты у кровати. Я распахнул ставни, и в комнату хлынул утренний свет. Этим человеком оказался Марнхем. На столе лежали писчие принадлежности, стояла опорожненная бутылка коньяка. Стакан, разлетевшийся вдребезги, оказался на полу.

— Он пьян, — сказал я.

— Нет, хозяин, он холодный, значит мертвый, — испуганно, впервые прервав молчание, ответил слуга по-голландски. — Я только что нашел его таким.

Я наклонился к телу и обследовал его, ощупал лицо. Марнхем, безусловно, скончался. Нижняя челюсть отвисла, кожа похолодела, и от него жутко несло алкоголем. Немного поразмыслив, я послал слугу за доктором Роддом и велел особо не болтать. Когда он ушел, мое внимание привлек большой конверт в опущенной руке покойного, адресованный Аллану Квотермейну. Я взял его и сунул к себе в карман.

Пришел полуодетый Родд.

— В чем дело?! — рявкнул он.

— Хороший вопрос, — ответил я, указав на Марнхема.

— Ох, снова набрался, — предположил он и проделал те же манипуляции, что и я. Мгновение спустя он в ужасе отшатнулся.

— Боже мой, он умер! — воскликнул доктор. — Три часа назад, если не больше.

— Похоже на то, но кто его убил?

— Откуда мне знать?! — огрызнулся он. — Думаете, я его отравил?

— Я никого не подозреваю, но, учитывая вашу давешнюю крупную ссору, кто-то может так подумать.

Удар попал в цель. Родд занервничал.

— Возможно, у старика случился приступ или он упился до смерти. Без вскрытия нельзя ничего утверждать. Но я этого делать не стану. Поеду, предупрежу судью и найду другого врача. Тело пусть никто не трогает, пока я не вернусь.

Я взвесил все за и против. Стоит ли мне его отпускать? Если это его рук дело, то он, конечно, попытается сбежать. Что ж, тем лучше для Хеды, в конце концов, не моя обязанность отдавать его под суд. Кроме того, улик против него нет. Все его поведение говорило скорее об обратном, впрочем, он мог и притворяться.

— Что ж, ладно, но возвращайтесь как можно скорее.

На миг доктор застыл в замешательстве. Должно быть, ему пришло в голову, что теперь, со смертью Марнхема, он потерял власть над Хедой. Даже если так, виду он не подал.

— Хотите поехать вместо меня?

— Думаю, не стоит, — ответил я. — Вдруг я виновен, тогда мой рассказ — а мне придется давать объяснения — окажется не в вашу пользу.

— Вы правы, черт возьми! — воскликнул Родд и вышел из комнаты.

Спустя десять минут он уже скакал в Пилгримс-Рест.

Прежде чем покинуть эту обитель смерти, я все кругом тщательно обследовал в поисках яда или иного орудия убийства. Безрезультатно. Однако кое-что я все-таки нашел. Перевернув промокательный лист бювара, лежавшего у локтя старика, я наткнулся на страницу, где его рукой был написан обрывок фразы: «Нет больше той любви, как…»[277] То ли он забыл конец библейского стиха, то ли передумал писать, то ли не хватило сил его завершить. Этот лист я тоже сунул в карман. Захлопнув ставни и заперев дверь, я вернулся на веранду. Весь дом еще спал, и там никого не оказалось. Тут я вспомнил о письме и вынул его из кармана. В нем содержался следующий текст:

Дорогой мистер Квотермейн!

Мне известно, как внезапно и скоропостижно умирают те, кого угораздило поссориться с Роддом, и потом, в моем возрасте нужно быть готовым к любой неожиданности. Поэтому я решил написать завещание и оставить его Вам, как честному человеку, на сохранение завтра утром. Надеюсь, вернувшись в Преторию, Вы отнесете его в «Стандарт банк», а квитанцию перешлете мне, если я к тому времени буду еще жив. Как Вы убедитесь, я оставляю все состояние моей горячо любимой дочери, а сверх того и мою долю в поместье, если удастся таковую востребовать. Этого хватит, чтобы держать волка подальше от ее двери.

После случившегося этой ночью я неважно себя чувствую и не в силах писать далее. Засим остаюсь искренне Ваш, Марнхем.

P. S. Еще… мне бы хотелось признаться со всей откровенностью, что я всем сердцем желаю освобождения Хеды от этого злодея и убийцы Родда и ее свадьбы с мистером Энскомом. Он мне нравится, и я уверен, что этот молодой человек будет для моей дочери хорошим мужем.
На письмо самоубийцы не похоже. Я взглянул на документ, повинуясь воле завещателя. Текст небольшой, а составлен по всем правилам, подписан и заверен. Он оставил девять тысяч фунтов, лежащих на счету в «Стандарт банке», и остальное имущество, движимое и недвижимое, своей дочери Хеде, в ее личное пользование, свободное от долгов и посягательств ее будущего мужа. Ей запрещалось единовременно тратить более одной тысячи фунтов. В общем, капиталы дочери были надежно защищены. Вместе с завещанием лежали и другие бумаги, видимо касающиеся недвижимости в Венгрии, унаследованной ею. Однако это уже не моя забота.

Сунув документы в потайной карман подкладки моего жилета, я вернулся в комнату и растолкал Энскома. Почему-то его крепкий сон вызвал у меня раздражение. Наконец он проснулся.

— Вам повезло, друг мой. Марнхем мертв.

— О бедная Хеда! — воскликнул он. — Ведь она любила его. Сердце ее разорвется от горя.

— Зато дочерняя любовь больше не велит ей выходить за Родда. Это ее утешит. Тут-то вам и улыбнулась удача.

Я поведал ему все, как было.

— Так он убит или покончил собой? — подытожил мой рассказ Энском.

— Не знаю, да и знать не хочу. И вам не советую, если в вас есть хоть капля здравого смысла. Достаточно того, что он мертв. И ради дочери не стоит углубляться в обстоятельства кончины ее отца.

— Бедная Хеда! — повторил он. — А кто ей сообщит? Я не смогу. Давайте вы, Аллан, тем более, вы же его нашли.

— Так и знал, что все будет на мне. Что ж, чем скорее покончим с этим, тем лучше. Одевайтесь и приходите на веранду.

Выйдя от Энскома, я сразу столкнулся с дородной горничной Хеды по имени Кетье, глуповатой, но добродушной. Она как раз выходила из комнаты хозяйки с кувшином в руках, видимо, хотела набрать горячей воды.

— Кетье, вернись к мисс Хеде и передай, что мне нужно с ней поговорить, и как можно скорее. Забудь о горячей воде, лучше помоги хозяйке одеться.

Та беззлобно поворчала, но, взглянув мне в глаза, умолкла. Вернулась в комнату, а спустя десять минут передо мной уже стояла Хеда.

— Мистер Квотермейн, что случилось? Наверняка что-то ужасное.

— Боюсь, что так, дитя мое. Если смерть ужасна. Ваш отец скончался прошлой ночью.

— О нет! — Она рухнула на стул.

— Мужайтесь, все мы смертны, а ваш отец дожил до преклонных лет.

— Но я любила его, — простонала Хеда. — Он не был святой, я знаю, но он был мне дорог.

— Такова жизнь, Хеда, все мы теряем тех, кого любим. Однако вам есть за что быть благодарной, ведь с вами любимый человек.

— О да, хвала Небесам, вы правы. Если это Божий промысел… правда, так говорить нехорошо.

Я стал рассказывать ей о случившемся, в это время к нам присоединился Энском. Он приковылял, опираясь на палку. Потом я показал им письмо Марнхема, адресованное мне, и завещание, а об остальных бумагах умолчал.

Девушка сидела очень бледная и притихшая, слушая мой рассказ.

— Я хочу его видеть, — сказала она наконец.

— Возможно, так будет лучше, — ответил я. — Тогда, если у вас хватит мужества, давайте прямо сейчас. Энском, идите с ней.

Мы вошли в комнату. Энском и Хеда держались за руки. Я отпер дверь, вошел и распахнул ставни. Мертвец выглядел по-прежнему, только голова немного запрокинулась. Хеда взглянула на него, вздрогнула и, сделав над собой усилие, поцеловала холодный лоб.

— Прощай, отец, — шептала она, — прощай.

Вдруг меня осенило:

— А где ваш отец хранил ценные вещи? Вы его наследница, и теперь все в этом доме принадлежит вам.

— В углу стоит сейф, а ключ отец всегда держал в кармане брюк.

— Тогда я открою его при вас, если не возражаете.

Я обыскал карманы покойного и нашел связку ключей. Взяв ее, я подошел к сейфу, накрытому покрывалом из шкур, и запросто отпер его. Внутри оказались два мешочка с золотом, по сотне фунтов каждый, а на других было написано: «Драгоценности моей жены. Принадлежат Хеде». Еще какие-то бумаги, изображение в миниатюре той леди, портрет которой висел в гостиной, и несколько неупакованных золотых слитков.

— Кто все это возьмет? Небезопасно оставлятьзолото здесь.

— Разумеется, вы, кто же еще, — ответил Энском, Хеда согласно кивнула.

Тяжело вздохнув, я распихал все эти ценности по своим необъятным карманам. Затем запер сейф, вернул ключи на место, и мы с Энскомом вышли из комнаты. Хеда, всхлипывая, вышла следом. Мы решили подкрепиться, уговаривая девушку последовать нашему примеру.

Выйдя из-за стола, я стал свидетелем любопытного зрелища. Пациенты доктора Родда, которых он принимал в своей маленькой больнице, уходили в саванну, причем те, кто мог передвигаться самостоятельно, помогали своим товарищам. Они были уже слишком далеко, и я не стал догонять их, не хотелось оставлять дом без присмотра. У меня появились дурные предчувствия, и я вернулся обратно, выяснить, в чем дело, но никого не мог найти. Проходя мимо дверей больницы, я услышал чей-то голос, зовущий на наречии сисуту:

— Братья мои, не бросайте меня!

Войдя, я увидел человека, которого Родд оперировал, когда мы только приехали. Он лежал там совсем один. Я спросил, куда делись остальные. Больной не ответил, и я уже хотел уйти, но тут он сказал, что все ушли в свою родную землю. Короче говоря, мне наконец удалось выведать у него правду. Оказывается, скоро на этот дом нападут люди Сикукуни, и они хотят быть подальше, когда меня и Энскома убьют. Сам он идти отказался или не смог, — похоже, он ничего не знал о смерти Марнхема. Только я попытался на него надавить, как он застонал, страдая от боли и жажды, и стал просить воды. Я хотел узнать, кто велел нас убить, но больной отказался отвечать.

— Ладно, оставайся один и помирай от жажды, — сказал я и направился к двери.

— Я все расскажу! — закричал он. — Это лекарь, который тут живет. Он меня резал. Задумал несколько дней назад убить вас, ведь он тебя ненавидит. Прошлой ночью он уехал, чтобы сказать воинам зулусов, когда приходить.

— И когда же? — спросил я, держа кувшин с водой у него на виду.

— Сегодня, как только взойдет луна, задолго до рассвета. Мой народ жаждет вашей крови, твоей и другого белого вождя, за всех тех, кого вы убили у реки, а остальных они не тронут.

— Как ты об этом узнал? — спросил я, но он не ответил, только бормотал что-то бессвязное о том, что остался один, потому что его не могли унести.

Я дал больному воды, и он тут же уснул, а может, притворился спящим. Кто знает, бредил он или говорил правду. В конюшне стоял мой конь — лошадей в тех местах запирали на ночь, охраняя от заразной болезни. А четырех животных из упряжки Хеды, привезенных ею из Наталя, как не бывало. Однако, судя по всему, они стояли тут всего пару часов назад вместе с повозкой. Подкинув моему коню корма, я вернулся в дом с черного хода. В кухне никого, зато у комнаты Марнхема, прислонившись к двери, сидел парень, который нашел старика мертвым. Он был слишком привязан к хозяину и казался ошеломленным. Я спросил, где остальные слуги, и узнал, что все они разбежались, а лошадей Родд, еще до своего отъезда этим утром, приказал увести. Я предложил кафру пойти со мной к веранде, не желая упускать парня из виду, он нехотя согласился. Там рядышком на кушетке сидели Энском и Хеда. По щекам девушки текли слезы, а он, взволнованный, держал ее за руку. Такой образ Хеды навсегда запечатлелся в моей памяти. Горе к лицу некоторым женщинам, и ей в том числе. Прекрасные темно-серые глаза не опухали от слез, капли просто наворачивалась и падали, как росинки с цветка.

Хеда сидела очень прямо и неподвижно, а Энском не сводил с нее глаз. Луч солнца падал на густую копну ее волнистых каштановых волос.

Эта парочка напомнила мне статуи мужа и жены, которые я когда-то видел в старой египетской гробнице. Сотни лет назад женщина сидела так же, с надеждой устремив взгляд в будущее. Смерть опечалила ее, но мало-помалу на ее губах расцветала задумчивая улыбка, казалось, ее печальные глаза уже видели сквозь тьму пробуждение новой жизни. Кроме того, рядом не было любимого, спутника надежд, ведь он разделил ее горестную участь. Вот такие чудные мысли завладели мной посреди грозящих нам бед, словно одинокий цветок посреди колючек в каменистой пустыне или звезда во мраке ночи.

Наваждение прошло, и я рассказал им о случившемся. Они слушали не перебивая.

— Вдвоем нам не под силу защитить дом, — протянул Энском, когда я умолк. — Надо уходить.

— Ваши выводы весьма разумны, — заметил я, — конечно, если кафр сказал правду. Только как мы уйдем? Втроем мы на одной кляче не уедем, ведь вы еще калека.

— Есть моя повозка, — подсказала Хеда.

— Да, но лошадей выпустили, и я не знаю, где их искать. А этого парня я отправить за ними не решаюсь, вдруг он убежит, как остальные. Думаю, лучше вам одной сесть на мою лошадь и ехать, а мы вдвоем останемся и попытаем счастья. Наверняка все это ложь, и нам ничто не угрожает, — добавил я, чтобы ее не волновать.

— Я не сделаю ничего подобного, — ответила Хеда с такой убежденностью, что спорить было бесполезно.

На миг я задумался, в каком сложном положении мы оказались. Слуге доверять нельзя, и, если я пойду с ним, придется оставить эту парочку совсем одну, а учитывая состояние Энскома, они, считай, совсем беззащитны. Однако, как мне казалось, другого вы хода нет. Тут я поднял взгляд и у садовой калитки заметил Футсека, возницу Энскома. Того самого, кого я послал в Преторию за быками. Он озирался в страхе, выпучив глаза, и тяжело дышал. Шляпа его пропала, а из раны на лице сочилась кровь.

Завидев нас, он пробежал по тропинке и сел в изнеможении.

— Где волы? — спросил я.

— О хозяин, они у басуто. От черной старухи мы узнали, что Сикукуни призвал воинов, и стали ждать на вершине холма, в часе езды оттуда, правду ли она сказала. Вдруг прискакал хозяин-доктор, тогда я выбежал к нему и спросил, безопасно ли продолжать путь. Он узнал меня. «Да, вполне безопасно, — ответил он, — я не раз ездил этой дорогой и не встречал никого, кроме детей. Поспешите, ваши хозяева будут рады волам, ведь они хотят пуститься в дорогу до наступления сумерек», — улыбнулся и уехал. Мы пошли вперед, ведя за собой волов. Ступив в колючие заросли у подножия холма, мы поняли, что доктор либо лгал, либо сам тут не был. Высокая трава по обе стороны тропинки вдруг ощетинилась копьями. Да, копья были повсюду. Двоих разведчиков тут же убили. А я не стал отступать, а побежал вперед, ведь позади тропу загородили кафры, они разгоняли волов. Набросились было на меня, а я прыгал то туда, то сюда, ускользая от них. Тогда они стали метать копья, видишь, один щеку задел, но промахнулся, как и остальные. У них были пистолеты в руках, но они не стреляли, наверное, не хотели шуметь. Один крикнул мне вдогонку: «Передай Макумазану, что мы навестим его ночью, когда меткость ему откажет! У нас к нему послание от наших братьев, убитых у реки Элефантес». Тогда я побежал сюда без оглядки, никого больше не встретил. Вот и все, хозяин.

Я тут же подверг этого малого перекрестному допросу, дабы просеять ложь в его словах и найти крупицы истины. Очевидно, он столкнулся с басуто, вернее, угодил в ловушку Родда, потерял скот и попутчиков, которых убили, если им не удалось убежать.

— Послушай, мне нужно найти лошадей. Ты останешься здесь с юной мисс, поможешь уложить вещи в повозку и подготовишь упряжь. Не вздумай удрать, иначе я тебя найду и тогда тебе не уйти от расправы. Ты меня понял?

Футсек поклялся исполнить наказ и пошел утолить жажду, а я объяснил Энскому и Хеде, ссылаясь на новые сведения, что до темноты опасаться нападения не следует и у нас впереди еще целый день. Я вызвался пойти и поискать лошадей, иного выхода нет. Тем временем Хеда должна собраться в дорогу и подготовить повозку при помощи Футсека, а Энском пусть остается за главного и руководит сборами, ведь он теперь, со своей тростью, вполне ходячий.

Разумеется, им было не по душе оставаться одним. Однако, учитывая обстоятельства, никто не возражал. Я отправился в дорогу, взяв с собой молодого слугу. Кафр шел с неохотой, до сих пор горевал или боялся, но после моего обещания застрелить его, если выкинет фокус, парень передумал. Оседлав мою кобылу, посвежевшую и откормленную, мы пошли дальше. Слуга привел ее за повод к ущелью с небольшой долиной, где в изобилии росла сочная трава, излюбленное пастбище животных.

Здесь мы нашли пару лошадей, они были в уздечках и привязаны к деревьям за поводья из сыромятной кожи. Две лошади повозку не утащат, так что мне пришлось продолжить поиски. Ох! Чего же мне стоила эта охота. Лошади гуляли на свободе — Родд велел помощнику конюха не стреноживать их, чтобы они разбрелись кто куда. Насытившись, животные возвращались на ферму, где родились, проходя около пятидесяти миль, по пути пощипывая травку. Тогда я об этом не знал и бродил много часов взад-вперед среди соседних ущелий. Грунт оказался слишком плотный, и нечего было надеяться найти их по следам.

Тут мне пришла в голову идея спросить у парня, откуда взялись эти лошади, ведь, как оказалось, именно он привел животных, когда их купили год назад. Уяснив, куда нужно держать путь, я выехал на поперечную дорогу, которая вела к нужной нам тропе, а слуге велел бежать сбоку, держась за стремя. В третьем часу пополудни мы вышли на ту тропу, вернее, колею в десяти или двенадцати милях от Храма. Дорога пошла в гору, и там мы наткнулись на двух лошадей, они безмятежно брели нам навстречу. Если бы мы разминулись на четверть часа, животные уже растворились бы в колючих зарослях. Мы запросто их поймали и повели к дому, взяв под уздцы.

Выйдя на поляну, где остались две другие лошади, мы собрали их вместе и направились к дому. Вернулись мы к пяти часам. Все было спокойно, я поставил свою кобылу в стойло, протер ее, дал немного корма. Затем обошел вокруг дома и нашел там Энскома и Хеду, горящих от нетерпения, зато целых и невредимых и под охраной кафра. Пока Футсек впрягал лошадей в повозку, я поспешно утолил голод. Через четверть часа все было готово к отъезду. Тут ни с того ни с сего Хеда, подчиняясь женской логике, заявила, что никуда не поедет, не похоронив отца по-человечески.

— Милая барышня, если мы тут задержимся, нас всех похоронят вместе с ним.

К счастью, она вняла голосу разума и, пока я выводил свою кобылу из конюшни, пошла под руку с Энскомом в последний раз проститься с отцом. Сказать по правде, я уже насмотрелся на старика и даже за пятьдесят фунтов не войду снова в его комнату. Проходя с лошадью мимо дверей больницы, я услышал крик старого кафра и послал молодого слугу узнать, что там стряслось. Больше я не видел ни того ни другого и вряд ли увижу на этом свете. Интересно, что с ними сталось?

Когда я снова обошел вокруг дома, повозка стояла у ворот, Футсек держал под уздцы лошадей, а Хеда с Энскомом стояли рядом. Вещи Хеды и наши аккуратно упаковали — сколько вместилось в повозку, включая оружие и боеприпасы. Остальное при шлось оставить. Не забыли и две корзины с едой, бутылками коньяка, захватили и пальто с пледами. Я велел Футсеку взять поводья, так как он умелый возница, и помог Энскому забраться в повозку. Хеда со служанкой устроились позади, для равновесия. Я решил ехать верхом, во всяком случае пока.

— Куда, хозяин? — спросил Футсек.

— К Гранитному потоку, где стоит фургон.

— Неужели снова через древесные болота? — взволнованно спросил Энском, казалось, он очень нервничал. — Может, поедем в Пилгримс-Рест, Лиденбург или Барбертон?

— Нет, если не хотите напороться на тех басуто, которые украли волов. И доктор Родд скоро вернется, если он, конечно, не передумал.

— О! Едемте через древесное болото! — воскликнула Хеда. Она скорее предпочла бы встретиться с дьяволом, чем с доктором Роддом.

Ах, знал бы я, что мы угодим прямиком в лапы к этому человеку, я бы дважды схлестнулся с басуто. Ведь я хотел как лучше, полагая, что он вернется с коллегой или мировым судьей по короткой и безопасной дороге, которой ехал утром. Это лишний раз доказывает, насколько тщетны бывают все наши старания и предусмотрительность и как сильна рука судьбы.

Мы устремились вниз по склону. Я скакал позади повозки и заметил несчастный взгляд Хеды в сторону ее мраморного дома — издали он казался еще прекраснее. Девушка смотрела туда, где осталось тело ее непутевого отца, которого она все еще любила. Мы спустились в лесистую лощину и подъехали к тому месту, где лежал остов гну, застреленного нами. Казалось, с того случая прошли годы. Затем мы переправились через Гранитный поток.

Прежде чем мы ступим в древесное болото, где повозка станет неповоротлива из-за деревьев и вязкого грунта, я поехал вперед на разведку. А вдруг басуто устроили там засаду? Я быстрым галопом поскакал вперед и забрался далеко вглубь, но никого не встретил. Затем, на выходе из леса, где деревья росли плотнее, мне вдруг послышалось, будто кто-то кашлянул. Напряженно всматриваясь в темноту, куда едва проникали лучи заходящего солнца, я не заметил ничего подозрительного. Видно, мне просто показалось или кашлял какой-нибудь бабуин, хотя обычно они не забредают в такие низины, где нечем полакомиться.

Это жутковатое место напоминало истории о призраках, которые, должно быть, кишели тут повсюду, и еще почему-то о предчувствии Энскома, исполнившемся, когда был убит басуто. Гляньте-ка, да тут лежит его оскаленный череп с клоком волос, — наверное, гиена утащила его от скелета. Я поскакал вниз по лесистому склону, сквозь редкие колючие заросли, к потоку, на берегу которого остался фургон. Однако на том месте оказались лишь свежая колея, оставленная колесами всего час или два назад. Мне все сразу стало ясно. Басуто украли наших волов, привели их сюда, впрягли в фургон и удрали со своей добычей. В общем, я даже порадовался, ведь они теперь вернутся в свою землю и оставят нас в покое. Повернув обратно, я направился к повозке. Только добрался до опушки леса на вершине холма, как раздался пронзительный свист. Эхо разнесло его в неподвижном воздухе на пару миль вокруг. Еще я услышал мужские голоса, кто-то бранился, и до меня долетели обрывки фраз: «Пропусти, или, ей-богу…» Раздался дикий хохот и другой голос произнес: «Через пять минут здесь будут кафры, а через десять вы будете мертвы. Что я могу поделать, если они вас убьют, ведь я предупреждал, поворачивайте обратно». Затем вскрикнула женщина. Это были голоса Родда, Энскома и крик Кетье, служанки Хеды!

Я пришпорил коня, оставляя позади последний лесистый участок. Вдруг раздался выстрел. Вскоре они уже оказались в поле моего зрения. Повозка стояла по ту сторону потока, лошади фыркали. Их держал за поводья Родд, а свою лошадь он оставил поблизости. Доктор пошатывался. Я спешился и подбежал ближе. Лицо его исказила гримаса боли и дикой ярости. Свободной рукой он показывал на Энскома. Тот сидел в повозке с пистолетом в руках. Из ствола все еще струилась струйка дыма.

— Ты убил меня из-за нее, — задыхаясь, прохрипел Родд, пуля попала ему прямо в легкие. Он махнул рукой в сторону Хеды, выглядывающей из повозки. — Ты убийца, как и ее отец, как царь Давид… Надеюсь, она не станет твоей… Презренный вор, ты тоже умрешь… и разобьешь ее коварное сердце…

Он говорил медленно, делал паузы между словами и с трудом ворочал языком. Кровь, сочащаяся из раны, затрудняла дыхание, и вдруг хлынула изо рта. Родд упал навзничь в болотную жижу, все еще с осуждением указывая на Энскома, и тут же утонул, даже не пытаясь удержаться на плаву.

От такого жуткого зрелища Футсек, наш возница, соскочил с повозки и с воем бросился к лошади Родда, вскочил в седло и, стукнув ее кулаком, ускакал в неизвестном направлении. Энском закрыл лицо руками, Хеда повалилась в повозку, как сноп, а чернокожая Кетье била себя в грудь и что-то бормотала на голландском о проклятии и колдовстве. К счастью, я не поддался общей панике, взял лошадей под уздцы, а то как бы они не утопили повозку.

— Придите в себя, этот парень получил по заслугам. Вы правильно поступили, застрелив его.

— Рад, что вы так думаете, — рассеянно отозвался Энском, — а все-таки это убийство. Помните, я говорил, что мне придется убить человека, и о женщине?

— Меня волнует только одно: если мы сейчас не поторопимся, нами займутся. Эта скотина свистела и удерживала лошадей, ожидая, что басуто вот-вот придут и убьют нас. Возьмите же себя в руки, держите поводья и следуйте за мной.

Энском подчинился, довольно искусно управляясь с хлыстом. Как я потом узнал, у себя дома он привык управлять экипажем, запряженным четверкой лошадей. Забравшись в седло, я вывел повозку из лесу, и мы спустились по склону. Наконец мы нашли прежнее место стоянки, и я сперва предложил следовать изначально намеченным маршрутом: до Пилгримс-Рест. Однако, взглянув в ту сторону, заметил в пятистах ярдах целое полчище басуто, оно неслось прямо на нас. Их копья блестели в лучах закатного солнца. Как видно, тот шпион или разведчик по сигналу Родда вызвал их из засады на дороге в Пилгримс-Рест, где они нас поджидали.

Нам оставалось только одно. В этом месте тропа, протоптанная туземцами, пересекала поток, взбиралась по склону и бежала дальше. Когда мы впервые разбили тут лагерь, я ради любопытства взобрался на этот холм, прикидывая, сможет ли наш фургон на него заехать, хоть это и не так просто. На вершине оказалась просторная плоская равнина, почти что горный вельд, ведь кустов по обе стороны тропы было раз два и обчелся. Продолжая разведку, я понял, что ее использует народ свази и другие туземцы для набегов на басуто, а еще их работники ходят этим путем на рудник.

— За мной! — крикнул я, пересек поток в мелком месте и повел маленький отряд вверх по каменистому склону.

Упряжка лошадей благополучно преодолела препятствие, и повозка, сработанная на совесть, выдержала подъем. На вершине холма я оглянулся. Басуто не отставали.

— Не жалейте кнута! — крикнул я Энскому, и мы перешли на быстрый аллюр. Повозка покачивалась и подпрыгивала на дорожных колдобинах. Солнце клонилось к закату, и до полной темноты оставалось полчаса.

Сможем ли мы опережать их все это время?

Глава 9

БЕГСТВО
Солнце опустилось за горизонт в ореоле славы. Оглянувшись, я увидел в багряном зареве последних лучей очертания одинокой фигурки туземца. Он стоял на холме в миле от нас или около того. Видно, ждал своих отставших товарищей. Они не оставляли нас в покое. Как же быть? Скоро совсем стемнеет, и мы не сможем ехать дальше. Чего доброго заблудимся, лошади угодят в нору муравьеда и переломают ноги. Или того хуже: утонем в болоте. Придется дожидаться, пока не взойдет луна, а это может затянуться на пару часов.

Меж тем проклятые басуто будут следовать за нами по пятам даже в темноте. Они, разумеется, замедлят ход, однако тропа им хорошо знакома, ноги помнят каждую неровность. Хуже того, земля размякла после дождя, след колес легко прощупывается. Я огляделся. К северо-западу от нашей тропы шло ответвление, возможно, оно приведет нас в Лиденбург. Слева, всего в ста ярдах, высокий вельд заканчивался и спускался по склону к кустарниковой низине.

Может, выбрать дорогу, которая уходит по широкой равнине на запад? Нет, тогда нас заметят за целую милю и не дадут сбежать. И потом, если мы спасемся от туземцев и вернемся в цивилизацию, придется рассказать всю правду о случившемся. Родд, конечно, получил по заслугам, однако убийство произошло на территории Трансвааля, что потребует тщательной проверки. К счастью, кроме нас, никто ничего не видел. Да, еще есть Футсек, возница, он запрыгнул в седло и был таков. Честно говоря, я ему ни капли не доверяю. Жутко даже представить Энскома на скамье подсудимых, с обвинением в убийстве, где мы с Футсеком даем показания перед бурским судом присяжных, весьма суровым к англичанам. И у них тело с пулей как улика.

Вдруг я вспомнил тот явственный сон, в котором мне явился Зикали, и подумал, что в стране зулусов никого не станет волновать смерть Родда. Однако Зулуленд далеко, и есть лишь один способ попасть туда в обход Трансвааля — через землю свази. Благо среди народа свази нам нечего опасаться басуто, ведь эти племена страшно враждовали. Вдобавок мы с их королем и начальниками давние знакомые. Ведь я здесь постоянно торговал и мог притвориться, будто пришел вернуть себе должок.

Правда, была одна загвоздка. Между Кечвайо, королем зулусов, и английским правительством мало-помалу нарастали трения. Верховный комиссар, сэр Бартл Фрер[278], даже собирался предъявить королю ультиматум. Мы окажемся в неловком положении, если его пришлют во время нашего пребывания у них в гостях. Хотя и в этом случае мне и моим спутникам нечего бояться, ведь я связан узами дружбы с зулусами всех сословий.

Эти мысли мигом пронеслись в моей голове, пока я искал выход из положения. Советоваться с остальными было ни к чему, в подобных вопросах они словно дети. Я, и только я должен взять на себя ответственность и принять решение, больше некому. Надеюсь, не промахнусь. В следующую минуту я уже принял твердое решение.

Подав Энскому знак следовать за мной, я проехал около ста ярдов на северо-запад, круто повернул на довольно каменистую полоску земли, повозка не отставала. Затем вернулся обратно тем же путем, стараясь запутать кафров, которые наверняка выслеживают нас по следам. Мы оказались на краю пологого склона, который уходил к кустарниковой саванне, пересекли ее и направились к опустевшему загону для скота, сооруженному из камней. В плодородной почве росли разнообразные деревья. Видно, это место оставили на произвол судьбы, как и прочие, когда в 1838 году правитель Мзиликази продвигался на север, уничтожая все на своем пути. Путь к загону оказался легким, ведь предыдущие поколения собрали для постройки камни со всей окрестности. В наступающих сумерках мы преодолевали склон.

— Смотрите! — воскликнула Хеда и показала туда, откуда мы пришли. Вдали к небу поднимался столб пламени. — Дом горит!

— Да, похоже на то, — согласился я, а про себя подумал: «Вот повезло, теперь старого Марнхема не вскроют».

Кто совершил поджог, я так никогда и не узнал. Возможно, басуто, слуга Марнхема, или Футсек, а может, случайная искра на кухне вызвала пожар. Как бы там ни было, огонь весело пылал, ведь, кроме мрамора, в стенах дома хватало деревянной обшивки и соломы. Впрочем, лично я подозревал молодого слугу, он мог здорово испугаться, как бы на него не повесили убийство хозяина. Теперь с домом покончено, а вместе с ним кануло в небытие и прошлое Хеды. Еще вчера ее отец был жив, находился у Родда в рабстве и совершал преступления. Ныне от него осталась лишь кучка пепла, Родд мертв, а она и ее любимый свободны и перед ними открыты все пути. Хотелось бы верить, что они еще и в безопасности. Впоследствии Хеда призналась мне, что в ее голове в ту минуту родились те же мысли.

Спешившись, я завел лошадь в загон через отверстие, бывшее некогда воротами. Внутри оказалось просторно. Вероятно, в давние времена тут держали скот какого-то вождя, чей город некогда возвышался на холме. Он был настолько велик, что растущие вокруг деревья не помешали мне поставить повозку вместе с лошадьми посередине. Вдобавок на благодатной почве густо росла трава, и, когда мы вынули удила, лошади стали пастись прямо в упряжке. Неподалеку бежал ручеек, рождавшийся из потока, который струился с вершины холма. Мы с Кетье, сильной женщиной, напоили их из ведра, висевшего на повозке. Затем в полнейшей темноте мы сами утолили жажду и поели. Велев служанке следить за лошадьми, чтобы они не шумели, я забрался в повозку, и мы втроем стали шепотом совещаться.

Странные получились переговоры. Мы сидели лицом к лицу в кромешной тьме, но не видели друг друга, лишь однажды в небе вспыхнула зарница и осветила наши странные и бледные, словно у призраков, лица. О насущных и отнюдь нетривиальных опасностях я пока упоминать не стал, а лишь остановился на проблеме выбора, бежать ли нам в цивилизованный Лиденбург или в первобытную страну зулусов. Мой долг был показать наше истинное положение.

— Короче говоря, — неспешно подытожил Энском, — если я правильно понял, в Трансваале меня схватят как убийцу и, возможно, осудят, а если мы спрячемся в стране зулусов, все, может быть, и обойдется.

— По-моему, — прошептал я в ответ, — нас обоих схватят, если появится Футсек и даст показания. Правда, в этом деле есть и другие свидетели, Кетье хотя бы и, если уж на то пошло, Хеда. Разумеется, ее показания будут в нашу пользу, но для разъяснения дела судья задаст ей кучу всяких вопросов, а она пожелает на них не отвечать. Далее, в случае благополучного исхода, дело получит огласку в английской печати, что станет досадной неприятностью для вас и ваших родственников. В особенности учитывая тот факт, что вы, как я понимаю, намерены пожениться.

— Думаю, я это переживу, — признался он откровенно, — пусть даже никогда не смогу вернуться в Англию. В конце концов, чего мне бояться? Я застрелил негодяя, исполняя свой долг.

— Да, но вам придется убедить в этом присяжных, а они станут искать мотив преступления в прошлом Родда и в вашем настоящем, его и ваши отношения с одной дамой. А что же она сама думает?

— О себе я не беспокоюсь, — ответила Хеда. — Но мне будет невыносимо выслушивать, как перемывают косточки моему бедному отцу. А потом они возьмутся за Мориса. Я не переживу, если его арестуют, а то и хуже. Поедемте в страну зулусов, мистер Квотермейн, а оттуда покинем Африку. Вы согласны, Морис?

— А как думает сам мистер Квотермейн? — спросил Энском. — Он старше и мудрее нас, я доверяю его мнению.

Я все взвесил и заговорил:

— Порой попадаешь, как говорится, из огня да в полымя, не зная, какие напасти ждут впереди. Зулуленд как кипящий котел. Если разразится война, мы все можем погибнуть. С другой стороны, может, все и обойдется. Тогда вы доберетесь до залива Делагоа, сядете на корабль и вернетесь домой, если хотите держаться подальше от британских законов. Я же вынужден остаться в Африке и не могу взять на себя ответственность за ваш побег, ведь, если все сорвется, мне придется несладко. Однако, если вы предпочтете отправиться в Трансвааль или Наталь, учтите, что я пойду к первому же попавшемуся судье и расскажу ему правду обо всем. Я не смогу жить спокойно, постоянно ожидая, как бы мне не приписали участия в расстреле белого человека, и некому будет сказать слово в мою защиту. Возможно, меня оправдают, но репутация останется запятнанной навсегда. С другой стороны, в стране зулусов нет судей, которые подвергнут меня допросу, а если об этом деле станет известно, я всегда смогу оправдаться, что мы бежали туда от басуто. Теперь я пойду проверю, как там лошади, а вы тут потолкуйте и решите между собой, какой путь нам избрать. Я приму любое ваше решение и всеми силами помогу его осуществить. — С этими словами, не дожидаясь ответа, я слез с повозки.

Проведав лошадей, которые щипали травку, до какой могли дотянуться, я дополз до стены загона, чтобы уж совсем не слышать их голосов. Стояла глубокая ночь, какая бывает только в Африке. Приближалась гроза, о чем говорили вспышки зарницы — ее предвестницы. Воздух был точно наэлектризован. Из обширной долины, покрытой кустарником, что лежала под нами, слышался дикий протяжный гул, видно, ветер гулял среди деревьев. А здесь, наверху, я его не чувствовал. Вдруг вдалеке молния пронзила небо. Гнев природы заставил мое сердце затрепетать от страха, и даже больше, чем наши насущные проблемы, хотя они были нешуточные. Ведь в эти часы над нами висела вполне реальная угроза расстаться с жизнью.

Многие годы я каждый день встречаюсь с опасностями и уже свыкся с ними. Они, так сказать, постоянный пункт в моем меню. Как уже упоминал однажды, я фаталист. То есть верю, что Бог призовет меня к себе, когда пожелает, — если только Ему есть польза от такого жалкого, грешного создания. Никакие мои дела или планы ни на миг не отсрочат и не ускорят исполнение Его намерения. Разумеется, мой долг — бороться со смертью и избегать ее так долго, как только возможно, ибо в этом состоит часть Его плана. Мы все — часть великого узора, наша жизнь связана с жизнью других людей, поэтому жить — большая ответственность.

Нет, мой страх сидел гораздо глубже. Впереди маячило нечто неизбежное и ужасное, в чем я пока не отдавал отчета, а тем более не понимал. Сейчас-то я во всем разобрался, но кто бы мог подумать, что судьбы многих тысяч людей зависели от решения тех двоих, совещающихся в повозке? Как я узнал в последующие дни, если бы Энском и Хеда решили отправиться в Трансвааль, то никакой зулусской войны могло и не быть, а следовательно, и восстания буров. Тогда изменился бы весь ход истории.

Я стряхнул оцепенение и вернулся в повозку.

— Итак? — прошептал я, но никто не отозвался. Тут же сверкнула молния.

— Сколько ты насчитал? — спросила Хеда.

— Девяносто восемь, — ответил Энском.

— А я девяносто девять. В любом случае это не сто. Мистер Квотермейн, мы выбираем страну зулусов, если вы будете так любезны и проводите нас туда.

— Договорились, а позвольте узнать, как ваше решение связано с этими подсчетами?

— Понимаете, мы никак не могли договориться. Морис был за Трансвааль, а я — за Зулуленд. Поэтому мы решили, если молния сверкнет до того, как мы сосчитаем до ста, тогда поедем в страну зулусов, в противном случае — в Преторию. Здорово придумано, верно?

— Отлично! — ответил я. — «Для тех, кто принимает решения таким образом».

Честно говоря, не знаю, кто из них до такого додумался, да я и не спрашивал. Потом я вспоминал, как Энском подбросил монетку, когда у реки Элефантес мы гадали, доберемся ли до фургона. Помню, я спросил, как он может довериться монетке, и Энском ответил, что Провидение может воспользоваться любым предметом, даже монеткой, а он хочет дать ему, Провидению, шанс. Насколько же больше доводов он привел бы для вспышки молнии, которая со времен римского Юпитера и задолго до него считалась божественным проявлением.

Сорок или тридцать поколений назад, что не такой уж большой срок, наши предки придавали большое значение поведению грома и молнии. Мы, безусловно, унаследовали все их инстинкты, равно как и суеверия о луне, дошедшие до нас с тех времен, когда она была предметом поклонения. Они так жили десятки, сотни и даже тысячи лет, так можем ли мы надеяться, что внешний лоск, который мы между собой договорились называть цивилизацией, изгладит человеческие инстинкты, старательно им скрываемые? Впрочем, во времена катаклизмов, подобных войнам, маски частенько спадают. Ответ мне неизвестен, хотя, на мой взгляд, эти молодые люди никогда не думают о последствиях. По примеру древних они действовали по наитию, тяга к общению с высшими силами по приметам и символам, вероятно, и сблизила их. А может, Энском решил, раз с монеткой получилось в первый раз, почему бы не дать Провидению второй шанс. В таком случае он снова попал в точку. Черт возьми! Откуда мне знать его мысли? Я упомянул об этом лишь из-за большой удачи, которая последовала за этим обращением к небесным «книгам Сивилл».

Мои размышления, если они действительно были реальны, прервала внезапно разразившаяся буря. Как водится в этих местах, порывистая и сильная. Небо вдруг оживилось, раскаты грома прерывали неистовый рев ветра, молнии полыхали повсюду. Одна ударила в дерево рядом с загоном, и огонь, казалось, растворил его в своих объятиях, оставив лишь столб пыли над землей. Лошади страшно перепугались и притихли, к счастью, они всегда ведут себя так в подобных случаях. Пошел дождь, настоящий ливень, и я, находясь с упряжкой снаружи, промок до нитки. Однако вскоре капли дождя поредели, буря отступила.

Вдруг между отголосками грома с вершины холма послышались голоса. Лошади уже успокоились, и я прокрался среди деревьев поближе к тому месту, где, по-видимому, притаились чужаки.

Разумеется, голоса принадлежали басуто, нашим преследователям. Что еще хуже, они спускались по склону. Стена загона скрывала меня почти до подбородка. Сняв шляпу, я просунул голову в трещину между двух камней и хорошенько прислушался.

Мужчины говорили на сисуту. Первым заговорил, как видно, старший:

— Старый шакал Макумазан опять от нас улизнул. Он вернулся по своему же следу и погнал лошадей вниз по склону холма к нижней тропе в долину. Я чувствую колею, оставленную колесами повозки.

— Ты прав, отец, — ответил другой, — но мы схватим его и остальных внизу, если доберемся туда до восхода луны. В темноте и в такой дождь они не смогут двигаться быстро. Позволь я пойду впереди и поведу тебя, ведь ты знал каждое дерево и каждый камень на этом склоне, когда пас скот, а я был еще ребенком.

— Будь по-твоему, — согласился старший. — Но теперь, когда гроза прошла, ничего не видно. А я поклялся обагрить копье кровью Макумазана, вновь посмеявшегося над нами, и не отступлюсь, пока не поймаю его.

— Лучше оставить его в покое, — подал голос третий. — По всей стране ходят легенды, будто удача отвернется от того, кто попытается поймать Бодрствующего в ночи. О, он как леопард, нападает и бесследно исчезает. Клыки его перегрызли не одно горло. Отпустим его, а иначе нас постигнет судьба белого доктора, который и послал нас на эту охоту. У нас его фургон и скот, и будем довольны этим.

— Я буду доволен только тогда, когда Макумазан уснет навсегда, — ответил старший. — Он застрелил моего брата. И что скажет Сикукуни, если мы позволим ему уйти, а он приведет против нас свази? Да и белая дева нам нужна как заложница, если англичане снова вздумают напасть. Давай, веди нас.

Послышалась возня, пока второй из них вставал впереди. Вереница двинулась вперед. Скоро они оказались в паре шагов от меня. Действительно, их главный почти поравнялся со мной, и тут, как назло, он споткнулся и налетел на стену.

— Тут старый загон, — сказал он. — А вдруг в нем прячутся белые крысы?

Мурашки побежали у меня по спине. Только бы лошади не заржали в эту минуту. Ведь шорох дождя не скроет даже малейший шум! Я не смел шелохнуться, боясь выдать свое присутствие. Кафры стояли так близко, что я чувствовал их запах и слышал, как капли дождя стучат по их голым торсам. Тихонько я достал мой охотничий нож. В тот же миг на прощанье сверкнула последняя молния и высветила щекастое лицо главного басуто со всем рядом с моим, он опирался о стену, а потому смотрел в мою сторону. В призрачной синеве он увидел мою физиономию с горящими глазами, торчащую между камней.

— В стене голова мертвеца! — закричал он в ужасе. — Это призрак…

Последнее слово уже готово было сорваться с его языка, и в эту минуту я со всей силы вонзил нож ему в горло. Он упал прямо на руки своих спутников. Тут же послышался топот множества ног, в ужасе убегающих вниз по склону. Что с ним сталось, я не знаю, а если остался жив, наверняка согласился со своим соплеменником, будто Макумазан, Бодрствующий в ночи, или его призрак, «как леопард, нападает и бесследно исчезает», и «удача отвернется от того, кто попытается его поймать». Говорю «призрак», потому как я уверен, он принял меня за дух мертвеца. Да и немудрено: мое бледное промокшее лицо, верно, так и выглядело среди камней в призрачно-синем отблеске молнии.

Итак, они убежали, а было их человек сорок, не меньше. Я вернулся к повозке, где под непромокаемым верхом уютно устроились мои спутники. О случившемся я умолчал, ведь эти молодые люди в таких делах все равно что дети малые. В мокрой одежде холод пробирал до костей, и я отхлебнул коньяку. Затем, пока не взошла луна, я снова вставил лошадям удила — в темноте это оказалось довольно трудно. Наконец небо прояснилось и появилось ночное светило, буря как раз утихла, дождь перестал. Тогда я взял ведущую лошадь под уздцы и направился с повозкой на вершину холма. Подъем оказался не так-то прост, и я велел Кетье идти позади повозки с моей лошадью.

Кругом никого не было, и мы двинулись дальше. Я ехал в сотне ярдов от повозки, зорко оглядывая окрестности на случай засады. К счастью, вельд был как на ладони, только голая холмистая равнина. Вначале мне почудилось, будто на одном гребне виднеется голова человека, но оказалось, что это всего лишь стадо антилоп-прыгунов, пасущееся на островках травы. Я им страшно обрадовался, выходит, по этой дороге еще не проходили люди.

Мы ехали всю ночь, следуя тропой кафров, пока различали ее в темноте, а потом воспользовались моим компасом. Я знал, где течет Крокодиловая река, поскольку уже дважды пересекал ее. Теперь я искал глазами высокий холм, он возвышался где-то по ту сторону реки, в полумиле от потока, на земле свази. Наконец на фоне неба я с радостью заметил его неясные очертания и бросился туда. Примерно полмили я скакал по дороге, проложенной бурами для торговли или войны с землей свази. Река была совсем рядом, и я велел Энскому пришпорить уставших лошадей. Еще до рассвета мы подъехали к берегу. О ужас! Река разлилась после бушевавшего ночью ливня, и переправа теперь стала опасной затеей. И впрямь, какой-то одинокий туземец кричал нам с того берега, чтобы мы не вздумали переплывать реку, а иначе утонем.

— Остается только ждать, пока вода спадет, — сказал я Энскому, а обе уставшие женщины спали.

— Так-то оно так, — согласился он, — если только басуто…

Я оглядел склон до самого подножия, откуда мы пришли. Никого. Приподнялся в стременах и взглянул на другую колею. Здесь она примыкала к дороге и бежала от кустарниковой саванны. Взошло солнце и разогнало туман, окутавший мокрые деревья. Среди ветвей замелькали огоньки. Без сомнения, их отбрасывали наконечники копий, проступавших сквозь пелену.

— Эти черти следовали за нами понизу, — сообщил я Энскому. — Прошлой ночью я слышал, как они подобрались к старому загону. Они шли по склону холма по нашим следам, но в темноте потеряли их среди камней.

Он присвистнул и спросил, как нам теперь быть.

— Вам решать. По мне, так лучше переплыть реку, чем встречаться с басуто, — ответил я, взглянув на спящую Хеду.

— Аллан, а может, вернемся обратно?

— Лошади не выдержат, да и кто знает, может, там их еще больше, — возразил я и снова взглянул на Хеду.

— Сложный выбор. Удивительно, как женщины усложняют жизнь. Наверное, потому, что становятся ее смыслом. — Он подумал немного и решился: — Давайте одолеем реку. Если мы потерпим неудачу, смерть наступит быстро. Лучше утонуть, чем быть пронзенным копьем.

— Или оказаться в плену у ненавидящих нас дикарей, — добавил я, не отводя глаз от Хеды.

И приступил к делу. В уздечках выносных лошадей было с запасом кожаных ремней. Я их расплел и крепко связал вместе свободные концы. Затем привязал получившийся длинный ремень к уздечке моей кобылы, а с другой стороны завязал петлю и продел в нее правую руку.

— Я пойду первым и поведу лошадей, а вы следуйте за мной, чего бы вам это ни стоило, даже если их собьет с ног. В моей кобыле я уверен, она не подведет, надеюсь, и остальные от нее не отстанут, как прошлой ночью. Разбудите Хеду и Кетье.

Энском кивнул, побледнев.

— Хеда, дорогая, — позвал он, — простите, что разбудил вас. Мы должны переправиться через реку. Дно здесь неровное, так что вы и Кетье держитесь крепко. Не бойтесь, вы в безопасности, будто в церкви.

«Бог не осудит его за эту ложь», — подумал я, затянул подпругу, забрался в седло и, вцепившись в уздечку, двинулся с места в карьер, а Энском пришпорил четверку. Мы спустились к краю бурлящего потока. С другого берега свази махали руками и убеждали нас вернуться. Я ступил в воду, надеясь, что остальные смело последовали за моей кобылой. Мы благополучно преодолели двадцать ярдов против течения. Вдруг моя лошадь поплыла.

— Пришпорьте коней, не дайте им повернуть! — крикнул я Энскому.

Проплыв десять ярдов, я оглянулся. Вся четверка плыла за нами, а повозка качалась, как лодка в бурном море. Повод натянулся, лошади норовили развернуться! Я резко дернул, подбадривая их окриками, а Энском, превосходный возница, изо всех сил старался направлять их вперед. К счастью, они снова развернулись и ринулись к другому берегу, промокшая повозка поплыла следом. А ну как перевернется? Этот вопрос не давал мне покоя. Прошло пять секунд, десять, повозка оставалась на плаву. Увы, я как в воду глядел. Моя кобыла едва коснулась дна, и я надеялся на лучшее. Она рвалась вперед, поминутно сопротивляясь течению. Запряженные в телегу лошади ощутили наконец почву под ногами, — казалось, мы уже спасены.

Однако то ли узел на кожаном ремне развязался от сырости, то ли он лопнул, кто знает, и, почуяв слабину, пристяжные наскочили на коренников. Лошади сбились в кучу, а повозка плыла прямо на них. Кетье кричала, Энском работал во всю кнутом. Я соскочил с седла, погрузившись по самый подбородок, и бросился к пристяжным. Схватил их за удила, пытаясь удержать. Увы, у меня недоставало сил, и мы оказались на волосок от гибели. Не окажись на другом берегу храбрых людей из народа свази, так бы и окончились наши дни. Восемь человек бросились в воду, держась за руки, и где вплавь, а где почти пешком ухитрились до нас добраться. Они схватили лошадей за головы и растащили, а Эском тем временем орудовал кнутом. Последний рывок, и колеса снова коснулись дна.

Очень скоро мы были в безопасности на берегу, куда моя кобыла добралась первой, а я лежал, переводя дух, отплевываясь и вознося благодарственные молитвы.

Глава 10

НОМБЕ
Свази тряслись от ненавистного им холода. Они отряхнулись, как мокрые псы, столпились вокруг меня и с любопытством разглядывали.

— Эге, да ведь это Макумазан, — заметил старший и, видимо, главный. — Бодрствующий в ночи, давний друг всех черных. Верно, духи наших предков хранили нас, пока мы рисковали своими жизнями ради бура и полукровки. — Свази, надо сказать, недолюбливали буров по весьма уважительной причине.

— Да, я Макумазан, — садясь, подтвердил я.

— Как же ты, известный своей мудростью, вдруг так поглупел? — спросил он, указывая на бурную реку.

— Зачем же ты выставляешь себя глупцом, говоря, что я поглупел, если это не так и ты это знаешь? — возразил я. — Посмотри на тот берег и все поймешь.

Там как раз собралось более пятидесяти запоздавших басуто.

— Кто это?

— Люди Сикукуни, думаю, вы знакомы. Они преследовали нас всю ночь, да и раньше, уж очень им хочется нашей смерти. А еще они украли наших волов, ровным счетом тридцать два прекрасных вола, и я подарю их твоему королю, если он отберет их у басуто. Теперь-то, надеюсь, ты понял, как мы оказались в бушующей Крокодиловой реке.

При упоминании людей Сикукуни туземец весь напрягся, как терьер, учуявший крысу. Видно, этот старший со своим отрядомохранял тут границу.

— Что?! — взревел он. — Да как эти грязные псы со своими копьями посмели близко подойти к нашей границе? Ведь мы им преподали хороший урок! — Он кинулся в воду и, потрясая копьем, закричал: — Ну погодите, блохи из меховой накидки Сикукуни, сейчас я до вас доберусь и раздавлю двумя пальцами. Или Макумазан возьмет свою винтовку. Опустите ваши ружья, иначе за каждый выстрел я перережу глотки десятерым басуто, когда мы в скором времени к вам нагрянем.

— Помолчи, дай мне сказать, — начал я.

И крикнул стоящим на том берегу, мол, пусть позовут их жирного главаря, ибо я буду говорить только с ним. Оказалось, он отстал, так как захворал, увидев призрака.

— А, призрак, продырявивший ему горло? Да ведь это был я, и так будет с каждым, кто посмеет поднять руку на Макумазана и его друзей. Не ты ли прошлой ночью называл меня леопардом, который нападает в темноте, кусает и снова скрывается?

— Да, Макумазан! — крикнул мой собеседник. — Мы знаем, что ты — призрак в стене, но не нападай на нас больше. О, это тот мертвец, белый доктор послал нас в безумную погоню.

— Вспомни об этом, когда я вновь появлюсь посреди ваших холмов. Теперь уходи и передай Сикукуни, что англичанин, которого он якобы обратил в бегство, скоро вернется вместе с этими свази. Тогда вождь простится с жизнью, его город сгорит, а из племени никого не останется в живых. Уходите не мешкая, вода в реке, куда вы заманили нас, спадает, а воины свази собираются с вами поквитаться.

Басуто даже не попытался ответить, а его люди не стали в нас стрелять. Они бросились наутек, как стая трусливых шакалов, под градом насмешек свази.

Все-таки они остались довольны и торжествовали, внушив нам ужас и украв фургон и тридцать два вола. Пару лет спустя мне помогли отплатить им за пережитое нами и даже вернуть нескольких животных.

Когда басуто удрали, свази проводили нас к туземному поселку в пяти милях от реки. Заранее отправили туда гонца с приказом подготовить хижину и угощение к нашему прибытию.

Мы добирались туда из последних сил, так все были утомлены, да и наши лошади тоже. Пока шли, солнце пригревало. Наконец прибыли, я помог Хеде и Кетье слезть с повозки — бедняжки едва передвигали ноги — и проводил их в хижину для гостей. Внутри оказалось чисто и уже ждало щедрое угощение. Женщинам принесли меховые накидки — укутаться, пока мокрая одежда не просохнет.

Доверив их заботам двух местных старух, я пошел взглянуть, как там Энском, ведь он был почти беспомощен, да и снять с лошадей упряжь. Их поместили в загон для скота, где бедные животные лежали без сил и даже не притронулись к приготовленному для них фуражу. Я оставил наш груз на хранение главе поселка, и славный старикашка, которого я прежде не видел, проводил меня к хижине, стоящей по соседству с пристанищем наших женщин. Мы выпили маас, скисшее молоко, поели немного баранины — усталость совсем притупила голод, стянули с себя мокрую одежду и оставили на солнце для просушки.

— Мы были на волосок от гибели, — заметил Энском, завернувшись в меховую накидку.

— Это верно, я даже подумываю, не приставлен ли к вам надежный ангел-хранитель, знакомый со здешними опасностями.

— Да, старина, и на этой земле он всем известен под именем Аллан Квотермейн.

После этого я отправился спать и провалялся в постели целые сутки. И немудрено, ведь я два дня и две ночи провел на ногах, почти не сомкнув глаз, страшно вымотался и сильно перенервничал. Проснувшись, я первым делом увидел Энскома при полном параде. Он энергично чистил мою одежду щеткой из своего несессера. Помнится, эта затейливая вещица из крокодиловой кожи, флакончики с серебристыми крышечками и бритвы с ручками из слоновой кости нелепо смотрелись в хижине кафров.

— Пора вставать, сэр, ванна готова, — возвестил он весело, указывая на бутылочную тыкву, полную горячей воды. — Надеюсь, сэр, вам спалось так же хорошо, как и мне.

— А вы, как видно, в прекрасном настроении, — заметил я, вставая, и принялся умываться.

— Да, сэр, а почему бы и нет? У Хеды все хорошо, я уже виделся с ней. Эти свази — славные парни. Кетье знает их язык, и с ее помощью мы получаем все, что душе угодно. Беды позади, старик Марнхем мертв и, надо полагать, кремирован, Родд, будем наде яться, отправился на Небеса, басуто удрали. Утро прекрасное и теплое, и нас ждет обильный завтрак.

— Я готов съесть две порции, просто умираю с голоду.

— Лошадям обеспечен отдых и корм, они валятся с ног от усталости, а силки немного перетерлись. Я ходил в загон, вернее, меня проводил туда один парень с дурным запашком. Знаете, старина, мне кажется, будто не было и в помине ни басуто, ни почтенного Марнхема, ни отвратительного Родда, и они всего лишь плод нашего воображения или ночной кошмар. Вот ваша рубашка, к сожалению, я не успел ее постирать, но она фланелевая и как следует выжарилась на солнце, поэтому выглядит вполне сносно.

— Хеда, во всяком случае, с нами, — перебил я его глупую болтовню, — и она не ночной кошмар и не видение.

— Да, слава богу, — серьезно согласился Энском. — Ох, Аллан, я уж думал, утонет она в той реке, а без нее я бы лишился рассудка. И впрямь, пока я тащил и стегал этих лошадей, чувствовал, что вот-вот сойду с ума.

— Ну вот, она жива, а утонули бы вы вместе. Не будем больше об этом. Главное, Хеда в безопасности, и мы не дадим ее в оби ду, ведь вы еще даже не женаты, мой мальчик, а на вас свет клином не сошелся. Но все-таки мы живы и здоровы, чего же больше, так будем благодарны за это Всевышнему.

Одевшись и натянув сапоги, которые Энском натер жиром, за неимением ваксы, я выбрался из хижины. Всего в нескольких ярдах от нас в тени соседней хижины на выдубленной шкуре, заменявшей стол, сервировали завтрак, а Кетье готовила поблизости. Там я нашел и Хеду, она была немного бледна и печальна, но выглядела вполне здоровой и отдохнувшей. Да и оделась в прелестное платье, видимо, достала из своей скудной поклажи. В нем девушка была очаровательна, как, впрочем, и всегда. К тому же она отличалась безукоризненными манерами. Перво-наперво этим утром Хеда решила горячо поблагодарить меня за все, что я сделал для них с Энскомом, за неоднократное, по ее словам, спасение их жизней.

— Ну что вы, милая барышня, — ответил я нарочито грубо, — не обольщайтесь на свой счет, я спасал свою шкуру.

Хеда лишь мило улыбнулась, как могла только она, тряхнула головкой и заметила, что ее мне не обмануть, как кафров. Пришла дородная Кетье с едой, и мы принялись уписывать за обе щеки, я-то уж точно.

Нет нужды подробно описывать поездку по земле свази, хоть это довольно-таки любопытно. Мы даже чувствовали себя в безопасности, насколько это возможно среди туземцев, нас везде принимали радушно.

Итак, я продолжаю свой рассказ. В королевской хижине мы оказались спустя несколько дней, приходилось ехать не спеша, местность затопила река, дороги стали непроходимы, да и лошадей следовало поберечь. Там я встретил бура, судя по всему, он промышлял охотой — на законном основании.

От него я узнал, как плохи дела в Зулуленде, вот-вот разразится война между зулусами и англичанами. Кечвайо, король зулусов, разослал вестников с целью настроить басуто и другие племена против белых людей. В итоге Сикукуни уже совершил набеги на Пилгримс-Рест и Лиденбург.

Я притворился удивленным и простодушно спросил, не успел ли он чего-нибудь натворить. Бур рассказал об украденном скоте, двух убитых европейцах, если не больше, и сгоревшем дотла доме. Однако добавил, что не знает точно, кафры убили тех европейцев или другие белые, с которыми они чего-то не поделили. Во всяком случае, поговаривают, будто судья Барбертона, конная полиция и вооруженные местные жители выехали с целью разобраться в этом деле.

Затем мы распрощались. Король Умбандина, перебрав с коньяком, подарком от бура, выдал ему разрешение на охоту, и тот торопился унести ноги, пока король не протрезвеет и не передумает. В самом деле, этот бур так торопился, что даже не спросил, какие дела привели меня в землю свази, не задумался, один ли я или со спутниками. Разумеется, он не заподозрил мою связь с заварушкой вокруг басуто, однако я встревожился из-за предстоящего расследования смерти Марнхема и Родда. Мне стало не по себе при мысли, что бур услышит что-нибудь по пути и смекнет, в чем дело. Впрочем, в глубине души я не слишком его опасался.

Свази поведали мне подобную историю о вторжении зулусов. Старик Индуна, член Совета, мой старый знакомый, рассказал, как Кечвайо посылал к ним вестников и просил стать их союзниками в войне против белых людей. Однако король и советники отказали, они называли себя детьми королевы — это не совсем так, ведь они никогда не находились под британским владычеством — и «не желают кусать ее ноги, если она собирается сражаться руками». Я выразил надежду, что свази никогда не поступят вопреки этим красивым словам, и сменил тему.

Вновь встал вопрос: стоит ли нам отправиться в Наталь или поспешить в Зулуленд? Слухи о предстоящей войне подталкивали к первому варианту, а история бура о расследовании склоняла чашу весов ко второму. Передо мной возникла дилемма, а Энском и Хеда, как обычно, решили положиться в этом вопросе на меня. Сдается мне, на сей раз Наталь одержал бы победу, если бы не один случай. Я уже почти решил рискнуть и сделать запрос о смерти Родда, к тому же эта парочка смогла бы там пожениться. Поскольку я был им вместо отца, решил, что с этим тянуть не следует — хотя бы освободят меня от обязательств. Там мне проще позаботиться о наследстве Хеды и отделаться от завещания ее отца. Оно и так уже слегка пострадало в Крокодиловой реке, благо я догадался, покидая дом, спрятать бумагу в несессере Энскома.

А случилось вот что. Как-то утром я вылез из повозки, где обычно очень чутко дремал, сторожа ценности, — ведь мы везли украшения Хеды и немалую сумму в золотых слитках. Туземец сообщил, что меня желает видеть какой-то вестник. Я спросил, кто он и откуда пришел. Оказалось, явилась знахарка по имени Номбе из страны зулусов и утверждает, будто я знаю ее отца. Я велел привести ее ко мне, гадая, кто же она такая и от кого пришла. Зулусы обычно не делают женщин посланцами. Однако я не сомневался, как она выглядит. Отвратительная старуха, жутко воняющая прогорклым салом и еще чем похуже, вся в потертых змеиных шкурах и человеческих костях.

Вскоре она появилась в сопровождении свази. Тот усмехнулся, догадавшись о моих мыслях. Я не верил своим глазам, думал, не снится ли мне все это. Вместо старой толстой карги, изанузи, передо мной стояла высокая изящная девушка. У нее была довольно светлая кожа, кроткий взгляд темных глаз, но лицо, замечу, лишенное привлекательности. На губах играла загадочная, будто приклеенная улыбка. Двух мнений быть не могло, она в самом деле знахарка. В волосы она вплела мочевые пузыри, на шее висело ожерелье из зубов бабуина, а талию опоясывал кушак с притороченными мешочками всяких снадобий.

Мы разглядывали друг друга, я решил не заговаривать первым. Наконец, изучив меня с ног до головы, она в знак приветствия подняла вверх руку с открытой ладонью.

— Точно, как на картинке, — произнесла девушка нежным, проникновенным голосом, — значит, передо мной господин Макумазан.

Мне это показалось странным, не припомню, чтобы кому-то в Зулуленде оставлял свою фотографию.

— Не нужно обладать магией, знахарка, чтобы это понять, но где ты видела мою фотографию?

— Далеко отсюда.

— А кто ее тебе показал?

— Тот, кого ты знал. О Макумазан, задолго до того, как я вышла из Мрака. Он зовется Открыватель, а с ним еще один, кого ты знал в прежние времена: Тот, кто скрылся во тьме.

По неведомой причине, я не решился спросить имя Того, кто скрылся во тьме, хоть и чувствовал, что она ждала вопроса. Лишь заметил с напускным безразличием:

— Разве Зикали еще жив? Ему давным-давно полагается умереть.

— Ты сам знаешь, Макумазан, что он жив. Как он мог уйти, не завершив начатое им дело. Кроме того, вспомни его слова в последнюю четверть луны, перед новолунием. То сновидение, Макумазан, он послал тебе через меня, хотя ты меня и не видел.

— Тьфу ты! — воскликнул я. — Брось свои россказни о сновидениях. Кто в них верит?

— Ты, — ответила она спокойнее прежнего. — Оно привело тебя и твоих спутников сюда.

— Врешь ты все! — грубо ответил я. — Сюда нас заманили басуто.

— Бодрствующему в ночи угодно обвинить меня во лжи, пусть так и будет, — ответила девушка и улыбнулась шире.

Затем она скрестила руки на груди и умолкла.

— Ты — посланница. Провидица, читающая по пыльной фотографии, вестник судьбоносных сновидений, — съязвил я. — Чье послание передали твои уста и каков его смысл?

— Мои духовные владыки отправили послание устами учителя Зикали, а он передал его тебе устами твоей рабы, знахарки Номбе.

— Ты такая молодая и уже знахарка? — спросил я, отдаляя минуту, когда мне придется выслушать ее послание.

— О Макумазан, я слышала голоса, чувствовала боль в спине, целый год пила снадобья черных и снадобья белых, меня посещали духи, я видела тени живых и мертвых, ныряла в реку и достала со дна змею, видишь, вот ее шкура. — Она распахнула накидку и показала шкуру змеи, видимо черной мамбы, обернутую вокруг ее стройного тела. — Я оставалась в дикой пустоши одна и прислушивалась к голосам, сидела у ног моего учителя, Открывателя, заглядывала в будущее и впитывала его мудрость. Так что я в самом деле знахарка.

— Что ж, после таких испытаний твоя мудрость сравнится лишь с твоей красотой.

— Однажды, Макумазан, ты уже говорил деве из моего народа о том, как она красива, и это погубило ее. Пусть та кончина и была славной. Больше не говори о моей красоте, но мне приятно, что ты так думаешь, ведь ты знал многих женщин и тебе есть с кем меня сравнить. — Она немного смутилась и потупила взор.

Первая человеческая реакция, и я обрадовался, найдя в ее броне слабое место. Более того, с той минуты она стала мне другом.

— Будь по-твоему, Номбе. Приступим к посланию.

— Мои духовные владыки передали слова устами Зикали, подобно тому, как музыкант извлекает музыку из камышовой дудочки. Они сказали…

— Бог с ними, — перебил я. — Главное, что сказал Зикали?

— Что ж, Макумазан. Вот слова Зикали: «О Бодрствующий в ночи, приближается время, когда с Тем, кому не следовало бы родиться, случится так, словно он никогда и не рождался, а затем он восторжествует. Но сначала ему нужно многое успеть, и ты сыграешь в его замысле важную роль, как он и предупреждал триста лун тому назад. Об этом он расскажет тебе позднее. Макумазан, не получил ли ты видение, когда лежал без сна в доме из белого камня, ныне сгоревшего дотла? Я, Зикали, послал тебе видение посредством моего дитя, Номбе, и ее искусства и направил в помощь духа, он укажет ей правильный путь. Иди за ней, Макумазан, и ты преуспеешь. А если изберешь иной путь и решишь вернуться в город белых, тебя и твоих спутников убьют — как, не важно. Вот я говорю тебе устами Номбе, откажись от замысла идти в Наталь, ибо, поступив так, ты и твои спутники найдете там лишь стыд и огорчения из-за убитого в лесном болоте белого доктора, а для тебя такой исход горше смерти. В Натале тебя и твоих спутников схватят и вернут в Трансвааль на судилище перед человеком, волосы у которого, как лошадиная грива, выкрашенная в белый цвет. Если же ты отправишься в землю зулу, эта опасность минует, поскольку назревают великие дела, а о подобных пустяках никто более и не вспомнит. Я, Зикали, не лгу и обещаю тебе, как ни велика опасность в земле зулу для неоперившихся птенцов, которых ты, старый козодой, спрятал под свое крыло, что все же под конец они останутся невредимы. Я говорил тебе о них в твоем сне, о белом господине Маурити и белой госпоже Хеддане, они простирают руки навстречу друг другу. Я жду тебя в Черном ущелье, моя дочь Номбе проводит тебя. Король Кечвайо тоже будет рад встрече с тобой и еще кое-кто, чье имя я умолчу. Я сказал свое слово. Теперь выбор за тобой». — Пере дав это послание, Номбе безучастно застыла с неизменной улыбкой.

— Откуда мне знать, что тебя послал Зикали? Может, это ловушка, а ты приманка.

Тогда из складок своего балахона девушка достала нож и протянула его мне:

— Учитель сказал, ты его узнаешь и поверишь, что я пришла от него. Он велел напомнить, что однажды вырезал этим ножом фигурку и отдал ее тебе в хижине Панды. Фигурка была завернута в волосы женщины, и ты до сих пор хранишь ее у себя.

Я взглянул на нож и сразу его узнал. Этот шведский нож с деревянной рукояткой был со мной в первом путешествии по Африке. Мой подарок Зикали по возвращении в страну зулусов, накануне междоусобицы принцев. Деревянную фигурку, разумеется, я тоже прекрасно помнил. Женщину звали Мамина, она стала при чиной распри, а те волосы некогда вились по ее плечам.

— Тебя действительно послал Зикали, — признал я, вернув нож, — но почему ты назвалась его дитём, ведь он слишком стар и не годится тебе в отцы?

— Учитель сказал, что моя прабабушка была его дочерью, поэтому я его дитя. Теперь, Макумазан, я ухожу поесть со своими людьми, ведь со мной пришли слуги. После этого передам весть королю свази — сейчас я не могу поговорить с ним, ибо он еще пьян от напитка белых людей. И тогда я буду готова вернуться с тобой в землю зулу.

— Номбе, я не говорил, что собираюсь туда.

— Твое сердце уже в пути, Макумазан, и ты должен следовать его зову. Эта фигурка, вырезанная твоим ножом из обрубка дерева умзимбити, с белым человеческим сердцем в одной руке, вовсе не живая и не заколдованная, разве она не завладела всем твоим существом? Макумазан, не потому ли ты до сих пор не решился сжечь ее?

— Давно надо было от нее избавиться, — проворчал я сердито.

Однако, нанеся мне удар, она сверкнула глазами, развернулась и ушла.

Умная женщина, да и обучили ее как следует. Что ж, Зикали вовсе не глупец, а девушка наверняка пешка в его игре. О да, она, вернее, он не заблуждается, моя душа лежит к стране зулусов, но по иной причине. На самом деле я не хотел пропустить, чем завершится борьба колдуна против деспота и его хозяев.

Итак, все хорошенько обсудив, мы почли за лучшее отправиться в Зулуленд, тем более там нас наверняка радушно примут. В тот же день Номбе повторила свое приглашение Энскому и Хеде, подтвердив, что в стране зулусов им нечего опасаться.

Забавно было наблюдать знакомство Номбе с Хедой. Только мы позавтракали, появилась знахарка. Встав из-за стола, Хеда встретилась с ней лицом к лицу.

— Мистер Квотермейн, это и есть ваша ведьма? — спросила она весело. — Да, впечатляет. Я ее себе немного иначе представляла. А все-таки она меня немного пугает.

Тогда Номбе спросила:

— Макумазан, что обо мне сказала инкози-каас? — То есть женщина-вождь.

— То же, что и я, она ожидала увидеть уродливую старуху, а ты молода и красива.

— Все мы юны, прежде чем состариться, Макумазан, и в свой срок станем уродливы, даже инкози-каас. Но она еще сказала, что боится меня.

— Номбе, ты понимаешь по-английски?

— Нет, но я читаю мысли по глазам, а взгляд инкози-каас красноречив. Скажи, что ей не нужно меня бояться, мы даже можем стать друзьями, хоть она и принесет мне несчастье.

Вряд ли следовало, но, учитывая тревогу Хеды, я перевел ответ Номбе, опустив последнюю фразу.

— Передайте ей мою благодарность, ведь у меня почти нет друзей. Больше я не буду ее бояться.

Я снова перевел, а Номбе в ответ протянула руку.

— Скажи, пусть не брезгует, она чистая. На моих руках нет крови человека. — Тут она многозначительно глянула на Хеду. — Пусть у нее белая кожа, а у меня черная, но и я из благородного рода, племени воинов, не привыкших к праздности. Мы одного возраста, она красива, а я мудра и тоже не лишена дарований.

Вновь я выступил переводчиком, на сей раз для Энскома, ведь Хеда неплохо понимала язык зулусов, хоть и притворилась, будто не поняла ни слова. Девушки пожали друг другу руки. Эта сцена позабавила Энскома, а я удивлялся, чувствуя в ней некую напряженность и недосказанность, будто здесь крылась какая-то тайна, неведомая мне.

— Этот вождь ей нравится? — спросила Номбе, пристально вглядываясь в Энскома, когда Хеда покинула нас. — Что ж, он храбр, особенно в минуту опасности, и не так прост. И в мире, где родился, должно быть, займет высокое положение. Но, Макумазан, почему она выбрала его, когда встретила вас вместе?

— Номбе, ты ведь только что назвала себя мудрой, — улыбнулся я. — А сдается мне, ты обыкновенная хвастунья, как и прочие, подобные тебе. Разве ты не разглядела седых волос под моей шляпой и не знаешь, что юность предпочитает равных?

— Порой так случается, Макумазан, если их разум стар, поэтому я люблю духов, они древнее гор, и их слугу Зикали. Он был молод, когда зулусы еще не стали народом, и до сих пор год за годом накапливает мудрость, как пчела по капле собирает мед. Запрягай лошадей, Макумазан, я закончила свои дела и готова отправляться в дорогу.

Глава 11

ЗИКАЛИ
Спустя десять дней я очутился у входа в Черное ущелье, логово колдуна Зикали. Путешествие в страну зулусов прошло скучно и без происшествий. Как ни странно, по пути нам попалось не так много местных жителей. Как будто население подверглось неожиданному истреблению. Даже проходя мимо крупных деревень, мы никого не встретили. Я спросил у Номбе, что бы это значило. Она и три ее молчаливых спутника служили нам проводниками. Один раз она сказала, мол, люди ушли на поиски пищи, так как сезон выдался засушливый и неурожайный, а в другой раз — что их созывают в королевскую резиденцию, близ Улунди. Так или иначе, людей не было, а те, кто изредка попадался, с любопытством нас разглядывали.

Причем, кажется, им запретили вступать с нами в разговор. Хеда оставалась в повозке, и Номбе настояла на том, чтобы опустили задний край брезента и прикрыли повозку одеялом со стороны Энскома, сидящего на козлах. Вероятно, с целью спрятать девушку от посторонних глаз. Вскоре, когда мы ступили в страну зулусов, Номбе попросилась в повозку к Кетье и Хеде, ссылаясь на усталость от долгого пути, на самом же деле она просто не спускала с них глаз. Мы ехали непроходимыми тропами, останавливались на ночь в безлюдных местах, где нас неизменно ждало угощение. Надо полагать, не случайно.

Удалось перекинуться парой слов с давним знакомым. Он меня тоже узнал, спросил, что на сей раз привело меня в землю зулу. Узнав о визите к Зикали, посоветовал остерегаться его.

Вдруг нас прервали, появился слуга Номбе и сделал знак моему собеседнику. Я даже не успел ничего понять, как тот мигом исчез, оставив меня в недоумении.

Нас будто изолировали от внешнего мира, однако на мой вопрос Номбе лишь улыбнулась:

— О Макумазан, об этом ты должен спросить Зикали. Я ничего не знаю и делаю только то, что велел Учитель. Он ведь знает, как лучше.

— Я подумываю убраться из земли зулу, — возразил я сердито, — в саванне, куда ты ведешь нас, царит лихорадка, чего доброго, болезнь или мухи цеце сгубят лошадей.

— Макумазан, мне неведомо, какие люди пользуются дорогой, указанной Учителем, и все же послушайтесь меня и не пытайтесь покинуть землю зулу.

— Хочешь сказать, мы в ловушке?

— В стране полно солдат, а все белые давно сбежали. Поэтому, даже если тебя самого и отпустят, — ведь зулусы любят Макумазана, — твоим спутникам, возможно, придется остаться, и боюсь, они уснут вечным сном. Мне, как и тебе, будет жаль их.

Я промолчал, прекрасно сознавая, что она пытается меня предупредить. Мы уже и так впутались, теперь придется идти до конца, к победе или поражению.

Что же до Энскома и Хеды, то они казались абсолютно счастливыми. Новизна ощущений поглотила их целиком, и влюбленные ни о чем не тревожились, безоговорочно вверив себя моим заботам. Кроме того, мало-помалу радость любви помогала Хеде облегчить боль утраты и забыть все пережитое. Девушка очень привязалась к молодой знахарке и общалась с ней на зулусском языке, который, прожив столько времени в Натале, знала достаточно хорошо. Когда я посоветовал ей не слишком откровенничать с нашей провожатой, она рассердилась и ответила, что прожила среди туземцев всю жизнь и прекрасно разбирается в людях, а Номбе, мол, внушает ей доверие. Тогда я прикусил язык и ни словом не обмолвился о своих опасениях. Что толку, если Хеда не желает меня слышать, а Энском превратился в ее эхо?

Бесконечно тянулась унылая дорога. На пару дней нас задержала разлившаяся река, оставалось только ждать и курить, а поохотиться так и не пришлось, даром что крупная дичь водилась тут в изобилии, да только Номбе попросила не шуметь. Наконец саванна сменилась живописными нагорьями близ Нонгомы. Оставив их по правую руку, мы направились в местечко под названием Джеза, природную цитадель в виде плоской равнины на вершине в обрамлении кустов. У подножия горы лежало Черное ущелье.

Вот мы и пришли. В лучах потрясающего заката, предвещающего бурю, открылся пейзаж, точь-в-точь такой, каким он запечатлелся в моей памяти двадцать лет назад, когда я побывал тут впервые. Мы будто очутились у врат ада, кругом так уныло и пустынно. Нагромождения валунов образовали причудливые колонны, на крутых склонах попадались редкие деревья вперемешку с алоэ, которые походили на человеческие фигуры. За много веков наводнения отполировали каменистое дно ущелья почти до блеска, и теперь по нему струился маленький ручеек. Вот то самое место, где однажды я распрягал фургоны, готовясь к ночлегу, тогда еще мои слуги клялись, что видели имикову, то есть призраков умерших людей, вызванных колдуном. Те якобы проплыли мимо по воздуху в облике принцев и тех, кто вскоре погиб в битве у реки Тугела. Мы продолжали подъем. Я ехал верхом, а Номбе слезла с повозки и теперь шла рядом, поглядывая на меня.

— Ты какой-то грустный, Макумазан, — наконец промолвила она.

— Верно, Номбе, мне невесело. Это место навевает грустные воспоминания.

— Место, Макумазан, или мысли о той, кого ты повстречал здесь однажды и кого уже нет в живых?

Я взглянул на нее, изобразив недоумение.

— Меня иногда посещают видения, Макумазан, таково мое ремесло, и порой я вижу призрак женщины. Она появляется в этом ущелье и как будто кого-то ждет.

— В самом деле? Как же она выглядит? — спросил я с напускным равнодушием.

— По счастью, я вижу ее прямо сейчас, она парит в воздухе перед тобой. Высокая и стройная, прекрасно сложена. Кожа светлее, чем у людей нашего народа. Глаза у нее большие, как у лани, и горят не от солнца, а внутренним светом, лицо нежное, и она так величава, что даже страшно. Одета в серую меховую накидку и перебирает пальцами синие бусы у себя на шее. В моей голове звучат ее слова: «Уже давно я жду в этом мрачном месте, высматривая день и ночь, когда же возвратится ко мне Бодрствующий в ночи. Но вот ты пришел, и моя изголодавшаяся душа сможет хоть ненадолго насытиться твоей душой в этом зачарованном месте. Благодарю тебя, я больше не одинока. Ничего не бойся, Макумазан, клянусь нашим поцелуем, пока не пробьет твой час и ты не присоединишься ко мне, я буду щитом и копьем в твоих руках». Вот все ее слова, Макумазан, теперь она ушла, и я больше ничего не слышу. Точно твой конь наехал на нее, а она прошла сквозь тебя.

С этими словами Номбе вернулась в повозку, словно желая избежать расспросов. Там она принялась безучастно болтать с Хедой. Едва мы въехали в ущелье, ее слуги открыли брезент и опустили одеяло. У меня вырвался стон. Само собой, Зикали знал, как выглядит Мамина, и научил Номбе, о чем говорить со мной. Вероятно, он хотел произвести на меня впечатление по какой-то одному ему известной причине. Впрочем, ловко у него вышло. Мамина вполне могла произнести такие слова, а ее великий дух жаждал бы возвращения на землю. Только возможно ли подобное? Нет, вряд ли. Между тем, казалось, все вокруг пропитано ее аурой, воспоминания о былом и слова Номбе подстегнули мое воображение, и я почти ожидал появления Мамины.

Пока я раздумывал, лошади обогнули небольшой изгиб сужающихся утесов, и прямо перед нами под нависшей скальной глыбой оказался крааль с камышовой оградой. Калитка была отперта, а за ней перед большой хижиной на табурете сидел Зикали. Даже издалека его невозможно спутать с кем-то другим на свете. Плечистый и крепкий карлик с огромной головой, глубоко посаженными глазами и седыми волосами, рассыпанными по плечам. В целом его фигура и лицо дышали древностью, однако благодаря гладкости и свежести кожи, как порой случается у стариков, он выглядел моложаво.

Таков был великий колдун Зикали, живущий дольше любого из соплеменников и известный по всей стране как Открыватель — титул за способность к прорицанию, и Тот, кому не следовало родиться. Так Чака, первый и величайший король зулусов, прозвал колдуна за его уродливый вид.

Зикали застыл в молчании, выпучив глаза на красный диск заходящего солнца, словно бесформенная статуя, а не человек. Появились его слуги с жесткими и решительными лицами. По-моему, двадцать три года назад меня здесь встречали они же, только теперь постарели. Пожалуй, так и есть, ведь они приветствовали меня по имени и салютовали копьями. Я спешился, а уже вполне здоровый Энском помог Хеде выбраться из повозки, которую слуги тут же убрали. Ему стало немножко жутко, и он заметил, что это место производит довольно странное впечатление.

— Верно, — согласилась Хеда, — так это же чудесно! Мне здесь нравится.

Тут она заметила перед хижиной Зикали и побледнела.

— Какой жуткий человек… — прошептала она, — если это человек.

Горничная Кетье глянула на старика и вскрикнула.

— Вам нечего бояться, моя дорогая, — утешил Энском Хеду, — он всего лишь старый карлик.

— Ну да, наверное, — нерешительно произнесла девушка, — но, по-моему, это сам дьявол.

Номбе прошла мимо нас, сняла накидку из звериных шкур и предстала перед нами обнаженной, если не считать мучи и украшений. Она встала на четвереньки и в этой смиренной позе поползла к Зикали. Оказавшись перед ним, коснулась лбом земли, затем подняла правую руку над головой и приветствовала его как макози, великого колдуна, в котором будто бы обитает тьма духов. Но старик не обращал на нее никакого внимания. Номбе подползла ближе и присела на корточки у его правой руки. Тут из-за дома появились его слуги и встали между ним и дверным проемом, держа копья наготове. Минуту спустя Номбе подозвала нас к себе. Мы пересекли двор. Я чуть опередил остальных. Когда мы подошли ближе, Зикали открыл рот и разразился громким жутким смехом. О, мне хорошо знаком этот смех. Впервые я услышал его в пору моей молодости, во владениях правителя Дингаана, после гибели Ретифа и его спутников[279].

— Похоже, вы правы, этот старик действительно дьявол, — согласился с Хедой Энском.

Воцарилась тишина.

Решив не заговаривать первым, я принялся набивать трубку табаком. Зикали наблюдал за мной, не сводя при этом глаз с заходящего солнца. Он сделал знак, слуга убежал, но вскоре вернулся с горящей головешкой и предложил ее мне для разжигания трубки. Затем снова ушел, принес три резных стула из красного дерева и поставил перед нами. Взглянув на свой, я сразу узнал его по узорам. Когда я впервые встретился с Зикали, мне предложили этот же самый стул. Наконец старик заговорил своим тихим низким голосом:

— Многие годы минули, Макумазан, с тех пор, как ты сидел на этом стуле. На ножке, которую ты держишь, остались зарубки, можешь их сосчитать.

Я рассмотрел ножку стула и насчитал двадцать две или двадцать три зарубки. На других ножках зарубок оказалось гораздо больше, и я сбился со счета.

— Не смотри на другие зарубки, Макумазан, ты тут ни при чем. Они остались с тех пор, как первый предводитель дома Сензангаконы сел на этот стул. Сначала Чака, потом Дингаан, а среди прочих и Мамина. Много воды утекло с того дня, когда ты на нем сидел. Ты ушел далеко от дома, повидал немало диковинного, побывал там, где другие давно бы простились с жизнью, ибо таков твой удел, но об этом мы после потолкуем. Теперь, когда голову покрыла седина, ты вернулся, как предсказывал Открыватель, и привел новых спутников. Даже под старость ты не растерял дар заводить друзей, а это дано не многим. Где же твои прежние попутчики, Макумазан? Где Садуко, Мамина и остальные? Никого не осталось, кроме Того, кому не следовало родиться. — При этих словах он громко рассмеялся.

— И Тот, кто никак не умрет, — прервал я наконец молчание.

— Верно, Макумазан, ведь я не хочу умереть, пока не завершу задуманное. Благодаря духам предков и моим я все еще живу, снедаемый жаждой мщения. И вот развязка близка, Макумазан, и ты непременно внесешь свою лепту, как я обещал в дни беспросветной тьмы.

Помолчав, колдун продолжил, по-прежнему глядя на закат, как будто не видел нас, потому от его слов становилось немножко жутко.

— Твой белый спутник храбр, знатен и любит сражаться, а дева прекрасна, мила и жизнерадостна. Про себя она думает, что я старый колдун, и хотела бы узнать свою судьбу, если бы так не боялась меня. Видишь, она поняла меня и вздрогнула. Что ж, однажды я ей расскажу, а пока открою лишь немногое: у нее будет пятеро детей, двое умрут, а один доставит много тревог, и она пожалеет, что и он не умер. А кто станет их отцом, я не знаю. Номбе, дитя мое, проводи белую женщину и ее служанку в хижину, приготовленную для нее. Смотри же, она наша гостья и пусть ни в чем не испытывает недостатка. Белый вождь Маурити пойдет следом к соседней хижине, где они с Макумазаном будут спать, — заодно убедится, что гостье ничего не угрожает. Он может позаботиться о лошадях, если пожелает, позади хижин есть привязь, а твой слуга поможет ему. Макумазан присоединится к ним, когда мы потолкуем вдвоем, и тогда они смогут утолить голод перед сном.

Я перевел его распоряжения Энскому, и он весьма охотно пошел с Хедой. Оба побаивались старого карлика и не горели желанием сидеть рядом с ним в наступавших сумерках.

— Солнце совсем скрылось, Макумазан, — заметил старик, когда они ушли, — и похолодало. Пойдем в мою хижину, я стар и промерз до костей, а в очаге жарко пылает огонь. Там нам никто не помешает.

Сказав это, Зикали вполз в хижину, как гигантский жук с белой головой. Помнится, однажды мне уже приходило на ум его сходство с насекомым. Пришлось тащиться за ним с древним стулом в руках. Старик расположился на своей меховой накидке в стороне от огня, а я пристроился напротив. В огне потрескивали какие-то корни или поленья, они давали яркое пламя и не дымили. Колдун низко склонился над очагом, казалось, он почти сунул свою большую голову в огонь и уставился на него, не моргая, как до этого на солнце. Такая привычка добавляла жути к его облику и наводила меня на мысль о некой области и ее обитателях.

— Макумазан, зачем ты вернулся? — спросил он, понаблюдав несколько минут за мной сквозь огненную завесу.

— Ты сам привел меня, Зикали, посредством своей вестницы, Номбе, и сна, который ты послал мне. Так она сказала.

— В самом деле? Должно быть, я забыл. Снов не счесть, как комаров у воды, во сне они нас кусают, а просыпаясь, мы тут же о них забываем. Впрочем, глупо верить, будто человек может посылать кому-то сны.

— Тогда твоя посланница солгала, Зикали. Тем более она заявила, что сама принесла мне этот сон.

— Конечно солгала, недаром я учил ее с малых лет. Да как ловко, догадалась, какой сон тебе приснится, когда ты раздумывал, отступить ли в землю зулу.

— Зачем ты играешь со мной в прятки, Зикали, разве мы дети малые?

— О Макумазан, тут ты ошибаешься, как бы мы ни были стары и мудры в своих глазах, в руках судьбы мы всего лишь дети. Ну, полно, полно, я расскажу тебе правду. Такому, как ты, глупо пускать пыль в глаза. Мне ведомо, что ты проходил по земле Сикукуни, мои шпионы следили за тобой. А в последние годы ты нигде не бывал, тогда я не посылал к тебе шпионов. Скажем, араб по имени Харут, первый, кого ты встретил в королевской хижине далекой страны. Это я его подослал, а недавно он пришел ко мне и многое порассказал о твоих делах. Не спрашивай о нем сейчас, у меня к тебе другой разговор…

— Разве Харут еще жив? — перебил я старика. — Нашел ли он нового бога вместо Дитяти?

— Макумазан, будь он мертвец, как он мог прийти и говорить со мной? Я следил за тобой у реки Элефантес, где на вас напали люди Сикукуни, и позже, в мраморной хижине, где умер белый старик, а ты нашел его в кресле, взял письмо и положил в свой карман. В нем написано о деве Хеддане. Потом твой белый друг убил доктора и тот утонул в болотной жиже, а басуто украли его волов и фургон.

— Как ты обо всем узнал, Зикали?

— Говорю же тебе, от моих шпионов. Не было ли с тобой метиса по имени Футсек? Разве не ходили туда-сюда басуто между Черным ущельем и городом Сикукуни, принося мне вести?

— Да, Зикали, подобно ветру и птицам.

— Верно! О Макумазан, мои шпионы так же хорошо наблюдали за тобой, как ты за повадками животных. Так я узнал о твоей беде, когда умер белый человек, и о твоем друге. Ты всегда был мне дорог, потому я и отправил мое дитя, Номбе, чтобы она привела тебя ко мне. Ведь ты скорее пошел бы за умной и красивой женщиной, а не за мужчиной, у которого нет ни того ни другого. Я велел ей убедить тебя, что здесь вы будете в большей безопасности, чем в Натале. Ты послушался ее и пришел. Вот так-то.

— Да, я послушался и пришел. Но это не все, Зикали, сам знаешь, ведь ты привел меня сюда с каким-то умыслом, а не просто так.

— Макумазан, кто помешает иголке проткнуть ткань, если она в твоих руках? Твой ум слишком остер для меня, Макумазан, твой взор проникает в мои мысли, спрятанные под покровом хитрости. Ты прав, я позвал тебя ради нас обоих. Мне нужен твой совет, Макумазан, и королю Кечвайо тоже. Вот почему я хотел повидать тебя, прежде чем ты предстанешь пред ним. Вот и вся правда.

— Какой тебе нужен совет, Зикали?

Старик склонился еще ближе к очагу, и, казалось, его седые лохмы смешались с языками пламени, а глаза засверкали, как угли.

— Помнишь, Макумазан, давным-давно я рассказал тебе историю?

— Прекрасно помню, Зикали, ты говорил, как ненавидишь дом Сензангаконы и всех королей земли зулу. Во-первых, ты потомок племени ндвандве, которое зулусы истребили и заставили склониться перед собой. Во-вторых, Лютый Зверь Чака прозвал тебя «Тот, кому не следовало родиться», и убил твоих жен. Вот почему ты стал причиной его гибели, давая ему плохие советы. В-третьих, ты много лет орудовал против всего могущества королевского дома и все-таки ухитрился остаться в живых. В особенности когда Панда во время суда над Той, что ушла в царство теней, пригрозил тебе в моем присутствии. Тогда ты предложил ему про верить, хватит ли у него смелости убить тебя. А теперь торжествуешь, ловко одержав победу над королевским домом.

— Все так, Макумазан. У тебя крепкая память, особенно касаемо той женщины, ушедшей в царство теней. Моих рук дело, Макумазан, но я совсем запамятовал ее имя, ведь я так стар, и мой разум словно проваливается в черную яму, как и эта женщина. Как же звали Ту, что ушла в царство теней?

Зикали умолк, и наши взгляды встретились сквозь пелену огня. Я не ответил, и он продолжал:

— О, теперь я вспомнил, ее звали Мамина. Разве не ее голос звучит в завывании ветра? Внемли, и ты услышишь.

Я прислушался и вздрогнул, вот-вот наступит кромешная тьма, лишь в скалах Черного ущелья стонет и завывает ветер, нарушая ночную тишину.

— Ну, хватит о ней. Что проку беспокоиться о мертвецах, когда нам самим впору к ним присоединиться. Час пробил, Макумазан. По моему совету глупец Кечвайо поссорился с твоим народом, англичанами. Он посылал своих людей через реку в Наталь, и те убивали женщин, или позволял другим поступать так. Его вестники приходили ко мне за советом. Вот мой ответ: «Пре стало ли потомку Чаки бояться и оставлять злодеев без возмездия, раз они перешли на другой берег реки, и при этом называть себя королем зулусов?» Тогда этих женщин притащили обратно и убили. Теперь у слуги королевы с мыса Доброй Надежды большие требования, король должен отдать большое стадо волов, выдать убийц и распустить зулусскую армию, чтобы воины отбросили копья и, как старухи, взялись за мотыги.

— А если король откажет?

— Тогда, Макумазан, люди королевы объявят зулусам войну. Они уже собирают солдат для сражения.

— А Кечвайо согласится?

— Я не знаю, его ум колеблется и так и сяк прикидывает, он словно жердь, уравновешенная на гребне скалы. На обоих концах доводов поровну, и если даже кузнечик сядет на один, то сразу решит исход дела.

— И ты хочешь, чтобы я стал этим кузнечиком, Зикали?

— Кто же еще? Поэтому я и привел тебя в землю зулу.

— Ты хочешь, чтобы я посоветовал Кечвайо лечь в могилу, которую для него выроют англичане? Что ж, буду только рад, если он последует моему совету. Не сомневаюсь, поспать ему не мешает.

— Зачем ты дразнишь меня, Макумазан? Пусть Кечвайо бросит упрек в лицо королевского подданного и развяжет войну с Англией.

— Тогда зулусам придет конец, погибнут тысячи, и не только они, но и люди из моего народа. Останется лишь мучиться угрызениями совести. Думаешь, я совсем выжил из ума, или считаешь таким дурным, раз предлагаешь мне подобное?

— Нет, Макумазан, ты получишь кое-что получше. Я мог бы показать тебе, где спрятан скот короля. Англичане нипочем его не найдут, а после войны ты забрал бы столько голов, сколько пожелаешь. Правда, я тебя знаю, и думаю, это ни к чему, ведь ты сразу передашь скот британскому правительству, как однажды передал Бангу, предводителю амакоба, ибо так всегда поступает великий Макумазан!

— Допустим, я соглашусь, Зикали, а что я за это получу?

— Подумай вот о чем. Поверженные в сражении, зулусы никогда более не помешают белым людям творить великие и благие деяния.

— Возможно, хотя я не вполне уверен. В чем я не сомневаюсь, так это в том, что не собираюсь совать голову в ваш улей, не то английские шершни придут в волнение и украдут оттуда мед. Лучше я всецело доверюсь королеве и ее правительству. Поэтому, Зикали, не трать речей понапрасну.

— Так я и думал, — ответил старик, покачивая огромной головой. — Вряд ли ты преуспеешь в этом мире со своей честностью, Макумазан. Что ж, я найду другой способ положить конец дому Кечвайо, злой и жестокий король этого заслужил.

Колдун говорил без удивления и досады, и я убедился окончательно, что он и не рассчитывал, будто я соглашусь повлиять на решение зулусов объявить войну. В то же время он неговорил впустую, нет, в дряхлом мозгу этого карлика созрел какой-то хитрый план, просто он его от меня утаил. Я не мог взять в толк, зачем вообще он завлек меня в страну зулусов. Расспросы ничего бы не дали, и я решил, если удастся, завтра же чуть свет покинуть Черное ущелье.

Зикали сменил тему и заговорил тихо и монотонно, будто сам с собой, о том, как горестна участь тех, кто подобен Садуко, этому призраку смерти, который предал своего господина, принца Умбелази, ради женщины. Похоже, старик был в курсе мельчайших подробностей.

Я не отвечал и только ждал удобного случая покинуть хижину, не желая вспоминать о тех событиях. Зикали умолк и погрузился в размышления.

— Тебе надо поесть, Макумазан, — сказал он вдруг. — А я ем мало, больше сплю, ведь тогда меня посещают сонмы духов и приносят вести издалека. Ну вот, я рад, что мы с тобой поговорили, кто знает, когда еще свидимся. Впрочем, скоро мы встретимся в Улунди, где судьба уже расставила свои сети. О чем я говорил? А, вспомнил! Есть некто, кто всегда в твоих мыслях, и кого ты желал бы увидеть, и кто желал бы увидеть тебя. Ты увидишь ее в награду за все лишения, выпавшие на твою долю в таком долгом путешествии к бедному старику Зикали. А ведь когда-то я был для тебя всего лишь мошенником…

Он снова умолк, и, сам не знаю почему, вдруг силы меня покинули и захотелось убежать.

— Холодно в хижине, верно? — заметил старик. — Гори, огонь, разгорайся! — Он сунул руку в свой мешок для снадобий, достал щепотку порошка и бросил на угли. Огонь тут же вспыхнул ярким пламенем. — Гляди, Макумазан, — сказал колдун, — гляди внимательно.

О небо! На расстоянии вытянутой руки стояла Мамина с бесконечной тоской в глазах. Такой я видел ее в последний раз, когда возвращал ей обещанный поцелуй, а она приняла яд. Пять секунд я смотрел на нее, такую живую, замечательную и все же нереальную в ярком свете пламени. Огонь немного угас, и она исчезла, а я тут же выбежал из хижины, подгоняемый жутким смехом Зикали.

Глава 12

В ЛОВУШКЕ
Ночная прохлада привела меня в чувство и вернула способность мыслить здраво. Понятное дело, я видел иллюзию, Зикали тщательно подготовил к ней мой разум с помощью молодой колдуньи Номбе. Он прекрасно знал, какое сильное впечатление произвела на меня почти четверть века назад Мамина, эта замечательная женщина, равно как и на остальных мужчин в ее жизни. Весьма вероятно, она всегда оставалась в моей памяти. Забывая многое, мужчина помнит женщину, которая оказала ему предпочтение, и не важно, насколько она была искренна. Так уж устроен мир.

Да и как было не запомнить эту женщину, с ее первозданной, дикой красотой. Она стала причиной великой войны, принесла погибель тысячам и признана исполненной величия. Обо всем этом Зикали поведал Номбе, чем помог ей вдохнуть жизнь в постоянные намеки о Мамине, а ее притворство, будто она видит рядом Мамину, довершило дело. И вот, усталый и голодный, я оказался так близко к памятным местам в компании с жутким карликом. В гипнотическом трансе или под действием наркотика, брошенного в огонь, колдуну удалось на моих глазах создать иллюзию ее присутствия. Дело ясное, осталось выяснить, какова его цель.

Возможно, старому плуту захотелось лишь попугать меня. Обычное явление среди его братии. Что ж, ему это почти удалось, хотя, сказать по правде, я толком не разобрал, что чувствовал больше — страх или радостное волнение. Мамина никогда не была враждебна, и нет причин ее бояться, ни живую, ни мертвую. Ради меня она бы не вернулась из ада, разве только ради своих амбиций. Пускай это лишь призрак, я был бы рад снова ее увидеть.

Однако Мамина вовсе не призрак, а всего лишь образ, запечатленный в моем сознании. Такой я запомнил ее в последний раз, когда мои губы еще хранили тепло ее губ.

С такими мыслями стоял я под открытым небом, обливаясь холодным потом. Нервы мои, честно говоря, были на пределе, пусть и без особой причины. Вдруг из темноты бесшумно выплыл человек, и я подпрыгнул так высоко, будто наступил на африканскую гадюку. По голосу я признал в нем слугу Номбе, нашего провожатого от самой земли свази, и сразу успокоился. Он сообщил, что еда готова и остальные белые люди уже ждут меня.

Мы обогнули изгородь вокруг жилища Зикали и пришли к двум хижинам, стоявшим чуть позади. Они почти примыкали к скале, которая нависала сверху, образуя природную крышу. На память вроде не жалуюсь, а их не помнил, должно быть, построили с тех пор, как я побывал тут в последний раз. И впрямь, колья подпорок были свежесрезанные, а солома крыш едва подсохшая. Похоже, хижины построили специально для нас.

В правой хижине, где разместили нас с Энскомом, ждали мои друзья и еда. Все было свежее и отменно приготовленное. Мы ели при свечах, найденных в нашем багаже, а Кетье нам прислуживала. Еще недавно я умирал с голоду, а теперь аппетит у меня пропал, и я едва притронулся к еде. Хеда и Энском выглядели подавленными и ели мало. Мы хранили молчание, пока Кетье убирала жестяные тарелки, а затем она ушла из хижины, намереваясь съесть свой ужин у костра. Наконец Хеда сказала, как ее пугает это место, и особенно его хозяин, старый карлик. Девушка не сомневалась, здесь с ней случится нечто ужасное. Энском старался ее успокоить, а я убеждал, что ей нечего опасаться.

— Почему же вы так напуганы, мистер Квотермейн, — возразила она, — если нам ничего не угрожает? Вы будто увидали призрака.

Неожиданный выпад попал в самую точку. Ведь я и впрямь видел нечто устрашающее, похожее на привидение. Пока я искал уместную отговорку, появилась Номбе, чтобы проводить Хеду на ночлег в ее хижину. Вопрос повис в воздухе, поскольку хотя Номбе и знала всего несколько английских слов, зато отлично умела читать мысли, и я боялся, как бы не сболтнуть при ней лишнего. Когда все выходили из хижины, а влюбленные желали друг другу спокойной ночи, я немножко задержался с Номбе у огня.

— Номбе, — сказал я, — инкози-каас Хеддана напугана. Скалы ущелья легли тяжким грузом на ее сердце. Лицо Открывателя устрашило ее, а его смех режет ей уши. Ты понимаешь?

— Понимаю, Макумазан, что ж тут удивительного. Ведь тебе и самому тут страшно, а юная дева и подавно придет в ужас в обиталище духов.

— Мы боимся людей, а не духов, тем более теперь, когда вся земля зулу превратилась в кипящий котел, — ответил я сердито.

— Как скажешь, Макумазан, — ответила Номбе, и в эту минуту ее невозмутимый испытующий взгляд и фальшивая улыбка стали мне еще ненавистнее. — Ты хотя бы признаешь свой страх. Ну а госпоже Хеддане нечего бояться. Я сплю у порога ее хижины и, поскольку полюбила ее, обещаю: пока я жива, ей ничто не угрожает, и не важно, что ты слышал или видел.

— Я верю тебе, Номбе, но ведь ты можешь умереть.

— Да, ты прав, но в одном будь уверен — когда я умру, Хеддана будет в безопасности, и ее возлюбленный тоже. Спи спокойно, Макумазан, и не беспокойся о том, что видел и слышал в хижине Зикали.

Не успел я произнести и слова в ответ, как Номбе ушла.

Спал я неважно, вернее, почти не спал. Во-первых, Морис Энском, всегда такой веселый и беззаботный, встречавший любую невзгоду шуткой, ныне пребывал в глубоком унынии и напоминал мне об этом всякий раз перед отходом ко сну. Он называл это место отвратительным и жаловался, что за ним кто-то следит, оставаясь невидимым. Мне и самому так показалось, но я решил промолчать. А когда я посоветовал Энскому не болтать чепухи, он ответил, что иначе не может, хотя и не в его правилах унывать в минуту опасности. И это правда. А еще у него возникло то же ощущение, как и в первый раз в лесном болоте. Вот он и подумал: а вдруг тут тоже произойдет убийство.

— То есть вы собираетесь убить кого-то еще? — нетерпеливо спросил я.

— Нет, кто-то собирается убить меня или что-то в таком духе. Возможно, даже проклятый колдун, этот старый злодей. А может, он и не человек вовсе.

— Многие так думали, Энском. Сказать по правде, я и сам не знаю, кто он. Старик слишком часто общается с мертвыми, чтобы оставаться таким, как обычные люди.

— А еще он общается с Сатаной и наверняка приносит ему жертвы. Что, если он испробует свои штучки на Хеде? Ведь я за нее боюсь, Аллан, не за себя. Ох, и зачем вы привели нас сюда?

— Вы сами так решили, и это был наш единственный выход. Послушайте, мой мальчик, женщины всегда доставляют нам неприятности, а одинокий мужчина… ну, вы сами понимаете. Раньше вы шутили по любому поводу, а теперь без пяти минут женаты и вам вовсе не до смеха. Что ж, такова участь многих мужчин, смиритесь. Адам наслаждался жизнью в своем саду, пока не появилась Ева, и вы знаете, чем все закончилось. Остаток жизни он боролся с соблазнами, переживал тревоги, семейные неурядицы, раскаивался в содеянном грехе, тяжело работал с помощью примитивных орудий и ощущал пламенный меч за спиной. А стоит вам отказаться от своей Евы, и мигом избежите всего этого. Однако, как уважающий себя мужчина, вы и не подумаете так поступить. Так уж распорядилась природа.

— В ваших словах, Аллан, чувствуется опыт, — вежливо ответил Энском. — Между прочим, эта девушка, Номбе, в перерывах между созерцанием звезд и бормотанием заклинаний то и дело старается разъяснить Хеде какие-то сплетни о вас и даме по имени Мамина. Догадываюсь, что вы повстречались где-то по соседству. Номбе утверждает, будто вы имели привычку целоваться на людях. Как-то странно слышать от нее подобное, ведь она тогда еще не родилась. Вдобавок, если Кетье не напутала с переводом, вы будто бы встречались с этой девушкой сегодня днем. Однако, насколько я понял, она давно умерла, и без вас мне в этом никак не разобраться.

— Насчет Хеды можете не волноваться, — сказал я, не удостоив его ответом. — Зикали знает, что она на моем попечении, и вряд ли затеет ссору. Впрочем, раз вам тут неуютно, нам следует убраться отсюда завтра с утра пораньше, а куда, решим, когда придет время. А теперь я посплю, так что оставим разговоры на потом.

Как я уже заметил, мне никак не удавалось уснуть, всякий раз меня преследовали кошмары, а такое случается на полный желудок. Я слышал предсмертные крики обреченных, видел вздувшуюся от дождя реку, она была красной от крови. Там был человек — не разглядев его лица, по одеянию я признал в нем короля зулусов. Он бежал, едва держась на ногах, а следом мчалась большая гончая. Пес поднял голову от следа и издал смех вместо лая, а вместо звериной морды у него оказалось лицо Зикали. Тогда вошла Мамина, позвякивая медными украшениями, и как будто прошептала мне на ухо: «Четверть века прошло с тех пор, как мы говорили с тобой последний раз в этом ущелье духов, и, прежде чем мы снова увидимся, пройдут годы».

Тут она умолкла, а мне бы так хотелось услышать конкретную дату нашей встречи. Однако сны обычно прерываются в такие минуты, а герои наших грез говорят только то, что мы и сами знаем или можем вывести логически, а о неизвестном умалчивают. Таково главное правило сновидений.

Я вскочил спросонья, задыхаясь в невыносимой духоте, а Энском, как назло, мерно посапывал рядом. Тогда я сбросил с себя покрывало, сдвинул доску, служащую дверью, и выбрался на свежий воздух. Ночь была тиха и светла, неподалеку все еще тлели угли костра, а подле него сидел кто-то в накидке из звериных шкур. Языки костра прожгли кусок полена насквозь, оно упало в тлеющий пепел, и огонь вспыхнул ярче. В его свете я увидел Номбе. Она по-прежнему улыбалась, будто знала какие-то тайны, которые время от времени тешили ее сердце, и шевелила губами, словно разговаривала с невидимым собеседником. Временами она, как бы выполняя ритуал, брала щепотку пепла и развеивала по ветру то в сторону хижины Хеды, то нашей с Энскомом. Да, в то время как все приличные девушки спят, она, похоже, была в контакте с какой-то нечистью.

«Должно быть, общается со своим наставником Зикали или пытается нас околдовать. Да и черт с ней!» — подумал я и на цыпочках вернулся в хижину. Потом мне пришло в голову иное объяснение: а не следила ли она, чтобы мы не сбежали?

Остаток ночи я провалялся без сна. Один раз, навострив уши, я услышал топот множества ног и приказы, отдаваемые приглушенным голосом. Так как звуки не повторились, я решил, что мне послышалось. Так я лежал и ломал голову, пока она не разболелась, как бы нам убежать из Черного ущелья и от Зикали и покинуть страну зулусов. Сейчас тут белым людям делать нечего.

Мне виделся лишь один путь — из города Данди добраться до границы провинции Наталь, а там как повезет. Случись же напасти из-за смерти Родда — не дай бог, конечно, — мы смело посмотрим им в лицо, и все. Пусть даже появится свидетель и даст обвинительные показания, все равно с нашей стороны это была самозащита от человека, который задался целью убить нас всех руками басуто. Теперь я понял, как сглупил, следовало с самого начала избрать этот путь. Так ведь, как вы знаете, мной овладел страх навлечь позор на молодых людей и тем самым омрачить всю их будущую жизнь. Вот так мало-помалу судьба и втянула меня в эту историю. К счастью, у каждого в жизни есть право на ошибку, даже если проблема кажется вовсе нерешаемой. Главное, чтобы желание все исправить было по-настоящему искренним, а иначе мало кому удалось бы избежать полного краха в жизни.

Тем временем в отверстие для дыма проник тусклый свет, значит почти рассвело. Тогда я осторожно встал, стараясь не разбудить Энскома, оделся и вышел из хижины. Первым делом надо было разыскать Номбе, вдруг она еще сидит у костра, и пусть передаст Зикали, что я сию же минуту хочу его видеть. Озираясь в предрассветной мгле, я не нашел ни Номбе, ни кого другого, видно, все еще спали. Вдруг неподалеку заржали лошади, и я пошел на звук. В бухточке под нависшей скалой оказались повозка, наши лошади на привязи и большой запас корма. Как будто все в порядке, насколько я мог разглядеть в неверном свете, разве что животные устали — три лошади все еще лежали. Я поспешил к ограде, окружавшей большую хижину Зикали, и решил подождать, пока кто-нибудь не выйдет и не передаст мое послание.

Подойдя к калитке, я потянул ее на себя. Оказалось, заперто изнутри. Тогда я сел, закурил трубку и стал ждать. Кругом было странно безлюдно, во всяком случае, мне стало одиноко. Видно, солнце уже взошло над цитаделью Джеза, возвышавшейся у меня за спиной, небо вокруг нее прояснилось от наступавшего рассвета. Но огромное Черное ущелье с его гигантскими причудливыми скалами все еще окутывал сумрак. После бессонной ночи и стольких забот их тени угнетали меня, я жутко нервничал, и, как оказалось, не напрасно. Вскоре по ту сторону ограды послышались шорохи, будто, перешептываясь, крались люди. Вдруг калитка распахнулась, и из нее высыпал десяток зулусских воинов, все с обручами на головах. Они мгновенно окружили меня.

Довольно долго мы просто глядели друг на друга. По старой привычке я не прерывал молчания первым. К тому же, если они пришли меня убить, бесполезно что-то говорить. Наконец, приветствуя меня, заговорил старик, видимо их главный, голенастый, с большим животом и приятным лицом.

— Доброе утро, Макумазан!

— Доброе утро, капитан, имени и цели которого я не знаю.

— Ветры знают все о горе, на которую дуют, но гора не может знать всего о ветрах, ибо не видит их, — подчеркнуто вежливо заметил он. Это зулусское выражение означает, что шута горохового знает больше народу, чем он привык считать.

— Может, и так, капитан, зато гора чувствует ветры — то есть их запах, хотел сказать я, потому как ущелье узкое, а эти кафры давно не мылись.

— Мое имя Гоза, и пришел я с поручением от короля.

— В самом деле, Гоза? И тебе велено перерезать мне глотку?

— Только если ты откажешься исполнить его волю.

— Чего же хочет король?

— Он хочет, чтобы его друг Макумазан навестил его.

— Так я и сам к нему собирался, — солгал я. Ну да это ничего, потому как ложь школьницы — мерзость в глазах Господа, зато она скорый помощник в бедах. — После завтрака я и мои друзья пойдем с тобой в Улунди к королю.

— Увы, Макумазан, твоих друзей король не приглашал, он ничего о них не слышал, как и мы. Кроме того, если они белые, будет лучше, если ты умолчишь о них. Всех белых людей, пришедших в землю зулу против воли короля, убивают на месте. Конечно, кроме тебя, Макумазан.

— В самом деле, Гоза? Что ж, как вы поняли, я тут совсем один и друзей со мной нет. Только мне бы не хотелось отправляться в дорогу в такую рань.

— Да, мы понимаем, Макумазан, что ты тут совсем один и друзей с тобой нет. Верно, братья мои?

— Да-да, понимаем! — воскликнули они в один голос. — Мы так и передадим королю.

— Какие одеяла вам нравятся, просто серые или белые в синюю полоску? — спросил я, желая подкрепить их решимость.

— Серые теплее, Макумазан, и грязи на них не видно, — задумчиво ответил Гоза.

— Хорошо, я вспомню об этом при случае.

— Давно известно, что обещание Макумазана — как дерево, которое слон не свалит, а термит не сгрызет, — заметил Гоза нравоучительно, высказав, таким образом, убежденность, что рано или поздно они получат одеяла.

В самом деле, те, кто выжил, и семьи погибших после войны получили одеяла, потому что, имея дело с туземцами, я всегда стараюсь выполнять свои обещания или возмещаю чем-то равноценным.

— А теперь, — продолжал Гоза, — не угодно ли инкози отправляться в дорогу? Отсюда путь неблизкий.

— Нет, так нельзя, сначала надо поесть. Разве на вчерашних запасах далеко уедешь? И потом, я должен оседлать лошадь, собрать вещи и проститься с хозяином, Зикали.

— У нас с собой вдоволь мяса, Макумазан, тебе не придется голодать в пути. Лошадь и вещи тебе потом вернут. Вдруг ты вскочишь на это стремительное животное и умчишься, как мы поймаем тебя на своих ногах? А если тебе вздумается стрелять в нас из ружья, как мы защитимся, ведь у нас только копья? Что же до Открывателя, то от его слуг мы узнали, что он собирается проспать весь день, во сне он общается с духами. Так что нет смысла ждать, чтобы с ним проститься. Кроме того, король приказал доставить тебя немедленно.

После его слов повисла тишина, я замер на месте, и так и эдак прикидывая, как быть дальше, а зулусы добродушно поглядывали на меня. Гоза достал из-за уха понюшку табаку, вытряхнул чуть-чуть на ладонь, предложив сперва мне, и вдохнул его.

— Король приказал, — чих! — чтобы мы доставили тебя живым, — чих! — или мертвым. Выбирай сам, Макумазан. Попадешь в Улунди мертвым — ах, и силен табачок, от него я плачу, как женщина, — не придется идти пешком. Что ж, если хочешь, мы понесем тебя, только прежде уж сделай милость, Макумазан, черкни несколько слов, и нам отдадут серые одеяла. Мы-то знаем, твои косточки не захотят нарушить данное тобой слово. Разве со времени убийства Бангу не поговаривают у нас в стране, будто ты отдал свою долю скота бродягам Садуко? Тут мне пришла в голову блестящая мысль.

— Я услышал тебя, Гоза, и пойду с тобой в Улунди своими ногами. Тебе не придется меня нести. А все ж таки в эти трудные времена случиться может всякое, и мне хотелось бы знать наверняка, что вы получите свои одеяла. А то, не ровен час, появлюсь там кверху брюхом. Сперва я напишу несколько слов, передайте их знахарке Номбе, и рано или поздно получите взамен одеяла.

— Пиши скорее, Макумазан, — согласился Гоза, — и она их получит.

Я достал свой блокнот и написал:

Дорогой Энском, затевается измена, главный зачинщик, думаю, Зикали. Вооруженные зулусы уводят меня в Улунди к Кечвайо. Они не позволят нам пообщаться, наверняка так распорядился Зикали. Вам придется самому позаботиться о себе и Хеде. Постарайтесь убежать в Наталь. Разумеется, я помогу вам при первом удобном случае. Только, если разразится война, боюсь, Кечвайо меня убьет. Вы можете довериться Номбе, и вряд ли Зикали причинит вам зло, разве что по принуждению. Но похоже, он заманил нас к себе ради каких-то своих дурных замыслов. Передайте ему через Номбе, что, если с вами приключится беда, я его убью — только бы в живых остаться. Но и после смерти я сведу с ним счеты. Да благословит вас Господь. Будьте мужественны и находчивы.

Ваш друг А. К.
Закончив, я вырвал лист, свернул, написал адрес и отдал послание Гозе, добавив, что это только на вид бумага, а на самом деле четырнадцать одеял, и следует поскорее отдать ее Номбе.

Он кивнул, передал бумагу товарищу, и тот сразу направился в сторону наших хижин.

«Выходит, Номбе все знает, — подумал я, — вот и доказательство, что все это дело рук Зикали. Понятно теперь, почему она говорила так со мной прошлой ночью».

— Пора, Макумазан, — сказал Гоза, выразительно глянув на свое копье, — ведь ты решил идти своими ногами.

Хочешь не хочешь, пришлось подняться.

— Я готов.

На миг я глянул на калитку в ограде и прикинул, смогу ли сломать засов и найти приют у Зикали. Нет, рискованно, ведь именно колдун, сидя в своей хижине, дергает за все ниточки. Вряд ли он примет меня с распростертыми объятиями. И потом, прежде чем я доберусь до него, копье пронзит мое сердце. Оставалось только покориться. Все-таки я крикнул напоследок:

— Прощай, Зикали, я покидаю тебя против своей воли! Воины короля уводят меня в Улунди. Будет о чем поговорить, когда мы встретимся снова.

Тишина. Гоза, воспользовавшись случаем, сообщил мне, что не любит, когда кричат слишком громко, это вынуждает его совершать поступки, о которых он может потом пожалеть. Пришлось прикусить язык. Наконец мы отправились в путь, я шагал, окруженный отрядом зулусов. С тяжелым сердцем покидал я друзей, обуреваемый страхом за них и за себя.

Миновав ущелье, мы вышли на залитую солнцем равнину, по пути не встретили ни одного туземца. Через пару миль вышли к ручью, и Гоза объявил привал. Поели холодного мяса из корзины, ее нес на плече один зулус, — так себе провизия, но все же лучше, чем ничего. Едва покончив со съестным, я оглянулся и заметил воина, с которым предавал записку. Он вел под уздцы мою кобылу. Она была оседлана и несла подседельные сумки с моими пожитками, тяжелое пальто, непромокаемый плащ, флягу с водой и прочее, а кроме того, мешочек с табаком, запасную трубку и коробок восковых спичек. Сверх того туземец захватил мою двуствольную винтовку и дробовик, стреляющий пулями, и двойной запас патронов. Тут были все мои вещи.

Я спросил, кто все это собрал. Оказалось, знахарка Номбе велела привести оседланную и навьюченную лошадь ко мне. Он не знал, кто оседлал животное, но, кроме Номбе, никого там не встретил. Она взяла у него листок и тут же спрятала. Мне не терпелось узнать, что же дальше, и он передал ответ Номбе следующего содержания:

«Я прощаюсь с Макумазаном ненадолго, пусть удача сопутствует ему, вскоре мы снова встретимся. Передай, пусть не страшится битвы, ибо если получит раны, то не смертельные. С ним пойдут те, кого он не увидит, они прикроют его своими щитами. Скажи Макумазану: я, Номбе, утром не забыла слова, сказанные ему ночью. Все, что кажется потерянным навеки, часто возвращается вновь. Желаю ему успеха, и скажи, мне жаль, что не успела постирать его запасную одежду, зато нашла коробочку с лекарствами белых людей».

Больше ничего из него вытянуть не удалось. Туземец был либо слишком глуп, либо только делал вид. По правде говоря, я не осмелился спросить напрямик о повозке и тех, кто в ней ехал.

Вскоре мы зашагали дальше. Гоза опасался, как бы я не скрылся, и не позволил мне ехать верхом. Даже не дал понести ружье, а то, чего доброго, я им воспользуюсь. Мы шли целый день и только ближе к вечеру достигли высот Нонгома. В этом живописном месте расположен туземный поселок, откуда лучше всего видны просторы Зулуленда. Позднее, когда англичане завоюют страну, тут возведут здание суда. Поселок оказался пуст, кроме двух глухонемых старух, вытянуть из них что-либо было невозможно, как ни старайся. Однако эти почтенные дамы или те, кто спрятался, как будто ожидали нашего появления. Теленка уже освежевали и подготовили к жарке и наполнили бутылочные тыквы кафрским пивом и маасом, кислым молоком.

Мы как следует подкрепились, и я дал Гозе отхлебнуть коньяка, который Номбе или Энском заботливо положили в мои вещи. Крепкий напиток развязал старику язык, а я воспользовался случаем выудить из него хоть что-нибудь. Так я узнал о требованиях, предъявленных королю Кечвайо английским правительством, и что король колеблется, подчиниться или дать отпор. Верховный совет племени на днях соберется в Улунди, где и будет принято окончательное решение. Тем временем происходил общий сбор всех полков, или, проще говоря, мобилизация. Нынешнее войско, как заметил Гоза, превосходило численностью то, каким командовал Чака.

Я спросил его, в чем я, мирный путешественник и давний друг зулусов, провинился, раз меня пленили и насильно привели в Улунди. Он не знал, так как не состоял в Совете короля, но, кажется, Кечвайо хочет использовать меня, их друга, в качестве посланника к белому народу. Я удивился, откуда король узнал о моем пребывании в стране, а он ответил, что Зикали каким-то образом его предупредил. Тогда его, Гозу, сразу же послали за мной. Больше он ничего не мог добавить.

Прикинув, стоит ли мне напоить его хорошенько и попытаться сбежать верхом, я отказался от этой затеи. Ну, хотя бы потому, что его люди поблизости, а на всех коньяка не хватит. И потом, даже если я обрету свободу в самом сердце страны зулусов, Энском и Хеда останутся без поддержки, а мне, вероятно, отрежут путь к отступлению из страны и убьют. Вместо этого я пошел спать.

Чуть свет мы покинули Нонгому, надеясь к вечеру уже быть в Улунди, если реки Ивуна и Черный Умфолози окажутся пригодны для переправы вброд. Нам повезло, хоть они и были достаточно полноводны, все прошло благополучно. Я сидел верхом, а два зулуса вели лошадь под уздцы. Далее милю за милей брели по ужасной долине Бекамизи, знойной и унылой, и, если верить зулусам, населенной призраками. В этом месте были скопления диких животных, нездоровый климат, и люди, возделывавшие плодородную землю, вымирали от лихорадки целыми поселками или спасались бегством, даже не собрав урожай. Теперь тут никто не живет. Миновав долину, мы совершили головокружительный подъем к высокогорью Махлабатини, перекусили холодным мясом и двинулись дальше.

Наконец перед нами раскинулась обширная равнина Улунди, опоясанная холмами, — истинная колыбель цивилизации зулусов. Ей же было суждено, в политическом смысле, стать и их могилой. На западном склоне стоял поселок Нобамба, резиденция Сензангаконы, отца Чаки, Лютого Зверя, близ реки Белый Умфолози — Нодвенгу, жилище Панды, с которым я некогда был знаком, а на северо-востоке — Улунди, где правил Кечвайо, город купался в лучах заходящего солнца.

И город, и обширная равнина, будто обагренные кровью, казалось, предрекали исход грядущей битвы зулусов.

Глава 13

КЕЧВАЙО
Мы пришли в Улунди с наступлением темноты, луна скрылась за облака. Двигаясь наобум, я только по звуку голосов и постоянным окликам мог определить, что кругом полно народу. Наконец нас впустили через восточные ворота, и меня отвели в хижину, где я тут же улегся спасть, не осталось сил даже на еду. Наутро, едва я позавтракал во внутреннем дворике моей гостевой хижины, появился Гоза и объявил, что король велел немедленно привести меня к нему. Вдобавок король был очень сердит, поэтому не следовало повышать голос.

Мы шли через просторный загон для скота, где полк молодых зулусов, около двух тысяч крепких парней, так энергично упражнялись, словно готовились к битве. В стороне стояла сотня воинов, они что-то возбужденно обсуждали, топали ногами и даже подпрыгивали, стараясь настоять на своем. Вдруг один высокий и горячий зулус выкрикнул, завидев меня:

— А что надо белому человеку в Улунди? В такое время и Джон Данн сюда не сунется. Давайте убьем его, а голову отправим на тот берег Тугелы в подарок английскому генералу. Положим конец бесконечным спорам о войне и мире.

Остальные вторили ему, и в следующую минуту с десяток воинов бросились на меня, размахивая палками. Носить оружие в резиденции короля им не разрешалось. Гоза попытался их отстранить, но они отмахнулись от него, как от перышка, вернее, опрокинули. Он упал вверх тормашками и задрыгал в воздухе толстыми ногами.

— Придется тебе самому выбираться из этой ямы, — обратился он ко мне в своей пафосной манере, но тут кто-то заткнул ему рот ногой, и, вцепившись зубами в пятку обидчика, он на время умолк.

Ко мне подошел мерзкий агрессивный тип под два метра ростом, с волчьей пастью и глянул на меня сверху вниз.

— Мы убьем тебя, белый человек! — рявкнул он.

У меня в кармане лежал пистолет, и не составляло труда его застрелить, руки так и чесались. Однако я сообразил, что это бесполезно, наоборот, станет только хуже, а когда дело дошло до спора, я и думать забыл о содержимом кармана.

— Почему, черный человек?

— Потому что у тебя белое лицо! — проревел он.

— Нет, потому что у тебя черная душа, а глаза налиты кровью, раз ты не узнаешь Макумазана.

— Ну и ну! Это же Бодрствующий в ночи, его еще наши отцы знали. Оставь его в покое.

— Нет! — крикнул здоровяк. — Пусть отправляется в страну вечной ночи. У меня с белыми крысами разговор короткий! — И замахнулся на меня своей палкой.

Тут мое терпение лопнуло. Изловчившись, правой ногой я зацепил его лодыжку и изо всех сил дернул, а кулаком ударил в подбородок. Зулус попятился и рухнул на землю.

— Щенок, — сказал я, — если хоть одна палка коснется меня, в той стране ты окажешься первым! — Выхватил револьвер из кармана и прицелился в него.

Он лежал смирно. Однако страсти накалялись, кто знает, как бы все закончилось, не поднимись в эту минуту Гоза с расквашенным носом.

— О глупцы, вы хотите убить нашего гостя, которому сам король обещал безопасность. Вы горшки с пивом, а не люди после этого.

— А что такого? — ответил один за всех. — Тут место для воинов, а вон там королевский дом. Дадим старому шакалу фору длиной в десять копий, успеет добежать, пожмет руку своему другу-королю, а не успеет, поймаем его и изобьем до смерти палками.

— Да-да, беги, шакал! — галдели остальные, стуча палками по щитам, как охотник вспугивает зверя. И посторонились, давая мне проход.

Меж тем краем глаза я заметил, как высокий человек со скрытым под покрывалом лицом незаметно присоединился к этим потерявшим голову хулиганам, и рассеянно задавался вопросом, кто бы это мог быть.

— Я не побегу, — проговорил я вполголоса, — и не буду искать защиты у короля. Лучше я умру здесь, но зато дорого продам свою жизнь. Иди к королю, Гоза, и расскажи, как его люди встречают гостей, — сказал я и снова прицелился, ожидая удара палкой и намереваясь убить обидчика наповал.

— В том нет нужды, — глубоким голосом промолвил человек со скрытым лицом, — король уже здесь.

Он откинул покрывало, и пред нами предстал растолстевший и постаревший с нашей последней встречи, но бесспорно сам Кечвайо.

Вся шайка громко приветствовала его, подняв правую руку, а самые горячие головы попытались скрыться в поднявшейся суматохе.

— Пусть никто не уходит, — приказал Кечвайо, и они застыли на месте как вкопанные, а я спрятал пистолет в карман.

— Кто ты, белый человек, — спросил он, обращаясь ко мне, — и что привело тебя сюда?

— Король должен помнить Макумазана, — ответил я, приподняв шляпу. — Меня знали Дингаан, Панда и ты, король, до того, как стал новым владыкой.

— Да, я тебя узнал, хотя с тех пор ты сморщился, как воловья кожа на солнце, а время убелило твою бороду.

— А король раздобрел, как бык на летних пастбищах. Что до моего пребывания здесь, разве король не посылал за мной Гозу и тот не притащил меня сюда, словно несмышленое дитя?

— Последний раз, — продолжал Кечвайо, пропустив мои слова мимо ушей, — мы встречались там, в Нодвенгу, когда ведьму Мамину судили за колдовство. Эта женщина свела с ума моего брата, разразилась великая битва, а ты сражался на его стороне в полку амавомба. Помнишь, Макумазан, как она целовала тебя, а между поцелуями проглотила яд? Перед смертью ведьма предрекла мне злую участь, что я приведу к гибели дом Сензангаконы и умру, как она. Ее слова с тех самых пор всюду меня преследуют и нестерпимо мучают. Макумазан, я желаю поговорить с тобой об этом, ведь по всей стране ходят слухи, будто красавица-ведьма любила тебя одного, и только ты знал, о чем она думала.

Я промолчал, разговоры о Мамине утомили меня до крайности, а все вокруг, казалось, только о ней и думают.

— Что ж, — продолжал король, — потолкуем об этом вдали от посторонних глаз. Вполне естественно, что ты не хочешь говорить о своей любимице при всех. — И он помахал рукой в знак того, что тема исчерпана. Но вдруг король резко переменился, задумчивое и почти кроткое лицо стало свирепым. Он будто увеличился в размерах и выглядел устрашающе. — Что тут делает эта собака? — спросил он Гозу, показав на поверженного мной грубияна, который все еще лежал ничком, боясь пошевелиться.

— О король, — ответил Гоза, — он пытался убить Макумазана за то, что у того белый цвет кожи. Я объяснил ему, что белый человек твой гость и привела его королевская гвардия. А он дал Макумазану фору длиной в десять копий, заставляя его бежать к дому короля. Они обещали избить его до смерти палками, если поймают, в чем не сомневались, ведь он уже стар, а они еще молоды. Только Бодрствующий в ночи отказался бежать и, несмотря на огромный рост обидчика, повалил его кулаком на землю. Так он до сих пор и лежит. Вот и все, король.

— Встань, собака! — велел король. И здоровяк, трясясь от страха, поднялся. Повинуясь, он назвал свое имя, а какое, я уже забыл.

— Слушай, собака, — так же холодно продолжал король, — Гоза сказал правду, ибо я сам все видел и слышал собственными ушами. Ты поставил себя выше короля, осмелился покуситься на жизнь королевского гостя, у которого была охранная грамота, и, к великому позору, хотел запятнать его кровью косяки дверей моего дома. Ты едва не выставил меня перед белыми людьми убийцей этого человека, а ведь я поклялся оказывать ему покровительство. Макумазан, решай сам, как он должен умереть, и будет по слову твоему.

— Я не желаю его смерти, просто он и его товарищи выпили лишнего. Отпусти его, король.

— Будь по-твоему, Макумазан, я его отпущу. Слушайте, мы сейчас посреди загона для скота, восточные ворота и королевский дом одинаково удалены от нас. Пусть он бежит к восточным воротам, и мы дадим ему фору длиной в десять копий, а товарищи будут преследовать его, как хотели поступить с Макумазаном. Если он успеет выбежать за ворота, пусть отправляется к правительству в Наталь и расскажет там о жестокости зулусов. Тогда пусть тех, кто его преследовал, приведут ко мне на суд, и мы посмотрим, как быстро бегают они сами.

Бедняга схватил меня за руку и умолял за него заступиться, но остальные подскочили и, оттащив его на почтительное расстояние, сделали на земле отметку и поставили его перед ней. Здоровяк тотчас метнулся стрелой, а вдогонку ему бросились с десяток приятелей. Кажется, они настигли свою жертву, петлявшую словно заяц, у самых ворот. По крайней мере, взрывы хохота наблюдавших за сценой воинов давали мне это понять, сам я туда не смотрел.

— Эта собака съела собственный желудок, — мрачно заключил Кечвайо, поясняя на манер туземцев, что хищника покусали или сапер подорвался на своей петарде. — В стране давно не было войны, а молодые воины, которые своими копьями толь ко защищали скот и обезглавливали кур, кричат громче всех и прыгают выше всех. Теперь они успокоятся, Макумазан, — добавил он задумчиво, — и ты сможешь ходить, где тебе вздумается.

Король тут же выбросил этот случай из головы, как белые люди забывают о какой-то безделице, которая случилась на утренней прогулке. Минуту-другую он говорил с командиром, тренировавшим свой полк, когда тот осмелился подойти с отчетом. Наконец он направился к королевскому дому, а мне предложил следовать за Гозой.

Мы немного подождали за оградой, и слуга впустил нас. Король сидел совсем один в тени своей большой хижины. По его знаку я сел на приготовленный для меня стул, а Гоза сел рядом на корточки. Его нос все еще кровоточил.

— Макумазан, а твои привычки изменились, — произнес Кечвайо. — Или ты так долго отсутствовал, что забыл все обычаи королевского дома?

Я воззрился на него, понятия не имея, о чем он толкует.

— Что у тебя в кармане? — спросил он с улыбкой. — Разве не заряженный пистолет? Как же ты забыл, что появляться перед королем с оружием запрещено под страхом смерти. Теперь я вправе убить тебя, хоть ты и мой гость. А вдруг английская королева послала тебя за моей жизнью?

— Прошу короля о снисхождении, — произнес я смиренно, — о пистолете я совсем позабыл. Пусть твои слуги заберут его.

— Пожалуй, в твоих руках он безопасней, Макумазан, ведь я видел, как ты сунул его обратно в карман, а мои люди сроду не притрагивались к оружию. К тому же ты не наносишь удар в темноте. Пусть бы наши народы рычали, как два пса, готовые напасть друг на друга, а ты оказался бы в том месте, то твоя жизнь досталась бы мне. Вот перед тобой пиво, пей и ничего не бойся. Гоза, видел ли ты Открывателя? Каков его ответ на мое послание?

— О король, я видел его, — ответил Гоза. — Старейший из знахарей, друг и повелитель духов слышал слово короля. Да, он слышал, как уста короля произнесли слово, и хотя он уже очень стар, все равно приедет в Улунди на Большой совет зулусов, который соберется на восьмой день после полной луны. Он лишь просит короля об одной милости. Пусть приготовят хижины для него, его людей и носильщиков за пределами города Улунди. Там он сможет оставаться совсем один, и чтобы никто под страхом смерти не нарушал его уединения ни в жилище, ни во время прогулок. Вот его слова, король:

«Я древнейший человек в земле зулу и общаюсь с духами моих предков, а они не терпят, когда незнакомцы вторгаются к ним, и, если их оскорбить, страну постигнет великое горе. Сверх того, я поклялся, что, пока еще в земле зулу есть король, я до последнего моего вздоха больше не переступлю порога королевского дома. Потому как в последний раз, когда я там был и казнили ведьму Мамину, ныне почившему королю пришла на ум пустая затея угрожать мне. Никто более не пригрозит мне, Открывателю, смертельной расправой. Посему, если король и его Совет желают испить из источника моей мудрости, я сам назначу для этого место и время. В противном случае пусть король позволит мне остаться дома, а сам ищет просветления у других знахарей, а мой свет останется в лампе моего сердца».

Эти слова сильно встревожили Кечвайо, ведь он боялся Зикали, впрочем, как и все в этой стране.

— О чем это толкует старый колдун? — спросил он сердито. — Он живет затворником, как летучая мышь в пещере, и много лет его никто не беспокоил. Как летучие мыши летают ночью повсюду в поисках очередной жертвы, так и его духи витают над землей зулу. Повсюду только слышно: «А что сказал Открыватель?», «Как же подобное случится, раз Открыватель сказал, что этому не бывать?», «Ведь он жил в этой земле еще до того, как король Чака появился на свет, говорят, дружил с самим инкози Умкулу, отцом зулусов, умершим задолго до того, как родились наши прадеды. Он обладает безграничной мудростью, близок к духам, да и сам небось дух». Скажи, Макумазан, ведь ты друг ему, что же все это значит?

— О король, в ту пору, когда правил твой дядя Дингаан и убил буров, бывших у него в гостях, положив тем самым начало распре между белыми и черными, я был еще совсем молод и впервые услышал смех Зикали вон там, в Унгунгундлову. Мы приехали с Ретифом на поиски убитых, но самого Зикали я тогда не видел. Много лет спустя, когда правил твой отец, Панда, я встретился с этим карликом, вот и вся дружба. Теперь же он завлек меня в свое логово, не знаю, по твоей ли воле, о король, а потом по его указке я был доставлен в Улунди, безусловно, с твоего ведома, о король, но против моего желания. Кому понравится, если его убьет в загоне для скота первый же встречный крикун?

— Но ведь ты жив, Макумазан, а этого крикуна можно понять, — почти смиренно, как бы извиняясь, ответил Кечвайо, хотя все остальное он пропустил мимо ушей. — А все-таки ты друг Зикали, вы связаны веревкой, у которой, как я слышал, женское имя, за нее он и притянул тебя в землю зулу. Поэтому заклинаю тебя духом этой женщины, у которой есть над тобой власть, скажи, что на уме у этого старого колдуна, почему я не могу убить его и освободиться, как от преследующего меня ночного кошмара? Мне порой кажется, а не умтакати ли он — злодей, пытающийся навлечь беду на меня, на дом Сензангаконы и весь зулусский народ?

— Откуда мне знать его замыслы? — ответил я, едва сдерживая гнев, хотя на самом деле все прекрасно понимал. — А что до расправы, разве король не вправе убить кого пожелает? Однако ж я помню, как однажды твой отец задал такой же вопрос самому Зикали, пытаясь выяснить, смертен старик или нет. Тот ответил, что есть предание: когда Открыватель завершит путь жизни, в земле зулу больше не останется королей, как не было их тогда, когда он делал свой первый шаг. А я белый человек и не понимаю ваших речей.

— Макумазан, я тоже был там и все помню, — мрачно отозвался король. — Мой отец и отец моего отца боялись Зикали, и поговаривают, будто и сам Чака тоже, а ведь он был самым бесстрашным. И я его боюсь, да так сильно, что не осмеливаюсь принимать важные решения, не посоветовавшись с ним, а то ведь он, чего доброго, околдует меня, народ и всех нас уничтожит. — Кечвайо умолк, а затем обратился к Гозе: — Открыватель сказал тебе, где он хочет жить во время своего пребывания в Улунди?

— О король, неподалеку за холмами, в получасе ходьбы для старика есть место под названием Долина костей. Со времени прежнего короля и по сию пору туда отправляют злодеев на смерть. Зикали желает поселиться только там, и больше нигде. В этой же долине соберутся и король с Верховным советом, и не днем, а после захода солнца, при свете луны.

— Как?! — Кечвайо вздрогнул. — Ведь это гиблое место, поговаривают, будто долина населена духами, ночью никто близко подойти к ней не осмелится, боятся, как бы призрак не выскочил на них из темноты.

— Вот слова Открывателя, о король. Он встретится с королем только там, и нигде больше, и там же следует построить три хижины со всем необходимым, временное пристанище для него и его людей. А иначе он отказывается идти к королю и что-то советовать его народу.

— Так тому и быть, — заключил Кечвайо. — Пошли к Открывателюгонцов, пусть скажут: все будет так, как он пожелает. Пусть воины объявят всем мой приказ, чтоб ни одна живая душа под страхом смерти не посмела за ним шпионить, ни когда он прибудет сюда, ни на обратном пути. И чтоб немедля соорудили хижины, а когда станет доподлинно известно о его прибытии, сложите в них вдоволь еды и потом каждое утро приносите еще к узкой горловине долины. О часе прибытия и нашей встречи пускай сообщит через своего посланника. А теперь ступай.

Гоза вскочил, в знак приветствия поднял вверх руку и попятился к выходу. Мы остались вдвоем, и я тоже собрался было уходить, однако взмахом руки Кечвайо велел мне остаться.

— Макумазан, слуга королевы, пришедший в Наталь, Бартл Фрер, грозит мне войной, а все потому, что двух злодеек привезли с того берега Тугелы, вернули в землю зулу. А Мехлоказулу, сын Серайо, казнил их, ибо они были женами его отца. То сделано без моего ведома. А еще мои воины прогнали с острова посреди реки двух белых людей.

— И только-то, о король?

— Нет. Слуга королевы заявил, будто я казню людей без суда, эту ложь ему наплели миссионеры; будто с девушками, которые отказались принадлежать своим будущим мужьям и сбежали с другими, обошлись так же. А сверх того, якобы колдунов выслеживают и убивают, а ведь в наши дни такое случается крайне редко. И все это происходит наперекор обещанию, которое я дал Сомпезу, когда он пришел и признал меня королем вместо отца.

— Чего же он требует во имя сохранения мира?

— Ни много ни мало, распустить армию зулусов и позволить воинам жениться, когда и на ком они сами пожелают. Слуга королевы боится, как бы мы не решили напасть, и хоть сам я люблю англичан, но тот, кто займет мое место, может оказаться не таким дружелюбным. Кроме того, в мою страну пришлют другого слугу королевы, он будет тут глазами и ушами британского правительства и разделит со мной власть. Все эти требования могут погубить мой народ и превратить меня из короля в мелкого царька.

— Каков же будет ответ короля?

— Я еще не решил. Придется отдать за убитых женщин две тысячи прекрасных волов. Мне не хочется ссориться с англичанами, а вот если бы Сомпезу не защищал голландцев, я бы с радостью с ними сразился. Но как могу я отпустить войско и покончить с полком, ведь он победил в стольких сражениях? Макумазан, если я так поступлю, то с восходом луны меня не станет. Вы, белые люди, думаете, что в земле зулу существует лишь одна сила, и она у короля. Но это неправда! Король лишь один из многих и живет, чтобы исполнять желания своего народа. Где окажется король, если станет бить их, навлечет на них позор или принудит делать что-то против их воли? Тогда он пойдет тропой своих пращуров, Чаки и Дингаана, кровавой тропой, проложенной в сражениях. Теперь я будто между двумя падающими скалами; побегу к англичанам — скала зулусов упадет на меня, а побегу к своему народу — скала англичан обрушится мне на голову, в любом случае меня сокрушат навеки. Рассуди, Макумазан, в своем справедливом сердце, какой же выбор мне сделать?

Король со слезами на глазах заламывал руки, и хоть я всегда отдавал предпочтение Панде, его отцу, может, оттого, что Кечвайо убил своего брата, которого я любил, и натворил много других злых дел, ей-богу, у меня сердце сжималось при взгляде на него.

— Я не вправе советовать тебе, король, — ответил я, — но прошу тебя, не сражайся против королевы, ведь она самый могущественный правитель на земле. Пусть здесь, в Африке, от ее стопы виден лишь мизинец и сила кажется тебе небольшой, но стоит ее рассердить, и она раздавит зулусов, от них мокрого места не останется.

— Многие в стране так говорят, Макумазан, даже Ухаму, сын дяди Унзибе, или, как говорят, сын его духа, с которым мать Ухаму жила после смерти дяди. По правде сказать, я и сам так думаю. Но как удержать армию, жаждущую войны? О, пусть решает Совет, а это значит, последнее слово за Зикали, потому что все смотрят только ему в рот.

— Что ж, очень жаль.

— Разве? — Кечвайо поглядел на меня испытующе. — Мне тоже. Но раз все равно придется выслушать его совет, пусть лучше при мне говорит, а не тайком в своем Черном ущелье. Убил бы его, да не смею, но солнце взойдет в день нашей общей гибели, я в этом почему-то уверен. — Он махнул рукой в знак того, что тема исчерпана. — Макумазан, ты пока у меня в плену, дай слово, что не попытаешься сбежать, и ходи где пожелаешь, только в пределах часа езды от Улунди. Я бы щедро заплатил, лишь бы оставить тебя здесь, но, если наши народы поссорятся, ты наверняка откажешься. Вот мое слово: я отправлю тебя в Наталь целым и невредимым, если начнется война, или еще раньше — как моего посланника. В скором времени ты, несомненно, вернешься и будешь сражаться против меня. Знай же: я приказал, чтобы всякого белого мужчину или женщину, найденных в земле зулу, убивали как шпионов. Сам Джон Данн, который ел у меня из рук и разбогател на моих подарках, по слухам, спасся бегством или собирается бежать. Тебя самого могли убить, когда ты приехал из земли свази в своей повозке, если бы мой приказ успели доставить тем вождям, по землям которых ты проехал, а так ни они, ни их люди не обратили на тебя особого внимания.

Наступила самая тяжелая минута в моей жизни. Очевидно, Кечвайо ничего не знал о Хеде и Энскоме и думал, будто я в одиночку приехал в страну зулусов. Вряд ли он со мной хитрил. Просить ли защиты для молодых людей? Король или откажет, или не сможет оградить их от дикарей, одержимых войной. В утренней стычке он еле утихомирил своих людей, хотя зулусы всегда относились ко мне по-дружески. В то же время никто не посмеет тронуть тех, кто живет, выражаясь языком кафров, под покрывалом Зикали, ведь его почитали за божество, поэтому все, вплоть до крысы в его соломе, было священно. Не напрямую, но все-таки Зикали обязался защищать этих двоих, а Номбе дала твердое заверение. Несомненно, им будет безопаснее бежать из Черного ущелья, чем из Улунди, окажись они когда-либо так далеко.

Эти мысли мгновенно пронеслись у меня в голове, и я решил ни о чем его не просить. Как оказалось, то была ужасная ошибка, ну а кто не без греха? Вероятно, если бы я не промолчал, Кечвайо удовлетворил бы мою просьбу и приказал препроводить этих двоих из земли зулу до начала военных действий, хотя их, разумеется, могли убить и по дороге. Как оказалось, по причине, которая выяснится впоследствии, войны могло и не быть. В свое оправдание скажу, что хотел я как лучше, а судьба распорядилась по-своему. Минута промедления — и надежда померкла.

Отворилась калитка, и слуга объявил о прибытия бравого капитана с несколькими офицерами. Кечвайо велел их впустить, слуга что-то крикнул, вошли трое или четверо воинов и громогласно приветствовали короля. Завидев меня, они умолкли и замерли в нерешительности. Тогда Кечвайо коротко и ясно объявил им и советнику, пришедшему следом, что я королевский гость и, если он сочтет нужным, стану его посланником к белым людям. Причем тот, кто посмеет сказать мне дурное слово или косо посмотрит в мою сторону, поплатится жизнью, какое бы высокое положение ни занимал. Вестники должны были объявить королевский указ по всей стране и близлежащим поселкам. Затем он по-дружески протянул мне руку, посоветовал быть осторожнее, предложил навещать его, когда мне вздумается, и, наконец, выпроводил вместе со всеми остальными.

Минут через пять я вернулся в хижину и услышал, как голосистые глашатаи провозглашают указ короля. Теперь я мог вздохнуть свободно.

Глава 14

ДОЛИНА КОСТЕЙ
Неделя после беседы с Кечвайо тянулась мучительно долго. За себя я не опасался, ибо королевский указ выполнялся неукоснительно. Кроме того, история о громиле, пожелавшем на меня поохотиться в загоне для скота, стала широко известна, и желающих разделить его участь не нашлось. Хижину мою не трогали и регулярно снабжали продуктами. Мне разрешалось бродить где вздумается с моей кобылой и говорить с кем пожелаю, даже ездить верхом, что я делал крайне редко, и то поблизости от города, боясь вызвать излишние подозрения или встретить зулуса, не знакомого с королевским указом. В этих поездках меня неизменно сопровождали быстроногие стражи и вооруженные воины, якобы для защиты, а на самом деле, чтобы убить, если мое поведение покажется им подозрительным.

Во время прогулок я встречал старых знакомых, с некоторыми туземцами не виделся уже давным-давно. Казалось, они рады меня видеть и были не прочь поболтать о былых временах, однако о нынешних событиях помалкивали, только повторяли, что войны не миновать. Вестей о Хеде и Энскоме не приходило, правда, я не решался наводить о них справки напрямик. Один надежный человек заверил меня, что последних миссионеров и торговцев выслали из страны и теперь во всем Зулуленде нет ни одного белого человека, ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, кроме меня. Их страна полностью черная, с гордостью говорили туземцы, намекая на цвет кожи, как было до правления короля Чаки. Мне оставалось терзаться беспокойством, не имея возможности с кем-то по делиться, и надеяться, что Зикали честно сыграет свою роль и ото шлет молодых людей целыми и невредимыми.

Почему нет? Ведь ему нужен был я, а не они. Он принял эту парочку, вернее, поймал в ловушку всего лишь как моих спутников, которые не могли со мной разлучиться. Тогда, по крайней мере, я в это верил.

Однажды появился проблеск надежды. Дней через пять после беседы с Кечвайо я встретил Гозу и узнал от него, что посланники короля вернулись из Черного ущелья и у них есть для меня слова от самого Зикали. Вот они:

«Велите Гозе передать Макумазану мое сожаление, что нам не удалось попрощаться, ведь по утрам я крепко сплю. Велите передать, что я рад его встрече с королем, ибо для того я и позвал его в землю зулу. Велите передать, что ему нечего опасаться, и, если у него тяжело на душе за тех, кого он любит, пусть утешится. Духи хранят их и его самого, и никогда он и они не были в большей безопасности, чем сегодня».

Выслушав Гозу, я спросил, могу ли взглянуть на посланника. Оказалось, нет, того уже отправили с другими поручениями. Я уточнил, не забыл ли Гоза чего упомянуть. Да, говорит, есть кое-что, вестник еще сказал, что письмо насчет одеял теперь наверняка в Натале. Тут вдруг он сменил тему и предложил мне пойти с ним в Долину костей, где ему надлежало проследить за тем, как строят хижины для Зикали и его людей. Разумеется, я согласился, надеясь по дороге выведать у него какие-нибудь подробности.

Город Кечвайо стоит на склоне, к северо-востоку от равнины Улунди, вернее, стоял, ведь его давным-давно сожгли. Подъем становился все круче, вглубь холмов врезались ложбины, среди них и лежала Долина костей. Она ничем особенно не выделялась, как Черное ущелье, — ни вздымающихся скал, ни поваленных гранитных столбов. Обычная долина с крутыми склонами, оставленная рекой, подножие более крутого склона усеяно валунами. Местами росли высокие алоэ, издали походившие на людей, разбежавшихся во все стороны. Их нижние листья съежились и почернели от пожаров. Попадались и молочаи, серые и безлистные, с отростками, похожими на пальцы рук, а среди них прятались хилые колючие деревца, борясь за жизнь в бедном грунте.

Все же имелась одна особенность. Со склона в эту узкую лощину вдавался гребень или отрог шестидесяти или семидесяти ярдов в длину и двадцати в ширину, завершавшийся плоским выступом в сорока футах над землей. На гребне тоже рос ли высокие алоэ, пока хватало почвы, ближе к краю она истощалась или вода размыла грунт.

Здешний пейзаж был и наверняка остается безжизненным из-за постоянной тени холмов, большую часть дня заслоняющих со бой солнце. Все кругом, особенно в дождь, как в этот раз, казалось сырым и убогим, хотя дно ущелья и поросло высоким бурьяном и цветами с дурным запахом. Потому зулусские короли и избрали унылое, необитаемое ущелье местом казней. Во всяком случае, в траве валялись черепа и крупные кости убитых, обглоданные гиенами и шакалами и почерневшие от времени. Особенно много останков было под упомянутым столообразным выступом и вокруг него.

По словам Гозы, королевские палачи обычно волокли свою жертву к краю выступа скалы и сбрасывали вниз, живых или мертвых, а ведьмам еще и глаза выкалывали.

В таком-то месте Зикали пожелал остановиться, пока гостит в Улунди. Разумеется, трудно было найти более уединенный уголок. Кечвайо рассказывал, а Гоза подтвердил его слова, будто здесь больше духов, чем во всей земле зулу. Не считая гребня напротив поселка Дингаана, где я однажды подстрелил стервятников, спасая жизнь себе и своим спутникам[280]. Даже днем люди обходят его стороной, а в ночные часы и подавно ничто не заставит их подойти к ложбине, во всяком случае в одиночку.

Сбоку выступа и у его основания, рядом с родником, большая группа туземцев в спешном порядке, словно желая поскорее разделаться с работой, возводила хижины для Зикали и его людей. А на полпути к ущелью, чем долина и была, по сути, шагах в двадцати пяти от места, откуда сбрасывали осужденных, расчистили и выровняли круглую площадку, способную вместить пятьдесят или шестьдесят человек. По словам Гозы, здесь разместятся король и Совет, когда придут искать у Зикали просветления.

Мне подумалось, что единственное, чем он способен с ними поделиться, — это светом адского пламени, куда он их и ввергнет. В самом деле, эти люди так и не поняли, что Зикали их злейший враг. Во-первых, в нем текла кровь уновандви, племени, уничтоженного великим королем Чакой. Этот самый Чака отнял у Зикали жен и убил его детей, а тот в отместку замыслил убийство короля, как он поступил и с его братьями, Умлангааном и Дингааном. Последнего карлик втянул в ссору с бурами, а затем, не без моего участия, спровоцировал войну между принцами Кечвайо и Умбелази.

Теперь я убедился: Зикали затевает новую войну, между англичанами и зулусами, заранее зная, что со всем народом и домом Сензангаконы будет покончено, ибо он поклялся стереть его с лица земли. Ведь он говорил мне об этом много лет назад, а отказываться от своих слов не в его характере. Разве он не использовал красоту и аппетиты Мамины в своих интересах, а когда она стала не нужна, позволил ей умереть? Так же он поступал и с остальными. И сам я, возможно, орудие в его руках, которое бросят на произвол судьбы, когда настанет черед. Впрочем, я понятия не имел, как Зикали собирается вовлечь меня в свои козни, ведь он прекрасно знает, что я пойду на все, лишь бы ему помешать. О, мне захотелось тут же пойти к Кечвайо и все ему рассказать, и пускай все тайны Зикали всплывут наружу.

Стоп! Допустим, этот хитрый колдун держит моих спутников в заложниках как гарантию моего послушания. Что с ними будет, если я его предам? Он уверял, будто они в безопасности, намекая на их благополучное бегство в Наталь. А откуда мне знать, сказал ли он правду? Я был совершенно сбит с толку, не мог понять, для чего он заманил меня в страну зулусов. Поэтому не решался что-либо предпринять, боясь угодить в ловушку, расставленную этим хитрецом, и утянуть за собой остальных.

Да и кто знает, настоящий ли он человек или посланник Сатаны на земле, обладающий сверхчеловеческими знаниями и властью над болезнями. Он жил уже очень долго, хотя никто не знал, сколько ему на самом деле лет. Кроме того, Зикали прекрасно умел читать чужие мысли и, как я совсем недавно убедился, своим искусством мог сотворить перед человеком видение или мираж. Еще он знал обо всем, что происходило в других местах, мог посылать и угадывать сны. Как бы, в противном случае, Номбе узнала о моем сне в доме Марнхема? Наконец, он умел предсказывать будущее и однажды доказал это на деле, напророчив, что меня ранит буйвол с обломанным рогом.

Впрочем, все это могло оказаться лишь следствием наблюдательности, ловкого шпионажа, обмана и гипноза. Полной уверенности в этом у меня не было ни тогда, ни сейчас.

Вот о чем я думал, покидая Долину костей с толстяком Гозой. Он то и дело поглядывал на меня, как любопытная ворона на блестящий предмет, привлекший ее внимание.

— Гоза, — прервал я наконец молчание, — зулусы в самом деле собираются воевать с англичанами?

Он повернулся и указал туда, где холмы устремлялись к широкой равнине. Два полка выполняли там маневры. Один защищал подступы к склонам, а другой нападал со стороны равнины, да так яростно, что издалека могло показаться, будто они и впрямь сражаются.

— Разве не похоже на битву, Макумазан?

— Да, Гоза, но это только забава.

— Верно, Макумазан, а война, может, будет, может, нет. Разве я предсказатель, чтобы знать наверняка? Никто в земле зулу этого не знает, разве что тот, для кого строятся те хижины.

— Гоза, ты думаешь, он и вправду знает?

— Нет, Макумазан, я не думаю, а уверен. Зикали уже слыл самым великим колдуном, когда мой отец еще держался за фартук своей матери. Он подергает за ниточки — и правитель этой стра ны запляшет, как решит колдун. Пожелает войны — будет война, а если мира, так тому и быть.

— И чего же он желает, Гоза?

— А я у тебя хотел об этом спросить, Макумазан, ведь, по твоим словам, вы старые друзья. Объясни еще, почему он выбрал место для ночлега в этой темной норе среди мертвецов, а не с живыми под солнцем Улунди?

— Этого я не знаю, Гоза, поскольку Открыватель не отворял мне своего сердца. Он держит при себе все свои секреты. Вообще же, по-моему, те, кто общается с мертвыми, и жить привыкли с ними.

— Ты, как всегда, прав, Макумазан, — сказал Гоза и так взглянул на меня, словно не поверил ни единому слову.

Видать, он решил, будто я в сговоре с Зикали и в курсе всех его дел. Догадался небось о моих спутниках, когда я пообещал ему одеяла за молчание, и их подозревает в сговоре со мной. Впрочем, тогда я не был в этом до конца уверен, потому и не спросил о Хеде и Энскоме, не выдал их существования ни единым словом, дабы не подвергать смертельной опасности.

В сущности, я мог не волноваться, поскольку, если Гоза, как я думал, состоит на секретной службе главным гонцом и что-то знает, Зикали, скорее всего, велел ему держать язык за зубами, пригрозив проклятьем. То же касается и солдат, которые пришли вместе с ним отвести меня в Улунди. Слово Зикали было куда весомее королевского, ведь по глубокому убеждению всех туземцев, если Кечвайо мог только убить их, то колдун, подобно Сатане, способен погубить и тела, и души. Но откуда ж мне было знать?

Пару дней обошлось без происшествий. Впрочем, ходили слухи об одной или двух встречах Совета в доме короля, где обсуждалось положение дел. Кечвайо я больше не видел, он только дважды присылал слуг с яствами и интересовался через них, здоров ли я и доволен, не обижают и не оскорбляют ли меня. Я отвечал, что вполне здоров и покоен, однако белому человеку, хоть и отшельнику, трудно ощущать радость, живя в одиночестве среди тысяч туземцев.

Утром третьего дня, когда ожидалось полнолуние, явился Гоза и сообщил о прибытии Зикали. В Долину костей тот ступил еще до рассвета. Я спросил, как этот дряхлый старик умудрился забраться в такую даль. Оказывается, если он правильно понял, колдун не шел своим ходом, а его несли слуги на носилках, вернее, носилок было двое, для Зикали и его «души». Подобное заявление озадачило меня, даже для Зикали это звучало странно, поэтому я переспросил, о чем это он толкует.

— Макумазан, я сказал все, что знаю! — воскликнул он. — Об этом Открыватель сам сообщил королю через своих посланников. Он передвигается лишь по ночам, поэтому его никто не видел, а иначе от одного его взгляда мужчины слепнут, а женщины немеют. Может статься, он зовет своей душой эту знахарку Номбе, ходят слухи, будто он ее создал, ведь об отце и матери ее мы отродясь не слыхивали. А может быть, за балдахином вторых носилок, если они есть на самом деле, колдун прячет свою змею.

— Может, и так, — ответил я, оставив бесполезные расспросы. — Мне бы хотелось немедля повидаться с Зикали.

— Никак нельзя, Макумазан, он отдыхает с дороги и никого не желает видеть. Кечвайо приказал убивать любого, кто приблизится к Долине костей, будь он хоть королевских кровей. Даже случайно приблудившегося к тому месту пса велено истреблять. Солдаты, занявшие круговую оборону, уже убили одного, вот какой строгий приказ. А еще мальчика, который искал пропавшего теленка, — как по мне, так это скверная примета.

— Тогда я отправлю ему послание, — настаивал я.

— Попробуй, — ответил Гоза насмешливо, — видишь, вон там парит стервятник. Попроси его отнести твои слова, а на других посыльных не рассчитывай. Не будь глупцом, Макумазан, и наберись терпения. Нынче ночью ты увидишь Открывателя, когда он посетит королевский Совет в Долине костей. Таков приказ Кечвайо, с восходом луны я должен привести тебя на Совет, на случай, если король пожелает спросить тебя о белых людях или передать сообщение для правительства в Натале. На закате я приду за тобой, а пока прощай. Меня ждут неотложные дела.

— Могу ли я повидать короля?

— Нет, Макумазан, сегодня король весь день приносит жертвы духам своих предков, и его нельзя отвлекать, — уходя, бросил через плечо Гоза.

Воспользовавшись разрешением короля ходить, где мне вздумается, я в тот же день вышел из города и пошел к Долине костей, желая выяснить, правду ли сказал Гоза.

Так и есть, всего в трехстах шагах от узкой горловины долины, которая издали походила на черную пещеру, я заприметил солдат. Они стояли в десяти шагах друг от друга, образуя внушительное кольцо, которое тянулось вверх по склону и исчезало за гребнем холма. Найдя среди них знакомого, я спросил, не пропустит ли он меня к другу, Открывателю.

— Конечно, Макумазан, раз ты так желаешь, — ответил малый, судя по всему весельчак, — то есть я пропущу твой дух, но сначала подойди поближе, и я продырявлю тебя своим копьем, чтобы она смогла вылететь.

Поблагодарив солдата за науку, я протянул ему щепотку табаку. Он принял ее с благодарностью, видно, утомился от долгого дежурства. Затем я спросил, сколько слуг привез с собой великий знахарь. Он не знал, хотя видел, как к горловине ущелья выходили несколько высоких мужчин и забирали еду, оставленную для Зикали по приказу короля. На мой вопрос, видел ли он среди слуг женщин, он ответил отрицательно. Зикали, на его взгляд, уже древний старик, и женские прелести его не волнуют. В эту минуту к нам поднялся офицер, делающий обход, и так сурово глянул на меня, что я предпочел ретироваться. Очевидно, мне не пройти мимо этих бдительных стражей.

На обратном пути я подошел поближе к ограде королевской хижины и увидел, как знахари снуют туда-сюда в своих отвратительных церемониальных облачениях. Выходит, и тут Гоза не обманул, король и в самом деле совершает магические обряды, а стало быть, подойти к нему никак нельзя. Куда ни глянь, всюду неудача, будто судьба ополчилась против меня. Не иначе на мне лежало магическое заклятие. Поддавшись суеверному страху, я начал подумывать, а не околдовал ли меня Зикали, ведь ему это ничего не стоит, он и сам говорил. Может, и так, уже по тому, как меня окружили непреступной стеной молчания, я догадался, здесь что-то нечисто и следует хорошенько во всем разобраться.

Мрачный, побрел я в хижину и поделился своими горестями с кобылой, а та заржала и потерлась о меня мордой. Бедное животное, хоть и было ухожено и накормлено, как и я, страдало от одиночества. И немудрено, ведь она тоже маялась без дела вдали от сородичей. Потом я поел, выкурил трубку и попытался вздремнуть, но куда там, мне все чудилось, будто Зикали злорадствует надо мной. Кто знает, может, колдун и в самом деле смеялся там, в своей хижине.

Наконец-то подошел к концу этот тяжелый день. Солнце клонилось к закату, небо хмурилось, и гигантский огненный шар то и дело скрывался за тучами. Его палящие лучи озаряли облака в бескрайних небесах и населяли их причудливыми мерцающими фигурами, заполонившими всю Долину костей за холмами. В моем воспаленном мозгу облака представлялись двумя враждующими армиями, борьбой воинов огня и воинов тьмы. Воины тьмы одержали верх, но воины огня снова пошли в атаку и победили. А над полем сражения восседал на корточках некто черный с пламенным венцом, — похоже, будто Зикали вырос в десять тысяч раз, и, ей-богу, в отдаленном раскате грома я расслышал его гортанный смех.

Вдруг я ощутил рядом чье-то присутствие, оглянулся и увидел Гозу.

— Макумазан, на что ты так уставился? — спросил он, указав копьем в небо.

— На битву зулусов, — бросил я в ответ.

— Значит, ты заклинатель погоды, Макумазан, а я вижу только красные и черные облака. Ну, нам пора, скоро узнаем, будут ли сражаться зулусские воины. Зикали ждет нас, а Совет уже начался. Ах да, король сказал, не худо бы тебе захватить с собой пистолет, а то вдруг кто-то попытается напасть на тебя в темноте.

— Он при мне. Только лучше бы ты защитил меня, Гоза, а то ведь я как начну палить в темноте во все стороны, могу и тебя задеть ненароком.

Он молча улыбнулся, но весь остаток ночи упорно держался у меня за спиной.

Мы шли по городу, а все кругом стояли и молчали. Предвкушение чего-то важного витало в воздухе. Все понимали: вот она, решающая минута — на чаше весов судьба их народа. Люди следили за каждым моим взглядом и жестом, словно пытались истолковать их тайный умысел. Следя за ними краем глаза, я оценивал свои шансы на побег от этих дикарей. Если толпу охватит жажда крови, то у меня столько же шансов выбраться живым, сколько у лисы, порубленной на фарш, удрать от голодной своры собак.

Выйдя из города, мы никого не встретили, пока не добрались до полка, стоявшего подобно нескончаемой веренице черных статуй. Гоза произнес по их требованию замысловатый пароль, в котором упоминался и я, тогда они расступились и пропустили нас. Мы зашагали дальше к горловине ущелья, кругом стояла непроглядная темень, ибо солнце уже давно село, а луна пряталась за холмами и должна была выйти лишь спустя полчаса, а то и больше. Вскоре показалось пятно света, костерок, горящий поблизости от того самого скалистого выступа. На утрамбованной земле немного поодаль сидело на корточках около тридцати человек. Все в накидках из шкур и укутанные в одеяла, а посредине на деревянном стуле восседал толстяк.

— Король и Большой совет, — шепнул мне Гоза.

Один оглянулся и заметил нас. По знаку короля он встал, и, когда пламя костра осветило его лицо, я узнал премьер-министра Умнямана. Он подошел ко мне, кивнул в знак приветствия и отвел на несколько шагов в сторону, туда, где в зарослях травы рос молочай. Там я сел на услужливо поставленный для меня стул, а Гоза, разумеется, не состоявший в Совете, присел рядом прямо на траву.

Отсюда меня не было видно ни сидящим у костра, ни даже со скалы, нависшей над ними, зато я все прекрасно обозревал, стоило лишь чуть поднять голову. Вскоре угасли последние проблески зари, все погрузилось во тьму, оставив лишь огонек костра да массивные очертания скалы за спиной. Наступила полная тишина, члены Совета безмолвствовали, могло даже показаться, будто все они мертвы. Вдруг мимо пролетел жук, и я вздрогнул от его громкого жужжания, как от пули. Все вокруг будто погрузилось в гипнотический транс. Меня клонило ко сну, однако мозг бодрствовал и продолжал лихорадочно соображать.

Я прекрасно понимал, что группа туземцев слева от меня должна принять решение, миру быть или войне. Они никак не могли прийти к единому мнению, а король был готов последовать за теми, кто возьмет верх над соперниками. Однако последнее слово за голосом из костра. Все как у Дельфийского оракула, только вместо жриц один жрец, но какой!

Скорее всего, это задумал сам Зикали, знаток человеческой натуры, а особенно дикарей, стремясь поразить всех невероятным зрелищем. Надо сказать, у него это вышло мастерски, ведь известное дело, при свете дня я бы только посмеялся над всем происходящим, а в подобном месте и в столь поздний час представление произвело на меня сильное впечатление. Даже зулусы поддались на уловку, у некоторых зуб на зуб не попадал от страха, а Гоза задрожал, бормоча, будто замерз, хотя в ущелье стояла невыносимая жара и духота.

Вскоре серебристое сияние рассеяло покров тьмы, над холмом показался краешек диска и долину залил поток лунного света. Луч коснулся скалистого выступа, и между его подножием и костром все увидели уродливую фигуру седовласого Зикали, сидящего на корточках.

Глава 15

БОЛЬШОЙ СОВЕТ
Зикали появился незаметно для всех, и хотя он наверняка прокрался в темноте из-за скалы, все-таки было что-то таинственное в его неожиданном появлении. По крайней мере, так думали эти высокородные зулусы, судя по их испуганным и удивленным возгласам.

Колдун уселся, как большая обезьяна, и уставился в небо, отблеск костра отразился в его запавших глазах. Луна сияла все ярче, но ее то и дело скрывали маленькие облачка, образуя на скале странные тени. Они походили на фигуры под вуалью, которые то приближались к колдуну и склонялись над ним, то удалялись, будто передав ему послание или наставление.

— Его посетили духи, — прошептал Гоза, а я промолчал.

Действо продолжалось довольно долго, за это время луна над холмом показалась целиком, облака рассеялись. Зикали по-прежнему хранил молчание, но я, знакомый с местными обычаями, знал, что мы наблюдаем противоборство между двумя королями, духовным и земным. На мой взгляд, если с ним не заговорить, Зикали может просидеть всю ночь, не проронив ни слова. Возможно, если бы не всеобщее нетерпение, Кечвайо мог ждать сколько угодно. Как бы там ни было, он уступил воле народа.

— Приветствую тебя, повелитель духов, от имени Совета, всего зулусского народа и от себя в выбранном тобой месте.

Зикали молчал.

Тишину нарушало лишь негромкое шушуканье. Помедлив, Кечвайо решил повторить приветствие:

— Открыватель, неужто ты оглох с возрастом, раз не слышишь своего короля?

— Нет, потомок Сензангаконы, — ответил наконец Зикали, и его негромкий голос разнесся по всему ущелью, — возраст тут ни при чем, но в последнее время мой дух витает далеко от тела. Подобно тому, как ребенок удерживает на веревочке шар, наполненный воздухом, и я должен вернуть его с небес на землю, прежде чем ответить. А что до выбранного мной места, как же иначе, если в этой самой долине я повстречал твоего дядю, короля Чаку, Лютого Зверя. Где же еще мне встречаться с последним королем зулусов?

Его слова прозвучали двояко, то ли он говорил о ныне правящем Кечвайо, то ли намекал, что в стране зулусов больше не будет королей. Члены Совета подумали о худшем и содрогнулись от страха.

— Отчего же не выбрать это святое для меня место? — продолжал Зикали. — Не тут ли, о сын Панды, король Чака убил моих детей и заставил меня сидеть там, где сейчас сидишь ты, и смотреть, как они умирают? Их притащили на этот выступ скалы, всех четверых, троих сыновей и дочь, и сбросили вниз на моих глазах, а убийцы — они плохо кончили, — эти убийцы смеялись, и Чака смеялся вместе с ними. Да, король смеялся, и я тоже, ведь король был вправе убивать моих детей и похищать их матерей, и разве я не радовался, что они покинули этот мир и попали в мир духов? Оттуда они часто говорят со мной, и даже сейчас, вот почему я не сразу услышал тебя, король.

Старик умолк и будто прислушался.

— Что ты говоришь, Нома? — продолжал он уже другим, нежным голосом. — Моя дорогая малютка Нома! О, я слышу, слышу тебя!

Теперь он встал на четвереньки и пополз, ощупывая все вокруг своими длинными пальцами, будто что-то искал.

— Где? Где? — бормотал он при этом. — О, понимаю, шакал зарыл его глубоко у самых корней, не правда ли? Уф! Как тверда земля. Ага, вот он, но взгляни-ка, Нома, я поранил палец о камень. Нашел, нашел! — Из-под корней поваленного дерева колдун вытащил череп ребенка и, держа его в правой руке, бережно отряхнул от приставшей земли. — Да, Нома, может, он и твой, но как я могу в этом убедиться? Что ты говоришь? По зубам? А, теперь я вспомнил! За день до того, как тебя забрали, я вырвал этот передний зуб, а под ним оказался другой, расколотый надвое. Если череп твой, то и необычный зуб найдется. Приблизься к огню, Нома, и взглянем вместе, ведь света луны недостаточно, верно?

Он вернулся к костру и склонился над пламенем, разглядывая череп.

— Верно, Нома, верно! Вот он зуб, такой же белый, каким я увидел его впервые много лет назад. О дорогое дитя моих чресл, драгоценное дитя моей души, ведь ты лучше меня знаешь, Нома, что мы рождаемся не с одним телом. Сегодня я приветствую тебя! — воскликнул он и поцеловал череп, прижав к своим губам. Затем старик положил его между собой и костром, повернув лицевой частью в сторону короля, и разразился своим жутким смехом.

Тихий стон прокатился среди присутствующих, а Гоза, прижавшийся ко мне, покрылся испариной. Тут вдруг голос Зикали стал жестким и деловитым, так сказать, совсем как у обычного доктора.

— Ты послал за мной, о король, как поступали и твои пращуры накануне великих событий. Какой же у тебя ко мне вопрос?

— Ты и сам знаешь, Открыватель, — как-то неуверенно ответил Кечвайо, — вопрос всего один: избрать мир или войну? Англичане грозят мне и моему народу, и у них слишком много требований. Среди прочего, они велят распустить нашу армию. Могу огласить и остальное, если пожелаешь. Так если я откажусь повиноваться, то в считаные дни они наводнят землю зулу, — наверняка их солдаты уже готовы перейти реку.

— В этом нет нужды, король, мне известно не меньше твоего. Ветер разносит слухи о требованиях белых людей, птицы поют о них, а гиены воют по ночам. Давай поглядим, как обстоят дела. Когда умер твой отец, пришел великий белый вождь Сомпезу и от имени английского правительства назначил тебя королем. Тем самым он попрал наши законы, ибо, согласно им, чужак не вправе назначать короля зулусов. Оттого Совет и знахари — заметь, король, меня с ними не было, — переселили дух Чаки Лютого Зверя в тело Сомпезу и наделили его правом поставить тебя королем над зулусами. Выходит так, что через дух Чаки ты принес клятвы английской королеве отменить казнь за колдовство, не убивать людей без открытого и справедливого суда и прочее. Ты нарушил эти клятвы, король, — прибавил он, помолчав немного, — пролил кровь и должен за нее держать ответ.

При этих словах среди членов Совета прокатилось возмущение, а Кечвайо привстал, затем снова сел. Зикали взирал на небеса и ждал, когда волнение уляжется.

— Сомневаетесь в моих словах? — продолжал он. — Тогда спросите белых людей, правду ли я говорю, спросите у духов тех, кто умер за колдовство, и женщин, убитых и брошенных на перепутье за то, что они выбрали в мужья не тех, кого дал им король.

— Как мне спросить белых людей, ведь они так далеко? — сказал Кечвайо, пропустив остальное мимо ушей.

— Будто бы, король? Ты прав, я не вижу и не слышу их, но я чувствую, один белый человек совсем рядом. — Тут старик снова поднял череп с земли. — А, благодарю тебя, дитя мое, — прошептал он. — Сдается мне, король, тут в ущелье притаился белый человек по имени Макумазан, добрый и правдивый, издавна знакомый с нашим народом. О мыслях белых людей лучше узнай у него, хоть он у них и не ближайший советник. Не веришь мне, спроси у него.

— Мы знаем его мысли, — ответил Кечвайо. — Нет нужды спрашивать Макумазана, он снова запоет старую песню. Речь о том, как быть зулусам, сдаться и стать уже не народом, а рабами или сражаться и прогнать англичан к морю, а следом за ними и буров.

— Прежде всего, мне должно знать, чего желают сами зулусы, ведь я живу вдали и знаю не так много о мире живых. Передо мной собрался Большой совет. Эти люди представляют весь народ, так пусть говорят.

Тут члены Совета принялись высказываться каждый в свой черед по старшинству. Мне не вспомнить всех присутствующих и их речи, однако знаю, вождь Сигананда, девяностолетний старик, говорил первым. Он рассказал, как был другом короля Чаки и его капитаном и они сражались вместе во многих битвах. Впоследствии он стал генералом короля Дингаана, а когда отлучился, тот убил буров во главе с Ретифом. Далее в гражданской войне он перешел на сторону Панды, а Дингаан был убит при поддержке буров. При нем началась битва у реки Тугела, хоть сам он и не участвовал в сражениях, но вскоре стал советником Панды, а после и его сына Кечвайо. Получился такой длинный и интересный экскурс в историю, охватывающий все периоды зулусской монархии.

— О король и советники, — заключил вдруг старик, — когда черный гриф зулусов атаковал птицу своего полета, он неизменно одерживал над ней верх, но, когда из-за моря прилетел серый орел белых людей, он победил грифа, и сердце мне подсказывает: как случилось в прошлый раз, так случится и в будущем. Чака всегда дружил с англичанами, и Панда, и ты тоже, король, — до нынешнего дня. Поэтому не следует отрубать руку, которая тебя кормит, поскольку она только кажется слабой, но может окрепнуть, вцепиться нам в горло и задушить.

Вслед за ним говорили братья короля, Ундабуко, Дабуламанзи и Магвенга. Они выступали за войну, впрочем, последние два осторожно подбирали слова. Далее следовал Ухаму, дядя короля, тот самый, кого считали сыном духа. Он был решительно против войны и настаивал на полном подчинении короля всем требованиям англичан. Приведя наглядный пример, Ухаму заявил, что король должен согнуться, как тростник перед надвигающейся бурей, а когда стихия пройдет, он снова выпрямится, и вместе с ним весь тростник народа зулусов.

С ним согласился Секетвайо, вождь умдлалози, и еще шестеро или семеро, но имена их я позабыл. В то же время Узибебу и советник Унчинквайо, впоследствии командовавшие при Изандлване, были за войну, как и Сирайо, муж двух женщин, похищенных с территории англичан и убитых, и вождь Умбилини, по рождению свази — сэр Бартл Фрер требовал его выдачи властям, — впоследствии он командовал зулусами в битве при Илобане. И напоследок резко высказался премьер-министр Умнямана. Мол, если в ответ на вызов белого быка зулусский буйвол, точно робкий теленок, спрячется в болоте, то пусть дух Чаки и духи всех предков утопят его там.

Выслушав всех, Кечвайо заговорил снова:

— Худо, если Совет делится на два лагеря, к кому же прислушаться вашему предводителю, когда подступят войска недруга? С тех пор как взошла луна, я сижу и подсчитываю голоса, и что же выходит? Одна половина почтенных мудрецов за мир, а другая против. Какой же путь избрать, воевать нам с англичанами или жить в покорности?

— Пусть решает король, — отозвались они в один голос.

— До чего тяжело быть королем! — воскликнул Кечвайо в сильном волнении. — Допустим, мы объявим войну и победим, разве я стану богаче, чем сейчас? Какая мне польза от новых земель, подданных, жен и скота, если всего этого и так вдоволь? А что я получу, если мы потерпим поражение и враг отберет у меня все, а может статься, и саму жизнь? Вот что я вам скажу: зулусы призовут проклятье на весь мой род до последнего колена на веки вечные. «Кечвайо, сын Панды, — скажут они, — из-за какого-то пустяка поссорился с англичанами, нашими бывшими друзьями, и некогда великий дом Сензангаконы обратился в прах, а его народ канул в небытие». Мой вестник Синтвангу принес от советника королевы суровое послание, мы дадим на него ответ словами или нашими копьями. Так вот, как он говорит, в Натале мало английских солдат и зулусы их враз проглотят, точно куски мяса, еще и голодны останутся. Только я сомневаюсь, все ли там английские солдаты. Макумазан, ты белый человек, — обратился он ко мне, повернувшись всеми своими телесами. — Скажи нам, сколько у королевы солдат?

— Король, я не могу сказать наверняка, однако если зулусам удастся собрать пятьдесят тысяч воинов, то королева в силах направить против них десять раз по пятьдесят тысяч и еще столько же воинов, если она рассердится. Притом все со скорострельными винтовками, а с ними сотня солдат с орудиями, способными одним выстрелом спалить Улунди дотла. Из-за моря от заката до восхода приплывет тьма кораблей, придут белые и черные люди, и никто их не удержит.

В ответ на мою торжественную речь советники издали глухой стон.

— Не слушай белого предателя, король! — закричал один из них. — Он для того и послан, дабы сердца наши растаяли из страха перед его ложью!

— Макумазан не мог сказать неправду, — продолжал Кечвайо, — в прежние времена его ни разу не уличали во лжи. Впрочем, он тут вовсе не за этим, я сам посылал за ним и верю в его искренность. Сдается мне, англичан не меньше, чем гальки на дне реки, и Наталь, да и весь мыс Доброй Надежды подобен не одному загону для скота, а целой сотне. Разве не говорил Сомпезу о несметном числе их воинов, когда много лет назад вернулся после битвы у реки Тугела и назвал меня королем вместо отца? В тот день сподвижники Узуту долго бушевали вокруг него, как река, вышедшая из берегов, а он сидел посредине, спокойный, как скала. Прав был и Чака, когда Дингаан и Амбопа нанес ли ему удар и он, умирая в поселке Дугуза, сказал, что его загрыз ли собаки, евшие из его рук, но вот приближается топот множества ног белых людей, которые раздавят подлых псов вместе со всеми зулусами.

Кечвайо умолк, и воцарилась тишина. Слышно было только, как потрескивает костер Зикали, его пламя по-прежнему ярко пылало, хоть я и не замечал, когда старик успевал поддать жару. Вдруг где-то поблизости жутко завыла на луну собака и заухал, пролетая над ущельем, большой филин. На мгновение тень от его широко распростертых крыльев накрыла короля.

— Слушайте! — воскликнул Кечвайо. — Собака воет! Сдается мне, она стоит на крыше дома Сензангаконы. Филин кричит! Сдается мне, он свил свое гнездо в мире духов. Добрые ли это знаки, мои советники? Я не уверен и не стану принимать решение в этом деле, миру быть или войне. Есть ли среди вас тот, кто одной со мной крови? Пусть он выйдет и займет мое место, а я вернусь в свои владения, в страну Гикази, где жил, когда еще был принцем, пока ведьма Мамина, которая дурачила мужчин и никого не любила, не стала причиной распри между мной и моим братом Умбелази, чью кровь не поглотит земля, не иссушит солнце. — При этих словах все разом повернулись ко мне, даже Зикали, на первый взгляд равнодушный ко всему происходящему, и мне тут же захотелось провалиться сквозь землю.

— Да как же это можно, король? — вмешался премьер-министр Умнямана. — Может ли твой родич занять это место, пока ты еще жив? Ведь тогда между племенами разгорится война, зулус обратится против зулуса, пока никого не останется в живых, а затем придут белые гиены из Наталя глодать наши кости, а с ними и буры, ужеперешедшие реку Вааль. Послушай, для чего же среди нас этот ньянга — то есть знахарь? — спросил он, указав на Зикали, сидящего у костра. — Зачем его призвали из Черного ущелья, которого он не покидал столько лет? Разве он не в состоянии дать необходимый нам совет или подать хоть какой-нибудь знак? Тогда бы мы знали, как следует поступить, и решили, сражаться или нет. Вот пусть Зикали и предскажет будущее, даст нам совет, тогда король скажет свое слово и объявит о своем решении королеве через этого белого человека, а зулусы его исполнят.

Мне показалось, Кечвайо охотно ухватился за его предложение, — вне всякого сомнения, Умнямана и Зикали втайне обо всем сговорились. То ли король желал оттянуть страшную минуту, когда будет вынужден принять решение, то ли надеялся переложить ответственность с себя на духов, говорящих устами пророка. Как бы там ни было, он согласился.

— Верно, — кивнул Кечвайо, — пусть Открыватель укажет нам путь среди лесов, непроходимых болот и скал сомнений, опасностей и страхов. Пусть даст нам знак, по какой дороге нам безопасно идти, и скажет, останусь ли я в живых, избрав ее, и куда она меня приведет. В награду он получит столько, сколько не получал еще ни один знахарь в уплату за свои услуги.

Тут Зикали поднял свою большую голову, встряхнул седыми лохмами, распахнул рот, будто ожидая, что с неба посыплется манна, и громко расхохотался.

— Ха-ха-ха! — смеялся он. — Ха-ха-ха! Видать, стоило прожить так долго, чтобы дождаться этой минуты. Что же я слышу?! Я, карлик уновандви, кого Чака звал Тот, кому не следовало родиться, из народа, побежденного и презираемого зулусами, явился сюда, дабы сказать слово, которое ни их король, ни его советники не отважились произнести. Ха-ха-ха! И что же посулил мне король? Плату, слишком высокую за слово, что может запятнать его народ кровью или позором. Нет, награда, полученная такой ценой, мне не нужна. Прежде чем мне откроется слово — ибо пока оно еще неведомо моему сердцу и уста не могут его произнести, — попрошу лишь об одном. Поклянись, что при любом исходе, пока на земле существует хоть один зулус, я, глас духов, останусь невредим и огражден от упреков, равно как и люди в моем доме, и те, кто укрылся под моим одеялом, не важно, белые они или черные. Вот моя цена, а иначе я больше не скажу ни слова.

— Изва! Слушаем тебя! И клянемся от имени всего народа, — сказали все присутствующие члены Совета, а вместе с ними произнес клятву и король, вытянув перед собой правую руку.

— Хорошо, — ответил Зикали, — вы дали зарок на костях мертвецов. Ты зовешь их злодеями, но уверяю тебя, у сидящих передо мной в сердцах больше коварства, нежели у этих несчастных. Пусть об этой клятве возвестят повсюду, и, если кто-то ее нарушит, его самого, его домашних, слуг и всех, кто с ним связан, постигнет та же злая участь. И чего же ты хочешь от меня? — продолжал он. — В первую очередь совета, воевать ли с английской королевой, ибо сами вы, великие, никак не можете решиться, а от исхода дела зависит судьба всего народа. О король, советники и капитаны, кто я, чтобы вмешиваться в вопросы мира живых, далекие от моего ремесла, надзвездного мира духов. Однако на свете есть тот, кто объединил зулусов в народ, подобно тому, как гончар лепит сосуд из глины, а кузнец кует копье из руды, добытой в холмах, и закаляет его в крови[281]. Чака Лютый Зверь, величайший из королей, Завоеватель. Я знал Чаку, и его отца, и деда. Кое-кто из ныне живущих тоже его помнит, взять хоть Сигананду. — И он указал на старого вождя, первым взявшего слово. — Да, когда Чака уже стал велик, Сигананда был еще молод и знал его, как воин своего генерала, но я читал в сердце Чаки, формировал его, был его разумом. Без меня он не стал бы так велик. Но потом он нанес мне обиду, и я его оставил. — Тут Зикали снова взял череп — якобы своей дочери — и погладил его. — Чаке недоставало мудрости, иначе он покончил бы с тем, кого обидел. Может статься, Чака догадался, что меня нельзя убить, попробовал и понял, что бросал копье в луну, а она упала ему на голову. Я уж и не помню, столько времени минуло, да и не все ли равно? Я отнял у Чаки мою мудрость, служившую ему опорой, и он упал. Падение его было сокрушительным. Такая участь постигла всех — всех, кто пришел вслед за ним. В дни величия Чаки я знал его сердце, как свое собственное, потому спрашиваю себя: будь Чака сейчас на месте короля, как бы он поступил? Вот я тебе скажу, если бы не только англичане, но и буры, пондо, басуто и все племена Африки угрожали ему, он сражался бы с ними со всеми и наступал бы им на горло. Пускай не мне давать советы в таком деле, но я знаю, сам Чака сказал бы: иди на бой и вернись с победой. Вникнешь ли ты в мои слова или пропустишь мимо ушей, это уж сам решай.

Зикали умолк, а среди советников прокатились возгласы удивления и восхищения. Сам я чуть не поддался общему настроению, ибо на моей памяти это был самый искусный образчик управления толпой. Старый колдун не стал ничего решать и не дал совет, а просто переложил ответственность со своих плеч на мертвеца. Упоминание Чаки действовало на всякого зулуса как заклинание. Они свято чтили память короля, великого полководца, который привел их к победе и могуществу. Выступая от имени Чаки, колдун призывал их, после стольких лет мира, снова взяться за копья, познать радость побед и стать самым великим племенем в Южной Африке. Как только я услышал коварные призывы, то сразу понял, чем кончится дело, а все остальное интересовало меня лишь постольку-поскольку. Впервые я осознал, насколько Зикали силен, и задумался, чего бы он добился, случись ему оказаться в цивилизованном мире.

Пока не улеглось общее возбуждение, он снова торопливо заговорил:

— Вот слово Чаки, он говорит моими устами — устами своего тайного советника, которого редко замечали и никогда не слышали. Узнает ли голос Сигананда, единственный, кто среди вас слышал его?

— Я узнаю его! — воскликнул старый вождь. Он вскочил с выпученными глазами и вытянул перед собой правую руку, по-особому приветствуя дух Чаки, будто перед ним был сам покойный король. Сдается мне, многие в это поверили: они тоже вставали и поднимали руку, не исключая самого Кечвайо.

Сигананда сел на место, а Зикали продолжал:

— Вы слышали, этот капитан знает голос Лютого Зверя. Ладно, с этим кончено. Итак, у вас есть вопрос, и я, старейший из знахарей и тот, кто в народе слывет, уж не знаю почему, мудрейшим, должен дать вам ответ. Вам хочется знать об исходе битвы, если вы на нее решитесь, о судьбе короля, и просите у меня знамения. Верно ли я говорю?

— Верно! — отозвались все в один голос.

— Легко вам спрашивать, — проворчал Зикали, — совсем иное дело — держать ответ. Как же я могу без подготовки, да у меня и необходимых снадобий с собой нет. Мне-то и невдомек было, что меня разыскивают, — и не только затем, чтобы послушать мои суждения. Оставьте меня и возвращайтесь к исходу шестого вечера, вот тогда и узнаете, смогу ли я вам помочь.

— Нет! — вскричал король. — Мы никуда не уйдем, медлить нельзя. Говори, Открыватель, а иначе ты прослывешь по всей стране всего лишь старым плутом, палкой, которая ломается, стоит на нее опереться.

— Старым плутом? Однажды Макумазан назвал меня так же. Может, он и прав, ведь никто не скажет про себя, обманщик ли он, обманываясь и вводя в заблуждение тех, кто его слушает. Палка, которая ломается, стоит на нее опереться? Кто-то думает обо мне так, а кто-то иначе. Итак, ты требуешь ответов, а я не могу дать их без своих снадобий. Я не могу использовать мысли невежд, как водится у некоторых знахарей, когда они стараются отыскать злодеев, — те, как вам известно, сами того не желая, рассказывают о своих преступлениях. Остается еще один камень, его только я и могу бросить, иначе говоря, другое решение, оно лишь мне по силам, да и то не всегда. Однако я не смею им воспользоваться, ибо оно ужасно и может напугать вас, тогда вы вернетесь домой, охваченные безумием, и ваши жены и все встречные псы, завидев вас, разбегутся.

Зикали умолк и впервые что-то подбросил в костер, по крайней мере, поднес руки к пламени, как будто пытаясь согреть их.

Наконец один советник, кажется, это был Дабуламанзи, прервал молчание:

— Ньянга, каково же это решение? Расскажи нам о нем, а уж мы сами решим.

— Мы сделаем так: я призову мертвеца, а вы прислушаетесь к его гласу. О король и советники, желаете ли вы черпать воды мудрости из этого кладезя?

Глава 16

ВОЙНА
Все стали перешептываться, а Гоза глубоко вздохнул у меня под боком.

— Я скорее суну голову в пасть льва, чем взгляну на мертвеца, — пробормотал он.

Мне хотелось досмотреть, как далеко зайдет Зикали в своем обмане, и я презрительно шикнул на него, чтоб помалкивал.

Вскоре король подозвал меня:

— Макумазан, вы, белые люди, кичитесь своими знаниями. Вот и ответь, возможно ли, чтобы мертвец восстал?

— Не могу поручиться, — ответил я неуверенно. — Одни в это верят, другие нет.

— Ну а случалось ли тебе встречать оживших людей, с которыми ты был знаком до их смерти?

— Нет, то есть да… я не знаю. Сначала объясни мне, о король, где кончается явь и где начинается сон, тогда я тебе отвечу.

— Макумазан! — воскликнул он. — Совсем недавно я заявил при всех о твоей честности и, оказывается, ошибся. Разве может такое быть, что ты одновременно и видел, и не видел мертвых? А ведь однажды ты уже солгал, когда отпирался от любовной связи с ведьмой Маминой, а потом поцеловал ее на глазах у всех, доказав свою лживость. Ведь мужчина целует женщину, только если она ему любовница или мать. Возвращайся на свое место, пока не решишься сказать правду.

Садясь на свой стул, я кипел от возмущения, ощущая собственную ничтожность. Как же можно сказать что-то определенное о привидениях или отделить правду от вымыслов Мамины, которая прицепилась ко мне, как шип колючего кустарника?

— Открыватель, — объявил король, посовещавшись с советниками, — мы желаем черпать мудрость из кладезя смерти, если это и впрямь в твоих силах. Пусть те, кто боится, уйдут и, сохраняя тишину, подождут нас у входа в ущелье.

Несколько советников встали и после недолгого колебания сели обратно. Один Гоза шагнул было вперед, но я предостерег его, мол, вдруг на дороге появится мертвец, и тот сразу сник и забормотал о моем пистолете, решив по глупости, будто мне удастся пристрелить духа.

— Говоришь, если это в моих силах? — повторил как бы между прочим Зикали. — Стало быть, это проверка? Может, это и к лучшему для всех вас, если я вдруг оплошаю и ничего не выйдет. Помните лишь об одном: если мертвец появится, пусть никто не тревожит его и не прикасается к нему, а иначе тот, кто ослушается, не доживет до рассвета. Только сперва позволь мне потренироваться с кем-то совсем простым.

Затем он взял все тот же череп, о чем-то с ним пошептался и тут же положил его обратно.

— Она не подойдет, — сказал колдун со вздохом и встряхнул своими лохмами. — Нома говорит, что она умерла совсем ребенком и ничего не понимает в войне и государственных делах — во всех этих мирских делах она сущее дитя. Она советует выбрать того, кто все еще помнит о таких штуках и кто до сих пор живет в сердце человека, который, если повезет, окажется среди нас, потому как лишь у него есть сила вызвать мертвеца и заставить его говорить. Теперь пусть все молчат, и горе тому, кто заговорит.

Наступила полная тишина, а Зикали сел на корточки и принялся клевать носом, почти касаясь коленей подбородком, и, казалось, заснул. Пробудившись, он с минуту бормотал нараспев что-то неразборчивое. И вдруг словно отовсюду, с неба, со скалы над нами, со всех сторон ущелья, ему стали отвечать голоса. Уж не знаю, воспользовался ли он чревовещанием или повсюду прятались его сообщники. Так или иначе, этот повелитель тьмы духов как будто беседовал с ними и, надо сказать, весьма в этом преуспел, поскольку голоса отличались друг от друга. Некоторые как будто были мне знакомы, к примеру Дингаана, Панды и Умбелази Прекрасного, брата короля, чью кончину я видел собственными глазами близ реки Тугела.

Затруднюсь сказать, о чем они говорили. То ли мысли мои перепутались, то ли последующие события изгладили из памяти их слова. Единственное, что мне запомнилось, — все они говорили о судьбе зулусов, и каждый явно стремился передать беседу о деле следующему. Словом, в разговор они вступали как-то неохотно, по крайней мере, мне так казалось. А Гоза, единственный, с кем я потом обсуждал все случившееся, утверждал, будто один голос отличался от всех остальных, впрочем, я забыл, о ком он говорил. Достаточно четко мне запомнились лишь одни слова, и, вероятно, они исходили от духа Чаки, вернее, от Зикали или кого-то из его подручных. Он говорил низким и звучным голосом, обильно сдобренным насмешками, а колдун величал его не иначе как Сибонга. Поскольку я разбираюсь в истории и выражениях зулусов, знаю, что такими величественными титулами наделяют лишь великих королей, а после смерти Чаки его признали незаконным и больше не использовали. Вот его слова:

«Неужели ты, Тот, кому не следовало родиться, по-прежнему считаешь себя Тем, кого нельзя убить, раз сидишь, как в старые времена, под луной и плетешь свои чары? Как часто я хотел поймать тебя и поквитаться за все, как и ты искал случая свести со мной счеты. Не все ли равно, ведь рано или поздно мы с тобой все равно встретимся, хоть ты и спрятался позади самой далекой звезды. Для чего ты позвал меня в это место, где я вижу тех, кого хотел бы позабыть? Да, они стоят передо мной, какими запомнились мне в день их смерти, кость стоит на кости, а из красной земли слеплено подобие плоти. О, ты искусен в магии, заклинатель, твоя ненависть глубока, а месть неотвратима. Нет, мне нечего сказать тебе сегодня, ведь теперь я правлю в других краях, народом более великим, чем зулусы. А что за человечки сидят перед тобой? Один похож на моего брата, Дингаана, который меня убил, и его браслет на нем. Теперь он король? Можешь не отвечать, ибо я не желаю ничего знать. А тот трухлявый пень никак Сигананда? Узнаю его по глазам и ожерелью на груди. Я сам наградил его этой изикой за храбрость, когда он убил пять врагов в великой битве с вождем Звиде. Интересно, он еще помнит об этом? Приветствую тебя, Сигананда, старина, поживи еще двадцать один год, а потом мы встретимся и потолкуем о тех славных временах. Теперь позвольте мне покинуть это место, ибо оно жжет мою душу, — зловоние человеческой крови нестерпимо. Прощай, о Завоеватель!»

Вот и все слова Чаки, а может, мне все это только приснилось. В противном случае, то есть если бы они действительно говорили с Зикали, в их словах звучало бы больше смысла, ради чего, собственно, все и собрались, а так получился обычный, бессвязный поток слов, очень похожий на сновидение. К тому же, кроме меня, на него, похоже, никто не обращал особого внимания. Возможно, все из-за того, что много голосов звучало сразу отовсюду. Зикали, как я уже сказал, мастерски подготовился к своему представлению, как любой заправский медиум в лондонском павильоне.

В тот же миг голоса смолкли, словно по сигналу, и началось нечто странное. Сначала я почувствовал слабость, как будто все силы иссякли, и меня вдруг посетило чудное видение. Уж не знаю, в чем тут дело, однако было некое сходство с библейской историей об Адаме, когда он заснул и из него вынули ребро, чтобы сотворить женщину. Должно быть, Адам чувствовал себя так же, как я, когда очнулся после этой необычной процедуры слабым и опустошенным. Подобно ему, я тоже первым делом увидел Еву, вернее, девушку. Невзначай взглянув на огонь, я заметил, как от него поднимается и расходится веером густой дым. Он понемногу рассеивался, и сквозь дымовую завесу проступили женские очертания, похожие на ту, кого я знал однажды. Одежда едва прикрывала ее тело, она перебирала пальцами синие шарики на своих бусах и загадочно улыбалась, устремив взор в пустоту.

О силы небесные, ведь это она! Так мне тогда казалось, теперь-то я почти не сомневаюсь, что ее роль играла переодетая, вернее, раздетая Номбе. Поразмыслив позднее, я все осознал, однако в ту минуту, введенный в заблуждение неверным светом луны, готов был поклясться, что та самая покойная Мамина, пышущая красотой и здоровьем, вдруг появилась в хижине Зикали.

В ущелье поднялся легкий ветерок и взметнул сухие листья алоэ. Казалось, он прошептал: «Здравствуй, Мамина!» Некоторые старцы, видевшие ее гибель, бормотали дрожащими голосами: «Это Мамина!» — и замолкали, поймав на себе суровый взгляд Зикали.

Девушка продолжала стоять, спокойная и равнодушная, и будто никуда не спешила, занятая лишь своими бусами. Шарики позвякивали, стукаясь друг о друга, стало быть, она живой человек, ведь у призрака нет резона поднимать шум. А с другой стороны, рождественские призраки лязгали своими цепями. Ее взгляд лениво скользил по лицам напуганных советников, затем устремился в сторону деревьев, где притаился я, а Гоза замер, припав к земле. Некоторое время, показавшееся мне вечностью, она просто созерцала деревья. Это напомнило мне охоту с легавой, когда та вынюхивает добычу, не видит, но чует ее и полна решимости отыскать. Девушка оставила бусы в покое и простерла ко мне изящную руку.

— О Бодрствующий в ночи, — проговорила она нежно, — так-то ты встречаешь меня, а ведь я черпала в тебе силы, лишь бы еще раз оказаться в подлунном мире. Подойди ко мне, неужели ты не поцелуешь ту, с кем уже однажды целовался на прощание?

Несомненно, голос принадлежал Мамине — вот как мастерски была обучена Номбе! Однако я решил не поддаваться, чтобы не стать всеобщим посмешищем, как вышло в прошлый раз. К тому же, призна юсь честно, эта шутка со смертью казалась мне недостойной, и я ни в коем случае не хотел принимать в ней участие.

Вся компания обернулась и уставилась на меня, даже Гоза с любопытством заглядывал мне в глаза, а я как ни в чем не бывало сидел и любовался красотой ночи.

— Если это дух Мамины, он подойдет к ней, — прошептал Кечвайо Умнямане.

— Верно, — согласился премьер-министр, — любовь потянет его, как на веревке. Однажды он уже поцеловал Мамину и дол жен сделать это снова, раз она сама просит.

Услыхав подобное, я вскипел от возмущения и твердо решил поступить вопреки их словам, но, к своему ужасу, вдруг помимо воли поднялся. Тогда я попытался вцепиться в стул, но при этом поднял его в воздух, и мне пришлось поставить стул на место.

— Держи меня, Гоза, — пробормотал я, и этот славный малый тут же схватил меня за лодыжки, а я пнул его ногой в челюсть — не по своей воле, конечно, — и направился, словно сомнамбула, прямиком к таинственной фигуре, то ли девушке, то ли видению. Она протягивала руки мне навстречу и улыбалась, ну прямо как ангел, хотя я ничуть не сомневался в ее демонической природе.

Мы стояли друг против друга, а дым костра источал аромат розы, раскрывшей свой бутон на рассвете. Девушка подалась вперед, и я, сгорая от стыда, ждал прикосновения. Однако ничего не произошло. Руки пропали из виду в этой благоухающей дымке, и только голос шептал мне на ухо нежные слова, и ей-богу, это была Мамина, ведь она говорила слова, известные лишь нам двоим, а я не поверял их больше ни единой живой душе. Теперь-то я понимаю, что они стали известны третьему лицу.

— Ты все еще сомневаешься во мне? — шептала она. — Номбе я или все-таки Мамина, чей поцелуй заставил трепетать твои губы и душу? Внемли мне, Макумазан, ведь у нас так мало времени. В разгар грядущей великой битвы не уходи к белым людям, а отправляйся в Улунди. Тот, кто некогда был твоим другом, защитит тебя, пусть все умрут, а ты останешься невредим. Огонь моего сердца, который охватил всю землю зулу, тебя не коснется. Послушай же, Ханс, желтый человечек по прозвищу Светоч во мраке, умерший среди людей кенда, шлет тебе привет и свое благословение. Он велел передать тебе, что с радостью приветствует меня, Мамину, как королеву, коей я стала навеки, потому что, хоть мы и далеко друг от друга, нас объединяет любовь, ведь в ней смысл жизни.

Вдруг в лицо пахнуло дымом, и я отпрянул, а Кечвайо ухватил меня за руку.

— Скажи нам, какие губы у мертвой ведьмы, теплые или холодные?

— Откуда мне знать, — простонал я, — я к ней даже не притронулся.

— Каков лжец! Мы же своими глазами все видели, — задумчиво проговорил Кечвайо.

А я, спотыкаясь, вернулся на свое место и плюхнулся на стул почти без чувств. Но вскоре пришел в себя. Видение, называющее себя Маминой, говорило о чем-то с Зикали, очевидно, он задал ей вопрос.

— О повелитель духов, ты призвал меня из обители духов ради того, о чем еще неизвестно на земле. Только на эти вопросы я и отвечу, поскольку сила смертного, которая питает меня, скоро вернется к нему обратно. Во-первых, вам хочется знать, будет ли между черными и белыми война и к чему она приведет? Я вижу долину в обрамлении холмов, а посреди нее скала причудливой формы. Идет великая битва, белые люди падают, как кукурузные початки в бурю, копья зулусских воинов обагрены кровью их врагов, а белые солдаты лежат, словно листья, облетевшие с дерева с приходом заморозков. Они все мертвы, лишь горстка уцелевших спасается бегством. По всей Улунди разносится победная песнь. Вот и все, — завершила она. — Далее, вам интересно, какова судьба короля? — продолжила она вскоре. — Я вижу, как его бросают в Черную воду, вижу его в стране с множеством домов, он говорит с королевой и ее советниками. И там тоже побеждает, ибо они отдают ему дань, щедрые подношения. Он возвращается в землю зулу, народ приветствует своего короля. Наконец, я вижу его смерть, ведь он смертен, как все люди, слышу голос Зикали, скорбный плач жен. Вот и все, прощай, король Кечвайо, я передам твоему отцу, Панде, как ты живешь. Разве я не предрекала при нашей последней встрече, что мы снова увидимся на дне залива? Как думаешь, был ли тут в прежние времена залив? Придет день, и ты обо всем узнаешь. Прощай, всего хорошего — или плохого, уж как получится!

Дым снова взметнулся веером и скрыл ее, а когда рассеялся, женской фигуры словно и не бывало.

Мои догадки, что зулусы, пораженные увиденным зрелищем, не захотят иного руководства свыше и выберут войну, не оправдались. Оказывается, среди присутствующих был еще один, всеми уважаемый знахарь, и он жутко завидовал Зикали, ведь тот затеял такое, о чем он и помыслить не смел. Он вскочил и заявил, что все увиденное и услышанное ими на самом деле всего лишь ловкий трюк, заранее подготовленный Зикали и его сообщниками. Голоса, мол, шли отовсюду, где они притаились, а порой хитрец и сам говорил на разные лады. А видение, по словам этого знахаря, вовсе не дух, а обыкновенная женщина, в доказательство он припомнил некоторые подробности ее фигуры. В итоге знахарь с жаром заявил, что Совет совершит большую глупость, если примет какое-либо решение на основании подобных доказательств или поверит в эти пророчества, ведь правдивы они или ложны, мы узнаем еще не скоро.

Разгорелся ожесточенный спор. Сторонники войны верили в подлинность призрака, а сторонники мира твердили о ловком обмане. Обе стороны стояли на своем, не желая уступать друг другу. Зикали сидел неподвижно, точно каменное изваяние, и не отвечал ни на какие вопросы.

— Неужели мы до рассвета будем тут сидеть и ничего не высидим? — наконец сказал король. — Макумазан единственный, кто знает правду. Хоть он и отрицает свою любовь к Мамине, я сам видел, как она целовала его перед тем, как покончить собой. Поэтому он наверняка знает, Мамина та женщина или нет, ведь есть такое, о чем мужчина помнит всю жизнь. Поэтому мы спросим его и тогда составим свое собственное мнение.

Предложенный вариант, суливший, как им казалось, выход из тупика, все единодушно одобрили.

— Будь по-твоему! — воскликнули они в один голос.

Меня тут же привели и усадили на стул перед Советом, спиной к костру, дабы Зикали «не пустил в ход свои чары».

— Итак, Бодрствующий в ночи, — начал Кечвайо, — хоть ты и солгал нам однажды, мы не станем придавать этому значения, такие дела мужчины и женщины всегда скрывают, и об этом всякий знает. Все же мы по-прежнему верим в твою честность, ведь многие годы ты не изменял ей. Просим тебя, ответь по совести на простой вопрос: женщина предстала сейчас перед нами или дух? И если дух, принадлежит ли он Мамине, красивой ведьме, которая умерла неподалеку четверть века назад? Ведь ты любил ее или она любила тебя, впрочем, без разницы, поскольку мужчина всегда любит влюбленную в него женщину, по крайней мере, ему так кажется.

Немного подумав, я ответил, стараясь быть как можно честнее:

— Король и Совет, не знаю, дух мы все видели или живое существо, поскольку я не верю в мир призраков, а в их возвращение к нам с некой миссией и подавно. Думаю, что это все-таки была обычная женщина. А может статься, она всего лишь искусная подделка, созданная умелой рукой Зикали. Вот, пожалуй, и все, что я могу ответить на первый вопрос. Далее, та ли это женщина, дух или образ той, кого я много лет назад встретил в Зулуленде? Король и Совет, скажу лишь одно: она на нее очень похожа. Порой юные красавицы одного возраста и цвета кожи ничем не отличаются друг от друга, а тем паче при тусклом свете луны и с дымовой завесой от костра в придачу. К тому же память играет с нами злую шутку, когда мы стараемся припомнить черты того, кто умер более двадцати лет назад. Вообще же, голос, бусы и украшения как будто мне знакомы, и она повторила слова умершей, которые, как мне казалось, никто, кроме меня, не слышал. А еще она передала странное послание от умершего друга, где он ссылается на подробности, известные лишь нам двоим. Однако Зикали очень умен, он мог каким-то неведомым мне способом узнать обо всем и кого-то научить. Король и Совет, по-моему, мы видели не дух Мамины, а похожую на нее женщину, которая оказалась хорошей ученицей. Больше мне сказать нечего, и оставьте свои вопросы о Мамине, ибо я сыт по горло этими разговорами.

Вдруг Зикали очнулся, будто с него спало оцепенение, взглянул на присутствующих и мрачно произнес:

— Удивительно, как это мудрецы всегда первыми попадают в ловушку. Ночью они глядят на звезды и забывают о яме, вырытой ими утром. Ха-ха-ха!

Спор разгорелся с новой силой. Сторонники мира ликовали; по их мнению, раз я не верю в призрака, стало быть, он чистой воды обман, а кому ж, как не мне, белому человеку, знать в этом толк. В свою очередь, сторонники войны заявляли, будто это я сам обманываю их ради собственной выгоды, поскольку не желаю, чтобы зулусы одержали верх над моим народом. Началась неистовая перепалка, я даже опасался, как бы они не затеяли драку или, того хуже, не напали на меня и Зикали, который тем временем беззаботно глядел на луну. Наконец, водворяя тишину, Кечвайо прикрикнул на них и сплюнул, как делал всякий раз, когда сердился.

— А ну тихо все! — крикнул он. — Не то кое-кто из вас обретет вечный покой, тогда и взаимные упреки иссякнут. — Затем он обратился к Зикали: — Открыватель, некоторые мои советники считают тебя всего лишь старым плутом. Правда это или нет, не знаю. Мы требуем от тебя знамения, в котором уже никто не усомнится, а я наконец смогу принять окончательное решение, миру быть или войне. Дай нам знак или убирайся туда, откуда пришел, и больше не смей показываться в Улунди.

— Какой же им надобен знак, сын Панды? — покорно спросил Зикали. — Пускай они договорятся и скажут поскорее, поскольку я устал и хочу спать. Только, если смогу, я дам им желаемое знамение, а не смогу, вернусь в свою хижину, и никогда больше нога моя не ступит на землю Улунди. Не желаю слушать пустую болтовню глупцов, она подобна тому, как воды свирепствуют вокруг камня и еще ни разу не сдвинули его с места, ибо всегда делятся на два потока.

Советники переглянулись, никто не мог придумать, какое попросить знамение.

— О король, — заговорил старик Сигананда, — все знают, что у твоего пращура Чаки было укороченное копье с рукоятью из красного дерева, вдоволь испившее крови многих врагов. Именно с ним его слуга Мбопа, покинувший страну после смерти Дингаана, набросился на своего короля во владении Дугуза, а куда оно делось потом, никто не знает. Одни поговаривают, будто Чаку похоронили вместе с ним, другие, — что его украл Мбопа, а, по словам третьих, его сожгли Дингаан и Умлангаан. Однако до сей поры в народе, будто ветер над землей, гуляет предание о том, как однажды копье Чаки упадет с небес к ногам правящего короля, и тогда зулусы одержат победу в последней великой битве, о которой узнает весь мир. Так пускай же Открыватель явит нам этот знак, и я этим удовлетворюсь.

— Узнаешь ли ты это копье, если оно упадет? — спросил Кечвайо.

— О король, я часто держал его в руках и непременно узнаю. Край его рукояти весь в следах от зубов, в приступе гнева Чака кусал его, а на расстоянии большого пальца от наконечника есть черная метка, поставленная раскаленным железом. Однажды Чака поспорил с одним из своих капитанов о том, кто с десяти шагов глубже вонзит копье в тело вождя, приговоренного королем к смерти. Первым бросал капитан — я при этом присутствовал, — и копье вошло в тело до этой самой метки, сделанной самим Чакой. Настала очередь короля, он метнул копье, и оно прошило тело вождя насквозь, и тот, умирая, вскричал, что однажды сердце Чаки тоже будет пронзено, — так, собственно говоря, и случилось.

По-моему, Кечвайо склонялся к этому предложению, ведь он желал мира, а то, что Зикали вдруг явит им с неба пресловутое копье, казалось ему невероятным. Однако вмешался главный советник Умнямана.

— О король, — вставил он поспешно, — этого мало. Зикали мог выкрасть копье, ведь в то время он жил в поселке Дугуза, и кто знает, не от него ли пошло то пророчество, о котором говорит Сигананда, по крайней мере, народ так скажет. Пусть он покажет нам великое знамение, и тогда мы станем единодушны, мир следует выбрать или войну. У зулусов есть добрый дух по имени Номкубулвана, инкосазана зулу, защищающая всех нас с Небес. Принцесса с белой кожей и рыжими волосами всегда приходит, когда у нас в стране назревают великие события. Так она появилась перед смертью Чаки, а накануне битвы у реки Тугела она явилась многим детям. Говорят, совсем недавно у побережья она предупредила женщину о надвигающейся войне и велела ей перейти реку, впрочем, ту женщину так и не нашли. Пусть же Открыватель призовет с небес Номкубулвану, вот тогда у нас не останется ни малейших сомнений в истинности знамения.

— Даже если у него выйдет, — сказал Кечвайо, — хотя, готов поспорить, ни одному знахарю в мире подобное еще не удавалось, какой нам в этом прок?

— О король, если он справится, нас ждет война и победа, а в противном случае будет мир и мы склоним головы перед Амалунгвана бази бодве[282].

— Все согласны? — спросил Кечвайо.

— Согласен, — подтвердил каждый советник, вытянув перед собой руку.

— На том и порешим. Открыватель, если ты призовешь Номкубулвану и ее дух предстанет перед нами, Совет воспримет ее появление как знак, что Небеса благоволят нам и благословляют на битву с англичанами.

Судя по голосу, Кечвайо ликовал, ведь сердце его сжималось при мысли о войне, и он надеялся на промах Зикали. Однако воля народа, а вернее, армии играла немаловажную роль, и король опасался, как бы его не свергли за тяготение к миру, а то и не лишили жизни. Вот почему предложение премьер-министра, проверка одобрения свыше, принятая Советом, состоящим из представителей от каждого племени, казалось ему удачным выходом из создавшегося положения. Так я считал, и, думаю, вполне справедливо.

Услыхав слова короля, впервые за все время Зикали как будто разволновался.

— Что я слышу?! — воскликнул он. — Разве я Ункулункулу, отец всех зулусов, наш бог, что вы просите меня призвать саму Небесную принцессу с далеких звезд? Она, подобно ветру, приходит и уходит, а можно ли приказать ветру, куда ему лететь? Слышали, как король сказал: если она не откликнется на мой призыв, великий зулусский народ наденет ярмо и станет рабом? Никак он наслушался учений этих английских проповедников с белыми ленточками на шеях. Они толкуют нам о боге, который позволил пригвоздить себя к дереву, вместо того чтобы сражаться со своими врагами, и его называют Князем мира. Да, с тех пор как Чака умер, времена действительно изменились. Генералы уподобились женщинам, а капитаны доят коров. Ну а мне какое до всего этого дело? Ведь я дряхлый старик и уже одной ногой в могиле, только в голове еще осталась искра жизни, к тому же я не зулус, а всего лишь ндвандве, мой народ унижен и истреблен зулусами. Внемлите мне, духи дома Сензангаконы! — Тут он перечислил все поколения предков Кечвайо. — Внемли мне, Небесная принцесса, назначенная отцом зулусов оберегать этот народ! Дети твои просят тебя появиться, если на то будет твоя воля. Тогда они дадут отпор белым людям, попирающим их границы, если же ты не пожелаешь и не появишься, они сложат копья и отправятся домой, спать со своими женами и возделывать сады, а белые люди сосчитают их волов и запрягут в свои повозки. Делайте что хотите, предки дома Сензангаконы, поступай, как угодное тебе, Небесная принцесса, не все ли равно мне, Тому, кому не следовало родиться, выстоит дом Сензангаконы и зулусский народ или падет, ведь совсем скоро меня не станет, будто я никогда и не был рожден. Меня, старого знахаря, позвали сюда, чтобы спросить совета, а когда я дал его, эти мудрецы пропустили мои слова мимо ушей, как какой-то пустяк. Они пожелали узнать свое будущее, если начнется война, тогда я поднял мертвецов из могилы, и мы услышали их голоса, а одна из них обрела плоть и говорила своими устами. Белый человек не признал в ней свою прежнюю любовь, и мудрецы объявили ее самозванкой, куклой, которую я переодел, чтобы их обмануть. Она, дух, явленный во плоти, предрекла им успех в войне, если та начнется, и славу королю, однако они посмеялись над ее пророчеством и теперь требуют великого знамения. Приди же, Номкубулвана, дай им знамение, и, если тебе угодно, пусть начнется война, а если на то твоя воля, не появляйся и не давай им никакого знака, тогда наступит мир. Для меня, Того, кому не следовало родиться, все это не имеет значения.

Как видно, Зикали попросту тянул время своей болтовней. Тем временем облака заволокли луну, и, когда старик умолк, на Долину костей опустились сумерки, так что стало совсем темно. Тут он сделал резкое движение над своим колдовским костром, и дым снова взметнулся во все стороны веером, скрыв и его, и скалу для казней у него за спиной.

Вскоре облака расступились, снова выглянула луна, дым от костра тоже понемногу рассеялся, и опять стало светло, а на каменном мысу что-то появилось. Приглядевшись, я не поверил своим глазам! На самом краю неподвижно стояла призрачная фигура женщины. Она была в одеянии со сверкающим вырезом на груди, похожим на атлас, однако то, как оно сияло, скорее напоминало блестящие перья белой цапли. Ее рыжие волосы свободно развевались, и в них тоже что-то блестело, наподобие слюды или драгоценного камня, ноги и белоснежные плечи были обнажены, а в правой руке она сжимала короткое копье.

Заметил ее не я один, среди советников пронесся стон суеверного ужаса. Они притихли и не сводили с нее глаз.

Зикали вдруг поднял голову и взглянул на них, пламя костра отразилось огоньками в его глазах, отчего он стал похож на тигра или затравленного бабуина.

— Куда это вы все так уставились? — спросил он. — Я ничего не вижу, что ж вы там углядели?

— На скале над твоей головой стоит дух в ярком сиянии, — прошептал Кечвайо, — ведь это сама инкосазана.

— Неужто она появилась? — усмехнулся старый колдун. — Нет, это всего лишь сон и моя уловка. Видать, я выкрасил ту самую чернокожую женщину белой краской, которую тайно принес в своей сумке для снадобий или замотал в одеяло и пронес на спине. Чем доказать, что это не очередной обман? Ведь в прошлый раз белый человек не признал в духе Мамину, свою возлюбленную. Даже если сможете влезть на скалу, вам нельзя приближаться к Номкубулване — если она окажется настоящей, тогда вы все умрете, ибо горе тому, кто к ней прикоснется. Как же быть? А, знаю! Наверняка у Макумазана в кармане спрятано оружие. О его меткости ходят легенды. Он способен с тридцати шагов расколоть тростник надвое и отстрелить человеку бороду. Пусть он выстрелит в ту, которая, по-твоему, стоит на скале. Коли это чернокожая женщина в белой краске, то она упадет замертво со скалы, как и многие несчастные до нее, а если Небесная принцесса, то пуля пройдет сквозь нее или отлетит в сторону, не причинив ей вреда. Останется ли невредим Макумазан, сказать не могу.

Выслушав знахаря, половина советников хранила молчание, а сторонники мира настаивали, чтобы я выстрелил в призрака. В итоге Кечвайо как будто поддался на их уговоры. Вот именно, как будто, потому что уступил он с удовольствием. Как и остальным, ему было невдомек, дух перед нами или нет, однако он сообразил: стоит доказать, что она смертная женщина, и войне с англичанами не бывать. Вот король и ухватился за эту последнюю возможность.

— Макумазан, — обратился он ко мне, — я знаю, что у тебя есть пистолет, ведь на днях ты приносил его в мой дом, ты не расстаешься с ним ни днем ни ночью, как мать со своим новорожденным чадом. Раз уж так пожелал Открыватель, я повелеваю тебе выстрелить в женщину, стоящую на скале. Если она смертная, то заслуживает кары за свой обман, а если дух, сошедший с Небес, твоя пуля ей не повредит. С тобой тоже ничего не случится, ведь ты всего лишь исполняешь свой долг.

— Король, — ответил я, — я не стану в нее стрелять, не важно, женщина она или дух.

— Ах вот как, белый человек, ты вздумал перечить мне! Что ж, как угодно, но учти, тогда твои белые кости навсегда останутся в этой долине. Да, ты будешь первым англичанином, нашедшим здесь свою могилу! — Он отвернулся и зашептался о чем-то с двумя советниками.

Итак, оставалось одно: подчиниться или умереть. В первую минуту разум восстал против необходимости делать такой ужасный выбор. Мне никак не верилось в существование призрака. Без сомнения, на той скале стояла Номбе. Она ловко провела нас с помощью какого-то местного природного красителя, который издалека и при слабом освещении делал ее похожей на белую женщину. И как эта мысль не пришла мне в голову раньше, видно, от потрясения я потерял ясность мысли. Что ж, в таком случае за подобные выходки Номбе заслужила наказание, тем более ее смерть разоблачит мошенника Зикали и, может статься, предотвратит войну. Но тогда зачем он подсказал королю идею о выстреле? Потихоньку вынув из кармана пистолет, я взвел курок.

— Король, мне неохота умирать, — сказал я, — поэтому я подчинюсь тебе, а за последствия будешь отвечать сам.

Вдруг в голове у меня мелькнула только одна мысль, такая ясная, что я не сомневаюсь, ее мне послал Зикали: «Можно стрелять, а попадать необязательно».

— Король, если только там смертная, она умрет — лишь духу под силу избежать моей пули. Смотри на ее лоб, сейчас я выстрелю прямо в него!

Вскинув пистолет, я хорошенько прицелился, казалось, даже издали я вижу страх в ее глазах, и выстрелил, легким движением кисти послав пулю в метре над ее головой.

— Она цела! — закричали все. — Макумазан промахнулся.

— Макумазан не промахивается, — парировал я надменно, — если я выстрелил, а она жива, значит ее нельзя убить.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Зикали. — Белый человек забыл, каков вкус у губ его любимой, а теперь он не попал, потому как ее якобы нельзя убить. Пусть попробует снова. Нет, дадим ему другую мишень. Может, она и дух, а вдруг тот, кто ее вызвал, по-прежнему вас обманывает? У белого человека в пистолете есть вторая пуля, поглядим, сможет ли она пронзить сердце Зикали, вот тогда король и Совет узнают, провидец ли он, величайший из всех провидцев, или простой ловкач.

Тут вдруг меня разобрала злость на старого плута. Я вспомнил, как он, спасая собственную шкуру, приложил руку к смерти Мамины, а потом разнес по всей стране сплетни о нас с ней, и с тех пор, куда я ни пойду, они повсюду меня преследуют. Много лет он мечтал стереть с лица земли зулусский народ, и теперь для осуществления своих черных замыслов собирается развязать страшную войну, которая будет стоить жизни многим тысячам людей. Он заманил меня в Зулуленд и передал в руки Кечвайо, разлучил с друзьями, бывшими на моем попечении, и кто знает, может, их уже давно нет среди живых. Безусловно, я окажу всем услугу, избавив от него мир.

— Как пожелаешь! — воскликнул я и нацелил на него пистолет.

И тут мне припомнилась заповедь: «Не судите, да не судимы будете». Кто я такой, в конце концов, чтобы обвинять этого человека и выносить ему приговор, ведь ему и без того досталось в жизни. Все еще держа старика на мушке, я заметил, как в небе промелькнуло нечто блестящее и летит прямо в короля, и, мгновенно сменив цель, спустил курок. Предмет, чем бы он ни был, раскололся пополам, причем одна половина упала на Зикали, а другая прилетела к Кечвайо и пробороздила ему колено.

Поднялась жуткая суматоха, все заголосили: «Король ранен!» Я подбежал к нему, на земле лежал наконечник копья, а из неглубокой раны на колене Кечвайо сочилась кровь.

— Пустяки, всего лишь царапина, — сказал я, — хотя, если бы копье достигло цели, все могло бы обернуться куда хуже.

— Ты прав! — воскликнул Зикали. — А чем все-таки ранило короля? Взгляни, Сигананда, может, ты знаешь, что это такое? — спросил он и протянул кусок красного дерева.

— Это же рукоять копья Чаки! — воскликнул Сигананда. — Пуля Макумазана оторвала ее от наконечника.

— Да, — согласился Зикали, — а его наконечник пролил кровь потомка Чаки. Истолкуй эту примету, Сигананда, или спроси ту, чью фигуру ты видел на вершине скалы.

Тут все разом оглянулись, а там никого. Призрачной фигуры как не бывало.

— Король, последнее слово за тобой, — сказал Зикали, — миру быть или войне?

Кечвайо поочередно бросил взгляд на копье, на кровь, сочащуюся из его колена, и на лица своих советников.

— Кровь взывает к крови, — простонал он, — мое слово — война!

Глава 17

ПЕЧАЛЬНОЕ ИЗВЕСТИЕ
Зикали разразился таким жутким хохотом, что кровь застыла у меня в жилах.

— Король выбрал войну! — кричал он. — Пусть Номкубулвана возвестит на Небесах! Пусть Макумазан возвестит белым людям! Пусть капитаны возвестят своим полкам и земля обагрится кровью! Король сделал выбор, хотя, будь я на его месте, может статься, поступил бы иначе. Впрочем, что взять с меня, полого тростника, торчащего изземли, через который духи общаются с людьми. Все кончено, и мне теперь тут не место. Прощай, о король! Где мы встретимся вновь, на земле или под землей? Прощай, Макумазан, наши пути пересекутся там, где ты и не подозреваешь. Король, я возвращаюсь в свой дом и прошу тебя, дай указ, пусть никто не приходит и не докучает мне, ибо я истратил все силы.

— Да будет так! — сказал Кечвайо.

В эту минуту огонь чудесным образом погас, колдун встал, на удивление шустро поковылял и скрылся за выступом скалы.

— Постой! — крикнул я. — Мне нужно с тобой поговорить. — Он не остановился и даже не оглянулся, хотя, по-моему, все прекрасно слышал.

Я хотел броситься ему вдогонку, однако по мановению Кечвайо его советники преградили мне путь.

— Белый человек, разве ты не слышал приказ короля? — холодно спросил один. Тон его голоса напомнил мне, что война объявлена и теперь я стал их врагом. Только я хотел резко парировать, как вмешался сам король.

— Макумазан, — сказал он, — теперь ты мой враг, как и весь твой народ. Срок твоей охранной грамоты истекает на рассвете, а потом всякий вправе убить тебя, если встретит в Улунди. Но пока ты еще мой гость и моя охрана проводит тебя до границы нашей страны. Кроме того, ты передашь офицерам и капитанам королевы такие слова. Мой ответ на их требования прилетит на острие копья. Да, англичане сами искали ссоры, я же всегда старался жить с ними в мире. Если бы Сомпезу позволил мне сражаться с бурами, этой войны и в помине не было бы. Однако он набросил одеяло королевы на Трансвааль и покровительствует ему. Теперь он заявил, будто земли, которые испокон века принадлежали зулусам, следует отдать бурам. Поэтому я забираю все свои обещания, данные ему, когда он пришел и от имени королевы провозгласил меня владыкой этой земли, и больше не стану звать его своим отцом. Что же до веления распустить войско, что ж, пусть англичане сами попробуют его разогнать, если смогут. Вот мои слова. Я сказал.

— А я услышал, — ответил я, — и всё передам в точности, хотя, по-моему, эти слова вышли из уст того, кого Небеса сделали безумцем.

Услышав столь дерзкие речи, советники вскочили и угрожающе двинулись ко мне. Взмахом руки Кечвайо велел им оставаться на месте.

— Безумным ли сделала меня Небесная правительница, мудрым ли, время покажет, на то ее воля, ведь она дух-покровитель нашего народа. Может статься, мы встретимся с тобой и потолкуем обо всем. А теперь иди с миром!

— Я услышал короля и сейчас уйду, но сперва мне нужно поговорить с Зикали.

— Тогда, белый человек, тебе придется ждать, пока не кончится война или пока вы не встретитесь с ним в земле духов. Гоза, отведи Макумазана в его хижину и поставь у входа охрану. На рассвете отряд солдат проводит его до границы. Ты пойдешь с ними и ответишь мне за него головой. Пусть с ним хорошо обращаются, ведь он посланник короля.

С этими словами Кечвайо встал и, после того как советчики выразили ему свое почтение, покинул ущелье. Я немного задержался, подобрал с земли наконечник копья, брошенного призрачной фигурой со скалы, и притворился, будто с интересом его разглядываю. Древний кусочек железа, без сомнения, принадлежал самому Чаке, который носил его с собой повсюду. Ходят слухи, будто именно этим копьем король и убил свою мать, Нэнди. Между прочим, он хранится у меня до сих пор, ведь никто не отобрал его и не помешал сунуть в карман.

На самом деле я прикидывал, как бы мне добраться до Зикали. Однако мои размышления грубо прервали и тоном, не терпящим возражений, велели не стоять на месте.

В сопровождении Гозы я побрел к хижине. Увиденные чудеса сильно потрясли его, и он едва мог говорить. Когда я спросил его мнения о призрачной фигуре на скале, Гоза раздраженно ответил, что это не его ума дело, откуда духи приходят и кто они такие есть. Во всяком случае, он верил во внеземную сущность Небесной принцессы и в то, что она пришла благословить зулусов на войну. Узнав все необходимое, я оставил его в покое и погрузился в размышления о том, в каком затруднении оказался.

На рассвете мне под страхом смерти велено покинуть Улунди. Но как же я уйду, не повидав Зикали и не узнав о судьбе Энскома и Хеды от него самого или через посредника? Лишь раз я нарушил молчание, предложив Гозе мой пистолет, если он согласится побыть моим посыльным. Он покачал своей большой головой и сказал, что его за это казнят, а мертвецу от пистолета никакого проку, ведь, как все убедились прошлой ночью, он бессилен против духов.

Дальше не стоило и пытаться, тем более ответы на мои вопросы не заставили себя ждать.

Наконец мы достигли хижины. Гоза поставил у входа стражу и строго-настрого велел офицерам никого не впускать, а меня не выпускать, пока он не вернется за мной на рассвете.

Вопрос офицера показался мне немного чудным, впрочем, мне было не до того, — он спросил, есть ли кто-то посторонний, кому разрешено покидать хижину. Перед тем как отправиться восвояси, Гоза выразил надежду, что я высплюсь лучше его самого, ибо «чувствовал дух, пламенеющий в костях, но он не любитель целоваться с ним, не то что я». Мечтая о бутылке коньяка, я пошутил, мол, пусть у меня горит в животе. Гоза снова покачал головой с видом человека, привыкшего к моим странностям, и ушел.

Забравшись в хижину, словно в пчелиный улей, я прикрыл за собой входное отверстие и принялся шарить по карманам в поисках спичек. Нащупал острый наконечник копья и укололся. Посасывая раненый палец, я услышал, как в хижине кто-то дышит. Сперва хотел позвать охрану, но передумал, нашел на конец спички и зажег свечу, стоявшую рядом с одеялами, которые служили мне постелью. Когда мрак рассеялся, я взглянул туда, откуда доносился звук, и увидел спящую на полу женщину. Перепугавшись не на шутку, я чуть было не выронил свечу.

Признаюсь, мысли о Зикали и его духах не давали мне покоя, и в первую минуту я решил, будто передо мной та самая женщина, которая приняла облик давно умершей Мамины, вернее, выдала себя за нее, и теперь она пришла сюда, чтобы продолжить наш разговор. Уж во всяком случае, без Зикали тут не обошлось, видать, старик куражится надо мной ради собственного удовольствия.

Взяв себя в руки, я подкрался поближе — и опешил, поскольку она оказалась целиком укутанной в звериную шкуру. Ну и что же дальше? Побег невозможен — первое, что пришло мне в голову. Кому охота получить удар копьем между лопатками. Позвать стражей на помощь? Нет, не годится, кто знает, что можно ожидать от этих ослов. Расталкивать или трясти спящую как-то грубовато, к тому же, если подвернулся случай и я встретил женщину, игравшую роль Мамины, она непременно рассердится, если я стану тайком ее разглядывать. Оставалось одно — сидеть и ждать, когда сама проснется.

Прошло довольно много времени, наконец мне надоело это глупейшее положение и любопытство взяло верх, к тому же я жутко устал и хотел спать. Подкравшись к ней, я осторожно убрал шкуру с лица спящей женщины, гадая, кто бы это мог быть. Мало найдется мужчин, чье воображение не взбудоражит скрытое под вуалью лицо. Разве львиная доля привлекательности женщины в глазах мужчины таится не в ее загадочности? Он на свой страх и риск пытается разгадать эту загадку и, смею заметить, всякий раз терпит поражение.

И вот я отвернул край шкуры и тут же отпрянул, изумленный и несколько разочарованный, поскольку рисовал в воображении дивную и загадочную Мамину, а там лежала с открытым ртом, полная, земная и самая обыкновенная… Кетье!

«Проклятье, что здесь делает эта женщина?!» — подумал я.

Но тут спохватился, что не время предаваться романтическим разочарованиям, хотя в трудную минуту, когда нервы на пределе, мы наиболее беззащитны перед коварными проявлениями чувств. Кроме того, кому, как не ей, я должен обрадоваться в первую очередь, ведь я оставил ее с Энскомом и Хедой и смогу узнать у нее об их судьбе. При этой мысли у меня тревожно сжалось сердце. Почему служанка оказалась совершенно одна в столь неподходящем для нее месте? Желая немедля во всем разобраться, я пихнул Кетье в бок раз-другой, пока та не проснулась, села и широко зевнула, обнажив два ряда золотых зубов. Заметив меня, Кетье распахнула рот еще шире и, видимо, собралась звать на помощь. Тут я оказался проворней и, не дав ей опомниться, заткнул глотку краем шкуры.

— Дуреха! — воскликнул я по-голландски. — Разве ты не узнала господина Квотермейна?

— О хозяин, я думала, вы плохой зулус, который хочет причинить мне зло. — Тут она разразилась рыданиями и не унималась больше трех минут.

— Да успокойся ты, глупая толстуха! — вскричал я раздраженно. — Лучше расскажи, где твоя хозяйка и господин Энском?

— Не знаю, хозяин, — ответила она между всхлипами, — наверное, на Небесах. — Надо сказать, что Кетье считала себя христианкой.

— На каких еще Небесах?! — ужаснулся я.

— То есть я надеюсь, что они попали на Небеса, хозяин, ведь они оба были мертвые, когда я видела их в последний раз, а умершие попадают в рай или в ад, только на Небесах, говорят, лучше.

— Мертвые?! Где ты видела их мертвыми?

— В Черном ущелье, хозяин, спустя несколько дней, как ты нас покинул. Тогда старый павиан Зикали и нас отпустил. Хозяин Энском стал запрягать лошадей, мисс Хеда ему помогала, а я почти закончила собирать вещи в дорогу. И тут приходит Номбе, с улыбкой кошки, поймавшей двух мышек, она поманила меня за собой. Там она показала мне повозку, запряженную четверкой лошадей, они все стояли с поникшими головами, будто спали. Номбе смерила меня долгим взглядом и отвела в тень нависшей скалы, где моя хозяйка и хозяин Энском лежали рядом друг с дружкой совсем мертвые.

— Ты уверена, что они были мертвые? — выдохнул я. — Как они умерли?

— Будто я не знаю, как выглядят мертвые. Они лежали на спинах с открытыми ртами и глазами, разбросав руки в стороны. Ведьма Номбе сказала, будто пришли какие-то кафры, задушили их и убежали, кажется, так. Я ведь не шибко понимаю язык зулусов, а кто были те кафры и зачем приходили, она не сказала.

— Что же дальше?

— Я вернулась в хижину, хозяин, боясь, что и меня задушат, и плакала, пока не проголодалась, а когда вышла, тела уже пропали. Номбе показала мне взрыхленную землю под деревом. Ее хозяин Зикали велел их там похоронить, а куда делись лошади и повозка, не знаю.

— А потом?

— Меня держали там несколько дней, точно не припомню, и не выпускали за ограду. Однажды пришла Номбе и дала мне вот это. — Кетье достала сверток, зашитый в кожу. — Она велела передать тебе, что те, кого ты любишь, теперь в большей безопасности, с тем, кто намного превосходит любое земное существо. Поэтому тебе не стоит оплакивать своих друзей, ведь их горести позади. Спустя две ночи явились четверо зулусов, мужчин и женщин поровну, и забрали меня с собой. Сперва я решила, что меня убьют, но они, наоборот, были очень добры, только на вопросы не хотели отвечать, прикинулись, будто ничего не понимают. Путь наш был неблизкий, шли по ночам, днем спали, а на исходе этого дня привели меня в город кафров, запихнули в хижину, где я оказалась совсем одна. Устав от ходьбы, я легла и уснула. Вот и весь сказ.

«Довольно и этого», — подумал я и принялся допрашивать ее с особым пристрастием.

Кетье не отличалась умом, хоть и была преданной служанкой, а от пережитых треволнений стала соображать еще хуже. Поэтому под моим натиском она совершенно растерялась и прибегла к беспроигрышному женскому ухищрению — принялась реветь и канючить, что с нее довольно расспросов о несчастной хозяйке. Пришлось оставить ее в покое, и спустя минуту, утомившись после трудного дня, бедняжка уснула.

Я попытался собраться с мыслями, насколько позволял храп служанки. Но что тут думать — она либо врет, либо нет. Впрочем, эта невинная пташка, кажется, сама верит в то, что говорит. Да и как тут можно ошибиться, ведь Кетье клянется, что видела тела Энскома и Хеды и их свежие могилы. Слова Номбе тоже все подтверждают, — ведь не сама служанка их выдумала, — о том, что они теперь на попечении у Великого, как зулусы обычно называют Бога, и все беды позади. Только совсем непонятно, как все произошло и кто виновник их гибели. Зикали, который вечно себе на уме, мог убить несчастных, или это сделали зулусы, выполнявшие указ короля, запрещавший белым людям жить в его владениях. А может, это басуто из страны Сикукуни — они ведь не ладят с зулусами — выследили молодых людей и задушили, тем более на них это больше похоже, чем на зулусов. С трудом очнувшись, я вспомнил о свертке и, открыв его, нашел вещественное доказательство кончины моих друзей. Мешочек с драгоценными камнями Хеды, который я достал из сейфа, и золотые часы Энскома с выгравированным на них фамильным гербом. Носил он обычно серебряные часы, значит в них его и похоронили, поскольку суеверные туземцы не прикасаются к вещам умершего. Что ж, по крайней мере, можно с известной долей вероятности исключить убийство с целью ограбления, раз ценные вещи передали мне, их ближайшему другу.

Итак, все мои заботы о безопасности и благополучии этой невезучей парочки пошли прахом. Глаза мои стали влажны от слез, и я в полной темноте, потому что свеча уже потухла, преклонил колени в искренней молитве о спасении их душ, раскаиваясь в безрассудной идее привести их в такое опасное место. А впрочем, я сделал все, что было в моих силах, опираясь на свой богатый жизненный опыт.

Увы, с высоты прожитых лет я вижу, что зачастую попытки совершения добрых дел приводят к обратным последствиям, если в них вмешивается злой рок, в моем случае в лице Зикали. Сдается мне, человек заблуждается, будто свободен в своих поступках, и часто не ведает, к чему в итоге приведет его избранный путь. Впрочем, подобная мысль опасна, и мне, пожалуй, стоит держать язык за зубами, поскольку человек лишь звено в великом укладе жизни, из которого его взгляду доступен лишь маленький кусочек.

Одно утешение — теперь меня в Зулуленде ничто не держит. Само собой, мне поставили ультиматум — покинуть страну или умереть, но я бы не смог уехать со спокойной совестью. Если бы я имел хоть малейшую надежду, что они каким-то чудом остались в живых, то непременно постарался бы им помочь, но в результате и сам бы погиб, и их бы не выручил. Что ж, судьба распорядилась иначе, и ничего тут не попишешь. Оставалось лишь надеяться, что там, где они сейчас, больше не будет проблем, на худой конец сгодится и место вечного упокоения.

Погрузившись в размышления, я не заметил, как задремал, видно, мой измученный организм нуждался в отдыхе, даже если бы на рассвете меня вместо путешествия ожидала смертная казнь. По милости особы, храпящей в другом углу хижины, спал я неважно. Вдобавок присутствие посторонней женщины ставило меня в щекотливое положение, и я в красках представлял себе, какие разговоры пойдут среди зулусов, этих жутких сплетников. Да, представьте себе, я принадлежу к тем мужчинам, которых больше волнуют не утраты и грозящие опасности, а скандалы и публичные унижения.

Когда я наконец пробудился, сквозь щели у входного отверстия уже проникали слабые проблески утренней зари и смутно вырисовывались неказистые формы спящей в другом углу Кетье. Вскоре раздался осторожный стук. Я тут же с опаской вылез наружу, ни мало не заботясь, получу ли удар копьем. Снаружи меня ждали восемь воинов и Гоза. Он спросил, готов ли я отправляться в путь.

— Почти, вот только лошадь запрягу. — Животное, кстати, уже ждало меня рядом с хижиной.

Справился я мигом, поскольку сразу захватил с собой скудные пожитки, а мешочек с драгоценностями лежал у меня в кармане. Тут начальник отряда, этакий тощий флегматик, равнодушно обратился к Гозе:

— Жене белого человека велено идти с ним. Где она?

— В хижине, конечно, где же ей еще быть, — спросонья ответил Гоза.

Тут я разъярился не на шутку, прежде со мной такого не случалось.

— Если ты о той метиске, которую мне подсунули, то да, она в хижине, и раз уж эта женщина идет с нами, можешь забрать ее себе, если хочешь.

Приняв уговор, флегматик влез в хижину, его, кстати, звали Индуду, вероятно, он или его отец стремились в полк Дуду. Вскоре оттуда глухо донеслись звуки борьбы и крики ужаса, нечто подобное я уже слышал, когда наблюдал, как раненный мной заяц скрылся в норе ошейниковой кобры. Вдруг все стихло, и появилась толстая растрепанная Кетье, а следом за ней этот змей Индуду.

Заприметив меня в компании вооруженных зулусов, служанка бросилась мне на шею с криками о помощи — вообразила, дуреха, будто ее собираются убить. Вцепилась в меня, словно осьминог своими щупальцами, и обмякла, а я не удержался на ногах под тяжестью одиннадцати пудов живого веса и рухнул на колени.

— Ах, — беззлобно заметил один зулус, — как она боится за своего любимого мужа.

С трудом освободившись от ее объятий, я схватил наугад какую-то бутылочную тыкву с водой и вылил ей на голову, а там оказалась вовсе не вода, а кислое молоко. Впрочем, оно подействовало не хуже, минуту спустя она очнулась. В густой маске из творога и сыворотки Кетье выглядела устрашающе. Как мог, я объяснил ей, что случилось. Потом Индуду и Гоза вытянули по пучку соломы с крыши и обтерли ее, а я тем временем пристроил ее вещи рядом со своими. Общими усилиями мы взгромоздили Кетье на лошадь, и путешествие началось. Зулусы с любопытством глядели на нас со всех сторон, пока мы пересекали границу их владений.

У городских ворот случилась заминка, и мне стало не по себе, ведь если я задержусь сверх положенного срока, то могу проститься с жизнью. Вполне возможно, Кечвайо передумал или уступил уговорам, приказав меня убить, поскольку я слышал и видел такое, чего белым знать не положено. Все время, пока мы ехали к переправе, меня не оставляли сомнения и я недоверчиво косился на каждого встречного и тех, кто нас нагонял, ожидая вестника судьбы.

Мои страхи не были беспочвенны, поскольку, как я узнал позже, Умнямана и остальные весьма решительно призывали короля убить меня, и именно по приказу премьер-министра нас задержали у городских ворот. Однако король оказался в этом вопросе — как и во многих других — честным человеком. Пусть он был робок в делах государства, зато не позволил причинить мне вред. Напротив, Кечвайо приказал всякого, кто тронет Макумазана, королевского гостя и вестника, предать смерти вместе со всем его домом.

Пока мы ждали, вокруг столпились женщины, и я невольно подслушал их разговор.

— Гляньте-ка, да ведь этот белый человек — Бодрствующий в ночи, — сказала одна. — Говорят, он может попасть в муху, сидящую на воловьем роге, с такой дали, что и не разглядишь. Он и ведьма Мамина любили друг друга. До сей поры по всей стране ходят легенды о ее красоте. Говорят, она и убила себя из-за него, потому как не желала состариться и подурнеть, а то бы он тогда от нее отказался. Все это я узнала от своей матери прошлой ночью.

«А мать-то твоя лгунья», — подумал я про себя, но открыто вступать в спор было ниже моего достоинства.

— В самом деле? — спросила ее любопытная подруга. — Видать, у Мамины был странный вкус, раз она полюбила этого уродливого коротышку с волосами цвета выгоревшей стерни и морщинистой кожей, словно ее содрали, высушили на солнце, а растянуть забыли. Правда, я слышала, ведьм привлекают всякие странности.

— Верно, — согласилась первая, — а теперь он старик, и выбирать не приходится. Новая его жена совсем не красавица, хоть и вымазалась в молоке, чтобы походить на белую женщину.

Женщины болтали, пока не прибежал гонец, судя по приветствию Индуду, от самого короля. Они о чем-то пошептались, и он велел нам двигаться дальше. Как раз вовремя, останься мы тут еще хоть немного, я бы проучил этих глупых сплетниц собственными руками.

О нашем странствии по стране зулусов рассказывать особо нечего, людей почти не осталось. Мужчин призвали в армию, женщины и дети покинули поселки, должно быть, их увели вслед за скотом в безопасное место. Лишь однажды нам повстречалось войско, пять тысяч воинов, они рассеялись по холму, словно стадо диких животных. Среди них были полки из Нодвенгу и Нокенке, вскоре им предстояло сражение при Изандлване. Начальники, статные и грозные туземцы, в сопровождении небольшого отряда подошли выяснить, кто мы такие. Они разглядывали меня с любопытством, одного я даже узнал, и мы перекинулись парой слов. Он сказал, что мне, последнему белому человеку в земле зулу, крупно повезло, потому как скоро их воины — при этом он кивнул на растекшуюся по холму орду — поглотят англичан и даже косточки от них не оставят. В ответ я сказал, мол, поживем — увидим, ведь у англичан тоже хороший аппетит, а он рассмеялся и сказал, что англичане и в самом деле сделали первый очень маленький укус, намекая на первую схватку.

— Что ж, прощай, Макумазан, — сказал туземец напоследок, — надеюсь, мы встретимся на поле боя, тогда и поглядим, бегаешь ли ты так же хорошо, как стреляешь.

— Лучше бы нам не встречаться, — потеряв терпение, ответил я, — иначе обещаю, что застрелю тебя и ты больше ничего не увидишь, кроме врат в мир духов.

Упомянул я этот разговор лишь затем, что по какому-то странному стечению обстоятельств и в самом деле убил этого зулуса в битве при Изандлване. Звали его Симпофу.

Все эти дни я брел под палящим солнцем и проливными дождями. Толстая Кетье отказалась идти пешком, и я отдал ей свою лошадь. Мысли о погибших друзьях буквально преследовали меня. Одному Богу известно, как я себя корил, что привез их в страну зулусов. Ужасно несправедливо, когда любящие друг друга молодые люди с таким блестящим будущим, едва позабыв трагическое прошлое, вдруг оказываются жертвами злой судьбы. Снова и снова я заставлял глупую служанку припоминать мельчайшие по дробности их смерти и событий, произошедших до и после убийства.

Увы, все без толку, с каждым разом ее рассказ становился все более расплывчатым, как будто события того дня стирались у нее из памяти. Лишь одно оставалось неизменно: Кетье видела их мертвые тела и свежие могилы и клялась в этом Богом Небесным, а следом разражалась таким потоком слез, что тут не только я, но и суд присяжных не усомнился бы в словах служанки.

Что же все-таки случилось? Возможно, их убил Зикали или побудил кого-то совершить убийство. А может, вопреки его стараниям, их убили по приказу короля или это дело рук басуто. Тут меня осенило. Откуда взялась та женщина на скале, которую зулусы приняли за свою Небесную принцессу? Разумеется, все это глупости и никакого божества не существует, поэтому его роль исполнила белая женщина или черная, выкрашенная белой краской, но издалека и в неверном свете луны никто не заметил подмены. А не могла ли белой женщиной оказаться сама Хеда? По фигуре, росту и цвету волос она вполне подходит. Но вряд ли Хеда могла, будучи мертвой, если верить Кетье, уже несколько дней, так притворяться и делать вид, будто мы с ней незнакомы, даже когда я в нее прицелился, а вот Номбе вполне могла сыграть.

Тогда она, должно быть, мастерица перевоплощений, так как незадолго перед этим именно она сыграла роль умершей Мамины. В противном случае у меня было видение, ведь я же в самом деле видел кого-то, очень похожего на Мамину, а Зикали единственный, кто мог научить Номбе, как с успехом исполнить роль. Что ж, если нас посетило видение, тогда Зикали действительно большой мастер своего дела. Однако как быть с копьем, которое Номкубулвана держала в руке и кидала, ведь его наконечник до сих пор лежит в моем седельном вьюке. Он то, по крайней мере, вполне осязаемый и реальный, хотя и нет никаких доказательств, будто пресловутое оружие действительно принадлежало самому Чаке.

Еще одна проблема не давала мне покоя. Так и не удалось поговорить с Зикали. Казалось, я совершаю предательство, уезжая, не выслушав его самого, то есть всего, чем он счел бы нужным со мной поделиться. Кажется, я забыл упомянуть, пока мы ждали у ворот и те сплетницы говорили глупости о Мамине и Кетье, я снова попросил Гозу стать посредником между колдуном и мной. Увы, он, как и прежде, отказался, заявив, что, если мне жить надоело, не лучше ли вернуться в Долину костей, и как бы невзначай добавил, что Открыватель уже на обратном пути к дому. Правда это или нет, но я так и не придумал, как с ним встретиться или хотя бы передать весточку. Тут нет моей вины, ведь я сделал все возможное, однако в глубине души я все-таки мучился угрызениями совести. С другой стороны, как сказали бы циники, чувство вины — удел неудачников.

Наконец мы подошли к броду реки Тугела. По счастью, ее уровень оказался невысок, как раз для переправы. Прежде чем перейти на другой берег, мы простились со своими провожатыми. С Гозой — очень трогательно, будто у смертного одра, а ведь так оно и было. Я пожелал ему и остальным легкой смерти, чтобы раны от пуль или удара штыком оказались смертельными и они долго не мучились от боли. Они поблагодарили меня за такую искреннюю заботу, впрочем без особого восторга. Лишь Индуду в приступе остроумия или, вернее, упрямства по принципу «сам такой» угрюмо заявил, что, если мы встретимся на поле боя, он обязательно вспомнит эти слова и убьет меня так, чтобы наверняка, и не позволит страдать на одре болезни без жены, которая могла бы выхаживать больного мужа. Они ведь знали, как меня задевают шутки про Кетье. Напоследок мы пожали друг другу руки, и переправа началась. Служанка сидела верхом, обвешанная вещами, как Белый Рыцарь из «Алисы в Зазеркалье», вцепившись в котелок, а я держался за хвост. Она заплакала от страха, когда лошадь вступила в пенящийся поток.

Когда мы были уже вне досягаемости копий, я, по горло в воде, остановился и крикнул на прощание:

— Передайте королю, он совершит величайшую глупость в своей жизни, если будет сражаться с англичанами. Война приведет страну к гибели, а ему принесет лишь позорную смерть. Как гласит ваша пословица, «пловца несет течение».

Тут я вдруг поскользнулся на камне и чуть сам не уплыл по течению.

Отплевавшись от грязной воды, я дождался, пока они там, на берегу, вволю не навеселятся, и продолжал:

— Передайте Зикали, старому плуту, я знаю, что он убил моих друзей, и когда мы снова встретимся, он и его сообщники заплатят за это своими жизнями.

На сей раз зулусы потеряли терпение и метнули в нас копье. Мои расчеты оказались неверны: копье порвало платье Кетье, и служанка в ужасе вскрикнула. Тогда я остановил поток красноречия, и мы наконец выбрались на противоположный берег, где оказались в безопасности.

Так завершилась моя неудачная поездка в Зулуленд.

Глава 18

ИЗАНДЛВАНА
Мы перешли реку Тугела через переправу Мидл-Дрифт. Примерно в миле от берега я наткнулся на парня из сторожевого отряда конных туземцев. Оказывается, мы попали в самое сердце второго корпуса, находящегося под началом полковника инженерных войск Данфорда. Туда входили артиллерийская бригада, три батальона туземного корпуса и несколько туземных кавалерийских отрядов.

Установив личность, он отвел меня в штаб — офицерскую палатку. Командующим оказался высокий нервный мужчина с открытым, довольно симпатичным лицом и длинными усами. Одну руку он, помнится, держал на перевязи, видно, получил ранение в битве с кафрами. Он был весьма занят, когда я вошел, — получил приказ о выступлении против вождя Мефаны, как объяснили его подчиненные.

Узнав, что я побывал у зулусов и хорошо с ними знаком, командующий сразу принялся меня расспрашивать о вожде Мефане, похоже, он почти ничего о нем не знал. Я рассказал то немногое, что знал сам, а едва заикнулся о важном деле, как меня выпроводи ли и любезно пригласили на завтрак. Я тут же согласился, одолжив кое-что из одежды у одного офицера, пока старую развесили на солнце сушиться. Припоминаю, с какой радостью я отдал должное первому стакану виски, который мне удалось попробовать, с тех пор как я покинул мраморный Храм, и в придачу к виски — сытной английской пище.

Вскоре я вспомнил о Кетье, оставшейся снаружи в компании местных женщин, и пошел ее проведать. Оказывается, вдоволь наевшись, служанка болтала с молодым человеком, который что-то записывал в свой блокнот. Как выяснилось позднее, он работал в газете корреспондентом. Уж не знаю, о чем они говорили и что он там себе вообразил, могу лишь рассказать, что из этого получилось. Статья вышла спустя несколько дней в одной местной газете, где автор во всеуслышание заявил, будто мистер Аллан Квотермейн, знаменитый охотник, после многочисленных приключений покинул эту страну вместе с любимой женой, единственной оставшейся в живых из всего гарема. Далее следовали жуткие подробности о том, как зулусский колдун по прозвищу Поденщик или Больной Осел — то есть Открыватель или Зикали — убил остальных его жен, и все в таком духе.

Я пришел в ярость и встретился с редактором газеты, кротким человечком с заискивающим видом, который заверил меня, что они опубликовали статью в том виде, в каком получили, как будто это меняет дело. Тогда я подал на них иск за клевету, но по обстоятельствам, не зависящим от меня, не смог явиться в суд к назначенному сроку, поэтому дело было прекращено. Может, они спутали меня с другим известным белым человеком с большим гаремом, и тем не менее еще довольно долго меня преследовали отголоски сплетен о «любимой жене».

В тот же день я покинул лагерь вместе с Кетье, которая привязалась ко мне, словно репейник.

Остаток пути прошел без происшествий, за исключением всяких недоразумений, возникших из-за Кетье, к примеру с одним пастором, но об этом мне вспоминать не хочется. Вот наконец и Марицбург, там я поселил служанку в пансион, находящийся на содержании у таких же, как она, метисов, и, вздохнув с облегчением, отправился в отель, как можно дальше от нее.

Позднее Кетье получила место поварихи в городе Хауик, и на какое-то время я потерял ее из виду.

В Марицбурге я встречался с разными начальствующими лицами и, повинуясь долгу, передал им послание от Кечвайо, оставив в стороне колдовство Зикали, дабы не выглядеть нелепо. Однако мои слова не возымели особого действия, ибо военные действия уже начались и вмешательство было излишним. К тому же я не офицер, не чиновник, а всего лишь простой охотник, взявший себе в жены туземную женщину из страны зулусов.

Также я сообщил им об убийстве Энскома и Хеды, впрочем, и эта новость никого не впечатлила, учитывая, какие настали времена, тем более что чиновники, заведующие подобными делами, и слыхом о них не слыхивали. Об этом даже не написали в газетах, равно как и о смерти Родда и Марнхема на границе со страной Сикукуни. Перед лицом реальной опасности все прочие смерти отходят на второй план. Когда люди опасаются за свою собственную жизнь, им не до каких-то там чужих смертей. Ну и наконец, я переслал завещание Марнхема в банк Претории до востребования, наказав им хорошенько за ним приглядывать, и сдал на хранение драгоценности и золотые слитки Хеды в филиал этого банка в Марицбурге, не распространяясь особо, как они попали в мои руки.

Покончив, таким образом, с делами, я озаботился вечной проблемой, как мне заработать на хлеб насущный. Теперь, когда я пишу эти воспоминания, здесь, в Йоркшире, я, благодаря копям царя Соломона, довольно богатый человек. Но если в мои руки и попадали какие-то деньги, то до того, как я побывал в стране кукуанов с моими друзьями Кертисом и Гудом, они, так или иначе, подолгу не задерживались — либо терялись, либо тратились. Видно, я не из тех, кто обладает счастливой способностью приумножать капиталы. Что ж, возможно, все к лучшему, ведь если бы я сколотил приличную сумму в молодости, тогда бы время пронеслось незаметно и мне не довелось бы приобрести жизненный опыт, а он дороже всяких денег. В такой стране, как эта, где золоту не поклоняются, как божеству, опыт может дать нам гораздо больше, чем солидный счет в банке. А между тем мы более всего жаждем богатства, а не знания и мудрости, стало быть, истинный дух христианского учения еще не достаточно проник в наши моральные устои. Люди лишь нацепляют маску благочестия, а на самом деле их взоры денно и нощно прикованы к божественному видению — сверкающему лику Мамоны.

Теперь я владел фургонами с волами, а на них как раз имелся спрос, поэтому мне пришло в голову сдать их внаем военным властям, с собой в качестве возницы. Получив массу писем от одного офицера за подписью генерал-губернатора, с которым мы удачно сторговались — хотя и на весьма скромную сумму, — я как раз ехал к нему для завершения сделки. Однако, встретив возле его палатки знакомого возницу, порядочного олуха, я усомнился в своем везении, когда тот поведал, как всего полчаса назад выручил на двадцать процентов больше, чем предложили мне, за хилых волов и расшатанные фургоны. А впрочем, какая разница, ведь в Изандлване пропало все снаряжение и, поскольку я проглядел в договоре какие-то формальности, так и не удалось вернуть и десятой части их стоимости. Кажется, я не успел заявить об утрате в течение установленного срока.

Наконец фургоны загрузили под завязку боеприпасами и прочим правительственным грузом, и я двинулся по ужасной дороге к вершине холма Хелпмекар, неподалеку от Рокс-Дрифт, — мес ту дислокации третьего корпуса. Тут мы ненадолго задержались, пока ждали, как и остальные команды, чтобы перейти вброд реку Баффало. Именно тогда я взял на себя смелость и предложил кое-кому из высокопоставленных офицеров, не будем называть их имен, как только станем лагерем в стране зулусов, защититься со всех сторон фургонами. Зная нравы туземцев, я ожидал мощного наступления. Меня весьма любезно выслушали и даже предложили выпить джину, якобы любимого напитка всех возниц, а на самом деле смотрели на меня с презрением, какого, по их мнению, заслуживает вся эта братия. Прискорбный случай, и не стоит на нем останавливаться. Ни к чему сетовать, ведь даже самые осторожные из выдающихся личностей, такие как сэр Мельмот Осборн и Джей Джей Уис, потомок старейшего голландского семейства, вырастившего не одно поколение военных, не избежали подобной участи.

Между прочим, пока я ждал на берегу реки, встретился со старым другом, зулусом Магепой. Мы сражались рядом у реки Тугела, а спустя несколько дней он совершил величайший подвиг — спас внука от смерти благодаря своим быстрым ногам. Где-то у меня сохранились записи об этой истории.

Наконец 11 января мы получили приказ о выступлении и переправились через реку. Общий план кампании состоял в том, чтобы каждый корпус шел отдельно, и потом все должны встретиться в Улунди. Дороги, вернее, не дороги, а одно название, были в жутком состоянии, поэтому неблизкий поход занял у нас десять дней. Наконец мы достигли горного перевала в полмили шириной. Справа лежал каменный выступ, а слева поднимались ввысь, будто стены исполинской крепости, суровые отвесные склоны горы Изандлвана. Она напоминала огромного льва, свысока взирающего на окруженную холмами долину. В ночь на 21 января разбили лагерь у ее подножия, не приняв никаких мер против внезапного нападения, отчего мне стало не по себе. Бравые офицеры будто вовсе не ожидали серьезной битвы, а просто выехали на пикник. Даже захватили с собой биты и калитки для крикета и расставили их в тесном пространстве между фургонами.

Думаю, нет смысла описывать во всех подробностях события, предшествовавшие побоищу у Изандлваны, ведь все это есть в книгах по истории. Скажу лишь, что в ночь на 21 января майор Дартнелл, командующий подразделением конной полиции, отправился разведать земли за горой и прислал гонца с донесением о наступлении основных сил зулусской армии. Тогда главнокомандующий, лорд Челмсфорд, покинув лагерь на рассвете, отправился к нему на выручку, захватив шесть рот двадцать четвертого пехотного полка, а также четыре орудия и эскадрон кавалерии. В лагере остались два орудия и почти восемьсот подразделений колониальных и девятьсот подразделений туземных войск, а также возницы вроде меня и гражданские лица, выполняющие функции рабочей силы. Притаившись за брезентом своего фургона, где у меня был лежак на куче багажа, я видел, как они уходили. На самом деле я давно уже оделся, на душе кошки скребли от дурных предчувствий, и ночью было не до сна.

В десятом часу прискакал упомянутый мной ранее полковник Данфорд и привел с собой пятьсот подразделений туземного корпуса Наталя, из них половина верхом, и две пусковые ракетные установки, которыми, само собой, орудовали англичане. Перед этим патруль сообщил о стычке с зулусами на левом фланге, и тем якобы удалось скрыться. На самом деле они просто искали початки на кукурузном поле, ведь в этом году случилась страшная засуха, еды почти не осталось, и целые полки голодали. По случайности я стал свидетелем встречи полковника Пуллейна, приземистого толстяка, который временно командовал лагерем, и полковника Данфорда, выше его по чину, принявшего на себя командование. Пуллейн заявил, что ему была поручена защита лагеря, а чем у них кончилось дело, не знаю.

Немного погодя полковник Данфорд заметил и признал меня.

— Мистер Квотермейн, думаете, нам стоит ждать атаки зулусов?

— Нет, сэр, ведь нынче новолуние — для них это признак неудачи, а вот завтра — другое дело.

Тогда полковник дал особые указания капитану Джорджу Шепстону расставить вдоль левого хребта цепочку из туземного кавалерийского отряда, но вскоре в трех милях от того места они столкнулись с зулусами и были вынуждены поменять расположение. Немного погодя под усиленной охраной капитан выступил оттуда, захватив пусковую ракетную установку, и, обогнув небольшой холм на левом фланге, так и не вернулся.

Как раз перед этим полковник Данфорд, завидев меня, предложил составить ему компанию, поскольку мне знакомы повадки зулусов, а это может ему пригодиться. Разумеется, я согласился и велел Жану, вознице одного из моих фургонов, привести лошадь, ту самую, на которой я ездил в страну зулусов, а сам шмыгнул в фургон и сверх надетого патронташа набил все карманы патронами для двуствольной винтовки.

Забираясь в седло, я дал Жану указания насчет фургона и волов. Он внимательно выслушал и, к моему удивлению, протянул руку:

— Прощай хозяин, ты был добр ко мне, и я тебе за это благодарен.

— К чему это ты? — спросил я.

— Кафры объявили, хозяин, что великое зулусское войско нагрянет спустя час или два и поглотит всех нас. Не знаю, кто им сказал, но они готовы в том поклясться.

— Чушь! Зулусы не сражаются в новолуние, а если бы и случилось нечто подобное, лучше бы тебе и другим парням удрать в Наталь, ведь должно же правительство расплатиться за фургоны и волов.

Конечно, я просто пошутил, но, к счастью, Жан и остальные мои слуги восприняли мои слова всерьез. Поэтому, когда зулусы окружили лагерь, все, кроме одного, вернувшегося за пистолетом, уже были в безопасности на другом берегу реки.

А через минуту я уже поскакал вслед за полковником Данфордом и вскоре нагнал его за четверть мили от лагеря.

Само собой, я не могу описать всех ужасов битвы, а лишь те события, в которых принимал непосредственное участие. Полковник Данфорд проехал около трех с половиной миль к левому флангу, уж не знаю почему, ведь с вершины холма Нквату прямо у нас за спиной, где, судя по всему, капитана Шепстона теснили зулусы, уже раздавалась стрельба.

Вдруг перед нами возник солдат из отряда туземных карабинеров по имени Уайтлоу, он возвращался из разведки и сообщил, что прямо перед нами сидит полукругом огромного войско — как принято у зулусов перед расправой, — хотя часть их уже перешла в наступление.

Вскоре они появились над гребнем холма, я насчитал десять тысяч воинов и сразу признал щиты полков Нодвенгу, Дудуду, Нокенке и Ингобамакоси. Зулусы были настроены решительно, и нам ничего не оставалось, как отступить. Генерал Унчинквайо вместе с Ундабуко, братом короля Кечвайо, и вождем Узибебу, заведующим разведкой, как я и думал, не хотели сражаться в новолуние, однако положение ухудшилось, и их полки долее не могли оставаться в стороне. Таким образом, двадцать тысяч и даже больше воинов, то есть одна треть всей зулусской армии, было брошено на борьбу с малочисленным войском англичан, которые рассеялись широким фронтом из-за отсутствия четкого руководства и не имели надежного укрепления, где бы они могли укрыться.

Мы отступили к ущелью, где продержались некоторое время, а затем, не дожидаясь, пока нас настигнут, постепенно отошли еще примерно на две мили, выстрелами сдерживая врага. У подножия холма наткнулись на останки подразделения артиллерийского орудия, уничтоженного полком, тем самым, который прошел позади нас и напал на лагерь. Все солдаты лежали, насквозь пронзенные копьями, а один парень, раненный в голову, все еще сжимал в руках ракету.

Где-то позади, чуть правее холма Изандлвана долину пересекало узкое неглубокое ущелье. Мы достигли его и вместе с пятьюдесятью отрядами туземных карабинеров под началом капитана Бредстрита продержались довольно долго, открыв яростный огонь по зулусам. После каждой неудачной попытки подойти ближе их потери исчислялись не одним десятком. На мою долю пришлось до пятнадцати убитых, потому как двуствольная винтовка с большими пулями бьет врага наповал. Отправили в лагерь гонцов за новыми боеприпасами, а они так и не вернулись. Одному Богу известно, что с ними стряслось, на мой взгляд, они не смогли довезти патроны, упакованные в коробки. Наконец скудные запасы почти иссякли, и нам снова пришлось отступить в сторону лагеря, который находился где-то в полумиле от нас.

Улучив минуту, пока зулусы отдыхали, ожидая подкрепления, полковник Данфорд отдал приказ к отступлению, который тут же был приведен в исполнение. До сих пор мы лишились всего нескольких солдат, ведь зулусы никак не могли преодолеть линию огня и достать нас своими копьями. По пути к горе я заметил, что стрельба продолжается отовсюду, особенно со стороны перевала, связывающего гору и цепь холмов Нквату, где капитан Шепстон и его туземная кавалерия погибли, пытаясь сдержать первую атаку зулусов. Ружья палили вовсю, и стрелки, надо сказать, действовали весьма умело.

Все были в замешательстве. Полковник Данфорд подозвал двух офицеров, капитана Эссекса и лейтенанта Кокрана, и отдал приказ. Он велел им привезти как можно больше боеприпасов. Сам я держался поближе к полковнику, и чуть погодя мы очутились вместе с грузом в людской свалке — по правую руку от того самого перевала, который миновали, когда перешли реку. Вскоре раздались крики: «Зулусы нас окружили!» Я посмотрел влево. Сотни воинов текли рекой по хребту, соединяющему Изандлвану с цепью холмов Нквату. Они неуклонно приближались клагерю.

Поднялась суматоха. Вспомогательные туземные войска прошли, а на их место прибывали все новые. Конечно, случались битвы и посерьезней, однако редко какая из них была страшнее этой, особенно в наши дни. Вид зулусов со щитами и в перьях, когда они с боевым кличем шли в атаку, размахивая копьями, поистине устрашал. Винтовки Мартини косили их тысячами, а поток все не иссякал. И тут я понял, что битва проиграна. Обезумевшая толпа, в основном туземцы, устремилась обратно через перевал к броду в девяти милях от нас, а следом и белые солдаты, кто верхом, а кто бегом. Впоследствии эту переправу назовут Фуджитив-Дрифтс. Бросившись в их гущу с обеих сторон, зулусы преследовали бегущих людей и пронзали копьями. Оставшиеся группы солдат образовали каре и сдерживали яростные атаки зулусов, которые обрушивались на них, словно волны на скалу. Мало-помалу патроны заканчивались, и в распоряжении солдат оставались лишь штыки, и все же зулусы никак не могли пробить брешь, поэтому сменили тактику. Отступили немного и, оказавшись вне досягаемости штыков, забросали солдат копьями, нанеся им тем самым сокрушительный урон.

Такова была участь солдат двадцать четвертого пехотного полка, отряда туземных карабинеров и отряда конной полиции. Кое-кто спешился, а я все еще оставался верхом и стрелял, пока не кончились патроны, а моя кобыла от испуга застыла на месте как вкопанная. Последний выстрел достался капитану Индуду, тому самому, кто сопровождал меня до реки Тугела.

— Макумазан, — крикнул он, завидев меня, — сейчас я разделаюсь с тобой, как и обещал.

Больше он ничего не успел сказать, в тот же миг я подстрелил этого долговязого флегматика из своей двустволки.

Все это время полковник Данфорд держался, как и подобает британскому офицеру. Всякий раз, с презрением оглядываясь на дезертиров, я видел его внушительную фигуру с приметными длинными усами и рукой на перевязи. Данфорд сновал повсюду, вдохновлял нас стоять насмерть. Тут я заметил, как кафр в двадцати ярдах от него прицелился и выстрелил в полковника из старой гладкоствольной винтовки. Он упал и, видимо, умер на месте. Так окончил свой век самый доблестный офицер и, смею заметить, джентльмен, подвергшийся самому ужасному нападению за всю военную историю. Вина за эту трагедию лежит не на плечах полковника Данфорда или полковника Пуллейна.

И тут началось самое ужасное: кое-кто успел убежать, а остальные падали на месте замертво. Меня, как ни странно, даже ни разу не зацепило. Солдаты валились как подкошенные, мимо со всех сторон со свистом пролетали пули и копья, а я оставался невредим. Не иначе как некая сила встала на мою защиту.

Наконец, когда все, как один, полегли, а для защиты остался лишь револьвер, я понял, что пора уносить ноги, и первым моим порывом было проскакать девять миль к реке. Оглянувшись, я увидел каменистую дорогу, устланную телами тех, кто пытался спастись от зулусов, и пока я раздумывал, не стоит ли все же рискнуть, как вдруг у меня в голове раздался голос женщины, игравшей роль Мамины в Долине костей. Она заявила, что не стоит следовать за теми, кто бежит с поля боя, а лучше поспешить в Улунди, ибо там меня защитят и не причинят вреда. Разумеется, все эти предсказания всего лишь фантазия моего восприимчивого разума, хотя битва и беспорядочное бегство действительно произошли, как она и говорила. А меж тем, бог его знает почему, я все-таки послушался голоса.

Пришпорив лошадь, я поскакал мимо горы Изандлвана, где на южном склоне двадцать четвертый пехотный полк давал свой последний бой, и двинулся вдоль цепи холмов Нквату. Долина буквально кишела зулусами, подтягивалось подкрепление, а справа от меня текли рекой полки Гикази и Улунди, образующие левый «рог» импи, зулусского войска. Он состоял из молодых, неопытных воинов, поэтому — и это следует учесть — они не хотели вступать в бой, задержались и слишком поздно окружили лагерь. Таким образом, дорога, названная позднее Фуджитив-Дрифтс, какое-то время оставалась свободна, и это позволило некоторым бежать. Именно эти полки или какая-то их часть позднее двинулись дальше и атаковали Роркс-Дрифт с плачевным для себя исходом.

Несколько сотен ярдов я скакал без оглядки, на свой страх и риск, ведь у меня не осталось иного выхода для спасения. Трижды на моем пути встречались зулусы, но всякий раз они бросались врассыпную, крича нечто невразумительное, как будто были напуганы чем-то у меня за спиной. Верно, принимали за сумасшедшего, раз я осмелился скакать прямиком на врага. Да кто их разберет, может, у меня и впрямь глаза горели, как у безумного. Как бы там ни было, я был полон решимости в очередной раз проскакать мимо, как вдруг раздался выстрел.

Пуля угодила прямо в хребет моей лошади. Откуда она прилетела, не знаю, однако стрелял не зулус. Скорее всего, шальная пуля от какого-нибудь солдата, все еще сражавшегося у подножия горы. Бедная лошадь взбрыкнула, круто повернулась и понесла, она мчалась во весь опор обратно к горе, перепрыгивая через мертвых и смертельно раненных и прорываясь сквозь живых. Минуты за две мы взлетели по северному склону, безлюдному на вид, к возвышавшейся над ним мрачной отвесной скале. Битва тем временем шла на другом склоне. У подножия скалы кобыла вдруг остановилась, затряслась и рухнула на землю замертво, должно быть, открылось внутреннее кровотечение.

Я растерянно огляделся. Идти по равнине пешком было равносильно самоубийству, ну и что же мне оставалось? Обследовав скалу, я заметил промоину, поросшую жидким кустарником, за тысячу лет ее выдолбила дождевая вода. Бросившись туда, я принялся с трудом взбираться наверх, благо зулусы, занятые на дальнем склоне, меня не заметили. Наконец я достиг самой вершины почти голого камня, лишенного растительности, если не считать ложбинки с почвой на южной стороне, где в сезон дождей растут травы, папоротники и несколько чахлых растений, похожих на алоэ.

Первым делом, взобравшись туда, я утолил жажду, зачерпнув воды из дождевой лужицы, которая скопилась в чашевидном углублении. На вкус она показалась мне слаще нектара, и я будто заново родился. Затем укрылся как мог травой и сухими листьями и притих.

Сверху, с края обрыва, передо мной широко расстилалась равнина. Из своего орлиного гнезда в сотнях футов над землей я мог наблюдать за всем, что происходит внизу. Так я стал свидетелем гибели солдат, сражавшихся до последнего. Они держались мужественно, и меня переполняла гордость за соотечественников. Один молодой солдат побежал вверх по склону и достиг маленькой площадки в пятидесяти футах подо мной, а следом неслись несколько зулусов. Он укрылся в пещерке и оттуда выстрелил в них три или четыре раза, пока у него не кончились патроны. Зулусы похвалили его за храбрость и убили. Может статься, он был последним солдатом, павшим в битве при Изандлване.

Зулусы принялись опустошать лагерь, и это было ужасное зрелище. Забрали волов, кроме тех, что были запряжены в фургоны и прицеплены к орудиям, и лошадей, каких смогли поймать, и увели в Улунди в качестве военного трофея, как я узнал впоследствии. Затем убитых солдат раздели, и кафры надели их красные мундиры и забрали ружья. Они побросали консервы, а спиртное выпили. Эти невежды даже глотали лекарства и потом ходили, пошатываясь, а другие падали и засыпали.

Спустя час или два с той стороны, куда отбыл генерал, прискакал во весь опор офицер, он заехал прямиком в лагерь, где палатки стояли прямо, ибо растяжки никто не ослабил, как делают при нападении, и даже флаги полоскались на ветру. Как бы я хотел предостеречь его, но, увы, это было выше моих сил. Он подъехал к штабной палатке, как вдруг оттуда повыскакивали зулусы, размахивая длинными копьями. Офицер осадил лошадь и на миг замер в нерешительности, затем опомнился и бешеным галопом покакал прочь. Он остался невредим, хотя зулусы бросали в него копья и стреляли. После этого они еще похозяйничали в лагере, а затем ушли.

Как будто забрезжила надежда на спасение, но не тут-то было. Бесконечное множество зулусов взобралось на гору Изандлвана со всех сторон, они спрятались за камнями и в высокой траве, видно, обозревали окрестности. Кроме того, несколько капитанов поднялись на ту самую площадку, откуда из пещерки отстреливался молодой солдат, и устроили там лагерь. На закате они расстелили свои циновки и поели, не разжигая костра. Вскоре стемнело, и мой побег стал невозможен, поскольку, спускаясь на ощупь, я мог оступиться и разбиться насмерть. Со стороны Роркс-Дрифт раздавалась непрерывная стрельба, очевидно, там шла ожесточенная борьба, и у меня мелькнула мысль: чем же все закончится?

Немного погодя вдалеке послышался лошадиный топот и скрип колес артиллерийских орудий. Капитаны подо мной тоже их услышали, и один сказал другому, что это, мол, возвращаются в лагерь солдаты, ушедшие на рассвете. Они прикидывали, удастся ли собрать все войско воедино и напасть на них, но сразу отбросили этот план. Полки, бившиеся сегодня, ушли, так как уже выбились из сил, а другие выполняли приказ атаковать белых за рекой.

Поэтому зулусы затихли и прислушались, как и я в своем орлином гнезде. Ночь выдалась безлунная, небо затянули облака. Послышался приглушенный голос командующего. Отряд, не имея возможности ехать дальше в темноте, был вынужден расположиться лагерем среди тел погибших, и солдаты, похоже, гадали, скоро ли наступит их очередь. Так бы и случилось, если бы зулусы не подкачали с военной стратегией. Ведь и пятисот тысяч воинов достаточно, чтобы на рассвете атаковать англичан и не дать им уйти. Однако судьба распорядилась иначе, схватили лишь немногих, а остальным удалось спастись.

За час до рассвета отряд снялся и с первыми лучами солнца исчез за перевалом. Какие мысли были у них на душе и что сулило им будущее? Капитаны с площадки подо мной тоже пропали, равно как и стражи, оцепившие склон горы, я видел, как они растворились в утренней мгле. Однако, когда рассеялись сумерки, я увидел группу людей, собравшихся на перевале, вернее, на обоих. Увы, теперь я не мог совершить задуманное, догнать отряд англичан на перевале. Путь отрезан. Но и не век же тут сидеть без еды, тем более что скоро зулусы взберутся ко мне — они захотят использовать мое укрытие как наблюдательный пост. Пока еще мог худо-бедно укрыться в тумане и утренних тенях, я спустился тем же путем, каким взобрался на скалу, и достиг равнины. Кругом ни живой души, ни белых, ни черных, одни только мертвые тела! Я был последним англичанином, который за прошедшие недели или даже месяцы стоял на равнине Изандлвана.

Такого со мной, пожалуй, еще не случалось, после этой адской ночи я оказался в полном одиночестве посреди Долины смерти, вглядываясь в искаженные лица тех, кто еще вчера был полон жизни. Вскоре у меня заурчало в животе, ведь я не ел уже целые сутки и умирал с голоду. Поблизости стоял фургон с провизией, который разграбили зулусы, и я заметил консервы с солониной, валявшиеся на земле, а среди разбитого стекла отыскал несколько чудом уцелевших бутылок пива. Тогда я подобрал копье, вытер как следует о землю, открыл с его помощью банку и, поставив ее на травянистую кочку рядом с мертвым солдатом, вернее, между ним и зулусом, которого он убил, принялся с жадностью поглощать солонину, а когда наелся, отбил горлышки у пары бутылок и утолил жажду. Пока я ел, ко мне с жалобным воем подошел большой лохматый пес в серебристом ошейнике. По-моему, это был эрдельтерьер. Поначалу я принял его за гиену, но, обнаружив свою ошибку, бросил ему несколько кусков мяса, с которыми он управился в два счета. Вероятно, пес принадлежал какому-то убитому офицеру, правда, на ошейнике не было жетона с кличкой. Бедное животное, которому я дал имя Потеряш, сразу ко мне привязалось. Надо сказать, он жил у меня до тех пор, пока не умер от желтухи. Это случилось в Дурбане, накануне моего путешествия к копям царя Соломона. Преданней друга и попутчика, чем этот пес, я не встречал.

Восстановив таким образом силы, я огляделся и подумал, куда же мне податься? В пятидесяти шагах пасся крепкий пони басуто, оседланный и взнузданный, седло на нем съехало набок. Пони щипал травку, насколько позволяли удила. Подкравшись, я запросто поймал его и привел обратно к фургону. Судя по ярлыку седельной мастерской, этот пони принадлежал туземному кавалерийскому отряду капитана Шепстона. Большие седельные вьюки из оленьей кожи я наполнил банками с солониной, парой-тройкой бутылок пива, и вот везение — нашел упаковку шведских спичек. Кроме того, я прихватил винтовку убитого солдата и вдобавок десяток с лишним патронов, они остались у него на поясе, видать, парня убили в самом начале сражения.

Покончив с экипировкой, я забрался в седло и вновь подумал о бегстве в Наталь, однако взглянул на перевал и тут же отверг эту затею, ведь там вдалеке маячили перья на головах целой орды воинов. Вероятно, они возвращались после неудачной атаки на Роркс-Дрифт, но узнал я об этом гораздо позже. Свистнув псу и забирая влево от холмов Нквату, я погнал во всю прыть, насколько позволяла ухабистая дорога, и спустя полчаса эта ужасная равнина скрылась из виду.

Да, кстати, на краю равнины я наткнулся на мертвых зулусов, убитых, судя по всему, осколками снаряда, спешился и взял у одного головной убор, свою-то шляпу я потерял. Он был из шкуры выдры с плюмажем из черных перьев самца птицы-вдовушки с длинным хвостом, которого туземцы зовут сакабула. На всякий случай я повязал себе на пояс его белый «килт» из воловьих хвостов, и такая мера предосторожности, несомненно, спасла мне жизнь, ведь издалека я походил на кафра с трофейным пони.

Итак, я продолжил свой путь в неизвестность.

Глава 19

ПРОБУЖДЕНИЕ
Мне совсем не хочется рассказывать об ужасном путешествии в Зулуленд в подробностях, даже если бы я смог их припомнить, несмотря на все испытания. Кажется, сперва у меня появилась бредовая идея пойти в Улунди и просить у Кечвайо милости под предлогом того, что я принес ему новости от белых. Однако в паре часов езды от города с вершины холма я заметил маячившее впереди войско с захваченными фургонами, — очевидно, их везли к королю. Прекрасно зная, как могут обойтись со мной эти воины, я спустился с другой стороны, рассчитывая достичь границы в обход. Тут мне опять не повезло, нарвался на сторожевой пост другого войска или полка, выставленный на скалах. Один зулус, взглянул на килт, принял меня за своего, позвал, и зычным голосом, присущим всем кафрам, спросил, есть ли известия с места сражения в полумиле отсюда. Крикнув в ответ что-то о победе и полном поражении англичан, я умолк и скрылся в густом кустарнике.

Все остальное как в тумане. Припоминаю, что спешивался несколько раз за ночь, жутко голодал, прикончив все съестное. Пес Потеряш загнал молодую лесную антилопу, и я жадно съел кусок мяса, зажарив его на костре из валежника. Последнее воспоминание — это случилось спустя два дня — как я ехал ночью в грозу, и особенно яркая вспышка молнии осветила знакомые места, что сильно потрясло меня, а затем наступило полное беспамятство.

Наконец я пришел в себя, словно заново родился, медленно и мучительно, из недр смертельного ужаса. Кругом текли реки крови, я слышал победные крики и предсмертные стоны. Я, единственный, кто остался в живых, стоял посреди мрачного поля, усеянного мертвыми телами. Бесконечное одиночество снедало меня, изо всех сил я умолял, чтобы мне позволили присоединиться к погибшим. Однако душа моя была сильна, не хотела умирать и покидать этот мир. Тогда я впервые осознал, что такое вечность и бессмертие души. Она все еще цеплялась за свою грешную оболочку, этот сгусток глины, чувств и желаний, который ей приходилось оживлять, и все же помнила о своей обособленности и вечной неповторимости. Стремясь покинуть землю, душа вынуждена ходить по ней, как дух или призрак, и ненавидит тело, к которому прикована, подобно прекрасной бабочке, по своей природе черпающей силы из падали, и потому не в силах воспарить к бескрайним небесным просторам.

Моей руки что-то коснулось, и мне спросонья подумалось, что раз уж я еще жив — в чем не был уверен, — то это, должно быть, язык собаки. С величайшим усилием подняв руку, я открыл глаза и оглядел пальцы на свет, казалось, тонкий лучик солнца просвечивал их насквозь, и тут же уронил. И подумать только, рука опустилась на голову пса, который принялся ее лизать.

Собака? Откуда она взялась? И тут вспомнил, как нашел ее на поле боя, — выходит, я все еще на этом свете. Тогда я заплакал, слезы горечи, а не радости струились по моим щекам, ведь я больше не хотел жить среди постоянной борьбы, кровопролитий, лишений, страха и тому подобного. Мне уже не терпелось расстаться с жизнью, уснуть благодатным сном и обрести вечный покой, без пустых надежд и чаш радости, которые отнимают, стоит только сделать глоток.

Послышалась чья-то шаркающая поступь. Пес зарычал, но тут же убежал, поджав хвост, словно чего-то испугался. Снова открыв глаза, я пригляделся и в страхе зажмурился, ибо увидел подтверждение тому, что все-таки умер и, кажется, попал в ад, который сулят нам ревностные христиане как возмездие за пороки, коими нас с рождения наградила природа и родители. Рядом стоял некто странный, седой и ужасный, будто сам дьявол пришел забрать меня в свое подземное царство на вечные муки. Впрочем, я знал его и раньше, когда еще был жив. Как его звали? А, вспомнил: Тот, кому не следовало родиться. Он заговорил низким голосом, не похожим ни на какой другой.

— Привет тебе, Макумазан, — сказал он, — вижу, ты возвратился из обители мертвецов, где провел больше одной луны. Глупо с твоей стороны, а впрочем, я рад был помериться силой с самой смертью, и моя взяла. Теперь тебе есть что мне порассказать о царстве мертвых.

Стало быть, это Зикали, палач моих друзей.

— Оставь меня, убийца! — пробормотал я чуть слышно. — Дай мне умереть или убей, как остальных.

Он рассмеялся, не обычным ужасным смехом, а тихонько, пару раз повторив за мной слово «убийца». Затем осторожно, по-матерински, приподнял мою голову своими большими руками.

— Смотри, Макумазан.

Меня окружали стены какой-то пещеры. Лучи заходящего солнца проникали внутрь, и в их сиянии я увидел два силуэта, мужчины и женщины. Они шли рука об руку и не сводили глаз друг с друга, а когда прошли мимо входа в пещеру, я узнал их. Это же Энском и Хеда!

— Взгляни на мертвецов, Макумазан, любитель бросаться словами.

— Всего лишь уловка, — пробормотал я, — Кетье видела их тела и могилы.

— Верно, а я и забыл. Эта глупая толстуха и правда видела их мертвыми и похороненными. Ну что ж, порой для благого дела мертвецы снова оживают. Кому, как не тебе, знать об этом, ведь ты послушался света некой Мамины и забрел сюда, а не отправился вдогонку за зулусами.

Я хотел возразить, но ничего не смог придумать.

— А как я тут очутился? Что со мной?

— Ты ехал с непокрытой головой и получил удар, сначала солнечный, а затем и молнии. Тогда разум покинул тебя, но Великий направлял твою лошадь по верному пути. И Небесам не удалось убить тебя, — видно, моя магия оказалась им не по зубам, Великий прислал к нам твоего пса, и он привел моих слуг к тому месту, где ты лежал. Они нашли и принесли тебя сюда. Теперь спи, а иначе уйдешь туда, откуда даже я не смогу вернуть тебя обратно.

Колдун держал руки у меня над головой и вдруг сделался выше, его седые волосы касались потолка пещеры. В тот же миг я будто провалился в пустоту.

Наступил долгий период забытья, когда мне снились разные люди, живые и мертвые, к примеру леди Рэгнолл, мой добрый друг и спутница в странном приключении, произошедшем в племени белых кенда[283]. В будущем нашим путям снова довелось пересечься в еще более странном путешествии, назовем его духовным поиском. Уж не знаю, удастся ли мне облечь его в слова. Впрочем, тогда я об этом не знал. Во сне мы как будто постоянно обедали наедине, и между делом она рассказывала мне какую-то чепуху. Подобные наваждения, вероятно, случались во время того, когда меня кормили.

Наконец я проснулся и почувствовал прилив сил. Пес Потеряш смотрел на меня с вселенской преданностью. Даже самые прекрасные глаза женщины не сравнятся со взглядом собаки! Он лежал у моей постели, кровати с каркасом из грубо сколоченных жердей с ремнями или полосками кожи, натянутыми на него, словно струны, а рядом сидела знахарка Номбе и гладила его по голове. Прекрасная, воплощенная женственность с изящными округлыми формами и неизменной загадочной улыбкой, говорящей о тайнах, недоступных простым смертным.

— Здравствуй, Макумазан, — произнесла она нежно, — сколько всего ты пережил с нашей последней встречи, когда Гоза увел тебя в Улунди.

Припомнив все, я разозлился на эту лгунью:

— Номбе, последний раз мы виделись, когда ты играла роль умершей женщины в Долине костей.

Она взглянула на меня с сочувствием и покачала головой:

— Макумазан, ты очень болен, и разум играет с тобой злые шутки. Никогда я не играла роли никакой женщины, ни в какой долине. Мои глаза не видели тебя ни там, ни в другом месте, пока слуги не принесли сюда твое бездыханное тело, ты был сам на себя не похож.

— Ты лгунья! — ответил я грубо.

— Белые люди всегда называют правду ложью, если не в силах ее понять? — спросила она невозмутимо. Затем, не дожидаясь ответа, погладила по руке, как капризного ребенка, и протянула мне суп в бутылочной тыкве. — Поешь, он очень вкусный. Инкози-каас Хеддана сама приготовила его по рецепту белых людей.

Наевшись, я вернул ей тыкву. Суп и правда оказался вкусным.

— Кетье сказала, что Хеддана умерла. Разве мертвые умеют готовить?

Обдумывая ответ, Номбе скармливала псу Потеряшу куски мяса, которые остались на донышке тыквы.

— Макумазан, я не знаю, умеют ли мертвые готовить, как живые люди. В следующий раз, когда дух посетит меня, я спрошу у него об этом, а потом передам тебе ответ. Однако ты странный человек, всегда отвергаешь правду и готов так легко поверить лжи. Почему ты поверил словам Кетье о смерти инкози-каас Хедданы, ведь я поклялась защищать ее даже ценой собственной жизни? Нет, не отвечай. Завтра, если будешь достаточно здоров, сам все увидишь и поймешь.

Она укрыла меня шкурой, снова по-матерински погладила руку и ушла, не переставая улыбаться. Тогда я уснул, и на удивление крепко, наверное, в супе было какое-то снадобье.

По прошествии двух дней слуги Зикали, обычно делавшие уборку в моей «больничной палате», если можно так выразиться, пришли и сказали, что на время вынесут меня из пещеры, если я не возражаю. Еще бы я возражал, ведь мне так хотелось глотнуть свежего воздуха. Они подняли мое ложе, осторожно вынесли через узкий проход и поставили в тени нависшей скалы. Даже такое короткое путешествие утомило меня, и лишь переведя дух, я огляделся. Как и следовало догадаться, меня принесли в Черное ущелье, там стояли те самые хижины, в которых нас поселили, когда мы пришли из страны свази. Я лежал и наслаждался сладостным воздухом, как драгоценным нектаром. А что, если все это только сон? К примеру, мог ли я в самом деле видеть у входа в пещеру Энскома и Хеду или опять мой ослабевший разум стал жертвой видения, появившегося по воле Зикали? В слова старика и Номбе мне ничуть не верилось. Размышляя таким образом, я задремал и в забытьи будто услышал шепот. Открыл глаза — и о чудо! Передо мной стояли Энском и Хеда. Она заговорила первой, потому что я будто онемел и не мог рта раскрыть.

— Милый, милый мистер Квотермейн, — прошептала она нежно.

— А я-то думал, вас обоих нет в живых, — наконец смог я вымолвить. — Неужели вы и вправду живы?

Хеда наклонилась и поцеловала меня в лоб, а Энском пожал руку.

— Ну, теперь убедились? — спросила она. — Мы оба живы и здоровы.

— Слава богу! — воскликнул я. — Кетье клялась, что видела ваши тела и могилы.

— В Черном ущелье чего только не увидишь, — впервые подал голос Энском. — После того как мы с вами расстались, много всего случилось. Однако вы еще слишком слабы для таких длинных историй. Поправитесь, вот тогда и поговорим. Скорее идите на поправку.

После этого я, кажется, потерял сознание, а очнулся уже в пещере. Прошло дней десять, прежде чем я смог встать на ноги, выздоровление шло медленно и трудно. Недели спустя я едва начал ходить и только через полгода полностью окреп и стал таким, как прежде. В те дни мы часто виделись с Энскомом и Хедой, правда, всякий раз не больше нескольких минут. Иногда меня навещал Зикали, говорил мало, в основном о былых временах и чем-то подобном, но никогда не упоминал войну и ее итоги.

— Макумазан, — сказал он наконец однажды, — теперь ты будешь жить, а ведь я сомневался в этом, даже когда тебе стало лучше. Ведь три раза ты испытал потрясение, но сегодня я могу поговорить с тобой о них без опаски. Во-первых, ты стал единственным белым человеком, оставшимся в живых в битве при Изандлване.

— Откуда ты знаешь, Зикали?

— Не важно, знаю, и все. Разве зулусы не бросались от тебя врассыпную с непонятными криками, когда ты проезжал мимо? Один даже отсалютовал тебе копьем.

— Так и было. Скажи, Зикали, почему они убегали и что кричали?

— Нет, Макумазан, я не скажу тебе. Обдумай все сам и к концу жизни реши, во что тебе верить. Вряд ли твой выбор будет так же прекрасен, как правда. Во всяком случае, все вышло так, как тебе предрекла моя переодетая кукла там, в Долине костей. Она по советовала тебе ехать в Улунди, а не возвращаться к реке, где бы ты встретил свою смерть вместе с другими белыми людьми.

— Зикали, а кто эта кукла?

— Не спрашивай. Может, Номбе, а может, и нет. Не помню, ведь я уже стар и память начинает подводить меня. Припоминаю лишь, как она была хороша в своей роли, вылитая умершая Мамина, я бы мог и спутать их. О, какой великолепный спектакль я разыграл в Долине костей, не правда ли, Макумазан?

— Правда, Зикали, вот только зачем? До сих пор никак в толк не возьму.

— В тебе еще играет молодость, Макумазан, хоть волосы и посеребрила седина, а молодым свойственно нетерпение. Подожди, не торопись, скоро ты все поймешь. Итак, ночью ты лежал на верхушке горы Изандлвана и наблюдал удивительные дела. Слышал, как приехали белые солдаты и легли спать среди тел своих мертвых собратьев, а на рассвете уехали целые и невредимые. Ну и олухи эти нынешние зулусские полководцы! Они отправили войско в атаку на людей, укрывшихся за стеной, с копьями против ружей, и потерпели поражение. Если бы они придержали войско и напали на англичан, угодивших в ловушку, ни один белый человек не остался бы в живых. Разве могло подобное случиться во времена Чаки?

— Думаю, нет, Зикали, но я рад, что так получилось.

— Вот-вот, Макумазан, не могло. Что ж тут скажешь, у ничтожных людей ничтожный ум. И я тоже доволен, ведь я ненавижу зулусов, а не англичан. Теперь же белые люди извлекут урок и больше в ловушку не попадутся. О, эти пустомели, капитаны зулусов, нынче сдулись, как рыбьи пузыри, и даже победа, как они это называют, дорого им обойдется. Попомни мои слова, Макумазан, за каждого павшего солдата белые люди убьют двух зулусов. Значит, утром ты спустился с холма… Ты, кажется, удивлен, Макумазан? Может, те капитаны, сидящие под тобой на скале, позволили тебе уйти по собственному почину, а может, ими кто-то управлял. Пусть я слаб, Макумазан, но еще на многое способен, а позже мне обо всем рассказали. Затем ты очутился среди убитых совсем один, будто последний человек на земле, и тогда появилась собака, а за ней и лошадь. Может, это я прислал их, а может, тебе просто повезло. Этого я и сам не знаю, ведь у меня так плохо с памятью. Вот первое потрясение, Макумазан, ты боялся остаться один в целом свете. Ты ведь так себя чувствовал, верно?

— Надеюсь, мне больше не доведется пережить подобное, ведь я чуть с ума не сошел.

— Верно, ты был на волосок от потери рассудка, хотя со мной случались дела и похуже, а я только смеялся, и, будь у меня время, я порассказал бы тебе. Далее ты получил солнечный удар, ведь в это время года особенно сильно припекает, а белому человеку опасно оставаться в долине с непокрытой головой. Твой разум помутился, но, к счастью, дар Небес, собака и лошадь, оставались с тобой. Вот второе потрясение. Потом внезапно разразилась гроза, ударила молния и прошла через ружье в твоих руках. Сам увидишь, как ствол раскололся. Может, я отвел грозу, ведь я великий заклинатель погоды, а может, это сделал тот, кто могущественнее меня. Вот третье потрясение, Макумазан. Тогда-то тебя и нашли, ты был еще жив; белый человек, твой друг, расскажет, как это случилось. Береги своего пса, Макумазан, он предан тебе больше, чем многие люди. И так как в тебе теплилась жизненная сила или же твой земной путь еще не завершен, ты пережил все эти ужасы и со временем совсем поправишься.

— Надеюсь, Зикали. Правда, я не совсем уверен, хочется ли мне жить.

— Знаю, Макумазан, религия белых людей заставляет их бояться смерти и загробной жизни. Вы верите, будто за грехи вас обрекут на вечные муки, и не понимаете, ведь дух будет судим не за дела плоти и не за то, чего дух желал делать, но не мог. Злой человек — тот, кто желает делать зло, а не тот, кто, желая делать доб ро, снова и снова оступается и совершает зло. Я-то знаю, наслушался ваших белых проповедников.

— По твоим меркам, Зикали, ты и есть злой, раз желал войны и наконец добился своего.

— Ха-ха-ха! Вот как, Макумазан? Видно, тебе и невдомек, что добро часто принимают за зло. Верно, я желал навлечь на зулусов войну и навлек, и может статься, причиной тому пережитые мной горести. Посуди сам, Макумазан, ты знаешь цену зулусской власти, видел, как убивают женщин и детей, дабы насытить ее утробу, и видел, на что способны англичане. Разве же я совершил зло, пожелав, чтобы дом зулусских королей пал, а его место занял дом английских королей и даровал черным людям свободу?

— Ты мудр, Зикали, но твой разум помутился от пережитых горестей. Вспомни череп, который ты поцеловал в Долине костей.

— Может, и так, Макумазан, но мои горести — это и горести народа, и я думал о них. Уж во всяком случае, смерть не страшит меня так, как белых людей. Слушай же, скоро ты все узнаешь от друзей. Хеддана расскажет тебе, как я использовал ее в одном деле, ведь затем я и привел вас троих в землю зулу, а иначе как бы мне вызвать войну, если Кечвайо все время колебался. Когда ты услышишь ее историю, Макумазан, не суди меня слишком строго, ведь у меня была благородная цель.

— Как бы там ни было, ты поступил со мной дурно, Зикали, мучил своей сказкой и заставил женщину Кетье лгать мне и клясться, будто она видела моих друзей мертвыми.

— Она не лгала тебе, Макумазан, неужто я не силах заставить глупую толстуху поверить в то, чего на самом деле не было? Как бы не так! Сумел же я убедить тебя тогда, в моей хижине, что глаза твои видят то, чего на самом деле не видят.

— И все же зачем ты так издевался надо мной, Зикали?

— Право слово, Макумазан, ты слеп, как летучая мышь в солнечный день. Когда друзья все тебе расскажут, ты поймешь, зачем мне все это понадобилось. Признаюсь, не все получилось так, как я задумал. Ты должен был услышать эту историю до того, как Кечвайо приведет тебя в Долину костей. Однако глупая женщина оплошала, она задержалась, и когда пришла в Улунди, ее приняли за шпионку и захлопнули ворота перед самым носом. А когда открыли, было уже поздно, и ты нашел ее, только когда вернулся с Совета. Зная об этом, я осмелился предложить, чтобы ты выстрелил в женщину, стоящую на скале. Услышь ты сказку Кетье пораньше, чего доброго, прицелился бы как следует, и меня мог убить из мести за гибель тех, кого любил. Хотя в таком случае все кончилось бы совсем по-другому. На самом деле я верил, что ты не станешь стрелять в сердце той, кто могла оказаться белой женщиной, и не убьешь меня, ведь от меня зависела и ее жизнь, и твоих друзей.

— Как ты проницателен! — воскликнул я в изумлении.

— Тебе так только кажется, а на самом деле я очень прост, и умею читать в душах людей, и многое понимаю. Впрочем, если бы ты не поверил в смерть своих друзей, ни за что не покинул бы землю зулу. Ты бы попытался сбежать и спасти их, не так ли? Тогда бы тебя наверняка убили.

— Да, Зикали, я бы обязательно попытался им помочь. Но зачем ты держал их в плену?

— Затем же, зачем до сих пор держу эту парочку и тебя взаперти, чтобы не дать им присоединиться к миру призраков. Если бы я отпустил твоих друзей на следующий день после объявления войны, их бы убили, не дав проехать и часа пути. О Макумазан, я не так плох, как ты обо мне думаешь, и никогда не нарушаю данное слово. Теперь мы в расчете.

— Как там идет война? — спросил я, когда он поковылял к выходу.

— Как и полагается, весьма плачевно для зулусов. Они оттеснили белых людей, и те собирают силы у Черной воды, а скоро вернутся и уничтожат зулусов. Советник Умнямана побуждал Кечвайо атаковать Наталь и опустошить его. Король бы так и поступил, но я послал к нему вестника со словами самой богини Ном кубулваны, что, если он так поступит, все духи ополчатся против него. И он меня послушался. В следующий раз, когда поду маешь обо мне дурно, Макумазан, вспомни мои слова. Теперь это лишь вопрос времени, и придется подождать, пока все не закончится. Тебе будет полезно немного отдохнуть, хотя твои друзья уже скучают. А им следует радоваться, глядя, как зреют плоды на древе их любви, ведь от этого они станут только слаще. Зато теперь эти двое знают, каково это — жить вместе. Ха-ха-ха! — И он поковылял прочь.

Глава 20

РАССКАЗ ХЕДЫ
Тем же вечером я лежал под открытым небом и слушал Энскома и Хеду. Начал он, а потом подхватила она.

— Утром я проснулся и не нашел вас в хижине, — рассказывал Энском. — Прождав напрасно, решил, что вы с Зикали, и отправился на поиски. Потом нам с Хедой принесли завтрак, и мы поели вдвоем. Вдруг послышалось ржание, и мы пошли к лошадям. Оказалось, ваша кобыла тоже куда-то пропала. На обратном пути мы, напуганные, встретили Номбе. Она передала мне вашу записку с объяснениями. Мы спросили ее, почему вас увели и что теперь будет с нами. Она улыбнулась и ответила, что первый вопрос лучше задать королю, а второй — ее господину Зикали, и уверяла, будто нам не о чем беспокоиться и тут мы в совершенной безопасности. Попытки встретиться с Зикали не увенчались успехом. Тогда я направился к упряжке лошадей с намерением ускакать вслед за вами, но их тоже не оказалось на месте, с тех пор я их и не видел. Совершенно отчаявшись, мы решили уйти пешком, однако Номбе не пустила нас и предупредила, что нам не следует покидать Черное ущелье, иначе нас тут же убьют. В общем, мы оказались в плену. Так прошло несколько дней, с нами хорошо обращались, но с Зикали встретиться так и не удавалось. Однажды утром он наконец послал за нами, и слуги привели нас к его хижине. С нами пошла Кетье в качестве переводчика. Какое-то время этот угрюмый и жуткий старик хранил молчание.

«Белый предводитель и госпожа, — наконец заговорил он, — боюсь, вы дурно думаете обо мне, поскольку Макумазан ушел, а вас держат здесь как пленников, и до поры до времени ваше мнение не улучшится. А пока мой вам совет: доверьтесь старику, ведь все это для вашего же блага».

Тут Хеда перебила его и высказала все, что о нем думает. Как вы знаете, она достаточно хорошо говорила на зулу, хоть и не так хорошо, как сейчас.

— Да, — вступила Хеда, — я сказала, что он лжец и наверняка убил вас, а скоро и наша очередь.

— Зикали выслушал невозмутимо, — продолжал Энском, — а потом заговорил снова.

«Я вижу, что вы, госпожа Хеддана, неплохо понимаете наш язык. Поэтому я могу отослать эту метиску и говорить с вами без посредников, поскольку этот разговор не для лишних ушей».

Он хлопнул в ладоши, явились слуги и по его приказу увели Кетье.

«Госпожа Хеддана, — заговорил он очень медленно, так чтобы Хеда успевала переводить, и повторял, если она чего-то не понимала, — у меня есть одна задумка. Нужно, чтобы вы сыграли перед королем и Советом роль богини этой страны, Небесной правительницы, поскольку она всегда появляется в образе белой женщины. Мы с вами отправимся в Улунди, и вы будете во всем меня слушаться».

«А если я откажусь участвовать в этом надувательстве?» — спросила Хеда.

«Тогда, госпожа Хеддана, белый господин, тот, кого вы любите и за кого собираетесь замуж, умрет, а вам все равно придется выполнить мою просьбу, иначе вы разделите его участь».

«А он пойдет со мной в Улунди?»

«Нет, госпожа, он останется здесь под стражей, в целости и сохранности, и очень скоро вы к нему вернетесь целой и невредимой. Выбор за вами, на одной чаше весов смерть, на другой — ваше спасение, а я посплю немного. Переговорите на вашем родном языке, а когда все решите, разбудите меня». — На этом Зикали закрыл глаза и как будто уснул.

Мы обсудили создавшееся положение, если можно так выразиться, ведь оба находились на грани помешательства. Хеда хотела идти, а я скорее дал бы себя убить, чем отдать ее в руки старого злодея. Хеда напомнила мне, что даже если я умру — чему не бывать, — она все равно останется в его власти, а побег может стоить ей жизни. Не лучше ли подчиниться, тогда у нас хотя бы будет надежда на спасение, а умереть мы всегда успеем. В конце концов мы пришли к согласию, разбудили Зикали и объявили ему о своем решении. Вид у него был довольный.

«Госпожа, я сразу заметил свет мудрости в ваших глазах. Поверьте, ни вам, ни вашему любимому не причинят вреда. Кроме того, я и мое дитя Номбе будем вас защищать даже ценой собственной жизни. И ваш друг, Макумазан, вернется к вам, но не теперь, а чуть позднее. Ступайте и насладитесь обществом друг друга. Номбе предупредит госпожу Хеддану, когда настанет пора отправляться в путь. Ради вашей же безопасности ничего не говорите Кетье, иначе она может сболтнуть лишнего. Пожалуй, отправлю ее завтра в Улунди, пусть вас дожидается, а то как бы чего не заподозрила. Вы уж не удивляйтесь, если служанка пропадет, и не обращайте внимания, коли чего сболтнет на прощание. Мое дитя Номбе будет госпоже Хеддане вместо служанки и останется ночевать в ее хижине, чтобы ей не было одиноко и страшно».

Затем он снова хлопнул в ладоши, явились слуги и проводили нас обратно в хижины. А теперь пусть Хеда расскажет, что было дальше.

— Итак, мистер Квотермейн, — начала она, — остаток дня мы провели, умирая от страха, однако он прошел без происшествий. Кетье не интересовалась, о чем говорил знахарь, после того как ее отослали. Мне даже показалось, будто она стала туговато соображать и спала на ходу, совсем как пьяная, думаю, так оно и было. Вела себя странно, настаивала, что пора собирать вещи, бормотала о какой-то завтрашней поездке. Ночь прошла, как обычно, Кетье крепко спала рядом и сильно храпела. — В этом мес те я сочувственно вздохнул. — Поэтому мне не удалось выспаться. Утром после завтрака в хижинах стояла духота, и Номбе предложила нам перебраться в тенек под нависшей скалой, этой самой, где мы сейчас сидим. Мы согласились, и я не заметила, как задремала, измотанная пережитыми ночью волнениями, и Морис, кажется, тоже. А Номбе сидела рядом и напевала какую-то странную песню.

В полузабытьи я увидела Кетье, Номбе поднялась ей навстречу, не переставая при этом петь, взяла ее за руку, подвела к повозке, кажется, они говорили о лошадях, — я еще удивилась, ведь никаких лошадей там не было. Затем они обошли повозку, и Номбе, все еще напевая, показала ей нас. Тогда Кетье принялась плакать и воздевать руки к небу, а Номбе в утешение хлопала ее по плечу. Я хотела что-то сказать, но не смогла, язык у меня словно отнялся, почему — не знаю, наверное, мы все-таки спали. Морис тоже спал, еще крепче моего.

— Да, — подтвердил Энском, — я совсем ничего не помню.

— Потом Кетье ушла, не переставая рыдать, — продолжала Хеда. — И немного погодя я заснула по-настоящему, а проснулась, когда солнце уже село. Тогда я разбудила Мориса, и мы вернулись в свои хижины. Номбе готовила ужин. Кетье пропала. Перебирая вещи, я никак не могла отыскать мешочек с украшениями. Я позвала Номбе и спросила, куда подевалась моя служанка, а она улыбнулась и сказала, что Кетье ушла, захватив с собой мой мешочек. Меня это огорчило, ведь я всегда считала Кетье честной девушкой.

— Так и есть, — заметил я, — а эти украшения сейчас в целости и сохранности в банке Марицбурга.

— Рада это слышать, — одобрительно кивнула Хеда. — Впрочем, помня слова Зикали, я и не думала о ней всерьез как о воровке, а догадалась, что все это часть какого-то плана.

Все потекло по-прежнему, только Номбе заняла место моей служанки в палатке и не отходила от меня ни днем ни ночью. О пропаже Кетье она помалкивала, а Зикали мы вообще не видели.

На исходе третьего дня после исчезновения служанки пришла Номбе и объявила, что пора собираться в дорогу. Тут появились туземцы, они несли носилки с балдахином из травяных циновок. Номбе захватила мой длинный плащ и завернула меня в него, а вдобавок накрыла с головой чем-то вроде вуали из белой ткани, и стало совсем не видно лица. Кажется, раньше она служила нам сеткой против москитов. Наконец она велела мне проститься на время с Морисом. Можете себе представить, как он рассердился, даже хотел идти со мной. Вдруг появились вооруженные туземцы, целых шестеро, и оттеснили его в сторону рукоятями своих копий. В тот же миг меня посадили в носилки, где уже ждала Номбе, — так нас разлучили. Нам оставалось только гадать, увидимся ли мы снова когда-нибудь. У входа в ущелье я заметила другие носилки, окруженные отрядом зулусов. Как мне пояснила Номбе, там ехал сам Зикали.

Дорога заняла всю ночь и две последующие, а днем мы отдыхали в безлюдных лачугах, казалось, будто их соорудили специально к нашему приходу. Путешествие было довольно-таки странным, хоть вокруг то и дело мелькали вооруженные люди, ни они, ни носильщики за все время не проронили ни слова, Зикали тоже не появлялся. Только Номбе иной раз старалась меня подбодрить, уверяя, что я в полной безопасности. На исходе третьего дня, перед самым рассветом, мы миновали холмы и меня вновь поселили в какой-то хижине. Оказалось, отсюда уже недалеко до Улунди и путешествие подошло к концу. Почти весь следующий день я спала, а ближе вечеру, только успела поесть, в хижину, словно жаба, вполз Зикали и сел передо мной на корточки.

«Послушайте, госпожа. Сегодня, спустя час, два, а может, и три после захода солнца Номбе выведет вас, переодетую, из хижины. Взгляните, вон на тот каменный выступ, вы взберетесь на него по неприметной тропинке, бегущей меж тех каменных глыб. — Он указал нато место через входное отверстие хижины. — Тропинка упирается в плоский валун на краю скалы. Вы встанете на него, держа в правой руке короткое копье, — вам дадут его. Номбе не полезет на скалу, она спрячется меж камней и будет тихонько подсказывать, что делать. Она подаст сигнал, и вы метнете копье так, чтобы оно упало посреди спорщиков, сидящих в двадцати шагах от скалы. После этого вы будете стоять неподвижно, безмолвно и невозмутимо, что бы ни случилось. Одним из мужчин может оказаться ваш друг Макумазан, но не следует подавать виду, будто вы узнали его, и, если он заговорит с вами, не вздумайте отвечать. Пусть даже он прицелится в вас, ничего не бойтесь. Вы все поняли? Тогда повторите мои слова точь-в-точь».

Повинуясь, я, однако, спросила, что, если не выполню всего этого или хотя бы какую-то часть.

«Тогда вас убьют, — ответил он, — и Номбе, и господина Маурити, вашего любимого, и вашего друга Макумазана, может быть, убьют даже меня, и все мы встретимся в обители призраков».

Услыхав такие слова, я заверила его, что в точности исполню все указания. Зикали заставил меня повторить их еще раз и ушел. Немного погодя Номбе нарядила меня в то самое платье, в каком вы меня видели, мистер Квотермейн, припудрила волосы каким-то сияющим порошком и намазала совсем немного какой-то темной краской под глазами. Затем дала мне маленькое копье, научила, как следует стоять неподвижно, сжимая его в вытянутой правой руке, и велела бросать копье только по ее команде. Когда взошла луна, вдалеке послышались голоса. Наконец к хижине приблизился человек, пошептался с Номбе, и она отвела меня к узкой тропке между камнями. Прошло примерно два часа, прежде чем я услышала внизу голоса.

— Простите, — прервал я ее рассказ, — а где эти два часа находилась Номбе?

— Со мной, мистер Квотермейн, она не оставляла меня ни на минуту. Пока я была на скале, Номбе сидела на корточках меж камней в трех шагах от края скалы.

— Как интересно, — произнес я задумчиво. — Прежде чем вы продолжите, еще только один вопрос. Как Номбе была одета? На шее у нее висели синие бусы?

— На ней было все, как всегда, вернее, меньше обычного, одна лишь юбочка из воловьих хвостов, и уж конечно никаких бус. А почему вы об этом спрашиваете?

— Просто любопытно — потом объясню. Продолжайте, прошу вас.

— Хорошо. Итак, услышав голоса, я приблизилась к краю скалы. Поначалу ничего не было видно, луна совсем скрылась за об лаками. Номбе выжидала, пока они проплывут мимо и она сможет дать мне команду. Вдобавок дым от костра поднимался в небо сплошной стеной. Наконец облака рассеялись, дым уже вился тонкой струйкой, и я увидела внизу дикарей, сидящих полукругом, а посредине восседал самый важный в накидке из леопардовой шкуры — я сразу догадалась, что передо мной король. Вас, мистер Квотермейн, я не заметила, ведь вы спрятались за деревьями, и все же ощущала присутствие единственного друга среди стольких врагов. Я встала так, как меня учили, и услышала, как все удивленно перешептываются, заметив отблеск лунного света от белых перьев моего одеяния. Затем заговорил Зикали, он предложил вам выстрелить в меня, и человек, в котором я признала короля, велел вам подчиниться. Когда вы появились из-за дерева, по выражению вашего лица я поняла, что издалека, да еще в таком чудном блестящем одеянии, осталась неузнанной. Тут вы прицелились, и я страшно перепугалась: помня тот выстрел на веранде Храма, я понимала, что пуля достигнет цели. Я едва не вскрикнула, но, вовремя опомнившись, сдержалась. Какая, в сущности, разница, умру я или нет, подумала я, мне и жить-то незачем без Мориса. К тому времени стало ясно, что меня хотят использовать в обмане, разыграв перед этими людьми ужасный спектакль, а если бы я умерла, они наконец увидели бы все в истинном свете. Казалось, прошла целая вечность, пока вы прицеливались, и наконец я увидела вспышку.

— Хеда, вам нечего было опасаться, — прервал я ее, — если бы я целился в вас, вы бы просто не успели заметить вспышку, во всяком случае, ходят такие слухи. Мне тоже многое стало понятно, и я целился выше вашей головы. Хотя тогда про вас и не думал — я подозревал, что эту роль играет Номбе, измазавшись белой краской.

— Да, я слышала, как пуля просвистела у меня над головой. Затем Зикали предложил вам выстрелить в него, и честно говоря, мне хотелось, чтобы вы согласились. Однако перед самым выстрелом Номбе шепнула мне: «Бросай!» — и я бросила мое окровавленное копье. Следом раздался выстрел, и Номбе скомандовала: «Идем!» Я незаметно ускользнула по тропинке, и мы вернулись в хижину. Она поцеловала меня, сказала, что я со всем отлично справилась, а потом сняла этот странный наряд и помогла одеться в мое собственное платье. Больше рассказывать нечего. Несколько часов спустя меня разбудили и перенесли в носилки, где я вновь уснула, утомленная пережитым испытанием. Остаток путешествия мы прошли так же, как и на пути в Улунди, передвигаясь только по ночам. Зикали я не видела, а Номбе сообщила мне, что зулусы объявили войну англичанам. Мне до сих пор непонятно — а Номбе не объяснила, — как именно на их решение повлияло мое появление, но, похоже, оно сыграло решающую роль. Мы вернулись в Черное ущелье, где меня ждал целый и невредимый Морис. А теперь пусть он продолжит рассказ, а то я покажусь вам глупенькой, пересказывая подробности нашей встречи.

— О себе сказать почти нечего, — подхватил Энском. — Хеду увезли, а я остался в плену. Люди Зикали сторожили меня днем и ночью, не выпуская за пределы двора, а в общем-то, обращались со мной хорошо. А однажды на рассвете или чуть позже вернулась Хеда и обо всем мне рассказала. Можете себе представить, как я был счастлив и благодарил Бога за то, что он вернул мне любимую. С того дня мы зажили здесь вполне счастливо, поскольку были вместе. А однажды Номбе рассказала о великой битве, в которой зулусы истребили сотни англичан, а за каждого убитого солдата теряли двоих воинов. Эта новость нас опечалила, и, тревожась, нет ли вас среди погибших на поле боя, мы спросили об этом Номбе. Она сказала, что должна спросить об этом у своего духа, проделала весьма странные манипуляции с пеплом и костями и объявила наконец, что вы участвовали в битве, но остались живы и теперь идете к нам вместе с собакой, на которой есть что-то серебряное. Мы подняли ее на смех, дескать, вряд ли она могла узнать такие подробности, да к тому же собаки обычно не носят ничего серебряного. В ответ Номбе лишь улыбнулась и сказала: «Поживем — увидим». С тех пор прошло три дня, и однажды ночью перед самым рассветом меня разбудил собачий лай, знаете, призывный такой. Пес лаял так настойчиво, совсем не похоже на собак кафров, и когда вот-вот должен был забрезжить рассвет, я наконец выполз из хижины узнать, что там случилось. Тут же набежали слуги Зикали. Всего в нескольких шагах я увидел Потеряша и сразу узнал породу, ведь у меня самого было несколько эрдельтерьеров. Пес выглядел уставшим и напуганным, и пока я гадал, откуда же он взялся, заметил ошейник, отделанный серебром, и вдруг вспомнил слова Номбе о вас и собаке. Мне стало ясно, что вы, Аллан, где-то неподалеку, к тому же пес подбежал ко мне — кафры не обратили на него никакого внимания — и стал все время озираться, переводя взгляд то на устье ущелья, то на меня, будто звал куда-то за собой. В эту минуту появилась Номбе и, завидев собаку, как-то странно на меня посмотрела.

«Маурити, — обратилась она ко мне с помощью Хеды, которая тоже уже проснулась, разбуженная собачьим лаем, — у меня есть для тебя послание от моего хозяина. Если ты хочешь пойти вслед за странным псом, то тебе никто препятствовать не будет, и можешь вернуться обратно с тем, что там найдешь».

Мы накормили Потеряша молоком и мясом, а затем я вместе с шестью слугами Зикали двинулся вдоль ущелья, а пес бежал впереди, но то и дело возвращался, жалобно скуля. От ущелья он провел нас по холму и спустился в саванну, где густо разросся колючий кустарник. Прошли около двух миль, как вдруг кафры увидели оседланного пони басуто и поймали его. Пес пронесся мимо пони прямо к дереву, расколотому ударом молнии, мы бросились за ним и неподалеку нашли вас, Аллан, практически бездыханного, я сперва даже решил, что вы умерли. Рядом лежало ваше ружье, ему, видно, тоже досталось от молнии. Мы положили вас на щит и принесли сюда, и никто нас не останавливал. Вот и все, Аллан.

Некоторое время мы молчали и смотрели друг на друга. Потом я подозвал Потеряша и потрепал его лохматую голову. Пес лизнул мне руку, как будто понимал, как я ему благодарен.

— Странная история, — заметил я. — Воистину Создатель вложил мудрость в свои творения, о коих мы ровным счетом ничего не знаем. Давайте же воздадим Ему за это хвалу. — И мы помолились от всего сердца.

Так умный и преданный четвероногий друг спас меня от смерти. Несомненно, находясь в полуобморочном состоянии от потрясения, переутомления и солнечного удара, я все время подсознательно двигался в сторону Черного ущелья, сохраняя в голове его смутный образ. Когда же до цели оставалось всего несколько миль, ударила молния и, пробежав через винтовку, ушла в землю, а в меня не попала. Тогда пес убежал, он бродил вокруг, пока не нашел и не привел мне на выручку людей, великолепно справившись со своей задачей.

Последовали долгие месяцы, о которых почти нечего рассказать. Собственно, они не казались мне тоскливыми, ведь из недели в неделю медленно, но верно я набирался сил. В ущелье была одна секретная тропа, крутая и непроходимая, куда можно было попасть из соседней пещеры. Тропа бежала вдоль водомоины ущелья и далее сквозь колючие заросли к плато, примыкавшему к крепости Цеза. Когда я достаточно окреп, мы время от времени взбирались туда, это стало для меня хорошей зарядкой. Приятное разнообразие после духоты ущелья. Дни походили один на другой, ибо мы были отрезаны от остального мира, словно оказались на необитаемом острове. Изредка Номбе приносила нам свежие новости о войне, а Зикали почти не появлялся.

Она рассказала о бедствиях, постигших англичан, о молодом великом вожде, который потерял всех своих спутников и погиб, храбро сражаясь, — впоследствии я узнал, что речь шла о Наполеоне Эжене, принце французской империи, — о наступлении наших солдат, о поражении войск Кечвайо и о полном истреблении зулусов близ Улунди. Они тысячами бросались на построившихся в каре англичан, а те встречали их градом картечи и пуль. Однако это сражение зулусы назвали не битвой при Улунди и не Нодвенгу, поскольку такое название уже носила битва близ старой резиденции Панды, а «Оквеквени», что в переводе означает «битва у железной крепости». Вероятно, такое название пришло им в голову при виде преграды из штыков, сверкающих на солнце, как сплошная стена, или показалось, будто враг недосягаем, как если бы спрятался за стеной из железа. Как бы там ни было, зулусы кинулись на англичан незащищенными телами, и ливень из свинца валил их наповал, а среди белых погиб всего десяток солдат. Их похоронили на небольшом кладбище посреди полевого укрепления, там и по сей день, как свидетельство прошлого, находят стреляные гильзы.

Вот на той самой равнине и кануло в небытие зулусское государство, созданное королем Чакой.

Вскоре после этого я наконец увиделся с Зикали и попросил его отпустить нас. Он торжествовал, но все же был чем-то встревожен и, как мне показалось, больше обычного исполнен дурных предчувствий.

— Что ж, Зикали, — сказал я, — если слухи верны, то ты добился своего, уничтожил зулусский народ. Должно быть, теперь ты счастлив.

— Разве может человек быть счастлив, получив наконец то, чего он добивался в течение многих лет? Наша парочка вздыхает и печалится, ибо не может пожениться по традиции белых людей. Хотя я не понимаю, зачем они держатся друг от друга на расстоянии. В свое время они станут мужем и женой и поймут, что того счастья, о котором они так мечтали, нет и в помине. Ох, настанут дни, когда они и парой слов за весь день не обмолвятся. Эти лунные вечера в Черном ущелье, проведенные в предвкушении, были для нас поистине сладостны, а теперь, когда мы получили желаемое, ради чего жить дальше? — Он тяжело вздохнул. — Так случилось и со мной, Макумазан. С тех пор как Чака истребил мой народ, я год за годом вынашивал план мести и выжидал удобного случая, чтобы наконец увидеть кровавую свадьбу зулусов с ассегаями. Все сбылось. Твой народ растоптал их на равнине Улунди, и зулусского народа больше нет. Однако я не чувствую радости, ведь не простые люди обидели меня и мою семью, а дом Сензангаконы, меж тем Кечвайо все еще жив. Пока есть пчелиная матка, улей можно восстановить. Пока на пепелище тлеют угли, в лесу может снова разгореться пожар. Возможно, я стану счастлив, когда Кечвайо умрет, только его жизнь и моя связаны, как два зерна кукурузы в одном початке.

Решив сменить тему, я спросил, позволит ли он мне ехать в Наталь или присоединиться к войску англичан.

— Пока тебе нельзя ехать, — ответил Зикали сурово, — и не докучай мне более этим. По всей стране бродят отряды зулусов. Они убьют тебя, и твоя кровь будет на моей совести. Кроме того, если увидят белую женщину, нашедшую приют в своем доме, думаешь, они не догадаются обо всем? Изображать из себя инкосазану зулусов — самое тяжкое преступление, Макумазан. Что же тогда станется с Открывателем и всем его домом, если только пройдет слух, что он сам нарядил эту куклу и привел их к войне, по губившей весь народ? Вот когда Кечвайо будет убит и погребен и в стране наступит умиротворение, покой смерти, тогда ты и сможешь уехать, Макумазан, но никак не раньше.

— Отправь хотя бы известие капитанам британской армии, пусть узнают, что мы живы и здоровы.

— Отправить известие гиенам о том, где искать труп, или охотникам, где притаился олень Зикали! Послушай, Макумазан, если ты так поступишь или еще раз попросишь меня об этом, ни ты, ни твои друзья никогда не покинете Черное ущелье. Я все сказал.

Поняв, что дело безнадежно, я ушел, боясь разозлить его еще больше, а он провожал меня сердитым взглядом. Старик добился успеха в долгой охоте, а добыча обратилась в пепел у него во рту. Вернее, победа пока не достигнута, ведь он сражался против дома Сензангаконы, который жестоко расправился с ним и его родным племенем. А свалив королевскую власть, он задел и весь зулусский народ. Это все равно что спалить целый город, лишь бы уничтожить компрометирующее тебя письмо. Город сгорел, а письмо осталось невредимым как доказательство вины. Иначе говоря, Кечвайо все еще жив, и жажда мщения Зикали не утолена, более того, он теперь в опасности, и, возможно, еще большей, чем когда-либо прежде. Разве не он, как пророк, призывал Небесную принцессу, древнюю богиню зулусов, перед королем и Советом и вынудил их решиться на войну? Предположим, зулусы догадались, что им показали не духа, а всего лишь хитрый фокус, что тогда? Старика бы замучили до смерти, будь у жертв его обмана на это время, или разорвали на куски, если бы верили, что его можно убить, а лично у меня на этот счет нет никаких сомнений.

Вскоре после нашего разговора мы вместе с Хедой ужинали, а Энском, как нарочно, ушел по нашей тайной тропе на плато. Нам не запрещали стрелять из ружей, поэтому он развлекался: ловил куропаток с помощью собственного изобретения — оригинальной сети, сплетенной из травы. Неподалеку протекал родник, и от него вокруг собирались лужицы. На рассвете и на закате сюда на водопой приходили куропатки, а иногда цесарки и фазаны. Вот тут-то он и расставлял свои сети, а потом прятался в укрытие и дергал за веревочку. И в этот день мы с Хедой снова остались вдвоем.

Моя неудача с Зикали ее крайне разочаровала. Тут мне в голову пришла запоздалая мысль, и я предложил ей попробовать связаться с англичанами, стоящими лагерем в Улунди, или с кем-то еще с помощью знахарки Номбе и добавил, что и сам бы с ней переговорил, да, кажется, я у нее в немилости. Хеда покачала головой, мол, не стоит, все это бесполезно и к тому же опасно. По зрелом размышлении и припомнив угрозу Зикали, я с ней согласился.

— Скажите, мистер Квотермейн, — спросила Хеда — может женщина полюбить другую женщину?

Ошарашенно воззрившись на нее, я ответил, что не совсем понимаю, о чем она толкует, поскольку женщины, насколько я успел заметить, любят либо мужчин, любо себя, чаще всего, конечно, себя. Признаю, шутка глупая, хотя с некой долей правды, и вполне в духе этого места.

— Я и сама так думала, — ответила она, — но право же, Номбе весьма странно себя ведет. Вы сами видели, как она привязалась ко мне с самого начала. Возможно, ей раньше не хватало женского общества, ведь, насколько я знаю, она с детства воспитывалась тут, среди мужчин. У нее была сестра-близнец, а ее, как родившуюся второй, собирались умертвить, согласно суеверным правилам зулусов. Однако Зикали или его слуга, знавший, что к чему, спас ее и вырастил, так что я буквально единственная женщина, с кем она была в дружеских отношениях. Причем ее привязанность ко мне растет с каждым днем, и, может, я покажусь вам неблагодарной, но она стала несколько назойливой. Номбе постоянно говорит, что готова отдать за меня жизнь, а если вдруг что-то случится со мной, она убьет себя и последует за мной в мир иной. То и дело предсказывает мне будущее, и когда в нем не оказывается места для нее, она огорчается и начинает плакать, так как свято верит во все это.

— Обычная истерика, у зулусских женщин это часто случается, особенно у тех, кто занимается магией.

— Возможно, но ее истерика перерастает в сильную ревность, а это не совсем уместно. К примеру, она страшно ревнует к Морису.

— Рановато для задатков дуэньи, — согласился я.

— Дело не в этом, мистер Квотермейн! — рассмеялась Хеда. — Ведь к вам она ревнует даже больше. По поводу Мориса Номбе заявила напрямик, что, когда мы с ним поженимся, она, по ее словам, сможет, как и прежде, «сторожить у входа в хижину», а вы «живете в моей голове», и ей никак не встать между нами.

— Она сошла с ума, — заметил я, — совсем помешалась. Отклонения связаны с окружающим ее миром и прочими делами, а всё в совокупности рождает в далеком от нормы разуме странные мысли. Номбе почувствовала к вам страстную привязанность, и ни я, ни Морис, вне всякого сомнения, ничуть этому не удивлены.

— Мистер Квотермейн, вы использовали подобные комплименты в юности? Я так и думала, а теперь, когда вы состарились, продолжаете отпускать их по привычке. Что ж, в любом случае благодарю вас, возможно, вы говорили искренне. Однако что же делать с Номбе? Тише! Она идет. Оставляю вас вдвоем, сами во всем убедитесь, если представится случай. — И Хеда поспешно удалилась.

Номбе подошла ко мне, и весь ее облик говорил, что случай обязательно представится. Неизменная улыбка куда-то пропала, а прекрасные темные глаза сверкали недобрым блеском. Тем не менее она спокойным голосом спросила, понравился ли госпоже Хеддане ужин, давая понять, что ей дела нет до моего аппетита и осталась ли еда к возвращению Энскома. Я ответил, что, насколько мне известно, Хеда съела полкуропатки вместе со всем остальным.

— Я рада, ведь мне не удалось за ней поухаживать, потому что хозяин желал говорить со мной. — Номбе села рядом и обратила на меня мечущий молнии взор. — Макумазан, я ухаживала за тобой, когда ты болел, и поила молоком, а за это ты хочешь насильно напоить меня горькой отравой.

— Я прекрасно осознаю, что без твоей заботы меня бы уже не было в живых, и за это я полюбил тебя как собственную дочь, но не будешь ли ты добра объяснить свои слова?

— Ты замыслил увезти от меня госпожу Хеддану, — тотчас ответила Номбе, — а она для меня как мать, или сестра, или дитя. Можешь не отпираться, хозяин мне все рассказал, да я и сама узнала все от моего духа, а еще следила за тобой.

— Номбе, я и не думал лгать тебе ни об этом, ни о чем другом, хотя сама ты порой лгала мне. Скажи, ты ведь думала о том времени, когда инкози Маурити, госпожа Хеддана и я покинем Черное ущелье и они захотят пожениться, перейдут Черную воду и отправятся в свой будущий дом, а я наконец займусь своими обычными делами?

— Не знаю, о чем я думала, Макумазан, но в одном уверена: пока я жива, ни за что не расстанусь с госпожой Хедданой. Теперь, когда я нашла кого-то, кому могу отдать всю свою любовь, я ни тебе, ни кому-то другому не позволю забрать ее у меня.

Какое-то мгновение я молча ее разглядывал.

— Номбе, почему бы тебе не выйти замуж и не завести детей, которым ты могла бы отдать всю свою любовь?

— Мне выйти замуж? Моя жизнь связана с моим духом, а он не простой смертный, и дети мои не сыны человеческие. К тому же люди ненавидят меня. — И она глянула на меня так, будто хотела сказать: «Особенно ты».

— Это теленок с головой собаки, — ответил я словами местной пословицы, в том смысле, что она говорит какую-то чепуху. — Что ж, Номбе, если ты так любишь инкози-каас Хеддану, договорись с ней и инкози Маурити и поезжай вместе с ними.

— Макумазан, ты ведь прекрасно знаешь, что я не могу, мы с хозяином связаны веревкой крепче железа, и, если я попытаюсь порвать ее, мой дух погибнет, и я вместе с ним.

— Боже мой! Вот незадача! Вот что происходит, когда связываешься с магией. Прямо и не знаю, Номбе, как помочь делу и что тебе посоветовать.

Тут она вскочила, вскипая от ярости.

— Теперь понятно, ты не только не собираешься мне помогать, Макумазан, а еще и насмехаешься, и Маурити не лучше тебя! Он прикидывается влюбленным в мою хозяйку, а на самом деле в моем мизинце больше любви к ней, чем во всем его теле и душе, как он это называет. Да, он тоже смеется надо мной. Если бы вы оба умерли, — выпалила Номбе с неожиданной злобой, — моя госпожа не захотела бы уезжать! Берегись, Макумазан, как бы на тебя не пало заклятие. — С этими словами она развернулась и ушла.

Поначалу вся эта нелепость вызвала у меня лишь улыбку. Поразмыслив, однако, я решил, что на самом деле все гораздо серьезней, особенно в нашем положении. Эта женщина — дикарка, более того, дикарка, наделенная недюжинными магическими способностями, вот уж убийственное сочетание. К тому же для нее не существует запретов, ведь в Черном ущелье общественное мнение — пустой звук, как и указы королевы. Наконец, всем известно, какой безумной становится женщина, когда, воспылав страстью, вдруг теряет объект привязанности. Подобный ужасный случай в далекой юности навсегда отнял у меня самого дорогого человека. Подробности излишни, скажу лишь, что трагедия свершилась руками такого же пылкого создания — язык не поворачивается назвать ее женщиной, — решившего, будто у него хотят отнять предмет обожания.

Кончилось тем, что трубку перед сном я выкурил без всякого удовольствия. К счастью, Энском вернулся с вечерней ловли птиц счастливым и начал без умолку болтать о своих успехах, так что не дал мне и рта раскрыть. Поэтому с обсуждением наших проблем я решил повременить до завтра.

Глава 21

ВИЗИТ КОРОЛЯ
Наутро я решил повидаться с Зикали. После многих проволочек меня наконец впустили в хижину. Хоть старый провидец держал небольшую свиту, состоявшую из одних мужчин, не считая Номбе, к нему в его маленьком государстве было труднее подступиться, чем к европейскому монарху. Зикали сидел на корточках у огня, поскольку даже в этих местах воздух прогревался лишь к полудню.

— В чем дело, Макумазан? Запасись терпением, скоро вы уедете. Мне стало известно, что бывший король зулусов пустился в бега, а белые люди выслеживают его, как раненого оленя. Когда его схватят и убьют, тогда вы и сможете уехать.

— Я пришел поговорить о Номбе, — ответил я и рассказал ему обо всем. Он как будто совсем не удивился.

— Видишь ли, Макумазан, — ответил Зикали, взяв понюшку табаку, — природные склонности трудно сдерживать. Это дитя — моя плоть и кровь. Я спас ее от смерти — не из-за нашего родства, а ради того, чтобы проделать над ней опыт. Ты мудр и много повидал, поэтому знаешь, что женщины во многом превосходят мужчин. Женщины слабы, поэтому мужчины взяли над ними верх и возомнили себя главными, а женщины вынуждены соглашаться, ибо они не могут сами себя защитить. Но ум у женщин острый, как зулусское копье, острее мотыги. Они лучше проникают в тайны, формирующие судьбы людей и целых народов. Женщины более преданные и терпеливые, их чутье дальновидно, ведь они не полагаются лишь на разум. По крайней мере, таковы лучшие из лучших, и, подобно мужчинам, именно по ним и следует судить о женщинах. Однако в их защите есть изъян. Когда женщина влюбляется, она становится рабой своих чувств и забывает обо всем, поэтому ей нельзя доверять. У мужчин, как ты сам понимаешь, все иначе. Они, повинуясь закону природы, тоже влюбляются, но в их головах, помимо любви, всегда есть какие-то великие замыслы, хоть и не всегда ясные им самим. А женщине, чтобы сохранить свою силу, лучше оставаться одинокой и не испытывать сильных чувств. Утрачивая любовь, она начинает ненавидеть и теряет контроль над собой, слишком сильная любовь делает ее слабой. Однажды я как будто нашел такую женщину по имени Мамина, ее обожали все мужчины, а она играла с ними, как я играл с нею. И что же с ней сталось? Как только дело пошло на лад, она сильно полюбила чужака со странными мыслями, который мог все испортить, и тогда мне пришлось ее убить, о чем я сожалею.

Он умолк и взял еще табаку из табакерки, наблюдая за моей реакцией в отражении ложечки, которую совал себе под нос.

— После смерти Мамины, — продолжил Зикали, не дождавшись ответа, — мне пришло в голову самому воспитать женщину, способную к привязанности, но которая никогда не полюбит мужчину, тогда она не сойдет с ума и не поглупеет. Мне казалось, сердце женщины вместе с ее разумом может похитить лишь мужчина. Это дитя, Номбе, попала мне в руки, и я свершил задуманное. Не спрашивай, как мне это удалось, возможно, снадобьями, возможно, магией, возможно, я взращивал ее гордость, или все вместе. Наконец я добился своего и теперь не сомневаюсь, если Номбе и станет питать чувства к мужчине, то лишь как сестра к родному брату. Но вышло не так… Номбе, умная и наученная презирать мужчин, встретила женщину другой расы, милую и добрую, и полюбила ее, но не как служанка или мать, а как ее дух, которого она боготворит. Да-да, она поклоняется белой женщине, точно богине, и лишь ей желает служить всем сердцем и всеми силами, делать подношения и, в конце концов, присоединиться к ней после смерти. Вот так-то, Макумазан, я думал, разум позволит Номбе возвыситься, подобно птице, парящей на крыльях в поднебесье, а она ищет себе жертву, став безумнее, чем другие женщины. Я разочарован, Макумазан.

— Можешь разочаровываться сколько угодно, Зикали, и все это любопытно, но для нас Номбе теперь представляет серьезную опасность. Скажи, можешь ты ей приказать оставить свои глупости?

— Разве я могу запретить туману рассеяться или управлять дуновением ветра и ударами молнии? Номбе такая, какая есть, и ее сердце переполнено черной ревностью к Маурити и к тебе, подобно тому, как бутылочная тыква мясника полна крови. Она не желает делить свою богиню с другими поклонниками, а хочет быть для нее единственной.

— В таком случае, Зикали, надо эту тыкву как-то опорожнить, а иначе нам придется выпить из нее, и эта черная кровь отравит нас.

— Как же это сделать, Макумазан, может быть, разбить ее? Если Хеддана уедет и бросит Номбе, та сойдет с ума, ведь последовать за ней она не может, ибо здесь обитель ее духа. — При этих словах он постучал себе в грудь. — Он вернет ее обратно, и тогда Номбе причинит мне много беспокойства, не даст спокойно спать, когда станет то и дело странствовать в поисках утраченного и возвращаться ни с чем. А ты не бойся, в крайнем случае чашу можно разбить, и кровь выльется на землю. Мне приходилось разбивать сосуды и более хрупкие, чем этот. Сколько их было, Макумазан; если собрать все черепки в кучу, она окажется вот такой высоты. — И колдун поднял руки на уровне головы. Его жест заставил меня попятиться назад. — Расскажу об этом Номбе, может, это ее успокоит на какое-то время. Яда можешь не опасаться, ее дух, не в пример моему, не выносит его и не использует как оружие, а вот чары — другое дело. Берегись, ведь она владеет несколькими весьма мощными заклинаниями.

Тут я вскочил, вне себя от гнева:

— Не верю я в ее заклинания, но в любом случае как мне от них защититься?

— Зачем же защищаться, если ты в них не веришь? А если веришь, Макумазан, придется тебе самому придумать, как защититься. Я могу рассказать тебе историю об одном белом учителе, который не поверил и не смог спастись, ну да все равно, попытка не пытка. Прощай, Макумазан, я поговорю с Номбе. Попрошу у нее локон, пусть заколдует его, чтобы тебе носить его у сердца. Обереги хорошо помогают от заклинаний. Ха-ха-ха! Какие мы все глупые, и белые, и черные. Вот о чем наверняка думает сегодня бывший король Кечвайо.

После этого Номбе стала покладистей. Иначе говоря, она стала вежливой, постоянно улыбалась, а взгляд сделался безразличным. Очевидно, Зикали провел с ней беседу, и она послушалась. Сказать по правде, у меня день ото дня росло недоверие к этой симпатичной юной особе, ведь я сознавал, какая пропасть лежит между нормальным человеком и этой воспитанницей Зикали, который сформировал свое создание, как садовник формирует крону дерева. Нет, он сделал куда больше — привил к ее неокрепшему разуму чуждый отросток странного и жестокого спиритизма. Само создание осталось прежним, а привой дал странные побеги: цветы нечестия и отравленные плоды. Здесь нет ее вины, и порой я задаюсь вопросом, есть ли вообще в этом странном мире, где можно увидеть свое прошлое и будущее, хоть один человек, виновный во всем. Однако Номбе от этого не стала менее опасной.

Беседуя с ней, я еще больше утвердился в своих опасениях, поскольку обнаружил, что Номбе начисто лишена совести. Жизнь на земле, говорила она мне, всего лишь сон, человеческие законы — иллюзия, а реальная жизнь совсем в другом месте. На далеком озере плавает лилия нашей истинной жизни. Без этой чудесной воды цветок не смог бы держаться на плаву, его бы попросту не было. Кроме того, его форма и цвет не имеют значения, порой он выглядит так, а порой совсем иначе. Ему суждено расти, цвести, гнить. В течение дня цветок то безобразен, то прекрасен, то благоухает, то пахнет дурно, как повезет, но в итоге воды жизни снова поглощают его.

В ответ я заметил, что у цветов есть корни и все они растут в земле. Взглянув на орхидею, висящую на стволе дерева, Номбе ответила, что это не так, ведь некоторые растут прямо в воздухе. Однако, как бы то ни было, и почва, и влага в воздухе извлекаются из жизней сотен других цветов, которые цвели в свое время, а ныне преданы забвению. И это не важно, ведь, когда они умирают или, как в большинстве случаев, задыхаются, тогда настает пора новой жизни. Тем не менее у каждого цветка всегда был и всегда будет свой дух.

Тогда я спросил, какова конечная цель этого духа. Номбе мрачно ответила, что не знает, но, если бы знала, все равно не сказала бы, ведь в любом случае это нечто ужасное.

Эти образцы ее туманных и образных суждений я записал лишь для того, чтобы на примере показать их тревожность и отсутствие человечности. Совсем запамятовал, ведь она заявила, будто у каждого цветка или жизни есть двойник, и в следующих возрождениях они должны отыскать друг друга, чтобы цвести рядом или завянуть на корню и прорасти снова. В конце концов эти двое сольются воедино и будут цвести вечно. Из всего сказанного я уразумел лишь, что она похватала крохи какого-то воззрения, но не способна четко и ясно выражать свои мысли.

Однажды, когда я сидел в хижине Зикали, куда мне позволили наведываться за последними новостями, вдруг появилась Номбе и села перед стариком на корточки.

— Кто позволил тебе войти и что тебе от меня нужно? — спросил тот сердито.

— Обитель духов, — ответила она смиренно, — не гневайся на свою рабу. Мне пришлось войти сюда, ведь я должна была предупредить тебя о чужаках, которые приближаются к нам.

— Кто эти люди, посмевшие без доклада явиться в Черное ущелье?

— Один из них — король Кечвайо, а других я не знаю, но их много, и все вооружены. Они уже подходят к воротам, не успеешь ты досчитать и до двухсот, как незваные гости будут здесь.

— Где белый вождь и госпожа Хеддана? — спросил Зикали.

— К счастью, они ушли на плато по тайной тропе и до захода солнца не вернутся. Они пожелали побыть вдвоем, поэтому я не пошла с ними. Макумазан тоже остался, он сказал, что у него нет сил для такой прогулки. — Так и было: как и Номбе, я не стал мешать их уединению.

— Хорошо, иди и передай, что я знаю о прибытии короля и жду его. Вели моим слугам заколоть вола в загоне, того жирного, которого они посчитали больным, — кушанье под стать больному королю, — добавил он язвительно.

Номбе выскользнула из хижины, как испуганная змейка.

— Макумазан, ты в большой опасности, — поспешно заговорил Зикали, обратившись ко мне. — Тебя убьют, если застанут здесь и остальных; я пошлю слугу с предупреждением, чтобы не возвращались, пока король не уйдет. Иди сейчас же к ним. Нет, стой, слишком поздно, я уже слышу их шаги. Возьми эту накидку из шкур, завернись в нее и ложись в тени у входа в хижину среди одеял и пивных кружек. Авось тебя и не заметят. Я тоже в опасности, ведь все случилось по моей вине. Может, меня убьют — если это в их силах, — тогда попытайся убежать вместе с остальными. Номбе покажет тебе, где спрятаны лошади. Пусть в таком случае госпожа Хеддана возьмет ее с собой, ведь когда я умру, Номбе станет свободна. А если с ней будет много хлопот, можно оставить ее в Натале. Чем бы все ни кончилось, Макумазан, не забывай, что я сдержал слово и защищал тебя и твоих друзей. Теперь я пойду взгляну на этот проколотый рыбий пузырь, бывший некогда королем.

Зикали медленно, словно жаба, выбрался из хижины, а я тем временем проворно схватил накидку и, завернувшись в нее, пристроился среди кружек и подстилок. Голова моя оказалась всего в нескольких дюймах слева от входного отверстия, в непроницаемой тени. Сверху я поставил трехногий резной табурет, дело рук самого Зикали. Немного вытянув шею, я мог видеть и слышать все, что происходит снаружи. Вполне безопасно, даже если сюда войдут чужаки, только бы не стали обыскивать хижину. Одно меня тревожило: пес Потеряш может ворваться сюда и унюхать хозяина. Он был привязан к средней жерди в хижине, я не брал его с собой, потому что пес ненавидел Зикали и каждый раз его облаивал. Вдруг он перегрызет веревку или кто-нибудь его освободит.

Едва Зикали уселся на свое привычное место перед хижиной, как ворота изгороди отворились и показалось сорок или пятьдесят свирепых, одетых по-походному туземцев. Впереди слуга вел под уздцы усталую клячу, на которой сидел сам Кечвайо. Ему помогли спешиться, вернее, он рухнул всей массой на руки своим людям.

Переговорив со спутниками и слугой Зикали, король вошел во двор, опираясь на руку премьер-министра Умняманы, за ними последовали три или четыре советника, остальные остались за оградой. Зикали как будто спал сидя, вдруг он проснулся и заметил высокого гостя. Старик с трудом поднялся, вытянул перед собой правую руку в знак королевского приветствия, величая короля титулами: «Черный владыка!», «Слон!», «Гроза всей земли!», «Завоеватель!», «Пожиратель белых людей!», «Потомок Лютого Зверя, чьи зубы острее, чем были когда-либо у самого Чаки!» и так далее.

— Молчи, знахарь! — крикнул нетерпеливо Кечвайо. — Время ли сейчас для таких громких слов? Не знаешь разве о моем положении, иначе зачем бы ты оскорблял мой слух подобными речами? Дай нам еды, любой, какая есть, а после мы с тобой побеседуем наедине. Поторопись же, я не останусь тут надолго, за мной по пятам следуют белые псы.

— Я ждал тебя, о король, и твой приход — честь для моего скромного жилища, — медленно проговорил Зикали. — Поэтому вола закололи заранее, и скоро мясо зажарят на костре. А пока выпей пива и отдохни.

Он хлопнул в ладоши, и появилась Номбе в сопровождении нескольких слуг. Они несли кружки с пивом. Сначала Зикали сделал глоток, давая гостям понять, что пиво не отравлено, тогда уж король и его люди напились вдоволь. Тем, кто ждал снаружи, тоже дали утолить жажду.

— Однако что я слышу? — спросил Зикали, дождавшись, пока Номбе и слуги не уйдут. — Белые псы напали на след Черного Быка?

Кечвайо тяжело вздохнул:

— Мои полки разгромлены на равнинах Улунди, трусы бежали от пуль, как малые дети от пчел, королевскую хижину сожгли, а я с горсткой преданных воинов вынужден был спасаться бегством. Пророчество Чаки сбылось. Зулусский народ растоптан ногами великих белых людей.

— Я помню то пророчество, о король. Мбопа рассказал мне о нем, когда не прошло и часа после смерти Чаки. Он вынул из рук короля короткое копье и отдал его мне, чтобы провернуть одно дело. Воспоминания заставляют меня чувствовать себя моложе, хотя я уже тогда был старый, — задумчиво произнес Зикали, будто говоря сам с собой.

Услыхав подобное из-под своей накидки, я решил, что старик действительно сдал, раз забыл, какую роль сыграло это маленькое копье в Долине костей несколько месяцев назад. Что ж, и великие совершают ошибки, когда их мысли заняты чем-то другим. Однако, в отличие от Зикали, король и его советники все прекрасно помнили и, видно, сразу обо всем догадались.

— Ах вот как, Открыватель! Злодей Мбопа, сбежавший из страны после убийства моего дяди Дингаана, отдал тебе это копье! А ведь всего несколько месяцев назад его признал старик Сигананда, когда инкосазана зулусов метнула копье и ранила меня, а белый человек, Макумазан, отделил древко от наконечника своей пулей. Отвечай, Открыватель, как оно попало от тебя к богине Номкубулване?

Услышав вопрос короля, Зикали задрожал всем телом, он наконец понял, какую чудовищную оплошность совершил. Однако тут же нашелся, как обернуть промах себе на пользу, на что способны лишь великие умы.

— Ха-ха-ха! Откуда мне знать, как вершатся свыше подобные дела. Разве ты не ведаешь, король, что духи берут и оставляют все, что пожелают, будь то травинка или жизнь человека. — Тут он взглянул на Кечвайо. — И даже целого народа. Порой они берут дух, а порой какой-то предмет, ведь и то и другое принадлежит им. А что до маленького копья, я потерял его давным-давно. Помнится, в последний раз я видел его в руках женщины по имени Мамина, когда показывал ей эту странную окровавленную вещицу. А после ее смерти оно пропало, без сомнения, она взяла это копье с собой в иной мир и отдала королеве Номкубулване, как ты помнишь, они вместе пришли оттуда в Долину костей.

— Может, и так, — мрачно ответил Кечвайо, — а меж тем в ногу мне вонзилось не призрачное копье, однако нам не дано знать о промысле духов. Знахарь, мне нужно переговорить с тобой наедине в твоей хижине, а то кругом слишком много лишних ушей.

— Мое жилище — твое жилище, король, но не забывай: эти духи, пути коих неведомы королю, все слышат и даже могут прочесть мысли и судят каждого человека сообразно с ними.

— Не бойся, я помню об этом, как и о многом другом.

Тогда Зикали забрался в хижину и, поравнявшись с моим укрытием, шепнул, чтоб я лежал смирно, если мне дорога жизнь. Кечвайо отослал свиту ждать его за оградой и последовал за хозяином хижины.

Они сели друг против друга у тлеющего костра в полумраке хижины, переглядываясь сквозь тонкую пелену дыма. Повернув голову, я мог наблюдать за ними обоими, поскольку, проходя мимо, король ненароком сдвинул шкуру ногой.

— Знахарь, — заговорил наконец Кечвайо слабым и сиплым голосом, — моя жизнь в опасности, а ведь ты знаешь каждый уголок нашей земли, вот и скажи, где можно спрятаться, чтобы белые люди меня не отыскали. Только я один должен знать об этом месте, потому что никому нет доверия, особенно сейчас, когда вокруг одни предатели. Да, даже те, кто притворяется верными. Униженный человек теряет всех друзей, особенно если прежде ему довелось быть королем, и смерть кажется единственным выходом. Так укажи мне безопасное место.

— Дингаан, твой предтеча, просил меня о том же, король, когда бежал от Панды, твоего отца, и буров. Тогда я дал ему совет, но он отверг его и решил искать убежища на некой горе Духов. О том, что с ним случилось, можешь спросить у Мбопы, которого ты давеча вспоминал, если он еще жив[284].

— Ты словно ночная птица, снова и снова предвещающая смерть королей, — перебил его Кечвайо, с трудом сдерживая гнев. — Скажи наконец, где мне спрятаться? — закончил он, взяв себя в руки.

— Слушай, король, если тебе так угодно. На южном склоне хребта Ингома, к западу от реки Ибулулвана, на окраине большого леса есть ущелье, густо поросшее колючим кустарником, и такое узкое, что пройти в него можно только по одному. Там лежит приметный черный камень, по форме напоминающий большую жабу с открытой пастью. А кое-кто нашел в нем сходство со мной, с Тем, кому не следовало родиться. Неподалеку живет однорукая старуха, слепая на один глаз. Руку ей отрубили по приказу Чаки незадолго до его смерти, за то, что она увидела будущее и предрекла гибель короля, после того как он убил ее отца, а ведь она была еще ребенком. Она тоже знахарка, подобно мне. С твоего позволения, я направлю к ней духа с посланием, и она присмотрит за тобой, о король, и твоими людьми, проведет в ущелье, туда, где стоят несколько старых хижин и протекает ручей. Там тебя никто не отыщет, если не найдется предатель.

— Кто предаст меня, если никто не узнает, куда я иду? Посылай духа, и немедленно, пусть эта однорукая ведьма ждет нас.

— К чему спешка, король, ведь путь до леса неблизкий. Что ж, воля твоя. Теперь помолчи, а то накликаешь беду.

Вдруг Зикали впал в транс, замер, закрыл глаза, лицо стало неподвижно, как у мертвеца, а на губах выступила пена. Зрелище жуткое, особенно в сгустившемся мраке хижины.

Кечвайо дрожал от страха, глядя на старика. Тут король распахнул плащ, и я увидел широкое копье с укороченным на шесть дюймов древком, оно крепилось к петле на поясе таким образом, чтобы его можно было выхватить в любую минуту. Он схватил древко, явно замышляя убить старика, и тут вдруг словно передумал, мне даже показалось, будто его губы беззвучно произнесли «еще не время», разжал пальцы и запахнул плащ.

Зикали медленно открыл глаза и взглянул на потолок своей хижины, откуда послышался странный звук, похожий на визг летучей мыши. Он выглядел как мертвец, вернувшийся с того света. Несколько минут, навострив уши, старик делал вид, будто прислушивается к этим звукам.

— Очень хорошо. Дух, который я призвал, ужепосетил ту, кого зовут Однорукая, и вернулся с ответом. Разве ты не слышал, о король, как с соломенной крыши раздавался ее голос?

— Я слышал какой-то звук, знахарь, — испуганно ответил Кечвайо, — но мне показалось, что это летучая мышь.

— Так и есть, король, быстрая летучая мышь с широкими крыльями. Она сказала, что моя однорукая сестра будет ждать вас спустя три дня в этот час по ту сторону брода Ибулулвана, в том самом месте, где рядом на одном бугре растут три молочая. Однорукая будет сидеть под средним и прождет всего два часа, не более, она покажет вам тайный проход в ущелье.

— Дорога каменистая и путь неблизкий — мне придется спешить, а ведь я уже утомлен долгим путешествием.

— Верно, король, поэтому не мешкай. Тем паче я как будто слышу лай собак, а стало быть, и белые люди где-то неподалеку.

— Клянусь головой Чаки, я никуда не пойду, — проворчал Кечвайо, — ведь я надеялся найти здесь приют на ночь.

— Воля твоя, король, мой дом — твой дом. Только Однорукая не станет ждать дольше условленного срока, и тебе придется искать другое укрытие, поскольку об ущелье знаем лишь мы с ней, а я не могу вторично вызывать дух, и проводить туда короля я тоже не могу.

— Да, знахарь, мы оба знаем об этом месте, однако, сдается мне, лучше, если бы о нем знал я один. У меня есть ложка табака для тебя, знахарь. — Эта поговорка означала: «я точу на тебя зубы». — Как видно, тогда, в Долине костей, ты направил меня и весь зулусский народ по ложному пути. Заставил меня объявить войну белым людям и погубил всех нас.

— Может, память мне изменяет, но я не помню, чтобы когда-нибудь совершил нечто подобное. Кажется, это дух Мамины, которую я вызвал из мира мертвых, предрек королю победу, так ведь ее слова сбылись. Она посулила королю и другие победы, за морем в далекой земле, несомненно, сбудется и это в свой срок. Сам же я ничего не советовал ни королю, ни его советникам, ни полководцам.

— Ты лжешь, знахарь! — прохрипел Кечвайо. — Не ты ли вызвал Небесную принцессу как знамение войны? Разве не держала она в руке копье Чаки? А ведь ты сам мне признался, что хранил его у себя! Как оно попало от тебя к нашей богине?

— Я уже объяснил, о король, как это случилось. Что сказать об остальном? По-твоему, Номкубулвана у меня в услужении, приходит и уходит, когда мне вздумается?

— Думаю, так и есть, — холодно отрезал Кечвайо. — Кроме того, лучше бы тебе хорошенько забыть то место, где я собираюсь найти убежище. Сдается мне, ты слишком зажился на этом свете, Открыватель, и причинил достаточно зла дому Сензангаконы, ведь ты всегда его ненавидел.

Говоря это, король снова украдкой потянулся к острию копья, скрытому под его плащом.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Зикали, тоже заметив его хитрую уловку. — Король собрался меня убить, потому что я старый, немощный, одинокий и безоружный, он забыл все предостережения о том, что день моей смерти станет последним и для него. Замыслил свершить то, что не удалось ни Чаке, ни Дингаану, ни даже Панде, ведь я до сих пор жив. Но я не держу зла на короля, ведь это так естественно, если он не желает оставлять в живых того, кто посвящен в тайну убежища, ведь речь идет о его жизни и смерти. Копье, которое прячет король, слишком острое, оно запросто проткнет мою грудь, поэтому я должен найти мой щит. Где же он? Огонь, в тебе еще теплится жизнь. Пробудись, сделай дымовую завесу моим щитом!

Зикали взмахнул своими длинными обезьяньими руками над золой костра, и от него тут же поднялась тонкая струйка белого дыма с неприятным запахом и начала принимать неясные очертания, смутно напоминавшие человеческую фигуру. Мне же она показалась всего лишь призрачной колеблющейся тенью.

— Куда ты так пристально смотришь, о король? — продолжал Зикали злым, пробирающим до костей голосом. — Кого ты видишь? Какого защитника послал мне огонь? Здесь так много призраков, так что я сам не знаю и не могу точно сказать, кто из них пришел. Кто же это? Кого ты убил и сделал своим врагом?

— Мой брат Умбелази, — простонал Кечвайо, — стоит передо мной с поднятым копьем. Умбелази, которого я убил в сражении у реки Тугела, смотрит на меня горящими глазами и собирается пронзить копьем. Он говорит какие-то непонятные слова. Защити меня, знахарь, повелитель духов! Защити меня от духа Умбелази!

Зикали дико хохотал и все размахивал руками над костром, от которого продолжал валить густой дым, пока не заполнил всю хижину.

Когда дым рассеялся, Кечвайо исчез, будто и не бывало!

— Скажи, Макумазан, ты когда-нибудь видел подобное? — спросил он, обращаясь к шкуре, под которой я задыхался от духоты.

— Да, — отозвался я, высунув голову, как черепаха, — в этой самой хижине, тогда из дыма тоже появилась фигура той, кого я знал прежде. Скажи, Зикали, как ты это делаешь?

— Делаю что? Кто знает, может, я ничего не делаю, может, всех вас дурачу, а может, духи приходят на мой зов, ведь они рядом с нами, и, зачарованные дымом моего костра, принимают человеческое обличье. Ты мудрый белый человек, Макумазан, вот сам и ответь на свой вопрос. В конце концов, дым или призрак спас меня от копья Кечвайо, иначе он пронзил бы меня в самое сердце. Вот она благодарность за то, что я помог найти убежище, которое король пожелал оставить в тайне. Ну-ну, я тоже могу отплатить Кечвайо, и его долг передо мной гораздо больше. Лежи тихо, Макумазан, а я пойду на разведку. Король долго не задержится в таком зловещем месте, где полным-полно духов, уйдет еще до заката, а осталось не больше часа, он найдет ночлег в другом месте.

Зикали выбрался из хижины, и вскоре послышались голоса, люди о чем-то спорили. Видеть я ничего не мог, так как ворота ограды уже заперли.

— Замолчите! — сердито прервал их Кечвайо. — Такова моя воля. Ешьте прямо на улице, подальше от заколдованного места. Девушка покажет нам, где те хижины, о которых говорил знахарь.

Спустя несколько минут, тихонько посмеиваясь, вернулся Зикали.

— Все спокойно, — сказал он, — можешь вылезать из своей норы, старый шакал. Тот, кто зовет себя королем, ушел и взял с собой самых верных, как ему кажется, а они только и ждут случая, чтобы предать его. А я что говорил? Нет, во всей Африке не найдется раба, более униженного и несчастного, чем этот сломленный человек. О, я ощипывал этого петуха, перо за пером, а вскоре перережу ему горло. Вот увидишь, Макумазан, вот увидишь.

— Нет уж, уволь, — ответил я, потирая лоб. — Сегодня мы и так чуть не лишились головы, с меня довольно. Куда пошел король?

— Недалеко, Макумазан. Я велел Номбе проводить их к хижинам в низине, справа от входа в ущелье, не далее полета пяти копий. Там живет старый пастух со своими людьми, они сторожат мой скот. Только все ушли в лес Цеза, подальше от белых людей, и хижины сейчас пусты. Знаю, о чем ты думаешь, я вовсе не хочу, чтобы он там остался, ведь это место близко к моему дому, и у короля все еще есть сподвижники.

— Почему ты послал Номбе?

— Он не доверяет моим людям и не пожелал брать других провожатых. Она останется с ними на несколько дней, а потом он отпустит ее. Так мы отвлечем Номбе от глупостей, а ты и твои друзья спокойно уедете, забыв о ее причудах, и присоединитесь к белым людям, которые совсем недалеко. Завтра можете отправляться в путь.

— Хорошая новость, — ответил я, вздохнув с облегчением, но тут мне в голову пришла неожиданная мысль. — А Номбе не в опасности, не захотят ли от нее избавиться, раз она так много знает?

— Надеюсь, что нет, — ответил он равнодушно, — но это забота ее духа. Ступай, Макумазан, я очень устал.

Мне тоже требовался отдых после того, как я был вынужден пролежать столько времени под грубой звериной шкурой и совсем запарился. Надо признаться, мой организм не вполне окреп и я все еще очень быстро уставал. Оглядевшись, я с облегчением убедился, что Кечвайо со своей свитой действительно ушел. Они даже не задержались, чтобы поесть мяса вола, заколотого к их приходу, а унесли его и прочую снедь с собой к новому месту ночлега, подальше от ущелья. Удостоверившись в этом, я вернулся в свою хижину и спустил с привязи Потеряша. Он мне обрадовался, ведь толстый ремень из буйволовой кожи, которым я привязал его к жерди, оказался псу не по зубам.

Потеряш восторженно приветствовал меня, словно мы встретились после долгой разлуки. Будь его хозяином сам Одиссей, пес и то не был бы так счастлив. Когда человек одинок и подавлен, он сердечно благодарен собаке, когда она встречает его с неподдельной радостью, ведь мы порой считаем своих питомцев единственными существами в целом свете, кому мы действительно нужны. Другие звери живут сами по себе, а все помыслы собаки сосредоточены на хозяине, хотя она тоже любит вкусно поесть и погонять кроликов.

Потом я сидел подле хижины и курил, дожидаясь возвращения Энскома и Хеды, а Потеряш растянулся у моих ног. Вскоре я приметил их очертания в вечерних сумерках. Молодые люди шли в обнимку, соприкасаясь головами, и будто слились воедино. Видно, и думать забыли, что еще не совсем стемнело. Наконец-то мы уберемся из этого странного ущелья и вернемся на родину, где они смогут пожениться и зажить своим домом. Я чихнул, обнаруживая свое присутствие.

Хеда спросила, где Номбе и почему не готов ужин, ведь знахарка сочетала в себе роли повара и горничной. Я рассказал ей вкратце о случившемся, а она, не придав моим словам особого значения, заявила, что Номбе вполне могла сначала поставить котелок на огонь и выполнить прочие обязанности, а потом идти, куда ей вздумается. В итоге мы кое-как перекусили, и Хеда удалилась к себе недовольная, ведь ей придется спать в одиночестве, а она уже привыкла к осторожной Номбе, которая всегда спала у самого порога хижины.

Скоро Энском отправился в объятия Морфея, не знаю, видел ли он сны, а я никак не мог сомкнуть глаз, все тревожился, сам не знаю о чем. Потеряш тоже вел себя беспокойно, и все время тыкался в меня своим мокрым носом. Наконец за полночь, около двух часов, он зарычал. Вообще-то, у меня чуткий слух, и все же ничего подозрительного я не расслышал. Потеряш, однако, не унимался, поэтому я подкрался к дверной заслонке и отодвинул ее, пес выскочил наружу и скрылся. Ожидая его возвращения, я снова прислушался, и вскоре раздался звук, как будто кто-то крадется и шепчется. В неверном свете звезд я увидел смутные очертания женской фигуры, которая напоминала Номбе. Она тут же пропала, и вернулся, виляя хвостом, Потеряш. Пес всегда радовался при виде Номбе, ведь она его любила. Больше я ничего не слышал и лег в постель, решив, что мне просто почудилось. Как-никак Зикали отослал свою воспитанницу на несколько дней, и вряд ли она осмелится вернуться так скоро, как бы ей этого ни хотелось.

Незадолго до рассвета Потеряш снова глухо и угрожающе зарычал. На этот раз я встал, кое-как оделся и выбрался наружу. Заря едва занималась, и в ее тусклом свете передо мной предстала странная картина. В узком перевале меж двух валунов, который вел к нашим хижинам, ярдах в пятидесяти от меня стояла богиня Номкубулвана, такая, какой я увидел ее на краю скалы в Долине костей. На ней было то самое сияющее платье, и в тусклом свете она представала в образе белой женщины. Застыв в изумлении, я думал, уж не сон ли это. Вдруг из-за поворота появились зулусы и тихонько подкрались поближе с поднятыми копьями.

Заметив таинственную фигуру, преградившую им путь, они остановились и стали перешептываться, а затем пустились бежать, но один, скорее со страху, все-таки успел бросить в нее, безмолвную и неподвижную, копье.

Полминуты спустя их и след простыл, топот шестидесяти ног замер где-то вдалеке. Фигура медленно развернулась, и, поскольку уже забрезжил рассвет, я увидел копье, торчащее из ее груди.

Богиня рухнула на землю, и в тот же миг я оказался рядом. Это была Номбе, с лицом и руками в белой краске, блестящие перья ее одеяния обагрила кровь.

Глава 22

БЕЗУМИЕ НОМБЕ
Потеряш опередил меня и принялся слизывать с ее лица белую краску, не успевшую высохнуть. Номбе лежала, откинувшись на валун, левой дрожащей рукой поглаживала пса по голове, а правой вытащила из раны копье и бросила на землю. Узнав меня, она улыбнулась своей неизменной загадочной улыбкой.

— Все хорошо, Макумазан, — прошептала она, — просто прекрасно. Я заслужила смерть и умираю не напрасно.

— Тебе нельзя говорить! — воскликнул я. — Позволь мне взглянуть на рану.

Номбе распахнула свои одеяния и показала на небольшую ранку под грудью, оттуда медленно сочилась кровь.

— Оставь, Макумазан, моя рана смертельна. Выслушай меня, пока я еще жива и в здравом уме. Вчера, когда Маурити и Хеддана собрались на плато, я хотела пойти с ними, чтобы защищать хозяйку от опасности, ведь мне стало известно о бродящих повсюду зулусах. Однако Маурити грубо дал мне понять, что они во мне не нуждаются. Мне было не привыкать, и я не придала его словам большого значения — что взять с влюбленного. Но это полбеды, Макумазан, моя госпожа Хеддана ранила меня своими словами больнее, чем это копье, ведь она обдумала их заранее и нарочно искала удобного случая, чтобы бросить их мне в лицо. Она сказала, что я забыла, где мое место, замучила ее, как заноза под ногтем, и всякий раз, как она хочет поговорить с Маурити или с тобой, Макумазан, я всегда тут как тут, подслушиваю, растопырив ухо, как горлышко бутылочной тыквы. Велела впредь появляться, когда меня позовут. Всему этому ее наверняка научил Маурити, ведь она такая мягкая и сама бы до такого не додумалась, а может, это твоих рук дело, Макумазан.

Я покачал головой.

— Нет, конечно, для этого ты слишком благороден и перенес в жизни много страданий, поэтому сочувствуешь людям, а Маурити не познал несчастий и не способен сопереживать. Однако для тебя я тоже была помехой, как заноза в пальце или как клещ, которого никак не отцепить. Ты пожаловался Учителю, и тот отчитал меня.

На сей раз я кивнул.

— Макумазан, я вовсе не виню тебя, наоборот, ты поступил мудро. Да и поделом мне, ибо какое право имеет ничтожная черная знахарка добиваться любви или даже касаться взглядом благородной белой дамы, если их тропинки волею судеб ненадолго пересеклись? А вчера, Макумазан, я об этом забыла, ведь все мы имеем не одну, а несколько сущностей, и у каждой свой срок. Живая и здоровая Номбе — это одна женщина, умирающая — другая, и, несомненно, умершая станет третьей сущностью Номбе, если только сбудется ее мечта и она уснет вечным сном. Макумазан, слова Хедданы были словно желчь в сладком молоке. Кровь свернулась у меня в жилах, а сердце скисло. Мой гнев обратился не против Хедданы, чему никогда не бывать, а против тебя и Маурити. Мой дух стал нашептывать мне: «Если Маурити и Макумазан умрут, Хеддана останется одна в чужой земле, тогда она наконец поймет, что ты ее единственная опора, и научится любить свою трость, даже такую неотесанную и невзрачную». «Но как я могу убить их, а сама остаться в живых?» — спросила я у духа. «Яд под запретом, — ответил дух, — как мы условились, и все же я найду выход, ведь мой долг служить тебе во всем, в добре и зле». На том мы и порешили, Макумазан, и я стала ждать, что же произойдет, ведь дух никогда меня не подводил. Да, я выжидала, когда наконец смогу убить вас обоих. Совсем упустила из виду, как и все злодеи в своем безумии, что если меня сразу не заподозрят, то рано или поздно Хеддана обо всем догадается. Тогда она возненавидит меня, как мать ненавидит змею, ужалившую ее дитя, даже если к тому времени в ее сердце родится любовь, в тысячи раз сильнее прежней. А если при жизни она ничего не узнает, после смерти все поймет и будет преследовать меня из воплощения в воплощение и клеймить как предательницу, убийцу и некающуюся грешницу.

Тут Номбе вдруг затихла, и я хотел позвать на помощь, но она удержала меня за край одежды.

— Макумазан, выслушай меня до конца, а иначе я побегу за тобой, упаду и умру.

Тогда я почел за лучшее остаться с ней.

— Мой дух, — продолжала она, — должно быть, злой, ведь я получила его от Зикали, когда стала знахаркой. Он исполнил обещание, поскольку вскоре пришел король со своей свитой. Дух позаботился, чтобы у Кечвайо не нашлось других провожатых, кроме меня, дабы показать им путь к хижинам, где они провели прошлую ночь. И я пошла с ними, как будто против своей воли. Оказавшись на месте, король позвал меня и устроил допрос в темной хижине, он притворился, будто мы одни, но я ведь знахарка и чувствовала, двое его людей прячутся по углам и подмечают каждое мое слово. Король расспрашивал меня про инкосазану зулусов, что появилась в Долине костей, о копье в ее руке, о магических способностях Открывателя и многом другом. Я отвечала, что ничего не знаю о Небесной принцессе, а мой Учитель, без сомнения, великий мудрец. Он мне не поверил, пригрозил ужасными пытками, если я не скажу правду, и уже собирался позвать слуг. Вдруг мой дух обратился ко мне: «Я нашел выход, как и обещал. Расскажи королю о двух белых людях, которых прячет твой Учитель, и он велит своим людям убить их, и вы с госпожой Хедданой будете вместе». Тогда я прикинулась напуганной и обо всем рассказала королю.

«Повезло тебе, девушка, — ответил он, смеясь, — что ты сказала правду, да и бесполезно пытать ведьму, духи внутри нее извергают из ее уст одну только ложь».

Король позвал своего человека, в темноте я не разглядела лица, и велел ему увести меня в другую хижину и привязать там к жерди, держащей крышу. Слуга повиновался, только не стал меня связывать, а лишь закрыл входное отверстие доской, и мы остались вдвоем в полной темноте. Тогда я осторожно заговорила с ним, расставляя сеть льстивыми речами, как птицелов, охотящийся за венценосным журавлем ради его красивого хохолка. Мало-помалу стало ясно, что королю и его людям известно больше, чем я думала. Макумазан, они заметили повозку, которая еще стоит у входа в пещеру под нависшей скалой. Пришлось соврать, будто повозка принадлежит Учителю, а привезли ее с равнины Изандлвана, поскольку он слишком слаб и не может ходить сам. Далее я спросила его, есть ли что-нибудь посерьезней этого. Он заявил, что за поцелуй расскажет мне обо всем. Я предложила сделать наоборот, клянясь, что отплачу ему сполна. Да, Макумазан, я, не позволявшая себя тронуть ни одному мужчине, пала так низко. Этот простофиля согласился и разболтал все. Оказывается, они видели головной убор, висящий на ограде хижины, такой, какие носят белые женщины. И я тут же вспомнила, как однажды постирала его и повесила сушиться на солнце. Конечно, король сразу заподозрил, что та, кому он принадлежит, и исполнила роль Номкубулваны в Долине костей. Отрицая существование в Черном ущелье белой женщины, я все же спросила, как собирается действовать король. Он сказал, что на рассвете король пошлет своих людей, и они убьют чужеземных крыс, которых Открыватель прячет под соломенной крышей своей хижины. Затем слуга придвинулся ближе ко мне и потребовал свою плату. И я расплатилась с ним, Макумазан, ударив его ножом. О, это был хороший удар, больше он никогда не заговорит. Затем, пока все спали, я улизнула и после полуночи уже добралась сюда.

— Кажется, я видел тебя, Номбе, но решил, что мне показалось, поэтому ничего не предпринял.

— А я боялась, — улыбнулась она, — как бы Бодрствующий в ночи не отправился на ночную разведку. Прибежал пес, он узнал меня, и я отослала его обратно к тебе. Направляясь к себе в хижину, я задумалась, и как будто вспышка молнии сверкнула — я осознала, что натворила. Король и его люди сомневались, действительно ли Учитель прячет у себя белых людей, и никогда не вернулись бы их убивать просто так, наудачу, а я развеяла все их сомнения, впрочем, как и полагается злодейке. Кроме того, целясь копьем в воздушного змея, я попала в свою голубку, ведь это она была поддельной инкосазаной, заставила их объявить войну и погубила весь народ. Наверняка они захотят отомстить, и не двум белым путешественникам, а тому, кто надоумил ее играть роль богини. Тогда я поняла, люди Кечвайо, а их там много, несколько сотен, придут и обреют всю голову, сожгут все дерево целиком. Все до единого обитатели Черного ущелья погибнут. Тогда я стала думать, как же развязать узел, завязанный моими руками, и потушить разведенный мною костер. Мне пришло в голову просить помощи у тебя, но, безоружный, ты вряд ли справился бы с ними, а идти к Учителю я стыдилась. Да и что он мог сделать с горсткой слуг, ведь большая часть его людей ушла вместе со скотом. Он слишком слаб и не взберется по крутой тропе на плато, и не осталось времени собрать для него носильщиков. Даже если успеем, далеко нам не уйти, они все равно выследят нас и убьют. Не о себе я тревожилась, а о госпоже Хеддане, ведь ее безжалостно убьют, и все из-за моего предательства, а она для меня дороже ста жизней. Ах, лишь мысли о ней не давали мне покоя. Я взывала к духу о помощи, но он не откликался. Мой дух умер внутри меня, ибо теперь мне предстояло сделать добро, а не зло. Зато пришли другие духи, например Мамина, твоя старая знакомая. Она бушевала от гнева, как ураган, я отпрянула от нее в страхе.

«Подлая ведьма, — сказала она, — ты задумала убить Макумазана, солнце не успеет зайти за горизонт, как тебя постигнет кара. Теперь ты ищешь способ исправить собственное зло. Что ж, я помогу тебе, но не просто так».

«Чего же ты хочешь, повелительница мертвых?»

«Моя цена — твоя собственная жизнь, ведьма».

Я рассмеялась в лицо этому призраку: «И всего-то? Скорее, повелительница мертвых, укажи мне путь, а после мы сведем наши счеты».

Тогда она прошептала мне нужные слова и пропала. Близился рассвет, и я побежала, не теряя времени, перемазалась известью, надела блестящую накидку, припудрила волосы сверкающим порошком и взяла маленькую палку вместо копья, которое так и не нашла, да и времени почти не оставалось. Когда начало светать, я выбралась из ущелья и встала за поворотом. Вскоре появились убийцы, около двенадцати зулусов, а поодаль за ними следовали и другие, намного больше. Увидев богиню инкосазану, преградившую им путь, они ужасно перепугались и бросились бежать, но один, со страха, бросил копье и попал точно в цель, как тому и суждено было случиться. Он ждал, упаду ли я, но я продолжала стоять. Тогда этот зулус побежал быстрее, обгоняя остальных, ведь он теперь считал себя проклятым за то, что посмел поднять руку на Небесную принцессу. А я радовалась, о, как я радовалась!

Утомившись, Номбе умолкла, но ее прекрасные глаза лучились торжеством. В эту минуту она действительно казалась победительницей. Я восхищенно глядел на нее. Конечно, Номбе была злая, но как славно завершила она свой жизненный путь и, слава богу, не тревожилась о конечной цели. И она, похоже, ничуть не сомневалась, что будет жить снова и встретится с Маминой.

Я не знал, чем ей помочь, но оставить одну, чтобы позвать кого-то, тоже не хотел, тем более никто в целом свете не мог ей теперь помочь. Медленно, но неумолимо Номбе умирала, истекая кровью. Солнце едва взошло, и вокруг было безлюдно, неожиданно появился один из слуг и, увидав, что случилось, взвыл от ужаса и пустился бежать.

— Эй, олух! Беги скорее и приведи сюда инкози-каас Хеддану и инкози Маурити. Пускай поторопятся, если хотят застать знахарку Номбе живой.

Он помчался, словно олень, и спустя несколько минут к нам уже бежали Хеда и Энском, одетые наспех. Я пошел им навстречу.

— Что случилось?! — ахнула Хеда.

— Времени мало, — ответил я, — так что объясню вкратце. Номбе умирает, она пожертвовала собой, чтобы спасти вам жизнь. Подробности расскажу позднее. Копье, пронзившее ее сердце, предназначалось для вас. Идемте, поблагодарите ее и попрощайтесь. Энском, останьтесь со мной.

Мы стояли поодаль и наблюдали, как Хеда опустилась на колени и обняла Номбе. Они о чем-то говорили вполголоса, а затем поцеловались. В эту самую минуту и появился Зикали, с обеих сторон его поддерживали слуги. Благодаря своему дару или какому-то особому чутью он, похоже, уже обо всем догадался. О, как устрашающе выглядел старик!

Он, как жаба, плюхнулся на землю перед умирающей девушкой и принялся изрыгать проклятия на ее голову:

— Ты утратила свой дух? Он вернулся ко мне, в свою обитель, отягченный черным медом твоего вероломства, как пчела возвращается в родной улей, и поведал обо всем. Так что лучше тебе умереть, ведьма, но не надейся скрыться от меня, ибо я буду преследовать тебя и в ином мире. Проклинаю тебя, изменница, ты свела на нет все мои старания. О, настанет день, когда я отплачу тебе сполна, придет время жатвы, когда взойдут семена позора, посеянные тобой!

Номбе открыла глаза и посмотрела на него.

— Твои путы порвались, Зикали, — тихо проговорила она, — и ты больше не мой Учитель. Любовь освободила меня, я больше тебя не боюсь. Оставь себе этот дух, он твой, а все остальное принадлежит мне одной, а в обитель моего сердца придет новый дух и поселится в нем.

Затем Номбе вновь простерла руки к Хеде.

— Сестра, — прошептала она, — не забывай меня, а я буду ждать тебя тысячу лет… — С этими словами она скончалась.

Вот на такой светлой ноте закончилась эта скверная история. Признаюсь, я почувствовал облегчение, когда все завершилось. Правда, потом я очень сожалел, что не успел спросить, не она ли играла роль Мамины в Долине костей. Слишком поздно, прошлого не воротишь.

Мы похоронили бедняжку, как полагается, в ее маленькой хижине, где она, по обыкновению, шептала свои заклинания. Зикали и его люди явно собирались бросить останки стервятникам, согласно их таинственным суевериям. Однако Хеда, из чувства глубокой привязанности и мучаясь угрызениями совести, хотя за ней никакой вины не было, дала старику решительный отпор и настояла на достойном погребении.

Усопшую, измазанную белилами, завернули в окровавленный наряд из птичьих перьев и предали земле. А наутро ко мне явился слуга Зикали и торжественно сообщил, что ночью видел, как Номбе скакала туда-сюда по скалам на бабуине, как и пристало тому, кто занимается злой магией, а всё якобы из-за нарушения обычаев. Наверняка сразу после нашего ухода они выкопали тело, как и собирались, и отдали его на поживу стервятникам и шакалам.

В этот день мы наконец покидали Черное ущелье в нашей запряженной повозке, которая таинственным образом появилась к утру, лошади выглядели отдохнувшими, хотя казались пугливыми. Я пошел попрощаться с Зикали. Он был неразговорчив, сказал лишь, что нам суждено встретиться вновь через много лун. Энскома и Хеду он и вовсе не видел перед нашим отъездом. Старик просил им передать свои чаяния, что много лет спустя они станут вспоминать о нем по-доброму, ведь он сдержал слово и уберег их от многих опасностей. Хотелось ему напомнить, по чьей вине они попадали во все передряги, однако я почел за лучшее придержать язык. Наверное, он догадался, о чем я думаю, — если к Зикали вообще подходит слово «догадка», — и сказал, что благодарить его не за что, поскольку они использовали друг друга и каждый получил желаемое.

— Чудными, должно быть, покажутся госпоже Хеддане воспоминания о том дне, когда она, а не кто-то другой, смяла зулусов, как прихваченный морозом тростник, а ведь не появись она на скале в Долине костей, войны можно было избежать.

— Это твоих рук дело, Зикали, а не ее. Ты управлял ею с помощью угроз.

— Нет, Макумазан, ничего подобного, это сделала некая сила, по-твоему бог, а по-моему судьба, и я лишь орудие в ее руках. Что ж, скажи госпоже Хеддане, в награду за помощь я постараюсь уберечь ее от призрака Номбе. И еще передай, если бы я не привел ее с возлюбленным в землю зулу, их бы убили.

Итак, постылое ущелье осталось позади. С тех пор я там не бывал и надеюсь, никогда больше не вернусь. Двое слуг Зикали шли с нами провожатыми до тех пор, пока мы не встретим европейцев. Из предосторожности мы не стали посвящать туземцев в свои планы, и, кажется, они решили, будто глупые англичане хотят прогуляться до страны зулусов и поглазеть на место сражения. Не распространялись мы и об удивительных приключениях, которые пережили. Учитывая мой горький опыт с Кетье, старались вести себя осмотрительно, как бы чего не сболтнуть лишнего при посторонних, связанных с газетой. В итоге мы оказались в самой гуще людского потока, все новые солдаты со своим скарбом прибывали и убывали, и когда удалось раздобыть хоть какую-то приличную одежду в городке Ньюкасл, нас и вовсе перестали замечать.

По пути в Марицбург произошел забавный случай. Нам встретилась Кетье! На закате мы взбирались на крутой холм неподалеку от города Хауик. На сей раз я держал поводья, а Энском и Хеда шли пешком, опередив повозку на сто шагов. Вдруг на гребне холма появилась Кетье и столкнулась с ними нос к носу, видимо, она совершала вечернюю прогулку или шла куда-то целенаправленно, как я решил впоследствии. Увидев их, она выпучила глаза и с диким воплем, прижавшись к обочине дороги, бросилась бежать. Кто бы мог ожидать от толстухи подобной прыти. Она в два счета сбежала с холма и растворилась во мраке ущелья. Уже наступила ночь, мы очень устали и никак не могли последовать за ней. На запрос, направленный позднее в Хауик, о том, где живет Кетье или откуда пришла, ответа нам так и не дали, поскольку несколько месяцев назад она покинула место, где работала поварихой.

Таковы были последние минуты Кетье — у нас, по крайней мере, сложилось такое впечатление. Вероятно, она верила или будет верить до последнего вздоха в то, что ей явились два призрака.

Уладив все необходимые формальности, Энском и Хеда поженились в Марицбурге. К несчастью, я не смог присутствовать на церемонии, поскольку слег и проболел целую неделю. Надеюсь, их тоже огорчило мое отсутствие. Возможно, виной всему тот день, когда я спускался с холма и мне напекло затылок из-за того, что пришлось висеть на задней повозке, заменяя отказавшие тормоза. Впрочем, я смог послать Хеде свадебный подарок: ее драгоценности и деньги, хранившиеся в банке, — а ведь она, бедняжка, и не чаяла увидеть их снова, — и уладил все вопросы касательно ее собственности.

На медовый месяц они отбыли в Дурбан, а оттуда, воспользовавшись подвернувшейся оказией, отплыли в Англию. Они прислали мне душевное письмо, которое я храню, как сокровище, где благодарили за все, что я для них сделал, хотя, с моей точки зрения, не так уж и много. Энском вложил в конверт незаполненный чек и просил вписать туда любую сумму, какую я сочту нужной взять с него за услуги. Весьма любезно с его стороны, мне приятно было его доверие, но чек так и остался пустым.

С тех пор мы больше не виделись и вряд ли когда-либо увидимся, но у молодых людей наверняка все в порядке, а живут они, мне кажется, по большей части за границей, в Венгрии. Приехав в Англию несколько лет спустя довольно богатым человеком после приключений в копях царя Соломона, я написал Энскому, но он мне так и не ответил. Поначалу меня это больно ранило, однако, поразмыслив, я решил, что вполне естественно, если в своем благополучии они не желают возобновлять знакомство с кем-то, кто не понаслышке знает о жутких событиях прошлого, смерти Марнхема и доктора Родда и обо всем остальном. В таком случае, на мой взгляд, они поступают мудро, если, конечно, с их стороны это не простое пренебрежение. Занятые светской жизнью господа частенько не отвечают на неприятные письма или забывают их отправить. А может статься, мое письмо к ним так и не попало, затерялось где-нибудь в пути, такое часто случается, особенно когда адресат живет за границей. По моей ли вине или нет, однако мы потеряли друг друга из виду. Видать, сочли меня умершим или навсегда затерявшимся где-то в дебрях Африки. Тем не менее я вспоминаю о них с теплотой, ведь Энском для меня лучший попутчик, а его жена — милейшая девушка. Интерес но, сбылось ли пророчество Зикали об их детях. Пусть им сопутствует удача!

Как-то по случаю я оказался неподалеку от того места, где стоял мраморный Храм. Мне стало любопытно, хоть и неловко было приближаться и осматривать дом, ведь Хеда наверняка уже кому-то продала его. Бур, живший в сельской местности, вдали от города, превратил больницу Родда в свое жилище, в тот раз я его не застал. Рядом возвышались зловещие и мрачные стены Храма, сгоревшего в пожаре. Веранда под кровлей уцелела, и, стоя там, где и прежде, когда стрелял в руку Родда, я предавался воспоминаниям. Мне был знаком каждый уголок в доме, и я нашел комнату Марнхема. Сейфа в углу не оказалось, в комнате остались лишь ножки кровати, а неподалеку за разросшимся сорняком высилась куча пепла — все, что осталось от письменного стола, и из нее торчали куски обгоревшего дерева. Поворошив пепел носком сапога и хлыстом, я вскоре наткнулся на обугленный человеческий череп. Тогда я поспешно ретировался.

Дальнейший мой путь пролегал через лесное болото, мимо рогов антилопы гну, лежащих на прежнем месте, мимо той промоины, полной жижи, в которой утонул Родд, убитый Энскомом. Тут, однако, я ничего не искал, поскольку был сыт по горло костями. До сих пор я так и не знаю, лежит ли он на дне болота, или тело достали и предали земле.

Кроме того, я проехал мимо стоянки нашего фургона, где на нас напали басуто. Что же мне делать со всеми этими воспоминаниями, наводящими на меня тоску? Хотя на самом деле для грусти вовсе нет причины.

Как гласит французская пословица, «tout lasse, tout casse, tout passé», то есть «все пройдет, все превратится в прах, все надоест». Мой друг сэр Генри Куртис очень любил ее цитировать, и в конце концов я записал эти слова в своей карманной книжечке, а после вспомнил, как еще мальчишкой слышал их от старого бездельника, француза по имени Леблан, однажды преподавшего мне и моим соученикам урок галльского наречия. Однако о нем я уже писал в романе «Мари», первой части повествования о падении зулусского народа, далее следует роман «Дитя Бури», а замыкают трилогию эти страницы.

Ах! Все пройдет, все превратится в прах, все надоест!

Глава 23

ОБРЕЧЕННЫЙ
Теперь я вкратце опишу все исторические события, произошедшие с зулусами за четыре года, поскольку к моей истории они отношения не имеют, ведь я пишу не исторический труд.

Сэр Гарнет Вулсли[285] установил в Зулуленде новую власть или английское правительство сделало это за него, трудно сказать. Вместо одного короля поставили тринадцать вождей, и они тут же вцепились друг другу в глотку, а вместе с ними и их народ.

Как я и ожидал, Зикали открыл военным властям секретное убежище в лесу Ингома, где скрывался Кечвайо. В один прекрасный день бывшего короля схватили и доставили сначала на мыс Доброй Надежды, а затем в Англию, где после опалы бедного сэра Бартла Фрера от его имени были спровоцированы волнения. В столице Кечвайо встретился с королевой и ее министрами, снова оказавшись в руках победителя, как и предсказала в памятную мне ночь в Долине костей та, что приняла образ Мамины. Я часто вспоминаю, как он, одетый в черное пальто, сидит в особняке на Мелбери-роуд, в пригороде Лондона, — излюбленное место художников, насколько мне известно. Как разительно этот человек отличался от гордого принца Африки, вернувшегося с триумфальной победой после сражения у реки Тугела, или от короля, по чьему велению меня против воли привели в Улунди. Тем не менее Кечвайо все же вернули в страну зулусов на британском военном корабле, и сэр Теофил Шепстон восстановил его в положении вождя клана с ограниченной властью, и Кечвайо наконец освободился от удушливых объятий черного пальто.

Далее, разумеется, последовали многочисленные битвы, исход, ожидаемый для всех, кроме британского министерства по делам колоний, и в стране зулусов потекли реки крови. Ибо в Англии права и обиды Кечвайо, как и права и обиды буров, стали предметом партийной политики, которой все должны подчиняться. Частенько я задаю себе вопрос: не станет ли партийный подход крахом Британской империи? Слава богу, я не доживу до тех времен.

Итак, Кечвайо вернулся, участвовал в сражениях и в итоге потерпел поражение от своих же бывших подданных.

А напоследок я изложу эпизод, имеющий ко мне непосредственное отношение.

В начале февраля 1884 года мне вновь случилось побывать в Зулуленде. Дело касалось договоренности насчет скота и одеял. Возвращаясь к реке Тугела, я встретил старого приятеля Гозу, того самого, кто доставил меня из Черного ущелья в Улунди, прежде чем разразилась война, а позже выпроводил меня вместе с недоразумением по имени Кетье из страны. Поначалу я решил, будто мы встретились случайно или он предпринял эту поездку с целью поблагодарить меня за одеяла, которые я послал ему, как обещал когда-то. Но вскоре я понял свою ошибку.

Мы потолковали о том о сем, поговорили о войне, погубившей зулусский народ. В особенности вспоминали ночь, проведенную в Долине костей, и все, что нам тогда довелось вместе пережить. Я спросил, верят ли еще люди в богиню инкосазану, появившуюся в лунном свете на краю скалы. По его словам, одни продолжали верить, а другие разуверились.

— Сам я тоже не верю, — посмотрев на меня в упор, добавил Гоза, — ходят слухи, будто это все проделки Зикали, он переодел белую женщину и велел ей изображать духа.

Однако он сомневался, поскольку слышал, как люди Кечвайо пошли в Черное ущелье убивать эту белую женщину, и тут вдруг перед ними возникла Небесная принцесса, Номкубулвана, и они в страхе разбежались.

Я сказал, что все это очень странно, и как бы невзначай спросил, кого же в таком случае Зикали переодел для роли умершей Мамины, потому как этот вопрос всегда вызывал мое живейшее любопытство.

Гоза снова уставился на меня и ответил, что об этом мне лучше спросить у себя самого, поскольку я стоял ближе всех к той, кто назвала себя Маминой, и все присутствующие ясно видели, как она меня поцеловала, чем любила заниматься при жизни. Я раздраженно ответил, мол, всякое может почудиться, и повторил свой вопрос.

— О Макумазан, — ответил он без обиняков, — мы, зулусы, верим, что той ночью появилась не Номбе или другая переодетая женщина, а дух самой ведьмы Мамины. Ведь мы видели, как порой сквозь нее проглядывал свет от костра Зикали, и все ее слова сбылись, хотя еще ничего не кончено.

Больше мне ничего не удалось из него вытянуть, а когда я попытался вновь заговорить об этом, он сменил тему и рассказал, как ему чудом удалось спастись во время войны. Вскоре Гоза собрался уходить.

— Макумазан, — бросил он небрежно, — верно, я совсем состарился в это смутное время, раз мысли утекают у меня из головы, словно вода сквозь пальцы. Чуть не забыл, что хотел тебе сказать. На днях я встретил Зикали, Открывателя. Он рассказал о твоем возвращении в землю зулу и посулил нам с тобой встречу, не сказал когда, только просил передать тебе его слова. На пути в Наталь тебе встретится крааль Джази, там-то ты и увидишься с ним и еще кое с кем, кого знаешь. Не уезжай, не повидав его, поскольку скоро произойдет то, в чем ты должен принять участие.

— Зикали! Не слышал о нем со времен войны! Мне казалось, его уже и в живых-то нет.

— О нет, Макумазан, он точно жив и все такой же, как и прежде. Говорят, он один заварил всю эту кашу — то ли желал Кечвайо добра, то ли хотел его уничтожить. А с меня какой спрос? Ведь я-то хочу жить в мире с любым правителем, какого пожелает назначить английская королева. Имеет полное право, раз победа за ней. Задай свои вопросы Открывателю, Макумазан, когда увидишься с ним.

— Где искать этот чертов поселок? — спросил я раздраженно. — Первый раз о таком слышу.

— Я тоже, Макумазан, и ничем не могу тебе помочь. Может статься, это место под землей, куда идут умершие, знаю одно — где бы он ни был, ты обязательно встретишься с Открывателем. Прощай же, Макумазан, и, если нам не суждено больше свидеться, вспоминай меня хоть иногда, и я не забуду все пережитое вместе с тобой, а особенно ту ночь в Долине костей, когда призрак ведьмы Мамины предрек нам будущее и поцеловал тебя при всех. Видно, она и впрямь была красавицей, Макумазан, как я слышал от тех, кто знал ее, раз ты в нее так сильно влюбился. Но по мне, приятнее все-таки целоваться с живой женщиной, а не с мертвой. Впрочем, лучше так, чем ходить вовсе нецелованным. Прощай, Макумазан, обязательно скажи Открывателю, что я передал тебе его слова, не то он наложит на меня злое заклятие, а мне ведь и так пришлось несладко последнее время.

С этими словами Гоза удалился, и я его больше не видел, не знаю, жив ли он еще. Что ж, он был славный малый, хоть и не смельчак.

Почти забыв об этом разговоре, я как-то очутился по соседству с красивейшей субтропической местностью под названием Эшове. По сей день там располагается официальная резиденция английского представителя в стране зулусов. В здании еще шел ремонт, если он вообще начинался, но сэр Мельмот Осборн уже устроил там свой кабинет. Меня отправили к нему с весьма важной информацией. Только я добрался до места, крааля в пятьдесят хижин, где-то в пятистах ярдах от нынешней резиденции, как мой фургон увяз колесами в болотистой почве. Пока я пытался вытащить его, ко мне подошел зулус с добродушной физиономией, которого звали, как сейчас помню, Умниква. От него я узнал, что Малимати, как местные величали сэра Мельмота Осборна, где-то поблизости от Эшове, но вряд ли я до него доберусь, ведь уже ночь. Я согласился, решив заночевать прямо тут, и спросил, как называется крааль.

Он ответил, что крааль называется Джади. Услышав это название, я вздрогнул, а вслух сказал, мол, странное какое название, кажется, оно означает «Обреченный». Умниква подтвердил мою догадку. Вот только назван он так, по его словам, из-за вождя по имени Умфокаки, или Чужак. Он женился на сестре короля, но был убит в этом самом месте своим братом по имени Гундане, или Летучая Мышь. Я заметил, что такое название предвещает несчастье. Зулус согласился со мной. А с тех пор как король Кечвайо, обретший пристанище под крылом белого повелителя Малимати, уже несколько месяцев лежит при смерти, оно звучит еще более зловеще. Я спросил, от чего умирает король. Умниква не знал, но отец всех знахарей по имени Зикали, без сомнения, мог бы ответить на мой вопрос, поскольку он заботится о Кечвайо.

— Он ждал тебя, Макумазан, — добавил Умниква осторожно, — послал меня к тебе навстречу и велел тотчас привести к нему.

Я и бровью не повел и ответил, что, пожалуй, составлю ему компанию, хотя одному Богу известно, как мне было любопытно. Оставив слуг возиться с колесами фургона, я побрел вслед за вестником. Он привел меня к большой хижине за общей оградой поселка, стоявшей поблизости от ворот. У входа собралось несколько женщин, они были чем-то встревожены. Среди них я разглядел Дабуко, брата короля, скоторым был едва знаком. Он поздоровался со мной и сказал, что Кечвайо лежит в хижине при смерти, однако так же, как и Умниква, не мог ничего сказать о причине болезни.

Долго, уже с час наверное, ждал я, сидя снаружи, или принимался ходить взад и вперед. Пока не опустилась ночь, я развлекался, созерцая виды окружающих холмов, самых красивых во всей стране зулусов благодаря их причудливым изгибам и богатой палитре красок. А когда стемнело, остался наедине с моими тягостными мыслями.

Наконец я решил убраться отсюда, — в конце концов, чем я могу помочь королю, если он и в самом деле при смерти? Мне не хотелось больше видеть Кечвайо, ведь с ним у меня были связаны самые горестные воспоминания. Только я собрался уходить, как вдруг из хижины вышла женщина. В сгустившемся мраке я не разглядел, кто она или даже какая из себя, к тому же эта женщина скрывала лицо под покрывалом, словно желала остаться неузнанной.

— Король болен, Макумазан, и он желает видеть тебя, — сказала она, остановившись передо мной на минуту, потом кивнула на входное отверстие хижины и исчезла, закрыв за собой ворота ограды. Любопытство взяло надо мной верх, и я забрался в хижину, отодвинул деревянную перегородку от входа, а затем вернул ее на место.

Внутри просторной и мрачной комнаты горела одна свеча, вставленная в горлышко бутылки. В ее тусклом свете слева от входа я разглядел человека, лежащего на постели и по пояс укрытого одеялом. Это был Кечвайо. Его морщинистое лицо корчилось от боли, а живот стал меньше обычного, но ошибки быть не могло: передо мной король.

— Привет тебе, Макумазан, — произнес он слабым голосом, — в скорбную минуту свиделись мы с тобой. Узнав, что ты тут, я решил поговорить с тобой перед смертью. Ты честный человек и точь-в-точь передашь мои слова белым людям. Скажи им, что я никогда не держал зла против них, они всегда были друзьями моего сердца. Меня заставили ступить на путь, о котором я не помышлял, и вот он подошел к концу.

— Что с тобой случилось, король?

— Не знаю, Макумазан, но болезнь не отпускает меня уже несколько дней. Открыватель приходил лечить меня, ведь жены считают, что белые знахари желают мне смерти. Он сказал, что я отравлен и непременно умру. Приди ты раньше, может, дал бы мне какое-нибудь лекарство. Теперь уже поздно, — вырвалось у него со стоном.

— Кто же отравил тебя, король?

— Об этом я не знаю, Макумазан, то ли мои враги, то ли братья, а может, и жены. Все желают покончить со мной, и владыка, который стал никому не нужен, скоро уйдет. Радуйся, Макумазан, что тебе не довелось стать королем, ибо все их дни преисполнены печали.

— А где же Открыватель?

— Он заходил недавно. Возможно, отправился за головой короля — то есть объявить о его смерти — к Малимати и остальным белым людям, — проговорил король еле слышно.

В эту минуту из дальнего угла хижины, окутанного мраком, послышалось шарканье ног. В круге света показалась костлявая рука, за ней другая, а далее огромная голова с длинными седыми лохмами, волочащимися по земле, и, наконец, большое уродливое туловище, тощее, словно скелет, обтянутый черной морщинистой кожей. Существо тихонько, как хамелеон по ветке, подкралось ближе, и я узнал Зикали. Он подобрался к постели больного и сел перед ним на корточки, словно жаба. Затем, не поворачивая головы, как заправский хамелеон, обратил на меня горящий взгляд своих глубоко посаженных глаз.

— Привет, Макумазан, — сказал он вполголоса, — разве я не обещал тебе когда-то, что мы встретимся? И вот ты со мной и с тем, кого ты знаешь.

— Похоже на то, Зикали, но почему ты не пошлешь за белыми докторами, чтобы они вылечили короля?

— Все доктора на земле, Макумазан, ни белые, ни черные, не смогут вылечить его. Духи призывают короля, и он умирает. Я пришел на его зов издалека, так быстро, как мог, но даже я бессилен, хоть из-за него и мне суждено умереть.

— Почему?

— Взгляни на меня, Макумазан, разве я не достаточно пожил на свете? Рано или поздно для всех наступает конец, даже для Того, кому не следовало родиться.

Кечвайо поднял голову и взглянул на него.

— Может статься, — с трудом проговорил он, — для дома Сензангаконы было бы лучше, если бы ты умер раньше. Лежа тут на смертном одре, я припомнил много поговорок, ходящих о тебе в народе. Однако я не посылал за тобой, Открыватель, и не знаю, кто мог это сделать, но только, когда ты пришел, у меня началась эта ужасная боль. И как случилось, — добавил он, повысив голос, — что белые люди схватили меня в твоем убежище? Кто показал им тайный ход? Впрочем, какой теперь смысл…

— Да, никакого смысла, сын Панды, — ответил Зикали. — И не важно, как мне удалось избежать удара копья в хижине Черного ущелья, когда ты спрятал его под одеждой, замышляя убийство, а некий дух преградил тебе путь и спас меня от смерти. Скажи, сын Панды, вспоминал ли ты последние три дня о своем брате Умбелази и о собратьях, убитых тобой в сражении у реки Тугела, когда белый человек повел амакоба в атаку против твоего войска и разгромил три полка?

Кечвайо лишь простонал, не ответив ни слова. Должно быть, он ослаб настолько, что уже не мог говорить.

— Слушай, сын Панды, — шипел ему на ухо Зикали, — много-много лет назад, еще до рождения твоего предка Сензангаконы, — бог знает сколько времени прошло с тех пор, — в знатной семье племени ндвандве родился карлик. Чака истребил племя ндвандве, а карлика и уродца из благородной семьи не тронул. Ко роль прозвал его Тем, кому не следовало родиться, и потешался, когда наступали мир и благоденствие, а в тяжелые времена обращался к нему за советом, потому как карлик был мудр и сведущ в магии. Однако Чака ради забавы убил жен и детей этого человека, оставив в живых лишь одну, кого он сделал своей «сестрой». Тогда во имя своего народа и убитых жен и детей этот колдун поклялся отомстить Чаке и всему дому Сензангаконы. Как крыса под землей, он подкапывал основание престола Чаки и привел короля к гибели от копий братьев и слуги Мбопы, с которым он поступал несправедливо. Продолжая копать во тьме, он побудил Дингаана, прежде заколовшего своего брата Чаку, убить бура Ретифа и его людей. Тем самым он призвал возмездие на голову Дингаана от рук белых людей, а позже навлек на Дингаана смерть. Затем королем стал твой отец Панда, и жизнь ему спасло то, что однажды он сделал добро Тому, кому не следовало родиться. Однако с помощью ведьмы Мамины колдун доставил неприятности королю, посеяв вражду между его сыновьями, одного из них звали Кечвайо. Позже Кечвайо стал править вместе с отцом Пандой, а затем единолично занял трон. Вскоре у него начались неприятности с англичанами. Ты помнишь, сын Панды, как Кечвайо сомневался, объявлять ли им войну, и требовал знамения от Того, кому не следовало родиться. Колдун дал знамение, перед королем появилась инкосазана зулусов, Небесная принцесса, и спор решился в пользу войны. Ты знаешь, сын Панды, как шла эта война, как Кечвайо потерпел поражение, как пришел к Тому, кому не следовало родиться, словно загнанная гиена, и просил указать ему убежище, где мог бы спрятаться. Ты хорошо знаешь, как Кечвайо задумал убить бедного старого знахаря, открывшего ему тайный проход, как короля схватили и отправили за море, а затем вернули обратно, в землю, где народ возненавидел его, ведь он отправил тысячи зулусов на смерть. Ты знаешь, как он наконец нашел приют под сенью белого вождя, в этом поселке под названием Джази. Здесь он, презираемый всеми изгой, жил до тех пор, пока не заболел, как всегда случается с подобными людьми, тогда послали за Тем, кому не следовало родиться, чтобы его вылечить. Однако ты знаешь, как Кечвайо теперь лежит в предсмертных муках, словно проглотил раскаленный наконечник копья, и скоро погрузится в вечный мрак, населенный призраками тех, кого он убил, и предков дома Сензангаконы, который он низложил и отправил в небытие.

Зикали умолк и, приблизив лицо к умирающему, вперил в него взгляд, горящий ненавистью. Затем он зашептал что-то королю на ухо, отчего тот задрожал, как жертва под взглядом мучителя.

В эту минуту огарок свечи провалился в бутылку из прозрачного стекла, догорел, испуская тусклый свет, и, наконец, потух. Никогда мне не забыть этой жуткой сцены в этом унылом, наводящем ужас освещении. Умирающий король лежит на постели и трясет головой, а колдун склонился над ним, как вампир, сосущий кровь из горла беспомощной жертвы. Страх в глазах одного и лютая неизбывная ненависть в глазах другого. О, как это ужасно!

— Макумазан, — прошептал Кечвайо дрожащим голосом, — помоги мне! Я же говорил, что мой отравитель — Зикали, он меня ненавидит. О, прогони призраков! Прогони их!

Я не мог отвести от него глаз, а мучитель присел перед королем на корточки, как демон, упивающийся своим злодеянием. И тут свеча потухла.

Наконец у меня сдали нервы, и, обливаясь холодным потом, я опрометью бросился из хижины, будто только что побывал в аду, а вдогонку мне грянул издевательский смех Зикали.

У хижины в наступивших сумерках собрались женщины и слуги короля. Я велел им идти к умирающему, а сам вскарабкался вверх по склону в поисках белых людей. Кругом никого. Посланник-кафр из кабинета сэра Осборна сообщил, что Малимати еще не вернулся, но за ним уже послали. Тогда я направился к своему фургону и в изнеможении растянулся на постели. А что еще мне оставалось делать?

Ночь прошла ужасно. Гремел гром, и лил сильный дождь с порывами ветра. Только я задремал, как меня разбудил плач. И я сразу понял, что король скончался. Они совершали ритуальный плач скорби по умершему. Интересно, есть ли среди них убийца? А в том, что Кечвайо был отравлен, я не сомневался.

К рассвету буря утихла, ей на смену пришла ясная и безоблачная ночь, а на небе взошла убывающая луна. Жара этого безводного пространства угнетала меня, кровь словно закипала в жилах. Однако я слышал, что где-то в полумиле отсюда в ущелье течет река, и мечтал искупаться в прохладной воде. Ведь, сказать по правде, она мне уже несколько дней не попадалась. Вот и решил окунуться, прежде чем покину это средоточие ненависти, окончательно мне опротивевшее. Мой возница был уже на ногах и болтал с разведчиками, которые всполошились, узнав о происшедшем в поселке. Кликнув его, я обещал скоро вернуться и велел запрячь волов в дорогу, а сам отправился на поиски. После долгой прогулки я наконец спустился на дно ущелья к берегу реки. Мне помогла тропа, которую протоптали кафрские женщины, приходящие сюда черпать воду. На месте оказалось, что река разлилась, и вода стремительно продолжала прибывать, — по крайней мере, если судить по звуку, ведь глубокое ущелье густо заросло деревьями и свет едва проникал в него. Поэтому я сел и стал дожидаться рассвета. Меня мало прельщала перспектива быть искусанным комарами, и я уже почти жалел, что пришел сюда.

Скоро все изменилось, мгла рассеялась, и я убедился, как тут на самом деле красиво. Напротив меня с высоты двадцати, а может, и тридцати футов в черный бассейн низвергался водопад. Всюду росли высокие папоротники, а за ними стройные деревья с бисером дождевых капель на листьях. Посреди реки, в десяти шагах от меня, под бурным пенистым потоком возвышалась скала, вокруг нее бурлила вода. На скале сидело какое-то живое существо, поначалу я не мог разглядеть его из-за тумана и принял то ли за старого бабуина, то ли за другое животное. Тогда я пожалел, что не захватил с собой ружье. Вскоре я понял, что это человек, когда он начал говорить нараспев или молиться на языке зулу, а затем скрылся за цветущим кустарником. Я слышал каждое слово. Вот что он говорил:

«О мой дух, здесь ты нашел меня в юности, сотни лет назад. — (Мне кажется, он имел в виду десятки.) — И вот я вернулся к тебе. В этот бассейн я нырнул и под водой нашел тебя, мой змей, и ты обвился вокруг моего тела и вокруг моего сердца. — (Как я понял, голос намекал на обряд посвящения в знахари, куда обычно входит нахождение змеи, которая должна обвиться вокруг новичка.) — С тех пор и по сей день ты поселился в моем теле и моем сердце, наделил меня мудростью, давал советы о добре и зле, и я исполнял все, что ты велел. Теперь я верну тебя туда, откуда ты пришел, чтобы ты ждал моего нового рождения. О духи моих предков, день за днем я трудился и спустя много лет ото мстил за вас дому Сензангаконы. Никогда больше они не будут править в этой земле, ибо последнего их короля я умертвил. О мои убитые жены и дети, я принес вам огромную жертву, тысячи и тысячи убитых зулусов. О Ункулункулу, Великий владыка небес, пославший меня на землю. Ункулункулу, я выполнил свою задачу и возвращаюсь к тебе с кровавым урожаем от семян, посеянных тобой. Тише, тише, мой змей, солнце восходит, и скоро ты обретешь покой в воде, твоей обители от начала мира!»

Голос умолк, в этот миг луч света пронзил туман и осветил говорящего. Это был Зикали, а вокруг него обвился большой желтобрюхий полоз. Черная голова змеи нависла над ним, и казалось, будто трепещущий раздвоенный язык время от времени лижет его в лоб. Наверное, змея вылезла из воды, потому что ее мокрая кожа блестела на солнце. Старик встал на нетвердых ногах, не сводя глаз с восходящего красного солнечного ока, и с криком «Обреченный, обреченный с радостью!» и громким жутким смехом бросился в бурлящие воды.

Так окончилась история о знахаре Зикали, Открывателе, о Том, кому не следовало родиться, и о его страшной мести. Он уничтожил великий дом Сензангаконы, а вместе с ним и весь зулусский народ.



Книга XI. СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК

Аллан Квотермейн вместе со своим компаньоном Стивеном Соммерсом отправляются в самое сердце Африки, в страну дикого народа понго за редкой орхидеей, которую понго почитают как божество.

Глава 1

БРАТ ДЖОН
Вряд ли человек, которому знакомо имя Аллана Квотермейна, связал бы его в своем представлении с цветами, особенно с орхидеями. Тем не менее мне, охотнику Аллану Квотермейну, суждено было однажды участвовать в поисках орхидей столь исключительных, что при описании их нельзя опускать подробностей. Я постараюсь обстоятельно рассказать об этих поисках, и если кто-либо впоследствии захочет издать мои записки, милости прошу. Случилось это в том году… впрочем, к чему нам знать, в каком именно году было дело? Случилось это очень давно, когда я еще сравнительно нестарым человеком участвовал в охотничьей экспедиции к северу от реки Лимпопо, граничащей с Трансваалем. Моим компаньоном был джентльмен по имени Скруп, Чарльз Скруп.

В Дурбан он приехал из Англии поохотиться. По крайней мере, это было одной из причин его приезда.

Другой причиной были его отношения с леди, которую я буду называть мисс Маргарет Маннерз, хотя это не настоящее ее имя. Кажется, они были помолвлены и действительно любили друг друга. К несчастью, они сильно повздорили из-за другого джентльмена, с которым мисс Маннерз протанцевала четыре танца подряд, включая два, обещанные жениху, на охотничьем балу в их родном Эссексе. Последовали объяснения, точнее, ссора. Мистер Скруп заявил, что не потерпит такого отношения от своей невесты. Мисс Маннерз ответила, что приказов не потерпит, мол, она сама себе хозяйка и намерена всегда оставаться таковой. Мистер Скруп воскликнул, что не возражает, поскольку его это не касается. Мисс Маннерз ответила, что после этого она больше не желает его видеть. Мистер Скруп заявил, что она не увидит его никогда, поскольку он уезжает в Африку охотиться на слонов. Мало слов — на следующий же день мистер Скруп покинул свой дом в Эссексе, не сообщив никому, куда именно едет. Позднее, много позднее выяснилось, что дождись Скруп почты, то получил бы письмо, которое могло бы изменить его планы. Но он и его невеста были горячими молодыми людьми, вот в пылу страсти и наделали глупостей.

Итак, Чарльз Скруп приехал в Дурбан, который был тогда порядочным захолустьем. Мы с ним встретились в баре отеля «Ройял».

«Если хотите охотиться на крупного зверя, — говорил кто-то (я его не запомнил), — то только один человек может показать вам, как это делается. Это охотник Квотермейн, лучший стрелок во всей Африке, превосходнейший человек».

Я сидел, покуривая трубку, и делал вид, что ничего не слышу. Неловко слушать, когда тебя хвалят, а я всегда был человеком скромным.

Мистер Скруп пошептался с посетителями бара, потом подошел ко мне и представился. Я отвесил поклон и оглядел его: высокий, темноволосый, романтичный, как все влюбленные.

Я сразу почувствовал к нему симпатию, которая усилилась, когда он заговорил.

Я всегда придаю большое значение голосу и изначально сужу о людях столько же по нему, сколько по лицу. В голосе Скрупа чувствовалась особенная приятность, хотя слова, с которыми он обратился ко мне, были самыми обыкновенными.

— Здравствуйте, сэр! — сказал он. — Выпьете со мной?

Я ответил, что днем крайне редко употребляю крепкие напитки, но охотно выпью с ним пива.

Допив пиво, мы отправились в мой маленький домик, в тот самый, где я впоследствии принимал друзей — Куртиса и Гуда. Поужинали мы у меня, и с этого момента Чарли Скруп не покидал мой дом до тех пор, пока мы не отправились в охотничью экспедицию.

Остальное я должен изложить вкратце, так как оно только отчасти связано с той историей, которую я намерен рассказать.

Мистер Скруп, человек состоятельный, взял на себя все организационные расходы и предложил мне воспользоваться всей слоновой костью и другой возможной добычей нашего предприятия. Я, конечно, не отказался от такого предложения.

Все шло хорошо до тех пор, пока наше путешествие не закончилось несчастьем. Мы убили всего двух слонов, но зато встретили множество другой дичи. Беда случилась на обратном пути, когда мы находились недалеко от залива Делагоа.

Как-то под вечер мы вышли на охоту, чтобы подстрелить себе дичь к ужину. Скоро я заметил среди деревьев антилопу. Она скрылась за выступом скалы, примыкавшей к склону оврага. Мы направились туда. Я шел впереди и, обогнув скалу, увидел антилопу, точнее, бушбока шагах в десяти от меня.

Вдруг из кустарника, растущего на вершине скалы, футах в двенадцати у меня над головой, послышался шум, потом возглас Чарли Скрупа:

— Осторожнее, Квотермейн! Он приближается.

— Кто? — спросил я раздраженно, так как шум спугнул антилопу и она убежала.

Вдруг у меня мелькнула мысль, что Скруп не стал бы кричать из-за пустяков, ведь, спугнув бушбока, мы лишались ужина. Я обернулся и посмотрел вверх. До сих пор я отчетливо помню, что представилось тогда моим глазам. Надо мной был гранитный валун, обточенный водой, вернее, несколько валунов, в расселинах которых рос папоротник рода адиантум, с серебристым отливом на внутренней стороне листьев.

На листе, свесившемся вниз, сидел большой жук с красными крыльями и черным туловищем, потиравший усики передними лапками, а выше, на самой вершине скалы, вырисовывалась голова великолепного леопарда. Записывая эти строки, я как сейчас вижу на фоне вечернего неба четырехугольную морду. На клыках пенилась слюна.

Это было последним, что я видел, так как в следующий момент леопард — в Южной Африке мы называем их тиграми — бросился мне на спину и сбил с ног. Я полагаю, что он тоже караулил бушбока и мне не обрадовался. К счастью, я упал на мягкий мох.

«Все кончено!» — подумал я, почувствовав на спине тяжесть зверя, прижавшего меня к земле, и, что еще хуже, его горячее дыхание. Еще миг, и острые клыки сомкнутся на моем горле. Потом я услышал выстрел Скрупа и яростное рычание раненого леопарда. Зверь, вероятно, решил, что это я его ранил, и вцепился мне в плечо.

Его зубы скользнули по моей коже, но, к счастью, захватили только прочный бархат моей охотничьей куртки. Зверь начал трясти меня, потом остановился, очевидно решив взяться за добычу покрепче. Тут я вспомнил, что у Скрупа одностволка и он лишен возможности выстрелить вторично. Я понял: мне конец. Почувствовал я не страх, а близость больших перемен. Не могу сказать, что мне припомнилась вся моя жизнь, но во всяком случае мелькнули два-три эпизода из детства. Так, например, я увидел, как сижу на коленях у матери и играю маленькой золотой рыбкой, которую она носила на цепочке часов.

Я пробормотал молитву и, кажется, потерял сознание, правда обморок длился всего несколько секунд. Когда я очнулся, моим глазам предстало необычное зрелище: леопард дрался со Скрупом. Зверь стоял на одной задней лапе (другая была перебита), а передними буквально боксировал Скрупа, который колол его охотничьим ножом. Потом они повалились на землю — Скруп, а сверху леопард. Я вскочил со своего мшистого ложа — раздался сосущий звук, видно, место было топким.

Мое ружье лежало рядом в целости и сохранности, с взведенным курком, как и в тот момент, когда выпало из моих рук. Я поднял его и выстрелил зверю в голову, не дав ему схватить Скрупа за горло. Леопард рухнул замертво прямо на своего противника. Одно содрогание, одно судорожное сжатие его когтей на ноге бедного Скрупа, и все было кончено. Он лежал, будто спал, а под ним находился Скруп.

Освободить его оказалось непростым делом: леопард был очень тяжел. Но мне наконец удалось справиться с помощью сука, отломанного от дерева, должно быть, слоном.

Сук я использовал как рычаг. Скруп лежал весь в крови, в собственной или в звериной — неизвестно. Сперва мне показалось, что он мертв, но после того, как я плеснул на него водой из маленького ручейка, падавшего со скалы, он пришел в себя и пролепетал:

— Что со мной?

— Вы герой, — ответил я. Очень горжусь, что получилось в рифму.

Потом, дабы не провоцировать дальнейшие разговоры, я понес Скрупа в лагерь, который, к счастью, находился неподалеку.

Скруп безостановочно что-то бормотал. Правой рукой он обхватил меня за шею, я же левой держал его за пояс. Я прошел сотни две ярдов и вдруг почувствовал, что он потерял сознание. Нести раненого мне было не по силам, поэтому я оставил его и отправился за помощью.

В конце концов я с помощью кафров донес Скрупа на одеяле до палаток, где внимательно осмотрел его раны.

Он был весь исцарапан, но серьезными повреждениями можно было считать только прокушенные мышцы на левой руке и три глубокие царапины на бедре, нанесенные когтями леопарда.

Я дал Скрупу опийной настойки, чтобы он уснул, и, как сумел, перевязал его. Три дня все шло хорошо, и раны, казалось, начали заживать. Вдруг беднягу сразила лихорадка, вызванная, я полагаю, ядом с когтей или с зубов леопарда.

До чего же ужасной была следующая неделя!

Скруп весь горел и непрестанно бредил, особенно часто упоминая мисс Маргарет Маннерз. Я старался поддерживать его силы — поил крепким мясным бульоном, смешанным с небольшим количеством бренди. Увы, Скруп становился все слабее и слабее. Кроме того, у него загноились раны на бедре. От кафров толку было мало, и ухаживать за раненым в основном приходилось мне. К счастью, леопард не причинил мне никакого вреда, если не считать потрясения, а в те времена я был человеком крепким. Но утомление сказывалось, ведь засыпать больше чем на полчаса я не осмеливался.

Наконец наступило утро, когда я окончательно выбился из сил. В маленькой палатке лежал и метался в бреду бедный Скруп, а я сидел около него, раздумывая, доживет ли он до следующего дня, и если доживет, то сколько времени еще я буду в состоянии ухаживать за ним. Я попросил кафра принести мне кофе, и едва поднес дрожащей рукой чашку к губам, как неожиданно явилась помощь…

Перед нашим лагерем росло два больших куста терновника, и вот при свете восходящего солнца я заметил между ними странную фигуру, медленно направлявшуюся ко мне. Это был мужчина неопределенного возраста. Длинные волосы и борода его поседели совершенно, а лицо казалось сравнительно молодым, если не считать пары морщинок у рта. Темные глаза излучали силу и энергию. На нем были охотничьи сапоги из недублёной кожи и сильно поношенное платье, поверх которого он накинул кожаную кароссу[286], нелепо болтавшуюся на его высокой костлявой фигуре. За спиной у него висел погнутый жестяной ящик, худые руки нервно сжимали длинный посох из черно-белого дерева, называемого туземцами умцимбити, и к концу его была привязана сетка для ловли бабочек. Позади шли несколько кафров, которые несли на голове ящики.

Я сразу узнал этого человека, так как мы с ним уже встречались в Зулуленде. Тогда он спокойно появился из гущи войска туземного племени, враждебно настроенного к белым.

Джентльмен в полном смысле этого слова, он был одной из самых странных личностей во всей Южной Африке. Никто не знал, кто он и откуда (сейчас-то мне известна его невероятная история), за исключением того, что он американец по происхождению. Последнее часто выдавал его выговор. Доктор по образованию, он, судя по навыкам, имел большие познания в медицине, включая хирургию. Для всех было тайной, откуда он получал средства к существованию. Много лет он скитался по Южной и Восточной Африке, ловил бабочек, собирал цветы.

Туземцы и белые считали его сумасшедшим. Такая репутация вместе с его врачебным искусством позволяла ему спокойно бродить где вздумается, так как кафры смотрят на безумных как на вдохновленных Богом. Они звали его Догитой (искаженный вариант английского слова «доктор»). Белые звали его Братом Джоном, Дядей Сэмом, Святым Джоном. Второе прозвище он получил за свое необыкновенное сходство (когда бывал выбрит и хорошо одет) с фигурой, которая в юмористических журналах символизирует великую американскую нацию, так же как Джон Буль — Англию. Первое и третье прозвища он получил за свою доброту и предполагаемую способность питаться «акридами и диким медом». Сам же он предпочитал, чтобы его называли Братом Джоном.

Как же я обрадовался встрече, с каким облегчением вздохнул! Когда он подошел, я налил ему кофе и, вспомнив, что он любит очень сладкий, положил в кружку побольше сахару.

— Здравствуйте, Брат Джон, — сказал я, протягивая ему кофе.

— Здравствуйте, брат Аллан, — ответил он, взял кофе, опустил в него длинный палец, чтобы проверить, насколько горяч напиток, и размешать сахар, потом выпил его залпом, словно то был не кофе, а лекарственный препарат. После этого он вернул мне кружку, чтобы я снова наполнил ее.

— Все собираете жуков? — спросил я.

Брат Джон утвердительно кивнул:

— Жуков и цветы. Кроме того, веду наблюдения над человеческой натурой и чудесными творениями природы.

— Откуда вы теперь? — поинтересовался я.

— С холмов, что миль за двадцать отсюда. Покинул их вчера вечером. Шел целую ночь.

— Зачем? — удивился я, посмотрев на него.

— Почудилось, что кто-то зовет меня. Признаться, мне казалось, что это были вы, Аллан.

— Значит, вы слышали, что я здесь и что со мной раненый товарищ?

— Нет, я ничего не слышал. Я собирался отправиться к побережью сегодня утром. Но вечером, в пять минут девятого, если быть совсем точным, я получил ваше послание и направился сюда. Вот и все.

— Мое послание… — Я осекся и попросил Брата Джона показать мне свои часы. Поразительно, но они показывали то же время, что мои, с разницей лишь в две минуты. — Вы не поверите, — медленно начал я, — но вчера в пять минут девятого я впрямь просил о помощи. Я решил, что товарищ мой умирает, а самого большой палец поранить угораздило. Только взывал я не к вам и не к другому человеку, понимаете, Брат Джон?

— Понимаю. Вы просили помощи, и это главное. Вы просили, и вас услышали.

Я снова посмотрел на Брата Джона, но ничего не сказал. Все это было очень странно, если только он говорил правду. Но он никогда не лгал. Человек он был в высшей степени правдивый, порой даже чересчур. А ведь есть люди, не верящие в силу молитвы.

— Что с вашим товарищем? — спросил Брат Джон.

— Изранен леопардом. Раны не заживают, кроме того, у него лихорадка. Боюсь, долго он не протянет.

— Ну, об этом вы судить не можете. Позвольте мне взглянуть на раненого.

Он внимательно осмотрел Скрупа и сделал много чудесного. Жестяной ящик был наполнен разнообразными лекарствами и хирургическими инструментами, которые Брат Джон хорошо прокипятил, прежде чем ими воспользоваться. Потом он настолько тщательно вымыл руки, что едва не стер с них кожу, истратив на это очень много мыла. Сначала бедный Чарли получил дозу какого-то лекарства, которое, казалось, убило его. Брат Джон упомянул, что это кафрское снадобье. Потом он вскрыл раны на бедре у Скрупа, очистил, приложил какие-то травы и перевязал. Когда Скруп очнулся, лекарь дал ему питья, вызвавшего сильный пот и прекратившего лихорадку.

Через два дня пациент Брата Джона просил есть и уже сидел в постели, а через неделю настолько оправился, что его можно было нести к побережью.

— Ваше послание спасло жизнь брату Чарли, — сказал мне старый бродяга на пути к побережью.

Я не ответил. Хочу пояснить: через своих кафров я уточнил, чем Брат Джон занимался, когда якобы получил послание. Видимо, следующим утром он впрямь собирался на побережье, но часа через два после заката неожиданно велел носильщикам свернуть лагерь и следовать за ним. Те повиновались и, к своему большому неудовольствию, целую ночь брели за Догитой, как они его зовут. Кафры так устали, что, если бы не боялись остаться в чужих местах, да еще в темное время суток, бросили бы поклажу и отказались идти дальше.

Насколько я разобрал, случившееся можно объяснить внушением, инстинктом или просто совпадением. Пусть читатель решает сам.

За время нашей совместной жизни в лагере, путешествия в бухту Делагоа и переезда оттуда в Дурбан мы с Братом Джоном постепенно сделались большими друзьями. О своем прошлом (о котором я узнал впоследствии) и о цели своих скитаний он, как я уже упоминал, ничего не говорил. Но зато он часто рассказывал о своих естественно-научных и этнологических (по-моему, так они называются) занятиях. Я тоже интересовался этими вопросами и из своей личной практики немало знал об африканских племенах, об их нравах и обычаях.

Брат Джон показал мне много разнообразных предметов, собранных во время недавнего путешествия, жуков и бабочек, аккуратно приколотых к донышку специальных ящиков, и большое количество сухих цветов, переложенных листами папиросной бумаги. Среди последних, по словам Брата Джона, было много орхидей.

Заметив, что они привлекают мое внимание, Брат Джон спросил, не желаю ли я посмотреть на самую замечательную орхидею в мире. Я, конечно, ответил, что желаю, после чего он достал из ящика плоский пакет размером около двух с половиной квадратных футов и начал развязывать. Сверху лежала тонкая травяная рогожка, какую плетут неподалеку от Занзибара, потом крышка упаковочного ящика, снова рогожка и несколько старых номеров «Кейп джорнал», несколько листов папиросной бумаги и, наконец, между двумя листами картона — цветок и лист одного и того же растения.

Даже в засушенном виде цветок казался чудом: двадцать четыре дюйма от края одного бокового лепестка до края другого, двадцать дюймов от верхушки до дна чашечки. Точного размера чашечки я не помню — как минимум фут в диаметре. Даже сейчас околоцветник сохранил ярко-золотистый оттенок. Чашечка была белой с черными полосами, а в самом центре цветка красовалось большое темное пятно в виде обезьяньей головы. Здесь было все: нависшие брови, глубоко поставленные глаза, сердитая полоска рта и огромные челюсти. До того времени я видел горилл только на раскрашенных иллюстрациях, и пятно на цветке показалось мне точной копией такого изображения.

— Что это? — удивленно спросил я.

— Сэр, — сказал Брат Джон (он употреблял это формальное обращение, когда волновался), — это замечательная орхидея рода циприпедиум, и открыл этот цветок я! Здоровое корневище такого растения стоит по меньшей мере двадцать тысяч фунтов!

— Это выгоднее золотоискательства, — заметил я. — Что же, удалось вам достать такое корневище?

— Нет, не посчастливилось, — ответил Брат Джон, печально покачав головой.

— Откуда же у вас такой цветок?

— Я расскажу вам об этом, Аллан. Год с небольшим тому назад я пополнял свои коллекции в глухом районе острова Килва и нашел там несколько чрезвычайно интересных вещей. Милях в трехстах от океана я встретил народ, до сих пор не видевший европейцев. Это многочисленное и воинственное племя смешанной зулусской крови называло себя мазиту…

— Слышал об этом племени, — перебил я Брата Джона, — полтора столетия тому назад, незадолго до времен Сензангаконы[287], оно поселилось на севере.

— Я легко понимал их язык, — продолжал Брат Джон, — так как мазиту говорят на немного искаженном зулусском, как и другие туземцы, живущие в тех местах. Сперва они хотели убить меня, но потом раздумали, так как решили, что я безумен. Все считают меня сумасшедшим, Аллан, но это глубокое заблуждение. Скорее, большинство других людей утратило рассудок.

— Насчет вас это единичное заблуждение, — торопливо возразил я, не желая продолжать разговор о безумии Брата Джона. — Ну и что же мазиту стали делать потом?

— Потом они узнали, что я обладаю медицинскими познаниями. Ко мне явился их король Бауси, страдавший от огромной опухоли. Я рискнул сделать ему операцию и вылечил его. Затея была очень рискованная, ведь, если бы умер король, мне тоже пришлось бы умереть. Но меня это не очень беспокоило, — прибавил он со вздохом. — С этого момента меня, конечно, стали считать великим чародеем. А Бауси сделался моим кровным братом — перелил немного своей крови в мои жилы и немного моей в свои. Я опасался, как бы он не заразил меня своим врожденным недугом. Итак, я стал Бауси, и Бауси стал мной. Другими словами, я такой же, как и он, вождь мазиту и всю свою жизнь останусь таковым.

— Это может пригодиться, — задумчиво сказал я, — но, прошу, продолжайте.

— Потом я узнал, что на западной границе земли мазиту будто бы находятся большие болота, за ними есть озеро, называемое Кируа, а на озере — большой плодородный остров с горой посредине и владеет им племя понго, давшее острову название.

— Ведь это, кажется, туземное название гориллы? — спросил я. — По крайней мере, так говорил мне один человек, бывавший на восточном побережье.

— Как вы дальше увидите, это в самом деле очень странно. Говорят, что понго — великие маги, поклоняющиеся богу-горилле или, вернее, двум богам. Другой бог у них — цветок. Кто главнее, цветок ли с обезьяньей головой или горилла, я не знаю. Вообще, я знаю о понго лишь то, что слышал от мазиту и от человека, называвшего себя вождем понго.

— Что же они говорили?

— Мазиту утверждают, что понго — демоны, пробирающиеся секретными путями на лодках через тростники и похищающие женщин и детей для принесения в жертву своим богам. Иногда понго нападают по ночам, завывая при этом, как гиены. Мужчин убивают, женщин и детей забирают в плен. Мазиту тоже хотели бы напасть на понго, да не могут. У них нет лодок, чтобы добраться до вражеского острова — если это действительно остров. Кроме того, мне рассказывали о чудесном цветке, который растет там, где живет бог-горилла. Цветку тоже поклоняются как божеству. Об этом мазиту слышали от соплеменников, сбежавших из плена понго.

— А вы не пробовали добраться до этого острова? — спросил я.

— Пробовал, Аллан. Я подходил вплотную к тростниковым зарослям у самого края большой равнины, на берегу озера. Там я провел некоторое время — ловил бабочек, собирал растения. Однажды ночью я проснулся и почувствовал, что рядом кто-то есть. В лагере я был один, так как после заката солнца никто из моих людей не желал оставаться у границы владений понго. Я выглянул из палатки и при свете заходящей луны (рассвет уже близился) увидел человека, опершегося на длинное копье с широким наконечником. Человек тот был очень высок, выше шести футов. Белый плащ ниспадал почти до земли, на голове была шапка с завязками, тоже белая, в ушах поблескивали медные или золотые кольца, на руках — браслеты из того же металла. Несмотря на темную кожу, черты лица казались слишком изящными для негроидной расы — нос не приплюснутый, губы тонкие. Этот воин скорее напоминал араба. На левой руке у него я заметил повязку. Лицо незнакомца омрачала тревога. Думаю, ему было лет пятьдесят. Он стоял столь неподвижно, что я начал гадать, не привидение ли это, из тех, что, по словам мазиту, понго посылают в их страну. Мы долго смотрели молча друг на друга, так как я решил не начинать разговора первым. Наконец он заговорил низким, глубоким голосом на языке мазиту или на похожем языке, поскольку я легко понимал его.

«Ты зовешься Догитой, о белый господин? Ты искусный врачеватель?»

«Да, — ответил я. — А кто ты, осмелившийся пробудить меня от сна?»

«Господин! Я — Калуби, вождь племени понго, на этой земле меня уважают и почитают».

«Зачем же ты, Калуби, вождь понго, явился сюда в ночное время и один?»

«А зачем ты, белый господин, пришел сюда один?» — уклончиво ответил он.

«Что же тебе угодно?» — спросил я.

«О Догита! Я ранен и хочу, чтобы ты излечил меня». — Он посмотрел на свою перевязанную руку.

«Отложи в сторону копье и распахни плащ. Хочу убедиться, что у тебя нет ножа».

Вождь понго повиновался, отбросив копье.

«Теперь развяжи руку».

Он развязал. Я зажег спичку — казалось, огонь сильно испугал вождя, хотя он не сказал ни слова, — и при свете ее осмотрел руку. Первый сустав указательного пальца отсутствовал. Судя по культе, прижженной и туго обвязанной травой, сустав откусили.

«Кто это сделал?» — спросил я.

«Обезьяна, — ответил он. — Ядовитая обезьяна. Отрежь мне палец, о Догита, иначе завтра я умру».

«Почему же ты, Калуби, вождь понго, не велел своим лекарям отрезать тебе палец?»

«Нет-нет, — отвечал он, покачав головой, — они не могут. Это запрещает закон. А мне самому трудно, ибо если дальше окажется черное мясо, надо будет отрезать кисть, а если и дальше будет черное мясо, надо будет отрезать всю руку».

Я сел на походный стул и задумался, ведь среди ночной тьмы оперировать невозможно. Калуби, думая, что я отклоняю его просьбу, пришел в сильное волнение.

«Помилосердствуй, белый господин, — взмолился он — не дай мне умереть. Я боюсь смерти. Жизнь тяжела, но смерть еще хуже. Если ты откажешь мне, я убью себя здесь, перед тобой, и мой призрак будет посещать тебя до тех пор, пока ты не умрешь от страха и не присоединишься ко мне. Какую плату ты хочешь? Желаешь золота, слоновой кости или рабов? Скажи, я дам тебе все».

«Молчи», — сказал я, так как понял, что, если вождь будет много говорить, у него начнется лихорадка, которая приведет операцию к роковому исходу. По той же причине я не стал расспрашивать его о многом, что интересовало меня. Я развел огонь и начал кипятить хирургические инструменты, а Калуби подумал, что я занялся магией. Тем временем взошло солнце.

«Ну, — сказал я, — теперь покажи, насколько ты храбр».

И вот, Аллан, я сделал операцию, отрезав ему палец у самого основания, так как решил, что в его словах о яде есть доля правды. И действительно, впоследствии в ампутированной части — она хранится у меня в спирту, могу показать, — обнаружился яд. Чернота, о которой говорил Калуби, что-то вроде гангрены, распространилась почти по всему пальцу, хотя выше ткань кисти не пострадала. Вождь понго, без сомнения, был человеком мужественным. Во время операции он сидел неподвижно как скала и ни разу не поморщился. Увидев, что на месте разреза здоровая ткань, он вздохнул с большим облегчением. Когда все закончилось, он лишился чувств, но то был легкий обморок. Я дал ему немного винного спирта с водой, что подкрепило его.

«О господин Догита, — говорил он, когда я перевязывал ему руку, — на всю жизнь я твой раб. Но окажи мне еще одну услугу. В моих владениях водится ужасный дикий зверь, откусивший мне палец. Это демон. Он охотится на нас, мы его боимся. Я слышал, что у вас, белых, есть магическое оружие, которое убивает шумом. Приди на мою землю и убей того дикого зверя своим магическим оружием. Я молю тебя, приди, приди, ибо я в страхе».

Вождь действительно казался очень испуганным.

«Нет, — ответил я — я не проливаю крови. Я никого не убиваю, кроме бабочек, да и тех не так уж часто. Но если ты боишься этого зверя, почему ты не отравишь его? Вам, черным, известно много ядов».

«Без толку, без толку, — посетовал вождь. — Зверь умеет различать яды. Иные он глотает, и они не вредят ему, к иным он не прикасается. Ни один черный человек не может убить его. Нам издревле известно, что он падет только от руки белого».

«Очень странное животное…» — подозрительно начал я, уверенный, что Калуби лжет, и в этот самый момент моего слуха коснулись голоса.

Мои спутники с пением шли ко мне через высокую траву, но, по-видимому, были еще далеко. Калуби тоже услышал их и вскочил.

«Мне надо идти, — сказал он. — Никто не должен видеть меня здесь. Но какую плату желаешь ты, о кудесник-лекарь?»

«За лечение я не беру платы, — ответил я. — Но погоди… На вашей земле растет чудесный цветок, верно? Я хотел бы его иметь».

«Кто сказал тебе о цветке? — спросил Калуби. — Это Священный цветок, а для тебя, о белый господин, он может быть опасен. Не говори о нем, о белый господин, ибо говорить о нем для тебя рискованно. Лучше возвращайся, приведи с собой кого-нибудь способного убить зверя, и я сделаю тебя богатым. Вернись и позови Калуби из тростника, Калуби услышит твой зов и явится к тебе».

Потом он схватил свое копье и исчез в тростнике. Больше я его никогда не видел.

— Но откуда же вы, Брат Джон, достали этот цветок?

— Однажды утром, неделю спустя, я нашел его около своей палатки в узкогорлом глиняном сосуде с водой. Я, конечно, просил Калуби прислать мне корень растения, но он, вероятно, понял, что мне нужен только цветок. Или, может быть, он не посмел выкопать растение целиком. Во всяком случае, это лучше, чем ничего.

— Почему же вы сами не отправились в страну понго и не добыли его?

— По многим причинам, Аллан. Мазиту клялись, что любого, кто увидит этот цветок, умерщвляют. Когда они услышали, что у меня есть такой цветок, то заставили уйти миль за семьдесят, к другим границам своих земель. Поэтому я решил подождать, пока не найдутся люди, согласные меня сопровождать. Если честно, Аллан, я подумал, что вы охотно взглянули бы на странного зверя, способного откусить человеку палец и испугать до смерти. Удивительно, — прибавил Брат Джон, с улыбкой поглаживая длинную седую бороду, — что вскоре послеэтого я встретил вас.

— Вы так обо мне подумали? — спросил я. — Брат Джон, о вас болтают всякое, но я заключаю, что рассуждаете вы здраво.

Он снова улыбнулся и погладил длинную седую бороду.

Глава 2

АУКЦИОННЫЙ ЗАЛ
Мне помнится, что разговор о понго, почитателях гориллы и Священного цветка, не возобновлялся вплоть до нашего приезда в мой дом в Дурбане. Туда я взял, конечно, с собою Чарльза Скрупа, туда же переехал и Брат Джон, который, за неимением свободных комнат у меня в доме, разбил палатку в саду.

Однажды вечером мы с ним сидели на крыльце и курили. Единственной слабостью Брата Джона было пристрастие к табаку. Он совершенно не пил вина, ел мясо только тогда, когда был принужден к этому обстоятельствами, но с удовольствием сообщаю, что при всяком удобном случае он, как и большинство американцев, курил сигары.

— Джон, — сказал я, — я думал о вашем рассказе и сделал несколько выводов.

— Какие, Аллан?

— Во-первых, вы порядком сглупили, не расспросив Калуби как следует. У вас был для этого удобный случай.

— Согласен с вами, Аллан, но ведь я доктор, и тогда меня главным образом занимала операция.

— Во-вторых, я уверен: Калуби подвергся нападению своего бога-обезьяны, и обезьяна эта — горилла.

— Почему вы так думаете?

— Потому что я слышал об обезьянах соко, живущих в Центральной Африке, которые откусывают у людей пальцы на руках и ногах. Говорят, они очень похожи на горилл.

— Я тоже знаю этих обезьян, Аллан. Однажды я видел соко, огромную коричневую обезьяну, которая стояла на задних лапах, а передними барабанила в грудь. Я не успел хорошенько рассмотреть эту громадину, потому что пришлось уносить ноги.

— В-третьих, желтая орхидея может принести много денег тому, кто выкопает растение и перевезет в Англию.

— Я, кажется, говорил вам, Аллан, что такая орхидея стоит около двадцати тысяч фунтов. Таким образом, ваш вывод не новость.

— В-четвертых, я не прочь пуститься на поиски этой редкости и получить свою долю от двадцати тысяч фунтов.

К этим словам Брат Джон проявил чрезвычайный интерес.

— Ага! — воскликнул он. — Теперь мы наконец дошли до самой сути дела. Я все ждал, когда вы скажете это, Аллан. У вас во всем так — медленно, но верно.

— В-пятых, — продолжал я, — для организации такой экспедиции потребуется значительно больше денег, чем есть у нас с вами вместе. Нам нужны компаньоны, активные или пассивные, но непременно с деньгами.

Брат Джон бросил взгляд на окно комнаты Чарли Скрупа, который, еще не окрепнув после болезни, спать ложился рано.

— Нет, — сказал я, — с него довольно Африки. Да и вы сами говорили, что он окончательно оправится не раньше чем через два года. Кроме того, тут замешана леди. Я послал ей письмо от своего имени. Ее адрес назвал Скруп; правда, он в тот момент не понимал, что говорит. Я написал ей, что он все время бредил только ею и что он герой. Ох! Что скажет Чарли Скруп, когда узнает, как я расписал его! Письмо ушло с последней почтой, и я надеюсь, скоро дойдет по назначению. Теперь слушайте дальше. Скруп желает, чтобы я сопровождал его в поездке домой. Он, по-видимому, надеется, что я замолвлю за него словечко, если мне случится встретиться с той леди. Он берет на себя все расходы по путешествию и предлагает уплатить мне за потраченное время. В последний раз я был в Англии в трехлетнем возрасте, поэтому мне не хотелось бы упускать такой случай.

Брат Джон помрачнел.

— А как же экспедиция? — спросил он.

— Сегодня первое ноября, — ответил я. — В тех местах начинается сезон дождей, который длится до апреля. Раньше не стоит и пытаться посетить ваших приятелей понго. Я же тем временем успею съездить в Англию и вернуться обратно. Если вы доверите мне ваш цветок, я возьму его с собой. Быть может, мне удастся найти человека, который согласится дать денег на организацию поисков этого растения. Если хотите, можете жить у меня и располагать моим домом как своим.

— Благодарю вас, Аллан, но несколько месяцев кряду мне на одном месте не усидеть. Я отправлюсь куда-нибудь, потом вернусь.

Брат Джон остановился, задумчиво устремив глаза в темноту. Потом предложил:

— Видите ли, брат, меня тянет бродить и бродить по этой земле, пока…

— Пока — что? — с нажимом спросил я.

Джон сделал над собой усилие и ответил с деланой беззаботностью:

— Пока не изучу каждый дюйм ее. Есть еще очень много племен, которых я не посетил.

— Включая понго, — сказал я. — Кстати, если я достану денег на экспедицию, то, полагаю, вы тоже отправитесь со мной? Ведь только с вашей помощью удастся пробраться к понго через земли ваших друзей мазиту.

— Конечно, я отправлюсь с вами. Более того, если вы не составите мне компанию, я пойду один. Я намерен исследовать страну понго, невзирая на смертельную опасность.

Я пристально посмотрел на него и произнес:

— Ради цветка вы, Джон, готовы рисковать многим. Или вы ищете что-то еще, кроме орхидеи? Если так, надеюсь услышать правду. — Я сказал это, памятуя, что Брат Джон не приемлет лжи даже по мелочи.

— Хорошо, Аллан. Если вы так настаиваете, скажу вам всю правду. О понго я слышал больше, чем рассказал вам. Это было после того, как я оперировал Калуби, или после того, как я попытался пробраться к понго один. Последнее, насколько вам известно, мне не удалось.

— Что же вы узнали?

— У понго, наряду с белым богом, есть и белая богиня.

— И что с того? Полагаю, это горилла-самка.

— Ничего, за исключением того, что богини всегда интересовали меня. Спокойной ночи!

«Старый чудак, — подумал я, — ты что-то скрываешь от меня. Хорошо. В один прекрасный день я узнаю, не ложь и не бред ли все это. Хотя вряд ли, существует же орхидея… Странный народ эти понго со своей белой богиней и Священным цветком. Поистине Африка страна необыкновенных людей и богов!»

Теперь место действия переносится в Англию. (Но не бойся, отважный читатель! Через несколько страниц мы снова окажемся в Африке.) Мистер Чарльз Скруп и я покинули Дурбан через день или два после моего последнего разговора с Братом Джоном. В Кейптауне мы сели на почтовый пароход, утлое суденышко, которое после долгого и утомительного плавания доставило нас в Плимут целыми и невредимыми. Попутчиками нашими оказались люди скучные и неинтересные. Большинство из них я забыл, но одну леди помню хорошо. Судя по вульгарной внешности, в молодости она служила официанткой, а теперь стала женой богатого виноторговца из Кейптауна. На нашу беду, после обеда у нее неизменно развязывался язык, а меня она особенно невзлюбила. Помню, как она сидела в салоне, освещенном керосиновой лампой, которая качалась над ее головой (эта леди всегда садилась под лампой, чтобы всем были видны ее бриллианты), и говорила: «Вы же не на охоте, мистер Аллан (с ударением на Аллан) Квотермейн. Вульгарным не место в приличном обществе. Пойдите причешитесь!» А ведь мои жесткие волосы не пригладишь! Ее маленький супруг испуганно бормотал: «Перестань, дорогая! Ты ведь можешь обидеть».

Но к чему ворошить все это по прошествии стольких лет, ведь даже имена тех людей забылись? Наверное, тот эпизод застрял в памяти занозой. Еще вспоминается остров Вознесения, который мы посетили, — буруны, хлещущие берег, обнаженный пик, увенчанный зеленью, водяные черепахи. Мы захватили с собой пару, и я часто смотрел, как они лежат на баке на спинах, слабо шевеля конечностями. Одна сдохла, и я велел мяснику очистить для меня ее панцирь. Его обработали, отполировали, и впоследствии я преподнес панцирь мистеру Скрупу и невесте в качестве свадебного подарка. Я предполагал, что это будет корзинка для рукоделия, и был весьма смущен, когда одна глупая леди во всеуслышание объявила на свадьбе, что никогда не видела столь красивой колыбели. Я, конечно, пытался объяснить ей назначение подарка, но все кругом посмеивались.

Только к чему я пишу о пустяках, не имеющих прямого отношения к моей истории?!

Я уже упоминал, что рискнул отправить письмо мисс Маннерз относительно мистера Скрупа и в этом послании, между прочим, сообщил, что «если герой останется в живых, то я, вероятно, привезу его домой со следующим почтовым пароходом». Мы прибыли в Плимут тихим ноябрьским утром, часов в восемь. Тут же подошел буксир за пассажирами, почтой и частью груза. Я смотрел, как судно подходит к нам, и увидел на его палубе полную леди, закутанную в меха, а рядом с ней молодую красивую блондинку в опрятном саржевом костюме и в круглой шляпе с плоской тульей и загнутыми кверху полями. Немного спустя ко мне подошел стюард и сказал, что меня просят в салон. Я отправился туда и нашел там двух упомянутых дам, стоявших рядом.

— Мистер Аллан Квотермейн? — осведомилась полная леди. — Скажите поскорее, где мистер Скруп, которого вы везете домой?

Что-то в ней и в ее манере обращения так встревожило меня, что я едва мог ответить:

— Внизу, мадам, внизу…

— Моя дорогая, — обратилась полная леди к своей спутнице, — я предупреждала: тебе нужно готовиться к худшему. Соберись с духом и не устраивай сцены перед всеми этими людьми. Пути Провидения неисповедимы. Не следовало отпускать бедного юношу в страну язычников. — Потом, обернувшись ко мне, она прибавила: — Я полагаю, он набальзамирован? Мы хотели бы похоронить его в Эссексе.

— Набальзамирован! — вскричал я. — Набальзамирован?! Да он в ванне или был в ней всего лишь несколько минут тому назад!

В следующую секунду молоденькая леди рыдала от радости у меня на плече.

— Маргарет! — воскликнула компаньонка, которая приходилась молодой особе кем-то вроде тетки. — Я просила тебя не устраивать публичных сцен. Мистер Квотермейн, ввиду того, что мистер Скруп жив, будьте добры попросить его сюда.

Я немедленно притащил Скрупа, не успевшего как следует побриться. Дальнейшую сцену несложно себе представить.

Хорошо быть героем. Благодаря мне Чарльз Скруп прослыл человеком отчаянной храбрости. Теперь у него есть внуки, и они уверены: дед в молодости только и делал, что совершал подвиги. Более того, Скруп этого не отрицает.

Потом я отправился в Эссекс к молодой леди, в ее имение с красивым домом. Я попал на большой званый обед на двадцать четыре персоны. Мне пришлось произнести речь о Чарльзе Скрупе и леопарде. По-моему, она удалась на славу. По крайней мере, все рукоплескали, включая слуг, собравшихся в глубине парадного зала.

Помню, что для украшения рассказа я добавил в него еще нескольких леопардов (самку и трех подросших детенышей) и раненого буйвола. Мол, всех их поочередно мистер Скруп прикончил охотничьим ножом. До чего интересно было смотреть на него во время этого рассказа. К счастью, Скруп сидел рядом со мной, и я мог пинать его под столом. Я очень веселился и радовался за молодых, ведь они действительно любили друг друга. Хвала Всевышнему, что мне с помощью Брата Джона удалось их воссоединить.

Во время своего пребывания в Эссексе я впервые встретился с лордом Рэгноллом и очаровательной мисс Холмс, с которыми мне впоследствии суждено было пережить очень странные приключения.

После небольшой передышки я взялся за дело. Мне сказали, что в Сити есть фирма, занимающаяся аукционной продажей орхидей, которые в то время входили в моду у богатых садоводов. «Вот подходящее место, где мне следует показать свое сокровище, — подумал я. — Вне сомнений, господа из «Мэй и Примроуз», — (так называлась эта всемирно известная фирма), — познакомят меня с богатыми орхидистами, которые пожелают вложить пару тысяч фунтов в поиски цветка, сто́ящего, по словам Брата Джона, неслыханных денег. По крайней мере, я попробую».

И вот в пятницу, около двенадцати часов дня, я направился в контору «Мэй и Примроуз», захватив золотистую орхидею циприпедиум, которая лежала теперь в плоской жестяной коробке. Для своего посещения я выбрал неудачное время, так как на вопрос, можно ли увидеть мистера Мэя, получил ответ, что он на выезде, оценивает растения.

— В таком случае я хотел бы видеть мистера Примроуза, — сказал я.

— Мистер Примроуз в аукционном зале, — бросил клерк, казавшийся очень занятым.

— А где это? — спросил я.

— За дверью налево, потом опять налево и под часы, — буркнул клерк, захлопывая окошечко.

Раздраженный такой грубостью, я едва не отказался от своей затеи. Впрочем, одумавшись, я все же пошел в указанном направлении и через пару минут попал в узкий коридор, ведущий в большой зал. Новичков этот зал удивлял до глубины души. Первое, что бросилось мне в глаза, было объявление на стене, запрещающее посетителям курить трубку. «Странные растения эти орхидеи, если отличают сигарный дым от трубочного», — подумал я, переступая порог. Длинный стол слева заставили горшками с самыми красивыми цветами, какие я когда-либо видел, — они поражали своим разнообразием. Столы вдоль стен завалили сухими корневищами, тоже, по-видимому, орхидейными. Моему неопытному глазу все эти корни казались не стоящими и пяти шиллингов: сухие же, мертвые.

Посреди зала высилась трибуна, за которой восседал джентльмен с очень приветливым лицом. Он так быстро вел аукцион, что клерк рядом с ним едва успевал записывать покупателей. Перед трибуной за столом в виде подковы сидели покупатели. Край стола никто не занял, так что носильщики могли выставлять цветы для каждого нового лота. На столике у самой трибуны уместили еще горшков двадцать с орхидеями; цветы были еще красивее, чем на большом столе. Судя по объявлению, их намеревались продавать ровно в половине второго. По всему залу тут и там стояли группы мужчин (всех дам усадили), большинство с орхидеями в петлице. Это, как я впоследствии выяснил, были продавцы и любители орхидей. Доброжелательные на вид орхидисты очень мне понравились.

Зал тоже казался чрезвычайно уютным, особенно по контрасту с улицами, тонувшими в ужасном лондонском тумане. Я пробрался в угол, чтобы никому не мешать, и наблюдал за аукционом. Вдруг чей-то приятный голос спросил, не желаю ли я заглянуть в каталог. Я посмотрел на говорившего и сразу почувствовал к нему чрезвычайную симпатию (я уже говорил, что принадлежу к людям, для которых первое впечатление очень важно). Рядом со мной сидел невысокий джентльмен, хорошо сложенный, крепкий с виду. Его трудно было назвать красавцем — обычный англичанин, лет двадцати четырех или двадцати пяти, светловолосый, голубоглазый, обаятельный. Я сразу понял, что передо мной милейший человек и добрая душа. В петлице его поношенного твидового костюма красовалась орхидея — знак принадлежности ко всей этой компании. Как ни странно, грубый костюм шел к румянцу и взъерошенным волосам незнакомца. По правде говоря, я видел его растрепанную шевелюру, потому что он сидел на своей шляпе.

— Благодарю вас, но я пришел сюда не покупать. Я мало смыслю в орхидеях, — пояснил я, — за исключением некоторых видов, встречавшихся мне в Африке, и вот этой. — Я похлопал по жестяному ящику, который держал в руках.

— Африканские орхидеи меня очень интересуют, — сказал молодой человек. — Что у вас в этом ящике, растение целиком или только цветы?

— Всего один цветок. Он принадлежит не мне. Мой африканский друг просил меня… впрочем, это длинная история, которая вряд ли вас увлечет.

— Напротив. Судя по величине, у вас там стебель или бутон цимбидиума.

Я отрицательно покачал головой:

— Мой друг называл его иначе — циприпедиумом.

Молодой человек чрезвычайно удивился.

— Один цветок циприпедиума в целом ящике? Настолько крупный?

— Да, по словам моего друга, это самый крупный циприпедиум на свете из всех, что когда-либо были найдены. Около двадцати четырех дюймов от края одного бокового лепестка, — кажется, так он их называл, — до края другого, ширина чашечки около фута.

— Двадцать четыре дюйма в поперечнике и фут в чашелистике! — потрясенно воскликнул молодой человек. — И это циприпедиум! Сэр, вы шутите?!

— Ничего подобного, сэр! — возмутился я. — Ваши слова равнозначны обвинению во лжи. Впрочем, может действительно оказаться, что эта орхидея другого рода.

— Во имя богини Флоры, покажите мне ее скорее!

Я успел открыть ящик наполовину, когда к нам подошли двое джентльменов, которые либо слышали наш разговор, либо заметили волнение моего собеседника. В петлицах у них тоже были орхидеи.

— Ба, Сомерс! — начал один из них с фальшивой доброжелательностью. — Что там у вас?

— Что это у твоего друга? — вторил ему другой.

— Ничего, — ответил молодой человек, которого назвали Сомерсом. — В ящике у него… тропические бабочки.

— Ах бабочки… — отозвался номер один и пошел прочь.

А вот от господина номер два, напористого, с ястребиным взглядом, так легко было не отделаться.

— Давайте посмотрим на этих бабочек, — обратился он ко мне.

— Исключено! — воскликнул молодой человек. — Мой друг опасается, что сырость испортит их окрас, верно, Браун?

— Верно, Сомерс, — подыграл ему я и захлопнул ящик.

Мужчина с ястребиными глазами удалился, ворча, что сказки про бабочек уже встали ему поперек горла.

— Орхидист! — прошептал молодой человек. — Орхидисты народ ужасный. Оба этих джентльмена весьма богаты, мистер Браун… Простите, могу лишь надеяться, что угадал ваше имя, хотя, конечно, шанс невелик.

— Да уж, — усмехнулся я. — Меня зовут Аллан Квотермейн.

— А! Это лучше, чем Браун. Вот что, мистер Аллан Квотермейн. Здесь есть отдельная комната, и у меня имеется ключ от нее. Давайте переберемся туда с вашими… бабочками!

В этот момент мимо нас прошествовал господин с ястребиным взором.

— С удовольствием, — ответил я.

Мы вышли из аукционного зала, спустились по лестнице и в конце концов попали в комнатушку, по стенам которой стояли полки, уставленные книгами и гроссбухами.

Сомерс тщательно запер за собой дверь.

— Ну-с, — произнес он тоном романтического злодея, оставшегося наедине с добродетельной героиней, — теперь мы одни. Мистер Квотермейн, показывайте… ваших бабочек.

Я поставил ящик на сосновый стол у окна и открыл его. Под крышкой лежал слой ваты, а под ним, между двумя стеклами, — золотистый цветок с широким зеленым листом, невредимый после долгих путешествий, прекрасный даже в засушенном виде.

Сомерс не мог оторвать от него глаз. Один раз он обернулся, пробормотал что-то, потом снова принялся рассматривать его.

— О Небо! Возможно ли, чтобы в нашем несовершенном мире существовал такой цветок? Ведь вы не подделали его, мистер Квотермейн?

— Сэр, — сказал я, — я во второй раз слышу оскорбительные намеки. Прощайте!

— Не обижайтесь! — воскликнул он. — Сжальтесь над слабостью бедного грешника! Вы не понимаете меня?

— Будь я неладен, если понимаю!

— Поймете это только тогда, когда начнете собирать орхидеи. Во всем, что не касается их, я человек абсолютно здравомыслящий. Мистер Квотермейн, — взволнованно продолжал он, понизив голос, — ваш друг прав. Это чудесная орхидея циприпедиум, и она стоит целой золотой копи.

— Охотно верю, учитывая мой опыт на золотых копях, — заявил я колко и, как оказалось, пророчески.

— О золотой копи я говорил образно, а не буквально, не как участник кампании. Я имел в виду не один цветок, а растение, на котором он распустился. Где его можно найти, мистер Квотермейн?

— На юго-востоке Африки, — ответил я. — Место могу указать приблизительно, с точностью до трехсот миль.

— Это очень неопределенно, мистер Квотермейн. Конечно, расспрашивать вас я не вправе, мы же совсем незнакомы… Но уверяю вас, человек я порядочный. Может, вкратце расскажете мне историю этого цветка?

— Вряд ли мне следует это делать, — произнес я с некоторым колебанием.

Но все же, опустив имена и точные обозначения местности, я в общих чертах пересказал историю цветка и объяснил, что ищу тех, кто готов финансировать экспедицию в далекое место, где, вероятно, растет эта необыкновенная орхидея циприпедиум. Едва я закончил рассказ, как в дверь заколотили.

— Мистер Стивен! — позвали из-за двери. — Мистер Стивен, вы там?

— Господи, это Бриггс! — воскликнул молодой человек. — Бриггс, управляющий моего отца. Прячьте цветок, мистер Квотермейн. Входите, Бриггс, — сказал он, медленно открывая дверь. — Что-то случилось?

— Много чего, — взволнованно ответил худощавый мужчина, появляясь в дверях. — Ваш отец, я хочу сказать — сэр Александр, неожиданно заглянул в контору и сильно рассердился, не застав там вас, сэр. А когда услышал, что вы на аукционе орхидей, он разгневался еще пуще и послал меня за вами, сэр.

— Вот как? — невозмутимо произнес мистер Сомерс. — Хорошо, Бриггс, передайте сэру Александру, что я сейчас вернусь.

Бриггс неохотно удалился.

— Я вынужден покинуть вас, мистер Квотермейн, — вздохнул мистер Сомерс, запирая дверь за Бриггсом, — но обещайте мне не показывать никому цветок до тех пор, пока я не вернусь. Задержусь в конторе на полчаса, не более.

— Хорошо, мистер Сомерс. Я подожду вас в аукционном зале полчаса и обещаю, что до вашего возвращения никто этот цветок не увидит.

— Благодарю вас. Вы хороший человек. Даю слово, что сделаю все возможное, дабы вы ничего не потеряли из-за своей доброты.

Мы вместе вышли в аукционный зал, и вдруг мистер Сомерс о чем-то вспомнил.

— Господи! — воскликнул он. — Я чуть не забыл об одонтоглоссуме. Где же Вудден? Вудден, идите сюда, мне надо с вами поговорить!

Вудден повиновался. Я дал бы ему лет пятьдесят, хотя о его возрасте нельзя было судить ни по глазам, то ли светло-голубым, то ли светло-серым, ни по жестким рыжеватым волосам, ни по крупным натруженным рукам с мозолистыми ладонями и обломанными ногтями. Он был в костюме из блестящей черной ткани — из тех, что рабочие надевают на похороны. Я решил, что Вудден садовник.

— Вудден, — сказал Сомерс, — у этого джентльмена самая замечательная орхидея в целом мире. Присматривайте за ним, чтобы его не ограбили. В этом здании, мистер Квотермейн, есть люди, которые ради такого цветка не задумываясь убьют вас, а труп выбросят в Темзу, — мрачно прибавил он.

Получив указание, Вудден перекатился с носка на пятку, словно ощутил первые толчки землетрясения. Он делал так всегда, если что-то его удивляло. Потом он вперил в меня блеклые глаза, явно изумленный моей внешностью, потянул себя за рыжеватую прядь и проговорил:

— К вашим услугам, сэр. А где эта орхидея?

Я показал на жестяную коробку.

— Да, она там, — продолжал Сомерс, — и вы должны охранять ее. Мистер Квотермейн, если вас попытаются ограбить, позовите Вуддена, и он усмирит смутьяна. Вудден — мой садовник, я доверяю ему полностью, а в усмирении смутьянов — особенно.

— Ага, смутьяна я усмирю, — подтвердил Вудден, сжал кулачищи и подозрительно оглянулся по сторонам.

— Теперь слушайте дальше, Вудден. Видите вон ту орхидею одонтоглоссум паво? — Он указал на растение в центре столика под аукционной трибуной.

Оно цвело мелкими белыми цветками удивительной красоты. На верхнем лепестке и на нижней кромке каждого округлого цветочка переливалось пятно, очень напоминающее глаз на хвостовых перьях павлина. Наверное, поэтому цветок и назывался паво, то есть «павлиний».

— Вижу, хозяин. Цветов красивее я в жизни не видал. В Англии таких глоссумов не сыщешь, а это еще и павлиний глоссум, — убежденно ответил Вудден и снова перекатился с носка на пятку. — Тут многие вертятся вокруг него, крутятся, словно собаки около крысиной норы. И видно, неспроста! — В голосе садовника звучало торжество.

— Правильно, Вудден, вы сама логика. Послушайте, паво нужно заполучить во что бы то ни стало. Меня зовет отец. Я собираюсь скоро вернуться, но могу и задержаться. В таком случае от моего имени будете действовать вы, ибо местным агентам я не верю. Сейчас напишу доверенность.

Сомерс взял визитку и нацарапал на ней:

Садовник Вудден уполномочен мной действовать от моего имени.

С. С.

— Теперь, Вудден, — продолжал он, когда карточку передали аукционеру, — смотрите не опростоволосьтесь, не упустите паво. — С этими словами он ушел.

— Что имел в виду мой хозяин, сэр? — спросил меня Вудден. — Я должен приобрести павлинью орхидею, сколько бы она ни стоила?

— Да, — ответил я, — я тоже понял его так. Полагаю, стоит паво недешево, наверное несколько фунтов.

— Не знаю, сэр, не знаю. Знаю только то, что я должен купить его. Если речь об орхидеях, денежный вопрос моего хозяина не останавливает.

— Мистер Вудден, вам ведь тоже нравятся орхидеи?

— Нравятся? Сэр, да я их обожаю! — Вудден перекатился с носка на пятку. — Таких чувств нет больше ни к чему и ни к кому. Даже к старухе моей нет! Даже к хозяину, — добавил он с трепетом. — А хозяина я люблю, Бог свидетель. Прошу вас, сэр… — Вудден дернул себя за волосы. — Держите коробку крепче. Мне велено приглядывать не только за павлиньим глоссумом, но и за ней. Вон тот тип в большой шляпе кажется подозрительным.

На этом мы расстались. Я забился в свой угол, Вудден встал у стола, поглядывая одним глазом на «павлиний глоссум», другим на мой жестяной ящик.

«Ну и чудак! — подумал я. — Теплое отношение к супруге, горячая любовь к хозяину, клокочущая страсть к орхидеям — вот так шкала чувств. Интересный чудак, честный и отважный».

Торги понемногу стихли. Продавали так много засушенных орхидей одного особенного сорта, что на всех не нашлось покупателей и много растений пришлось унести. Наконец с трибуны к собравшимся обратился жизнерадостный мистер Примроуз.

— Джентльмены, — сказал он, — я прекрасно понимаю, что вы сегодня пришли сюда не для того, чтобы приобрести какую-нибудь каттлею Мосси. Вы пришли сюда, чтобы купить, попытаться купить или посмотреть, как покупают чудеснейший одонтоглоссум Англии, принадлежащий знаменитой фирме, которой я приношу свои поздравления как обладательнице исключительной редкости. Джентльмены, этому чудесному цветку впору украшать королевскую оранжерею. Но он достанется тому, кто заплатит за него наибольшую сумму. Я полагаю, что сегодня здесь собралось большинство крупнейших коллекционеров, — прибавил он, оглядывая присутствующих. — Правда, я не вижу молодого орхидиста мистера Сомерса, но он поручил достопочтенному мистеру Вуддену, своему главному садовнику, одному из лучших ценителей орхидей в Англии, выступить за него на аукционе замечательного цветка, о котором я говорил. — (Вудден лихорадочно закачался с носка на пятку.) — Сейчас ровно половина второго, и мы приступим к делу. Смит, пронесите одонтоглоссум паво по залу, чтобы все увидели, как красив этот цветок. Только не уроните! Джентльмены, прошу вас не трогать цветы руками и не портить их чистоту табачным дымом. Восемь распустившихся цветков и четыре — нет, пять! — бутонов. Совершенно здоровое растение. Шесть ложных луковиц с листьями и три без них. Два отростка, которые, как мне подсказывают, можно срезать в надлежащее время. Кто желает купить одонтоглоссум паво? Кому посчастливится стать обладателем этого чуда природы? Благодарю вас, сэр — триста, четыреста, пятьсот, шестьсот, семьсот, в трех местах сразу. Восемьсот, девятьсот, тысяча! Джентльмены, чуть быстрее! Благодарю вас, сэр, — тысяча пятьсот, тысяча шестьсот. Ставка против вас, мистер Вудден. Ага! Благодарю вас, тысяча семьсот.

Возникла короткая пауза, во время которой я, думая, что цифра 1700 означает шиллинги, занялся переводом последних в фунты. Получилось восемьдесят пять фунтов. «Ничего себе! — подумал я. — Восемьдесят пять фунтов — дороговато за одно растение, пусть даже редкое. Мистер Вудден слишком рьяно выполняет указание хозяина».

Молящий голос мистера Примроуза вывел меня из задумчивости:

— Джентльмены, джентльмены, вы же не допустите, чтобы это чудо природы, у которого, повторю, нет аналогов, было продано по столь ничтожной цене? Активнее! Активнее! — восклицал он. — Если все-таки дойдет до такого позора, я лишусь сна. Раз! — (Молоток опустился в первый раз.) — Представьте, джентльмены, мое положение, если придется сообщить бесславную правду именитым владельцам цветка, которые не присутствуют здесь из деликатности. Два! — (Молоток опустился во второй раз.) — Смит, поднимите цветок вверх. Пусть джентльмены видят, что теряют!

Смит поднял цветок, и все на него уставились. Молоточек из слоновой кости описал круг над головой мистера Примроуза и уже опускался, как вдруг спокойный джентльмен с длинной бородой, доселе не принимавший участия в торгах, поднял голову и тихо произнес:

— Тысяча восемьсот.

— Ага! — воскликнул Примроуз. — Так я и думал. Владелец самой большой коллекции в Англии не выпустит это сокровище из рук без борьбы. Ставка против вас, мистер Вудден.

— Тысяча девятьсот, — решительно заявил Вудден.

— Две тысячи, — тут же отозвался джентльмен с длинной бородой.

— Две тысячи сто, — сказал Вудден.

— Правильно, мистер Вудден! — вскричал Примроуз. — Вы очень достойно представляете своего патрона! Уверен, из-за жалкой пары фунтов вы не остановитесь.

— А я не уверен! — запротестовал Вудден. — Мне просто даны указания, и я им следую.

— Две тысячи двести, — сказал длиннобородый джентльмен.

— Две тысячи триста, — не сдавался Вудден.

— Черт возьми! — воскликнул джентльмен с длинной бородой и бросился вон из зала.

— Одонтоглоссум паво уходит за две тысячи триста, всего за две тысячи триста! — закричал аукционер. — Кто больше? Никто. Тогда мне следует исполнить свой долг. Раз. Два. В последний раз, кто больше? Три! Цветок остается за Вудденом, представляющим своего патрона, мистера Сомерса.

Молоток опустился, и в этот самый момент мой молодой друг вошел в зал.

— Ну, Вудден, — начал он, — Паво уже продавали?

— Продавали, сэр, и продали. Я его купил.

— За сколько же?

Вудден почесал затылок.

— Точно не знаю, сэр, с цифрами не дружу. Я же не шибко ученый. Вроде за двадцать три…

— За двадцать три фунта? Нет, паво наверняка дороже. Небось за двести тридцать! Ей-богу, это немного чересчур, хотя, может, покупка стоящая.

Тут Сомерса заметил мистер Примроуз, который, прислонившись к трибуне, беседовал с группой взволнованных орхидистов.

— А, мистер Сомерс! — сказал он. — От имени всего нашего общества позвольте поздравить вас с приобретением несравненного одонтоглоссума паво, доставшегося вам за очень умеренную цену — всего за две тысячи триста фунтов.

Право, молодой человек принял это известие очень стойко — лишь вздрогнул и немного побледнел. Вудден закачался, словно дерево, которое вот-вот рухнет. Что касается меня — я чуть было не рухнул в обморок. Да, от изумления у меня буквально подкосились ноги.

Все кругом заговорили, но среди шума я четко услышал негромкий голос молодого Сомерса:

— Вудден, вы круглый дурак!

На что последовал ответ:

— Моя мать постоянно говорила мне то же самое. Но в чем же я виноват? Я последовал приказу и купил павлиний глоссум.

— Вы правы, дружище. Вина моя, а не ваша. Это я круглый дурак! Но как мне теперь быть?!

Немного успокоившись, Сомерс подошел к трибуне и что-то сказал аукционеру. Мистер Примроуз закивал головой, и я услышал его слова:

— О, конечно, не беспокойтесь, сэр. Мы не рассчитываем, чтобы такие суммы выплачивались моментально. К вашим услугам целый месяц.

После этого торги возобновились.

Глава 3

СЭР АЛЕКСАНДР И СТИВЕН
В этот самый момент я увидел полного джентльмена с квадратной седой бородой и красивым, но сердитым лицом. Он озирался по сторонам с видом человека, попавшего в малознакомое место.

— Сэр, не подскажете, здесь ли джентльмен по имени Сомерс? — обратился он ко мне. — Я близорук, а в аукционном зале слишком людно.

— Да, он здесь, — ответил я, — и только что купил замечательную орхидею, называемую одонтоглоссум паво.

— В самом деле? Вот как! А не знаете ли вы, сколько он заплатил за нее?

— Огромную сумму, — ответил я. — Сначала я думал, что две тысячи триста шиллингов, а оказалось, что две тысячи триста фунтов.

Полный джентльмен так побагровел, что я испугался, как бы с ним не случился припадок. Он тяжело задышал.

«Коллекционер-конкурент», — подумал я и пустился рассказывать историю покупки, которая, как мне казалось, будет ему очень интересна.

— Видите ли, молодого джентльмена вызвали к отцу. Я слышал, как мистер Сомерс, перед тем как уйти, приказал своему садовнику Вуддену купить растение, сколько бы оно ни стоило…

— Сколько бы оно ни стоило! Великолепно! Продолжайте, сэр. История очень занимательная!

— Садовник буквально вырвал это растение на торгах из других рук. Смотрите, вон он упаковывает орхидею. Вряд ли его хозяин рассчитывал на такую большую сумму. А вот и Сомерс собственной персоной. Если вы его знаете…

Руки в карманах, незажженная сигара в зубах — молодой мистер Сомерс, слегка побледневший, с рассеянным видом направлялся ко мне, очевидно собираясь переговорить со мной. При виде пожилого джентльмена он сложил губы, как для свистка, и выронил сигару.

— Ба, отец! — воскликнул он своим приятным голосом. — Мне передали, что ты меня ищешь, но я помыслить не мог, что увижу тебя здесь. Орхидеи же тебя не интересуют?

— Нет! — сдавленно проговорил отец Сомерса. — Меня не интересует вся эта вонючая ерунда. — Он указал зонтиком на красивые цветы. — Но с тобой, Стивен, дело обстоит иначе. По словам этого маленького джентльмена, ты только что купил великолепный экземпляр.

— Я должен извиниться перед вами, — вмешался я, обращаясь к мистеру Сомерсу-старшему. — Я совсем не знал, что этот… видный джентльмен… ваш близкий родственник.

Сомерс-младший слабо улыбнулся.

— Пустяки, мистер Квотермейн, — сказал он. — К чему скрывать то, что напечатают в газетах? Да, отец, я купил великолепный экземпляр. Собственно, купил Вудден, а не я. Мне пришлось вас разыскивать. Но это не меняет сути, ведь он действовал от моего имени.

— И сколько ты заплатил за этот цветок? Мне назвали сумму, но я думаю, тут какая-то ошибка.

— Не знаю, что тебе передали, отец, но цветок достался мне за две тысячи триста фунтов. Это много больше того, чем я располагаю, и потому я прощу тебя одолжить мне эту сумму ради чести семьи, если не ради моей собственной. Впрочем, можно поговорить об этом потом.

— Конечно, Стивен, можно и потом. Но, по-моему, самое подходящее время — сейчас. Поедем ко мне в контору. И вас, сэр, — обратился он ко мне, — я прошу отправиться с нами, так как вам, кажется, известны обстоятельства дела. Поторапливайтесь, остолоп вы этакий, поедете с нами. — Последние слова относились к Вуддену, который приблизился к нам с растением в руках.

Конечно, необязательно было принимать приглашение, высказанное в такой форме. Но я не отказался. Мне хотелось увидеть, чем все закончится, и, если представится случай, замолвить слово за молодого Сомерса. Мы вышли из аукционного зала под смешки орхидистов, которые слышали весь разговор.

На улице стояла великолепная карета, запряженная парой лошадей. Напудренный лакей открыл дверцу. Сэр Александр, чье лицо хранило свирепое выражение, кивком указал мне внутрь экипажа, и я занял заднее сиденье, где было больше места для моего жестяного ящика. Потом в карету сел мистер Стивен, затем Вудден, державший драгоценное растение перед собой, точно скипетр, последним вошел сэр Александр.

— Куда прикажете, сэр? — спросил лакей.

— В контору, — буркнул сэр Александр, и мы покатили.

Четыре безутешных родственника, возвращающихся с похорон, и те были бы разговорчивее нас. Казалось, нас обуревали чувства, которые словами было не передать. Впрочем, одно замечание сэр Александр сделал. Относилось оно ко мне.

— Буду премного благодарен вам, сэр, если вы перестанете жать мне в ребра своим проклятым ящиком.

— Извините, — сказал я и при попытке переставить ящик уронил его прямо на ноги сэру Александру. Не стану повторять его второго замечания. Но должен заметить, что он, по-видимому, страдал подагрой.

Маленькое происшествие чрезвычайно развеселило его сына. Он потихоньку толкнул меня в бок и едва удерживался от хохота. Я сидел как на иголках, ибо не знаю, что случилось бы, если бы молодой Сомерс расхохотался. К счастью, в этот момент карета остановилась у красивого здания. Не дожидаясь, пока лакей откроет дверцу, мистер Стивен выскочил из кареты и скрылся в доме — я полагаю, чтобы вволю посмеяться, — потом вышел я с жестяным ящиком, за мной — Вудден с цветком и, наконец, сэр Александр.

— Ждите меня, — сказал он кучеру, — я ненадолго. Прошу следовать за мной, мистер… как бишь вас, и вы, садовник.

Мы последовали за ним и очутились в большой комнате, обставленной массивной роскошной мебелью. Надо сказать, что сэр Александр был очень успешным маклером по золоту, чем бы там маклеры ни занимались. Мистер Стивен уже устроился: он сидел на подоконнике и болтал ногами.

— Ну вот мы и одни, — саркастически изрек сэр Александр.

— Сказал удав кролику, брошенному к нему в клетку, — продолжил я.

Язвить я не хотел, но сильно нервничал, вот слова и слетели с языка. Сэр Александр побагровел. Он отвернулся к окну, словно желая полюбоваться стеной дома напротив, но я-то видел, как у него дрожат плечи. Блеклые глаза Вуддена заблестели: не прошло и трех минут, как он понял шутку. Он что-то буркнул про удавов и кроликов и коротко хохотнул.

— Боюсь, я не уловил сути вашего замечания, — проговорил сэр Александр. — Не соблаговолите повторить? — Я просьбу не выполнил, но сэр Александр не унимался: — Тогда, может, повторите то, что рассказали мне в аукционном зале?

— Зачем? Выразился я ясно, и вы все поняли.

— Вы правы, — согласился сэр Александр. — Время тратить ни к чему. — Он обернулся к Вуддену, который так и стоял у двери, прижимая к груди завернутую в бумагу орхидею. — Говори, остолоп, зачем ты купил этот цветок?! — закричал сэр Александр.

Садовник ничего не ответил, только перекатился с носка на пятку. Сэр Александр повторил вопрос. Тогда Вудден поставил цветок на стол и сказал:

— Если вы обращаетесь ко мне, сэр, то меня зовут иначе. А если еще раз назовете меня так, я разобью вам голову и не посмотрю, что вы сэр. — Вудден демонстративно засучил рукава пиджака.

— Послушай, отец, — сказал Стивен, выступая вперед, — к чему ломать комедию? Все совершенно ясно. Я действительно приказал Вуддену купить этот цветок во что бы то ни стало. Более того, я написал ему доверенность и передал ее аукционеру. Отпираться не стану. Правда, на две тысячи с лишним я не рассчитывал, скорее фунтов на триста. Но Вудден только исполнил мой приказ. За это его бранить нельзя.

— Вот это господин, которому стоит служить, — вставил Вудден.

— Прекрасно, мой милый, — сказал сэр Александр, — ты купил этот цветок. Но, будь добр, скажи, чем ты заплатишь за него?

— Полагаю, отец, что деньги дашь ты, — вкрадчиво ответил мистер Стивен. — Две тысячи триста фунтов или в десять раз больше того значат для тебя одинаково мало. Впрочем, если ты мне откажешь, что вполне возможно, я расплачусь сам… Как тебе известно, моя мать оставила мне по завещанию некоторую сумму, с которой ты пожизненно получаешь доход. Под обеспечение этой суммы я деньги достану.

Если прежде сэр Александр злился, то теперь стал похож на взбешенного быка в лавке с китайским фарфором. Он в ярости метался по комнате, изрыгая отборную брань, от чего приличному маклеру следовало бы воздержаться, — в общем, делал то, что не соответствовало его положению. Утомившись, сэр Александр подбежал к письменному столу, выписал чек на предъявителя на две тысячи триста фунтов, вырвал его из книжки, промокнул, смял и бросил чуть ли не в лицо сыну.

— Никчемный бездельник, сопляк, негодяй! — взревел он. — Я взял тебя в эту контору, чтобы ты научился хорошему делу и со временем унаследовал от меня успешное предприятие. И что в ответ? Операции с золотом тебя ни капли не интересуют, по-моему, ты и ознакомиться с ними не соизволил. Деньги свои, точнее, мои ты тратишь не по-людски — не на скачки, не на карты, не на… Впрочем, неважно! Ты скупаешь жалкие, мерзкие цветы, которые едят коровы, а продавщицы выращивают у себя на заднем дворе!

— Хобби древнее, со времен Аркадии, — вставил я. — Полагают, что Адам жил в саду…

— Может, попросишь своего приятеля со щетинистыми волосами немного помолчать? — надменно изрек сэр Александр. — Добавлю, что ради чести семьи я покрываю твои долги, но с меня довольно! Я лишаю тебя наследства, точнее, лишу, если доживу до четырех часов, когда закрываются нотариальные конторы. Слава богу, у нас нет заповедного имущества! Со службы я тебя тоже увольняю. Зарабатывай чем хочешь, хоть поисками орхидей! — Он замолчал, чтобы отдышаться.

— Это все, отец? — спросил мистер Стивен, вынимая из кармана сигару.

— Нет, холодный ты слизняк, голодранец! Дом в Туикенеме, который ты занимаешь, принадлежит мне. Будь любезен немедленно освободить его, я желаю им пользоваться.

— По закону я как любой арендатор имею право прожить в нем еще целую неделю, — сказал мистер Стивен, закуривая сигару. — Если ты откажешь мне в этом, я потребую от тебя судебного постановления о выселении. Ты же понимаешь, мне нужно подготовиться, прежде чем начинать жизнь с чистого листа.

— Вот наглец какой, бесчувственная колода! — бушевал разгневанный маклер. Вдруг его осенила какая-то мысль. — Мерзкий цветок для тебя дороже отца? Хорошо! Я положу этому конец!

Он бросился к орхидее, стоявшей на столе, явно решив ее уничтожить. Но порыв не укрылся от бдительного Вуддена. Один шаг — и он заслонил цветок от сэра Александра.

— Только троньте павлиний глоссум — с ног собью! — с расстановкой проговорил Вудден.

Сэр Александр посмотрел на «павлиний глоссум», потом на кулачищи Вуддена и… изменил свои намерения.

— Черт побери ваш «глоссум» и всех вас вместе с ним! — крикнул он и кинулся прочь, хлопнув дверью.

— Ну вот и конец, — спокойно сказал мистер Стивен, обмахиваясь носовым платком. — Забавный спектакль, да я его видел уже не раз. Мистер Квотермейн, что скажете относительно ланча? Ресторан Пима здесь рядом, а там превосходные устрицы. Только, думаю, надо заехать в банк и обналичить этот чек. В гневе мой отец непредсказуем. Он может передумать и распорядиться не выдавать денег по этому чеку. Вы,Вудден, отвезете орхидею в Туикенем. Сегодня морозно, так что держите цветок в тепле. Поставьте его на ночь в оранжерею и немного — слышите, чуточку! — полейте тепловатой водой, осторожно, не касаясь стебля. Наймите четырехколесный кеб, они медленные, но безопасные, закройте в нем окна и не курите. Я вернусь домой к ужину.

Вудден дернул себя за вихор, взял горшок с цветком в левую руку и вышел, подняв правый кулак — наверное, на случай, если сэр Александр караулит за углом. Мы же с Сомерсом заехали в банк, обналичили чек, который, невзирая на большую сумму, приняли без вопросов, потом поели устриц в переполненном ресторане, где было невозможно разговаривать.

— Мистер Квотермейн, — сказал Сомерс, — ясно, что здесь нельзя беседовать, тем паче рассматривать вашу орхидею, которую я хотел бы изучить без спешки. Еще с неделю у меня будет крыша над головой. Не погостите у меня пару дней? Я мало знаю вас, а обо мне вам известно только то, что я лишенный наследства сын, не сумевший угодить своему отцу. Однако мы сможем провести несколько приятных часов в разговоре о цветах и прочем. Соглашайтесь, если располагаете временем.

— Я совершенно свободен, — ответил я. — Я простой путешественник из Южной Африки, живу в отеле. Если позволите, я захвачу саквояж и с удовольствием переночую у вас.

В Туикенем мы приехали в элегантном двухколесном экипаже Сомерса, взятом из городской конюшни. До наступления темноты оставался примерно час. Небольшой дом, называвшийся Вербена-Лодж, был построен из красного кирпича в раннем георгианском стиле. Примыкал к нему сад площадью почти целый акр, очень красивый, точнее, наверняка красивый летом. В оранжерею мы не заглядывали, так как для осмотра цветов было слишком поздно. Следом за нами прибыл Вудден на четырехколесном кебе и вместе с хозяином стал устраивать «павлиний глоссум» на новом месте.

Ужин получился прекрасным. Для мистера Стивена тот день сложился не очень удачно, но он не позволил обстоятельствам испортить его лучезарное настроение. Еще он, очевидно, решил пользоваться благами жизни, пока они есть: за ужином подали шампанское и портвейн превосходного качества.

— Видите ли, мистер Квотермейн, — начал мистер Стивен, — сегодня произошла ссора, назревавшая уже давно. Мой почтенный отец сколотил огромное состояние и желает, чтобы я продолжал его дело. Я же смотрю на жизнь иначе. Я очень люблю цветы, особенно орхидеи, и терпеть не могу операций с золотом. В Лондоне единственные приятные места для меня — это аукционный зал, где мы с вами встретились, и ботанические сады.

— Понятно, — с сомнением проговорил я, — но мне кажется, дело серьезное. Ваш отец, по-видимому, не изменит своего решения. А как вы проживете без всего этого? — Я указал на дорогое серебро и вино.

— Не думайте, что я беспокоюсь, перемены пойдут мне во благо. Кроме того, отец может изменить свое решение, ведь в глубине души он любит меня — очень уж я похож на свою покойную мать. Но даже если этого не произойдет, дело обстоит не так уж скверно. Мама оставила мне шесть или семь тысяч фунтов. Одонтоглоссум паво я продам сэру Тредголду — тому самому длиннобородому джентльмену, который, по вашим словам, начал набавлять цену с тысячи восьмисот фунтов и не отставал от Вуддена, пока она не достигла двух тысяч трехсот. А может, найдется другой покупатель. Я напишу Тредголду сегодня же. Серьезных долгов у меня нет. Отец платил мне по три тысячи фунтов в год, — по крайней мере, так вознаграждались мои потуги в операциях с золотом, и если я тратил деньги, то только на цветы. К черту прошлое и да здравствует будущее!

Мистер Стивен потер стакан портвейна, который держал в руке, и весело засмеялся. Действительно, это был весьма симпатичный молодой человек, правда немного легкомысленный, но легкомыслие и молодость связаны друг с другом, как бренди с содовой.

Я поддержал его тост и выпил свой портвейн. Хорошее вино я люблю, как и любой, кто месяцами пьет скверную воду, хотя допускаю, что последняя для меня полезнее.

— Теперь, мистер Квотермейн, — продолжал Сомерс, — закуривайте свою трубку. Мы перейдем в другую комнату и хорошенько рассмотрим ваш циприпедиум. Я не усну, если снова его не увижу. Стойте, подождем растяпу Вуддена, а то потом он завалится спать.

— Вудден, — сказал хозяин, когда садовник вошел в комнату, — этот джентльмен, мистер Квотермейн, покажет вам орхидею, которая в десять раз красивее паво.

— Извините, сэр, — отозвался Вудден, — но если мистер Квотермейн утверждает это, то он говорит неправду. В природе не существует орхидеи красивее павлиньего глоссума.

Я открыл ящик и вынул из него золотистый циприпедиум. Вудден глянул на него и перекатился с носка на пятку. Затем посмотрел снова и ощупал себе голову, будто желая убедиться, на месте ли она. Потом воскликнул:

— Какой чудесный цветок, если только это не подделка! Я умер бы от счастья, если бы увидел растение, на котором он расцвел.

— Сядьте, Вудден, и помолчите, — велел ему хозяин. — Да, так, чтобы видеть циприпедиум. Мистер Квотермейн, пожалуйста, расскажите нам историю этой орхидеи полностью. О месте, где она растет, можно не упоминать, если желаете. Тайны выпытывать нечестно, хотя Вудден и я сумеем держать язык за зубами.

Я заметил, что вполне доверяю им, и добрых полчаса рассказывал об орхидее почти не прерываясь, не опуская ни одной подробности. Потом объявил, что ищу человека, согласного финансировать поиски этого замечательного, уникального растения, и выразил уверенность, что во всем свете существует единственный экземпляр.

— Дорого ли обойдется экспедиция? — спросил мистер Сомерс.

— По моим подсчетам, тысячи в две фунтов, — ответил я. — Нам понадобится много людей, ружей, припасов, различных вещей для подарков и на обмен.

— По-моему, сумма небольшая. Предположим, экспедиция будет удачной и вы добудете растение. Что дальше?

— Я полагаю, что Брат Джон, открывший это растение, получит треть суммы, вырученной от его продажи, треть достанется мне как начальнику и организатору экспедиции, а все остальное — тому, кто финансировал поход.

— Великолепно! Значит, решено.

— Что решено? — спросил я.

— Разделим стоимость орхидеи на три равные части. Только я ставлю условие получить свою часть, так сказать, натурой. Вы должны дать мне исключительное право на покупку всего растения, во сколько бы мы его ни оценили.

— Вы хотите сказать этим, мистер Сомерс, что дадите две тысячи фунтов на экспедицию и сами примете в ней участие?

— Ну да. Я думал, это ясно. Вы, ваш полубезумный друг и я будем искать этот золотой цветок и найдем его. Говорю же, решено.

На следующий день были расставлены все точки над «i» — мы составили договор в двух экземплярах и оба подписали его. Перед этим мистер Сомерс, по моему настоянию, повидался с моим бывшим компаньоном Чарли Скрупом и тет-а-тет расспросил его обо мне. Очевидно, беседа прошла успешно: после нее молодой Сомерс стал относиться ко мне тепло, даже уважительно. Кроме того, я считал своим долгом указать Сомерсу в присутствии Скрупа (в качестве свидетеля) на опасности предприятия, в котором он вызвался участвовать. Я прямо сказал ему, что он может погибнуть от голода или лихорадки, попасть в руки дикарей или в когти дикого зверя, между тем как успех весьма сомнителен.

— Но ведь вы тоже рискуете, — заметил мистер Сомерс.

— Да, — ответил я, — но опасность — неотъемлемая часть профессии охотника и исследователя. Мне приходилось часто рисковать. Кроме того, я немолод и пережил много невзгод и лишений, о которых вы и представления не имеете. Поэтому я мало ценю свою жизнь. Мне совершенно безразлично, погибну я или проживу еще несколько лет. Наконец, приключения стали для меня потребностью. Не думаю, что я смог бы долго прожить в Англии. Помимо всего прочего, я фаталист. Я убежден, что умру в предопределенный час, и ни приблизить, ни отложить его я не в силах. Что же до вас… Вы еще молоды. Если останетесь здесь и выберете удачный момент, ваш отец наверняка забудет резкие слова, которые сказал вам недавно. Тем более вы его сами спровоцировали и понимаете это. Стоит ли отказываться от таких перспектив и подвергать себя опасности ради поисков редкого цветка? Я убеждаю вас себе в ущерб, ведь мне трудно будет найти другого человека, который согласится вложить две тысячи фунтов в сомнительное предприятие. Но я настоятельно прошу вас обдумать сказанное мной.

Молодой Сомерс посмотрел на меня, весело рассмеялся и воскликнул:

— Кем бы вы ни были, мистер Аллан Квотермейн, вы джентльмен! Ни один маклер из Сити не разложил бы ситуацию по полочкам собственной выгоде вопреки.

— Благодарю вас, — сказал я.

— Что касается остального, мне надоела Англия, — продолжал он. — Я хочу посмотреть мир. Не золотистый циприпедиум ищу я, хоть и не прочь его найти. Орхидея только символ. Я ищу приключений и романтики. Кроме того, я, как и вы, фаталист. Господь посылает нас в этот мир, когда Ему угодно. Будет на то Его воля, Он заберет нас к Себе. Значит, и риск, и опасности — все по воле Всевышнего.

— Хорошо, мистер Сомерс, — торжественно сказал я. — В Африке вас ждет немало приключений и романтики. А может, безвестная могила в каком-нибудь малярийном болоте. Однако выбор вы сделали, и я его одобряю.

Впрочем, разговор с мистером Стивеном не принес мне удовлетворения. За неделю до нашего отъезда, после долгих размышлений, я написал сэру Александру Сомерсу письмо, в котором предельно ясно изложил дело, не умолчав об опасностях нашей затеи. В заключение я спрашивал его, считает ли он разумным отпустить своего единственного сына в такую экспедицию. Ведь мистер Стивен решил участвовать в ней после той небольшой размолвки между ними.

Ответ не приходил, и я занялся подготовкой к отъезду. Денег у нас было более чем достаточно. «Павлиний глоссум» с убытком продали сэру Джошуа Тредголду, что дало мне возможность с легким сердцем покупать все необходимое. Никогда прежде меня не обеспечивали таким снаряжением, какое я теперь заблаговременно переправил на пароход.

Наконец наступил день отъезда. Мы стояли на платформе в Паддингтоне и ждали отправления поезда в Дартмут, ведь в те времена почтовые пароходы, отплывающие в Африку, отходили из этого порта. Минуты за две до отправления, когда мы собирались подняться в вагон, я заметил человека, лицо которого показалось мне знакомым. Он, по-видимому, искал кого-то в толпе. Это был мистер Бриггс, управляющий сэра Александра; я видел его в аукционном зале.

— Мистер Бриггс! — окликнул я клерка, когда он проходил мимо меня. — Наверное, вы ищете мистера Сомерса? Он здесь.

Клерк заскочил в вагон, метнулся в купе и вручил письмо мистеру Сомерсу. Потом вышел и в ожидании встал у двери. Сомерс прочел письмо и, оторвав от последнего листа чистый клочок, нацарапал ответ. Он попросил меня передать записку Бриггсу. Я не удержался и прочел ее. Вот содержание:

Слишком поздно. Храни тебя Господь, дорогой отец. Надеюсь, что мы еще свидимся. Если же нет, не поминай лихом своего беспутного сына.

Стивен
Через минуту поезд тронулся.

— Между прочим, — сказал Сомерс, когда мы отъехали от вокзала, — отец просил передать вам это письмо.

Я вскрыл конверт, надписанный четким округлым почерком, весьма подходившим его обладателю, и прочел следующее:

Милостивый государь!

Я высоко ценю мотивы, побудившие Вас написать мне, и сердечно благодарю за письмо, которое доказывает, что человек Вы честный и порядочный. Как Вы предполагаете, экспедиция, в которую собрался мой сын, представляется мне очень рискованной. Разногласия между мной и сыном для Вас не секрет: они достигли апогея в Вашем присутствии. Должен извиниться за то, что втянул Вас в неприятную семейную ссору. Ваше письмо попало ко мне в руки только сегодня: его переслали в деревню из конторы. Я хотел сразу же вернуться в город, но, увы, сильный приступ подагры лишает меня возможности двигаться. Поэтому я могу лишь написать сыну, в надежде, что письмо, переданное со специальным посыльным, вовремя попадет ему в руки и, быть может, заставит отказаться от путешествия. Хочу добавить: вопреки нашим многочисленным разногласиям, я горячо люблю сына и желаю ему добра. Я даже думать боюсь о том, что с ним может случиться беда.

Я понимаю, что, если мой сын в последний момент откажется от экспедиции, вас ждут серьезные убытки и неудобства. Позвольте сообщить, что в таком случае покрою все расходы и возмещу две тысячи фунтов, которые, насколько я понял, мой сын вложил в организацию экспедиции. Однако не исключено, что мой сын, унаследовавший мое упрямство, откажется изменить свое намерение. В таком случае прошу Вас опекать его и присматривать за ним, как за родным сыном. Попросите его при случае писать мне и, если можно, пишите сами. Кроме того, передайте ему, что я прикажу ухаживать за его цветами, оставленными в Туикенеме, хотя и ненавижу их.

Ваш покорный слуга Александр Сомерс
Это письмо глубоко тронуло меня и сильно смутило. Не говоря ни слова, я передал его своему компаньону, который внимательно прочел его.

— Хорошо, что он обещает присматривать за моими орхидеями — сказал он. — Мой отец вспыльчив, всю жизнь командует, но сердце у него доброе.

— Что же вы намерены делать? — спросил я.

— Конечно, продолжать путешествие. Я взялся за дело и не пойду на попятную. Иначе я распишусь в трусости и окончательно разочарую отца, что бы он ни говорил. Поэтому не пробуйте убеждать меня. Бесполезно!

Молодой Сомерс помрачнел, что случалось с ним нечасто. По крайней мере, он долго молчал, разглядывая зимний пейзаж за окном. Мало-помалу он оправился и к приезду в Дартмут стал весел, как всегда, — но я этого настроения не разделял. Перед отплытием парохода я написал сэру Александру письмо, в котором подробно изложил положение дел. Думаю, его сын сделал то же самое, хотя и не показал мне письма.

В Дурбане, когда мы уже собирались отправиться дальше, я получил от сэра Александра ответ, посланный со следующим пароходом. Что бы ни случилось, уверял сэр Александр, он ни в чем меня не винит и всегда будет питать ко мне самые дружеские чувства. Он просил меня написать ему в случае денежных затруднений и сообщил, что связался по этому поводу с Африканским банком. В конце письма он прибавил, что его сын, по крайней мере, проявил твердость, за которую он уважает его.

Теперь мы надолго простимся с сэром Александром и всем, что относится к Англии.

Глава 4

ЗУЛУС МАВОВО И ГУТТЕНТОТ ХАНС
В начале марта мы благополучно прибыли в Дурбан и поселились в моем доме в Береа, где нас должен был ждать Брат Джон. Но его там не оказалось. Старый хромой гриква[288] Джек, который прежде со мной охотился, а теперь присматривал за моим домом, сообщил, что вскоре после моего отъезда Догита — так он звал Брата Джона — забрал свой жестяной ящик и ушел вглубь страны, не оставив ни письма, ни записки. Ящики с бабочками и засушенными растениями тоже исчезли. Их, как выяснилось, отправили в Америку на паруснике, плывшем в Соединенные Штаты и остановившемся в Дурбане, чтобы запастись провизией и пресной водой. Где сам Брат Джон, мне выяснить не удалось. Его видели в Марицбурге[289], потом — по словам знакомых мне кафров — на границе страны зулусов. Дальше следы его терялись.

Сказать, что это путало нам карты, — не сказать ничего. Возник вопрос, что делать дальше. Брат Джон должен был стать нашим проводником. С племенем мазиту был знаком только он один. Он один пересекал границы таинственной страны понго. Без его помощи я в те края почти не наведывался.

Прошло две недели, Брат Джон не объявлялся, и мы со Стивеном устроили совещание. Я объяснил, что ситуация сложная, и вместо поисков орхидеи предложил поохотиться на слонов в известных мне районах страны зулусов, где в те времена эти животные водились в изобилии. Стивен мое предложение принял, так как охота на слонов его тоже привлекала.

— Удивительно, — сказал я, поразмыслив, — но я не помню ни одной экспедиции, сложившейся удачно, если план меняли в последний момент.

— Тогда бросим жребий, — предложил Стивен. — Пусть все решит Провидение. Орел — за золотистый циприпедиум, решка — за слонов.

Он подбросил полкроны. Монета упала на пол и закатилась под большой деревянный ящик желтого цвета, наполненный собранными мной редкостями. Сдвинуть ящик удалось ценой больших усилий. Сильно волнуясь — от положения монеты зависело многое, — я зажег спичку. Монета лежала в углу, в пыли.

— Ну что? — спросил я Стивена, растянувшегося животом на ящике.

— Орел. Значит, орхидея, — ответил он. — Итак, решено, беспокоиться больше не о чем.

Следующие две недели я был очень занят. Случилось, что в заливе стояла шхуна «Мария» вместимостью около ста тонн, принадлежавшая португальцу по имени Дельгадо, который возил товары в различные порты Восточной Африки и на Мадагаскар. Этот субъект совершенно не внушал мне доверия. Я подозревал, что он знается с работорговцами, коих в то время было весьма много, а может, и сам он был из их числа. Но направлялся он в Килву, откуда мы намеревались пойти вглубь страны, и я решил воспользоваться его шхуной для перевозки нашего отряда и багажа. Договориться с ним оказалось нелегко по двум причинам: во-первых, ему, по-видимому, не хотелось, чтобы мы охотились в местности, лежащей за Килвой, где, по его словам, совершенно не было дичи. Во-вторых, он заявил, что желает отплыть немедленно. Однако я представил ему очень веский аргумент, против которого Дельгадо не возражал, — деньги, и в конце концов он согласился отложить отплытие на две недели.

Потом я принялся собирать команду, — по моему расчету, требовалось человек двадцать. Я вызвал в Дурбан из страны зулусов и верхних округов Наталя охотников, сопровождавших меня в прежних экспедициях. Набралось их около дюжины. Я всегда был в хороших отношениях со своими кафрами, и, куда бы ни собирался, они охотно сопровождали меня. Старшим в команде, непосредственным моим помощником, я назначил зулуса по имени Мавово, немолодого мужчину, высокого, широкогрудого, очень сильного физически. Рассказывали, что он способен повалить быка, если схватит его за рога. На глазах у меня Мавово пригнул голову раненого буйвола к земле и удерживал его до тех пор, пока я не подошел и не пристрелил его.

Когда я впервые встретил Мавово, он был вождем мелкого племени и колдуном на землях зулу. Вместе со мной он сражался за принца Умбелази в великой битве на реке Тугела[290], чего Кечвайо ему не простил. Около года спустя Мавово получил предостережение, что его обвиняют в колдовстве и хотят убить. Тогда он бежал с двумя женами и ребенком. Убийцы настигли его прежде, чем он успел добраться до границы Наталя, и закололи его старшую жену и ребенка младшей. Злодеи напали вчетвером, но Мавово, обезумев от ярости, бросился на них и перебил всех. Вместе с уцелевшей женой, израненной так же, как и он, перебрался через пограничную реку в Наталь. Вскоре умерла и вторая его жена; она не смогла пережить потери ребенка. Мавово больше не женился, вероятно, потому, что обнищал, ведь Кечвайо забрал у него весь скот. Кроме того, его лицо было обезображено ассегаем, отхватившим ему правую ноздрю. После смерти своей второй жены он отыскал меня и сказал, что, став вождем без крааля, желает быть у меня охотником. Я взял его на службу, о чем ни разу не пожалел. Несмотря на мрачный характер и пристрастие к диким колдовским обрядам, Мавово был очень верным слугой, отважным, как лев, вернее, как буйвол, ведь царь зверей далеко не всегда храбр.

За другим кандидатом в команду я не посылал, но он явился сам — старый готтентот по имени Ханс, спутник почти всей моей жизни. Когда я был ребенком, он прислуживал моему отцу в Капской колонии. Ханс сопровождал меня в военных походах и делил со мной опасности приключений, описанных в истории о Мари Марэ, моей первой жене. Так, например, мы с Хансом единственные избежали участи Ретифа и его товарищей, убитых зулусским королем Дингааном. В последующих схватках, включая битву у Кровавой реки[291], он сражался бок о бок со мной и в итоге получил хорошую долю при дележе отбитого скота. После этого Ханс удалился на покой и открыл лавочку в городе под названием Пайнтаун, милях в пятнадцати от Дурбана. Увы, там он сбился с пути истинного — пристрастился к пьянству и азартным играм. Ханс потерял бо́льшую часть своего имущества, даже крышу над головой. Однажды вечером, после подведения счетов, я вышел из дому и увидел седого желтолицего старика, который на корточках сидел у меня на веранде и курил трубку из кукурузного початка.

— Добрый вечер, баас, — сказал он. — Это я, Ханс.

— Вижу, — холодно ответил я. — Что ты тут делаешь? Неужели у тебя осталось время от игры и пьянства в Пайнтауне, чтобы навестить меня? Ханс, мы же три года не виделись.

— С игрой я покончил, баас, потому что мне больше нечего ставить. С пьянством тоже покончил, потому что, выпив одну бутылку «Капского дыма», я на другой день становлюсь больным. Теперь я пью только воду, да и той немного, еще курю, чтобы придать ей вкус.

— Я рад это слышать, Ханс. Если бы мой отец, крестивший тебя предикант[292], был жив, он многое сказал бы тебе относительно твоего поведения, что он, наверное, сделает, когда ты попадешь в яму, то есть в могилу, ибо он будет ждать тебя там, Ханс.

— Знаю, знаю, баас. Я думал об этом и очень тревожусь. Предикант, преподобный отец бааса, сильно рассердится на меня, когда мы встретимся в огненном месте[293], где он сидит и ждет. Поэтому я хочу примириться с ним, встретив смерть на службе у бааса. Говорят, баас собирается в дальний путь. Я хочу сопровождать бааса.

— Сопровождать меня? Но ведь ты стар и не стоишь кормежки и ежемесячного жалованья в пять шиллингов. Ты рассохшийся винный бочонок, в котором нельзя держать даже воду.

По уродливому лицу Ханса скользнула улыбка.

— Ох, баас, я стар, да умен. Все эти годы я набирался мудрости. Я полон ею, как улей медом в конце лета. Я могу, баас, остановить течь в бочонке.

— Бесполезно, Ханс. Ты мне не нужен. Я отправляюсь в очень опасное путешествие. Мне нужны люди, которым можно доверять.

— Кому же, баас, можно доверять, если не Хансу? Кто предупредил бааса о нападении воинов Кваби на Марэфонтейн и спас…

— Тсс! — перебил я.

— Понимаю и имени не назову. Оно свято, имя той, которая с ангелами стоит у престола Господня, и полупьяному нищему Хансу называть его не след. Но кто был около бааса во время великой битвы? Ах, я снова молодею, вспоминая, как загорелась крыша, как сломали дверь, как мы встретили кафров копьями, как вы держали пистолет у виска той святой, чье имя нельзя упоминать напрасно, той великой, которая не знала страха смерти. Наши жизни, баас, переплелись, как вьюн с деревом. Куда пойдет баас, туда должен идти и я. Не гоните меня. Я не прошу никакого жалованья, только немного еды да горсть табаку. Мне всего и нужно, что изредка смотреть на светлое лицо бааса и перекинуться с ним словечком о нашем славном прошлом. Я еще достаточно силен и стреляю хорошо. Кто надоумил бааса целиться в хвост стервятникам на холме смерти в земле зулу и этим спас жизнь бурам и той, чье святое имя нельзя упоминать? Баас ведь не прогонит меня?

— Хорошо, — сказал я, — можешь идти со мной. Но ты должен поклясться духом моего отца, предиканта, что на протяжении всего путешествия не прикоснешься к спиртному.

— Клянусь духом вашего батюшки! — воскликнул он, бросившись на колени, поцеловал мне руку, потом поднялся и деловым тоном добавил: — Не соблаговолит ли баас дать мне два одеяла и пять шиллингов на табак и новый нож? Где ружья, баас? Их надо смазать. Пусть баас возьмет с собой маленькое ружье, которое мы зовем Интомби[294], — то самое, из которого он стрелял по стервятникам на холме смерти и по гусям в овраге Груте-Клуф. Когда я заряжал Интомби для бааса, он вышел победителем в состязаниях с буром, которого Дингаан прозвал Двоеглазым[295].

— Хорошо, — сказал я, — вот тебе пять шиллингов. Кроме того, ты получишь два одеяла, новое ружье и все необходимое. Ружья ты найдешь в маленькой задней комнате. Там же хранятся ружья другого бааса — теперь ты будешь служить и ему. Пойди взгляни на них.

Наконец все было готово. Ящики с ружьями, боеприпасами, лекарствами, подарками и снедью доставили на борт «Марии». Туда же перевезли четырех ослов, которых я купил в надежде, что они пригодятся как верховые или вьючные животные. Следует заметить, что только человек и осел могут быть невосприимчивы к ядовитым укусам мухи цеце, за исключением, конечно, диких животных. Наступила наша последняя ночь в Дурбане (было полнолуние в конце марта), так как португалец Дельгадо заявил, что желает отплыть на следующий день. Мы с молодым Сомерсом сидели на крыльце, курили и разговаривали.

— Странно, что Брата Джона до сих пор нет, Стивен. — Мы сдружились, и я теперь называл его по имени. — Знаю, что он хотел устроить эту экспедицию не только из-за орхидеи, но и по другой причине, о которой он не желал распространяться. Сдается мне, старика уже нет в живых.

— Вполне вероятно, — ответил Стивен, — любой, кто останется один среди дикарей, рискует попасть в беду и сгинуть. Но постойте! Что там? — Он указал на кусты гардении, растущие около дома: оттуда слышался шорох.

— Собака или, быть может, Ханс. Он всегда бродит рядом или прячется где-нибудь неподалеку. Ханс, это ты?

Из-за куста гардении показалась чья-то фигура.

— Да, это я, баас.

— Что ты там делаешь, Ханс?

— То же, что и собака, баас, — охраняю своего хозяина.

— Прекрасно, — ответил я. Тут мне пришла в голову мысль. — Ханс, — сказал я, — не слышал ли ты о белом баасе с длинной бородой, которого кафры кличут Догитой?

— Я слышал о нем и видел его несколько лун тому назад, когда он проходил через Пайнтаун. Кафр, сопровождавший его, сказал мне, что Догита направляется куда-то через Дракенсберг[296] искать мелких тварей, которые ползают и летают. Но ведь он совсем сумасшедший, баас.

— А где он теперь, Ханс? Догита должен был прийти сюда, чтобы отправиться с нами.

— Разве я дух, чтобы возвестить баасу, куда ушел белый человек? Но погодите, Мавово вам поможет, он великий врачеватель и колдун, видит на расстоянии. Как раз сегодня вечером его змея-прорицательница вошла в него. Он гадает там, за домом. Я видел, как он очерчивает круг.

Я перевел с голландского слова Ханса и спросил Стивена, не желает ли он посмотреть на кафрское гадание.

— С удовольствием, — усмехнулся Сомерс, — но ведь все это вздор, не правда ли?

— Ну, так считают многие, — уклончиво ответил я. — Однако порой эти колдуны говорят необыкновенные вещи.

Под предводительством Ханса мы тихо обошли вокруг дома и остановились у стены футов в пять высотой, примыкавшей к задней части конюшни. За этой стеной, среди хижин, в которых жили мои кафры, было открытое место с подобием очага, где они готовили себе пищу. Здесь, лицом к нам, сидел Мавово, вокруг — охотники, которые должны были сопровождать нас, да еще хромой гриква Джек и двое домашних слуг. Перед Мавово горело с дюжину костерков. Если точнее, я насчитал четырнадцать — по числу наших охотников вместе с нами. Один из кафров подбрасывал в пламя кусочки щепок и сухую траву, чтобы пылало ярко. Остальные молчали, с благоговением наблюдая за обрядом. Сам Мавово словно спал — сидел на корточках, склонив огромную голову почти до коленей. Он опоясался змеиной кожей, а на шею повесил украшение, видимо собранное из человеческих зубов. Справа от него лежали перья из крыльев коршуна, а слева — серебряные монеты (я полагаю, плата охотников, которым он гадал).

Мы смотрели на Мавово из-за прикрытия — каменной стены. Вдруг он пробудился. Сперва что-то пробормотал, потом глянул на луну и прочел, очевидно, молитву, слов которой я не разобрал. Затем судорожно вздрогнул три раза и четко объявил:

— Моя змея пришла. Она во мне. Теперь я вижу! Теперь я слышу!

Напротив Мавово горели три костра, которые были чуть больше прочих. Колдун взял связку перьев грифа, выбрал перо, поднял его к небу, потом провел им через центр одного из трех костров, назвав при этом мое туземное имя — Макумазан. Вот он вынул перо из огня и внимательно осмотрел обгорелые края. У меня мурашки по спине пробежали: я знал, что он вопрошает своего духа о том, что случится со мной в нашей экспедиции. Что ответил дух, сказать не могу, так как Мавово отложил опаленное перо в сторону и, взяв другое, проделал с ним то же, что и с предыдущим. Только на этот раз он назвал имя Мвамвацела, сокращенная форма которого, Вацела, была прозвищем, данным кафрами Стивену Сомерсу. Оно означало «улыбка», и, без сомнения, Стивена так нарекли за улыбчивость и обаяние.

Мавово провел пером через правый из трех костров, внимательно осмотрел и отложил в сторону. Так продолжалось и дальше. Одно за другим он называл имена охотников, начав с себя как со старшего. Мавово проводил пером через костер, символизировавший судьбу упоминаемого охотника, внимательно осматривал перо и откладывал. После этого черный великан, казалось, снова погрузился в сон. Через несколько минут колдун очнулся, зевнул и потянулся, как человек, пробуждающийся от естественного сна.

— Говори! — с превеликим волнением потребовали собравшиеся и закричали наперебой: — Что ты видел? Что слышал? Что сказала тебе змея обо мне? А обо мне?

— Я видел, я слышал, — ответил Мавово. — Моя змея говорит, что путешествие будет очень опасным. Шестеро погибнут от пули, копья или болезни. Другие получат ранения.

— Ох! — воскликнул один из охотников. — Но кто умрет и кто останется в живых? Об этом тебе змея не сказала?

— Да, конечно сказала. Но она велела мне держать язык за зубами, чтобы кто-нибудь из вас не струсил. Кроме того, она сказала мне, что первый, кто станет расспрашивать, будет в числе погибших. Ну, есть у кого вопросы? Задавайте, если хотите.

Странно, но никто ни о чем больше не спросил. Никогда я не видел людей, столь безразличных, во всяком случае внешне, к своему будущему. Все, казалось, были согласны со своей судьбой.

— Змея сказала мне еще кое-что, — продолжал Мавово. — Если среди вас есть трусливый шакал, который думает, что он в числе шести обреченных на смерть и собирается бежать от своей участи, то это бесполезно. Змея укажет мне его и научит, как поступить с ним.

Присутствующие хором заявили, что им в голову не приходило бросать Макумазана. Я убежден, что эти храбрые люди говорили правду и верили в гадание Мавово. Впрочем, обещанная гибель была еще далеко, и каждый из них надеялся попасть в число уцелевших. Кроме того, туземцы в те времена слишком часто видели смерть, чтобы бояться ее.

Один из зулусов предложил возвращать шиллинг, уплаченный за предсказание, ближайшим родственникам погибших.

— Зачем платить за то, что тебе предсказывают смерть? — недоумевал зулус. Это казалось ему бессмысленным.

Мавово отнесся к его словам с презрением. Воистину, у этих кафров странное мировоззрение.

— Ханс, твой костер там тоже есть? — шепотом спросил я.

— Нет, баас, — прошелестел он мне на ухо. — Баас считает меня дураком? Если мне суждено погибнуть, я погибну; если суждено выжить, я выживу. Зачем же мне платить шиллинг за то, что покажет время? Кроме того, Мавово берет шиллинги, всех пугает, но толком ничего не говорит. По-моему, это обман. Но вы, баас, и баас Вацела бояться не должны. Вы денег не платили, потому Мавово, хотя он и великий колдун, вам предсказывать не может, ведь его змея бесплатно не работает.

Это замечание казалось вздорным. Однако у меня мелькнула мысль, что ни одна цыганка не станет гадать, если ей не «позолотить ручку».

— Мне кажется, Квотермейн, — лениво начал Стивен, — раз наш друг Мавово знает так много, его, по совету Ханса, следует расспросить о Брате Джоне. Потом расскажете мне, ладно? Я хочу пойти посмотреть кое-что.

Я прошел через маленькие ворота в стене и изобразил удивление, как будто впервые увидел костерки.

— Что, Мавово, опять гадаешь? — спросил я. — Мало неприятностей колдовские обряды принесли тебе в стране зулусов?

— Это так, бабá, — ответил Мавово, звавший меня отцом, хотя был старше меня, — гадание уже стоило мне звания вождя, скота, двух жен и сына. Оно превратило меня в странника, который рад сопровождать некоего Макумазана в неведомые земли, где со мной может случиться многое и даже то, — многозначительно прибавил он, — что случается последним. Но дар есть дар, им надо пользоваться. У тебя, баба́, есть дар стрелять. Разве ты перестанешь стрелять? У тебя есть дар странствовать. Ты перестанешь странствовать? — Мавово взял опаленное перо из кучки, лежавшей около него, и внимательно его осмотрел. — У меня острый слух, баба́, слова доносятся до меня по воздуху. Тебе, кажется, сказали, что мы, бедные кафрские колдуны, не можем предсказывать правильно, если нам не заплатят? Это, пожалуй, правда. Но в колдуне сидит змея, она прыгает над камнем, заслоняющим настоящее, и видит тропинку, которая бежит по горам, по долам, пока не скроется в небесах. Так, на этом пере, опаленном волшебным огнем, я вижу твое будущее, о мой отец Макумазан! Путь твой дальний, очень дальний. — Мавово провел пальцем по всему перу. — Вот странствие, — он смахнул обуглившееся волокно, — вот еще одно, еще и еще, — он убирал одно обуглившееся волоконце за другим. — Вот очень удачный поход, он обогатит тебя. Вот еще одно удивительное странствие, в котором ты увидишь диковинные вещи и встретишь странный народ. Потом… — Он так сильно дунул на перо, что все обуглившиеся волоконца — бородки, как называет их Брат Джон, — осыпались. — Потом останется только шест, из тех, что некоторые люди моего племени втыкают в могилы и называют столбами воспоминаний. О мой отец, ты умрешь в далекой земле, но оставишь после себя великую память, которая проживет сотни лет. Ибо смотри, как крепко это перо, как мало повредил его огонь. Остальные перья — другая история, — прибавил он.

— Да, наверное, — отозвался я. — Будь добр, Мавово, перестань гадать для меня, ведь мне совершенно неинтересно, что со мной станет. Я живу сегодняшним днем и не желаю заглядывать в будущее. В нашей священной книге сказано: «…Довольно для каждого дня своей заботы»[297].

— Да, Макумазан, это хорошее изречение. Некоторые из твоих охотников теперь тоже думают так, хотя час тому назад они совали мне свои шиллинги, чтобы я предсказал им будущее. Ты тоже что-то хочешь узнать. Ведь ты прошел через эти ворота не для того, чтобы потчевать меня мудростью своей священной книги. В чем дело, баба́? Говори скорее, ибо моя змея теряет силу. Она хочет вернуться в свою нору, в потусторонний мир.

— Хорошо, — смущенно ответил я, ибо Мавово обладал необыкновенной способностью угадывать тайные побуждения, — мне хотелось бы знать, что сталось с длиннобородым белым человеком, которого вы, туземцы, называете Догитой. Он должен был ждать здесь, чтобы отправиться вместе с нами в это странствие. Он обещал быть нашим проводником, но мы не можем его найти. Где он и почему его здесь нет?

— Нет ли у тебя, Макумазан, чего-нибудь, принадлежащего Догите?

— Нет, — ответил я, — но постой…

Я вытащил из кармана огрызок карандаша, который получил от Брата Джона и, будучи бережливым, сохранил.

Мавово взял его и тщательно осмотрел, как делал это с перьями. Потом мозолистой ладонью выгреб немного золы из самого большого костра, символизировавшего мою судьбу, размел по земле, выровнял и нарисовал человека. Такие фигурки, сделанные детской рукой, можно видеть на выбеленных стенах. Мавово созерцал изображение с удовлетворением художника. С моря прилетел ветерок и смешал золу, изменив очертания рисунка.

Некоторое время Мавово сидел зажмурившись. Потом открыл глаза, внимательно рассмотрел золу и остатки рисунка, взял лежавшее рядом одеяло и набросил его себе на голову и на золу. Вот он отшвырнул одеяло в сторону и указал на рисунок, который сильно изменился. Теперь при свете луны он больше походил на пейзаж.

— Все ясно, отец, — сказал Мавово деловым тоном. — Белый странник Догита не мертв. Он жив, но болен. Что-то случилось с его ногой, и он не может ходить. Возможно, сломана кость или его укусил дикий зверь. Он лежит в хижине, какие строят себе кафры, только вокруг нее идет веранда, похожая на крыльцо твоего дома. Стены хижины покрыты рисунками. Она находится далеко отсюда, где именно — я не знаю.

— Это все? — спросил я, так как он замолчал.

— Нет, не все. Догита поправляется. Он присоединится к нам в трудную минуту в стране, куда мы направляемся. Вот и все. Плата за это полкроны.

— Ты хочешь сказать, шиллинг? — уточнил я.

— Нет, отец мой Макумазан. Шиллинг платят простые зулусы за предсказание будущего. А за гадание для белых людей, в котором искусны лишь великие колдуны вроде Мавово, надо платить полкроны.

Я протянул ему полкроны и сказал:

— Слушай, дружище Мавово. Я считаю тебя хорошим охотником и бойцом, а вот в гадании ты, по-моему, привираешь. Я убежден в этом, и если Догита присоединится к нам в той стране, куда мы направляемся, да еще в трудную минуту, я подарю тебе свою двустволку, которая тебе так нравится.

В кои-то веки на изуродованном лице Мавово появилась улыбка.

— Тогда дай мне ружье сейчас, баба́, — сказал он, — ибо я его уже заработал. Моя змея не лжет, особенно за полкроны.

Я отрицательно покачал головой и отказал ему учтиво, но твердо.

— Эх, — сказал Мавово, — вы, белые люди, очень умны, вы думаете, что все знаете. Но это не так. От большой учености забываются древние знания. Тысячу тысяч лет назад, когда твоя змея жила в теле черного дикаря вроде меня, ты мог делать и делал то, что делаю я. Сейчас же ты только усмехаешься и говоришь: «Мавово, храбрый в битве, великий охотник, верный человек, становится лжецом, когда дует на обожженные перья или читает письмена ветра на пепле».

— Я не утверждаю, что ты лжешь, Мавово, но говорю, что ты обманут собственным воображением. Человек не может знать того, что от него скрыто.

— Разве это так, о Макумазан, о Бодрствующий в ночи? Разве я, Мавово, ученик Зикали, Открывателя дорог, величайшего из колдунов, в самом деле обманут своим воображением? Разве нет у человека других глаз, кроме тех, которые на лице, чтобы видеть скрытое? Но ты так думаешь, а нам, туземцам, известно, что ты очень мудр. С чего бы мне, бедному зулусу, видеть то, чего не видишь ты? Завтра ты получишь тревожные вести с корабля, на котором мы должны отплыть: там беда, и тебя немедленно призовут на борт, тогда вспомни о нашем разговоре и о том, дано ли человеку видеть скрытое от него во мраке будущего. Ох, ружье твое уже принадлежит мне, хотя ты не хочешь дать его мне сейчас. За то, что ты, Макумазан, считаешь меня обманщиком, я никогда не буду ни дуть на перья, ни читать письмена ветра на пепле для тебя и для всех, кто ест твой хлеб!

Мавово встал, сделал правой рукой прощальный жест, собрал деньги, мешок с лекарствами и удалился в свою хижину на ночлег.

На обратном пути в дом мы встретили старого хромого Джека.

— Баас, — сказал он, — белый вождь Вацела велел передать, что они с поваром Сэмом отправляются на корабль присмотреть за багажом. Сэм только что приходил и увел Вацелу. Сказал, что объяснит все завтра.

Я кивнул и вошел в дом, удивляясь, почему Стивен столь внезапно решил провести ночь на борту «Марии».

Глава 5

РАБОТОРГОВЕЦ ХАСАН
Следующим утром, часа через два после рассвета, меня разбудил стук в дверь. Джек крикнул, что повар Сэм желает со мной поговорить.

«Как Сэм попал сюда? Он же на шхуне ночует?» — удивленно подумал я и велел Джеку впустить его. Сэм вырос в Кейптауне, в его жилах текла смешанная кровь. По-моему, среди его предков были малайцы, индийские кули, белые и, возможно, но я не уверен, готтентоты. В результате получился человек, обладающий многочисленными достоинствами и почти лишенный пороков. Однако скажу сразу: таких трусов, как Сэм, я в жизни не видывал. Трусость у него врожденная, и, как ни странно, она не мешала ему попадать в опаснейшие ситуации. Сэм прекрасно понимал, чтó ожидает нас в предстоящей экспедиции: зная его слабость, я все ему объяснил. Тем не менее он умолял взять его с собой. Может, причина тому — наша взаимная привязанность, такая же, как у нас с Хансом. За несколько лет до этого я выручил Сэма из большой беды, отказавшись свидетельствовать против него. Не стану вдаваться в подробности, скажу только, что исчезла некоторая сумма денег, доверенных Сэму. Следует заметить, что в то время Сэм был помолвлен с цветной леди, любившей дорогие удовольствия. Впрочем, он на ней так и не женился.

Когда я тяжело заболел, Сэм преданно ухаживал за мной. Тогда и возникла привязанность, о которой я упоминал.

Сэм — сын туземного миссионера, воспитанный, по его собственным словам, на Слове Божьем. Прекрасно образованный для человека своего класса, он владел несколькими туземными диалектами, которые выучил во время своей разнообразной деятельности, и великолепно говорил по-английски, хотя и самым напыщенным слогом. Он не употреблял коротких фраз, если длинная имелась под рукой, точнее, вертелась на языке. Несколько лет Сэм учительствовал в кейптаунской школе для цветных. Свою «специальность» он называл «Английский язык и литература».

Не то Сэма утомила служба, не то его уволили, но он перебрался на острова Занзибара, где использовал свои лингвистические способности для изучения арабского и стал управляющим или шеф-поваром в отеле. Спустя несколько лет Сэм лишился этого места и снова появился в Дурбане — как он выразился, «на иной позиции». Здесь он снова встретился со мной, незадолго до начала экспедиции в страну понго.

Учтивый, искренне верующий, Сэм, как мне кажется, был баптистом. Невысокий смуглый денди неопределенного возраста, он носил аккуратнейший пробор и отличался исключительной опрятностью.

Я взял Сэма на службу не только потому, что он попал в беду. Он отлично готовил, прекрасно ухаживал за больными и,повторюсь, был искренне привязан ко мне. Кроме того, он умел меня развлечь, а в длительных путешествиях это чего-нибудь да стоит.

Таков, в общих чертах, был Сэм.

Когда он вошел в комнату, я увидел, что на нем совершенно мокрое платье. Я спросил: не идет ли дождь или, быть может, он напился и уснул на сырой траве?

— Нет, мистер Квотермейн, — ответил Сэм, — погода стоит превосходная, а что касается спиртных напитков, то я, подобно бедному готтентоту Хансу, дал себе слово не прикасаться к ним. В этом мы сходимся с ним, хотя мало похожи друг на друга.

— В чем же дело? — прервал я поток его красноречия.

— Сэр, не все обстоит благополучно на корабле.

Я вспомнил слова Мавово и вздрогнул.

— Я ночевал там в обществе мистера Сомерса, по его настоятельной просьбе.

На самом деле было наоборот.

— Сегодня перед рассветом португальский шкипер и его арабы, думая, что мы спим, тайком начали поднимать якорь и паруса. Мы вышли из каюты. Мистер Сомерс уселся на кабестан[298] с револьвером в руке и сказал… Сэр, я не могу повторить его слова.

— Ну хорошо. А дальше что?

— Потом, сэр, поднялась большая суматоха. Португалец и арабы грозили мистеру Сомерсу, но он продолжал сидеть на кабестане с твердостью скалы среди бурного потока. Он сказал, что уложит любого, кто попробует коснуться кабестана. Что произошло дальше, я не знаю. Я стоял у фальшборта, и кто-то столкнул меня в воду. Я, будучи, к счастью, хорошим пловцом, добрался до берега и поспешил сюда, чтобы известить вас об этом.

— А ты кого-нибудь еще известил, идиот?! — крикнул я.

— Да, сэр. По дороге я сообщил портовому офицеру, что на «Марии» творятся серьезные беспорядки, с чем ему следует разобраться.

Я уже оделся и позвал Мавово и охотников. Явились они быстро: наряд их состоит из набедренной повязки и накидки, так что много времени на сборы не нужно.

— Мавово, — начал я, — на корабле беда…

— О баба́, — прервал он меня, и его губы шевельнулись в подобии улыбки, — ты не поверишь, но сегодня мне приснилось, как я говорю тебе…

— Да черт с твоими снами! — не вытерпел я. — Собери людей и беги… Нет, постой! Сейчас либо уже поздно, либо на корабле все уладилось. Готовь охотников, я пойду вместе с вами. Багаж переправим потом.

Менее чем через час мы были на набережной, недалеко от верфи, на которой стояла «Мария». Теперь там великолепный Дурбанский порт, но в прежние времена портовые сооружения удивляли примитивностью. Странное же сборище представляли мы! Впереди шел я, одетый более или менее прилично, следом ковылял Ханс, в грязной широкополой шляпе и засаленных вельветовых брюках, затем напомаженный Сэм, в европейском костюме, при котелке и ярко-синем галстуке в красную полоску. Он выглядел бы щеголевато, если бы не недавнее купание. За ним шагал суровый Мавово с отрядом охотников. На голове у каждого красовалось исикоко, черное восковое кольцо, прикрепленное к коротким волосам. Вид у туземцев был весьма свирепый. По новому закону они не имели права появляться в городе вооруженными, поэтому мы уже отправили на «Марию» ружья и копья, которые обернули циновками, а их широкие наконечники обмотали сухой травой.

Каждый охотник держал в руках дубину из красного дерева. Шли они по-военному, по четыре в ряд. Правда, едва мы сели в большую лодку, чтобы переправиться на корабль, их воинственный пыл испарился: эти люди, бесстрашные на суше, панически боялись незнакомой им стихии — воды.

Мы достигли «Марии», шхуны совершенно непримечательной, и взобрались на палубу. Первым я увидел Стивена Сомерса, который, как и рассказывал Сэм, сидел на кабестане с пистолетом в руке. Рядом, опираясь на фальшборт, стоял португалец Дельгадо, — похоже, он пребывал в сквернейшем настроении. Окружали его матросы-арабы такой же подозрительной наружности, как и он, одетые в грязное белое платье. Тут находился и начальник порта Като. Этот знаменитый и уважаемый джентльмен, подобно мне, отличался невысоким ростом и, как и я, пережил множество приключений.

Мистер Като сидел около люка со своей свитой и курил, не спуская глаз со Стивена и португальца.

— Приветствую вас, Квотермейн, — сказал он. — Я тоже только что прибыл сюда. Тут что-то стряслось, но я не говорю по-португальски, а джентльмен на кабестане ничего не объясняет.

— В чем дело, Стивен? — спросил я, пожав руку мистеру Като.

— В чем дело? — повторил Сомерс. — Этот человек, — он указал на Дельгадо, — хотел улизнуть в море со всем нашим багажом. Без сомнения, нас с Сэмом выбросили бы за борт, едва земля скрылась бы из виду. Но Сэм знает португальский, он подслушал их разговор, разобрался в их подлом плане, и я, как видите, нашел контраргументы.

Дельгадо попросили объясниться, и он, как я и думал, заявил, что хотел лишь подвести судно ближе к берегу и ждать нас там. Он, конечно, лгал и понимал, что нам ясны его намерения: скрыться с нашим добром и продать его, а Стивена и беднягу повара убить или высадить на необитаемый остров. Но где взять доказательства? Мы же были в большинстве, могли постоять за себя и защитить свое имущество, так к чему спорить? Я с улыбкой выслушал россказни Дельгадо и пригласил всех пропустить по рюмочке.

Потом Стивен доложил мне, что, когда я накануне вечером разговаривал с Мавово, Сэм, стороживший багаж на судне, прислал весточку с просьбой дать ему кого-нибудь в подмогу. Стивен знал, сколь боязлив наш повар, и, к счастью, сразу решил отправиться на «Марию» и заночевать там. Дальше все было так, как поведал мне Сэм, только за борт его не выбрасывали — он спрыгнул сам, когда столкновение с Дельгадо стало неизбежным.

— Вполне понятно, — проговорил я. — Все хорошо, что хорошо кончается. Счастье, что вы решили заночевать на шхуне.

Далее все пошло спокойно. Я послал нескольких кафров в сопровождении Стивена за остальным багажом, который был благополучно доставлен на борт «Марии». Вечером мы отплыли. До Килвы добрались прекрасно. Бриз гнал нас по морю, такому спокойному, что даже Ханс, по моему мнению, худший моряк на свете, и зулусские охотники не чувствовали тошноты, хотя, как выразился Сэм, «отвергали пищу».

Не то на пятый, не то на седьмой день нашего путешествия мы пришвартовались у острова Килва, недалеко от старого португальского форта. Дельгадо, с которым в пути мы почти не общались, подал какой-то сигнал. В ответ на него пришла лодка с пассажирами, — по словам Дельгадо, это были портовые чиновники. Они оказались бандой напористых черных головорезов под предводительством немолодого рябого полукровки. Дельгадо представил его как бея Хасана бен Магомета. Что мистер Хасан бен Магомет категорически против нашего присутствия на судне и особенно предполагаемой нами высадки в Килве, я понял, едва увидев его неприятное лицо. Кратко переговорив с Дельгадо, он выступил вперед и обратился ко мне на арабском языке, которым я совершенно не владею. К счастью, наш Сэм, блестящий лингвист, как я уже упоминал, неплохо понимал по-арабски, вероятно научившись языку во время службы в занзибарском отеле. Не доверяя Дельгадо, я попросил Сэма быть переводчиком.

— Сэм, о чем он речь ведет? — спросил я.

Повар поговорил с Хасаном и сказал:

— Сэр, Хасан вас нахваливает, мол, он слышал от своего друга Дельгадо много хорошего. Кроме того, вы и мистер Сомерс — англичане, а эту нацию он очень любит.

— В самом деле? — воскликнул я. — А по виду и не скажешь. Поблагодари его за любезность и передай, что мы намерены здесь высадиться и отправиться вглубь страны на охоту.

Сэм повиновался, и наш разговор продолжился в таком духе:

Хасан. Я убедительно прошу вас не сходить на берег. Эти края — неподходящее место для таких благородных джентльменов. Здесь нечего есть, а дичи нет уже много лет. Тут обитают дикари, которых голод довел до каннибализма. Ваша кровь будет на моей совести. Умоляю вас отправиться на этом корабле в бухту Делагоа, где есть хорошие отели, или в какое-нибудь другое место.

Аллан Квотермейн. Позвольте поинтересоваться, какое положение вы, сэр, занимаете в Килве, раз так заботитесь о нашей безопасности?

X. Досточтимый английский лорд, я португальский торговец, но воспитывался среди магометан, ибо моя мать — арабка высокого происхождения. На материке у меня сады, где работают слуги-туземцы, которые мне как родные дети. Я выращиваю пальмы, маниоку, земляные орехи, смоквы и прочее. Все местные племена считают меня вождем и почитают как отца.

А. К. В таком случае, благородный Хасан, ты можешь допустить нас на остров, ведь мы мирные охотники, вреда никому не желаем.

Хасан долго совещался с Дельгадо, а я тем временем велел Мавово вывести на палубу наших зулусов с ружьями.

X. Досточтимый английский лорд, я не могу позволить вам высадиться.

А. К. Благородный сын пророка, завтра утром я намерен сойти на берег со своим другом, спутниками, с ослами и всем багажом. Я буду рад заручиться твоим позволением. Если же нет… — Я посмотрел на грозную группу охотников, стоявших позади меня.

X. Досточтимый английский лорд, мне будет крайне неприятно применять силу, но позволь сообщить, что в моей мирной деревне найдется по крайней мере сотня стрелков с ружьями, меж тем как вас — меньше двадцати человек.

А. К. (после некоторого размышления и переговоров со Стивеном Сомерсом). Подскажи, о благородный господин, не видать ли из твоей мирной деревни английских солдат с военного корабля «Крокодил»? Он занимается поимкой дау[299], принадлежащих подлым работорговцам. Я получил письмо от его капитана. Он должен был прибыть в эти воды еще вчера, но, по всей вероятности, запоздает дня на два.

Пожалуй, если бы в ногах у почтенного Хасана взорвалась бомба, был бы не меньший эффект. Лицо бея, вместо того чтобы побледнеть, стало ужасно желтым, и он воскликнул:

— Английское военное судно «Крокодил»! Я думал, он ремонтируется в Адене[300] и на Занзибар вернется не раньше чем через четыре месяца.

А. К. Тебя дезинформировали, о благородный Хасан. «Крокодил» не будет ремонтироваться до октября. Прочесть тебе письмо? — Я вынул из кармана лист бумаги. — Оно тебя заинтересует, ведь мой друг капитан — его зовут Флауэрс, помнишь? — упоминает твое имя. Он пишет…

Хасан махнул рукой:

— Довольно. Вижу, досточтимый лорд, что ты человек решительный, от задуманного не откажешься. Во имя Аллаха милостивого и милосердного, высаживайся на берег и иди куда пожелаешь.

А. К. Я лучше подожду прихода «Крокодила».

X. Нет-нет, высаживайся на берег. Капитан Дельгадо, вели грузить багаж в лодку. Моя лодка тоже к услугам этих лордов. Тебе, капитан, стоит уйти отсюда с вечерним отливом. Еще светло, лорд Квотермейн, и я буду счастлив оказать тебе скромный прием.

А. К. Бей Хасан, так ты шутил, настойчиво отправляя меня в другое место? Превосходная шутка для человека, славящегося гостеприимством. Отлично, мы исполним твое желание и высадимся на берег сегодня же вечером. Если капитан Дельгадо случайно увидит военный корабль «Крокодил», не соблаговолит ли он дать нам сигнал ракетой?

— Конечно, конечно, — заторопился Дельгадо, прежде притворявшийся, что не понимает английского языка, на котором я говорил с Сэмом.

Он отвернулся и отдал приказание своим арабам-матросам перенести поклажу из трюма в лодку. Никогда я не видел столь быстрой погрузки. Через полчаса на шхуне не осталось наших вещей. Стивен Сомерс наблюдал за их переноской. Наш личный багаж погрузили в шлюпку с «Марии», остальной как попало свалили на плоскодонную баржу Хасана, сверху поставили четырех ослов. На этой барже поместился я с половиной наших людей, остальные под командой Стивена заняли места в меньшей лодке.

Наконец все было готово, и мы отчалили.

— Прощайте, капитан, — крикнул я Дельгадо, — если встретите «Крокодил»…

Тут Дельгадо разразился таким потоком брани на португальском, арабском и английском, что, боюсь, не услышал конец моей фразы. Пока мы плыли к берегу, я заметил, что Ханс, сидящий рядом со мной и ослами, по-собачьи обнюхивает борта и дно баржи. Я спросил его, в чем дело.

— Странный запах у этой лодки, — прошептал он по-голландски, — она пахнет кафрами так же, как и трюм «Марии». Думаю, на этой лодке перевозили невольников.

— Сиди смирно и перестань обнюхивать борта, — велел я, подумав при этом, что Ханс прав: очевидно, мы попали в гнездо работорговцев и Хасан их предводитель.

Мы плыли мимо острова, на котором я углядел развалины старого португальского форта и несколько длинных хижин, крытых соломой, где, должно быть, держали невольников до продажи. Перехватив мой пристальный взгляд, Хасан поспешно объяснил мне через Сэма, что это склады, где он сушит рыбу и шкуры, а также хранит товар.

— Как интересно! — воскликнул я. — А мы сушим шкуры на солнце…

По узкому каналу мы доплыли до убогой пристани и сошли на берег. Оттуда Хасан повел нас не в деревню, которая теперь оказалась слева, а к красивому, хоть и ветхому дому, стоявшему ярдах в ста от берега. Глядя на тот дом, почему-то казалось, что его строили не работорговцы. Веранда и сад указывали на хороший вкус и цивилизованность строителей. Судя по всему, здесь жили культурные люди. Дальше я увидел заброшенную апельсиновую рощу в окружении старых пальм, а невдалеке — развалины церкви. То, что это церковь, не вызывало сомнений, так как тут же стояла небольшая часовня, увенчанная каменным крестом. Под крышей висел колокол, некогда призывавший к молитве.

— Передай английскому лорду, — сказал Хасан Сэму, — что это постройки христианской миссии, покинутые более двадцати лет назад. Ко времени моего приезда тут уже никого не было.

— Вот как! — воскликнул я. — Кто же здесь жил?

— Я не знаю, — ответил Хасан. — Эти люди ушли задолго до моего появления.

В течение следующего часа мы занимались багажом, который был выгружен в саду. Для охотников я велел поставить две палатки перед окнами комнат, предназначенных для нас. Эти комнаты были замечательны в своем роде. Моя, должно быть, раньше служила гостиной, судя по разбитой мебели, по-видимому, американского производства. Комната, занятая Стивеном, некогда была спальней, так как в ней стояла железная кровать. Кроме того, тут на полу валялись книжные полки и несколько разодранных книг. Впрочем, одна из них, «Христианский год» преподобного Джона Кебла, хорошо сохранилась, вероятно, потому, что белым муравьям и подобным им существам не понравился вкус ее сафьянового переплета. На титульном листе было написано: «Дорогой Лизбет в день рождения от мужа». Я осмелился спрятать эту книгу в карман. На стене висел небольшой акварельный портрет очень красивой молодой женщины, светловолосой и голубоглазой. В углу портрета тем же почерком, что и в книге, было написано: «Лизбет в возрасте двадцати лет». Портрет я тоже взял себе, решив, что со временем он пригодится как вещественное доказательство.

— Сдается мне, Квотермейн, что обитатели покинули свое жилище в большой спешке, — сказал Стивен.

— Верно, мой мальчик. Хотя, может, они не покинули его. Не исключено, что они остались здесь…

— Убитыми?

Я кивнул и продолжил:

— По-моему, нашему приятелю Хасану кое-что об этом известно. Давайте осмотрим церковь, пока светло, да и ужин еще не готов.

Через пальмы и апельсиновую рощу мы прошли к возвышению, на котором стоял храм. Построили его из камня, похожего на коралловый. Как стало ясно с первого взгляда, церковь была опустошена пожаром — цвет стен красноречиво говорил об этом. Внутри здание поросло кустарником и вьюном; с остатков каменного алтаря скользнула мерзкая желтая змея. Снаружи полуразрушенная стена окружала погост, но могил не было видно. Зато недалеко от ворот высился неровный холмик.

— Если разрыть эту насыпь, — сказал я, — мы найдем кости тех, кто здесь жил. Стивен, о чем вам это говорит?

— Только о том, что их убили, — ответил Сомерс.

— Вам нужно научиться делать выводы. Это ценнейший навык, тем более в Африке. Если вы правы, то, полагаю, убийство совершено не туземцами, которые никогда не утруждают себя погребением мертвых. Это могли сделать арабы, особенно если среди них затесались полукровки-португальцы, именующие себя христианами. В любом случае произошло это давно. — Я кивнул в сторону росших на насыпи деревьев, которым было не менее двадцати лет.

Мы вернулись в дом, где нас ждал ужин. Хасан приглашал нас за свой стол, но я, по понятной причине, предпочел, чтобы еду готовил Сэм, и предложил бею отужинать с нами. Тот рассыпался в любезностях, хотя в глазах его горели ненависть и подозрение. Мы принялись за жаркое из козленка, купленного у Хасана, так как подарков от этого человека я не желал. Пили мы джин, разбавленный водой, которую я, опасаясь отравления, велел Хансу набрать из источника, протекавшего недалеко от дома.

Поначалу Хасан, как подобает доброму магометанину, отказывался от спиртного, потом дал слабину, и я налил ему хорошую порцию. Как говорится, аппетит приходит во время еды. Выражение это вполне применимо и к выпивке, по крайней мере в отношении Хасана. Он, видимо, полагал, что количество выпитого алкоголя не увеличивает тяжести греха. После третьей порции джина бей стал чрезвычайно любезен и болтлив. Я решил использовать удобный момент — послал за Сэмом и передал Хасану, что нам нужно нанять двадцать носильщиков для багажа. Хасан объявил, что носильщиков здесь за сотню миль не сыщешь, а я в ответ подлил ему джина. В конце концов мне удалось сговориться с ним (не помню, за какую сумму), и он обещал найти двадцать человек, которые останутся при нас столько времени, сколько понадобится.

Потом я расспросил Хасана о разрушенной миссии, но ничего не добился, невзирая на то что бей изрядно выпил. Он обмолвился лишь о том, что двадцать лет назад свирепый народ мазиту напал на побережье и перебил всех, кто здесь жил, за исключением белого человека и его жены. Они бежали вглубь острова, и с тех пор о них ничего не слышно.

— Сколько человек похоронено у церкви? — быстро спросил я.

— Кто сказал, что там есть могила? — отозвался Хасан, вздрогнув, но почувствовал свою ошибку и продолжил: — Я не понимаю, о чем ты толкуешь. Я никогда не слышал, что там кто-нибудь похоронен. Спите спокойно, досточтимые лорды. Я должен пойти присмотреть за погрузкой товара на «Марию».

Он встал, низко поклонился и вышел, точнее, выкатился из столовой.

— Итак, «Мария» стоит неподалеку, — сказал я и по-особому свистнул.

Тотчас же в столовую проскользнул Ханс: свист был для него условным знаком.

— Ханс, на острове я слышал подозрительные звуки, — начал я. — Проберись к берегу и посмотри, что там происходит. Если будешь осторожен, тебя никто не заметит.

— О баас, — готтентот оскалился, — если Ханс будет осторожен, никто не увидит его, особенно ночью.

С этими словами он покинул комнату так же тихо, как и вошел. Я отправился к Мавово, приказал ему поставить караульных и проследить, чтобы наши люди держали свои ружья наготове, так как опасался ночной атаки работорговцев. В этом случае зулусам было велено занять оборону на веранде, но не стрелять до тех пор, пока я не скомандую.

— Хорошо, отец мой, — ответил Мавово. — Наше путешествие очень удачное. Я никогда не думал, что война начнется так скоро. Моя змея забыла сказать об этом в тот вечер. Спи спокойно, Макумазан. Ни одно существо, которое ходит на ногах, не проберется к тебе, пока мы живы.

— Не будь так самонадеян, — буркнул я.

Мы легли в спальне не раздеваясь и положили ружья возле себя.

Дальше я помню, как кто-то потряс меня за плечо. Я думал, это Стивен, который согласился бодрствовать первую половину ночи и обещал разбудить меня ровно в час. Он впрямь не спал, так как во тьме светился огонек его трубки.

— Баас, — раздался шепот Ханса, — я все разузнал. Большая лодка действительно перевозит невольников на «Марию».

— Ясно, — проговорил я. — Но как ты сюда пробрался? Разве наши охотники спят?

Ханс захихикал:

— Нет, они не спят. Они смотрят во все глаза и слушают во все уши. Однако старый Ханс проскользнул мимо них. Даже баас Сомерс его не заметил.

— Верно, — отозвался Стивен. — Я думал, это крыса.

Я вышел на веранду и при свете костра, разведенного охотниками, увидел Мавово, сидящего с ружьем на коленях, и позади него двух часовых. Я позвал его и указал на Ханса.

— Какие вы сторожа, если Ханс прямо через вас перешагнул и пробрался ко мне в комнату! — возмутился я.

Мавово глянул на готтентота, ощупал его одежду, обувь и убедился, что они влажны от росы.

— О! — угрюмо вскричал Мавово. — Я сказал, что ни одно живое существо, которое ходит на ногах, не проберется к тебе, Макумазан. Но эта желтая змея проползла мимо нас на брюхе. Посмотри на свежую грязь, которая облепила его платье.

— Да, но змеи могут жалить и убивать, — с усмешкой заметил Ханс. — Вы, зулусы, считаете себя очень храбрыми! Вы кричите, размахиваете копьями и боевыми топорами. Но все же одна бедная готтентотская собака стоит целого вооруженного отряда зулу. Нет, не пытайся ударить меня, воинственный Мавово! Мы оба, каждый по-своему, служим одному и тому же господину. Твое дело — сражение, а разведку предоставь Хансу. Взгляни-ка, Мавово… — Он показал роговую табакерку, из тех, что зулусы носят в ушах. — Чья она?

— Это моя табакерка, — признался Мавово. — Ты украл ее!

— Да, — насмешливо сказал Ханс, — я вытащил ее у тебя из уха, когда в темноте пробирался мимо. Помнишь, вокруг тебя кружил комар и укусил в лицо?

— Помню, — проворчал Мавово. — Ты, готтентотская змея, велик в своем низком искусстве. Учти, в следующий раз от мошки я отмахнусь не рукой, а копьем.

После этого я отпустил обоих, заметив Стивену, что этот случай — отличный пример извечной борьбы между храбростью и хитростью. Теперь я не сомневался, что Хасан и его друзья сильно заняты и этой ночью нас не тронут. Мы улеглись и заснули сном праведников.

Проснувшись на следующее утро, я увидел, что Стивен Сомерс уже встал и куда-то ушел. Вернулся он, когда я наполовину покончил с завтраком.

— Где вы были? — спросил я его, заметив, что его одежда изорвана и облеплена мокрым мхом.

— На верхушке самой высокой из здешних пальм, Квотермейн. Я видел, как один араб взбирался на дерево с помощью веревки, и заставил другого араба научить меня. Это совсем нетрудно, хотя и кажется опасным.

— Господи, но зачем… — начал я.

— Ради главного увлечения моей жизни, — перебил Сомерс. — В бинокль мне показалось, что я вижу орхидею — чуть ли не на верхушке дерева. Я взобрался на него. Оказалось, это была не орхидея, а масса желтой пыльцы. Но благодаря своим стараниям я кое-что выяснил. С верхушки пальмы я увидел, что «Мария» выходит в море из-за подветренной стороны острова. Вдали мелькнула струйка дыма, и в бинокль я различил нечто, удивительно похожее на военное судно, медленно идущее вдоль берега. Я убежден, что это английский корабль. Потом поднялся туман и скрыл все из виду.

— Господи, это наверняка «Крокодил»! — воскликнул я. — Не все, что я говорил Хасану, было ерундой. Мистер Като, начальник порта в Дурбане, упоминал, что в ближайшие две недели «Крокодил» должен зайти туда за припасами, после чего отправится вдоль побережья искать суда работорговцев. Забавно получится, если он случайно встретит «Марию» и экипаж осмотрит ее груз. Не правда ли?

— Они не встретятся, Квотермейн, если в ближайший час какой-нибудь из кораблей не изменит курса. Очень надеюсь, что изменит. Я не прощу этому мерзавцу Дельгадо попытки удрать с нашим багажом, не говоря уж о несчастных невольниках. Передайте мне кофе.

Следующие десять минут мы завтракали молча, так как Стивен обладал превосходным аппетитом и, кроме того, проголодался после утреннего лазания по деревьям.

Едва мы окончили завтрак, явился Хасан, показавшийся мне еще гнуснее вчерашнего. Держался он агрессивно, наверное, мучился похмельем после обильных возлияний. Или его поведение изменилось, потому что «Мария» ушла с невольниками благополучно и якобы незаметно для нас. Или же он намеревался убить нас прошлой ночью, но выполнить свой план не сумел.

Мы вежливо поздоровались с ним, а в ответ он без единого поклона грубо спросил через Сэма, когда «христианские собаки, оскверняющие его жилище», намерены убраться, так как дом нужен ему самому.

Я ответил, что мы уйдем не раньше, чем явятся двадцать носильщиков, которых он нам обещал.

— Вы лжете, — сказал он. — Я никогда вам их не обещал. Здесь нет никаких носильщиков.

— Ты хочешь сказать, что в прошлую ночь отправил их на «Марию» вместе с невольниками? — вкрадчиво спросил я.

Видели ли вы, о читатель, что творится с котом солидного возраста и угрюмого нрава, когда он внезапно встречает собачонку? Наблюдали ли вы, как он выгибается дугой, раздувается, становясь почти вдвое больше обычного, как ерошится его шерсть, сверкают глаза, а из пасти вырывается целый поток неприятных звуков? Если вы наблюдали такую картину, то легко можете представить, как повел себя Хасан в ответ на мое последнее замечание. Казалось, сейчас он лопнет от ярости. Он перекатился с носка на пятку, и налитые кровью глаза его едва не вылезли из орбит. Всячески проклиная нас, бей схватился за позолоченную рукоять своего огромного ножа и наконец сделал именно то, что делают коты, — зашипел, а затем плюнул.

Стивен, невозмутимо-насмешливый, стоял рядом, но чуть ближе к Хасану, чем я, и неожиданно остро отреагировал на грубую выходку. Воистину, он буквально взвился, пробормотал что-то весьма энергичное, тигром бросился на Хасана и ударил его в нос. Хасан отшатнулся и выхватил нож, но Стивен левой рукой нанес бею удар в глаз, сбил с ног и заставил выронить нож, который я поспешно подхватил. Неблаговидный поступок был совершен, вмешиваться было поздно, и я удержал зулусов, прибежавших на шум.

Хасан встал и, к своей чести, двинулся на Стивена, низко опустив голову, — ответил на вызов, как и подобает мужчине. Он боднул легкого Сомерса в грудь, тот покатился кувырком, однако мигом вскочил, так что бей не успел воспользоваться ситуацией. Завязалась горячая схватка. Хасан дрался руками, ногами, головой, Стивен же пускал в ход только кулаки. Он уклонялся от атак араба, стремительно контратаковал, и вскоре от его хладнокровия и невозмутимости не осталось и следа. Раз — хуком в челюсть Хасан сбил его с ног, два — от удара Стивена араб полетел вверх тормашками. Зулусы зааплодировали, а я от восторга буквально пустился в пляс. Хасан поднялся, выплюнул несколько зубов и, сменив тактику, схватил Стивена за пояс. Они закружились, как в танце, араб пинал Стивена и кусал, даром что передних зубов уже лишился. В какой-то момент он почти повалил противника, но «почти» не считается — араб схватил Сомерса за ворот и начал душить, однако ткань треснула, да еще в суматохе тюрбан съехал Хасану на глаза, на миг ослепив его.

Стивен вцепился в пояс Хасана левой рукой и принялся тузить его правой, да так немилосердно, что араб, осевший на землю, поднял вверх ладонь в знак капитуляции.

— Благородный английский лорд победил меня, — прохрипел он.

— Проси прощения! — закричал Стивен и зачерпнул горсть земли. — Не то заткну твою грязную глотку!

Видимо, Хасан понял его слова — он принялся низко кланяться и извиняться на все лады.

— Раз с этим закончили, как насчет носильщиков? — весело спросил я.

— Нет у меня никаких носильщиков, — буркнул бей.

— Ты мерзкий лгун! — воскликнул я. — Мой человек наведался к тебе в деревню и говорит, что там полно людей.

— Тогда пойди и набери их сам, — злобно ответил араб, так как знал, что деревня окружена частоколом.

Я не знал, что предпринять. Конечно, работорговца следовало бы проучить, но нам пришлось бы очень туго, вздумай он напасть на нас со своими арабами. Пристально глядя на меня уцелевшим глазом, Хасан, по-видимому, чувствовал мою растерянность.

— Меня избили, как собаку! — заревел он. Ярость вернулась к нему, когда восстановилось дыхание. — Но Аллах справедлив и милостив. Настанет день, и Он отомстит за меня!

Едва он так сказал, с моря раздался пушечный выстрел. В следующую минуту с берега прибежал араб, крича:

— Где бей Хасан?

— Вот, — ответил я, указывая на Хасана.

Во взгляде посланника мелькнуло удивление, поскольку бей Хасан выглядел довольно жалко. Затем араб испуганно пролепетал:

— Господин, английский военный корабль преследует «Марию».

Снова послышался пушечный выстрел. Хасан молча разинул рот, и я увидел, что у него осталось ровно три зуба.

— Это «Крокодил», — медленно произнес я, велев Сэму переводить мои слова. Потом вынул из кармана английский флаг, который положил туда, когда узнал о появлении корабля. — Стивен! — продолжал я, расправив флаг. — Если остались силы, не можете ли вы снова влезть на пальму и просигналить этим флагом «Крокодилу»?

— Ей-богу, великолепная идея! — воскликнул Стивен, и его веселое, хоть и распухшее лицо расплылось в улыбке. — Ханс, принеси мне длинную палку и кусок бечевки.

Хасану эта мысль великолепной не показалась.

— Английский лорд, — прохрипел он, снова тяжело задышав, — будут у тебя носильщики. Я их приведу.

— Нет, ты никуда не пойдешь, — заявил я. — Останешься здесь заложником. Отправь за носильщиками этого человека.

Хасан дал гонцу несколько коротких указаний, и тот поспешил прочь, к обнесенной частоколом деревне, что находилась справа от нас.

Вскоре после его ухода появился новый посланник и изумленно воззрился на своего господина.

— Бей — если я не ошибаюсь, обращаясь к тебе так, — неуверенно начал араб, ибо любезнейшая физиономия Хасана распухла и побагровела, — мы видели в подзорную трубу, что английский военный корабль выслал шлюпку и она пристала к «Марии».

— Всемогущий Аллах! — взволнованно пробормотал Хасан. — Этот вор и предатель Дельгадо расскажет всю правду. Английские дети шайтана здесь высадятся. Все погибло! Вели людям взять рабов и бежать в лес. То есть не рабов, а слуг… Я присоединюсь к ним.

— Нет, не присоединишься, во всяком случае не сейчас, — возразил я через Сэма. — Ты пойдешь вместе с нами.

Несчастный Хасан задумался, потом спросил:

— О лорд Квотермейн! — (Титул мне запомнился, потому что ближе к сословию пэров я не подбирался ни до, ни после того случая.) — Если я выделю вам двадцать носильщиков и несколько дней буду вас сопровождать, обещаешь ли ты не сигналить кораблю и не призывать соотечественников на этот остров?

— Что вы на это скажете? — обратился я к Сомерсу.

— По-моему, следует согласиться, — ответил он. — Этот негодяй уже получил хорошую трепку. Если же «Крокодил» высадит сюда солдат, то нашей экспедиции конец. Нас повезут на Занзибар или в другое место, чтобы мы выступили свидетелями в суде. Мы ничего не выиграем, ведь, пока моряки сюда плывут, все эти мерзавцы разбегутся, за исключением нашего приятеля Хасана. Еще вопрос, повесят ли его. Он может вывернуться. Международные законы, иностранный подданный, отсутствие прямых улик — ну, вы понимаете…

— Дайте мне минуту подумать, — сказал я.

Пока я думал, происходило следующее. Подчиненные Хасана пригнали к нам туземцев двадцать: очевидно, то были обещанные носильщики. Тем временем народ из деревни спешил укрыться в лесу. Прибежал третий посланник с сообщением, что «Мария» уходит, на борту распоряжается призовая команда, а военный корабль, по-видимому, собирается сопровождать судно. Очевидно, «Крокодил» не хотел высаживать солдат на территорию, которая, по крайней мере номинально, являлась португальской. Поэтому если что-либо и нужно было предпринять, то немедленно.

В результате я сделал глупость и последовал совету Стивена — проявил пассивность. Этот способ всегда самый легкий и ведет к самым серьезным проблемам. Через десять минут я передумал, но уже было поздно. «Крокодил» ушел далеко и не мог заметить нашего сигнала. Решение я изменил после разговора с Хансом.

— Я думаю, что баас совершил ошибку, — начал Ханс осторожно, как всегда. — Он забыл, что эти желтые дьяволы в белом платье могут вернуться и отомстить нам. Если бы английский корабль разрушил их поселение вместе с невольничьими хижинами, они ушли бы в другое место. Впрочем, — прибавил он, взглянув на избитого Хасана, — их предводитель у нас в руках. Давайте его повесим. Если баас желает, я могу это сделать. Я здорово умею вешать людей. В молодости я помогал кейптаунскому палачу.

— Убирайся вон! — рявкнул я, хотя понимал, что Ханс прав.

Глава 6

НЕВОЛЬНИЧЬЯ ДОРОГА
Под конвоем пяти или шести арабов с ружьями явились двадцать носильщиков. Мы отправились посмотреть на них, взяв с собой Хасана и охотников. Это была толпа исхудалых запуганных людей, принадлежавших, судя по их внешнему виду и прическам, к разным племенам. Передав их нам, конвоиры (вернее, один из них) вступили в оживленный разговор с Хасаном. О чем они говорили, я не знаю: Сэма с нами не было. Тем не менее я догадался, что обсуждается план освобождения Хасана. Впрочем, в итоге от плана они отказались, и арабы поспешили прочь. Один из них, явно самый смелый, обернулся и выстрелил. Пуля просвистела мимо в нескольких ярдах от меня, так как стреляют арабы отвратительно. Я был весьма рассержен и решил не оставлять покушение безнаказанным. При мне было маленькое ружье Интомби, то самое, из которого, как напомнил мне Ханс, я много лет тому назад стрелял по грифам в краале Дингаана. Конечно, я мог бы убить араба, но мне не хотелось делать этого. Если бы я пальнул ему в ногу, нам пришлось бы либо ухаживать за ним, либо оставить его умирать. Поэтому я прицелился в правую руку. Убегающий араб вскинул ее, а я шагов с пятидесяти прострелил ему плечо.

— Этот низкий человек больше не возьмет в руки ружья, — объявил я зулусам.

— Хорошо, Макумазан, очень хорошо! — сказал Мавово. — Но почему ты не целился в голову, раз так здорово стреляешь? Эта пуля наполовину пропала.

После этого я вступил в переговоры с носильщиками. Бедняги думали, что они проданы новому хозяину. Поясню, что предназначались они не для продажи, а для работы в садах Хасана. Двое из них принадлежали к племени мазиту, родственному зулусам, хотя и отделившемуся от них много лет назад. Они говорили на наречии, которое я с грехом пополам понимал. Основу его составлял зулусский язык, смешанный с диалектами других племен, женщин которых мазиту брали себе в жены.

Один из носильщиков настолько хорошо говорил по-арабски, что Сэм мог с ним объясняться. Я спросил мазиту, знают ли они дорогу в их страну. Они ответили утвердительно, однако, по их словам, эти земли лежали очень далеко отсюда — в целом месяце пути. Я пообещал свободу и щедрую плату проводникам, коли таковые найдутся, а кроме того, поклялся отпустить и всех добросовестных носильщиков, когда в них не будет надобности. Услышав это, бедняги печально заулыбались, и кое-кто покосился на Хасана бен Магомета. Тот сидел на ящике под охраной Мавово и метал на нас свирепые взгляды.

«Разве стать нам свободными, пока жив этот человек?» — вопрошали глаза несчастных. Будто стремясь укрепить их сомнение, Хасан, понявший смысл моих слов, осведомился, по какому праву мы сулим свободу его рабам.

— Вот что дает мне такое право, — ответил я, указав на английский флаг, который Стивен все еще держал в руках. — Помимо того, мы заплатим тебе, когда вернемся обратно, соответственно тому, как они нам послужат.

— Да, — пробормотал он, — ты заплатишь мне, англичанин, когда вернешься или даже раньше!

Мы смогли выступить не раньше трех часов пополудни. Забот набралось столько, что разумнее было бы дождаться утра. Но нам не хотелось проводить в этом месте еще одну ночь. Каждый носильщик получил по накидке — бедняг, совершенно лишенных одежды, наши дары сильно обрадовали. Багаж еще в Дурбане разложили по ящикам, и каждый весил столько, сколько мог унести один человек. Нам очень пригодились и животные — на четырех ослов навьючили по сто фунтов груза в непромокаемых кожаных мешках вместе с тыквенными бутылями и циновками, которые раздобыл Ханс. Вероятно, он украл циновки в брошенной деревне, но мы в них нуждались, и я, скажу честно, промолчал. Мы взяли шесть или восемь коз, бродивших неподалеку, чтобы не голодать, пока не найдем дичь. За них я хотел заплатить Хасану, но когда вручил ему деньги, он в ярости швырнул их на землю. Я поднял их и с чистой совестью спрятал обратно в карман.

Наконец все было более или менее готово, и возник вопрос, что делать с Хасаном. Зулусы, равно как и Ханс, хотели убить его, что Сэм объяснил ему на превосходном арабском. Тогда этот жестокий человек раскрыл свою трусливую сущность — бросился на колени, плакал и взывал к нам во имя милостивого Аллаха, который, как уверял Хасан, на деле неотличим от Бога христиан. Это продолжалось до тех пор, пока уставший от чужой истерики Мавово не пригрозил Хасану дубинкой, после чего тот замолчал. Добродушный Стивен настаивал на том, чтобы отпустить Хасана, — такой вариант имел свои плюсы, ведь тогда мы, по крайней мере, избавились бы от его неприятного общества. Однако я поразмыслил и решил, что разумнее держать его в заложниках хоть пару дней, на случай если арабы последуют за нами и нападут на нас. Сперва Хасан упирался, но один из охотников показал ему ассегай, который стал неопровержимым доводом.

Наконец мы тронулись в путь. Впереди шел я с двумя проводниками, следом носильщики, за ними половина охотников, затем четыре осла под присмотром Ханса и Сэма, Хасан и остальные охотники, за исключением Мавово, замыкавшего процессию вместе со Стивеном. Разумеется, мы зарядили ружья и приготовились к любой случайности. Дорога, которую указали наши проводники, тянулась по берегу, а через несколько сотен ярдов сворачивала к деревне, где жил Хасан: старым миссионерским домом он, по-видимому, не пользовался. Когда огибали невысокую, высотой футов десять, скалу над глубоким каналом, ярдов пятьдесят шириной, отделявшим материк от острова, с которого невольников перевозили на «Марию», ослы заупрямились. Один сбросил поклажу, другой начал брыкаться с явным намерением кинуться в воду вместе с добром. Охотники из арьергарда бросились к нему, чтобы удержать. Вдруг раздался плеск.

«Осел свалился в канал!» — подумал я, но ошибся. Это Хасан воспользовался нашим замешательством и, будучи превосходным пловцом, прыгнул в воду. Ярдах в двадцати от берега он вынырнул, потом снова нырнул, направляясь к острову. Я, даже не целясь, мог бы попасть из ружья ему в голову, но как палить по человеку, спасающему свою жизнь, словно по гиппопотаму или по крокодилу?.. Более того, дерзкая выходка мне понравилась. Поэтому я не стал стрелять и удержал от этого других.

Когда наш бывший хозяин подплыл к острову, со скалистого берега спустились арабы, чтобы помочь беглецу выйти из воды. Либо они не покидали остров, либо снова заняли его, едва «Крокодил» скрылся из виду со своим трофеем. Чтобы снова захватить Хасана в плен, следовало организовать новую атаку на гарнизон острова, что было нам не по силам. Поэтому я приказал идти дальше. С ослами мои люди уже справились и мой приказ исполнили сразу.

Счастье, что мы не замешкались, ибо, едва наш караван двинулся дальше, арабы с острова открыли огонь. Но ни одна пуля не достигла цели, ведь вскоре мы повернули и оказались вне досягаемости выстрелов. Кроме того, арабы, по своему обыкновению, стреляли очень скверно. Впрочем, одна дробинка попала в тюк, навьюченный на осла, разбила бутылку хорошего бренди и повредила жестянку с консервированным маслом. Это так рассердило меня, что я, велев остальным продолжать путь, спрятался за дерево и ждал до тех пор, пока из-за скалы не показался грязный и изорванный тюрбан Хасана. Я прострелил этот тюрбан, но, к сожалению, не голову, на которой он был. Послав прощальный привет бею, я спустился со скалы и догнал спутников.

Теперь мы шли мимо деревни. Пересекать ее я не решился, опасаясь засады. Деревня оказалась большой, ее окружал крепкий палисад, а со стороны моря скрывали холмы. В центре стоял просторный дом в восточном стиле — несомненно, обитель Хасана и его гарема. Немного погодя я, к своему удивлению, увидел пламя, пробивавшееся сквозь пальмовые ветки на крыше этого дома. Я не мог понять, как это могло случиться, но когда пару дней спустя увидел у Ханса в ушах красивые золотые серьги, а на руке золотой браслет и выяснил, что он и один из охотников обладают изрядным количеством английских соверенов, в моей душе поселились сомнения… Со временем открылась правда. Ханс и охотник, оба горячие головы, проникли за ворота брошенной деревни, подобрались к дому Хасана, похитили из женской половины украшения и деньги, а на прощание подожгли дом — в отместку за разбитую бутылку бренди, как объяснил Ханс.

Я рассердился, но ведь арабы в нас стреляли, значит поступок Ханса не кража, а военное действие. В итоге я приказал ему и его товарищу поделиться золотом с остальными охотниками, которые якобы знать ничего не знали, и с Сэмом. Каждому досталось по восемь фунтов, что их очень обрадовало. Еще я выдал по фунту, точнее, добра на эту сумму каждому носильщику — им тоже полагалась доля.

Чувствовалось, что Хасан рачительный и умелый хозяин. Его сады были роскошны — безусловно, за счет рабского труда. Они поражали красотой и наверняка приносили бею хороший доход.

За садами начинался склон, поросший кустарником и вьюном. Идти было тяжело. Я очень обрадовался, когда на закате мы достигли гребня холма — очутились на открытой равнине, тянущейся до самого горизонта. В кустах на нас могли запросто напасть, а на открытом месте я боялся этого меньше, ведь арабы, прежде чем подавить нас численностью, понесли бы огромные потери. Лазутчики наверняка наблюдали за нами, однако время шло, а атаковать караван никто не спешил.

На ночлег мы расположились в удобном месте у ручья. Ночь выдалась такая дивная, что мы решили не ставить палатки. Впоследствии я сожалел, что мы не ушли дальше от воды, так как над болотами, прилегавшими к ручью, кружили мириады москитов, отравлявших нам существование. На бедного Стивена, непривычного к ним, они набросились с особенной яростью, и на следующее утро он, избитый Хасаном, а теперь и искусанный насекомыми, являл собой печальное зрелище. Кроме того, наш покой нарушался необходимостью выставлять стражу на тот случай, если арабы вздумают напасть среди ночи, а носильщикисбегут, похитив у нас багаж. Перед тем как они улеглись спать, я недвусмысленно объяснил им, что любого, кто попытается бежать, застрелят, зато оставшимся гарантировано хорошее обращение. Через двух мазиту они ответили, что бежать им некуда и у них нет желания снова попасть в руки Хасана, которого они вспоминали с содроганием, показывая на спины в шрамах и на шеи со следами невольничьих ошейников. Казалось, говорят они искренне, но уверенности, конечно, не было.

Следующим утром я проверял, все ли благополучно, не разбежались ли ослы, и вдруг сквозь легкий туман заметил ярдах в пятидесяти от лагеря белый предмет, который сначала принял за маленькую птичку, сидящую на тростинке. Я направился туда и увидел, что это не птица, а бумажный листок, вложенный в расщепленную на конце и воткнутую в землю палку — приспособление для туземной почты. Я развернул листок и с большим трудом прочел письмо, написанное на плохом португальском.


Английские шайтаны!

Не надейтесь, что избавились от меня. Я знаю, куда вы направляетесь, и если вы не погибнете в пути, то все равно умрете от моей руки. У меня три сотни вооруженных храбрецов, которые почитают Аллаха и жаждут крови христианских собак. Они последуют за вами, и если вы попадетесь мне живыми, то узнаете, что значит умереть от огня или от солнца, когда вас привяжут к муравейнику. Посмотрим, поможет ли вам тогда ваш военный корабль или ваш лжебог. Пропадите вы пропадом, белые разбойники, грабящие честных людей!


Сие приятное послание не было подписано, но разве трудно догадаться, кто его анонимный автор? Я показал письмо Стивену, и тот разозлился настолько, что случайно мазнул уголок глаза нашатырным спиртом, которым обрабатывал укусы. Сомерс промыл глаз, и, когда боль стихла, мы сочинили ответ.


Убийца, известный среди людей под именем Хасана бен Магомета!

Поистине мы совершили грех, не повесив тебя, когда ты был в нашей власти. Такой ошибки мы больше не сделаем. О волк, питающийся кровью невинных! Твоя смерть близка, и мы уверены, что ты примешь ее от наших рук. Приводи своих приспешников, когда пожелаешь. Чем больше их явится с тобой, тем лучше: мы уничтожим больше негодяев и сделаем мир чище.

До скорого свидания.

Аллан Квотермейн, Стивен Сомерс

— Превосходно, — похвалил я, перечитав письмо, — хоть и не по-христиански.

— Да, — ответил Стивен, — но не слишком ли хвастливо по тону? Вдруг этот господин явится к нам с тремя сотнями вооруженных людей?

— Так или иначе, дорогой мой, — ответил я, — мы одолеем его. Предчувствия у меня возникают редко, но сейчас кажется, что мистеру Хасану осталось недолго. Вот увидите караван невольников, тогда поймете, о чем я. Я этих людей знаю. Наше предсказание отлично подействует Хасану на нервы и даст представление о том, что его ждет. Ханс, пойди и вложи это письмо в расщепленную палку. За ним скоро явится почтальон.

Спустя несколько дней мы действительно увидели невольничий караван, принадлежавший благородному Хасану.

Мы следовали по красивой местности, направляясь на запад, вернее, на северо-запад. Земля здесь была плодородная, ухоженная, хорошо орошенная. Кустарник рос только по соседству с ручьями, более высокие участки оставались открытыми, кое-где виднелись деревья. Не вызывало сомнений, что еще недавно здесь жило много людей, ведь мы проходили мимо деревень, точнее, крупных поселений с большими рыночными площадями. Иные спалили, иные просто покинули, в иных остались старики, добывающие себе пропитание в запущенных садах. Эти бедняги сидели на солнце, бурча себе под нос, или вяло работали на некогда плодородных полях, а при нашем приближении разбегались, так как думали, что вооруженные люди наверняка работорговцы.

Время от времени нам удавалось поймать кого-то из местных и с помощью членов нашего отряда узнать их историю. По сути, история не менялась. Арабы-работорговцы стравливали племена под тем или иным предлогом, вставали на сторону сильного племени и, разумеется, побеждали слабое. Стариков и младенцев убивали, а молодых мужчин, женщин и детей угоняли в рабство. По-видимому, все это началось лет двадцать назад, когда Хасан бен Магомет и его товарищи прибыли в Килву и заставили бежать миссионера.

Вначале ремесло Хасана шло как по маслу: живого товара хватало с избытком. Постепенно арабы истребили все окрестные общины — многих поубивали, уцелевших увезли на кораблях в неведомые страны. Тогда работорговцам пришлось двигаться вглубь страны и совершать свои набеги почти у самых границ земли великого народа мазиту, о котором я уже упоминал. По слухам, вскоре работорговцы собирались напасть на мазиту, рассчитывая одолеть их с помощью ружей и открыть новый, почти неисчерпаемый запас живого товара. Пока они истребляли небольшие племена, которые могли спастись лишь тем, что прятались среди холмов, поросших непроходимым кустарником.

Тропа, по которой мы следовали, оказалась оживленной невольничьей дорогой. Это мы скоро поняли по множеству человеческих скелетов, усеявших высокую траву у обочины. На запястьях у некоторых остались тяжелые кандалы. Вероятно, кто-то из этих несчастных умер от истощения, а иные, судя по разбитому черепу, были убиты в пути.

На восьмой день мы набрели на следы невольничьего каравана. Он направлялся к берегу, но по той или иной причине повернул обратно. Возможно, его предводителей известили о приближении нашего отряда. Или же им сообщили о караване, шедшем из другого места, и караванщики решили соединиться с ним.

С такого следа не собьешься. Сперва мы увидели труп мальчика лет десяти. Потом — стервятников, пировавших останками двух юношей. Одного из них застрелили, другого зарубили топором. Неизвестно почему, но их тела кое-как спрятали в траву. Еще через две мили мы услышали плач ребенка и скоро нашли девочку лет четырех, хорошенькую, но похожую на живой скелет. При виде нас она уползла прочь на четвереньках, словно обезьяна. Стивен поспешил за ней, а я — за банкой консервированного молока из наших запасов. Сердце у меня было не на месте. Вдруг Стивен окликнул меня, он явно был напуган. Я побрел к нему через кусты, понимая, что он обнаружил нечто ужасное. Там сидела молодая женщина, привязанная к стволу дерева, очевидно мать девочки: малышка цеплялась за ее ногу.

Слава богу, женщина была еще жива, хотя, наверное, умерла бы на заре следующего дня. Мы освободили ее, и зулусские охотники (добрейшие люди, когда не воюют) перенесли ее в лагерь. Мать и ребенка мы спасли, хотя и с трудом. Я послал за двумя мазиту, с которыми теперь сносно объяснялся, и спросил, зачем работорговцы так поступили.

Мазиту пожали плечами, и один из них ответил, криво усмехнувшись:

— Господин, эти арабы черны душою. Они убивают тех, кто не в силах идти дальше, или привязывают их к месту, обрекая на смерть. Если отпустить слабых, они могут окрепнуть и спастись. Свобода и счастье невольников — мука для арабов.

— Неужели? — гневно воскликнул Стивен, напомнив мне своего отца. — Неужели? При случае я покажу им, что такое мука!

Стивен, юноша добрый и мягкосердечный, в гневе становился неуправляем.

Через сорок восемь часов ему такой случай представился. В этот день мы рано разбили лагерь по двум причинам. Во-первых, спасенные женщина и дитя настолько ослабли, что не могли идти без отдыха, а нести их было некому. Во-вторых, мы нашли идеальное место для ночлега — покинутую деревню, через которую протекал ручей. Мы заняли несколько крайних хижин, огороженных забором, и благодаря Мавово, подстрелившему канну с подросшим теленком, предвкушали отличную трапезу. Пока Сэм варил бульон для несчастной рабыни, а мы со Стивеном наблюдали за ним и курили трубки, в сломанных воротах бомы, или терновой ограды, показался Ханс и объявил, что приближаются два отряда арабов с многочисленными невольниками.

Мы выбежали посмотреть и увидели два каравана, которые уже входили в деревню с другого конца и устраивали стоянку на бывшей рыночной площади. За одним из караванов мы следовали, хотя последние несколько часов шли стороной, поскольку зрелища, подобные тем, что я описывал выше, были невыносимы. Он состоял приблизительно из двухсот пятидесяти невольников и сорока с лишним стражников с ружьями — судя по платью, в большинстве своем арабов или полукровок. Во втором караване, который подошел с другой стороны, было не более сотни невольников и двадцать-тридцать стражников.

— Давайте поужинаем, — предложил я, — ну а потом навестим этих джентльменов, покажем, что мы их не боимся. Ханс, возьми флаг и привяжи его к верхушке этого дерева. Пусть увидят, к какой нации мы принадлежим.

Мы подняли английский флаг и вскоре в бинокль увидели, как забегали работорговцы, а рабы изумленно уставились на развевающееся знамя и оживленно заговорили между собой. Вероятно, иные из невольников уже видели такие флаги в руках английских путешественников или слышали, что их поднимают на кораблях и на побережье. Что английский флаг значит для рабов, они тоже наверняка понимали. Или же они уловили смысл фраз, которыми перекидывались надсмотрщики. В любом случае рабы не сводили глаз с флага до тех пор, пока не прибежали арабы с шамбоками, то есть с кнутами из кожи бегемота, и хлесткими ударами не оборвали их разговоры.

Вначале я думал, что арабы снимутся с лагеря и уйдут. В самом деле, они начали готовиться к этому, но потом передумали, вероятно, потому, что обессилевшие невольники засветло не дошли бы до другого источника. В конце концов арабы остались и развели костры. Кроме того, я заметил, что они приняли меры предосторожности на случай нашего нападения — расставили часовых и велели невольникам окружить лагерь бомами.

— Ну что, навестим соседей? — спросил Стивен, когда мы отужинали.

— Нет! — ответил я.

Поразмыслив, я решил, что лучше на рожон не лезть. Возможно, арабам уже известно, как мы поступили с их достойным хозяином, Хасаном, ведь он наверняка посылал к ним гонцов. Если пойдем к ним в лагерь, нас могут перебить без промедления. Или сначала примут как дорогих гостей, а потом отравят или перережут глотки. Лучше оставаться здесь и ждать, что будет дальше.

Стивен буркнул что-то относительно моей чрезмерной осторожности, но я пропустил его слова мимо ушей. Сделал я вот что: послал за Хансом и велел ему взять одного мазиту (обоими проводниками рисковать я не решился) и туземца из Хасановых рабов, смельчака, владевшего несколькими местными наречиями. Когда стемнеет, все трое должны были пробраться в лагерь работорговцев, разведать как можно больше, а если удастся, подобраться к невольникам и объяснить, что мы им друзья.

Ханс кивнул — ему нравились именно такие задания — и занялся необходимыми приготовлениями.

Мы со Стивеном тоже не сидели без дела: укрепили ограду, развели большие сторожевые костры, расставили часовых.

Наступила ночь. Ханс и его товарищи отправились на разведку, бесшумные, как змеи. Тишина изредка нарушалась меланхоличным пением, сменявшимся ужасными криками, когда арабы хлестали кнутами бедных певцов. Один раз грянул выстрел.

— Они заметили Ханса, — сказал Стивен.

— Вряд ли, — ответил я. — В таком случае стреляли бы не один раз. Это либо случайный выстрел, либо арабы убили невольника.

Затем надолго воцарилась тишина, пока наконец не появился Ханс — он вырос как из-под земли. За ним я увидел мазиту и другого туземца.

— Ну рассказывай, — велел я.

— Дело ясное, баас. Арабам все известно. Хасан направил им приказ убить бааса. Хорошо, что баас не пошел к ним. Они собираются напасть завтра на заре, если мы не оставим эту деревню.

— А если оставим? — спросил я.

— Тогда, баас, они нападут, едва мы построимся или снимемся с места.

— Понятно. Еще что-нибудь скажешь, Ханс?

— Да, баас. Наши охотники подползли к невольникам и говорили с ними. Рабы очень грустны. Многие умирают от тоски, потому что каждого увели из дому и они не знают, куда их гонят. Я сам видел, как умерла одна женщина. Она разговаривала с подругами и казалась здоровой, только сильно усталой. Вдруг она громко объявила: «Я умираю, но сюда вернется мой дух, чтобы терзать этих демонов, пока они сами не сделаются духами». Потом она призвала бога своего племени, сложила руки на груди и пала мертвой. Только, — прибавил Ханс, задумчиво сплевывая на землю, — она не совсем упала, потому что ошейник удержал ее голову. Арабы сильно рассердились за то, что она прокляла их и умерла. Один из них пнул труп, потом в наказание застрелил ее больного сынишку. К счастью, тот араб не заметил нас, потому что мы были в темноте и далеко от огня.

— Еще что, Ханс?

— Мои спутники, баас, отдали свои ножи двум самым сильным невольникам, чтобы те перерезали путы себе и помогли освободиться другим. Но арабы могут найти эти ножи. Тогда мазиту и другой охотник лишатся их навсегда. Вот и все. Чуток табаку у бааса не найдется?

Ханс ушел, а я перевел его слова Сомерсу.

— Теперь у нас два варианта, — добавил я. — Либо немедленно сбежать от этих джентльменов — правда, тогда придется бросить на произвол судьбы женщину с ребенком, — либо остаться здесь и ждать нападения.

— Я никуда не уйду, — мрачно заявил Стивен. — Бросать женщину с ребенком подло. Было бы низостью покинуть эту несчастную женщину. Кроме того, в пути нам будет тяжелее. Ханс ведь говорит, что арабы следят за нами.

— Вы за то, чтобы ждать нападения?

— Есть третий выход, Квотермейн: напасть на них самим.

— Отличная мысль! — похвалил я. — Пошлем за Мавово.

Мавово пришел и сел перед нами. Я изложил ему суть дела.

— У моего народа есть обычай не ждать, пока нападут на тебя, а нападать самому. Впрочем, отец, на сей раз мое сердце против этого. Инблату говорит, что этих желтых собак шестьдесят и что все они вооружены винтовками. — (Мавово и другие кафры звали Ханса Инблату, что означает «пятнистая змея» в переводе с зулусского.) — Между тем нас лишь пятнадцать, ибо на носильщиков полагаться нельзя. Кроме того, по словам Инблату, вражеский лагерь укреплен и охраняется часовыми. Поэтому трудно будет застигнуть их врасплох. Но мы, отец, тоже в укрепленном месте, нас тоже голыми руками не возьмешь. Кроме того, люди, которые войну не ведут, но мучат и убивают женщин и детей, наверняка трусы и не дадут достойный ответ хорошим стрелкам, если вообще ответят. Поэтому я говорю: «Подожди, пока буйвол либо нападет сам, либо убежит». Но окончательное слово не за мной, а за тобой, о мудрый Макумазан, Бодрствующий в ночи. Молви, о состарившийся в войнах, я повинуюсь тебе!

— Говоришь ты убедительно, — признал я. — Но я подумал: если арабы спрячутся за спины невольников, мы будем стрелять по этим беднягам, а не по врагам. Стивен, по-моему, над этим нужно как следует поразмыслить.

— Да, Квотермейн. Только я надеюсь, что Мавово неправ относительно того, что эти негодяи могут изменить свои намерения и удрать.

— Вы, молодой человек, становитесь слишком кровожадным для орхидиста, — заметил я, глядя на него. — Что касается меня, то я искренне надеюсь, что Мавово не ошибся. В противном случае нам придется нелегко.

— До сих пор я считал себя очень мирным, — ответил Стивен. — Но эти невольники, эта бедная женщина, которую привязали к дереву и обрекли на голодную смерть…

— Вынуждают брать промысел Божий в свои руки. Порыв вполне естественный, и в такой ситуации Всевышний не прогневается, — сказал я. — Однако, раз мы определились с планом действий, нужно претворить его в жизнь, чтобы, когда заглянут арабские джентльмены, встретить их готовым завтраком.

Глава 7

НАТИСК НЕВОЛЬНИКОВ
Мы подготовились как могли — постарались укрепить бому, а для света снаружи развели большие костры. После этого я указал каждому охотнику его пост, осмотрел ружья и удостоверился, что патронов достаточно. Потом я уговорил Стивена лечь спать, мол, я разбужу и он сменит нынешних стражников. Однако я не собирался этого делать: пусть выспится к своей первой битве.

Едва Стивен закрыл глаза, я сел на ящик и задумался. Сказать правду, тревожные мысли одолевали меня. Прежде всего, я не знал, как наши двадцать носильщиков поведут себя при перестрелке. Вдруг растеряются, начнут метаться? В таком случае я решил выпустить их за бому, ведь паника заразительна.

Куда больше меня беспокоила неудачная позиция нашего лагеря. Вокруг него росло много деревьев, которые послужат нападающим отличным прикрытием. Они спрячутся от наших пуль и в камышах у ручья. Но особенно меня пугал склон холма за лагерем: там и густая трава, и кустарник, и подъём — ярдов двести, до самого гребня. Если арабы обойдут нас с этой стороны, то смогут стрелять прямо в бому и сделают из нее решето. При благоприятном ветре противники либо спалят лагерь, либо нападут под прикрытием дымовой завесы. Но, по особой милости Провидения, ничего такого не произошло. Сейчас объясню почему.

Если грядет ночная, вернее, предрассветная атака, последний темный час для меня всегда самый трудный. Как правило, к тому времени все, что нужно приготовить, уже готово, остается сидеть без дела, тело и воля слабеют. Все в человеке опускается к низшей точке, словно ртуть в термометре. Ночь умирает, день еще не родился. Вся природа под влиянием этого часа. Снятся дурные сны, просыпаются и плачут дети, вспоминаются безвозвратно ушедшие, мятежный дух рвется в глубины неведомого. Поэтому неудивительно, что для меня время тянулось невыносимо медленно. Чувствовалось, что утро близко. Спящие носильщики ворочались и бормотали во сне; лев перестал рычать и ушел в свое логово; где-то прокричал бдительный петух; ослы поднялись и начали теребить свою привязь. Однако было еще совсем темно. Ко мне подкрался Ханс. При свете сторожевого костра я отчетливо видел его морщинистое желтое лицо.

— Я чувствую приближение зари, — сказал он и исчез.

Из мрака проступила массивная фигура Мавово.

— Ночь прошла, о Бодрствующий в ночи, — сказал он. — Враг если появится, то скоро.

Он поклонился и тоже пропал в темноте. Вскоре я услышал скрежет взводимых курков и бряцание копий.

Я разбудил Стивена. Тот сел, зевая, пробормотал что-то про оранжереи, потом окончательно очнулся и сказал:

— Что, идут арабы? Мы наконец сражаемся! Здорово, старина, правда здорово?!

— Здорово, что вы такой глупец! — невпопад рявкнул я и ушел рассерженный.

Я очень беспокоился за этого неопытного юношу. Если со Стивеном случится беда, что я скажу его отцу? Впрочем, нас, вероятно, постигнет одинаковая участь. Вполне возможно, что через час нас обоих убьют. Я, конечно, не имел ни малейшего намерения сдаваться живым в руки гнусных работорговцев. Слова Хасана об огне и муравейниках слишком сильно меня впечатлили.

Через пять минут все были на ногах, хотя носильщиков пришлось будить пинками. Бедняги привыкли к тому, что смерть бродит неподалеку, и ее близость не могла нарушить их сон. Впрочем, сейчас я заметил, что они встревожены и перешептываются между собой.

— При малейших признаках измены убивай подстрекателей, — велел я Мавово, и тот кивнул, как всегда молча и серьезно.

Не разбудили мы лишь спасенную нами женщину и ее ребенка. Обессилевшие, они спали в дальнем углу лагеря. Что толку их тревожить?

Сэм, которому было явно не по себе, принес нам со Стивеном по кружке кофе.

— Мистер Квотермейн, мистер Сомерс, наступил исключительно важный момент, — объявил Сэм, передавая нам кофе, и я заметил, что руки у него трясутся, а зубы стучат. — Холод стоит чрезвычайный! — продолжал он на своем канцелярском английском, объясняя симптомы, которые я не мог не заметить. — Мистер Квотермейн, вольно вам «в порыве и ярости» глотать землю и издалека чуять битву, как написано в Книге Иова, а я к сражениям не привык и отношусь к ним иначе. Мое желание — оказаться сейчас в Кейптауне, пусть даже в беленых стенах городской тюрьмы.

— Я тоже тебе этого желаю, — пробормотал я, с трудом удерживаясь, чтобы не дать ему хорошего пинка.

Но Стивен расхохотался и спросил его:

— Сэм, что же ты будешь делать, когда начнется сражение?

— Мистер Сомерс, я затратил несколько часов на копание ямы вон за тем деревом, которое, я надеюсь, защитит от пуль. В той яме я, будучи человеком мирным, стану молиться о нашей победе.

— А если арабы проникнут сюда, Сэм?

— Тогда, сэр, мне придется положиться на свое умение бегать.

Я больше не мог вытерпеть и пнул Сэма туда, куда целился. Тот мигом исчез, глянув на меня с укоризной.

Тут в лагере работорговцев, до сих пор чрезвычайно тихом, поднялся ужасный шум, и в этот самый миг первый отблеск зари заиграл на стволах наших ружей.

— Смотрите! — закричал я, моментально проглотив остатки кофе. — Там что-то происходит!

Шум нарастал, пока небо не заполонили дикие вопли и проклятия. Отчетливо слышались возгласы гнева и команды боевой тревоги, затем выстрелы, страдальческие стоны и топот.

Рассвело стремительно, что для этих широт не редкость. Еще минуты три — и сквозь серую дымку проступили десятки черных фигур, карабкавшихся вверх по склону по направлению к нам. У кого-то к спине было привязано полено, кто-то полз на четвереньках, кто-то тащил за руку ребенка — и каждый кричал во весь голос.

— Невольники атакуют нас, — сказал Стивен, хватая ружье.

— Не стреляйте! — крикнул я. — Думаю, что они вырвались на свободу и ищут у нас защиты.

Я оказался прав. Бедняги воспользовались двумя ножами, тайком переданными им нашими лазутчиками. За ночь рабы разрезали путы и теперь бежали под защиту англичан и английского флага. Приближались они ужасной толпой, многие так и не избавились от деревянных ошейников — не хватило времени, ведь арабы шли по пятам и стреляли. Опасность нам грозила серьезнейшая: если туземцы ворвутся в лагерь, то сметут его и оставят нас беззащитными перед пулями работорговцев.

— Ханс! — позвал я. — Возьми охотников, которые сопровождали тебя вчера, и попробуй провести невольников в обход лагеря. Торопись, торопись, не то нас растопчут!

Ханс умчался, и скоро я увидел его и охотников бегущими навстречу приближавшейся толпе. Чтобы привлечь внимание, Ханс размахивал чем-то белым, кажется рубашкой. Невольники в первых рядах остановились, разглядели дула наших ружей, закричали:

— Англичане, сжальтесь! Англичане, спасите нас!

Получилось очень удачно, ведь Ханс и его товарищи не остановили бы толпу. Потом рубашка метнулась влево от нашей бомы, к кустам за лагерем. Рабы следовали за белым пятном, как овцы за бараном-вожаком.

Итак, опасность миновала. Кто-то из невольников пал от пули арабов, кого-то затоптали, кто-то свалился от изнеможения. Уцелевших обстреливали преследователи. Одна женщина не выдержала тяжести ошейника и опустилась на четвереньки. Араб выстрелил в нее, но пуля попала в землю, не причинив вреда невольнице, которая быстро поползла прочь. Я знал, что теперь он постарается не промахнуться, и приготовился. Видимость стала хорошей, и я разглядел стрелка: высокий мужчина в белом выступил из-за бананового дерева ярдах в ста пятидесяти от нас и тщательно целился в свою жертву. Но я тоже взял его на мушку, а стрелок я неплохой. Ружье араба так и не выстрелило, а сам он подскочил на пару футов и навзничь упал на землю, получив пулю в голову — она-то и была моей мишенью.

Охотники восхищенно ахнули, а Стивен воскликнул:

— Отличный выстрел!

— Неплохой, только мне стрелять не следовало, — отозвался я. — Арабы нас не атаковали, вышло, что мы объявили войну. А вот и ответ, — добавил я, когда пуля сбила пробковый шлем с головы Стивена. — Всем лечь на землю и стрелять через бреши!

Сражение началось. Если не считать развязки, его и полноценным сражением не назовешь, особенно по сравнению с теми схватками, что ожидали нас в будущем. С другой стороны, пришлось нам солоно. Вначале арабы с криком «Аллах!» бросились в атаку, но, смелости своей вопреки, повторить ее не решились. Благодаря удаче или ловкости Стивен уложил пару врагов из двустволки, я тоже не без результата разрядил крупнокалиберную централку (свою первую), между тем как охотники сделали одно или два удачных попадания.

После этого арабы попрятались за деревьями и, как я и опасался, в камыши у ручья. Спокойно целясь из укрытия, противники здорово нас потрепали, так как среди них были приличные стрелки. Плохо пришлось бы нам, если бы мы не приняли мер предосторожности и не обложили нашу терновую изгородь землей и дерном. Убили одного нашего охотника: пуля пролетела через брешь и попала ему в горло, когда он приготовился стрелять. Несчастные носильщики стояли выше и пострадали куда больше: двоих сразили наповал, четверых ранили. После этого я велел остальным залечь пластом у изгороди, чтобы мы стреляли поверх них.

Скоро стало ясно, что арабов куда больше, нежели думалось вначале, чуть ли не пятьдесят человек палили из разных мест. Они постепенно приближались к нам с явным намерением обойти с фланга и занять более высокую позицию в нашем тылу. Некоторых мы остановили, когда они перебегали от одного прикрытия к другому, но ведь это все равно что отстреливать кроликов, скачущих через лесную тропу и ныряющих в заросли. Не без гордости скажу, что получалось лишь у меня: сказались сноровка и меткость.

Через час наше положение усугубилось настолько, что пришлось обсуждать дальнейшую тактику. Я заявил, что небольшими силами атаковать рассредоточенных стрелков бесполезно и наивно надеяться, что бома продержится до ночи. Если арабы обойдут наш лагерь, они быстро перестреляют нас с более высокой точки. В течение последующего получаса нам удавалось удерживать позиции, и враги не могли прорваться в обход лагеря. К счастью, с одной стороны от нас был ручей, с другой — открытое место, и арабы несли большие потери.

— Боюсь, у нас есть единственный выход, — сказал я, когда арабы приостановили атаку, чтобы посовещаться или дождаться новой партии боеприпасов. — Нужно бросить лагерь со всем, что в нем есть, и бежать вверх по холму. Арабы наверняка устали, а мы бегуны хорошие, спасемся.

— Как же быть с ранеными? — спросил Стивен. — А с женщиной и ее ребенком?

— Не знаю, — ответил я, потупившись.

Разумеется, я знал, но здесь возникал извечный вопрос: следует ли жертвовать собой ради случайных людей, которых все равно не спасти? В лагере наша гибель неизбежна, если же попробуем бежать, может, и скроемся. Но в последнем случае мы должны бросить на произвол судьбы раненых носильщиков и женщину с ребенком, которых мы избавили от голодной смерти. Их, возможно, пощадят, а вот мужчин наверняка убьют.

Пока эти мысли мелькали у меня в голове, я вспомнил француза Леблана, изрядного выпивоху, которого знал в юности. Леблан водил дружбу с Наполеоном (по крайней мере, он так утверждал) и рассказывал, что великий полководец осаждал Акру на Святой земле, но был вынужден отступить. Он не мог взять раненых с собой и оставил их в монастыре на горе Кармель, каждого с дозой яда. Очевидно, яд солдаты не приняли, так как, по словам Леблана (он там был, но не в числе раненых), их перерезали турки. Итак, Наполеон предпочел спасти свою жизнь и армию ценой некоторых потерь. Только разве его поступок — хороший пример для христианина, да и где сейчас искать яд? Я вкратце объяснил Мавово наше положение (опустив, конечно, историю Наполеона) и попросил у него совета.

— Нужно бежать, — ответил он. — Я не любитель спасаться бегством, но жизнь дороже. Тот, кто сохранил ее, может со временем вернуть свой долг.

— А раненые, Мавово? Мы не можем взять их с собой.

— Я останусь с ними, Макумазан. Война есть война. Или, если им угодно, пусть остаются одни и ждут милости арабов.

Такой вариант — повторение истории Наполеона. Признаюсь, я уже был готов согласиться на него, но тут произошло нечто неожиданное.

Напомню, что вскоре после рассвета Ханс, размахивая рубашкой, как флагом, увлек невольников на холм за нашим лагерем. Там он спрятался вместе с ними, и с тех пор мы их не видели. Теперь Ханс снова появился, по-прежнему размахивая рубашкой. За ним неслась огромная, сотни в две, толпа нагих людей с дубинами, камнями и обломками невольничьих ошейников. У самой бомы, из-за которой мы удивленно за ними наблюдали, невольники разделились на два отряда. Один из них побежал налево, очевидно под командованием мазиту, который сопровождал Ханса в невольничий лагерь, второй бросился направо под предводительством старого готтентота собственной персоной. Я молча смотрел на Мавово, от изумления утратив дар речи.

— Ах! — воскликнул он. — Пятнистая змея по-своему велик. Он сумел наполнить души рабов смелостью. Отец мой, ты же понимаешь, что они хотят напасть на арабов, как дикие псы на буйволенка?

Святая правда, в этом и заключался блестящий план готтентота. Больше того, этот план сработал. Ханс с вершины холма наблюдал за ходом битвы и понял, чем она закончится. Тогда он через переводчика обратился к невольникам и объяснил, что нас, белых друзей, скоро одолеют, поэтому рабам следует либо проявить храбрость, либо снова сунуть шею в ярмо. Некоторые из невольников были воинами в своем племени, с их помощью Ханс растормошил остальных. Они захватили палки, камни — все, что попалось под руку, — и по сигналу бросились в атаку. В стороне остались только женщины и дети.

Завидев толпу, арабы начали стрелять. Несколько человек они уложили наповал, но тем самым обнаружили свое укрытие. Рабы атаковали. Они раздирали врагов на части, вышибали им мозги с такой яростью, что через пять минут было убито почти две трети арабов. Уцелевшие обратились в бегство, многие из них падали под нашими пулями.

Воздаяние было ужасным. В жизни не видел, чтобы мстили с такой беспощадностью. Когда почти всех арабов перебили, отыскался старший из погонщиков — он прятался в сухих камышах у ручья. Рабы ухитрились поджечь сухостой. Думаю, спички им дал Ханс, который в начале побоища осмотрительно отступил, а к концу его вернулся на передовую позицию. Едва несчастный араб показался из горящих камышей, рабы набросились на него, как муравьи на гусеницу, и, вопреки мольбам о пощаде, буквально разорвали на куски. Упрекнуть мстителей язык не поворачивался. Если бы мы видели, как убивают наших стариков и грудных детей, как жгут наши дома, как женщин и молодежь угоняют, чтобы продать в рабство, поступили бы мы иначе? Думаю, нет, несмотря на то что не считаем себя дикарями.

Так нам спасли жизнь те, кого мы сами пытались спасти. На сей раз справедливость восторжествовала даже в африканской глуши, каковой являлся Занзибар в ту пору. Если бы не Ханс, сумевший вдохнуть мужество в сердца измученных рабов, не сомневаюсь, что к ночи мы все лежали бы мертвыми. Нам бы вряд ли удалось бежать. Да и что, даже при невероятном везении, сталось бы с горсткой чужаков в дикой стране, где на каждом шагу враги? Тем более у нас кончились боеприпасы…

— Как хорошо, что баас внял моей мольбе и взял меня с собой, — чуть позже сказал готтентот, скосив на меня глаза-бусинки. — Да, старый Ханс был пьяницей, игроком и, быть может, пойдет в ад. Но старый Ханс умеет хорошо думать, как некогда думал перед сражением у Марэфонтейна, или на холме смерти около крааля Дингаана, или сегодня утром в кустарнике. Старый Ханс знал, чем все должно окончиться! Он видел, как эти собаки-арабы рубят дерево, чтобы перекинуть мост через глубокий ручей и пробраться на холм позади лагеря, откуда они в пять минут перестреляли бы всех. Теперь, баас, в животе у меня урчит. Завтрака на холме не было, а солнце так и пекло. Мне бы каплю бренди… Знаю, я обещал не пить. Но если баас меня угостит, грех будет не мой, а бааса.

Вопреки своим правилам, я угостил верного слугу неразбавленным бренди. Он сделал глоток и закрыл бутылку. Еще я пожал старику руку и поблагодарил его. Растроганный Ханс бормотал: мол, все это пустяки, а если бы погиб баас, то и Хансу конец, так что он пекся в первую очередь о себе самом. При этом с его курносого носа скатились две крупные слезы, хотя, может, на готтентота подействовал бренди.

Итак, мы стали победителями и чувствовали себя в безопасности, ибо понимали, что горстка бежавших работорговцев больше не нападет на нас. Первым делом мы подумали о еде, ведь перевалило за полдень и животы у всех подвело с голоду. Но чтобы приготовить обед, нужен повар, и это напомнило нам о Сэме. Стивен, который от ликования пританцовывал, так что шлем, пробитый пулей, съехал ему на самый затылок, отправился искать Сэма и вскоре окликнул меня. В его голосе слышалась тревога. Я пошел на зов вглубь лагеря и увидел Сомерса у похожей на могилу норы, вырытой за одиноко растущим терновым кустом. На дне кто-то лежал, и, судя по всему, то был Сэм. Мы вытащили его, почти бесчувственного. Сэм едва держался на ногах, но не выпускал из рук Библию в переплете. В самом центре Библии зияла дыра от пули, застрявшей, помнится мне, в Первой книге Царств.

В общем, бедняга отделался испугом. После того как мы побрызгали на него водой — а воды Сэм не любил, — он довольно быстро пришел в себя и рассказал, что случилось.

— Джентльмены, будучи, как я уже говорил, человеком мирным, я сидел в своем убежище и искал утешения в религии. — (В минуты опасности он становился чрезвычайно религиозным.) — Наконец стрельба утихла, и я, думая, что враг бежал, решил выглянуть наружу. На всякий случай я держал Библию перед собой. Далее ничего не помню.

— М-да, — хмыкнул Стивен, — пуля попала в Библию, Библия стукнула вас по голове и оглушила.

— Ах! — воскликнул Сэм. — Верно меня учили: «Библия — щит праведников». Теперь я понимаю, почему предчувствие заставило меня взять старую толстую Библию, принадлежавшую моей покойной матери, а не тоненькую, подаренную мне учителем воскресной школы, — ту вражеская пуля пробила бы насквозь.

После этого Сэм ушел варить обед.

Воистину, спасение чудесное, а вот считать ли его наградой за благочестие Сэма — другое дело.

Подкрепившись, мы обсудили создавшееся положение и главный вопрос: что делать с невольниками. Они группами сидели за бомой, многие были ранены в недавней схватке. Туземцы тупо смотрели на нас, а потом чуть ли не хором потребовали еды.

— Чем же нам кормить несколько сотен человек? — спросил Стивен.

— Работорговцы как-то справлялись, — ответил я. — Надо пойти и обыскать их лагерь.

Мы отправились туда в сопровождении голодных подопечных и обрадовались, обнаружив, помимо множества полезных вещей, большой запас риса, кукурузы и прочего зерна, смолотого в муку. Молотое зерно мы смешали, добавили соль, и вскоре котелки наполнились кашей. Господи, как несчастные набросились на еду! Им следовало быть осторожнее, но у нас не хватало духу пенять за жадность людям, которые недоедали неделями. Когда они наконец насытились, мы поблагодарили их за храбрость, сказали, что они свободны, и поинтересовались, каковы их намерения.

Бывшие невольники ответили единодушно: они хотят идти с нами. Последовал большой индаба, или совет, который, за нехваткой времени, описывать не стану. В конце концов мы согласились, чтобы все желающие сопровождали нас до знакомых мест, а затем отправились домой. Потом мы разделили между ними одеяла и другие вещи арабов и удалились, приставив стражу к пищевым запасам. Что касается меня, я от всей души желал, чтобы к утру подопечные нас покинули.

После этого мы вернулись в лагерь, как раз к началу грустной церемонии погребения нашего охотника, убитого в сражении. Его товарищи выкопали глубокую яму за изгородью, в нескольких ярдах от места, где он пал. Убитого посадили в яму лицом к стране зулусов, рядом поставили две тыквенные бутыли, принадлежавшие ему. Одну бутыль наполнили водой, другую зерном. Кроме того, товарищи снабдили покойного одеялом и двумя ассегаями. Одеяло разорвали, древки копий сломали — «убитому убитое», приговаривали участники обряда. Потом туземцы деловито забросали могилу землей, а сверху навалили больших камней, чтобы гиены не разрыли яму. Охотники поочередно прошли мимо могилы, каждый останавливался, называя убитого по имени. Мавово был последним и сказал небольшую речь. Он пожелал погибшему «намба качле», то есть благополучно добраться до земли духов, и прибавил, что это обязательно случится, ибо охотник погиб, как подобает воину. Кроме того, Мавово потребовал, чтобы погибший, сделавшись духом, приносил нам удачу. В противном случае он обещал строго потолковать с ним, когда сам станет духом. Мавово напомнил, что предсказал гибель охотника еще в Дурбане. Мол, слова вещей змеи исполнились, и погибший не может жаловаться, что напрасно заплатил шиллинг за гадание.

— Да! — испуганно воскликнул один из охотников. — Но твоя змея говорила о шестерых.

— Так и будет, — ответил Мавово, поднося к здоровой ноздре понюшку табаку, — наш брат — первый из шести. Не бойтесь, остальные пять присоединятся к нему в свое время, ибо моя змея говорит только правду. Но если кто-нибудь из вас торопится, — он окинул взглядом небольшое собрание, — пусть поговорит со мной. Быть может, я устрою, чтобы его черед… — Мавово замолчал, так как охотники начали расходиться.

— Я очень рад, что Мавово не гадал для меня, — сказал Стивен, когда мы вернулись за бому. — Но зачем они зарыли вместе с умершим горшки и копья?

— Чтобы дух его пользовался ими во время своего путешествия, — ответил я. — Зулусы верят, что после смерти человек переходит в иной мир.

Глава 8

МАГИЧЕСКОЕ ЗЕРКАЛО
Той ночью я спал плохо: опасность миновала, но бесконечные тревоги сказались на моих нервах. Кроме того, кругом стоял порядочный шум. Тела убитых носильщиков, переданные их товарищам, теперь валялись в кустах и привлекали гиен. Четверо раненых, лежащих недалеко от меня, громко стонали, а когда не стонали, то истово молились своим богам. Мы сделали все, что могли, для этих несчастных. Добросердечный трусишка Сэм, некогда служивший медбратом в госпитале, обработал их раны, к счастью не смертельные, и периодически их навещал.

Но особенно меня беспокоил невообразимый шум из невольничьего лагеря. Многие племена тропической Африки ведут ночной образ жизни, вероятно, потому, что ночь прохладнее дня. В данном случае эта привычка давала о себе знать.

Казалось, каждый из освобожденных невольников воет, надрывая горло, под аккомпанемент грохота железной посуды, в которую они, за неимением барабанов, колотили палками.

Кроме того, туземцы развели огромные костры, и темные фигуры зловеще мелькали среди языков пламени, как на средневековом изображении ада в старинной книге.

Наконец я не выдержал, разбудил Ханса, который спал, по-собачьи свернувшись у моих ног, и поинтересовался, что происходит. Услышав ответ, я очень пожалел о своем любопытстве.

— Среди тех невольников, баас, много людоедов. Небось едят арабов, вот и веселятся, — сказал он, зевая.

Я не стал продолжать этот разговор, и Ханс снова уснул.

Следующим утром, когда мы пустились в путь, солнце стояло уже высоко. В одночасье лагерь не свернешь, забот хватало. Следовало собрать ружья и патроны убитых арабов, зарыть в землю слоновую кость, которую караван вез в большом количестве, так как взять ее с собой не представлялось возможным[301], и распределить багаж между носильщиками. Также пришлось сделать носилки для раненых и призвать к порядку освобожденных невольников. В подробности их ужасного пиршества вдаваться не хотелось. Собрав туземцев вместе, я увидел, что за ночь многие исчезли. Остались двести с лишним человек, в основном женщины и дети. Казалось, этой толпой бывших рабов руководило одно желание: сопровождать нас, куда бы мы ни отправились. Наконец сборы были окончены, и мы снялись с места.

Описать события следующего месяца трудно, более того, невозможно: за столько лет они перепутались в памяти. Непросто было кормить многочисленных подопечных, ведь за запасами зерна не уследишь, и они быстро истаяли. К счастью, местность, по которой мы следовали, после сезона дождей изобиловала дичью, и мы, продвигаясь медленно, успевали подстрелить ее достаточно, чтобы утолить голод. Но охота хороша лишь в удовольствие, а по принуждению это занятие быстро надоедает. Да и патронов мы истратили изрядно.

Зулусские охотники зароптали: заботы о пище в основном были возложены на них, поскольку мы со Стивеном не могли часто отлучаться из лагеря. В конце концов я разрешил этот вопрос следующим образом. Выбрав тридцать-сорок невольников способнее прочих, я дал каждому по трофейному ружью с патронами и, как мог, научил стрелять. Потом я сказал обученным, что теперь они сами должны добывать пропитание себе и своим товарищам. Разумеется, не обошлось без потерь: в одного невольника попала случайная пуля, троих растерзали слониха и раненый буйвол. Но в итоге туземцы настолько хорошо научились обращаться с оружием, что снабжали дичью весь лагерь. Почти каждый день исчезали маленькие группы наших темнокожих спутников — полагаю, они уходили, чтобы разыскать свой дом. Когда мы подошли к границам земли мазиту, при нас осталось не более пятидесяти человек, включая пятнадцать из числа обученных стрелять.

Тут начинаются наши настоящие приключения.

Однажды вечером, после трехдневного пути через густой кустарник, где львы унесли невольницу, разорвали одного осла и настолько изранили другого, что его пришлось пристрелить, мы оказались на краю большого, поросшего травой плоскогорья, поднимавшегося, согласно показаниям моего анероида[302], на 1640 футов над уровнем моря.

— Что это за местность? — спросил я у двоих проводников-мазиту, тех самых, которых мы взяли у Хасана.

— Это земля нашего народа, господин, — отвечали они. — С одной стороны она ограничена кустарником, с другой — большим озером, на котором живет народ понго.

Я посмотрел на пустынное плоскогорье, уже начинавшее буреть, но увидел лишь большие стада антилоп — они часто встречаются южнее. Пейзаж выглядел весьма унылым из-за мороси с туманом и холодным ветром.

— Я не вижу ни ваших соплеменников, ни их краалей, — сказал я. — Только траву и диких животных.

— Наши сородичи придут, — нервно произнес проводник. — Дозорные наверняка следят за нами из высокой травы или из норы.

— Да и черт с ними! — буркнул я и перестал об этом думать.

Если с тобой может случиться что угодно — а я привык к неожиданнымповоротам судьбы чуть ли не с рождения, — перестаешь беспокоиться о будущем. Я давно считаю себя фаталистом. Верю, что человек, точнее, его душа появилась из источника жизни сотни тысяч или миллионов лет назад. Когда миссия будет исполнена — через сотни тысяч или миллионов лет, а может быть, завтра, — обогащенный опытом человек вернется к источнику жизни. Еще я верю, что жизнь человека в любом из миров предопределена и предначертана свыше. Человек своими поступками способен лишь менять ее ход, но не удлинять и не укорачивать даже на час. Поэтому я уповаю на волю Творца и о завтрашнем дне не думаю.

Однако в этот, очередной, раз «завтрашний день» пошел по собственному плану. Еще не рассвело, когда Ханс, чей сон обычно был недолог, как у собаки, разбудил меня со зловещим известием, что слышит топот сотен ног.

— Где? — спросил я, потому что ничего не услышал, хотя насторожился.

Увидеть я тоже ничего не увидел, ведь темно было, хоть глаз выколи.

— Здесь! — воскликнул он, прижавшись ухом к земле.

Я последовал его примеру, но опять ничего не услышал, несмотря на то что слух у меня острый.

Тогда я послал за часовыми, но они недоуменно помотали головой, и я «умыл руки», то есть лег спать. Однако Ханс был прав. В таких случаях он никогда не ошибается: органы чувств у него, как у дикого зверя. На заре меня снова разбудили — на сей раз Мавово, сообщивший, что нас окружает «целый полк или несколько полков». Я встал и сквозь туман увидел ряды вооруженных людей. Даже на расстоянии я заметил, как копья поблескивают в свете зари.

— Что делать, Макумазан? — спросил Мавово.

— Завтракать, — ответил я. — На сытый желудок и умирать легче.

Я позвал дрожащего от страха Сэма и приказал ему приготовить кофе. Потом разбудил Стивена и объяснил ему положение дел.

— Великолепно! — ответил он. — Это, без сомнения, мазиту. Они нашлись неожиданно легко. А то ведь в этой бескрайней глухомани без труда никого не сыщешь!

— Интересный взгляд на вещи, — отозвался я. — Прошу вас, обойдите лагерь и объясните всем, что без моего приказа стрелять нельзя. Погодите! Лучше отберите ружья у этих неумех, а то они бог знает что натворят, если испугаются.

Стивен кивнул и ушел с тремя или четырьмя охотниками. После его ухода я, посоветовавшись с Мавово, занялся кое-какими приготовлениями, о которых нет нужды распространяться. Словом, при наихудшем раскладе хотелось продать свою жизнь максимально дорого. В Африке необходимо производить впечатление на врагов. Ты поможешь этим если не себе, то будущим путешественникам.

Спустя некоторое время Стивен и четверо охотников вернулись с ружьями, вернее, с большей частью розданных ружей и сообщили, что невольники перепуганы и хотят сбежать.

— Пусть бегут, — сказал я. — Толку от них мало, а вот испортить дело они могут. Позовите зулусов, которые их караулят.

Стивен кивнул, и через пять минут я услышал голоса и топот. Увидеть бегущих мешал густой туман, нависший над кустарником в восточной части лагеря. Невольники, включая носильщиков, сбежали все до единого, даже раненых с собой захватили. Окружавшие нас воины постепенно смыкали кольцо, но беглецы успели шмыгнуть в кусты, через которые мы пробирались накануне. С тех пор мне часто хотелось узнать, что с ними сталось. Без сомнения, некоторые из них погибли, остальные вернулись в свои хижины или нашли себе новый дом в другом племени. Испытания, пережитые теми, кому удалось спастись, наверняка пробудили жгучий интерес у их соплеменников. Я представляю себе легенды, которые будут рассказывать об этих событиях два-три поколения туземцев.

После побега невольников и носильщиков, которых дал нам Хасан, нас осталось только семнадцать, а именно: одиннадцать зулусских охотников, включая Мавово, двое белых, Ханс, Сэм и двое мазиту, пожелавших остаться с нами. Тем временем вокруг нас медленно смыкалось кольцо воинов племени мазиту.

В это пасмурное утро туман рассеивался медленно, но по мере того, как прояснялось, я украдкой рассматривал этих людей. Все они были выше и стройнее среднего зулуса, их кожа отличалась более светлым оттенком. Вооружились они по-зулусски — копьями с широкими наконечниками и кожаными щитами. Метательных ассегаев я не заметил, зато за спиной у каждого висели лук и колчан со стрелами. На старейшинах были кароссы из кожи, на подчиненных — из древесной коры.

Мазиту приближались очень медленно и очень тихо. Никто не говорил ни слова, — очевидно, приказы отдавали знаками. Огнестрельного оружия я не увидел ни у одного из воинов.

— Если начнем стрелять и уложим пару воинов, остальные могут испугаться и убежать, — сказал я Стивену. — Хотя могут и не убежать. А могут убежать и вернуться.

— В любом случае после выстрелов мы вряд ли встретим на их земле теплый прием, — рассудительно заметил Стивен. — Думаю, лучше не предпринимать ничего, пока положение не заставит.

Я кивнул, понимая, что сотни воинов нам точно не одолеть, и приказал бледному от страха Сэму подать нам завтрак. Неудивительно, что бедняга перепугался: опасность нам грозила нешуточная. У мазиту дурная слава, если нападут, нам и пяти минут не протянуть.

Кофе и холодную козлятину Сэм поставил на походный столик перед палаткой, которую мы разбили по случаю дождя. Мы начали есть. Зулусские охотники ели из общей миски кашу, сваренную накануне. Каждый из них держал на коленях заряженное ружье. Наше поведение сильно озадачило мазиту. Они приблизились — теперь нас разделяло ярдов сорок, — сомкнули круг и таращились на нас круглыми глазами. Происходящее напоминало сон, который я никогда не забуду.

Мазиту удивляло абсолютно все — наше внешнее безразличие, цвет нашей со Стивеном кожи (до сих пор они встречали только одного белого — Брата Джона), палатка и два уцелевших осла. Когда один из ослов заревел, мазиту испуганно переглянулись и даже отступили на несколько шагов.

Нервы у меня не выдержали, когда я увидел, что некоторые воины натягивают луки. Их предводитель, высокий одноглазый старик, явно решил что-то предпринять. Я вызвал одного из проводников (забыл сказать, что мы назвали их Томом и Джерри[303]) и вручил ему кружку кофе.

— Джерри, передай кофе вождю с моими наилучшими пожеланиями и спроси его, не желает ли он отведать этот напиток вместе с нами, — сказал я.

Смельчак Джерри повиновался. Кружку с дымящимся кофе он поднес прямо к носу старика. Очевидно, Джерри знал его по имени, так как я услышал следующее:

— О Бабемба, белые господа Макумазан и Вацела приглашают тебя отведать с ними их священный напиток!

Я отлично понял фразу, ведь Джерри говорил на диалекте, очень близком к зулусскому, который хорошо мне знаком.

— Их священный напиток! — воскликнул старик и отпрянул. — Это красная вода, только горячая! Белые колдуны решили отравить меня мвави?

Мвави, или мказа, как ее порой называют, — крепкая настойка из коры мимозы особого сорта, которую туземные колдуны дают обвиняемым в преступлении. Если обвиняемого стошнит, значит он невиновен, если же начнутся судороги или оцепенение, он объявляется виновным и умирает либо от яда, либо иначе.

— Это не мвави, о Бабемба, — сказал Джерри. — Это чудесная жидкость, благодаря которой белые господа метко стреляют из своих удивительных палок, убивающих на расстоянии тысячи шагов. Смотри, я проглочу немного. — Джерри сделал глоток и наверняка обжег себе язык.

Это придало смелости старому Бабембе. Он понюхал кофе и нашел его ароматным. Потом подозвал мужчину, судя по наряду, колдуна, и заставил его хлебнуть из кружки. Тот начал пить и вошел во вкус. Бабемба с негодованием отнял кружку и выпил кофе сам. Напиток ему понравился, так как я не пожалел сахару.

— Действительно священное питье! — похвалил Бабемба, причмокивая. — У тебя еще есть?

— У белых господ его много, — сказал Джерри. — Они приглашают тебя поесть с ними.

Бабемба сунул палец в чашку и, подцепив сладкий осадок, лизнул его и задумался.

— Дело налаживается, — шепнул я Стивену. — Вряд ли он убьет нас после того, как испробовал наш кофе. Он и завтракать придет.

— Вдруг это ловушка? — сказал Бабемба и принялся вылизывать из кружки сахар.

— Нет, — ответил Джерри с похвальной находчивостью, — белые господа легко убили бы тебя, но они не причиняют вреда тем, кто пил их священный напиток, разумеется, если те ведут себя мирно.

— Не принесешь ли сюда еще немного священного напитка? — спросил Бабемба, в последний раз облизывая кружку.

— Нет, — произнес Джерри, — ты должен идти туда, если хочешь еще. Не бойся. Могу ли я, сын твоего племени, предать тебя?

— Правда! — воскликнул Бабемба. — По твоей речи и лицу видно, что ты мазиту. Но о том, как ты попал сюда, мы поговорим после. Я хочу пить и пойду туда. Воины! Сядьте и будьте настороже. Если со мной что-нибудь случится, отомстите за меня и обо всем доложите королю.

Пока шли переговоры, я велел Хансу и Сэму открыть один из ящиков и достать оттуда большое зеркало в деревянной раме и на подставке. К счастью, оно не сломалось. Мы упаковали все так тщательно, что бинокли и другие хрупкие вещи оказались в целости. Зеркало я тщательно вытер и поставил на стол.

Старый Бабемба опасливо приблизился, косясь на нас и на наши пожитки. Когда он подошел совсем близко, его взгляд упал на зеркало. Он замер, удивленно посмотрел в него, отступил, но любопытство пересилило, старик снова шагнул вперед и снова остановился.

— В чем дело? — окликнул его военачальник, оставшийся за главного.

— Здесь большое колдовство, — ответил он. — Я вижу себя, идущего навстречу. Ошибки быть не может, потому что у двойника тоже нет одного глаза.

— Подойди ближе, о Бабемба, и посмотри, в чем дело! — крикнул колдун, который пробовал кофе и пытался выпить всю кружку. — Копье держи наготове и, если двойник попробует напасть, убей его!

Ободрившись, Бабемба поднял копье, но торопливо опустил.

— Этого нельзя делать, глупец! — закричал старик колдуну. — Он тоже поднял копье. Кроме того, все вы должны стоять позади меня, а находитесь передо мной. Священное питье опьянило меня. Я околдован! Спасите!

Я понял, что шутка зашла слишком далеко: воины зароптали и натянули луки. К счастью, в эту минуту взошло солнце.

— О Бабемба, мы дарим тебе магический щит, который позволяет раздваиваться. Отныне труд твой уменьшится наполовину, а твое удовольствие удвоится, ибо при взгляде на этот щит у тебя появится двойник. Щит имеет еще одну особенность. Смотри!

Я поднял зеркало и, пользуясь им как гелиографом[304], пустил зайчик прямо в глаза воинам мазиту, сидевшим перед нами длинным полукругом. Клянусь честью, они побежали со всех ног!

— Удивительно! — воскликнул старый Бабемба. — Могу ли я, белый господин, научиться делать то же самое?

— Конечно, — заверил я. — Попробуй. Держи щит вот так, пока я буду говорить заклинание. — Я пробормотал несколько ничего не значащих слов, потом снова направил зеркало на мазиту. — Смотри, смотри! Ты попал им в глаза. Ты сам могущественный чародей. Они бегут, бегут! — (Воины на самом деле помчались прочь.) — Есть ли среди твоих соплеменников те, которых ты не любишь?

— Таких немало. — Бабемба скривился. — Особенно не люблю колдуна, который чуть не выпил весь священный напиток.

— Хорошо. Со временем я покажу тебе, как с помощью этого волшебного щита прожечь в нем дыру. Нет, не сейчас. Пусть этот солнечный пересмешник отдохнет. Смотри… — Я перевернул зеркало и положил его на стол. — Теперь ты ничего не видишь?

— Ничего, кроме дерева, — ответил Бабемба, глядя на раму.

Тогда я набросил на зеркало полотенце и, чтобы переменить разговор, предложил Бабембе сесть и выпить с нами «священного напитка».

Старик с большой осторожностью сел на складной стул, воткнул огромное копье наконечником в землю и взял кружку с кофе. Однако не свою. Бабемба так смешно сидел на стуле, с копьем между колен, что легкомысленный Стивен забыл об опасности положения. Сомерса душил смех, и после неудачной попытки его подавить он с грохотом поставил свою чашку на стол и убежал в палатку, где разразился неприлично громким хохотом. Сбитый с толку Сэм вручил кружку Стивена Бабембе. Вскоре Сомерс вышел из палатки и, чтобы сгладить впечатление, взял кружку Бабембы и залпом выпил почти весь кофе.

Сэм, заметив свою ошибку, сказал:

— Простите, мистер Сомерс, мне очень жаль, но вышла путаница. Вы выпили кофе из кружки, которую только что вылизал этот вонючий дикарь.

Фраза имела мгновенный и чудовищный результат — Стивену стало дурно.

— Что это с белым господином? — удивился Бабемба. — А, теперь я вижу, что вы действительно меня обманываете. Вы дали мне горячую мвави, которая вызывает тошноту у невиновных, а замышляющих зло убивает.

— Прекратите валять дурака! — прошептал я Стивену, пиная его в голень. — Из-за вас нам глотки перережут. — Потом, собравшись с духом, я обратился к Бабембе: — О нет, вождь! Белый господин — жрец священного напитка, и то, что ты видишь, — религиозный обряд.

— Вот оно что! — воскликнул Бабемба. — Но я надеюсь, этот обряд не переходит на других?

— Нет, — ответил я, предлагая ему сдобные булки. — Теперь скажи мне, вождь Бабемба, зачем ты вышел против нас с пятью сотнями вооруженных людей?

— Чтобы убить вас, белый господин… Ох, как горяч ваш священный напиток! Горяч да вкусен! Говоришь, обряд не переходит на других? Ибо я чувствую…

— Ешь булку, — сказал я Бабембе. — А зачем тебе убивать нас? Пожалуйста, говори правду, или я прочту ее в магическом щите, который отражает человека изнутри, так же как и снаружи. — Я поднял салфетку и посмотрел в зеркало.

— Если ты, белый господин, способен читать мои мысли, то зачем утруждаешь меня, заставляя высказывать их? — весьма резонно спросил Бабемба, набив рот сдобой. — Однако я изложу их тебе, ибо этот блестящий предмет может солгать. Бауси, король нашего племени, велел перебить вас, так как слышал, что вы работорговцы и идете сюда с ружьями, чтобы взять в плен мазиту, отвести их к Черной воде[305] и продать. Мазиту посадят на большие лодки, которые плывут сами собой, и увезут в рабство. Об этом Бауси сообщили арабские посланцы. Мы знаем, что это правда, так как вчера с вами было много невольников. Завидев наши копья, все они разбежались не более часа назад.

Я внимательно посмотрел в зеркало и спокойно проговорил:

— Магический щит рассказывает иную историю. Он утверждает, что ваш король Бауси приказал провести нас к нему с почестями, чтобы мы могли переговорить с ним. Между прочим, у нас есть для него скромные дары.

Я попал в цель. Бабемба чрезвычайно смутился.

— Верно… — пробормотал он, запинаясь, — То есть… я хочу сказать, что король позволил мне поступить по своему усмотрению. Я посоветуюсь с колдуном.

— Раз так, дело улажено, — отозвался я. — Ведь ты, человек благородный, не поднимешь руку на тех, с кем только что разделил священный напиток. Если же ты поступишь иначе, то сам проживешь недолго, — сухо прибавил я. — Одно тайное слово, и этот напиток обратится внутри тебя в мвави наихудшего сорта.

— О да, белый господин, все улажено! — воскликнул Бабемба. — Не произноси тайного слова. Я провожу тебя к королю, и ты переговоришь с ним. Клянусь своей головой и духом своего отца, что не причиню вам вреда. С твоего позволения, я позову сюда великого колдуна Имбоцви и подтвержу наш договор в его присутствии. Кроме того, я покажу ему магическое зеркало.

Джерри отправился за Имбоцви, и вскоре явился этот мерзкий субъект неопределенного возраста, горбатый, словно Панч[306], худой и косоглазый. Нарядился Имбоцви, как и подобает туземному колдуну, — он весь был увешан лоскутами змеиной кожи, рыбьими пузырями и мешочками со снадобьями. Вдобавок ко всем этим амулетам широкая красная полоса, нанесенная, вероятно, охрой, спускалась у Имбоцви со лба и по носу, губам и подбородку тянулась к шее, где заканчивалась пятном размером с пенни. Прическа тоже соответствовала образу — густые курчавые волосы были пропитаны жиром, припудрены синим порошком и с помощью кольца из черной смолы уложены в рог, острым концом поднимающийся дюймов на пять над макушкой. В общем, Имбоцви весьма напоминал дьявола, причем дьявола раздраженного — он издали начал осыпать нас упреками в том, что мы не пригласили его выпить священный напиток с Бабембой.

Мы предложили Имбоцви кофе, но он отказался, заявив, что мы хотим отравить его.

Тогда Бабемба немного суетливо, видимо от страха, передал старому колдуну свое решение, которое тот выслушал в полном молчании. Когда Бабемба объяснил ему, что без повеления короля будет неоправданной глупостью предать смерти таких колдунов, как мы, Имбоцви спросил, почему он называет нас колдунами. Бабемба сослался на чудеса блестящего щита, показывающего различные изображения.

— Фу! — фыркнул Имбоцви. — Разве спокойная вода или отполированное железо не показывают картинки?

— Но этот щит способен разжигать огонь, — заявил Бабемба. — Белый господин говорит, что он может сжечь человека.

— Пусть он сожжет меня, — с глубочайшим презрением бросил Имбоцви. — Тогда я поверю, что эти белые люди — колдуны, достойные пощады, а не простые работорговцы, о которых мы часто слышим.

— Сожги его, белый господин, докажи ему, что я прав! — раздраженно воскликнул Бабемба.

И вождь с колдуном принялись громко ссориться. Очевидно, эти двое были соперниками, и на сей раз они потеряли самообладание.

Солнце сияло достаточно ярко, чтобы продемонстрировать мистеру Имбоцви наше «колдовство», чего мне очень хотелось. Я вынул из кармана сильное зажигательное стекло, которым, с целью экономии спичек, часто пользовался для разведения огня. Взял в одну руку стекло, в другую зеркало и занял положение, удобное для эксперимента. Бабемба и колдун яростно спорили, явно не замечая моих действий. Я направил зажигательное стекло прямо на грязный волосяной рог Имбоцви, намереваясь прожечь в нем дыру. Этот рог явно держался на чем-то легковоспламеняющемся — на тростинке или палочке из камфорного дерева, — ибо через тридцать секунд запылал, как факел.

— Ох! — завопили наблюдавшие за колдуном кафры.

— Вот это ловко! — воскликнул Стивен.

— Смотрите, смотрите! — восхищенно закричал Бабемба. — Теперь ты, гнилой нарыв, поверишь, что есть на свете колдуны могущественнее тебя?

— Почему ты, сын собаки, надо мной смеешься? — завизжал разъяренный Имбоцви, который один не понимал, в чем дело.

Тут у него зародилось подозрение, он поднес руку к волосяному рогу и отдернул ее с воем. Имбоцви запрыгал, завертелся, отчего огонь разгорелся сильнее. Зулусы захлопали в ладоши, Бабемба тоже. Стивена охватил один из его идиотских припадков веселья. Что касается меня, то я испугался. Неподалеку стояло большое деревянное кафрское ведро, из которого брали воду для варки кофе. Я схватил ведро и подбежал к Имбоцви.

— Спаси меня, белый господин! — завопил он. — Ты величайший колдун, и я твой раб…

Тут его речь оборвалась, поскольку я опрокинул ему на голову ведро, в котором она исчезла, словно свеча в колпачке. Имбоцви стоял очень смирно, вода стекала по нему, а из-под ведра шел дым с неприятным запахом. Убедившись, что огонь потух, я снял ведро с колдуна, растрепанного, лишившегося диковинной прически. Я помог вовремя — Имбоцви почти не обжегся, зато облысел. При малейшем прикосновении сожженные волосы обламывались под корень.

— Выпали… — удивленно сказал Имбоцви, ощупывая голову.

— Да, — ответил я, — наш щит сработал, верно?

— Можешь ли ты, белый господин, вернуть волосы на место? — спросил он.

— Это зависит от твоего дальнейшего поведения, — ответил я.

Не сказав ни слова, Имбоцви направился к воинам, которые встретили его хохотом. Очевидно, они не любили колдуна, раз так радовались его конфузу.

Бабемба сиял. Он тотчас распорядился доставить нас к королю в город Беза, причем дал торжественное обещание, что ни он, ни его подчиненные не причинят нам вреда. Один только Имбоцви не оценил нашей магии. Перед уходом он метнул в мою сторону взгляд, исполненный лютой ненависти, и я пожалел, что использовал зажигательное стекло. Право, мне вовсе не хотелось, чтобы он остался без волос.

— Отец мой, лучше бы ты спалил эту змею дотла, ибо тогда ты уничтожил бы ее яд, — чуть позже сказал мне Мавово. — Я тоже немного колдун и скажу тебе, что наш брат больше всего не любит быть осмеянным. Ты, Макумазан, осмеял этого колдуна перед всем народом, и он этого не забудет.

Глава 9

БАУСИ — КОРОЛЬ ПЛЕМЕНИ МАЗИТУ
Около полудня мы тронулись в путь и направились в город Беза, резиденцию короля Бауси, куда должны были прибыть к вечеру следующего дня. Несколько часов отряд мазиту шел перед нами, вернее, туземцы шагали со всех сторон. Но мы пожаловались Бабембе на пыль и шум, и он с трогательным доверием к нам приказал воинам идти вперед. Предварительно он заставил нас поклясться именем матери (для многих африканских племен это самая сильная священная клятва), что никто не сбежит. Признаюсь, я, не особенно радуясь компании, согласился не сразу. От Джерри я узнал, что расстроенный Имбоцви покинул соплеменников и отправился по своим делам. Если бы решение зависело исключительно от меня, я попытался бы нырнуть в густой кустарник и затеряться там. Потом пересек бы границу и несколько месяцев сухого сезона пробирался к югу, добывая себе пропитание охотой. Зулусские охотники, Ханс и особенно Сэм желали того же. Но когда я сказал об этом Стивену, он начал упрашивать меня оставить эту мысль.

— Послушайте, Квотермейн, — говорил он, — я явился в это захолустье за прекрасной орхидеей циприпедиум и либо добуду ее, либо умру. Конечно, — прибавил он, не увидев в наших глазах согласия, — я не имею никакого права подвергать риску вашу жизнь. Поэтому, если вы считаете затею опасной, я пойду один со стариной Бабембой. Кто-нибудь из нас должен посетить крааль Бауси, на случай если туда явится джентльмен, которого вы называете Братом Джоном. В общем, решение принято, обсуждать больше нечего.

Я закурил трубку и, глядя на этого упрямого юношу, постарался обдумать вопрос с разных сторон. В конце концов я пришел к заключению, что Стивен прав. Конечно, подкупив Бабембу или как-нибудь иначе, мы могли бы бежать и избавиться от многих опасностей. Но с другой стороны, мы приехали явно не для того, чтобы так быстро ретироваться. Далее, за чей счет мы сюда приехали? За счет Стивена Сомерса, желавшего следовать плану. Наконец, не говоря уж о шансе встретить Брата Джона (перед ним я морального долга не чувствовал, он ведь сбежал от нас в Дурбане), я не люблю проигрывать. Мы собирались посетить загадочных дикарей, почитающих обезьяну и цветок, и должны идти вперед, пока позволяют обстоятельства. Опасность всюду. Тот, кто бежит от них, успеха не добьется.

— Мавово, инкози Вацела не желает бежать, — пояснил я, указывая своей трубкой на Стивена. — Он хочет идти дальше в страну народа понго, раз такая возможность существует. Помни, Мавово, он заплатил за все и нанял нас. Если все сбегут, сказал Вацела, он пойдет с мазиту один. Но если кто-нибудь из вас, охотников, захочет уйти, ни он, ни я не воспротивимся. Что ты скажешь на это?

— Я скажу, Макумазан, что инкози Вацела великодушен, хоть и очень молод. Куда бы вы ни отправились, я последую за вами, другие охотники, думаю, тоже. Не люблю я этих мазиту: отцы у них зулусы, а вот матери не могут похвастаться благородным происхождением. Мазиту все как есть ублюдки, о понго я слышал только дурное… Но плох тот бык, который, завидев лужу, замирает на месте. Надо идти вперед. Даже если мы увязнем в болоте, что с того? Тем более моя змея говорит: если мы и увязнем, то не все.

Итак, мы решили попыток к бегству не предпринимать. Сэм, правда, настаивал, но когда дошло до дела и ему предложили взять осла и припасы в дорогу, он изменил свое намерение.

— Думается мне, мистер Квотермейн, — провозгласил он, — что лучше окончить дни в благородном обществе, нежели в одиночестве пытаться ускользнуть от неизбежного.

— Отлично сказано, Сэм! — похвалил я. — А пока не настало неизбежное, приготовь-ка нам обед.

Итак, отбросив сомнения, мы продолжили наше путешествие — без особых проблем, так как вместо сбежавших носильщиков нам предоставили новых. Бабемба в сопровождении одного воина шел вместе с нами. От него мы узнали многое. Оказывается, мазиту были многочисленным народом, способным собрать от пяти до семи тысяч воинов. По преданию, они происходили от того же племени, что и зулусы, о которых мазиту едва слышали. И действительно, многие их обычаи, не говоря уже о языке, напоминали зулусские. Впрочем, и по военной организации, и в других отношениях мазиту казались более примитивными. Зато в устройстве жилища они зулусов превзошли. Многочисленные краали, которые мы видели, выглядели добротнее зулусских. Так, в домах вместо норы был предусмотрен дверной проем, и туда можно было войти не нагибаясь.

По дороге мы ночевали в одном из таких домов и назвали бы его удобным, если бы не бесчисленные блохи, которые в конце концов выгнали нас во двор.

В остальном же мазиту очень напоминали зулусов. Они жили в краалях и разводили скот. Народом управляли вожди, подчиненные верховному вождю, или королю. Они верили в колдовство и приносили жертвы духам предков и могущественному богу, который вершил дела мира и объявлял свою волю через колдунов. Наконец, мазиту не отличались миролюбием — предпочитали войну, под малейшим предлогом нападали на соседей, убивали мужчин, похищали женщин и скот. Достоинствами они тоже обладали — добротой, гостеприимством, хотя с врагами обращались жестоко. Кроме того, они ненавидели торговлю невольниками и тех, кто ею занимался, твердили, что лучше убить человека, нежели лишить его свободы. Они питали отвращение к людоедству и поэтому, более чем кто-либо, гнушались понго, слывших людоедами.

Позади осталось живописное, плодородное высокогорье, прекрасно орошенное и, за исключением долин, не заросшее кустарником, и к вечеру второго дня мы прибыли в город Беза. Он располагался на обширной равнине, опоясанной невысокими холмами и возделанными полями, очень красивыми: пришла пора собирать кукурузу и другие зерновые. Город был неплохо укреплен — его обнесли неприступным деревянным палисадом, по обе стороны которого посадили опунцию и другие кактусы.

Внутри палисада город делился на кварталы, населенные представителями различных ремесел. Так, один квартал назывался Кузнечным, второй — Военным, третий — Земледельческим, четвертый — Кожевенным и так далее. Король с гаремом и свитой жил у северных ворот, а перед ними в полукруге хижин лежал пустырь, куда при необходимости загоняли скот. Во время нашего пребывания в городе на пустыре кипела торговля и обучались воины.

Мы вошли в этот город, вероятно многонаселенный, через южные ворота, сложенные из крепких бревен. Солнце уже садилось, когда мы добрели до гостевых хижин в конце центральной улицы, на которую высыпали местные жители, решившие на нас посмотреть. Хижины располагались в Военном квартале. Забор сулил гостям уединение.

Вежливые по натуре, мазиту встретили нас молчанием. Мне казалось, они смотрят на нас со страхом, смешанным с любопытством. Воины салютовали нам копьями. Хижины, в которые нас привел Бабемба, наш новоиспеченный друг, удивляли чистотой и уютом. Все наше имущество, включая ружья, отобранные у невольников перед их бегством, сложили в одной из хижин и выставили там охранника. Ослов привязали к забору, по другую сторону которого тоже появился вооруженный охранник.

— Разве мы пленники? — спросил я Бабембу.

— Король охраняет своих гостей, — загадочно ответил тот. — Не угодно ли белым господам что-нибудь передать королю? Я увижу его сегодня вечером.

— Да, — ответил я. — Передай королю, что мы братья того, кто около года тому назад вырезал ему опухоль. С тем человеком мы условились здесь встретиться. Я говорю о белом господине с длинной бородой, которого вы, туземцы, зовете Догитой.

Бабемба встрепенулся:

— Вы братья Догиты? Что же вы прежде не упоминали его имени? Когда вы должны с ним здесь встретиться? Знайте, для нас Догита — великий человек, ибо с ним одним наш великий король Бауси вступил в кровное братство. Для мазиту Догита то же, что и король.

— Бабемба, мы не упоминали о нем потому, что не говорим обо всем сразу. Что касается того, когда мы должны встретиться, то я не знаю этого. Знаю лишь то, что Догита сюда придет.

— Да, господин Макумазан, но когда, когда? Король захочет это знать, и вы должны ответить. Господин, — прибавил он, понизив голос, — вы в опасности, у вас здесь много врагов… Наши земли закрыты для белых людей. Если хочешь спастись, завтра сообщи королю, что Догита, которого он очень любит, придет сюда, чтобы поручиться за вас. Надо, чтобы он явился поскорее, и в тот день, который ты укажешь, иначе твой брат Догита может не застать тебя в живых. Все это я сказал тебе как друг. Остальное зависит от тебя.

Бабемба встал и, не проронив больше ни слова, вышел через дверь хижины и ворота ограды мимо часового, который отступил в сторону, чтобы дать ему дорогу. Я тоже поднялся с табуретки, на которой сидел, и в ярости зашагал по хижине.

— Понятно, что сказал этот старый дурак? — воскликнул я, обращаясь к Стивену (боюсь, прозвучало словцо покрепче). — Он сказал, что мы должны точно указать день, когда в город Беза явится другой старый дурак — Брат Джон. В противном случае дикари нам перережут глотки, как и собирались изначально.

— Положение незавидное, — заметил Стивен. — В город Беза не ходят поезда-экспрессы, да если бы и ходили, мы не поручились бы, что на одном из них приедет Брат Джон. Он ведь впрямь существует? А то очень похоже на имя нарицательное…

— Конечно существует, точнее, существовал. Ну почему этот осел не дождался нас в Дурбане, а удрал на север страны зулусов, чтобы ловить бабочек и сломать там ногу или, чего доброго, шею.

— Трудно сказать. Порой в собственных поступках не разберешься, а тут Брат Джон.

Мы снова плюхнулись на табуретки и уставились друг на друга. Тут в хижину прокрался Ханс и сел на землю перед нами. Дверь имелась, он мог просто войти, но, неизвестно почему, вполз на животе.

— Чего тебе надо, уродливая жаба? — злобно спросил я.

Ханс действительно напоминал жабу, складки кожи на подбородке тряслись совсем по-жабьи.

— У бааса неприятности? — спросил он.

— Полагаю, да, — ответил я. — Тебе тоже наверняка неприятно будет корчиться на конце копья мазиту.

— У мазиту широкие копья, они делают большие дыры, — заметил Ханс, и я в ответ встал, чтобы вышвырнуть его из хижины, ибо мне было противно слушать его изречения. — Баас, — продолжал он, — в этой хижине есть дыра, через которую слышно все, если лежать у стены, притворяясь спящим. Я слышал разговор бааса с этим одноглазым дикарем и баасом Стивеном.

— И что с того, маленькая змея?

— Чтобы нам не погибнуть в этом месте, откуда нет спасения, баас должен точно узнать день и час, когда прибудет Догита.

— Эй, желтый идиот, если ты снова начинаешь свои… — И я осекся, решив, что лучше выслушать Ханса до конца, нежели срывать на нем раздражение.

— Мавово — великий колдун, баас. Его змея — самая сильная во всей стране зулусов, за исключением змеи его учителя, старого раба Зикали. Он говорил, что Догита лежит где-то со сломанной ногой, но придет сюда встретиться с баасом. Мавово наверняка скажет и о том, когда придет Догита. Я сам спросил бы об этом Мавово, да он не заставит свою змею работать для меня. Поэтому пусть лучше баас его спросит. Вдруг Мавово забудет, что баас смеялся над его гаданием?

— Ну конечно! — воскликнул я. — Где гарантии, что рассказы Мавово о Догите не вздор?

Ханс изумленно на меня уставился:

— История Мавово — вздор?! Змея Мавово солгала? Ох, баас смотрит на дело слишком по-христиански. Конечно, благодарение отцу бааса, я тоже христианин, но не настолько, чтобы не отличить хорошее гадание от плохого. Змея Мавово лгунья? И это после того, как похоронен первый из охотников, которым в Дурбане перья предсказали смерть? — Ханс захихикал, а потом добавил: — Расклад такой: либо баас спрашивает Мавово, вежливо спрашивает, либо нас убьют. Я-то не против, новую жизнь в другом мире начну с удовольствием. Но пусть баас представит, какой шум поднимет Сэм. — С этими словами Ханс выскользнул из хижины.

— Ну и положение! — пожаловался я Стивену. — Я, белый человек, понимающий, что кафрское гадание чистый вздор, должен просить дикаря сообщить мне то, чего он знать не может! Это унизительно! Пусть меня повесят, если я сделаю это!

— Сделаете вы это или нет — вас все равно повесят, — проговорил Стивен, мило улыбаясь. — Но, старина, почему вы так уверены, что все это вздор? Сколько чудес вздором не были? Раз чудеса существуют, почему бы им не существовать теперь? Я знаю, что вы мне на это возразите, потому дальше спорить бесполезно. Однако я не так горд, как вы. Я попробую смягчить каменное сердце Мавово — мы с ним почти приятели — и уговорю его раскрыть книгу оккультной мудрости, — пообещал Стивен и вышел.

Несколько минут спустя меня вызвали из хижины принять овцу, которую вместе с молоком, туземным пивом, хлебом и другими припасами, включая фураж для ослов, прислал нам Бауси. Тут я должен заметить, что во время нашего пребывания у мазиту мы ни в чем не нуждались. Здесь не знали голода, типичного для Восточной Африки, где путешественнику не купить еды ни за какие деньги: ее попросту нет.

Я велел поблагодарить короля и передать, что завтра надеюсь посетить его с дарами. Потом я отправился искать Сэма, чтобы приказать ему зарезать и приготовить овцу. Я нашел его, вернее, услышал его голос за камышовой перегородкой между двумя хижинами. Он выступал в качестве переводчика между Стивеном Сомерсом и Мавово.

— Мистер Сомерс, этот зулус утверждает, что хорошо вас понял и что дикарь Бауси убьет нас, если не услышит, когда придет сюда его любимец, белый человек Догита. Он также убежден, что с помощью гадания мог бы выяснить, когда это случится и случится ли вообще. Скажу по секрету, мистер Сомерс, это ложь невежественного язычника. Он добавляет, что ни собственная, ни чужая жизнь для него ничего не стоит. «Не стоит и зернышка на кукурузном початке» — вот как он на самом деле выразился. И я верю в это, судя по тому, что слышал о его деяниях. На своем вульгарном языке он говорит, что нет разницы между желудком гиены из страны мазиту и желудком другой гиены, что здешняя земля так же хороша для его костей, как и любая другая, ведь земля есть худшая из гиен, рано или поздно пожирающая все, что родит. Извините, мистер Сомерс, что я повторяю пустую болтовню этого дикаря, но вы сами приказали точно передавать его слова. Этот безрассудный человек говорит, что неведомая сила — он называет ее «силой, которая заставляет сиять солнце и вышивает покров ночи звездами», еще раз извините, — заставила его появиться на свет и в определенный час унесет его из этого мира назад во мрак, в вечное лоно, где он либо уснет, либо вернется к жизни по воле той неведомой силы, — я точно перевожу его слова, мистер Сомерс, хотя не знаю, что все это значит, — и что ему безразлично, когда это случится. Еще он твердит, что стареет, что он повидал много горя, — полагаю, он подразумевает гибель своих чернокожих жен, которых другие дикари забили до смерти, и ребенка, к которому он был привязан, — а вы молоды, ваша жизнь, полная счастья, как он искренне надеется, еще впереди. Поэтому он с радостью сделает все, что в его силах, чтобы спасти вам жизнь, ибо хоть вы белый, а он черный, он любит вас и считает своим сыном. Да, мистер Сомерс, и мне очень неловко это повторять. Если понадобится, он отдаст за вас жизнь. Отказать вам в чем-нибудь для него все равно что разрезать себе сердце пополам. И все-таки он должен отказать вам в просьбе и не станет спрашивать у существа, которое называет змеей (что он под этим подразумевает, я не знаю), когда белый человек по имени Догита сюда прибудет. Он говорит, что после того, как мистер Квотермейн посмеялся над его гаданием, он больше не станет этим заниматься и скорее умрет, нежели нарушит свое слово. Вот и все, мистер Сомерс, вполне достаточно, как вам, наверное, кажется.

— Ясно. Передай вождю Мавово, что я все понял и благодарен ему за подробное объяснение, — ответил Стивен. (Я отметил, что слово «вождь» он произнес с особым нажимом.) — Еще спроси, нет ли выхода из такого серьезного положения.

Сэм перевел эти слова на зулусский язык, которым владел в совершенстве, без всяких добавлений или комментариев.

— Выход только один, — проговорил Мавово, то и дело нюхая табак. — Макумазан должен сам меня попросить. Макумазан — великий вождь и мой старый друг. Ради дружбы я готов забыть то, что припомнил бы кому-то другому. Если он придет ко мне и без насмешки попросит применить мое искусство на благо всем нам, я соглашусь, хотя прекрасно понимаю, что для него ветер просто шевелит прах и разбрасывает как попало. Макумазан, как и другие белые мудрецы, забывает, что ветер, разбрасывающий прах, дует нам в ноздри и для ветра мы тот же прах.

На пару минут я задумался. Слова свирепого дикаря Мавово, несмотря на то что их неминуемо искажал перевод Сэма вкупе с его глупыми замечаниями, потрясли меня до глубины души. Кто я такой, чтобы судить Мавово и его необыкновенный самородный талант? Кто я такой, чтобы насмехаться над ним и объявлять обманщиком?

Я прошел через ворота в изгороди и остановился перед зулусом.

— Мавово, — начал я, — я подслушал ваш разговор и очень жалею, что смеялся над тобой в Дурбане. Твоя магия мне непонятна, она непостижима, посему может оказаться и правдой, и ложью. Однако я буду премного благодарен тебе, если ты воспользуешься своей способностью и постараешься разузнать, придет ли сюда Догита, и если придет, то когда. Ну вот, я сказал что хотел, решение за тобой.

— Хорошо, отец мой Макумазан. Сегодня вечером я спрошу об этом свою змею. Но я не могу заранее сказать, ответит она или нет.

Мавово провел надлежащую церемонию, и, по словам Стивена, присутствовавшего при этом (я отказался), таинственное пресмыкающееся объявило, что Догита, он же Брат Джон, прибудет в город Беза на закате солнца через три дня, считая от нынешнего вечера. По нашему календарю гадал Мавово в пятницу; следовательно, мы могли надеяться на появление Брата Джона в понедельник к ужину. Слово «надеяться» как нельзя лучше отражало мое настроение.

— Хорошо, — коротко сказал я, — пожалуйста, больше не говорите мне об этом нечестивом вздоре, я спать хочу.

Следующим утром мы распаковали свои ящики и выбрали несколько великолепных подарков для Бауси, чтобы смягчить его царственное сердце. Мы взяли рулон ситца, несколько ножей, музыкальную шкатулку, дешевый американский револьвер, упаковку зубочисток и несколько фунтов самых модных бус для жен короля. Эти богатые дары мы отправили королю с двумя нашими слугами-мазиту Томом и Джерри. Их сопровождал вооруженный конвой. Я рассчитывал, что послы расскажут своим сородичам, какие мы хорошие люди, и дал соответствующие наставления.

Вообразите наш ужас час спустя: мы приводили себя в порядок после завтрака, и вдруг в воротах показалась процессия, но то были не Том и Джерри — они бесследно исчезли, — а воины, каждый из которых нес по одной вещи из посланных нами королю. Последний водрузил на лохматую голову зубочистки, словно большую вязанку хвороста. Один за другим они разложили наши дары на глиняном полу самой большой хижины. Потом старший воин торжественно произнес:

— Великий Черный не нуждается в подарках белых людей.

— В самом деле? — раздраженно отозвался я. — Раз так, ему больше не представится случая получить их.

Мазиту ушли, не сказав больше ни слова. Вскоре после их ухода явился Бабемба в сопровождении пятидесяти воинов.

— Король ждет вас, белые господа, — сказал он с напускной веселостью, — я пришел, чтобы проводить вас к нему.

— Почему он не принял наших даров? — спросил я, указывая на возвращенные вещи.

— Ох, все это из-за Имбоцви, он рассказал о магическом щите. Король заявил, что не желает даров, которые опаляют волосы. Но пойдемте скорее! Король сам все объяснит. Если Черного слона заставляют ждать, он злится и трубит.

— Вот как? А сколько нас должно к нему пойти? — спросил я.

— Все-все, белый господин. Король желает видеть всех вас.

— Я полагаю, кроме меня, — проговорил Сэм, стоявший рядом. — Мне нужно готовить еду.

— Нет, ты тоже должен идти, — ответил Бабемба. — Король пожелает увидеть того, кто сварил тот священный напиток.

Вариантов не было, и мы пошли — разумеется, вооруженные до зубов. Сразу за порогом хижины нас окружили воины. Чтобы подчеркнуть важность момента, я велел Хансу идти первым, держа на голове отвергнутую королем музыкальную шкатулку, которая играла трогательную мелодию «Дом, милый дом». За ним шествовал Стивен с английским флагом на шесте, следом я и охотники в сопровождении Бабембы, упирающийся Сэм и два наших осла, которых вели мазиту. Видимо, король особо распорядился, чтобы не забыли привести ослов.

Думаю, со стороны процессия выглядела презабавно, и в иной ситуации я засмеялся бы. Зато наш вид действовал на других: оживились даже молчаливые конвоиры-мазиту. Очевидно, их растрогал «Милый дом», а еще больше впечатлили ослы, которые то и дело ревели.

— Где Том и Джерри? — спросил я Бабембу.

— Не знаю, — ответил он. — Думаю, им разрешили отдохнуть, навестить друзей.

«Имбоцви удалил наших предполагаемых сторонников», — подумал я и больше ничего не сказал.

Вскоре мы добрались до королевского жилища. Здесь, к моему недовольству, воины отобрали у нас ружья, револьверы и даже охотничьи ножи. Тщетно я, протестуя, твердил, что мы не привыкли расставаться с нашим оружием. На это мне ответили, что к королю нельзя являться даже с простой палкой. Мавово и зулусы хотели оказать сопротивление. Я уже думал, что неизбежна стычка, которая, конечно, закончилась бы нашей гибелью. Разве справились бы мы с сотнями мазиту, пусть даже они страшились наших ружей? Я приказал Мавово подчиниться, но он впервые хотел ослушаться. Тут мне пришла в голову удачная мысль напомнить ему, что, согласно егопредсказанию, явится Догита и все закончится хорошо. Тогда Мавово смирился, но весьма неохотно, и наши драгоценные ружья унесли неведомо куда.

Воины мазиту сложили свои копья и луки у ворот крааля, и мы отправились дальше только с флагом и со шкатулкой, которая играла теперь «Правь, Британия».

Через пустырь, на котором росло несколько деревьев с широкими листьями, мы прошли к большому туземному дому. У дверей на табурете сидел немолодой сердитый толстяк. Он был почти голым, если не считать мучи[307] из кошачьих шкур и крупных синих бус на шее.

— Король Бауси! — прошептал Бабемба.

Горбуна, сидевшего на корточках у ног короля, я узнал без труда, хотя Имбоцви раскрасил опаленный череп белым и оранжевым, а на курносый нос надел бордовый наконечник, в общем, принарядился. Вокруг короля застыли молчаливые индуны — советники.

По условному сигналу на некотором расстоянии от правителя все воины, включая Бабембу, опустились на колени и поползли. Они хотели, чтобы мы сделали то же самое, но я категорически отказался, понимая, что, если поползем однажды, будем ползать вечно.

Гордо выпрямившись, очень медленно ступали мы среди ползущих по земле людей и наконец очутились перед августейшим ликом Прекрасного Черного, Бауси, короля мазиту.

Глава 10

СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Мы смотрели на Бауси, а тот на нас.

— Я — Черный слон Бауси! — воскликнул он, раздраженный нашим упорным молчанием. — Я трублю, трублю, трублю!

По-видимому, с такой древней священной формулировки короли мазиту начинают разговор с чужестранцами.

После соответствующей паузы я холодно ответил:

— Мы — белые львы, Макумазан и Вацела. Мы рычим, рычим, рычим!

— Я могу топтать! — сказал Бауси.

— А мы можем кусать! — хвастливо ответил я, хотя не представлял, чем нам кусать, если у нас нет ничего, кроме флага.

— Что это? — спросил Бауси, указывая на флаг.

— То, что осеняет целый мир, — гордо ответил я.

Мое замечание впечатлило короля, хотя он совершенно его не понял, так как приказал воину держать над собой зонтик из пальмовых листьев, чтобы тень от нашего флага не падала на его королевское величество.

— А что это шумит, хоть и неживое? — снова полюбопытствовал король, указывая на музыкальную шкатулку.

— Это ящик, поющий военную песнь нашего народа, — сказал я. — Мы послали тебе его в дар, и наш дар был отвергнут. Почему ты вернул наши подношения, о Бауси?

Внезапно король мазиту разгневался.

— Зачем вы пришли сюда, белые люди? — спросил он. — Зачем пришли без приглашения, вопреки закону моей страны, куда имеет доступ только один белый человек, мой брат Догита, с помощью ножа исцеливший меня от болезни? Я знаю, кто вы. Вы торговцы людьми. Вы пришли сюда, чтобы похищать моих людей и продавать их в рабство. С вами было много рабов, но вы отпустили их на границе моей земли. Вы, именующие себя львами, умрете, а цветная тряпка, которая, по вашим словам, осеняет целый мир, сгниет вместе с вашими костями. Я разобью вашу коробку, которая поет военную песню. Она не околдует меня, как ваш магический щит, который околдовал великого колдуна Имбоцви и сжег его волосы!

Бауси вскочил с проворством, удивительным для толстяка, и сбил музыкальную шкатулку с головы Ханса. Шкатулка упала на землю и, немного погудев, затихла.

— Правильно! — завизжал Имбоцви. — Растопчи их колдовство, о Слон! Убей их, о Черный Бауси! Сожги их так же, как они сожгли мои волосы!

Я понял, что наше положение крайне опасно: Бауси оглядывался по сторонам и явно намеревался натравить на нас свое воинство. Тогда я в отчаянии воскликнул:

— О король! Ты упомянул белого человека Догиту, врача из врачей, с помощью ножа исцелившего тебя от болезни, и назвал его своим братом. Догита и нам брат, по его приглашению мы пришли сюда и скоро должны с ним встретиться.

— Друзья Догиты — мои друзья, — ответил Бауси, — ибо на этой земле он правит наравне со мной. Его кровь течет в моих жилах, а в его жилах течет моя кровь. Но вы лжете! Догита не может быть братом работорговцев. У него доброе сердце, а у вас злое. Вы говорите, что он должен здесь с вами встретиться. Когда это будет? Если скоро, то я удержу свою карающую длань и подожду его, чтобы услышать, что он о вас скажет. Ибо, если он скажет хорошее, вы не умрете.

Я замялся. Поскольку Бауси считал нас работорговцами, он злился не без причины. Пока я обдумывал ответ, который устроил бы короля и не загнал бы нас в тупик, произошло нечто неожиданное: вперед выступил Мавово.

— Кто ты? — закричал Бауси.

— Я воин, о король! Свидетельство тому — мои шрамы. — Мавово указал на следы, оставленные ассегаем у него на груди, и на свою разрезанную ноздрю. — Я вождь народа, от которого происходит твой народ, зовут меня Мавово. Я готов сразиться с тобой или с любым из твоих людей, готов убить тебя или любого другого. Есть здесь желающие быть убитыми?

Никто не отозвался: уж очень внушительно выглядел могучий зулус.

— Кроме того, я колдун, — продолжал Мавово, — причем один из самых могущественных. Я способен открывать ворота расстояния и читать скрытое в чреве будущего. Поэтому я отвечу на вопросы, которые ты задал белому господину, Макумазану, великому и мудрому, которому я служу, ибо мы сражались вместе во многих битвах. Да, я буду его устами и отвечу так: белый человек Догита, твой кровный брат, чье слово для мазиту имеет тот же вес, что твое слово, прибудет сюда через два дня на закате солнца. Я все сказал!

Бауси вопросительно посмотрел на меня.

— Да, — изрек я, чувствуя, что молчать нельзя, — Догита прибудет сюда на третий день, считая от сегодняшнего, через полчаса после заката солнца.

Что-то побудило меня прибавить эти лишние полчаса, которые в итоге спасли нам жизнь. Потом Бауси советовался с мерзавцем Имбоцви и с одноглазым стариком Бабембой, а мы смотрели на них, зная, что от исхода этого совещания зависит наша судьба.

Наконец король вновь заговорил:

— Белые люди! Имбоцви, глава наших колдунов, волосы которого вы сожгли с помощью злых чар, считает, что лучше убить вас немедленно, ибо сердца у вас злые и вы замышляете недоброе против моего народа. Я тоже так думаю. Но Бабемба, на которого я сердит за то, что он не исполнил моего приказания и не предал вас смерти на границе моей земли, когда встретил с невольничьим караваном, считает иначе. Он умоляет меня не спешить и заступается за вас. Во-первых, вы колдовством расположили его к себе, во-вторых, если вы говорите правду (во что мы не верим) и действительно пришли сюда по приглашению моего брата Догиты, то он огорчится, увидев вас мертвыми и не имея возможности вернуть вам жизнь. Это верно. Мне же безразлично, умрете вы сейчас или позже. Поэтому я решил держать вас пленниками до заката солнца указанного вами дня. Вечером того дня вас выведут на площадь и привяжут к столбам, где вы дождетесь наступления темноты, когда, по вашим словам, должен явиться Догита. Если он придет и назовет вас братьями, будет хорошо. Если же Догита не посетит нас или при встрече отзовется о вас дурно, будет еще лучше — вас пронзят стрелами в упреждение другим похитителям людей: пусть не переступают границ страны мазиту!

Я с ужасом выслушал этот суровый приговор, потом проговорил:

— Мы не похитители людей, о король! Мы скорее освободители, как это могут засвидетельствовать Том и Джерри, твои соплеменники.

— Кто такие Том и Джерри? — равнодушно спросил Бауси. — Хотя какая разница? Они наверняка лгуны вроде вас. Я все сказал! Уведите пленников. Хорошо кормите их и охраняйте до заката солнца назначенного дня.

Бауси встал, не позволив нам добавить ни слова, и удалился в большую хижину в сопровождении Имбоцви и советников. Нас увели под удвоенной охраной с военачальником, которого мы раньше не видели. У ворот крааля мы остановились и потребовали, чтобы нам возвратили отобранное у нас оружие. Вместо ответа воины положили нам руки на плечи и погнали дальше.

— Вот так дела! — шепнул я Стивену.

— Ничего страшного, — ответил он, — в хижинах у нас еще много ружей. Мне говорили, что мазиту ужасно боятся пуль. Начнем стрелять, и они разбегутся.

Я молча посмотрел на него — сказать правду, мне не хотелось спорить.

Воины подвели нас к хижинам и расположились снаружи. Стивен, горевший желанием поскорее осуществить свой воинственный план, сразу бросился в хижину, где мы держали ружья, отнятые у работорговцев, свои запасные винтовки и патроны. Вышел он побледневшим, и я спросил, в чем дело.

— В чем дело? — со смятением в голосе повторил он. — Дело в том, что мазиту украли у нас ружья и патроны. Ни крупинки пороха не оставили, теперь и огоньку в «Синий дьявол» не добавишь!

— Попросим мазиту, они и без коктейля огоньку нам добавят! — пошутил я, невзирая на смертельную опасность, которая нам угрожала.

Положение наше было ужасным. Пусть читатель представит его себе. Чуть более сорока восьми часов, и нас расстреляют из луков, если чудаковатый джентльмен, которого, может, уже нет в живых, к тому времени не появится здесь, в одной из самых труднодоступных точек Центральной Африки. Единственная наша гарантия — пророчество кафрского колдуна.

Надеяться на туземные гадания было глупо, вот я и стал думать о том, как бы нам спастись, но после нескольких часов размышлений ничего толкового мне в голову не пришло. Даже опытный и дьявольски хитрый Ханс разводил руками. Нас, безоружных, окружали тысячи дикарей, и все они, за исключением одного Бабембы, считали нас работорговцами, которых с полным основанием ненавидели. Ведь мы якобы явились, чтобы похитить у мазиту жен и детей. Король Бауси был настроен категорически против нас. Теперь я горько раскаивался в своей глупой шутке — и вообще раскаивался, что организовал экспедицию, в которую, по крайней мере, не стоило отправляться без Брата Джона. Из-за моей неосмотрительности мы нажили себе неумолимого врага в лице главного колдуна мазиту — для этого племени он был вроде архиепископа Кентерберийского. Нам оставалось лишь уповать на чудо и молиться, готовясь к неизбежному концу.

Правда, Мавово хранил бодрость духа благодаря воистину трогательной вере в свою змею. Он предложил погадать еще раз в нашем присутствии, дабы продемонстрировать, что в его пророчестве нет ошибки. Я отказался, ибо не верю в гадание. Стивен тоже отказался, но по другой причине. Он считал, что, если результат будет иным, на нас это подействует угнетающе. Зулусы колебались между верой и скептицизмом, как случается с неустойчивыми личностями, приступающими к изучению христианской апологетики. А вот Сэм не ведал колебаний, то есть буквально выл от страха, а еду готовил так плохо, что стряпню я поручил Хансу. Аппетит у нас пропал, но нужно было поддерживать силы.

— Мистер Квотермейн, к чему готовить изысканные блюда, если наши организмы не успеют извлечь из них пользы? — сквозь слезы вопрошал Сэм.

Прошла первая ночь, за ней следующий день и следующая ночь, которую сменило последнее утро. Я поднялся очень рано и наблюдал за восходом солнца. Никогда еще восход не казался мне таким прекрасным, как сегодня, когда я прощался с ним навсегда. Если только там, по ту сторону жизни, меня не ждут восходы еще прекраснее этого. Я вернулся в хижину. Стивен, толстокожий, как носорог, спал, словно черепаха зимою. Я вознес к небу искреннюю молитву и покаялся в своих грехах, коих набралось столько, что в отчаянии бросил это занятие и занялся чтением Ветхого Завета, который мне всегда нравился.

Попался мне псалом, описывающий, как пророк Самуил (вместо «Самуил» мне мерещилось «Имбоцви») рассекает Агага на части, после того как Бауси, то есть Саул, смилостивился и сохранил Агагу жизнь. Не слишком меня это утешило. Вне сомнений, мазиту верили, что я подобен Агагу, чей меч «лишал жен детей их», значит суждено мне, по примеру злосчастного царя амаликитян, отправиться, дрожа, навстречу своей участи[308].

Стивен все спал — как он только мог?! — и я занялся подсчетом расходов на нашу экспедицию на сегодняшний день. Она стоила уже одну тысячу четыреста двадцать три фунта. Только подумайте, истратить одну тысячу четыреста двадцать три фунта для того, чтобы нас привязали к столбу и расстреляли из луков! И все ради редкой орхидеи! «Ох, — говорил я себе, — если я чудом спасусь или попаду туда, где растут эти особенные цветы, то и краем глаза на них не взгляну». Кстати, взглянуть мне так и не довелось.

Наконец Стивен проснулся. Он плотно позавтракал, как завтракают, если верить газетам, перед казнью все преступники.

— К чему терзать себя? — удивился он. — Если бы не мой бедный отец, я вообще не тревожился бы. Конец ведь неминуем. Как там в колыбельной поется: «Чем скорее день пройдет, тем скорей уснешь»? Сон — вещь хорошая, только во сне человек абсолютно счастлив. Однако, прежде чем уснуть навеки, мне хотелось бы взглянуть на циприпедиум.

— Черт побери ваш циприпедиум! — выпалил я и бросился вон из хижины. — Скажу Сэму, что, если он не перестанет стонать, я голову ему проломлю!

— Нервы! Вот что значит нервы! И это Квотермейн! — сетовал Стивен, закуривая трубку.

Утро промелькнуло, по замечанию Сэма, как «смазанная жиром молния». В три пополудни Мавово и охотники принесли козленка в жертву духам своих предков. Это Сэм назвал «ужасным языческим обрядом, в котором нас обвинят, когда мы предстанем перед высшими силами».

После жертвоприношения, к моей радости, явился Бабемба, такой веселый, что я подумал, не принес ли он добрых вестей. Может, король помиловал нас или, еще лучше, Брат Джон прибыл раньше срока.

Увы, ничего подобного. Бабемба сказал только, что его дозорные прошли миль сто по дороге к побережью и следов Догиты не обнаружили. Черный слон, подстрекаемый Имбоцви, злится все сильнее, поэтому вечерняя церемония неминуема. Бабембе поручили следить, как воины ставят столбы, к которым нас привяжут, и роют могилы у их основания, вот он и хотел пересчитать нас, чтобы не ошибиться в числе. Если мы желаем, чтобы с нами похоронили какие-нибудь вещи, следовало сообщить Бабембе: он позаботится, чтобы наше желание исполнили. Казнь будет быстрой и для нас не мучительной, ведь Бабемба выбрал самых метких лучников города Беза, способных уложить буйвола.

Бабемба еще немного поболтал и спросил, где магический щит, подаренный ему мной. Он обещал хранить его как память… Потом Бабемба взял у Мавово понюшку табаку и ушел, сказав, что вернется в надлежащее время.

Четыре пополудни. Сэм сидел тише воды ниже травы, и Стивен приготовил чай сам. Получилось отлично, ведь мы сдобрили чай молоком, хотя этот вкус я оценил гораздо позднее.

Надежды на спасение не осталось, и я уединился в хижине, чтобы приготовиться встретить смерть так, как подобает джентльмену. В полумраке и тишине мне стало куда спокойнее. «К чему, в конце концов, цепляться за жизнь?» — думал я. Читателям, которые следят за моими приключениями, известно, что в той запредельной дали, куда меня собирались отправить, ждали те, по кому я стосковался, — мои родители и две благородные, очень дорогие мне женщины. Мой сын останется один (тогда он был еще жив), но я не сомневался, что друзей он найдет. Я, в ту пору человек состоятельный, сумел должным образом его обеспечить. Может, и лучше, что я ухожу, ведь в долгой жизни больше тягостей и разлук.

Каким получится грядущее путешествие, я не представлял, но твердо знал: это не конец существования и не сон, как говорил Стивен. Может, я попаду в край, где тучи наконец разбегутся и возникнет ясность; там я увижу прошлое и будущее, как орел с небес, а не как тварь, которая пробивается сквозь густой кустарник, боится змей и дикого зверья, страшится грома и молний и не знает, куда ведет ее путь. Может, в том краю не властен закон, который святой апостол Павел называет «иным, противоборствующим закону ума моего и делающим меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих»[309]. Может, в том краю деяния прошлого простит мне Сила, которой ведома моя сущность, и я стану тем, кем хотел быть всегда, — абсолютным праведником — и даже узрею новые пути служения, открытые мне. Эти мысли я переношу из записной книжки, в которой их тогда зафиксировал.

Хорошенько поразмыслив, я написал несколько коротких прощальных писем в глупой, несбыточной надежде, что они дойдут до адресатов. Эти письма у меня сохранились, очень странно сейчас их перечитывать. Потом я мысленно обратился к Брату Джону, чтобы уведомить его (как это однажды у меня вышло) о нашем бедственном положении и упрекнуть его в том, что он, по своей безумной беспечности и недостатку веры, довел нас до такого конца.

Пока я этим занимался, пришел с воинами Бабемба, чтобы отвести нас к месту казни. О его приходе сообщил мне Ханс. Бедный старый готтентот вытер слезы рукавом рваной куртки и пожал мне руку.

— Ох, баас, мы отправляемся в последний путь, — сказал Ханс. — Бааса убьют, и все из-за меня. Я должен был придумать, как спастись, для этого меня и нанимали. Но я не придумал, ничего не придумал. Ах, как поглупела моя голова! Вот бы с Имбоцви поквитаться, но я поквитаюсь, поквитаюсь, когда вернусь сюда в виде духа. Предикант, отец бааса, рассказывал, что мы не сгораем, покидая этот мир, а пылаем вечно.

«Надеюсь, отец ошибся», — подумал я.

— Мы горим вечно, и за дрова платить не нужно. Я очень надеюсь, что мы с баасом будем гореть вместе. Пока же я принес баасу вот что. — Ханс показал мне нечто вроде особенно уродливых конских бобов. — Баас примет это и ничего не почувствует. Это очень хорошее снадобье, дед моего деда получил его от духа своего племени. Баас уснет от него как пьяный и проснется в прекрасном огне другого мира, который горит без дров и никогда не гаснет, аминь.

— Нет, Ханс, я предпочитаю умереть с открытыми глазами.

— Я тоже предпочел бы, баас, если бы дело того стоило. Но я больше не верю змее черного глупца Мавово. Была бы змея умной, посоветовала бы ему обойти город Беза стороной. Поэтому один шарик я проглочу сам, а другой предложу баасу Стивену. — Ханс сунул грязный комочек в рот и проглотил с трудом, словно молодой индюк, схвативший слишком большой кусок.

Тут я услышал, как меня зовет Стивен, и оставил Ханса осыпать выразительными проклятиями на разных языках колдуна Имбоцви, которого он вполне справедливо считал виновником наших бед.

— Наш друг твердит, что пора идти, — пробормотал Стивен дрожащим голосом, — по-видимому, он наконец прочувствовал ситуацию — и указал на старого Бабембу, который весело улыбался с таким видом, будто собирался проводить нас на свадьбу.

— Да, белый господин, уже пора. Я поспешил сюда, чтобы не заставлять вас ждать. Церемония обещает получиться очень зрелищной: соберется не только все население города Беза и его дальних окрестностей, но и сам Черный слон почтит ее присутствием.

— Придержи свой язык и перестань скалиться, старый дурак! — бросил я. — Будь ты настоящим другом, выручил бы нас из беды. Понимаешь ведь, что мы не торговцы людьми, а скорее враги тех, кто занимается такими делами.

— О белый господин, поверь, улыбаюсь я лишь потому, что хочу тебя поддержать! — сказал Бабемба изменившимся голосом. — Мои уста смеются, но в глубине души я плачу. Я знаю, вы хорошие люди, и говорил об этом Бауси, но он не верит мне, думая, что я подкуплен вами. Что я могу поделать с этим злым Имбоцви, главным колдуном, который ненавидит вас, потому что вы превзошли его колдовской силой? Имбоцви день и ночь шепчет королю на ухо, что, если тот не убьет вас, весь наш народ истребят или продадут в рабство, так как вы лазутчики большого войска, идущего следом. Вчера вечером был индаба, и Имбоцви устроил гадание. О большом войске и о многом другом он прочел в заколдованной воде и красочно описал королю. Я заглядывал Имбоцви через плечо, но увидел в воде лишь его уродливое отражение. Помимо того, он клялся, что его дух сообщил ему о смерти Догиты, кровного брата короля. Мол, Догита никогда больше не придет в город Беза. Я сделал все что мог. Не держи на меня зла, Макумазан, а когда станешь духом, не преследуй. При удобном случае я отомщу Имбоцви, если только он не отравит меня первым. Клянусь, он умрет не так быстро, как вы!

— Вот бы мне ему отомстить! — пробормотал я. Даже в такой важный момент я не мог относиться к Имбоцви по-христиански.

Старый Бабемба говорил искренне, и я, пожав ему руку, вручил свои письма с просьбой при возможности переслать их на побережье. После этого мы отправились в свой последний путь.

Зулусские охотники уже ждали за изгородью — сидели на земле, болтали и нюхали табак. Мне хотелось понять, в чем причина их спокойствия — в искренней вере в змею Мавово или в природном мужестве. При виде меня зулусы вскочили, подняли правую руку и приветствовали меня громкими, бодрыми восклицаниями: «Инкози! Баба́! Инкози! Макумазан!» По знаку Мавово они затянули зулусскую военную песню и пели ее до тех пор, пока мы не достигли места казни. Сэм тоже «пел», только совершенно о другом.

— Замолчи! — приказал ему я. — Неужели ты не можешь умереть как мужчина?

— Не могу, мистер Квотермейн, — ответил тот и продолжил вопить, моля о пощаде приблизительно на двадцати разных языках.

Мы со Стивеном шли рядом. Он по-прежнему нес английский флаг, который никто у него не отнимал. Должно быть, мазиту считали этот флаг его фетишем. Говорили мы мало. Только раз Стивен произнес:

— Да, любовь к орхидеям сгубила немало людей. Интересно, сохранит отец мою коллекцию или продаст ее?

Затем Стивен погрузился в молчание. Я не знал, что станет с его коллекцией, и не горел желанием узнать, поэтому не ответил.

Прогулка получилась короткой, лично я предпочел бы подольше. Мы под конвоем прошли по некоему подобию улицы и внезапно очутились на рыночной площади, которую переполняли собравшиеся посмотреть на нашу казнь. Я заметил, что люди стоят группами, а в середине оставлен широкий проход до южных ворот рынка, вероятно, для того, чтобы облегчить движение большой толпе.

Встретили нас почтительным молчанием. Завывания Сэма вызывали улыбки, а зулусская военная песня не то удивляла, не то восхищала. В конце площади, недалеко от ограды королевского жилища, установили пятнадцать столбов на возвышениях. Их насыпали, чтобы казнь увидел каждый из собравшихся, землю для них взяли (по крайней мере, частично) из пятнадцати глубоких могил, вырытых рядом. Точнее, столбов было семнадцать: первым и последним в ряду стояли особо крепкие столбы для наших ослов, по-видимому тоже приговоренных к расстрелу. На открытом месте перед возвышениями ждал большой отряд воинов. Тут же устроились Бауси, его советники, старшие жены, Имбоцви, размалеванный еще страшнее обычного, и пятьдесят-шестьдесят стрелков из лука с большим запасом стрел. Нетрудно было догадаться, какая роль отведена стрелкам в предстоящей церемонии.

— Король Бауси! — сказал я, проходя мимо короля мазиту. — Ты убийца, и Небо отомстит тебе за это преступление. Если прольется наша кровь, ты скоро умрешь и встретишься с нами там, где мы имеем силу, а народ твой будет истреблен!

Мои слова, казалось, испугали Бауси, и он ответил:

— Я не убийца! Я казню вас как похитителей людей. Кроме того, к смерти приговорил вас не я, а Имбоцви, главный колдун, рассказавший мне все о вас. Его дух говорит, что вы должны умереть, если мой брат Догита не появится и не спасет вас. Если Догита придет (что невозможно, ибо он мертв) и поручится за вас, я буду знать, что Имбоцви подлый лжец, и вместо вас умрет он.

— Да-да! — взвизгнул Имбоцви. — Если придет Догита, как предсказывает этот ложный колдун, — он указал на Мавово, — я готов умереть вместо вас, белые работорговцы. Да-да, тогда вы можете расстрелять меня из луков!

— Король Бауси и народ мазиту, запомните эти слова! Запомните, ибо они должны быть исполнены, если придет Догита, — твердым голосом произнес Мавово.

— Я запомню их, — пообещал Бауси, — и во всеуслышание клянусь моей матерью в том, что они будут исполнены, если только придет Догита.

— Хорошо, — проговорил Мавово и направился к указанному ему столбу.

По дороге он что-то шепнул Имбоцви на ухо, что, по-видимому, испугало это исчадие ада, так как он отшатнулся и задрожал. Однако скоро колдун оправился и через минуту уже отдавал приказания тем, кому поручили привязать нас к столбам.

Сделали это просто и надежно: плетеной веревкой скрутили нам руки позади столбов, выступающие бруски которых проходили у нас под мышками и не давали шевельнуться. Нам со Стивеном отвели почетное место в центре. По просьбе Стивена к верхушке его столба прикрепили английский флаг. Мавово привязали справа от меня, остальных зулусов — по разные стороны от нас. Ханс и Сэм занимали предпоследние столбы, по краям поставили злосчастных ослов. Я заметил, что Ханс очень сонный; голова его свесилась на грудь. Очевидно, снадобье подействовало, и я почти раскаивался, что отказался, когда Ханс предлагал его мне.

Когда все было готово, Имбоцви обошел нас, чтобы проверить путы и каждому начертить мелом на груди кружок — мишень для стрелков.

— А, белый человек! — прошипел он, разрисовывая мелом мою охотничью куртку. — Больше ты никому не сожжешь волосы своим магическим щитом. Никому и никогда, ибо я стану топтать землю, в которую тебя зароют, и присвою твое имущество.

Я не ответил. Если времени в обрез, зачем тратить его на разговоры с этим подлецом? Имбоцви подошел к Стивену и принялся чертить мишень. Стивен, еще способный на естественную человеческую реакцию, закричал:

— Убери прочь свои грязные лапы!

Одна нога у Стивена оставалась свободной, и он так пнул раскрашенного колдуна в живот, что тот полетел в разрытую могилу.

— Молодец, Вацела! — закричали зулусы. — Надеемся, что ты убил его!

— Я тоже надеюсь, — отозвался Стивен.

Зрители изумленно наблюдали за таким обращением со священной особой, — по-видимому, главного колдуна очень боялись. Только Бабемба ухмылялся, да и король Бауси не проявлял особенного неудовольствия.

Но Имбоцви было не так легко убить. С помощью своих приспешников, младших колдунов, он, весь в грязи, с проклятиями выкарабкался из ямы. После этого я не смотрел в их сторону. Жить мне оставалось всего полчаса, и я занялся другим.

Глава 11

ПРИБЫТИЕ ДОГИТЫ
Закат того дня был не менее прекрасен, чем заря. Сгустились тучи, что означало неминуемую грозу, как это всегда бывает в Африке. Солнце напоминало большой красный глаз, на который внезапно опустилось черное веко в обрамлении пурпурных ресниц. «В последний раз смотрю я на тебя, дружище, — подумал я. — Если в ближайшее время тебя не догоню».

Смеркалось. Король оглядел небо, опасаясь дождя, потом что-то шепнул Бабембе. Тот кивнул и направился к моему столбу.

— Белый господин, — начал он, — Черный слон желает знать, готов ли ты, ибо скоро станет слишком темно для стрельбы.

— Нет, — решительно ответил я. — Готов я буду не раньше чем через полчаса после захода солнца, как было условлено.

Бабемба подбежал к королю, потом снова вернулся ко мне:

— Белый господин! Король говорит, что уговор остается уговором, и слово он сдержит. Только не брани его, если наши лучники будут плохо стрелять. Король не знал, что настанет такой пасмурный вечер, поскольку в это время года редко бывает гроза.

Стремительно темнело, мы словно погружались в лондонский туман. Плотные ряды зрителей казались берегами, лучники, которые сновали туда-сюда, готовясь к стрельбе, — тенями подземного царства. Пару раз блеснула молния, после паузы вдали гремело. Воздух становился душным и тяжелым. Зрители молчали и не двигались. Даже Сэм затих, наверное, выбился из сил и лишился чувств, как бывает с осужденными перед самой казнью. Во всем ощущалась торжественность. Природа точно примирилась с предстоящей жертвой и готовила нам величественную усыпальницу.

Наконец я услышал, как стрелы вынимают из колчанов, потом писклявый голос Имбоцви:

— Погодите, пусть уплывет вон то облако, — советовал он. — Будет светлее. Пусть белые люди видят, как летят стрелы.

Облако медленно плыло прочь, брызнул зеленоватый свет. Раздался голос старшего лучника:

— Можно стрелять, Имбоцви?

— Нет, еще нет. Надо, чтобы белые люди увидели свою смерть.

Облако ушло, и в лучах заката зеленоватый свет превратился в огненно-алый, озарил черные тучи. Казалось, земля пылает, но небеса сохраняли прежний чернильный оттенок. Снова сверкнула молния, осветила лица тысяч зрителей, и я даже заметил, как блеснули белые зубы летучей мыши, несущейся прочь. Вспышка молнии словно воспламенила нижнюю кромку облачной завесы. Свет становился все ярче и ярче, все алее и алее.

Имбоцви зашипел, как змея. Запела тетива, и почти в тот самый миг чуть выше моей головы в столб вонзилась стрела — я мог бы задеть ее макушкой, потянувшись вверх. Я закрыл глаза, и пред моим внутренним взором пронеслись видения давно забытого прошлого. Образы закружились и слились в общую картину. Среди напряженного молчания мне послышался тяжелый топот, будто кто-то вспугнул крупную антилопу. Чей-то вопль заставил меня открыть глаза. Сначала я увидел отряд стрелков мазиту с поднятыми луками. Очевидно, первый выстрел был пробным. Потом я увидел высокого человека верхом на белом быке, который несся к месту казни по проходу, тянувшемуся от южных ворот рыночной площади.

Было ясно, что у меня начался бред: всадник на быке удивительно напоминал Брата Джона. Я видел и длинную седую бороду, и сачок, ручкой которого ездок погонял быка. Голову человека и громадные бычьи рога украшали цветочные гирлянды. По сторонам от всадника бежали девушки, тоже в венках. Галлюцинации, чистой воды галлюцинации… Я снова закрыл глаза, ожидая роковой стрелы.

— Стреляйте! — велел Имбоцви.

— Нет, стойте! — закричал Бабемба. — Догита явился!

Последовала короткая пауза, и я услышал, как стрелы падают на землю. Потом раздался тысячеустый крик:

— Догита! Догита пришел, чтобы спасти белых господ!

Вообще-то, нервы у меня крепкие, но, признаюсь, я не выдержал и на несколько минут потерял сознание. Во время обморока мне чудилось, что я говорю с Мавово. Было так на самом деле или только пригрезилось мне — не знаю, у Мавово я так и не уточнил.

Он спросил, или мне казалось, что он спрашивает:

— Что ты теперь скажешь, отец мой Макумазан? Стои́т ли моя змея на хвосте или нет? Ну же, я слушаю!

На это я будто бы ответил:

— Мавово, сын мой, стои́т, конечно же. Впрочем, я считаю, что змея — плод нашего воображения. Мы живем в мире грез, где реально лишь то, что можно видеть, осязать и слышать. Нет ни меня, ни тебя, ни змеи, нет ничего, кроме Силы, в которой мы движемся. Эта Сила показывает нам различные образы и картины и смеется, когда мы принимаем их за реальные.

А Мавово будто бы сказал мне:

— А! Наконец-то ты договорился до истины, отец мой Макумазан! Все вещи — тень, и мы тени в тени. Но что отбрасывает тень, о мой отец Макумазан? Почему нам грезится Догита, приехавший сюда на белом быке, и по какой причине эти тысячные толпы уверовали, что моя змея твердо стоит на хвосте?

— Пусть меня повесят, если я знаю, — ответил я и очнулся.

Без сомнения, это был старый Брат Джон. Он и вправду украсил себя цветами — я с отвращением отметил, что это орхидеи, — и венок вакхически свешивался с мятого пробкового шлема ему на левый глаз. Вне себя от гнева, Брат Джон бранил Бауси, который буквально пресмыкался перед ним. Я с не меньшей яростью обрушился на Брата Джона, но слов своих не помню. Зато не забуду, как седая борода Брата Джона бешено тряслась от негодования, когда, грозя королю ручкой сачка, он кричал:

— Ты собака! Ты дикарь, которого я спас от смерти и назвал братом! Что ты хотел сделать с этими белыми людьми — моими братьями — и их спутниками? Ты хотел убить их? Если так, я забуду свою клятву, забуду о том, что нас связывает…

— Не надо, пожалуйста, не надо! — взмолился Бауси. — Это ужасная ошибка. Во всем виноват главный колдун Имбоцви, которому я, по древнему обычаю нашего племени, должен повиноваться в таких делах. Он посоветовался со своим духом и объявил, что ты умер, а эти белые господа — самые злые из всех людей, работорговцы с запятнанной совестью, которые пришли сюда как лазутчики, чтобы истребить мазиту с помощью пуль и колдовства.

— Он лгал и знал, что лжет! — гремел Брат Джон.

— Да-да, ясно, что Имбоцви лгал, — ответил Бауси. — Приведите сюда его вместе с прислужниками.

Грозовые тучи разошлись с последним отблеском солнца, и при ярком свете луны воины начали усердно разыскивать Имбоцви и младших колдунов. Поймать удалось человек десять. Они были размалеваны так же, как и их главарь, и вид у них был отвратительный. Сам же Имбоцви исчез.

Я уже подумал, что колдун сбежал, воспользовавшись суматохой, как вдруг от крайнего столба (нас так и не отвязали) донесся голос Сэма, хриплый, но бодрый:

— Мистер Квотермейн! Будьте добры в интересах правосудия уведомить его величество, что вероломный колдун, которого он ищет, сидит на дне могилы, вырытой для моих бренных останков.

Я уведомил его величество — и Бабемба с воинами вмиг вытащили нашего приятеля Имбоцви из ямы и привели к королю.

— Освободите белых господ и их спутников, — приказал Бауси. — Пусть они придут сюда.

Путы были развязаны, и мы направились к месту, где стояли король и Брат Джон. Несчастный Имбоцви и его прислужники сбились перед ними в кучу.

— Кто это? — спросил колдуна Бауси, указывая на Брата Джона. — Не ты ли клялся, что его уже нет в живых?

Имбоцви, по-видимому, не думал, что этот вопрос требует ответа.

— Какую песню пел ты нам еще недавно? — продолжал Бауси. — Мол, если Догита придет, пусть тебя расстреляют из луков вместо этих белых господ, так?

Имбоцви снова промолчал, хотя Бабемба угостил его здоровенным пинком, чтобы он повнимательнее слушал короля. Тогда Бауси закричал:

— Ты осудил себя, о лжец, своими же устами! С тобой поступят так, как ты сам это решил, — объявил король и, вторя Илии, восторжествовавшему над пророками Вааловыми, добавил: — Уведите этих ложных пророков, и чтобы ни один из них не укрылся![310] Правильно ли я поступил, о народ?

— Правильно! — дружно ответили собравшиеся. — Пусть их уводят.

— Не любят они Имбоцви, — задумчиво изрек Стивен. — Колдун попал в ту самую яму, которую рыл для нас. Поделом ему!

Повисла тишина, нарушил ее Мавово.

— Кто оказался ложным пророком? — насмешливо осведомился он. — Кто теперь испробует стрел, о рисовальщик белых кругов? — Он указал на мишень, которую, для удобства лучников, Имбоцви с таким злорадством начертил ему на груди.

Проклятый горбун понял, что дело плохо, припал к моим ногам и взмолился о пощаде. Стонал он так жалобно, что я, осчастливленный чудесным избавлением от смерти, был готов его помиловать. Я обернулся к королю, чтобы попросить его подарить колдуну жизнь, хотя на исполнение просьбы надеялся мало, ведь Бауси боялся и ненавидел Имбоцви и очень радовался возможности от него избавиться. Но Имбоцви истолковал мой порыв иначе: отвернуться от просителя для туземца означает отказать в просьбе. От гнева и отчаяния яд, пропитавший его черное сердце, полился через край. Из складок колдовского наряда Имбоцви вытащил большой кривой нож, бросился на меня, словно дикая кошка, и закричал:

— По крайней мере, со мной погибнешь и ты, белый пес!

«Колдун вершит судьбу колдуна», — гласит старая добрая зулусская пословица. Помня об этом, Мавово не спускал глаз с Имбоцви. Один прыжок — и Мавово настиг горбуна. Кривой нож коснулся меня и слегка оцарапал кожу — слава богу, не до крови, ведь лезвие наверняка было смазано ядом, — но в тот самый миг Мавово схватил Имбоцви и легко швырнул на землю, словно тот был малым ребенком. На этом подлая выходка закончилась.

— Пошли отсюда, — сказал я Стивену и Брату Джону, — здесь нам не место.

Нам удалось уйти беспрепятственно и незаметно: жители города Беза отвлеклись на другое. С рыночной площади доносились такие ужасные крики, что мы спешно заперлись у меня в хижине, чтобы не слышать их. К моей великой радости, в хижине царила тьма, которая благотворно действовала на нервы. Хорошо, что я успел немного успокоиться к тому моменту, когда Брат Джон проговорил:

— Друг мой Аллан Квотермейн и молодой джентльмен, имя которого мне неведомо! Хочу сообщить вам то, о чем вряд ли упоминал прежде, — я не только доктор, но и священнослужитель Епископальной церкви Соединенных Штатов. Как священник, прошу позволить мне поблагодарить Всевышнего за ваше чудесное спасение.

— Конечно, — буркнул я за нас со Стивеном, и Брат Джон вознес к Небу прекрасную искреннюю молитву.

Возможно, он и был слегка не в своем уме, но в одаренности и порядочности ему никто не отказал бы.

Вскоре ужасные крики утихли, сменившись многоголосым ропотом. Мы вышли из хижины, уселись под навесом, и я представил Брату Джону Стивена Сомерса.

— Теперь скажите на милость, — начал я, — откуда явились вы увенчанным цветами, словно римский жрец во время жертвоприношения, и верхом на быке, словно молодая особа, которую звали Европой?[311] Зачем вы так зло пошутили над нами в Дурбане — уехали, не сказав ни слова, хотя обещали проводить нас в эту дьявольскую дыру?

Брат Джон погладил длинную бороду и посмотрел на меня с упреком.

— По-моему, Аллан, тут вышло недоразумение, — проговорил он со своим американским акцентом. — Сначала отвечу на второй вопрос. Я не уезжал из Дурбана тайно. Покидая город, я оставил для вас письмо у вашего садовника, хромого гриквы Джека.

— В таком случае этот идиот либо потерял письмо и солгал мне, как это часто бывает с гриквами, либо вовсе забыл о нем.

— Вполне возможно, Аллан, зря я об этом не подумал. В том письме я писал, что буду ждать вас здесь, и намеревался прибыть в город Беза шесть недель назад. Кроме того, на случай моей задержки я отправил гонца к королю Бауси, чтобы предупредить о вашем приходе, но, по-видимому, с ним что-то случилось по дороге.

— Почему вы не поступили как разумный человек — не подождали в Дурбане, чтобы ехать вместе нами? — спросил я.

— Вы спрашиваете меня напрямик, Аллан, и я отвечу, хотя этой темы касаться не люблю. Я знал, что вы отправитесь сюда через Килву. Если много людей и много багажа, это единственный вариант. Мне же не хотелось посещать эти места. — Брат Джон сделал небольшую паузу и продолжил: — Давным-давно, почти двадцать три года назад, я с молодой женой прибыл в Килву в качестве миссионера. Мы построили миссию, церковь и довольно успешно несли службу. Мы были очень счастливы. Но в один злополучный день в Килву приплыли арабы на своих дау, чтобы устроить там пункт торговли невольниками. Я воспротивился. В конце концов они напали на нас, убили бо́льшую часть моих людей, а остальных обратили в рабство. В той схватке меня полоснули саблей по голове. Видите, вот шрам. — Брат Джон откинул волосы и показал нам длинный шрам, который мы ясно различили при свете луны. — Удар оглушил меня, я лишился чувств — случилось это вечером, на закате, — а когда очнулся, уже рассвело. В миссии осталась лишь старуха, которая ухаживала за мной. Она почти обезумела от горя, ведь ее мужа и двух старших сыновей арабы убили, а дочь и младшего сына похитили. Я спросил, где моя молодая жена, и в ответ услышал, что ее тоже увезли. С того времени прошло восемь, а то и десять часов. Арабы заметили на море огни, решили, что это английский военный корабль, крейсирующий вдоль побережья, и бежали вглубь страны. Перед тем как уйти, они добили раненых, меня же сочли мертвым и не тронули. Сама же старуха спряталась на прибрежных скалах, после ухода арабов вернулась в дом и обнаружила меня — полуживого от сабельного удара. Я спросил ее, где сейчас может быть моя жена. Женщина точно не знала, но слышала, что арабы направились куда-то за сотню миль от берега для встречи со своим предводителем, негодяем по имени Хасан бен Магомет, которому намеревались подарить мою жену. Мы знали этого негодяя, так как по прибытии в Килву, еще до нападения на миссию, он заболел оспой и моя жена его выхаживала. Если бы не она, он наверняка умер бы. В нападении на миссию он не участвовал, хоть и был предводителем шайки, потому как организовал другой набег внутри страны. Эти ужасные вести потрясли меня, и я, уже обессиленный от потери крови, снова лишился сознания. Очнулся через два дня на борту голландского торгового судна, шедшего на Занзибар, — его-то арабы и приняли за английский военный корабль. Оно встало на якорь в Килве, чтобы запастись водой, и матросы нашли меня на веранде дома. Я едва дышал, и они из сострадания перенесли меня на борт, старухи же никто не видел. Полагаю, она испугалась их и убежала. На Занзибаре меня почти умирающим передали священнику нашей миссии. В его доме я долгое время пролежал в постели, находясь между жизнью и смертью. Минуло шесть месяцев, прежде чем мой рассудок восстановился. Некоторые и теперь считают меня слабоумным, возможно, в их числе и вы, Аллан. Рана на голове зажила после того, как искусный морской хирург-англичанин удалил из нее осколки раздробленной кости. Силы вернулись ко мне. Я был и остаюсь американским подданным. В ту пору на Занзибаре не было ни американского консула (да и теперь вряд ли есть), ни американских военных кораблей. Английские власти постарались навести для меня справки, но не выяснили ничего, так как области, прилегавшие к Килве, находились во власти арабских работорговцев, которых поддерживал разбойник, называвший себя занзибарским султаном.

Брат Джон умолк, охваченный печальными воспоминаниями.

— Вы больше никогда не слышали о своей жене? — спросил Стивен.

— Слышал на Занзибаре от невольника, купленного и освобожденного нашей миссией. Он говорил, что видел женщину, живую и невредимую, подходящую под описание моей жены, но где, я так и не смог толком понять. По словам невольника, это место расположено в пятнадцати днях пути от побережья. Там живет никому не известное племя, и тамошние туземцы случайно наткнулись на эту женщину, прятавшуюся в кустарнике. Мол, относились они к ней с большим почтением, хотя речи ее не понимали. На следующий день после встречи с женщиной невольник разыскивал сбежавших коз и попал в плен к арабам, которые, как он впоследствии выяснил, разыскивали этубелую даму. Вскоре тот освобожденный миссионерами человек заболел воспалением легких и умер, поскольку силы его были подорваны в невольничьем лагере. Теперь ясно, почему мне не хотелось ехать через Килву?

— Да, — ответил я, — теперь ясно и это, и многое другое, о чем мы поговорим позже. Но откуда вы сегодня взялись и как ухитрились прибыть в самый нужный момент?

— Я направился сюда кружным путем, который покажу вам на карте, — ответил Брат Джон. — В пути я повредил ногу. — (Мы со Стивеном переглянулись.) — Мне пришлось пролежать в кафрской хижине шесть недель. Однако и после этого было трудно наступать на больную ногу, поэтому я научил быков ходить под седлом. Белый бык, которого вы видели, последний, остальные погибли от укусов мухи цеце. Необъяснимый страх заставил меня поспешить сюда. В течение двадцати четырех часов я ехал почти без остановки. Сегодня утром я пересек границы земли мазиту, но увидел в краалях лишь женщин. Некоторые узнали меня и украсили этими цветами. Они сказали мне, что мужчины ушли в город Беза на большое торжество. В честь чего устроено празднество, они не знали или не открыли мне. Я погнал быка во весь опор и, слава богу, успел. История очень длинная, подробности расскажу потом. Сейчас вы слишком устали. Что это за шум?

Я прислушался и узнал ликующее пение зулусских охотников, которые возвращались с дикого спектакля, разыгравшегося на рыночной площади. Вел их Сэм, совершенно не похожий на жалкого плаксу, что ковылял к месту казни два часа назад. Теперь он был бодр и весел, а на шею надел побрякушки, в которых я узнал амулеты Имбоцви.

— Добродетель восторжествовала, правосудие свершилось, мистер Квотермейн! Это военные трофеи, — объявил он, указывая на украшения покойного колдуна.

— Убирайся вон, ничтожный трус! — сказал я. — Подробности оставь при себе, лучше ужин приготовь!

Сэм ушел, ничуть не смущенный. Охотники принесли чье-то недвижное тело. Я узнал Ханса, сначала испугался, что старый готтентот мертв, но, осмотрев, понял: он без сознания, вероятно от опия. Брат Джон велел завернуть его в одеяло и положить у огня.

Подошел Мавово и сел перед нами на корточки.

— Ну, что скажешь, отец мой Макумазан? — тихо спросил он.

— Слова благодарности, Мавово. Если бы не ты, Имбоцви прикончил бы меня. А так нож едва меня задел, Догита проверил, даже царапины нет.

Мавово отмахнулся, словно считал такую услугу малостью, и спросил, глядя мне прямо в глаза:

— А что скажешь о моей змее?

— Ты был прав, а я ошибался, — пристыженно ответил я. — Все произошло так, как ты предсказывал, но почему, я не знаю.

— Это потому, отец мой, что вы, белые люди, слишком тщеславные, — (вообще-то, Мавово сказал «надутые»), — и считаете, что вы одни обладаете мудростью. Теперь ты видишь, что это не так. Я доволен. Ложные колдуны мертвы, отец мой, и я думаю, что Имбоцви…

Я поднял руку, показывая, что подробности не нужны. Мавово встал и с легкой улыбкой отправился по своим делам.

— Что он говорил о какой-то змее? — полюбопытствовал Брат Джон.

Я вкратце поведал ему о предсказании Мавово и спросил, нет ли у него объяснений. Брат Джон отрицательно покачал головой:

— На моей памяти это самый удивительный случай ясновидения у туземцев, и самый полезный. Объяснения? У меня объяснение лишь одно — непостижимы земля и небеса, а Господь одаривает каждого по-своему.

Потом мы ужинали. По-моему, та трапеза получилась самой приятной в моей жизни. Удивительный вкус приобретает пища для человека, который на ужин больше не рассчитывал. Затем все улеглись спать, а я остался рядом с Хансом — готтентот так и не очнулся. Я сидел у огня и курил, чувствуя, что не смогу уснуть. Мне мешал шум, доносившийся из города, где мазиту праздновали уничтожение колдунов и приезд Догиты.

Вдруг Ханс шевельнулся и сел, уставившись на меня через яркое пламя, которое я только что подкормил сухим хворостом.

— Баас, мы оба здесь, у прекрасного неугасимого огня, — глухо пробормотал он. — Почему же мы не внутри пламени, как обещал отец бааса, а около, на холоде?

— Потому что ты еще жив, старый дурак, хотя и не заслуживаешь этого, — ответил я. — Змея Мавово сказала правду, и Догита пришел, согласно ее предсказанию. Наши спутники живы, а у столбов погибли Имбоцви и его приспешники. Все это ты увидел бы, если бы не наглотался своего грязного снадобья, как трусливая баба, что страшится смерти. А ей в твоем-то возрасте нужно радоваться.

— Ох, баас, только не говорите, что дела так плохи и мы с вами до сих пор в мире, который почтенный отец бааса называл сосудом, полным слез! — взмолился Ханс. — Не обвиняйте меня в трусости. Я проглотил эту мерзость — знали бы вы, из чего она сделана! — только ради головной боли. Не говорите мне о приходе Догиты, раз мои глаза были закрыты и я не мог видеть его. А что хуже всего: я не помог Имбоцви и его приспешникам перебраться из сосуда, полного слез, в неугасимый огонь, когда их привязали к столбам. Ох, для меня это слишком! Клянусь, баас, отныне я всегда буду встречать смерть с открытыми глазами! — Несчастный Ханс обхватил руками свою разболевшуюся голову и закачался взад-вперед.

Неудивительно, что Ханс горевал, ведь о том случае ему постоянно напоминали. Охотники дали ему новое длинное имя, которое означало «маленькая желтая мышь, которая спит, пока черные крысы пожирают своих врагов». Над ним насмехался даже Сэм — козырял трофеями, «без посторонней помощи отнятыми у могущественного колдуна Имбоцви». Сэм не врал — амулеты он отнял собственноручно, ведь к тому моменту Имбоцви стоял у столба мертвым.

Все это было очень забавно, пока я не начал опасаться, что Ханс, чего доброго, убьет Сэма, и не положил насмешкам конец.

Глава 12

ИСТОРИЯ БРАТА ДЖОНА
Поднялся я до рассвета, хотя спать лег очень поздно. Сделал я это главным образом потому, что хотел поговорить наедине с Братом Джоном, который, как я знал, встает очень рано. Я не встречал человека, который тратил бы меньше времени на сон. Когда я заглянул к нему в хижину, Брат Джон был уже на ногах и при свете свечей занимался прессованием цветов.

— Джон, — начал я, — хочу вернуть вам то, что вы, как мне кажется, потеряли.

Я вручил ему книгу «Христианский год» в сафьяновом переплете и акварельный портрет молодой женщины, найденные мной в ограбленном миссионерском доме в Килве. Он взглянул сначала на портрет, потом на книгу. По крайней мере, я представлял себе такую картину, потому что вышел из хижины полюбоваться зарей. Через несколько минут Брат Джон позвал меня и дрожащим голосом спросил:

— Где вы нашли эти вещи, Аллан?

Я рассказал ему эту историю от начала до конца. Брат Джон молча выслушал меня, а когда я закончил, проговорил:

— Я должен подтвердить вашу догадку: на портрете моя жена, а книга принадлежит ей.

— Принадлежит ей? — изумленно переспросил я.

— Да, Аллан. Я говорю «принадлежит», потому что убежден: она жива. Растолковать, на чем основано это убеждение, я могу не лучше, чем объяснить, каким образом свирепый дикарь-зулус точно предсказал мой приход. Иногда нам удается выпытать у неведомого секрет. Мне вот в награду за молитвы открылась истина — моя жена жива до сих пор.

— Спустя двадцать лет, Джон?

— Да, спустя двадцать лет. Как вы думаете, зачем я почти целое десятилетие под видом сумасшедшего брожу среди африканских дикарей, которые почитают безумных и не причиняют им вреда? — спросил он почти свирепо.

— Я думал, для того, чтобы собирать бабочек и цветы.

— Бабочек и цветы! Это лишь предлог. Я искал и ищу свою жену. Вам это покажется безумием, особенно если учесть, что, когда мы расстались, она ждала ребенка… но я верю, Аллан, моя жена живет в каком-нибудь диком племени.

— Тогда, может, лучше не искать ее, — заметил я, вспомнив об участи, которая в те времена постигала белых женщин, когда они после кораблекрушения попадали к кафрам и становились их женами.

— Нет, Аллан. Того, о чем вы думаете, я не боюсь. Если Господь спас мою жену, то и от бед уберег. Теперь вы понимаете, — прибавил он, — почему я хочу посетить этих понго, почитающих белую богиню…

— Понимаю, — сказал я.

Затем я простился с Братом Джоном, так как все выяснил и решил не продолжать этот мучительный разговор. Я не верил, что его супруга жива, однако страшно было представить, как тяжело он воспринял бы свидетельство о ее кончине. Сколько романтики в нашем убогом мире! Подумать только, какую жизнь прожил Брат Джон! (Впоследствии я выяснил, что его фамилия Эверсли.) Благородный и образованный человек, он преданно служил Отцу Небесному в глухом и темном краю. Но зачем он взял с собой молодую жену? Вот этого я никогда не одобрял. Ни из преданий, ни из Библии не следует, что апостолы отправлялись к язычникам вместе с женами и детьми, а ведь среди этих светочей веры, кстати, были люди, обремененные семьей.

Итак, случилась беда. Миссия была разорена, миссионер чудом спасся, а его жену увели в плен, чтобы предать в руки подлого работорговца. По крайне сомнительному свидетельству умирающего невольника, молодая женщина прибилась к неизвестному племени. Известие заставило супруга изображать безумного ботаника, двадцать лет искать ее, терпеть лишения, утешаясь святой верой. История прекрасная, трогательная, только по причине, уже упомянутой, я надеялся, что душа несчастной давно вернулась к Творцу, ибо страшился представить состояние белой женщины после двадцати лет жизни с дикарями.

Но все же после урока, полученного от Мавово и его змеи, я не считал возможным высказываться категорично. Кто я такой, чтобы не только составлять мнение, но и навязывать его другим? Да и знания, на которые мы можем опереться, слишком скудны. Не безопаснее ли плыть по морю интуиции, чем искать спасения на крохотных островках личного опыта?

Между тем мне следовало не рассуждать о чужих мечтах и моральных установках, а, будучи профессиональным охотником и коммерсантом, успешно провести экспедицию, за что мне хорошо заплатили, и, если удастся, выкопать корневище редкого растения, в продажной стоимости которого есть моя доля. Я всегда гордился как отсутствием воображения и склонности к фантазиям, так и готовностью к тяжелому труду и умением смотреть жизни в лицо, что, по сути, является долгом каждого. Мой характер действительно таков, по крайней мере, я надеюсь на это. Если говорить абсолютно честно, а этого не делает никто, за исключением мистера Сэмюэла Пипса[312] — он жил при Карле II и, судя по «Дневнику», который я недавно прочел, откровенничал не для печати, — есть во мне и другое начало. Я безжалостно подавляю его, во всяком случае мне удавалось это до сих пор.

Во время завтрака к нам в хижину, словно побитая собака, вполз Ханс. Он все еще страдал от головной боли и раскаяния и боялся высунуть нос за ворота, где бесновалась толпа. Готтентот объявил, что к нам идет Бабемба с воинами, несущими что-то тяжелое. Я хотел их встретить, но потом вспомнил, что, по странному туземному обычаю, благодаря которому сэра Теофила Шепстона, моего близкого друга[313], признали хранителем духа великого Чаки, а посему приравняли к зулусским монархам, самая важная персона среди нас — Брат Джон. Я отошел в сторону, попросил его занять мое место и держаться соответственно особому положению в туземном обществе, которое отвел ему Господь.

Должен сказать, что Брат Джон, отличавшийся редким благородством духовного и внешнего облика, и тут оказался на высоте. Он поспешно допил свой кофе, выступил вперед и застыл в величавой позе. Бабемба со спутниками подползли к нему на четвереньках. Даже носильщики, несмотря на тяжесть своего груза, старались выказывать раболепие.

— О король Догита, — начал Бабемба, — твой брат король Бауси возвращает оружие твоим братьям, белым людям, и посылает им подарки.

— Рад слышать это, Бабемба, — отозвался Брат Джон, — хотя отнимать вообще ничего не стоило. Положите все на землю и встаньте! Не люблю, когда люди ползают предо мной, словно обезьяны.

Приказ Брата Джона исполнили. Мы осмотрели оружие, патроны и другие отобранные у нас вещи. Все было в полном порядке. К нашему имуществу добавили четыре великолепных слоновьих бивня — подарки Стивену и мне. Я, как человек расчетливый, охотно их принял. Кароссы и оружие мазиту поднесли в дар Мавово и охотникам, великолепную туземную кровать с ножками из слоновой кости — Хансу, за его способность спать при самых исключительных обстоятельствах (услыхав это, зулусы громко захохотали, а готтентот с проклятиями скрылся за хижинами). Для Сэма предназначался причудливый музыкальный инструмент, с просьбой в будущем на людях пользоваться им вместо своего голоса.

Отмечу, что Сэм воспринял шутку не лучше, чем Ханс, зато остальные оценили юмор мазиту.

— Мистер Квотермейн, чернокожие несмышленыши глумятся напрасно, — заявил Сэм. — В подобных случаях от тихих молитв мало толку. Я убежден, что, услышав мой громкий плач, Небо отвело от нас стрелы язычников.

— О Догита и белые господа! — провозгласил Бабемба. — Король приглашает вас к себе, чтобы попросить у вас извинения за случившееся. На этот раз вам не надо брать с собой оружие, так как отныне среди мазиту вам ничто не угрожает.

Мы немедленно отправились к королю, захватив отвергнутые им дары. Дорога к королевскому жилищу обернулась триумфальным шествием. Туземцы рукоплескали в знак приветствия, некоторые падали ниц, девушки и дети забрасывали нас цветами, словно новобрачных. Мы обогнули место казни, где все еще стояли столбы. Признаться, я посмотрел туда с содроганием, хотя могилы были уже засыпаны.

Завидев нас, Бауси и его советники встали и поклонились. Более того, король приблизился к Брату Джону, взял его за руку и уродливым черным носом потерся о нос своего почетного гостя. По-видимому, мазиту это заменяет объятия, но, боюсь, Брат Джон не оценил оказанной ему чести. Затем, после длинных речей, мы пили густое туземное пиво. Бауси объяснил, что все зло исходило от покойного Имбоцви и его последователей, от тирании которых давно стонала земля мазиту, ведь племя верило, что их устами вещает глас свыше.

Брат Джон принял от нашего имени извинение Бауси, потом прочел ему целую лекцию или, вернее, проповедь, занявшую ровно двадцать пять минут: лаконичностью любитель бабочек никогда не отличался. Брат Джон предупредил о зле, происходящем от суеверия, и указал на лучший, праведный путь. Бауси ответил, что о пути этом он охотно поговорит в другой раз. Случай наверняка представится, мы ведь проведем остаток своих дней вместе, — к примеру, после весеннего сева, когда у мазиту будет много свободного времени.

Потом мы поднесли королю наши дары, которые на сей раз он принял весьма охотно. Потом слово взял я и объяснил Бауси, что мы не намерены провести в городе Беза остаток своих дней и в ближайшее время хотим отправиться в страну понго. В ответ на это король и его советники помрачнели.

— Послушайте, о господин Макумазан и все те, кто пришел сюда вместе с ним! — начал Бауси. — Понго — племя большое, могущественное, живет на болотах особняком. Попавшего в плен мазиту или человека из другого племени понго убивают либо угоняют в рабство, а то и приносят в жертву демонам, которым поклоняются.

— Это правда, — вмешался Бабемба. — Мальчишкой я угодил к ним в плен, и меня хотели принести в жертву Белому дьяволу. Спасаясь от них, я потерял глаз.

Разумеется, я принял эти слова к сведению, но от дальнейших расспросов воздержался. «Раз Бабемба уже был в стране понго, то может отправиться туда снова или, по крайней мере, показать нам дорогу», — подумал я.

— Когда понго выходят на охоту за рабами и нам удается поймать лазутчиков, мы их убиваем, — продолжал Бауси. — Испокон веков мазиту воюют с понго и люто их ненавидят. Если бы я уничтожил это злое племя, то мог бы умереть спокойно.

— Понго так просто не победить, о король, — напомнил Бабемба. — Разве не слыхал ты о пророчестве, которое гласит, что это племя будет существовать до тех пор, пока жив Белый дьявол и цветет Священный цветок? Но стоит Белому дьяволу умереть, а Священному цветку отцвести, бесплодие сразит женщин племени — и понго придет конец.

— Ну, Белый дьявол когда-нибудь да умрет, — предположил я.

— Нет, Макумазан. Своей смертью он не умрет никогда. Подобно нечестивому жрецу понго, он будет жить до тех пор, пока его не убьют. Но кому по силам убить Белого дьявола?

«Я не прочь попытаться», — подумал я, но не стал развивать эту мысль.

— Брат мой Догита и белые господа! — воскликнул Бауси. — В страну этих колдунов вы проникнете лишь во главе большого войска. Но как мне послать с вами войско, если у мазиту нет ни лодок, чтобы переправиться через большое озеро, ни деревьев, чтобы их построить?

Мы ответили, что тоже не знаем способа, но постараемся придумать, ибо явились в эти края с целью наведаться к понго и хотим своего добиться.

Аудиенция закончилась, и мы вернулись в свои хижины, оставив Догиту побеседовать с «братом Бауси» о здоровье последнего. Бабембе я сказал, что хочу переговорить с ним с глазу на глаз, и он пообещал заглянуть ко мне вечером, после ужина. Остаток дня прошел спокойно, так как мы попросили, чтобы мазиту не приближались к нашей стоянке.

Ханс на аудиенции не присутствовал, ему было стыдно показаться на людях. Мы застали его за чисткой ружей. Тут я кое о чем вспомнил и, позвав Мавово, взял обещанную двустволку и вручил зулусу со словами:

— Она твоя, о истинный пророк!

— Да, отец мой, — ответил он, — на время это оружие станет моим, но потом, вероятно, вернется к прежнему хозяину.

Слова Мавово потрясли меня, однако суть их я выяснять не стал, не желая слышать новые пророчества.

После обеда мы завалились спать, так как все, включая Брата Джона, остро нуждались в отдыхе. Вечером пришел Бабемба, и мы, трое белых, стали с ним советоваться.

— Расскажи нам, Бабемба, о понго и о Белом дьяволе, которого они почитают, — попросил я.

— О Макумазан, пятьдесят лет минуло с тех пор, как я побывал в их стране, и картины прошлого видятся будто сквозь густой туман. Помню, двенадцатилетним мальчишкой я ловил рыбу в камышах. Вдруг на лодке подплыли высокие люди в белом, схватили меня и увезли в город. Тамошние жители выглядели так же, как мои похитители, — высокого роста и в белых одеждах. Обращались со мной хорошо, кормили сластями. Вскоре я стал лосниться от жира.

Однажды вечером меня куда-то повели. Шли мы всю ночь и наконец добрались до большой пещеры. В пещере той сидел страшный старик, вокруг которого плясали ряженые, исполнявшие обряд Белого дьявола. Старик сказал мне, что на следующий день меня зажарят и съедят, мол, для этого и откармливали. Пещера была прямо на берегу, у входа стояла лодка, к ней я и подполз, когда все уснули. Пока я отвязывал ее, один из жрецов проснулся и подбежал ко мне. Несмотря на юные годы, силы и храбрости мне было не занимать. Я изловчился и ударил жреца веслом по голове. Он упал в воду, но тут же вынырнул и ухватился за борт лодки. Тогда я стал бить преследователя веслом по пальцам до тех пор, пока он не разжал их. Той ночью дул сильный ветер, ломавший ветки на деревьях, которые росли на другом берегу. Лодку кружило, и мне что-то попало в глаз, должно быть сук. Сгоряча я почти ничего не почувствовал, но потом глаз вытек. Не знаю, может быть, то была не ветка, а копье или нож? Я греб, пока не потерял сознание, а ветер не стихал. Последнее, что помню, — это шелест камышей, через которые ветер гнал лодку. Очнулся я недалеко от берега, до которого добрел по илистой отмели, распугав больших крокодилов. Думаю, случилось это на второй или на третий день побега, так как я заметно исхудал. На берегу я снова лишился чувств. Там люди нашего племени нашли меня и сумели выходить. Вот и все.

— Для нас вполне достаточно, — отозвался я. — Теперь скажи мне, далеко ли город понго от того места, где тебя похитили?

— На лодке плыть туда целый день, о Макумазан. Похитили меня рано утром, и только к вечеру мы добрались туда, где стояло множество лодок. Было их около пятидесяти, иные могли вместить до сорока человек.

— А от пристани до города?

— Они рядом, Макумазан.

— Не слышал ли ты о земле, лежащей за водой, что протекает у пещеры? — спросил Брат Джон.

— Слышал, о Догита, — то ли при похищении, то ли позднее, поскольку до нас долетают россказни об этих понго. Говорят, на их землях есть остров, где растет Священный цветок, о котором ты знаешь, ибо в последний раз ты приезжал к нам именно с таким цветком. За ним присматривает жрица, именуемая Матерью Цветка, а также ее служанки, все до единой девственницы.

— Кто эта жрица?

— Не знаю. По слухам, ее выбирают из новорожденных с белой кожей, у понго так бывает, даже если родители темнокожие. Если девочка рождается белой, или с розовыми глазами, или глухонемой, ее отдают жрице в услужение. Но прежней жрицы, верно, уже нет в живых, так как мальчишкой я запомнил ее очень старой, и понго сильно беспокоились, ибо не было среди них белокожей женщины, которая могла бы принять священный сан. Однако много лет назад племя устроило большой праздник и на пиру съели немало рабов, так как была найдена новая прекрасная жрица с белой кожей, желтыми волосами и ногтями нужной формы.

Тут я подумал, что поиски жрицы, которая именуется Матерью Цветка и обладает особыми приметами, напоминают поиски быка Аписа в Древнем Египте, описанные Геродотом. Однако вслух я ничего не сказал, так как Брат Джон вдруг спросил:

— Новая жрица тоже умерла?

— Не знаю, Догита, но думаю, что нет. Если бы она умерла, до нас дошел бы слух о празднике по случаю съедения мертвой Матери Цветка.

— Съедение мертвой матери?! — воскликнул я.

— Да, Макумазан. По священному обычаю понго, после смерти Матери Цветка ее тело нужно разделить между теми, кто имеет право на священную еду.

— А Белого дьявола не едят? — уточнил я.

— Нет, ибо, как я уже говорил, он никогда не умрет. Он несет смерть другим, в чем ты наверняка убедишься, если отправишься в страну понго, — мрачно прибавил Бабемба.

«Клянусь честью, — подумал я, когда добавить Бабембе стало нечего и разговор закончился, — если бы дело касалось только меня, я охотно оставил бы в покое понго и их Белого дьявола». Потом, вспомнив позицию Брата Джона, я со вздохом решил покориться судьбе. И судьба благоволила нам. Следующим утром, очень рано, к нам снова пришел Бабемба.

— Белые господа, случилось нечто удивительное, — объявил он. — Вчера вечером мы говорили о понго, а сегодня на заре они прислали послов.

— Зачем? — спросил я.

— Они предлагают прекратить вражду между понго и мазиту. Да, они просят Бауси отправить к ним послов для заключения прочного мира. Будто кто-нибудь согласится к ним пойти! — прибавил он.

— Может, кто-нибудь и согласится, — ответил я, поскольку мне в голову пришла интересная идея. — Позволь нам переговорить с Бауси.

Через полчаса мы уже сидели в королевском жилище. Мы — это Стивен и я; Брат Джон отправился к Бауси чуть раньше. Прежде чем разделиться, мы с Братом Джоном перекинулись парой слов.

— Джон, вас не посещала мысль, что представляется удобнейший случай посетить страну понго, раз она вас так манит? — спросил я. — Мазиту ничем туда не заманишь: слишком боятся обрести там вечный покой. Вы кровный брат Бауси, так предложите себя на роль чрезвычайного посла, мы же станем вашей свитой.

— Я уже думал об этом, Аллан, — ответил он, поглаживая длинную седую бороду.

Мы со Стивеном уселись среди королевских советников. Вскоре появился Бауси в сопровождении Брата Джона и, поздоровавшись с нами, велел привести послов понго. Вошли высокие светлокожие мужчины с правильными семитскими чертами лица, одетые, как арабы, в белое. На шее и запястьях они носили золотые и медные кольца. В общем, выглядели послы солидно; они разительно отличались от большинства жителей Центральной Африки. Мне же их внешность внушала страх и отвращение. Добавлю, что копья понго остались за изгородью, окружавшей королевское жилище. Послы сложили руки на груди и с достоинством поклонились королю.

— Кто вы и что вам нужно? — осведомился Бауси.

— Я Комба, — ответил их предводитель, молодой еще человек с блестящими глазами. — Комба, Признанный богами, который в скором времени может занять место Калуби, а это мои слуги. Я пришел сюда с дарами дружбы по желанию священного Мотомбо, верховного жреца богов. Дары оставлены за изгородью…

— Разве не Калуби жрец ваших богов? — прервал его Бауси.

— Нет, Калуби — король понго, так же как ты — король мазиту. Мотомбо же, которого мы редко видим, — король духов и уста богов.

Бауси кивнул на африканский манер — поднял подбородок и не опустил.

Комба продолжал:

— Я отдался на твою милость. Если хочешь, убей меня, но толку от этого немного, ибо место мое займет другой, дожидающийся очереди стать королем.

— Разве я понго, чтобы убивать послов и поедать их? — съязвил Бауси, чем явно задел высоких гостей.

— Ты ошибаешься, о король! Понго едят лишь избранных Белым дьяволом. Это религиозный обряд. К чему тем, у кого много скота, есть людей?

— Не знаю, — буркнул Бауси. — Среди нас есть человек, у которого другое мнение. — Король глянул на Бабембу, и тот нервно заерзал.

Комба обжег Бабембу свирепым взглядом.

— Не представляю, чтобы кто-то покусился на костлявого старика, — парировал он. — Но оставим это. Я благодарю тебя, король, за гарантию безопасности. Я пришел сюда просить, чтобы ты направил посланников для переговоров с Калуби и Мотомбо о заключении прочного мира между нашими народами.

— Почему же Калуби и Мотомбо сами не пришли сюда для переговоров? — спросил Бауси.

— Потому что, о король, по закону им нельзя покидать свою страну. Поэтому они послали меня, будущего правителя племени. Послушай меня! Поколениями наши народы ведут войну. Началась она давным-давно, один только Мотомбо знает, когда это случилось, ибо его известили боги. Прежде понго владели всей этой землей, за водой находились наши священные места. Потом явились ваши предки, напали на понго, многих перебили, оставшихся захватили в плен и сделали своими рабами, а женщин — своими женами. Теперь Мотомбо и Калуби говорят: пусть вместо войны воцарится мир; пусть там, где был бесплодный песок, вырастут злаки и цветы; пусть мрак, в котором теряются и гибнут люди, сменится ласковым светом и наши народы протянут друг другу руки!

«В самом деле», — пробормотал я, тронутый его словами.

А вот Бауси был холоден как камень и поэтические разглагольствования посла выслушал с мрачным подозрением.

— Перестаньте убивать людей нашего племени, брать их в плен и приносить в жертву Белому дьяволу, тогда через пару лет мы прислушаемся к твоим медоточивым речам, — пообещал король. — Пока же они напоминают ловушку для мух. Впрочем, если кто-то из советников хочет рискнуть жизнью и посетить Мотомбо и Калуби, запрещать не стану. Скажите, о индуны, кто из вас готов на это? Хором не говорите, лучше по одному и поскорее, ведь первого, кто пожелает отправиться послом к понго, я удостою этой чести.

В жизни не слышал я такой тишины, какая воцарилась после приглашения. Индуны переглядывались, но ни один не проронил ни слова.

— Как? — с притворным удивлением воскликнул Бауси. — Желающих нет? Впрочем, ваш удел — закон и порядок. Что скажет предводитель воинов Бабемба?

— Скажу, о король, что в юности я побывал в стране понго и потерял там глаз. Меня затащили туда насильно, и сейчас своими ногами я идти туда не желаю.

— Очевидно, о Комба, никто из моих советников не желает быть послом. Поэтому, если Мотомбо и Калуби хотят поговорить о мире, пусть сами придут сюда под надлежащей охраной.

— Я уже сказал, о король, что это невозможно.

— Если так, то говорить больше не о чем, Комба! Отдохни, поешь нашей пищи и ступай восвояси.

Тогда Брат Джон встал со своего места и сказал:

— Мы кровные братья, Бауси, потому я могу говорить за тебя. Если ты, советники и послы согласны, то я и мои друзья готовы отправиться к Мотомбо и Калуби, чтобы переговорить с ними о мире от имени твоего народа. Мы не боимся, напротив, нам очень нравится посещать новые земли и незнакомые племена. Скажи, о Комба, примете ли вы нас как послов, если король Бауси даст согласие?

— Король волен назначить своим послом кого пожелает, — ответил Комба. — Калуби слышал о прибытии белых господ в страну мазиту и велел сообщить им, что будет рад, если они захотят сопровождать посланников. Но когда вопрос передали Мотомбо, оракул сказал так: пусть белые люди придут к нам, если хотят, только без железных труб, больших и малых, которые с шумом изрыгают дым и убивают на расстоянии. Съестное им добывать не потребуется: еду они получат от нас в изобилии. Более того, среди понго они будут в полной безопасности, если не нанесут оскорбление богам.

Конец фразы Комба произнес нарочито медленно и отчетливо, а затем пытливо взглянул на меня, словно старался прочесть мои сокровенные мысли. У меня душа в пятки ушла. Вне сомнений, Калуби звал нас к себе, чтобы мы убили Белого дьявола, угрожающего его жизни. Насколько я понял, этот дьявол — чудовищная обезьяна. Только как мы справимся с обезьяной или с другим страшным зверем без огнестрельного оружия?

— О Комба! — сказал я. — Мое ружье для меня отец, мать, жена — вся моя родня. Без него я с места не сдвинусь.

— В таком случае тебе, белый господин, — ответил Комба, — лучше остаться здесь со своей родней, ибо, если попробуешь взять ее с собой в страну понго, то будешь убит, едва ступишь на наш берег.

Прежде чем я успел открыть рот, заговорил Брат Джон.

— Вполне объяснимо, что великий охотник Макумазан не хочет расстаться со своим ружьем, — сказал Брат Джон. — Для него оно что палка для хромого, чего нельзя сказать обо мне. Я годами не брал в руки оружия и не убивал божьих тварей, за исключением насекомых с яркими крылышками. Я готов посетить вашу страну, имея при себе только это. — Он указал на сачок, прислоненный к изгороди.

— Хорошо. У нас тебя ждет самый радушный прием, — пообещал Комба, и в его взгляде мне почудилось злорадство.

Последовала пауза, во время которой я объяснил все Стивену, подчеркнув, сколь безумна затея Брата Джона. К моему ужасу, в юноше взыграло ослиное упрямство.

— Квотермейн, отпускать старика одного нельзя, — заявил он. — По крайней мере, так считаю я. Вы другое дело, у вас есть сын, который от вас зависит. Если оставить в стороне мою цель добыть… — Стивен хотел сказать «орхидею», но я подтолкнул его локтем.

Глупо, наверное, однако я испугался, что Комба таинственным образом поймет его слова.

— В чем дело? — удивился Стивен. — А, ясно! Да ведь этот тип не говорит по-английски! В общем, надо отложить в долгий ящик все, что может подождать, и немедленно действовать, а не в игры играть. Итак, если Брат Джон пойдет в страну понго, я составлю ему компанию; если же он останется, я отправлюсь один.

— Несносный мальчишка, глупец! — в сердцах пробормотал я.

— Что этот молодой господин желает увидеть на нашей земле? — спросил невозмутимый Комба, с дьявольской проницательностью прочитавший мысли Стивена на его лице.

— Он называет себя мирным путешественником, говорит, что хочет изучить ваши края и узнать, нет ли у вас золота, — пояснил я.

— Хорошо, пусть изучает, и золото у нас есть. — Комба коснулся браслета на своей руке. — Он получит столько золота, сколько сможет унести с собой. Белым господам угодно обсудить это наедине? Если да, то позволь нам, о король, на время удалиться.

Пять минут спустя мы сидели в большом королевском доме с самим Бауси и с Бабембой. Мы с Бауси умоляли Брата Джона отказаться от своего намерения. Бабемба называл это решение безумным: мол, он хорошо знает понго и предчувствует, что они не погнушаются убийством и злыми чарами.

Брат Джон спокойно и твердо ответил, что само Провидение предоставило ему шанс посетить один из немногих уголков Африки, в котором он еще не бывал. Стивен зевал, обмахивался платком (в хижине было очень жарко), а потом заявил, что раз уж он забрел так далеко ради редкого цветка, грех возвращаться с пустыми руками.

— Догита, я чувствую, что к понго ты собрался идти с тайной, неведомой мне целью, — проворчал Бауси. — И я готов удержать тебя силой.

— Только посмей, и нашему братству конец! — пригрозил Брат Джон. — Не пытайся, о Бауси, выведать мою тайну, подожди, и со временем все узнаешь.

Король застонал от досады, но сдался. Бабемба заявил, что Догита и Вацела околдованы, и лишь я, Макумазан, сохранил здравомыслие.

— Итак, решено! — воскликнул Стивен — Мы с Джоном отправимся послами к понго, а вы, Квотермейн, останетесь здесь с охотниками и багажом.

— Молодой человек, вы оскорбить меня хотите? — возмутился я. — Забыли, что ваш отец наказал мне вас опекать? Раз пойдете вы с Джоном, пойду и я, даже нагишом, если понадобится. Но в кои веки скажу откровенно: вы оба вконец спятили, и если понго съедят вас, так вам и надо! Подумать только, меня, в таком возрасте, тащат к дикарям-людоедам безоружным — голыми руками сражаться с неведомым зверем! Что ж, двум смертям не бывать, а одной не миновать, по крайней мере насколько сейчас известно.

— Верно! — вскричал Стивен. — Поразительно, но совершенно верно!

Ох, с каким удовольствием я надрал бы ему уши!

Мы снова вышли во двор, куда призвали Комбу и его свиту. На сей раз они принесли дары: два хороших слоновьих бивня (я понял, что страна понго не со всех сторон окружена водой, ведь слоны на островах — редкость); золотой порошок в тыквенной бутыли и медные браслеты (доказательство того, что страна богата металлами); белое, хорошо вытканное полотно и несколько красиво расписанных горшков (очевидно, у понго был художественный вкус). Мне очень хотелось выяснить, откуда у них такие умения, да и вообще, откуда взялось это племя. Точного ответа на свои вопросы я не получил, вряд ли об этом знали сами понго.

Совет возобновился. Бауси объявил, что трое белых господ, каждый в сопровождении одного слуги (на этом настоял я), согласны без огнестрельного оружия отправиться в страну понго в качестве послов, чтобы обсудить условия мира между двумя народами и особенно вопросы, касающиеся торговли и заключения браков. Этот пункт предложил Комба, и тогда я недоумевал зачем. Он же, Комба, от имени Мотомбо, духовного вождя, и Калуби, избранного правителя своей страны, гарантировал нам полную безопасность при условии, что мы ни словом, ни действием не оскорбим богов понго. Это требование могло легко завести нас в тупик, и мне оно не понравилось. Кроме того, Комба поклялся, что мы целыми и невредимыми вернемся в страну мазиту спустя шесть дней после того, как покинем ее берега.

Бауси сказал, что это хорошо, и пообещал снарядить пятьсот воинов, которые проводят нас к месту отплытия и встретят по возвращении. Еще король заявил, что, если нас обидят, он будет воевать с понго до тех пор, пока полностью не истребит все племя.

Мы расстались, решив выступить следующим утром.

Глава 13

ГОРОД РИКА
Мы покинули город Беза на двадцать четыре часа позднее, чем планировали, так как старику Бабембе, которому поручили организовать сопровождение, понадобилось время, чтобы собрать отряд в пятьсот человек и запастись провизией.

Тут стоит упомянуть, что в хижине мы застали за трапезой Тома и Джерри, наших носильщиков-мазиту. Оба ели с аппетитом, однако вид у них был усталый. Выяснилось, что колдун Имбоцви в свое время решил избавиться от неугодных свидетелей, но убить Тома и Джерри побоялся, поэтому отправил носильщиков в отдаленную часть страны, где их взяли под стражу. Едва весть о казни Имбоцви и его приспешников прилетела в то захолустье, носильщики получили свободу и сразу вернулись к нам, в город Беза.

Разумеется, наши планы пришлось изложить слугам. Сообразив, куда и зачем мы направляемся, они покачали головой, а когда услышали, что нас обязали оставить ружья здесь, онемели от удивления.

— Крансик! Крансик! — выразительно стуча себе по лбу, восклицал Ханс, что означало «сбрендили». — Заразились от Догиты, который ловит сеткой насекомых и ест, а ружья не носит, чтобы не убивать дичь. Так я и знал!

Охотники согласно закивали, а Сэм молитвенно воздел руки. Один Мавово сохранял непроницаемое выражение лица. Потом встал вопрос о том, кому из них нас сопровождать.

— Что касается меня, — сказал Мавово, — то сомнений нет. Я пойду с моим отцом Макумазаном, ибо и без ружья достаточно силен и могу сражаться копьем, как сражались мои праотцы.

— Я тоже пойду с баасом Квотермейном, — проворчал Ханс, — ибо и без ружья хитер, как мои праматери.

— За исключением того времени, когда ты, Пятнистая змея, принимаешь свои снадобья и погружаешься в сон, — насмешливо сказал один из зулусов. — А прекрасную кровать, подарок короля, ты возьмешь с собой?

— Нет, сын глупца! — ответил Ханс. — Я оставлю ее тебе, который не понимает, что во мне спящем больше мудрости, нежели в тебе бодрствующем.

Оставалось решить, кто будет третьим. Слуги Брата Джона не годились (один занемог, другой струсил), и Стивен предложил взять Сэма, главным образом потому, что тот умел готовить.

— Ни за что, мистер Сомерс! — горячо запротестовал Сэм. — Этому предложению я говорю решительное «нет». Звать человека, умеющего жарить мясо, в страну, где могут зажарить его самого, — все равно что варить козленка в молоке его матери.

Мы махнули на него рукой и после недолгих споров выбрали сметливого крепыша Джерри, который охотно согласился сопровождать нас к понго. Остаток дня мы посвятили подготовке; дело было немудреное, однако подумать все же следовало. К моему неудовольствию, Ханс, в помощи которого я нуждался, куда-то исчез. Когда он наконец появился, я спросил его, где он был. Ханс ответил, что ходил в лес, чтобы срезать палку, так как путь нам предстоял неблизкий. И показал увесистую дубинку из твердого бамбука, растущего в этих краях.

— Зачем тебе такая громоздкая дубина? — спросил я. — Ведь кругом так много хороших палок.

— Для нового путешествия нужна новая палка, баас! Кроме того, это дерево полое и палка удержит меня на воде, если лодка опрокинется.

На заре следующего дня мы выступили. Я и Стивен ехали на ослах, которые отъелись и окрепли, Брат Джон — на белом быке, очень послушном и привязанном к своему хозяину. Охотники во всеоружии провожали нас до границы страны мазиту, где вместе с отрядом местных воинов собирались ожидать нашего возвращения. Сам король проводил нас до западных ворот города, где простился с нами и особенно сердечно — с Братом Джоном. Вдобавок Бауси послал за Комбой и его свитой и еще раз поклялся, что, если нас обидят, он не успокоится, пока поголовно не истребит понго.

— Не волнуйся, — невозмутимо сказал ему Комба. — В священном городе Рика гостей не привязывают к столбам, чтобы расстрелять из луков.

Остроумный ответ разозлил Бауси, не любившего вспоминать тот случай.

— Если белым господам ничто не грозит, почему ты не позволяешь им взять с собой ружья? — не совсем последовательно спросил он.

— Гостей лишь горстка, а нас много, о король, разве помогли бы им ружья, задумай мы против них зло? Разве не сумели бы мы обезоружить белых господ обманом, как сделал ты, когда решил их убить? По закону магическое оружие на территории нашей страны запрещено.

— Почему? — спросил я, чтобы сменить тему разговора, так как видел, что Бауси злится, и боялся осложнений.

— Нам предрекли, господин мой Макумазан, что, когда в стране понго выстрелит оружие, боги покинут нас и Мотомбо, их жрец, умрет. Это предсказание очень древнее, и еще недавно никто не ведал, что оно означает, ибо дословно в нем говорилось о полом копье, которое дымит, а такого оружия мы прежде не видели.

— Вот как?! — отозвался я, про себя сетуя, что мы не сможем исполнить это пророчество.

— Жаль, очень жаль, — тихонько пробормотал Ханс, качая головой, и я с ним согласился.

Три дня мы спускались с высокогорного плато, на котором раскинулся город Беза, к озеру Кируа. Это название, по-моему, означает «место, где находится остров». Самого озера мы не могли видеть из-за высокого густого камыша, скрывавшего добрую милю мелководья. Тут и там камышовые заросли рассекали каналы, точнее, тропы — их проложили гиппопотамы, что ночью паслись на берегу. Впрочем, с вершины высокого холма, весьма напоминающего могильник, просматривалась синь воды, а вдали я разглядел в бинокль лесистый горный пик. Я спросил Комбу, что это за гора, и он сказал, что это дом богов понго.

— Каких богов? — снова спросил я, и Комба, словно темнокожий Геродот, ответил, что говорить о них запрещено законом.

Редко я встречал таких закрытых людей, как этот бесстрастный Комба, совершенно не похожий на африканца.

На вершине холма мы водрузили английский флаг на самом высоком шесте, какой только могли найти. Комба подозрительно спросил, зачем нам это, и я решил доказать сему неприятному типу, что мы тоже умеем быть сдержанными и бесстрастными. Я объяснил, что флаг — божество нашего племени и любой, кто оскорбит его хоть словом, хоть действием, непременно умрет, как колдун Имбоцви и его приспешники. Комбу это явно впечатлило, он даже поклонился флагу, когда проходил мимо него.

Я умолчал, что флаг мы поставили как веху, как маяк, на случай если придется возвращаться сюда без провожатых или в спешке. Удивительно, что сей благоразумный совет дал Стивен, самый беспечный из нас, а впоследствии его предусмотрительность спасла нам жизнь — об этом расскажу позднее. На ночь мы расположились лагерем у подножия холма. Бабемба и его воины, не боявшиеся москитов, устроились ближе к озеру, напротив широкого канала, проложенного через камыши гиппопотамами.

Я спросил Комбу, когда и как мы переправимся через озеро. Он ответил, что выступим мы на заре следующего дня, ведь в это время года ветер дует с берега именно по утрам, и при благоприятной погоде мы достигнем города Рика до наступления ночи. О способе переправы Комба обещал рассказать, если я за ним последую. Я согласился, и он увел меня ярдов на четыреста-пятьсот к югу от лагеря.

По дороге случились две неожиданности. Во-первых, огромный черный носорог, спавший в кустарнике ярдах в пятидесяти от нас, вдруг почуял наше присутствие и, как свойственно этимживотным, бросился в атаку. С оружием мы еще не расстались, и я нес тяжелую одностволку. При виде носорога Комба пустился бежать, и ведь не упрекнешь его в трусости — у него было только копье. Я взвел курок и стал ждать удобного момента.

Шагах в пятнадцати от меня носорог запрокинул голову, но из-за рога стрелять в нее бессмысленно, и я пальнул ему в горло. Думаю, пуля попала точно в цель, ибо носорог перевернулся, как подстреленный кролик, и испустил дух чуть ли не у моих ног.

Моя удача потрясла Комбу до глубины души. Он подошел ко мне. Посмотрел на убитого носорога и на брешь у него в горле; взглянул на меня и на ружье, которое еще дымилось.

— Большой зверь убит простым шумом! — бормотал он. — Убит в одно мгновение белым коротышкой (я мысленно поблагодарил его за комплимент) и его колдовством! Мотомбо поступил очень мудро, когда приказал… — Комба осекся.

— В чем дело, дружище? — спросил я. — Зря ты побежал. Спрятался бы за меня и остался бы цел и невредим, а беготня ни к чему.

— Верно, господин Макумазан, только мне это все в новинку. Прости мне мое невежество.

— О, я охотно прощаю тебя, будущий вождь! В стране понго тебе предстоит многое узнать от нас.

— Да, господин мой Макумазан, наверное, так же как тебе от нас, — сухо ответил Комба.

Вероятно, он начал приходить в себя, раз к нему вернулся его обычный сарказм.

На выстрел прибежал Мавово. По-видимому, он охранял меня, тайком следуя за нами. Я велел ему собрать людей для разделки туши носорога, и мы с Комбой продолжили путь.

Чуть дальше, у самых камышей, я заметил узкую продолговатую канаву, вырытую в каменистой почве, и ржавую жестянку из-под горчицы, наполовину заросшую чахлой травой.

— Что это? — удивленно спросил я.

— Ox! — воскликнул Комба — должно быть, он не вполне оправился от изумления. — Это место, где господин Догита, кровный брат Бауси, устраивал свой полотняный дом двенадцать с лишним лун назад.

— Вот как?! Он не говорил мне, что бывал здесь! — воскликнул я. Это была неправда, но я не боялся лгать Комбе. — Откуда это известно тебе?

— Его видел человек из нашего племени, рыбачивший здесь в камышах.

— Тогда понятно, Комба. Но что за странное место для рыбной ловли! Так далеко от дома… Что он мог тут поймать? На досуге расскажешь мне, какую рыбу ловят на мелководье, среди густого камыша.

Комба пообещал, что с удовольствием мне все расскажет, когда будет время. Чтобы избежать дальнейших расспросов, он помчался вперед и, раздвинув камыши, показал мне большую, человек на сорок, лодку, выдолбленную из цельного ствола огромного дерева, явно ценой колоссального труда. У этого судна была съемная мачта, в отличие от большинства лодок, что я видел в африканских озерах и реках. Я похвалил лодку, и Комба заявил, что флотилия города Рика насчитывает сотню челнов, хотя не все они так велики.

«Что ж, — рассуждал я по дороге в лагерь, — если в каждой лодке по двадцать гребцов, значит в племени понго две тысячи взрослых крепких мужчин». Впоследствии мой расчет оказался на диво точным.

На заре следующего дня мы тронулись в путь, правда с некоторыми задержками. Начну с того, что среди ночи в палатку, где спал я, пришел старый Бабемба. Он разбудил меня и долго умолял отказаться от путешествия в страну понго. Мол, те замыслили недоброе, а все разговоры о мире — только предлог, чтобы заманить нас, белых, к себе и по религиозному обряду принести в жертву своим богам.

Я ответил, что вполне согласен с ним, но не могу покинуть товарищей, которые настроены на это путешествие, и лишь просил его быть начеку, чтобы помочь нам в случае затруднения.

— Я останусь здесь и буду ждать вас, мой господин Макумазан, — пообещал Бабемба. — Но если вы попадете в западню, смогу ли я переплыть это озеро, как рыба, или перелететь через него, как птица, чтобы освободить вас?

После него явился зулусский охотник по имени Ганза, помощник Мавово, и завел ту же самую песню. Мол, нельзя без оружия отправляться в страну дьяволов, там я погибну и брошу его и других зулусов на произвол судьбы. Я так же выразил согласие с его опасениями, но пояснил: раз Догита настаивает на путешествии, оно состоится.

— Так давай убьем Догиту или хотя бы свяжем. Хватит с нас его безумных выходок! — любезно предложил Ганза, и дальше я слушать не пожелал.

Наконец явился Сэм.

— Мистер Квотермейн, прежде чем вы окунетесь в омут глупости, прошу вас подумать об ответственности перед Богом за нас, ваших слуг, которые подобны овцам, заблудившимся вдали от дома, — изрек он. — Кроме того, если с вами случится беда, вы останетесь должны мне жалованье за два месяца и оно, вероятно, останется неуплаченным.

Я вынул из жестяного ящика кожаный мешочек, отсчитал причитающуюся ему сумму и прибавил аванс за три месяца. К моему удивлению, Сэм заплакал.

— Сэр, мне не нужны деньги! Я только хотел сказать, что переживаю, как бы вас не убили эти понго. Я очень привязан к вам, сэр, но, увы, боюсь отправиться в страну понго и погибнуть вместе с вами. Таким создал меня Бог. Но я прошу вас, мистер Квотермейн, не ходите туда, потому что, повторяю, я очень привязан к вам…

— Верю тебе, дружище, — ответил я ему, — я сам боюсь погибнуть, а храбрюсь лишь потому, что так велит долг. Однако надеюсь, что все окончится благополучно. А сейчас я отдам тебе, Сэм, на хранение этот ящик. В нем полно денег и золота. Если с нами случится беда, переправь его в Дурбан.

— Ох, мистер Квотермейн! — воскликнул он. — Своим доверием вы оказываете мне большую честь, особенно после того, как я был в тюрьме за… растрату при смягчающих вину обстоятельствах. Я скажу вам, мистер Квотермейн, хоть я и трус, но скорее умру, нежели позволю кому-нибудь коснуться этого ящика.

— Я верю тебе, Сэм, — сказал я. — Но надеюсь, что, опасности вопреки, никто из нас не погибнет.

Наконец настало утро, и мы, вшестером, отправились к лодке, которую вывели в открытый канал.

Здесь Комба и его товарищи подвергли нас сущему таможенному досмотру. Они, очевидно, опасались, что мы тайно провезем огнестрельное оружие.

— Разве ты не знаешь, как выглядят ружья? — гневно осведомился я. — Разве ты видишь у нас в руках хоть одно из них? Кроме того, я даю тебе честное слово, что при нас их нет.

Комба учтиво поклонился и сказал, что в багаже у нас могут быть маленькие ружья — он имел в виду пистолеты. Доверчивостью он не отличался.

— Распакуй багаж, — велел я Хансу, и тот повиновался с подозрительной готовностью.

Откуда в скрытном и коварном Хансе такая покладистость? Он раскатал свое одеяло, внутри которого оказалась коллекция самых разнообразных предметов. Я помню грязнущие штаны, мятую жестяную кружку, деревянную ложку, какими едят кафры, бутылку с непонятной смесью, высушенные коренья и другие туземные лекарства, старую трубку, подаренную мной, и огромную связку желтого листового табака, который мазиту и понго разводят в большом количестве.

— Ханс, зачем тебе столько табака? — спросил я.

— Для нас, троих черных людей, баас. Мы будем его курить, нюхать и жевать. Вдруг там, куда мы направляемся, окажется мало еды, а на табаке можно продержаться много дней. Он и заснуть помогает…

— Ох, довольно! — сказал я, опасаясь, как бы Ханс не уподобился сэру Уолтеру Рэли[314] и не устроил лекцию о целебных свойствах табака.

— Желтому человеку незачем брать это растение в нашу страну, — вмешался Комба. — У нас оно растет в изобилии. Зачем обременять себя лишней ношей?

Он лениво потянулся к табачным листьям, по-видимому чтобы их проверить. В этот момент его внимание отвлек Мавово, нарочно или случайно, сказать не берусь. Мавово развязал свой узел, и Комба принялся его осматривать. Ханс же с удивительной быстротой скатал свое одеяло. Менее чем через минуту оно, перехваченное ремнями, уже висело у Ханса за спиной. Во мне снова проснулись подозрения, но тут Брат Джон и Комба начали спорить из-за сачка — понго принял его за ружье или за магическое приспособление. После этого вспыхнула перепалка из-за простой садовой лопатки, которую хотел взять с собой Стивен. Комба спросил, зачем она, и Стивен через Брата Джона ответил, что для выкапывания цветов.

— Цветов! — воскликнул Комба. — Один из наших богов — Цветок. Не задумал ли белый господин выкопать нашего бога?

Конечно, именно это Стивен и задумал. Спор разгорелся настолько, что я объявил: если наш багаж будут осматривать с такой подозрительностью, то, может, нам лучше отказаться от путешествия в страну понго.

— Мы дали слово, что не возьмем с собой огнестрельного оружия, — с достоинством напомнил я. — Этого достаточно, о Комба!

Тогда Комба, посоветовавшись с товарищами, оставил нас в покое. Очевидно, ему очень хотелось, чтобы мы посетили страну понго.

Наконец мы отплыли. Мы, трое белых и наши слуги, расположились на корме, на подстилках из травы. Комба и его люди заняли места на носу. Мощными взмахами широких весел гребцы погнали лодку по каналу, проложенному гиппопотамами через густые камышовые заросли, откуда с громкими криками разлетались утки и прочие птицы. Четверть часа спустя мы выбрались из заросших отмелей на глубоководье. Тогда в центре лодки поставили высокий шест-мачту и подняли квадратный парус из плотной циновки. Утренний ветер с берега расправил его и понес судно со скоростью не менее восьми миль в час. Дымка понемногу застилала берег, но флаг, который мы водрузили на холме, еще долго виднелся вдали, постепенно превращаясь в крохотную точку. И вот он исчез. Таял и мой оптимизм, а когда флаг растворился в дымке, я окончательно пал духом.

«Снова впутался ты, Аллан, в глупую историю, — сказал я себе. — Хотелось бы знать, сколько еще таких историй суждено тебе пережить».

Очевидно, у моих спутников на душе тоже скребли кошки. Брат Джон пристально смотрел на горизонт и шевелил губами, словно читая молитву. Подавленным казался даже Стивен. Джерри спал, как свойственно туземцам, когда тепло и делать нечего. Мавово погрузился в размышления. Я подумал, не советуется ли он снова со своей змеей, но не спросил. После несостоявшейся казни я побаивался этого странного пресмыкающегося. Еще предскажет нам скорую гибель, я ведь поверю.

Что касается Ханса, он казался взволнованным и яростно рылся в карманах старого вельветового жилета, в котором, судя по фасону, много лет назад красовался какой-нибудь английский егерь.

— Три! — донеслось до меня его бормотание. — Клянусь духом своего деда, их осталось только три!

— Чего именно осталось три? — спросил я его по-голландски.

— Три оберега, баас, а должно быть двадцать четыре. Остальные вывалились в дыру, которую сам дьявол проделал в этой гнилой материи. Теперь нас не заморят голодом, не застрелят, не утопят, по крайней мере меня, но остается еще двадцать одно несчастье, ведь обереги от них потеряны. Теперь…

— Перестань молоть ерунду! — прервал я его и снова погрузился в свои печальные думы.

Я задремал и проснулся за полдень. Ветер стихал. Он держался, пока мы ели свои припасы, после чего наступил штиль. Тогда понго взялись за весла. Я подумал, что стоит научиться грести, и мы предложили свою помощь. Нам выдали шесть весел, и Комба, с присущим ему высокомерием, пояснил, как с ними обращаться. Вначале дело не клеилось, но через несколько часов практики появился результат. К концу переправы я понял, что, если потребуется, мы сможем управлять лодкой.

К трем пополудни береговая линия острова (остров это или нет, я так и не выяснил) просматривалась довольно четко, а гору, удаленную от нее на несколько миль, мы увидели еще раньше. Очертания пика я рассмотрел в бинокль в самом начале переправы. Около пяти вечера лодка вошла в глубокий залив, окаймленный лесом, возделанными полями и обычными для Африки деревеньками. По краю полей росли невысокие деревья, и я понял, что некогда, вероятно в прошлом веке, земли здесь обрабатывали гораздо больше. Я спросил Комбу, отчего произошли такие перемены, и он ответил мне загадочной фразой, поразившей меня настолько, что я дословно занес ее в записную книжку: «Когда умирает человек, умирает и хлеб. Человек есть хлеб, и хлеб есть человек». Чуть ниже я приписал: «Сравни с поговоркой «Хлеб — всему голова»».

Больше я ничего не выпытал. Очевидно, Комба намекал на сокращение численности племени понго, и обсуждать это ему не хотелось.

Через несколько миль залив заметно сузился, и лодка подошла к устью реки. На ее берегах, соединенных примитивными мостами, и стоял город Рика — большие хижины из глины, точнее, как впоследствии выяснилось, из озерного ила с рубленой соломой или травой, крытые пальмовыми листьями.

Солнце клонилось к закату, когда мы подплыли к пристани, укрепленной вбитыми в илистое дно сваями. К ним было привязано множество лодок. За нашим приближением явно следили: едва нос лодки ткнулся в сваю, на берегу заиграл рог. На звук из хижин высыпали люди и помогли нам причалить. Лицом и сложением они очень напоминали Комбу и его товарищей. Казалось, это разновозрастные члены одной семьи. По сути, так оно и было из-за частых браков между родственниками.

В наружности высоких, бесстрастных, облаченных в белое людей ощущалось нечто недоброе, неестественное и даже нечеловеческое. Типичная для африканцев веселость в них отсутствовала совершенно. Понго не кричали, не болтали, не смеялись. Они не толпились вокруг, пытаясь потрогать гостей и потеребить чужеземное платье. Они не выказывали ни страха, ни удивления. Они молчали и смотрели на нас с пугающим безразличием, словно прибытие троих белых людей считали рядовым явлением.

Не впечатлил понго и облик чужестранцев. Правда, кое-кто улыбался, глядя на белую бороду Брата Джона и на мои торчащие волосы, показывал на них тонким пальцем или древком большого копья. Я заметил, что острием копья понго для этой цели не пользовались, вероятно чтобы мы не расценили жест как враждебный. Как ни унизительно, но нужно прибавить, что Ханс единственный смог заинтересовать понго. Его безобразное сморщенное лицо вызывало у них острое любопытство — может, казалось диковинным, а может, у столь пристального внимания была иная причина, которую читатель со временем угадает.

По крайней мере, я слышал, как один из понго показал Комбе на Ханса и спросил: кто этот человек-обезьяна, бог или всего лишь предводитель прибывших чужеземцев? Ханс впервые слышал подобный комплимент и был весьма польщен. Остальным нашим спутникам сравнение лестным не показалось. Разгневанный Мавово пригрозил Хансу: мол, еще одна любезность, и он поколотит готтентота прямо на глазах у понго, чтобы его больше не путали ни с богом, ни с предводителем.

— Не грози мне, зулусский мясник, я гожусь на любую из этих ролей! — негодующе воскликнул Ханс и с характерным готтентотским хихиканьем прибавил: — Хотя прежде, чем будет съедено все мясо, то есть еще до конца нашего странствия, вы увидите меня и тем и другим.

Смысл этого замечания мы поняли не сразу.

Когда мы вылезли из лодки и собрали свой багаж, Комба повел нас по широкой чистой улице. По обеим сторонам ее стояли большие хижины, о которых я упоминал. При каждой хижине имелся огороженный сад, что для Африки редкость. Благодаря этому малонаселенный город Рика занимал довольно большое пространство. Кстати, ни стена, ни другие укрепления город не окружали — его жители не боялись нападения, их надежно защищало озеро.

Главной особенностью этого места была тишина. По-видимому, понго не держали ни собак, ни домашней птицы; лая или кудахтанья я ни разу не слышал. Мелкий скот имелся в изобилии, но пасли его за городом, там было безопасно, а молоко и мясо доставляли жителям по мере надобности. Взглянуть на нас собралось немало горожан, но они не толпились вокруг, а небольшими группами стояли у ворот своих домов. Семьи состояли в основном из одного мужчины и одной или нескольких женщин. Детей я видел лишь изредка, максимум по трое на одно семейство, а вот бездетных семей — немало. Женщины и дети были в длинных белых нарядах — еще одна особенность, указывающая, что понго не относились к африканским дикарям.

Сегодня, спустя много лет, город Рика так и стоит у меня перед глазами — молчаливые люди, широкие чистые улицы, беленые хижины с бурыми крышами, ухоженные сады, дымок костров, поднимающийся прямо в неподвижном воздухе; изящные пальмы и другие тропические деревья, а далеко на севере — округлая громада лесистой горы, называемой Домом богов. Город часто является мне во сне и наяву, когда сильный запах напоминает дурманящий аромат крупных воронкообразных цветков, которыми обильно были усыпаны широколистые кустарники, что росли почти в каждом саду.

По улице мы дошли до высокой живой изгороди, усеянной алыми цветками. Догорел последний луч заката, быстро смеркалось. Комба открыл ворота, и нашему взору предстало зрелище, которое никому из нас не забыть… За изгородью был участок площадью около акра, в глубине стояли две большие хижины, окруженные обычным садом.

Перед хижинами, шагах в пятнадцати от ворот, высилось строение вроде навеса. Пятьдесят футов длиной, тридцать шириной, он состоял из крыши, поддерживаемой резными деревянными столбами. В промежутках между ними висели циновки из травы. Большинство из них опустили, словно шторы, но четыре, как раз против ворот, были подняты. Под навесом собралось человек пятьдесят в белых одеждах и причудливых колпаках. Они устроились с трех сторон огромного костра, разведенного в яме, и пели заунывную песнь. С четвертой стороны, напротив ворот, спиной к нам стоял мужчина с простертыми руками.

Он услышал наши шаги и отступил влево. На нас упал яркий свет пламени. Тогда мы увидели жаровню — железную решетку, на которой лежало нечто ужасное.

— Боже, там женщина! — вскрикнул Стивен, немного обогнавший нас.

В следующую секунду циновки опустились, скрыв от нас жуткое зрелище, и пение прекратилось.

Глава 14

КЛЯТВА КАЛУБИ
— Тише! Молчите! — прошептал я, и все поняли меня, если даже не разобрали слов.

При виде этой адской картины мне стало дурно, и я едва овладел собой. В паре шагов впереди нас стоял Комба. Его плечи подрагивали — он явно был смущен, чувствуя, что допустил промах. Наконец он замер, потом повернулся ко мне и спросил, не заметили ли мы чего-нибудь.

— Да, — равнодушно ответил я, — мы видели людей вокруг огня, и больше ничего.

Он пытливо заглядывал нам в глаза, но ничего в них не прочел. Взошла полная луна, но в ту секунду, на наше счастье, она спряталась за тучу. Комба вздохнул с облегчением и сказал:

— По нашему обычаю, в ночи, когда меняется луна, Калуби и старейшины жарят овцу, потом вместе пируют. Следуйте за мной, белые господа.

Он повел нас мимо навеса (на него мы даже не взглянули) и через сад к двум хижинам, о которых я уже упоминал. Здесь он хлопнул в ладоши. Неизвестно откуда появилась женщина, которой Комба что-то шепнул. Она ушла и вскоре возвратилась с четырьмя или пятью подругами, несшими глиняные светильники, наполненные маслом, с фитилем из пальмовых волокон. Их свет озарил хижины, очень чистые и удобные, с деревянными стульями и низкими столиками, ножки которых были вырезаны в виде ног антилопы. В глубине каждого помещения притаился деревянный топчан, застеленный циновками и тюфяками.

— Здесь вы спокойно отдохнете, — пообещал Комба. — Ведь вы, белые господа, почетные гости народа понго. Сейчас вам принесут еду. — (При этом слове я содрогнулся.) — А когда утолите голод, можете навестить Калуби и его советников в Доме празднеств и побеседовать с ними перед сном. Если вам что-нибудь понадобится, ударьте палкой в этот чан. — Комба указал на медный котел, который стоял в саду у хижин, недалеко от места, где женщины уже разводили огонь. — На звон придет служанка и сделает все, что нужно. Вот ваши вещи; ничего не пропало. Вот вода для умывания. А теперь я должен идти и доложить обо всем Калуби.

Комба учтиво поклонился и ушел. За ним последовали прекрасные молчуньи, вероятно, чтобы принести нам ужин. Наконец мы остались одни.

— Клянусь своей теткой, я видел, как они жарят ту леди! — воскликнул Стивен, обмахиваясь носовым платком. — Я часто слышал о людоедах, взять хотя бы этих невольников… но видеть своими глазами… брр… это ужасно!

— Если даже у вас есть тетя, поминать ее сейчас без толку! Чего вы ждали, когда настаивали на поездке в этот ад? — мрачно поинтересовался я.

— Не знаю, старина. У меня правило: не беспокоиться о том, что меня ожидает. Вот почему мы с моим бедным отцом не ладили. Я цитировал Евангелие: «…Довольно для каждого дня своей заботы»[315], пока отец не велел принести семейную Библию и в гневе не зачеркнул те строки красными чернилами. Но неужели вы думаете, что нас заставят уподобиться святому Лаврентию[316] на решетке?

— Конечно думаю, — ответил я, — а раз старый Бабемба предупреждал вас об этом, то и жаловаться не след.

— Ну уж нет, я могу и буду жаловаться. И вы, Брат Джон, тоже будете, правда?

Брат Джон вырвался из плена своих мыслей и погладил свою длинную бороду.

— Шла бы речь о подвиге мученичества, вроде того, что совершил святой, которого вы упомянули, я не возражал бы, по крайней мере теоретически, а вот как мирянину мне совершенно не хочется, чтобы меня жарили и ели эти мерзкие дикари. Впрочем, я не вижу оснований предполагать, что мы падем жертвами местного обычая.

Будучи в весьма подавленном настроении, я хотел возразить, но тут в дверях хижины показалась голова Ханса, который объявил:

— Несут ужин, баас, очень хороший ужин!

Мы вышли в сад, где высокие бесстрастные женщины расставляли на земле деревянные миски, содержимое которых мы теперь видели, благо луна вышла из-за туч. Здесь было мясо под соусом: похоже, баранина, а впрочем, кто знает? Овощи тоже принесли — целое блюдо жареных кукурузных початков и вареную тыкву. Еще помню большие чаши кислого молока. Глядя на эти яства, я вдруг проникся идеями вегетарианства, которые мне постоянно внушал Брат Джон.

— Вы правы, утверждая, что в жарком климате овощи полезнее всего, — нервно сказал ему я. — Попробую несколько дней питаться исключительно постной пищей.

С этими словами я, отбросив условности, схватил четыре початка и срезал ножом верхушку вареной тыквы. Она оказалась очень вкусной. Верхушку я выбрал, потому что она не касалась блюда — кому известно, что в него накладывали и как часто мыли?

Видимо, идеями вегетарианства утешался и Стивен. Кукурузу с тыквой предпочел и он, и Мавово, и даже завзятый мясоед Ханс. Только простак Джерри отведал содержимое египетских (точнее, африканских) котлов с мясом и сказал, что все очень вкусно. По-моему, Джерри прошел через ворота последним и не видел, что лежало на решетке.

Долго ли, коротко ли, — мы окончили свой нехитрый ужин. Голодного пища вроде тыквы быстро не насытит, поэтому жвачные животные, казалось бы, едят непрестанно. Овощи мы запили водой, а густое молоко оставили туземцам.

— Аллан, у решетки спиной к нам стоял Калуби, — тихо сказал мне Брат Джон, когда мы закурили трубки. — При свете пламени я узнал его по отсутствию пальца на поднятой руке.

— Что ж, если мы хотим приблизиться к цели, нужно заручиться его поддержкой, — отозвался я. — Но вот вопрос: удастся ли нам пойти дальше… этой решетки? Я убежден, что нас заманили сюда для того, чтобы съесть.

Прежде чем Брат Джон ответил, явился Комба и, осведомившись, хорошо ли мы поели, сообщил, что Калуби и старейшины готовы нас принять. Мы взяли с собой приготовленные загодя дары и отправились к Калуби — все, за исключением Джерри, которого оставили сторожить наши вещи.

Комба повел нас к Дому празднеств. Огонь в яме уже догорел или его потушили, решетку с ее ужасным грузом убрали, циновки между столбами подняли, так что навес теперь освещала луна. Восемь седовласых старейшин восседали лицом к воротам на деревянных табуретах, составленных полукругом, в самом центре — вождь. В жизни я не видал таких нервных людей, как высокий худой Калуби. Лицо у него постоянно дергалось, руки безостановочно двигались, в глазах, насколько я мог разглядеть в свете луны, плескался ужас.

Калуби поднялся и отвесил поклон, а его советники остались сидеть, но долго хлопали нам. Видимо, аплодисменты означали у понго приветствие.

Мы поклонились в ответ и сели на заранее поставленные для нас табуреты: Брат Джон в центре, мы со Стивеном по краям. Мавово и Ханс встали позади нас; последний опирался на большую бамбуковую палку. После этого Калуби приказал Комбе, к которому обращался официально, называя его не иначе как Признанный богами и будущий Калуби (мне почудилось, что он вздрагивает, произнося эти слова), доложить о выполненном задании и объяснить, по какой причине белые господа осчастливили понго своим появлением.

Комба повиновался. Он коротко и ясно рассказал о путешествии в город Беза, при этом обращаясь к вождю со всевозможным почтением. Комба величал его и Всевластным повелителем, и Владыкой, чьи ноги лобзает его раб, и Тем, чьи глаза — огонь, а язык — острый нож, и Тем, по мановению которого умирают люди, и Устроителем жертвоприношений, и Первым, кто вкушает священное мясо, и Любимцем богов (тут Калуби съежился, как от удара копьем), и Вторым после святейшего и древнейшего Мотомбо, Посланца и Глашатая небес, и так далее.

Комба поведал, как по велению Мотомбо пригласил в страну понго белых господ, которые пришли сюда в качестве послов мазиту, так как никто из этого племени не отозвался на призыв короля Бауси. Он, Комба, опять же по велению Мотомбо, поставил белым людям условие: не брать с собой магического оружия, изрыгающего дым и смерть. При этом известии на нервном лице Калуби отразилось сильное волнение, которое наверняка заметил и Комба. Однако он ничего не сказал и после небольшой паузы продолжил свой доклад. Он заверил, что такого оружия при нас нет, ибо он и его товарищи, не удовлетворившись нашими гарантиями, обыскали наш багаж на границе страны мазиту. Поэтому Комба не видел причин опасаться, что мы приведем в исполнение древнее пророчество о том, что, когда в стране понго грянет ружейный выстрел, боги покинут ее и народ понго перестанет существовать.

Окончив свою речь, Комба скромно сел позади нас.

Потом Калуби, выразив формальное согласие считать нас послами Бауси, короля мазиту, долго говорил о пользе прочного мира между двумя народами и изложил свои условия, которые, по-видимому, подготовил заранее. Подробности опускаю, ведь мир так и не заключили, да и сомневаюсь, что понго действительно имели эти намерения. Скажу лишь, что речь шла о заключении браков, свободной торговле между двумя странами, кровном братстве и прочих вещах, о которых я уже забыл. Предполагалось скрепить договор двойными брачными узами: Бауси возьмет в жены дочь Калуби, а тот — дочь короля.

Мы молча выслушали Калуби и сделали вид, что обсуждаем его предложение. Потом я от имени Брата Джона (которого я представил слишком важной персоной, чтобы он говорил сам) сказал, что условия Калуби кажутся нам обоснованными и справедливыми и по возвращении в страну мазиту мы с удовольствием изложим их Бауси.

Калуби остался доволен моим ответом, но заметил, что условия перемирия нужно передать Мотомбо, без одобрения которого ни один договор у понго не считается законным. Он предложил нам посетить «его святейшество», выступив завтра через три часа после восхода солнца, ибо от города Рика до жилища Мотомбо целый день пути. Мы посовещались и ответили, что дорожим своим временем, но понимаем, что Мотомбо стар и сам сюда не явится, поэтому готовы уступить и посетить его сами. Я добавил, что мы устали и хотим отдохнуть. Потом Калуби были преподнесены дары, которые он принял благосклонно, пообещав одарить нас в ответ, перед тем как мы покинем страну понго.

После этого Калуби взял маленькую палочку и сломал ее в знак того, что аудиенция окончена. Мы пожелали спокойной ночи ему и его советникам и удалились в свои хижины. В пояснение дальнейшего я должен прибавить, что теперь нас провожали два советника, а не Комба. Когда мы поднялись с мест, чтобы проститься с Калуби, я заметил, что Комбы на собрании нет. Когда он ушел, сказать не могу, никто из нас не видел этого, поскольку он сидел позади.

— Ну и как все это понимать? — спросил я, когда мы закрыли дверь.

Брат Джон молча покачал головой; в те дни он пребывал в мире грез.

За него ответил Стивен:

— Вздор! Ерунда! Не знаю, что на уме у этих людоедов, но точно не мир с мазиту!

— Согласен с вами, — сказал я. — Если бы понго всерьез стремились к миру, то больше торговались бы, настаивали бы на более выгодных условиях, на выдаче заложников и все такое прочее. Кроме того, они заранее получили бы согласие Мотомбо. Ясно, что хозяин здесь он, а Калуби лишь его орудие. Если бы понго хотели мира, первым высказался бы Мотомбо. Кстати, неизвестно, существует ли он в действительности. Считаю, что самое разумное — забыть об этом волхве и завтра же утром бежать отсюда к мазиту на первой попавшейся лодке.

— Я намерен посетить Мотомбо, — решительно заявил Брат Джон.

— Я тоже, — отозвался Стивен. — Бесполезно спорить еще раз.

— Лучше скажите: бесполезно спорить с сумасшедшими! — разозлился я. — Поэтому давайте лучше спать. Вероятно, это наш последний сон.

— Ладно-ладно, — буркнул Стивен, снял куртку и свернул пополам, чтобы положить себе под голову. — Посторонитесь-ка, я встряхну одеяло. Оно трухой засыпано, — прибавил он.

— Трухой? — с подозрением переспросил я. — Зря вы поторопились и не показали мне одеяло. Прежде оно было чистым.

— Должно быть, по крыше бегают крысы, — беспечно отмахнулся Стивен.

Не удовлетворившись этим объяснением, я при слабом свете ламп начал осматривать потолок и глиняные стены хижины, расписанные узором из завитков. Тут в дверь постучали, и я, забыв о трухе, открыл ее. В хижину заглянул Ханс.

— Один из этих дьявольских людоедов хочет поговорить с баасом. Мавово не пускает его сюда.

— Впусти, — велел я. В такой ситуации бесстрашие казалось мне наилучшей тактикой. — Но пока он здесь, глаз с него не спускай.

Ханс что-то шепнул, обернувшись через плечо, и в следующий момент в хижину вошел, точнее, влетел высокий мужчина, с головы до ног закутанный в белое, отчего был похож на призрака. Вошедший плотно прикрыл за собой дверь.

— Кто ты? — спросил я.

Вместо ответа он открыл лицо, и я увидел, что перед нами сам Калуби.

— Я хочу поговорить наедине с белым господином Догитой, — хрипло сказал он. — Прямо сейчас, ибо потом такой возможности не будет.

— Как поживаешь, мой друг Калуби? — спросил Брат Джон, поднявшись. — Вижу, твоя рана зажила.

— Да-да, однако я хочу поговорить с тобой наедине.

— Нет, — ответил Брат Джон, — если ты хочешь что-нибудь сказать, ты должен говорить перед всеми или не говорить вообще. Я и эти господа — единое целое. То, что знаю я, должны знать и они.

— Могу ли я довериться им? — пробормотал Калуби.

— Так же как и мне. Поэтому либо говори, либо уходи. Но наш разговор могут подслушать…

— Нет, Догита, здесь толстые стены. На крыше никого нет, я проверил. Никто не сможет влезть на нее бесшумно, к тому же этого смельчака заметят ваши охранники у двери. Нашу беседу услышат разве что боги.

— Тогда испытаем богов, Калуби. Говори смело, мои братья знают твою историю.

— О белые господа, я в ужасном положении, — начал Калуби, вращая глазами, как загнанный зверь. — С тех пор как мы расстались, Догита, я должен был посетить Белого дьявола, живущего в горном лесу, и разбросать там священные семена. Но я притворился больным, поэтому Комба, будущий Калуби, Признанный богами, взял на себя эту обязанность и вернулся невредимым. Завтра полнолуние, и я должен снова посетить страшное божество и разбросать семена. Дьявол убьет меня, о Догита, ведь я уже пережил одно нападение! Он наверняка одолеет меня, если я не смогу уничтожить его. Вместо меня будет царствовать Комба, и он, как вы догадываетесь, обречет вас на горячую смерть — принесет в жертву богам, чтобы у женщин понго снова рождалось много детей. Да-да, если мы не убьем Белого дьявола, живущего в лесу, то все погибнем!

Калуби замолчал. Он весь дрожал, притом что с него лился пот.

— Все это хорошо, — сказал Брат Джон. — Пусть нам удастся победить дьявола, но как это поможет нам избежать гнева Мотомбо и твоего племени? Они ведь растерзают нас за оскорбление святыни.

— Нет, Догита. Если умрет божество, умрет и Мотомбо. Это издревле известно. Поэтому Мотомбо оберегает его, словно мать свое дитя. До тех пор пока не отыщется новый Белый дьявол, его место займет Мать Священного цветка, а она милосердна и никому не причиняет зла. Я буду править от ее имени и, конечно, уничтожу своих врагов, особенно этого колдуна Комбу.

Тут я услышал слабый звук, похожий на шипение змеи, но он не повторился, и я, ничего не заметив, решил, что мне просто почудилось.

— Кроме того, — продолжал Калуби, — я дам вам много золота, даров, каких вы только пожелаете, и невредимыми переправлю в страну ваших друзей мазиту.

— Погоди, — вмешался я, — давай разберемся. Джон, пожалуйста, переведите все Стивену. Для начала скажи мне, друг Калуби, что это за божество, о котором ты говоришь?

— Это огромная обезьяна, о господин Макумазан, белая то ли от старости, то ли с самого рождения. Она вдвое больше любого из нас и сильнее двадцати мужчин. Гигантская обезьяна может сломать человека пополам, как я ломаю тростинку, или откусить ему голову, как откусила мне палец в знак предостережения. Так она поступает со всеми вождями, надоевшими ей. Сначала она откусывает им палец, но позволяет уйти, потом ломает их, словно тростник, и вместе с ними убивает всех, кого хотят принести в жертву.

— Ага, это большая обезьяна! — сказал я. — Так я и думал. Давно это животное считается у вас священным?

— Точно не знаю. Испокон веков. Белый дьявол существовал всегда, так же как и Мотомбо, ибо они — одно целое.

— Полная ерунда, — сказал я по-английски; потом прибавил: — А что это за Мать Священного цветка? Она тоже существовала всегда и живет там же, где бог-обезьяна?

— Нет, господин Макумазан, она смертна, как и все люди. Ей наследуют те, кто может занять ее место. Нынешняя Мать Цветка — белая женщина средних лет, принадлежащая к вашему народу. Когда она умрет, ее место займет дочь, тоже белокожая и очень красивая. После ее смерти найдутся другие белые женщины — возможно, из числа рожденных от черных родителей.

— А сколько лет этой дочери? — спросил Брат Джон изменившимся голосом. — Кто ее отец?

— Она родилась, Догита, свыше двадцати лет назад, после того как Мать Цветка захватили в плен и привели сюда, в страну понго. Мать Цветка говорила, что отец этой девушки — ее покойный супруг.

Брат Джон опустил голову на грудь и закрыл глаза, словно погружаясь в сон.

— Живет Мать Цветка на острове посреди озера — на вершине горы, которая окружена водой, — продолжал Калуби. — Жрица не общается с Белым дьяволом, но ее прислужницы временами переплывают озеро, чтобы присмотреть за полем, где вождь разбрасывает семена. Из этих семян вырастает хлеб, который служит пищей божеству.

— Ну хоть что-то понятно, — проговорил я. — Теперь изложи нам свой план. Как мы попадем туда, где живет большая обезьяна, и каким образом можно убить ее, раз твой преемник Комба не позволил нам взять с собой огнестрельное оружие?

— О господин Макумазан! Пусть зубы Белого дьявола сокрушат мозг Комбы за содеянное им! Пророчество, о котором он говорил тебе, совсем не древнее. Оно появилось в нашей земле не более месяца назад, хотя от Комбы ли оно исходит или от Мотомбо, я не знаю. Никто, кроме меня и нескольких человек в нашем племени, не слыхал о железных трубах, изрыгающих смерть. Откуда же взяться пророчеству?

— Я тоже не знаю этого, Калуби. Но ответь мне на мои вопросы.

— Ты спрашиваешь, как вы попадете в лес, ибо Белый дьявол живет в лесу, на склоне горы? Устроить это просто, ведь Мотомбо и все племя убеждены, что я заманил вас сюда, дабы принести в жертву, чего они желают по разным причинам. — Калуби выразительно посмотрел на упитанного Стивена. — Как убить божество без железных труб, я не знаю. Но вы великие маги, храбрецы и наверняка сами найдете способ.

Тут Брат Джон вырвался из плена грез.

— Да, способ мы найдем, — заверил он. — Мы не боимся обезьяны, которую ты называешь божеством. Но сделаем мы это только за плату. Безвозмездно мы не станем убивать это чудовище и спасать тебя от смерти.

— За какую плату? — нервно пробормотал Калуби. — Я могу дать вам много женщин, много скота. Но женщины будут вам только обузой, а скот не переправить через озеро. Золото и слоновую кость я вам уже обещал. Больше у меня ничего нет.

— В виде платы мы требуем у тебя, о Калуби, белую женщину, именуемую Матерью Священного цветка, и ее дочь.

— И Священный цветок вместе с корневищем, — прибавил Стивен, которому я переводил каждую реплику.

Услышав эти «скромные» требования, бедный Калуби чуть не сошел с ума.

— Вы понимаете, что требуете богов моей страны? — спросил он, почти задыхаясь.

— Конечно понимаем, — невозмутимо ответил Брат Джон. — Мы хотим богов твоей страны, ни больше ни меньше.

Калуби бросился к двери хижины, но я поймал его за руку и сказал:

— Постой, дружище. Ты просишь, чтобы мы ради твоего спасения рискнули жизнью и убили величайшего из богов понго. Взамен мы просим подарить нам остальных богов и перевезти нас с ними через озеро. Ты принимаешь наше предложение или нет?

— Нет, — мрачно ответил Калуби, — если соглашусь, то навлеку на свой дух последнее проклятие. О нем даже говорить не хочется: слишком оно ужасно.

— А если откажешься, то навлечешь проклятие на свое тело. Через несколько часов тебя загрызет обезьяна, которую ты называешь богом. Да, она загрызет тебя, а потом твой труп зажарят и съедят, устроив ритуальный пир, так?

Калуби кивнул и застонал.

— Мы только рады твоему отказу, — продолжал я. — Теперь мы избавимся от трудного и опасного дела и вернемся в страну мазиту целыми и невредимыми.

— Как вы вернетесь на земли мазиту, о господин Макумазан? Даже если вас не коснутся клыки Белого дьявола, вы обречены на горячую смерть.

— Очень просто, Калуби. Мы скажем Комбе, будущему вождю, о кознях, которые ты строишь против вашего бога. Мол, мы отказались слушать тебя. Особых доказательств не потребуется, ведь ты у нас в хижине. Кому придет в голову искать тебя здесь? Пойду-ка я, ударю в чан за дверью. На звук кто-нибудь да придет, хоть теперь и поздно. Стой спокойно! У нас есть ножи, а у наших слуг — копья. — И я шагнул к двери.

— Господин, я отдам вам Мать Священного цветка и ее дочь, — сразу пообещал Калуби. — И Священный цветок вместе с корневищем. Постараюсь переправить вас через озеро целыми и невредимыми, клянусь! Только прошу вас, возьмите меня с собой, ведь после этого я не посмею остаться здесь. Проклятие последует за мной, но лучше погибнуть от проклятия в угодный судьбе день, чем от клыков Белого дьявола завтра. Ох, зачем я родился на свет? Зачем родился? — Калуби зарыдал.

— Этот вопрос, о Калуби, задавали многие, но никто не получил на него ответа, хотя, вероятно, ответ все-таки существует, — участливо проговорил я.

Я искренне жалел этого несчастного человека, заблудившегося в аду суеверия; владыку, который вырвется из сетей ненавистной власти, лишь угодив в объятия ужасной смерти; жреца, обреченного погибнуть от руки своего божества, как погибли его предшественники, как погибнут его преемники.

— Впрочем, поступил ты мудро, клятву твою мы запомним, — продолжил я. — Пока ты верен нам, мы будем молчать, а если изменишь своему слову… Мы не так уж беззащитны, в ответ мы предадим тебя, и ты погибнешь вместо нас. Ну что, договорились?

— Договорились, белый господин! Но не брани меня, если дела примут скверный оборот. Богам ведомо все, они упиваются людским горем, смеются над уговорами и мучают тех, кто их терзает. Но будь что будет. Я поклянусь вам в верности нерушимой клятвой. — Калуби вытащил из-за пояса нож и проколол себе кончик языка; из ранки на пол капнула кровь. — Если нарушу свою клятву, — начал он, — пусть мое тело похолодеет, как холодеет эта кровь, пусть оно сгниет, как сгниет эта кровь! Пусть мой дух затеряется в мире призраков и исчезнет в нем, как исчезнет в воздухе и в прахе земном эта кровь!

Ужасная сцена потрясла меня до глубины души, уже тогда я почувствовал, что этому бедняге от судьбы не уйти.

Мы промолчали, а мгновением позже Калуби закрыл лицо белой тканью и выскользнул из хижины.

— Боюсь, с этим дерганым парнем мы играем не вполне чисто, — заметил Стивен, и в его голосе прозвучала нота раскаяния.

— Белая женщина и ее дочь… — пробормотал Брат Джон.

— Да, — размышлял вслух Стивен, — это можно оправдать желанием вырвать из ада двух белых женщин. А желание достать орхидею можно оправдать желанием не разлучать бедняжек с цветком. Хорошо, что я об этом подумал, теперь на душе спокойнее.

— Надеюсь, спокойно вам будет и на горячей железной решетке. Мы втроем на ней прекрасно уместимся, — съязвил я. — А теперь попрошу тишины, я спать хочу.

К сожалению, должен прибавить, что это желание не осуществилось. Но если я не мог уснуть, то думать мне ничто не мешало. И передумал я многое.

Сперва я размышлял о понго и их богах. Странные люди, странный пантеон… Этот вопрос я скоро оставил, ибо он одинаково касался дюжины других темных культов, исповедуемых на обширном Африканском континенте. На сей вопрос не ответить никому, и уж точно не приверженцам суеверий. Ответ следует искать в тайниках человеческой души, которая видит вокруг себя только смерть, ужас и зло. Олицетворением зла в том или ином причудливом виде и являются боги или, вернее, демоны, которых можно умилостивить жертвой. Идолы или животные сами по себе редко становятся объектами поклонения. Чаще всего воображение невежественного дикаря рисует существо или предмет, в которые вселились божество или демон. Обиталище духа и признается фетишем, при этом разные духи обладают различными свойствами.

Так, большая обезьяна, вероятно, олицетворяет Сатану, кровавого князя тьмы. Священный цветок — символ плодородия, даров земли, которыми питается человек. Мать Цветка — воплощенное милосердие, поэтому она всенепременно белая и живет не втемном лесу, а на горе, ближе к свету. Либо она африканская сестра Цереры, римской богини — хранительницы посевов, которые символизирует прекрасный цветок. Кому это ведомо? Точно не мне. На такие вопросы я не мог ответить ни тогда, ни впоследствии.

А вот историю понго я представляю ясно. Последние потомки высшей расы, они вымирали, вырождались из-за родственных браков. Полагаю, что изначально они людоедствовали изредка или по религиозной причине. Потом неурожай и голод повысили роль религии, и страшный обряд укоренился. От человечины ни один африканский каннибал не откажется! Не исключено, что Калуби пригласил нас сюда в безумной надежде спастись от дьявола, которому служит, но Комба и старейшины под влиянием пророка, именуемого Мотомбо, явно собирались убить нас и съесть на жертвенном пиру. Как нам без оружия избежать страшной участи, я не представлял. Если только нас не ожидает чудесное спасение… Пока нужно идти вперед, идти до конца, каким бы он ни был.

Брат Джон, или преподобный Джон Эверсли, как его зовут по-настоящему, твердо верил, что на вершине горы живет его супруга, пропавшая более двадцати лет назад, а вторая белая женщина — его дочь, о существовании которой он, как ни странно, услышал лишь сегодня вечером. Прав он или нет, не знаю. Так или иначе, в страшной африканской глуши томятся две белые женщины, и наша цель ясна: нужно спасти их во что бы то ни стало, невзирая на смертельную опасность.

Вспомнились чьи-то благородные слова:

Жизнь дарована не для забавы,
Не для сладких грез и нежных чувств.
Долг и вера — лучшие награды,
К ним стремись превыше всех искусств.
Что ж, «забавами» суровый поход нас не баловал, а «нежные чувства» сулил только Брату Джону (здесь я в очередной раз ошибся). «Долг и вера», вероятно, относились ко мне. В безвыходной ситуации мне предстояло к ним стремиться.

Наконец я заснул и увидел странный сон. В нем я вырвался из телесной оболочки, но мыслительные и наблюдательные способности сохранил. Я словно умер физически, а душа была жива. В таком состоянии я парил над племенем понго, собравшимся на большой равнине под темным небом. Люди занимались повседневными делами, в том числе самыми неприятными. Иные молились темной фигуре, в которой я узнал дьявола; иные убивали, иные поедали то, к чему не хотелось приглядываться, иные работали, иные обменивались товаром, иные размышляли. Но я, способный заглядывать внутрь, в груди каждого видел крохотного мужчину, женщину или ребенка — коленопреклоненных, заплаканных, с мольбой взирающих на мрачные небеса.

Потом в вышине появилась звезда, она разгоралась все ярче и ярче, пока не превратилась в огненный нимб. Сердцевина нимба пульсировала, отчего-то напоминая мне шевелящиеся губы. Вдруг из этих губ посыпались снежинки, каждая из которых упала на лоб человечка, спрятанного в груди черного людоеда-дикаря, обелила и очистила его.

Нимб начал блекнуть и сжиматься, пока не осталось подобие прозрачных рук, вытянутых в знак благословения. Я проснулся, гадая, с чего мог присниться такой сон и значит ли он что-нибудь.

Позднее я пересказал его Брату Джону, человеку глубоко верующему и порядочному (хотя первое качество еще не гарантирует второе), и попросил объяснений. В ту ночь Брат Джон лишь покачал головой, но через пару дней подошел ко мне и сказал: «Аллан, я разгадал ваш сон, причем ответ пришел сам собой, совершенно неожиданно. В каждом сердце, очерненном грехом, дремлет семя добра и стремления к праведности. Каждый из грешников достоин прощения и милосердия, ибо как им узнать истинную веру, если никто их не учил? Аллан, ваш сон о том, что спасти можно самую темную душу, ведь милость Господня однажды озарит мрак, в котором бродят грешники».

Надеюсь, Брат Джон не ошибся, ибо недобрые вещи творятся нынче в мире, особенно в Африке.

Мы во многом виним темнокожих дикарей, но разве мы лучше, учитывая наши возможности и способности? На деле дьявол (какое удобное, емкое слово!) — искусный рыбак с целым арсеналом наживки всех размеров и цветов, из которой безошибочно выбирает подходящую для той или иной рыбы. Для черной рыбы своя наживка, для белой — своя, но вот вопрос: разве рыба, проглотившая крючок с жирной личинкой, лучше и умнее той, что попалась на тот же крючок, но с изящной белой мушкой?

В общем, разве не все мы грешны, как сказано в молитвеннике? Разве много отличий между черной и белой рыбой, если учесть особенности среды обитания? Разве не все мы нуждаемся в благословении, в простертых дланях, которые я видел во сне?

Но хватит, хватит! Негоже простому охотнику рассуждать о столь высоких материях.

Глава 15

МОТОМБО
Потом я снова заснул и спал, пока меня не разбудил яркий солнечный луч, светивший прямо в глаза. «Откуда он?» — с удивлением подумал я, ведь в хижине не было окон.

Проследив за направлением луча, я понял, что свет льется из дырки, пробитой футах в пяти от пола в глиняной стене. Я поднялся и осмотрел отверстие. Проделали его недавно: глина по краям еще не побелела. Реши кто-нибудь подслушать говорившего в хижине, такое отверстие было бы кстати. Я вышел наружу и продолжил осмотр. Упомянутая стена находилась в четырех футах от восточной части камышовой изгороди, на которой следов не было, зато с внешней стороны стены у основания лежали хлопья побелки, осыпавшиеся совсем недавно. Я позвал Ханса и спросил его, хорошо ли он сторожил хижину, пока у нас был гость. Ханс заверил, что в то время поблизости никого не было, мол, он готов в этом поклясться, так как постоянно ходил вокруг нее.

Немного успокоившись, я вернулся в хижину и разбудил остальных. Я ничего не сказал им, так как считал излишним тревожить их понапрасну. Через несколько минут высокие молчаливые женщины принесли нам горячей воды. Странно получать горячую воду в таком месте из рук таких «горничных», но факт оставался фактом. Замечу, что понго, подобно зулусам, отличались чистоплотностью, хотя умывались ли они горячей водой, не уверен.

Полчаса спустя нам подали завтрак, состоявший главным образом из зажаренного целиком козленка, поэтому мы ели без опаски. Потом явился величественный Комба, поздоровался, справился о нашем здоровье и осведомился, готовы ли мы отправиться к Мотомбо, который, по его словам, ожидает нас с нетерпением. Я спросил, откуда Комбе это известно, ведь мы решили посетить Мотомбо только накануне вечером, а до его жилища целый день пути. В ответ Комба лишь улыбнулся.

Итак, мы отправились к Мотомбо, захватив с собой весь багаж, который после раздачи подарков заметно полегчал.

Главная улица города Рика вела к северным воротам, и через пять минут мы были уже там. Нас поджидал сам Калуби с конвоем из тридцати воинов, вооруженных копьями — у понго, как я заметил, в отличие от мазиту, нет луков и стрел. Калуби громко объявил, что окажет нам особую честь — проводит к священному жилищу Мотомбо. Мы вежливо попросили его не беспокоиться, но Калуби раздраженно велел нам помалкивать. Возможно, гнев его был напускным, однако склоняюсь к мысли, что злился вождь по-настоящему. При известных читателю обстоятельствах это неудивительно. Как бы то ни было, примерно через час злость Калуби вылилась в жестокий поступок, показывающий, сколь безгранична власть этого человека в мирских делах.

Через кустарник мы прошли к саду, окруженному невысоким забором, через который пробрались коровы — некрупные, наподобие джерсейской породы — и поедали урожай. Выяснилось, что и сад, и стадо принадлежат Калуби. Вождя страшно возмутил нанесенный коровами ущерб.

— Где пастух? — закричал он.

Начались поиски. Мальчонку-пастуха вскоре обнаружили спящим в кустах и приволокли к Калуби. Тот показал недотепе сперва на коров, потом на сломанный забор и разоренный сад. Паренек принялся каяться и просить пощады.

— Убейте его! — велел Калуби.

Тогда пастушок обнял его колени и, рыдая от страха, стал целовать ему ноги. Вождь безуспешно пытался отбиться, затем схватил большое копье и оборвал не только причитания, но и жизнь бедняги.

Свита Калуби зааплодировала, потом четыре воина подняли тело несчастного, понесли в город Рика, и я понял, кого нынче вечером поджарят на решетке. Брат Джон возмущенно наблюдал за происходящим, борода у него топорщилась, как шерсть разъяренного кота.

— Негодяй! — прошипел Стивен, замахнулся и сбил бы Калуби с ног, если бы я не помешал.

— О Калуби, неужели тебе неизвестно, что за кровь платят кровью? — осведомился Брат Джон. — На смертном одре ты непременно вспомнишь эту смерть.

— Ты хочешь околдовать меня, белый человек? — спросил Калуби, свирепо на него глядя. — Если так…

Он снова поднял копье и… замер в нерешительности. Брат Джон не шелохнулся.

— О Догита, довольно попирать наши обычаи! — закричал Комба, встав между ними. — Перед тобой Калуби, владыка жизни и смерти!

Брат Джон хотел ответить, но я сказал ему по-английски:

— Ради бога, молчите, не то разделите участь пастушка! Мы же во власти этого человека!

Брат Джон опомнился, отошел в сторону, и вскоре мы двинулись дальше как ни в чем не бывало. С того момента мы перестали беспокоиться о Калуби и его дальнейшей судьбе. Сейчас, переосмысливая случившееся, я могу оправдать вождя: несчастный обезумел от страха перед смертью и не ведал, что творит.

Мы целый день шли по плодородной равнине — судя по ряду признаков, некогда все эти земли были возделаны. Теперь же хлебные поля попадались редко, свободное пространство зарастало бамбуком. Солнце жгло немилосердно, и около полудня мы остановились у озерца поесть и отдохнуть. Там нас нагнали воины, унесшие тело пастушка в город. После того как они доложили Калуби о выполнении приказа, мы отправились к причудливым черным скалам, за которыми возвышалась величественная гора, по-видимому вулканического происхождения. Скалы тянулись с запада на восток, насколько хватал глаз; к трем часам пополудни мы приблизились к ним достаточно, чтобы различить зияющий вход в пещеру, где заканчивалась дорога.

К нам подошел Калуби и, смущаясь, попытался завязать разговор. Думаю, вид горы разбудил в нем страх с новой силой, поэтому вождь решил подольститься к нам, своим потенциальным спасителям. Помимо всего прочего, Калуби сообщил, что брешь в скалах — дверь в жилище Мотомбо.

Я молча кивнул. В обществе убийцы мне становилось дурно. Калуби отошел, бросая на нас умоляющие взгляды.

Без особых приключений мы достигли скалистой стены. Она, я полагаю, состояла из крепкого вулканического камня, миллионы лет выдерживавшего непогоду и разливы озера, в то время как более хрупкие породы вокруг рассыпались. Я не геолог и не могу точно определить минералогический состав, да и некогда было изучать местные камни. Зато я прекрасно видел брешь — вход в большую пещеру, очевидно естественного происхождения. Наверняка она некогда служила стоком для озерной воды, затоплявшей страну понго.

Мы остановились и нерешительно смотрели на темный провал в скалах, без сомнения тот самый, который в юности разглядывал Бабемба. По приказу Калуби несколько воинов поспешили к окрестным хижинам, где жили слуги и охранники Мотомбо. Ни тех ни других мы не увидели. Воины быстро вернулись с горящими факелами, которые раздали нам. С содроганием (по крайней мере, меня била дрожь) мы вошли в мрачную пещеру: первым шел Калуби с половиной конвоя, потом мы, затем Комба с остальными.

Пол пещеры был очень гладким — несомненно, благодаря действию воды, — равно как и своды. Правда, рассмотреть их толком не удалось: они расступались вширь и смыкались высоко над головой. Путь наш был извилист; углубляясь в толщу скал, мы несколько раз поворачивали. У первого поворота воины понго затянули дикую заунывную песнь и не смолкали до конца дороги, а прошли мы свыше трехсот ярдов, если считать по моим шагам. При свете факелов, мерцавших в густом мраке, как звезды, мы добрались до последнего поворота — там поперек пещеры висел большой занавес из циновки. Сейчас он был приподнят, и нашим глазам предстало весьма странное зрелище.

По обеим сторонам пещеры у стен горело по большому костру. Пламя выхватывало из темноты часть пространства. Кроме того, свет проникал через дальний выход, находившийся шагах в двадцати от костров. Там виднелась протока шириной ярдов двести, а за ней поднимался лесистый горный склон. Вода проникала в пещеру, образуя маленькую бухту, она почти достигала огня, а поодаль, на отмели шириной футов шесть-восемь, стояла на приколе большая лодка. В стенах каменного зала зияло четыре дверных проема (по два с каждой стороны), которые, я полагаю, вели в покои, высеченные в скале. Каждый вход охраняла рослая женщина в белом, с горящим факелом в руках. Я решил, что это прислужницы, поставленные здесь, чтобы приветствовать нас. Однако, едва мы приблизились, женщины скрылись.

Но это было еще не все. За маленькой бухтой, прямо над лодкой, высился деревянный настил на сваях площадью около восьми квадратных футов. По бокам к нему приладили по слоновьему бивню, почерневшему от времени, размером больше любого из всех мной виденных. Между бивнями на пушистой кароссе сидело на корточках существо, которое я вначале принял за огромную жабу. На вид жаба, раздувшаяся жаба — та же грубая сморщенная кожа, тот же выпирающий хребет (оно сидело спиной к нам), те же тонкие, вывернутые наружу ноги.

Мы долго разглядывали это страшилище: при скудном освещении ничего не разберешь. Я не выдержал и решил спросить Калуби, кто это, но не успел и рта раскрыть, как существо зашевелилось. Оно повернуло голову, и в тот же миг Калуби и все понго оборвали свою дикую песнь и пали ниц. Несшие факелы продолжали держать их в правой руке.

Святые Небеса, «жаба» оказалась человеком, двигавшимся на четвереньках! Большая лысая голова была вдавлена в плечи либо из-за врожденного дефекта, либо в силу возраста, ведь это создание, без сомнения, было очень старым. Я пытался представить, сколько ему лет, но терялся в догадках. Крупное широкое лицо сморщилось, как воловья кожа на солнце; нижняя губа свешивалась, почти касаясь выступающего костлявого подбородка; по углам рта торчали два желтых клыка, остальные зубы выпали. Порой существо по-змеиному облизывало белесые десна; мелькал язык с красным кончиком. Но особенно поражали глаза — огромные, круглые, они сверкали, словно в глубине черепа горело пламя, а плоть вокруг них ссохлась. Глаза полыхали как настоящий огонь, а порой вспыхивали, словно у льва в темноте. И это человеческое существо! Признаюсь, мне стало не по себе, и на минуту я застыл, как парализованный.

Посмотрев на спутников, я понял, что они тоже напуганы. Стивен побледнел, и я подумал, что беднягу сейчас стошнит, как в первый день в стране мазиту, когда он хлебнул кофе не из той кружки. Брат Джон поглаживал бороду и шепотом молился, прося Господа о защите. Ханс воскликнул на ломаном голландском:

— Гляньте, баас, уродливый старый дьявол во плоти!

Джерри пал ниц вместе с понго, бормоча, что перед ним сама смерть. Только Мавово не шелохнулся. Наверное, понимал: ему, известному колдуну, не пристало поджимать хвост в присутствии злого духа.

Человек-жаба медленно, по-черепашьи повернул голову из стороны в сторону, оглядывая нас пылающими глазами, и заговорил на языке банту, распространенном в этой части Африки и родственном языку зулу. Правда, в речи Мотомбо слышался странный акцент.

— Итак, белые люди, вы вернулись, — медленно начал Мотомбо низким гортанным голосом. — Дайте мне сосчитать вас. — Он поднял костлявую руку и стал по очереди направлять на каждого из нас указательный палец. — Один. Высокий, с белой бородой. Да, правильно. Два. Низкий, ловкий, как обезьяна, с волосами, которые не расчешешь; хитрый, как Отец обезьян. Да, правильно. Три. Молодой и глупый, с нежным лицом, похожий на жирного ребенка, который улыбается небу, потому что полон молока, и думает, что небо улыбается ему. Да, правильно. Все трое те же самые. Помнишь, Белая борода, как мы убивали тебя, а ты взывал к Восседающему над миром и поднимал костяной крест с фигуркой человека в терновом венце? Помнишь, как ты целовал человека в терновом венце, когда в тебя вонзалось копье? Головой качаешь? Ты коварный лжец, но я изобличу тебя, ведь тот крест до сих пор у меня! — Мотомбо схватил рог, который лежал рядом на кароссе, и затрубил.

На заунывные звуки рога выбежала женщина и упала перед Мотомбо на колени. Он что-то пробормотал, она ушла и скоро вернулась с распятием из пожелтевшей слоновой кости.

— Вот он! — воскликнул Мотомбо. — Возьми его, Белая борода, и поцелуй, быть может в последний раз. — Он бросил распятие Брату Джону, который поймал его на лету и рассматривал с изумлением. — А ты, Жирный младенец, помнишь, как мы тебя поймали? Ты храбро сражался, но мы убили тебя, и ты оказался вкусным, очень вкусным. Ты дал нам много силы. А ты, Отец обезьян, помнишь, как спасся от нас благодаря своей хитрости? Я тебя не забуду, ведь ты оставил мне это. — Мотомбо показал на большой белый шрам у себя на плече. — Ты хотел убить меня, поднес огонь к железной трубе, но ее начинка загорелась не сразу. Я успел отпрыгнуть в сторону, и железный шар, вопреки твоему намерению, не поразил меня в сердце. Однако он еще здесь. О да! Я до сих пор ношу его в себе и теперь, когда плоть моя ссохлась, могу нащупать его пальцем.

Я с изумлением слушал эту речь, смысл которой (если он был) сводился к тому, что все мы встречались в Африке в эпоху фитильных ружей, то есть около 1700 года или раньше. Однако, поразмыслив, я понял, что это полный вздор. Очевидно, предок этого старого жреца, а если ему лет сто двадцать (никак не меньше, считал я), то, может, и его отец, в молодости встретился с первыми европейцами, проникшими вглубь Африки. Полагаю, ему попались португальцы, из которых один был миссионер, двое других — отец и сын, или братья, или просто товарищи. Историю гибели тех людей часто вспоминали потомки вождя или верховного жреца племени.

— Где же мы встречались и когда, о Мотомбо? — спросил я.

— Не на этой земле, Отец обезьян, не на этой, — пророкотал Мотомбо, — а далеко-далеко на западе, где солнце садится в воду. С тех пор народом понго правили двадцать Калуби, некоторые в течение многих лет, некоторые недолго. Это зависело от воли моего брата, бога, живущего там. — Он страшно оскалился и указал через плечо на лесистую гору. — Да, правильно, двадцать вождей — некоторые правили по тридцать лет, некоторые менее четырех.

«Теперь ясно: ты старый лгун, — подумал я, — ведь если в среднем Калуби правили лет по десять, то мы, по твоей логике, встречались по крайней мере два века назад».

— Тогда вы были одеты иначе, — продолжал Мотомбо. — Двое покрыли голову железом, а белобородый брил ее. Я нашел хорошего кузнеца и велел выбить на медной дощечке ваши изображения. Она до сих пор у меня.

Мотомбо снова затрубил в рог. Как и в прошлый раз, появилась женщина, которой он что-то шепнул. Она ушла и тотчас возвратилась с каким-то предметом, который Мотомбо бросил нам. Это была почерневшая от времени пластинка, медная или бронзовая, на которой гвоздем выбили изображение высокого бородача с тонзурой и крестом в руке и двоих низкорослых мужчин в круглых металлических шлемах, в странной одежде и в сапогах с квадратным носом. В руках они держали тяжелые ружья, а один еще и дымящийся фитиль. Больше мы ничего не разглядели на пластинке.

— Почему ты покинул далекую страну и пришел на эту землю, о Мотомбо? — спросил я.

— Потому что мы боялись, как бы по вашим следам не явились другие белые люди и не отомстили за вас. Так приказал Калуби тех дней, хотя я противился этому, зная: никто не избежит того, что настанет в свой час. Мы скитались, пока не нашли это место, где живем уже давно. Наши боги переселились сюда вместе с нами. Это мой лесной брат — мы ни разу не видели его в пути, ибо он опередил нас, — а также Священный цветок и Мать Цветка. Она жена одного из вас, которого — я не знаю.

— Ты называешь бога своим братом, — сказал я, — но мы слышали, что он обезьяна. Разве может обезьяна быть братом человека?

— Вы, белые люди, не понимаете этого, но мы, черные, понимаем. Вначале обезьяна убила моего брата-вождя. Его дух вошел в обезьяну и превратил ее в бога. Поэтому она убивает каждого Калуби, и их духи также входят в нее. Не так ли, о нынешний Калуби, уже потерявший палец? — насмешливо осведомился Мотомбо.

В ответ распростертый на земле Калуби лишь застонал и затрясся.

— Все сбылось, как я предвидел, — продолжал Мотомбо, человек-жаба. — Вы вернулись, и теперь мы узнаем, справедливы ли слова белобородого о том, что его Бог покарает нашего. Вы пойдете мстить, а мы на вас посмотрим. Только на сей раз у вас не будет железных труб, которых мы боимся. Ибо моими устами возвестил бог, что белые люди с железными трубами принесут ему гибель и я, Мотомбо, Глашатай небес, тоже умру. Священный цветок вырвут с корнем. Мать Цветка исчезнет, а понго разбредутся, превратятся в скитальцев и рабов. Бог возвестил, что, когда белые люди придут без железных труб, случится нечто тайное (не расспрашивайте меня, узнаете в свое время) и вымирающие понго снова станут большим и великим племенем. Вот почему я приветствую вас, о белые люди, пришедшие из земли призраков, ибо через вас мы, племя понго, обретем силу и славу!

Пространный монолог оборвался, Мотомбо еще глубже вжал голову в плечи. Он долго сидел молча и буравил нас сверкающими глазами, будто старался прочесть наши сокровенные мысли. Если Мотомбо это удалось, то, думаю, он обрадовался, ведь я чувствовал страх, бессильную ярость и омерзение. Конечно, я не верил болтовне, похожей на бред злых африканских колдунов, но эту получеловеческую тварь возненавидел искренне. Вид и речи Мотомбо вызывали у меня глубокое отвращение и панический страх. Я словно оказался наедине со злым духом из рождественской истории, а еще не сомневался: Мотомбо желает нам зла. Вдруг он заговорил снова.

— Кто этот маленький, желтый, с лицом, похожим на голый череп? — спросил Мотомбо, указывая на Ханса, который прятался за спиной у Мавово. — Кто этот сморщенный, курносый, который мог бы быть ребенком моего божественного брата? Зачем ему, такому маленькому, такая большая палка? — Он указал на бамбуковую дубинку Ханса. — Чую, коварства в нем, как воды в тыквенной бутыли. Того черного великана я не страшусь. — Он указал на Мавово. — Мое колдовство сильнее его колдовства! — (По-видимому, человек-жаба узнал в Мавово собрата по ремеслу.) — Я боюсь маленького желтого человека с большой палкой и мешком за плечами. Его надо убить.

Мотомбо замолчал, и мы содрогнулись, ибо, прикажи он убить бедного готтентота, кто ему помешает? Но Ханс почувствовал большую опасность и призвал на помощь всю свою хитрость.

— О Мотомбо, меня убивать нельзя, ведь я слуга посла! — пропищал он. — Знаешь ведь, что боги каждой земли мстят обидчикам своих послов и их слуг. Если убьешь меня, я начну являться тебе по ночам. Да, я буду садиться тебе на плечо и не дам тебе покоя до тех пор, пока ты не умрешь. Ибо рано или поздно ты умрешь, о Мотомбо!

— Верно, — согласился Мотомбо. — Говорю же, этот маленький полон коварства. Все боги мстят тем, кто убивает послов их земли и их слуг. Это право дано одним богам. — Мотомбо еще раз усмехнулся. — Пусть решают боги понго!

Я вздохнул с облегчением. Мотомбо продолжал иным, чуть ли не деловым тоном:

— Скажи, о Калуби, что привело ко мне, Глашатаю небес, этих белых людей? Сдается мне, они явились просить о мире с мазиту? Встань и говори!

Калуби поднялся, покорно изложил причину нашего прихода к понго в качестве послов Бауси и перечислил статьи договора, который ждал одобрения Мотомбо и короля мазиту. Мы отметили, что эта тема совершенно не интересовала колдуна. Слушая Калуби, он задремал, утомленный плетением козней или по иной причине. Едва Калуби закончил, Мотомбо открыл глаза и, указав на Комбу, молвил:

— Встань, будущий Калуби!

Комба поднялся. Четко и бесстрастно он рассказал о беседе с Бауси и обо всем, относившемся к его миссии. Мотомбо снова задремал и разлепил веки лишь в ту минуту, когда Комба описывал, как он обыскивал нас, чтобы мы не пронесли в страну понго огнестрельное оружие. Мотомбо одобрительно закивал и облизал губы тонким красным языком. Когда Комба умолк, он сказал:

— Бог говорит мне, что план мудр, ибо без новой крови народ понго погибает. Но исход такого перемирия известен одному богу, если он в силах разглядеть будущее. — Мотомбо сделал паузу, потом резко спросил: — Не желаешь ли что-либо добавить, о будущий Калуби? Бог заставляет спросить тебя об этом.

— Желаю, о Мотомбо. Много лун назад бог откусил палец у владыки нашего Калуби. Владыка прослышал, что в стране мазиту у большого озера живет белый человек, искусный врачеватель, способный ножом отсекать изувеченные пальцы. Калуби взял лодку и поплыл к тому месту, где поселился белый человек по имени Догита — вот этот, белобородый, стоящий пред тобой. Я последовал за владыкой на другой лодке, ибо хотел разведать его замыслы и посмотреть на белого человека. Спрятал лодку и спутников в камышах, далеко от лодки Калуби, прошел по мелководью и укрылся в камышовых зарослях близ полотняного жилища белого человека. Я видел, как Догита отрезает Калуби больной палец. И слышал, как Калуби умоляет белого человека прийти на нашу землю с железной трубой, изрыгающей дым, и убить бога, которого он боится.

Присутствующие изумленно заохали, а Калуби снова пал ниц и замер. Только Мотомбо, казалось, совершенно не удивился — возможно, потому, что уже знал эту историю.

— Это все? — спросил он Комбу.

— Нет, о Глашатай небес! Вчера вечером, после совещания, о котором ты уже слышал, Калуби, закутанный с ног до головы, как мертвое тело, отправился в хижину к белым людям. Я знал, что он так поступит, и приготовился заранее. Острым копьем я из-за ограды пробил дыру в стене хижины, просунул туда длинную камышинку и через нее слышал все, что говорилось внутри.

— Ох, как хитро! — невольно восхитился Ханс. — О Ханс, хоть ты и стар, тебе еще учиться и учиться!

— Я слышал немало того, что могу передать тебе, о Мотомбо, — продолжал Комба, бесстрастный голос которого напомнил мне звон льда. — Изложу то, что считаю достаточным, хотя, если ты пожелаешь, о Глашатай небес, поведаю остальное, — спокойно продолжал Комба среди всеобщего молчания. — Я слышал, как владыка Калуби, Дитя бога, заключает с белыми людьми договор, по которому они должны убить бога (каким образом, не знаю, это не обсуждалось). Взамен они получат Мать Священного цветка, ее дочь, будущую Мать Цветка, и Священный цветок, выкопанный с корневищем. Кроме того, их вместе с женщинами и Священным цветком переправят через озеро. Вот и все, о Мотомбо!

Среди полной тишины Мотомбо смотрел на распростертого перед ним Калуби, смотрел долго и грозно. Нарушил тишину несчастный вождь — вскочил и попытался заколоть себя копьем, но не успел. Копье вырвали у него из рук, и лишенный оружия Калуби сник.

Тишину нарушил Мотомбо: он громко заревел. Да, он ревел, словно раненый буйвол! Я никогда не поверил бы, что такой звук способны издавать стариковские легкие. Почти целую минуту гневный рев эхом разносился по пещере. Воины понго вскочили на ноги и, показывая на несчастного Калуби, зашипели, словно змеи. Некоторые понго так и держали горящие факелы.

Сцена получилась воистину адская. Напыщенный Сатана-Мотомбо на тонких жабьих ногах, большие костры, пылающие у стен пещеры, зарево заката на недвижной воде и лесистом склоне, белые фигуры понго, повернувшихся к злосчастному преступнику и шипящих, как разъяренные змеи, — все это казалось кошмаром.

Но вот Мотомбо схватил свой причудливый рог и затрубил. Выбежали женщины, увидели, что в них нет надобности, и застыли, как бегуньи на старте. Потом рог умолк, воцарилась тишина, нарушаемая треском костров, которые горели, не ведая о трагедии в пещере.

— Все кончено, старина! — шепнул мне дрожащим голосом Стивен.

— Да, — ответил я, — все кончено. Встанем спина к спине и дадим бой. У нас есть копья…

Мы встали плотнее друг к другу, и тут Мотомбо снова заговорил:

— Итак, ты, бывший Калуби, подговаривал белых людей убить бога? Взамен посулил Священный цветок вместе с теми, кто его охраняет? Хорошо! Всем вам нужно пойти к богу и потолковать с ним. А я отсюда посмотрю, кто умрет, вы или бог. Взять их!

Глава 16

БОГИ
Воины понго с криком бросились на нас. Один упал навзничь и не поднялся: его убил стремительный удар копья Мавово. Но с нами быстро справились, через полминуты нас шестерых (вернее, семерых, включая Калуби) схватили, обезоружили и швырнули в лодку. Туда же прыгнули несколько воинов под предводительством Комбы-рулевого. Лодка тотчас отчалила от свайного трона Мотомбо и через бухточку направилась в протоку, дельту, или как там называются воды, отделявшие скалу с пещерой от подножия горы.

Когда мы выплывали из пещеры, Мотомбо, беспокойно вертевшийся на своем месте, закричал Комбе:

— О будущий Калуби! Отвези бывшего Калуби и троих белых людей с их слугами к опушке леса, к Дому богов, и оставь их там. Потом возвращайся в город Рика. Когда все закончится, я призову тебя.

Комба склонил свою красивую голову. По его знаку двое воинов взялись за весла — больше гребцов не требовалось, — и лодка медленно поплыла через заводь. Первым делом я отметил чернильный цвет воды, что, вероятно, объяснялось глубиной и тенью, отбрасываемой скалой с одной стороны и высокими деревьями с другой. Кроме того, я заметил на берегах крокодилов, лежавших, словно бревна. Надо сказать, в трудные моменты я не терял головы, напротив, все мои чувства обострялись, и мне сразу бросились в глаза обломанные сучья, торчавшие из воды в месте сужения протоки: большие деревья упали туда или их специально повалили. В памяти всплыл рассказ Бабембы, которому удалось бежать отсюда на лодке, и я подумал, что теперь это возможно разве только в большое половодье.

Через пару минут мы достигли подножия горы, удаленной от пещеры всего на двести ярдов, как я уже упоминал. Лодка ткнулась носом в берег, спугнув больших крокодилов, которые с сердитым плеском исчезли под водой.

— Высаживайтесь, белые господа, высаживайтесь! — сказал Комба с крайней учтивостью. — Идите скорее, бог, вне сомнения, ждет вас. Больше мы не свидимся, так что прощайте. Вы мудры, а я глуп, но выслушайте мой совет и помяните его, если когда-нибудь вернетесь в мир живых. Держитесь поближе к своему богу, если у вас таковой есть, и не вмешивайтесь в дела высших сил, которым поклоняются другие народы. Еще раз прощайте!

Совет отличный, но в ту секунду меня переполняла ненависть к этому сверхчеловеку Комбе. Если бы злые помыслы убивали, мы впрямь попрощались бы навечно.

Держа для острастки копья наперевес, понго высадили нас на илистый берег. Первым выбрался Брат Джон. Его улыбка, учитывая обстоятельства, казалась мне неуместной, хотя он, разумеется, лучше знал, когда можно улыбаться. Калуби вышел последним. Так сильно он страшился этого зловещего места, что преемник Комба едва ли не вытолкнул его на берег. Впрочем, на суше Калуби немного осмелел, обернулся и сказал Комбе:

— Помни, о Калуби, что однажды моя участь постигнет тебя. Жрецы скоро надоедают богу. Через год-другой ты неизбежно последуешь за мной!

— Тогда, о бывший Калуби, попроси за меня бога, чтобы это случилось попозже, — насмешливо ответил Комба, отталкивая лодку от берега. — Попроси его, когда твои кости затрещат в его объятиях!

Глядя на удалявшуюся лодку, я вспомнил картинку из старой латинской книжки моего отца. Там изображались души умерших, перевозимые Хароном через реку Стикс. Сцена, которую мы наблюдали, очень напоминала ту картинку. Вот ладья Харона, плывущая по ужасному Стиксу. Огни покинутого нами мира мерцают на том берегу, а мы стоим на этом, мрачном и зловещем, ожидая гибели от зубов или когтей неведомой твари, под стать чудищам Аида… Ох, точным же получилось сравнение! Но что, по-вашему, брякнул этот несносный юнец, Стивен?

— Наконец-то мы попали сюда, старина! — воскликнул он. — И можно сказать, отделались легким испугом. Вот так удача! Вот так радость! Гип-гип ура!

Он плясал на топком берегу, подбрасывал свой шлем и ликовал.

Я обжег, точнее, постарался обжечь его взглядом и процедил:

— Сумасшедший!

«Удача!» «Радость!» Хорошо, что порой безумие человека проявляется в веселости. Я повернулся к вождю и спросил, где может находиться пресловутый местный бог.

— Всюду, — ответил Калуби, дрожащей рукой указывая на бескрайний лес. — Может, за этим деревом, может, за тем, может, далеко отсюда. Мы узнаем это до наступления утра.

— Что же ты намерен делать? — зло осведомился я.

— Умереть, — ответил Калуби.

— Послушай, глупец! — воскликнул я. — Умирай, если хочешь, а мы не желаем. Отведи нас туда, где можно спастись от вашего Белого дьявола.

— От него нет спасения, особенно в его собственном доме, — Калуби покачал своей глупой головой и продолжил: — Как спастись, если отсюда не выбраться и даже на дерево не влезть?

Я понял, что он прав, глянув на высоченные стволы без единого сука; верхушки покачивались над головой футах в пятидесяти-шестидесяти. Тем более не исключено, что бог лазает по деревьям лучше нас. Калуби нерешительно зашагал прочь от берега, и я спросил, куда он направляется.

— На кладбище, — ответил он. — Там вместе с костями лежат копья.

Я принял это к сведению (если из оружия имеются лишь складные ножи, копьями не пренебрегают) и велел Калуби вести нас туда. Через минуту мы уже поднимались по склону. Царившие в страшном лесу сумерки напоминали лондонский туман.

Шагов через триста-четыреста чаща расступилась. Исполинские деревья лежали на земле — должно быть, рухнули от старости, а молодые еще не выросли. На поляне стояли ряды саркофагов из прочного железного дерева, и на каждом возлежал проломленный гниющий череп.

— Бывшие Калуби, — пояснил наш проводник. — Смотрите, Комба мне место приготовил! — Он указал на новый гроб с открытой крышкой.

— Какой заботливый! — похвалил я. — Но покажи нам, где копья, пока совсем не стемнело.

Калуби приблизился к одному из саркофагов, который явно стоял здесь с недавних пор, и сказал, чтобы мы подняли крышку, а то ему страшно.

Я отодвинул ее в сторону. В саркофаг были уложены кости, и каждую, за исключением черепа, во что-то завернули. Тут же оказалось несколько горшков, наполненных, по-видимому, золотым песком, и два прекрасных копья с медным нержавеющим наконечником. Мы открыли несколько гробов и извлекли еще несколько копий, положенных туда для того, чтобы покойник мог пользоваться оружием по пути в царство теней. Древки в большинстве своем подгнили от сырости, но, к счастью, у наконечников имелись медные гнезда, трубки длиною около трех футов, что давало возможность пользоваться ими даже без древка.

— Плохое оружие для борьбы с дьяволом! — посетовал я.

— Да, баас, неважное, — весело ответил Ханс, — но у меня есть кое-что получше!

Не я один — все посмотрели на него с изумлением.

— О чем ты, Пятнистая змея? — спросил Мавово.

— О чем ты, сын сотни идиотов? Разве сейчас время шутить? Довольно с нас и одного весельчака! — сказал я, кивнув на Стивена.

— О чем я, баас? Разве баасу неизвестно, что при мне маленькое ружье Интомби, то самое, из которого баас стрелял по грифам около крааля Дингаана? Я ничего не говорил, потому что думал, что баас знает об этом, а если нет, то и не надо, ведь мерзкие понго могли случайно услышать о нем от бааса, и тогда…

— Он помешался, — перебил Ханса Брат Джон, хлопая себя по лбу, — совсем помешался, бедняга! Неудивительно при столь удручающих обстоятельствах!

Я мысленно согласился с Братом Джоном и снова посмотрел на Ханса. Однако тот казался не сумасшедшим, а… еще хитрее обычного.

— Ханс, говори, где ружье, не то собью с ног и велю Мавово тебя высечь! — пригрозил я.

— Где это ружье, баас? Да разве баас не видит, что оно перед глазами бааса?

— Вы правы, Джон, бедняга не в себе, — вздохнул я.

Стивен подбежал к Хансу и хорошенько его встряхнул.

— Не трясите меня, баас! — запротестовал Ханс. — Не то ружье сломаете!

Крайне изумленный, Стивен его отпустил.

Тогда Ханс сделал что-то с верхним концом своей бамбуковой палки, осторожно перевернул ее, и из нее выскользнул… ствол ружья, тщательно обмотанный промасленной ветошью. Дуло было заткнуто паклей. Я чуть не расцеловал Ханса! Да, от радости я хотел расцеловать грязного, скверно пахнущего старого готтентота!

— А ложе? — спросил я, едва дыша. — Без него ствол бесполезен.

— Ох, неужели баас думает, что я, много лет владеющий оружием, не знаю, что у него должно быть ложе?

Ханс снял с плеч узел и достал из него большую связку желтого табака, которая заинтриговала нас с Комбой на берегу озера перед отплытием в страну понго. Он разорвал эту связку и вынул из нее ружейное ложе, тщательно вычищенное и заряженное, с опущенным ударником, под который был подложен клочок пакли, чтобы предотвратить случайный выстрел от сотрясения.

— Ты герой, Ханс! — воскликнул я. — Тебе цены нет!

— Да, баас. Хотя до сих пор баас мне так не говорил. Я решил, что мне на этот раз не следует засыпать перед лицом смерти. Ну, кому теперь спать на кровати, которую прислал мне Бауси? — спросил он, собирая ружье. — Пожалуй, тебе, о большой глупый Мавово. Ты ружья не принес. Настоящий колдун загодя выслал бы сюда ружья, чтобы они нас здесь ждали. Будешь теперь надо мной смеяться, ты, зулусский болван?

— Нет, — искренне ответил Мавово. — Я воздам тебе сибонгу — благодарность. Я сложу для тебя похвальное имя, о мудрая Пятнистая змея.

— Однако я не вполне герой, — продолжал Ханс, — и похвалы заслуживаю только наполовину. Пороха и пуль у меня в кармане много, а пистоны вывалились в дыру в жилете. Баас помнит, как я говорил ему о потерянных оберегах? Но три пистона осталось, нет, четыре: один в ружье. Ну вот, баас, Интомби готово и заряжено. Теперь, когда явится Белый дьявол, баас прострелит ему глаз со ста ярдов, как он умеет, и отправит нечистого в ад к другим чертям. Предикант, отец бааса, очень обрадуется!

Самодовольно улыбаясь, Ханс взвел курок и передал мне готовое к стрельбе ружье.

— Благодарение Богу, научившему этого бедного готтентота, как спасти нас! — торжественно произнес Брат Джон.

— Нет, баас Джон. Меня научил этому не Бог. Я сам додумался. Эх, темнеет уже. Не развести ли нам огонь? — И, забыв о ружье, Ханс начал искать растопку.

— Ханс, если мы спасемся, я дам тебе пятьсот фунтов, — пообещал Стивен. — Ну, или мой отец даст, суть-то одна.

— Спасибо, баас, спасибо, но сейчас мне больше всего хотелось бы капельку бренди. Что-то растопки не найти…

Действительно, развести костер было нечем. Возле кладбища лежало несколько бревен, но слишком больших — ни с места сдвинуть, ни разрубить. Да и отсырели они настолько, что не подожжешь.

Сумерки сгущались, но вскоре взошла луна, свет которой разбавлял мрак. Вот только небо заволокло тучами, которые часто ее скрывали, да еще огромные деревья буквально впитывали свет. Мы уселись в центре кладбища поплотнее друг к другу, развернули одеяла, чтобы защитить себя от холода и сырости, и подкрепились сушеным мясом и жареной кукурузой из мешка, который, к счастью, остался у Джерри на плечах, когда нас заталкивали в лодку. Кроме того, у меня сохранилась фляга с бренди.

Вскоре после этого из лесной дали донесся ужасный рев, а за ним мерный, ритмичный звук. Ничего подобного никто из нас прежде не слышал: львы и другие звери так не ревут.

— Что это? — спросил я.

— Бог, — простонал Калуби, — бог, молящийся луне, вместе с которой он встает.

Я промолчал, думая о том, что в распоряжении у нас лишь четыре выстрела. Ни один из них не следовало тратить понапрасну. Ох, зачем Ханс надел старый жилет вместо нового, подаренного мной в Дурбане?!

Рев прекратился, и Брат Джон начал расспрашивать Калуби, где живет Мать Священного цветка.

— Господин, — рассеянно ответил он, — она живет к востоку отсюда. Надо взобраться на гору по тропинке, отмеченной зарубками на деревьях, и миновать Сад бога. На вершине есть водоем с островом посредине. В прибрежных кустах спрятана лодка, на которой можно переправиться на остров. Там живет Мать Священного цветка.

Брат Джон, по-видимому, не удовлетворился пояснениями Калуби и попросил, чтобы утром тот показал нам тропинку.

— Не думаю, что мне суждено показать ее вам, — простонал несчастный, и в тот самый момент Белый дьявол снова заревел, на сей раз куда ближе.

Нервы у Калуби сдали окончательно. Бедняга понял, что Брат Джон — жрец неведомого ему культа, и, подгоняемый дурным предчувствием, стал выспрашивать его о том, есть ли жизнь после смерти.

Брат Джон, миссионер по призванию, постарался его утешить, а бог-обезьяна, подобравшийся к нам вплотную, будто бы заколотил в большой барабан. Теперь он не ревел, а только барабанил. По крайней мере, так нам казалось, судя по звукам. В жутком лесу, среди саркофагов с черепами, этот грохот угнетал не на шутку, доложу я вам.

Барабанный бой стих, и Брат Джон, взяв себя в руки, продолжил благочестивые речи. Тут плотная туча закрыла луну, и стало еще темнее. В тот момент Брат Джон объяснял вождю, что он не Калуби, а бессмертная душа, однако понял ли тот слова миссионера? Внезапно страшная, чернее ночи тень — других слов мне не подобрать — метнулась к нам с дальнего конца поляны. Секундой позже в нескольких футах от меня раздался шум потасовки, потом прозвучали сдавленные крики, и ужасная тень скользнула прочь.

— В чем дело? — спросил я.

— Зажгите спичку, — велел Брат Джон, — кажется, что-то стряслось.

Я чиркнул спичкой, которая в неподвижном воздухе загорелась отлично. При ее свете я увидел лица спутников, искаженные тревогой и страхом. Затем Калуби поднялся. Он махал правой рукой, превратившейся в окровавленный обрубок без кисти.

— Бог явился ко мне и отнял руку! — горестно простонал он.

Никто не проронил ни слова: слова были бессильны. Зажигая спички, чтобы разогнать мрак, мы кое-как перевязали несчастного, потом снова сбились в кучу и стали ждать, что будет дальше.

На луну снова наползло облако, тьма сгустилась, и воцарилась тишина — глубокая тишина ночного тропического леса, нарушаемаятолько нашим учащенным дыханием, жужжанием москитов, далеким плеском воды — это ныряли крокодилы — и тихими стонами раненого.

Примерно через полчаса к нам опять метнулась черная тень — так щука бросается на мелкую рыбешку. На сей раз шум борьбы послышался слева от меня, где сидели Ханс и Калуби, а за ним — протяжный вопль.

— Вождь понго исчез! — шепнул Ханс. — Его как ветром сдуло, только в земле вмятина осталась.

Вдруг луна выглянула из-за туч, и в ее бледном свете, ярдах в тридцати, на полпути от того места, где мы сидели, до края поляны, я увидел… ох, что я увидел! Дьявола, пожирающего грешную душу, — по крайней мере, мне так показалось. Огромное темно-серое существо, до абсурдного похожее на человека, стиснуло худое тело Калуби. Голова несчастного исчезла в пасти чудища, темные лапы раздирали его на куски. Похоже, Калуби уже умер, хотя его ноги, висевшие над землей, слабо шевелились.

Я вскочил, поднял ружье со взведенным курком и пальнул зверю в голову, почти наудачу, не целясь, хотя видел ее довольно отчетливо. Выстрел грянул не сразу: либо порох, либо пистоны отсырели во время путешествия. Однако мигом ранее черный дьявол — иначе это чудовище не назовешь — увидел меня, а может, заметил блеск ружейного ствола. Он отшвырнул Калуби и, словно предчувствуя беду, вскинул длиннющую, толщиной в человеческое бедро, правую лапу в попытке прикрыть голову.

Ружье выстрелило, и, судя по звуку, пуля попала в цель. Вспышка озарила безжизненно упавшую лапищу, и лес наполнился жуткими воплями, в которых слышалась жалоба.

— Вы попали в него, баас! — объявил Ханс. — Этот бог не призрак, призраки не знают боли. А он скулит, значит жив-живехонек.

— Сядьте плотнее друг к другу! — велел я. — Копья держите перед собой, пока я перезаряжаю ружье.

Я опасался, что чудовище на нас бросится, но, как выяснилось, напрасно. До конца той ужасной ночи мы его не видели и не слышали. Была надежда, что обезьяна ранена смертельно и уже издохла.

Рассвет забрезжил, как мне показалось, через несколько недель, и осветил нас, перепуганных и дрожащих среди серого тумана. Точнее, дрожали все, кроме Стивена, который сладко спал, прильнув к плечу Мавово. С такой невозмутимостью, с такими железными нервами он и трубный глас архангела проспит! По крайней мере, в этом я с возмущением заверил Стивена, когда после наших немалых усилий он наконец очнулся от неприлично крепкого сна.

— Главное — результат, — парировал Стивен. — Я свеж как майская роза, а вы, Аллан, выглядите так, словно всю ночь кутили. Калуби уже нашли?

Искать несчастного вождя мы отправились, едва рассеялся туман… Не желаю описывать то, что мы обнаружили. Инцидент с пастушком доказал, что погибший Калуби был человеком жестоким, но я искренне его жалел и надеялся, что он больше не страдает.

Мы положили его изуродованные останки в саркофаг, заботливо приготовленный Комбой для этого неизбежного конца, и Брат Джон прочел над ним молитву. Потом, после небольшого совета, мы, унылые и подавленные, стали искать дорогу к обители Матери Священного цветка. Поначалу трудностей не возникло: от поляны вверх по склону тянулась узенькая, но хорошо видная тропка. Однако беды ждали нас впереди. По мере подъема лес становился все гуще. Лиан в нем росло немного, но вершины деревьев почти смыкались у нас над головой и загораживали небо, превращая день в ночь. Невеселое получилось путешествие! Бледные, испуганные, мы крались от ствола к стволу, высматривая зарубки-указатели, и разговаривали только шепотом, дабы не привлечь внимание ужасной обезьяны. Через пару миль мы поняли, что старались напрасно: этот дьявол нас заметил. Он двигался параллельно нам, огромная серая фигура то и дело мелькала среди деревьев. Ханс хотел, чтобы я выстрелил, но я не решался, понимая, что шансы попасть в цель невелики. В запасе имелось лишь три выстрела, точнее, три пистона, которые следовало беречь.

Мы остановились, чтобы посоветоваться, и в конце концов решили, что идти вперед не опаснее, чем стоять на месте или возвращаться на поляну. И отправились дальше, держась поближе друг к другу. Мне, как единственному обладателю ружья, оказали честь возглавить процессию, чему я совершенно не обрадовался.

Через полмили мы услышали звук, напоминающий бой барабана: вероятно, огромная обезьяна колотила себя в грудь. Впрочем, удары сыпались не так часто, как накануне ночью.

— Ха! — воскликнул Ханс. — Теперь дьявол отбивает дробь только одной палкой. Другую сломала пуля бааса!

Вскоре зверь заревел так близко от нас и так громко, что задрожал воздух.

— Не знаю, как насчет палки, а барабан-то цел, — отметил я.

Мы прошли еще ярдов сто, после чего разыгралась настоящая трагедия. Мы добрались до упавшего дерева. Здесь в кронах открывался просвет, и я до сих пор ясно помню это место. Тут лежал огромный ствол, покрытый серым мхом, вокруг рос крупный папоротник рода адиантум. С нашей стороны оказалась полянка футов в сорок шириной, куда свет падал отвесно, словно через дымоход в хижине. За поваленным деревом я сперва увидел глаза, горящие красным огнем, и почти в то же мгновение — обезьянью башку среди светло-зеленых листьев папоротника. Воистину дьявол во плоти: белесая морда, низко нависшие брови, большие желтые клыки!

Прежде чем я поднял ружье, чудовище с ужасным ревом бросилось на нас. Раз — огромная серая фигура возникла на поваленном дереве. Два — пронеслась мимо меня, держась прямо, как человек, лишь голову наклонила вперед. Передняя лапа бессильно болталась вдоль туловища. Три — раздался испуганный вопль, и я обернулся. Обезьяна схватила несчастного мазиту, шедшего предпоследним в колонне, которую замыкал Мавово. Она поволокла Джерри прочь, здоровой лапой прижимая его к груди. Джерри, взрослый, склонный к полноте мужчина, казался в ее объятиях ребенком — пусть мой читатель представит себе размеры обезьяны. Несомненно, это была горилла.

Бесстрашный, как бык, Мавово кинулся на чудовище и вонзил ему в бок медное копье. Все налетели на врага, словно бешеные. Все, кроме меня, ибо я — благодарение Богу! — знал более верное средство. Через три секунды на поляне кипела отчаянная борьба. Брат Джон, Стивен, Мавово и Ханс кололи копьями гориллу, для которой их удары были что булавочные уколы. К счастью, обезьяна не выпускала Джерри и в ответ на тычки могла лишь огрызаться. Верхняя часть тела у горилл куда массивнее нижней, и подними она заднюю лапу, чтобы схватить нападающего, неизбежно потеряла бы равновесие и упала.

Наконец обезьяна, по-видимому, сообразила, что Джерри ей мешает, и швырнула его в Брата Джона и Ханса. Те покатились наземь. Потом она прыгнула на Мавово, который предвидел это и выставил копье, так что горилла, пытаясь его схватить, напоролась на медный наконечник. От боли она откинула лапу, невзначай сбив с ног Стивена, и занесла ее над Мавово, чтобы раздавить его, — наверное, так гориллы расправляются с жертвами.

Вот он, долгожданный шанс! До того момента я не решался стрелять, боясь убить кого-нибудь из спутников. Теперь между мной и обезьяной не было никого, поэтому я, собравшись с духом, прицелился в ее огромную голову и спустил курок. Сквозь рассеивающийся дым я увидел, как обезьяна застыла, словно задумавшись, потом вскинула здоровую лапу, закатила свирепые глаза и, издав жалобный вой, пала мертвой. Пуля пробила ей башку за ухом и застряла в мозгу.

Лесная тишь накрыла нас, долгое время мы со спутниками молчали. Потом откуда-то из мха послышался тоненький голосок: примерно так свистит воздух, выпускаемый из резиновой подушки.

— Прекрасный выстрел, баас! — пропищал он. — Не хуже того, которым баас убил вожака стервятников у крааля Дингаана. Сейчас и положение наше тяжелее прежнего. И если баас стащит с меня бога, я скажу баасу спасибо.

Последние слова я едва расслышал, ведь Ханс лишился чувств. Он лежал под трупом огромной гориллы, из-под лапищи едва виднелись рот и нос бедняги. Если бы не мягкий мох, Ханс бы не уцелел.

Мы кое-как оттащили мертвую обезьяну и влили Хансу в горло немного бренди, которое произвело удивительное действие: менее чем через минуту готтентот приподнялся, хватая воздух ртом, словно рыба на берегу, и попросил добавки.

Я поручил Ханса заботам Брата Джона, побежал к Джерри и с первого взгляда понял: он мертв. Бедняга напоминал кролика, побывавшего в объятиях удава. Потом Брат Джон объяснил, что чудище сломало Джерри обе руки, все ребра и даже позвоночник.

Почему горилла, миновав нас, излила свой гнев именно на Джерри, который шел предпоследним? Возможно, потому, что накануне ночью бедняга был рядом с Калуби, пропитался его запахом, вот обезьяна и отождествила его с человеком, которого ненавидела. Вообще-то, с другой стороны от Калуби сидел Ханс, но либо к готтентоту не пристал запах понго, либо горилла хотела расправиться с ним после Джерри.

Бедный мазиту в помощи уже не нуждался, а вот остальные мои спутники — хвала Небесам! — отделались синяками, а Стивен еще и порванной одеждой. Мы решили осмотреть мертвого «бога». Тварь оказалась воистину ужасной.

Точные размеры и вес ее мы не установили, но столь огромных обезьян (если считать гориллу обезьяной) я прежде не видел и не слышал об их существовании. Лишь впятером удалось сдвинуть громадное тело и освободить потерявшего сознание Ханса, не меньше народу понадобилось и для того, чтобы освежевать чудовище. В жизни не поверил бы, что животное не более семи футов в длину окажется таким тяжелым. Несомненно, обезьяна была очень старой. Длинные желтые клыки наполовину стерлись, глаза ввалились, шерсть на голове, некогда бурая или рыжеватая, поседела, да и на груди была не черной, как обычно у молодых горилл, а серой. Точно не скажешь, но легко верилось в слова Мотомбо, что богу понго две сотни лет.

Освежевать гориллу предложил Стивен, и я согласился. Маловероятно, что мы вывезем из страны понго этакую редкость, но не бросать же ее здесь! Брат Джон ворчал, что мы напрасно теряем время, однако я считал необходимым отдохнуть после всех тревог и особенно после битвы со священным чудовищем. Мы взялись за дело и через час с лишним содрали шкуру такой толщины, что медные копья едва смогли ее оцарапать. Моя пуля угодила обезьяне в левую лапу и обездвижила ее, что было весьма кстати. В противном случае зверюга навредила бы нам куда больше. Нам также повезло, что здоровой лапой обезьяна удерживала злосчастного Джерри и никого не цапнула своими жуткими клыками, перекусившими кисть Калуби, словно травинку.

Шкуру мы содрали — только на лапах не тронули — и растянули на колышках сырой стороной вверх, чтобы высушить на солнце. Потом, похоронив бедного Джерри в полом стволе огромного упавшего дерева, мы вытерлись влажным мхом и подкрепились остатками еды.

После этого наша команда снова пустилась в путь — теперь в значительно лучшем настроении. Джерри погиб, но погиб и бог понго, а мы остались целы и почти невредимы. Больше никогда не будут вожди племени понго трепетать перед ужасным божеством, которое рано или поздно становилось их палачом! Пара владык, может, из страха и совершили самоубийство, но остальные наверняка погибли от рук или зубов свирепого божества.

Эх, узнать бы историю той гориллы! Неужели Мотомбо прав и обезьяна вместе с племенем пришла сюда с прародины понго в Западной или Центральной Африке? А может, чудище привели силой? Я не могу ответить на эти вопросы, но замечу, что никто из мазиту и других туземцев не слышал о существовании горилл в этой части Африки. Если горилла местная, то либо одиночка, либо изгнанница, — во всяком случае, такая судьба бывает у слонов, которые с возрастом впадают в бешенство.

Вот и все, что я могу сказать об этом звере, хотя у понго, конечно, имелась собственная легенда. Согласно ей, злой дух, обитавший в теле вождя, в стародавние времена вселился в убившую его обезьяну. Всех Калуби и множество других обреченных она лишала жизни, чтобы «насытиться человеческим духом» и тем самым избегнуть разрушительного действия времени. Эту легенду упоминал Мотомбо, о ней же впоследствии подробно рассказывал Бабемба. Но если свирепое божество и обладало сверхъестественными способностями, они не уберегли его от пули из ружья Парди[317].

Недалеко от поваленного дерева находилась поляна, которую называли Садом бога. Несчастные Калуби дважды в год засевали его «священными семенами». Большой, площадью несколько акров, участок возделанной земли лежал на горном склоне и орошался ручьем. Здесь в плотном кольце банановых деревьев росли кукуруза и другие злаки. Судя по многим признакам, бог понго приходил сюда подкрепиться. Сад казался ухоженным, сорняки почти отсутствовали. Сперва я удивился этому, но потом вспомнил слова Калуби: садом занимаются служанки Матери Цветка, альбиноски либо немые.

Мы пересекли поляну и быстро зашагали в гору по хорошо утоптанной тропинке. Стало ясно, что мы приближаемся к потухшему кратеру. От волнения мы не могли говорить, а Брат Джон, несмотря на свою больную ногу, спешил так, что мы не поспевали за ним. Он первым достиг кратера, Стивен следом. Вдруг Брат Джон осел на землю, словно ему стало дурно, а Стивен, очевидно потрясенный зрелищем, воздел руки.

Я бросился к ним, и моему взору открылась дивная картина: крутой безлесный склон длиной около полумили спускался к берегу красивого озера площадью акров двести — как позднее выяснилось, бездонного. Посреди водной глади лежал остров площадью двадцать пять или тридцать акров; землю там, очевидно, обрабатывали, так как были видны нивы, плодовые деревья, пальмы; среди них стоял аккуратный домик с верандой и тростниковой изгородью, чуть поодаль — туземные хижины. Небольшой участок перед хижинами обнесли высокой стеной, поверх которой на шестах закрепили циновки, по-видимому защищавшие от ветра или от солнца.

— Держу пари, там растет Священный цветок! — взволнованно воскликнул Стивен. Он только о проклятой орхидее и думал! — Смотрите, циновки повесили на солнечной стороне, чтобы защитить его от палящих лучей, а пальмы посадили, чтобы создать тень…

— Там живет Мать Цветка, — прошептал Брат Джон, указывая на дом. — Кто она? Кто? Вдруг я ошибаюсь?.. Не дай бог, иначе я не перенесу этого.

— Так давайте выясним! — предложил я.

Через пять минут стремительного спуска мы, потные и запыхавшиеся, начали искать в камыше и прибрежных кустах лодку, о которой говорил Калуби. А если лодки нет? Как мы попадем на остров? Вдруг зоркий Ханс что-то заметил. Он кинулся влево, поднял руку и засвистел. Мы побежали к нему.

— Лодка здесь, баас, — объявил он, указывая на заливчик, заросший кустарником и густым камышом.

Мы раздвинули камыши и действительно нашли в них несколько пар весел и лодку, которая могла вместить двенадцать-четырнадцать человек.

Через две минуты мы отчалили и вскоре благополучно достигли острова, где отыскали маленькую пристань на сваях. Потом привязали лодку (точнее, это сделал я, ведь никто больше об этом не подумал) и направились к дому по тропинке через возделанные поля. На случай внезапного нападения я настоял, что пойду первым с ружьем наготове. Тишина и полное отсутствие признаков жизни казались подозрительными: неужели местные не видели, как мы переправляемся через озеро?

Впоследствии я узнал, почему остров казался необитаемым. Получилось так по двум причинам: во-первых, стоял жаркий полдень и бедные служанки удалились в хижины, чтобы поесть и отдохнуть; во-вторых, охранница лодку заметила, но решила, что это Калуби едет к Матери Цветка, и по традиции увела товарок. Редкие встречи вождя и жрицы носили религиозный характер, поэтому свидетели исключались.

Сначала мы подошли к огороженному участку, обсаженному пальмами и защищенному от солнца циновками. Стивен резво вскарабкался на плетень и вытянул шею. Через секунду он уже сидел на земле, спустившись быстрее перепуганной мартышки.

— Боже мой! Боже мой! — восклицал он.

Большего я от него не добился, хотя, признаюсь, не очень усердствовал.

Шагах в пяти от того участка высилась другая тростниковая изгородь — вокруг дома. В ней имелась калитка, тоже из тростника, и она была приоткрыта. Мне послышался незнакомый голос, я подкрался и осторожно заглянул внутрь. Футах в четырех-пяти от калитки была веранда, из нее дверь вела в комнату, где стоял стол, должно быть обеденный.

На полу веранды, устланном циновками, стояли на коленях две белые женщины в белоснежных одеждах с пурпурной бахромой. На них были браслеты и другие украшения из туземного червонного золота. Одной, крепкой и голубоглазой, с длинными светлыми волосами, я дал бы лет сорок, другой, высокой сероглазой шатенке, лет двадцать. Нельзя было не отметить редкую красоту этой девушки. Старшая из женщин молилась, младшая внимала ей, безучастно глядя в небо.

— Господи, сжалься над нами, бедными пленницами! Ниспошли нам освобождение из плена в этом диком краю. Мы возносим благодарность Тебе, много лет хранящего нас целыми и невредимыми, уповаем на милость Твою, ибо одному Тебе по силам помочь нам. Господи, пусть наш дорогой муж и отец будет жив и здоров, пусть в один благословенный час мы с ним воссоединимся. А коли мертв он и на земле нам не свидеться, пусть умрем мы и встретимся на небесах Твоих, — молилась старшая чистым твердым голосом, а на щеках у нее блестели слезы. — Аминь, — наконец произнесла она.

— Аминь, — повторила девушка со странным акцентом.

Я обернулся и посмотрел на Брата Джона: он тоже слышал молитву и пребывал в глубочайшем потрясении. Он не мог ни шевельнуться, ни слова вымолвить, и, пожалуй, это к лучшему.

— Удерживайте его, а я поговорю с этими дамами! — шепнул я Стивену и Мавово, потом передал ружье Хансу, снял шляпу, прошел за ворота и кашлянул, чтобы привлечь внимание дам.

Обе женщины поднялись с колен и смотрели на меня как на призрака.

— Леди, прошу вас, не пугайтесь! — начал я с поклоном. — Господь Всемогущий услышал ваши молитвы. Я из отряда белых людей, которым, пусть не без труда, удалось сюда добраться. Вы позволите нам посетить ваше жилище?

Во взгляде обеих женщин по-прежнему читалось изумление. Потом старшая сказала:

— Я Мать Священного цветка. Чужестранец, говорящий со мной, обречен на смерть. Если ты человек, то как сумел добраться сюда живым?

— История длинная, — весело ответил я. — Можно нам войти? Рисковать мы привыкли и очень надеемся быть вам полезными. Замечу, что в отряде трое белых, два англичанина и американец.

— Американец? — изумленно повторила старшая женщина. — Как его зовут, как он выглядит?

— Ох! — в замешательстве воскликнул я, ибо нервы у меня сдавали. — Он в возрасте, с белой бородой… В общем, похож на Санта-Клауса, а зовут его… — Полное имя я называть не решался. — Джоном… Братом Джоном. Между ним и вашей спутницей мне видится некоторое сходство…

Я испугался, что моя новость убьет даму, и проклинал свою неловкость. Чтобы не упасть, бедняжка ухватилась за девушку. Увы, та оказалась ненадежной опорой, ибо сама едва держалась на ногах. Смысл моих слов она поняла, хотя, может, и не полностью. Не забывайте, что белых мужчин та девушка прежде не видала.

— Прошу вас, мадам, успокойтесь! — взмолился я. — Пережив столько горя, неблагоразумно умирать от радости. Можно привести сюда Брата Джона? Он проповедник, он подберет нужные слова, а я простой охотник.

Женщина сделала над собой усилие и прошептала:

— Пришлите его сюда.

Я выбежал за ворота, где дожидались мои спутники, схватил Брата Джона, успевшего немного оправиться, за руку, и поволок в хижину. Он и старшая женщина изумленно уставились друг на друга. Молодая леди следила за ними, изумленно раскрыв рот.

Брат Джон и пожилая леди стояли, пристально глядя друг на друга. Девушка тоже смотрела на них во все глаза, приоткрыв рот.

— Лизбет! — выпалил Брат Джон.

— Муж мой! — вскрикнула она, бросаясь к нему на грудь.

Я выскользнул за ворота и поспешно закрыл их за собой.

— Аллан, вы рассмотрели ее? — поинтересовался Стивен, когда мы с ним отошли в сторонку.

— Кого? — спросил я.

— Молодую леди в белом. Она прехорошенькая.

— Придержите язык, осел вы этакий! — ответил я. — Разве время теперь говорить о девичьей красе?!

Я отошел к изгороди и буквально зарыдал от радости. Тот день стал одним из счастливейших в моей жизни, ибо редко все складывается так, как должно. Мне тоже захотелось вознести к небу молитву — поблагодарить Всевышнего, попросить сил и мужества для преодоления многочисленных испытаний, которые нам уготованы.

Глава 17

ДОМ СВЯЩЕННОГО ЦВЕТКА
Прошло около получаса, в течение которого я обдумывал наше положение пункт за пунктом, вполуха слушая восторженную болтовню Стивена. Сперва он распространялся о красоте Священного цветка, на который успел глянуть, потом о прекрасных глазах молодой леди в белом. Лишь намекнув, что излишняя настойчивость оскорбит девушку, я убедил его пока не соваться на участок, где росла орхидея. Во время нашего разговора ворота открылись, и в них показалась юная красавица.

— Господа, — с почтительным поклоном начала она на забавном тягучем английском, — мать и отец… да, отец… спрашивают, не желаете ли вы со спутниками утолить голод?

Мы выразили согласие, и она повела нас к дому.

— Не удивляйтесь, глядя на родителей, они очень счастливы, и не взыщите с нас за пресный хлеб, — попросила девушка и с почтением взяла меня за руку.

В сопровождении Стивена мы вошли в дом, оставив Мавово и Ханса охранять его снаружи.

Дом состоял из двух комнат — гостиной и спальни. В гостиной Брат Джон и его жена сидели рядом на диванчике и восхищенно смотрели друг на друга. Лица обоих блестели от слез, но то, несомненно, были слезы радости.

— Лизбет, это мистер Аллан Квотермейн, благодаря решительности и смелости которого мы снова вместе, — сказал Брат Джон, когда мы вошли. — А этот молодой джентльмен — мистер Стивен Сомерс, его компаньон.

Говорить леди не могла, поэтому поклонилась и протянула нам руку, которую мы пожали.

— Что такое смелость и решительность? — шепотом спросила Стивена девушка. — И почему их нет у тебя, о Стивен Сомерс?

— Долго объяснять, — засмеялся Стивен, и их болтовню я больше не слушал.

Потом мы сели за стол и подкрепились овощами и утиными яйцами, сваренными вкрутую. Стивен и Хоуп[318] — именно так мать навала дочь, рожденную в час глубокого отчаяния, — вынесли большие порции еды для Мавово и Ханса.

История миссис Эверсли оказалась невероятной, хоть и краткой. Она бежала от Хасана бен Магомета и работорговцев, как и поведал Брату Джону умирающий невольник на Занзибаре, и, проблуждав несколько дней, угодила в руки к понго, когда те небольшим отрядом вышли на охоту за рабами. Дикари переправили пленницу через озеро, на свою землю. К тому времени прежняя Мать Цветка, альбиноска, умерла, достигнув глубокой старости, и миссис Эверсли водворили на ее место, которое она с тех пор не покидала. Привез ее сюда тогдашний Калуби в сопровождении так называемых миновавших кары бога. Последнего она никогда не видела, хотя однажды слышала его рев. Чудище не тронуло их и ни разу не показалось за время путешествия.

Вскоре после водворения на остров миссис Эверсли родила дочь. Выхаживали ее служанки Цветка. С того момента к пленницам относились с большой заботой и благоговением, ибо Мать Цветка и сам Цветок воплощали плодовитость, и вымирающее племя сочло рождение ребенка благим знамением. Кроме того, понго надеялись, что со временем Дитя Цветка займет место своей матери. Одинокие, беспомощные, мать и дочь посвятили себя земледелию. К счастью, даже в плену при миссис Эверсли осталась маленькая Библия. Благодаря Священному Писанию Хоуп научилась читать и узнала много полезного.

Я часто думал, что, если бы меня обрекли на пожизненное одиночество и позволили бы взять с собой единственную книгу, я выбрал бы Библию, ведь в ней не только история мироздания, изложенная красочным языком, но и надежда человека на спасение. Этой книги было бы вполне достаточно, — уверен, миссис Эверсли и Хоуп согласились бы со мной.

Поразительно, но все эти годы миссис Эверсли, подобно своему мужу, надеялась, что ее вызволят из плена.

— Я верила, что ты жив, Джон, и мы встретимся, — говорила она мужу.

Мать и дочь оказались невероятно сильны духом. Обе были очень жизнерадостны, особенно юная Хоуп. Я почувствовал это, едва улеглись треволнения, связанные с нашим приездом. Впрочем, другой жизни девушка не знала, а человек приспосабливается ко всему. Добавлю, что впоследствии она превратилась в самую настоящую леди. Как же иначе, раз ее спутницами и наставницами стали мать, природа и Библия. Немые служанки-невольницы были не в счет.

Когда миссис Эверсли окончила рассказ, мы вкратце поведали ей о своих приключениях. С каким интересом слушали мать и дочь! О нашей беседе распространяться не буду, приведу лишь интересное замечание мисс Хоуп:

— Получается, наш спаситель — вы, Стивен Сомерс!

— Конечно, — подтвердил Стивен. — Но почему вы так решили?

— Потому что вы, увидев Священный цветок в далекой Англии, сказали: «Я должен его заполучить». Потом вы заплатили сребреники за путешествие. — (Вот оно, чтение Библии!) — Затем наняли храброго охотника, чтобы он убил Белого дьявола и привел сюда вас и моего седовласого отца. Да, вы наш спаситель, — заключила Хоуп, очень мило ему кивнув.

— Это не совсем так, — ответил Стивен. — Потом я вам объясню. А теперь, мисс Хоуп, не покажете ли вы нам Цветок?

— Сделать это может только Мать Цветка. Если вы посмотрите на Цветок в ее отсутствие, вы умрете.

— В самом деле? — воскликнул Стивен, умолчав о том, что влезал на плетень участка.

После долгих колебаний Мать Цветка согласилась-таки показать свое сокровище, рассудив, что главный бог понго повержен и опасности нет. Однако сперва она отправилась в заднюю часть дома и хлопнула в ладоши. На этот зов явилась немая старуха, типичная туземная альбиноска. На нас она воззрилась с удивлением. Миссис Эверсли заговорила с ней жестами, да так быстро, что едва можно было уследить за движением ее пальцев. Старуха поклонилась до земли, потом выпрямилась и побежала к озеру.

— Я послала ее за веслами, — пояснила миссис Эверсли. — Я помечу их своей печатью. Тогда никто не осмелится воспользоваться ими, чтобы переплыть через озеро.

— Очень благоразумно, — похвалил я. — О том, что мы здесь, Мотомбо лучше не знать.

Мы подошли к ограде, за которой рос Священный цветок. Миссис Эверсли разрезала туземным ножом пальмовые волокна, припечатанные глиной к столбу. Никто не мог проникнуть на участок, не порвав волокна. Печать, прелюбопытную золотую вещицу, Мать Цветка носила на шее как знак занимаемого ею положения. На лицевой стороне печати грубо вырезали обезьяну с цветком в правой лапе. Печать казалась очень старой, значит обезьяна и орхидея почитались народом понго с незапамятных времен.

Мать Цветка открыла дверь. Посреди участка росло прекраснейшее растение из тех, что доводилось видеть человеку. Оно было футов восемь в поперечнике, с длинными и узкими темно-зелеными листьями. Из почек пробивались бутоны. О, какая это была красота! Распустившихся я насчитал около дюжины, ибо мы застали пору цветения. Размер бутонов я уже упоминал, когда описывал высушенный экземпляр, повторять нет нужды. По количеству цветков этого священного растения понго предсказывали урожайность года: если орхидея цвела обильно, ждали хорошего урожая, если скудно — плохого, если не цвела вообще, готовились к голоду и засухе. Воистину, бутоны были великолепны — чашечка белая в черную полоску, околоцветник золотистый, как и боковые лепестки. В центре каждого бутона темнело пятно, очень похожее на обезьянью голову. Если меня цветок поразил, несложно представить, как отреагировал Стивен, с его-то орхидейной манией. Да он чуть рассудка не лишился! Стивен долго таращился на цветок, потом рухнул перед ним на колени, заставив мисс Хоуп воскликнуть:

— О Стивен Сомерс, вы тоже поклоняетесь Священному цветку?

— Да, — ответил он, — я готов умереть за него.

— Это вы еще успеете! — в сердцах пообещал я, так как не люблю, когда взрослые люди выставляют себя идиотами. Придуриваться можно по одной-единственной причине, и точно не ради цветка!

Следом за нами за ограду прошли Мавово и Ханс, и я подслушал их разговор, который меня позабавил. Ханс объяснил Мавово, что белые люди восхищаются этим сорняком (он так и выразился: «сорняком») потому, что он похож на золото, а именно оно истинный бог белых, хоть и именуется по-разному. Мавово в ответ безразлично пожал плечами, мол, может, оно и так, хотя он видел истинную причину в другом: из сорняка готовят снадобье, дарующее белым силу и храбрость. Замечу, что зулусы ценят только те цветы, из которых потом завязываются съедобные плоды.

Налюбовавшись великолепным цветком вдоволь, я спросил миссис Эверсли, что за холмики окружают торфянистую клумбу, на которой растет орхидея.

— Это могилы Матерей Цветка, — ответила она. — Здесь их двенадцать; а вот место для тринадцатой. Оно предназначено для меня.

Чтобы сменить тему разговора, я задал ей иной вопрос, а именно: единственный ли это цветок или у понго есть еще?

— Других нет, — ответила она, — по крайней мере, я о них не слышала. Мне говорили, что много лет назад этот цветок доставили сюда издалека. Кроме того, согласно древнему закону, ему не дают разрастаться. Любой побег, тянущийся за пределы этой клумбы, я должна срезать и уничтожить с соответствующей церемонией. Видите семянку, оставленную на стебле прошлогоднего цветка? Она созрела, и в следующее новолуние, когда меня посетит Калуби, я должна буду сжечь ее на ритуальном костре в его присутствии. Если семянка проклюнется раньше, мне, опять-таки на ритуальном костре, следует сжечь побеги.

— Вряд ли Калуби сюда явится, — заметил я. — Пока вы здесь, он точно не приедет.

Перед тем как уйти, я, привыкший не упускать ничего полезного, сорвал эту зрелую семянку, размером не превосходящую апельсин. Никто не заметил, как я спрятал семянку в карман, никто ее не хватился.

Потом, предоставив Стивену и молодой леди восхищаться орхидеей (или друг другом), мы, трое старших, вернулись в дом, чтобы обсудить положение вещей.

— Миссис и мистер Эверсли, после двадцатилетней разлуки судьба свела вас снова, — начал я. — Но что нам делать дальше? Горилла убита, путь через лес свободен. Но за лесом озеро, а лодки у нас нет. К тому же на другом берегу, у входа в пещеру, сидит, словно паук в паутине, старый колдун Мотомбо. За пещерой нас могут поджидать Комба, или новый Калуби, и целое племя каннибалов…

— Понго едят людей?! — перебила миссис Эверсли. — Я не знала, что они так кровожадны. Правда, я знаю понго очень мало, так как почти не видела их.

— Раз так, поверьте мне на слово. Кроме того, понго наверняка рассчитывают нас съесть. Вряд ли вам хочется провести на острове остаток жизни, вот я и хотел бы узнать, как вы намереваетесь бежать из страны понго?

Супруги Эверсли покачали головой. По-видимому, они не думали об этом. Брат Джон погладил белую бороду и спросил:

— Аллан, у вас ведь есть план? Мы с женой полностью на вас полагаемся, вы так изобретательны!

— План?.. — Я запнулся. — Знаете, Джон, в любой другой ситуации… — После минутного замешательства я позвал Ханса и Мавово, которые уселись на корточках на веранде. — Ну и что вы можете предложить? — осведомился я, после того как обрисовал суть дела. При отсутствии жизнеспособных идей мне не терпелось взвалить ответственность на чужие плечи.

— Мой отец Макумазан смеется над нами, — мрачно изрек Мавово. — Какие планы может строить крыса, сидящая в норе, пока собака караулит ее у входа? Сейчас мы в безопасности, как те крысы. Я не вижу иного выхода, кроме смерти!

— Весело! — заметил я. — А что скажешь ты, Ханс?

— Ох, баас, мне хватило мудрости спрятать Интомби в бамбуковую палку, — ответил готтентот. — Но теперь моя голова уподобилась тухлому яйцу. Когда я пытаюсь вытряхнуть из нее мудрость, мозги тают и болтаются в ней, как протухший желток. Хотя одна мысль у меня есть — спросить совета у мисс. У нее молодой, свежий ум. Бааса Стивена спрашивать бесполезно: у него голова теперь другим занята. — Ханс слабо улыбнулся.

Скорее чтобы выиграть время и обдумать положение, нежели по иной причине, я позвал мисс Хоуп. Она вместе со Стивеном вышла из-за ограды, возведенной вокруг Священного цветка. Я объяснил, в чем дело, говоря медленно и ясно, чтобы девушка меня поняла. К моему удивлению, она ответила сразу.

— Что есть бог, о мистер Аллан? Это больше, чем человек? Может ли он годами томиться в яме, как Сатана из Библии? Если он пожелает переселиться, увидеть новую страну, кто ему запретит?

— Не пойму, о чем вы, — ответил я, хотя и догадывался, к чему она клонит.

— О Аллан, Священный цветок — бог, моя мать — его жрица. Если Священному цветку здесь надоело и он желает расти в другом месте, почему бы жрице не перенести его туда и не переселиться вместе с ним?

— Великолепная идея! — сказал я. — Но видите ли, мисс Хоуп, тут есть или, вернее, было два бога, и один из них не может путешествовать.

— О, это очень легко устроить! Наденьте шкуру лесного бога на того человека. — Она указала на Ханса. — Кто заметит разницу? Они похожи друг на друга, как родные братья. Только этот меньше.

— Право, великолепная идея! — восхитился Стивен.

— Что говорит мисс? — подозрительно спросил Ханс.

Я объяснил ему.

— Ох, баас! — воскликнул Ханс. — Только представьте, как будет пахнуть шкура, когда нагреется на солнце. Кроме того, обезьяна большого роста, а я малого.

Он обернулся к Мавово и предложил ему взять эту роль на себя, намекая, что она больше подходит высокому статному зулусу.

— Я скорее умру, чем соглашусь, — ответил гордый Мавово. — Мне, благородному воину, нарядиться в шкуру мертвого зверя и явиться перед людьми в виде обезьяны? Мы поссоримся с тобой, Пятнистая змея, если ты еще раз предложишь мне такое.

— Мавово прав, — сказал я. — Он воин, которому нет равных в бою. Ты же, Ханс, силен своей хитростью и, надев шкуру гориллы, оставишь понго в дураках. Лучше тебе на пару часов вырядиться обезьяной, чем всем нам погибнуть.

— Верно, баас. Вообще-то, мне, как и Мавово, легче умереть, чем напялить эту шкуру, но здорово будет одурачить этих понго еще раз. Кроме того, я не желаю, чтобы бааса убивали только потому, что мне противен запах. Коли нужно, я сделаюсь богом-обезьяной.

Таким образом, благодаря самопожертвованию добряка Ханса, истинного героя этой истории, проблема решилась, насколько это было возможно. Отчаянную затею мы решили осуществить на заре следующего дня. Предстояла большая подготовка.

Для начала миссис Эверсли созвала служанок, которые вскоре собрались у веранды. Печальное зрелище: все двенадцать оказались неприятными на вид альбиносками, половина еще и глухонемыми. Миссис Эверсли обратилась к ним на правах жрицы и объявила, что живущий в лесу бог мертв, поэтому ей следует взять Цветок, именуемый Супругой бога, и отправиться к Мотомбо, дабы известить его о трагедии. Тем временем они должны оставаться на острове и продолжать обработку полей.

Приказ поверг несчастных женщин в уныние, ибо они сильно привязались к своей госпоже и к ее дочери. Старшая из них, высокая тощая старуха с белыми волосами и розовыми глазами — Ангорский кролик, как назвал ее Стивен, — бросилась на землю и, целуя ноги миссис Эверсли, спросила, когда госпожа возвратится, ведь без нее и Дочери Цветка все они умрут от тоски.

Справившись с волнением, миссис Эверсли ответила, что не знает: все будет зависеть от воли Неба и Мотомбо. Потом, дабы прекратить дальнейшие разговоры, она велела служанкам принести кирки, которыми они обрабатывают землю, а также багры, циновки, веревки из пальмовых волокон и помочь нам выкопать Священный цветок. Выкапывали его под руководством Стивена, ведь для него это самая привычная работа, хотя выполнять ее было нелегко и невесело — служанки постоянно плакали, а имеющие голос рыдали навзрыд. У мисс Хоуп тоже были слезы на глазах, а миссис Эверсли заметно волновалась. Свыше двадцати лет она была хранительницей этого растения и, вполне естественно, стала относиться к нему с тем же благоговением, что и понго.

— Как бы это святотатство не принесло нам беды, — проговорила она.

Брат Джон, занимающий весьма определенную позицию по отношению к африканским суевериям, утихомирил ее, процитировав Вторую заповедь[319].

Наконец, стараясь не задеть корни, мы выкопали цветок вместе с куском дерна, чтобы не засох. В яме, на глубине около трех футов, обнаружилось несколько предметов. Во-первых, небольшой грубый амулет — каменная обезьяна в золотой короне. Тот древний амулет до сих пор хранится у меня. Во-вторых, слой угля, а в нем обгоревшие кости и малоповреждённый череп. Последний, по-видимому, принадлежал женщине низшей расы, возможно первой Матери Цветка, хотя мне он больше напомнил череп гориллы. Увы, темнота и нехватка времени не позволили рассмотреть останки, а увезти мы их не смогли.

Впоследствии миссис Эверсли рассказывала: она слышала от Калуби, что некогда у бога понго была жена, умершая задолго до переселения племени. В таком случае нам попались кости супруги бога-обезьяны. Орхидею извлекли из почвы, в которой она росла много лет, поместили на большую циновку, и Стивен, сущий виртуоз в таких делах, искусно обложил растение влажным мхом. Корни обмотали циновкой, каждый стебелек из предосторожности привязали к тонкой бамбуковой палочке. Потом орхидею уложили на бамбуковые носилки и закрепили веревкой из пальмовых волокон.

Тем временем стало темнеть. Всех нас одолевала усталость.

— Баас, может, нам с Мавово взять немного еды и переночевать в лодке? — спросил Ханс, когда мы возвратились в дом. — Эти женщины-служанки выглядят безобидно, но я наблюдал за ними целый день и боюсь, как бы они не наделали весел из палок и не пересекли озеро, чтобы предупредить понго.

Дробить наш небольшой отряд мне не хотелось, но мысль Ханса показалась благоразумной, и я согласился. Ханс и Мавово вооружились копьями, захватили провизию и отправились на берег.

Тот вечер запомнился мне еще одним событием — Хоуп приняла крещение от своего отца. В жизни не видывал ничего трогательнее, но описывать не стану.


Мы со Стивеном заночевали на огороженном участке, возле упакованной орхидеи: Сомерс не желал с ней расставаться. Предосторожность оказалась нелишней. Около полуночи дверь неслышно приоткрылась, и в свете луны я увидел женщин-альбиносок. Уверен, они собирались украсть Священный цветок. Я кашлянул и поднял ружье, после чего они убежали и больше не возвращались.

Брат Джон, его жена и дочь встали задолго до зари, чтобы подготовиться к путешествию, собрать провизию и так далее. Позавтракали мы еще при луне и с первыми лучами солнца, после молитвы о заступничестве, которую вознес к Небу Брат Джон, тронулись в путь.

Миссис Эверсли и ее дочь с грустью расставались с островком, где мирными затворницами прожили столько лет, где Хоуп родилась и выросла. Я очень старался отвлечь их разговорами.

Священный цветок — ноша не из легких, но я решил: пусть орхидею несут женщины, ее жрицы. Впереди шел я с ружьем, следом мать и дочь с Цветком. Белые одежды они покрыли плащами из мягкой, специально обработанной коры. Замыкали шествие Брат Джон и Стивен с веслами. Мы без приключений добрались до озера и, к своему облегчению, встретили на берегу Мавово и Ханса. Не зря они спали в лодке — ночью подкрались альбиноски с явным намерением завладеть ею. Увидев, что она охраняется, женщины убежали. Когда мы приготовились к отплытию, несчастные служанки явились в полном составе, пали ниц и, кто мольбами, кто отчаянными жестами, упрашивали Мать Цветка не покидать их. В итоге зарыдали и миссис Эверсли с Хоуп. Только слезами тут не поможешь, и мы поскорее отчалили, оставив безутешных альбиносок на берегу.

Если честно, совесть мучила и меня, только что я мог сделать? Надеюсь, с альбиносками не случилось ничего плохого, хотя дальнейшая их судьба мне неизвестна.

На другом берегу озера мы спрятали лодку в кустах, в том самом месте, где нашли ее, и отправились дальше. Цветок несли теперь Стивен и Мавово, самые сильные из нас. Стивен на тяжесть не жаловался, зато как ругался зулус! Проклятия, которыми он сыпал несколько часов кряду, заполнят целую страницу, пожалуй, я как-нибудь их запишу, ведь некоторые из них прелюбопытны. Боюсь, если бы не дружба со Стивеном, Мавово бросил бы орхидею.

Мы пересекли Сад бога, где, по словам миссис Эверсли, Калуби дважды в год разбрасывали священные семена. Таким образом, подтвердилась история, услышанная нами ранее. Вероломная тварь, которую мы уничтожили, нападала на опостылевших ей вождей, когда те брели через лес. Впрочем, атаковала горилла исключительно после того, как Калуби завершали сев. Из этих семян вырастали растения, кормившие ее, — разве это не доказательство дьявольской хитрости старой обезьяны? То, что наш Калуби погиб не в лесу, казалось исключением из правил. Вдруг горилла знала, что он явился сюда не ради ее блага? Вдруг ее подстегнуло наше появление? Кто может объяснить поведение дикого существа?

Обычно преследование Калуби растягивалось года на полтора. В первый раз Белый дьявол сопровождал вождя до сада и обратно, проявляя свою неприязнь рыком. Во второй раз он хватал его за руку и откусывал ему палец (как случилось недавно), что вело к заражению крови и, как правило, к смерти. Если Калуби выживал, горилла убивала его позднее — чаще всего могучими челюстями ломала ему череп. Королей понго при посещении священного места сопровождали особо преданные им юноши, которых лесное божество также нередко лишало жизни. Те, кто остался невредим после шести посещений, подвергались особым испытаниям. Двое выживших удостаивались таких титулов, как Миновавший кары и Признанный богами, и пользовались большим почетом, как, например, Комба. После гибели Калуби один из них занимал его место, сохраняя его за собой лет десять, а то и дольше.

Миссис Эверсли не подозревала ни о ритуальном поедании останков Калуби, ни о захоронении костей в саркофагах — подобные события от нее тщательно скрывались. Она добавила,что из знакомых ей вождей как минимум трое обезумели от страха перед скорым концом, особенно после божественного рыка и откусывания пальца. Воистину несладко жилось коронованным особам понго, обреченным на мучительную гибель без малейшей надежды спастись. Не представляю ничего ужаснее существования королей, лишавшихся привилегий и власти столь чудовищным образом.

Я спросил миссис Эверсли, посещал ли бога Мотомбо. Она ответила, что раз в пять лет, в новолуние, после многочисленных обрядов колдун проводил в лесу целую неделю. Один из Калуби рассказывал ей, что видел, как Мотомбо и бог сидят в обнимку под деревом и «беседуют, словно братья». За исключением пары баек о сверхъестественной хитрости бога-обезьяны, это все, что я узнал о нем от понго, склонных считать его злым духом, вселившимся в огромную старую гориллу.

Нет, есть еще один момент, подтверждающий рассказ Бабембы. Думаю, временами понго отправляли в лес пленников-инородцев, чтобы злобная тварь забавлялась, убивая беззащитных. На эту участь понго по жуткой традиции обрекли и нас.

Мы вышли к упавшему дереву. Обезьянья шкура так и лежала растянутой на колышках, разве чуть усохла. Шкуру явно приметили лесные муравьи, которые, к счастью для Ханса, объели с нее мясо, а кожу не тронули, потому что она оказалась чересчур жесткой. Чистая работа, ничего не скажешь! Кроме того, трудолюбивые крохотные создания съели и саму гориллу. От нее остались только белые кости, лежащие в том же положении. Кусочек за кусочком многочисленная муравьиная армия уничтожила колоссальную тушу и скрылась в чаще.

Как же мне хотелось добавить огромный скелет гориллы к своей коллекции трофеев, но это не представлялось возможным. По словам Брата Джона, любой музей предложил бы за него несколько сотен фунтов, так как в мире вряд ли существовал экземпляр, подобный этому. Но скелет был слишком тяжел. Я мог лишь запечатлеть его в памяти, внимательно осмотрев громадные кости. Кроме того, я извлек из правой лапы и сохранил пулю, которую всадил в гориллу, когда та похитила Калуби. Пуля не сломала, а лишь раздробила кость.

Мы отправились дальше, захватив с собой шкуру лесного божества; голову и объеденные муравьями лапы предварительно набили влажным мхом, чтобы сохранить форму. Груз получился не из легких, по крайней мере так говорили Брат Джон и Ханс, несшие эти жуткие останки на суку поваленного дерева. О дальнейшем пути к озеру, омывавшему вход в пещеру, скажу, что, тяжелой ноше вопреки, спускаться с крутого склона было куда легче, чем подниматься на него. Однако вперед мы продвигались очень медленно. Когда наша процессия наконец достигла кладбища, до заката оставалось не более часа. Мы устроили привал и обсудили наше положение.

Что нам следовало делать? Перед нами лежало озеро, но не было лодки, чтобы через него переплыть. Да и что ждало на другом берегу? Пещера, в которой, словно паук в паутине, сидел тот, кого и человеком не назовешь! Не думайте, что мы лишь тогда забеспокоились о своем спасении. Напротив, даже пытались перетащить через лес лодку, на которой переправлялись на Остров Цветка и обратно. Но затею пришлось бросить, поскольку «суденышко» с днищем толщиной в четыре-пять дюймов, выдолбленное из цельного бревна, мы и пятидесяти ярдов не проволокли. Как же нам быть? Переправиться вплавь нельзя из-за крокодилов, да еще выяснилось, что из всего отряда плавать умеем лишь мы со Стивеном. А где взять бревна на постройку плота?

Я подозвал Ханса, и, оставив спутников на кладбище, где им ничего не угрожало, мы пошли на разведку. Спустились к берегу и пробрались к воде, опасливо скрываясь в камышах и мангровых зарослях. Пожалуй, нас вряд ли могли заметить — жаркий день клонился к вечеру, небо заволакивали огромные тучи, сулившие сильную грозу.

Мы смотрели на темную илистую воду, на крокодилов, дюжинами сидевших на мелководье и явно поджидавших кого-то, на другой берег с отвесной скалой и черным провалом в скале. Заводь у пещеры напоминала ров вокруг замка. Единственный путь лежал сквозь гору, ведь протоку, по которой Бабемба доплыл до большой воды, завалило сломанными деревьями. Мы искали бревно, на котором можно добраться до пещеры, или сухой тростник, или хворост, чтобы соорудить плот, однако нам, увы, ничего не попалось.

— Если не добудем лодку, лучше остаться здесь, — сказал я Хансу, притаившемуся в камышах рядом со мной, у кромки воды.

На мои слова готтентот не ответил, и я, задумавшись, отвлекся, наблюдая за жизнью насекомых. В этом крохотном мирке произошла сцена, весьма напоминающая трагедию на театральных подмостках. Крупный лесной паук натянул между двумя камышинками ловчую сеть размером с раскрытый дамский зонтик. Нижняя часть паутины почти касалась воды. В центре сидел сам охотник в ожидании добычи, словно крокодилы, караулящие жертву у берегов, словно гигантская обезьяна, караулившая Калуби, словно смерть, караулящая жизнь, словно Мотомбо, караулящий неизвестно кого в своей пещере.

Мне показалось, что черный паук с белым пятном на голове очень напоминает Мотомбо… И вот передо мной разыгралась настоящая драма. Большая белая бабочка из семейства бражников, порхавшая с камышинки на камышинку, запуталась в паутине, дюймах в трех от воды. Паук тотчас бросился на нее и обхватил несчастную жертву длинными лапами, чтобы та не билась. Потом он сполз ниже и начал оплетать пленницу паутиной. Вдруг из воды показалась голова крупной рыбы. Рыба преспокойно проглотила паука и исчезла в глубине, утащив за собой часть паутины, и тем самым освободила бабочку. Та упала на щепку и уплыла на ней.

— Баас видел это? — спросил Ханс, указывая на разорванную паутину. — Пока баас размышлял, я молился покойному отцу бааса, и тот указал нам путь, послав знамение из огненного места.

Даже в тот нелегкий момент я в душе рассмеялся, представив, как мой покойный отец отреагировал бы на слова своего крестника. Религиозные взгляды Ханса прелюбопытны, жаль, я так их и не проанализировал, а тогда, на берегу озера, задал лишь один вопрос:

— Какое знамение?

— Вот это самое, баас. Паутина — это пещера Мотомбо. Большой паук — сам Мотомбо. Белая бабочка — это мы, баас, запутавшиеся в паутине.

— Прекрасно, Ханс! — похвалил я. — А рыба, которая проглотила паука и помогла бабочке уплыть на щепке?

— Рыба — это вы, баас. Под покровом тьмы вы тихонько выберетесь из воды и застрелите Мотомбо из маленького ружья, после чего мы сядем в лодку и уплывем, как та бабочка на щепке. Гроза собирается. Кто ненастной ночью заметит, как баас переплывает заводь?

— Крокодилы, — ответил я.

— Баас, я не видел, чтобы крокодилы съели рыбу! Сейчас та рыба ушла глубоко, и она очень рада: в брюхе у нее жирный паук. А крокодилы в грозу ложатся спать — боятся, как бы молния не убила их за грехи.

Ханс напомнил мне о том, что я уже слышал, да и сам нередко замечал: в непогоду эти гигантские рептилии прячутся, вероятно, потому, что прячется их добыча. Как бы то ни было, решение я принял быстро.

Едва стемнеет, я переплыву озеро, держа Интомби над головой, и попытаюсь украсть лодку. Надеюсь, старый колдун спит, а если бодрствует, ему придется уснуть навеки. Я понимал, что затея отчаянная, но не видел иных вариантов. Без лодки мы были обречены на голодную смерть в лесу. Возвращение на Остров Цветка тоже сулило гибель — от рук понго. Ведь рано или поздно Комба с воинами придут искать растерзанные обезьяной тела чужеземцев.

— Я попробую, Ханс, — пообещал я.

— Я так и знал, баас! Я тоже отправился бы с баасом, да плавать не умею. А если начну тонуть, подниму шум, ведь тонущий над собой не властен. Все кончится благополучно, иначе покойный отец бааса не послал бы нам знамение. Бабочка спокойно уплыла на щепке, а потом наверняка расправила крылья и улетела. Жирный паук сейчас в желудке у рыбы. Ох, как она над ним смеется!

Глава 18

УДАРЫ СУДЬБЫ
Мы возвратились к спутникам — те явно пали духом, сидя на земле среди саркофагов. Неудивительно: близилась ночь, издали доносились раскаты грома, эхом отдававшиеся в лесу, первые крупные капли дождя орошали траву. В общем, вопреки заверениям Стивена, что из-за каждой тучи рано или поздно выглянет солнце — мол, нет худа без добра, — будущее казалось удручающим.

— Ну, Аллан, каков ваш план? — спросил меня Брат Джон делано бодрым тоном и выпустил руку жены, что в те дни случалось крайне редко.

— Я отправлюсь за лодкой, на которой мы переплывем заводь, — ответил я.

Все посмотрели на меня с удивлением, и мисс Хоуп, сидевшая рядом со Стивеном, поинтересовалась, как обычно на библейский лад:

— У вас есть крылья, чтобы перелететь через воду, аки голубь, о мистер Аллан?

— Нет, но есть плавники, чтобы переплыть через воду, аки рыба.

Тут же посыпались возражения.

— Вы не должны подвергать себя риску, — заявил Стивен. — Я моложе вас и плаваю не хуже. Я и отправлюсь за лодкой, тем более мне охота помыться.

— Потерпите, о Стивен! — воскликнула мисс Хоуп, и в ее голосе послышалась тревожная нотка. — Ночной дождь смоет всю грязь.

— Да, Стивен, плавать вы умеете, — согласился я, — но, простите меня, с ружьем обращаться толком не можете, а от удачной стрельбы зависит успех нашей затеи. Так что идти должен я, и надеюсь, все кончится хорошо. А если нет, невелика беда, сильно вы не пострадаете. Вас три пары: Джон и его супруга, Стивен и мисс Хоуп, Мавово и Ханс. У меня пары нет, если погибну, выберете нового командира, но пока за экспедицию отвечаю я, вы должны мне повиноваться.

Потом заговорил Мавово:

— Мой отец Макумазан — храбрый человек. Если он останется в живых, он исполнит свой долг. Если же умрет, он исполнит его еще лучше. На земле — или на том свете, среди духов наших отцов — его имя навсегда возвеличится. Да, его имя станет песней!

Когда Брат Джон перевел всем остальным эти слова, показавшиеся мне великолепными, наступило молчание.

— Теперь всем лучше перебраться на берег, — сказал я. — В грозу там безопаснее, поскольку нет высоких деревьев. Леди, за время моего отсутствия постарайтесь облачить Ханса в шкуру гориллы. Затяните ее веревками из пальмовых волокон, которые мы принесли с собой, пустоты и голову набейте листьями и камышом. Когда я вернусь с лодкой, Ханс должен быть готов.

Ханс громко застонал, но прекословить не решился. Мы захватили багаж и отправились на берег, где укрылись за мангровыми зарослями и высоким тростником. Там я снял с себя все, кроме серой рубашки и серых же кальсон, то есть стал почти невидим в ночной тьме.

Теперь я был готов, и Ханс передал мне маленькое ружье.

— Оно заряжено, баас, и на полном взводе, — сказал он. — Чтобы уберечь от влаги пистон и порох, я обмотал замок подкладкой своей шляпы, которая просалилась насквозь, ведь в жару волосы сильно салятся. Она не завязана, баас. Надо только слегка встряхнуть ружье, и подкладка отпадет.

— Ясно, — отозвался я и левой рукой взял ружье за язычок у самого ударника, чтобы мерзкая жирная тряпица не слетела с замка и пистона.

Потом я пожал спутникам руки. С гордостью добавлю, что, когда я подошел к мисс Хоуп, она по собственной воле запечатлела на моем старческом лбу поцелуй. Захотелось ответить тем же, но я удержался.

— Это поцелуй-благословение, о Аллан, — проговорила девушка. — Возвращайтесь с миром!

— Благодарю, — отозвался я. — А теперь, пожалуйста, сделайте из Ханса обезьяну.

Стивен пробурчал, что ему за себя стыдно. Брат Джон вознес к Небу страстную молитву. Мавово отдал честь, подняв медный наконечник копья, забормотал, воздавая мне сибонгу, а миссис Эверсли сказала:

— Слава богу, что я дожила до встречи с отважным англичанином!

Я обрадовался комплименту, в том числе в адрес своей нации, но потом узнал, что миссис Эверсли урожденная англичанка, и воспоминание об этой радости слегка потускнело.

Ослепительно сверкнула молния, гроза уже бушевала в полную силу, и я быстро спустился к воде вместе с Хансом, решившим проститься со мной последним.

— Возвращайся, Ханс, а то тебя молния высветит, — сказал я, бесшумно соскальзывая по мангровым корням в мутную воду. — Передай остальным, пусть постараются сохранить мою одежду сухой.

— До свидания, баас, — отозвался Ханс, и я услышал его всхлипывания. — Пусть бодрость не покидает бааса всех баасов! На холме смерти было страшнее, Интомби спасло нас тогда, спасет и сейчас, ибо оно чувствует, в чьи руки попало.

Если Ханс сказал что-то еще, я не расслышал: помешал ливень.

Да, перед другими я бодрился, но словами не передать, как мне было страшно. Наверное, страшнее всего в жизни, а это говорит о многом. Я решился на безумнейшую затею. Все опасные моменты перечислять не стану, скажу только, что больше всего боялся крокодилов. Ненавижу крокодилов с тех пор, как… неважно! В этой луже их было больше, чем черепах на острове Вознесения.

Я поплыл. Протока ярдов двести шириной — небольшая преграда для хорошо плавающего человека. Вот только левой рукой мне приходилось удерживать ружье над водой: если окунешь, оно станет бесполезным. Еще я опасался, что меня увидят при вспышке молнии, поэтому на голове у меня была темная суконная шляпа. Меня пугали и сами молнии: сверкали они ослепительно и, казалось, били прямо в воду. Мне почудилось, что в нескольких ярдах от меня упала шаровая молния, словно ее притянул металл ружейного ствола, но вышла промашка. Впрочем, не исключено, что это крокодил всплывал на поверхность воды.

Однако мне повезло в одном, вернее, в двух отношениях. Во-первых, мне благоприятствовало полное отсутствие ветра, от которого поднялись бы волны, захлестнули меня и неизбежно намочили ружье. Во-вторых, я совершенно не боялся заблудиться, так как видел огни, горевшие в пещере слева и справа от свайного трона Мотомбо. Они играли ту же роль, что маяк, который гречанка по имени Геро ночами зажигала на башне, дабы ее возлюбленный Леандр переплыл Геллеспонт. Впрочем, тому юноше тайные заплывы сулили нечто приятное, а вот мне… Хотя с легендой меня кое-что сближало. Если я правильно помню, Геро была жрицей греческой богини любви. Меня ожидал некто, так же связанный с религией. Однако он — и я в это твердо верил — служил дьяволу.

Около четверти часа я плыл не торопясь, чтобы сберечь силы, хотя страх перед крокодилами бередил мое воображение. Но они, слава богу, не показывались, так что беспокоился я напрасно. Я достиг пещеры — над головой навис скалистый выступ, — потом пересек мелководную бухточку, где находился причал, и встал на дно. Вода доходила мне до груди. Я оценивал обстановку, а сам тем временем отдыхал, разминал левую руку, онемевшую от тяжести ружья, и протирал глаза, с трудом привыкая к неяркому свету костров.

Я снял тряпицу с ружейного замка и выбросил, предварительно вытерев ей ствол Интомби. Особыми манипуляциями я ослабил предохранитель — теперь ружье отреагирует при слабейшем нажатии на спусковой крючок. Потом я снова огляделся по сторонам. Я увидел настил на сваях, а на нем — увы! — похожего на жабу Мотомбо. Он сидел спиной ко мне и смотрел не на воду, а вглубь пещеры. На роковой миг я замер в нерешительности. Вдруг жрец спит и я сумею взять лодку без стрельбы? Я не люблю убивать, но если уж стрелять, то наверняка. А Мотомбо, как назло, наклонил голову вперед, а где гарантии, что выстрел в спину окажется смертельным? Кроме того, мне хотелось избежать шума.

Тут Мотомбо обернулся. Мое присутствие он, должно быть, почувствовал интуитивно, ибо мертвую тишину нарушал лишь тихий шорох дождя. В этот момент сверкнула молния, и жрец увидел меня.

— Это белый человек, — прошелестел Мотомбо, а я с ружьем на плече стал ждать следующей молнии. — Белый человек, который стрелял в меня давным-давно. Он снова здесь с ружьем в руках. Судьба наносит удар! Бог мертв — значит умереть нужно и мне.

Потом его словно одолели сомнения — Мотомбо поднял рог, чтобы позвать на помощь.

Снова блеснула молния, страшно загремел гром. Умоляя Всевышнего не лишать меня меткости, я прицелился Мотомбо в голову и выстрелил в тот самый момент, когда он поднес рог к губам. Рог выпал из рук колдуна, тот съежился и замер.

Хвала Всевышнему, в тот трудный момент мастерство не изменило мне. Если бы у меня дрогнула рука, если бы нервы не выдержали напряжения, если бы жирная Хансова тряпица не уберегла порох и пистон от влаги, сия история никогда не увидела бы свет, а на кладбище Калуби прибавилось бы костей.

На минуту я застыл, опасаясь, что прислужницы появятся из дверных проемов по обеим сторонам пещеры и поднимут тревогу. Никто не вышел, и я понял, что раскаты грома заглушили треск выстрела, да и подобного звука прислужницы прежде не слышали. Десятилетиями Мотомбо день-деньской просиживал на троне, с которого едва мог спуститься. На закате прислужницы закутали его в меха и развели костры, чтобы жрец не замерз, так зачем им показываться, раз старик не трубил в рог, то есть не звал их?

Приободренный, я отвязал лодку, влез в нее и повел прочь из бухты. Снова вспыхнула молния, высветив лицо Мотомбо в считаных футах от меня. Его выражение устрашило бы любого. Теперь подбородок почти касался коленей. Посреди лба виднелся след пули — синее входное отверстие, ибо я не промахнулся. Круглые, глубоко посаженные глаза остались открытыми. Казалось, они пристально смотрят на меня из-под нависших бровей. Массивная нижняя челюсть отвисла, язык вывалился на пухлую нижнюю губу. Надутые щеки посерели, но бурые старческие пятна еще проступали на них.

Да, выглядел Мотомбо ужасно. Его образ преследует меня и поныне, особенно в минуты отчаяния. Впрочем, его гибель не терзает меня и не сильно обременяет мою совесть. Убить его было необходимо ради спасения невинных. Уверен, Мотомбо заслужил смерть. Я считаю его дьяволом, как и гориллу, которую застрелил в лесу. Мертвый Мотомбо поразительно ее напоминал. Если положить их головы рядом и отойти, не разберешь, кто есть кто из-за одинаковых кустистых бровей, срезанных безбородых подбородков и желтых клыков по углам рта.

Я выплыл из пещеры и на время затаился под высокой скалой: прислушивался, не возникло ли переполоха, и прятался от ярких вспышек молнии, которые могли выдать меня врагу. Но гроза уже затихала.

Выждав добрых десять минут, я рискнул и направил лодку к противоположному берегу. Я двигался на восток от пещеры, ориентируясь на рослое дерево, которое ранее приметил в глубине кладбища.

Мой расчет оказался верным — лодка врезалась в камыши, за которыми остались мои спутники. В этот самый миг из-за разбегающихся туч выглянула луна, спутники увидели меня, а я… я увидел бога-обезьяну. Он направлялся ко мне вброд, явно с намерением вцепиться в борт лодки. Передо мной было то самое чудище из леса, только пониже.

Тут я все вспомнил и с облегчением рассмеялся.

— Баас?.. — Приглушенный голос, очевидно, принадлежал горилле. — Баас, вы целы?

— Конечно, иначе разве я был бы здесь? — ответил я и весело поинтересовался: — Ханс, а как ты себя чувствуешь? Шкура-то чудо какая теплая, а ночь сырая.

— Ох, баас, расскажите, как все было! — взмолился он. — Даже среди этой вони я сгораю от любопытства.

— Мотомбо убит, — объявил я. — Стивен, дайте руку. И заодно мои вещи. А ты, Мавово, подержи ружье и лодку, пока я одеваюсь.

Я выбрался на берег, укрылся в камышах и, сняв мокрую рубашку и кальсоны, сунул их в большие карманы охотничьей куртки, так как не хотел выбрасывать. Потом натянул сухие вещи. Они немного кололись, зато в теплом климате я вполне мог носить их и без белья. После этого я от души хлебнул бренди из фляги и утолил голод. Потом рассказал спутникам, как добыл лодку, и, оборвав их восторги, велел перенести в нее Священный цветок и занять места самим. Ханс просунул пальцы сквозь обезьянью шкуру и помог мне перезарядить ружье, надев последний пистон на боек. Когда мы закончили, я устроился на носу лодки и приказал Брату Джону со Стивеном грести.

Как и раньше, мы поплыли по дуге, чтобы остаться незамеченными, и быстро добрались до пещеры. Я наклонился вперед и заглянул в нее из-за каменного выступа. Внутри по-прежнему царила тишина. Костры неярко горели по обеим сторонам настила, на котором неподвижно сидел Мотомбо. Не говоря ни слова, мы вылезли из лодки. Спутники нет-нет да и косились на ужасное лицо мертвого жреца, но я жестом отвлек их от этого зрелища и велел построиться в колонну.

Я решил, что первым пойду сам, за мной Мать Священного цветка и Ханс в образе лесного бога, потом Брат Джон и Стивен со Священным цветком, за ними мисс Хоуп, а замыкающим будет Мавово. Возле одного из костров лежали факелы, о которых я упоминал выше. Мы взяли несколько и зажгли. Мавово вернул лодку на место и привязал к колышку. Казалось, ее никто не трогал, и теперь наше появление удивило бы понго еще больше. Я то и дело поглядывал на дверные проемы, ожидая появления прислужниц. Но никого не было. Спали они или отсутствовали — этого я до сих пор не знаю.

В мрачном молчании двинулись мы по извилистым туннелям и потушили факелы, едва завидев свет вдали. У входа в пещеру спиной к нам стоял часовой. Лунный свет еле пробивался сквозь пелену облаков, моросил дождь, и нам удалось подобраться почти вплотную. Внезапно туземец обернулся. Он увидел богов своей страны, вскинул руки и упал замертво. Мавово я не расспрашивал, но, думаю, часового обезвредил он: чуть позже я оглянулся и заметил у него большое копье понго с длинным древком, а не медное, взятое на кладбище.

К городу Рика мы направились той же тропой, по которой пришли к озеру. Как я уже упоминал, местность была пустынная, обитатели редких хижин, которые нам попадались, по-видимому, крепко спали, к тому же понго не держали собак, которые могли бы своим лаем разбудить хозяев. Думаю, по дороге от пещеры до города нас не видел никто.

Шли мы всю ночь, стараясь не терять времени, и останавливались лишь затем, чтобы передохнули те, кто нес Священный цветок. Миссис Эверсли заменяла Брата Джона, а вот двужильный Стивен не выпускал носилки до самого конца пути.

Хансу, разумеется, было солоно в шкуре — она вряд ли стала намного легче, хоть и усохла. Но готтентот был старик выносливый и держался молодцом, правда, на подступах к городу периодически уподоблялся божеству и ковылял на четвереньках, совсем как горилла.

Незамеченными мы вышли на главную улицу города Рика и пробрались к Дому празднеств, ибо утро выдалось сырое и жители города спали. Лишь когда до пристани оставалось ярдов сто, женщина, чью привычку рано вставать можно приравнять не то к добродетели, не то к пороку, вышла из хижины на работу в саду, увидела нас и подняла ужасный крик.

— Боги! — голосила она. — Боги покидают нашу землю и уводят с собою белых людей!

Тотчас поднялась суматоха. Из дверей высовывались головы, люди выбегали на улицу с таким воем, словно их резали. Однако никто не решался приблизиться к нам.

— Вперед или все погибло! — закричал я.

Мои спутники не подвели. Ханс, задыхавшийся в жутком зловонном одеянии, пополз вперед на четвереньках. Брат Джон и Стивен, изнемогавшие под тяжестью Священного цветка, зашагали быстрее. Наконец мы достигли пристани, где стояла та самая лодка, что привезла нас сюда, и запрыгнули в нее. Отвязывать веревку, которая ее удерживала, не было времени; я перерезал ее ножом и оттолкнулся от берега.

Забрезжила заря. На пристань выбежали сотни людей, в том числе немало воинов. В их рядах царила паника. Уловка Хоуп пока еще нас спасала. Я увидел Комбу: тот мчался с большим копьем в руках, но, завидев нас, замер от изумления.

Тут произошла катастрофа, едва не стоившая нам жизни. Ханс, сидевший на корме лодки, начал терять сознание от вони шкуры и перегрева. Он решил вдохнуть свежего воздуха и высунул наружу голову, так что набитая листьями маска гориллы медленно сползла ему на плечи. Комба, увидев безобразное лицо готтентота, сразу узнал его.

— Это обман! — закричал он. — Белые дьяволы убили бога! Они похитили Священный цветок и его жрицу! Желтый человек нарядился в шкуру бога! К лодкам! К лодкам!

— Гребите! — велел я Брату Джону и Стивену. — Гребите изо всех сил! Мавово, помоги мне поднять парус!

Случилось так, что в то пасмурное утро сильный ветер дул к берегу. Медленно, неумело мы поставили мачту и подняли парус из циновки. На веслах мы отплыли от пристани ярдов на четыреста. В погоню за нами отправилось множество лодок с уже поднятыми парусами. На носу первой из них стоял Комба — новоиспеченный Калуби. Он осыпал нас проклятиями и грозил огромным копьем.

Я понял, что искусные лодочники-понго вот-вот нагонят нас и перебьют. К счастью, у меня появилась интересная мысль. Я велел Мавово следить за парусом, перешел на корму и, оттащив в сторону слабеющего Ханса, опустился на колени. У меня сохранился один заряд или, вернее, один-единственный пистон, который я намеревался использовать. Я отвел затвор, поднял ружье и прицелился в Комбу. Ни по возможностям прицела, ни как иначе на дальнюю стрельбу Интомби не рассчитано. В Комбу я мог попасть лишь за счет выброса пули.

Парус мы подняли, наша лодка шла довольно ровно. Кроме того, мы находились под прикрытием берега, будто плыли в тихом пруду, так что стрелять с кормы было удобно. Сам я, усталости вопреки, сумел собраться и даже почувствовал себя увереннее. Еще повезло с освещением: солнце всходило у меня за спиной, ярко озаряя нужную мне мишень. Я затаил дыхание и спустил курок. Заряд взорвался почти в то же мгновение, над дулом взвился дымок. Комба вскинул руки и навзничь упал в лодку. С большим опозданием (по крайней мере, так показалось нам) ветер принес глухой звук удара смертоносной пули.

Наверное, не стоит хвастаться, но выстрел получился замечательный: пуля, как я впоследствии выяснил, попала точно в цель — угодила Комбе в грудь и пробила сердце. С учетом всего сказанного, четыре выстрела, которые я произвел в стране понго, — венец моей стрелковой карьеры. Первым я в глухой ночи попал богу-обезьяне в лапу и убил бы его, да выстрел получился затяжным, вот горилла и успела прикрыть голову. Вторым я таки уложил чудовище, невзирая на суматоху и панику. Третьим после долгого заплыва, среди сверкания молний, я покончил с Мотомбо. Четвертым с большого расстояния, на плывущей лодке я уничтожил бессердечного, вероломного Комбу, что заманил нас в свою страну с целью убить и съесть на ритуальном пиру. На самом деле я ежесекундно понимал, что не имею права на ошибку: у меня лишь четыре пистона и исправить ее не удастся.

Уверен, с другим ружьем, даже с самым лучшим и современным, у меня так не получилось бы. К маленькому шедевру Парди я привык с юности, любой снайпер подтвердит, что это очень важно. Я приноровился к Интомби, а Интомби — ко мне. Это ружьецо до сих пор висит у меня на стене, хотя сегодня, во времена казнозарядных ружей, я им не пользуюсь. Вот только местный оружейник, которому я отдал Интомби на чистку, без спросу отполировал и наворонил ствол. Теперь ружье как новенькое, а мне больше нравилось исцарапанным.

Возвращаясь к нашей истории, скажу, что выстрел подействовал на Ханса, как рог Джона Пила[320]. Старый готтентот выглянул у меня из-за спины и увидел, как Комба падает навзничь.

— Прекрасный выстрел, баас! — пролепетал Ханс. — Уверен, даже дух вашего преподобного отца в огненном месте не способен истреблять врагов так здорово. Выстрел прекрасный!

Старый дурак принялся целовать мои сапоги, точнее, то, что от них осталось. Пришлось угостить Ханса остатками бренди, который привел его в чувство, особенно после того, как с него сняли грязную обезьянью шкуру и помогли ополоснуть лицо и руки.

Гибель Комбы подействовала на понго престранным образом. Их лодки собрались вокруг той, где лежал его труп. После короткого совещания понго опустили паруса и на веслах вернулись к пристани. Почему они так сделали, не знаю. Возможно, они думали, что Комба околдован или только ранен и нуждается в помощи знахаря. Или закон запрещал им выступать без предводителя, а запасной Калуби из числа «миновавших кары» остался на берегу. Возможно, обычай требовал доставить тело Калуби на сушу с особыми церемониями. Поручиться не могу: помыслы жителей африканской глуши порой непостижимы.

Зато в итоге у нас, казалось бы обреченных на верную гибель, появилась надежда на спасение. Когда мы вышли из залива, свежий ветер быстро понес лодку через озеро и начал стихать лишь в полдень. К счастью, штиль наступил лишь часам к трем пополудни, когда берег страны мазиту был уже поблизости. Мы даже разглядели пятнышко английского флага, водруженного Стивеном на вершине холма.

За те спокойные часы мы подкрепились остатками еды, умылись и отдохнули. В свете будущих событий передышка оказалась весьма кстати. Едва ветер стал слабеть, я случайно оглянулся и увидел, что нас преследует целый флот понго — около сорока лодок, в каждой человек по двадцать. Под парусом мы старались идти как можно дольше: судно продвигалось медленно, но все равно быстрее, чем на веслах. Кроме того, следовало беречь силы для последних испытаний.

Краткий отдых на озере я помню отлично: волнению вопреки, в памяти сохранились мельчайшие подробности, даже облака, которые плыли над головой, напоминая о вчерашней грозе. Одно было похоже на замок с обрушившейся башней и лестницей, другое — на подбитый корабль с выбоиной справа на крамболе[321], двумя сломанными мачтами и обрывками парусов, колышущимися на третьей.

Еще запомнились виды большого озера, особенно в том месте, где встречались два течения. Поднимались невысокие волны, схлестывались друг с другом и опадали причудливыми изгибами. Косяки рыбешек, похожих на голавля, с круглым ртом и белоснежным брюхом, то и дело выпрыгивали из воды за невидимыми мухами. Рыбешки привлекали птиц, похожих на чаек, но поменьше. У них были смоляные головы, белые спины, сероватые крылья и оранжевые перепончатые лапки, которыми они хватали рыбешку, при этом издавая протяжное, жалобное «и-и-и!». Вожак стаи с белой, вероятно от старости, головой парил надо всеми. Сам он охотиться не удосуживался, зато отбирал добычу у других птиц — перехватывал ее прямо в воздухе. Такие подробности то и дело всплывают в памяти. Есть и другие, всего просто не перечислить.

Штиль застиг нас милях в трех от берега, точнее, от мели, заросшей камышами, что тянется от берега страны мазиту ярдов на восемьсот. К тому моменту понго отставали мили на полторы. Но им ветер благоприятствовал на несколько минут дольше, чем нам, да и гребцов у них было поболе, поэтому, когда воцарилось полное безветрие, они отставали лишь на милю. Иначе говоря, им предстояло покрыть четыре мили, а нам — три.

Безоблачное небо ветра не сулило, парус стал ненужным — мы опустили его, бросили мачту за борт, чтобы облегчить лодку, и стали работать веслами изо всех сил. К счастью, обе леди оказали нам посильную помощь, ибо грести научились на Острове Цветка, где у них была своя лодочка, с которой они рыбачили. Ханс еще не пришел в себя окончательно, поэтому мы отправили его на корму, где он лихорадочно орудовал одним веслом.

Преследование в кильватер быстрым не бывает, но умелые гребцы понго постепенно настигали нас. Когда до камышовых зарослей оставалась миля, понго отставали от нас на полмили. Силы наши таяли, и враги быстро догоняли нас. Вскоре лишь двести ярдов разделяли наше суденышко и заросли, а преследователи были уже в ярдах пятидесяти-шестидесяти. Тогда началась настоящая борьба.

Она была короткой, но безжалостной. Мы выбросили со дна лодки за борт все, что смогли, включая балластные камни и тяжелую шкуру гориллы. Шкура очень нам помогла — она тонула медленно и первые лодки понго задержались на минуту, чтобы выловить драгоценную реликвию из воды. Таким образом, они загородили путь остальным, и мы сумели оторваться ярдов на двадцать-тридцать.

— За борт цветок! — скомандовал я.

Но Стивен, выглядевший стариком от изнеможения и обильного пота (грести ему раньше не доводилось), прохрипел:

— Нет, ради бога, нет! Бросить цветок после всех этих мытарств?!

Я не настаивал: спорить не было ни сил, ни времени. Мы уже доплыли до камышей — благодаря флагу-указателю подошли точно к большому проходу, протоптанному гиппопотамами. Понго, бешено работающие веслами, отставали ярдов на тридцать. Я очень радовался, что воины этого примечательного племени не владеют луком и стрелами, а их тяжелые копья не годятся для метания. К тому моменту или даже чуть раньше нас заметили зулусские охотники, а также старый Бабемба и мазиту. Те и другие устремились к нам через отмель с громкими ободряющими возгласами. Зулусы открыли беспорядочный огонь, в результате одна пуля пробила нашу лодку, другая — поля моей шляпы. Зато третья поразила воина понго, что вызвало смятение в рядах войска Тускулума[322].

Тут мы окончательно выбились из сил, и враги нас догнали. Когда первую лодку понго отделяло от нас не более десяти ярдов, а нас от берега — ярдов двести, я опустил весло в воду, увидел, что глубина менее четырех футов, и закричал:

— Идем вброд, иначе нам конец!

Мои спутники прыгнули в воду. Я выбрался последним и толкнул нос лодки — она встала поперек канала, загородив путь понго. Все кончилось бы благополучно, если бы не Стивен, который, сделав несколько шагов, вдруг вспомнил о своей драгоценной орхидее. Он не только вернулся к лодке, но и уговорил Мавово сопровождать его. Они начали поднимать цветок, и понго бросились к ним, пытаясь достать врагов копьями через лодку. Мавово оборонялся копьем, отнятым у часового возле пещеры, и убил или ранил одного из нападавших. Понго швырнули в него балластный камень и угодили в висок. Мавово пошатнулся и упал, потом поднялся, но снова без чувств рухнул в воду. К счастью, кто-то из наших союзников мигом оттащил его на берег.

Оставшись один, Стивен продолжал попытки спасти орхидею, пока воин-понго не ударил его копьем в плечо. Лишь тогда Стивен выпустил цветок и попробовал отступить. Слишком поздно! Полдюжины понго, преградив Стивену путь к камышам, направлялись к нему с угрожающим видом. Я не мог помочь ему, поскольку, сказать правду, угодил в выбоину — след гиппопотама, а зулусские охотники и мазиту были еще далеко. Стивен наверняка погиб бы, если бы не отвага юной Хоуп. Она шла к берегу впереди меня и, обернувшись, увидела, что Стивен в беде. Хоуп бросилась обратно, словно львица, спасающая детеныша.

Добравшись до Стивена раньше понго, она загородила его собой и с необыкновенной выразительностью обратилась к нашим врагам на их родном языке, которому, вероятно, научилась от альбиносок, обладавших даром речи.

Что сказала врагам Хоуп, я не расслышал из-за криков приближавшихся мазиту. Однако я догадался, что она произнесла страшное древнее проклятие, известное только хранительницам Священного цветка и обрекавшее тело и душу про́клятых на ужасную гибель. То проклятие ни молодая леди, ни ее мать впоследствии повторить не пожелали, однако на понго оно подействовало удивительным образом. Воины, в том числе атакующие Стивена, опустили руки и склонили голову перед юной жрицей, будто в знак благоговения или мольбы. Они застыли, всем своим видом выражая покорность, и девушке удалось отвести раненого Стивена в безопасное место. К берегу Хоуп пятилась, не сводя с понго пристального взгляда. Столь невероятного избавления я в жизни не видел!

Добавлю, что воины понго захватили Священный цветок и увезли на лодке. Так настал конец поискам орхидеи и моим надеждам заработать на продаже этого сокровища. Очень хотелось бы знать, что с ним случилось. Есть основания предполагать, что на Остров Цветка его не вернули. Возможно, его доставили в африканскую глушь, откуда понго вывезли его при переселении.

После того как на Стивена напали понго и отважная мисс Хоуп рискнула жизнью ради него, друзья вытащили нас на берег. Там обе леди и мы с Хансом свалились в полном изнеможении, лишь Брат Джон нашел в себе силы оказать медицинскую помощь раненым Стивену и Мавово.

Тем временем в камышах завязался отчаянный бой. Понго, численностью не уступавшие нашим союзникам, яростно напирали, обозленные поражением своего бога и гибелью Мотомбо — о чем они наверняка уже узнали, — равно как и похищением Матери Священного цветка. Тропа гиппопотамов оказалась слишком узка для лодок, и понго прыгали в воду, чтобы идти к берегу вброд. В камышах их поджидали заклятые враги-мазиту под командованием старого Бабембы. Битва напоминала беспорядочную потасовку и со стороны выглядела странно: над зарослями виднелись только головы воинов, которые двигались парами и кололи друг друга копьями, пока один не падал. Раненых в той схватке почти не осталось: падавшие в ил захлебывались.

Вскоре понго, сражавшиеся почти в родной стихии, начали теснить мазиту. Впрочем, исход сражения решили ружья наших зулусских охотников. Сам я был не в состоянии участвовать в стрельбе, но собрал вокруг себя зулусов и руководил ими. В результате перепуганные понго отступили и спешно забрались в лодки.

По сигналу они взялись за весла и, осыпая нас проклятиями, поплыли прочь. Лодки удалялись все дальше и наконец исчезли из виду.

Впрочем, нам удалось захватить две лодки с шестью-семью гребцами. Мазиту хотели казнить врагов, но по приказу Брата Джона, которого в этом племени почитали как короля, связали их и объявили пленными. Через полчаса все волнения закончились. О том, что происходило далее, я ничего сказать не могу, так как от переутомления лишился чувств. Неудивительно, если учесть все пережитое нами за четыре с половиной дня, проведенных в стране понго. За свою богатую приключениями жизнь не припомню, чтобы я был так измотан. Да и вообще, удивительно, что мы остались в живых!

Последнее, что мне запомнилось в тот день, — явление Сэма, опрятного, в синем платье. Он напоминал мотылька, выпорхнувшего после дождя.

— Мистер Квотермейн, приветствую вас, прошедшего суровые испытания и заглянувшего войне в жестокие глаза! Пока вы отсутствовали, я целыми днями и бессонными, отравленными москитами ночами истово молился о вашем спасении. Не исключено, мистер Квотермейн, что именно это помогло вам одолеть врага, ибо, как говорится, победу куют не только на поле боя, но и в тылу.

Эти слова поразительным образом отпечатались в моем помутившемся сознании. Подозреваю, что это лишь отрывок из длинной речи, которую Сэм тщательно готовил, пока нас не было.

Глава 19

ПОДЛИННЫЙ СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК
Очнувшись, я понял, что проспал не менее шестнадцати часов: солнце поднялось уже довольно высоко. Я лежал в шалаше у подножия холма, на котором развевался флаг, указавший нам путь через озеро Кируа. Рядом со мной сидел Ханс. Он расправлялся с большим куском мяса, жарившегося на костре неподалеку. Возле Ханса я, к своему удовольствию, увидел Мавово. На голове его красовалась повязка. Белому человеку балластный камень наверняка пробил бы череп, а Мавово отделался потерей сознания и ссадиной. Силу удара смягчило исикоко, восковое кольцо, которое он носил, как и все зулусы, достигшие определенного возраста.

Поодаль были разбиты две палатки, которые мы взяли с собой, направляясь к озеру. В ярком свете солнца они выглядели мирно и радовали глаз.

Ханс, украдкой за мной наблюдавший, принес большую чашку горячего кофе, сваренного для меня Сэмом; мои спутники знали, что я сплю здоровым сном, и ждали моего пробуждения. Я выпил кофе до последней капли и понял, что ничего вкуснее в жизни не пробовал. Утолив голод жареным мясом, я спросил Ханса, что случилось за время моего сна.

— Ничего особенного, баас, — ответил он, — если не считать того, что мы живы, хотя должны были погибнуть. Обе леди спят в палатке, точнее, спит старшая, а мисс помогает своему отцу Догите ухаживать за тяжело раненным баасом Стивеном. Понго уплыли восвояси и вряд ли возвратятся: с ружьями белых людей они познакомились довольно близко. Убитых врагов — тех, кого удалось найти, — мазиту похоронили, а шестерых раненых отправили в город Беза на носилках. Вот и все, баас.

Я вымылся — надо сказать, купание мне требовалось, как никогда раньше, — и надел белье, в котором переплывал озеро, перед тем как убить Мотомбо. Ханс выстирал мои вещи и высушил на солнце. Я спросил достойного готтентота, как он себя чувствует после наших приключений.

— Неплохо, баас. В животе не пусто, хоть руки в мозолях и гудят после того, как я бегал на четвереньках, словно бабуин. Шкурой бога-обезьяны я пропах насквозь. Нет, вам не понять: белого человека та вонь доконала бы. Что, баас, не зря вы взяли в экспедицию старого пропойцу Ханса? Здорово я помог вам с маленьким ружьем? А с плаваньем в крокодильем канале? Хотя на ту мысль меня навели паук и мотылек, которых послал ваш преподобный отец. Все мы живы-здоровы, кроме Джерри, а он не в счет: таких мазиту сколько угодно. Ну, еще бааса Стивена в плечо ранили, да мы потеряли тот тяжелый цветок, которым он так дорожил.

— Верно, Ханс, я не зря взял тебя с собой. Ты очень умен, без тебя понго зажарили бы нас и съели. Благодарю тебя за помощь, дружище! Только в следующий раз зашей, пожалуйста, карманы на своем жилете! С четырьмя пистонами не разгуляешься.

— Не разгуляешься, баас, но четырех пистонов хватило, да и все они были хорошими. Вы и с сорока не сделали бы больше. Ваш преподобный отец это предвидел и не допустил, чтобы старый готтентот нес более того, что необходимо. Он знал, что вы, баас, не промахнетесь и что убить нужно одного бога, одного дьявола и одного человека.

Да, мой покойный отец стал для Ханса кем-то вроде святого заступника… Я посмеялся над оригинальной философией готтентота, накинул куртку и отправился проведать Стивена. Возле палатки я встретил Брата Джона. От переноски тяжелой орхидеи у него сильно болело плечо, от долгой гребли — руки. Зато в остальном он чувствовал себя превосходно и весь лучился от счастья.

Брат Джон сообщил, что промыл и перевязал рану Стивена, который сильно не пострадал: копье пронзило плечо, но артерии не повредило. Я заглянул к раненому и обнаружил его веселым, хоть и слабым от переутомления и потери крови. Мисс Хоуп кормила его бульоном с деревянной ложки. Долго я у него не просидел, ибо Стивен разволновался, едва вспомнив утраченную орхидею. Я утешил его, сказав, что сберег семянку. Стивен возликовал!

— Подумать только! — воскликнул он. — Вы, Аллан, позаботились об этом, а я, орхидист, и думать забыл.

— Предусмотрительность,молодой человек, приходит с опытом, — отозвался я. — Я не орхидист, однако вспомнил, что цветы разводят не только пересадкой корневищ. К тому же их в карман не спрячешь.

Стивен начал давать мне подробные указания: семянку нужно хранить в жестянке, обязательно сухой и герметичной. Мисс Хоуп не выдержала и бесцеремонно выпроводила меня из палатки.

В полдень мы устроили совет. Было решено немедленно вернуться в город Беза, так как на месте нынешней стоянки нам грозила малярия. Да и понго могли снова напасть на нас.

Для Стивена мы смастерили удобные носилки и постелили на них циновку. К счастью, носильщиков теперь хватало.

Прочие приготовления много времени не заняли. Миссис Эверсли и Хоуп поехали на ослах, Брат Джон, у которого снова заболела нога, — на белом быке, успевшем изрядно раздобреть. Раненого Стивена понесли на носилках, а я пошел пешком, беседуя со старым Бабембой о нравах племени понго (довольно высоких, нужно отдать им должное) и их обычаях (иначе как чудовищными их не назовешь).

Старый воин с восторгом слушал про священную пещеру, крокодилий канал и горный лес, про ужасного бога, про гибель Мотомбо (эту часть Бабемба трижды просил пересказать), после чего тихо произнес:

— Господин мой Макумазан, ты великий человек! На свете стоит жить только ради знакомства с тобой. Никому другому таких подвигов не совершить.

Похвала, конечно, лестная, но я счел долгом указать, что успех нашей затеи в большой степени заслуга Ханса.

— Да-да, — согласился Бабемба, — Инблату, Пятнистая змея, хитер. Он мастер строить планы, зато у тебя есть сила осуществить задуманное. Много ли толку в хитроумном плане, если нет рук, чтобы его выполнить? То и другое редко сходится вместе. Имей змея силу слона и храбрость буйвола, на земле скоро никого, кроме нее, не осталось бы. Но Творец всего сущего предвидел это и разделил эти качества, господин мой Макумазан!

Замечание простое, но тогда оно показалось мне мудрым. Я и сейчас так считаю. Мы, белые, презираем дикарей, но многие из них отнюдь не глупцы.

После часового перехода был устроен привал. В десять часов вечера взошла луна, и мы снова пустились в путь. Шли почти до зари, так как решили, что Стивена лучше нести по ночной прохладе. В мирном свете луны наш отряд пробирался по кряжу и выглядел весьма живописно, даже внушительно, ведь нас окружали воины мазиту с длинными копьями.

Подробно описывать переход в город Беза не вижу толка: ничего примечательного не произошло.

Стивен держался молодцом, по словам Брата Джона — одного из лучших докторов, которых я знал. Однако выздоравливать больной не спешил, несмотря на то что много ел. Мисс Хоуп — за Стивеном ухаживала именно она, миссис Эверсли помогать ей не захотела — жаловалась, что он почти не спит. Я и сам это видел.

— О Аллан! Ваш сын Стивен очень плох. — (По неведомой причине Хоуп называла Стивена моим сыном.) — Отец твердит, что дело только в ранении копьем, но я уверена: все куда серьезнее. — Серые глаза девушки наполнились слезами: говорила она искренне.

Хоуп оказалась права: едва мы прибыли в город Беза, у Стивена открылась сильная африканская лихорадка, которая, при его слабости, едва не стоила ему жизни. Без сомнения, он подхватил ее в грязном крокодильем канале.

В городе Беза нас приняли весьма торжественно. Все население во главе со старым Бауси высыпало нам навстречу с громкими приветствиями. Ради спокойствия раненого Стивена мы попросили тишины.

По хижинам мы разошлись с радостью. Полагаю, в тот день мы упивались бы счастьем, если бы не тревога за Стивена. Хотя в жизни всегда так: кому удается съесть целую бочку меда, ни разу не поморщившись от дегтя?

В общем, Стивен прохворал почти месяц. Согласно записям в дневнике, который от вынужденного безделья я вел очень подробно, на десятый день по прибытии в город Беза раненого сочли обреченным. Даже Брат Джон, со всем своим мастерством и достаточным запасом хинина и прочих лекарств, привезенных из Дурбана, потерял надежду. День и ночь бедный Стивен бредил проклятой орхидеей. Утрата сокровища терзала его душу, как сотня неискупленных грехов!

Глубоко убежден, что своим спасением Стивен обязан уловке, точнее, находчивости мисс Хоуп. Однажды вечером мы с ней сидели у постели больного. Он был очень плох и, как безумный, бормотал что-то о потерянной орхидее. Вдруг девушка взяла его за руку и, указав на пустое место на полу, сказала:

— Смотрите, о Стивен, цветок принесли обратно!

Он долго вглядывался в указанное место и, к моему изумлению, ответил:

— Ей-богу, он здесь! Но негодяи понго оборвали все бутоны, кроме одного.

— Да, — согласилась Хоуп, — бутон остался только один, зато самый красивый!

После этого Стивен уснул и проспал двенадцать часов, потом проснулся, немного поел и снова провалился в сон. За это время температура у него понизилась почти до нормальной. Мы с мисс Хоуп присутствовали при его пробуждении. Девушка стояла на том самом месте, что должна была занимать выдуманная ею орхидея. Стивен с напряжением прищурился — меня он не видел, ведь я стоял за изголовьем, — потом спросил слабым голосом:

— Мисс Хоуп, вы же говорили, что на месте, где вы сейчас стоите, был цветок, на котором остался самый красивый бутон?

Я не представлял, что ответит девушка, но она не сплоховала.

— Цветок здесь — разве я не его дитя? — проговорила Хоуп.

Нежный голос и особая манера выражаться лишили ее ответ излишней заносчивости. Если читатель помнит, в стране понго девушку называли Дитя Цветка.

— Прекраснейший из бутонов тут, в этой хижине, ибо я — бутон, который вы вызволили из плена на острове. О Стивен, умоляю, не горюйте о потерянном цветке, ведь семян у вас предостаточно. Радуйтесь, что остались в живых! Ведь благодаря вам живы и мы с матерью. Если бы вы умерли, мы бы выплакали все глаза…

— Благодаря мне? — удивился он. — Вы хотите сказать, благодаря Аллану и Хансу. Кроме того, вы спасли мне жизнь на озере. Да, теперь я все припоминаю. Вы правы, Хоуп: настоящий Священный цветок — это вы!

Хоуп бросилась к Стивену, встала на колени и протянула ему руку, которую он приложил к своим бледным губам.

Я выскользнул из хижины: пусть молодые побеседуют о Цветке, который снова нашелся. Та сцена получилась очень трогательной и, на мой взгляд, придавала духовную значимость безумным, по сути, поискам. Стивен искал идеальный цветок, а нашел любовь всей своей жизни.

После этого он быстро поправился, ибо взаимные нежные чувства — лучшее лекарство.

Я не знаю, что произошло между молодой парой и супругами Эверсли, но с того дня последние стали относиться к Стивену как к сыну. Новые отношения между Стивеном и Хоуп супруги приняли без возражений. Молодую пару признали и туземцы: старый Мавово спросил меня, сколько коров Стивен посулил Брату Джону за красавицу-невесту. Зулус не сомневался, что стадо будет большим, а коровы — крупными.

Сэм в разговоре со мной назвал Хоуп «нареченной супругой мистера Сомерса». Только Ханс не сказал ничего. Мелочи вроде сватовства и женитьбы его не интересовали. Либо он давно предугадал развитие отношений между молодыми людьми и не считал нужным это комментировать.

Мы прожили в краале Бауси еще месяц, пока Стивен поправлял свое здоровье. Мне, равно как Мавово и остальным зулусам, город Беза наскучил, а вот Брат Джон и его жена недовольства не выражали. Покладистая миссис Эверсли роптать не привыкла: после стольких лет вдали от цивилизации лишний месяц ее не пугал. Тем более рядом теперь был любимый Джон, на которого она могла смотреть часами, как кошка на хозяина. С мужем она не разговаривала, а нежно мурлыкала. Через пару часов таких бесед бедняге становилось не по себе — порой он хватал сачок и убегал ловить бабочек.

Сказать правду, под конец крааль мне осточертел: перед глазами мелькали то милующиеся Хоуп со Стивеном, то счастливые супруги Эверсли. Мне и поговорить стало не с кем. Наверное, эти четверо считали, что в собеседники мне годятся Мавово, Ханс, Сэм, Бабемба и прочие, если они вообще над этим задумывались. Вообще-то, с туземцами проблем хватало: от праздности зулусские охотники начали злоупотреблять едой, местным пивом, курением одурманивающей дакки[323] и заигрыванием с женщинами-мазиту. В итоге вспыхивали ссоры, улаживать которые приходилось мне.

Наконец я не выдержал и объявил, что нам пора в путь, ведь Стивену дорога вполне по силам.

— Верно, Аллан, — спокойно отозвался Брат Джон. — Какой у вас план?

Любимый вопрос Брата Джона давно набил оскомину, и я раздраженно ответил, что плана пока нет, но раз нет и предложений, мне стоит посоветоваться с Хансом и Мавово. Так я и поступил.

Нет нужды рассказывать о том, как мы совещались, ибо неожиданно наши планы были нарушены. Все случилось с той внезапностью, с какой иногда происходят крупные события в жизни отдельных людей и целых народов.

Мазиту родственны зулусам, но их военная организация куда менее основательна. Например, когда я указал Бауси и старому Бабембе на то, что у них плохо поставлена караульная служба и разведка, они, смеясь, ответили, что прежде понго на мазиту не нападали, а сейчас это тем более исключено, поскольку враги получили хороший урок.

Кстати, я еще не рассказывал, что по требованию Брата Джона воинов-понго, плененных во время битвы в камышах, отвели на берег озера, дали одну из захваченных лодок и отпустили восвояси. К нашему удивлению, спустя три недели они возвратились в город Беза.

По словам понго, они переправились через озеро и обнаружили, что город Рика опустел, хотя и не был разрушен. В своих скитаниях по стране они наведались в священную пещеру, где на деревянном настиле нашли останки жреца. В отдаленной деревне воины наткнулись на умирающую старуху. Перед тем как испустить дух, та поведала, что племя испугалось «труб, изрыгающих смерть», и, повинуясь древнему пророчеству, «ушло туда, откуда некогда явилось», захватив отбитый у нас Священный цветок. Старухе, чересчур слабой для странствий, оставили запас пищи. Вероятно, Цветок теперь растет где-то в африканской глуши, но его поклонникам придется найти нового лесного бога, новую Мать Цветка и нового жреца вместо погибшего Мотомбо.

Бывшие пленные лишились дома, потеряли свой народ (они знали только, что племя ушло на север), вот и попросили пристанища у мазиту. В просьбе им не отказали. Рассказ тех воинов укрепил меня во мнении, что страна понго расположена не на острове и оттуда можно перебраться на материк — либо через горный хребет, либо через топи. Задержись мы у мазиту, я удовлетворил бы свое любопытство: отправился бы в страну понго. Но такая возможность представилась лишь через несколько лет, когда при невероятных обстоятельствах я снова попал в ту часть Африки.

На следующий день после разговора о возвращении в Дурбан мы завтракали очень рано, так как предстояло много дел. Утром стоял туман, который в то время года на холмах страны мазиту предвещает сильные суховеи. Видимость сократилась до нескольких ярдов. Думаю, при определенных погодных условиях туман наползает с озера. После завтрака я, вялый от духоты, послал одного из зулусов проверить, хорошо ли покормили двух ослов и белого быка, — накануне их пригнали в город и привязали у хижины. Потом Ханс вытащил, а я осмотрел наши ружья и боеприпасы. Тут издали донесся подозрительный звук, и я спросил Ханса, что это может быть.

— Ружейный выстрел, баас, — с тревогой сказал он.

Тревожился он не напрасно: мы оба знали, что в окрестностях огнестрельное оружие есть только у нас. Правда, мы обещали подарить Бауси бо́льшую часть ружей, отобранных у работорговцев, и уже научили лучших воинов-мазиту обращаться с ними, но пока ни одного ружья им не передали.

Я вышел за ворота и послал часового к Бауси и Бабембе. Следовало разузнать, в чем дело, а также собрать воинов, которых в городе было не более трехсот. Остальных, ввиду продолжительного затишья, отпустили по домам на уборку урожая. Во власти смутного беспокойства — над подобными предчувствиями нередко посмеиваются — я велел зулусам вооружиться и на всякий случай приготовиться к бою. Потом я сел и задумался о том, как лучше действовать, если в этом плохо организованном туземном поселении на нас нападет многочисленный противник. Я и прежде размышлял о стратегических возможностях города Беза, а сейчас, сделав вывод, посоветовался с Мавово и Хансом. Наши мнения совпали. Единственное подходящее для обороны место находилось за городом — там, где дорога спускалась к южным воротам с крутых лесистых склонов. Если читатель помнит, именно оттуда появился Брат Джон на белом быке, когда нас едва не расстреляли на рыночной площади.

Беседу пришлось прервать — двое вождей мазиту мчались к нам со всех ног и волокли за собой пастушка с простреленной рукой.

Раненый рассказал следующее: с двумя мальчишками он пас королевское стадо в полумиле от города, когда появились люди в белом с ружьями в руках. Незваные гости (было их сотни три-четыре) начали угонять скот, а завидев пастушков, открыли огонь. Этого паренька ранили, двух его товарищей убили. Раненый пастушок спасся бегством. По его словам, кто-то из бандитов кричал ему вслед: мол, передай белым людям, что их перебьют, равно как их прихвостней-мазиту, а белых женщин заберут в рабство.

— Хасан бен Магомет и работорговцы! — объявил я, когда подоспел Бабемба с воинами.

— Работорговцы вторглись в нашу страну, господин мой Макумазан! Они незаметно подкрались к нам под покровом тумана. У северных ворот стоит их посланец и требует, чтобы мы выдали им вас, белых людей, и ваших слуг. Кроме того, мы должны отдать им сотню юношей и сотню девушек для продажи в рабство. В противном случае он грозит перебить наше племя, за исключением юношей и девушек, а вас, белых людей, предать смерти через сожжение. Этот посланец говорит от имени какого-то Хасана.

— Ясно, — спокойно ответил я, ибо в сложной ситуации ко мне вернулось обычное хладнокровие. — И Бауси намерен нас выдать?

— Разве Бауси выдаст своего кровного брата Догиту и его друзей? — возмутился старик. — Бауси посылает меня к своему брату Догите за приказаниями, он взывает к твоей мудрости, господин мой Макумазан!

— Бауси не чуждо здравомыслие, — заметил я. — А Догита моими устами приказывает: вели посланцу Хасана спросить своего господина, помнит ли он содержание письма, оставленного двумя белыми людьми в расщепленной палке у лагеря. Пусть передаст ему, что белым людям пора исполнить обещание, данное в том письме, и что к завтрашнему дню они повесят его на дереве. Потом, Бабемба, собери воинов-лучников и, сколько получится, удерживай северные ворота. После этого отступай через город и присоединяйся к нам. Мы укрепимся на скалистом склоне против южных ворот. Нескольким воинам прикажи увести из города всех стариков, женщин и детей. Пусть выберутся через южные ворота и укроются в лесу за горой, причем немедленно! Ты понял меня, о Бабемба?

— Понял, господин Макумазан! Приказ Догиты будет исполнен. Напрасно мы не прислушались к тебе и не усилили караул!

Проворный, как юноша, Бабемба бросился собирать лучников, на ходу отдавая приказания.

— Теперь нам пора, — сказал я.

Мы забрали все ружья, патроны, еще кое-какие вещи и вместе с оставшимися при нас воинами Бабембы зашагали через город к южным воротам, ведя с собой двух ослов и белого быка. По дороге я велел перепуганному Сэму вернуться к нашим хижинам за одеялами и котелками, которые могли понадобиться.

— Я содрогаюсь от страха, но повинуюсь вам, мистер Квотермейн! — отозвался он.

Сэм ушел. Несколько часов спустя я хватился его и, решив, что он попал в беду и погиб, тяжело вздохнул, ибо очень к нему привязался. Вероятно, он, «содрогаясь от страха», растерялся и с одеялами и котелками побежал не в том направлении.

Вначале через город мы шли сравнительно легко, но когда пересекли рыночную площадь и попали в переулочек, петлявший между хижинами и выводивший к южным воротам, продвигаться стало очень трудно из-за беспорядочной толпы перепуганных беглецов — стариков, больных, детей, женщин с младенцами на руках. Управлять такой толпой невозможно — пришлось через нее пробиваться. Зато, поднявшись по склону, мы заняли удобнейшую позицию под самым гребнем: деревья и крупные валуны образовывали надежное прикрытие от пуль. Кроме того, мы сложили из камней небольшие брустверы. Сопровождавшие нас беженцы у гребня не остановились, а поспешили по дороге дальше и исчезли в лесу.

Я предложил Брату Джону взять животных и вместе с женой и дочерью последовать за беженцами. Он хотел согласиться, не ради себя, конечно, он не робкого десятка, но обе леди наотрез отказались. Хоуп не пожелала бросать Стивена, а ее мать сказала, что вполне полагается на меня и предпочитает остаться здесь. Тогда я предложил Стивену бежать вместе с ними, но он так рассердился, что пришлось спешно прекратить тот разговор.

Итак, женщины остались. Мы устроили их в лощине у ручья на самой вершине горы. Там пули грозили им лишь в том случае, если арабам удастся обойти нас с флангов или смести стремительной атакой. К тому же мы без лишних слов вручили дамам по двустволке и по заряженному пистолету.

Глава 20

БИТВА У ВОРОТ
У северных ворот города послышалась пальба и громкие крики. Вначале густой туман не давал ничего разглядеть, но вскоре подул сильный суховей, всегда следующий за таким туманом, и, набрав силу, поднял и рассеял его. Тогда Ханс, взобравшись на дерево, на гребне горы, сообщил, что арабы приближаются к северным воротам, стреляют на ходу, а мазиту в ответ пускают в них стрелы из-за палисада, окружающего город. Состоял палисад из земляной насыпи, плотно утыканной стволами деревьев. Попав на плодородную почву, они дали ростки и образовали живую изгородь. С внутренней и наружной стороны палисад оброс опунцией и высокими, похожими на пальцы кактусами. Спустя некоторое время Ханс сообщил, что мазиту отступают. Действительно, через пару минут они потянулись через южные ворота, унося раненых. По словам вождей, мазиту не выдержали обстрела, решили покинуть город и схлестнуться с врагом на горе.

Чуть позже подоспели остальные воины, которые вели стариков, женщин и детей, замешкавшихся в городе. С ними был король Бауси, вне себя от волнения.

— О Макумазан, — сказал он, — напрасно ли я говорил, что боюсь работорговцев и их ружей? Теперь они пришли сюда, чтобы перебить стариков и угнать в рабство молодых.

— Да, Бауси, ты был прав, — ответил я. — Но если бы ты послушался меня и усилил оборону, Хасан не подкрался бы к нам, как леопард к козе.

— Это правда, — простонал он. — Но кто узнает вкус плода, не отведав его?

После этого Бауси отправился осматривать диспозицию своих воинов на гребне горы. По моему совету он поставил больше людей по краям линии обороны, на случай если неприятель попытается обойти нас с флангов. Мы же раздали ружья, захваченные в первом бою с работорговцами, тридцати или сорока воинам, которых научили обращаться с огнестрельным оружием. «Даже если они не попадут в цель, то хотя бы внушат арабам, что мы вооружены до зубов», — рассуждал я.

Минут через десять появился Бабемба с последним отрядом из пятидесяти воинов. Он сообщил, что старался выиграть время — пока мог, удерживал северные ворота — и что арабы прорываются в город. По моей просьбе Бабемба приказал воинам сложить из камней укрытие и лечь за него.

Немного спустя показался большой отряд арабов. Они двигались к нам по центральной улице. Человек двенадцать, помимо ружей, несли копья, на которые были насажены головы убитых мазиту. Арабы размахивали копьями и торжествующе кричали. Отвратительное зрелище! Я от злости скрипнул зубами. Поневоле думалось, что вскоре на остриях окажутся наши головы. Я решил, что при наихудшем раскладе живым не дамся — меня не сожгут на догорающем костре и не посадят на муравейник. Спутники со мной соглашались, хотя Брат Джон не одобрял самоубийства даже в отчаянной ситуации.

Тогда я и заметил, что Ханс исчез, и спросил, где он. Мне ответили, что он убежал.

— Пятнистая змея нашла себе нору! — воскликнул Мавово, распаляясь все больше и больше. — Змеи шипят, но не нападают!

— Иногда они кусаются, — заметил я; не хотелось верить, что Ханс струсил.

Мы надеялись, что опьяненные близкой победой работорговцы двинутся по рыночной площади, весьма удобной для обстрела с наших позиций. Так и случилось. Но мазиту, которым мы раздали ружья, к моему великому отчаянию, по собственной инициативе открыли огонь с расстояния около четырехсот ярдов и после беспорядочной пальбы убили или ранили двоих или троих. Почуяв опасность, арабы отступили, потом разбились на два отряда и снова пошли в атаку, но сей раз улочками, плотно застроенными хижинами. Улицы тянулись между палисадом и рыночной площадью, которая, как я уже упоминал, в случае надобности служила загоном для скота и была обнесена прочной деревянной оградой. Замечу, что в описываемое время мазиту и не помышляли о возможной атаке на родной город, а скот держали на отдаленных пастбищах. Между палисадом и оградой стояло несколько сот хижин из сухих веток и травы, в основном крытых пальмовыми листьями, — здесь жило большинство населения города Беза, а северную часть города занимали король, военачальники и старейшины. Кольцо хижин вокруг рыночной площади было шириной ярдов сто двадцать.

Около четырехсот арабов и полукровок двигались к южным воротам с восточной и западной стороны, пробираясь тропками среди хижин. Все несли ружья и, без сомнения, хорошо стреляли. Встреча с такими отрядами пугала: численностью мы им почти не уступали, но располагали только пятьюдесятью ружьями, бóльшая часть которых оказалась в руках неопытных мазиту.

Вскоре арабы снова открыли огонь из-за хижин, и у нас, несмотря на каменные укрытия, появились убитые и раненые. Хуже всего было то, что мы не могли успешно отвечать на обстрел, ведь арабы прятались за хижинами, а для залпов у нас не хватало ружей. Я бодрился, но, если честно, стал опасаться худшего и даже подумывать об отступлении. Впрочем, смысла в том не было — арабы нагнали бы нас и перестреляли.

В итоге я убедил Бабембу отправить воинов пятьдесят, чтобы забаррикадировали южные ворота землей и крупными валунами, которые в изобилии валялись неподалеку. Ворота, сложенные из бревен, открывались вовнутрь. Пока мазиту выполняли приказ — они работали как черти, а палисад защищал их от обстрела, — я заметил струек пять дыма, одна за другой поднимающихся над северной частью города. Следом появилось столько же языков пламени, и сильный ветер гнал его прямо на нас.

Кто-то поджег город Беза! И часа не пройдет, как пламя под напором ветра испепелит сотни хижин, от жары сухих, как трут. Город обречен, его не спасти. Сперва я решил, что это происки арабов, однако новые возгорания появлялись в разных точках. Я понял: город Беза поджигают не арабы, а наши союзники или друзья, вздумавшие истребить арабов огнем.

Я вспомнил о Сэме. Без сомнения, он задержался в городе, дабы исполнить ужасный, но блестящий план, и его задумали явно не мазиту, ибо он подразумевал уничтожение их жилищ и имущества. Сэм, над которым мы всегда смеялись, был героем, готовым погибнуть в огне ради спасения друзей.

Бабемба вскочил и указал копьем на языки пламени. Тут меня осенило.

— Возьми всех, кто без ружей, и раздели на отряды, — велел я. — Окружите город и стерегите северные ворота, хотя вряд ли арабы прорвутся к ним через огонь. Любого, кто перелезет через палисад, убивайте.

— Будет исполнено! — закричал Бабемба. — Беда с моим родным городом Беза! Беда, беда с моим городом!

— Плевать на город Беза! — заорал я вслед старику на его родном наречии. — Нужно людей спасать!

Через три минуты мазиту, разделившись на два отряда, начали быстро окружать город. При спуске с горы несколько воинов было убито, но остальные благополучно достигли палисада, где под умелым командованием Бабембы укрылись от пуль за стволами.

Теперь на склоне оставались только мы, белые люди, двенадцать зулусов под предводительством Мавово и около тридцати мазиту, вооруженных ружьями.

Арабы не сразу сообразили, в чем дело. Они обстреливали мазиту, решив, что те в состоянии повального бегства. Впрочем, вскоре работорговцы увидели или услышали, что творится.

Какая тут поднялась паника! Четыреста арабов разом завопили. Некоторые рванули к палисаду, взобрались на него, но, достигнув вершины, упали, пронзенные стрелами. Те, кому удалось перелезть через изгородь, запутались в колючих зарослях опунции и погибли от ударов копий. Сообразив, что палисад — ловушка, арабы побежали назад, намереваясь выйти из города через северные ворота. Не успели они пересечь площадь, как путь им преградило дикое, клокочущее пламя, пожиравшее хижину за хижиной.

После короткого совещания арабы беспорядочной толпой ринулись обратно, рассчитывая прорваться через южные ворота. Тут пробил наш час. Враги падали как подкошенные, ведь они бежали по открытому месту — лучше мишеней не придумаешь. Я палил сразу из двух ружей, проклиная Ханса за то, что он не помогает мне перезаряжать. В этом отношении Стивену было проще: обернувшись, я с изумлением увидел рядом с ним Хоуп. Девушка не осталась с матерью в лощине у ручья, а поспешила на подмогу Стивену и теперь надевала пистон на боек второго ружья. Добавлю, что в городе Беза мы научили Хоуп стрелять.

Я крикнул Стивену, чтобы он отправил девушку в укрытие, но та наотрез отказалась, даже после того, как пуля задела ее платье.

Однако выстрелами мы не могли сдержать напор работорговцев, спасавшихся от огненной смерти. Арабы прорывались к южным воротам, бросая убитых и раненых товарищей.

— Отец мой, сейчас начнется настоящая битва! — сказал мне на ухо Мавово. — Ворота скоро падут. Мы сами должны стать воротами.

Я кивнул, понимая, что, если арабы прорвутся за ворота, нам конец. Полагаю, к тому времени они потеряли человек сорок, не более. Я кратко обрисовал ситуацию Стивену и Брату Джону, убедив последнего укрыться в лощине у ручья вместе с женой и дочерью. Мазиту я приказал бросить ружья — в пылу сражения они наверняка подстрелили бы кого-то из нас — и сопровождать нас только с копьями.

Мы торопливо спустились по горному склону и заняли позицию на открытом участке у ворот, едва не падавших под ударами арабов. Нашему взору предстало невероятно жуткое зрелище. Пламя охватило кольцо хижин у рыночной площади и, раздуваемое ветром, неслось к нам, словно живое существо. Над нами простиралась гигантская пелена дыма с огненными прожилками, такая плотная, что заслоняла небо. К счастью, ветер пелену не тревожил — она не оседала, иначе бы мы задохнулись. Вокруг царила какофония: рев пламени, пожиравшего хижину за хижиной, мешался с воплями арабов-полукровок, в гневе и ужасе цеплявшихся за ворота и друг за друга, и с треском ружей, из которых работорговцы стреляли, в основном наудачу.

Мы выстроились у ворот: впереди зулусы, Стивен и я, позади тридцать лучших воинов мазиту под предводительством самого короля Бауси. Долго ждать не пришлось. Ворота рухнули, и на насыпи, которую мы построили из земли и камней, появились люди в белых одеждах и тюрбанах. Они не спускались, а будто бы стекали вниз, как сок и косточки из выжатого плода маракуйи.

По моей команде мы выстрелили в плотную толпу, погубив немало арабов. Думаю, каждая пуля уложила двоих-троих. Потом по команде Мавово зулусы побросали ружья и кинулись в атаку со своими широкими копьями. Стивен, раздобывший себе ассегай, рванул за ними, на бегу стреляя из кольта. Следом выступил Бауси с тридцатью рослыми мазиту.

Признаюсь, я к атаке не присоединился: для рукопашной не гожусь из-за субтильности. Я чувствовал, что принесу больше пользы, если останусь в стороне и, дождавшись нужного момента, поддержу тех, кому трудно. В потасовке меня бы быстро покалечили. Или отвага изменила мне и я струсил? Может, и так, никогда не считал себя храбрецом. Как бы то ни было, я отступил с поля боя, стреляя при каждом удобном случае, и пусть немного, но помог товарищам.

Стычка переросла в настоящую битву. Как сражались зулусы! Они отважно защищали узкие ворота и насыпь от воющих арабов! Почти как римлянин Гораций[324] с двумя друзьями, что в давние времена защищали мост от несметного полчища, явившегося не помню откуда. С криками «Лаба! Лаба!» — полагаю, то был боевой клич зулусского полка, все воины которого были примерно одного возраста, — они дрались, бились, орудовали копьями и падали один за другим.

Зулусов теснили, но они вместе с тридцатью мазиту снова бросились вперед под предводительством Мавово, Стивена и Бауси. Языки пламени почти смыкались над ними. Живая изгородь из опунции и кактусов вяла, сохла и трещала, а они все сражались и сражались под огненной аркой у ворот.

Арабы снова потеснили зулусов и мазиту: на сей раз подавили численностью. У меня на глазах Мавово пырнул араба копьем, сам повалился наземь, поднялся, поразил другого врага и снова упал под сокрушительным ударом.

Двое арабов бросились его добивать, но я выстрелил из двух ружей — благо успел перезарядить их — и уложил обоих. Мавово поднялся и вонзил острие в третьего араба. На помощь зулусу бросился Стивен и, схлестнувшись с другим арабом, швырнул его на воротный столб с такой силой, что противник свалился без чувств. Старый Бауси, пыхтя от натуги, повел в атаку уцелевших мазиту. Ряды смешались, и в густом дыму сражающихся было уже не различить. Разъяренные арабы напирали, да и разве могло быть иначе? Под силу ли нашему маленькому отряду устоять перед их натиском? Тем более нас становилось все меньше…

Теперь мы стояли тесным кругом, в самом центре — я. Враги сжимали кольцо. Стивен получил прикладом по голове, покачнулся и едва не сбил меня с ног. В отчаянии я огляделся по сторонам и увидел… Ханса! Долгожданного, пропавшего Ханса! Засаленная шляпа с тлеющими страусовыми перьями болталась у него на затылке. Готтентот ковылял молча, но отчаянно жестикулировал. Еще бы, ведь он вел подкрепление — сотни полторы мазиту!

Теперь перевес был на нашей стороне. С криком бросились мазиту на арабов, а тем отступать было некуда — лишь в огненный ад. Вскоре подоспел Бабемба с воинами и завершил начатое. Несколько арабов сумели вырваться, но в итоге сложили оружие и сдались в плен. Остальные отступили к центру рыночной площади, и наши люди двинулись за ними. В сложный момент сказалось происхождение мазиту: врага они преследовали типично по-зулусски.

Хвала Небесам, битва закончилась, и мы начали считать потери. Арабы убили четверых зулусов и двоих — нет, троих, включая Мавово, — тяжело ранили. Бабемба и другой вождь мазиту подвели его ко мне. Трижды подстреленный, весь израненный, избитый, выглядел он ужасающе. Мавово пристально взглянул на меня, потом, тяжело дыша, заговорил:

— Отец мой, битва получилась славная, на моей памяти лучшая, а ведь я участвовал во многих славных битвах. Вот и хорошо, ведь для меня она последняя. Я знал это наперед, но скрыл от тебя. Когда гадал в Дурбане, первой я увидел собственную смерть. Отец мой, возьми свое ружье обратно. Говорил я тебе: моим оно будет лишь на время. Теперь я отправлюсь в другой мир, к духам своих предков, павших соратников и женщин, родивших мне детей. Я расскажу им обо всем, отец мой, и мы вместе будем ждать тебя, пока ты сам не падешь в битве!

Мавово снял руку с плеча Бабембы, поприветствовал меня громким возгласом: «Баба́! Инкози!», дал еще несколько почетных прозвищ, повторять которые я не стану, и опустился на землю.

Я послал за Братом Джоном, который вскоре пришел вместе с женой и дочерью. Он осмотрел Мавово и прямо сказал, что ему ничто не может помочь, кроме молитвы.

— Не молись за меня, Догита! — попросил старый язычник. — С рождения я следовал за своей звездой, я жил по своим законам и готов съесть плод древа, которое посадил. Если на нем плодов нет, я выпью его сок и засну. — Отстранив Брата Джона, Мавово подозвал к себе Стивена. — О Вацела, ты доблестно сражался в этой битве! — похвалил он Сомерса. — Не изменяй себе, и со временем станешь великим воином, а когда присоединишься ко мне, своему другу, Дочь Цветка со своими детьми сложит в честь тебя песни. Сейчас мы с тобой простимся. Возьми этот ассегай, но не чисти его. Пусть красная ржавчина напоминает тебе о Мавово, зулусском колдуне и вожде, с которым ты стоял рядом в битве у ворот, когда огонь, словно сухую траву, жег гнусных похитителей людей и они не могли миновать наших копий!

Он снова махнул рукой, и Стивен отступил в сторону, бормоча что-то прерывающимся от волнения голосом, ведь он очень любил Мавово. Теперь горящий взгляд старого зулуса упал на Ханса, который держался неподалеку, по-видимому ожидая своей очереди проститься с Мавово.

— А, Пятнистая змея! — вскричал умирающий. — Теперь, когда все окончилось, ты выполз из своей норы полакомиться лягушками, сгоревшими в золе? Жаль, что ты такой трус, даром, что умен. Если бы ты не покинул нашего господина Макумазана и на горном склоне заряжал бы для него ружья, он истребил бы куда больше арабских гиен.

— Верно, Пятнистая змея, верно! — отозвались негодующим эхом зулусы, между тем как я, Стивен и кроткий Брат Джон посмотрели на Ханса с упреком.

Тут Ханс, обычно сама невозмутимость, вышел из себя. Он бросил на землю свою шляпу и истоптал ее. Он плюнул в зулусских охотников и даже обругал умирающего Мавово.

— О сын глупца! — воскликнул он. — Ты утверждаешь, что способен видеть скрытое от других, а я утверждаю, что в твоих устах лживый дух! Ты назвал меня трусом за то, что я не такой большой и сильный, как ты, и не могу удержать быка за рога. Но в желудке у меня больше мозгов, чем у тебя в голове. Где были бы вы, если бы не «трусливая Пятнистая змея», которая сегодня дважды спасла жизнь всем, за исключением тех, кого преподобный отец бааса, предикант, ожидает в месте, пылающем жарче этого города?

Мы все с удивлением посмотрели на Ханса, не понимая, каким образом он дважды спас нам жизнь.

— Говори скорее, Пятнистая змея, — попросил Мавово, — иначе я не услышу конца твоей истории. Как ты помог нам из своей норы?

Пошарив в карманах, Ханс вытащил спичечную коробку, в которой осталась одна спичка.

— А вот как, — ответил он. — Разве никто из вас не понимает, что люди Хасана попали в западню? Разве вы не знаете, что огонь пожирает хижины с тростниковыми крышами, а ветер быстро уносит его далеко-далеко? Пока вы сидели на горе, повесив голову, словно овцы перед закланием, я пробрался через кусты и взялся за работу. Планом своим я не поделился ни с кем из вас, даже с баасом. Ведь баас наверняка заявил бы: «Нет, Ханс, хижины поджигать нельзя: вдруг в одной из них бросили больную старуху?» В таких делах белые — сущие глупцы, даже мудрейшие из них. Кстати, старух попалось несколько: я видел, как они бегут к воротам. В общем, я прокрался мимо зеленой изгороди, которую не подпалить, и у северных ворот наткнулся на арабского часового. Он выстрелил в меня. Спасибо моей матери, что родила коротышку! — Ханс продемонстрировал дыру на засаленной шляпе. — Перезарядить ружье араб не успел: трусливый Ханс пырнул его ножом в спину. Поглядите! — Ханс снял с пояса большой нож наподобие мясницкого и показал нам. — Дальше пошло как по маслу, ведь огонь — вещь удивительная. Он рождается маленьким, потом растет, как ребенок, становится все больше и больше. Он быстрее коня, не ведает усталости и всегда голоден. Я выбрал самые удобные места и развел шесть костерков. Последнюю спичку я сберег, ведь у нас их очень мало. После этого я ушел через северные ворота, чтобы огонь не сожрал меня, своего отца, сеятеля красного семени!

Мы с восхищением смотрели на старого готтентота. Даже умирающий Мавово поднял голову. Ханс, выпустив пары, зачастил:

— Когда я возвращался к баасу, не зная, жив он или нет, разгорающийся пожар заставил меня подняться на возвышение у западной части ограды. Оттуда я увидел, что творится у южных ворот. Я понял, что арабы прорываются, ведь обороняющихся крайне мало. Поэтому я поспешил к Бабембе и к другим вождям и сказал: мол, ограду сторожить больше не нужно, лучше помочь сражающимся у южных ворот, иначе все погибнут. Бабемба послушался, и мы пришли сюда как раз вовремя. Вот так я отсиживался в норе во время битвы у ворот, о Мавово. Прошу передать мою историю преподобному отцу бааса, предиканту. Он наверняка возрадуется, услышав, что не зря учил меня быть мудрым, помогать людям и всегда заботиться о баасе Аллане. Жаль, я потратил столько спичек. Лагерь сгорел, где теперь нам спички раздобыть?! — Ханс с досадой уставился на почти пустой коробок.

— Никогда больше не будешь ты называться Пятнистой змеей, о маленький желтый человек, который так велик и чист душой, — медленно, задыхаясь, проговорил Мавово, обращаясь к Хансу. — Нарекаю тебя новыми именами, да восславятся они в поколениях! Отныне ты Светоч во мраке и Владыка огня.

Мавово закрыл глаза и потерял сознание. Через несколько минут его не стало. Но почетные имена, данные им перед смертью Хансу, навсегда остались за старым готтентотом. С того дня туземцы не смели называть Ханса иначе и выказывали ему всяческое уважение.

Бушующее пламя постепенно утихало и наконец погасло совсем. Мазиту возвратились со сражения на рыночной площади (если это можно назвать сражением), с целыми охапками ружей, принадлежавших убитым врагам. Отчаянно пытаясь спастись, большинство арабов бросили свое оружие. Но где искать спасения, если с одной стороны разъяренные туземцы, с другой — клокочущее пламя? Сколько арабов погибло, могли определить лишь их мерзкие сообщники, схоронившиеся в городах и лагерях Западной Африки и острова Мадагаскар, ведь из ушедших на войну с мазиту и их белыми соратниками ни один не вернулся и не привел, вопреки ожиданиям, пленных. Погибшие арабы отправились в далекие края, которые для меня порой символизирует пылающий город Беза. Это были дьяволы в человеческом обличье, чуждые стыда и сострадания, но я невольно жалел их: такой ужасный конец!

Мазиту привели к нам пленных. Среди прочих я увидел отталкивающее, изуродованное оспой лицо Хасана бен Магомета, белое одеяние которого наполовину обгорело.

— Довольно давно я получил твое письмо, в котором ты обещал заживо сжечь нас на костре, — сказал я. — Сегодня утром я снова получил от тебя известие, принесенное пареньком, товарищей которого ты убил. На то и другое я послал тебе ответ. Если ты ничего не получил, оглянись и прочти этот, ибо он написан здесь на языке, понятном каждому.

Этот изверг бросился на землю и молил о пощаде. Увидев миссис Эверсли, он подполз к ней и, уцепившись за ее подол, стал просить о заступничестве.

— Ты сделал меня своей рабыней, после того как я выходила тебя, больного, — ответила она, — и без всякой причины хотел убить моего мужа. По твоей вине, Хасан, я провела лучшие годы своей жизни среди дикарей, в одиночестве и отчаянии. Однако я прощаю тебя. Но чтобы я больше никогда не видела твоего лица!

Она высвободила край платья из его рук и ушла вместе с дочерью.

— Я также прощаю тебя, хотя ты перебил моих людей и заставил меня страдать долгие двадцать лет, — сказал Брат Джон, истинный христианин. — Да простит тебя Бог! — И он последовал за своей женой и дочерью.

Тогда заговорил старый король Бауси, легко раненный в сражении:

— Я рад, Красный вор, что эти белые люди простили тебя, ибо сей великодушный поступок сделал их еще благороднее в моих глазах и перед всем моим народом. Но знай, о мучитель и торговец людьми: судья здесь я, а не белые! Посмотри на свою работу! — Бауси указал сперва на ряды мертвых зулусов и мазиту, потом на горящий город. — Посмотри и вспомни, какую участь готовил ты нам, не сделавшим тебе никакого зла! Смотри! Смотри, о гиена в человеческом облике!

Тут я ушел и никогда не пытался выяснить, что сталось с Хасаном и другими пленными. Кроме того, всякий раз, когда Ханс или кто-нибудь из туземцев начинали рассказывать мне об этом, я приказывал им молчать.

Эпилог

К этой истории мне добавить почти нечего. Боюсь, она и так вышла немного длинной. Писать ее было забавно, я скоротал за этим занятием немало зимних вечеров. Но вот в Англию пришла весна, а я слегка устал от писательства. Поэтому каждый читающий эти страницы все недосказанное волен домыслить по-своему.


Мы победили и должны были благодарить судьбу за то, что живы. Однако ночь после битвы у ворот была очень печальной, по крайней мере для меня, ибо я сильно скорбел об утрате бесстрашного Мавово, склонного к пафосу, но преданного Сэма и нескольких храбрых зулусских охотников. Кроме того, меня тяготило прорицание старого зулуса о том, что и я встречу смерть в бою. Слишком многие погибли в сражениях за последние несколько дней, и мне, глядя на это, захотелось мирной кончины.

Сейчас я тихо и спокойно живу в Англии, в ближайшее время покидать ее не намерен, так что в предсказание верится с трудом. Однако в пророческом даре змеи Мавово я уже убедился, поэтому опасения насчет будущего имеются. Да и кому оно открыто? Тем более зачастую с нами случается самое невероятное[325].

Не располагала к веселости и изменившаяся к вечеру погода: после заката полил дождь и не стихал почти до самого утра. Нам и сотням бездомных мазиту укрыться было негде.

Однако в конце концов дождь перестал, и следующим утром солнце приветливо засияло на небе. Когда мы обсохли и согрелись, кто-то предложил посетить сгоревший город, ведь ливень потушил пламя и хижины превратились в тлеющие обломки. Я согласился, в основном из любопытства. Мы со спутниками (за исключением Брата Джона, оставшегося при раненых) в сопровождении Бауси, Бабембы и многих мазиту перебрались через развалины южных ворот и по усеянной трупами рыночной площади зашагали туда, где прежде стояли наши хижины.

Сырой дымящийся пепел — зрелище удручающее. Я едва не зарыдал: ведь снаряжение наше сгорело, а как мы без него вернемся в Дурбан? Пропало столько ценных трофеев! Слезами горю не поможешь, и через обгоревшие руины королевского жилища мы двинулись к северным воротам. Я шел последним вместе с Хансом, по привычке тщательно все осматривавшим. Вдруг он положил мне руку на плечо и сказал:

— Баас, я слышу голос духа! Вероятно, это дух Сэма просит нас, чтобы мы похоронили еготело.

— Вздор! — буркнул я, а сам прислушался.

Мне тоже показалось, что невесть откуда доносится повторяющаяся просьба: «Мистер Квотермейн, умоляю вас, откройте дверцу этой печи!»

Сперва мне показалось, что я схожу с ума. Затем я позвал остальных, они вернулись, и мы прислушались вместе. Вдруг Ханс бросился вперед, словно такса, почуявшая крота, и начал разгребать, точнее, ворошить палкой пепел, слишком горячий для того, чтобы прикасаться к нему руками. Мы насторожились и на сей раз ясно услышали голос из-под земли.

— Баас, Сэм в зерновой яме! — догадался Ханс.

Я тут же вспомнил, что народы группы банту роют такие ямы перед каждой хижиной и используют для хранения припасов. В тот момент хранилища пустовали. Вообще, с зерновыми ямами у меня связаны неприятные воспоминания, это подтвердит любой, кто прочтет книгу «Мари», посвященную моей первой жене.

Мы быстро расчистили то место и подняли каменную затычку. Сэму повезло, что камень сидел плотно и в нем имелись отверстия для вентиляции! Он скрывал зацементированный погребок в форме бутыли футов десять глубиной и восемь шириной. В горлышке ямы тотчас показалась голова Сэма. Он разинул рот и дышал тяжело, словно рыба на песке. Когда мы вытаскивали нашего повара, тот вопил от боли: его кожа нагрелась и стала очень чувствительной. Мазиту напоили беднягу ключевой водой, а я гневно спросил, почему он прятался в яме, ведь мы оплакивали его как погибшего.

— Ох, мистер Квотермейн, меня чуть не погубила излишняя верность! — отозвался он. — Я не смог оставить наше ценное имущество на разграбление алчному врагу. Поэтому я сложил все в эту яму и уже собрался уходить. Вдруг мне показалось, что кто-то приближается. Я влез в яму, закрыв ее снизу камнем. Началось сражение. Враги не только убивали и грабили, они подожгли город, и я услышал, как надо мной бушует пламя. Камень засыпало пеплом, он накалился так, что не притронешься. Я просидел здесь целую ночь, изнемогая от жары и страха, что взорвутся два бочонка с порохом. Они в яме, рядом со мной. Я уже потерял надежду и приготовился умереть, подобно черепахе, живьем зажаренной бушменом, как вдруг услышал ваш голос. Мистер Квотермейн, не дадите ли вы мне заживляющей мази? Я сильно обжегся.

— Ах, Сэм, Сэм, вот до чего доводит трусость! — посетовал я. — На горе́ с нами ты не получил бы ожоги. Умирать бы тебе в этой яме, если бы не острый слух Ханса!

— Касательно ожогов вы правы, мистер Квотермейн. Признаю себя виновным. Но на горе меня могли застрелить, а это хуже, чем обжечься. Кроме того, вы поручили мне свое имущество, и я решил сохранить его, даже в ущерб себе. В конце концов, мой ангел-хранитель привел вас сюда, и насквозь я не прожарился. Все хорошо, что хорошо кончается, мистер Квотермейн, а кровавых сражений с меня довольно. Если суждено мне вернуться в цивилизованные края, посвящу себя искусству приготовления пищи на безопасной кухне отеля, если, конечно, не сумею занять место преподавателя английского языка.

— Да, Сэм, все хорошо, что хорошо кончается, — согласился я. — По крайней мере, ты спас наше имущество, нам следует тебя благодарить. Тебе нужна медицинская помощь, так что ступай с мистером Стивеном, а мы пока вытащим наше добро из ямы.

Три дня спустя мы простились со старым Бауси, который отпустил нас чуть ли не со слезами, и с племенем мазиту. Они уже начали отстраивать заново родной город. На горном склоне напротив ворот похоронили Мавово и других зулусов. Они погибли, защищая эти ворота. В честь доблестных воинов соорудили высокий могильник, чтобы грядущие поколения могли их вспоминать. Рядом обрели вечный покой павшие мазиту. На обратном пути зулусы остановились и, включая двух раненых, которых несли на носилках, громко запели, отдавая последнюю дань тем, кто пал в битве. Мы, белые, молча сняли шляпы.

Добавлю, что змея Мавово не ошиблась. Она обещала, что в экспедиции погибнут шестеро, так и вышло, ни больше ни меньше.

После долгого совещания мы решили возвратиться в Наталь по суше. Во-первых, работорговцы, узнав о своих ужасных потерях, могли снова напасть на нас на побережье. Во-вторых, если даже мы без приключений прибудем в Килву, нам, вероятно, придется просидеть там несколько месяцев, дожидаясь корабля, который доставит нас в относительно цивилизованный порт. К тому же Килва в те времена пользовалась весьма дурной славой. Кроме того, Брат Джон хорошо знал выбранную нами дорогу и поддерживал дружбу с племенами, чьи земли граничили со страной зулусов, где я всегда мог рассчитывать на самый лучший прием. Мазиту выручили нас, предоставив нам эскорт и носильщиков на первое время. Отпустив их, мы сможем нанять новых людей благодаря заботам Сэма, сохранившего достаточно товара. Поэтому у нас были все основания полагать, что обратная дорога не займет слишком много времени.

Путь обратно растянулся на целых четыре месяца, но завершился благополучно, если не считать легкой лихорадки, которой переболели мы с Хоуп. По дороге мы славно поохотились. Жаль, новый маршрут путешествия не позволил нам взять с собой слоновьи бивни, которые мы отбили у работорговцев и зарыли там, где никому, кроме нас, не найти.

Тем не менее я, по объективным, уже названным причинам оказавшийся третьим лишним, на обратном пути очень скучал. Ханс — человек хороший, в некотором роде гений, но постепенно его общество стало меня тяготить, ведь даже разговоры о моем преподобном отце — старый готтентот был буквально одержим его духом! — получались на один манер. Разумеется, у нас нашлись бы и другие темы для бесед, например битва у Кровавой реки (в том сражении уцелели только мы с Хансом), но вспоминать об этом было слишком больно.

Излишне говорить, что я очень обрадовался, когда в Зулуленде мы повстречали знакомых мне купцов и взяли у них напрокат повозку. Белого быка и ослов, еле ноги волочивших от усталости, мы подарили другому знакомцу — вождю племени. Брат Джон с женой и дочерью отправились в Дурбан на повозке, сопровождал их Стивен верхом на купленной лошади, а мы с Хансом поехали с купцами.

В Дурбане нас ждал сюрприз. При въезде в город мы встретили сэра Александра Сомерса, который, узнав о прибытии купцов из страны зулусов, вышел к ним навстречу в надежде услышать что-нибудь о нас. Очевидно, этот старый раздражительный джентльмен так беспокоился о судьбе своего сына, что в конце концов решил отправиться за ним в Африку. Их встреча получилась трогательной, но своеобразной.

— Отец! — вскричал Стивен. — Кто мог подумать, что я встречу тебя здесь?

— Стивен! — воскликнул старик. — Кто мог ожидать, что я найду тебя живым и здоровым? Это больше, чем ты заслуживаешь, молодой осел, но, надеюсь, глупостей ты больше не наделаешь.

С этими словами сэр Александр схватил Стивена за волосы и торжественно поцеловал его в лоб.

— Больше никаких глупостей, отец, — заверил Стивен. — Только благодаря Аллану все окончилось благополучно. А теперь позволь представить тебе леди, на которой я собираюсь жениться, и ее родителей.

Остальное легко себе представить. Через две недели молодые обвенчались в Дурбане. Сэр Александр — кстати сказать, в деловом отношении поступивший со мной весьма благородно — пригласил на свадьбу буквально весь город. Вскоре после этого новобрачные уехали в Англию вместе с родителями. Стивену хотелось «обучить» новую супругу, вот только в чем заключался этот процесс, я так и не выяснил. Мы с Хансом с грустью расстались с ними на Кейп-Пойнте. Ханс получил пятьсот фунтов, обещанных ему Стивеном. На эти деньги он купил ферму и благодаря своим подвигам стал кем-то вроде местного вождя. Как пишут в генеалогических справочниках, подробности о нем читайте ниже, точнее, в следующих книгах.

Сэму достался во владение маленький отель. В его баре он проводит немало времени. Сложными, витиеватыми фразами в стиле «Опыта о человеке»[326], который я пробовал читать, да бросил, повествует он посетителям о своих «военных подвигах» среди диких мазиту и людоедов-понго.

Два года спустя я получил письмо, часть которого хотел бы процитировать:

Как я писал ранее, отец мой подарил мистеру Эверсли приход, очаровательное место, где священник не знает забот. Подозреваю, моим уважаемым тестю и теще там скучновато. По крайней мере, Догита частенько бродит по окрестному лесу с сачком, представляя себе, что вернулся в Африку. У Матери Цветка (после многолетнего общения с подобострастными немыми альбиносками английских служанок она не приемлет) другое развлечение. На территории прихода есть озерцо, а на нем — островок. Там она обнесла плетеной изгородью куст вечнозеленой калины, которая цветет в то же время, что Священный цветок. Когда позволяет погода, моя дражайшая теща сидит за той изгородью и, сдается мне, справляет обряды Священного цветка. Однажды я подплыл к островку на лодке и увидел ее в белом одеянии. Она пела что-то таинственное на языке туземцев.


Прошло много лет. Брат Джон и его жена умерли, и их странная история почти забылась. Ушел в мир иной и отец Стивена. Сам же Стивен ныне преуспевающий баронет, член городского магистрата и парламента, глава большого семейства. Мисс Хоуп оказалась очень плодовитой, как и надлежит дочери богини плодородия, которую воплощала Мать Цветка.

Однажды, оглядывая своих многочисленных и шумных чад, Хоуп, чья манера выражаться осталась неизменной, сказала: «О Аллан, порой мне так хочется вернуться на безмятежный Остров Цветка! Никогда не забыть мне синеву священного озера и зарю, встающую над ним, — добавила она, волнуясь. — О Аллан, увижу ли я все это на смертном одре?»

Тогда слова Хоуп показались мне неблагодарными, но человеческая натура причудлива. Родные края с их волшебным воздухом манят каждого.

Недавно я навещал сэра Стивена, и его славный садовник Вудден, теперь глубокий старик, провел меня в роскошную оранжерею и показал три благородных растения с продолговатыми листьями, выросшие из семян Священного цветка, которые я сберег и при расставании передал Стивену.

Эти растения еще не цвели. Очень хотелось бы знать, что произойдет, когда они зацветут. Мне кажется, что в тот момент, когда золотистый цветок снова предстанет перед глазами людей, вокруг него будут незримо реять духи ужасного лесного бога, жуткого таинственного Мотомбо, а то и самой Матери Цветка. Случись такое, какие дары они принесут укравшим и взрастившим священное семя?


P.S. Это я скоро выясню, ибо не успел я отложить перо, как мне вручили восторженное послание Стивена, в котором он сообщает, что два или три растения наконец зацветают.

Аллан Квотермейн


Книга XII. ДИТЯ ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ

Роман повествует о приключениях в дебрях Африки Аллана Квотермейна. Аллан и его спутники отправляются в страну Кенда — страну потомков древних египтян, почитающих как божество статую Небесного «Дитя из слоновой кости».

Глава 1

АЛЛАН ДАЕТ УРОК СТРЕЛЬБЫ
Я хочу рассказать об одном из самых необыкновенных приключений в своей жизни, которую вряд ли можно назвать бесцветной.

Начало его относится к тому времени, когда я приехал в Англию с молодым джентльменом по имени Скруп, отчасти для того, чтобы проводить его домой после одного случая на охоте, отчасти по другим делам.

Там я прожил некоторое время у Скрупа, или, вернее, у родных его невесты в их красивом доме в Эссексе.

Во время своего пребывания в этих краях я имел случай видеть великолепный старинный замок с башенными воротами, искусно отреставрированный и превращенный в современный жилой дом. Будем называть этот замок «Регнолл-Кастлом», по имени его владельца.

Я многое слышал о лорде Регнолле. Говорили, что он удивительно красив, обладает большими научными познаниями, хороший спортсмен — был капитаном в оксфордских лодочных гонках, — блестящий оратор, уже отмеченный в Палате Лордов, смелый охотник, застреливший много тигров и других крупных зверей в Индии, поэт, издавший под псевдонимом том своих стихотворений, имевших значительный успех, хороший офицер в бытность на военной службе и, наконец, обладатель колоссального состояния: сверх огромных поместий он владел несколькими каменноугольными копями и целым городом на севере Англии.

— Господи! — воскликнул я, когда этот длинный перечень был наконец окончен. — Должно быть, этот человек родился в рубашке. Но, по всей вероятности, он несчастлив в любви?

— В этом-то именно он счастливее всего, — ответила мисс Маннерс, невеста Скрупа, с которой я разговаривал, — мне говорили, что он помолвлен с самой милой, красивой и умной девушкой во всей Англии и что они обожают друг друга.

— Господи! — повторил я. — Удивительно, почему судьба так щедра по отношению к лорду Регноллу и его возлюбленной?

Впоследствии мне суждено было узнать это…

Когда на следующее утро мне предложили отправиться посмотреть редкости Регнолл-Кастла, я охотно согласился.

Однако мне интереснее всего было взглянуть, если представится случай, на самого лорда Регнолла, так как все перечисленные достоинства его произвели на меня, бедного колониста, весьма сильное впечатление.

Часто сталкиваясь в жизни с демонами в человеческом образе, я никогда не встречал ангелов, по крайней мере мужского пола.

Кроме того, мог представиться случай увидеть невесту лорда, которую, как я узнал, звали мисс Холмс.

Итак, ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем посещение этого замка.

Был уже декабрь; стояла тихая морозная погода.

По приезду в Регнолл-Кастл Скрупу сообщили, что лорд Регнолл (с которым он был хорошо знаком) занимается стрельбой где-то в парке, но что мистер Скруп может показать своему другу замок.

Мы вошли втроем, так как с нами была мисс Маннерс, которая привезла нас в своей коляске, запряженной пони. Привратник передал нас у главного входа мужчине, которого он назвал мистером Сэвиджем, шепнув мне, что это личный слуга Его Светлости.

Это имя совершенно не соответствовало внешности его владельца[327]. Он показался мне переодетым герцогом, насколько я представлял себе герцогов, никогда не видев ни одного.

Его платье — на нем был черный утренний костюм — было безукоризненно; манеры изысканны, учтивость — граничила с иронией с оттенком скрытой надменности. Он был красив со своим тонким носом и смелыми ястребиными глазами. Лет ему было, вероятно, тридцать пять — сорок, и манера, с которой он отобрал у меня палку и шляпу, обнаруживала решительный характер. По всей вероятности, он считал меня способным повредить палкой картины и другие произведения искусства, находившиеся в замке.

Впоследствии мистер Сэмюэль Сэвидж признался мне, что я не ошибся в своем предположении. Судя обо мне по наружности, он принял меня за анархиста, о которых он читал в газетах.

Этот человек, столь безукоризненный в других отношениях, удивительно коверкал некоторые слова.

Показывая нам картины, он говорил о них языком хорошего художественного критика, но вдруг так коверкал какое-нибудь слово, что получалось впечатление, как от ушата холодной воды, опрокину того на голову.

Он водил нас по парадным комнатам замка, показывая нам множество редких дорогих вещей и по крайней мере сотни две картин лучших старых мастеров.

При этом ему представился случай обнаружить свое особенное, вернее, превратное понимание истории. Сказать правду, мне скоро надоело выслушивать бесконечные подробности, тем более, что в парадных комнатах было очень холодно.

По пути из большой галереи в меньшую мы проходили через небольшую комнату, довольно уютную и хорошо натопленную.

То была студия лорда Регнолла.

Задержавшись на минуту у огня, я заметил на стене картину, покрытую полотном, и спросил Сэвиджа, что она изображает.

— Это, сэр, — ответил он с гордой скромностью, — портрет будущей супруги Его Светлости; портрет, так сказать, только для глаз Его Светлости.

Мисс Маннерс сдержала улыбку, а у меня мелькнула мысль, что скрывать портрет таким образом — совсем дурная примета.

Потом, увидев в открытую дверь переднюю, где осталась моя шляпа и палка, я замедлил шаги и, когда мои спутники скрылись в галерее, забрал свои пожитки и вышел в парк, рассчитывая согреться ходьбой взад и вперед по террасе до возвращения Скрупа и его невесты.

Я слышал несколько выстрелов, доносившихся из небольшой дубовой рощи, ярдах в пятистах от меня. Стреляли, очевидно, из маленького не дробового ружья.

Стрельба — моя профессия; я не мог сдержать своего любопытства и направился к роще окружным путем через кустарник. Скоро я очутился у одного конца полянки и из-за прикрытия огромного старого вяза увидел недалеко от себя двух мужчин.

Одним из них был молодой егерь, державший и заряжавший запасное ружье, в другом я сразу признал лорда Регнолла. Это был действительно очень красивый, широкоплечий мужчина высокого роста, с острой бородкой, приветливым лицом и большими темными глазами. На его плечи был накинут плащ, и во всем, за исключением Ружья в руках, он походил на своих предков времен Карла I, портрет которого, писанный Ван-Дейком, я видел в большой галерее замка.

Стоя за дубом, я видел, как он тщетно пытался подстрелить одного из лесных голубей, спускавшихся покормиться желудями.

Когда перед спуском на землю они как бы задерживались в воздухе, охотник стрелял, и они улетали.

Бах! Бах! — снова раздались два выстрела из двуствольного ружья. Голубь улетел цел и невредим.

— Черт возьми! — весело воскликнул охотник. — Ведь это двенадцатый промах, Чарльз!

— Ваша Светлость попали в хвост. Я видел, как полетело перо. Но разве может кто-нибудь, да еще при ветре, попасть в голубя пулей, даже когда тот собирается сесть на землю?

— Я слышал об одном таком человеке, Чарльз. У мистера Скрупа гостит его друг из Африки, который из шести раз попадает четыре.

— В таком случае, друг мистера Скрупа — лжец, — возразил Чарльз, подавая новое ружье.

Это было слишком. Я выступил вперед, вежливо приподнял шляпу и сказал:

— Извините, сэр, что я прерываю вас, но вы совершенно неправильно стреляете по голубям. То, что они как бы задерживаются в воздухе, — только кажется нам. В действительности они очень быстро опускаются на землю. Ваш егерь ошибается, утверждая, что вы попали в хвост последней птице, в которую вы стреляли из обоих стволов. В том и другом случае ваша пуля пролетела по крайней мере на фут выше цели, и упал дубовый лист, а не перо голубя.

На минуту воцарилось молчание. Лорд Регнолл, вначале сердито посмотревший на меня, улыбнулся и сказал:

— Сэр, благодарю вас за совет, который мне весьма полезен, так как я все время делал промахи, стреляя по голубям из этих маленьких ружей. Но, быть может, вы сами на практике покажете, как это делается, что, без сомнения, еще более увеличит цену вашего совета.

Это было сказано не без легкой иронии.

— Дайте мне ружье, — сказал я, снимая пальто.

Лорд Регнолл с поклоном передал мне свою двустволку.

Чарльз презрительно фыркнул.

Я смерил его глазами, но он продолжал дерзко смотреть на меня. Никогда в жизни меня так не раздражала лакейская наглость.

Вдруг сомнение охватило меня. А вдруг я промахнусь? Ведь это легко может случиться, так как я плохо знаю полет английских лесных голубей. Как тогда снести лакейское презрение Чарльза и учтивую насмешливость его знатного хозяина?

Я молил Бога, чтобы голуби больше не прилетали, но напрасно: вскоре они снова начали слетаться на поиски лакомых желудей.

Я слышал, как Чарльз пробормотал:

— Ну вот, теперь этому учителю представляется случай показать свое искусство. Его Светлость — лучший стрелок в наших краях!

Пока он говорил, появились два голубя, летевшие один за другим. Первый из них начал снижаться ярдах в пятидесяти от меня, второй — приблизительно в семидесяти. Я выбрал первого, тщательно прицелился и выстрелил. Пуля попала ему в зоб, откуда дождем посыпались съеденные им желуди.

Птица камнем упала на землю. Второй голубь, почуяв опасность, начал быстро подниматься вверх почти по вертикальной линии. Я выстрелил: пуля отбила ему голову. Потом я взял из рук Чарльза заряженное им второе ружье и снова увидел двух приближающихся голубей. Я рискнул сделать трудный выстрел и на лету попал одному из них в хвост. Однако он быстро спустился и забился на земле. Прицелившись вторично, я нажал гашетку; курок щелкнул, но выстрела не последовало. Тут мне представился случай проучить Чарльза.

— Молодой человек, — сказал я, в то время как он, разинув рот, смотрел на меня, — вам следует научиться внимательней обращаться с оружием. Если вы подали стрелку незаряженное ружье, вы способны сделать и более опасную оплошность.

Потом, повернувшись к лорду Регноллу, я прибавил:

— Я должен просить извинения за свой третий выстрел, который осрамил меня, так как взявши слишком мало вперед, я сделал ошибку, от которой предостерегал вас. Однако этот выстрел может показать вашему слуге разницу между голубиным хвостом и листом дуба.

Перья бедной птицы все еще кружились в воздухе.

— Это сам черт! — пробормотал Чарльз.

Но его хозяин строго взглянул на него и, приподняв шляпу, обратился ко мне.

— Сэр! Ваша практика далеко превосходит теорию. Я поздравляю вас с таким удивительным искусством, почти граничащим с чудом, если только не случайность…

Тут он запнулся.

— Вполне естественно, что вы так думаете, — ответил я, — но, если мы подождем еще голубей и мистер Чарльз будет аккуратно заряжать ружья, я надеюсь переубедить вас.

Однако последовавший в этот момент громкий возглас Скрупа, искавшего меня, разогнал всех голубей по крайней мере на полмили. Впрочем, об этом я не очень сожалел.

— Я должен пожелать вам доброго утра, — сказал я, — меня зовут мои друзья.

— Одну минуту, — воскликнул охотник, — могу я просить вас назвать свое имя? Меня зовут Регнолл — лорд Регнолл.

— А меня Аллан Квотермейн, — сказал я.

— О! — воскликнул лорд Регнолл. — Это объясняет дело. Чарльз! Этот джентльмен друг мистера Скрупа. Вы позволили себе сказать, что он… преувеличивает. Вам следует извиниться.

Но Чарльза уже и след простыл.

В это время показались Скруп и его невеста, слышавшие наши голоса.

Последовало объяснение.

— Мистер Квотермейн показывал мне, как надо стрелять по лесным голубям из малокалиберных ружей, — сказал лорд Регнолл.

— О, он весьма компетентен в этом, — заметил Скруп.

— Это единственное, что я умею делать, — скромно возразил я, — но, без сомнения, Его Светлость гораздо искуснее меня в стрельбе из дробовых ружей, в которой я имел очень мало практики.

— Да, — сказал Скруп, — я не советую вам состязаться с ним, так как лорд один из лучших стрелков Англии.

— Вы преувеличиваете, — смеясь, заметил лорд Регнолл, — но знаете, у меня появилась идея. Завтра мы собираемся устроить большую охоту в роще, где до сих пор никто не охотился. Быть может, мистер Квотермейн не откажется присоединиться к нам?

— К сожалению, это невозможно, — ответил я, — так как у меня нет с собой ружья.

— Это ничего не значит; у меня есть пара лишних централок, и прошу вас располагать ими.

Делать было нечего — оставалось принять приглашение.

— Очень жаль, мистер Скруп, — продолжал лорд Регнолл, — что я не могу пригласить вас, так как в охоте может участвовать только семь стрелков. Но, быть может, вы и мисс Маннерс не откажетесь завтра пообедать и провести день в Регнолле. Я познакомлю вас с моей будущей женой, — прибавил он, слегка краснея.

Мисс Маннерс, снедаемая любопытством, сразу приняла приглашение, прежде чем ее жених успел открыть рот.

Скруп предложил заряжать для меня во время охоты ружья, что весьма обрадовало меня, так как я боялся какого-нибудь подвоха со стороны Чарльза.

На обратном пути из замка мы заехали в оружейную лавку заказать патронов. Хозяин спросил, сколько мне их надо, и получив ответ «сто», посмотрел на меня с удивлением.

— Насколько я мог заключить, сэр, — сказал он, — вы принимаете участие в завтрашней охоте в Регнолле. По-моему, вам надо по крайней мере триста пятьдесят патронов.

— Хорошо, — ответил я, опасаясь обнаружить свое незнание местных условий охоты, — приготовьте мне их пораньше и снарядите их тремя драхмами пороху.

— Да, сэр; и унций[328] с восемь дроби номер пять?

— Нет, — возразил я, — возьмите номер третий. До свиданья.

Оружейник снова с удивлением посмотрел на меня, и, уходя, я услышал, как он сказал своему помощнику:

— Этот африканец, вероятно, собирается стрелять страусов!

Глава 2

АЛЛАН ДЕРЖИТ ПАРИ
На следующее утро мы со Скрупом в десятом часу прибыли в Регнолл, захватив по пути заказанные накануне патроны, за которые мне пришлось заплатить изрядную сумму. — Однако, — подумал я, — урок стрельбы фазанов обойдется мне не даром…

Когда мы вышли из коляски, к нам подошла какая-то величественная особа в бархатной куртке и красном жилете в сопровождении Чарльза, несшего два ружья.

— Это главный егерь, — шепнул мне Скруп.

— Если не ошибаюсь — мистер Квотермейн? — спросил важный егерь, холодно и неодобрительно оглядывая меня.

— Да, это я.

— Его Светлость поручил мне передать вам эти ружья. Чарльз будет сопутствовать вам во время охоты и носить за вами оружие и патроны.

Я взял одну из централок и осмотрел ее. Это было великолепное дорогое оружие.

В это время из-за угла здания показался сам лорд Регнолл. После взаимных приветствий он проводил нас в обширную залу, где собрались остальные участники охоты. То были известные стрелки, большинство из которых я знал по охотничьим журналам.

К моему изумлению, среди них оказался мой, можно сказать, старый знакомый.

Это низменное лицо, маленькие бегающие глаза и острый красноватый нос не могли принадлежать никому иному, кроме Ван-Капа, некогда прославившегося в Южной Африке крупными, неподвластными закону аферами, из-за которых и я стал жертвой на двести пятьдесят фунтов стерлингов — сумму довольно значительную для меня.

Ван-Кап обернулся и, увидев меня, воскликнул:

— Кого я вижу! Аллан Квотермейн!

Тон его восклицания привлек внимание лорда Регнолла, стоявшего вблизи.

— Да, мистер Ван-Кап, — ответил я, — вы не ошиблись, это я. Столько же рад видеть вас, как и вы меня.

— Я думаю, здесь недоразумение, — сказал лорд Регнолл, удивленно глядя на нас. — Это сэр Юниус Фортескью.

— Я, право, не могу вспомнить, — возразил я, — чтобы он назывался этим именем. Но, во всяком случае, мы старые знакомые.

Лорд Регнолл отошел в сторону, как бы не желая продолжать этот разговор.

Ван-Кап вплотную подошел ко мне.

— Мистер Квотермейн, — тихо сказал он, — обстоятельства сильно изменились с тех пор, как мы встретились с вами в последний раз.

— Ваши, вероятно, да, — возразил я, — но у меня все осталось по-старому, и я буду вам очень обязан, если вы уплатите мне двести пятьдесят фунтов, которые вы мне должны.

На минуту он задумался.

— Вот что я вам предложу, — сказал он немного спустя, — вы всегда были спортсменом. Если я сегодня убью больше вас птицы, вы должны держать язык за зубами относительно моих африканских дел. Если же вы убьете больше меня, вы также должны будете молчать, но я уплачу вам ваши двести пятьдесят фунтов с процентами за двенадцать лет.

Конечно, я мог отказаться от этого предложения и вывести Ван-Капа на чистую воду. Но вышел бы скандал, а это не входило в мои расчеты и все равно не приблизило бы меня к получению двухсот пятидесяти фунтов.

— Я согласен, — сказал я.

— Что это за пари, сэр Юниус? — спросил лорд Регнолл, подходя к нам.

— Это длинная история, — поспешно ответил Ван-Кап. — Мистер Квотермейн полагает, что я остался ему должен пять фунтов, и мы согласились предоставить разрешение этого вопроса результату сегодняшней охоты.

— Хорошо, — сказал лорд Регнолл, очевидно не совсем веря сказанному. — Раз дело касается денег, я поставлю кого-нибудь считать убитых птиц и сообщать мне об их числе.

— Согласен, — сказал Ван-Кап, или сэр Юниус.

Я молчал: признаться, я стыдился всей этой истории. На пути в рощу, отстоявшую всего на милю от замка, мы с лордом Регноллом случайно остались вдвоем.

— Вы раньше встречали сэра Юниуса? — пытливо спросил он меня.

— Да, — ответил я, — около двенадцати лет тому назад, перед тем как он исчез из Южной Африки, где был известен как удачливый… спекулянт.

— Десять лет тому назад он купил имение по соседству со мной, а через три года сделался баронетом.

— Как же человек, подобный Ван-Капу, мог получить такой титул? — изумился я.

— Покупкой.

— Покупкой? Разве в Англии титулы продаются?

— Вы удивительно наивный человек, мистер Квотермейн. Ваш друг…

— Извините меня, Ваша Светлость, — перебил я его, — я очень незначительный человек и потому не могу назвать сэра Юниуса, бывшего Ван-Капа, своим другом.

— Мне самому несимпатичен этот человек, — улыбаясь, сказал мой собеседник, — но он великолепный стрелок, хотя я уверен, что вы вернете свои пять фунтов.

— На это мало шансов, так как мне никогда не приходилось стрелять фазанов, — возразил я.

— Теперь, мистер Квотермейн, мой черед дать вам маленький совет. Заметьте, что фазаны летают гораздо медленнее, чем это нам кажется… Но мы уже пришли на место. Чарльз покажет вам, где надо встать. Желаю вам успеха.

Через десять минут охотники стояли по местам на виду друг у друга. Я был так поглощен новым для меня зрелищем предварительных приготовлений к охоте, что пропустил зайца и фазанью курочку, доставшихся Ван-Капу, стоявшему через два ружья справа от меня.

Тем временем раздался возглас егеря, предупреждающего о летящей птице.

— Стреляйте, — сказал Скруп, — это кулик.

В эту минуту я увидел очень близко от себя коричневую птицу. Я прицелился и выстрелил. От птицы осталось только облако перьев.

При громком хохоте окружающих Чарльз подобрал только голову и клюв моей добычи.

— Вам следует давать птице отлететь подальше от вас с вашей дробью номер три, — заметил Скруп.

Этот случай так повлиял на меня, что я сделал подряд три промаха, в то время как Ван-Капу удалось застрелить еще пару фазанов.

Скруп качал головой, а Чарльз даже тяжело вздохнул. Теперь, видя, что я не состязаюсь с его господином, он был всецело на моей стороне. История моего пари каким-то образом получила широкую огласку, а мой противник, очевидно, не пользовался симпатией среди егерей.

— Внимание, — сказал Скруп, указывая на приближающегося фазана.

Птица летела слишком высоко. Раздалось три выстрела, в том числе и Ван-Капа, но ни один не задел фазана. Я выстрелил, припомнив совет лорда Регнолла. Птица изменила свой полет и вдруг камнем упала на землю ярдах в пятидесяти от меня.

— Это будет получше! — воскликнул Скруп.

Удачный выстрел вернул мне уверенность, и я снова подстрелил пару фазанов.

Но Ван-Кап, который был великолепным стрелком, не отставал от меня.

Лорд Регнолл, стоявший по соседству со мной, предложил мне встать с ним несколько позади остальных охотников.

— Я вижу, что вы лучше стреляете по высоко летящим птицам, — сказал он.

Мы поместились между двумя рощицами ярдах в трехстах от прежнего места.

Здесь дело пошло значительно лучше.

Однако, когда мы спустя час с небольшим собрались завтракать в лесной сторожке, оказалось, что я убил тридцатью фазанами меньше своего противника.

Пока мы завтракали, погода резко изменилась. Небо заволокло тучами, подул сильный, резкий ветер.

Охота должна была продолжаться на новом месте, в рощице около озера. Лорд Регнолл решил отказаться от дальнейшего участия в ней и встал во время стрельбы за мной и Ван-Капом, считая, что и шести стрелков будет много при изменившихся благодаря погоде условиях

— Выпейте немного черри-бренди[329], — посоветовал он мне, — это укрепит ваши нервы.

Я последовал его совету, и мы вышли. Роща, где мы собирались стрелять и куда перелетели разогнанные нами утром фазаны, находилась приблизительно в миле от сторожки. Она имела вид подковы, окаймлявшей один конец небольшого озера ярдов в пятьдесят шириной. Четыре стрелка были расставлены вдоль ближайшей стороны озера, а нам с Ван-Капом были назначены места на противоположной возвышенной стороне, где мы были на виду у всех. К своему ужасу, неподалеку я увидел целую толпу зрителей, в числе которых я узнал оружейника, набивавшего мне патроны.

По пути к лодке, которая должна была перевезти нас через озеро, произошел случай, который привел меня в хорошее настроение и вызвал шумные аплодисменты остальных.

— Куропатки! — вдруг провозгласил «красный жилет», шедший на некотором расстоянии впереди нас.

Чарльз быстро подал мне заряженное ружье. Через мгновение над деревьями показались птицы, с трудом летевшие против сильного ветра. Я выстрелил в первую — она упала к моим ногам. Со вторым выстрелом вторая последовала за ней. Я схватил запасное ружье и убил третью, пролетевшую почти над самой моей головой. Четвертый выстрел догнал последнюю.

Четыре куропатки были подобраны среди всеобщих поздравлений.

Входя в лодку, я заметил у Чарльза под мышкой кроме сумки еще ящик с патронами. На мой вопрос, откуда это, Чарльз ответил, что мистер Пофем, оружейник, принес их про запас. Я ничего не возразил, так как из моих трехсот пятидесяти патронов за утро была уже расстреляна добрая половина.

Пока мы занимали свои места, ветер еще более усилился. Со стоном качались огромные дубы; недалеко от меня сломанная сосна с плеском упала в воду. Несмотря на это, охота началась. Сперва ветер дул нам в спину, массами гоня фазанов, диких уток и другую дичь над самыми нашими головами. Но вскоре он изменил направление и задул к северу с яростью, увеличивавшейся с каждым моментом.

Однако фазаны продолжали свой перелет. В продолжение последующего часа с небольшим происходила самая частая стрельба. Егеря едва успевали заряжать ружья. Потом птицы стали появляться вблизи все реже и реже. Приходилось по большей части стрелять по далеким. Но чем дальше, тем я стрелял все лучше и лучше. Один за другим падали фазаны то в озеро, то в отдаленные кусты. Стволы ружей так нагрелись, что к ним нельзя было притронуться.

Дела Ван-Капа также шли хорошо, но на долю остальных ружей приходилось очень мало, и бедные охотники вынуждены были довольствоваться ролью зрителей.

К концу охоты я так пристрелялся, что последними тридцатью пятью выстрелами убил тридцать фазанов.

Заключительный выстрел затмил все предыдущие.

Высоко и несколько в стороне пролетал фазан, казавшийся черной точкой на темном небе.

— Не стоит, слишком высоко, — сказал лорд Регнолл, видя, что я подымаю ружье. Но я все-таки выстрелил; фазан перекувырнулся, полетел вниз и упал в озеро далеко от нас.

Выстрел был так удачен, что все присутствующие издали одобрительный крик. Даже величественный «красный жилет» что-то одобрительно проворчал. Лорд Регнолл приказал тщательно собрать убитую дичь и положить добычу Ван-Капа отдельно от моей.

— За вторую стоянку вы убили сто сорок три штуки, — сказал он, — мое число совпадает с подсчетами Чарльза.

Когда я переехал на другую сторону озера, остальные охотники встретили меня самыми горячими поздравлениями. Из-за погоды было невозможно дальше охотиться, и мы отправились в замок пить чай.

Едва я опорожнил чашку, как лорд Регнолл пригласил меня посмотреть на убитую дичь. Мы вышли. На чуть покрытой снегом траве правильными рядами лежали убитые птицы.

— Дженкинс, — обратился лорд Регнолл к «красному жилету», — сколько дичи числится у сэра Юниуса Фортескью?

— Двести семьдесят семь фазанов, Ваша Светлость, двенадцать зайцев, две курочки и три голубя.

— А у мистера Квотермейна?

— Двести семьдесят семь фазанов, столько же, сколько и у сэра Юниуса, Ваша Светлость, пятнадцать зайцев, три голубя, четыре куропатки, одна утка и один клюв, должно быть кулика.

— Тогда вас можно поздравить с выигрышем, мистер Квотермейн, — сказал лорд Регнолл.

— Позвольте, — вмешался Ван-Кап, — пари заключалось только на фазанов. Другая дичь не в счет!

— Вы говорили «птиц», — заметил я, — впрочем, если…

В этот момент все обернулись. Во двор, запыхавшись, вбежал Чарльз в сопровождении другого мужчины с собакой. В руках Чарльза был мертвый фазан без хвоста.

— Мы еле нашли его, Ваша Светлость, — начал Чарльз, тяжело дыша, — он упал в тину… Это тот, которого мистер Квотермейн убил последним. Мы с Томом вытащили его палкой.

— Тогда вопрос ясно решается в пользу мистера Квотермейна, — сказал лорд Регнолл. — Сэр Юниус, вам следует уплатить свой долг.

— Я протестую, — злобно воскликнул Ван-Кап. — Дело идет о сумме большей пяти фунтов. Откуда я знаю, что этот фазан убит мистером Квотермейном?

— Мои люди удостоверяют это, сэр Юниус. Впрочем, какой номер дроби употребляли вы сегодня?

— Четвертый.

— Мистер Квотермейн пользовался номером третьим. Кто еще, господа, употреблял сегодня номер третий? — Все отрицательно покачали головами.

— Дженкинс, вскройте голову птице, — приказал лорд Регнолл. Дженкинс ловко выковырнул перочинным ножиком из головы фазана дробинку.

— Номер третий, Ваша Светлость, — сказал он.

— Сэр Юниус, — твердо произнес лорд Регнолл, — вы должны уплатить свой долг.

— У меня нет с собой денег, — мрачно возразил Ван-Кап.

— У нас с вами один и тот же банкир, — сказал лорд Регнолл — и вы можете подписать чек на требуемую сумму из моей книжки. Но здесь холодно. Пойдемте, господа, в дом.

Мы направились в курительную комнату, куда лорд Регнолл принес чистый бланк и подал его Ван-Капу.

— Сколько же я вам должен с процентами? — спросил тот меня

— Прошло уже двенадцать лет, — сказал я, — но мне не надо процентов. Я удовлетворюсь первоначальной суммой долга.

Ван-Кап подписал чек на двести пятьдесят фунтов и бросил его на стол передо мной. Я взял чек в руки… Вдруг у меня явилась мысль что я не должен воспользоваться этими деньгами.

— Лорд Регнолл, — сказал я, — этот долг я давно считал потерянным. Я не хочу оставлять у себя эти деньги. Позвольте передать вам этот чек на дела благотворительности.

— Что вы скажете, сэр Юниус, о такой щедрости мистера Квотермейна! — воскликнул Регнолл, увидев, что чек был не на пять, а на целых двести пятьдесят фунтов.

Ответа не последовало, так как Ван-Кап поспешил уйти. С тех пор мы никогда не встречались.

Приблизительно через год я получил извещение, что на мое пожертвование при одном из соответствующих учреждений устроена койка имени Аллана Квотермейна для больных детей.

Заметив исчезновение Ван-Капа, лорд Регнолл ничего не сказал, но подошел ко мне и крепко пожал мою руку. С этого момента началась наша долголетняя дружба.

Мне остается прибавить, что, хотя я и получил много удовольствия от стрельбы, однако рад был, что в последующие дни охота не возобновлялась, так как нашел, что это развлечение было мне не по карману. Вот выписка из моей записной книжки:

Патроны, включая переданные Чарльзу 4 фун. — шил.

Разрешение на охоту 3 фун. — шил.

«Красному жилету» «на водку» 2 фун. — шил.

Чарльзу «на водку» — фун. 10 шил.

Человеку, который помог найти Чарльзу последнего фазана — фун. 5 шил.

Егерю, собиравшему дичь — фун. 10 шил.

Итого: 10 фун. 5 шил.


Да, охота на фазанов в Англии — развлечение, доступное только богатым!

Глава 3

МИСС ХОЛМС
Последующие два с половиной часа я провел в отдыхе, лежа в отведенной мне комнате, так как частая пальба и беспрерывный шум ветра вызвали у меня небольшую головную боль. Потом явился Скруп и предложил мне присоединиться к остальному обществу. Мы спустились вниз и вошли в роскошно обставленную гостиную, где собралось около тридцати человек соседей лорда Регнолла, приглашенных к обеду. Мисс Маннерс таинственно сообщила Скрупу, что «она уже здесь».

В это время безукоризненный Сэвидж провозгласил, широко распахнув двери:

— Леди Лонгден! Мисс Холмс!

Все обернулись к дверям, в которых показалась пожилая леди в сопровождении молодой девушки лет двадцати двух. Последняя была не очень высока ростом, весьма изящна и грациозна, как лань. Темно-каштановые волосы, тонкие черты лица, ярко-красные губы и большие темные глаза указывали скорее на испанское или итальянское, нежели англо-саксонское происхождение. Одета она была и светлое открытое платье, и, кроме нитки жемчуга и красной камеи, на ней не было никаких украшений. Мне бросилось в глаза странное белое пятно на ее груди, имевшее вид полумесяца. Но самое большое впечатление произвело на меня ее лицо. Выражение его было мягко, приветливо, даже счастливо; но чем больше вглядывался я в него, тем таинственнее оно казалось. По временам по нему проскальзывала какая-то особенная тень. Что это было — я не знал…

Лорд Регнолл, казавшийся еще более красивым в своем вечернем костюме, поспешил навстречу своей невесте и ее матери. Мое внимание на некоторое время было отвлечено соседями, как вдруг я услышал вблизи себя голос, который говорил:

— Покажите мне его. Впрочем, я уже узнала его по вашему описанию.

— Да, вы правы, — ответил лорд Регнолл своей невесте (это была она), — я сейчас познакомлю вас. Однако скажите, кого вы хотите иметь своим кавалером за обедом? Я не могу, я должен быть около вашей матери. Возьмите доктора Джеффриса.

— Нет, — ответила мисс Холмс, — я предпочитаю сэра Квотермейна. Мне хочется услышать от него что-нибудь об Африке.

— Хорошо, — сказал лорд Регнолл, — он, пожалуй, интереснее всех остальных гостей, взятых вместе. Но почему, Луна, вы постоянно думаете и говорите об Африке? Можно подумать, что вы собираетесь там жить.

— Это может когда-нибудь случиться, — задумчиво сказала она, — кто знает, где он жил и где будет жить!

Иснова что-то таинственное мелькнуло в ее лице.

Конца их разговора я не слышал. Сказать правду, я хотел избежать соседства с мисс Холмс за обедом, так как я не люблю быть на видном месте; поэтому я направился в противоположный конец гостиной. Но это было бесполезно: лорд Регнолл догнал меня и подвел ко мне свою невесту.

— Позвольте вас познакомить с мисс Холмс, — сказал он мне, — она желает быть вашей соседкой во время обеда. Она очень интересуется…

— Африкой, — подсказал я.

— Мистером Квотермейном, о котором мне говорили как о величайшем охотнике в Африке, — поправила меня мисс Холмс с очаровательной улыбкой.

Я поклонился, не зная, что сказать. Лорд Регнолл улыбнулся и удалился, оставив нас вдвоем. В это время лакей объявил, что обед подан. Мы направились в середине длинной процессии в роскошную столовую, еще сохранившую свой средневековый стиль.

Мистер Сэвидж проводил нас на наши места по левую руку от лорда Регнолла, сидевшего у главного конца длинного стола с леди Лонгден с правой стороны. Старый священник доктор Джеффрис прочел короткую молитву, и обед начался.

— Я слышала, — обратилась ко мне мисс Холмс, — что вы сегодня победили сэра Юниуса Фортескью в стрельбе и пожертвовали кучу денег на благотворительность. Я не люблю пари и тех, кто их держит. Странно, что вы держали пари: вы совсем не похожи на таких людей. Но я не выношу сэра Юниуса, и в этом мы сходимся с вами.

— Я ничего не говорил о своей антипатии к сэру Юниусу, — возразил я.

— Да, но ваше лицо изменилось, когда вы упомянули его имя.

— Тогда мне приходится сознаться, что вы правы. Но я должен прибавить, что я тоже не любитель пари.

Тут я рассказал всю историю с Ван-Капом и его долгом.

— Я всегда считала его ужасным человеком, — заметила мисс Холмс, когда я окончил свой рассказ.

Потом наш разговор перешел на предстоящую свадьбу, и я не преминул выразить мисс Холмс свои лучшие пожелания и уверенность, что ее счастье всегда будет так же безоблачно, как и теперь.

— Благодарю вас, — сказала она, — но не кажется ли вам, что эта безоблачность — дурное предзнаменование. Ведь будущее так же скрыто от нас, как и мой портрет в рабочей комнате лорда Регнолла, в чем вы тоже видите дурное предзнаменование.

— Откуда вы это знаете? — спросил я, пораженный этим замечанием.

— Не знаю, мистер Квотермейн, но мне это известно. Ведь вы так думали, не правда ли?

— Если даже так, — сказал я, уклоняясь от прямого ответа, — то что из этого следует? Хотя портрет и скрыт от посторонних глаз, но всегда можно отдернуть занавеску…

— А вдруг однажды за этой занавеской окажется пустота?

— Я не похожа на других… — снова начала мисс Холмс. — Что-то побуждает меня говорить с вами. Я никогда ни с кем не говорила так. Меня бы все равно не поняли. Моя мать, вероятно, нашла бы нужным показать меня доктору. С самых ранних лет мне казалось, что я — какая-то тайна среди других тайн. С девяти лет эта мысль внезапно охватывала меня по ночам. У меня были какие-то видения, но они быстро изглаживались из моей памяти. Только две вещи я чувствую более или менее ясно. Одна — это какая-то странная, безотчетная тревога… Другая — то, что я, или часть меня, имеет какое-то отношение к Африке, о которой я знаю только по книгам. Вот откуда у меня интерес к вам и к Африке.

— Я думаю, что ваша матушка была бы права относительно доктора, — заметил я.

— Вы так говорите, но не верите в это, мистер Квотермейн.

Тогда я, чтобы придать другое направление этому по меньшей мере странному разговору, начал рассказывать об Африке и между прочим упомянул об одном легендарном племени арабов или полуарабов, якобы живущем в восточной части Центральной Африки и поклоняющемся вечно юному дитяти.

— Кстати, об арабах, — прервала меня мисс Холмс. — Я расскажу вам очень странную историю. Когда мне было восемь или девять лет, я как-то играла в Кенсинггонском саду (мы тогда жили в Лондоне) под присмотром бонны. Она беседовала с каким-то молодым человеком, которого называла кузеном, а я катала обруч по траве. И вдруг из-за дерева вышли двое одетых в белые одеяния мужчин с тюрбанами на голове. У старшего были блестящие черные глаза, крючковатый нос и длинная седая борода. Лицо младшего я помню плохо. Их кожа была коричневого цвета, но, во всяком случае, это были не негры. Вдруг мой обруч упал к ногам старшего мужчины; я остановилась, не зная, что делать. Старик наклонился, поднял обруч, но не вернул его мне. Он что-то сказал другому, указывая на родинку в виде полумесяца на моей шее (из-за этой родинки отец назвал меня Луной). «Как твое имя, маленькая девочка?» — спросил меня старик на ломаном английском языке.

— Луна Холмс, — ответила я.

Тогда он достал из кармана ящичек и дал мне из него нечто вроде конфеты. Я очень любила сладости и положила полученное в рот. Потом старик покатил обруч и сказал мне: «Лови его». Я побежала за обручем, но вдруг все исчезло из моих глаз, точно скрывшись в тумане. Я очнулась на руках бонны. Люди в белых одеяниях исчезли. Всю дорогу домой бонна бранила меня за то, что я взяла лакомство от незнакомых людей и грозила пожаловаться на меня родителям. Я еле упросила ее молчать о случившемся. Вскоре она покинула нас и вышла замуж, по всей вероятности за «кузена». Но со времени этого приключения я начала думать об Африке.

— Вы больше никогда не встречали этих людей?

— Никогда.

В это время я услышал сердитый голос леди Лонгден:

— Мне очень жаль, Луна, прерывать ваш интересный разговор, но мы все ожидаем тебя.

К своему великому ужасу, я увидел, что все кроме нас уже встали из-за стола.

Я был очень смущен. Вспомнив, что ничего не ел, я потихоньку сел поближе к портвейну и, подкрепившись финиками, прошел за другими в гостиную, где уселся как можно дальше от мисс Холмс и занялся рассматриванием альбома с видами Иерусалима.

Вскоре ко мне подсел лорд Регнолл, который завел разговор об охоте на крупного зверя и между прочим спросил мой постоянный африканский адрес. Я указал Дурбан и, в свою очередь, поинтересовался узнать, зачем ему мой адрес.

— Потому что мисс Холмс постоянно бредит Африкой, и я жду, что мне в один прекрасный день придется попасть туда, — печально ответил лорд Регнолл.

Это были пророческие слова. Наш разговор был прерван леди Лонгден, подошедшей пожелать спокойной ночи своему будущему зятю, так как она чувствовала себя не совсем здоровой.

Большинство гостей, несмотря на то, что было всего десять часов, собрались ехать домой.

Глава 4

ХАРУТ И МАРУТ
Проводив гостей, лорд Регнолл вернулся ко мне и спросил, что я предпочитаю: играть в карты или слушать музыку. Едва я ответил, что не выношу даже вида карт, как к нам подошел мистер Сэвидж и почтительно осведомился у Его Светлости, кто из гостей носит имя «Хикомазани».

Лорд Регнолл удивленно посмотрел на него и выразил подозрение, не пьян ли он.

— Два каких-то иностранца в белых одеждах, — сказал обиженным тоном Сэвидж, — стоят у замка и желают говорить с мистером «Хикомазани». Я им сказал, чтобы они уходили прочь, но они уселись на снег и объявили, что будут ждать «Хикомазани».

— Позвольте, — вмешался я, — мое африканское туземное прозвище Макумазан. Быть может, мистер Сэвидж неправильно передает это имя. Могу я взглянуть на этих людей?

— На дворе очень холодно, мистер Квотермейн, — ответил лорд Регнолл, — но подождите. Не говорили ли вам, Сэвидж, эти люди, кто они такие?

— Должно быть, колдуны, Ваша Светлость. Когда я сказал, чтобы они уходили, я услышал в своем кармане шипение и, положив туда руку, нашел там большую змею, которая исчезла, когда я бросил ее на землю. Потом у кухарки из волос выскочила живая мышь. Девушка перед этим смеялась над их платьем, а теперь она в истерике.

В это время к нам подошла мисс Холмс и спросила, о чем мы так оживленно говорим. Узнав, в чем дело, она стала просить лорда Регнолла позвать этих людей в гостиную.

— Хорошо, — согласился лорд Регнолл, — позовите сюда ваших колдунов, Сэвидж. Скажите им, что Макумазан ждет их и что все общество желает посмотреть их фокусы.

Сэвидж вышел с видом осужденного на тяжкое наказание. По его бледности можно было заключить, что бедняга сильно перепуган.

Мы очистили место посреди комнаты и поставили кресла для зрителей.

— Без сомнения, это индийские фокусники, — заметил лорд Регнолл, — они вырастят манговое дерево на наших глазах. Я, помню, видел это в Кашмире.

В это время дверь широко распахнулась и через нее с необыкновенной поспешностью прошел Сэвидж, боязливо держась за свои карманы.

— Мистер Хирут, мистер Мирут, — объявил он.

— Вероятно, Харут и Марут[330], — заметил я, — я где-то читал, что это были величайшие маги. Очевидно, эти фокусники присвоили себе их имена.

Вслед за Сэвиджем в гостиную вошли два человека. Первый был высокого роста, с важным лицом восточного характера, длинной белой бородой, крючковатым носом и блестящими ястребиными глазами. Второй был ростом пониже и значительно моложе первого. Он обладал веселым, живым лицом, маленькими черными глазами и был гладко выбрит. Кожа у обоих была не очень темна; мне приходилось встречать более смуглых итальянцев.

Во всем их облике чувствовалась какая-то особенная сила.

Я вспомнил историю, рассказанную мне мисс Холмс, и украдкой взглянул на нее. Она была необыкновенно бледна и немного дрожала. Но никто не заметил этого: внимание всех было поглощено пришельцами. Через некоторое время мисс Холмс овладела собой и, встретившись со мной взглядом, приложила палец к губам в знак молчания.

Незнакомцы сняли свои меховые плащи, положили их на пол и остались в ослепительно белых одеяниях и с белыми тюрбанами на головах.

«Сомалийские арабы высшего класса», — подумал я.

Один из них запер двери. После этого, к величайшему моему изумлению, оба направились прямо ко мне, поставили свои корзины на пол и, подняв руки кверху, низко поклонились мне. Потом заговорили не по-арабски, как я ожидал, а на наречии банту, которым я владел в совершенстве.

— Я, Харут, первый жрец и учитель белых людей кенда, приветствую тебя, о Макумазан! — сказал старший.

— Я, Марут, жрец и учитель белых кенда приветствую тебя, о Бодрствующий В Ночи! — сказал младший.

— Мы оба приветствуем тебя, который кажется малым, но велик, о господин с великим будущим! — вместе сказали они.

— О убивающий злых людей и зверей! — монотонно продолжали они. — Ты, кому назначено судьбой освободить нашу землю от страшного бича, мы клянемся тебе и обещаем тебе безопасность среди нас и в пустыне. Мы обещаем тебе великую награду.

Они снова трижды поклонились мне и встали, скрестив руки. Я спросил их на банту, чего им, собственно, нужно от меня.

— О Макумазан! — ответил старший. — Я пришел просить тебя оказать услугу нашему народу, — услугу, за которую ты получишь великую награду. Мы, белые кенда, народ Дитяти, воюем с черными кенда, нашими рабами, которые превосходят нас числом. Черные кенда чтут бога зла, дух которого живет в самом большом слоне в мире. Никто не может убить его, а он убивает многих и околдовывает еще больше. Пока жив этот слон, — имя его Джана, — ужас царит среди нас, народа Дитяти, ибо день за днем Джана истребляет нас. Если ты убьешь его, мы покажем тебе место, куда слоны уходят умирать; ты возьмешь себе сколько хочешь слоновой кости и будешь богат. Когда у тебя будет нужда в золоте или в слоновой кости, — которая то же, что и золото, — иди на север от того озера, где живут понго, остановись на краю пустыни и назови имена Харута и Марута.

— И назови имена Харута и Марута, — эхом повторил младший.

Прежде чем я успел собраться с мыслями, чтобы ответить что-нибудь, загадочный Харут заговорил на ломаном английском языке, как заурядный фокусник.

— Богатые леди и джентльмены ждут представления от бедного фокусника из Центральной Африки. Хорошо, я покажу им что умею. Вы хотите, чтобы выросло дерево? Можно. Только помните, что здесь нет никакой магии; это простые фокусы. Дайте мне блюдо.

Представление началось. На покрытом покрывалом блюде чудесным образом выросло дерево, палки плясали сами собой. Марут свистнул, и из кармана Сэвиджа, стоявшего на почтительном расстоянии от фокусников, снова выползла змея, которая потом обратилась в огонь. Зрелище было интересное, но, сказать правду, оно мало занимало меня: я раньше видел много подобных фокусов. Я думал о словах Харута…

Наконец фокусники окончили представление и среди аплодисментов присутствующих стали собирать свои пожитки.

— Наш господин Макумазан прав, считая все это пустяками, — заметил Харут, — простые фокусы и только. Но что с этим джентльменом? — прибавил он, указывая на корчившегося в стороне Сэвиджа. — Брат Марут, посмотри, в чем дело.

«Брат Марут» подошел к Сэвиджу и освободил его от двух змей. Затем среди всеобщего хохота вытащил из его напомаженных волос большую дохлую крысу.

— А! — воскликнул Харут. — Змеи любят этого джентльмена. Но все это пустяки. Быть может, Макумазан желает посмотреть что-нибудь интересное? Слона Джану, которого он убьет?

— Охотно, — ответил я, — но как ты мне покажешь его?

— Это очень легко, Макумазан. Надо вдохнуть немного курения кенда, и ты увидишь многое, если у тебя есть дар. Я уверен, что ты его имеешь, как и эта леди, — прибавил он, указывая на мисс Холмс.

— Дакка, — презрительно сказал я, вспомнив об одном сорте индийской конопли, которой одурманивают себя туземцы во многих частях Африки.

— О нет, это не дакка. Это табак, растущий только в земле кенда. Ты думаешь, это вздор. Погоди, ты увидишь, что это не так. Дайте мне спички.

Он взял щепотку табаку, положил в небольшой деревянный кубок, который вместе с табаком достал из корзины, и сказал что-то своему товарищу Маруту. Тот вынул из своего платья тростниковую флейту и заиграл на ней какую-то заунывную мелодию. Харут, в свою очередь, запел тихим голосом песню, из которой я не понял ни слова, и зажег табак. Бледно-синеватый дымок поднялся из кубка, распространяя кругом довольно приятный запах.

— Вдохни и расскажи нам, что увидишь, — сказал Харут. — Не бойся, это не опасно. Смотри!

Он сильно вдохнул в себя дым, после чего его лицо приняло особенное выражение.

Я стоял в нерешительности. Наконец любопытство и страх быть осмеянным за свою трусость одержали верх. Я взял кубок и поднес его к своему носу, в то время как Харут накинул мне на голову покрывало, на котором он выращивал манговое дерево.

Внезапно передо мной появилась пелена тумана. Потом туман рассеялся, и перед моими глазами открылся африканский пейзаж: озеро, окруженное густым лесом. По небу, еще красному от солнечного заката, плыла полная луна. На восточном берегу озера было открытое, лишенное всякой растительности пространство, сплошь покрытое скелетами многих сотен слонов. Кругом торчали желтые клыки, из которых многие покрылись уже мхом, пролежав здесь, вероятно, целые столетия.

Это было кладбище слонов, о существовании которого я слыхал в продолжение всей своей охотничьей жизни, — место, куда слоны приходят умирать, как это делала вымершая птица моа в Новой Зеландии[331]. Вот появляется умирающий слон. Он останавливается, размахивая хоботом во все стороны. Потом медленно опускается на колени и замирает без движения. Вдруг на отдаленной скале обрисовываются очертания огромного слона. Во всей своей жизни я не видел такого гиганта. Он держит хоботом безжизненное тело женщины, волосы которой развеваются по ветру. В ее руках зажат ребенок, кажущийся живым: Чудовище бросает тело на землю, выхватывает хоботом ребенка и, раскачав его в воздухе, швыряет в высоту. Покончив с ребенком, оно направляется к умирающему слону и топчет его ногами. Затем поднимает свой хобот, как бы торжествующе трубя, и исчезает в лесу.

Снова пелена тумана скрыла все перед моими глазами, и я очнулся.

— Что вы видели? — спросил меня целый хор голосов.

Я рассказал обо всем, выпустив последнюю часть. Оказалось, что все видение длилось не более десяти секунд.

— Видел Джану? — спросил Харут. — Он убил женщину и ребенка, да? Это он делает каждую ночь. Вот почему белый народ кенда хочет убить его. Так Джана жив! Это нам надо было узнать. Благодарю тебя, Макумазан! Теперь, быть может, прекрасная леди тоже желает посмотреть… — обратился он к мисс Холмс.

— Да, — ответила она.

— Я предпочел бы, Луна, чтобы вы не делали этого, — с беспокойством сказал лорд Регнолл.

— Вот спички, — сказала мисс Холмс Харуту, который взял их с поклоном. Затем, подложив в кубок табаку, Харут зажег его, осторожно покрыл голову мисс Холмс покрывалом и вручил дымящийся кубок. Через несколько секунд кубок и покрывало упали на пол и мисс Холмс, широко раскрыв глаза, начала говорить тихим голосом:

— Я прошла долгий путь и нахожусь в другом мире. Кругом камень. Темно. Мне светит огонь кубка. Здесь нет ничего кроме статуи нагого ребенка, вырезанной из желтой слоновой кости, и кресла из черного дерева. Я стою перед дитятей из слоновой кости. Оно оживает и улыбается мне. На его шее ожерелье из красных камней. Дитя снимает ожерелье и надевает его мне на шею. Потом указывает на кресло. Я сажусь. Все исчезло.

Я слышал, как Харут, напряженно слушавший эти слова, тихо прошептал Маруту:

— Священное Дитя получает Хранителя. Дух белых кенда снова нашел голос.

Затем оба благоговейно склонились перед мисс Холмс.

— Что за странное видение, — сказал лорд Регнолл, — дитя из слоновой кости… ожерелье… Что за вздор! Но теперь, я полагаю, представление окончено. Сколько я вам должен за него?

— Ничего, о великий лорд, ничего. Это мы вам многим обязаны. Здесь мы узнали то, что хотели знать уже давно, ибо табак кенда говорит только новому духу. Прощай, великий лорд! Прощай, прекрасная леди! Прощай, о Макумазан, до новой встречи, когда ты придешь убить Джану. Благословение Небесного Дитяти, посылающего дождь, защищающего нас от опасности, дающего здоровье и пищу! Благословение его на вас всех!

С этими словами Харут и Марут надели свои плащи и направились к двери. Я пошел проводить их, так как Сэвидж был сильно напуган змеями.

— Скажите, о люди из Африки, что все это значит? — спросил я, когда мы очутились во дворе.

— Ты сам себе ответишь на этот вопрос, когда будешь стоять перед Джаной, — ответил Харут. — А теперь не пытайся узнать больше, ты, который в надлежащий час узнаешь все.

— Не пытайся узнать больше, чтобы не было несчастья, — эхом повторил Марут, — ты, о Макумазан, который знаешь уже слишком много.

— Теперь вернись в дом, — продолжал Харут, — здесь страшный холод. Передай прекрасной леди этот свадебный подарок Дитяти.

С этими словами он вручил мне сверток и исчез в темноте вместе со своим товарищем.

Я вернулся в гостиную.

— Они ушли, — сказал я лорду Регноллу, — и, уходя, передали свадебный подарок для мисс Холмс.

Кто-то подал ножницы, сверток был вскрыт, и в нем оказалось ожерелье из красных камней. Это было рубиновое ожерелье, и, судя по работе, весьма древнее. Быть может, оно украшало шею какой-нибудь знатной египтянки или статую Гора[332], сына Изиды[333].

— Это то самое ожерелье, которое дитя из слоновой кости дало мне в видении, — спокойно сказала мисс Холмс, надевая подарок на шею.

Глава 5

НЕУДАВШЕЕСЯ ПОХИЩЕНИЕ
В эту ночь я не мог сомкнуть глаз. Это могло происходить от возбуждения, вызванного стрельбой, в которой я состязался с неприятным мне человеком, либо от впечатления, оставшегося от странной пары, Харута и Марута, искавших меня за семь тысяч верст от своего дома, либо от образов, вызванных табаком кенда. Или, может быть, все это в совокупности повлияло на меня.

Во всяком случае, я никак не мог уснуть.

Время шло; я лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к бою башенных часов Регнолл-Кастла (я ночевал в замке). Разные мысли приходили мне в голову.

То мне казалось, что Харут и Марут — просто пара заурядных плутов-арабов, каких я часто видел в африканских портах. То я думал о кладбище слонов и об огромной стоимости слоновой кости, находящейся на нем.

Потом мои мысли перешли на древних египтян (я всегда интересовался их историей), поклонявшихся Гору, мать которого, Изида, «владычица тайн», символизировалась луной на ущербе. И, по странному совпадению, у мисс Холмс на груди был знак, похожий на такую луну.

Вдруг меня охватил какой-то безотчетный страх. У меня явилось предчувствие, что с мисс Холмс непременно должно что-то случиться. Это чувство так овладело мной, что я встал, зажег свечу и поспешно оделся. У меня было обыкновение всегда иметь при себе заряженный двуствольный пистолет. Я осмотрел это оружие, вышел в коридор и встал за большими часами, глядя на освещенную луной дверь комнаты, где помещалась мисс Холмс. Прошло некоторое время. Я уже начал думать, в каком глупом положении рискую очутиться, если кто-нибудь случайно увидит меня. Вдруг дверь комнаты открылась и на пороге показалась мисс Холмс, закутанная в пеньюар. Свет луны упал на ее лицо, и я увидел, что она идет во сне.

На ее шее было рубиновое ожерелье — подарок таинственной пары. Мисс Холмс, как тень, пересекла коридор и скрылась из виду. Я последовал за ней, стараясь производить как можно меньше шума. Мы спустились по витой лестнице и вышли в сад, где мисс Холмс, как бы влекомая вперед какой-то таинственной силой, ускорила шаги и направилась к рощице, в которой я за день до этого стрелял голубей. Я следовал за ней, пользуясь прикрытием кустарников. На миг я потерял ее из виду. Потом я снова увидел ее стоящей под дубом, протянув руки по направлению к медленно приближавшимся к ней двум фигурам, закутанным в плащи. В этих фигурах легко можно было узнать Харута и Марута. В стороне обрисовывались очертания кареты; слышалось нетерпеливое топтание лошадиных копыт о мерзлую землю.

Я бросился вперед и встал между мисс Холмс и Харутом с Марутом.

Мы не обменялись ни словом, так как все трое боялись разбудить спящую девушку, зная, что ее пробуждение могло повлечь за собой опасные для нее последствия.

В руках моих противников блестели кривые ножи.

Я направил пистолет в сердце Харута. Перевес был на моей стороне: я мог застрелить обоих прежде, чем их ножи достанут до меня.

— Ты победил на этот раз, о Бодрствующий В Ночи! — тихо сказал Харут. — В другой раз ты проиграешь. Эта прекрасная леди принадлежит нам, белому народу кенда, ибо она отмечена знаком молодой луны. Ее сердце услышало призыв Небесного Дитяти. Она вернется к нему. Теперь, пока она спит, уведи ее отсюда, о храбрый и разумный, так хорошо прозванный Бодрствующим В Ночи!

Они ушли и вскоре послышался стук колес удалявшейся кареты.

В первый момент у меня явилась мысль бежать за ними и подстрелить одну из лошадей. Но после этого у меня остался бы только один заряд против двух людей и, убив одного из них, я был бы беззащитен от ножа другого. Кроме того, выстрелы могли разбудить мисс Холмс. Пришлось отказаться от преследования.

Я подошел к спящей, осторожно взял ее за руку и повел обратно в замок. Проводив ее до комнаты, я запер за ней дверь и, прислушавшись, убедился, что она улеглась в постель.

Теперь, уверенный, что мисс Холмс в безопасности, я сел на стул, стоявший в коридоре, и стал обдумывать, что делать дальше. Мой долг был немедленно уведомить о случившемся лорда Регнолла.

Но как это сделать, не всполошив весь дом и не вызвав излишних разговоров? Сперва надо разбудить мистера Сэвиджа. Я не знал, где его комната, но вспомнил, что, проводив меня спать и поговорив со мной о змеях, он на всякий случай указал мне звонок, проведенный к нему.

Двигаясь вдоль провода и пройдя целый ряд лестниц и различных переходов, я наконец добрался до двери его комнаты и слегка постучал в нее.

— Кто там? — спросил мистер Сэвидж с легкой дрожью в голосе.

— Я.

— Кто это «я»? «Я» может быть Харум и Скарум или того хуже!

— Я Аллан Квотермейн, идиот вы этакий, — прошептал я в замочную скважину.

— Анна? Что за Анна? Уходите. Поговорим завтра.

Я постучал в дверь поэнергичнее. Наконец Сэвидж осторожно приоткрыл ее.

— Господи! — воскликнул он. — Что вы делаете здесь, сэр, в такое врем, с пистолетом в руках? Или, может быть, это голова змеи? — вскричал он, испуганно отпрыгивая назад.

— У меня важное неотложное дело к Его Светлости, — нетерпеливо сказал я, — поскорее проводите меня к нему.

Мы направились в спальню лорда Регнолла.

— В чем дело, мистер Квотермейн, — спросил тот, зевая и приподнимаясь в постели, — у вас был кошмар?

— Да, — ответил я и, когда Сэвидж вышел, рассказал лорду Регнолл у обо всем.

— Господи! — воскликнул он, когда я окончил свой рассказ. — Если бы не ваше предчувствие и не ваша храбрость…

— Дело не в этом, — прервал я его, — вопрос в том, что нам делать теперь. Попытаться ли задержать этих людей или молчать обо всем и быть настороже?

— Не знаю, что решить, — ответил лорд Регнолл, — если мы их поймаем, вся эта история будет как-то странно звучать на суде.

— Конечно, — согласился я, — но, по-моему, следует сейчас же осмотреть место происшествия, пока дождь или снег не уничтожил следы.

— Хорошо, — сказал лорд Регнолл, — мы возьмем с собой Сэвиджа. Это верный человек; он сумеет молчать.

Пока лорд Регнолл поспешно одевался, я рассказал Сэвиджу о случившемся. Он слушал меня, затаив дыхание.

Убедившись, что мисс Холмс в своей комнате, мы спустились по витой лестнице и вышли в сад, тщательно запирая за собой все двери.

Уже рассветало. Мы без особого труда рассмотрели следы туфель мисс Холмс, моих ног, лошадиных копыт и колес кареты. Кроме того, мы нашли полотняный мешок, в котором оказался полный костюм арабской женщины, предназначавшийся, очевидно, для мисс Холмс.

Когда Сэвидж открывал мешок, к его великому ужасу, оттуда выползла змея, вероятно участница вчерашнего представления.

Описание всего этого, занесенное со всеми подробностями в блокнот лорда Регнолла, было подписано всеми нами.

В дальнейшем дело было поручено опытным сыщикам, которым удалось только установить, что Харут и Марут с двумя соплеменными им женщинами (вероятно предназначавшимися для надзора за мисс Холмс) отплыли на пароходе «Антилопа» в Египет, где их следы прерывались.

Но вернемся к мисс Холмс.

На следующее утро она вышла к завтраку как ни в чем не бывало, но была несколько бледнее обыкновенного.

За столом я сидел недалеко от нее и при удобном случае осведомился у нее, как она провела прошлую ночь. Она ответила, что спала как никогда крепко и что у нее были какие-то странные сновидения.

— Удивительно то, — прибавила она, — что утром мои туфли оказались в грязи, как будто я выходила из дому во сне, чего со мной никогда не бывало.

С помощью лорда Регнолла я поспешно переменил тему этого разговора.

Вскоре после завтрака мне передали, что коляска мисс Маннерс ждет меня, и я собрался уезжать.

При прощании лорд Регнолл записал мой английский и африканский адреса в свою записную книжку.

— Несмотря на всего три дня нашего знакомства, мистер Квотермейн, — сказал он, — мне кажется, что я вас знаю уже много-много лет. Когда вы в следующий раз приедет в Англию, я надеюсь, что вы остановитесь у меня.

— А если вам случится быть в Южной Африке, — сказал я, — прошу вас располагать моим скромным домом в Дурбане, как своим.

— Мне было бы это очень приятно, — ответил он, — но, признаться, мне надоели путешествия. Кроме того, обстоятельства поставили меня в особое положение по отношению к Африке. Скажите, что вы думаете обо всем случившемся вчера?

— Право, не знаю, что вам ответить, — сказал я, — могу посоветовать одно: оберегайте вашу будущую жену. По всей вероятности, эти люди снова сделают попытку похитить ее. Это терпеливые решительные люди.

— Вы меня немного пугаете, — сказал лорд Регнолл, — конечно, я приму к сведению ваш совет.

После этого мы расстались.

— Прощайте, мистер Квотермейн, — говорил Сэвидж, подавая мне пальто, — я никогда не забуду вас. Но не забуду и этих бездельников Харума и Скарума с их проклятыми змеями!

Глава 6

«ЗОЛОТОПРОМЫШЛЕННАЯ КОМПАНИЯ ДОБРОГО ДОВЕРИЯ»
Прошло целых два года с тех пор, как я расстался с лордом Регнолл ом и мисс Холмс. В этот промежуток времени я дважды имел о них известия. Один раз я получил от Скрупа письмо, в котором тот сообщал мне об их бракосочетании. Это была самая фешенебельная свадьба всего лондонского сезона. К письму была приложена вырезка из газеты с описанием всех подробностей до платья невесты включительно.

Все это было чуждо мне, однако одно замечание вызвало у меня сильный интерес. Привожу его целиком:

«…Большие толки вызвало то обстоятельство, что на невесте не было никаких драгоценностей кроме рубинового ожерелья с маленьким, тоже рубиновым изображением египетского бога, хотя фамильные бриллианты Регноллов, уже давно не видевшие света, известны как одни из самых изящных и ценных во всей стране. Следует заметить, что это украшение было удивительно к лицу невесте. На вопрос одного из друзей о причине такого выбора, леди Регнолл ответила, что это ожерелье должно принести ей счастье…»

Второе известие я получил год спустя при посредстве старого номера газеты «Тайме», где была заметка о рождении у лорда и леди Регнолл сына и наследника.

Что касается меня — я много испытал за эти два года. Участвуя в экспедиции в Страну Понго, я не раз испытывал искушение пройти на север от этой области в место, указанное Харутом и Марутом, обещавшими проводить меня туда, где живет гигантский слон, которого, по их словам, мне суждено убить.

Однако я удержался от этого и, вернувшись в Дурбан, пришел к решению больше никогда не участвовать в рискованных экспедициях. Благодаря удачно сложившимся обстоятельствам я сделался обладателем небольшого капитала, который доставил мне возможность бросить охотничьи скитания в диких областях Африки. Вскоре мне представился случай поместить свой капитал в торговое предприятие.

Один еврей по имени Джейкоб предложил мне половину прав на владение золотой копью, открытой им на границе Земли Зулу, если я внесу капитал, необходимый для разработки предприятия. Вместе с Джейкобом и его приятелем я отправился осмотреть это место.

Взятый для испытания кварц обнаружил богатое содержание золота, и в конце концов образовалась акционерная компания для разработки золотого «Рудника Доброго Доверия» с Алланом Квотермейном, эсквайром, во главе.

Ох, эта компания!

До сих пор я помню о ней. Наши основной капитал был невелик — десять тысяч фунтов, из которых Джейкоб и его приятели взяли себе половину как покупную стоимость их прав. Впоследствии выяснилось, что эти права были приобретены всего за три дюжины джина, сломанную повозку, четыре старых коровы и пять фунтов деньгами.

Лично я, прежде чем принять председательство в правлении с жалованием сто фунтов в год (которого я никогда не получал), купил на тысячу фунтов акций за наличные деньги.

Был установлен баланс в четыре тысячи фунтов, и работа началась. Мы начали промывать один песчаный участок. Сразу после этого обнаружился такой блестящий результат, что наши акции поднялись сразу на целых десять шиллингов, причем Джейкоб и его приятели воспользовались случаем продать половину своих, уверив меня, что это необходимо для расширения дела. Через весьма короткое время песчаный участок оказался никуда не годным; было решено приобрести машину для дробления кварца, в котором предполагалось богатое содержание золота. Мы сговорились с одной машиностроительной фирмой.

Тем временем наши акции упали сперва до своей номинальной стоимости (до одного фунта), потом до пятнадцати шиллингов, потом до десяти.

Джейкоб, бывший одним из директоров правления, указал, что на мне, как на председателе, лежит обязанность поддерживать престиж нашей компании. Я снова накупил акций на свои последние пятьсот фунтов.

Но как была потрясена моя вера в людей, когда я узнал, что тысяча акций, купленных мною на последние пятьсот фунтов, была собственностью Джейкоба, продавшего их мне при посредстве подставных лиц. Наконец наступил кризис. Прежде чем дробильная машина была нам доставлена, все наши фонды были исчерпаны и поднялся вопрос о ликвидации компании. Было созвано общее собрание акционеров, и после нескольких бессонных ночей я занял в нем свое председательское место.

Каково же было мое удивление, когда я увидел, что из пяти директоров кроме меня явился только один честный старик, отставной морской капитан, купивший триста акций.

Джейкоб и его два приятеля рано утром уплыли на пароходе в Кейптаун.

Собрание вначале было довольно бурным.

Я как мог обрисовал положение, и, когда кончил, со всех сторон посыпались вопросы, на которые ни я, ни кто-либо другой не мог дать удовлетворительного ответа.

Тогда один явно нетрезвый джентльмен, владелец десяти акций, напрямик объявил, что я обманул акционеров.

«Я в ярости вскочил и, хотя он был вдвое больше меня, предложил ему поговорить со мной об этом вне стен этого дома.

Он поспешно удалился.

После этого инцидента, закончившегося общим смехом, вся правда всплыла наружу.

Один «цветной» человек рассказал, что Джейкоб нанял его «посолить» почву, подсыпав золота в песок, который мы промывали вначале.

Все стало ясно.

Я в бессилии опустился в свое кресло.

Тогда один добрый человек, сам потерявший деньги в этом деле, поднялся и произнес короткую речь, которой было достаточно, чтобы восстановить утерянную мной веру в людей. Он говорил, что Аллан Квотермейн, работавший, как лошадь, для пользы акционеров, сам наравне с другими разорен этим вором Джейкобом, и в заключение предложил прокричать троекратное «ура» «в честь нашего честного друга и товарища по несчастью Аллана Квотермейна». К моему удивлению, все собрание исполнило это весьма охотно.

Я поднялся и со слезами на глазах благодарил всех, говоря, что рад оставить эту комнату таким же бедным, каким был всегда, но с незапятнанной репутацией честного человека. Пожав рука джентльмену, выручившему меня из неприятного положения, я с легким сердцем отправился домой. Правда, я потерял все свои деньги, но честь моя была спасена, а что такое деньги в сравнении с честью! Я перебрался на другую сторону грязной улицы и шел, держась молодой заросли, идущей вдоль нее.

Улица была почти пуста.

Единственная кроме меня пара людей привлекла мое внимание. В одном из них я узнал полупьяного субъекта, обвинявшего меня в обмане; другим был морщинистый готтентот, напомнивший мне некоего Ханса.

Этот Ханс, я должен сказать, был сначала слугой моего отца, миссионера в Капской колонии, а потом моим компаньоном во многих приключениях. Это был храбрый, испытанный человек, единственной слабостью которого было пристрастие к алкоголю. Он питал ко мне самую горячую привязанность.

Сколотив немного денег, он приобрел небольшую ферму недалеко от Дурбана, где проживал, пользуясь большим уважением за свои былые подвиги.

Белый и готтентот переругивались между собой по-голландски.

— Грязный готтентот, — кричал белый, — что ты пристал ко мне, как шакал?

— Сын белой жирной свиньи, — отвечал Ханс (то был он), — ты осмелился назвать бааса вором? Ты, не стоящий ногтя бааса, чья честь светлее солнца, чье сердце чище белого песка в море!

— Он присвоил себе мои деньги.

— А зачем, свинья, ты убежал от него, когда он хотел говорить с тобой?

— Я тебе покажу «убежал», желтая собака! — закричал белый замахиваясь палкой.

— Ты хочешь драться? — спросил Ханс, с необыкновенным проворством отпрыгивая назад. — Так получай.

Он низко нагнул голову и, как буйвол бросившись вперед, ударил белого головой в живот, так что тот опрокинулся назад и полетел в канаву, наполненную грязной водой. После этого Ханс спокойно повернулся и исчез за углом.

К моему облегчению, через минуту белый вылез из канавы, весь покрытый грязью, и, держась за место, называемое на медицинском языке диафрагмой, медленно пошел вдоль улицы.

«Какими преданными могут быть готтентоты, которых считают самыми низшими существами человеческого рода», — подумал я.

Придя домой, я уселся в расшатанное тростниковое кресло на веранде, закурил трубку и задумался, что мне предпринять, имея всего на триста фунтов имущества и хороший запас оружия.

Коммерцию во всех ее видах я навсегда отверг.

Оставалась только моя старая профессия охотника.

Слоны — вот единственно выгодная в смысле заработка дичь.

Но ближайшие места охоты уже давно опустошены. Кроме того, пришлось бы соперничать с молодыми профессионалами из буров.

Если уж решиться заняться охотой на слонов, придется идти в отдаленные места. Размышляя о преимуществах и недостатках различных мест для охоты, я услышал из-за большого куста гардении козлиное покашливание. Однако я знал, что эти звуки производит человеческое горло, так как не раз они служили мне сигналом в опасную минуту.

— Ханс, иди сюда, — позвал я, и вслед за этим из кустов алоэ показалась фигура старого готтентота. Я не понимал, почему он выбрал такой путь для своего визита, но это вполне согласовалось с его скрытностью, унаследованной от предков. Он уселся на корточки передо мной, как коршун, поглядывая на спускавшееся к западу солнце.

— Ты так выглядишь, Ханс, — сказал я, — будто только что дрался. Шляпа у тебя измята, весь ты обрызган грязью.

— Да, баас. Баас прав, как всегда. Я поссорился с одним человеком из-за шести шиллингов, которые он мне должен, и ударил его головой, позабыв снять сперва шляпу. Мне жаль, это хорошая шляпа. Она почти новая. Два года назад баас подарил мне ее, когда мы вернулись из Страны Понго.

— Зачем ты лжешь? — спросил я. — Ты дрался с белым человеком вовсе не из-за шести шиллингов. Ты столкнул его в канаву и забрызгался грязью.

— Да, баас. Это так. Я дрался с белым не из-за шести шиллингов. Я дрался с ним за преданность, которая стоит меньше или ничего не стоит. Я пришел к баасу одолжить фунт. Белый человек пожалуется в суд. Меня заставят заплатить фунт или сидеть в сундуке[334] четырнадцать дней. Белый ударил меня первым, но судья не поверит бедному готтентоту, а у меня нет свидетелей. Скажут: Ханс был пьян, Ханс лжет. Плати, Ханс, плати фунт и десять шиллингов или иди в сундук на четырнадцать дней плести корзины для великой королевы. Баас! У меня есть деньги заплатить за правосудие, которое стоит десять шиллингов, а мне нужен еще фунт.

— Я думаю, Ханс, что скорее ты мне мог бы одолжить фунт, чем я тебе. Мой кошелек пуст.

— Это ничего, баас. Если необходимо, я могу четырнадцать дней делать корзины и циновки для великой белой королевы. Пусть она вытирает о мои циновки ноги. Сундук вовсе не плохое место, баас.

— Зачем же тебе идти в тюрьму, когда ты богат и можешь заплатить штраф хоть в сотню фунтов?

— Месяц или два назад я был богат, баас, а теперь я беден. У меня ничего нет кроме десяти шиллингов.

— Ханс, — строго сказал я, — ты опять пьянствовал и играл на деньги. Ты продал ферму и скот, чтобы заплатить проигрыш и купить джину?

— Да, баас. Только я не пил и не играл. Я продал землю и скот за шестьсот пятьдесят фунтов и купил другое.

— Что же ты купил? — поинтересовался я.

Ханс полез сначала в один карман, потом в другой и наконец извлек оттуда грязный измятый листок бумаги, похожий на банковский билет.

Я взял его в руки, взглянул и едва не лишился чувств. Этот листок удостоверял, что Ханс являлся владельцем акций «Компании Доброго Доверия» на сумму в шестьсот пятьдесят фунтов, той самой компании, в которой я был злополучным председателем!

— Ханс, — слабым голосом сказал я, — у кого ты купил это?

— У бааса, у которого нос крючком, баас. Его зовут Джейкоб, так же, как и того великого человека из Библии, который дал своему брату похлебку, когда тот вернулся с охоты, и получил за это ферму и скот, а потом пошел на небо по лестнице[335]. Так рассказывал нам ваш отец, баас.

— А кто тебе сказал купить их, Ханс?

— Самми, баас, тот Самми, который был вашим поваром, когда мы ходили в Землю Понго. Джейкоб жил в отеле Самми и сказал ему, что если он не купит этих бумаг, бааса посадят в сундук. Самми купил их несколько, но у него было мало денег. Джейкоб платил Самми за все, что ел и пил, этими бумагами. Самми пришел ко мне и напомнил что покойный отец бааса оставил его на наше попечение. Я продал ферму и скот другу Джейкоба, очень дешево продал. Вот и вся история, баас.

Я слушал это и, сказать правду, почти плакал, думая, какую жертву принес для меня этот старый готтентот по наущению мошенника.

— Ханс! — сказал я. — Когда ты поймал работорговцев в ими же расставленную ловушку, умирающий вождь зулусов назвал тебя «Светом Во Мраке». Он верно назвал тебя, ибо ты, как свет во мраке, засиял в темноте моего сердца. Я считал себя мудрым, но оказался глупцом и был, как и ты и Самми, обманут обыкновенным мошенником. Но этот мошенник, показав, насколько низким может быть человек, заставил тебя показать, насколько может быть человек благородным. Свет Во Мраке! Ты дал мне больше, чем все золото в мире. Я постараюсь заплатить тебе за это своей вечной любовью!

Ханс взял мою протянутую руку и приложил ее к своему лбу.

— Не надо говорить так, баас. Это делает меня печальным, когда я так счастлив. Сколько раз баас не наказывал меня, когда я поступал нехорошо, когда я пил и за другое? Баас не наказывал меня даже тогда, когда я украл порох, чтобы продать его и купить себе джину. Правда, порох никуда не годился.

— Но почему ты теперь счастлив? — спросил я.

— О, баас! — ответил Ханс, и глаза его заблестели. — Разве баас не догадывается, почему? Теперь у бааса нет денег и у меня нет. Ясно, что мы пойдем искать заработка. Я так рад, баас. Мне надоело сидеть на ферме и доить коров. Великий Небесный Отец знал, что делал, послав Джейкоба на наш путь!

— Ты прав, Ханс, — сказал я, — но куда мы пойдем? Нам нужны слоны.

Ханс назвал целый ряд различных мест и, окончив их перечень, сел на корточкипередо мной и, пожевывая табак, вопросительно поглядывал на меня, склонив голову набок, как старая пытливая птица.

— Ханс, — спросил я, — ты помнишь историю, которую я рассказывал тебе год или более тому назад, историю о народе кенда, в стране которых, говорят, находится кладбище слонов, которые из всех стран идут туда умирать? Эта страна лежит где-то на северо-востоке от того озера, у которого живут понго. Ты говорил, что ничего не слышал о народе кенда?

— Нет, баас, я много слышал о них.

— Почему же ты раньше ничего не говорил мне?

— Зачем было говорить? Баас тогда искал золото, а не слоновую кость. Когда мы были в городе Безу, я разговаривал со всеми, с кем стоило поговорить. Там жила одна старая женщина. Муж и дети у нее умерли, и она была всегда одна; все боялись ее, потому что она была мудрая, умела гадать и знала лечебные травы. Я рассказывал ей о понго и об их боге-горилле. Она говорила, что это ничто по сравнению с другим богом, которого она видела, когда была очень молодой. Она говорила так: далеко на северо-востоке живет народ кенда, которым правит султан. Это великий народ, населяющий плодородную землю. Вокруг их страны лежит пустыня, где никто не может жить. Никто ничего не знает о кенда. Кто перейдет через пустыню в их землю, тот никогда не возвратится, потому что его убьют. Она говорила мне, что происходит из этого народа, но убежала от них, когда султан хотел поместить ее в свой гарем. Она счастливо перешла через пустыню и попала к мазиту, искавшим страусовые перья. Она ничего не говорила им о своей стране, потому что боялась наказания своего бога.

— А что она тебе говорила о народе кенда и их боге?

— Она говорила, что у кенда не один бог, а два; не один правитель, а два. Они имеют доброго бога-дитя, которое говорит устами женщины-оракула. Если женщина умирает, бог не говорит до тех пор, пока не найдут другую женщину, отмеченную знаком бога. Перед смертью женщина-оракул говорит, в какой стране живет та, которая заменит ее. Священники отправляются в ту страну на поиски. Иногда они долго не могут найти новую женщину; тогда дитя теряет язык и народ становится добычей другого бога, который никогда не умирает. Тот бог — большой злой слон, которому приносят в жертву людей. Султан и большая часть народа, все черные кенда поклоняются тому слону. Имя его Джана. Много лет назад, когда мир был еще молодым, с севера туда пришел другой, светлый народ, поклонявшийся дитяти, которого принес с собой. Этот народ поселился рядом с черным народом. Дитя — добрый бог, слон — злой. Дитя посылает дождь и хорошую погоду и исцеляет болезни. Джана посылает злые дары: войну и жестокость. Вот что рассказывала мне старуха, баас.

— Почему же ты тогда ничего не сказал мне об этом?

— Потому что я боялся, что баас пойдет искать этот народ, а мне тогда надоело путешествовать и хотелось вернуться в Наталь на отдых. Кроме того, все мазиту говорили, что эта женщина большая лгунья.

— Она не лгала, — сказал я и поведал Хансу о Харуте и Маруте и об их просьбе, о виденном мною кладбище слонов и о Джане.

Ханс невозмутимо выслушал это: его трудно было чем-нибудь удивить.

— Да, баас, старуха не была лгуньей. Когда же мы отправимся забирать эту слоновую кость и каким путем пойдем? Через Килву или через Землю Зулу? Надо торопиться, пока не наступили дожди.

После этого мы долго беседовали. Карманы наши были пусты, и разрешить задачу, как пуститься в путешествие, было весьма трудно, если не вовсе невозможно.

Глава 7

РАССКАЗ ЛОРДА РЕГНОЛЛА
Эту ночь Ханс провел у меня, вернее, в моем саду, не решаясь идти в город. Он опасался ареста за драку с белым человеком. Однако тот не возбуждал дела, будучи, по всей вероятности, накануне слишком пьяным, чтобы вспомнить, кто его столкнул в канаву.

На следующее утро мы возобновили обсуждение всех возможных способов, как нам при помощи имевшихся в нашем распоряжении средств добраться до страны, где живет народ кенда. Такая долгая и полная непредвиденных случайностей экспедиция требовала больших затрат. Но где взять деньги?

Наконец я пришел к решению ехать вдвоем с Хансом в сопровождении только двух зулусских охотников, взяв с собой всего один запряженный быками фургон для необходимых вещей и припасов.

С таким легким снаряжением мы рассчитывали пробраться через Землю Зулу в город Безу, столицу мазиту, где мы были уверены в самом радушном приеме.

После этого, если мы даже не попадем в Страну Кенда, нам представится возможность убить некоторое количество слонов в диких местах, лежащих за Землей Зулу.

Во время нашего разговора я услышал пушечный выстрел, возвещавший о прибытии в гавань английского почтового парохода.

Я сел написать несколько деловых писем, касавшихся злосчастной «Компании Доброго Доверия». Через некоторое время в окне появилась физиономия Ханса, который объявил, что на дороге стоят два «очень красивых незнакомых бааса», которые ищут меня.

«Акционеры нашей компании», — подумал я, приготовившись уйти через заднюю дверь.

— Если они придут сюда, скажи им, Ханс, что меня нет дома. Скажи, что я уехал сегодня утром.

Я вышел из дому задним ходом. Мне было грустно, что я, Аллан Квотермейн, дошел до того, что принужден прятаться от людей.

Вдруг во мне заговорила гордость. Чего мне стыдиться? Я имею полное право смотреть всем прямо в глаза. Я решил вернуться и, обойдя кругом свой маленький домик, остановился у живой изгороди из гранатовых деревьев, отделявшей мои владения от дороги.

— Икона[336], — услышал я протяжный голос кафра.

— Нам нужно знать, где живет великий белый охотник, — говорил голос, показавшийся мне знакомым.

— Икона, — повторил кафр.

— Не вспомните ли вы, как его местное имя? — спросил другой, тоже знакомый мне голос.

— Великий охотник Хикомазани, — с трудом сказал первый голос, и мгновенно в моей памяти возникли великолепный Регнолл-Кастл и его обитатели.

— Мистер Сэвидж! — прошептал я. — Как он попал сюда?

— Ну вот, — сказал второй голос, — ваш черный приятель теперь окончательно сбит с толку. Я говорил вам нанять белого проводника. Это избавило бы нас от массы затруднений.

— Я считал это излишним, Ваша Светлость, раз мы путешествуем инкогнито.

— Нам недолго удастся сохранить инкогнито, если вы будете постоянно называть меня «Вашей Светлостью». Тут, за этими деревьями есть дом; идите и спросите, где…

— Здравствуйте, лорд Регнолл! Как поживаете, мистер Сэвидж! Вы ищете меня? Я очень рад вас видеть, — сказал я, выходя из-за деревьев.

— Да, Квотермейн, — радостно ответил лорд Регнолл, — чтобы посетить вас, я проехал семь тысяч верст, и, благодарение Богу, мне посчастливилось найти вас. Я боялся, что вы где-нибудь в центре Африки, где нам трудно было бы отыскать вас.

Пока он говорил, я оглядел их обоих. Со времени нашей встречи Сэвидж почти совсем не изменился, но с лордом Регноллом произошла большая перемена. В его глазах появилась какая-то тень. У рта образовалась особенная складка. На всем его красивом лице лежал отпечаток страдания.

— Через неделю вы уже не застали бы меня, — заметил я, пожимая им руки.

Мы вошли в дом.

— Как раз время завтрака, — продолжал я, — и, к счастью, у меня есть хорошая треска и нога дикой козы. Еще два прибора, бой![337]

— Пожалуйста один, сэр. Я позавтракаю потом, — смущенно сказал Сэвидж.

— Ну, эти церемонии в Африке придется оставить, — пробормотал я, однако дальше не настаивал. Для Ханса и нескольких других туземцев, глядевших на нас в открытое окно, вид важного мажордома, почтительно стоявшего за нашими креслами и разливавшего простой джин с таким видом, как будто это было тонкое, дорогое вино, был интересным зрелищем.

Покончив с завтраком, мы вышли на веранду курить, оставив Сэвиджа завтракать в одиночестве.

После завтрака Сэвидж был послан на таможню за вещами, и мы с лордом Регноллом остались вдвоем.

— Скажите, что привело вас в Африку? — спросил я.

— Несчастье, — ответил лорд Регнолл.

— Неужели ваша жена умерла?

— Не знаю. Во всяком случае, она потеряна для меня.

— Один раз она уже была близка к этому.

— Да, когда вы спасли ее. О, если бы вы были с нами, Квотермейн! Тогда, может быть, ничего не случилось бы. Восемнадцать месяцев мы были счастливы, как могут быть счастливы смертные. У нас был прелестный ребенок. Часто жена говорила, что наше большое счастье даже пугает ее. Однажды, когда я был на охоте, она собралась навестить недавно обвенчавшихся Скрупов. Отправилась она без кучера, в маленькой коляске, запряженной пони, взяв с собой кормилицу с ребенком. Лошадь была смирная, как овца. Проезжая местечко, лежащее вблизи Регнолл-Кастла, они встретили бродячий зверинец, переезжавший на новое место. Впереди зверинца шел огромный слон, который, как я узнал впоследствии, был дурного нрава и не терпел, когда ему ехали навстречу. Вид коляски или, может быть, красной мантильи, которая была на моей жене, привел животное в ярость; оно подняло хобот и громко затрубило. Испуганная лошадь шарахнулась в сторону, но коляску не опрокинула и не причинила никому вреда. Тогда, — тут лорд Регнолл сделал паузу, — дьявол в образе этого слона протянул свой хобот, выхватил ребенка из рук кормилицы и бросил его высоко в воздух. Потом торжествующе затрубил в хобот и продолжал свой путь, не причинив ни моей жене, ни кормилице никакого вреда. За городом он взбесился и был застрелен.

— Какой ужас, — прошептал я.

— Дальше — еще хуже. Утрата ребенка так потрясла мою жену, что она потеряла рассудок. Целыми часами она сидела, улыбаясь и перебирая красные камни, подаренные ей Харутом и Марутом. По временам она обращалась к ребенку, как будто он был около нее. Ах, Квотермейн! Как тяжело было на нее смотреть! Я делал все что мог. Ее осматривали лучшие врачи Англии, но бесполезно. Осталась только надежда, что болезнь пройдет также внезапно, как и появилась. Врачи говорили, что перемена места может оказать на нее хорошее влияние и, в частности, указывали на Египет.

Однажды утром жена спросила меня, как совершенно здоровый человек:

— Джордж! Когда же мы поедем в Египет? Едем поскорей!

Эти слова пробудили надежду у врачей; они объявили, что это указывает на возвращение у моей жены интереса к жизни и убеждали меня не перечить ее желанию. Мы отправились в Египет в сопровождении леди Лонгден. В Каире я нанял большой пароход с отборным экипажем, и под охраной четырех солдат мы отправились вверх по Нилу. Приблизительно через месяц, к своей великой радости, я заметил, что у жены постепенно стали появляться признаки возвращения рассудка. Она проявляла большой интерес к древней скульптуре и храмам, о которых много читала, когда была здорова. Однажды, за несколько дней до катастрофы, она указала мне на изображение Изиды и Гора и сказала:

— Посмотри, Джордж, вот святая мать и святое дитя, — и поклонилась им.

В день, предшествующий катастрофе, моя жена была необыкновенно спокойна. Она все время сидела на палубе, любуясь стоявшим на берегу храмом, высеченным в скале, со статуями, как бы охраняющими его. Потом она смотрела на расстилавшуюся перед ее глазами пустыню, по которой на своих верблюдах проезжали арабы.

Послушав пение суданских певцов, мы спустились спать раньше обыкновенного, так как в этот вечер не было луны. Жена помещалась со своей матерью в большой каюте, находившейся на корме. Моя каюта была рядом с ними по одну сторону, а по другую находилась каюта сиделки. Экипаж и стража помещались на носу. С парохода на берег была перекинута сходня, на которой стоял часовой. Ночью задул шамсин[338], но я не слышал его, заснув весьма крепко, как и все остальные, включая, вероятно, и часового. На рассвете меня разбудил испуганный голос леди Лонгден, стоявшей у двери моей каюты и спрашивавшей, не знаю ли я, где Луна. Оказалось, что моя жена уже давно ушла из каюты. Мы обыскали весь пароход, но она исчезла бесследно. Я передал дело в руки египетской полиции, начались энергичные розыски, но и они не дали никаких результатов. Тогда явилось предположение, что моя жена упала в воду и утонула, а тело ее унесло быстрым течением Нила. В этом была убеждена и египетская полиция, которая, несмотря на обещанную мною награду в тысячу фунтов за отыскание хотя бы тела моей жены, отказалась от дальнейших поисков.

— Вы говорите, что в эту ночь дул ветер? Я полагаю, что он легко мог уничтожить всякие следы на песчаном берегу, — заметил я.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил лорд Регнолл.

— Хотя я не имею оснований утверждать что-либо положительно, но мне кажется, что ваша жена не утонула и жива в настоящее время.

— Но где она?

— Об этом надо спросить наших старых знакомых Харута и Марута, — ответил я.

— Вы думаете, что она похищена этими негодяями?

— Мне кажется, что это так, хотя «негодяи» — слишком сильное для них выражение. По-своему они честные люди. Не забывайте, что они служат своему богу, да еще такому, которому угрожает другой бог.

Тут я рассказал лорду Регноллу обо всем, что слышал Ханс от старой женщины в Безу, столице мазиту. Он слушал меня с глубочайшим интересом.

— Это удивительная история, — заметил он, когда я окончил свой рассказ. — Но не обратили ли вы внимание на то, что наш ребенок погиб от слона?

— Да, это странное совпадение сильно поразило меня, — ответил я; но, не желая дольше говорить об этом ужасном случае, я попросил лорда Регнолла продолжать свой рассказ.

— Рассказ мой близится к концу, — сказал лорд Регнолл. Утрата сначала ребенка, потом жены, которая была для меня всем, сильно потрясла меня. Жизнь потеряла для меня смысл и интерес, и я вскоре по возвращении в Англию решил покончить с собой. Я уже написал необходимые письма и приготовил пистолет, как вдруг у меня явилась искра надежды… Я позвал Сэвиджа и приказал ему взять места на первом почтовом пароходе, отходящем в Африку, затем приобрел у оружейников большой запас разнообразного оружия — и вот мы здесь.

— Да, — задумчиво повторил я, — вы здесь. И с вами запас снаряжения, которого, пожалуй, хватит на целый полк, — прибавил я, указывая на огромную телегу, доверху наполненную багажом, и целую толпу носильщиков-кафров с отдельными тюками, которые под предводительством Сэвиджа остановились у ворот моего дома.

Глава 8

ОТЪЕЗД
Вечером, когда багаж был разобран и заперт в небольшом сарае, мы с лордом Регноллом продолжали наш разговор. Перед этим мы распаковали часть оружия — превосходный набор дорогих охотничьих ружей всех сортов, до годных для охоты на слонов включительно. Вид их, расставленных вдоль стен моей гостиной, привел старого Ханса в большой восторг. Он долго рассматривал их, поглаживая их рукой и давая каждому из них особое название, как будто это были живые существа.

— С таким оружием, — говорил он, — баас может убить самого дьявола. Пусть баас поставит к ним Интомби, — прибавил он.

«Интомби» было мое любимое ружье, почти игрушечное по размерам, однако не раз в прошлом сослужившее мне хорошую службу. Я перевел эти слова лорду Регноллу. Он расхохотался, чему я был весьма рад, так как давно не видел его даже улыбающимся.

Я должен прибавить, что, в дополнение к охотничьему ружью, в багаже было не менее пятидесяти военных крупнокалиберных винтовок системы Снайдерса с большим запасом патронов.

Лорду Регноллу едва удалось добиться их пропуска через таможню.

В этот вечер я перед сном рассказал лорду Регноллу о своем злосчастном председательстве в «Золотопромышленной Компании Доброго Доверия» и об ее печальном конце.

— Вы — величайший в мире стрелок, охотник и исследователь, — заметил лорд Регнолл, — но что касается таких дел, как коммерция… Однако я до известной степени благодарен этому мошеннику Джейкобу.

Затем он задал мне ряд вопросов, касавшихся этого дела, и сделал несколько пометок в своей записной книжке. Последнее мне показалось несколько странным, но я ничего не сказал.

Спустя несколько дней я понял причину этих вопросов и пометок.

Однажды утром я нашел на своем столе целый ворох писем, вид которых привел меня в ужас, напомнив мне о проклятой компании. Однако делать было нечего, я взял одно из них и распечатал его.

Оно было от того самого акционера, который на общем собрании предложил всем выразить мне доверие. Читая его, я чуть не упал в обморок. Вот его содержание:


Милостивый Государь! Когда я помещал свои деньги в «Золотопромышленную Компанию Доброго Доверия», я знал, что кладу их в надежное место. Теперь, получив от Вашего поверенного чек, по которому мне до фартинга уплачивается все, что я вложил в дело, я могу сказать одно: да благословит Вас Бог, мистер Квотермейн!


Я вскрыл другое письмо, третье, четвертое. Везде было приблизительно одно и то же.

Ничего не понимая, я вышел на крыльцо, где навстречу мне попался Ханс, державший в руках письмо, которое он попросил меня прочесть ему.

Письмо было от известного местного нотариуса.

«Посылая Вам, — писал он, — от имени Аллана Квотермейна, эсквайра, чек на шестьсот пятьдесят фунтов, каковая сумма числится на Вашем счету в книгах «Золотопромышленной Компании Доброго доверия», мы имеем честь просить Вас подписать и переслать нам обратно прилагаемую расписку».

И к письму был приложен чек на шестьсот пятьдесят фунтов!

Я объяснил Хансу, в чем дело, и прибавил:

— Ты получил свои деньги обратно, но я не посылал их и не знаю, откуда они.

— Это деньги, баас? — спросил Ханс, с подозрением разглядывая чек. — Это очень похоже на ту бумагу, за которую я заплатил деньги.

Я снова объяснил Хансу значение чека.

— Хорошо, — сказал он, — пусть баас спрячет эту бумагу у себя, иначе мне захочется купить джину.

— Нет, — возразил я, — ты должен выкупить свою ферму или купить себе новую. Теперь тебе незачем идти со мной в Страну Кенда.

Ханс на минуту задумался, потом решительно взял чек и хотел разорвать его. Я едва успел удержать его.

— Если баас хочет прогнать меня из-за этой бумаги, я сделаю ее мятой и проглочу ее.

— Ты старый глупец, — сказал я, отбирая у него чек.

Наш разговор был прерван появлением Самми, моего бывшего повара, торжественно начавшего благодарственную речь. Я обратился в поспешное бегство, но у ворот столкнулся с новым акционером, за которым шли еще двое. Я спасся от них в своей комнате, где среди кучи полученных писем увидел еще одно не вскрытое. Машинально я распечатал и пробежал его. Он слово в слово было тождественно с письмом, полученным Хансом, только вместо «Мистер Ханс Готтентот» стояло мое имя и приложенный к нему чек был на тысячу пятьсот фунтов, — сумму, которую я вложил в дело.

Мне стало все ясно.

Очевидно, феей, обратившей наши ничего не стоящие акции в банковские билеты, был не кто иной, как лорд Регнолл.

Тогда я поспешно разыскал его и торжественно объявил, что мне очень нужно с ним поговорить.

— Мой друг, если вы позволите называть вас так, — весело ответил мне лорд Регнолл, — мне было нетрудно сделать это, так как вся затраченная на это сумма меньше моего ежемесячного дохода. Мне очень хотелось, чтобы вы, отправляясь в наше опасное путешествие, были свободны от всяких денежных забот. Я прошу вас больше не вспоминать о таких пустяках. Смотрите на это как на прихоть богатого человека.

— Мне трудно согласиться с вами, лорд Регнолл.

— А вспомните, Квотермейн, как вы поступили с выигранными на пари двумястами пятьюдесятью фунтами, которые имели для вас в сто раз большее значение. Но, чтобы не поднимать больше об этом вопроса, я прошу вас считать эти деньги жалованием, уплаченным вам вперед за участие в рискованной экспедиции.

После этого мы приступили к обсуждению деталей нашего путешествия. Затраты теперь не имели значения, и нам можно было выбирать любой путь.

Не остановившись ни на одном, я открыл окно и свистнул. Через минуту в комнату вошел Ханс. Он уселся на корточках на полу в стороне от нас. Я предложил ему табаку, он набил им свою трубку и закурил ее. Затем я рассказал Хансу о нашем затруднении в выборе пути в Землю Кенда.

Он выслушал меня внимательно, потом попросил маленький стаканчик джину и, опорожнив его одним глотком, сказал:

— Я думаю, баас, что не стоит идти через Килву, где нам могут встретиться работорговцы, которые захотят отомстить нам за урок, полученный ими в последний раз. Путь через Землю Зулу долог, но свободнее, ибо имя Макумазан хорошо известно там. Не надо брать с собой много людей. Нужно взять только два фургона и нескольких погонщиков, которых можно всегда отправить назад, когда они станут ненужны. Из Земли Зулу можно послать послов к мазиту, которые любят бааса. Их король вышлет нам навстречу носильщиков. Со многими людьми путь будет труднее, чем с немногими. Кроме того, если с нами будет много вооруженных людей, народ кенда подумает, что мы хотим воевать с ним. Если нас будет мало, то они скорее позволят нам уйти с миром. Пусть баас и лорд Игеза простят мне, если мои слова глупы.

Тут я должен заметить, что туземцы дали лорду Регноллу прозвище «Игеза», что по-зулусски означает «красивый». Сэвиджа они почему-то окрестили «Бена», что значит «выпяченная губа». По всей вероятности, это прозвище было дано ему за горделивую осанку. Обсудив план, предложенный Хансом, мы нашли, что он наилучший, и приняли его.

Спустя около двух недель, закончив необходимые приготовления, мы покинули Дурбан и направились по песчаной дороге в Землю Зулу.

Наш багаж и припасы были уложены в двух прочных, фургонах которые по ночам служили нам великолепными спальнями. Ханс помещался на месте кучера одного из этих фургонов. Лорд Регнолл, Сэвидж и я ехали верхом на выносливых лошадках, хорошо приученных к стрельбе.

При отъезде произошло маленькое приключение.

Сэвидж, который не захотел сменить свой черный сюртук на более удобное платье, попытался сесть на лошадь не с той стороны, с какой следовало. Лошадь, удивленная таким обращением, шарахнулась в сторону, и бедный Сэвидж кувырком полетел на землю. Мы уже думали, что этим закончится его путешествие, как вдруг он вскочил на ноги с необыкновенным проворством и начал прыгать и кричать:

— Снимите ее! Убейте ее! Скоро выяснилось, в чем дело.

Лошадь испугалась спящей ехидны[339], которая, свернувшись, лежала на песке.

Сэвидж упал на последнюю и раздавил ее тяжестью своего тела.

— Я ненавижу змей! — восклицал он, убедившись, что ехидна мертва и была единственной. — А они постоянно попадаются мне. Это дурная примета, — печально прибавил он.

— Напротив, хорошая, — возразил я, — так как вы раздавили змею, а не она ужалила вас.

После этого кафры дали Сэвиджу новое, очень длинное имя, которое означало: «Тот-который-садится-на-змей-и-делает-их-плоскими».

Мы снова сели на лошадей.

Я обернулся и бросил последний взгляд на свой домик, где у ворот стоял мой старый садовник Джек, который хныча прощался со мной. Я помахал ему на прощание рукой и присоединился к лорду Регноллу, ожидавшему меня.

— Я боюсь, — сказал он, — что вам очень грустно покидать свой дом и идти навстречу неведомым опасностям.

— Не более грустно, чем бывало и прежде, — ответил я, — так как опасности — мой насущный хлеб. Но ведь и вас ожидают те же опасности.

— Для меня, Квотермейн, это часть надежды. Поэтому я теперь гораздо счастливее, чем был в последнее время. И все благодаря вам, — прибавил он, протягивая мне руку, которую я крепко пожал.

Глава 9

ВСТРЕЧА В ПУСТЫНЕ
Я не стану долго останавливаться на подробностях нашего путешествия в Землю Кенда, по крайней мере первой части его. Правда, на этом пути у нас было несколько охотничьих и других интересных приключений, но мне впереди предстоит рассказать много еще более интересного. Скажу только, что, несмотря на внутренние раздоры в Земле Зулу, мы пересекли ее без особенных затруднений. Здесь мое имя пользовалось большим уважением, и все племена объединились, чтобы помочь нам.

Отсюда я отправил посланцев к королю мазиту сообщить, что его собираются посетить старые друзья Макумазан и Свет Во Мраке.

Зная, что, дойдя до реки Лубы, мы будем не в состоянии переправить через нее наши фургоны, я просил короля мазиту выслать нам навстречу к условленному месту сотню носильщиков с соответствующей охраной.

Гонцы взялись исполнить это поручение за плату по пяти штук мелкого скота каждому. В случае, если они погибнут в пути, плата должна была быть передана их семьям.

Этот скот был куплен и оставлен на попечение у одного вождя, приходившегося им родственником.

Случилось, что двое из гонцов погибли в пути. Один из них — от болезни, полученной при переходе через болото, другой — от зубов голодного льва.

Однако третьему удалось преодолеть трудный путь и исполнить наше поручение.

Чтобы дать отдых измученным быкам, мы сделали остановку на две недели в северной части Земли Зулу. Потом снова двинулись вперед, идя путем, знакомым мне и Хансу.

С нами было небольшое число зулусов-носильщиков. Кормить их было довольно трудно, так как большая часть нашего скота пала жертвой мухи цеце, из-за чего нам пришлось бросить один из фургонов.

Наконец мы достигли берега реки Лубы и разбили лагерь у трех высоких скал, где нас должны были найти мазиту.

Из-за дождей река сильно разлилась, и переправа через нее была немыслима. Прошло четыре дня.

Каждое утро я влезал на самую высокую скалу и через реку осматривал в бинокль обширное пространство, поросшее кустарником, в надежде увидеть приближающихся к нам мазиту.

Но нигде не было видно ни души, и на четвертый вечер, заметив убыль воды в реке, мы пришли к решению переправиться на следующее утро на противоположный берег. Последний фургон, за невозможностью переправить его через реку, было решено отправить с носильщиками обратно в Наталь.

Но тут возникло новое затруднение. Никакие обещания награды не могли заставить зулусов омочить ноги в воде реки Лубы, которую они объявили «тагати» (околдованной) для народа их крови.

Я указал им, что трое посланных мазиту перешли уже через эту реку. Носильщики возразили мне, что то были полукровные зулусы, и, кроме того, они наверняка погибли. Случилось, как я уже упоминал, что двое из троих гонцов погибли, конечно случайно, а не из-за магических свойств реки Лубы. Однако их гибель, вероятно, сильно укрепила наших носильщиков в их убеждении. Так сохраняются суеверия в Африке. Сами мы были не в состоянии переправить наш багаж, и я очень обрадовался, когда на пятую ночь в фургон, где спали мы с лордом Регноллом, явился Ханс и сообщил, что он слышал голоса людей по ту сторону реки. Как он мог что-либо услышать сквозь рев бегущей воды — превосходило мое понимание. На рассвете мы взобрались на скалу, и когда туман рассеялся, я увидел на другой стороне реки около сотни людей, в которых по одеянию и копьям узнал мазиту.

Увидев меня, они издали веселый крик и бросились в воду, держась друг за дружку, чтобы не дать быстрому течению унести себя. Глупые зулусы схватились за копья и выстроились на берегу. Мне едва удалось отогнать их на приличное расстояние.

— Жаль, — угрюмо сказал их предводитель, — пройти столько пути и не сразиться с этими собаками мазиту.

Когда мазиту подошли ближе, я, к своему удовольствию, увидел во главе их своего старого друга Бабембу, одноглазого вождя, с которым Ханс и я пережили в прошлом много разнообразных приключений. Выйдя на берег, Бабемба радостно приветствовал меня.

— О Макумазан, — говорил он, — мало у меня было надежды снова увидеть твое лицо. Тысяча приветов тебе и Свету Во Мраке.

Я представил Бабембе лорда Регнолла и Сэвиджа под их местными именами «Игеза» и «Бена».

Он некоторое время внимательно рассматривал их.

— Это, — сказал он, указывая на лорда Регнолла, — великий господин… А этот, — прибавил он, указывая на Сэвиджа, который был одет лучше нас всех, — петух в перьях орла.

Ханс украдкой рассмеялся на последнее замечание, но я счел нужным не переводить его Сэвиджу.

За завтраком, приготовленным «Петухом в перьях орла», который был, между прочим, превосходным поваром, я услышал все новости. Бауси, король мазиту, умер, и ему наследовал один из его сыновей, которого я знал, тоже носивший имя Бауси. Город Безу был восстановлен после пожара и сильно укреплен. Работорговцы больше не появлялись. Между прочим, я узнал о гибели двоих наших гонцов.

Третий вернулся вместе с Бабембой.

После завтрака я отправил обратно зулусов, дав каждому по подарку и поручив им отвезти в Наталь наш фургон. Они пропели прощальную песню и удалились, бросая на мазиту свирепые взгляды. Я рад был, что их встреча обошлась без кровопролития.

Потом мы принялись за переправу. Дело было быстро налажено, так как мазиту работали как друзья, а не как наемники.

Переправившись через Лубу, мы двинулись в дальнейший путь и приблизительно через месяц достигли города Безу, где нас ждал торжественный прием.

Бауси II во главе большой процессии вышел нам навстречу к южным воротам города, памятным мне по одной битве.

Вечер мы провели в большом доме для гостей, где король, молодой человек с симпатичным лицом, и старый Бабемба устроили пиршество в нашу честь. Король осведомился, как долго мы намерены пробыть в Безу, и выразил надежду, что наше посещение продлится подольше. Я ответил, что мы скоро двинемся в дальнейший путь на север в Страну Кенда, и просил его дать нам носильщиков до крайних границ его владений.

При упоминании имени кенда он удивленно посмотрел на меня, а Бабемба воскликнул:

— О Макумазан! Разве безумие охватило тебя? Поистине ты стал безумным!

— Ты то же самое говорил, Бабемба, когда мы через озеро ездили в город Рику; однако мы счастливо вернулись оттуда.

— Верно, Макумазан, но разве можно сравнивать народ кенда с понго, которые перед ними — что маленькая звезда перед лицом солнца.

— Что ты знаешь о них? — спросил я, рассказав ему, что слышал от Харута с Марутом, выпустив, однако, все, касающееся леди Регнолл.

— Это все правда, — сказал Бабемба, когда я окончил свой рассказ, — кенда — сильный, многочисленный и жестокий народ. Их король носит имя Симба, что значит «лев». У них все короли носили это имя. Симба правит черными кенда, у которых бог Джана. Белыми кенда, которые похожи на арабов, правят жрецы. Всякого, кто попадет в их страну, они убивают с мучениями или, ослепив, пускают в пустыню, которая окружает их страну, где он и погибает. Я слышал, что белые кенда разводят животных, называемых верблюдами, и продают их арабам, живущим на севере от их страны. Не ходи к ним, Макумазан. Если тебе удастся пройти через пустыню, — черные кенда убьют тебя. Если ты избегнешь их, — тебя убьет Симба. Избегнешь Симбу, — убьет Джана. Избегнешь Джану, — тебя убьют жрецы белых кенда своим колдовством.

— А все-таки надо попытаться, — ответил я на это.

— Спросите у него, есть ли там змеи? — сказал Сэвидж.

— Да, Бена! Да, Петух В Перьях Орла! — ответил Бабемба. — Я слышал, что у белых кенда есть храм, который охраняет такая змея, какой нет нигде во всем мире.

— Тогда, — заметил Сэвидж, — этот храм не принадлежит к числу тех, где я буду молиться.

Увы! Он не подозревал, что его ожидало в будущем.

Потом поднялся вопрос о носильщиках. После некоторого колебания Бауси II, только из большого расположения к нам, согласился дать нам своих людей, взяв с нас торжественное обещание отпустить их, дойдя до пустыми, «чтобы они избегли нашей участи».

Через четыре для мы тронулись в путь в сопровождении ста двадцати носильщиков под предводительством самого Бабембы, который заявил, что хочет «последним видеть нас живыми на этом свете».

Накануне выступления Ханс оставил на попечение Бабембы свое завещание, «как делают белые люди», касавшееся шестисот пятидесяти фунтов, оставленных на хранение в дурбанском банке.

За час до того как мы оставили город Безу, я услышал плач и стенания, доносившиеся с городской площади. Выйдя узнать, в чем дело, я встретил около сотни женщин, осыпанных золой, которые приветствовали меня заунывным пением. За ними стояло почти все остальное население.

Ханс объяснил мне, что они поют песню смерти, чтобы предупредить небо о наше скором прибытии туда.

Признаться, все это довольно скверно действовало мне на нервы.

Итак, мы снова двинулись в путь, и месяц спустя проходили мимо большого озера, где находился остров (если то был остров), на котором жили понго.

Потом мы шли все на север путем, известным Бабембе, потом малонаселенной страной, обитатели которой не знали земледелия даже в самой первобытной его форме.

Пройдя еще миль сто, мы встречали только кочевников, низкорослых бушменов, живущих исключительно охотой с помощью отравленных стрел.

Один раз они напали на нас и убили двух мазиту своими стрелами, против яда которых нет никаких средств. При этом Сэвидж проявил удивительную храбрость. Он выскочил из-за прикрытия и, дав промах из обоих стволов на расстоянии пяти ярдов по бушмену, схватил его и притащил к нам. Пленник оказался чем-то вроде вождя.

Ханс, знавший немного по-бушменски, сказал ему, что если нас не перестанут тревожить, мы повесим его. Бушмен что-то закричал своим товарищам, после чего нас оставили в покое.

Пройдя земли бушменов, мы дали свободу нашему пленнику.

Постепенно местность становилась все более и более бесплодной, лишенной всякого населения, и наконец мы дошли до настоящей пустыни.

Недалеко от края этой необъятной пустыни находился оазис с источником воды.

Дальше идти было невозможно, так как мазиту наотрез отказались сопровождать нас в пустыне. Не зная, что делать, мы расположились лагерем в оазисе и стали ждать.

Окрестные места оказались просто раем для охотников. Они изобиловали крупной и мелкой дичью, днем пасущейся у богатой сочной травой окраины пустыни, а по вечерам приходившей к источнику на водопой. В числе других животных попадались слоны в таком большом количестве, что я надеялся, в случае, если невозможно будет продолжать наше путешествие, добыть в короткое время много слоновой кости.

Слоны совершенно не пугались людей и подпускали к себе на очень близкое расстояние. Я убил несколько штук с тем, чтобы отослать их клыки в подарок королю мазиту. Даже Сэвидж застрелил одного слона (прицелившись в другого) на расстоянии пяти шагов.

Так прошло четырнадцать дней. Нам надоело неопределенное положение, да и мазиту, питаясь исключительно мясом, соскучились по растительной пище.

Мы устроили совещание.

Старый Бабемба заявил, что не может дольше удерживать своих людей, настаивающих на возвращении домой, и спросил нас, зачем мы сидим здесь, «как камни».

Я ответил, что ожидаем проводников, обещанных нам знакомыми кенда.

На это Бабемба возразил, что кенда, насколько ему известно, живут за сотни миль отсюда и что они никак не могут знать о нашем пребывании здесь при отсутствии сообщения через пустыню. Я попросил лорда Регнолла высказать свое мнение, указав, что идти одним через пустыню значит идти на верную смерть, а обратный путь немыслим без помощи мазиту.

Лорд Регнолл пришел в сильное волнение и, отозвав меня в сторону, заявил, что, желая по известным мне причинам попасть в Страну Кенда, он, несмотря ни на что, останется здесь.

— Это означает, что мы все останемся, — сказал я, — Сэвидж и я не покинем вас. Ханс не покинет меня, хотя и считает нас безумными.

— Я останусь один… — начал было лорд Регнолл, но я так посмотрел на него, что он не окончил своих слов. Наконец мы пришли к такому соглашению:

Бабемба, поговорив со своими людьми, согласился подождать еще три дня. Если за это время ничего не случится, мы уйдем назад миль на пятьдесят, остановимся в местах, изобилующих слонами, и, добыв сколько можем унести с собой слоновой кости, вернемся в Землю Мазиту.

Три дня прошли.

Я уже был уверен, что избегнул весьма нелепого и опасного приключения, между тем как лорд Регнолл с каждым часом становился все мрачнее и мрачнее.

Третий день был посвящен завязыванию тюков, так как на рассвете следующего дня мы, согласно условию, должны были двинуться в обратный путь.

Однако судьба рассудила иначе.

Часа в два ночи меня разбудил Ханс, спавший за моей хижиной.

— Пусть баас откроет глаза и поглядит, — говорил он испуганным голосом, — там снаружи два призрака ожидают бааса.

Я поднялся и осторожно выглянул из шалаша. В пяти шагах от него при свете луны я увидел две фигуры в белых одеяниях, неподвижно сидевшие на земле.

Страх охватил меня.

Я уже схватил пистолет, который лежал под ковром, служившим мне подушкой, как вдруг услышал знакомый спокойный голос:

— Разве такой обычай, Макумазан, о Бодрствующий В Ночи, встречать гостей пулями?

— Да, Харут, — ответил я, — если гости украдкой приходят среди ночи. Но вы наконец здесь. Скажи мне, почему вы так долго заставили нас ждать?

— О Макумазан, — смущенно ответил Харут, — прими наши смиренные оправдания. Когда мы узнали о твоем приходе в город Безу, мы сразу двинулись в путь. Но мы смертные, Макумазан, и разные препятствия мешали нам. Зная, что у вас много клади, мы должны были собрать много верблюдов. Потом нужно было послать вперед вырыть колодцы в пустыне по нашей дороге. Вот причина промедления. Но мы пришли как раз вовремя, ибо через несколько часов вы были бы уже на пути домой.

— Это верно, — сказал я, — но войдите в шалаш, здесь очень холодно в этой сырости.

Они вошли и, не будучи магометанами, не отказались от предложенного мною джина.

— За ваше здоровье, Харут и Марут, — сказал я, отпив немного из стакана и отдав остальное Хансу, который в один прием проглотил жгучую жидкость.

— За твое здоровье, Макумазан! — ответили гости и, опорожнив свои стаканы, поставили их перед собой с таким благоговением, как будто это были священные сосуды.

— Теперь, — сказал я, — будем говорить. Как вам удалось уехать из, Англии после того, как вы пытались похитить леди, которой вы подарили ожерелье? Куда вы увезли ее после похищения на Ниле? Во имя вашего священного Дитяти или Шайтана, или египетского Сета[340], отвечайте мне, иначе вам пришел конец, — добавил я, хватая пистолет.

— Извини нас, Макумазан, — с улыбкой сказал Харут, — но если ты так поступишь с нами, тебе самому придется ответить на много вопросов, на которые трудно найти ответ. Мы уехали из Англии на пароходе и после долгого путешествия вернулись в свою страну. Твой намек на похищение на Ниле непонятен нам. Мы никогда не собирались похищать ту леди, которой подарили ожерелье. Мы только хотели задать ей несколько вопросов, ибо она обладает даром ясновидения. Но появился ты и прервал нас. Зачем нужна нам белая леди?

— Не знаю, зачем, — ответил я, — но знаю, что вы величайшие лжецы, каких я когда-либо встречал.

При этих словах, которые всякому могли показаться оскорбительными, Харут и Марут низко поклонились мне, как будто я им сказал большой комплимент.

— Оставим вопрос о леди, — сказал Харут, — поговорим о нашем деле. Ты здесь, Макумазан, и мы пришли встретить тебя. Готов ли ты отправиться с нами, чтобы принести смерть злому слону Джане, опустошающему нашу землю, и получить великую награду. Если готов, твой верблюд ждет тебя.

— Один верблюд не может нести на себе четверых, — уклончиво ответил я.

— Храбростью и ловкостью ты превосходишь многих людей, о Макумазан, но телом ты один.

— Вы ошибаетесь, Харут и Марут, если думаете, что я поеду с вами один, — воскликнул я, — вот мой слуга, — указал я на Ханса, — без которого я не двинусь ни на шаг. Кроме того, меня должны сопровождать лорд Регнолл, известный здесь под именем «Игеза», и его слуга Бена, из которого вы в Англии извлекали змей.

При моих словах на бесстрастных лицах Харута и Марута появились признаки беспокойства и они обменялись словами на непонятном мне языке.

— Наша страна, — сказал Харут, — открыта только для тебя, Макумазан, чтобы убить Джану, за что мы обещаем тебе великую награду. Других мы не хотим видеть там.

— Тогда сами убивайте своего Джану, а я шагу не ступлю с вами.

— А если мы насильно возьмем тебя с собой, Макумазан?

— А если я убью вас, Харут и Марут? Глупцы! Со мною много храбрых людей. Ханс! Прикажи мазиту взяться за оружие и позови сюда Игезу и Бену.

— Остановись, о господин, и положи оружие на свое место, — сказал Харут, увидя, что я снова схватил пистолет. — Незачем проливать кровь. Мы в большей безопасности от тебя, чем ты думаешь. Пусть твои товарищи сопутствуют тебе, но пусть они знают, что подвергаются большой опасности.

— Ты хочешь этим сказать, что вы их потом убьете?

— Нет. Но, кроме нас, там живут другие, более сильные люди, которые захотят принести их в жертву. Твоя жизнь в безопасности, Макумазан, но нам открыто, что двоих из остальных ждет гибель.

— Но как мы можем быть уверены, что вы, заманив нас в вашу страну, не убьете нас предательски, чтобы завладеть нашим имуществом?

— Мы клянемся тебе нерушимой клятвой. Мы клянемся тебе Небесным Дитятей, — в один голос воскликнули оба, поклонившись до земли.

Я пожал плечами.

— Ты не веришь нам, — продолжал Харут, — ибо не знаешь, что бывает с тем, кто нарушит эту клятву. Но слушай. В пяти шагах от твоей хижины есть высокий муравейник. Взберись на него и посмотри в пустыню.

Любопытство заставило меня принять это предложение. Я вышел в сопровождении Ханса с заряженным двуствольным ружьем и вскарабкался на муравейник футов в двадцать высотой, откуда открывался вид на пустыню.

— Смотри на север, — снизу сказал Харут.

Я посмотрел в указанном направлении и при ярком свете луны ярдах в пятистах или шестистах от себя увидел сотни две сидевших на земле верблюдов и около каждого из них — белую фигуру, державшую в руках длинное копье, к древку которого недалеко от острия был прикреплен маленький флажок. Я смотрел на них до тех пор, пока не убедился, что не являюсь жертвой иллюзии или миража, после чего спустился с муравейника.

— Ты видишь, Макумазан, — сказал Харут, — если бы мы захотели причинить тебе вред, мы легко могли бы напасть ночью наваш спящий лагерь. Но эти люди пришли охранять, а не убивать тебя или твоих друзей. В этом мы поклялись тебе клятвой, которая не может быть нарушена. Теперь мы пойдем к своим, а завтра снова вернемся одни и без оружия.

С этими словами они исчезли, как тени.

Глава 10

ВПЕРЕД!
Через десять минут весь наш лагерь был на ногах. Все схватились за оружие.

Сперва поднялось нечто вроде паники, но с помощью Бабембы порядок был скоро восстановлен, и все было готово к защите.

О бегстве нечего было и думать, так как верблюды быстро настигли бы нас.

Оставив Бабембу при воинах, мы, трое белых и Ханс, собрались на совет, на котором я рассказал обо всем происшедшем между мной и Харутом и Марутом.

— Что вы решите? — спросил я. — Эти люди хотят, чтобы я ехал в их страну. Но они против других. Ничто не мешает вам, Регнолл и Сэвидж, и тебе, Ханс, вернуться обратно с мазиту.

— Ох! — воскликнул Ханс. — Я не покину бааса. Если надо умереть, я умру. А теперь, баас, я очень хочу спать. Я не спал всю ночь и задолго до прихода этих призраков слышал верблюдов, но не знал, что это такое, потому что я их никогда раньше не видел. Когда все будет решено, пусть баас разбудит меня.

С этими словами он улегся и тотчас же заснул, как верная собака у ног своего хозяина.

Я вопросительно посмотрел на лорда Регнолла.

— Я последую за вами, — коротко ответил он.

— Несмотря на то, что эти люди отрицают свое участие в похищении вашей жены?

— Подобно Хансу, мне безразлично, что меня ждет в будущем. Кроме того, я не верю этим людям. Что-то подсказывает мне, что они знают правду о моей жене. Они слишком озабочены, чтобы я не сопровождал вас.

— Ну, а вы, Сэвидж, к какому пришли решению? Помните, эти люди говорят, что двое из нас никогда не вернутся. Но кто — неизвестно. Конечно, нельзя видеть будущее, но они слишком необыкновенные люди.

— Сэр, — сказал Сэвидж, — перед оставлением Англии Его Светлость обеспечил мою старую мать и вдовую сестру с детьми. Теперь от меня никто не зависит. Поэтому я пойду с вами и в остальном полагаюсь на Бога.

— Итак, все решено, — сказал я, — теперь надо позвать Бабембу.

Старик принял известие о нашем решении более спокойно, чем я предполагал.

— Макумазан, — сказал он, — я ждал от тебя таких слов. Если бы это сказал другой, я счел бы его безумным. Но я считал тебя таким, когда ты отправлялся в Землю Понго, а ты вернулся невредимым. Я надеюсь, что так будет и на этот раз. А теперь прощай. Я должен увести своих людей, прежде чем придут сюда эти арабы. Может произойти битва, нас мало, и нам придется умереть. Если они скажут, что твои лошади не могут пересечь пустыню, отпусти их. Мы поймаем и сохраним их до тех пор, пока ты не пришлешь за ними. Не надо больше подарков. Ты уже оставил мне ружье, пороху, пуль и — что дороже того, память о тебе и твоей мудрости и храбрости. С того дальнего холма я буду смотреть, пока ты не скроешься из виду. Прощай.

И не став ждать моего ответа, Бабемба ушел, проливая слезы из своего единственного глаза.

Через десять минут остальные мазиту простились с нами и ушли, оставив нас одинокими в опустевшем лагере среди нашего уложенного багажа.

Вскоре Ханс, полоскавший недалеко от нас котелок, поднял голову и сказал:

— Идут, баас. Целый полк идет.

Мы оглянулись. По направлению к нам ровными рядами медленно двигались всадники на покачивающихся верблюдах. Не доезжая ярдов пятидесяти до нас, они остановились и начали поить в ручье своих верблюдов, по двадцать за раз.

От них отделилось двое людей, в которых я узнал Харута и Марута, с поклоном остановившихся перед нами.

— Доброе утро, господин, — сказал Харут лорду Регноллу на ломаном английском языке. Итак, ты решил посетить с Макумазаном наш бедный дом, как посетили мы твой богатый замок в Англии. Ты думаешь, что мы похитили твою леди. Это не так. В Стране Кенда нет белой леди. Она наверняка утонула в Ниле, потому что ходила во сне. Мы очень жалеем тебя, но боги знают, что делают. Они дают и берут, когда хотят. Но к тебе снова вернется твоя жена еще более прекрасной, и к ней вернется ее душа.

Я удивленно смотрел на Харута. Я ничего не говорил ему о потере леди Регнолл рассудка. Откуда он мог узнать об этом?

— Мы рады, господин, — продолжал Харут, — принять тебя, но, правду сказать, это очень опасное путешествие, ибо Джана не любит чужестранцев. Смотри, на твоем лице уже лежит печать страдания, причиненного слоном.

Потом Харут обратил свое благосклонное внимание на Сэвиджа.

— И ты идешь, Бена? Что же, в Земле Кенда ты узнаешь многое о змеях и о другом.

Тут Марут, улыбаясь во все лицо и обнаруживая ряд ослепительно белых зубов, что-то шепнул на ухо своему товарищу.

— Ох, — продолжал Харут, — мой брат говорит, что ты встретился с одной змеей в Натале и сел на нее так тяжело, что сделал ее плоской. В Земле Кенда мы покажем тебе лучшую змею, но ты не будешь сидеть на ней, Бена!

Мне, не знаю почему, все эти шутки казались страшными, — чем-то вроде игры в кошки с мышью. Откуда могли эти люди знать подробности разных случаев, свидетелями которых они не были и о которых им никто ничего не говорил? Я посмотрел на Сэвиджа. Он был весьма бледен и, очевидно, чувствовал то же, что и я.

Даже Ханс шепнул мне по-голландски.

— Это не люди, это дьяволы, баас! Мы едем прямо в ад!

Только лорд Регнолл сидел молча и совершенно бесстрастно. Его красивое лицо приняло выражение сфинкса. Я видел, что Харут и Марут чувствовали силу этого человека и это вызывало в них некоторое беспокойство.

Часа три спустя мы ехали по пустыне на превосходных верховых верблюдах, оглядываясь на брошенный нами лагерь в оазисе, видневшемся на горизонте.

На милю впереди нас ехал пикет из восьми — десяти всадников на самых быстрых животных, чтобы предупредить караван в случае какой-либо опасности.

Ярдах в трехстах за нами следовал отряд из пятидесяти кенда, выстроенных в два ряда.

За отрядом следовали погонщики, ведя за собой вереницы верблюдов, нагруженных провизией, водой, палатками и нашим багажом, включая пятьдесят винтовок лорда Регнолла.

Потом ехали мы вчетвером на самых лучших верблюдах. По правую и левую сторону и позади нас на расстоянии полумили ехали такие же, как и впереди, отряды. Таким образом, мы находились в центре, окруженные со всех сторон охраной. Харут и Марут следовали за нами на небольшом расстоянии, и при надобности их легко можно было позвать.

Сперва путешествие на верблюде с непривычки сильно утомляло меня. Постоянная качка так действовала на меня, что к остановке на ночь я чувствовал себя совсем разбитым.

Бедный Сэвидж страдал еще больше моего.

Только лорд Регнолл, вероятно раньше ездивший на верблюдах, не испытывал большого неудобства.

Что касается Ханса — тот чувствовал себя превосходно. Он все время менял свое положение и ехал то по-дамски, то сидя в седле на коленях, как обезьяна на шарманке.

Постепенно я привык к такой езде и вскоре наши пятьдесят миль в день не особенно утомляли меня.

Мне начинала нравиться жизнь в этой спокойной пустыне.

Днем мы ехали по бесконечной песчаной равнине, по вечерам ели с аппетитом простую пищу и спали под мерцающими звездами до новой зари.

Говорили мы мало.

Вероятно, тишина пустыни накладывала печать на наши уста. Каждый был погружен в свои мысли.

Лично мне казалось, что я живу в каком-то сне. С нашей охраной мы не имели никакого общения. Я думаю, что им было запрещено разговаривать с нами.

Это были стройные молчаливые люди арабского типа, которые общались между собой знаками или отрывистыми словами. К Харуту и Маруту они относились с огромным уважением и повиновались им беспрекословно. Случилось, что я потерял свой карманный нож. Тогда троим из них было приказано вернуться назад и отыскать его. Только на восьмой день они догнали нас, почти выбившись из сил и потеряв одного верблюда, но с моим ножом, который был передан мне с поклоном.

Сознаюсь, мне было очень стыдно этой истории.

С Харутом и Марутом вплоть до самых границ Земли Кенда мы почти не разговаривали.

Так мы прошли около пятисот миль, останавливаясь в маленьких оазисах напоить верблюдов и отдохнуть.

Наконец характер местности начал изменяться.

Стала попадаться трава, потом кусты и отдельные деревья и среди них даже дикие козы.

Отъехав в сторону, я убил двух коз, чем вызвал большое удивление у нашей стражи, очевидно никогда не видавшей стрельбы из ружья.

В этот вечер мы с удовольствием поели дичи, так как давно уже не ели свежего мяса.

В последние дни мы заметили, что устройство наших стоянок начало изменять свой прежний характер. Верблюдов уже не отпускали пастись далеко от лагеря, наш багаж складывали около самых палаток, и к нему приставлялась стража.

Я спросил у Харута о причине этих предосторожностей.

— Потому что мы на границе Земли Кенда, — ответил он, — через четыре дня мы будем на месте.

— Зачем же предосторожности против своего народа? Они встретят вас…

— Копьями, Макумазан… Заметь, что кенда составляют два народа. Мы, белые кенда, имеем свою отдельную территорию. Но путь к нам лежит через землю черных кенда, которые всегда могут напасть на нас, особенно если увидят, что с нами чужестранцы. Черные кенда значительно превосходят нас числом, но они не нападают на нашу землю, ибо боятся проклятия Небесного Дитяти. Однако, если они встречают нас на своей земле, они убивают нас; точно также мы поступаем с ними, когда они приходят на нашу землю.

— Так что, между вами постоянная вражда?

— Вражда, которая окончится большой войной, где должны погибнуть черные или белые кенда. Или, быть может, оба народа погибнут вместе. Вот почему мы просили тебя, Макумазан, быть нашим гостем, — с поклоном закончил Харут и удалился, прежде чем я успел что-нибудь ответить.

— Похоже на то, — заметил я Регноллу, — что нас везут сражаться за Харута, Марута и К°.

Ночь прошла спокойно.

На заре следующего дня мы двинулись в дальнейший путь местностью, становившейся все более и более плодородной. Уже стали попадаться целые стада антилоп, но людей не было видно.

Во время остановки на отдых Харут провел нас на возвышенное место, откуда открывался вид миль на пятьдесят вперед.

Перед нами лежала обширная равнина, бывшая, вероятно, некогда озером. По ней было рассыпано множество деревушек и отдельных домиков. С востока на запад равнину пересекала река, разветвлявшаяся на несколько протоков. Далеко на горизонте обрисовывался высокий холм, покрытый густой растительностью.

— Вот Земля Кенда, — сказал Харут, — по эту сторону реки Тавы живут черные кенда, а по ту — белые.

— А что это за холм? — спросил я.

— Это Священная Гора, Дом Небесного Дитяти, куда не может ступить ничья нога, кроме жрецов Дитяти.

— А если кто ступит? — спросил я.

— Он умрет, Макумазан.

— Значит, ее охраняют?

— Она охраняется, но не оружием смертных, Макумазан.

Видя, что Харут неохотно говорит об этом, я спросил его о численности народа кенда.

Он ответил, что черные кенда имеют около двадцати тысяч воинов, между тем как белые — не более двух тысяч.

В это время наш разговор был прерван появлением человека из передового пикета, который сообщил Харуту что-то, весьма встревожившее его.

Я осведомился, в чем дело.

— Один из разведчиков Симбы, царя черных кенда, — ответил Харут, указывая на скачущего вдали по равнине всадника. — Он едет в город Симбы сообщить о нашем появлении на их земле. Вернемся в лагерь, Макумазан, и поедем дальше, когда взойдет луна.

Как только взошла луна, мы снова двинулись вперед, несмотря на то что верблюды были крайне утомлены.

Мы ехали всю ночь, остановившись лишь перед рассветом на полчаса, чтобы подкрепиться пищей и подтянуть веревки нашего багажа, который оберегался теперь с особенной тщательностью.

Когда мы снова тронулись в путь, к нам подъехал Марут и со своей обычной улыбкой сказал, что хорошо было бы, если бы мы держали наши ружья наготове.

Мы вооружились магазинными винтовками, заряжающимися сразу пятью патронами. Только Ханс с моего позволения взял себе мое старое одноствольное шомпольное ружье «Интомби», не раз сослужившее мне хорошую службу во время путешествия в Землю Понго. Ханс почему-то считал его счастливым.

Спустя четверть часа, когда уже совсем рассвело, мы въехали в скалистую местность, окаймлявшую равнину.

Вдруг наш караван остановился… Вскоре нам стало ясно, в чем дело.

На расстоянии не более полумили впереди нас показалось около пятисот людей в белых одеяниях, частью пеших, частью ехавших верхом. Они быстро двигались нам навстречу с явной целью преградить нам путь. Эти люди имели черные лица и не носили никаких головных уборов.

От них отделилось два парламентера с белыми флагами в руках.

Они галопом подъехали к нашему каравану, остановились у того места, где стояли мы с Харутом и Марутом, и отсалютовали нам копьями. Это были стройные мужчины негритянской расы с длинными волосами, доходившими до самых плеч. На них было легкое одеяние: кожаные панталоны, сандалии и нечто вроде кольчуги из тройной цепи, сделанной из металла, похожего на серебро, которая свешивалась с шеи на спину и на грудь. Вооружены они были длинными копьями, похожими на копья белых кенда, и прямыми мечами с крестообразной рукояткой, висевшими у пояса.

Как я узнал впоследствии, таково было снаряжение кавалерии.

Пехотинцы были вооружены более коротким копьем, двумя дротиками и кривым ножом с роговой рукояткой.

— Здравствуй, пророк Дитяти! — закричал один из них. — Мы вестники бога Джаны, говорящего устами царя Симбы.

— Говори, почитатель демона Джаны! Чего хочет от нас Симба? — сказал Харут.

— Войны. Зачем вы перешли реку Таву, границу земли черных кенда, установленную договором сто лет назад? Разве вам мало своей земли? Царь Симба позволил вам пройти в пустыню, надеясь, что вы погибнете там. Но вы не вернетесь назад!

— Посмотрим, — ответил Харут, — это зависит от того, кто сильнее, Небесное Дитя или Джана. Мы хотим избегнуть кровопролития. Наше путешествие мирное. Эти белые люди хотят принести жертву Дитяти, а путь к Священной Горе лежит только через вашу землю.

— О, мы знаем, какая это жертва! — воскликнул парламентер. — Они хотят крови нашего бога Джаны! Они думают убить его своим необыкновенным оружием, хотя против бога Джаны бессильно всякое оружие. Дай нам принести в жертву Джане белых людей. Тогда, быть может, царь Симба позволит вам пройти через свою землю.

— Как? — воскликнул Харут. — Нарушить законы гостеприимства? Вернись к Симбе и скажи ему, что если он поднимет против нас копье, тройное проклятие Дитяти падет на его голову! Проклятие бури, проклятие голода и проклятие войны! Я, пророк, сказал это. Ступай!

Эти слова, произнесенные Харутом выразительным голосом, произвели необычайное впечатление на парламентеров. Страх появился на их лицах. Не ответив ни слова, они повернули лошадей и так же быстро, как и приехали, вернулись к своим.

Харут отдал приказание, после которого караван перестроился в виде клина. Я, Ханс и Марут поместились посредине левой стороны этого треугольника, лорд Регнолл и Сэвидж — на правой. Харут стал в вершине его.

Вьючные верблюды занимали центральное место.

Прежде чем занять свои места, мы крепко пожали друг другу руки.

Бедняга Сэвидж выглядел очень плохо: это должно было быть его первым боевым крещением.

Лорд Регнолл казался счастливым, как король.

Я, уже видавший немало битв, вспомнил предсказание одного зулусского вождя, который говорил, что я умру не на этом поле сражения. Тем не менее мое настроение было скорее обратным настроению лорда Регнолла.

Только Ханс казался совершенно равнодушным. Он даже успел набить табаком и закурить свою трубку. Если бы он не сидел в своей обезьяньей позе на верху высокого верблюда, он получил бы от меня здоровый пинок за эту браваду перед лицом Провидения.

Однако своим поведением он вызвал восторг наших кенда.

Я слышал, как один из них сказал другому:

— Посмотри! Это вовсе не обезьяна, а настоящий мужчина, даже более мужчина, чем его господин!

Теперь все было готово.

Харут, трижды поклонившись по направлению к Священной Горе, приподнялся в стременах и, подняв копье над головой, коротко скомандовал:

— Вперед!

Глава 11

АЛЛАН В ПЛЕНУ
Наш отряд бодро бросился вперед. Даже верблюдам, несмотря на их крайнее утомление, казалось, передалось воодушевление всадников. Не нарушая порядка построения, мы быстро катились вниз по склону холма.

Целый лес копий блестел на солнце; флажки весело развевались по ветру.

Никто не проронил ни слова; слышался только топот мчавшихся верблюдов.

Только когда началась битва, белые кенда издали мощный крик:

— Дитя! Смерть Джане! Дитя! Дитя!

Человек четыреста вражеской пехоты сомкнулись семью — восемью рядами, как бы слившись в одно плотное тело. Первые два ряда стояли на коленях, держа наперевес длинные копья. Этот строй напоминал древнегреческую фалангу. По обе стороны пехоты, на расстоянии около полумили от нее, помещалось по отряду всадников, человек по сто в каждом.

Когда мы приблизились к врагу, наш треугольник, следуя за Харутом, немного изогнулся. Минуту спустя я понял, что это был искусный маневр. Мы прорезали строй врага, как нож масло, ударив в него не прямо, а под некоторым углом. Промчавшись по опрокинутой пехоте, белые кенда поражали вражеских воинов копьями и топтали их верблюдами.

Я уже думал, что дело решилось в нашу пользу, однако это было преждевременно. Скоро между нами оказалось много пеших врагов, которых я считал мертвыми, старавшихся, за невозможностью достать всадников, поразить их верблюдов в живот. Кроме того, я забыл о вражеской кавалерии, которая громом обрушилась на наши фланги.

Мы сделали все что могли, чтобы отразить этот удар. В результате наша правая и левая линии были прорваны ярдах в пятидесяти позади вьючных верблюдов. К счастью для нас, быстрота натиска помешала черным кенда воспользоваться плодами своего удара. Оба неприятельских отряда, не успев сдержать лошадей, столкнулись и пришли в расстройство. Тогда мы направили на них своих верблюдов, и в результате многие враги были переколоты копьями и потоптаны копытами. Я не могу сказать, как случилось, что я, Ханс, Марут и около пятнадцати белых кенда оказались отрезанными от своих и окруженными массой яростной нападавших на нас врагов.

Мы сопротивлялись как могли.

Постепенно пали все наши верблюды, за исключением того, на котором сидел Ханс. Этот верблюд, по странной случайности, не был даже ранен.

Мы продолжали сражаться пешими.

До этого времени я не сделал ни одного выстрела, отчасти из-за трудности целиться с качающегося верблюда, отчасти из нежелания убивать этих диких людей до того, пока не появится надобность в самозащите.

Однако теперь нам грозила серьезная опасность.

Наклонившись над бьющимся головой о землю умирающим верблюдом, я разрядил все пять патронов своего магазинного ружья. В результате пять лошадей без всадников помчались по равнине.

Это произвело на атакующих сильное впечатление, так как они никогда не видели ничего подобного. На некоторое время они отхлынули назад, дав мне возможность снова зарядить ружье.

Вторично они бросились на нас — и снова тот же результат.

Посоветовавшись некоторое время между собой, они произвели третью атаку.

Я встретил их по-прежнему, хотя на этот раз упало всего три всадника и одна лошадь.

Теперь наше дело было проиграно, так как у меня больше не было патронов и остался только заряженный двуствольный пистолет. И все из-за моей непредусмотрительности!

Мои патроны находились в сумке, которую Сэвидж из учтивости вешал на свое седло. Я спохватился, когда уже началась битва, но ничего не мог сделать, так как мы с Сэвиджем находились на разных концах строя. После долгого совещания наши враги снова направились к нам, но на этот раз очень медленно.

Тем временем я огляделся и увидел, что наши главные силы уходят на север, счастливо прорвавшись и избегнув погони.

Мы были покинуты, так как, по всей вероятности, нас считали убитыми.

— Мой господин Макумазан, — сказал все еще улыбавшийся Марут, подходя ко мне, — Дитя спасло большинство наших, но мы покинуты. Что ты будешь делать? Стрелять до тех пор, пока нас не схватят?

— Мне нечем стрелять, — ответил я. — А если мы сдадимся, что будет с нами?

— Нас отвезут в город Симбы и принесут в жертву Джане. У меня мало времени, чтобы рассказать тебе, как это делается. Поэтому я предлагаю тебе: убьем себя.

— Это, пожалуй, будет глупо, Марут. Пока мы живы, нам может представиться случай избегнуть Джаны. Если нам придется плохо, у меня остается пистолет с двумя пулями для тебя и для меня.

— Мудрость Дитяти говорит твоими устами, Макумазан, — сказал Марут. — Я поступлю так, как поступишь ты.

Затем он обернулся к своим людям. Они некоторое время поговорили между собой, после чего трое из них приняли героическое решение.

Подпустив черных кенда на близкое расстояние, они вышли вперед, будто желая сдаться, и вдруг с криком: «Дитя!» бросились на них и, сражаясь как демоны, поразили множество врагов, пока сами не пали, покрытые ранами. Эта хитрая и отчаянная выходка, так дорого стоившая врагам, сильно разъярила их.

С криком: «Джана!» они устремились на нас (нас теперь было всего шестеро), предводительствуемые седобородым мужчиной, который, судя по числу цепочек на груди и другим украшениям, был важной особой.

Когда они приблизились ярдов на пятьдесят к нам и мы уже готовились к самому худшему, вдруг надо мной прогремел выстрел. В то же мгновение седобородый мужчина широко взмахнул руками, выронил копье и бездыханный пал на землю. Я оглянулся и увидел Ханса с трубкой в зубах и дымящимся «Интомби» в руках.

Он выстрелил, кажется, первый раз за весь день и убил этого мужчину, смерть которого повергла черных кенда в горе и отчаяние. Они спешились и столпились вокруг убитого.

К ним подъехал свирепого вида мужчина средних лет, у которого было еще больше разных украшений.

— Это царь Симба, — сказал Марут, — убитый — его дядя Гору, великий вождь, воспитывавший Симбу с малых лет.

— Жаль, что у меня нет патрона для племянника, — заявил я.

— До свидания, баас! — сказал Ханс. — Мне надо уходить, потому что я не могу снова зарядить Интомби на спине этого животного. Если баас раньше меня встретит своего отца, пусть баас попросит его приготовить для меня хорошее место у огня.

Прежде чем я успел что-либо ответить, Ханс повернул своего верблюда (который, как я уже упоминал, был цел и невредим) и, подгоняя его ударами ружья, умчался галопом, но не по направлению к Дому Дитяти, а вверх по холму, в чащу гигантской травы, смешанной с терновником, которая росла недалеко от нас.

Там он вскоре скрылся вместе со своим верблюдом.

Если бы черные кенда и видели уход Ханса, — в чем я сильно сомневаюсь, так как их внимание всецело было поглощено мертвым Гору, — они, вероятно, не стали бы преследовать его.

Они подумали бы, что Ханс хочет заманить их в какую-нибудь ловушку или засаду.

Тем временем враги наши совещались с явным замешательством. Они, вероятно, пришли к заключению, что мы с нашими ружьями — нечто большее, чем простые смертные.

Наконец от них отделился один человек, в котором я узнал утреннего парламентера.

Тогда я отложил в сторону свое ружье в знак того, что не собираюсь стрелять, хотя, если бы я и хотел, то не мог бы сделать этого.

Парламентер подошел к нам и, остановившись в нескольких ярдах от нас, обратился к Маруту:

— Слушай, второй жрец Дитяти, — сказал он, — что говорит царь Симба. Он говорит, что ваш бог слишком силен сегодня, хотя в другой раз это может быть иначе. Поэтому Симба предлагает вам сдаться и клянется, что ни одно копье не пронзит ваше сердце и ни один нож не тронет вашего горла. Вас отведут в город и будут держать как пленников до тех пор, пока не наступит мир между черными и белыми кенда. Если же вы откажетесь, мы окружим вас со всех сторон и будем ждать, пока вы не умрете от жажды и зноя. Это слова Симбы, к которым ничего не будет прибавлено и от которых ничего не будет убавлено.

Сказав это, парламентер отошел от нас на некоторое расстояние, чтобы не слышать нашего совещания, и стал ждать.

— Что ответить ему, Макумазан? — спросил Марут.

Я ответил ему вопросом.

— Есть ли надежда, что нас освободит твой народ?

Марут отрицательно покачал головой.

— Никакой. То, что мы видели сегодня, лишь малая часть войска черных кенда. Завтра они могут собрать тысячи. Кроме того, Харут думает, что мы погибли. Если Дитя не спасет нас, нам придется покориться своей судьбе.

— Тогда дело наше проиграно. Я уже чувствую жажду, а у нас нет ни капли воды. Но сдержит ли Симба свое слово?

— Я думаю, что сдержит, — ответил Марут. — Но надо выбирать. Смотри, они уже начинают окружать нас.

— А вы что скажете? — обратился я к остальным белым кенда.

— Мы в руках Дитяти, — ответили они, — хотя лучше было бы нам пасть вместе с нашими братьями.

Посоветовавшись еще немного со мной, Марут позвал парламентера.

— Мы принимаем предложение Симбы, — сказал он, — и сдаемся вам в плен при условии, что нам не будет причинено никакого вреда. Если Симба нарушит условие, месть будет ужасна. Теперь в доказательство своей верности пусть Симба подойдет к нам и выпьет с нами кубок мира, ибо мы чувствуем жажду.

— Нет, — ответил парламентер, — если Симба подойдет к вам, белый господин убьет его. Пусть он отдаст сначала свою трубу.

— Возьми, — великодушно сказал я, передавая ему ружье, причем подумал, что нет ничего бесполезнее ружья без патронов.

Парламентер удалился, держа далеко перед собой мое оружие. После этого к нам подъехал сам Симба в сопровождении нескольких людей, из которых один нес мех с водой, а другой — огромный кубок, сделанный из клыка слона.

Симба оказался красивым мужчиной с огромными усами. Он обладал большими черными глазами, которые по временам принимали зловещее выражение, и был значительно светлее своих спутников. На голове у него, как и у других, не было никакого убора, за исключением золотой ленты, представлявшей, по-видимому, корону. На лбу у него был широкий шрам от раны, полученной, вероятно, в каком-нибудь сражении.

Он оглядел меня с большим любопытством, и я думаю, что мой внешний вид произвел на него невыгодное впечатление.

В пылу сражения я потерял свою шляпу, волосы мои были растрепаны, куртка испачкана пылью и кровью. В общем, я представлял собой весьма непрезентабельную фигуру.

Я слышал, как Симба, рассчитывая, что я не понимаю языка кенда (за месяц с небольшим пути я научился этому языку, весьма близкому к знакомому мне банту), сказал одному из своих спутников:

— Истинно о силе нельзя судить по виду. Этот маленький белый дикобраз причинил нам очень много вреда. Однако время, дробящее даже скалы, скажет нам все.

Затем он подъехал к нам и сказал:

— Ты слышал, враг мой, пророк Марут, предложенные мною условия и принял их. Не будем больше говорить об этом. Я исполню то, что обещал, но ни на волос больше.

— Пусть будет так, — ответил Марут со своей обыкновенной улыбкой, — но помни, что если ты изменнически убьешь нас, тройное проклятие Дитяти падет на тебя и на твой народ.

— Джана победит Дитя и всех, кто чтит его! — раздраженно воскликнул Симба.

— Кто в конце концов победит — Джана или Дитя — известно одному Дитяти и, может быть, его пророкам. Но смотри! За каждого поклонника Дитяти пало больше трех поклонников Джаны. Наш караван ушел, увозя белых людей, у которых много труб, наносящих смерть. Джана, должно быть, заснул, допустив это!

Я ожидал, что эти слова вызовут взрыв негодования, однако они произвели противоположное действие.

— Я пришел выпить чашу мира с тобой, пророк, и с белым господином. Поговорим потом. Дай воды, раб.

Один из свиты Симбы наполнил кубок водой. Симба взял кубок, брызнул водой на землю и, отпив из него немного, передал его с поклоном Маруту, который с еще более низким поклоном передал его мне.

Почти умирая от жажды, я выпил добрую пинту воды и после этого почувствовал себя другим человеком.

Марут выпил остальное.

Потом кубок снова был наполнен для троих белых кенда, и Симба снова попробовал воду.

Когда наша жажда была утолена, нам привели лошадей, маленьких послушных животных с овечьими шкурами вместо седел и ременными петлями вместо стремян.

На них мы в продолжение трех часов ехали по равнине, окруженные сильным эскортом. По обе стороны каждой нашей лошади шло по вооруженному черному кенда, державшему ее на поводу. Это была предосторожность на случай попытки к бегству с нашей стороны.

Мы проехали несколько деревень, где женщины и дети сбегались смотреть на нас.

По сторонам дороги тянулись тучные нивы с почти созревшими злаками разных сортов.

Жатва обещала быть обильной. Из некоторых домов слышался плач. Очевидно, оплакивали павших в утреннем сражении.

Потом мы ехали большим лесом, состоявшим из роскошных деревьев, из которых многие были неизвестной мне породы. Выйдя из леса и проехав еще некоторое время хлебными полями, мы наконец въехали в столицу черных кенда, называемую городом Симбы. Это было большое поселение, несколько отличавшееся от других африканских городов, окруженное глубоким рвом, наполненным водой.

Через ров было перекинуто несколько мостов, которые легко разбирались в случае опасности.

Проехав через восточные ворота, мы очутились на широкой улице, где собралась толпа жителей, уже знавших об утреннем сражении.

Они сжимали кулаки и шептали проклятия, относящиеся к Маруту и его товарищам.

На меня черные кенда смотрели скорее с удивлением, не без примеси некоторой доли страха. Проехав еще с четверть мили, мы через ворота попали в нечто, похожее на южно-африканские краали для скота, окруженное сухим рвом и деревянным палисадом, наружная часть которого была обсажена зеленью. Пройдя еще одни ворота, мы очутились у большой хижины или дома, построенного по образцу других домов города.

Это был дворец короля Симбы.

За дворцом находилось еще несколько домов, где жила королева и другие женщины.

Справа и слева от дворца стояли два дома. Один служил помещением для стражи, в другой были проведены мы. Это было довольно удобное жилище площадью около тридцати квадратных футов, но состоящее всего из одной комнаты. Позади него находилось несколько хижин, служивших для кухни и для других целей. В одну из них были помешены трое белых кенда.

Немедленно после нашего прибытия нам была принесена пища: жареный ягненок и кушанье из вареных колосьев, кроме того, вода для питья и умывания в кувшинах, сделанных из высушенной на солнце глины.

Я ел с большим аппетитом, так как почти умирал от голода.

Потом, видя бесполезность всяких предосторожностей в случае нападения на нас, я растянулся на матраце, лежавшем в углу комнаты, натянул на себя кожаный ковер и крепко уснул, передав свою защиту в руки Провидения.

Глава 12

ПЕРВОЕ ПРОКЛЯТИЕ
На следующее утро меня разбудил солнечный луч, упавший на мое лицо через оконное отверстие, загороженное деревянной решеткой. Я лежал еще некоторое время, припоминая события предыдущего дня.

Итак, я был пленником дикого народа, имевшего достаточно оснований ненавидеть меня: я убил многих из их числа, хотя и делал это исключительно с целью самозащиты.

Правда, их король обещал нам неприкосновенность, но разве можно было положиться на слово такого человека?

Если случай не спасет нас, без сомнения, дни наши сочтены. Рано или поздно мы будем убиты тем или иным способом.

Единственным удовлетворительным обстоятельством было то, что лорду Регноллу и Сэвиджу удалось спастись.

Я был уверен, что они спаслись, потому что двое людей, сидевших на верблюдах и взятых с нами в плен, говорили Маруту, что они видели их скачущими в толпе всадников целыми и невредимыми.

По всей вероятности, они теперь оплакивают мою смерть, так как откуда им знать о нашем плене, столь несовместимом с обыкновением черных кенда?

Я не знал, на что они решатся, когда Регнолл увидит, что его смелая попытка оказалась напрасной, как, впрочем, я и думал. Единственное, что им оставалось, это попытаться бежать назад; но это было очень трудно.

Оставался еще Ханс. Тот, конечно, попытается вернуться нашим прежним путем, так как он никогда не забывал дороги, по которой однажды ездил. Через несколько недель от него в пустыне останется лишь кучка костей. Может быть, как он и полагал, он ушел уже к моему отцу и рассказывал ему теперь об этих событиях у веселого огня где-то в далеком неведомом краю. Бедный Ханс!

Я открыл глаза и огляделся вокруг себя.

Первое, что я заметил, было исчезновение моего двуствольного пистолета и большого складного ножа. Я был теперь окончательно обезоружен. Потом я увидел Марута, сидевшего на полу и погруженного в молитву или глубокое раздумье.

— Марут, — сказал я, — кто-то был здесь ночью и похитил мой пистолет и нож.

— Да, господин, — ответил он, — и мой нож тоже исчез. Я видел, как в полночь двое людей, крадучись как кошки, вошли сюда и обыскали все углы.

— Почему же ты не разбудил меня?

— Что было пользы, господин? Если бы мы оказали сопротивление, нас убили бы сразу. Лучше было не препятствовать им взять эти вещи, которые все равно бесполезны для нас.

— Пистолет бы мог оказать нам хорошую услугу, — многозначительно сказал я.

— Да, но и без него мы, когда понадобится, можем найти способ умереть.

— Ты думаешь, что Харут не знает о том, что мы в плену? Ведь курение, которое вы мне давали в Англии, могло бы указать ему…

— Это курение — пустая вещь, мой господин; оно на мгновение затемнило твой рассудок и помогло тебе видеть то, что было в нашем уме. Мы нарисовали картины, которые ты видел.

— А! — воскликнул я. — Значит, здесь было простое внушение. Тогда, безусловно, нас считают мертвыми и нам остается надеяться только на самих себя.

— И на Дитя, — мягко вставил Марут.

— Ну вот! — раздраженно воскликнул я. — После сказанного о вашем курении ты ожидаешь от меня веры в ваше Дитя? Кто или что это Дитя, и что оно может сделать? Ты можешь сказать мне чистую правду, потому что все равно нам скоро перережут глотки.

— Кто и что Дитя, я не могу сказать, ибо я сам не знаю этого. Но уже целые тысячелетия наш народ поклоняется ему, и мы верим, что наши отдаленные предки, изгнанные из Египта, принесли его в нашу страну. У нас есть свитки, на которых все записано, но мы не умеем их читать. Оно имеет своих наследственных жрецов, глава которых — мой дядя, Харут. Я вам еще не говорил, что он мой дядя. Мы верим, что Дитя — бог, или, вернее, символ, в котором живет бог, и что он может спасти нас в этом и в будущем мирах. Мы верим, что через оракула — женщину, которая называется Стражем Дитяти, — оно может предсказывать будущее и посылать благословения и проклятия на нас и наших врагов. Когда оракул умирает, мы становимся беспомощными, так как Дитя теряет язык, и наши враги начинают одолевать нас. Так было недавно, пока мы не нашли нового оракула.

— Последний оракул перед смертью объявил, что его преемник живет в Англии. Тогда мы с дядей отправились туда, переодевшись фокусниками, и искали того, кого нам нужно было, в течение многих лет. Мы думали, что нашли нового оракула в лице прекрасной леди, которая вышла замуж за господина Игезу, потому что у нее на шее был знак молодого месяца. После нашего возвращения в Африку, — я могу рассказать вам все, как я уже говорил…

Здесь Марут остановился и посмотрел мне прямо в глаза, потом продолжал чистым звонким голосом, который тем не менее не убедил меня.

— Мы поняли, — говорил он, — что мы ошиблись, потому что настоящий оракул был обнаружен среди нашего собственного племени и теперь уже два года занимает свое высокое положение. Вне сомнения, последний оракул ошибался, рассказывая нам, что преемник находится в Англии. Эта женщина могла слышать об Англии от арабов. Вот и все.

— Хорошо, — сказал я, стараясь скрыть свое подозрение относительно личности этого нового оракула, — а теперь скажи мне, что это за бог Джана, убить которого вы привезли меня сюда? Слон ли есть бог — или бог есть слон, — какое ему дело до дитяти?

— Джана среди нас, кенда, является олицетворением мирового Зла, в то время как Дитя олицетворяет Добро. Джана то же, что Шайтан у магометан, Сатана у христиан и Сет у наших праотцов египтян.

— Ага, понимаю, — подумал я, — Дитя — это Гор, а Сет — злое чудовище, с которым оно вечно борется.

— Между Джаной и Дитятею вечная война, — продолжал Марут, — и мы знаем, что в конце концов один из них победит другого.

— Весь мир знал это с самого начала, — прервал я его. — Но кто же или что — этот Джана?

— У черных кенда Джана, или его символ, есть слон, огромное злое животное, которое при встрече убивает всех не поклоняющихся ему. Ему приносят жертвы. Живет он в лесу, но во время войны черные кенда пользуются им, так как этот демон повинуется своим жрецам.

— Но ведь этот слон, вероятно, меняется?

— Не знаю. Он один и тот же в продолжение нескольких последних поколений, так как известен своей величиной и один из клыков его повернут книзу.

— Это ничего не доказывает, — заметил я, — слоны живут до двухсот лет и больше. Ты когда-нибудь видел его?

— Нет, Макумазан, — с содроганием ответил Марут. — Если бы я встретил его, разве был бы я теперь жив? Но я боюсь, что мне суждено увидеть его, и не мне одному, — прибавил он, снова содрогаясь.

В этот момент наш разговор был прерван появлением двух черных кенда, принесших нам еду — похлебку из вареной курицы.

Они стояли возле нас, пока мы ели. Что касается меня, я не жаловался, потому что я узнал все, что я хотел знать о богословских воззрениях и обычаях страны, и пришел к заключению, что ужасный бог-дьявол черных кенда был просто слоном необыкновенной величины и необыкновенной свирепости, за которым при других обстоятельствах я с удовольствием поохотился бы.

Аппетит был у нас плохой, и мы, наскоро позавтракав, вышли из дома и посетили стоявшую за ним хижину, где помещались наши белые кенда. Они сидели на корточках на земле и имели очень подавленный вид.

Когда я спросил их, в чем дело, они ответили:

— Ничего, только нам придется умереть, а жизнь так хороша.

У них были жены и дети, которых ни один из них не надеялся снова увидеть. Я попробовал как мог ободрить их, но, боюсь, сделал это без воодушевления, так как в глубине своего сердца чувствовал то же, что и они.

Мы вернулись в свой дом и поднялись по лестнице на его плоскую крышу.

Отсюда мы увидели странную церемонию, происходящую в центре рыночной площади.

На большом расстоянии, отделявшем нас от нее, подробности были плохо видны, а мой бинокль был похищен вместе с пистолетом и ножом, будучи, вероятно, также причислен к разряду смертоносных орудий.

Посреди площади был воздвигнут жертвенник, на котором горел огонь. Позади него сидел Симба, окруженный различными советниками. Перед жертвенником стоял деревянный стол, на котором лежало нечто похожее на тело козла или овцы. Фантастически одетый мужчина с несколькими другими был занят рассматриванием лежащего на столе. Результат рассматривания получился, очевидно, неудовлетворительным, потому что мужчина поднял руки и издал унылый вопль. Потом внутренности животного были брошены в огонь, а труп куда-то унесен.

Я спросил Марута, что, по его мнению, они делали.

— Советовались с оракулом, — печально ответил он, — быть может о том, жить ли нам или умереть, Макумазан.

В это время жрец в странном уборе из перьев приблизился к Симбе, держа в руке какой-то небольшой предмет.

Я раздумывал, что бы это могло быть, как вдруг звук выстрела долетел до моих ушей, и я увидел, что жрец начал скакать на одной ноге, держась за колено другой и громко завывая.

— Ага, — сказал я, поняв в чем дело, — он задел курок моего пистолета, и пуля попала ему в ногу.

Симба что-то крикнул, после чего пистолет был брошен в огонь, вокруг которого собралась целая толпа посмотреть, как он будет гореть.

— Погоди, — сказал я Маруту, и пока говорил, произошло неизбежное.

От действия жара выстрелил другой ствол, и одновременно с выстрелом один из жрецов, окружавших жертвенник, повалился на землю, пораженный насмерть тяжелой пулей.

Ужас охватил черных кенда. Все бросились бежать, впереди всех Симба, а позади — главный жрец, прыгавший на одной ноге.

Это происшествие весьма обрадовало нас. Мы поспешно спустились вниз, опасаясь, что наше присутствие на крыше может раздражать этих дикарей. Минут через десять ворота ограды распахнулись и в них прошли четверо людей, несших труп убитого жреца, который был положен у наших дверей.

Потом появился Симба, окруженный сильной стражей, а за ним главный жрец с перевязанной ногой, поддерживаемый двумя своими коллегами.

На нем (только теперь я рассмотрел) была отвратительная маска с двумя клыками, похожими на клыки слона.

Симба вызвал нас из дому. Делать было нечего, мы вышли.

Видно было, что он обезумел от страха или ярости, или от того и другого вместе.

— Посмотрите на вашу работу, маги! — сказал он ужасным голосом, указывая на мертвого жреца и на раненного в ногу.

— Это не наша, а твоя работа, Симба, — ответил Марут, — ты украл магическое оружие белого господина, и оно отомстило за себя.

— Верно, — сказал Симба, — труба убила этого жреца и ранила другого. Но это вы, маги, приказали ей поступить так. Теперь слушайте! Вчера я обещал вам, что ни одно копье не пронзит вашего сердца и ни один нож не коснется вашего горла, и выпил с вами чашу мира. Но вы нарушили договор и его больше нет! Слушайте мое решение! Своим колдовством вы отняли жизнь у одного из моих слуг и ранили другого. Если в три дня вы не вернете жизнь убитому и не исцелите раненого (что вы можете сделать), вы последуете за убитым, но каким путем — я не скажу вам!

Когда я услышал это удивительное заявление, я содрогнулся в глубине души, но, находя по-прежнему, чтолучше было притворяться непонимающим, я сдержался и предоставил отвечать Маруту.

— О царь! — с обычной улыбкой сказал Марут. — Кто может вернуть жизнь мертвому? Даже у самого Дитяти нет средств для этого.

— Тогда, пророк Дитяти, постарайся найти это средство, иначе последуешь за убитым! — закричал Симба, дико вращая глазами.

— А что мой брат, великий пророк, обещал тебе вчера, Симба, если ты причинишь нам вред? — спросил Марут. — Не три ли великих проклятия, которые падут на голову твоего народа? Помни, если хоть один из нас будет убит, проклятие скоро осуществится. Я, Марут, пророк Дитяти, повторяю это!

Теперь Симба, казалось, окончательно обезумел. Он бешено прыгал перед нами, размахивая своим копьем. Серебряные цепи звенели на его груди. Он изрыгал проклятия на Дитя и его последователей, причинивших столько зла черным кенда. Он взывал о мести к богу Джане и молил его «пронзить Дитя своими клыками, разорвать хоботом, истоптать ногами».

Во всем этом через свою ужасную маску вторил ему раненый жрец.

Мы стояли перед ними, я — прислонившись к стене дома и стараясь казаться как можно беспечнее, Марут — по обыкновению улыбаясь и внимательно поглядывая на небо.

Мы слишком озябли, слишком ослабли и слишком были полны тяжелых подозрений и опасений для того, чтобы действовать более энергично.

Вдруг Симба обернулся к своей свите и приказал вырыть яму в углу нашего двора и зарыть в нее мертвого, оставив его голову наверху, «чтобы он мог дышать».

Приказание было немедленно исполнено. Потом, отдав распоряжение кормить нас по-прежнему и прибавив, что через три дня мы снова услышим о нем, он удалился со всей своей свитой.

Убитый был зарыт по шею в землю в сидячем положении. Около него были поставлены сосуды с пищей и водой и над ним было устроено перекрытие, «чтобы защитить нашего брата от солнца», как сказал один из устраивавших могилу другому.

Вид мертвого, а также голов павших в бою белых кенда (я забыл упомянуть о них), выставленных на шестах у дворца Симбы, производил тяжелое впечатление.

Но прикрытие, сделанное над мертвым, было излишним, так как солнце вдруг перестало сиять; тяжелые тучи покрыли небо, и наступил сильный холод, необыкновенный, по словам Марута, для этого времени года.

С крыши дома, куда мы ушли, чтобы быть подальше от мертвеца, мы видели на площади города толпы черных кенда, смотревших с беспокойством на небо и обсуждавших между собой это необыкновенное изменение погоды.

День прошел; нам принесли еду, но у нас не было аппетита.

Благодаря низко нависшим тучам ночь наступила ранее обыкновенного. Мы улеглись спать.

С наступлением рассвета я увидел, что тучи стали еще темнее и плотнее, а холод еще больше, чем накануне. Дрожа от холода, мы отправились посетить наших белых кенда, которым стража не позволяла заходить в наш дом.

Войдя в их хижину, мы к своему ужасу увидели, что вместо трех их было теперь всего двое.

Я спросил, где третий. Они ответили, что ничего не знают о его судьбе. В полночь, рассказывали они, в их хижину явились люди, которые связали и куда-то утащили их товарища.

Мы вернулись в свой дом.

День прошел без особенных событий. В наш дворик приходили жрецы, осмотрели мертвеца, переменили сосуды с пищей и удалились.

Тучи становились все темнее, и воздух — все холоднее и холоднее.

Можно было ждать снега.

С крыши нашего дома мы видели население города Симбы, с увеличивающимся беспокойством обсуждавшее на улицах перемену погоды.

У шедших на полевые работы на плечи были накинуты циновки.

Эту ночь, несмотря на царивший холод, мы, закутавшись в ковры, проводили на крыше дома. Если бы нас решили схватить, здесь все-таки мы могли бы оказать некоторое сопротивление или, в крайнем случае, броситься вниз и разбиться насмерть.

Мы бодрствовали по очереди.

Около полуночи я услышал шум, доносившийся из хижины, стоявшей позади нашего дома, потом заглушённый крик, от которого у меня застыла кровь.

Через час на рыночной площади был зажжен огонь и вокруг него видны были двигающиеся фигуры. Больше ничего нельзя было рассмотреть.

На следующее утро в хижине остался всего один белый кенда, который почти обезумел от страха. Бедняга умолял нас взять его в наш дом, так как он боялся остаться один с «черными демонами».

Мы попробовали было исполнить его просьбу, но появившаяся откуда-то вооруженная стража воспрепятствовала нам сделать это.

Этот день был точной копией предыдущего.

Тот же осмотр жрецами мертвого и перемена у него запаса пищи, тот же холод и покрытое тучами небо, те же толки о перемене погоды на рыночной площади.

Ночь мы снова провели на крыше, но на этот раз не смыкали глаз.

Над городом как будто нависло грядущее несчастье.

Казалось, что небо опускается на землю. Луна была скрыта тучами. На горизонте то с одной, то с другой стороны вспыхивали яркие зарницы. Не было ни малейшего ветра.

Казалось, что приближался конец мира, по крайней мере что касалось нашей области. Никогда в жизни я не переживал таких ужасов, как в эту достопамятную ночь. Если бы мне сказали, что с наступлением утра я буду казнен, думаю, я перенес бы это с более легким сердцем. Но хуже всего было то, что я ничего не знал. Я был похож на человека, которому приказывали идти с завязанными глазами в пропасть; он не мог знать, где кончается это путешествие, где та пропасть, которая поглотит его, но он на каждом шагу переживал муки смерти, готовой поглотить его.

Около полуночи мы услышали шум борьбы и заглушённый крик в хижине позади нашего дома.

— Его увели, — прошептал я Маруту, вытирая холодный пот, выступивший на моем лбу.

— Да, — ответил Марут, — скоро настанет и наш черед.

Мне очень хотелось видеть его лицо, чтобы знать, улыбается ли он при этих словах.

Через час на рыночной площади, как и накануне, появился огонь, вокруг которого двигались смутные фигуры.

К счастью, мы находились слишком далеко от площади, чтобы сквозь ночной мрак рассмотреть, что происходит там.

Вдруг поднялся сильный ветер, какой обыкновенно предшествует в южных частях Африки буре с грозой. Он дул около получаса, потом затих. Молнии со всех сторон прорезывали небо, и при свете их мы видели почти все население города Симбы, толпившееся на площади и указывавшее на небо.

Через несколько минут загремел сильный гром, что-то тяжелое ударилось о крышу около меня. Потом я почувствовал сильный удар в плечо, едва не сваливший меня с ног.

— Скорей вниз! — воскликнул я. — Они бросают в нас камнями.

Через десять секунд мы были в своей комнате. Я зажег спичку, коробка которых была оставлена у меня вместе с табаком и трубкой, и увидел кровь, струившуюся по лицу Марута.

Но то, что было принято нами за камни, оказалось кусками льда в несколько унций весом.

— Град! — сказал Марут со своей обычной улыбкой.

— Это какая-то адская буря, — сказал я, — ибо кто когда видел подобный град?

Спичка потухла. Дальше разговаривать было невозможно, так как из-за рева внезапно разразившейся бури с необыкновенным градом ничего не было слышно.

К шуму бури и ударам града примешивались вопли и стоны людей.

Я начал опасаться разрушения нашего дома, но он был прочно выстроен и стойко выдерживал бешеные натиски бури.

Я уверен, что будь он крыт черепицей или железом, он ни за что бы не выдержал ее. Громадные градины разбили бы вдребезги черепицу и пробили бы железо, как бумагу. Со мной был подобный случай в Натале, когда убило градом мою лучшую лошадь. Но все-таки тот град был похож на снежинки по сравнению с этим.

Град продолжался не более двадцати минут, из которых десять были наиболее яростными.

Потом все утихло, небо совершенно прояснилось и взошла полная луна. Мы снова вышли на крышу.

Она на несколько дюймов была покрыта осколками льда, все кругом, насколько мог охватить глаз, было скрыто под пеленой глубокого снега.

Вскоре наступила нормальная температура, и снег с градом начал быстро таять, образуя потоки бегущей воды.

Мы видели мечущихся лошадей, вырвавшихся из своих разрушенных бурей конюшен, находившихся в конце рыночной площади. Повсюду валялись тела убитых и раненных необыкновенным градом и сорванными бурей крышами домов.

В момент начала бури на площади было около двух тысяч человек, собравшихся смотреть на жертвоприношение.

— Дитя мало, но сила его велика! — торжественно сказал Марут. — Взгляни, вот его первое проклятие!

Я посмотрел на него, но не стал спорить, так как он был глубоко убежден, что этот необыкновенный град и буря были посланы его Дитятей.

Я не понимал только, как он мог верить во все это. Потом я припомнил, что подобное наказание постигло древних египтян в период их расцвета за то, что они не дали «народу уйти»[341]. Конечно, эти черные кенда были хуже, чем египтяне; и конечно, они нас не отпустят. Поэтому я перестал удивляться фантазиям Марута.

Только на следующее утро мы смогли судить о размерах несчастья, выпавшего на долю черных кенда.

От их жатвы, обещавшей быть богатой, не осталось и следа.

Леса приняли настоящий зимний вид. На деревьях, протягивавших к небу свои оголенные ветки, не осталось ни одного листка. Огромное бедствие обрушилось на страну черных кенда.

Глава 13

ДЖАНА
В это утро нам не принесли завтрак, вероятно потому, что некому было его принести. Но у нас от предыдущего дня осталось много разной пищи. Мы поели сколько могли и отправились посмотреть хижину, где помещались наши белые кенда. Она была совершенно пуста: последний ее обитатель исчез подобно своим товарищам.

— Они убили их! — сказал я Маруту.

— Нет, — ответил он, — их принесли в жертву Джане. То, что мы видели вчера на рыночной площади, было обрядом жертвоприношения. Теперь настал наш черед, Макумазан!

В бессильной ярости вернулся я с Марутом в дом.

В это время остатки тростниковых ворот распахнулись и в них показался король Симба в сопровождении жреца с простреленной ногой, на костылях, и остальной свитой, большинство которой было ранено вчерашним ураганом.

В порыве охватившего меня гнева я забыл, что скрывал от черных кенда знание их языка.

— Где наши слуги, убийцы? — закричал я, потрясая кулаками, прежде чем посетители собрались что-нибудь сказать. — Вы принесли их в жертву вашему дьявольскому богу? Если так, смотрите на плоды вашей жертвы! Куда делась ваша жатва? Чем вы будете жить в эту зиму?

При этих словах уныние охватило их; перед их глазами уже стоял признак наступающего голода.

— Зачем вы держите нас здесь? — продолжал я. — Или вы хотите еще худшего? Зачем вы теперь пришли сюда?

— Мы пришли посмотреть, вернул ли ты, белый человек, жизнь нашему жрецу, которого убил своим колдовством, — мрачно ответил Симба.

— Смотри, — сказал я, сбрасывая с мертвеца наброшенную мною накануне циновку, — смотри и будь уверен, что если ты не выпустишь нас, то прежде чем родится новая луна, все вы будете такими. Вот какую жизнь мы возвращаем злым людям, подобным тебе!

Ужас охватил наших посетителей.

— Господин, — сказал Симба, обращаясь ко мне с необыкновенным уважением, — твои чары слишком сильны для нас. Великое несчастье обрушилось на нашу землю. Сотни людей убиты ледяными камнями, вызванными тобой. Наша жатва истреблена. Со всех концов нашей земли приходят вести, что почти все овцы и козы погибли. Скоро мы должны будем умереть от голода.

— Вы заслужили голодной смерти, — ответил я, — теперь дадите вы нам уйти?

Симба нерешительно посмотрел на меня и начал шептаться с хромоногим жрецом. Из их совещания я не уловил ни слова.

Хромоногий жрец был теперь без своей уродливой маски, но его типичное негритянское лицо стало еще отвратительнее. Видно было, что это хитрый, жестокий, способный на все человек.

Я чувствовал, что по отношению к нам он внушает зло своему повелителю.

Наконец Симба снова обратился ко мне.

— Мы хотели, господин, удержать тебя и жреца Дитяти заложниками белых кенда, которые всегда были нашими злыми врагами и причинили нам много незаслуженного зла, хотя мы свято хранили договоры, заключенные нашими дедами. Однако твои чары слишком сильны для нас. Поэтому я решил отпустить вас. Сегодня на закате солнца мы отведем вас на дорогу, ведущую к броду реки Тавы, которая отделяет нашу землю от земли белых кенда. Вы можете идти куда хотите. Мы не желаем больше видеть ваши зловещие лица.

При этих словах мое сердце чуть не выпрыгнуло от радости, которая, однако, была преждевременной.

— Вечером! Почему не сейчас? — воскликнул я. — В темноте будет трудно переходить через незнакомую реку.

— Она неглубокая, господин, и брод найти не трудно. Кроме того, отправившись сейчас, вы придете к реке, когда будет уже темно, а выйдя на закате солнца, вы к утру достигнете брода. Наконец, мы не можем проводить вас туда, пока не похороним мертвых.

После этого Симба повернулся и, прежде чем я успел что-либо возразить, ушел в сопровождении остальных. В воротах хромоногий жрец обернулся на костылях и что-то прошептал своими толстыми, отвислыми губами; по всей вероятности, это было проклятие.

— Теперь мы будем свободны! — весело сказал я Маруту, когда все черные кенда ушли.

— Да, господин, — ответил он, — но где они намереваются дать нам свободу! Демон Джана живет в лесу на болотистых берегах реки Тавы и, говорят, неистовствует как раз по ночам.

Я ничего не возразил, но подумал, что таинственный слон может оказаться далеко, а алтарь для жертвоприношений находится слишком близко.

Час за часом я следил за солнцем, пока оно не начало скрываться за западным лесом. Как раз в это время у ворот показался Симба в сопровождении двадцати вооруженных всадников, один из которых вел двух лошадей для нас.

Закончив сборы, заключавшиеся в припрятывании Марутом пищи в складки своего платья, мы вышли из проклятого дома, сели на лошадей и, окруженные конвоем, выехали на рыночную площадь, где стоял каменный жертвенник с торчащими из пепла обуглившимися костями.

Потом мы ехали северной улицей города.

У дверей домов стояли их обитатели, вышедшие посмотреть на наш отъезд.

Ненависть была написана на их лицах; они сжимали кулаки и тихо шептали нам вслед проклятия.

И неудивительно! Все они были вконец разорены; впереди их ждал голод. Они были убеждены, что мы — белый маг и пророк враждебного им Дитяти — навлекли на них все эти бедствия.

Я думаю, если бы не стража, они разорвали бы нас на куски.

При виде побитых градом полей и садов у меня сердце сжалось от жалости к их владельцам.

Проехав несколько миль через опустошенные поля, мы въехали в лес. Здесь было так темно, что удивительно, как наши проводники находили друг друга.

В этой темноте ужас охватил меня. У меня явилась мысль, что нас привели сюда для того, чтобы предательски убить. Каждую минуту я ожидал удара ножом в спину. Я уже собрался было дать шпоры лошади и попробовать бежать, но оставил эту идею, так как меня со всех сторон окружал конвой, и, кроме того, нехорошо было покидать Марута. Делать было нечего; оставалось ждать, чем все это кончится.

Наконец мы выехали из леса. Уже взошла луна, и при свете ее мы увидели, что находимся в болотистой местности с растущими кое-где отдельными деревьями. Здесь наш конвой остановился.

— Слезайте с лошадей и идите свои путем, злые люди, — угрюмо сказал Симба, — дальше мы не пойдем с вами. Идите по тропинке, она приведет вас к озеру. Перейдя через озеро, вы к утру достигнете реки, за которой живут ваши друзья. Но помните, эту дорогу охраняет некто, с кем опасно встречаться.

Едва он кончил, его люди стащили нас с лошадей, и через минуту все они исчезли во мраке, оставив нас одних.

— Теперь, господин, мы должны идти дальше, — сказал Марут, — ибо если мы останемся здесь, то днем Симба и его люди вернутся сюда и убьют нас.

— Тогда вперед! — сказал я. — Но на что намекал Симба, говоря, что «некто охраняет этот путь».

— Я думаю, что он подразумевал Джану, — со стоном ответил Марут.

— Будем надеяться, что Джана далеко. Будь бодрее, Марут! Мы, наверно, не встретим ни одного слона в этих местах.

— Нет, господин, здесь бывает много слонов, — ответил Марут, указывая на следы на земле, — говорят, что они ходят умирать к озеру и это — один из путей, по которому они идут на смерть. Это — место, по которому не смеет ходить ни одно живое существо.

— Ох, — воскликнул я, — значит то, что я видел в видении в Англии, было правдой?

— Да, господин. Мой дядя Харут однажды, когда был молодым, заблудился на охоте и видел то, что его ум показывал тебе в видении и что мы увидим теперь, если доживем до того.

Марут был прав; много слонов проходило этой тропой, а один из них совсем недавно. Я, опытный охотник на этих животных, не мог ошибиться в этом.

Мы шли часа два, в продолжение которых встретили всего одно живое существо, большую сову, пролетевшую над самыми нашими головами. Эта сова, по словам Марута, была «шпионом Джаны». Мы достигли вершины подъема, откуда нашим глазам открылся печальный пейзаж, уже знакомый мне по видению в Регнолл-Кастле.

Он был еще пустыннее, чем представлялся мне тогда. Впереди лежало темное, спокойное озеро, поросшее по краям тростником. Вокруг него на значительном протяжении тянулся тропический лес. На востоке от озера лежала каменистая равнина.

Вид этой местности наполнил мою душу необъяснимым страхом.

Вспоминая подробности своего видения, я содрогался от одной мысли о необходимости пройти по берегу этого озера.

Я осмотрелся кругом.

Если идти налево, мы либо упремся в озеро, либо должны будем идти вдоль него, пока не достигнем леса, где наверняка заблудимся.

Направо вся земля была покрыта терновником и густой травой, непроходимой для пешеходов, особенно в ночное время.

Я оглянулся назад. Там, в нескольких сотнях ярдов от нас, за низкими мимозами, смешанными с растениями, похожими на алоэ, появилось и исчезло что-то, похожее на хобот слона.

Тогда, отчаявшись сделать наилучший выбор и желая поскорей прийти к определенном решению, мы начали спускаться к озеру слоновой тропой. Минут через десять мы пришли к его восточному концу, где шепот тростника, колеблемого ночным ветром, придавал некоторую жизнь этому месту.

Кругом была бесплодная земля, на которой, казалось, ничто не могло произрастать. Повсюду лежали останки многих сотен слонов, из которых некоторые пали уже много лет назад, некоторые совсем недавно. Судя по клыкам, это были все старые животные. Их кости покрывали около четверти акра, и если бы удалось унести отсюда только хорошо сохранившиеся клыки, то можно было бы сделаться очень богатым человеком. Не будь я старый охотник, Аллан Квотермейн, если, избегнув теперь опасности, я не попытаюсь сделать это!

Потом мое внимание было привлечено тем, что я видел в видении — умирающим недалеко от нас от старости слоном.

Это престарелое, исхудавшее животное оглядывалось кругом, ища удобного места, и, найдя его, остановилось на минуту.

Потом умирающий слон поднял свой хобот, трижды протрубил и, опустившись на колени, затих. По-видимому, он был мертв. Я отвел от него глаза и вдруг ярдах в пятидесяти за ним увидел на скале очертания того самого дьявольского слона, которого видел в видении!

Ох, что это было за животное! Объемом и высотой оно вдвое превосходило самых больших слонов, виденных мною доселе.

Это был огромный до сверхъестественного представитель особенной породы, переживший, вероятно, Всемирный Потоп. Его черно-серые бока были испещрены шрамами. Один из его чудовищных клыков ярко блестел при свете луны; другой, сломанный наполовину, был неправильной формы, будучи отогнут не вверх, а книзу и немного вправо.

Перед нами стоял настоящий библейский Левиафан![342]

Я присел на корточки за покрытым мхом скелетом слона и, глядя на это необыкновенное животное, мечтал о крупнокалиберном ружье.

Что сделалось с Марутом — я не видел; кажется, он лежал простершись на земле.

В продолжение минуты, или более того, разные мысли приходили мне в голову.

Я думал, что трубный звук, произведенный умирающим, привлек сюда этого гиганта, который, вероятно, был царем среди слонов, призывавших его в час своей кончины.

Постояв с минуту и потягивая воздух, Джана (я буду так называть его) направился к тому месту, где лежал слон, которого я считал уже мертвым. На самом деле он был еще жив и при приближении Джаны поднял хобот, как бы приветствуя его.

Но Джана, так же, как было в моем видении, бросился на умирающего и ударом в бок прикончил его.

Сделав это, не знаю, от злобы ли, или из желания прекратить страдания умирающего, он остановился и как будто задумался.

В это время я, к своему удовольствию, заметил, что ветер, тихо колебавший тростник у озера, дул по направлению от Джаны к нам.

Но точно по злобе судьбы, ярдах в ста справа от нас, среди камней промелькнула какая-то тень, похожая на слона.

Джана насторожил свои широкие уши, задрожал всем своим огромным телом и начал тщательно обнюхивать воздух.

— Господи! — подумал я. — Он почуял нас…

Чтобы утешить себя, я надеялся, что наше присутствие еще не открыто.

Но напрасно!

Джана был стреляный воробей.

Он захрюкал и двинулся, как товарный поезд, по направлению к нам, тщательно обнюхивая со всех сторон землю и воздух.

Десять раз я прицеливался в него из воображаемого ружья, делая это совершенно автоматически.

— Что будет со мною? — думал я в это время. — Пронзит ли он меня своими клыками, подбросит ли высоко в воздух или раздавит тяжелыми ногами?

— Жрецы Джаны велели ему убить нас, — дрожащим шепотом сказал Марут, — но прежде чем умереть, я хочу сказать, что леди, жена лорда…

— Тише, — прервал я его, — Джана услышит нас.

Я посмотрел на Марута и только теперь заметил, какая перемена произошла в его лице. На нем уже не было обычной улыбки. Оно побледнело и осунулось, как у покойника, умершего по крайней мере три дня тому назад.

Я был прав. Джана почуял нас. Он шел прямо к нам, вытянув вперед свой чудовищный хобот.

Марут не мог вынести этого зрелища. Он вскочил и бросился бежать к озеру, надеясь найти спасение в воде.

Ох, как он бежал!

За ним со скоростью паровоза помчался Джана, трубя в свой хобот.

Достигнув озера, Марут бросился в воду и поплыл от берега.

— Теперь, — думал я, — ему удалось спастись, если он не попадется крокодилам.

Но Джана был тоже хорошим пловцом.

С сильным всплеском он бросился в воду и поплыл за Марутом.

Увидев это, Марут быстро повернул к берегу, выиграв немного времени этим маневром.

Выбравшись на берег и лавируя между скалами, Марут, к великому моему ужасу, побежал прямо ко мне. Не знаю, сделал ли он это случайно или в безумной надежде найти около меня защиту…

Вдруг он остановился и, повернувшись лицом к настигающему его Джане, крикнул ему что-то вроде проклятия, в котором я разобрал лишь одно слово: Дитя!

Странно, но это произвело известный эффект.

Джана остановился в нескольких шагах от Марута и, казалось, понял эти слова, которые привели его в необыкновенную ярость.

Издавая ужасные крики, он бешено хлестал себя хоботом по бокам, злобно вращая своими красными глазами. Пена била из его открытого рта.

Потом он бросился вперед…

На мгновение я закрыл глаза, и, когда я их снова открыл, Марут был уже высоко в воздухе; в следующий момент он упал вниз, с ужасным звуком ударившись о землю.

Джана подошел к нему и, убедившись, что он мертв, осторожно поднял его своим хоботом.

Я молил Бога, чтобы он поскорей удалился со своей жертвой.

Но тщетно!

Медленно шагая и покачивая тело бедного Марута, как нежная кормилица ребенка, чудовище направилось прямо ко мне, вероятно все время чуя мое присутствие.

В продолжение некоторого времени, показавшегося мне целым столетием, слон стоял надо мной, как бы изучая меня.

Озерная вода освежающей струей лилась из его хобота прямо мне на спину.

Если бы не она, я наверняка лишился бы чувств.

Я счел наилучшим притвориться мертвым, надеясь, что, может быть, тогда Джана не тронет меня.

Чуть-чуть приоткрыв один глаз, я видел, как он поднял надо мной свою огромную лапу, и мысленно простился с жизнью.

Однако, слегка коснувшись моей спины, он поставил свою ногу обратно на землю. Потом, бережно положив рядом со мной останки Марута, Джана начал ощупывать меня с головы до ног концом своего хобота.

Дойдя до ног, он, точно железными щипцами, ущипнул меня, вероятно чтобы убедиться, не притворяюсь ли я.

Я не пошевелился, хотя вместе с куском материи он оторвал изрядную порцию моей собственной кожи.

Это, казалось, озадачило Джану; он поднял конец своего хобота, как бы желая рассмотреть оторванный лоскуток при свете луны.

Результат осмотра получился неудовлетворительный (на материи, вероятно, была кровь); Джана поднял уши и уже приготовился покончить со мной…

Вдруг в нескольких ярдах от меня прогремел выстрел. Я посмотрел вверх и увидел кровь, струившуюся из левого глаза чудовища, куда, очевидно, попала пуля.

Страшно завыв от боли, Джана повернулся и бросился бежать…

Глава 14

ПОГОНЯ
Кажется, на минуту или две я потерял сознание. По крайней мере, я припоминаю странный, длительный сон. Мне грезилось, что все лежавшие вокруг меня бесчисленные скелеты слонов поднялись, выстроились в ряд и преклонили передо мной колена, так как я был единственным человеком, избегнувшим смерти от Джаны.

Потом сквозь обрывки этого сновидения я услышал голос Ханса, которого напрасно считал погибшим.

— Если баас жив, — говорил он, — пусть он проснется, прежде чем я окончу заряжать Интомби, так как надо торопиться уходить отсюда. Кажется, я попал Джане в глаз; но это очень большое животное, а пуля из Интомби слишком мала, чтобы убить его. Кроме того, трудно ждать, что кто-либо из нас снова попадет ему в другой глаз.

Я поднялся и увидел перед собой Ханса, выглядевшего по-старому, только немного грязнее обыкновенного. Он только что окончил заряжать «Интомби».

— Зачем ты здесь, Ханс? — спросил я его глухим голосом.

— Конечно, затем, чтобы спасти бааса от дьявола Джаны, — ответил старый готтентот и, прислонив ружье к скале, опустился рядом со мной на колени, обхватил меня руками и начал плакать, приговаривая: — Как раз вовремя, баас! Слава Богу, я подоспел как раз вовремя. Теперь надо поскорей уходить отсюда. У меня вон там, за большим камнем, стоит привязанный верблюд. Он может нести на себе двоих, потому что отдохнул за четыре дня и вдоволь поел травы. Этот демон Джана наверняка скоро вернется сюда.

Я ничего не возразил, но только посмотрел на бедного Марута, лежавшего как будто во сне.

— Ох, баас, — сказал Ханс, — о нем нечего беспокоиться: у него сломана шея и он совершенно мертв. Но это хорошо, — весело прибавил он, — потому что верблюд не смог бы нести троих. Кроме того, если Марут останется здесь, быть может, Джана, вернувшись сюда, начнет играть им вместо того, чтобы преследовать нас.

Бедный Марут! Какой реквием пел над ним Ханс!

Бросив последний взгляд на останки этого несчастного человека, к которому я успел привязаться за время нашего плена, я оперся на плечо старого Ханса, так как чувствовал себя слишком слабым, чтобы идти самостоятельно, и пошел с ним через плато по направлению к востоку от озера, лавируя между камнями и бесчисленными скелетами слонов.

В двухстах ярдах от места трагедии находилась группа скал, похожая на ту, откуда появился Джана, только немного поменьше ее. За ней мы нашли стоящего на коленях верблюда, привязанного к скале.

По дороге Ханс вкратце рассказал мне свою историю. Застрелив одного из вождей черных кенда, он счел за лучшее остаться на свободе, нежели разделять с нами плен, и решил, что в случае, если я буду убит, он отомстит моим убийцам. Таким образом, он, как было уже описано, бежал незамеченным и до наступления ночи укрывался на склоне холма. Потом, при свете луны, он следовал за нами, обходя деревни, и наконец нашел убежище в пещере недалеко от города Симбы, в лесу, где никто не жил. Здесь по ночам он пас своего верблюда, пряча его в пещере при наступлении зари. Дни он проводил, сидя на высоком дереве, откуда мог наблюдать за всем происходившим в городе. Питался он хлебными зернами, которые собирал на соседнем поле. Кроме того, у седла его верблюда оказался мешок с некоторым количеством провизии. Ханс видел все, что происходило в городе, включая опустошения, произведенные бурей с градом, от которой он со своим верблюдом укрылся в пещере.

Видя, что нас с Марутом увозят из города, он оседлал верблюда и отправился следом за нами, скрываясь в лесу.

Оставивший нас конвой на обратном пути проехал вблизи него. Ханс подслушал, что мы с Марутом обречены погибнуть от Джаны, которому уже принесены в жертву пленные белые кенда. Потом он последовал за нами. По всей вероятности, оглядываясь назад, я ошибочно принимал мелькавшую за деревьями голову верблюда за хобот слона. Ханс видел, как мы спустились к берегу озера и все последовавшее за этим. Когда Джана направился к нам, он незаметно пробрался вперед в безумной надежде тяжело ранить чудовище пулей из своего маленького ружья. Он уже собрался выстрелить в тот момент, когда Марут бросился в воду, но тогда было трудно прицелиться в наиболее уязвимое место. Такой случай представился лишь тогда, когда Джана уже занес надо мной свою ногу и подставил под выстрел левый глаз. Только пуля, вопреки надежде Ханса, не достала до мозга. Но все-таки, выбив Джане левый глаз, она причинила ему такую сильную боль, что он забыл обо мне и поспешил поскорее убраться.

Таков был рассказ старого готтентота, который он передал мне на своем лаконичном голландском наречии. Я не знаю, что было бы со мною, если бы Ханс не подоспел вовремя.

Подойдя к верблюду, мы на минуту замешкались около него. Я выпил для подкрепления глоток спирта из фляги, которая нашлась в мешке, привязанном к седлу верблюда.

Несмотря на свое сильное пристрастие к крепким напиткам, Ханс сохранил ее, рассчитывая, что со временем она может пригодиться мне, ею господину.

Мы сели на верблюда; Ханс впереди, чтобы править им, я позади на овечьих шкурах, оказавшихся, к счастью, довольно мягкими, так как щипок Джаны причинял мне сильную боль.

Мы поехали слоновой тропой, надеясь, что она приведет нас к реке Таве. Скоро кладбище слонов осталось далеко позади нас; за ним и озеро скрылось из виду.

Тропинка шла вверх к подобию хребта, лежавшего в двух или трех милях впереди нас.

Мы достигли хребта без особенных приключений.

По пути нам встретилась престарелая слониха, направлявшаяся, вероятно, к месту своего последнего успокоения. Не знаю, кто больше испугался: старая слониха или наш верблюд. Оба бросились друг от друга в разные стороны, и мы едва не очутились на земле. Но вскоре наш верблюд оправился от своего испуга. С вершины подъема перед нами открылась песчаная равнина, кое-где поросшая травой. Милях в десяти впереди при свете луны блестели воды широкой реки.

Мы снова двинулись вперед. Проехав около четверти мили, я случайно оглянулся назад. Господи, что я увидел!

На самой вершине подъема, отчетливо обрисовываясь на небе, стоял Джана с поднятым кверху хоботом. В следующий момент он яростно затрубил.

— Allemagte![343] — воскликнул Ханс. — Старый дьявол заметил нас своим последним глазом. Он следовал за нами по пятам.

— Вперед! — ответил я, пришпоривая верблюда.

Скачка началась.

У нас был хороших беговой верблюд. Он действительно был, как говорил Ханс, сравнительно свежим и, кроме того, чувствовал близость родных равнин. Он мчался как ветер, неся на себе ношу, фунтов на двести превосходящую привычную для него. Вероятно, кроме упомянутых причин его подгоняла близость преследовавшего нас слона. Милю за милей неслись мы по равнине. Джана следовал за нами, как крейсер за маленькой канонеркой.

С каждой новой сотней ярдов он на несколько ярдов приближался к нам.

Через полчаса, показавшихся нам целой неделей, когда до реки уже оставалось не более мили, он бежал ярдах в пятидесяти за нами. Я оглянулся назад; при свете луны Джана представился мне величиной с целый дом.

— Мы должны уйти от него, — сказал я, глядя на широкую реку, которая была уже совсем близко.

— Да, баас, — неуверенно ответил Ханс, — верблюд у нас хороший; бежит он очень быстро, потому что слышит запах своих за рекой, не говоря уже об опасности за собой. Но этот дьявол Джана бежит еще быстрее его. Я вижу на пути камни; это плохо для верблюда. Не знаю, умеет ли он плавать, но мы видели, что Джана хорошо умеет делать это. Не попробовать ли, баас, ранить его в хобот или в колено?

— Замолчи, глупец, — раздраженно сказал я, — какой толк стрелять через плечо в огромного слона из ружья, годного только на козла. Лучше погоняй верблюда.

Увы! Ханс был прав.

Берег и дно реки были усеяны камнями, и верблюд, столь быстрый в беге по песку, оказался беспомощным среди камней.

Но для Джаны они не были большим препятствием. Когда мы достигли берега, он был не более чем в десяти ярдах от нас. Я ясно видел кровь, струившуюся из того места, где у него прежде находился левый глаз.

При виде пенящегося, хотя и неглубокого потока, наш верблюд, не привыкший к воде, остановился в нерешительности.

К счастью, в этот момент Джана снова затрубил в свой хобот. Это побудило нашего верблюда двинуться вперед: слон для него был страшнее воды.

Он медленно шел, спотыкаясь о камни, устилавшие дно реки, которая в этом месте была не более четырех футов глубиной. Джана был уже в пяти ярдах от нас.

Я обернулся назад и выстрелил в него из нашего маленького ружья. Попал я или нет — не могу сказать, но слон остановился на некоторое время, вероятно вспомнив действие подобного звука на свой глаз.

Потом он снова, как паровоз, двинулся за нами.

Когда мы были уже на середине реки, случилось неизбежное. Верблюд споткнулся и упал, и мы оба через его голову полетели в бегущий поток. Все еще сжимая ружье в руке, я бросился вброд к противоположному берегу, держась за Ханса свободной рукой.

Почти в тот же момент Джана настиг верблюда. Он пронзил его своими клыками, топтал ногами и, обхватив хоботом его шею, почти вытащил его из воды.

Тем временем мы выбрались из воды на противоположный берег и взобрались на высокое дерево. Там, футах в тридцати от земли, мы сидели, затаив дыхание, и ждали, что будет дальше.

Покончив с верблюдом, Джана последовал за нами и без труда отыскал нас.

Некоторое время он ходил вокруг дерева, как бы обдумывая, что предпринять. Потом, обхватив хоботом ствол дерева, он попытался вырвать его из земли. Но это дитя леса, уже сотни лет оказывавшее сопротивление бурям и воде, только сотрясалось. Признав эту попытку бесполезной, Джана попробовал подрыть клыками корни дерева. Но и здесь он потерпел неудачу, так как они росли среди камней. С глухим яростным ворчанием Джана сделал третью попытку. Став на задние ноги, он всею тяжестью своего огромного тела обрушился на ствол дерева передними ногами футах в двенадцати — тринадцати над землей. Удар был очень силен. В первый момент я думал, что дерево будет вырвано с корнем или разломится пополам.

Но, слава Богу, оно устояло, хотя сотряслось так сильно, что мы с Хансом едва не полетели на землю, как яблоки осенью. Я думаю, что свалился бы, если бы меня не удержал ловкий как обезьяна Ханс, умевший держаться ногами также хорошо, как и руками. Трижды Джана повторял этот маневр. На третий раз я, к своему ужасу, увидел, что корни дерева начали ослабевать.

Уже слышался зловещий треск.

К счастью, Джана не заметил этих симптомов. Он оставил свой план и задумчиво стоял, помахивая хоботом.

— Ханс, — прошептал я, — заряди поскорей ружье. Я выбью ему другой глаз.

— Порох подмочен, баас, — простонал Ханс, — вода попала в него, когда мы упали в реку.

Через несколько минут Джана решил сделать последнюю попытку. Подойдя вплотную к дереву, он стал на задние ноги, передними уперся в ствол и, вытянув вверх свой хобот, начал обламывать ветви и сучья, которые росли между ним и нами.

— Я думаю, что он не достанет до нас, если не принесет камень и не встанет на него, — заметил я.

— Ох, баас, не надо говорить этого громко, — ответил Ханс, — иначе Джана подслушает нас и действительно принесет камень.

Хотя это казалось вздором, но кто знает, быть может, это чудовище понимало человеческую речь.

Мы взобрались как можно выше и ждали, что будет дальше.

Покончив с ветками, Джана начал вытягивать по направлению к нам свой длинный хобот.

Фут за футом он приближался к нам и скоро был всего в нескольких дюймах от моих ног и войлочной шляпы Ханса.

Мгновение — и шляпа исчезла в красном отверстии рта Джаны. Я полагаю, что он проглотил ее, так как она не возвратилась обратно.

Потеря шляпы привела Ханса в ярость.

Осыпая Джану проклятиями, он вытащил свой нож и приготовился.

Снова длинный коричневый хобот потянулся к нам. Очевидно, Джана теперь приспособился лучше, так как хобот приблизился к нам на несколько дюймов ближе прежнего. Конец его, как змея, обхватил сук, на котором сидел я.

Ханс быстро наклонился, нож блеснул на восходящем солнце, и в одно мгновение конец хобота, как бабочка булавкой, был пригвожден к дереву.

Джана, издавая жалобные крики, пробовал осторожно освободить свой хобот.

Но тщетно! Ханс крепко держал рукоятку ножа. Наконец Джана энергично рванулся назад и вырвал свой хобот, разрезав его конец пополам и оставив нож в дереве. Потом он взял конец хобота в рот, начал сосать его, как сосут обрезанный палец, и, рыча в бессильной ярости, бросился в реку, перешел ее вброд и скоро исчез из вида. Посылая вслед Джане проклятия, Ханс требовал у него возвращения своей шляпы.

Вероятно, во всю свою жизнь я не видел зрелища более приятного, чем мелькание хвоста удалявшегося чудовища.

— Теперь, баас, — смеясь говорил Ханс, — старый дьявол получил достаточно, чтобы не забыть нас. Я думаю, нам следует поскорей уйти отсюда, прежде чем он одумается и вернется назад с длинной палкой, чтобы сбить нас с дерева.

Мы двинулись в путь с поспешностью, какую только допускали мои застывшие члены и общее состояние. К счастью, у нас не было сомнения относительно выбора пути, так как сквозь утренний туман на горизонте ясно обрисовывались очертания холма, который белые кенда называли «Священной Горой» или «Домом Дитяти». Казалось, что до него не более двадцати миль, но в действительности оказалось значительно больше, так как часа через два пути мы мало приблизились к нему. Это был ужасный путь. Силы мои были окончательно исчерпаны всеми пережитыми ужасами. К тому же рана от щипка Джаны, воспалившаяся от верховой езды на верблюде, причиняла мне нестерпимую боль.

Первый десяток миль мы шли необитаемыми местами. Потом нам стали попадаться стада мелкого скота и верблюдов; их пастухи, по всей вероятности, скрывались в высокой траве. После этого мы шли полями, засеянными злаками, которые, как я заметил, совершенно не пострадали от града, ограничившегося, очевидно, только землей черных кенда. Дальше мы увидели отдельные хижины. Их обитатели вскоре заметили нас и бежали, как бы охваченные испугом.

Наконец мы подошли (я медленно плелся, опираясь на плечо Ханса) на расстояние ружейного выстрела к огороженной деревне.

Я полагаю, что жители ее были предупреждены беглецами из хижин о нашем приближении, потому что человек тридцать мужчин, вооруженных копьями и другим оружием, кольцом окружили нас с явно враждебными намерениями.

Я закричал им, что мы друзья Харута и всех почитателей Дитяти. Нам ответили, что мы лжецы, ибо из страны черных кенда, поклонников демона Джаны, не могут прийти друзья.

Я попробовал убедить их, что мы менее всех в мире являемся почитателями Джаны, который преследовал нас в продолжение нескольких часов, но они слушать нас не хотели.

— Вы шпионы Симбы, — кричали они, — запах Джаны на вас (это была, пожалуй, правда). Мы убьем тебя, белый козел, и тебя, маленькая желтая обезьяна! Из земли черных кенда к нам могут прийти только враги!

— Если убьете нас, — ответил я, — вы навлечете на себя проклятие Дитяти. Голод, град и войну!

Эти слова произвели на нападавших некоторое впечатление. По крайней мере, они на время оставили свое намерение убить нас.

Наконец, после некоторого колебания, сторонники убийства одержали верх, и все окружавшие нас воины начали плясать, потрясая копьями и крича, что мы должны умереть как пришельцы от черных кенда.

Я сел на землю, так как совсем выбился из сил. В это время мне было совершенно безразлично, жить или умереть.

Ханс с ножом в руках стоял около меня, осыпая белых кенда теми же проклятиями, какими осыпал Джану. Постепенно они все ближе и ближе подходили к нам. Я уже закрыл глаза, чтобы не видеть блеска оружия, которое должно было поразить нас; вдруг восклицание Ханса заставило меня снова открыть их.

Бросив взгляд в том направлении, куда он указывал мне протянутым ножом, я увидел отряд всадников на верблюдах, поспешно мчавшихся к нам.

Впереди их в белой одежде, развевавшейся по ветру, ехал бородатый предводитель, в котором я узнал Харута, кричавшего и размахивавшего копьем. Нападавшие на нас тоже увидели всадников и опустили оружие, повинуясь восклицанию Харута, которого я не разобрал. Последний направил своего верблюда прямо на одного из нападавших, бывшего, по-видимому, предводителем остальных, и в гневе ударом копья нанес ему рану в плечо, заставив свалиться на землю.

— Собака! — закричал при этом Харут. — Ты хотел причинить зло гостям Дитяти!

Дальше я ничего не слышал, потому что лишился чувств.

Глава 15

ОБИТАТЕЛЬ ПЕЩЕРЫ
После этого мне казалось, что я спал долгим, беспокойным сном. Я не могу припомнить тех странных вещей, которые пригрезились мне. Наконец я открыл глаза и увидел, что лежу в большой прохладной комнате восточного характера на низкой кровати, возвышавшейся дюйма на три над полом.

В комнате не было окон, заменявшие их отверстия в стенах прикрывались висячими циновками, которые легко можно было открыть.В такое оконное отверстие я увидел покрытый лесом склон лежавшего недалеко холма. Он напомнил мне нечто, связанное с Дитятей. Что именно — я не мог вспомнить. Размышляя об этом, я услышал осторожные шаги и, обернувшись, увидел Ханса, вертевшего в руках новую соломенную шляпу.

— Ханс, — сказал я, — где ты взял это новую шляпу?

— Мне дали ее здесь, — ответил он. — Баас помнит, что дьявол Джана съел мою старую?

Тут память постепенно начала возвращаться ко мне. Ханс продолжал вертеть свою шляпу в руках, что немного раздражало меня. Я велел ему надеть ее на голову и спросил, где мы находимся.

— В городе Дитяти, куда бааса перенесли после того, как он едва не умер. Это очень хороший город. Здесь много пищи, хотя баас уже три дня спал и не ел ничего, кроме нескольких ложек молока и супа, которые баасу влили в горло, когда он на минуту очнулся.

— Я был сильно утомлен и нуждался в продолжительном покое, Ханс. А теперь я чувствую голод. Скажи мне, здесь ли лорд Регнолл и Бена или они погибли?

— Они живы и здоровы, баас, и все наше имущество цело. Они были с Харутом, когда он выручил нас, но баас потерял сознание и потому не видел их. С тех пор они ухаживали за баасом.

В это время в комнату вошел Сэвидж, принесший мне на деревянном подносе суп.

— Добрый день, сэр! — приветствовал он меня. — Я очень рад снова видеть вас с нами, особенно после того, как мы считали вас и Ханса мертвыми.

Я поблагодарил Сэвиджа и, съев суп, попросил его приготовить мне что-нибудь посущественнее, так как почти умирал от голода. Он ушел исполнять мою просьбу. Ханса я услал за лордом Регноллом.

После их ухода пришел Харут. Он важно поклонился мне и уселся по-восточному на циновку.

— Должно быть, сильный дух живет в тебе, мой господин Макумазан, — сказал он, — ибо ты жив, хотя мы были уверены в твоей смерти.

— Да, ты ошибся, мой друг Харут. Твоя магия мало помогла тебе.

— Однако магия, как ты это называешь, сделала свое дело, Макумазан. Я был ранен в колено и так утомлен, что в первые два дня после прибытия сюда не мог взойти на гору и обрести свет от глаз Дитяти. Но на третий день я сделал это, и оракул рассказал мне все. Я поспешно сошел с горы, собрал людей и как раз вовремя выехал навстречу тебе. Те глупцы уже поплатились за намерением причинить тебе зло, господин. Да, Джана оказался сильнее моего брата и остальных. Только ты и твой слуга смогли одолеть его.

— Это не так, Харут. Скорее он одолел нас. Нам удалось только бежать от него, выбив ему глаз и поранив конец хобота.

— И это много по сравнению с тем, что удалось сделать другим в продолжение многих поколений. Но это только начало. Конец Джаны близок, и падет он от твоей руки.

— Значит, он появляется на земле белых кенда?

— Да, Макумазан. Он или его дух — не знаю кто. Дважды в своей жизни я видел его на Священной Горе, но как он приходит и уходит — никто этого не знает. Но я скажу: пусть причинивший Джане зло остерегается его!

— Пусть Джана тоже остерегается меня, если я встречу его с хорошим ружьем в руках. Но вот что, Харут. Перед гибелью твой брат Марут начал говорить мне что-то о жене лорда Регнолла. Тогда мне было не до этого, но из его слов я заключил, что леди Регнолл находится на Священной Горе.

— Либо ты не понял Марута, мой господин, либо мой брат бредил от страха, — отвечал Харут, лицо которого при этом приняло каменное, бесстрастное выражение. — Прекрасной леди нет на Священной Горе. Но позволь мне сказать, что никто, кроме жрецов Дитяти, не может ступить на эту гору. Кто попробует сделать это, тот умрет, ибо гору охраняет страж, который страшнее Джаны. Не спрашивай меня о нем: больше я ничего не скажу. Но если ты и твои друзья дорожите жизнью, не пытайтесь даже взглянуть на этого стража!

Видя, что продолжать разговор об этом бесполезно, я перевел его на град, побивший поля черных кенда.

— Я знаю об этом, — сказал Харут, — это — первое проклятие Дитяти, моими устами обещанное Симбе и его народу. Вторым будет голод, а он уже близок, ибо запасы хлеба у черных кенда приходят к концу и большая часть их скота побита градом.

— Не имея запаса, они попытаются напасть на вашу страну, Харут, и отобрать у вас хлеб.

— Да, господин, они конечно попытаются сделать это, и тогда исполнится третье проклятие, проклятие войны. Все это предусмотрено, Макумазан, и ты здесь для того, чтобы помочь нам в этой войне. В вашем багаже есть много ружей, пороху и свинца. Вы должны научить наш народ стрелять из ружей, чтобы мы могли уничтожить черных кенда.

— Ну нет, — спокойно ответил я, — я пришел к вам, чтобы убить большого слона и получить за это слоновую кость, а не для того, чтобы сражаться с черными кенда. Этого уж довольно с меня. Кроме того, ружья принадлежат не мне, а лорду Регноллу, который, быть может, назначит за них свою цену.

— С лорда Регнолла, пришедшего сюда против нашей воли, мы сами можем спросить плату за сохранение его жизни. Пока прощай, мы поговорим потом, так как ты еще болен и слаб. Но прежде чем уйти, я еще раз повторяю: если вы хотите по-прежнему глядеть на солнце, не пытайтесь ступить ногой в лес, растущий на Священной Горе!

С этими словами он поднялся, важно поклонился мне и ушел, оставив меня наедине со своими мыслями.

Вскоре после этого вернулись Сэвидж и Ханс и принесли мне превосходно приготовленный обед.

Я ел с большим аппетитом. Едва остатки еды были унесены, как пришел лорд Регнолл.

Мы горячо поздоровались, как люди, уже потерявшие надежду встретиться на этом свете. Я спросил, что они делали все это время. Лорд Регнолл ответил, что ничего достойного упоминания.

Город мал, жителей в нем не более двух тысяч. Занимаются они земледелием и разведением верблюдов. Единственным человеком, с которым они могли объясниться, был Харут, говоривший на ломаном английском языке. Он говорил, что гора — священное место, посещаемое только жрецами. В городе не видно этих жрецов. Но на склоне горы бывают видны люди, которые пасут в небольшом количестве овец и коз в лесу, растущем на этом склоне. Кто живет на горе — неизвестно. Лорд Регнолл печально прибавил, что он уже потерял надежду найти здесь какой-либо след своей утраченной жены. Я повторил ему слова Марута, конца которых я, к сожалению, не слышал. Это, казалось, влило в него новую жизнь. Но что предпринять в дальнейшем?

Прошла целая неделя.

За это время я почти совсем оправился. Только одно обстоятельство оставляло меня по-прежнему беспомощным. Рана, причиненная щипком Джаны, зажила, но воспаление ее задело нерв левой ноги, некогда поврежденной львом. Это вызывало такую боль, что я принужден был оставаться в постели и довольствоваться тем, что мою кровать выносили в небольшой сад, окружавший построенный из глины выбеленный дом, в котором мы жили. Там я лежал целыми часами, глядя на Священную Гору, возвышавшуюся ярдах в пятистах от нас.

Начиная от подошвы, на протяжении мили ее склон был покрыт травой с разбросанными кое-где отдельными деревьями. В бинокль было видно, что в одном месте он образует отвесную стену, идущую футов на сто в высоту вокруг всей горы. За стеной начинался густой лес, покрывавший гору до самой вершины.

Однажды, когда я был поглощен рассматриванием горы, в сад внезапно вошел Харут.

— Не правда ли, дом бога красив? — сказал он.

— Очень, — ответил я, — но как взбираются на гору по этой отвесной стене?

— По ней невозможно взобраться, но есть дорога, по которой ходят на гору поклонники Дитяти. Но я уже говорил тебе, Макумазан, что все чужестранцы, пытающиеся идти этой дорогой, находят смерть. Пусть попробуют те, кто не верит мне, — многозначительно прибавил он. Потом, осведомившись о моем здоровье, он сообщил, что до него дошли слухи о приближающемся голоде в земле черных кенда.

— Скоро они захотят собрать вашу жатву своими копьями, — заметил я.

— Да, Макумазан. Поэтому поправляйся скорее, чтобы быть в состоянии прогнать этих воронов ружьями. Через четырнадцать дней в нашей земле должна начаться жатва. Я должен уйти на гору дня на два. Прощай и не бойся. Во время моего отсутствия мой народ будет доставлять вам пищу и оберегать вас. Я вернусь на третий день.

После отъезда Харута глубокое уныние охватило нас. Приуныл даже Ханс. Что касается Сэвиджа, он выглядел, точно осужденный на смертную казнь. Я попробовал ободрить его и спросил, что с ним.

— Не знаю, мистер Квотермейн, — ответил он, — мне кажется, что я навсегда останусь в этой проклятой дыре.

— Но, по крайней мере, здесь нет змей, — пошутил я.

— Нет, мистер Квотермейн. Я их еще не встречал, но они постоянно по ночам ползают около меня. Всякий раз, когда я встречаюсь с этим пророком, он говорит мне о них.

С этими словами Сэвидж ушел, чтобы скрыть свое сильное волнение.

В этот вечер вернулся Ханс, которого я послал обойти гору вокруг и узнать, что она представляет с другой стороны. В этом предприятии он потерпел полную неудачу. Пройдя несколько миль, он встретил людей, приказавших ему вернуться обратно. Они так угрожающе вели себя, что если бы не ружье «Интомби», которое Ханс взял с собой под предлогом охоты на козлов и к которому белые кенда питали больше уважение, они убили бы его. Вскоре после этой неудачной попытки мы, серьезно обсудив положение дел, пришли к определенному решению, о котором я скажу дальше.

Если память не изменяет мне, как раз по возвращении Харута со Священной Горы произошел весьма интересный случай.

Наш дом был разделен на две комнаты перегородкой, идущей почти до самой крыши. В левой комнате спали Регнолл с Сэвиджем, в правой Ханс и я.

На рассвете меня разбудил возбужденный разговор Сэвиджа и его господина. Через минуту они вошли в мою комнату.

При слабом освещении я увидел, что лорд Регнолл был сильно взволнован, а Сэвидж крайне перепуган.

— В чем дело? — спросил я.

— Мы видели мою жену, — отвечал лорд Регнолл.

Я удивленно посмотрел на него.

— Сэвидж разбудил меня и сказал, что в нашей комнате есть еще кто-то, — продолжал он, — я приподнялся и увидел (это верно, Квотермейн, как то, что я живу) мою жену, освещенную светом, падающим из окна. Она была в белом одеянии, волосы ее были распущены. На ее груди висело ожерелье из красных камней, подарок этих негодяев, который она постоянно носила на себе. В ее руках было что-то похожее на закрытое покрывалом дитя; я думаю, что оно было не живое. Я был так потрясен, что не мог говорить. Она стояла, глядя на меня широко открытыми глазами, и не двигалась. Но я могу поклясться, что губы ее шевелились. Мы оба слышали, как она говорила: «Не покидай меня, Джордж! Ищи меня на горе». Я вскочил, и она исчезла.

— А что видел и слышал Сэвидж? — спросил я.

— То же самое, что и Его Светлость, мистер Квотермейн. Не больше и не меньше. Я видел, как она прошла через дверь.

— Через дверь? Разве она была открыта?

— Нет, сэр! Но она прошла, как будто двери вовсе не было.

— Это верно была не женщина, а привидение, баас. Я проснулся за полчаса до рассвета и лежал, глядя на эту дверь, которую сам запер вчера вечером. Ее никто не открывал. За ночь паук сплел на ней паутину, и она до сих пор цела. Пусть баас сам посмотрит, если не верит мне.

Я поднялся и осмотрел дверь (боль в ноге начала утихать, и я уже мог немного ходить). Ханс говорил правду. Дверь была затянута паутиной, посреди которой сидел большой паук.

Только два объяснения можно было дать этому странному случаю: либо все было простой галлюцинацией, либо лорд Регнолл и Сэвидж на самом деле видели нечто сверхъестественное. В последнем случае мне хотелось бы пережить то же, что пережили они, так как увидеть настоящий призрак — было моим всегдашним желанием.

Я еще не говорил, что мы пришли к заключению о бесполезности наших поисков и вообще пребывания в этих местах. Мы решили попытаться уйти отсюда, прежде чем будем вовлечены в губительную войну между двумя ветвями загадочного племени, из которых одна была совершенно дикой, а другая — наполовину.

Лорд Регнолл предложил такой план: я должен был попробовать в обмен на ружья приобрести верблюдов. Потом, под предлогом охотничьей экспедиции на Джану, мы думали попытаться уехать из этой страны. Но, быть может, видение было послано нам с целью разрушить наш план.

Размышляя об этом, я улегся спать и проспал до самого завтрака.

— Я долго думал о случившемся вчера ночью, — сказал лорд Регнолл, оставшись в это утро наедине со мной, — я человек не суеверный, но убежден, что мы с Сэвиджем видели и слышали душу или тень моей жены. У меня появилась вера, что она в плену на этой горе и приходила звать меня освободить ее. Поэтому я считаю своим долгом не покидать этой страны и попытаться добиться истины.

— А как это сделать? — спросил я.

— Я сам пойду на гору.

— Это невозможно, Регнолл. Я сильно хромаю и не смогу пройти и полумили.

— Я знаю, и это одна из причин, по которой я не хочу, чтобы вы сопровождали меня. Кроме того, я хочу сделать это, будучи один и не подвергая риску других. Но Сэвидж говорит, что пойдет туда, куда пойду я, оставив вас с Хансом здесь продолжать дальнейшие попытки в случае, если мы не вернемся. Мы хотим выйти из города в белых плащах, какие носят кенда. Мне удалось выменять их на табак. Когда наступит заря, мы попытаемся найти дорогу через пропасть, а остальное предоставим Провидению.

Я сделал все зависящее от меня, чтобы отговорить лорда Регнолла от этого безумного намерения, но безуспешно. Я никогда не знал человека бесстрашнее и решительнее его.

Потом я говорил с Сэвиджем и указывал ему на все опасности, сопряженные с этой попыткой, но и здесь потерпел неудачу.

Сэвидж объявил, что куда пойдет его господин, туда пойдет и он и что он предпочитает умереть вместе с ним, нежели один.

Итак, со стесненным сердцем я помогал им делать необходимые приготовления к этому безумному предприятию.

Они открыто ушли днем под предлогом охоты на куропаток и коз в нижней части горы, где нам была предоставлена в этом полная свобода. Наше прощание вышло очень печальным.

Сэвидж передал мне письмо к своей старой матери в Англии и просил меня отправить его, если я когда-либо попаду в цивилизованную страну.

Я приложил все старания, чтобы ободрить его, но безуспешно.

Он горячо пожал мою руку, говоря, что для него было большим удовольствием знать такого «настоящего джентльмена», как я, и выражая надежду, что я вернусь из этого ада и проведу остаток своей жизни среди христиан. Потом, утерев рукавом слезу, он притронулся к своей шляпе и удалился.

Их снаряжение было весьма простым: немного пищи, фляга со спиртом, два двуствольных ружья, из которых можно было стрелять дробью и пулями, потайной фонарь, спички и пистолеты. Ханс проводил их до конца города.

— Отчего ты так печален, Ханс? — спросил я, когда он вернулся.

— Потому что я очень полюбил Бену, — ответил он, вертя свою шляпу в руках, — он всегда был добр ко мне и так хорошо умел стряпать. Теперь эту работу придется делать мне, а я не люблю этого.

— Но ведь он еще жив, Ханс!

— Это верно, баас, но он скоро умрет, потому что тень смерти была видна в его глазах.

— А лорд Регнолл?

— Я думаю, что он останется жив, баас, у него не было этой тени.

Всю следующую ночь я не смыкал глаз и лежал полный тягостных опасений.

На рассвете я услышал стук в нашу дверь и шепот лорда Регнолла, просившего открыть ее. Я зажег свечу, которых у нас был большой запас.

Ханс открыл дверь.

В комнату вошел лорд Регнолл. По его лицу я сразу увидел, что произошло что-то ужасное. Он подошел к кувшину с водой и выпил три чашки одну за другой.

— Сэвидж погиб, — сказал он и остановился, как бы припоминая что-то страшное.

— Слушайте, — продолжал он, — мы поднимались по склону горы и не стреляли, хотя видели много куропаток и козу. К наступлению сумерек мы подошли к отвесной каменной стене, на которую не было никакой возможности взобраться.

Здесь мы увидели тропинку, ведущую к отверстию пещеры или туннеля. Пока мы раздумывали, что предпринять, появилось восемь или десять одетых в белое людей, которые схватили нас прежде, чем мы успели оказать какое-либо сопротивление. Потом, после некоторого совещания, их предводитель знаками объяснил нам, что мы свободны. Они ушли, унося с собой наши ружья и пистолеты и, уходя, смеялись так странно, что их смех встревожил меня. Мы стояли в нерешительности. Уже становилось темно. Я спросил Сэвиджа, что теперь делать, ожидая, что он предложит вернуться в город. К моему удивлению, он ответил: «Конечно, идти дальше, Ваша Светлость. Не надо позволять думать этим скотам, что мы, белые люди, ни шага не смеем ступить без наших ружей».

С этими словами он зажег потайной фонарь.

Я смотрел на него с изумлением.

— Меня что-то тянет в эту пещеру, — продолжал он, — вероятно, это смерть. Но что бы там ни было, я должен идти.

Я думал, что он потерял рассудок и хотел удержать его. Но он быстро побежал к пещере. Я последовал за ним и когда достиг ее, Сэвидж уже пробежал ярдов восемь по туннелю. В это время я услышал ужасный шипящий звук и восклицание Сэвиджа: «О Боже!» Фонарь выпал из его рук, но не потух. Я бросился вперед и поднял его; между тем Сэвидж побежал дальше в глубь пещеры. Я поднял фонарь над головой и вот что я увидел.

Шагах в десяти от меня, протянув руки, плясал — да, именно плясал Сэвидж под звуки ужасной, шипящей музыки. Я поднял фонарь выше и увидел футах в девяти за Сэвиджем, почти у самого потолка туннеля, голову неслыханно огромной змеи. Эта голова, которая едва уместилась бы в тачку, помещалась на шее, имевшей толщину моей талии. В темноте обрисовывалось огромное покачивающееся тело серо-зеленого цвета, отливавшее золотом и серебром. Змея шипела, раскачивая своей огромной головой, и вдруг откинула ее назад и застыла на несколько секунд. Сэвидж остановился, наклонившись немного вперед, как бы кланяясь гадине. В следующее мгновение она бросилась на Сэвиджа… Послышался ужасный треск костей… Я отшатнулся к стене пещеры и на минуту закрыл глаза, так как почувствовал слабость. Открыв их снова, я увидел на полу нечто бесформенное (то были останки Сэвиджа), а над ним огромную змею, смотревшую на меня своими стальными глазами. Я бежал из этой ужасной пещеры. Заблудившись на склоне горы, я бродил в продолжение нескольких часов, пока не вышел к окраине города.

После этого мы долгое время сидели молча. Наконец Ханс сказал невозмутимым тоном:

— Уже рассвело, баас. Я потушу свечу, зачем ей даром гореть. Теперь мне надо готовить завтрак. Эта дьявольская змея позавтракала Беной, но я надеюсь позавтракать ею. Змеи бывают вкусны, баас, если их умело приготовить по готтентотскому способу.

Глава 16

ХАНС ВОРУЕТ КЛЮЧИ
Немного спустя в наш дом пришло несколько белых кенда, вежливо передавших нам ружья и пистолеты Регнолла и бедного Сэвиджа. Они говорили, что нашли эти предметы на склоне горы. Я взял их, не сказав ни слова.

В этот вечер нас посетил Харут. Поздоровавшись с нами, он осведомился, где Бена.

— Ах ты, седобородый отец лжецов, — с негодованием сказал я, — ты великолепно знаешь, что Бена уже в желудке змеи, живущей в пещере на горе.

— Как, господин! — воскликнул Харут. — Разве вы пытались подняться на гору? Впрочем, Бена всегда любил змей, и они любили его.

— Это ты, негодяй, его убийца! — закричал лорд Регнолл. — Я сейчас же убью тебя за это.

— Ты хочешь убить меня за то, что змея задушила вашего человека? Если пойдешь туда, где живет лев, лев умертвит тебя; если пойдешь туда, где живет змея, змея умертвит тебя. Я вас предупреждал, но вы не послушались меня. Теперь я вам скажу: можете идти туда, если хотите; никто не остановит вас. Но помните: в Дом Дитяти ведет совсем другая дорога, которой вы никогда не найдете.

— Слушай, — сказал лорд Регнолл, — что толку во всей этой болтовне? Ты хорошо знаешь, зачем мы в вашей дьявольской стране. Я убежден, что вы похитили мою жену, чтобы сделать ее своей жрицей. Я хочу получить ее обратно.

— Это большое заблуждение, — кротко ответил Харут, — мы не похищали прекрасной леди. И Макумазан здесь не для того, чтобы искать ее, а для того, чтобы убить слона Джану и получить за это слоновую кость. Ты, господин, пришел с ним как друг, хотя мы и не звали тебя. Ты пытался найти храм нашего бога, и змея, охраняющая двери его, умертвила твоего слугу. Но почему мы не убили тебя?

— Потому что вы боитесь сделать это, — смело ответил Регнолл, — убейте меня, я готов, но вы увидите последствия этого.

— Ты очень храбрый человек, — сказал Харут, не без восхищения глядя на лорда Регнолла, — мы не хотим убивать тебя; может быть, все окончится хорошо. Одно Дитя знает об этом. Ты поможешь нам победить черных кенда. Только не ходи к змее, потому что она скоро снова будет голодной. Слушай и ты, Свет Во Мраке, — прибавил он, обращаясь к сидящему на корточках Хансу, — это очень голодная змея, а ты лакомое для нее блюдо!

Ханс, не поворачивая головы, скосил свои глаза на Харута и ответил на наречии банту:

— Я слышу, белобородый лжец, но что мне до этого? Мой враг Джана, хотевший убить моего господина Макумазана, не то, что твоя грязная змея. Если она такая страшная, почему она не убьет Джану, которого вы ненавидите? Вот что для меня ваша змея, — прибавил он, энергично плюнув на землю, — если хочешь, я убью ее, только заплати мне за это.

— Ты хочешь убить змею, — сказал Харут, — что же, убей, если тебе это нравится. Тогда мы дадим тебе новое имя. Мы назовем тебя «Господином змей». Как твоя нога, Макумазан? — продолжал он, обращаясь ко мне. — Я принес тебе мазь, которая излечит ее. Это священная мазь от Дитяти. Мой господин, — переменил он вдруг свой ломаный английский язык на банту, — война близка. Черные кенда собирают силы, чтобы напасть на нас. Нам нужна твоя помощь. Мне надо сейчас ехать к реке Таве. Через неделю я вернусь; тогда снова поговорим об этом. За это время мазь излечит тебя. Натри ею больную ногу и, смешав кусочек ее, величиной с хлебное зерно, с водой, прими это на ночь. Это не яд, — прибавил он, положив немного мази на язык и проглотив ее.

Потом он поднялся и удалился с обычными поклонами.

Надо сказать, что лекарство Харута произвело на меня превосходное действие. На следующее утро боль исчезла и, за исключением небольшой слабости, я чувствовал себя вполне хорошо.

Остаток мази сохранялся у меня в продолжение многих лет и хорошо помогал при ломоте в бедрах и при ревматизме.

Последующие дни прошли без приключений.

Оправившись после болезни, я начал посещать город, походивший на разбросанные деревни, какие можно видеть на восточном берегу Африки. Почти все мужчины отсутствовали, будучи, вероятно, заняты приготовлениями к жатве. Женщины запирались в домах по восточному обычаю.

Сказать правду, это был крайне неинтересный небольшой городок, населенный необщительными людьми, живущими, как мне казалось, под сенью страха, препятствовавшего всякому веселью.

Даже дети ходили как-то уныло и разговаривали пониженным голосом. Я никогда не видел их играющими или смеющимися подобно детям почти всего света.

Жили мы довольно комфортабельно. Пища доставлялась нам в изобилии. Для меня (я все еще хромал) был предоставлен выносливый, спокойный пони.

На этом пони я раза два ездил по южному склону горы под старым предлогом охоты.

В таких случаях меня сопровождал Ханс. Я заметил, что он был теперь молчалив и задумчив.

Однажды мы совсем близко подъехали к входу в пещеру или туннель, где бедный Сэвидж нашел такой ужасный конец.

В то время как мы рассматривали это место, появился одетый в белое человек с бритой головой (должно быть, жрец) и насмешливо спросил, почему мы не войдем в туннель и не посмотрим, что находится по ту сторону его.

Я только улыбнулся в ответ и спросил его о назначении прекрасных коз с длинной шелковистой шерстью, которых он, по-видимому, пас.

Жрец ответил мне, что эти козы предназначены в пищу «тому, кто живет на горе и ест только тогда, когда меняется луна». На мой вопрос, кто эта особа, он с неприятной улыбкой предложил мне пройти через туннель и самому взглянуть на нее. Я, конечно, не принял этого приглашения.

В этот вечер неожиданно появился Харут, имевший весьма встревоженный вид.

— Господин, — сказал он, — я иду на Гору, чтобы присутствовать на празднестве Первых Плодов, которое будет на восходе солнца в день новой луны. После жертвоприношения будет говорить оракул, и мы узнаем, когда будет война с Джаной и, быть может, другие вещи.

— Можем ли мы присутствовать на этом празднестве, Харут? Мы уже соскучились здесь.

— Конечно, — с поклоном ответил он, — вы можете прийти, но только без оружия. Ибо тот умрет, кто появится перед Дитятей вооруженным. Вы знаете дорогу, идущую через пещеру и лес, лежащий за ней.

— А если мы пройдем через пещеру, нас хорошо примут на празднестве?

— Да, вы встретите самый радушный прием. Клянусь вам в этом Дитятей. О Макумазан, — прибавил он, улыбаясь, — почему ты говоришь так безрассудно, зная, кто живет в той пещере? Или вы думаете пройти, убив ее обитателя своим оружием? Бросьте эту мечту. Те, кто охраняет вас, получили приказание следить, чтобы никто из вас не выходил из дому, имея при себе какое бы то ни было оружие. Если вы не дадите мне обещания поступать согласно этому, никто из вас не будет выпущен даже в сад до тех пор, пока я не вернусь.

Регнолл вначале хотел отказаться дать такое обещание, но Ханс сказал:

— Лучше, баас, остаться на свободе без ружей и ножей, чем сделаться настоящими пленниками. Часто от тюрьмы бывает недалеко до могилы.

Мы признали силу этого аргумента и в конце концов дали требуемое обещание.

— Хорошо, — сказал Харут, — но знайте, что у нас, белых кенда, тот, кто нарушит клятву, без оружия остается по ту сторону реки Тавы, чтобы дать отчет в своему поступке Джане, отцу всех лжецов. Теперь прощайте. Если мы не встретимся на празднестве Первых Плодов, куда я вас еще раз приглашаю, мы поговорим здесь, после того как я выслушаю голос оракула.

Потом он сел на верблюда, ожидавшего его снаружи, и уехал в сопровождении эскорта из двадцати человек, тоже сидевших верхом на верблюдах.

— Существует другая дорога, ведущая на гору, Квотермейн, — сказал Регнолл, — верблюд скорей пройдет через ушко иголки, нежели через ту пещеру, даже если бы она была пуста.

— Это верно, — согласился я, — но мы не знаем, где она, и я думаю, что она проходит за много миль отсюда. Для нас существует только один путь через пещеру, что равносильно отсутствию всякого пути.

В этот вечер за ужином мы заметили исчезновение Ханса. Он похитил мои ключи и забрался в ящик, где хранились спиртные напитки.

— Он ушел, чтобы напиться, — сказал я Регноллу, — и неудивительно, потому что и я способен последовать его примеру.

Мы улеглись спать. На следующее утро, когда я уже собрался идти в хижину, где помещалась кухня, варить к завтраку яйца, к нашему удивлению, появился Ханс с котелком кофе.

— Ты вор, Ханс, — сказал я.

— Да, баас, — ответил Ханс.

— Ты забрался в ящик с джином и взял яд?

— Да, баас, я взял яд. Но теперь все обстоит хорошо. Баас не должен сердиться на меня за это, здесь так скучно без дела. Баасы будут есть похлебку?

Бранить Ханса было бесполезно. Кроме того, у меня явилось некоторое сомнение, так как он не было похож на пьяного человека.

Когда мы покончили с завтраком, Ханс уселся передо мной на корточки и, закурив свою трубку, вдруг спросил:

— Не хотят ли баасы сегодня вечером пройти через ту пещеру? Теперь это очень легко сделать.

— Что ты этим хочешь сказать? — спросил я, думая, что Ханс пьян.

— Я хочу сказать, баас, что житель пещеры спит очень крепким сном и никогда уже не проснется. Не угодно ли баасам пройти через пещеру?

— Прежде всего я должен убедиться, трезв ли ты, — ответил я. — Если ты сейчас же не расскажешь нам всего, я поколочу тебя, Ханс!

— Тут не много рассказывать, баас, — ответил Ханс, посасывая трубку, — дело вышло очень легкое. Баас помнит, что говорил человек в ночной рубахе с бритой головой? Он говорил, что козы предназначены в пищу для кого-то, живущего на горе. Но кто другой живет на горе, кроме Отца Змей в пещере? Тот человек, если баас помнит, прибавил, что на горе едят только при новой луне, а сегодня как раз день новой луны. Следовательно, за день до новой луны, т. е. вчера, змея была голодна.

— Все это так, Ханс, но как ты мог убить змею, накормив ее?

— Ох, баас, люди иногда едят вещи, от которых им бывает худо; точно так же и змеи. В одном из ящиков бааса есть несколько фунтов чего-то, похожего на сахар, которое, смешав с водой, употребляют для сохранения кож и черепов.

— Ты говоришь о кристаллах мышьяка?

— Я не знаю, как это называется, баас. Я раньше думал, что это сахар и хотел положить его в кофе…

— Господи! — воскликнул я. — Почему же мы живы до сих пор?

— Потому что в последний момент, баас, у меня появилось сомнение. Я положил немного этого сахара в молоко и дал его собаке, укусившей меня за ногу. Это была очень жадная собака. Она сразу выпила молоко. Потом она завыла, повертелась с пеной у рта и издохла. После этого я решил лучше не класть в кофе этого сахара. Потом Бена сказал мне, что это смертельный яд. Тогда мне пришло в голову, что если заставить змею проглотить этого яда, она наверное издохнет. Я украл ключи, как делал это часто, потому что баас бросает их где попало, и нарочно оставил открытым ящик с виски, чтобы баас подумал, что я напился пьяным. Я взял полфунта ядовитого сахара, убившего собаку, распустил его в воде вместе с настоящим сахаром и вылил смесь в бутылку. Остальные полтора фунта я разложил в двенадцать маленьких бумажных мешочков и спрятал все это в карман. Потом я пошел на гору в то место, где паслись козы. Их никто не стерег. Я вошел в крааль, выбрал молодого козленка, связал ему ноги и облил его смесью из бутылки. Потом привязал в разных местах его тела все двенадцать мешочков с ядовитым сахаром. После этого я развязал козленка и подвел его ко входу в пещеру. Я не знал, как заставить его войти в нее, а идти вместе с ним мне не хотелось. Но он сам побежал в пещеру, как будто его влекла туда какая-то сила. Перед тем как войти в нее, он обернулся и посмотрел на меня. При свете звезд я видел, что его глаза полны ужаса.

Скоро я услышал шипение, как будто кипели четыре больших котла за раз; козленок заблеял. Потом послышался шум возни с треском костей и сосущий звук, как от насоса, который не может поднять воду. После этого все затихло. Я отошел от входа в пещеру, сел в стороне и стал ждать, что будет дальше. Приблизительно через час из пещеры послышался шум, как будто по ее стенам били мешком, наполненным мякиной.

«Ага, — подумал я, — у пожравшего Бену заболел живот». Ядовитый сахар начал таять в желудке змеи, и она так шумела, как будто в пещере под звуки шипящей музыки целая компания девушек танцевала танец войны. Вдруг Отец Змей начал выползать из пещеры.

Когда я увидел его при свете звезд, у меня волосы дыбом поднялись на голове. Вероятно, во всем свете нет такой другой змеи! Змеи, которые живут в Земле Зулу и едят коз, — маленькие дети по сравнению с этой змеей. Ярд за ярдом она выползала из пещеры, потом стала на хвост, подняла голову на высоту целого дерева и наконец быстрее лошади бросилась вниз с горы. Я молил Бога, чтобы она не заметила меня…

Через полчаса она вернулась обратно. Теперь она уже не могла прыгать, а ползла. Никогда в жизни я не видел такой большой змеи. Она вползла в пещеру и, шипя, улеглась в ней. Потом шипение становилось все слабее и слабее и наконец совсем затихло. Я подождал еще полчаса и после этого решился войти в пещеру с палкой в одной руке и с зажженным фонарем в другой. Не успел я пройти десяти шагов, как увидел змею, неподвижно лежавшую на спине. Она была совершенно мертва: я прикладывал горящие восковые спички к ее хвосту, но она не шевелилась.

Тогда я вернулся домой, чувствуя себя гордым, что перехитрил Прадеда Всех Змей, убившего моего друга Бену, и что очистил путь через пещеру. Вот и вся история, баас. Теперь я пойду мыть посуду, — закончил Ханс и, не дожидаясь, что скажем мы, удалился, оставив нас пораженными его находчивостью и смелостью.

— Что делать дальше? — спросил я.

— Подождем наступления ночи, — ответил Регнолл, — тогда я пойду осмотреть змею, убитую благородным Хансом, и узнать, что находится за пещерой. Вы помните приглашение Харута?

— Вы думаете, что Харут сдержит свое слово?

— Пожалуй, да. А если не сдержит — мне все равно. Всякий исход лучше, чем сидение здесь в нерешительности.

— Я согласен с этим. По-моему, Харуту теперь не выгодно убивать нас. Поэтому мы с Хансом, конечно, пойдем с вами. Нам не следует разделяться. Быть может, вместе мы будем счастливее.

Глава 17

СВЯТИЛИЩЕ И КЛЯТВА
Вечером, вскоре после заката солнца, мы все трое смело вышли из дому, надев поверх своего платья одежды кенда, купленные Регноллом. При нас не было ничего кроме палок, небольшого количества пищи и фонаря.

На окраине города мы встретили нескольких кенда, одного из которых я знал, так как мне часто случалось ехать рядом с ним во время нашего перехода через пустыню.

— Есть ли при вас оружие, Макумазан, — спросил он, с любопытством глядя на нас и на наши белые платья.

— Нет, — ответил я, — обыщи нас, если хочешь.

— Достаточно твоего слова, — сказал он, — если при вас нет оружия, нам приказано не препятствовать вам идти куда угодно. Но, господин, — прошептал он, — прошу тебя, не ходи в пещеру, где живет некто, чей поцелуй приносит смерть.

— Мы не разбудим того, кто спит в пещере, — загадочно ответил я, и мы пошли дальше, радуясь, что кенда еще ничего не знают о смерти змеи.

Через час Ханс привел нас ко входу в пещеру.

Сказать правду, когда мы подходили к ней, разные сомнения овладели мной. Что, если Ханс был в самом деле пьян и придумал всю эту историю, чтобы оправдать свое отсутствие? Что, если змея теперь оправилась от своего временного недомогания? Что, если в этой пещере живет целая семья их?

Мы подошли к самому входу в пещеру и прислушались. Там было тихо как в могиле.

Ханс зажег фонарь и сказал:

— Подождите здесь, баасы. Я пойду вперед. Если вы услышите, что со мной что-либо приключилось, у вас будет время уйти.

Эти слова пристыдили меня. Черед минуты две Ханс вернулся обратно.

— Все в порядке, баасы, — сказал он. — Отец Змей сам отправился в ту страну, куда послал Бену. Без сомнения, его теперь поджаривают на адском огне. В пещеру можно войти, там нет других змей.

Мы вошли в пещеру. На земле лежало огромное мертвое пресмыкающееся, уже сильно раздувшееся. Я не знаю, какова была его длина, так как его тело было свернуто кольцами. Но одно могу сказать: это была самая огромная змея, какую я когда-либо видел. Я слышал о таких пресмыкающихся в различных частях Африки, но до сих пор считал эти рассказы чистым вымыслом. Никогда не забуду ужасного зловония, стоявшего в пещере. По всей вероятности, эта тварь жила здесь целые столетия. Говорят, что большие змеи живут столько же, сколько черепахи и, считаясь священными, никогда не имеют недостатка в пище. Повсюду лежали кучи костей, среди которых я заметил обломки человеческого черепа, быть может принадлежащего бедному Сэвиджу. Выступы скал были покрыты большими кусками кожи, которую змеи меняют каждый год.

Некоторое время мы рассматривали труп этого отвратительного создания. Потом пошли дальше.

Пещера оказалась не более ста пятидесяти ярдов в длину. Она была естественного происхождения и, вероятно, образовалась от прорыва через лаву дыма и испарений. К дальнему концу она значительно сужалась, и я начал сомневаться в существовании второго выхода. Однако я ошибся: в самом конце ее мы нашли отверстие, достаточно большое для одного человека. Но пробираться через него было довольно трудно; нам стало ясно, что белые кенда ходили к своему святилищу совершенно другой дорогой.

Через это отверстие мы выбрались на склон огромного, образовавшегося из лавы рва, который вел сперва вниз, потом вверх, к основанию конусообразной вершины горы, покрытой густым лесом. Я полагаю, что образование этой горы было результатом вулканического действия в ранние периоды существования земли.

Лес состоял из огромных кедров, растущих не очень тесно. Нижняя часть деревьев была обнажена, вероятно, потому, что густые вершины не пропускали вниз света. Стволы и сучья деревьев были покрыты серым мхом, придававшим этому месту еще более жуткий характер.

Под деревьями царил такой мрак, что мы могли различать предметы на расстоянии не более дюйма перед собой.

Однако мы двигались дальше. Ханс, умевший при помощи инстинкта ориентироваться лучше нас, шел впереди.

По временам я при свете спички поглядывал на карманный компас, зная по предыдущим наблюдениям, что вершина Священной Горы лежит в северном направлении.

Так час за часом мы поднимались вверх, случайно наталкиваясь на стволы деревьев или спотыкаясь о сухие ветки, попадавшиеся под ногами.

Этот лес имел характер дома, посещаемого привидениями. Я никогда в жизни не испытывал такого особенного страха, как в эту ночь. Впоследствии Регнолл признался мне, что переживал приблизительно то же самое.

— Пусть баас посмотрит, — шепотом сказал Ханс, так как никто из нас не решался говорить громко, — не глаза ли Джаны горят вон там, как раскаленное железо?

— Не будь глупцом, — ответил я, — как Джана может попасть сюда?

Но сказав это, я вспомнил слова Харута о том, что он дважды видел Джану на Священной Горе.

Так проходила долгая ночь.

Поднимались мы очень медленно, но останавливались всего два раза: один раз — когда нам показалось, что мы со всех сторон окружены деревьями, другой раз — когда попали в топкое место. Тогда мы рискнули зажечь фонарь и при помощи его выбрались оттуда.

Постепенно лес становился все реже и реже; мы уже видели звезды, мерцавшие сквозь вершины деревьев.

Не более чем за полчаса до зари Ханс, шедший впереди (мы пробирались через густой кустарник), вдруг резко остановился.

— Стоп, баас, мы на краю скалы, — сказал он, — когда я хотел поставить палку впереди себя, она ни во что не уперлась.

Регнолл захотел осмотреть почву при свете фонаря. Вдруг мы услышали тихие голоса и увидели футов на сорок ниже себя движущиеся огоньки.

Мы, как мыши, притаились в кустах в ожидании рассвета.

Наконец он наступил. На востоке появился алый свет, постепенно распространявшийся по небу. Из глубины обрызганного росой леса его приветствовало пение птиц и лай обезьян.

Вдруг небо прорезал луч восходящего солнца и из мрака, все еще царившего внизу, послышалось тихое, нежное пение. Постепенно оно замерло, и в продолжение некоторого времени тишина нарушалась только шумом, похожим на шум, производимый публикой, усаживающейся в темном театре. Потом послышалось пение женского голоса, красивого контральто. Я не мог разобрать слов, если только это были слова, а не просто музыкальные ноты.

Я почувствовал, как рядом со мной задрожал Регнолл, и спросил, что с ним.

— Мне кажется, что я слышу голос моей жены, — шепотом ответил он.

— Возьмите себя в руки, — прошептал я.

Теперь небо начало пламенеть, и потоки света, как многоцветные драгоценные камни, разлились в тумане и разогнали его. Тени исчезли. Постепенно внизу открылся амфитеатр, на южной стороне которого сидели мы. Собственно, это была не стена, а застывшая глыба лавы футов в сорок — пятьдесят высотой. Амфитеатр походил на те древние сооружения, какие я видел на картинках, а Регнолл посещал в Италии, Греции и Южной Франции. Он был не очень велик и имел овальную форму. Без сомнения, это был кратер потухшего вулкана.

На арене стоял храм, в главных чертах походивший на храмы, сохранившиеся в Египте, но размером меньше их. Вокруг наружного двора храма шла колоннада, поддерживавшая крышу строения, служившего, вероятно, помещением для жрецов. Короткий проход вел в другой, меньший двор, где находилось святилище, построенное, как и весь храм, из лавы. Храм, как я уже сказал, был не велик, но весьма красив. На нем не было скульптурных и живописных украшений, но каждая его деталь была сделана с большим вкусом. Перед входом в святилище стояла большая глыба лавы, служившая, вероятно, алтарем, и каменная чаша на треножнике.

За святилищем находился прямоугольный дом. В первое время оба двора были пусты, но на скамьях амфитеатра сидело около трехсот человек. Мужчины на севере, женщины — на юге. Все они были одеты в ярко-белые одежды. У мужчин головы были выбриты, у женщин закрыты покрывалами; но их лица оставались открытыми.

В амфитеатр вело две дороги: одна на восток, другая на запад. Они шли через туннели, выдолбленные в скалах, окружавших кратер. Обе они запирались двойными массивными деревянными дверями футов в семнадцать — восемнадцать высотой.

Очевидно, на этом тайном собрании могли присутствовать только лица, принадлежащие к жреческому классу этого странного племени.

Когда совсем рассвело, из келий, окружавших наружный двор храма, вышли двенадцать жрецов с Харутом во главе. Каждый из них нес на деревянном блюде хлебные колосья разных сортов.

Потом из келий, находившихся в южной части двора, вышли двенадцать молодых девушек, тоже несшие деревянные блюда с цветами. По данному знаку они запели священную песнь и направились из первого двора во второй. Дойдя до алтаря, они остановились (сначала жрецы, потом жрицы) и поочередно ставили на него блюда с жертвой. Потом они выстроились по обе стороны алтаря, и Харут, взяв в руки по блюду с хлебом и цветами, протянул их сначала по направлению к тому месту, где находилась невидимая новая луна, потом по направлению к восходящему солнцу и, наконец, по направлению к дверям святилища, каждый раз преклоняя при этом колени и произнося нараспев молитву, слов которой мы не могли разобрать. Потом последовала пауза, а за ней внезапно раздалось пение, в котором приняли участие все присутствовавшие. Это была красивая, звучная песня, или гимн, на непонятном мне языке, разделенный на четыре стиха. Конец каждого из них отмечался поклоном певцов по направлению к востоку, к западу и к алтарю. Новая пауза, и вдруг двери святилища широко распахнулись и в них показалась Изида, богиня Египта, какой я видел ее на картинках! Она была облачена в легкое одеяние, сделанное из очень тонкойматерии. Ее волосы были распущены; на ней был головной убор из блестящих перьев с небольшой змейкой спереди. В ее руках было что-то, издали похожее на обнаженное дитя. По обеим сторонам ее шли две женщины, поддерживавшие ее под руки. На них тоже были прозрачные одеяния и головные уборы из перьев, но без змеек.

— Боже! — прошептал Регнолл. — Это моя жена.

— Молчите и благодарите Бога, что она жива, — шепотом ответил я.

Богиня Изида (или английская леди) спокойно стояла, в то время как жрецы, жрицы и все собравшиеся на скамьях амфитеатра поднялись и приветствовали ее троекратным криком.

Харут и первая жрица благоговейно поднесли хлебный колос и цветок сперва к губам дитяти, лежавшего на руках Изиды, потом к ее губам.

После этой церемонии женщины, сопровождавшие богиню, обвели ее вокруг алтаря и усадили в стоявшее перед ним каменное кресло. В чаше, стоявшей на треножнике, был зажжен огонь, куда Харут и главная жрица что-то бросили, отчего поднялся дым. Изида наклонила голову вперед и вдохнула дым курения точно так же, как мы с ней вдыхали его в гостиной Регнолл-Кастла несколько лет тому назад.

Дым перестал струиться; богиня при помощи сопровождавших ее женщин снова выпрямилась в кресле, все еще прижимая к своей груди Дитя и как бы убаюкивая его. Но голова ее была опущена, будто она находилась в обмороке. Харут подошел к ней и что-то сказал; потом снова отступил назад и ждал. Тогда среди всеобщего молчания она поднялась со своего места и заговорила, устремив свои большие глаза в небо. Что она говорила — нам не было слышно.

Через некоторое время она смолкла, снова села в кресло и сидела, не шевелясь и по-прежнему глядя вперед.

Харут подошел к алтарю, стал на его каменных ступеньках и обратился к жрецам, жрицам и остальному собранию. Он говорил так громко и отчетливо, что мы слышали и понимали каждое сказанное им слово.

— Слушайте голос оракула, Хранительницы Небесного Дитяти, тени, рожденной им, отмеченной знаком молодой луны. Слушайте ответы на вопросы, предложенные мною, Харутом, пожизненным жрецом Вечного Дитяти. Вот что говорит оракул: о белые люди кенда, почитающие Дитя, потомки тех, кто в продолжение тысячи лет чтили его в древней земле, пока варвары не прогнали их оттуда. Приближается война, о белые люди кенда! Злой Джана, чье другое имя Сет, Джана, живущий в образе слона, почитаемый тысячами, некогда покоренными нами, поднялся против нас. Мрак поднялся против света. Зло идет войной на Добро. Ночь хочет пожрать день. Это будет последняя схватка. Как победить вам, о народ Дитяти? Не своей собственной силой, ибо вы малочисленны, а Джана очень силен. Не силой Дитяти, ибо Дитя становится слабым и дряхлым и дни его господства проходят. Только с помощью издалека призванных можете вы победить, — так говорит голосом Дитяти Хранительница его. Их было четверо, но один из них погиб в пасти стража пещеры. Это было злое деяние, о сыновья и дочери Дитяти, ибо страж теперь мертв, и многие из вас, задумавших это злое дело, должны умереть за кровь того человека. Зачем вы сделали это? Чтобы удержать в тайне похищение женщины, чтобы продолжать дело лжи? Так говорит Дитя. Не подымайте руки против трех остальных, дайте им, что они потребуют, ибо они одни могут спасти вас от Джаны и тех, кто служит ему. Вот что сказал оракул на празднестве Первых Плодов.

Харут окончил свою речь. Некоторое время царило молчание, потом поднялся всеобщий стон.

Когда он затих, спутницы Изиды помогли ей подняться со своего места.

Все собрание, жрецы и жрицы поклонились ей.

Она подняла изображение Изиды высоко над головой, и все с глубоким благоговением преклонились пред ним.

Потом, продолжая держать изображение над головой, она повернулась и ушла с сопровождавшими ее женщинами в святилище, а оттуда, вероятно, крытым ходом в дом, стоявший позади него.

После ее ухода все собравшиеся покинули свои места и столпились в наружном дворе храма. Жрецы раздавали им жертву, взятую с алтаря. Каждый мужчина получал хлебное зерно, которое съедал, каждая женщина — цветок, который прятала на груди.

Регнолл немного приподнялся, и я увидел, что его глаза блестели и лицо было чрезвычайно бледно.

— Что вы хотите сделать? — спросил я.

— Потребовать у этих людей возвращения моей похищенной жены, — ответил он, — не останавливайте меня, Квотермейн. Я знаю, что делаю.

— Но они не отдадут ее, а нас всего трое невооруженных людей. Прошу вас, не будьте опрометчивы. Это может все испортить. Предоставьте мне попробовать уладить дело.

— Хорошо, — согласился Регнолл после некоторого колебания.

— Теперь, — сказал я, — мы пойдем вниз посетить Харута и его друзей.

Под прикрытием кустарника мы отползли на некоторое расстояние назад и, пройдя с четверть мили в восточном направлении, повернули на север и (как я и ожидал) вышли на дорогу, которая вела к восточным воротам амфитеатра.

Мы прошли через них и не привлекли ничьего внимания, быть может, потому, что все были заняты разговором или молитвой.

Пройдя немного, мы остановились, и я сказал громким голосом:

— Белые люди и их слуга пришли по приглашению Харута. Проводите нас к нему.

Все обернулись и удивленно смотрели на нас, стоявших в тени, так как солнце поднялось еще не особенно высоко.

— Смерть им! — вдруг закричал один голос. — Смерть чужестранцам, осквернившим наш храм!

— Как! — ответил я. — Вы хотите убить тех, кому ваш главный жрец обещал безопасность, тех, с чьей помощью, как говорил оракул, вы надеетесь убить Джану и отразить врагов?

— Как они узнали это? — закричал другой голос. — Это маги!

— Да, — сказал я, — если сомневаетесь, пойдите и взгляните на стража пещеры, о смерти которого говорил ваш оракул. Вы увидите, что он не солгал.

В то время, когда я говорил это, в ворота вбежал человек в белой одежде, развевавшейся по ветру.

— О жрецы и жрицы Дитяти! — кричал он. — Старая змея умерла. На мне лежала обязанность кормить ее в день новой луны, и я нашел ее мертвой!

— Вы слышали, — спокойно сказал я, — Отец Змей мертв. Мы взглянули на него, и он умер.

Все тихо стояли и смотрели на нас, как стадо испуганных овец. Потом толпа расступилась и появился похожий на библейского патриарха Харут. Он поклонился нам со своей обычной восточной вежливостью. Мы тоже ответили ему поклоном.

— Итак, вы здесь? — обратился к нам Харут на своем особенном английском языке, принятом, вероятно, белыми кенда за язык, известный только магам.

— Ты приглашал нас, и мы пришли, так как считаем невежливым не принять твоего приглашения. Мы прошли через пещеру, где живет отвратительное пресмыкающееся, безвредное для тех, кто не боится его. Вы не заметили нас, но мы присутствовали при вашем богослужении и все видели и слышали. Например, мы видели жену лорда, похищенную вами в Египте, хотя ты Харут, будучи лжецом, клялся, что не похищал ее. Мы слышали, что она говорила после того, как вдохнула дыма вашего курения.

Харут побледнел, поднял глаза к небу и зашатался, словно готовый упасть.

— Как вам удалось это? — спросил он слабым голосом.

— Это безразлично, мой друг, — надменно ответил я, — нам только надо знать, когда вы вернете эту леди ее мужу.

— Никогда, — сказал он, овладевая собой, — сперва мы убьем вас, потом ее. Она должна остаться здесь до самой смерти.

— Слушай, — вмешался Регнолл, — я сильнее тебя. Если ты сейчас же не дашь обещания вернуть мне мою жену, я убью тебя этой палкой.

— Господин, — с достоинством сказал старик, — я знаю, что ты можешь сделать это, и если ты убьешь меня, я поблагодарю тебя, так как мне очень тяжело жить. Но что хорошего выйдет из этого? Все вы умрете через минуту после меня, а леди останется здесь до тех пор, пока не умрет или пока царь черных кенда не сделает ее своей женой.

— Дайте мне говорить, — сказал я, наступая Регноллу на ногу, — мы слышали, что говорил ваш оракул, и знаем, что вы верите в его слова. Он говорит, что только с нашей помощью вы можете победить черных кенда. Если вы не обещаете исполнить то, что мы потребуем, мы не станем помогать вам. Мы сожжем наш порох и расплавим свинец; тогда наши ружья не будут в состоянии говорить с Джаной и Симбой. Но если вы обещаете нам исполнить наши требования, мы научим ваших людей стрелять из тех пятидесяти ружей, которые имеются у нас, и с нашей помощью вы победите врагов. Ты понял меня?

Харут утвердительно кивнул головой и спросил, поглаживая свою длинную бороду:

— Что же мы должны обещать?

— Мы хотим, чтобы после того, как Джана будет убит и черные кенда побеждены, вы вернули нам похищенную леди и дали нам всем возможность уйти из вашей страны.

— Вы требуете невозможного, — сказал Харут, — это погубит нас. Но присядьте и поешьте. Тем временем я поговорю с другими жрецами. Не бойтесь, вы в безопасности.

— Нам нечего бояться. Это ты, похитивший леди и причинивший смерть Бене, должен бояться. Вспомни слова оракула, Харут.

— Я знаю их. Но мне непонятно, откуда они вам известны, — ответил он, после чего отдал несколько приказаний.

Мы были окружены стражей и проведены сквозь толпу через второй двор храма, который был теперь пуст.

Женщины принесли нам питье и пищу, за которую мы с Хансом принялись с усердием, между тем как Регнолл ел очень мало. Радуясь, что после долгих поисков он наконец нашел свою жену, он в то же время боялся снова потерять ее, и это лишало его аппетита.

Пока мы ели, жрецы, числом около двенадцати, собрались между алтарем и святилищем и вступили в горячий спор с Харутом. По их лицам было видно, что мнения сильно разделились.

Наконец Харут сделал какое-то предложение, на которое все согласились. Он и двое других жрецов вошли в святилище.

Минут через пять они вернулись, и один из них сделал сообщение, которое было выслушано весьма внимательно.

Потом один из жрецов подошел к нами с поклоном пригласил нас приблизиться к алтарю.

Харут снова открыл двери святилища, стал направо от них и обратился к нам, на этот раз на своем языке.

— Господин Макумазан, Игеза и желтый человек, именуемый Светом Во Мраке! — сказал он. — Мы, главные жрецы Дитяти, посоветовавшись между собой и с мудростью Дитяти, от имени белых кенда соглашаемся на ваши требования.

Во-первых, после того как вы убьете Джану и прогоните черных кенда, мы отдадим вам белую леди, жену лорда Игеза. Во-вторых, мы проводим вас и ее из нашей земли до места, откуда вы можете вернуться в свою страну. Мы исполним все это, ибо если Джана будет мертв, у нас не будет больше причин бояться черных кенда и не будет надобности в оракуле. Когда у нас явится нужда в оракуле, мы, без сомнения, сумеем найти новый. Но если мы поклянемся в этом, вы, в свою очередь, должны дать клятву, что до конца войны останетесь с нами. Вы должны поклясться, что до тех пор, пока мы сами не вернем вам леди, вы не будете пытаться увидеть ее. Если вы откажетесь, мы окружим вас кольцом и будем сторожить до тех пор, пока вы не умрете от голода и жажды, ибо мы не можем проливать кровь в этом месте.

— Мы исполним свое обещание, но кто нам поручится, что вы исполните ваше?

— Мы поклянемся Дитятей, и эта клятва не может быть нарушена.

— Тогда клянитесь, — сказал я.

Жрецы положили свои правые руки на алтарь и «во имя Дитяти и всего народа белых кенда» дали торжественную клятву, после чего потребовали того же и от нас.

Сперва вышло некоторое затруднение с Регноллом, отказавшимся связывать себя какими бы то ни было обещаниями. В конце концов, к великому облегчению, мне удалось уговорить его.

Ханс объявил мне, что готов поклясться чем угодно, прибавив, что слова ничего не значат, так как всегда можно будет поступить так, как будет выгодно.

Я прочел ему короткое внушение относительно гнусности вероломства, которое, кажется, не произвело на него большого впечатления.

Первым давал клятву я, закончив ее словами «да поможет мне Бог», как несколько раз делал это, когда мне приходилось выступать свидетелем на суде.

Потом Регнолл повторил мою клятву по-английски.

Харут внимательно выслушал каждое слово и раза два попросил меня точно объяснить значение некоторых выражений. Наконец Ханс, которому, очевидно, все это весьма наскучило, повторил за мной слова клятвы, прибавив от себя: «Да поможет мне покойный отец бааса». Это выражение вызвало длинные объяснения. Ханс указывал жрецам, что мой покойный отец находился в таком же отношении к Высшей Силе, как их оракул к Дитяти. Кроме того, он щедро предложил в виде прибавки поклясться душами своего деда и бабки и некоторыми божествами, почитавшимися им, в числе которых, кажется, был заяц. Это предложение было принято жрецами.

— Эти глупцы не понимают, — на ухо прошептал мне по-голландски Ханс, — что покойному отцу бааса будет приятно, если я сыграю с ними такую же штуку, как они сыграли с белой леди и лордом Игезой.

В глубине своей темной и таинственной души Ханс чтил только одного бога, именно любовь, но не к женщине и не к дитяти, а к моей скромной особе.

Глава 18

ПОСОЛЬСТВО
После этой церемонии все жрецы, за исключением Харута и двух других, удалились, вероятно затем, чтобы сообщить о своем решении остальному собранию, а через него — всему народу белых кенда. — Что вы хотите теперь делать? — по-английски спросил Харут, всегда говоривший на этом языке в присутствии Регнолла, — быть может, вы полетите обратно в город Дитяти? В таком случае, пожалуйста, возьмите и меня с собой, так как это избавит меня от долгой езды.

— О нет! — ответил я. — Мы прошли сюда через пещеру, где живет Отец Змей, который при виде нас умер от страха.

— Хорошая ложь, — восхищенно сказал Харут, — первоклассная ложь! Но удивительно, как вам удалось убить змею, которую мы считали бессмертной, так как она прожила несколько сот лет. Наш народ нашел ее, когда впервые пришел в эту страну. Это было мерзкое животное. Быть может, вы хотите посмотреть Дитя? Это можно, так как вы теперь наши братья. Только снимите шляпы и не разговаривайте.

Мы, конечно, выразили желание посмотреть Дитя. Харут ввел нас в небольшое святилище, достаточно просторное, чтобы вместить всех нас. В нише, устроенной в стене в дальнем конце его, стояло священное изображение, которое мы с Регноллом рассматривали с глубоким, благоговейным интересом. Это была статуя ребенка около двух футов высотой, вырезанная из цельного клыка слона. Она была настолько ветхой, что желтая слоновая кость покрылась множеством мелких трещинок. По ее виду можно было заключить, что она была сделана несколько тысяч лет тому назад и всегда сохранялась под покрывалом. Египетское происхождение статуи не вызывало сомнения. Возможно, что моделью для нее послужило дитя какого-нибудь фараона. Тонкая работа обнаруживала превосходного художника.

В святилище не было ничего другого, кроме кресла черного дерева с инкрустацией из слоновой кости, изображения змеи и двух свитков папируса, лежавших в нише вместе со статуей.

К моему великому разочарованию, Харут не разрешил даже прикоснуться к ним.

— Теперь вы и народ белых кенда — одно, — сказал он, когда мы вышли из святилища, — ваш конец — его конец; ваша судьба — его судьба; его тайна — ваша тайна. Ты, лорд Игеза, в награду за помощь нам получишь леди, которую мы похитили у тебя на Ниле.

— Как вам удалось сделать это? — прервал Харута Регнолл.

— Мы следили за тобой, господин. Мы следовали за тобой по Египту, пока не представился удобный случай. Когда наступила ночь, мы позвали леди, и она пришла на наш зов. Ты помнишь арабов, разъезжавших по берегу большой реки за день до похищения? Мы были в числе их, и нам удалось на верблюдах увезти леди через пустыню в нашу страну, точно так же, как я убежден, мы перевезем тебя и ее обратно.

— Я тоже верю в это, — ответил Регнолл, — вы причинили мне много зла. Но как могло случиться, что мой мальчик был убит слоном?

— Спроси об этом Джану, а не меня, — сумрачно ответил Харут. — Ты, Макумазан, получишь в награду много слоновой кости, которую ты видел на кладбище слонов по ту сторону реки Тавы. Когда ты убьешь Джану, стерегущего это место, и нанесешь поражение служащим ему черным кенда, мы дадим тебе верблюдов, чтобы довезти слоновую кость до кораблей. Что касается тебя, желтый человек, я думаю, что ты, который скоро унаследуешь все вещи, не ищешь награды.

— Старый маг хочет сказать, что я скоро умру, — задумчиво сплевывая, заметил Ханс, — что же, баас, я готов, если сперва умрет Джана и некоторые другие. Право, я становлюсь слишком старым для путешествий и сражений и потому буду рад перейти в другую страну, где снова сделаюсь молодым.

— Вздор! — воскликнул я.

— Западная и восточная дороги, — продолжал Харут, — единственные пути, ведущие к храму на вершине горы. Западный путь, который идет через пустыню, легко защитить. Относительно него нам нечего беспокоиться, так как оттуда трудно ждать нападения. Другое дело восточный. Я вам покажу его, если вы поедете со мной.

Он отдал несколько приказаний жрецам; те ушли почти бегом и через некоторое время вернулись, ведя нескольких верблюдов.

Мы сели на них и, проехав полмили, достигли ряда отвесных скал, образовавших наружный кратер.

В этих скалах был проход шириной в две — три сотни ярдов, в середине которого проходила дорога с окопами по сторонам, устроенными, очевидно, с целью обороны.

Видя, что эти укрепления представляют надежную защиту, я спросил, когда они выстроены.

Харут ответил, что во время последней войны, около ста лет тому назад, когда черные кенда были изгнаны из этого места, так как белые кенда в то время были многочисленнее, чем черные.

— Значит, Симба знает эту дорогу? — спросил я.

— Да, господин. И Джана знает ее, ибо по временам он посещает эти места и убивает всех, кого встретит. Только к храму он никогда не осмеливается приблизиться.

Я сказал Харуту, что нужно без промедления укрепить это место.

— Да, господин, — согласился он, — мы недостаточно сильны, чтобы напасть на черных кенда в их стране или встретить их в открытом поле. Только здесь может произойти решительное сражение между Джаной и Дитятей. Вы должны руководить нами в постройке на этом месте различных искусных укреплений, которые помогут нам победить Джану и черных кенда.

— Ты думаешь, Харут, что этот слон будет сопровождать Симбу и его воинов?

— Без сомнения, господин. Так бывало всегда. Джана повинуется Симбе и некоторым жрецам черных кенда, предки которых вскормили его. Кроме того, он сам умеет думать за себя. Это неуязвимый злой дух.

— Его левый глаз и конец хобота оказались уязвимыми, — заметил я, — хотя я не сомневаюсь в его способности соображать.

Мы произвели несколько измерений. Регнолл, хорошо знакомый с подобными вещами, вчерне сделал в своей записной книжке набросок местности для составления плана новых укреплений.

Мы возвратились в город, где нам теперь предстояло много дел. Утомленные долгой ездой, без сна проведенной ночью и всеми предыдущими треволнениями, мы, немного поев, улеглись спать.

Около пяти часов нас разбудил гонец Харута, просившего нас прийти по важному делу в Дом Собраний, который находился недалеко от нашего дома, на площади, где производилась меновая торговля.

Там мы нашли Харута и около двадцати других предводителей, за которыми на почтительном расстоянии стояло человек сто белых кенда, преимущественно женщин и детей, так как мужское население было занято уже начавшейся жатвой.

Нас проводили на почетные места.

Когда мы уселись (Ханс стал за нами), поднялся Харут и сообщил, что от черных кенда прибыло посольство, которое сейчас предстанет перед собранием.

Вошли пятеро довольно свирепых на вид черных кенда, без оружия, но со своими обычными серебряными цепочками на груди, обозначавшими их звание.

В их предводителе я узнал одного из парламентеров, говоривших с нами перед битвой, в которой я попал в плен.

Он выступил вперед и сказал, обращаясь к Харуту:

— Не особенно давно, о пророк Дитяти, я, вестник бога Джаны, говорившего устами царя Симбы, предостерегал тебя и твоего брата Марута, но вы не послушались меня. Теперь Джана взял Марута, и я снова пришел предостеречь тебя.

— Я помню, — кратко прервал посла Харут, — что вас, передававших мне слова Симбы, было двое. Но Дитя наложило свою печать на лоб одного из вас. Если Джана взял моего брата, то где же твой?

— Мы предостерегали Вас, — продолжал посол, — но вы прокляли нас именем Дитяти.

— Да, — снова прервал его Харут, — мы прокляли вас тремя проклятиями. Проклятиями бури, голода и войны. Два первых уже сбылись, остается третье, которое скоро падет на вас.

— Я пришел говорить с тобой о войне, — сказал посол, дипломатически избегая говорить на другие темы.

— Это неразумно, — возразил Харут, — вы уже пробовали сразиться с нами, но добились немногого. С вашей стороны убито много, с нашей мало. Белый господин избегнул ваших рук и клыков Джаны, у которого теперь не хватает глаза. Если он бог, почему он не мог убить лишенного оружия белого человека?

— Джана ответит сам за себя, Харут. Вот слова, которые он говорит устами царя Симбы: «Дитя уничтожило мою жатву, поэтому я требую, чтобы его народ отдал три четверти своей. Пусть он соберет ее и сам сложит на южном берегу реки Тавы. Пусть народ Дитяти выдаст белых людей, чтобы они были принесены мне в жертву. Пусть белая госпожа, Хранительница Дитяти, станет женою Симбы, и с нею сто девушек вашего народа. Пусть изображение Дитяти будет принесено к реке Таве и явит покорность богу Джане в присутствии его жрецов и царя Симбы». Вот чего требует Джана устами царя Симбы!

Я видел, как содрогнулся Харут и с ним все собравшиеся, когда услышали эти нечестивые требования.

— А если мы откажемся исполнить это? — все еще спокойно спросил Харут.

— Тогда Джана объявляет вам последнюю войну, — дерзко закричал посол, — войну до тех пор, пока не будет убит последний ваш мужчина, пока Дитя, которое вы чтите, не будет обращено в пепел, пока ваши женщины не сделаются нашими рабынями, пока ваша земля не будет опустошена и имя ваше забыто! Уже рать Джаны собралась, и он трубным звуком зовет ее в бой. Завтра или в ближайшие дни мы обрушимся на вас, и все вы будете истреблены прежде, чем взойдет полная луна!

Харут поднялся и, выйдя из-под навеса, стал спиной к послам и пристально посмотрел на отдаленные высокие горы.

Я из любопытства последовал за ним и увидел, что эти горы теперь были окутаны темными, тяжелыми тучами.

— Последуйте моему совету, друзья, и поскорей поезжайте к реке Таве, — сказал послам Харут, возвращаясь под навес, — в горах сейчас идет такой дождь, какого я никогда не видал. Ваше счастье, если вы успеете перейти через реку, прежде чем она разольется.

Это известие, казалось, встревожило послов. Они вышли из-под навеса и смотрели на горы, перешептываясь друг с другом. Потом вернулись и с безразличным видом потребовали ответа на свои требования.

— Разве вы не догадались о нем? — спросил Харут.

Потом, выпрямившись во весь рост, он загремел на них:

— Вернитесь к своему злому богу, скрытому в образе лесного зверя, и его рабу, именующему себя царем, и скажите им: «Так говорит Дитя своим возмутившимся рабам, собакам черным кенда: перейдите, если можете, мою реку. Ты уже мертв, Джана! Ты уже мертв, раб Симба! Вы уже рассеяны, собаки черные кенда! Вы будете жить на бесплодной земле, где вам придется рыть глубокие колодцы, чтобы добыть воды, и питаться дичью, так как у вас будет мало хлеба». Теперь ступайте, да поскорее, чтобы не остаться здесь навсегда!

Послы повернулись и удалились.

Я был в восхищении от артистических способностей Харута.

Надо прибавить, что, будучи весьма наблюдательным человеком, он был совершенно прав относительно дождя в горах. Как мы узнали впоследствии, как раз когда послы достигли реки, она сильно разлилась. Один из них утонул при переправе, и в продолжение четырнадцати дней река оставалась непроходимой для войска.

В тот же вечер мы начали приготовления к встрече неизбежного нападения. Положение белых кенда было весьма серьезным.

У них было всего около двух тысяч семисот мужчин (включая мальчиков и стариков), годных для военных действий всякого рода. К ним можно было прибавить до двух тысяч женщин. Странно, что у этого народа мужчины превосходили числом женщин. Против столь незначительных сил черные кенда могли выставить двадцать тысяч мужчин, оставив мальчиков и стариков с женщинами для защиты своей земли.

Таким образом, на одного белого кенда приходилось почти десять врагов.

Кроме того, надо было ожидать, что все черные кенда будут сражаться с большой храбростью и отчаянием, так как три четверти их жатвы и множество скота было уничтожено ужасным градом, о котором я уже упоминал. Им оставалось или отнять хлеб у народа Дитяти, или переносить голод в продолжение года, до новой жатвы.

Только одно обстоятельство, я видел, было в пользу белых кенда. Они могли сражаться под защитой укреплений, построенных с помощью искусства и знаний Регнолла и моих. Наконец, враги должны были встретиться с нашими ружьями, которых до сих пор не знали ни черные, ни белые кенда. Не знаю причины этого, тем более, что по временам белые кенда торговали верблюдами с арабами и другими кочующими племенами, которым было известно огнестрельное оружие. Быть может, какой-нибудь старый закон или предрассудок запрещал ввозить оружие в их страну.

Как я уже говорил, Регнолл в придачу к своим охотничьим ружьям привез с собой в Африку пятьдесят винтовок системы Снайдерса с большим запасом патронов. С этими винтовками вышло некоторое затруднение на дурбанской таможне. Прежде всего нужно было позаботиться о наилучшем применении этого ценного запаса.

Харут отобрал семьдесят пять самых смелых и понятливых молодых людей, которые были переданы мне с Хансом для обучения стрельбе.

У нас было всего пятьдесят ружей, но мы обучили семьдесят пять человек, т. е. на пятьдесят процентов больше, чтобы иметь запас для замены павших в бою.

От зари до поздней ночи мы с Хансом старались сделать из них метких стрелков. Это была нелегкая задача, тем более, что при практической стрельбе нужно было экономить патроны.

Мы учили их по команде открывать и прекращать огонь и не тратить даром ни одного выстрела.

За исключением этих семидесяти пяти человек, все мужское население день и ночь было занято сбором жатвы. Все зерно свозилось во второй двор храма на горе, — единственное место, где оно было в безопасности.

Стада скота и верблюдов были уведены в безопасные места, в лес на склоне горы, где для них были заготовлены большие запасы корма.

Разведчики зорко следили за берегами реки Тавы. Укрепление горного прохода тоже потребовало немалого труда. Это взял на себя Регнолл, к счастью в юности служивший в продолжение нескольких лет в Королевских саперах и потому хорошо знакомый с этим делом.

С помощью жрецов и всех женщин и детей, не занятых перевозкой на гору хлеба, было построено множество разнородных укреплений. Повсюду, где только было возможно, были вырыты глубокие ямы с острыми кольями на дне.

Я был буквально поражен, когда спустя десять дней увидел эту работу в почти законченном виде.

В это время возникли споры, следует ли сделать попытку воспрепятствовать черным кенда переправиться через реку. Этот план находил сторонников среди некоторых стариков.

Наконец решение его было предоставлено мне, как главному начальнику, и я отклонил этот план, так как считал наши силы слишком слабыми для его выполнения.

На четырнадцатый день наши верховые разведчики донесли, что черные кенда накапливаются в большом числе на противоположном берегу реки Тавы.

На пятнадцатую ночь мы получили известие, что они перешли реку в количестве пяти тысяч всадников и пятнадцати тысяч пехотинцев и что во главе их идет огромный слон Джана, на котором едет царь Симба и хромой жрец (вероятно, мой приятель, раненый в ногу пистолетной пулей) в качестве магута[344].

Последнее мне казалось невероятным, так как я не мог себе представить, чтобы можно было ездить на таком бешеном слоне, как Джана.

Однако это оказалось правдой.

Я полагал, что либо в руках известных лиц это животное становилось ручным, либо ему давали какое-нибудь снадобье.

В продолжение двух дней (черные кенда продвигались вперед довольно медленно) мы видели пламя и дым, поднимавшиеся из города Дитяти.

Теперь мы знали, что час испытания близок, и все мужчины, женщины и дети с лихорадочной поспешностью заканчивали постройку укреплений и делали все посильные приготовления к их защите.

Мы занимали довольно сильную позицию.

Все подходы к храму были заграждены. Произвести нападение можно было только с восточной стороны.

В проходе было три линии укреплений, построенных одна за другой с промежутками в несколько сот ярдов.

Нашим последним убежищем являлись стены самого храма, в задней части которого собрались почти все белые кенда, за исключением охранявших скот в неприступных местах северного склона горы.

Тут собралось около пяти тысяч человек обоего пола и всех возрастов, настолько хорошо снабженных пищей, что осаду можно было выдержать в продолжение нескольких месяцев.

Всякое отступление было отрезано, так как от лазутчиков мы узнали, что черные кенда, хорошо знакомые с местностью, поставили несколько тысяч человек охранять западную дорогу и склоны горы.

Единственный оставшийся путь через пещеру был нами самими загражден большими камнями.

В общем, мы находились в положении крыс, попавших в западню, и нам только оставалось либо победить, либо умереть, так как сдача в плен принесла бы нам участь горше смерти.

Глава 19

АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН ДЕЛАЕТ ПРОМАХИ
Я сделал последний обход небольшого отряда, который в шутку прозвал «Отрядом метких стрелков», хотя, сказать правду, их стрельбу можно было назвать какой угодно, только не меткой. Стрелки стояли по своим местам, укрываясь за стеной, причем позади каждой пары сидел на корточках запасной, готовый сменить павшего.

Я убедился, что в кожаной сумке каждого из них было по двадцать патронов.

Опасаясь беспорядочной стрельбы, как это бывает даже в хорошо дисциплинированных войсках белых, я не снабдил их большим количеством.

Остальной запас (приблизительно по шестьдесят патронов на каждое ружье) находился у нескольких стариков, помещавшихся в сравнительно безопасном месте за линией. Им было отдано приказание передавать патроны в боевую линию в небольших количествах, но не раньше, чем в этом представится действительная надобность. Это было необходимо для того, чтобы ни один выстрел не пропал даром.

Сделав несколько указаний и предостережений исполнявшим обязанности сержантов отряда, я вернулся в беседку, устроенную для нас за скалой, и решил, если удастся, вздремнуть до начала сражения несколько часов.

Здесь я нашел Регнолла, только что вернувшегося с обхода укреплений, устроенных им с большой тщательностью, и осмотревшего, все ли отряды белых кенда готовы к выполнению своего назначения в обороне.

Он был утомлен и слишком возбужден, чтобы сразу уснуть.

Мы поговорили немного о предстоящем сражении. Потом я спросил его, не слышал ли он что-нибудь о своей жене.

— Ничего, — ответил он, — эти жрецы не говорят о ней. Да если бы и говорили, я бы все равно ничего не понял, так как Харут единственный из них человек, с которым я могу объясняться. Кроме того, я строго держал свое слово и даже, когда мне представился случай увидеть ее при укреплении западной дороги, сделал крюк, чтобы не проходить мимо дома, где она живет. Ах, Квотермейн, мой друг! Хуже всего то, что к ней, как я узнал от Харута, до сих пор не вернулся рассудок.

— Напротив, это хорошо, — возразил я, — так как она, по крайней мере, не страдает. Но каким образом вы и бедняга Сэвидж могли видеть ее в городе Дитяти? Ведь это не фантазия, так как, по вашему описанию, на ней был такой же наряд, какой мы видели на празднестве Первых Плодов.

— Я тоже не понимаю этого, Квотермейн. На свете бывает много странных вещей, над которыми мы иногда смеемся, потому что они непонятны нашему ограниченному разумению. Но слушайте, Квотермейн. Если я погибну, что легко может случиться, а вы переживете меня, вы должны сделать все зависящее от вас, чтобы доставить ее в Англию. Вот приписка к моему духовному завещанию, надлежащим образом засвидетельствованная Сэвиджем и Хансом. По ней вам предоставляется необходимая сумма для покрытия всех расходов и кое-что для вас самих. Возьмите ее.

— Я сделаю все, что будет в моих силах, — ответил я, пряча документ в карман, — а теперь не будем больше думать о смерти. Это может помешать нашему сну, в котором мы весьма нуждаемся. Я надеюсь остаться в живых, дав хороший урок этим негодным кенда, и проводить вас и леди Регнолл до берега моря. Спокойной ночи!

После этого мы крепко уснули и проспали несколько часов.

Проснувшись, я увидел Ханса, сидевшего у входа в беседку, покуривая свою роговую трубку, и державшего на коленях «Интомби».

Я спросил его, который час, и получил ответ, что до зари остается два часа. На вопрос, почему он не спит, он ответил, что уже спал и во сне видел моего покойного отца. Немного спустя, когда я допивал свой кофе, ко мне пришли по делу от Регнолла, вставшего раньше меня.

Я обернулся, чтобы передать чашку Хансу, но он уже исчез. Поставив ее на землю, я погрузился в рассмотрение дела, по которому пришли посланные.

Тем временем вошли наши лазутчики, всю ночь следившие за лагерем черных кенда.

Враги расположились не более чем в полумиле от нас на открытом склоне холма, со всех сторон окружив себя пикетами.

По словам двух захваченных нашими пленных, принужденных под угрозой смерти говорить правду, они собирались напасть на нас при восходе солнца, так как ночью боялись засады.

У нас поднялся вопрос, не атаковать ли нам самим их лагерь ночью, но по обсуждению этот план был оставлен, так как враги значительно превосходили нас числом и благодаря хорошо выбранной ими позиции к ним невозможно было подойти, не будучи сперва замеченными их аванпостами. В глубине души я надеялся, что, вопреки словам пленных, они попытаются напасть на нас до зари и в темноте попадут в наши ямы и рвы, которые могут истребить большое число их.

Накануне сметливый Ханс указывал мне, какие выгоды мог представить для нас такой случай.

Я был вполне согласен с ним. За час до наступления зари ко мне зашел старый Харут и уведомил меня, что все наши люди поднялись и стоят по местам, делая последние приготовления к защите укреплений и стен первого двора храма, если нам придется отступить.

Лишь только он это сказал, как внезапно сквозь тишину, обыкновенно, предшествующую рассвету, до наших ушей долетел звук, несомненно ружейного выстрела.

Выстрел раздался приблизительно в полумиле от нас, и за ним послышался шум большого лагеря, неожиданного всполошившегося ночью.

— Кто мог сделать это, — спросил я, — ведь у черных кенда нет ружей.

Харут высказал предположение, что, быть может, кто-нибудь из наших стрелков покинул свой пост.

Пока мы строили различные догадки, прибежали наши лазутчики с известием, что черные кенда, очевидно решившие, что на них нападают, вышли из лагеря и приближаются к нам.

Мы обошли наши передовые линии и взялись за оружие. Минут через пять, стоя на своем месте за стеной и прислушиваясь к приближающемуся шуму, я увидел сквозь густой мрак (луна уже зашла) что-то бегущее по направлению ко мне, похожее на пригнувшегося к земле человека. Я поднял было ружье, но, подумав, что это может быть просто гиена, не стал стрелять, так как опасался вызвать этим напрасную пальбу своего отряда.

В следующий момент из-за стены, за которой я стоял, послышался хорошо знакомый мне голос:

— Не надо стрелять, баас, это я.

— Что ты делал, Ханс? — спросил я, когда он перелез через стену.

— Я нанес визит черным кенда, баас, — запыхавшись отвечал Ханс, — пробравшись через их дурацкие аванпосты, которые также слепы ночью, как летучие мыши днем. Я надеялся отыскать Джану и всадить ему пулю в ногу или хобот. Но я не нашел его. Один из их начальников стоял у сторожевого костра, представляя хорошую мишень для выстрела. Моя пуля достала его, баас, потому что он свалился в огонь, разбрасывая во все стороны искры. Потом я пустился наутек и, как видит баас, счастливо добежать сюда.

— Зачем ты делаешь глупости? — сказал я. — Ведь это могло тебе стоить жизни!

— Я умру не раньше, чем мне это назначено, баас, — отвечал он, заряжая своей маленькое ружье, — и это не глупость, а умный поступок, баас. Потому что черные кенда, думая, что мы на них напали, сами поспешили атаковать нас в темноте. Вот они уже идут.

Это действительно подтверждалось приближавшимся шумом.

Трубили рога, слышались окрики вождей, и вся гора сотрясалась от топота тысяч человеческих и лошадиных ног.

Вой и крики: «Джана! Джана!» эхом отдавались в скалах и лесах. С нашей стороны царило молчание.

— Теперь они подходят к ямам, — захихикал Ханс, нервно переминаясь с ноги на ногу. — Вот! Они уже полетели в них.

Это была правда.

Крики ужаса и боли говорили, что первые ряды конных и пеших врагов попадали в искусно вырытые в большом количестве ямы, замаскированные сверху ветками. Падая в ямы, враги пронзались острыми кольями, вколоченными в их дно. Тщетно передние ряды пытались криками предупредить задние о грозящей им опасности.

Людской поток катился вперед, доверху наполняя ямы смертельно раненными и задушенными.

Не знаю, сколько их погибло, но после битвы почти не было ни одной ямы, не наполненной до краев мертвыми.

Изобретение Регнолла, до сих пор неизвестное людям кенда, сослужило нам хорошую службу.

Однако враги, наполнив трупами ямы, прошли по ним и, уже различаемые мною во мраке, подходили к нам.

Теперь настал мой черед. Когда они были не более чем в пятидесяти ярдах от первой стены, я скомандовал своим стрелкам открыть огонь и для примера разрядил оба ствола одного из слоновых ружей в самую гущу толпы.

На таком расстоянии не могли промахнуться даже самые неопытные стрелки. Ни один выстрел не пропал даром. Часто одна пуля убивала или ранила несколько человек.

Результат последовал мгновенно.

Черные кенда, совершенно непривычные к ружейной стрельбе и воображавшие, что у нас всего два — три ружья, остановились, как парализованные.

На несколько мгновений воцарилась тишина, вскоре нарушенная новым залпом из снова заряженных нами ружей.

За ним последовали крики и стоны падавших повсюду врагов и паническое их бегство.

— Они бегут! Это для них слишком горячо, баас! — ликующе воскликнул Ханс.

— Да, — ответил я, когда мне наконец удалось остановить стрельбу, — но я думаю, что с наступлением рассвета они снова вернутся. Однако твоя вылазка дорого обошлась им, Ханс.

Постепенно рассветало.

Тишина не нарушалась ни малейшим дуновением ветерка.

Но что за сцена открылась перед нами с первыми лучами солнца!

Все ямы и рвы были до краев наполнены еще шевелившимися людьми и лошадьми. Недалеко от нас лежали кучи убитых и раненых — кровавая жатва нашего ружейного огня.

Эта ужасная картина была сильным контрастом по сравнению с мирным покоем, царившим наверху.

Мы не потеряли ни одного человека, если не считать одного легко раненного брошенным копьем.

Этот факт вызвал необыкновенное ликование у полудиких кенда. Полагая, что каково начало, таков должен быть и конец, они издавали веселые крики, пожимая друг другу руки. Потом они с аппетитом принялись за еду, принесенную женщинами, причем не переставали болтать, несмотря на то что вообще были весьма молчаливым народом.

Даже степенный Харут, подошедший ко мне с поздравлениями, казался возбужденным, как мальчик, пока я не напомнил ему, что настоящее сражение еще впереди.

Черные кенда попали в ловушку и понесли большие потери, но это не могло иметь особенного влияния на исход борьбы, так как число врагов было слишком велико. Регнолл, пришедший со своей оборонительной линии, согласился со мной.

Черные кенда, сражавшиеся за жизнь, равно как и за честь, будут наступать до тех пор, пока не победят или не будут истреблены.

Но как мы могли надеяться с небольшими силами истребить такое воинство?

Четверть часа спустя двое наших часовых, помещавшихся на вершинах высоких скал, донесли, что черные кенда выстраивают свои полчища и что их кавалерия спешилась и лошади уведены в тыл, будучи, очевидно, признаны бесполезными в этом месте.

Немного спустя из-за поворота показалось несколько отдельных человек, державших в руках по связке длинных палок с кусками белой материи, прикрепленными к концу каждой.

Меня чрезвычайно заинтересовало назначение этих палок.

Скоро все стало ясно.

Эти люди (их было тридцать — сорок) быстро бегали в разных направлениях, пробуя почву копьями в поисках новых ям. Нетронутых они нашли очень мало и перед каждой из них, равно как и перед уже наполненными, они в виде предостережения втыкали палку с флажком.

Ими же было унесено много раненых.

Мы с большим трудом сдерживали белых кенда, желавших напасть на них, что, несомненно, могло завлечь наших в засаду.

Я также не позволил своим людям стрелять по ним, так как в результате было бы много промахов и, следовательно, напрасной траты патронов.

Сам я, однако, сделал два — три выстрела.

Исследовав основательно почву, разведчики удалились, и немного спустя начали показываться шедшие в полном порядке войска черных кенда. Их было около десяти тысяч человек. Ярдах в четырехстах они остановились. Последовала пауза, вскоре нарушенная звуками рогов и ликующими криками.

Тут моим глазам представилось необыкновенное зрелище.

Из-за поворота показался шедший медленным, тяжелым шагом огромный слон Джана. На его спине и голове сидели двое людей, в которых я с помощью бинокля узнал уже знакомого мне хромого жреца и Симбу, царя черных кенда, пышно разряженного. Он сидел на деревянном стуле, размахивая длинным копьем.

Вокруг шеи животного было обвязано двенадцать цепей, концы которых держали воины, бежавшие по шести с каждой стороны.

К концу хобота Джаныбыли прикреплены три другие цепи, заканчивавшиеся железными шарами.

Он шел, как послушный индийский слон, на котором возят бревна, проходя широким коридором, оставленным среди войска, и осторожно обходя ямы, наполненные мертвыми. Я думал, что он остановится, дойдя до первых рядов. Но я ошибся.

Джана продолжал идти прямо на наши укрепления.

Для меня представлялся исключительный случай. Я приготовил тяжелое двуствольное слоновое ружье.

Второе точно такое же ружье со взведенными курками держал Ханс, готовый в нужный момент подать его мне.

— Я убью этого слона, — сказал я, — пусть никто не стреляет. Вы сейчас увидите, как умрет бог Джана.

Огромное животное продолжало идти вперед. Теперь оно представлялось мне еще большим, чем при свете луны, когда оно стояло надо мною, готовясь раздавить меня ногой. Я уверен, что во всей Африке не было равного Джане слона.

— Пора стрелять, баас, — прошептал Ханс, — он уже близко.

Но я решил подождать, пока он не остановится, намереваясь для поддержания всего престижа покончить с ним одной пулей.

Наконец он остановился и, открыв свою красную пасть, поднял хобот вверх и затрубил.

Симба, поднявшись со своего кресла, начал кричать, чтобы мы сдались «непобедимому» и «неуязвимому» богу Джане.

«Я покажу тебе, какой он неуязвимый», — подумал я.

Оглянувшись назад, я увидел Регнолла, Харута и всех белых кенда, ожидавших, затаив дыхание, развязки.

Трудно было представить себе более удобный и верный случай для выстрела.

Голова животного была поднята, рот открыт.

Мне только оставалось послать ему пулю через небо в мозг.

Это было очень легко. Я готов был держать пари, что могу покончить с ним, имея одну руку привязанной к спине.

Я поднял свое тяжелое ружье и, прицелившись в определенное место в задней части его красного рта, спустил курок.

Раздался выстрел, но ничего не произошло.

Джана даже не потрудился закрыть свой рот.

— Ого! — послышались восклицания зрителей.

Прежде чем они стихли, последовал второй выстрел, но с тем же результатом, вернее без всякого результата.

Тогда Джана закрыл свой рот, перестал трубить и, как будто желая сделать из себя еще лучшую мишень, повернулся боком и встал совершенно спокойно.

Я схватил второе ружье и, прицелившись за ухо — место, за которым (я знал по долгому опыту) находится сердце, — выстрелил сначала из одного ствола, потом из другого.

Джана не пошевелился.

На его шкуре не появилось ни одного кровавого пятна. Меня охватило ужасное сознание, что я, Аллан Квотермейн, знаменитый стрелок, знаменитый охотник на слонов, четыре раза подряд промахнулся, стреляя в огромное животное на расстоянии сорока ярдов.

Мой стыд был так велик, что я едва не упал в обморок.

Точно сквозь туман я слышал различные восклицания.

— Господи! — воскликнул Регнолл.

— Allemagte! — вторил ему Ханс.

— Дитя, помоги нам, — бормотал Харут.

Все смотрели на меня, как будто я был сумасшедшим.

Кто-то нервно засмеялся, и тотчас же все начали смеяться.

Даже стоявшие вдалеке черные кенда корчились от смеха, и я, Аллан Квотермейн был центром их насмешек!

Мне казалось, что я схожу с ума.

Внезапно смех прекратился.

Снова царь Симба начал что-то кричать о Джане, «неуязвимом» и «непобедимом», на что белые кенда кричали: «Колдовство! Околдованный!»

— Да! — вопил Симба. — Никто не может ранить бога Джану. Даже белый господин, которого вы привезли издалека, чтобы убить его.

Ханс вскочил на стену и, прыгая, как ужаленная обезьяна, закричал:

— А где левый глаз Джаны? Не моя ли пуля вышибла его? Если Джана бог, почему он допустил это?

Потом он перестал прыгать и, подняв «Интомби», крикнул:

— Посмотрим, бог ли это или простой слон.

Грянул выстрел, и одновременно с ним я увидел кровь, показавшуюся на шкуре Джаны в том самом месте, куда я безрезультатно целился.

Конечно, пуля из небольшого, малокалиберного ружья была не в состоянии достать до сердца.

Вероятно, она, пробив шкуру, застряла на глубине не более двух дюймов.

Однако она оказала надлежащее действие на «неуязвимого» бога.

Он поднял хобот и закричал от боли и ярости, потом повернул к своему народу и побежал таким шагом, что люди, державшие цепи, выпустили их и отлетели в сторону, а Симба и жрец едва удержались на его спине. Результат выстрела Ханса был настолько удовлетворителен, что общее убеждение в заколдованности Джаны исчезло, но это оставило меня в еще худшем положении, чем прежде, так как, очевидно, Джана был защищен от моих пуль исключительно недостатком у меня ловкости. Ох, никогда в жизни я не испытывал такого унижения, как в этот несчастный час. Однако как могло случиться, что я, при всем моем искусстве, мог дать четыре промаха подряд по такой горе? На этот вопрос я никогда не мог найти ответа.

К счастью, скоро общее внимание было отвлечено от меня, так как масса черных кенда с громкими криками пришла в движение.

Приступ начался.

Глава 20

АЛЛАН ПЛАЧЕТ
Медленно продвигавшимся вперед главным силам черных кенда предшествовало около тысячи застрельщиков, из которых каждый был снабжен пучком метательный копий. Когда они были ярдах в пятидесяти от нас, мы открыли огонь и уложили многих из них и из шедших за ними главных сил.

Но это не остановило их, да и что могли поделать пятьдесят ружей против целой орды храбрых дикарей, у которых, казалось, не было страха смерти.

Вскоре их метательные копья начали падать среди нас, ранив нескольких.

Большого ущерба они не могли нам нанести, так как мы стояли под прикрытием стен.

Мы стреляли, заряжали и снова стреляли, сметая первые ряды, но на их месте появлялись все новые и новые.

Наконец по данной команде застрельщики, исключая убитых и раненых, укрылись за подходившими все ближе и ближе главными силами, которые теперь находились ярдах в пятидесяти от нас.

После минутной паузы снова раздалась команда, и три первых плотных ряда бросились на нас.

Мы дали залп и, как было раньше условлено, отошли назад, за следующую линию укрытий, откуда продолжали поддерживать огонь.

Теперь вступил в дело главный отряд белых кенда под командой Регнолла и Харута.

Враги, перебравшиеся через первую стену, только что оставленную нами, встретились с нашими копейщиками в тесном месте между двумя стенами, где численное превосходство не давало большого преимущества. Здесь произошел ужасный бой.

Потери нападающих были чрезвычайно велики, так как, завладев одним рядом укреплений, они через несколько ярдов наталкивались на новый отряд защитников, которых можно было принудить к отступлению только весьма дорогой ценой.

Так продолжался бой часа два или более.

Чтобы сломить оказываемое нами отчаянное сопротивление, черные кенда (я должен сказать, что сражались они превосходно) масса за массой обрушивались на нас, устилая свой путь сотнями убитых и раненых.

Между тем я со своими стрелками осыпал их градом пуль до тех пор, пока запас патронов не начал истощаться.

В половине восьмого утра нам пришлось отступить за последнее наружное укрепление, находившееся как раз у восточных ворот храма, в туннеле, проходившем через скалу из застывшей лавы.

Трижды бросались на нас черные кенда и трижды мы отбивали их, пока ров перед стеной почти доверху не наполнился павшими.

Едва врагам удавалось взобраться на стену, как наши копейщики пронзали их своими длинными копьями или стрелки поражали их пулями.

Характер местности допускал только прямую фронтальную атаку.

Наконец враги были вынуждены прекратить на некоторое время нападение и отступить.

Но вскоре, отдохнув и получив подкрепление, они с криками и пением военных песен снова бросились на нас.

Две тысячи врагов, как поток, устремились на нас. Но мы отбили их атаку. Они бросились во второй раз, но мы снова отбили их.

Тогда они изменили свой план нападения.

Остановившись среди мертвых и умирающих у основания стены, построенной из камней и земли, они начали подкапывать ее.

Нам трудно было помешать им в этом, так как всех, кто показывался из-за стены, они осыпали тучами метательных копий.

Через пять минут они устремились в пробитую брешь. Тщетно было пытаться задержать этот натиск, так велико было число врагов.

Несмотря на отчаянное сопротивление, мы были отброшены к воротам храма и укрылись в его первом дворе.

Нам едва удалось запереть ворота, которые тотчас же были забаррикадированы камнями и землей.

Но это помогло нам ненадолго.

Враги натаскали хвороста и сухой травы к сделанным из кедрового дерева воротам и подожгли их.

Пока они горели, мы совещались.

Дальше отступать было некуда, так как во втором дворе, где находились женщины и дети и лежали запасы хлеба, было очень мало места для боя.

Только здесь, на первом дворе, мы должны были удержаться и либо победить, либо умереть.

До этого времени наши потери, по сравнению с черными кенда, потерявшими свыше двух тысяч человек, были незначительны.

У нас было около двухсот человек убито и приблизительно столько же ранено. Следовательно, в нашем распоряжении оставалось около тысячи шестисот бойцов, что было значительно больше, чем могло сражаться в этом тесном месте.

Поэтому мы пришли к такому решению: триста пятьдесят лучших воинов должны были защищать храм, пока не падут.

Остальные (больше тысячи) были уведены во второй двор, где находились женщины и дети.

Они должны были проводить последних тропинками к месту, где были спрятаны верблюды, и бежать с ними куда могут.

Мы надеялись, что, победив, черные кенда будут слишком утомлены, чтобы преследовать их по равнине до отдаленных гор.

Это было отчаянное решение, но у нас не было другого выбора.

— А моя жена? — хрипло спросил Регнолл.

— Пока храм стоит, она должна оставаться в нем, — отвечал Харут, — но когда все будет потеряно и я паду, ты, белый господин, войди в святилище, возьми ее и Дитя и беги за другими. Только я возлагаю на тебя обязанность: под страхом проклятия неба, не допусти, чтобы Дитя попало в руки черных кенда. Сперва сожги его огнем или преврати в прах камнями. Кроме того, я отдал приказание в последнюю минуту поджечь навесы, устроенные над запасами хлеба, чтобы враги, избегнувшие наших копий, умерли от голода.

Тотчас же все приказания Харута, который был не только главным жрецом, но и чем-то вроде президента этой республики, были беспрекословно исполнены.

Я никогда не видел более совершенной дисциплины, чем у этого бедного народа.

Отряд за отрядом воинов, назначенных сопровождать женщин и детей, исчезал за воротами второго двора. Каждый уходивший оборачивался и салютовал оставшимся копьями.

Оставшиеся триста пятьдесят человек встали по местам, как греки, защищавшие Фермопилы.

Впереди поместился я со своими стрелками, которым были розданы все остальные патроны (по восемь на человека). За нами встали в четыре ряда воины, вооруженные саблями и копьями, под начальством Харута.

Позади них, вблизи ворот, ведущих во второй двор храма, находились пятьдесят отборных людей под командованием Регнолла, которые должны были в критический момент сделать попытку спасти Хранительницу Дитяти. Я забыл упомянуть, что Регнолл был дважды ранен при отчаянной защите укреплений: в плечо и бедро.

Когда все было готово и все утолили жажду из больших кувшинов, стоявших вдоль стен двора, пламя начало пробиваться сквозь массивные деревянные ворота.

Это случилось не ранее, чем через добрых полчаса после того, как они были подожжены.

Наконец они рухнули под ударами извне. Но проход оставался загроможденным грудой камней, набросанных нами после закрытия ворот.

Черные кенда разгребали их руками, палками и копьями.

Это было нелегко, так как наши поражали их копьями и избивали камнями. Но мертвые и раненые оттаскивались в сторону, а на их место становились другие.

В конце концов проход был очищен.

Тогда я отослал копейщиков назад на свои места и приготовился выполнить свою роль.

Ждать пришлось недолго. С громкими криками толпа черных кенда бросилась в проход.

Едва они появились во дворе, я скомандовал стрелять, и пятьдесят пуль полетело им навстречу с расстояния всего в несколько ярдов.

Они повалились кучами, как скошенный хлеб. Мы быстро зарядили ружья и ждали новой атаки.

Снова появились враги и снова повторилась ужасная сцена.

Ворота и туннель были загромождены павшими. Чтобы возобновить атаку, врагам пришлось убирать их под нашим огнем (стреляли я, Ханс и несколько лучших стрелков).

Так продолжалось до тех пор, пока мы не истратили последние патроны. Тогда мои люди отошли назад, предоставив Харуту и его отряду занять наши места, и сменили бесполезные ныне ружья на сабли.

В продолжение получаса и более продолжалась ужасная борьба.

Бой происходил в весьма узком месте, и черные кенда были не в состоянии пробиться сквозь копья наших бойцов, защищавших свою жизнь и святилище своего бога. Наконец враги отступили, дав нашим возможность убрать в сторону убитых и раненых и утолить жажду водой, так как стояла невыносимая жара.

Вдруг в воротах показался огромный слон Джана, подгоняемый сзади уколами копий. Он быстро шел вперед, сметая на своем пути защитников храма, как будто это была сухая трава, и сокрушая все хоботом, на котором висели железные шары. Удары копий действовали на него не более, чем укусы комаров.

Он трубя шел вперед, а за ним потоком катились черные кенда, на которых наши копейщики обрушились с двух сторон.

В это время я в сопровождении Ханса возвращался со второго двора, куда ходил посетить раненого в третий раз Регнолла. Найдя, к своей великой радости, его рану не опасной, я спешил вернуться к сражающимся и вдруг увидел дьявола Джану, несущегося прямо на меня, разрезая на две части толпу вооруженных людей, как нос гонимого бурей корабля разрезает воду.

Сказать правду, я, несмотря на нелюбовь к излишнему риску, обрадовался при виде его.

Даже возбуждение от продолжительного сражения не могло уничтожить во мне чувства стыда, который я испытал, промахнувшись по этому животному четыре раза подряд на расстоянии сорока ярдов.

— Теперь, Джана, — думал я, испытывая нечто вроде радостной дрожи, — теперь я смою свой позор. На этот раз я не промахнусь, иначе это будет моим последним промахом.

Джана несся вперед, вертя железными шарами, среди воинов, которые бежали направо и налево, очищая между ним и мною пространство.

Для большей верности (я немного дрожал от усталости) я встал на правое колено, опершись на левое локтем, и прицелился в шею животного.

Когда оно было шагах в двадцати от меня, я выстрелил, но попал не в Джану, а в хромого жреца, исполнявшего обязанности магута, сидя на его шее несколькими футами выше места, куда я метил.

Да! Я попал ему в голову, которую разбил, как яичную скорлупку, и он бездыханным свалился на землю.

В отчаянии я снова прицелился и выстрелил.

На это раз пуля попала в конец левого клыка Джаны, от которого отлетел осколок.

Последняя надежда погибла.

У меня даже не оставалось времени подняться и бежать.

Я так и остался на коленях, ожидая конца.

В одно мгновение огромное животное очутилось почти надо мною и, открыв рот, подняло хобот.

Вдруг я услышал голландское проклятие и увидел Ханса, почти всунувшего в рот Джаны конец моего второго слонового ружья.

Грянул выстрел, за ним другой. Через миг огромный хобот обвился вокруг Ханса и, завертев его в воздухе, бросил футов на тридцать — сорок в сторону.

Джана зашатался, как бы готовый упасть, но удержался, покачнулся вправо, прошел, спотыкаясь, несколько шагов, минуя меня, и остановился.

Я повернулся, сел на землю и смотрел, что будет дальше.

Сперва я увидел Регнолла, бежавшего с ружьем. Он дважды выстрелил в голову животного, но оно не обратило на это никакого внимания.

Потом я увидел его жену, Хранительницу Дитяти, вышедшую из портала второго двора в сопровождении двух жриц, со статуей Дитяти из слоновой кости в руках. Все они были одеты так же, как и в утро жертвоприношения.

Она совершенно спокойно шла вперед, устремив свои большие глаза на Джану.

По мере ее приближения животное начало проявлять беспокойство. Повернув голову, оно подняло хобот и, вытянув его вдоль спины, схватило за лодыжку царя Симбу, неподвижно сидевшего на своем кресле. Медленно оно стащило Симбу с кресла. Он упал около левой передней ноги животного. Потом оно обвило хобот вокруг тела беспомощного человека (я до сих пор не могу забыть выражение его полных ужаса глаз) и завертело его в воздухе, сперва медленно, потом все скорее и скорее, пока блестящие цепи на груди жертвы не превратились под лучами солнца в одно сплошное серебряное колесо. Потом оно швырнуло его на землю, где бедный царь лежал безжизненной массой, потерявшей человеческий вид.

Хранительница Дитяти бесстрашно остановилась перед животным-богом. Ее спутницы остались позади.

Регнолл прыгнул вперед, желая увлечь ее в сторону, но целая дюжина людей удержала его, — не знаю, с целью ли спасти его жизнь или по какой-нибудь другой причине.

Джана смотрел на Хранительницу Дитяти, она смотрела на Джану. Потом он яростно закричал и, выхватив Дитя из слоновой кости из ее рук, завертел его в воздухе и разбил о камни, как Симбу. Древняя статуя, пережившая много веков, разлетелась на тысячу мелких кусочков.

При виде этого белые кенда издали великий стон, женщины, сопровождавшие Хранительницу, разорвали на себе одежды, стоявший вблизи Харут в беспамятстве упал на землю.

Еще раз закричал Джана, потом медленно опустился на колени и, трижды ударив о землю хоботом, как бы являя этим покорность прекрасной Хранительнице, стоявшей перед ним, задрожал всем своим могучим телом и пал мертвым!

Битва прекратилась. Черные кенда стояли в оцепенении.

— Бог умер! — крикнул голос. — Царь умер! Джана убил Симбу и сам убит! Дитя разбито! Бегите, черные кенда! Бегите, ибо боги умерли и земля ваша стала землей призраков.

Со всех сторон эхом раздавался стон: «Бегите черные кенда, ибо боги умерли!»

Они повернулись и бежали, как тени, унося с собой раненых. Никто не пытался остановить их.

Через полчаса ни одного из них, за исключением тяжело раненных и умирающих, не оказалось во дворе храма. Все они бежали.

Сражение окончилось.

Сражение, которое казалось потерянным, было выиграно!

Я поднялся и, стоя на нетвердых ногах, увидел Регнолла, только что отпущенного державшими его людьми.

Он прыгнул по направлению к своей жене и встал перед ней.

— Луна! — воскликнул он.

Облокотившись на плечо одного из белых кенда, я подошел к ним ближе, так как любопытство превозмогло мою слабость.

Некоторое время она пристально смотрела на него, потом ее глаза начали изменяться, как будто к ней возвращалась душа, сообщая им свет и жизнь.

Наконец она заговорила медленным, нерешительным голосом.

— Ох, Джордж, это ужасное животное убило нашего ребенка! — говорила она, указывая на мертвого слона. — Посмотри на него! Теперь мы будем друг для друга всем, как и прежде, пока Бог не пошлет нам другого ребенка.

С этими словами она разразилась потоком слез и упала в объятия мужа.

Я отошел в сторону (к своей чести, то же сделали кенда), оставив их вдвоем около мертвого Джаны.

Тут я должен сказать, что с этого момента к леди Регнолл совершенно вернулся рассудок, как будто гибель Дитяти из слоновой кости сняла с ее чары. В чем заключались эти чары — я не могу сказать, но думаю, что каким-то необъяснимым путем она связывала это изображение со своим потерянным ребенком. Первая смерть отняла у нее рассудок, вторая, кажущаяся смерть вернула его.

С момента гибели своего ребенка на улице английского местечка до гибели Дитяти из слоновой кости в Центральной Африке она ничего не помнила, за исключением сна, о котором спустя несколько дней рассказала Регнолл у в моем присутствии. Она говорила, что однажды ночью видела Регнолла и Сэвиджа, спавших в туземном доме в городе Дитяти.

Я представляю читателю самому сделать вывод об это сне в связи с видением Регнолла и Сэвиджа, о котором рассказано выше. Сам я не могу предложить ни одного объяснения.

Оставив Регнолла и его жену, я, пошатываясь, отправился искать Ханса и нашел его лежавшим без чувств вблизи северной стены храма.

Очевидно, всякая человеческая помощь уже была для него бесполезна — так сильно он был искалечен Джаной. Мы отнесли его в комнату одного из жрецов, где я сидел над ним до конца, наступившего при закате солнца.

Перед смертью он пришел в полное сознание.

— Не надо горевать о промахе по Джане, баас, — говорил он, — это какой-то демон отвращал от него пули бааса. Джана был заколдован от белых людей. Лорд Игеза тоже промахнулся по нему. Но колдуны черных кенда забыли заколдовать Джану от маленького желтого человека. Потому я всякий раз, когда стрелял, попадал в него. Он знал, кто пустил в него последние пули. Вот почему он оставил бааса и схватил меня. Ох, баас! Я умираю счастливым, что убил Джану и что он схватил меня, а не бааса. Я все равно умер бы через день или два, так как был ранен брошенным копьем в пах. Я ничего не говорил об этом. Рана была не очень большая и крови из нее вытекло мало, но, пока продолжалась битва, мне становилось худо. — (Осмотр этой раны показал, что Ханс был прав. Долго он все равно не прожил бы.) — Если баас хочет передать через меня что-нибудь своему покойному отцу, пусть баас говорит скорее, пока моя голова может удержать слова.

Потом он попросил перенести его к порогу, чтобы в последний раз взглянуть на солнце, «потому что, баас», — прибавил он, — «я уйду далеко за солнце».

Некоторое время он смотрел на заходящее светило, говоря, что, судя по небу, будет хорошая погода «для путешествия к Черной Воде, чтобы увезти всю ту слоновую кость».

Я ответил, что мне, быть может, никогда не удастся забрать с кладбища слоновую кость, так как черные кенда могут помешать мне в этом.

— Нет, баас, — ответил он, — теперь, когда Джана убит, черные кенда оттуда уйдут. Я знаю это, я знаю это.

Потом он начал бредить о наших прежних приключениях до тех пор, пока перед самым концом рассудок снова не вернулся к нему.

— Баас, — сказал он, — вождь Мавово назвал меня Светом Во Мраке. Когда баас тоже вступит во Мрак, пусть он поищет этот свет. Он будет сиять около бааса. Теперь я понял, что хотел сказать покойный отец бааса, когда говорил о любви. Это то, что я чувствую к баасу.

После этого Ханс умер с улыбкой на своем морщинистом лице.

Я плакал.

Глава 21

ДОМОЙ
Мне не много остается рассказать об этой экспедиции, хотя я не сомневаюсь, что Регнолл при желании мог бы написать целый интересный том относительно многого, чего я едва коснулся, так как ограничивался только историей наших приключений. Например, о сходстве центральноафриканского культа Дитяти и Хранительницы с египетским культом Гора и Изиды, от которого, несомненно, произошел первый. Дальнейшее наше путешествие через пустыню до Красного моря было весьма интересным. Но мне надоело описывать путешествия, так же, как и совершать их.

После смерти Ханса бодрость покинула меня.

Мы похоронили его в почетном месте, перед воротами второго двора храма, где он убил Джану.

Когда земля начала засыпать его маленькое желтое лицо, я почувствовал, будто половина моего прошлого осталась с ним в этой могиле.

Бедный старый Ханс! Где я найду другого такого человека, как ты? Где я найду столько любви, которой было переполнено твое странное сердце?

Ханс был совершенно прав относительно черных кенда. Они покинули свою землю, вероятно в поисках пищи, но куда ушли — не знаю, да и не интересовался.

Они были порядочными головорезами, но в то же время превосходными бойцами.

Что с ними сталось — для меня было безразлично.

Одно могу сказать: огромная их доля никуда не переселилась, так как свыше трех тысяч их было предано земле белыми кенда, для чего весьма пригодились вырытых нами для обороны ямы и рвы.

Наши потери составляли пятьсот три человека, включая умерших от ран.

Джана был зарыт в том месте, где пал, в нескольких футах от убившего его Ханса.

Мы были не в силах перенести его труп в другое место.

Я всегда сожалел, что не произвел точного измерения этого животного, бывшего, я полагаю, самым большим слоном в мире.

Я видел его мельком на следующее утро, когда он был столкнут в огромную яму вместе с останками царя Симбы.

Я обнаружил, что все раны, за исключением уколов копьями, были причинены ему пулями Ханса.

Я просил белых кенда подарить мне оба огромных клыка, которым, я думаю, по объему и весу не было равных во всей Африке, хотя один из них был надломлен. Но в этом мне было отказано.

Белые кенда хотели сохранить их вместе с цепями и хоботом как память о победе над богом своих врагов.

Прежде чем зарыть Джану в землю, они топорами отрубили ему хобот и клыки.

По сильной истёртости его зубов я сделал вывод, что это животное было очень старым, но насколько — трудно сказать.

Это все, что я могу сказать о Джане.

Белые кенда во всех отношениях строго сдержали свои обещания.

В странной, полурелигиозной церемонии, при которой я не присутствовал, леди Регнолл была освобождена от высокой должности Хранительницы, хотя я думаю, что жрецы, насколько могли, собрали все обломки слоновой кости и сохранили в кувшине в святилище.

После этого прислужницы сняли с нее одеяние, о весьма древнем происхождении которого, кроме Харута, я думаю, никто из белых кенда не имел представления. Потом, одетая в туземное платье, она была передана Регноллу.

С этого времени с нею, как и с нами, обращались, как с чужестранной гостьей.

Однако ей было позволено поселиться со своим мужем в том же самом доме, который она занимала в продолжение своего необыкновенного плена.

После битвы в течение нескольких дней я был совершенно без сил.

Остальные три недели я был занят различными делами и, между прочим, поездкой с Харутом в город Симбы.

Мы отправились туда лишь после того, как удостоверились через наших лазутчиков, что черные кенда действительно ушли куда-то на юго-запад, где, приблизительно в трехстах милях от их прежнего города, по слухам, находились плодородные незанятые земли.

С особенным чувством я снова проезжал по знакомой местности и еще раз увидел согнувшееся от ветра дерево со следами клыков Джаны, на ветвях которого мы с Хансом нашли себе убежище от ярости этого чудовища.

Перейдя реку, теперь совсем обмелевшую, я ехал по наклонной равнине, через которую мы мчались, спасая свою жизнь, и достиг печального озера и кладбища слонов.

Здесь ничто не изменилось.

Та же горка, истоптанная ногами Джаны, на которой он имел обыкновение стоять. Те же скалы, за которыми я пытался укрыться, и недалеко от них куча человеческих костей, принадлежавших несчастному Маруту. Мы похоронили их на том же месте, где они лежали. Со всех лежавших кругом скелетов слонов мы забрали сколько могли слоновой кости, нагрузив ею около пятидесяти верблюдов.

Конечно, здесь ее было значительно больше, но много клыков, пролежав на этом месте долгое время, было попорчено солнцем и непогодой и потому не имело почти никакой ценности.

Отправив слоновую кость в город Дитяти, который был снова восстановлен, мы лесом поехали в город Симбы, для безопасности выслав вперед разведчиков.

Он действительно был полностью оставлен.

Никогда я не видел места, имевшего более пустынный вид.

Черные кенда оставили его таким же, как он был. Только на алтаре, находившемся на рыночной площади, где были принесены в жертву трое несчастных белых кенда, лежала куча трупов тех воинов, которые умерли от ран во время отступления.

Двери домов были открыты. В них было оставлено большое количество домашней утвари, которую черные кенда не могли забрать с собой.

Мы нашли много копий и другого оружия, владельцы которого были убиты и теперь не нуждались в нем.

За исключением нескольких умиравших от голода собак и шакалов, в городе не осталось ни одного живого существа.

Пустота города производила впечатление даже большее, чем кладбище слонов у уединенного озера.

— Проклятие Дитяти сделало свое дело, — мрачно сказал Харут. — Сперва буря и голод, потом война, бегство и разорение.

— Это так, — ответил я, — однако, если Джана мертв и его народ бежал, где Дитя и многие из его народа? Что вы будете делать без бога, Харут?

— Каяться в своих грехах и ждать, пока небо в свое время не пошлет другого, — печально отвечал Харут.

Эту ночь я проводил в том самом доме, где был заключен с Марутом во время нашего плена.

Я не мог уснуть, так как в моей памяти воскресло все происходившее в те ужасные дни.

Я видел огонь для жертвоприношения, горевший на алтаре, слышал рев бури, предвещавший разорение черным кенда, и был очень рад, когда наконец наступило утро.

Бросив последний взгляд на город Симбы, я поехал домой через лес, в котором обнаженные ветви также говорили о смерти.

Через десять дней мы покинули Священную Гору с караваном в сотню верблюдов.

Из них пятьдесят были навьючены слоновой костью, а на остальных ехали мы и эскорт под командой Харута.

С этой слоновой костью, как и со всем связанным с Джаной, меня постигла неудача.

В пустыне нас настигла буря, от которой мы едва спаслись.

Из пятидесяти верблюдов, навьюченных слоновой костью, уцелело всего десять.

Остальные погибли и были занесены песком.

Регнолл хотел возместить мне стоимость потери, но я отказался от этого, говоря, что это не входило в наши условия.

Белые кенда, вообще бесстрастный народ, а в особенности теперь, когда они оплакивали своего бога, не проявили никаких чувств при нашем отъезде и даже не простились с нами.

Только жрицы, прислуживавшие леди Регнолл, когда она играла среди них роль богини, плакали, прощаясь с нею, и молились, чтобы снова встретить ее «в присутствии Дитяти».

Переход через горы был очень труден для верблюдов. Но наконец мы перебрались через них, сделав большую часть дороги пешком.

Мы задержались на вершине хребта, чтобы бросить последний взгляд на землю, которую покидали, где в тумане все еще виднелась Гора Дитяти.

Потом мы спустились вниз по противоположному склону и вступили в северную пустыню.

День за днем, неделю за неделей мы ехали по бесконечной пустыне путем, известным Харуту, который знал, где находить воду.

Мы ехали без особенных приключений (за исключением бури, во время которой была потеряна слоновая кость), не встретив ни одного живого существа.

В течение этого времени я был постоянно один, так как Харут разговаривал мало, а Регнолл и его жена предпочитали быть вдвоем.

Наконец, спустя несколько месяцев, мы достигли маленького порта на Красном море, арабское название которого я забыл и в котором было жарко, как в аду.

Вскоре туда зашло два торговых судна. На одном из них, шедшем в Аден, уехал я, направившись в Наталь.

Другое шло в Суэц, откуда Регнолл и его жена могли проехать в Александрию.

Наше прощание вышло столь поспешным, что кроме обоюдных благодарностей и добрых пожеланий мы мало успели сказать друг другу.

Пожимая мне при прощании руку, старый Харут сообщил, что едет в Египет.

Я спросил его, зачем он едет туда.

— Чтобы поискать другого бога, Макумазан, — ответил он, — которого теперь, за смертью Джаны, некому уничтожать. Мы поговорим с тобой об этом, когда снова встретимся.

Таковы мои воспоминания об этом путешествии.

Но, сказать правду, я тогда мало на что обращал внимание.

Потому что мое сердце скорбело о Хансе.



Книга XIII. ДРЕВНИЙ АЛЛАН

Прикосновение к тайнам и святыням древности сильно повлияло на участников путешествия в дикие земли африканского племени кенда. Не всем была дарована долгая судьба, но оставшиеся в живых сильно изменились и, как ни странно, мечтают о повторном визите. Лишь охотник Квотермейн считает, что остался прежним — суровым скептиком, который всегда держит слово и готов прийти на помощь, даже если ему делать это страшно не хочется или когда ему попросту страшно…

Глава 1

ДАВНИЙ ЗНАКОМЫЙ
А теперь я, Аллан Квотермейн, перехожу к своему самому таинственному (за исключением, может, еще одного или двух) приключению, рассказ о котором скрасит мою праздную жизнь в чужом краю — поскольку Англия, по сути, мне чужда. Я старею. И мне кажется, что я уже пережил время бурных свершений и открытий и должен быть доволен теми многочисленными подарками судьбы, которых я вообще-то недостоин.

Для начала скажу, что я жив и здоров, хотя по всем правилам мог бы умереть уже по крайней мере несколько раз. Думаю, что должен быть благодарен за это, но, перед тем как излагать точку зрения на сей счет, хотел я прийти к твердому убеждению, что же лучше — быть живым или мертвым? Верующие голосуют за последнее, хотя я никогда не замечал, чтобы они жаждали умереть сильнее, чем остальные простые смертные.

Например, если им скажут, что их святые сердца работают с перебоями, они начинают тратить огромное количество времени и денег, поспешая в какое-нибудь местечко вроде Наугейма, что в Германии, дабы испить там целебной водицы, тем самым сокращая часы свои небесной благодати и лишая своих наследников определенных денежных средств. Или же устремляются в Бакстон[345], что неподалеку от меня, особенно если есть проблемы с желудком или там горлом. Даже архиепископы так поступают, не говоря уже о таких мелких сошках, как деканы или более крупные иерархи, занимающие ключевые посты на клерикальной лестнице.

Такое поведение можно было бы ожидать от обычных грешников вроде меня, но в случае с теми, кто занимает верхушку этой уходящей в небо пирамиды, я имею в виду небесную лестницу, хотелось бы понять, почему они так сопротивляются всем творящимся с ними изменениям. На самом деле единственные люди, которых я видел лично и которые были готовы умереть (за исключением тех, кто иногда рисковал своей жизнью, чтобы спасти кого-то другого, кого они, чудаки, ставили превыше себя), были не те, «на кого снизошел свет» — я цитирую один серьезный документ, который мне довелось прочесть сегодня утром, — а как раз (снова цитата) те самые «грешные язычники, блуждающие в своей природной темноте». Здесь, как я понимаю, автор имеет ввиду их моральное состояние, а не их темную кожу, которую бедняги вынуждены носить, если им случилось родиться на далеком юге.

Справедливости ради надо сказать, что вера, которую каждый сам формирует для себя, частенько вырублена из неподходящего куска дерева, даже для лучших из нас. Например, иву очень удобно и легко рубить, но попробуйте поддержать себя с ее помощью на краю пропасти — и вы увидите, что случится. Вам лучше выбрать эвкалипт или скромный дуб. Я могу продолжать и дальше, гадая, из чего может быть сделан мой собственный шлем для спасения моей бренной головушки, но вовремя остановлюсь.

Правда состоит в том, что мы боимся смерти, потому что все религии полны неудобных намеков о том, что может приключиться с нами после смерти в качестве награды за наши уклонения от их законов, и мы верим вполсилы, тогда как дикарь, не испытывая трудностей с религией, боится меньше, потому что он почти ни во что не верит. Лишь ничтожное число жителей Земли может добиться полной веры или полного неверия. Они редко в состоянии приложить руки к сердцу и сказать, что живут ради вечности или умирают для нее же, а их честные останки являются объектом поклонения или сомнения для грядущих поколений.

Вот что делает мою историю столь интересной, во всяком случае, для меня, поскольку, рассуждая о том, есть или нет у меня будущее, я могу надеяться в любом случае, что у меня есть прошлое, хотя, насколько я понимаю, лишь на словах. Это факт, исходя из которого, каждый может сделать для себя выводы сообразно собственным вкусам.

И в таком случае мое приключение, о котором я честно поведаю здесь, может оказаться лишь продолжительным сном. Как я мог мечтать о землях или событиях, о которых имею весьма смутное представление, или не имею вовсе, если они не являются частью этого мира? Мы прячем глубоко внутри себя встречу с тем, что когда-либо случалось в этом мире. Однако это не значит, что не существует того, что мы не можем доказать.

Во всяком случае, вот моя история.

В книге воспоминаний, которые я опубликовал вместе с другими рассказами под названием «Дитя из слоновой кости», я поведал историю одной экспедиции, которую я совершил с лордом Регноллом. Целью этой экспедиции было найти его похищенную жену. Она была украдена во время путешествия по Египту, будучи в помраченном сознании. Причиной такого состояния была потеря ребенка при весьма ужасных и трагических обстоятельствах. Похитителями были представители необычного арабского племени, которые из-за родимого пятна у нее на груди решили, что эта женщина является жрицей, или проповедницей их священного культа. Этот культ происходил из самых глубин Древнего Египта, хотя, кажется, никто этого не знал. Жрица его была не кем иным, как воплощением богини Исиды, а дитя из слоновой кости было их идолом. Это была статуя младенца Гора, знаменитого сына богини Исиды и бога Осириса. Египтяне считали его победителем Сета, или дьявола, убившего Осириса, после чего тот воскрес и стал богом смерти.

Мне не нужно ворошить в памяти то, что случилось во время этого удивительного путешествия. Главным было то, что в конце концов мы нашли эту женщину в полном здравии. Перед тем как она покинула страну кенда, жрица подарила ей два древних папируса и какую-то траву, отдаленно похожую на табак, которую племя кенда называло «тадуки». Однажды, перед тем как мы пустились в наше великое странствие домой по пустыне, у меня состоялся любопытный разговор с леди Регнолл об этой траве и о том, что она делает человека, ее воскурившего, ясновидящим, давая возможность видеть вещи, независимо от того, правдивы они или нет.

Трава использовалась в мистических церемониях племени кенда, когда под ее влиянием жрица или оракул — дитя из слоновой кости — объявляли свои божественные откровения. Во время ее пребывания среди туземцев леди Регнолл часто вдыхала аромат этой тадуки и говорила странные вещи, которые я слышал собственными ушами. Однажды и я испытал на себе эффект этой травы и наблюдал странные видения, многие из которых впоследствии стали былью.

Но разговор, о котором я упомянул, был коротким. Суть его состояла в том, что леди Регнолл верила в то, что когда-нибудь она или я, или мы оба вдохнем аромат этой травы и увидим прекрасные картины некоего прошлого или будущего, с которым мы будем связаны. Она объявила, что это знание пришло к ней, пока она находилась в беспамятстве в качестве жрицы бога племени кенда, которого звали «дитя из слоновой кости».

Вообще-то я никогда не считал уместным обсуждать свои взаимоотношения с женщинами, да еще с такими, чей рассудок недавно был помрачен. Да и потом, пережив новые приключения, позабыл об этом деле или по крайней мере думал о нем очень редко.

Однако однажды я был вынужден вспомнить об этой истории. Вскоре после того, как я вернулся в Англию с твердым намерением провести остатки своих дней подальше от новых искушений и уж тем более дальних путешествий, я был вынужден присутствовать на благотворительном вечере и, что гораздо хуже, участвовать в обеде. И хотя сам обед был богато обставлен, мне пришлось принять на себя самые незавидные функции, которые только можно представить. Там было огромное количество народу, частью — высокопоставленные особы, которые пришли, чтобы поддержать благотворительное общество своими взносами или продемонстрировать свои награды, правда, я не знаю за что. Другие, не столь замечательные личности вроде вашего покорного слуги, в большинстве лишь скромные граждане, у которых не было наград, теснились вокруг этой толпы, словно официанты на побегушках, ожидающие указаний метрдотеля.

За обедом, который, кстати, сам по себе был невкусным, я сидел за столом так далеко, что едва мог слышать речи, что было, возможно, и моей удачей. В этих обстоятельствах я погрузился в разговор с соседом — странноватым чернобородым типом, восседавшим с умным видом, и который каким-то образом выяснил, что я знаком с отдаленной частью Африки. Он оказался богатым ученым, чьей страстью было изучение трав, произраставших в дебрях Южной Африки, где он в течение ряда лет имел удовольствие странствовать.

Некоторое время спустя он упомянул некий корень яге, известный индейцам, которые толкли его и делали из порошка таблетки. Эти таблетки производили своеобразный эффект — они позволяли видеть события, которые происходили на расстоянии. В самом деле, он утверждал, что видения, которые возникали у него, вынудили его вернуться домой, потому как увидел, что некая его родственница, кажется сестра-близнец, оказалась серьезно больна. Однако он мог никуда и не ездить, так как прибыл в Лондон на следующий день после ее похорон…

Поскольку я видел, что он действительно интересуется этим вопросом, и заметил, что он чрезвычайно темпераментный человек, не похожий на романтика, я рассказал ему кое-что о моих экспериментах с тадуки. Он слушал меня, затаив дыхание. Когда я сказал, что не очень-то доверяю своим ощущениям, он грубо прервал меня и спросил, почему я отрицаю этот феномен. Может, я просто недостаточно умен, чтобы понять его? Я ответил, что это происходит лишь потому, что подобный феномен не вписывается в существующие в науке теории. На это ученый возразил мне, что прогресс сам по себе состоит из ниспровержения существующих теорий. Кроме того, он умолял меня, если вдруг представится случай, продолжить эксперименты с дымом тадуки и рассказать ему о результатах.

Тут наш разговор внезапно подошел к концу, поскольку оркестр, располагавшийся неподалеку, заиграл «Боже, храни королеву» и мы спешно обменялись визитками и расстались. Я упомянул об этом случае лишь потому, что, если бы не он, то никогда не смог бы взяться за этуисторию.


Воспоминания об этом знакомстве запечатлелись в моей беспокойной головушке так глубоко, что, когда представился случай, я тут же вспомнил о нем, хотя я все же уверен, что никогда не сделал бы этого по другой причине, а лишь потому, что хотел до конца во всем разобраться. И такой случай вскоре представился.

Здесь я хотел бы пояснить, что присутствовал на этом самом обеде вскоре после моего возвращения в Англию, куда я переехал после того, как копи царя Соломона сделали меня богатым человеком. Так случилось, что между моим путешествием в страну племени кенда за несколько лет до этого и моим возвращением в Англию я никогда не видел и мало слышал о лорде и леди Регнолл. Однако до меня дошли слухи от сэра Генри Куртиса или от капитана Гуда о том, что лорд умер в результате несчастного случая. Что это было, мой информатор не знал, а я начинал тогда приготовления к долгому путешествию, поэтому времени на расследование у меня не было. Мой разговор с ученым-ботаником заставил меня вспомнить обо всем. В самом деле, через несколько дней я обнаружил в справочнике, что лорд Регнолл умер, не оставив наследника. Его жена была жива.

Я собирался написать ей, когда однажды утром почтальон принес мне сюда, в Грандж, письмо. На конверте, в месте отправителя, было написано: «замок Регнолл». Почерк был мне не знаком, он казался ясным и отчетливым, что, насколько я помню, не было свойственно леди Регнолл. Вот что говорилось в том письме:


«Мой дорогой Квотермейн, это очень странно, но на собрании общества садоводов я видела некоего джентльмена, который рассказал мне, что несколько лет назад он сидел рядом с Вами на обеде. И, видимо, чтобы я поверила ему, он показал мне Вашу визитку с йоркширским адресом.

У нас возник спор о том, где была впервые найдена лилия из рода Crinum — в Африке или Южной Америке? Этот джентльмен, большой специалист по южноамериканской флоре, произнес целую речь о том, что никогда не встречал этот цветок в Южной Америке, но его знакомый, мистер Квотермейн, с которым он разговаривал по этому поводу, заявил, что видел нечто подобное в дебрях Африки (это действительно так, я вспомнил об этом случае. — А. К.). За чаем, который был накрыт после собрания, я разговорилась с этим джентльменом, чье имя я не запомнила, и, к моему удивлению, узнала, что говорит он о Вас, в то время как я считала Вас погибшим, как нам сообщили несколько лет назад. Вдобавок к Вашему имени он описал Вашу внешность и рассказал, что Вы вернулись в Англию.

Мой дорогой друг, могу заверить Вас, что уже давно не слышала такой радостной вести. Прошлое вернулось ко мне, нахлынув как наводнение, но я думаю, что скоро смогу поговорить с Вами, так что оставим воспоминания на потом.

Увы, с тех пор как мы расстались на берегах Красного моря, несчастья следуют за мной по пятам. Насколько Вы знаете, поскольку мой муж и я писали Вам, хотя Вы никогда не отвечали (я никогда не получал этих писем. — А. К.), мы благополучно добрались до Англии и вернулись к нашей прежней жизни. Хотя, по правде говоря, после моих африканских приключений жизнь никогда уже не была для меня прежней, как, впрочем, и для Джорджа. Он полностью сменил род своих занятий, и политические амбиции, которые он так лелеял, практически потеряли для него смысл. Напротив, он погрузился в изучение прошлого, в особенности увлекся египтологией. Возможно, это покажется Вам странным, особенно принимая во внимание некоторые обстоятельства. Однако это меня очень устроило, а потом я и сама присоединилась к нему. Мы стали работать вместе, и теперь я могу читать иероглифы, как настоящий специалист. Однажды муж сказал, что хочет вернуться в Египет, если я, конечно, не боюсь. Я ответила, что это не самое счастливое место для нас, но лично я не возражаю и вернулась бы туда. Вы же знаете про узы, которые связывают меня (или я наивно полагаю, что связывают) с Египтом и Африкой.

Мы отправились туда и хорошо провели время, хотя я всегда ожидала, что из-за угла неожиданно выскочит старый Харут.

С тех пор у нас вошло в привычку проводить зиму в Египте, поскольку с тех пор, как Джордж перестал охотиться и посещать палату лордов, нас ничего не связывало с Англией. Мы ездили туда подряд целых пять лет, жили в бунгало, которое построили в пустыне недалеко от берегов Нила, на полпути между Луксором (в районе Фив) и Асуаном. Джордж полюбил это место с тех пор, как впервые увидел его, да и я привязалась к нему, потому что, подобно Мемфису, оно заставило меня наконец снова начать улыбаться и поверить, что все изменится к лучшему.

Около нашей виллы, которую мы назвали «Регнолл», как и наш дом, находились развалины башни, которая была практически погребена в песке. Джордж получил разрешение на раскопки. Все думали, что формальности будут тянуться долго и нудно, но муж не жалел денег, поэтому никаких препятствий не возникло. Мы работали четыре зимы, наняв несколько сотен людей. Когда работа была закончена, мы обнаружили, что башня, хотя и не самая большая, как можно было судить по тому, что погребено под слоем песка, возведена в эпоху правления римлян или сразу после нее. Останки сохранились даже лучше, чем мы ожидали, потому что ранние христиане никогда не пользовались молотками и стамесками. Так как я надеюсь показать Вам рисунки и фотографии с различных ракурсов, то не буду даже пытаться описать ее.

Эта башня посвящена Исиде. Возможно, она была построена на руинах старой башни на месте, которое называется Амада. Назвали ее в честь города в Нубии, думаю, по имени одного из фараонов династии, к которой принадлежал Аменхотеп, завоевавший ее. Стиль постройки восхитителен, это лучший период египетского ренессанса, во времена правления последней династии.

В начале пятого зимнего сезона мы достигли святилища. Это была сложная задача, потому что требовалось соорудить стены для защиты от песка, который наползал так же быстро, как его удаляли. Кроме того, требовалось множество людей, которых доставляли по узкоколейке.

Проделав всю эту работу, мы добрались до неглубокой могилы, которая была поспешно заполнена в свое время и грубо накрыта булыжниками, как и остальная часть двора, как будто для того, чтобы побыстрее скрыть ее существование. В могиле лежали скелет огромного мужчины, ржавый клинок железного меча и фрагменты доспехов. Очевидно, он не был мумифицирован, поскольку рядом не было бинтов, в которые обычно заворачивали мумию, фигурок ушебти[346] и погребальных предметов.

Состояние костей показало нам, почему такое произошло: правое предплечье было отрублено, череп разбит, а железный наконечник стрелы воткнут в ребра. Этого мужчину хоронили спешно, после битвы, в которой он встретил свою смерть. Копаясь в пыли, мы нашли на одном пальце золотое кольцо. На его гнезде было выгравировано «Пероа, возлюбленный Ра». Пероа, возможно, означало «фараон». Может быть, это был Хабаш, который восстал против персов, правил год или два, после чего был схвачен и убит, хотя записей о его смерти и погребении не сохранилось. Были ли это останки самого Хабаша или одного из его министров или военачальников, которые носили картуш фараона, я, конечно, сказать не могу.

Когда Джордж прочитал картуш, он отдал мне кольцо, которое я надела на указательный палец левой руки и ношу до сих пор. Мы оставили могилу открытой и позже вернулись к раскопкам, будучи в полном восторге от проделанной работы.

Наступал вечер, мы расчистили большую часть святилища, которое было не очень большим, и обнаружили, что гробница сделана не из монолитного камня, а сложена из четырех кусков гранита. Они были так грамотно подогнаны друг к другу, что никто не мог обнаружить стыков. На выгравированном архитраве (по-моему, это так называется) был вырезан символ крылатого диска, а ниже иероглифы, такие свежие, как будто их начертали только вчера. Надпись гласила, что это «Пероа, царский сын Солнца, дающего свет», а рядом статуя священной матери и священного ребенка, «великой богини Исиды» и «великого бога Гора», Амады, которая была верховной жрицей фараонов.

Мы только бегло прочитали иероглифы, потому что очень хотели узнать, что находится внутри засыпанной песком гробницы, кедровая дверь которой насквозь прогнила. Корзину за корзиной, мы оттаскивали его, пока наконец перед нашими глазами не возникла самая прекрасная статуя Исиды, которую я когда-либо видела, в натуральную величину. Она была вырезана из алебастра. Богиня сидела на троне, похожем на стул, и была одета в царский плащ, на котором еще сохранились остатки краски. Ее руки были вытянуты вперед, как будто держали ребенка, возможно, она кормила грудью, потому что одна грудь была обнажена. Но если и так, то ребенка не было. Статуя была выполнена прекрасно, нежное лицо женщины поражало необычайной красотой и было таким естественным, как будто позировала и в самом деле живая женщина. Мой друг, когда я взглянула на нее при свете свечей, поскольку солнце уже село и в выкопанной яме собирались тени, я не могу объяснить, что я почувствовала, — Вы, знающий мою историю, поймете меня.

Мы долго смотрели на нее, и вдруг я почувствовала, что медленно опускаюсь на колени. Неожиданно, не знаю почему, я почувствовала, что все вокруг начало трястись. В этот момент главный надсмотрщик по имени Ахмет подскочил к нам с криком: «Скорее наверх! Песок! Башня рушится!»

Он схватил меня за руку и потащил из гробницы. Джордж обернулся, чтобы последовать за нами. Внезапно я увидела волну песка, на вершине которой плыли камни из стены, они кружились и падали, разрушая гробницу, которая перевернулась и раскололась на четыре части, разбив вдребезги алебастровую статую. Ее голова ударила Джорджа по спине и отбросила его вперед. Он откатился и упал в открытую могилу, которая в тот же миг наполнилась осколками, вынесшими меня на середину этого потока. Я не помню ничего из того, что случилось потом. Лишь несколько часов спустя я очнулась в нашем доме.

Ахмет и другие египтяне не пытались ничего сделать. Никто не соглашался вернуться туда, пока не взойдет солнце, поскольку старые боги этой земли, которых местные называли дьяволами, разозлились из-за того, что их потревожили, и могут убить их, как убили Бея, так они называли Джорджа. Я просто не знала, что мне делать, поскольку обнаружила, что вокруг нет ни одного европейца. Место, где была гробница, было полностью погребено под тоннами песка, который, казалось, сыпался отовсюду и заполнял все вокруг. Могли потребоваться недели, чтобы откопать все это, прорыть новую шахту было невозможно и настолько опасно, что местные власти отказались дать разрешение. В конце концов из Каира прибыл английский епископ и освятил землю после специального соглашения с правительством. Было сделано все возможное, чтобы работы были прекращены. После этого он провел погребальную службу над моим дорогим мужем.

Таков конец этой ужасной истории, которую я описала здесь, потому что не хочу больше, чем надо, говорить об этом, когда мы с Вами встретимся. А мы обязательно встретимся, мистер Квотермейн, мы встретимся, потому что я всегда знала, что это случится, — даже когда услышала, что Вы умерли. Вы помните, что я говорила Вам об этом на земле племени кенда много лет назад? Это случится после великих изменений, которые произойдут в моей жизни, хотя я не могу сказать, что это будет».


Так оканчивается это письмо. Далее следуют несколько предполагаемых дат, когда я по ее просьбе должен был приехать в Регнолл.

Глава 2

ЗАМОК РЕГНОЛЛ
Закончив читать этот удивительный документ, я закурил трубку и поудобнее расположился в кресле, чтобы все обдумать. Любой исследователь вправе задаться вопросом: почему я назвал этот документ удивительным? Нет ничего странного в том, что англичанин-дилетант, обладающий живым умом и будучи по стечению обстоятельств одним из богатейших людей в королевстве, тратит часть своего богатства на раскопки. Также не было странным и то, что он погиб в результате несчастного случая, занимаясь именно раскопками. И я могу спокойно себе представить, что раскопки — это вполне подходящее занятие для мягкого зимнего египетского климата. Он отнюдь не был первым несчастным, погребенным под тоннами песка. Недавно такая же судьба постигла некую няню-гувернантку и ее подопечного ребенка, которые пытались раскопать гнездо городской ласточки в яме в моем районе. Это занятие привело к обрушению огромной массы песка выступающего берега, где была прорыта траншея. Рабочие оставили яму, когда поняли, что там небезопасно. На следующий день мой садовник и я помогали выкапывать тела погибших, причем их местонахождение не было обнаружено до утра. Невеселая это была работа, скажу я вам.

Принимая во внимание загадочные совпадения в истории этой семьи, дело Регнолла выглядело очень странно. Сначала ребенок леди Регнолл, потом мисс Холмс, которую священники далекого африканского племени приняли за жрицу своего анимистического культа. Потом мы поняли, что эта вера происходит из Древнего Египта, то был культ Исиды и Гора. Потом эти люди попытались похитить женщину, и лишь благодаря моему случайному вмешательству этого не произошло. Позднее, после замужества, когда рассудок покинул ее, священники возобновили свои попытки, на этот раз в Египте. Это им удалось. В конце концов мы нашли ее в Центральной Африке, где женщина исполняла роль матери-богини Исиды и даже была одета в ее древнюю одежду. Затем пара вернулась домой, однако пожелала изучить нечто, что привело их обратно в Египет. Здесь они посвятили себя раскапыванию храма и обнаружили, что этот храм был построен в честь Исиды и Гора. А ведь именно с ними они так недавно были связаны…

Более того, это был еще не конец. Они добрались до святилища и обнаружили статую женщины и ребенка, который исчез, так же как и их ребенок. Произошла катастрофа, которая разрушила все и погребла лорда Регнолла так основательно, что никто больше его так и не увидел. Просто один мужчина исчез в могиле другого и остался там навеки.

Это была обычная катастрофа, хотя люди с предрассудками могут подумать, что богиня или какое-то ее воплощение совершила месть по отношению к человеку, который потревожил ее покой. И хотя я не помню, упоминал ли я об этом в книге «Дитя из слоновой кости», я все же вспомнил, что старый жрец племени кенда, Харут, однажды сказал, что уверен в том, что лорда Регнолла ждет страшная смерть. При наших обстоятельствах это было вполне возможно, но я спросил его почему. Он ответил: «Потому что он дотрагивался своими руками до того, что свято и не предназначено для мужчины», — и посмотрел при этом на леди Регнолл.

Я ответил, что все женщины священны, а он возразил, что вовсе так не думает, и сменил тему разговора.

Итак, Регнолл, женившийся на женщине, которая когда-то была последней жрицей Исиды на земле, был убит, в то время как сама жрица чудесным образом избежала смерти. Вся эта история была действительно странной. Бедный Регнолл! Он был настоящим английским джентльменом и одним из тех, кого при первой встрече я считал самым удачливым человеком, которого когда-либо встречал. Он был одаренной личностью и при всяком удобном случае использовал любое преимущество своего тела, разума и социального статуса. Однако и это не причина его смерти. При жизни он был хорошим другом и товарищем, и никто не мог бы пожелать лучшей эпитафии в мире, где все очень быстро покрывается тленом забытья.

Итак, что я должен был делать? По правде говоря, мне не хотелось бы вновь открывать эту страницу прошлого или выслушивать болезненные воспоминания из уст несчастной женщины, лишившейся мужа и ребенка. Кроме того, она была очаровательной женщиной, без сомнения, такой же и осталась — я никогда не встречал другого столь же милейшего создания, — так вот, что-то было в леди Регнолл, что тревожило меня. Она не была похожа на других женщин. Конечно, вы скажете, что похожих женщин не существует, но в ее случае ее непохожесть, если можно так сказать, была как-то уж очень заметна. Как будто она пришла из другого века или даже из другого мира и искусственно была облачена в наши одежды. Я почувствовал это с первого взгляда на нее; с момента прочтения ее письма эти ощущения вернулись ко мне с удвоенной силой.

Для меня она имела определенную привлекательность, причем не ту, что обычно имеется в виду. Любопытно бывает подчас обнаружить, что ничего не знаешь о человеке, к которому сильно привязан, так же как если действительно знаешь о чем-то, сокрытом за тонкой, но непроницаемой дверью. Если так, я не хотел бы открывать эту дверь, потому что, кто знает, что ждет меня за ней? Интимный разговор с женщиной, с которой было пережито немало странных событий, не способствовал открыванию той двери…

Кроме того, некоторое время назад я решил не водить дружбу с женщинами, полными загадок, а прожить остаток своих дней среди мужчин, у которых мало тайн, и чьи мысли почти всегда ясны, а поступки часто предсказуемы.

Еще была проблема с тадуки. Ну, здесь я был уверен и решителен. Никакая земная сила не заставит меня снова иметь дело с этой травой. Конечно, я помнил слова леди Регнолл, что мне придется это сделать, если она пожелает. Но именно здесь леди ошибалась. Впрочем, было бы невежливо отклонять ее приглашение, особенно теперь, когда ее преследуют несчастья.

К тому же я когда-то пообещал, что в случае беды всегда приду ей на помощь, ей стоит только позвать меня. Нет, я должен ехать. Но если слово «тадуки» будет произнесено хотя бы один раз, я снова немедленно покину ее. Без сомнения, этого не должно случиться, думаю, она все забыла.

В конце концов я решил не писать ей длинных писем и послал телеграмму о том, что если ей будет удобно, я приеду в следующую субботу вечером. И добавил, что должен вернуться домой во вторник после полудня, потому что ждал в тот день гостей. Это было чистой правдой, поскольку была середина ноября и я планировал поохотиться в своих лесах в среду утром. Однажды заведенный порядок не хотелось менять.

Я получил ответ: «Жду с удовольствием и надеюсь, что вы погостите подольше».


Около шести вечера в назначенный день я в экипаже, запряженном парой прекрасных лошадей, въехал в ворота замка Регнолл и остановился возле парадного подъезда. Открылись двери, явив взору зал в отблесках каминного огня и света ламп. Кучер спрыгнул с козел, двое лакеев подошли ко мне, чтобы помочь выйти из экипажа и вынести мой багаж. Он состоял, насколько я помню, из сумки с моей одеждой и книги в желтой обложке[347].

Один из них взял сумку, другому пришлось довольствоваться книгой, что заставило меня пожалеть, что я не взял еще и чемодан, хотя бы для вида. И вот с таким грузом парочка сопроводила меня по ступеням наверх и сдала дворецкому, который окинул меня критическим взглядом. Я тоже посмотрел на него и отметил, что это был отличный представитель своей профессии. Его гордое присутствие несколько смутило меня, отчего я нервно заметил, когда он стал помогать мне снимать пальто, что в мой последний приезд здесь проживал другой дворецкий.

— Неужели, сэр, — сказал он, — и как же его звали?

— Сэвидж, — ответил я.

— И где же он проживает теперь, сэр?

— Внутри змеи, — ответил я. — Во всяком случае, был там, хотя, надеюсь, что сейчас он служит своему хозяину на Небесах.

Мужчина отшатнулся, отчего более резко потянул с меня пальто. Потом кашлянул, почесал свою лысую голову, огляделся и попытался взять себя в руки.

— В самом деле, сэр! Я пришел сюда после смерти последнего хозяина, когда хозяйка сменила всю прислугу. Альфред, покажи джентльмену дорогу в покои хозяйки, а ты, Уильям, отнеси его вещи в голубую комнату. Ее милость желает видеть вас прямо сейчас, до приезда остальных.

По большой лестнице я поднялся в ту часть замка, которой не знал, гадая при этом, кто же эти «остальные». Я почти могу поклясться, что тень Сэвиджа сопровождала меня, я мог чувствовать его присутствие.

Вскоре дверь отворилась, и я вошел в полутемную комнату, наполненную ароматом цветов. Около камина, рядом с чайным столиком, стояла женщина в темном платье с блестящими светлыми волосами. Она обернулась, и я увидел ожерелье из красных камней на ее шее, а на груди красный цветок. Не было сомнений, это была леди Регнолл, впрочем, я был немного изумлен. Я ожидал увидеть строгую постаревшую леди, которую мог бы узнать лишь по цвету глаз и голосу, возможно, и по ее манерам. Но вот беда — я не заметил никаких изменений в свете ламп. Может быть, некоторая полнота фигуры, но это было даже на пользу. Может быть, немного больше важности в облике, может быть, она стала выше и величественней — вот и все.

Эти мысли мелькнули в моей голове, как краткая вспышка молнии. Затем, прошептав: «Мистер Квотермейн, ваша милость», лакей закрыл дверь, и она увидела меня.

Она быстро подошла ко мне, протягивая руки, и воскликнула своим прежним медоточивым голосом:

— Мой дорогой друг! — остановилась и добавила: — Вы ничуть не изменились.

— Ископаемые хорошо сохраняются, — улыбнулся я. — Думаю, наши мысли друг о друге схожи.

— Жестоко называть меня ископаемым, я лишь приближаюсь к этой стадии. Как я рада видеть вас, как я рада! — и она подала мне обе руки.

По правде говоря, я почувствовал желание поцеловать ее и очень удивился бы, если бы она рассердилась. Я не уверен, что она не почувствовала то же самое. В любом случае после небольшой паузы она отпустила мои руки и рассмеялась. Затем произнесла:

— Я должна сразу же сказать вам. Случилось нечто ужасное…

Внезапно мне показалось, что она забыла, что уже написала мне в письме подробности смерти своего мужа. Такое происходит с людьми, которые однажды теряли память. Я постарался выглядеть естественно, насколько это возможно, вздохнул и стал ждать.

— Не все так плохо, — внезапно сказала она, слегка качнув головой, словно прочитала мои мысли. Она умела это делать с нашей первой встречи. — Мы можем поговорить об этом позднее. Я надеюсь, что у нас будет пара дней, а сейчас должны появиться Эттерби-Смиты, да, через полчаса. Их пятеро!

— Эттерби-Смиты! — воскликнул я почему-то упавшим голосом. — Кто это такие?

— Двоюродные братья и сестры Джорджа, его ближайшие родственники. Они думают, что Джордж должен был оставить все им. Но он не сделал этого, потому что на дух не выносил их. Вы знаете, его состояние неделимо, и он все оставил мне. Теперь вся семья вообразила, что я должна все оставить им, как, возможно, я и поступила бы, не реши они приехать сейчас.

— Почему вы не отказали им сразу? — спросил я.

— Потому что не смогла, — ответила она, слегка топнув ногой. — А иначе, неужели вы думаете, они приехали бы сюда? Они достаточно умны. Телеграфировали после ланча, что сели на поезд, на котором должны приехать, но никакого адреса, кроме Чаринг-Кросс. Я подумывала уехать в дом на Беркли-сквер, но сейчас это невозможно. Вдобавок я не знаю, как удержать вас. Какая досада!

— Может быть, они очень милы, — высказал я робкое предположение.

— Милы! Подождите, пока вы не увидите их. Даже если бы они были ангелами, я не хотела бы видеть их здесь. Однако какая я, наверное, эгоистка! Проходите и давайте выпьем чаю. Вы могли бы оставаться здесь подольше, если бы не Эттерби-Смиты, которые хуже, чем все племена кенда, вместе взятые. Как бы я хотела, чтобы вернулся старый Харут! Я согласилась бы увидеть его еще раз, а вы? — Внезапно на ее лице промелькнуло хорошо мне знакомое таинственное выражение.

— Возможно, да, — ответил я в сомнении, — но я должен уехать обратно первым поездом во вторник, в восемь утра. Я уже договорился.

— В таком случае Эттерби-Смиты уедут в понедельник, даже если мне придется выставить их отсюда. В любом случае у нас будет целый вечер. Одну минуту, — она позвонила в колокольчик.

Появился лакей, так внезапно, как будто подслушивал за дверью.

— Альфред, — обратилась она к нему, — скажи Моксли (я полагаю, так звали дворецкого), что, когда прибудут мистер и миссис Эттерби-Смит, обе мисс Смит и молодой Эттерби-Смит, им надо показать их комнаты. Скажи повару, что обед должен быть готов к половине восьмого. Если мистер и миссис Скруп прибудут раньше, попроси Моксли передать им мои извинения и скажи, что я опоздаю, поскольку занята церковными делами. Ты все понял?

— Да, моя госпожа, — ответил Альфред и исчез.

— Он наверняка ничего не понял, — заметила леди Регнолл, — но он никогда не приведет Эттерби-Смитов сюда, иначе ему придется покинуть этот дом вслед за ними в понедельник утром, поэтому мне все равно. Как-то это сработает. А теперь садитесь у огня, и давайте поговорим. У нас есть час и двадцать минут. Вы можете курить, если хотите. Я научилась этому в Египте, — она взяла сигарету с камина и зажгла ее.

Час и двадцать минут пролетели как одно мгновение. Нам столько надо было поведать друг другу, что мы так и не дошли до сути. Например, я начал рассказывать ей про копи царя Соломона, а это была длинная история. А она, в свою очередь, стала рассказывать, что случилось после того, как мы расстались на берегах Красного моря. Прошел час и пятнадцать минут, когда внезапно отворилась дверь, и Альфред испуганно произнес:

— Мистер и миссис Эттерби-Смит, их дочери, мисс Смит и мистер Эттерби-Смит-младший.

Он поймал на себе взгляд хозяйки и поспешно ретировался.

Я оглянулся и почувствовал — как было бы хорошо, если бы существовала другая дверь. Однако дверной проем был единственный, и он был занят. Впереди стоял мистер Эттерби-Смит-старший, подобно быку, возглавляющему стадо. В самом деле, он был похож на быка-производителя. У него было красное массивное лицо, обрамленное, словно двумя рожками, пучками рыжих волос. Этот человек бросил на меня тяжелый взгляд.

Следом шла миссис Эттерби-Смит — воплощенная мать семейства. Казалось, она измерялась акрами; черный шелк внизу, белая кожа вверху, по ней, словно острова в океане, плыли большие зеленые камни. Ее лицо, хотя и глупое, было очень строгим и напугало меня.

Затем двигалось потомство этой дружелюбной парочки. Все отпрыски семейства были высокие, худые и такие же рыжеволосые. Девушки, чей возраст я не смог определить, были похожи друг на друга, что неудивительно, так как они были двойняшками. Их бледно-голубые глаза напомнили мне рыб. Обе они были одеты в зеленые платья и носили на шеях топазовые ожерелья. У молодого человека, которому на вид было около двадцати двух лет, тоже были бледно-голубые глаза, в одном из которых торчал монокль. Однако его волосы были слегка рыжеватые, как будто их обесцветили, расчесали на пробор и распрямили с помощью масла.

Некоторое время стояла тишина, которая произвела на меня гнетущее впечатление. Затем громким и напыщенным голосом мистер Эттерби-Смит произнес:

— Добрый день, дорогая Луна! Поскольку лакей сказал мне, что ты еще не ушла переодеваться, я настоял на том, чтобы он проводил нас сюда для небольшой приватной беседы, поскольку мы не виделись много лет. Мы хотели бы лично выразить свои соболезнования и скорбь по поводу большой потери.

— Спасибо вам, — ответила леди Регнолл, — но, по-моему, в нашей переписке мы уже обсудили, что это болезненная для меня тема.

— Я боюсь, что мы прервали приятный вечер с сигаретами, Томас, — холодно сказала миссис Эттерби-Смит, вдохнув воздух, как испуганное животное, в то время как все пятеро уставились на сигарету, которую леди Регнолл держала между пальцев.

— Да, — ответила леди Регнолл. — Не хотите ли присоединиться? Мистер Квотермейн, пожалуйста, передайте коробку миссис Смит.

Я автоматически подчинился, предложив коробку леди, которая испепелила меня взглядом, а затем каждому, кто стоял сзади. К моему облегчению, молодой человек взял одну.

— Арчибальд, — обратилась к нему мать, — ты же не хочешь, чтобы платья твоих сестер пропахли табаком еще до обеда?

Арчибальд хихикнул и ответил:

— Мам, еще немного дыма не особо повлияет на воздух в этой комнате.

— Ты прав, мой дорогой, — сказала мать и немедленно изобразила приступ астмы.

Не уверен, что могу вспомнить все, что случилось после этого. Я пробормотал что-то про то, что мне надо идти переодеваться к обеду, и поспешил удалиться из комнаты. Я бродил в поисках того, кто проводил бы меня в мою комнату, где я переждал бы время до звонка к обеду. Но даже и этот побег не прошел без неприятностей, поскольку в спешке я наступил на платье одной из сестер, уж не помню, Долли или Полли (их звали Долли и Полли). Раздался ужасный треск, как будто платье порвалось напополам. Арчибальд снова хихикнул, а Долли и Полли закричали в один голос, потому что они все делали одновременно:

— Какой неуклюжий!

В довершение моих несчастий я забыл дорогу наверх и блуждал туда-сюда, как потерянный ягненок, пока не остановился перед дверью из зеленого сукна, которая мне кое-что смутно напомнила. Я стоял и глазел на нее, пока четко не представил себе картину, в которой я следую вдоль шнурка колокольчика через эту дверь, когда ищу ныне покойного мистера Сэвиджа по какому-то срочному делу. Да, не было никаких сомнений, это тот самый шнурок, и странно, что мне пришлось снова обратиться к нему. Любопытство заставило меня открыть дверь, чтобы убедиться, что память меня не подводит и та ли это дверь. В следующий момент я пожалел об этом, потому что оказался в объятиях не то Долли, не то Полли.

— О! — вскрикнула она. — Я тут как раз привожу в порядок платье.

«А я — мысли», — усмехнулся я про себя и робко спросил, не знает ли она дорогу вниз.

Она не знала, и никто из нас не знал, пока наконец мы не встретили миссис Эттерби-Смит, которая искала дочь.

Если бы я оказался вором, она не отнеслась бы ко мне с большим подозрением. Но, как бы то ни было, она знала дорогу вниз. К моей радости, я нашел там моего старого друга, Скрупа и его супругу, оба они стали крепче и старше, но остались такими же веселыми, как и раньше. После этого семья Смитов была уже мне не страшна.

Кроме того, здесь был пастор местного прихода доктор Джеффрис и его невероятно молодая жена, на которой он женился совсем недавно. Это было маленькое создание с пышными волосами, круглыми глазками и веселыми дерзкими манерами. Вместе они выглядели как индюк и цыпленок. Я помнил доктора очень хорошо, и, к моему удивлению, он тоже помнил меня, возможно, потому, что леди Регнолл, в спешке пригласив его встретить семью Смит, упомянула, что я тоже буду. Наконец, тут был помощник приходского священника, темноволосый молодой человек, который, судя по его виду, находился в размышлениях над секретами времени и вечности, хотя, возможно, просто думал о предстоящем обеде или завтрашней службе.

Итак, мы стояли в хорошо знакомой нам гостиной, где я впервые познакомился с Харутом и Марутом, там же впервые появилась очаровательная мисс Холмс, которая впоследствии стала леди Регнолл. Скрупы, Джеффрис и я оказались в одной группе, Эттерби-Смиты — в другой, словно армии, готовые атаковать друг друга. Между нами, рефлексирующий и нерешительный, стоял помощник приходского священника, который соблюдал нейтралитет.

Вскоре, извинившись за опоздание, появилась леди Регнолл. По какой-то причине, известной только ей самой, она сменила платье, как будто это был важный званый вечер. Я не берусь утверждать, что это было — просто ли озорство и желание показать бриллианты, которые миссис Эттерби-Смит никогда не получит, или что-то большее? Во всяком случае, она стояла, яркая и красивая, и улыбалась, глядя на нас.

Подошло время обеда, и я во второй раз прошел в большой зал в компании леди Регнолл. Доктор Джеффрис шел вместе с миссис Смит, папа Смит сопровождал миссис Джеффрис, которая была похожа на греческую девушку, шествующую на обед в сопровождении Минотавра. Скруп шел с одной из мисс Смит, одетой в розовое боа, а Арчибальд вел миссис Скруп, которая строила рожицы через его плечо.

— Вы выглядите такой красивой и величественной, — прошептал я леди Регнолл, пока мы следовали за остальными на безопасном расстоянии.

— Я рада, — ответила она, — я имею в виду красоту. А насчет величественности, эта ужасная женщина все время пишет мне про бриллианты Регнолла, поэтому я подумала, что надо бы их надеть, чтобы она увидела их в первый и последний раз в жизни. Знаете, я не надевала их с тех пор, как Джордж и я появлялись при дворе. И должна сказать, что никогда не надену их снова.

Я пристально взглянул на нее и, засмеявшись, заметил, что она ужасно вредная.

— Думаю, вы правы, — ответила она, — но я ненавижу этих людей, которые столь напыщенны и грубы, и к тому же они испортили мне вечер. Я хотела выйти в платье, которое надевала, будучи Исидой на земле кенда. Я отнесла его наверх, и вы увидите меня в нем до вашего отъезда. Однако я подумала, что они сочтут меня сумасшедшей, поэтому не надела. Доктор Джеффрис, вы не прочитаете молитву?

Это был один из самых приятных обедов, на которых я когда-либо присутствовал. Я сидел между хозяйкой и миссис Скруп, остальные были далеки от нашего разговора. Арчибальд неожиданно оказался неразговорчивым, Скруп на другой стороне стола развлекал невинную мисс Смит в розовом боа выдуманными историями об Африке. Нас с леди Регнолл никто не тревожил. Однажды так уже случилось за этим столом.

— Разве не странно, что мы снова сидим за этим столом спустя столько лет? За одним лишь исключением — вы сидите на месте моей бедной матери. Когда тот ученый джентльмен убедил меня, что вы не просто живы, но находитесь в Англии, в то время как я считала вас погибшим, я была готова обнять его.

Я раздумывал над ответом, но ничего не сказал, хотя она, как обычно, прочитала мои мысли, потому что я увидел ее улыбку.

— Правда в том, — продолжала она, — что я единственный ребенок в семье, у меня нет настоящих друзей, хотя, конечно, вы знаете, — и посмотрела на украшения на груди, — у меня много знакомых.

— И поклонников, — закончил я за нее.

— Да, — ответила она, вспыхнув, — как у Пенелопы. Однако ни один из них не даст двух пенсов за меня, равно как и я за них. Правда в том, мистер Квотермейн, что никто и ничто не интересует меня, кроме места на кладбище вон там и египетских древностей.

— Да, вы понесли тяжелую утрату, — пробормотал я, глядя в другую сторону.

— Очень тяжелую, она опустошила мою жизнь. Хотя я не жалуюсь, потому что видела много добра в этой жизни. И не совсем правда, что ничего не интересует меня. Мне интересен Египет, хотя после того, что там случилось, я не думаю, что могу вернуться туда. Меня интересует вся Африка, — и, понизив голос, она добавила: — Я говорю так потому, что знаю, что вы правильно меня поймете, вы интересны мне, так было всегда с нашей первой встречи.

— Я? — воскликнул я, рассматривая свое собственное отражение в серебряном блюде, где выглядел более непривлекательно, чем обычно. — Вы очень добры, говоря это, но я не понимаю, почему именно я удостоился вашего внимания. Вы видели меня очень мало, леди Регнолл, кроме того долгого путешествия через пустыню, когда мы мало говорили. Вы тогда были помолвлены.

— Я знаю. И это самое странное, потому что я чувствую, что знаю вас долгие годы и знаю абсолютно все, что только может один человек знать о другом. Конечно, я знаю многое о вашей жизни от Харута и Джорджа.

— Харут был великим лгуном! — воскликнул я взволнованно.

— В самом деле? Мне казалось, что он всегда был болезненно правдив, хотя я понятия не имею, как он узнавал правду. В любом случае, — продолжала она, чуть подумав, — не думайте, что я знаю худшее о вас, потому что остальные так думали. Женщины, которые кажутся разными, имеют нечто общее. Если одной или двум из них нравится мужчина, остальным он тоже нравится, потому что нечто в нем самом обращено к универсальному женскому инстинкту. Я думаю, что мужчины другие в этом отношении.

— Может быть, потому что они более снисходительны и милосердны, — предположил я, — или просто они любят тех, кто любит их.

Она снова мило засмеялась и сказала:

— Однако все эти реплики не относятся к нам с вами. Мне кажется, что говорила вам об этом, когда под сенью кедра в стране кенда вы боялись, как бы я не схватила простуду, и это очень странно, но вы — другой, рядом с вами что-то во мне меняется.

— Вам повезло, — пробормотал я, все еще глядя в серебряное блюдо.

Она снова засмеялась.

— Вы помните траву тадуки? — спросила она. — У меня достаточно много ее наверху, и не так давно я немного вдохнула, совсем немного, ведь вы знаете, как это опасно.

— И что вы видели?

— Ничего существенного. Вопрос в том, что мы оба увидим?

— Ничего, — ответил я твердо. — Никакая сила не заставит меня попробовать это дьявольское зелье снова.

— Кроме меня, — проговорила она еле слышно. — Нет, не думайте, что вы покинете этот дом так скоро. Вы попросту не сможете уехать, в воскресенье нет поездов. Кроме того, вы не сделаете этого, если я вас не попрошу.

— В глазах всех птиц напрасно расставляется сеть[348], — процитировал я, непоколебимый, как скала.

— Неужели? Тогда почему я стольких уже поймала?

В этот момент бык Башана[349], я имею в виду Смита, начал что-то мычать хозяйке дома с другого конца стола, и наш разговор прекратился.

— Мой друг, — зашептал мне в ухо Скруп, пока мы ждали, чтобы женщины вышли, — мне кажется, что вы снова думаете о женитьбе. Что ж, выбор не такой плохой, — и он уставился на прекрасный силуэт леди Регнолл, которая исчезла за дверями вслед за остальными.

— Заткнитесь, идиот! — ответил я возмущенно.

— Почему? — невинно спросил он. — Женитьба достойна уважения, особенно если она последняя в жизни. Я помню, как говорил вам нечто много лет назад за этим же столом, когда вы только познакомились с ее светлостью. Но тогда рядом был Джордж, а теперь его нет.

Я не удостоил его ответом, схватил свой стакан и уселся между каноником и быком Башана.

Глава 3

АЛЛАН ДАЕТ СЛОВО
Мистер Эттерби-Смит при знакомстве оказался даже хуже, чем могла бы нарисовать самая недружелюбная фантазия. Это был джентльмен, в известной степени происходивший из хорошей семьи. Его настоящее имя было Эттерби, а добавка «Смит» сделана для того, чтобы защитить скромное состояние, доставшееся ему именно на этом условии. Его родство с лордом Регноллом было не такое близкое по линии матери. Что же касается прочего, то он жил на каком-то морском курорте на южном побережье и мнил себя спортсменом, потому что как-то воспользовался случаем и взял в аренду участок для охоты в шотландских лесах, где водились олени.

Очевидно, всю свою жизнь он ничего не делал и не заработал ни одного шиллинга, и детей своих воспитывал в том же духе. Главной чертой его характера было невыносимое тщеславие, которое часто характеризует мужчин, которые ничего из себя не представляют. Кроме того, он носился с идеей о своих правах, которые включают в себя, как я наконец-то понял, возвращение собственности Регноллов и богатства. Не думаю, что стоит говорить о нем что-то еще, кроме того, что он наскучил мне невероятно, в особенности после того, как он пропустил за накрахмаленный воротник сюртука четвертый стакан портвейна.

Однако его сын был еще хуже, потому что задавал бесконечные вопросы, и, когда я наконец был вынужден умолкнуть, прочел мне лекцию об охоте. Да, этот юнец, который жил в Сандхерсте, учил меня, Аллана Квотермейна, как убивать слонов. Он, который никогда не видел слонов, за исключением тех, которых он кормил сдобными булочками с изюмом в зоопарке! Наконец, мистер Смит, который, к великому изумлению Скрупа, оккупировал дальний конец стола и возомнил себя хозяином, подал сигнал, и мы отправились в гостиную.

Я не знаю, что случилось, но атмосфера начала сгущаться. Массивная миссис Смит села в кресло, обмахиваясь веером, и тогда варварские украшения, которые она надела, звенели на ее толстой руке. По обеим сторонам своей матери, бледные и нерешительные, стояли Полли и Долли, каждая из которых изображала, что читает книгу. Эта троица напомнила мне герб, который я как-то видел в ночном кошмаре, — этакая британская матрона с сопровождающими ее Честностью и Добродетелью. Напротив них, с другой стороны от камина, стояла, очевидно, очень сердитая леди Регнолл.

— Правильно ли я понимаю, Луна, — услышал я звучный голос миссис Эттерби-Смит, едва вошел в комнату, — что ты действительно исполняла роль небесной богини среди этих дикарей и была одета в прозрачный халат?

— Да, миссис Эттерби-Смит, — ответила леди Регнолл, — и еще в ночной колпак из перьев. Я надену его для вас, если это вас не смутит. Или, возможно, одна из ваших дочерей…

— О! — воскликнули обе молодые леди. — Пожалуйста, тише. Сюда идут джентльмены.

После этого установилась тяжелая тишина, нарушаемая только сдержанным хихиканьем миссис Скруп, стоявшей позади всех, и пышноволосой женой каноника, которая находила это смешным. Слава богу, сие продолжалось недолго — до того момента, когда миссис Эттерби-Смит, изучая меня некоторое время своим холодным взглядом, величественно поднялась и поспешно отправилась в свои апартаменты готовиться ко сну, сопровождаемая своими отпрысками.

Некоторое время спустя я узнал от миссис Скруп, что леди Регнолл развлекалась, при любой возможности упоминая обо мне, ради ее родственников, которые в результате покинули комнату с убеждением, что я был вождем местного племени где-то в Центральной Африке, где обитал в пышных облачениях и драгоценностях, приличествующих моему статусу. Нет ничего удивительного, что миссис Эттерби-Смит сочла за лучшее увести своих «милых девочек», как она называла их, чтобы избавить от моего дурного влияния.

Затем ушли Скрупы, пригласив меня на ланч с ними на следующий день. Я второпях принял это приглашение, хотя слышал, как леди Регнолл прошептала: «Эх вы!» Следом за ними ушли священник и его жена, затем помощник приходского священника, которые были, как сами сказали, «ранними птичками со множеством забот». После этого леди Регнолл отплатила мне тем, что отправилась спать, проинструктировав Моксли проводить нас в курительную комнату, «где, — прошептала она, пожелав доброй ночи, — я надеюсь, вы получите удовольствие».

Я скрою, как прошел остаток ночи. Я просидел час и сорок пять минут в компании этой ужасной парочки, меня то поучали, то расспрашивали. В конце концов я не смог больше выдержать и, делая вид, что ищу себе новые запасы виски и содовой, выскользнул за дверь иподнялся наверх.

Я намеренно прибыл на завтрак поздно и оценил свою мудрость, потому что леди Регнолл была уже наверху, страдая от «головной боли». Мистер Эттерби-Смит страдал от того же, но внизу, и это был результат смешивания портвейна, шампанского и виски, а его семья, казалось, страдала от своего характера. Выяснив, что они собираются пойти в парковую часовню, я удалился на одну-две мили и пришел прямиком к Скрупам, где приятно провел время, оставаясь там до пяти часов вечера.

Я вернулся в замок к чаю, где нашел леди Регнолл настолько раздраженной, что снова вернулся в церковь, к шестичасовой службе, и времени хватило только для того, чтобы переодеться к обеду. Мне жестоко отплатили тем, что пришлось провести время с миссис Эттерби-Смит. Что это был за обед! Большую часть времени мы просидели в торжественной тишине, прерываемой лишь просьбой передать соль. Но вот я заметил с удовлетворением, что ситуация немного разрядилась на другом конце стола, где Эттерби-Смит выпил слишком много вина. Я услышал, как он говорит:

— Мы надеялись провести несколько дней с тобой, моя дорогая Луна. Но ты говоришь, что твои обязательства делают это невозможным, — он замолчал, чтобы отпить немного портвейна, а леди Регнолл ответила невпопад:

— Я убеждена, что нет лучше десятичасового поезда, и я заказала экипаж к половине девятого, ведь это не очень рано.

— Если твои обязательства делают это невозможным, — повторил мистер Эттерби-Смит, — мы хотели бы попросить тебя о небольшом семейном совещании сегодня вечером.

И все обернулись и уставились на меня.

— Конечно, — ответила леди Регнолл, — чем раньше, тем быстрее мы уйдем спать. Мистер Квотермейн, я думаю, извинит нас, не так ли? В музее включен свет для вас, мистер Квотермейн. Вы можете найти там разные египетские штучки, которые несомненно, вас заинтересуют.

— О, с удовольствием! — пробормотал я и удалился.

Я провел два очень поучительных часа в музее, изучая различные египетские достопримечательности, в том числе пару мумий, которые несколько испугали меня. Они так были похожи на трупы в своих одеяниях! Одна из них была женская, ее звали «Певица Амона», насколько я помню. Я подумал о том, где и какие песни она пела. Затем я подошел к стеклянному ящику, который привлек мое внимание, потому что на нем была наклейка с надписью «Два папируса, подаренные леди Регнолл жрецами племени кенда в Африке». Внутри лежали развернутые папирусы, а под каждым — его перевод. Номер один, который был датирован «первым годом Пероа», оказался официальным представлением царской жрицы Амады в качестве предсказательницы в храме Исиды и Гора, который тоже назывался Амада и находился на восточном берегу Нила выше Фив. Очевидно, это был тот самый храм, о котором мне писала леди Регнолл, где ее муж погиб в результате несчастного случая. Это совпадение заставило меня задуматься, насколько я помню, каким образом сей документ попал в ее руки и какую миссию он сейчас исполняет.

Другой документ, или скорее его перевод, содержал наиболее полный курс сведений для человека, который собирался ознакомиться с личной неприкосновенностью той же самой царской дамы Амады, которая, очевидно, благодаря своей службе была обречена на вечный целибат как дева-весталка. Я не помню точно все пункты этого перечня наставлений, но знаю, что он призывал к мести матери Исиды, Матери Луны, и младенца Гора всем, кто надругается над святыней. Там было столько слов о жестокой смерти «далеко от его собственной страны, где впервые он увидел Ра» (то есть солнце) и о дальнейших духовных страданиях.

У меня появилась идея, что этот документ был создан в тяжелые времена, чтобы защитить сию чрезвычайно священную особу, предсказательницу Исиды, чей культ, как я узнал впоследствии, начал свою жизнь в Египте, от ужасной опасности, которая, возможно, грозила от рук чужестранца. Мне даже пришло на ум, что эта принцесса, которая, несомненно, была наследницей царей, оказалась помещенной в самое священное место именно по этой причине. Люди, которые страшатся собственных желаний, часто боятся навлечь на себя проклятия наиболее чтимых богов, чтобы достичь своих целей, даже если это не их боги.

Такие выводы я сделал, прочитав этот любопытный древний документ. Я очень сожалею, что не могу привести его полностью, поскольку не позаботился о том, чтобы сделать копию.

Могу добавить, и это мне показалось очень странным, что тот и другой документы, имеющие отношение к определенному храму в Египте, попали в руки леди Регнолл две тысячи лет спустя на огромном расстоянии от Африки и что впоследствии ее муж был убит в ее присутствии, раскапывая именно тот храм, к которому относились документы. Каким образом они были оттуда взяты? Кроме того, представляется достаточно странным, что леди Регнолл в свое время сама исполняла роль Исиды в усыпальнице, откуда были родом эти два папируса, а один из ее официальных титулов был «Предсказательница и Мать Луны», чей символ она носила на груди.

Хотя я давно уже знал о том, что в мире существует много всего, неподвластного нашему пониманию, могу сказать честно и уверенно, что я человек без предрассудков. Но могу признаться, что эти бумаги и обстоятельства, с ними связанные, заставили меня насторожиться и даже пожалеть, что я приехал в замок Регнолл.

Итак, Эттерби-Смиты очень эффектно положили конец всяческим разговорам на эту тему, и даже если леди Регнолл удалось выпроводить их на утренний поезд, в чем я сильно сомневался, у нас оставался единственный день, когда было бы нетрудно предотвратить беседы на подобные темы.

Я размышлял об этом, стоя лицом к лицу с этими мумиями, пока наконец не увидел, что Певица Амона, на которой была надета яркая золотая маска в форме звезды, смотрит на меня своими продолговатыми нарисованными глазами. К моему удивлению, в них сияла сардоническая улыбка, которая растянулась во весь рот.

«Вот о чем ты думаешь, — казалось, говорила эта улыбка, — наверное, о том, что можно избежать судьбы. Подожди и увидишь, мой друг. Подожди и увидишь!»

— Во всяком случае, не в этой комнате! — громко ответил я и в спешке выбежал к переходу, который вел к главной лестнице.

Не достигнув его конца, я увидел замечательное зрелище, которое заставило меня спрятаться за угол. Семья Эттерби-Смитов отправлялась спать. Они шли вверх друг за другом по главной лестнице, и каждый из них нес свечу. Папа шел впереди, а полный надежд молодой человек замыкал шествие. Их лица источали угрозу, даже близнецы выглядели как сердитые ягнята, но что-то на их лицах сказало мне, что недавно они испытали проигрыш и понесли невосполнимую утрату. Вскоре они исчезли на лестнице и из моей жизни навсегда.

Когда они ушли, я возобновил свой путь и пошел прямиком к леди Регнолл. Если ее гостей можно было назвать сердитыми, то о ней следовало сказать: она была в ярости, почти кипела от негодования. Она повернулась ко мне и почти закричала:

— Вы негодяй! Вы убежали и оставили меня на весь день с этими ужасными людьми. Да, они никогда сюда не вернутся, потому что я сказала, что прикажу слугам захлопнуть перед ними двери, если они появятся вновь.

Не зная, что сказать, я пробормотал, что провел весьма поучительный вечер в музее, и это, казалось, разозлило ее еще больше. Она быстро исчезла, даже не сказав «спокойной ночи», и оставила меня одного. Через некоторое время я узнал, что Эттерби-Смиты невозмутимо информировали леди Регнолл, что она украла их собственность, и потребовали, чтобы она «по справедливости» вернула все, чем владеет, им, а кроме того, предоставила им денежное обеспечение в размере 4000 фунтов в год. Вот чего я не знал, так это того, что она им ответила.

На следующий день Альфред пришел ко мне и принес записку от своей госпожи. Я ожидал, что она содержит приказ для меня покинуть ее дом вместе с другими гостями. Однако содержание записки было совершенно иным.


«Мой дорогой друг, — было написано в ней, — мне ужасно стыдно за свое поведение, и я прошу у Вас прощения за мою грубость прошлым вечером. Если бы Вы знали, что всему виной эти попрошайки, Вы бы извинили меня… Л. Р.

P.S. Я приказала подать завтрак к 10 утра. Не приходите раньше, ради Вас самого».


Я почувствовал явное облегчение, потому что думал, что она разозлилась на меня безо всякой причины, поэтому поднялся, оделся и сел, чтобы написать несколько писем. Занимаясь делами, я услышал шум подъехавшего экипажа под окном и увидел семью Эттерби-Смитов, покидающую замок. Сам Смит, казалось, до сих пор пребывал в ярости, остальные, кажется, были расстроены. Я услышал, как жена сказала мужу:

— Успокойся, мой дорогой. Помни, что Провидение знает, что лучше для нас и что выскочки всегда несправедливы и неблагодарны.

Ее супруг ответил на это:

— Придержи свой проклятый язык! — и начал браниться на слуг из-за багажа.

Итак, они наконец-то уехали. Глядя через дверь экипажа, мистер Смит увидел меня, выглядывающего из окна. Я махнул ему рукой на прощание. В ответ на мой вежливый жест он потряс кулаком. Я так и не понял, относилось ли это лично ко мне или ко всем обитателям замка.

Убедившись в том, что они уехали окончательно и уже не вернутся, чтобы забрать что-то забытое, я спустился и с удивлением застал бурное совещание между дворецким, Моксли и его подчиненными, усиленное горничной леди Регнолл и двумя девушками-служанками.

— Чаевые! — воскликнул Моксли, и это было самое прекрасное слово в потоке его брани. — Ими и не пахло! Вот его чаевые: «Протри глаза, ты, жирная посудомойка» — вот как он назвал дворецкого! Мне протереть глаза, вы представляете, Анна?! Не Альфреду или Уильяму, а мне! И это потому, что он упал, запутавшись в своем пледе. Джентльмен! Где уж!.. Я бы сказал — боров с потомством.

— У кабанов не бывает потомства, мистер Моксли, — заметила Анна.

— Милая девушка, много вы знаете! Чтобы у боровов не было бы потомства! Однако он не пустит свои грязные корни в этом замке, мне удалось услышать пару слов, которыми обмолвились они с миледи прошлой ночью. Он прямо сказал, что она занимается любовью с этим коротышкой Квотермейном, который хочет только ее денег, делают они это не в первый раз, началось все еще в Африке. Этот джентльмен, запомни это, Анна, хотя и достаточно своеобразный, он мне нравится, кроме того, как говорит сторож Чарльз, он лучший стрелок во всем мире.

— И что она ответила на это? — спросила Анна.

— Что она ответила? Что она не ответила, вот в чем вопрос. Все выглядело так, словно вся мебель в комнате вылетела вслед за Смитами! Итак, услышав более, чем мне хотелось бы, я вышел с подносом, в следующую минуту они удалились, захватив ночники. Вот и все, вон звенит колокольчик миледи. Альфред не стой, открыв рот, иди и зажги плиту.

Итак, они исчезли, и я спустился. Я был возмущен, но рассмеялся. Без сомнения, леди Регнолл сошла с ума!

Десять минут спустя она прибыла в гостиную, размахивая яркой лентой, которая распространяла благоухание.

— Ради всего святого, что вы делаете?

— Очищаю дом, — ответила она, — в этом, конечно, нет необходимости, я думаю, что они незаразные, но эта церемония имеет скорее моральное значение — как ладан.

Она засмеялась и бросила смятую ленту в огонь, добавив:

— Если вы скажете еще хоть слово об этой семейке, я уйду из комнаты.

Думаю, что то был один из самых приятных завтраков, которые я только помню. Начнем с того, что мы были ужасно голодны, ведь события предыдущей ночи не позволили нам как следует поесть. Леди Регнолл вообще поклялась, что не ела ничего с субботы. Кроме того, нам было о чем поговорить. Мы беседовали весь день, в доме и на прогулке, когда гуляли в садах и парке вокруг дома, делая лишь короткие перерывы на отдых. Зайдя на задний двор, я оказался в том самом месте, где однажды спас леди Регнолл от Харута и Марута, мне кажется, что я даже не удержался и вскрикнул. Она спросила, что со мной. И мне пришлось рассказать эту историю, о которой к тому моменту она не ведала, поскольку Регнолл сохранил все в тайне.

Она внимательно выслушала меня, а потом сказала:

— Значит, я обязана вам еще больше. Хотя я не уверена, что меня хотели похитить. Если бы это случилось, Джордж, возможно, никогда не женился бы на мне и не встретился со мной вновь, и это было бы для него лучше всего.

— Почему? — спросил я. — Ведь вы были для него целым миром.

— Разве может какая-нибудь женщина быть всем для мужчины, мистер Квотермейн?

Я замешкался, ожидая дальнейшей атаки.

— Не отвечайте, — продолжала она, — это может занять много времени, и вы не сможете убедить меня, потому что я была на Востоке. Однако Джордж был всем для меня. Все, чего я желала, — это его благополучие, и я думаю, что он получил бы больше, если бы не женился на мне.

— Почему? — снова спросил я.

— Потому что я не принесла ему удачу, понимаете? Я не хочу снова вспоминать эту историю. Вы знаете ее. В конце концов, именно из-за меня он был убит в Египте.

— Или из-за богини Исиды, — бросил я нервно.

— Да, богиня Исида, роль, которую я играла в свое время, или что-то вроде этого. И он был убит в храме богини Исиды. И тот папирус, чей перевод вы прочитали в музее, был подарен мне на земле кенда, кажется, он пришел из того же храма. И как насчет Дитя из слоновой кости? Исида в храме, очевидно, держала его на руках, но мы нашли ее уже без ребенка. Предположим, что этот ребенок был тем самым, которому я приходилась стражем! Это могло бы быть, потому что папирус появился именно из того храма. Что вы думаете по этому поводу?

— Я ничего не думаю, — ответил я, — кроме того, что все это очень странно. Я даже не понимаю, что изображают Исида и дитя Гора. Это не просто образы, даже в Египте или на земле кенда. Должно быть что-то еще.

— О да, Исида же была общей матерью вселенной, самой природой с ее властью, с видимым и невидимым, что скрыто в природе; она также выражала любовь, хотя вряд ли была королевой любви, как Хатор, ее сестра-богиня. Ребенок Гор, которого древние египтяне называли Херу-Хенну, олицетворял собой вечное возрождение, вечную молодость, вечные силу и красоту. Кроме того, он был мстителем, который победил Сета, князя тьмы, и, таким образом, открыл дверь жизни людям.

— Мне кажется, что все религии имеют нечто общее, — заметил я.

— Да, очень многое. Для древних египтян было просто стать христианами, потому что для многих из них это лишь означало поклонение Исиде и Гору под новыми, более святыми именами. Однако пойдемте в дом, становится холодно.

Мы пили чай в будуаре леди Регнолл, после этого наш разговор как-то сам собой иссяк. Она сидела напротив камина с сигаретой в губах, смотрела на меня и вдыхала ароматный дым. Мне стало не по себе, я чувствовал, что назревает катастрофа. Я не ошибся. Некоторое время спустя она произнесла:

— Однажды мы предприняли долгое путешествие с вами, не так ли, мистер Квотермейн?

— Было дело, — ответил я и завел было разговор об этом, пока она не прервала меня взмахом руки, и продолжала:

— Мы можем отправиться в еще более дальнее сегодня вечером после ужина.

— Какое? Куда? Каким образом? — воскликнул я встревоженно.

— Я не знаю куда, но сейчас посмотрите вон ту коробочку, — и она указала на маленькую табакерку с восточным орнаментом, вырезанную из розового или сандалового дерева, которая стояла на столе между нами.

Я поднялся со стоном и открыл ее. Внутри была другая коробочка из серебра. Я открыл ее и увидел, что внутри лежит связка из сухих листов, похожих на табачные. Они испускали слабый, но хорошо знакомый аромат, который на мгновение затуманил мой мозг. Затем я закрыл обе крышки и вернулся на свое место.

— Тадуки, — пробормотал я.

— Да, тадуки, и я верю, что ее сила сохранена полностью.

— Сила! — воскликнул я. — Я не верю, что может быть какая-то сила в этой ненавистной магической траве, которая, мне кажется, произрастает в саду самого дьявола. Кроме того, леди Регнолл, в этом мире есть несколько вещей, в которых я вам откажу, и я должен сказать, что ничто не заставит меня вновь иметь дело с этой травой!

Она тихонько засмеялась и спросила, почему я столь категоричен.

— Да потому, что моя жизнь и без того настолько полна проблем и грустных воспоминаний, что у меня нет никакого желания возвращаться к ним лишний раз, и к тому же я уверен, что в этих коробочках спрятано много лжи.

— Если и так, не думаете ли вы, что они могут объяснить нам кое-что из того, что происходит вокруг нас сегодня?

— Нет, этим дело не кончится, и увиденное тоже потребует объяснений

— Давайте не будем спорить, — ответила она, — я устала, полагаю, что нам еще понадобятся силы сегодня вечером.

Я смотрел на нее и не мог произнести ни слова. Почему она не принимает отказов? Как обычно, она прочитала мои мысли и ответила на них.

— Почему Адам не отказался от яблока, которое Ева предложила ему? — спросила она, словно мурлыкая. — Или почему он вкусил плод после стольких отказов и узнал секрет добра и зла, великую игру мира, которая потом стала известна всем, равно как и родовые муки?

— Потому что женщина соблазнила его, — огрызнулся я.

— Именно так. Это всегда было делом ее жизни, и всегда будет. Итак, я соблазняю вас, и не напрасно.

— Вы помните, кто соблазнил женщину?

— Конечно. Как и то, что он оказался хорошим учителем, потому что пробудил жажду знаний о том, как преодолеть страх, и, таким образом, заложил краеугольный камень человеческого прогресса. Эта аллегория читается двояко — избавление от невежества вместо потери невинности.

— Вы слишком умны для меня вместе с вашими извращенными понятиями. К тому же вы сказали, что мы не будем спорить. Могу повторить только, что я не буду есть ваше яблоко или же не буду вдыхать тадуки.

— Снова тот же самый Адам, — повторила она, качая головой. — Начало старо как мир и будет тот же самый конец, потому что в итоге вы сделаете то, что сделал Адам.

Она поднялась и встала надо мной, глядя мне прямо в глаза. Любопытно, но при этом моя сила начала куда-то испаряться. Затем она снова села, тихо засмеявшись, и сказала как будто сама себе:

— Кто бы мог подумать, что Аллан Квотермейн окажется порядочным трусом!

— Трусом! — эхом проговорил я. — Трусом!

— Да, это именно то слово. По крайней мере таким вы были минуту назад. Теперь ваше мужество снова вернулось к вам. Что ж, сейчас самое время переодеться к обеду, но перед этим выслушайте меня. Мой друг, я имею некую власть над вами, так же как и вы обладаете некоей властью надо мной. Скажу вам откровенно: если бы вы захотели, чтобы я что-то сделала, я бы это сделала, то же самое относится и к вам. Сегодня ночью мы с вами откроем великие ворота и увидим замечательные вещи, восхитительные вещи, которые будут бередить нашу память всю оставшуюся жизнь. Возможно, мы увидим то, что случится после смерти. Вы же не подведете меня? — молвила она умоляющим голосом. — Если так, я сделаю все сама, без сопровождающих, но тогда, я знаю — не могу сказать откуда, но я знаю, — что мне будет грозить великая опасность. Я думаю, что могу сойти с ума и никогда не стану прежней до самой своей смерти. Вы же не допустите этого, не так ли, хотя бы потому, что хотите избежать воспоминаний о прошлом?

— К-конечно, нет, — заикаясь, проговорил я. — Я никогда не прощу себе этого!

— Конечно, нет. Тогда нет нужды просить вас. Вы обещаете, что сделаете все, что я скажу? — и она снова посмотрела на меня, добавив: — Не стыдитесь этого, вы же помните, что я имела связь с тайными силами, совсем не так, как другие женщины. Вспомните, я говорила вам, что я никогда не чувствовала того же ни с одной живой душой, кроме вас, с тех пор, как мы впервые встретились.

— Я обещаю, — ответил я и хотел было что-то добавить, но забыл что, потому что она прервала меня:

— Этого достаточно, я знаю, что ваше слово превыше всего. А теперь идите и переодевайтесь как можно быстрей или обед будет испорчен.

Глава 4

СКВОЗЬ ВРАТА
У меня было немного времени перед тем, как позвонил колокольчик к обеду, чтобы все обдумать. С каждым новым предметом моей одежды, который я снимал, аромат будуара уходил, пока наконец его последние следы не исчезли вместе с моей обувью. Я в самом деле был растерян. Я, который пришел в этот дом полный целомудренной решительности и мыслей о независимости, теперь был лишь жертвой и пленником обстоятельств и жизненных коллизий и еще мог только молиться, чтобы хоть как-то удержать себя от искушения. В самом деле, что же соблазнило меня? Клянусь своей жизнью, я не мог этого сказать. Желание доставить удовольствие самой прекрасной женщине и удержать ее от сомнительных и опасных экспериментов? Может быть, хотя неизвестно, будут ли они менее опасными, если мы станем проводить их вместе. Конечно, это было не только желание вкусить вожделенное яблоко знаний, ведь я уже и так много знал об этих вещах. Правда была в том, что эта женщина — самая могущественная сила в мире, где большинство составляем мы, бедные и слабые мужчины. Она командовала, и я был вынужден подчиниться.

Во мне росли отчаяние и желание скрыться. Может быть, я мог бы выскользнуть через заднюю дверь и сбежать без пальто или шляпы, хотя ночь была достаточно холодной и меня просто могли бы принять за лунатика. Но это оказалось невозможно, ведь я был прикован цепью, сломать которую нельзя. Я дал слово чести. Я был связан по рукам и ногам, и в этом было что-то, что заставляло меня бояться, от чего я дрожал и чего избегал даже представить себе — будто готовился сбежать с чужой женой или скрыться от чего-то, чуждого мне.

Возможно, трава уже потеряла свою силу, если только ее воздействие не усилилось с годами, как это бывает с некоторыми видами взрывчатых веществ. Если это было не так, худшее, что ждало меня, был глупый сон, сопровождаемый, возможно, головной болью. Самый неприятный вариант — я мог не проснуться. Или я проснулся бы, а она нет! Что я мог тогда сказать? Я оказался в тупике.

Были и другие ужасные мысли, настолько реальные, что я покрывался холодным потом и чувствовал такую слабость, что временами садился в изнеможении.

Потом я услышал гонг, он звучал для меня как колокол для преступника, приговоренного к смерти. Я медленно спустился и нашел леди Регнолл, ожидающую меня в гостиной. Она была нарядно одета. Я помню, что недавно негодовал по поводу того, что она еще радовалась в таких обстоятельствах. Однако я ничего не сказал. Она оглядела меня сверху донизу и заметила:

— Судя по вашему внешнему виду, вы видели привидение замка Регнолл или собрались жениться против своей воли или я не знаю что. И вы забыли завязать галстук.

Я посмотрелся в зеркало. Это была правда, концы галстука свисали с моей рубашки. Потом я словно боролся с дьявольской силой, пытаясь справиться с этой штуковиной на шее, пока наконец она не помогла мне, тихо смеясь. Ее прикосновение каким-то образом вернуло мне уверенность и позволило смело сказать, что я лишь хотел пообедать.

— Да, — ответила она, — но вам не нужно много есть, вы должны лишь пить воду. Жрицы племени кенда говорили мне, что это обязательно нужно делать перед принятием тадуки в ее сильнейшем виде, что мы и собираемся сделать сегодня ночью. Вы знаете, что жрец Харут лишь дал нам вдохнуть самую малость в этой комнате много лет назад.

Я только застонал, и она снова засмеялась.

Мы ничего не выпили за обедом на этот раз, хотя, чтобы избежать подозрений, я позволил Моксли наполнить мой стакан один или два раза. Я мало ел, потому что не было аппетита, что было вызвано плохим сном.

Я не могу больше ничего вспомнить до того времени, пока леди Регнолл не указала Моксли посмотреть, насколько хорош огонь в камине в музее, куда мы собирались пойти ночью и где нас не должны были беспокоить.

Прошла еще минута, и я уже чисто механически открывал для нее дверь. Когда она проходила мимо, то задержалась, чтобы что-то поправить на своем платье, и прошептала:

— Приходите через четверть часа. Имейте в виду — никакого портвейна, который может затуманить ваш ум.

— Мне нечего затуманивать, — ответил я ей.

Затем я вернулся и сел у огня, глядя на графин и чувствуя себя совершенно несчастным, потому что, насколько я помню, мне никогда так не хотелось выпить бутылку вина. Большие часы тикали и тикали и наконец пробили четверть часа, ударяя по моим нервам в этом огромном пустом банкетном зале. Я встал и отправился наверх, как преступник, и мне казалось, что слуги в зале смотрели на меня с подозрением, а может быть, так оно и было.

Я добрел до музея и увидел, что он ярко освещен, но совершенно пуст, за исключением веселой компании из двух мумий, которые, кажется, подмигнули мне своими сверкающими, но безжизненными глазами. Я уселся перед огнем, не осмеливаясь даже закурить, чтобы табак не усугубил действие тадуки.

Вдруг я услышал глухой смех, посмотрел наверх и едва не упал назад, потому что мое кресло чуть не совершило этакое сальто с обратным поворотом.

В этом не было ничего странного, потому что надо мной, как античная невеста, обожаемая своим мужем, появилась богиня Исида — белые одежды, на голове украшение с перьями, античные браслеты, сандалии на босу ногу с золотыми гвоздиками, надушенные волосы, рубиновое ожерелье и все остальное в том же духе. Я смотрел во все глаза, затем из меня вырвались слова, которые я меньше всего хотел сказать:

— О, небеса! Как же вы прекрасны!

— В самом деле? — спросила она. — Я рада, — и она плавно прошла через всю комнату и закрыла дверь.

— Теперь, — сказала она, обернувшись, — нам лучше заняться делами. Надеюсь, тогда вы станете обожать богиню Исиду немного меньше и приведете свой ум в порядок.

— Нет, — ответил я, почувствовав, что моя благовоспитанность вернулась ко мне, — я не желаю обожать какую-либо богиню, особенно, если она не богиня. Это не входило в нашу сделку.

— Это так, — кивнула она, — но кто знает, что вы будете обожать через час? О, простите меня, я смеюсь над вами, но я не могу иначе. Вы действительно выглядите напуганным.

— Кто не был бы напуган на моем месте? — спросил я, уставившись с мрачным предчувствием на коробочку из сандалового дерева, которая появилась из шкафа, полного скарабеев. — Посмотрите сюда, леди Регнолл, — добавил я, — почему вы не оставите это дьявольское занятие и не позволите нам провести приятный вечер за разговорами, тем более когда уехали эти ужасные Смиты? У меня есть множество историй о моих африканских приключениях, они должны заинтересовать вас.

— Потому что я хочу увидеть свои собственные африканские приключения и, возможно, ваши тоже. Я уверена, что они заинтересуют меня гораздо больше, — воскликнула она с серьезным видом. — Вы думаете, что все это глупость, но это не так. Эти жрицы племени кенда рассказали мне больше, чем смогло вылететь у меня из головы. Долгое время я не вспоминала то, что они поведали мне, но в последнее время, особенно с тех пор, как мы с Джорджем начали раскапывать тот храм, много всего мало-помалу вернулось ко мне, фрагментами, знаете ли. Я пожелала знать остальное, как не хотела ничего в жизни. И худшее в том, что я знала и знаю, что это может случиться, только если мы будем вдвоем, и я не могу сказать почему, или забыла об этом. Именно поэтому я с такой радостью восприняла весть о том, что вы не только живы, но и находитесь в этой стране. Вы ведь не разочаруете меня, не так ли? Я ничего не могу предложить вам из того, что имеет для вас хоть какую-то ценность, поэтому я всего лишь прошу вас не разочаровывать меня — ведь я ваш друг.

Я отвернулся, замешкавшись, а когда снова поднял голову, то увидел, что ее прекрасные глаза полны слез. Естественно, это решило дело, и я лишь произнес:

— Давайте займемся нашими делами. Что я должен делать? Погодите. Я хочу предотвратить все случайности — и, подойдя к столу, взял лист бумаги и написал:

«Леди Регнолл и я, Аллан Квотермейн, собираемся поставить эксперимент с травой, которую мы нашли в Африке несколько лет назад. Если случайно это приведет к несчастному случаю с кем-то одним из нас или обоими, коронер должен знать, что это не убийство или самоубийство, а всего лишь неудачный научный опыт».


Я поставил дату и время, 21.47, затем подписал, попросив ее сделать то же самое.

Она подчинилась, заметив, что достаточно странно, что такой человек, как я, проживший жизнь в постоянной опасности, боится умереть.

— Послушайте, юная леди, — ответил я раздраженно, — не кажется ли вам, что я могу бояться, что если с вами что-то случится… я буду повешен за это? — добавил я, чуть запнувшись.

— О, я понимаю, — ответила она, — это действительно очень мило с вашей стороны. Но, конечно, вы должны подумать об этом, такова ваша природа.

— Да, — ответил я, — природа, но не добродетель.

Она подошла к буфету, который являлся нижней частью музейных ящиков, и извлекла из одного античную чашу, сделанную из черного камня с отверстиями для ручек, на которых были вырезаны головы женщин в церемониальных париках. И кроме того, я увидел низкую треногу из эбенового или какого-то другого черного дерева. Я посмотрел на эти предметы и узнал их. Они стояли перед святилищем в храме в землях племени кенда, именно над ними я однажды видел эту самую женщину, одетую так, как леди Регнолл сегодня вечером, со склоненной головой и в магическом дыму. Именно сквозь него она произносила свои предсказания, данные ей богом кенда.

— И это вы привезли тоже, — сказал я.

— Да, — ответила она торжественно, — они будут готовы в назначенный час, когда понадобятся нам.

Она больше ничего не говорила, а занялась какими-то странными приготовлениями. Сначала поставила треногу и чашу на открытое пространство, и я с радостью заметил, что они находятся на некотором расстоянии от огня, ведь если кто-то из нас упадет туда, то должен быть кто-то, кто не допустит этой кремации. Затем она подняла изогнутое сиденье со спинкой и ручками, достаточно удобно выглядевшее приспособление, которое стояло сзади, в точности как те, которые стоят в клубах. Она указала мне сесть на него. Я подчинился, но у меня было такое чувство, которое испытывает человек, который ложится на операционный стол.

Далее она взяла ту треклятую коробочку с тадуки, я имею в виду ту, вторую, внутреннюю серебряную, содержимое которой я страстно хотел бы выбросить в огонь. Она поставила ее, открытую, около треноги. Затем она вытащила щипцами несколько поленьев из камина и положила их в каменную чашу.

— Я думаю, это все. Настало время для новых приключений, — сказала она голосом, внезапно ставшим звонким и мечтательным.

— Что я должен делать? — спросил я еле слышно.

— Все очень просто, — ответила она, присев рядом со мной, как раз рядом с коробочкой, где была тадуки. Жаровня стояла между нами, а тренога, как раз ее выгнутая часть, располагалась напротив края дивана, так что мы как раз оказывались по разные стороны от нее. — Когда дым станет слишком густым, вам нужно будет лишь опустить голову немного вперед, а ваши плечи должны находиться напротив кресла до тех пор, пока вы не почувствуете, что сознание покидает вас, хотя я не думаю, что это понадобится, ведь вещество едва уловимо. Затем откиньте голову назад, чтобы заснуть и видеть сны.

— Что я увижу во сне? — спросил я просто так, чтобы хоть что-то сказать, потому что рассудок уже покидал меня.

— Я думаю, вы увидите прошлое, в котором вы и я играли определенную роль, по крайней мере я на это надеюсь. Я видела такие сны на земле племени кенда, но тогда это была не я и большинство снов забыла. Кроме того, я знала, что мы можем увидеть их только вместе. Но хватит слов.

Однако эта команда пробудила во мне жгучее желание продолжить разговор. Моему желанию не суждено было сбыться, потому как в тот момент она снова встала, глядя на треногу и меня, и начала петь звучным и одновременно каким-то жутким голосом. Не ведаю, что то была за песня, языка я не знал, но думаю, что это была какая-то древняя песня, которую она услышала на земле кенда. Она стояла, красивая и вдохновленная жрица, облаченная в свои древние одежды, и пела, покачивая руками и глядя на меня в упор. Внезапно она нагнулась, взяла немного травы и со словами заклинания бросила ее на угольки под чашей. Она сделала это дважды, затем села на диван и стала ждать.

Яркое пламя вырвалось примерно через тридцать секунд, я думаю, что оно поглотило летучие масла дерева. Затем пламя как бы умерло, и снова появился дым — белый, густой и клубящийся. Он источал очень приятный аромат, напоминающий запах оранжереи. Он поднимался над нами, как веер, сквозь его завесу я слышал ее голос:

— Врата открыты. Входите!

Я очень хорошо понимал, что она имеет в виду, и, хотя на мгновение я подумал о надувательстве (другого слова подобрать было нельзя), я также знал, что она читает мысли и будет презирать меня в душе. В любом случае я чувствовал, что должен подчиниться, и погрузил голову в дым, как свежий окорок погружают в коптильню. Теплый пар ударил мне в голову, как туман или, скорее, течение, но я не задыхался и опасался только за свои глаза. Я всасывал аромат глубоко в горло, вдохнул раз, другой, третий, мой мозг плавно скользил, отбрасывая меня назад, что я и должен был делать. Глубокая и счастливая сонливость овладела мной, и последнее, что я помню — это звук часов, которые пробили два удара от десяти часов. Третий удар я тоже слышал, но он уже звучал где-то во мне, как самый прекрасный звон колоколов в мире. Я помню, что был уверен, будто это сигнал для развертывания какой-то огромной авансцены, которая выплывала позади. То был целый мир — не больше и не меньше.

Что же я видел? Что видел? Позвольте мне вспомнить и рассказать.

Сначала был какой-то хаос. Огромные клубы дыма, раздуваемые мощными ветрами, великие моря, но по большей части спокойные. Затем сотрясения и вулканы, извергавшие огонь. Затем бесконечная роскошь пышных тропических лесов. Огромные рептилии, пасущиеся и поедающие что-то на болотистых берегах. Крупные слоноподобные животные, передвигающиеся между пальмами. Затем на полянах — крытые тростником хижины, а вокруг них бормочущая что-то толпа созданий, которые людьми-то являлись лишь наполовину. Временами они поднимались на ноги, иногда опускались на четвереньки. Они были практически целиком покрыты волосами, которые стали для них своего рода одеждой.

В тот момент, когда я встретил их, они были напуганы появлением огромного мамонта, если это, конечно, верное название для него, он вошел на поляну и смотрел на нас. Без сомнения, это было чудовище из слоновьего племени, я примерно оценил его рост — около двадцати футов — и с невероятным образом изогнутыми бивнями.

В результате получилось так, что я обнаружил себя среди этих волосатых, бормочущих что-то созданий, но я был не снаружи — видимым, а как бы внутри, и это был не я, а дух. Кроме того, меня подгоняла женская особь племени (я едва ли могу назвать ее женщиной), чтобы я подтвердил свою мужскую сущность, добыв мамонта лично для нее или найдя кого-то, кто может это сделать. В конце концов я ранил мамонта, применив орудие охоты, думаю, это был острый камень, хотя то, как я мог ранить чудовище ростом в двадцать футов подобным орудием, выше моего понимания. Но, возможно, камень был отравлен.

Как ни странно, конец был неожиданным. Я бросил камень, и в этот момент огромный хобот взметнулся между таких же гигантских бивней и поймал меня. Я болтался в воздухе туда-сюда, пытаясь сообразить, что случилось, поскольку к тому времени мое нормальное мироощущение еще не окончательно покинуло меня. Это была моя первая встреча со слоном Джаной, к тому же было глупо пытаться угодить женщине, не подумав о личной безопасности…

Внезапно свет померк, все было кончено, но вдруг, спустя многие тысячи лет, или мне так показалось, он снова появился. В этот момент я был черным человеком, который жил в чем-то, похожем на крааль туземцев на вершине холма.

Внизу шла стрельба, нас атаковали враги, из хижины выбежала женщина и дала мне копье и щит, последний был сделан из дерева с белыми пятнами на нем. Она указала мне на тропинку, которая вела к подножию холма. Я последовал за группой остальных воинов, хотя и без энтузиазма, и внезапно встретился внизу с огромным ревущим человеком. Я метнул в него копье, он бросил свое в меня, ужасная боль в животе пронзила меня. После этого я поднялся на вершину холма, где женщины вытащили из меня копье и отдали его другому человеку. Больше я ничего не помню.

Затем было много других видений, но я не могу, по правде говоря, их вспомнить. Не то чтобы они ничего собой не представляли, просто после всего этого то были лишь робкие попытки, беспорядочные происшествия прошлых жизней, реальные или воображаемые, или, как я предполагаю, все это были обычные, элементарные вещи, такие, как голод и раны, женщины и смерть.

В конце концов промелькнули фрагменты прошлого, и я не сознавал, что это, затем я обнаружил себя лицом к лицу с чем-то конкретным и реальным, не таким отдаленным или незнакомым для понимания. Это было началом реальной истории.

Пожалуйста, не забывайте, что я помнил себя, Аллана Квотермейна, и никого другого, и в то же время что-то или кто-то еще видел меня в колеснице, запряженной двумя лошадьми с изогнутыми шеями, которая управлялась возницей, сидевшем впереди на маленьком сиденье. Это была богато украшенная позолоченная повозка без рессор, сделанная из дерева, нечто похожее на фургон с шестом, или, как мы называли их в Южной Африке, диссельбум, в который были запряжены лошади. Я стоял в этой повозке в развевающихся одеждах, которые были стянуты на поясе ремнем. Мои ноги были обмотаны цветными лентами, на ногах надеты сандалии. Мне так кажется, что своей внешностью я был похож на женщину, и это мне не очень нравилось.

Однако все-таки я был рад видеть, что в те дни я являлся кем угодно, только не женщиной. В самом деле, я не мог поверить, что когда-то я выглядел таким красивым, даже две тысячи лет назад. Я был не очень высоким, но невероятно крепким, даже можно сказать, плотным. Мои руки, насколько это можно было разглядеть под рукавами женского наряда, были руками борца, а грудь была, как у быка.

Лицо мое мне тоже очень понравилось. Широченный лоб, черные глаза, глубокие и горделивые, черты лица массивные, но точеные и какие-то очень разумные. Рот прямой, хорошей формы, губы, возможно, слишком полные. Волосы — я не помню точно какие, но, согласно современной этому времени моде, завивались так красиво, что можно было предположить, что один из моих предков влюбился в женщину негроидной расы. Однако волос было много, они свисали практически до плеч и завязывались на лбу очень тонкой ленточкой голубого цвета с блестками. Я был рад отметить, что моя кожа хоть и была темной, но оказалась светлее, коричневой, что могло произойти в результате загара. Возраст — между двадцатью пятью и тридцатью пятью годами, возможно, ближе к последнему, то есть самый расцвет жизненных сил.

В заключение могу сказать, что я держал в левой руке крепкий лук из черного дерева, который, как мне показалось, уже достаточно поработал. Его тетива была из чего-то похожего на кетгут[350], в нем была размещена широкая стрела. Я держал стрелу пальцами правой руки, на одном пальце я заметил красивое золотое кольцо со странными рисунками, вырезанными в его гнезде.

Теперь поговорим о колесничем.

Он был сама чернота, черный, как шляпа для воскресных походов в церковь, круглые желтые глаза его вращались на невероятно уродливом лице. Его большой широкий рот с толстыми губами сполз на левую сторону его лица, прямо к уху, которое было тоже очень большое и выступало вперед. Волосы, в которых торчало перо, были действительно негритянские, они покрывали череп, круглый, как пушечное ядро, и, я думаю, были такие же жесткие. Голова сидела на плечах, как будто была вколочена туда свайным молотом. Невероятно широкие плечи предполагали огромную силу, но тело в ярких одеждах, поддерживаемое двумя кривыми ногами и большими плоскими ступнями, было телом эфиопского карлика, которое, судя по пропорциям конечностей, природа сначала предполагала для великана.

Глядя на эту необычную внешность, я обнаружил, что внутри нее имелась душа — или живой элемент, кого бы вы думали? Это был не кто иной, как мой обожаемый старый слуга и компаньон готтентот Ханс, чью потерю я оплакивал долгие годы. Сам Ханс, который умер для меня, уничтожив огромного слона Джану на земле кенда, слона, которого я не смог поймать, и тем самым спас мою жизнь.

Хоть я и вернулся назад, в те времена, о которых ничего не знал, в античную империю в состоянии транса, я как наяву разрыдался от радости, что нашел его снова, особенно потому, что инстинктивно знал: как он любит Аллана Квотермейна сегодня, так же он любил этого египтянина в повозке на колесах, ибо, насколько я понял, именно такой была моя национальность в этом сне.

Теперь я огляделся и увидел, что моя повозка была второй в этой кавалькаде. Непосредственно перед ней двигалась еще одна, более торжественная, в ней стоял человек, которого если я и не знал, то должен был догадаться, что это царь, более того, это был Царь царей, и в то время это был самый главный повелитель большей части известного тогда мира, хотя я понятия не имел, как его зовут. На нем было длинное, развевающееся одеяние из пурпурного шелка, украшенное золотом и вышивкой, на талии — пояс, унизанный драгоценностями, с него свисала личная священная печать, та самая маленькая Белая печать, или Печать Печатей, которая, как я узнал позднее, была известна по всей тогдашней земле.

На его голове был плотный капюшон, тоже пурпурный, вокруг него прикреплена лента из ярко-голубой ткани с белыми пятнами. Лучшее сравнение, что мне приходит в голову, — это высокая модная шляпа без полей, слегка сплющенная, так что на верхушке получилась дуга, обмотанная галстуком. Однако, на самом деле, это был головной убор, которые монархи надевали на себя, оставаясь в одиночестве. Если кто-то еще надевал этот убор, например по ошибке в темноте, эту шапку с него снимали вместе с головой, вот и все.

Царь держал в руке лук со стрелой, тетива была натянута. Наверное, мы возвращались с охоты, и, как я должен отметить, львы и тогда не жаловали людей. С его стороны, ближе к краю повозки, лежал длинный, остро отточенный жезл из кедрового дерева с набалдашником из какого-то зеленого драгоценного камня, возможно, изумруда, имеющего очертанияяблока. Это был царский скипетр. Сразу за повозкой шли несколько знатных людей. Один из них нес золотую скамеечку для ног, другой — зонт, сейчас он был сложен, еще один человек нес запасной лук и колчан со стрелами. Еще один нес украшенное драгоценностями опахало, сделанное из пальмового волокна.

Я хочу добавить, что царь был молодым и красивым человеком с кудрявой бородкой и чисто выбритым лицом. Однако выражение его лица было плохим, злым, отмеченным печатью усталости или скорее пресыщения. Кроме того, под выразительными темными глазами были отчетливые иссиня-черные круги. Но от него исходила гордость, и было что-то еще в его движениях и взгляде, что вызывало страх. Он был богом, который знает, что он смертен, и его пугало, что в любой момент он может быть призван наверх и тогда разом потеряет всю свою божественность.

Сейчас его не пугала опасность преследования, ведь он был настоящим мужчиной. Но как он мог безбоязненно выступать среди всей этой толпы медленно продвигавшегося люда, не думая о том, что рядом есть тот, кто держит под полой кинжал, готовый вонзиться в его спину, или тот, кто может вылить содержимое пузырька с ядом в его бокал с вином? Он, который держал в кулаке весь мир, был полон тайных страхов, которые я смог распознать в нем, как только увидел его, и которые заполняли всю его сущность.

Этот человек из плоти и крови должен был умереть в крови, хотя и не в результате убийства.

Кавалькада остановилась. Затем вышел толстый евнух в блестящих, отделанных золотом одеждах, похожий в свете солнца на жука-бронзовку. Он медленно, с явным трудом двигался по направлению ко мне. Это был отвратительный человек, и я знал, что мы друг друга ненавидели.

— Приветствую тебя, египтянин, — произнес он, вытирая лоб рукавом, потому что солнце уже пригревало. — Слава тебе! Великая слава! Царь царей велел привести тебя. Он лично поговорит с тобой! Пойдем! Пойдем быстро!

— Быстро, как стрела, Хуман! — засмеялся я. — Видишь ли, последние три луны я, как стрела, отдыхал в тетиве и находился так близко к его величеству!

— Три луны! — завизжал евнух. — Многие ждут три года, а многие уходят в могилы, прежде чем дождутся, а это люди более значительные, чем ты, хотя, я слышал, ты утверждаешь, что в тебе течет царская кровь вон оттуда, с Нила. Но не будем говорить о стрелах, пролетающих навстречу Небесам, потому что они предвещают несчастья, но могут принести тебе и дополнительную славу, пусть они пока и в тетиве, — и он показал рукой, как будто веревка затягивается на горле. — Человек, оставь свой лук! Ты хочешь появиться перед царем вооруженный? Да, и кинжал тоже!

— А может лев появиться перед царем без когтей и зубов? — ответил я сухо, снимая с себя оружие.

Мы пошли вперед втроем, оставив колесницу под охраной солдата.

— Опусти рукава до ладоней, — сказал евнух, — никто не может предстать перед царем, показывая свои голые руки, а ты, карлик, поскольку у тебя нет рукавов, спрячь свои руки под одежду.

— Что я должен сделать со своими ногами? — спросил он в нос. — Не обидится ли царь, если он увидит мои ноги, о благородный евнух?

— Конечно, обидится, — ответил Хуман, — поскольку они такие уродливые, что могут оскорбить даже меня. Скрой их, насколько это возможно. Мы уже близко, опустите свои головы и ползите медленно на коленях и локтях, как я. На колени, я сказал!

Я опустился на четвереньки, хотя в моем сердце бушевал гнев, не забывайте, что я, современный Аллан Квотермейн, знал все мысли и чувства, которые проносились в голове моего прототипа.

Я был как бы зрителем пьесы, вот и вся разница. Я мог читать помыслы и мысли этого альтер эго, так же как и видеть все его действия. Я мог радоваться, когда он радовался, мог рыдать, когда он рыдал, — в общем, чувствовал все то, что чувствовал он, хотя в то же самое время я оставлял за собой право изучать его с позиции современного человека, с присущими мне знаниями. Будучи двумя людьми, мы все-таки были единым целым, или, будучи единым целым, мы были двумя разными людьми, это уж как вам понравится. Мне не доставало этой способности, когда дело касалось остальных актеров этой пьесы. О них я знал столько же мало или много, сколько я — прошлый, если он когда-либо все-таки существовал. Не было ничего необычного в моих способностях, в том, что касается этих людей. Я не мог проникать в их души больше, чем в души людей, которые окружают меня сейчас.

Я надеюсь, что мне удалось разъяснить мою несколько необычную позицию, ссылаясь на эти страницы из книги прошлого.

Итак, возглавляемый евнухом, со следовавшим за мной по пятам карликом я полз по песку, в котором росли какие-то колючие растения, которые впивались в мои колени и пальцы. Мы двигались к человеку, который был правителем всего мира. Он спустился вниз со своей колесницы при помощи скамеечки для ног, затем выпил из золотого кубка, пока его слуги стояли вокруг в различных позах, выражавших обожание и глубокое почтение. Он опустил кубок на колени, внезапно поднял голову и увидел нас.

— Кто это? — спросил он высоким и довольно мелодичным голосом. — И почему они находятся здесь?

— Прошу прощения, мой господин, — ответил наш сопровождающий, склоняя голову к земле в знак великого уважения, — прошу прощения, мой царь…

— Я извиню тебя, собака, если ты ответишь на мой вопрос. Кто это?

— Мой господин, это египетский охотник и знатный человек Шабака.

— Я слышу, — ответил его величество, и в его усталых глазах промелькнул интерес, — и что делает здесь этот египтянин?

— Да простит меня мой господин, вы просили меня привести его к нам, но только сейчас, когда колесницы остановились.

— Я забыл, ты прощен. Но кто это с ним? Это человек или обезьяна?

И тут я покрутил головой в разные стороны и увидел, что мой раб в попытках следовать инструкциям евнуха спрятал свои ноги, что сделало его похожим на мяч; так сворачивается ежик, за исключением того, что его голова торчала из этого мячика.

— О, мой господин, я так понимаю, что это слуга и возница египтянина.

Тот снова заинтересованно глянул и воскликнул:

— Неужели? Тогда египтянин должен быть из очень странной страны, если там живут такие люди-обезьяны. Встань, египтянин, и попроси свою обезьяну тоже встать, потому что я не могу услышать людей, которые говорят, валяясь в грязи.

Итак, я встал и поздоровался, подняв обе руки и поклонившись так, как делали другие, насколько я мог заметить. При этом я попытался освободить руки, которые были прикрыты рукавами. Царь осмотрел меня сверху вниз, затем коротко сказал:

— Каково твое имя и что за дело привело тебя в мой город?

— Да продлятся дни господина на долгие годы, — ответил я, — как сказал этот господин, — я указал на евнуха.

— Это не господин, это пес, — прервал меня монарх, — который носит женскую одежду. Но продолжай.

— Как сказал этот пес, который носит женскую одежду, — здесь царь засмеялся, однако евнух, Хуман, позеленел от гнева и в ярости глянул на меня, — мое имя Шабака, я потомок эфиопского царя Египта, который носит такое же имя.

— Я слышал, что существует слишком много потомков царя Египта. Когда я в следующий раз отправлюсь в эту страну, что вскоре я собираюсь сделать с оружием в руках, — и он бросил на меня холодный взгляд, — возможно, их станет меньше. Например, не станет некоего Пероа.

Он замолчал, но я не ответил, потому что Пероа был двоюродным братом моего отца и членом свергнутого царского дома, кроме того, это был мой покровитель в юности.

— Итак, Шабака, — продолжил он, — в Персии царская кровь — обычное дело, хотя некоторые из нас считают, что лучше, если она проливается. Что еще ты можешь сказать?

— Я убиваю оленей, о Царь царей, охочусь на львов и слонов (это утверждение очень заинтересовало меня, Аллана Квотермейна, поскольку показало мне, насколько постоянны наши вкусы), а когда я дома, развожу скот и выращиваю зерно.

— Все это хорошие занятия, Шабака. Но почему ты приехал сюда?

— Идернес, наместник в Египте, слуга Царя царей, искал кого-то, кто может отправиться на Восток, потому что царь царей хочет услышать об охоте на львов в землях, которые лежат к югу от Египта, по направлению к великой реке. Тогда я, человек, желавший увидеть новые страны, сказал: «Вот он я. Отправь меня». Итак, я приехал и в течение трех месяцев задержался в царском городе, но до настоящего времени не видел лица Великого царя, хотя я много раз давал знать о себе, показывая письма Идернеса, который дал мне охранные грамоты. И я думаю сегодня или завтра отправиться обратно в Египет.

Царь подал знак, и возник писарь, которому он приказал записать мои слова и разрешить проблему, поскольку кто-то мог пострадать от его небрежности. Краем глаза я видел, как Хуман и некоторые другие знатные люди побледнели и принялись перешептываться.

— Теперь я вспоминаю, — воскликнул он, — что просил Идернеса отправить мне египетского охотника. Итак, ты здесь, и мы готовы охотиться на львов, которых так много в тех лесах, это голодные и сильные твари, они в течение трех дней собирались в стаи, потому что не могли найти добычу. Как много львов ты убил, Шабака?

— Пятьдесят три, мой царь, не считая детенышей.

Он с подозрением уставился на меня, сказав презрительно:

— У вас, египтян, длинные языки, я уже слышал об этом. Хорошо, сегодня мы увидим, сможешь ли ты убить пятьдесят четвертого. В час, когда солнце начнет садиться, мы отпустим гончих вон в тех камышах, и, пока вода будет позади них, львы выйдут, и тогда мы все увидим, какой ты охотник.

Я понял, что царь считает меня лжецом, и кровь бросилась мне в голову.

— Зачем нам ждать заката солнца, о, Царь царей? — сказал я. — Почему не войти в камыши, как приказывает обычай в стране Куш, и выгнать львов из дремы в их собственном логове?

Теперь царь громко засмеялся и во всеуслышание заявил своим придворным:

— Вы слышали этого хвастливого египтянина, который говорит о том, чтобы войти в заросли и столкнуться лицом к лицу с львами в их логове? Ни один человек не осмелится сделать этого, потому что не видно, куда надо стрелять. Что ему сказать? Должны ли мы попросить его доказать свои слова?

Некоторые знатные господа выступили вперед, один из них служил охотником, хотя и не был похож на него, аромат его волос достиг меня за несколько шагов, а лицо его толстым слоем, как штукатурка, покрывала краска.

— Да, мой господин, — сказал он вкрадчиво, — давайте позволим ему войти в заросли и убить льва. Но, если он потерпит неудачу, пусть лев убьет его. В дворцовых клетках есть голодные, и негоже царю слышать пустые слова из уст чужеземцев из Египта.

— Пусть будет так, — сказал царь. — Египтянин, ты поклялся своей головой. Докажи, что ты можешь сделать то, о чем говоришь, и тебя ждет великая слава. Не сможешь — и тот, кто лгал про львов, отправится к львам. Но, — добавил он, — неправильно отпускать тебя одного. Выбери кого-нибудь из моих людей, чтобы он составил тебе компанию, он проверит тебя, если ты, конечно, пожелаешь.

Я бросил взгляд на пахнущего человека, который на моих глазах побледнел, и это было видно даже под слоем краски на лице. Потом я посмотрел на толстого евнуха Хумана, который открыл рот и ловил воздух, как рыба, и, взглянув на него, я покачал головой и сказал, как бы размышляя вслух:

— Нет, ни женщина, ни евнух не могут быть моими компаньонами в таком деле. — При этих словах царь и остальные засмеялись. — Карлик и я пойдем одни.

— Карлик! — воскликнул царь. — Он что, тоже может охотиться?

— Нет, мой господин, но, возможно, он может приманить хищников запахом, как иначе я смогу найти их в этих кустах за один час?

— Верно, они точно унюхают его. Как зовут этого человека-обезьяну? — спросил царь.

— Бэс, о, мой господин, по имени одного из египетских богов, которого он напоминает.

— Бэс, ты будешь сопровождать своего господина в этой охоте? — спросил царь.

Бэс поднял голову, начал вращать своими желтыми глазами и ответил своим густым, зычным голосом:

— Я раб своего господина и как я могу отказаться сопровождать его? Если я это сделаю, он может убить меня, как царь царей убивает своих рабов. Лучше умереть с честью в зубах льва, чем с позором от кнута хозяина. По крайней мере мы у себя в Эфиопии думаем именно так.

— Хорошо сказано, карлик по имени Бэс! — воскликнул царь. — Я прикажу думать так всем по всему Египту. Пусть слова этого эфиопа будут написаны и копии разосланы правителям всех провинций, чтобы их могли прочитать все люди на земле. Я, царь, так сказал.

Глава 5

ПАРИ
Пока писари делали свою работу, я стоял согнувшись перед царем и молился, чтобы он ушел, а мы отправились к своим.

— Езжайте, — сказал он, — и возвращайтесь сюда через час. Если ты не вернешься, известие о твоей смерти дойдет до наместника Египта, так, чтобы твои жены узнали об этом.

— Благодарю тебя, царь, но в этом нет необходимости, потому что у меня нет жен, они — настоящая обуза для охотника.

— Странно, — заметил царь, — я полагаю, многие женщины должны быть счастливы назвать такого человека своим мужем, по крайней мере у жителей восточных земель.

Пятясь и кланяясь, мы с Бэсом вернулись к нашей повозке. Потом мы долго освобождались от стеснявшей нас верхней одежды, пока Бэс не разделся до набедренной повязки, а я не остался в одной безрукавке. Затем я взял свой лук, стрелы и нож, Бэс подобрал два копья, одно легкое, для метания, и другое, короткое, широкое и тяжелое, похожее на зулусский ассегай для близкого боя. Вооруженные таким образом, мы прошли буквально сквозь строй жителей востока, которые уставились на нас во все глаза, и отправились к краю зарослей высоких камышей, где водилось множество львов.

Затем Бэс поднял с земли щепотку пыли и подбросил ее в воздух, чтобы мы могли узнать, откуда дует ветер.

— Мы пойдем против ветра, господин, — сказал он, — чтобы я унюхал запах львов прежде, чем они почуют нас.

Я кивнул и добавил:

— Послушай меня, Бэс. Может так случиться, что мы не убьем ни одного льва в этом месте, где столь трудно стрелять. Я не собираюсь возвращаться, чтобы меня бросили к диким чудовищам по приказу этого злобного правителя. В общем, если у нас ничего не получится, ты убьешь меня, если сам, конечно, останешься в живых.

Он выпучил глаза и усмехнулся:

— Нет, мой господин. Тогда мы пробежим через заросли и спрячемся на их границе до наступления темноты, потому что во мраке эти полулюди не осмелятся искать нас. Затем мы переплывем реку, переоденемся фокусниками и попытаемся достичь берега моря, чтобы вернуться назад, в Египет, предварительно узнав о дороге. Никогда не протягивайте руку смерти, пока она не протянет вам свою, что может быть сделано очень скоро, господин.

Я снова покачал головой и спросил:

— А если лев убьет меня, что тогда, Бэс?

— Тогда, господин, я убью этого льва, если смогу, чтобы доложить об этом царю.

— А что, если он захочет бросить тебя к чудовищам, Бэс, что тогда?

— Тогда сначала я брошу его вниз, к самому страшному чудовищу, тому, кто ждет, чтобы сожрать злодеев в подземном мире, не важно, цари они или рабы, — и он вытянул свои длинные руки и сделал такое движение, как будто сжимал человеку горло. — Но не бойся, господин, я сломаю его, как палку, а потом мы обсудим это дело там, среди мертвых, потому что я проглочу свой язык и тоже умру. Это хорошая шутка, мой господин, я думаю, тебе понравится.

Он взял мою руку и поцеловал ее, а потом мы вошли в заросли. Я, будучи охотником, сейчас чувствовал себя более счастливым по сравнению со временем, когда мы прибыли на Восток.

Да, эта охота обещала быть очень опасной, потому что заросли были высокие и зачастую я не мог видеть дальше чем на длину лука впереди себя. Однако мы нашли тропинку, которая, возможно, была сделана животными, приходившими на водопой, или крокодилами, которые, наоборот, выходили на сушу поспать. Следуя по ней, я вложил стрелу в лук, Бэс же держал в правой руке копье для броска, а в левой — ассегай для удара. Он шел в полушаге впереди меня. Мы медленно двигались, Бэс втягивал воздух своими огромными ноздрями, как делает гончая, пока внезапно не остановился и не принюхался, повернувшись на север.

— Я чувствую, лев где-то рядом, — прошептал он, обшаривая глазами листья камышей. — Я вижу льва, — прошелестел он снова и указал в сторону, но я не увидел ничего, кроме стеблей камыша.

— Вспугни его, — прошептал я ему, — и я выстрелю, как только он прыгнет.

Бэс медленно поднял копье, встряхнул его и метнул. Послышался рев, и появилась львица с копьем в боку. Я выпустил стрелу, но она воткнулась в густые заросли.

— Вперед! — прошептал Бэс. — Это самка, давай поищем самца. Лев должен быть рядом.

Мы снова поползли. Бэс остановился, чтобы вытащить стрелу из тростника и вложить обратно в колчан. Это была хорошая стрела, которую он сделал сам. Но сейчас он переложил широкое копье в правую руку, а в левую взял свой нож. Мы слышали рев раненой львицы неподалеку.

— Она зовет самца на помощь, — прошептал Бэс, и, когда он произнес эти слова, заросли с подветренной стороны начали колыхаться, потому что нас унюхали.

Они закачались, расступились, и, наполовину видимая, наполовину скрытая листвой, появилась голова огромного льва-черногривки. Я натянул тетиву и выстрелил, на этот раз без промаха, потому что услышал характерный звук, с которым стрела входит в шкуру. Но, перед тем как я вставил другую стрелу, зверь уже был рядом с нами, поднимаясь на задние ноги и издавая ужасный рев. Пока я доставал кинжал, он бросился на меня, но я отскочил, и его лапа прошлась над моей головой. Затем он всем весом навалился на меня, и я упал, вонзив кинжал в его живот, скорее на ощупь, чем прицельно. Я увидел его мощные челюсти, уже открытые для того, чтобы прокусить мою голову. Затем они снова сомкнулись, и на сей раз я услышал жалобный вой, как воет раненая собака.

Бэс воткнул свое копье в грудь льва так глубоко, что наконечник вышел с другой стороны. Но зверь был все еще живым, и теперь под ним был Бэс. Карлик прыгнул на него, когда лев снова поднялся, и, сжав своими огромными руками его большое мускулистое тело, стал бороться с ним, как человек с человеком.

Именно тогда я в первый раз узнал всю силу эфиопа. Этот карлик бросил льва на спину, сжал его огромную голову пониже челюстей и стал жестоко бороться с ним. Я поднялся, мой нож все еще был в моей руке и, о Боже! Я тоже был сильным! Я воткнул нож в львиное горло, провернул его туда-сюда, и лев заревел, а вытекающая из раны кровь залила нас обоих. Бэс сел и засмеялся, я тоже засмеялся, потому что у нас обоих были лишь царапины и мы сделали то, что едва ли мог сделать обычный человек.

— Вы помните, господин, — сказал Бэс, прекратив смеяться и вытерев лоб влажным мхом, — как однажды недалеко от места вверх по течению Нила вы напали с копьем на безумного слона и спасли меня, когда я был близок к смерти?

Я, Шабака, ответил, что помню (и я, Аллан Квотермейн, видя все это в состоянии транса в музее замка Регнолл, думал о том, что тоже помнил, как некий Ханс спас меня от какого-то сумасшедшего слона, а точнее от Джаны, незадолго до этого, и это показывает, что жизнь движется по кругу).

— Да, — продолжал Бэс, — вы спасли меня от того слона, хотя, казалось, это грозило вам смертью. И, господин, я скажу вам еще кое-что. В то утро я пытался отравить вас, но вы не стали дожидаться еды, потому что слоны были рядом.

— Правда? — спросил я лениво. — Но зачем?

— Потому что за два года до этого вы захватили меня в битве вместе с несколькими моими людьми, и, поскольку я потерпел неудачу, или из жалости вы сохранили мне жизнь и сделали меня своим рабом. Да, я ведь был вождем, великим вождем, мой господин, не хотел оставаться рабом и желал отомстить за кровь моих людей. Поэтому я и пытался отравить вас, а вы в тот день спасли мне жизнь, предложив за нее свою собственную.

— Я думаю, это случилось потому, что я очень хотел иметь бивни слона, Бэс.

— Может быть, мой господин, только вспомните, что это была молодая самка, и ее бивни ничего не стоили. Хотя, если бы у нее были бивни, они были бы очень дороги, потому что один бивень белого слона стоит дороже многих черных карликов. Итак, сегодня я отплатил вам. Я говорю это, чтобы вы не забыли: если бы не я, лев сожрал бы вас.

— Да, Бэс, ты отплатил мне, и я тебе благодарен.

— Господин, до сего дня я всегда думал, что вы единственный, кто поклонялся Маат, богине Истины. Теперь я вижу, что вы поклоняетесь богу лжи, кто бы это ни был, этот бог обитает в груди женщин и большинства мужчин, но у него нет имени. Поэтому, господин, именно вы спасли меня от льва, а не я вас, поскольку это вы воткнули копье в его горло. Поэтому мой долг все еще не оплачен, и от имени великой Саранчи, мы поклоняемся ей в моей стране, эта богиня значительно лучше всех египетских богов, вместе взятых, я клянусь, что заплачу его вскоре или, может быть, через десять тысяч лет. В конце концов долг будет выплачен.

— Почему вы поклоняетесь Саранче и почему она лучше всех египетских богов? — спросил я устало, потому что в самом деле устал и этот разговор отвлекал меня от дремы, пока мы отдыхали.

— Господин, мы поклоняемся Саранче, потому что она летает и прыгает с человеческими душами от одной жизни к другой или из этого мира в другой прямо в голубом небе. И она лучше всех ваших египетских богов, потому что они оставляют вас самих искать свою дорогу, а затем съедают вас живыми, как если бы вы попытались отравить людей, что, конечно, мы уже делали не раз. Но, господин, мы уже отдохнули, поэтому давайте пойдем дальше, потому что мы должны закончить в течение часа. К тому же, когда львица съест рукоятку копья, она может вернуться.

— Да, — сказал я, желая наконец остановить бесконечную болтовню моего раба, — давай пойдем и доложим царю, что мы убили льва.

— Господин, этого недостаточно. Даже обычные цари мало верят в то, чего не видят, а уж Царь царей-то не верит ни во что, и еще более очевидно, что он не придет сюда, чтобы посмотреть воочию. Так что, если мы не можем принести льва, мы должны взять хоть его кусочек, — и он быстро отрезал хвост животного.

Следуя по крокодильей тропе, мы наконец достигли края зарослей напротив лагеря, где царь сидел во всем своем великолепии под пурпурным шатром, который был там для него сооружен. Он ел мясо, а придворные стояли на расстоянии и голодными глазами провожали каждый кусок.

Из зарослей появился Бэс, обнаженный и окровавленный, он размахивал хвостом льва и пел какую-то эфиопскую песню, и я, тоже перепачканный в крови и полуголый, потому что когти льва содрали с меня часть одежды, следовал за ним с опущенным луком.

Царь поднял глаза и увидел нас.

— Как, ты жив, египтянин? — спросил он. — Честно говоря, я думал, что ты будешь убит.

— Мой царь, это лев убит, — ответил я, указывая на Бэса, который перестал петь свою песню и прыгал вокруг, держа хвост льва во рту, как собака, которая приносит хозяину кость.

— Кажется, этот египтянин убил льва, — сказал царь одному из придворных, тому, с бледным лицом и крашеными волосами.

— Разрешите сказать, мой господин, — ответил тот с поклоном, — хвост — это еще не весь зверь, он может быть взят оттуда или отрезан от уже мертвого льва. Царь знает, что египтяне — великие вруны.

Он говорил так, потому что завидовал нашей победе.

— Эти люди выглядят так, как будто встретили живого льва, а не мертвого, — заметил царь, оглядывая наши окровавленные тела. — Если вы сомневаетесь, вы должны получить доказательства. Итак, мой двоюродный брат, возьми с собой шестерых человек, войди в заросли и поищи там. На такой мягкой земле будет легко пройти по их следам.

— Это опасно, мой царь, — начал принц, а это был именно он.

— И тем не менее это задание придется тебе по вкусу, брат. Отправляйся и возвращайся быстрее.

Итак, были вызваны шесть охотников, которые пошли за принцем. Он шел и из уст его сыпались проклятия, когда он проходил мимо меня. Принц был ужасно испуган, и тому была причина. Внезапно Бэс прекратил свое фиглярство и распростерся на земле с криком:

— О царь! Этот человек сомневается в словах моего господина. Я могу отвести его к тому месту, где лежит мертвый лев, хотя гуляние в тех дебрях может повредить брату Великого царя, Великий царь будет горевать.

— У меня много двоюродных братьев, — сказал царь. — Итак, иди, если пожелаешь, карлик.

И вот Бэс побежал за принцем, быстро схватил его, шлепнул по плечу хвостом льва, чтобы указать дорогу. Потом они исчезли в зарослях, а я пошел к повозке, чтобы смыть кровь с тела и почистить одежду. Застегиваясь, я услышал рев в зарослях, затем одиночный крик, после которого все затихло. Я подошел поближе к зарослям и стоял между ними и лагерем царя.

Внезапно на краю зарослей показался Бэс, танцуя и подпевая, как раньше, на этот раз он нес хвост льва в другой руке. Следом за ним шли шестеро охотников, они тащили тело льва, которого мы убили. Они свалили его на землю перед царем, я подошел к ним.

— Я вижу карлика, — сказал он, — я вижу мертвого льва и вижу охотников. Но где же мой двоюродный брат? Отвечай, Бэс.

— О Царь царей, — ответил Бэс, — могущественный принц, твой брат, лежит вон там, мертвый, под телом львицы, жены убитого льва. Она прыгнула на него и убила его, я прыгнул на них и убил львицу своим копьем. Вот ее хвост, о Царь царей.

— Он говорит правду? — спросил царь охотников.

— Это правда, о царь, — ответил их предводитель. — Львица была ранена, она прыгнула на принца, выбрав почему-то его, хотя он находился позади всех нас. Затем этот карлик прыгнул на львицу из-за спины принца. Он направил свое копье ей в сердце и убил ее мгновенно. И тогда мы взяли первого льва, как приказал нам царь, потому что мы не могли утащить больше из-за великой тяжести.

Царь побагровел от ярости.

— Семеро моих людей и черный карлик! — воскликнул он. — И еще эта чертова львица, которая убила моего двоюродного брата, а карлик убил львицу. Вот такая история дойдет до Египта. И касается она охотников царя всего мира. Охрана, схватите этих людей и бросьте их на съедение диким зверям в подвалах моего дворца.

Тут же все несчастные были схвачены и уведены. Затем царь подозвал к себе Бэса и, взяв золотую цепь, которую носил на шее, перекинул ее через голову карлика и, хотя я не знал ничего ровным счетом о том времени, думаю, что он наградил его достаточно весомым подарком. Затем он подозвал меня и сказал:

— Мне кажется, что ты преуспел в использовании лука и в охоте на львов, египтянин. Я награжу тебя, сегодня днем твоя колесница поедет рядом с моей, и мы поохотимся вместе. Более того, я предлагаю тебе пари насчет того, кто убьет больше львов, потому что знай, Шабака, что я также владею луком, причем гораздо лучше, чем многие из миллионов моих подданных.

— Тогда, мой царь, для меня мало проку соревноваться с тобой, тем более что я видел людей, которые стреляют лучше меня, или, говоря правду, поскольку на востоке все говорят только правду и египтяне не лгуны, что отрицал погибший принц, я знаю одного человека.

— Кто был этот человек, Шабака?

— Властитель Пероа, мой царь.

Царь помрачнел, явно ему не понравилось то, что он услышал, и он ответил:

— Значит, я не более велик, чем Пероа, и не могу, таким образом, стрелять лучше?

— Без сомнения, мой царь, тем более, как могу я, стреляющий хуже, чем Пероа, быть тебе достойным соперником?

— По этой причине я предоставлю тебе преимущество, Шабака. Посмотри на эту нитку розового жемчуга, которую я ношу. Он не имеет равных во всем мире, купцы искали его двадцать лет еще во времена моего отца. На половину этих жемчужин можно купить провинцию. Я выставляю их, — здесь слушавшие внимательно и сопровождавшие нас знатные люди открыли рты от удивления, а толстый евнух Хуман в ужасе воздел руки.

— Против чего, мой царь?

— Против твоего раба, Бэса, на которого я поставил.

Я вздрогнул, а Бэс округлил свои желтые глаза.

— Прошу прощения, о Царь царей, — возразил я, — но этого недостаточно. Я охотник, поэтому царский жемчуг мне не очень-то и нужен. Но карлик необходим для охоты.

— Пусть будет так, Шабака, тогда я кое-что добавлю к пари. Если ты выиграешь, то вместе с жемчугом я дам тебе столько золота, сколько весит карлик.

— Царь очень щедр, — отвечал я, — но и этого недостаточно, потому что, если я выиграю в борьбе против того, кто стреляет лучше Пероа, что невозможно, что я буду делать с таким количеством золота? Наверняка меня постараются убить, и вряд ли я увижу берега Египта.

— Что тогда я должен еще добавить? — спросил царь. — Самую красивую из царства женщин?

Я покачал головой:

— Нет, мой царь, потому что в этом случае я вынужден буду жениться на той, кто останется одинокой.

— В этом нет необходимости, ты можешь отправить ее своему другу Пероа. Может, тебе нужна провинция?

— Нет, царь, тогда я должен буду управлять ею, что отвлечет меня от охоты, до тех пор пока царь не отрубит мне голову.

— Тогда ради всего святого, что я должен добавить к жемчугу и чистому золоту?

Я попытался заставить себя думать о чем-то, что царь не сможет мне дать, хотя у меня вовсе не было никакого желания иметь это, кроме того, мое сердце предупреждало меня о том, что все это плохо кончится. Поскольку никакая мысль не приходила мне в голову, я посмотрел на Бэса и увидел его глаза, направленные на шестерых несчастных охотников, которых уводили прочь. Притворяясь, будто отгоняет муху, он указал на них одним из львиных хвостов. Тут я вспомнил, что приговор, однажды произнесенный царем Востока, не может быть изменен, и увидел путь к их спасению.

— О царь, — сказал я, — вместе с жемчугом и золотом я прошу добавить к условиям пари жизни этих шестерых охотников. Пощади их, если я выиграю.

— Зачем они тебе? — спросил царь.

— Затем, что они смелые люди, мой царь, и я не хотел бы видеть их кости в клетке для диких животных.

— Мой приказ уже записан? — спросил царь.

— Еще нет, мой господин, — ответил главный писарь.

— В таком случае он не имеет силы и может быть отменен без нарушения закона. Шабака, давай подтвердим наше пари. Если я убью больше львов, чем ты, или если двое будут убиты, я убью первым или никто не будет убит, но я всажу больше стрел в их тела, то я забираю твоего раба, карлика Бэса, чтобы он стал моим рабом. Но если ты окажешься лучше меня тем или иным образом, я отдаю тебе этот шнурок с розовым жемчугом и столько золота, сколько весит карлик, и эти шестеро охотников будут освобождены, и ты сможешь делать с ними все, что захочешь. Давайте запишем все и отправимся на охоту.

Вскоре мы с Бэсом уже ехали в своей повозке, которая по команде отправилась вместе с колесницей царя, но на расстоянии в тридцать шагов. Нагнувшись над карликом, который управлял лошадьми, я заговорил с ним:

— Нам сегодня не везет, Бэс, думаю, что еще до конца этой авантюры нам придется расстаться.

— Нет, мой господин, нам сегодня повезет, потому что к концу охоты вы станете богаче на нитку самого прекрасного жемчуга во всем мире, на столько золота, сколько весит мое тело (а я, мой господин, в два раза тяжелей, чем думает царь, и съем двадцать фунтов мяса перед взвешиванием, если у меня будет такая возможность, или, по крайней мере, выпью много воды, хотя в такой жаре она надолго не задержится). Кроме того, у вас появятся шесть отборных охотников, которые будут служить и сопровождать вас и наши сокровища на морское побережье.

— Сначала я должен выиграть, Бэс.

— Вы сможете сделать это и окосевшим на один глаз, мой господин, и одним пальцем, оставшимся из всех на двух руках. Цари наивно полагают, что они умеют стрелять, потому что вся чернь, которая толпится вокруг них, да и знатные люди тем более не осмеливаются показать, что они стреляют намного лучше. Я слышал истории вон в том городе. Бывали дни, когда этот господин всего мира упускал шесть львов, используя множество стрел, и эти большие кошки мурлыкали, будучи прирученными зверьми, привезенными издалека в деревянных клетках, да жмурились, как кошки на солнце. Посмотрите, мой господин, он пьет слишком много вина и поздно успокаивается в своем гареме, а ведь там триста женщин, мой господин. Если вы сомневаетесь, посмотрите на его глаза и руки. Жемчуг, золото и люди, можно считать, уже ваши, а этот крашеный принц, который смеялся над нами, где он теперь? Лежит мертвый в грязи.

Хотите, мой господин, я расскажу вам, как я сделал это? Вы знаете лучше, чем я, что львы ненавидят тех, кто имеет на себе запах их собственной крови. Таким образом, пока я указывал дорогу, я коснулся крашеного принца окровавленным хвостом льва, которого мы убили, притворившись, что это случайность, за которую он ругал меня последними словами. И когда мы подошли к мертвому льву и, как я ожидал, встретили раненую львицу, она прыгнула на принца через охотников, поскольку он пах, как ее супруг-лев, и откусила ему голову.

— Бэс, но на тебе ведь тоже был его запах, даже еще хуже.

— Да, мой господин, но этот крашеный брат царя шел первым. Я держался позади него, притворяясь, что испугался, — и он тихо хихикнул, добавив: — Я думаю, что сейчас он клянет меня Осирису на чем свет стоит, а может быть, и кузнечику, который забрал его туда, ведь всякое может быть.

— Эти жители Востока не поклоняются ни Осирису, ни твоей Саранче, Бэс, они поклоняются пламени огня.

— Тогда он рассказывает историю огню. Я надеюсь, что он ему надоест, и огонь сожжет его.

Мы весело болтали, понимая, что сделали огромное дело, и думали, что перехитрили этих жителей Востока и их царя, не подозревая об их коварстве. Потому что никто не рассказал нам, что человек, который охотится с царем, осмелившийся выпустить стрелу в добычу перед тем, как это сделает царь, будет приговорен к смерти, как человек, который нанес обиду его величеству. Эта царственная лиса все это хорошо знала и помнила, поэтому была уверена, что непременно выиграет пари.

Колесницы повернули и проехали по тропе, которая вывела нас к открытому пространству, оно было очищено от зарослей. Здесь они остановились, причем колесница царя и моя оказались рядом, в десяти шагах друг от друга, а приближенные царя — чуть позади. Между тем охотники с собаками шли в зарослях далеко справа и слева от нас, а также впереди, таким образом, чтобы можно было гнать львов назад и вперед через открытое пространство.

Вскоре мы услышали, как гончие подали голос со всех сторон. Потом Бэс издал всасывающий звук своими огромными губами и указал на край зарослей впереди, в шестидесяти шагах от нас. Взглянув туда, я увидел песочного цвета тень, крадущуюся вперед между темными стеблями, и, хотя для выстрела было далеко, я забыл обо всем, потому что был охотником, и это была моя игра, я поднес стрелу к уху, прицелился и выстрелил, запомнив место ее падения с поправкой на ветер.

Это был хороший выстрел. Стрела попала льву в тело и прошла насквозь. Он вскочил с ревом и стал кататься по траве от боли. Но в это время я натянул вторую стрелу, и, хотя царь уже поднял свой лук, я выстрелил первым. И снова попал, на этот раз в горло, лев взвыл и испустил дух.

Царь глянул на меня со злостью. Сзади, со стороны окружения, раздался ропот удивления, смешанный с глубоким возмущением, они не удивлялись моей меткости, а возмущались, потому что я осмелился выстрелить раньше царя.

— Пока что победа на нашей стороне, — прошептал Бэс, но я умолял его молчать, потому что тут как раз зашевелились другие львы.

Теперь один из них выскочил на открытое пространство, оказавшись перед царем, в тридцати шагах от нас. Он выстрелил и промахнулся, отправив свою стрелу на два дюйма выше его спины. Затем выстрелил я и пустил стрелу как раз в то место, где голова соединяется с шеей, пробив шейную артерию, что привело к мгновенной смерти.

Снова пронесся ропот, а царь ударил своего возницу по голове кулаком, крича, что тот не удержал лошадей и должен быть выпорот за то, что заставил руку дрогнуть.

Этот возница, хотя и был знатным человеком, поскольку на Востоке люди высокого ранга служили царю как рабы и даже стригли ему ногти и бороду, униженно умолял о прощении, признавая свою вину.

— Это ложь, — прошептал Бэс, — лошади не двигались. Как они могли это сделать, если конюхи держали их головы? Во всяком случае, мой господин, можете считать, что жемчуг уже на вашей шее.

— Молчи, — ответил я. — Как мы слышали, на Востоке все люди говорят правду, лгут только египтяне. И на шеях восточных людей тоже висит тетива, так же как и жемчуг, и у них длинные уши.

Гончие продолжали завывать, приближаясь к нам. Львица выпрыгнула из зарослей, подбежала к колеснице царя и, пока все стояли, открыв рты, села, как собака, так близко, что ее можно было достать камнем. Царь быстро выстрелил, попав лишь в переднюю лапу, стрела отскочила и упала в траву, в то время как подданные позади закричали:

— Слава царю! Зверь мертв!

— Мы сейчас увидим, действительно ли это так, — сказал Бэс, а я кивнул.

Еще один лев возник справа от царя. Он снова выстрелил и промахнулся, начав ругаться и выкрикивать свои царские клятвы, а возница затрепетал от ужаса. И тут все закончилось.

Одна из гончих подобралась достаточно близко и прыгнула на львицу, которая была ранена. Она обернулась и убила ее одним ударом лапы, затем, озверев, бросилась прямо на колесницу царя. Лошади встали на дыбы, сбив конюхов с ног. Царь испуганно выстрелил и упал назад, за повозку, как могут делать только цари, если ничего другого им не остается. Львица увидела, что он упал, и прыгнула на него, прямиком за повозку. Когда она прыгала, я выстрелил в нее и проткнул стрелой поясницу, парализовав животное. Хоть она и упала около царя, но приблизиться к нему и тем более напасть она уже не могла.

Я выскочил из своей повозки, но перед тем, как успел добраться до львицы, подбежали охотники с копьями и закололи ее, что оказалось делом не таким сложным, потому что та была обездвижена.

Царь поднялся с земли, он не был ранен, и громко сказал:

— Если моя стрела не попала бы в цель, я думаю, что восточный мир сегодня вечером поклонялся бы другому царю.

И тогда, забыв, что я говорю с царем всей земли, забыв о пари и обо всем остальном, я воскликнул:

— Эй, твоя стрела промазала, это моя попала.

А все придворные закричали:

— Этот египтянин лжет и называет лгуном царя!

— Я лгу? — вскричал я возмущенно. — Посмотрите на стрелу и проверьте, из чьего колчана она выпущена, — и я вытащил одну из своего собственного, сделанного в Египте и отмеченного моим знаком.

Началась суматоха, все придворные и евнухи заговорили одновременно, но все кланялись выпачканному в грязи царю, как пшеничные колосья жмутся к стеблю во время грозы. Не желая и далее никого убеждать в своей правоте, я вернулся к повозке, и для меня охота была закончена, как я решил, поэтому я затянул свой лук, который ценил превыше всех призов, и убрал его на место.

В это время ко мне приблизился евнух Хуман с гнусной ухмылкой и сказал:

— Египтянин, царь требует твоего присутствия, чтобы ты мог получить свою награду.

Я кивнул, сказав, что сейчас приду. Евнух удалился.

— Бэс, — сказал я, когда убедился, что евнух не слышит меня, — у меня плохое предчувствие, я не доверяю царю. Мне кажется, что мне грозит зло.

— Я тоже так думаю, мой господин. Мы были дураками. Когда бог и человек влезают на дерево вместе, человек должен позволить богу взобраться первым и сказать всему миру, что бог — это он.

— Да, — ответил я, — но кто из нас видит мудрость, до тех пор пока она не начинает ускользать? Может быть, бог, будучи сильней, свергнет человека.

Мы оба отправились к царю, оставив воинов сторожить нашу колесницу. Царь сидел на золотом стуле, служившем ему троном, позади него стояли его воины, евнухи и помощники, хотя и не все, на небольшом расстоянии от них другие наказывали прутьями знатного человека, орущего от боли, который был возницей царя. Мы распростерлись перед царем и ожидали, пока он заговорит. В конце концов он произнес:

— Египтянин по имени Шабака, мы заключили с тобой пари, условия которого ты помнишь. Кажется, ты его выиграл, потому что убил двух львов, в то время как я, царь, убил одного, который прыгнул на нас возле повозки.

Бэс тихонько, так, чтобы только я слышал, застонал, а я поднял голову.

— Ничего не бойся, — продолжал он, — все будет оплачено.

Тут царь снял с себя нитку бесценного красно-розового жемчуга и швырнул мне в лицо.

— Кроме того, во дворце, — продолжал царь, — карлика взвесят, и ты получишь столько чистого золота, сколько он весит. Помимо этого тебе принадлежат жизни шестерых охотников, а значит, и они сами.

— Да продлятся дни царя вечно! — воскликнул я, чувствуя, что должен что-то сказать.

— Я надеюсь на это, — ответил тот сурово, — но, египтянин, твои дни сочтены, потому что ты нарушил законы страны.

— Какие, о мой царь? — спросил я, чувствуя, что вот оно, начинается…

— Выстрелив в льва перед тем, как царь вставил стрелу в лук, и сказав царю, что он лжет, прямо в лицо. Оба эти нарушения заслуживают смерти.

Тут мое сердце переполнилось яростью. Но вдруг я преисполнился решимости, встал на ноги и сказал:

— О царь, ты объявил, что я должен умереть, пусть будет так, я не буду больше преклонять колени перед тем, как предстать перед взором Осириса, который значительно более велик, чем любой царь, предстающий перед ним с чистыми руками. Не вы ли издали закон, по которому приговоренный к смерти имеет право изложить свое дело для защиты своего имени?

— Так и есть, — сказал царь. Я думаю, что ему было просто любопытно услышать, что я могу сказать. — Продолжай же.

— О царь, несмотря на то что я столь же высоких кровей, что и вы, о чем я ничего не буду говорить, я прибыл на Восток из Египта по желанию вашего наместника, чтобы показать, как мы, египтяне, умеем убивать львов и других зверей. Три месяца я провел в ожидании позволения увидеть царя — и все напрасно. В конце концов я был приглашен на эту охоту в тот момент, когда собирался возвращаться к себе домой. Я подвергся насмешкам со стороны ваших слуг, вошел в заросли вместе со своим слугой и там убил льва. Затем мне пришлось заключить с вами пари, чего я делать не хотел, — кто из нас убьет больше львов. Теперь я понял, что вы не предполагали, что я могу победить, как бы хорошо я ни стрелял, потому что вы думали, что я не буду стрелять вообще до тех пор, пока вы первыйне выстрелите и не убьете зверей или не напугаете их.

Итак, я состязался с вами, как охотник против охотника, потому что на этом поле мы с вами равны. Я состязался не как раб против царя, который решил отомстить за поражение смертью. Мы объявили об этом, потом вышли львы. Я выстрелил в того, кто появился с моей стороны, оставив того, кто был с вашей стороны, целым и невредимым, что обычно и происходит во время охоты. Мое мастерство или моя удача помогли мне больше, чем вам, и я попал, а вы промахнулись или только ранили. В конце концов на вас прыгнула львица, и я выстрелил, потому что иначе она убила бы вас, что легко можно проверить по стреле в ее теле. И теперь вы говорите мне, что я должен умереть, потому что нарушил какие-то законы, которые стыдно было бы вообще принимать. Чтобы спасти свою честь, вы платите мне, потому что я победил, прекрасно зная, что и жемчуг, и золото, и рабы не имеют никакой ценности для мертвого человека и будут возвращены вам обратно. Вот моя история.

Я должен добавить еще кое-что. Вы, жители восточных земель, учите своих детей двум вещам. Первая — как стрелять из лука. Вторая — говорить правду. Мой царь, это мои последние наставления. Учитесь стрелять из лука — потому что вы не умеете этого делать. И учитесь говорить правду, потому что вы этого тоже не делаете. Я все сказал и готов умереть. Я благодарю вас за то терпение, с которым вы выслушали мои слова. И, поскольку ни один царь не живет вечно, я надеюсь однажды повторить их по ту сторону этого мира.

Все знатные люди и помощники царя открыли рот от удивления, выслушав мою смелую речь. Никто никогда не слышал таких слов, обращенных к его величеству. Царь покраснел, как будто от стыда, но ничего не ответил, лишь спросил про этого смельчака:

— Чего заслуживает этот человек?

— Смерти, о царь! — закричали они в один голос.

— Какой смерти? — спросил он снова.

Советники посоветовались между собой, и один из них ответил:

— Самой медленной по нашим законам, смерти в лодке.

Я услышал это и, не зная, что это значит, решил, что меня посадят в лодку, пустят на волю волн и оставят умирать от голода.

— Вот награда за хорошую охоту! — засмеялся я. — О мой царь, за это постыдное деяние я проклинаю вас от имени всех богов всех племен и народов. С этого времени ты будешь видеть только страшный сон о своем последнем дне, а в конце концов ты тоже умрешь в крови.

Царь открыл рот, словно хотел ответить, но ничего, кроме низкого страшного крика, не вырвалось из его горла. После этого подскочила охрана и схватила меня.

Глава 6

ПРИГОВОР
Охранники отвели меня к моей колеснице и затолкали в нее, вместе со мной был и Бэс. Я спросил охранников, приговорен ли Бэс к смерти, как и я. Евнух Хуман ответил, что нет, поскольку он не совершил никакого преступления, но ему необходимо поехать со мной, чтобы взвеситься. Потом солдаты взяли лошадей под уздцы и повели их, в то время как остальные, забрав мой лук и наше оставшееся оружие, окружили повозку плотным кольцом, чтобы мы не сбежали. Мы с Бэсом могли поговорить только на ливийском наречии, который ни один из них не понимал, даже если они и слышали наши слова.

— Твоя жизнь спасена, — прошептал я ему, — царь может забрать тебя в качестве раба.

— В таком случае он получит не очень хорошего раба, мой господин, потому что, клянусь Саранчой, что в течение ночи я придумаю способ убить его, а после этого присоединюсь к вам в землях, где люди охотятся честно.

Я улыбнулся, а Бэс тем временем продолжал:

— Теперь мне хотелось бы, чтобы у меня хватило времени научить вас, как держать язык за зубами, потому что, возможно, вам это пригодится в той лодке, о которой они говорят.

— Бэс, не говорил ли ты мне час или два назад, что только дураки вручают свою судьбу в руки смерти, если она сама не протягивает к нам руки? Я не умру, по крайней мере умру не сейчас.

— Почему, господин? Ведь только сегодня днем вы умоляли меня убить вас, лишь бы только не быть брошенным к диким тварям? — спросил Бэс, глядя на меня с любопытством.

— Ты помнишь старого отшельника, святого Танофера, который находился в погребе над могилой быков Аписа на кладбище в пустыне около Мемфиса, Бэс?

— Того волшебника и оракула, который был братом вашего деда, мой господин, и сыном царя, того, кто воспитывал вас, пока не стал отшельником? Да, я хорошо знаю его, хотя редко бывал рядом, потому что его глаза пугали меня, как они пугали Камбиза, персидского царя, захватившего Египет, когда Танофер проклял его и предсказал ему несчастную судьбу. Это случилось после того, как Камбиз повредил священного Аписа, и тогда Танофер сказал, что он умрет от раны, которую нанесут ему мечом. Его глаза пугали многих других людей.

— Да, Бэс, когда тот царь сказал мне, что я должен умереть, страх переполнил меня, потому что я не хотел умирать, а потом этот же страх заполнил чернотой мой рассудок. Внезапно в этой темноте я увидел Танофера, моего великого дядю, который сидел в могиле, глядя на Восток. Больше того, я слышал, как он говорил, обращаясь ко мне: «Шабака, мой воспитанник, ничего не бойся. Ты в великой опасности, но все пройдет. Поговори с Великим царем обо всем, что тревожит твое сердце, потому что боги мести используют твой язык и какое бы пророчество ты ни произнес, оно будет исполнено». Именно поэтому я сказал те слова, которые ты слышал, и ничего не боялся.

— Это действительно так, мой господин? Если да, я думаю, что святой Танофер, должно быть, вошел и в мое сердце. Знай, что я намеревался прыгнуть на царя и сломать ему шею, так что мы трое должны были окончить свою жизнь одинаково. Но внезапно что-то подсказало мне оставить его в покое и позволить судьбе идти так, как предписано. Но как может святой Танофер, который с годами ослеп, видеть так далеко?

— Я не знаю, Бэс, может быть, потому, что он не такой, как остальные люди, ведь в нем собрана вся древняя мудрость Египта. Кроме того, он живет с богами, которые все еще обитают на земле, и, как остальные боги, может отправлять свой Ка, как мы, египтяне, называем этого духа, или нечто невидимое, что сопровождает его от колыбели до могилы, и после смерти пребудет с ним, где бы он ни оказался. Несомненно, он отправил его мне, которого он любил больше всех на земле. А еще я помню, что перед тем, как я начал это путешествие, он сказал, что я вернусь в целости и сохранности и в полном здравии. Вот поэтому, Бэс, я ничего не боюсь.

— И я не боюсь, мой господин. Если вы увидите, что я делаю странные вещи, или услышите, что я говорю странные слова, не обращайте на это внимания, потому что я буду играть роль мудрейшего.

После этого мы заговорили о сегодняшнем приключении со львами и о других, которые мы пережили вместе. Мы весело смеялись все это время, а солдаты смотрели на нас как на сумасшедших. А толстый евнух Хуман, который сидел на осле, подъехал к нам и спросил:

— Египтянин, который осмелился дважды провести Великого царя, чему ты смеешься? В лодке ты запоешь по-другому, не так, как в своей колеснице. Подумай о моих словах через восемь дней.

— Я подумаю о них, евнух, — ответил я, глядя ему прямо в глаза, — но кто знает, какую песню будешь петь ты через восемь дней?

— То, что я делаю, закреплено властью древней и священной Печати Печатей, — ответил тот дрожащим голосом, трогая маленький цилиндр из белой ракушки, который я заметил на самом царе. Теперь он свисал с золотой цепочки, которая блестела на шее евнуха.

После этого он сделал знак, который выходцы с востока используют для предотвращения зла, потом снова отъехал, выглядев при этом очень испуганным.

Итак, мы приехали в царский город и направились в прекрасный дворец. Здесь нас высадили из повозки и провели в комнату, где был накрыт стол и имелись в огромном количестве еда и питье, и я даже подумал, что меня принимают за какого-то важного гостя, и это меня позабавило и удивило. Бэс уселся на полу на некотором расстоянии от меня, он тоже пил и ел, поскольку у него были свои причины набить живот, как будто это был бурдюк с вином, пока слуги не начали дразнить его обжорой.

Когда мы закончили есть, появились рабы, неся что-то вроде деревянной рамы, на которой были подвешены весы. Также пришли служащие царской сокровищницы, они несли кожаные мешки, в которых, когда их открыли, оказались монеты из чистого золота. Они поставили несколько мешков на одну чашу весов, затем приказали Бэсу встать на другую. Поскольку он оказался тяжелее, чем ожидалось, слуги были вынуждены отправиться в сокровищницу, чтобы принести еще золота, потому что Бэс, хоть и был невысоким, теперь сравнялся по весу с крупным человеком. Один из казначеев заворчал, сказав, что надо было взвешивать перед тем, как он ел и пил. Но чиновник, к которому он обратился, усмехнулся и ответил, что это ничего не меняет, потому что царь наследует все имущество преступников и эти мешки скоро вернутся в сокровищницу, только их придется отмыть. Надо заметить, что эта реплика меня несказанно удивила.

Наконец, когда весы были наполнены, привели шестерых охотников, чьи жизни я выиграл и которые были отданы мне в качестве рабов, и на плечи им положили мешки с золотом. Я был схвачен, руки мне связали за спиной. Я поступил под охрану евнуха Хумана, который проинформировал меня с плохо скрываемой злобой, что ему поручено проследить, чтобы мне обеспечили все удобства до самого моего конца. Вместе с ним было четверо черных людей, одетых одинаково. Это были, как сказал евнух, палачи. Последним прибыл Бэс под охраной трех царских конвоиров, вооруженных копьями, на случай, если карлик попытается освободить меня или причинить кому-то зло.

Мое сердце забилось быстрее, и я спросил Хумана, что же будет со мной.

— А вот что, о египтянин, убивающий львов! Тебя водрузят на ложе в маленькой лодке, спустят на воду, а другую расположат над тобой. Мы называем эти лодки «близнецами». Твоя голова и руки будут на одной стороне, а ноги — на другой. Так тебя и оставят. Тебе будет удобно, как младенцу в колыбели. Дважды в день тебе будут приносить лучшую еду и напитки. Если у тебя пропадет аппетит, моей обязанностью будет пробуждать его при помощи уколов ножа. После каждого приема пищи я буду умывать твое лицо, твои руки и ноги молоком и медом, чтобы мухи, кружащие над тобой, не испытывали голода, а также убирать за тобой естественные отправления. Также я буду защищать твою кожу от солнечных ожогов. Таким образом, ты будешь медленно слабеть и однажды уснешь. Последний, кто был в лодке, — этот тот несчастный, который случайно вошел во двор гарема и видел нескольких женщин с непокрытой головой, он продержался двенадцать дней, а ты, значительно более сильный, проживешь дней восемнадцать. Еще что-то тебя интересует? Если так, то спрашивай быстрей, потому что мы уже рядом с рекой.

Теперь, когда я услышал это и понял весь ужас того, что меня ожидает, то сразу забыл видение своего великого дяди, святого Танофера, и его благоприятные пророчества. У меня заболело сердце, и я не мог сдвинуться с места.

— Ну что, охотник на львов и посланник царей, ты думаешь, что еще рано отправляться в постель? — усмехнулся этот злобный евнух. — Я буду с тобой, — и он начал хлестать меня по лицу ручкой веера.

И тут мужество вернулось ко мне.

— Когда это царь приказал тебе прикасаться ко мне, жирная свинья? — заревел я, повернулся, потому что иначе не мог дотянуться до него связанными руками, и ударил в живот со всей силы, так что он упал, скорчившись и крича от боли. Если бы не охранники, бросившиеся на меня, я мог бы лишить его жизни, пока он лежал. Однако они тут же схватили меня, и Хуман быстро оправился от ударов и оперся на плечи двух охранников. Только теперь он больше не насмехался надо мной.

Мы достигли причала, когда солнце уже садилось. Здесь под охраной одноглазого черного раба в устье реки плавала маленькая квадратная лодка, а на самом причале лежала вверх дном такая же, но более короткая. Теперь охотники, которых я выиграл в пари, смотрели на меня с состраданием, потому что это были смелые люди, и они знали, что именно я спас их жизни. Они разместили мешки с золотом на дне плавающей лодки, на носу которой лежал тюфяк, набитый соломой. Мне на пояс повесили ожерелье из красного жемчуга, руки развязали. Палачи схватили меня и положили на тюфяк. Мои запястья и щиколотки были привязаны к железным кольцам, прикрепленным к банкам на лодке. После этого другая, более короткая лодка была расположена сверху таким образом, что она не касалась меня, оставив мою голову, руки и ноги незащищенными, как и говорил евнух.

Пока делалась эта страшная работа, Бэс сидел на причале и смотрел, как меня прикрепляли и закрывали второй лодкой. После этого он начал смеяться, хлопать в ладони и танцевать с радостным видом, пока евнух, который уже оправился от удара, не спросил с любопытством, что это с ним случилось.

— О благородный евнух, — отвечал Бэс, — когда-то я был свободен, и этот человек сделал меня рабом, и много лет я должен был трудиться для него вопреки своей воле. Более того, он часто бил меня и морил голодом, именно поэтому я так много ел в последний раз, когда вы это видели. Он угрожал убить меня, и теперь наконец-то я отомстил ему, увидев, что он обречен на ужасную смерть. Вот почему я и смеюсь, и пою, и танцую, и хлопаю в ладоши. О, самый благородный евнух, теперь я стану почитателем и слугой Великого царя всей земли и, возможно, твоим другом тоже, о, евнух из евнухов, чью священную персону мой жестокий хозяин осмелился ударить.

— Я понял, — сказал евнух, улыбаясь, хотя на самом деле его лицо искривилось в гримасе, — и доложу царю обо всем, что ты сказал, и попрошу в качестве награды для тебя, чтобы ты смог однажды уколоть этого египтянина в глаз. А теперь плюнь ему в лицо и скажи все, что ты о нем думаешь.

Бэс вошел в воду, здесь было достаточно мелко, плюнул мне в лицо или только притворился, что плюнул, произнося при этом стремительный поток слов на отвратительном языке, некоторые из них звучали на ливийском и означали: «О, мой обожаемый отец, моя обожаемая мать и другие родственники, ничего не бойтесь. Хотя все складывается не очень хорошо, помните видение святого Танофера, который, без сомнения, допустил, чтобы все это случилось с вами, чтобы через вас передать приказ богов. Будьте уверены, что я не оставлю вас умирать, а если не будет возможности убежать, я найду способ избавить вас от мук и отомстить за вас. О, да, я увижу, как эта проклятая свинья, Хуман, окажется на вашем месте в этой лодке. А теперь я отправлюсь ко двору, потому что мне кажется, что эта золотая цепь дает мне право войти, как говорит евнух. Но я скоро вернусь».

Затем последовал новый поток самых ужасных и еще более грязных ругательств, после чего он вышел на берег и обнял Хумана, называя его своим лучшим другом.

Они ушли, оставив меня одного в лодке, которую охраняли воины на причале. Наступила темнота, и воцарилась полнейшая тишина. Мне было очень одиноко лежать, глядя в звездное небо в компании лишь жалящих мошек, и вскоре мои конечности начали неметь. Я думал о тех несчастных, которые страдали в этой же самой лодке, и удивлялся превратности судьбы, по которой их участь стала и моей.

Бэс был верным и умным человеком, но что мог сделать один карлик с этими демонами с черными сердцами? А если он не сможет ничего сделать? О, если он не сможет ничего сделать?

Секунды слагались в минуты, минуты — в часы, а часы казались годами. Какими же должны были быть дни, которые я должен был провести в муках и страданиях, ожидая такой жалкой смерти? Где боги, которым я поклонялся, или хотя бы один бог? Или человек занимается самообманом, думая, что создает богов, в то время как боги создают его, потому что он не любит думать о вечной тьме, в которой он вскоре исчезнет? Да, по крайней мере все это напоминало сон, а сон лучше, чем страдания тела или души.

Я думал именно так, потому что очень устал. Я с трудом приоткрыл глаза, чтобы увидеть, что низкая луна исчезла, а некоторые звезды, которые я знал, будучи охотником, и часто находил по ним дорогу, как бы немного сдвинулись. Я с удивлением думал о том, почему это случилось, как тут же услышал громкие шаги солдат по настилу причала и голос командира, отдающего команду. Потом я почувствовал, что лодку притягивают за веревку, которой она была пришвартована к причалу. Затем верхняя лодка была снята, канаты, которыми она крепилась, убраны, а я поставлен на ноги, потому что был настолько слаб, что едва мог стоять самостоятельно. Голос — а я узнал евнуха Хумана — уважительно обратился ко мне, что заставило меня подумать, что я сплю.

— Благородный Шабака, — молвил голос, — Великий царь потребовал твоего присутствия на пиру.

— Неужели? — ответил я в своем сне. — Но тогда мое отсутствие на их пиру рассердит мошек этой реки.

Хуман и другие угодливо захихикали. Потом я услышал, как мешки с золотом вытаскивают из лодки, после чего мы ушли. Охрана поддерживала меня под локти, пока я снова достаточно не окреп. Хуман следовал позади, возможно, потому, что боялся, что, если будет идти впереди, я пну его ногой.

— Что изменилось, евнух — спросил я некоторое время спустя, — раз я был потревожен в моей постели, когда уже крепко спал?

— Я не знаю, господин, — отвечал тот. — Я только знаю, что царь царей неожиданно приказал, чтобы тебя привели к нему в качестве гостя, одетого в одежды знатного человека, даже если бы для этого пришлось разбудить тебя, и ты должен будешь присутствовать за его собственным царским столом, потому что этой ночью у него пир. Господин, — продолжал он жалобным голосом, — если фортуна сегодня изменила свое отношение к тебе, я умоляю тебя не держать зла на тех, кто, пока фортуна была не на твоей стороне, под давлением главной печати был вынужден против своего желания выполнять команды царя царей. Будь справедлив, господин Шабака.

— Ничего больше не говори. Я постараюсь быть справедливым, — ответил я. — Но много ли справедливости на Востоке? Я слышал только о египетской.

Мы достигли дверей дворца, и меня провели в комнату, где ждали рабы. Там меня помыли и умастили ароматными маслами, после чего переодели в прекрасную шелковую одежду и подпоясали ожерельем из красного жемчуга.

Когда рабы закончили свою работу, я, сопровождаемый Хуманом, был проведен в огромный зал с колоннами, прикрытый шелковыми портьерами, где собрались пировавшие. Я миновал проход и подошел к возвышению в начале зала, где между наполовину прикрытыми занавесками сидел на золотом троне во всей своей славе царь, окруженный виночерпиями и другими слугами. В руке он держал сверкающий кубок. Взглянув на царя, я понял, что тот пьян, что явно в моде у выходцев с Востока на их великих пирах, потому что он выглядел счастливым и человечным, чего никогда не бывало, если он был трезв. А возможно, как я подумал впоследствии, он лишь притворялся, что пьян. Я увидел кое-кого еще, а именно Бэса с золотой цепочкой на шее и одетого в красный головной убор. Он сидел на ковре перед троном и рассказывал царю что-то, что вызывало его смех, и даже его важные подчиненные позволяли себе улыбаться.

Я подошел к возвышению и по едва заметному знаку Бэса, который, казалось, еще не видел меня (такой знак он часто подавал, когда замечал прежде меня, что кто-то ведет игру), распростерся перед царем. Тот посмотрел на меня и сказал:

— Кто это? — и тут же сам ответил: — О, я помню, это египтянин, чьи стрелы не промахиваются, прекрасный охотник, которого Идернес прислал ко мне из Мемфиса, куда я давно хотел отправиться. Египтянин, мы ведь поссорились из-за льва, не так ли?

— Нет, мой царь, — отвечал я, — царь был сердит и справедлив, потому что я не мог убить льва до того, как он напугал его лошадей.

Я сказал так, потому что часы, проведенные мною в лодке, заставили меня смириться, а также потому, что эти слова были у меня на губах.

— Да, что-то такое помню, или ты хорошо лжешь. Что бы это ни было, все закончено, просто спор двух охотников, — и, взяв лежавший рядом длинный скипетр, который был украшен огромным изумрудом, он протянул его мне, чтобы я коснулся его в знак прощения.

Теперь я знал точно, что нахожусь в безопасности, потому что тому, кому царь протягивает свой скипетр, ниспослано прощение за все злодеяния, даже если он покушался на царскую жизнь. Двор тоже это знал, поэтому каждый человек, которого я видел, кланялся мне, даже слуги позади царя. Один из виночерпиев также подал мне кубок царского вина, которое я выпил с благодарностью, произнеся тост за здоровье царя.

— Египтянин, это был прекрасный выстрел, — сказал царь, — когда ты отправил стрелу и пронзил львицу, которая осмелилась напасть на мое величество. Да, царь обязан своей жизнью тебе, и он благодарен, как ты уже понял. Твой раб, — и он указал на Бэса в его ярком облачении, — разъяснил мне все дело, когда рассудок покинул меня, и, Шабака, — тут он икнул, — ты можешь сам увидеть, насколько по-разному видятся вещи невооруженным глазом и сквозь кубок с вином. Он рассказал мне удивительную историю. — Карлик, что это была за история?

— Позвольте мне, Великий царь, — отвечал Бэс, сверкая своими большими глазами, — лишь маленький рассказ о другом царе моей собственной страны, которого я считал великим до тех пор, пока не прибыл на восток и не узнал, какими могут быть настоящие цари. У этого царя был слуга, с которым он обычно охотился, на самом деле это был мой собственный отец. Однажды они вместе выслеживали какого-то слона, чьи бивни были больше, чем другие. Когда слон напал на царя, мой отец с риском для собственной жизни свалил его и добыл бивни, как это бывает у эфиопов. Но царь, которому очень хотелось иметь эти бивни, отравил моего отца и присвоил себе бивни в качестве добычи. Однако перед своей смертью мой отец, который умел говорить на языке слонов, рассказал остальным слонам об этом злодеянии, на что они очень рассердились, потому что знали с самого начала времен, что бивни принадлежат тому, кто добыл их по праву. А слоны, как люди, не любят, когда нарушаются древние законы. Слоны объединились между собой, и, когда царь в следующий раз отправился на охоту, не заботясь о себе, бросились на царя и разорвали его на мелкие кусочки размером с палец, а затем убили его сына-принца, который шел позади него. Вот такова история о слонах, которые любили закон, о, мой царь.

— Да, да, — сказал его величество, пробуждаясь ото сна, — но что стало с этими огромными бивнями? Мне бы хотелось иметь такие.

— Я унаследовал их, мой царь, как сын своего отца, и отдал своему господину, который, без сомнения, пришлет их тебе, как только вернется в Египет.

— Странная история, — заметил царь, — очень странная. Она напоминает мне ту, что случилась не так давно. Что это было? Ладно, это не имеет значения. Египтянин, хочешь ли ты какую-то награду за свой выстрел в львицу? Если да, ты получишь ее. Может, ты злишься на кого-то?

— О царь, — отвечал я, — я ищу справедливости в отношении одного человека. Этим вечером я был привезен на берег реки под охраной евнуха Хумана, который захотел уложить меня в лодку. По дороге, без всякой на той причины, он стал бить меня по голове рукояткой своего веера. Посмотрите, вот остались следы. Но я не припомню, чтобы царь приказывал бить меня, я прошу, чтобы справедливость восторжествовала в отношении этого человека.

Царь пришел в ярость и закричал:

— Что? Эта собака осмелилась ударить свободного и благородного египтянина?

Хуман в ужасе упал ничком и начал лепетать непонятно что о наказании в лодке, что было явно лишним, потому что царь вдруг встрепенулся и озадачился.

— Лодка! — закричал он. — Да, конечно, лодка! Даже ты, такой жирный, поместишься в ней, евнух. В лодку его, а перед этим сто ударов розгами по ногам, — и он указал на него своим скипетром.

Охрана схватила Хумана и уволокла прочь. Когда его тащили мимо Бэса, то он схватился за него и зашипел ему что-то в ухо, но Бэс стал бить его по руке, пока тот не отцепился.

Итак, Хуман исчез, а его слуги от души смеялись над этим зрелищем, потому что евнух причинил всем много горя.

После этой сцены царь посмотрел на меня и спросил:

— Но зачем я потревожил твой сон, египтянин? О, я вспомнил. Этот карлик сказал, что видел самую прекрасную женщину на земле, к тому же очень образованную, какую-то даму из Египта, однако он не знает ее имени, но ты один знаешь его. Я разбудил тебя, чтобы ты сказал мне это имя, а если ты его забыл, я могу снова отправить тебя в постельку, чтобы ты отдыхал, пока не вспомнишь его. На реке много лодок, египтянин.

— Самую красивую и образованную женщину на земле? — спросил я удивленно. — Кто же это может быть, если только не благородная Амада? — и я замолчал, постаравшись прикусить свой язык перед началом разговора, потому что вовремя почувствовал западню.

— Да, господин, — ответил Бэс звонко. — Это именно благородная Амада.

— Что это за Амада? — спросил царь, на глазах трезвея. — И что она из себя представляет?

— Я могу сказать тебе, царь, — сказал Бэс. — Она похожа на иву, которая качается на ветру благодаря своей гибкости и грации. Ее глаза, как у самки, которая восторженно смотрит на самца, губы похожи на бутоны роз. Ее волосы черны, как ночь, и мягки, как шелк, их запах распространяется вокруг нее, как аромат цветов. Ее голос шепчет, как вечерний ветер, и сладок, как мед. Она красива, как богиня. Когда мужчины видят ее, их сердца тают, как воск на солнце, и долгое время не могут взглянуть на других женщин до следующего дня, если встречают ее вечером, — и Бэс причмокнул своими толстыми губами и посмотрел вверх.

— Клянусь священным огнем, — рассмеялся царь, — я чувствую, как мое сердце уже тает. Скажи, Шабака, что ты знаешь об этой Амаде? Она замужем или еще девица?

Теперь отвечал я, во-первых, потому, что лодка была не так далеко, а во-вторых, я не хотел лгать.

— Она замужем, о Царь царей, за богиней Исидой, единственной, которую она любит.

— Женщина замужем за женщиной! Или даже за царицей всех женщин, — засмеялся царь, — что ж, это еще ничего не означает.

— Нет, царь, это значит много, потому что она под защитой Исиды и девственна.

— Это понятно, Шабака. Я думаю, что я осмелился бы возмутиться существованию любой фальшивой богини на небесах, чтобы только выиграть такой приз. Образованная, ты сказал, Шабака.

— О царь, она умна до кончиков ногтей, к тому же еще и провидица, та, в ком горит божественный огонь, как лампа в вазе из алебастра, та, к которой приходят видения и кто может читать прошлое и будущее.

— Уже лучше, — сказал царь, — именно она будет подходящей парой для Царя царей, который устал от толстых сладкоголосых дурочек, которых здесь повсюду сотни, — и он указал на гарем. — Кто ее отец?

— Он умер, но она племянница принца Пероа, по рождению благородная особа, о царь.

— Значит, из знатной семьи, это тоже хорошо. Слушай меня, Шабака. Завтра ты отправишься обратно в Египет, повезешь письма от меня к моему вассалу Пероа и к наместнику Идернесу. Ты попросишь Пероа передать Амаду Идернесу и попросишь Идернеса отправить Амаду на Восток со всеми почестями и без промедления, чтобы она могла войти в мою семью как одна из моих жен.

Я был полон гнева и ужаса и уже готов был отказаться от этой миссии, когда Бэс мягко произнес:

— Не будет ли любезен Царь царей отдать приказ обеспечить безопасное и почетное путешествие моего господина?

— Он уже отдан, потому что все дела, необходимые для египтянина и его слуги-карлика, сделаны, он получил золото, украшения и рабов, которых выиграл в пари, все это принадлежит ему. Пусть так и запишут.

Писари подбежали поближе и записали слова царя. Как во сне, я подумал, что они уже не могут быть изменены. Царь посмотрел на нас сонным взглядом, затем, кажется, проснулся окончательно и снова обрел ясный ум. В заключение он сказал мне:

— Египтянин, фортуна сегодня улыбалась и хмурилась тебе, но больше улыбалась. Помни, что у нее есть зубы, чтобы перегрызть горло обманщику. Если ты обманешь меня или не выполнишь мое поручение, будь уверен, что умрешь такой жестокой смертью, что вон та лодка покажется тебе ложем удовольствия. Вместе с тобой умрут и Амада, и ее дядя Пероа, и вся ваша родня, — добавил он, подавив вспышку злобы, — и даже этот уродливый карлик, которого я слушал, потому что он смешил меня, но который, наверное, более коварен, чем кажется на первый взгляд.

— О Царь царей, — сказал я, — я не обману, — но не сказал, кого именно.

— Хорошо. Вскоре я отправлюсь в Египет, как уже говорил тебе, и там оглашу приговор тебе и всем остальным. А теперь прощай. Ничего не бойся, потому что у тебя есть мое высочайшее позволение. Но сначала выпей и возьми кубок, а взамен отдай мне твой лук, который стреляет так далеко и так метко.

— Хорошо, царь, — ответил я, поднимая золотой бокал, который слуга подал мне.

Затем перед троном упали занавеси, и слуги подошли к нам с Бэсом, чтобы отвести нас к нашему жилищу. Один из них взял кубок и нес его впереди нас. Спустившись в зал, мы прошли мимо пирующих знатных людей, которые кланялись тому, кому Великий царь оказал милость. Мы вышли из дворца и темной ночью вернулись в дом, где я устроился, пока ждал аудиенции царя. Здесь слуги пожелали мне спокойной ночи, отдали кубок Бэсу и сказали, что завтра рано утром мне принесут мое золото и все то, что нужно для путешествия. Кроме того, один из них заберет лук, обещанный царю, который мне уже вернули вместе со всем нашим имуществом. После этого они поклонились и ушли.

Мы вошли в дом и поднялись по ступеням в верхние комнаты. Тут Бэс с облегчением запер дверь и ставни, чтобы удостовериться, что никто не увидит и не услышит нас.

Он повернулся, простер ко мне руки, поцеловал мою ладонь и залился слезами.

Глава 7

БЭС КРАДЕТ ПЕЧАТЬ
— О мой господин! — еле сдерживался Бэс. — Я рыдаю от усталости, не обращай внимания. День был слишком длинным, и за это время ты, по крайней мере два раза, был на волосок от смерти. Моргание века, крохотный волосок, кончик ногтя — вот что отделяло вас от нее.

— Да, — сказал я, — и ты был этим веком, ногтем и волосом.

— Нет, господин, нет, это было что-то иное, что выше моего понимания. Долото вырубает статую, рука держит инструмент, но рукой управляет дух. Ко времени, когда взошло солнце, моя голова была пустой, как барабан. Потом что-то туда постучало, возможно, святой Танофер, может, кто-то другой, и оно знало, что нужно сказать. Это было, когда я проклинал вас в лодке. Это было, когда я возвращался с евнухом, думая убить его по дороге, но затем вспомнил, что смерть одного злобного евнуха вовсе не поможет вам, в то время как, оставшись живым, он может привести меня к царю, кстати, я не заплатил ему из того мешка золота, который я нес. Хотя он заслужил за свою работу, потому что, когда царь загрустил и вино еще не затуманило его разум, именно евнух подсказал ему, что я смогу его развеселить, я, уродливый и такой разный в своих выходках, потому что всего за несколько минут я сделал то, чего не смогли сделать женщины-танцовщицы.

— И что случилось потом, Бэс?

— Потом я был приглашен и проделал все свои трюки с этой змеей, которую я поймал и приручил и которая сейчас у меня в сумке. Вы не должны больше ненавидеть ее, господин, потому что она помогла нам сыграть свою игру. После этого царь начал разговаривать со мной, и я уже знал, что он чувствует неловкость из-за вас, поскольку сознавал, что поступил неправильно. Тогда я рассказал ему историю о слоне, которого мой отец убил, чтобы спасти царя, — она выросла в моей голове, как поганка ночью, это история про неблагодарного царя и о том, что с ним случилось. Тогда царь забеспокоился еще больше и спросил евнуха Хумана, где вы находитесь. Хуман ответил, что по приказу царя вы спите в лодке и вас нельзя беспокоить. Моя стрела не достигла своей цели, потому что царь не хотел что-либо менять в вашей судьбе, хотя и приказал привести вас из лодки, куда он же вас и отправил. Теперь, когда все казалось потерянным, какой-то бог, возможно, святой Танофер, который всегда присутствует во мне, чтобы видеть, что я его не забыл, вложил в царскую голову идею начать разговор о женщинах и спросить меня, видел ли я когда-нибудь кого-то красивее, чем танцовщицы, которых я встретил, когда проходил мимо. Я ответил, что не обратил на них внимания, потому что они были так уродливы, какими казались мне все женщины с тех пор, когда на берегах Нила я не встретил ту, которая была подобна Хатор в ее красоте. Царь спросил меня, кто бы это мог быть, а я ответил, что не знаю, поскольку не осмелился спросить имя той, которую даже мой господин почитал как богиню, хотя, будучи детьми, они воспитывались вместе.

Потом у царя наконец пробудилась совесть, и он потребовал от старого советника подсказать ему, нет ли такого закона, который давал бы царской власти возможность отменить свое решение, если таким образом он успокоит свою душу и получит новые знания. Советник ответил, что такой закон есть, и начал приводить примеры, пока царь не прервал его и не сказал, что, пользуясь этим законом, он приказывает вытащить вас из постели, которая находится в лодке, и привести к нему, чтобы ответить на вопрос.

Итак, господин, за вами послали, но я не пошел вместе со слугами, боясь, как бы царь не забыл обо всем до вашего прихода. Поэтому я был при нем и развлекал его историями об охоте, потому что не мог думать больше ни о чем, пока вы шли. На самом деле, я начал бояться, что он объявит об окончании пира. Но, в конце концов, в этот момент, когда он заскучал и заговорил с одним из советников о том, что скоро отправится в гарем, и велел предупредить, чтобы они были готовы принять его, вы наконец пришли. Остальное вы знаете.

Я посмотрел на Бэса и сказал:

— Пусть боги всех земель благословят тебя, ведь если бы не ты, лежать мне сейчас в муках в той лодке. Послушай, приятель: если мы когда-нибудь снова попадем в Египет, ты ступишь туда не рабом, а свободным человеком. Ты также станешь богат, Бэс, я обещаю, если мы заберем то золото, которое я выиграл, половина его — твоя.

Бэс припал к полу, и на его уродливом лице заблуждала странная улыбка.

— Господин, вы дали мне три вещи, — сказал он, — золото, которое я не хочу получать в качестве подарка, свободу, которой я не хотел и не хочу в будущем, пока вы живы и любите меня, и звание друга. Этого я и хочу, хотя не понимаю, почему слышу это из ваших уст, ведь я знаю, что многие годы вы звали меня так в своем сердце. Если вы сказали это, то я скажу то, что многие годы скрывал от вас. У меня есть право на это имя, потому что моя кровь так же благородна, как и ваша, Шабака. Знайте, что этот бедный карлик, которого вы взяли в плен и спасли много лет назад, был кем-то большим, чем простой вождь, каковым он сам себя назвал. Он по праву был царем Эфиопии, и свой трон, и богатство, и власть он может вернуть себе хоть завтра, если пожелает.

— Царь Эфиопии! — вскричал я. — О мой друг Бэс, умоляю, вспомни, что мы уже не во дворце, чтобы лгать ради нашего спасения.

— Я говорю правду, Шабака. Перед вами царь Эфиопии. Более того, я отказался от этого звания по собственной воле и, если пожелаю, могу вернуть себе власть, потому что эфиопы верны своим царям.

— Почему? — спросил я, пораженный.

— Господин, потому что я буду называть вас так до того момента, пока мы не прибудем в Египет, где вы обещали мне свободу. Вы не помните ничего странного в тех людях племени, из которого вы и египетские солдаты захватили меня внезапно, потому что они хотели выгнать вас и тех, кто следовал за вами, из своей страны?

Я подумал и ответил:

— Да, была одна странная вещь. Я не видел женщин в их лагерях и ни одного ребенка. Я знаю это потому, что отдал приказ пощадить их, но мне доложили, что ни женщин, ни детей не найдено. Именно поэтому я предположил, что все они ушли.

— Они не ушли, мой господин. Это было мужское братство, которое отказалось от женщин. Посмотрите на меня теперь. Я несчастен, отвратителен, не так ли? Я такой, потому что перед моим рождением моя мать была напугана карликом. Закон эфиопов гласит, что их цари должны жениться не позднее, чем через год после коронации. Следовательно, я выбрал женщину, которая станет царицей и которая давно мне втайне нравилась. Она посмеялась надо мной, поклявшись, что ни за какие троны всего мира не станет женой такого чудовища, а если ее возьмут силой, то она убьет себя. И сказала, что уедет прочь из наших земель. Я сказал, что ее слова справедливы, и отправил в безопасности из наших земель, после чего сложил корону и ушел с теми, кто любил меня, чтобы создать братство женоненавистников на землях ниже по Нилу, за пределами границ Эфиопии. Именно там египетские силы, которыми вы командовали, напали на нас, неподготовленных, и вы сделали меня своим рабом. Вот и все.

— Но почему ты поступил так, Бэс, ведь девушек много и не все думают одинаково?

— Потому что мне нужна была лишь она одна, мой господин, кроме того, я боялся, что стану отцом карликов-близнецов. Итак, я был царем и стал рабом, а дальше — кто знает, как прыгнет Саранча? Однажды из раба я стану царем. А теперь, как цари, побывавшие рабами, и как рабы, ставшие царями, давайте спать.

Мы легли и заснули, а я еще и благодарил богов, что моей постелью больше не была та лодка на великой реке.

Когда я проснулся отдохнувшим, хотя из-за всего того, что я пережил вчера, мой мозг еще не пришел в себя окончательно, свет уже пробивался через вырезанные из дерева окна. Я увидел, что Бэс сидит на полу и что-то делает со своим луком, который, как я уже сказал, был возвращен нам вместе с остальным оружием. Я спросил его сонным голосом, чем он занимается.

— Господин, — ответил мой слуга, — тот царь потребовал ваш лук, и он должен быть отправлен ему. Но в этом нет необходимости, потому что тот лук, которым вы убивали львов, вы цените больше всего на свете, и потому что вы получили его от своего предка, который был фараоном Египта. Кроме того, этот лук был вашим товарищем с самого детства, с тех пор, когда вы стали достаточно сильны, чтобы держать его. Если вы помните, я скопировал этот лук с лука из более светлого дерева, которое смог с легкостью согнуть, и эту копию мы отдадим царю. Но сначала я должен натянуть на него вашу тетиву, потому что она достаточно заметна. И надо сделать одну или две отметины, доказывающие, что это именно ваш лук. Именно это я сейчас заканчиваю делать, а начал я на рассвете.

— Да, ты умен, — сказал я, рассмеявшись, — и я очень доволен. Святой Танофер, однажды поглядев на мой лук, предсказал кое-что. Он увидел, что стрела, вылетев из лука, прольет кровь Великого царя и спасет Египет. Но он не смог увидеть, что это был за царь.

Карлик покачал головой и ответил:

— Я слышал эту историю, как и много других. Поэтому я и проделал этот трюк, ибо лучше, чтобы тот обитатель дворца получил стрелу, но не сам лук. Мне осталось сделать последнюю царапину, и никто, кроме вас и меня, не отличит их друг от друга. Пока мы не покинем эту проклятую страну, ваш лук — это мой лук, господин, а вы возьмете другой, сработанный выходцами с востока.

— Господин… — эхом повторил я вслед за ним. — Скажи, Бэс, я спал, или ты в самом деле прошлой ночью рассказал мне, что по рождению и по праву ты являешься царем великой страны?

— Я говорил вам об этом, господин, и это правда, а не сон, с тех пор как радость и страдание соединились и закрыли уста печатью молчания, я сказал то, что сердце вынуждено прятать. Теперь у меня есть просьба: не говорите об этом ни со мной, ни с кем-либо еще, будь это мужчина или женщина, до тех пор, пока я сам не заговорю на эту тему. Давайте вести себя так, как будто это действительно был сон.

— Я согласен, — сказал я, вставая и облачаясь, но не в свою одежду, которую у меня забрали во дворце, а в прекрасные шелковые одеяния, которые дали мне после того, как я был вызволен из лодки. После этого я умылся и расчесал свои длинные кудрявые волосы. Позднее мы спустились в нижнюю комнату и позвали служанку, чтобы нам принесли еду, которую я съел с большим удовольствием. Закончив трапезу, мы услышали крики на улице: «Дорогу царским слугам!» и выглянули в окно, где увидели огромную кавалькаду, приближающуюся к нам. Ее возглавляли два принца на лошадях.

— Я молюсь, чтобы этот тиран не изменил своего слова, и эти люди не приехали за мной, чтобы отправить обратно в лодку, — заметил я тихо.

— Не бойтесь, господин, — ответил Бэс, — все видели, что вы коснулись его скипетра и выпили из его кубка, который он дал вам. После этого уж точно никто не причинит вам вреда на тех землях, которыми он управляет. Успокойтесь и ведите себя с этим людьми независимо и гордо.

Минуту спустя вошли два принца в сопровождении слуг, которые несли множество вещей. Среди них были мешки, наполненные золотом, которые находились подо мной на дне лодки. Старший принц поклонился, приветствуя меня, назвав «господином», я поклонился в ответ. Он протянул мне какие-то свитки, перетянутые шелком и запечатанные. Я должен был доставить их по приказу царя его наместнику в Египте, а также принцу Пероа. Кроме того, он дал мне еще несколько писем, адресованных слугам царя, которых я должен был встретить по дороге. Они были написаны на глиняных дощечках на языке, которого я не мог понять. По восточной традиции я прикоснулся к ним лбом.

После этого один из принцев сказал мне, что к вечеру все будет готово к путешествию, которое я должен буду предпринять в ранге царского посланника, а значит, меня обеспечат провизией и слугами. Кроме того, у меня будет возможность использовать царских лошадей, меняя их от одного перегона до другого. Он приказал рабам принести те дары, которые царь послал мне, их было огромное множество, включая даже гибкую кольчугу, которая могла защитить от любого удара меча или стрелы.

Я поблагодарил его, сказав, что к вечеру буду готов отправиться, и спросил, не захочет ли царь увидеть меня до отъезда. Принц ответил, что тот очень хотел увидеть меня, но, страдая от головной боли, вызванной чрезмерным сиянием солнца, не сможет этого сделать. Однако он умолял меня не забывать все то, что говорил мне, и хотел быть уверенным, что благородная Амада, о которой я рассказывал, прибудет к нему без промедления. В этом случае моя награда будет огромной, но, если я не смогу выполнить его поручение, ярость его будет велика, и я погибну страшной смертью, как он и обещал.

Я поклонился и ничего не ответил, после чего он и его спутники открыли мешки с золотом, предлагая мне убедиться, что оно там есть, и взвесить снова, чтобы сравнить с весомслуги-карлика и чтобы я удостоверился, что из мешков ничего не пропало.

Я ответил, что слово царя правдивее, чем любые весы, но, несмотря на это, все мешки снова были развязаны и взвешены. Я взял лук, вернее его подделку, и, показав его принцам, завернул его и шесть моих собственных стрел в льняную ткань, чтобы передать царю, снабдив посланием, что, хотя стоит приложить усилия, чтобы натянуть лук, это самое смертельное оружие в мире. Старший принц принял его с почтением, поклонился и пожелал мне счастливого пути, сказав, что, возможно, мы еще встретимся во время его путешествия в Египет, если мои боги даруют мне безопасное путешествие. Мы расстались, и я был рад, что вижу этих людей в последний раз.

Едва они удалились, как в комнату зашли шестеро охотников, которых я выиграл в пари и таким образом спас от смерти. Они упали на колени передо мной и спросили, не будет ли каких-нибудь приказаний, чтобы подготовить мои вещи к путешествию. Я спросил их, пойдут ли они со мной, на что главный ответил, что они теперь мои рабы и будут делать то, что я прикажу.

— Вы хотите пойти? — спросил я.

— О благородный Шабака, — ответил их вожак, — мы пойдем, хотя некоторые из нас должны оставить здесь жен и детей.

— Почему? — спросил я.

— По двум причинам, господин. Во-первых, здесь мы обесчещены, хотя это и не наша вина, и если вы оставите нас на этой земле, вскоре гнев царя найдет нас, и мы потеряем не только наших жен и детей, но и свои жизни. И хотя в иных землях мы можем завести других жен и детей, другую жизнь найти там не сможем. Поэтому мы должны оставить наших любимых нашим друзьям, зная, что вскоре наши жены забудут нас и найдут себе других мужей, а дети вырастут, несмотря на ту судьбу, которую уготовила им жизнь, думая о том, что мы, их отцы, мертвы.

Во-вторых, мы по роду деятельности охотники, а мы видели, что вы — великий охотник, и мы должны гордиться, что служим вам во время погони или во время войны. Вы тот, кто сошел со своей тропы, чтобы спасти наши жизни, потому что увидели, что мы были несправедливо приговорены к жестокой смерти. Вот поэтому мы не желаем в своей жизни ничего, только быть вашими рабами, надеясь на то, что, возможно, сможем заработать свободу хорошей службой.

— Вы все хотите этого? — спросил я.

Один за другим они ответили утвердительно, хотя слезы текли по щекам некоторых из них, тех, которые были женаты, потому что думали о том, что придется расстаться с женами и детьми, которых нельзя взять с собой, потому что они подданные царя и не были упомянуты в пари. К тому же для такого огромного количества людей невозможно было достать лошадей, да и быстро идти они не могли.

— Пойдемте, — сказал я, — и знайте, что, пока вы верны мне, я буду хорошо относиться к вам, проданным в неволю, и, возможно, в конце нашего путешествия вы станете свободными на земле, где дикие животные не разрывают на мелкие кусочки смелых мужчин за любое слово. Но если вы предадите меня или подведете меня, я либо убью вас, либо отправлю к тому, кто знает толк в работорговле, для работы на веслах или в шахтах до самой вашей смерти.

— Отныне у нас нет другого господина, кроме вас, Шабака, — сказали они. Один за другим они пожали мне руку и приложили ее ко лбу, поклявшись в том, что будут верны мне во всем, пока все мы живы.

Я приказал им пойти и попрощаться с теми, кого они любят, и вернуться обратно через полчаса. Если честно, я не ожидал, что они вернутся. Я сделал это, чтобы дать им возможность сбежать, если представится случай, и надежно спрятаться. Но, как я часто замечал, честность у охотников в крови, и в назначенный час все они вернулись. Один из охотников был с женщиной, которая несла на руках ребенка. Она буквально висела на муже и горько плакала. Когда она откинула покрывало, я увидел, что она очень молода и весьма красива.

Вскоре после полудня мы покинули город Великого царя в сопровождении двух его солдат, которые привезли мне на словах царскую благодарность за лук, который я отправил ему. Он велел передать мне, что будет ценить его превыше всех имеющихся у него сокровищ. При этих словах Бэс скорчил гримасу и завертел глазами. Нас посадили на великолепных жеребцов из царских конюшен, одели в подаренные кольчуги, хотя, покинув город, мы тут же сняли их из-за жары, а еще потому, что кольчуга Бэса натерла ему кожу, потому что была слишком большой для его маленького квадратного тела. Наши вещи вместе с мешками с золотом были уложены на вьючных лошадей, которых вели шестеро рабов. Четверо вооруженных солдат шли сзади, это были сильные воины из личной гвардии царя, а двое царских почтальонов были нашими проводниками. Кроме того, были еще повара и конюхи с запасными лошадьми.

Итак, мы начали путешествие при большом стечении народа и в большом волнении, когда огромная толпа наблюдала за нашим уходом.

Путь наш шел через реку, которую мы должны были пересечь на баржах ниже по течению, поэтому через несколько минут мы подошли к тому причалу, где предыдущей ночью я готовился умереть. Да, там были надсмотрщики, и проклятая двойная лодка все еще стояла там, на ее носу показалось измученное лицо евнуха Хумана, который крутил головой в разные стороны, чтобы хоть как-то избежать атак назойливых мух. Он увидел нас и стал громко кричать с просьбой о жалости и прощении, а Бэс только ухмылялся. Солдаты остановили нашу кавалькаду и один из них, обращаясь ко мне, сказал:

— По приказу царя вы, благородный Шабака, должны посмотреть на этого злодея, который оклеветал вас перед царем, а потом осмелился ударить вас. Если вы хотите, войдите в воду и ослепите его, так, чтобы ваше лицо было последним, что он видел перед погружением в темноту.

Я покачал головой, но Бэс, которому в голову пришла какая-то мысль, прошептал:

— Я хочу поговорить с этим евнухом, позвольте мне и ничего не бойтесь. Я не причиню ему вреда, только добро, если будет такая возможность.

Я сказал солдату:

— Благородные господа не должны сами мстить павшим. Но мой раб тоже был оскорблен, поэтому он хочет сказать несколько слов этому Хуману.

— Пусть будет так, — сказал командир, — но попросите его быть осторожным и понапрасну не мучить несчастного, а то он умрет раньше времени и избежит своего наказания.

Тогда Бэс подобрал полы одежды и ступил в воду, размахивая огромным ножом, а Хуман, едва завидев его, начал кричать от страха. Он добрался до лодки и наклонился к евнуху, тихо разговаривая с ним. Я не мог видеть, что он там делает, потому что его одежда закрывала голову Хумана. Однако я увидел взмах ножа и услышал пронзительный мученический крик, сопровождающийся стонами, после чего я приказал ему вернуться и оставить человека в покое. Потому что, когда я вспоминал, что меня могла ожидать такая же судьба, от этих звуков у меня заболело сердце. Я разозлился на Бэса, хотя жестокие жители востока смеялись.

В конце концов он вернулся, усмехаясь и споласкивая лезвие ножа в воде. Я сердито заговорил с ним на его языке, а он продолжал усмехаться, ничего не отвечая. Когда мы снова двинулись и отъехали от этой ужасной лодки, где сидел воющий пленник, я смотрел на Бэса и так и не мог понять ни его поведения, ни его молчания. Он коснулся рукой своего огромного рта и приложил ее к груди. После этого Бэс был готов разговаривать, хотя и очень тихо, чтобы кто-то, кто понимает египетский язык, не мог услышать нас.

— Вы глупец, мой господин, — сказал Бэс, — если думаете, что я стал бы тратить время, мучая этого жирного мошенника.

— Тогда зачем ты мучил его? — спросил я.

— Потому что мой бог, Саранча, сделав меня карликом, дал мне большой рот и хорошие зубы, — ответил Бэс, пока я таращился на него, думая, что он сошел с ума. — Послушайте меня, господин, я не трогал Хумана. Все, что я сделал, — это перерезал веревки под ним, чтобы ночью он смог развязать их и исчезнуть, если получится. Вы, может, не заметили, но я заметил, что перед тем, как царь приговорил вас вчера к смерти в лодке, он взял какую-то круглую белую печать в форме цилиндра с богами и знаками, вырезанными на ней, которая свисала на золотой цепи с его шеи. Он отдал ее Хуману в знак того, что она является гарантом всего, что он делает. Эту печать Хуман показал хранителю сокровищницы, когда они взвешивали золото, и другим людям, которым было приказано подготовить лодку к вашему приходу. Более того, он забыл вернуть ее, потому что, когда сам по приказу царя был направлен в лодку, я увидел цепь на его одежде. Вы все поняли?

— Не совсем, — ответил я, — но и ты ведь недосказал всего?

— Да, вы правы, господин. Когда я разговаривал с Хуманом после того, как он посадил вас в лодку, я спросил про эту печать. Он показал ее мне и сказал, что тот, кто носит ее, на время становится правителем всей империи Востока. Кажется, это единственная печать, которая сохранилась с древних времен и передается от царя к царю, и, имея ее, каждый правитель, великий или нет, имеет власть над всеми землями. Если печать предназначена для него, он сравнивает ее с оттиском, и, если они совпадают, подчиняется приказам, как будто сам царь отдал их лично. Когда мы дошли до царского двора, без сомнения, Хуман должен был вернуть печать, но, увидев, что царь был пьян или просто притворялся, он помедлил из страха, что, отдав печать, он потеряет свою жизнь. Когда его схватили, вы это видели, от ужаса он забыл обо всем, как и сам царь, и его стража.

— Но, Бэс, вероятно, что тот, кто сажал его в лодку, должен был снять с него печать.

— Господин, даже при хорошем зрении невозможно все видеть ночью. В любом случае я надеялся, что они не заметят печать, вот почему я пошел вброд, чтобы уколоть Хумана. Случилось то, на что я так надеялся, — под его одеждой я нашел цепочку. Затем я заговорил с ним и вот что сказал:

— Я пришел, чтобы выколоть твои глаза, как ты этого заслуживаешь за то, что ты так поступил с моим господином. Однако я хочу предложить тебе сделку. Отдай мне древнюю царскую печать, которая открывает все двери, и я лишь притворюсь, что ослепляю тебя. А еще я разрежу твои веревки почти полностью, чтобы ты мог разорвать их, когда придет ночь, потом прыгнуть в воду и скрыться.

— Возьми ее, если ты сможешь, — сказал тот, — и используй, чтобы вредить и разрушать то, что проклято.

— И ты взял ее, Бэс.

— Да, господин, но это было не так легко. Помните, что печать была на цепочке, которая висела на шее, и я не мог снять ее, поскольку его горло, как и руки, были стянуты веревками, как, собственно, было и у вас.

— Я хорошо помню, — отвечал я, — потому что мое горло все еще болит от той веревки, которая была привязана к той же скобе, что и мои руки.

— Да, господин, даже если бы я снял цепочку с его шеи, она бы все равно оказалась под веревками. Я думал перерезать ее ножом, но это невозможно было сделать, поскольку цепочка толстая, если бы я ее потянул при помощи лезвия ножа, это было бы заметно, потому что за мной наблюдало множество глаз. Тогда я решил поступить по-другому. Пока я притворялся, что протыкаю глаза Хумана, я наклонился ниже и вцепился в цепочку зубами. Один зуб сломался — вот, посмотрите, но дело я сделал. Я прокусил мягкое золото, затем затянул цепочку в рот и туда же отправил и печать. Вот почему я не мог говорить с вами — мои щеки были заполнены золотом. Теперь у нас есть царская печать, которой подчиняются все страны. Это может быть полезно там, в Египте, да и золото имеет свою цену.

— Молодец! — воскликнул я. — Очень умно сделано. Но ты забыл кое-что, Бэс. Когда этот мошенник сбежит, он обязательно проговорится, и царь пошлет за нами карательную экспедицию и убьет нас, осмелившихся украсть царскую печать.

— Я так не думаю, мой господин. Во-первых, маловероятно, что Хуман сбежит. Он очень толстый и нерешительный, к тому же сильно страдает. После дня, проведенного на солнце, он очень слаб. Во-вторых, я не думаю, что он умеет плавать, потому что евнухи ненавидят воду. Так что если он и выберется из лодки, то, вероятно, он утонет в реке, потому что не осмелится приблизиться к причалу, где стоит стража. Но если он даже сможет убежать, переплыв реку, то спрячется ради спасения своей жизни и никогда снова не появится. А если его случайно поймают, он скажет, что печать упала в реку, когда его запихивали в лодку, или что один из охранников украл ее. А вот чего он никогда не скажет, так это того, что отдал ее кому-то, кто взамен перерезал веревку, потому что за это он получит еще худшее наказание, чем то, что было в лодке. В конце концов, мы поскачем так быстро, что через шесть часов нас уже никто не поймает. А если они сделают это, я выброшу цепочку и проглочу печать.

Как Бэс сказал, так и случилось. Я так ничего никогда не узнал о судьбе Хумана и ничего больше не слышал о краже печати — до тех пор, пока по всем царствам не было объявлено, что сделана новая печать. Но это случилось значительно позднее, после того как печать помогла мне вернуться в Египет.

Глава 8

ГОСПОЖА АМАДА
Сейчас это наше путешествие, каждая его деталь, день за днем, час за часом, минута за минутой возникли перед моими глазами. Но рассказывать обо всем здесь нет необходимости. Потому что, когда я, Аллан Квотермейн, записываю, что видел, мне все еще кажется, что я слышу топот лошадиных копыт, когда мы скакали галопом через равнины, через горы и по берегам рек. Наша скорость была достойной уважения, через каждые сорок миль стояли почтовые станции, и не важно, были это день или ночь, мы находили свежих лошадей из царской конюшни, которые уже поджидали нас. Кроме того, почтовые служащие знали, что мы уже подъезжаем, что приводило меня в изумление, пока мы не поняли, что их предупреждают о нашем приближении посланцы царя, которые спешили впереди нас.

Казалось, что эти люди — хотя наша стража и проводники открыто демонстрировали незнание вопроса — покинули царский дворец на рассвете в день нашего отъезда, тогда как мы въехали в город чуть позже полудня. Значит, у них было, по крайней мере, шесть часов форы, и, более того, они ехали без нагруженных животных, без поваров и слуг. Помимо этого у них всегда был выбор лошадей, это были трое прекрасных животных, третья лошадь нужна была на случай, если вдруг одна охромеет или случится нечто непредвиденное. Именно поэтому мы никогда не могли нагнать их, хотя за день проезжали почти сто миль. Лишь однажды я видел их, далеко, на фоне линии горизонта была гора, на которую нам надо было взобраться. Но к тому времени, когда мы достигли вершины горы, они уже исчезли из вида.

В конце концов мы доехали до края пустыни без происшествий, углубились в нее и пересекли, хотя и более медленно, чем ожидалось. Но даже если у царя и были здесь посты, за которые отвечали кочевники, жившие в палатках рядом с источниками воды или где-то еще, не было ничего, что могло бы пригодиться ему. Поэтому мы проехали мимо, поджариваясь на горячем песке под нами и таком же горячем песке, клубящемся в воздухе над нами. Вскоре мы достигли границ Египта.

Здесь, на самой границе, два командира неожиданно остановили нашу кавалькаду, сказав, что им приказано вернуться и доложить обо всем царю. Мы расстались. Бэс, я и шестеро охотников, которые держались около меня, поехали вперед, а царские командиры с проводниками и слугами отправились обратно. По приказу царя они передали нам свежих лошадей, на которых мы проехали последний пост; уставших животных, тащивших грузы, оставили там, поскольку навьюченным лошадям, которые привыкли возить колесницы, пришлось бы очень тяжело в Египте. Мы взяли новых лошадей, передав благодарность царю, и снова отправились в путь. Бэс лично вел под уздцы то животное, которое было нагружено золотом, а охотники двигались рядом в качестве охраны.

Я был рад видеть этих последних выходцев востока. Несмотря на то что они доставили нас в целости и сохранности и хорошо с нами обращались, я далеко не был уверен в том, что у них нет приказа загнать нас в ловушку или даже избавиться от нас, пока мы спим, и забрать золото и бесценное розовое ожерелье, из которого любые две жемчужины стоили всего. Но у них не было такого приказа, и они не могли осмелиться украсть у нас что-то по своей инициативе, потому что, если бы даже они и избежали мести царя, их жены и дети заплатили бы за все сполна.

Мы вошли в Египет возле Соляных озер, которые находились недалеко от истока залива, сливающегося с каналом, выкопанным еще при древних фараонах. Его было легко пересечь, потому что он засорился. Перед тем как попасть сюда, мы увидели нескольких крестьян, работавших на своих участках с чахлыми посадками, и я услышал, как один говорил другому:

— Вот еще люди, прибывшие с востока. Как ты думаешь, сосед, что с ними будет дальше?

— Я не знаю, — отвечал второй, — но, когда я пересекал канал сегодня утром, я видел группку людей из царской охраны, которые выходили из крепости. Наверняка они были нужны, чтобы встретить этих людей, о чьем появлении объявили те, двое, которые прибыли пятьдесят часов назад и предупредили солдат.

— Что ты об этом думаешь? — спросил я Бэса.

— Не более того, что мы слышали, господин. Два царских посланника, которые ехали впереди нас всю дорогу из города, сказали командиру у приграничной крепости, что мы приближаемся, поэтому он отправился, чтобы встретить нас. А уж по какой причине — я не знаю.

— Я тоже не знаю, — сказал я, — но мне хотелось бы выбрать другую дорогу, если бы была такая возможность.

— Такой дороги нет, господин, потому что выше и ниже канал заполнен водой, а берега слишком круты для лошадей. К тому же мы не должны показывать сомнение или страх.

Он подумал и добавил:

— Возьмите царскую печать, господин. Думаю, она может пригодиться.

Он отдал печать мне, и я смог рассмотреть ее лучше, чем делал до этого. Она представляла собой цилиндр из плоской белой ракушки, висевшей на золотой цепи, которую Бэс прокусил насквозь, но потом снова собрал, соединив разрушенные звенья. На этом цилиндре были вырезаны фигуры. Мне показалось, что это был жрец, который выказывал почести богу. Над головой бога висел полумесяц, за его спиной стоял человек или демон с длинным копьем. Между фигурами же имелись какие-то таинственные знаки, значение которых мне было неведомо. Качество работы потускнело со временем, и от частого использования цилиндр казался очень старым. Это был священный предмет, который передавался из поколения в поколение, сквозь него проходила серебряная пластинка, на которой он проворачивался.

Я взял печать, подобной которой еще не видел, потому что то была работа ранней эпохи, повесил на шею под кольчугу, и мы продолжили наш путь.

Спустившись с крутого берега канала, мы подошли к броду. Там песок, засоривший канал, был покрыт слоем воды не более фута глубиной. Когда мы вошли в него, на гребне противоположного берега появилась группа из тридцати вооруженных всадников, один из которых нес знамя Великого царя, на нем я заметил герб с теми же фигурами, которые были вырезаны на цилиндре. Было слишком поздно отступать, поэтому мы преодолели водное препятствие и приблизились к солдатам. Их офицер подошел к нам и провозгласил:

— Приветствую вас от имени Великого царя, о, благородный Шабака!

— От имени Великого царя и я приветствую вас! — ответил я. — Что вы намерены сделать с Шабакой, о командир славного царского воинства?

— Лишь оказать ему уважение. Слово царя дошло до нас, и мы приехали, чтобы сопровождать вас ко двору Идернеса — наместника царя и правителя Египта, который находится в Саисе.

— Это не моя дорога, командир. Я направляюсь в Мемфис, чтобы доставить приказы царя моему двоюродному брату, Пероа, правителю Египта под властью царя. После этого я, возможно, приеду к великому Идернесу.

— Тот, кто отдал нам приказы, не будет ждать, о, Шабака, — сказал командир жестко, оглядываясь на вооруженный эскорт.

— Я привык отдавать приказы, а не получать указания, командир!

— Взять Шабаку и его слуг, — вдруг приказал командир коротко, и солдаты двинулись, окружая нас.

Я подождал, пока они окажутся на расстоянии вытянутой руки. Затем внезапно вытащил руку из складок своей одежды и достал маленькую белую печать, которую поднес к глазам командира со словами:

— Кто осмелится поднять руку на того, кто носит царскую Белую печать? Надо думать, этот человек готов к смерти?

Командир уставился на печать, затем спрыгнул с лошади и упал на землю с криком:

— Это древний знак царя востока, данный ему первым богом Солнца Самасом, в чьих руках находится судьба великого царства! Простите меня, о, благородный Шабака!

— Извинения приняты, — снисходительно ответил я, — поскольку то, что ты творил, ты делал по незнанию. Теперь отправляйся к наместнику Идернесу и скажи, что, если он хочет поговорить с тем, кто носит царскую печать, которой все должны поклоняться, он может найти его в Мемфисе. Прощай.

И вместе с Бэсом и шестью охотниками я с горделивым видом проехал мимо гвардии. Никто не осмелился остановить нас.

— Хорошо сделано, господин, — заметил Бэс.

— Да, — ответил я, — те двое посланников царя, которые ехали впереди нас, привезли приказы пограничной службе Идернеса, что я должен быть доставлен ему в качестве пленника. Я не знаю почему, но я думаю, что из-за того, что мы не знаем о том, какие истинные дела творятся в Египте, царь не желал, чтобы я увиделся с принцем Пероа и привез ему новости, которые мог получить. Может быть, Бэс, мы узнали слишком много и благородная Амада всего лишь предлог, чтобы внезапно развязать ссору до того, как Пероа сможет нанести удар первым.

— Возможно, мой господин, потому что эти выходцы с востока — большие мастера. Но, господин, что случится с теми, кто станет использовать белую священную печать царя, не имея на это права? Я думаю, что они оборвут нити, связывающие их с землей, — и он посмотрел в небо, отчаянно вращая своими желтыми глазами.

— Они должны найти новые веревки, Бэс, причем быстро, пока их не поймали. Послушай. Ты сидел на троне, и я могу говорить с тобой. Подумай, нравится ли моему двоюродному брату, принцу Пероа, быть слугой этого далекого восточного царя, если он по праву является фараоном Египта? Пероа может восстать или потерять своего племянника и, возможно, свою жизнь. Вперед, мы должны предупредить его.

— А если он не восстанет, господин, зная силу царя и почему-то при этом не торопясь?

— Тогда, я думаю, Бэс, что мы должны отправиться на охоту далеко-далеко в те земли, на которых, как ты знаешь, ни один Великий царь не сможет найти нас.

— И где, если только я не найду женщину, от взгляда на которую я не заболею и которая не заболеет, глядя на меня, я снова смогу быть царем и господином тысяч вооруженных и смелых людей. Я должен поговорить об этом со святым Танофером.

— Который, без сомнения, знает, что посоветовать тебе, Бэс, а если он потеряет свою волшебную силу, это сделаю я.

Некоторое время мы ехали молча, каждый думал о своем. Потом Бэс заговорил снова:

— Мой господин, мы скоро приедем к Нилу и, имея столько золота, сможем купить лодки и нанять людей. Мне все-таки кажется, что мы должны для собственной безопасности и удобства немедленно отправиться на охоту подальше от Египта, в земли эфиопов. Там я смогу собрать вместе несколько мудрых людей, в чьих руках я оставил право правления моим царством. Кроме того, я смогу поручить им поиск женщины для моей женитьбы. Эфиопы — верные люди, мой господин, и они не откажут мне, потому что я провел несколько лет, изучая этот мир, что поможет мне теперь управлять подданными лучше прежнего.

— Мне представляется, что это невозможно, — возразил я.

— Почему нет, господин?

— Есть одна причина. Ты покинул свою страну из-за женщины? Я не могу покинуть тоже из-за женщины.

Бэс покрутил глазами вокруг, как будто думал найти в пустыне женщину. Не найдя ее, он посмотрел наверх и увидел там свет.

— Ее, наверное, зовут благородная Амада, господин?

Я кивнул.

— Хорошо. Амада, про которую вы сказали царю, что это самая красивая женщина в мире, зажгла огонь любви в сердце царя и много всего того, о чем мы не знаем.

— Ты сказал ему, Бэс, — зло ответил я.

— Я сказал ему о прекрасной женщине, но не называл ее имени. Хотя я не думал об этом какое-то время, возможно, она рассердится на того, кто произнес ее имя.

Страх обуял меня, и Бэс прочитал это на моем лице.

— Не бойтесь, господин. Если в этом проблема, я поклянусь, что сказал имя этой госпожи Великому царю.

— Да, Бэс, но как можно объяснить в этой истории то, что меня вытащили из лодки именно с этой целью?

— Очень просто. Я могу сказать, что вас вытащили из лодки, чтобы подтвердить мою историю. О! Она разозлится на меня, без сомнения, но в Египте даже карлика нельзя убить из-за того, что он назвал какую-то женщину самой красивой в мире. Но, господин, расскажите мне, когда вы поняли, что любите ее?

— Когда мы были еще детьми, Бэс, мы вместе играли, будучи родственниками, я часто держал ее за руку. Потом она неожиданно стала возражать, чтобы я держал ее за руку. Я уже был достаточно взрослым, она была моложе меня, и я понял, что мне лучше уехать подальше.

— Я не должен был говорить об этом, господин.

— Нет, Бэс. Она готовилась к тому, чтобы стать жрицей, и мой дядя, святой Танофер, сказал, что мне лучше уехать, и чем дальше, тем лучше. Поэтому я отправился на юг охотиться и сражаться в командовании армией, где и встретил тебя, Бэс.

— Может быть, это лучше для вас, господин, чем оставаться и смотреть, как благородная Амада проходит свое обучение. Я думаю, что святой Танофер, как всегда, оказался прав. Видите, мой господин, он много думает о жрецах и жрицах, но он уже настолько стар, что забыл все о любви и о том, без чего не было бы святого Танофера.

— Святой Танофер думает о душах, а не о телах.

— Да, господин. Но как масло бесполезно без лампы, так и душа без тела, во всяком случае, здесь, под солнцем. Так учат тех, кто поклоняется Саранче. Но, господин, что же случилось после того, как вы вернулись с охоты?

— Бэс, я увидел, что благородная Амада, пройдя свое обучение, исполнила свои первые обеты Исиде. Она сказала, что не смогла бы изменить свою судьбу ни ради какого мужчины на земле, хотя это и можно было сделать без нарушения закона. И хотя я был дорог для нее как брат, которого она хотела бы иметь при себе, она поклялась, что никогда не думала ни об одном мужчине, она отказалась даже от мысли о замужестве и мечтала только о небесных совершенствах благородной Исиды.

— Ого! — сказал Бэс. — У эфиопов есть жрицы Саранчи, или жены Саранчи, но мы не думаем о ней таким образом. Я боюсь, как бы однажды кто-то, кто окажется сильнее, чем благородная Амада, не заставил ее нарушить клятву божественной Исиде. Возможно, лишь тогда это случится ради другого мужчины, который не отправится на восток из-за такой глупой истории. Но вот и деревня, надо дать отдых лошадям. Давайте остановимся и поедим, я думаю, что даже благородная Амада делает это иногда.

На следующий день мы перебрались через Нил и к заходу солнца вошли в огромный древний город Мемфис. На его белых стенах висели символы Великого царя, на которые Бэс указал мне, сказав, что, где бы мы ни были, ему кажется, что никогда мы не будем свободны от этих проклятых знаков.

— Я живу для того, чтобы плюнуть на них и сбросить в ров, — ответил я в ярости, потому что, чем ближе я был к Амаде, они становились в десятки раз более ненавистными для меня, чем было до этого.

По правде говоря, я находился ближе к Амаде, чем думал, потому что, после того как мы подошли к входу в храм Птаха, самый прекрасный и мощный в мире, мы приблизились к храму Исиды. Там, около ворот с пилонами, мы встретили процессию из жриц и жрецов, которая шла для проведения вечернего жертвоприношения в виде песнопений и цветов. Они были одеты в непорочные белые одежды. Это был праздничный день, поэтому певцы шли вместе с ними. После того как прошли певцы, двинулись жрицы, несущие цветы, а впереди них шла еще одна жрица, которая несла систрум[351], он издавал тихий музыкальный звон.

Даже на расстоянии чувствовалось что-то особенное в этой высокой и стройной жрице, что до глубины души взволновало меня. Когда мы подошли поближе, я понял, в чем дело, потому что это была благородная Амада. Сквозь тонкую вуаль, которая была надета на ней, я мог видеть ее темные нежные глаза, широкий лоб, полный каких-то мыслей, и очаровательный изогнутый рот, которого я не видел ни у одной другой женщины. Никаких сомнений не было, потому что через вуаль, прикрывающую ее грудь, была видна родинка, которая делала ее знаменитой, — знак молодой луны, знак Исиды.

Я спрыгнул с лошади и направился к ней. Она подняла глаза и увидела меня. Сначала нахмурилась, потом лицо ее разгладилось, она успокоилась, и мне показалось, что ее алые губы произнесли мое имя. В легком смятении она даже уронила систрум.

Я прошептал: «Амада!» и прошел вперед, но жрецы встали между нами и оттолкнули меня. В следующий момент она подняла систрум и прошла со склоненной головой. Она даже не подняла глаза, чтобы оглянуться.

— Отойди, мужчина! — закричал жрец. — Отойди, кто бы ты ни был. Думаешь, если ты носишь восточные доспехи, тебе позволено оскорблять Исиду?

Я отшатнулся, священный образ богини проплыл мимо, и вся процессия исчезла в воротах. Я, Шабака из Египта, стоял рядом с лошадью и смотрел, не в силах ничего сделать. Я был счастлив, потому как убедился, что Амада жива и более прекрасна, чем раньше, и потому, что она, увидев меня, смутилась и обрадовалась. Но все-таки я был несчастен, потому что она была занята тем святым делом, которое построило стену между нами, и еще потому что мне казалось злом то, что я был отброшен от нее жрецом Исиды, который говорил о проклятии богини. К тому же священная статуя случайно повернулась ко мне, когда ее проносили мимо, и мне померещилось, что она нахмурилась.

Так я думал, будучи Шабакой за сотни лет до христианской эры, однако, будучи современным человеком, Алланом Квотермейном, которому было дано увидеть все таким замечательным образом и кто, увидев это, никогда не терял чувства сегодняшнего дня, я был просто восхищен. Потому что я знал, что благородная Амада была той же, хотя и плоть ее была другой, как и та госпожа, рядом с которой я вдыхал аромат таинственной травы тадуки, чья власть позволила приоткрыть завесу прошлого или, возможно, лишь вызывала сны о том, как это могло быть.

Для постороннего глаза она была совсем другой, как и я был другим, — выше, более стройной, с большими глазами, с более длинными и тонкими руками, чем у западных женщин. Но все равно она была еще более прекрасной и очаровательной. Более того, тот таинственный взгляд, который я время от времени видел на лице леди Регнолл, вообще не сходил с лица Амады. Он возникал в ее глубоких глазах и превращался в лукавую улыбку на изогнутых губах. Эта улыбка была не вполне земная: так улыбаться могла та, которая видела скрытые вещи и слышала голоса, которые звучали за пределами мира.

Однако ни тогда, ни в какое-то другое время, пока я спал, я не мог представить себе, что эта Амада, дочь сотен царей, чью кровь можно было проследить от династии к династии, могла быть только лишь женщиной, которая нянчит детей у своей груди. Как будто что-то из нашей обычной природы было удалено из нее, а взамен что-то иное, неземной природы, чему мы не имеем объяснений, заняло это место. И эти две женщины были похожи, мне известно точно. Ведь кто может сказать, какую часть себя мы оставляем позади, путешествуя от жизни к жизни, чтобы найти ее снова где-нибудь в дебрях времени и судьбы? Одно было явно и точно: родинка в виде молодой луны над грудью, которую жрецы племени кенда объявили печатью жриц, охранявших священное дитя.

Когда процессия уже почти прошла и я больше не мог слышать звуков песен, я снова сел на лошадь и поехал к себе домой, или, скорее, в дом своей матери, великой Тиу, который располагался под стенами старого дворца, глядя фасадом на великую реку. В самом деле, мое сердце было переполнено любовью к матери, которую я обожал и которая обожала меня, потому что я был ее единственным ребенком, а моего отца уже давно не было на свете, так давно, что я даже не помнил его. Восемь месяцев назад я видел ее лицо, а кто знал, что может случиться за восемь месяцев? Я похолодел, подумав о своей матери, которая была уже старой и слабой, возможно, уже собираясь к Осирису. О, только бы все было хорошо!

Я пустил свою уставшую лошадь галопом, Бэс ехал впереди меня, чтобы расчистить дорогу от собравшейся толпы, которая в этот закатный час, кажется, собрала всех бездельников Мемфиса. Они глазели на меня, потому что видеть мужчину на лошади было не совсем обычно для Мемфиса, но без симпатии. Из-за моей одежды и эскорта они приняли меня за посланника своего ненавистного господина, великого восточного правителя. Некоторые даже пытались помешать мне проехать. Однако мы прорвались сквозь толпу и повернули на оживленную улицу, где, утопая в садах, стояли частные дома. Наш был третьим. Около ворот я спрыгнул с лошади, рывком распахнул дверь и углубился в сад.

Мне не пришлось далеко ходить. Во дворе, впереди нашего скромного семейства, одетая в праздничные одежды, стояла моя мать, гордая и седая благородная Тиу. Она стояла так, словно приветствовала почетного гостя. Я подбежал к ней, упал на колени, поцеловал руку и произнес:

— О моя мать! Моя мать, я целый и невредимый вернулся домой и приветствую тебя.

— Я тоже приветствую тебя, мой сын, — отвечала она, склоняясь ко мне и целуя в лоб, — того, кто был в далеких землях и подвергался стольким опасностям. Я приветствую тебя и благодарю богов-хранителей, которые вернули тебя домой целым и невредимым.

Я встал и поцеловал ее, потом посмотрел на слуг, которые кланялись мне в знак приветствия, и спросил:

— Как случилось так, что все собрались здесь? Вы ждали гостя?

— Мы ждали тебя, мой сын. Мы стояли здесь целый час, прислушиваясь к звуку твоих шагов.

— Меня! — воскликнул я. — Это странно, потому что я скакал с востока очень быстро, замешкавшись лишь на несколько минут и то уже после того, как въехал в Мемфис, когда я встретил…

— Кого ты встретил, Шабака?

— Благородная Амада шла в процессии Исиды.

— Да, благородная Амада. Мать ждет, пока ее сын, остановившись, приветствует благородную Амаду.

— Но почему ты ждала, мама? Кто, кроме духа птицы в небе, мог принести тебе весть о моем приезде, особенно если я не отправлял к тебе вестника?

— Должно быть, ты все-таки сделал это, Шабака, поскольку вчера прибыл один такой вестник от святого Танофера, нашего родственника, который обитает в пустыне на кладбище Секера. Он принес сообщение от Танофера, сказав, что надо быть готовыми, потому что до захода солнца мой сын будет со мной, избежав великих опасностей, в сопровождении карлика Бэса и шестерых странных выходцев с Востока. Поэтому я приготовилась и ждала, также я приготовила комнаты для шестерых необычных людей в домиках позади нашего дома и отправила подношения в храм. Знаешь, сын, я очень боялась за тебя.

— И не без причины, но об этом я расскажу тебе позднее, — отвечал я, смеясь, — но как Танофер узнал, что я приеду, — это выше моего понимания. Пойдем, мама, поздоровайся с Бэсом, потому что, если бы не он, я не смог бы выжить и снова держать твою руку.

Она поздоровалась с Бэсом, пока он вращал глазами и шептал что-то о святом Танофере. Потом мы вошли в дом. Там я отправил посланника принцу Пероа, говоря, что, если он захочет, я буду ждать его, потому что мне есть что сказать ему. Сделав это, я принял ванну, приказал постричь мне волосы и бороду, сбросил восточную одежду и снова почувствовал себя самим собой. Я вышел освеженным и выпил бокал сирийского вина.

Потом ночь пала на нас, и я сидел рядом с матерью в комнате, а между нами стояла горящая лампа. Я держал мать за руку и рассказывал ей, что со мной приключилось, показывая ей мешки с золотом, которые прибыли вместе со мной с востока, и цепочку с висевшим на ней бесценным красным жемчугом, который я выиграл в пари с Великим царем.

Когда моя мать услышала, как Бэс своей смекалкой спас меня от мучительной смерти в лодке, она хлопнула в ладоши, чтобы позвать слугу и отправить его за Бэсом, а когда тот пришел, она сказала ему:

— Бэс, до сих пор я считала тебя рабом, которого захватил мой сын, благородный Шабака, в одном из своих дальних походов, потому что ему нравится сражаться и охотиться. Но теперь я считаю тебя другом и позволяю сесть за мой стол. Более того, мне почему-то кажется, что, несмотря на странную форму, приданную тебе каким-то злым богом, ты не тот, за кого себя выдаешь.

Бэс посмотрел на меня, чтобы удостовериться, что я ничего не рассказал моей матери, когда я покачал головой, ответил:

— Благодарю вас, уважаемая хозяйка этого дома, но я лишь исполнял свой долг перед господином. Хотя это правда, что если в мехах из козлиной шкуры может храниться хорошее вино, то и карлика не всегда принимают за того, кто он есть.

Затем он поклонился и ушел.

— Сын мой, мне кажется, мы снова богаты, хотя и нуждались в последние годы, — сказала моя мать, глядя на мешки с золотом, — еще у нас есть жемчужины, которые, без сомнения, значительно дороже, чем это золото. Что ты собираешься делать с ними, Шабака?

— Я думал предложить их в качестве дара благородной Амаде, — ответил я, замешкавшись, — если только тебе они не нужны…

— Мне? Нет, я слишком стара для таких украшений. Сын мой, но тебе было бы лучше оставить их на некоторое время у себя, потому что, пока они у тебя, они могут придать тебе больше веса в глазах принца Пероа и всех остальных. Если ты отдашь их Амаде и она возьмет их, возможно, это будет означать их возвращение на Восток. Ведь ты говорил мне, что она должна отправиться к тому, чьи приказы не обсуждаются.

Я побелел от злости и ответил:

— Пока я жив, Амада никогда не отправится на Восток, чтобы стать женщиной того царя.

— Пока ты жив, мой сын. Но те, кто нарушает волю Великого царя, должны умереть. К тому же это вопрос, который твой дядя, принц Пероа, должен решить так, как диктует политика. А сейчас даже женщина — это мелкая крупица в большой игре. О мой сын, — продолжала она, — не пытайся привязать к себе Амаду. Она очень красива и умна, но может ли она любить? И даже если это так, она жрица, и для нее будет очень трудно выйти замуж, потому что она связала свою жизнь с Исидой. И наконец, помни: если Египет будет свободным, она будет править им, а не ее дядя Пероа. Захочет ли он отдать ее мужчине, который, согласно древним традициям, через нее сможет потребовать право на корону?

— Я не хочу править, мама, я лишь хочу жениться на женщине, которую люблю.

— Амада, которую ты любишь и чье имя называешь ты или твой слуга Бэс, что одно и то же, потому что он вынужден выполнять твои приказы, отдана царю востока, так я понимаю. Прекрасный треугольник, Шабака. Лучше бы мне быть без всего этого золота и бесценных жемчужин, чем распутывать эту задачу.

Перед тем как я смог ответить и объяснить ей все, отодвинулась занавеска, и в залу вошел посланник от принца Пероа, который приказывал мне отобедать с ним в его дворце, поскольку хотел бы увидеться со мной сегодня вечером.

Моя мать повесила мне на шею нитку красного жемчуга на двойной цепочке, я поцеловал ее и вышел вместе с Бэсом, которого тоже просили присутствовать. Снаружи нас ждала колесница.

— Знаете, мой господин, — сказал Бэс, когда мы направлялись во дворец, — я очень хочу, чтобы мы ехали в другой повозке и охотились на львов на востоке.

— Почему? — спросил я.

— Потому что нам было бы чего бояться, но в этой истории не было бы женщины. Теперь женщина вошла в нее, и я думаю, что настоящие неприятности только начинаются. Завтра я обязательно попрошу совета у святого Танофера.

— И я пойду с тобой, — ответил я, — я думаю, он нам понадобится.

Глава 9

ПОСЛАННИКИ
Мы спешились возле главных ворот дворца, и нас провели через пустые залы, которые не использовались с тех пор, как у Египта не было правителя. Так мы попали в то крыло дворца, где жил принц Пероа. Здесь нас принял камергер, потому что сам принц Пероа все-таки имел некий статус, хотя и не очень серьезный, и вокруг него были люди, которые носили старый звучный титул «слуги фараона».

Камергер провел нас с Бэсом в коридор перед залом приемов и оставил, сказав, что он предупредит принца, который хотел увидеть нас до церемонии обеда. Однако в этом не было необходимости, поскольку, пока он говорил, Пероа, который, я думаю, уже ждал меня, вышел из другой двери. Это был величественный мужчина среднего возраста, седина проскальзывала в его шевелюре и бороде, облачен он был в белые одежды с пурпурной каймой и носил на лбу золотой обруч, на передней части которого был знак в форме согнутой змеи. Такой знак могли носить лишь особы царской крови. Его лицо было задумчивым, а взгляд черных пронзительных глаз был проницателен и тяжел, как будто он долго не спал. Я увидел, что он в самом деле встревожен. Он заметил нас, и лицо смягчилось в приятной улыбке.

— Приветствую тебя, племянник Шабака, — сказал он, — я рад, что ты вернулся целым и невредимым с Востока, и горю желанием услышать новости. Молю, чтобы они были хорошими, Египет никогда так не нуждался в хороших новостях.

— Приветствую вас, о принц, — ответил я, преклонив колени, — я и мой слуга вернулись невредимыми, но, что касается наших новостей, вам судить о них.

Я вытащил из складок одежды письмо Великого царя, склонил голову и передал ему свиток.

— Я вижу, ты приобрел восточные привычки, Шабака, — заметил принц, принимая свиток. — Но это мой дом, который когда-то был дворцом наших предков, фараонов Египта, и твое возвращение отменяет эти привычки. Да будет так, — добавил он горько. — Я не могу выносить того, что передо мной лежит письмо чужеземного царя как знак подчинения моей державы.

Он разорвал шелковые нитки печатей и прочитал письмо. Его лицо чернело от гнева по мере чтения.

— Что?! — закричал он, отбрасывая письмо и наступая на него. — Эта восточная собака приказывает мне отправить мою племянницу, царскую принцессу по крови, чтобы она стала его игрушкой, пока он не замучает ее до смерти? Сначала я задушу ее собственными руками. Как случилось так, Шабака, что ты привез мне такое письмо? Если бы я был фараоном, ты заплатил бы своей жизнью за это.

— Я заплатил бы своей жизнью, если бы не привез его, о, принц, и я привез письмо, потому что вынужден был сделать это. Кроме того, копия письма, яполагаю, отправлена Идернесу, наместнику Саиса. Лучше смотреть в лицо правде, принц, но я думаю, что тебе я буду более полезен живой, чем мертвый. Если ты не хочешь отправлять благородную Амаду царю, выдай ее замуж за кого-нибудь другого, и после этого царь никогда не получит ее.

Он бросил на меня проницательный взгляд и сказал:

— За кого? Я не могу жениться на ней, потому что я ее дядя и уже женат. Ты имеешь в виду себя, Шабака?

— Принц, я любил благородную Амаду с детства, — ответил я отважно. — И во мне течет голубая кровь, кроме того, я привез с Востока много золота, я снова богат и готов воевать.

— Ты привез золото с Востока? Как? Ладно, потом расскажешь мне об этом. Но ты летаешь высоко. Ты, знатный человек из Египта, хочешь жениться на царской особе, потому что она такова по крови и по рождению. А это, если Египет вновь обретет свободу, даст тебе некоторые права на трон.

— Мне не нужен ваш трон, принц. Если бы у меня и был таковой, я с удовольствием оставил бы его вам и вашим наследникам.

— Ты говоришь искренне. Но смогут ли дети Амады сказать то же самое? Сказал бы ты это, если был бы ее мужем? И сказала бы так она? Кроме того, она жрица и поклялась не выходить замуж, хотя, возможно, это препятствие и можно преодолеть, если бы она действительно захотела замуж, в чем я сомневаюсь. Может быть, ты увидишь это. Но ты голоден и устал от долгого путешествия. Пойдем пообедаем, а после этого ты расскажешь свою историю. Амада и другие будут рады услышать ее, как и я. Следуй за мной, Шабака.

Мы отправились в зал для приемов меньшего размера, при этом я испытывал сладостное предчувствие от того, что увижу Амаду, и был напуган, потому что должен был рассказать всем свою историю. Мы собрались и ждали принца, отошедшего ненадолго по дороге в зал. Там мы увидели его жену, полную добродушную женщину, двух его старших дочерей и сына — юношу шестнадцати лет. Кроме того, здесь было несколько старших командиров, а за столами в нижнем зале сидели остальные домочадцы, придворные рангом пониже, их жены, а принц Пероа возвышался над ними, словно тень старого египетского двора.

Принцесса и остальные поприветствовали меня и Бэса, который всегда был их любимцем. Он занял свое место у самого дальнего стола. Я тоже поприветствовал всех, оглядываясь в поисках Амады, которую так и не увидел. Однако, когда мы заняли свои места на лавках, она вошла, одетая не как жрица, а в прекрасные одежды великой госпожи Египта. У нее на голове был золотой обруч, обозначавший ее царскую кровь.

Случилось так, что единственное свободное место в зале было рядом с моим. Она заняла его, еще не узнав меня, потому что была занята извинениями за свое опоздание перед принцем и принцессой, сказав, что задержалась из-за церемонии в храме. Внезапно она увидела, кто является ее соседом, и сделала вид, что хочет пересесть, но потом вдруг поменяла решение и осталась там, где была.

— Приветствую тебя, брат Шабака, — сказала она, — хотя мы уже виделись сегодня. Я обрадовалась, когда подняла глаза и увидела тебя в этих странных восточных одеждах, и узнала, что ты вернулся целым и невредимым из своих долгих странствий. Я должна понести наказание за это в виде двух дополнительных молитв, потому что в такое время все мои мысли должны быть посвящены только богине.

— Приветствую тебя, сестра Амада, — отвечал я, — но это должна быть ревнивая богиня, раз она недовольна тем, что ты думаешь о родственнике и друге в такое время.

— Она ревнива, Шабака, потому что является царицей всех женщин и должна одна править сердцами ее сторонниц. Но расскажи мне о своих путешествиях на восток, и о том, как тебе удалось привезти такие замечательные жемчужины, если только жемчуг может быть таким крупным и прекрасным.

У меня было совсем мало шансов поговорить с Амадой, потому что вступила в беседу принцесса, которая сидела рядом с ней. Она говорила с Амадой о каком-то предстоящем празднике, а сын принца, который сидел рядом со мной, обожал охоту и начал спрашивать меня об охоте на востоке. К моему сожалению, я рассказал, что застрелил там львов, и остаток вечера был мне обеспечен. Кроме того, принцесса, которая сидела напротив, очень хотела узнать, что едят знатные люди на востоке, как это приготовлено, как они сидят за столом, какова мебель в их комнатах, присутствуют ли женщины на праздниках и так далее. Поэтому случилось так, что за разговорами, едой и питьем — а я ел, потому что был очень голоден, ибо не съел ничего в доме моей матери, только выпил бокал вина — у меня было мало шансов поговорить с красавицей Амадой. Однако я чувствовал, что она тайком изучает меня, косясь уголками своих больших глаз. Или, может быть, она осматривала красный жемчуг, я не уверен…

Лишь одну вещь она сообщила мне, когда был небольшой перерыв, пока чаша шла по кругу, и она подала ее мне, согласно обычаям. Вот что она сказала:

— Ты выглядишь хорошо, Шабака, хотя немного устал, но гораздо более печальным, чем обычно, мне кажется.

— Возможно, потому что я знаю то, что печалит меня, Амада. А ты выглядишь еще более красивой, чем обычно, если это вообще возможно.

Она улыбнулась и покраснела, отвечая мне:

— Восточные женщины научили тебя говорить любезности. Но не трать их на меня, я покончила с женской суетой и посвятила себя знаниям и религии

— А разве знание и религия не такая же суета?.. — начал было я, когда внезапно принц подал сигнал закончить пир.

В это время вся нижняя часть зала опустела, люди ушли, маленькие столы, за которыми мы ели, были унесены слугами. Нам оставили лишь кубки с вином, которые мы держали в руках, дворецкий время от времени наполнял их, смешивая воду с вином. Это напомнило мне кое о чем, и, попросив позволения, я поманил Бэса пальцем, он задержался у дверей. Я взял у него прекрасный золотой кубок, который Великий царь подарил мне. По моему приказу он завернул его в ткань и спрятал в своей одежде. Развернув ткань, я поклонился и протянул кубок принцу Пероа.

— Что это за удивительная вещь? — спросил принц, закончив любоваться прекрасной ручной работой. — Шабака, это подарок, который ты привез мне от царя востока?

— Это мой подарок, принц, если вы согласитесь принять его, — ответил я, добавив: — Правда, я получил его от царя востока, потому что это был его собственный кубок, который он подарил мне в обмен на некий лук, хотя и не тот, что он искал, после того как он дал слово.

— Мне кажется, ты снискал его расположение, Шабака, а это больше, чем смогли сделать мы, египтяне, — воскликнул он, а затем продолжал поспешно: — Я все же благодарю тебя за твой прекрасный дар, и, от того, как ты получил его, он приобретает еще большую ценность.

— Может быть, мой брат Шабака расскажет нам свою историю, — произнесла Амада, ее глаза все еще не могли оторваться от красного жемчуга, — и о том, как тебе удалось выиграть эти красивые вещички, которые ослепляют наши глаза сегодня вечером.

Теперь я подумал о том, чтобы предложить ей этот жемчуг, но, помня слова матери, а также то, что принцессе может не понравиться, что другая женщина носит такие дорогие драгоценности, не сделал этого. Вместо этого я начал рассказывать мою историю, а Бэс сидел на земле рядом со мной по желанию принца, чтобы в любой момент рассказать свою.

Эта история была долгой, потому что началась задолго до того, как я увидел себя в колеснице, охотясь на львов вместе с царем Египта, а я, как современный человек, который видел это зрелище, узнал об этом в первый раз. В истории сохранились подробности моего путешествия на Восток, мой приезд в царскую столицу и остальное, и нет необходимости это повторять. Затем я перешел к охоте на львов, к моей победе в пари и о том, что случилось со мной, как я был приговорен к смерти, о взвешивании Бэса и о том, как я лежал в лодке.

Я заметил, что Амада побледнела и задрожала.

Тут я замолчал, сказав, что Бэс знает лучше, чем я, о том, что случилось во дворце в то время, как я изнемогал в лодке, и все присутствующие принялись упрашивать Бэса, чтобы он продолжил историю. И он рассказал, причем гораздо красочнее, чем мог сделать это я, выдавая множество подробностей, чтобы перед ними возникла реальная картина, а эфиопы, надо сказать, мастерски умеют это делать. В конце концов он подошел к тому месту истории, где царь спрашивает его, видел ли он когда-либо женщину более прекрасную, чем танцовщицы, и продолжал:

— О принц, я сказал Великому царю, что видел: живет в Египте женщина царской крови с глазами, подобными звездам, с волосами, как шелк, и длинными, как лошадиная грива, с телом богини, чье дыхание подобно цветам, кожа белая, как молоко, голос, как мед. Она умная, как бог Тот, и мудрость ее острая, как бритва, губы, как жемчужины, она величественна, как сам царь, пальцы ее подобны розовым бутонам в розовых раковинах, она двигается, как антилопа с грацией лебедя, плывущего по воде, — и я не помню всего остального, принц.

— Возможно, так и есть, — воскликнул принц, — но что сказал на это царь?

— Он спросил ее имя, принц.

— И какое же имя ты дал этой удивительной женщине, которая превосходит всех богинь по красоте и очарованию, карлик? — весело спросила Амада.

— Что я мог сказать, о божественная? Разве нужно это спрашивать? Какое имя я мог назвать кроме вашего, есть ли в мире другое имя, о котором сердце мужчины, исполненное правды, может говорить подобные вещи?

Услышав это, я вздохнул, но не успел сказать ни слова, потому что Амада вскочила с криком:

— Негодяй! Ты осмелился назвать мое имя этому царю! Тебя нужно пороть до тех пор, пока твои кости не побелеют.

— За что, госпожа? Разве вы не хотите, чтобы я остался сидеть и рассказал, как эти жирные восточные неряхи восхваляют вас? Вы хотите, чтобы я проявил неуважение к вашей царской красоте?

— Тебя надо выпороть, — повторила Амада, топая ногой, — дядя, я прошу тебя приказать выпороть этого плута.

— Нет, нет, — сказал Пероа мрачно, — этот бедняга не нашел ничего лучшего, чем пропеть похвалу тебе в дальних землях. Не сердись на карлика, племянница. Если бы твое имя произнес Шабака, все было бы намного сложнее. Что случилось дальше, Бэс?

— Только это, принц, — сказал Бэс, глядя снизу вверх и вращая глазами в своей обычной манере, когда хотел соврать. — Царь послал своих слуг, чтобы привести моего господина из лодки, чтобы он мог заверить его в том, что я говорю правду. Потому что, о, принц, эти восточные жители имеют про запас множество историй, которые они принимают за правду, о той, которая здесь, в Египте, почитается как богиня. Они не могут почитать ее, потому что она живет в сердце каждого мужчины и некоторых женщин.

Все уставились на Бэса, который продолжал смотреть в потолок, а я встал, чтобы что-нибудь сказать, сам не знаю что, когда внезапно открылись двери и через них прошли с криком глашатаи:

— Слушай, Пероа, принц Египта по милости Великого царя! Послание от Великого царя. Слушай и повинуйся, о Пероа, принц Египта по милости Великого царя!

Пока они кричали, между ними возник человек, чьи длинные восточные одежды были испачканы дорожной пылью. Подойдя без всякого приветствия, он вытащил свиток, коснулся им своего лба, низко поклонился и протянул свиток принцу со словами:

— Целуй слово. Читай слово. Повинуйся слову, слуга нашего господина, царя царей, под чьими ногами мы лишь пыль.

Пероа взял свиток, изобразил, что касается им своего лба, открыл и прочитал. Пока он читал, я видел, что на его шее вздулись вены и вспыхнули глаза, но он лишь сказал:

— О посланец, сегодня у меня праздник, завтра же ответ будет отправлен для передачи наместнику Идернесу. Мои слуги дадут тебе еду и ночлег. Ты можешь идти.

— Пусть ответ будет дан раньше, иначе ты лишишься власти, Пероа, — нагло заявил мужчина.

Он повернулся к принцу спиной и ушел, сопровождаемый глашатаем.

Когда они ушли и двери закрылись, Пероа заговорил гневно:

— Послушайте, как написано письмо.

И он прочитал его.

«От Царя царей, правителя всей земли, Пероа, одному из моих слуг в Египте.

Доставьте без промедления через моего слугу Идернеса женщину по имени Амада, особу царской крови древних фараонов Египта, которая является вашей родственницей и находится под вашей охраной. Она будет в числе женщин моего дома».

Все присутствующие посмотрели друг на друга, в то время как Амада словно окаменела. Она не успела ничего сказать, как Пероа продолжал:

— Обратите внимание, как царь ищет ссоры со мной, хочет уничтожить меня и перемолоть Египет в ступке, содрать кожу и бросить к своим ногам. Все в порядке, Амада, ничего не бойся. Я не отправлю тебя на восток, скорее, я убью тебя своими собственными руками. Но какой ответ мы дадим? Ведь дело срочное, и от этого зависит наша жизнь. Подумайте, Идернес имеет огромную власть там, в Саисе, и, если я категорически откажусь, он нападет на нас, чего, собственно, и добивается царь, если мы не предпримем мер предосторожности. Скажите, должны ли мы сражаться или же отправиться в Верхний Египет, покинув Мемфис, и оставаться там?

Казалось, советники не могли найти ответ, потому что не знали, что сказать. Однако Бэс шепнул мне на ухо:

— Помните, господин, что вы владеете царской печатью. Сделайте так, чтобы ответ был направлен к Идернесу с этой печатью, и предложите подождать вас.

Тогда я встал и произнес небольшую речь:

— О Пероа, случилось так, что я сейчас являюсь носителем личной печати Великого царя, которой должны повиноваться все жители севера и юга, запада и востока, где бы ни всходило солнце над владениями царя. Посмотрите на нее, — и, сняв древнюю Белую печать с шеи, я протянул ее Пероа.

Принц и советники посмотрели на нее. Затем практически в один голос заявили:

— Да, это Белая печать, знак великих царей Востока, — и все как один склонились перед этим пугающим атрибутом высшей власти.

— Шабака, мы не знаем, как Печать Печатей попала к тебе, — сказал принц, — это можно выяснить потом. По правде говоря, представляется, что это действительно древняя Печать Печатей, которая передается от отца к сыну на протяжении бесчисленного количества поколений. Царь царей носит ее на себе, и с ее помощью отдаются его личные приказы и подписываются величайшие документы государства, которые впоследствии никогда нельзя отменить. Копия этой печати изображена на его гербе.

— Это так, — ответил я, — и от царя она временно перешла ко мне. Если есть какие-то сомнения, пусть принесут оттиск, который есть у всех командиров в империи, и сравнят.

Один из офицеров встал и собрался пойти за оттиском, который хранился у него, но Пероа продолжал:

— Если это настоящая печать, как ты можешь использовать ее в нашем нынешнем положении?

— А вот как, принц, — ответил я, — я пошлю приказ с этой печатью Идернесу, чтобы он ждал носителя печати здесь, в Мемфисе. Он заподозрит ловушку и не приедет сюда, пока не соберет огромную армию. Тогда он придет, но за это время и вы, принц, сможете собрать армию.

— Для этого нужно золото, Шабака, а у меня его мало. Царь царей забирает все.

— У меня есть золото, принц, весом с тяжелого человека, и оно полностью в распоряжении Египта.

— Я благодарю тебя, Шабака. Поверь мне, такая щедрость не останется без награды, — и он посмотрел на Амаду, опустившую глаза. — Но если мы сможем собрать армию, что тогда?

— Тогда вы превратите Мемфис в неприступную крепость. Когда Идернес придет, я встречу его и, как носитель печати, отдам ему приказ отступить и распустить армию.

— Но, если это произойдет, ему стоит лишь получить новый приказ от Великого царя, и он снова выступит против нас.

— Нет, принц, не выступит, или выступит, но с другой армией. Когда они отступят, мы нападем на них и уничтожим. И объявим вас, принц, фараоном Египта, хотя и не знаю, что случится потом.

Когда все услышали это, раздался вздох изумления. Лишь Амада прошептала: «Хорошо сказано!», а Бэс тихо хлопнул в ладоши в своей обычной эфиопской манере.

— Смелый совет, — сказал Пероа, — у меня есть ночь, чтобы обдумать его. Шабака, возвращайся сюда завтра утром, через час после восхода солнца. К этому времени я смогу собрать самых мудрейших людей Египта, и мы обсудим это дело. О, вот и оттиск. Давайте рассмотрим печать.

Принесли и открыли коробочку. Внутри нее лежала деревянная пластина, на которой был оттиск царской печати в воске. Ее окружали другие печати, свидетельствовавшие, что это оригинал. Кроме того, внутри лежала бумага с описанием печати. Я протянул печать царю, он сравнил ее с описанием, приложил к восковому оттиску.

— Это она, — произнес он, — смотрите все.

Все посмотрели и согласно кивнули. Затем царь передал печать мне, но я вернул ее со словами:

— Не совсем правильно, что такое оружие, такой символ висит на шее обычного человека, ведь он может быть украден или потерян…

— …Или кто-то может умереть ради него, — прервал меня Пероа.

— Именно так, о принц. Поэтому возьмите его и спрячьте в самом безопасном и тайном месте во дворце, а вместе с ним — этот жемчуг, который слишком бесценен для того, чтобы хвалиться им на ночных улицах Мемфиса, пока, в самом деле… — и тут я повернулся, чтобы посмотреть на Амаду, но ее уже не было.

Итак, мы отдали печать и жемчужины, их убрали в коробку с оттиском, которую унесли. Я не сожалел о том, что вижу их в последний раз, поскольку считал, что поступил мудро. Потом я пожелал принцу и его советникам спокойной ночи и отправился к дому в колеснице вместе с Бэсом.

Наша дорога шла мимо каких-то больших домов, когда-то занятых командирами двора фараона, но сейчас двор лежал в руинах. Внезапно из домов выскочила группа мужчин, одетых в обычную одежду, их лица были скрыты масками с прорезями для глаз. Они схватили лошадей под уздцы до того, как мы успели что-то сделать, подскочили к нам и быстро связали нам руки. Затем высокий мужчина сказал с иностранным акцентом:

— Обыщите этого командира и карлика. Возьмите у них печать на золотой цепи и нитку красного жемчуга, который они украли. Но не причиняйте им вреда.

Они тщательно обыскали все складки нашей одежды, а высокий мужчина помогал им и с помощью других людей держал Бэса, который пытался сопротивляться. Они обыскали при свете луны и колесницу, но ничего не нашли. Высокий мужчина пробормотал, что я плохой командир, и по его знаку люди оставили нас и умчались во тьму.

— Я мудро поступил, Бэс, что оставил кое-какие украшения во дворце, — заметил я. — Но они ничего не взяли.

— Да, господин, — ответил Бэс, — хотя я забрал кое-что у них.

Тогда я не понял, что значила эта фраза.

— Те восточные жители, которых мы встретили возле канала, рассказали Идернесу о печати, и он приказал забрать ее. Этот высокий человек — один из тех посланников, которые приезжали вечером во дворец.

— Но почему они не убили нас, Бэс?

— Потому что убийство того, кто носит такую печать, — плохое дело, убийцу легко выследить и уничтожить, хотя в Мемфисе полно воров, и кто будет волноваться, если кто-нибудь из них исчезнет? Саранча или Амон, или они оба были с нами сегодня вечером.

Я тоже так думал, хотя ничего и не сказал. Мы избежали смерти, но что это значило? Я понял, что печать Великого царя внушает ужас и является желанной добычей даже здесь, в Египте. Если бы она оказалась в руках Идернеса, кто знает, что он сделал бы? Провозгласил бы себя фараоном и стал бы основателем независимой династии. Возможно, почему нет, если империя востока истощена многочисленными войнами? И почему Пероа не сделал так? Тот, за спиной которого было все древнее царство, страдавшее от несправедливостей и иностранного правления?

Той же ночью, перед тем как лечь спать, мы с Бэсом спрятали мешки с золотом, закопав их под глиняной дверью. Я обо всем рассказал моей матери, которая была очень мудрой женщиной. Она выслушала меня, задала несколько вопросов, а потом сказала:

— Это очень опасное дело, и я не могу говорить о том, как все закончится, пока не услышу совета твоего великого дяди, святого Танофера. Дела могут зайти так далеко, что решимость, как мне кажется, будет лучшим выходом, потому что Великий царь ведет войну с Грецией, и, что бы он ни говорил, он еще долго окажется не в состоянии напасть на Египет. Таким образом, если принц Пероа победит Идернеса и его армию, он сможет сам провозгласить себя фараоном и освободить Египет хотя бы на время.

— Я тоже так думаю, мама.

— Не об этом ты думаешь, сын, — ответила она, смеясь, — ты больше думаешь о прекрасной Амаде, чем о высокой политике, во всяком случае, сегодня ночью. Хорошо, женись на Амаде, если ты сможешь, хотя я недостаточно уверена в женщине, которая посвятила себя учению и слишком много думает о своей душе. В конце концов, если ты женишься на ней и Египет станет свободным, как это было на протяжении тысяч лет, ты станешь следующим претендентом на трон, будучи мужем великой царицы.

— Как это может быть, мама, если у Пероа есть сын?

— Самовлюбленная юность не более чем детская погремушка. Если Амада перестанет думать о своей душе, она начнет думать о своем троне, особенно если у нее будут дети. Но это все далекое будущее, а сейчас я рада, что ни она, ни воры не получили те жемчужины, хотя, возможно, здесь они были бы в большей безопасности, чем там, где они сейчас. А теперь, мой сын, иди отдыхать, тебе сейчас это нужно, не думай ни о чем, даже об Амаде, которая, со своей стороны, будет мечтать об Исиде, вот и все. Я разбужу тебя до рассвета.

Итак, я ушел, потому что слишком устал для дальнейших разговоров. Я спал, как крокодил на солнце, и, как мне показалось, проспал всего несколько минут, потому что увидел свою мать, которая склонилась надо мной, говоря, что пора вставать. Я поднялся, правда, неохотно, но силы мои были восстановлены, умылся, оделся, к этому времени солнце уже начало всходить. Я немного поел, позвал Бэса и приготовился отправиться во дворец.

— Мой сын, — сказала моя мать, благородная Тиу, перед тем как мы расстались, — пока ты спал, я думала, поскольку это удел стариков. Пероа, твой дядя, будет очень рад использовать тебя, но он не сильно любит тебя, потому что ревнует и боится, что ты можешь стать его соперником в будущем. Но он честный человек и сделает то, что обещал. Мне кажется, что превыше всего на земле ты любишь Амаду, которой посвятил себя с самого детства. Но она всегда играла тобой и говорила на расстоянии вытянутой руки. Но жизнь коротка, и никто не знает, когда она закончится, и ты знаешь об этом лучше, чем любой другой человек, ибо опасности соседствуют с тобой всю жизнь. Это правильно, что мужчина должен получать то, что хочет, даже если потом выяснится, что найденная им роза полна шипов. Ведь в таком случае ему придется нюхать розу, а не только смотреть на нее, и долго нюхать. Следовательно, перед тем как ты заберешь золото и направишь свою сноровку и силу на службу принцу Пероа, заключи с ним сделку. А именно: если тебе удастся спасти Амаду от царского гарема и помочь посадить на трон Пероа, он должен пообещать ее тебе, освободив от службы Исиде, и в качестве приданого ты отдашь ей красный жемчуг, который стоит целого царства. Таким образом, у тебя будет роза, которая долго не завянет, и если ты уколешься ее шипами, не вини меня. Однажды ты можешь стать царем или рабом — один Бог знает, что будет.

Я засмеялся и сказал, что приму ее совет, потому что мечтаю об Амаде и больше ни о ком. Что касается шипов, то я не обращал на них внимания, поскольку знал, что мать очень меня любит и ревнует к Амаде, которая, как ей казалось, может занять ее место.

Глава 10

ШАБАКА КЛЯНЕТСЯ В ВЕРНОСТИ
Мы с Бэсом во всеоружии направились ко дворцу, держась середины дороги, но солнце уже стояло высоко, и разбойников простыл и след. У ворот посыльный окликнул меня, чтобы я один предстал перед высокой особой Пероа, пожелавшим, как он сказал, переговорить со мной до заседания совета.

— Слыхал я, на тебя напали прошлой ночью, — молвил он, приветствовав меня.

Я ответил, что так оно и есть, и рассказал, как было дело, прибавив, что, к счастью, припрятал Белую печать с жемчужинами в надежном месте, поскольку вероятные грабители с Востока наверняка попытались бы их заполучить.

— Ах, жемчужины! — сказал он. — Один из тех, кто держал их в руках, потому как торговал драгоценными камнями, уверяет, будто они бесценны и бесподобны и что он в жизни не видывал ничего, что могло бы сравниться даже с самой мелкой из них.

Я ответил, что, по моему разумению, это правда. Потом он спросил, какова цена золота, о котором я говорил. И я сказал, назвав огромную сумму, потому как золото в Египте — большая редкость. Глаза его полыхнули, ибо он нуждался в деньгах, чтобы платить воинам.

— И все это ты готов отдать мне, Шабака?

Тут я вспомнил слова моей матушки и ответил:

— Да, властитель, но за достойную цену.

— Какую же, Шабака?

— В обмен на руку царственной Амады, освобожденной от ее обетов. Я же, помимо всего прочего, передам ей жемчужины в качестве приданого, а к твоим услугам предоставлю свой меч и знания, обретенные мною на Востоке, и дам клятву стоять за тебя или погибнуть вместе с тобой.

— Так я и знал, Шабака. Что ж, в этом мире ничто не дается даром, и предложение твое справедливое. Ты знатного рода, как и я, ты храбр и мудр. К тому же Амада пока еще не приняла вечного обета, так что верховные жрецы могут избавить ее от верного служения богине и сыну ее Гору или от чего там еще, ведь я не разбираюсь в этих таинствах. Но, Шабака, даже если судьба и будет благоволить нам и я стану первым фараоном новой египетской династии, тот, кто женат на принцессе-цесаревне чистой крови, может стать угрозой и престолу моему, и роду.

— Это буду не я, властитель, ибо я доволен своим положением и тем, что могу служить тебе.

— И моему сыну, Шабака? Сам знаешь, у меня лишь один законный сын.

— И твоему сыну, властитель.

— Ты честен, Шабака, и я верю тебе. А как насчет твоих сыновей, если они у тебя будут, и как насчет самой Амады? Что ж, великие свершения требуют решимости, и мне нужно золото, а что до остального, чего я не могу взять даром, ты сам завоюешь умением своим и храбростью, и все это будет твое. Ты не сказал нам, как добыл печать, ну да теперь не время.

Пероа ненадолго задумался и, пройдясь взад вперед по зале, продолжал:

— Я принимаю твое предложение, Шабака, насколько это возможно.

— Насколько возможно, властитель?

— Да, я могу выдать за тебя Амаду и устроить вашу женитьбу так, чтобы все было честь по чести, но только при условии, что сама Амада будет на то согласна. Никто не может нарушить волю совершеннолетней египетской принцессы-цесаревны, кроме ее отца, царствующего фараона, а я ей не отец — всего лишь опекун. Но, ежели она не пойдет за тебя, готов ли ты исполнить уговор, кроме того, что касается жемчужин, и попытаться завоевать сердце Амады так, как подобает мужчине, желающему добиться благорасположения женщины, при том что я со своей стороны обещаю сделать все, что в моих силах, чтобы помочь тебе в твоем деле?

Теперь настал мой черед задуматься. Чем я рисковал? Золотом, да, может, жемчужинами, и только: ведь в любом случае мне предстояло сражаться на стороне Пероа с ненавистным восточным царем, а значит — во славу Египта. Богатства же достались мне по случаю, и, коли я лишусь их по воле того же случая, что с того? К тому же я не из тех, кто будет добиваться руки и сердца женщины, как бы я ее ни боготворил, ежели она даст мне от ворот поворот. Сумею снискать взаимность с ее стороны — отлично. А нет, так и поделом мне — никаким иным образом искать ее любви я не желал. В конце концов, я полагал, и не без основания, что она благоволила ко мне больше, чем к любому другому мужчине, и, если бы не чувство, которое моя матушка называла душевным томлением, она была бы моей еще до того, как я отправился на Восток. В самом деле, однажды она сама мне это сказала, и в ту последнюю ночь было в ее глазах нечто такое, что говорило: да, в глубине души она любит меня, вот только как страстно, я не знал. Так что, не мудрствуя лукаво, я ответил:

— Понятно, я согласен. Золото переправят тебе нынче же, властитель. Жемчужины уже у тебя, и ты храни их до поры.

— Хорошо! — воскликнул Пероа. — Тогда давай немедля скрепим наш уговор подписями, чтобы впредь ни один из нас не был в претензии к другому.

С этими словами он послал за тайным писцом и изложил ему коротко и ясно суть нашей сделки, ничего не прибавив и не убавив. С этого папирусного свитка сделали три копии: одну взял Пероа, другую — я, а третью, по обычаю, передали на хранение в архив при храме Птаха[352].

Покончив со всем, мы с Пероа обнялись и, поклявшись в верности друг другу именем Амона, отправились отобедать в трапезную, где дожидались те, кого созвал властитель. Всего же там собралось десятка три именитых граждан Мемфиса и окрестных землевладельцев, которых созвали вечером. Были среди них старцы, помнившие те времена, когда Египтом правил собственный фараон, прежде чем оказаться под пятой Востока, — те, в чьих жилах текла благородная кровь.

Были там и купцы, торговавшие со всеми городами Египта, и потомственные военачальники с флотоводцами; и греческие командиры наймитов, состоящих на службе у Царя царей, хотя и презиравшие его, подобно всем грекам. Среди приглашенных были также верховные жрецы Птаха, Амона и Осириса и самые могущественные из местных властителей, поскольку не было ни одного селения между Фивами и разветвленным устьем Нила, где не нашлось бы верноподданных, присягнувших беззаветно служить своим богам.

Таким было общество, олицетворяющее собой все, что осталось — и что можно было собрать воедино — от былого и ныне утраченного величия Египта.

Когда двери были плотно закрыты и верные стражники встали рядом, чтобы их охранять, Пероа тихим и серьезным голосом изложил присутствующим суть дела. Он сказал, что царь Востока выискал новый повод для ссоры с Египтом, вознамерившись стереть его в пыль своею пятой, если к его двору, вопреки требованию, не доставят Амаду, его родную племянницу и наследную принцессу Египта, как какую-нибудь наложницу. В случае отказа он грозит послать великое войско под предлогом захватить ее силой и опустошить все земли до самых Фив. Но даже если она и будет обещана ему, он найдет другой повод для распри, и тогда в лице царственной Амады они все будут посрамлены навеки.

Потом он показал присутствующим печать и сказал, что я — а многие из них знали меня по крайней мере понаслышке — привез ее с Востока, и изложил им план, предложенный мною давешним вечером. После этого он попросил у них совета, как быть, объяснив, что до полудня ему надлежит передать ответ Идернесу, царскому наместнику в Саисе[353].

Вслед за тем слово дали мне, чтобы ответить на вопросы, и я чистосердечно признался, что похитил древнюю Белую печать у царского слуги, который носил ее в знак личной царской мести тому, кто обвел его вокруг пальца. Каким образом — я умолчал. Я также рассказал присутствующим о состоянии Великой царской империи и о том, что, по слухам, царь собирается выступить войной против греков, для чего ему понадобится вся его сила, и если присутствующие желают сразиться за свободу, то время пришло.

Затем начались прения, и продолжались они часа два: каждый присутствующий высказывал свое мнение в порядке старшинства, и мнения у всех были разные. Когда обсуждение закончилось и стало ясно, что мнения у всех разные — поскольку одни соглашались и дальше прозябать в рабстве, довольствуясь тем, что имели, а другие желали биться за свободу, и среди них были верховные жрецы, боявшиеся, как бы восточные иноверцы не искоренили их веру, — слово снова взял Пероа.

— Старейшины Египта, — коротко начал он, — кто-то из вас считает так, а кто-то иначе, но нет никаких сомнений, что состоявшийся меж нами разговор не утаить. Он непременно дойдет до ушей лазутчиков, а через них — до Великого царя, и тогда все мы как один будем обречены. Если вы решили сидеть сложа руки, я сегодня же вместе с родней, двором и принцессой-цесаревной Амадой, и всеми, кто верен мне, отправляюсь в Верхний Египет, а оттуда, возможно, в Эфиопию, и сейчас предоставляю вам самим решать — или сдаться на милость Великого царя, как вы сами того хотите, или последовать со мной в изгнание. Царь нападет на нас, вне всякого сомнения, либо под предлогом заполучить Амаду, либо найдет какую-либо иную причину, тем более что Шабака слышал это из его собственных уст. Так что выбирайте.

Затем, недолго посовещавшись шепотом, каждый из присутствующих проголосовал за восстание, хотя некоторые, как я заметил, сделали это с тяжелым сердцем, после чего все дали великую клятву стоять друг за друга до последнего.

Порешив таким образом, мы написали Идернесу послание, как я и советовал давеча вечером, и скрепили его Печатью Печатей. Об отказе в передаче Амады в нем не упоминалось ни словом, зато Идернесу было наказано властью личной Белой печати властителя, которого никто не смел ослушаться, ждать скорейшего прибытия царевича Пероа в Мемфис, где он, как хранитель печати, должен был сообщить волю Великого царя.

Следующий совет перенесли на час пополудни, и большинство присутствующих отправилось снаряжать гонцов, которым надлежало разнести принятое тайное послание по Египту.

Однако, прежде чем они разошлись, мне было велено дождаться моего родственника, святого Танофера, известного всем в Египте величайшего кудесника, и попросить его, чтобы он обратился к своему премудрому, всеведущему Духу и узнал, что ждет нас впереди — удача или погибель.

Когда почти все члены совета ушли, вызвали посланников Идернеса, а вместе с ними, вернее чуть их опередив, в залу величавой походкой вошел Бэс, за которым я перед тем послал, поскольку он не присутствовал на совете.

— Хозяин, — шепнул мне он, — вон тот, самый рослый из посланников, — предводитель разбойников, которые напали на нас прошлой ночью. Погодите, я докажу.

Пероа вручил свиток старшему посланнику, просив передать его наместнику в ответ на грамоту, которую тот прислал. Посланник надменно принял свиток, сунул его под мантию, обнажив порванную и стянутую узлом серебряную цепочку, и спросил, не нужно ли передать наместнику что-нибудь на словах вдобавок к написанному в свитке. Прежде чем Пероа успел ответить, Бэс поднялся и сказал:

— О властитель, прошу и молю, воздай этому человеку по справедливости! Прошлой ночью он с подручными напал на меня и моего господина, намереваясь нас обобрать, но ничего не нашел и отпустил восвояси.

— Ты лжешь, недоросток! — вскричал пришелец с Востока.

— О, да неужели? — усмехнулся Бэс. — Ладно, сейчас поглядим, — вскинув длинную руку, он схватился за цепочку на шее у посланника и мигом сорвал ее. — Взгляни, о властитель! — сказал он. — Ты, верно, заметил прошлой ночью, когда этот человек вошел в залу, что на шее у него висела эта самая цепочка с серебряным ключом?

— Заметил, — проговорил Пероа.

— Тогда спроси его, о властитель, где сейчас ключ?

— Тебе-то что за дело, коротышка? — прервал его верзила. — Ключ — мой знак отличия, я старший дворецкий верховного наместника. Мне что, прикажешь всегда носить его тебе в угоду?

— Всегда не всегда, да только нет его у тебя, дворецкий, — возразил Бэс. — Смотри-ка, вот он, — Бэс достал из обшлага ключ, висевший на обрывке цепочки. — Послушай, о властитель, — продолжал он. — Когда я давеча сцепился с этим типом, ключ оказался у меня в левой руке, но тот тогда ничего не заметил, так ключ и попал ко мне вместе с обрывком цепочки. Сравни их и сам суди. К тому же с разбойника слетела маска, я разглядел его лицо и теперь вот признал.

Пероа сложил вместе обрывки цепочки и угадал в них редкое мастерство восточного золотаря. Затем он хлопнул в ладоши, и по сигналу из-за спины у него тотчас же возникли вооруженные охранники из придворной стражи.

— Все сходится, — молвил он. — Дворецкий Идернеса, оказывается, самый заурядный разбойник.

Верзила попробовал было возразить, но не смог, поскольку все говорило против него.

— Итак, о властитель, — спросил Бэс, — какое наказание ожидает разбойников, безжалостно нападающих на добрых путников на улицах Мемфиса, и какую кару просить мне для этого?

— Отрубить правую руку да высечь плетьми, — ответствовал Пероа.

Заслышав такое, дворецкий попытался улизнуть, но Бэс мигом накинулся на него, точно обезьяна на птицу, и вцепился мертвой хваткой.

— Держите разбойника! — велел Пероа слугам. — Да всыпьте ему полсотни розог. А руку ему я сохраню, потому что его ждет дорога.

Слуги повалили верзилу наземь и, когда принесли розги, принялись сечь его, пока на тридцатом ударе он не взмолился о пощаде, сознавшись, что именно он предводительствовал разбойниками, — Пероа тут же велел скрепить его слова письменно. Потом он спросил, зачем ему, посланцу наместника, понадобилось грабить на улицах Мемфиса, и, поскольку тот отказался отвечать, судебному исполнителю было велено пороть его дальше.

После очередных трех ударов верзила сказал:

— О властитель, это был не простой грабеж наживы ради. Я исполнил приказ, потому что вон у того сановника была при себе древняя Белая печать Великого царя, которую он показал кому-то из слуг наместника на берегу канала. Печать эта, о властитель, — священный знак, и она, как говорят, передается по наследству в роду Великого царя дважды в тысячу лет, а поскольку наместник не ведал, как она попала в руки благородного Шабаки, он приказал мне при случае ее заполучить.

— Вместе с жемчужинами, дворецкий?

— Да, о властитель, потому что цена их очень высока, и на них наместник смог бы купить себе сатрапию[354] побольше.

— Отпустите его, — велел Пероа. И верзила поднялся, потираясь и стеная от боли.

— Теперь, дворецкий, — продолжал Пероа, — возвращайся к своему повелителю с благодарным сердцем, ибо ты избежал того, что заслужил с лихвой. Передай, что ему нипочем не выкрасть печать, и, коли он мудр, пусть смирится, а нет, так участь его будет ужаснее твоей, да и всем его слугам скажи то же самое. Глупец, откуда мог ты или твой повелитель знать, что на уме у Великого царя или каково предназначение Печати Печатей здесь, в Египте? Поостерегись, не то все вы дружно угодите в пропасть, а Идернес падет на самое ее дно.

— Поостерегусь, о властитель, — проговорил пристыженный дворецкий, — и, что бы там ни было начертано на печати, я повинуюсь, как и многие другие.

— Ты благоразумен, — ответил Пероа. — Молю, чтобы и наместнику Идернесу достало благоразумия. А теперь убирайся и благодари бога, которому поклоняешься, что сохранил себе жизнь и запястье на правой руке.

Дворецкий и спутники его пали ниц перед Пероа, потом униженно поклонились мне и даже Бэсу, поскольку в глубине души поверили, что нам покровительствуют несокрушимые силы Великого царя, могущие стереть их всех с лица земли, ежели на то будет наша воля. Потом они ушли — дворецкий слегка прихрамывал: от былой его спеси не осталось и следа.

— Вот и отлично, — сказал Пероа чуть погодя, когда мы остались с ним наедине. — Отныне этот плут так напуган, что нагонит страху и на своего повелителя.

— Да уж, — ответил я, — ловко вы все проделали, властитель. Однако нельзя терять времени, поскольку еще до следующей луны все станет известно на Востоке, а там кто его знает, что им придет на ум, — может, и новая печать появится.

— Говоришь, ты похитил Белую печать? — спросил он.

— Нет, властитель, на самом деле ее приобрел Бэс — некоторым образом, — и я ею воспользовался. Может, оно и к лучшему, что вы пока еще не все знаете.

— Может, и так, — ответил он. И мы расстались, потому как у него было много дел.

Пополудни совет собрался снова. Я передал им золото, и с его помощью все было улажено. Через неделю в Мемфис должна была прибыть посуху тысяча вооруженных воинов, а по Нилу — сотня кораблей с экипажами; кроме того, в Верхнем Египте собиралось огромное войско, большей частью под водительством греков, весьма искусных в военном деле. Греческие города в устье Нила также собирались присоединиться к восстанию, о чем объявили некоторые их граждане, потому что они всем сердцем презирали Великого царя и страстно желали высвободиться из-под его ярма.

Что касается меня, то мне поручили командовать личной охраной Пероа, в числе которой было немало греков, а кроме того, я получил чин полководца; что же до Бэса, ему, по моей просьбе, были дарованы привилегии почетного гражданина, и он принял их с улыбкой — он, который у себя на родине был царем.

Наконец, после того как все приготовления были завершены, я вышел в дворцовый сад отдохнуть перед дорогой в пустыню, где должен был встретиться с моим двоюродным дедом, святым Танофером. Я был один — Бэс пошел за лошадьми, на которых нам предстояло отправиться в путь, — и, усевшись под пальмой, принялся размышлять о великом приключении, на поиски которого мы пустились с легким сердцем: ведь я так любил приключения.

Потом я вспомнил об Амаде, на которой не успел жениться. И вдруг — нате вам, она сама предстала передо мной, без свиты, в тунике — но не жрицы, а знатной египетской дамы — и с подобающей ее титулу маленькой диадемой в волосах. Я встал, поклонился, и, когда мы пошли вместе прогуляться под сенью пальм, почувствовал, как у меня забилось сердце, потому что я понимал: пришел мой час объясниться.

Но первой заговорила она:

— Слыхала я, Шабака, будто ты затеваешь великие козни во благо Египта.

— Египта и тебя, ведь ты и есть Египет, — ответил я.

— Стало быть, брат, я смогу вернуть себе и былое положение, и титул, которые мне подобают, ведь сейчас я самая обыкновенная простолюдинка.

— Притом вернешь навсегда, Амада, и да поможет мне в этом мой меч.

— Брат, а как же обещания, которые ты дал моему дяде Пероа и его сыну?

— Да, я им тоже дал обет, Амада, и сдержу его. Но боги превыше всего, и кто знает, какова будет их воля?

— Да, брат, боги превыше всего, и только им мы можем доверяться в таких делах, стараясь никоим образом не прогневать их нарушением наших обетов.

Какое-то время мы шли молча. Потом я заговорил снова:

— Амада, есть вещи поважнее всех престолов на свете.

— Да, брат, и знаменуют они крах всех престолов, как, например, смерть, которую мы будто сами ищем.

— Но они же, Амада, дают и начало всем престолам, как, например, любовь, которую я ищу в твоем сердце.

— Мне это давно известно, —сказала она, серьезно посмотрев на меня, — и я благодарна тебе, ведь ты значишь для меня больше, чем любой другой мужчина, и так было, есть и будет. Но, Шабака, я жрица и обречена угождать богине, которой служу, а не смертному.

— Твоя богиня, Амада, была замужем и родила сына, отомстившего потом за своего отца, как и мы, надеюсь, отомстим за Египет. Поэтому она благоволит женам и матерям. К тому же ты еще не приняла вечных обетов и можешь быть избавлена от них.

— Пожалуй, — тихо проговорила она.

— В таком случае, Амада, может, ты доверишься моим заботам?

— Конечно, Шабака, хотя сам знаешь, я только и помышляю о том, чтобы постичь Богиню неба и служить ей. Сердце мое взывает к тебе — правда, оно зовет меня денно и нощно, да так громко, что не передать словами, а я все не откликаюсь на его зов; однако не мне одной это решать. Египет тоже взывает ко мне с тех пор, как однажды во время бдения в святилище мне привиделось, будто ты единственный, кто может его освободить, и я думаю, видение это снизошло на меня свыше. Так что я согласна, но только не сейчас.

— Не сейчас… — в смятении проговорил я. — А когда?

— Когда я буду свободна от обетов, а это должно произойти в ночь новолуния, то есть через двадцать семь дней. Потом, если за этот срок меж нами не возникнет никаких препятствий, будет объявлено, что принцесса-цесаревна Египта выходит замуж за благородного Шабаку.

— Двадцать семь дней! За этот срок, Амада, всякое может случиться. Да и что может нам воспрепятствовать кроме смерти?

— Я знаю лишь то, Шабака, что небытие темнее полуночного мрака.

— Мне ли этого не знать, — ответил я.

Мы стояли на прогалине в лучах солнечного света. Когда я произнес последние слова, ветром колыхнуло пальмы, и тень одной упала прямо на меня, что Амада не преминула заметить.

— Кое-кто мог бы принять это за знамение, — с легкой улыбкой молвила она, показывая на край тени. — Ох, Шабака, если б ты признался, что бы там ни было, и сказал правду, я бы все простила. Может, во время твоих странствий по Востоку…

— Ничего, ничего не было! — радостно воскликнул я, тем более что за все это время я почти ничего не сказал юной деве.

— Я счастлива, что на Востоке с тобой не случилось ничего такого, что могло бы нас разлучить, Шабака, хотя, право же, я имела в виду совсем не то, о чем ты подумал, ведь на свете помимо женщин есть много чего другого. Только странно, что ты вернулся в Египет с кучей бесценных даров от злейшего врага египтян.

— Но разве я не говорил тебе, что интересы родины для меня превыше моих собственных? Те дары — выигрыш в честном споре, Амада, и эту историю ты слышала прошлой ночью. К тому же сама знаешь, какой цели они послужат, — с негодованием возразил я.

— Да, теперь знаю наверняка. Не сердись, Шабака, ведь я люблю тебя всем сердцем и надеюсь скоро называть тебя моим мужем. А пока не бери в голову, если я немного сторонюсь тебя, ведь тебе еще предстоит отрешиться от прошлого и приготовиться к встрече с будущим, о котором я и не мечтала.

Напоследок Амада подала мне руку, и я ее поцеловал: покуда она все еще была жрицей, ее уста не могли прикоснуться к моим. В следующее мгновение она со счастливой улыбкой ускользнула прочь, и я снова остался в саду один.

Только сейчас я впервые задумался о предостережениях Бэса — вспомнил, что это я, а не он назвал Великому царю имя прекраснейшей египтянки, причем без всякой задней мысли. А когда вспомнил, тут же почувствовал, как вокруг меня сгустились все тени земные. Я думал разыскать ее, а она упорхнула — растворилась в стенах огромного дворца. Ладно, решил я, в следующий раз, когда мы останемся с нею наедине, я расскажу ей все как есть — объясню, что к чему, и с этой мыслью успокоился, но откуда мне было знать, что пройдет еще немало дней, прежде чем мы будем неразлучны.

И я отправился домой поделиться с матушкой моей радостью, потому что, сказать по правде, не было во всем Египте человека счастливее меня. Матушка выслушала меня, а после с едва уловимой улыбкой сказала:

— Когда отец твой пожелал взять меня в жены, Шабака, он не руку мне целовал, хотя в моих жилах, сам знаешь, тоже течет царская кровь. Но, с другой стороны, я не была жрицей Исиды, так что не сомневаюсь — все будет хорошо. Только за двадцать семь дней много чего может случиться, ведь то же самое ты сказал и Амаде. Однако интересно, почему она… Впрочем, не важно, ибо жрицы совсем не похожи на других женщин, помышляющих только о мужчине, которого они покорили, и больше ни о чем на свете. Да благословят тебя боги вместе со мной, сынок, — и она ушла хлопотать по хозяйству.


По дороге в Секеру — к святому Таноферу — я поведал обо всем Бэсу, прибавив, что по забывчивости не сказал раньше, что это я назвал царю имя Амады, но собирался признаться в ближайшее же время.

Бэс вытаращил на меня глаза и ответил:

— На вашем месте, господин, если б я что и позабыл, то вспоминать бы не стал, потому как бывает, что сейчас хочется в чем-то признаться, а через час уже нет. Зачем вообще выкладывать начистоту то, что женщине тяжело объяснить, какой бы мудрой и благородной она ни была? Я уже сказал, что сам назвал ее имя царю, а вас сняли с лодки только затем, чтобы подтвердить мою правоту. Разве этого недостаточно?

Пока я обдумывал его слова, он продолжал:

— Вы, верно, помните, господин, что, когда я рассказал, ну… все как было, благородная Амада велела выпороть меня до крови. Теперь же, если вы расскажете, как все было на самом деле, поставив под сомнение мою честность, словно чистоту серебряной монеты, она и вовсе сотрет меня в порошок как лжеца, а о том, что ждет вас, я и знать не хочу. К тому же, господин, я больше не раб, а гражданин Египта, не говоря уже о том, кто я есть на самом деле, а посему у меня нет ни малейшего желания вкусить плетей от руки, которую я даже не смею поцеловать, в отличие от вас.

— Но, Бэс, — заметил я, — правда все равно откроется, рано или поздно.

— Господин, если б правда всегда открывалась, земля уже давно бы разверзлась или, по крайней мере, на ней не осталось бы ни одной живой души. Да и зачем открывать правду? Ее знаем только мы с вами, не считая Великого царя, который, наверно, уже все забыл, потому как был пьян. Эх, господин, когда у вас нет ни лука, ни стрел, глупо пинать в живот спящего льва, поскольку он тут же вспомнит, что голоден, и проглотит вас за милую душу. Кроме того, рассказывая вам ту историю первый раз, я оплошал. На самом деле я тогда сказал Великому царю, как теперь отчетливо припоминаю, что благородную красавицу зовут Амадой, и он послал за вами лишь для того, чтобы удостовериться, что я не вру.

— Бэс, — воскликнул я, — с какой же легкостью вы, поклонники Саранчи, рядитесь в тогу добродетели!

— Так же легко, как в сандалии, господин, вернее, не совсем, поскольку Саранче они ни к чему. Мы издревле приглядывались к тем, кто поклоняется египетским богам, и научились у них…

— Чему же?

— Среди прочего, господин, тому, что женщина, если она скромница, приходит в смущение при виде голой Истины.

Глава 11

СВЯТОЙ ТАНОФЕР
Мы въехали в Город гробниц, как еще называют Секеру. Там, посреди защищенных башнями пирамид, скрывающих бренные останки древних, позабытых царей, и среди занесенных песками пустыни улиц со множеством памятников, не было ни единой живой души, за исключением одного-двух жрецов, спешащих на доходную службу в поминальные храмы. Бэс оглянулся кругом и фыркнул, выпустив воздух из широких ноздрей.

— Неужели, господин, смерть такая уж большая редкость на свете, — спросил он, — что живым угодно превозносить ее подобным образом, смакуя на кончике языка, словно лакомство, которое они не торопятся проглотить, поскольку уж больно оно вкусное? Ох, и к чему такие траты? Все они жили в свое удовольствие, но им и теперь подавай роскошные палаты, пирамиды да усыпальницы, где не зазорно почить вечным сном, хотя, если б они верили в то, что исповедовали при жизни, им следовало бы предать свой прах земле, дабы накормить ее так же, как когда-то она кормила их, а души свои отпустить на небеса.

— Но разве твой народ поступает иначе, Бэс?

— Большей частью точно так же, господин. Наших усопших царей и сановников мы замуровываем в хрустальные колонны, и делаем это с двойной целью. Во-первых — чтобы колонны служили оплотом величия их преемников, а во-вторых — чтобы наследники их богатств радовались, видя, сколь прекрасны они в сравнении с теми, кто был до них. А поскольку мумия выглядит не очень приглядно, господин, по крайней мере, если ее распеленать, наших царей мы замуровываем в хрусталь нагими.

— А как с остальными, Бэс?

— Их тела предаются земле или воде, а души Саранча уносит — куда бы вы думали, господин?

— Не знаю, Бэс.

— То-то, господин, и никто не знает, кроме царственной Амады да, быть может, святого Танофера. А вот, сдается мне, и проход в его прибежище, — с этими словами он припустил своего жеребца к проему, напоминавшему вход в гробницу.

Нас, по-видимому, ждали, поскольку возникшая в дверном проеме высокая, с гордой осанкой, черноглазая девушка в белом мягким голосом спросила, не мы ли доблестный Шабака и Бэс, его раб.

— Я Шабака, — был мой ответ, — а это Бэс, да только он не раб, но вольный египтянин.

Девушка воззрилась на карлика своими большими глазами и проговорила:

— При прочих равных, я думаю.

— Каких таких равных? — полюбопытствовал Бэс, уставившись на красавицу.

— Храбрейший из храбрых и светлейший из умов, а с ним тот, кто, возможно, выше, чем кажется.

— Кто тебе сказывал про меня? — с тревогой воскликнул Бэс.

— Никто, о Бэс. По крайней мере я такого не помню.

— Не помнишь! Тогда кто ты такая, чтобы знать то, чего не знаешь?

— Меня зовут Карема, дочь пустыни, я служу Чашей святому Таноферу.

— Уж коли отшельники пьют из такой чаши, я и сам готов стать отшельником, — рассмеявшись, сказал Бэс. — Но как женщина может служить чашей мужчине и что за вино вкушает он из нее?

— Вино мудрости, о Бэс, — ответила она, слегка зардевшись, поскольку, как и большинство арабов с благородной кровью, ее легко бросало в краску.

— Вино мудрости, — вторил Бэс. — Из таких чаш многие вкушают вино скудоумия, а то и безумства.

— Святой Танофер ждет вас, — прервала его она и, развернувшись, вошла в проем.

Чуть дальше — вниз по проходу — виднелась ниша, где помещались три зажженные лампы. Одну из них она оставила себе, а две другие передала нам. И мы двинулись следом за нею вниз по длинной, крутой лестнице, пока наконец не оказались в большом душном зале, вырубленном прямо в скале, где царил кромешный мрак.

— Что это за место? — испуганно пробормотал Бэс.

Хотя говорил он почти шепотом, наша проводница расслышала его и, повернувшись, ответила:

— Здесь погребен бык Апис[355]. Глядите, вот он лежит, его еще не успели замуровать, — и, подняв лампу повыше, она осветила огромный саркофаг из черного гранита, помещавшийся в нише мавзолея.

— Выходит, они делают мумии не только из людей, но и из быков, — ворчал Бэс. — Ах, ну что за страна! Однако ж со святым Танофером я виделся последний раз в кирпичной келье под сводом небес.

— Наверняка это было ночью, о Бэс, — ответила Карема, — потому что в том пристанище он только спит, а дни проводит в гробнице Аписа, поскольку все зло творится под солнцем.

— Неужели! — проговорил Бэс. — А я-то думал, оно большей частью вершится под луной, хотя святому Таноферу виднее, иначе не спал бы.

Здесь же перед каждой замурованной нишей располагалось по маленькой молельне — у четвертой, откуда исходил свет, девушка остановилась и молвила:

— Входите! Здесь и живет святой Танофер. В молодости он служил этому богу, когда тот был еще жив, а теперь, когда тот мертв, он поклоняется его праху.

— Поклоняется мертвому быку во тьме? Ну и ну! Уж лучше поклоняться Саранче на свету, все веселей, — пробормотал Бэс.

— О, карлик, — послышался громкий низкий голос из молельни, — не смей судить о том, чего не знаешь. Я поклоняюсь вовсе не праху мертвого быка, как ты полагаешь в неведении своем, а духу, который обитал в этом священном животном, всего лишь одном из плотских символов, и тебе, пришедшему в это обиталище призраков, не пристало его оскорблять.

И тут я в кои-то веки увидел, как испугался Бэс: у него разом отвисла массивная челюсть, а сам он задрожал как лист.

— Господин, — обратился ко мне он, — когда в следующий раз вздумаете наведаться в гробницы с девами, умеющими заглядывать к тебе в душу, и отшельниками, читающими любую твою мысль, прошу, бросьте меня снаружи. Я почитаю святого Танофера, но только издали, не у него дома, в его… — тут он глянул на Карему, наблюдавшую за ним с милой улыбкой поверх пламенеющей лампы, и прибавил: — А то, господин, я чувствую себя здесь не в своей тарелке. Врать и то не могу.

— Прекратите там молоть вздор, о, Шабака и Бэс, и входите! — раздался громкий голос из молельни.

Мы вошли — и увидели престранное зрелище. У подпорной стены молельни, озаренной светом ламп, возвышалась высеченная из алебастра в натуральную величину статуя Маат, богини Истины и Правопорядка. Голову ее, покрытую искусственными волосами наподобие парика, венчало перо, шею обвивало ожерелье из лазурита, а на локтях и запястьях сверкали золотые браслеты. Тело плотно облегала туника. В правой руке, опущенной вдоль туловища, она держала Крест жизни, а в вытянутой левой — продолговатый скипетр с набалдашником в форме лотоса; раскрашенные глаза смотрели во тьму. На земле, у подножия статуи, сидел, сгорбившись, в позе писца, мой двоюродный дед Танофер, глубокий старец, длиннорукий, с незрячими глазами, до того тощий, что в пламени ламп просвечивал насквозь. Голова — выбритая, борода — длинная и седая, такая же белая, как и его хламида. Перед ним стоял низенький алтарь, на нем — неглубокая серебряная чаша с чистой водой, а по обе стороны от нее — по горящему светильнику.

Мы опустились перед ним на колени, вернее, только я, поскольку Бэс пал ниц.

— Я ли не Царь царей, которого вы так давно навещали, что не преминули пасть ниц предо мной? — изрек Танофер громовым голосом, казавшимся неестественным, поскольку исходил он от хилого, ветхого старца. — Или вы пришли поклониться богине Истины, что стоит рядом? Коли так, прекрасно, ибо одному из вас, если не обоим, ох как нужна и милость ее, и помощь. А может, вы пришли воздать молитвы спящему быку, что держит весь мир на своих рогах? Или мраку этого святого места, которое напоминает вам о том, что смерть близка и готова впиться когтями вам в горло?

— Нет, дядюшка, — сказал я, — мы здесь, чтобы поклониться тебе, и только, ибо вы с лихвой заслуживаете нашего почтения, если вспомнить, что именно вы, по обоюдному нашему мнению, вырвали нас там, на Востоке, из когтей смерти, о которой только что упомянули, а вернее, львов, избавив от жестокой, мучительной гибели.

— Может, и я, а может, боги, ведь я всего лишь их оружие. По крайней мере, помнится, я отправил вам какие-то послания в ответ на мольбу о помощи, дошедшую до меня в здешнем мраке. Знайте же, с тех пор как мы расстались, я совсем ослеп и отныне принужден читать глазами этой девушки все, что написано в моей волшебной чаше. Зато теперь мне проще сносить мрак этого склепа и готовиться к встрече с вечной тьмой, что ждет меня впереди. Подойди ближе, племянник, поцелуй меня в лоб и помни, покуда пребываешь в силе: придет день, и станешь ты таким же, как я, если боги будут хранить тебя так же долго.

И я поцеловал его, хотя было страшновато: уж больно чудным казался мне старик. Потом он отослал Карему из святилища и попросил меня рассказать мою историю, что я и сделал. Зачем ему это понадобилось, не могу сказать, поскольку он, похоже, и так все знал, потому что раз или два даже напоминал мне кое-какие подробности, если я что-то упускал: к примеру, точные слова, которыми я назвал Великого царя в гневе своем, или каким образом меня связали в лодке. Когда я закончил, он сказал:

— Стало быть, ты выдал Великому царю имя Амады, так? Что ж, никак иначе ты и не мог поступить, коль хотел сохранить свою жизнь, и винить тебя не за что. Однако, прежде чем все закончится, Шабака, не миновать тебе беды, Шабака, ибо среди многих даров, коими боги оделили женщин, недостает разума. Так что смирись, поскольку лучше попасть в беду и остаться в живых, чем избавиться от всех бед и умереть, особенно для тех, чьи дела на этом свете еще не завершены. Ты, а вернее Бэс, похитил Белую печать печатей, совсем невзрачную и простую, хотя она и не дает власти над миром. И ты правильно сделал, поскольку она пригодится, пусть на какое-то время. Пероа решился восстать против царя, и это тоже правильно. О, только не трудись объяснять мне, что к чему, я и так все знаю. Но что тебе угодно услышать от меня, Шабака?

— Мне велено узнать у тебя, дядюшка, чем закончатся эти великие дела.

— Ты, никак, из ума выжил, Шабака, если принимаешь меня за бога, только и умеющего читать будущее.

— Вовсе нет, дядюшка, ведь ты можешь, если пожелаешь.

— Кликни девушку, — сказал он.

Бэс вышел за нею и скоро привел.

— Сядь, Карема, вот здесь, перед алтарем, и посмотри мне в глаза.

Карема повиновалась — и мгновение спустя голова ее склонилась на грудь, как будто девушка погрузилась в сон. Тут он проговорил:

— Очнись, женщина, посмотри на воду в чаше на алтаре и скажи, что видишь.

Девушка как будто очнулась, хотя я почувствовал, что на самом деле это не так, потому что она показалась мне какой-то не такой: лицо у нее было каменное — пугающее, глаза расширились и вроде как застыли. Она уставилась в серебряную чашу и вдруг заговорила чужим голосом, словно ее языком управлял какой-то дух.

— Вижу себя венценосной правительницей страны, которую ненавижу, — холодно проговорила она, к вящему моему изумлению. — Я восседаю на троне подле вон того карлика, — эти слова ввергли в изумление Бэса. — Хоть карлик и страшен с виду, он велик и благороден, хитер, как лиса, и отважен, как лев. И в жилах его течет царская кровь.

Тут Бэс закатил глаза и улыбнулся, но Танофер, будто ничуть не удивившись, сказал:

— Многое мне уже известно, а об остальном нетрудно догадаться. Поведай лучше о том, что ожидает Египет, прежде чем дух покинет тебя.

— Египет ждет война, — ответила Карема. — Вижу побоища; Шабака ведет за собой египтян. Полчища с Востока частью изгнаны, частью перебиты. Пероа становится фараоном, я вижу его на престоле. Шабаку тоже изгоняют, я вижу, как он, повергнутый в печаль, уходит на юг с карликом и со мной. Проходит время. Вижу, как луна проплывает за луной; вижу, как к Шабаке приходят посланники от Пероа и от тебя, о святой Танофер; они сообщают, что Египет постигла беда. Вижу, как Шабака с карликом идут на север во главе великого войска чернокожих, вооруженных луками. Я ликую вместе с ними, потому что сердце мое радуется. Он подходит к храму на берегу Нила, неподалеку от того места, где стоит лагерем другое великое войско — бессчетные полчища с Востока под водительством Царя царей. Шабака с карликом дают бой чужеземцам — завязывается отчаянное побоище. Они разбивают чужеземцев, теснят их в Нил; Нил становится красным от крови. Царь царей падает замертво: стрела, пущенная Шабакой, поражает его в самое сердце. Шабака входит в храм как победитель, а там лежит Пероа — он умер или, того и гляди, испустит дух. Там же, перед священным изваянием, вижу жрицу в покрывале — лица ее не разглядеть. Шабака смотрит на нее. Она простирает к нему руки, глаза ее горят огнем любви, грудь вздымается, а на них сверху хмуро и грозно взирает изваяние. Для Танофера, повелителя духов, все кончено — ты умираешь в том же храме на берегу Нила, и теперь я больше ничего не вижу. Сила, исходящая от тебя, оставила меня.

И Карема снова как будто погрузилась в сон.

— Слыхали, Шабака, и ты, Бэс? — невозмутимо проговорил Танофер, поглаживая длинную седую бороду. — Впрочем, вы можете верить или не верить тому, что дева прочла в воде, воля ваша.

— А ты чему веришь, о святой Танофер? — спросил я.

— Из того, что она рассказала, я знаю точно лишь одно, — сказал он, избегая прямого ответа, — что я умру и что без меня у юной Каремы больше не будет видений. Что же до всего остального, почем мне знать. Такое может случиться, а может и нет. Но, — прибавил он с едва уловимой тревогой в голосе, — как бы там ни было, мой совет вам обоим — до поры держите язык за зубами.

— Тогда какой ответ мне дать тем, кто послал меня к тебе за мудрым словом, о Танофер?

— Можешь им передать: мудрость моя подсказывает, что в знамениях добро перемешалось со злом, и время покажет, что есть истина. А теперь тише, дева вот-вот проснется — ни к чему ее пугать. К тому же мне пора покинуть эту гробницу и переместиться туда, где я сплю, тем более что Ра, думаю, уже совсем низко, и я устал. О Шабака, и зачем тебе понадобилось заглядывать в будущее, ведь оно само откроется тебе, подобно свитку папируса? Довольствуйся настоящим и принимай все хорошее или плохое, уготовленное тебе судьбой, не пытаясь узнать, какие подношения она прячет под своей мантией, приберегая их на грядущие дни, годы и века.

— Однако ж и тебе самому не терпелось все узнать, о Танофер, и недаром.

— Верно, да только какой мне от этого прок? Старому, слепому отшельнику, согбенному под тяжестью лет и теребящему пальцами жалкие нити, которые я в муке и скорби выдергиваю из бахромы покрова Мудрости. Внемли же моим предостережениям, племянник! Покуда ты человек, живи по-человечески, а станешь духом, живи как дух. И не пытайся мешать одно с другим, как масло с вином, иначе лишишься и того, и другого. Я рад слышать, о Бэс, что ты намерен сделать эту девушку царской или невольничьей женой, впрочем, какая разница, тем более что я люблю ее всем сердцем и считаю, что всякий торг ее недостоин. Уж лучше пусть рожает детей, чем читает видения в волшебной чаше, а я буду молить богов, чтобы дети ее рождались не такими карликами, как ты, а походили на свою мать, которая, если верить ей, прекрасна. Но тише! Она приходит в себя.

— Ты очнулась, Карема? Хорошо. Тогда выведи меня из склепа, дабы я мог предаться вечерним молитвам при звездах. Ступайте же, Шабака и Бэс, вы оба храбрецы, и я рад, что один из вас приходится мне внучатым племянником, а другой — питомцем. Мой поклон твоей матушке Тиу. Она добрая и честная женщина, и тебе пристало ее слушаться. Передавай поклон и царственной Амаде да попроси ее больше приглядываться к своему прелестному отражению в зеркале и отрешиться от излишней святости, ибо чрезмерная благочестивость зачастую бывает губительна как для самое себя, так и для нечестивой плоти. К тому же она, как и всякая женщина, любит жемчуга — разве нет? — ведь даже статуе Исиды нравится, когда ее украшают. Что же до тебя, Бэс, хотя, как я понимаю, это ненастоящее твое имя, впредь не лги, за исключением тех случаев, когда это необходимо, ибо жонглер, играющий со множеством ножей, рискует порезать себе пальцы. И еще: прекрати потчевать своего господина дурными советами касаемо женщин. А теперь прощайте! И да услышу я, что будущее благоволит вам хотя бы время от времени, Шабака, ибо ты участвуешь в великом деле, какие и мне самому были по душе до того, как я стал праведным отшельником. О, если б меня в свое время послушали, ныне в Египте все было бы по-другому. Но предначертано было иначе, тем более что писцами выступили женщины. Доброй ночи, доброй ночи, доброй ночи! Я рад, что мысль моя догнала вас там, на Востоке, и научила, что надобно говорить и делать. Порой лучше проявить мудрость ради других, а не ради себя… о, только не ради себя.

— Господин, — сказал Бэс, когда мы под звездами возвращались иноходью домой, — а святой Танофер и впрямь мудрейший из мудрых, и к советам его стоит прислушаться, ведь, даже взойдя на высочайшую вершину святости, он как будто ежится от холода, который от нее исходит, и предостерегает всех, кто собирается последовать по его стопам.

— К тому же он, похоже, пытался избавить тебя, Бэс, да и меня от лишних мытарств, тем более что нам с тобой нипочем не подняться так высоко.

— Да уж, господин, я с радостью внемлю его совету и прижмусь пониже, поскольку мне в мои годы претит ютиться в той духотище по соседству с мертвыми быками и глядеть глазами какой-то девицы в чашу с водой, пытаясь узреть там чудеса, которые куда проще увидеть после кувшинчика-другого доброго вина. О, святой Танофер, конечно, прав! Чему суждено случиться, так тому и быть, потому что мы все равно не в силах ничего изменить, даже если будем все знать заблаговременно. Да и кто, господин, согласится знать заранее, когда ему перережут глотку?

— Или когда он женится, — намекнул я.

— Вот-вот, господин, поскольку такие пророчества в конце концов сбываются, и все благодаря нам, ведь мы сами прилагаем к этому руку. Стало быть, придется мне жениться на этой Кареме, если она согласится, не то святой Танофер, боюсь, и впрямь будет держать меня за лгунишку.

Я рассмеялся, а потом спросил Бэса, обратил ли он внимание на то, что сказала провидица о нашем бегстве на юг и последующем возвращении с великим войском чернокожих, вооруженных луками.

— Да, господин, — серьезно ответил он, — и то войско, сдается мне, будет состоять из эфиопов, чьим царем я считаю себя по праву. Нынче же ночью отряжу гонцов, чтобы передали тем, кто остался править вместо меня, что я жив и переменил свое мнение насчет женитьбы. А коли так, я вернусь к ним мудрейшим из правителей, когда-либо царствовавших в Эфиопии, ведь я немало постранствовал по свету и много чему научился.

— А что, если те, кто правит вместо тебя, Бэс, не пожелают вернуть тебе престол? Что, если они захотят тебя убить?

— Не бойтесь, господин, я же говорил, эфиопы умеют хранить верность. Кроме того, они знают, что за подобное злодеяние они навлекут на себя проклятие Саранчи, тогда нагрянет ее несметное воинство и опустошит их землю, а когда они останутся голодными, на них обрушатся вражьи полчища. Наконец, они народ храбрый и бесхитростный и ни за что не посмеют свергнуть с престола самого мудрого карлика на свете, хотя бы потому, господин, что для них это будет внове.

Я снова рассмеялся, решив, что Бэс, по своему обыкновению, шутит. Но когда той же ночью за углом я случайно наткнулся на него и увидел, что его голову венчает диадема из перьев, а в руке он держит лук и повелительно говорит с тремя чернокожими сановниками, склонившимися перед ним как перед богом, то изменил свое мнение. Я было попятился, но он, завидев меня, сказал:

— Прошу тебя, господин мой Шабака, останься!

Вслед за тем он снова обратился к троим соплеменникам, переводя мне слово в слово то, что говорил им. А сказал им он вкратце нижеследующее:

«Передайте правителям и советникам Древнего царства, что у меня, каруна (вероятно, это был его титул), есть друг, и величать его властитель Шабака — вот он, стоит перед вами; в который уже раз он спасает мне жизнь, вскармливая из своих рук, подобно тому, как мать вскармливает свое дитя, — он самый храбрый и мудрый на свете после меня. Передайте им, что если я действительно склонюсь к женитьбе и вернусь, исполнив закон, то буду просить сего могущественного царевича сопровождать меня, и, если он согласится, это будет самый счастливый день для эфиопов за тысячу лет, ибо он научит их мудрости и поведет их войска на великие, славные битвы. А посему пусть жрецы Саранчи молятся, чтобы он дал на то свое согласие. Так приветствуйте же могущественного властителя Шабаку, могущего пронзить насквозь одной стрелой не только вас троих, но и еще двоих у вас за спиной, и трогайтесь в путь, нигде не задерживаясь ни на день, ни на ночь, покуда не доберетесь до земли эфиопской. После того как вы передадите послание каруна военачальникам и советникам, возвращайтесь назад — или отрядите кого другого, — разыщите меня, где бы я ни был, и передайте мне часть эфиопского золота и прочие дары вместе с их ответом, памятуя, что ни я, ни властитель Шабака, у чьих ног лежит весь мир, ни за что не прибудем туда, где нас не ждут».

На этом сановники приветствовали меня как самого Царя царей, после чего замели свои следы в пыли перед Бэсом, проговорили что-то, чего я не разобрал, вскочили на ноги с дружным возгласом «Карун!» и скрылись в ночи.

— Хорошо побывать в шкуре раба, господин, — сказал Бэс, когда они ушли, — ибо только после этого понимаешь, что быть царем куда лучше, во всяком случае, иногда.

Здесь же могу прибавить, что в течение последующих дней Бэс частенько куда-то пропадал. Когда же я допытывался, где его носит, он отвечал, будто ходил вкусить мудрости святого Танофера из серебряного сосуда, который дева Карема подносила к его устам. Из всего этого я заключил, что он искал расположения девушки, которая называла себя Чашей Танофера, хотя на мои расспросы, как продвигаются его дела, он отвечал так: «Лучше и не спрашивайте».

Конечно, у меня было не так много времени, чтобы поговорить с Бэсом на столь незначительные темы, поскольку события в Мемфисе стали развиваться стремительно. В течение недели все великие правители из тех, что остались в Верхнем Египте, поклялись присоединиться к восстанию под водительством Пероа, и в город с каждым часом все прибывали их приспешники и наймиты. Моим же долгом было собрать войско, чем я и занялся без промедления, начав с того, что взялся формировать подразделения и обучать их военному искусству, — помимо всего прочего, мне предстояло наладить снабжение провиантом боевых кораблей. Вскоре пришли вести, что Идернес выдвинулся из Саиса во главе несметной силы с Востока — должно быть, всего гарнизона, размещавшегося в Нижнем Египте, а сообщили об этом его посланцы в ответ на переданный ему ультиматум, скрепленный царской Печатью Печатей.

Амаду все эти дни я почти не видел: мы изредка встречались за трапезой у Пероа или на людях. Остальное же время она предпочитала обходить меня стороной. Раз или два я пытался застать ее одну, но не тут-то было: она денно и нощно предавалась служению своей богине. Однажды, после трапезы у Пероа, я шепнул ей на ухо, что хотел бы поговорить с нею. На что она покачала головой и сказала:

— Дождись новолуния, Шабака. Тогда сможешь говорить со мной, сколько пожелаешь.

Словом, мне так и не случилось рассказать ей о том, что произошло при дворе Великого царя. Тем не менее каждое утро она присылала мне всякие безделицы, цветы и разные подарки, а однажды я получил от нее перстень, принадлежавший, должно быть, кому-то из ее предков, поскольку в гнезде камня был выгравирован царский урей[356] вкупе с символами долголетия и здравия; этот перстень я повесил себе на шею, решив не надевать на палец, потому что боялся, как бы знаки царского достоинства не оскорбили Пероа или кого-то из его придворных, если б они ненароком их заметили. Я тоже посылал ей в ответ цветы и разные дары, а что до всего прочего, то мне оставалось только ждать своего часа.

Все это моя матушка наблюдала с улыбкой, приговаривая, что царственная Амада проявляет удивительное благоразумие и всякому мужчине пристало ценить подобное поведение жены, да еще такой красавицы, тем более что оно угодно и ее покровительнице — богине Исиде. Я же на это отвечал, что как влюбленный ценю подобное поведение не столь высоко, как, несомненно, оценил бы, став мужем. В ответ матушка снова улыбалась и переводила разговор на другую тему.

Так дни и шли за днями, пока однажды над Египтом не сгустились грозовые тучи.

Как-то ночью мне не спалось. Было это как раз в новолуние, и я знал, что в это самое время под покровом тьмы Амада принимает избавление от своих обетов Исиде перед тайным советом жрецов в пышной, торжественной обстановке подле храмового алтаря, обретая тем самым свободу и право на замужество, как всякая женщина. Матушка моя, будучи Певицей Амона, разумеется, тоже присутствовала на церемонии — и по возвращении домой не преминула рассказать, как все прошло.

Она описала, как появилась Амада, облаченная в жрицу, как она вознесла молитвы четверым верховным жрецам, восседавшим в важных позах перед нею, и как просила их освободить ее от обетов «во спасение своей души и Египта».

Потом один из верховных жрецов, тот, что служит Амону и потому главенствует над всеми остальными, приблизился к статуе Исиды, прошептал ей молитву, и после недолгого затишья богиня трижды кивнула, как показалось всем присутствующим, показывая таким образом, что она согласна. Вслед за тем верховный жрец вернулся на место и на древнем наречии возгласил, что Амада освобождается от данных ею обетов «во спасение ее просящей души и Египта» с благословения и согласия богини, а в дополнение к сказанному он сообщил, что, «вняв твоей мольбе, я, дочь и мать, богиня Исида, обрываю узы, связующие меня с тобою на земле. Однако ж если ты пожелаешь восстановить их вновь, то оборвать уже не сможешь, ибо, если попытаешься, они задушат тебя, в каком бы обличье ни пребывала ты на земле, и всех в колене твоем, заодно с мужем, что выбрал тебя, и теми, кто отдаст ему тебя. Так говорит Исида, Богиня Неба».

— И что это значит? — спросил я матушку.

— Это значит, сынок, что, если женщина, освобожденная от обетов Исиде, примет их вновь и вновь же начнет служить этой богине, а потом вдруг опять вздумает от них отрешиться, она и человек, ради которого ей пришлось пойти на такое, попадут в паутину, точно мухи, и останутся там навсегда, не только в этой жизни, но и в других, что будут дарованы им на этом свете.

— Похоже, у этой Исиды длинные руки, — заметил я.

— Нет спору, сынок, притом очень длинные, ибо Исида, каким бы именем ее ни называли, всемогуща, бессмертна и ничего не забывает.

— Что ж, матушка, в таком случае помнить ей ничего не придется, потому что Амада больше никогда не будет ее жрицей.

— Не уверена, Шабака. Да и кто знает наверняка, что может прийти женщине на ум сейчас или потом? Что до меня, я была счастлива служить Амону, а не Исиде хоть бы и потому, что смогла выйти замуж.

Глава 12

СМЕРТЬ ИДЕРНЕСА
Пока мы с матушкой вот так разговаривали, за мной прислали по срочному вызову из дворца. Я отправился туда и там, в маленькой передней встретил Амаду — она была одна и как будто ждала меня. На ней были обычная, мирская туника и знаки царского достоинства, и выглядела она распрекрасно. Больше того, изменился весь ее облик: ведь она уже была не жрицей, окутанной покровом тайн, а любимой и любящей девушкой.

— Вот и свершилось, Шабака, — шепнула она. — Отныне ты мой, а я твоя.

Я раскрыл ей свои объятия, она прильнула к моей груди, и я впервые поцеловал ее в губы, а потом еще и еще, и, пока целовал, — о! — сердце мое переполнялось радостью. Но каким скоротечным было наслаждение первыми плодами любви, семена которых я посеял так давно и все ждал, когда же они наконец взойдут: мы только-только соединились с моей возлюбленной, только-только принялись нашептывать друг другу разные нежные слова, как вдруг раздался голос — это звали меня, и я был вынужден оставить мою возлюбленную, даже не успев спросить, когда мы с нею поженимся.

Между тем во дворце собрался совет. До него дошли вести, что наместник Идернес с десятитысячным войском стал лагерем на берегу Нила, неподалеку от великих пирамид, откуда до Мемфиса рукой подать. Кроме того, его посланцы объявили, что он намерен нынче же прибыть к царевичу Пероа всего лишь с небольшим отрядом личной охраны и выяснить все, что касается печати, а посему он просит для себя охранную грамоту от имени Великого царя, а также богов Египта и Востока. В противном же случае он без промедлений нападет на Мемфис, какие бы указы свыше он ни получил, даже если они будут скреплены печатью, ибо, пока не увидит собственными глазами, он будет считать ее подложной.

Вопрос заключался в том, какой ответ ему направить. Завязался спор, долгий и нешуточный. Одни склонялись к тому, чтобы без лишних проволочек напасть на Идернеса, невзирая на то что его лагерь, как стало известно, был обнесен рвами и подступал с одной стороны к Нилу, а с противоположной его защищала возвышенность, где размещались великий сфинкс и пирамиды. Другие, и я в том числе, считали иначе, и мне казалось, что какой-то злой гений надоумил меня дать совет, благой для Египта и пагубный для моего счастья. Возможно, этим гением была Исида, недовольная утратой своей служительницы.

Я заметил, что, приняв Идернеса, Пероа сможет выиграть время, дав войску в три тысячи человек, а то и больше, которое подходит к нам по Нилу, соединиться с нами до того, как ему, возможно, успеют отрезать подступы к городу, — таким образом мы сравняемся с Идернесом в силах, а может, и превзойдем его. К тому же, добавил я, мы переложим всю ответственность на себя, если, требуя от Идернеса клятвенного обещания хранить верность печати, откажемся его принять и немедленно на него нападем.

Третьи ратовали за то, чтобы впустить Идернеса вместе с охраной в Мемфис, а после взять его под стражу или убить. Тут я снова заметил, что тем самым мы не только нарушим торжественную клятву и навлечем проклятие богов на наши головы, став в лице всех предателями, но и поступим безрассудно, поскольку Идернес не единственный военачальник на Востоке, и если мы убьем его вместе с охраной, то опять же мало что выиграем, потому что в таком случае пришельцы с Востока будут биться за праведное дело.

В конце концов все сошлись на том, что требуемая охранная грамота будет предоставлена и что Пероа примет Идернеса в этот же день на торжественном пиру в его честь. Соответственно древнему обычаю, охранную грамоту ему отправили с условием, что он передаст с посланцами клятвенное обещание, что ни сам он, ни свита его, числом не больше двадцати человек, не будут чинить ущерб в Мемфисе и что на обратном пути наша охрана будет сопровождать его до сторожевых постов их лагеря.

Вслед за тем меня в сопровождении одного только Бэса отрядили на колеснице к берегу Нила — поторопить идущие к нам войска, о которых я говорил, чтобы они подоспели к Мемфису до захода солнца. Но перед уходом я успел переговорить с Пероа один на один. Он сообщил, что о скорой моей женитьбе на царственной Амаде будет объявлено на пиру тем же вечером. Тогда я попросил его передать Амаде нить бесценных розовых жемчужин, которые оставил ему на сохранение в качестве обручального подарка, и сказать, чтобы она предстала в них на пиру, ради меня. Поговорить ни о чем другом времени не было.

Путь к Нилу оказался долгим: дорогу местами занесло песком, а кое-где она утопала в грязи — после наводнения. Наконец я отыскал войска — они как раз снимались в поход после привала — и, к вящей своей радости, увидел, что воинов было больше, чем я ожидал. Я ввел командиров в курс дела, и они заверили меня, что прибудут форсированным маршем в Мемфис за два часа до полуночи.

На обратном пути Бэс сказал:

— А знаете, почему меня было не сыскать нынче утром?

Я ответил, что понятия не имею.

— Потому что хороший раб бежит на шаг впереди своего господина, чтобы проторять ему дорогу и предупреждать о ловушках. Я женился. Так что теперь Чаша святого Танофера по законному праву считается эфиопской царицей. И вы уж, когда снова увидите ее, соблаговолите обходиться с нею с большим почтением, как я.

— Разумеется, Бэс, — рассмеявшись, сказал я. — Но когда же ты успел? Должно быть, усердно обхаживал ее все эти дни, а значит, мы с тобой оба не теряли время даром.

— Уж не больно-то и обхаживал, господин. Хотя времени, конечно, было маловато. Зато я успел заручиться благоволением святого Танофера, а это поважнее будет.

— Святого Танофера? — воскликнул я.

— Да, господин. В конце концов, сами знаете, эта прекрасная Чаша принадлежит ему. Ее разум — тень его разума, к тому же из нее он черпает свою мудрость. Вот я и излил ему душу. Поначалу святой Танофер здорово разозлился, потому как, несмотря на все, что наговорил вам и мне, он оказался на поверку таким же, как все мужчины: уж больно не хотелось ему расставаться со своей Чашей. Понятно, будь он помоложе, думаю, наверняка пожертвовал бы своей святостью ради нее. Впрочем, он привык зреть в корень вещей — и все ради вас, господин, не меня, ибо мудрость подсказала ему, что я должен снова стать царем эфиопов, а для этого мне надобно жениться. Во всяком случае, он изрядно потрудился над разумом своей Чаши, внушив ей, что она должна привести себе на замену свою младшую сестрицу; поэтому, когда я все ей рассказал, она сразу согласилась.

— Кто бы сомневался, Бэс, ведь она влюблена в тебя, и чужая воля здесь ни при чем. Девушка ни за что не согласилась бы выйти замуж абы за кого, лишь бы угодить святому Таноферу.

— Ох, господин, — ответил он уже другим голосом, совсем безрадостным, — как мне хотелось бы думать так же! Но вы посмотрите на меня, жалкого карлика, проклятого с рождения. Разве может красавица, подобная Кареме, выйти замуж за такого, как я, ради того, чтобы осчастливить его?

— Что ж, Бэс, тогда тому должны быть другие причины помимо воли святого Танофера, — скороговоркой ответил я.

— Никаких других причин нет, господин, разве что Чаша, пробуждаясь, вспоминает, что содержала в себе, будучи в помраченном состоянии, но я в это не верю. Я обхаживал ее как мог и ни словом не обмолвился о том, что я тоже царь эфиопов или, по крайней мере, не самый последний человек на свете, как может показаться. Да и потом, святой Танофер не сказал ей ничего такого, в чем клятвенно меня заверил, а он слову своему хозяин.

— Так что же она сказала тебе, Бэс? — полюбопытствовал я.

— Она обманула меня и глазом не моргнув, господин. Сказала — впрочем, то же самое она говорила, когда мы встретились с нею в первый раз, — так вот, она сказала, что во мне есть гораздо больше, чем видит глаз, и она, долго прожившая среди духов и видящая скорее дух, чем плоть, любит меня, будь я хоть карликом, хоть кем еще, и желает выйти за меня, чтобы стать мне верной, преданной женой и спутницей жизни. Она врала мне так искусно, что раз или два я почти поверил ей. Во всяком случае, я поймал ее на слове, но вовсе не ради себя, уж поверьте, господин, а только лишь потому, что я безоговорочно верю святому Таноферу, предрекшему наше будущее, из чего явствует, что это вам нужно, чтобы я женился.

— Так ты что, женишься на ней ради меня, Бэс?

— Вот именно, господин. В конце концов, она такая крошка, такая красивая, благородная и славная, что мне было трудно ее не полюбить. И я не виноват, что в моем лице она обрела больше, чем ожидала, ведь, если ее дети небудут карликами, они наверняка смогут стать царями. Сомневаюсь, — задумчиво прибавил он, — что даже самые верные эфиопы захотят заполучить в цари еще одного карлика. Им и одного довольно, а о двух или трех не может быть и речи. Да и какой здоровяк из числа сильных мира сего захочет иметь дело с коротышкой?

Я взял Бэса за руку и пожал ее, проникшись глубиной его любви ко мне и готовностью к самопожертвованию. И тогда некий дух — не иначе как ниспосланный святым Танофером — побудил меня сказать:

— Утешься, Бэс, уж я точно знаю, дети твои вырастут крепкими, стройными и высокими и на голову превзойдут во всем своих пращуров.

И это, безусловно, была чистая правда: ведь уродство их отцов было всего лишь несчастной случайностью, а не врожденным пороком.

— Какие добрые пророческие слова, господин, благодарю, хотя святой Танофер сказал то же самое, когда нынче утром скрепил наш союз священными словами и дал нам свое благословение, оделив мою жену кое-какими дарами тайной мудрости, которая, по его заверениям, пригодится и ей, и мне.

— Бэс, а где она сейчас?

— Со святым Танофером, господин. Карема пробудет с ним, пока я не приведу ей на замену ее младшую сестру, чтобы она стала ему новой достойной волшебной Чашей. Да только, боюсь, случится это теперь не скоро, потому что не за горами тот день, когда нам придется пролить свою кровь.

— Да уж, Бэс, поэтому было бы лучше, если б ты предоставил это право другим, ведь ты только-только женился.

— Нет-нет, господин. Поле брани лучше супружеского ложа. Потом, неужто вы думаете, что я могу оставить вас сражаться в одиночку? Если я это сделаю и с вами случится беда, я умру от позора или повешусь, и Кареме уже нипочем не стать царицей. Это будет для нее двойным ударом, поскольку, выйдя замуж, она не сможет снова стать Чашей, и без меня сердце у нее разорвется от боли… Но вот уже и ворота Мемфиса, так что забудем про любовь и вспомним о ратных делах.


Спустя час я и моя матушка, благородная Тиу, уже находились в дворцовой трапезной вместе со многими другими приглашенными, и нам сообщили, что наместник Идернес со своей свитой прибыл в Мемфис и соблаговолил почтить пир своим присутствием. Чуть погодя грянули трубы, и в трапезную вошла сиятельная процессия. Во главе ее шествовал Пероа и под руку он вел Идернеса. У этого важного сановника с Востока, высокого, крепко сложенного, были усталые, беспокойные глаза, свойственные, по моим наблюдениям, всем слугам Великого царя, и по сей день не знающим, что их ждет впереди — славная победа или бесславная погибель. Он был облачен в пышные шелка, голову его венчала шапочка со сверкающим спереди драгоценным камнем, а под одеждами у него я разглядел блестящую кольчугу.

Войдя в залу и увидев большое число высоких гостей, взиравших на него с оживлением и ожиданием, Идернес вздрогнул — словно испугался, но, мигом совладав с собой, поспешил высказать слова признательности хозяину и направился к почетному месту за столом, которое ему указали, — оно располагалось по правую руку от властителя. За ними следовали жена Пероа с сыном и дочерьми. Затем появилась египетская принцесса-цесаревна Амада в подобающем ее рангу дивном парадном облачении. Впрочем, никаких царских регалий на ней сейчас не было — то ли потому, что негоже было ей блистать ими перед наместником, то ли потому, что теперь она считалась невестой человека, не принадлежащего к царскому роду. Действительно, как я заметил, к вящей своей радости, единственным украшением ей служила нить розовых жемчужин — сложенная вдвое, она прилегала к ее груди.

Она отыскала меня глазами, улыбнулась, проведя пальцами по жемчужинам, и проследовала к своему месту рядом с дочерьми Пероа во главе стола — с одного его конца, — поставленного в форме подковы.

За нею прошествовали знатные спутники Идернеса, важные вельможи с Востока. Одного из них, рослого военачальника с ястребиным взором, я как будто признал. И ошибиться я не мог, тем более что стоявший у меня за спиной Бэс, которому надлежало прислуживать мне на пиру, шепнул мне на ухо:

— Гляньте-ка на того вояку! Это он был у Великого царя, когда вас привели к нему с лодки, а значит, он тогда все видел и слышал.

— Лучше бы его здесь не было, — прошептал я в ответ, почувствовав, как меня вдруг пронизал невесть откуда нахлынувший страх.

Мало-помалу все заняли указанные места. Мое располагалось рядом с матушкиным — за длинным столом, стоявшим поперек главного, но на некотором удалении от него, так что я оказался почти напротив Пероа и Идернеса и мог видеть Амаду, хотя она сидела слишком далеко от меня, чтобы я мог разговаривать с ней.

Пир начался в гнетущей тишине, поскольку, за исключением обмена любезностями, никто не решался завести разговор. Но в конце концов вино, к которому Идернес прикладывался изрядно, равно как и его свита, в отличие от Пероа и египтян, так вот, вино развязало язык сотрапезникам, и они постепенно оживились. Однако, если подданные Великого царя не считали для себя зазорным обсуждать дела частные и государственные в хмельном угаре, египтяне, напротив, блюли при этом трезвость. О пристрастии чужеземцев к вину было хорошо известно Пероа и многим из нас, особенно мне, немало пожившему среди них, поэтому, и это было одной из причин, Идернесу и предложили встретиться на пиру, где в спорах с ним мы могли бы заручиться преимуществом.

Некоторое время спустя наместник обратил внимание на дивный кубок, к которому он то и дело прикладывался, и спросил о чем-то вельможу с ястребиным взором — того самого, о котором я упомянул выше. И, когда получил ответ, громко, достаточно громко, чтобы я мог его слышать, произнес:

— Скажи мне, о властитель Пероа, не принадлежал ли когда-то этот кубок Великому царю, уж очень он на него похож?

— Понимаю тебя, о Идернес, — ответил Пероа. — Так и есть, но потом этот кубок стал моим, ибо его подарил мне Шабака, а он принял его в дар от Великого царя.

Лицо у наместника, как и у всех из его свиты, исказилось от ужаса.

— Ну конечно, — ответствовал он, — этот Шабака, должно быть, ни во что не ставит царские милости, коли запросто передает их первому встречному. По крайней мере, да не осквернят слуги Царя царей кубка, коего касались уста его. Прошу тебя, о властитель, пусть мне дадут другой кубок.

После того как ему принесли другой кубок, Пероа попытался обратить все в шутку и попросил меня рассказать историю с этим кубком. Все обратились в слух, и я сказал так:

— О властитель, высочайший наместник ошибается. Это был вовсе не дар Царя царей. Я приобрел у него кубок в обмен на знаменитый в некотором смысле лук и не вижу ничего зазорного в том, что передал его тебе, мой повелитель.

Идернес промолчал в ответ, решив, как видно, забыть это дело.

Немного погодя, однако, его взгляд упал на Амаду и жемчужины, что были на ней, и, опять обратившись с вопросом к своему военачальнику с ястребиным взором, он сказал:

— Не сочти меня нелюбезным, о властитель, за то, что я не могу отвести глаз от той благородной юной красавицы, чье появление на публике у нас в стране, где женщинам не пристало показываться на людях, сочли бы за оскорбление. Но на ее прекрасной груди я вижу некие жемчужины, похожие на те, что, как известно всем на свете, издавна украшали правителей, восседающих на троне Востока. И мне было бы любопытно узнать, те ли это жемчужины или нет?

— Не знаю, о Идернес, — ответствовал Пероа. — Единственное, что мне известно, так это то, что благородный Шабака привез их с Востока. Расспроси его, если это доставит тебе удовольствие.

— Шабака снова… — начал было Идернес, но тут же осекся, воздержавшись от продолжения.

— Да, о наместник, и снова Шабака. Я выиграл эти жемчужины на спор у Царя царей, а заодно и немного золота. Думаю, тебе это уже известно, поскольку намедни твоего посланника высекли за то, что он пытался их выкрасть, в чем он сам же и признался, сказав, что пошел на кражу не по своей воле, о наместник.

Идернес ничего не смог возразить против столь смелого ответа. Однако его военачальники насупились, а многие египтяне прошептали слова одобрения.

Вслед за тем пир продолжался без каких бы то ни было происшествий — восточные гости пили без устали, и так до тех пор, пока столы в конце концов не опустели и низшие рангом не покинули трапезную, за исключением дворецких и личных слуг, к числу коих относился и Бэс, — они так и стояли за спинами у своих хозяев. Тут же воцарилась тишина, подобная той, что наступает перед бурей, и в самый ее разгар Идернес заговорил с заметной вялостью в голосе:

— Я прибыл сюда, о Пероа, — сказал он, — оставив кресло правителя Саиса не затем, чтобы вкушать твое мясо и вино. А для того, чтобы обсудить с тобой дела первейшей важности.

— Вот именно, о наместник, — ответил Пероа. — Так чего же тебе угодно теперь? Быть может, ты желаешь обсудить их наедине со мной и моими советниками?

— Есть ли в том нужда, о Пероа, тем более что я не собираюсь говорить ни о чем таком, чего не должно слышать всем?

— Как будет угодно. Тогда говори, о наместник.

— Я прибыл сюда, властитель Пероа, во исполнение писания, скрепленного так называемой Печатью Печатей, древней Белой печатью, издревле принадлежавшей предкам Царя царей. Так где же эта печать?

— Здесь, — молвил властитель, распахивая на себе мантию. — Вот она, взгляни, наместник, и пусть твои приближенные тоже поглядят, только не вздумайте ни ты, ни кто-либо из них к ней прикоснуться.

Идернес смотрел на нее долго и упорно, как и некоторые его спутники, в частности военачальник с ястребиным взором. Потом они переглянулись и, смутившись, принялись перешептываться.

— Похоже, это подлинная печать, та самая Белая печать! — наконец воскликнул Идернес. — А теперь скажи, Пероа, как эта священная реликвия, которой пристало храниться на Востоке, попала в Египет?

— Ее доставил мне благородный Шабака вкупе с кое-какими грамотами от Великого царя, о наместник.

— Опять Шабака, уже в третий раз, клянусь Священным огнем! — вскричал Идернес. — Он привез кубок, достославные жемчужины, золото и, наконец, Печать Печатей. Чего он только не привез! Уж не стоит ли он, случаем, превыше самого Царя царей?

— Ничего особенного, о наместник, всего лишь указы Царя царей за Белой печатью, и мы готовы передать их тебе, дабы ты принял их к исполнению.

— Какие еще указы, египтянин?

— Вот какие, о наместник. Тебе и войску твоему, что ты привел с собой, предписано вернуться в Саис и следом за тем покинуть Египет, да как можно скорее, а если ослушаетесь, то поплатитесь жизнью.

Идернес и его военачальники онемели от изумления.

— Это что, бунт? — вопросил он.

— Нет, о наместник, всего лишь воля Царя царей, скрепленная Белой печатью, — с этими словами Пероа снял с груди свиток, поднес его ко лбу и, к прискорбию Идернеса, прибавил: — Изволь повиноваться предписанию, скрепленному печатью, не то данной мне властью, как только ты с войском своим вернешься восвояси и как только истечет срок данной тебе охранной грамоты, я обрушу на тебя весь свой гнев и сотру в пыль.

Идернес огляделся кругом, как затравленный волк, и спросил:

— Неужто ты задумал убить меня прямо здесь?

— Никоим образом, — ответствовал Пероа, — ведь у тебя есть наша охранная грамота, а египтяне — народ великодушный. Однако ты отстраняешься от должности, и тебе велено покинуть Египет.

Идернес на мгновение задумался, потом сказал:

— Если я и покину Египет, то, во всяком случае, не один, ибо мне велено как устно, так и письменно, в чем вы можете не сомневаться, привезти с собой деву по имени Амада, которую Великий царь желает видеть в числе своих жен. Мне было сказано, что она сидит вон там, подобная драгоценному камню и прекрасная, как те жемчужины на ее груди, которые таким образом вернутся к своему царственному хозяину. Так отдайте же ее мне, и пусть она тотчас же отправится со мной.

Тогда, нарушив повисшую в воздухе тягостную тишину, Пероа ответил:

— Египетская принцесса-цесаревна Амада не может отправиться в гарем Великого царя без согласия благородного Шабаки, которому она отныне принадлежит.

— Шабака, уже в четвертый раз! — проговорил Идернес, сурово глянув на меня. — Коли так, пусть Шабака тоже едет с нами. Впрочем, и одной его головы в корзине будет довольно, благо это избавит нас от дальнейших хлопот, а самого Шабаку от мучений. Да-да, теперь я припоминаю. Ведь это тот самый Шабака, которого Великий царь приговорил к смерти в лодке за злой умысел против его величества и который выторговал себе жизнь, пообещав доставить к нему самую прекрасную и самую ученую девушку на свете — египетскую принцессу-цесаревну Амаду. Так что пускай этот плут держит свое слово!

Тогда я вскочил на ноги, как и большинство присутствующих. Только Амада осталась сидеть, не сводя с меня глаз.

— Ты лжешь! — воскликнул я. — И я убью тебя, хоть ты и заручился охранной грамотой.

— Я лгу? — презрительно усмехнулся Идернес. — Тогда скажи ты, присутствовавший при том разговоре, скажи перед этой честной компанией, лгу я или нет, — и он указал на военачальника с ястребиным взором.

— Он не лжет! — проговорил тот. — Я был тогда при дворе Великого царя и слышал, как этот самый Шабака выторговал себе помилование, обязавшись через своего брата передать царю принцессу-цесаревну Амаду. В подарок ей ему были вверены жемчужины, те, что сейчас на ней. Золото, о котором здесь упоминалось, тоже было дано ему, чтобы она могла прибыть на Восток в полном парадном облачении, — по крайней мере, я так слышал. Кубок же был отдан ему в награду вместе с деньгами на личные нужды.

— Это неправда! — выкрикнул я. — Имя Амады вырвалось у меня случайно, только и всего.

— Вырвалось случайно, да неужели? — рассмеялся Идернес. — Тогда, коли ты мудр, то стерпишь, когда царственная Амада вырвется из твоих рук, и уже не случайно. Но оставим этого шельмеца. Властитель, так готов ли ты отдать мне эту красавицу или нет?

— Нет, наместник, — ответил Пероа. — Твое требование оскорбительно и толкает нас на восстание, ибо во всем Египте нет мужчины, который с готовностью не отдал бы свою жизнь в защиту египетской принцессы-цесаревны.

Это заявление было встречено одобрительными возгласами всех египтян, присутствовавших в трапезной. Идернес выждал, когда стихнет шум, и сказал:

— Властитель Пероа, египтяне, вы передали мне некие указы, скрепленные Печатью Печатей, похищенной, я полагаю, вот этим Шабакой. Слушайте же: я повинуюсь вашей воле, но лишь до тех пор, покуда все не прояснится. Я возвращаюсь с войском в Саис, отошлю отчет Великому царю и дождусь его предписаний. Если же во время перехода в нашу сторону будет пущена хоть одна стрела, это будет означать открытый мятеж, и в отместку Египет будет стерт с лица земли, и вам, здесь присутствующим, тогда не сносить головы — всем, кроме царственной Амады, ибо она считается собственностью Великого царя. Итак, благодарю вас за радушие и прошу сопроводить меня вместе со свитой до моего лагеря, потому, как сдается мне, мы оказались здесь в самой гуще врагов.

— Прежде чем ты уйдешь, Идернес, — крикнул я, — попомни, ты и твой лживый прислужник сами поплатитесь головой за то, что оклеветали меня.

— Многие еще поплатятся головой за свои ночные подвиги, о похититель жемчугов и печатей, — ответил наместник и, повернувшись кругом, вместе со свитой вышел из трапезной.

Я же кинулся искать Амаду, но и она успела удалиться вместе с придворными женщинами Пероа, испугавшимися, как бы пир не закончился кровопролитной стычкой и как бы не пролилась их собственная кровь. В самом деле, из всех гостей, присутствовавших на пиру, в трапезной осталась одна лишь моя матушка.

— Разыщи благородную Амаду, — обратился я к ней, — и расскажи ей всю правду.

— Хорошо, сынок, — задумчиво проговорила она в ответ, — да только где она, правда? Как я понимаю, это Бэс первым назвал имя Амады Великому царю. И вот теперь мы узнаем от тебя, что это был ты. Однако ты поступил бы куда мудрее, сынок, если бы прикусил себе язык, вместо того чтобы говорить такое, потому что далеко не всякая женщина это поймет.

— Ее имя сорвалось у меня с языка случайно, матушка. А Бэс расписал царю все прелести некой благородной египетской красавицы.

— Я, сынок, думаю так: это Бэс рассказал Пероа и его гостям, что именно он, а не ты назвал ее имя царю, и ты этого как будто не отрицал. В таком случае вина ваша, бесспорно, в том, что вы оба совершили глупость, и только, ведь я знаю, ты скорее умер бы десятикратно, чем выторговал себе жизнь, пожертвовав ради этого честью египетской принцессы-цесаревны. То же самое я скажу и ей, как только смогу, а после ты расскажешь мне все как на духу — что ты собирался сделать до того, как Бэс, если я не ошибаюсь, со свойственной чернокожим хитростью надоумил тебя поступить иначе… Но смотри, Пероа зовет тебя, да и мне пора, тем более что грядут дела похлеще споров, кто выдал имя Амады Царю царей.

И она ушла, а мы держали спешный военный совет: напасть ли на войско наместника или дать ему вернуться в Саис. Когда спросили мое мнение, я, в свою очередь, сказал:

— Напасть, и немедленно, потому что взять Саис приступом у нас нет никакой надежды. К тому же сейчас мы сильны, как никогда прежде, однако, если воины наши будут пребывать в праздности и если вдобавок им не будут платить, они скоро разбегутся. И даже если нам не удастся сокрушить Идернеса с его войском, пройдет немало времени, прежде чем Царь царей, вознамерившийся бросить всю свою мощь против греков, снова соберется с силами, а между тем Египет сможет превратиться в могучее государство, способное защитить себя под властью Пероа, своего фараона.

В конце концов я и мои единомышленники одержали верх — и еще до рассвета я отбыл вниз по Нилу во главе флотилии и двух тысяч воинов, вверенных под мое командование. Кроме того, я взял с собой шестерых охотников, которых заполучил у Великого царя, потому как верил в их преданность и рассчитывал, что их знание восточных традиций может пригодиться. Нам было предписано удерживать перешеек между рекой и возвышенностями, где должно было пройти войско Идернеса, а Пероа со всеми своими силами собирался ударить по нему с тыла.

Спустя четыре часа ветер сделался попутным, мы благополучно добрались до означенного места и, став лагерем, расположились на отдых, сохраняя, однако, бдительность.

Ранним вечером, когда я спал, забывшись глубоким сном, меня растолкал Бэс и указал на юг. Я посмотрел в том направлении и сквозь висевшее над пустыней марево разглядел колесницы Идернеса: они катили стройными порядками впереди, а за ними длинной вереницей тянулись пешие воины.

У нас колесниц не было — только лучники да два отряда копьеносцев, вооруженных длинными копьями и мечами. Кроме того, у мореходов на кораблях имелись пращи и дротики. Зато у нас было преимущество на местности: мы расположились на возвышении, и пространство между нами и рекой было узким, а после разлива Нила — еще и заболоченным, и колесницам пришлось бы продвигаться одной колонной, притом очень медленно, так что обрушиться на нас стремглав они не могли.

Идернес и его военачальники тоже все видели и потому спешили. Они отрядили вперед гонца — узнать, кто мы такие, и именем Великого царя передать нам приказ расступиться, чтобы дать проход их войску.

Я ответил, что мы египтяне и Пероа наказал нам перекрыть дорогу наместнику, который оскорбил Египет, потребовав передать ему египетскую принцессу-цесаревну, чтобы переправить ее на Восток в качестве наложницы, а если наместник желает расчистить себе дорогу, что ж, пускай попробует. Или, если ему будет угодно, пусть возвращается в Мемфис либо отправляется куда глаза глядят, поскольку мы не хотим нападать первыми.

Вслед за тем я прибавил:

— Меня, говорящего от имени властителя Пероа, зовут благородным Шабакой — я тот самый Шабака, которого только давеча наместник с одним из своих военачальников назвали лжецом. Пришельцы с Востока, конечно, храбрые воины, но мы, египтяне, слыхали, что среди них нет храбрее Идернеса, возвысившегося благодаря своей отваге и воинскому мастерству. А посему пусть он выйдет вперед вместе с военачальником, назвавшим меня лжецом, и пусть у них обоих будет только по мечу, а им навстречу выйду я, лжец и, стало быть, трус, на пару с моим слугой, черным карликом, и мы сойдемся в поединке — один на один перед лицом того и другого войска, и будем биться насмерть. Если же Идернес откажется, что ж, пускай не приходит — тогда я сам найду его и убью в бою, а нет, так пусть он убьет меня.

Гонец, оглядев меня и Бэса, которому он рассмеялся в лицо, отправился с моим ответом к наместнику.

— Думаете, он придет, господин? — спросил Бэс.

— А куда ему деваться, — ответил я, — ведь у них на Востоке постыдно не принять вызов от любого, кого они называют дикими, и того, кто откажется, впоследствии ожидает смерть от руки Великого царя. Но даже смертью он не смоет позор, запятнавший его честь.

— Да, — сказал Бэс, — к тому же они держат меня за никчемного карлика, который нипочем не сможет им помешать вас убить. Ладно, еще поглядим, кто кого.

Теперь, когда вызов был брошен, мною владело только одно желание: отомстить Идернесу и его прихвостню за нанесенное мне прилюдное оскорбление. Мне хотелось отсрочить нападение их полчищ на наше маленькое войско, чтобы дать время Пероа с основными силами зайти к ним с тыла. И даже если меня убьют, потеря будет невелика, благо у меня в подчинении смышленые командиры, знавшие обо всех моих замыслах.

Мы видели, как гонец добрался до войска наместника, а потом, спустя некоторое время, повернул обратно к нам, и мы уже было решили, что мой вызов отвергнут, тем более что гонца сопровождал один из их военачальников — его, должно быть, отрядили, смекнул я, чтобы выведать, какие у нас силы. Но все оказалось иначе, потому что по прибытии он сообщил следующее:

— Наместник Идернес поклялся именем Великого царя убить похитителя печати, а его голову послать Великому царю, и он боится, как бы вор не ускользнул от него прежде, чем он дождется встречи с ним в бою. Поэтому он намерен принять твой вызов, о Шабака, и покончить с тобой, тем более что по законам Востока ему нельзя отказаться. Но сановник Великого царя не может сражаться с черным рабом, разве только высечь его плетью, — так вправе ли этот сановник принять вызов от карлика Бэса?

— Еще как может! — ответил Бэс. — Ведь я не раб, а вольный египтянин. Помимо того, у себя на родине, в Эфиопии, я почитался как царь. Наконец, передай ему, что, если он не придет, а после попадет в руки ко мне или к благородному Шабаке, ему, заикнувшемуся о плети, придется отведать ее самому, и бит он будет до тех пор, пока с его костей не сойдет плоть и дух из него не выйдет вон.

Так сказал Бэс, вращая своими глазищами столь грозно, что гонец и спутник его отпрянули на шаг или два. Я же заметил вслед за тем, что, если мое предложение их не устраивает, я согласен сразиться один: сперва с Идернесом, а после с сановником. На том они отбыли к своему войску.

И вот, наконец, мы увидели, как к нам направляются Идернес со своим военачальником в сопровождении десяти человек охраны. Объяснив нашим командирам, что к чему, мы с Бэсом тоже вышли вперед, сопровождаемые десятью копьеносцами. Сошлись мы на небольшой песчаной равнине у подножия возвышенности, аккурат между их войском и нашим; командиры их и нашей охраны договорились об оружии и о прочем, а мы вчетвером хранили молчание, так и не обменявшись друг с другом ни словом, ибо время разговоров вышло. Впрочем, мы с Бэсом, присев на песок, все же малость поговорили — об Амаде с Каремой и о том, как они узнают о нашей победе или смерти.

— Какая разница, господин, — сказал в заключение Бэс, — ведь, ежели мы умрем, то уже этого не узнаем, а коли останемся в живых, то они все узнают от нас самих.

Наконец, когда все было оговорено, мы вчетвером встали друг против друга, вооруженные одинаково. По примеру Идернеса и его военачальника с ястребиным взором мы с Бэсом облачились в кольчуги — те самые, которые привезли с Востока. Оружием нам служили короткие тяжелые мечи, маленькие щиты и ножи на поясе.

— Взгляните последний раз на солнце, лжецы, — насмешливо бросил Идернес, — ибо снова вы обратитесь к нему лишь незрячими глазами с наконечников пик, прикрепленных к колоннам врат дворца Великого царя.

— Вы при жизни были болтунами, болтунами и подохнете! — выкрикнул Бэс, в то время как я смолчал.

Наконец мы договорились, что по сигналу Идернес и я, его сановник и Бэс сойдемся все дружно, и если они убьют одного из нас или мы — одного из них, двое оставшихся в живых будут биться с тем, кто уцелеет. Как позже вспоминал в разговоре со мной Бэс, по сигналу он стрелой кинулся вперед с искаженным лицом и пеной на губах, но не успел я сойтись с Идернесом, не знаю почему, как сановник с Востока хватил его, Бэса, мечом по щиту, а он, Бэс, даже не дрогнув, обхватил его за колени своими длинными ручищами. В следующее мгновение они оба оказались на земле — Бэс верхом на противнике, и тут же я услыхал скрежет ударов, одного за другим, не то ножа, не то меча, впивавшихся в кольчугу военачальника с Востока, а затем — победоносный возглас египтян, заслышав который я понял, что Бэс сразил противника.

Но вот сошлись и мы с Идернесом. Он был выше меня и здоровее, но при этом старше и дороднее. Поэтому было разумнее держать его подальше от себя и постараться измотать, что я и делал, мало-помалу пятясь, всякий раз отражая его удары щитом и лишь иногда парируя их мечом.

— Он идет! Идет! — заорали воины с Востока. — О Идернес, остерегайся карлика!

— Не подходи, Бэс! — крикнул я. — Это мое дело, — и он повиновался, как нередко случалось, когда мы вместе охотились.

Вдруг Идернес нанес мне резкий удар по шлему, едва не сбив меня с ног, а следом за тем, прежде чем я успел оправиться, еще один, и выбил у меня щит, на что воины с Востока ответили громоподобным криком. И тут меня охватил страх неминуемого поражения, чуть было не лишив меня рассудка, поскольку этот наместник оказался на поверку недюжинным бойцом. Тогда я с криком «Слава Египту!» двинулся на противника, точно раненый лев, и скоро пришел его черед пятиться. Но, увы, слишком сильно ударил я его в очередной раз, так, что мой меч сломался о его кольчугу.

— Нож! — завопил Бэс. — Нож!

Я швырнул рукоятку меча Идернесу в лицо, мигом выхватил из-за пояса кинжал. Ринулся вперед и, застав его врасплох, стал наносить ему один удар за другим. Он схватил меня в охапку — мы повалились наземь и принялись кататься, подминая друг дружку под себя. И только богам ведомо, чем бы все это кончилось, не найди я в разгар этой невообразимой возни прореху в его кольчуге, лопнувшей, должно быть, после того как я сломал о нее свой меч, что лишило его сил. Впрочем, разум его тоже ослаб, потому что он простонал, задыхаясь:

— Пощади меня, египтянин, и все мои сокровища будут твоими. Клянусь огнем!

— Ни за какие сокровища на свете, наветчик! — выпалил я в ответ и трижды вонзил в него кинжал по самую рукоятку, после чего он испустил дух.

Затем я встал, и, когда воины с той и другой стороны увидели, что я вышел победителем, а Идернес так и остался лежать на земле, египтяне сотрясли воздух оглушительным победоносным криком, которому вторил злобный рев пришельцев с Востока.

С возгласом «Лихо, господин!» Бэс набросился на убитого и отсек ему голову, как уже сделал это с трупом сановника с ястребиным взором. Затем, взяв в каждую руку по голове, он показал их пришельцам с Востока.

— Воины Великого царя! — сказал я. — Призываю вас в свидетели, мы бились честно, один на один, хотя нужды в том не было.

Все десятеро охранников наместника стояли молча, а один из моих вдруг воскликнул:

— Назад, Шабака! Они наступают!

Я поднял глаза, увидел, как пришельцы с Востока двинулись на нас неудержимыми волнами, и в окружении охранников во главе с Бэсом, который приплясывал впереди, потрясая отрубленными головами, кинулся обратно — к своему лагерю; один из наших дал мне испить вина и плеснул водой на раны, оказавшиеся всего лишь легкими царапинами. Не успел я напиться и ополоснуться, как завязался бой, и вскоре в пылу сражения я совсем забыл про смерть Идернеса и его прихвостня-клеветника.

Глава 13

АМАДА ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ИСИДЕ
Мы сошлись в жесточайшей схватке в тот вечер на берегах Нила. Мы занимали превосходную позицию, однако нас было вчетверо или впятеро меньше, к тому же неприятель с наймитами не на шутку рассвирепели после того, как от моей руки пал наместник. Время от времени они приходили в такую ярость, что кидались на нас вверх по склону, точно дикие буйволы. Мы отбрасывали их назад главным образом с помощью лучников, поскольку наши плохо обученные ратники едва ли могли противостоять закаленным в сражениях воинам с Востока. Так что мы, укрывшись за скалами, обрушили на них град стрел, валя с ног лошадей, запряженных в колесницы, а потом принялись выкашивать пеших, которые шли следом. Что до меня, я схватил свой большой черный лук, трижды натянул тетиву — и увидел, как один за другим упали трое неприятельских командиров: никакая кольчуга не могла бы уберечь их от пущенных мною стрел, потому что в стрельбе из лука я был весьма искусен. Никто во всем Египте не стрелял так далеко и метко, как я, за исключением разве что Пероа. Впрочем, воспользоваться луком в полной мере у меня не было времени: мне то и дело приходилось перемещаться вдоль наших рядов и подбадривать моих боевых товарищей.

Трижды мы теснили их, пока они не решились пойти на хитрость. Отказавшись от натиска напролом и собрав остававшиеся в резерве колесницы, они направили один отряд вверх по склону с той стороны, где нападающим было бы легче укрыться за скалами от наших стрел, а другому их отряду предстояло продраться через заросли тростника и хлебные поля вдоль берегов реки и выйти к нам с той стороны, откуда из-за плохого обзора мы не могли вести прицельную стрельбу из луков, хотя пращники, защищавшие наши корабли, все же их малость потрепали.

Таким образом, они атаковали нас с обеих сторон, и, покуда мы отражали их натиск с флангов, они ударили по нам и спереди. Вот когда завязался самый ожесточенный бой: луки теперь были бесполезны, и в ход пошли мечи и копья. В какой-то миг мы дрогнули, и мне показалось, что неприятель, того и гляди, прорвет наши ряды. Но я тут же собрал наши силы в кулак и бросил их в контратаку — и мы снова потеснили неприятеля, хоть и совсем немного. И все же исход сражения был неясен, пока у меня из-за спины вдруг, откуда ни возьмись, не выскочил дико оскалившийся Бэс с небольшим отрядом греков, который мы держали в резерве, — тогда-то, думаю, при виде жуткого карлика, похожего на не на шутку разгулявшегося злого духа, пришельцы с Востока и дрогнули, при том что греки испугались его не меньше.

Во всяком случае, выкрикивая что-то про злого духа египтян, под которым думаю, они разумели бога, в честь коего был наречен Бэс, пришельцы с Востока отступили, бросая убитых — их было не счесть — и унося с собой раненых, чтобы избежать полного разгрома.

У подножия склона они перестроились и стали держать совет, а потом расселись прямо на земле — на расстоянии полета стрелы, будто расположившись на отдых. И тут я разгадал их замысел. Они намеревались дождаться ночи, благо она была не за горами, поскольку солнце клонилось все ниже, и затем, когда нам будет не видно, куда стрелять, либо атаковать нас в лоб, пользуясь своим численным превосходством, либо, отойдя к скалам пониже, взобраться на них, чтобы занять более высокое положение на открытой возвышенности.

Тогда мы тоже собрались на совет, хотя так толком ничего не решили, потому как не знали, что делать дальше. Нас было слишком мало, чтобы самим атаковать такое большое войско, да и взобравшись на скалы, мы вряд ли смогли бы выдержать натиск неприятеля посреди песчаной пустыни, вздумай он напасть на нас под прикрытием тьмы. Если бы это случилось, все, что нам оставалось бы делать, так это стоять до последней возможности, а потом уцелевшими силами отступить под защиту наших кораблей. Но тогда мы проиграли бы сражение, а большая часть воинов с Востока вернулась бы в Саис с победой, если, конечно, нам на выручку не подоспели бы основные наши силы под водительством Пероа.

Покуда мы вот так советовались, я велел перенести раненых на корабли до того, как сгустится тьма. Бэс вызвался их сопровождать. А некоторое время спустя он опрометью вернулся обратно.

— Господин, — сказал он, — вечерний ветер дует все сильнее и вздымает тучи песка, но с верхушки мачты я все равно разглядел знамена Пероа. Войско его обходит излучину реки где-то в четырех стадиях[357] отсюда. Выступай же и ты, тогда пришельцы с Востока окажутся между молотом и наковальней и, отвлекшись на нас, забудут оглядываться назад.

Я тотчас направился к нашему маленькому лагерю и сообщил воинам добрые вести, рассказав и о своих намерениях. Воины все выслушали и согласились со мной. Мы построились, собрав последние наши силы, — нас осталось, может, не больше тысячи — и выступили. Пришельцы с Востока расхохотались, видя, как мы спускаемся по склону: они решили, что мы рехнулись и что они перебьют нас всех до единого, полагая, должно быть, что у Пероа нет другого войска. Подойдя к ним на расстояние полета стрелы, мы начали стрелять, и все наши стрелы, за редким исключением, попали в цель. Уязвленные меткостью наших лучников, они выстроились в боевые порядки, собираясь снова двинуться на нас. Мы с криками бросились им навстречу, тем более что теперь и я разглядел с возвышения колесницы Пероа, мчавшиеся нам на выручку.

Мы столкнулись вновь. Такого побоища не было со времен Тутмоса[358] и Рамсеса Великого[359], уж это точно. И тем не менее пришельцы с Востока отбросили нас и теснили до тех пор, покуда с тыла на них нежданно-негаданно не налетели колесницы и пешие воины Пероа. Враги дрогнули и побежали кто куда: одни — к берегу Нила, другие — к холмам. В лучах заходящего солнца мы с ними покончили: еще до наступления тьмы войско Великого царя было наголову разбито, а тех редких беглецов, которым удалось улизнуть, мы изловили на другой день.

Да, в той битве погибло десять тысяч пришельцев с Востока вместе с их наймитами, и посреди поля брани на рассвете мы провозгласили Пероа фараоном Египта, а он, в свою очередь, назначил меня главным военачальником своего войска. В той битве пало и больше тысячи моих воинов, включая тех шестерых охотников, которых я выиграл в споре с Великим царем и привез с собой с Востока. На поле брани они служили мне телохранителями, сражаясь не на живот, а на смерть, и кто знал, что у них не было никакой надежды на пощаду от своих соплеменников. Они пали замертво один за другим, а последние двое — во время атаки на заходе солнца. Что ж, они проявили отвагу и преданность мне, и да упокоятся их души с миром. Уж лучше умереть так, чем в яме со львами.


В Мемфис мы вернулись с триумфом — я, с трофеями, прибыл в арьергарде. Прежде чем мы с фараоном расстались, к нам подоспел гонец с добрыми вестями. Как стало доподлинно известно, в подвластных Царю царей землях грянули мятежи, и он объявил войну Сирии, Греции, Кипру и другим, наполовину покоренным им странам, где тоже, разумеется по взаимному согласию, внезапно полыхнуло пламя бунтов. И вот уже посланцы Пероа отбыли к восставшим, чтобы поведать им о том, что произошло на берегах Нила.

— Если это правда, — сказал Пероа, когда все выслушал, — Великому царю не хватит сил, чтобы снова пойти на Египет.

— Именно так, фараон, — ответствовал я. — Только, думаю, он одержит верх в этой великой войне, а стало быть, года через два будь готов сойтись с ним лицом к лицу.

— Два года — большой срок, Шабака, за это время с твоей помощью можно много чего сотворить.

Однако волею судеб ему было суждено лишиться этой помощи, и все из-за Девы-губительницы.

А произошло вот что. В разгар великих торжеств по случаю победоносного возвращения Пероа в Мемфис в огромном храме Амона, перед образом бога, расположили наши трофеи: тысячи правых рук, отсеченных у павших врагов, тысячи же мечей и прочее оружие, а также колесницы, груженные множеством сокровищ, частью причитавшихся богу. Верховные жрецы благословили нас именем Амона и других богов, а народ осыпал нас во время шествия цветами: весь Египет торжествовал, ибо он вновь обрел свободу.

В тот же день в храме, по древним обычаям и традициям, Пероа венчали на египетский престол. Скипетры и драгоценные камни, сокрытые для поколений грядущих, извлекли из потайных хранилищ, известных только хранителям; на голову ему возложили венцы древних фараонов: да-да, то был двойной венец — Верхнего и Нижнего Египта. Так, в охваченном безудержным весельем Мемфисе, свободном от чужеземного гнета, он был помазан как первооснователь новой династии, а вместе с ним помазали и его царицу.

Я тоже был удостоен высоких почестей, поскольку история о том, как Идернес пал от моей руки, и о других моих подвигах разошлась и за пределами Египта, так что следом за фараоном меня нарекли величайшим человеком в Египте. Не был обделен вниманием и Бэс: простой люд в большинстве своем принял его за духа в обличье карлика, эдакого крепыша-ловкача, ниспосланного нам в помощь богами. Помимо всего прочего, в завершение церемонии многие зрители подняли голос за то, чтобы я, намеревавшийся жениться на египетской принцессе-цесаревне, был наречен следующим наследником престола.

Заслышав такое, фараон глянул сперва на своего сына, потом с недоверием посмотрел на меня — я смутился и был вынужден спешно ретироваться.

В открытой галерее храма не было ни души: все, даже стража, собрались в просторном внутреннем дворе поглазеть на церемонию венчания Пероа на царство. Только в тени у подножия одной из двух громадных статуй перед наружным пилоном храмовых ворот сидел крохотный с виду человечек, кутавшийся в темную хламиду, которого я поначалу принял за нищего. Когда я поравнялся с ним, он схватил меня за край мантии. Я остановился и стал ощупывать себя, пытаясь найти, что бы ему дать, но ничего не нашел.

— У меня ничего нет, отец, — рассмеявшись, сказал я, — кроме разве что золотого эфеса меча.

— Не бери в голову, сынок, — ответил мне низкий голос, — к тому же, думаю, он тебе еще пригодится, пока все не закончится.

Затем, пока я приглядывался к нему, он откинул капюшон, и под ним я увидел старое, морщинистое лицо, обрамленное длинной седой бородой, как у моего двоюродного деда, святого Танофера, отшельника-кудесника.

— Великие дела вершатся там, Шабака, столь великие, что я даже выбрался из своего склепа, чтобы посмотреть, а вернее, послушать, ибо я слеп, — послушать то, что уже трижды слышал на своем веку, — и он указал на пеструю толпу во дворе. — Да уж, — продолжал он, — я повидал фараонов, царствующих и почивших, при том что один из них пал от руки захватчика. А что станется с этим фараоном, как думаешь, Шабака?

— Тебе лучше знать, дядюшка, ведь я не пророк.

— Да как же я теперь увижу, племянничек, ежели твой карлик отнял у меня чудесную Чашу? Впрочем, я нисколько не жалею, ибо твой карлик храбр и умен и еще может оказать тебе не одну услугу, как и Египту. Но прежней Чаши нет, а новая пока не обрела угодную мне форму. Так как же я тебе отвечу?

— Полагаясь на мудрость сердца.

— Хорошо, племянничек. Что ж, мудрость сердца моего подсказывает, что за пирами порой следует голод, за весельем — скорбь, за победами — поражение, за великими прегрешениями — покаяние и несуетное обращение к добру. А еще она подсказывает мне, что ждет тебя дальняя дорога. Где сейчас царственная Амада? Я не расслышал ее поступи среди шагов сошедшихся в Мемфис на торжество? Хотя, быть может, мой слух ослаб в последнее время, Шабака, и теперь я слышу хорошо только в ночной тиши.

— Не знаю, дядюшка, да и кого только не занесло нынче в Мемфис. Но что ты имеешь в виду, спрашивая об Амаде? Она, конечно, готовится к пиру, где я с нею и увижусь.

— Ну конечно. Скажи: а что происходит в храме Исиды? Когда я проходил мимо пилона, нащупывая дорогу нищенским посохом, я подумал… а почем ты знаешь, сколько народу сошлось в Мемфис? Хотя, определенно, я слышал много голосов, и все кричали, что тебя, Шабака, надобно наречь следующим наследником египетского престола. Так ли это?

— Да, святой Танофер. Потому я и ушел — с досады, ибо, клянусь, не ищу для себя подобной чести и, конечно, совсем не желаю.

— Вот-вот, племянничек. Однако ж дары имеют свойство доставаться тем, кто их не желает, а последнее, что я видел перед тем, как расстаться с Чашей, — вернее, последнее, что видела она, — так это тебя в двойном венце. Чаша сказала, что ты смотрелся в нем великолепно, Шабака. А теперь ступай, потому как — слышишь? — сюда направляется процессия с новопомазанником-фараоном, для которого ты завоевал царскую мантию в той лощине, где сразил насмерть Идернеса и дал отпор его полчищам. Да, ты был молодцом, моя новая Чаша, хоть она и несовершенна, показала мне все. Я горжусь тобой, Шабака, но ступай, ступай же!.. Подайте бедному старцу! Подайте, высокочтимые, бедному слепцу, который лишился всего, еще когда последний фараон заступил на египетский престол, и который с тех пор живет одними лишь тягостными воспоминаниями!

Дома я застал матушку — она только-только вернулась с венчания, но Бэса нигде не было, я решил, что он, должно быть, отправился проведать свою новоиспеченную женушку — Карему. Матушка обняла и благословила меня, похвалив за ратные подвиги, а потом занялась моими ранами, хоть они и были пустячные. Но, едва она принялась за дело, как я ее остановил, спросив, не видела ли она, случаем, Амаду. Матушка ответила, что нигде ее не видела и ничего о ней не слышала, и это показалось мне странным, тем более что она тут же затараторила о чем-то своем. Я сказал ей то же, что и святому Таноферу, предположив, что Амада, верно, готовится к пиршеству, поскольку на венчании я ее не видел.

— Наверно, прощается со своей богиней, — кивнув, ответила матушка, — поскольку некоторым куда тяжелее бывает спуститься с небес на землю, чем вознестись с земли на небеса, а ты, сынок, в конце концов, настоящий герой.

С этими словами матушка удалилась переодеваться, оставив меня в недоумении, поскольку она была женщина прозорливая и слов на ветер не бросала.

А тут ещесвятой Танофер — должно быть, неспроста помянул храм Исиды, а ведь он тоже не бросает слов на ветер. О, сейчас я чувствовал себя точно так же, как тогда, в тени под пальмой в дворцовом саду.

Впрочем, хандра у меня быстро прошла: кровь моя вновь закипела от радости великой победы, и сердце мигом закрыло доступ тоске, ибо в тот день я и впрямь прослыл величайшим героем в Мемфисе. Однако на самом деле, сказать по правде, я об этом узнал, лишь когда вместе с матушкой вошел в главную трапезную дворца, немного, однако, опоздав, поскольку уж больно долго матушка наряжалась.

Первым, кого я увидел, был Бэс, разодетый в восточные шелка, которые он умыкнул из шатра наместника: карлик стоял на столе, чтобы всем было его видно и слышно, и потрясал в воздухе обеими руками, держа в одной мерзкую голову Идернеса, а в другой — голову того сановника с ястребиным взором, которого он прикончил самолично; при этом он зычным голосом рассказывал подробности нашего поединка. Заприметив меня, он громко возгласил:

— Глядите! Вот идет храбрец! Вот он, герой, которому Египет обязан свободой, а фараон — царским венцом!

Вслед за тем все, кто был в зале: знать, воины и слуги, толпившиеся у дверей, — принялись громогласно восхвалять и славить меня, так, что я даже пожалел, что не могу раствориться в воздухе, как святой Танофер, которому, по слухам, такое было вполне под силу. Поскольку это было никак невозможно, я кинулся к Бэсу, который с ловкостью обезьяны успел спрыгнуть со стола и, все так же потрясая жуткими трофеями и что-то выкрикивая, уж не знаю как, выскочил из залы под громогласный хохот гостей.

Потом глашатаи возвестили о появлении фараона — и все разом смолкли. Он вошел торжественно, в сопровождении свиты, и мы, его верноподданные, по древней традиции простерлись перед ним ниц.

— Вставайте, гости мои! — воскликнул он. — Вставай, народ мой! И прежде всего встань ты, Шабака, возлюбленный брат мой, которому Египет и я обязаны всем!

Тогда мы поднялись, и я занял почетное место за пиршеским столом, усадил матушку рядом и огляделся в поисках Амады, но нигде ее не увидел. Мраморное кресло, в котором она должна была восседать рядом с царевнами, пустовало. Сперва я подумал, что она опаздывает, но время шло, а ее все не было; тогда я спросил: может, ей нездоровится, но ответить мне никто не смог.

Пир проходил сообразно всем древним церемониям, сопутствующим венчанию фараона Египта на царство, благо приглашенные на пир старейшины хорошо помнили традиции, а писцы и жрецы записывали все на свитках.

Я же не был ни писцом, ни жрецом и ничего не записывал. Наконец фараон поднял кубок во славу своих подданных, а подданные восславили фараона. Затем двери распахнулись, и в залу вошла процессия бритоголовых, облаченных в белые одежды жрецов — они несли на погребальных носилках мертвое тело, спеленутое вроде мумии. Сначала сотрапезники было рассмеялись, потому что подобный ритуал не проводили в Египте давно: его перенял Царь царей Востока, и с тех египтяне о нем забыли. Но вот смех стих: траурная процессия жрецов, проходившая мимо величественных колонн и то скрывавшаяся в их тени, то будто выраставшая из тени, мало-помалу заворожила пирующих, произведя на них поистине гнетущее впечатление, тем более что сопровождалась она заунывным траурным пением.

В наступившей тишине матушка шепнула мне, что они несут тело последнего египетского фараона, извлеченное из гробницы, впрочем, я не мог сказать наверняка, так это или нет. Наконец они поднесли мумию, увенчанную царским уреем и покрытую траурными гирляндами, к Пероа, и, когда водрузили ее на ноги у него за спиной, аккурат между ним и тем местом, где сидели мы с матушкой, сердца наши налились тяжестью.

Мне в ноздри тут же ударил тяжелый запах бальзамов, на голову упал увядший цветок с гирлянды, а оглянувшись через плечо, я увидел нарисованные или расписанные финифтью глаза золотой маски: они будто уставились на меня. Я не на шутку испугался, сам не знаю чего. Нет, конечно, не смерти, потому как последнее время не раз смотрел ей в лицо, и она меня нисколько не страшила. На самом деле то был даже не страх, а скорее глубокое ощущение бренности всего сущего. Мне показалось, что это ощущение проникло в самую глубину моего сознания — Шабаки или Аллана Квотермейна, поскольку видения в моем сне, или что это было, через дух вдохнули жизнь в нас обоих, — и, как никогда прежде, я вдруг со всей отчетливостью почувствовал, что… все есть ничто; что победа и любовь, и даже самое жизнь суть никчемны; что в действительности не существует ничего, кроме человеческой души и Бога, которому, возможно, душа отчасти и принадлежит и который отпускает ее на какое-то время, чтобы она действовала от его имени, совершая добро или зло. При мысли об этом я поднялся, сам не свой: на мгновение мне показалось, будто все, что делает человека человеком, куда-то исчезло, и я стою один-одинешенек, нагой перед достославным Богом, видимый лишь ярким звездам, озаряющим его небесный престол. Да-да, и в это самое мгновение я вдруг постиг, что все боги есть не что иное, как один Бог, многоликий и разноименный.

Потом я услышал, как жрецы возгласили:

— Фараон, Осирис приветствует фараона, живущего на земле, и передает ему послание: «Подобным мне будешь ты, где буду я, там будешь и ты, ибо отныне суждено тебе жить веки вечные».

Фараон живой поднялся и поклонился фараону усопшему, и следом за тем фараона усопшего понесли обратно к его вечному пристанищу, а я подумал: «Что, если его Ка, или дух, или часть его, продолжающая жить, сейчас наблюдает за нами и запоминает пиршество, в котором он и сам когда-то участвовал, среди пышного убранства этого колонного зала, в точности, как все происходило с его праотцами сотни, а то и тысячи лет назад».

И лишь когда мумию унесли прочь, лишь когда смолкли последние отголоски траурного пения жрецов, у пирующих снова отлегло от сердца. И вскоре они забыли о происшедшем, ибо живым свойственно забывать о смерти и о тех, кого поглотило Время: вино было добрым и крепким, глаза у красавиц сверкали точно звезды, наши копья венчала победа, и Египет снова стал свободным, пусть и на время.

Так продолжалось до тех пор, пока Пероа не поднялся и не удалился, звеня массивными золотыми сережками в ушах, и пока не смолкли трубы, возвестившие о его уходе. Я тоже встал, собираясь с матушкой покинуть пиршество, как вдруг в зале появился гонец, сообщивший, что меня с карликом Бэсом ждет фараон. Мы отправились прямиком к нему, а мою матушку кто-то из военачальников сопроводил домой. Когда я проходил мимо нее, она удержала меня за рукав и шепнула на ухо:

— Сынок, что бы ни случилось, не падай духом и помни, что земля не на одних женщинах держится.

— Хорошо, — ответил я, — земля держится на смерти и на Боге, а может, смерть и Бог держат ее.

Не знаю, кто вложил эти слова в мои уста, тем более что их смысл я так и не понял, а времени поразмыслить над этим не было.

Гонец проводил нас до дверей в личные покои Пероа, те самые, где я виделся с ним по моем возвращении с Востока. Гонец пригласил меня войти, а Бэсу велел подождать за дверью. Я вошел и увидел там двух мужчин и женщину: все трое стояли молча. Это были сам фараон, не успевший снять с себя парадную мантию и двойной венец, и верховный жрец Исиды в белом; рядом с ними стояла Амада, тоже облаченная в белые одежды Исиды.

Стоило мне увидеть ее в этом наряде, как у меня замерло сердце и я застыл как вкопанный, не в силах вымолвить ни слова. Она тоже хранила молчание, а под прозрачной вуалью я разглядел ее печальное, бледное лицо, точно у мраморного изваяния. И то верно, сейчас она больше походила не на прекрасную живую девушку, а на саму богиню Исиду, чьи символы служили ей украшениями.

— Шабака, — молвил наконец фараон, — египетская принцесса-цесаревна Амада, она же жрица Исиды, намерена тебе кое-что сообщить.

— Так пусть же египетская принцесса-цесаревна обратится к своему слуге и нареченному супругу, — ответствовал я.

— Благородный Шабака, главный военачальник, — начала она холодным, звонким голосом, словно повторяла заученный урок, — знай же, что отныне ты мне не нареченный супруг, а я тебе больше не нареченная жена, ибо я намерена вернуться к служению божественной Исиде.

— Не понимаю. Может, соблаговолишь выражаться яснее? — едва выговорил я.

— Хорошо, я буду говорить яснее, благородный Шабака, яснее, чем ты, говоривший со мной прежде. И раз уж мы видимся с тобой в последний раз, мне и правда следует выражаться яснее. Так слушай же. Когда ты вернулся с Востока, то в этом самом зале поведал нам о том, что там с тобою приключилось. Потом говорил карлик, твой слуга. Он сказал, что ты назвал мое имя Великому царю. Я не на шутку рассердилась, но, даже когда я просила, чтобы его за это высекли, ты не стал отрицать, что именно он выдал мое имя царю, хотя фараон здесь же сказал, что, если это все же был ты, дело принимает уже совсем другой оборот.

— У меня не было времени оправдаться, — ответил я, — потому что тогда же объявились посланцы от Идернеса, а потом, когда я искал тебя, чтобы рассказать все как есть, ты куда-то исчезла.

— А разве у тебя не было на это времени, — холодно вопросила она, — тогда, под пальмами в дворцовом саду, когда мы были уже помолвлены? О, времени у тебя было сколько угодно, но тебе не хотелось признаваться, что ты купил себе жизнь и получил великие дары, заплатив за все честью египетской принцессы-цесаревны, чью любовь ты украл.

— Ты не понимаешь! — в отчаянии воскликнул я.

— Прости, Шабака, но я все отлично понимаю, ибо на пиру в честь Идернеса я слышала от тебя самого, что «имя Амады» сорвалось у тебя с языка и тут же дошло до ушей Великого царя.

— В словах Идернеса и его прихвостня не было ни слова правды, за это мы с Бэсом с ними и поквитались.

— Возможно, было бы куда лучше, если бы ты сохранил им жизнь, тогда бы они сами признались, правда это или ложь. Но тебе, конечно, было выгоднее, чтобы они были мертвы, ибо с мертвецов какой спрос, вот ты и вызвал их на поединок.

Я едва не задохнулся и не смог выговорить ни слова в ответ, мне вдруг показалось, что рассудок покидает меня, а она меж тем уже более снисходительно продолжала:

— Я не желаю срывать на тебе зло, брат мой Шабака, в частности, потому, что ты совершил великие подвиги во славу Египта. Помимо того, по закону, которому я служу, я не вправе гневно говорить с кем бы то ни было. Да будет тебе известно, что, узнав всю правду, поскольку я не могу любить никого, кроме тебя, по плоти и потому же не могу выйти замуж ни за кого другого, я искала заступничества у богини, к которой обратилась ради тебя. И она соблаговолила меня принять в свои объятия, забыв о моем отступничестве. И в этот самый день я во второй раз дала обеты, которые уже не могут быть нарушены, так что отныне нам не суждено увидеться вновь, никогда, к тому же фараон внял моей просьбе и соблаговолил наречь меня верховной жрицей и прорицательницей Исиды, назначив мне местожительством ее храм в Амаде, в далеком Верхнем Египте, где я родилась. Итак, между нами все сказано и сделано, а посему прощай.

— Сказано и сделано не все, — вспыхнул гневом я. — Фараон, прошу твоего позволения рассказать во всех подробностях, как имя благородной Амады стало известно Царю царей, и пусть это будет сделано в присутствии карлика Бэса. Ибо даже рабу дозволено сказать свое слово перед тем, как ему вынесут приговор.

Пероа взглянул на Амаду — она не возражала — и сказал:

— Позволяю, великий воин Шабака.

Вслед за тем в покои фараона позвали Бэса — он с любопытством огляделся кругом и уселся на пол.

— Бэс, — обратился я к нему, — ты не слышал ни слова, произнесенного здесь. (Тут я ошибался, поскольку, как он сам мне потом признался, карлик все слышал, потому что дверь была приоткрыта.) Так вот, Бэс, ты должен повторить слово в слово все, что произошло при дворе Царя царей до того, как меня вытащили из лодки, и после.

Бэс повиновался и подробнейшим образом рассказал все как было, не допустив ни малейшей ошибки, — все слушали его, затаив дыхание. Когда он закончил, слово взял я и рассказал, как у меня, обессиленного после пытки в лодке и едва стоявшего на ногах, случайно вырвалось имя Амады и что тогда я и помыслить не мог, что царь вдруг потребует ее себе, и что я скорее тысячу раз расстался бы с жизнью, чем согласился бы на такое. К этому я прибавил то, что позднее услышал от наших охранников: имя Амады, оказывается, уже было известно Великому царю, и он думал использовать его как повод для распрей с Египтом. Больше того, он избавил меня от смерти в страшных муках потому, что видел сон, покуда отдыхал накануне пиршества, и в том сне ему явился бог, и бог сказал, что негоже лишать жизни человека, оказавшегося ловчее на охоте и что за подобное злодеяние его ждет расплата на небесах. Однако закон его страны требовал, чтобы он нашел открытый предлог для освобождения человека, приговоренного к смерти, и тогда он решил сыграть на имени Амады, объявив, что посылает меня за ней.

Когда я закончил, фараон, поскольку Амада по-прежнему молчала, спросил Бэса, почему в тот вечер, когда мы вернулись, он говорил одно, а сейчас — другое.

— Потому, о фараон, — ответил Бэс, заводя глаза, — что я впервые в жизни дал маху и пустил стрелу слишком далеко. Так выслушайте меня, о фараон, принцесса-цесаревна и ты, верховный жрец. Я знал, что господин мой любит благородную Амаду, как знал я и то, что она бойка на язык и горяча и что обидеть ее проще простого, хотя, обижаясь, она ввергает себя в горькую печаль и губит собственную жизнь, а заодно и свою страну. Поэтому, хорошо зная женщин у себя на родине, я понял: после того, что случилось, она непременно обидится, и посоветовал моему господину держать язык за зубами и ничего не говорить о том, как имя Амады было помянуто при царе. Но какой-то злой дух надоумил его внять моему плохому совету и, пока я тут городил невесть что, разозлив благородную Амаду так, что она велела меня высечь до костей, он молчал, не решаясь сказать всю правду. Он не вымолвил ни слова и потом, поскольку боялся, что в противном случае меня и впрямь высекут: ведь мы с моим господином любим друг друга. И вовсе не желаем, чтобы кого-то из нас высекли, хотя, боюсь, нынче мне достанется, — и он посмотрел на Амаду. — Я все сказал.

И вот наконец заговорила Амада:

— Будь мне все известно с самого начала, быть может, я не сделала бы того, что сделала сегодня, и, возможно, все простила бы и забыла, потому что, на самом деле, даже если карлик опять лжет, твоим словам я верю, о Шабака, и прекрасно понимаю, отчего все так вышло. Но сейчас уже поздно что-либо менять. Скажи, о жрец Матери моей, разве нет?

— Слишком поздно, — чинно ответствовал жрец, — тем более что, если твои обеты будут нарушены во второй раз, о прорицательница, проклятие богини падет не только на тебя, но и на него, ибо из-за него ты нарушила то, что обещала богине, и прокляты вы будете не только в этой жизни, но и во всех других, что, возможно, будут отпущены вам на земле или где еще.

— Фараон! — в отчаянии вскричал я. — Мы связаны с тобой договором. Это записано и скреплено печатью. Я исполнил мою часть договора; мои сокровища оказались в твоем распоряжении; я поверг твоих врагов; я достойно командовал твоим войском. Так, может, пришло время тебе выполнить свою часть договора, повелев жрецам освободить эту благородную девушку от обетов и отдать ее мне, как было обещано? Или я должен поверить, что ты отказываешь мне, и не из-за богинь и обетов, а потому, что эта самая принцесса-цесаревна — истинная наследница престола, которой суждено продолжать свой род, чего не может себе позволить прорицательница Исиды. Так поэтому или потому, что до твоих ушей дошли недостойные возгласы, когда тебя венчали на царство перед Амоном-Ра и другими богами?

Пероа вспыхнул, заслышав такие слова, и ответил:

— Ты говоришь неучтиво, брат, и, будь ты не тот, кто есть, я был бы вынужден ответить тебе столь же резко. Но я знаю, как ты страдаешь, и потому прощаю тебя. Нет, тебе не пристало верить во все это. Лучше вспомни, что в помянутом тобой договоре записано, что я обещал отдать за тебя благородную Амаду лишь в случае ее согласия, а она взяла его назад.

— Тогда слушай, фараон! Я завтра же покину Египет и отправлюсь в другую землю, и верну высочайшее звание военачальника, коим ты меня удостоил; я вложу обратно в ножны меч, который надеялся еще поднять во славу Египта и в твою честь, когда придет великий день новой битвы, а он придет. И знай: я не вернусь до тех пор, пока благородная Амада сама меня не позовет вновь, чтобы сражаться за нее и за тебя в обмен на обещание отдать ее за меня в качестве награды.

— Этому никогда не бывать, — промолвила Амада.

Тут я почувствовал, что в покоях есть еще кто-то, но как и когда неизвестный сюда проник, я не знал, хотя догадывался, что это могло произойти, пока мы были заняты бурными разговорами. Вслед за тем между мной и фараоном вдруг возникла согбенная фигура человека, закутанного в нищенскую хламиду. Он отбросил капюшон — и я увидел обрамленное белоснежной бородой, мертвенно-бледное лицо святого Танофера.

— Ты знаешь меня, фараон, — молвил он своим низким, степенным голосом. — Я Танофер, царский сын; Танофер-отшельник, Танофер-провидец. Я все слышал, не важно как, и пришел к тебе с посланием, я, читающий в человеческих сердцах. Об обетах, богинях и женщине я не скажу ни слова. Скажу только, что если ты нарушишь дух своего договора и обречешь вот этого Шабаку на смерть от отчаяния, то навлечешь беду и на себя самого. Далеко не все воины Великого царя пали там, на берегах Нила, и, может, однажды он придет, дабы предать земле кости павших, а заодно и твои, о фараон. Не думаю, что ты сейчас готов прислушаться ко мне, как и эта благородная дева, объятая жаром, исходящим от ревнивой богини. И все же пусть она внемлет моему совету и попомнит мои слова: пусть в минуту крайней опасности она пошлет к Шабаке с просьбой о помощи, обещая ему взамен то, что он просил, и пусть она запомнит, что Исида любит ее не меньше, чем Египет, ибо богиня эта тоже родилась на берегах Нила.

— Уже поздно, слишком поздно!.. — простонала Амада.

Тут она разрыдалась и, повернувшись, ушла вместе с верховным жрецом. Фараон тоже ушел, оставив нас с Бэсом одних. Я огляделся кругом в поисках святого Танофера, потому как хотел с ним поговорить, но его и след простыл.

— Пора бы и ко сну, господин, — заметил Бэс, — а то после всех этих пересудов чувствуешь себя хуже, чем после изрядной драки. Ба! А это еще что такое, да с вашим именем сверху? — он поднял с пола шелковый мешочек и раскрыл его.

Внутри оказались бесценные розовые жемчужины!

Глава 14

ШАБАКА СРАЖАЕТСЯ С КРОКОДИЛОМ
— Куда теперь? — спросил я Бэса, когда мы вышли из дворца, поскольку я был сам не свой и не знал, что делать.

— Домой к госпоже Тиу, господин, ибо вам нужно подготовиться к завтрашнему отъезду и попрощаться с нею. О! — продолжал он как будто с восторгом, который, как я узнал потом, был напускным, хотя тогда я об этом как-то не подумал. — О, как вы, должно быть, счастливы сейчас, когда освободились от всех этих женских пут и перед вами открылась новая, яркая жизнь! Подумайте, господин, об охоте, что ждет нас там, в Эфиопии. Никаких тебе забот и хлопот о благе Египта, никаких увещеваний неверующих, что пора-де браться за оружие, никаких отчаянных битв за честь страны, воздетую на острие меча. А коли пожелаете сойтись с женщиной, что ж, в Эфиопии их что песку морского, знай себе порхают туда-сюда, легкие, точно вечерний ветерок, и благоуханные, как цветы, и никогда не докучают тебе поутру.

— Что ни говори, а сам-то ты, Бэс, не освободился от этих пут, — сказал я, заметив в лунном свете, как вытянулось его широченное лицо.

— Нет, господин, я привык сам держать их за горло. Так уж устроен мир, видите ли, а может, так угодно богам, которые этим миром правят, почем мне знать. Я столько лет был свободен и счастлив, радовался приключениям, путешествовал в дивные края и набирался уму-разуму, что, думаю, стал мудрейшим человеком на берегах Нила, бок о бок с тем, кто был мне дорог, я ничем не рисковал, кроме собственной шкуры, которая, впрочем, стоит не больше, чем жизнь мошки, кружащей под солнцем. И вот все изменилось. У меня теперь есть любимая жена, и люблю я ее так, что не передать словами, — он вздохнул. — Но кого ей теперь любить, кого слушаться… да-да, слушаться? Больше того, скоро я обрету свой народ и надену корону, начну управлять советниками и государством, буду поддерживать старую веру и делать много чего еще, что одной только Саранче ведомо. Все бремя забот отныне перевалилось с вашей спины на мою, господин, отягчив мне сердце, не знавшее тягот… Но пусть на том все и закончится.

И тут я рассмеялся, хотя до этого пребывал в печали, потому как в рассуждениях Бэса определенно была доля истины.

— Господин, — продолжал он изменившимся голосом, — я был глупцом, и глупость моя обернулась вам во зло. Простите меня, ведь я хотел как лучше, да только кто его знает, что лучше, а что нет. Но вот мы и подошли к вашему дому, я пойду проведую мою женушку и улажу кое-какие дела. А на рассвете вы должны быть готовы в путь-дорогу — мы отбываем в Эфиопию.

— Ты и правда хочешь, Бэс, чтобы я отправился с тобой?

— Конечно, господин, если только вам не взбредет податься куда еще, к примеру, по морю на юг. Коли так, я, наверно, соглашусь быть вам попутчиком, к тому же Эфиопия никуда не денется, а мне охота еще много чего повидать на свете. Вот только как быть с Каремой: ведь она ждет, а вернее, еще долго будет ждать, ежели все узнает, когда теперь станет царицей? — нерешительно прибавил он.

— Нет, Бэс, я слишком устал и не хочу строить новые планы, так что давай-ка лучше отправимся вместе в Эфиопию и не будем огорчать Карему, к тому же она так долго держала в руках всевидящую чашу, что теперь ей наверняка не терпится подержаться за скипетр.

— Думаю, это очень мудрое решение, господин; по крайней мере, святой Танофер, безусловно, счел бы его таковым, а ведь он живое воплощение гласа судьбы. Да и чего нам, собственно, беспокоиться, ведь, в конце концов, мы, и каждый из нас, всего лишь жалкие костяшки на игральной доске судьбы.

С этими словами он развернулся, оставив меня одного, я прошел в дом и увидел матушку: она сидела в том же парадном облачении, словно ожидая чего-то. Глянув на мое лицо, она спросила, чем я так опечален. Я присел на скамеечку у ее ног и рассказал все как есть.

— Я так и думала, — сказала она, когда я закончил свой рассказ. — Чересчур умные женщины — что скользкие рыбешки, их не удержать в руках, а чересчур большая душа что слишком большой парус на лодке, пустынный ветер над Нилом опрокинет ее в два счета. Что ж, не стоит винить ни ее, ни Бэса, ни Пероа — он больше обеспокоен будущим своей династии, и ему лучше, чтобы Амада была жрицей, чем твоей женой, да и богине Исиде это в угоду, ибо она ревностно относится к своим прислужницам. Тут пристало винить скорее власть, ту, что таится в тени, ибо пред нею мы склоняем наши головы, хотя даже не представляем себе, что она творит на самом деле. Стало быть, Египет закрывает пред тобою свои двери, сынок. И куда же ты подашься? Надеюсь, не на Восток, как прежде, ибо там ты живо станешь на голову короче.

— Я отправляюсь в Эфиопию, матушка, благо Бэс там как будто важный человек и может меня приютить.

— Значит, мы перебираемся в Эфиопию, верно? Что ж, хотя для старухи путь туда долгий, в Мемфисе, где я прожила столько лет, меня гложет тоска, а лучшего кладбища, чем южные пески, не сыскать.

— Мы!.. — воскликнул я. — Мы?

— Ну да, сынок, ибо, потеряв жену, ты снова обрел мать, и отныне нас ничто не разлучит — только моя смерть.

Когда я это услышал, глаза мои наполнились слезами. У меня проснулась совесть, потому как последние дни, не сказать годы, я помышлял только об Амаде и совсем не думал о матушке. И вот Амада оттолкнула меня, поступив не по справедливости: она не пожелала узнать правду и убедила себя в самом худшем, решив, будто я, боготворивший ее, выдал ее имя, чтобы избавить себя от медленной, мучительной смерти, а матушка, забыв все, вновь приласкала меня, как когда-то в детстве. Я не нашелся, что сказать, но, вспомнив о жемчужинах, достал их и повесил матушке на шею.

Она посмотрела на чудесные вещицы, улыбнулась и сказала:

— Такие украшения лишь подчеркивают седины и иссохшую грудь. Однако ж я буду беречь их, сынок, пока ты не найдешь себе жену, — не Амаду, так какую другую.

— Никто мне не нужен, кроме Амады, — с горечью проговорил я, на что она только улыбнулась.

И вслед за тем оставила меня, намереваясь отбыть ко сну.


На другой день мы были готовы отправиться в путь только к двум часам пополудни, поскольку перед дорогой нужно было много чего успеть сделать. Среди прочего — передать дом на попечение друзей и собрать все необходимое для дальнего путешествия. А тут еще прибыл гонец от фараона, просившего меня ради него и ради Египта хорошенько подумать, прежде чем уезжать, на что я ответил так: решение мое непреложно, а ежели фараону будет угодно узнать, где я, пускай он обратится к святому Таноферу, поскольку тот знает все. Следом за тем прибыл другой гонец, с прощальными дарами от фараона, наградившего меня почетной цепью, высочайшим титулом и полномочиями его посланника в любой стране, куда бы я ни прибыл, и многим прочим, — получение всего означенного мне надлежало подтвердить ответом. Наконец, когда мы покидали дом, собираясь направиться к берегу Нила, где нас ожидала лодка, которую подготовил Бэс, подоспел третий гонец, при виде которого у меня сердце упало: то был жрец Исиды.

Он поклонился и передал мне свиток. Я открыл его дрожащими руками и прочел нижеследующее:

«От прорицательницы Исиды, чей дом положен в Амаде, и в прошлом принцессы-цесаревны Египта, к благородному Шабаке:

Насколько мне известно, о брат мой Шабака, ты покидаешь Египет, и сердце мое обливается кровью. Поверь, брат мой, я горячо тебя люблю, даже больше, чем кто было то ни было на свете, и любви своей никогда не изменю, несмотря на то что богиня, держащая мое будущее в своих руках, знает, из чего мы сделаны, и не ревнует к прошлому. А посему она не отринет земную любовь той, которая отдала себя в ее божественные руки. Мы благословляем тебя, я и она, и если нам больше не будет суждено увидеться с тобой лицом к лицу на этом свете, быть может, мы снова встретимся в обители Осириса. Прощай же, возлюбленный мой Шабака. О, и зачем ты позволил этому черному повелителю лжи, карлику Бэсу, оговорить себя, скрыть от меня правду?»

Так заканчивалось послание, под которым я заметил два влажных пятнышка, — следы от слез, как я догадался. Кроме того, к свитку было прикреплено завернутое в шелк золотое колечко с царским уреем, которое Амада носила с детства. И только минувшим вечером я заметил его на большом пальце ее правой руки.

Я тут же схватил стиль[360], вощеные таблички и на одной из них написал так:

«Будь ты мужчиной, Амада, а не женщиной, думаю, ты судила бы обо мне иначе, но, даже будучи просвещенной жрицей и прорицательницей, ты все равно остаешься женщиной. Возможно, придет время и ты снова обратишься ко мне, коли будет нужда; и я, если буду жив, непременно приду. Но даже если меня и не будет среди живых, думаю, я все равно приду, поскольку на самом деле ничто не может нас разлучить. А пока я буду носить твое кольцо денно и нощно и, глядя на него, вспоминать Амаду — девушку, чьи уста прикасались к моим; при этом, однако, я буду забывать Амаду-жрицу, которая ради спасения своей души ранила душу человека — того, кто любил ее и кого в гордыне своей и в гневе, к прискорбию его, она недооценила».

Я завернул табличку в ткань и скрепил глиной, а также колечком Амады, воспользовавшись им вместо печати, после чего вручил послание жрецу, чтобы он передал его по назначению.


Наконец мы прибыли к реке и там, на открытом берегу, я увидел многих из тех, кто бок о бок сражался со мною в том бою с пришельцами с Востока, а вместе с ними — несметную толпу горожан. Они обступили меня со всех сторон — некоторые из них были ранены и опирались на костыли — и принялись упрашивать, чтобы я не уезжал, ибо с моим отъездом, как они предвидели, Египет будет ввергнут в печаль. Но я, едва ли не со слезами на глазах, отбился от них и вместе с матушкой укрылся под навесом, покрывавшим лодку. Там нас уже поджидал Бэс вместе со своею прекрасной женой, которая, несмотря на горечь расставания с Египтом, приветливо улыбалась нам, а кормчий и гребцы, все до одного эфиопы, разом поднялись и приветствовали меня как великого военачальника. Дождавшись попутного ветра, мы подняли парус и заскользили вверх по Нилу, уносясь прочь от Мемфиса, чьи храмы и пальмовые рощи через некоторое время исчезли из вида.

Нет нужды подробно рассказывать о нашем долгом-долгом плавании. Выше по течению Нила мы продвигались медленно: нам то и дело приходилось перетаскивать лодку через пороги — и так до тех пор, пока Египет не остался у нас далеко за кормой. В конце концов спустя несколько дней после того, как мы миновали устье другой реки, синего цвета, которая, стекая с северных гор, впадала в Нил, мы подошли к тому месту, где пороги оказались настолько длинными и крутыми, что нам пришлось тащить лодку волоком по суше. На заходе солнца мы снова сели в лодку и двинулись вверх по реке дальше, и вскоре я заметил чуть поодаль на песчаном берегу толпу людей, а за ними лагерь, состоявший из множества дивных шатров, расшитых, как мне показалось, шелком и золотом, под стать развевавшимся над ними знаменам с рельефными фигурами саранчи с золотым туловищем и серебряными лапами.

— Похоже, посланцы мои добрались вполне благополучно, — сказал мне Бэс, — потому что, как видишь, там собралась часть моих подданных, и они пришли нас встречать. Отныне, господин, я больше не буду величать вас господином, поскольку, сдается мне, я теперь снова стал царем. А вы теперь должны звать меня не Бэсом, а каруном. И еще, простите, но отныне вам придется кланяться в моем присутствии, хоть сам я того не желаю, но так велит обычай эфиопов. О, как бы мне хотелось, чтобы вы были царем, а я вашим другом, но теперь прощай беззаботная жизнь и свобода!

Я рассмеялся, а Бэс и бровью не повел — только повернулся к своей женушке, которая уже взирала на него свысока, и сказал:

— Госпожа Карема, наведи на себя красоту, да побольше, и забудь, что когда-то ты была Чашей или чем там еще, безусловно полезным, ибо отныне тебе суждено стать царицей, коли ты придешься по нраву моему народу.

— А что, если я не придусь ему по душе, муженек? — полюбопытствовала Карема, распахнув свои прекрасные глаза.

— Даже не знаю, женушка. Может, меня отвергнут, хотя горевать по такому случаю я не стану. Или тебя, потому как уж больно ты кожей бела, а все царицы эфиопов чернокожи, и тогда я уж точно не выдержу и зальюсь слезами.

— А если они и впрямь отвергнут меня, потому что я белая, вернее коричневая, а не черная, как агат, что тогда, о муженек?

— Тогда — о! — тогда не могу сказать, о женушка. Может, они отошлют тебя обратно на родину. Может, упекут в храм, где ты будешь жить в одиночестве, хоть и в достатке. Помню, как-то раз они упекли туда одну белую женщину, нарекли ее богиней и поклонялись ей до тех пор, пока она не померла с тоски. А может… ну, я даже не знаю.

Тут Карема вышла из себя.

— В таком случае уж лучше я осталась бы Чашей, — сказала она, — и служила дальше святому Таноферу — по крайней мере, он учил меня всяким таинственным фокусам, — вместо того чтобы забраться в такую глушь к чернокожим дикарям за компанию с карликом, который хоть и царь, но, как видно, не имеет никакой власти, потому что даже не может защитить свою избранницу-жену.

— Ну почему женщины всегда впадают в раж за здорово живешь? — робко вопросил Бэс. — Ладно бы попрекать меня, когда б такое и впрямь случилось.

— Если хоть что-нибудь похожее случится, муженек, я и не такое скажу, — огрызнулась она.

Однако спор на том и закончился, поскольку как раз в это время наша лодка подошла к берегу и в воду с дикими песнями тут же кинулась часть встречавших нас туземцев, чтобы вытащить лодку на прибрежный песок.

Бэс встал на носу лодки, потрясая луком, и ответом ему был громогласный крик:

— Карун! Карун! Это он! Он вернулся через столько лет!

Туземцы дважды прокричали так и тут же все как один пали ниц, уткнувшись лбами в песок.

— Да, народ мой! — воскликнул Бэс. — Это я, карун, чудесным образом избегнувший многих опасностей в дальних краях благодаря Саранче — на небесах и, как вам, верно, рассказали мои посланцы, дорогому моему другу, благородному Шабаке-египтянину, соблаговолившему прибыть со мной и какое-то время у нас погостить… Так вот я наконец вернулся в Эфиопию, дабы оделить вас мудростью, как солнце — светом, излив его на ваши головы топленым медом. Кроме того, памятуя о наших законах, которыми я некогда пренебрег и оставил вас, я обошел весь свет, пока не нашел самую красивую девушку на земле и не взял ее себе в жены. Она также соблаговолила прибыть в эту далекую землю, дабы стать вашею царицей. Подойди же, прекрасная Карема, и покажись народу моему, эфиопам.

Карема вышла вперед и встала рядом с Бэсом — то была странная парочка. Эфиопы, поднявшись на ноги, впились в нее глазами, и тут один из них сказал:

— Карун назвал ее красивой, но на самом деле она почти белая и на редкость уродливая.

— Во всяком случае, она женщина, — проговорил другой, — ведь у нее женская фигура.

— К тому же он женился на ней, — заметил другой, — и даже царь вправе хоть раз выбрать себе жену. Да и можно ли в таких делать судить о вкусах?

— Довольно! — властно сказал Бэс. — Это сегодня она кажется вам некрасивой, посмотрим, что вы скажете завтра. А теперь дайте нам сойти на берег и перевести дух.

Пока мы высаживались на берег, у меня была возможность рассмотреть эфиопов. Они были высоки и черны как смоль; у них были полные губы, белые зубы и плоские носы. Глаза — большие, а белки — желтоватые, волосы — курчавые, точно шерсть, бороды — короткие, лица — неизменно улыбчивые. Что до одежды, то они были почти нагие, хотя старейшины или вожди рядились в леопардовые шкуры, а некоторые — в некое подобие шелковых туник с поясами. У всех имелось оружие: луки, короткие мечи и маленькие, круглые щиты, обтянутые шкурой не то гиппопотама, не то носорога. Они были буквально увешаны золотом — даже не самые знатные носили на руках широкие золотые браслеты, при том что шеи вождей обвивали массивные крученые золотые ожерелья, а у некоторых тяжелыми браслетами из того же золота были обхвачены и лодыжки. Обуты они были в сандалии; головы у одних были украшены страусиными перьями, а у других, которых я принял за жрецов, — искусной отделки золотыми ободами в форме саранчи. Однако ни одной женщины среди них не было.

Солнце опускалось все ниже, и нас сразу провели к роскошному шатру, сплетенному из льна и расшитому, как я уже говорил, шелком и золотом, — там для нас приготовили богатую трапезу, состоявшую из молока в кувшинах, жареной и пареной баранины и говядины. Между тем Бэса препроводили в другое место, что разозлило Карему пуще прежнего.

Не успели мы покончить с едой, как в шатер вошел гонец и возгласил:

— Падите ниц! Немедля всем пасть ниц: Саранча идет! Карун идет!

Здесь я должен заметить, что титул карун означает «Великая саранча», но Карема, не знавшая этого, спросила в недоумении, с какой стати ей преклоняться перед какой-то саранчой. Она не поклонилась, даже когда в шатер вошел Бэс, облаченный в пышную цветастую мантию с длинным шлейфом, который поддерживали двое его здоровых соплеменников. В своем наряде он выглядел до того нелепо, что мы с матушкой тут же склонились чуть ли не до земли, стараясь спрятать улыбки, а Карема при виде его сказала:

— Было бы куда лучше, муженек, если бы полы твоего наряда несли детишки, а не эти верзилы. К тому же, если ты вздумал разукраситься под саранчу, то дал маху, потому как у саранчи окрас зеленый, а на тебе сплошь золото да пурпур. Потом, у саранчи нет перьев на голове, а у тебя хоть отбавляй, и все торчат сикось-накось.

Бэс закатил глаза, словно от боли, повернулся и велел сопровождавшим его здоровякам выйти вон. Те повиновались, хоть и неохотно, поскольку не желали оставлять своего повелителя наедине с нами, после чего он задернул полу шатра, сбросил свое пышное облачение и сказал:

— Как ты не понимаешь, женушка, наши обычаи совсем не то, что у вас в Египте. Там я был счастлив как раб, а тебя держали за чудесную Чашу святого Танофера, хоть и премудрую. Здесь же я несчастный царь, а ты — неказистая, неразумная чужеземка. О, никаких возражений, молю тебя, знай только, что пока все складывается замечательно. До поры ты будешь считаться моей женой и подчиняться решениям совета старших женщин и моих родственниц, ибо только они могут решить, когда нам выдвигаться в город Саранчи и признают ли тебя царицей эфиопов или не признают. Нет-нет, ничего не говори, прошу, поскольку мне нужно идти, прямо сейчас, ибо по законам эфиопов для Саранчи пришло время ложиться спать, в одиночестве, Карема, потому как тебя еще не нарекли моей женой. Ты можешь спать с госпожой Тиу, а для Шабаки приготовили отдельный шатер. Сладких тебе снов, женушка. Ну вот, слышите? Меня уже зовут.

— Ну, ежели я сама по себе, — заявила Карема, — тогда посплю лучше в лодке и завтра же отправлюсь назад в Египет. А ты что скажешь, благородный Шабака?

Но я ничего не сказал, и Бэс, так и не услышав моего ответа, вышел из шатра, предоставив ей обсуждать что да как с моей матушкой. Я увидел, как верноподданные толпой сопроводили Бэса ко сну — в другой шатер, а сами, расположившись вокруг, принялись играть на музыкальных инструментах. Вслед за тем один из них пришел за мной и отвел меня в отведенный мне шатер, где помещалась хорошая постель, где я должен был спать. Впрочем, уснул я не сразу, потому что меня разбирал смех, да и потом, как тут заснешь, когда кругом грохотали барабаны и трубили рога, услаждая слух Бэса. Теперь я понимал, почему он любил приговаривать, что уж лучше быть рабом в Египте, чем царем в Эфиопии.

Утром я поднялся чуть свет и спустился к реке искупаться. Но не успел я заняться водными процедурами, как заметил, что ко мне направляется Бэс с немногочисленной свитой.

— Давненько не было у меня такой ночи, господин, — сказал он. — По крайней мере, с тех пор, как вы захватили меня в плен много лет назад, ибо законом мне запрещено останавливать барабанный бой и глас рогов. Однако отныне, и опять же по закону эфиопов, до восхода солнца я считаюсь сам себе хозяин, вот и пришел нарвать вон тех голубых лилий в подарок Кареме, ведь она так их любит. К тому же, боюсь, она все еще злится на меня, а они, надеюсь, ее утешат.

— Конечно, злится, да еще как, — подтвердил я. — Во всяком случае, давеча вечером, когда мы прощались, она была вне себя. О, Бэс, ну зачем ты позволил своим подданным называть ее уродицей?

— А что мне было делать, господин? Разве ты никогда не слыхал, что в одном эфиопы непревзойденны, а именно: если они что говорят, то только правду. Она им чужая, вот и не приглянулась. И ежели они говорят, что она уродица, стало быть, так оно и есть.

— Но такая правда ей совсем не по душе, Бэс, и Карема, не сомневаюсь, скоро сама тебе об этом скажет. А что они думают обо мне? Должно быть, тоже держат за урода?

— Что верно, то верно, господин. Они также думают, что ты из тех, кто ловко владеет луком и мечом, а у эфиопов это в большом почете. О матушке твоей они ничего не говорят, потому как она в преклонных летах, а старость у нас в почете, ибо Саранча ждет их к себе.

Я снова рассмеялся и пошел с Бэсом собирать лилии. Они росли у края зарослей камышей, переплетенных под напором течения. Бэс распластался на животе, прямо на этой камышовой подстилке, покуда приближенные молча и с любопытством наблюдали за ним, держась поодаль от берега, и простер вперед свои длинные руки, силясь дотянуться до бело-голубых лотосов. Едва он успел ухватить пару цветков и дернуть их на себя, как вдруг подстилка под ним разошлась в стороны и он провалился в воду.

В следующий миг я увидел, как бурая вода вспенилась и закружилась — из нее будто вырос огромный крокодил. И бросился на Бэса с разверзшейся пастью. Будучи неплохим пловцом, Бэс метнулся в сторону, стараясь уклониться от нападения, и тут я услышал, как громадные крокодильи зубы с лязгом сомкнулись, впившись в короткую кожаную подвеску у него на поясном ремне.

— Злой дух явился за мной! Прощайте! — крикнул Бэс и скрылся под водой.

Как уже было сказано, перед тем я почти разделся, собираясь искупаться, не успел снять короткий меч — он так и висел у меня на поясе. В мгновение ока я выхватил его и под крики насмерть перепуганных эфиопов, наблюдавших за происшедшим с берега, кинулся в реку. Среди пловцов мне не было равных, к тому же я хорошо нырял с открытыми глазами и мог надолго задерживать дыхание под водой, поскольку упражнялся в этом с детства.

Я тут же увидел, как огромная тварь устремилась вниз, к илистому дну, утаскивая с собой Бэса, чтобы его утопить. Но река в этом месте была очень глубокая, и, сделав пару-тройку гребков руками, я изловчился поднырнуть под крокодила. Затем что было сил метнулся вверх — и вонзил меч в мягкую часть его глотки. Почувствовав боль от впившегося в нее железного клинка, тварь выпустила Бэса и повернулась ко мне. Не знаю, как все случилось, но через мгновение я уже оказался верхом на твари и дубасил ее по глазищам кулаками. Один удар, по крайней мере, пришелся в цель — ослепленная бестия выскочила на поверхность, утаскивая меня следом за собой… и — о чудо! — я с жадностью принялся хватать ртом воздух.

Так мы и вынырнули на поверхность: я, верхом на крокодиле, точно на лошади, из всех сил колол его мечом, а Бэс, безоружный, лишь дико вращал глазами. Тварь все еще была жива, хотя истекала кровью, но от боли и ярости она словно обезумела. Между тем эфиопы стояли на берегу и кричали, не в силах мне помочь: у них были только луки, однако стрелять они не решались, боясь ненароком попасть в меня. Потом крокодил стал опять погружаться в воду, отчаянно молотя передними и задними лапами. И тут я вспомнил один трюк, который проделывали прибрежные жители Нила: я видел это не раз собственными глазами.

Дождавшись, когда огромные челюсти крокодила разомкнутся, я вставил между ними свой короткий меч так, что рукояткой он уперся в язык твари, а острием — ей внебо. Крокодил попытался сомкнуть челюсти, но не тут-то было: ему мешал крепкий железный клинок — и они так и остались широко открытыми. Затем я ослабил хватку и всплыл на поверхность, целый и невредимый, если не считать царапины на запястье, оставленной одним из его острых зубов. Следом за мной всплыл крокодил — он истекал кровью и бился в судорогах. Что было дальше, я не знаю — помню только, что очнулся уже на берегу, в окружении склонившихся надо мной эфиопов, среди которых был и Бэс. А рядом, на мелководье, валялся издохший крокодил — между челюстями у него все так же торчал мой меч.

— Ты ранен, господин? — в ужасе воскликнул Бэс.

— Похоже, самую малость, — ответил я, усаживаясь и осматривая свою окровавленную кисть.

Бэс отстранил Карему, которая выбежала к нам из шатра, едва прикрыв наготу, и сказал:

— Все хорошо, женушка. Сейчас я принесу тебе лилии.

Но прежде он припал к моим рукам, облобызал их, поцеловал меня в лоб и, повернувшись к толпе, горячо воскликнул:

— Давеча вечером вы спорили, позволить ли этому благородному египтянину остаться у меня в гостях здесь, в Эфиопии. Кто из вас готов снова затеять этот спор?

— Никто! — хором прокричали его соплеменники. — Он не человек, а бог. Ибо ни один человек неспособен на такой подвиг.

— Вот именно, — уже спокойно проговорил Бэс. — Во всяком случае, такое никому из вас не под силу. Однако он не бог, а человек, имя которому герой. А еще он мне брат, и, пока я царствую в Эфиопии, он будет править вместе со мной, иначе мы с ним уйдем.

— Да будет так, карун! — в один голос прокричали они. И следом за тем перенесли меня в шатер.

У шатра ждала моя матушка — она с чувством гордости поцеловала меня перед всеми, и эфиопы снова восторженно закричали.

Так закончилось это приключение с крокодилом — остается только добавить, что потом Бэс вернулся на берег за двумя лилиями для Каремы, лежавшими уже в лодке, и это лишний раз убедило эфиопов, что он и правда ее очень любит, хотя и не так сильно, как меня.

Тем же вечером, разместившись на носилках, мы отправились в город Саранчи и прибыли туда через четыре дня. На подходе к городу нас встречали толпы народа числом не меньше двенадцати тысяч человек, а то и больше, и в город мы вошли в сопровождении огромного скопища людей, распевавших торжественные песни под аккомпанемент музыкальных инструментов, да так громко, что у меня голова шла кругом.

Это был большой город с глинобитными домами под камышовыми кровлями. Стоял он на широкой равнине, и посреди его громоздился естественный каменистый холм, на гребне которого возвышался сложенный из сверкающего мрамора и покрытый металлической, отливавшей золотом крышей храм Саранчи — обнесенное колоннами здание, очень похожее на египетские святилища. Вокруг храма размещались другие строения, в том числе дворец каруна, окруженный тройной мраморной стеной, служившей ему надежной защитой от вражьих набегов. Еще никогда прежде не видывал я ничего более прекрасного, чем этот холм с его ослепительной белизны зданиями, крытыми золотом и медью, ярко блестевшими на солнце.

Спустившись с носилок, я подошел к паланкину, где сидели моя матушка с Каремой, — к Бэсу, преисполненному собственного величия, приближаться было запрещено — и поделился с ними впечатлениями от увиденного.

— Да, сынок, — ответила матушка, — видно, и впрямь стоило проделать такой долгий путь, чтобы поглядеть на эдакую красоту. Я обрету последнее пристанище в прекрасном месте.

— А я все это уже видела, — вступила в разговор Карема.

— Когда же? — полюбопытствовал я.

— Не помню. Наверно, когда была Чашей святого Танофера. По крайней мере, здесь мне все знакомо. Хотя и совсем не в радость, поскольку чего стоит страна, где белых считают страшилищами, а жене если и позволено приближаться к мужу, то разве что между полуночью и рассветом, когда смолкает их жуткая музыка.

— В твоей власти поменять их обычаи, Карема.

— Да, — воскликнула она, — уж я постараюсь!

После этого я вернулся к своим носилкам.

Глава 15

ЗОВ О ПОМОЩИ
У ворот города Саранчи нас встречали по-царски. К нам вышли жрецы, толкавшие перед собой плоскую колесницу с огромным изваянием своего божества, и мне, помнится, тогда даже стало любопытно, сколько может стоить эта золотая громадина, если ее переплавить. Вышли к нам и члены совета, все как один вековые старцы — эфиопы в основном живут больше ста лет. Может, потому их и обрадовало возвращение Бэса: они были слишком стары и не могли удерживать власть в своих руках, хотя были вынуждены править во время его долгого отсутствия. Ведь кроме Бэса среди живущих эфиопов не было никого с истинно царской кровью, кто мог бы занять его место на престоле.

Были там и тысячи женщин, широколицых, улыбающихся; их черная кожа, смазанная маслами, блестела, поскольку из одежды на них были только набедренные повязки, не считая золотых украшений. У некоторых золотые серьги были размером с ладонь, а в носах у многих торчали большие золотые кольца, в точности как у египетских быков. Матушка рассмеялась при виде их, а Карема сказала, что, по ее мнению, выглядят они ужасно, просто отвратительно.

Странный народ, эти эфиопы: большинство из них были как дети — веселые и добрые и совершенно не способные сосредоточиться на одной вещи более чем на минуту. Они могли плакать и одновременно смеяться. Была у них и своя знать — люди высокопросвещенные, хранители многих древних знаний. Они создавали законы, которые могли бы показаться чужеземцу несуразными, строили храмы, управляли золотыми, железными и медными копями и занимались искусством. То были настоящие господа, окружившие себя рабами, которые, впрочем, жили в полном довольстве, ибо на своей плодородной земле не знали ни нужды, ни лишений.

Так и протекала жизнь эфиопов от колыбели до могилы — среди песен, цветов и нехитрых трудов, за исключением которых делали они что хотели и любили кого хотели, и особенно своих чад, а детей у них было множество. Эфиопские мужчины по натуре своей и традиции были воинами и охотниками; они мастерски владели луками, и на войне, когда она случалась, впрочем довольно редко, им не было равных. В самом деле, к тому времени, когда мы нагрянули к ним, у эфиопов совсем не осталось врагов, и они сразу же стали упрашивать Бэса, чтобы он повел их на какую-нибудь войну, поскольку им уже было невмочь пасти скотину да возделывать поля.

Все это я узнавал постепенно, как и то, что эфиопы были великим народом и могли снарядить семидесятитысячное войско на войну, оставив достаточно воинов для защиты своей земли. О том же, что творилось за ее пределами, большинство из них имело слабое представление, хотя мудрецы, с которыми я беседовал, знали многое, поскольку они путешествовали в Египет и другие страны, чтобы изучать чужеземные обычаи и традиции. А что до их собственных верований, эфиопы поклонялись только одному божеству — Саранче, и, подобно этому насекомому, они беззаботно прыгали и стрекотали на протяжении всей своей жизни, а когда приходила зима, пора смерти, они так же легко перепрыгивали в иной мир, о котором ничего не знали, оставляя после себя потомство, чтобы оно могло так же греться под лучами грядущего лета жизни. Вот такими были эфиопы.

Что касается церемоний, проведенных по случаю приема Бэса и его повторного венчания на царство как каруна, об этом я мало что знаю, поскольку от укуса крокодила у меня началось заражение крови, я сильно занедужил и целую луну, а то и больше пролежал в роскошных дворцовых покоях, где золота, кажется, было столько, сколько глиняных горшков в Египте, и где вся посуда была из чистого хрусталя. Если бы не искусные эфиопские лекари и, главное, не заботы моей матушки, думаю, я бы, несомненно, умер. Ведь это матушка воспротивилась, когда они было вознамерились отрезать мне руку, и поступила мудро, потому как рука у меня постепенно зажила и снова стала как новенькая. В конце концов я выздоровел и, выйдя на площадку перед дворцом, был представлен Бэсом народу как его спаситель и как второй после него человек в царстве, чего я никогда не забуду, как и оказанного мне восторженного приема.

В качестве жены Бэса народу представили и Карему, прошедшую через испытание в кругу старейших женщин, и то, думаю, лишь потому, что, как выяснилось, она вот-вот должна была произвести на свет наследника престола. Поскольку ее красоту они восприняли как уродство и так и не смогли понять, как вышло, что, вопреки общепринятым в Эфиопии традициям, разрешающим царю иметь только одну жену — дабы потом их дети не перессорились, — выбрал на эту роль белую женщину. Поэтому они приняли ее сдержанно, хотя перед тем долго шептались, споря меж собой, что привело Карему в ярость.

Однако, когда пришел срок и на свет появился младенец, чудный, ладненький чернокожий мальчуган, они смилостивились над нею, а когда она родила второго, они уже возлюбили ее всем сердцем. Но Карема все им припомнила — и все так же испытывала к ним неприязнь. Не очень сильно была она привязана и к своим чадам, потому как они были чернее ночи, что, по ее словам, лишний раз доказывало, сколь заразна кровь эфиопов. Что верно, то верно, я и сам не раз замечал, что, если эфиоп брал себе в жены женщину другого цвета кожи, потомство у них рождалось чернокожее, и так до третьего, а то и четвертого колена. В общем, Карема не чаяла скорее вернуться в Египет: ей была не в радость даже роскошь, которая ее окружала.

Она желала этого так страстно, что даже стала заниматься колдовством, которому научилась у святого Танофера, и подолгу просиживала, всматриваясь в наполненный водой хрустальный шар, силясь разглядеть, что сейчас происходит в Египте. Благо она вновь обрела большую часть своего дара и обо всем, что видела, непременно рассказывала мне, потому как делиться своими тайнами больше ни с кем не хотела, даже с мужем.

Так, однажды она увидела Амаду, коленопреклоненную и рыдающую перед статуей Исиды в храме, и это сильно меня опечалило. Видела она и святого Танофера, погруженного в раздумья во мраке Бычьей пещеры, и прочла в его мыслях, что он думает о нас, хотя о чем именно, узнать не смогла. А еще Карема увидела восточных посланников, передающих какие-то свитки фараону, и по его лицу догадалась, что он встревожен и что Египту снова грозят беды. И тому подобное.

Вскоре слухи о чудесных способностях Каремы разлетелись по всей стране, и эфиопы стали бояться ее колдовских чар — с тех пор, что бы они там себе ни думали, никто больше не смел называть ее уродицей. К тому же дар у нее был самый что ни на есть настоящий: когда она рассказывала мне о тех или иных вещах, как, например, о прибытии восточных посланников, это непременно случалось, и тогда мне многое становилось понятно, хотя толковать свои видения она сама не могла.


Теперь, после того как я снова окреп, а Бэс прочно обосновался на престоле, мы с ним решили заняться тренировкой и обучением эфиопского войска, которое до сей поры являло собой скорее банду разбойников с луками и щитами. Мы разбили воинов на фаланги, как у греков, вооружили длинными копьями, мечами и большими щитами взамен прежних маленьких. Потом мы взялись за лучников — обучили их выдвигаться вперед разомкнутым строем и стрелять из-за укрытия, ну и, наконец, выбрав лучших воинов, назначили их командирами и начальниками. Так, спустя два года моего пребывания в Эфиопии у нас сформировалось войско числом шестьдесят тысяч человек, а то и больше, и я был готов без страха выступить с ним против любой армии мира, поскольку наши воины отличались небывалой силой и храбростью, и потом, как я уже говорил, они были прирожденными воителями. К тому же луки у них были длиннее и крепче, чем у кого бы то ни было, и стреляли эфиопы намного дальше, чем воины с Востока или египтяне.

Эфиопские вельможи удивлялись, зачем нам с царем все это нужно, ибо они не видели врага, против которого можно было бы выставить эдакую силищу. Поэтому мы с Бэсом созвали отдельный совет и все им разъяснили, заметив, что воинам надлежит быть готовым к войне во всякое время, потому как, прознав об их богатствах, Царь царей, не исключено, попытается захватить их страну. Так что месяц за месяцем я занимался своим делом, не жалея сил: водил войско в отдаленные уголки Эфиопии, чтобы они привыкали к дальним походам, и несли с собой все необходимое, включая продовольствие.

Так продолжалось до тех пор, пока не случилась беда: однажды по возвращении из очередного дальнего похода — нам надлежало покарать одно племя, члены которого расправились с нашими охотниками, и в отместку мы угнали у них несколько тысяч голов скота — я узнал, что моя матушка при смерти. Ее сразила лихорадка, распространенная в это время года, и ей не хватило сил побороть недуг, потому как она была совсем стара и слаба.

Поскольку лекарь так и не смог ей помочь, жрецы Саранчи денно и нощно молились в храме за ее здравие. Да, они молились золотому идолу Саранчи, установленному на алтаре святилища, окруженному хрустальными саркофагами с телами усопших эфиопских царей. На меня подобное зрелище произвело безотрадное впечатление, и Бэс тогда спросил, какая разница, кому поклоняться — Саранче или образам со звериными головами, или же карлику, похожему на него, как мы делаем в Египте, и я не нашелся, что ему ответить.

— Истина, брат, в том, — сказал он, поскольку с известных пор обращался ко мне только так, — что все люди на свете обращаются с мольбами не к тому, что видят и что должно почитать, а к тому, что они воспринимают как некий знак. Однако, почему эфиопы избрали себе божественным символом вездесущую Саранчу, я, увы, сказать не могу. Как бы то ни было, они поклоняются ей не одну тысячу лет.

Когда я подошел к ложу, на котором лежала моя матушка, то застал ее в бреду и понял, что долго она не протянет. Но вскоре сознание у нее прояснилось — она узнала меня, и по ее бледным щекам потекли слезы: ведь я все-таки успел вернуться до ее отхода в иной мир. Она напомнила мне о том, что всегда говорила: умереть ей суждено в Эфиопии, и попросила похоронить ее в земле, а не над землей в хрустальном саркофаге, как велит здешний обычай. Потом она сказала, что видела во сне моего отца и меня и что мне не стоит так печалиться по Амаде, ибо, как ей стало известно, пройдет совсем немного времени и я снова буду целовать ее в уста.

Я спросил, означает ли это, что я женюсь на Амаде и что мы будем жить в счастье и достатке. Матушка ответила, что, по ее разумению, я непременно женюсь на ней, а остальное ей неведомо. Тут ее лицо исказилось от боли: должно быть, ей подумалось о чем-то горестном — и, оставив разговоры об Амаде, она попросила Карему принести мне розовые жемчужины, потом благословила меня, помолилась за наше воссоединение в обители Осириса и вскоре умерла.

Я распорядился забальзамировать ее по египетскому обычаю и положить в хрустальный саркофаг со скарабеем на сердце, которого Карема подобрала где-то в городе: дело в том, что она везде и всюду искала вещицы, которые напоминали был ей о Египте, благо время от времени путешественники и чужеземцы чего только не привозили оттуда. Вслед за тем, исполнив все подобающие обряды, хоть и за отсутствием жрецов Осириса, мы с Каремой похоронили матушку в гробнице, которую Бэс велел выкопать у лестницы храма Саранчи, а сам Бэс вместе с приближенными наблюдал за церемонией погребения издали.

Прощай же, возлюбленная моя матушка, благородная Тиу!


После смерти матушки мне стало очень грустно и одиноко. Покуда она была жива, я и на чужбине чувствовал себя как дома, а теперь ощущал себя изгоем, чужим в чужой стране, где не было ни одного моего соплеменника, с которым можно было бы обменяться хоть словом, за исключением Каремы, но и с нею, во избежание сплетен, до коих эфиопы были весьма охочи, я не решался беседовать подолгу. Впрочем, был еще Бэс, что правда, то правда, но он был великим царем и временем своим, как и все цари, не распоряжался. Кроме того, Бэс оставался Бэсом и эфиопом, а я — самим собой и вдобавок египтянином, так что, невзирая на нашу братскую любовь, мы с ним никогда не стали бы людьми одной крови и родины.

Словом, мне стало совсем не по себе в Эфиопии с ее никчемным золотом, влажными, вечнозелеными зарослями и нескончаемым зноем — я безмерно скучал по пескам и сухому пустынному ветру. Бэс, заметив такое, предлагал мне жен, но мне претили чернокожие женщины, хотя они были добрые и веселые, и я не хотел иметь от них потомство, ибо потом уже ни за что не смог бы расстаться со своими чадами. Но я поклялся, что не вернусь в Египет до тех пор, пока не услышу голос, зовущий меня, а он все молчал. Единственное, что мне оставалось, так это довольствоваться дальнейшим обучением войска, которое, однако, мне, как главнокомандующему, некуда было отправить.

Наконец я решился. Будучи по природе охотником и воином, я попросил Бэса дать мне несколько храбрецов из числа людей, хорошо мне известных, охочих до приключений и рисковых, чтобы выдвинуться вместе с ними на юг по слоновьим тропам и идти по ним, куда бы ни привели нас боги. В конце концов они непременно привели бы нас к смерти, но какое это имело бы значение для тех, кому жизнь совсем немила?

Покуда я вынашивал в уме свои планы, Карема прочла мои мысли — наверное, потому, что и сама так думала, а может, благодаря своему таинственному дару, хотя почем мне знать. Как бы там ни было, в один прекрасный день, когда я сидел в одиночестве, глядя из дворцового окна на лежавший внизу город, она подошла ко мне, такая красивая и загадочная, в любимом своем белом одеянии, и сказала:

— Господин мой Шабака, тебе наскучила эта медвяная земля с ее беспечным житьем, ласковыми ветрами, цветами, золотом, хрусталем и чернокожими обитателями, которые вечно скалят зубы, пустозвонят и сторонятся тебя, разве нет?

— Да, царица, — ответил я.

— Не называй меня царицей, господин мой Шабака, я устала от этого имени, да и от всего остального, как и ты. Зови меня Каремой-кочевницей или Каремой-Чашей, как тебе угодно, только не царицей, заклинаю тебя именем Тота, бога мудрости.

— Карема так Карема, — согласился я. — Но почем ты знаешь, что я от всего устал, Карема?

— А как же иначе, ведь ты не дикарь и все так и живешь с Египтом в сердце, с верой в судьбу Египта и… — она посмотрела мне прямо в глаза… — с помыслами о благородной египтянке. Потом, я мерю тебя по себе.

— Но ты, по крайней мере, счастлива, Карема. Ведь ты окружена величием, богатством и любовью, ты жена царя, самого лучшего из людей, и к тому же мать.

— Да, Шабака, все это так и вместе с тем не так, ибо разве можно насытиться одними лишь сладостями, если тебе больше по вкусу кислое? Ты только погляди, какие мы чудные. Когда я была девчонкой, дочерью вождя кочевников, сытая и образованная волею судеб, мне наскучила суровая жизнь в пустыне и мое узколобое окружение, потому что я хотела стать мудрее и узнать великих людей. Так я стала Чашей святого Танофера и окружила себя мудростью, таинственной мудростью иного мира, дикой и тонкой мудростью Танофера и тайной мудростью мертвецов, среди которых я жила. Но все это мне тоже наскучило, Шабака. Я была красива и знала это — мне хотелось блистать при дворе, чтобы мною восхищались, вожделели меня… мне хотелось править. И вот я повстречала своего мужа. Он был умен и благороден. К тому же он оказался твоим другом, и я думала, что он, без сомнения, верный и сердечный. Он был царем, или должен был им стать, хотя думал, что я ничего не знаю. Я вышла за него, на что святой Танофер только рассмеялся, хотя и ничего мне не сказал, и вот я стала царицей. И теперь мне иногда хочется умереть или же снова стать Чашей святого Танофера, полной божественной мудрости, разливающейся вокруг меня в безмятежном мраке среди гробниц. Кажется, в этом мире мы уже никогда не будем счастливы, Шабака.

— Нет, Карема, нам это только кажется, потому что на самом деле все обстоит иначе. Чем же тебе помочь, Карема?

— Менее всего тем, что ты уйдешь восвояси и оставишь меня здесь одну, — ответила она со слезами на глазах.

Посмотрев на нее, я подумал, что мне было бы все же лучше уйти, и прямо сейчас, но она, знавшая мои мысли наперед, покачала головой и рассмеялась.

— Нет-нет, я сама взвалила на себя это бремя и буду нести его до конца. Разве нет у меня двух чернокожих детишек и мужа-героя, благоразумного и острого на язык, или нет у меня престола и груд золота да хрусталя, о чем я никогда и не мечтала… и разве я не привязана ко всему этому великолепию? Если б ты ушел, я стала бы лишь немного несчастней, только и всего. Но не ради себя я прошу тебя остаться, а ради тебя самого.

— Как это — ради меня самого, Карема? Я сделал здесь все, что мог. Создал целое войско, превратил неумелых мальчишек в заправских воинов. Бэсу я больше не нужен, ему нужна ты, его дети да родная земля… а я здесь умираю с тоски.

— Но ведь ты можешь использовать свое войско по прямому назначению, Шабака.

— Против кого? Воевать-то не с кем.

— Против Великого царя Востока. Слушай же! За последнее время дар мой окреп, и теперь я вижу яснее. Только сегодня я видела, как фараон встречается со святым Танофером и Амадой. Все трое были взволнованны, не знаю почему, под конец Амада написала что-то на свитке и передала написанное посланникам — и вот уже те мчатся во весь опор на юг… к тебе, Шабака. Только не смотри на меня с таким недоверием: я верно говорю.

— Хорошо, что ты мне это сказала, Карема, потому как через одну луну я оказался бы там, где меня не нашли бы никакие посланники. Но теперь я обожду, а ты пока расскажи все Бэсу. Как думаешь, он даст мне войско для похода в Египет, если будет надобность?

Карема кивнула и сказала:

— Конечно, и тому есть три причины. Во-первых, он любит тебя, во-вторых, ему тоже наскучили Эфиопия и такая жизнь — в роскоши и лености, и, в-третьих, я скажу ему, что так надо.

— Тогда к чему другие две причины? — рассмеявшись, сказал я.


Итак, я остался в городе Саранчи и стал обдумывать, как организовать передвижение войска, чем его кормить и как поддерживать его боеспособность в течение полугода или года; помимо того, я заказал сотням искуснейших мастеров изготовить луки, стрелы и щиты. Бэс не возражал и ни в чем мне не препятствовал. Напротив, он всячески помогал скорейшему воплощению в жизнь всех моих начинаний, издавая соответствующие указы, и тут, как я догадывался, не обходилось без советов Каремы.

Так прошло три месяца, и я уже подумывал, не подвел ли Карему ее чудесный дар и что, если видение ее исходило не из сердца, а ненароком сорвалось с губ, лишь бы удержать меня в Эфиопии. Но она и в этот раз прочла мои мысли и только улыбнулась.

— Нет, Шабака, — сказала она, — просто с теми посланниками случилась беда: их захватило маленькое племя у пределов Эфиопии… вроде как из-за женщины. Но десять дней тому назад пограничные стражи их освободили.

И я снова стал ждать, и ждал до тех пор, пока наконец не объявились посланники: трое египтян и трое эфиопов, подавшихся в Египет изучать его мудрость. Они, все шестеро, в точности подтвердили слова Каремы, сказав, что из-за глупого слуги их захватил в плен вождь какого-то кочевого племени, потому они и задержались в пути. Затем они передали нам свитки, которые им удалось сберечь. Один свиток был посланием фараона к каруну Эфиопии, другой — от святого Танофера к Кареме и третий — от благородной Амады ко мне.

Дрожащей рукой я сорвал шелковую нить с печатями и стал читать. В послании говорилось нижеследующее:

«Брат мой Шабака.

Ты покинул Египет, сказав, что не вернешься, покуда я, жрица Амада, не позову тебя, а я ответила тебе, что такому не бывать. Еще ты сказал, что если и откликнешься на мой зов, то потребуешь себе награду — меня, а я ответила, что никогда не смогу быть твоей, ибо дважды дала обет Исиде. Так вот я призываю тебя и говорю, что, если ты придешь и победишь, и я буду еще жива, тогда, коли ты по-прежнему будешь того желать, я стану твоею. А дела обстоят так: Великий царь идет на Египет с несметным войском, ибо воинов у него — что песка в пустыне, и у Египта нет никакой надежды одолеть его в одиночку, без сторонней помощи. Он идет, чтобы поработить нашу землю, убить ее детей, сжечь ее храмы, разорить ее города и осквернить ее богов. Больше того, он идет, чтобы схватить меня и силой увезти в свой гарем, дабы подвергнуть унижениям.


Посему, во спасение богов наших и Египта, а также ради моего спасения, заклинаю тебя: приди и выручи нас. Я все так же люблю тебя, Шабака, да, но только в тысячу раз больше, хотя не знаю, любишь ли ты меня по-прежнему. И во имя этой любви я готова нарушить обеты Исиде и пренебречь ее местью, коли она действительно захочет мне отомстить, — я же, в свой черед, буду оберегать ее и поклоняться ей, моля, чтобы гнев свой она обрушила только на меня, а не на тебя. Я сделаю так по совету святого Танофера, по воле фараона и с согласия верховных жрецов Египта.


На этом я, Амада, заканчиваю мое послание. Выбирай же, Шабака, возлюбленный сердца моего».


Таково было послание, от которого у меня голова пошла кругом, а в душе разгорелось пламя. Но я не проронил ни слова — просто спрятал свиток под мантию и стал ждать. Через некоторое время Бэс закончил читать адресованный ему свиток, оторвал глаза от написанного и заговорил, сказав так:

— Хочешь ли ты, брат, увидеть, как летят стрелы и сверкают щиты в бою? Если да, случай такой представился. Фараон за самоличной печатью взывает ко мне и просит заключить союз между Египтом и Эфиопией. Он сообщает, что Царь царей идет на него войной и что если он захватит Египет, то, по его же словам, на том не остановится и двинется дальше на Эфиопию, ибо, как ему стало известно, там отныне правит некий карлик, похитивший некогда его Белую печать, а в соправителях у него некий египтянин, убивший некогда его наместника, Идернеса.

— И что скажет карун? — осведомился я.

Бэс закатил глаза и, повернувшись, к Кареме, спросил:

— А что скажет жена каруна?

Карема отложила в сторону свиток, который читала, и ответила так:

— Она скажет, что получила приказ от своего повелителя, святого Танофера, немедленно прибыть к нему, а зачем — он объяснит по ее прибытии, иначе проклятие его ляжет на нее, детей ее, страну ее и мужа ее, и не только на них, но и на духов, которые служат ему.

— Проклятие святого Танофера — дело нешуточное, — сказал Бэс, — и я, почитающий его, знаю это, как никто другой.

— Нет, муженек, и потому я отправляюсь в Египет как можно скорее. Похоже, сестра моя умерла в прошлом году и святому Таноферу некем заменить Чашу.

— И что прикажешь делать? — спросил Бэс.

— Тебе решать, муженек. Но, если хочешь, можешь остаться здесь и приглядывать за нашими детишками, а водительство войском перепоручить благородному Шабаке.

Поскольку мы были одни, Бэс скорчил гримасу, закатил глаза и расхохотался, как делал это обыкновенно, прежде чем стал каруном Эфиопии.

— О-хо-хо, женушка! — наконец сказал он. — Значит, ты задумала податься в Египет, а меня оставить здесь, чтобы я забавлялся, как нянька, с детишками и чтобы войсками верховодил мой брат, а я, сидючи здесь, приглядывал за стариками да женщинами. Нет уж, у меня другое мнение. Решено, я тоже пойду, если, конечно, брат не против. Не он ли спасал мне жизнь, а я — ему, и все такое? Так что сказано — сделано. Выходит, нам снова суждено сражаться с тобой бок о бок, брат, а после будь что будет, пусть судьба нас рассудит. Скажи лучше, сколько у нас лучников да меченосцев и можем ли мы выступить против Великого царя, с которым у меня, как и у тебя, свои счеты?

— Семьдесят пять тысяч, — доложил я.

— Прекрасно! Стало быть, через пять дней выдвигаемся с войском в Египет.

Глава 16

ТАНОФЕР НАХОДИТ СВОЮ РАЗБИТУЮ ЧАШУ
Итак, мы выдвинулись в поход — но не через пять дней, а через пятнадцать, поскольку уж больно затянули с подготовкой. Первым делом надлежало узнать мнение совета эфиопов, выразителя воли народа. Поначалу дело не заладилось — поскольку многие были против войны на чужедальней земле, хотя Бэс уверял всех, что лучше самим напасть, чем ждать, когда нападут на тебя. На это члены совета возразили, и справедливо, что здесь, в Эфиопии, защитой нам служат отдаленность и пустыня, к тому же Царь царей, сколь бы велика ни была его сила, несомненно, ослабеет и оголодает, прежде чем ступит в пределы Эфиопии.

В конце концов узел удалось рассечь мечом: когда в войсках прознали о споре, все, от командиров до простых воинов, стали ратовать за дальний поход, ибо, повторюсь, эфиопы, все как один, были прирожденными воителями, а поблизости не было ни одного врага, с которым можно было бы свести счеты. Поэтому, когда совет понял, что ему придется выбирать между тем, вести ли войну за пределами Эфиопии или подавлять военный мятеж в ее пределах, он уступил, хотя и выдвинул одно непременное условие: чтобы дети каруна не покидали родную землю, ибо, если с ним что случится, на родине у него останутся единокровные наследники.

В довершение всего жрецы обратились за советом к Саранче — и она дала им благие знамения. Оказывается, как мне потом сказали, ее огромный золотой идол как будто вскинулся на задние лапы и зашевелил усищами, что случалось лишь перед тем, как на эфиопскую землю обещала снизойти чудесная благодать. Это напомнило мне поведение статуй наших египетских богов, с поклоном встречавших представляемого им новоиспеченного фараона, или реакцию той же Исиды, которая благосклонным кивком приветствовала Амаду, вознесшую молитвы этой Божественной матери. По правде говоря, я подозревал, что без Каремы тут явно не обошлось. Но что случилось, то случилось.

Наконец мы выступили в поход — несметной силой, Бэс командовал меченосцами, а я, будучи у него в подчинении, — лучниками общим числом больше тридцати тысяч человек; меня охватила непередаваемая радость, когда мы сказали все прощальные слова и высвободились из толпы плачущих женщин. Поначалу Бэс с Каремой очень тосковали, расставшись со своими чадами, но через некоторое время снова повеселели, поскольку один предвкушал мгновение, когда извлечет меч из ножен, а другая — когда увидит пески Египта.

Долго рассказывать о походе я не стану — скажу только, что продвигались мы медленно, хотя никто не смел чинить препятствий столь могучему войску. Поскольку передвигаться приходилось пешим ходом, за день мы покрывали не больше пяти лиг[361]: даже когда мы подошли к реке, лодок все равно на всех не хватило, к тому же одну пришлось выделить для Каремы с ее свитой. Помимо всего прочего, по дороге надо было кормить и то и дело подгонять скотину. Тем не менее на всем пути до Египта ни один из наших не занедужил, не получил увечий и не возроптал.

Когда мы подошли к пределам Египта, нас уже встречали посланцы фараона — они передали нам свитки в ответ на наши, в которых мы перед тем извещали его о нашем прибытии. Вести от фараона были скупые и безрадостные. Из них явствовало, что Великий царь с бессчетными полчищами захватил все города в Дельте[362] и после долгой осады взял в мешок и завладел Мемфисом, вследствие чего египетское войско после отчаянных стычек на суше и на Ниле было вынуждено отступить на юг, к Фивам. Фараон писал также, что он предложил упрочиться в укрепленном городе Амада, ибо никто не ведал, что сталось с войском Нижнего Египта: сдалось ли оно на милость захватчиков с Востока или отступило, поднявшись вверх по Нилу. Фараон благодарил и благословлял нас за обещанную помощь и просил поторопиться, чтобы избавить Египет от порабощения, а его самого — от верной смерти.

Среди переданных нам свитков было и адресованное мне послание от Амады, в котором она писала:

«О, приди же скорее! Поспеши, возлюбленный мой Шабака, если не хочешь застать меня среди мертвых, ибо я ни за что не сдамся в руки Великого царя. Времени у нас совсем не осталось, и, хотя Амада укреплена достаточно, нам, боюсь, недолго суждено противостоять таким громадным полчищам, да еще с боевыми машинами».


Были среди свитков и послания к Кареме от святого Танофера, писавшего в том же духе: если мы-де не подоспеем через луну по получении нами свитков, все будет кончено.

Прочитав послания, мы стали держать совет. Затем двинулись дальше с удвоенной скоростью, отрядив вперед самых быстрых гонцов с просьбой к фараону держаться с войском до последнего копья, до последней стрелы.

На двадцать пятый день по получении этих известий мы подошли к большому приграничному городу и застали тамошних жителей в панике: казалось, они и правда обезумели от страха. Там мы переночевали и отведали разных угощений, которыми нас на славу потчевали горожане. Затем, отрядив арьергард в пять тысяч человек из числа самых уставших удерживать город, мы поспешили дальше, тем более что до Амады оставалось еще четыре дня пути. На четвертый день утром нам сообщили, что город то ли вот-вот падет, то ли уже пал, и, когда он наконец показался перед нами, мы увидели, что его осаждают и впрямь неисчислимые восточные полчища, а на Ниле собралась огромная флотилия с греческими и киприйскими наймитами. Хуже того, подоспевшие к нам вскоре посланцы Царя царей объявили: «Сдавайтесь, дикари, иначе еще до следующей зари все как один уснете вечным сном».

На это мы ответили, что прежде будем держать совет, а там, может, и решим поутру сдаться, ибо, выдвинувшись из Эфиопии, мы даже не представляли себе, сколь велико на самом деле царево войско, потому как были сбиты с толку извещениями фараона. И что при всем том было бы мудро со стороны Царя царей оставить нас в покое, поскольку отваги и стойкости нам не занимать, а стало быть, ему и впрямь лучше бы отпустить нас обратно в Эфиопию, нежели потерять свое войско в смертельной схватке с нами.

С этими словами, а произнес их сам Бэс, посланцы отбыли восвояси. Однако один из них, судя по всему, человек не из последних, громко крикнул своим спутникам, что негоже-де высоким сановникам выполнять подобные поручения и вести переговоры не с человеком, а с обезьяной, чье место скорее на цепи, подвешенной к столбу. Бэс ничего не ответил — только завел свои желтоватые глаза, а когда обидчик был уже далеко и не мог его слышать, сказал:

— Клянусь же Саранчой и всеми египетскими богами, что в отместку за подобное оскорбление загоню все войско Великого царя в Нил да там и утоплю, а этого мерзавца посажу на цепь и подвешу к носу царского струга.

Такого от него я никак не ожидал.


Итак, когда посланцы отбыли, Бэс распорядился накормить войско и потом всем ложиться спать.

— Думаю, — сказал он, — Царь царей не станет нападать на нас прямо сейчас, ибо надеется, что, увидев, какая у него сила, мы этой же ночью уберемся прочь.

И вот эфиопы насытились и улеглись спать, благо им это удавалось во всякое время, даже когда они не были настолько уставшими. А пока они отдыхали, Бэс, я и Карема с несколькими военачальниками долго и обстоятельно совещались. Ибо, сказать по чести, совершенно не знали, что делать дальше. Но в лиге отсюда лежал город Амада, осажденный сотнями тысяч захватчиков с Востока так, что в город и из города и мышь не могла проскочить, а за городскими стенами укрывались остатки фараонова войска числом не больше двадцати тысяч человек, если все, что мы слышали, было правдой. Кроме того, на Ниле стояла крупная греческо-киприйская флотилия численностью более двух сотен кораблей, хотя, насколько нам было видно в лучах закатного солнца, многие из них отошли к западному берегу, где египтянам их было не достать.

В остальном же позиция наша была неплохая: мы расположились на пустынной возвышенности перед распаханными землями, примыкавшими к восточному берегу Нила. А прямо перед нами, отделяя нас от южного крыла царева войска, простиралось непроходимое болото — и наступать с этой стороны в безлунную ночь не представлялось никакой возможности. Наконец, главные силы восточного войска числом двести тысяч человек, а то и больше размещались к северу от Амады.

Все это мы обсуждали хоть и тихо, но истово, сидя под шатром, пока совсем не стемнело и нам уже было не разглядеть лица друг друга и пока рядом спали крепким сном наши воины, которых у нас сейчас насчитывалось под семьдесят тысяч человек.

— Мы в ловушке, — наконец проговорил Бэс. — Если будем сидеть и ждать их наступления, они задавят нас числом. А если отойдем, они нагонят нас на верблюдах и лошадях и всех перебьют; к тому же у них есть корабли, а у нас ни одного. Если же мы сами пойдем в наступление, то только через болото и без всякого прикрытия, но тогда мы там все и увязнем. А фараон меж тем гибнет за стенами Амады, которые, того и гляди, сокрушат вражьи тараны. Клянусь Саранчой, я ума не приложу, что делать. Похоже, мы напрасно проделали весь этот путь и не многим из нас будет суждено снова увидеть Эфиопию, да и судьба Египта уже предрешена.

Я молчал, поскольку мое полководческое искусство здесь было бессильно, да и сказать мне было нечего. Молча сидели и командиры, и только Карема, истинно женская натура, всплакнула, да я и сам готов был расплакаться, думая, каково сейчас Амаде в ее храме: ведь она, должно быть, сидит там, как овечка в загоне, и ждет, когда придет мясник и поведет ее на заклание.

И вдруг за входом в шатер, хотя я думал, что он завешен, послышался чей-то низкий голос:

— Я всегда замечал, что эти эфиопы туго соображают после захода солнца, чего не скажешь о египтянах.

Странный этот голос показался мне до боли знакомым, но я, как и остальные, не проронил ни слова, потому что все мы испугались и решили, будто он нам почудился. Да и кто мог незаметно подобраться к нашему шатру, обойдя тройное оцепление? Словом, мы застыли как вкопанные, вперившись во тьму, и сидели так, пока ее не разредил мерцающий огонек, похожий на промелькнувшего светляка, как оно часто наблюдается в Эфиопии. Огонек все разрастался, а мы так и сидели, затаив дыхание от страха, покуда в свете огонька не возникла фигура — фигура со старческим, иссохшим лицом, незрячими глазами и седой бородой, какая была только у святого Танофера. В самом деле, невысоко над землей в зыбком свечении мало-помалу обозначилась голова святого Танофера, возникшая, будто отражение от пламени ближайшего бивачного костра.

— О возлюбленный мой повелитель! — воскликнула Карема и тут же бросилась к нему.

— О возлюбленная моя Чаша! — молвил в ответ Танофер. — Рад, что ты цела и невредима.

Вслед за тем полыхнул факел, и — нате вам! — перед нами предстал сам святой Танофер в своей мрачной хламиде.

— Откуда ты взялся, дядюшка? — изумился я.

— Уж не из дальнего далека, как ты, племянничек, — ответил он, — а прямиком из Амады. Спросишь — как? Это просто, ежели ты старый, нищий слепец, знающий дорогу. Кстати, если у вас осталась какая снедь, я бы с радостью поел чего-нибудь, да и попил, поскольку в Амаде последнее время каждый кусок на счету, а к нынешней ночи из съестного и вовсе почти ничего не осталось.

Карема выбежала из шатра и вскоре вернулась с хлебом и вином, чему Танофер несказанно обрадовался.

— Давненько не пивал я такого крепкого напитка, — признался он, осушив кубок. — Но уж лучше нарушенный обет, чем разум, особливо когда есть над чем подумать и что сделать. Во всяком случае, надеюсь, боги сказали бы то же самое, случись мне повстречаться с ними прямо сейчас. Ну вот, кажется, я снова полон сил. А теперь скажите, какая у вас сила?

— Мы рассказали.

— Хорошо. И что думаете делать?

Мы покачали головами, потому как не знали, что сказать.

— Бэс, — строго молвил он, — похоже, став царем, ты совсем отупел… хотя, может, виной тому твоя женитьба. Ведь все минувшие годы ты строил планы один хлеще другого, да так, что они не успевали слетать с твоих толстых губ. А ты, Шабака, неужто растерял всю свою воинскую удаль да смекалку, которой у тебя было с лихвой, под ласковым ветерком Эфиопии? Или, может, тень неудавшейся женитьбы помутила твой разум? Что ж, тогда спросим женщину, единственную среди стольких мужчин. Так что можешь предложить ты, Карема? Говори скорей, ибо время не ждет.

Тут лицо Каремы застыло, глаза затуманились, и она заговорила медленным, размеренным голосом, будто знала наверняка, что говорит:

— Предлагаю сокрушить все воинство Великого царя и освободить город Амаду.

— Отличный план, — согласился святой Танофер, — загвоздка лишь в том — как?

— Сдается мне, — продолжала Карема, — есть в лиге отсюда, вверх по течению, место, где в это время года Нил может перейти вброд любой, кто большого роста, даже не замочив плеч. Так что первым делом я отправила бы к тому броду пять тысяч меченосцев, дабы, перейдя реку, они могли подкрасться к кораблям Великого царя и поджечь их, покуда люди на них бражничают в беспечности своей или спят мертвым сном. Южный ветер нынче крепок — и корабли заполыхают один за другим. Их команды большей частью поглотит огонь, а остальных добьют пять тысяч наших меченосцев.

— Превосходно! Просто замечательно! — сказал святой Танофер. — Но этого мало, ибо на восточном берегу собрались полчища численностью больше двухсот тысяч воинов. Так как же быть с ними, Карема?

— Кажется, я вижу дорогу за тем болотом. Она тянется вдоль края пустыни за барханами. Я отправила бы лучников, которых у нас больше тридцати тысяч, под водительством Шабаки по той дороге, и она вывела бы их аккурат за Амаду. По ту сторону от города стелются низкие каменистые холмы. Там я укрыла бы лучников до рассвета. А на рассвете они увидели бы внизу большую часть восточного войска и смогли бы засыпать стрелами из своих луков всю равнину от холмов до самого Нила, к тому же с таким количеством стрел — по сотне на человека — они запросто уложили бы десять тысяч неприятельских воинов, а после, когда остальные бросились бы на них в атаку, добили бы их на ходу, пронзая одной стрелой двоих сразу.

— Опять же неплохо, — согласился Танофер. — А как насчет войска Великого царя, что стоит по эту сторону от Амады?

— Думаю, еще до рассвета, полагая, что нас совсем немного, оно выдвинется вперед и с первыми лучами солнца начнет пробиваться через болото, поэтому нам не худо бы выставить против него пять тысяч лучников. А когда неприятель все же прорвется, хоть и с потерями, он наткнется на наши плотные ряды с сомкнутыми щитами, но ни конные враги, ни пешие не пробьют в них бреши, ибо еще никому не удавалось вбить клинья в рядыэфиопов, обученных Шабакой и каруном Бэсом. Я говорю: они откатятся, как валы от утеса, и так снова и снова, и все реже и реже, покуда шум битвы и крики ужаса и боли не долетят до их ушей со стороны Амады, где Шабака с лучниками будет крушить вражье войско с другой стороны и пока вид полыхающих кораблей не ввергнет их в ужас и они наконец не обратятся в бегство.

— Неплохо-неплохо, — одобрительно сказал святой Танофер. — Но с обоих фронтов все едино останется немало врагов, ибо восточному воинству нет числа. Как же быть с ними, о Карема?

— С этими управился бы и фараон с остатками своих сил, выдвинувшись через северные и южные ворота Амады, иначе они там станут подобны раненым львам, оказавшимся меж двух разъяренных буйволов, которые забодают их и затопчут, — словом, сокрушат всех подчистую. Единственное, я не знаю, как это передать фараону и когда.

— Хорошо-хорошо, — снова согласился святой Танофер, — очень хорошо! Что до фараона, я сам скоро ему все передам. Странно, моя треснувшая Чаша, которую я едва не выбросил за ненадобностью, хоть ты и со сколами, однако ж мудрость свою не растеряла. Знай же, как это ни удивительно, все эти планы, которые ты нам тут изложила, пришли в голову и мне, просто я хотел убедиться, сочтешь ли ты их мудрыми или нет.

С этими словами он рассмеялся, а Карема простерла вперед руки, будто очнувшись от сна, потерла глаза и спросила, не желает ли он еще откушать.

Но Танофер уже говорил о другом — быстро и четко.

— Бэс, о царь, — сказал он, — ты, конечно, готов исполнить волю своей жены. А посему пора воинам пробудиться и взяться за оружие. Волею случая там снаружи ждут четверо моих верных людей. Двое из них проведут пять тысяч ваших воинов через брод и дальше к кораблям. А двое других поведут Шабаку с лучниками по дороге, которую Карема знает как свои пять пальцев, наверно, потому, что бродила по ней в детстве. Я же вернусь в Амаду, дабы удостовериться, что фараон сделает свое дело, и своевременно. И еще, если за ночь не управимся, завтра Амада падет, кое-кто из жриц умрет и ты, Бэс, и воины твои больше никогда не увидят Эфиопию. Договорились?

Я кивнул, потому что не хотел тратить время на разговоры, а Бэс завел глаза и ответил:

— Ежели кому отказывает разум, тому не худо прислушаться к добрым советам других, да и охотником быть куда лучше, чем дичью. И особливо стоит прислушиваться к тому, что говорит святой Танофер или его разбитая Чаша. Командиры, вы все слышали. Поднимайте же воинов, призовите всех к оружию и построению!

Командиры мигом выскочили из шатра, метнувшись во тьму, точно стрелы из лука, и следом за тем мы услыхали шум: воины строились в боевые порядки.

— Где же твои проводники, святой Танофер?

Танофер глянул через плечо, подав знак, и прямо из темноты один за другим возникли четверо и прошли в шатер. То были до странности спокойные люди — больше ничего о них сказать не могу, поскольку их лица были скрыты под покрывалами, да и после битвы мне не было суждено увидеть никого из них: наверное, они погибли… А может, когда еще и объявятся, кто знает.

— Вы все слышали, — обратился к ним Танофер, на что они ответили, склонив свои таинственным образом покрытые головы.

— А ну-ка, брат, — шепнул мне на ухо Бэс, — скажи мне, сделай милость, как эти четверо, находясь снаружи, могли слышать, о чем говорилось в шатре, и как они умудрились пройти через посты, которым было приказано убивать на месте всякого, кто не знает пароль, тем более что головы у них закутаны в покрывала?

— Ума не приложу, — ответил я, на что Бэс только простонал, а Карема едва заметно улыбнулась, словно про себя.

— Ну, а раз слышали, выполняйте! — велел святой Танофер, на что те четверо опять же ответили поклоном.

— Но разве ты не скажешь им, что они должны делать, о высокочтимый? — нерешительно полюбопытствовал Бэс.

— Думаю, это ни к чему, — сухо ответил Танофер. — Зачем учить ученых?

— А почему ты не предложила им поесть, ведь они, наверное, тоже голодны? — спросил я Карему.

— Молчи, глупец! — с презрением ответила она. — Разве… друзья… Танофера нуждаются в пище?

— Думаю, да, и еще как, тем более что после месячной осады города немудрено оголодать. И если их господин хочет есть, почему бы их тоже не накормить? — пробурчал я.

Тут меня осенило — и я прикусил язык.

Вслед за тем один из командиров вернулся доложить, что все приказы выполнены и воины, все как один, построены.

— Хорошо, — сказал Бэс. — Тогда бери пять тысяч человек, выдвигайся к Нилу и сожги эти корабли, чтобы все было по плану, предложенному царицей Каремой, да ты и сам все слыхал, — он перечислил отряды, которые ему надлежало взять с собой, те самые, что находились в непосредственном подчинении его, Бэса, а после прибавил: — Впрочем, несколько кораблей все же оставь — потом переправишься на них вместе с людьми обратно и присоединишься ко мне или к отряду благородного Шабаки, опять же все по плану. И да поможет тебе Саранча добыть победу и не потерять мудрость!

Командир отдал честь и спросил:

— Кто же поведет нас вброд через великую реку?

Двое с покрывалами на лицах выступили вперед, и при виде их командир шепнул мне на ухо:

— Не нравится мне их личина. Молю Саранчу, чтоб они не заманили нас в реку смерти.

— Не бойся, командир, — молвил святой Танофер из дальнего конца шатра. — Если ты и люди твои справятся с порученным делом и проводники не подкачают, корабли уж точно сгорят заодно со всеми людьми. Только не забудьте взять с собой огонь.

После такого напутствия командир с напуганным видом отбыл в сопровождении двух проводников — и вскоре выдвинулся к Нилу во главе пяти тысяч меченосцев.

Тут Бэс посмотрел на меня и сказал:

— Думаю, и тебе пора выдвигаться с лучниками, брат. Надеюсь, святой Танофер покажет вам дорогу.

— Нет-нет, — ответил Танофер, — дорогу ему покажут мои проводники. Не сомневайся, Шабака. Или я оставил тебя там, на Востоке, когда ты угодил в лапы Царя царей и когда смерть ходила по пятам не только за тобой, но и за Бэсом?

— Не знаю, — ответил я.

— Не знаешь, зато я знаю, да и Бэс с Каремой тоже знают, ибо кто-то отправляет послания, а кто-то получает. И уж коль я не оставил тебя тогда, неужто оставлю сейчас, когда Египет в страшной беде? Ступай за проводниками, которых я тебе даю, и… — тут он потянулся к колчану со стрелами, лежавшему на земле около меня, достал с несвойственной слепцу ловкостью одну, с двумя черными перьями и одним белым на конце, и продолжал: — …попомни мои слова, когда пустишь эту стрелу из своего большого лука и увидишь, куда она попадет.

Тогда я повернулся к Бэсу и спросил:

— Где же мы снова встретимся?

— Не могу сказать, брат, — ответил он. — Может, в Амаде. А если нет, то у престола Осириса или на полях Саранчи, или же во мраке, что поглощает все и вся, даже богов заодно с людьми.

— Карема пойдет со мной или останется с тобой? — снова спросил я.

— Ни то, ни другое, — прервал нас Танофер, — она пойдет со мной в Амаду, потому как может мне понадобиться, да и там ей будет безопасней. О, ничего не бойтесь, ибо всякий отшельник, хоть и нищий, думает о своих подопечных и о своей Чаше, хоть и треснувшей.

После этого я пожал Бэсу руку и ушел, недоумевая, то ли это явь, то ли сон; последнее, что я видел в шатре, — прекрасное лицо Каремы, улыбавшейся мне. Я счел это добрым знаком, потому как знал, что мне улыбнулся сам святой Танофер в сердце своем, а ее глаза были зеркалом его души.

И вот уже тридцать тысяч моих лучников были готовы выступить в поход, и я, удостоверившись, что их колчаны полны стрел, а фляги — воды, выдвинулся впереди отряда следом за двумя проводниками. Я поглядывал на них с настороженностью, поскольку опасно было доверять войско незнакомцам: ведь они могли заманить нас прямиком в стан наших врагов. Но тут я вспомнил, что за них поручился сам святой Танофер, мой двоюродный дед, которому я доверял, как ни одному другому человеку на свете, и сразу успокоился.

Как же он все-таки подобрался к нашему шатру, недоумевал я, и как он, слепец, думает вернуться в Амаду, хоть бы и с Каремой, если и правда возьмет ее с собой? Что ж, пути святого Танофера неисповедимы: ведь он больше похож на духа, чем на человека. Быть может, на самом деле мы видели не его самого, а то, что у нас, египтян, называется Ка, — его двойника, который может перемещаться с места на место по своему хотению. Но разве Ка могут голодать? Насколько я был сведущ в таких делах, подношения — снедь и питье — возлагают разве что на их усыпальницы. В общем, как бы там ни было, предоставив святому Таноферу поступать как знает, я стал размышлять о предстоящем нам деле — о том, как застать врасплох войско Великого царя.

Обогнув болото, мы вышли на неровную возвышенность, и, хотя в темноте было почти ничего не видно, я знал, что мы продвигаемся вверх по склону. Вскоре мы перевалили через гребень холма, и, когда спустились по ту его сторону примерно на тройное расстояние полета стрелы, я почувствовал, что шагнул на дорогу. Здесь проводники свернули влево, и мое войско числом тридцать тысяч лучников цепочкой двинулось за ними следом. Так мы шли в полной тишине, поскольку никакой скотины с собой не гнали и наши ноги, обутые в сандалии, ступали почти бесшумно; к тому же по цепочке был передан приказ всем держать рот на замке — того же, кто нарушит приказ, ожидала смерть.

Мы шли так часа два, может, больше, затем опять повернули налево, потом снова двинулись вверх по склону, и я смекнул, что мы, должно быть, уже обошли Амаду. Тут проводники внезапно остановились — по команде, переданной по цепочке, остановились и мы. Один из проводников тронул меня за плащ, отвел чуть в сторону — к гребню холма — и, вскинув белый рукав хламиды, указал куда-то вниз. Я глянул в ту сторону и увидел там, внизу, на расстоянии полета стрелы тысячи бивачных костров в стане царева войска: на сильном ветру они полыхали очень ярко, и пламя от них металось из стороны в сторону. Огни простирались вдаль на целую лигу, и мы находились аккурат напротив середины этой огненной цепи.

— Смотри, Шабака, предводитель войска, — впервые за все время заговорил проводник свистящим шепотом, как будто у него не было губ, — у твоих ног спит восточное воинство, столь огромное, что ему даже не было надобности выставлять охранение здесь, на хребте. Построй же лучников в четыре шеренги, так, чтобы с первыми проблесками зари они могли укрыться за скалами и стрелять, не задевая друг дружку. Ты же сам стань здесь, посередине, чтобы твое знамя было видно всем как с севера, так и с юга. А я со спутником моим проведу лучников из головного твоего отряда дальше, где хребет спускается к Нилу, чтобы они встали преградой и разили всякого, кто попытается бежать вниз по реке. Остальное за тобой, ибо мы всего лишь проводники, а не полководцы. Собирай же своих командиров и отдавай приказы!

Мы вернулись к войску, я созвал всех командиров, рассказал, что им надлежит делать, и распустил их по своим отрядам.

Некоторое время спустя головной отряд из десяти тысяч человек тронулся в путь и скоро скрылся из вида, а вместе с ним исчезли и оба облаченных в белые хламиды проводника, и я их больше никогда не видел. Затем я расположил в порядке готовности главные свои силы, насколько это было возможно в темноте, и велел всем отдыхать или ложиться спать, если кто мог уснуть… А чуть погодя, за полчаса до рассвета, распорядился, чтобы все поели и напились, благо снедь и воду каждый нес с собой, и приготовили к бою луки и колчаны со стрелами. Покончив с этим, я взял несколько доверенных человек, состоявших при мне посыльными и телохранителями, и поднялся с ними на гребень холма, то есть на вершину склона, — там мы залегли и стали наблюдать.

Глава 17

БИТВА… И ПОСЛЕ
Минуло два часа, и по звездам я определил, что скоро займется рассвет. Взгляд мой был прикован к Нилу — к огням, что мерцали на носу кораблей Великого царя. Где же они — те, кому надлежало их поджечь, недоумевал я, поскольку никого из наших не мог разглядеть издалека. Что ж, им предстояло пройти долгий путь и к тому же перейти реку вброд. Может, они еще не подоспели, а может, у них что-то не заладилось. Как бы там ни было, на кораблях царевой флотилии все было спокойно. Ни тебе сигналов тревоги, ни суеты часовых.

Наконец забрезжил рассвет, и у меня за спиной послышались шорохи: это поднимались эфиопские воины и тут же принимались за еду, как им было велено, — так что я тоже решил поесть и напиться, хотя был совсем не голоден, чего прежде за мной никогда не замечалось. Покуда на востоке мало-помалу светлело, гладь Нила вдруг озарилась вспышкой не то упавшей звезды, как мне сперва показалось, не то фонаря, раскачивавшегося на ветру, который в это время года дует довольно сильно, особенно на рассвете. Но вот огонек разгорелся ярче — и надо же, в следующее мгновение я увидел, как такелаж одного из кораблей объяло пламя.

Оно пожирало снасть за снастью, парус за парусом, разгораясь все сильнее, при том что то же самое происходило и на других кораблях, стоявших ближе к нам, — и в конце концов огонь поглотил их целиком, будто накрыв огромным красным плащом. Наши не сплоховали — флотилия Царя царей полыхала ярким пламенем! И пламя это раздувалось вширь крепкими порывами ветра. Огонь переметывался с корабля на корабль, точно живое существо, потому как они стояли борт к борту, уткнувшись носом в берег, и развести их не представлялось никакой возможности. Впрочем, некоторым все же удалось отойти от берега, но они были объяты пламенем, а на ходу да под таким ветром оно разгоралось еще быстрее. Не успело солнце верхним краем показаться над горизонтом, как на протяжении лиги, а то и больше все обратилось в сплошной костер — с горящих кораблей доносились душераздирающие крики, а огонь буйствовал все сильнее, словно торжествуя свою великую победу.

Однако наблюдать за происходящим и дальше у меня не было времени: надо было подниматься и действовать. Небо посерело, но и блеклого света хватало, чтобы оглядеться кругом. И вот, наскоро осмотревшись на местности, я понял, что лучшей позиции для лучников было не сыскать. Спереди склон представлял собой крутой откос длиной под сотню шагов, а то и больше, сплошь заваленный каменными глыбами, — лучшего укрытия для лучников не придумать. Дальше склон был сплошь песчаный и пологий, и взбираться по нему неприятелю было бы трудно. Еще ниже простиралась уходившая вдаль равнина, где и размещался стан захватчиков с Востока, а за долиной, не более чем в двух стадиях от ее дальнего края, уже виднелись берега Нила.

Да уж, для столь великого войска позиция была выбрана неудачно: оно там едва могло разместиться, ибо лагерь тянулся на целую лигу в длину, и на всем его протяжении яблоку негде было упасть. Вот из рассветной дымки показались и неприятельские шатры: их было видимо-невидимо, и тянулись они вдаль, насколько хватал глаз, а почти напротив меня, ближе к речному берегу, возвышался огромный, расшитый золотом шелковый шатер, служивший, как я сразу догадался, укрытием его величеству Царю царей. Я убедился в этом наверняка, когда разглядел полоскавшееся над ним царское знамя, уж больно хорошо мне знакомое, поскольку с него-то и была сорвана Белая печать печатей, которую я потом похитил. Воистину у святого Танофера, или его Чаши — Каремы, или его посланцев, или духов, с которыми он разговаривал, — кто его знает — был наметанный полководческий глаз, безошибочно угадавший лучшее место для смертельной западни.

Так думал я, когда спешил обратно к моему войску, чтобы собрать командиров и привести все дела в порядок. Много времени на это не ушло, поскольку командиры пребывали в боевой готовности, как и грозные эфиопские воины, набравшиеся сил после отдыха и трапезы: каждый из них уже успел натянуть тетиву на свой лук и развязать пучки стрел в колчане. Когда я подошел к ним, они вскинули руки в приветственном жесте, ибо не смели поднять голос, и я негромко сказал, пустив слова по их рядам, что пришел день, когда им суждено сразиться и победить либо погибнуть во славу Эфиопии и своего царя. Затем я отдал предварительные приказы — и еще до восхода солнца лучники выдвинулись вперед четырьмя шеренгами, укрылись за камнями, припав ничком к земле, и стали ждать решающего мгновения.

Краем багряной своей мантии Ра величественно показался на востоке, я присел за камнем, который выбрал себе в качестве укрытия, и огляделся. О, вот уж действительно, Танофер или египетские боги распорядились так, что обстоятельства благоволили нам. Необъятный неприятельский лагерь пробудился, встревоженный тем, что случилось на Ниле. Но рассмотреть происходящее им было не с руки: мешали высокие прибрежные камыши; и тогда, плюнув на приказ и дисциплину, они многотысячной толпой — точно сказать было невозможно, — кто с оружием, кто без, кинулись к песчаному склону прямо под нашими укрытиями и полезли по нему все выше, силясь получше рассмотреть полыхавшие вовсю корабли.

Солнце, как водится в Египте, взошло быстро. Его сияющая кромка озарила гребень холма, оставив низины до поры в тени. Время пришло. Я досчитал до десяти, глянул вправо-влево, чтобы удостовериться, что все готовы, и чтобы подпустить скопище врагов поближе, но не дать им подойти к нижней кромке каменных глыб, к которым они мало-помалу подбирались. Затем я подал двойной сигнал — и на него тут же последовал ответ.

За спиной у меня взмыло знамя золотой Саранчи на высоком древке и заколыхалось на ветру. То был первый сигнал — по нему все вскочили на одно колено и приложили стрелы к тетивам. Затем я вскинул свой лук — старинный черный лук, который пускал в ход в исключительных случаях, — и натянул тетиву до самого уха.

Вдали, за пределами дальности полета стрелы, как сказали бы многие, развевалось знамя Великого царя над его шатром. Туда-то я и целился — и, взяв поправку на ветер, спустил тетиву. Стрела рванулась вперед, сверкнув на солнце, и скрылась в тени, потом снова сверкнула, потом еще раз… и впилась в далекое знамя, пригвоздив его к древку!

При виде этого благого знака, восторженный рев прокатился по нашим рядам справа и слева — рев, вырвавшийся из тридцати тысяч глоток. Но вслед за тем он будто растворился в звуке, очень похожем на пронзительное шипение грозового ливня в Эфиопии, — звуке тридцати тысяч стрел, разом рванувших сквозь ветер. О, они были нацелены верно, все как одна, — стало быть, не зря я отдал столько времени и сил на обучение эфиопских лучников.

Сколько же врагов пало перед ними? Египетским богам это только и ведомо. Мне — нет. Единственное, что я знаю, так это то, что длинный песчаный склон, сплошь ощерившийся бегущими вверх людьми, вмиг покрылся убитыми — они лежали вповалку, будто спали. Да и какая кольчуга могла выдержать удары стрел ощетинившихся острыми железными наконечниками и выпущенных из тугих эфиопских луков?

И это было только начало, потому как летящих друг за другом стрел было столько, что их нескончаемый рой заслонил солнце. Вскоре на склоне не осталось ни одной живой мишени: они пали все до одной, и тогда последовал приказ поднять луки выше и стрелять по неприятельскому стану, целя главным образом по загонам с обозной скотиной. Так что скоро стоявшие там животные частью попадали замертво, частью разбежались в разные стороны.

Наконец восточные военачальники огляделись и смекнули, что к чему. С их стороны последовали громкие приказы — и многотысячная неприятельская орава отпрянула к берегам Нила, куда не долетали наши стрелы. Там неприятель перестроился в боевые порядки, и восточные военачальники стали держать совет. Впрочем, совещались они недолго, потому что скоро все их воинство, с целым скопищем лучников впереди, двинулось в сторону холма.

Тогда я передал команду по рядам эфиопам, среди которых никто не пострадал, снова залечь и ждать. Захватчики с Востока шли в наступление несметным скопищем, отливавшим пурпуром и золотом; их кольчуги и мечи ослепительно сверкали в лучах восходящего солнца. А их боевые порядки нельзя было охватить одним взглядом. Они подошли к песчаному склону, сплошь заваленному телами их убитых и раненых товарищей, и на миг застыли в недоумении, потому как не видели перед собой противника: чернокожие эфиопы прятались за черными камнями, а их черные же луки не отражали свет.

Затем от пышно разодетого десятитысячного отряда так называемых Бессмертных, среди которых, как я догадывался, был и Великий царь в окружении многочисленных телохранителей, отделились глашатаи и, выйдя вперед, выкрикнули приказ «в атаку!». И вся эта орава разом поперла вверх по зыбкому песчаному склону, а я ждал, пока их нескончаемые ряды не подойдут к нам на расстояние пятидесяти шагов, откуда они обрушили на нас град стрел, которые с треском ударялись в каменные глыбы, не причиняя нам ни малейшего урона. Тогда я велел трижды вскинуть знамя Саранчи, которое перед тем было опущено, — и после третьего взмаха вниз по-над склоном устремился тридцатитысячный рой наших смертоносных стрел.

Неприятель покатился вниз, отходя все дальше и дальше. А задние его ряды между тем напирали снизу все сильнее, ибо на них было обращено грозное око Великого царя и бежать с поля боя означало неминуемую позорную смерть в страшных муках. Мы не могли перебить и половины наседавших врагов: уж больно много их было. Теперь неприятельские передовые ряды находились уже в десяти шагах от нас — чтобы прицельно стрелять, нам пришлось встать на ноги, и наши воины тут же стали падать один за другим, сраженные вражьими стрелами. Я протрубил сигнал к отступлению в рог из слоновой кости, и мы неспешно, шаг за шагом попятились к гребню хребта, отстреливаясь на ходу. На гребне воины мигом перестроились в две шеренги, встав плотнее друг к дружке на всем протяжении наших рядов по правую и левую руку от меня. И тут я вспомнил трюк, который не раз отрабатывал с моими лучниками в Эфиопии.

Выхватив флажок, я подал сигнал прекратить стрельбу и повторил приказ устно, пустив его по рядам, так что в воздух больше не взметнулась ни одна стрела. Неприятель оторопел, заподозрив ловушку, или, может, решил, что у нас вышли стрелы, а я меж тем отрядил гонцов с приказом к нашим передовым отрядам как можно скорее отступить за холм. Не успел я это сделать, как услышал донесшийся снизу окрик:

— Великий царь повелевает сокрушить дикарей. Да будет так!

В следующее мгновение неприятельские орды хлынули неукротимой лавиной — но не вниз, а наверх. Я выждал, когда они подойдут к нам на расстояние двадцати шагов, и скомандовал «стрелять — ложиться!».

Первая шеренга выстрелила — и это было страшно: ни одна стрела не пролетела мимо цели, а многие пронизали сразу двоих, потому как неприятель надвигался сплоченными рядами. Мои лучники выстрелили и упали наземь, чтобы снова вставить стрелы в луки, и в тот же миг вторая шеренга выстрелила поверх них. Затем поднялась первая: дала выстрел — упала, и тут же вскинула луки вторая шеренга и обрушила на неприятеля новый смертоносный град стрел.

И вот захватчики с Востока приостановили наступление: передние их ряды лежали вповалку, и задним пришлось бы перебираться через павших, а это было бы крайне затруднительно. Да, застыв на месте, они только сверкали доспехами, в страхе не решаясь сделать вперед ни шагу, в то время как командиры подгоняли их мечами и копьями. Первая наша шеренга выпустила очередную лавину стрел — мы снова упали наземь, предоставив второй шеренге выстрелить поверх нас. Это было уже чересчур: никто не смог бы противостоять столь ошеломительному натиску. Враги тысячами валились как подкошенные — остальные в смятении попятились.

Тогда по моей команде рога из слоновой кости протрубили сигнал атаки. Наши, все до одного, перебросили луки за спину и выхватили короткие мечи.

— Круши их! — крикнул я и ринулся вперед.

Подобно черному потоку, низверглись мы с вершины холма, перепрыгивая через мертвых и раненых. Отступление неприятеля обратилось в беспорядочное бегство: перед лицом наших крепких, черных, как эбеновое дерево, широкоглазых воинов давшим слабину захватчикам с Востока было уже не устоять. Они бежали назад и кричали:

— Черные духи! Черные духи!..

Вскоре мы смешались с ними и обрушили на их головы и спины наши короткие мечи. Выбирать цели не приходилось: их было хоть отбавляй. Как стадо обезумевших баранов, развернулись они и в беспорядке побежали к Нилу. Мои команды услышал наш головной отряд, затаившийся в высокой траве на узком болотистом перешейке между каменистыми холмами и Нилом, — при подходе неприятеля наши из засады встретили их ливнем стрел, благо стрелять из-за подступавшего к тому месту каменного откоса было сподручно. Неприятельские колесницы вязли колесами в болоте, лошади и люди, сбившись в кучу, давили друг друга, и так продолжалось до тех пор, пока там не выросла стена из мертвых и умирающих. А мы рвались вперед и главными силами, и арьергардом. Мы наседали и наседали, покуда под стоявшем уже высоко солнцем не увидели, что Великий царь лишился доброй половины своего войска. Тогда мы перестроились, чтобы подсчитать наши потери, благо они были невелики, и напиться из Нила.

— Дело еще не кончено! — крикнул я.

Потому как Бессмертных оставалось еще немало и они плотно сомкнулись вокруг своего царя. Другие же неприятельские части, а там насчитывалась не одна тысяча воинов, по-прежнему удерживали позиции между нами и стенами Амады, при том что к югу от города располагалось второе царево войско, с которым должен был сразиться Бэс, но о том, удалось ли ему одолеть его, я не знал.

— Эфиопы! — воскликнул я. — Еще рано торжествовать победу, ибо битва только началась. К бою, покуда враг не спохватился!

И мы двинулись на Бессмертных всеми силами, благо теперь к нам присоединился и головной наш отряд.

Построившись в длинные цепи, мы пошли в наступление по залитой кровью равнине, и, завидев это, Великий царь бросил против нас оставшиеся колесницы. Но проку в них не было никакого, поскольку лошадям, хвала богам, было не увернуться от наших стрел. А я заготовил их впрок в изрядном количестве, и нас ими снабжали по мере надобности мальчики-оруженосцы. Словом, до нас докатило совсем немного вражьих колесниц, но и они были уничтожены до того, как успели врезаться в наши ряды.

Итак, колесницы были остановлены, а возницы — убиты, однако ж оставались еще построенные в каре Бессмертные. Мы обстреливали их из луков до тех пор, пока у нас не закончились стрелы, после чего, придя в неописуемый раж, они ринулись в атаку. Мы не стали дожидаться, когда они насадят нас на свои длинные копья, а, поднырнув под них, бросились на атакующих с короткими мечами — тогда-то и закипело побоище, жестокое и отчаянное, поскольку захватчики были закованы в кольчуги, а эфиопов защищали только короткие безрукавки из бычьей кожи.

Так мы бились, пока нас не начали теснить. В конце концов дело обернулось против нас — мы сотнями падали как подкошенные. И я уже подумал, не отступить ли нам на холмы, тем более что неприятель заметно превосходил нас численностью, а мы совсем выбились из сил. И вдруг — о чудо! — когда все, казалось, обернулось против нас, со стороны Амады послышался громогласный клич, и из распахнутых настежь городских ворот выкатили остатки фараонова войска числом, может, восемнадцать или двадцать тысяч человек. При виде этого я снова воспрял духом.

— Держитесь! — крикнул я нашим. — Держитесь!

И вот мы держались.

Египтяне с ходу набросились на неприятеля, и над их головами я видел реющее знамя фараона. Мало-помалу битва сместилась к берегам Нила, при этом мы находились на севере, египтяне наступали с юга, а неприятель метался между нами. Он пытался обойти нас с фланга, и ему бы это удалось, но тут на глади Нила показались какие-то корабли. Поначалу я подумал, что наше дело худо, ибо это могли быть струги греков или киприйцев, но вскоре я разглядел знамя Саранчи, развевавшееся на носу одного из них, и понял, что это те самые корабли, которые оставили себе пять тысяч наших воинов, спалившие остальную часть флотилии Великого царя. Вот они подошли к берегу, и с их палуб на прибрежный песок ринулось скопище из пяти тысяч воинов, или сколько их там было; не успев ступить на берег, они бросились крушить остатки восточных полчищ.

Мы пошли в атаку последний раз, а египтяне тем временем наседали с юга. Наконец — ха-ха! — ряды Бессмертных дрогнули. Мы вклинились в них. Я увидел фараона — узнал его по урею на шлеме. Он был ранен и окружен со всех сторон. Один из Бессмертных, здоровенный детина, ринулся на него с копьем и пронзил насквозь.

Фараон пал.

Я накинулся на злодея и сразил его, рубанув мечом по шее, но мой меч зацепил его кольчугу и разбился. Битва разгорелась с новой силой, меня оттеснили в сторону, и я увидел только, как фараона понесли прочь с поля брани. И тут — ба! — неподалеку от меня возник сам Великий царь на золоченой колеснице, Великий царь во всей своей славе, каким я видел его когда-то на далеком Востоке. Он тоже признал меня — и пустил в мою сторону стрелу из лука, думая, что это мой старый, добрый лук, не дающий промаха, при этом он вскричал: «Умри же, египетский пес!» Стрела пробила мой шлем, но голову не задела. Я было рванул к обидчику, но достать его не смог.

Началась настоящая бойня. Бессмертные были разбиты, как глиняные горшки. Они отступали, сбившись в кучи и отчаянно отбиваясь, — одна такая куча, самая большая, обступала Великого царя. Ненавистный мой враг ускользал от меня. У него остались лошади — он, наверное, рассчитывал прорваться к Нилу, соединиться со своими резервными частями и отступить дальше на Восток, а там собрать новые полчища, числом поболее, благо под его властью находились миллионы людей. Потом он вернется и сотрет Египет в пыль, ибо эфиопы уже не смогут прийти египтянам на выручку, а после захватит Амаду и отправит в свой гарем. Да вот они уже прорываются через окружение, а я так далеко от них и к тому же ранен в грудь и слегка — в ногу, да и меча у меня больше нет.

Что я мог поделать? Стрелы у меня тоже вышли, да и оруженосцы исчерпали все свои запасы. Ан нет, одна у меня в колчане все же осталась. Я достал ее. На конце у нее было два черных пера и одно белое. Кто же рассказывал мне о такой стреле? Я вспомнил: Танофер. Мне следовало раньше поразмыслить над смыслом его слов. Сейчас же, недолго думая, я вскинул лук и наложил стрелу на тетиву.

Но Великий царь был уже слишком далеко — большинству лучников его было не достать. Колесница царя мчалась впереди его недобитой охраны, а царская свита, некогда окружавшая его жалкую персону, рассыпалась по холмику, где когда-то ютилась деревня, ныне стертая с лица земли. Кольчуга Великого царя поверх шелковой мантии в лучах солнца переливала всеми цветами радуги, спина его была обращена ко мне.

Я натянул лук — прицелился — спустил тетиву! Быстрая, дальнобойная, она молнией понеслась вперед… И — клянусь Осирисом! — пронзила его меж лопаток — и вот он, Царь царей, Властелин мира, подался вперед, припал к поручням колесницы и вывалился из нее наземь. В следующее мгновение послышался рев: «Царь мертв! Великий царь мертв! Бежим! Бежим! Бежим!»

И враг побежал, а за ним в погоню пустились тысячи преследователей — они рубили и рубили убегавших прямо на ходу до тех пор, пока им хватало сил держать оружие. Однако кое-кому из беглецов удалось улизнуть от преследования, но жители Фив и окрестных поселений вскоре настигли их и перебили, так что на Восток вернулись лишь немногие, и то затем, чтобы рассказать, как было истреблено всесильное войско Царя царей, который по злой прихоти судьбы принял смерть от стрелы, пущенной из большого черного лука Шабаки-Египтянина.

Я остановился перевести дух, и тут услышал сбоку голос. Он сказал:

— А ты, как я погляжу, неплохо справился с делом, брат, даже лучше, чем мы по ту сторону от города, хотя и у нас там заварушка вышла такая, что аж пыль столбом. Ну а твой последний выстрел и вовсе выше всяких похвал, я сам видел, собственными глазами. Какую-то важную птицу с лету завалил. Пойдем-ка глянем на нее.

Я обвил рукой бычью шею Бэса, оперся на него, и мы пошли к тому месту, где одиноко лежал царь, окруженный лишь свитой из убитых соплеменников.

— Так он еще дышит, — заметил Бэс. — Давай-ка глянем на его лицо, — он перевернул тело навзничь и разложил на песке; из тела, в двух пядях[363] выше пояса, торчала стрела.

— Ба! — воскликнул Бэс. — Так ведь эту самую птицу мы видали на Востоке! — он громко рассмеялся.

Тогда Великий царь открыл глаза, признал нас — и его мертвеющее лицо исказила гримаса ненависти.

— Выходит, твоя взяла, египтянин, — проговорил он. — О, попадись ты мне тогда еще раз на Востоке, когда я по глупости тебя отпустил…

— Тогда ты снова привязал бы меня к своей лодке, той самой, с которой я сбежал благодаря мудрости Бэса.

— Хуже того, — тяжело выдохнул он.

— Но я не стану глумиться над тобой, — продолжал я. — А оставлю умирать как воина на славном поле брани. Только знай, тиран и душегуб, стрела, догнавшая тебя, была пущена из черного лука, который тебе так хотелось заполучить; и ты думал, что заполучил его… но натянула его вот эта рука… не знающая промаха.

— Я уж понял, — прошептал он.

— И еще знай, царь, что благородная Амада, которую ты вожделел не меньше, скоро станет мне женой и что несокрушимое войско твое разбито, и что Египет освободили Шабака-Египтянин и Бэс-Карлик.

— Шабака-Египтянин, — пробормотал он, — ты же был у меня в руках, а я отпустил тебя, поддавшись грезам и политическому расчету. Значит, Шабака, ты собрался жениться на Амаде, которую я вожделел потому, что не мог заполучить, и, несомненно, ты намерен править Египтом, став фараоном, как думал и я до сего дня. О Шабака, ты сильный и великий воин, но на свете есть вещи посильнее тебя… то, что люди называют судьбой. Твоя удача оскорбляет богов. Посмотри на меня, Шабака, посмотри на Царя царей, правителя всей земли, униженно распростертого в пыли пред тобою, и, проклятый Шабака, не думай, будто тебе так уж повезло, ибо скоро и ты будешь умирать так же, как я.

С этими словами он раскинул руки и испустил дух.

Мы окликнули воинов, чтобы погрузить тело царя на носилки, и, сопровождая его величественный прах, с триумфом вошли в Амаду. Это был совсем небольшой городок, главным его украшением служил храм, и мы направились прямиком туда. В наружном дворе мы увидели фараона: он лежал при смерти, ибо жизнь источалась из него вместе с кровью через многие раны — лекари тут были бессильны.

— Поздравляю тебя, Шабака! — молвил он. — Ты с эфиопами спас Египет. Мой сын пал в битве, да и я вот умираю, так кому же править страной, как не тебе, тебе с Амадой? Когда-то ты хотел жениться на ней и поклялся никогда не оставлять меня. Она была глупа и упряма, а я… завидовал тебе, Шабака. Прости же меня и прощай!

Больше он не проронил ни слова, хотя какое-то время еще был жив.

Из внутреннего двора вышла Карема. Она поздравила своего мужа, потом повернулась ко мне и сказала:

— Благородный Шабака, тебя там ждут, хотят приветствовать.

Я оперся на ее плечо, потому как идти самостоятельно не мог.

— Что случилось с войском каруна? — спросил я, пока мы шли, очень медленно.

— Случилось, повелитель, то, что и предсказывал святой Танофер. Захватчики с Востока пошли на наших через болото, думая подавить их числом. Но тропы оказались слишком узкие, и враги целыми колоннами увязли в топи. И все же они отбивались от эфиопских стрел, а после эфиопы напали на них и, будучи налегке — без громоздких доспехов, — враз одолели, хоть их и было много больше. О, я видела все с кровли храма. Бэс не оплошал, и я горжусь им, как и тобой.

— Тебе больше пристало гордиться эфиопскими воинами, Карема, ибо хоть их и было впятеро меньше, чем неприятеля, они сокрушили его в этой великой битве.

Мы прошли в конец второго двора, где помещалось святилище.

— Входи! — сказала Карема и отступила назад.

Я вошел, но, хотя кедровая дверь осталась приоткрытой, поначалу ничего не мог разглядеть, настолько темно было внутри. Мало-помалу глаза мои свыклись с темнотой, и я увидел алебастровую статую богини Исиды в натуральную величину, а на руках у нее — дитя из слоновой кости, тоже в натуральную величину. Затем я услышал вздох и, опустив глаза, рассмотрел женщину в белом, коленопреклоненную в молитве у подножия статуи. Вдруг женщина поднялась с колен, повернулась, и на нее упал луч света, пробивавшегося через приоткрытую дверь. Это была Амада, облаченная в прозрачную жреческую тунику и такая прекрасная, что представить себе невозможно… такая прекрасная, что у меня aж сердце замерло.

Она увидела меня в потрепанной кольчуге, с окровавленной грудью, с кровью на лбу, и в ее глазах вспыхнул огонь, какого я прежде в них никогда не видел, — огонь, какой может быть только от факела женской любви. Да, то были уже глаза не жрицы, а женщины, сгорающей от смертельной страсти.

— Амада, — прошептал я, — наконец я нашел тебя, Амада!

— Шабака, — прошептала она в ответ, — наконец ты вернулся ко мне, к себе домой, — и она простерла ко мне руки.

Но, прежде чем я успел заключить ее в свои объятия, она негромко вскрикнула и отпрянула от меня.

— О, не здесь, — молвила она, — только не здесь, не на глазах у Священной, ибо она видит все, что творится на небесах и на земле.

— В таком случае, Амада, она наверняка видела, какая битва нынче кипела там, на поле брани, за свободу Египта, и знает, ради кого.

— Слушай, Шабака. Я твоя награда. Больше того, теперь я твоя женщина. И я не желала ничего так сильно, как твоих поцелуев. Ради этого, и только, я готова отдать свою душу на мученическую смерть. А за тебя я боюсь. Дважды давала я обет этой богине, очень ревнивой к тем, кто отнимает у нее верных прислужниц. Боюсь я, как бы ее проклятие пало не только на меня, но и на тебя, и не только в этой жизни, но и во всех, что будут дарованы нам потом. Ради твоего спасения молю, оставь меня. Я слышала, дядя мой, фараон, умер или при смерти, и престол его, несомненно, предложат тебе. Ты же прими его, Шабака, я на него не претендую. Прими его, а мне предоставь и дальше служить этой богине до самой моей смерти.

— Я тоже служу богине, — сиплым голосом ответил я, — зовут ее Любовь, и ты ее жрица. А до Исиды мне нет дела, пусть она сама послужит богине Любви. Иди же ко мне, поцелуй меня прямо здесь, прямо сейчас, а то, боюсь, я вот-вот умру. Поцелуй меня, ведь я так ждал, и давай поженимся.

Мгновение-другое она медлила, пошатываясь от порывов страсти, словно высокая тростинка на берегу Нила… а потом — ах! — бросилась ко мне на грудь и прильнула устами к моим.

…И после

Несколько мгновений я, Шабака, как будто пребывал в бреду, окруженный розоватой дымкой. Потом я, Аллан Квотермейн, услышал резкий, прерывистый звук, напоминавший бой часов, и открыл глаза. Это действительно били часы, прекрасные старинные часы на камине напротив меня, и стрелки показывали десять часов.

Теперь я вспомнил, что несколько столетий назад, уснув глубоким сном, не весть почему, я видел эти самые часы со стрелками в том же положении и знал, что они пробили дважды десять часов. Так что все это значит? И сколько времени прошло — тысячелетия… или всего лишь восемь секунд?

На плечо мне что-то давило. Я посмотрел, что это может быть, и увидел изящную голову — леди Регнолл спала сладким сном. Леди Регнолл!.. В том дивном сне, который мне привиделся, она была жрицей и звалась Амадой. А вот и знак молодого месяца у нее повыше груди. Да, но ведь еще мгновение назад я был в храме с Амадой, облаченной так же, как нынче вечером была одета леди Регнолл, и находился с нею в такой близости, что при одном лишь воспоминании об этом меня бросило в краску. Леди Регнолл! Амада!.. Амада! Леди Регнолл! Храм! Будуар! О, я, верно, схожу с ума!

Мне не хотелось будить ее: это было бы… совсем уж недостойно. И я, Шабака, или Аллан Квотермейн, так и сидел недвижно, ощущая себя на удивление уютно и пытаясь свести воедино все пережитое, как вдруг Амада… то есть леди Регнолл, сама очнулась.

— Интересно, — проговорила она, не поднимая головы с моего плеча, — что сталось со святым Танофером. Кажется, я слышала сквозь мрак, как он отдавал распоряжения, какую могилу рыть фараону и в каком месте, и все приговаривал, что нужно поторапливаться, потому как дни его сочтены. Да-да, а мне хотелось, чтобы он ушел прочь. О Боже! — воскликнула она и тотчас встала.

Я тоже поднялся — и мы так и стояли, глядя друг на друга.

Между нами, напротив камина, помещался треножник с чашей из черного камня, на дне которой виднелась горстка серого пепла, — остатки тадуки. Мы посмотрели на чашу.

— И куда же нас занесло, Шаба… то есть мистер Квотермейн? — вздохнула она, глядя на меня в изумлении.

— Ума не приложу, — смущенно ответил я. — На Восток, кажется. Но это… это был всего лишь сон.

— Сон? — переспросила она. — Ерунда! Скажите, разве не вы стояли вместе со мной в святилище перед статуей Исиды, той самой, что два года назад рухнула на Джорджа и задавила его насмерть? И разве не вы дарили мне ожерелье из чудесных розовых жемчужин, которое мы повесили на шею статуи в знак милостивого дара, потому что я нарушила данные ей обеты, — то самое ожерелье, которое вы выиграли на спор у Великого царя?

— Нет, — торжествующе ответил я, — ничего подобного. Разве я не заслужил эти бесценные жемчужины в сражении? Я отдал ожерелье на хранение Кареме, после того как матушка моя вернула его мне, когда лежала на смертном одре. Я отлично помню.

— Да, а Карема потом передала жемчужины мне в знак вашей любви, когда появилась в городе со святым Танофером и принесла с собой нечто куда более ценное для нас в те дни — кое-какую снедь. Потому что мы там умирали с голоду, да будет вам известно. Так вот, а после я соединила этим ожерельем нас обоих в храме в знак нашего вечного союза. Правда, вслед за тем мы решили, что будет разумнее преподнести жемчужины в дар богине… чтобы умилостивить ее, да будет вам известно. О, и как только посмели мы связать друг друга смертной клятвой в ее святилище, в ее же присутствии, и особенно я, дважды присягнувшая ей перед тем в верном служении? То было оскорбление, усугубленное святотатством.

— Это только так кажется, потому что любовь сильнее страха, — возразил я. — Но вы как будто спали немного дольше меня. А значит, можете сказать, что было дальше. Сам я помню только… впрочем,далеко не все, — прибавил я, потому как вдруг все вспомнил, но продолжать не мог.

Она вся зарделась и пришла в сильное волнение.

— У меня мысли путаются! — воскликнула она. — Помню, дальше вышло как-то глупо… все эти нежности. Но, сами знаете, чего только не бывает во сне.

— А, по-моему, вы сказали, это был не сон.

— На самом деле я даже не знаю, что это было… А ваша рана больше не болит? Вы тогда просто истекали кровью. И даже испачкали меня, — она прикоснулась к груди и с удивлением оглядела свое священное древнее одеяние, думая увидеть на нем красные следы.

— Надо же, ни пятнышка, а значит, это и впрямь был сон. Но, клянусь честью, битва была! — ответил я.

— Да, я наблюдала за ней с крыши пилона… О, это было грандиозное зрелище! Помните, как эфиопы атаковали Бессмертных? Ну конечно, помните, вы же сами вели их в бой. А потом фараон Пероа погиб … это был Джордж, чтоб вы знали. И Великий царь пал, сраженный из вашего черного лука… да уж, вы и тогда были не промах… И горели корабли — полыхали ярким пламенем! И много чего еще было.

— Да, — сказал я, — было, было. Святой Танофер оказался неплохим стратегом, а может, его Чаша, кто знает.

— А вы оказались неплохим полководцем, как, впрочем, и Бэс. О, сколько мук я натерпелась, когда все вдруг стало так неопределенно! Сердце у меня горело огнем, да, я так боялась за… — она вдруг осеклась.

— За кого? — спросил я.

— За Египет, конечно, а когда я увидела в алебастре ваше отражение — как вы вошли в храм, где, если помните, я молилась за вашу удачу и жизнь, то едва не умерла от радости. Потому что была привязана к вам, Шабака, да-да, чтоб вы знали, и так все время, пока продолжалась моя роль в этой истории, о чем мы, верно, даже не догадывались. Хотя я держалась холодно и упрямилась, я любила, да-да, и в той жизни знала, каково оно — любить. А Шабака выглядел — о! — таким героем в своей изодранной кольчуге и с победоносным блеском в глазах. К тому же он был по-своему красавец. Впрочем, я несу чушь.

— Да уж, притом несусветную. Однако жалко, что мы не знаем, чем все закончилось. Жаль, что вы все забыли, хотя я просто сгораю от любопытства. А тадуки, что, больше не осталось?

— Ни щепотки, — твердо сказала она, — да и потом, двойная доза за день может быть смертельна. Мы и так узнали все, что нужно. Хотя мне также хотелось бы знать, что было после нашей… женитьбы.

— Значит, мы все-таки поженились, не так ли?

— Я имела в виду, — продолжала она, пропустив мое замечание, — как долго вы правили в Египте. Потому что править должны были вы, вернее Шабака. А еще — вернулись ли потом захватчики с Востока… может, они изгнали нас или что там было. Знаете, а Дитя из слоновой кости почему-то исчезло — мы нашли его снова в земле кенда только через несколько лет.

— Может, мы отправились в Эфиопию, — предположил я, — и ему, то есть Дитя, продолжали поклоняться в каком-нибудь уголке этой страны, после того как Эфиопское царство отжило свой век.

— Может быть, только не думаю, что Карема согласилась бы вернуться в Эфиопию, разве что по принуждению. Вы же помните, как ей там все претило. Нет-нет, она даже своих чернокожих детей не желала больше видеть. Впрочем, мы того не знаем, а коли так, что тут гадать.

— Кажется, немного тадуки все же оставалось, — горько заметил я. — Точно, я видел в ящике.

— Ни понюшки, — с еще большей решимостью ответила она и, протянув руку, захлопнула крышку ящика, прежде чем я успел в него заглянуть. — Так-то оно лучше, поскольку при столь счастливом завершении истории я не желаю — о! — совсем не хочу знать, чем проклятие Исиды обернулось для вас и для меня.

— Стало быть, вы в него верите?

— Да, верю, — горячо ответила она, — более того, думаю, оно все еще в силе, потому-то, должно быть, все мы и вернулись в этот мир — вы, я, Джордж, Ханс и даже этот старик Харут, с которым мы повстречались в земле кенда и который, думаю, и был святым Танофером. Поскольку, это так же верно, как и то, что я живу, мне доподлинно известно, что, какие бы имена мы сейчас ни носили, вы были полководцем Шабакой, а я жрицей Амадой, египетской принцессой-цесаревной, и над нами, точно грозный меч судьбы, висит проклятие Исиды. Поэтому Джордж и погиб, поэтому… впрочем, что-то я устала, сил нет, — думаю, мне лучше пойти прилечь…

Помнится, я уже говорил, что мне нужно было уезжать из замка Регнолл на следующее утро, причем очень рано, поскольку впереди меня ждала охота. О Боже, меня ждала охота!

Но что бы там ни говорила Амада, то есть леди Регнолл, тадуки у нее еще оставалось с лихвой — мне ли было не знать.



Книга XIV. ЛЕДЯНЫЕ БОГИ[364]

Ви, лучшему охотнику племени, придётся драться насмерть в ритуальном поединке. Великан Хенга жестокий вождь и не терпит соперников. Он уже втайне от людей убил дочь Ви и пытался убить его самого. Аака, жена Ви, говорила во сне с их мёртвой дочерью, и та сказала, что ночью Ви должен идти молиться Ледяным богам и ждать знака от них…

Глава 1

ВИ ЖДЕТ ЗНАКА
Ви молился своим богам — Ледяным богам, тем, которым поклонялось его племя. Как давно верило в них племя — он не знал. Не знал также, откуда взялось племя, только слышал легенду, что когда-то, в древние времена, их предки, родоначальники, пришли сюда из-за гор, отступая к югу и теплу от грозного холода.

Боги обитали в темной, почти черно-синей глыбе льда самого крупного из ледников, сползающих с вершин необъятных снежных гор. Основная масса этого ледника уже лежала в центральной долине, но часть ледяного потока шла по долинам на восток и на запад и доходила до моря. Там весною, зачатые в самом сердце покрытых снегом холмов, рождались дети Ледяных богов; великими айсбергами выходили они из темных недр долины и уплывали на юг. Поэтому обиталище богов — огромный центральный ледник — двигался медленно вперед.

Урк-Престарелый, тот, кто видел рождение всех в племени, рассказывал, как дед говорил ему, когда сам Урк был еще совсем маленьким, что в дни молодости деда нижняя оконечность центрального ледника была не больше, чем на бросок копья. Ледник висел на высоте приблизительно двадцати высоких сосен, поставленных одна на другую; висел чудовищной угрозой и медленно, совершенно незаметно, но неуклонно сползал вниз. Большая часть ледника состояла из темного, почти черного льда, который подчас — когда живущие в нем боги разговаривали — трещал и стонал; а когда боги сердились, ледник двигался вперед, иногда на длину руки, и тогда сбривал перед собой стоящие на пути скалы и обрушивал их вниз, в долину, в качестве предвестника будущего своего прихода.

Кто эти боги — этого Ви не знал. Знал он лишь одно: что они ужасны и власть их безгранична, что нужно страшиться их и поклоняться им, как поклонялись его предки, и что в их руках судьба племени.

В осенние ночи, когда поднимались туманы, кое-кто из племени видел богов. То были огромные призрачные видения, медленно двигавшиеся по леднику. По временам случалось, что боги подходили к самому берегу, на котором жил их народ. Соплеменники Ви слыхали даже, как боги смеются. А жрец племени Нгай-Волшебник и Тарен-Колдунья, — Тарен, любовница Нгая, рассказывали о том, что боги говорили с ними и давали советы и указания.

С Ви боги никогда не разговаривали, хотя он не раз оставался целыми ночами лицом к лицу с ними: на это никто в племени не осмелился бы. По временам, — особенно, когда Ви бывал совершенно сыт, доволен и спокоен и охота его была удачна, — боги становились так тихи и так молчаливы, что Ви начинал сомневаться в самом их существовании. Ви тогда думал, что боги — сказка, а то, что называют их голосами, — просто шум льда, ломающегося от морозов и оттепелей.

В одном только он не сомневался. Скрытый глубоко во льду, на глубине трех шагов от поверхности, видимый далеко не всегда, а только при определенном освещении, стоял один из богов. Многим поколениям племени он был известен под именем Спящий, ибо он никогда не шевелился. Толком разобрать его очертаний Ви никак не мог. Видел только, что у Спящего длинный нос, у основания толстый как дерево и утончающийся к концу. Под носом виднелись огромные, искривленные зубы. Голова была большая, и сзади нее громоздилось необъятное тело, размером с кита, такое большое, что всех очертаний его до конца нельзя было различить.

Это, несомненно, был бог, хотя бы уже потому, что никто во всем племени никогда не видывал подобного ему существа. Впрочем, почему бог спал в глубине ледника — понять никто не мог. Правда, если бы кто-нибудь видел подобное чудище, несомненно, понял бы, что это не бог, а просто мертвое животное. Но существо, вмерзшее в льдину, не было похоже ни на одно известное племени.

И поэтому, подобно всем своим родичам и одноплеменникам, Ви считал богом доисторического огромного слона, в начале ледниковой эпохи попавшего в лед — должно быть, за сотни, а может быть, и за тысячи лет до этого принесенного от дальнего места своей гибели сюда — чтобы, очевидно, найти последнее пристанище на дне морском. Бог, несомненно, был странный, впрочем, не хуже многих других богов.

* * *
Ви явился к леднику, когда еще не рассвело, после споров с женой, гордой и прекрасной Аакой, явился затем, чтобы получить от богов указания и узнать их волю.

А дело было серьезное.

Племенем правил сильнейший из мужчин, Хенга, родившийся десятью веснами ранее Ви, мужчина огромный, сильный и свирепый. Закон племени гласит, что править должен сильнейший, править до тех пор, покуда более сильный, чем он, не явится к пещере, в которой живет вождь, не вызовет вождя и не убьет его в единоборстве. Так Хенга убил своего отца, бывшего вождем до него.

А теперь вождь угнетал племя. Сам он не работал, но брал у других пищу и меховые одежды, которые они добывали. Более того: хотя женщин в племени было мало и мужчины дрались из-за них, Хенга забирал женщин у их родителей или мужей; держал у себя некоторое время, а затем прогонял или убивал и брал себе новых жен. И никто не смел сопротивляться, ибо жизнь Хенги была священна и он был волен делать все, что ему нравится.

Единственный, кто имел право спорить с ним, был, как уже сказано, тот, кто вызовет его на единоборство, ибо убить вождя не на единоборстве считалось великим грехом и убийцу изгоняли из племени и проклинали. Если же вызвавший победил бы, пещера вождя, его жены и все имущество переходили к победителю; победитель становился, в свою очередь, вождем и правил, покуда сам не погибал так же, как и его предшественник.

И потому никогда не случалось, чтобы вождь племени дожил до старости, ибо как только с годами он слабел, выступал кто-нибудь моложе и убивал его. Впрочем, по той же причине редко выходили на единоборство с вождем, ибо кто желал им стать, помня, что вождь естественной смертью не умирает и что лучше терпеть угнетения, нежели умереть.

Но Ви хотел стать вождем по двум причинам: во-первых, потому, что Хенга был слишком жесток и, во-вторых, он правил племенем неразумно, угнетал его и вел к погибели. И к тому же Ви знал, что если он не убьет Хенгу, то Хенга убьет его, убьет из ревности.

Хенга давно убил бы Ви, если бы Ви не пользовался уважением в племени за то, что был великим охотником, за то, что запасы еды в значительной степени пополнялись им, так что убийца навлек бы на себя всеобщую ненависть. Поэтому Хенга, боясь вступить с Ви в открытый бой, пытался уже не раз исподтишка расправиться с ним.

Так, например, совсем недавно, когда Ви осматривал свои волчьи ямы на опушке леса, внезапно мимо него прожужжало копье, пущенное с нависающей скалы. Ви подхватил копье и убежал. Он узнал это копье: оно принадлежало Хенге. К тому же, он обнаружил еще одну вещь: кремневый наконечник был смочен ядом, который племя добывало из внутренностей разлагающейся рыбы, смешивая его с соком одной травы. Яд этот Ви легко узнал, потому что сам пользовался им на охоте. Копье он сохранил и никому, кроме жены, не сказал обо всем происшедшем ни слова.

А затем дела пошли еще хуже. У Ви был сын Фо, мальчик десяти лет, которого он любил больше всего на свете, и была дочь, годом моложе Фо, по имени Фоя. Детей в племени было мало, и большинство из них умирало в младенчестве от холода, недостатка пищи и различных болезней. К тому же рождавшихся девочек часто выбрасывали на съедение диким зверям.

Однажды вечером Фои долго не было, и все решили, что ее растерзали лесные волки, а может быть, горные медведи. Аака плакала, и Ви, когда никто не видел этого, плакал тоже. Два дня спустя, выйдя утром из хижины, он нашел у входа что-то завернутое в звериную шкуру. Развернув тюк, он обнаружил труп маленькой Фои; шея ее была свернута и следы пальцев огромной руки отпечатались на горле. Ви сразу догадался, что сделал это Хенга, и та же мысль пришла в голову всем остальным, ибо никто в племени, кроме вождя, никогда не убивал, если не считать тех случаев, когда люди сражались за женщин. Однако, когда Ви показал тело дочери народу, все молчали и только покачивали головами, и каждый думал, что Хенга — вождь и, следовательно, имеет право убивать.

И тогда кровь Ви вскипела, и он сказал Ааке, что хочет вызвать Хенгу на единоборство.

— Он об этом только и мечтает, — сказала Аака. — Ведь он дурак; он думает, что сильнее и легко убьет тебя. И тем самым обезопасит себя на некоторое время, пока ты, несомненно, — это даже для него ясно — не убьешь его. А я давно уже хотела, чтобы ты вызвал Хенгу, и знаю, что ты одолеешь его.

И она завернулась в свой меховой плащ и улеглась спать.

Утром она вернулась к этой теме.

— Слушай, Ви. Мне во сне явилось видение. Мне почудилось, что Фоя, наша дочь, стоит у моего ложа и говорит:

«Пусть Ви, мой отец, ночью пойдет молиться Ледяным богам и ждет знака от них. Если на заре с вершины ледника упадет камень, то это будет приметой, знаком ему, что он должен бороться с Хенгой, отомстить Хенге за пролитую им мою кровь, что он станет вождем вместо Хенги. Если же камень не упадет, пусть не вызывает Хенгу, ибо в таком случае Хенга убьет его. А затем, убив Ви, Хенга убьет Фо, брата моего, а тебя, мать мою, возьмет себе в жены».

— По-моему, Ви, нужно послушаться голоса умершей нашей дочери. Ты должен пойти к Ледяным богам, помолиться им и ждать от них знака.

Ви с сомнением поглядел на нее. Он не очень верил в сны и был убежден, что она все придумала, чтобы заставить его вызвать Хенгу на бой.

Так он ей и сказал:

— Подобный сон — гнилая трость, на которую нельзя опираться. Я знаю, ты давно уже хочешь, чтобы я сразился с Хенгой, хотя он грозный и страшный воитель. Но если я буду драться с ним и он убьет меня, что станется с тобой и Фо?

— С нами будет то, чему суждено случиться и ничего больше. А иначе племя начнет твердить, что Ви боится отомстить за кровь убитой дочери ее убийце Хенге.

— Знаю только, что если и скажут — скажут ложь. Я беспокоюсь не за себя, но за тебя и за Фо.

— В таком случае, ступай к Ледяным богам и жди от них знака.

— Я пойду, Аака, но не вини меня потом, если приключится беда.

— Беды не будет, — ответила Аака и улыбнулась в первый раз после смерти Фои.

Она была уверена, что Ви, несомненно, одолеет Хенгу. Нужно было только заставить его вызвать Хенгу на бой, и тогда он уж отомстит за убитую дочь и станет вождем племени. И потому еще улыбалась она, что была твердо уверена в том, что с вершины ледника на заре, когда солнечные лучи упадут на лед, несомненно, свалится камень.

* * *
Итак, на следующую ночь Ви-Охотник тихо выбрался из селения, обогнул подножие высившегося на востоке холма и пошел по ущелью между гор, покуда не достиг основания большого ледника.

Волки, бродившие в окрестностях и по-зимнему голодные — весна в этом году припозднилась — почуяли человека и окружили его. Но он не боялся волков; к тому же печаль ожесточила его сердце.

Увидев их, с воплем ринулся он на самого большого волка, вожака стаи, и вонзил кремневое копье в его горло. А когда тот завертелся, щелкая окровавленными челюстями, Ви ударом каменного топора вышиб ему мозги бормоча:

— Так и ты умрешь, Хенга!

Волки поняли, что с этим противником им не справиться и разбежались все, кроме вожака, который остался лежать мертвый. Ви потащил труп на вершину скалы, туда, где стая не могла достать его, и оставил там, чтобы освежевать поутру.

Покончив с волком, он продолжал свой путь вверх по холодной долине, куда звери не заходили, так как здесь не было никакой добычи. Он поднимался, пока не достиг ледника. Мощная стена сползающего льда тускло сверкала в лунном свете и заполняла расщелину от края до края; лед был шириной не менее, чем в четыреста шагов. Ви, когда был здесь последний раз, вбил один кол между двух скал, а другой пятью шагами ниже, так как хотел проверить, движется ли ледник.

Ледник двигался. Первый кол был уже скрыт под массой льда, язык ледника подбирался ко второму.

Боги проснулись, боги шли к морю.

Ви вздрогнул. Но вздрогнул он не от холода, к которому привык, а от страха, ибо боялся этого места. Здесь было обиталище богов, скрывавшихся в леднике, богов вечно гневных, в которых он верил.

И тут он вспомнил, что не принес с собой жертвы, дабы умилостивить их. Он вернулся туда, где лежал убитый волк, и с трудом, пользуясь острым кремневым копьем и каменным топором, отделил голову волка от туловища. Он вернулся, положил волчью голову на камень у подножия ледника и пробормотал:

— Она кровоточит, а боги любят кровь. Клянусь, что если я убью Хенгу, я принесу богам его труп, который понравится им больше, чем волчья голова.

Затем он стал на колени и начал молиться. Молился он долго и закончил молитву так:

— Укажите же мне, о боги, что делать. Должен ли я вызвать Хенгу на бой, как ведется издавна, и сойтись с ним в единоборстве перед лицом всего народа? Если же мне не делать этого, то как смогу я остаться здесь? Значит, тогда я должен бежать отсюда с женой моей Аакой и с сыном моим Фо и, может быть, с моим приемышем карликом Пагом, мудрым человеком-волком, бежать отсюда и искать себе иного жилища за лесами, если нам удастся пройти через них. Примите мое приношение, о боги, и дайте мне ответ. Если я должен биться с Хенгой, бросьте камень с вершины ледника, а если мне нужно бежать, дабы спасти жизнь Лаки и Фо, не бросайте его. Я жду здесь и буду ждать, покуда солнце не поднимется и не наступит ясный и полный день, и тогда, если камень упадет, я вернусь и вызову Хенгу на единоборство. А если он не упадет, я откажусь от этой мысли и в ночи скроюсь отсюда с Аакой, Фо и с Пагом, если он последует за мной, и тогда у вас будет четырьмя почитателями меньше, о боги!

Последняя мысль пришла ему в голову внезапно. Эта мысль очень понравилась ему, и Ви решил, что она должна убедительнейшим образом подействовать на богов, так как почитателей у них было и так немного и потому боги должны были быть не склонны лишаться их.

* * *
Ви окончил молитву — занятие, утомительное для него более, чем целый день охоты и рыболовства, — и, продолжая стоять на коленях, глядел на громоздившийся перед ним ледник. Он не имел ни малейшего представления о законах природы, но знал, что если пустить тяжелое тело вниз по скату, то оно понесется все быстрее и быстрее. Он помнил, как однажды убил медведя, скатив на него камень.

Вспомнив это, он стал думать, что случится, если вся огромная масса двинется вниз с огромной скоростью, а не с обычной быстротой всего в несколько ладоней за год. Впрочем, представить подобную картину ему помогла память. Как-то в лесу увидал он ледяное дитя, порождение глетчера: увидал, как глыба, величиной с целую гору, внезапно обрушилась вниз по одной из западных долин в море, взметнув пену и брызги до самых небес.

Глыба эта не причинила вреда никому, кроме, может быть, тюленей и котиков, игравших в бухте. Но если бы двинулся вниз огромный центральный ледник и вместе с ним все маленькие западные ледники, — что бы случилось с племенем на побережье? Всех бы прибило, всех до единого, и ни одного человека не осталось бы во всем мире.

Он, понятно, обо всем мире, о вселенной ничего не знал. Землю называл он словом «место», и в это понятие входили те несколько миль побережья, лесов и гор, по которым он блуждал и которые были ему знакомы. С большой высоты гор не раз видел он другие побережья и леса, горы за каменистой пустынной равниной, но все эти края казались ему не настоящими, а каким-то видением из сна. По крайней мере, там никто не жил, не то племя слыхало бы голоса тех людей или увидело бы дым от их костров, костров, у которых соплеменники Ви грелись и готовили пищу.

Правда, ходили рассказы о том, что существуют еще люди на свете, и даже хитрый карлик Паг полагал, что это так. Но Ви — человек действия — не обращал внимания на подобные россказни. В этой долине, был уверен он, вместе с ним жили единственные люди на земле, и, если их раздавит ледник, то вообще все будет кончено.

Впрочем, если даже все люди и погибнут (понятно, кроме Ааки, Фо, Пага — о других он мало беспокоился), ничего ужасного не произойдет для остальных существ: те, кто идут в пищу — тюлени, птицы и рыбы, в особенности же лосось, который весной идет вверх по реке, а также форель, — будут даже счастливее, чем сейчас.

Подобные размышления утомили его, ибо он был человек действия и только начинал учиться думать. Он оставил эти мысли так же, как бросил молиться, и большими задумчивыми глазами глядел на лед перед собой.

Небо уже серело, и все вокруг стало светлеть. Скоро встанет солнце, и он сможет заглянуть в глубину льда.

Заглянуть! Там, во льду, были лица странные, какие-то чудовищные, — одни широкие, толстые, другие — узкие, и они, казалось, колебались и менялись вместе с меняющимся освещением и игрой теней. Несомненно, то были лица меньших богов, которых, наверное, тоже немало, богов злых, коварных, все они издевались над ним, подглядывали, склабились, насмехались.

А позади них неясным очертанием выделялся великий Спящий, такой, каким он был и всегда — бог-гора, бог с изломанным огромным носом, кривыми зубами, бог с головой, подобной скале, с ушами величиной с хижину, с маленьким холодным глазом, который, казалось, всегда глядел на смотрящего. А позади, в глубинах льда, терялось необъятное тело высотой, должно быть, в три человеческих роста.

Да, это был настоящий бог!

Глядя на него, Ви мысленно представил себе, как однажды бог пробудится, пробьет лед, вырвется на свободу и сбежит вниз по горе.

Ви поднялся с колен, робко пополз к леднику и заглянул в отверстие во льду. Он хотел получше рассмотреть бога. Когда он стоял, наклонившись, в ясном небе, над плечом горы, поднялось солнце, и его лучи упали на ледник в первый раз за всю эту весну, вернее, за раннее лето. Солнце осветило расщелину во льду, и Ви различил Спящего лучше, чем ему случалось видеть бога до сих пор.

Поистине, Спящий был огромен. А вот позади него находилось нечто подобное человеку, какой-то смутный образ, о котором Ви много раз слыхал, но которого до сих пор никогда не видал. А может быть, всего лишь тень? Ничего наверняка Ви сказать не мог, потому что как раз в это мгновение солнце скрылось за облаком, и неясный образ исчез.

* * *
Ви терпеливо стал ждать, пока облако пройдет.

Ему повезло, что он задержался. Как раз в то мгновение, когда он подумал было о том, чтобы вернуться вниз, огромная каменная глыба, лежавшая, очевидно, на самом гребне ледника, отделилась от своего подтаявшего основания и, грохоча, понеслась вниз по глетчеру, перескочила через Ви и упала в то самое место, на котором он только что стоял. Упала, оставила яму в промерзлой земле, в порошок растерла волчью голову и помчалась дальше к побережью.

— Спящий охранял меня, — пробормотал Ви, оборачиваясь, чтобы посмотреть вслед несущейся скале. — Останься я там, где стоял, я был бы растерт так же в порошок, как и волчья голова.

Затем он внезапно вспомнил, что скала — камень. И что камень упал в ответ на его молитву, что упавший камень — знак, которого он ожидал. Тогда он торопливо ушел прочь, дабы не свалился еще камень и не раздавил бы его самого.

Пробежав несколько часов по склону ледника, он добрался до ниши в горе и сел, зная, что здесь он в полной безопасности. Ви задумался, вспоминая:

— О чем это я спрашивал богов? Если камень упадет, я должен биться с Хенгой, или если камень упадет, я не должен биться с ним?

Вдруг он вспомнил все. Понятно, он должен биться. И Аака всегда подбивала его биться; и холод пробежал по всему его телу. Легко говорить о битве с этим яростным великаном, но сразиться с ним — дело совсем не простое. Но боги сказали свое слово, и он не смеет не повиноваться приказу, о котором сам просил. И, наверное, боги, спасшие его жизнь от скатившейся каменной глыбы, тем самым хотели показать ему, что Хенгу он одолеет. А впрочем, может быть, боги хотели сохранить ему жизнь только затем, чтобы Хенга ради их удовольствия разорвал его в клочья. Ведь боги любят кровь. Они жестоки. И затем, ведь их боги — боги зла, и потому им, должно быть, приятно будет даровать победу злому человеку.

На все эти вопросы Ви ответить не мог. Поэтому поднялся и медленно пошел к берегу, размышляя о том, что он, наверное, в последний раз в жизни видел ледник и обитающих в нем ледяных богов, — в последний раз, потому что сегодня вызовет Хенгу на бой и сразится с ним. А значит, ему больше не жить.

Возвращаясь, он прошел мимо места, где оставил убитого волка, взглянул на скалу и был поражен тем, что кто-то уже свежует зверя. Пальцы его сжались на рукояти копья, ибо свежевать убитого другим зверя значило нарушать охотничий закон и красть убитое другим. Но приблизившись, Ви улыбнулся, и пальцы его, сжимавшие рукоять копья, разжались. То был не вор. То был Паг, его любимый раб.

Странный вид был у Пага. Это был карлик с огромной головой, одноглазый, широкогрудый, длиннорукий силач на толстых коротких ногах, не длиннее, чем ноги восьмилетнего ребенка. Он был чудовищно безобразен — плосконос, широкорот, но безобразное лицо в шрамах всегда растягивала насмешливая улыбка. Рассказывали, что при рождении (то было немало времени тому назад, ибо юность Пага прошла) он был так безобразен, что мать бросила младенца в лесу, боясь, как бы его отец не убил ее за то, что она принесла такого урода. Мать выбросила его, собираясь сказать, что сын родился мертвым.

Но случилось так, что отец, вернувшись и узнав об участи ребенка, отправился искать его труп, но нашел дитя живым, хотя один глаз у него вытек от удара о камень при падении и лицо было изорвано колючками. Но так как ребенок был первым, а отец — человеком мягкосердечным, он отнес его назад в хижину и заставил мать выкормить младенца. Мать выкормила ребенка, но видно было, что она испугана, хотя никому не рассказывала об этой истории.

Таким образом, Паг не умер и остался жить. Помня то зло, которое причинила ему мать, он с малолетства стал женоненавистником. Большую часть своей жизни он проводил в лесу с волками, за что (а впрочем, может, и по другим причинам) был прозван «человек-волк».

Паг вырос и стал умнейшим во всем племени, ибо природа, создавшая его безобразным и отвратительным на вид, наградила его умом и острым, злым языком, которым он преследовал всех женщин и нещадно издевался над ними.

За все его насмешки они ему платили ненавистью и договорились погубить. И вот наступило время голода, я тогда все женщины убедили вождя, отца Хенги, что виноват во всех бедах и злоключениях племени Паг. Потому вождь изгнал Пага из племени, обрекая его на голодную смерть. Но когда Паг почти умирал от голода, Ви нашел его и привел к себе в хижину, как раба. Аака ненавидела Пага не меньше, чем все остальные женщины. Но закон гласил, что если кто-нибудь спас другому жизнь, жизнь спасенного принадлежала спасителю.

В сущности же, Паг был гораздо больше, чем простым рабом. С того самого часа, когда Ви, невзирая на гнев женщин, привел к себе Пага, тот полюбил своего спасителя и хозяина больше, чем женщина любит своего первенца, больше, чем мужчина любит свою нареченную; к тому же Ви часто защищал и спасал Пага от смерти, сам рискуя навлечь на себя гнев вождя и своих одноплеменников, ибо женщины уже ликовали, что избавились от Пага и его злого языка.

С тех пор Паг стал тенью Ви, был готов ради него переносить какие угодно муки, готов был умереть ради него, и даже удержаться от шуточек и насмешек по адресу Ааки или другой женщины, на которую Ви взглянул бы одобрительно. Впрочем, последнее было для Пага труднее всего: для того, чтобы удержаться от насмешек, ему приходилось до боли прикусывать себе язык. Таким образом, Паг любил Ви, а Ви любил Пага, и потому Аака, ревнивая и завистливая, стала ненавидеть Пага еще больше, чем ненавидела раньше.

То, что Ви спас жизнь Пагу, изгнанному в самый злой холод на голодную смерть за то, что приносил несчастье племени, что был сварлив и неуживчив, вызвало немало толков. Но когда дело дошло до вождя, отца Хенги, человека мягкосердечного, он объявил, что раз уж Паг был дважды выброшен из племени и осужден на голодную смерть и дважды спасся, то ясно, что боги предрекли ему какую-нибудь иную кончину. Но Ви подобрал его и должен смотреть за тем, чтобы Паг никому не причинял беды. Если же Ви нравится держать в своем жилище одноглазого волка, то это дело только Ви. Вскоре после того Хенга убил своего отца и стал вождем вместо него, так что дело с Пагом было позабыто. Паг остался в хижине Ви и жил с ним вместе; Ви и дети любили Пага, а Аака ненавидела его.

Глава 2

ПЛЕМЯ
— Хороший мех, — сказал Паг, указывая на волка окровавленным кремневым ножом. — Весна пришла поздно, и зверь еще не начал линять. Когда я выдублю шкуру как следует, выйдет хороший плащ для Фо. А Фо очень нужен теплый плащ, даже летом. Ведь все прошлое лето он кашлял.

— Да, — тревожно сказал Ви, — кашель напал на него с тех пор, как он спрятался в холодной воде от гнавшегося за ним черного, длиннозубого медведя. Мальчик знал, что медведи в воду не входят. Но за это, — внезапно рассвирепев, добавил он, — я убью этого медведя. И Фо горюет по сестре.

— Да, Ви, — прохрипел Паг, и его единственный глаз загорелся ненавистью, — Фо горюет, Аака горюет, ты горюешь и даже я, человек-волк, горюю о ней. Почему ты звал меня с собой на охоту в тот день, когда я хотел остаться дома и сердце мое чуяло грозящую беду? А я хотел остаться дома и присмотреть за Фоей, которую Аака отпустила побегать потому только, что я сказал ей, чтобы она не отпускала девочку далеко и следила за ней.

— Такова воля богов, — пробормотал Ви и отвернулся.

— Богов? Каких богов? Это воля не богов, а двуногой твари. Он зол, как тигр с клыками, о котором нам рассказывали деды. Да, это воля не богов, а всему виною Хенга, и помогла ему раздражительность Ааки. Убей этого человека-тигра, Ви, и брось думать о черном медведе. А если ты не хочешь или не можешь убить Хенгу, предоставь это мне. Есть одна женщина, которая ненавидит его за то, что он отверг ее и сделал служанкой той, которую взял вместо нее. А яд я умею варить, отличный яд…

— Нет, это незаконно, — сказал Ви, — и такое убийство навлечет на нас проклятие. Но закон разрешает мне убить его. Об этом я и говорил с богами.

— Так вот, значит, куда делась волчья голова: пошла на жертвоприношение! Понимаю. А что сказали тебе боги, Ви?

— Они подали мне знак. Все случилось так, как сказала Аака: если мне суждено биться с Хенгой, то с ледника упадет камень. Камень упал. Он задавил бы и меня, но в это время я отошел от волчьей головы и приблизился ко льду, чтобы получше разглядеть Спящего, величайшего из богов.

— По-моему, он вовсе не бог, Ви. Мне кажется, что это зверь неизвестной нам породы: замерзший зверь, а тень позади Спящего — человек, который охотился за этим зверем. Они оба попали в снег и там умерли, а снег обратился в лед, и так появился ледник.

Ви удивленно взглянул на него, подобная мысль никогда не приходила ему в голову.

— Как же это может быть, Паг? Ведь и Спящий, и Тень в леднике были вечно. И наши праотцы помнят, что они были здесь, и такого зверя никто не видывал. И кроме нас, вообще людей не существует.

— А ты в этом уверен, Ви? Мир велик. Если ты подымешься на вершину холма, увидишь там далеко, как только хватает глаз, другие холмы; а между ними виднеются равнины и леса. И далеко в две стороны идет море, и немало заливов на морском берегу. Отчего же, в таком случае, не должно быть больше людей на свете? Неужто боги создали только нас? Слишком мало нас одних для забавы им.

Ви только покачал головой в ответ на эти кощунственные рассуждения, а Паг продолжал:

— А то, что ты думаешь о камне, — часто ведь случается, что, когда солнце подточит лед, с гребня начинают идти трещины и валуны сыплются с ледника. А все, что мы называем стенаниями и призывами богов, по-моему, просто треск льда, — он трещит, когда оседает под собственной тяжестью…

— Замолчи, Паг, — перебил его Ви, затыкая пальцами уши. — Я больше не хочу слушать твои безумные речи. Если боги услышат их, они нас покарают.

— Если люди услышат эти речи, они нас не убьют. Ведь люди живут в страхе перед тем, что не могут видеть, и рады спасти свои жизни ценою жизни другого. А что до богов — вот им.

И Паг показал леднику кукиш, необычайно древний знак презрения.

Ви был так подавлен этими словами и жестом, что уселся на камень, будучи не в силах отвечать, а Паг, первый скептик в племени, продолжал:

— Если уж мне пришлось бы выбирать себе бога, — а, на мой взгляд, люди и так достаточно злы, и незачем было бы ставить над ними кого-нибудь еще злее, — я выбрал бы себе богом солнце. Солнце дает всему жизнь; когда солнце сияет, все растет, все живые существа сходятся в пары, птицы кладут яйца, и тюлени приплывают сюда, и цветут цветы. А когда нет солнца, а есть только мороз и снег, все существа или умирают, или уходят прочь отсюда, и жить становится трудно, волки и медведи бесятся от голода и пожирают людей. Да, я выбрал бы себе солнце добрым богом, а мороз и черную тьму — злыми богами. Но послушай, Ви! Как же будет с Хенгой? Ты вызовешь его на бой?

— Да, — последовал свирепый ответ, — сегодня же.

— О, если бы ты победил! Если б ты убил его! Поразил бы так, так, так!

И Паг вонзил несколько раз кремневый нож в брюхо убитого волка.

— Да, — задумчиво добавил он. — Дело это не легкое. Мне никогда не приходилось слышать ни об одном человеке, столь же сильном, как Хенга. Прав Нгай, который называет себя волшебником, а на самом деле только лжец и обманщик, прав, говоря, что мать Хенги ошиблась. Нгай говорит, что она хотела принести двойню, но только дети в ее утробе смешались и вышел один Хенга. Ведь он прямо двойной: у него зубы во рту в два ряда, и он вдвое выше ростом, чем все люди, и злее всех, побольше даже, чем вдвое. Впрочем, он, несомненно, человек, а не то, что ты называешь богом: ведь он толстеет и становится все более тяжелым на подъем, и волосы его начинают седеть. Значит, его может убить всякий, у кого хватит силы проломить ему толстый череп. Собственно, я бы предпочел отравить его, но ты говоришь, что нельзя делать этого. Ну, я обдумаю все, и мы с тобой поговорим еще перед боем. А пока что (наверное, потом нас будут окружать болтливые бабы и не удастся толком поговорить), скажи мне, Ви, что я должен делать, если Хенга убьет тебя? Наверное, тебе вовсе не хочется, чтобы он взял себе в жены Ааку, как он давно собирается сделать, и чтобы он превратил Фо в раба?

— Вовсе не хочется.

— В таком случае, прикажи мне убить их или присмотреть за тем, чтобы они сами убили себя.

— Приказываю тебе это, Паг.

— Хорошо. А что должен делать я?

— Не знаю, — устало ответил Ви. — Поступай, как тебе заблагорассудится. Я благодарю тебя и желаю тебе добра.

Паг поднял край содранной с волка шкуры, отер свой единственный глаз и сказал:

— Ты не добр ко мне, Ви. Правда, меня называют Дважды-Выброшенный и Человек-Волк, Безобразный и Злоязычный, но ведь я всегда верно служил тебе. А тебе безразлично, что станется со мною.

* * *
Со свежеванием волка было покончено, и Паг накинул себе на плечи окровавленную шкуру. Она висела шерстью наружу, так как, по словам Пага, не нужно было давать ей сморщиться, а несколько капель крови ему не помешают. И оба молча пошли вниз к берегу; впереди шествовал подвижный, стройный и рослый Ви, а за ним ковылял на коротких ногах безобразный Паг.

Растянувшись вдоль побережья рядами, в долине стояло много грубых хижин, похожих на индейские вигвамы или на примитивные хижины австралийских дикарей. Возле бродили остромордые, длинношерстые, хмурые и крепкие звери, которых современный человек принял бы скорей за волков, чем за собак. Родоначальниками их и вправду были волки, но эти звери стали уже более или менее ручными и отпугивали от поселения настоящих хищных волков и других диких зверей, блуждавших по побережью и в лесах.

Как только эти звери увидели Ви и Пага, они яростно бросились вперед, разинув пасти и свирепо рыча, но почуяв знакомый запах, немедленно успокоились и почти все вернулись обратно к хижине. Только несколько из них, принадлежавшие лично Ви и жившие у него в хижине, не отставали, виляли хвостами, прыгали на Ви и старались лизнуть его в лицо. Он погладил по голове одну из собак, любимого пса Ио, и немедленно остальные собаки ревниво набросились на него. Пагу немало труда стоило растащить их.

Шум собачьей грызни привлек внимание людей, и многие выглянули из хижин, чтобы узнать, в чем дело.

То были люди со свирепыми лицами, все темноволосые, подобно Ви, впрочем, ниже его ростом и не так крепко сложенные. Все здесь, в общем, походили друг на друга — результат перекрестных браков представителей многих поколений. Чужестранцу, наверное, пришлось бы отличать этих людей скорее всего по возрасту, но так как никогда человек другого племени не появлялся здесь, все это было не важно, потому что соплеменники легко различали друг друга по одним им известным признакам.

У большинства из них лица были изможденные, покрытые ранними морщинами, свидетельствующими о том, что эти люди хорошо знакомы с голодом, холодом и нуждою. У многих, как и у Ви, были прекрасные, но словно испуганные глаза, глядевшие украдкой и нерешительно. Детей в племени было немного. Они держались вместе, в одной кучке, очевидно, для того, чтобы не попадаться под ноги старшим и избегать пинков; либо же бродили вокруг костров, где жарилась пища, насаженная на вертела (племя не знало никаких ремесел, пищу готовило самым примитивным способом и не имело никакой кухонной утвари), в основном тюленье мясо. Дети блуждали вокруг костров вместе с собаками, стараясь, пока никто не видит, стащить кусок мяса. Только несколько младенцев сидело на песке, играя палочками и ракушками. Женщины казались более подавленными, чем мужчины. Впрочем, неудивительно: они здесь были на положении рабынь, выполняли тяжелую работу и служили своим господам, взявшим их в жены либо силой, либо в обмен на другую женщину, или же за выкуп — костяными крючками для ужения, кремневым оружием, веревками из сухожилий и выделанными шкурами.

Ви пробирался к своей хижине в сопровождении Пага.

Хижина Ви была большая и опрятнее многих других. Выдубленные звериные кожи покрывали крышу, сделанную из сухих листьев и водорослей; эта крыша прекрасно предохраняла от холода.

Судя по всему, с Ви в племени считались: все встречные расступались перед ним, и не одна женщина глядела ему вслед сочувственно, так как у людей еще свежо в памяти было, как Хенга всего несколько дней назад похитил его дочь и убил ее. Одна из женщин напомнила об этом другой, но та ответила, как только Ви отошел достаточно далеко, не боясь, что он услышит:

— А кому какое до этого дело? Будущей зимой одним ртом меньше будет. Да и кому охота воспитывать дочерей, чтобы стало с ними то же, что с нами?

Несколько молодых женщин — в племени девушек не было: как только девочка подрастала, ее сейчас же кто-нибудь брал себе в жены — окружили Пага и, будучи не в силах сдержать любопытство, принялись расспрашивать о волчьей шкуре, лежавшей у него на плечах. Но Паг остался верен себе: он огрызнулся, сказав, что им незачем вмешиваться в чужие дела и чтобы они лучше работали и не шлялись зря. Женщины рассердились, стали ругать его, дразнить, смеяться над его безобразием и корчить рожи. Тогда Паг науськал на них собаку, и они разбежались.

Ви и Паг подошли к хижине Ви.

Когда они приблизились, закрывавшая вход завеса распахнулась, и из хижины выбежал мальчик лет десяти. Мальчик был красивый, несколько худощавый, с оживленным и сияющим лицом и совсем непохожий на своих однолеток.

Фо бросился к отцу на шею и закричал:

— Мать заставила меня есть в хижине, потому что холодный ветер и я все еще кашляю. Но я услыхал твои шаги и походку Пага; ведь, знаешь, он ступает, точно тюлень переваливается на плавниках. Где ты был, отец? Утром я проснулся, а тебя не было.

— Я был у обиталища богов, — ответил Ви, взглянув по направлению к леднику и поцеловав сына.

В это мгновение Фо заметил огромную волчью шкуру, свисавшую до земли с плеч Пага; со шкуры все еще струилась кровь.

— Где вы добыли эту шкуру? — закричал он. — Какая красота! Вот это волк — всем волкам волк! Это ты убил его, Паг?

— Нет, Фо, я только освежевал его. Учись быть наблюдательным. Взгляни на копье отца. Весь наконечник его окровавлен, на рукояти — запекшаяся кровь.

— Но твой нож, Паг, тоже окровавлен, и ты тоже весь окровавлен, с головы до ног. Откуда же мне знать, кто из вас убил волка, когда вы оба такие храбрые? А что вы собираетесь делать со шкурой?

— Из нее мы сделаем тебе плащ, Фо. Я сделаю его искусно, так, что когти останутся на лапах, но отчищу их, и когда ты запахнешься в плащ, когти будут сиять.

— Очень хорошо. Сделай это поскорее, Паг. Ведь плащ будет теплый, а сейчас дуют такие холодные ветры. Отец, зайдем в хижину; еда ждет тебя, и ты расскажешь мне, как убил волка.

Фо ухватил Ви за руку и потащил его за собой за завесу из дубленых шкур, а Паг и собаки ушли в пристроечку позади хижины, где жил карлик.

Хижина была просторная, футов в шестнадцать в длину и футов двенадцать в ширину. Посередине ее находился глиняный очаг, в котором горел огонь, и дым уходил в отверстие в потолке; впрочем, так как утро было тихое, дым почти весь оставался в хижине и воздух внутри стал тяжелым и удушливым. Но Ви, привычный к этой обстановке, не замечал духоты.

По ту сторонуочага стояла Аака, жена Ви, одетая в юбку из тюленьей шкуры, скрепленную завязками под грудью. Это была стройная, статная женщина лет тридцати; ее густые черные волосы свисали четырьмя пышными косами, завязанными на конце узлами из травы и сухожилий. Кожа Ааки казалась светлее, нежели кожа большинства женщин племени; она у нее, в сущности, была даже белая, только обветрилась от сурового климата: лицо — несколько широкое, но красивое и тонкое. Правда, физиономист подметил бы склонность к некоторой сварливости. Подобно всем ее соплеменницам, Аака имела большие и печальные темные глаза. Она стояла у очага и жарила на заостренных палочках полоски мяса.

Когда Ви вошел, она посмотрела на него испытующим взглядом, точно пытаясь прочитать его мысли, затем улыбнулась несколько смущенно и пододвинула обрубок дерева, — племя не знало мебели, даже самой примитивной. Подчас случалось пользоваться вместо стола каким-нибудь большим плоским камнем или вместо вилки — раздвоенным прутиком, но больше этого фантазии ни у кого в племени не хватило, да и импровизированная вилка после употребления выбрасывалась и о ней забывали. Так, вместо кроватей служили охапки сушеных водорослей, брошенных на пол и накрытых какими-нибудь шкурами; для освещения приспосабливали большие раковины, наполненные тюленьим жиром, в котором плавал скрученный из моха фитилек.

Он присел на обрубок, и Аака подала ему одну из палочек, на которой был насажен большой кусок тюленьего мяса, полусырого, прокопченного дымом, а в одном месте даже обугленного. Аака подала мужу еду и встала рядом в покорной позе, ожидая приказаний в то время, как Ви жадно пожирал мясо.

Затем Фо скромно и робко вытащил из какого-то укромного уголка хижины что-то, завернутое в широкий древесный лист, развернул узел и опустил его наземь. В узле оказалась какая-то растертая в мелкий порошок коричневая пыль, которую мальчик с большим трудом соскребал со скал после испарения морской воды. Как-то Ви случайно примешал к пище этот самый порошок, и оказалось, что от примеси пища становится намного вкуснее. Таким образом, Ви открыл для своего племени соль; впрочем, соплеменники его считали соль роскошным нововведением, которым вряд ли стоило пользоваться. Но у Ви были взгляды более широкие, и Фо поручили собирать коричневый порошок, что прежде входило в обязанности его сестры Фои. За этим занятием ее и застал убийца.

Вспомнив дочь, Ви отодвинул лист с его содержимым, но затем, увидев обиженное выражение лица мальчика, придвинул снова лист к себе и опустил мясо на порошок.

Наевшись досыта, Ви знаком разрешил Ааке и Фо съесть оставшееся мясо, на которое они жадно набросились, так как ничего не ели с самого вечера. Дело в том, что закон племени не позволял, чтобы члены семьи ели прежде, чем насытится ее глава. В качестве сладкого Ви взял ломоть провяленной на солнце трески, такой твердой, что ни один современный человек не смог бы даже укусить ее. На закуску пошла пригоршня диких слив, которые Фо нашел где-то на холмах, а Аака испекла в золе.

Потом Ви приказал Фо отнести остатки еды Пагу и оставаться в пристройке, покуда его не позовут. Затем он выпил немало ключевой воды, собранной Аакой в большие раковины и в камень (самое ценное ее имущество), который был выдолблен ледником в форме горшка и обтесан от трения о другие камни. Он напился воды за неимением ничего другого, хотя осенью Аака варила что-то вроде чая из какой-то травы в раковине, и ее настойку все пили и нахваливали за бодрящее действие. Но трава эта цвела только осенью и до сих пор никому в голову не приходило собирать ее и сушить.

Напившись воды, Ви задернул шкуры, висевшие у входа, и скрепил их, протянув шнурок в специально для этого проделанные петли. Затем он уселся снова на свой обрубок.

— Что сказали боги? — торопливо спросила Аака. — Они ответили на твою молитву?

— Да, женщина, ответили. На восходе солнца с гребня ледника упала скала и раздавила мое жертвоприношение, так что лед воспринял его.

— Какое приношение?

— Голову волка, которого я убил по пути к леднику.

Аака подумала некоторое время и сказала:

— Сердце подсказывает мне, что примета эта добрая. Волк — Хенга, и ты убьешь Хенгу, подобно тому, как ты убил волка. Я слыхала, что шкура предназначена на плащ для Фо. Это добрая примета. Ибо она означает, что в некий день власть и звание вождя, которыми сейчас облечен Хенга, перейдут к Фо. И, наконец, если ты убьешь Хенгу, Фо останется в живых. Если же в живых будет Хенга, то Фо умрет, как умерла Фоя.

Ви слушал, и лицо его становилось все радостней:

— Такие слова дают мне силу. А теперь я пойду, созову племя и объявлю ему, что вызываю Хенгу на смертный бой.

— Ступай! — ответила она, — но выслушай меня, муж мой. Сражайся без страха, ибо, если мое толкование примет и предчувствий неверно и Хенга убьет тебя — что из этого? Скоро мы все умрем. Часть людей умрет медленно от голода, холода, старости и болезней, а смерть от руки Хенги — быстрая и легкая. Но если ты будешь убит, то и мы умрем: умрем скоро, очень скоро.

Ви встал и вышел из комнаты. Аака смотрела ему вслед и бормотала про себя:

— Быть может, все мои мысли о предчувствиях вздор. Значит, я обезумела. Но я безумна от горя по Фое и страха за Фо. Я должна дожить до того дня, до того часа, когда Ви выбьет ударом секиры мозги из толстого черепа Хенги. А если Ви будет убит, я вместе с Пагом отравлю Хенгу. Говорят, что Паг — Волк. Я ненавижу Пага, и Ви слишком много думает о нем. Но что мне до того, — волк ли Паг или какое иное чудище? Он любит Ви и любит моих детей и поможет мне отомстить Хенге.

И тут она услыхала, как трубит рог дикого буйвола, служивший сигналом для сбора племени. Значит, Винни, прозванный Трясучка, потому что всегда дрожал как медуза, даже когда его ничто не пугало (а это бывало очень редко), созывает племя для общего обсуждения новостей, которые сейчас сообщат. Аака поднялась, накинула плащ и пошла на звук рога к Месту сборища.

Здесь, на ровном месте, на некотором расстоянии от хижины, шагах в двухстах от скалистого отрога горы, собиралось племя: мужчины, женщины и дети, — все, кроме тех, которые лежали в колыбели или были слишком больны или слишком стары, чтобы прийти. Собираясь, люди возбужденно болтали друг с другом, радуясь тому, что что-то случилось и нарушило ужасающее однообразие их жизни. Время от времени кто-нибудь указывал на вход в большую пещеру, видневшуюся в скалах расположенного у Места сборищ горного отрога. В этой пещере жил Хенга, ибо с незапамятных времен здесь находилось жилище вождя племени, в которое никто не смел ступить без разрешения: жилище это было священно и неприступно для простых смертных, подобно нынешним дворцам.

Аака шла, чувствуя, что за ней внимательно следят одноплеменники. И она знала, почему так внимательно следят за нею, но делала вид, что не замечает пристальных взглядов.

Уже разнесся слух, что Ви-Могучий, Ви-Великий Охотник, Ви, чью дочь на днях убили, собирается сделать что-то необычайное; впрочем, что именно — того никто не знал.

Все хотели об этом спросить Ааку, но никто не решился обратиться к ней; глаза ее были сейчас холодны и неподвижны, а люди вообще побаивались ее. И она шла одна, окруженная почтительным молчанием и искала глазами Фо. Вскоре она заметила его в обществе Пага. На плечах карлика по-прежнему висела волчья шкура, хвост которой волочился по земле, так как Паг был ростом мал. Аака заметила, что народ расступился, пропуская Пага. Но она знала, что это делают не потому, что любят его или уважают, а из страха перед ним.

— Погляди, — сказала неподалеку от Ааки какая-то женщина другой, — вон идет наш ненавистник, Злоязычный Паг.

— Да, — ответила та: — и он так торопится, что даже позабыл снять с себя волчье обличье, в котором охотился в прошлую ночь. Слыхала ты, что у жены Бука пропал трехлетний ребенок? Говорят, что его унесли медведи, но мне сдается, что Человек-Волк знает, что случилось с ребенком, лучше, чем кто бы то ни было.

— Однако, Фо не боится его. Смотри, Фо идет с ним рядом, держит его за руку и смеется.

— Ну, это-то понятно, почему Фо не боится его. Ведь…

Тут женщина заметила Ааку и сразу же замолчала.

— Хотела бы я знать, — размышляла Аака, — потому ли мы, женщины, ненавидим Пага, что он уродлив и ненавидит нас, или потому, что он умнее, чем мы, и всегда побеждает в словесных поединках? И хотела бы я знать, почему это все считают, что он наполовину волк или волчий оборотень. Должно быть, потому, что охотится вместе с Ви. Но как может человек быть человеком и волком одновременно? Впрочем, у него что-то с волками общее есть. А может, он сам об этом нарочно рассказывает для того, чтобы все мы боялись его.

Наконец она пришла на Место сборищ и стала рядом с Фо и Пагом. Племя расположилось, кто стоя, а кто сидя, кольцом вокруг ровно утрамбованной площадки, на которой иногда устраивались танцы, когда пищи бывало достаточно и погода стояла теплая. Эта же площадка служила и местом сбора совета племени. Здесь также юноши сражались и боролись за право завладеть любимой девушкой.

В некотором отдалении рядом с Винни-Трясучкой, который время от времени все еще трубил в свой рог, стояли старейшины племени. Это были старый Тури-Скряга, хранитель пищи — он всегда оставался толстым и жирным, как ни тощало племя; Пито-Кити-Несчастливец, которому всегда не везло: рыба у него всегда гнила, жены его покидали, дети умирали, а сети всегда рвались, так что его кормили другие, боясь, как бы он не умер и не передал своего невезения тем, кто не заботился о нем; Уока-Злой Вещун, бледнолицый и остроскулый мужчина, который всегда грозился грядущими бедствиями; Хоу-Непостоянный, часто опровергавший то, что говорил накануне; Рахи-Богач, торговавший каменными топорами и крючками для рыболовства и благодаря этому живший хорошо не работая; Хотоа-Толстопузый, который всегда говорил медленно, но предпочитал молчать, покуда вопрос не будет разрешен, а когда вопрос решался без него, он громко выкрикивал результат решения и делал при этом умное лицо; Тарэн, которая жила с Нгаем, жрецом Ледяных богов, волшебником, гадавшим на раковинах, предсказывающим будущее и выползавшим из своей норы только тогда, когда близка была какая-нибудь беда.

И, наконец, там стоял Моананга-Отважный, младший брат Ви, Великий Боец, который сражался шесть раз и добился наконец своего — завладел Таной-Прекрасной и Любящей, самой красивой женщиной племени: он также убил двоих, пытавшихся силой похитить ее у него. Это был круглоглазый человек со смеющимся лицом, вспыльчивый, но отходчивый и добродушный, первый охотник в племени после Ви. К тому же, он любил Ви и держался всегда вместе с ним, так что оба они были — одно. И вот поэтому-то Хенга-Вождь ненавидел их обоих и знал, что вдвоем они сильнее его.

Все эти люди разговаривали, наклонив головы друг к другу, и перешептывались, пока не появился Ви, — рослый, мощный, молчаливый. Когда все увидели его, то сразу замолчали.

Ви оглядел собравшихся, медленно всматриваясь каждому в лицо, и затем сказал:

— Я хочу сказать племени слово.

— Мы слушаем тебя, — ответил Моананга.

— Внимайте же, — заговорил Ви. — Есть закон, по которому каждый в племени вправе вызвать вождя на смертный бой. И по этому закону, если вызвавший убьет вождя, сам становится вождем.

— Такой закон существует, — заявил Урк, старый колдун, который делал для женщин талисманы и варил любовные зелья, а долгими зимними вечерами рассказывал то, что случилось давным-давно, до того, как родился дед его деда; то были рассказы диковинные и непонятные.

— Такой закон существует. Дважды в моей жизни случалась смена вождя, и второй раз это было, когда Хенга вызвал и убил своего отца и сам занял пещеру.

— Да, — прибавил Уока-Злой Вещун, — но если вызывающий потерпит поражение, то убивают не только его, но и всю его семью (и тут он взглянул на Ааку и Фо)… А также, возможно, и его друга и брата (и он взглянул на Моанангу). Да, таков закон, и в том нет сомнений. Пещера принадлежит только вождю, если он может защитить ее собственными своими руками. А если восстанет кто-нибудь, кто сильнее, нежели вождь, он может убить вождя и забрать себе пещеру, женщин и детей, если там есть дети, и убить их или превратить в рабов и владычествовать до тех пор, покуда силы его не начнут убывать и более сильный, чем он, не убьет его.

— Я знаю это, — сказал Ви. — Внемлите же вновь. Хенга причинил мне зло: он похитил и убил дочь мою, Фою. Поэтому я хочу убить его. К тому же он правит племенем свирепо и жестоко. Наши жены, дочери, одежда, пища — все в распоряжении Хенги. Его жестокость прогневала даже богов. Вот и лето уже у нас холодное, и весна не приходит. Почему это? Я говорю, что виною тому — жестокость Хенги. Поэтому я убью его, займу пещеру и буду править справедливо, так что у каждого будет пищи вдоволь и каждый сможет спокойно спать в своей хижине. Что вы ответите мне?

Первым заговорил Винни-Трясучка, дрожа всем телом:

— Мы отвечаем, что ты можешь делать все, что хочешь. Ви, но мы в это дело не вмешиваемся. Если же мы вмешаемся, то, когда тебя убьют, — а я не сомневаюсь в том, что тебя убьют, ибо Хенга сильнее, чем ты, да, сильнее, ибо он буйвол лесной, ибо он рычащий медведь, — тогда он убьет нас также. Поступай как знаешь и делай что хочешь, но делай все, что ты хочешь, один. Мы поворачиваемся к тебе спинами, мы затыкаем большими пальцами себе уши, мы закрываем глаза и не видим ничего.

Паг плюнул на землю и сказал низким голосом, который, казалось, выходил у него не изо рта, а из чрева:

— А мне кажется, что ты еще увидишь кое-что однажды ночью, когда звезды будут ярко сиять. Я думаю, Винни-Трясучка, ты скоро увидишь нечто такое, отчего так затрясешься, что развалишься на куски.

— Это Человек-Волк, — завизжал Винни, — защитите меня. Почему Человек-Волк угрожает мне, когда мы сошлись на Место сборищ и обсуждаем слова Великого Охотника Ви?

Никто не отвечал, потому что многие боялись Пага, и все, вплоть до последней рабыни, презирали труса Винни-Трясучку.

— Не обращай внимания на слова этого жалкого труса, брат, — сказал круглолицый Моананга, — я пойду с тобой до входа в пещеру, когда ты будешь вызывать Хенгу, и я думаю, что многие пойдут с тобой, дабы быть свидетелями вызова, ибо таков обычай и таков закон. Пускай те, кто не хочет идти, остаются на месте. Ты сам рассудишь, как поступить с ними, когда станешь вождем и будешь править нами и жить в пещере.

— Благодарю тебя за смелые речи, брат, — ответил Ви, — пойдем.

Глава 3

СЕКИРА, КОТОРУЮ СДЕЛАЛ ПАГ
Когда вопрос был таким образом улажен, стали судить и рядить о том, как послать вождю Хенге вызов, сделанный Ви. Престарелого Урка заставили рассказать, как поступали в таких случаях прежде, и старик стал говорить длинно и путано, то и дело противореча только что сказанному. Наконец, вскочил Хой-Непостоянный и заявил, что он-то ничего не боится и готов предводительствовать. Впрочем, он немедленно отказался от своих слов и заявил, что вспомнил: эта обязанность по праву лежит на Винни-Трубаче, который обязан трижды протрубить возле входа в пещеру и таким образом вызвать вождя. На это все согласились с криком и шумом, возможно, потому, что даже у этих дикарей было чувство юмора.

Винни, как он ни протестовал, заставили идти впереди и трубить. Итак, процессия двинулась вперед. Первым шел Винни, вплотную за ним Паг, по-прежнему в окровавленной волчьей шкуре, чтобы Винни не сбился с пути. Паг время от времени покалывал его в спину острым кремневым ножом. Затем шли сам Ви и его брат Моананга, а уже позади них старейшины и все племя. Так, по крайней мере, тронулись они в путь, чтобы пройти триста шагов, отделявших их от скалы, но прежде чем дошли они до пещеры, большинство стало отставать и процессия растянулась длинным хвостом от Места сборищ до обиталища Хенги.

Шли дальше только Винни, которому никак не удавалось улизнуть от Пага, Ви, Моананга и в некотором отдалении Уока-Злой Вещун, грозивший всем бедами. Рядом с ними отважно шагала Аака, с ненавистью глядя на его перекошенное лицо. Самые храбрые, гонимые любопытством, держались на расстоянии, достаточном, чтобы видеть все, что происходит, но большинство предпочло держаться в отдалении или спрятаться.

— Труби! — проворчал Паг Винни. Тот заколебался, и Паг снова уколол его в спину ножом.

Тогда Винни затрубил робко и нерешительно.

— Труби громче! — повторил Паг.

Винни приложил рог к губам, но не успел он перевести дыхание, как огромный камень выкатился из пещеры и ударил его в живот; Винни свалился, скуля и пыхтя.

— Теперь, по крайней мере, у тебя есть законная причина дрожать, — сказал Паг и заковылял в сторону, чтобы не попасть под следующий камень.

Но больше камней не бросали. Из пещеры с ревом выскочил дюжий волосатый темнолицый мужчина, размахивая огромной деревянной дубиной, — сам Хенга. Это был рослый, сильный, широкоплечий мужчина лет сорока, с грудью как у быка, огромной головой, с которой на плечи падали длинные черные волосы, и широким толстогубым ртом, в котором виднелись желтые клыкообразные зубы. На плечах у Хенги висела шкура пещерного тигра — одеяние, подобающее его званию, — и на шее было надето ожерелье из тигровых когтей и зубов.

— Кто послал этого пса тревожить мой покой? — скорее прорычал, чем прокричал он, указывая дубиной на корчившегося на земле Винни.

— Я, — ответил Ви. — Я и все племя. Я, Ви, чье дитя ты убил, — смело продолжал он, — в присутствии всего народа явился вызвать тебя, вождя, на бой, на который ты должен выйти, согласно закону. И победитель будет вождем племени.

Хенга сразу притих и взглянул на него в упор.

— Вот, значит, как? — спросил он шипящим от ненависти голосом. — Знай, что я надеялся довести тебя до этого, и, чтобы подбодрить тебя, убил твое отродье, убью и второго твоего детеныша.

Он взглядом указал на стоявшего в отдалении Фо.

— Ты уже давно надоедаешь мне, Ви, болтовней и угрозами, и я все собираюсь положить им конец. А теперь скажи мне, когда народ хочет полюбоваться на то, как я переломаю тебе кости?

— За час до захода солнца мы встретимся. Мне хочется уже в эту ночь спать в пещере, как приличествует вождю племени, — спокойно ответил Ви.

Хенга сверкнул на него глазами, покусывая губу, и затем сказал:

— Да будет так, пес. Я явлюсь на место сборищ за час до захода солнца. Но только эту ночь проведешь в пещере не ты. Аака будет спать в пещере в эту ночь, а ты будешь спать в брюхе волков. А теперь прочь, ибо мне прислали лосося, первого пойманного в этом году лосося, и я хочу съесть его поскорее.

Тогда заговорила Аака:

— Ешь досыта, злой дух, убийца детей! Ешь досыта, ибо я, мать, говорю тебе, что это твоя последняя трапеза.

Хенга, хрипло смеясь, вернулся в пещеру, а Ви со спутниками ушел.

— Кто бы это мог послать Хенге лосося? — лениво спросил Моананга.

— Я, — ответил шедший рядом с ним Паг вполголоса так, чтобы Ви не услыхал. — Я этой ночью поймал его и послал Хенге. То есть, вернее, сделал так, что лосося положили на камень возле устья пещеры.

— Зачем? — спросил Моананга.

— Потому что Хенга любит лососей и уж непременно съест первого лосося, который пойман в этом году. Он съест рыбу всю, без остатка, и отяжелеет перед началом боя.

— Это умно. Мне бы это никогда в голову не пришло, — сказал Моананга. — Но откуда ты узнал, что Ви вызовет Хенгу?

— Это не знали ни я, ни Ви. Но я догадался об этом: ведь Аака послала его просить совета у богов. Когда женщина посылает мужчину просить совета у богов, совет этот всегда будет именно тот, какого она хочет. По крайней мере, она в этом убедит мужчину, и мужчина ей поверит.

— А это еще умнее, — произнес Моананга, внимательно и удивленно глядя на карлика. — Но почему это Аака хочет, чтобы Ви сразился с Хенгой?

— По двум причинам. Во-первых, она хочет отомстить за убитую девочку, и, во-вторых, она считает, что Ви сильнее Хенги и что она таким образом станет женою вождя племени. Впрочем, в последнем она еще не вполне уверена; я полагаю потому, что она условилась с Ви, что в том случае, если Ви будет убит, я должен убить ее и Фо. Затем мне предстоит покончить с собой. А может быть, я с собой покончу не сразу, а только после того, как убью или, по крайней мере, попытаюсь убить Хенгу.

— Значит, что же? Ты потом будешь вождем племени? — удивленно спросил Моананга.

— Может быть, некоторое время буду. Хорошо, если оплеванный и униженный будет унижать тех, кто раньше издевался над ним. Но ты — брат Ви и любишь его, и тебе я могу сказать, что, если Ви будет убит, я ненамного переживу его, потому что нет на свете человека, кроме Фо, кого я любил бы так же, как люблю Ви. Я вождем не буду; вождем будешь ты, Моананга. А я исчезну, хотя, быть может, впоследствии ты будешь слышать, как зимними ночами я буду выть вокруг хижин, выть вместе с волками, моими родителями, как говорят дураки.

Моананга снова удивленно уставился на мрачного карлика, чьи речи пугали его. Затем, чтобы переменить разговор, он спросил:

— А кто, по-твоему, победит?

Паг остановился и указал на море.

На некотором расстоянии от берега шла яростная борьба между акулой и китом. Грозная акула загнала кита на мель, где кит беспомощно бился, тщетно пытаясь ускользнуть. Морской волк, — так племя называло акулу, — высоко подпрыгивал и, падая снова в воду, бил кита по голове своим ужасным мечеобразным хвостом; удары гулко разносились по побережью. Кит корчился в агонии и пенил воду громадными плавниками, но ничего не мог сделать, хотя был и сильнее и больше акулы. Вот уже он стал задыхаться и разинул огромную пасть, и тогда хищник влетел ему туда, ухватил кита за язык и вырвал его. Тогда кит перевернулся на спину и стал истекать кровью.

— Взгляни, — сказал Паг. — Вот Хенга, огромный и могучий, и вот Ви, проворный и ловкий. И вот Ви одержал победу и до отвалу наестся китовым мясом и накормит им всех своих друзей. Вот тебе мой ответ. А теперь я иду готовить Ви к битве.

* * *
Паг вошел в хижину и услал Ааку и Фо, чтобы остаться наедине с Ви. Затем снял плащ с Ви, уложил его и натер ему все тело тюленьим жиром. Затем острым кремнем и тонко наточенной раковиной медленно и с трудом обрезал ему волосы, покуда их не осталось так мало, что Хенге не за что было бы ухватиться, а остатки волос он натер тюленьим жиром. Затем посоветовал Ви соснуть и ушел, унося с собой каменный топор Ви, копье, которым Ви убил волка, и кремневый нож с рукоятью, сделанный из обломков зуба дельфина.

На пороге хижины он встретил Ааку, которая сердито бродила у входа. Она попыталась войти в хижину.

— Нет, — сказал Паг, — нельзя.

— Почему?

— Потому что Ви отдыхает и ему не нужно мешать.

— Значит, безобразное чудище, всем ненавистный Человек-Волк, живущий только из милости, может входить в хижину к моему супругу, а я, его жена, не могу! — яростно воскликнула она.

— Да, не можешь, ибо сейчас ему предстоит мужское дело — убить врага или быть убитым им, и нечего тогда женщинам подходить к нему, покуда дело не сделано.

— Ты говоришь так потому, что ненавидишь женщин, которые на тебя даже взглянуть не хотят.

— Я говорю это потому, что женщины ослабляют мужчин, потому что женщины жалкими словами убивают в них мужество.

Она прыгнула в сторону, чтобы проскочить мимо него, но Паг занес над ней копье. Тогда Аака остановилась, потому что боялась карлика.

— Слушай, — сказал он, — ты напрасно бранишь меня и упрекаешь, Аака; я — друг тебе. Но я не виню тебя в ненависти ко мне, ибо знаю причину твоей ненависти. Ты ревнуешь ко мне Ви и ревнуешь ко мне Фо; ведь оба они любят меня больше, чем тебя, хотя любят совсем по-другому.

— Любят тебя, выкидыша, урода!

— Да, Аака. Ты, очевидно, не знаешь, что любовь бывает различная. Бывает любовь мужчины к женщине, которая приходит и уходит, и бывает любовь мужчины к мужчине, которая никогда не изменяется. Повторяю тебе, что ты ревнуешь. Еще сегодня я сказал Ви, что если бы он не взял меня с собой на охоту, но оставил бы сторожить Фою, ее бы не украл и не убил тот зверь, живущий в пещере. И я солгал. Я мог отказаться пойти с Ви на охоту, и он не заставил бы меня идти с ним, ибо знает, что я никогда ничего не делаю без причины. Я пошел с ним из-за того, что ты сказала мне, — ты должна хорошо помнить свои слова. Я сказал, что Фоя в опасности, что Хенга хочет украсть ее и убить и лучше мне остаться сторожить ее, а ты ответила, что никогда не позволишь волчьему приемышу охранять твою дочь и будешь охранять ее сама. Не уберегла ты ее. Ты выбранила меня, и я ушел на охоту с Ви, и Хенга похитил Фою и убил ее.

Аака повесила голову и ничего не ответила, так как знала, что Паг говорит правду.

— Оставим это, — продолжал Паг. — Мертвецы мертвы: умерли и не встанут. Я сказал тебе мудрые и правильные слова, но можешь снова выбранить меня, пойти в хижину и разбудить Ви. Но повторяю, если ты так поступишь, ты можешь изменить исход боя и обречь почти на верную смерть и Ви, и себя, и Фо.

— А Ви спит? — спросила Аака уже более сдержанным тоном.

— Думаю, спит, потому что я посоветовал ему заснуть, а в таких делах он слушается меня. И прошлую ночь он спал очень мало. Но путь открыт, и я сказал все, что хотел сказать. Теперь поступай, как знаешь. Ступай, разбуди его, спроси, спит ли он, утоми его бабьей болтовней, расскажи ему, какие сны снились тебе, что ты думаешь о Фое и Ледяных богах, подготовь его этим к бою с Хенгой, силачом и великаном.

— Не пойду, — ответила она, топая ногой. — Ведь не то, если Ви потерпит поражение, ты будешь своим ядовитым языком указывать на меня, как на причину его смерти. Но знай, безобразный отщепенец, помни, Человек-Волк, что если Ви победит и останется в живых, он должен будет выбрать между тобой и мною, ибо если ты будешь жить с ним в пещере, я останусь здесь в хижине.

Паг рассмеялся.

— Тогда-то уж наверняка будет мир и тишина. Ведь если Хенга будет убит, после него в наследство новому достанется немало красивых женщин, которые также живут в пещере и, несомненно, не сразу согласятся выселиться оттуда. А, впрочем, поступай, как знаешь; полная тебе свобода к в этом деле, и во всех других. Только говорю тебе, Аака, что ты напрасно оскорбляешь меня; быть может, в скором времени тебе понадобится моя помощь для того, чтобы покинуть этот мир.

Внезапно он перестал насмехаться, перестал раскачивать огромную голову, — он всегда покачивал головой, когда издевался — посмотрел ей прямо в глаза единственным своим глазом, — народ говорил, что он видит этим глазом в темноте не хуже дикой кошки, — и сказал спокойным и ровным голосом:

— Почему ты издеваешься над моим безобразием? Выбирал ли я сам свой облик или получил его от женщины? Кто выбил мне правый глаз? Я сам или женщина выбила его мне, ударив о камень? Сам я покинул племя зимою, уходя на голодную смерть, или меня выгнали женщины за то только, что я говорил им правду? Почему ты сердишься на меня за то, что я люблю Ви, который спас меня от жестокости женщин, и люблю твоего сына Фо, зачатого тобою от Ви? Почему ты не можешь понять, что я, несмотря на то, что безобразен, обладаю сердцем большим, чем у всех вас, и мудростью большей, чем мудрость всех в племени, и что эти сердце и мудрость — первые слуги Ви и всех тех, кому Ви прикажет служить? Почему ты ревнуешь меня?

— Хочешь знать, Паг? Потому что ты говоришь правду. Потому что ты для Ви дороже, чем я; потому что ты и для Фо дороже, чем я. Мы с тобой станем друзьями только тогда, когда явится третий, кого Ви полюбит больше, чем тебя. Только тогда, но не раньше.

— Это может случиться, — задумчиво сказал Паг, — а теперь больше не мешай мне, ибо я иду готовить оружие для этого боя и не хочу терять время понапрасну. Ступай в хижину, ступай и рассказывай Ви все, что хочешь.

Аака заколебалась, но потом ответила:

— Нет, я пойду с тобой помогать тебе готовить оружие, ибо мои пальцы гибче твоих. Пусть между нами на час наступит мир, а если хочешь, продолжай издеваться, но я не буду отвечать тебе.

Паг снова рассмеялся и промолвил:

— Женщины странны, так странны, что даже я не могу полностью понять их. Идем! Идем, ибо острия копья и топора притупились, и связки, удерживающие их в рукоятках, нужно переменить.

Некоторое время Паг, Аака и мальчик Фо, который помогал им, бегая с различными поручениями, работали над простым оружием Ви, заострили копье и наточили острие топора. Когда топор был наточен как следует, Паг взвесил его на руке и с проклятием бросил на землю.

— Слишком легок, — сказал он. — Как может эта игрушка устоять против дубины Хенги?

Он поднялся, сбегал в свое логово позади хижины и вернулся, неся блестящий обрубок в форме секиры.

— Взгляни, — сказал он, — это не намного больше топора Ви, но тяжелее втрое. Я нашел его у горы, где валялось много таких камней. Прошлой зимою я обточил и обработал его.

Аака взяла этот предмет, и рука ее опустилась к земле, так он был тяжел. Тогда она потрогала край предмета, который был острее, чем край только что отточенного топора, и спросила, что же это такое.

— Не знаю, — сознался Паг. — В общем, эта вещь похожа на камень, побывавший в жарком пламени. И эта вещь такая твердая, что обрабатывать ее я мог только другим куском такого же камня. Я стучал и колотил ее после того, как она полежала в огне и раскалилась докрасна, а затем оттачивал тонким песком и водой.

Паг того не знал, но ясно было, что странная вещь — осколок железного метеорита. Паг, руководствуясь только догадкой, стал одним из первых на свете кузнецов. Обнаружив, что странный «камень» настолько тверд, что не поддается никакой обработке, Паг раскалил его докрасна на огне и затем обрабатывал другим подобным «камнем». Таким образом Паг научился использовать железо и открыл одно из важнейших ремесел человечества, самостоятельно сделал один из важнейших шагов вперед в истории развития человечества.

— А это не сломается? — с сомнением спросила Аака.

— Нет, — сказал Паг. — Я уже испытывал этот камень. Удар, который разносит в куски самый крепкий каменный топор, не оставляет на этой вещи никаких следов. Эта штука не сломается. Выдержит. Но не выдержит то, что ударят этим. Я сделал эту секиру для себя, но отдам ее Ви. А теперь помоги мне.

И он вытащил рукоять. Рукоять, подобно лезвию, была совершенно особая, невиданная в племени до сих пор. Паг с бесконечным терпением и трудом сделал ее из толстой кости голени огромного оленя. Эту кость, почерневшую, полузасыпанную, он нашел однажды на берегу реки, когда рыл яму для того, чтобы добыть воду. Очевидно, кость принадлежала благородному созданию, известному у нас под названием «ирландский олень» или «cervus giganteus». Отколов часть этой кости, Паг сделал в ней глубокую щель, разделив край ее надвое, и в эту щель вставил шейку секиры. Шейка пришлась как раз и только на дюйм или два выступала из щели. С большим усердием при помощи Ааки и Фо принялся он за работу.

Сухожилиями и полосками сухой оленьей кожи он прикрепил рукоять к клинку, завязав концы множеством узлов. Затем, размягчив на огне птичий клей и янтарь, который в огромном количестве находил на берегу (он нагрел их, смешав в раковине), покрыл этим клеем веревки из кожи и, когда клей высох, подровнял его острым камнем. Затем он опустил готовую секиру в ледяную воду. Вынув ее из воды, держал в дыму пылавшего рядом костра, чтобы клей совершенно засох и веревки ссохлись от жары. Затем он покрыл первый слой клея новым слоем, охладил его пригоршней снега, высушил на огне и отполировал.

Наконец, он закончил свое дело. Гордость переполняла его сердце, и он поднял оружие, восклицая:

— Вот лучшая секира, какую когда-либо видело племя.

— А кость не разломится? — недоверчиво спросила Аака.

— Нет, — возразил Паг, продолжая тереть потемневший от дыма клей. — Я испытывал крепость клинка. Никто не в силах сломить его. Взгляни! Чтобы рукоять была прочнее, я обтянул ее кожей. Ну, а теперь я пойду будить Ви.

* * *
Продолжая полировать секиру и топорище куском шкуры, Паг тихонько вошел в хижину, оставив Ааку за дверями. Ви спал, как дитя. Паг осторожно положил секиру на шкуру, покрывавшую ложе, вернулся к двери и спрятался за занавеской. Затем он поскреб ногой земляной пол, и Ви проснулся.

Первое, что он увидел, была секира. Он сел, взял секиру в руки и стал жадно рассматривать ее. Когда он насмотрелся на такое чудо, — а для него это была чудесная вещь, сделанная из неизвестного ему камня, втрое тяжелее обычного, с рукоятью из черной кости, тверже моржового клыка и обтянутую кожей, с острым топором, острее любого кремнего топора, — он решил, что видит сон, ибо подобным оружием сражаются одни только боги.

Паг проковылял к его ложу и сказал:

— Пора вставать, Ви. Но сперва скажи мне, как нравится тебе твоя новая секира?

— Ее, наверное, сделали боги, — задыхаясь, сказал Ви. — С этим оружием я без страха один могу идти на белого медведя.

— Да, ее сделали боги. Эта секира — дар богов. Я потом расскажу тебе, как они прислали тебе ее. Но дана она тебе не для того, чтобы убить белого зверя, который бродит во тьме, не для того, чтобы расправиться со свирепым хищником, который рыщет и убивает и днем и ночью. Говорю тебе, Ви: это — Секира Победы. Раз она у тебя — ты непобедим. Слушай, Ви, когда Хенга набросится на тебя, размахивая своей огромной дубиной, отскочи в сторону и изо всех сил ударь его по рукам. Если удар секиры обрушится на руки ему или на рукоять дубины, то начисто их отрубит. Если его руки уцелеют, он снова набросится на тебя, пытаясь схватить и раздавить в объятиях, или переломить тебе шею или позвоночник. Если успеешь, бей его по ногам. Старайся повредить сухожилия, чтобы он захромал. Но если ему все же удастся схватить тебя, старайся ускользнуть из его объятий, — ты ведь смазан жиром. И тогда, прежде чем он снова поймает тебя, бей его по шее или по голове, или по спинному хребту, — куда придется. Ведь эта секира не только не сломает то, что ты ударишь, но глубоко вопьется в тело врага и убьет его. Только не оброни секиры. Видишь: к рукоятке прикреплена петля: накинь ее на руку, тогда секира не соскочит; чтобы было верней, я привяжу ее к твоей руке вот этим сухожилием. Протяни руку.

Ви протянул руку и возразил, в то время, как Паг ловко укреплял сухожилием петлю у него на кисти:

— Понимаю, но не знаю, удастся ли мне сделать хотя бы часть того, что ты говоришь. И все-таки, как чудесна эта секира. Как бы то ни было, я постараюсь орудовать ею получше.

Тогда Паг снова натер Ви тюленьим жиром, заново осмотрел секиру, чтобы проверить, все ли узлы как следует ссохлись и крепко ли держит клей. Затем он дал Ви кусок сушеной рыбы с тюленьим жиром, воды, набросил шкуру ему на плечи и вывел из хижины.

* * *
Аака ждала снаружи вместе с Моанангой.

Она взглянула на мужа и спросила:

— Кто обрезал ему волосы?

— Я, — ответил Паг, — и у меня были достаточные основания для этого.

Она толкнула его ногой и холодно сказала:

— Как смел ты коснуться его волос? Я ненавижу тебя за это!

— Если тебе так хочется ссориться со мной, можешь ненавидеть меня и дальше. Но помни, Аака, что в конце концов ты будешь благодарна мне за то, что я сделал, хотя, впрочем, ненавидеть меня станешь еще больше.

— Больше невозможно, — отвечала Аака.

И они тронулись к Месту сборищ.

* * *
Собралось все племя.

Стояли кольцом, молча, потому что были настолько возбуждены, что было не до разговоров. От исхода этого боя зависела участь племени. Хенгу боялись и ненавидели, потому что он правил жестоко и убивал каждого, кто осмеливался роптать; Ви племя любило, однако никто не смел проронить ни слова, ибо не знали, каков будет исход боя, и думали, что нет на свете человека, кто устоял бы против мощи великана Хенги и спасся от яростных ударов его огромной дубины.

Народ удивленно глазел на новый топор, висевший на руке Ви: люди указывали на него, подталкивая друг друга локтями, дивились тому, что волосы Ви коротко обрезаны, и не понимали, зачем; впрочем, думали, что это — жертва богам.

И вот назначенный час наступил.

Хотя холодный туман над морем и берегом закрывал солнце, все знали, что до захода осталось не более часа. Внезапно раздался голос:

— Он идет! Хенга идет!

Все обернулись к пещере.

Великан вышел из тени утеса и шел к ним, тяжело ступая. Ви наклонился, поцеловал сына и сделал знак Ааке, чтобы она присмотрела за ним. Затем, в сопровождении своего брата Моананги и Пага, он вышел на открытое место в центре круга. Там стоял Урк, Престарелый Колдун, в чью обязанность входило оглашать правила и условия боя, завещанные законами племени.

В то время, как Ви подходил к месту, Уока-Злой Вещун крикнул ему:

— Прощай, Ви! Мы больше не увидим тебя. Жаль очень, что тебя убьют. Ведь ты хороший охотник и всегда приносишь большую добычу. Кто же заменит тебя нам?

Паг обернулся, засверкал на него своим единственным глазом и сказал:

— Меня-то уж, во всяком случае, ты увидишь!

Ви шел, не обращая внимания ни на что. Вот он сошелся с Хенгой, одетым в тигровую шкуру и державшим в левой руке свою огромную дубину.

— Очень хорошо, — прошептал Паг Ви. — Посмотри, у него живот набит плотно, он все-таки съел моего лосося.

Шедшие за Хенгой рабы остановились на некотором расстоянии от места встречи врагов.

Хенга заревел:

— Что? Я должен биться не только с этим человеком, но и с его друзьями?

— Пока еще нет, Хенга, — смело возразил Моананга. — Сперва убей человека, а затем можешь сражаться с его друзьями.

— Это дело не трудное, — ухмыльнулся Хенга.

Вперед вышел Урк, поднял руку и с гордым видом приказал всем замолчать.

Глава 4

СМЕРТЬ ХЕНГИ
Сперва Урк, как знаток старинных обычаев племени, начал подробно пересказывать закон о сражениях, подобных сражению Ви с Хенгой.

Он сообщил народу, что вождь сохраняет свое звание и пользуется своими правами и преимуществами только потому, что он сильнее всех в племени, подобно тому, как стадом повелевает сильнейший буйвол. Когда же против вождя восстает охотник моложе и сильнее, он вправе убить вождя, если это удастся ему, и занять место вождя. Но только закон требует, чтобы вождя он убил в открытом и честном бою, в присутствии всего народа, причем в бою каждый имеет право пользоваться только одним оружием. Если же вызванный победит, пещера и все живущие там принадлежат ему и все признают его вождем. Если же он будет побежден, труп его будет брошен на съедение волкам.

В общем, Урк, сам того не зная, излагал учение о том, что выживают сильнейшие — закон, много тысяч лет спустя сформулированный Дарвином.

Хенга начинал терять терпение. Ему казалось, что он быстро справится с таким врагом. Ему хотелось поскорее вернуться в пещеру, выслушать приветствия и хвалы своих жен и отоспаться после лосося, которого он — как справедливо предвидел Паг — обглодал всего.

Но Урк не умолкал. Он, как хранитель преданий, чувствовал себя в своей стихии: он был главным жрецом и руководителем всех обрядов племени и считал малейшее отступление от традиций смертным грехом.

Урк заявил возмущенно, что все, даже малейшие, обряды должны быть соблюдены. Не то он не будет иметь права на полагающиеся ему одежду и вооружение побежденного. При этом он жадно взглянул на страшную секиру, какой ему никогда не случалось видеть раньше, взглянул жадно, хотя сморщенные его руки вряд ли могли бы занести секиру для удара. Он громко заявил, что когда-то, в дни своей молодости, помогал отцу, бывшему колдуном племени до него, в подобном же деле, и что на нем и сейчас надет плащ, снятый тогда с трупа побежденного.

И он указал на облезлую и лоснящуюся шкуру на своих плечах. Он добавил, что если его сейчас перебьют, он предаст нарушителя обряда самому страшному проклятию, какое только может придумать. Наверное, все прекрасно понимают, что из этого последует.

Ви слушал и молчал. Но Хенга проревел:

— Так поторопись, старый дурак. Я начинаю зябнуть, и скоро будет слишком темно, так что я не смогу изуродовать этого малого так, чтобы собственные псы его не узнали.

Тогда Урк стал излагать причины, заставившие Ви послать Хенге вызов.

Разозленный словами «старый дурак», он излагал эти причины особенно ядовито. Рассказал, что, по мнению Ви, Хенга угнетает народ, и привел немало ярких и убедительных примеров этого угнетения. Рассказал о похищении Хенгой дочери Ви Фои и об убийстве ее. Разгоряченный собственными словами, он стал выкладывать новые обвинения, уже не связанные с Ви. Тут Хенга не выдержал, подскочил к старику и ткнул его ногой в живот так, что тот отлетел на несколько шагов.

Урк поднялся, прихрамывая, отошел в сторону, призывая на голову Хенги все мыслимые и немыслимые проклятия.

Хенга скинул тигровую шкуру, которую унес один из рабов. Ви сбросил с плеч свой плащ.

Взявший у него плащ Паг шепнул:

— Поберегись! Он что-то прячет в правой руке. Он хочет сплутовать.

Затем он поковылял в сторону с плащом в руке.

Великан и охотник остались на расстоянии пяти шагов друг от друга.

В то время, как Паг отходил, Хенга поднял руку и с силой метнул в Ви кремневый нож с рукоятью из китового уса, нож, который он до сих пор прятал в своей огромной лапе. Но Ви был настороже и отскочил с криком: «Нечисто!» Он припал к земле так, что нож просвистел у него над головой.

В следующее мгновение Ви вскочил и бросился на Хенгу, который занес дубину обеими руками над его головой.

Прежде чем удар упал, Ви, вспомнив совет Пага, ударил изо всей силы. Хенга подставил дубину, чтобы прикрыть голову от удара. Острая сталь пробила толстое дерево так, что большая часть дубины упала наземь. Видевший это народ закричал от удивления.

Хенга швырнул рукоятью в Ви, попал ему в голову и в то время, как Ви вскочил, поднял толстый конец дубины. Ви остановился на мгновение, чтобы стереть кровь из раны на лбу, заливавшую ему глаза. Затем он вновь бросился на Хенгу и, держась на расстоянии, попытался ударить великана по колену, как советовал Паг. Но руки у Хенги были неимоверно длинные, а рукоять секиры Ви — короткой, так что задача оказалась не из легких. Наконец ему удалось попасть в цель. Правда, он не повредил ни одного сухожилия, но секира врезалась в ногу Хенги повыше колена так глубоко, что Хенга заревел от боли.

Обезумевший от ярости великан решил изменить тактику боя. Отшвырнув дубину, он, в то время как Вивыпрямлялся после удара, прыгнул на противника и обхватил его могучими руками, надеясь переломать ему ребра или задушить насмерть.

Они начали бороться.

— Все кончено, — сказал Уока. — Человек, которого Хенга обхватил, — мертв.

Стоявший рядом с ним Паг ударил его по губам и крикнул:

— Смотри, Вещун, смотри!

В это время Ви выскользнул из объятий Хенги, как угорь выскальзывает из рук ребенка. Хенга схватил его за волосы, но волосы Ви были коротко обрезаны и смазаны тюленьим жиром, так что удержать их Хенге не удалось. Тогда великан ударил его кулаком с такой силой, что удар свалил Ви наземь. Хенга, не давая ему встать, навалился на него, и оба завозились на песке.

Никогда до сих пор не видело племя подобного боя, и никакие предания не рассказывали ни о чем похожем. Они извивались, корчились, катались по земле, то один оказывался наверху, то другой. Хенга пытался ухватить Ви за горло, но руки его скользили по натертой тюленьим жиром коже. Охотник каждый раз ускользал от смертельных объятий и даже смог нанести Хенге удар кулаком.

Но вот оба они поднялись вместе, причем руки великана все еще обхватывали Ви. Хенга боялся выпустить противника, потому что был безоружен, и секира по-прежнему висела на кисти Ви. Они боролись, двигаясь то взад, то вперед, покрытые кровью и потом.

Зрители только качали головами и дивились, как может человек устоять против тяжести и силы Хенги. Но Паг, замечающий все своим единственным глазом, шепнул Ааке, которая, в тревоге и страхе, забыв свою ненависть, прижималась к нему:

— Приободрись, женщина. Лосось съеден недаром. Смотри, Хенга устал.

Паг не ошибался.

Объятия великана ослабли, дыхание его тяжело прерывалось: более того, стала дрожать нога, на которую обрушился удар секиры Ви, так что Хенга не смел больше опираться на эту ногу. Однако, собрав все свои силы, он отбросил от себя Ви так яростно, что тот свалился наземь и лежал с мгновение неподвижно, точно был оглушен или из него вышибли дух.

Тогда Моананга громко простонал, ожидая, что Хенга вскочит на неподвижно распростертое тело врага и насмерть растопчет его.

Но с Хенгой случилось что-то странное. Казалось, его охватил внезапный ужас. А может быть, он решил, что его противник мертв. Как бы то ни было, он не стал ждать, повернулся и стремглав побежал к пещере.

Ви пришел в себя или же попросту перевел дыхание, потом присел и взглянул ему вслед. Затем с криком вскочил на ноги и бросился вслед за Хенгой, а за ним устремилось все племя. Даже Урк-Престарелый ковылял следом, опираясь на свой жреческий посох.

Между Хенгой и его преследователем лежало немалое расстояние. Но с каждым шагом раненая нога убегавшего слабела, а Ви гнался за ним с быстротой оленя. У самого входа в пещеру он догнал вождя, и сбежавшийся народ увидел, как сверкнул топор и как ударилась блестящая сталь в спину Хенги и он грохнулся наземь, и затем оба исчезли в тени пещеры, а все собравшиеся снаружи ожидали исхода боя.

Вскоре из пещеры кто-то вышел.

Это был Ви, в руках у него было что-то странное.

Это был Ви, и окровавленный топор все еще свисал с его правой руки. Он шатаясь прошел вперед; луч заходящего солнца пробился сквозь туман и упал на него и на предмет, который он нес. То была огромная голова Хенги.

С мгновение Ви стоял тихо и неподвижно, точно задумался, а собравшиеся криком приветствовали его. Неожиданно он закачался, потерял сознание и тяжело спустился на руки Пага, который, заметив, что Ви слабеет, успел пробиться сквозь толпу и подскочить к нему как раз вовремя.

Ви перенесли в пещеру.

Труп же павшего великана Хенги выволокли оттуда, точно это был труп собаки. Затем, по желанию Ви, труп отнесли к подножию глетчера и положили там, как жертву Ледяным богам. Но только несколько человек из племени, те, которые больше всего пострадали от Хенги и больше всех ненавидели его, завладели мертвой головой. Неподалеку стояла сухая сосна, вершина которой была сожжена молнией. Несколько человек вскарабкались на дерево и насадили отрубленную голову на один из суков покосившегося ствола. Там голова и осталась; длинные волосы ее трепал ветер и пустые глазницы смотрели вниз на хижины.

Войдя в пещеру, обнаружили, что все это огромное обиталище полно женщин, которые, — хотя Ви еще был без сознания, — торопливо выражали преданность и покорность своему будущему господину и повелителю, окружив его, покуда Паг при помощи Моананги и других не выгнал их вон, говоря, что если вождь Ви захочет увидеть какую-нибудь из женщин, он пошлет за ней.

— Впрочем, — добавил он, — по-моему, это маловероятно. Ведь все вы безобразны.

Последнее было сущей неправдой. Женщины разошлись искать убежища и сердились на Пага. Сердились главным образом на то, что он назвал их уродливыми, а не на то, что выгнал их. Они прекрасно понимали — иначе он и не мог поступить, ведь они были женами Хенги и могли отравить Ви или постараться как-нибудь иначе прикончить его. Естественно, им нельзя было доверять.

Ви опустили на ложе Хенги в боковой пещере возле ярко пылающего огня. Он скоро оправился от обморока, напился воды, поданной ему одним из рабов пещеры (их не выгнали вместе с женщинами), и в первую очередь спросил о Фо, которого нежно поцеловал. Затем позвал Пага и приказал ему привести Ааку. Но Аака, узнав, что ее муж оправился и, в общем, пострадал не сильно, ушла, сказав, что должна присмотреть за огнем у себя в хижине и вернется сюда утром.

Итак, Паг и Моананга накормили Ви тем, что нашлось в пещере; в том числе и остатками лосося, которые Хенга собирался съесть после боя. Наевшись, Ви повернулся и заснул, так как был настолько утомлен, что не мог даже говорить. Фо примостился на ложе рядом с отцом и последовал его примеру.

* * *
Ви проспал всю ночь и, проснувшись поутру, почувствовал, что тело его затекло и одеревенело, а на затылке ноет шишка, выскочившая после того, как он стукнулся головой оземь от удара Хенги. Вообще, все тело ломило от ужасных объятий великана. На лбу шел глубокий порез, рваная рана была от рукоятки дубины; вся кожа исцарапана длинными ногтями Хенги. Впрочем, он чувствовал, что все кости целы и особенно опасного ничего нет. И сердце его наполнила радость: ведь вчера вечером не Хенги, а его труп могли отдать волкам на съедение.

Он ощущал радость и благодарность.

Благодарность кому? Кому обязан он тем, что уцелел? Ледяным богам? Возможно. Если так — он благодарен им, ведь он не желал умирать и предвидел, что ему предстоит немало сделать для своего народа. Да и Ледяные боги казались ужасно далекими и страшно холодными. Правда, камень упал, но это могло произойти и случайно. Поэтому он вообще не в состоянии был разрешить вопрос о том, интересуются ли они хоть немного им и его участью. Паг считал, что богов вообще не существует: возможно, он и прав. Ясно пока было лишь только то, что не вмешайся Паг в дело, Ледяные боги не спасли бы его вчера от смерти, не дали бы ему победы над великаном Хенгой, над сильнейшим человеком, которого когда-либо знало племя. А о силе, равной силе Хенги, ничего не говорил даже Урк и те другие, которые, длинными зимними ночами складывают песни и выдумывают разные рассказы. Ведь Хенга однажды поймал дикого буйвола за рога и голыми руками свернул ему шею.

Все сделал Паг.

Это Паг натер ему тело тюленьим жиром и коротко обрезал волосы, чтобы Хенга не смог ухватить его. Это Паг сделал чудодейственный топор, блестящую секиру, при помощи которой ему удалось уложить Хенгу на месте (Паг уже объяснил, откуда эта секира). Паг воодушевил и вдохновил его на борьбу, внушая ему, что и в нынешний раз он одержит серьезную и большую победу. Эти слова Пага Ви помнил все время и твердил их про себя даже в те мгновения, когда казалось, что борьба проиграна.

Но теперь Хенга мертв.

Он не просто был сбит с ног ударом секиры, но и после этого дважды поднимался блестящий «камень», и голова Хенга полетела с толстой шеи. За Фою Ви отомстил. Фо и Аака спасены, а он, Ви, — повелитель Пещеры и Вождь племени. И поэтому Ви поклялся, что Паг, пусть его и называют карликом, уродом, отщепенцем, должен непременно всегда находится рядом с Ви. Он поклялся сделать Пага своим советником, хотя знал, что ревнивой Ааке такая дружба будет не по сердцу.

Лежа и размышляя подобным образом, Ви заметил, что трое из женщин — самые молодые и самые красивые — вернулись в прежнее жилище и стояли в некотором отдалении, переговариваясь и поглядывая на Ви. Наконец, они пришли к какому-то решению и спокойно стали приближаться. Ви судорожно ухватился за секиру. Увидев, что Ви бодрствует и глаза его открыты, они стали на колени, коснулись лбами земли, назвали его господином и повелителем и сказали, что желают остаться у него, ибо он столь велик и могуч, что убил Хенгу.

Ви слушал их удивленно, не зная, что сказать. Меньше всего на свете он хотел сделать этих женщин своими домочадцами, хотя бы уже по той причине, что все, к чему Хенга имел отношение, казалось ему отвратительным. Но Ви был человек мягкосердечный и не мог обидеть женщин.

В то время, как он искал подходящего слова, одна из женщин, не подымаясь с колен, поползла вперед, взяла его руку, приложила ее ко лбу и поцеловала.

В это мгновение появились Аака и Паг.

Женщины вскочили, отбежали в сторону на несколько шагов, сбившись в кучу, а Паг хрипло расхохотался.

Аака же выпрямилась во весь рост и сказала возмущенно:

— Видно, ты быстро освоился в новом жилище, о, муж мой. Вот уж и наложницы Хенги с любовью целуют тебя.

— С любовью! — удивленно воскликнул Ви. — Да гожусь ли я для любви? Эти женщины явились сами. Я не звал их и не посылал за ними.

— О да, несомненно, они явились сюда сами, так как знали, что их приход будут приветствовать, о муж мой. А может быть, они вообще не уходили отсюда? По правде говоря, мне начинает казаться, что в пещере Вождя для меня вообще не будет места. Но этому я только рада; родной дом милее, чем эта черная дыра.

— Но я не раз слыхал, как ты в зимние холодные ночи, когда ветер бушевал в хижине, говорила, что хорошо было бы лежать в теплой и уютной пещере Вождя.

— Разве? Ну, значит, в таком случае, теперь я этого не думаю. Ведь я раньше не видела пещеры, так как не принадлежала к числу домочадцев Хенги.

— Замолчи, женщина, — сказал Паг, — давай лучше узнаем, как себя чувствует вождь Ви. А этих рабынь я уже раз прогнал отсюда и сегодня сделаю то же. Вождь, мы принесли тебе пищу. Ты в состоянии есть?

— Кажется, да, если только Аака подымет меня.

Аака разгневанно взглянула на женщин и еще более сердито посмотрела на Пага, так что Ви решил, что она откажется. Но она передумала и поддержала Ви, еще слишком слабого для того, чтобы сидеть без посторонней помощи. Вернувшийся Фо кормил его, все время болтая о вчерашнем сражении.

— А ты не боялся за отца? — спросил его Ви под конец. — Ведь мне пришлось бороться с великаном, с человеком, чуть ли не вдвое больше меня ростом.

— Вовсе не боялся, — весело отвечал Фо. — Паг сказал мне, что ты одержишь победу, так что мне нечего было пугаться. А Паг всегда бывает прав.

— Впрочем, — добавил он, покачивая головой, — когда я увидел, что ты лежишь на земле и не шевелишься и Хенга вот-вот набросится на тебя, мне показалось было на мгновение: даже Паг может ошибиться один раз.

Ви рассмеялся, с трудом поднял руку и погладил курчавую голову Фо. Стоявший в отдалении Паг глухо проворчал сквозь зубы:

— Никогда больше не думай, что я ошибаюсь. Бог живет только верой своих поклонников.

Этих слов Фо не понял.

Аака тоже ничего не поняла, но догадалась, что Паг сравнивает себя с богом, и от этого на ее нахмуренном лице появилось выражение злобы и ненависти. Она верила на свой лад так, как верили до нее ее предки и как научили верить ее, и не любила легкомысленных разговоров о богах; тем более, если боги действительно существуют, то их, по ее мнению, нужно боятся. Правда, она послала Ви молиться к Ледяным богам, которым он верил, и ожидать знака, — упавшего камня. Но послала она его потому, что пришла к убеждению: наступила пора ему сразиться с Хенгой и ответить за убитую Фою, по крайней мере, приложить к этому все усилия, пусть и рискуя жизнью. К тому же она твердо знала, что в это время года, на рассвете, почти всегда с усеянной валунами вершины глетчера падают камни. Знала она также, что Ви с места не сойдет, покуда не дождется знака, и сама позаботилась, чтобы в это утро один, а то и несколько камней упали бы с глетчера.

Поэтому-то она нахмурилась и сказала Фо: — Глупо верить всем словам Пага.

— Однако, — пытался протестовать мальчик, — ведь то, что говорит Паг, всегда оказывается правдой. И затем, ведь Паг сделал эту чудесную острую секиру, натер отца тюленьим жиром и срезал волосы отцу.

Паг, желая прекратить разговор, вмешался:

— Это мелочь и пустяки, Фо, и сделал я все только потому, что безобразный урод, вроде меня, должен думать и защищать себя и своих друзей мудростью, подобно тому, как поступают волки и другие хищные звери. Людям же красивым, вроде твоих родителей, нечего заботиться об этом, потому что они защищают себя многими другими способами.

— Возможно, они думают не меньше твоего, карлик, — сердито возразила Аака.

— Да, Аака, они, несомненно, думают, только с меньшим проком. Разница между нами та, что я и подобные мне думаем правильно и приходим к правильным выводам, а другие думают неправильно.

И, не дожидаясь ответа, Паг быстро заковылял куда-то по своим делам.

Аака посмотрела ему вслед с выражением удивления в своих прекрасных глазах и затем спросила:

— Паг будет жить в пещере?

— Теперь я Вождь, и этим обязан ему. Он был хорошим советчиком, он дал мне секиру и должен быть Советником Вождя. Этого требует справедливость.

— В таком случае, я буду жить в хижине, — заявила она, — где ты сможешь найти меня, когда захочешь. Это место противно мне: оно пахнет Хенгой и его наложницами. Тьфу!

И она ушла, хотя, правда, потом возвратилась. Впрочем, слово свое Аака сдержала: она действительно не спала в пещере… то есть, до тех пор, покуда не наступила зима.

Глава 5

КЛЯТВА ВИ
Ви был очень крепок и здоров и вскоре оправился после великого боя. Правда, еще довольно долго он страдал от царапин, полученных в борьбе с Хенгой, чьи ногти, казалось, были не менее ядовиты, чем волчьи зубы. Уже на следующий день Ви вышел из пещеры и предстал перед всем племенем, которое собралось для того, чтобы приветствовать своего нового вождя. Приветствовали они его очень сердечно и затем поручили Урку-Престарелому рассказать обо всех бедах и напастях, которых набралось у них немало. Во всех этих горестях, считало племя, вождь должен им помочь.

В первую очередь они пожаловались на климат: за последние годы летние сезоны были страшно холодны и бессолнечны. В ответ на это Ви посоветовал им обратиться с молитвой к Ледяным богам. Некоторые из собравшихся закричали, что если разбудить богов и растревожить их молитвой, они нашлют на страну еще больше льду, а племени и так льда, снега и инея достаточно. Это было соображение, на которое Ви не смог решительно ничего возразить.

Затем они заговорили о делах домашних, достаточно щекотливых. Урк напомнил, что женщин в племени мало, значительно меньше, чем мужчин, поэтому дело доходит до того, что многие мужчины, которые охотно женились бы даже на самой безобразной и самой сварливой женщине, не могут найти себе вообще никакой невесты и вынуждены оставаться холостяками. В то же время некоторые более сильные или богатые имеют по три-четыре жены; бывший вождь, пользуясь своим положением и властью, взял себе пятнадцать, а то и целых двадцать самых молодых и красивых женщин. Племя считало: этих женщин Ви не должен оставлять себе.

Ви ответил, что он не собирался оставлять их и докажет это в ближайшее время. Что же касается остального, племя, в сущности, само виновато в малочисленности женщин. Нужно только отказаться от бессмысленного обычая выбрасывать новорожденных девочек и растить их так же, как и мальчиков.

Тогда Урк заговорил о других делах. Начал он с вопроса о налогах, то есть, точнее говоря, о чем-то аналогичном нашему представлению о налогах. Народ считал: вождь берет слишком много и дает слишком мало взамен. Вождь сам ничего не делает и решительно ничего не производит, и в то же время требует, чтобы его со всеми его многочисленными домочадцами племя содержало в роскоши. К тому же вождь забирал себе приглянувшихся ему женщин племени, грабил склады пищи и шкур, а по временам, случалось, и убивал.

А главное, вождь покровительствовал нескольким богачам. Тут Урк внимательно и демонстративно взглянул на Тури-Скрягу, Хранителя Пищи, и на Рахи Богатого, торговавшего рыболовными крючками, шкурами и кремневыми наконечниками; их выделывали ему бедняки, которых он впроголодь кормил за это в глухое зимнее время. Племя утверждало, что богачам покровительствовал вождь, а они отдавали ему львиную долю своей нечестной наживы, за что он возвышал их, приближал к себе и возвел даже в звание советников. Таким образом, все в племени должны были низко кланяться этим двум обиралам.

Ви обещал разобрать дело и постараться прекратить безобразия.

Последнее, на что жаловалось племя, было то, как нарушают старинные обычаи. Если кто-нибудь убил дичь или поймал ее в капкан или ловушку, нашел убитого зверя, годного в пищу, или поймал рыбу и хочет свою добычу спрятать на зиму, на него набрасывалась шайка голодных бездельников, которые жили за счет работающих и ничего не делали. Добычу они отбирали.

Ви обещал разобрать и это дело.

Затем он объявил, что племя должно собраться в ближайшее полнолуние, и тогда он сообщит, до чего додумался, и предложит племени для утверждения новые законы.

* * *
После собрания прошло семнадцать дней.

Все это время Ви думал. Он часами ходил по берегу в сопровождении одного только Пага (Аака презрительно называла карлика «тенью Ви») и советовался только с ним. Когда назначенный срок стал приближаться, Ви призвал к себе Урка-Престарелого, своего брата Моанангу и еще двух или трех человек. Он не позвал ни одного из советников Хенги; но зато выбранные им были всем известны, как люди честные и работящие.

Племя, пожираемое любопытством, пыталось узнать от участников совещания, о чем это мог с ними советоваться вождь. Но люди ничего не говорили. Тогда на них натравили жен. Женщины, любопытные от природы, из кожи вон лезли и пускали в ход всевозможные хитрости, чтобы узнать то, чего добивалось все племя. Даже нежная и любящая жена Моананги Тана приняла участие в этой охоте; она заявила мужу, что не будет ни разговаривать с ним и не посмотрит на него, покуда он ей всего не расскажет. Но он так и не сказал ей ничего, впрочем, как и остальные.

Тогда племя решило, что Ви или Паг, а может быть, оба — великие волшебники, раз сумели обуздать языки мужчин настолько, что те не проболтались даже собственным женам.

Но тут произошла одна очень странная вещь.

С того самого дня, когда Ви сделался вождем, погода стала улучшаться. Ушли прочь холодные, сулящие снег и непогоду, облака; перестали дуть пронзительные северные и восточные ветры; наконец, хотя и с большим запозданием, пришла весна, вернее, лето, потому, что весны в этом году не было. Появились тюлени, хотя в значительно меньшем количестве, чем обычно; лосось, очевидно, затертый льдами, громадными массами шел вверх по реке, прилетели и гуси и стали вить гнезда.

— Поздно пришло, рано уйдет, — сказал наблюдательный Паг. — Впрочем, лучше это, чем ничего.

В назначенный для нового совета день все племя, сытое и в превосходнейшем настроении, встретило своего вождя, которого стало считать чуть ли не добрым гением. Даже Аака была в хорошем расположении духа.

Когда Тана, приходившаяся ей родней и по крови, и как жена Моананги, брата Ви — спросила ее, что все-таки скажет вождь, Аака смеясь ответила:

— Понятия не имею. Но, наверное, нам расскажут какую-нибудь чепуху, которую Ви придумал вместе со своим Человеком-Волком; пустая болтовня, вроде гоготания гусей. Все это наделает шуму и быстро позабудется.

— Во всяком случае, — без всякой логической связи сказала ей Тана, — Ви ведет себя по отношению к тебе очень хорошо. Ведь я знаю, что он услал прочь всех рабынь Хенги.

— Да, ведет он себя очень хорошо, но сколько времени это будет продолжаться? Или ты думаешь, что он, став вождем, будет непохож на других вождей? Все люди ведь на один лад, все на один покрой. И к тому же, — с кислой усмешкой добавила она, — женщин-то он отослал, а Пага оставил.

— А какое тебе дело до Пага? — спросила Тана, широко рас-крыв глаза.

— Большее, чем до всего остального, Тана. Постарайся только понять меня, если тебе это удастся: я ревную только ум Ви, а до всего остального мне нет дела. А этот карлик захватил именно его ум.

— Вот как! — и Тана удивленно поглядела на нее. — Странная у тебя фантазия. А вот мне, например, совершенно безразлично, что будет с умом Моананги. Я ревную только его самого (а для этого у меня немало причин), но никак не его ум.

— Совершенно верно, — резко оборвала ее Аака, — потому что у него нет ума. С Ви дело обстоит совершенно иначе: ум его и больше и значительнее, чем тело. И вот поэтому-то я и хочу, чтобы ум остался моим.

— В таком случае, постарайся быть такой же умной, как Паг, — несколько рассердившись, возразила Тана и, отвернувшись от Ааки, заговорила с соседкой.

* * *
Племя собралось на Месте сборищ, перед пещерой, на том самом месте, где Ви победил Хенгу.

Собравшиеся сидели или стояли полукругом. Вот, наконец, Винни затрубил в рог, затрубил громко, спокойно и четко, потому что на этот раз он ничего не боялся, как боялся раньше каких-либо выходок со стороны прежнего вождя.

Ви появился в плаще из тигровой шкуры, в том самом, который носил Хенга; плащ, как заметила Аака, был велик Ви. Ви казался озабоченным. Он вышел из пещеры в сопровождении Моананги, Урка, Пага и остальных советников и уселся в центре круга.

— Все ли племя здесь? — спросил Винни-Трубач, и собравшиеся ответили, что явились все, кроме тех немногих, кто не в силах был прийти.

— Так внимайте же вождю Ви, Великому охотнику, мощному воину, победителю злого Хенги… Впрочем, может быть, кто-нибудь желает оспаривать у Ви звание вождя? — и он замолчал.

Никто не отозвался.

Ни один человек в племени не желал иметь дело с чудодейственной секирой, расколовшей огромную голову Хенги, голову, пустые глазницы которой, как постоянное напоминание, глядели на собравшихся с обломанного ствола высохшего дерева.

Итак, Ви поднялся и заговорил:

— О, племя, мы верим, что нигде нет подобных нам. По крайней мере, подобных нам мы не встречали ни на побережье, ни в лесах вокруг, хотя позади Спящего, там, во льду, таится тень, которая, по всей видимости, похожа на человека. Если это человек, то он умер давно. Скорей всего, это бог. Быть может, он — родоначальник нашего племени, был окружен льдом, и в нем сохранился. Итак, раз мы — единственные люди и раз мы выше, нежели звериный народ, ибо можем думать и разговаривать, строить хижины и делать много вещей, которых звери не могут, хотя они и сильнее нас, мы должны показать им нашим поведением, нашим обращением друг с другом, что мы выше и лучше их.

Никому в племени никогда не приходило в голову сравнивать себя или себе подобных с животными; таким образом, возвышенные речи Ви были встречены молчанием; к тому же, если бы соплеменник Ви стал сравнивать себя со зверем, возможно, он отдал бы зверю предпочтение.

Потом, разговаривая между собой и вспоминая слова Ви, они сравнивали силу людей с силой медведя, дикого лесного буйвола, кита; результаты получались для людей плачевные.

«Где человек, — спрашивали они, — который мог бы плавать, как тюлень, летать, как птица, или быть ловким, подвижным и свирепым, как полосатый тигр, живущий в пещерах; охотиться стаями, как хищные, прожорливые волки, или строить такие же искусные жилища, как муравьи, да и вообще во многом, бесконечно многом сравниться с совершенством тварей, населявших воды, небеса и землю? А, в сущности, не являются ли эти твари в своей области не менее разумными, чем человек? Правда, их язык непонятен людям, но разве из этого не следует, что они разговаривают на своем языке и поклоняются своим богам? Если кто сомневается, достаточно ему послушать, как волки и собаки воют на луну».

Но все это говорили они после, во время же речи Ви никто не возражал.

Изложив свою основную предпосылку, Ви продолжал речь.

Он внял жалобам народа, совещался со многими из племени и решил, что наступило время издать новые законы, которые заставили бы всех повиноваться и связали бы все племя в один прочный узел. Если же кому-нибудь законы не понравятся, он должен уступить большинству, которое соглашается с законами; если он не уступит, а будет противиться, то будет наказан, как преступник. В случае согласия пусть племя выразит свое одобрение. Племя выразило свое одобрение.

Во-первых, народ устал от долгого молчаливого сидения, а во-вторых, законов еще никто не слышал. Только один или два хитреца воскликнули, что им хотелось бы сначала услыхать новые законы. Но их голоса потонули в общем крике одобрения.

— Во-первых, — продолжал Ви, — нужно решить вопрос о женщинах.

Женщин слишком мало, и единственным средством помочь в этой беде станет обещание каждого мужчины иметь только одну жену. Я сам клянусь Ледяным богам, что не возьму себе второй жены и сдержу свою клятву. Если же я нарушу клятву, то да покарают Ледяные боги и меня и племя, которым я правлю, если племя позволит мне нарушить клятву.

За этим потрясающим заявлением наступила тишина.

Тана восторженно шепнула Ааке:

— Что ты скажешь, сестра? Что ты скажешь о новом законе?

— Я думаю, что из него в конце концов ничего не выйдет, — презрительно ответила Аака. — Ви и другие мужчины будут соблюдать закон до тех пор, покуда не встретят женщину, при виде которой им захочется преступить закон. Я думаю, что и немало женщин воспротивятся ему. Когда женщина состарится, она захочет, чтобы все работы по дому и приготовление пищи для семьи лежали на ком-нибудь, кто помоложе ее. Вот цена этому закону; он бессмыслен, как все новшества.

И она показала кукиш.

— А, впрочем, пускай этот закон проходит, — продолжала она, — он для нас будет оружием против наших мужей, когда они захотят преступить его. Я думаю, что первым же нарушителем станет Ви и произойдет это вскоре. Ви — просто глупый мечтатель и считает, что несколькими словами можно изменить людскую природу. А вернее всего, мысль эта не Ви, а пришла в голову Пагу. Паг же, как ты сама знаешь, не мужчина и не женщина, но просто карлик и волчий щенок.

— Волчьи щенки и волки подчас бывают очень полезны, Аака, — задумчиво произнесла Тана и стала прислушиваться к разговорам своих соседей.

Как только потрясающее заявление Ви было понято его слушателями, началось великое смятение. Все мужчины, у которых не было жен и все мужчины, которые желали чужих жен, кричали от радости, и их поддерживало немало женщин, бывших вторыми, третьими и четвертыми женами и, следовательно, не пользовавшихся достаточным вниманием. Но с яростью протестовали против нового закона именно многоженцы.

Споры были шумные и долгие и, наконец, закончились компромиссным решением. Многоженцы согласились принять закон при условии, что им разрешат сохранить ту жену, которая им больше по сердцу, а также вообще менять жен по общему согласию всех участвующих в деле. Племя, достаточно терпимое, согласилось на это. Протестовал только Ви.

Ви горел энтузиазмом реформатора и хотел показать пример:

— Пускай каждый поступает, как ему заблагорассудится, но знайте все, что я, вождь, никогда не женюсь на другой женщине, покуда моя жена жива; не женюсь, даже если она будет просить об этом, что вряд ли случится. Внимай, о народ: я вновь клянусь богами, что не возьму другой жены. Если же наступит время, когда я ослабею и обезумею и явится мне искушение нарушить клятву, то да проклянут боги, если это случится, не только меня, но и весь мой народ поголовно, от мала до велика…

Слушатели заволновались, и кто-то крикнул:

— Почему?

— Потому, — пылко заявил Ви, — что зная, сколько бед мой проступок может навлечь на ваши головы, я не поддамся безумию, ибо я вождь и защитник. Если же я обезумею, вы можете убить меня.

За этим потрясающим заявлением наступила тишина.

Через некоторое время Хотоа-Заика задал вопрос:

— Если мы даже и убьем тебя, Ви, чем это поможет нам, раз проклятие, о котором ты просил богов, уже обрушится на наши головы? И кто же вдобавок осмелится пойти против тебя, когда ты вооружен чудодейственной секирой, которой разрубил Хенгу надвое?

Прежде чем Ви успел придумать подходящий ответ, — вопрос был задан хитро и о возможности его он не подумал, — снова начался общий шум. Много женщин приняло участие в обсуждении, и кричали они во все горло. Таким образом, Ви ответить не удалось.

Наконец, выступили вперед трое — весьма зловещая тройка: Пито-Кити-Несчастливый, Хоу-Непостоянный и Уока-злой Вещун. Ораторствовал за всех Уока.

— Вождь Ви, — заговорил он, — народ слыхал твои речи о законах брака. Многие слова твои не пришлись нам по сердцу, ибо ты отменяешь старинные обычаи. Все мы признаем, что что-то нужно сделать, прежде чем племя погибнет. Ведь у тех, у кого много жен, детей не больше, чем у тех, у кого одна жена. Да и холостяки становятся убийцами и похищают не только жен, но и иное добро. Поэтому мы принимаем новый закон сроком на пять лет — срок достаточный, чтобы понять, что этот закон может дать нам. Мы запомнили твою клятву не жениться на другой жене, покуда Аака тебе жена, запомнили, что предашь себя проклятию богов, если нарушишь клятву. Мы не думаем, что ты сдержишь эту клятву; ведь ты вождь. Но если ты нарушишь клятву, мы уж проследим, чтобы проклятие обрушилось на тебя. Что же до того, что ты призываешь проклятие на все племя, — до этого нам вообще дела никакого нет, в это мы вообще не верим. Чего ради должен страдать народ от того, что ты нарушишь клятву? Боги отомстят злодею, а не невинным. Поэтому от имени моего народа я говорю: мы принимаем твой закон, хоть я-то лично полагаю, — из отказа от старинных обычаев ничего доброго выйти не может. Думаю, скоро на тебя обрушится проклятие и скоро ты умрешь.

Так говорил Уока-Злой Вещун, оправдывая свое прозвище. Сказав это, он ушел вместе со своими спутниками и смешался с толпой.

Стало уже темнеть, потому что все споры заняли немало времени: к тому же многие ускользнули, чтобы попытаться воспользоваться возможностями иного и внезапного переворота в брачном законодательстве.

Поэтому Ви отложил обсуждение своего следующего закона, касающегося младенцев женского пола, на другой день.

Племя разошлось.

* * *
Эту ночь Ви спал в хижине, в которой жил до того, как стал вождем. За ужином он попытался поговорить с Аакой о своем великом новом законе. Она с минуту слушала, затем ответила, что с нее хватит всех разговоров за целый день, нужно поужинать и поговорить о действительно серьезном деле — как ей делать запасы на зиму теперь, когда она — жена вождя племени. А если ему так уж хочется продолжать болтовню о пустяках, — пускай обращается к своему советнику Пагу.

Это возражение рассердило Ви.

— Неужели ты не понимаешь, что благодаря этому закону женщины стали на голову выше, чем были, что теперь они — ровня мужчинам?

— Если так, — ответила Аака, — следовало бы раньше спросить у нас, желаем ли мы становиться выше. Вот если бы ты расспросил женщин, ты, наверное, обнаружил бы, что большинство довольно своим теперешним состоянием, не желает ни вырастать, ни прибавлять себе работы и детей. А, впрочем, все это не важно, так как вообще такой закон — сплошной вздор; законы придумывают дураки, и я бы сочла тебя за самого большого из них, если бы не знала, что твоими устами говорит Паг, который ненавидит женщин и срубает старые деревья (последняя фраза значила: разрушает старинные обычаи). Мужчина есть мужчина, и женщина есть женщина, и что они делали издавна, то и будут делать всегда. Болтовней ты не изменишь их, хотя и считаешь себя умнее всех. Впрочем, мне приятно слышать, что ко мне ты не притащишь никаких нахальных девчонок. Так, по крайней мере, ты поклялся и угрожал самому себе за нарушение клятвы гневом богов: богов в присутствии многих свидетелей. А многочисленность свидетелей лишний раз доказывает, что ты — дурак. Ведь если ты нарушишь клятву, тебе немало хлопот будет от них.

Ви вздохнул и замолчал. Он думал, что Аака, которую он любил и которой добился, испытав множество мучений, по-своему любила его, хотя частенько обращалась с ним грубо. Все-таки он отметил, что, поскольку ей это выгодно, она воспользовалась его законом: добилась того, чтобы сохранить Ви для себя одной.

Но он никак не мог понять, почему она презирает и унижает то, что ей приносит пользу; ведь так никто на свете не поступает. Он пожал плечами и заговорил о зимних припасах.

* * *
Перед рассветом их разбудил сильный шум.

Женщины визжали, мужчины кричали и бранились. Фо, спавший на другом конце хижины, за занавеской из шкур, выполз, чтобы разузнать, в чем дело; и он, и его родители решили, что, очевидно, волки унесли кого-нибудь.

Фо быстро возвратился и сообщил, что идет форменное сражение, но из-за чего — он узнать так и не смог. Ви хотел встать и принять участие в деле, но Аака удержала его словами:

— Успокойся! Это просто действует твой новый закон. Вот и все.

Утром оказалось, что она совершенно права. Несколько жен убежало от своих старых мужей к молодым любовникам; несколько мужчин, у которых не было жен, похитили или попытались захватить женщин силой. Результатом этого стали побоища и даже целое сражение, в котором один из стариков был убит и немало мужчин и женщин ранено.

Аака смеялась над Ви. Но он был так опечален этим делом, что даже не пытался спорить с нею, только сказал:

— Ты последнее время дурно обращаешься со мной. А я только и стараюсь сделать доброе и люблю тебя. Это я доказал уже давно, когда бился с человеком, который хотел насильно похитить тебя; помнишь, я убил его, что доставило мне много тревог и неприятностей. Тогда ты поблагодарила меня, и мы пошли вместе и много лет жили счастливо. А вот недавно Хенга, который ненавидел меня и всегда пытался забрать тебя к себе в пещеру, поймал нашу дочь Фою и убил ее. С того времени ты, любившая Фою больше, чем Фо, изменила отношение ко мне, хотя я не виноват.

— Твоя вина в том, что случилось, — возразила она. — Нужно было остаться охранять Фою, а не идти охотиться для собственного удовольствия.

— Ты знаешь, что я охотился не для собственного удовольствия, а для того, чтобы добыть мяса. А если бы только ты заикнулась, я бы оставил Пага сторожить Фою.

— Так карлик уже успел выложить тебе свою придуманную историю? В таком случае, выслушай меня. Он сам предложил мне остаться сторожить Фою, но я вовсе не желала, чтобы это отвратительное создание охраняло мою дочь.

— Паг никаких историй мне не рассказывал, но, очевидно, он только хотел выгородить тебя и потому упрекал меня за то, что я взял его с собой на охоту, когда нужно было опасаться Хенги. Слушай, Аака, ты поступила дурно. Ты ненавидишь Пага, но он любит меня и всю мою семью. Если бы ты позволила ему остаться охранять Фою, она была бы жива по сей день. Но оставим эти разговоры. Умершие мертвы, и больше мы их никогда не увидим. Слушай: по твоему совету я пошел к богам и молился им, вызвал Хенгу, убил его и отомстил, как ты того желала. Во всем этом деле мне помогал Паг своими мудрыми советами; а главное — он подарил мне секиру. Теперь я прогнал прочь всех женщин вождя, которые по праву принадлежат мне, дал новый закон, по которому у каждого мужчины может быть только одна жена. Для того, чтобы служить примером, каким должен служить вождь, я обрек себя проклятиям, себя и все племя, на случай, если моя воля ослабнет и я нарушу закон. А ты все равно настроена злобно. Или ты разлюбила меня?

— Хочешь знать истину, Ви? — спросила она, — глядя ему прямо в глаза. — Хорошо, я скажу ее тебе. Я не разлюбила тебя, и не один другой мужчина мне не нравится; я люблю тебя не меньше, чем в день, когда ты из-за меня убил Ронги. Но вот в чем дело: я не люблю Пага, твоего самого близкого друга. А ты неразлучен с Пагом, а не со мною. Твой советник — Паг, а не я. Правда, с того времени, как Фоя убита, вода кажется мне горькой на вкус, мясо — точно вываленным в песке, и вместо сердца камень колотится в моей груди; мне дела нет ни до чего, и я одинаково готова жить и умереть. Но вот что я скажу тебе: выгони прочь Пага, — а ты вождь, ты на это имеешь право, — и я, как смогу, постараюсь быть для тебя тем, чем была прежде, не только твоей женой, но и твоим советником. Выбирай же между мной и Пагом.

Ви закусил губу (так он поступал всегда, когда был смущен) и грустно поглядел на нее.

— Женщины — странные существа и не в состоянии понять, что справедливо и что нет. Однажды я спас Пагу жизнь, и потому он любит меня; он мудр, мудрее всех в племени, я прислушиваюсь к его советам. Да, благодаря его сообразительности и его советам, а также подарку, который он сделал мне, — и Ви взглянул на висящую на стене секиру, — я убил Хенгу: не послушайся я Пага, Хенга убил бы меня. Фо любит его, и он любит Фо: с помощью Пага я создал новые законы, которые сделают легкой жизнь всему племени. А ты говоришь мне: «Выгони Пага, выгони своего друга и помощника». Ты ведь прекрасно знаешь, что, как только он лишится моего покровительства, женщины, которые его ненавидят, либо убьют его, либо же вынудят уйти прочь и жить в лесах, подобно хищному зверю. Поступи я так, я был бы подлым псом, а не человеком, и во всяком случае, не был бы достоин звания вождя, ибо долг вождя — быть справедливым ко всем. Почему ты требуешь от меня этого? Или ты ревнуешь меня к Пагу?

— На это у меня есть свои собственные причины, Ви. Но раз я прошу тебя, а ты не уступаешь моим просьбам, ступай своей дорогой, а я пойду своей. Однако, нечего разглашать в народе, что мы поссорились. Что же до твоих новых законов, повторяю, они принесут тебе одни неприятности и больше из них ничего не выйдет. Ты хочешь срубить старое дерево и вместо него посадить новое и лучшее. Но если даже дерево и примется, ты умрешь прежде, чем оно разрастется настолько, чтобы защитить тебя от дождя. Ты тщеславен, ты безумен. И таким тебя сделал Паг.

* * *
Вернувшись в пещеру, Ви обнаружил, что Паг ожидает его с завтраком.

Пищу принес Фо, который ушел из хижины раньше, чем отец, на самой заре. Подавал еду Фо очень торжественно и таинственно. Завтракая, — это был маленький лосось, — Ви лениво заметил, что пища приготовлена как-то по-новому и ей придали особый вкус солью, устрицами и какими-то травами.

— Я никогда ничего подобного не ел — сказал он. — Как приготовлен этот лосось?

Тогда Фо б торжеством показал ему стоявший возле огня выдолбленный кусок дерева. В чурбан была налита вода, и она кипела.

— Как это сделано? — спросил Ви. — Ведь если дерево попадает в огонь, оно загорается.

Фо сдул пепел с очага и показал отцу несколько раскаленных докрасна камней.

— Сделано все так, — сказал он. — Вот этот чурбан найден в болоте; я много дней подряд выжигал его сердцевину и, когда она обугливалась, вырезал ее куском такого же блестящего камня, из которого сделана твоя секира. Когда я все очистил, то налил в чурбан воды и положил туда раскаленные докрасна камни, — накладывал, покуда вода не закипела. А тогда я опустил в воду очищенную выпотрошенную рыбу, устриц и травы и продолжал бросать туда камни, чтобы вода не остыла; бросал до тех пор, покуда рыба не была готова. Вот как это сделано. Скажи, рыба вкусная?

И он рассмеялся и захлопал в ладоши.

— Очень вкусная, — ответил Ви, — и я с удовольствием поел бы еще, но только сыт по горло. Вообще, это очень хитрая выдумка. Чья она?

— Все это выдумал Паг, но я почти все сделал сам.

— Хорошо. Возьми себе остатки рыбы и можешь есть сама. А затем вымой чурбан, чтобы он не завонял. Вы с Пагом сделали больше, много больше, чем думаете, и скоро вас будет благодарить все племя.

Фо ушел в полном восторге, а затем даже отнес горшок матери, ожидая, что она похвалит его. Но этого он не дождался. Как только Аака узнала, кто подал идею нового приготовления пищи, она заявила, что вполне удовлетворена старым способом готовки и убеждена, что от вареной рыбы начнутся болезни.

Но никто не заболел, и скоро рыбу варили многие. Все племя занималось выжиганием деревянных чурбанов, вычищало обугленную сердцевину кремневыми орудиями и затем кипятило воду в горшках раскаленными камнями. В эту воду бросали не только рыбу, но и яйца, и мясо. Теперь даже старые и беззубые снова смогли есть и стали толстеть. Да и вообще здоровье людей улучшилось, и дети почти перестали болеть несварением желудка — результатом питания обугленным на огне мясом.

Глава 6

ПАГ ЗАМАНИВАЕТ ВОЛКОВ
Ви с советниками снова собрал племя перед пещерой для того, чтобы объявить новые законы.

Впрочем, на этот раз явилось не столько народу, сколько накануне, так как многие — таковы были плоды первого закона — лежали больные и раненые, а иные продолжали еще ссориться и драться из-за женщин, холостяки же строили хижины, достаточно большие, чтобы жить там вдвоем.

Сразу же, прежде чем Ви успел заговорить, посыпалось множество жалоб на бесчинства последней ночи и просьбы о возмещении убытков и увечий. Выплыло немало запутанных вопросов, связанных с распределением женщин. Например, если три или четыре человека хотят жениться на одной и той же девушке, — кто должен взять ее?

Ви отвечал, что выбор в данном случае принадлежит всецело девушке.

Этим заявлением все были удивлены и просто ошарашены. До сих пор женщина не имела права выбора; вопросы такого рода решались ее отцом, если он был известен, а обычно же — матерью. Иногда, если у нее не было покровителя, сильнейший из поклонников убивал или избивал всех своих соперников и попросту уволакивал приглянувшуюся ему девушку за волосы.

Однако Моананга и Паг вскоре указали Ви, что если он будет тратить много времени на выслушивание и разбор всех жалоб, придется долго ждать, покуда удастся объявить новые законы.

Поэтому Ви отложил разбор всех споров на будущее ипровозгласил народу новый закон. Согласно этому закону отныне ни один младенец женского пола не может быть брошен на съедение волкам или обречен на смерть от мороза, если только он не родится нежизнеспособным уродом. Этот закон вызвал ропот. Ворчавшие возражали, что дитя принадлежит родителям, в частности, матери, которая вольна поступать со своим добром так, как ей вздумается.

Для того, чтобы прекратить эти толки, Ви торопливо объявил, какое наказание полагается за нарушение закона. Наказание было ужасным: выбросившие ребенка на погибель сами должны были подвергнуться такой же участи, и никто не смел прийти к ним на помощь.

— А если нам нечем будет прокормить ребенка? — спросил чей-то голос.

— Если это докажут мне, я, вождь, возьму детей и буду заботиться о них так, как если бы они были мои. Или же отдам их в бездетную семью.

— Семейство у нас скоро будет большое — заметила Аака.

— Да, — согласилась с ней Тана, — и все-таки Ви великодушен и Ви прав.

На этом собрание закончилось с общего согласия, так как племя чувствовало, что больше, чем один закон в день, оно переварить не в состоянии.

* * *
На следующий день они собрались вновь, но в еще меньшем количестве, и Ви продолжал объявлять свои новые законы, законы превосходные, но слушателей они интересовали мало, то ли потому, что племя было, как выразился кто-то, «по горло полно мудрости», то ли потому, что подобно всем дикарям, они не в состоянии были долго думать о чем-либо.

Кончилось тем, что все вообще перестали являться на Место сборищ и что законы пришлось объявлять Винни-Трубачу. Целыми днями ходил он от хижины к хижине, трубя в рог и выкрикивая законы в дверь, покуда все женщины не рассердились на него и не приказали детям прогонять его градом яичных скорлуп и головами сушеной рыбы.

В общем же, к тому времени, когда Винни заканчивал свой обход, в хижинах, с которых он его начинал, уже начисто забывали о новых законах.

Но все законы наконец были объявлены, никто против них не протестовал, и Ви считал их действующими. И незнание законов не могло считаться оправданием для нарушения их. Предполагалось, что каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок в племени уже знает законы.

Но Ви вскоре убедился, что одно дело — издать закон, а другое — заставить народ исполнять его, и что первое значительно легче второго. Убедился он тогда, когда с законодательной деятельностью ему пришлось сочетать деятельность судебную. Почти каждый день вынужден он был сидеть перед пещерой или — если погода была скверной — в самой пещере, и разбирать судебные казусы и назначать наказания. Таким образом все постепенно узнали не только законы, но и наказания за нарушение их.

Так, когда Тури-Хранитель Пищи ухитрился захватить себе еды больше, чем ему полагалось, из запасов вяленой рыбы (он попросту явился на то место, где рыба вялилась, раньше, чем другие), его хранилище было разгромлено, и запасы распределены между нуждающимися. С тех пор он стал значительно осторожнее прятать свои обманным путем приобретенные блага.

Так, когда удалось доказать, что Рахи нажился на торговле нечестно, в обмен на данные ему вперед шкуры вручая скверные рыболовные крючки, — либо недостаточно острые, либо с обломанными кончиками, — к нему в хижину явился Моананга в сопровождении нескольких человек, разрыл земляной пол, нашел завернутые в шкуру крючки, забрал их и распределил между тремя членами племени, у которых крючков не было. Рахи рвал и метал по этому поводу, но на его сторону не встал никто, потому что всем было приятно видеть как человек, нажившийся на бедняках, наказан за свое стяжательство.

В общем же, Ви — хотя многие и стали роптать и даже плести интриги против него — приобрел за свои новые, хорошие законы большую популярность в племени. Теперь народ знал, что в пещере живет не убийца и не грабитель, вроде Хенги и прежних вождей, но человек честный, который берет с племени возможно меньшие поборы и стремится принести пользу всему народу, хотя и является, как считало большинство, безумцем. Поэтому племя постепенно стало подчиняться его законам, одни больше, другие меньше, и народ начал хвалить Ви и желать, чтобы он правил племенем подольше. Так говорили люди, хотя изредка и бунтовали против него.

Но однажды произошли большие неприятности.

Одна сварливая и скверная женщина по имени Эйджи родила девочку и, не желая возиться с ней, заставила мужа снести ребенка на опушку леса, где его должны были съесть рыскавшие там по ночам волки. Но за женщиной следили другие женщины, которым Паг поручил это дело (Паг хорошо знал ее натуру и подозревал ее). Мужа увидели в то самое мгновение, когда он положил ребенка на камень у опушки леса, и подслушали, как он рассказывал жене о том, что сделал, и как она благодарила его.

На следующее утро их обоих привели к Ви, сидевшему возле входа в пещеру и вершившему правосудие.

Ви спросил их, что стало с девочкой, которая родилась у них месяц тому назад. Эйджи смело ответила, что девочка умерла и что труп ее, согласно обычаю, выброшен. Тогда Ви подал знак, и из пещеры вышла повивальная бабка с той самой девочкой на руках: девочку взяли в пещеру, как обещал Ви, издавая закон.

Эйджи заявила, что это не ее дочь. Тогда девочку показали отцу. Тот взял ее на руки и заявил, что это его ребенок. Его стали расспрашивать, и он сознался, что отнес девочку на съедение волкам против собственной воли, только ради того, чтобы избежать шума и ссор в доме.

Итак, когда преступление было доказано, Ви, напомнив закон, объявил решение. Так как родители богаты и отнюдь не нужда привела их к преступлению, они подлежат следующему наказанию: на закате солнца их отведут к опушке леса, привяжут к деревьям у того же камня, на который они положили девочку, и оставят там, чтобы волки сожрали их.

При этом строгом приговоре в народе раздались крики, так как многие в свое время выбрасывали новорожденных девочек. Послышались даже угрозы в адрес Ви.

Но Ви не изменил своего решения.

При наступлении ночи Эйджи и ее мужа под плач и завывания родных и друзей вывели из хижины и привязали к деревьям в назначенном месте. Там их оставили как преступников.

Всю ночь с места казни раздавались вой и крики, и племя считало этот шум знаком того, что Эйджи и ее муж растерзаны волками. Волки всегда блуждали на некотором расстоянии от хижин, но в зимние месяцы, когда бывали очень голодны, врывались в поселение; обычно же они не осмеливались приближаться к хижинам, так как боялись волчьих ям.

Смерть преступников разъярила народ; многие бросились к пещере с протестами, негодуя и угрожая Ви, по чьему приказу погибли Эйджи и ее муж. Народ кричал, что не потерпит, чтобы мужчин и женщин убивали за то, что они хотят отделаться от бесполезного ребенка. Сбежавшиеся немало изумились, когда увидели у входа в пещеру трех убитых волков и стоящих позади них Эйджи и ее мужа со связанными руками и ногами. Тогда вперед проковылял Паг с окровавленным копьем в руке и заговорил:

— Слушайте! Эти двое справедливо были приговорены к той же смерти, на какую они обрекли своего ребенка. Но вот вышли Ви-Вождь и Моананга, брат его, и я, Паг, и с ними пошли собаки. Мы в ночи притаились рядом с приговоренными, но так, чтобы они нас не видели. Пришли волки, шесть или восемь штук, и набросились на обреченных. Тогда мы отвязали собак и, не щадя собственных жизней, обрушились на зверей, трех убили, остальных так изранили, что они убежали. А затем отвязали Эйджи и ее мужа от деревьев и принесли их сюда, так как они были настолько перепуганы, что не могли ходить. А теперь, по приказу Ви, я освобождаю их и объявляю всем, что если еще кто-нибудь выбросит новорожденную девочку, то его приговорят к смерти и оставят умирать, и никто не пойдет к нему на помощь.

Так Эйджи и ее муж были освобождены и ушли восвояси, покрытые позором; слава Ви после всего этого происшествия сильно увеличилась, как и слава Моананги и даже слава Пага.

С той поры больше не выбрасывали девочек на съедение хищным зверям. Но множество девочек принесли к Ви родители, заявлявшие, что не в состоянии прокормить их. Этих детей Ви — как и обещал — поселил в пещере и отвел для них несколько закоулков, расположенных недалеко от света и от огня. Сюда приходили матери кормить их грудью, покуда девочки не подростали настолько, что их можно было поручить уходу специально назначенных для этого женщин.

Естественно, что все эти перемены вызвали много разговоров в племени, так что даже создались две партии, из которых одна стояла за нововведения, а другая была против них.

Как бы то ни было, до сих пор никто еще не ссорился с Ви, которого все признавали лучшим и мудрейшим из всех вождей, существовавших когда-либо в племени. К тому же у народа не было времени для размышлений, ибо в летние месяцы все были заняты тем, что собирали запасы еды для долгой и свирепой зимы.

Ви и его совет распределяли работу, считаясь с силой каждого человека в племени. Даже детям поручили собирать яйца морских птиц, потрошить треску и другую рыбу, вялить ее на солнце и круглые сутки охранять в отгороженном месте, куда не могли забраться ни волки, ни лисицы. Десятая часть всей собранной пищи шла вождю на прокорм его и всех, кого он содержал.

Половина остального количества пищи складывалась про запас на зиму. Хранили и в пещере, но главные склады для пищи вырубались глубоко во льду, у подножия глетчера и заваливались огромными камнями для того, чтобы ни волки, ни другие хищники не могли растащить запасы.

Так Ви работал с утра до ночи. Паг помогал ему. Ви занимался проблемами жизни племени и уставал настолько, что засыпал, едва добравшись до ложа, — тот самый Ви, который прежде без устали целыми днями охотился.

Ночи ему случалось проводить иногда в хижине Ааки, но Аака держала слово и не оставалась на ночь в пещере, потому что там жил Паг. Так Ви с женой жили мирно на первый взгляд и разговаривали о повседневных житейских мелочах, но оба ни слова не говорили о том, из-за чего однажды рассорились.

Фо было приказано спать в хижине матери. Но там он проводил только ночи, а все дни бывал с отцом, который его встречал с каждым днем все более радостно.

Аака стала ревновать мужа даже к Фо. Мальчик вскоре это почувствовал.

* * *
Зима наступила очень рано, в сущности, в этом году вообще не было осени.

Был спокойный день, и солнце светило, совершенно не грея. Ви ходил по берегу с Урком-Престарелым, Моанангой и Пагом. Он был так занят, что совещался только во время работы, на ходу. Внезапно раздался звук, подобный грому: утки на побережье поднялись, — их были тысячи. Они взметнулись столбом и улетели на юг.

— Что могло испугать их? — спросил Ви.

— Ничего, — ответил Урк. — Лет семьдесят тому назад, когда я был еще ребенком, помню, они вели себя точно так же в это самое время года. И после их отлета наступила самая жестокая и самая долгая зима, какую мы когда-либо знали. Было так холодно, что умерло много народу. Впрочем, может быть, птицы испуганы каким-нибудь шумом, например, треском льда. Если их испугал шум, они вернутся. Если же не вернутся, мы их не увидим до следующей весны.

Птицы не вернулись. И улетели они так поспешно, что на берегу остались сотни еще не оперившихся птенцов, которые едва-едва умели летать. За ними гонялись дети, убивали их и складывали про запас во льду. Прочь от берега ушли также и тюлени; исчезла и рыба.

На следующую же ночь начались свирепые заморозки.

Ви совершенно правильно оценил их, как начало зимы. Поэтому он послал людей за дровами на опушку леса, где валялось много сломанных деревьев.

Работа эта была медленная и мучительная.

Племя не знало пилы и очищало деревья от сучьев и рубило на части с большим трудом кремневыми топорами. Долгий опыт показал, что здесь было на добрый месяц работы, прежде чем пойдет снег, который укроет палые деревья. Сбор дров обычно бывал последней, перед наступлением зимы, работой племени.

Но в этом году снег пошел уже на шестой день.

Правда, он шел не густо, но небо было закрыто тяжелыми тучами. Ви отправил все племя на работу, перестал обращать внимание на нарушения законов и следил лишь за тем, чтобы каждый трудился изо всех сил. Благодаря этому в две недели удалось набрать больший запас дров, чем когда-либо случалось видеть Урку за всю его жизнь. Был сделан запас не только дров, но и мха для фитилей светильников, сложили также огромные груды оставленных приливами водорослей, которые горели, может быть, еще даже лучше, чем дерево.

Народ ворчал из-за бесконечной работы в метель и на холоде. Но Ви не обращал внимания на жалобы, так как был испуган чем-то, чего сам толком не мог понять. Он заставлял народ работать в продолжение всего дня и даже ночи.

И он оказался прав.

Едва успели сволочь в селение последние стволы, едва успели свести и сложить в кучи обрубленные ветки и спрятать в подземные хранилища груды водорослей, как пошел густой снег. Он шел непрерывно много дней и покрыл землю на высоту чуть ли не человеческого роста. Оказалось, что — не поторопи Ви с работой — ни к палым деревьям, ни к моху, ни к водорослям добраться было бы нельзя. А вслед за снегом наступили морозы, великие морозы, которые продолжались много дней.

Подобной зимы никто еще не помнил. Ужас ее состоял, может быть, даже не в количестве снега и в холодах, а в том, что день стал намного короче, чем день прошлых зим. Он был короток так, что его почти не успевали замечать. Солнце не светило — оно только рассеивало слабый свет сквозь густые свинцово-серые тяжелые снежные тучи.

Толком морозы еще не успели начаться — но самый злой ворчун в племени уже благословлял Ви за то, что тот приказал собрать такое количество топлива и пищи; только эти запасы и спасли племя от голодной и холодной смерти. Но даже при наличии всех этих огромных запасов умерло немало стариков, больных и детей. Земля промерзла, и схоронить их было невозможно. Трупы уносили из селения и забрасывали снегом. Вскоре их вырыли и съели волки.

Этой зимой волки стали особенно свирепыми. Пищу они себе найти не могли и, обнаглев от голода, блуждали вокруг селения; случалось, что по ночам они врывались в хижину и набрасывались на ее обитателей, а днем лежали в засадах и ловили детей.

Ви приказал соорудить вокруг селения валы из снега; в проходах между валами круглые сутки горели костры, чтобы отпугивать зверей. Принесенные плавучими льдами, на побережье появились белые медведи, блуждали по холмам, ревели и пугали людей. Впрочем, белые медведи не убили ни одного человека. Очевидно, эти звери боялись людей. Однако, они причинили племени другой ущерб, не менее значительный: они нашли несколько складов пищи, разрыли их и сожрали все припасы.

В конце концов нападения волков и других хищников стали настолько наглыми, что жить в беспрестанном страхе больше было нельзя. Ви, посоветовавшись с Моанангой и Пагом, решил приняться за беспощадное истребление зверей, прежде чем они успеют причинить еще больший вред.

В покрытых льдом холмах, между которыми стояло селение, было узкое и высокое ущелье, в сущности, тупик; из ущелья шел только один выход, да и тот в одном месте сужался до двух с половиной шагов.

Ви — искусный и опытный охотник — решил загнать всех волков в этот горный тупик и построить у входа в него каменную стену такой высоты, чтобы волки не могли перебраться через нее; таким образом, ему удастся навсегда отделаться от них.

Но в первую очередь нужно было заманить их в ущелье.

За это он принялся следующим образом: в начале зимы к берегу прибило умирающего кита. Племя, пользуясь тем, что кит погиб на мели, принялось вырезать у него жир и мясо. Вырезанные куски раскладывали на камнях. Рассчитывали, что когда наступит зима и вода замерзнет, мясо и жир легко можно будет унести по льду. Однако эту работу не довели до конца, так как срочно пришлось собирать дрова, а затем наступили морозы, снежные бури и метели, и к скалам подойти никак не удавалось.

Когда, наконец, установилась морозная погода, Ви отправился на берег и обнаружил, что во время одной из оттепелей (чередовавшихся со снежными бурями), мясо совершенно сгнило. Когда же все замерзло, Ви решил пустить это мясо в ход в качестве приманки для волков. Он призвал старейшин племени и изложил им свой план.

Слушали они его недоверчиво. Особенно недовольны были Пито-Кити Несчастливый и Уока-Злой Вещун. Они заявили, что волки часто нападают на людей, но никогда еще не случалось, чтобы люди нападали на волчью стаю, а особенно зимой, когда волки особенно свирепы и ужасны.

— Послушайте, — возразил Ви, — что вы предпочитаете: убить волков или чтобы они сожрали ваших жен и детей?

На этот вопрос они ответа дать не смогли и попытались вывернуться. Словом, дело кончилось тем, что обсуждение отложили до следующего дня.

В ту же самую ночь волки в огромном количестве — не меньше сотни — напали на селение. Они перелезли через снеговые валы, промчались мимо сторожевых костров, и прежде чем волков успели отогнать, в клочья оказались разодранными женщина и двое детей и к тому же немало народу было покусано.

После этого старейшины приняли план Ви, потому что никакого другого не могли придумать.

Несколько самых сильных мужчин послали к устью ущелья натащить побольше камней. Из этих камней сложили широкую стену вдвое выше человеческого роста. Промежутки между камнями заполнили снегом. В стене был оставлен узкий проход для волков и рядом навалили про запас камней для того, чтобы немедленно закрыть отверстие, когда понадобится. Затем направились на берег за китовым мясом.

Тут их постигла неудача. Оказалось, что несмотря на обильный снег, мясо и жир примерзли так крепко, что отодрать их оказалось невозможным.

Таким образом, все их труды пропали даром. На обратном пути Уока громогласно заявил, что он с самого начала знал, что так и будет.

Всю ночь Ви и Паг совещались, но не могли ничего придумать. Ви предложил было зажечь костры, чтобы мясо оттаяло. Паг возразил на это, что в таком случае жир загорится и все пойдет к черту. Тогда Ви обратился к Ааке.

— Значит, когда Паг не может помочь тебе, ты идешь ко мне за советом? — сказала она. — Я помочь ничем не могу.

Помог случай.

Под утро с берега раздались странные звуки: слышалось рычание, скрежет и рев. При первых лучах зари Ви разглядел целую стаю белых медведей, крадущихся сквозь туман.

Когда медведи ушли, Ви, захватив с собой Пага, пошел посмотреть, что они натворили. Оказалось, что медведь, учуяв мясо (благо, снег с него сошел), отодрали его своими острыми когтями от камней. Они съели немало, но оставалось еще достаточно.

Тогда Ви сказал Пагу:

— Я думал, что все наши планы рухнули и нам придется оставить ловушку без приманки и попытаться силой загнать туда волков. Но боги, оказывается, помогли нам.

— Да, — сказал Паг, — медведи помогли нам. Не знаю я только, боги ли стали медведями или медведи богами.

Срочно созвали племя. Люди собрались почти все; одни с веревками, которыми привязывали огромные куски мяса, другие с грубо сплетенными корзинками. Прежде чем наступила ночь, они снесли почти все мясо в ущелье, где бросили его, чтобы оно примерзло и чтобы волки не смогли бы ни утащить его, ни сожрать.

Ночью они увидели при свете луны множество волков, которые собрались у входа в ущелье и рыскали взад и вперед, не решаясь войти и опасаясь ловушки.

Наконец, несколько волков вошли, и наблюдавшие за ними люди дали им возможность нажраться и вернуться восвояси. На следующую ночь волков явилось больше. Каждую ночь их собиралось все больше, хотя замерзшее мясо с трудом поддавалось даже их крепким челюстям.

На четвертую ночь Ви созвал племя и перед самым заходом солнца послал всю молодежь под предводительством Моананги в леса. Им было дано поручение полукругом оцепить волчьи логова и не шевелиться, покуда на высокой скале не вспыхнет сигнальный костер. Тогда они с криками должны броситься вперед и гнать волков ко входу в ущелье.

Люди пошли за Моанангой, зная, что предстоит решительная схватка, теперь либо они должны погибнуть, либо волки.

Ви заметил, что Паг держит себя как-то странно. Как только молодежь ушла, Паг сказал:

— Это бесполезно, Ви. Ведь если волков испугать криками, они побегут не к ущелью, а постараются либо прорваться через линию загонщиков, либо обогнуть их. Словом, они поодиночке или парами, но скроются.

— Почему ты раньше не сказал этого?

— Были причины. Послушай, Ви! Все женщины называют меня человеком-волком. Считают меня оборотнем, думают, что я по ночам превращаюсь в волка и охочусь в стае. Это, понятно, вздор, но в этой лжи есть доля правды. Ты знаешь, что вскоре после моего рождения мать бросила меня в лесу, рассчитывая, что я погибну, но вскоре отец нашел меня и принес назад. Но ты, наверное, не знаешь, что в лесу я пробыл десять дней. Я был грудным младенцем, так что ничего не помню о том времени, но нужно полагать, что меня выкормила какая-нибудь волчица.

— О подобных вещах я слышал, но, по-моему, все это бабьи россказни, — ответил Ви. — И твоя история — чепуха. Отец, наверное, нашел тебя в тот же день.

— А я думаю, это правда. Моя мать, умирая рассказала, что отец (его вскоре разорвали волки) сам говорил ей обо всем этом под секретом. Он рассказывал, что пошел искать мой труп, хотя бы кости, а нашел меня в гнезде, какое волки устраивали для своих детенышей. Надо мной стояла огромная серая волчица, и ее сосок был у меня во рту. Очевидно, она лишилась детенышей. Волчица зарычала на него, но убежала. А он схватил меня и побежал домой. Мать клялась мне в этом.

— Бред умирающей, — проворчал Ви.

— Не думаю, — возразил Паг, — и у меня есть на то основания. Когда меня выгнали из племени, мне пришлось уйти в лес, потому что никто не хотел помочь мне. Я пошел в лес для того, чтобы волки растерзали меня. Вечерело, и я видел за деревьями собравшихся волков: они дожидались ночи, чтобы наброситься на меня. Я нехотя следил за ними, ожидая конца. Волки все приближались, и внезапно на меня кинулась большая серая волчица, прыгнула, остановилась и принюхалась. Она трижды обнюхала меня, лизнула и зарычала на других волков. Самцы побежали прочь, но две волчицы остались. Она схватилась с ними, перегрызла одной горло, а другую так искусала, что та убежала прочь. Тогда она убежала также. Я изумленно глядел ей вслед, но потом вспомнил рассказ матери и больше не удивлялся. Очевидно, это была та волчица, которая выкормила меня.

— А тебе случалось еще ее видеть, Паг?

— Да. Она возвращалась дважды. Один раз через пять дней, а второй — через шесть после первого ее возвращения. Каждый раз она приносила мясо — гнилую падаль, очевидно, выкопанную из-под снега, но я не сомневаюсь, что это было лучшее мясо, какое она могла найти. Она совершенно отощала от голода, но я уверен, что она приносила мне свою долю.

— И ты ел это мясо?

— Нет. Ведь я хотел умереть. И, вдобавок, меня рвало от одного вида его. А затем ты нашел меня и привел к себе, и с тех пор я больше не встречался со своей кормилицей. Но она еще жива; я несколько раз видал ее. Последний раз — недавно. Теперь она водит стаю.

— Странная история, — сказал Ви, удивленно глядя на него. — Если только тебе все это не приснилось, ты должен был бы быть поласковее к волкам. А ты ведь их убил немало.

— С чего мне быть ласковым с ними? Разве они не разорвали моего отца? Разве они не сожрали бы меня? Но к этой волчице я испытываю нежность. Поэтому и прошу в награду за то, что я сделаю, пощадить ее жизнь.

— А что ты сделаешь?

— Вот что. Перед тем, как зажгут сигнальный костер, я отправлюсь в лес и разыщу эту волчицу. Она узнает меня и придет ко мне. Я поведу ее, и все волки пойдут за ней. И я приведу их в ловушку. Я спасу только ее — вот плата, которую я требую.

— Ты с ума сошел!

— Называй меня сумасшедшим, если я не вернусь или мой замысел провалится. Если же я сделаю то, что собираюсь, назови меня мудрым.

Паг рассмеялся:

— Подожди немного, и ты все сам поймешь, — сказал он.

Не дожидаясь ответа, Паг соскользнул со скалы и скрылся во тьме.

— Он сошел с ума, — пробормотал Ви. — Вот пришел конец нашей дружбе. Впрочем, все вскоре выяснится.

Прошло еще немного времени, и Ви взглянул на луну. Звезда уже исчезла за краем ее диска. Подходил условленный час.

Он нагнулся к Фо, сидевшему у его ног, и шепнул ему что-то. Фо кивнул и через несколько мгновений вернулся к отцу, держа в руках дымящуюся головню, которую принес из маленького костра, горевшего за горой.

Ви взял головню, подошел к сложенному на скале сухому хворосту и ткнул ее в кучу измельченных водорослей, лежавшую внизу. Высушенные водоросли запылали синим огнем, и вскоре пламя взметнулось в небо.

Ви приказал Фо вернуться в пещеру. Фо отошел в сторонку, якобы направляясь домой, но спрятался за утесом, так как больше всего на свете ему хотелось посмотреть на эту великую охоту на волков.

Ви был уверен, что Фо ушел, и спустился вниз, где между камнями прятались старики. Их было человек пятьдесят, и руководил ими Хотоа-Заика. Они укрылись так, чтобы волки не учуяли их.

Ви приказал им быть наготове и дождаться, покуда волки все не зайдут в ловушку, и тогда только, по его приказу, но не ранее, броситься вперед с камнями в руках и заложить отверстие, чтобы волки не могли выйти обратно. Пока же они должны были все время ворошить камни, чтобы те не примерзли.

Старики дрожали от холода и страха и выслушали его угрюмо. Уока сказал:

— Я предчувствую, что ничего хорошего не выйдет.

Хоу-Непостоянный спросил:

— Нельзя ли отказаться от всего этого и пойти домой?

Нгай-Волшебник заявил:

— Я молился Ледяным богам и видел сон. Мне снилось, что Пито-Кити спит в брюхе у волка. Понятно, это значит, что всех нас сожрут волки.

Пито-Кити застонал и стал ломать руки.

Урк-Престарелый покачал головой и заявил:

— Никогда не выдумывали такой вещи. Никогда; не то бы я слыхал это от деда. А то, чего не делали раньше, незачем делать и теперь.

Только Хотоа, человек мужественный, хотя и глупый, заявил:

— Камни готовы, и я буду закладывать вход в ущелье, даже если мне придется работать одному.

Ви рассердился.

— Слушайте! Луна светит ярко, и я вижу всех. Если хоть один человек побежит, я разгляжу его и вышибу из него мозги. Да, первый же, кто побежит, умрет.

Он взмахнул секирой и многозначительно взглянул на Хотоа и Уоку. После этого все замолчали, зная, что Ви держит свое слово.

* * *
Начали собираться волки. На снегу они казались темными тенями. По двое и по трое бегали они, высунув языки, и скрывались в ущелье.

— Не шевелитесь, — шепнул Ви. — Волки пришли, чтобы насытиться.

Он оказался прав. Вскоре из глубины ущелья раздались рычание и лязг зубов. Волки ссорились из-за мяса.

Наконец, издалека донеслись крики. Загонщики увидали огонь и принялись за дело. Прошло некоторое время.

И внезапно сидевшие в засаде увидали ужасное зрелище: снежная тропинка внизу почернела от волков. Волков было больше, чем они могли сосчитать. Их были сотни, и шли они медленно, молча и нехотя, как упирающийся гость.

А впереди них рысцой трусила огромная, тощая серая волчица. Рядом с нею бежал, держась за ее гриву, — или ехал на ней верхом, — при неверном лунном свете люди толком не могли разобрать, — кто-то похожий на человека.

Это был Паг.

Сидевшие в засаде задрожали от ужаса, а некоторые закрыли глаза руками. Даже Ви вздрогнул. Значит, Паг говорил правду. Значит, в его жилах текла всосанная с молоком волчья кровь.

Серая волчица вбежала в проход. Ви разглядел ее сверкающие глаза и стертые желтые клыки. Рядом с ней шел Паг. Они вошли в проход у каменной, покрытой снегом стены. Вошли, и волчица подняла морду и громко завыла.

Следовавшая за ней стая волков колебалась. Но на призывный вой все волки вскинули морды и завыли в ответ. Подобных звуков никто в племени никогда не слыхал; эти звуки были так ужасны, что многие попадали наземь, чуть не лишившись сознания.

Вожак стаи позвал, и стая должна была повиноваться ему. Волки бросились ко входу, давя друг друга, карабкаясь друг другу на спину, торопясь.

Все они вошли в ловушку. Ни один не остался снаружи.

Настало время заваливать проход.

Ви открыл уже рот, чтобы дать сигнал, и заколебался.

Ведь там внутри в ловушке остался Паг. Когда волки обнаружат, что они попались, они разорвут его и волчицу насмерть. Нужно подать сигнал, но Паг в ловушке. В состоянии ли он отдать приказ, который обрекает Пага на смерть?

Паг один, а в племени народу много. Если волки вернутся, обезумев от ярости, — ни один из людей не уцелеет.

— К стене! — хрипло сказал Ви. Схватив огромный камень, он бросился вперед.

Из расщелины вышла огромная серая волчица и с нею целый и невредимый Паг. Он наклонился, что-то шепнул ей на ухо, и присутствующим показалось, что она прислушалась к его словам и облизала ему лицо. Затем она отпрянула прочь, точно камень из пращи.

На пути ее стоял Пито-Кити Несчастливый; он повернулся, чтобы бежать. Она с рычанием бросилась на него, укусила в бедро, помчалась дальше и скрылась из виду.

— Стройте! — кричал Ви. — Стройте!

— Стройте! — повторил за ним Паг. — Стройте поскорей, если хотите увидеть солнце. Я ухожу. Мое дело сделано.

И он проковылял мимо людей, которые с ужасом отшатывались от него.

* * *
Ви бросился ко входу и положил свой камень. За ним кинулись другие. Над растущей стеной показалась волчья морда. Ви взмахнул секирой, и волк свалился с рассеченным черепом. Послышался лязг зубов: загнанные волки поедали убитого. Это дало людям короткую передышку.

Груда камней росла, но теперь на них волки наваливались всей своей тяжестью. Одних убивали, других отгоняли. Даже самые робкие отчаянно дрались каменными топорами, копьями и дубинами, ибо каждый помнил, что если не удастся перелезть через стену или проломить ее, ни один человек живым не уйдет.

Итак, одни строили, другие сражались, а третьи носили корзины с сырой глиной или снегом и затыкали щели между камнями. Снег мгновенно замерзал, и каменная кладка становилась крепкой, как крепостная стена.

Нескольким волкам удалось взобраться на спину к другим и прыгнуть оттуда на гребень стены. Большинство из этих волков убежало, но самые свирепые сражались с людьми до последнего издыхания.

Вдруг посреди шума и смятения Ви услыхал призыв помощи; он обернулся, так как голос показался ему знакомым.

На ослепительно блестевшем под луной снегу его сын Фо бился с огромным волком. Зверь взревел и прыгнул. Фо пригнулся и выставил вперед острие кремневого копья. Потом мальчик упал, и волк упал на него.

Ви бросился вперед, думая, что запоздает и найдет сына с перегрызенным горлом.

Он пришел действительно слишком поздно, и Фо и волк лежали недвижно. Собрав все свои силы, он оттащил труп волка. Под ним лежал покрытый кровью Фо.

Думая, что мальчик мертв, Ви с болью в сердце поднял его, так как любил сына больше всего на свете.

Внезапно Фо выскользнул из его объятий, подскочил, потянулся и глубоко вздохнул.

— А ведь я убил волка! Посмотри: копье сломалось, но конец его торчит из спины. Он уже разинул пасть, чтобы перегрызть мне горло, но задрожал и умер.

— Ступай домой! — резко приказал ему Ви.

В душе же он радовался чудесному спасению сына.

И он бросился назад к стене и не отходил от нее, она же выросла так, что ни один волк на свете не смог бы перескочить через нее. Перелезть через стену тоже было невозможно, потому что верхние ряды камней выступали над нижними и шли уступами внутрь. Ви, стоя возле стены, дождался, покуда не замерзнут окончательно снег, песок и серая глина. Шел домой он в твердой уверенности, что до весны стена не рухнет.

Работа была закончена, и на востоке уже занялась заря короткого зимнего дня. Ви вскарабкался на стену и заглянул в ущелье. Оно еще было во тьме, так как луна уже села, а солнечные лучи не проникали сюда. Во мгле разглядел он сотни свирепых глаз; окрестные холмы откликались эхом на вой побежденных хитростью волков.

Они выли так много дней. Более сильные пожирали тех, кто слабел. Наконец, в темной котловине наступила тишина.

Все волки передохли.

Глава 7

ВИ ВСТРЕЧАЕТСЯ С ТИГРОМ
Этот великий бой с волками утомил Ви до смерти. Впрочем, потрясен он был главным образом не сражением, но изумлением, испытанным при виде ужасной дружбы Пага с серой волчицей и боязнью, когда увидел, что волк обрушился на Фо.

После всех этих событий Ви отсыпался в течение нескольких дней.

Он подчас просыпался, и Аака бывала с ним нежна, нежнее, чем когда-либо с того самого времени, как Хенга убил Фою. Дело в том, что Аака гордилась великими делами Ви и тем, что слава о нем росла с каждым днем. Видя, что он поправляется, она приносила ему пищу и говорила с ним ласково; Ви это радовало — он по-прежнему юношеской любовью любил Ааку, хотя в последнее время она и была холодна к нему.

Он сидел на кровати, и Аака подавала ему еду (таков был обычай племени); в пещеру вошел Моананга и весело, как всегда, стал рассказывать об ужасной ночи.

— В сущности, работал-то только ты один, Ви, — заметил он. — А мы только шлялись по лесу, расцарапали себе ноги и изодрали лицо о полузанесённые снегом деревья и сучья. И все это совершенно без толку.

— А волков вы не видали?

— Ни единого. Вою-то в отдалении мы наслушались досыта. Выходит так, что они все ушли, не дожидаясь нас, что их увел один наш общий приятель, который, как говорят, умеет околдовывать волков. Впрочем, наверно, эти россказни — чепуха.

Он пожал плечами.

— Но зато мы видели кое-что иное, — таинственно сказал Моананга.

— Что именно?

— Того самого великого полосатого зверя, о котором рассказывают старики; тигра с саблевидными зубами. Знаешь, ты носишь шкуру такого же тигра. Это и есть плащ вождя.

Уже много поколений подряд вожди племени носили тигровую шкуру; происхождение этой шкуры оставалось загадкой для племени — считалось, что она была «всегда». Вообще же предания рассказывали об огромном тигре, грозе племени, но этого тигра не видел никто. Люди считали, что либо хищники вымерли, либо покинули их местность.

— А что делал тигр? — спросил Ви. В нем проснулся охотник.

— Он вышел из-за деревьев, смело прошел вперед, прыгнул на скалу и остановился, уставившись на нас и помахивая хвостом. Это был огромный зверь, ростом с оленя. Мы закричали, думая испугать его, но он не обратил никакого внимания на шум, стоял, мурлыкал, как дикая лесная кошка, и глядел на нас горящими глазами. Впереди стоял человек по имени Фин; тигр прыгнул на него. Фин заметил движение тигра и бросился бежать. Но тигр прыгнул так, как никто не прыгает. Он перескочил через наши головы и обрушился на Фина. Схватил его и ускакал прочь, неся Фина в зубах, как дикая кошка несет пойманную птицу. Больше мы не видали ни его, ни Фина. Народ говорит, что тигр — это Хенга, и потому он и выбрал Фина, которого при жизни ненавидел.

— В таком случае, я должен быть настороже, ведь Хенга ненавидел меня намного сильнее, чем Фина. Хенгу я убил и клянусь, что убью тигра, если он еще будет рыскать в этих краях. Но хотел бы я узнать, откуда пришел этот зверь.

В это мгновение в пещеру вошел Паг.

Аака, слушавшая рассказ о смерти Фина, поднялась и ушла, бросив на ходу:

— Вот идет человек, который, наверное, сможет научить вас, как поймать тигра в ловушку. Ведь что такое тигр? Только большой полосатый волк.

При приближении Пага все в пещере расступились и отошли подальше: правда, они были благодарны Пагу, но после истории с волками боялись его еще больше, чем прежде. Даже Моананга задрожал и уступил карлику место.

— Нечего вам меня бояться, — насмешливо приветствовал их Паг, — серая волчица убежала, и ее родичи не последуют ни за мною, ни за нею. Я только что видел их. Они дерутся и пожирают друг друга. Вскоре они все передохнут. Ведь эту стену им не одолеть и не подкопать.

— Скажи, Паг, — смело спросил Моананга, — кто ты: человек или волк в образе карлика?

— Ты знал моего отца и мою мать, Моананга, и потому можешь сам ответить на свой вопрос. А впрочем, в каждом человеке есть кое-что волчье, а во мне несколько больше, чем в остальных. Ви знает, почему я это говорю.

— Если в каждом человеке есть нечто волчье, значит, и в тигре может быть что-то человеческое, — задумчиво пробормотал Моананга и повторил Пагу историю о тигре и Фине.

Паг внимательно выслушал его.

— Стоит пройти одной туче, как за нею вслед идет другая, — задумчиво сказал он. — С волками расправились, а теперь им на смену тигр. Не знаю, живет ли в нем Хенга. Но если Хенга и вправду вселился в тифа, то его нужно прикончить как можно скорее.

И он взглянул на Ви и на Фо, который стоял рядом с отцом, прижавшись к нему.

Затем Паг отправился добыть что-нибудь поесть.

Начиная с этого дня тигр стал не меньшим бедствием для племени, чем были волки.

Тигр рыскал вокруг деревни в ночной темноте, а когда рассветало и люди выходили из хижин, он врывался в селение, хватал кого попало и убегал, унося добычу в зубах. Его не останавливали никакие изгороди, он не попадался ни в какие ловушки и был так ловок, что никто не мог ранить его копьем.

Ви уже начал бояться; впрочем, больше за Фо, чем за самого себя. Несомненно, рано или поздно мальчик попадется в когти хищника, а может быть, первым попадется сам Ви.

Народ жил в постоянном страхе, и теперь никто не решался выходить из хижины, покуда совсем не рассветет, и уж во всяком случае никто не осмеливался выходить из селения в одиночку.

Весна наступила, наконец, с большим опозданием. Снега растаяли, и в лесах снова появились олени.

Ви надеялся, что теперь тигр перестанет убивать людей и начнет охотиться на дичь, а может быть, уйдет туда, откуда явился, уйдет, чтобы найти своих сородичей. Но эти предположения оказались неверными.

Тигр, очевидно, был последним из породы саблезубых. Он появлялся то в одном месте, то в другом; на людей он нападал по-прежнему, не обращая никакого внимания на дичь: тигр уволок еще несколько человек.

Кончилось дело тем, что ни один человек уже не решался ходить на охоту, так как каждый боялся, что чудовище набросится на него. Никто не знал, где логово тигра. Тигр, казалось, одновременно находился повсюду, постоянно следил за людьми и знал, куда они пойдут.

В конце концов все племя собралось на Место сборищ и послало Винни-Трясучку позвать Ви.

Ви явился в сопровождении Пага.

Урк-Престарелый заговорил от имени племени:

— Тигр с большими зубами убивает нас. По нашему — это Хенга. Ты убил Хенгу и превратил его в тигра. Ты — великий охотник и наш вождь по праву победы. Мы хотим, чтобы ты убил тигра, как убил Хенгу.

— А если я не могу или не хочу, что тогда?

— Тогда, если нам удастся, мы убьем тебя и Пага и изберем другого вождя, — ответил за собравшихся Винни. — А если не удастся, то мы перестанем подчиняться тебе и твоим законам и уйдем прочь отсюда с места, где жили испокон веков, и постараемся найти себе иное пристанище, подальше от тигра.

— А может быть, тигр пойдет за вами? — мрачно ухмыляясь, заметил Паг.

Эти слова произвели на собравшихся самое тяжелое впечатление: о такой возможности они не думали.

Но Ви, не давая никому ответить, начал медленно, грустным голосом:

— Видно, среди вас у меня немало врагов. Этому я не удивляюсь: последняя зима оказалась суровой, намного суровее, чем предыдущая, холода были жестоки и снега больше, чем когда-либо до сей поры, и поэтому — смерти и болезни в племени. Одних из нас убили волки, других тигр. Боги, которые живут во льду, не помогли нам, хотя жертв приносили мы немало. Вы велите мне убить тигра, а не то вы убьете меня сами и изберете иного вождя, на что вы — согласно старинным обычаям — имеете право. И вы собираетесь, если я окажусь сильнее вас, покинуть меня и уйти прочь — искать новые места для становищ вдали от мест, где вы родились.

— Внимай же, о племя! — громко выкрикнул Ви. — По-моему, вам нечего уходить отсюда в иные места, где вы, может быть, встретите опасности большие, чем те, от которых убегаете. Я отправлюсь сам на этого тигра и постараюсь одолеть его, как одолел Хенгу. Возможно, я убью тигра, но значительно более вероятно, что он прикончит меня. В таком случае, вам предстоит либо бороться с хищником, либо бежать отсюда. Как бы то ни было, вам решительно незачем пытаться убить меня, ибо знайте, что мне надоело быть вождем. Недавно еще я освободил вас от угнетателя, который безжалостно убивал своих единоплеменников, и с того времени, трудясь день и ночь, я заботился только о том, чтобы всем было хорошо, и изо всех сил старался улучшить жизнь племени. Вы считаете, что я не справился со своей задачей, и я совершенно согласен с вами; ведь иначе вы бы были больше привязаны ко мне. Поэтому я слагаю с себя звание вождя. Если же обычай не позволяет этого, я встану здесь безоружный и буду ждать, когда тот, которого вы выберете, дубиной или копьем прикончит меня.

— Итак, — закончил он, — выбирайте человека, и я подчинюсь ему. Но, как вождь племени, я даю вам последний совет; скажите ему, чтобы он дал мне возможность пойти на тигра. Если тигр не убьет меня, я возвращусь, и тогда вы будете вольны поступать со мной, как вам будет угодно.

Народ услышал эту речь, оценил ее благородство и устыдился, но помимо стыда всех охватило смущение и замешательство, потому что племя не знало, кого выбрать вождем вместо Ви.

И, в довершение всех неприятностей, Паг громко заявил, что не успеют они выбрать вождя, как Паг вызовет его на бой.

При этих словах все, кто уже начал было поглядывать в сторону пещеры, торопливо опустили глаза.

Кто-то выкрикнул имя Моананги, но тот заявил:

— Ну, нет. Я на стороне моего брата Ви. Если вы изгоните его или предадите смерти, значит, сошли с ума. Где вы найдете человека, более отважного, мудрого и честного, чем он? Почему вы сами не пойдете на тигра? Не потому ли, что трусите?

Никто не отвечал.

Некоторое время все сконфуженно перешептывались, затем кто-то выкрикнул:

— Ви наш вождь! Мы не хотим другого.

Так закончилась эта смута.

* * *
В ту же ночь Ви и Паг совещались о том, как убить тигра. Рассуждали они долго и серьезно, но никак не могли найти никакого разумного решения. Уже были обдуманы все способы. Тигр не попадался ни в какие, даже самые искусные,ловушки; он не ел отвратительного мяса, не боялся огня и вообще его ничем нельзя было прогнать или испугать. Дважды племя, вооружившись отправлялось на охоту за ним, но один раз он укрылся от них, а в другой — сам напал, убил одного человека и скрылся. С тех пор племя оставило попытки расправиться с хищником.

— Мы с тобой должны одни идти на него, — сказал Ви.

Паг покачал головой:

— Нашей силы не хватит на это. Прежде чем ты успеешь ударить его секирой, он прикончит нас обоих. Тут нужно применить другой способ. Тигр, должно быть, очень одинок. Дай мне на время плащ вождя, Ви. Если он пропадет, я отдам тебе лучший.

— Зачем?

— Я скажу потом. Ты мне дашь плащ и ожерелье из тигровых когтей?

— Бери, если хочешь, — устало уступил Ви, зная, что бесполезно стараться выпытывать у Пага тайну, которую тот хочет хранить.

— Возьми их и возьми с ними вместе и звание вождя, если хочешь, — также устало предложил Ви. — Хватит с меня всего. О, как бы я хотел снова быть просто охотником, и больше никем!

— Ты и будешь охотником, — медленно ответил ему Паг, — величайшим охотником, какой когда-либо существовал на свете. А теперь давай некоторое время больше не будем говорить о тиграх, а не то они мне будут сниться по ночам.

* * *
Потом Паг несколько дней подряд пропадал где-то целыми часами и возвращался поздно ночью всегда очень усталый. Ви заметил, что таинственно исчезли не только плащ из тигровой шкуры и ожерелье из тигровых костей, но и высушенная ветром голова Хенги, торчавшая на дереве.

Однажды Аака спросила Ви, почему он не носит плаща.

— Потому что зима прошла и становится жарко, — ответил Ви.

— По-моему, вовсе не жарко. А почему ты не носишь ожерелья?

— Потому что кожа у меня стала нежной, и когти царапают ее.

— Паг здорово научил тебя врать. Он бы сам не смог ответить ловчее. А куда это он все время ходит так таинственно?

— Не знаю. Я сам собирался спросить у тебя об этом. Ведь ты так бдительно следишь за каждым его поступком.

— Думаю, что могу ответить на твой вопрос. По-моему, он ходит на охоту со старой волчицей. Потому-то он такой усталый и приходит домой. Я слыхала, что совсем недавно несколько наших мертвецов выкопали из-под снега и съели.

— Об этом мне никто ничего не говорил.

— Даже вождю племени сообщают не все, а особенно о тех, кого он любит, — бросила Аака и ушла, рассмеявшись.

Две ночи спустя Паг подошел ко входу пещеры, послюнил палец, выставил его наружу и озабоченно проверил направление ветра. Затем подошел к Ви и прошептал:

— Ты готов подняться за час до рассвета и пойти со мной убивать тигра?

— Не лучше бы взять с собой кого-нибудь еще? — нерешительно произнес Ви.

— Нет. Только дураки делятся добычей с другими. Пускай вся слава будет нашей. А теперь больше не спрашивай меня ни о чем. Здесь слишком много ушей.

— Хорошо, — согласился Ви, — я пойду с тобой, убью тигра или погибну.

* * *
Часа за полтора до рассвета они выскользнули из пещеры, подобно теням. Но Ви, перед тем как уйти, поцеловал Фо, спавшего рядом с его ложем: Ви думал, что больше не увидит сына. Он взглянул на спящую Ааку и грустно вздохнул.

Он был в полном вооружении: захватил с собой тяжелую секиру из блестящего камня, два кремневых копья и кремневый нож. Паг захватил с собой также два копья и нож.

Они вышли из селения и пробирались лесом при свете заходящей луны и блестевших звезд.

Паг заметил, что разгулявшийся ночью ураган утих.

— Вот посмотри, как ярко светят звезды. Это предвещает хорошую погоду.

Ви рассердился и закричал:

— Да перестань ты болтать о погоде и звездах. Скажи мне лучше, куда мы идем и зачем? Что я, по-твоему, младенец, чтобы меня держать в неведении?

— Да, — хладнокровно ответил Паг. — Ты младенец, у которого любая женщина может выпытать тайны. Обо мне уж во всяком случае этого сказать нельзя.

— Я возвращаюсь домой, — сказал Ви и остановился.

— Но, впрочем, если хочешь, — спокойно продолжал Паг, — теперь я могу рассказать тебе, в чем дело. Только не стой на месте, как девушка, ожидающая возлюбленного. Поторопись. Времени у нас осталось мало.

— А терпения у меня еще того меньше, — проворчал Ви и двинулся вперед.

— Так вот в чем дело. Ты знаешь, там на опушке леса, две скалы, которые народ называет Муж и Жена, потому что они так близко друг от друга и все-таки разделены. Я обнаружил, что по тропинке между ними и ходит этот самый тигр. Для того, чтобы отпугнуть его на некоторое время, я развесил там человеческие одежды. Затем я принялся за работу и вырыл яму; яма, доложу тебе, замечательная. Она узка, как могила, и вся утыкана острыми копьями. На дне ее я разжег костер для того, чтобы уничтожить человеческий запах. Яму скрыл сосновыми ветвями, которые пахнут так сильно, что запах человека не слышится, а их я усыпал тонким песком, совершенно схожим с песком всей местности. Этот песок я принес туда в мешке из только что снятой и невыдубленной шкуры, а насыпал в мешок раковиной; так что я ни к одной песчинке не прикоснулся. Словом, тигр будет обманут.

— Этого тигра ничем не обманешь, — хмуро пробурчал Ви в ответ. — Ведь он хитер, как человек. Мало мы делали ловушек? А ведь он ни разу не попадался ни в одну.

— Да, Ви, тигр очень хитер, но только он одинок, и, если он увидит, что другой тигр прошел по этому мосту и поджидает его на той стороне ямы, он почти наверняка пойдет туда. На этом и построен весь мой замысел.

— Другой тигр? Что ты хочешь этим сказать?

— Скоро узнаешь. И вот что, Ви. Забудь, что ты хороший вождь. Помни только, что ты значительно лучший охотник, и молчи. Если мы подойдем тихо, нам бояться нечего, так как мы стоим по ветру у тигра, и учуять нас он не может.

Наконец, они добрались до места. Невдалеке от ямы лежала груда камней.

Паг шепнул Ви:

— Скорее прячься здесь. Рассвет близок, и тигр должен вскоре пройти. Держи секиру наготове.

— Что ты будешь делать?

— Увидишь. Не удивляйся ничему. Не двигайся, покуда я не позову тебя на помощь или покуда на тебя не нападут.

Паг скрылся где-то в темноте, а Ви, став на колени, смотрел в щелку между камней. Он с юности привык к охоте и почти не хуже зверя видел в темноте. Он заметил на снегу (здесь, в тени между утесами, снег еще не растаял) следы тигровых лап и подумал, что Паг опоздал и тигр уже прошел. Затем он сообразил, что это невозможно: ведь тигр должен был в таком случае свалиться в яму. Откуда же взялись эти следы? Его удивление усилилось, когда он увидал в тени утеса тигра. Да, да, тигра. Тигра — по эту сторону ямы.

Как мог тигр попасть сюда?

Они только что прошли по открытому месту, где деревьев не было, и тигру здесь негде было укрыться. А ведь это был тигр. Ясно видна была его полосатая шкура. Тигр ворчал и грыз что-то лежавшее на самом краю прикрытой ямы.

— Если, — подумал Ви, — я внезапно прыгну на него с камнем и ударю изо всей силы, быть может, мне удастся переломить ему шею или размозжить голову, прежде чем он набросится на меня.

Тут он вспомнил, что Паг приказал ему не шевелится, разве только в случае, если на него нападут или Паг позовет на помощь. Вспомнил он также, что Паг вполне заслуженно гордился тем, что никогда не говорит попусту. Поэтому Ви остался на месте и продолжал ждать.

Уже пробивались сквозь тучи первые серые лучи рассвета. Они упали и в тень, скрывавшую тигра, и Ви увидел, что тот грыз.

То была голова Хенги! Ви понял все. Тигром был Паг. Да, в этой шкуре, сделанной из плаща вождя, скрывался Паг, и он держал голову Хенги, делая вид, что пожирает ее. И подумать только, что Ви несколько мгновений тому назад собирался наброситься на это чучело! Значит, он убил бы Пага! От одной мысли об этом вся кровь у него похолодела. Затем он забыл обо всем.

На другой стороне расщелины, медленно подползая, помахивая хвостом, волоча брюхо по земле, оскалив зубы и взъерошив шерсть, появился чудовищный зверь, которого они преследовали. Вот он поднялся во весь рост. Тигр был ростом не ниже оленя! Он стоял, подозрительно оглядываясь и всматриваясь вперед горящими глазами.

Тигр внизу, или, вернее, Паг в тигровой шкуре зарычал еще свирепее и яростно затеребил голову Хенги. Чудовище прижало уши и зарычало в ответ, но дружелюбно. Затем, очевидно, оно почуяло запах головы Хенги и взглянуло на нее.

Тигр сделал несколько шагов, выгнул спину и подпрыгнул, как прыгает играющий котенок. Он высоко взлетел в воздух и всеми четырьмя лапами опустился на ветви, скрывавшие яму, и сучья провалились под его тяжестью. Он свалился в яму, а за ним покатилась голова Хенги. Рев потряс воздух, потому что острые колья, которые Паг поставил на дне ямы, глубоко вонзились в тигра.

Ви выскочил из прикрытия и побежал к Пагу.

Тот уже успел скинуть с себя шкуру и стоял у края ямы, держа копье в руке и гладя вниз. Ви посмотрел в направлении его взгляда и увидел, как огромный тигр (глаза его сверкали, как раскаленные угли) корчится на кольях. Внезапно зверь замолчал, и они подумали было, что он умер.

Вдруг Паг крикнул:

— Берегись! Зверь идет!

В то же самое мгновение когти тигра показались на краю ямы, а за ними вслед потянулась его огромная плоская морда. Тигр соскочил с кольев и вылезал из ловушки.

Паг ударил его копьем, вонзив глубоко в горло. Зверь схватил рукоять зубами и перегрыз ее.

— Бей! — крикнул Паг.

И Ви, изо всех сил обрушив свою секиру на тигра, мощным ударом разбил ему череп.

Но и это не убило тигра. Ви ударил вновь и раздробил ему одну переднюю лапу. Тигр поднялся и выскользнул из ямы. Встал на дыбы и взмахнул неповрежденной лапой.

Ви отбежал назад и пригнулся так, что удар пришелся поверх него, а Паг отскочил в сторону. Тигр бросился на Ви, навис над ним, стоя на задних лапах. Он был так изранен, что прыгать не мог. Ви схватил секиру обеими руками, ударил, и острое лезвие глубоко вонзилось в брюхо зверя. Он попытался выдернуть секиру, но не успел, и тигр обрушился на него всей тяжестью.

Паг подбежал и вонзил зверю в бок свое второе копье.

Тогда тигр, уже разинув пасть, чтобы сомкнуть ее на голове Ви, жалобно простонал. Челюсти его сжались, когти судорожно дернулись, голова опустилась на лицо Ви, дрожь пробежала по всему его телу, и тигр утих.

Паг снова навалился на копье, вгоняя его все глубже и глубже, покуда не убедился окончательно, что острие пробило сердце тигра. Тогда, схватив зверя за лапы, карлик напряг все свои силы и перевернул тигра. Мертвый зверь перекатился на спину. Под ним лежал весь красный от крови Ви.

Паг решил, что Ви мертв, и тихо всхлипнул от горя. Но Ви присел и стал тяжело переводить дух; он чуть не задохнулся под тяжестью тигровой туши.

— Ты ранен? — наклонился к нему Паг.

— Кажется, нет, — пробурчал Ви. — Когти миновали меня.

— У тебя будет изумительный новый плащ, — сказал Паг.

— Он твой, по заслугам, — отвечал Ви.

Глава 8

ЛОДКА И ЕЕ СОДЕРЖИМОЕ
Ни Ви, ни Паг не были даже поцарапаны. Однако, в пещеру они возвратились, прислоняясь друг к другу, — так они устали. С мертвым зверем они ничего не могли сделать и потому оставили его на месте.

Прежде чем уйти, Паг вытряс из плаща водоросли и мох и набросил себе на плечи. Но голову Хенги он оставил на месте. Она свое дело сделала, и Паг поклялся, что никогда больше не подойдет к ней.

— Вдоволь нанюхался, — заметил он.

До селения они добрались на рассвете, так что никто еще не вышел из хижин. Народ, зная, что тигр нападает в этот час, по утрам не выходил. Поэтому Ви и Паг добрались до устья пещеры незамеченными.

Но в пещере их уже ждали.

Фо спозаранку разбудил Ааку и сказал, что отец куда-то ушел. Аака же, жестокая на словах, всегда тревожилась, если он уходил куда-нибудь и она не знала, куда. Сегодня же утром она тревожилась больше обыкновенного, так как Ви ушел из пещеры не один, а вместе с Пагом. Не в силах совладать с тревогой, она послала Фо (хотя ему и грозила опасность попасться в лапы зверю) за Моанангой.

Итак, в пещере оказались и Моананга, и Тана, которую он не хотел оставлять одну в хижине, и еще несколько человек, которых он позвал, потому что никто не выходил один в этот час, когда тигр рыскал возле поселения.

Войдя в пещеру, Моананга спросил, в чем дело. Аака ответила, что хочет знать, не видели ли они Ви. Она не может найти ни Ви, ни Пага, который, несомненно, ушел вместе с ним. Так вот, не знают ли они, куда ушли ее муж и его слуга.

Моананга сказал, что не знает, и пытался успокоить ее, напомнив, что у Ви немало забот, о которых он не говорит никому; несомненно, он ушел по одному из таких дел.

Но Фо прервал его жестом. Мальчик только указал пальцем вперед, и все, обернувшись, поглядели в том же направлении: из утреннего тумана вынырнул Ви, с головы до пят залитый кровью. Он шел, опираясь на плечо Пага, как хромой опирается на палку.

— Я не напрасно тревожилась, — сказала Аака, — Ви ранен, и ранен сильно.

— Однако, он идет легко, и секира его не менее красна, чем он сам, — возразил Моананга.

Ви подошел к пещере, и Аака спросила.

— Чьей кровью ты покрыт? Своей или какого-нибудь другого человека?

— Не человеческой. Это кровь тигра, которого убили мы с Пагом.

— Паг бел, а ты красен от крови. Но что стало с тигром?

— Убит.

Все удивленно уставились на него, и Аака спросила:

— Ты убил его?

— Нет. Я только бился с ним, но убил его Паг. Паг придумал хитрый план. Паг приготовил ловушку. Паг сделал приманку и Паг пронзил копьем сердце тигра, прежде чем зверь успел разгрызть мне череп.

— Поглядите на череп тигра, — сказал Паг. — Да измерьте, секира ли Ви пробила дыру в голове тигра. Взгляните на переднюю лапу тигра; чье оружие раздробило ее?

— Паг! Вечно Паг! Неужели без Пага ты ничего не можешь делать сам, муж мой?

— Могу, — с горечью возразил Ви. — Могу, например, поцеловать женщину, если она красива и добра.

Потом Ви прошел мимо них в пещеру и приказал дать ему воды, чтобы умыться. А Паг сел у входа в пещеру и стал рассказывать всем желающим слушать его о том, как Ви убил тигра. О своем участии в этом он не сказал ни слова.

Человек двадцать или более того, под предводительством Моананги, отправились за трупом тигра, принесли его и положили на видное место. В тот день каждый, кто мог, и стар и млад приходили смотреть на мертвое чудовище, причинившее племени столько зла. Паг сидел рядом с трупом, ухмылялся и показывал, где ударила секира Ви, раздробившая череп тигру, и как Ви сломал тигру лапу.

— А кто пробил ему сердце? — спросил кто-то.

— Ну, понятно, Ви, — весело ответил Паг. — Когда тигр набросился на него, он отскочил в сторону и ударил его копьем, а затем тигр упал на него, хотел отгрызть ему голову, но уже было поздно.

— А ты что делал в это время? — вмешалась Тана, жена Моананги.

— Я? А я смотрел. Нет, забыл. Я стал на колени и молился богам, чтобы Ви одолел тигра.

— Ты лжешь, человек-волк, — возразила Тана. — Ведь оба твои копья глубоко сидят в теле тигра.

— А может, я лгу, — не смущаясь, продолжал Паг. — А если и лгу, то этому я научился от женщин. Если тебе, Тана, никогда не случалось врать с хорошей или дурной целью, тогда можешь упрекнуть меня. Но если и ты врала, то лучше молчи.

На это Тана ничего не могла возразить, ибо всем было известно, что она не всегда говорила правду, хотя вообще отличалась хорошим честным нравом.

* * *
Когда Ви, наконец, оправился от усталости и нервной дрожи, когда его помятые бока перестали болеть, весь народ собрался и стал восхвалять его. Племя славило Ви, который избавил его от тигра так же, как избавил от волков. Племя славило Ви, говоря, что он, наверное, один из богов и вышел изо льда для того, чтобы спасти племя.

— Так вы говорите, когда все идет хорошо и когда опасность уже миновала. Но когда дела принимают дурной оборот и опасности грозят вам, тогда вы поете совсем другие песни, — грустно улыбаясь, возразил Ви. — Это у вас старая привычка: когда нужно хвалить, вы молчите, но зато распинаетесь, когда похвала не нужна.

Для того, чтобы отделаться от восхвалений, он ускользнул с Места сборищ и отправился один гулять на побережье. Паг остался на месте и принялся свежевать тигра, а потом дубить шкуру.

И наступило время, когда каждый мужчина, каждая женщина и даже ребенок могли в одиночку гулять по берегу, ничего не опасаясь, ибо убийца Хенга был мертв, волки были мертвы, и тигр был мертв тоже. И всех их убил Ви. А несколько месяцев тому назад и медведи покинули эту местность. Впрочем, неизвестно было, ушли ли они от страха перед тигром или от недостатка пищи.

* * *
Великий ураган с юга, дувший в эту весну много дней подряд почти до той самой ночи, когда Ви отправился на тигра, к этому времени улегся. Небо было совершенно чистое, но солнца этой весной стало, кажется, еще меньше, нежели в прошлом году. Воздух продолжал оставаться холодным, очень холодным, таким, какой бывает перед тем, как пойдет снег, а время было совсем не подходящее для того, чтобы шел снег. Цветы, обычно украшавшие леса и склоны холмов в это время года, еще не расцвели. Тюлени и птицы появились в значительно меньшем количестве, чем обычно. Ураган уже не дул, но море еще волновалось, и на берег то и дело с глухим шумом порывисто набегали большие волны, на которых колыхались глыбы льда.

Ви шел на восток. Он дошел до ледника и упал на колени для того, чтобы помолиться богам. Он хотел сказать им, что готов стать жертвой за свое племя.

Что-то оборвало ход его мыслей.

Это было следующее соображение; ведь ледник надвигается на долину, в которой живет племя.

Он встал, чтобы измерить, намного ли продвинулся ледник, насколько свирепы боги и как скоро собираются они поглотить племя.

Он смотрел и не верил своим глазам.

Он помнил, что в глубине льда всегда была видна фигура Спящего с длинным носом и круглыми зубами. Позади него виднелась тень, словно преследующая его. Тень, смутно похожая на человека. Теперь все изменилось: Спящий стоял на месте, но смутный образ каким-то чудом оказался впереди него, совсем близко от Ви.

Это был человек.

В том, что это человек, не могло быть никаких сомнений. Но такого человека Ви никогда еще не видал. Все члены его были покрыты шерстью, лоб отступал назад, и огромная нижняя челюсть выдавалась из-под плоского носа. Руки этого человека были длинны, непомерно длинны, ноги сведены полукругом, и в руке человек держал короткий, грубый деревянный обрубок. Глубоко сидевшие открытые глаза были малы, зубы огромны и выступали вперед, на голове росла грубая шерсть, а с плеч свисал плащ — шкура какого-то животного, — скрепленный на шее когтями. На лице этого странного и безобразного создания было написано выражение величайшего ужаса.

Ви сразу увидал, что этот человек умер внезапно, чем-то испуганный. Чего он испугался? Вряд ли Спящего. Ведь все время видно было, что не Спящий гонялся за ним, но он за Спящим. Он испугался чего-то другого.

Внезапно Ви понял, чего испугался этот человек. В прошлые времена этот праотец племени (Ви не подозревал о существовании других людей, кроме его народа, и считал человека во льду своим предком) тысячи зим тому назад бежал ото льда и снега, и они обрушились на него, поглотили его, и он задохнулся и умер.

Он не был богом. Он был только несчастным человеком, которого застала внезапная смерть и которого лед сохранил, как сохранил на его лице всю историю его кончины.

Но если это не бог, то бог ли Спящий? Может быть, Спящий просто дикий зверь, который погиб вместе с человеком, погиб в ту минуту, когда широко открыл рот и взывал к небесам о помощи?

Нет, это не боги. Им он молиться не будет.

Ви вернулся на побережье.

Он задумчиво продолжал идти на восток по холмикам и обледеневшим долинами. Он шел к небольшому заливу, где обычно собирались тюлени. Он надеялся, что увидит тюленей, прибывших с юга выкармливать детенышей.

Тюлени были всегда в центре внимания племени: их мясо шло в пищу, шкуры на одежду, их жир в светильники.

Ви шел, огибая утесы, и, наконец, добрался до берега. Мысли о Спящем и о человеке уже исчезли из его головы. Ви осматривал побережье проницательным взором охотника. Он оглядывал воду залива, низкие скалы, на которых обычно ползали тюлени (скалы эти были расположены приблизительно в четырех полетах копья от берега). Тюленей не было видно нигде.

— Этой весной они запаздывают еще больше, чем в прошлом году, — подумал Ви.

* * *
Он уже собирался вернуться домой, когда заметил на другой стороне скал, среди морского прибоя, какой-то странный предмет, что-то длинное и заостренное с обеих кондов. Сперва он решил, что это какое-нибудь неизвестное ему животное, выброшенное волнами, и уже собрался идти назад, как внезапно понял, что странная эта вещь — полая, и в ней лежит нечто похожее на человека.

Тут у Ви проснулось любопытство; он решил подойти поближе. Но, однако, добраться туда можно было только вплавь. Правда, Ви — прекрасный пловец, но вода еще оставалась необычайно холодной (по ней плавало немало глыб льда). Поэтому он решил, что лучше почти домой, тем более, что и плыть далеко. Незачем больше ломать себе голову над чем-то, что лежит в незнакомом полом предмете.

Но тут он почувствовал, что уйти не может. Что если там лежит человек? Нет, это невозможно: ведь кроме его племени на свете нет других людей. Видел же он, наверное, какой-нибудь свалившийся в море ствол или труп большой рыбы.

А верно ли, что на свете, кроме его племени, больше нет людей? Ведь он только что видел тело человека, жившего, должно быть, тысячи лет тому назад, — в те времена, когда настигший его ледник еще лежал в дальних горах. С чего же взял Ви, что он и его племя — единственные двуногие создания на земле?

Он решил посмотреть, чего бы это ему не стоило. Пускай он потонет в ледяной воде, пускай его оглушит льдина — что из этого? Вождем станет Паг или Моананга. Во всяком случае, кто бы ни стал вождем, за Фо будет присмотр, тем более, если Ви погибнет, Аака перестанет ревновать к нему мальчика.

Так думал Ви.

Он скинул плащ и положил его на скалу, а под ним спрятал секиру. Если он не вернется, Паг и все остальные узнают по этим приметам, что море поглотило его.

Итак, Ви бросился в воду.

Сперва это обожгло холодом, но он плыл большими бросками, время от времени останавливаясь, чтобы отогнать льдины или ощупать их под водой, нет ли на них острых углов, о которые можно порезаться. По мере того, как он плыл, он согрелся.

Его согревало не только движение. Кровь его текла в жилах быстрее от радости поиска, от надежды на приключение. Холодно было только на берегу, когда в голове его теснилось столько печальных мыслей, когда его преследовало воспоминание о человеке, увиденном в леднике.

А теперь он чувствовал себя, точно мальчик, добравшийся до орлиного гнезда. Это он сделал однажды; он сползал с горы, неся в корзине на спине птенцов в то время, как орлы — их родители — носились вокруг него. Да, он снова был бесстрашным мальчиком, свободным от воспоминаний о вчерашнем, свободный от страхов о завтрашнем. Мальчиком, живущим только в настоящем.

Наконец, Ви благополучно добрался до скал. Влез на них, по-собачьи отряхнулся и стал осторожно пробираться между камней. Дошел до того места, где с берега заметил тот странный, заостренный предмет, в котором кто-то лежал.

Предмет этот исчез.

Нет, он здесь! Здесь, под ним, на волнах.

Что это за предмет — неизвестно. Но ясно, что сделан он рукой человека для того, чтобы в нем плыть по воде. Предмет оказался много больше, чем он предполагал: в нем могло поместиться пять или шесть человек. Предмет, очевидно, выдолблен из дерева: на нем еще видны были следы топора.

Глаза не обманули его.

В выдолбленном дереве лежал кто-то, накрытый белым меховым плащом; плащ закрывал все тело, даже голову. Из-под края плаща виднелась коса — длинная, как болотные весенние цветы; виднелась также и рука, державшая какой-то кусок дерева, который, судя по форме, служил для того, чтобы управлять большим выдолбленным стволом.

Ви долго и изумленно глядел; наконец, он заметил, что рука эта тонка и мала, как у женщины. Рука эта принадлежала не мертвой женщине; правда, она посинела от холода, но вот пальчики шевельнулись.

Ви подумал с мгновение.

Что ему делать?

Плыть к берегу с женщиной невозможно. К тому же, ледяная вода убьет ее. К берегу ее можно доставить только в том предмете, в котором она лежит. Но перетащить этот огромный ствол ему не под силу. Значит, имеется только один выход. Ви заметил, что ствол находится почти рядом с западным протоком, по которому приходят приливы и отливы. Сейчас как раз прилив. Если толкнуть эту штуку в поток воды — прилив донесет ее до берега.

Он спрыгнул в воду и толкнул ствол. Легкое сооружение послушно поддалось толчку, правда, немножко зачерпнуло воды, и пошло по волнам прилива.

Ви остановился на мгновение. Он решил было плыть позади ствола и подталкивать его, если нужно, направляя рукой. Затем вспомнил, что вода чудовищно холодна, путь далек и судорога может схватить его.

Понятно, если он утонет, беды особенной в том нет; но что будет с женщиной?

Ее, наверное, и так нелегко вернуть к жизни, а если его не будет, она наверняка умрет. Место было пустынное, сюда приходили только охотиться на тюленей. Но если даже охотник придет, то, увидав женщину в выдолбленном стволе дерева, либо убежит со страху, либо убьет ее. В племени ходили предания о колдуньях с моря, носительницах несчастья.

Тогда Ви пришло в голову, что он может сам вскочить в этот ствол и направлять его при помощи той вещи, которая была в руке у чужестранки. Не раз случалось ему при спокойном море и тихой воде (да и не ему одному!) садиться на кусок дерева и, гребя суком, переплывать на отмель в заливе, где рыба кишмя кишела. Словом, с веслом, находившемся в руке у чужестранки, Ви был знаком.

Он взял весло у нее, взобрался в лодку, уселся у ног лежавшей и несколькими ударами направил челнок в прилив. Течение подхватило лодку и понесло ее вперед; Ви оставалось только удерживать правильный курс. Он ловко погружал весло в воду то с одной, то с другой стороны, и искусно ускользал от плавающих льдин.

Так обнаженный дикарь и закрытая плащом женщина (он не решился открыть ее лицо потому, что был наг и боялся, как бы морская колдунья не утащила его на дно) благополучно добрались до берега.

Глава 9

ЛАЛИЛА
Ви выскочил на берег, взялся за свисавшие с носа лодки канаты из шкуры и вытащил челн на песок, выше того места, куда доходил прилив. Затем побежал к скале, быстро оделся, взял секиру, — кто может знать, что скрывается под этим плащом? Но помимо секиры он захватил также и мешок, который брал с собой в путешествия. В мешке хранились запасы еды дня на два и приспособления для добывания огня. Затем он вернулся к лодке и с дрожью (подобно всем дикарям, он боялся неведомого) откинул покрывало с лица женщины.

В то же мгновение он отшатнулся. Он никогда не видел подобной красоты. Она была молода, высока ростом и всю ее покрывал поток русых волос. Лицо ее посинело от холода и обветрилось, но было овально и черты его — тонки и правильны. Глаза были закрыты, чему он обрадовался: будь глаза открыты, он знал бы, что она мертва. На щеки опускались длинные ресницы, но не русые, как волосы, а темные, почти черные.

Женщина была одета, но одета странно и необычно для Ви. На перевязях держалось длинное синее платье неизвестно из чего сделанное и перетянутое меховым поясом с блестящими камушками и поблескивающими ракушками. На шее висело янтарное ожерелье. Ноги обуты в вышитые сандалии. Поверх платья — темно-синий плащ, к плащу был прикреплен расшитый мешок.

Ви отшатнулся, бормоча:

— Морская колдунья! Носительница Зла! Это не женщина. Старики говорят, что их нужно выбрасывать в море, чтобы они не навлекли проклятия на племя. Сейчас я брошу ее в море.

Он подошел к ней вплотную, прикоснулся к ее лицу кончиками пальцев, думая, что это мираж и он ощутит пустоту.

— У нее тело, как у женщины! А какое тело у колдуний?

В это мгновение Морская Колдунья вздрогнула и застонала.

— Колдуньи живут во льду. Разве они дрожат? Я сперва отогрею ее и оживлю. Если она не женщина, а колдунья, я убью ее, прежде чем она убьет меня.

Он огляделся. На берегу стоял утес из мягкого камня с пещерой, образовавшейся в результате приливов. Рядом журчал ручей. Ви поднял Морскую Колдунью на руки, отнес ее в пещеру и положил на ложе из сухих водорослей, на котором он спал в прошлом году, когда в последний раз охотился на тюленей. Затем он стал приводить женщину в чувство: растирал ей руки и ноги. Она все не приходила в себя. Он снова поднял ее и прижал к груди, чтобы согреть, но тщетно.

Обморок продолжался.

Ви опустил ее на ложе и накрыл своим плащом. В пещере, приготовленная охотниками, лежала куча дров.

Ви вынул из мешка палочки для добывания огня, одну зажал между ног, насыпал на нее трут, а другую палочку — из твердого дерева и заостренную на конце — быстро завертел между ладонями. Завертел быстрее, чем обычно. Мелькнула искра, и трут воспламенился. Ви раздул его, подбрасывая в огонь растертые водоросли; наконец, показался настоящий огонь. Ви разжег костер, и веселое пламя запылало.

Ви остановился, восхищаясь собственной работой и смутно дивясь тому, как от трения двух кусков дерева появляется огонь; ведь если выпустить этот огонь на свободу, он может сжечь целый лес.

Ви каждый день дивился многим вещам, которых не понимал.

Но нужно было думать о другом.

Он перенес меховой плащ к самому огню и положил на него Морскую Колдунью, предварительно заботливо убрав ее волосы в сторону, чтобы они не загорелись.

Так она лежала, и жар бил ей в лицо, освещая его, а Ви, как зачарованный, глядел на это лицо, гадая, выживет Колдунья или умрет. Он надеялся, что выживет, и смутно чувствовал, что, если бы она умерла, было бы лучше; он предвидел в будущем немало тревог и забот из-за нее.

Но Морская Колдунья умирать не собиралась.

Тепло благотворно подействовало на нее. Она открыла глаза, и Ви увидал, что они большие и очень нежные. Затем она села, опираясь на руку, взглянула на огонь, пробормотала что-то мягким голосом и протянула к огню вторую руку. Затем стала озираться: взглянула на море, осмотрела пещеру.

Потом ее взгляд упал на Ви.

Она увидела широкоплечего смуглолицего мужчину, стоявшего перед ней на коленях с протянутыми руками, стоявшего молча и неподвижно.

Она вздрогнула и стала внимательно разглядывать его.

Ее взгляд медленно заскользил по фигуре Ви и ненадолго задержался на его лице. Затем упал на секиру и стал испуганным. От секиры — снова к лицу; на лице Ви она прочитала, что бояться нечего, что лицо дикое, но не злое, серьезное и доброе. Она покачала головой и улыбнулась.

Он медленно и неловко улыбнулся ей в ответ.

Тогда она коснулась пальцами губ и горла.

Ви смотрел, недоумевая. Затем понял. Он выскочил из пещеры и принес воду в пригоршнях — никакого другого сосуда у него не было. Она вновь улыбнулась, кивнула и выпила принесенную воду. Трижды ходил он за водой, покуда колдунья не утолила жажды.

Тогда она показала на зубы, и Ви понял снова.

Он раскрыл мешок, вынул оттуда сушеную рыбу и в знак того, что еда съедобна и не отравлена, отломил кусок, разжевал и проглотил. Морская Колдунья смотрела недоверчиво; видно было, что к такой пище она не привыкла. Но она все же отломила кусочек и попробовала. Пища, очевидно, ей понравилась. Она попросила еще и съела довольно много, затем знаками попросила снова принести воды.

К тому времени уже стемнело.

Женщина показала на небо и задала какой-то вопрос. Ви не понял ничего и попытался что-то ответить. Он был в большом затруднении. Наступала ночь, до селения было не близко, и ночной путь туда был опасен.

К тому же, Морская Колдунья, должно быть, сильно устала и нуждается в отдыхе, если только колдуньи вообще отдыхают.

Он приготовил ей ложе из водорослей возле костра и знаками посоветовал лечь. Взяв другую охапку водорослей, пошел к устью пещеры, ткнул пальцем в себя, затем на водоросли, дал ей понять, что ляжет здесь. Она утвердительно кивнула в ответ, и Ви вышел из пещеры, чтобы посмотреть, не явился ли за ним Паг.

Но Паг свежевал тигра и думал что Ви вернется ночью.

Ви, войдя в пещеру, увидел, что Морская Колдунья легла и, очевидно, спит — глаза ее закрыты. Он улегся, зарывшись в водоросли, но не мог заснуть.

Не мог спать Ви не от холода и не потому, что лег на пустой желудок (он не притронулся к пище, потому что хранил ее для Морской Колдуньи). Любой дикарь легко обходится без пищи день или два, и холод ему не в диковину. Спать ему мешала мысль о найденной им женщине и о том, что может произойти из-за нее.

Он знал, что бы ни случилось, даже если она исчезнет так же мгновенно и неожиданно, как появилась, — он никогда не забудет Морскую Колдунью.

А если она не исчезнет? Какими глазами посмотрит на нее народ? Как примет ее Аака? Где она будет жить?

Раньше все было просто — он смог бы жениться на ней. Но он сам издал новый закон и дал клятву, а несоблюдение клятвы навлечет на него насмешки и позор.

Так думал Ви, стараясь разрешить неразрешимую задачу.

Наконец, он оставил эти мысли и дважды вставал и подбрасывал дров в огонь. Делал он это, отворачиваясь от спящей, ибо, по обычаям племени, мужчина не должен глядеть на спящую женщину. Но хотя он не видал ее, он чувствовал на себе ее взгляд.

Наконец, ему удалось ненадолго забыться сном.

Шорох разбудил его. Ви открыл глаза и увидел: Морская Колдунья стоит над ним и внимательно рассматривает его. Он лежал не шевелясь, прикидываясь спящим. Его вид обманул ее, и она вышла из пещеры.

Глядя на луну, она встала на колени и тихо запела. Затем поднялась, подошла к лодке и задумчиво остановилась возле нее. Нагнулась и попыталась столкнуть ее в воду, но киль глубоко погрузился в морской песок, и лодка не шевельнулась.

— Она хочет вернуться в море. Пусть. Так будет лучше. Я помогу ей, — подумал Ви и подошел лодке.

Женщина взглянула на него удивленно, но без страха. Видно было, что она уже не боится его. Он знаками объяснил ей, что, если она захочет, он поможет столкнуть лодку в воду.

Очевидно, она удивилась; очень серьезно всмотрелась в его лицо, разглядела печальное выражение глаз и поняла, что предлагает ей это вовсе не для того, чтобы отделаться от нее.

Тогда она пробормотала несколько слов, махнула руками, снова посмотрела на луну и, наконец, решилась. Покачала головой, улыбнулась, тихо взяла Ви за руку и повела его к пещере.

«Колдунья хочет остаться, — подумал Ви. — Что поделать? Я, во всяком случае, помог ей, когда она хотела уехать отсюда».

Наконец, настал день. Серый и хмурый, но не дождливый.

Колдунья вышла из пещеры и поманила Ви. Он некоторое время колебался, затем вошел. Она подложила дров в огонь, и костер ярко запылал.

Она, очевидно, уже умылась, и плащ и одежда ее были сухи и казались ему великолепными. Она провела по своим волосам чем-то острозубым, сделанным из рога. Ви никогда этой вещи не видел, но, поняв ее назначение, был страшно удивлен, как это племя само не додумалось до такого гребня.

Ви подумал, что женщина, должно быть, голодна. Раскрыл мешок и вытащил оттуда еду. Колдунья принялась есть, затем остановилась и протянула кусок рыбы Ви, знаками показывая, чтобы он ел тоже. Он отказывался, но она настаивала на своем, объясняя ему, что не будет есть, пока он не поест.

Дело кончилось тем, что они дружно уничтожили все запасы Ви.

В то самое мгновение, когда Ви протягивал Морской Колдунье последний кусок рыбы, Паг появился у входа в пещеру и остановился, глядя на резко очерченные огнем фигуры, точно это были привидения.

Морская Колдунья увидала его, неуклюжего, кривоногого, большеголового, одноглазого, и впервые испугалась.

Она схватила Ви за руку и вопросительно посмотрела на него. Ви, не зная, что делать, улыбнулся, погладил ее по руке и сказал Пагу повелительным тоном, который она поняла:

— Что ты здесь делаешь?

— Сам не знаю, — задумчиво сказал Паг. — Я вижу, что здесь мне не место. Я шел по твоим следам, боясь, не случилось ли с тобой чего дурного, а оно-то и случилось.

И он уставился своим единственным глазом на Морскую Колдунью.

— Есть у тебя какая-нибудь еда? — спросил Ви, который, по правде говоря, хотел оттянуть объяснение. — Если есть, давай; эта девушка долго не ела и еще голодна.

Паг ехидно улыбнулся.

— Откуда ты знаешь, что она не замужем и что долго не ела? Ты понимаешь ее язык?

— Нет!

Ви ухватился за последний вопрос и сделал вид, что не заметил первого.

— Я нашел ее плавающей в выдолбленном стволе и оживил.

— Находка эта заслуживает внимания: она красавица. Но не знаю, что скажет Аака по этому поводу.

— Я тоже не знаю.

— Может быть, она — колдунья, которую лучше всего убить?

— Может быть, но убивать ее я не собираюсь.

— Понимаю тебя, Ви. Кто может убить этакую красавицу? Взгляни на ее тело, лицо, волосы, глаза.

— Уже видел, — раздраженно оборвал его Ви. — Перестань болтать глупости и скажи лучше, что мне делать.

— Я думаю, что лучше всего жениться на ней и сказать племени, что ее послали тебе Ледяные боги или Морские, или еще какие-нибудь там боги, — посоветовал Паг.

— А новый закон?

— Гм… — произнес Паг. — Мне этот закон никогда не нравился. Ну, словом, если ты не собираешься убивать ее и не хочешь на ней жениться, остается только привести ее в селение. С Аакой жить она не сможет, в пещере также, значит, нужно дать ей отдельную хижину. Возле самого устья пещеры стоит пустая прекрасная хижина, так что тебе даже в гости придется ходить недалеко.

Ви рассеянно спросил, чья же это хижина пустует.

— А помнишь, Рахи-Скряга умер на прошлой неделе то ли от страха перед тигром, то ли с горя, что ты приказал ему поделить рыболовные крючки и кремневые ножи между теми, у кого их нет?

— Помню. А кстати, ты нашел эти крючки?

— Пока нет. Я думаю, что старуха Рахи, которая после его смерти убежала из хижины, запрятала их к нему в могилу. Но этим я еще займусь. Словом, есть хижина, и вполне пригодная для жилья.

— Да. К тому же женщины, которые присматривают за детьми в пещере, могут присматривать и за Морской Колдуньей.

Паг с сомнением покачал головой и заметил, что не думает, чтобы какая-нибудь женщина согласилась присматривать за Морской Колдуньей, так как молодые женщины будут ревновать, а старые бояться ее.

— Особенно потому, — добавил он, — что ты сказал, что она — колдунья.

— Ничего подобного я не говорил, — рассердился Ви. — Я назвал ее Морской Колдуньей, потому что она явилась с моря.

— А может быть, потому, что она колдунья, — вставил Паг. — Во всяком случае, нужно узнать, как ее зовут.

— Верно. Ведь если женщины откажутся смотреть за ней, я поручу ее тебе.

Паг повернулся к Морской Колдунье, которая все время внимательно вслушивалась в разговор, догадываясь, что речь идет о ней.

Он ткнул Ви в грудь и сказал: «Ви», затем ткнул в грудь себя и сказал: «Паг». Он повторил это несколько раз, затем указал на нее пальцем и посмотрел вопросительно.

Сначала она ничего не понимала, но потом догадалась, улыбнулась и повторила их имена. Затем прикоснулась пальцем к своей груди и сказала: «Лалила».

Они кивнули и воскликнули «Лалила»! Она кивнула в ответ, снова улыбнулась и повторила: «Лалила».

Затем Паг и Ви заговорили о лодке, повели Лалилу к ней и знаками показали, что хотят спрятать лодку в пещере. Они вылили воду из лодки и втащили в пещеру. Паг внимательно осмотрел ее (он понимал, что эта вещь может пригодиться), и затем лодку засыпали водорослями, а весла зарыли в песке.

Затем Ви взял Лалилу за руку и знаками показал ей, чтобы она шла за ними. Сначала она испугалась и противилась, но затем пожала плечами, вздохнула, умоляюще посмотрела на Ви и покорно пошла следом.

Час с лишним спустя Аака, Моананга, Тана и Фо, ожидавшие на краю селения, испуганно думали о том, почему Ви так долго не возвращается.

— Смотрите! — закричал Фо, показывая на появившихся людей. Вот идут отец, Паг и какая-то красавица.

— Она действительно прекрасна, — согласился Моананга.

Тана смотрела, широко раскрыв глаза.

Аака воскликнула:

— Она действительно прекрасна, но она колдунья и принесет нам зло.

Тана внимательно смотрела на то, как высокая чужестранка легко скользила по песку. Разглядела ее синий плащ, янтарное ожерелье и русые волосы. Увидала — когда Лалила подошла ближе — темные глаза.

— Ты права, Аака. Это колдунья, но такая, какой мы с тобою хотели бы быть, — сказала Тана.

— То есть?

— Она влюбит в себя всех мужчин, и ее возненавидят все женщины. Каждая из нас хотела бы добиться того же.

— Ты, но не я.

— Можешь говорить, что хочешь. Это просто слова. Ты не ласкова с Ви. Но стоит только ему уйти, как ты следишь за ним жадными глазами.

Тана никогда не любила Ааку и очень почитала Ви.

Аака, понятно, в долгу не осталась, но в это мгновение Ви, Паг и женщина уже подошли.

Фо повис на шее у отца. Моананга пробормотал радостное приветствие. Тана двусмысленно улыбалась, разглядывая одежду и ожерелье чужестранки.

Ви обратился к Ааке, но та перебила:

— Привет, о муж мой. Мы боялись за тебя и рады вновь увидеть тебя и твою тень.

Она взглянула на Пага.

— А это кто с тобой — высокий юноша или женщина? — с усмешкой спросила она.

— Кажется, женщина. Осмотри ее, и сама увидишь.

— Не к чему. Ведь ты, наверное, сам все хорошо знаешь. Но где ты нашел ее?

— Это длинная история. Суть в том, что нашел я ее в выдолбленном древесном стволе в Тюленьем заливе.

— Да? А где ты провел ночь?

— У пещеры. Лалила спала в пещере, а я — снаружи.

— А откуда ты знаешь ее имя?

— Спроси у Пага. Он узнал его, а не я.

— Значит, в этом деле замешан Паг? Надеюсь, по крайней мере, эта колдунья — не волк, превратившийся в женщину.

— Я уже сказал, что нашел ее я. Паг увидел женщину только сегодня утром. Смейся, если хочешь. Паг подтвердит тебе мои слова.

— Паг подтвердит любые твои слова. Однако…

Ви рассердился и воскликнул:

— Хватит! И я и Лалила нуждаемся в пище и отдыхе.

Он с Лалилой и Пагом пошел вперед, а за ними последовали остальные. Только Тана уже успела убежать в селение, чтобы рассказать новости.

name=t277>

Глава 10

МАТЬ ВЫБРОШЕННЫХ ДЕТЕЙ
Новость быстро разнеслась по селению.

Когда они пришли домой, им навстречу уже бежали даже из самых отдаленных хижин. Все хотели посмотреть на Морскую Колдунью, которую нашел Ви.

И вот она появилась.

Она шла между Ви и Пагом — спокойная, стройная, на голову выше всех женщин племени, кроме Ааки. Все увидели ее длинные русые волосы, белую кожу, чудесную синюю одежду, расшитые сандалии и янтарное ожерелье. Ни у кого больше не осталось сомнений: это — колдунья.

Сперва народ молчал.

Но вот Лалила прошла и вместе с нею исчез страх перед проклятием, которое она может навлечь одним взглядом. За спиною ушедших начались перешептывания.

— Что за безобразная колдунья! — сказала какая-то женщина. — Ее волосы цвета солнца и руки такие длинные.

— Хотел бы я, чтобы ты была так безобразна! — возразил ее муж.

Так начал разгораться спор.

Все женщины и несколько стариков утверждали, что она уродина, а мужчины и дети кричали, что красавица.

В дело вмешался Урк-Престарелый, который тут же выдумал историю о том, как в дни его прапрадеда точно такая же ведьма (возможно — та же, ведь ведьмы не стареют) приплыла сюда на льдине, которую везли белые медведи. Народ пытался забросать ее камнями, но камни обрушивались на бросавших их. Колдунья сошла на берег, поселилась в пещере и шесть дней пела там. Наконец, сын вождя влюбился в нее и попытался поцеловать. Она обратила его в медведя, села верхом и уехала.

Одни поверили рассказу, другие нет.

Во всяком случае, все твердо решили не пытаться ни забрасывать Лалилу камнями, ни целовать, чтобы не приключилось беды.

Тем временем Ви, Паг и Колдунья подошли к пещере, где к ним присоединились Аака, Моананга и Тана.

— Что ты собираешься делать с колдуньей? — косясь на Лалилу, спросила Аака.

— Не знаю. Быть может, отведем ее в нашу старую хижину? Ведь ты спишь в пещере и бываешь в старой хижине только днем.

— Ни за что! У меня и так хлопот достаточно. К тому же зима прошла, и я вновь переселяюсь в хижину.

Ви закусил губу.

— У меня, — вмешался Моананга, — две хижины рядом, и одна из них служит кладовой. Если поселить ее…

Тана перебила его:

— Ну что ты говоришь? В кладовой нет места. И, кроме того, я в ней стряпаю.

Ви пошел дальше, оставив Моанангу и Тану спорить дальше на эту тему.

Возле входа в пещеру стояли женщины, которые присматривали за девочками, жившими у Ви согласно новому закону. Ви обратился к женщинам, чтобы они выбрали кого-нибудь, кто помог бы освоиться в племени чужестранке с моря. Женщины, услыхав это, посмотрели на Лалилу и разбежались.

— Все случилось так, как ты сказал, — обратился Ви к Пагу. — Что же теперь делать?

Паг сплюнул и поглядел на Лалилу и Ви.

Затем он заметил:

— Если узел никак нельзя распутать, его приходиться разрезать. Раз никто не желает приглядывать за Колдуньей, а ты не хочешь, чтобы она умерла с голоду, — возьми ее в пещеру и смотри за ней сам. А если это тебе не нравится, убей ее.

— Я не сделаю ни того, ни другого. Я дал клятву, и в мою пещеру она не войдет. Умереть с голоду я и собаке не дам. Убивать ее я тоже не хочу. Это будет такое ужасное преступление, что небеса обрушатся на нас.

— Будь она стара и безобразна, небеса остались бы на месте. Но, все-таки, что же делать? — заботливо заметил Паг.

— Вот что, Паг. Сведи ее в хижину Рахи. Прикажи кому-нибудь из моих служителей — только мужчине, не женщине, — убрать хижину, развести огонь и принести для Лалилы пищу. А сам ты поселишься в пристройке к хижине, там, где Рахи держал свои товары.

— Словом, я должен стать нянькой колдуньи. Собственно, я мог ожидать, что этим все кончится, — сказал Паг.

* * *
Таким образом Лалила, пришедшая с моря, стала жить в хижине Рахи, и прислуживал ей Паг, ненавидевший женщин.

Лалила безропотно подчинялась ему, чего и хотел Ви. Паг также не протестовал против странной и неожиданной своей обязанности.

Делал он это не только для того, чтобы угодить Ви. Он был умнее всех в племени, кроме, может быть, только Ви, и сразу понял, что женщина эта не колдунья и принадлежит к какому-то другому племени. Паг заметил также, что народ Лалилы знает много ремесел, ему незнакомых, и старался научиться им. Странная была жизнь у Лалилы. Она сидела в хижине и готовила пищу, готовила незнакомыми ему способами. Она гуляла в сопровождении Пага и наблюдала обычаи племени или подходила к морю и долго глядела на юг.

Однажды в пасмурный день она знаками попросила у Пага выдубленные шкуры, жилы и осколки моржовых клыков. Из осколков при помощи острого и раскаленного кремня она сделала иглы и стала шить одной ей известным способом.

Паг рассказал о ее шитье женщинам племени, и они стали через него просить у Лалилы игл. Та с охотой делала их, покуда больше не осталось осколков.

Ее языку Пагу научиться не удалось. Поэтому он стал учить ее языку племени. Учение пошло быстро, особенно с тех пор, как Ви стал бывать на уроках.

Научившись языку племени, она рассказала Ви и Пагу кое-что о себе. Рассказала, что она — дочь вождя племени, обитающего далеко на юге. Народ там живет в домах, построенных на сваях, стоящих посреди озера. Питаются они рыбой и дичью. Выращивают некоторые травы и их зерна растирают между камнями, смешивают с водой и готовят в глиняной посуде. Оружие делают из кремня, слоновых и моржовых клыков и рога. Одежда же у них из шерсти домашних животных и окрашена соком одной травы, но не той, которая идет в пищу. Там, где она раньше жила, часто идут дожди, но солнце светит ярче и воздух теплее, чем здесь.

Ви и Паг с удивлением слушали ее рассказы.

Наконец, Ви спросил:

— Почему же, о Лалила, ты покинула страну, в которой была в таком почете?

— Из-за одного мужчины, которого я ненавидела.

— Почему ты ненавидела его?

Она помолчала и затем медленно заговорила:

— То был брат моего отца. Отец мой умер, и брат его хотел жениться на мне и стать вождем. Я ненавижу его. Я нагрузила лодку едой и выплыла в море.

— А ты смогла бы найти путь назад?

— Думаю, что да. Я все время плыла у берега и запомнила очертания прибрежных гор. Думаю, что если мне удастся выбраться изо льдов, я без труда доберусь до дому. Я заснула только тогда, когда проехала последнюю горную вершину и попала во льды.

— Значит, горы недалеко, — заметил Ви. — не то ты успела бы замерзнуть прежде, чем попала сюда.

На этом разговор закончился, но Ви с Пагом много раз еще обсуждали услышанное от Лалилы.

* * *
Некоторое время спустя Лалила сказала, что ей скучно и она просит дать ей какую-нибудь работу.

Паг долго обдумывал ее просьбу, затем однажды, когда Ви ушел по какому-то делу, сводил ее в пещеру и показал ей, как воспитывают там девочек. Заодно он объяснил ей, как они туда попали.

— У твоего народа жестокие нравы, — заметила она. — У меня на родине выгнали бы из племени мать, которая выбросила своего ребенка.

Она подошла к детям и стала вглядываться в них, затем заявила, что за ними смотрят плохо и что две девочки, очевидно, скоро умрут.

— Несколько уже умерло, — отвечал Паг.

Ви, незамеченный ими, вернулся в пещеру и стоял в отдалении, слушая их. После слов Пага он подошел и тихо сказал:

— Ты права, Лалила. За детьми плохо смотрят. Матери перестают обращать на них внимание через несколько недель после рождения, словно для того, чтобы показать, что дети все равно обречены на смерть. Что же я могу сделать? Хочешь помочь мне, Лалила?

— Да. Но только женщины племени станут ненавидеть меня еще больше прежнего. А почему твоя жена Аака не смотрит за детьми?

— Мы с Аакой никогда не договоримся, Лалила. Я назначаю тебя главной нянькой этих детей. Всякий, кто ослушается тебя, будет наказан.

Так Морская Колдунья Лалила стала матерью выброшенных детей.

Целыми днями сидела она у огня, окруженная девочками, кормила их и низким голосом пела им песни своей родины. Ви нравились эти песни, он часто приходил в пещеру и, сидя в тени, смотрел и слушал, думая, что Лалила его не замечает. Наконец, когда он обнаружил, что она знает о его посещениях, стал садиться у огня и разговаривать с ней.

Она рассказывала ему о своей родине, о племенах, живших рядом с ее народом, и это удивляло соплеменников Ви, считавших себя единственным народом на свете; она рассказывала о простых ремеслах, которые знали ее соотечественники, и Паг жадно слушал. Но о своем путешествии она не говорила ничего и на вопрос, захочет ли вернуться на родину, отвечала, что не знает.

Вскоре Ви стал доверять ей свои тревоги и дела. Об Ааке, правда, он ничего ей не говорил.

Лалила долго слушала Ви и, наконец, сказала, что горести его неизлечимы.

— Хотя ты здесь родился, о, вождь, ты не похож на своих соплеменников. Тебе нужно было жить среди моего народа.

— Когда люди идут в горы, всегда один обгоняет других, — возразил Ви.

— И тогда он оказывается один.

— Нет: он возвращается и ведет остальных.

— И тогда прежде, чем вершина будет достигнута, наступит ночь, — сказала Лалила.

— А что же сделает человек, если он один достигнет вершины?

— Взглянет на новые земли и умрет. По крайней мере, он первый увидит их, и когда-нибудь те, кто придет потом, найдут его кости.

* * *
С того самого дня, как Ви услыхал эти речи, он полюбил Лалилу не только за ее красоту, но и за ум.

Аака вскоре все поняла и стала смеяться над ним.

— Почему ты не женишься на колдунье? Кто видел когда-нибудь вождя с одной женой? Я ревновать не стану, а у тебя всего один ребенок.

— Я дал клятву.

— Вот ей цена, — сказала Аака, показывая кукиш.

Но Аака была неискренна.

Как женщина, она не ревновала Ви, так как была воспитана в обычаях многоженства. Но она ревновала его по другому поводу: раньше она была единственным его советчиком. Затем Ви подружился с Пагом, и Аака стала ненавидеть Пага. А теперь появилась эта колдунья, и Ви слушает ее.

Ненависть Ааки к Лалиле была сильнее ненависти ее к Пагу. Паг тоже ненавидел Лалилу по той же причине, что и Аака. Ви, несмотря на все свои недостатки, относился к числу тех людей, которых любят тем больше, чем лучше узнают их. Ревность Пага была естественной, но Ви даже не подозревал о ней. Ви стал близким другом Лалилы, делился с ней своими горестями, и все меньше значили для него Аака и Паг.

Лалила слушала, давала советы и утешала Ви. Но в глубине души она, как женщина, не могла понять, почему он не делает попыток сблизиться с ней еще больше. Но она сама не знала, обрадовалась бы его попыткам. Затем она вспомнила о новых законах племени и стала еще больше уважать Ви.

Как уже было сказано, в тот год племени пришлось особенно тяжело. Весны так и не дождались, и лето стало холоднее. Тюленей пришло в этот год очень немного, так что их не хватило ни на пищу, ни одежду. Мало было также птиц и лососей. Народ спасся от голода только тем, что ураган случайно загнал в залив четырех китов, которые не смогли выбраться обратно в море. Их мясо заготовили впрок.

Ви работал не покладая рук, добывая пищу для племени. Но народ, привыкший к летнему изобилию, ворчал и хмурился. Затем прошел слух, что всему виной Морская Колдунья, которая угнала солнце с небес.

Народ говорил, что если прогнать Лалилу, солнце снова начнет светить, звери и птицы вернутся и все будет хорошо. Почему же колдунья не возвращается опять в море в своем выдолбленном дереве? А если она не хочет, ее можно выбросить туда живой или мертвой.

Так говорил народ, но до Ви эти толки еще не доходили.

Глава 11

УРОК МАТЕРИ-ВОЛЧИЦЫ
Однажды Паг проходил мимо хижины Ааки.

— Он грустен, — подумала Аака, — к я знаю почему. Ви покинул его ради этой желтоволосой колдуньи.

И она позвала Пага и предложила ему целое блюдо жареных ракушек. Паг жадными глазами поглядел на еду и спросил:

— А они не отравлены?

— Почему ты спрашиваешь?

— Причины вполне основательные. Во-первых, я не помню случая, чтобы ты по доброй воле предложила мне поесть. Во-вторых, я знаю, что ты меня ненавидишь.

— И то и другое верно, Паг. Я ненавижу тебя и поэтому никогда не кормила. Но меньшая ненависть уступает место большей. Ешь!

Паг набросился на ракушки и съел их все до единой, потому что любил хорошо поесть, а год был голодный, и по приказу Ви на зиму откладывали запасов как можно больше.

Аака внимательно следила за тем, как он ест; когда он кончил, наконец, сказала:

— Теперь поговорим.

— Жаль, что больше не осталось, — ответил Паг, облизывая блюдо. — Но раз ракушки съедены, говори о Лалиле.

— Я знала, что ты умен, Паг.

— Да, я умен. Будь я глуп, я б давно умер. Ну, чего ты хочешь?

— Ничего, кроме того, — она наклонилась и стала шептать ему на ухо, — чтобы ты убил ее или устроил так, чтобы ее убили. Ты — мужчина и можешь это сделать. Если же женщина убьет ее, то скажут, что это из ревности.

— Понимаю. Но почему я должен убивать Лалилу, с которой мы друзья и которая знает больше, чем все наше племя вместе взятое?

— Потому что она навлекла проклятие на племя, — сказала Аака.

Паг остановил ее движением руки.

— Можешь думать так, Аака, или говорить, что ты это думаешь, но незачем убеждать меня в том, что я считаю вздором. Виноваты в наших бедах небеса и климат, а не эта красавица с моря.

— То, во что верит народ, всегда правда, — хмуро возразила Аака, — или, по крайней мере, народ считает, что это правда. Слушая, если эту колдунью не убьют или не изгонят назад в море, народ убьет Ви.

— С Ви может случиться кое-что и похуже; например, он останется в живых, преследуемый всеобщей ненавистью, и увидит, что замыслы его рушатся и все его друзья отвернутся от него. Впрочем, некоторые, кажется, уже начали бунтовать против него, — печально сказал Паг. — Ну, говори дальше, — пристально поглядел он на Ааку.

— Ты все знаешь сам, — сказала Аака, опуская взгляд.

— Да, знаю, что ты ревнуешь к Лалиле и хочешь отделаться от нее. Но новый закон стоит стеной между Ви и Лалилой, так что тебе бояться нечего.

— Не говори мне о дурацких законах Ви. Если Ви хочет взять себе еще жену, пускай берет. Таков наш обычай, это я понимаю. Но я не могу понять, как смеет он дружить с этой колдуньей, сидеть с ней у огня и беседовать, а я, жена, должна оставаться на морозе снаружи. И ты тоже, — медленно сказала она.

— Прекрасно понимаю. Ви мудр, а сейчас ему приходится трудно. Он ищет себе помощника. Вот он нашел светильник и поднял его в руке, чтобы рассеять тьму.

— Да, а пока он смотрит на свет, ноги его провалятся в яму. Слушай, Паг. Когда-то я была советчиком Ви. Потом ты заменил меня. А теперь пришла эта колдунья и отняла его у нас обоих: поэтому мы, бывшие враги, должны стать друзьями и избавиться от Лалилы.

— Для того, чтобы стать врагами вновь? Понимаю тебя. Словом, ты хочешь избавиться от Лалилы? Так?

— Да.

— Хочешь, чтобы я прикончил ее — не сам, но возмутив против нее народ?

— Возможно, это — самый лучший выход, — тревожно согласилась Аака. — Ведь на народ-то она и навлекла проклятие.

— Ты в этом уверена? А может быть, если ее оставить в покое, она принесет много пользы? Ведь мудрость полезна, а она мудра.

— Я убеждена, что лучше всего будет убрать ее, — вспыхнула Аака, — и ты думал бы так же, если бы ты был женою, у которой отнимают любимого мужа.

— А как жена показывает свою любовь к мужу? Я не был женат и не знаю. Скажи, тем ли, что резка с ним, осуждает все, что он делает, и ненавидит его друзей, или же тем, что заботится о нем и помогает ему? Я знаю только, что такое дружба.

— Ведь даже собака предана своему хозяину, — подумав, продолжал Паг. — Но любовь и ее пути мне неведомы. Однако я, как и ты, ревную к Лалиле и не огорчусь, если она уедет отсюда. Словом, я обдумаю то, что ты мне сказала, если у тебя нет больше ракушек, Аака.

Ракушек больше не оказалось, и Паг ушел. Аака все-таки не поняла намерений Пага. Она знала только, что Паг ревнует Ви к Лалиле, и потому должен желать ее погибели.

Но Паг — человек странный и непонятный.

* * *
Паг ушел в леса, так как Ви теперь советовался во всем с Лалилой и в нем не нуждался. Он забрался в самую глушь, куда никто из людей никогда не заходил, бросился ничком наземь и стал думать.

Он думал до тех пор, пока его голова не пошла кругом и думать больше стало невмоготу. И тогда в нем сразу проснулся зверь: ему надоели бесконечные размышления, захотелось стать просто зверем, какие живут в лесах.

Он приложил руки ко рту и протяжно завыл. Он выл трижды и, наконец, вдали раздался ответный вой. Паг замолчал и стал ожидать. Солнце тем временем село, и наступили сумерки.

Раздался шорох: кто-то ступал по сухим сосновым иглам. Затем между стволами деревьев появилась огромная волчья морда и подозрительно огляделась. Паг завыл снова, потихоньку, но волк все еще колебался. Он отошел и стал кружить, покуда не почуял запах Пага.

Тогда волк прыгнул, и за ним следом затрусил волчонок. Серая волчица подбежала к Пагу, положила ему передние лапы на плечи и облизала его лицо. Паг погладил ее по голове, волчица уселась у его ног, как собака, и тихим ворчанием подозвала волчонка, точно для того, чтобы познакомить его с Пагом. Но волчонок не хотел подходить к человеку.

Паг и волчица сидели одни. И Паг стал говорить с волчицей, которая много лет тому назад кормила его. Он говорил, а она сидела, будто слушала и понимала его. Но понимала она только, что с нею говорит человек, которого она когда-то кормила.

— Я убил всех твоих родичей, Серая Мать, — говорил Паг волчице. — Почти всех. Но ты простила мне, ты пришла на мой зов, как прежде приходила. А ведь ты — только зверь, а я — человек. Если ты, зверь, можешь простить, то почему я, человек, должен ненавидеть того, кто причинил мне значительно меньше обид, чем я тебе? Почему должен я убивать Лалилу за то только, что она похитила у меня человека, которого я люблю? А ведь она мудрее меня и красавица! Серая Мать, ты — хищный зверь, и ты простила меня и пришла на мой зов; потому что когда-то вскормила меня! А я человек!

Волчица поняла, что вскормленный ею человек чем-то взволнован. Она облизала ему лицо и прижалась к ногам того, кто уничтожил всех ее сородичей и воспользовался ее любовью в своих целях.

— Я не убью Лалилу и не буду бунтовать народ, — сказал, наконец, Паг. — Я прощу, как Серая Мать простила меня. Если Аака хочет погубить Лалилу, пусть строит козни, но я предупрежу Морскую Колдунью. Да, я предупрежу ее и Ви. Спасибо тебе за урок, Серая Мать.

Волчица убежала вместе с волчонком, а Паг вернулся в селение.

* * *
Утром на следующий день Паг сидел возле пещеры и наблюдал, как Лалила возится с девочками, переходит от одной к другой, няньчится с ними, успокаивает и дает указания своим помощницам.

Наконец, она покончила с работой и уселась возле Пага. Она посмотрела на небо, завернулась плотнее в плащ и вздрогнула.

— Почему ты остаешься в этой холодной стране, Лалила? Ведь ты из края, где светит солнце и где тепло. Почему ты не возвращаешся на родину?

— Я не уверена, что доберусь обратно. Море велико, и я боюсь.

— Почему же ты переплыла его и приплыла сюда, Лалила? Ведь ты была дочерью и наследницей вождя?

— Женщина не может править одна. Всегда кто-нибудь правит ею, Паг, а я ненавижу того, кто хотел править мной. И я отправилась искать смерти во льду. Но во льду я нашла не смерть, а это место.

— И снова стала править. Ведь ты правишь тем, кто правит нами. Кстати, где Ви?

— Кажется, пошел кого-то мирить. Твой народ вечно ссорится.

— Голод и холод тому виной. К тому же, народ боится.

— Чего, Паг?

— Небес без солнца, недостатка еды, будущих зимних холодов, проклятия, обрушившегося на племя.

— Какого проклятия?

— Принесенного Морской Колдуньей.

— Я принесла проклятие? — она обернулась к нему и широко раскрыла глаза.

— По-моему, твои взгляды могут принести только добро, а не проклятие. Но народ думает, что кроме нас на свете нет людей, и потому считает тебя колдуньей, рожденной морем. С тех пор, как ты появилась у нас, происходят одни несчастья. Тюлени исчезли, нет птиц и рыбы. Сейчас ранняя осень, а холодно почти как зимой.

— Могу ли я повелевать солнцем? — грустно спросила Лалила. — Я ли виновата в том, что тюлени, птицы и рыба не вернулись сюда, а дождь превращается в снег?

— Так думает народ, особенно с тех пор, как ты вместо меня стала советчицей Ви.

— Паг, ты ревнуешь ко мне.

— Да. Но мне кажется, что я сужу справедливо. Меня просили убить тебя или подговорить народ на это. Я не согласился, ибо ты прекраснее и мудрее всех в племени и научила нас многим вещам. Не согласился я и потому, что не хорошо убивать чужестранку. Ты не колдунья, а просто чужестранка.

— Убить меня! — воскликнула она, глядя на него большими испуганными глазами.

— Я уже сказал, что отказался сделать это. Но другой может согласиться. Выслушай меня. Я дам тебе совет, а ты вольна воспользоваться им или отвергнуть его.

— Ворон сидел в клетке, а лиса посоветовала ему открыть клетку. Ворон послушался, да только забыл, что голодная лиса караулит снаружи. Такая есть басня у меня на родине, — заметила Лалила, — подозрительно глядя на Пага. — А, впрочем, говори, — решила она.

— Можешь не бояться, — хмуро возразил Паг. — Если ты последуешь моему совету, лиса останется еще более голодной, чем была до сих пор. Слушай! Тебе грозит большая опасность. Спастись ты можешь только одним путем: стать женою Ви. Ведь все знают, что, хотя Ви только и думает о тебе, ты не жена ему. Никто не осмелится прикоснуться к Ви. Правда, на Ви ропщут, но его любят. И к тому же племя знает, что Ви дни и ночи думает только о других; все помнят, что Ви могуч; он убил Хенгу и тигра с саблевидными зубами. Никто не осмелится коснуться человека, на которого Ви набросил свой плащ; но если плащ на тебя не наброшен — берегись. Итак, стань женою Ви, и ты будешь в полной безопасности. Я советую тебе поступить так, хотя знаю, что если Ви возьмет тебя в жены, то я, Паг, который любит Ви больше, нежели ты его любишь (если ты вообще любишь его), буду изгнан прочь из пещеры в леса. Впрочем, там у меня есть еще друзья.

— Стать женою Ви! — воскликнула Лалила. — Я не знаю, хочу ли я этого. Я об этом не думала. И он никогда не говорил, что хочет взять меня в жены. Если бы он хотел этого, он бы сказал мне.

— Мужчины не всегда говорят о том, чего хотят, Лалила. Кажется, женщины также. Ви рассказывал тебе о своих новых законах?

— Да, часто.

— А помнишь такой закон: так как женщин в племени мало, то никто не должен иметь больше одной жены?

— Да.

Лалила покраснела и опустила глаза.

— Значит, он рассказал тебе о том, что призывал проклятие богов на свою голову и на голову всего племени в том случае, если нарушит этот закон.

— Да, — повторила она еще тише.

— Возможно, Ви именно поэтому не говорил о том, что хочет взять тебя в жены.

— Но он ведь дал клятву не нарушать закон.

В ответ Паг только хрипло рассмеялся.

— Клятвы бывают различные. Одни клятвы даются для того, чтобы соблюдать их, другие же — чтобы нарушать.

— Да, но эта клятва связана с проклятием.

— В том-то все и дело, — сказал Паг. — В этом и беда. Тебе предстоит выбирать. Ты прекрасна и мудра, и стоит тебе захотеть — и Ви женится на тебе. Но в таком случае ты не должна бояться, что проклятие за нарушенную клятву упадет и на его голову, и на все наши тоже. Но покуда проклятие не обрушится, ты будешь счастлива. А может быть, проклятие вообще не сбудется. Если же ты не станешь его женой, продолжай быть его советницей, и твоя рука будет в его руке, но никогда не обовьется вокруг его шеи. И так будет продолжаться, покуда не восстанет на тебя все племя, возбужденное твоими врагами. А из них, может быть, я — самый жестокий и самый непримиримый твой враг.

Лалила улыбнулась.

— Ярость народа обрушится на тебя, — продолжал Паг, — и тебя изгонят или убьют. А может быть, ты предпочитаешь вернуться к своему народу в твоей волшебной лодке? Урк-Престарелый утверждает, что ты можешь сделать это. Он говорит, что так поступила твоя прапрабабка, которую он знал и которая во всем была похожа на тебя.

Лалила слушала, хмуря высокий лоб, затем заговорила:

— Я должна подумать. Не знаю, какую дорогу я выберу, ибо не знаю, какая лучше для Ви и для всего вашего племени. Во всяком случае, Паг, благодарю тебя за твое доброе отношение ко мне. Если нам больше не придется говорить с тобой, прошу, запомни, что Лалила, которая пришла с моря, благодарит тебя за всю твою доброту к ней, бедной страннице, и будет благодарна всю жизнь.

— За что? — проворчал Паг. — За то, что я ненавижу тебя, лишившую меня общества и дружбы Ви — единственного человека на земле, которого я люблю? За то ли, что одним ухом я внимаю Ааке, которая мне советовала убить тебя? За это ты меня благодаришь?

— Нет, Паг, — спокойно и ласково ответила она. — Как могу я благодарить тебя за то, чего не было? Я знаю, что Аака ненавидит меня, и знаю, что ненависть ее ко мне вполне естественна, и потому вовсе не осуждаю эту женщину. Но знаю я также, что ты меня вовсе не ненавидишь, а даже любишь по-своему, несмотря на то, что я стала между тобой и Ви, как тебе кажется. В действительности я между вами не становилась. Быть может, одним ухом ты и внимал Ааке, но при этом крепко зажал второе ухо. Ты сам лучше, чем я, знаешь, что никогда не собирался ни убить меня, ни каким-нибудь образом способствовать моей смерти; но по доброте своей пришел предупредить меня об опасности.

Услыхав эти ласковые слова, Паг встал и долго глядел в нежное и прекрасное лицо Лалилы. Затем схватил ее ручку и прижал к своим толстым губам. Волосатой лапой вытер единственный глаз, плюнул наземь, бормоча слова, которые могли быть и проклятием, и благодарностью, и заковылял прочь.

Лалила глядела ему вслед, по-прежнему ласково улыбаясь.

Но, когда он ушел и она осталась совсем одна, Лалила перестала улыбаться, закрыла лицо руками и заплакала.

* * *
Вечером, когда Ви вернулся, она отдала ему, как всегда, отчет о детях, за которыми смотрела, и обратила его внимание на двух больных девочек, нуждающихся в особом уходе.

— Зачем мне знать это? — улыбаясь спросил Ви. — Ведь ты смотришь за ними.

— А так. Хорошо, чтобы обо всем знало не меньше двух человек. Ведь один может заболеть или забыть. А это, кстати, напоминает мне о Паге.

— То есть?

Ви был очень удивлен.

— Сама не знаю почему. Напоминает… Должно быть, потому, что зашла речь о двоих. Ты и Паг когда-то были одно, а теперь вы разделились: по крайней мере, так ему кажется. Ви, будь поласковей с Пагом, больше бывай с ним. Вообще, верни прежние отношения с ним. Слышишь? Больная девочка кричит. Бегу к ней. Спокойной ночи, Ви.

Она ушла.

Он удивленно глядел ей вслед; в голосе ее и поведении он почувствовал что-то, чего не мог понять до конца.

Глава 12

РЫЖИЕ БОРОДЫ
Утром Лалилы нигде не оказалось.

Ви заметил это сразу. Он расспросил о ней у одной из женщин.

— Лалила позвала меня, — сказала та, — и сообщив, что пища для детей уже готова, а самой ей нужно немножко отдохнуть, заявила, что идет в лес и там проведет целый день, чтобы о ней не тревожились и не искали ее, — она вернется к ночи.

— Она больше ничего не говорила? — тревожно осведомился Ви.

— Сказала, когда и какую пищу давать обеим больным девочкам в том случае, если ей захочется провести ночь в лесу. Впрочем, в лесу она, наверное, на ночь не останется.

Ви отправился по своим делам, которых у него было немало, и больше не задавал вопросов, должно быть, потому, что в пещеру вошла Аака и могла бы услышать их.

Но день для него тянулся медленно, и к вечеру он поторопился в пещеру, надеясь найти там Лалилу. Он собирался серьезно поговорить с ней, объяснить, как она его встревожила своим уходом без предупреждения, и растолковать что, блуждая одна, она подвергается большим опасностям.

Когда он вошел в пещеру, уже наступила ночь. Лалилы в пещере не оказалось.

Он немного подождал, делая вид, что ужинает, но к пище даже не притронулся. Затем послал за Пагом.

Паг вошел в пещеру, поглядел на Ви в упор и спросил:

— Зачем вождь посылал за мной в первый раз за долгое время? Твой приказ еще немного и запоздал бы. Я теперь никому не нужен и как раз собирался отправиться в лес.

— Ты тоже хочешь погулять в лесу? — подозрительно спросил его Ви.

— В чем дело?

Ви все рассказал ему.

Выслушав рассказ, Паг вспомнил свой разговор с Лалилой и смутился; но он не обмолвился ни словом об этом разговоре.

— Решительно нечего бояться, — сказал Паг, — Лалила, как тебе известно, поклоняется Луне. Наверное, она отправилась молиться, приносить жертвы и вообще справляет обычаи своих соплеменников.

— Возможно, что и так, — согласился Ви. — Но я в этом совсем не уверен.

— Если ты боишься за нее, — продолжал Паг, — я могу отправиться поискать ее.

Ви быстро глянул на Пага и сказал:

— Мне приходит на ум, Паг, что ты испуган исчезновением Лалилы больше, чем я, и что у тебя есть основательные причины бояться. Но, как бы то ни было, нынче ночью никто не сможет отправиться искать Лалилу. Ведь луна скрыта тяжелыми облаками и идет сильный дождь. Кто же может найти женщину в темном лесу?

Паг подошел к выходу из пещеры, поглядел на небо, вернулся и сказал:

— Ты совершенно прав. Небо совсем черное, и дождь идет сплошной стеной. Не видно ничего на расстоянии вытянутой руки. Наверное, Лалила забралась в какое-нибудь дупло или спряталась под развесистым деревом и вернется сюда на заре.

— Боюсь, что она убита.

Он помолчал.

— А может быть, она уехала прочь отсюда на родину. И я думаю, виной этому ты или Аака, а может быть, вы оба. Во всяком случае, вы-то уж должны знать, где она и почему она скрылась.

Ви говорил гневным, сдавленным голосом.

— Я ничего не знаю, — ответил Паг. — Возможно, она в хижине у Моананги. Сейчас пойду и погляжу.

Он ушел и возвратился через некоторое время с сообщением, что ее нет ни в хижине Моананги, ни где-либо еще и что ее сегодня никто не видел.

Всю ночь Ви и Паг просидели у огня, даже не пытаясь сделать вид, что спят, и не сводили взгляда со входа в пещеру.

Наконец, наступил рассвет. Рассвет серый и холодный. Дождь прекратился. С первыми же лучами зари Паг, никому не говоря ни слова, выскользнул из пещеры. Ви последовал за ним, думая догнать его, но Паг скрылся.

Тогда Ви сам стал расспрашивать о Лалиле и разослал повсюду людей искать ее.

Посланные вернулись с сообщением, что никого не нашли. Тогда Ви разослал весь народ на поиски, и сам также отправился искать Лалилу.

Когда он уходил из пещеры, Аака спросила его:

— Почему ты так тревожишься о колдунье? Она исчезла, как исчезают все колдуньи после того, как натворят приютившему их племени бед.

— Если Лалила и колдунья, во всяком случае, нам она принесла добро, а не зло, — ответил Ви, глядя на играющих детей.

Он отправился в лес, захватив с собой Моанангу.

Весь народ и он сам искали целый день, но напрасно. Возвратились они в селение только к ночи, усталые до смерти.

Ви был грустен, ибо ему казалось, что Лалила вырвала у него сердце и унесла с собой.

В ту же ночь одна из больных девочек умерла: ребенок не хотел брать пищу ни от кого, кроме Лалилы. Ви осведомился о Паге, но оказалось, что Пага тоже никто не видал; Паг исчез также бесследно, как и Лалила.

— Наверное, он скрылся вместе с Лалилой. Ведь они были большими друзьями, хотя он и утверждал обратное, — предположила Аака.

Ви не отвечал ей, но подумал, что, должно быть, Паг отправился хоронить Лалилу.

* * *
Вскоре после рассвета на следующий день в пещеру вполз отощавший Паг. Вид у него был как у лягушки, которая весной выползает из зимнего логова.

— Где Лалила? — спросил Ви.

— Не знаю. Но лодка ее исчезла. Должно быть, она вытащила лодку из пещеры и спустила ее на море — немалый труд для женщины.

— Что ты наговорил ей?

— Кто может помнить, что говорил несколько дней тому назад? — возразил Паг. — Дай мне есть, потому что я пуст, как выеденная раковина.

* * *
Покуда Паг ел, Ви пошел на берег.

Он сам не знал, зачем идет туда. Должно быть, потому, что море взяло у него Лалилу так же, как море дало ему ее. Поэтому хотел увидать море еще раз. Он стоял, глядя на серые, ровные волны и внезапно у самого края спустившегося над водой тумана заметил что-то движущееся.

«Должно быть, рыба, — подумал он. — Но хотел бы я знать, что это за рыба. Только киту удается стоять на воде, а эта рыба намного меньше кита».

Он лениво и равнодушно смотрел на странную рыбу, почти не видя ее, и вдруг понял, что это вовсе не рыба.

И тут он узнал: незнакомый предмет — это был тот самый выдолбленный древесный ствол, в котором Лалилу прибило к здешнему берегу. Но теперь ствол кто-то гнал, — очевидно, гребец, и гнал быстро, изо всех сил.

Рассвело еще больше, и, наконец, солнечные лучи высветили светлые волосы гребущего. Тут только Ви узнал Лалилу и бросился ей навстречу, по пояс вбежав в воду.

Лалила приближалась, не замечая его, покуда он ее не окликнул. Тогда она, задыхаясь, перестала грести, и лодка скользя, подошла к нему.

— Где ты была? — сердито спросил он. — Знаешь ли ты, что я очень тревожился о тебе?

— Разве? — и она как-то странно поглядела на него. — Ну, об этом поговорим потом. Дело в том, Ви, что сюда приближается много народу. Они едут в лодках, таких же, как эта, только значительно больших. Я умчалась от них для того, чтобы предупредить тебя.

— Много народу? — спросил Ви. — Кто же это может быть? Кроме моего племени, существуют ведь только твои сородичи. Должно быть, ты привела их с собой.

— Да нет же, нет! Этих людей я никогда не видела. К тому же, они едут с севера, а не с юга, не с моей родины. Скорее побежим в селение: это — свирепый, яростный народ.

Они вышли на берег, где уже собралось несколько человек, издали увидевших лодку, в том числе Моананга и Паг. Лодку вытащили на песок, и Лалила с трудом выбралась из нее, и то при помощи Ви. Едва ступив на землю, она сразу же упала: видно было, что она устала до смерти.

— Рассказывай, — сказал Ви, глядя на нее в упор, точно боялся, как бы она не исчезла снова.

— Рассказывать мне нечего, вождь, — ответила она. — Мне надоела земля, и я решила поплавать немножко по морю. Я вывела лодку и так, для развлечения, выехала в открытое море.

— Ты лжешь, Лалила! — грубо оборвал ее Ви. — Но все равно, продолжай!

— Я выехала в открытое море. Оно было спокойно, и я легко добралась до оконечности горной цепи, которая лежит за краями залива. Впрочем, вы, наверное, никогда ее не видали.

И она слабо улыбнулась.

— Так вот, вчера вечером, на самом заходе солнца я внезапно увидела большое количество лодок; они шли с севера и в то мгновение, когда я их заметила, огибали мыс. Видно было, что они идут вдоль берега. Это большие лодки, и в каждой из них сидело много мужчин, мужчин волосатых и ужасного вида. Они заметили меня и окликнули грубыми голосами на каком-то языке, которого я не поняла. Я повернула и помчалась прочь от них. Они погнались за мной, но наступила ночь и спасла меня. Иногда луна пробивалась между облаков, и тогда они замечали мою лодку. Наконец, тучи окончательно скрыли луну, а я успела заметить здешние холмы и знала таким образом дорогу. Гребла, не переставая, сквозь туман и тьму. Думаю, эти люди ненамного отстали от меня. Они, конечно, нападут на вас, и вы должны немедленно начать готовиться к битве. Вот все, что я хотела сказать.

— А зачем они явились? — ошарашенно спросил Ви.

— Не знаю, — ответила Лалила, — но, судя по их виду, они очень голодны. Наверное, явились в поисках пищи.

— Что же делать?

— Я думаю, нужно дать им отпор! Встретить их с боем и отогнать прочь.

Ви задумался, потому что не мог себе представить, как это люди могут драться с другими людьми. До появления Лалилы и до ее рассказов о том, что ее соотечественники сражаются со своими соседями, подобная мысль ему и в голову не приходила. И соплеменники его совсем не умели сражаться с людьми, так как племя считало себя единственным на земле.

Паг прервал ход размышлений Ви:

— Ты сражался с хищными зверями и убивал их. Ты сражался с Хенгой и убил его. Мне кажется, что ты точно также должен поступить и с этим народом, который хочет напасть на нас. Если Лалила не ошибается, то либо они убьют нас, либо же нам придется убить их.

— Да, да, ты прав, так оно и должно быть, — все еще недоумевая, согласился Ви и добавил:

— Пускай Винни созовет племя, и все явятся вооруженными как нельзя лучше. И пусть он идет не один созывать народ, а ему помогут, чтобы было быстрее.

Несколько человек помчались исполнять приказ вождя; они пустились бежать изо всех сил.

Когда они ушли, Ви обернулся к Пагу и спросил:

— Что же теперь делать, Паг?

— Ты спрашиваешь совета у меня, когда Лалила рядом? — горько усмехнулся Паг.

— Лалила — женщина и сделала все, что может сделать женщина. Теперь очередь за нами, мужчинами.

— Этим всегда дело кончается.

— Так все-таки что же нам делать?

— Не знаю, — ответил Паг. — А, впрочем, сейчас начнется отлив. Ты сам знаешь, что во время отлива в наш залив есть только один ход — в расщелине между скал. А ведь в расщелине омут. Чужеземцы-то ведь этого не знают и пойдут сквозь расщелину, где их и затянет в омут. Наверное, только немногим удастся пробраться в залив. С ними мы и должны биться и уничтожить как их, так и всех тех, кто останется по ту сторону скал. Но откуда мне знать что-нибудь о сражениях? Ведь я только карлик. Вот брат твой, Моананга… Он могуч, высок и отважен. Сделай его начальником. Пускай он руководит боем. Но помни, ты должен стоять сзади сражающихся, потому что твое присутствие подбодрит народ. А если понадобится, ты и сам должен принять участие в сражении.

— Да будет так, — сказал Ви. — Моананга, я назначаю тебя главным в бою. Сделай, что можешь, а я поддержу тебя.

— Подчиняюсь, — просто и мужественно отвечал Моананга. — Если меня убьют, а ты останешься жив, присмотри за тем, чтобы Тана не умерла с голоду без меня.

Как раз в это мгновение сбежался взбудораженный новостями, переходившими из уст в уста, народ. Винни, увидав, что все собрались, перестал трубить. Народ стал кругом. Каждый был чем-то вооружен: одни каменными топорами, другие — кремневыми ножами и копьями с кремневыми наконечниками, третьи — закаленными на огне дубинами, четвертые — арканами.

Ви обратился к народу с речью о том, что с севера плывут сюда чужеземцы, которые собираются напасть на их племя. Чужеземцы эти, наверное, хотят перебить всех в племени, — мужчин, женщин и детей. Единственный способ спастись от смерти — это сражаться с ними и перебить чужестранцев всех до единого. Командовать в бою будет Моананга.

Вместе с мужчинами на яростные звуки труб Винни сбежались и женщины. Услыхав эту речь, они стали выть, плакать и цепляться за мужей. Наконец, удалось их отогнать.

Вслед за этим Хоу-Непостоянный стал громко доказывать, что Лалила просто врет, что никто вовсе не плывет сюда и что вообще нет никакой надобности готовиться к бою. Уока Злой-Вещун заявил, что если кто и плывет сюда, то незачем пытаться оказывать им сопротивление. Люди, которые плывут в лодках, должны быть мудрыми и сильными и перебьют всех, кто выступит против них. Словом, единственное, что остается, — бежать и спрятаться в лесу.

Этот совет, очевидно, многим пришелся по сердцу. Несколько человек сразу пустились наутек.

Увидев это, Ви подошел к Уоке и ударом кулака сбил его с ног. Затем он двинулся к Хоу, но Хоу догадался, зачем Ви подходит к нему, и убежал. Тогда Ви заявил, что первому же, кто попытается бежать, он размозжит череп. Эта угроза подействовала: больше никто не шевельнулся.

Хоу, стоя в отдалении, все еще продолжал говорить, что никто к ним не приближается. Внезапно раздался крик. Несколько человек заметили, как из тумана выплыло много больших лодок. Лодки были огромные. В некоторых сидело по восемь, а то и до десяти гребцов. Лодки направлялись к заливу, и гребцы, не подозревая об омуте и подводных скалах, не обращали внимания на то, что начинается отлив.

В результате шесть или восемь лодок, проходя буруны, наткнулись на подводные камни. Лодки треснули, сидевшие в них люди упали в воду. Несколько человек утонули. Но многие доплыли до скал с другой стороны и оттуда что-то кричали своим товарищам, которые отвечали им.

На остальных лодках стали грести осторожно, и так как море было спокойно, им, в общем, удалось благополучно добраться до скал, на которые высадились их товарищи. Лодки пристали, и приплывшие люди вылезли из них, оставив в каждом челноке по одному или по двое гребцов.

На скале их набралось уже человек около ста или даже больше. Они все говорили разом, размахивая руками, и указывали на берег длинными копьями с наконечниками из моржового клыка или какого-то белого камня.

Ви долго смотрел на них с берега и наконец сказал Пагу:

— Действительно, эти чужеземцы страшны с виду. Смотри, как они высоки и сильны. Они покрыты шерстью, почти как звери, а волосы и бороды у них рыжие. По-моему, это вовсе не люди, а черти. Только у чертей может быть такой вид и только черти могут путешествовать одни без женщин и детей.

— В таком случае, — возразил Паг, — это очень голодные черти. Смотри, тот рослый детина, очевидно, их начальник, раскрывает рот и тычет пальцем на него, показывает на свой желудок и потом машет рукой по направлению к нам, что, дескать, здесь они найдут себе достаточно пищи.

Он помолчал. В это время волны прибили почти к самым ногам Ви два трупа из утонувших лодок.

— Черти-то, оказывается, тонут, смотри. А что до жен, — добавил он после некоторой паузы, — жен всегда можно украсть.

Он посмотрел на женщин племени, которые стояли невдалеке маленькими кучками, говорили все одновременно и били себя в грудь. Перепуганные насмерть дети цеплялись за их платья.

— Ты совершенно прав, — сказал Ви.

Слова Пага подействовали на него, и он, подумав несколько мгновений, подозвал к себе двух человек из племени:

— Ступайте к Урку-Престарелому и передайте ему мой приказ. Я приказываю, чтобы он увел всех женщин, детей и стариков и спрятал их. Я не знаю, чем окончится нашавстреча с этими Рыжими Бородами, и лучше, чтобы женщины и дети спрятались.

Посланные ушли, и началось смятение и вопли. Одни женщины бросились бежать к лесу, другие не двигались с места, а третьи обнимали своих мужей и пытались тащить их за собой.

— Если эти вопли не прекратятся, сердца мужчин растают, как жир на огне, — сказал Паг. — Смотри, уже кое-кто из них следует за женщинами.

— Ступай сам и прогони их в лес.

— Ну, нет, — возразил Паг. — Я никогда не отличался особенной любовью к женщинам и не желаю с ними связываться теперь. Я лучше останусь на месте.

Тогда Ви в голову пришла одна мысль. Он заметил, что Аака стоит на полдороге между женщинами и мужчинами, вернее, между женщинами и большинством мужчин, которых Моананга уговаривает уйти.

Ви подозвал Ааку к себе. Она услыхала его и приблизилась, так как мужества у нее было достаточно.

— Жена, — сказал Ви. — Эти рыжие черти собираются напасть на нас, и нам предстоит либо убить их, либо быть убитыми самим.

— Знаю, — спокойно отвечала Аака.

— В таком случае, — продолжал Ви, опустив глаза и говоря торопливо, — лучше всего, чтобы женщины не видели боя. Поэтому я прошу тебя увести их в лес и спрятать там всех женщин, стариков и детей. Потом, после того, как сражение окончится, вы можете вернуться.

— Какой смысл возвращаться после боя? Не лучше ли нам остаться здесь и умереть вместе с мужчинами?

— Женщин, очевидно, не убьют, Аака. Наверное, этим рыжим чужеземцам нужна не только пища, но и жены. Во всяком случае, вы умрете не сразу, хотя под конец они, наверное, убьют и съедят вас. Поэтому я приказываю вам уходить.

— Морская Колдунья, которая привела этих чужеземцев, понятно, также должна уйти с нами, покуда не натворила еще зла, — заметила Аака.

— Не она привела их. Она сама бежала от них! — сердито воскликнул Ви. — Во всяком случае, можешь захватить ее с собой, а Фо забери непременно. Но только пришли назад всех мужчин, которые попрятались в лесу. А теперь ступай, я тебе приказываю.

— Повинуюсь, — сказала Аака, — но знай, о, муж мой, что хотя мы с тобой и разошлись за последние годы, если ты умрешь, то умру и я, ибо когда-то, в прошлые времена, мы были одно.

— Благодарю тебя, — сказал Ви. — Но если мне случится быть убитым, то мой совет тебе: оставайся жить, правь племенем, возроди его и сделай сильным.

— Какая польза от одних женщин без мужчин? — возразила Аака, пожимая плечами.

Затем она повернулась и ушла, и Ви заметил, что, уходя, она рукой утирала глаза.

Аака подошла к женщинам и что-то крикнула им свирепым голосом. Она без устали повторяла свое приказание до тех пор, пока женщины не стали медленно и поодиночке двигаться к лесу. Женщины уводили стариков, тащили за собой детей, несли их на плечах. Шум понемногу стих, и печальная процессия скрылась за деревьями.

Все это время Рыжие Бороды, стоя на скалах, болтали друг с другом, очевидно, разрабатывая план нападения.

Наконец, они на что-то решились. Большинство уселось в лодки, пересекло узкий пролив и высадилось на скалах по левую сторону. Теперь, при полном отливе, скалы эти также были обнажены. Остальные уселись в лодки и решительно направились к тому месту, где стоял Ви.

Паг заметил это и с восторгом закричал:

— А это им не удастся! Их лодки наткнутся на подводные скалы и пойдут ко дну, а они сами попадут в омут и потонут, как вот эти.

И он указал копьем на качающиеся на волнах тела утопленников.

Но ему вскоре пришлось убедиться, что Рыжие Бороды собирались сделать совсем не то, что он думал.

В то время, как Паг говорил, Ви услыхал легкое потрескивание ракушек на приморском песке: он обернулся, чтобы посмотреть, кто идет. То была Лалила! Синий плащ прикрывал ее плечи, и в руке она держала копье.

— Почему ты здесь? — сердито набросился он на нее. — Почему не ушла в лес? Всем женщинам было приказано спрятаться в лесу!

— Твой приказ относился к племени, — спокойным голосом возразила она, — а я не принадлежу к нему. Я спряталась в хижине и дождалась, чтобы все ушли. Не гневайся, о, вождь, — продолжала она тихим и ласковым голосом, — но я видала много народов, знаю, как они сражаются, и думаю, что могу дать вам добрый совет.

Он стал кричать на нее, браниться и приказал уйти. Она стояла рядом с ним, не слушая его, и только смотрела на море. Затем внезапно воскликнула:

— Так я и думала!

Она прыгнула вперед, заслонив собой Ви, который стоял, глядя на море, затем зашаталась и упала ему на руки.

И он и Паг удивленно посмотрели на нее и увидали, что в плаще ее торчит маленькое копье с перьями.

— Вытащи его, Паг, — сказала она, выпрямившись. — Не одни только Рыжие Бороды умеют пускать стрелы. Счастье, что мой плащ толст и прочен.

— Если б ты не заслонила меня, эта копье пробило бы мне грудь! — воскликнул Ви, глядя на нее.

— Это случайность, — улыбаясь, ответила Лалила.

— Ты лжешь! — возразил Ви.

Лалила ничего не сказала, только улыбнулась снова и плотнее закуталась в плащ. Покуда Паг вытаскивал стрелу, Лалила продолжала улыбаться, но он заметил, что губы ее побледнели и дрожат. Наконец карлик выдернул стрелу и обнаружил, что на костяном ее наконечнике кровь и кусочек мяса. Паг видел это, но промолчал.

— Ложись, о, вождь, — сказала Лалила. — Ложись здесь, за скалой, и ты ложись, Паг. Вы тогда будете в безопасности. Я также лягу.

Когда все укрылись за камнями, Лалила продолжала:

— Слушайте, вот в чем дело. Эти Рыжие Бороды вооружены луками и стрелами и, очевидно, они задумали перестрелять всех вас или, по крайней мере, отпугивать до тех пор, пока окончательно не прекратится отлив, а тогда они хотят пройти по скалам и напасть на вас.

В это мгновение подошел Моананга. Его также заставили лечь.

— В таком случае, — сказал Ви, — может быть, нам лучше всего отойти на такое расстояние, где нас не смогут достать их маленькие копья.

— Вот этого они и добиваются, — объявила ему Лалила. — Если вы отойдете от берега, им никто не помешает взобраться по скалам, спуститься на землю. У меня есть кое-какие мысли и, если ты позволишь, вождь, я выскажу их.

— Говори, — сказали Ви и Моананга в один голос.

— Вот в чем дело, вождь. И ты и весь твой народ знаете эти скалы до мельчайшего камушка. Ведь вы с детства собирали здесь ракушки, так что вам известны все оползни на них и все омуты. Раздели своих людей на два отряда, поручи один Моананге, а другим руководи сам. С двух сторон окружите эти скалы и нападите на Рыжие Бороды. Ручаюсь вам, что если вы приблизитесь смело и решительно, то часть чужеземцев немедленно спрячется в лодки. Оставшихся вам легко будет перебить. А сидящие в лодках не осмелятся стрелять в вас, чтобы не ранить своих же товарищей. Сделайте это, но только поскорее.

— Совет разумен, — сказал Ви. — Моананга, возьми себе половину людей и наступай слева, а я с остальными зайду справа. Ты, Лалила, либо оставайся здесь на месте, либо же уходи и спрячься в лесу.

— Я останусь здесь, — слабым голосом ответила Лалила и отвернулась, чтобы Ви не заметил крови, просочившейся сквозь плащ.

Мужчины двинулись вперед, и она крикнула им вслед:

— Пускай все люди наберут камней и швыряют ими в лодки Рыжих Бород, да камни подбирают потяжелее, тогда удастся пробить дно лодок и затопить их.

Мужчины племени стояли кучками, и вид у всех был несчастный и перепуганный. Они опасливо поглядывали на волосатых врагов в лодках и на скалах.

Ви обратился к племени резко и решительно:

— Эти Рыжие Бороды явились сюда неизвестно откуда. Они голодны и потому будут сражаться отчаянно. Они хотят убить нас, перебить всех до единого и затем забрать сперва наши запасы пищи, а затем и женщин, если только найдут их. А может быть, и детей съедят. У нас народу не меньше, чем у них, а, может быть, даже и больше. Великий позор будет нам, если они нас одолеют, перебьют стариков, заберут себе наших жен и съедят наших детей. Так я говорю?

На этот вопрос толпа ответила утвердительно, но ответ был не слишком дружный и бодрый. Большинство людей косилось на лес, в котором укрылись женщины.

Тогда заговорил Моананга:

— Здесь я начальник. И я объявляю, что если кто-нибудь убежит, постараюсь убить его на месте. А если это мне не удастся, я уж непременно убью его потом, после сражения.

— А у меня память хорошая, — добавил Паг, — и я замечу каждого и уж запомню, кто что делал. И о трусах расскажу женщинам. Так что тому, кто убежал, потом проходу от насмешек не будет.

Тогда Ви разделил племя на два отряда, и в каждом храбрейшие стояли сзади, чтобы помешать остальным спастись бегством. После того, как был наведен порядок, оба отряда стали взбираться по скалам. Люди шли ловко и осторожно, то обходя ямы с водой, то смело ступая по ним, потому что каждый чуть ли не с младенчества знал, где яма глубокая, а где мелкая.

Когда Рыжие Бороды увидели приближающееся племя, они завыли, стали качать головами так, что длинные их бороды затряслись, и принялись бить себя в грудь кулаками. Затем каждый взмахнул копьем и, не дожидаясь нападения, бросился вперед, карабкаясь по камням. Сидевшие в лодках принялись яростно стрелять из луков, но так как люди Ви двигались быстро, в цель попало только несколько стрел.

Но они все-таки ранили некоторых из защищавшихся.

Увидав кровь, племя обезумело. В одно мгновение все забыли о своих страхах. Сомнения и нерешительность исчезли. Казалось, к людям племени вернулось нечто, о чем забыли даже их далекие предки. Они махали каменными топорами и кремневыми копьями, кричали все вместе; они рычали, как медведи, выли, как волки, скрежетали зубами; они высоко подпрыгивали, и в конце концов пустились вперед бегом. Но Ви и Моананга остановили своих воинов, потому что оба начальника знали, что должно случиться с Рыжими Бородами.

А случилось с Рыжими Бородами вот что: они бросились вперед, забыв обо всем на свете. Некоторые из них поскользнулись на заросших мокрыми водорослями камнях и скатились в ямы с водой. Другие, не желая следовать примеру первых, осторожно обходили каждую яму, не зная, глубока она или мелка и также скользили и падали. Немало народу утонуло, но многие вынырнули из воды. Тогда Ви и Моананга повели свои отряды в бой.

Племя бросилось вперед, перескакивая с камня на камень и ни разу не оступившись, так как каждый привык к таким переходам. Они проходили возле ям, из которых Рыжие Бороды пытались выбраться, и камнями или ударом топора разбивали головы врагов. Так они перебили много людей, а сами не понесли при этом никаких потерь.

Рыжие Бороды вскарабкались на самые оконечности скалистых мысов и, стоя там, встретили решительный бой предводительствуемых Ви и Моананга отрядов. Бой был жестокий и беспощадный. Рыжие Бороды были сильны и свирепы, и немало соплеменников Ви пало под ударами их копий с костяными наконечниками.

Дело начало принимать дурной оборот для племени, но Ви своей ослепительной секирой, которой убил Хенгу, разрубил надвое череп вождя Рыжих Бород.

Рыжие Бороды, увидав, что предводитель их убит, взвыли, поддавшись внезапной панике, бросились к лодкам и торопливо стали забираться в них.

Ви и Моананга, вспомнив советы Лалилы, приказали своим людям бросать в лодки врагов самые тяжелые камни, какие только в состоянии были поднять. Таким образом немало лодок проломили камнями. Вода врывалась в пробоины, и лодки шли ко дну.

Люди, сидевшие в тонущих лодках, пытались уплыть прочь, но в ледяной воде их схватывали судороги, и Рыжие Бороды тонули. Иные стремились выбраться на берег, но там их встречали копьями или камнями, так что ни один из них не уцелел.

Кончилось дело тем, что из всех Рыжих Бород только пяти лодкам удалось уйти. Лодки шли торопливо, на полном ходу вышли в море и больше не возвращались. В ту ночь дул свирепый ветер, так что, возможно, лодки затонули, а может быть, Рыжие Бороды — и так достаточно истощенные — погибли в море голодной смертью.

Главное же было в том, что Рыжих Бород племя больше никогда не видело. Рыжие Бороды пришли неизвестно откуда и ушли неизвестно куда. Только большинство из них осталось здесь в заливе — в ямах между камнями или на две морском.

Так закончилась первая битва, которую когда-либо испытало племя.

Глава 13

ВИ ЦЕЛУЕТ ЛАЛИЛУ
Когда Рыжие Бороды ушли, оба отряда вернулись на берег, неся с собой раненых. Выяснилось, что в общей сложности убито было всего двенадцать человек и двадцать один ранен. В числе раненых оказался также и Моананга, в бок которого вонзилась стрела; но рана Моананга была легкой. Рыжих же Бород погибло не меньше шестидесяти. На следующее утро прилив выбросил на берег именно такое количество трупов. Помимо того, немало убитых, должно быть, унесло в открытое море.

— То была великая победа, — сказал Моананга Ви, который промывал его раны морской водой, — и племя билось мужественно.

— Да, — согласился с ним Ви. — Племя сражалось как нельзя лучше.

— И все-таки, — вмешался Паг, — мы одни ничего не добились бы. Сражение выиграно только благодаря совету Морской Колдуньи. Если бы мы дожидались на берегу нападения Рыжих Бород, мы бы сейчас, наверное, не рассуждали. И камни в лодки мы бросали тоже по совету Лалилы.

— Ты прав, — сказал Ви. — Мы должны поблагодарить ее.

Все трое пошли к камням, за которыми прятались в начале битвы. Лалила лежала на том же месте, уткнувшись лицом в землю.

— Она, должно быть, заснула; ведь она устала, когда убегала от Рыжих Бород, — заметил Моананга шепотом, чтобы не разбудить Лалилу.

— Но все-таки как-то странно спать, когда кругом рыщет смерть.

И Ви с сомнением поглядел на Морскую Колдунью.

Паг ничего не сказал. Он встал на колени, обхватил Лалилу своими длинными руками и перевернул на спину. Тогда они увидели, что песок, на котором она лежала, красен от крови и что синяя ее одежда также красна. Ви издал вопль, задрожал и упал бы, но Моананга схватил его за руку.

— Лалила мертва, — сказал Ви глухим, сдавленным голосом, — мертва. Та, которая спасла нас, мертва.

— Ну, я знаю, кто этому обрадуется, — проворчал Паг, — а впрочем, еще нужно проверить.

Он распахнул ее плащ, и они увидели ранку под грудью; ранка еще кровоточила. Паг, искусный во врачевании ран, стал внимательно ее разглядывать.

— Понимаешь, брат, ведь она раненая давала нам советы, как биться, и никому не обмолвилась, что стрела поразила ее! — сказал Моананга, обращаясь к Ви.

Ви кивнул. Видно было, что он сдерживается и говорить ему трудно.

— Я знал об этом, — буркнул Паг. — Ведь я выдернул стрелу.

— Почему же ты ничего не сказал? — спросил Моананга.

— Если бы Ви знал, что Морская Колдунья ранена, он бы лишился мужества. Лучше было бы одной Лалиле умереть, чем погибнуть всему народу.

— Что с Лалилой? — спросил Ви, не обращая внимания на эти слова.

— Успокойся, — ответил Паг. — Она потеряла много крови, но рана, очевидно, неглубокая. Плащ задержал стрелу. Если только острие не отравлено, Лалила выживет. Постойте оба здесь и последите за ней.

Он торопливо заковылял к росшим на берегу кустам и стал шарить в них. Наконец он нашел нужное ему растение, сорвал с него несколько листьев и принялся жевать их. Вернулся, вынул зеленую массу изо рта и часть положил на рану Лалилы, а часть на рану Моананга.

— Жжет! — вскрикнул Моананга.

— Да, выжигает яд и останавливает кровь, — пояснил Паг и накрыл Лалилу плащом.

Тут Ви, очевидно, пришел в себя. Он наклонился, поднял Лалилу на руки, точно ребенка, и понес ее к пещере, сопровождаемый Пагом, Моанангой и многими другими, которые размахивали копьями и радостно кричали.

В то же время женщины стали выходить из лесу. Спрятавшись, самые молодые и энергичные женщины немедленно залезли на деревья и издали следили за ходом боя. Как только выяснилось, что Рыжие Бороды убрались, все женщины бросились к хижинам, оставив стариков и детей позади.

Первым бежал Фо.

— Отец! — сердито закричал он. — Разве я ребенок, чтобы женщины тащили меня в лес в то время, когда ты сражаешься?

— Тише, — сказал Ви, кивком головы указывая на свою ношу. — Тише, сын мой. Об этом мы поговорим потом.

Затем появилась Аака. Лицо ее было спокойно и надменно. Впрочем, если говорить правду, она бежала не медленнее всех остальных.

— Привет, о, муж мой, — сказала она. — Говорят, ты победил врагов. Правда ли это?

— Кажется, да. Во всяком случае, они побеждены. Подробности я расскажу тебе позже.

Он хотел пройти, но она заступила ему дорогу.

— Если Морская Колдунья убита за измену, почему же ты несешь ее на руках? — спросила она.

Ви не отвечал, потому что гнев сковал ему язык.

Вместо него, хрипло рассмеявшись, ответил Паг.

— Ты метила в ястреба, а попала в голубку, Аака Морская Колдунья спасла жизнь Ви, заслонив его от копья, которое убило бы его.

— Этого можно было ожидать, раз она вечно бывает там, где не требуется. Что она делала среди мужчин, когда должна была быть с нами?

— Не знаю. Знаю только, что она отдала свою жизнь для того, чтобы спасти жизнь Ви.

— Так ли это, Паг? В таком случае, он должен постараться спасти ее жизнь. Ну, я отправляюсь ухаживать за ранеными нашего племени. Идем, Тана. Рана Моананги перевязана, и мы здесь не нужны.

И она медленно ушла.

Но Тана за ней не последовала, так как хотела узнать все подробности о Лалиле, а также убедиться в том, что Моананга в полной безопасности.

* * *
Ви отнес Лалилу в пещеру и уложил там. Тана увела с собой Моанангу, а Паг ушел, чтобы приготовить подкрепляющее питье для Лалилы.

Ви подумал, что он остался с Лалилой один. В действительности же смотревшие за девочками женщины попрятались по темным углам пещеры. Ви накрыл Лалилу мехами, взял за руку и стал растирать ее.

Лалила пришла в себя от тепла и стала говорить точно в бреду:

— Как раз вовремя! Вот летела стрела, и я загородила ей дорогу. Если я спасла его, все хорошо! Кому нужна жизнь чужеземки? Даже ему не нужна она.

Лалила открыла глаза и при свете костра увидала глядевшего на нее Ви.

— Я жива еще? — пробормотала она. — Ты жив, Ви?

Ви не отвечал. Он только наклонился и поцеловал ее в губы. Она ответила на его поцелуй, затем отвернулась и хотела заснуть, но Ви продолжал целовать ее, покуда не вошел Паг с питьем, а следом за ним появились из темных углов женщины и дети.

Лалила выпила подкрепляющее питье и заснула глубоким и ровным сном. Ви следил за ней и внезапно обернулся: у огня стояла Аака и внимательно разглядывала мужа.

— Значит, колдунья жива, — произнесла она тихо и медленно. — Какая у нее прекрасная сиделка! — воскликнула она. — Когда ты возьмешь ее себе в жены, Ви?

Ви поднялся, подошел к ней и сказал:

— С чего ты взяла, что я возьму ее себе в жены? Я дал клятву.

— По глазам твоим видно! Что клятвы перед услугой, которую она тебе оказала? Хотя не думала я услышать, что Ви прикрывается в сражении женщиной.

— Ты знаешь, как это произошло, — возразил он.

— Я знаю только то, что видела и что говорит мне сердце.

— А что говорит тебе сердце?

— Что проклятие, принесенное этой колдуньей, только начало хвое действие. Она выплыла в море и вернулась, ведя за собой целое войско Рыжих Бород. Ты победил пришельцев и на время избавил племя от них. Но немало наших убито и ранено. Не знаю, что она сделает теперь, но думаю, принесет еще много несчастий. Повторяю тебе, она колдунья, и лучше всего было бы, если бы ты оставил ее умирать на побережье, хотя, наверное, она никогда не умрет.

— Я думаю, что любая жена сказала бы, что так не говорят о женщине, спасшей мужа, — сдерживаясь, возразил Ви. — Впрочем, раз ты считаешь ее колдуньей, убей ее, Аака. Она сопротивляться не может.

— Убить ее? И навлечь проклятия на мою голову? Нет, Ви, я этого не сделаю.

Ви, не в силах больше сдерживаться, покинул пещеру.

* * *
На Месте сборищ было шумно.

Сюда снесли трупы убитых и собралось все племя. Женщины и дети, лишившиеся в сражении мужей и отцов, выли. Раненые расхаживали, хвастаясь своими ранами, и все мужчины племени расхваливали собственные доблести в великом сражении с морскими дьяволами.

Народ собрался вокруг хвастунов. В центре толпы Уока-Злой Вещун разглагольствовал о том, что побежденные Рыжие Бороды — только первые люди великого войска, которое вскоре обрушится на племя. Рядом Хоу Непостоянный уверял, что победа — символ счастья, которое долго длится не может, и потому лучше немедленно бежать в леса, покуда на племя не обрушились новые беды.

В это время Винни-Трясучка в сопровождении плакальщиков переходил от трупа к трупу. Возле каждого убитого он останавливался, трубил в рог и объявлял количество ран. После этого все плакальщики начинали выть хором.

Но большинство народа собралось вокруг Урка-Престарелого. Тот бормотал, тряся седой бородой, что теперь вспомнил давно забытое:

— Мой прапрадед рассказывал моему прадеду, что его прапрапрадед слышал от своих предков: когда-то в давние времена в племени появилась колдунья, во всем подобная Лалиле, а вслед затем произошло нашествие точно таких же Рыжих Бород. И беда еще больше оттого, что наш вождь Ви любит эту колдунью: вот женщины расскажут, что он ее поцеловал.

— А что случилось потом? — раздался чей-то голос.

— Не помню точно, — ответил Урк. — Кажется, колдунью принесли в жертву Ледяным богам, и после этого Рыжие Бороды уже больше не появлялись.

— Значит, Лалилу нужно принести в жертву Ледяным богам? — настаивал тот же голос.

Урк покачал головой, затем заявил, что не уверен, так ли это, но что неплохо было бы ее принести в жертву, если Ви согласится.

— Почему? — не унимался голос. — Ведь она предупредила нас о нашествии Рыжих Бород и собственной грудью приняла копье, которое должно было пронзить Ви.

— Потому, — ответил Урк, — что после каждого великого события боги требуют жертв. Рыжие Бороды все перебиты, ни одного не осталось в живых. Лучше принести в жертву чужестранку Лалилу, нежели кого-нибудь из племени.

В толпе был Моананга. Услыхав эти слова, он подошел к Урку, схватил одной рукой его за бороду, а другой ударил по лицу.

— Слушай, ты, старый дурак, если кого-нибудь и принесут в жертву, то скорее всего тебя, потому что ты — враль и рассказываешь народу небылицы и вздор. Ты прекрасно знаешь, что Лалила, против которой ты восстанавливаешь народ, спасла жизнь Ви и всем нам. Уже раненая, она дала нам совет, как победить врагов. Если бы не она — никого из нас не осталось бы в живых. Ты паршивая собака!

Моананга еще раз ударил Урка по лицу, опрокинул старика на песок и ушел. А слушавшие приветствовали его речь одобрительными криками, точно такими же, какими раньше одобряли слова Урка.

Такова была психология первобытного человека.

В это мгновение появился Ви.

Урк поднялся и начал славить Ви, говоря, что такого вождя не бывало у племени с самого начала его дней. Народ сбежался и подхватил хвалебную песнь Урка. К песне присоединились даже раненые, ибо знали, что если бы не Ви, то им и их женам пришлось бы еще хуже.

Да, как бы они ни ворчали, они твердо помнили, что спас их Ви. И еще все помнили, что сам Ви обязан жизнью Лалиле.

Ви слушал их, но не отвечал. Он оттолкнул от себя женщин, пытавшихся поцеловать ему руку, и подошел к трупам. Посмотрел на них, приказал похоронить и, не говоря больше ни слова, стал осматривать раненых.

Ви был грустен, слова Ааки причинили ему боль. Он хотел быть верным клятве и не знал, как ему поступить.

* * *
Начиная с этого дня, Ви стал молчаливым, ибо на душе у него было тяжело и он боялся говорить, чтобы не выдать своей грусти. Он сторонился людей и бродил все время один или с Фо.

Ви часто отправлялся на охоту, как и в те времена, когда еще не был вождем. Он говорил, что сидение в пещере портит ему здоровье и настроение и что он, как лучший охотник племени, должен помогать народу, раз им грозит голод. Охота бывала по большей части неудачной: олени, очевидно, из-за холодной погоды, ушли из лесов.

Однажды Ви гонялся за ланью, но она скрылась от него, и он повернул домой.

Путь его шел мимо небольшого ущелья. Ущелье это было глубиной и шириной не больше, чем в тридцать шагов. Его окружали отвесные скалы, и устье его было узко — шага в три. Снаружи высилась скала высотой в четыре копья. Под скалой — болото, посреди которого бил ключ.

Проходя мимо ущелья, Ви услыхал храп и ворчанье. Он остановился и спрятался за дерево, чтобы посмотреть, что за зверь издает эти звуки.

Из ущелья вышел огромный зубр. Зубр был так высок, что если бы человек стал рядом с ним, взглянуть через зубра человеку не удалось бы. Зубр остановился на скале, оглянулся и стал принюхиваться. Ви испугался, не учуял ли его зубр.

Но ветер дул от зубра к Ви. Ви глядел на зубра внимательно; он слыхал предания о зубрах, но до сих пор ему случалось видеть только молодую самку.

Перед ним же стоял рослый самец. Рога его были кривыми, тело покрыто темной шерстью, а по спинному хребту шли пучки шерсти посветлее. Глаза зубра излучали злобу, короткие ноги заканчивались огромными копытами.

Ви страшно хотелось напасть на этого зверя, но он удержался, зная, что зубр затопчет его насмерть.

Пока он смотрел, животное повернулось и прошло мимо него, продираясь между деревьями.

Когда зубр ушел, Ви с опаской подобрался к устью расщелины и заглянул внутрь. Он ничего не увидел и вынужден был войти. Расщелина была пуста, и только в глубине росло несколько деревьев. По целому ряду признаков Ви установил, что здесь логово зубра: на стволах висели клочья шерсти — это зубр чесался; земля была утоптана копытами, а кое-где взрыта — зубр чистил и точил рога.

Ви выбрался из расщелины и стал размышлять. Он посмотрел вниз со скалы на болото. Затем спустился к болоту, положил на край его ствол дерева и начал копьем измерять глубину трясины.

Она была глубока. Для того, чтобы наконечник уперся в твердую почву, нужно было погрузить копье и руку до самого локтя. Он трижды измерял глубину, и каждый раз дно оказывалось на одном уровне. Тогда Ви снова взобрался на скалу возле входа расщелины и принялся размышлять.

Зубр спит в этом логове днем. По вечерам выходит пастись. Если вечером, выходя, он наткнется на человека, который метнет в него копье, что сделает зубр? Очевидно, набросится на этого человека. А если человек отскочит в сторону? Очевидно, зубр свалится в трясину и увязнет там, и тогда человек спустится со скалы и более или менее легко одолеет зубра.

Так рассчитывал Ви.

Ноздри его раздулись, и глаза заблестели: он представил себе великий бой между зубром и охотником там, внизу, в трясине.

Затем ему пришли в голову иные мысли:

«Но зубр может поднять человека на рога, может оказаться достаточно хитрым и не свалиться со скалы; наконец, зубр может выбраться из трясины и раздавить человека».

Во всех трех случаях — верная смерть.

Ви стал размышлять дальше:

«Так ли я уж счастлив, чтобы дорожить жизнью? Сколько раз я думал о том, что хорошо было бы мне оступиться в лесу и напороться на собственное копье. Если бы не Фо, я давно «оступился» бы… Что может быть лучше для охотника, нежели умереть славной смертью в бою с великим зубром, которого никто в племени даже не видал? Племя сложит обо мне песни, и много веков подряд будет прославлять мое имя».

Так Ви и решил сделать и в сумерках заторопился домой. Путь был далек, и прежде чем он добрался до пещеры, уже стемнело.

* * *
Приближаясь в темноте к пещере, он увидел, что Аака стоит у огня и озабоченно выглядывает наружу. Возле нее сидит Паг, и Фо что-то шепчет на ухо карлику. Лалила укладывает детей. Моананга что-то нашептывает ей; она улыбается, но глаза ее тревожно обращены ко входу в пещеру.

И вот Ви появился из темноты.

Аака увидала его, и сразу же лицо ее приняли прежнее высокомерное выражение.

— Ты запоздал, о, муж мой. И так как ты один, — она взглянула на Лалилу и на Пага, — я стала уже бояться, не встретил ли ты еще каких-нибудь чужеземцев.

— Я думаю, жена, что чужеземцы больше у нас не появятся. Я ранил лань и преследовал ее, но она от меня убежала. Я устал и голоден.

— А лань унесла твое копье, отец? — спросил Фо.

— Да, — рассеянно ответил Ви.

— Почему же оно у тебя в руке?

— Оно выпало из раны, и я потом нашел его в горах.

— Почему же оно покрыто грязью?

Ви даже не слышал этого вопроса.

Паг, наблюдавший все это своим единственным глазом, встал, взял копье и принялся счищать с него грязь. Карлик заметил, что на наконечнике нет следов крови.

Аака последнее время снова спала у себя в хижине, так как, по ее словам, дети слишком много кричали по ночам. Однако, прежде чем уйти, Аака подала Ви еду, чтобы этого не сделала Лалила, ибо мужчине, по обычаям племени, пищу подавала жена.

Весь следующий день Ви провел дома, занимаясь делами племени.

С племенем было немало хлопот. Наступила осень, и стояли холода. Еды было в обрез, и по приказанию Ви ее откладывали на зиму. И тут случилась беда: рыба, которую разложили вялить, не провялилась, так как солнца почти не было, и сгнила.

Женщины, чьи мужья и сыновья были убиты в сражении с Рыжими Бородами, успели забыть о том, каких опасностей они избежали. Эти женщины стали ворчать, и к ним присоединились жены и матери умерших от ран.

Стоял сплошной крик:

— Лалила, Морская Колдунья, возлюбленная Ви, навлекла на племя все эти беды: голод, холод и нашествие Рыжих Бород. Лалилу нужно убить или изгнать.

Но никто не смел поднять руку на Лалилу. Во-первых, все были убеждены, что Лалила — жена Ви, а Ви боялись и почитали. Во-вторых, далеко не все придерживались того же мнения, что роптавшие. Немало мужчин встало на сторону Лалилы; одни — из-за того, что она была красавицей, другие — потому, что знали, — Лалила спасла жизнь Ви.

Лалилу защищали также многие женщины. Во-первых, матери выброшенных детей. Материнское чувство сохранилось в их сердцах, и они восхваляли Ви, спасающего девочек от смерти, и Лалилу, которая смотрит за ними. Но удивительнее всего было то, что на стороне Лалилы стояла Аака, хотя в прошлом она и подбивала Пага убить чужеземку и до сих пор ревновала Ви к Морской Колдунье.

Аака защищала Лалилу не только потому, что та спасла жизнь Ви. Аака твердо знала, что стоит Лалиле захотеть, и Ви забудет свою клятву, а Лалила этого не делала! Итак, Аака, хотя и ссорилась с Лалилой, втайне ей покровительствовала.

Одним из вернейших друзей Лалилы был Моананга, который пользовался в племени почти такими же любовью и почетом, как Ви, особенно после сражения с Рыжими Бородами. С той минуты, когда Моананга увидал, что Лалила ценой собственной жизнь спасла Ви, он влюбился в нее. Это стало причиной многих его ссор с женой. Но он не сдавался и открыто говорил, что любит Лалилу.

Он даже объяснился ей в любви и сказал, что он не связан никакой клятвой. Но Лалила мягко отказала ему, и Тана потом долго издевалась над мужем. Но Лалила отказала ему так мягко, что он остался ее верным другом; возможно, впрочем, и в силу того, что знала: Лалила любит Ви. В результате же всей этой истории Тана также стала сторонницей Лалилы, ибо была ей благодарна за урок, который та дала Моананге.

Глава 14

ЗУБР
На следующее утро Ви встал, когда еще было темно. Он поцеловал Фо, и осторожно выскользнул из пещеры, вооруженный тремя копьями и железной секирой. Уходя, он при свете костра увидел спящую Лалилу, остановился, долго смотрел на ее прекрасное лицо, вздохнул и ушел, думая, что она его не видит. Но как только он вышел из пещеры, Лалила присела и долго глядела ему вслед.

У входа в пещеру сидел на привязи его пес Ио, который не подпускал к себе никого, кроме Ви. Этот пес часто ходил с хозяином на охоту и был обучен загонять дичь в засаду. Ви спустил собаку с привязи, и та радостно затявкала. Но Ви ударил собаку по голове, пес понял приказ и немедленно замолчал.

Возле хижины Ааки Ви остановился. Он чуть было не вошел туда, но вспомнил, что время слишком позднее для того, чтобы идти ночевать домой, и к тому же он вооружен. Аака пристала бы к нему с вопросами, и дело кончилось бы ссорой или, в лучшем случае, размолвкой.

Он снова вздохнул и пустился в путь.

Наконец, Ви вошел в лес.

Он дошел до какого-то холма, следуя своему охотничьему инстинкту, добрался до болота и спрятался в колючих кустах, так как не знал, когда зубр возвращается в свое логово.

Он неподвижно сидел, наблюдая за птицами, которые на ветвях соседнего дерева готовились к отлету. Они о чем-то ссорились некоторое время, затем вспорхнули и унеслись. Ви следил за ними, удивляясь причине их отлета и не зная, что птицы бегут от холодов в более теплые южные страны.

Затем мимо него прошмыгнул кролик. Пробежал, испуганно пискнул и забился под камень. Через мгновение Ви понял, чего испугался кролик: за ним гналась гибкая куница. Она метнулась и забилась под камень, под которым спрятался кролик. Раздался шум борьбы, послышался писк, и затем кролик снова выбежал, но куница следовала за ним, и зубы ее впились в шею кролика.

Внезапно Ио, не обративший внимания на кролика, так как был обучен охоте на крупную дичь, приподнялся. Он осторожно выбрался из кустов, прижался к ногам хозяина, принюхался — ветер дул от логова зубра — и тихо зарычал. Рычание было так тихо, что Ви еле услышал его.

Ви взглянул в том же направлении, что и собака, и увидал, на кого рычит Ио.

Всего на несколько шагов выше их проходил огромный зубр. Он возвращался к себе в логово с пастбища, и слабый утренний свет играл на его рогах.

Ви взглянул и ужаснулся.

Снизу зверь казался совершенно необъятных размеров, особенно благодаря тени, отбрасываемой им. Зубр шел, покачивая головой и ударяя хвостом себя по бокам. Вид у зверя был такой страшный, что Ви решил оставить всякую мысль о единоборстве с ним и вернуться восвояси, пока не поздно.

Тогда он вспомнил, какой великой славой покроет себя, если одолеет этого грозного самца. Он уселся и снова стал ждать, чтобы зубр улегся и заснул. Ви собирался напустить Ио на спящего зверя. Кроме того, Ви ждал, чтобы поднялось солнце и его лучи ослепили выбежавшего зубра.

Но вот наступило долгожданное мгновение.

Нужно было решаться: либо вернуться домой и выслушивать насмешки Пага и Ааки, которая будет издеваться над ним, либо убить зверя.

Ви встал, потянулся, выпрямился и влез на скалу, закрывавшую вход в расщелину.

Он снял меховой плащ и повесил его на сук. Теперь на нем оставалась только одежда из очищенной от волос кожи, доходившая ему до колен. Секиру он повесил на левую руку. В левую же руку взял два коротких тяжелых кремневых копья, а третье сжал правой рукой, готовый в любое мгновение метнуть его.

Он посмотрел в расщелину, но зубра не было видно. Очевидно, зверь укрылся за деревьями. Собака почуяла зубра: шерсть ее поднялась дыбом, Ви погладил пса по голове и сделал движение рукой. Ио понял и метнулся в расщелину с быстротой брошенного камня.

Ви не успел сосчитать до десяти, как услыхал яростный лай, треск сучьев, и понял, что зубр разбужен и набросился на Ио.

Лай и треск приближались и, наконец, появился зубр. Ио прыгал перед ним на безопасном расстоянии и задорно тявкал. Зубр пригибал морду, взрывал землю рогами, рыл ее копытами и яростно набрасывался на пса. Ио отскакивал и все ближе и ближе подводил зверя к Ви. Наконец, когда зубр был у самого входа расщелины, Ио прыгнул и вцепился ему в нос.

Зубр замотал головой и бросился вперед, пытаясь сбросить собаку. Но та висела, не разжимая хватки.

Вот уже зубр был рядом с Ви, который стоял неподвижно, зажав копье в поднятой руке. Зубр опустил морду, пытаясь раздавить собаку.

«Пора!» — подумал Ви.

Он прыгнул, изо всей силы вогнал копье в правый глаз зубра и навалился на древко всей своей тяжестью. Наконечник копья глубоко вонзился в тело зверя и ударился о глазную кость. Зубр взревел от ярости и боли и так замотал головой, что древко копья отломилось и Ио был далеко отброшен в сторону, хотя пес не разжимал зубов.

Зубр учуял человека и набросился на него. Ви прижался к скале, и зубр, не увидев его, пронесся мимо, только рогом задев охотника. Потом зверь повернулся и бросился вновь на человека. Но Ви предупредил его. Он взобрался по скале и остановился на высоте вдвое большей человеческого роста. Ноги его опирались на выступ, а левый локоть на какой-то торчащий корень.

Теперь зубр заметил его.

Поднявшись на задние ноги, зверь попытался достать охотника рогами. Ви взял копье в правую руку, другое копье ири этом упало, и левой свободной рукой уцепился за корень. Голова зубра показалась у самого края выступа. Но именно этот выступ и мешал зубру достать Ви. Зубр заревел от ярости, широко раскрывая пасть.

Ви наклонился вперед и метнул второе копье в глотку зверя. Кровь потекла с его морды, и зубр рванулся и ударил по выступу, на котором стоял Ви. Рога ударились под самый выступ, известняк поддался и выступ обрушился. Ви повис на левой руке.

Тут он заметил, что Ио снова появился рядом и рычит. Затем рычание смолкло: Ио вцепился в зубра. Зубр сразу стал на все четыре ноги и брыкаясь побежал по тропинке. Корень не выдержал, Ви упал. Он упал на ноги, покачнулся и в нескольких шагах от себя заметил зубра, который чуть ли не свернулся в клубок, стараясь достать собаку.

Ви подобрал свое последнее копье, валявшееся на тропинке.

В это мгновение зубр оставшимся глазом увидел охотника. Зверь бросился на человека, Ви метнул в него копье, которое попало в шею, и отскочил. Зубр мчался, вплотную прижимаясь к правой стене расщелины, повернул и снова набросился на человека. Ви ухватил его за рога и повис на них. Зубр затряс головой, силясь сбросить охотника, прыгнул, и все трое — Ви, пес и зубр — свалились в болото.

* * *
Вскоре после того, как Ви покинул пещеру, Паг проснулся: кто-то прикоснулся к его плечу. Раскрыл глаза и при слабом свете костра увидел Лалилу. Ее глаза были широко открыты, и лицо побледнело от страха.

— Проснись, Паг, — сказала она. — Слушай. Я внезапно проснулась и увидела, что Ви выходит из пещеры вооруженный. Затем послышался лай Ио. Я долго думала, и мне стало почему-то страшно. Мне чудится что-то недоброе.

Паг вскочил, схватил копье и топор.

— Идем, — сказал он и быстро заковылял вон из пещеры.

— Собаки нет. Очевидно, Ви пошел охотиться. Бояться нечего, впрочем, если ты так тревожишься, пойдем его искать.

Они быстрым шагом направились к лесу. Проходя мимо хижины Моананги, они увидели, что хозяин уже проснулся и вышел посмотреть, какая погода.

— Бери топор и копье и беги за нами, — крикнул Паг. — Поскорей, объясню все на ходу.

Моананга бросился в хижину, взял копье и бегом нагнал остальных. Идя быстрым шагом, Паг объяснил в чем дело.

— Бабьи причуды, — буркнул Моананга. — С кем это будет Ви сражаться? Тигр убит, волков осталось мало, а олени ушли из лесу.

— А ты никогда ничего не слышал о зубре? Я-то видел следы, но Ви ничего не сказал об этом. Очевидно, Ви сам наткнулся на него, — сообщил Паг шепотом, чтобы не тратить зря силы.

Светало.

Внезапно Паг указал копьем на землю.

— Вот следы Ви и Ио. Они прошли здесь совсем недавно.

Он пригнулся к земле и пошел по следу. Остальные не отставали от него.

Шли они быстро, потому что уже светало, и след был ясно виден Пагу, который — как говорило племя — мог идти за добычей по одному запаху. По следам они добрались, наконец, до болота у скалы.

Они хотели обогнуть его, но Лалила вдруг вскрикнула и указала пальцем на воду.

Посреди болота слабо бился зубр. На его шее сидел Ви, держась за рога одной рукой, а другой из последних сил рубил своей секирой. Из-под туловища зубра виднелись задние лапы раздавленного пса.

Подошедшие рванулись вперед, но в это мгновение зубр сделал последнее усилие. Он выпрямился, встал на дыбы и рухнул на спину, придавив собой Ви. Зубр издал стон, дрожь пробежала по телу, единственный оставшийся глаз закрылся.

Паг и Моананга обежали болото и добрались до подножия скалы. Отсюда было уже недалеко до того места, где увязли Ви и зубр. Они прыгнули на бесчувственное тело зверя.

Паг напряг все свои силы и оттащил в сторону огромную голову. Под ней лежал Ви!

Подошла Лалила. Она и Моананга, стоя по пояс в тине, стали тащить тело вождя. Они тянули, пыхтели, и, наконец, выволокли его из-под туши зубра. Его перенесли на твердую землю и положили ничком. Он шевельнулся. Кашлянул. Красная тина хлынула изо рта.

Они пришли вовремя: Ви ожил!

* * *
В племени было великое смятение.

Лалила, Паг и Моананга доставили Ви в селение, неся его на руках. Народ узнал, что случилось. Все кинулись к болоту, выволокли оттуда убитого зубра и мертвого Ио.

Они смыли с зубра тину и обнаружили копья Ви в глазу, в горле и шее зверя. Увидали следы ударов секиры. Ви старался отрубить зубру голову, но грива и шкура животного были слишком толсты. Отрубить голову не удалось, но оглушенный ударами зубр, наконец, был побежден.

Народ дивился огромным рогам зверя. Один рог был раздроблен — им зубр обломил известняковый выступ, на котором стоял Ви. Тушу приволокли к Урку-Престарелому.

У того хватило совести не говорить ничего о себе. Однако «премудрый» старец не преминул сказать, что в дни прадеда его прадеда зубр, еще больший, был убит вождем племени. Вождь поймал его в сеть и забросал насмерть камнями.

Кто-то спросил Урка, откуда он это знает, а тот, нимало не смущаясь, ответил, что об этом его прабабке рассказала ее прабабка. А сам он слышал это от своей прабабки, когда был совсем мальчишкой.

Зубра освежевали, мясо его поделили между всеми членами племени, а шкуру принесли в пещеру. Голову волокли четыре человека на шестах и водрузили ее на то дерево, на котором раньше торчала голова Хенги.

Народ приходил поглазеть на голову. Даже Ви, оправившись после боя, уселся у входа пещеры, смотрел на голову и сам не мог понять, откуда у него взялось столько силы и решимости бороться с этим чудовищем.

Аака обратилась к нему:

— Ты великий охотник, муж мой, и давно уже мог бы прикончить Хенгу; ты мог бы его прикончить прежде, чем погибла наша дочь. Я горжусь тем, что носила твоих детей. Но скажи мне, как это случилось, что Паг и Моананга вытащили тебя из-под туши зубра?

— Не знаю. Кажется, Лалила имеет какое-то отношение к этому делу. Она что-то сказала Пагу иМоананге, и те побежали искать меня. Спроси Лалилу. Я не видал ее с тех пор, как пришел в себя.

— Я уже искала ее, и нигде не нашла, но я не сомневаюсь в том, что и здесь не обошлось без ее колдовства.

— Даже если бы это было и так, кажется, тебе не на что сердиться.

— Я не сержусь. Я благодарна ей за то, что она сохранила жизнь величайшего человека в нашем племени. Я думаю даже, что ты должен жениться на ней, Ви, — она этого заслужила. Только сперва найди ее.

— Я издал закон о браке, — возразил Ви. — Неужели тот, кто издает законы, должен их нарушать?

— А почему бы нет? И кто посмеет что-нибудь поставить в вину человеку, который один на один одолел этого зубра? Я-то уж во всяком случае не посмею.

— Я был не один. Мы одолели его вдвоем с Ио. Не будь собаки, зубр прикончил бы меня.

— В таком случае, слава Ио. Если бы я придумывала законы, как ты, Ви, я бы сделала Ио богом.

Она улыбнулась и ушла поговорить с Пагом и Моанангой. Она хотела узнать все подробности дела.

Ви сидел у пещеры, ел и рассказывал о схватке с зубром. Фо слушал его, разинув рот. Затем Ви отправил мальчика помогать свежевать зверя, а сам ушел искать Лалилу.

* * *
Не зная, где найти ее, он наугад отправился к Тюленьему заливу. Лодку Лалилы после боя с Рыжими Бородами вытащили на прежнее место и, очевидно, сама Лалила могла уйти только сюда.

День близился к концу, когда Ви добрался до маленькой пещеры. Лалила сидела у огня и чего-то ждала — то ли захода солнца, то ли восхода луны. Она вздрогнула, увидав его, затем опустила глаза и промолчала.

— Зачем ты здесь?

— Чтобы поблагодарить Луну за то, что моя тревога о тебе оказалась не напрасной.

— Только поэтому? — он взглянул на стоявшую в углу лодку.

— Не знаю. Я сама еще не решила.

— Слушай, — сказал он дрожащим от ярости голосом. — Если ты не поклянешься мне, что не будешь пытаться бежать вторично, я сейчас же секирой изрублю твою лодку или сожгу ее.

— Зачем? Если я ищу смерти — мне много путей открыто. Если заперт один путь, остается сотня других…

— Почему же ты ищешь смерти? Ты несчастна? Разве ты ненавидишь меня настолько, что хочешь умереть?

Лалила наклонила голову и, глядя на него, ответила:

— Ты знаешь, что ненависти к тебе у меня нет, Ви. Скорее, ты слишком дорог мне. И из-за этого будет великая беда.

— Так давай встретим ее вместе.

— Мы ничего не можем встретить вместе. Ты дал клятву и ее не нарушишь. Слушай. Я не согласна жить, если ты будешь покрыт позором, как человек, нарушивший клятву ради женщины.

— Значит, все кончено, — простонал Ви.

— Слушай, Ви. Когда ты уходил сегодня утром, я прочла по твоему лицу, что ты уходишь с надеждой больше не вернуться.

— Да. Ибо я несчастен.

— А кто из нас счастлив? Клянусь, что не покину тебя, до конца буду стоять рядом с тобой. Но женой твоей не стану. Мы будем только рядом. Дай мне такую же клятву, Ви.

— Клянусь!

Глава 15

ВИ БРОСАЕТ ВЫЗОВ БОГАМ
С некоторого времени в племени началась смута. Зима была ужасная. Даже Урк-Престарелый заявил, что такой зимы не было со времени прадеда его прадеда. С севера и востока дули постоянные ветры. В немногие тихие дни снег падал так густо, что хижины совершенно засыпало. Ежедневно нужно было прокапывать тропинки для того, чтобы выйти наружу.

Море замерзло больше, чем обычно. Сквозь сплошной лед шли огромные — величиной с целую гору — айсберги. Все побережье кишело свирепыми белыми медведями.

Племя питалось пищей, собранной летом по приказу Ви. Но время от времени народу приходилось выходить на бой с белыми медведями, которые обнаглели до такой степени, что пытались даже врываться в жилища людей. В этих схватках погибло немало народу — от ран и от холода. Много стариков и детей замерзло, особенно в тех хижинах, где, несмотря на приказы Ви, не собрали достаточного количества дров.

Наконец, зима кончилась.

Но весна не наступила. Снег перестал падать, и лед у берегов стал тоньше. Забурлили реки, но они несли глину, а не воду. Деревья освободились из-под снежных покровов, но стояли безлиственные, мертвые. Трава и цветы не росли, тюленей не было, и птицы не прилетели. Холод стоял такой, какой обычно бывал зимой лет двадцать пять или тридцать тому назад.

Племя роптало.

Из уст в уста передавались слухи:

— На нас обрушилось проклятие! Проклятие принесла Морская Колдунья!

Народ посовещался и, наконец, выслал к пещере своих представителей для переговоров с Ви. То были Нгай-колдун и жрец Ледяных богов, Пито-Кити, Хоу, Уока, Хотоа-Заика и Урк-Престарелый.

Винни затрубил в рог.

Ви вышел из пещеры, одетый в плащ из шкуры убитого им тигра. Представители племени стояли перед ним, смущенно повесив головы. В отдалении на Месте сборищ толпился народ.

— Чего вы хотите от меня?

— Вождь, — забормотал Урк. — Племя послало нас сказать, что больше не в силах сносить гнев Ледяных богов.

— Ледяных богов нет. В леднике живут огромный зверь и человек. В ледник они попали уже мертвые.

От этих слов посланные задрожали, а Нгай замахал руками и забормотал молитву.

Но Урк продолжал:

— То, что ты говоришь, вождь, великий грех. Слушай. От предков моих я знаю, что когда-то, когда народу угрожали те же беды, что и теперь, тогдашний вождь принес в жертву Ледяным богам своего сына, и тепло вернулось.

— Значит, вы требуете, чтобы я принес в жертву Фо?

— Вождь! Нгай, жрец богов, и Тарен, его жена, пророчица, молились богам, и боги дали им ответ.

— Какой же это ответ? — спросил Ви, опираясь на секиру и глядя на Нгая.

Тощий, с жестоким лицом Нгай медленно ответил тонким голосом:

— О, вождь, голос богов сказал: «Боги требуют жертвы, и жертва должна быть на двух ногах!»

— А голос назвал имя жертвы?

— Нет. Но голос сказал, что вождь должен сам выбрать эту жертву из своей семьи и собственной рукой убить ее в святом месте перед лицом богов.

— Кто же входит в мою семью?

— Только трое, о, вождь. Твоя жена Аака, твой сын Фо и твоя вторая жена Морская Колдунья.

— У меня нет второй жены, — возразил Ви. — Я сдержал клятву, данную племени.

— Мы считаем, что она твоя вторая жена и что она навлекла на нас и гнев богов и чужеземцев, с которыми мы сражались, — упрямо твердил Нгай, а все остальные утвердительно кивали головами.

— Мы требуем, — продолжал он, — чтобы ты выбрал кого-нибудь из этих троих, и обреченного принес в жертву богам на солнечном закате, перед полнолунием, в час, когда солнце и луна смотрят друг на друга в небесах.

— А если я откажусь?

Голос Ви был совершенно спокоен.

Нгай взглянул на Урка, и Урк заявил:

— Если ты откажешься, о, вождь, — народ об этом уже думал и вот что говорит тебе, — народ убьет всех троих, — и твою жену Ааку, и твоего сына Фо, и твою вторую жену Морскую Колдунью. Народ убьет их там, где сможет настичь. Бодрствующими или спящими. Убьет и снесет их трупы Ледяным богам в знак того, что жертва принесена.

— А почему бы не убить и меня? — спросил Ви.

— Ибо ты вождь, а вождя может убить только тот, кто одолеет тебя в единоборстве. А кто посмеет выступить против тебя?

— Итак, подобно волкам, вы убьете слабых, а сильных оставите в живых? Хорошо, о, посланники! Хорошо, о, уста народа! Вернитесь к племени и скажите, что Ви, вождь, обдумает ваши слова. Завтра в этот же час вернитесь сюда, и я сообщу вам свою волю. Завтра вечером — если я решу принести жертву — жертва будет принесена в час, когда солнце и полная луна глядят друг на друга в небесах.

И они ушли, не решаясь взглянуть ему в глаза, ибо взор его жег пламенем.

* * *
Об этом разговоре Ви не сказал ни слова никому, — ни Ааке, ни Пагу, ни Лалиле, хотя, наверное, все трое знали, в чем дело; все они, и даже Фо, как-то странно глядели на него. Вечером, подойдя ко входу в пещеру, Ви увидел, что между хижин горит большой костер, и народ собрался вокруг огня.

«Может быть, им посчастливилось найти мертвого тюленя?» — подумал Ви.

В это мгновение из селения пришли Паг и Моананга. Моананга был исцарапан, точно сражался.

— Что происходит там? — спросил Ви.

— Ужасные вещи, брат мой. Кое-кто уже съел все свои запасы. А ты приказал новых не давать никому до полнолуния. Эти люди с голоду убили двух девочек и пожирают их мясо. Я пытался остановить их, но они набросились на меня с дубинами. Они свирепы, как волки.

— Не может быть! — произнес Ви сдавленным голосом.

— Я предлагаю собрать людей и напасть на них, — сказал Моананга.

— К чему проливать кровь? — возразил Ви. — Звери, если голодают, должны нажраться досыта. Я ухожу. Мне нужно подумать. Не бойтесь, я вернусь. Сторожите девочек. Должно быть, еще немало народа голодает.

* * *
Ви ушел.

Холмы, мимо которых он проходил, были покрыты толстым слоем льда, чего никогда не бывало раньше. Лед этот сполз с главного ледника и нависал на высоте трех копий.

— Что будет, если он двинется дальше? — подумал Ви и ужаснулся.

Вождь дошел до долины Ледяных богов. Главный ледник также сдвинулся вперед: последняя поставленная Ви веха была погребена подо льдом и внизу лежала огромная груда принесенных глетчером камней. Эти валуны делили долину на две части. Если стать лицом к лицу со Спящим человеком, то слева оказывалось большое открытое пространство, а справа, где лед был не так крут, — небольшой закоулок.

Ви взглянул на Спящего и на охотника, и ему показалось, что оба они сдвинулись с места: хотя сейчас они находились выше, он ясно различал их очертания.

— Эти боги путешествуют, — прошептал он и уселся на скалу, чтобы подумать.

Через некоторое время он выпрямился и громко расхохотался. Он вскочил на груду валунов. Ви казался крохотной букашкой на фоне необъятного глетчера.

Он потряс секирой по направлению к Спящему и человеку, за которым Спящий гнался, и взмахнул секирой, точно поражая бесформенные тени, расползавшиеся внутри ледника, тени, которые народ считал образами меньших богов.

— Я бросаю вам вызов! — крикнул он, и ему ответило странное эхо глетчера.

— Я бросаю вам вызов! Вы получите жертву! Моя кровь потечет перед вами! Жрите мою смерть! И когда нажретесь, перед вами и перед вашими поклонниками встанет сила большая, чем вы. Да, ненасытные! Пред вами встанет сила Человека!

Так кричал Ви.

Он сам не знал, что говорит и откуда пришли к нему такие слова.

Но Ледяные боги не отвечали. Спящий и охотник глядели на Ви. Мороз хрустел и стояла глубокая тишина. Луна сияла.

Ви полузамерзший пошел домой.

* * *
Войдя в пещеру, он наткнулся на что-то бесформенное и закутанное в меха. То был Паг.

— Ну что же сказали обитатели ледника?

— Ничего особенного. А что ты делаешь?

— Охраняю тех, кто внутри. Слушай. Я все знаю. Они, — он указал на пещеру, — знают тоже. Пусть Ледяные боги молчат — у меня есть совет. Что если мы втроем — ты, Моананга и я — нападем на тех, кто говорил с тобой, и убьем их? Если мы прикончим вожаков, остальные замолчат и повесят головы. Они трусы.

— Я не хочу проливать кровь. Даже кровь тех, кто ненавидит меня. Они обезумели от голода.

— Тогда потечет кровь тех, кого ты любишь.

— Не думаю. Во всяком случае, охраняй их. Их окружают голодные волки.

Он вошел в пещеру и улегся между Фо и Аакой. Ааке он еще раньше приказал бросить хижину и переселиться сюда.

Глава 16

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
В полдень появился Винни и затрубил в рог.

Ви вышел. Перед пещерой стояли вчерашние ораторы.

— Что ты скажешь о жертвоприношении? — спросил Урк. — Вождь, мы ждем твоего слова.

— Кажется, вчера была уже принесена жертва там, между хижинами.

Они смутились и стали совещаться.

Тогда заговорил Хотоа-Заика:

— Вождь, мы умираем с голоду. Старые боги, которых ты отрицаешь, также голодают. Нам нужна пища, им — кровь. Назови обреченного на жертву, а не то мы убьем всех твоих близких.

— Я ведь тоже вхожу в семью вождя. Уверены ли вы в том, что боги требуют не меня? Может быть, вам убить меня? Я один, вас много. Убейте же меня, вот и будет жертва богам.

Тогда кто-то выскочил из темноты пещеры и встал рядом с ним. То была Аака.

— Убейте меня также, ибо я последую за своим мужем. Мы, столько лет спавшие рядом, и после смерти не должны разлучаться.

Посланные народа отшатнулись. Хоу и Уока просто бросились бежать — они были трусы.

— Слушайте, собаки, — загремел Ви, — ступайте к народу и скажите, что на заходе солнца я буду ждать всех в обиталище богов. Мы вместе предстанем перед нашими богами; с одной стороны встану я со своей семьей, а с другой вы все. Быть может, там будет названа жертва. А до тех пор я не скажу ни слова. Прочь, собаки!

С мгновение они стояли, растерянно глядя на него, а он горящими глазами сверкал на них. Ви опирался на секиру, и тигровая шкура скрывала его мощный стан.

Они задрожали и бросились бежать, как лисицы от волка.

Аака взглянула на мужа, и глаза ее выражали гордость.

— Скажи мне, Ви, той ли ты крови, что эти двуногие звери, или тебя зачал какой-нибудь бог? Скажи мне, что ты задумал?

— Я ничего не задумал.

— Значит, Морская Колдунья знает твои замыслы? Ведь всем известно, что она мудрее меня.

— Я не совещался с Лалилой.

— Значит, Паг нашептал тебе эти мысли? Паг, твой друг и мой враг, который учит тебя волчьему искусству?

— Нет! — сказал Паг, который стоял рядом. — Я вчера давал Ви советы, которые пришлись бы тебе по сердцу, Аака, но Ви отказался последовать им.

— Какие советы?

— Советы секиры и копья. Советы оставить собак убитыми у их дверей, чтобы стая знала волчьи советы, Аака.

— Не ожидала я найти у тебя мудрость.

Паг не успел ответить.

Ви топнул ногой и крикнул:

— Довольно! На восходе луны все узнают, кто мудр и кто глуп. А пока оставьте меня в покое.

Ви вошел в пещеру, ел, пил, смеялся и рассказывал Фо о диких зверях и о том, как убивал их, — эти рассказы мальчик очень любил. Но ни Ааке, ни Лалиле, ни Пагу, ни Моананге он не сказал ни слова. Наевшись, Ви улегся и заснул.

Паг и Моананга охраняли вход.

* * *
Наступил вечер.

Ви, Лалила, Аака, Паг, Моананга и Тана оделись потеплей, и мужчины вооружились. Все вышли из пещеры. На Месте сборищ их ожидало племя. Молча прошли они мимо собравшихся, и молча последовало племя за ними, покуда все не добрались до обиталища богов.

Ви со своей семьей прошел направо и встал несколько выше народа, собравшегося в левой, большей части долины.

— Здесь тесно, — сказала Аака, — нам трудно будет стоять.

— Нас мало, а их много. К тому же, когда мы здесь, нас видят и слышат все, — пояснил Ви.

Он повернулся и громко объявил:

— Я, Ви, вождь, со всей своей семьей, здесь.

Голос его глухо отдавался от каменных и ледяных глыб.

— Скажи мне, о народ, чего ты требуешь от нас?

В ответ раздался тонкий голос жреца Нгая:

— Мы хотим, о, вождь, чтобы кто-нибудь из твоей семьи был принесен в жертву богам, дабы снять с племени проклятие, навлеченное на него Лалилой, Морской Колдуньей.

— Пусть боги назовут мне, кого принести в жертву.

Нгай запел длинную молитву, которую подхватил народ. Высокие голоса странно звенели в морозном воздухе и наконец смолкли. Наступила тишина.

Снова заговорил Ви:

— О вы, живущие во льду, которых я когда-то считал богами, но которых теперь считаю выдумкой дураков, внемлите мне. Правда, что на племя обрушилась беда, что зимы стали дольше и холоднее и что пищи не хватает. Но беды эти пришли к нам еще до того, как появилась здесь Лалила, которую называют Морской Колдуньей. Но раз племя требует, чтобы кого-нибудь из моей семьи принесли в жертву, и считают, что кровь убитого вернет всем остальным тепло и пищу — я готов на смерть.

Он замолчал и взглянул вниз.

Смутный лунный свет не скрывал выражения лиц. Племя было смущено. Люди начали перешептываться, лица у всех стали грустными. Кое-где раздавался женский плач.

Ви услышал обрывки речей:

«Он всегда был добр к нам. Он делал все, что в состоянии сделать человек. Он не властен повелевать временами года. Он не может приказать птицам лететь и тюленям плыть. И ведь он, если бы захотел, мог взять себе вторую жену. Значит, клятвы он не нарушил. Боги не могут требовать его крови. Его не нужно приносить в жертву. Ведь мы останемся тогда без вождя».

«Добро побеждает», — подумал Ви.

Но Нгай, ненавидевший его, также заметил перемену в настроении. Жрец выбежал вперед и, стоя спиной к леднику, закричал высоким и пронзительным голосом:

— Вы хотите умереть с голоду? Хотите поедать собственных детей? Посмеете ли вы оставить богов без пищи?

— Нет! — закричало племя, перепуганное таинственным светом и старой верой в могущество богов Нгая. — Да свершится жертвоприношение! Пусть течет красная кровь! Пусть боги утолят свой голод красной кровью!

— Вот тебе ответ, Ви, — закричал Нгай в гробовой тишине. — Прими же смерть, если смеешь, или отдай нам кого-нибудь из своей семьи!

Аака, Фо, Лалила, Паг и Моананга сбились в кучу. Ви уже был готов броситься со скалы или упасть на собственное копье.

* * *
В это мгновение вдруг что-то произошло.

Еще не ясно было что, но все застыли на месте, точно окаменевшие. Высоко с вершины гор донесся стон, точно одновременный крик многих сотен тысяч птиц. Стало еще холоднее. Тени во льду сместились и исчезли. Потом снова возникли и рванулись вперед, понеслись назад и вновь появились — выше, чем были раньше. Волосатый человек впереди Спящего шевельнулся. Земля задрожала, точно от ужаса.

Тишина стала еще глубже, и внезапно ее нарушил ужасный треск. Когда он смолк, из самых недр льда рванулся вперед Спящий, преследуя волосатого охотника. Да, Спящий с белыми клыками рванулся вперед, точно разъяренный бык. Он летел как камень из пращи. Волосатый охотник пронесся в воздухе и исчез, но Спящий упал всей тушей на жреца Нгая, растер его в порошок и двинулся дальше, прокладывая себе в толпе кровавую тропинку.

Снова наступила тишина.

— Похоже на то, что Ледяные боги приняли свою жертву, — сказал Ви.

Не успел он замолчать, как Великий Ледник тронулся с места. Глетчер двинулся по долине, круша перед собой скалы, пучась, как взволнованное море.

Племя еще не успело в ужасе разбежаться, как ледник заполнил всю левую часть долины.

Ви соскочил со скалы. Он со всей своей семьей забрался подальше в горы и с ужасом наблюдал, как ледяная река со скрежетом несется мимо него.

Сколько времени стояли они там? Этого никто не знал.

Они наблюдали, как движется лед. Видели, как он падает в море и как громоздится там ледяными холмами.

Внезапно — так же внезапно, как и начал двигаться, — он остановился, и наступила тишина.

* * *
Когда все кончилось, они выбрались по горам к селению. Но с нависающих скал они увидели, что долина, в которой жило племя, загромождена сплошным потоком льда. Они посмотрели дальше и в ужасе остолбенели: от побережья также ничего не осталось. Глетчер сровнял холмы, и от гор до моря простирался поток льда, похоронивший под собой все.

Аака, прислонившись к Ви, в холодном лунном свете глядела на место, где жила, и сказала:

— Проклятие, которое принесла нам твоя ведьма, исполнилось уж, наверное, до конца. Что бы еще смогла она придумать?

— Дурно, по-моему, говорить это после того, что случилось. Где народ, который взывал к живущим во льду? Он сам оказался во льду, а я, назначенный в жертву, уцелел со всем моим домом. Время ли теперь для ссор, жена?

Тогда заговорил Паг.

— Ты знаешь, Ви, я никогда не верил в Ледяных богов. Теперь я верю еще меньше: ведь верившие в них погибли, а неверившие спаслись. Верившие сами попали в лед, и, может быть, когда-нибудь другой народ будет считать их богами. Но скажи, что нам делать теперь?

Ви закрыл лицо руками и не ответил.

Тогда впервые за весь день заговорила Лалила:

— Лед покрыл всю долину и дошел до залива. Но по ту сторону залива открытое море, и там, в пещере, спрятана моя лодка и запас пищи.

— Идем туда, — сказал Паг, — оставаться здесь — значит погибнуть.

Первыми к пещере добрались Паг и Моананга.

Паг заглянул внутрь, увидал во мраке чьи-то глаза и отскочил:

— Осторожней! — крикнул он Моананге. — Здесь спрятались медведи или волки.

Звук его голоса испугал укрывшихся в пещере. На берег вышла тюленья самка со своим детенышем. Прежде чем неуклюжие животные успели убежать, Паг и Моананга прикончили их топорами.

— Ну, едой мы теперь обеспечены на долгое время, — сказал Паг. — Нужно только их освежевать, покуда они не промерзли.

Втроем — при помощи Фо — они справились с этой работой прежде, чем Ви подошел с женщинами. Тана была так испугана всеми событиями этой ночи, что Лаке и Лалиле пришлось нести ее на руках.

Затем они обыскали пещеру, убедились, что в ней никого нет, развели костер и уселись вокруг него, молча и все еще дрожа от страха.

Глава 17

КОТОРАЯ?
Перед рассветом Ви вышел из пещеры, чтобы посмотреть при солнечном свете на местность. Кроме того, он хотел побыть один и поразмыслить о случившемся.

Следом за ним вышла Лалила и окликнула его.

— Странные вещи произошли, Лалила, — сказал Ви, — и сердце мое сжимается при мысли, что из моего народа никого не осталось в живых. Я охотно предложил бы себя в жертву. Но я жив, а они мертвы, и скорбь душит меня.

И в первый раз с тех пор, как умерла Фоя, Ви заплакал.

Лалила взяла его за руку и стала утешать, утирая ему слезы своими волосами.

— Я причинила тебе много бед, Ви. Я охотно предложила бы себя в жертву, но я верила в то, что ты победишь, и предчувствовала еще большие беды.

— Очевидно, у всех у нас было это предчувствие, Лалила. Смерть висела в воздухе. Но что бы ты подумала обо мне, если бы я сказал: «Возьмите эту женщину, Лалилу, которую вы считаете колдуньей, и принесите ее в жертву»?

— Сочла бы более мудрым, чем ты есть на самом деле, — грустно улыбнулась она. — Но, поверь, я благодарна тебе и никогда не забуду твоего благородства.

Рассвело.

Странная и чудесная была эта ярко-красная заря! Казалось, природа платила пережившим ужасную ночь тем, что открывала людям все чудеса своей красоты.

Но что увидели они при дневном свете!

На месте, где стояло селение, лед высился огромной горой. Горы были обнажены. Лес, в котором Ви убил зубра, был вырван с корнем.

И впереди, так далеко, как только хватало глаз, лежал толстый слой льда. Лед на море был покрыт валунами и свалившимися с берега ледяными глыбами и казался неподвижным, как скала. Окрестность производила такое впечатление, будто весь мир превратился в ледяную пустыню.

— Что же произошло? Земля умирает? — спросил Ви, озираясь.

— Не думаю. По-моему, лед движется к югу и здесь больше жить нельзя.

— Значит, мы должны погибнуть, Лалила?

— Вовсе нет. Моя лодка цела и может выдержать нас всех. И у нас есть запас пищи.

— Но лодка ведь не поплывет по льду?

— Нет. Но мы можем толкать ее перед собой, покуда не доберемся до воды, и тогда поплывем.

— Куда?

— Ко мне на родину. Там зимой бывает тепло. Туда, бывало, доплывали льдины, но они таяли у самых берегов. Мой народ дружелюбен и миролюбив.

— Но ведь ты бежала от него!

— Да. Но думаю, что, если вернусь, меня встретят с почтением и не тронут моих спутников. Но как хочешь. Мы можем остаться.

— Это невозможно! Берег, леса и море покрыты льдом, и когда у нас кончатся запасы еды и топлива, мы умрем от голода и холода. Впрочем, давай посоветуемся с другими.

У входа в пещеру стояла Аака.

— Наговорились? — спросила она. — Быть может, хозяйка этих запасов разрешит нам притронуться к пище, которую она здесь собрала в то время, как наше племя умирало с голоду?

Услыхав эти слова, Ви закусил губу.

— Аака, здесь все принадлежит тебе, а не мне, а запасы собраны из той пищи, которую давали мне. Я сложила их еще тогда, когда собиралась покинуть этот край, — грустно и спокойно сказала Лалила.

Паг ухмыльнулся, но Ви сказал:

— Бросьте глупые толки и давайте есть.

Они наелись, затем Ви обратился ко всем со следующими словами:

— Наша родина похоронена подо льдом. Что нам делать? Запасов у нас мало. Медведи и волки скоро разыщут нас здесь. По-моему, нужно идти к югу, таща с собой лодку Лалилы. Когда мы доберемся до открытой воды, сядем в лодку и поплывем. Туда, куда лед еще не добрался.

— Ты — вождь, — сказала Аака, — и мы должны подчиняться тебе. Но думаю, что путешествие в лодке Лалилы кончится бедой для нас.

Не давая разгореться ссоре, вмешался Паг.

— Нет ничего хуже худшего. Здесь мы умрем. Там мы, может быть, выживем, в конце концов хуже смерти ничего нет.

— Я согласен с Пагом, — сказал Моананга.

Тана молчала. Она еще не оправилась от потрясений.

Фо топнул ногой и закричал:

— Мой отец — вождь, и он приказал. Кто может спорить с ним?

Никто не ответил.

Все поднялись, нагрузили лодку пищей и накрыли ее шкурами убитых вчера тюленей. Поверх шкур они положили весла и куски дерева, которые могли бы заменить весла. По просьбе Лалилы они положили в лодку также и ствол, — из него собирались сделать мачту. Впрочем, что такое мачта — никто, кроме Лалилы, не знал. В свои мешки они набили топлива, водорослей и уложили шкуры, лежавшие в пещере.

Таща за собой лодку по снегу и толкая ее по льду, они пустились в путь. Впереди шла Лалила с шестом в руках и проверяла крепость льда.

Так Ви, Аака, Фо, Моананга, Тана и Паг покинули родину. Несколько часов подряд волокли они лодку и двигались вперед медленно. С берега лед казался сплошным и ровным, в действительности же был весь изрыт. Они присели отдохнуть и подкрепиться. Поев, встали, чтобы тронуться в путь, хотя начинали считать свой труд напрасным и замыслы неосуществимыми.

— Отец, лед движется! — неожиданно закричал Фо. — Когда мы остановились, вот эти скалы были впереди нас, а теперь они сзади.

— Кажется, это так, но я не уверен, — сказал Ви.

Они заспорили.

В это время Паг куда-то исчез. Через некоторое время он вернулся и сказал:

— Лед движется. Я ходил назад. Лед разломился позади нас, и трещина полна льдинами. К берегу нет возврата.

Они поняли, что морское течение несет их к югу.

— Можно только радоваться. Так мы быстрее доберемся до цели, — сказал Ви.

Они продолжали тащить и толкать лодку по льду. Делали они это для того, чтобы согреться. Они трудились целый день и к вечеру пришли к такому месту, где лежал глубокий снег. Снова началась метель. Они были вынуждены остановиться, так как сквозь хлопья не стало видно дороги. Соорудили себе хижину из снега и заползли в нее на ночь.

Утром снег перестал падать. Выйдя из хижины, путешественники обнаружили, что только в отдалении, на востоке, видны снежные вершины гор, окружавших их родной залив.

Они вышли из хижины и потащили лодку дальше. Снег окончательно затвердел, и острый киль лодки легко скользил по нему, так что двигались они на этот раз быстро.

Так шли они целый день, время от времени отдыхая. Устав за день, они остановились, снова сделали хижину из снега, развели перед ней костер, приготовили пищу и поели.

Утром оказалось, что снег стал мягче, чем накануне. Что стоит ступить на него, как проваливаешься по щиколотку. Лодку волочить по этому снегу было невозможно.

— Мы не можем двигаться ни вперед, ни назад, — сказал Ви. — Значит, нам остается только одно: не сходить с места. Но где мы находимся — я сказать не могу, — гор не видно.

Тана заплакала, Моананга смотрел с грустью.

— Да, будем сидеть на месте, покуда не умрем. Ничего хорошего и не могло выйти из этого путешествия. Разве только Лалила научит нас летать, подобно птицам, — сказала Аака.

— Этого я не могу сделать, — сказала Лалила. — И ведь мы все вместе решили отправиться в это путешествие. Смерть от нас еще далека. От холода мы можем укрыться в этой снеговой хижине, тюленьего мяса нам хватит надолго, а для питья мы можем брать талый снег. Я надеюсь, что лед несет нас к югу, и мне кажется, что сегодня теплее, чем вчера.

— Разумно сказано, — заметил Паг. — Нужно сидеть в хижине и ждать, что произойдет дальше.

Так они и поступили.

* * *
После того, как работа была закончена, Паг и Моананга принялись выспрашивать у Лалилы все подробности ее поездки на север и допытываться о том, где ее родина и каково там живется. Она отвечала на их вопросы, как умела. Но Ви с ней почти не разговаривал, потому что Аака следила за ними ревнивыми глазами.

Так прошло четыре дня и четыре ночи.

За все это время произошло только одно: воздух с каждым часом становился все теплее и теплее. Снег таял, и со стен их хижины капало. К концу четвертого дня они заметили позади, на западе, огромную ледяную гору.

Айсберг все приближался. Казалось, его гонит на них или их гонит к айсбергу. Из этого они заключили, что лед по-прежнему движется, хотя движение его они ощутить не могли. Всю ночь раздавался ужасный шум, а лед под ними трещал и двигался. Никто не решался выйти из хижины и посмотреть, откуда доносится шум. К тому же с севера дул сильный ветер и луна скрылась за густыми тучами.

К утру ветер стих, и солнце встало на чистом безоблачном небе. Паг отодвинул закрывавшую вход снежную глыбу и вышел. Он немедленно возвратился, молча взял Ви за руку, вытащил его наружу и закрыл выход.

— Смотри, — сказал он, указывая на север.

Ви взглянул, зашатался и упал бы, если бы Паг его не подхватил.

Не дальше, чем в ста шагах от их хижины, возвышался тот самый айсберг, за которым они вчера следили. То был высокий ледяной шпиль. Наверху его, сжатый ледяными глыбами и огромными валунами, вздымался Великий Спящий!

Сомнений не могло быть.

Солнце ярко освещало чудовище. Спящий стоял такой же, каким Ви знал его всю свою жизнь, только левая передняя лапа была обломана под самым коленом. Но Спящий стоял не один: вокруг него, между ледяными и каменными глыбами, лежали засыпанные снегом тела.

— Взгляни, вот наши старые друзья, — сказал Паг. — Узнаешь? Нгая здесь нет. Нгая Спящий растер в порошок. Но вон, видишь: Урк-Престарелый, рядом с ним Пито-Кити, а там Хотоа и Уока. Как тебе нравится?

— Отвратительно!

Позади него раздался голос Ааки:

— Вы думали, что ушли от старых богов, но они гонятся за вами. Я думаю, о, муж мой, что эта ледяная гора не сулит нам ничего доброго.

— Меня мало интересует, что значит появление этой ледяной горы, — спокойно отвечал ей Ви. — Вид, во всяком случае, омерзительный.

В это время и остальные вышли из пещеры. Моананга молчал, Тана закричала и торопливо закрыла лицо руками.

Лалила медленно произнесла:

— Гора эта грозит нам. Грозит тем, что обрушится. Но, кажется, мы плывем быстрее, чем она.

— Это еще неизвестно, — сказал Паг.

В это мгновение ледяной пик, на который они смотрели, подтаяв, очевидно, в теплой воде, задрожал и стал клониться к ним. Трижды наклонялся шпиль, и, наконец, медленно и плавно перевернулся. Он скрылся под водой, и с ним вместе Спящий и все люди племени. На месте же, где поднимался раньше шпиль, показалось его подножие — лед, усеянный громадными черными валунами.

— Прощайте, Ледяные боги! — улыбнулась им Лалила.

Вдруг Ви крикнул:

— Назад! Назад! Волна!

Он схватил Ааку за руку и отбежал. Остальные бросились за ним.

Они едва успели отскочить, как место, на котором они стояли, залила волна. Волна дошла до самой хижины и стала отступать. Но весь лед, на котором они безмолвно стояли, затрясся, задрожал.

Фо, убегая от волны, проскочил дальше остальных и вернулся с криком:

— Льда впереди нет, и вдалеке видна земля. Отец, смотри, там берег.

Все побежали за Фо по мягкому снегу и увидали: между двумя ледяными берегами несся поток воды. Он стремительно мчался, гоня перед собой большие глыбы льда.

Поток впадал в большое открытое синее море, где льда не было видно.

И в отдалении, за этим морем, видна была земля, о которой говорил Фо. Между зелеными холмами змеилась впадающая в море река. Лесистые долины подымались к холмам. Эту чудесную землю они видели несколько мгновений, затем ветер принес туман с того места, где затонул преследовавший их айсберг, и видение скрылось.

— Здесь моя родина. Эта река и эти холмы я хорошо знаю, — сказала Лалила.

— В таком случае, нам нужно добраться туда как можно скорее, — заметил Паг. — Эта льдина верой и правдой служила нам достаточно долго. Она уже трещит и тает.

Лед действительно таял.

Его со всех сторон подмывало теплое море, на берегу которого родилась Лалила. Лед таял на глазах, и в нем уже появились трещины.

Внезапно льдина треснула посередине, и хижина исчезла под водой.

— В лодку! — крикнул Ви.

Они бросились к лодке и потащили ее к самому краю льдины, где лед уже расходился. Женщины и Фо сели в лодку, затем уселись Моананга и Паг. Ви держал корму, направляя нос по течению, а Лалила и Моананга доставали весла.

Ви взглянул на лодку. Она была перегружена. Вода почти перехлестывала через борт. Ви понял, что если еще один человек сядет в лодку, а ветер хоть немножко усилится и какая-нибудь льдина заденет челнок, лодка неминуемо перевернется, и все потонут.

— Прыгай скорее, Ви! — крикнула Аака.

— Прыгаю! — отвечал Ви и изо всех сил толкнул корму, так что лодка соскользнула с подводной льдины. Быстрое течение подхватило ее, и она понеслась.

Ви отступил на несколько шагов назад и уселся на льдине, следя за челноком.

Внезапно раздался плеск воды. Он опустил глаза и увидал, что Паг подплывает к нему.

Ви помог карлику выбраться на лед и спросил:

— Почему ты вернулся?

— А там слишком много женщин. Их болтовня мне надоела.

Ви взглянул на Пага, Паг на него — и оба больше не проронили ни слова. Они сидели на льду и следили, как челнок несется по течению. Туман начал скрывать его.

Но прежде чем туман окончательно сгустился, они успели заметить, что высокая женщина выпрямилась в лодке и прыгнула в воду.

— Кто это? Аака или Лалила? — простонал Ви.

— Это мы скоро узнаем, — ответил ему Паг спокойно.

Он улегся на льду и закрыл глаза, точно собираясь заснуть.



ОНА И АЛЛАН

I. РОМАН О ЛЮБВИ И ВЕРНОСТИ

Герой романа, молодой охотник Квотермейн (будущий участник похода к копям царя Соломона) вместе с сыном короля Чаки отправляется на встречу с таинственной белой женщиной, сумевшей подчинить своей воле одно из самых жестоких племен Южной Африки.

Вместо предисловия

Я должен кое-что сказать тебе, мой друг, в чьи руки однажды, надеюсь, попадут все мои записи. Давным-давно я вкратце изложил историю, которая в деталях выглядит более или менее законченной. Сделал я это исключительно для собственного удовлетворения. Память подводит нас с годами; мы вспоминаем с почти болезненной точностью то, что пережили и увидели в юности, но то, что случилось в середине жизни, бледнеет, как равнинный пейзаж, покрытый серой туманной дымкой.

Эти обстоятельства восприятия прошлого привели меня к более тщательному исследованию отдельных эпизодов моего краткого знакомства со странным и прелестным созданием, которое я знал под именем Айша, или Хейя, или Та, чье слово закон. У меня не было ни малейшего желания публиковать мои заметки, но перед тем, как я раз и навсегда забуду эту историю, я хотел бы вновь перечитать их в старости, которая, увы, не за горами.

Итак, я записал основные факты, касающиеся этой экспедиции; эти записки, простые и точные, насколько я мог это сделать, я тогда отложил в сторону. Не могу сказать, что никогда не вспоминал о них, поскольку в них было нечто, что вкупе с проблемами, которые они повлекли за собой, не могло стереться из памяти.

Кроме того, когда бы ни вспоминались мне эпизоды из истории Айши, которые не были зафиксированы на этих страницах, я записывал их и вставлял в свой манускрипт. Так, среди этих заметок ты найдешь историю города Кор, которую она рассказала мне.

Сказать по правде, мне немного стыдно за то, что я сыграл в изложенной истории столь малозначительную роль. Для меня совершенно очевидно, хотя моя природная честность вынуждает меня излагать все события максимально точно, ничего не прибавляя и не убавляя, что эта необычная женщина, которую я встретил на развалинах древнего города Кор, без сомнения, очаровала меня и почти заставила поверить в то, что казалось невероятным.

Она рассказывала мне странные истории, например о своих беседах с языческими богинями, — правда, иногда позднее она меняла свои рассказы или вовсе от них отрекалась. Айша высказывала предположение, что ее жизнь продолжится гораздо дольше нашего земного существования, на много сотен лет, что, по мнению Евклида[365], является абсурдом. Кроме того, она намекала на свои сверхъестественные способности, что является еще большей нелепостью. Более того, умело используя гипноз, она притворялась, что может переместить меня в разные места вне Земли, а в горах Гадеса[366] могла показать то, что скрыто от глаз человека, причем не только мне, но и жестокому воину Умхлопекази, которого еще называли Умслопогас, вождь племени топора. Он вместе с готтентотом Хансом был моим компаньоном в этом приключении. Были вещи совершенно невероятные, например появление Айши в битве с похожим на тролля Резу, когда у нас, казалось, шансов уже не было.

И я хотел бы взглянуть на того, кто, окажись он в таком положении, как я, с честью вышел бы из него.

Свои бумаги я спрятал в дальнем ящике буфета, и вот однажды некто, а именно капитан Гуд, обожающий романтические истории, принес в мой дом книгу, которую я по его настоянию должен был прочесть.

Признаюсь, что я не любитель романтики. Мне нравятся факты в правдивом изложении. Сначала книга мне понравилась, но это и все. Я изучаю Библию, особенно Ветхий Завет, из-за самого смысла Священного Писания и благородства языка, о которых напомнил мне прекрасный арабский Айши. Из поэзии я предпочитаю Шекспира, но, с другой стороны, знаю наизусть многие из легенд Инголдсби[367]. О текущих же делах я предпочитаю узнавать из газет.

Мне нравится перечитывать истории о Древнем Египте, поскольку я искренне восхищаюсь этой землей и ее историей. Возможно, корни этих сказаний лежат в легендах и снах. Я снова и снова перечитывал латинских и греческих авторов, но лишь в переводах, поскольку с сожалением вынужден признать, что не владею этими языками. А вот современные книги меня не привлекают, хотя время от времени я читаю их в поезде.

Так получилось, что чем больше Гуд настаивал на том, чтобы я прочел эту книгу, тем больше я считал, что не хочу иметь ничего общего с подобной литературой. Однако, проявив настойчивость, он однажды пришел в десять часов вечера и сел рядом со мной. Я отвлекся от своего любимого занятия — изучения египетских иероглифов в уютном уголке комнаты. Мой друг пытался привлечь мое внимание с помощью краткого и таинственного слова — «Она».

Я открыл книгу, и первое, что увидел, был рисунок женщины в вуали. Ее вид заставил мое сердце замереть — так болезненно он напомнил мне о даме в вуали, которую однажды мне посчастливилось встретить на своем пути. Я перевел взгляд с рисунка на подпись. Это был город Кор. Сколько бы женщин на земле ни носило вуаль, двух городов Кор быть не могло.

Затем я вернулся к первой странице и начал читать. Это случилось осенью, когда солнце восходит около шести утра, но миновал целый день, прежде чем я закончил или, лучше сказать, проглотил всю эту книгу…

Что случилось со мной? На страницах этой книги (не говоря о старом Билали, который часто врет — например, твердит мистеру Холли, что в течение многих поколений ни один белый человек не был в его стране и об этих мрачных людоедах, подлецах-амахаггерах) я снова столкнулся лицом к лицу с Той, чье слово закон — или Той, кому подчиняются, что в данном случае одно и то же. Да, это была Айша, любимая, таинственная, переменчивая и властная!

Эта история описывает, как обогатило мой скудный опыт общение с таинственным, наполовину божественным созданием — в то же время, я полагаю, довольно злым, во всяком случае безнравственным, хотя ее с полным правом можно было назвать настоящей женщиной, — и проливает свет на истинную натуру Айши. В основе ее характера — или характеров, поскольку в ней сочеталось несколько личностей, — было свойство, которое она сама определила: «Не одна, но много, не здесь, но повсюду».

Далее я нашел историю Калликратеса (вернее, Калликрата[368]), которую поместил здесь как простую выдумку, изобретенную моим воображением. Мне Айша говорила о нем без энтузиазма, как о достойном человеке, которому была предана с юности и чьего возвращения, к ее огорчению, она вынуждена ожидать. К моменту нашего прощания она призналась, что «любила только его одного» и «была предназначена ему священным выбором».

В книге я нашел еще кое-что, о чем и понятия не имел, — например, об Огне жизни с его фатальным даром «неопределенного существования», хотя я помню, что, подобно гиганту Резу, с которым боролся Умслопогас, она говорила о Чаше жизни, из которой отпила. Этот напиток мог быть предложен и мне, если бы я был политиком, преклонил колени и больше бы поверил ей в ее сверхъестественные возможности…

В конце я прочел историю ее ухода. Признаюсь, я плакал, когда читал книгу, и все время ждал, что она еще вернется. Теперь я понял, почему она вздрогнула и затрепетала, когда в нашем последнем с ней разговоре я сказал ей, что, несмотря на всю ее силу, судьба может нанести ей один из самых страшных ударов. Дар предвидения предсказывал ей, что правда говорит моими устами, хотя, и это самое ужасное, она не ведала, какое именно оружие может нанести этот роковой удар и когда и где настигнет ее судьба…

Я был восхищен и одновременно подавлен. Как только я закрыл книгу, я тут же решил хранить молчание об Айше и наших с ней отношениях, поскольку был связан клятвой. И еще я понял, что не имею права уничтожать свой манускрипт — в свете того, что уже было опубликовано. Наступит ли день, когдапридется солгать, или нет, знает только судьба.

Я отдал книгу капитану Гуду без комментариев и купил другой экземпляр!

В своих воспоминаниях я не открыл даже и части того, что представляет собой настоящая Айша. Я не смог постичь всей глубины ее натуры, так как она злила и обманывала меня множеством способов. Может быть, в этом есть и моя вина, ведь с нашей первой встречи я чувствовал, что не верю ей, и она платила мне тем же. Хотя, возможно, у нее были свои причины хранить тайну. Конечно, та сторона ее характера, которую она открыла мне, не похожа на ту, какой она обернулась к мистеру Холли, или Лео Винчи, или Калликратесу. Он, кажется, был единственным, кому она открылась всеми своими страстными чувствами.

Она рассказала мне ровно столько, сколько я должен был знать, — и не более!

Аллан Квотермейн Грэнж, Йоркшир

Глава 1

ТАЛИСМАН
Я верю в то, что египтяне — очень мудрые люди, гораздо мудрее, чем мы думаем, поскольку за долгие столетия у них было время поразмыслить над многими вещами. Именно они объявили, что каждый человек создан из шести или семи различных элементов, хотя в Библии говорится только о трех. Тело мужчины или женщины, если я правильно понимаю их теорию, всего лишь мешок плоти, который поддерживают эти элементы. А может быть, наше тело и не содержит всего этого, а является лишь домом, в котором они появляются время от времени и очень редко все вместе, хотя один или несколько элементов присутствуют в теле постоянно, чтобы согревать его.

Однако кто я такой, чтобы с моими скудными познаниями обсуждать теории древних египтян? Они своими текстами убеждают меня в том, что человек многолик, и это подтверждается Библией, говорящей о том, что человек — убежище демонов. Что далеко ходить, сами зулусы говорят о том, что их знахари населены «множеством демонов»!

Единственное, в чем я уверен, — это в том, что мы не всегда одни и те же. Разные личности просыпаются в нас при различных обстоятельствах. Иногда в нас господствует та или иная страсть, в другой же ситуации мы вполне оказываемся способны владеть собой… Подчас мы слепо следуем влекущим нас страстям, в иное время мы ненавидим их, и наш дух пробивается сквозь завесу мрака и светит нам, как звезда. То мы готовы убить кого-нибудь, то наполнены святым состраданием даже по отношению к насекомому или змее и готовы прощать, подобно Богу. Наконец мы начинаем сомневаться, а способны ли мы вообще чем-то управлять, если сами настолько управляемы?

Цель этой сентенции — показать, что я, Аллан, практичный и не склонный к рефлексии человек, простой малообразованный охотник и торговец. И мне выпал шанс в какой-то период своей жизни стать участником духовной жизни.

Повторяю, я — простой человек, который пережил в своей жизни тяжелые утраты, иссушившие мою душу, поэтому мои привязанности достаточно сильны, возможно, оттого, что у меня довольно примитивная натура. Ни днем ни ночью я никогда не забываю людей, которых я любил и которые, как я верил, любили меня.

В своем тщеславии мы подчас полагаем, что люди, с которыми мы были близки на земле, по-настоящему заботились о нас. Но иногда нам кажется, что они продолжают заботиться о нас, уйдя в мир иной, — не сумасшествие ли это? Временами, однако, нас одолевают сомнения, потому что мы хотим знать правду. Позади нас — еще большая темнота, чем впереди, независимо от того, живы эти люди или нет.

Всего несколько лет назад эти соображения волновали меня изо дня в день, пока я не захотел узнать обо всем подробно и оставить сомнения в прошлом. Однажды в Дурбане я встретил человека, медиума, которому сообщил о некоторых моих проблемах. Он рассмеялся и сказал, что их можно легко решить. Все, что мне нужно сделать, — это сходить к местному колдуну, который за гинею или две расскажет мне все, что я хочу знать. И хотя мне было очень жаль тратить гинею, которая в тот момент была нужна мне как никогда, я сходил к этому человеку, но о результатах моего визита я умолчу.

Я поговорил со священником, хорошим духовником, но он лишь пожал плечами и отослал меня к Библии, сказав, что я все делаю верно. Я прочел некоторые мистические книги, которые мне рекомендовали. Там было множество слов, которых я не мог понять даже с помощью словаря, и они не продвинули меня вперед, поскольку в них я не нашел ничего, до чего бы не добрался сам. Я даже принимался за Сведенборга[369] и его последователей, но не получил удовлетворительных результатов.

Несколько месяцев спустя я оказался в стране зулусов, где остановился возле Черного ущелья. Я нанес визит моему старому знакомому, о котором писал ранее, замечательному карлику Зикали, которого называли «Тот, кому не следовало родиться» или «Открыватель дорог» — это более известное его имя у зулусов. Мы поговорили о многих вещах, связанных со страной зулусов, и я встал, чтобы отправиться в свой фургон, потому что никогда не ночую у Черного ущелья, если этого можно избежать.

— Есть что-то еще, что ты хочешь спросить у меня, Макумазан? — спросил карлик, откинув волосы со лба и посмотрев на (я чуть не написал «сквозь») меня.

Я покачал головой.

— Это странно, Макумазан, потому что я вижу нечто у тебя в голове, связанное с духами.

Я вспомнил о проблемах, которые меня тревожили, хотя, по правде говоря, я никогда не думал обсуждать их с Зикали.

— Ага, что-то есть! — воскликнул Зикали, прочитав мои мысли. — Говори, Макумазан, пока у меня есть настроение отвечать. Ты мой старый друг и останешься им до конца. Если я могу помочь тебе, я помогу.

Я набил трубку и снова сел на табурет из красного дерева.

— Тебя называют Открывателем дорог, не так ли, Зикали? — спросил я.

— Да, зулусы всегда называли меня так, еще до того времени, как пришел Чака. Но что такое имя, которое часто ничего не значит?

— Только то, что я собираюсь открыть дорогу, которая проходит через Долину смерти, Зикали.

— О, — засмеялся он, — это очень легко! — И, схватив маленький ассегай, который лежал перед ним, протянул его мне, добавив: — Смело бросай его. Не успею я досчитать до шестидесяти, как дорога будет открыта. Правда, я не могу сказать, увидишь ли ты что-нибудь.

Я снова покачал головой и сказал:

— Это против наших законов. К тому же я очень хочу знать, встречу ли я кого-нибудь на этой дороге, когда придет мое время пересечь Реку. Ты имеешь дело с духами, можешь ли ты сделать для меня то, что никто другой не сможет сделать?

— Что я слышу! Ты просишь меня, бедного зулусского шарлатана, как ты однажды назвал меня, Макумазан, показать тебе то, что неведомо великому белому человеку?

Я упрекнул его:

— Вопрос не в том, что тебя просят сделать, а в том, сможешь ли ты это совершить.

— Я не знаю. Каких ты хочешь увидеть духов? Одна из них — женщина по имени Мамина, которая меня любила… [370]

— Она не одна из них, Зикали. Она же тебя любила, а ты отплатил ей за любовь смертью.

— Может быть, это лучшее, что я мог сделать для нее. О причинах ты можешь догадаться, Макумазан. Есть и другие вещи, которыми я не хочу тебя беспокоить. Но если это не она — то о ком ты говоришь? Дай-ка мне посмотреть. Кажется, я вижу двух женщин, хотя белому человеку можно иметь только одну жену. Лица других женщин скользят в водах твоего разума. Старый человек с седыми волосами и маленькие дети — возможно, это братья и сестры, какие-то друзья. А вот и в самом деле Мамина, которую ты не хочешь видеть. Но, Макумазан, она — единственная, кого я могу показать тебе и к кому показать дорогу. Если только ты не думаешь о других кафрских женщинах…

— Что ты имеешь в виду?

— Я думаю, что лишь ноги черного человека способны идти по дороге, которую я могу открыть. А над теми, в ком течет кровь белого человека, у меня нет власти.

— Значит, разговор окончен. — Я встал и сделал пару шагов к воротам.

— Вернись и сядь, Макумазан. Разве я единственный маг в Африке?

Я вернулся, поскольку во мне проснулось любопытство.

— Спасибо, Зикали, — сказал я. — Но я не имею дел с вашими шаманами.

— Потому что ты боишься их. Ты считаешь, что все они болтуны, кроме меня. Я — последнее дитя мудрости, остальные, от пяток до макушки, забиты ложью. Великий Чака сказал, что убьет каждого, кого сумеет поймать. Но возможно, есть белые шаманы, которые могут управлять белыми духами.

— Если ты имеешь в виду миссионеров… — начал я.

— Я не имею в виду ваших священников, которые измеряют все одинаково и говорят только то, что их научили говорить, не думая о великом.

— Некоторые думают, Зикали.

— Ну да, и тогда на них нападают с большими палками. Настоящий священник тот, к кому приходит дух, а не тот, кто отгородился от людских бед и говорит сквозь маску, которую носили отцы его отца. Я — такой, за что мои соплеменники меня ненавидят.

— Если так, то ты достаточно отплатил им за их ненависть, Зикали. Но перестань ходить вокруг да около, как робкая гончая, и объясни, о ком ты говоришь?

— В этом вся проблема, Макумазан. Я не знаю. Эта львица прячется в пещере, которая находится высоко в горах, и я никогда ее не видел.

— Как же ты можешь говорить о том, кого никогда не видел?

— Точно так же, как ваши священники вещают о том, кого никогда не видели, потому что они знают о нем. Все пророки, если они действительно великие, общаются друг с другом, потому что они родственники и их духи встречаются во сне или в мечтах. Поэтому я знаю, что королева нашего ремесла, львица среди шакалов, которая много тысячелетий спала в северных пещерах, тоже знает обо мне.

— Может, и так, — промолвил я. — Но может быть, Зикали, ты дойдешь до сути дела? Кто она? Как ее зовут и, если она существует, поможет ли она мне?

— Я отвечу на твои вопросы, Макумазан. Я думаю, что она окажет тебе услугу, если ты поможешь ей. Правда, я не знаю, каким образом, потому что хотя белые знахари и работают иногда бесплатно, но знахарки — нет. А что до ее имени, знаю только, что в нашем кругу ее зовут Королева, потому что она первая из всех и самая красивая из женщин. Об остальном я ничего не могу тебе сказать, кроме того, что она всегда выступала в разных обличьях и будет всегда, пока существует мир, потому что ей открыт секрет бессмертия.

— Ты хочешь сказать, что она бессмертна, Зикали? — улыбнулся я.

— Я этого не говорю, Макумазан, потому что мой слабый ум не может вынести мысль о бессмертии. Но когда я был младенцем, она уже жила так долго, что едва ли знала разницу между «сейчас» и «тогда», и в ее груди была собрана вся мудрость этого мира. Я знаю это, потому что, несмотря на то что никогда не видел ее, временами мы разговариваем с ней в наших снах. Она разделила со мной свое одиночество, и прошлой ночью во сне она приказала мне отправить тебя к ней, чтобы ответить на некоторые вопросы, которые ты задал мне сегодня. Мне кажется, что она хочет, чтобы ты кое-что сделал для нее. Хотя я не знаю, что именно.

Я спросил его сердито:

— Зикали, тебе нравится дурачить меня такими историями? Если в этом есть хоть капля правды, покажи мне, где живет женщина, которую зовут Королева, и как мне попасть к ней.

Старый мудрец взял ассегай, который предлагал мне, и его лезвием выгреб пепел из огня, горевшего перед нами. Проделывая все это, он рассказывал — может, для того, чтобы отвлечь мое внимание, — о некоем белом человеке, которого я встречу в пути, и о своих делах, ни одно из которых не интересовало меня в тот момент. Пепел он разбросал прямо перед собой ровным слоем и нарисовал карту кончиком этого ассегая — с реками, кустарниками и лесами, начертив плавные линии для обозначения воды и болот и насыпав маленькие кучки, означающие высокие холмы.

Когда он закончил, то обошел со мной вокруг костра, чтобы я изучил нарисованную картину, а в самом конце провел борозду кончиком ассегая, чтобы показать реку, и собрал пепел в комок на северном конце, чтобы обозначить большую гору.

— Смотри хорошенько, Макумазан, — сказал он, — и запоминай, потому что, если ты, начав путешествие, позабудешь эту карту, ты умрешь. Я сделаю так, что карта останется в твоей голове.

Внезапно он собрал весь пепел в руки и бросил мне в лицо, что-то повторяя про себя и громко добавив:

— Теперь ты запомнишь.

— Конечно запомню, — откашлялся я. — И прошу тебя — больше не повторяй подобных штучек.

По правде говоря, какой бы ни была причина, я никогда не забуду ни одной детали этой замысловатой карты.

— Эта большая река — Замбези, очевидно, — предположил я. — А если гора твоей Королевы так далеко, как я могу попасть туда один?

— Я не знаю, Макумазан. Ты должен найти себе спутников. По крайней мере, в старые времена люди посещали это место, поскольку раньше там стоял огромный город, который был сердцем могущественной империи.

Тут я насторожился, потому что хотя и не верил в историю Зикали о прекрасной Королеве, но всегда интересовался древними цивилизациями. А еще я знал, что у этого старого мудреца были обширные познания, и я не думал, что он будет меня обманывать в таких делах. По правде говоря, у меня были мысли при первой же возможности предпринять такое путешествие.

— Зикали, как люди добирались в этот город?

— Я думаю, что морем, но мне кажется, что ты должен быть мудрей и выбрать другую дорогу. Морем сейчас трудно плыть, и на суше тебе будет безопасней.

— Зикали, ты хочешь, чтобы я отправился в это путешествие. Почему? Я знаю, что ты никогда ничего не делаешь просто так.

— О Макумазан, ты видишь глубже, чем все остальные. Да, я хочу, чтобы ты пошел туда по трем причинам. Первая — ты сможешь успокоить свою душу в мучающих тебя вопросах, и я помогу тебе сделать это. Во-вторых, я хочу сам себя успокоить. А в-третьих, я знаю, что ты вернешься из этого путешествия целым и невредимым и поведаешь мне о том, что случится в будущем. Я не буду рассказывать тебе всю историю, кроме того, что тебе действительно необходимо остаться в живых.

— Понятно. Так чего ты хочешь?

— Много чего. Но в основном две вещи. Остальными же я не стану тебя беспокоить. Во-первых, я хотел бы знать, были ли мои сны об этой прекрасной Белой колдунье или ведьме больше чем снами. И еще я хочу знать, исполнятся ли некоторые мои планы.

— Какие планы, Зикали? И как смогут результаты моего длительного путешествия ответить на твои вопросы?

— Ты хорошо знаешь, Макумазан, что эти планы связаны со свержением королевского дома, который действует все губительнее для живущих в стране. А твое путешествие сможет помочь мне. Обещай мне спросить Королеву, будет ли Зикали, Открыватель дорог, на коне или окажется сброшенным с него.

— Если ты так хорошо знаком с Королевой, почему же сам не спросишь ее?

— Спросить — одно. Получить ответ — другое. Я спрашивал в ночные часы, ответ был коротким: «Приходи сюда, и, может быть, я скажу тебе». — «Королева, — ответил я, — как я могу воплотиться в духе, в котором древний карлик едва ли может подняться на ноги?» — «Отправь гонца, мудрец! Только убедись, что у него белая кожа, потому что черных воинов я видела предостаточно. Надень на него какой-нибудь знак, что он пришел именно от тебя, и расскажи мне об этом в своем сне. Кроме того, сделай так, чтобы этот знак имел магическую силу, которая защитила бы его в пути». Вот такой ответ, Макумазан, приходил ко мне в моих снах.

— Какой же знак ты мне дашь?

Он порылся в своем одеянии и вытащил оттуда кусок слоновой кости размером с шахматную фигурку с отверстием, в которое был вдет шнурок из волоса слоновьего хвоста коричневого цвета. Мудрец подышал на него, пошептал над ним и протянул мне.

Я взял талисман, подержал его на свету, чтобы осмотреть, и хотел было вернуть его несколько небрежно, так что чуть не уронил. Не знаю почему, но что-то остановило меня. Зикали заворчал:

— Осторожнее, Макумазан. Я уже не так молод, чтобы копаться в земле.

Я посмотрел на вещицу, которая была похожа на самого карлика, когда он возник передо мной, склонившись к земле. У фигурки были большие глаза, огромная голова, похожая на жабью, длинные волосы…

— Неплохая вещичка, а? Я умею их делать — ты знаешь, поэтому могу оценить резную фигурку.

— Да, я знаю, — ответил я, потому что помнил о другой статуэтке, которую он дал мне на следующий день после смерти той, кто была ее моделью. — Но что это за вещь?

— Макумазан, это пришло ко мне сквозь века. Ты, может быть, слышал, что все великие колдуны перед смертью передают свои знания другому знахарю или духу, который остается на земле, так что ничего не может быть утеряно, даже малая часть знаний. Таким образом они передают свою силу тому, кто остался.

Слушая карлика, я вспомнил о старых египтянах и их статуях Ка[371], о которых я читал. Эти статуи ставились на могилы ушедших, и те наделялись такой властью, которая не снилась им при жизни. Но ничего этого я Зикали не сказал, думая, что придется слишком много объяснять, хотя мне казалось, что он и сам все понимает.

— Пока этот Талисман висит у тебя над сердцем, он даст тебе силу Зикали. Твоя мысль будет его мыслью. Мудрость будет его мудростью. Он будет на твоей стороне и будет охранять тебя от опасности. Помни, что ты должен все время носить его. На севере и юге, на западе и востоке этот образ известен всем зулусам, они будут подчиняться тебе и слушаться тебя, открывая дорогу тому, кто носит знак Открывателя дорог.

— В самом деле? — засмеялся я. — Какого цвета статуэтка? Я что-то не разглядел.

— Макумазан, она досталась мне от предков отца, который был таким же старым, как и я. Выглядит как кровь, не так ли?

С этими словами он повесил шнурок с амулетом мне на шею.

— Ты предложил мне начать это путешествие, — сказал я. — И не в одиночку. Пока что в качестве компаньона ты дал мне этот уродливый кусок кости. От одного взгляда на него, погруженного в кровь, мне стало очень неприятно. Я собирался выбросить его в огонь. Итак, кого я возьму с собой?

— Не делай этого, Макумазан, не выбрасывай Талисман в огонь — поскольку у меня нет желания умереть раньше положенного тебе срока. А если ты это сделаешь — я умру. Конечно, и ты умрешь вместе с магической вещью и овладеешь знаниями быстрее, чем желаешь. Нет-нет, не снимай его с шеи! Или сними, если хочешь…

Я попытался это сделать, но что-то остановило меня от желания вернуть резную фигурку знахарю. Сначала моя трубка выпала из рук, потом волосы слона попали в воротник моей куртки, затем приступ ревматизма, от которого я страдал после одной схватки со львом, внезапно скрутил мне руку. В конце концов я устал от всего этого.

Зикали, который наблюдал за моими телодвижениями, засмеялся своим ужасным смехом, который, казалось, заполнил ущелье и теперь отражался эхом от его стен. Он исчезал и появлялся независимо от талисмана.

— Ты спрашивал, кого можешь взять с собой, Макумазан? Я скажу тебе. Раб, принеси мои вещи! — крикнул он громко.

Из тени появилась высокая фигура. В одной руке зулус нес огромное копье, в другой — чемодан из кошачьей кожи, который почтительно положил у ног хозяина.

Зикали открыл чемодан и достал оттуда кости.

— Обычный способ гадания, — сказал он. — Его использует любой колдун, но способ этот очень быстрый и действенный. Давай-ка посмотрим, кого ты возьмешь с собой.

Он подышал на кости немного, потряс их в руках, затем быстрым движением подбросил в воздух и проводил их падение в золу костра долгим пристальным взглядом.

— Ты знаешь человека по имени Умслопогас, вождя одного из племен, которое называется племя топора, его еще зовут Булалио, или Убийца, или Дятел? Последнее прозвище, кстати, дано от того, как он держит древний топор. Это жестокий, но смелый воин, великий боец, он не предаст тебя, предпочтет славную смерть — я думаю, в твоей компании, Макумазан. — Он еще некоторое время изучал кости. — Да, я уверен: в твоей компании, но не в этом путешествии.

— Я слышал о нем, — осторожно сказал я. — Говорят, что он сын Чаки, великого короля зулусов.

— Неужели? Говорили еще, что он убил брата Чаки, Дингаана, любовника самой прекрасной женщины, которую когда-либо видели зулусы, ее звали Нада Лилия. Разве Мамина, которая, насколько я знаю, была твоим другом, была более прекрасной?

— Я ничего не знаю про Наду Лилию, — ответил я.

— Нет-нет, Мамина, Завывающий ветер, развеяла ее славу. Зачем тебе знать о том, кто умер так давно? Макумазан, почему ты втягиваешь женщин во все свои дела? Я начинаю верить, что, несмотря на всю свою суровость, ты любишь всех их. Это слабость, которая губит любого мужчину. Мне кажется, что Умслопогас, этот человек-волк, человек-топор, будет хорошим приятелем в твоем путешествии к Белой ведьме, Королеве, другой женщине, о которой ты должен позаботиться. Я почти уверен, что он пойдет с тобой, поэтому продолжай задавать вопросы.

— Кто-нибудь еще? — спросил я.

Зикали снова посмотрел на кости, бросил их в пепел, затем снова поднял их.

— У тебя на службе есть маленький желтый человек, мудрая змея, которая знает, как пройти сквозь траву, когда сражаться с врагом, когда убегать. На твоем месте я бы взял его с собой.

— Да, у меня имеется такой человек, готтентот по имени Ханс, умный, но пьяница, очень верный, поскольку служил еще моему отцу. Он сейчас готовит мне ужин в фургоне. Кто-нибудь еще есть на примете?

— Нет, я думаю, что трех человек вполне достаточно. Кроме того, с вами будут люди из племени топора, поскольку тебе придется защищаться, и парочка привидений. Рядом с Умслопогасом всегда была Нада, возможно, кто-то будет и у тебя. Например, Мамина, которая всегда будет с тобой, Макумазан. Ветер поднимается, что очень странно по вечерам. Послушай, как он воет и шевелит твои волосы, хотя мои не трогает. Вот почему я говорю о привидениях, зная, что ты идешь к другим привидениям — белым привидениям. Они выше моего понимания, ведь я могу общаться только с черными! — продолжал бормотать Зикали. — Спокойной ночи, Макумазан, спокойной ночи. Когда ты вернешься от Белой королевы, самой великой из всех, кого я знаю, приходи ко мне с ответом на мой вопрос. И еще — всегда носи тот маленький амулет, который я тебе дал, как молодой любовник носит локон девушки, которая, как ему кажется, влюблена в него. Это принесет удачу, которая значит для тебя гораздо больше, чем локон для любовника. Наш странный мир полон парадоксов для тех, кто способен видеть связь между событиями. Я один из таких людей, и, возможно, ты тоже. Или будешь им — пока все не закончится или не начнется… Спокойной ночи и удачи в твоем путешествии! И несмотря на то что ты обожаешь женщин, пожалуйста, не влюбляйся в Белую королеву, потому что другие могут ревновать. Я имею в виду тех, кто давно потерял тебя из виду. А еще я предполагаю, что она не та женщина, которую ты можешь поймать в свои сети. Эй, раб, принеси мое одеяло, становится холодно, и мои снадобья, которые защитят меня от привидений, что часто являются по ночам.

Я повернулся, чтобы уйти, но не успел сделать и пару шагов, как Зикали снова позвал меня и очень громко сказал:

— Когда ты встретишь Умслопогаса, Дятла, а это непременно случится, скажи ему следующее: «Летучая мышь кружит над головой Открывателя дорог, и в его ушах раздаются имена Лоусты и Монази — так зовут женщину. Крутится еще одно имя, которое нельзя произнести, — имя слона, который сотрясает землю, и говорят, что этот слон втягивает воздух своим хоботом, и злится, и затачивает свои бивни, чтобы вытащить некоего Дятла из его дупла в дереве, что растет около Ведьминой горы. Скажи также, что Открыватель дорог считает Дятла достаточно мудрым, чтобы отправиться на север в компании того, кто будет бодрствовать в ночи. Не надо вредить птице, которая клюет корм у подножия горы и щебечет в гнезде».

На прощание Зикали помахал мне рукой, и я ушел, думая о том, во что пять минут назад ввязался.

Глава 2

ПОСЛАННИКИ
Я не отдохнул этой ночью, впрочем никто не сможет спать, находясь в окрестностях Черного ущелья. Думаю, что постоянные разговоры Зикали о привидениях, с его намеками, касающимися тех, кто уже умер, взволновали меня до такой степени, что я начал верить в то, что эти вещи существуют на самом деле. Многие люди подвержены внушению, и боюсь, что я из их числа.

Взошло солнце и положило конец думам о привидениях гораздо быстрее, чем я это мог предположить. С рассветом дьявольские фантазии словно испарились. Проснувшись, я лишь посмеялся над ночными кошмарами.

Подойдя к источнику, около которого мы остановились, я снял рубашку, чтобы хорошенько умыться, все еще вспоминая предсказания моего друга, Открывателя дорог.

Занимаясь нехитрыми манипуляциями с мылом и гребешком, я случайно задел что-то на груди и посмотрел, что попалось мне под руку. Оказалось, это был странный костяной амулет Зикали, который он повесил мне на шею. Его вид и вчерашние воспоминания, тот разговор, вызвавший в памяти малоприятные образы, да еще схожесть талисмана с самим Зикали настолько разозлили меня, что я решил снять его и выбросить прямо в источник.

Когда я собрался это сделать, из зарослей тростника рядом со мной вдруг раздалось шипение и показалась голова огромной черной мамбы, одной из опаснейших змей Африки. Меня предупреждали, что она единственная атакует человека внезапно.

Бросив мыло, я отпрыгнул в ту сторону, где лежало мое ружье. Змея мгновенно исчезла, и мне показалось, что она уползла в свою нору, которая находилась где-то поблизости. Я вернулся к источнику и опять принялся снимать талисман, чтобы бросить его на дно ручья.

Несмотря ни на что, я решил, что не могу, подобно любовнику, который прячет в медальоне волосы своей любимой, носить на шее странное украшение цвета крови.

Как только это пришло мне в голову, тут же с другой стороны зарослей тростника я заметил какое-то движение. И снова раздалось шипение змеи.

Мне хватило нескольких секунд, чтобы схватить ружье, которое лежало передо мной, и выпустить в мамбу пару зарядов картечи. Они разорвали змею на две части, что забились в конвульсиях на земле.

Услышав выстрел, Ханс выбежал из фургона, чтобы посмотреть, что случилось. Это был тот самый готтентот, который являлся спутником в большинстве моих приключений. Он был со мной, когда я, еще совсем молодым человеком, сопровождал Питера Ретифа в крааль Дингаана, и, так же как и я, избежал кровавой резни, учиненной этим зулусским вождем над бурами. Вместе мы пережили множество приключений, включая и путешествие в страну Дитяти из слоновой кости, где он уничтожил огромного слона Джану. Но о таком приключении, как это, мы в те дни даже не мечтали.

Если честно, Ханс был совершенно безнравственным человеком, но, как говорят буры, «умный, как стадо обезьян». К тому же он безудержно напивался, когда представлялась такая возможность. Однако более преданного человека, чем он, найти было трудно. И совершенно точно не было ни одного человека — ни мужчины, ни женщины, — который бы любил меня больше.

Внешне он походил на древнего, состарившегося не по годам бабуина, его лицо, как высохший орех, было покрыто сетью морщин, а быстрые маленькие глазки были налиты кровью. Я не знал, сколько ему лет, но, думаю, больше, чем он сам себе приписывал. Годы лишь закалили его и сделали неутомимым. Двужильный Ханс лучше всех шел по следу и стрелял с расстояния ста пятидесяти ярдов из особенного одноствольного ружья, заряжающегося с дула, изготовленного Парди. Он называл его Интомби, что означает «девушка». Об этом ружье я уже писал в романе «Священный цветок».

— Что случилось, баас? — спросил он. — Здесь нет ни львов, ни другой дичи.

— Взгляни в те заросли, Ханс.

Сделав широкий круг, он скользнул туда и увидел змею, которая, я думаю, была самой крупной мамбой, убитой мной. Внезапно он замер, напомнив мне пойнтера, выслеживавшего дичь. Убедившись, что змея мертва, он кивнул и сказал:

— Черная мамба, или как вы там ее называете. Хотя я думаю, что это кое-что похуже.

— Что еще, Ханс?

— Один из тех духов, которых старый Зикали присылает к входу в ущелье, чтобы те предупреждали его о том, кто приходит или уходит. Я хорошо это знаю, другие тоже. Я слышал ваш разговор вчера, когда стоял за камнем.

— Значит, Зикали лишился духа, — засмеялся я. — Думаю, что у него их больше нет. Он послал всех духов ко мне.

— Именно так, баас. Он очень рассердится. Интересно, почему он это сделал? — добавил он с подозрением. — Вы же вроде друзья.

— Он не делал этого, Ханс. Здесь просто очень много змей, и они часто нападают.

Ханс не обратил внимания на мою реплику, решив, что только белый человек может быть таким легкомысленным. Его желтые, налитые кровью глазки забегали туда-сюда в поисках объяснений. Внезапно его взгляд остановился на слоновой кости, которая висела у меня на шее. Ханс вздрогнул:

— Зачем вы носите на шее этот амулет? Такие носили когда-то женщины. Вы знаете, что это Великий талисман Зикали? Это известно всякому, проходящему по земле. Когда Зикали отправляется куда-нибудь, то всегда берет его с собой. Каждый, кто получает его, должен подчиниться Зикали или умереть. И каждый посланник знает, что ему не причинят никакого вреда, если он не будет снимать амулет, потому что этот образ и есть Зикали. Это одно и то же! И еще — это образ отца его отца, или как он там еще говорит.

— Какая странная история, — промолвил я и рассказал Хансу, каким образом стал обладателем этого таинственного маленького талисмана.

Тот кивнул, не выразив ни малейшего удивления.

— Значит, мы отправляемся в долгое путешествие, — продолжил он. — Я думаю, что пришло время для чего-то более серьезного, чем скитание по этим малоинтересным местам. Более того, Зикали не желает причинять баасу вред, потому что хочет, чтобы мы вернулись целыми и невредимыми, — теперь об этом можно говорить, когда дух отправился за другой змеей. А что баас собирался делать с Талисманом, когда мамба напала?

— Хотел бросить его в ручей, Ханс, потому что не люблю подобных штучек. Я пытался сделать это дважды, но каждый раз мамба нападала на меня.

— Конечно, баас, она нападала. Если выбросите Талисман, то погибнете, потому что мамба убьет вас. Зикали хотел, чтобы баас понял это, поэтому и послал змею.

— Ты старый суеверный дурак, Ханс.

— Да, баас, но мой отец слышал о Великом талисмане, поскольку он был немного доктором и знал всех мудрецов и ведьм на многие тысячи миль вокруг. Это известно каждому, хотя говорить об этом нельзя, даже королю. Говорю не как пьяница Ханс, но как преподобный отец бааса, предикант. Он, кстати, сделал из меня хорошего христианина и вещает мне это с Небес. Я умоляю не выбрасывать этот амулет. Иначе я никуда не пойду с баасом. Потому что я, может, и не так хорош, как ангелы с крылышками на картинках, но мне кажется, что нужно пожить еще немного, перед тем как я предстану с отчетом перед нашим Отцом, перед Господом Богом.

Думая о том, как ужаснулся бы мой отец, услышав такую нелепую цепочку рассуждений, и зная результат его моральных и религиозных уроков, которые вынес этот несчастный готтентот, я рассмеялся. Но Ханс твердо стоял на своем, выступая передо мной, словно судья:

— Пусть баас наденет Великий талисман и разделит его силу с человеком, который внутри. Может быть, Талисман не так прекрасен и не так хорошо пахнет, как волосы женщины в маленькой золотой коробочке, но он явно гораздо полезнее. Волосы любимой женщины могут вызвать зубную боль и заставить помнить многие вещи, которые хотелось бы забыть, а Великий талисман, или Зикали, который в нем находится, защитит бааса от ассегаев и слабости и направит плохую магию на тех, кто послал ее. Он всегда принесет нам много еды, а если повезет, то и выпивки.

— Иди отсюда. Я хочу умыться, — попросил я.

— Да, баас. Но когда баас уйдет, я сяду на другом конце болота с ружьем — не для того, чтобы посмотреть на голого бааса, потому что белые люди так страшны, что мне неприятно видеть их без одежды, и потому что они пахнут, да простит меня баас. Я буду сидеть и смотреть, чтобы не приползла другая змея.

— Уйди с дороги, грязный маленький негодяй, и перестань наглеть, — потребовал я, предупреждающе поднимая ногу.

Он перебрался, приглушенно ворча, на другую сторону зарослей, откуда наблюдал за мной, чтобы быть уверенным, что я не попытаюсь снова выбросить Талисман.

Что касается амулета, то я не очень верю в него и в его значительное воздействие на мою судьбу. И хотя он иногда был действительно полезен, я уже и не знаю, было бы лучше или хуже, если бы я выбросил его в ручей.

Однако правда состоит в том, что в конце нашего путешествия, когда возникла необходимость спасать другого, я больше не предпринимал попыток снять его с шеи, даже когда от него на коже появился натертый рубец, потому что не хотел задевать предрассудки и самолюбие Ханса.

Слава о Великом талисмане простиралась очень далеко от того места, где он был создан, к нему с почтением относились многие люди, даже племя амахаггеров, чему я сам был свидетелем. Первый пример такого поклонения я увидел немного позднее, когда встретил великого воина Умслопогаса, вождя племени топора.

По причинам, которые я изложу в свое время, я не хотел идти к этому человеку, но в конце концов сделал это, хотя оставил уже идею перейти через Замбези, чтобы увидеться с таинственной и мистической женщиной-знахаркой, с которой советовал встретиться Зикали. Разговор был пустяковый, но суть его в том, что Открыватель дорог очень хотел, чтобы я проложил для него тропинку, по которой он мог бы ходить по ту сторону добра и зла. К тому времени я убедился, что все же скучаю по ушедшим в мир иной и хочу узнать об их существовании.

Любопытно, многие ли понимают, как я, насколько меняются наши настроения, которые ведут нас по жизни, в тот или иной ее момент. То мы лиричны и романтичны, то грубы и действуем силой, иногда мы уверены, что наша жизнь — это сон и тень и настоящее состояние лежит где-то еще, а иногда мы думаем, что жизнь — это бизнес, из которого мы должны извлечь выгоду. Сегодня мы уверены, что наша любовь бессмертна, даже более, чем звезды. А завтра мы понимаем, что это просто тени, которые отбрасывает солнце желания над текущими водами жизни, которые бегут из ниоткуда в никуда. Иной раз наши сердца полны веры, а в другой раз наши надежды и мечты закрыты стеной небытия и бесконечности, точно принадлежат притворщикам или людям глупым, которые только делают вид, что всегда постоянны, и совершенно не меняются…

Я решил не только не идти на север, туда, где не найти ни одного живого человека, чтобы показать мою независимость от Зикали, но и не ходить к его вождю, Умслопогасу. Пожалуй, я продам все товары и, когда выручу приличные деньги, вернусь в Наталь, чтобы отдохнуть в моем маленьком домике в Дурбане, о чем я и сообщил Хансу.

— Очень хорошо, баас, — ответил он. — Я тоже отправлюсь в Дурбан, тем более что здесь мы все равно не достанем всего, что нам нужно. — И он скосил глаза на пустую бутылку из-под джина, которая была наполнена водой, потому что джин был давно выпит. — Да, баас, мы не увидим Береа очень долго.

— Почему ты так говоришь? — спросил я резко.

— О, разве баас не ходил к Открывателю дорог и разве тот не велел отправиться на север и не повесил для этого баасу на шею Великий талисман?

Говоря это, Ханс набивал трубку золой из костра, все это время глядя на мою грудь, где висел Талисман.

— Правильно, Ханс, но мне хочется показать Зикали, что я не его посланник на севере, на юге, на западе или востоке. Значит, завтра утром мы пересечем реку и отправимся в Наталь.

— Да, баас, но почему не сейчас? Еще светло.

— Мы пойдем завтра утром, — сказал я с той твердостью, которая всегда выдает человека с характером. — И я не изменю своему слову.

— Но, баас, иногда поступки живут отдельно от слов. Может быть, у бааса есть нога быка на ужин или другая еда в банке с вмятиной, которую мы купили два года назад? Мухи доели ногу быка, но я выбросил их личинок и доел мясо сам.

Ханс был прав, все меняется, особенно погода. Этой ночью внезапно небо посуровело, начался ужасный дождь, задолго до того, как ожидался, и лил три полных дня. Стоит ли говорить о том, что река, которую обычно можно было легко пересечь, к утру превратилась в стремительный поток. И длилось это несколько недель.

В отчаянии я отправился на юг, где был брод у реки, который оказался непроходимым.

Я попробовал в другом месте, дальше, но и там пройти было сложно из-за болотистой местности. Наконец нашли удачное место у переправы, и мы благополучно перебрались на другой берег, когда внезапно одно колесо застряло в никем не замеченной яме. Мы безнадежно завязли. Я решил оставить фургон по соседству с бродом. Мне пришлось взять быков, принадлежащих кафрам-христианам, и с их помощью вытащить фургон на тот берег, где мы начали свое путешествие.

Мы все сделали вовремя, потому что сразу же началась новая буря и новое страшное наводнение.

В Англии, где я сейчас нахожусь, везде есть мосты, и никто этого не ценит. Если бы люди об этом задумались, то перестали считать, сколько тратится на их содержание. О, как мне хотелось бы, чтобы они на собственных шкурах почувствовали, что означает отсутствие моста в дикой стране во время проливного дождя! То же самое касается и дорог. Вы должны больше молиться, друзья мои, сказала одна старая женщина своей дочери, у которой родилась двойня. Это могли быть тройняшки!

В свете всего этого я признал себя побежденным и отступил, чтобы позволить Провидению прекратить дождь. Перебравшись на другой берег реки, которая раздражала меня своим постоянным бульканьем, я нашел относительно сухое место на степной полянке. Сквозь облака проглянуло солнце, и я увидел на расстоянии одной-двух миль огромную гору, на нижних склонах которой рос густой лес. Верхняя часть горы, голая скала, была похожа на огромную фигуру сидящего человека, подбородок которого как бы упал на грудь. Имелись голова, руки, колени. Вся фигура очень сильно напомнила мне изображение Зикали, которое висело на моей шее, или даже самого Зикали.

— Как это называется? — спросил я у Ханса, указывая на этот странный холм, сияющий в отражении злого закатного солнца, которое садилось между штормовых облаков и делало этот образ еще более зловещим.

— Это Ведьмина гора, баас, где вождь Умслопогас и его родной брат охотились на волков. Там обитают привидения, а в пещере на вершине горы лежат кости Нады Лилии, самой прекрасной женщины, чье имя звучит как песня. Ее любил Умслопогас[372].

— Ерунда, — сказал я, хотя слышал кое-что об этой истории и помнил, что Зикали, упоминая Наду, сравнивал ее красоту с красотой женщины, которую я знал когда-то.

— Где живет вождь Умслопогас? — спросил я.

— Говорят, что его город вон там, на равнине, баас. Он называется Место Топора, его окружает река, там живет племя топора. Это сильные люди, и вся страна вокруг не заселена, потому что Умслопогас очистил эти земли от племен, которые раньше жили на ней, сначала с помощью волков, потом — средствами войны. Он такой сильный воин и настолько свиреп в бою, что даже сам Чака боялся его. Говорят, что он убил Дингаана из-за Нады. Кечвайо, нынешний король, тоже оставил его в покое, и тот не платит королю дань.

Только я собрался спросить Ханса, откуда у него такая информация, как внезапно раздались какие-то звуки. Подняв голову, я увидел трех высоких мужчин, одетых с ног до головы в одежды гонцов. Они быстро приближались к нам.

— Это люди из племени топора, — сказал Ханс и стремительно метнулся к фургону.

Я не мог этого сделать, поскольку поспешное бегство грозило потерей достоинства. Хотя я и предпочел бы, чтобы мое ружье было со мной, мне пришлось остаться на скамейке. Я пытался зажечь свою трубку, не обращая ни малейшего внимания на трех грозно выглядевших парней.

В их руках вместо ассегаев были топоры. Эти люди подбежали прямо ко мне, подняв их над головой таким образом, что любой человек, не знакомый с привычками зулусов старой школы, мог бы подумать, что они намереваются совершить убийство.

Однако, как я и ожидал, они резко остановились в шести футах от меня и встали как статуи. Я продолжал разжигать трубку, как будто вовсе не видел их, и, выдержав положенную паузу, поднял голову и уставился на них, притворившись равнодушным. Затем достал из кармана небольшую книгу — это был экземпляр моих любимых легенд Инголдсби — и принялся читать.

Тот абзац в книге, где «топор» был заменен на «нож», был вполне подходящим. Это была «История няньки»: «О, что же это — видеть нож в руке врага, без надежды на сопротивление или отражение удара!»

Трое с топорами стояли пораженные, лишившись дара речи. Наконец тот, что был в центре, спросил:

— Эй, белый человек, ты слепой?

— Нет, чернокожий приятель, — ответил я. — Но я близорук. Не будешь ли ты так добр повернуться лицом к свету?

Эта фраза настолько изумила их, что все трое отошли на несколько шагов назад.

Тогда я стал читать дальше: «Понятно, что жизнь никогда не вернется в убитое тело, если нож прошел по его венам».

В моем положении это уже был намек, поэтому я закрыл книгу и встал:

— Если вы бродяги и ищете еду, что заметно по вашей худобе, то мои слуги дадут вам все, что можно, хотя мне очень жаль, что мяса у нас мало.

— О, — произнес один из них, — он назвал нас бродягами! Это или очень великий, или очень глупый человек!

— Вы правы, я великий человек, — ответил я, зевая. — А если вы будете и дальше беспокоить меня, то увидите, что я могу быть и сумасшедшим. Что вам надо?

— Мы посланцы великого вождя Умслопогаса, вождя племени топора. И мы пришли за данью, — ответил человек изменившимся тоном.

— Неужели? Но вы не получите ее. Я думал, что лишь один король зулусов может собирать дань. А вашего вождя, случаем, зовут не Кечвайо?

— Наш вождь — король, — ответил человек еще более неуверенно.

— В самом деле? Тогда возвращайтесь к нему и скажите своему королю, о котором я никогда не слышал, что у меня есть сообщение для некоего Умслопогаса. О том, что Макумазан, Бодрствующий в ночи, хочет посетить его завтра, если он даст проводника, чтобы показать лучшую дорогу для фургона.

— Слушайте, — сказал воин своим товарищам, — а ведь это не кто иной, как Макумазан. Кто бы еще осмелился…

Затем ониотсалютовали мне своими топорами, прокричали «Господин!» и другие почетные имена, а затем ушли так же, как пришли, сообщив, что мои слова будут переданы кому следует и, без сомнения, Умслопогас вышлет проводника.

Вот таким образом, вопреки моим намерениям, обстоятельства привели меня в лагерь Умслопогаса. Видит бог, я не хотел идти туда до последнего, но, когда с меня потребовали дань, я понял, что это лучший выход. Дав однажды слово, я не мог отменить его. На самом деле я чувствовал, что у меня будут проблемы и мои быки будут украдены или случится что-то худшее.

Да, судьба распорядилась именно так. По мнению Ханса, во всем виноват был Зикали. Или его Великий талисман. Я пожал плечами и стал ждать.

Глава 3

ИЗ ПЛЕМЕНИ ТОПОРА
На следующее утро на поляне появились гонцы, приведя с собой запряженных быков, что означало, что их вождь действительно хотел встретиться со мной. Что же, мы запрягли их в наш фургон и пошли, а гонцы вели нас по диковатой, но удобной дороге вниз к холмам, к долине, похожей на блюдце, которая лежала под нами. Я увидел там большое стадо пасущихся животных. Пройдя несколько миль по этой долине, мы добрались до неширокой реки, которая окружала кафрский город с трех сторон, а четвертая была защищена небольшой полосой холмов. Кроме того, место было ограждено частоколом с висящими на нем человеческими головами.

С помощью быков мы пересекли реку вброд, хотя вода местами доходила до шеи. На другой стороне реки нас ожидала группа высоких, похожих на солдат мужчин, вооруженных топорами, как и гонцы. Они привели нас к загону для скота в центре города. Он не только охранял животных в случае опасности, но и служил для сбора населения, являясь общественной площадью.

Здесь как раз проходила некая церемония, поскольку солдаты оцепили крааль, в то время как глашатаи что-то выкрикивали с важным видом. Перед главным домом вождя стояла небольшая группа людей, в которой выделялся огромный человек, сидевший на троне. На нем была одежда воина с огромным и очень длинным топором с ручкой из рога носорога, свисавшей до его колен.

Наши провожатые подвели меня к трону, в то время как Ханс крался за мной через крааль, как унылый невоспитанный пес (поскольку наш фургон остался за воротами), где кричали глашатаи и зевал большой человек. Это был видный мужчина, высокий и широкоплечий, с длинными крепкими руками и мужественным лицом, которое напомнило мне последнего короля зулусов Дингаана. На голове у него был виден большой шрам над виском. Его острые глаза смотрели повелительно, по-королевски.

Он увидел меня и, не отрывая пристального взгляда, начал кричать:

— О! Белый человек пришел побороться со мной за место вождя племени топора? О, какой он маленький!

— Нет, — ответил я тихо. — Я — Макумазан, Бодрствующий в ночи, пришел к тебе в ответ на твою просьбу, о Умслопогас. Я — Макумазан, чье имя было известно на этой земле, когда о тебе еще не говорили, о Умслопогас.

Вождь услышал и встал со своего трона, салютуя топором.

— Я приветствую тебя, о Макумазан, — сказал он. — Хоть ты и невысок ростом, ты очень известен. Разве я не слышал, как ты победил Бангу, хотя Садуко уничтожил его, а как ты забрал шестьсот голов скота у Тшозы и людей амангвана, которые дрались с тобой, а скот это был твой собственный? Разве я не слышал, как ты повел Тулвану против Усуту и растоптал три полка Кечвайо в дни Панды? К счастью, я был связан клятвой и не принимал участия в этой битве — не имею ничего общего с теми, в ком течет кровь Сензангаконы[373]. О да, я слышал эти и другие истории о тебе, хотя никогда не видел тебя, о Бодрствующий в ночи. Так что приветствую тебя, отважный, хитроумный, честный друг черных людей.

— Спасибо, — ответил я. — Но ты сказал что-то о борьбе. Если ты хочешь бороться, я готов! — И я достал ружье, которое носил с собой.

Грозный вождь засмеялся и сказал:

— Послушай… По древним законам любой мужчина в этот день каждый год может побороться со мной за трон вождя. Так я победил предыдущего претендента. Он может забрать у меня мою жизнь и мой топор, хотя в последнее время этого не случалось. Но закон был придуман до того, как появились ружья или люди, подобные Макумазану, который, как я слышал, может попасть в ящерицу на стене с расстояния в пятьдесят шагов. Если ты хочешь победить меня из ружья, я уступлю, и ты станешь вождем. — И он снова зловеще засмеялся.

— Я думаю, что сейчас слишком жарко для битвы на топорах или с ружьями, а трон вождя — это мед, в котором много пчел, — ответил я.

Затем я сел на скамейку, поставленную передо мной рядом с Умслопогасом, после чего церемония продолжилась.

Глашатаи начали созывать вместе всех, кто хотел побороться за звание Владыки топора, но безрезультатно, поскольку никто не хотел драться. Затем, после паузы, Умслопогас встал, взмахнул своим огромным топором над головой и провозгласил себя вождем племени на текущий год, что было встречено всеми без особого удивления.

Теперь глашатаи стали созывать всех, кто имел какие-либо жалобы, чтобы они подошли, высказали их и получили достойный ответ или компенсацию.

После небольшой паузы появилась очень красивая женщина с огромными глазами. Было видно, что она кого-то искала в толпе. Она была прекрасно одета, и по орнаменту на ее одеянии я понял, что это жена вождя.

— Я — Монази, я хочу пожаловаться, — сказала она. — Поскольку сегодня имею на это скромное право. После Зиниты, которую Дингаан бросил с детьми, я твоя главная жена, о Умслопогас.

— Я это знаю, — ответил тот. — А в чем дело?

— В том, что ты предпочитаешь мне других женщин, как ты предпочел Зините Наду Прекрасную, Наду-ведьму. Я бесплодна, как и все твои жены, из-за того проклятия, которое Нада наложила на нас. Я требую, чтобы это проклятие было снято. Ради тебя я покинула вождя Лоусту, с которым была обручена, и вот к чему это привело: я бесплодна и ты предпочитаешь других.

— Клянусь Небесами, как я могу заставить тебя родить, женщина? — спросил Умслопогас с недоумением. — Ты можешь вернуться к Лоусте, моему брату и другу, по которому ты так горюешь, и оставить меня в покое.

— У меня был бы шанс, если бы ко мне так не относились, — отвечала Монази, блеснув глазами. — Ты выгонишь свою новую жену и вернешь меня на мое место, а также снимешь с меня проклятие Нады. Или нет?

— Во-первых, — ответил Умслопогас, — знай, Монази, что я не брошу мою новую жену, которая, по крайней мере, воспитана лучше, чем ты, и обладает более чистым сердцем. Во-вторых, ты просишь того, чего я выполнить не в силах, это могут только Небеса, и бесплодие — их наказание. Кроме того, ты напрасно назвала имя той, кто мертва и которая была самой прекрасной и самой невинной из всех женщин. И последнее: я предупреждаю тебя, пока люди не пострадали из-за твоих козней и заговоров с Лоустой — как бы не пострадал он, хотя он и мой брат. А может быть, ты или вы оба.

— Заговоры! — вскричала Монази пронзительным злым голосом. — Умслопогас говорит о заговорах? Да, я слышала, что Лев Чака оставил сына и этот сын расставил ловушки тому, кто сидит на троне Чаки. Может быть, король тоже слышал об этом? Может, у племени топора скоро будет новый вождь?

— И что? — тихо спросил Умслопогас. — Его будут звать Лоуста?

Затем его затаенный гнев выплеснулся наружу, и он прокричал громоподобным страшным голосом:

— Что мне делать с женами, которые предают меня и приводят к смерти? Зинита предала меня ради Дингаана и в награду за это была убита моими врагами вместе с детьми. Теперь ты, Монази, предаешь меня ради Кечвайо — хотя предаешь напрасно. Подумай, и пусть Лоуста тоже подумает о том, что случилось с Зинитой и что ожидает тех, кто встанет перед топором Умслопогаса. Что я сделал такого, что женщины спорят из-за меня?

— То, — ответила Монази со зловещим смехом, — что ты слишком любил одну из них. Тот живет спокойно, кто относится ко всем женам одинаково. Меньше всего он должен оплакивать постоянно ту, которой уже нет и которая оставила после себя проклятие и сделала ужасной жизнь всех остальных. Кроме того, он должен быть мудрым, уделяя внимание своему племени, и должен беречься от желаний, которые могут заставить его взять в руки ассегай.

— Я услышал твой совет, жена, теперь уходи! — сказал Умслопогас, бросив на нее очень странный взгляд, в котором, как мне показалось, таился испуг.

— У тебя есть жены, Макумазан? — спросил он меня низким голосом, когда его жена ушла.

— Только среди духов, — ответил я.

— Тебе повезло. В этом мы похожи: у меня тоже была одна верная жена и она тоже сейчас находится среди духов. Иди отдыхай, потом поговорим.

Итак, я ушел, оставив вождя наедине с его проблемами, думая о том сообщении, которое я должен был ему передать, и о том, что в этом сообщении были имена, которые я только что слышал: о мужчине по имени Лоуста и женщине по имени Монази. Также я подумал о тех намеках Монази, которая из-за своей ревности и разочарования от невозможности иметь детей плела заговор против того, кто сидел на троне Чаки.

Я отправился в гостевой дом, удобный и чистый, где нашел разнообразную еду для себя и своих слуг. После обеда я немного поспал, как делал всегда, когда у меня не было особых дел, поскольку не знал, как долго придется бодрствовать ночью. В самом деле, не успело солнце опуститься, как появился гонец, сказав, что вождь желает меня видеть, если я уже отдохнул. Я отправился в его большую хижину, окруженную оградой, которая стояла на некотором расстоянии, чтобы никто не мог войти и подслушать, о чем там говорят. В доме была даже дверь, что, вообще-то, несвойственно жилищам зулусов. Я обнаружил, что вокруг ограды хижины время от времени прохаживался охранник с топором.

Вождь сидел на скамейке около двери, также с топором в руках, который был привязан к его правому запястью узким ремнем. С его широких плеч свисала волчья шкура. Лицо его, на котором лежал красный отсвет заходящего солнца, выглядело очень суровым и злым. Он поприветствовал меня и предложил сесть на другую скамейку. Внезапно он посмотрел мне в глаза и заговорил:

— Я вижу, что, подобно другим созданиям, которые передвигаются по ночам, леопардам и гиенам, ты обращаешь внимание на все, даже на воина, который охраняет это место, на ограду и ворота.

— Если бы я не делал этого, то был бы давно мертв, о вождь.

— Да, и поскольку я не привык так делать, я скоро умру. В этой битве недостаточно быть сильным и все предвидеть, Макумазан. Тот, кто хочет спать спокойно и о ком после его смерти будут говорить «Он съел» (то есть прожил свою жизнь), должен сделать нечто большее. Он должен не только хранить в тайне свои мысли и уметь держать язык за зубами, но и слышать шуршание крыс в высоком тростнике и видеть змей в траве, он должен доверять всего лишь нескольким людям, и меньше всего самым близким. Но тот, в ком течет кровь льва, или те, кто склонен нападать на врага подобно буйволу, презирают эти условности и в конце концов попадают в западню.

— Да, — ответил я. — Особенно те, в ком течет кровь льва. И не важно, кто этот лев — человек или зверь.

Я сказал так потому, что слышал сплетни, что в действительности этот убийца был сыном Чаки. Не зная, отреагирует он или нет на слово «лев», которое было титулом Чаки, я хотел откровенного разговора, особенно потому, что видел в нем сходство с братом Чаки Дингааном, которого, как поговаривали, этот Умслопогас и убил. Но я потерпел неудачу, потому что после паузы он спросил меня:

— Зачем ты пришел ко мне, Макумазан?

— Я не сам пришел к тебе, Умслопогас. Я не хотел этого делать. Ты привел меня, или течение реки и ты вместе привели меня. Я хотел отправиться в Наталь, я не хотел пересекать поток.

— Да, я думаю, что у тебя, наверное, есть для меня послание, белый человек, потому что не так давно один белый знахарь пришел ко мне и сказал, чтобы я ожидал тебя и что у тебя есть что мне передать.

— Правда, Умслопогас? У меня действительно есть сообщение для тебя, хотя я очень не хотел доставлять его тебе.

— Теперь ты здесь, значит ты доставил его, Макумазан, потому что, если тот, у кого есть сообщение, не говорит об этом, он легко может попасть в неприятное положение.

— Да, находясь уже здесь, я доставлю его, хотя мне кажется, что это судьба. Скажи мне, ты знаешь маленького человека, некоего старика, чей мозг молод, доктора, которого называют Открывателем дорог?

— Я слышал о нем, как слышало много поколений до меня.

— Если тебя не затруднит, Умслопогас, не скажешь ли ты имена предков, которые слышали об этом докторе?

— Ты не можешь их знать, — ответил Умслопогас коротко. — Поскольку о них нельзя говорить с живущими на этой земле.

— Неужели? Я думал, что это правило распространяется только на имена королей, но, конечно, я всего лишь белый человек, который может не знать обычаев зулусов.

— Да, Макумазан, ты можешь ошибаться или нет. Это не имеет значения. Но что за послание ты должен мне передать?

— Оно будет в конце долгой истории, о Булалио. Но перед тем как ты все узнаешь, ты должен услышать слова именно так, как я их запомнил.

Затем предложение за предложением я повторил все, что сказал мне Зикали после того, как заставил вернуться к себе. Без сомнения, он сделал это специально, чтобы я хорошенько все запомнил.

Умслопогас слушал внимательно каждое мое слово с огромным любопытством, потом попросил повторить, что я и сделал.

— Лоуста, Монази! — громко сказал он. — Ты слышал сегодня эти имена, не так ли, белый человек? Сегодня ты слышал некие слова из уст Монази, которая была очень рассержена. Мне кажется, — добавил он, быстро оглядываясь и говоря очень тихо, — я подозреваю, что это правда. Без сомнения, меня предали.

— Я не совсем понимаю, — ответил я равнодушно. — Весь этот разговор для меня — темный лес, как и послание Открывателя дорог, что бы оно ни значило. Кто и в чем тебя предал?

— Пусть змея пока спит. Не трогай ее. Для тебя важно знать, что моя жизнь зависит от этого. Я как крыса на вилах. Один удар сильной рукой — и где эта крыса?

— Я знаю, где все крысы, если они не настолько умны, чтобы укусить руку, которая держит вилы, прежде чем нажать на них.

— Где же предыдущая история, Макумазан, которая была еще до того, как Открыватель дорог передал тебе это послание? Не мог бы ты повторить, чтобы мои уши смогли услышать и оценить ее?

— Конечно могу, — ответил я, — но с одним условием. То, что слышит ухо, остается лишь в одном сердце.

Умслопогас встал и, положив руку на широкое лезвие своего оружия, лежавшего перед ним, сказал:

— Клянусь топором! Если я нарушу клятву, то приму смерть от моего топора.

Тогда я рассказал ему историю, как уже сделал до этого, думая о том, что простой воин толком не поймет ее. Однако я ошибался, поскольку он, кажется, многое понял, потому что такие необразованные существа находятся гораздо ближе к природе и ее секретам, чем мы себе это представляем. А может быть, тому были и другие причины, о которых я узнал позднее.

— Так и есть, — сказал он, когда я закончил, — или я так думаю. Ты, Макумазан, ищешь каких-то женщин, которые уже умерли, чтобы узнать, живы ли они или действительно исчезли, но ты не смог найти их. Ища их, ты спросил совета Зикали, Открывателя дорог, который, помимо прочих своих титулов, также зовется Повелителем духов. Он ответил, что не сможет удовлетворить твою просьбу, поскольку дерево слишком высоко, чтобы залезть на него, но далеко на севере живет белая ведьма, чьей власти хватит на то, чтобы взлететь на вершину любого дерева, и к этой женщине он направил тебя. Пока правильно?

Я согласился с его рассуждениями.

— Хорошо! Тогда Зикали предложил выбрать компаньонов для твоего путешествия, но только двоих, оставив охрану или слуг. Я, Умхлопекази, называемый Булалио, или Убийца, называемый также Дятел, был одним из них, а эта маленькая желтая обезьяна, которую я видел сегодня с тобой, по имени Ханс, — другим. Тогда ты захотел посмеяться над Зикали, решив не идти ко мне, Умхлопекази, и не отправиться на север в поисках Белой королевы по его приказу, а вернуться в Наталь. Верно?

Я снова с ним согласился.

— Но внезапно пошел дождь, подули ветры, и река разлилась настолько, что ты не смог вернуться в Наталь. И по воле судьбы, или случайно, или по воле Зикали, мудреца и колдуна, ты прибыл сюда, в крааль Умхлопекази, и рассказал мне эту историю.

— Все именно так, — ответил я.

— Итак, белый человек, как я могу быть уверен в том, что это не ловушка для меня или не петля, которая может затянуться вокруг моей шеи? Какой знак ты принес мне? Как я могу поверить, что Открыватель дорог действительно прислал мне это послание, доставленное столь странным способом посланником, который хотел отправиться в другую сторону? Маленький знахарь сказал, что тот, кто придет ко мне, несет на себе некий знак.

— Я не могу объяснить, — ответил я, — по крайней мере словами. Но, — добавил я после паузы, — поскольку ты спросил про знак, возможно, я могу показать тебе нечто, что будет для тебя доказательством. Если здесь есть потайное место…

Умслопогас подошел к воротам ограды и увидел, что стража на своем посту. Затем он обошел вокруг хижины, поднимая глаза на крышу, и прошептал, когда вернулся:

— Однажды меня поймали таким образом. Здесь жила одна из моих жен, которая подслушивала около дымохода. И это привело к смерти множества людей, в том числе к смерти ее и наших детей. Заходи. Здесь безопасно. И если ты будешь говорить, то сделай это как можно тише.

Мы вошли в хижину, поставили наши скамейки и сели у горящего огня, в который Умслопогас бросил поленья какого-то смолистого дерева.

— Итак, приступим, — сказал он.

Я расстегнул рубашку и при ярком свете огня показал ему изображение Зикали, висевшее на моей шее. Он уставился, глядя на него и как бы сквозь изображение. Затем встал и, подняв над головой топор, отсалютовал Талисману, сказав: «Макози!» Таким словом приветствуют великих мудрецов, поскольку считается, что они являются прибежищем духов.

— Это Великий талисман, — сказал он. — Он был известен на земле со времен Сензангаконы, основателя династии зулусов, и даже до него.

— Как это может быть? — спросил я. — Если это изображение Зикали, Открывателя дорог, старого человека, а Сензангакона умер много лет назад?

— Я не знаю, — ответил вождь племени топора. — Но это так. Был некий Мопо, или, как его называли, Амбопа, который был телохранителем Чаки и моим приемным отцом. Он поведал мне, что дважды этот Талисман, — и указал мне на него, — был отправлен к Чаке, и каждый раз Лев подчинялся тем сообщениям, которые передавались вместе с ним. В третий раз он не подчинился — и где теперь Чака?

Умслопогас поднес руку к своему рту — это прощальный жест у зулусов.

— Мопо… — задумчиво произнес я. — Мне известна история про Мопо, а также и то, что тело Чаки стало его слугой в конце концов, когда Мопо убил его с помощью принцев Дингаана и Умлангаана. А еще я слышал, что этот Мопо до сих пор жив, хотя и скрывается не в стране зулусов.

— Неужели это все тебе известно, Макумазан? — спросил вождь, взяв нюхательный табак из коробочки и пристально глядя не меня. — Мне кажется, что ты слишком много знаешь, Макумазан, слишком много — так могут подумать другие люди.

— Да, — ответил я. — Может быть, я действительно много знаю, даже больше, чем хочу знать. Например, о приемный сын Мопо и сын женщины по имени Балека, я знаю некоторые интересные вещи о тебе.

Умслопогас привстал, грозно взглянул на меня, потом положил руку на топор, вытащив его наполовину. Затем он снова сел.

— Я думаю, что это, — я указал на изображение Зикали на своей груди, — остановит даже лезвие топора, прекращающее жизнь.

Поскольку дальше ничего не случилось, я продолжал:

— Например, как я мог узнать, что Балека, мать некоего вождя, не была сестрой Чаки? Просто состоялся заговор против сына Панды, который сидит на троне, и этот заговор был раскрыт, а его жизнь в опасности…

— Макумазан, — грубовато прервал меня Умслопогас. — Я скажу тебе, что, если бы не Великий талисман, висящий на твоей шее, я бы убил тебя прямо здесь и похоронил бы под этим самым полом, так как твои домыслы переходят все границы.

— Это было бы твоей ошибкой, Умслопогас, одной из многих. Но поскольку на мне Талисман, этот вопрос не встает, не так ли?

Умслопогас поднялся со скамьи и медленно вышел из хижины, очевидно, чтобы что-то проверить. Некоторое время спустя он вернулся и заметил, что ночь сегодня ясная, хотя на горизонте видны тяжелые облака. Это была зулусская метафора, означавшая, что мы можем говорить безопасно, однако опасность все-таки была неподалеку.

— Макумазан, — сказал он, — мы беседуем под охраной Открывателя дорог, который находится у тебя на сердце и чей знак ты принес мне, как будто он прислал мне свое слово, не так ли?

— Думаю, да, — ответил я. — В любом случае мы говорим как мужчина с мужчиной, и до сих пор честь Макумазана не была опорочена в стране зулусов. И если тебе есть что сказать, вождь Булалио, говори сейчас, потому что я утомился и хочу есть и спать.

— Хорошо, Макумазан, я скажу. Я — сын того, кто более велик и занял трон страны зулусов с помощью заговора. Это правда. Потому что я устал от образа вождя-бездельника. Более того, я мог бы преуспеть с помощью Зикали, который ненавидит династию Сензангаконы, хотя меня, в котором течет их кровь, он уважает. Но из его сообщения и из тех слов, которые произнесла злая женщина, я понимаю, что меня предали. И что сегодня ночью, или завтра утром, или к следующей луне меня могут убить, нанесут смертельный удар еще до того, как я смогу защититься.

— Кто предал тебя, Умслопогас?

— Я думаю, что моя жена. И Лоуста, мой кровный брат, вокруг которого она сплела свою сеть и обманула меня. Он надеется получить ее, потому что всегда любил, а вместе с ней — трон вождя племени. И что я могу сделать? Ответь мне ты, человек, чьи глаза видят в темноте.

Я подумал немного и сказал:

— Я думаю, что, если бы я был на твоем месте, я оставил бы Лоусту на троне вождя племени, а сам отправился на север. Если проблема возникнет в Большом доме, где сидит король, Лоуста сможет доказать, что его племя невинно, а ты далеко.

— Это стоит внимания. Это говорит Великий талисман. Действительно, если я уйду на север, кто сможет доказать, что я принимал участие в заговоре? Если я оставлю предателя на моем месте, кто скажет, что я предатель, который оставил на своем месте другого и покинул свою землю по личным делам? А теперь поведай мне о своем путешествии.

И я рассказал ему все, хотя до этого момента не собирался отправляться в путешествие. Я пришел в этот крааль случайно и случайно доставил сообщение. Или мне казалось, что случайно.

— Ты хочешь посоветоваться с Белой колдуньей, которая, по словам Зикали, живет далеко на севере? Я тоже хочу встретиться с мертвыми. Мне интересно, что случилось с одной из жен моей юности, которая была и моей сестрой, и другом, и женой, которую я любил больше всех на свете. Также я хочу узнать о брате, чье имя я никогда не произношу, который командовал волками вместе со мной и умер на моей стороне у той Ведьминой горы, в великой и славной битве. О нем и той любимой женщине я думаю днем и ночью и могу увидеться с ними снова, если погибну как воин. Ты понимаешь меня, Бодрствующий в ночи?

Я ответил, что сочувствую и понимаю его, этот случай похож на мой.

— Возможно, — продолжал Умслопогас, — что весь этот разговор о мертвых, которые живут после своей смерти, всего лишь звук ветра в камышах по ночам, который уходит в никуда, приходит ниоткуда и не значит ничего. Но это будет наше великое путешествие, в котором найдется место борьбе и приключениям, поскольку хорошо известно, что там, где Макумазан, довольно и того и другого. Кроме того, как говорил Зикали, я должен покинуть страну зулусов на некоторое время, поскольку хочу погибнуть как мужчина, а не попасть в западню, как шакал. И мы должны согласиться, что, хотя я и жесток временами, никто из нас не оставит другого в беде, хотя в маленькой желтой собаке я не очень уверен.

— Я отвечаю за него, — ответил я. — Ханс — хитрый человек, хотя и пьет иногда.

Затем мы обсудили планы нашего путешествия, о том, когда и где мы можем встретиться. Мы говорили до темноты, после чего я отправился спать в свой домик для гостей.

Глава 4

ЛЕВ И ТОПОР
На следующий день рано утром я покинул город племени топора, формально попрощавшись с Умслопогасом, сказав так, чтобы все слышали, что, покуда реки полноводны, я отправляюсь на север страны зулусов, чтобы поохотиться там, пока погода не улучшится. Однако при личной беседе мы договорились, что в ночь следующей полной луны, которая наступит через четыре недели, мы встретимся у восточного подножия одной известной лишь нам горы. Она находится на севере страны зулусов, но вне ее границ.

Итак, я отправился на север, стараясь беречь быков и охотясь по дороге. Подробности не имеют значения, но могу сказать, что такой удачи у меня не было уже долгие годы. Я провел несколько удачных сделок со скотом и в довершение всего купил огромное количество слоновой кости так дешево, что заподозрил, что она была украдена. Хотя я покупал в кредит, пока не продал все свои товары, но моя репутация в стране зулусов помогла мне.

Скот и кость я отправил в Наталь одному белому приятелю, которому я мог доверять. Все было продано, и деньги, полученные на мой счет, были переданы местным торговцам.

Я оказался настолько удачлив, что если бы имел такие же предрассудки, как Ханс, то приписал бы это действию Великого талисмана. Хотя это был всего лишь шанс, который изредка выпадает в жизни торговца, я принимал его как должное, поскольку равно привык и к поражениям, и к победам.

Но однажды со мной случилось странное происшествие. Внезапно мой фургон атаковали воины короля под командой известного индуны. Он настаивал на обыске моего фургона в связи, я думаю, с моей покупкой дешевой слоновой кости, которая уже отправилась в Наталь. Однако ни слова упрека сказано не было, и ни одна моя вещь не пропала.

Я был очень возмущен и взволнован действиями индуны. Со своей стороны, он все время извинялся и говорил, что вынужден подчиняться приказам короля. Он также сообщил, что ищет некоего «злодея», который может находиться рядом со мной, а я при этом ничего о нем не знаю. Этот «злодей», чье имя нельзя произносить, как сказал индуна, очень опасный человек, и с ним надо быть настороже.

Я подумал об Умслопогасе, но лишь пожал плечами и недоуменно посмотрел на него, промолвив, что не имею привычки общаться со «злодеями».

Тогда индуна, все еще неудовлетворенный, начал расспрашивать меня, где я бывал во время своего путешествия в стране зулусов. Со всей учтивостью и прямотой я упомянул — поскольку понимал, что он и так все знает, — о городе племени топора.

Затем он спросил меня, не видел ли я вождя, некоего Умслопогаса. Я ответил, что да, я встретил его впервые и нашел, что он весьма выдающийся человек.

С этим индуна решительно согласился, сказав, что я, возможно, не знаю, насколько тот известный человек. Потом он осведомился у меня, где Умслопогас сейчас, на что я ответил, что не имею ни малейшего представления, но думаю, что в краале, где я встречался с ним. Индуна объяснил, что в краале его нет, что он ушел, оставив Лоусту и свою собственную жену Монази осуществлять руководство племенем, поскольку, как он им объявил, хочет отправиться в путешествие.

Я сделал вид, что устал от разговоров об этом вожде и о его делах. Затем индуна объявил, что я должен отправиться к королю и повторить тому все, что я сказал ему. Я ответил, что, к сожалению, не могу, поскольку, закончив торговлю, собирался отправиться на север пострелять слонов. На что индуна ответил, что слоны живут долго и подождут, пока я посещу короля.

Но тут в дело вступил аргумент, который прекратил всякие препирательства по поводу похода к королю, даже если бы меня пришлось вести силой.

Я молча сидел, думая, как поступить, и нагнулся к костру, чтобы взять горящую головешку и зажечь свою трубку. Моя рубашка была расстегнута, открывая амулет с изображением Зикали, который висел у меня на шее. Индуна увидел его, и его глаза наполнились страхом.

— Спрячь его! — прошептал он. — Спрячь его, пока он не заколдовал меня. Я чувствую себя так, как будто уже нахожусь в его власти. Это же Великий талисман!

— Это определенно случится с тобой, если ты будешь настаивать на моем визите к королю или встанешь на моем пути, куда бы я ни двинулся! — И я потянулся к Талисману, глядя в лицо индуны.

— Наверное, совершенно нет необходимости в твоем визите к королю, — сказал он неуверенно. — Я доложу ему, что ты ничего не знаешь о злодее.

И он отправился восвояси в такой спешке, что даже не стал со мной прощаться. На следующее утро я также тронулся в путь и двигался неуклонно вперед, пока не покинул страну зулусов.

Без особых приключений, поскольку влажная и дождливая погода сменилась сухой, мы добрались до огромной горы с плоской вершиной, которую я упоминал. Саванна, по которой мы ехали, оказалась почти непроходимой для нашего фургона. Холм, известный местным жителям как Гора с плоской крышей, был окружен лесом, поскольку в этой влажной местности леса быстро росли. Я достиг его восточного подножия, мы разбили там лагерь и стали ждать. Осталось ждать пять дней до того момента, когда мы должны были встретиться с Умслопогасом.

Я не был уверен, что повстречаюсь с ним, потому что, во-первых, в последний момент он мог просто поменять планы, а во-вторых, потому, что он мог отправиться к королю против собственной воли, как мне и сказал индуна. Мне было ясно, что индуна хотел открыть ему глаза на серьезный заговор против Кечвайо, в котором он был партнером старого карлика Зикали или, скорее, его орудием. Также Умслопогас понял, что заговор был раскрыт, в результате чего он опасался преследования. У него было мало шансов успешно пройти через территорию страны зулусов безопасно. Связав это воедино, я подумал, что видел его суровое лицо и древний топор в последний раз.

По правде говоря, я был счастлив. Хотя сначала эта идея и приходила мне в голову, но я не хотел брать этого неудобного спутника в поход сквозь неизвестные земли в поисках слишком известной персоны, которая обитает в стране Замбези. Я оказался вовлечен в опасное мероприятие. Но если бы Умслопогас не появился, моя миссия подошла бы к концу и я мог бы вернуться в Наталь и наслаждаться там бездельничаньем. Главное, я хотел поохотиться, поскольку нашел огромное стадо слонов в лесу.

Я очень хотел поохотиться, но Ханс предупредил меня, что, если мы отправимся на север, тащить слоновую кость не хватит сил, особенно если мы хотим оставить фургон. Я как охотник был слишком стар, чтобы получать удовольствие от простого убийства животных.

Я решил отдохнуть, оставив быков пастись в высокой траве, которая росла на склонах горы, где мы разбили лагерь не более чем в ста ярдах от леса.

Когда-то здесь была деревня, возможно, зулусы ушли отсюда много лет назад. Я нашел человеческие кости, почерневшие от долгого лежания в траве. Однако крааль для скота остался нетронутым и в таком хорошем состоянии, что, установив несколько камней и закрыв входы, мы могли использовать его, чтобы запереть наших быков на ночь, ведь вокруг могли быть львы, хотя я не видел и не слышал их.

Дни протекали незаметно, еды было достаточно. Если возникала потребность в мясе, мне нужно было пройти всего лишь несколько ярдов, чтобы пристрелить дикого быка, потому что они приходили на водопой каждый вечер, а в те дни стояла полная луна. Этому я тоже радовался, потому что, по правде говоря, начинал скучать. Отдых — это хорошо, но для человека, который привык вести активный образ жизни, слишком много отдыхать тоже плохо, поскольку это вызывает депрессию.

От Умслопогаса не было ни слуху ни духу, поэтому я решил, что завтра утром отправлюсь охотиться на слонов и когда пристрелю нескольких или промахнусь, то вернусь в Наталь. Я чувствовал, что не смогу больше валять дурака, я никогда не умел этого делать, может быть, поэтому так наслаждаюсь жизнью в Англии, записывая свои воспоминания.

В серебряном небе появилась полная луна, и я решил собираться в путь. Час или два спустя меня разбудил странный шум, доносившийся из крааля, где находился скот. Поскольку шум не повторялся, я снова лег спать. Затем мне в голову пришла странная мысль: я не мог вспомнить, видел ли ворота крааля закрытыми, поскольку привык делать это машинально. Именно такие ощущения испытывает человек, живущий в городе, когда среди ночи внезапно просыпается, вылезает из кровати и идет проверять, погасил ли он свет. Всегда оказывается, что света нет, но в следующую ночь представление повторяется.

Я подумал, что, может быть, шум вызван тем, что быки смогли открыть плохо запертый вход в крааль. В любом случае это надо было проверить. Я не стал будить Ханса и других людей, надел ботинки и накидку и вышел. Взял с собой только заряженное одноствольное ружье, которое использовал для выстрелов в маленьких быков, не перезаряжая.

Перед воротами, ведущими в крааль, стояло большое фиговое дерево. Встав под ним, я увидел, что ворота плотно закрыты. Значит, я закрыл их перед заходом солнца. Я отошел назад, но не сделал и двух-трех шагов, как в ярком свете луны увидел, как голова моего самого маленького быка зулусской породы внезапно появилась на верхушке стены. В этом не было бы ничего странного, если бы не тот факт, что голова принадлежала мертвому быку, о чем я мог судить по его закрытым глазам и высунутому языку.

— Ради всего святого… — начал бормотать я и тут же заметил еще одну голову.

Но теперь это был самый большой лев, которого я когда-либо видел. Он схватил быка за горло и с огромной силой, которой обладают эти существа, перекинул через стену, чтобы полакомиться в свое удовольствие.

Это чудовище находилось в двадцати футах от меня, более того, лев видел меня так, как я видел его. Он замер, все еще держа быка за горло.

Какой шанс для охотника Аллана Квотермейна! Конечно, он выстрелит, мог бы подумать любой человек, знающий мою репутацию и то, что мой выстрел — это дар Божий. В самом деле, я мог бы выстрелить даже из той игрушки, которую держал в руках. Пуля должна была пройти через мягкие ткани его горла и попасть в мозг, что убило бы льва, как убило бы и Юлия Цезаря. Теоретически это было достаточно легко, хотя я и немного испугался зверя в первый момент. Но когда сжал в руках ружье, страха уже не было. Но вышла осечка, и ошарашенное чудовище застыло.

Затем случилось нечто неожиданное, как это обычно бывает в жизни, особенно на охоте, что в моем случае — часть жизни. Я выстрелил снова, но, к сожалению, пуля попала в кончик рога проклятого быка, голова которого находилась в этот момент напротив горла льва, куда я бессознательно целился.

Итог: пуля отскочила вбок, слегка задев шею льва, хотя достаточно глубоко, чтобы причинить боль, что привело его в дикое бешенство.

Отбросив быка, лев издал ужасный рев, и я помню лишь, что всего несколько ярдов отделяло меня от похожей на пещеру пасти, полной острых блестящих зубов.

Я отскочил назад и немного в сторону, потому что больше ничего сделать было нельзя. Великий талисман Зикали не смог бы меня спасти. Лев уже был на моей стороне стены. Находясь немного выше меня слева, он встал на задние лапы.

И тут случилось странное. Внезапно позади меня возникла тень огромного поднятого топора. Тень исчезла, затем появилась другая тень — это была лапа льва, которая упала на землю. Затем раздался ужасный рев, и началась такая схватка, которой я не мог себе даже вообразить. Высокий и мощный черный воин боролся с громадным львом, который, потеряв переднюю лапу, встал на задние лапы, продолжая драться.

Мужчина в полном молчании сделал выпад, отскочил назад и нанес зверю удар такой силы, что тот стал заваливаться в сторону.

Топор снова мелькнул в воздухе и, прежде чем лев смог подняться или сделать что-то еще, обрушился на его череп, войдя глубоко в кость. Все было кончено — голова льва раскололась на две части.

— Я пришел вовремя, Макумазан, — сказал, отдышавшись, Умслопогас, а это был именно он, с трудом вытаскивая топор из черепа льва, — чтобы увидеть, как ты разгуливаешь по ночам.

— Нет, — возразил я, поскольку его тон раздражал меня. — Ты опоздал, Булалио, луна взошла несколько часов назад.

— Я сказал, Макумазан, что появлюсь в ночь полной луны, а не в ночь, когда она взойдет.

— Верно, — ответил я, успокоившись. — В любом случае ты пришел кстати.

— Да, — ответил он. — Хотя в такую ясную ночь ни у кого, кто носит топор, проблем бы не было. Если было бы темней, все могло бы кончиться по-другому. Но, Макумазан, я считал тебя опытней, не думал, что ты выйдешь на льва с такой игрушкой. — И он показал на маленькое ружье в моей руке.

— Умслопогас, я не знал, что это лев.

— Вот почему ты не такой умный, каким я тебя считал. Так или иначе, здесь встречаются львы, и мудрый человек должен быть готов к встрече с ними, Макумазан.

— Ты прав; действительно, я был не готов, — сказал я.

В этот момент на сцене появился Ханс, сохраняя дистанцию и наблюдая за нами со стороны.

— Великий талисман Открывателя дорог сработал на совесть, — вот все, что он сказал.

— Великий талисман Открывателя дорог мог бы сработать лучше, — ответил Умслопогас, едва улыбнувшись и показав на красное лезвие топора. — Никогда до этого Инкози-каас, — (или Охотник, как называли это страшное оружие), — не падал так низко, чтобы напиться кровью чудовищ. Но битва была хороша, ничего не скажешь. Однако, желтый человек, скажи, пожалуйста, как случилось, что ты, такой хитрый, оставил своего хозяина?

— Я спал, — возмущенно ответил Ханс.

— Тот, кто служит господину, никогда не спит, — ответил Умслопогас жестко.

Затем он обернулся и присвистнул. Из высокой травы, которая росла на некотором расстоянии, возникло двенадцать высоких мужчин, которые несли топоры и были одеты в одежду из шкуры гиены. Они салютовали мне поднятыми топорами.

— Установите охрану и снимите шкуру с этого чудовища до заката. Это будет наш коврик, — сказал Умслопогас, и охранники, снова отсалютовав, ушли.

— Кто это? — спросил я.

— Несколько отборных воинов, которых я взял с собой, Макумазан. Была еще пара человек, но они потерялись в пути.

Затем мы вошли в фургон и больше этой ночью уже не беседовали.

На следующее утро я рассказал Умслопогасу про визит, который нанес мне индуна, желавший, чтобы я отправился в королевский крааль.

Он кивнул и сказал:

— Несколько грабителей пытались напасть на меня в дороге. Вот почему два человека уже никогда не продолжат со мной путешествие. У нас была схватка с этими людьми, ни один из них не остался в живых, — добавил он зловеще. — Их тела мы сбросили в реку, где водится множество крокодилов. Но их копья я выбросил. Мне кажется, что именно такие копья использует охрана короля. Если это так, они будут долго их искать, поскольку в том месте, где была битва, никто не живет, а щиты и их личные вещи мы сожгли. О, он подумает, что их забрали призраки.

В то утро мы быстро пошли вперед, боясь, что регулярные войска, которые будут искать этих «грабителей», найдут нас по нашим следам и нанесут удар.

К счастью, тот бык, которого убил лев, был одним из самых маленьких, которых я взял с собой, поэтому мы не почувствовали особого неудобства от его потери. Пока мы шли, Умслопогас рассказал мне, что официально назначил Лоусту и свою жену Монази управлять племенем во время его отсутствия. Они приняли его сомнительное предложение: Монази стала вождем племени, а Лоуста — индуной, или советником.

Я спросил Умслопогаса, насколько мудро это решение в сложившихся обстоятельствах, поскольку сомневался, что они отдадут ему власть, когда он вернется. И могут возникнуть не только семейные, но и военные проблемы.

— Это ничего не значит, Макумазан, — ответил он, пожимая плечами. — Мне кажется, что моя игра окончена: оставаться в племени — значит искать смерти, поскольку меня предали. О ком заботиться тому, кто никого не любит и у кого нет детей? Правда, я могу вернуться в Наталь со скотом и вести там легкую и богатую жизнь. Но воин не ищет такой легкой жизни. Больше никогда, может быть, я не увижу Великий талисман там, где волки нападают и старая ведьма сидит на камне, ожидая смерти этого мира, или я умру среди людей племени топора. Что мне делать с женами и быками, пока у меня есть Инкози-каас — топор, который верен мне? — добавил он, размахивая древним оружием над головой, так что солнце сверкало на изогнутом лезвии. — Туда, куда идет топор, туда идут его сила и достоинство, о Макумазан.

— Это странное оружие, — ответил я.

— Да, странен и страшен тот, кто изготовил его сотни лет назад, как говорит Зикали, воин-мудрец, который был первым из кузнецов, и тот, кто сидит в подземном мире, ожидая его возвращения в свои руки, когда его работа под солнцем будет закончена. Это скоро случится, потому что Зикали сказал мне, что я последний Хранитель топора.

— Ты видел Открывателя дорог? — спросил я.

— Да, я видел его. Это именно он научил меня, как удрать из страны зулусов. И он смеялся, когда я рассказал ему, как речные потоки принесли тебя в мой крааль, и отправил тебе сообщение, в котором говорилось, что дух змеи поведал ему о том, что ты хотел выбросить Великий талисман в ручей, но был остановлен змеей. Открыватель дорог сказал, что этого ты не должен делать никогда, иначе он отправит тебе другую змею, и она убьет тебя.

— Правда? — спросил я возмущенно, потому что умение Зикали видеть или знать о том, что происходит на расстоянии, не переставало удивлять и даже раздражать меня.

Только Ханс ухмыльнулся и сказал:

— Я предупреждал, баас.

Итак, мы путешествовали день за днем, преодолевая трудности и опасности, которые обычно встречаются в бескрайнем африканском вельде. В высокой траве водилось множество дичи, и она всегда была в нашем распоряжении, когда мы хотели есть. В области, которая называется Португальская Юго-Восточная Африка, животных было так много, что лично мне хотелось бы превратить наше путешествие в охоту.

Но Умслопогас, который был плохим охотником,не хотел об этом слышать. Он гораздо больше, чем я, тревожился об истинной цели нашего путешествия. Когда я спросил его почему, он ответил, что Зикали кое-что сообщил ему. Он отказался сказать, что именно, кроме того, что в той стране, куда мы направляемся, его ожидает великая битва, победа в которой принесет ему славу.

Умслопогас по натуре был бойцом, получал удовольствие от сражений и, подобно древним норвежцам, считал, что единственный достойный путь для мужчины — погибнуть в битве. Это удивляло меня, потому что сам я любил тишину и покой. Я взял его с собой отчасти потому, что хотел сделать ему приятное, отчасти оттого, что считал, что мы можем найти что-нибудь интересное, а еще потому, что, начав это предприятие, я считал делом чести закончить его.

Не помню, когда Зикали сказал мне, что где-то ближе к великой реке мы должны подойти к краю долины, поросшей кустарником, где живет белый человек. Второй раз, бросив кости, он заметил, что человек этот из «буров-переселенцев». Я думаю, это означало, что он был голландцем, который уехал из тех мест, где жил, и поселился в дикой глуши, как бродячий дух, освободившийся от всякой власти.

Бросив кости еще раз и разглядев их, Зикали промолвил, что с этим человеком или его семьей случится что-то важное, пока я буду гостить у него. Затем на карте, которую он нарисовал на золе, чьи детали так хорошо отпечатались в моей голове, он показал мне, где я смогу найти жилище этого белого человека. Без сомнения, и этого человека, и место его обитания он знал через своих шпионов, которые всегда находятся на службе у знахарей, в особенности у Зикали, величайшего из колдунов.

Двигаясь по солнцу, я шел строго в том направлении, которое указал Зикали, понимая, что его правильно прозвали Открывателем дорог, поскольку именно прямо перед собой я видел единственный путь, в то время как ни справа, ни слева никакой дороги не было. Когда мы подошли к подножию гор, там оказался участок, где мы обнаружили ущелье, затем подошли к болотам, где проходила дорога, и пошли дальше. Все племена, которые мы встречали на своем пути, были достаточно дружелюбны, хотя иногда Умслопогас и его мощная команда, которую, может быть не совсем точно, я называл Двенадцатью апостолами, просто вынуждали их быть дружелюбными…

Мы так быстро двигались, а колодцы попадались через такие точные промежутки времени, что я пришел к выводу, что где-то здесь и располагается древняя дорога, которая шла с юга на север, или наоборот. Чтобы быть честным, к такому выводу пришел не я, а Ханс: он сделал это открытие, исходя из многих примет, которые я пропустил. Я не буду подробно останавливаться на них, отмечу лишь, что приметой являлось то, что колодцы с водой были выкопаны в определенных местах, высоких и безлюдных, и обозначались камнями, похожими на древние стены. Очевидно, мы шли по какому-то древнему пути, возможно проложенному в то время, когда Африка была более цивилизованным континентом[374].

Проходя на определенной высоте по влажным землям, на третьей неделе нашего пути, когда солнце, как обычно в это время года, не показывалось раньше десяти утра и исчезало в три часа дня и когда дважды нас сопровождал плотный туман, мы прошли мимо странных пастухов-кочевников, которые, казалось, жили в хижинах из травы и держали огромные стада коз и длинношерстных овец.

Сначала они промчались мимо нас, но потом поняли, что мы не причиним им вреда, стали вести себя более дружелюбно и принесли нам молока и что-то вроде червяков или гусениц, которых они, кажется, ели. Ханс, который знал чуть ли не все африканские диалекты, подобрал язык или смесь языков и начал общаться с ними[375].

Они рассказали нам, что давно не видели белого человека, хотя отцы их отцов (так они обозначали своих далеких предков) знали многих из них. Однако, добавили они, если мы пойдем прямо на север, то через семь дней пути придем в то место, где живет белый человек, который, как они слышали, носит длинную бороду и убивает животных, как и мы, из ружья.

Ободренные этим сообщением, мы отправились вперед и спустились из области туманов в более благоприятную местность. В самом деле, степь была здесь более красивой, высокой; растения росли так же буйно, как в Восточной Африке. Степь была покрыта плодородной почвой цвета шоколада[376], это было заметно на боковых склонах, там, где дожди промыли ущелья. Климат здесь казался более прохладным и очень здоровым. И было очень жалко видеть эти земли невозделанными. В степях передвигались лишь бесчисленные стада антилоп и буйволов. Людей мы не встретили.

Пока мы двигались вперед, дорога медленно спускалась вниз. Наконец мы увидели вдалеке широкую саванну, которая, как я верно предположил, была долиной реки Замбези. Более того, мы или, скорее, Ханс, у которого были глаза сокола, заметил кое-что еще, а именно дома более или менее цивилизованного вида, стоящие среди деревьев на берегу реки в нескольких милях от зарослей кустарника.

— Посмотрите, баас, — сказал мне Ханс, — эти бродяги не обманули, вот и дом белого человека. Я не удивлюсь, если окажется, что он и пьет что-то крепче воды, — с надеждой вздохнул он и выразительно прикоснулся к своей желтой шее.

И он не ошибся.

Глава 5

ИНЕС
Мы увидели дом еще издалека вскоре после того, как взошло солнце, и к полудню подошли к нему. Приблизившись, я заметил, что он стоит практически под двумя баобабами, которые в Южной Африке называют еще и деревьями бабуинов, возможно, потому, что обезьяны едят их плоды. Это был дом обычного голландского типа, с тростниковой крышей, белыми стенами и верандой вокруг. На некотором расстоянии от него стояли другие дома или, скорее, хибары с разбросанными вокруг них фургонами, а еще дальше находились хижины местных жителей. Перед нами раскинулись огромные поля, где зеленела кукуруза, на склонах горы паслись стада. Очевидно, этот белый человек не был бедняком.

Умслопогас окинул место взглядом воина и сказал мне:

— Это, должно быть, мирная страна, Макумазан, здесь нет защиты, — вероятно, жители не боятся нападения.

— Да, — ответил я, — ведь позади пустыня, впереди широкая река.

— Нападающие могут пересечь реку и пройти через заросли кустарника, — ответил он и замолчал.

До сих пор мы никого не видели, хотя мне казалось, что фургон, приблизившийся к дому, был слишком необычным зрелищем, чтобы не привлечь внимание.

— Где же все? — спросил я.

— Я думаю, господин, что они спят, — сказал Ханс.

И он был прав. Все население погрузилось в послеобеденную сиесту.

В конце концов мы подъехали близко к дому, и я покинул фургон, чтобы осмотреться. В этот момент у дома кто-то появился. Это была молодая высокая девушка, чему я не удивился. Она была стройной, красивой, с большими черными глазами, правильными чертами лица, бледная. У нее было самое печальное лицо из всех, которые я когда-либо видел. Очевидно, она услышала шум подъехавшего фургона и вышла посмотреть, что случилось. Головной убор отсутствовал; ее густые волосы были цвета воронова крыла. Увидев огромного Умслопогаса с его блестящим топором и его грозную охрану, она вскрикнула и попыталась убежать. Я вышел из-за спин быков.

— Все в порядке, — заверил я девушку.

Возможно, она была голландкой или португалкой, но почему-то я обратился к ней по-английски, хотя не думал, что она может меня понять. К моему удивлению, девушка ответила мне на том же языке, но с акцентом, который я не смог определить, — это не был ни шотландский, ни ирландский выговор.

— Спасибо, — произнесла она, — а то я испугалась. Ваши друзья выглядят… — она замялась, подбирая слова, — страшновато.

Я засмеялся такому необычному определению и ответил:

— Да, их вид может напугать, но они не причинят вреда ни вам, ни мне. Но, юная леди, скажите мне, можем ли мы остановиться здесь? Возможно, ваш муж…

— У меня нет мужа, сэр, есть только отец. — И она вздохнула.

— В таком случае могу ли я поговорить с вашим отцом? Меня зовут Аллан Квотермейн, я путешествую в поисках одной страны.

— Я пойду разбужу его, потому что он спит. Все спят здесь в полдень — кроме меня. — Она снова печально вздохнула.

— Почему же вы не следуете их примеру? — спросил я шутливо, потому что эта девушка озадачила меня и я хотел узнать о ней как можно больше.

— Потому что тот, кто много думает, мало спит, сэр. У нас скоро будет много времени, чтобы выспаться, не так ли?

Я уставился на нее и спросил, как ее зовут, потому что не знал, что еще сказать.

— Меня зовут Инес Робертсон, — ответила она. — Я пойду разбужу отца. А вы пока распрягите быков. Они могут пастись вместе с остальными животными. Мне кажется, им надо отдохнуть, бедным. — Она повернулась и вошла в дом.

«Инес Робертсон, — сказал я себе. — Какое странное сочетание! Отец англичанин, а мать португалка, полагаю. Но что может англичанин делать в таком месте? Я не удивлюсь, если это какой-нибудь бур из переселенцев».

Мы успели распрячь быков, когда из дома, позевывая, вышел огромный, тощий, рыжебородый, голубоглазый, неряшливо одетый мужчина лет пятидесяти. Я посмотрел на него и сразу сделал определенные выводы. Пьяница, который когда-то был джентльменом, отметил я про себя, поскольку в его внешности была некоторая распущенность. Кроме того, он когда-то бывал в море (что оказалось верным предположением).

— Как поживаете, мистер Аллан Квотермейн? Моя дочь назвала мне ваше имя, и мне кажется, что я слышу его в первый раз, — произнес он с резким шотландским акцентом, который я не смог бы повторить. — Что привело вас сюда, где белого человека мы не видели уже много лет? Я в любом случае рад видеть вас, поскольку уже устал от полукровок-португальцев, негров и льстивых женщин, джина и плохого виски. Оставьте своих людей с быками и заходите в дом выпить что-нибудь.

— Спасибо, мистер Робертсон…

— Капитан Робертсон, — перебил он меня. — Не удивляйтесь. Вы не могли этого знать, но я когда-то командовал почтовым судном и хотел бы, чтобы ко мне до самой смерти обращались именно так.

— Прошу прощения, капитан Робертсон, но я не пью ничего до захода солнца. Однако если у вас есть какая-нибудь еда…

— О да! Инес — это моя дочь — найдет вам что-нибудь. Ваши… — Он с сомнением взглянул на Умслопогаса и его грозную компанию. — Ваши спутники, наверное, тоже голодны. Они выглядят так, словно могут съесть быка целиком, с рогами. Где мои люди? Лентяи, они все дрыхнут. Подождите немного, я разбужу их.

Робертсон схватил со стены хлыст, который висел на гвозде, вбитом в стену, и отправился к группе хижин, которые я заметил. Он громко звал некоего Томазо, используя язык моряков и португальские ругательства. Я не мог видеть, что случилось дальше, потому что мне мешали ветки, но внезапно я услышал удары и крики и увидел темнокожих людей, выбегающих из своих хижин.

Немного позднее появился толстый метис — по курчавым волосам я мог определить, что его мать была негритянкой, а отец португальцем. С ним были несколько странно выглядевших людей, и он тут же с умным видом начал раздавать указания, касающиеся наших быков. Он изъяснялся на ломаном португальском, которого я не понимал. Потом он заговорил об Умслопогасе, назвав его «этот негр», в манере тех представителей смешанных рас, которые хотят считать себя белыми людьми. Также он неуважительно высказался о Хансе, который, конечно же, понял каждое его слово. Очевидно, Томазо был раздражен внезапным и жестоким пробуждением.

Пришел и хозяин, запыхавшийся от усилий, коих потребовало проявление власти, и громко сообщил о том, что проучил нахала. В доказательство нам был предъявлен хлыст, красный от крови.

— Капитан Робертсон, — заметил я, — я хотел бы кое-что сказать относительно мистера Томазо. Он назвал зулусского воина негром. А это, между прочим, вождь высокого ранга и свирепый человек, если его раздразнить. Я бы рекомендовал мистеру Томазо сделать так, чтобы тот не понял, что его оскорбили.

— О, эти людишки, чьи бабушки когда-то повстречали белого человека, так всегда себя ведут, — ответил капитан со смехом. — Но я передам ему. — И он что-то сказал по-португальски.

Его слуга молча выслушал хозяина, мрачно поглядев на Умслопогаса, и направился в дом. Когда все разошлись, капитан сказал:

— Сеньор Томазо, мой управляющий, — умный человек. Он по-своему очень честен и предан мне — возможно, потому, что я когда-то спас ему жизнь. Но у него отвратительный характер, как у всех полукровок, поэтому, надеюсь, он не слишком обидел вашего вождя с большим топором.

— Я надеюсь, что это так — для его же блага, — ответил я решительно.

Капитан прошел в гостиную — единственную комнату в доме, в которой бросалось в глаза сочетание грубой мебели и обрывков шкур, что считалось модным у буров. Впрочем, комната была не чужда некоего изящества, что было, без сомнения, делом рук Инес, которая с помощью местной девушки накрывала на стол. Здесь же стояла полка с книгами — я заметил среди них Шекспира, — над ней помещалось распятие из слоновой кости, значит Инес была католичкой. На стенах висело несколько красивых картин, а на подоконнике стояла ваза с цветами. На столе лежали серебряные ложки и вилки, были расставлены искусно расписанные кружки с какой-то португальской надписью.

Наконец подоспело угощение, вкусное и обильное. Капитан, его дочь и я сели за стол и начали есть. Я заметил, что он пьет джин с водой, невинный на первый взгляд, но достаточно крепкий напиток. Мне его тоже предложили, но я, по примеру Инес, предпочел кофе.

Во время обеда и после него, когда мы курили на веранде, я посвятил хозяев, насколько возможно подробно, в свои планы. Я сказал, что предпринял это путешествие в страну, находившуюся за пределами Замбези, и что я слышал о поселении под названием Стратмур, которое, как я узнал, было тем местом вдали от Шотландии, где капитан родился и провел свое детство. Я рассказал о том, как пересек реку, и о многих других вещах.

Капитан слушал с интересом, особенно когда узнал, что я — тот самый охотник Квотермейн, о котором он так много слышал в прошлые годы, но сказал, что совершенно невозможно проехать на фургоне по тем низким зарослям, которые мы уже видели, поскольку быки сдохнут от укусов мухи цеце. Я сказал, что уже думал об этом, и попросил разрешения оставить быков на его попечение до моего возвращения.

— Нет никаких проблем, — ответил он. — Но вернетесь ли вы, мистер Квотермейн? Говорят, что на другой стороне Замбези живут странные племена, жестокие каннибалы, которых называют амахаггерами[377]. Именно они в далекие времена очистили эту страну от других людей, за исключением нескольких племен, которые жили в плавучих хижинах или на островах среди тростников. Вот почему здесь пусто. Но это случилось задолго до меня, и я не думаю, что они переплывут реку снова.

— А что привело сюда вас, капитан, можно узнать? — спросил я его, потому что мне было очень любопытно выяснить цель его приезда в Африку.

— А что приводит сюда большинство людей? Проблемы, мистер Квотермейн. Если хотите знать, мой корабль, к несчастью, наскочил на мель. Несколько человек погибли, и, так или иначе, я был уволен. Я начал торговать в забытой богом дыре под названием Шинде[378], в одном из ущелий нижнего течения Замбези, и, как видите, преуспел, как все шотландцы. Затем я женился на португалке, настоящей леди голубых кровей. Когда моей дочери Инес было около двенадцати лет, случилось несчастье — моя жена умерла. Некоторые ее родственники считали, что это из-за меня. Кончилось все скандалом, и я убил одного из родственников — в драке, как вы понимаете. Я едва ли понимал, что делаю, потому что после этого мне пришлось бежать. Итак, я продал все и поклялся не иметь больше ничего общего с цивилизацией на Восточном побережье. Торгуя, я услышал, что где-то есть прекрасная страна, и вот я здесь. Поселился уже много лет назад, привезя с собой свою дочь, Томазо, который был одним из моих управляющих, и еще нескольких человек. И здесь даже еще лучше, чем было раньше, поскольку я торгую слоновой костью и другими экзотическими вещами, выращиваю зерно и скот, которые продаю племенам у реки. Да, теперь я богатый человек и могу жить где угодно, даже в Шотландии.

— Почему же вы туда не возвращаетесь? — задал я ему вопрос.

— О, по многим причинам. Я потерял все свои связи и стал диким человеком. Мне нравится здесь жизнь, нравится солнечный свет и то, что я сам себе начальник. К тому же, если я вернусь, все может обернуться против меня, я имею в виду тот случай с непреднамеренным убийством… И должен сказать, плохо это или хорошо, меня здесь многое держит. — И он кивнул в сторону деревни, если это можно было так назвать. — И это не так легко оставить. У мужчины должно быть много детей, мистер Квотермейн. Даже если у них не такая белая кожа. К тому же мои привычки — я говорю с вами как мужчина с мужчиной — могут принести мне неприятности в том, другом мире. — И он качнул головой в сторону бутылки, которая стояла на столе.

— Понятно, — ответил я поспешно, поскольку такое признание из уст одинокого человека было больно слышать. — А как насчет вашей дочери, мисс Инес?

Его голос задрожал:

— Вы правы. Она должна уехать. Здесь нет никого, кто мог бы жениться на ней, потому что уже много лет мы не видели ни одного белого человека, а она леди, как и ее мать. Но к кому может поехать добрая католичка? Не к моей же пресвитерианской родне в Шотландию? Многие отвернулись от нас, многие умерли. По-своему она любит меня, и я люблю ее, да она и не уедет, потому что считает, что ее долг быть здесь. А если она уедет — я отправлюсь к дьяволу. Может быть, вы поможете мне, если вернетесь из путешествия? — закончил он свою тираду с интонацией, в которой сквозило сомнение.

Я хотел было спросить, как я могу помочь в таком деле, но посчитал, что лучше промолчать. Он этого не заметил и продолжал:

— Теперь я пойду и вздремну, потому что начинаю работу рано утром и заканчиваю поздно ночью. Я был моряком и привык к дежурствам. Вы не позаботитесь о себе сами?

Затем он ушел в дом, чтобы лечь спать.

Выкурив трубку, я решил пойти прогуляться. Сначала я побывал в фургоне, где Умслопогас и его команда поедали какое-то мясо под острым соусом, приготовленное для них по-зулусски. Ханс по привычке спрятал мясо — может, от слуг, а может, от самой Инес. Он пошел за мной. Сначала мы отправились к хижинам, где увидели множество симпатичных женщин смешанных кровей. Они были хорошо одеты и занимались повседневными делами. Еще мы увидели четверых или пятерых мальчиков и девочек, не говоря уже о детях на руках, а также молодых людей, скорее белых, чем смуглых.

— Эти дети очень похожи на рыжебородого, — сказал Ханс задумчиво.

— Да, — сказал я и вздрогнул, потому что только сейчас понял страхи этого несчастного человека. Он был отцом огромного количества полукровок, которые привязали его к этому месту, как якорь держит корабль.

Я быстро прошел мимо каких-то сараев к длинному зданию, очевидно складу. Здесь метис по имени Томазо и несколько его помощников торговали с местным населением, живущим в болотах Замбези. Я никогда не видел таких людей, но они явно были более цивилизованными, чем южане. Я не остановился посмотреть, что они продавали и покупали, но заметил, что склад полон каких-то вещей, включая огромное количество слоновой кости, которая, как я предположил, пришла из глубины страны.

Затем мы прошли к обработанным полям, на которых очень хорошо росла кукуруза, табак и другие культуры. Внизу мы увидели загоны для скота, а на некотором расстоянии паслись быки, коровы и множество коз на склонах горы.

— Этот рыжебородый господин должен быть очень богат, — заметил наблюдательный Ханс, когда мы завершили наш обход.

— Да, — ответил я. — Богат и одновременно очень беден.

— Но, господин, как может быть человек богат и беден? — спросил Ханс.

В этот момент несколько детей-полукровок, которых я заметил, промчались мимо нас. Они были голые и кричали, как маленькие дикари. Ханс серьезно посмотрел на них, затем сказал:

— Наверное, я понял, что вы имеете в виду, баас. Человек может быть богат и беден одновременно.

— Да, — ответил я. — Как ты, Ханс, когда напиваешься.

Затем мы встретили гордую Инес. Она несла в корзине кучу вещей, взятых на складе, среди которых были мыло и чай. Я сказал Хансу, чтобы он взял корзину и доставил в дом. Он ушел, а мы с Инес разговорились.

— Мне кажется, что дела вашего отца идут неплохо, — сказал я, кивая на склад, который окружила толпа местных жителей.

— Да, — ответила она. — Он много зарабатывает и кладет деньги в банк на побережье, поскольку жизнь здесь для нас ничего не стоит, а он извлекает хорошую прибыль из купли-продажи и, кроме того, выращивает скот. Но, — добавила она грустно, — что пользы в деньгах, когда живешь в таком месте?

— Вы можете использовать их для своего блага, — предположил я.

— То же самое говорит мой отец, но что он покупает? Много выпивки, одежду для местных женщин, иногда жемчуг, драгоценности для меня — но на что они мне? У меня целая коробка драгоценностей, которые я не использую, а даже если и надену — кто увидит их? Этот умный метис Томазо? А он и правда умный и верный. Или местные женщины? Больше некому.

— Вы не выглядите счастливой, мисс Инес.

— Я не могу сказать, насколько несчастны остальные, которые никого не встретили, но иногда думаю, что я самая несчастная женщина в мире.

— О нет, — ответил я бодро. — Бывают судьбы и похуже.

— Возможно, мистер Квотермейн, это потому, что они не ощущают своего жалкого положения. У вас когда-нибудь был отец, которого вы любили?

— Да, мисс Инес. Он умер, но был очень хорошим человеком, очень набожным. Спросите моего слугу Ханса, он расскажет вам.

— Очень хорошо. Как вы могли заметить, мой не таков. Хотя в нем тоже много хорошего, у него доброе сердце и глубокий ум. Но он пьет, а эти женщины — они разрушают его. — Она сжала руки.

— Почему тогда вы не уезжаете отсюда? — выпалил я.

— Потому что это мой долг — оставаться здесь. Этому учит меня моя религия, хотя я знаю об этом очень мало, в основном из книг. Мы давно не видели священника, кроме одного миссионера, баптиста, который сказал, что моя вера фальшива и приведет меня в ад. Не понимаю, как я живу… Наверное, он сказал это, не зная, что ад здесь… Нет, я не могу уехать, потому что верю, что Бог и святые покажут мне, как спасти отца, даже если для этого понадобится моя жизнь. Я и так сказала вам, незнакомцу, слишком много. Не знаю почему, но я чувствую, что вы не предадите меня и, более того, поможете мне, если сможете, поскольку вы не из тех, кто пьет или… — И она махнула рукой в сторону хижин.

— Я тоже совершал ошибки, мисс Инес, — ответил я.

— Да, конечно, иначе вы были бы святым, а не человеком, и даже святые ошибаются, как мне помнится, и становятся святыми через покаяние и преодоление. И все-таки я уверена, что вы поможете мне.

Внезапно вспыхнувшие глаза сказали больше, чем слова. Она повернулась и ушла от меня.

Ничего себе ситуация, подумал я, входя в свой фургон, чтобы посмотреть, как идут дела. Я не знал, как решить эту проблему. Интересно, почему я всегда попадаю в подобные истории?

Пока я думал об этом, голос моего сердца отзывался эхом на слова этой бедной девочки: «Потому что это мой долг…» Но к ним прибавлялись и другие мысли — о тех, кто не выполнил свои обязанности. Я должен был попытаться помочь и разобраться в человеческих страстях. Между тем эта проблема была выше моего разумения. Я предоставил все судьбе. «Вдруг она поможет», — подумал я. Факты таковы, что судьба сама все решает — если ее решение уместно в данном положении.

Глава 6

ОХОТА НА ГИППОПОТАМОВ
Когда-то я намеревался пересечь реку, но удача или судьба были против меня. Начнем с того, что у нескольких людей Умслопогаса заболели животы — без сомнения, оттого, что они чем-то отравились. Однако так думали не они, так думал Умслопогас. Один из его людей, шаман по имени Гороко, предположил, что на них наложено заклятие. Эти люди видят магию во всем.

Тогда Гороко организовал «снятие заклятия», в чем ему помогал Умслопогас, который был таким же суеверным, как и все остальные зулусы. Принимал в этом участие и Ханс, хотя и называл себя христианином, частично из любознательности, поскольку был любопытен, как все болтуны, частично из-за страха, что его сочтут соучастником, если он не появится. Я наблюдал за всем происходящим с некоторого расстояния и старался следить за процессом на тот случай, если что-нибудь пойдет не так. Мисс Инес, которая никогда не принимала участия в подобных вещах, составила мне компанию.

Был организован маленький круг. Гороко нарядился в самый лучший шаманский костюм, который он смог придумать, и, находясь под воздействием своего «духа», скакал вокруг, размахивал хвостом антилопы гну и все такое прочее.

В конце концов, к моему ужасу, он выскочил из круга и побежал к группе зрителей из деревни, а затем ударил по лицу Томазо, который стоял среди них с важным и презрительным видом, хвостом антилопы, крича, что именно он тот колдун, который отравил их еду. Томазо, наглый, как все метисы, не был большим храбрецом и, увидев, какой шум поднялся после этого заявления среди злобных зулусов, удрал. Никто не пытался его преследовать.

После этого, едва я подумал, что все закончено и пришло мое время сказать несколько слов Умслопогасу, указав на то, что Томазо невиновен, хотя его все ненавидят, Гороко вернулся в круг и был встречен новой вспышкой воодушевления.

Быстро взмахнув своей метелкой, он поднял руки над головой и воззрился на небеса. Затем он стал громко кричать какие-то слова, которые я не мог разобрать. Что бы это ни было, оно напугало зрителей, насколько я смог увидеть выражение их лиц. Даже Умслопогас встревожился, потому что на какое-то мгновение опустил топор, потом поднял, как будто хотел что-то сказать, затем снова сел и закрыл глаза руками.

Через минуту все было кончено. Гороко пришел в нормальное состояние, понюхал воздух и начал пересказывать, что он говорил в то время, когда его «дух» владел им, и что он забыл. Круг также распался, и его участники начали разговаривать друг с другом как обычно. Умслопогас продолжал сидеть на земле, а Ханс ускользнул в своей обычной манере — как змея; без сомнения, он хотел найти меня.

— Что это было, мистер Квотермейн? — спросила Инес.

— О, обычная чепуха, — сказал я. — Вероятно, шаман объявил всем, что ваш друг Томазо положил что-то ядовитое в еду, после чего зулусы заболели.

— Думаю, что он мог бы это сделать, потому что знаю, как он ненавидит их всех, особенно Умслопогаса, которого я обожаю. Он принес мне несколько прекрасных цветов сегодня утром, которые где-то нашел, и произнес длинную речь, которую я не поняла.

Мысль о том, что Умслопогас, человек из крови и стали, принес цветы юной леди, была настолько абсурдной, что я начал смеяться, даже печальная Инес улыбнулась. Потом она куда-то ушла, а я пошел к Хансу расспросить его о том, что случилось.

— Что-то происходит странное, баас, — ответил тот отрешенно, — хотя я не понял последнюю часть представления. Знахарь Гороко унюхал, что Томазо и есть тот человек, который заставил их заболеть, и хотя они не убили его, потому что мы здесь в гостях, зулусы очень злы на Томазо, и думаю, что они побьют его, если им предоставится такая возможность. Но это лишь малая часть моих наблюдений…

— А что же главное? — перебил я раздраженно.

— Господин, этот дух в Гороко…

— Осёл в Гороко, ты хочешь сказать, — прервал я его. — Как же можешь ты, христианин, городить такую чепуху о духах? Если бы только мой отец мог тебя слышать!

— О, баас, ваш многоуважаемый отец был достаточно мудр, чтобы знать все о духах и о том, что есть некто, кто вселяется в черных знахарей, хотя те относятся с презрением к белым. Однако, что бы ни заставило Гороко сделать так, чтобы его губы заговорили, вскоре это место будет в крови — здесь будет великая битва, господин, вот и все.

— В крови?! В чьей крови? Что этот дурак имел в виду?

— Я не знаю, но тот, кого баас назвал ослом в Гороко, объявил: кто пришел с Великим талисманом — то есть баас, — будет в безопасности. Поэтому я надеюсь, что прольется не наша кровь. Но нам надо уходить отсюда как можно быстрее.

Я выбранил Ханса за то, что он поверил предсказанию этого знахаря. А я видел, что он поверил. Потом я пошел поговорить с Умслопогасом, который выглядел достаточно умиротворенным, что вызвало во мне еще большее раздражение.

— О чем говорил Гороко и чему ты улыбаешься? — спросил я.

— Ничего особенного, Макумазан. Кроме того, что человек, который выглядит как плохо откормленный бык, что-то положил в нашу еду, отчего мы заболели. Если бы он не был слугой рыжебородого, я убил бы его, но это напугало бы Инес. А еще он сказал, что скоро будет битва, а я устал от мира и поэтому улыбаюсь. Мы будем драться, не так ли?

— Конечно нет, — ответил я. — Мы пришли сюда, чтобы отправиться в далекие и неведомые земли, вот что я тебе скажу.

— О Макумазан, в неведомых землях кое-кто встречает странных людей, с которыми невозможно найти согласия, и тогда начинает говорить Инкози-каас.

Он покрутил своим огромным топором над головой, раздался странный свист, как будто вихрь прошел вокруг нас.

Я не смог от него добиться большего, кроме обещания, что с Томазо ничего не случится. Мне казалось, что того обвинили незаслуженно. С тем я и ушел.

Последний инцидент оставил в душе неприятный осадок. Я начал мечтать о безопасной переправе через Замбези. Однако мы не могли отправиться прямо сейчас, потому что двое зулусов еще недостаточно оправились и не могли тронуться в путешествие, а кроме того, нужно было самим собраться в путь, поскольку мы планировали оставить фургон здесь. Было еще одно препятствие — от укола ядовитой колючкой у Ханса распухла нога, ее необходимо было вылечить до начала похода.

Поэтому я по-настоящему обрадовался, когда капитан Робертсон предложил отправиться на одно из болот, созданное, как я понял, одним из притоков Замбези, чтобы принять участие в охоте на гиппопотамов. В это время года эти огромные животные собираются там в большом количестве, и, перегородив узкий пролив, через который они туда попадают, их легко можно пострелять.

Капитан Робертсон организовывал подобные вылазки пару раз, но потом ему уже не хватало сил на такую охоту. Теперь же он хотел предпринять это снова, пользуясь моим присутствием, — частично чтобы добыть шкуры, которые можно было продать на побережье, частично из спортивного интереса. А еще мне кажется, что он просто хотел показать мне, что не окончательно погряз в лени и пьянстве.

Я был готов к такому приключению, хотя никогда в своей охотничьей жизни не участвовал в подобный охоте. Мне сказали, что экспедиция не займет больше недели, я надеялся, что за это время Ханс и другие больные поправятся окончательно.

Итак, начались великие приготовления. Все взрослые жители, которые жили у реки и чья земля была главной базой этой бойни, были собраны и отправлены в назначенные места у болота, чтобы действовать по сигналу ружейного выстрела. Были сделаны и другие приготовления, в которых я не принимал участия.

Затем пришло время разделиться и отправиться в назначенное место в двадцати милях от поселка. Мы должны были проехать это расстояние в фургоне. Капитан Робертсон, который на время расстался с джином, был таким активным, как будто снова командовал почтовым судном. Ничто не ускользало от его внимания, а своим отношением к делу и деталям он напоминал мне настоящего капитана большого корабля, выходящего из порта. Именно тогда я понял, каким человеком он был когда-то.

— Ваша дочь поедет с нами? — спросил я его ночью перед отъездом.

— О нет, — ответил он. — Инес будет нам только мешать. К тому же здесь она будет в безопасности, как и Томазо, который не является охотником и тоже остается в селении, чтобы присматривать за женщинами и детьми.

Позднее я увидел и саму Инес, которая сказала, что была бы рада пойти на охоту, хотя ненавидит смотреть, как убивают огромных животных, но отец против, потому что считает, что она может подхватить лихорадку. Поэтому ей лучше остаться дома.

Я согласился с ее доводами, хотя в глубине души расстроился, и сказал, что оставляю с ней Ханса, который еще не вполне поправился. С ним, как и с Умслопогасом, Инес подружилась. Тот будет присматривать за ней. Еще оставались два огромных зулуса, которые пока не выздоровели от болей в животе, поэтому ей нечего бояться. Она ответила с обычной слабой улыбкой, что ей действительно нечего бояться, хотя она с удовольствием пошла бы с нами. Затем мы расстались, и, как оказалось, весьма надолго…

Умслопогас «от имени Инкози-каас» торжественно передал Инес под защиту двух своих приятелей, попросив их охранять ее. Он делал это с такой серьезностью, что я начал подозревать: он боится чего-то, о чем не хочет говорить. Я припомнил предсказание Гороко, о котором, возможно, вождь тоже подумал. Пока Умслопогас выступал, его глаза с подозрением сверлили толстого и надутого Томазо. Я подумал, что, наверное, это и был предмет его сомнений.

Он мог подозревать, что Томазо станет докучать Инес в отсутствие ее отца. Даже если и так, мне казалось, по многим причинам, что он ошибается. Одна из причин состояла в том, что, даже если такая идея и пришла бы в голову Томазо, тот был слишком труслив, чтобы начать действовать. Но, все еще смутно что-то подозревая, я приказал Хансу приглядывать за Инес и за тем местом, где они находятся, и, если он увидит что-нибудь подозрительное, немедленно связаться с нами.

— Конечно, баас, — ответил Ханс. — Я буду присматривать за леди Печальные Глаза. — (Именно так наши зулусы называли девушку.) — Со всем вниманием, будто она моя бабушка, хотя я не знаю, что могло бы напугать мою бабушку. Но, баас, я бы лучше пошел с вами, как было мне сказано вашим преподобным отцом, ведь долг велит мне быть со своим господином, а не приглядывать за девицами. К тому же моя нога уже зажила, и я хотел бы пострелять водяных коров и… — Тут он замялся.

— И что, Ханс?

— И Гороко говорил, что будет большая битва, а если будет сражение, баас может пострадать, потому что меня не будет рядом и некому будет защитить его. Что тогда подумает обо мне предикант?

Все это могло означать две вещи. Во-первых, Ханс никогда не покидал меня, если только у него была такая возможность. Во-вторых, он предпочитал поохотиться, а не оставаться в этом странном месте, где нечего было делать, кроме как есть и спать. К такому выводу я пришел, хотя, возможно, мне была видна только верхушка айсберга. В действительности Ханс вел жестокую борьбу против искушения джином.

Как я узнал впоследствии, капитан Робертсон тайно давал ему выпивку, поскольку чувствовал симпатию к этому парню. Кроме того, он показал ему, где ее можно взять, и Ханс воспользовался этим. Оставить его наедине с выпивкой было равносильно тому, чтобы оставить вора в комнате, полной драгоценностей. Он знал это, хотя постыдился сказать мне правду, что и привело к проблемам.

— Ты все же останешься здесь, Ханс, будешь присматривать за юной леди и лечить свою ногу, — сказал я твердо.

Он вздохнул и попросил еще табаку.

Между тем капитан Робертсон принял на дорогу «стременную» и отправился прощаться с теми, кого он называл «деревня»; я видел, как он целовал детей и отдавал Томазо указания присматривать за ними и их матерями. Вернувшись, он позвал Инес, которая стояла на веранде, потому что она всегда подальше отходила от отца после его визитов в «деревню», чтобы «проявить твердость» и не чувствовать себя одинокой. Затем он скомандовал отправляться в путь.

Итак, мы двинулись. Около двадцати местных жителей с первым попавшимся под руку оружием маршировали впереди и пели песни. Затем ехал фургон с капитаном Робертсоном и мной на переднем сиденье, а за нами двигались Умслопогас и его зулусы, за исключением двух заболевших.

Мы ехали по дороге вдоль зарослей кустарника, таких же, какие были в Стратмуре, и эти низкие заросли привели нас прямо к Замбези. Незадолго до наступления ночи мы подошли к узкой полосе, где кустарник поворачивал южнее, приведя нас к притоку великой реки, где были болота, на которых мы собирались охотиться. Здесь мы разбили лагерь и, оставив фургон на попечение моего возничего-вурлупера и парочки местных жителей, поскольку погонщик должен был стать моим оруженосцем, прошли вниз, в гущу кустарника. Там было много дичи, но стрелять было нельзя, чтобы животные не испугались и не удрали.

Около полудня мы достигли того места, где должна была состояться охота. Здесь, окруженный крутыми берегами, покрытыми кустарником, виднелся небольшой участок суши, размером всего в двести ярдов, в центре которого находился довольно глубокий канал с водой, покрытой сверху тиной. Именно через него животные попадали на сушу, где любили собираться в это время года.

С помощью нескольких местных жителей и под руководством капитана Робертсона мы начали свои приготовления. Остальные местные жители, их было почти несколько сотен, ушли к устью болота, где должны были ждать условного сигнала. Наши приготовления были просты. Мы нарубили большое количество боярышника, придавили его корни тяжелыми камнями и опустили в воду, перегородив канал. К верхушкам, которые находились на суше, мы привязали разную старую одежду, которая была у нас в большом количестве. Это были красные фланелевые рубашки, когда-то цветные, но уже выцветшие одеяла и много еще разного тряпья. Некоторые из этих кусков материи были прикреплены к веревкам под водой.

Также мы выбрали места для засады вдоль крутых берегов, которые я приметил. Между ними как раз и пролегал канал. Предвидя, что может случиться, я выбрал для себя место за прочной скалой, которая находилась рядом с каменной стеной высотой в несколько футов на прибрежной стороне, поскольку туземцы, оказавшись рядом со мной, наверняка откроют бешеный огонь.

Эти приготовления заняли весь остаток дня, а вечером мы расположились на твердой земле, чтобы выспаться. Перед рассветом следующего дня мы вернулись и заняли свои места: часть на одной стороне канала, часть — на другой.

В случае непредвиденных осложнений мы рассчитывали добраться друг до друга при помощи каноэ, которое было предоставлено местными жителями.

Затем, перед самым восходом солнца, капитан Робертсон развел огромный костер из сухого дерева и кустарника, что было сигналом для местных жителей к началу действий. Затем мы сели и принялись ждать, после того как проверили, что все оружие в порядке.

На рассвете я залез на дерево рядом с моим убежищем и увидел вдалеке, на юге, широкий круг из маленьких огоньков и догадался, что местные жители начали жечь сухой тростник у болота. Постепенно эти огоньки слились вместе в тонкую стену пламени. Я понял, что настало время вернуться в убежище и приготовиться. Однако стало совсем светло, прежде чем я разглядел, что дело заварилось на всю катушку.

Оглядывая неподвижный канал, я заметил небольшую рябь на воде и поднимающиеся пузырьки воздуха. Внезапно возникла огромная голова самца гиппопотама, который, увидев наши заграждения на поверхности и под водой, высунулся, чтобы разглядеть, что это такое. Я всадил ему в голову пулю из ружья восьмого калибра, после чего он ушел под воду, видимо смертельно раненный; его огромное тело только увеличило и укрепило наши баррикады. Был и другой эффект. Я заметил, что гиппопотамы совершенно не в состоянии переносить запах и цвет крови, которые ужасно пугают их, поэтому они готовы делать что угодно, лишь бы только все это не проникло в их ноздри.

В воде еще не было заметно движения, а кровь от мертвого тела уже распространилась вокруг. Стадо, следующее за своим вожаком, начало подниматься наверх и почувствовало тревогу. Первые появившиеся животные, унюхав запах, пытались вернуться обратно в канал, но навстречу им уже двигались следующие. Началась паника и давка. Бегемоты поднимались на поверхность, мычали и боролись друг с другом в воде, а задние напирали на них все сильнее и сильнее, пока на этом узком пространстве не началось настоящее столпотворение.

Все начали стрелять в массу тел. Воистину это было настоящее избиение, и сквозь дым я смог увидеть людей из племен, которые действовали как настоящие загонщики, продвигавшиеся вперед в фантастических одеждах, крича и размахивая копьями и пылающими стеблями тростника. Многие из них сновали по берегам реки, однако некоторые пересекали лагуну на каноэ, ведя гиппопотамов к устью канала, по которому они могли спастись в великих болотах вниз и вверх по реке. Во всех моих охотничьих приключениях я вряд ли видел более впечатляющее зрелище. Для меня оно было неприятно, поскольку я все же льщу себе тем, что я спортсмен, а подобное избиение животных не считаю спортом, каким я его себе представляю.

Наконец канал на всем своем протяжении заполнился гиппопотамами — я думаю, что их были сотни, всех размеров, от огромных самцов до маленьких детенышей. Некоторые из них были убиты, но не все, поскольку выстрелы нашей компании не могли нанести им большого урона. Из всех бегемотов, настигнутых пулями, которых мы с капитаном Робертсоном насчитали, огромное количество были лишь ранены.

И вот эти несчастные чудовища, перепуганные шумом, огнем и кровью, не могли преодолеть наши заграждения по причинам, которые я уже указал. Все они оставались в воде, производя ужасный шум. Внезапно бегемоты приняли решение. Некоторые из них бросились на горящий тростник, кричащих загонщиков и двигающиеся каноэ. Один из них, огромный самец, перевернул каноэ, разломал его в щепки и убил гребца, правда неизвестно, каким образом, потому что его тело так и не нашли. Однако основная масса животных взяла иной курс, пытаясь вылезти из воды на другой стороне канала или взобраться наверх, демонстрируя удивительную резвость. Именно в этот момент я поздравил себя с тем, что оказался за прочным камнем, который использовал в качестве убежища.

Находясь за скалой вместе с Умслопогасом и оруженосцем, который, поскольку не стрелял, был выбран моим компаньоном, я, нагнувшись, стрелял вогромных созданий, когда они проплывали мимо меня. Но, даже стреляя из двух ружей, я не смог остановить и половины из них — их было слишком много. Я смотрел на Умслопогаса и с удивлением замечал, что, возможно, впервые в жизни этот бесстрашный воин по-настоящему испугался.

— Это просто безумие какое-то, Макумазан! — Он перекрикивал грохот. — Если мы останемся здесь, то будем снесены этим стадом водяных свиней.

— Кажется, да, — ответил я. — Ты предпочитаешь быть снаружи — или съеденным? — добавил я, указывая на огромного крокодила, который также появился в канале и двигался на нас с открытой пастью.

— Клянусь топором! — снова закричал Умслопогас. — Я воин и не могу умереть, будучи раздавленным, как жалкая муха.

Только теперь я заметил дерево и влез на него. Умслопогас стремительно последовал за мной и взобрался на дерево, как фонарщик, так что проплывающий мимо крокодил щелкнул зубами, не достав его мелькнувшие ноги.

После этого я уже не обращал внимания на вождя зулусов, частично из-за надвигающихся гиппопотамов, частично оттого, что один из местных жителей расположился надо мной и беспорядочно стрелял, так что пули пролетали как раз над рукавом моего пальто. Если бы не стена, которую я возвел для нашей защиты, думаю, что и мой оруженосец, и я были бы убиты, поскольку позднее я обнаружил, что стена была сплошь покрыта следами от пуль, которые ударялись о камни.

Благодаря крепости стены и камней — или, как потом сказал Зикали, Великому талисману — мы не пострадали. Затем, сделав удачный выпад, я убил одного гиппопотама с такого близкого расстояния, что порох от ружья прожег его шкуру. Но он проследовал по инерции вперед, не коснувшись нас. К сожалению, не все были настолько удачливы, как мы: двое местных жителей были растоптаны, а у третьего была сломана нога.

И наконец, что было совсем уж удивительно, испуганный самец на полной скорости врезался в ствол дерева, на котором сидел Умслопогас, и разломил его на две части. Вниз упала верхушка, на которой сидел величественный вождь, как птица в гнезде, хотя величия в тот момент в нем было совсем мало. Но несмотря на царапины, он не был ранен, потому что у гиппопотама были другие задачи и он не остановился расправиться с ним.

— Такие вещи обычно случаются с теми, кто ввязывается в дела, в которых ничего не смыслит, — впоследствии сказал мне Умслопогас менторским тоном.

Надо сказать, он не выносил намеков на этот эпизод в своей боевой карьере, вдобавок трюк с лазанием по деревьям был совершен вождем на глазах у слуг и стал среди них поводом для большого зубоскальства. Вождь даже хотел убить человека, давшего ему грубое прозвище, которое в переводе звучит как: «Тот, кто настолько смел, что гоняется за водяной лошадью, сидя на дереве».

Наконец все закончилось, за что я искренне поблагодарил Провидение. Огромное количество животных было мертво, я насчитал двадцать одно, однако большинство исчезло, так или иначе прорвавшись через запруду, причем я подозреваю, что они были ранены. Я думаю, что в конце концов вожак стада пересилил страх и, проплыв сквозь наши заграждения, попал в канал. В любом случае они ушли, и, удостоверившись, что я ничего не могу сделать для человека, который был растоптан, я пересек канал на каноэ с оставшимися людьми, которые возвращались в лагерь для отдыха.

Но мне было еще далеко до полного спокойствия, поскольку я нашел капитана Робертсона. Прикончив очередную бутылку, он находился в невероятном возбуждении по причине гибели одного местного жителя, его любимчика, и ранения другого, чья нога была сломана. Он громко кричал, что гиппопотам, который сделал это, был ранен и исчез в зарослях кустарника в нескольких сотнях ярдов отсюда и что за людей надо отомстить, причем немедленно.

Видя его возбужденное состояние, я предпочел последовать за ним.

То, что случилось потом, не стоит детального описания. Нужно лишь сказать, что он нашел этого гиппопотама и разрядил в него свое ружье, ранив его, но несерьезно. Животное выскочило из зарослей с открытой пастью, намереваясь исчезнуть в кустах. Робертсон попытался отойти, поскольку стоял у него на дороге, но споткнулся и упал.

Он был бы раздавлен огромным животным, если бы я не оказался у него на пути и не всадил бегемоту прямо в горло две пули. Тот упал замертво в нескольких футах от злополучного места, где пытался подняться капитан Робертсон и где стоял я.

Эта безуспешная попытка мести огорчила капитана, и я должен сказать, что благодарность его не знала границ.

— Вы смелый человек, — сказал он. — Если бы не вы, я сейчас был бы на том свете. Я не забуду этого, мистер Квотермейн, и если у вас есть какая-то просьба, я выполню ее.

— Очень хорошо, — ответил я, захваченный его вдохновением. — Я попрошу у вас кое-что. Выполнить это будет для вас проще простого.

— Я к вашим услугам. Только скажите.

— Я хочу, — продолжал я, вставляя новые патроны в свое ружье, — чтобы вы пообещали мне бросить пить ради вашей дочери. Вот суть моей просьбы.

— Это будет непросто, — ответил он медленно. — Но, клянусь Богом, ради вас и моей дочери я попытаюсь сделать это.

И я пошел оказывать помощь раненому человеку со сломанной ногой. Вот последнее, что я сделал в то утро.

Глава 7

КЛЯТВА
На месте охоты мы провели еще три дня. Во-первых, было необходимо, чтобы прошло время и улетучились газы, которые образовались в огромных телах мертвых животных. Затем нужно было снять шкуру с бегемотов и разрезать ее на полоски и куски, чтобы их можно было продать бродячим торговцам или сделать из них маленькие щиты, которые очень ценились у племен Восточного побережья.

Все это отняло много сил. Тем временем я почувствовал отвращение к самому себе, когда смотрел, как местное население пьет кровь этих чудовищ. Постное мясо они высушивали и делали из него билтонг, или вяленое мясо, но огромное количество жира сразу же съедали. Я из любопытства взвесил кусок мяса, который дали одному худому голодному парню. Он весил двадцать фунтов. В течение четырех часов кусок был съеден до последней унции, и парень лежал как бревно, раздувшийся и вялый. Что бы мы, белые люди, отдали за такое прекрасное пищеварение!

Наконец все было закончено, и мы двинулись в сторону поселка. Мужчину со сломанной ногой несли на носилках. На краю зарослей мы отыскали наш фургон в целости и сохранности. Кроме него, там стоял еще фургон капитана Робертсона, который прибыл для транспортировки ожидаемого груза шкур гиппопотамов и слоновой кости. Я спросил моего слугу, не произошло ли чего за время нашего отсутствия. Он ответил, что ничего не случилось, но предыдущим вечером после наступления темноты он видел зарево в направлении Стратмура, примерно в двадцати милях отсюда; казалось, что там горело множество костров. Это так сильно напугало его, что он залез на дерево — рассмотреть сверху, что произошло. Однако он не думает, что горел дом, поскольку зарево было недостаточно большим для этого.

Я предположил, что это могло быть вызвано поджогом травы или тростника, на что тот равнодушно ответил, что он так не думает, поскольку линия зарева не была непрерывной.

После такого сообщения я, признаюсь, почувствовал тревогу, правда не мог сказать, по какой именно причине. Умслопогас слушал этот рассказ, поскольку мы говорили по-зулусски, и тоже встревожился. Он выглядел бодро, но ничего не сказал. Со времени своего лазания по деревьям он стал больше молчать, но я не придал этому значения.

Мы вышли в то время, в которое и планировали, чтобы прибыть в Стратмур за час до захода солнца, позволив себе короткую остановку на полпути. Поскольку мои быки шли быстрее, чем быки второго фургона, который был сильно нагружен, я прибыл первый, чуть позади за мной шел Умслопогас, который хотел поговорить со своими зулусами. Я не мог выбросить из головы непонятную историю с заревом и с тревогой торопливо двигался вперед.

Мы прошли уже пару миль из тех десяти или двенадцати, которые отделяли нас от Стратмура, как среди волн кустарника, напоминавших море, замершее в движении, я заметил маленькую фигуру, которая приближалась к нам мелкой рысью. Чем-то эта фигура напоминала мне Ханса, я напряг зрение, чтобы присмотреться. Это действительно был Ханс, и никто другой, причем он бежал очень быстро.

В тревоге я приказал погонщику скорее гнать быков, так что через несколько минут мы встретились. Остановив фургон, я выпрыгнул из него и позвал Умслопогаса, который рысцой подбежал к нам. Ханс, увидев нас, остановился на некотором расстоянии и махал шляпой, как делал это обычно, когда был пристыжен или встревожен или чувствовал себя виноватым.

— Что случилось, Ханс? — спросил я, приблизившись на расстояние разговора.

— О баас… — отвечал тот, и я заметил, что он опустил глаза, а губы дрожали.

— Говори, дурак, на зулу, — сказал я, потому что к нам присоединился Умслопогас.

— Баас, — отвечал Ханс на зулусском, — ужасная вещь случилась на ферме Рыжебородого. Вчера днем в то время, когда все люди спали, потому что было очень жарко, группа огромных свирепых людей с длинными копьями — может быть, их было около пятидесяти — проникла тайком на ферму сквозь высокую траву и злаковое поле и напала на нас.

— Ты видел их? — спросил я.

— Нет, баас, я наблюдал с небольшого расстояния, как вы приказывали мне. Но стало жарко, я прикрыл глаза, чтобы не слепило солнце, поэтому я не видел их, пока они не стали шуметь.

— Ты имеешь в виду, что заснул или был пьян, Ханс. Но продолжай.

— Баас, я не знаю, — отвечал тот смущенно. — Но после этого я залез на высокую пальму, на вершине которой были густые ветки. С нее мне было видно все, а меня никто не заметил.

— Что ты увидел, Ханс? — спросил я.

— Я видел, как прибежали чужие люди и окружили деревню. Потом они начали кричать, и жители вышли посмотреть, что случилось. Томазо и несколько человек первыми поняли, что будет дальше, и быстро убежали к склону горы, пока окружение не было завершено. Затем женщины и дети вышли из хижин, и большие люди убили их своими копьями — всех, всех!

— Боже! — вскричал я. — И что случилось с домом и с Инес?

— Баас, они окружили дом. Девушка услышала шум и вышла посмотреть, что случилось. С ней были два зулуса из племени топора, которые болели, но уже совсем выздоровели. Несколько великанов подбежали, чтобы забрать ее, но зулусы отчаянно боролись, защищая ее, и убили шестерых воинов, а потом были убиты сами. Печальные Глаза также выстрелила из ружья, которое держала в руках, и ранила одного чужака.

Затем остальные враги схватили ее и посадили в кресло, а двое остались смотреть за ней. Они не причинили ей вреда, казалось, что они вели себя с ней так мягко, как только могли. Потом они вошли в дом и нашли там толстую девушку по имени Дженни, которая всегда смеется, она еще смотрит за Печальными Глазами, и тоже привели ее. Я думаю, они сказали ей, чтобы она находилась со своей госпожой и что, если попытается бежать, они убьют ее. Потом я видел, как Дженни приносила Инес еду и другие вещи.

— Что же было дальше, Ханс?

— Затем, баас, они пошли на склад, чтобы взять там все, что им понравится и может пригодиться в дальнейшем. Они отобрали одеяла, ножи, кухонные принадлежности, но не разжигали огня и не пытались поймать скот. Затем принесли дрова и зажгли костры, восемь или девять, а когда солнце село, начали пировать.

— Чем же они праздновали, если не взяли скот? — спросил я, покрываясь холодным потом, потому что знал ответ на свой вопрос.

— Господин, — отвечал Ханс, отворачиваясь и глядя в землю, — они пировали над трупами детей и молодых женщин, которых убили. Эти ужасные воины — людоеды, баас!

От такого страшного сообщения я побледнел и почувствовал, что сейчас упаду, однако быстро взял себя в руки и приказал Хансу продолжать рассказ.

— Они сидели у костров достаточно тихо. Затем некоторые из них уснули, а остальные остались на страже. Так продолжалось всю ночь. Когда наступила темнота, но луна еще не взошла, я спустился с дерева и незамеченным пробрался на двор. Я прошел в дом через заднюю дверь и пополз к окну в гостиной. Оно было открыто. Я заглянул внутрь и увидел, что Печальные Глаза так и сидит привязанная в кресле в шаге от меня, а Дженни лежит на полу у ее ног. Я подумал, что она спит или в обмороке. Немного пошипев, как шипит ночная гадюка, — я продолжал шипеть, пока наконец девушка не повернула голову, — я начал шептать очень тихо, потому что мог разбудить двоих охранников, которые спали с обеих сторон от нее, завернувшись в одеяла. Я сказал ей: «Это я, Ханс, пришел, чтобы помочь тебе».

«Ты не сможешь ничего сделать, — отвечала она тоже тихо. — Иди к своему хозяину и скажи ему и моему отцу, чтобы они спешили сюда. Этих бандитов называют амахаггерами, они живут далеко отсюда, через реку. Они собираются забрать меня с собой, как я понимаю, чтобы управлять ими, потому что им нужна Белая королева. Ими всегда управляла Белая королева, пока они не подняли восстание. Я не думаю, что они причинят мне какой-то вред, если только не захотят выдать меня замуж за своего вождя. Но в этом я не уверена, потому что плохо поняла их разговор. А теперь беги, пока они тебя не поймали».

«Я думаю, ты могла бы уйти, — снова прошептал я. — Я разорву веревки. Когда освободишься, проскользни к окну, и я покажу тебе дорогу».

«Хорошо, попробуй».

— Я вытащил свой нож и вытянул руку. Но потом, господин, я повел себя как дурак. Если бы Великий талисман был рядом, я повел бы себя иначе. Дженни проснулась, подняла голову и увидела нож. Она закричала, хотя хозяйка приказала ей замолчать. Но этого было достаточно, чтобы охранники проснулись, осмотрелись и начали грозить Дженни своими огромными копьями. Они не стали больше спать и начали разговаривать друг с другом, хотя я не слышал о чем, потому что прятался на полу в комнате. Поняв, что ничего хорошего я не сделаю и могу причинить только вред и даже сам погибнуть, я незаметно выбрался из дома таким же путем, каким проник в него, и снова влез на дерево.

— Почему ты не пришел сразу же ко мне? — спросил я.

— Потому что я все еще надеялся помочь Печальным Глазам. И еще я хотел увидеть, что произойдет дальше, так как знал, что не смогу привести вас сюда вовремя. Кроме того, я думал о том, чтобы пойти к вам, но не знал дорогу.

— Может быть, ты прав.

— На рассвете, — продолжал Ханс, — свирепые люди, которых называют амахаггерами, проснулись и доели все, что осталось с ночи. Потом они собрались вместе и пошли в дом. Там они взяли большое кресло, в котором обычно сидит Рыжебородый, и выдрали два прута. Под креслом они нашли одежду и другие вещи, принадлежавшие Печальным Глазам, и приказали Дженни собрать все это. Затем они очень нежно усадили леди в кресло, подталкивая ее, чтобы она поторопилась, а Дженни оставили возле кресла. После этого восемь человек взвалили прутья себе на плечи и поспешили из дома, направляясь к зарослям и уводя стадо коз, которое они забрали на ферме. Я видел все, баас, потому что они проходили как раз под тем деревом, на котором я сидел. Тогда я побежал искать вас, идя по следам фургона, чего я не мог сделать ночью.

— Ханс, — сказал я, — ты был пьян, и поэтому леди Печальные Глаза попала в руки каннибалов. Когда ты проснулся и все увидел, ты мог спасти девушку и остальных. Несмотря на это, ты все сделал правильно. А за остальное будешь отвечать на Небесах.

— Я сообщу вашему отцу, что белый господин с рыжей бородой дал мне ликер. И я выпил его. Я думаю, что ваш отец поймет меня, — отвечал Ханс смиренно.

Про себя я подумал, что это правда и клинок Робертсона упал на его собственную голову, как говорят зулусы. Но я ничего не ответил Хансу, не имея времени на споры.

— Ты сказал, — неожиданно подал голос Умслопогас, — что мои слуги убили лишь шестерых людоедов?

Ханс кивнул и ответил:

— Да, я насчитал шесть тел.

— Они просто были больны, иначе каждый убил бы шестерых, — проговорил Умслопогас печально. — Ну что же, остальных они оставили для нас! — И он поднял топор.

В это время в своем фургоне подъехал капитан Робертсон. Он встревоженно звал нас, не подозревая о случившемся. Его терзало предчувствие чего-то страшного. Мое сердце сжалось при мысли о том, как я буду рассказывать эту жуткую историю отцу убитых детей и похищенной дочери.

В конце концов я так и не смог этого сделать. Да, я струсил и сказал, что должен принести кое-что из фургона, и вскочил в него, умоляя Ханса пойти и рассказать всю историю. Он неохотно подчинился, и, глядя в щель между занавесками фургона, я видел, как все случилось, хотя не мог слышать слов.

Робертсон выпрягал быков. Здесь он встретил Ханса, который начал говорить, вертя в руках шляпу. По мере того как Ханс рассказывал свою историю, я видел, как лицо капитана леденело от ужаса. Затем он начал ругаться и кричать, потом — рыдать! После чего его охватила слепая ярость, я думал, что он убьет Ханса, который испугался и поспешил удрать. Потом капитан пошатнулся, размахивая кулаками, проклиная все на свете и крича, пока не упал и не начал биться головой о землю и снова рыдать.

Тогда я подошел к нему и стал успокаивать.

— Эта маленькая желтая обезьяна только что протараторила мне жуткую историю. Ты понимаешь, что он сказал? Он поведал, что все мои дети с их матерями убиты и съедены этими дикарями с Замбези. Понимаешь? Съедены, как ягнята. Эти огни, которые видел твой человек прошлой ночью, были теми кострами, на которых они были приготовлены, мои маленькие детки! — И капитан назвал с полдюжины имен. — Да, приготовлены, Квотермейн. И это не все. Они забрали Инес. Они не съели ее, но взяли в плен, не знаю зачем. Я не могу понять. Вся команда корабля отсутствует, за исключением капитана и первого офицера, Томазо, который дезертировал со своими людьми, бросив женщин и детей. Мой бог, я схожу с ума! Я схожу с ума! Будь милосердным — дай выпить что-нибудь!

— Не переживайте так сильно, пожалейте себя. Подождите минуту, я сейчас вернусь, — сказал я.

Я зашел в фургон, вылил из своей фляжки весь алкоголь и дополнил ее некоторой дозой снотворного из медицинского сундучка, который всегда ношу с собой, капнув тридцать капель хлородина сверху. Эту смесь я разбавил небольшим количеством воды, налил в жестяную кружку, чтобы он не мог заметить цвет, и передал капитану.

Он выпил залпом, отбросил кружку в сторону и уселся на траве, в то время как все охотники смотрели на него издали. Позже к ним присоединился и Ханс. Его рассказ распространился по всей территории, как огонь по сухой траве.

Через некоторое время лекарство начало действовать на его нервную систему, потому что он спокойно сел.

— Что теперь будем делать? — спросил капитан потухшим голосом.

— Месть или правосудие, — отвечал я.

— Да! — воскликнул он. — Месть! Я клянусь, что я отомщу — или умру.

Я снова решил воспользоваться моментом и сказал:

— Вы можете пообещать еще кое-что, Робертсон? Только трезвые люди совершают подвиги, потому что пьянство разрушает человека изнутри. Если вы хотите мстить до смерти и остаться в живых, вы должны быть трезвым, или я не смогу помочь.

— Вы поможете мне, Квотермейн, если я выполню вашу просьбу?

Я согласно кивнул.

— Это больше, чем любая присяга, — пробормотал он. — Мои мысли превратятся в слова. Я клянусь Богом и именем моей матери — как делают это местные — и моей дочерью, рожденной в священном браке, что я никогда не выпью ни капли крепких напитков, пока не отомщу за бедных женщин и их маленьких детей и не освобожу Инес из лап этих убийц. Если я сделаю иначе, можете всадить в меня пулю.

— Хорошо, — ответил я бесцеремонно, хотя втайне ликовал, видя успех моей идеи, потому что тогда считал ее удачной, и продолжал: — Теперь займемся делами. Первое, что нам надо предпринять, — это отправиться в Стратмур и заняться приготовлениями, затем — идти по следам врагов. Пойдемте в мой фургон и расскажите мне, какое оружие и амуниция были у вас, потому что, согласно данным Ханса, эти дикари не тронули ничего, кроме нескольких одеял и стада коз.

Он рассказал мне все, о чем я спрашивал. Потом он добавил:

— Очень странно, но я вспоминаю, что пару лет назад я встретил одного безобразного дикаря с большим носом, который говорил на чем-то вроде арабского. Он жил на побережье. Однажды он пришел ко мне и сказал, что хочет торговать. Я спросил чем, и он ответил, что хочет купить нескольких детей. Я ответил, что я не работорговец. Тогда он посмотрел на Инес и сказал, что хотел бы купить ее, чтобы она стала женой его вождя. Он предложил невероятную сумму в слоновой кости и в золоте, которую мог бы заплатить за нее. Я вырвал его огромное копье у него из рук и так стукнул его древком, что он вряд ли забудет этот удар. Затем я выкинул его оттуда, где он стоял. Он отскочил, но, когда оказался вне зоны досягаемости, обернулся и крикнул, что однажды он придет сюда и заберет девушку с собой, но не даст взамен ни грамма ни золота, ни кости. Я схватил ружье, но когда вернулся, он уже исчез. Я никогда не вспоминал об этом случае вплоть до сегодняшнего дня.

— Что ж, он сдержал обещание, — сказал я, но Робертсон не ответил: к этому времени лекарство начало действовать, и он заснул, чему я был несказанно рад, поскольку это средство должно было спасти его рассудок.

Мы достигли Стратмура к закату солнца, и было уже слишком поздно, чтобы думать о дальнейшем преследовании. Пока мы ехали, я хорошо обдумал наш план и пришел к выводу, что действовать прямо сейчас бесполезно. Мы должны отдохнуть и хорошенько подготовиться. Кроме того, не было никакой надежды, что мы догоним этих тварей, у которых было двенадцатичасовое преимущество. Нам надо было осторожно двигаться вперед по их следам, чтобы они не успели исчезнуть в непроходимых лесах Африки. Самое большее, что мы могли сделать сегодня ночью, — это подготовиться.

Капитан Робертсон еще спал, когда мы подъехали к деревне. Я был рад этому, потому что видеть останки пиршества каннибалов — не самое приятное зрелище. Я решил избавиться от этих страшных следов, вышел из фургона с Хансом и двумя деревенскими парнями, потому что зулусы отказались прикасаться к человеческим останкам. Я раскопал два костра, свет от которых был виден в небе накануне, мы бросили туда останки погибших. Местным жителям я приказал выкопать большую могилу и положить туда остальные тела, чтобы уничтожить следы убийства.

Затем я вошел в дом, но не стал никуда спешить. Увидев прибывшие фургоны и удостоверившись, что каннибалы ушли, Томазо и другие трусы вышли из своих укрытий и вернулись домой. К сожалению, первым, на кого они наткнулись, был Умслопогас, который начал оскорблять Томазо всеми возможными способами, называя его собакой, трусом, предателем женщин и детей и другими бранными словами.

Томазо, наглец, пытался оправдываться, говоря, что отправился за помощью. Обозленный такой ложью, Умслопогас бросился на него с каким-то львиным рыком и, поскольку обладал недюжинной физической силой, обошелся с ним как лев с быком. Подняв его в воздух, швырнул на землю, потом поднял, бросил снова, и мне показалось, что он хочет сломать ему шею. В этот момент я решил вмешаться.

— Пусть уходит! — крикнул я ему. — Здесь и так достаточно убитых.

— Да, — ответил Умслопогас. — Пожалуй, ты прав. Лучше, чтобы этот шакал остался в живых и питался своим позором.

Робертсон, который еще спал в фургоне, проснулся от шума, покинул свое укрытие и с удивлением уставился на эту сцену. Я завел его в дом и рассказал, как было дело, как двое зулусов сражались с шестерыми каннибалами, которых они убили, а еще про того негодяя, которого застрелила Инес. Эти зулусы славно дрались, их тела были сплошь покрыты ранами, все они были нанесены в грудь и лицо. Зулусы не дрогнули, не повернулись спиной к нападавшим.

Я заставил Робертсона прилечь на кровать, а сам решил рассмотреть убитого амахаггера. Судя по всему, это были удивительные люди: высокие, худощавые, с тонкими чертами лица. По этим характеристикам, а также исходя из того, что у них светлая кожа, я пришел к выводу, что они принадлежали к семитскому или арабскому типу[379]. В их крови вряд ли текла кровь банту. Найденные копья, одно из которых было срезано топором зулуса, были длинные и широкие, не похожие на те, которые используют зулусы. Сделаны они были с большим мастерством.

К этому времени солнце уже село, и, несмотря на усталость, я решил перекусить. Я вошел в дом, приказав Хансу найти еду и приготовить что-нибудь. Пока я ждал, появился Робертсон, и я предложил ему присоединиться ко мне. Его первым порывом было подойти к буфету и по привычке поискать что-нибудь выпить.

— Ханс приготовит кофе, — предупредил я его.

— Спасибо, — ответил он. — Я забыл. Старая привычка, знаете ли.

Здесь я должен заметить, что с того момента я никогда не видел его со спиртным, даже когда я сам пил свою честно заработанную рюмку. Его победа над проклятым искушением была полной и заслуживающей восхищения, особенно потому, что он сильно страдал от отсутствия ежедневной дозы, пребывая в депрессии. Однако все это привело к положительным результатам.

И в самом деле, капитан полностью изменился. Он стал мрачным, но более решительным. Лишь одна идея владела им — освободить дочь и отомстить за убийство его людей, больше ничто не интересовало его, даже его грехи. Более того, его могучий организм подкрепился новой закалкой и стал настолько силен, что, хотя я был крепок в те дни, он мог легко уложить меня на обе лопатки.

Вернемся назад: я вовлек капитана в обсуждение планов и с его помощью составил список того, что нам понадобится в нашем путешествии, — все это постоянно занимало его мысли. Затем я отправил его спать, сказав, что разбужу перед рассветом, и добавил еще бромида в третью чашку кофе. После этого я сам свалился в кровать и, несмотря на зрелище останков людоедского пира и воспоминания о мертвых телах за окном, уснул крепким сном.

Утром меня разбудил капитан, а не я его. Он сказал, что уже рассветает и нам пора отправляться. Мы спустились к складу, где я с радостью обнаружил, что все разложено в соответствии с моими требованиями.

По дороге Робертсон спросил меня, что стало с останками погибших. Я показал ему пепел в одном из костров.

Он подошел к нему, преклонил колени, произнес молитву с шотландским акцентом. Без сомнения, это была молитва, которой он научился у своей матери. Затем он взял немного пепла с края погребального костра и бросил его в раскаленные угли, где, как он знал, лежали останки тех, кого он любил. Также он бросил остатки пепла в воздух, хотя я так и не понял, что он хочет таким образом сказать, и никогда об этом не спрашивал. Может быть, это был некий ритуал, указывающий на искупление или месть или на то и другое вместе, и о нем он узнал от местных дикарей, среди которых прожил так долго.

Затем мы направились на склад и с помощью нескольких местных жителей, которые сопровождали нас в охоте на гиппопотамов, отобрали все то, что было нужно, и отправили это к дому.

Когда мы вернулись, я увидел Умслопогаса и его отряд, занятых, согласно церемониям зулусов, похоронами двоих соплеменников в норе, которую они сделали на склоне горы. Я заметил, однако, что они не положили туда их боевые топоры или копья, как обычно. Возможно, они считали, что оружие еще может понадобиться. Вместо них они положили маленькие фигурки из дерева, которые повторяли облик убитых, только расколотые.

Я задержался, чтобы посмотреть похороны, и услышал шамана Гороко, который произнес маленькую речь.

— О отец и вождь племени топора! — воззвал он, обращаясь к Умслопогасу, который стоял молча и изучал свое оружие, возвышаясь в траве. — О отец, о сын небес. — (Это был намек на королевскую кровь Умслопогаса, чей секрет был хорошо известен, но никогда не обсуждался вслух в стране зулусов.) — О Убийца, Булалио, Дятел, который клюет сердца людей, о король-убийца, о завоеватель Халакази, предводитель волков, которые убивают, о убийца Факу, о великий, перед которым все малы, потому что каждый должен следовать своей крови…

Это было начало речи и титулы, восхваляющие личность, к которой она обращена. Я процитировал лишь часть, потому что остальные просто забыл. Затем говорящий продолжал:

— Мне было сказано, хоть я и не помню ничего, когда мой дух во мне, некоторое время назад, что это то самое место, где прольется много крови. И что? Кровь пролилась, и это кровь наших братьев! — И Гороко произнес имена двух мертвых зулусов, а также их предков много поколений назад.

— Кажется, отец, они умерли хорошо, как ты и хотел, чтобы они умерли, и, без сомнения, они хотели так умереть, оставляя за собой легенду, хотя они могли умереть лучше, убив больше людоедов, и они сделали бы это, если бы не были больны. Они закончили свой жизненный путь. Теперь они ждут нас в подземном мире среди привидений. История рассказана, и скоро дети будут шептать их имена после захода солнца. Они показали нам, как надо умирать! Как умирали их отцы.

Шаман Гороко замолчал на мгновение, затем добавил, размахивая руками:

— Мой дух снова приходит ко мне, и я знаю, что наши братья не уйдут неотмщенными. Вождь племени топора, великая слава ждет твой топор, и она будет полной. Я сказал.

— Хорошие слова! — проворчал Умслопогас.

Затем он отсалютовал погибшим топором и подошел ко мне, чтобы обсудить детали нашего будущего путешествия.

Глава 8

ПОГОНЯ
Получилось так, что раньше ночи мы не могли выйти в путь, потому что нужно было как следует подготовиться. Нам понадобилось много груза. Основной груз состоял из оружия. Для того чтобы нести хотя бы необходимый минимум, мы взяли с собой двух ослов и полдюжины волов. Отобрали закаленных животных, невосприимчивых к укусам мухи цеце и прочим «подаркам» этого уголка Африки. Наивно было бы предполагать, что они абсолютно защищены от всех болезней, но я надеялся, что какое-то время животные все-таки продержатся.

На случай если на нас нападут дикие звери, мы взяли с собой десять человек из Стратмура, которые сопровождали нас в охоте на гиппопотамов, чтобы, если потребуется, использовать их в качестве носильщиков. Нельзя сказать, что эти люди, по крайней мере большинство, поскольку в их жилах текла кровь белого человека, очень жаждали быть добровольцами в таком опасном деле. По правде говоря, если бы у них был выбор, они бы отказались от этого путешествия.

Но выбора не было. Хозяин, мистер Робертсон, приказал им идти, а свирепая внешность зулусов убедила их, что если они откажутся, то шансов остаться в живых у них просто не останется… Кроме того, некоторые из них потеряли жен и детей в случившейся резне, и это была реальная возможность отомстить. Наконец, все кое-как умели стрелять и у них были хорошие ружья. Более того, позволю себе предположить, что они верили в мое лидерство и удачный исход операции. Поэтому они заранее настроились на поход и подготовились к путешествию.

Затем были сделаны все необходимые приготовления по охране фермы и складов во время нашего отсутствия. Все это хозяйство вместе с моим фургоном и быками было оставлено на попечение Томазо. Да-да, побитому и сброшенному с пьедестала Томазо, поскольку никому другому доверять было нельзя. Когда он услышал об этом, то вздохнул с явным облегчением, мне казалось, что он ужасно боится, что ему тоже придется принимать участие в охоте на каннибалов. Кроме того, в его голове могла затаиться мысль о том, что мы не вернемся и он может стать хозяином бизнеса и ценной собственности. И он поклялся всеми святыми, поскольку номинально Томазо был католиком, что он будет смотреть за всем так, как будто это его собственность, что, по его мнению, все же могло случиться.

— Слушай меня, жирная свинья, — сказал Умслопогас, а Ханс старательно переводил, чтобы не было ошибок. — Если я вернусь, а я вернусь, потому что путешествую с человеком, имеющим Великий талисман, и найду хотя бы одно животное из стада белого хозяина Макумазана, Бодрствующего в ночи, пропавшим, или исчезнет хотя бы одна вещь из его фургона, или поля твоего хозяина не будут удобряться, а его вещи окажутся испорчены, я клянусь своим топором, что разрежу тебя на куски, даже если для этого мне придется искать тебя в тех местах, где садится и встает солнце. Ты все хорошо понял, предатель женщин и детей, который, чтобы спасти себя, бежал быстрее козла?

Томазо ответил, что понял хорошо и что Небеса помогут ему, все будет в целости и сохранности. Я уверен, что его храброе сердце обещало великие дары святым, если они устроят все так, чтобы Умслопогас и его чудесный топор не вернулись, а амахаггеры сделали свое дело. Однако, поскольку я не доверял Томазо, я оставил своего погонщика-вурлупера охранять то, что принадлежало мне лично.

В конце концов мы двинулись в путь, провожаемые горячими молитвами Томазо и тех, за чьих родственников мы должны были отомстить.

Мы представляли собой забавную и пеструю процессию. Первым шел Ханс, потому что его копье было самым неудобным для метания во всей Африке. С ним шел Умслопогас и три его зулуса, во избежание различных неожиданных сюрпризов. Далее следовали капитан Робертсон, который хотел идти один и которого лучше было меньше тревожить во время похода. Затем шел я, а за мной люди из Стратмура с животными. Нашу кавалькаду замыкали остальные зулусы под командованием Гороко. Эти шли последними на тот случай, если кто-нибудь из полукровок решит убежать, потому что такое было вполне возможно, так как они могли струсить.

Менее чем через час следы привели нас к зарослям кустарника, где, как я боялся, могли начаться неожиданности, поскольку, если каннибалы хоть что-то соображали, у них было преимущество — они могли спрятаться там со своими копьями. Однако этого не случилось, и любой ребенок мог прочитать их следы и последовать за ними их маршрутом. Еще до наступления ночи мы подошли к их первому привалу, где они разожгли костер и съели одну козу из стада, которое шло вместе с ними, при этом они не взяли другой скот. Возможно, они поступили так потому, что козы более послушны в дороге.

Ханс, изучив следы, показал нам, как все размещались на бивуаке, где находилось кресло, в котором сидела Инес, как его поставили на землю, где она и Дженни могли погулять, чтобы размять затекшие руки и ноги, и даже нашел остатки кофе, который, очевидно, приготовила Дженни в какой-то кастрюле, и так далее.

Он даже рассказал нам, сколько всего было амахаггеров — сорок один человек, включая того, кого ранила Инес. Его копье он отличил от другого по случайным каплям крови и по тому, что он шел, едва ступая на правую ногу, — без сомнения, он боялся потревожить рану.

Мы вынуждены были остаться на месте чужого привала до рассвета, потому что в темноте невозможно было различить следы. Это давало каннибалам огромное преимущество перед нами.

Следующие два дня были повторением первого, но на четвертый мы наконец вышли к болотистой местности, которая окаймляла широкую реку. Здесь наша задача выслеживания была еще проще, поскольку амахаггеры последовали по одной из тропинок, проделанной местными обитателями, жившими на холмах, хотя были ли они искусственные или природного происхождения, я не знаю. Иногда аборигены еще жили на плавучих островах.

На второй день мы увидели в тростнике печальный знак. Слева находились деревни, если можно было их так назвать, поскольку там стояло всего четыре-пять хижин, в которых жили от силы двадцать человек.

Мы зашли туда, чтобы получить информацию, и споткнулись о тело старого человека, которое лежало на тропинке. Через несколько ярдов мы нашли золу от большого костра, а в нем останки, такие же, какие мы видели в Стратмуре. То был очередной пир каннибалов. Все бедняцкие хижины были пусты, но, как и Стратмур, не сожжены.

Мы уже собирались было уходить, когда чуткие уши Ханса услышали стоны. Мы пошли на звук и в зарослях тростника у подножия холма нашли старую женщину с кровоточащей раной от копья над тощим бедром. Копье повредило некоторые органы, но рана не была смертельной. Один из людей Робертсона, который понимал язык болотных жителей, заговорил с ней. Она попросила воды. Воду принесли. Женщина жадно выпила ее и затем начала отвечать на наши вопросы.

Она рассказала, что амахаггеры атаковали деревню и убили всех, кто не смог убежать. Они съели молодую женщину и троих детей, поджарив их на костре. Старуха была ранена копьем и уползла в заросли, где мы ее и нашли. Никто из людоедов не последовал за ней, посчитав ее несъедобной.

По моему указанию мужчина спросил ее, знает ли она что-то об этих амахаггерах. Она отвечала, что ее прадеды знали, а она ничего не слышала с тех пор, как была ребенком, а было это семьдесят лет назад. Эти жестокие люди жили к северу от Великой реки, это были остатки племени, которое когда-то «управляло миром».

Ее предки говорили, что эти люди не всегда были каннибалами, а стали ими из-за недостатка пищи и постепенно вошли во вкус. Именно поэтому они совершают набеги на чужие селения, поскольку их правитель запрещает им есть друг друга. Они не разводят скот, хотя у них его достаточно, но иногда едят коз и свиней, потому что по вкусу они напоминают людей. По мнению этой женщины, амахаггеры — жестокие люди, обладающие способностями к магии.

Все это старуха проговорила очень быстро после того, как выпила воду, может быть, потому, что ее рана уже затянулась и она не чувствовала боли. Однако ее информация не была актуальной: женщина ничего не знала о сегодняшней истории амахаггеров и уж тем более о судьбе Инес. Все, что она смогла сказать, — это то, что каннибалы напали на ее деревню на рассвете и она убежала из дому, когда ее ранили копьем.

Пока мы с Робертсоном думали, что делать с бедной женщиной, поскольку слишком жестоко было оставить ее одну умирать, она сама разрешила вопрос, угаснув на наших глазах. Прошептав некое имя, известное ей со времен юности, три или четыре раза, она неожиданно села. А потом, казалось, уснула. Мы поняли, что она умерла. Мы оставили ее и отправились дальше.

На следующий день мы вышли к границе Великой реки. Через милю от нас лежало спокойное пространство воды — в это время года уровень воды был низкий. Увидев слева довольно большую деревню, мы подошли к ней и убедились, что в нее каннибалы не входили. Может быть, потому, что она была хорошо укреплена, но за три ночи до этого несколько каноэ ее жителей были украдены. На них каннибалы пересекли реку.

Поскольку жители этой деревни торговали с Робертсоном в Стратмуре, мы без труда уговорили их дать нам другие каноэ. В них мы и переправились через Замбези. Эти каноэ были достаточно крепкими и вместительными, чтобы взять с собой ослов, которые были терпеливыми созданиями и стояли смирно, но скот мы не могли взять с собой, боясь, что каноэ перевернется. Итак, мы убили двух животных и взяли их с собой уже в качестве запасов пищи. Три оставшихся быка сами пустились вплавь, мы лишь привязали их к каноэ веревками, которые обмотали вокруг рогов. В результате двое быков утонули, а один, самый выносливый, перебрался на другой берег.

Затем мы снова попали в заросли тростника, в которых Ханс обнаружил следы амахаггеров. То, что это их следы, подтвердила находка среди колючек кусочка от одежды, в котором мы опознали часть платья-накидки Инес. Сначала мы думали, что острый шип случайно ободрал ее платье, но потом сообразили, что это было сделано намеренно. Возможно, Дженни оставляла нам сведения об их передвижении. Мы пришли к такому выводу, потому что через определенные промежутки мы находили такие же обрывки материи.

Невозможно рассказать все подробности этой длинной и утомительной погони, которая продолжалась около трех недель. Снова и снова мы теряли след и находили его лишь путем долгих и утомительных поисков, которые занимали много времени. Пройдя сквозь заросли тростника и переправившись через болота, мы вышли к каменистому плоскогорью, где следов практически не было видно. Мы вновь обнаружили их следы лишь по валявшемуся телу каннибала, которого когда-то ранила Инес. Очевидно, он скончался от раны, оказавшейся смертельной. По степени разложения останков тела мы определили, что налетчики находятся в двух днях пути от нас.

Снова двигаясь за ними, уже по мягкой земле, где оставались следы ног — их заметил острый взгляд Ханса, — мы прошли вдоль огромных аллей, где росли редкие деревья. Эти аллеи были отделены одна от другой участками бесплодной земли. Здесь у нас опять возникли серьезные проблемы с обнаружением следов, но дважды нас выручали все те же обрывки одежды Инес.

В конце концов мы потеряли все следы, ничего нельзя было найти! Остановившись в полном неведении, не зная, куда идти дальше, мы даже не ведали, как лучше пересечь густые заросли. Как же нам найти маленькую группу людей на этом необъятном пространстве? Ханс, от природы хороший следопыт, только качал головой, и даже молчаливый и решительный Робертсон был обескуражен.

— Я боюсь, что моей девочки уже нет в живых, — произнес он печально и снова впал в задумчивость, как это случалось с ним все чаще в последнее время.

— Никогда не говорите о смерти! Терпение и труд все перетрут! — ответил я бодро словами адмирала Нельсона, который тоже знал, что значит идти по следу врага, когда нет никаких следов, хотя его стихией было море.

Я поднялся на вершину холма, где мы разбили лагерь, чтобы все обдумать. Мы оказались в отчаянном положении, все наши животные были мертвы, даже второй осел, который был самым крепким из всех, пал этой ночью и был съеден, поскольку еды было мало. Люди Стратмура, которые теперь должны были нести поклажу, устали и, по правде сказать, могли удрать, хотя бежать тут было некуда. Даже зулусы впали в уныние и ворчали, что перешли Великую реку и ушли из дома, чтобы сражаться, а не бегать по дикой местности и голодать. Умслопогас не жаловался, он помнил прорицание Гороко, что его ждет великая битва, в которой он завоюет громкую славу.

Ханс, однако, как ни странно, сохранял присутствие духа и был даже весел, по причине, которую он много раз повторял: Великий талисман с нами и поэтому, хоть и случаются неприятности, в итоге все будет хорошо. Впрочем, этот аргумент меня совсем не убеждал…

Однажды вечером в полном одиночестве я стоял среди кустов и пытался понять, куда идти дальше. На много миль вокругпростирались одни и те же заросли и голые холмы. Тут я подумал о карте, которую Зикали нарисовал мне на золе. Я четко вспомнил, что там были эти «аллеи» и холмы, вдалеке лежало огромное болото, а еще дальше — гора. Казалось, что мы на правильном пути к дому Белой королевы, если она вообще существовала. Либо мы просто прошли через страну, похожую на ту, которую он нарисовал.

К тому времени я уже не забивал себе голову вопросами о Белой королеве. Я думал о бедной Инес. То, что она была жива несколько дней назад, мы знали по кусочкам ее платья. Но где она сейчас? Следы похитителей были потеряны на каменистой почве, а их жалкие остатки смыты дождями. Тут даже Ханс почувствовал себя побежденным.

Я беспомощно оглядывался и стоял так до тех пор, пока луч солнца не отразился в грозовом облаке, а потом не упал на белое пятно неподалеку от холмов. Оказалось, что белый известняк случайно обнажился в этом месте. Этот обломок мог служить зна́ком для тех, кто путешествует через море кустарника. Какое-то внутреннее чувство заставило меня отправиться в том направлении, разум подсказывал, что нам совершенно точно надо двигаться именно на восток. Без сомнения, то был результат растерянности и умственного перенапряжения. И я не стал сопротивляться позывам души.

Итак, на следующее утро на рассвете я повернул наш отряд, и отныне мой путь лежал к белым известнякам. Впервые за время нашего путешествия я нарушил прямой маршрут следования.

Капитан Робертсон, чье настроение не улучшилось под влиянием длительной и пугающей тревоги и вдобавок непривычного воздержания от алкоголя, спросил меня почти грубо, на каком основании я изменил курс.

— Знаете, капитан, если бы мы были в море и вы бы сделали нечто подобное, я не задавал бы вопросов, а если бы и задал, то не ожидал от вас ответа. По нашему взаимному согласию командую здесь я, поэтому могу представить те же аргументы.

— Хорошо, — ответил тот. — Полагаю, что вы обдумали свой план, если таковой может вообще существовать в этой забытой богом стране. В любом случае дисциплина есть дисциплина. Итак, идите вперед и не думайте о моих сомнениях.

Другие спутники приняли мое решение без комментариев, большинство из них настолько устали, что их уже не волновало то, каким путем мы пойдем. Кроме того, они всецело мне доверяли.

— Без сомнения, у бааса есть на все свои причины, — сказал Ханс нерешительно. — Хотя следы, которые мы видели в последний раз, ведут прямо к восходящему солнцу, а поскольку местность осталась прежней, я не понимаю, почему эти людоеды должны вернуться.

— Да, — ответил я. — У меня есть свои причины. — Хотя в действительности их не было, а было одно ощущение правильности пути.

Ханс внимательно посмотрел на меня глазами, полными слез, как будто ждал объяснений, но я смотрел на него снисходительно и не удостоил ответом.

— У бааса есть свои причины, — продолжал Ханс, — для того, чтобы вести нас по тому пути, который я считаю неправильным, и искать следы людоедов. Эти причины настолько глубоко спрятаны в его голове, что бедный Ханс не может найти им объяснения. Возможно, причина в том, что он носит Великий талисман. Парни из Стратмура говорят, что не пойдут дальше и хотят умереть здесь. Умслопогас отправился к ним со своим топором сказать, что готов осуществить их желание. Смотри-ка, он убедил их, они быстро возвращаются и снова хотят жить дальше.

Итак, мы пошли к обломкам белого камня, которые никто, кроме меня, не видел и о котором я никому ничего не сказал. На следующий день мы достигли этого места, чтобы обнаружить, как я и ожидал, обнаженный известняк.

К тому времени нам пришлось совсем тяжело, потому что практически никакой пищи не осталось. Боевой дух нашей компании подняться от этого никак не мог. С нагромождения известняка можно было увидеть широкий проход, с которого были видны такие же проходы вокруг, и ничего более.

Капитан Робертсон сидел с каменным лицом на некотором расстоянии от нас и что-то бормотал себе в бороду, что уже вошло у него в привычку. Умслопогас наклонил свой топор и жаловался Небесам, — наверное, люди Стратмура стояли у него перед глазами. Зулусы сидели на корточках, посматривая с недоверием на окружающих, которые завели их в эти дебри, столь непохожие на привычные краали с быками. Гороко, знахарь, советовался со своим «духом», бросая кости и загадывая, сможем ли мы убить какую-нибудь дичь, чтобы пообедать хотя бы завтра. «Дух» был в этом не уверен. Короче говоря, наступил полный мрак, а вселенная и небо выглядели так, словно вот-вот пойдет дождь.

Ханс начал язвить. Подползая ко мне в своей самой невыносимой манере, как собака, которая собирается что-то стащить и прикрывает воровское намерение лживой привязанностью, он указал мне одно за другим недостатки нашего положения. Он убеждал меня, что я должен последовать его советам, ибо, если мы откажемся от поисков и не найдем людоедов и девушку по имени Печальные Глаза, ситуация станет совсем другой. Он сказал, что уверен, что путь, который он предложил, приведет нас в долину, полную дичи, поскольку он видел это лично.

— Почему же ты молчал об этом раньше? — спросил я.

Ханс посасывал свою пустую трубку и таким образом давал мне понять, что неплохо бы дать ему табаку. Так собака лает под столом, требуя еды. Он отвечал мне, что на самом деле не его дело давать советы тому, кто, как великий Макумазан, Повелитель ночи, знает все. Но кажется, удача сыграла с Повелителем злую шутку. Можно стерпеть любые лишения (тут он втянул воздух из пустой трубки особенно громко и выразительно посмотрел на меня), если только есть шанс встретиться с этими людоедами и освободить леди Печальные Глаза, чье лицо преследует его во сне. Однако он убежден, что, следуя моему новому курсу, мы окончательно потеряем их след, и, возможно, они теперь в трех днях пути от нас совсем в другом направлении. Однако баас сказал, что у него есть свои причины для выбора данного маршрута, и этого, конечно, достаточно для Ханса, только если хозяин снизойдет до него, удовлетворит его любопытство и расскажет, что это за причины…

В тот момент я признался себе, что, как бы я ни был привязан к нему, мне очень хочется убить Ханса.

Я пытался сохранить спокойствие, но чувствовал, что у меня это не получается. Затем я оглянулся, как будто советовался с Небесами, втайне надеясь, что Небеса ответят на мой вопрос. И они ответили за меня.

— Вот моя причина, Ханс, — сказал я самым ледяным голосом, на который только был способен, и указал на тонкую линию дыма, поднимающуюся в небе на другой стороне долины. — Понимаешь, Ханс, — продолжал я, — эти каннибалы забыли об осторожности и зажгли костер, чего они не делали уже давно. Возможно, ты захочешь узнать, почему это случилось. Я отвечу тебе. Это случилось потому, что несколько дней назад я намеренно потерял их след, по которому, как они думали, мы идем за ними, и зажгли костры, чтобы озадачить их. Теперь, надеясь на то, что они обманули нас, они потеряли осторожность и нечаянно указали нам, где находятся. Вот моя причина, Ханс, выбора нового пути.

Он выслушал меня и, хотя и не поверил тому, что я намеренно потерял след, уставился на меня так, что его маленькие глазки готовы были выскочить из орбит. Но даже в своем обожании он думал о том, как упрятать свой промах.

— Как прекрасно, что существует Великий талисман и он может давать советы баасу, — сказал он. — Без сомнения, Великий талисман прав и людоеды разбили лагерь именно в том месте, именно в том, а не в другом, на сто миль вокруг.

«Пропади пропадом этот Талисман!» — проговорил я про себя, а вслух сказал:

— Будь так добр, Ханс, пойди к Умслопогасу и скажи ему, что Макумазан, или Великий талисман, предлагает идти сразу же и атаковать лагерь амахаггеров. А вот и для тебя табачок.

— Да, баас, — ответил Ханс смиренно, набивая трубку моим табаком, и уполз, как червяк.

А я пошел переговорить с Робертсоном.

В результате через час мы уже двигались через долину по направлению к тому месту, где я видел полоску дыма, которая поднималась в сумраке неба.

Около полуночи мы оказались по соседству с лагерем бандитов. Нельзя было сказать, насколько близко мы находимся от них, поскольку луны не было, а дым от костра скрывался в темноте. Но вот вопрос — что делать дальше?

В ночной атаке для нас были неоспоримые преимущества, равно как и в том, что мы нашли врага, поскольку на рассвете людоеды могли снова отправиться в путь. Кроме того, мы вряд ли были в состоянии встретиться с противником лицом к лицу и сражаться с ним при свете дня. Дело в том, что нас, европейцев, было всего двое, и с нами были лишь Ханс, Умслопогас и его зулусы, которые были хорошими бойцами. А вот жители Стратмура были деморализованы, им нельзя было доверять, они могли просто струсить и сбежать. Мы устали и проголодались, никто из нас не был готов к бою. Таким образом, у нас оставалось лишь одно преимущество — неожиданность. Но сначала мы должны были обнаружить тех, кому предназначался этот сюрприз.

В конце концов, после оперативного совещания, мы договорились, что мы с Хансом должны идти вперед и выявить стоянку амахаггеров. Робертсон тоже захотел пойти с нами, но я уговорил его остаться и присмотреть за своими людьми. Если же он уйдет, они могут использовать любую возможность, чтобы испариться в темноте, особенно сознавая, насколько опасный бой нам предстоит. Кроме того, здесь должен быть хоть один белый человек, чтобы возглавить отряд, если что-то случится со мной.

Умслопогас тоже вызвался пойти добровольцем, но, зная его характер, я отклонил его помощь. По правде говоря, я был почти уверен в том, что, если мы наткнемся на людоедов, он непременно первым нападет на них и, после того как убьет множество дикарей, найдет прекрасный, но напрасный и никому не нужный конец своей жизни.

Но это абсолютно не отвечало нашим интересам, а именно — освобождению Инес.

Итак, мы пошли с Хансом на разведку. Мне совсем не нравилось то, что происходит. Наверное, у меня с детства таился первобытный ужас перед темнотой. Он жил в сердцах наших далеких предков много поколений назад и до сих пор остается в крови большинства из нас. Даже если я и носил имя Бодрствующего в ночи, я все равно предпочитал встретиться со злом при свете дня, но, по правде говоря, я предпочел бы избежать его в любое время суток.

Я всем сердцем желал, чтобы людоеды оказались на другой стороне Африки или на небесах, а я был бы совершенно равнодушен к девушке по имени Инес Робертсон и сидел, покуривая трубку мира, на веранде своего дома в Дурбане.

Я думаю, Ханс угадал мое состояние, поскольку предложил, чтобы пошел он один, добавив со своей обычной неприкрытой прямотой, что он совершенно уверен в том, что обойдется без меня, поскольку белые люди всегда производят много шума.

— Да, — произнес я, решив достойно ответить ему. — Я не сомневаюсь, что в первом же кустарнике ты завалишься спать до рассвета, а потом вернешься и скажешь, что не нашел амахаггеров.

Ханс хихикнул, оценив шутку по достоинству, и мы двинулись вперед, поскольку были квиты.

Глава 9

БОЛОТО
Нашим делом была только разведка, поэтому ни Ханс, ни я не взяли с собой ружей. Кроме того, один из двух всегда склонен применить оружие, если оно есть у него в руках, а я не хотел искушать себя в какой-либо острый момент. И хотя револьвер всегда был со мной для использования в случае крайней необходимости, моим единственным оружием был зулусский топор, который когда-то принадлежал одному из тех двух воинов, которые погибли, защищая Инес на веранде Стратмура. У Ханса имелся только его длинный нож. Вооруженные или, вернее сказать, невооруженные таким образом, мы пошли прямо по следам, к тому месту, где несколько часов назад мы видели полоску дыма.

Около четверти мили мы прошли, но ничего не заметили. В этом мраке было трудно что-либо разглядеть, поскольку путь нам освещали только звезды. Я даже хотел предложить Хансу отменить наше предприятие и дождаться дневного света, когда он еле заметно толкнул меня локтем и прошептал:

— Посмотрите, баас, направо, между двумя кустами.

Я послушал его совета и проследил взглядом за линией света, которая тянулась на расстоянии около двухсот ярдов еле заметной линией, такой слабой, что только Ханс мог заметить ее. В действительности это могло быть обычное свечение, которое поднималось от кучки грибов или даже от гниющего животного.

— Дым от огня, который мы видели, стал пеплом, — снова прошептал Ханс. — Я думаю, что они уже ушли, но давайте посмотрим.

Мы очень осторожно подкрались, чтобы не вызывать ни малейшего шума, так осторожно, что почти полчаса преодолевали двести ярдов.

В конце концов мы оказались в сорока ярдах от потухшего костра и, опасаясь двигаться дальше, залегли позади зарослей, чтобы разузнать что и как. Ханс вертел головой и принюхивался, затем зашептал мне в ухо, но так тихо, что я едва мог расслышать его:

— Все в порядке, баас. Амахаггеры здесь, я чувствую их.

Я тоже не исключал такой возможности, но, хотя ветер дул со стороны костра, мой достаточно острый нюх не ощущал ничего. Я решил подождать и осмотреться. Ханс, который посчитал нашу миссию выполненной, знаками показал, что можно уходить.

Мы пролежали так несколько минут, пока смолистая ветка каучукового дерева, ствол которой, казалось, должен был прогореть и превратиться в пепел, вдруг не вспыхнула с новой силой. В свете огня мы увидели, что амахаггеры спят вокруг костра, завернутые в свои одеяла.

Мы увидели кое-что еще, гораздо ближе, примерно в десяти ярдах от нас. Это было нечто вроде маленькой палатки, сделанной из таких же одеял. Без сомнения, в ней находилась Инес. Мы поняли это, потому что рядом с входом спала Дженни. Ее лицо было повернуто к нам, и мы узнали служанку, когда вспыхнул огонь. Еще мы заметили двоих каннибалов, очевидно охранников. Конечно, они должны были бодрствовать, но усталость одолела их, и они дремали, сидя на земле, склонив голову на колени.

Мне внезапно пришла идея. Если мы убьем этих двоих, не разбудив остальных, возможно, освободим Инес. Я быстро взвесил все за и против такой попытки. В случае удачи мы могли бы достичь цели нашей погони без дальнейших проблем, и, что очень вероятно, такого шанса нам больше могло не выпасть. Если мы вернемся, чтобы напасть позже, то, возможно, эти амахаггеры, или один из них, могут услышать звуки, которые производит большое количество людей, и удрать под прикрытием темноты. Чтобы не потерять Инес, они могут убить ее. А если они останутся и будут сражаться, она может погибнуть в этой схватке. У нас есть лишь десяток боеспособных воинов, поскольку на жителей Стратмура положиться нельзя. Каннибалы могут защищаться до последнего и перебить нас, поскольку их в два или три раза больше.

Таковы были доводы за и против: все складывалось в пользу нападения, хотя дело было невероятно рискованное. Двое охранников или лежащие у костра могли проснуться в любой момент, ведь эти людоеды, как собаки, спят одним глазом, особенно когда знают, что их преследуют. Да и мы сами можем нашуметь, и они поднимут такой крик, перед тем как замолчать навсегда, что и мы, и Инес можем дорого заплатить за попытку побега.

Все это вихрем пронеслось у меня в мозгу. Минуту или около того я обдумывал проблему настолько серьезно, что чуть было не лишился рассудка от напряжения, но в конце концов пришел к выводу, что опасность огромна. Было бы лучше, несмотря на все преимущества этого плана, вернуться обратно и позвать остальных.

И это была одна из множества моих ошибок, которые я совершил в жизни. Большинство из нас чаще поступают необдуманно. Иногда я наивно считаю, что, несмотря на репутацию осторожного и предусмотрительного человека, я делаю все по-умному. И в самом деле, когда я оглядываюсь на свое прошлое, то вижу вовсе не цветы мудрости, которые украшают этот путь, а огромные уродливые деревья ошибок, затеняющие его!

Я забыл свои прошлые эксперименты, в которых принимал участие Ханс. Моя природная склонность двигаться на ощупь приняла форму отрицания любого суждения, кроме моего собственного. И хотя я составил определенное мнение по поводу того, что надо сделать, все за и против казались настолько уравновешенными, что я решил все же посоветоваться с Хансом и принять его вердикт. Это было всего лишь формой игры, как игра в мяч, хотя Ханс и был умным, опытным и находчивым человеком. Итак, я играл собственную роль, выжидая. Чего нельзя делать в игре со смертью. Промедление здесь гибельно. Однако я это сделал — и не в первый раз, к моему собственному огорчению…

Самым тихим шепотом я изложил Хансу свои опасения, спрашивая его совета — уйти или остаться. Он подумал немного, затем ответил мне голосом, которым обычно изображал полет ночного жука:

— Эти люди крепко спят, я знаю это по их дыханию. А у господина — Великий талисман. Поэтому я говорю: убейте их и освободите Печальные Глаза.

Я понял, что судьба, к которой я обращался, против меня и я должен принять ее решение. С бьющимся сердцем — потому что мне не нравилось это дело — я подождал некоторое время, что позволило Хансу изложить свою точку зрения, которая была прямо противоположной той, что я ожидал от него. Конечно, здесь повлияли его предрассудки относительно Великого талисмана, но я был убежден, что это не все.

Потом я еще раз изложил ему оба своих аргумента. Первый из них гласил, что, если он хочет, можно положить конец этой бесконечной невыносимой охоте, которая вымотала нас, не важно, чем бы она ни закончилась. Вторым, более сильным аргументом было то, что при таком нападении он не сможет применить свои знаменитые бойцовские качества, потому что в его полудикой природе мозги леопарда и змеи перемешались с человеческими мозгами. Ведь хоть он и помнит о своей принадлежности к цивилизации, все-таки остается дикарем, чьи предки много поколений сохраняли себе жизнь именно такими коварными нападениями и уловками.

Кости были брошены, таким же тихим шепотом мы обсудили, как будем поступать в следующие минуты. Это заняло еще немного времени.

Мы должны подкрасться к охране Инес, и каждый из нас должен убить того, кто будет напротив, я топором, а Ханс ножом, помня, что это нужно сделать одним ударом, чтобы они не проснулись, не зашумели и не убили нас. Потом мы без лишних проволочек забираем Инес из ее укрытия и убегаем с ней в темноту, которая должна скрыть нас, пока мы не окажемся в лагере.

Однако наша уверенность в том, что дело просто, как скорлупа ореха, основывалась на зыбкой почве. Убить охранников было действительно просто. Но следует начать с того, что скорлупа обычно раскалывается неправильно и по крайней мере один орех остается в скорлупе. Мы не подумали о Дженни — именно она была таким крепким орешком.

Я не знаю, как мы могли забыть про нее! Ошибка была непростительна еще и потому, что Ханс частенько указывал на глупость Дженни. И это препятствие, о котором мы не подозревали в тот момент, находилось перед нашими глазами. Очевидно, мы настолько сосредоточились на убийстве охранников и спасении трогательной и беззащитной Инес, что в наших мозгах не осталось места для стойкой и деловой Дженни. В любом случае она оказалась тем орехом, который назло всем не выскочил из скорлупы.

Часто в своей жизни я чувствовал страх не за тех, кто оказался в опасности или в сложной ситуации по собственной воле, то есть по собственной глупости, а за тех, кто вынужден страдать под давлением обстоятельств — чего-то вроде гидравлического пресса, которому никто не может противиться, — и кто минует все испытания, используя скрытые резервы своей нервной системы. Я называю это силой духа, которая вдохновляет нас, слабых и так часто ошибающихся и попадающих в переделки.

Я вряд ли был когда-нибудь испуган больше, чем в тот момент. Я откинулся назад и заметил, что Ханс ползет по траве, как толстая желтая змея, и сжимает огромный нож в правой руке. Он был уже на фут впереди меня. Я встряхнулся, сбросив оцепенение и почувствовав прилив энергии, как после преодоления препятствия, быстро поравнялся с ним. Затем мы стали двигаться так медленно, что любая змея могла бы нас обогнать. Дюйм за дюймом мы продвигались вперед, не шевелясь после каждого порывистого движения. Однажды нам пришлось замереть надолго, потому что нам показалось, что каннибал с левой стороны просыпается — он открыл рот и зевнул. Даже если и было так, то он изменил свое решение и улегся на бок, продолжив храпеть еще более громко, чем до этого.

Через минуту или около того человек с правой стороны, то есть «мой охранник», тоже зашевелился, так что я подумал, он что-то услышал. Очевидно, он был просто потревожен кошмарами или предвидением своего конца, потому что, взмахнув рукой и что-то пробормотав испуганно, он, бедняга, снова провалился в сон.

В конце концов мы подобрались совсем близко к ним, но помедлили, потому что не могли точно понять, куда надо бить, и знали, что единственный удар должен быть последним и смертельным. Туча ушла, и темнота рассеялась, а мы должны были подождать ее наступления. Это было долгое ожидание. Или нам так казалось.

Наконец облако ушло, и в смутном очертании я увидел классическую голову моего амахаггера, склоненную в глубоком сне. Мое сердце билось так, как бьется сердце от любви или на войне. Я скользнул по траве по условному сигналу. Затем, поднявшись на колени, я поднял зулусский топор и вонзил его в цель со всей силы.

Удар был мощным и точным. Сам Умслопогас не мог бы ударить лучше. Жертва передо мной не издала ни единого звука и не сделала ни одного движения, только мягко упала на бок. Тело лежало так, как будто никогда не было живым.

Кажется, и Ханс проделал все хорошо, поскольку другой человек резко вытянул свои длинные ноги, которые ударили меня по коленям. Он тоже замолк навеки. Короче говоря, они оба были мертвы и не могли рассказать ни одной истории о Страшном суде.

Захватив топор, который после удара выпал из моей руки, я прополз вперед и подергал похожие на занавески коврики, или одеяла, или чем там еще была прикрыта Инес. Я услышал шорох. Движение разбудило ее, поскольку пленницы спали очень чутко.

— Не шуми, Инес, — прошептал я. — Это я, мистер Квотермейн, пришел освободить тебя. Выбирайся тихо из укрытия и следуй за мной, ты поняла?

— Да, конечно, — прошептала она и начала подниматься.

В этот момент кровь снова застыла у меня в жилах, я помню это как сейчас, хотя прошло много лет.

Дженни, внезапно проснувшись, взвилась как ужаленная. Ханс стоял над ней с ножом, будто желтый дьявол. Она решила, что он пришел убить ее, и, потеряв самообладание, завопила во всю мочь, а легкие у нее были хорошие. И тут началось нечто невообразимое!

Внезапно все спавшие вскочили на ноги и побежали в направлении криков Дженни. Освободить Инес в такой ситуации было невозможно, я мог только быстро прошептать:

— Притворись, что ты спишь и ничего не знаешь. Мы придем за тобой. Твой отец с нами.

Я снова нырнул в заросли. Ханс последовал за мной.

Через пару минут, когда мы были рядом с лагерем, Ханс обратился ко мне:

— Великий талисман действует, баас, правда не очень хорошо. Хотя что он может сделать против женской глупости?

— Это была наша собственная глупость, — ответил я. — Мы сами должны себя винить. Надо было предвидеть, что эта дуреха будет кричать, и принять меры предосторожности.

— Да, баас, мы должны были ее тоже убить, поскольку больше ничего не могло заставить ее замолчать, — весело ответил Ханс. — И теперь мы должны платить за наши ошибки, потому что охота началась.

В этот момент мы чуть было не наткнулись на Робертсона и Умслопогаса, которые, как и все вокруг, слышали вопль Дженни и бросились нам навстречу. Мы вкратце рассказали обо всем случившемся. Когда Робертсон понял, насколько близко мы были к спасению его дочери, он зарыдал. А Умслопогас сказал:

— Итак, двумя людоедами стало меньше. Один раз мудрость подвела тебя, Макумазан. Когда вы нашли лагерь, вам надо было вернуться, чтобы мы напали вместе. Если бы мы так сделали до рассвета, ни один из них не ушел бы.

— Да, — ответил я. — Я думаю, что моя мудрость подвела меня, если что-то вообще может меня подвести. Но пойдем, может, мы еще успеем догнать их.

Мы пошли, Ханс показывал дорогу. Но когда мы добрались до места, было слишком поздно: ни амахаггеров, ни Инес, ни Дженни не было, остались лишь мертвые тела, дело наших рук. В темноте погоня была невозможна. Мы вернулись в лагерь, чтобы отдохнуть и дождаться рассвета, перед тем как снова пойти по их следам, однако столкнулись с новыми проблемами. Все полукровки, которых мы посчитали бесполезными в бою, воспользовались нашим отсутствием и удрали. Они пошли обратно по нашим следам и исчезли в зарослях кустарника. Что стало с ними, я не знаю, поскольку мы никогда больше их не видели, но, думаю, они погибли, поскольку до Стратмура никто из них не добрался.

Однако, к счастью для нас, они убегали в такой спешке, что оставили весь груз и даже те ружья, которые несли. Очевидно, вопль Дженни был последней каплей, переполнившей чашу терпения поселян. Без сомнения, они решили, что это сигнал нападения каннибалов.

Поскольку говорить или делать было нечего и погоня за ними была бесполезна, мы решили как следует подготовиться к дальнейшему преследованию разбойников. Задача была простой. Из всего груза мы выбрали то, что было особенно нужно, и то, что мы могли нести сами, остальное же спрятали под грудой камней на случай, если снова окажемся в этом месте.

Ружья, которые побросали беглецы, мы распределили между зулусами, у которых не было ничего огнестрельного, хотя само по себе владение таким оружием добавляло в их сердца страха. Перспектива ввязаться в битву с дикими обладателями топоров, слепо палящими из ружей во все стороны, была для меня не очень приятной, но, к счастью, когда пришла пора, они выкинули огнестрельное оружие и вернулись к тому, к чему привыкли.

Теперь это все кажется скорее описанием катастрофы или, во всяком случае, полного провала. Даже не верится, что итог все-таки оказался благоприятным, поскольку я всегда думал, что такие события предначертаны высшими силами специально для того, чтобы провести нас через то, о чем мы не знаем, что до поры скрыто для нас во мраке. Это звучит как мистика, но я уже говорил, что являюсь фаталистом.

На первый взгляд эпизод с Инес может показаться неумеренной игрой моего воображения, цель которой — описание того, как я встретил замечательную женщину и находился в ее компании. Это не совсем так, хотя бы потому, что все происшедшее вовсе не было приключением для самой Инес, и история эта оказалась лишь частью моей собственной судьбы, предначертанной мне свыше. Но очевидным это стало для меня очень не скоро.

Начиная с той ночи, когда у нас с Хансом не получилось спасти Инес, проблем в поиске каннибалов не было — они с того времени не удалялись от нас больше чем на несколько часов хода и не скрывали следы. Они шли так быстро, что мы, нагруженные и усталые, не в состоянии были догнать их.

Первые три дня погоня шла по тем же зарослям кустарника, которые я уже описывал, но мы шли четко под гору. Когда мы разбили лагерь на четвертый день, быстро съев мясо на рассвете (поскольку не испытывали недостатка в дичи), то обнаружили, что нас окружает бесконечное море тумана во всех направлениях, куда мог достать взгляд, и никакое солнце не могло его пробить.

Однако на севере, если посмотреть с высоты холма, туман через пятьдесят-шестьдесят миль таял, и на горизонте вырастала широкая полоса. Она напоминала огромную крепость, но на самом деле была одним из горных образований, возникших, вероятно, в результате вулканической деятельности, с последствиями которой часто можно столкнуться, путешествуя по Центральной и Восточной Африке. На таком расстоянии было трудно оценить масштаб горы — но, несомненно, она была огромной. Однако, глядя на нее, я вспомнил о великой горе, на которой, как говорил Зикали, живет прекрасная Белая королева. Я сравнивал эту гору с нарисованной на пепле и думал, что она может быть именно той, что мне нужна, если такое место вообще существует. Если карта показывала, что гора расположена в заболоченной местности, значит туман скрывает огромное болото?

В самом деле, перед наступлением ночи, двигаясь по следам амахаггеров, мы окунулись в такую топь, какой я никогда в своей жизни не видел. Это был настоящий океан, заросший папирусом и другими болотными растениями. Некоторые из них достигали десятка или более футов в высоту, так что невозможно было разглядеть ничего вокруг.

Людоеды, шедшие впереди нас, сами того не ведая и не желая, обеспечили нам спасение, потому что без них мы бы пропали. Очевидно, среди гигантской трясины шла дорога. Думаю, ее проложили в древности, в некоторых местах я видел даже каменную кладку, которая явно была делом рук человека. Тем не менее по тропе нельзя было идти без провожатого, поскольку она вся заросла папирусом. Вся разница между дорогой и окружающим болотом заключалась в том, что на дороге почва была твердая, хотя один раз кто-то провалился по колено, болото же было бездонным и, более того, отделялось от дороги зыбучими песками.

Это мы обнаружили вскоре после того, как вошли в эту топь, поскольку Робертсон, спеша вперед с совершенно безоглядной целеустремленностью, не всегда внимательно смотрел на следы и сошел с края тропы — почва в том месте показалась ему твердой. И тут же провалился в вязкую и липкую грязь. Мы с Умслопогасом были всего в двадцати ярдах позади него, но к тому времени, когда мы услышали его крики, он ушел в трясину по пояс и продолжал погружаться так быстро, что через минуту мог бы вообще исчезнуть, если бы не наша помощь. Мы с трудом вытащили его, поскольку болото засасывало, как щупальца осьминога. После этого мы стали более внимательны.

Дорога не была прямой, наоборот, она извивалась и иногда поворачивала под прямым углом. Думаю, это было сделано потому, что иначе люди в древности не могли обогнуть непроходимые участки болота.

Все опасности этих мест вряд ли будут когда-нибудь описаны в географических справочниках и тем более исследованы учеными.

Во-первых, трава, растущая между корнями кустарников и имеющая острые как ножи края. Когда мы с Робертсоном надели гетры, мы уже не так страдали, но бедные зулусы с голыми ногами получили ужасные порезы, и некоторые даже хромали.

Во-вторых, тучи москитов, которые буквально доводили до бешенства своими укусами. Водились и змеи, смертельно ядовитые. На одного зулуса бросилась такая змея, и он умер в течение трех минут, поскольку яд проник в самое сердце. Мы столкнули его тело в болото, где оно сразу утонуло.

Прибавьте ко всему прочему невыносимую вонь и жару. Воздух не проникал сквозь заросли, а самым мелким злом были пиявки, которые присасывались к коже. Присмотревшись, можно было увидеть этих созданий, сидевших на обратной стороне листа, готовых напасть на очередную жертву. Поскольку путешественников сюда забредало немного, я удивляюсь, как маленькие кровопийцы существовали здесь миллионы лет. К счастью, я обнаружил, что намазанный на лицо парафин, который мы взяли для ламп, служил некоторой защитой от этих ядовитых существ, хотя и пах, как грязная масляная жестянка.

В течение дня, за исключением звуков, издаваемых огромными игуанами, и шелеста ветра в камышах, путь проходил в безмолвии. А ночь была весьма шумной. Непрерывно квакали громадные лягушки, пронзительно вскрикивали ночные птицы. Иногда «бормотало» само болото — на поверхность с шумом поднимались пузырьки газа.

Встречались иногда блуждающие огоньки, которых очень боялись зулусы, потому что верили, что в них прячутся духи мертвых. Возможно, именно это явление природы нашло отражение в местных преданиях, в том числе и зулусских. В любом случае сами зулусы были очень напуганы, даже шаман Гороко растерялся и не расставался со своей маленькой кошелкой со снадобьями, чтобы защитить себя и своих товарищей. Я думаю, что даже железный Умслопогас чувствовал себя не в своей тарелке, хотя и говорил мне, что пришел сражаться и не важно, будет ли это человек, колдун или дух.

Короче говоря, из всех моих путешествий, за исключением встречи с пустыней на пути к копям царя Соломона, я думаю, что переход через это болото оказался самым тяжелым. Вряд ли я мог предположить, что меня ожидает такое испытание в степях Южной Африки. Да я просто не подозревал, что здесь окажутся такие страшные места! И на это испытание меня отправил сам Зикали, Открыватель дорог, который использовал меня для своих оккультных целей. Он мечтал посоветоваться на расстоянии с Оракулом, если таковой вообще существовал, и, чтобы достичь своих целей, воспользовался моими тайными желаниями, которые я, будучи глупцом, открыл ему. Я был беззаботен и позволил втянуть себя в эту авантюру[380].

Но раз я ввязался в это дело, то должен был закончить его в любом случае. Также мне самому было интересно проникнуть в смысл того, что сказал мне Зикали (меня нельзя было обмануть с помощью того предмета, которым он снабдил меня в этой гонке). А дальше все стало еще более забавно. Будучи достаточно опытным человеком, я не думал, что погибну в этой переделке, как решило бы девять из десяти человек. И гора с каждым днем становилась все ближе и яснее…

То же самое можно сказать и о Хансе, который с детским доверием относился к Великому талисману. По его мнению, это было худшее путешествие в его жизни, но, поскольку Великий талисман по определению никогда не мог быть похоронен в этом болоте, он был непоколебимо уверен в том, что наше путешествие пройдет благополучно, на что я ответил, что этот восхитительный Талисман не смог спасти одного из наших спутников, который нашел свою могилу в той же трясине.

— Но, баас, — парировал Ханс, — эти зулусы ведь не имеют ничего общего с Талисманом, который дали баасу, и со мной, который сопровождал бааса, когда мы встретили Открывателя дорог. Может быть, они все умрут, кроме Умслопогаса, которого баасу было велено взять с собой. Если так, то это ничего не значит, потому что зулусов много, но Макумазан — один и Ханс — один. Кроме того, баас должен помнить: он начал с того, что напал на змею, поэтому вполне естественно, что брат этой змеи убил одного из зулусов.

— Если твои рассуждения правдивы, то «брат змеи» должен был ужалить меня.

— Да, баас, без сомнения, он так и сделал бы, если бы не Великий талисман, который защитил бааса. И меня тоже, поскольку мой дед был заклинателем змей, да и запах Талисмана пристал ко мне. Змеи знают, кого жалить, баас.

— А как же москиты? — спросил я, смахивая их десятками с лица. — Великий талисман на них не действует?

— О да, баас, им доставляет удовольствие жалить, их укусы не приносят нам вреда или приносят совсем немного, и все счастливы. Я все-таки надеюсь, что мы когда-нибудь выйдем из этих зарослей, каких я никогда в своей жизни не видел. Господин, держите свое ружье наготове, я слышал шуршание — это крокодил.

— Нет нужды, Ханс, — ответил я с сарказмом. — Пойди и скажи ему, что у меня есть Великий талисман.

— Да, баас, я скажу. А еще скажу: если он очень голоден, то дальше по дороге разбили лагерь несколько зулусов. — Готтентот торжественно отошел в заросли и начал что-то бормотать.

— Проклятый осел! — пробурчал я, натянул одеяло на голову в тщетной попытке спастись от москитов и закурил с той же целью. Хотелось спокойно уснуть.

В конце нашего пути начал ощущаться подъем местности, земля становилась суше, заросли — реже, пока не исчезли окончательно и мы не оказались на твердой земле, прямо у подножия громадной горы. Она возвышалась над нами, забытая всем миром и от этого еще более величественная.

В моей записной книжке я сделал небольшую карту с различными поворотами и изгибами дороги через широкую Долину отчаяния, добавляя постепенно все новые и новые повороты. Изучая карту уже в конце путешествия, я понял, насколько невероятный путь мы проделали, когда несколько неверных шагов могли означать смерть от удушья, если бы не шли по следам амахаггеров, которые были знакомы с этими секретами. Если бы они были дружелюбными проводниками, то какую помощь могли бы оказать мирным путникам!

Меня терзала мысль: почему они не напали на нас в зарослях, когда наши огни показывали им, что мы рядом с ними? То, что они хотели сжечь нас, следует совершенно очевидно из тех улик, которые я обнаружил, но, к счастью, в это время года отсутствие ветра и слишком зеленые кусты спасли нас. Я искал ответ именно в этом глупом объяснении.

На самом деле людоеды просто ждали лучшей возможности!

Глава 10

НАПАДЕНИЕ
Наконец мы вышли из зарослей, за что я благодарил Бога, потому что такой переход с потерей всего одного человека казался чудом. Мы выбрались в середине дня и, совершенно измотанные, остановились на отдых, чтобы поесть свежей дичи, которой, к счастью, было достаточно. Затем мы двинулись к подножию горы, чтобы разбить лагерь на ночь на гребне в миле или двух, где, как я надеялся, могли укрыться от тумана, по-прежнему мешающего разглядеть впереди чистое пространство.

Спускаясь по течению ручья, который впадал в болото, мы подошли к выбранному нами для ночлега гребню как раз в тот момент, когда садилось солнце. Под нами лежала широкая долина, этакая впадина на теле горы, слегка заросшая кустарником. Деревья теснились на некотором расстоянии от нас, образуя зеленые склоны, которые кончались высокими скалами и обрывами неизвестной высоты.

Было что-то завораживающее в этой высящейся горной стене, которая, казалось, уходила в неизвестность и скрывала какую-то древнюю тайну. Не знаю почему, но меня охватила тревога.

На краю долины я увидел огромную расселину, которую, без сомнения, проделала лава в стародавние времена. Мне показалось, что вверх по этой расселине ведет дорога, возможно являющаяся продолжением той, по которой мы прошли через болото. Тот факт, что через очки я смог увидеть стада, которые паслись на склонах горы, подтверждал это, поскольку скот предполагал наличие владельцев и пастухов, а я не видел деревень на склонах. Это означало, что все они живут за горой.

Именно об этом я поведал Робертсону и показал панораму долины в лучах заходящего солнца.

В это время Умслопогас был занят выбором места для ночного лагеря. Некий инстинкт воина или предчувствие опасности заставили его выбрать место, подходящее для обороны. Оно находилось на отвесной насыпи, которая чем-то напоминала гигантский муравейник. С одной стороны выбранная площадка была защищена рекой, глубина которой здесь было достаточной, а сзади нас стояли сглаженные водой скалы, которые часто можно найти в Африке. Эти камни, лежавшие один на другом, огибали западную часть горы. Так что практически это было единственным голым местом, около тридцати-сорока футов, смотревшим прямо на гору.

— Умслопогас ожидает возможного нападения, — с гримасой отметил Ханс. — Иначе он бы не выбрал такое место для лагеря, где несколько человек могут сражаться против многих. Да, баас, он думает, что каннибалы нападут на нас.

— Иногда случаются странные вещи, — ответил я равнодушно и взглянул на ружья, которые лежали внизу.

Мы всегда держали их под рукой ночью, делая так, когда зулусы готовились лечь спать. Лишь Умслопогас не спал. Наоборот, он высился как монумент, держа в руке свой топор и разглядывая контуры обрыва на противоположной стороне.

— Странная гора, Макумазан, — сказал он. — Если сравнивать с той, на которой живет ведьма и где находится мой крааль, то эта меньше. Не знаю, что нас ожидает на ней. Я всегда любил горы, даже когда мой погибший брат и я жили с волками в Ущелье Ведьмы, потому что там произошла моя лучшая битва.

— Может, ничего еще не случится, — ответил я негромко, так как глаза мои слипались от усталости.

— Надеюсь, что нет, Макумазан. Хотя это нам бы не помешало после стольких дней пребывания в болоте, грязи и вони. Поспи немного, твоя голова нуждается в отдыхе. Ничего не бойся, я и маленький желтый человек, который не думает так много, как ты, будем на страже и разбудим тебя, если это будет необходимо. Возможно, это случится на рассвете. Никто не может попасть сюда, кроме как спереди, но проход там узкий.

Я улегся и заснул так крепко, как всегда делал во время похода, и проспал четыре-пять часов. Затем, повинуясь какому-то внутреннему толчку, я внезапно проснулся, чувствуя себя посвежевшим на горном воздухе, в самом деле как будто новым человеком. В свете луны я увидел Умслопогаса, который быстро приближался ко мне.

— Вставай, Макумазан, — сказал он. — Я слышу шаги людей, крадущихся под нами.

В этот момент Ханс подскочил к нам, шепча:

— Каннибалы идут, баас, их много. Я думаю, что они хотят напасть до рассвета.

Затем он побежал предупредить зулусов. Когда он проходил мимо, я сказал:

— Самое время Великому талисману показать, на что он способен.

— Великий талисман позаботится о баасе и обо мне, — ответил он и продолжил на голландском, которого Умслопогас не понимал: — Но я думаю, что к вечеру для зулусов надо будет готовить меньше пищи. Их духи превратятся в змей и уползут в заросли, из которых они, по их выражению, будут иногда «исторгаться».

Я должен напомнить, что в нашем отряде Ханс выполнял роль повара, и он часто жаловался на зулусов, поедающих слишком много мяса. Да, между зулусами и готтентотами симпатии не было и в помине[381].

— Что этот маленький желтый человечек сказал про нас? — спросил Умслопогас с подозрением.

— Он говорит, что если случится битва, то ты и твои товарищи будут бороться до конца, — ответил я дипломатично.

— Да, Макумазан, мы сделаем это, но я предполагаю, что он думает, что нас убьют, и его это, по-моему, устраивает.

— О, конечно нет! — воскликнул я поспешно. — Как ему может это понравиться, если он будет чувствовать себя беззащитным и может даже оказаться убитым! Итак, Умслопогас, давай подумаем, как мы будем обороняться.

Мы всё быстро обсудили, позвав капитана Робертсона. Потом с помощью зулусов мы собрали вместе несколько отдельных камней, на которые водрузили верхушки трех кустов, и с их помощью сделали низкий бруствер для стрельбы. Эта работа заняла немного времени, затем мы начали укреплять лагерь на случай внезапногонападения.

Итак, мы собрались за ограждением и начали ждать. Робертсон и я позаботились о том, чтобы в тылу у нас находились несколько зулусов, которые имели ружья, оставленные беглецами из Стратмура. Это была хорошая поддержка их топорам и ассегаям. Вопрос был в том, чем вооружены каннибалы. Я знал, что у них есть длинные копья и ножи, но было неизвестно, будут ли они использовать их для ближнего боя или станут бросать. В первом случае было бы трудно сражаться с ними топорами, потому что копья были значительно длиннее. Впоследствии выяснилось, что они использовали оба способа.

В конце концов у нас все было готово, пришло время долгого ожидания, самая неприятная часть, когда нервы на пределе и снова вспоминаются прошлые ошибки в стычках с врагом. Очевидно, у амахаггеров действительно было намерение неожиданно атаковать нас до рассвета. Больше всего меня удивляло, что они все еще хотят сражаться с нами, после того как упустили столько возможностей. Как ни крути, здесь они были у себя дома и сами стены помогали им — они могли достичь убежища гораздо быстрее, чем мы, поскольку знали дорогу, а мы нет.

Они пришли на ферму с секретной целью, которая заключалась в похищении молодой белой девушки по причинам, связанным с их племенными ритуалами, такое частенько случается среди темных и древних африканских племен. Да, они похищают молодых женщин для личной удачи в делах, какими бы они ни были. Но станут ли они из-за этого рисковать и вступать в сражение с разъяренными друзьями и родственниками этой молодой женщины?

Правда, они превосходили нас численно, поэтому шансы на победу у них были выше, но, с другой стороны, они должны были понимать, что заплатят за победу дорогую цену, а если не победят, то мы захватим их в плен и для них будет все кончено. Кроме того, они тоже были истощены и измотаны тяжелым походом, так что силы и у них были на пределе.

Все эти мысли быстро пронеслись у меня в голове. Я еще допускал возможность, что эта угроза нападения была ложным выпадом, чтобы обмануть нас, или желанием скрыть еще нечто более таинственное, например какие-то секреты этой горной цитадели.

Когда я рассказал Хансу обо всем этом, он высказал другое предположение:

— Это ведь людоеды, баас, они голодные и съедят нас еще до того, как вернутся на свою землю, где, без сомнения, им запрещено есть друг друга.

— Зачем мы им нужны? — ответил я. — Мы ведь такие тощие. — Я осмотрел тщедушную фигурку Ханса в лунном свете.

— Да, баас, нас хорошо варить, как старых куриц. Кроме того, каннибалы предпочитают худых людей жирной свинине. Дьявол, который в них живет, привил им такой вкус, как мне он привил любовь к джину, а вам — желание смотреть в сторону хорошеньких женщин. Зулусы говорят, что вы всегда так делаете в их стране. В особенности это касается одной ведьмы по имени Мамина, которую вы целовали…

Я повернулся к Хансу, намереваясь его наказать, поскольку упоминание об этом мифе, который я описал в книге «Дитя Бури», возникало на устах этого человека слишком часто. Но не успел я слова молвить, как он поднял палец и прошептал:

— Тихо! Рассвет приближается, и они идут! Я слышу их поступь!

Я прислушался, но не смог различить ни звука. Лишь когда я напряг глаза, мне показалось, что на расстоянии ста ярдов под скалами в смутном свете мелькают призрачные тени, перебегающие от дерева к дереву. Эти фигуры становились все ближе и ближе.

— Посмотрите! — сказал я Робертсону, который стоял справа от меня. — Мне кажется, что они идут.

— Я надеюсь, что вы правы, — сурово ответил он мне. — Именно их я хотел встретить все это время.

Внезапно фигуры исчезли в ущелье. Но минуту или две спустя они появились снова, уже ближе, на безлесном участке. Он был слабо освещен — как будто отблеском падающей звезды. Начинался рассвет. Я посмотрел туда, и ужас пронзил меня, потому что с первого взгляда я понял, что это не те люди, которых мы преследовали. Их было значительно больше, наверное около сотни. У них были разрисованные щиты, перья на голове, и, насколько я мог судить, они выглядели весьма крепкими и бодрыми.

— Мы в западне, — немедленно сообщил я на зулу Умслопогасу, который был впереди, а затем на английском — Робертсону.

— Если так, мы должны сделать все возможное, — ответил капитан. — Помоги Бог моей бедной девочке, которую эти дьяволы утащили с собой.

— Это так, Макумазан, — бросил Умслопогас. — Каким бы ни был конец, у нас будет прекрасный бой. Теперь командуй, мы будем повиноваться.

Дикари — я называл их именно так, хотя каннибалы они были или нет, я не знал, — шли в полной тишине, надеясь, как я думал, застать нас спящими. Когда они были уже в пятидесяти ярдах, приближаясь к тройной линии нашей обороны с копьями наперевес, я крикнул на зулусском: «Огонь!» — и подал пример, выпустив заряды из обоих ружей и целясь в вождей (а это были они, судя по раскраске и страусиным перьям на голове). Результаты были вполне удовлетворительными для меня, но не для двух амахаггеров, чьи проблемы в этом мире наконец-то закончились.

Затем последовала оглушительная пальба, которую открыли зулусы из своих ружей, но даже на таком близком расстоянии пули, к сожалению, пролетали над головой врагов. Капитан Робертсон и Ханс, однако, стреляли лучше, и в результате людоеды, непривычные к обстрелу из огнестрельного оружия, поспешили укрыться в ущелье. До того как последний из них исчез там, я снова разрядил ружье, и двое дикарей остались лежать, не добежав до укрытия. Таким образом, мы уложили десять человек.

У меня теплилась слабая надежда, что они хотя бы приостановят свои попытки захватить наш плацдарм. Увы, наверное, это были решительные ребята, потому как через пять минут они опять напали, причем действовали весьма быстро. И снова мы ответили ружейными залпами и убили нескольких разбойников, остальные побросали в нас все свои копья. В меня копье не попало, угодив в бруствер рядом с моей шеей. Один из зулусов был убит, а двое ранены. Я был рад тому, что они все запустили свои копья. Дело в том, что у каждого каннибала было всего по одному копью, и я знал, что у них для нападения остались только длинные ножи.

После смены оружия, которое заняло некоторое время, они снова ринулись в бой, и тут завязалось великое сражение. Зулусы, отбросив в сторону свои ружья, поднялись на ноги и, держа свои маленькие щиты в левой руке, подняли топоры в правой. Однако у Умслопогаса, который стоял в центре, не было щита, он держал над головой обеими руками свой огромный топор. Я впервые видел его в бою, и, надо признать, зрелище было потрясающее. Снова и снова топор падал вниз, принося смерть, пока наконец амахаггеры не исчезли из поля его видимости.

Между тем Робертсон, Ханс и я, стоя позади на одном из камней, вели постоянный огонь, стреляя поверх голов зулусов, которые бились как настоящие мужчины. Да, их становилось все меньше, а тела их товарищей устилали вокруг всю землю.

Затем вождь дикарей еще раз попытался собрать свой отряд для новой атаки, и снова уцелевшие враги ринулись вперед. Я убил вождя выстрелом из револьвера, потому что мой штуцер[382] перегрелся. После смерти вождя людоеды бросили оружие и отступили в маленькое ущелье, где наши пули уже не могли их достать.

Пока что мы отбили атаку, но трое зулусов были мертвы, еще трое ранены, один из них тяжело, двое других несерьезно. Вместе с Умслопогасом осталось в живых четверо зулусов, и нас было трое; таким образом, в строю оставалось семь человек. Что толку в том, что мы убили так много амахаггеров, если нас было всего семеро? Как может такая горстка людей противостоять очередному нападению?

В свете наступающего утра обрисовались наши бледные лица.

— Итак, — сказал Умслопогас, опираясь на свой красный от крови топор, — враги нашли свою смерть, битва была великая. Теперь мы должны либо бороться до конца, либо удирать. — И он посмотрел на раненых.

— Не думай о нас, отец, — пробормотал один из зулусов, тот, кто был смертельно ранен. — Если так лучше для дела, убей нас и уходи, чтобы и дальше с честью нести свой топор.

— Хорошо сказано! — сказал Умслопогас, сделал паузу и добавил: — Теперь твое слово, Макумазан, ты здесь командуешь.

Изложив ситуацию Робертсону и Хансу так кратко, как только мог, я сделал вывод, что у нас есть шанс выжить, если мы уйдем, и никаких надежд на благополучный исход, если останемся.

— Уходи, если хочешь, Квотермейн, — ответил капитан. — Но я останусь здесь и буду биться. Пока нет рядом моей девочки, лучше такой конец.

Я предложил высказаться Хансу.

— Баас, — сказал он мне, — с нами Великий талисман и благословенный отец бааса на небе. Поэтому я думаю, что нам лучше остаться здесь и сделать все, что в наших силах, тем более что мне бы не хотелось снова пробираться через заросли и болота.

— Так и сделаем, — сказал я, не вдаваясь в дальнейшие объяснения.

Итак, мы начали готовиться к отражению следующей атаки, которая, как мы сознавали, будет наверняка последней. Мы стали укреплять нашу маленькую стену и укладывать штабелями убитых амахаггеров в качестве дополнительной защиты. Пока мы делали все это, взошло солнце, и в его первых лучах в нескольких милях от нас на противоположном конце склона мы увидели группу пробирающихся вперед людей, которые выглядели маленькими на фоне огромной черной пропасти. Взяв бинокль, я рассмотрел эту группу и убедился, что в ее середине перемещаются носилки.

— Там находится ваша дочь, — сказал я Робертсону и протянул ему бинокль.

— Господи, — ответил он, — эти негодяи перехитрили нас.

Через минуту носилки или кресло с эскортом исчезли в тени огромных валунов, возможно следуя по дороге, которую мы не могли разглядеть.

В следующее мгновение наши мысли снова были прикованы к этим дикарям, потому что по некоторым признакам мы поняли, что атака вскоре возобновится. Копья, на которых отражались первые лучи солнца, появились на краю изгиба горы, который, как я заметил, с восточной стороны переходил в глубокий, поросший зарослями овраг. Кроме того, мы слышали голоса предводителей, призывающих своих людей к новому нападению.

— Они приближаются, — сказал я Робертсону.

— Да, — ответил он. — Они идут, и мы идем. Странный конец того, что мы называем жизнью, не правда ли, Квотермейн? И бог с ним! Я думаю о том, что же дальше? Я не боюсь, ведь едва ли это будет хуже, чем то, через что я уже прошел, так или иначе.

— Будем надеяться на лучшее. — Я ответил как можно веселее, потому что глубокая печаль этого человека подействовала и на меня.

— Все еще может быть, Квотермейн, потому что кто знает, что именно привело нас сюда? Моя старая мать обычно молилась о лучшем будущем, и я запомнил ее слова. И в нашем положении лучше до конца думать о победе, и уж если заснуть, то навсегда, потому что без любимой дочери жизнь для меня не имеет смысла. Ага, вот и один из них. Попробуй-ка вот это, черный дьявол! — И, вскинув ружье, он выстрелил в амахаггера, который оказался на краю ущелья.

Воин взмахнул руками, согнулся и упал назад.

И снова началась охота, поскольку каннибалы (я думаю, что это были именно каннибалы, как и их собратья) выбрались из укрытия, продвигаясь ползком по камням, а иногда и на четвереньках. Они тащили за собой длинные тонкие стволы деревьев, надеясь проломить ими нашу стену.

Конечно, я наблюдал за ними достаточно долго и внимательно и решил, что это последний шанс для меня потренироваться в стрельбе и я должен установить рекорд. Итак, я наметил себе мишени и собрался поражать их как на стенде. Все это делалось машинально, и, как обычно, я думал о другом: о бедном капитане Робертсоне, о сегодняшних событиях и о том, что такое жизнь, которая в результате ни к чему хорошему не ведет. Пока эти мысли роем вились в голове, я должен быть убить как можно больше этих бандитов, и хотя бы это дело мне нужно было закончить.

Робертсон и Ханс тоже стреляли, с бóльшим или меньшим успехом, но дикарей было слишком много, чтобы остановить их нашими ружьями. Они шли прямо на нас, и их злобные физиономии были в нескольких ярдах.

Умслопогас поднял свой огромный топор, чтобы встретить их лицом к лицу! Тут у каннибалов вышла заминка, и это дало нам время перезарядить ружья.

— Умрем героями, Ханс, — сказал я. — И если ты сделаешь это первым, подожди меня на другой стороне.

— Да, баас, я всегда хотел так поступить, но не сейчас. Мы не умрем в этот раз, баас. Те, у кого есть Великий талисман, не погибают, умрут другие. Такие, как он! — И готтентот показал на амахаггера, который согнулся, получив пулю из винчестера: Ханс выстрелил в него в середине нашего разговора.

— Будь проклят — я имею в виду «благословен» — Великий талисман! — сказал я, вскидывая ружье к плечу.

В этот момент все амахаггеры — их было около шестидесяти — вдруг пришли в волнение. Они постояли молча, глядя на ущелье, потом прокричали какие-то слова, смысла которых я не понял, а затем обратились в бегство.

Умслопогас увидел это и, повинуясь инстинкту вождя, пошел в атаку. Перепрыгнув через бруствер, сопровождаемый остальными зулусами, он с ревом напал на отступающих. Они падали под ударами топора Инкози-каас, как ячмень. Смотреть на это было одно удовольствие, его удар был подобен броску леопарда, топор так и блестел в лучах солнца. Остальные зулусы присоединились к Умслопогасу и без устали сеяли смерть вокруг себя. Ханс выстрелил по тем, кто остался, затем сел на камень, достал трубку и начал набивать ее.

— Великий талисман, баас, — начал он торжественно. — Или ваш преподобный отец. — Здесь он замолчал и, с сомнением указывая трубкой на ущелье, добавил: — Все так и есть, но я думаю, что это ваш отец, а не Талисман, да, сам отец спустился с небес!

Глядя в том направлении, на которое указывал Ханс, я никак не мог понять, что же он имеет в виду, думая, что от восторга тот просто сошел с ума, как вдруг увидел пожилого мужчину с длинной белой бородой, который был одет в развевающиеся одежды, такие белые, что напомнил мне Санта-Клауса на детском празднике. Он шел по направлению к нам и, казалось, излучал саму доброту. Позади него я увидел целый лес копий. Похоже, он знал с самого начала, что мы не сможем выстрелить в него, потому как решительно шел к нам, осторожно переступая через тела. Когда он оказался рядом, то остановился и произнес на арабском, который я понимал:

— Я приветствую вас, незнакомцы, от имени той, которой я служу. Мне кажется, что я прибыл вовремя, но это не удивляет меня, потому что она сказала, что так и получится. Вы хорошо разобрались с этими собаками. — И он указал ногой на мертвого амахаггера. — Да, в самом деле хорошо. Должно быть, вы великие воины.

Он замолчал, а мы уставились на него, не в силах вымолвить ни слова.

Глава 11

СКВОЗЬ СТЕНУ
— Они не похожи на ваших друзей, — показал я на лежавших людей. — А эти, — добавил я, вытянув руку в направлении копьеносцев, которые вылезали из оврага, — они очень на них похожи.

— Щенки из одного помета часто похожи между собой, но, когда вырастают, сражаются друг с другом, — вежливо ответил Санта-Клаус. — По крайней мере, эти пришли, чтобы спасти, а не убивать вас. Но кто вот это? — спросил он, удивленно глядя на зловещего Умслопогаса и маленького Ханса. — Впрочем, не отвечай ничего, вы, должно быть, устали и нуждаетесь в отдыхе. Потом поговорим.

— Да, кстати, мы не успели позавтракать, — ответил я. — И должны еще заняться этими людьми. — И я указал на наших раненых.

Старик кивнул и стал разговаривать с вождем своих воинов, преследовавших врагов, — я видел группу, которая шла по их следам. Затем, сопровождаемый Хансом и оставшимися зулусами, среди которых был Гороко, я отправился к своим людям. Задача была проще, чем я ожидал, потому что смертельно раненный боец уже умер или умирал, а раны других были легкими, поскольку колдун мог лечить их своими собственными, известными ему способами.

После этого, взяв Ханса для охраны, я спустился к речке и умылся. Затем вернулся и поел, удивляясь, откуда у меня такой аппетит после всех опасностей, через которые нам пришлось пройти. Да, мы преодолели их: Робертсон, Умслопогас со своими тремя воинами, Ханс и я остались невредимыми. За это я в тишине возносил похвалы Провидению.

Ханс тоже помолился в известной лишь одному ему манере и только после этого зажег свою кукурузную трубку. Только Робертсон молчал. Перекусив и отдохнув, он встал и прошелся по нашему лагерю, потом остановился, глядя на расселину в горе, где, как он видел, исчезли носилки, которые несли в неизвестность его дочь.

Даже непомерные тяготы, которое мы преодолели, и победа, которую одержали над превосходящими силами, не впечатлили его. Он лишь смотрел на гору, в сердце которой находилась похищенная Инес, и грозил кулаками. Поскольку она исчезла, все остальное не имело смысла, он даже не предложил помочь раненым зулусам и не общался с человеком, который нас освободил.

— Баас, — сказал Ханс, — Великий талисман оказался даже более могущественным, чем я думал. Мало того что мы вышли целыми и невредимыми из сражения — выбывшие зулусы не имеют значения, мне просто придется меньше готовить, поскольку они ушли. Но еще и ваш благословенный отец появился из-за облаков! Что-то изменилось в нем с тех пор, как я в последний раз видел его, но, без сомнения, это он. Когда я обращусь к нему лично, если он поймет мою речь…

— Перестань молоть чепуху, сын ослицы, — перебил его я, потому что в этот момент показался старый Санта-Клаус, улыбаясь еще более искренне, и направился к нам, радушно улыбаясь.

Расположившись на маленькой стене, которую мы построили, он пристально посмотрел на нас, поглаживая свою белую бороду, затем сказал, обращаясь ко мне:

— Конечно, вы должны гордиться тем, что в таком небольшом количестве выдержали сражение с таким большим числом врагов. Если бы я не получил приказа поспешить, думаю, что вас постигла бы такая же судьба. — И он посмотрел на груду мертвых зулусов, которые лежали на некотором расстоянии, как будто спали, пока их товарищи искали место, чтобы похоронить их.

— Вы получили приказ от кого? — спросил я.

— Есть только один человек, который может приказать, — ответил он со странным выражением лица. — Та, чье слово закон. Та, которая вечна.

Мне показалось, что это арабское выражение, обозначающее Вечную женственность, но я лишь внимательно взглянул на него и сказал:

— Видимо, есть те, кем эта вечная не может командовать. Те, кто напал на нас, и те, кто ушел вон туда. — И я махнул рукой в сторону горы.

— Любая власть не абсолютна, в каждой стране есть мятежники, даже, как я слышал, над нами, в небесах. Но как тебя зовут, странник?

— Бодрствующий в ночи, — ответил я.

— Хорошее имя для того, кто должен хорошо видеть ночью и днем, чтобы достичь страны, где живет Та, чье слово закон. Она сказала, что ни один человек с таким, как у тебя, цветом кожи не подходил к подножию горы много лет. Я думаю, что прошло две тысячи лет с тех пор, как она говорила с белым человеком в городе Кор.

— В самом деле? — воскликнул я, внезапно закашлявшись.

— Ты не веришь мне? — продолжал он смеясь. — Та, чье слово закон, может объяснить все лучше, чем я, поскольку я не жил две тысячи лет назад, чтобы помнить все это. А как мне называть того человека, который все время держит при себе топор?

— Его зовут Воин.

— Тоже хорошее имя. Судя по ранам, нанесенным им, некоторые из мятежников уже разговаривают друг с другом в аду. А что это за желтый человек, если он человек? — Он с сомнением посмотрел на Ханса.

— Его зовут Светоч во мраке. Почему — ты узнаешь позднее, — ответил я нетерпеливо, поскольку начинал уставать от допроса, и спросил: — А как зовут тебя, если ты можешь сказать нам свое имя, и что заставило тебя прийти к нам в столь счастливый час?

— Меня зовут Билали, — отвечал он. — Я слуга и посланник Той, чье слово закон. Меня отправили к вам, чтобы спасти отряд и в целости и сохранности доставить к ней.

— Как это может быть, Билали, если никто не знал о нашем приходе в горы?

— Та, чье слово закон, знает все, — ответил он с доброй улыбкой. — Я думаю, что она узнала об этом несколько лун назад по тому сообщению, которое было ей послано, и устроила все так, чтобы вы могли безопасно пройти к ее секретному дому. А как иначе вы могли бы пройти через непроходимое болото, потеряв всего лишь одного человека?

Теперь я с изумлением смотрел на старика, потому что не мог взять в толк, откуда он знает про смерть нашего зулуса, укушенного болотной змеей, но продолжать дальнейший разговор было бесполезно.

— Когда вы отдохнете и будете готовы, — продолжал он, — мы отправимся в путь. Сейчас я должен покинуть вас, чтобы приготовить носилки для раненых и для тебя, Бодрствующий в ночи, если пожелаешь. — Затем с величавым видом он повернулся и исчез в ущелье.

Следующий час был занят погребением мертвых зулусов. Участвуя в этой церемонии, я лишь молча стоял, сняв шляпу, поскольку считаю, что аборигенов лучше оставить в такие моменты наедине с собой. Я думал об истории, рассказанной Зикали, о прекрасной Белой королеве, которая жила в горном укреплении, нарисованном им в золе, и о слугах этой королевы, которые, оказывается, знали о нашем приходе и появились, чтобы спасти нас.

Кроме того, этот древний и благородный старик по имени Билали говорил о ней как о Той, которая вечна. Что он имел в виду, называя ее так? Возможно, то, что она была очень старой и на нее неприятно смотреть? Это было бы для меня разочарованием…

И как она узнала, что мы приближаемся? Я не мог понять этого, и когда спросил капитана Робертсона, он просто пожал плечами и притворился, что этот вопрос его не интересует. Ничто не могло сдвинуть с места человека, который был погружен лишь в мысли о спасении своей дочери или о мести за нее в случае ее смерти, о своей любимой дочери, с которой он, по правде сказать, не всегда обходился хорошо.

Этот человек, потерявший интерес к жизни, стал настоящим маньяком, более того, религиозным маньяком… У него с собой была Библия, которую ему подарила мать, когда он был еще маленьким мальчиком, и он читал ее постоянно. Я часто видел его стоящим на коленях, а ночью он молился и громко рыдал. Вне всякого сомнения, ему удалось избавиться от увлечения алкоголем, и теперь инстинкты и кровь суровых контрагентов, из которых он происходил, все-таки взяли верх. Иногда это было даже хорошо, хотя временами я боялся, что он сойдет с ума. И конечно, как компаньон он более уже не подходил мне, все осталось в прошлом…

Перестав думать о бесполезных вещах и забыв о том, что люди Билали совершенно такие же, как те, с кем мы сражались, я заснул прямо у них под боком, как делаю это всегда, чтобы проснуться через час совершенно отдохнувшим. Ханс, когда я заснул, уже спал, свернувшись у моих ног, как желтая собака. Когда солнце начало пригревать, он поднял меня с криком: «Проснитесь, баас, они идут!»

Я вскочил, схватившись за ружье, потому что подумал, что на нас снова напали, но увидел Билали, который шел во главе процессии, несшей четыре пары носилок, сделанных из бамбука, с травяным пологом для тени. Носилки несли крепкие амахаггеры. Две пары носилок были предназначены для Робертсона и меня, другие — для раненых. Умслопогас, оставшиеся в живых зулусы и Ханс должны были идти пешком.

— Как вам удалось так быстро все сделать? — спросил я, оценив красивую и мастерскую работу.

— Мы не делали их, Бодрствующий в ночи, мы принесли их с собой в свернутом виде. Та, чье слово закон, посмотрела в свой бинокль и сказала, что нужно четверо носилок, кроме моих, вон те — двое для белых господ и двое для раненых чернокожих, отсюда и такое число.

— Да… — ответил я неуверенно, удивляясь тому биноклю, который дал той женщине такую информацию.

Перед тем как я смог задать еще один вопрос, Билали добавил:

— Я был бы рад сообщить вам, что мои люди поймали тех мятежников, которые осмелились напасть на вас, в самом деле восемь или десять из них были ранены вашими пулями или топорами, и мы предали их смерти так, как надо. — И он чуть улыбнулся. — Но, увы, остальные убежали чересчур далеко, и было слишком опасно преследовать их среди скал. Пойдемте сейчас, мой господин, потому что дорога крутая и опасная и мы должны двигаться быстро, если хотим засветло достичь древнего священного города, где живет Та, чье слово закон.

Объяснив все Робертсону и Умслопогасу, который сказал, что никому не позволит нести себя, как старую женщину или как тело на щите, и, проследив, чтобы раненые зулусы были хорошо устроены, мы с Робертсоном уселись в носилки, которые оказались очень удобными и легкими.

Затем, когда наши вещи уже были собраны крючконосыми носильщиками, которым мы были вынуждены доверять, хотя и несли сами свои ружья и часть снаряжения, мы отправились в путь. Сначала шли люди Билали, затем двигались носилки с ранеными, по обеим сторонам которых шли Умслопогас и три нераненых зулуса, затем носилки с Билали, затем мои, рядом с которыми бежал Ханс, затем носилки Робертсона и, наконец, оставшиеся амахаггеры и свободные носильщики.

— Теперь я вижу, баас, — сказал Ханс, просовывая на бегу голову за занавеску, — что вон тот белобородый никак не может быть вашим единородным отцом.

— Почему же? — спросил я, хотя все было и так очевидно.

— Потому что, баас, если бы это был он, он не заставил бы Ханса, о котором всегда думал так хорошо, бежать под палящими лучами солнца, как собаку, в то время как остальные едут в носилках, точно важные белые дамы.

— Чем нести чепуху, лучше береги дыхание, Ханс, — сказал я. — Мне кажется, нам предстоит еще долгий путь.

Путь нам действительно предстоял неблизкий. После того как мы подошли к склону холма, процессия замедлила ход. Мы начали наш путь около десяти часов утра, ведь битва, после которой прошло не так много времени, началась вскоре после рассвета, и было три часа дня, когда мы достигли основания крутого холма, что я заметил раньше.

Здесь, у подножия высокой каменной колонны, которую я видел несколько дней назад, мы остановились и съели оставшееся мясо. Амахаггеры довольствовались своей пищей, — казалось, она состояла из большого количества простокваши, называемой зулусами «маас», и крупных ломтей хлеба.

Я заметил, что это были очень любопытные люди. Они сидели молча, на их смелых лицах не было даже подобия улыбки. Каким-то образом мне удалось незаметно рассмотреть их. Робертсон был занят тем же, поскольку в один из редких моментов просветления он отметил, что они «не очень умны». Затем добавил:

— Спросите этого старого мудреца, который может быть одним из библейских проповедников, пришедших в нашу жизнь, что эти людоеды сделали с моей дочерью.

Я спросил. Вот что сказал Билали:

— Они увели ее с собой, чтобы сделать своей королевой, поскольку отреклись от своей собственной. Их королева обязательно должна быть белой женщиной. Скажи ему также, что Та, чье слово закон, будет бороться с ними и, может быть, вернет ее, если те не убьют ее первыми.

— О! — Робертсон повторил то, что я перевел ему. — Если не убьют ее первыми или еще хуже… — И опять погрузился в свое обычное молчание.

Мы снова отправились в путь, двигаясь прямо к отвесной черной скале высотой в тысячу футов или больше. Мы с Робертсоном спрыгнули с носилок, чтобы облегчить путь носильщикам. Билали, однако, остался в паланкине, его не интересовали неудобства других. Он лишь приказал взять еще носильщиков. Я не мог представить, как мы преодолеем эту гору. Похожая мысль возникла и у Умслопогаса, который посмотрел на нее и сказал:

— Если мы и заберемся наверх, Макумазан, думаю, что единственная, кого мы там увидим, — это маленькая желтая обезьяна. — И указал на Ханса своим топором.

— Если я это сделаю, — ответил тот с достоинством, потому что ненавидел, когда зулусы называли его желтой обезьяной, — будь уверен, что скину несколько камней на черного убийцу, который будет ползать под горой.

Умслопогас скорчил гримасу. Он обладал своеобразным чувством юмора и мог оценить шутку, даже если она была ему неприятна. Затем мы окончили разговоры, потому что скала была уже рядом с нами.

В конце концов мы подошли к горе, где, судя по всему, наше путешествие должно было закончиться. Однако внезапно из-за черной глухой стены впереди нас появился призрак высокого человека с огромным копьем, который был одет в белую одежду. Он хрипло окликнул нас и мгновенно оказался прямо перед нами, как и положено привидению, хотя мы не поняли, как он прошел. Вскоре тайне нашлось объяснение. Здесь в скале была расселина, невидимая даже с расстояния нескольких шагов, потому что ее внешний край проходил через внутреннюю стену горы. Это отверстие было не более четырех футов в ширину — обычная расщелина в горе, созданная титаническими сотрясениями в прошлые века. Поскольку это было обычное отверстие, далеко над ним можно было заметить слабую полоску света, идущую с неба, хотя сумрак был такой, что понадобились лампы. Один человек тут мог противостоять сотне — пока его не убьют. Это место охранялось — не только у входа, где появился воин, но и гораздо дальше, у каждого поворота кривой расселины. И черных охранников было много.

Вот в такое страшное место мы попали. Зулусам оно не понравилось, потому что они все-таки были светлыми людьми. Я заметил, что даже Умслопогас казался испуганным и немного отступил. Так же поступил Ханс, который со своей обычной подозрительностью ожидал подвоха, и я задумался, надо ли идти дальше, хотя решил, что дальше будет все более и более интересно. Лишь Робертсон казался равнодушным и устало тащился за человеком с лампой.

Старый Билали высунул голову из носилок и крикнул мне, чтобы я ничего не боялся, потому что никаких ловушек на дороге нет, но его голос звучал странно между узкими стенами невероятной высоты.

Около получаса или больше мы шли этой опасной дорогой, обходя углы и повороты, которые были настолько узки, что едва можно было пронести через них лишь одни носилки с ранеными. Потом расселина расширилась, и полоска света стала шире, поэтому лампы нам больше не понадобились.

Наконец мы подошли к концу расщелины и поняли, что стоим на маленьком плоскогорье. Позади нас на тысячи футов возвышалась каменная стена, а впереди и внизу — долина, круглая по форме и огромная по размеру, которая была окружена, насколько я мог видеть, той же каменной стеной. Судя по размерам, это было не что иное, как кальдера[383] огромного вулкана. И наконец, недалеко от центра долины находилось нечто похожее на город, хотя сквозь окуляры бинокля я мог видеть лишь огромные каменные стены, и то, что я считал домами, были более прочные постройки, чем те, что я видел в диких степях Африки.

Я подошел к носилкам Билали и спросил, кто живет в этом городе.

— Никто, — ответил он. — Хозяин мертв уже несколько тысячелетий, но Та, чье слово закон, сейчас расположилась здесь лагерем со своей армией. Туда мы и направляемся. Вперед, носильщики!

Мы с Робертсоном снова залезли в наши носилки, и носильщики двинулись вниз по холму довольно быстро, потому что дорога оказалась безопасной и очень хорошей. Весь остаток дня мы провели в дороге и к закату солнца достигли края долины, где остановились ненадолго, чтобы поесть. Свет луны был достаточно ярким, чтобы мы могли продолжить наше путешествие. Умслопогас подошел ко мне и сказал:

— Это настоящая крепость, Макумазан, никто не может проникнуть в нее, тем более что входные отверстия слишком малы.

— Да, — ответил я. — Но те, кто внутри, не могут выйти. Мы как быки в ловушке, Умслопогас.

— Это так, — ответил он. — Я уже думал об этом. Мы должны внимательно смотреть и запоминать все, что увидим.

Затем он вернулся к своим людям.

Закат в этом месте был совершенно потрясающим. Сначала необъятный кратер был наполнен светом, как чаша огнем. Затем, когда огромный шар оказался за западной частью стены, половина долины погрузилась в темноту, а тени поднимались над восточной частью, пока вся она не погрузилась во мрак. Оставался лишь отблеск, отражавшийся от ущелья и неба наверху, на нем играли странные огоньки. Наконец все погрузилось во тьму.

Но вот половинка луны вышла из-за облаков, и при ее серебряном неярком свете мы пошли вперед, через долину, гораздо медленнее, чем хотелось бы, потому что даже наши выносливые носильщики устали. Я не многое видел, но понял, что мы идем через ухоженные поля, судя по высоте растений. Без сомнения, на такой почве, удобренной лавой, должен расти хороший урожай. Один или два раза мы пересекали ручьи.

В конце концов, уставший и убаюканный качанием носилок и низкими голосами перекликающихся между собой носильщиков, понявших, что они уже дома и ничто им не угрожает, я задремал. Когда я проснулся, то увидел, что носилки стоят на земле, и услышал голос Билали:

— Выходите, белые господа, и подходите со своими друзьями, черным воином и желтым человеком, которого зовут Светоч во мраке. Та, чье слово закон, хочет видеть вас, перед тем как вы поедите и ляжете спать. Она не любит ждать. Не бойтесь за остальных: их накормят и предоставят место для отдыха до вашего возвращения.

Глава 12

БЕЛАЯ ВЕДЬМА
Я выпрыгнул из носилок и передал остальным, что сказал белобородый старик. Робертсон не хотел идти. Он отказывался до тех пор, пока я не предположил, что такое поведение может настроить королеву против нас. Умслопогас оставался равнодушным, не веря, как он подчеркнул, в правительницу-женщину.

Только Ханс, хотя и был уставшим, согласился, правда с неохотой. Факт, означающий, что у него были мозги и любопытство, превышающие уровень обезьяны, на которую он так походил внешне: он захотел увидеть королеву, о которой говорил Зикали.

В конце концов мы все-таки двинулись в путь, сопровождаемые Билали и людьми, несшими светильники. Их свет указывал, что мы идем между домами — или, во всяком случае, стенами, которые были когда-то домами, — а впереди виднелась улица.

Проходя под чем-то вроде арки или портика, мы вошли во двор с колоннами, но без крыши, поскольку я мог видеть звезды над головой. В конце двора виднелось здание, дверной проем в нем был завешан циновками, внутри все было освещено лампами, и по всей длине на равном расстоянии стояли охранники с длинными копьями.

— О баас, — сказал Ханс с тревогой, — это ловушка.

Умслопогас глядел вокруг с подозрением, держа руку на рукоятке топора.

— Помолчи, — ответил я. — Вся эта гора — сплошная ловушка, одной больше, одной меньше — дела не меняет, а у нас с собой оружие.

Проходя между двойной линией охранников, которые стояли без движения, как статуи, мы подошли к любопытным занавескам, висевшим в конце длинного холла. Я далеко не знаток, но все же понял, что они были сделаны из дорогого цветного материала, вышитого золотыми нитями. Перед этими занавесками Билали сделал нам знак остановиться.

Тихо обсудив что-то с человеком, скрывающимся за занавеской, он исчез за ними, оставив нас одних на несколько минут. Наконец они открылись, вышла высокая элегантная женщина восточного вида в арабской одежде и пригласила нас войти. Она не разговаривала и не отвечала на мои вопросы, когда я пытался заговорить с ней, что было не очень понятно. Лишь потом я узнал, что она немая. Мы вошли, и я поразился роскоши, с которой была обставлена комната.

В дальнем конце зала находилось не очень большое помещение, освещенное лампами, свет которых падал со стен, украшенных скульптурами. Все выглядело так, словно когда-то это был большой внутренний двор или святилище, поскольку в центре его стоял помост, где когда-то могли помещаться трон или статуя бога. Но сейчас на этом помосте стояло ложе, на котором сидела богиня!

Она была статная и стройная, одета в ярко-белые ткани и искусно ими задрапирована, однако ее одежда больше открывала, чем скрывала ее великолепные формы. Из-под вуали, которая была похожа на фату невесты, выглядывали две очень длинные черные косы, на кончике каждой виднелось по большой жемчужине. С одной стороны от королевы стояла высокая женщина, похожая на ту, что провела нас через занавески, а с другой на коленях стоял Билали.

Сидящая женщина была также величественна, как настоящая королева, когда ее рисуют художники, хотя ее фигура была значительно более благородной, чем у любой королевы, которых я встречал. Вокруг нее, казалось, витала какая-то тайна, окутывающая ее, как вуаль. От нее исходила еще и некая притягательная сила, и ни вуаль, ни другое покрывало не могли скрыть ее — по крайней мере, для моего воображения. Своим дыханием она тоже источала власть. В воздухе витало что-то такое, что бывает перед штормом.

Мне казалось, что эта власть не вполне человеческая и идет свыше, она будто призвана склонять странника к земле.

Сказать по правде, хоть я и сгорал от любопытства, которое росло во мне час от часа, и ощущал себя очень довольным, что предпринял это путешествие со всеми его невзгодами, в тот момент я ужасно испугался, настолько, что хотел повернуться и убежать. С самого начала я чувствовал, что присутствую перед неземной совершенной женской красотой, которая отличается от нашей земной красоты.

Что это была за картина! Она сидела, величавая и тихая, как совершенная мраморная статуя, лишь ее грудь поднималась и опускалась под белой одеждой, показывая, что она живая и может дышать, как все. Об этом же говорили и ее глаза. Сначала я не мог разглядеть их через вуаль, но то ли потому, что я привык к свету, или оттого, что они сияли как звезды, далекие и прекрасные, я смог увидеть их. Это были большие, темные, прекрасные очи, глубокого синего оттенка. Казалось, они смотрят сквозь тебя и выше. Ее глаза были подобны окнам, через которые свет идет изнутри. Свет духа.

Я оглянулся, чтобы посмотреть, производит ли увиденное такой же эффект на моих товарищей. Ханс упал на колени, его руки сплелись в молитве, а его маленькое уродливое лицо напомнило мне голову рыбы, которую вытащили из воды и которая вот-вот умрет от избытка воздуха. Робертсон, выведенный из состояния оцепенения, смотрел на царственную даму с открытым ртом.

— Боже, — сказал он, — кажется, я возвращаюсь к жизни. Ее черты прекрасны. Я чувствую это нутром.

Умслопогас стоял величественный и мрачный. Его руки лежали на рукоятке топора, он также пристально смотрел на трон, кровь пульсировала на коже, которая затягивала рану в его голове.

— Бодрствующий в ночи, — сказал он мне своим глубоким голосом, переходя на шепот, — в ней власть не одной женщины, а всех женщин. Под ее одеждой я вижу красоту той, которая «ушла высоко», Лилия, которая навсегда потеряна для меня. Ты не чувствуешь этого, Макумазан?

Когда он произнес эту фразу, я сразу все понял. Я чувствовал подобное и раньше, хотя эмоции не позволяли мозгу вовремя анализировать происходящее. Я смотрел на прекрасные драпированные формы и видел: в ней было несколько женщин. Я не встречал никого подобного именно этой женщине, хотя впоследствии узнал ее достаточно хорошо, во всяком случае достаточно, чтобы заинтриговать меня. Странным было то, что в этой галлюцинации личности частично совпадали, пока наконец я не начал думать, не являются ли они одним и тем же существом, проявляющим себя в разных формах, как лучи разного цвета падают из одного кристалла и при этом меняются. Однако мой бедный ум не в состоянии это выразить так, как бы мне этого хотелось. Без сомнения, это была сила внушения и игра ума той, которая сидела перед нами.

В конце концов она заговорила, и ее голос зазвучал, как серебряные колокольчики над водой в торжественной тишине. Он был низкий и сладкий, так что в первый момент мои чувства притупились и сердце, казалось, остановилось. В первую очередь она обращалась ко мне.

— Мой слуга сказал мне, — она слегка повернула голову к Билали, который стоял на коленях, — что ты, которого зовут Бодрствующий в ночи, понимаешь язык, на котором я говорю. Это так?

— Я понимаю арабский достаточно хорошо, изучал его на Восточном побережье и в Аравии в прошлые годы, но ваш арабский… о… — Я замолчал.

— Называй меня Хейя, — бросила она. — Это мой титул, который означает, как ты знаешь, Она, или женщина. Если вам не нравится это имя, называйте меня Айша. Я буду рада снова услышать имя из уст человека моего цвета кожи и благородной крови.

Я покраснел от комплимента и повторил с довольно глупым видом:

— Я говорю на несколько другом арабском, чем тот, что используешь ты, о Айша.

— Я думала, что звучание этого имени понравится тебе больше, чем Хейя, хотя потом я научу тебя произносить его. Есть ли у тебя другое имя, которое может идти раньше главного?

— Да, — ответил я. — Аллан.

— О Аллан, расскажи мне об этих людях. — И она показала на моих приятелей взмахом руки. — Потому что я подозреваю, что они не говорят по-арабски. Или лучше я буду говорить, а ты скажешь, права я или нет. Вот этот человек, — и она кивнула в сторону Робертсона, — чувствует себя смущенным. Это пробуждает в нем цвет, который ты не видишь, этот цвет призывает к мести, хотя мне кажется, что в настоящий момент он хочет чего-то другого, того, чего, насколько я знаю, хотят все мужчины и что разрушает их. Человеческая натура не изменилась, Аллан, вино и женщины — древние ловушки. Для него достаточно. Маленький желтый человек меня боится, как и все вы. В этом величайшая власть женщины, хотя она слабая и нежная, все мужчины ее боятся, потому что настолько глупы, что не могут ее понять. Для них миллионы лет она остается загадкой, а для нас все неизвестное — страшно. Ты помнишь римскую пословицу, которая выражает это кратко и понятно?

Я кивнул, потому что латынь была одной из тех наук, которым отец научил меня еще в молодости.

— Хорошо. А этот маленький дикий человек, похожий на обезьяну, от которой мы все произошли… Но ты знаешь ли это, Аллан?

Я снова кивнул и сказал:

— Эти диспуты идут уже очень давно, Айша.

— Да, они начались в мое время, и мы продолжим их позднее. И все-таки он ближе к обезьяне, чем ты или я. Я думаю, что у него есть свои преимущества — он хитрый и дружелюбный и любит всех вокруг. Ты понимаешь, Аллан, что любовь есть во всем?

Я сказал, что все зависит от того, что вкладывается в это слово. На что она ответила, что объяснит мне позднее, когда у насбудет время, а потом добавила:

— Эта маленькая желтая обезьяна понимает, что ей надо преданно служить тебе, или мне так только кажется? Ты расскажешь мне об этом когда-нибудь. А теперь о твоем спутнике — Черном человеке. Я думаю, что это воин из воинов, такой, какие бывали в старые времена, если он не дикарь. Хотя, поверь мне, Аллан, дикари часто лучше. Кроме того, все мы в сердце дикари, даже ты и я. Культура — это лишь прикрытие, чтобы спрятать нашу истинную природу, и часто она становится ядом. Думаю, что во время сражения его топор погружается глубоко, и погрузится еще глубже. Правильно ли я поняла этих людей, Аллан?

— Неплохо, — ответил я смиренно.

— Просто я так думаю, — раздался ее певучий смех. — Хотя в этом месте я становлюсь глупой и бесполезной, как ржавый меч, которым не пользуются. Теперь вы можете отдохнуть. Завтра мы с тобой поговорим наедине. Ничего не бойтесь, вы в безопасности, вас охраняют мои рабы, а я наблюдаю за ними. Итак, прощайте, до завтра. Теперь идите, ешьте и спите, как должны делать все, кто существует на этой земле и цепляется за нее, чтобы выжить. Билали, проводи их. — И она махнула рукой, показав, что аудиенция закончена.

При этом знаке Ханс, который все еще был не в себе, вскочил с колен и прошмыгнул сквозь занавески. Робертсон последовал за ним.

Умслопогас постоял мгновение, повернулся, высоко поднял топор и прокричал «Байете!», после чего повернулся и тоже ушел.

— Что значит это слово, Аллан? — спросила Айша.

Я объяснил, что это приветствие, с которым воины-зулусы обращаются только к своему королю.

— Разве я не говорила, что дикари лучшие из лучших? — воскликнула она со смехом. — Белый человек, твой приятель, не приветствовал меня, а черный знает, когда стоит перед женщиной-королевой.

— В нем тоже течет королевская кровь, — заметил я.

— Если так, мы похожи, Аллан.

Я глубоко поклонился ей так галантно, как только мог. Она впервые поднялась — и оказалась очень высокой и внушительной — и поклонилась мне в ответ.

После этого я пошел искать остальных моих спутников по другую сторону занавеса, однако Ханс успел даже пробежать через длинный узкий холл за циновку в его конце.

Мы с достоинством проследовали за Билали через двойные ряды охраны, которая подняла копья, когда мы проходили мимо них. Там мы снова встретили Ханса, он все еще был чем-то испуган.

— Баас, — сказал он мне, когда мы проходили среди колонн зала, — в своей жизни я видел много ужасных вещей и стоял к ним лицом к лицу, но никогда не был так напуган, как перед этой Белой колдуньей. Баас, я думаю, что она дьявол, о котором ваш преподобный отец говорил так много. Или его жена.

— Если так, Ханс, — отвечал я, — то дьявол не так черен, как его рисуют. Но я советую тебе быть осторожным в разговорах, потому что стены имеют уши.

— Не имеет значения, кто и что говорит, баас, потому что она читает слова задолго до того, как они слетают с губ. Я чувствую, что она присутствует в этой комнате. Будьте осторожны, господин, иначе она похитит ваш дух и вы в нее влюбитесь. Подозреваю, что она вовсе не красавица, иначе зачем ей прятать лицо под вуаль? Кто видел, как красивая женщина сует голову в мешок, господин?

— Может быть, она делает это, потому что слишком красива, Ханс, и боится, что сердца мужчин, которые смотрят на нее, растают.

— О нет, баас, все женщины хотят растопить мужские сердца, кто больше, кто меньше. Иногда кажется, что у них в голове совсем иные мысли, но они не думают ни о чем другом, пока не становятся старыми и уродливыми, и лишь тогда забывают о своих чарах.

Ханс продолжал молоть чепуху, возвращаясь, насколько я мог понять, по той же дороге, по которой мы пришли. Мы дошли до наших жилищ, где нас ждала приготовленная еда — жареная козлятина, кукурузные лепешки и молоко, а также кровати для двух белых людей, покрытые кожаными накидками и шерстяными одеялами.

Нас поместили в комнаты в доме, построенном из камня. Его стены когда-то были расписаны. Крыши не было, так что мы могли видеть звезды над головой, но, поскольку воздух был очень свежим и одновременно теплым, это было скорее преимуществом, чем недостатком. В самой большой комнате поместились мы с Робертсоном, в других — Умслопогас и зулусы, а в третьей лежали раненые.

Когда Билали показывал нам наше убежище при свете лампы, то долго извинялся, что оно не самого лучшего качества, потому что место это находится в развалинах, а строить что-то новое нет времени. Он добавил, что мы можем спать без опасений, потому что нас охраняют и никто не осмелится причинить вред гостям Той, чье слово закон. На нее мы, по словам Билали, произвели прекрасное впечатление. Затем он поклонился, сказав, что вернется утром, и оставил нас.

Мы с Робертсоном сели на лавки, чтобы поесть, но он казался настолько погруженным в свои воспоминания и грустные мысли, что я так и не смог втянуть его в разговор. Единственное, что он сказал, — это то, что мы попали в странную компанию и те, кто обедает с Сатаной, должны иметь длинные ложки. Выразив свои опасения в этой фразе, он упал на кровать, громко помолился в своей обычной манере «о защите от колдунов и колдуний» и заснул.

Перед тем как лечь, я навестил Умслопогаса, чтобы проверить, все ли хорошо у него и его людей. Я увидел, что он стоит у дверного порога и смотрит на звездное небо.

— Приветствую тебя, Макумазан, — сказал он. — Ты, белый и мудрый, и я, черный воин, мы с тобой видели много странностей под солнцем, но никогда не видели такого, как сегодня ночью. Кто и что это такое, Макумазан?

— Я не знаю, — ответил я. — Но жизнь стоит того, чтобы увидеть ее, даже под вуалью.

— И я не знаю, Макумазан. Или нет — чувствую, потому что мое сердце подсказывает мне, что эта женщина — величайшая из всех колдуний, и ты должен охранять свой дух, чтобы она не украла его. Если бы она не была колдуньей, то напомнила бы мне Наду Лилию, которая была моей женой, когда я был молод, потому что на ней были те же белые одежды, и, несмотря на другой язык, на котором говорит эта женщина, мне было странно слышать шепот Нады, той Нады, которая ушла от меня дальше, чем вон те звезды. Очень хорошо, что на твоей груди надет Великий талисман, потому что он защитит тебя от вредного влияния чужих сил.

— Зикали тоже принадлежит к этому племени, — засмеялся я. — Хотя смотреть на него менее приятно. Я не боюсь их. И если она не просто некая белая женщина, которая скрывает себя под вуалью, я надеюсь узнать от нее много мудрых мыслей.

— Да, Макумазан, такую мудрость, которую дают лишь духи и мертвые.

— Может быть, но мы ведь и пришли сюда, чтобы пообщаться с духами из прошлого, не так ли?

— О, — ответил Умслопогас. — Все это и еще войну — вот что мы должны найти здесь. Только я думаю, что битва будет сначала, потому что духи и мертвые могут околдовать меня и забрать мои силу и мужество.

Потом мы расстались, и я, слишком уставший даже для того, чтобы думать, прилег на свою кровать и тут же заснул.

Я проснулся, когда солнце было уже высоко, от громкой молитвы Робертсона, которая уже, признаюсь, начала действовать мне на нервы. Молитва, по-моему, это личный разговор между человеком и его Создателем, минуя церковь, кроме того, мне совершенно не хотелось слышать обо всех грехах Робертсона, которых, как оказалось, было очень много. Не очень хорошо заниматься самобичеванием, не думая при этом о других людях, если только вы не священник и не умеете делать это профессионально.

Я вскочил, чтобы пойти и умыться, но столкнулся со старым Билали, который стоял в дверях, наблюдая за Робертсоном с огромным интересом и поглаживая свою белую бороду.

Он приветствовал меня вежливым поклоном и сказал:

— Скажи своему приятелю, что нет никакой необходимости падать на колени и подчиняться Той, чье слово закон, когда он не находится рядом с ней. И даже тогда он должен хранить молчание, потому что такой странный язык, на котором он молится, может напугать ее.

Я рассмеялся и ответил:

— Он не молится Той, чье слово закон. Он молится Тому Великому, Который на Небесах.

— В самом деле, Бодрствующий в ночи? Здесь мы знаем только одну великую, которая на земле, хотя, наверное, она иногда посещает и небеса.

— Неужели? — спросил я с сомнением в голосе. — Билали, не покажете ли вы мне место, где я мог бы помыться?

— Все готово, — ответил тот. — Пойдем со мной.

Я приказал Хансу, который прихватил ружье, последовать за мной с одеждой и мылом, которое, к счастью, у нас еще оставалось. Мы пошли по дороге вдоль каменных домов, окруженных сплошными развалинами справа и слева.

— Кто такая эта ваша королева, Билали? — спросил я, пока мы шли. — В ней явно отсутствует кровь амахаггеров.

— Спроси ее об этом сам. Я не могу ничего сказать тебе. Все, что я знаю, — это то, что могу проследить свое происхождение на десять поколений назад и мой десятый предок говорил на смертном одре своему сыну, что королева существовала всегда и, когда он был молодой, она уже управляла этими землями больше лет, чем месяцев в жизни.

Я остановился и уставился на него, потому что ложь была такой очевидной, что лишила меня дара речи. Увидев мое неверие, Билали холодно продолжил:

— Если сомневаешься, спроси у нее сам. А вот здесь ты можешь помыться.

Он провел меня через сводчатый дверной проем и дальше туда, где, очевидно, была купальня, похожая на римские постройки, которые я видел когда-то. Она была размером с большую комнату, сделана из мрамора, с наклонной крышей от трех до семи футов высоты, а вода стекала по большим трубам. Вокруг нее были открытые комнаты, которые купальщики использовали в качестве раздевалок. В коридоре стояли разрушенные статуи, а в конце его было некое подобие алькова, который защищал от солнца и погоды, однако руки у некоторых статуй отсутствовали (некоторые я видел лежащими на дне ванны). Одна из статуй изображала обнаженную молодую женщину, приготовившуюся прыгнуть в воду, — это была прекрасная работа. Даже трепетная улыбка на лице девушки выглядела очень естественно. Эта статуя позволила мне выяснить две вещи. Во-первых, то, что купальня использовалась женщинами, а во-вторых, то, что люди, строившие ее, принадлежали к высокой цивилизации, кроме того, это была западная раса, поскольку нос девушки был семитского типа, а губы — полные и прекрасной формы. К тому же ванна была настолько чистой, что я думаю, ее специально готовили для нас или других купальщиков. На полу я обнаружил решетки и обломки глиняной посуды, — вероятно, в те дни воду нагревали посредством топки.

Остатки древней цивилизации восхитили Ханса еще больше, чем меня, поскольку он никогда не видел ничего подобного. Это показалось ему настолько странным, что он не преминул сообщить мне, будто видит творение рук ведьмы. Тем не менее я принял столь необходимую мне ванну. Даже Ханс был вынужден последовать моему примеру — я редко видел это раньше — и, усевшись в самую мелкую часть ванны, побрызгал себя водой.

Затем мы вернулись домой, где нас ждал замечательный завтрак, который принесли нам высокие молчаливые женщины. Они рассматривали нас краешком глаза, но не проронили ни слова.

Вскоре после того, как я закончил есть, снова появился исчезнувший было Билали и сказал, что Та, чье слово закон, желает меня увидеть, чтобы поговорить. И я должен пойти к ней один.

Навестив раненых, которые, казалось, шли на поправку, я отправился в гости, сопровождаемый Хансом с его ружьем, прихватив с собой лишь револьвер. Робертсон хотел составить мне компанию, потому что не горел желанием остаться наедине с зулусами в этом странном месте, но Билали не позволил ему. Когда тот начал настаивать, два огромных охранника вышли вперед и угрожающе скрестили свои копья перед ним. К счастью, капитан отступил и ушел в дом.

По той же тропинке, что и прошлой ночью, мы выбрались к разрушенной улице. Она была лишь воспоминанием о том, что когда-то считалось великим городом. Мы подошли к довольно большому сводчатому проходу, утопающему в зарослях. По запаху и цвету я узнал желтофиоль; также здесь росли лук-порей и камнеломка.

Ханса остановили охранники, и Билали объяснил ему, что он должен дожидаться моего возвращения, чему тот с неохотой повиновался.

Я зашел в узкий проход, сопровождаемый молчаливыми как статуи охранниками, и приблизился к занавескам в конце коридора. По знаку Билали, который не был расположен говорить в таком месте, я остановился и стал ждать.

Глава 13

СТРАННАЯ ИСТОРИЯ
Несколько минут я стоял перед занавесками, пока какая-то сила вроде электричества, разлитого в воздухе, не пронзила мои кости. Возможно, я был сильно возбужден и поэтому воспринимал все слишком обостренно. Я был уже готов к тому, чтобы спросить своего сопровождающего, почему он не объявляет о нашем приходе, а стоит здесь, как свинья перед закланием, да еще с глазами, закрытыми как будто при молитве или медитации, как вдруг занавески дрогнули и как из-под земли возникла одна из тех высоких женщин, которых мы видели прошлой ночью. Она некоторое время изучающе смотрела на нас, затем дважды взмахнула рукой — один раз вперед, второй раз по направлению к Билали, как бы давая ему знак уходить. Он тут же удалился довольно быстро, а женщина поклонилась мне, приглашая следовать за ней.

Я повиновался, прошел сквозь толстые занавески, которые она открывала передо мной, и вскоре обнаружил, что стою в той же покрытой крышей комнате со скульптурами, в которой мы уже побывали. Только сейчас в ней не было ламп, поскольку свет проникал из невидимого отверстия над нами и падал на помост, а также на ту, которая сидела на этом помосте.

Да, это была сама королева, в своих белых одеждах и вуали. Она была центром небольшого круга света. Удивительное зрелище, потому что в ней было нечто не от мира сего, что-то, что восхищало и пугало меня одновременно. Она сидела так же, как статуя, над которой не властно время, а рядом с ней, еще более молчаливые, стояли две стройные женщины, вероятно ее служанки.

В воздухе витал какой-то слабый сладкий аромат, который действовал на меня как гашиш. Мне кажется, что он исходил прямо от нее или от ее одежды, потому что я не видел зажженных свечей. Она не произнесла ни слова, хотя я чувствовал, что она приглашает меня подойти к ней поближе, и двинулся к ней. Я шел до тех пор, пока не наткнулся на резное кресло, которое стояло как раз под помостом, затем сел без разрешения.

Айша долго рассматривала меня, ее взгляд скользил по мне от головы до ног, казалось, что она смотрит сквозь меня, как будто хочет разглядеть самую суть. Затем она ожила, взмахнув обеими руками какими-то плавающими движениями, и женщины справа и слева от нее ушли, словно растворились в воздухе.

— Садись, Аллан, — сказала она. — И давай поговорим, потому что я думаю, что нам есть что сказать друг другу. Хорошо ли ты спал? И как поел — хотя я думаю, что еда была слишком грубой. Была ли приготовлена для тебя ванна?

— Да, Айша, — ответил я сразу на все три вопроса, добавив, поскольку не знал, что еще сказать: — Мне кажется, что я побывал в очень древней купальне.

— Когда я видела ее в последний раз, — промолвила Айша, — она была достаточно хороша, статуи, украшавшие ее, созданы скульптором, который видел красоту в своих мечтах. Но за две тысячи лет или больше — время сильно все разрушает, — без сомнения, все в этом мертвом месте превратилось в руины.

Я закашлялся, чтобы скрыть возглас недоверия, который готов был сорваться с моих губ, и ответил вежливо, что две тысячи лет — это, конечно, большой срок.

— Когда ты говоришь одно, Аллан, а думаешь другое, твой арабский не в силах помочь тебе, он даже более слабый, чем обычно, и не может прикрыть твои мысли.

— Может быть, и так, Айша, потому что я изучал этот язык, как и многие наречия Черной Африки, лишь по устной речи простых людей. Мой родной язык — английский, если бы ты была с ним знакома, мы поговорили бы на нем.

— Я не знаю английского, потому что, без сомнения, этот язык возник, когда я покинула мир. Может быть, позднее ты научишь меня ему. Ты сердишь меня, а этого делать не следует, потому что не веришь ни одному слову, которое слетает с моих губ, и не говоришь об этом.

— Как я могу поверить, Айша, истории о купальне, которой две тысячи лет, если сто лет — это уже много для жизни мужчины? Прости меня, если я сомневаюсь в том, что считаю с твоей стороны большим преувеличением.

Тут я подумал, что сейчас она вспылит, и пожалел о сказанном. Но она не разозлилась.

— Надо иметь смелость так нагло упрекать меня во лжи. Но мне нравится твое мужество, — сказала она. — Передо мной так долго пресмыкались! Я знаю, что ты много пережил в эти дни, поскольку слышала, как ты сражался вчера, и еще узнала кое-что о тебе. Я думаю, мы будем друзьями, но не более того.

— Чего же «более» я должен хотеть? — спросил я невинно.

— Ты снова лжешь, — сказала она. — Ты знаешь очень хорошо, чего хочет мужчина, который видит красивую женщину, не думая о том, нравится ли он ей. По его мнению, она должна прийти к нему и любить его, если она молода.

— Но это невозможно, если она прожила две тысячи лет. Тогда она предпочтет надеть вуаль, — сказал я вежливо, желая избежать спора, в который она хотела меня втянуть.

— Ах, — отвечала она. — Я думаю, что эти мысли в твой ум вложил тот маленький желтый человек, которого зовут Светоч во мраке. Не волнуйся, у меня много шпионов, он правильно угадал. Значит, женщина, которая прожила две тысячи лет, должна быть страшной и морщинистой? Печать молодости и красоты должна исчезнуть с ее лица? Здесь ты прав, мудрый человек. Очень хорошо. Ты заставляешь меня предпринять то, чего я не хотела бы делать, и сорвать плод с дерева любопытства, которое так быстро выросло в твоем сердце. Посмотри, Аллан, и скажи, я сейчас выгляжу старой и морщинистой, даже если прожила две тысячи лет на земле или даже больше?

Она подняла руки и приподняла свою вуаль, так что на мгновение — но только на мгновение — ее лицо освободилось от белой пелены, после чего вуаль снова закрыла его.

Если бы кресло было чуть менее устойчивым, я бы упал с него. Потому что то, что я увидел, невозможно описать, во всяком случае мне. Это была вспышка красоты.

Каждый мужчина мечтает о некой совершенной красоте, основывая свои чаяния, может быть, на идеале женщины, которую он когда-то повстречал, или на виденных им фрагментах греческих статуй плюс, конечно, воображение. Я видел красоту, помноженную на десять. Я повторюсь, что описать ее невозможно.

Я не знаю, какой формы были ее нос или губы, потому что все, что я помню совершенно точно, — это блеск ее глаз, который я увидел под вуалью еще прошлой ночью. Они были волшебными, эти глаза. Мне показалось, что это больше чем глаза, если можно так выразиться. Это было окно души, из которого глядели мысль, величие и мудрость, была в нем и тайна, которую мы привыкли видеть или представлять в женщине.

И позвольте мне заметить еще кое-что. Если это прекрасное создание думало, что блеск ее глаз сделает меня ее рабом, заставит влюбиться, или как это там еще называется, она должна была глубоко разочароваться, поскольку такого эффекта она на меня не произвела. Это на самом деле пугало, и все мои чувства были поглощены этим, потому что я ощущал присутствие чего-то нечеловеческого, чего-то чуждого для меня как для мужчины, того, чего я должен был бояться и обожать, как восхищаются всем божественным. Но смешивать это я не хотел. Я даже не знал, божественно ли это? Я только знал, что это не для меня, это все равно что я попросил бы звезду сиять в моей походной лампе…

Я думаю, что она почувствовала это, ее удар прошел мимо, как говорят французы, если она в тот момент хотела произвести на меня впечатление. В этом я не уверен, потому что голос ее изменился, стал холодней, когда она со смехом сказала:

— Ты признаешь теперь, Аллан, что женщина может быть старой и оставаться красивой и без морщин?

— Я признаю, — пробормотал я, хотя меня била такая дрожь, что я с трудом произносил слова. — Признаю, что женщина может быть прекрасной и любимой гораздо больше, чем способен вообразить мужской ум, несмотря на возраст, о котором я не знаю ничего. Должен поблагодарить тебя, Айша, за то, что ты показала мне красоту, скрытую под вуалью. Теперь я не боюсь побеспокоить тебя в той манере, какую ты видела много лет назад. Так мужчина видит луну, которая серебряным светом сияет в ночном небе.

— Луна! Как странно, что ты сравниваешь меня с луной, — сказала она. — Знаешь ли ты, что Луна была великой богиней в Древнем Египте, а ее имя было Исида[384], — и что у меня общего с ней? Может, ты был там и знаешь, поскольку большинство из нас живет всего один раз. Я должна подумать об этом. Кроме того, не все думают так, как ты, Аллан. Многие, наоборот, любят и ищут божественное.

— Может быть, Айша, но я не стремлюсь к этому. Если бы стремился, наверное, получил бы то, что хотел.

— Ты мудрый человек, — сказала она не без уважения в голосе. — Мотыльки не единственные, кто боится пламени, — оно жжет всех. Я думаю, что ты обжигал крылья и знаешь, что огонь ранит. Теперь я вспоминаю, что слышала о трех вспышках любви, через которые ты прошел, Аллан, хотя все твои любимые женщины теперь мертвы или сияют где-то в другом месте. Две погребены в твоей юности, когда некая леди пыталась спасти тебя. Это была великая женщина, не так ли? А третья — она была действительно огнем, к тому же рыжая. Как ее звали? Я не могу вспомнить, но, по-моему, это связано с ветром… Да, с причитанием ветра.

Я смотрел на нее во все глаза. Неужели снова раскопали тайну Мамины в сердце Африки?

И как, ради всего святого, она могла узнать о Мамине?

Может быть, она спрашивала Ханса или Умслопогаса? Нет, это просто невозможно, ведь она видела их только в моем присутствии.

— Возможно, — продолжала она с хитринкой в голосе, — ты снова не поверишь, Аллан, чей циничный ум закрыт для новой истины. Показать тебе лица этих трех? Я могу. — И она взмахнула рукой в направлении некоего предмета, который стоял справа от нее в тени, — он выглядел как хрустальная чаша. — Ты, кто знает их слишком хорошо, поверишь, что я взяла эти картинки из твоей души? Но возможно, одно лицо возникнет, и это будет странно для тебя.

«Леди Рэгнолл, может быть?» — мелькнуло у меня в голове.

— Может быть, ты слышал, Аллан, что не все мудрецы видны воочию земным людям и не все находятся во плоти. Они разделены на составные части, каждая из которых ходит по земле в различных формах, как фрагмент жизненного круга, который никогда не разорвется и снова должен соединиться в конце концов?

Я вежливо покачал головой, потому что слышал это впервые.

— Тебе, Аллан, еще столько всего надо узнать, хотя, без сомнения, некоторые считают тебя мудрецом, — продолжала она все тем же таинственным голосом. — Я знаю, что эта доктрина строится на «камне правды». Также, — добавила она, изучая меня с минуту, — в твоем случае эти три женщины не создали единый круг. Я думаю, что есть еще четвертая, которая пока незнакома тебе, хотя ты можешь ясно различить ее в остальных.

Я тяжело вздохнул, представляя, что она намекает на себя, что было глупо с моей стороны, потому что она прочитала мои мысли и кисло усмехнулась.

— Послушай… — снова сказала она. — Даже если моя история покажется тебе невероятной, не прерывай ее и не смейся, потому что я могу рассердиться. И тогда тебе не поздоровится. Я ведь из тех женщин, Аллан, которые подчиняют себе секреты природы.

Здесь я почувствовал непреодолимое желание спросить, какие же это секреты, но решил пока придержать язык.

— К счастью, эти секреты сохранили мою молодость и красоту на многие века. Кроме того, в прошлом, как будто в наказание за мои грехи, я прожила другие жизни. И воспоминания о них остались со мной. В своем последнем рождении я была арабской женщиной королевской крови, наследницей царей Востока. Там я погрузилась в самую глубину восточной экзотики и управляла людьми, а ночами собирала мудрость от звезд и духов земли и воздуха. В конце концов я устала от них, и мои приближенные слишком устали и подумывали о том, чтобы избавиться от меня, потому что, Аллан, я ничего не значила для мужчин, хотя они сходили с ума от моей красоты и убивали друг друга из ревности. Более того, враги пошли войной на мой народ, надеясь взять меня в плен и сделать женой одного из своих царей. Итак, я покинула их с огромным грузом золота и бриллиантов, взяв с собой святого человека, моего господина. Вместе с ним мы прошли по миру, изучая разные народы и их обряды. В Иерусалиме я осталась, чтобы изучить Иегову, который был или есть их Бог.

В Пафосе на острове Читим я провела некоторое время, потому что их народ считал меня Афродитой[385], вернувшейся на землю, и поэтому почитал меня. Именно по этой причине, а также потому, что своим появлением я оскорбила Афродиту, она приказала слугам проклясть меня, сказав, что ее проклятие будет лежать на мне века и мне будет тяжелей, чем любой женщине, которая живет в этом мире.

Это была страшная сцена, — вспоминала она. — Я имею в виду проклятие, потому что на каждое ее слово я отвечала двумя словами. И я приказала их главному жрецу доложить своей богине, что я буду жить на земле очень долго, в то время как ее уже не будет и о ней все забудут. Потому что в этот час я была выражением духа пророчества. И хотя проклятие со временем потеряло свою силу, Афродита имела власть, потому что существовала под разными именами по всему миру. Скажи мне, Аллан, где-нибудь в мире ей еще поклоняются?

— Нет, только ее статуям, потому что они очень красивы, хотя Любви поклоняются всегда.

— О да! Кто может знать это лучше, чем ты, Аллан, если то, что говорил о тебе Зикали, правда, которую он воплотил в тех снах, что я видела благодаря ему. Теперь о статуях. Я видела некоторые из них, поскольку их автором был некий мастер из Греции. Я ведь говорила ему, что он может найти и лучшую модель. Когда-то я была такой моделью. Если эта статуя еще существует, она должна быть самой известной, хотя Афродита и разрушила ее в порыве ревности. Хорошо, ты расскажешь мне про эти статуи позднее, на моей же был знак на левом плече, похожий на родинку, но камень не был совершенным, в отличие от моей плоти. Я могла бы продемонстрировать тебе ее, если бы ты захотел.

Посчитав, что лучше не вступать в дискуссию по поводу плеча Айши, я промолчал, а она продолжала свое повествование.

— Потом я отправилась в Египет и там, чтобы избежать мужчин, одаривавших меня своими взглядами и приставаниями, а также чтобы обрести мудрость, я поступила на службу к богине Исиде, королеве небес, желая навсегда остаться невинной. Вскоре, пользуясь ее величайшей властью на Ниле, общалась с богиней и разделила ее власть, поскольку, считая меня своей дочерью, она ничего не скрывала от меня. Случилось так, что фараоны только носили скипетры, а я реально управляла Египтом и привела его и Сидон[386] к падению — не важно как и почему, мне просто было предназначено судьбой сделать это. Да, цари приходили ко мне за советом, когда я сидела на троне, облаченная в одежду Исиды, и дышала ее властью. Моя миссия была завершена, когда люди решили, что небеса дадут им то, о чем они попросят.

Я удивился, что это была за миссия, но лишь спросил: «Почему?»

— Потому что в их нарисованных небесах все падает им прямо в руки. А мужчины, если они настоящие мужчины, не могут быть счастливы без борьбы, а женщины, если они женщины, — без победы над ними. То, что дешево куплено или подарено, не имеет ценности, Аллан. Чтобы получить удовольствие, надо победить. Но я предлагаю тебе, Аллан, не нарушать в дальнейшем хода моих мыслей.

Я попросил извинения, и она продолжала:

— Получилось так, что тень проклятия Афродиты упала на меня и на Исиду, конечно, и два этих проклятия тоже сделали из меня то, что я есть сейчас: потерянная душа, которая бродит в диком мире, ожидая исполнения судьбы, и не знает, где конец. Несмотря на то что я владею всей мудростью, а также даром красоты и жизни, будущее темно для меня, как ночь без луны и звезд.

Послушай же далее, хотя я рассказываю то, что и так всем известно. В башне Исиды на Ниле, откуда я управляла миром, жил один священник, грек по рождению, который, подобно мне, посвятил свою жизнь служению богине и не получил ничего — только дух самой богини. Его звали Калликрат, мужественный и красивый мужчина, такой, каким греки изображали своего бога Аполлона. Я думаю, что никогда мне не встречался еще мужчина, настолько красивый телом и лицом, хотя душа его была не так велика, как часто случается с мужчинами, у которых есть все, и очень часто случается с женщинами, не говоря обо мне и некоторых других, о которых гласит история.

Фараон, который тогда правил, последний фараон истинной крови, из тех, кого персы погрузили в темноту, имел дочь, которую звали принцесса Аменарта[387], по-своему красивая девушка, но немного смуглая. В юности она была влюблена в Калликрата, а он был влюблен в нее. Он был главным греческим купцом при дворе фараона. Она принесла ему страдания, поэтому он отправился к Исиде за прощением и миром. Спустя некоторое время она последовала за ним и снова умоляла о любви.

Зная все это, я позвала этого греческого священника и предупредила его об опасности и темноте, которая ожидает его, если он пойдет по этому пути. Он испугался. Он упал на землю передо мной с рыданиями и просьбой о поддержке и, целуя мои ноги, фальшиво поклялся, что его дела с другими женщинами были всего лишь вуалью, а обожает он только меня. Его богохульные изречения наполнили меня ужасом, и я строго попросила его уйти и получить наказание за свои преступления, сказав, что помолюсь за него богине.

Он ушел, оставив меня одну дрожащей от страха. Я заснула и во сне увидела сон, или то было видение. Внезапно передо мной появилась женщина, такая же прекрасная, как и я. На ней не было никакой одежды, кроме золотого пояса и вуали.

«О Айша, — сказала она медовым голосом, — послушницы Исиды, египетской царицы, поклялись поклоняться Исиде и превратились в пепел от ее бесценной мудрости. Знай, что я — Афродита, над которой ты когда-то смеялась и не обращала внимания. Я королева нынешнего мира, а Исида — царица мертвого мира. И поскольку ты презираешь меня и мое имя, я пользуюсь своей властью и накладываю на тебя проклятие. Ты будешь обожать этого человека, который только что целовал твои ноги, и целовать его губы, хотя и будешь далеко, как луна, которая светит над Нилом. Ты не сможешь разделить со мной тьму, потому что твой дух сильней, чем мой, хотя я и королева».

Она тихо улыбнулась мне, а ее душистые локоны закрыли глаза.

Аллан, я проснулась и поняла, что на меня свалилось огромное бремя, потому что я никогда не любила и не чувствовала страсти к тому человеку, который до того момента был для меня лишь красивым образом из слоновой кости и золота. Я следовала за ним, мое сердце было наполнено ревностью, потому что египтяне обожали его, и пламя любви пожирало мое сердце. Я сходила с ума. В усыпальнице Исиды я упала на колени и стала умолять Афродиту вернуться и дать мне то, что я искала. Я молилась и лежала на земле, пока сон снова не сразил меня.

И в темноте этого святого места ко мне снова пришло видение, потому что передо мной во всей своей славе и красе стояла богиня Исида, а на голове у нее была корона с полумесяцем. В руках она держала покрытый бриллиантами систрум[388], который был ее символом. От него неслась музыка, похожая на отдаленный колокольный звон. Она посмотрела на меня, ее глаза были наполнены гневом.

«О Айша, дочь мудрости, — сказала она торжественно, — к которой я, Исида, относилась как к дочери, а не как к прислужнице, хотя ни одна из моих послушниц не была такой мудрой, и кому в один из дней я хотела бы передать свой трон. Ты нарушила клятву и предала меня, поклонившись фальшивой Афродите, которая является моим врагом. Да, между духом и плотью идет вечная война, ты встала на сторону плоти. Я ненавижу тебя и добавляю к проклятию Афродиты мое проклятие, которое, поскольку ты молилась мне, а не ей, я исторгаю из своего сердца. О Небеса! Греков, которых ты выбрала по воле Афродиты, ты будешь любить, как было предначертано! Я покажу тебе источник Любви, и ты выпьешь из него, чтобы стать еще более преданной и опередить соперницу. А когда твоя любовь будет мертва, ты будешь ждать в го́ре и одиночестве, пока Калликрат не родится вновь и не придет к тебе. И это лишь начало твоей печали, потому что каждый раз, когда ты будешь умолять о пощаде, ты будешь видеть этого человека. И твоя душа будет привязана к нему узами любви. Ты будешь страдать. Ты возненавидишь себя, как часто бывает у мужчины и женщины. Ты, которая редко боится духов, будешь преклоняться перед ними и наполнишь себя мыслями о плоти».

В моем сне, Аллан, я гордо ответила богине:

«Послушай меня, госпожа, имеющая множество форм, которая возникает во всем живущем! Злая судьба постигла меня, но выбирала ли я эту судьбу? Разве может лист бороться с наступающей бурей? Может ли падающий камень вернуться на небеса? Может ли река перестать течь? Богиня, которую я обидела и которая дает силу всему миру, наложила на меня свое проклятие, теперь я должна склониться перед бурей, я нарушила клятву, данную другой богине, которой я служу. Исида тоже добавила свое проклятие. Где же справедливость, госпожа Луны?»

«Не здесь, — отвечала она. — Справедливость живет далеко отсюда, она однажды победит, потому что твое искусство такое гордое и страдающее, оно лежит на виду. Я думаю, что ты увидишь все грехи и даже найдешь равновесие. Ты дойдешь до крайнего уровня пути, но не сможешь объяснить себе этого. Твоя мудрость будет расти вместе с твоей красотой и властью, ты однажды станешь похожа на меня, мой символ, систрум, который я ношу. Ты последуешь за моим фальшивым священником, куда бы он ни пошел, и будешь мстить мне через него, а если ты потеряешь его, то будешь ждать несколько поколений, пока он не вернется снова. Именно такова твоя судьба».

Потом, Аллан, видение померкло, и я проснулась в лучах света под изображением богини в святилище. Свет играл на священном систруме, который в моем сне она держала в своих руках, глаз жизни, магический символ, который она торжественно обещала мне. Теперь он был в моих руках. Я взяла его и отправилась на поиски священника Калликрата, страстно влюбленная в него.

И я не мог больше сдерживаться и спросил: «Почему?», хотя, остерегаясь ее гнева, хотел вначале промолчать.

Но она не разозлилась, может быть, потому, что история о ее беседах с богинями, без сомнения, была выдумана, и она тихо ответила:

— Все, что я знаю, — это то, что я должна искать своего любимого, и делаю это изо дня в день, хотя он, может быть, еще не родился. Итак, я следовала своей цели, поскольку меня обучали и командовали мной, систрум был моим проводником. И таким образом я пришла на эту древнюю землю, которая лежит в руинах, среди которых ты находишься и которая когда-то называлась Кор.

Глава 14

УПУЩЕННЫЙ ШАНС
Все время, пока Айша говорила — как королева или как ведьма, — она расхаживала вперед и назад по комнате, подметая пол душистыми одеждами, размахивая руками, как делает опытный оратор, чтобы подчеркнуть значимость и важность своих речей. Теперь, когда я уже решил было, что она закончила, Айша опустилась на диван, хотя, я думаю, душа ее устала больше, чем тело.

Так она сидела некоторое время, задумчиво положив подбородок на руку, потом вдруг подняла голову и, устремив на меня взгляд, так что я увидел блеск ее глаз через тонкую вуаль, сказала:

— Что ты думаешь об этой истории, Аллан? Веришь ли в это, слышал ли что-то подобное?

— Никогда, — ответил я с придыханием. — И конечно, я верю каждому твоему слову. У меня есть только один или два вопроса, которые, с твоего разрешения, я хотел бы задать, Айша.

— Ты, как человек без веры, сомневаешься во всем, что не можешь потрогать или увидеть лично. Но может быть, тебе хватит мудрости допустить, что все, о чем я рассказала, это видение Афродиты или Исиды, на самом деле было, и не важно, где я это видела — в храме ли на реке Нил или вообще на Земле. За две тысячи лет человек повидал многое, Аллан. Задавай свои вопросы, и я буду честно отвечать на них, если они окажутся не слишком утомительными.

— Айша… — сказал я смиренно, дав понять, что мои вопросы будут, по крайней мере, короче, чем ее сказки. — Даже я, кто так и не видел этих богинь, о которых ты говоришь, слышал о греческой Афродите, которая поднялась из моря на берегах Кипра и жила в Пафосе и в других местах…

— Несомненно, как и большинство мужчин, ты слышал о ней и, быть может, также был поражен ее волосами, — перебила она с сарказмом.

— Кроме того, я слышал об Исиде из Египта, леди Тайны, супруге Осириса[389], чей ребенок был Гором Мстителем[390], — продолжал я, стараясь не вступать в споры.

— Да, и я думаю, услышишь от нее еще много интересного, что касается нас всех. Я не единственная, кто нарушил клятву Исиды и заслужил ее проклятие, Аллан. Но что ты скажешь о небесных королевах?

— Только то, Айша, что они существовали на самом деле, но правда переплелась здесь с вымыслом, и то, что ты говоришь как о правде, озадачивает меня.

— Скучно принимать все на веру, не подвергая сомнению, Аллан. Тем не менее, если у тебя есть воображение, ты мог бы понять, что эти богини — как великие венцы природы. Исида — сама мудрость на троне и добродетель. Афродита — воплощение любви. Бывают люди, в том числе и женщины, которые, будучи земными творениями, остаются в памяти как боги. И становятся великими и священными для нас. Не будем углубляться в подробности земного и небесного в людях, сегодня на земле есть создания в обеих ипостасях. Я ответила на твой вопрос?

Честно говоря, я не совсем понял ход ее мыслей и то, что она пыталась мне втолковать, но я счел своим долгом продолжить:

— Если я понял правильно, Айша, описанные тобой события происходили во времена царствования фараонов. И все же ты говоришь, что прожила столько лет, а такое невозможно. Поэтому я думаю, что эта история дошла до тебя в письменном виде или, возможно, во сне. В разные века разные мудрецы написали много книг, а ты прочитала их или увидела в снах. По крайней мере, я так думаю, — торопливо добавил я, боясь, что и так сказал слишком много… — И для того чтобы быть такой мудрой, как ты, надо много прочесть, а не существовать две тысячи лет, потому что за это время можно вообще сойти с ума от жизни.

Едва она выслушала эти вполне невинные замечания, как вскочила на ноги в ярости, которую только могла позволить себе королева.

— Не может быть! Романтика! Сны! Заблуждения! Сумасшествие! — воскликнула она звенящим голосом. — Ах, поистине ты утомил меня, и у меня хватит ума, чтобы направить тебя туда, где ты узнаешь, возможно это или нет. В самом деле, я бы сделала это, но мне нужны твои услуги, а вместо тебя послать некого, твой луноликий товарищ помешался, а дикари не в счет. Послушай, глупец! Нет ничего невозможного. Почему ты считаешь, что нельзя поместить весь большой мир между твоих двух рук и взвесить тайны Вселенной твоим мелким умом? Жизнь ты признаешь такой, какой ее видишь. Почему не допустить, что если семена могут храниться в земле сотни лет и потом прорасти, а жаба способна жить замурованной в скале и очнуться, то человек не может? Есть же у вас вера, которая допускает еще и не такие чудеса? Нет, Аллан, имеется достаточно форм жизни, о которых ты и не подозреваешь сегодня и которые станут понятными лишь для тех поколений, что следуют за тобой. Тебе стоит поучиться у того старого черного колдуна Зикали, который живет в стране, откуда ты пришел. И он куда мудрее и прозорливее вас, белых людей, потому что он существует в гармонии со мной и с миром. Через таких людей матери могут говорить с нерожденными сыновьями, безутешный любовник услышит голос своей милой через моря. Может быть, в будущем люди будут общаться с обитателями звезд и даже с мертвыми, которые чередой прошли в тишине и темноте. Ты слышишь? Ты понимаешь меня?

— Да, — ответил я еле слышно.

— Ты лжешь. Как часто ты склонен соглашаться, что понимаешь этот огромный мир. Я не верю тебе, как и ты не в силах отвести взгляд от этой толщи времени в две тысячи лет.

— Я недостоин таких знаний, — ответил я, который в тот момент не чувствовал ни малейшего желания проживать ее две тысячи лет, даже рядом с такой женщиной, проглядывая поколения за поколением. Конечно, я многое потерял, потому что упустил шанс разглядеть кучу вещей, которые помогли бы историкам раскрыть тайны веков. Сколько упущенных возможностей, сколько неразгаданных судеб! По крайней мере, я высказал ей это искренне, и, похоже, ее обида слегка улеглась, по крайней мере, она была тронута моей искренностью.

— Что сделано, то сделано, — проговорила она с некой долей возмущения. — Хотя я поняла, что ты такой же, как все, и не пересекался со мной на тысячелетнем пути моей жизни.

На этой фразе она остановилась, задохнувшись в своем почти детском гневе, и, поскольку я ничем не мог ей помочь, я лишь сказал:

— Такая власть, даже если ты приобретешь весь мир, не даст тебе счастья. Будь я хозяином мира, я не выбрал бы жизнь среди дикарей, которые едят людей и обитают среди развалин. Может быть, проклятия Афродиты и Исиды сохраняют силу до сих пор? — И я замолчал в недоумении.

Этот смелый аргумент — сейчас я вижу, что он действительно был смелым, — казалось, удивил и даже озадачил мою прекрасную собеседницу.

— Ты более мудр, чем я думала, — произнесла она задумчиво. — Я пришла к пониманию того, что на самом деле никто не является господином ничего, так как выше всегда найдутся еще более сильные господа, и пример тому — великие правители прошлого, которые мнили себя великими, но их деспотии превращались рано или поздно в прах. Что-то подсказывает мне, что я должна тебе помочь. И я вижу будущее каждого из твоих спутников, что бы ты ни думал о моих способностях. Печальный белый человек жаждет освободить свою дочь, и она останется невредимой, но в отношении его самого я не обещаю счастливого конца. Сильный черный командир победит врагов, завоюет славу и добьется того, чего ищет, и еще большего. Маленький желтыйчеловечек ничего не просит для себя, только быть со своим хозяином, как собака, и чтобы удовлетворить свои потребности в пище и обезьянье любопытство. Ты, Аллан, увидишь души мертвых, о которых думаешь по ночам, хотя тебя ожидают и другие награды, потому что ты не проклял меня и не надругался надо мной в своем сердце.

— Что мы должны сделать, чтобы получить обещанное? — спросил я. — Как мы, скромные создания, можем помочь тому, кто силен и собрал в уме знания двух тысячелетий?

— Вы должны воевать под моим знаменем и избавить меня от моих врагов. Дослушай до конца мой рассказ и решай.

Я подумал, что удивительно, как эта королева, которая, по утверждениям, обладала сверхъестественными силами, нуждается в нашей военной помощи, но решил, что разумнее держать мои размышления при себе, и ничего не сказал. На самом деле я мог бы ничего и не говорить, ведь обычно она угадывала мои мысли.

— Ты, конечно, удивляешься, Аллан, что я, всемогущая и бессмертная, вынуждена обратиться к тебе за помощью в каких-то местных стычках между племенами, тем более дикарями, но они более чем дикари, они все же люди, охраняемые древним богом старинного города Кор, великим богом, дух которого живет в этих развалинах и сила которого по-прежнему защищает верующих, кто цепляется за него и практикует его нечестивый обряд человеческих жертвоприношений.

— Как зовут этого бога? — спросил я.

— Его имя — Резу, и от него пришли египетские Ре, или Ра[391], так как вначале Кор был матерью Египта и народ Кора взял бога с собой, когда они ворвались в долину Нила и покорили ее народы задолго до того, как первый фараон Менес[392] стал царствовать в Египте.

— Но ведь солнцем был Ра, не так ли? — спросил я.

— Да, и Резу также был богом солнца, который с высоты своего трона давал жизнь людям или убивал их молниями, засухами, эпидемиями и бурями. Он не был добрым царем, а требовал крови жертв у своих поклонников, даже у женщин-служанок и детей.

Так случилось, что народ Кора, видевший, что девы убиты и съедены жрецами Резу, а их дети сгорели дотла в огне, зажженном его лучами, стали поклоняться нежной Луне. Они назвали эту богиню Лулалой, в то время как другие выбрали иную — Истину, так как она, по их словам, была больше и лучше, чем жестокий король-солнце или даже медоточивая Луна. Выбрали Истину, которая сидела над ними на троне среди самых дальних звезд. Тогда демон, Резу, разгневался и послал моровую язву на Кор и его земли и убил свой народ, за исключением тех, кто признался ему в великом отступничестве, и некоторых других, которые служили Лулале и Истине — не знаю почему.

— Ты видела эту моровую язву? — заинтересованно спросил я.

— Нет, прошло много поколений, прежде чем я пришла в Кор. Один жрец описал эту историю в пещерах, там, где у меня дом и где хоронили тысячи убитых. Я расскажу тебе историю гибели моего народа. Они были рассеяны на землях среди камней, которые когда-то были городами. Эти люди стали называться амахаггерами. Это были потомки тех, кто избежал чумы. Но остались существовать и другие, дети поклонников Лулалы и королевы Истины, которые воевали с последователями Резу.

— Что привело тебя в Кор, Айша? — спросил я невпопад.

— Разве я не сказала, что пришла сюда по указанию великой Исиды, которой я служу? Кроме того, — добавила она после паузы, — я пытаюсь найти одного человека, с которым мы связаны клятвами любви.

— А разве ты его не нашла, Айша? — спросил я.

— Да, я нашла его, или, вернее, он нашел меня. И в моем присутствии богиня казнила его.

— Это, должно быть, было ужасным испытанием для тебя, Айша, ведь, как я понял, ты любила этого жреца?

Она вскочила с дивана, и ее низкий шипящий голос, который напоминал звук сердитой змеи, заставил меня похолодеть.

Она воскликнула:

— Человек, как ты смеешь издеваться надо мной? Перестань копаться в моих бедах. Не пытайся разобраться в закоулках нашей истории, где судьбы мертвых переплелись с историями живых, богов со смертными, где жизнь заканчивается и начинается вновь. Странник, — продолжала она уже тише, — обуздай свои порывы узнать правду, какой бы она ни была, отдай ее в руки жрецов, которые держат ключи от гибели и вечной радости. Я вижу, ты согласен, — (я кивнул ей), — и понимаешь, что дорога из рая в ад и обратно занимает как раз около двух тысяч лет.

Она опустилась на диван, опустошенная своей вспышкой, и закрыла лицо руками. Но тут же снова их подняла и продолжала:

— Не спрашивай меня больше об этих бедах, они спят до поры до времени своего воскрешения, которое, я думаю, уже близко, даже ближе, чем ты полагаешь. Пусть они спят, не буди их. Видишь ли, странник, после того как случилось то, чему было суждено, и я осталась в моей вечной агонии одиночества и печали, я тоже испила из чаши терпения и, как Прометей[393] в легенде, изо дня в день подставляю свою печень стервятникам. И тем не менее в долгие ночные часы в моей груди живет живая женщина, и я обречена на все страдания человеческой плоти и крови. Я благодарна этому, потому что иначе давно погрузилась бы в забвение. Когда дикари этих земель узнали обо мне, леди Луны, те, кто был привержен Лулале, собрались вокруг меня, а те, кто поклонялись Резу, затаили мечту меня свергнуть. Вот, мол, говорили они, богиня Лулала сошла на землю. Во имя Резу убьем ее и тех, кто за ней следует. Я победила их, Аллан. Но их вождя, которого они тоже зовут Резу и отождествляют с истинным властителем, я не смогла победить.

— Почему же? — спросил я.

— По той самой причине, Аллан. В прошлые века его бог показал ему тот же секрет, что был показан мне. Он тоже испил из Чаши жизни и живет вечно. Так что ни одно копье не может достичь его сердца, одетого в доспехи злого бога.

— Да много ли может копье… — пробормотал я, слегка сбитый с толку.

— Копье, возможно, и не способно на многое, а вот топор, пожалуй, сможет… Для многих поколений на протяжении веков между поклонниками Луны, живущими на равнинах Кора, и приверженцами Резу, теми, кто живет в крепости за пределами горного хребта, был мир. Но в последние годы их вождь Резу, опустошив земли вокруг нас, стал угрожать нападением Кору. Его жители недостаточно сильны, чтобы противостоять ему. Более того, он захотел, чтобы Белая королева перешла под его начало, преуменьшив таким образом собственное величие.

— Так вот почему эти людоеды похитили дочь моего спутника, морского капитана, — сказал я.

— Да, Аллан, это Резу нужно на тот случай, если я умру или уйду в другие земли. Это нужно ему для того, чтобы люди не заметили разницы между мной и ею, а он тогда сможет править от себя и победить всех, кто еще уважает мои власть и силу. Поэтому он везет в Кор эту девушку под вуалью, как у меня, так, чтобы никто не мог увидеть различие между нами. Это легко, поскольку ни один подданный не видел еще моего лица, Аллан. Поэтому этот Резу должен умереть, в противном случае он нанесет непоправимый вред моей стране — убьет всех жителей, которые верят не в его бога. Кроме того, я поклялась защитить их от демонов Резу, и они верят в меня — Ту, чье слово закон, а не Ту, которая осталась без силы…

— Почему ты упомянула топор, Айша? — спросил я. — Разве только топором можно убить Резу?

— Дело в тайне, Аллан, которую я не могу рассказать тебе, так как для этого мне нужно раскрыть много секретов, а ты еще для них не готов. Достаточно знать, что, когда Резу пил из Чаши жизни, у него был с собой топор. Сейчас он считается старинным оружием богов, и, по слухам, в нем секрет долголетия Резу. Что-то наподобие пяты Ахиллеса[394]. Поэтому он бережет его пуще глаза. Ты читал Гомера, Аллан?

— Знакомился в переводе, — ответил я скромно.

— Хорошо, тогда ты быстро вспомнишь эту историю о пятке. Топор — это только врата, через которые смерть может войти в его неуязвимую плоть, или, точнее, только топор может в одиночку проделать ворота, чтобы войти и убить его.

— А Резу это знает? — спросил я.

— Я не могу сказать точно, — ответила она с раздражением. — Быть может, он и не знает этого. Быть может, все это пустая сказка, но Резу верит в нее.

— Может быть, и так… — проговорил я задумчиво. — Но что случилось с топором?

— В конце концов он был утерян или, как говорят, украден женщиной, которую Резу изгнал в пустыню, поэтому он ходит в этом мире в страхе. Не задавай больше пустых вопросов, — сказала она, когда я открыл было рот. — Но слушай конец рассказа.

Я вспомнила эту историю о топоре, как заблудившийся путник ищет в лесу любую тропинку, что может вывести его на опушку. Вот и я использовала всю мою мудрость, чтобы выяснить у самых могущественных колдунов Африки, живущих в гармонии с землей, возможные пути к победе. Среди прочих я нашла старого Зикали, Открывателя дорог, и он дал мне ответ: в этих землях живет воин из племени топора — того ли или другого, этого я не знала… Но шанс все же появился, и я попросила колдуна отправить сюда этого воина. Прошлой ночью он стоял передо мной, и я смотрела на его топор — он казался достаточно древним. Тот ли это самый, который утерял Резу, не знаю. Но я отправлю его в бой, и надеюсь, он достигнет успеха.

— О да! — ответил я. — Он храбрый воин. В своем племени он считается непобедимым.

— Тем не менее необходимо завоевать тех, кто держал его в руках, — произнесла она задумчиво. — Мы долго говорили, и ты устал. Иди поешь и отдохни. Ночью, когда взойдет луна, я приду туда, где вы размещаетесь, и покажу тех, с кем вы будете сражаться против Резу, после чего составим план сражения.

— Но я не хочу сражаться, — возразил я. — Мы уже достаточно боролись и пришли сюда, чтобы искать мудрость, а не кровопролитие.

— Сначала первая жертва, потом вознаграждение, — ответила королева загадочно. — Если останется кого награждать. Прощай.

Глава 15

РОБЕРТСОН ПОТЕРЯЛСЯ
Я быстро вышел, и Билали, старый слуга, повел меня в дом, который нам предоставили для отдыха. По дороге я взял с собой Ханса, который сидел у арки и, как обычно, держал глаза и уши открытыми.

— Баас, — прошептал он, — сказала ли вам Белая колдунья, что за домами раскинулся большой лагерь?

— Нет, но она сказала, что этим вечером она покажет нам, в чьей команде мы должны сражаться.

— Ну вот… Они там остановились, я прокрался сквозь разбитые стены, как змея, и увидел, что их набралось уже несколько тысяч. И, баас, они не похожи на людей, я думаю, что это злые духи, которые появляются только ночью.

— Почему, Ханс?

— Потому что, когда солнце высоко, как сейчас, они все спят, и только несколько часовых стоят на страже, они зевают и протирают глаза.

— Я слышал, что это племя из Центральной Африки, где солнце очень жаркое, поэтому они спят днем, Ханс, — ответил я. — И возможно, именно поэтому Та, чье слово закон, попросит нас прийти к ним в ночное время. Кроме того, эти люди, похоже, являются поклонниками луны.

— Баас, они поклоняются дьяволу, и Белая колдунья его жена.

— Тебе лучше держать свои мысли при себе, Ханс, так как Королева умеет читать мысли издалека, как ты догадался прошлой ночью. Поэтому на твоем месте я не стал бы давать ей такие характеристики.

— Баас, если я и должен думать в дальнейшем о чем-то, то только о джине, который от этого места очень далеко, — ответил он, ухмыляясь.

Когда мы вернулись в наш дом, я обнаружил, что Робертсон уже съел свой обед и, как настоящий амахаггер, пошел спать. По-видимому, Умслопогас сделал то же самое — по крайней мере, я его нигде не видел. Меня это порадовало, так как волшебница Айша как будто высосала из меня все соки своими разговорами и после беседы с ней я чувствовал себя очень уставшим. Так что я тоже поел, а затем пошел и лег спать в тени старой стены, размышляя попутно о тех необычных вещах, о которых слышал.

Следует сказать сразу, что я поверил большинству из них только наполовину. Все россказни о долгой жизни Айши я исключил сразу как невероятные. Очевидно, она была красивой женщиной, на которую нашло помрачение рассудка и которая страдает манией величия. Вероятно, она происходила из арабского племени, которое забрело в эти места по той или иной причине, и стала вождем этого дикого племени, чьи традиции усвоила и выдает за личный опыт.

В настоящее время она готовится к сражению против другого племени и, зная, что у нас оружие и мы можем помочь ей, естественно, захотела использовать нас в грядущей битве. Что касается грозного вождя Резу или, вернее, его сверхъестественных способностей и всех небылиц о топоре… Ну, это все обман, как и остальное, и если она верит во все это, то она, должно быть, глупее, чем я думал. И наконец, сведения обо мне и Умслопогасе, несомненно, получены ею от Зикали разными путями, как она сама призналась.

Но боже мой! Как она хороша! Эта вспышка красоты, когда она подняла вуаль и я был ослеплен как молнией! Но к счастью, я зажмурился, как при ярком свете, потому что это могло оказаться опасным, ибо красота нередко несет с собой гибель.

Так что я размышлял, гадая о том, какова доля человеческого и сверхъестественного в ее поведении, да и действительно ли мы нужны ей в ее делах?

Наконец она проговорилась о своих сложных взаимоотношениях с другим мужчиной, правда было трудно проследить за деталями. Она описала его как красивого, но несколько легкомысленного человека, которого она в последний раз видела около двух тысяч лет назад, но, вероятно, это означает лишь то, что она о нем плохо думала, потому что он предпочел другую женщину, а две тысячи лет были добавлены как сказка, чтобы придать мифический колорит всей этой истории.

Худшие скандалы становятся романтикой за две тысячи лет, об этом свидетельствуют романы Клеопатры с Цезарем, Марком Антонием[395] и другими господами. Дети в школах с восторгом читают историю Клеопатры, и считается, что, если вычеркнуть ее героев из истории, потери окажутся огромными. То же самое относится к прекрасной Елене[396] и другим дамам из прошлого. Думаю, Айша, будучи очень умной женщиной, по достоинству оценила их опыт и сделала выводы, использовав сведения последнего десятилетия или около того и перенеся их на тысячелетие назад, как многие из нас хотели бы сделать.

Но неясным осталось весьма любопытное обстоятельство — как она могла общаться со старым Зикали, который жил очень далеко. Однако это тоже можно объяснить.

Пока я жил в Африке, я мог наблюдать нетрадиционные способы связи, бытовавшие в семьях колдунов. В большинстве случаев эти связи осуществляются с помощью курьеров или сообщения передаются от одного знахаря к другому. Происходят и телепатические сеансы, характерные для африканских аборигенов. А между двумя такими высокоразвитыми индивидами, как Айша и Зикали, могли установиться именно такие контакты.

Но главное, мне приходилось свыкаться с мыслью о предстоящих боевых действиях. Пока дочь Робертсона была в плену, никакого отдыха для нас быть не могло. Инес должна была быть спасена любой ценой, даже пусть ценой нашей гибели. Мне это приключение было интересно, к тому же при мне находился Талисман Зикали, который вместе с Провидением может привести нас к удаче.

В остальном же сам факт того, что наша помощь понадобилась Айше в битве с врагом, показывал, что никакими сверхъестественными способностями она не обладает. Иначе зачем ей наши скромные силы простых смертных?

Значит, Резу — не мифический тролль из скандинавских саг, а обычный человек, которого можно убить простым ассегаем или топором.

Устав от своих раздумий, я уснул и не проснулся, пока солнце не село. Обнаружив, что Ханс спит у моих ног, как верный пес, я его разбудил, и мы пошли к остальным в дом уже в полной темноте, которая упала как занавес, как это случается в этих широтах, особенно в местах, окруженных скалами.

Не найдя Робертсона в доме, я решил, что он, возможно, пошел на разведку, и сказал Хансу, чтобы тот заказал ужин на обоих. Когда он ушел, прихватив лампу амахаггера, в круге света неожиданно появился Умслопогас и, оглядываясь, спросил:

— Куда делся Рыжебородый, Макумазан?

Я сказал, что не знаю, и выжидающе посмотрел на воина.

— Я думаю, что лучше держать его рядом, Макумазан, — продолжал он. — В тот день, когда ты вернулся от Белой колдуньи и поел, мы ушли спать под стены, и там я увидел Робертсона, который вышел из дома с ружьем и мешком патронов. Его глаза дико сверкали, и он нюхал воздух, как гончая собака. Потом он начал говорить вслух на своем родном языке, и я увидел, что он беседует со своим духом, как те, которые сошли с ума.

— Почему же ты не остановил его, вождь? — спросил я.

— Потому что, как ты знаешь, Макумазан, у нас, зулусов, есть закон никогда не беспокоить того, кто сошел с ума и разговаривает со своим духом. Кроме того, если бы я сделал это, вероятно, он застрелил бы меня. Мне не на кого было бы жаловаться, потому что я находился в том месте, где я не должен быть.

— Тогда почему ты не позвал меня, Умслопогас?

— Потому что тогда он мог бы выстрелить в тебя, ибо, как я видел ранее, он вдохновлен Небом и не ведает, что он делает на земле, думая только о леди Печальные Глаза, которая была украдена у него. Так что я оставил его ходить вверх и вниз, и когда я вернулся позднее, чтобы посмотреть, где он, то увидел, что он уже ушел, как я думал, в нашу хижину. Теперь, когда Ханс сказал мне, что его нет здесь, я пришел к тебе разузнать все о нем.

— Его здесь тоже нет, — ответил я и пошел взглянуть на кровать, где Робертсон спал, чтобы убедиться в том, что он использовал ее в тот вечер.

Тогда-то в первый раз я и увидел лежащий на ней листок бумаги, вырванный из блокнота и предназначенный для меня. Я схватил и жадно его прочитал. Там говорилось следующее: «Милосердный Господь послал мне видение Инес и показал мне, где она — на скале, расположенной далеко на западе, — и указал дорогу к ней. Во сне я слышал, как она разговаривает со мной. Она передала мне, что находится в большой опасности, что они собираются выдать ее замуж, причем обращаются грубо, и призвала меня к себе на помощь. Да, и чтобы я пришел один, никому ничего не сказав. Поэтому я собираюсь быстро, не беспокойтесь. Все будет хорошо. Я все расскажу вам, когда мы встретимся».

Я перевел этот полубезумный текст Умслопогасу и Хансу. Последний кивнул очень серьезно:

— Не говорил ли я тебе, что он беседовал со своим духом, Макумазан? Ну, он теперь отправился на поиск дочери, и, несомненно, его дух будет заботиться о нем. Свершилось. В любом случае мы не можем вернуть его, баас, — сказал Ханс, который, я думаю, опасался, что я мог бы отправить его вслед за Робертсоном. — Я могу идти по следам, но не в такую непроглядную ночь, как эта, когда можно поломать черноту на куски и построить из нее стены.

Я ответил без особого оптимизма:

— Робертсон ушел, и мы ничего не можем сейчас поделать.

Но про себя я подумал, что, вероятно, он не ушел далеко и его можно найти, когда взойдет луна или, во всяком случае, на следующее утро.

Мысли мои сосредоточились вокруг судьбы этого человека, который, как я уже отметил, чем дальше, тем больше терял рассудок. Шок от страшного убийства его детей-метисов и похищение Инес злобными дикарями лишь способствовал его внезапному переходу к полной трезвости после многих лет беспробудного пьянства.

Когда я убедил его отказаться от алкоголя, то очень этим гордился, думая, что поступил умно, но сейчас я уже не был в этом так уверен. Возможно, было бы лучше, если бы он продолжал пить понемногу, по крайней мере некоторое время, но беда в том, что в таких случаях, как правило, человек проявляет слабость либо агрессивность. В любом случае мне следовало наблюдать за ним и довести его лечение от увлечения спиртным до конца, иначе это могло повлечь за собой печальные последствия, что я и наблюдал в тот момент.

Бог и дьявол поселились в его душе, повергая его в адские муки, и не было человека рядом, который мог бы помочь ему.

Короче, бедный капитан серьезно заболел и отправился на поиски дочери, но, как верно заметил Ханс, найти его в этой темноте было невозможно. Действительно, даже если бы было светлее, я не думаю, что было бы безопасным оказаться в компании этих ночных воинов-амахаггеров, которым я не очень-то доверял.

Конечно, я мог попросить Ханса взять на себя задачу помочь мне, но я не думаю, что он взялся бы за это, так как боялся амахаггеров. Поэтому не оставалось ничего, кроме как ждать и надеяться на лучшее.

Так что я пребывал в ожидании, пока наконец не взошла луна и с ней не пришла Айша, как она и обещала. Одетая в плотный темный плащ, она прибыла, торжественно сопровождаемая Билали и свитой из женщин, окруженная охраной из высоких копьеносцев. Я сидел возле дома и курил, как вдруг она вышла из тени и предстала передо мной.

Я почтительно встал и поклонился. Умслопогас, Гороко и другие зулусы, которые были со мной, отдали ей королевский салют, а Ханс съежился, как собака, которая боится, что ее ударят ногой.

Бросив быстрый взгляд на них, я перестал смотреть на ее лицо и заметил, что ее больше всего заинтересовала моя трубка. И точно, через какое-то мгновение она не преминула осведомиться, что это такое. Я объяснил как мог, подробно остановившись на прелестях курения.

— Значит, мужчины узнали еще одно бесполезное занятие, с тех пор как я ушла от мира, и, надо сказать, довольно смрадное, — произнесла она, принюхиваясь к дыму и помахивая рукой перед лицом.

Я бросил трубку в карман, где она прожгла в моей накидке большую дыру.

Я запомнил это замечание, поскольку оно показало мне, насколько она хорошая актриса, которая талантливо изобразила свое незнание этой привычки, неизвестной в Древнем мире.

— Ты чем-то обеспокоен? — продолжала она, быстро меняя тему. — Я прочла это на твоем лице. Один из вашей компании исчез. Кто это? Ах, я вижу: белый человек, которого вы называете Мститель… Куда он ушел?

— Это я хотел спросить у тебя, Айша, — осмелился я ей сказать.

— Как я могу дать тебе точный ответ, Аллан, если у меня с собой нет стекла, в котором я вижу вещи, происходящие далеко? Впрочем, позволь мне попробовать…

И, прижимая руки ко лбу, она какое-то мгновение молчала, а затем медленно заговорила:

— Он перешел горный кряж в направлении к владениям поклонников Резу. Я думаю, что он сумасшедший. Тоска по дочери и что-то другое — я не понимаю, что именно, наверное какая-то высшая сила, — перевернули его мозг. Я думаю, что мы должны вернуть его к жизни, хотя бы на некоторое время. Но я не уверена, поскольку не могу читать будущее, мне подвластно только прошлое, а также события, которые происходят в настоящее время, хоть и далеко.

— Отправитесь ли вы на его поиски, о Айша? — спросил я с тревогой.

— Нет, это бесполезно, потому что он уже далеко. Кроме того, он может наткнуться на форпосты Резу. Знаете ли вы, что́ он пошел искать?

— Примерно, — ответил я и перевел ей письмо, которое Робертсон оставил для меня.

— Иногда душевнобольные люди оставляют после себя очень глубокие произведения, но они вовсе не ниспосланы Богом, эти письмена. В мозге, пусть больном, имеется множество тайных мест. Хотя в это трудно поверить, Аллан, но нетерпение души преодолевает завесу расстояний, и он способен видеть сквозь времена, а дураки могут подумать, что это безумие чистой воды. А теперь следуйте за мной, с желтым мужчиной и воином племени топора. Дайте мне посмотреть на топор.

Я перевел ее желание Умслопогасу, тот протянул ей топор, но отказался снять его со своего запястья, к которому он был прикреплен кожаным ремешком.

— Не думает ли черный воин, что я его убью его же оружием, я, такая слабая и нежная? — спросила она, смеясь.

— Нет, Айша, но это его право — не расставаться с этим оружием. Он его называет Пьющим жизнь, Тем, кто заставляет стонать, и держится за него днем и ночью, крепче, чем за жену.

— Действительно, он мудр, Аллан. Этот дикий командир может получить больше жен, но никогда — такой же топор. Вещь древняя, — добавила она задумчиво, изучив каждую деталь. — И кто знает, может быть, именно с его помощью ему суждено победить Резу? Теперь спроси этого воинственного вождя, может ли он найти в себе мужество столкнуться лицом к лицу с сильнейшем из людей, к тому же еще и колдуном, про которого легенда говорит, что только топор может заставить его вкусить пыль дороги.

Я повиновался. Умслопогас мрачно усмехнулся и ответил:

— Скажи Белой колдунье, что нет человека, живущего на земле, с кем я побоялся бы встретиться во время битвы, даже если это и приведет меня к вратам смерти… — И он коснулся большого отверстия на лбу. — Скажи ей также, что у меня нет страха перед поражением, ибо я еще далек от него. Хотя Открыватель дорог и сказал мне, что я умру на войне среди чужих людей.

— Он хорошо говорит, — ответила она с восхищением в голосе. — Скажи ему, Аллан, что, если он победит Резу, он получит великую награду. Я сделаю его вождем амахаггеров.

— Скажи Белой колдунье, Макумазан, — ответил Умслопогас, когда я перевел, — что я не ищу никакой награды, кроме славы, а вместе с ней и той, которая потеряна для меня, но кем мое сердце все еще живет. Если, конечно, эта колдунья в силах разрушить стену тьмы, возникшую между мной и ею.

— Странно, — отозвалась после некоторого молчания Айша, — что это мрачное существо, этот разрушитель может быть связан узами любви и боготворит ту, во имя которой не жалеет отдать жизнь. Ну хватит разговоров, за мной, раб. — (Эти слова были обращены к Билали.) — Охранники приведут вас к лагерю рабов Лулалы.

Мы прошли через молчащие руины. Айша шла, вернее, скользила в темноте шага на два впереди Умслопогаса и меня, в то время как в нашем арьергарде следовал Ханс, который старался не отставать от нас и находиться в сфере защиты не столько Великой колдуньи, в чьи чары он верил так же мало, как и я, сколько топора и ружья.

Так мы продвинулись в сопровождении охраны от четверти до половины мили, пока наконец не поднялись на обломки могучей стены, которая когда-то охватывала город. В лунном свете мы увидели внизу огромную полость, где когда-то, в незапамятные времена, находился огромный ров, наполненный водой.

Теперь, однако, было сухо, и вся его поверхность была усеяна многочисленными круглыми кострами, вокруг которых двигались воины и женщины, занимавшиеся приготовлением пищи. Неподалеку, на противоположном краю рва, вокруг большого камня стояли люди в белых одеждах. На самом же камне была растянута шкура то ли овцы, то ли козы, а вокруг собралась толпа зрителей.

— Жрецы Лулалы приносят жертву Луне, ночь за ночью, за исключением случаев, когда она умирает, — объяснила Айша, поворачиваясь ко мне, как будто в ответ на мой немой вопрос.

Что поразило меня во всей этой сцене, так это быстрая сменяемость персонажей. Все люди вокруг костров и вне их двигались как-то быстро и с такой живостью, какую можно было бы наблюдать утром у обычных людей. Казалось, будто они перепутали день с ночью — эту характерную особенность амахаггеров в свое время заметил Ханс. Остается только добавить, что их было намного больше, чем противников.

Спускаясь зигзагами по искореженной стене, мы наткнулись на форпосты их армии под нами. Поначалу те наставили на нас оружие, но, когда увидели, с кем имеют дело, упали ниц, отбросив свои копья, похожие на масайские[397], а потом вообще воткнули их в землю.

Мы прошли между костров, и я отметил, как торжественны и одновременно мрачны, хотя и красивы, были лица людей возле огня.

Действительно, они были похожи на обитателей другого мира, дружественного роду человеческому. Казалось, они никогда не смогут отделаться от древнего проклятия их народа, их лица оставались непроницаемыми, за исключением некоторых случаев, когда они бросали на нас любопытствующие взгляды. Только когда Айша проходила мимо, они падали ниц, как, впрочем, и все остальные.

Мы продолжали идти дальше, пересекли ров, стали подниматься по склону и тут вдруг наткнулись на отряд воинов, собравшихся в каре, по-видимому, с тем, чтобы встретить нас. Они стояли в рядах по пять-шесть человек, и наконечники их копий мерцали в лунном свете как длинные полоски стали. Когда мы вошли в открытую сторону каре, эти копья поднялись разом. Так повторялось трижды и каждый раз сопровождалось громким арабским криком «Хейя!» — «Она!», что, я полагаю, было приветствием Айше.

Она прошла к центру каре, не обращая никакого внимания на церемонии. Там группа мужчин опять упала ниц перед нами в обычном порядке. Жестом приказав им подняться, она обратилась к ним с речью:

— Вот уже два часа длится наш поход против Резу и солнцепоклонников, ибо, если мы не сделаем этого, как подсказывает мне мой опыт, они пойдут против нас. Та, чье слово закон, бессмертна, это известно вам уже несколько поколений, и это незыблемо, но вы, мои верные подданные, вполне смертны, и Резу, который также испил из Чаши жизни, приготовил другую королеву, которая будет править его народом и теми из вас, кто останется в живых. Хотя, — добавила она с презрительным смехом, — любая белая женщина может занять мое место.

Она замолчала, а один из вождей сказал:

— Мы слышим, о Хейя, и мы понимаем. Что ты посоветуешь нам делать, о Лулала, сошедшая на землю? Армия у Резу большая, а он с самого начала ненавидел и тебя, и нас. И сила его волшебства равна силе твоего. Как же мы, которых всего несколько тысяч человек, можем выстоять против Резу, сына Солнца? Разве не было бы лучше принять условия Резу, ведь они достаточно легки, и признать его в качестве нашего царя?

Услышав такие слова, Айша не выдала своего волнения, не проявила ни страха, ни ярости. Вместо желания драться и победить они захотели подчиниться и сдаться Резу! Тогда ее власти неминуемо придет конец! Айша ответила тихим голосом:

— Мне кажется, что я слишком мягко обращалась с вами и вашими отцами, дети Лулалы, тенью которой я сегодня являюсь здесь, на земле. Вы видите только ножны и забываете о мече внутри их, забываете, что он может сверкать и разить. Я могла бы проявить гнев и бросить вас прямо здесь, на этом месте, чтобы через некоторое время вы обратились в скотов. Я могу отдать вас в руки Резу, который бросит вас на жертвенные камни одного за другим и отдаст ваши тела богу огня, который пожрет их. Но я помню о ваших женах и детях, о ваших предках, что сейчас мертвы, как тени, и я хочу спасти вас от себя самих и ваши головы от испепеляющего гнева солнца. Решайте сейчас, будете драться против Резу или побежите. Если выберете второе, то завтра на рассвете мы с ними, — и она указала на нас, — уйдем навсегда, а ваши тела будут растянуты на жертвенных камнях, а женщины и дети попадут в вековое рабство к Резу.

— А где Хейя, которой служили наши отцы? Она не вернется и не спасет нас от этого ада?

— Вы будете звать ее и плакать, но она не ответит, потому что отправится в свое жилище на Луну и никогда не вернется. А теперь быстро совещайтесь и решайте, потому что я устала от вас и от дороги.

Командиры разошлись и стали шептаться вполголоса. Айша тихо стояла с равнодушным видом.

Я попытался взвесить наши шансы. Было очевидно, что эти люди были на грани мятежа против своей необычной правительницы, чья власть была чисто духовного свойства и исходила лишь от ее личности. И эта зыбкая власть могла в любой момент закончиться, потому что ее волшебство будет рано или поздно разгадано. Наше присутствие могло помочь ей, и для нее это был единственный шанс.

Наконец главный вождь вернулся, отдал честь копьем и спросил:

— Если мы пойдем воевать против Резу, кто поведет нас в бой, о Хейя?

— Моя мудрость должна быть вашим вождем, — ответила она. — Этот белый человек будет у вас командующим. Также здесь стоит воин, он собирается встретиться с Резу лицом к лицу и бросить его в пыль. — И она указала на Умслопогаса, который, опираясь на свой топор, наблюдал за ними с презрительной улыбкой.

Этот ответ, казалось, не понравился старшему из вождей, ибо он снова удалился советоваться со своими спутниками. После споров, которые внесли оживление в ряды амахаггеров, все они придвинулись к нам на несколько шагов, и их представитель заявил:

— Такое решение, вообще-то, не радует нас, о Хейя. Мы знаем, что белый человек храбрый, он дрался против людей Резу над горой, так же как и его люди, у которых есть оружие, сеющее смерть издалека. Но у нас есть старинное пророчество о том, что Та, чье слово закон, в последней великой битве между Лулалой и Резу должна произвести на глазах у народа Лулалы определенное действо, а именно показать Великий талисман, без которого люди Лулалы проиграют.

— А если этот Талисман не будет показан белым господином, что случится тогда? — спросила Айша холодно.

— Тогда, о Хейя, люди Лулалы дают слово, что они не будут служить под ее началом, и это также является их решением, что они не пойдут против Резу. Мы хорошо знаем, что ты сильна, можешь убивать, если захочешь, но мы знаем также, что Резу еще сильней и против него у тебя нет власти. Поэтому убей нас сама, ибо лучше нам погибнуть таким образом, чем на жертвенном камне под раскаленным солнцем Резу.

— Это наше слово! — вскричали все остальные бойцы в каре.

— Мне пришла в голову мысль удовлетворить мое сердце кровью этих трусов немедленно, — проговорила презрительно Айша. Потом она помолчала и, обращаясь ко мне, добавила: — О Бодрствующий в ночи, что посоветуешь? Есть нечто, что убедит этих обладателей цыплячьих сердец, для которых я так долго служила защитой?

Я лишь покачал головой, на что копьеносцы зашептались снова и собрались уходить.

Тут Ханс, который не только понимал арабский, но знал и другие африканские языки, потянул меня за рукав и шепнул мне на ухо:

— Великий талисман, баас! Покажи им Великий талисман Зикали!

Это была верная мысль. Я повернулся к Айше и попросил ее узнать у них, хотят ли они посмотреть, за что пойдут со мной на смерть. Так она и сделала. На что они ответили:

— Да. Мы пойдем на смерть за тем, кто носит Талисман и у кого есть топор, как в нашей легенде.

Тогда я медленно расстегнул рубашку и вытащил Талисман Зикали, насколько хватило цепочки, сделанной из слонового волоса.

— Вот эта святая вещица, воплощение власти, о которой рассказывает ваша легенда. Не так ли, амахаггеры и поклонники Лулалы?

Амахаггер, державший речь, вперил в меня взор, затем выхватил горящую ветку из костра, поднес ее к Талисману и уставился на него. Другие также сдвинулись и старались разглядеть вещицу на цепочке.

— Собаки! Вы опалите мне бороду! — вскричал я и, выхватив ветку из рук амахаггера, взмахнул ею над головой.

Но тот не обратил никакого внимания на мою выходку, так как взгляд его был прикован к Талисману. Он вскричал:

— Это святыня! Это дух власти, и мы, подданные Лулалы, пойдем за тобой на смерть, о белый господин, Бодрствующий в ночи! И за тебя, о Владыка топора, будем биться до последней капли крови!

— Значит, решено, — сказал я, делано зевнув, зная, что белому человеку не следует выказывать свою заботу о дикарях.

Лично я на самом деле не жаждал становиться командующим такого разношерстного воинства, о котором, кстати, ничего не знал, и поэтому надеялся, что они предоставят эту честь кому-либо еще.

Я повернулся и рассказал Умслопогасу, что произошло, на что он только пожал своими широкими плечами, крутанул топором в воздухе, как всегда делал перед принятием серьезного решения.

— Любители темноты… — пробормотал он, указывая на амахаггеров. Он имел в виду их привычки.

Между тем Айша уже отдавала приказы. Потом она подошла ко мне и сказала:

— Эти люди выступают сразу — все три тысячи человек, а к рассвету они встанут лагерем на северном гребне горы. На рассвете же носильщики придут за вами, и мы соединимся. Битва состоится перед восходом. Командуйте как знаете, но помните, что люди Лулалы могут сражаться только ночью.

— Разве вы не с нами? — спросил я встревоженно.

— Нет, я не пойду на войну против Резу. Но мой дух будет с вами, ибо я буду смотреть за всем, что происходит. На третий день, начиная с завтрашнего, мы встретимся снова в этом мире или за его пределами, и вы можете требовать вознаграждения — ту, которую Резу избрал в качестве замены для меня. Прощай и ты, Тот, кто носит топор, жаждущий крови Резу. Прощай, маленький желтый человечек, что по праву зовется Светочем во мраке.

И прежде чем я смог сказать слово, она повернулась и скользнула прочь, окруженная своими охранниками, оставив меня стоять с разинутым ртом.

Глава 16

ВИДЕНИЕ АЛЛАНА
Старый слуга Билали привел нас обратно в лагерь. Пока мы шли, он поведал мне о тех амахаггерах, из которых и он произошел, но от наиболее высшего предка, как он выразился, жившего с десяток поколений назад.

Он сказал мне, что когда-то они были дикими и жили без всяких законов среди развалин или в пещерах, а некоторые из них удалились в болота и обитали там в виде небольших отдельных общин, причем каждой управлял староста, одновременно являвшийся и жрецом богини Лулалы.

Первоначально люди Лулалы и народ Резу были одним и тем же племенем, поклонялись солнцу и луне одновременно, но «тысячи лет назад», как выразился Билали, они разошлись. Резуиты отправились на север к Великой горе, откуда они постоянно угрожали лулалитам, которых, если бы не было Той, чье слово закон, они уничтожили бы задолго до этого. Резуиты, похоже, были хроническими людоедами, в то время как ветвь лулалитов практиковала каннибализм лишь от случая к случаю, когда по везению они добывали чужеземцев. «Таких, как вы, о Бодрствующий в ночи, и ваши товарищи», — добавил он со значением. Если их преступления бывали обнаружены, Хейя, Та, чье слово закон, наказывала виновных смертной казнью.

Я спросил, осуществляла ли она активное правление над своими подданными. Он ответил, что это ее не интересовало. Только когда Айша сердилась на отдельных лиц, она губила их своими заклинаниями, поскольку умела это делать. Большинство из подданных действительно никогда не видели ее и знали о ее существовании по слухам. Для них она была духом или богиней, которая жила в древних гробницах, лежащих к югу от старого города, куда она удалилась из-за угрозы со стороны Резу, которого она очень боялась, только Билали не знает почему. Он сказал мне еще, что Айша самая великая волшебница, которую он только знал, и что он уверен, что она никогда не умрет, так как его предки знали ее много поколений назад. И все же она находится под каким-то проклятием, как и сами амахаггеры, которые являются потомками тех, кто когда-то жил в городе Кор и вокруг него — до самого морского побережья и на сотнях квадратных километров внутренних земель. Они были могучим племенем, пока Великая чума не уничтожила многих из них.

Напоследок он сказал, что она была очень несчастной женщиной, которая живет с печалью в душе, ни с кем не общаясь на земле.

Я спросил его, почему она осталась здесь, в развалинах города, на что он покачал головой и ответил, что, как он думает, из-за проклятия, так как не может представить себе никакой другой причины. Он сообщил мне также, что ее настроение очень часто меняется. Иногда Айша бывает жесткой и энергичной, а в других случаях, как сейчас, — мягкой и подавленной. Возможно, из-за осложнений с Резу, потому что она не желает своему народу гибели, или, возможно, по другим причинам, с которыми он не знаком.

Итак, Айша знала все, за исключением далекого будущего. Она знала, что мы придем, знала детали нашего похода и то, что мы должны быть атакованы резуитами, которые были отправлены навстречу своему отряду, посланному, чтобы найти Белую королеву. Поэтому она велела воинам идти к нам на помощь. Я спросил, почему она ходит, покрыв лицо вуалью, и он ответил, что из-за красоты, которая сводит даже диких людей с ума, так что в давние времена она была вынуждена убить некоторых из них.

И это было все, что Билали знал о ней, кроме того, что она была добра к тем, кто служил ей так, как он сам, и защищала их от всех напастей.

Затем я стал его расспрашивать о Резу. Он ответил, что это ужасный человек, бессмертный, как Та, чье слово закон, хотя он сам никогда его не видел, да никогда и не стремился к этому. Резуиты из племени каннибалов съели буквально всех, кого могли поймать, а в настоящее время пытаются покорить народ Лулалы, чтобы съесть их на досуге. Друг друга они не едят, потому что собака не ест собаку, и поэтому есть им стало нечего, хотя у них было много зерна и скота, благодаря которому у них есть молоко и шкуры.

Что касается грядущей битвы, то он ничего не знает об этом, за исключением того, что Та, чье слово закон, сказала: все будет хорошо для лулалитов, идущих под ее руководством. Она была так уверена, что все кончится благополучно, что решила даже не сопровождать армию, потому что ненавидит шум и кровопролитие.

Мне пришло в голову, что, возможно, она боится, что сама будет взята в плен и съедена, но я оставил эту мысль при себе.

В этот момент мы прибыли в наш лагерь, где Билали попрощался со мной, говоря, что хотел бы отдохнуть, так как должен вернуться на рассвете с носильщиками, когда он и надеется застать нас готовыми к походу. Затем он удалился. Умслопогас и Ханс тоже ушли спать, оставив меня одного, но спать мне что-то не хотелось. Вечер был так хорош, что я решил немного пройтись в этот полуночный час, осмотреть бивуак амахаггеров, ощущая себя генералиссимусом. Нападения я не боялся, тем более что пистолет носил в кармане.

Так что я медленно пошел вниз по некоему подобию главной улицы древнего города, который своим внешним видом напоминал раскопки Помпеев[398], только в бесконечно бо́льших масштабах.

Гуляя, я размышлял о тех странных обстоятельствах, в которых оказался. Лулалиты в самом деле пытались уверить меня, что я страдаю от заблуждений. Может быть, я брежу и у меня лихорадка? Как разгадать тайну этой женщины, например, даже отвергнув ее рассказ о чудесным образом продленной жизни? Я не знал. Но подозревал, что сил у нее гораздо меньше, чем она о себе мнила.

Это было очевидно и по тому, как она говорила с подданными, по тому, что она переложила командование своим племенем на мои плечи. Если бы она была настолько сильной, почему бы ей не принять команду на себя и необрушить небесные, вернее, адские силы на врага? И снова я ничего не мог себе ответить, кроме одного — она была красива и необычайно умна!

Но что за задачу она возложила на меня — вести лулалитов в бой с неизвестным мне врагом неустановленной силы, толпу дикарей, вероятно весьма недисциплинированных, о боевых качествах которых я ничего не знал и которых даже не мог обучить как следует. Предпринятая операция казалась безумием, и я мог только надеяться, что удача или судьба помогут мне хоть немного.

Честно говоря, я верил в это, потому что сам вырос среди таких же предрассудков, в которые верили Зикали и Ханс. Конечно, их воздействие на черных копьеносцев было очень странным. В первую же ночь нашей встречи я показал Великий талисман Айше как своего рода полномочное письмо и теперь мог видеть, как она устроила эту сцену со своими бойцами, а также их племенным колдуном, чтобы занять свое место во всей этой истории. Не склонный питать иллюзий относительно характера арабских женщин, я все же расстался с ней с сожалением, как делают всегда мужчины, когда думают, что обнаружили нечто удивительное в женской сути. Но ломать голову над этим дальше было бесполезно.

Погруженный в эти мысли, я брел среди руин, забыв о змеях, пораженный картиной, которая разворачивалась впереди в лунном свете. Передо мной возникла массивная стена, по толщине которой я определил, что некогда здесь были крепость или храм. Она высилась на семьдесят или восемьдесят футов над улицей. Я сел и огляделся.

Повсюду вокруг покоились развалины большого города, в настоящее время такие же пустынные, как руины древнего Вавилона[399]. В этом величественном молчаливом городе было что-то жуткое.

Даже отряды, пересекавшие равнину к северу с блестевшими в лунном свете наконечниками копий, мало влияли на мое ощущение одиночества.

Я знал, что эти бойцы, которыми мне суждено командовать, двигаются в лагерь, где я должен был принять их. Но они шагали так тихо, что ни один звук не доносился даже в тревожной тишине этой ночи, так что я даже поверил в то, что они стали призраками старого воинства Кора.

Потом они исчезли, а я, должно быть, задремал. Во всяком случае, когда я очнулся, мне показалось, что внезапно город засиял, как в дни своей былой славы. Я видел горящие огни, цветущие деревья, яркие платья мужчин и женщин, которые тысячами выстроились вдоль улиц и площадей. Даже колесницы, расцвеченные флажками, носились туда-сюда, от дворцовых стен к храмам и обратно.

Огромная площадь буквально кишела жизнью. Невесты готовились вступить в брак, тут же хоронили усопших, маршировали войска в блестящих доспехах, купцы предлагали товар, проходили одетые в белое процессии жрецов и жриц, дети выбегали из школы, серьезные философы обсуждали в тени деревьев свои проблемы, важные вельможи, сопровождаемые рабами, шествовали по улицам, — словом, множество граждан жили повседневной жизнью.

Были видны даже детали: как служитель закона вел арестованного нарушителя общественного порядка за веревку, привязанную к его руке, и преступник, развязав веревку, убежал. Или столкновение двух колесниц на узкой улице, около обломков которых собралась толпа, как это бывает у нас, когда два экипажа сталкиваются, полиция наводит порядок, владельцы выясняют отношения, а зеваки хлопают глазами.

Но ни одного звука до меня не доносилось. Я видел, и только. Казалось, колесницы приехали сюда из дальних времен — тысяч и тысяч лет назад.

Внезапно перед глазами у меня возникло облако — воздушное и прозрачное, как вуаль на лице Айши. В тот момент я не видел ее, но готов был поклясться, что она где-то рядом и, более того, смеется надо мной, вызвав этот сон, а это, несомненно, был сон.

Во всяком случае, я вернулся к моему нормальному состоянию, снова передо мной были лишь мили пустынных улиц и тысячи ярдов сломанной стены, черные пятна вместо крыш домов и широкая равнина, ограниченная с трех сторон зубчатыми линиями горных хребтов, и, прежде всего, большая луна, которая тихо светила на темном небе.

Еще раз взглянув на немую красоту вокруг, я направился домой, опасаясь собственной тени. Я казался себе единственной живой душой среди мертвых жителей древнего Кора.

В лагере меня встретил бодрствующий Ханс.

— А я как раз собирался вас искать, баас, — сказал он. — На самом деле я должен был сделать это раньше, как только узнал, что вы ушли с визитом к этой высокой белой миссис, которая прячет голову под накидкой, но подумал, что вы не захотите, чтобы вас беспокоили.

— Тогда ты думал не о том, — ответил я. — И более того, если б ты пошел в город ночью, наверняка не вернулся б живым.

— Ах да, баас, — хихикнул Ханс. — У высокой белой дамы плохой характер. Это вы ей понравились, потому что небесные люди любят застенчивых.

Не удостоив ответом насмешку Ханса, я лег спать, подумав мимоходом, какую кровать и где занял бедный Робертсон в эту ночь, и вскоре заснул, так как это было лучшее, что я мог сделать на данный момент. Мужчины, которые спокойно засыпают, хорошо работают и успешны в делах.

На рассвете меня разбудил Ханс, который сообщил мне, что Билали ждет снаружи с носильщиками и Гороко уже произвел свои заклинания и заколдовал Умслопогаса и его двух воинов перед боем по обычаям зулусов. Он добавил, что эти зулусы отказались остаться, чтобы охранять и кормить раненых товарищей, и сказали, что вместо этого они примут бой с врагами.

История эта дошла (правда, каким образом, Ханс не мог догадаться) до ушей Белой леди, «которая спрятала лицо от мужчин, потому что оно было уродливым», и она послала женщин для участия в лечении, со словами, что они должны о них хорошо заботиться. Это походило на правду, но мне не хотелось вдаваться в подробности.

В конце концов мы тронулись в путь: я в своем паланкине со следующим за мной Билали, со штуцером, винтовкой и большим количеством боеприпасов для обоих, и Ханс, также хорошо вооруженный, далее следовал Умслопогас, который предпочитал быть ближе к колдуну и своим зулусам.

Некоторое время Ханс использовал возможность понежиться, ощущая на себе заботу других, и возлежал на подушках с меланхолической улыбкой, отпуская саркастические замечания по поводу носильщиков, которые, к счастью, не понимали его. Вскоре, однако, он устал от этих забав, и так как по-прежнему идти самому ему было не надо, то он взобрался на крышу паланкина и сидел на ней, взирая на окружающий мир, как ручная обезьянка.

Наш путь пролегал через плодородные равнины, лишь небольшая часть которых возделывалась в настоящее время, но в иное время, когда населения было больше, каждый дюйм был засеян. Теперь здесь большей частью росли деревья, в основном плодоносящие, между которыми извивались потоки воды — когда-то, я думаю, они были оросительными каналами.

Около десяти часов утра мы достигли подножия ближних скал и начали восхождение по склону, который был крутым и довольно сложным для подъема. К полудню мы достигли гребня и здесь обнаружили всю нашу маленькую армию, расположившуюся станом. Кроме часовых, все спали, что было неизменным обычаем этих людей в дневное время.

Я приказал разбудить командиров отрядов и с ними сделал обход лагеря, считая число воинов, которых набралось более трех тысяч, и разузнал, каковы их приемы боя. Затем в сопровождении Умслопогаса, Ханса и зулусов в качестве охранников, а также трех командиров из числа амахаггеров я вышел вперед, чтобы изучить рельеф местности.

Подходя к дальнему краю откоса, мы увидели, что в этом месте проходят два широких хребта, между которыми раскинулась равнина в виде пологого склона. На ней и располагался стан амахаггеров. Старший командир сообщил мне, что это те резуиты, которые, по его словам, предназначены для атаки на рассвете следующего утра, так как эти люди Резу, будучи солнцепоклонниками, никогда не станут сражаться, пока их бог не окажется выше линии горизонта.

Изучив все, что можно было увидеть, я попросил командира изложить свой план боя, если таковой вообще у него имелся.

Командир ответил, что он думает спуститься вниз по правому гребню до узкого плоского участка земли и ждать атаки там, где враги не смогут напасть большим числом.

— А если Резу выберет другой хребет и обойдет нас? Что будет тогда? — спросил я.

Он ответил, что он думает об этом. Его представления о стратегии битвы были примитивны.

— Ваши люди лучше сражаются ночью или днем? — решил я пойти дальше в своих расспросах.

Он сказал, что вступать в бой, несомненно, лучше всего ночью. В самом деле, за всю историю их страны не было никаких записей о военных действиях в дневное время.

— И все же вы полагаете, что Резу вступит в бой с вами, когда солнце будет высоко, или, другими словами, вы признаете свое поражение? — заметил я.

Потом я отошел в сторону и обсудил кое-какие вопросы с Умслопогасом и Хансом, после чего вернулся и отдал приказы, учтя все обстоятельства.

В сумерках до восхода луны наши амахаггеры должны спуститься по правому гребню в полной тишине и спрятаться среди кустарников, которые здесь густо росли. А небольшие группы под руководством Гороко, которого я знал как храброго и умного командира, пройдут полпути вниз по левому гребню и там зажгут костры на большой площади, так чтобы враг думал, что все наши силы встали там лагерем. Тогда в нужный момент, который я еще не определил, можно будет атаковать армию Резу.

Командиры амахаггеров, казалось, не были рады этому плану, который, я думаю, был слишком смел для них, и начали роптать. Видя, что я должен утвердить свой авторитет раз и навсегда, я вышел перед ними и обратился с речью, в основном к их главному командиру:

— Слушай меня, друг мой. По вашему собственному желанию, а не по моему я был назначен вашим главнокомандующим, и я ожидаю полного подчинения. Начиная с того момента, как мы нападем, вы будете держаться близко ко мне и к черному человеку, и, если хоть один из ваших воинов заколеблется или повернет назад, вы все умрете. — И я кивнул в сторону топора Умслопогаса. — Кроме того, Та, чье слово закон, проследит, чтобы умерли даже те, которые выживут в бою.

Тем не менее они колебались. Поэтому, не говоря ни слова, я вынул Великий талисман Зикали и держал его перед глазами. В результате только один вид этой статуэтки сделал то, что даже угроза смерти не могла с ними сделать. Они распростерлись на земле и поклялись Лулале и Той, чье слово закон, ее жрице, что они будут делать все, что я сказал, как бы тяжело им ни пришлось.

— Хорошо, — ответил я. — Теперь приготовьтесь и отдохните пока, а завтра мы будем знать, кто чего стоит.

С этого момента у меня не было больше проблем с этими амахаггерами.

Я быстро перейду к рассказу о бое, поскольку предварительные детали не имеют значения. В свое время Гороко отправился с двумястами пятьюдесятью воинами и одним из двух зулусов зажечь костры по единому сигналу, а именно по двум моим выстрелам, а далее без интервала начать стрельбу и вообще наделать как можно больше шума.

Мы же ушли с остальными тремя тысячами и, прежде чем взошла луна, уже спускались тихо, как призраки, вниз по правому гребню. Амахаггеры привыкли двигаться бесшумно в ночное время и могли видеть в темноте почти так же хорошо, как кошки, поэтому они выполнили этот маневр блестяще, оборачивая копья, а точнее, лезвия полосками сухой травы, чтобы свет не отражался на них и не выдавал движений. Таким образом достаточно быстро мы добрались до кустарников, где хребет расширялся на пять сотен ярдов, и залегли четырьмя ротами, вернее, полками, каждый около семисот пятидесяти воинов.

Взошла луна, но из-за тумана, который затянул поверхность равнины, мы ничего не могли разглядеть в лагере Резу, который, как мы знали, был в пределах тысячи ярдов от нас, пока пелена наконец не рассеялась и в лагере врагов не началось движение.

Это обстоятельство дало мне повод для беспокойства, так как я боялся, что, отказавшись от своих известных привычек, резуиты также рассматривают ночной вариант атаки Умслопогаса. А беспокоил этот фактор в основном из-за Гороко и его людей, чьи огни начали мерцать на противоположной стороне хребта в миле от нас: они не могли уйти оттуда без нашего ведома.

Тем не менее, насколько я знал, могли быть и другие способы преодоления этой горы. Я не доверял амахаггерам, которые заявляли, что их не существует, так как их знания не простирались дальше привычных мест обитания и они никогда не бывали на этих северных склонах, опасаясь Резу. Я боялся, что противник преодолеет хребет и внезапно нападет на нас с тыла. От этой мысли у меня холодок пробегал по спине.

Пока я размышлял, как мне выйти из этого положения, Ханс, который присел за кустом, вдруг встал и ткнул винтовкой в сторону резуитов.

— Баас, — сказал он, — я собираюсь пойти посмотреть и узнать, что эти люди делают, если они все еще там, и тогда ты будешь знать, как и когда напасть на них. Не бойся за меня, баас, это будет легко сделать в тумане, к тому же, ты знаешь, я могу двигаться подобно змее. Кроме того, вернусь я или нет, не имеет значения, и этот факт сам подскажет тебе, что они там.

Я колебался, поскольку не хотел подвергать отважного маленького готтентота такому риску. Умслопогас, разобравшись, в чем дело, сказал:

— Пусть человек идет. Это его дар и долг, чтобы шпионить, а как раз мой долг — разить топором, а твой — командовать и поливать свинцом, Макумазан. Пусть идет.

Я кивнул. Поцеловав мою руку в знак своей признательности за все, Ханс исчез, сказав, что надеется вернуться через час. За исключением большого ножа, он отправился без оружия, опасаясь, что, если он возьмет револьвер, у него может появиться соблазн использовать его, а это наделает много шума.

Глава 17

ПОЛУНОЧНАЯ БИТВА
Время тянулось очень медленно. Снова и снова я смотрел на часы в свете луны, которая стояла высоко в небесах, и думал, что ожиданию никогда не придет конец. Я слушал, но все было тихо, и легкий туман — единственное, что я мог видеть, кроме костров, которые горели у Гороко и его отряда.

Прошло полчаса, а Ханс все еще не появился.

— Я думаю, что желтый человечек мертв или взят в плен, — сказал Умслопогас.

Я ответил, что тоже боюсь этого, но у него еще есть время, а затем, если он не появится, я пойду за ним, надеясь найти врага там, где мы видели его в последний раз с вершины горы.

Я заметил, что амахаггеры, которые сидели на некотором расстоянии от нас, занервничали, тогда я взял с собой ружье и повернулся лицом к холму с кострами, как и было договорено с Хансом. Для этой цели я отошел на несколько ярдов влево, чтобы встать за дерево, и уже поднес ружье к плечу, когда желтая рука отвела ствол и тихий голос сказал:

— Не стреляй, баас, я еще не рассказал тебе, что видел.

Я посмотрел вниз и узнал уродливое лицо Ханса с гримасой, которая могла бы напугать человека в свете луны.

— Хорошо, — сказал я с деланым равнодушием, скрыв радость от его благополучного возвращения. — Но говори быстро. Я думал, что ты потерял след и никак не найдешь его.

— Да, баас, я потерял дорогу, потому что туман был слишком густой. Но в конце концов я нашел след, потому что мой нос чует этих людоедов, которые пахнут очень сильно. Я уловил запах одного из их караульных. Догнать его в тумане было довольно легко. И я был вынужден перерезать ему горло, так как боялся, что он будет шуметь. Итак, я пробрался в середину их круга, что тоже было очень легко, потому что они спали, завернувшись в одеяла. Они не зажигали огня — то ли не хотели быть обнаруженными, то ли в долине было слишком жарко.

Мне нужно было запомнить все, что видел, поэтому я в конце концов поднялся на невысокий холм, вершина которого возвышалась над туманом, так что я мог рассмотреть несколько сучьев с зеленевшими на них листьями. Я подумал, что смогу взобраться на дерево и понаблюдать, так как мне пришло в голову, что Резу может находиться среди этих людей и тогда я смогу убить его. Но пока я стоял, размышляя, вдруг послышался шум, какой могла бы произвести пчела в бутылке. Это жужжание кое о чем напомнило мне.

Я вспомнил: когда Рыжебородый, стоя на коленях, молился Небесам, а он делал это всегда, когда ему нечего было делать, господин, то он издавал точно такой же шум, как тот, что я услышал. Я пополз навстречу звуку и нашел капитана, привязанного к камню. Он выглядел как сумасшедший бык, который завяз в болоте. Он качал головой и вращал глазами, как будто выпил две бутылки плохого джина.

Все это время он продолжал молиться. Я подумал, что смогу освободить его, и даже попытался сделать это, но тут, к несчастью, он заметил меня и начал кричать: «Уходи отсюда, желтый дьявол! Я знаю, что ты пришел, чтобы забрать меня в ад, но ты слишком поторопился. Если бы мои руки были свободны, я свернул бы тебе шею!»

Баас, он говорил по-английски, а я немного знаю этот язык. Я понял, что мне лучше оставить его одного. В это время из дома вышли двое стариков, одетых в ночные рубашки, какие носят европейцы, на их голове были какие-то желтые штуки с металлическим изображением солнца впереди.

— Колдуны? — предположил я.

— Да, господин, или предсказатели иного сорта, потому что они выглядели как ваш уважаемый отец, когда он одевался и вставал на кафедру для проповеди. Увидев их, я отполз немного назад, туда, где был туман, лег и начал слушать. Они посмотрели на Рыжебородого, поскольку его крик привлек их внимание, но он и не глянул в их сторону, продолжал шуметь, как пчела в жестяной банке.

«Ничего страшного, — сказал один из стариков на том языке, на котором говорят амахаггеры. — Но когда же он угомонится? Я надеюсь, что скоро, потому что не могу спать из-за такого шума».

«Не раньше, чем начнет всходить солнце, — сказал другой. — Потом выйдет новая королева, а этот белый человек будет принесен в жертву».

«Какая жалость, что приходится ждать так долго», — снова сказал первый.

«Сначала победа, потом придет страх, — ответил второй человек. — Хотя он не настолько хорош для еды, как та толстая женщина, которая была вместе с новой королевой».

Затем, баас, они причмокнули губами, и один из них вернулся в дом. Но второй не торопился возвращаться. Он сел на землю и уставился на капитана. Он даже ударил его по лицу, чтобы тот замолчал.

Я подскочил к предсказателю, пока он сидел, разглядывая Рыжебородого, и вонзил свой нож ему в спину, думая, что сразу же убил его. Но нет, он повернул лицо и начал кричать, как раненая гиена, пока я не прикончил его окончательно. Затем я услышал крики и, чтобы спасти свою жизнь, был вынужден бежать в туман, не освободив капитана и не увидев леди Печальные Глаза. Я бежал очень быстро, господин, сделав большой крюк налево, и наконец вернулся сюда. Вот и все, господин.

— И все случилось достаточно тихо, — ответил я. — Впрочем, даже если они тебя не видели, смерть шамана может напугать их. Бедная Дженни! Что ж, я надеюсь попасть туда вовремя, чтобы спасти белых людей.

Затем я позвал Умслопогаса и вождей амахаггеров и вкратце рассказал им о происшедшем, а также то, что Ханс обнаружил вражескую армию или ее часть.

В конце концов мы решили атаковать немедленно. В самом деле я настоял на этом, потому что решил срочно освободить капитана Робертсона, этого несчастного, который, по словам Ханса, очевидно, сходил с ума. Я выстрелил два раза, как было условлено, и услышал звук отдаленных выстрелов на противоположной стороне. Несколько минут спустя мы пошли вперед: Умслопогас и я — в авангарде, вожди амахаггеров вместе со всеми воинами — за нами.

Теперь читатель может подумать, что все идет правильно. Что этот хитроумный старина Аллан Квотермейн сейчас удивит и уничтожит воинов Резу, обманутых трюком, который он задумал с Гороко. Что после всего этого он освободит капитана Робертсона, который, без сомнения, придет в себя, а затем также освободит и Инес. И все то, что случилось, будет лишь приключением, а не изложением фактов. Однако вам, мой друг, предстоит увидеть, что все пошло не так, как изначально предполагалось.

Начнем с того, что амахаггеры рассказали мне, что воины Резу никогда не сражаются в темноте или до того, как взойдет солнце. Наоборот, они могут поступить так, если только будут введены в заблуждение. И когда мы будем думать, что подкрадываемся к ним, они в это время будут подкрадываться к нам. Маневр Гороко в конечном счете не обманул их, поскольку от своих шпионов они знали истинное положение дел.

К сожалению, эти шпионы были в наших собственных рядах, короче говоря, среди нас были предатели, которые состояли на службе у Резу и принадлежали к его необычной вере. Некоторые из них время от времени ускользали из лагеря, чтобы сообщить врагу о наших планах и продвижении, насколько они были осведомлены о нем.

Более того, те, на кого наткнулся Ханс, были всего лишь охраной, расставленной вокруг места жертвоприношения и жилища, где находилась Инес. Настоящей армии он не видел. Она была разделена на две части и спрятана с правой и левой стороны хребта. Мы заметили их только тогда, когда они соединились в одну, а до этого просто шли как раз посредине между двумя армиями.

Теперь предполагаемый читатель может воскликнуть: «Почему этот самовлюбленный Аллан не подумал обо всем этом раньше? Почему не вспомнил, что командует ордой дикарей, которых он не знал в действительности, если среди них были предатели, особенно той же веры, что и Резу? Почему он не принял мер предосторожности?»

О мой дорогой читатель, я могу лишь сказать, что мне бы хотелось, чтобы вы оказались на моем месте. Я посмотрел, что бы вы предприняли в подобных обстоятельствах. Вы предполагаете, что я не подумал о таких вещах? Конечно думал. Но слышали ли вы когда-нибудь о том, что возможно превратить злобных варваров в тех, кому можно доверять, в достойных воинов, готовых сражаться с войском, в три раза превышающим их отряд, и победить врагов?

Кроме того, мне пришлось пережить много такого, чего вы, мистер Благоразумие, не смогли бы сделать, хотя бы и с помощью других. Очень просто сидеть в мягком кресле и критиковать других. Согласитесь, это значительно легче, чем действовать самому. Вы можете сделать вывод, что я стыжусь того, что произошло потом.

Поскольку мы спустились с холма лунной ночью и наша команда выглядела достаточно странно, я чувствовал себя очень неловко. Начнем с того, что мне очень не понравилось замечание того шамана, которого запомнил Ханс, о том, что страх приходит после победы, особенно поскольку он сказал это как раз перед тем, как Робертсон должен был быть принесен в жертву с восходом солнца. Я предположил, что «победа» планировалась до этого события.

Пока я размышлял над этим и оглядывался вокруг в поисках Ханса, чтобы проверить на нем данные слова, я обнаружил, что он снова исчез в неизвестном направлении. Несколько минут спустя он появился, медленно подходя к нам. Я заметил его из укрытия позади деревьев и скал.

— Баас, — прерывисто выдохнул он, поскольку запыхался, — будьте осторожны, люди Резу впереди нас, на другой стороне. Я побежал вперед и наткнулся на них. Они кинули в меня копья. Посмотрите! — И он показал мне порез на руке, из которого текла кровь.

Внезапно я понял, что мы в засаде, надо срочно решать, что делать дальше. Когда это случилось, мы как раз пробегали через открытое пространство в семь или восемь акров в ширину. Заросли там были гуще, почва тверже, а деревья выше.

У края этой равнины я и остановил свой отряд и отправил назад гонцов к оставшимся воинам, чтобы они тоже остановились, потому что хотел дать им отдохнуть, прежде чем мы двинемся снова и вступим в битву.

Затем я поведал Умслопогасу то, что рассказал мне Ханс, и попросил его отправить на разведку зулусского солдата, которому он доверяет, чтобы тот смог проверить сообщенные сведения. Он сделал это очень быстро. Еще я спросил его, что следует предпринять, если это действительно правда.

— Взять амахаггеров в кольцо или квадрат и атаковать, — ответил тот.

Я кивнул в знак согласия, но ответил:

— Если бы это были зулусы, план был бы хорош. Но как мы узнаем, что эти люди остановились?

— Мы не знаем ничего, Макумазан, и можем только попытаться. Если они побегут, мы будем на холме.

Затем я созвал вождей и сказал им, что ждет нас впереди. Это, кажется, очень их встревожило. Двое или трое из них хотели отступить прямо сейчас, но я сказал, что пристрелю первого, кто сделает это. В конечном счете они приняли мои планы и сказали, что выставят лучших воинов наверх, на вершину холма, в то время как остальные будут предотвращать любую попытку взобраться на гору.

После этого мы выстроили самый лучший квадрат, который только могли сделать, создав в нем четыре линии. Когда мы делали это, мы уже слышали выстрелы внизу, потом вернулись зулусы и доложили, что все обстоит именно так, как докладывал Ханс, и что армия Резу двигается вокруг нас.

Пока атака не началась, поскольку армия резуитов рассредоточивалась по разным сторонам дороги, одновременно окружая нас, чтобы подготовить поле для битвы. Для нас это была удача, поскольку они не пытались взломать линию наших амахаггеров, чье расположение было теперь блокировано.

Когда мы сделали все, что могли, мы стали ждать. Та ночь, я помню очень хорошо, была странно тихой, лишь с обеих сторон нашего плато раздавался какой-то хруст, который в действительности был вызван шагами людей Резу. Они шли, чтобы окружить нас.

В конце концов все стихло, и тишина стала полной, так что я мог слышать клацанье зубов некоторых из амахаггеров — настолько им было страшно. Этот звук придал мне некоторую уверенность и заставил Умслопогаса заметить, что сердца этих огромных людей никогда не вырастут, они останутся «младенческими». Я сказал вождям, чтобы они предупредили своих воинов о том, что те, кто останется, смогут выжить, а те, кто уйдет, определенно умрут. Поэтому, если они хотят снова увидеть свои дома, им лучше остаться и сражаться как настоящие мужчины. Многие из них могут быть убиты, а остальные — съедены людоедами Резу. Я заметил, что мое сообщение произвело укрепляющий эффект на наших воинов.

Внезапно вокруг нас — сверху, снизу, с каждой стороны — раздался ужасный рев, который, казалось, многократно повторял слово «Резу», и через несколько минут со всех сторон на нас двинулось десять тысяч человек.

В лунном свете они выглядели очень страшно в своих развевающихся белых одеждах и с огромными сверкающими копьями. Ханс и я выстрелили несколько раз, хотя, судя по произведенному эффекту, мы могли точно так же кидать камнями в морской прибой. Затем я подумал, что живым принесу больше пользы, чем мертвым, и отступил. Умслопогас, его зулусы и Ханс отошли вместе со мной.

Наши амахаггеры выдержали атаку лучше, чем я предполагал. Враги преодолели первые заросли с потерями, а вторую зону укрепления — после долгой борьбы. Затем случилась пауза, во время которой мы перестроили наши ряды, перетаскивая раненых внутрь квадрата.

Мы едва успели это сделать, как раздался другой страшный крик: «Резу!» — и наши враги снова начали атаковать нас. Это случилось через час после начала битвы. Но теперь они сменили тактику: вместо того чтобы окружать нас по всему фронту, они сосредоточили свои попытки на западном участке, который теперь выходил к долине.

Когда резуиты пошли на нас, то впереди всех я заметил огромного мужчину, гиганта ростом семь футов и необъятного в ширину. Я не мог разглядеть его как следует, потому что луна светила не очень ярко, но я видел его злобный оскал и огромную бороду, которая свисала почти до колен, а волосы развевались по плечам.

— Смотри, сам Резу! — закричал я Умслопогасу.

— Да, Макумазан, это, без сомнения, Резу, и я рад видеть его, потому что это будет настоящая битва. Смотри! Он держит топор так же, как и я. Теперь я должен беречь свою силу, потому что мне придется сражаться с ним лицом к лицу.

Я подумал, что могу разделить усилия Умслопогаса и использовать свои возможности, пустив пулю в гиганта. Но я никогда не сделал бы этого. Когда я попытался прицелиться в него, то резуит бросился на мое ружье и я не мог выстрелить. А когда выдался второй шанс, облако закрыло лицо врага. В то время, пока я предпринимал еще несколько попыток, западный край наших укреплений пал, и, крича как дьяволы, враги начали теснить наши ряды.

По моему телу пробежал холодок, потому что я понял, что могу проиграть битву. Собрать снова недисциплинированных амахаггеров было невозможно, ничего, кроме паники, стремительного бегства и моря крови, я не ожидал. Я проклинал себя за глупость, за то, что ввязался в это дело, как вдруг услышал совет Ханса, что единственный шанс для нас троих и зулусов уцелеть — это удрать и спрятаться в зарослях.

Я ничего не ответил ему, потому что это было бы предательством. Как могли мы пройти через эти сражающиеся массы людей, которые окружили нас со всех сторон? Мне оставалось только молиться и рассылать проклятия. Молитвы предназначались для моей души и прощения моих грехов, а проклятия — амахаггерам и всему, что с ними связано, в особенности Зикали и Айше, ведь именно они втянули меня в это дело.

— Может быть, использовать Великий талисман Зикали? — снова воскликнул Ханс, выстрелив из ружья по наступающему врагу.

— К черту Великий талисман! — крикнул я ему в ответ. — И Айшу вместе с ним! Не удивлюсь, если она и тут приложила свою руку.

Как только я произнес эти слова, то сразу увидел старого Билали, который не был военным человеком, но приблизился к нам очень близко. Он казался таким бледным и тонким, что копье могло пройти сквозь него. Бросив на него быстрый взгляд, я попытался понять, не ранен ли он, но тут краем глаза увидел нечто странное, что мелькнуло в лунном свете.

Я быстро оглянулся, чтобы понять, что это может быть, и увидел на своей стороне саму Айшу, укрытую вуалью. В руке она держала маленькую веточку черного дерева, украшенную слоновой костью, похожую на маршальский жезл или скипетр.

Я не видел, как она подходила, и не мог понять, как она здесь появилась. Но тем не менее она оказалась здесь, и ее одежда была покрыта яркой краской или чем-то вроде этого, поэтому светилась каким-то слабым фосфоресцирующим светом, что в лунном свете делало ее заметной на поле битвы. Она не произнесла ни слова, лишь взмахнула веточкой в направлении толпы, бросившейся на нас: враги стали падать навзничь или убегать в обратном направлении.

Теперь с обеих сторон неслись крики: «Та, чье слово закон!», «Та, чье слово закон!», а люди Резу кричали: «Лулала! Лулала! Лулала среди нас с колдовством луны!»

Айша двинулась вперед, и, повинуясь какому-то странному импульсу, поскольку приказа не было, мы все двинулись за ней. Наши бойцы, которые минуту назад уже были готовы бежать в страшной панике, вдруг обрели невероятное мужество и пошли вперед.

Резуиты и, я думаю, сам Резу тоже, поскольку я больше не видел его, начали пятиться к краю плато в направлении долины. И вот наконец они бросились бежать, перепрыгивая через мертвых и умирающих. Мы побежали за ними, видя впереди себя развевающиеся одежды Айши, которая двигалась так быстро, что все время была впереди на несколько шагов.

Появилось еще одно любопытное обстоятельство в этом деле. Испуганные воины Резу вскоре оказались не способны замедлить шаг. Они останавливались, чтобы посмотреть назад, как будто они были женами Лота[400]. Многих из них постигла та же судьба, потому что они останавливались и замирали, оставаясь в таком положении, как кролики, зачарованные удавом, пока наши люди не подходили и не убивали их.

Эта бойня продолжалась практически до самого дальнего склона горы, на котором, я предполагаю, оказалось большинство резуитов. Наши амахаггеры показали себя смелыми воинами. Как только они поняли, что враги не могут более противостоять им, мужество снова вернулось к ним.

Глава 18

УБИЙСТВО РЕЗУ
В конце концов мы оказались на равнине, разгромленные остатки армии Резу все еще бежали перед нами, как стадо антилоп, преследуемое дикими собаками. Здесь мы остановились, чтобы перестроить свои ряды. Мне показалось, хотя Айша и не произнесла ни слова, что до меня каким-то образом донесся ее приказ сделать это. Рекогносцировка заняла около двадцати минут, и потом наш отряд, насчитывавший после битвы около двух с половиной тысяч человек, поскольку остальные полегли в боях, продолжил путь.

Наконец-то миновали сумерки, которые скрывали восходящее солнце, и я увидел, что битва еще не окончена, поскольку впереди нас собралась сила, примерно равная нашей. Айша махнула рукой в том направлении, и мы двинулись вперед, чтобы атаковать противника. Там стояли резуиты, поджидая нас, потому что наступал день и, кажется, они преодолели свой страх.

Битва была жестокая, стороны сражались в сумеречном неярком свете, который едва позволял нам отличить друга от врага. В самом деле я не был убежден в нашей победе, поскольку Айши больше не было видно, чтобы внушить нашим бойцам уверенность. Мужество воинов Резу возрастало, у лулалитов оно, наоборот, падало с окончанием ночи.

К счастью, однако, в тот момент, когда победа была уже под сомнением, я услышал крик слева. Обернувшись, я увидел Гороко, колдуна, с другими зулусами, которых было около двухсот пятидесяти человек. Они подошли к флангу, где стояли воины Резу, что и решило исход битвы. Враг растерялся, стал отступать, и как раз в этот момент появились первые лучи восходящего солнца. Я посмотрел вокруг в поисках Айши, но ее нигде не было видно, поэтому в первый миг я даже испугался, что она может быть убита в этой заварухе.

Затем я посмотрел на небо и подумал, что именно сейчас настало время действовать. Крикнув амахаггерам, что надо идти в атаку, сопровождаемый Умслопогасом и Гороко, который присоединился к нам, а также Хансом, я двинулся вперед, подавая им пример, который, к их чести, они повторили.

— На этом холме должен быть Рыжебородый! — закричал Ханс, когда мы подошли к подножию.

Я поднялся наверх и сквозь туман, который скрывал утреннюю зарю, увидел группу людей.

— Капитан на холме! Они убивают его! — закричал Ханс.

Это было именно так. Несколько жрецов, одетых в белое, с ножами в руках, окружили фигуру, распростертую на земле. Около них стоял огромный мужчина, который, видимо, и был Резу. Он смотрел на восток, ожидая восхода солнца, перед тем как отдать какой-то приказ. В этот самый момент, как только над горизонтом показался маленький лучик, он повернулся и отдал приказ о наступлении.

Слишком поздно! Мы были уже рядом. Умслопогас расправился с одним из жрецов своим топором, а мы с остальными, в то время как Ханс парой ударов своего длинного ножа разрезал веревки, которыми был связан Робертсон.

Бедный капитан! Я видел в первых лучах солнца, что он лишился рассудка. Робертсон поднялся с земли, выкрикнув на шотландском наречии что-то про «дьявола». Размахивая огромным копьем, которое выпало из рук какого-то жреца, он внезапно бросился на великана, отдавшего приказ, и вонзил копье ему в грудь. Я увидел, как копье отскочило, — вероятно, на мужчине было надето что-то вроде доспехов.

В следующий момент топор, который он держал, поднялся вверх и опустился с ужасным треском на Робертсона. Мы увидели, что капитан был практически разрублен на две части. Смерть моего бедного приятеля потрясла меня. В моих руках было двуствольное ружье, заряженное заточенными пулями. Я прицелился в гиганта и выстрелил сначала одной пулей, потом второй, почувствовав, что они обе достигли цели.

Однако он не упал. Резу немного постоял, затем повернулся и зашагал к хижине, которая, по рассказам Ханса, находилась в пятидесяти ярдах отсюда.

— Оставь его мне! — крикнул Умслопогас. — Стальные пули не могут победить его! — И, нагнувшись, как бык, огромный зулус с криком помчался за ним.

Я думаю, что Резу собирался войти в хижину, но Умслопогас, бегущий по его следам, двигался быстрее и вскоре достиг другой стороны небольшого холма, где остатки нашей армии пытались перестроиться. Гигант остановился перед ними и встал, загнанный в угол.

Умслопогас также остановился, ожидая нашего прихода. Мы прибыли спустя тридцать секунд и обнаружили его изготовившимся к бою, маленький щит был при нем, а огромный топор поднят для удара. В лучах восходящего солнца сверкало лезвие этого страшного оружия.

В десяти шагах от него стоял великан с топором, который был очень похож на те, которыми лесорубы валят деревья. Было видно, что это злой человек, и в первый момент я сравнил его с Голиафом, которого победил Давид. Он был огромный и волосатый, с глубоко посаженными злыми глазками и крупным крючковатым носом. Его лицо было старым, ноги и руки были как у Геркулеса, а движения полны мощи. Мотнув головой, он взмахнул своими длинными волосами. Он был больше похож на дьявола, чем на человека. Его вид в самом деле напугал меня.

— Позволь же мне застрелить его! — закричал я Умслопогасу, потому что во время бега успел перезарядить ружье.

— Нет, Бодрствующий в ночи, — ответил зулус, не повернув головы. — У твоего ружья был шанс, оно его не использовало. Теперь давай посмотрим, что может топор. Если я не убью этого человека, то мне незачем было рождаться на свет и предпринимать это путешествие.

Гигант что-то зарокотал низким голосом, который словно отражался от подножия маленького холма позади нас.

— Кто вы? — спросил он на том же языке, на котором разговаривали амахаггеры. — Кто вы, осмелившиеся встать лицом к лицу с Резу? Черная собака, разве ты не знаешь, что я не могу быть убит, потому что год моей жизни равен неделе вашей жизни и моя нога наступала на горло тысяч людей? Разве ты не видел, что копья и железные пули отлетают от моей груди, как дождевые капли? А ты собираешься поразить меня тем, что принес с собой? Моя армия повержена — я знаю это, потому что жертвоприношение не завершено, а Белая королева не вышла замуж. Моя армия была побеждена магией Лулалы, Белой ведьмы, которая находится поблизости. Но я не покорен и не могу погибнуть, пока не покажу свою спину, и тогда смогу быть убит единственным топором, который много лет назад был погребен в прахе.

Умслопогас не понял ничего из этой речи, поэтому я коротко ее пересказал, весьма кстати, потому что история Айши о топоре вспыхнула в моей памяти.

— Единственный топор! — вскричал я. — О! Единственный топор! Посмотри на тот, что держит в руках черный воин, древний топор, о котором говорила правительница, ведь если бы она захотела, она могла забрать жизнь у любого. Посмотри хорошенько, Резу, гигант и колдун, и скажи, не его ли потерял твой отец, не он ли приведет тебя к твоей судьбе?

Я говорил это громко, чтобы каждый мог слышать, но и медленно, делая паузы между словами, потому что таким образом надеялся усилить их смысл. Я видел, что лучи солнца медленно пробегают по лицу гиганта, а глаза Умслопогаса сверкают в их свете.

Резу слушал и глядел на топор, который держал Умслопогас, и руки его непроизвольно дергались. Я видел, что выражение его лица менялось и впервые на нем появилось что-то похожее на страх. Его последователи, стоявшие у него за спиной, не сводили глаз с топора и начали перешептываться.

Похоже, Резу задумался. Затем он громко сказал, как будто самому себе:

— Он похож, очень похож. Ручка такая же, той же формы. Лезвие в форме молодой луны. Могу ли я думать, что передо мной древний топор? Не может быть это делом рук богов, это всего лишь трюк Лулалы из Пещер.

Так он говорил. Но на мгновение заколебался.

— Умслопогас, — сказал я в повисшей глубокой тишине, — послушай меня.

— Я слушаю тебя, — отвечал воин, не поворачивая головы и не шевеля рукой. — Какой совет ты дашь, о Бодрствующий в ночи?

— Целься не в лицо или грудь, поскольку, я думаю, он защищен колдовством или кольчугой. Зайди сзади и ударь в спину. Ты понял?

— Нет, Макумазан, я не понял. Я прошу тебя повторить, потому что ты мудрей меня и не бросаешь слов на ветер. Но постой-ка!

Умслопогас подбросил свой топор вверх и поймал его, когда тот падал. Делая это, он произносил зулусские слова.

— О! — распевал он. — Я сын льва, льва с черной гривой, чьи когти никогда не выпускали добычу. Я предводитель волков, который охотился на Ведьминой горе с моим братом, членом семьи тех, кто ищет брод. Я тот, кого называли непобежденным, вождь племени топора, я тот, кто унаследовал древний топор. Я тот, кто победил людей Халакази в их пещерах и получил Наду Лилию в жены. Я тот, кто принес королю Дингаану подарок, который он не очень любил и который потом вместе с Мопо, моим приемным отцом, привел его к смерти. Я царской крови, по имени Булалио, Убийца, вождь Умхлопекази, против которого ни один человек не может выстоять спокойно в открытой борьбе. Теперь ты, грозный Резу, человек-призрак, сразись против меня, перед тем как поднялось солнце. И все увидят, кто из нас лучше в этом бою. Подходи же! Моя кровь кипит, а мои ноги холодеют. Подойди, собака, чудовище, поедающее людей, хищник, старый волк!

Он говорил нараспев по-зулусски, в своей устрашающей манере, а два оставшихся зулуса хлопали руками и эхом повторяли его слова, а колдун Гороко бормотал заклинания.

Умслопогас пел и одновременно двигался. Сначала пришли в движение лишь голова и плечи, и это было похоже на развевающийся флаг или на змею, готовую к нападению. Затем он начал размахивать ногами, как танцор, вынуждая Резу напасть.

Но гигант не делал этого, его щит был прямо перед ним, он молча стоял и ждал, что будет дальше делать черный воин.

И вот змея напала. Умслопогас размахнулся и выскочил вперед со своим длинным топором. Резу поднял щит над головой и отразил удар. По звуку я понял, что щит был обит железом. Резу отскочил и нанес, со своей стороны, удар, но Умслопогас успел его отразить. Я понял, насколько велика его сила, поскольку удар был тяжел, как тот топор, который держал вождь. Резу махал оружием в воздухе, что мог сделать только очень сильный мужчина.

Умслопогас тоже это заметил и сменил тактику. Его топор был на шесть или восемь дюймов длиннее, чем топор врага, поэтому он мог попасть туда, куда не достал бы топор Резу. К тому же у гиганта были короткие руки. Умслопогас начал целиться сзади в голову и руки Резу, что было его излюбленным трюком. Именно за него он получил прозвище Дятел. Резу защищал голову щитом против острых взмахов топоранасколько мог.

Дважды мне казалось, что удары зулуса достигнут груди гиганта, но они не причиняли ему вреда. Резу рычал от боли и злости и бешено крутился, в то время как Умслопогас нападал на него с удвоенной силой.

Зулус отражал удар за ударом своим щитом, с легкостью орудуя им, как будто он был бумажным. Однако его топор не наносил Резу никакого вреда.

— Проклятие! Он заколдован! — закричали зулусы. — Этот удар должен был разрубить его надвое!

Я же в это время думал о том, насколько хороша кольчуга у этого человека.

Резу громко засмеялся, а Умслопогас раздосадованно отскочил назад.

— Что это?! — закричал он по-зулусски. — У всех колдунов имеется какая-то дверь, через которую все духи приходят и уходят. Я должен найти дверь! Я должен найти эту проклятую дверь!

Он говорил, тем временем пытаясь обойти Резу, сначала справа, потом слева. Но все без толку. Резу поворачивался к нему лицом, шаг за шагом отступая к маленькому холму и периодически делая выпады. Но достать Умслопогаса он не мог. К тому же его слепило солнце. Мне почудилось, что он начал уставать. Или так мне показалось?

В любом случае он решил закончить эту игру, поскольку быстрым движением отбросил щит и, взяв железную рукоятку топора в обе руки, ринулся на зулуса как бык. Умслопогас отскочил. Затем внезапно повернулся, подпрыгнул, и, о боже, Булалио-убийца побежал с поля боя!

Взрыв смеха раздался позади. Смеялись амахаггеры, а Гороко и зулусы стояли, оцепенев от стыда. Лишь я понимал, что у него в голове созрел какой-то план, и гадал, что же он придумал.

Он побежал, а Резу бросился за ним, но не смог догнать одного из лучших бегунов в Зулуленде. Он бежал за ним, но тот проделывал такие неимоверные зигзаги, что Резу остановился, выбившись из сил. Однако Умслопогас пробежал еще двадцать ярдов и остановился у подножия холма, где решил отдохнуть.

Десять секунд или около того он ждал, чтобы отдышаться. Глядя на его лицо, я угадывал в нем черты волка. Его губы были растянуты в зловещей ухмылке, показывающей ослепительно-белые зубы. Щеки опали, а глаза блестели, кожа над шрамом поднималась и опускалась.

Он как бы собирался для последнего броска.

— Беги! — закричали зрители. — Возвращайся в Кор, черная собака!

Умслопогас знал, что они смеются над ним, но не обращал на них внимания. Он лишь ударил рукой по сухой земле. Затем поднялся и бросился на Резу.

Я, Аллан Квотермейн, наблюдал много боев, но никогда, ни до ни после, я не видел подобных. Зулус был быстр, как львица, настолько быстр, что ноги его едва касались земли. Он несся, словно пущенное копье, пока не остановился в десяти футах от замершего Резу и бросился на него одним прыжком.

О, что это был за прыжок! Конечно же, зулус подсмотрел его у льва или спрингбока[401]. Он подпрыгнул очень высоко, и тут я понял, что, очевидно, зулус стремился атаковать врага сверху. Умслопогас ударил топором так, что лезвие обрушилось на затылок Резу. Все было кончено, поскольку я видел, что кровь потекла у того по лицу.

Умслопогас отпрыгнул назад, пробежал немного и снова напал на него.

Резу встал, но, прежде чем он поднялся на ноги, топор Инкози-каас коснулся того места, где шея соединяется с плечами, и врубился в него. Запас выносливости Резу был настолько велик, что у него еще хватило сил встать на ноги. Но теперь его движения были замедленными. Умслопогас снова оказался у него за спиной, целясь в нее. Один, два, три удара… После третьего удара топор выпал из рук Резу, и он медленно осел на землю как груда мусора.

Не сразу поверив в то, что все кончено, я подбежал к месту, где лежал Резу. Над ним стоял Умслопогас — как мне показалось, обессилевший вконец, потому что опирался на топор, а его ноги дрожали. Но Резу еще не был мертв. Он открыл глаза и уставился на зулуса с дьявольской ненавистью.

— Ты еще не победил меня, чернокожий, — выдохнул он. — Это топор дал тебе победу. Древний святой топор, который когда-то был моим, пока женщина не украла его. Да, это дар ведьмы из пещеры, которая велела тебе войти туда, где живет дух жизни. Он не поцеловал мою плоть и оставил умирать. Черный человек, мы можем встретиться где-нибудь снова и сразиться. Как бы я хотел задушить тебя вот этими руками и отправить вместе со мной во мрак. Но Лулала победит только в том случае, если ее судьба будет хуже моей. Ах, где я увижу волшебную красоту, которой она так бесстыдно хвастает…

Здесь жизнь покинула его, широкие руки раскинулись по земле, последнее дыхание сорвалось с губ.

Я стоял, оглядывая огромное тело, которое казалось мне человеческим лишь наполовину. Наши амахаггеры подошли и отвели меня в сторону, потом кинулись на тело своего древнего врага, как гончие на беспомощную лису, и руками и копьями начали вытаскивать внутренности, пока ничего человеческого в нем не осталось.

Их невозможно было остановить. Я был слишком утомлен прошедшим днем, чтобы хотя бы попытаться помешать им. Я жалею об этом, поскольку упустил возможность исследовать тело этого странного человека, а также понять, что же за кольчуга была на нем, которая остановила мои пули и даже лезвие Инкози-каас в сильных руках зулуса. Когда я посмотрел снова, от мощного гиганта остались только фрагменты тела, а кольчуга была разломана на маленькие кусочки амахаггерами, возможно, для того, чтобы стать для них талисманами.

Итак, я знал о Резу только то, что он был огромным и самым страшным человеком, какого я когда-либо видел. Он пронес свою силу через всю жизнь, поскольку по некоторым признакам ему было около пятидесяти лет, а его бессмертие было лишь сказкой, которую местные жители использовали в собственных интересах.

Наконец Умслопогас пришел в себя, открыл глаза и огляделся. Первым человеком, которого он увидел, был Билали. Он стоял, поглаживая свою белую бороду и жалуясь на все происходящее с философским, но вполне удовлетворенным видом. Это рассердило Умслопогаса, и он закричал:

— Я думаю, это был ты, древний мешок со словами и чистильщик дорог для ног того гиганта, который посмеялся надо мной! Неужели ты думал, что я паду под ударами этого пожирателя людей? — И он показал туда, где валялись останки Резу. — Теперь найди его топор, и, хотя я слаб и устал, я выпущу твою кровь.

— Что говорит этот черный герой, о Бодрствующий в ночи? — спросил Билали как можно вежливей.

Я передал ему все слово в слово. Билали вознес руки в ужасе, повернулся и тут же исчез. Больше я не видел его до нашего возвращения в Кор.

Увидев смерть своего вождя, члены племени, которые считали Резу непобедимым, стали испускать самые странные и неестественные крики, какие я только слышал в жизни. Так кричали, я думаю, филистимляне, когда Давид сразил Голиафа своим удачным ударом камня. Затем они отправились по домам, если они у них, конечно, были, с рекордной скоростью и в полном беспорядке.

Наши амахаггеры преследовали их некоторое время, но потом остановились. Они удовлетворились тем, что добили некоторых раненых, которых смогли найти, и вернулись в свое расположение. Я не следил за ними — битва была выиграна, я умывал руки. В моих воспоминаниях они остались людьми, о которых можно сказать, что у них отсутствует воспитание, а их привычки ужасны. Кроме того, они не были такими уж хорошими воинами. В любом случае я не хотел бы вновь оказаться в их команде.

Более того, у меня было еще одно дело. Мне предстояло разыскать бедную Инес, поэтому я не хотел давать согласие на то, чтобы возглавить амахеггеров в битве против их черных братьев, резуитов.

Но где была Инес? Если Ханс правильно понял их шамана, она находилась в хижине. Я надеялся, что именно там она и есть, в таком случае охоту можно было прекращать. Этот вопрос решался просто. Я позвал Ханса, который наслаждался тем, что стрелял по убегающему врагу, чтобы они подольше не могли забыть его и зулусов. С ним я отправился к хижине или, скорее, палатке из сучьев, которая была двадцать футов в длину и двенадцать-пятнадцать в ширину.

На восточной стороне я нашел отверстие, прикрытое тяжелой занавеской из древесных волокон. Я постоял около него в нерешительности, меня немного трясло, потому что, по правде говоря, я боялся отдернуть эту занавеску и увидеть то, что за ней находится. Собрав все свое мужество, я отодвинул ее и вошел внутрь с револьвером в руке. Сначала я не увидел ничего, поскольку попал из света в темноту. Когда глаза мои привыкли к мраку, я заметил некое светлое пятно на троне в конце этой хижины. Вокруг него был двойной ряд из женщин в белых одеждах. У них на шеях висели цепочки, а вокруг пояса были длинные ножи. Между троном и этими женщинами на полу лежал мертвый мужчина, один из жрецов, как я понял по его одеянию. В его руке все еще было огромное копье. Фигура на троне молчала, как и те, кто стоял вокруг нее на коленях; я даже подумал, не мертвы ли они.

— Леди Печальные Глаза, — прошептал Ханс. — И ее служанки. Без сомнения, у ее ног лежит тот старый жрец, что пришел сюда, чтобы убить ее, когда понял, что битва проиграна. Но ее подружки закололи его своими ножами.

Могу подтвердить, что предположение Ханса оказалось правильным, это доказывало, насколько быстр его ум. Фигурой на троне была Инес, а жрец действительно пришел, чтобы убить ее. Подружки невесты убили его своими ножами, прежде чем он смог напасть на Белую королеву.

Я попросил зулусов поднять занавеску, чтобы стало немного светлее. Затем мы все вместе вошли в хижину с пистолетами и копьями наготове. Женщины на коленях повернулись к нам, и мы увидели, что это молодые девушки. А еще я увидел, как они потянулись к своим ножам. Я сказал им, что они могут уходить, и если они сделают это, то бояться им нечего. Но если они и поняли меня, то не последовали моему совету.

Мы с Хансом, наоборот, боялись, что они воспользуются своим оружием против той, кто сидела на троне, которую мы приняли за Инес. По слову одной из них они немедленно поклонились ей, а потом, повинуясь другому слову, вонзили ножи в собственные сердца.

Это было ужасно, я никогда прежде такого не видел. Должно быть, женщины, поклявшиеся служить новой королеве, испугались, что не смогут защитить ее, и заранее были приговорены к такому ужасному концу. Мы вытащили их наружу умирающими, поскольку их удары были точными и сильными. Ни одна из них не прожила больше нескольких минут.

Затем я направился к фигуре на троне, или на стуле, из черного дерева, обитом слоновой костью. Фигура была настолько молчалива и неподвижна, что я подумал, может, она уже мертва. Особенно когда увидел, что она привязана к трону кожаными лентами, которые были обшиты золотыми нитками. На ней была вуаль, из-под которой спускались две длинные черные косы, на кончике каждой висела жемчужина. На ногах были сандалии, а на шее висело огромное ожерелье с золотым орнаментом, с которого свисали подвески, тоже из золота, представлявшие собой диск солнца, грубой, но хорошей ручной работы.

Я подошел к ней и снял ремни, которые сначала никак не мог развязать. Потом откинул вуаль.

Это была Инес, живая — ее грудь поднималась и опускалась. Ее глаза были широко открыты, но она была без чувств. Возможно, ее накачали какими-то снадобьями, может, причиной был ужас, который она повидала и который отнял ее силы. Я, признаюсь, был даже рад этому, потому что иначе мне пришлось бы рассказывать ужасную историю смерти ее несчастного отца.

Мы вывели ее из этой хижины почти невредимой и положили в тень дерева, чтобы она немного пришла в себя. Я не знал, чем еще можно помочь ей в ее состоянии: у меня не было ни лекарств, ни алкоголя, чтобы привести ее в чувство.

Таким был конец нашего долгого путешествия. Мы освободили Инес, которую зулусы называли леди Печальные Глаза.

Глава 19

ЗАКЛИНАНИЕ
Я не могу ничего сказать о нашем возвращении в Кор, за исключением того, что мы все-таки достигли этих развалин.

Это было замечательное путешествие, которое стоило запомнить хотя бы потому, что в первый и последний раз в его жизни Умслопогас согласился на то, чтобы его несли на носилках, хотя бы часть пути. Как я уже сказал, он не был ранен — топор его могучего врага лишь оцарапал ему кожу.

Он устал от потрясений, чувствовал упадок сил после напряженного боя, ведь этот великий бесстрашный воин в глубине души был нервным и чувствительным человеком.

Лишь такие люди достигают вершины чего-либо, и это касается всех сторон жизни. Та страшная битва с Резу была огромной нагрузкой для зулуса. Как он потом сказал себе, «мудрец высосал всю силу», особенно когда он понял, что кольчуга не позволяет ему нанести Резу смертельный удар, а из-за изворотливости врага он не может оказаться у него за спиной. Именно тогда он и предпринял этот трюк с высоким прыжком и отскакиванием назад. Зулус делал это когда-то в молодости, чтобы разбить круг из щитов и оказаться в его середине.

Умслопогас знал, что преуспеет в этом необычном прыжке через голову Резу или будет убит, что, в свою очередь, означало смерть всей нашей команды. Ему надлежало преодолеть страх взлететь и оказаться на вершине, поскольку только так, один на один с врагом, он мог развить скорость, необходимую для такого ужасного прыжка.

Главное, он сделал это и потому победил, хотя в результате оказался, как он сам выразился, «слабым, как змея, которая выползает на солнце из своей норы после окончания зимней спячки».

Умслопогас потом сказал, что благодарен тому обстоятельству, что Резу не удалось сжать руки на его горле, иначе солнцепоклонник убил бы его, «как бабуин ломает стебель». Никакой силы, даже его, Умслопогаса, не хватило бы, он не смог бы сопротивляться железной силе этого гориллоподобного человека.

Я согласился с ним, потому что мы видели его широкую грудь и развитые мускулы, а также его силу, с которой он обрушился на зулуса со своим топором (который, между прочим, пропал или был украден — думаю, одним из амахаггеров).

Откуда могла взяться сила в человеке, чье лицо доказывало, что он далеко не молод? Может быть, была какая-то правда в легенде про Самсона[402], чья сила перешла в его огромную бороду и длинные локоны? Тут нечего сказать, может быть, этот человек был поклонником Геркулеса[403], потому что был сильным, как Геракл. Все истории, которые я слышал о его подвигах, не давали повода для сомнений, но я был все же склонен считать, что эти истории о его сверхъестественных способностях — просто обман. Он был всего лишь представителем семьи «сильных людей», тренировавшихся всю жизнь напролет.

К сожалению, он был растерзан теми жестокими амахаггерами еще до того, как я смог осмотреть его или его кольчугу. Но только когда я осмотрел тело бедного Робертсона, которое мы похоронили там, где он погиб, и увидел, что оно разрублено топором Резу на две части единственным ударом, лишь тогда я понял, какой силой обладал этот дикарь.

Я говорю — дикарь, но не уверен, что это правильная характеристика Резу. Очевидно, он придерживался определенной веры, кроме того, имел бурное воображение, что продемонстрировал, похитив Инес, чтобы она стала его королевой, прикрыв ее вуалью, как у Айши, с намерением принести ее в жертву. Он окружил девушку охраной, состоящей из женщин, которые уничтожили жреца-убийцу, а потом и сами совершили самоубийство, когда потерпели поражение. Все это указывало на нечто большее, чем простое дикарство, — возможно, на следы какой-то забытой древней цивилизации. Я не знаю, что все это означало.

Резу мертв, и мир избавился от него. Те же, кто хотел узнать больше об этой народности, могли лишь довольствоваться их останками в местах обитания, которые, со своей стороны, я не собирался посещать больше никогда.

Во время нашего путешествия в Кор Инес так ни разу и не пошевелилась. Когда бы я ни смотрел на нее, я видел, что она лежит с широко открытыми глазами. Выражение ее лица сильно пугало меня: я начал бояться, что она умрет. Однако я не мог ничем помочь ей, только попросил носильщиков ускорить шаг. Итак, мы спустились с холма и, пройдя через долину, достигли Кора в тот момент, когда садилось солнце. Когда мы подошли ко рву перед стенами города, я увидел, что старый Билали вышел нам навстречу. Он несколько раз поклонился, тревожно глядя на повозку, в которой, как он знал, находился Умслопогас. В самом деле, его отношение даже к Хансу стало раболепным после нашей победы над Резу и его смерти от топора зулуса. После этого все они стали считать нас наполовину божествами и относились к нам соответственно.

— О всемогущий вождь, — сказал он, — Та, чье слово закон, попросила меня привезти больную леди в то место, которое уже готово для нее. Оно находится рядом с твоим, так что ты сможешь видеть ее, когда захочешь.

Я удивился, как Айша могла узнать, что Инес больна, но слишком устал, чтобы задавать вопросы, просто позволил ему отвести нас к жилью. Он так и сделал, проведя нас в полуразрушенный дом, стоящий недалеко от нашего. Он был чисто вымыт и обставлен по последней моде. Кроме того, пол там был покрыт коврами, поэтому в нем было более уютно. Здесь мы нашли двух женщин среднего возраста, довольно высокомерных, которые, как сказал Билали, были сестрами, приставленными, чтобы ухаживать за больной. Уложив Инес на кровать, я передал ее в их полное распоряжение. Я не хотел сам быть ее доктором, поскольку не знал, какие из моих лекарств подойдут ей. Более того, Билали успокоил меня, сказав, что Та, чье слово закон, скоро появится здесь и «вылечит ее», как только она может сделать.

Я ответил, что надеюсь на это, и отправился к нашей стоянке, где обнаружил прекрасно приготовленный обед и незнакомый мне напиток. Билали заявил, что по приказу Айши мы должны его выпить, потому что это избавит нас от слабости.

Я попробовал этот напиток бледно-желтого цвета, напомнивший шерри. Мысль о яде, конечно, мелькнула у меня в голове, но я был слишком усталым, чтобы долго раздумывать об этом. Конечно же, эффект оказался удивительным, поскольку моя усталость мгновенно испарилась. Я обнаружил у себя зверский аппетит и чувствовал себя лучше и уверенней, чем было многие годы до этого. Короче говоря, это был лучший «коктейль», какой я когда-либо пробовал. Я захотел узнать его рецепт, и Айша сказала мне, что напиток выгнан из достаточно безвредных трав и не содержит ни капли алкоголя.

Я дал немного попробовать Хансу, потом Умслопогасу, который оставался с ранеными зулусами. Он почувствовал себя намного лучше, а потом и Гороко, который тоже его попробовал. Эффект был потрясающий.

Затем, умывшись, я приступил к обеду, но здесь надо отдать должное Хансу.

— Баас, — сказал он, — все это выглядит очень хорошо, хотя все могло бы кончиться плохо. Рыжебородый мертв, что тоже хорошо, потому что за сумасшедшим человеком очень трудно ухаживать, а голова, полная лунного света, не очень-то хороший советчик для любого человека. О, без сомнения, ему лучше быть мертвым, хотя вашему преподобному отцу будет трудно смотреть за ним в огненном месте.

— Возможно, — вздохнул я, — лучше быть мертвым, чем лунатиком. Но я боюсь, как бы его дочь не последовала за ним.

— О нет, баас! — весело вскричал Ханс. — Хотя я должен сказать, что она немного тронулась и, без сомнения, видела много ужасных вещей. Но Великий талисман знает, что она не умрет после всего того, через что нам пришлось пройти, и после тех опасностей, которые мы пережили, чтобы спасти ее. Великий талисман — удивительная вещь, баас. Сначала он делает бааса вождем над амахаггерами, которые без него никогда не согласились бы сражаться, — ведьма, чья голова скрыта под накидкой, знает это очень хорошо. Затем он оберегает нас во время битвы, дает силу Умслопогасу, для того чтобы он убил этого гигантского людоеда.

— Почему он не дал мне силу, чтобы убить Резу? Я ведь выпустил в его грудь две скорострельные пули, которые причинили ему вреда не больше, чем удар палкой по рогам быка.

— О, может, баас упустил что-то из виду, потому что баас иногда пропускает кое-что, думая, что всегда успеет это сделать. — Ханс подождал, не отвечу ли я на его наглый выпад, чего я, конечно же, не сделал, и снова продолжил, слегка унижая меня: — Или, может быть, у Резу была слишком хорошая кольчуга, потому что я видел, как несколько амахаггеров разрезали ее на кусочки, забрав то, что было очень похоже на кусочки меди. Также Великий талисман означал, что Резу будет убит Умслопогасом, но не баасом, потому что в противном случае Умслопогас остался бы разочарованным до конца своих дней. Зато теперь он может идти по жизни гордо, как петух с двумя хвостами. Кроме того, господин, когда Резу разбил наш квадрат и амахаггеры побежали, без сомнения, именно Великий талисман вселил в их сердца смелость, потому что все изменилось в тот момент, когда они увидели его на груди бааса и, вместо того чтобы съесть бааса, сожрали каннибалов.

— В самом деле! Я думал, что госпожа, которая обитает вон в той стороне, приложила к этому свою руку. Ты видел ее, Ханс?

— О да, я видел ее, баас, я думаю, что это она размахивала одеждой у нас над головой, а когда люди Резу увидели, насколько уродливо ее лицо, это напугало их. Но без сомнения, это тоже результат действия Великого талисмана, потому что такая мысль никогда не пришла бы в голову глупой женщине. Знает ли баас хоть одну женщину, которая принесла бы пользу на поле битвы или в чем-то еще, за исключением ухода за младенцами? И если она не занимается семейными делами, то, без сомнения, только потому, что настолько уродлива, что ни один мужчина не женится на ней.

Я случайно поднял глаза и в свете ламп увидел Айшу, которая стояла с нами в комнате, куда вошла через открытую дверь, в шести футах позади Ханса.

— Будьте уверены, баас, — продолжал Ханс, — что этот трюк с одеждой не более чем старая уловка, которой пугают людей. И если она скажет, что это она, а не Великий талисман заставила амахаггеров измениться, я скажу это ей в лицо.

Я был не в силах что-то возразить и только втайне радовался тому, что, на наше счастье, Айша не понимает голландского языка. Она придвинулась ближе, и ее тень упала на Ханса и на пол перед ним. Он увидел это и в ужасе уставился на странную тень, затем медленно оглянулся.

Некоторое время он не двигался, будто был заморожен, затем, выкрикивая дикие проклятия, вскочил на ноги, выбежал из дома и исчез в ночи.

— Мне кажется, Аллан, — сказала Айша, — что этой глупой желтой обезьяне хватает смелости только на то, чтобы бросать палки, когда самки леопарда нет под деревом. Но когда она приходит, он, по своей глупости, все равно продолжает. О, не извиняйся, ведь я знаю очень хорошо, что он говорил обо мне гадости, что он любопытен, как все обезьяны, и очень хочет узнать, что под моей вуалью. Проще говоря, он верит, что ни одна женщина не будет скрывать свое лицо, пока не будет знать, что это потакает вкусам мужчин.

Затем, к моему облегчению, она тихо рассмеялась, показав, что чувство юмора ей не чуждо, затем снова продолжила:

— Ладно, оставь его в покое, потому что это хорошая обезьяна, по-своему мужественная. Он показал это, когда выследил место, где находится Резу, и нанес смертельный удар убийце-жрецу.

— Каким образом ты поняла слова Ханса, Айша? Ведь он говорил на языке, которого ты никогда не знала.

— Потому что я читаю по лицам, Аллан.

— Или по спинам, — предположил я, вспоминая, что Ханс стоял к ней спиной.

— По спинам, голосам или сердцам. Не важно как, но я могу читать. Однако давай закончим этот бесполезный разговор. Отведи меня к той девушке, которая вырвалась из когтей Резу и от судьбы, которая была бы для нее гораздо хуже, чем смерть. Понимаешь, Аллан, этот демон Резу собирался взять ее в жены и планировал принести отца девушки в жертву, а затем съесть его, как была съедена на ее глазах служанка! Теперь отец девушки мертв, и, может быть, это и к лучшему. Я думаю, что маленький желтый человек сказал тебе именно об этом… нет, не начинай, я прочитала это по его спине. Поскольку его мозг был разрушен, до конца жизни он бы страдал. Лучше, что он погиб как мужчина, в борьбе против врага, тем самым спасая остальных. Но хорошо, что она все еще жива.

— Да, но безумна, Айша.

— После того, что она пережила, — это наилучший выход, Аллан. Вспомни, разве в твоей жизни не было дней и месяцев, когда ты хотел бы заснуть и проснуться безумным? И разве мы не были бы счастливы, если бы, подобно животным, могли о плохом забыть, не знать и не понимать? Люди говорят о небесах, но, поверь мне, небеса — это сон без сна, потому что жизнь и пробуждение означают борьбу, которая часто бывает слишком иллюзорна, вызывая печаль или угрызения совести, которые разрушают нас. А теперь пойдем со мной.

Я проследовал за ней в другой разрушенный дом, где мы нашли Инес простертой на кровати, все еще в варварской одежде, хотя вуаль была поднята с ее лица. Она лежала с широко раскрытыми глазами, пока женщины осматривали ее. Айша взглянула на нее, потом сказала мне:

— Они пытались обмануть амахаггеров одеянием Айши и ее изображением и даже принесли ей клятву верности. — И она указала на золотые диски, похожие на солнце. — Да, она честная девушка, белая, благородного происхождения, это первое, на что я обращаю внимание. Она не хотела такого обмана. Более того, ей не причинили вреда, ее душа была погружена в море страха, вот и все. Лучше, чтобы она пока ничего не вспомнила, потеряв при этом разум, как случилось с ее отцом. Через некоторое время память вернется к ней, и весь этот ужас превратится в печальные тени, которые она будет видеть. Но и эти тени вскоре забудутся и уйдут, обернувшись в полузабытые воспоминания. Отойди в сторону, Аллан, и вы, женщины, оставьте нас.

Я повиновался, женщины поклонились и вышли. Тогда Айша подняла вуаль и опустилась на колени возле кровати Инес так, чтобы я не видел ее лица, хотя должен признаться, что мне хотелось взглянуть на него. Однако я мог видеть, что она приблизила свои губы к губам Инес, и по ее движениям мне показалось, что она что-то вдохнула в ее губы. Еще она раскинула руки и положила одну из них на сердце Инес. Минуту или около того она размахивала руками в разные стороны, время от времени останавливаясь, чтобы коснуться кончиками пальцев ее лба.

Внезапно Инес зашевелилась и села. Айша взяла сосуд с молоком, который стоял на полу, и поднесла его к губам девушки. Инес выпила все до последней капли и снова упала на кровать. Еще некоторое время Айша продолжала водить руками, затем опустила вуаль и встала.

— Посмотри, я произнесла над ней заклинание, — сказала она, подзывая меня.

Я подошел и увидел, что глаза Инес закрылись, и казалось, что она погрузилась в глубокий естественный сон.

— Она будет так лежать всю ночь и следующий день, — сказала Айша. — И когда проснется, то поверит, что она просто счастливый ребенок. Лишь когда она снова увидит свой дом, тогда вспомнит, где прошла ее жизнь, а затем вся эта история забудется. Вы можете сказать ей, что ее отец погиб, когда вы вместе ходили охотиться на речных чудовищ. Но я думаю, что она не будет много спрашивать, узнав, что он погиб, поскольку я дала ее душе такую команду.

«Гипноз, — подумал я. — О Небеса, это наверняка поможет».

Казалось, Айша поняла, что творится в моей голове, потому что кивнула и сказала:

— Не бойся, Аллан, ведь черный владелец топора и желтая обезьяна называют меня ведьмой, а ведьмы, как ты знаешь, разбираются в медицине и других вещах и владеют ключом к тайнам природы.

— Например, — предположил я, — как перенести себя в пространстве и во времени в битву в нужный момент и уйти из нее — тоже в нужный момент.

— Да, Аллан, заметив, что амахаггеры собираются бежать, я поняла, что нужна там, чтобы дать им силу и внушить страх армии Резу. И я пришла.

— Но как ты пришла, Айша?

Она рассмеялась в ответ:

— Может быть, я вовсе не приходила. Может, ты только думал, что я пришла. Я была там, все остальное не имеет значения.

Поскольку меня трудно было так быстро убедить, она продолжала:

— О! Глупый человек, не старайся понять то, что выше твоего понимания. Просто слушай. В своем неверии ты убежден, что душа живет в теле, не так ли?

Я кивнул, потому что всегда так думал.

— Иначе говоря, тело живет в душе.

— Как жемчужина в раковине, — предположил я.

— Да, но жемчужина, которая кажется тебе прекрасной, для раковины — болезнь и яд, так же и тело для души — одни проблемы и порча. Белая и святая душа ищет пути, чтобы дать мерзкому телу свои собственные чистоту и цвет, хотя это ей редко удается. Аллан, плоть и дух — это злейшие враги друг для друга, которые соединены вместе велением высшего разума. Они могут забыть свою ненависть и наслаждаться друг другом или разлучиться: дух должен отправиться в свое место, а плоть — в свой разрушительный мир.

— Странная теория, — сказал я.

— Да, Аллан, она нова для тебя. Но это правда. Душа человека, будучи на свободе и не связана с телом, касается души Вселенной, и эту душу люди называют Богом, которого многие знают под другими именами. У Него есть, возможно, власть. И пока душа в теле, если это мудрое тело, она может извлечь из этого знание. Теперь ты понимаешь, почему я настолько добра в роли доктора и как я появилась на этой битве, как ты сказал, в нужное время и покинула ее, когда моя работа была сделана.

— О да, — ответил я. — Я понял, ты так ясно все объяснила.

Она засмеялась, оценив мое признание, посмотрела на спящую Инес и сказала:

— Хрупкое тело этой девушки размещено в огромной душе темного оттенка, потому что души имеют свои цвета и несут тот, который внутри их. Она никогда не будет счастливой женщиной.

— Черные люди называли ее леди Печальные Глаза, — сказал я.

— Правда? Да, я называла ее Печальное Сердце, хотя многим это может показаться шуткой. Кроме того, она забудет плохое и то, какой узкой была грань между ее жизнью и смертью Резу.

— Как раз на длину Инкози-каас, — ответил я. — Но объясни мне, Айша, почему случилось так, что топор помог, а мои пули пролетели мимо?

— Потому что у него была хорошая кольчуга, Аллан, — ответила она равнодушно. — А спина оставалась без защиты.

— Тогда почему же ты поведала мне совершенно иную историю о том, что этот свирепый гигант выпил Чашу жизни? — спросил я с раздражением.

— Я забыла, Аллан. Потому что любопытные, как ты, люди любят слушать истории еще более странные, чем их собственные. К тому же ты очень веришь только в то, что я делаю. А в то, что говорю, нет.

— Вовсе нет! — воскликнул я возмущенно.

Она снова засмеялась и ответила:

— В будущем, возможно, наши представления изменятся, поскольку иногда алхимия ума превращает сказки молодости в факты нашего возраста. Мы начинаем верить во все, как твой маленький желтый друг верит в знахаря по имени Зикали, а амахаггеры чтят Талисман на твоей шее, я, как самая сумасшедшая из всех вас, верю в любовь и мудрость, а черный воин Умслопогас уважает силу своего великого топора больше, чем свое мужество. Все мы дураки, каждый из нас. Хотя я, может быть, самая большая дура из всех. Теперь проведи меня к воину Умслопогасу, которому я хочу выразить огромную благодарность, как поблагодарила тебя, Аллан, и маленького желтого человечка, хотя он бесит меня своим острым языком, не зная, что, если бы я рассердилась, я могла бы оборвать его жизнь.

— Тогда почему ты не выбрала Резу, чтобы убить его вместе с его армией, Айша?

— Мне кажется, что я сделала это благодаря топору Умслопогаса и с помощью твоего командования, Аллан. Почему тогда ты использовал мою силу, когда твоя была в моих руках?

— Потому что у тебя не было власти над Резу. Или ты просто так сказала мне об этом?

— Разве я не говорила, что мои слова всего лишь снежинки, которые тают и не оставляют следов, скрывая мои мысли, как моя вуаль скрывает мое лицо. Как моя красота под вуалью, так и правда может прятаться в словах, хотя это не та правда, о которой ты думаешь. Итак, ты получил ответы, хотя я удивляюсь, почему Резу думал, что я не имею власти над ним, когда вон на той горе он видел меня летящей над его товарищами, как дух ночи. Да, возможно, когда-нибудь я узнаю свою правду, как и многие другие вещи.

Я ничего не ответил. Не было никакого проку спорить с женщиной, которая объяснила, что все рассказанное ею было выдумкой. И все же я продолжал спрашивать ее, почему амахаггеры так верят в талисман, который Ханс называет Великим.

Когда мы выходили из дома, она, по какому-то невероятному совпадению, вернулась к этой теме.

— Я хочу сказать тебе, Аллан, — обратилась она ко мне, — почему амахаггеры не приняли тебя в качестве вождя до тех пор, пока не увидели, чтó ты носишь на своей груди. Их рассказ о легенде кажется выдуманным жрецами, и такой мудрый человек, как ты, не мог в нее поверить, как некоторые другие, которых ты слышал в Коре. В ней есть доля истины, поскольку много столетий назад старый мудрец, чье изображение высечено на слоновьих волосах, пришел к той, чье место я потом заняла как правитель этого племени, — она была очень похожа на меня, я верю, что это была моя мать, поскольку о ее мудрости ходили легенды.

В то время обсуждался вопрос о войне между почитателями Лулалы и отцом Резу. Однако Зикали сказал людям Лулалы, что они не должны воевать с людьми Резу до того дня, пока в Кор не придет белый мужчина и не принесет с собой кусок сплетенных слоновьих волос, на котором будет изображение карлика, похожего на Зикали. Именно тогда они должны будут сражаться и победить Резу. Эта история распространилась среди нашего народа, и ты, который считал первую историю магической, должен понять ее простоту. Разве это не так, о мудрый Аллан?

— О да! — ответил я. — Кроме того, что я не могу понять, каким образом Зикали мог оказаться здесь сто лет назад, потому что люди не существуют так долго, хотя он притворяется, что жил в далеком прошлом.

— Нет, Аллан, возможно, это был его отец или его дед. Поскольку его образ видели, ты не можешь сказать, что его не существует, кроме того, мудрость во все времена приходит вместе с кровными узами.

И снова я ничего не ответил, потому что после слов Айши я чувствовал себя дураком. До того как она сумела насладиться моим изумлением, мы подошли к тому месту, где вокруг костра расположились Умслопогас и его зулусы. Он сидел молчаливо, но Гороко красочно описывал само сражение, особенно ту часть, которую он видел, к удовольствию тех раненых, которые не принимали в ней участия. Внезапно они увидели Айшу, и те, кто смог, встали, чтобы приветствовать ее королевским салютом: «Байете!»

Она подождала, пока звуки не затихнут, затем сказала:

— Я пришла сюда, чтобы поблагодарить тебя и твоих людей, о Тот, в чьих руках летает топор. Ты показал себя великим воином в битве. Мой дух говорит мне, что все вы, даже те, кто лежит сейчас раненый, благополучно доберетесь до своих земель и проживете свою жизнь со славой.

Они снова отсалютовали ей в знак благодарности, когда я перевел им ее слова, поскольку они, конечно, не знали арабского.

Затем она продолжала:

— Умслопогас, сын Льва, как называют царя в ваших землях, твоя схватка с Резу была сражением не на жизнь, а на смерть. А твой прыжок над его головой, когда ты поразил его топором в те места, которые не были защищены кольчугой, что привело к его смерти, никто не делал раньше и никто не сможет сделать в будущем.

Я перевел и эти ее слова, и Умслопогас, предпочитающий правду хвастовству, сказал, что это произошло совершенно случайно.

— После этого боя и прыжка, — продолжала Айша, — а также после всех славных дел, которые ты сделал и еще сделаешь, мой дух говорит, что твое имя останется в веках в течение многих поколений. Для чего известность мертвым? Я хочу сделать тебя великим вождем. Пойдем со мной, и ты станешь править амахаггерами, а вместе с ними и остатками армии Резу. У тебя будет бесчисленное количество скота, а твои жены будут самыми красивыми на земле, у тебя будет много детей, поскольку я произнесу заклинание и ты не будешь больше бездетным. Ты принимаешь мое предложение, о Владыка топора?

Умслопогас понял то, что ему предложили, и после минутной паузы спросил меня, не планирую ли я остаться на этой земле и жениться на белой властительнице, которая произносит такие мудрые слова и может появляться и исчезать в битве, а ее голова — как вершина горы в облаке, намекая на ее вуаль.

Я сразу же решительно сказал, что не имею таких намерений, но немедленно пожалел о своих словах, поскольку, хоть и говорил на зулусском, думаю, что Айша все прочитала на моем лице. В любом случае она поняла смысл моих слов.

— Скажи ему, Аллан, — произнесла она с холодной любезностью, — что ты не останешься здесь и не женишься на мне, потому что, если я выберу мужа, это не будет маленький человек, в чье сердце стучалось так много женщин, и, я думаю, небезответно. Тебе кажется, что твое сердце так умно, что ему уже нечего знать, и в каждом цветке правды оно чувствует яд и видит только траву фальши. Скажи ему это, Аллан, если тебе понравились эти слова.

— Мне не нравится то, что ты говоришь, — сказал я, разозлившись на ее выступление.

— В этом нет необходимости, Аллан, поскольку я поняла значение того варварского языка, который ты используешь. Ты уже все ему сказал, о человек, который меньше всего в жизни желает стать мужем Айши и которого Айша меньше всего желает видеть в качестве мужа. И передай воину, владеющему топором, что мой дух сказал мне то, что он скрыл от меня сначала. Этот воин погибнет в великой битве далеко отсюда. А до этого момента его ожидает множество печалей того, кто не знает, как вернуть любовь женщины, ушедшей в иные края. Спроси у него, какую награду он желает, и если я смогу дать ее, он ее получит.

Снова я перевел. Умслопогас выслушал все это в полном молчании и, как мне показалось, равнодушно. Лишь произнес в ответ:

— Слава, которую я получил в битве, и есть моя награда. Единственный дар, который я хотел бы получить из рук Белой королевы, — это возможность увидеть женщину, по которой тоскует мое сердце, и знать, что она живет в том месте, куда отправлюсь и я.

Услышав эти слова, Айша ответила:

— Да, я забыла. Твое сердце тоже страдает, Аллан, потому что ты хочешь увидеть лица тех, кого больше уже нет с нами. Я сделаю все, что зависит от меня, но лишь вера поможет вам двоим, ибо как я могу открыть ворота в неизвестность тем, кто не верит, что они открываются по моему слову? Вы оба отправитесь со мной завтра на закате солнца.

Затем, чтобы сменить тему разговора, она долго говорила со мной о Коре, рассказав его длинную историю, правдивую или нет, которую я здесь пропускаю, чтобы не утомлять читателя.

В конце концов, словно внезапно устав, она махнула рукой, желая показать, что разговор окончен. Айша отправилась к раненым воинам и прикоснулась к каждому по очереди.

— Теперь они быстро поправятся, — сказала она и пропала в темноте.

Глава 20

ВОРОТА СМЕРТИ
Перед тем как лечь спать, я сам проверил, как себя чувствуют раненые зулусы. Мне необходимо было понять их истинное состояние, чтобы я мог оценить, когда мы сможем покинуть Кор, пребывание в котором нам весьма надоело. И кому захочется оставаться в том месте, где мы пережили такую тяжелую и очень опасную битву, в которой отсутствовал мой личный интерес и где я был в такой опасности?

Тем более Айша использовала любую возможность, чтобы подшучивать и оскорблять меня. За что? Лишь потому, что я не поверил во все сказочные истории, рассказанные нам за это время. Как она могла ожидать, что я, взрослый мужчина с большим жизненным опытом, могу поверить в подобные басни, которые за полчаса до этого она в своей непререкаемой манере объявила ложью, и ничем больше, да и рассказывала мне все лишь ради собственного удовольствия?

Например, бессмертный Резу, который вроде бы выпил чудодейственный напиток из Чаши жизни или что-то тому подобное, теперь стал всего лишь мускулистым дикарем, потомком поколений вождей, которых тоже называли Резу. Более того, потерявшая память Айша, которая тоже выпила из той же чаши и, согласно ее собственной истории, прожила в этих местах тысячи лет, придя сюда с матерью, которая играла такую же мистическую роль до нее в жизни мрачных и непокладистых семитских племен. Она вступила в некую конфронтацию со мной, потому что я не поверил ее фантазиям и непереваримой смеси сказок и философии.

В конце концов я пришел к выводу, что именно в этом была причина, хотя и иное возможное объяснение приходило мне в голову. Я не поддался ее чарам не потому, что был бесчувственным человеком: кто же может оставаться слепым к такой красоте? Имея печальный опыт, я пришел к выводу, что лучше быть одному.

Может быть, это разозлило ее особенно потому, что белый человек не согласился разделить с ней ее путь и ее знаменитый любовник Калликрат не объявился в первозданном виде.

К несчастью, была еще одна причина, хотя я так и не мог понять, как она могла воспринять всерьез обращенный ко мне вопрос Умслопогаса о женитьбе на ней и мой нелицеприятный ответ. В тот момент — и я ясно это видел — она не хотела выходить за меня замуж. Но, как подсказывала мне моя интуиция, она не могла не разозлиться, потому что я разделял ее взгляды на этот важный вопрос.

Но вскоре я увидел последнее проявление характера этой закрытой вуалью леди. Было очевидно, что мне нужно как можно скорее отправляться домой с несчастной молодой женщиной, которая лишилась рассудка из-за гибели своего бедного отца. Однако я признался себе, что было нечто положительное в том, что именно так распорядилось Провидение, потому что, с тех пор как Робертсон бросил пить, он перестал быть веселым приятелем, а двоих сумасшедших я вряд ли выдержал бы.

Итак, я обследовал двух раненых зулусов, выказав тревогу по поводу их состояния, что вызвало лишь очередной шквал придирок со стороны Айши. Я хотел определить, здоровы ли они. Их раны, которые не были слишком серьезными, быстро зажили на свежем воздухе, и они сами утверждали, что готовы к новому походу. Правда, Айша резко убеждала меня в том, что потратила много сил, чтобы вылечить их, хотя, на мой взгляд, они и так уже выздоровели.

Таково было ее поведение, и мне не оставалось ничего другого, как отправиться спать, что я сделал с огромной благодарностью за столь цивилизованный быт. Последней мыслью, которая овладела мной перед сном, была та, как же все-таки удалось Айше появиться и исчезнуть вовремя битвы. Я не мог найти ответа на этот вопрос, хотя понимал, что разгадка придет позднее, как уже часто случалось.

Ночью я спал как убитый, так что даже подумал, не подмешано ли какое-либо снотворное, которое выглядело как шерри, поскольку все остальные, кто пил его, также крепко спали.

Я проснулся на следующий день около десяти часов утра и был в отличном настроении, как будто только что прогулялся по морскому берегу, а не пережил недавние приключения, в том числе ужасную битву и некоторые другие боевые эпизоды, когда я уже считал, что нахожусь на пути в царство Аида.

Бóльшую часть дня я провел, прогуливаясь по окрестностям, обедая, обсуждая запомнившиеся детали битвы с Умслопогасом и зулусами и куря больше обычного (я забыл упомянуть, что амахаггеры выращивают какой-то особенный табак, который я попробовал, хотя большинство африканцев лишь нюхают его). После всех тревог, умственных и физических усилий я чувствовал себя как домохозяйка, мечтающая, чтобы на ее могильной плите было написано: «Я ушла в лучший мир, где никому не буду нужна». Я лишь хотел ничего не делать хотя бы в течение месяца, однако знал, что могу рассчитывать лишь на короткий отдых, как клерк из Сити на пикнике, но и из этого я решил извлечь максимум выгоды для себя.

В результате к вечеру я ужасно устал. Я сходил посмотреть на Инес, которая все еще спала, но черты ее лица казались сейчас более естественными. Я узнал, почему это происходит, от девушек, ухаживающих за ней. Оказывается, через определенные интервалы она получала молоко или сливки, которые, я надеялся, не дадут болезни развиться. Я поболтал с ранеными зулусами. Они бродили вокруг и скучали еще больше, чем я, выкрикивая проклятия в адрес своих древних духов, поскольку еще не выздоровели окончательно.

Я даже отправился на поиски Ханса, который неожиданно исчез, в своей обычной странной манере. Однако полдень был настолько жарким и душным, что мне показалось, будто приближается гроза, и вскоре я вернулся обратно и предался размышлениям о своих дальнейших планах.

Пока я медитировал подобным образом, ощущая какое-то смутное беспокойство, как будто после захода солнца меня ожидали тяжелые испытания, появился Ханс и сказал, что армия амахаггеров собралась на том месте, которое я выбрал. Он добавил, что Белая леди собирается отправиться туда, чтобы вручить им награды, которые они заслужили в сражении.

Услышав об этом, Умслопогас и другие зулусы пожелали присутствовать при этой церемонии, если я, конечно, соглашусь сопровождать их. Хотя я не хотел этого делать и вообще не желал смотреть на амахаггеров, но не стал спорить и согласился, при условии, что мы будем находиться не с ними вместе, а, скажем, на некотором расстоянии.

Итак, вместе с ранеными мы отправились в путь и вскоре подошли к стене старого города, под которой находился огромный ров, сейчас сухой, а когда-то наполненный водой.

Мы уселись на вершине стены и могли наблюдать за происходящим, сами оставаясь незамеченными. Мы оглядывали отряды амахаггеров, выживших после сражения. Они маршировали под командованием своих вождей в двухстах ярдах от нас. Также мы видели несколько групп людей под охраной. Очевидно, это были пленные, взятые в битве с Резу; как заметил Ханс, наверное, это были будущие жертвы.

Полдень был очень жарким и погода необычной. Солнце спряталось за облаками, и испарения висели в воздухе настолько густые, что небо иногда было почти черным. Когда небеса на некоторое время очищались, в сером свете ландшафт выглядел неестественным, как будто начиналось затмение солнца.

Зулусский колдун Гороко, оглянувшись по сторонам, понюхал воздух и заметил, что это «погода для вынюхивания» и что вокруг много духов.

Честно говоря, я был склонен поверить Гороко, потому что чувствовал себя неважно, но лишь ответил, что, если так, я буду очень обязан ему как искусному чародею, если он оградит нас от духов. Конечно, я знал, какие электрические токи ходят вокруг, поэтому лучше было бы не покидать лагерь.

Именно в один из этих периодов затмения солнца должна была появиться Айша. В конце концов она появилась в своих белых одеждах, окруженная женщинами и охраной, возникла внезапно, произнося заклинание, и, хотя я не мог слышать ни слова, по движениям ее рук я понял, что она говорит.

Будучи центральной фигурой этого представления, она не могла бы выбрать лучшего места, чем то, которое за нее выбрали небеса. Внезапно в покрывале из облаков появилось отверстие, похожее на глаз, и возник красный луч, который упал прямо на нее, так что лишь она одна была видна, а все остальные оказались погружены во тьму.

В это время Айша стала выглядеть странно и даже зловеще в красном свете. Я вспомнил о неких «красных одеждах», о которых часто читал в моем любимом Ветхом Завете. Она была в красном с ног до головы, этакий символ ужаса и гнева.

Но вот глаз в небесах закрылся и луч исчез. Затем появились серые лучи, и в них я заметил мужчину, вышедшего, очевидно, из группы пленников, под охраной и вставшего перед Айшей.

Затем я долгое время ничего не видел, потому что казалось, что тьма сочится из каждого уголка неба и закрывает все пространство под собой. В конце концов после пятиминутной паузы, когда тишина стала гнетущей, разразилась буря.

Это была самая необычная буря из всех виденных мной в Африке. Просто я не могу вспомнить ни одну, которая была бы на нее похожа. Она началась, как обычно, с холодного, пронизывающего ветра. Затем ветер стих, внезапно небеса ожили и заблестели маленькими огоньками. Казалось, они летели горизонтально, оставляя за собой сияющую паутину.

В свете этих огоньков, которые, если бы не их мягкое свечение и большая яркость, напоминали бы падающие звезды, я заметил, что Айша обращается к людям, стоявшим перед ней с опущенной головой, без движения, а охрана отошла назад.

— Если бы я хотел получить награду в виде скота или жены, я выглядел бы счастливее, чем эти обожатели луны, баас, — заметил задумчиво Ханс.

— Может быть, все зависит от того, что это за скот и что за жены, — ответил я. — Если скот мочится кровью и может заразить стадо, или дикие быки могут затоптать тебя, или жены — старые вдовы со злыми языками, я думаю, ты выглядел бы так же, как и они, Ханс.

Я не знаю, что заставило меня произнести эти слова, но мне кажется, что это было некое предчувствие надвигающейся опасности, которая предопределялась самим характером этого места. Сама природа, похоже, выбрала эту сцену, окруженную развалинами, для любопытной драмы, свидетелями которой мы оказались.

— Я никогда не думал об этом, баас, — ответил Ханс. — Но правда в том, что не все подарки хороши, особенно дары ведьмы.

Пока он так говорил, маленькие лучи света потихоньку пропадали, оставляя позади себя темноту, сквозь которую, далеко над нами, снова подул ветер.

Внезапно в небе возникло светящееся лезвие, и я увидел, как Айша высится, высокая и строгая, а ее рука протянута в сторону линии мужчин, стоящих перед ней. Лезвие исчезло, за ним последовала темнота и почти мгновенно обернулась еще более ярким лезвием, которое, казалось, упало на землю потоком огня и сконцентрировалось в пятне пламени в том месте, где стояла Айша.

Сквозь это пламя, или в сердце его, я увидел Айшу и группу людей впереди нее. Эти люди отступили назад, пока Айша стояла в одиночестве, протянув руку.

Затем стало еще темнее, один раскат грома следовал за другим, так что земля тряслась и вибрировала. Никогда в своей жизни я не слышал такого ужасного грома. Он так напугал зулусов, что они опустили голову, кроме Гороко и Умслопогаса, чья гордость не позволила им упасть на колени, ведь Умслопогас имел репутацию укротителя небес или хозяина бурь.

Признаюсь, что хотел бы последовать их примеру и лечь на землю, поскольку был смертельно напуган. Но я не лег.

В конце концов гром утих и самый страшный ураган внезапно закончился. Дождя не было, что само по себе было удивительно и необычно, но наступила странная тишина. Темнота постепенно проходила, солнце снова появилось на западе. Его лучи упали на то место, где стояла группа амахаггеров, но сейчас ни одного из них не было видно.

Они все ушли, и Айша вместе с ними. Они так быстро исчезли, что я подумал, что мы стали жертвой иллюзии, если бы не мертвые люди, которые лежали на земле и выглядели очень маленькими и одинокими; они казались точками на таком большом расстоянии.

Мы посмотрели друг на друга и на них, затем Гороко заявил, что он должен проверить тела людей, чтобы понять, свет ли Кора убил их, как это бывало всегда, или что-то иное покарало их и отбросило друг от друга. Он объявил, что может это определить по следам на этих несчастных.

Поскольку я тоже причислял себя к любознательным и хотел посмотреть, что случилось, я согласился пойти с ним. Итак, за исключением раненых, которым, по моему мнению, стоило избежать подобного напряжения, мы отправились через обломки упавшей стены и, пройдя открытое пространство, достигли места трагедии, не встретив никого по дороге и не увидев ничего особенного.

Погибшие, все одиннадцать человек, лежали в одну линию, как стояли перед этим. Все они лежали на спине, с широко открытыми глазами и выражением ужаса, застывшего на их лицах. Некоторых из них я узнал, как и Ханс и Умслопогас. Это были воины или вожди, маршировавшие передо мной до атаки Резу, хотя до того момента я не видел никого из них, пока мы не начали приближаться к месту битвы.

— Баас, — сказал Ханс, — мне кажется, что это предатели, которые убежали и выдали Резу все тайны, в результате чего он атаковал нас на границе, вместо того чтобы ожидать нашего нападения в долине, как мы планировали. В конце концов, никто из них не участвовал в битве, а еще я слышал, как амахаггеры разговаривали с несколькими из них.

Я ответил, что, если бы это было так, свечение пометило бы их очень хорошо.

В это время Гороко исследовал один труп за другим и сказал:

— Эти несчастные погибли не от лучей света, а от колдовства. На них нет ожогов, и одежда не обожжена.

Я подошел поближе, чтобы осмотреть тела, и нашел, что это действительно так: внешних повреждений на всех одиннадцати не было никаких. Единственное, что бросалось в глаза, так это их испуганный вид.

— Всегда ли свет сжигает людей? — спросил я Гороко.

— Всегда, Макумазан, — ответил он. — Кроме того, большинство из этих мертвецов носили ножи, которые должны были расплавиться. А их ножи выглядят так, как будто только что вышли из кузницы и отлично заточены! — И он поднял некоторые из них, чтобы показать мне.

Это было действительно так, и здесь я должен отметить, что мои наблюдения совпали с опытом Гороко, поскольку я никогда не видел никого, кто был бы убит светом и при этом его одежда была бы совершенно цела.

— О, — сказал Умслопогас, — это проделки ведьмы, а не возмездие Небес. Это место заколдовано. Давайте уйдем отсюда, пока нас не постигло наказание, потому что мы не заслужили такой кары, как эти предатели.

— Нам нечего бояться, — ответил Ханс. — С тех пор как у нас появился Великий талисман Зикали, который может загасить любой огонь, как старуха связку прутьев, нам ничего не страшно. — (Тут я могу отметить, что Ханс первым побежал со страшного места, причем с невероятной скоростью.)

Мы вернулись в лагерь без дальнейших разговоров, поскольку зулусы были напуганы, и я признался себе, что не могу ничего понять, хотя, без сомнения, этому природному явлению должно было быть простое объяснение.

Оно обязательно должно быть! Этот Кор поистине странное место, у которого есть свои легенды, сердитые амахаггеры и их таинственная королева. Ею я, несмотря на то что совершенно этого не хотел, все время интересовался, заинтригованный ее властью, присущей всем красивым и талантливым женщинам.

Я вспомнил, как она обещала дать дальнейшие объяснения своей силы не позднее чем через один-два часа. Но теперь я начал сожалеть, что вообще когда-то попросил ее об этом. Поскольку кто мог знать, чем все это закончится?

Умслопогас думал приблизительно так же, как я, в любом случае он отправился на ужин, не вспомнив о ней. Я же, убедившись, что Инес до сих пор спит, последовал его примеру и пообедал, хотя и без своего обычного аппетита.

Когда я закончил, солнце клонилось к закату в абсолютно чистом небе. Я решил, что могу отправиться спать пораньше, отдав приказ, чтобы меня не беспокоили. Но удача отвернулась от меня, потому что, как только я снял накидку, прибыл Ханс и сказал, что снаружи ждет Билали, чтобы отвести меня кое-куда.

Мне ничего не оставалось, как снова одеться. Еще до того, как я завершил туалет, прибыл сам Билали. Он не был так величествен и необычно спешил. Я спросил его, в чем дело, и он ответил не очень убедительно, что чернокожий, убийца Резу, стоит у двери со своим топором.

— Он всегда ходит с топором, — сказал я.

Затем, вспомнив тревоги Билали, я объяснил, что он не должен обращать слишком большого внимания на несколько грубых слов, которые были сказаны обычно мягким и спокойным человеком, чьи нервы просто не выдержали. Старый человек поклонился и покачал бородой, но я заметил, что, пока Умслопогас был рядом, он прикрывался мной как щитом.

За домом я нашел Умслопогаса, который опирался на топор и глядел в небо, где мелькали последние красные лучи заката.

— Солнце село, Макумазан, — сказал он. — Время пойти к Белой королеве, как она просила, и узнать, сможет ли она действительно провести нас вниз, где живут мертвые.

Значит, он не забыл, что привело меня в замешательство. Чтобы не показывать своих сомнений, я спросил его с напускной доверчивостью, не боится ли он рискнуть отправиться в это путешествие в мир смерти.

— Почему я должен бояться дороги, по которой все равно когда-нибудь пройду, и ворот, в которые все стучатся время от времени, особенно те, кто ведет войны, как я и ты, Макумазан? — спросил он с тихим почтением, что заставило меня устыдиться.

«В самом деле — почему? — спросил я, обращаясь к самому себе. — Хотя я предпочел бы другую дорогу».

После этого мы отправились в путь, не говоря ни слова. Я старался выглядеть спокойным, думая о том, что все это мероприятие является сущей ерундой и бояться совершенно нечего.

Вскоре мы прошли мимо разрушенной арки, и нам было позволено войти к Айше. Когда Билали, оставшись позади нас, поднял занавески, я увидел, к своему изумлению, что Ханс вполз за нами и сидел рядом, достаточно близко, очевидно в надежде увидеть все, что можно.

Позднее я понял, что он каким-то образом угадал или даже был уверен в нашем визите и его любопытство пересилило страх перед Белой ведьмой. Или, возможно, он мечтал наконец посмотреть, так ли ее лицо уродливо под вуалью, как он предполагал. В любом случае он тоже был здесь, и если даже Айша заметила Ханса — думаю, так и было, я понял это по ее кивку, когда она посмотрела в его сторону, — она промолчала.

Какое-то время она сидела, молча разглядывая нас. Затем сказала:

— Почему вы пришли так поздно? Те, кто хочет встретиться со своей умершей любовью, обычно торопятся, а вы не спешили.

Я пробормотал какие-то извинения, но она не стала слушать их, а продолжала:

— Я думаю, Аллан, что твои сандалии, которые должны летать на крыльях, как у римского Меркурия, отяжелены страхом. Это не кажется мне странным, поскольку вы собираетесь к Воротам смерти, а их боятся все, даже сама Айша, потому что кто знает, что может там произойти? Спроси Того, кто носит топор, боится ли он?

Я повиновался, переведя все, что она сказала, на зулусский, насколько мог.

— Скажи Королеве, — ответил Умслопогас, когда все понял, — что я ничего не боюсь, кроме женского языка. Я готов пройти Ворота смерти и, если надо, никогда не возвращаться оттуда. Я знаю, что у белых людей все иначе, потому что темнота учит страху, наполнена ужасами, которые неведомы черным людям. Мы верим, что существуют привидения и духи наших отцов живут там, и поскольку мне представился хороший случай узнать, так ли это на самом деле, я превыше всего желаю встретить там одно привидение, из-за которого я и оказался на этой далекой земле. Скажи это Белой королеве, Макумазан, и еще скажи ей, что, если она захочет отправить меня в то место, откуда нет возврата, я, тот который не любит этот мир, не буду винить ее, хотя, по правде говоря, для себя уже решил умереть в сражении. Теперь я все сказал.

Когда я перевел Айше его слова, она ответила так:

— Его дух так же силен, как и его тело, а как насчет твоего духа, Аллан? Ты также готов рисковать до последнего? Знай, что я ничего не могу пообещать тебе, кроме как отправить твою душу в глубины смерти. И — хотя в этом я не уверена — ты должен пройти через Ворота смерти, которые могут закрыться за твоей спиной, и сделает это рука более сильная, чем моя. Более того, я не знаю, что ты найдешь там, потому что у каждого из нас есть свой рай и свой ад, куда рано или поздно он все равно отправится. Пойдешь ли ты вперед или назад? Ты должен сделать выбор, пока у тебя есть время.

Во время этого разговора я чувствовал, что мое сердце трепещет, как засохший лист, если я могу использовать это слово, а моя кровь охладилась до состояния льда. Мог ли я проклинать себя за то любопытство, которое привело меня к тому, что сейчас я стою на краю ужаса, получив такой шанс. Я колебался и спросил Айшу, будет ли она сопровождать меня в этом странном путешествии.

Она засмеялась:

— Подумай сам, Аллан. Могу ли я сопровождать мужчину, который хочет встретить свою любовь, которую когда-то потерял? Что там подумают или скажут, если они увидят мою руку в твоей?

— Я не знаю и не думаю об этом, — ответил я в отчаянии. — Но это такое путешествие, в котором каждый ищет проводника, знающего дорогу. Не может ли Умслопогас пойти первым и затем вернуться, чтобы рассказать, как все было?

— Смелый и вооруженный белый господин, посвященный в последнюю веру мира, не постыдится бросить дикаря, как перо, чтобы проверить ветер и посмотреть, прилетит ли оно обратно, или бросит его в огонь? Что ж, такой приказ может быть отдан. Спроси его сам, Аллан, хочет ли он исполнить твое поручение ради тебя. Или, может быть, маленький желтый человечек… — И она замолчала.

В этом месте Ханс, который знал арабский и понял кое-что из нашего разговора, больше не мог сдерживаться.

— Но, баас, — он выбежал из своего укрытия за занавеской, — только не я! Я не хочу охотиться за привидениями, баас, они не оставляют следов, по которым вы сможете идти, и всегда находятся позади нас, когда мы думаем, что они впереди. И потом, так много людей ждет меня обратно, и как я могу бросить их, пока я сам чего-то боюсь? И если вы хотите погибнуть, когда ваш дух покинет вас, я должен быть рядом, чтобы достойно предать моего господина земле.

— Помолчи! — сказал я жестко. Затем, не в силах больше выносить насмешки Айши, потому что чувствовал, что она смеется надо мной, я добавил со всем благородством, на которое был способен: — Я готов пройти сквозь Ворота смерти, Айша, если ты покажешь мне дорогу. Я пришел в Кор именно с этой целью — узнать, если смогу, живут ли где-то в другом месте те, кто уже покинул наш мир. Итак, что я должен делать?

Глава 21

УРОК
— Да, — ответила Айша, тихо засмеявшись, — ты пойдешь один, о искатель правды Аллан, чье любопытство так сильно, что целый мир не может удовлетворить его, даже если ты пришел в Кор не искать богатства и новых земель или сражаться с дикарями. Здесь ты даже не для того, чтобы посмотреть на некую Айшу, о которой тебе говорил старый мудрец, хотя я думаю, что тебе всегда нравилось срывать вуали, которые скрывают женские лица, если не их сердца. Да, это именно я привела тебя в Кор в своих собственных интересах, а не для твоего удовольствия. Советы Зикали и его Талисман здесь ни при чем. Хотя если бы не белая женщина, похищенная Резу, ты никогда не предпринял бы такое путешествие и даже не нашел бы дороги.

— Как ты могла связаться с этим делом? — спросил я в гневе, поскольку нервы мои были на пределе. Я и сказал первое, что пришло мне в голову.

— Это вопрос, над которым ты должен подумать, Аллан, какое-то время, над солнцем или под солнцем, обдумать многие другие вещи, связанные со мной, которые твой разум, запертый в железном ящике равнодушия и гордости, до сих пор не может понять. Например, ты не можешь понять, и я уверена в этом, каким образом огни убили те одиннадцать человек, чьи тела ты ходил осматривать час назад, и остальных, которые не тронуты. Да, я должна сказать тебе, что это не огонь убил их, хотя сила, которая бушевала во мне, могла многим принести смерть. Их убило то, что зулусский шаман называл мудростью. Я убила их своим колдовством, потому что они выдали твою армию Резу. О, ты не веришь, но ты вскоре все поймешь, хотя бы мне пришлось убить тебя. Вот в чем дело, Аллан. Убить тебя достаточно просто, но убить тебя, чтобы освободить твой дух, который может вернуться, значительно сложней. Это единственное, что я могу сделать, — и даже тут я не уверена в себе.

— Помолись, чтобы эксперимент не удался… — встревожился я.

Но она остановила меня:

— Не прерывай меня больше, Аллан. Своими сомнениями и тревогами ты можешь вызвать большее зло, чем есть на самом деле, и сделаешь меня неуверенной тоже, тем самым лишив меня дара. Не пытайся улизнуть, потому что сеть вокруг тебя уже свита и тебе не укрыться, ты как маленькая оса в паутине или как птицы перед глазами василиска.

Это была правда, потому что я не мог пошевелить ни руками, ни ногами. Я был словно приморожен к этому месту, и мне не оставалось ничего, как только проклинать свою глупость и молиться.

Все это время Айша продолжала говорить, но из всего того, что она произносила, я не извлек ни малейшей идеи, потому что рассудок, который еще у меня оставался, был поглощен этими колдовскими заклинаниями.

Внезапно я обнаружил Айшу сидящей в башне, вокруг нее были колонны, а позади алтарь, на котором горел огонь. Все люди вокруг нее были в капюшонах, как у змеи, похожих на тот золотой, что был одет на ней. Этим змеям она пела, а они танцевали вокруг нее, да, танцевали вокруг на своих хвостах! Я не понял, что означала эта сцена, пока не догадался, что так богиня магии консультировалась со своими подопечными.

Затем видение исчезло, и голос Айши показался мне очень тихим и далеким, и ее красота представилась мне словно сквозь вуаль, как будто я обнаружил в себе новое чувство, которое не поддавалось обычному объяснению. Даже в этом состоянии я понял, что это последняя вещь, на которую я смотрел, которая должна быть такой великолепной. Хотя на самом деле нет, это была не последняя вещь, потому что краем глаза я заметил, что Умслопогас, который сидел, упал назад, как мертвый, вместе с топором, который он все еще сжимал в руках, как будто его рука превратилась в лед.

После этого со мной стали происходить всякие непонятные вещи, мне даже показалось, что я умираю. Как будто бы меня подхватил сильнейший ветер и стал носить меня, как лист на зимнем ветру. На меня обрушилась страшная темнота, которая сопровождалась вспышками света, яркими как молнии. Я почувствовал обрыв под ногами, затем какая-то страшная сила подняла меня к небесам…

С небес я был скинут вниз, в водоворот чернильной ночи, в котором я постоянно кружился, как мне показалось, много часов. Но хуже всего было ощущение ужасного одиночества, от которого я очень страдал. Мне казалось, что вокруг во всей Вселенной не было ни одной близкой мне живой души. Я чувствовал себя частью Вселенной, которая в одиночестве вращается в космосе из века в век в неистовых поисках близкого человека и никого не находит.

Затем что-то сжало мне горло, и я понял, что умираю — потому что жизнь как будто покидала меня.

Теперь страх и все иные смертные чувства оставили меня, сменившись новым, духовным страхом. Я или, точнее, мое бестелесное сознание, казалось, просыпается для Страшного суда, и ужас состоял в том, что я представлялся своим собственным судьей. Мой дух, воплощение холодного суда, вырос, сел на трон, и с беспристрастностью я начал разбирать свои злодеяния. Будто какая-то часть меня оставалась смертной, поскольку я мог видеть свои глаза, рот и руки, но больше ничего, но и они как-то странно выглядели. Из глаз текли слезы, изо рта вылетали слова, руки соединены, словно в молитве тому духу на троне, которым был я сам.

Казалось, мой дух спрашивал, как мое тело служит своим целям и использует свою силу. И в ответ — исповедание несчастной истории моей жизни. Ошибка за ошибкой, слабость за слабостью, грех за грехом, никогда прежде я не понимал, насколько страшными были мои воспоминания. Я пытался облегчить жуткое впечатление несколькими случаями добра, но небеса этого не слышали. Казалось, что они уже собрали все мое добро и знают о нем. Они хотели знать о зле, а не о добре, которое улучшало жизнь, — о зле, которое приносило вред.

В моей памяти стало пробуждаться нечто из того, о чем говорила Айша: то, что тело живет в духе, часто сопротивляясь, а не дух в теле.

Я услышал мой собственный приговор самому себе, я знал, что он будет безусловно принят и записан, хорошо это или плохо. Но ничего не случилось, хотя весы склонялись то в одну, то в другую сторону. Если можно так сказать, некие силы оттолкнули меня назад.

Я был выкинут через бесконечность, и, пока я летел быстрее скорости света, ко мне пришло значение того, что я увидел. Я знал или думал, что в конце концов каждый человек должен ответить самому себе или, может быть, тому божественному, что есть в каждом, вне его собственной воли. Через множество лет он поднимается или падает согласно его природе; из того, чем он был, он превращается в то, что есть, рождая то, чем он должен быть.

Теперь я увидел бессмертие, и его лицо было прекрасным и ужасным. Оно сжало меня своим дыханием, и в его руках я родился заново, я, который знал самого себя без начала и без конца и все-таки не знал ничего о прошлом и будущем, считая, что они полны тайн.

Когда я вышел из этого состояния, я встретил остальных, проделав то же самое путешествие. Робертсон плелся за мной и говорил, но я не понимал его языка. Я заметил, что безумие покинуло его глаза и его тонкие черты спокойны и одухотворенны. Остальных путников я не знал.

Я пришел туда, где горел яркий свет. В моей голове возникла мысль, что я должен достичь солнца, хотя и не чувствовал жары. Я стоял в прекрасной солнечной долине, которую окружали сполохи огня. В долине стояли огромные деревья, но они сверкали как золото, а их цветы и фрукты были расцвечены разными красками.

Это было поистине райское место, вне всякого сомнения, но мне оно казалось очень странным, и описать его я не могу. Я сел на большой камень, который сиял, как рубин, не знаю, от жара или от света, на краю потока, который был похож на огонь и источал красивую музыку. Я опустился и выпил этой воды из огненного потока, аромат и вкус которой были похожи на дорогое вино.

Потом я сел под раскинувшимися ветками дерева, переливающегося всеми красками, и увидел странные цветы, которые росли вокруг, раскрашенные, как бриллианты, и пахнувшие так, что невозможно себе представить. Рядом кружились птицы, чьи перья были украшены сапфирами, а их песни были такими печальными, что я плакал, слушая этих птиц. Вся окружающая картина была такой восхитительной, что наполнила меня восторгом. Я подумал, что на земле, которая рождает такие чудеса, никогда не бывает ночи.

Начали появляться люди: мужчины, женщины и даже дети, хотя я не видел, откуда они выходили. Они не летели и не шли, казалось, что они плыли ко мне, как дрейфуют неуправляемые лодки. Они были симпатичны мне, но это была не земная красота, хотя их внешность и формы напоминали обычных, но красивых людей. Они не были старыми, но все, за исключением детей, не выглядели молодыми. Казалось, что они достигли среднего возраста и решили, что это лучшие годы жизни.

И вдруг произошло чудо: все эти люди оказались известны мне, хотя, насколько я помню, я никогда раньше не видел большинство из них. И все-таки я был уверен, что в какой-то прошлой, забытой жизни я был близко знаком с каждым из них. И именно мое присутствие и подсознание привели их сюда. Да, именно присутствие и то, что меня нельзя было ни увидеть, ни услышать, я думаю, вызвало исключительно сильный поток симпатии, а почему — они не понимали. Как будто это было хорошо, что они меня не видели, как будто они не общались со мной и я не мог говорить и сказать им о моем присутствии.

Некоторых из них я, однако, знал достаточно хорошо, даже если мы расстались много лет назад. Кроме того, я понял, что к каждому из них я чувствовал симпатию или дружбу. Не было ни одного человека, которого я бы не любил или не хотел бы увидеть еще раз. Если они говорили, а я не мог слышать, я мог понимать, о чем они думают.

Многое я не мог понять, потому что имел недостаточно знаний, или их мысли были достаточно трудны для меня, но некоторые были просты, например наше пребывание на земле, дружба, путешествия, искусство, литература, чудеса природы.

Каждая мысль, как я заметил, была высказана и заключена в форму молитвы или небесного послания, как фрукт в его ароматной кожуре. И эта молитва была слышна повсюду, я не знаю почему. Более того, все эти мысли, даже самые скромные, были красивыми и одухотворенными, и в них не было ничего жестокого или грязного, они излучали чистоту, доброту и милосердие.

В этой долине, как я заметил, не было ничего общего с нашим земным бытием. Когда эта истина пронзила мою душу, я понял, что был чужаком в этой компании. Что еще хуже, хотя я сознавал, что все эти яркие люди были возле меня в какой-то момент времени и пространства, но их жизнь, как незнакомая мелодия, пролетала мимо меня и не имела ничего общего со мной.

Между ними и мной существовали огромная пропасть и высокая стена.

О, посмотрите-ка! Прошла одна, сияющая, как звезда, и издали шествовала другая, чьи глаза были похожи на голубиные. Они выглядели превосходно, а последней шла девушка, чьи глаза напоминали глаза той, которую мое сердце назвало матерью.

Да, я знал их всех. Сюда явились именно те женщины, ради которых я пришел. Те, которые жили на земле, и при виде их мой дух затрепетал. Неужели они не обнаружат меня? В конце концов, они должны были почувствовать мое присутствие.

Но хотя они стояли в шаге или двух от меня, ничего не произошло. Кажется, они поцеловались и обменялись любезностями о таких вещах, о которых я не имел представления. Их одежды сияли. Я встал, чтобы подойти к ним, но не смог, я хотел заговорить, но не мог, я хотел, чтобы они уловили мои мысли, но и этого не произошло. Все это отскочило от меня, как резиновый мячик.

Они оказались далеко от меня, очень далеко. По моим щекам текли горькие слезы, потому что я был так близко и так далеко, неистовая ярость бушевала в моем сердце. Мне казалось, что они чувствовали это, или я все это придумал? В любом случае они отступали все дальше и дальше от меня, как будто что-то причиняло им боль. Да, моя любовь не могла настичь их совершенные натуры, но мой гнев ранил их.

Пока я сидел, испытывая горечь разочарования, появился мужчина, по виду очень знатный, в нем я узнал своего отца, он выглядел более молодым и счастливым, чем я его помнил, но все-таки это был именно он. С ним шли другие люди, мужчины и женщины, в которых я узнал своих братьев и сестер, умерших в молодости далеко в Оксфордшире. Я ощутил радость, потому что подумал: они действительно узнали меня и должны поприветствовать, ведь голос крови должен был остаться…

Но этого не случилось. Они разговаривали, обменивались репликами, но не со мной. Я улавливал что-то переходившее от моего отца к ним. Это были некие мысли насчет того, что привело их всех сюда, ответ был неожиданным: они должны были встретить кого-то, кто придет издалека и будет выглядеть одиноким и неприветливым. Затем мой отец сказал, что он не видит и не чувствует этого пришельца, хотя это может быть не так, поскольку его миссией было встретить этого человека.

Неожиданно все исчезли, и цветущая долина опустела, к счастью для меня, сидящего на камне, похожем на рубин, и роняющего слезы стыда, которые исходили из моей души.

Так я просидел достаточно долго, пока не почувствовал, что кто-то появился поодаль. Темная и прекрасная фигура в богатой, но варварской одежде. Она быстро подошла ко мне, как копье, пущенное издалека, и я узнал в ней женщину королевской крови, дикарку, которую на земле называли Мамина, Завывающий ветер. Более того, она двинулась ко мне, хотя не могла меня видеть.

— Ты здесь, Бодрствующий в ночи, глядишь на свет? — Она спросила или подумала, я не знаю, но слова звучали на зулусском языке. — О, — продолжала она, — я знаю, что ты здесь, на расстоянии тысяч миль отсюда я почувствовала твое присутствие и прибыла сюда, чтобы поприветствовать тебя, хотя я должна заплатить за это рабством. Как здесь оказались те, кого ты искал? Пожали ли они руки, поцеловали тебя? Или они убежали, потому что на моих руках и губах запах земли?

Я отвечал, что они так и не появились, узнав, что я здесь.

— Они не ведают, потому что их любовь достаточно велика, потому что они слишком хороши для любви. Но я грешница, я знаю это хорошо, и я здесь и готова страдать за тебя и найти место, где нет бури. Забудь их и пойдем со мной править, я еще королева в своем доме, который ты разделишь со мной. Мы будем жить роскошно, и когда придет наш час, мы проживем свою жизнь достойно.

Прежде чем я смог ответить, какая-то сила схватила это прекрасное создание и унесла его. Женщина исчезла, оставив на прощание лишь слова:

— Прощай, но ненадолго, и всегда помни, что Мамина, Завывающий ветер, всего лишь грешная женщина — женщина, которая любит, она нашла тебя там, где все остальные забыли про тебя. О Макумазан, взгляни на меня в ночи, и тогда ты найдешь меня, Дитя Бури, снова и снова.

Она ушла, и я опять оказался в полном одиночестве на этом рубиновом камне, глядя на бриллиантовые цветы, и пылающие деревья, и журчащие огненные воды ручья. Я гадал, что за смысл во всем этом, и почему я был оставлен всеми, даже дикаркой, и как она смогла найти меня, чего никто не мог сделать? Да, она дала мне ответ, потому что была «грешной женщиной с женской любовью», в то время как другие относились иначе.

Я погрузился в размышления в этом пылающем мире, столь враждебном, в котором я оказался нежеланным и ненайденным. И все равно хорошо, что так случилось.

Тут в воду прыгнула собака и поплыла ко мне. Взглянув на пса, я узнал его. Это был полукровка, наполовину спаниель и наполовину бультерьер, верный друг дней моей молодости. Однажды я свалился с лошади в поле и на меня напал бешеный бык. Пес бросился на него и был поднят на рога, я же успел перезарядить ружье и выстрелить. Бедный пес отдал за меня свою жизнь. Он умер растерзанным, но лизал мою руку, забыв о своей агонии. Эта собака, по имени Смут, казалось, плыла через поток огня. Она выбралась на ближний берег, понюхала землю, побежала к моему камню и уставилась на него, скуля и принюхиваясь.

Наконец она, кажется, увидела или почувствовала меня, потому что встала на задние лапы и начала лизать мое лицо, тявкая с сумасшедшей радостью. Я видел это, но услышать не мог. Я упал, обливаясь слезами, хотел схватить собаку в объятия и целовать это верное создание. Но и этого я сделать не мог, потому что, как и я, она была всего лишь тенью…

Затем внезапно все растворилось в потоках цветного огня, и я полетел в бесконечную пропасть темноты.

Конечно, Айша говорила со мной! Что она говорила? Я не мог понять ее слов, но я поймал ее смех и узнал ее манеру насмехаться надо мной. Мои ресницы опустились, как будто я заснул, их трудно было поднять. В конце концов они открылись, и я увидел Айшу, сидевшую передо мной на своем стуле, и я заметил: с ее прекрасного лица была снята вуаль. Я оглянулся вокруг, ища Умслопогаса и Ханса. Однако их не было, поскольку в ином случае Айша не открыла бы свое лицо. Мы были совсем одни.

— Ты совершил свое путешествие, Аллан, — сказала она. — И должен мне рассказать о том, что ты там видел. Ты рад теперь увидеть после компании духов обычную смертную женщину из плоти и крови? Подойди, сядь рядом и расскажи мне, как все было.

— Где остальные? — спросил я и медленно поднялся. Моя голова кружилась, и ноги не слушались.

— Иди, Аллан, ты человек, который видел много привидений, что тоже бывает не с каждым. Подойди, выпей и будь мужчиной еще раз. Выпей это для меня, чей дар и сила привели тебя из тех земель, по которым никогда не ступала нога человека. — Она взяла чашу странной формы со стола, который стоял рядом с ней, и протянула ее мне.

Я выпил до последней капли, не зная и не заботясь о том, вино это или яд, потому что мое сердце было в отчаянии от своего падения, а мой дух был разрушен под весом своего великого предательства. Мне кажется, что это было последнее испытание, потому содержимое чаши пронеслось по моим венам как огонь и вернуло мне мужество и радость жизни.

Я шагнул к ней и встал рядом, снова склонившись так, что мое лицо было рядом с лицом Айши, которая повернулась ко мне. Таким образом я мог изучить ее одухотворенное лицо. Какое-то время она молчала, лишь смотрела на меня сверху вниз и улыбалась, как будто ожидала, когда подействует вино.

— Теперь, Аллан, ты снова мужчина, и скажи мне, что ты видел.

Я рассказал ей все, потому что какая-то сила внутри ее заставляла меня исторгать правду. Моя история не сильно ее удивила.

— Эта правда в твоем сне, — сказала она, — тоже урок.

— Так это был сон? — прервал я ее.

— Разве все не является сном, даже жизнь, Аллан? Если так, то то, что ты видел, было просто сном во сне и само содержит другие сны, как шар из слоновой кости, изготовленный восточными мастерами, содержит в себе другой шар, а тот, другой — еще один, пока в самом конце не обнаруживается шарик из золота или бриллиант, который становится призом для того, кто мог вынуть один шарик из другого и не разбить их. Этот поиск был сложным и редко увенчивался успехом благодаря умению мастера. Да, я видела человека, который сошел с ума, потому что упорно искал решение данной проблемы и так и умер. Насколько сложно найти бриллиант Правды, который лежит в центре нашего гнезда снов и без которого они не могут стать реальностью?

— Но это был действительно сон? И если так, то где же истина и в чем урок? — спросил я, твердо решив не позволить ей смутить меня или запутать метафизическими пояснениями.

— На первый вопрос ответ есть, Аллан, насколько я могу ответить, ведь я не являюсь архитектором этого великого космоса снов, а ты не можешь видеть прекрасный камень внутри, чьи лучи освещают их субстанцию. Лишь те, кто имеет внутренний взгляд, могут разглядеть их, этот блеск в ночи мысли, но для большинства они так и остаются темными, как светлячки в ночи.

— Так в чем же правда и в чем урок? — настаивал я, понимая, что безнадежно пытаться выудить у нее признание о реальной природе моих экспериментов и я вынужден согласиться с ее выводами.

— Ты говорил, Аллан, что во сне видел самого себя на троне, искавшего собственного суда. Вот та правда, о которой я говорила, хотя как можно найти ее в черной равнодушной раковине того, чей ум так мал, я не могу угадать, потому что верю, что это было открыто мне одной.

(Тогда я подумал, что начал было познавать происхождение этих фантазий и что Айша просто ошиблась. Если у нее была своя теория и я обнаружил ту же теорию в состоянии гипноза, было бы нетрудно угадать ее шифр. Однако мой рот был закрыт, и, к счастью для меня, она не пыталась прочитать мои мысли, может быть, потому, что была слишком занята раскидыванием сети запутанных слов.)

— Все люди почитают своего собственного Бога, — продолжала она, — и зачастую не знают, что Бог живет в них самих и что они часть его. Он живет внутри их, и мы сами формируем его по собственному вкусу, как гончар мнет глину и под его пальцами она принимает ту форму, какую он захочет, хотя он оставляет Бога бесконечным и неизменным. Он все еще ориентир и искатель, молящийся и выполняющий молитву, любовь и ненависть, добродетель и порок, поскольку все эти качества его духа воплощаются в едином и вечном Боге. Поскольку Бог во всех этих вещах и они в нем, люди одевают его в такие различные одежды и его присутствие скрывается под многими масками.

В дереве накапливается сок, хотя кто знает, питается ли дерево только соком? В чреве мира горит огонь, который дарит жизнь, хотя этот же огонь может погубить землю. В небесах парит воздушный шар, и никто не знает, что за сила заставляет его вращаться и время от времени поворачиваться на другой курс. Для всех Бог — судья или множество судей, потому что каждое создание само вершит свой суд, согласно своим законам, которые Бог установил в самом начале. Таким образом, в груди каждого существа есть правило, и по этому правилу продолжается работа в бесчисленной цепочке жизней, в конце которой мы отправляемся на небеса или вниз, туда, где ад и смерть.

— Ты имеешь в виду совесть? — тихим голосом предположил я, потому что ее мысли и образы взяли верх надо мной.

— Да, совесть, если хочешь, и можешь усвоить только этот термин, хотя он не совсем верен. В моем понимании совесть не одна, их много. У меня одна, у тебя — другая, у черного Владыки топора — третья, у маленького желтого человечка — четвертая и так далее. Даже у собаки есть своя совесть и, подобно тебе или мне, в конце концов, свой собственный суд, потому что искра, которая ниспослана сверху, рождает огонь во мне, и он горит, как тлеющий янтарь зеленого дерева…

— Когда придет день твоего суда, Айша, — прервал я ее, — я надеюсь, ты вспомнишь, что смирение не является твоей добродетелью.

Она улыбнулась в своей обычной живой манере — я видел эту улыбку лишь дважды или трижды в жизни, и она была как вспышка молнии в облачном небе, потому что бóльшую часть времени ее лицо было надменным.

— Хороший ответ, — сказала она. — Принудить смирного быка — и он станет сильным и будет рыть копытом землю. Смирение! Что мне делать с ним, Аллан? Позволь смирению стать частью тех, у кого слабая душа, а для тех, кто правит, как я, оно не нужно. Нас мало, и нужно быть гордой и величественной, чтобы заслужить это.

Помолчав немного, она продолжила:

— Итак, я сказала тебе про правду, которую ты видел, теперь ты хочешь услышать урок?

— Да, — ответил я, — я готов сделать это сейчас, и, без сомнения, это будет полезно для меня.

— Урок, Аллан, в том, чему тыпоучал, — в смирении. Тщеславный человек и глупый, как ты, не пожелает отправиться в подземный мир в поисках тех, кто когда-то был всем для него, — их было немного, пара человек, и все. Ты сделал это потому, что искал ответ на вопрос: живы ли они за Воротами тьмы. Да, ты говорил это, но не надеялся узнать правду, что они живут в тебе, и только в тебе. Ты в своем тщеславии не мог нарисовать себе такую картину, в которой они живут как отвергнутые души в небесах, ты думал, что они все еще на земле и освещают твой путь поцелуями.

— Никогда! — воскликнул я возмущенно. — Это неправда!

— Тогда я прошу прощения, Аллан, потому что сужу о тебе по другим, которые такие, какими созданы мужчины, и не вини себя, если время от времени они смотрят на женщин, которые таковы, какие они есть. По крайней мере, это было, когда я знала мир, но с тех пор вино превратилось в воду, и я думаю, что оно улучшилось. Поэтому не забывай, что могут быть и другие, даже более непохожие, чем ты, более подходящие для любви женщины, которые, как мы знаем, очень изменчивы, и возможно, загорятся новые огни и придут новые удовольствия. Ты понимаешь меня, Аллан?

— Думаю, что да, — вздохнул я. — Я понимаю, что ты имеешь в виду, что образы Вселенной вскоре ослабнут и люди, которые ушли в иные миры, смогут сформировать новые отношения и забыть старые.

— Да, Аллан, как и те, кто остается на этой земле в то время, как другие ушли. Разве мужчины и женщины не вступают повторно в брак, как они хотели делать в мое время?

— Конечно, это позволено.

— Как и многое другое, это возможно, поскольку есть так много людей, из которых можно выбрать, так почему же надо все время оставаться в одном из них, обедняя себя?

Я понял, что это было сказано про меня, и рассердился, поскольку чувство юмора тут не пришло мне на помощь, напомнив, что Айша все-таки права. Это было еще одно крушение иллюзий, только и всего.

— Понимаешь ли ты, Аллан, — продолжала Айша, видимо решив, что я должен испить чашу до последней капли, — что эти жители далекой планеты, на которой ты побывал, судя по твоей истории, не видели тебя и ничего о тебе не знают? Может случиться, однако, что они не думали о тебе в то время, как в умах других ты оставался постоянно. Или может случиться так, что они вообще никогда не думали о тебе, забыли тебя, как отнятый от матери щенок забывает о ней.

— По крайней мере, было одно существо, которое, кажется, помнило! — воскликнул я, отравленный ее словами обо мне. — Одна женщина. И одна собака.

— Да, дикарка, дитя природы, грешница, которая ушла из жизни по собственной воле. — (Как Айша узнала об этом, не знаю, я не говорил ей.) — Это еще не конец, все еще остается тот, кто помнит, чей поцелуй был последним на ее губах. Но будь уверен, Аллан, это небольшое удовольствие — уходить от тех, чьи светлые души служат для бурных объятий. И кто знает, что может сделать мужчина, ревнующий или разочарованный в любви? И собака, которая помнит, потому что собаки более верные и преданные, чем люди. Вот в этом и состоит урок — становиться смиренным и никогда не думать, что ты держишь навечно при себе душу женщины, потому что когда-то она была к тебе добра.

— Да, — ответил я, подпрыгивая в ярости. — Как ты говоришь, я получил урок, и даже больший, чем хотел. Когда ты будешь уходить, я попрощаюсь с тобой, надеясь, что когда-нибудь придет время и для твоего урока, Айша, а я уверен, что такой день настанет. Что-то говорит мне об этом, и ты получишь от него больше удовольствия, чем получил сегодня я.

Глава 22

ПРОЩАНИЕ
Мои нервы были на пределе. Неужели мне все это не почудилось? Как я мог поверить, что мои видения не были вызваны сильной волей Айши? Я уже придумал свою теорию.

Она состояла в том, что Айша была сильным гипнотизером, который, после того как вложил слова в уста некоего субъекта, мог направить в его мозг разнообразные фантазии. Лишь два момента были мне непонятны.

Первый: как она добывала необходимую информацию о личных делах такого скромного человека, как я? Ведь они не были известны никому, даже колдуну Зикали, с которым она была тесно связана, или Хансу, который точно многое знал, однако далеко не все.

Я мог предположить, что каким-то невероятным образом она добыла от них эту информацию или стимулировала мои собственные ум и память, так что я увидел тех, с кем когда-то был близок. Для ее ума было нетрудно, используя накопленные знания греков и египтян, создать целостную картину и пройтись по всем моим родным и знакомым, погрузив меня в состоянии суггестии[404]. Я не слышал и не видел того, что она делала, зная, что у нее есть доступ к необходимым фактам, которыми я один мог ее снабдить.

Теперь возникает второй вопрос: что могло быть объектом ее продуманных злых чар? Я думал, что могу угадать. Во-первых, она хотела показать свою власть или, скорее, заставить меня поверить, что она имеет очень необычную силу внушения. Во-вторых, она была в долгу передо мной и Умслопогасом за победу над Резу, за что отплатила таким образом. В-третьих, я лично обидел ее как женщину, и она не упустила возможности, чтобы сравнять счет. Была и четвертая возможность — она действительно считала себя вполне хорошей учительницей и получила удовольствие, как она сама говорила, преподав мне урок, показав, насколько слабыми могут быть человеческие надежды и тщеславие в отношении к ушедшим и их привязанностям.

Я не хочу утверждать, что такой анализ мотивов Айши пришел ко мне в момент моего с ней разговора, в самом деле я завершил его позднее, когда внимательно обо всем подумал, когда я нашел его отзвуки в своем сердце. А в то время, даже имея кое-какие предположения, я был слишком потрясен, чтобы составить подобные суждения.

Кроме того, я был слишком рассержен и именно из-за этого и сказал ей насчет того путешествия и урока, которые ожидали ее. Может быть, слова умирающего Резу побудили меня к этим высказываниям. А может быть, тень ее будущего просто упала на мое лицо.

Успех удара, однако, был впечатляющим. Очевидно, он преодолел защиту доспехов Айши и попал ей в самое сердце. Она побледнела, румянец сошел с ее лица, большие глаза потускнели, уменьшились и стали темнее, щеки побледнели. В какой-то момент она стала выглядеть весьма постаревшей, как обычная земная женщина в пожилом возрасте. Более того, она заплакала, потому что я увидел, как две слезы скатились на ее одеяние. Я был в ужасе.

— Что случилось? — спросил или, скорее, выдохнул я.

— Ничего, — ответила она. — Твои слова ранили меня. Разве ты не знаешь, Аллан, что это жестоко — предсказывать болезнь кому-либо, особенно если такие слова идут из самой души и жалят ядом, проникают в грудь и, возможно, приводят к концу. Самое жестокое в них то, что они становятся платой за дружбу и доброту.

Я заглянул внутрь себя — да, дружба, похожая на безразличие, и доброта, которая спрятана в мягких когтях кошки. Но я убедил себя задать ей вопрос: как так получилось, что она, которая, по ее словам, обладает властью, боится чего-то?

— Потому что, Аллан, как я тебе уже говорила, нет защиты, способной предотвратить удар судьбы, который, как я слышала, но не знаю почему, готовится нанести твоя рука. Посмотри на Резу, он тоже думал, что он непобедим, но был сражен топором Черного вождя, и его кости достались шакалам. Более того, я проклята тем, кто хотел украсть своего слугу с небес, чтобы стать моей любовью, и как знать, чья месть настигнет меня в конце концов? Она уже настигла меня, которая прожила долгое время среди дикарей совершенно одна, — и это не все! Я думаю, еще не все.

И она заплакала — горько, по-настоящему. Глядя на нее, я впервые понял, что это возвышенное создание, которое кажется таким сильным, одновременно является самой несчастной женщиной и так же борется с одиночеством, испытывает страсть и страх, как любой смертный. Если, как она сказала, она нашла секрет жизни, во что я, конечно, не верил, для меня было очевидно, что она потеряла счастье.

Она тихо плакала, и в это время ее красота, которая покинула ее на некоторое время, снова вернулась, как луч в сером и мрачном небе. О, какой неотразимой она казалась, когда сошел лоск с ее залитого слезами лица! Мое сердце таяло, когда я любовался ее лицом, я не мог думать ни о чем, кроме ее удивительного очарования и величия.

— Молю тебя, не плачь, — сказал я. — Это ранит меня, и прощу прощения, если я сказал нечто такое, что могло причинить тебе боль.

Но она лишь качнула головой так, что волосы упали ей на лицо, и снова заплакала.

— Знаешь, Айша, — продолжал я, — ты сказала мне много неприятных вещей, сделав мишенью твоей горечи, поэтому что странного в том, что я в конце концов ответил тебе?

— А разве ты не заслужил их, Аллан? — прошептала она тихо из-под вуали.

— За что? — спросил я.

— Потому что с самого начала ты бросал мне вызов, показывая мне всякий раз, что считаешь меня лгуньей, не реагируя на те добрые взгляды и слова, которые я обычно раздавала мужчинам. Это сильно ранило меня, и я отплатила тебе тем оружием, которым владеет бедная женщина, хотя ты и нравился мне.

И она снова зарыдала, погружаясь в свою печаль глубже и глубже.

Это было уже слишком. Не зная, чем еще успокоить Айшу, я взял ее руку и, поскольку это не произвело эффекта, поцеловал. Она не обиделась. Однако внезапно я все вспомнил и отпустил ее руку.

Она убрала волосы с лица и посмотрела на меня. Потом, глядя на свою руку, произнесла мягко:

— Что случилось, Аллан?

— О, ничего, — ответил я. — Я просто вспомнил историю, которую ты рассказала мне о некоем мужчине по имени Калликрат.

Она нахмурилась:

— И что такого, Аллан? Разве не достаточно того, что за свои грехи я должна расплачиваться слезами, пустой постелью и раскаянием? Я должна ждать его много столетий? Могу ли я надеть его цепи, того, кому я столько должна, когда он далеко? Скажи, не видел ли ты его на небесах, Аллан?

Я покачал головой и постарался обдумать то, что все это время ее лучистые глаза, казалось, вытягивали из меня душу. Мне показалось, что она склонилась к моему лицу. Я потерял здравый смысл и тоже наклонился к ней. Она сводила меня с ума, из-за нее я забывал обо всем на свете.

Она нежно положила мне руку на грудь, сказав:

— Останься! Что мешает тебе? Разве ты не любишь меня, Аллан?

— Думаю, да, — ответил я.

Она откинулась на своем троне и тихо засмеялась.

— Что за слова! — сказала она. — Они слетают с губ так легко и ничего не значат. Может быть, это от долгой жизни? Аллан, я потрясена. Это тот самый мужчина, который несколько дней назад говорил мне, что соблазнить меня — все равно что соблазнить Луну? И это ты, который минуту назад говорил, что нет сердца, а его губы холодны и безучастны? А теперь?

Я покраснел и встал, пробормотав:

— Позволь мне уйти!

— Нет, Аллан, отчего же? Я не вижу в этом ничего плохого. — И она подняла руку, тихо взмахнув ею. — Ты не такой, каким был раньше, хотя, может быть, в твоей душе есть что-то, чего сразу и не видно, — добавила она с долей досады. — Нет, я не злюсь на тебя, в самом деле, за то, что ты не поддался моим чарам, ты просто несчастный человек. Давай оставим все как есть и забудем об этом. А что касается моего ответа на твои слова о Калликрате… как ты думаешь, почему тебя не нашли те, кто когда-то обожал тебя? Потому что они не верили. Ты тоже хочешь быть неверующим? Стыдись, Аллан, своего непостоянства!

Она ждала, что я что-нибудь скажу в ответ.

Конечно, я промолчал. Что я мог сказать той, которая лишила меня милости и была обижена?

— Ты думаешь, Аллан, — продолжала она, — что я свила вокруг тебя свою паутину, и это правда. Подумай об этом и никогда не перечь женщине, потому что она сильней тебя, ведь именно природа сделала ее такой. Что бы я ни сделала слезами, это мое древнее оружие, которое защищает и приносит мне пользу.

Я снова вскочил, выкрикивая английские слова, которых, надеюсь, Айша не понимала, и она снова предложила мне сесть, продолжая:

— Не оставляй меня сейчас. Даже если свет освещает мужчину, который приходит и уходит, как вечерний ветер, и делает тебя дорогим для меня человеком, все равно остается дело, которое мы должны совершить вместе. Хотя, думая только обо мне, ты забыл о Зикали, старом мудреце в далеких землях, который послал тебя в Кор и ко мне, как и оставил меня в течение часа.

Это странное заявление отвлекло меня от моих личных беспокойных мыслей и заставило решительно посмотреть на нее.

— Ты снова не веришь мне! — сказала она, слегка топнув ногой. — Еще раз не поверишь, Аллан, и я клянусь, что ты падешь передо мной ниц и будешь целовать мои ноги и шептать всякие глупости, которые мужчина шепчет женщине, так что потом ты не сможешь без стыда вспомнить этот день.

— О нет, — перебил я торопливо. — Уверяю, что ты ошибаешься, я верю каждому твоему слову, которое ты сказала или скажешь, честное слово.

— Ты лжешь. Это еще одна ложь из множества других? Продолжай.

— Что продолжать? — эхом отозвался я. — А что касается послания Зикали… — Тут я замолчал.

— Мой разум напомнил мне, что знахарь хотел что-то узнать о каком-то великом предприятии — будет ли оно удачным, но его детали он сообщит только тебе. Повтори мне все.

Так, втайне довольный, что удалось уйти от более опасных тем, я вкратце рассказал ей все, что знал об истории старого колдуна и его вражде с королевским домом зулусов. Она слушала, внимая каждому слову, затем сказала:

— Итак, Зикали хочет знать, победит ли он или окажется побежденным, именно поэтому он отправил тебя в это путешествие. Но я не могу сказать этого, потому что не имею ничего общего с предприятием, которое кажется для него таким важным. Но поскольку я обязана ему за то, что он прислал сюда черного человека с топором, чтобы победить моих врагов, и тебя, чтобы осветить ненадолго мое одиночество, я постараюсь. Поставь эту чашу передо мной, Аллан. — Она указала на мраморную треногу, на которой стоял сосуд, наполовину наполненный водой. — И подойди, сядь рядом со мной и посмотри в него. Потом скажи, что ты видишь.

Я последовал ее указаниям и склонил голову над водой, пристально глядя туда в положении человека, которому будут мыть голову.

— Это довольно глупо, — сказал я униженно, потому что в этот момент, как мне показалось, узнал царицу Савскую[405], поскольку никаких других духов во мне не было. — Что я должен увидеть? Я ничего не вижу.

— Посмотри снова, — сказала она, и вода затуманилась.

Затем возникла картинка. Я видел внутренний двор кафрского дворца, слабо освещенный единственной свечой, которая находилась в горлышке бутылки. Слева от двери стоял остов кровати, на нем лежал связанный умирающий мужчина, в котором, к моему ужасу, я узнал Кечвайо, короля зулусов. У кровати стоял другой человек, — (и тут я постарел на несколько лет), — он, склонившись над кроватью, что-то шептал в ухо умирающему. В гротескной фигуре я узнал Зикали, Открывателя дорог, чьи светящиеся злые глаза были направлены на испуганное и измученное лицо короля. Все, что случилось потом, я описал в книге «Все кончено».

Я описал Айше все то, что видел, и, пока я это делал, картинка в сосуде исчезла, ничего не осталось, лишь чистая вода в мраморной чаше. Эта история, казалось, не заинтересовала ее, она отклонилась и зевнула.

— Это хорошее видение, Аллан, — сказала она равнодушно, — и очень далекое. Ты не можешь увидеть того, что происходит на Солнце или других звездах, а те изображения, что ты увидел в воде, ничего не говорят о картинках в глазах женщины. И все это случается в течение одного часа. Дела дикарей не касаются меня, и я ничего больше не знаю об этом. Хотя мне кажется, что колдун, твой друг, будет доволен тем, что ты увидел. На этой картине король, которого он ненавидит, лежит умирающий, а он сам что-то нашептывает ему на ухо, и ты видишь его конец. Что еще ему нужно? Скажи ему это, когда вы встретитесь, а еще скажи, чтобы в будущем он меня больше не беспокоил, потому что я не люблю просыпаться и слушать его невнятную болтовню и фантазии дикарей. В самом деле, он хочет слишком много. И довольно о нем и его темных делах. Ты хотел получить желаемое удовольствие, и вы все его получили.

— Даже более чем, — вздохнул я.

— Я думаю, что урок, который тебе преподнесли, не слишком тебе понравился. Удовлетворись тем, что это обычное дело. Разве ты не испытываешь горечи после того, как все твои желания удовлетворены? Поверь мне, мужчина не может быть счастлив, пока не достигает земли, где нет никаких удовольствий.

— Это то, чему учит Будда[406], Айша.

— Да, я очень хорошо помню учение этого мудрого человека, который, без сомнения, нашел ключ к Воротам правды, только лишь ключ, хотя их много, этих ключей. Да, мужчина должен познать удовольствие, потому что без них, одетое в борьбу, надежды, страхи и в саму жизнь, человечество может вымереть. Но это не является желанием Господина жизни, который хочет нянчить души своих слуг, в чьих руках находятся мечи добра, и я придам им форму, соответствующую каждому. Так получается, Аллан, что то, что мы считаем худшим, обычно лучшее для нас. Зная это, мы умнеем, а горечь уходит от нас сквозь слезы.

— Я часто думал об этом, — сказал я.

— Я не сомневаюсь в этом, Аллан, и, хотя мне нравится подшучивать над тобой, я знаю, что ты разделил со мной мою мудрость, хотя бы маленькую ее часть, которую не собрать за несколько лет. Я знаю и то, что у тебя доброе сердце, которое стремится ввысь, и знаю, что ты мой друг, потому что нашла в тебе друга, я думаю, не в последний раз. Заметь, Аллан, я сказала «друг», а не «любовник», что гораздо значительней. Потому что, когда любовь умирает вместе со страстью плоти, разве не остается дружба, которая хранит незабываемые воспоминания? Как могут потом встречаться любовники, если они только любовники? Я думаю, что с разочарованием, потому что смотрят в пустые души друг друга. Или даже с глубоким неудовольствием.

— Значит, мудрость должна найти их, чтобы превратить в друзей, потому что иначе они будут потеряны друг для друга. Если они достаточно мудры, то, оставаясь друзьями, они будут страдать, находя любовников. Хорошая мысль, не так ли? Этому трудно следовать, но… подумай об этом.

Она замолчала и задумалась, положив подбородок на руку, потом она пристально посмотрела на потолок. Ее лицо изменилось, таким я его еще не видел. В нем больше не было очарования Афродиты или величия Геры[407], оно скорее было похоже на лицо Афины[408]. Оно казалось таким мудрым, спокойным, таким опытным и благоразумным, что даже испугало меня.

Я думал, какова же ее истинная история и какими знаниями она обладала? Возможно, случайно, но она снова прочитала мои мысли. В любом случае ее следующие слова были ответом на эти размышления. Подняв глаза, она всматривалась в меня некоторое время, а потом сказала:

— Мой друг, мы расстаемся и больше не увидимся в этой жизни. Ты будешь часто думать обо мне, о том, кто же я в действительности, и в конце концов запомнишь, что я лживая и прекрасная странница, которая отрицает мир или минует его преступления, получает шанс управлять дикарями, играя роль оракула для них и рассказывая странные истории тем нескольким путникам, которые оказываются рядом с ней. Возможно, я и в самом деле играю эту роль среди других, поэтому не суди меня строго.

В старые времена моряки, которые приплывали из северных морей, рассказывали мне, что среди штормов и туманов есть горы льда, покрывающие мерзлые утесы, которые скрыты в темноте и где нет солнца. Они рассказали мне, что над океанскими просторами возникает голубая ослепительная точка, которая тонет в замерзшем острове, невидимая для человека.

Так и я, Аллан. От меня останется лишь маленькая точка, мерцающая или спрятанная в буре, когда небеса поглотят все живое. Но в глубине времени спрятана ее широкая основа, покрытая морями времени, где есть дворцы, в которых обитает мой дух. Поэтому представь меня мудрой и верной, но с неведомой душой и молись, что когда-нибудь придет время и ты увидишь ее очарование.

Теперь я исчезну. Ты подарил мне любовь, но она была получена женскими уловками. Ты не веришь мне. Для тебя оракул не действен и воды освобождения не текут. Я не виню тебя, потому что тебя сотворил этот жестокий мир.

Итак, мы расстаемся. Не думай, что я далеко от тебя, когда не увидишь меня в ближайшие дни, я, как Исида, чье величие я воплощаю на этой земле, я, кого мужчины зовут Айша, во всем. Я не одна, меня много, я здесь и везде. Когда ты посмотришь ночью на небо и звезды, помни, что в них отражаются мои и твои глаза; когда дует мягкий ветер, это мое дыхание; когда гремит гром, это я лечу на молнии и спешу вместе с бурей.

— Ты хочешь сказать, что ты и есть богиня Исида? — спросил я, пораженный. — Потому что если это так, почему ты говорила мне, что всего лишь одна из ее прислужниц?

— Не думай об этом, Аллан. Не все звуки достигают твоих ушей, не все знаки открываются твоим глазам, поэтому ты наполовину глух и слеп. Может быть, сейчас, когда ее усыпальницы покрыты пылью, а ее культ забыт, некоторые искры духа бессмертной госпожи, чьей колесницей была Луна, часть ее существования перешли ко мне, хотя сама она блуждает далеко. Отсюда, может быть, ее второе имя — Природа, моя мать и твоя, Аллан. Может быть, это душа мира — и я не просто часть этой души, и ты тоже? И разве священник и то Божественное, чему он поклоняется, — не одно и то же?

На моих губах был ответ: да, если священник — жулик и обманщик.

— Прощай, Аллан, да пребудет с тобой благословение Айши. Ты благополучно доберешься до дому, как и твои товарищи, для этого все уже готово. Ты спокойно проживешь свою жизнь, а потом, может быть, найдешь тех, кого ты потерял, как сегодня ночью.

Она немного помолчала и продолжила:

— Слушай мои последние слова. В том, что я сказала тебе, может быть двойной смысл, который ты можешь расценивать так, как хочешь сам. Но одно правда. Я люблю человека, в старые времена его звали Калликратом, лишь ему я отдана Божественным провидением, и я жду его здесь. Если ты найдешь его, скажи, что Айша уже устала ждать. Хотя ты вряд ли встретишь его, если только он не родился во второй раз. Храни мои секреты, иначе на тебя падет проклятие Айши. Ты клянешься хранить мои секреты, Аллан?

— Клянусь, Айша.

— Спасибо тебе за это, Аллан, — ответила она и снова умолкла.

Затем Айша встала и, выпрямившись во весь рост, вновь стала величественной. Она поманила меня к себе, поэтому я тоже встал.

Я повиновался. Наклонившись ко мне, она положила руки мне на плечи, как будто благословляя, затем указала на занавески, которые в этот момент раскрылись.

Я вышел и бросил на нее последний взгляд.

Она стояла такая же, как была, когда я покинул ее, но сейчас ее глаза были опущены к земле, а лицо выглядело отсутствующим, как будто такого человека, как я, никогда не существовало. Я понял, что она уже забыла обо мне, игрушке на час, о том, кто помог ее возвращению и был отправлен восвояси.

Глава 23

ЧТО УВИДЕЛ УМСЛОПОГАС
Как пьяный, пошатываясь от выпавших на мою долю испытаний, я проследовал к наружной двери, где как статуи стояли охранники, и вышел через арку. Там я остановился на мгновение, во-первых, чтобы успокоиться в знакомой обстановке, а во-вторых, потому, что мне показалось, что я услышал, как кто-то приближается ко мне сквозь темноту, да еще в таком месте, где у меня было много врагов. Так что надо было подготовиться.

Однако моим предполагаемым убийцей оказался лишь Ханс, который вынырнул откуда-то, где он прятался. Ханс выглядел очень испуганным.

— О баас, — прошептал он торопливым шепотом, — я рад видеть вас снова стоящим на ногах, а не унесенным вдаль, как я ожидал.

— Почему ты так решил? — спросил я.

— О баас, из-за того, что случилось здесь. Высокая ведьма, которая выглядит так, будто у нее болят зубы, сидит, как паук в своей паутине.

— Так что же случилось? — спросил я, в то время как мы продолжали путь.

— А вот что. Эта ведьма говорила и говорила с вами и Умслопогасом, и, пока она беседовала, ваши лица начали выглядеть так, словно вы выпили половину фляжки очень хорошего джина, такого, какой я хотел бы иметь сегодня, вы были мудрыми и глупыми одновременно, полными и пустыми, баас. Затем вы оба лежали как мертвые, и, пока я раздумывал, что можно сделать и как я дотащу ваши тела, чтобы похоронить их, ведьма сошла со своего возвышения и наклонилась сначала над вами, баас, потом над Умслопогасом, что-то прошептав вам в уши. Затем она вытащила из своей одежды змею, золотую, с зелеными глазами. Змея была обвита вокруг нее, господин, и сначала она поднесла ее к вашим губам, потом к губам Умслопогаса.

— Что же было дальше, Ханс?

— После этого случилось многое, баас, я чувствовал себя так, как будто дом вращается в воздухе в два раза быстрее, чем пуля, выпущенная из ружья. Внезапно комната наполнилась огнем, таким жарким, что он обжег меня, и таким ярким, что мои глаза закрылись, а ведь я могу смотреть на солнце не моргая. Огонь был полон привидений, которые бродили вокруг, я увидел тех, которые стояли возле вашей головы и у тела Умслопогаса, в то время как остальные ходили и говорили с Белой ведьмой так тихо, как будто встретили ее на рынке и хотели продать ей масло или яйца. Затем, господин, я увидел вашего благочестивого отца, который выглядел так, словно он накалился докрасна, без сомнения в геенне огненной. Я подумал, что он пришел ко мне, баас. Предикант сказал: «Уходи отсюда, Ханс. Это не место для доброго готтентота, как ты, потому что лишь истинные христиане могут долго выносить такую жару».

Это доконало меня, баас. Я лишь ответил, что я привел его сына Аллана, надеясь, что он позаботится, чтобы баас не сгорел в огне, и бог с ним, этим Умслопогасом. Затем я закрыл глаза и рот, зажал нос и выполз из-под этих занавесок как змея, а потом побежал через двор крааля и через арку в ночь, где сидел, замерзая, ожидая бааса, чтобы увести отсюда. И вот баас пришел сюда, живой, с неопалёнными волосами, что показывает, насколько хорош Великий талисман Зикали, потому что ничто не могло спасти бааса, даже ваш благочестивый отец.

— Ханс, — сказал я, когда тот закончил, — ты прекрасный товарищ, потому что можешь достать спиртное из воздуха. Пожалуйста, помни, Ханс, что ты был пьян сегодня ночью, да, очень пьян, и никогда не повторяй того, что, как тебе кажется, ты видел в столь непотребном виде.

— Да, господин, я понимаю, что был пьян, и уже практически все забыл. Но, господин, здесь бутылка, которая все еще полна бренди, и, если бы я мог достать еще одну, я запомнил бы все гораздо лучше!

К тому времени мы достигли нашего лагеря, здесь я нашел Умслопогаса, который сидел около двери и смотрел в небо.

— Добрый вечер, Умслопогас, — сказал я самым беспечным тоном и стал ждать ответа.

— Добрый вечер, Макумазан, я думал, что ты потерялся во тьме, поскольку конец ночи сильнее, чем все бодрствующие в ночи.

Этой загадочной реплике я удивился, но ничего не сказал. В конце концов Умслопогас, отличавшийся импульсивной натурой, потерял терпение и сказал:

— Ты путешествовал этой ночью, Макумазан? Если да, то что ты видел?

— Ты видел сон сегодня ночью, Умслопогас? — ответил я вопросом на вопрос. — И если так, что это было? Мне кажется, я видел тебя с закрытыми глазами в доме Белой королевы, без сомнения, ты очень устал от разговоров, которые тебе скучны.

— Да, Макумазан, как ты верно предполагаешь, я очень устал от разговоров, которые слетали с губ Белой ведьмы, как музыка, которая приходит из маленького потока, бегущего по камням, когда солнце горячо, и, устав, я задремал и видел сон. Что я видел, не имеет значения. Достаточно сказать, что я чувствовал себя как камень, подброшенный мальчиком, который сидит на земле и пугает птиц. Я был быстрее, чем камень, быстрее, чем падающая звезда, пока не достиг одного прекрасного места. Не имеет значения, что это было на самом деле, я уже начал забывать, но там я встретил тех, кого знал когда-либо. Я встретил зулусского Льва, черного разрушителя земли, у которого была сестра по имени Балека, она глядела на него подозрительно. Она родила ребенка, назвав его Мопо, этот Мопо потом убил Черного принца. Теперь, Макумазан, у меня появился личный счет к этому черному человеку, несмотря на то что наша кровь одного цвета. Потому что его сестра была убита вместе с племенем лангени. Я подошел к нему, взял его за горло, наклонил голову, заставил найти копье и щит и встретиться со мной, как мужчина с мужчиной. Да, я сделал это.

— И что случилось потом, Умслопогас? — спросил я, когда он замолчал.

— Макумазан, ничего не случилось. Моя рука, кажется, прошла через его горло и череп, он продолжал говорить с кем-то. Это был вождь, которого я узнал. Его звали Факу. В дни Дингаана я убил его на Ведьминой горе.

Факу рассказал историю о том, как я убил его, и о битве, которую вели я и мой брат по крови и волки, затем о старой ведьме, которая сидела на горе, ожидая, пока умрет мир. Каким-то образом я мог понять их разговор, хотя сам проходил сквозь них, как ветер.

Они проходили мимо, с ними шли остальные, Дингаан среди них, который тоже знал кое-что про Белую ведьму. Я видел, что там Мопо, и я набросился на него. С ним я тоже говорил, но случилась такая же история, он поймал взгляд черного человека — Чаки, которого он убил, ударил маленьким красным острым ассегаем, свалил и убежал, потому что на этой земле, я думаю, он все еще боится Чаку. Так говорил мой сон.

Я пошел дальше и встретил остальных, с кем я боролся в тот день, среди них был Жикиза, который правил племенем топора до тех пор, пока я не убил его собственным топором. Я поднял этот топор и приготовился к новому бою, но никто из них не обратил на меня внимания. Они ходили вокруг, или сидели и пили пиво, или нюхали табак, но никто из них не предложил мне пива или табака, даже те, кого убивал не я. Я покинул их и пошел дальше в поисках Мопо, моего приемного отца, и некоего человека, моего брата по крови, на чьей стороне я охотился на волков. Да, я искал его и других.

— И ты нашел их? — спросил я.

— Мопо я не нашел. И это заставило меня вспомнить, Макумазан, как ты однажды намекнул мне, что он, кого я считал давно умершим, все еще бродит по земле. Но остальных я встретил. — И он замолчал, задумавшись.

Теперь я знал достаточно историю Умслопогаса, чтобы быть уверенным, что он любил этого человека и женщину, о которых говорил больше, чем обо всех остальных на земле. «Брат по крови», чье имя он не произносил, не означало, что это был действительно его брат по крови, просто человек, с которым он произвел определенную церемонию обмена кровью, или братание, ходил с ним на Ведьмину гору, хотя я едва ли мог поверить в то, что они охотились со сворой гиен. Там, как он говорил, у них была великая битва с отрядом, посланным королем Дингааном под командованием того самого Факу, которого упоминал Умслопогас. В этой битве «брат по крови», представитель клана Ищущих брод, встретил свою смерть после многочисленных битв. Там была, как я слышал, Нада Лилия, чья красота была известна по всей земле, которая умерла при странных и печальных обстоятельствах[409].

Естественно, вспоминая свои встречи и переживания, о которых я внушил себе, что все это было сном, я встревожился, узнав, что те, кто были дороги этому страшному зулусу, узнали его.

— И что же они сказали тебе? — спросил я его.

— Макумазан, они не сказали ничего. О Небеса! Эта пара стояла там, или мне казалось, что они ходят туда-сюда: мой брат, человек более известный, чем можно себе представить, подпоясанный шкурой волка, и, возле его плеча, человек из клана Ищущих брод, с которым лишь он один мог управляться. И Нада, более прекрасная, чем когда она была жива, такая родная, что мое сердце подскочило к горлу и дыхание остановилось, когда я ее увидел. Да, Макумазан, они стояли или ходили вокруг, держа друг друга за руки, как любовники, и смотрели друг другу в глаза и говорили о том, как знали друг друга на земле, потому что я мог понять их слова и мысли, и о том, как им хорошо в конце концов там, где они оказались.

— Умслопогас, они же старые друзья, — сказал я.

— Да, Макумазан, очень старые друзья, как я понимаю. Настолько старые, что они ни слова не сказали обо мне, о том, кто был их другом. Мой брат, чье имя я поклялся не произносить, женоненавистник, который говорил, что любит только меня и волков, улыбался, глядя в лицо Нады Лилии, Нады, невесты моей юности. Ни слова обо мне, хотя она должна была улыбнуться и рассказать ему, каким великим воином я был; и ни слова обо мне, чьи дела она хотела восхвалять; ни слова обо мне, спасшем ее в пещерах Халакази и от Дингаана; ни слова обо мне, хотя я стоял рядом и смотрел на них!

— Я думаю, что они не видели тебя, Умслопогас.

— Это так, Макумазан, я уверен, что они меня не видели, поскольку, если бы видели, вели бы себя по-другому. Но я их видел, а они не обратили внимания на мои выстрелы, я побежал к брату, чтобы защитить его и всю компанию. Он снова не обратил на это никакого внимания, тогда я поднял Инкози-каас, вращая лезвием на свету, и поразил всех своей силой.

— И что случилось, Умслопогас?

— Только топор прошел сквозь моего брата сверху донизу, разрубив его на две части, а он все еще продолжал говорить! Более того, он нашел белую лилию и подарил ее Наде, которая понюхала ее и засмеялась, поблагодарила его и воткнула цветок в пояс. Я видел это своими глазами, Макумазан.

Голос зулуса дрогнул, и я подумал, что он плачет, — при слабом свете я увидел, как он коснулся глаз рукой. Я отвернулся и зажег свою трубку.

— Макумазан, — продолжал он, — мне кажется, что я ненадолго сошел с ума, потому что я яростно кричал на них, думая, что слова могут ранить их так, как не может сделать холодная сталь. И когда я это сделал, они исчезли, все еще улыбаясь и разговаривая. Нада нюхала цветок, который теперь переместился ей на грудь. После этого я заторопился и внезапно встретил короля дикарей, Резу, которого я убил несколько дней назад. Я подступил к нему с топором, думая, не хочет ли он вступить в борьбу еще раз.

— И что же он, Умслопогас, сделал?

— Я думаю, что он почувствовал меня, потому что повернулся и отпрыгнул, а когда я попытался догнать его, то уже никого не увидел. Я побежал и нашел Балеку, сестру Чаки, которая — не говори это никому, Макумазан, — была моей матерью. И она увидела меня. Ненадолго она увидела меня, того, кто теперь стал старше и суровее, она увидела и узнала меня, потому что подошла и улыбнулась и, кажется, прижалась губами к моему лбу, хотя я не почувствовал поцелуя, и она уняла боль моего сердца. Потом она тоже ушла, а я внезапно упал куда-то, оказавшись в какой-то глубокой норе или, возможно, в аду.

Затем я проснулся в доме Белой ведьмы и увидел тебя спящим рядом, а ведьма склонилась над моей кроватью и улыбалась через тонкое покрывало, которым она была накрыта, — я увидел смех в ее глазах.

Я разозлился на нее из-за тех вещей, которые я видел во Дворце снов, мне в голову пришла мысль убить ее, чтобы избавиться от нее и от магии, которая приносит людям зло. Я совсем потерял рассудок, поэтому вскочил, поднял топор и направился к ней, а она стояла передо мной, громко смеясь. Затем она сказала что-то на языке, которого я не понимал, и показала на меня пальцем. В следующий момент я почувствовал, что меня как будто схватили гиганты и крутили до тех пор, пока я не стал бездыханным, но не раненым. Что все это значит, Макумазан?

— Ничего особенного, я так думаю, Умслопогас, кроме того, что королева имеет такую власть, по сравнению с которой власть Зикали ничто, и может вызвать видения, проплывающие перед глазами мужчины. Я видел те же самые вещи, что и ты. И те, кого я любил, тоже не обратили на меня внимания и были заняты только собой. Более того, когда я проснулся и рассказал это королеве, которую называют Та, чье слово закон, она посмеялась надо мной, как и над тобой, и сказала, что это был хороший урок для моей гордыни, поскольку в гордыне я подумал, что мертвые думают только о живых. Но я думаю, что ее урок состоял в том, чтобы унизить нас, именно ее ум создал те картинки, которые мы видели.

— Я тоже так думаю, Макумазан, но как она узнала о деталях твоей и моей жизни — не знаю, если только Зикали не рассказал ей об этом, говоря с ней, как мудрецы говорят друг с другом.

— Я думаю, что с помощью своей магии она вытянула из нас эти истории, а затем показала их нам, повернув их по-своему. Может быть, она что-то вытянула из Ханса или Гороко, других зулусов и так отплатила нам за нашу службу, но больные быки и бесплодные коровы — не очень хороший скот, Умслопогас.

Он кивнул и сказал:

— Хотя все это время я считал себя сумасшедшим и думал, что знаю, что все женщины лживы, а мужчины последуют туда, куда их поманят, я никогда не верил, что мой брат, женоненавистник, и Нада — любовники в подземном мире и забыли меня, товарища одного из них и мужа другой. Я думаю, Макумазан, что мы встретились с наградой за нашу глупость. Мы пошли искать такие вещи, которые Великий, живущий на небесах, не разрешает видеть никому, и от того, что мы узнали, мы стали еще несчастней, чем были. Потому что такие сны сжигают сердце, как горячее железо, прижигающее ногу быка, когда на нее ставят клеймо, не позволит никогда вырасти волосам на том месте, где обожжена кожа. Тебе, Бодрствующий в ночи, я скажу так: «Смирись с тем, что ты видел, что бы это ни принесло тебе — богатство или известность». А себе я скажу: «Тот, кто носит топор, довольствуйся им, ведь он может принести тебе удачную битву и славу». А нам обоим я скажу: «Пусть мертвые спят спокойно, пока мы не присоединимся к ним, что случится уже скоро».

— Хорошие слова, Умслопогас, но они должны были быть произнесены тогда, когда мы начинали наше путешествие.

— Нет, Макумазан, в этом путешествии мы должны были спасти леди Печальные Глаза, и, как мне сказали, все прошло хорошо. Также Зикали хотел этого, а кто может сопротивляться воле Открывателя дорог? И это было совершено, мы встретили массу странных вещей, и завоевали славу, и увидели, насколько глубока пропасть нашей собственной глупости, потому что мы думали, что откроем секреты Смерти, а мы нашли лишь тех, кого разум ведьмы и ее яд отразили в воде. И, найдя все это, я хотел бы поскорей отправиться с этой призрачной земли. Когда мы уйдем, Макумазан?

— Я думаю, завтра утром, если леди Печальные Глаза и остальные будут чувствовать себя лучше, а Та, чье слово закон, сказала, что это будет именно так.

— Хорошо, тогда я посплю, потому что сейчас я устал больше, чем тогда, когда убил Резу в горах.

— Да, — ответил я. — Потому что с призраками сложней бороться, чем с людьми, а сны, если они плохие, более утомительны, чем подвиги. Спокойной ночи, Умслопогас.

Он ушел, а я отправился посмотреть, как себя чувствует Инес. Я увидел, что она спит, но этот сон не был похож на тот, в который ее погрузила Айша. Сейчас это был абсолютно естественный сон, и, глядя на нее, лежащую на кровати, я думал о том, как она молода и красива. Женщины, которые прислуживали ей, рассказали мне, что она просыпалась, разбуженная Той, чье слово закон, — как им показалось, в хорошем состоянии, — у нее пробудился аппетит, хотя, казалось, она была удивлена тем, что ее окружает. После того как она поела, добавили они, ваша девушка «спела песню», которая, возможно, была гимном, потом помолилась на коленях, «делая знаки на своей груди», и затем снова заснула.

Моя тревога относительно Инес утихла, и я вернулся к себе. Я не хотел спать, поэтому сел около входа, всматриваясь в темноту ночи. Я видел бесчисленные огоньки, которые, казалось, пронзают небо горящим золотом. Громадные совы и другие редкие птицы летали в темноте. Они поднимались в огромном количестве из своих укрытий среди руин и летали туда-сюда, как белокрылые духи, то видимые, то невидимые.

Сидя в одиночестве, я много думал, вспоминая, что произошло со мной за эти несколько дней. Мог ли другой человек пройти через все это? Как бы он воспринял все увиденное? И кто такая Айша? Была ли она воплощением Природы, как и все остальные женщины? Была ли она человеком или духом, который символизировал ушедших людей, веру и цивилизацию, и руины, где она царствовала? Нет, мысль об этом была смешна, потому что подобные создания не существуют, хотя можно не сомневаться в том, что она обладает некоей силой, которая неподвластна простым смертным, так же как ее красота и обаяние больше, чем это дано любой другой женщине.

В одном, однако, я был убежден: тени, которые я, казалось, видел, реально существовали в круге ее собственного воображения и разума. Здесь Умслопогас был прав: мы не видели мертвых, мы лишь видели картинки и образы, которые она нарисовала и раскрасила.

Я гадал, зачем она это сделала. Может быть, чтобы показать силу, которой она в действительности не имеет, может быть, чтобы причинить нам боль или, как она сама говорила, для того, чтобы преподать нам урок и унизить нас для нас же самих. Если это так, в этом она преуспела, потому что никогда я не чувствовал себя столь опустошенным и униженным, как в тот момент.

Казалось, я спустился — или поднялся — в царство Гадеса[410] и там только увидел те вещи, которые доставили мне небольшую радость, но открыли старые раны. Проснувшись, я был ошеломлен. Да, едва оправившись от видения дорогих мне мертвых людей, я был околдован всепоглощающей магией любви и очарования этой женщины и свалял дурака, поскольку она оттолкнула меня своим злым коварством. Да, я был унижен, но странно, что не мог на нее сердиться, и, более того, из своего тщеславия я поверил в искренность ее дружбы ко мне.

В результате я, как и Умслопогас, ничего в мире не желал больше, как уйти из этого проклятого Кора и похоронить все воспоминания среди тех дел, которые фортуна может принести мне. И все равно мне нравилось видеть это и срывать цветок такого прекрасного опыта, потому что я никогда не смог бы изгнать из памяти воспоминания об Айше, совершенной в любви и полубожественной в своей силе.

Когда я проснулся на следующий день, солнце уже встало, и после купания в старой ванне, одевшись, я отправился посмотреть, как чувствует себя Инес. Я увидел, что она сидит возле двери своего дома, совершенно здоровая, с сияющим лицом. Она была занята изготовлением венка из маленьких голубых цветоввроде ирисов, которые в большом количестве росли вокруг. Она связывала их между собой сухими травинками.

Когда венок был готов, она повесила его себе на шею, так что тот свисал с ее белой одежды, делая похожей на арабскую женщину, хотя и без вуали. Я смотрел на нее, оставаясь для нее незамеченным некоторое время, затем подошел и заговорил. Она странно посмотрела на меня и даже хотела убежать, но внезапно, успокоенная моим видом, выбрала самый красивый цветок и протянула его мне.

Я понял, что она не помнит меня и думает, что никогда не видела раньше. Ее рассудок покинул ее, как и говорила Айша. Чтобы поддержать разговор, я спросил, как она себя чувствует. Она ответила, что ей гораздо лучше, потом добавила:

— Папочка отправился в далекое путешествие и вернется очень не скоро.

Мне в голову пришла идея, и я ответил ей:

— Да, Инес, но я его друг, и он послал меня, чтобы я забрал тебя в то место, где мы найдем его. Только это очень далеко и нам предстоит долгое путешествие.

Она захлопала в ладоши и ответила:

— О, это прекрасно, я люблю такие путешествия, особенно чтобы найти папочку, у которого, я думаю, хранится моя одежда. На мне очень удобная одежда, но она отличается от той, которую я носила. Ты кажешься мне хорошим человеком, я уверена, что мы будем добрыми друзьями, чему я очень рада. Я ведь ужасно одинока с тех пор, как моя мама ушла на небеса, а мой папочка очень занят, я редко вижу его.

Честно говоря, я чуть не зарыдал, услышав эти слова. Это было так неестественно, так ужасно — слушать, как взрослая девушка говорит и ведет себя как ребенок. Однако в данных обстоятельствах, я думаю, это был лучший выход для нее и всех нас. Вспоминая, что говорила Айша о выздоровлении ее рассудка как о его потере, я почувствовал облегчение.

Оставив ее, я отправился навестить двух зулусов, которые были ранены. К своей радости, я увидел, что они совершенно здоровы и готовы к путешествию, так что и здесь пророчество Айши оправдалось. Другие люди также отдохнули и желали тронуться в путь, как и мы с Умслопогасом.

Пока я заканчивал свой завтрак, Ханс объявил о приходе почтенного Билали, который с поклоном сказал, что пришел осведомиться, когда мы будем готовы к выходу, поскольку он получил приказание отдать необходимые распоряжения. Я ответил, что мы будем готовы через час, и он поспешно удалился.

Он появился немного позднее назначенного времени с большим количеством носилок и носильщиков, с охраной из двадцати пяти вооруженных воинов. Все эти рослые ребята участвовали с нами в битве. Билали произнес перед ними напутствие о том, что они должны сопровождать, нести и охранять нас на другой стороне огромного болота или дальше, если нам понадобится. Он сказал, что это приказ Той, чье слово закон, и если хотя бы малейший вред будет нанесен кому-то из нас, даже случайно, каждый из них будет убит страшным способом. Затем он спросил, поняли ли они то, что он сказал. Воины ответили с жаром, что все отлично поняли и будут вести и охранять нас так, как будто мы их родные люди.

И они делали бы это, думаю, даже независимо от приказа Айши, потому что смотрели на нас с Умслопогасом как на богов и думали, что мы можем уничтожить их так же, как уничтожили Резу и его отряд.

Я спросил Билали, пойдет ли он с нами. Он ответил отрицательно, потому что Та, чье слово закон, вернулась к себе, а он должен незамедлительно последовать за ней. Я снова спросил его, где она живет, но он ответил, что она живет везде, сначала посмотрев на небеса, а затем на землю, как будто она обитала и там и там, добавив, что, в общем, это «в пещерах», хотя я не понял, что он имел в виду. Затем он сказал, что был очень рад, что встретил нас, и битва с Резу была великолепным спектаклем, который он с удовольствием будет вспоминать до конца жизни. И он попросил меня о подарке на память. Я подарил ему запасную ручку в маленькой немецкой серебряной коробочке, которая ему очень понравилась. Таким образом я расстался со старым Билали, о котором я всегда потом вспоминал с каким-то странным чувством симпатии.

Я заметил, что, несмотря на хорошее отношение, он решительно избегает встреч с Умслопогасом, видимо побаиваясь, что тот может осуществить свои угрозы и познакомить его со своим ужасным топором.

Глава 24

УМСЛОПОГАС НАДЕВАЕТ ВЕЛИКИЙ ТАЛИСМАН
Немного позднее мы отправились в путь. Некоторые из нас были на носилках, включая раненых зулусов, поскольку я настоял на том, чтобы их несли день-два, другие были на ногах. Инес несли впереди меня, чтобы мне удобнее было следить за ней. Более того, я поручил ее особым заботам Ханса, которому она, к счастью, симпатизировала, может быть, потому, что смутно помнила, что когда-то знала его и он был добр к ней, хотя, когда они встретились после ее долгого сна, как и в случае со мной, она сначала не узнала его.

Вскоре, однако, они стали близкими друзьями, да так, что в течение пары дней Ханс оказался для нее кем-то вроде служанки, предупреждая каждое ее желание, присматривая за ней, как приглядывает нянька за ребенком. В результате Инес стала зависеть от него, называя «своей обезьянкой», а он очень полюбил ее.

Проблема возникла всего один раз, когда, услышав шум, я вышел и увидел Ханса, разгневанного до ужаса и угрожающего застрелить одного из зулусов, который, по глупости или случайно, постучал в паланкин Инес и почти открыл его. В остальном леди Печальные Глаза, как называли ее зулусы, на время стала леди Веселые Глаза, потому что смеялась, пела и играла, как и должен вести себя здоровый ребенок.

Лишь однажды я увидел ее огорченной и рыдающей. Это случилось тогда, когда котенок, которого она взяла с собой, внезапно выпрыгнул из носилок и исчез в чаще и его не смогли найти. Но и тогда она быстро успокоилась, и ее слезы высохли, когда Ханс объяснил ей на смеси плохого английского и еще худшего португальского, что он убежал, потому что хотел вернуться к своей матери, по которой сильно скучал, и было жестоко разлучать его с ней.

Мы хорошо продвинулись вперед и к вечеру первого дня уже были у подножия вулкана, который высился над великой долиной Кора, и быстро расположились в пещере на его внешней стороне, где и разбили на ночь лагерь.

Как я уже упоминал, недалеко от этого места стояла достаточно любопытная остроконечная горка, очевидно сложенная из лавы, которая оставалась здесь на протяжении миллионов лет. Утес был высотой около пятидесяти футов и такой гладкий, словно отшлифован руками человека. Я вспомнил: то ли Ханс, то ли Умслопогас говорили, когда мы шли здесь в первый раз, что здесь стоит колонна, на которую не может взобраться даже обезьяна.

Когда мы проходили во второй раз, солнце уже скрылось за западным холмом, но один его сильный луч проник сквозь грозовое небо, которое нависало над нами, отражая свет, который падал как раз в центр похожей на обелиск горы.

В этот момент я вышел из своих носилок и шел с Умслопогасом в самом конце процессии, чтобы удостовериться, что никто не отстанет в темноте. Когда мы проходили в сорока или пятидесяти ярдах от скалы, что-то заставило Умслопогаса обернуться. Он издал восклицание, после которого я оглянулся по его примеру и увидел удивительное явление. На вершине горы стояла, как святой Симеон на своем знаменитом столпе, Айша! Она мерцала в лучах заходящего солнца, как будто горела на костре!

Это было странное и величественное зрелище, потому что, оказавшись между небом и землей, она представлялась скорее ангелом, чем женщиной. На ней был сфокусирован яркий свет, так что мы могли видеть каждую деталь ее лица и одежды, потому что вуаль была снята: огромные глаза, которые смотрели поверх нас (в этот момент они были очень нежными), и маленькие золотые застежки, которые блестели на ее сандалиях, и блеск пояса из змеиной кожи, который обвивал ее талию.

Мы смотрели и смотрели, пока я не пробормотал:

— Посмотри, Умслопогас, как нас обманул Билали. Он ведь говорил, что Та, чье слово закон, отправилась из Кора к себе домой.

— Может быть, эта скала и есть ее дом. Если она вообще есть, Макумазан.

— Как же ее нет? — ответил я с раздражением, потому что очень нервничал. — Не говори глупостей, Умслопогас, где еще она может быть, если мы видели ее своими глазами?

— Кто я такой, чтобы знать дороги ведьм, которые, подобно ветрам, могут передвигаться? Может ли женщина взобраться на стену, как ящерица, Макумазан?

— Без сомнения. — И я начал объяснения, которые сейчас уже забыл.

В тот момент проходящее облако закрыло свет, так что скала и Айша, стоявшая на ней, стали невидимы. Минуту спустя оно появилось снова, был виден лишь край скалы, похожей на иголку, но скала была пуста. Были видны лишь несколько птиц, обитающих на ней.

Мы с Умслопогасом покачали головой и продолжили свой путь в молчании.

Тогда я видел величественную Айшу в последний раз, если в самом деле я видел ее, а не ее призрак. Правда в том, что во время первой части нашего путешествия, пока мы шли через великие болота, мне время от времени казалось, что я чувствовал ее присутствие. Более того, остальные тоже видели ее или кого-то, кто был ею. Вот такие дела.

Мы снова были в центре болота, и сопровождающие привели нас в то место, где дорога разделялась на две части, и мы засомневались, куда идти дальше. В конце концов те, кто нес носилки с Инес, свернули на правую тропинку, и мы уже были готовы последовать за ними.

В этот момент, как потом Ханс рассказывал мне, проводники опустили лица вниз, и он увидел стоящую перед ними фигуру в белой вуали, которая указала на левую тропинку, а затем исчезла в тумане. Без слов проводники подняли голову и пошли по левой тропинке. Ханс остановился у моих носилок, чтобы все мне рассказать, а Инес в своей повозке начала напевать детскую песенку про Белую госпожу.

Из любопытства я немного прошел по правой тропинке, которую мы вначале хотели выбрать. Через несколько ярдов я оказался в глубоком болоте, из которого выбрался с большим трудом, но как раз вовремя, потому что к этому моменту вода под устилающими все тростниками была уже глубока. Ночью я спросил проводников, почему мы свернули на левую тропинку. Они сказали, что ничего не видели и вообще не понимают, что я имею в виду.

Нет необходимости описывать здесь все подробности долгого путешествия домой. Могу только сказать, что мы расстались с нашими носильщиками и эскортом, как только достигли большой земли после этого ужасного болота. Оставили лишь один паланкин для Инес, в котором ее несли зулусы, когда она уставала. В таком составе мы благополучно достигли Замбези, пересекли ее и однажды вечером добрались до усадьбы, которая называлась Стратмур.

Здесь мы нашли наш фургон и быков в полной безопасности, нас с восторгом приветствовали зулусский погонщик и вурлупер, которые считали, что нас давно нет в живых, и уже подумывали о том, чтобы отправиться домой. Нас также встретил Томазо, который, как и зулусы, был удивлен нашим благополучным возвращением и выказал явно преувеличенную радость, увидев нас. Я сказал ему, что капитан Робертсон убит в битве и мы спасли его дочь от каннибалов, которые украли ее (я попросил его держать эту информацию при себе). Но не сказал ничего больше.

Также я попросил зулусских воинов, через Умслопогаса и Гороко, чтобы они не упоминали о наших приключениях ни сейчас, ни потом, поскольку иначе на них падет проклятие Белой королевы и принесет им болезни и смерть. Я добавил, что имя этой королевы и все, что связано с ней, а также ее поступки должны быть спрятаны в их собственных сердцах, как имена мертвых королей, которые нельзя произносить. Кроме того, они никогда не должны рассказывать о наших поисках. Мне без труда удалось убедить их держать язык за зубами, потому что они очень боялись и Айши, которую считали величайшей из колдуний, и топора своего вожака Умслопогаса.

Инес отправилась в кровать, кажется не узнав своего старого дома. Она выглядела как неразумный ребенок. В этом состоянии она пребывала с тех пор, как очнулась от транса в Коре. Однако на следующее утро Ханс пришел, чтобы рассказать мне, что она изменилась и хочет поговорить со мной. Я пошел и нашел ее в гостиной, одетую в европейскую одежду, которую она где-то отыскала. Она выглядела уже вполне нормальной женщиной.

— Мистер Квотермейн, — сказала она, — мне кажется, что я была больна, потому что последнее, что я помню, — это как я отправилась спать в ночь перед охотой на гиппопотама. Где мой отец? Он ранен после этой охоты?

— Боже… — ответил я, неумело солгав, потому что боялся, как бы правда снова не отняла у нее остатки рассудка. — Он был растоптан гиппопотамом и убит, мы похоронили его там, где он погиб.

Она склонила голову и прочитала молитву об успокоении его души, затем внимательно посмотрела на меня и произнесла:

— Я думаю, что вы не все сказали мне, мистер Квотермейн, но что-то подсказывает мне, что я не должна знать все.

— Нет, — ответил я, — вы были больны и на некоторое время потеряли рассудок из-за сильного потрясения. Я думаю, что вы узнали о смерти отца, о чем забыли сейчас, и были ошеломлены этим известием. Пожалуйста, поверьте мне, что если я о чем-то вам не говорю, то считаю, что в настоящее время так будет лучше для вас.

— Я доверяю и верю вам, — ответила она. — Теперь, пожалуйста, оставьте меня, но сперва скажите, где все женщины и их дети?

— После смерти вашего отца они ушли, — ответил я, солгав еще раз.

Она снова посмотрела на меня, но ничего не сказала.

Я оставил ее.

На сегодняшний день я не в курсе, что узнала Инес об истинной истории нашего путешествия, но думаю, не так много. Все, включая Томазо, знали о том, что угрожало им в случае, если они скажут ей хотя бы слово. Со своей стороны, она была умной женщиной, которая считала, что лучше не задавать вопросов. Она была уверена, что страдала от помрачения ума и все это время ее отец был мертв. И что произошли другие страшные вещи. Она оставила вопросы и никогда не беседовала со мной на эту тему. Я был очень рад этому, потому что как, ради всего святого, я мог объяснить ей пророчества Айши, касающиеся помутнения ее разума, и последующее возвращение в нормальное состояние, когда она добралась до дому?

Однажды она попыталась узнать, что случилось с Дженни. Я ответил, что та умерла от болезни. Это была еще одна ложь, но я знал, что бывают случаи, когда ложь необходима. По крайней мере, эти обманы никогда не тревожили мою совесть.

Здесь я могу закончить историю про Инес, потому что дальше уже ничего не было. Как я рассказывал, она была женщиной меланхолической и очень религиозной, и эти качества еще усилились после ее возвращения и выздоровления. Конечно, религия имела на нее большое влияние, поскольку она постоянно была погружена в молитвы, и с этим вряд ли что-то можно было сделать.

После нашего возвращения к цивилизации одним из первых людей, с которыми Инес стала общаться, был старенький священник, исповедующий одну с ней веру. Конец этого общения был неожиданным. Очень скоро Инес решила отказаться от мира, который, я думаю, никогда не был привлекательным для нее. Она вступила в один очень строгий орден Наталя, где, помимо множества ее добродетелей, ее значительные владения были приняты с большой радостью.

Спустя годы я встретил ее еще раз, когда она собиралась стать матерью настоятельницей собственного монастыря. Она была в добром расположении духа и сообщила, что совершенно счастлива. И даже тогда она не попросила меня рассказать настоящую историю того, что произошло с ней в тот период, когда ее рассудок помутился. Она сказала, что в курсе того, что случилось, но, поскольку теперь земные истории ее не интересуют, она не хочет знать детали. И снова я почувствовал радость, потому что как я мог рассказать ей настоящую историю и ожидать, что она мне поверит, эта простодушная монахиня?

Вернемся к более важным событиям. Когда мы уже пробыли в Стратмуре день или два и я думал, что ее рассудок достаточно пришел в себя, чтобы судить о делах, я рассказал Инес, что собираюсь отправиться в путешествие в Наталь, и спросил ее, что она собирается делать. Ни минуты не колеблясь она сказала, что с удовольствием отправится со мной, поскольку ее отец умер и ничто больше не держит ее в Стратмуре, без друзей и утешения в религии.

Потом она показала мне секретное укрытие, нечто вроде подвала под полом гостиной, где ее отец хранил спиртное, которое имелось там в огромных количествах. В тайнике под несколькими кирпичами мы нашли большую сумму в золоте, которая была спрятана Робертсоном. Он всегда говорил своей дочери, что она сможет распоряжаться деньгами в случае, если с ним что-нибудь случится. Вместе с деньгами лежало его завещание, ценные бумаги, воспоминания его молодости и несколько любовных писем вместе с молитвенником, который его мать дала ему.

Мы вытащили эти ценности, о существовании которых знала только она одна, а потом начали готовиться к отъезду. Наши приготовления были очень просты, все то, что мы могли нести, мы сложили в фургон и взяли с собой лучший скот. Магазин и оставшийся склад мы передали Томазо на условиях, что половину прибыли он будет отправлять для Инес в банк на побережье дважды в год. Именно там ее отец имел счет. Я не могу сказать, делал он это или нет, но, поскольку никто не хотел оставаться в Стратмуре, у меня не было другого выхода, потому что покупателей собственности в этом районе не существовало.

Когда однажды утром мы двинулись в путь, я спросил Инес, не жалеет ли она о том, что оставляет это место.

— Нет, — ответила она решительно. — Моя жизнь здесь была адом, и я никогда не хотела бы увидеть его снова.

Именно после этого на северной границе страны зулусов Великий талисман, как называл его Ханс, сыграл свою главную роль, потому что без его помощи все мы были бы убиты. Я не буду рассказывать, как все было, в деталях, это займет много времени. Могу сказать только, что это было связано с заговорами Умслопогаса против Кечвайо, который был предан своей женой Монази и ее любовником Лоустой; обоих из них я упоминал ранее. В результате тот, кто наблюдал за ним, был отправлен далеко за пределы владений короля, потому что предположили, что рано или поздно он вернется в страну зулусов. Также было известно, что он путешествует в моей компании.

Случилось так, что, когда о моем прибытии было доложено шпионами, был собран отряд под командой человека, связанного с королевским домом. Однако перед его нападением на нас командир отправил мне сообщение, что лично со мной король не ссорился, но я путешествую в сомнительной компании. Если я захочу бросить Умслопогаса, вождя племени топора, и его приспешников, я могу свободно отправляться куда угодно, взяв с собой свои вещи. В противном случае мы будем немедленно атакованы и каждый из нас будет убит, поскольку не должно остаться свидетелей того, что случилось с Умслопогасом. Доставив этот ультиматум и отклонив мои аргументы, посланцы ушли, сказав, что вернутся за ответом через полчаса.

Когда они отошли и не могли услышать то, что скажет Умслопогас, который слушал их слова со зловещей гримасой, он повернулся и заговорил именно в той манере, которой от него ожидали.

— Макумазан, — сказал он, — сейчас я подошел к концу своего несчастливого путешествия, хотя, возможно, это не такое уж зло, как кажется, поскольку я отправился искать смерть, но был заколдован той Белой ведьмой, ее злобными тенями. Я уже нашел смерть на той единственной дороге, на которой можно их встретить, особенно в таком количестве.

— Мне кажется, что это касается всех нас, Умслопогас.

— Не совсем так, Макумазан. Кечвайо ищет меня, мою кровь, потому что он имеет право так делать, поскольку в действительности я поднял восстание против него и знал, что по крови это место мое. У тебя нет места в этой ссоре, хотя ты, чье сердце такое же белое, как и твоя кожа, не обязан рисковать из-за меня. Кроме того, если ты захочешь сражаться, я должен тебе напомнить, что в том фургоне есть кое-кто, чью жизнь ты не можешь отдать, потому что она не твоя. Леди Печальные Глаза — как ребенок в твоих руках, и ее ты должен охранять.

Этот аргумент был настолько неоспоримым, что я не знал, что сказать. Я только спросил его, что он собирается делать, поскольку тайком исчезнуть не получится, видя, что мы окружены со всех сторон.

— Я встречу славный конец, Макумазан, — сказал он с улыбкой. — Я пойду с теми, кто верен мне, с теми, кто остался со мной, потому что моя судьба — это и их судьба. С теми, кто будет стоять спиной к спине на той скале и ждать, пока собаки короля не пойдут против нас. Подожди немного, Макумазан, и ты увидишь, как Умслопогас, владеющий топором, и воины племени топора могут сражаться и умирать.

Я молчал, потому что не знал, что ответить. Мы стояли в молчании, пока я смотрел, как появляется тень копья, которое нес с собой главный посланник. Он сказал, что вернулся за ответом.

В этой ужасной темноте я услышал сухой кашель, который исторгала из себя глотка Ханса. Таким образом он давал понять, что хочет что-то сказать.

— Что такое? — спросил я сердито, поскольку Ханс раздражал меня, сидя на земле, нацепив рваную шляпу и глядя в небо.

— Ничего, господин, или только то, что эти зулусские гиены боятся Великого талисмана даже больше, чем каннибалы с севера, поскольку тот, кто его носит, рядом с ними. Ты помнишь, господин, они упали перед ним на колени, когда мы вышли из страны зулусов?

— И что из этого? Теперь-то мы идем в страну зулусов? — Затем я быстро спросил: — Ты хочешь, чтобы я показал его им?

— Нет, господин. Что в нем толку, если они готовы дать уйти нам, леди Печальные Глаза, мне, даже погонщику и вурлуперу. Что мы выиграем, если покажем им Талисман? Но если мы повесим его на шею Умслопогаса и он покажет, что тот, кто носит Талисман, находится под защитой Великого талисмана Зикали, а кто будет против него, тот умрет в течение трех лун… Кто знает, господин?

И он сухо кашлянул и снова уставился в небо.

Я перевел Умслопогасу то, что сказал на голландском Ханс. Он отреагировал равнодушно:

— Этого маленького желтого человечка не зря называют Светочем во мраке, его план можно осуществить. Если он провалится, всегда можно с честью умереть.

Я подумал о том, что это именно тот случай, когда я могу так поступить, поскольку я никогда не снимал Великий талисман. Я снял его, и Умслопогас надел его на себя, спрятав под накидкой.

Вскоре вернулись посланники, и их вождь пришел вместе с ними, как он сказал, чтобы поприветствовать меня, поскольку я плохо помнил его и лишь однажды мы общались с ним. После дружеской беседы он повернул разговор на Умслопогаса, объясняя эту проблему. Я сказал, что отлично понимаю его позицию, но очень страшно общаться с человеком, который является носителем Великого талисмана самого Зикали. Когда вождь услышал это, его глаза вылезли на лоб.

— Великий талисман Открывателя дорог! — воскликнул он. — О, теперь я понимаю, почему этот вождь племени топора непобедим, — этот мудрец никому не даст убить его.

— Да, — ответил я. — И я не знаю, помнишь ты или нет, но тот, кто обидит Великий талисман или причинит зло тому, кто его носит, умрет страшной смертью в течение трех лун, он, его домочадцы и все те, кто с ним?

— Я слышал об этом, — сказал он, выдавив из себя улыбку.

— И теперь ты собираешься узнать, правда это или нет? — спросил я с наигранным смирением.

Тот не ответил и попросил меня оставить его с Умслопогасом наедине.

Я не подслушивал их разговор, но результат был таков. Умслопогас вышел и сказал громким голосом, так что было слышно каждое слово: поскольку сопротивление бесполезно и он не хочет, чтобы я, его друг, имел какие-нибудь неприятности, со своими людьми он согласен сопровождать вождя в королевский крааль, где ему гарантировали честный суд взамен лживых обвинений, которые были выдвинуты против него. Он добавил, что вождь поклялся перед Великим талисманом, что он получит безопасный проход и не будет предпринято никаких попыток причинить ему вред. А по всей земле зулусов было известно, что такая клятва не может быть нарушена никем, если только кто-то расхочет продолжать видеть солнце.

Я спросил вождя, действительно ли это так, также говоря громким голосом. Он ответил, что да, он получил приказ привести Умслопогаса живым. Он должен убить его только в том случае, если тот откажется идти.

После этого, притворившись, что мне надо дать ему некоторые указания по хозяйству, я сказал наедине несколько слов Умслопогасу. Он ответил мне, что договоренность такова, что ему будет позволено скрыться с его людьми сегодня ночью.

— Макумазан, — добавил он, — у нас было необычное путешествие, мы видели такие вещи, которые нельзя показать миру. Я сражался и убил Резу в сумасшедшей битве призраков и людей, которая одна стоила всех неприятностей этого путешествия. Теперь оно подошло к концу, как все подходит к концу, и мы расстаемся, но думаю, что не навсегда. Я не думаю, что погибну в этом путешествии с королевским вождем, хотя считаю, что остальные умрут в конце его, — прибавил он зловеще и добавил то, что я долго не мог понять: — Мне кажется, Макумазан, что в той стране ведьм и мудрецов дух Провидения забрался мне под мучу и проник в мои кишки. Сейчас этот дух говорит мне, что мы встретимся снова спустя годы и встанем вместе в битве, которая будет для нас последней, потому что я верю в то, что сказала Белая ведьма. Или, может быть, дух живет в Талисмане Зикали, который проник в мое горло и говорит моими словами. Я не могу сказать, но молюсь, чтобы это был настоящий дух, потому что, несмотря на то что ты белый, а я черный, я высокий, а ты маленький, ты мягкий и хитрый, а я сильный и открытый, как лезвие моего топора, я люблю тебя так сильно, как будто мы были рождены от одной матери и были воспитаны в одном краале. А сейчас я вижу, как командир отряда зулусов подозрительно посматривает в нашу сторону, поэтому прощай. Я верну Великий талисман, если останусь жив, а если умру, он пошлет одного из своих призраков, которые служат ему, чтобы найти его среди моих костей. Прощай и ты, желтый человек, — обратился он к Хансу, который возник, бегая вокруг, как собака, которая не уверена, что ей будут рады. — Тебя правильно называют Светочем во мраке. Я рад, что познакомился с тобой, я узнал от тебя, как двигается и нападает змея и как шакал думает и избегает ловушки. Итак, прощай, потому что мой дух внутри меня не говорит мне, что мы с тобой встретимся снова.

Потом он поднял свой огромный топор и отсалютовал мне, обращаясь с обычными зулусскими словами прощания. И ушел вместе с командиром отряда. Я отметил его добрый настрой, но его длинные тонкие пальцы играли на рукоятке топора, который был назван Инкози-каас и Тем, кто заставляет стонать.

— Я рад, что мы видели его и его топор в последний раз, баас, — заметил Ханс и нервно фыркнул. — Очень хорошо засыпать иногда с таким львом, но после того, как ты делал это в течение многих лун, ты начинаешь думать, что однажды ночью ты проснешься и увидишь, что он скидывает с тебя одеяло и собирает твои волосы в пучок. Баас слышал, что он назвал меня змеей? А яд — это единственное оружие змеи. Могу я сказать людям, чтобы запрягали быков, баас? Я думаю, что чем дальше мы уйдем от короля, вождя и его зулусов, тем более успешно мы будем идти дальше, особенно сейчас, когда у нас нет Великого талисмана для защиты.

— Ты сам предложил отдать его, Ханс, — сказал я.

— Да, баас, было бы лучше, если бы Умслопогас ушел вместе с Великим талисманом. Иначе все мы останемся здесь. Никогда не путешествуйте с предателем, баас, особенно на земле короля, который хочет его убить. Короли очень честолюбивые люди, господин, они не хотят быть убиты, особенно теми, кто желает сесть на их трон и увидеть королевский салют. Никто не будет приветствовать мертвого короля, баас, как бы велик он ни был перед смертью, и никто не думает плохо о короле, который до этого был предателем.

Глава 25

СООБЩЕНИЕ ОТ БЕЛОЙ КОРОЛЕВЫ
И снова я сидел в Черном ущелье один на один со старым Зикали.

— Итак, ты вернулся целый и невредимый, Макумазан, — сказал он. — Я говорил тебе, что так будет, не так ли? Оставь то, что случилось с тобой в путешествии, потому что я стар и длинные истории утомляют меня. И должен сказать, что в них нет ничего особенного. Где Талисман, который я дал тебе? Верни его мне, он сослужил свою службу.

— У меня нет его, Зикали. Я отдал его Умслопогасу, чтобы сохранить его жизнь от людей короля.

— О да, я и забыл об этом. Вот он. — Он открыл свои меховые одежды и показал уродливый маленький талисман, который висел у него на шее, а затем добавил: — Ты не хочешь иметь на память его копию, Макумазан? Если да, я вырежу ее для тебя.

— Нет, — ответил я. — Мне не нужно. Умслопогас был здесь?

— Да, он был и снова ушел, именно поэтому я не хочу слушать твою историю во второй раз.

— Куда он ушел? В город племени топора?

— Нет, Макумазан, он пришел оттуда, но не собирался возвращаться туда снова.

— Почему не собирался, Зикали?

— Потому что, действуя в своей манере, он нажил там неприятности и оставил за своей спиной мертвых; один из них — Лоуста, которого он назначил на свое место на время его ухода, и женщина по имени Монази, которая была его женой, или женой Лоусты, или женой их обоих, я забыл чьей. Говорили, что слышали истории о ней, а уши у ревности длинные. Макумазан, он отрезал голову этой женщине взмахом своего топора и заставил Лоусту драться с ним до победы, которую он выиграл еще до того, как поднял свой щит.

— Куда ушел Тот, кто носит топор? — спросил я, не удивившись этой новости.

— Я не знаю и не думаю об этом, Макумазан. Должно быть, он решил стать странником. Он расскажет тебе эту историю, когда вы встретитесь с ним через несколько лет, я думаю, что это случится[411]. О Небеса! Я с помощью этого львенка сделал так, что Чаки больше нет, и не по воле самого Чаки. Да, это всего лишь сражающийся мужчина с длинным копьем, точным глазом и умением махать топором. Я знаю не так много таких людей. Я трижды заставлял его пойти в мой сад, но каждый раз он бросал тяпку, хотя я обещал ему королевскую кароссу, и ничего больше. Но хватит об Умслопогасе. Я не хотел бы, чтобы ты отдавал ему мой Талисман, но иначе люди короля могли бы убить его, потому что он знает слишком много и, как все глупые драчуны, мог бы наговорить лишнего, и его топор умер бы, а он страстно желает драться. В битве он выжил, в битве и умрет, Макумазан, это когда-нибудь случится.

— Судьба твоих друзей не слишком волнует тебя, Открыватель дорог, — сказал я с усмешкой.

— Именно так, Макумазан, потому что у меня нет друзей. Единственные друзья старого человека те, которые могут дойти до своего конца. Если это не получается, они находят других.

— Я понимаю, Зикали, и теперь знаю, чего от тебя ожидать.

Он засмеялся своим странным смехом и продолжал:

— Это хорошо, что ты можешь ожидать. Хорошо в будущем, как и в прошлом, для тебя, Макумазан, ожидать того, кто по-своему смел и не глуп, как Умслопогас. Как какой-то мастер-кузнец, сделавший мне ассегай из красного металла, который я дал тебе, омытый кровью людей, и все равно твой разум останется невинным, а руки чистыми. Такие друзья, как ты, нужны таким людям, как я, Макумазан, и дружба будет хорошо оплачена.

Старый колдун поразмышлял некоторое время, пока я раздумывал над его удивительным цинизмом, который сейчас представлялся мне как особенный случай аморального поведения, а раньше казался невероятной добродетелью и даже более того. Затем, внезапно подняв голову, он спросил:

— Какое сообщение передала тебе для меня Белая королева?

— Зикали, она сказала, что ты чересчур часто тревожишь ее по ночам.

— Да, но если я перестану это делать, как она станет удовлетворять свое любопытство, потому что я слышал, как она спрашивает меня голосами ветра или стремительных летучих мышей. Кроме того, она женщина, Макумазан, и ей, должно быть, скучно сидеть одной год за годом, с невозможностью утолить свой интерес, и лишь хранить пепел прошлого и мечты будущего. Так скучно, что, однажды поймав тебя в свои сети, она с трудом нашла силы, чтобы отпустить тебя до того, как полностью вверглась в твою жизнь и в твой дух. Я думаю, что она вволю поиздевалась над тобой и высушила тебя, оставив пустой сосуд. Возможно, она переманила тебя на свою сторону, а потом ты стал камнем на ее пути. Возможно, Макумазан, она ждет других путешественников и встретит их или кого-то одного, ничего не говоря о некоем Бодрствующем в ночи, который помог ее возвращению и исчез во мраке. Но какое же еще сообщение было у Белой королевы для бедного старого шамана, который так часто тревожил ее беспокойный сон?

Я рассказал ему о той картине, которую Айша показала мне в воде, — зрелище умирающего в пещере короля и двоих, кто ожидал его конца.

Зикали внимательно выслушал каждое слово, затем недобро улыбнулся.

— О-го-го! — засмеялся он. — Все идет хорошо, хотя дорога будет долгой, поскольку, что бы Белая королева ни показала тебе в огне небес над нами, в воде она показала тебе правду, потому что это закон колдунов. Ты хорошо поработал для меня, Макумазан, и ты получил свою плату, поскольку увидел мертвых, которых ты хотел увидеть больше всего на свете.

— О, — ответил я равнодушно, — плата в виде горьких фруктов, когда сок горит и обжигает рот, а камни падают в горло. Говорю тебе, Зикали, она наполнила мое сердце ложью.

— Макумазан, я понимаю твое огорчение, но ведь это была приятная ложь, не так ли? Кроме того, я думаю, что в ней была мудрость, которую ты не нашел бы за много лет. Ложь, все ложь! Но выше лжи — правда, спрятанная, как Белая королева под вуалью. Ты снял вуаль, Макумазан, и то, что ты увидел, заставило тебя пасть перед ней на колени. Ты прошел Долину лжи до конца, свернул, затем, блистая на солнце как золото, ты достиг Горы вечной правды, которую ищут многие, но находят лишь единицы. Ложь, ложь, все ложь! Выше всего того, что я говорил тебе, стоит правда, Макумазан! Да! Да! Прощай, Макумазан, Бодрствующий в ночи, Ищущий правды. После ночи придет рассвет, а после смерти что придет, Макумазан? Ты это узнаешь однажды, потому что вуаль снята, ведь, в конце концов, Белая королева показала тебе, что там, Макумазан?


II. СОКРОВИЩЕ ОЗЕРА

Аллану Квотермейну везёт на колдунов и приключения. В очередной раз он попадает в ловушку своего безудержного любопытства. Канеке, великан с совиными глазами и змеиным сердцем, заманивает старого следопыта в озёрный край, где полно слонов и «обитают боги», владыки земных стихий. Оказавшись первым белым, сунувшим нос в столь заповедный край, Аллан быстро начинает понимать, что его охотничьей карьере (не говоря уже про жизнь) Судьба не сулит ничего хорошего.

Предисловие Аллана Квотермейна

Дописав сию книгу до конца, я вспомнил, что совсем забыл упомянуть, когда мне впервые пришло в голову отправиться в землю народа дабанда, к священному озеру Моун, на чьих берегах — или, если быть точным, невдалеке от его берегов — я нашел приют. А посему исправляю сейчас это упущение.

Есть в провинции Наталь один монастырь, куда я время от времени наведывался. Среди достойной братии там жил весьма ученый монах, ныне ушедший, как говорят зулусы. Наши взгляды во многом расходились, но я имел честь пользоваться его доверием и, смею заметить, дружеским расположением. Брат Амвросий, швед по рождению, стал называться так, приняв постриг, а настоящего имени его я не знаю. Несостоявшийся археолог и этнограф, он не свернул со святого пути, но сумел совместить недюжинные познания в этих науках с необычайным благочестием. Так, например, этот человек слыл крупнейшим знатоком бушменской росписи среди всех, кого я только встречал, и был гораздо более меня самого сведущ в истории, религиозных верованиях, нравах и обычаях обитателей Восточной, Центральной и в особенности Южной Африки. И поскольку наши пристрастия в различных областях знаний совпадали, мы с этим монахом регулярно переписывались, ибо не всегда имели возможность встретиться и поговорить лично.

Одно такое весьма содержательное письмо брат Амвросий прислал мне много лет назад из Мозамбика, куда его направили в качестве миссионера. Я до сих пор храню сие послание. И дабы быть точным, процитирую некоторые места из него.

Вот что писал мне монах:


Ныне я нахожусь на острове, куда прибыл по просьбе человека, освободившегося из неволи. Он призвал меня, поскольку один только я мог совершить обряд крещения и позаботиться о больном в его последний час. За это время подопечный поведал мне немало секретов. Петр, каковое имя он принял, ибо вошел в лоно христианской Церкви в день памяти означенного святого, отличался весьма примечательной наружностью. Весь облик и телосложение выдавали в нем араба, а родной язык его являл собой довольно устаревшее арабское наречие. При этом глаза у него были большие и круглые, совсем как у совы (он наверняка хорошо видел в темноте), а на красивом, с правильными чертами лице неизменно лежал отпечаток грусти. Полагаю, меланхолия вообще свойственна его народу.

Петр поведал мне, что принадлежит к немногочисленному племени, живущему в тени гор Руга, вблизи от крупного озера, названия коего я не знаю. Горы сии отстоят недалеко от непроходимой местности, расположенной по берегам одного из притоков реки Конго. Само поселение, как я понял, располагается в глубокой долине, окруженной скалами. Посредине в обрамлении леса лежит обширное озеро, которое у соплеменников Петра считается священным. В ответ на мои расспросы он объяснил, что там, на острове, живет жрица — обладающая магическими способностями красавица, которая считается тенью некоей богини. Она изрекает пророчества и раздает благословения своим подданным. Ей также приписывают способность вызывать дождь и избавлять их народ от всевозможных напастей. С этой женщиной у аборигенов связана масса легенд, настолько абсурдных, что мне даже жалко тратить время на их пересказ. Так, например, ее саму вместе с мужем, вождем племени, в определенном возрасте якобы приносят в жертву. И тогда место ее занимает другая — по слухам, дочь прежней жрицы.

Петр поведал мне еще кое-что, и это, уверен, заинтересует Вас, мой дорогой друг. Хоть я и очень занят, но, разумеется, поспешил написать это письмо, главным образом дабы изложить суеверия и легенды, что бы они там ни значили, пока все еще свежо в моей памяти. Мы с Вами частенько беседовали о всевозможных африканских загадках, включая табу. Так вот, этот человек поведал мне о таких формах запретов, о каких я и не слыхивал. Только представьте, вся дичь для членов его племени считается табу, и никто не смеет охотиться на диких зверей и есть их. Судя по всему, они там все поголовно вегетарианцы, хотя порой и вносят разнообразие в режим питания, употребляя мясо козы или коровы, коих разводят во множестве. Но и это еще не все. Петр уверял, что его соплеменники якобы живут бок о бок с дикими зверями и умеют управлять ими точно так же, как мы — собаками, лошадьми и другими домашними животными. Якобы они запросто отсылают лесных тварей прочь и призывают обратно, куда бы те ни скрылись, заставляют выполнять любые команды и даже могут натравить их, на кого захотят.

Я допытывался у Петра, в чем причина такой поразительной власти его соплеменников над дикой природой (откровенно говоря, мне это кажется совершенно неправдоподобным), но в ответ он лишь твердил о жрецах, исповедующих пифагорейское учение о переселении душ. Позволю себе заметить, что это весьма популярная в Африке теория, в особенности если имеешь дело с местными вождями-узурпаторами. Изволите ли видеть, Квотермейн, эти дикари полагают, что когда душа покидает тело человека, то она переселяется в дикого зверя. Ну а поскольку он, в известном смысле, остается для людей родичем, то и удостаивается с их стороны почитания и поклонения.

Несколько странно слышать из уст современного уроженца Африки о подобных языческих суевериях, и я бы очень удивился, имей его россказни под собой хоть малейшее основание. Маловероятно, что Петр поведал мне правду, но все ж таки, друг мой, если Вам вдруг представится случай, постарайтесь сами во всем разобраться. Ведь мы оба ищем на обширных просторах Африки следы осколков древних цивилизаций и верований, подобных вавилонской астрологии и пантеону богов Древнего Египта.


Далее в письме говорилось о кончине Петра, а затем брат Амвросий описывал найденный им где-то на Восточном побережье образчик резного орнамента, выполненного, по его мнению, в далеком прошлом бушменами. Хотя нет ни малейших доказательств того, что они могли забраться так далеко на север.

Странная история, рассказанная брату Амвросию умирающим Петром, не выходила у меня из головы. В конце концов именно она побудила меня отправиться в путешествие, каковое я и описал на страницах этой книги.

Перечитывая теперь эту расширенную версию своего дневника, который я вел в то время, я засомневался, удалось ли мне в полной мере передать чувство суеверного страха, глубоко укоренившееся в сердцах народа дабанда и создавшее в их стране совершенно особенную атмосферу. Полагаю, что, если бы мне пришлось задержаться там дольше, я наверняка бы лишился рассудка. Немудрено, что мои нервы расшатались, ибо я оказался в довольно унизительном положении: меня использовали там как своего рода живой амулет, окружив завесой тайн и ничего толком не объясняя, — для язычников-африканцев это в порядке вещей.

Хочу заметить также, что, взвесив впоследствии все факты, я убедился, что Ханс был прав, какие бы доводы ни приводили старый Кумпана и прочие; на самом деле они решили вернуть Кенеку в землю Моун, чтобы подвергнуть его каре за богохульство, совершенное в молодости. Сдается мне, дабанда жаждали мести и, пока он был жив, окруженная тайной жрица, которую именовали Тенью или Сокровищем озера, просто не могла выбрать себе другого мужа — а ведь именно этого и добивались жрецы и члены Совета.

И последнее. Полагаю, кое-кто из читателей может спросить, почему я не указал точные координаты земли Моун и одноименного священного озера. Смешно, право слово. Если вы задаетесь этим вопросом, то внимательно перечтите прощальное письмо Аркла, и сами все поймете. Ведь Кумпананедвусмысленно дал мне понять, что если я хоть одному белому человеку расскажу, где они находятся (или же объясню, как туда добраться), то нас с Хансом ждут большие неприятности. Не то чтобы я так уж испугался старого колдуна, но, с другой стороны, кто их разберет, на что они там способны: я имел возможность на своем личном опыте убедиться в таинственном могуществе жрецов дабанда. Как говорится, береженого и Бог бережет, а потому я счел благоразумным не проливать свет на этот вопрос, во всяком случае пока.

Глава 1

ИСТОРИЯ КЕНЕКИ
На склоне лет мне, Аллану Квотермейну, все отчетливее видится в каждом из нас тайна. Мы приходим с нею в этот мир и уносим ее с собой в могилу — место, полное самых потаенных секретов. Пока мы молоды, все кажется простым и понятным. Отец и мать подарили нам жизнь и явили целому миру, и, куда бы волею Создателя ни привела нас дорога, мы усваиваем один важный урок. Дневное и ночное светила, звезды в небесах и почва под ногами, обучение в школе и прием пищи, время сна и бодрствования — словом, все привычное, что нас окружает, можно выразить всего в двух словах — «установленный порядок»; именно в нем, благодаря Всевышнему и родителям, мы живем, дышим и ощущаем свое бытие.

Неумолимо пролетают годы, и мы несемся от рождения к смерти, как ледник со скалы. Каждому из нас, когда он взрослеет, годам этак к пятнадцати, а отдельным избранным и того раньше, случается приоткрыть завесу или подглядеть украдкой сквозь туманный покров, и мы едва замечаем тайны, ускользающие в сумеречной дали. Они так быстро появляются и исчезают в полной темноте, что мы даже не успеваем ничего толком понять. Если нам достанет времени запечатлеть их в своей памяти, они остаются на краткий миг и тут же уступают место другим, самым поразительным, невиданным и порой жутким загадкам.

Зачем же брать на себя так много, пытаясь вместить в свой разум все множество непостижимых тайн? Таким недогадливым и близоруким созданиям, как мы, люди, вполне достаточно найти среди всей этой громады интересующую нас область знаний. Давным-давно я выбрал свое место на земном шаре и решил посвятить свою жизнь Африке, а также всему необъяснимому и загадочному, включая человеческую природу. Тут кто-нибудь наверняка спросит меня: «А скажи-ка, Квотермейн, почему ты называешь человеческую природу загадочной? Вот ты и попал впросак, дружище! Что уж такого загадочного в человеке?!»

И я в таком случае отвечу, что, по моему скромному субъективному суждению, человек — вообще одна сплошная загадка. Я все больше убеждаюсь, что, вопреки грубой плоти с ее извечными пороками и страстями, в нас есть духовное начало. Случалось ли вам видеть уличного торговца с разноцветными воздушными шарами, которые так нравятся детворе? Ребенок подбрасывает шарик в воздух, где тот парит по воле ветра-невидимки, пока в конце концов не лопнет, оставив после себя лишь сморщенный резиновый комочек. Вот очень удачное сравнение с человеком, столь внушительным с виду: он гоним туда и сюда ветром перемен, но в конце концов обратится в ничто. А что же с содержимым шара, вырвавшимся теперь на свободу? На мой взгляд, наполняющий его газ можно уподобить духу человека, заточенному до времени освобождения.

Пожалуй, пример сей не вполне корректен, но он позволил мне хотя бы в общих чертах выразить свою мысль. Так или иначе, оставим высокие материи и перейдем к менее сложной теме. Не спорю, вероятно, философ из меня никудышный, но, во всяком случае, мне уж точно есть что рассказать о тайнах великого Черного континента.

Весь окружающий нас мир прекрасен, но с Африкой не сравнятся ни Китай с его удивительными традициями, ни великолепные древности Индии. Согласитесь, эти земли уже более или менее освоены их обитателями, а вот Африка в целом до сих пор остается неизведанной, как и в былые времена.

Судите сами. И по сей день большинство многочисленных африканских народов ничего толком не знают о своих соседях. Точно так же древние африканцы и понятия не имели о том, что на их континенте существует могущественное государство Египет, пока жители последнего не предприняли знаменитое путешествие в страну Пунт (как мне думается, она располагалась где-то на территории нынешней Уганды). Или взять другую историю, про финикийского царя Хирама, отправившего царю Соломону золото из Офира. А где, позвольте спросить, находится сия упоминаемая еще в Ветхом Завете загадочная страна, которая славилась золотом, драгоценностями и другими диковинами? Сие никому точно не ведомо, но предположительно неподалеку от порта Софала, на африканском берегу Индийского океана. И таких примеров наберется множество. Африка недаром считается колыбелью цивилизации. С другой стороны, взять хоть Ливию. Откуда, интересно, появилось на ее территории такое разнообразие постоянно соперничающих народов? Тут ведь буквально в каждом племени свои боги и культы предков, языки и нравы, обычаи и взгляды на мир — причем так было с древнейших времен.

Мой жизненный опыт не столь велик, как может показаться; я лишь осмелился поделиться с читателями своими суждениями, каковые вполне могут быть ошибочными. Но это была, так сказать, лишь прелюдия. А теперь я поведаю вам увлекательную, на мой взгляд, историю, в которой ваш покорный слуга принял весьма скромное участие. Поэтому сразу условимся, что я тут отнюдь не самый главный персонаж. По сути, я был лишь посредником, некоей связующей нитью для иных действующих лиц, незначительным мостиком, приведшим их к финалу, предназначенному судьбой. Однако это происходило на моих глазах, и вот теперь, когда все осталось позади, я постараюсь, прибегнув к дневниковым записям, которые усердно вел и тщательно сохранял, перенести на бумагу воспоминания, пока они еще живы в моей памяти. От души надеюсь, что вы найдете мою историю занимательной.


Много лет назад, взяв с собой готтентота Ханса, своего слугу и верного спутника во многих путешествиях, я совершил весьма длительную поездку с Восточного побережья Африки и почти до самого центра Черного континента. До меня дошли слухи, что к северу от нынешнего Бельгийского Конго якобы обнаружено крупное стадо слонов, и я загорелся мыслью на них поохотиться, хотя сие и было весьма рискованной авантюрой. Кто знает, осталась ли та земля ничейной до сих пор. Примечательно иное: без сомнения, я стал одним из первых белых людей, чья нога ступила в удивительный район, лежащий за горами Ладо, к северу от Джиссы и реки Денбо.

По правде сказать, не только слоны побудили меня отправиться в эти края. Я предвидел, что, если даже и добуду слоновую кость, едва ли сумею унести далеко слишком тяжелый груз. Нет, скорее, меня влекла жажда чего-то нового, неизведанного. Всю жизнь я отличался неугомонным нравом и, похоже, останусь таким до самой смерти. Я верю, что где-то есть земли, полные всевозможных диковинок и чудес.

От туземцев, живущих вблизи большого озера Виктория, я узнал об удивительном крае, расположенном в долине двух рек — Мбому и Бало. Обитающие там странные племена якобы носят арабскую одежду и говорят на каком-то арабском наречии. У них есть священное озеро Моун (название сие очень похоже на «стон», а смысл слова мне неизвестен), к которому никого не подпускают, а посреди озера — остров, этакая «обитель богов» (или духов, кому как нравится).

Услыхав о священном озере, где обитают боги, я сразу вспомнил то давнее письмо от брата Амвросия, своего старинного друга, о котором упомянул в предисловии.

Неужели про это самое озеро и рассказывал в свое время монаху некий Петр? С трудом сдерживая волнение, я тут же принялся наводить справки. Туземцы поведали мне о некоем чужеземце по имени Кенека, живущем в пятидесяти милях от них. Они полагали, что этот человек — бывший раб, а нынче старейшина арабского поселения и чуть ли не вождь местного племени — мог удовлетворить мое любопытство, так как был родом из тех мест.

Пришлось пересмотреть планы, впрочем это пришлось как раз кстати, ибо ни с того ни с сего на меня вдруг ополчился вождь, по земле которого я хотел пройти, и я поспешил изменить намеченный ранее маршрут. Совпадение сие насторожило меня, так что я даже заподозрил, уж не сам ли Кенека с какой-то неведомой целью науськал местного вождя, чтобы тот встал на моем пути. Что ж, вполне могло оказаться, что туземцы, рассказывавшие легенды про таинственное озеро, — на самом деле его люди, которым он велел заманить меня в те края.

До поселения, где жил этот самый Кенека, я добрался без приключений. Вождь и старейшина грозного племени, которое я при иных обстоятельствах предпочел бы обойти стороной, отнесся ко мне на удивление дружелюбно и гостеприимно. Кенека оказался личностью весьма примечательной, позднее я подробно опишу его внешность. Принял он меня очень радушно, позволив разбить лагерь около своего крааля и снабдив необходимой пищей. Кроме того, ему явно хотелось пообщаться, и я узнал, что Кенека принадлежит к племени дабанда, обитающему в дикой местности, по которой мне и пришлось пройти. Он был высокородным отпрыском великого целителя, в его семье это ремесло передавалось из поколения в поколение. Когда Кенека был еще совсем молодым, его при странных обстоятельствах, которые прояснились для меня гораздо позже, схватили люди из враждебного племени абанда и продали арабскому работорговцу Хасану, а тот доставил юношу в окрестности большого озера.

Затем Кенека подробно рассказал мне, как однажды ночью убил Хасана.

— Я подкрался к нему ночью, схватил за горло и начал душить. — При этих словах его мясистые пальцы задрожали. — Пока негодяй умирал, я шептал ему на ухо все те бранные слова, какими он прежде сам осыпал меня. Глаза Хасана молили о пощаде, но я не разжимал хватку, пока он не перестал дышать. Когда все было кончено, я раздел его, а тело отволок в кусты, надеясь, что лев утащит к себе добычу еще до рассвета. Затем, господин Макумазан (под этим туземным прозвищем, обозначающим человека, который всегда находится начеку, меня знали в тех краях), я затеял хитрую игру; опытный охотник вроде тебя должен знать в этом толк. Я вернулся в шатер Хасана, сел и прислушался.

Вскоре пришли львы, послышался рык нескольких зверей. Их, вероятно, привлек заколдованный амулет покойного. По звукам я мог только догадываться, съели они труп или же уволокли его прочь. Когда все стихло, я облачился в одеяния Хасана, забрал его пистолет, с которым он сам научил меня обращаться, чтобы я отстреливал негодных рабов, и ружье. Убедился, что оружие заряжено, и присел на скамеечку, терпеливо дожидаясь рассвета.

С первыми лучами солнца в шатре появилась одна из жен работорговца. Я схватил ее за руку.

«Ты не мой господин Хасан!» — испуганно вскричала она, взглянув на меня.

«Неправда, я твой господин. Просто этой ночью духи дали мне новое тело».

Она хотела позвать на помощь.

«Учти, женщина, если закричишь, я тебя убью! А если будешь вести себя тихо, то останешься в живых. Взгляни на меня. Хасан был древним стариком, а я молод и красив. Со мной ты познаешь блаженство. Выбирай: жизнь или смерть?»

«Жизнь», — ответила она, быстро смекнув, что к чему.

«Теперь ты признала своего господина?»

«Да, теперь я вижу, что ты Хасан, мой господин».

Умная была женщина, Макумазан, что и говорить. Я искренне сожалел, когда два года спустя она умерла.

«То-то же, — ответил я. — Когда слуги Хасана спросят тебя, кто я такой, ты клятвенно признаешь меня своим господином, а иначе пеняй на себя».

«Я сделаю все, как ты велишь», — ответила женщина.

Вскоре появился старейшина племени, толстяк, наполовину араб, и подал мне утренний напиток Хасана. Я сделал глоток. Проникавший в шатер солнечный свет осветил мое лицо, и здоровяк в ужасе отшатнулся.

«Ты не Хасан! — воскликнул он. — Ты наш раб Кенека!»

«Я Хасан, можешь спросить у моей жены. Надеюсь, ее ты признал? Кто же, по-твоему, Хасан, если не я?»

«Да, это и впрямь мой муж Хасан», — подтвердила женщина.

«Колдовство!» — заорал толстяк и опрометью бросился из шатра.

«Сейчас вернется с подкреплением, — заметил я. — Откинь задний полог шатра, а то ничего не видно, и подавай мне ружья».

Не думая об опасности, эта самоотверженная женщина бросилась выполнять поручение, а я взял двустволку и приготовился защищаться.

Наконец появилось с полдюжины арабов и метисов, а также несколько десятков чернокожих воинов. Следом плелись, волоча на себе ярмо, полсотни рабов: добрую половину я сразу признал, ведь мы были братьями по несчастью. Они жались друг к другу, уныло глядя по сторонам.

«Возьми нож, — шепнул я своей помощнице, — незаметно прокрадись к рабам и перережь ремни ярма».

Она кивнула и выскользнула наружу. Не все женщины дуры, у некоторых из них есть мозги, Макумазан, уж можешь мне поверить.

Толстяк снова подал голос:

«Раб Кенека, которого все мы знаем, выдает себя за Хасана и облачился в его одежды. Говори, собака, что ты сделал с нашим господином Хасаном?»

«Хасан цел и невредим, он перед вами, — ответил я. — Выслушайте меня. Мы с Хасаном сговорились, что я отпущу ему все его прегрешения против меня, а взамен, при помощи колдовской силы, перенесу его дух в мое тело, ну а его собственное тело уже обрело вечное блаженство».

«Ты лжешь! Убейте его!» — закричал один из воинов, размахивая копьем.

«Лучше признай меня своим господином, — произнес я невозмутимо, — не то я заставлю тебя проглотить твой грязный язык».

Не успев нанести удар, он упал, сраженный мною наповал.

«Признаете меня своим господином Хасаном?» — спросил я у остальных, с ужасом взиравших на распростертое тело.

Некоторые испуганно соглашались, остальные молчали, а толстяк прицелился в меня из пистолета. Я тут же пристрелил его из другого ружья и заорал что есть силы:

«Вперед, рабы! Вы свободны, бейте их!» — К тому времени почти все они освободились от пут.

Вняв моему призыву, эти храбрые люди с криками бросились на арабов, они валили их на землю и душили. В мгновение ока все было кончено, и только несколько уцелевших работорговцев ползали передо мной и кричали, что я их господин Хасан.

«Довольно, — сказал я, — а теперь заберите тела и бросьте их в глубокое ущелье, а женщины пусть приготовят трапезу, пока я буду совершать ежедневную молитву».

Затем я взял красивый молитвенный коврик Хасана, расстелил его, преклонил колени и принялся кланяться до земли и бормотать, шевеля губами. Мне часто приходилось видеть Хасана за этим занятием, и я смог в точности изобразить молитву. Вот и вся история, Макумазан.

Кенека умолк, а я по-прежнему не мог вымолвить ни слова и лишь смотрел на него во все глаза. Сочинял ли он или говорил правду, но даже для Экваториальной Африки история была весьма необычной, а уж тут чего только не случалось. Хотя в большинстве случаев события разворачивались вдали от посторонних глаз.

По правде сказать, этот высокий мужчина заслуживал внимания. Кенека отнюдь не принадлежал к негроидной расе, скорее обладал семитскими чертами лица и смуглой кожей. Жесткие курчавые волосы ниспадали на плечи, а горящие глаза навыкате придавали ему сходство с совой. На красивом лице выделялись пухлые губы, а крючковатый нос походил на ястребиный клюв. Изящные кисти рук и ступни составляли любопытный контраст с его атлетическим телом и рельефными мускулами. Разменяв уже четвертый десяток, он хорошо сохранился и держался непринужденно и с юношеским задором.

Словно прилежный ученик, я не отрывал глаз от лица собеседника. Какой любопытный был у него взгляд: необычайно волевой, а временами — какой-то отрешенный, почти мистический, какой встречается у умиротворенного философа или священника. Разглядывая Кенеку, я едва не поверил в эту невероятную историю, хотя, будь на его месте любой другой из туземцев, я бы живо вывел отпетого лгуна на чистую воду. Этот человек был явно способен без малейших угрызений совести задумать и претворить в жизнь подобную авантюру. Меня с самого начала что-то притягивало к нему и одновременно отталкивало. Чутье подсказывало, что Кенека опасен и не заслуживает доверия. Однако он заинтриговал меня своим рассказом, особенно упоминанием про львов, которых привлекли чары амулета.

— Что же было дальше? — прервал я наконец молчание.

— Ничего, Макумазан, я стал Хасаном, вот и все, хотя они называли меня Похищенный. Я не отправился к побережью, решив остаться на месте и не намереваясь ни двигаться вперед, ни возвращаться назад. Поэтому я собрал верных мне людей и основал этот крааль. Однажды арабы попытались убить меня, но я сам мигом расправился с ними. После этого меня больше никто не смеет трогать. Видишь ли, в их глазах я являюсь могущественным колдуном, владеющим черной магией джу-джу, и внушаю всем ужас.

— То есть ты к тому же еще и сделался колдуном, Кенека?

— Да, это так, Макумазан. Вернее, я и раньше был предсказателем и заклинателем, как мой отец. Вот я и стал для местных кем-то вроде мудреца и воина в одном лице, а совсем скоро приобрел такой почет, что ко мне со всей округи начали приходить люди с просьбами дать им лекарства, произнести заклинания, а то и вызвать дождь. Благодаря этому, ну плюс, конечно, еще и торговле, я до сей поры остаюсь необычайно богатым и могущественным.

— Да ты счастливчик, Кенека.

Он закатил глаза.

— А разве есть на свете хоть один действительно счастливый человек, Макумазан? — спросил он, пристально взглянув на меня. — Или хотя бы тот, кто считает себя таковым? Блаженны лишь животные. Можем ли мы, подобно им, не заглядывать в завтрашний день и не думать о смертном часе?

— Пожалуй, ты прав, Кенека. Абсолютно счастливы разве что пьяницы, влюбленные и удачливые полководцы.

— Или же те, кто вопрошает Небеса, — добавил Кенека. Я так и не понял, к чему он это сказал. — Во сне человек тоже счастлив, пока пробуждение не вернет его в тоскливые будни. — Он немного помолчал, а затем продолжил: — Да, почти все люди на свете так или иначе несчастны. Но насколько же горше тем, кто познал неволю и вынужден, как я, состариться на чужбине? Только представь, каково приходится этим беднягам: по ночам их преследуют сны о родных краях и далеких горах, всплывает из темноты лицо матери, звучат голоса друзей и любимых — и это продолжается без конца.

Его искренние слова задели меня за живое. Я вздохнул и поинтересовался:

— Почему же ты не вернешься домой, если тебе здесь так плохо?

— Почему? Сейчас объясню, Макумазан. Тому есть много причин. Мои подданные могут не согласиться последовать за мною, а если я заставлю их силой, разбегутся или, чего доброго, отравят своего вождя. Одного они меня тоже не отпустят, я нужен этим людям: кто еще защитит их от врагов и диких животных, вызовет в засуху дождь? К тому же дорога в родной дом предстоит долгая и трудная, и кто знает, останусь ли я в живых. А если даже и дойду, что ждет меня там? Я был первенцем старшей жены моего отца, и он открыл мне тайные знания, которые передавались в нашей семье из поколения в поколение. Однако в мое долгое отсутствие место целителя и колдуна мог занять кто-то другой. И сородичи не обрадуются моему возвращению. Они убьют меня, особенно если мудрейшие узнают, что, став мусульманином, я предал свою богиню, хотя в душе я по-прежнему верен ей. Но на самом деле, Макумазан, я все-таки хотел бы вернуться, даже если это будет стоить мне жизни.

Тут я оживился, как всегда, когда мне выпадает случай исследовать загадки африканских верований.

— Ты сказал, что верен своей богине? — переспросил я. — А что это за богиня?

Мы сидели в тени развесистого баньяна (древа мудрейших, как его тут называют), который рос на небольшом холме вдали от поселения. Кенека встал и обошел его вокруг, словно желая убедиться, что нас никто не подслушает. Затем он оглядел крону дерева и увидел сидевшую там обезьяну. Я давно ее заметил, а он, похоже, только сейчас. Кенека принялся что-то кричать животному, будто отдавая ему приказания. Наконец маленькая бестия поскакала с ветки на ветку, спрыгнула на землю и умчалась в дальние кусты.

— Зачем ты прогнал ее? — удивился я.

— У обезьян, как и у нас, есть уши, Макумазан. Кто знает, сколько людских секретов они могут порассказать.

Я рассмеялся, догадавшись, что таким способом африканцы дают понять собеседнику, что разговор предстоит серьезный и тайный. Прогнав обезьяну, Кенека ненавязчиво намекнул мне, чтобы я держал язык за зубами; хотя, возможно, это лишь мои домыслы, а собеседник вовсе даже и не имел в виду ничего подобного.

Кенека вернулся и нарочно подвинул свой табурет так, чтобы лучи закатного солнца, пронизывающие нижние ветви баньяна, освещали мое лицо, а сам он оставался в тени. Я не спеша раскуривал трубку, поэтому некоторое время мы сидели в тишине. Я твердо решил, что не стану заговаривать первым. Такая тактика наиболее выигрышна с туземцами, когда тема беседы им небезразлична.

— Ты спрашивал о моей богине, Макумазан, — произнес наконец Кенека.

— В самом деле? — ответил я, попыхивая трубкой. — Ах да, вспомнил. Так кто же она и где обитает — в небесных далях или в земных пределах?

— Вчера, Макумазан, ты и твой желтолицый слуга интересовались, не слышал ли я чего об озере Моун, затерянном на земле моего народа дабанда, за горами Руга-Руга.

— Да, помнится, мне кто-то рассказывал об этом озере, с ним еще связаны какие-то любопытные легенды. А ты что-нибудь знаешь о нем?

— Лишь то, что на нем живет моя богиня.

— Если так, то она, должно быть, русалка.

— Это мне неизвестно, Макумазан. Я знаю только, что она живет на острове посреди озера вместе со своими прислужницами. Порой, в самые непроглядные темные ночи, над водной гладью или в лесу раздаются их пение и смех.

— А ты ее когда-нибудь видел, Кенека?

Он помедлил, словно выдумывал правдоподобную байку. А потом кивнул:

— Да. Давным-давно, когда был очень молод. Меня отправили искать отбившихся от стада коз. Поиски привели вглубь леса, который полого спускался к озеру. Когда наступила ночь, я понял, что заблудился, и решил устроиться под деревом на ночлег. Вернее, я без сна дожидался рассвета, желая поскорее покинуть это мрачное, жуткое место.

— Ну и что же произошло?

— О Макумазан, столько всего, что и не упомнишь. Меня посетили духи; я слышал смех за стволами деревьев и в их кронах. Духи и призраки собирались вокруг и потешались надо мной. В конце концов весь лесной народец куда-то пропал, оставив меня до смерти перепуганным, как будто бы сам лев заглянул в гости и полакомился из моей тарелки. Взошла луна, ее лучи проникали сквозь ветви деревьев, оставляя кое-где неосвещенные полосы. Я прикрыл глаза, надеясь уснуть. Но внезапно услышал какой-то звук, снова открыл их и огляделся. В полосе света стояла женщина, на вид совсем юная и необычайно стройная. Кожа у нее была белая-белая, ну прямо как у твоего народа, Макумазан. Она подставила лунному сиянию свое прекрасное лицо с глазами черными и бархатистыми, как у оленихи. Ее серое облачение мерцало призрачным светом, словно паутина в капельках росы на рассвете, а из-под головного убора по плечам струились черные волосы. О, как она была хороша! Так хороша, что… — Он осекся и умолк.

— Ну же, Кенека! — подбодрил я рассказчика.

— Что я совершил злодеяние, Макумазан, величайшее от сотворения мира. Настоящее кощунство по отношению к той, что зовется Тенью.

— Тенью? — не понял я. — Чьей тенью?

— Тенью богини Энгои: она обитает на небесах и одаривает светом звезду, которую мы почитаем превыше всех остальных. — (Как я выяснил впоследствии, речь шла о планете под названием Венера.) — А может быть, богиня сия обитает на звезде и освещает луну. Я точно не знаю. Во всяком случае, та, что живет на острове посреди озера, считается земным подобием Энгои; за это ее и прозвали Тенью.

— Как интересно, — заметил я, хотя, признаться, почти ничего не понял из его объяснений, сообразив лишь, что речь идет о некоей форме африканского оккультизма, в чем мне еще предстояло разобраться. — А какое же злодеяние ты совершил?

— Я был молод и горяч, господин, и красота незнакомки, внезапно появившейся из леса, свела меня с ума. Я протянул к ней руки и обнял, вернее, попытался это сделать. Но только я коснулся ее губ, как силы покинули меня, а руки бессильно повисли вдоль туловища. Оставаясь неподвижной статуей, я мог лишь видеть и слышать.

— Что же ты видел и слышал, Кенека? — спросил я, когда он снова умолк.

— Ее прекрасное лицо исказилось гневом. «Знаешь ли ты, о презренный, кто я такая? — спросила незнакомка. — Как ты посмел совершить богохульство в моем священном заповедном лесу, куда не смеет ступить ни один смертный?» Я попытался было солгать что-нибудь в свое оправдание, но не смог. Я уже понял, что передо мною Энгои. И сказал: «Молю тебя, пощади меня, о Тень». — «Подобному святотатству нет оправдания. Пока я оставлю тебе жизнь, но ты сейчас же покинешь это место, а дальнейшую твою участь решит Совет Тени».

— И что же случилось потом?

— С этими словами, господин, она исчезла, будто растаяла в воздухе. И я тоже поспешил убраться из леса, подгоняемый жутким страхом, проклятиями и угрозами со всех сторон. На следующий день меня схватили и по приговору Совета Тени изгнали с родной земли. Так я попал в руки враждебного нам племени дабанда, обитающего на склонах гор, и в конце концов они продали меня в рабство.

— А откуда члены Совета узнали о твоем проступке?

— Что знает Тень, того не скроешь и от ее Совета, господин, а что известно Совету, ведомо и самой Тени.

Я все хорошенько обдумал и вполне резонно заключил, что Кенека мне лжет. Вряд ли я когда-нибудь узнаю всю правду о происшедшем между ним и жрицей, но наверняка его проступок был куда серьезнее. Этот человек определенно совершил некое ужасное кощунство, если затем был вынужден ради спасения жизни бежать из родных мест и тем обрек себя на изгнание.

Сменив тему, я попросил собеседника рассказать о враждебном племени абанда.

— Когда-то, в незапамятные времена, мы и абанда были единым народом, но они давным-давно отделились от нас, господин. Живут абанда на равнинных предгорьях. Они очень злые и завистливые, буквально ненавидят нас, ведь Энгои дарует дабанда дожди и богатые урожаи, а сами они вечно страдают от засухи и голода. Эти негодяи только и ждут, как бы, захватив нашу землю и священное озеро, добиться благосклонности нашей богини. Абанда значительно превосходят нас количеством, в то время как мы — народ малочисленный, и с каждым поколением нас становится все меньше.

— Почему же в таком случае они до сих пор не перебили вас, Кенека?

— О, абанда не осмеливаются тронуть нас, господин. Проклятие падет на их головы, если они только посмеют вступить на священную землю, потому что нам покровительствуют звезды небесные. Все же они с надеждой ждут того дня, когда смогут бросить вызов проклятию и захватить нас; мы же сдерживаем их не силой оружия, а мудростью, дарованной свыше. Теперь, Макумазан, оставь меня, я должен на виду у всего народа обратиться в молитве к пророку, чуждому моему сердцу. Приходи снова, когда на вечернем небе вспыхнут звезды, и мы с тобой еще поговорим.

— Прежде чем я уйду, Кенека, ответь на один вопрос, — попросил я, поднимаясь. — Энгои, живущая на озере, обыкновенная женщина или нечто большее?

— Кто знает, господин? Конечно, она женщина, коли рождается и умирает, уступая место своей дочери, а все-таки есть в ней и нечто большее; во всяком случае, так нас учили.

— Что ты имеешь в виду?

— Видишь ли, всякая Энгои — это все та же неизменная Тень, хотя внешняя оболочка ее меняется из поколения в поколение. Согласно одной из легенд, она грешный ангел, упавший на землю с небес.

— Что это за легенда? — заинтересовался я. — И как именно она согрешила?

— В преданиях жрецов, господин, — ответил он, хитро улыбнувшись, — сказано, что когда-то давным-давно Энгои полюбила чужака, белого мужчину, а так как вместе на земле они быть не могли, она убила его в надежде забрать с собой на небо. С тех самых пор Энгои обречена снова и снова возвращаться в мир людей, пока не разыщет этого белого мужчину, — тут он покосился на меня, — и не загладит свою вину перед ним. Энгои и по сей день не прекращает поиски, и звезды говорят, что близится час, когда эти двое встретятся.

— Неужели? — откликнулся я. — Что ж, надеюсь, дама не будет разочарована, — добавил я, а про себя отметил, что Кенека первоклассный лжец: в его исполнении старая как мир история о грешном духе, поселившемся в простом смертном, выглядела весьма изобретательно.

На обратном пути я пытался сообразить, что понадобилось от меня этому вероломному разбойнику с медоточивыми речами. В любом случае едва ли можно было доверять Кенеке. По его же собственным словам, он был изгнан из родного племени, а потом и вовсе совершил убийство. Мало того, этот коварный и подлый тип ради собственной выгоды ловко притворялся приверженцем чужой веры. Я бы тут же прекратил с ним всяческие сношения, если бы не одно обстоятельство: Кенека знал дорогу к озеру Моун и уверял, что оно находится на его родной земле. А я, чего греха таить, сгорал от нетерпения разгадать тайну священного озера и его загадочной обитательницы, ведь именно о ней много лет назад и написал мне брат Амвросий.

Глава 2

ДЕЛОВОЕ ЧУТЬЕ АЛЛАНА
Я вернулся в лагерь, разбитый на окраине крааля Кенеки, в заброшенном саду, где бананы, апельсины, папайя и прочие экзотические фрукты, в полном соответствии с теорией естественного отбора, боролись за место под солнцем. Там я застал готтентота Ханса, которого считал в каком-то смысле другом, ибо он в свое время служил еще моему отцу, перед сооружением из пальмовых листьев. Ханс присматривал за котелком, висевшим над костром, который развели из лущеных початков кукурузы. Вид у него был сердитый.

— Вот наконец и баас, — затараторил он. — Представляете, час тому назад повар Ару ушел и оставил на меня это варево, да еще наказал держать его на медленном огне, не давая ни закипать, ни остывать. Он клялся, что собирается помолиться Аллаху, баас, якобы он очень почитает пророка Магомета. Знаю я, баас, к кому этот парень собрался: своими глазами видел, как прошлой ночью Ару целовался с толстухой. Рот у нее огромный, что твоя тарелка, а глазища так и сверкают. Она пугает меня, баас, я всегда робею перед женщинами.

— Да ну? Лучше бы ты робел перед бутылкой джина.

— Э нет, баас, полная бутылка куда лучше женщины. Никак не пойму, почему люди столь дурного мнения о джине? Вот, допустим, ты залился по самую макушку, захмелел, а наутро у тебя раскалывается голова, и ты думаешь: вот оно, наказание за все твои прегрешения. А если джин оказался плох, тебе и вовсе начинает казаться, что твоим черным злодеяниям несть числа и, как бы горячо преподобный отец за тебя ни молился, вряд ли ты получишь прощение. Но зато наутро, если тебе хватило ума и везения разжиться кувшином кислого молока, солнышко тебе улыбается, и ты будто бы заново родился. Грехи отпускают тебя, ты чувствуешь, по себе знаю, что твой духовник одержал верх над преисподней. На нашем жизненном пути так много грязи, баас, что редко кому не случается оступиться. Подумаешь, джин! А с женщинами все отнюдь не так просто, баас, уж ты-то и сам прекрасно это знаешь. От женщины не избавишься с помощью кислого молока на рассвете, она всегда рядом, даже после смерти, ну, ты понял, о чем я, баас.

— Перестань болтать чепуху и подавай мне обед.

— Я бы и рад, баас, но с этим варевом не все ладно, оно прилипло к стенкам котелка и не отскребается даже железной ложкой. Если бааса не затруднит самому отколупать себе еду, будет куда проще. — С этими словами он подтолкнул обуглившийся котелок в мою сторону.

— Будь в этом пристанище мусульман хоть капля спиртного, Ханс, я решил бы, что ты попросту пьян.

— Баас глупее, чем я думал, если верит, что почитатели пророка не пьют. Сейчас джина у них нет, это верно. Просто он закончился, а новый взять неоткуда, пока торговцы не вернулись. Зато они варят свое собственное пальмовое вино: неплохое, кстати, и пьется легко, если только тебя потом не вывернет. Мне вот не повезло сегодня, баас, хватило и двух полных кружечек. Если баас хочет сам попробовать…

Тут я схватил первый попавшийся предмет — им оказался трехногий табурет — и швырнул его в Ханса. Но готтентот, похоже, предвидел подобную реакцию с моей стороны и проворно укрылся за углом хижины.

Немного погодя, когда я уже отчаялся бороться с присохшим к стенкам котелка рагу и закурил трубку, Ханс вновь появился, причем с таким кротким видом, что я понял: без вина тут не обошлось. Однако у меня не было ни сил, ни желания читать ему нотации.

— Чем же баас занимался весь день в этой глуши? — робко спросил готтентот, глядя на меня с опаской, ведь в моем распоряжении оставались еще другой табурет и котелок. — Говорил с этим огромным повелителем дождя, у которого еще глаза как у филина, вылезшего на свет божий, с этим Кенекой? Или, может, с его женой, которая весьма недурна собой? — добавил он, подумав.

— Да, мы беседовали, в смысле — с самим Кенекой, а не с его женой. Ибо супругу его я знать не знаю и вообще впервые про нее слышу, — ответил я. А затем поинтересовался: — А что ты скажешь про Кенеку, Ханс?

Неожиданно мне захотелось узнать мнение моего верного готтентота, который обладал проницательным умом и редко ошибался.

Ханс, который уже протрезвел от пальмового вина, вперил пару желтых глаз в вечернее небо, теребя в руках свою грязную шляпу, взял котелок, выудил из него куриную ножку и с задумчивым видом съел ее. Затем достал свою трубка, сделанную из кукурузного початка, и попросил у меня табака. Это, кстати сказать, меня порадовало: ведь если Ханс курит, значит он вполне трезвый.

— О чем это баас меня спрашивал? — произнес он, покончив с церемониями. — Ах да, вспомнил, про этого местного вождя, Кенеку. Что ж, баас, я кое-что узнал от его жены, она очень ревнива и поэтому оказалась словоохотливой. Так вот, прежде всего этот самый Кенека — заправский лгун, баас, но для местных жителей это пустяк, они тут все лжецы, не то что мы с вами, баас. Уж мы-то никогда не грешим против истины, по крайней мере я.

— Перестань валять дурака и отвечай на вопрос.

— Ладно, баас. Я упомянул, что Кенека лжец, да? Наверное, он уже рассказал вам занятную историю о том, как обосновался в этой земле, убив главаря работорговцев, после чего все тут же признали его своим предводителем. На самом деле он просто подбил остальных рабов на мятеж. Кенека прикинулся верным служителем пророка и заявил, что ему больно видеть, как любители джина попирают священный закон. Надо сказать, это было умно с его стороны. Рабы подобрались к своим хозяевам, когда те спали, отнесли их на скалу и сбросили одного за другим в бурные воды. Только двое отказались участвовать в этом, за что Кенека велел засечь их до смерти, да и поделом. Ну а потом все эти люди, ненавидящие работорговцев за то, что те лишили их крова, сделали Кенеку вождем — за его святость и непримиримое отношение к пьяницам, а еще они боялись разделить участь своих бывших хозяев, сброшенных со скалы. Вот почему он так строго соблюдает молитву: ему приходится поддерживать славу святого и служить для остальных примером благочестия.

Ханс умолк и снова разжег трубку от тлеющих угольков костра, а я нетерпеливо спросил, что еще ему известно.

— Много чего, баас. В Кенеке живут два человека. Первый — деспот, жаждущий власти над миром; это жестокий и коварный тип, он любит выпить, пока никто не видит. Ну а второй — мечтатель, который прислушивается к голосам свыше, высматривает в небе знамения и повинуется им; это настоящий колдун, которого манят дали, а он вынужден томиться в здешней глуши, как лев в клетке. В свое время мать Кенеки, должно быть, ошиблась и вместо близнецов родила одного ребенка с двумя душами, которые давно уже борются между собой и будут бороться впредь, пока не убьют его.

— Пожалуй, подобное со многими случается. И это все, Ханс?

— Да, баас, то есть нет. Баас наверняка уже и сам догадался, что преграды, возникающие на нашем пути — ну, когда мы не могли идти своей дорогой, поскольку вождь местного племени угрожал нам расправой, — все это было подстроено Кенекой специально. Он просто-напросто хотел заманить нас в свой крааль.

— Да неужели? Я и понятия не имел.

— Да, баас, именно так все и было. Я узнал об этом от ревнивой женщины.

— Но зачем я понадобился Кенеке? Какая ему от меня может быть выгода? Охотиться тут не на кого, а взять с меня нечего, я не богат. Да он и не просит ничего и, между прочим, кормит нас даром.

— Кажется, он хочет куда-то позвать вас, баас. Этот лев жаждет вырваться из клетки и полакомиться свежатиной, он устал питаться одной мертвечиной. Кенека еще не рассказывал вам о священном озере, баас? Ну, за ним дело не станет.

— Признаться, Ханс, я уже и впрямь кое-что от него про это слышал. Он утверждает, что якобы там родился, а в юности пережил приключение, из-за которого соплеменники изгнали его.

— Верно, баас, а вскоре — помяните мое слово — окажется, что он хочет вернуться на родину в поисках новых приключений или же затем, чтобы свести с кем-нибудь старые счеты; впрочем, одно другому не мешает. Баас согласен отправиться вместе с ним?

— А ты, Ханс?

— Нет, баас, этот Кенека сильно смахивает на призрак, а у меня от них мурашки по коже. — Готтентот снова уставился в небо, немного помолчал и добавил: — Хотя… Пожалуй, мне все-таки лучше отправиться к озеру, баас, чем оставаться в этом месте, где от безделья я наверняка опять возьмусь за пальмовое вино, после чего мне будет совсем худо. Кроме того, доброму христианину вроде меня не пристало бояться призраков, мы живо отправим их обратно в преисподнюю, как учил ваш преподобный отец, баас. Он так и сказал, когда приснился мне нынче ночью: «Не важно, Ханс, чего мы сами хотим, ибо мы должны следовать туда, куда призовет нас воля Всемогущего, даже если при этом Он тащит нас за волосы, используя Кенеку». Теперь, баас, я должен, пока не стемнело, отчистить эту посуду, а после встречусь в укромном уголке с женой Кенеки и постараюсь выведать у нее побольше. Вы же меня знаете, баас: Ханс постоянно жаждет мудрости.

— Смотри не отыщи ненароком глупости, — заметил я наставительно.

Тут я вспомнил, что и у меня нынче вечером тоже назначена встреча. В безоблачном небе уже вовсю сияла звезда. Я поднялся и пошел в сторону крааля. Мы разбили лагерь за оградой из опунций, которые росли вокруг, создавая живой частокол.

«В своей нелепой манере, — думал я по пути, — Ханс изрек великую истину. Бесполезно выкручиваться, коли надо идти, от судьбы не уйдешь. Да, у человека есть свобода выбора, но условия, в которых он может ею воспользоваться, весьма ограниченны».

У околицы меня уже ждал человек в белых одеждах, готовый сопроводить гостя в обитель Кенеки. Как он сам объяснил, на него была возложена обязанность отгонять от белого господина собак и следить, как бы тот ненароком не напоролся на иглы.

Мы прошли через довольно опрятный крааль к северной его окраине, где за оградой виднелась скала, под которой протекал поток, сейчас почти совсем пересохший. По словам Ханса, именно с этой скалы Кенека и сбросил работорговцев.

Кенека жил в глинобитном доме прямоугольной формы, с соломенной крышей и побеленными стенами. Здание окружал высокий частокол, и войти внутрь можно было только через двойные ворота. Вождь явно не желал рисковать. Перед внутренними воротами мой проводник откланялся. В тот же миг мне открыл сам Кенека, проворно сняв деревянную щеколду. Он низко, почти благоговейно поклонился и произнес:

— Входи же, о Макумазан. Слава белого господина достигла самых дальних пределов, добравшись также и до нашей глуши, куда обычно не проникают вести из внешнего мира.

«Чего же тебе все-таки надо от меня, приятель?» — уже в который раз подумал я, внимательно всматриваясь в его лицо. А вслух сказал:

— Неужели? Это более чем странно, ведь я не благородных кровей, не королевский придворный в лентах и звездах и отнюдь не богат. Я всего лишь скромный охотник и путешественник.

— Что же тут странного? О Макумазан, разве ты не знаешь, что мы судим о людях двояко? И для меня важна твоя собственная ценность как человека, а вовсе не положение, которое ты занимаешь в обществе. Богатство и почести мало интересуют меня. Ничего удивительного, если я осведомлен о твоих личных заслугах и достоинствах, каковых, смею заметить, отнюдь не мало. Разве я не говорил тебе, что принадлежу к братству колдунов-целителей и что мы, живущие в разных концах Африки, общаемся между собою тайным, одним лишь только нам известным способом? Так вот, прежде чем ты ступил на наш берег, я уже знал, кто ты таков и на каком судне приплыл. Среди прочих мне пришло послание и от нашего главаря, Зикали из страны зулусов.

— В самом деле? Что ж, помыслы Зикали так темны и странны, что я почти не удивлен. Но стоит ли так откровенничать здесь, друг Кенека? В твоем доме наверняка есть женщины, а у них длинные уши.

— Женщины? Ты полагаешь, что я пущу в свой укромный уголок этакую дрянь? Ну уж нет, тут мне прислуживают только верные мужчины, но и те на закате уходят. Остаются лишь стражники у ворот.

— Да ты отшельник, Кенека.

— В ночные часы я отшельник, ибо тогда я общаюсь с небесами, а днем… Что ж, днем я как все — не хуже и не лучше остальных.

Мне вспомнились слова Ханса о том, что в Кенеке уживаются два человека, и я в который уже раз подивился проницательности готтентота.

Кенека провел меня по хорошо утоптанному двору к крытой веранде своего прямоугольной формы дома, с дверьми и окнами в арабском стиле. Вместо стекол в оконные проемы были вставлены циновки. По всей видимости, комнат было две. На веранде стояла парочка стульев из эбенового дерева с высокими спинками — такие и сейчас встречаются на Восточном побережье. Отсюда открывался чудесный вид: у подножия обрыва под нами бежала река, а за нею расстилалась просторная равнина. Я сел, а Кенека зашел в дом, освещенный светом лампы, и вернулся с бутылкой бренди, двумя стаканами и кувшином воды. По его знаку я налил себе немного, он же отмерил свою порцию щедрой рукою.

— А я думал, ты мусульманин, — заметил я с наигранным удивлением.

— В таком случае у тебя плохая память, Макумазан. Совсем недавно я сказал тебе совсем иное. Днем, передвсеми, я почитаю пророка; ночью же, когда остаюсь один в этих стенах, поклоняюсь не полумесяцу, а вон той звезде. — Он указал на Венеру, ярко сиявшую в ночном небе, поднял стакан, кивнул в ее сторону и выпил.

— Ты затеял рискованную игру, Кенека.

— Ерунда, — пожал он плечами, — тут не так уж много истинных фанатиков и нет никого, кто бы время от времени не прикладывался к бутылке. К тому же разве я не чародей, разве все не боятся меня и не приходят за помощью, хотя колдовство у них вроде как и под запретом?

— Прав ли я, Кенека, предполагая, что и ты тоже их боишься?

— Порой и такое случается, Макумазан, — признался Кенека без обиняков. — Ведь даже у «небесного пастуха», — (так он именовал заклинателя дождя), — есть желудок, а некоторые из местных жителей очень хорошо разбираются в ядах, особенно женщины. Видишь ли, Макумазан, я бывший раб, волею судьбы ставший господином, и они этого не забыли.

Мне все это порядком надоело, и я спросил напрямик:

— Чего ты хочешь от меня?

— Мне нужна твоя помощь, господин. У меня в этой земле есть все, но я хочу убраться отсюда и вернуться к себе на родину.

— Ну и что ж тебе мешает?

— Очень многое. Перед закатом я уже объяснял тебе, что мне никак нельзя уйти, не измыслив подходящего предлога. Если я только попытаюсь это сделать, меня убьют как предателя и вероотступника. Таково, Макумазан, Древо истины, но не проси меня сосчитать его листья и объяснить тебе, почему и как они растут.

— До чего же красиво ты говоришь, Кенека. И все-таки чего ты хочешь от меня?

— Разве я не говорил тебе, господин, что твоя слава достигла также и наших ушей? Сейчас я поделюсь с тобою еще одной истиной. Можешь мне не верить, но я не лжец, господин. Меня посещают видения, как и моего покойного отца, да к тому же я однажды заглянул в лицо Энгои и вкусил ее мудрости. В видении она велела мне искать твоей помощи, господин.

— Так вот зачем ты, Кенека, преградил мне дорогу, настроив против меня озерное племя и вынудив заехать сюда?

— Верно, господин, хоть я и не понимаю, кто выдал тебе мои планы. Возможно, кто-нибудь из женщин. Или твой проворный желтоглазый слуга, который держит ухо востро даже во сне, как кошка, и, даже если с виду мертвецки пьян, что-нибудь разнюхал. В общем, получив знамение свыше, я и привел тебя сюда.

— Чего ты хочешь от меня? — повторил я, теряя терпение. — Я устал от пустой болтовни. Выкладывай начистоту, Кенека, а я уж сам разберусь, что к чему.

Он поднялся, шагнул к краю веранды и взглянул на звезду словно бы в поисках очередного знамения. А затем обернулся и произнес:

— Ты, господин Макумазан, прирожденный путешественник, жаждущий знаний, настоящий охотник за диковинками. Ты узнал о таинственном священном озере Моун, до которого еще не добирался ни один белый человек, и захотел разгадать его тайны. Мой рассказ еще больше возбудил твое любопытство. Без провожатого ты никогда не отыщешь это место, и лишь я один, здешний заложник, могу привести тебя туда. Возьмешь ли ты меня с собой?

— Постой, приятель, не гони лошадей. Хочу я или нет найти то место, это мое дело, а вот тебе, видать, позарез нужно туда попасть, уж не знаю зачем. Но похоже, без меня тебе никак не обойтись.

— Верно! — У него вырвался вздох, похожий на стон. — Я буду с тобой откровенен, Макумазан. Мне необходимо отыскать озеро, потому что те, на кого пала Тень, должны следовать за нею, как бы ни менялся ее облик. Она явилась ко мне во сне и трижды повторила, что если я попытаюсь обойтись без твоей помощи, господин, то меня непременно убьют. Поэтому я и молю тебя о помощи.

Тут во мне проснулся делец, ибо, вопреки некоторым мнениям, у меня есть определенная хватка, порой я даже бываю слишком непреклонен.

— Послушай, друг Кенека, я приехал в эти земли, потому что до меня дошли слухи, будто бы где-то неподалеку полным-полно слонов и другой дичи. Ты же знаешь, я промышляю охотой. Так что вовсе не таинственное озеро привело меня в эти края, хотя я и не откажусь взглянуть на него, коли оно вдруг попадется на моем пути. Давай говорить как деловые люди: если я соглашусь на сие путешествие — опасное и трудное, как ты сам признал, — то желаю получить за это приличное вознаграждение. Да, ты должен будешь мне хорошо заплатить. — И я взглянул на него сурово, как ростовщик на парнишку, просящего ссуду.

— Понимаю, Макумазан, твое условие вполне справедливо. У меня есть сто соверенов английского золота: мне с трудом удалось скопить эту сумму, монетка за монеткой. Ты получишь их, когда мы окажемся на озере.

Я вскочил со стула:

— Подумать только: я получу сто соверенов на озере, до которого мы, возможно, никогда не доберемся! Ты, видно, решил обидеть меня, приятель? Спокойной ночи, вернее, прощай, ибо завтра ноги моей здесь не будет!

И я уже было собрался сойти с веранды, однако Кенека схватил меня за полу одежды:

— Господин, не гневайся на своего раба. Все, что у меня есть, твое.

— Так-то лучше. И что же у тебя есть?

— Я торгую слоновой костью, господин, и у меня ее припасено довольно.

— Сколько именно?

— Сотня бивней, господин, я собирался продать их в следующее новолуние. Ты можешь выбрать, что тебе понравится…

— Выбрать? Ты, наверное, хотел сказать, взять все и вдобавок еще сотню соверенов на непредвиденные расходы?

Кенека закатил глаза и вздохнул:

— Что ж, так тому и быть. Завтра я покажу тебе слоновую кость.

Он вошел в дом и, вернувшись с холщовым мешком, открыл его. Я увидел, что тот полон золота.

— Возьми это в качестве задатка, господин.

Тут деловое чутье снова пришло мне на выручку.

Сообразив, что если я возьму сейчас хоть одну монетку, то сделка вступит в силу, какого бы качества ни оказалась слоновая кость, я решительно отпихнул мешок:

— Вот увижу бивни, тогда и потолкуем. А пока спокойной ночи.


Наутро явился слуга, чтобы сопроводить меня в дом Кенеки.

На этот раз я прихватил с собой Ханса, заранее введя готтентота в курс дела и надеясь получить от него хороший совет.

— Стойте на своем, баас, и постарайтесь заполучить как можно больше. Жаль, что баас не торгует женщинами, как арабы: у Кенеки есть такие славные девушки, и он отдал бы любую, не будь баас таким примерным христианином. Знаете, баас, мне кажется, что вы можете запросить у него любую цену. Кенека жаждет поскорее покинуть свой крааль, но без вашей помощи ему не выйти отсюда живым.

— Оставь свои глупости, — сказал я, хотя в глубине души был с ним согласен.

Дверь дома, как и прежде, открыл сам Кенека. Он подозрительно взглянул на Ханса, но промолчал. А внутри я увидел такое богатство, что у меня загорелись глаза. Бо́льшую часть пространства за оградой занимала слоновая кость; впрочем, некоторые бивни почернели от времени, зато три или четыре экземпляра оказались значительно крупнее всех, что мне доводилось когда-либо видеть. Ханс, прекрасно разбиравшийся в слоновой кости, переходил от бивня к бивню и внимательно их изучал, что заняло довольно много времени, а я подсчитывал общую стоимость, исходя из тогдашнего рыночного курса. За вычетом транспортных и прочих расходов получалось как минимум семьсот фунтов стерлингов.

Потом мы очень долго обсуждали детали и наконец пришли к соглашению, условия которого я изложу вкратце. Я должен сопроводить Кенеку на земли его родного племени дабанда, если только мне не воспрепятствует в этом тяжелая болезнь или стихийное бедствие, после чего волен вернуться обратно или же идти куда пожелаю. Кенека, в свою очередь, обязывается уплатить за услуги слоновой костью и за свой счет отправить ее на Занзибар моему доверенному лицу, агенту, который продаст товар с максимальной выгодой и перечислит вырученную сумму в банк Дурбана. Кроме того, мешок, в котором и впрямь оказалось сто соверенов, перешел в мои руки. Поначалу я обрадовался, а потом сообразил, что в дикой местности, куда мы направлялись, от золота нет никакой пользы.

Да, Кенека вдобавок еще взял на себя обязательство устроить так, чтобы я оказался в его краале желанным гостем, а также на протяжении всего пути защищать меня по мере сил.

Таковым в общих чертах был наш договор (я в душе ликовал, разглядывая свое приобретение), который мы скрепили подписями. Я поставил свой крупный и размашистый росчерк, Кенека вывел затейливые арабские символы, в которых уже порядком поднаторел, а Ханс — отметку свидетеля, а скорее кляксу, потому что перо расщепилось. Покончив с формальностями, я ушел обратно в лагерь в приподнятом настроении, пообещав вернуться после полудня, чтобы обговорить все детали отгрузки слоновой кости и предстоящего путешествия.

— Ханс, — обратился я к слуге; кроме него, поговорить было не с кем, — а ловко я обделал это дельце, верно? Учись, мой друг! Нужно, как говорится, ковать железо, пока горячо. Ведь завтра Кенека вполне мог передумать и назначить меньшую цену.

— И впрямь ловко, баас. Хотя порой яркие искры от железа слепят глаза. Уверен, что завтра Кенека предложил бы вдвое больше, ведь его запасы намного богаче. Я тоже преподам вам урок, баас: лучше бы вы выждали некоторое время. Разве я не говорил, что этому типу просто не терпится уйти отсюда, а без вашей помощи это невозможно, так что он ничего не пожалеет?

— Пусть так, Ханс, — ответил я, немного обескураженный, — но я бы в любом случае не смог выручить лучшую цену.

— Все зависит от того, во сколько вы оцениваете свою жизнь, баас, — задумчиво произнес Ханс. — По мне, так все слоновьи бивни, какие только есть в мире, не стоят человеческой жизни, ведь из них даже гроб не сколотишь.

— Что ты несешь? — спросил я сердито.

— Я всего лишь думаю, баас, что мы с вами умрем прежде, чем достигнем места назначения. Представьте, что эти бивни никогда не попадут на побережье, ведь у Кенеки тоже есть, как вы говорите, деловая хватка. По дороге он может подстроить кражу бивней и вернуть их себе. На его месте, баас, я бы так и поступил. Зато у бааса останутся сто соверенов, которые очень нам пригодятся, когда мы будем помирать с голоду в каких-нибудь дебрях, или же помогут нам подкупить идола Кенеки, чем бы тот ни был, или…

Тут я потерял терпение и хотел было влепить Хансу затрещину, но он ловко увернулся и с ухмылкой убрался восвояси, предоставив мне самому управляться с обедом. Пока я ел, на душе у меня скребли кошки: мысль, что этот негодник может оказаться прав, не давала покоя. Снискав сомнительную выгоду, я обрек себя на неведомые опасности в компании с туземцем, о котором почти ничего не знаю, кроме того, что он довольно странный тип, а учитывая оплату вперед, я теперь нахожусь в полном его распоряжении. Пусть даже я потеряю товар и вырученные за него деньги, все равно сто соверенов отягощали мой карман и мою совесть, как кусок свинца.

Я уже раскаивался, от всей души желая никогда не видеть эти проклятые бивни. Я даже порывался отправить Ханса с золотом к Кенеке, но потом передумал, ибо, откровенно говоря, сомневался, что тот получит свое золото обратно. Дело не в том, что Ханс нечестен, просто возвращать деньги тому, кто их дал, было против его правил. Он уж, скорее, закопает мешок или вручит его ревнивой жене вождя, от которой узнал так много интимных подробностей, но Кенека не увидит своих денег, если только я сам их ему не верну, а поступить так мне не позволяла гордость.

Вдруг настроение мое резко изменилось: то ли на меня снизошло некое вдохновение свыше, то ли сказались последствия плотного обеда (что более вероятно, ибо, как ни унизительно сие признавать, наши взгляды на жизнь во многом зависят от желудка). Так или иначе, я подумал: «Да неужто я трусливый кролик, чтобы отказываться от верного дела из-за одной только пустой болтовни и посулов Ханса, который всего лишь упражняется за мой счет в остроумии? Если я, поддавшись на его провокационные речи, вернусь к побережью, готтентот, который любит путешествия еще больше моего, первый же упрекнет меня — не в открытую, разумеется, но уж точно не упустит случая посмеяться над баасом. Более того, Ханс сам вчера сказал, что бесполезно противиться судьбе, но следует смиренно позволить ей направлять нас. Что ж, меня судьба привела к золоту Кенеки и дала некую надежду на обретение слоновой кости, а значит, так тому и быть. Я отправлюсь вместе с ним к племени дабанда, на таинственное побережье озера Моун. Пусть даже я туда и не доберусь, что с того? Все наши странствия рано или поздно подходят к концу, будь то через месяц, через год или через десятки лет».

Я послал за Хансом, который явился с видом оскорбленной невинности — терпеть не могу, когда он начинает так себя вести.

— Ханс, я решил пойти с Кенекой в землю племени дабанда и, если ты попытаешься меня отговорить, рассержусь и отправлю тебя на побережье вместе со слоновой костью.

— Понимаю, баас, — ответил он покорно. — Что еще остается, раз уж вы взяли деньги, которые этот малый наверняка выручил от продажи юных рабынь. По крайней мере, теперь вас не назовут вором. Ну а я вовсе даже не собираюсь отговаривать бааса. С какой стати, если я сам жду не дождусь, когда мы покинем это место? По правде сказать, баас, ревнивая женушка Кенеки, похоже, всерьез считает меня красавцем: вовсю строит глазки и, завидев меня, прижимает руку к сердцу. Она делает меня несчастным, баас.

— А может, это ты делаешь ее несчастной, жалкий обманщик?

— О нет, баас, не стоит переоценивать женщин. Что же до опасностей путешествия, о которых я прежде толковал, то разве я о себе пекся? Нет, я говорил это лишь потому, что преподобный отец бааса, умирая, поручил своего сына моим заботам, велев изо всех сил направлять его на путь истинный, когда он собьетесь с дороги.

Услышав сие заявление, я вскочил, и Ханс испуганно отпрянул:

— Баас ведь не исполнит угрозу отправить меня на берег вместе со слоновой костью? Он же знает мою слабость: горе разлуки я буду заливать пальмовым вином, и мне станет совсем худо.

Поняв по моему взгляду, что я сменил гнев на милость, Ханс поцеловал мне руку и отправился было восвояси, но за поворотом походной кухни обернулся:

— Надеюсь, баас составил завещание? Если вдруг не успел, то сейчас самое время это сделать и отправить завещание на побережье вместе со слоновой костью.

Глава 3

СУД НАД КЕНЕКОЙ
Опускаю все подробности наших сборов в дорогу и отправки слоновой кости в долгий путь до Занзибара. Достаточно сказать, что груз благополучно отбыл на плечах носильщиков вместе с другими товарами. Похоже, Ханс оказался прав, и у Кенеки было припасено еще немало всего, хотя сам он и уверял, что это, дескать, ему не принадлежит. Справедливости ради стоит упомянуть, что слоновая кость благополучно достигла Занзибара и была отправлена моему агенту, который продал ее согласно инструкции, а вырученные средства, за вычетом комиссионных, поместил в банк Дурбана. Итоговая сумма даже превзошла мои ожидания. Так что в этом вопросе Кенека свое слово сдержал.

Затрудняюсь сказать, что сталось с остальным товаром, который, уверен, принадлежал ему же, но едва ли Кенеку волновали вырученные деньги, раз он за ними так и не вернулся. Что еще было отправлено тогда с тем арабским караваном, я не знаю, ибо поостерегся задавать лишние вопросы. Однако вопреки наветам Ханса, которые считаю весьма далекими от истины, я не увидел ни одной рабыни. В действительности Кенека торговал оружием и порохом. Раз в год с Занзибара приходили караваны, груженные этими товарами, а также сукном, ситцем и четками, а затем они возвращались обратно, но уже со слоновой костью Кенеки, который время от времени пополнял свои запасы. На этих сделках он выручал большие деньги, каковые хранил в английских банках на Занзибаре. Об этом я узнал много позже. Любопытно, какова дальнейшая судьба его вкладов?

Итак, вереница носильщиков во главе с арабами, которые ехали верхом на ослах, растаяла вдали. Мы тоже готовились в дорогу. Тут следует сказать несколько слов о моих попутчиках, ибо в путешествие вместе со мною отправлялись, помимо Ханса, двое носильщиков, оба опытные охотники, которых мне настоятельно рекомендовали на Занзибаре. Я был известен в Африке как охотник на крупную дичь, и, зная мою репутацию, эти двое с радостью поступили ко мне на службу.

Один из них оказался урожденным абиссинцем, с именем столь мудреным, что я именовал его просто Томом, а туземцы прозвали этого парня Дырчатый — из-за отметин, оставленных на его лице черной оспой.

Другой был рожден от сомалийки и араба, а может, даже и европейца. Сказать по правде, внешне он сильно походил на британца: круглое открытое лицо, почти прямые рыжеватые волосы; единственным исключением была очень смуглая кожа. Этот молодой мужчина с гордостью представился мне как Иеремия Джексон. Говорил он на чистом английском языке, так как обучался в миссионерской школе, когда те еще только-только появились, а затем успел послужить носильщиком у нескольких английских охотников. Отца своего Джексон не знал, а мать умерла, когда ему не исполнилось и пяти лет от роду.

Его я прозвал Джерри — по ассоциации с Томом, которая напрашивалась сама собой. Кто же не слышал о Томе и Джерри, двух известных повесах Георгианской эпохи, о которых мне столько рассказывал в свое время покойный отец! Оба моих охотника были примерно одного возраста, где-то между тридцатью и сорока, и принадлежали к христианской вере, причем абиссинец оказался протестантом. Храбрости и умения обоим было не занимать, вот только Том отличался большей решительностью, а Джерри — хладнокровием и упрямством (возможно, таким образом давала о себе знать его европейская кровь).

Вскоре мы очень сдружились, а вот Ханс поначалу отнесся к новым попутчикам весьма настороженно, скорее всего из ревности.

Я не сомневался, что, наняв этих двоих, очень удачно вложил деньги. Была лишь одна загвоздка: Том и Джерри согласились отправиться со мною, дабы охотиться на слонов, а вовсе не затем, чтобы участвовать в экспедициях невесть куда. Следовало рассказать им всю правду о моих дальнейших планах, на случай если они вдруг захотят вернуться на побережье вслед за слоновой костью.

Том не задумываясь вызвался идти со мною до конца, куда бы ни привела нас дорога. Сказал, что он, дескать, прирожденный путешественник и хочет прикоснуться к тайнам окружающего мира. Мне частенько приходилось наблюдать подобный настрой у абиссинцев. Осторожный Джерри завел разговор о жене и маленькой дочке, которая еще только-только пошла в миссионерскую школу. Оказывается, его разлучили с семьей. Ханс тут же язвительно посоветовал заботливому папаше сидеть дома и нянчиться с младенцами. Услышав это, Джерри буквально взвился и заявил, что тоже пойдет с нами и вот тогда-то все увидят, кому место в няньках.

Покончив с этим, я поблагодарил охотников и рассказал им о ста золотых соверенах, полученных от Кенеки. Я решил разделить эту сумму между ними и Хансом, поскольку нам предстояло опасное путешествие. Оба стали горячо меня благодарить, правда Джерри усомнился, доживет ли он до того часа, когда наконец-то получит свою долю. И с сожалением вздохнул: ведь деньги так пригодились бы для его дочурки.

— Вы не поняли, я предлагаю вам эти деньги прямо сейчас. Вы пообещали остаться со мной до конца путешествия, и у меня нет оснований сомневаться в вашей порядочности. Так что, если в караване, который собирается на побережье, есть человек, которому вы доверяете, можете через него отправить близким свою долю.

Оба охотника были удивлены и растроганы и принялись наперебой клясться — протестант Том именем Бога, а католик Джерри Девой Марией, — что ни за что не оставят меня и, что бы ни случилось, сдержат свое слово. Выслушав их, я повернулся к Хансу и спросил, не хочет ли и он тоже поблагодарить меня за щедрость. Все это время готтентот стоял в сторонке и с высокомерной ухмылкой на наглой физиономии вертел в руках свою шляпу.

— Нет, баас, — решительно объявил он, — я не возьму вперед никаких денег! Так с какой же стати мне вас благодарить? Я не наемный работник, как эти двое, а был приставлен к баасу его преподобным отцом для поддержки и защиты. И все, что мне нужно, я получу от бааса по праву.

С этими словами Ханс развернулся и зашагал прочь. А я обратился к нему по-голландски, чтобы остальные не поняли:

— Ах ты, ревнивый и сварливый маленький попрошайка! Ладно, придется мне пока хранить твою долю у себя!

Так я и поступил и, забегая вперед, скажу, что он соизволил получить свои соверены лишь много времени спустя. Кроме Тома и Джерри, я нанял еще двадцать местных носильщиков, которых с трудом удалось уговорить идти со мной и нести груз.

Я замечал, что по мере приближения нашего отъезда Кенека все больше нервничает, хотя и никак не мог взять в толк, чего именно тот опасается. Он созвал старейшин поселения, на этой встрече присутствовал и я тоже. Кенека объяснил, что вызвался сопровождать меня в охоте на слонов, откуда мы в надлежащий срок непременно вернемся. Старейшины болезненно восприняли эту новость, невзирая на предложение вождя вплоть до его возвращения оставить за главного кого-нибудь из местных жителей. Близится время, возражали они, когда следует помолиться о дожде, а если Кенека уйдет, они останутся ни с чем.

Тут следует пояснить, что религия обитателей этого крааля причудливо сочетала в себе почитание пророка и суеверия дикарей Восточного побережья. Некто Гаика, важная шишка, судя по всему, свирепый одноглазый тип, наполовину араб, наполовину негр, вскочил и злобно напустился на Кенеку: якобы его так разозлило, что вождь не вовремя собрался на охоту.

Однако Кенека отреагировал на удивление спокойно и даже кротко. Он сказал, что хотел бы встретиться со старейшинами еще раз и хорошенько все обсудить. На этом собрание завершилось.

— Как ты думаешь, в чем тут дело? — спросил я у Ханса, когда мы вернулись в наш лагерь. — Почему Гаика вдруг так разъярился?

— Да ты слеп, баас. Этот тип спит и видит, как бы убить Кенеку и самому занять его место.

Я возразил, что в таком случае Гаика, напротив, обрадовался бы отъезду соперника.

— Вовсе нет, баас, местные боятся, как бы их вождь не отправился в свое племя, где он слывет великим колдуном, и не привел бы сюда сородичей, им на погибель. Эти люди задумали убить Кенеку, потому что ненавидят и боятся его, — добавил Ханс шепотом, — но пока не готовы, вот и не хотят его отпускать.

— Откуда ты все знаешь? От той женщины?

Готтентот кивнул:

— Кое-что, баас, мне рассказала именно она. А остальные сведения я собирал по крупицам, то тут, то там, когда притворялся спящим или слушал старого муллу, обучающего меня основам своей религии. Мулла думал, что я хочу обратиться в их веру. Я сидел в его хижине-мечети, слушал всякие глупости и говорил, как ликует моя душа, а сам держал ухо востро. Там мне удалось разузнать много интересного. Они считают меня мудрым и доверяются Хансу так, как не доверились бы баасу.

Глядя на него, я испытывал странное чувство: смесь возмущения с восхищением. Несомненно, мой готтентот был не промах и впрямь разузнал немало. Больше мы на эту тему не говорили, ведь тут и у стен имелись уши.

В тот же день я отправил носильщиков с грузом на три мили вперед, в безопасное место, поскольку очень боялся, как бы товар не украли. Со мной остались только Ханс, Том и Джерри.

Утром Ханс, по обыкновению, принес мне кофе и как ни в чем не бывало сообщил:

— У нас возникли осложнения, баас. Прошлой ночью Кенеку схватили, связали и теперь держат взаперти в его же собственном доме. Вчера днем он, кажется, во время ссоры убил кого-то ударом кулака или камнем. Он ведь силен как бык.

Я присвистнул и спросил, что же будет дальше.

— Утром местные собираются судить Кенеку за убийство по своим законам, баас. Меня послали справиться, будете ли вы присутствовать или нет. Что им сказать?

Поначалу я хотел было отказаться, заявив, что меня это не касается. Поразмыслив, однако, я передумал: не хватало еще выставить себя трусом. Кроме того, я взял у Кенеки вперед слоновую кость и золото, так что теперь негоже бросать его в беде. Поэтому я послал Ханса сказать, что приду на суд вместе со своими слугами.

В назначенный час мы явились вчетвером, как следует вооруженные. У ворот нам сообщили, что суд состоится у Древа Совета, росшего, помнится, на окраине крааля. Туда мы и отправились. Все население было уже в сборе, дерево окружили приблизительно четыре сотни человек. В его тени сидело — кто прямо на земле, кто на табуретках — около десятка старцев в белых одеждах. Легко было догадаться, что это судьи.

Когда мы приблизились, минуя толпу, они с сомнением покосились на наши ружья. В конце концов мы все-таки разместились: чуть поодаль от так называемого Совета, по правую руку от судей. Я присел, а Ханс, Том и Джерри встали у меня за спиной. С нами никто не заговаривал, и мы тоже хранили молчание. Вскоре толпа расступилась, пропуская Кенеку — со связанными за спиной руками и под конвоем шестерых стражников, вооруженных копьями. Все провожали его холодными взглядами. Вряд ли хоть один из местных жителей относился к арестованному дружелюбно.

Наконец Кенеку подвели к судьям, что сидели, прислонившись спиной к стволу дерева, и поставили как раз между мной и публикой. Он держался с достоинством, стоял спокойно и очень прямо, несмотря на оковы, будучи на голову выше любого из присутствующих. Почему-то он напомнил мне Самсона, связанного и осмеянного филистимлянами. Помнится, я даже задался вопросом: а где же его Далила? Мне припомнились россказни Ханса про ревнивую жену, о коей я и понятия не имел. Кенека возвел очи горе, осмотрелся, остановил взгляд на мне и кивнул. На судей он не обращал никакого внимания, равно как и на публику.

Мулла, как называл Ханс местного священнослужителя, открыл разбирательство молитвой, которую прочитал, преклонив колена. Затем Гаика, явно выступавший в роли прокурора, брызжа слюной, обстоятельно изложил дело. Он поведал, что много лет назад чужеземец Кенека был рабом, но хитростью и жестокостью сумел приобрести власть над ними. Затем одноглазый гигант, не жалея черной краски, принялся перечислять преступления Кенеки, выставляя того настоящим злодеем. Гаика обвинял его в жестокости и несправедливых притеснениях, в воровстве имущества и похищении женщин и бог знает в чем еще.

Но это, что называется, были цветочки. Далее последовала череда обвинений в черной магии и несоблюдении заповедей пророка, произнесении заклинаний и чародействе с целью вызова духов, нарушении поста в Рамадан и употреблении горячительных напитков, вероотступничестве и поклонении чужим богам или демонам, в сговоре с врагами против своего народа, в ночных жертвоприношениях младенцев и ягнят — всего и не перечислишь. Напоследок Гаика припомнил вчерашнее убийство одного из старейшин и потребовал предать бывшего раба и жестокого узурпатора Кенеку смерти за все его злодеяния.

Довольный собой, он сел на место и предоставил пленнику защищаться.

Голос Кенеки буквально прогремел, поразив меня и всех присутствующих, настолько он был силен и выразителен:

— Стоит ли мне защищаться, если так называемые судьи, мои враги, заведомо уверены в моей виновности и приписывают мне столько злодеяний, что на совершение их и целой жизни не хватит? Признаю, что вчера в пылу ссоры действительно убил человека. Но я всего лишь защищался, повалив противника на землю и помешав ему заколоть себя. Так что это рука Аллаха покарала нечестивца, а вовсе не моя. О люди, за что вы судите меня? Ведь я вывел вас из небытия к богатству и власти. Не секрет, что Гаика хочет сам стать вашим вождем. Ну что ж, на здоровье: я буду рад уступить ему место, ибо устал править вами и защищать вас. Вы уже давно злоумышляете против меня. Теперь отпустите меня, и каждый пойдет своей дорогой. Добавить к этому мне нечего.

— А у меня есть что добавить! — вскричал Гаика. — Ты сказал, Кенека, что якобы должен сопроводить Макумазана туда, где он сможет поохотиться на слонов. Все это ложь, на самом деле ты собираешься поднять против нас своих соплеменников: еще наши деды воевали с ними, а злобные северяне отдавали наших юношей в рабство. Вот что у тебя на уме, именно поэтому мы прежде никогда не позволяли тебе покидать нас. И теперь не отпустим. Ты останешься здесь до самой смерти, пока не отправишься в преисподнюю, где чародеям самое место.

Гаика умолк, и по рядам слушателей прокатился одобрительный шепот. Уж не знаю, плохим или хорошим правителем был Кенека, но он явно не вызывал у своих подданных симпатии. Не дождавшись от узника ответа, одноглазый продолжил, обращаясь к остальным судьям:

— Братья мои, вы все слышали. Нет нужды вызывать свидетелей, вы сами вчера видели, как Кенека убил одного из нас. Скажите, виновен ли он во всех перечисленных мною злодеяниях?

— Виновен! — дружно отозвались судьи.

— Какого наказания он заслуживает?

— Смерти! — снова ответили они хором.

А публика, словно эхо, повторила:

— Смерти!

— Кенека, — торжествующе провозгласил Гаика, — ты осужден на смерть. Никто из сотен присутствующих, включая женщин, не молит о твоем помиловании. Детей у тебя тоже нет, ведь ты наверняка убил их, колдун, опасаясь, как бы они, когда вырастут, не расправились с тобой. По закону тебя нельзя умертвить сразу. Сейчас ты под охраной отправишься в свой дом, где сможешь помолиться Аллаху и пророку о прощении грехов, а завтра на рассвете тебя приведут обратно и изобьют палками до смерти, ибо мы не можем проливать твою кровь. Понятен ли тебе приговор?

Тут Кенека наконец заговорил. Без тени страха, спокойно, даже как-то безразлично, но голос его отчетливо раздавался в полнейшей тишине, так что слушатели могли разобрать каждое слово:

— О Гаика, собачий сын! Да все вы здесь собачье отродье! Я все прекрасно слышал и понял. Вы собираетесь до смерти забить меня палками? Быть тому или нет, этого я вам не открою. Слушайте же последнюю мудрость моих уст. Вы справедливо называете меня колдуном, ибо грядущее мне подвластно. Я насылаю на все племя проклятие, и пусть Аллах защитит вас, если сможет, а Магомет помолится за вас. Великая хворь падет на каждого этой ночью, а некоторые из вас уже больны, — Кенека указал на толпу, — но пока не знают об этом. Они заболели в ту минуту, когда слова сии сорвались с моих губ. — (Тут люди забеспокоились и стали с подозрением коситься друг на друга.) — Многие умрут, ведь после моего ухода некому будет вас исцелить. Остальные же разбегутся, как овцы без пастыря, и попадут к тем, чьих сыновей и дочерей вы забирали в неволю; они окончат свои дни в рабстве.

Прощай, господин Макумазан, — добавил Кенека, повернувшись ко мне. — Если мне самому не суждено проводить тебя туда, куда ты держишь путь, не тревожься. Мой дух будет направлять тебя всю дорогу. А когда вы со слугами благополучно доберетесь до места, ты в ночной час получишь от меня послание через ту, о которой я уже говорил тебе. О Макумазан, я не прошу застрелить этого лжеца. — Он кивнул на Гаику. — Ни к чему понапрасну рисковать, ибо вас всего лишь четверо, а этих негодяев — множество. Нет, я прошу тебя лишь об одном: вникни в сие послание и следуй ему.

Не зная, как отреагировать на столь странное заявление, я промолчал. Ханс отчаянно жестикулировал, явно желая мне что-то сказать. Когда я решительно помотал головой, готтентот набрался наглости и ответил вместо меня на своем корявом арабском:

— Великий господин Макумазан, мой баас, велел передать тебе, о Кенека, как он сожалеет, что тебя убьют. А еще он попросил держаться от нас подальше, если ты после смерти превратишься в призрак. Особенно если это будет призрак колдуна, казненного за свои злодеяния. Нам с такими не по пути.

Услышав подобные речи, я чуть не задохнулся от возмущения. Однако не успел сказать и слова, поскольку Гаика злобно закричал, обращаясь ко мне:

— Мы уверены, белый господин, что ты заодно с этим грешником и замышляешь против нас зло! Немедленно убирайся с нашей земли, а не то разделишь судьбу Кенеки!

Несправедливые нападки разозлили меня, и я ответил, особо не задумываясь, первое, что пришло в голову:

— Да кто дал тебе право возводить на меня напраслину и угрожать? Лучше оставь меня в покое и подумай о своей собственной участи, ибо расплата не за горами!

Мог ли я тогда предположить, произнося на свой страх и риск эти слова, что судьбе будет угодно вскоре покарать негодяя моей рукой? Порой мы, сами того не ведая, изрекаем пророчества. Каким образом это получается? Не представляю, но наверняка и вы тоже замечали нечто подобное. Много ли мы знаем о сокровенных тайниках своей собственной души, откуда порой неожиданно выходит на свет божий правда?

Выслушав меня, люди начали в замешательстве расходиться. Стражники двинулись прочь, подталкивая Кенеку. Они до того обнаглели, что, угрожающе размахивая копьями, двинулись к нам. Я огляделся и выхватил ружье; помнится, это был винчестер с пятью патронами в магазине. Туземцы испуганно отпрянули и позволили нам беспрепятственно вернуться в палатки.

Я не стал тратить время даром. Бо́льшая часть снаряжения уже была отправлена вперед с носильщиками. Ничего не поделаешь, рассудил я, придется нам вчетвером самим нести свой груз: ведь если прежде мы рассчитывали на помощь людей Кенеки, то теперь об этом не могло быть и речи. Поэтому, навьючив на себя и на единственную ослицу одеяла, ружья, посуду, боеприпасы — в общем, много всего, мы двинулись в путь. Я ехал верхом и, надо думать, сверкал, как Белый Рыцарь из «Алисы в Стране чудес».

Покинув крааль, мы приблизительно через час благополучно добрались до места, где наши носильщики разбили лагерь. Выбранный мною участок располагался на самом пологом склоне холма, поросшего колючим терном. На вершине этого холма бил родник, а вниз бежал ручеек. Перво-наперво я нарезал терна и соорудил из него бому — так в Южной Африке называется ограда, защищающая от диких зверей. Теперь нам было где спрятаться в случае опасности. День уже клонился к вечеру, когда я управился с этой нелегкой работой и поставил палатку. Выбившись из сил, больше от пережитых треволнений, я лег и какое-то время размышлял о незавидной участи, выпавшей Кенеке. Хоть я и недолюбливал этого человека, с ним явно обошлись несправедливо, и мне искренне хотелось избавить его от гибели. Незаметно для себя я задремал и, учитывая, какие мысли теснились в моей голове, ничуть не удивился тому, что мне привиделось.

Во сне ко мне пришел Кенека. Правда, я не видел его, но отчетливо слышал каждое его слово: «Следуй за женщиной, Макумазан, и делай, как она скажет, тогда ты сумеешь спасти меня».

Голос повторил слова дважды. Не знаю, через какое время после этого я проснулся. Вернее, меня разбудила возня Ханса, который выкладывал припасы на походный стол возле палатки. Была глубокая ночь, полная луна так ярко сияла в безоблачном небе, что мне во время еды даже не понадобился светильник.

— А вот интересно, Ханс, о какой болезни, что якобы должна поразить весь крааль, толковал Кенека?

— Баас не шибко внимательный. Неужто он не заметил у людей из каравана, пришедшего за слоновой костью, ничего особенного?

— Только грязь, да еще от них за версту разило, поэтому я старался держаться подальше.

— Если бы баас подошел поближе, он бы увидел, что у троих караванщиков лица усыпаны прыщиками.

— Черная оспа? — догадался я.

— Верно, баас, мне и раньше приходилось видеть подобное. Пришельцы смешались с толпой в поселении, где много лет и не слыхивали о подобной напасти. Наверное, Кенека сдерживал оспу своими чарами или же сразу исцелял больных, не давая заразе разгуляться. Но в этот раз он не стал ей мешать, баас, и многие местные жители сегодня утром жаловались на боль в горле и слабость. Кенека знал об этом заранее не хуже моего. Так любой может сделаться пророком.

— А посылать видения во сне, по-твоему, тоже легко? — И, не дожидаясь ответа, я рассказал ему обо всем, что якобы слышал во сне.

Лишь на мгновение морщинистое лицо готтентота утратило равнодушное выражение. Он явно удивился, но тут же беззаботно произнес:

— Провалиться мне на месте, если я знаю, как он это проделал. Хотя, может, Кенека тут и ни при чем, а просто баас услышал мой разговор с женщиной. Она как раз ждет, когда баас поест, чтобы встретиться с ним.

Глава 4

БЕЛАЯ МЫШЬ
— Что? — воскликнул я, подскочив на месте. — Какая еще женщина?

— Ревнивая жена Кенеки, та самая, что без ума от меня. Ее зовут Белая Мышь, наверное за способность шустро и бесшумно двигаться. У нее есть план, как спасти нашего здоровяка, так что либо сон бааса и впрямь вещий, либо баас просто слышал ее слова.

— Должно быть, она любит Кенеку, Ханс, раз отважилась прийти сюда после всего случившегося.

— Может, и так, баас. Или же она надеется вернуть мужа, ведь ее соперница больна оспой и теперь либо умрет, либо останется навеки изуродованной. Это ее собственные слова, баас.

— Я встречусь с этой дамой немедленно.

— Лучше сначала поужинайте, баас. Заставляя женщину дожидаться, ты даешь ей возможность лишний раз подумать о тебе.

Ханс, как правило, говорил разумные вещи, даже если они и звучали как полная чепуха. Поэтому я последовал его совету.

После трапезы готтентот проводил меня к пруду у подножия холма, ярдах в двухстах от лагеря. По берегам его рос кустарник. Когда мы приблизились, из-за дерева появилась невысокая женщина. Она передвигалась настолько бесшумно, что ее легко было принять за призрак. Свет луны озарял белые одежды. Женщина откинула капюшон, открыв довольно красивое, с тонкими чертами лицо. Я заподозрил, что в ее жилах текла не только арабская, но и европейская кровь. Гостья украдкой взглянула на меня, умоляюще и проникновенно. А потом вдруг упала на колени, схватила мою руку и поцеловала.

— Довольно, — сказал я, поднимая ее. — Что тебе от меня нужно?

— Господин, — произнесла она страстным шепотом, — я раба Кенеки. Здесь я для всех Белая Мышь, но в другом месте меня зовут иначе. Кенека дурно со мной обращался, ибо влюбленный в Тень не смотрит на других женщин. Однако я прошу тебя сделать все возможное для его спасения, ибо заклятие Кенеки еще лежит на мне.

— Стало быть, ты просишь меня о помощи?

— Да, господин. — Я промолчал, и моя собеседница с живостью продолжила: — Знаю, белые люди никогда и ничего не делают даром, а мне нечего тебе предложить, кроме себя. Я стану тебе верной слугой, Кенека не будет возражать. Он сам отпустил меня.

— Не бойтесь, баас, — шепнул мне на ухо Ханс, — говоря с вами, она на самом деле думает обо мне.

Я так пихнул готтентота локтем под ребра, что у него перехватило дыхание.

— Поведай же мне свой план, Белая Мышь, если он у тебя есть, но учти: мне не нужна рабыня.

— Тогда увези меня отсюда. Если ты подаришь мне свободу, я буду предана тебе до самой смерти. Только обещай, что не отдашь меня этой желтой обезьяне или своим охотникам.

— Какова чертовка! — пробурчал Ханс у меня за спиной.

— Излагай же свой план, я жду, — повторил я.

— Так слушай, о господин. На вершину скалы, к дому Кенеки, ведет тропа. Он лежит там связанный, дожидаясь, когда его казнят на восходе солнца. Об этой дороге знаем только мы двое. Я проведу туда тебя, твоего слугу и двоих охотников. Вы расправитесь со стражниками, если потребуется, и уведете пленника тем же путем. Узника в доме сторожат лишь трое, а остальные стоят за воротами.

— Что за ерунда, Белая Мышь! Я тщательно осмотрел эту скалу, когда навещал Кенеку. Со стороны обрыва нет ограждения, скала уходит отвесно вниз, и без длинной веревки невозможно ни взобраться на нее, ни спуститься.

— Верно, господин, но под выступом на вершине скалы есть отверстие. Внизу проходит туннель, который завершается как раз под площадкой, перед тем самым местом, откуда Кенека наблюдает за звездами. Понимаешь, господин?

Я кивнул, сообразив, что Белая Мышь говорила о веранде, где мы с Кенекой пили бренди.

— Но покрытие там твердое, как сквозь него пройти?

— Твердый пол изготовлен из каменных плит, но их можно двигать снизу. Дело в том, что мне известен один секрет, господин. Отсюда до ущелья рукой подать, а по любой другой дороге путь неблизкий. Отправляться сейчас преждевременно, раньше двух часов пополуночи нам в поселении делать нечего. Подождем, пока все не уснут, кроме тех, кто ухаживает за больными — проклятие Кенеки сбылось, — а им нет дела до посторонних шумов. Скажи, пойдешь ли ты со мной?

— Нет, не пойду, — отрезал я. — Это безумие. Почему я должен рисковать собой и жизнью своих слуг, чтобы спасти Кенеку? Мы знакомы с ним не более двух недель, и я понятия не имею, с кем и по какой причине он враждует.

— Почему? Да потому, что только Кенека может отвести тебя туда, куда ты желаешь попасть, — ответила она, уставившись в одну точку.

— Сейчас единственное мое желание — поскорее вернуться на Занзибар.

— Хорошо. Тогда потому, что ты взял у Кенеки слоновую кость и золото, о господин, — изрекла женщина.

От этих ее слов я вздрогнул.

— Я получил золото и кость в уплату за услуги, которые мне предстояло оказывать Кенеке во время нашего совместного путешествия. Твой муж добровольно отдал плату и не просил вернуть ее, если путешествие по какой-либо причине не состоится. Не моя вина, что он был вынужден остаться, поэтому я свободен от обязательств.

— Ловко придумано, на то ты и белый. Ладно, у меня остался последний довод, к которому прислушается каждый настоящий мужчина. Ты подчинишься, потому что тебя умоляет о помощи юная и прекрасная дева.

— Ах, умна чертовка! Как же хорошо она изучила бааса! — задумчиво пробормотал Ханс.

Его слова ожесточили меня, и я ответил:

— Ты ошибаешься, Белая Мышь. Во всей Африке, да и вообще в целом мире нет ни одной женщины, ради которой я согласился бы на подобную авантюру. Думаешь, я сошел с ума?

Она мрачно усмехнулась:

— Нет, наверное, это я сошла с ума. Мы все тут наслышаны о Макумазане: якобы он щедрый и великодушный человек, хозяин своему слову, опора в трудную минуту, всегда поможет в беде, храбрый искатель приключений, готовый рискнуть, если подвернется стоящее дело, хотя и отличается небывалой скромностью. Все это поведал мне твой слуга, и остальные говорят то же самое. Кенека много о тебе рассказывал, да я и сама наблюдала издалека, незаметно для тебя. Раньше я верила в этирассказы, но теперь вижу, что ошибалась. Господин Макумазан такой же, как и все торговцы, — ни лучше ни хуже. Ну что ж, значит, все кончено. В одиночку Кенеку мне не спасти, а я поклялась своей душой, что сделаю это. Прости, господин, что навлекла на тебя беду. Конец всему придет на ваших глазах, а теперь я отправлюсь к тем, кто послал меня, и поведаю им обо всем случившемся.

Пока я пытался разгадать смысл слов Белой Мыши и уразуметь, есть ли хоть толика правды в ее таинственных речах, женщина вдруг выхватила нож, обнажила грудь и нацелила острие прямо себе в сердце. Я вовремя подскочил к ней и сжал запястье.

— Как же сильна твоя любовь! — воскликнул я изумленно.

— Ты ошибаешься, господин, — произнесла она со странным смешком. — Я вовсе не люблю Кенеку, а, наоборот, ненавижу его. Еще не родился такой мужчина, которого я могла бы полюбить. Да вот только пока Кенека мой господин, я связана нерушимой клятвой защищать его от опасности. Или я сдержу свое слово, или погибну.

Наступила тишина. Эта странная картина навсегда запечатлелась в моей памяти. Лужайка на берегу пруда, окруженная кустарником; лунный свет озаряет белизну округлой груди эльфийской красавицы — бледнолицей и большеглазой, с черными вьющимися волосами; вот она заносит над собой нож. И я, в волнении и замешательстве, хватаю ее за запястье, пытаясь предотвратить трагедию; надо полагать, со стороны все это выглядело глупо. Боковым зрением я улавливал насмешливый взгляд умудренного опытом Ханса: готтентот словно бы уже отведал плод с древа познания и теперь взирал на происходящее — одновременно равнодушный и любопытный, безобразный и обаятельный. А эти глаза на прекрасном лице — ибо Белая Мышь была по-своему красива, во всяком случае очень привлекательна, — манящие, полные таинственности! О, я вовек их не забуду!

Пока мы вот так стояли, друг против друга, словно в немой сцене какого-то спектакля, я призадумался: стоит ли мне идти на риск и связываться с этой странной женщиной, готовой расстаться с жизнью из-за того, что она не смогла спасти от смерти человека, которого якобы ненавидит? Почему Белая Мышь стремится умереть? За что она ненавидит своего мужа? И не должен ли я попытаться спасти Кенеку, раз уж взял у него вперед золото и слоновую кость? Разумеется, я не мог позволить даме убить себя прямо на моих глазах, но если даже я сейчас и отберу нож, она запросто найдет другой, да и кто помешает ей свести счеты с жизнью иным способом.

— Отдай мне кинжал, Белая Мышь, — попросил я, — и давай поговорим.

Она разжала руку, и нож упал на землю. Я наступил на лезвие и отпустил ее запястье.

— Пожалуйста, успокойся, — продолжал я. — Я попробую сделать то, о чем ты просишь.

— Знаю, господин, я уже прочла это в твоем взгляде, — ответила она с робкой улыбкой.

— Но видишь ли, какое дело, Белая Мышь. В одиночку мне тут никак не справиться. И получается, что Хансу и двум моим охотникам тоже придется рисковать жизнью. Однако приказать им я не могу, а пойдут ли они по своей воле — не знаю.

Женщина вопросительно взглянула на готтентота. Ханс нервно заерзал и сплюнул на землю.

— Баас поступает глупо, соглашаясь идти. Однако куда баас, туда и Ханс. Нет, я поступаю так вовсе не ради спасения Кенеки из капкана, просто, баас, я обещал это вашему преподобному отцу. За остальных я не в ответе. Сдается мне, эти двое откажутся, а даже если и согласятся, то лучше их оставить тут, ведь они глупы и трусливы: в самый неподходящий момент охотники как пить дать испугаются и наделают шума, а тогда быть беде. В такую переделку лучше ввязываться вдвоем, а не вчетвером. Разумнее отправить Тома и Джерри с носильщиками, ведь арабы помчатся за нами вдогонку, когда мы вытащим Кенеку из этой дыры. Они попытаются его вернуть, и чем дальше будут наши припасы, тем для нас лучше. Носильщики идут не спеша, баас, мы их живо нагоним.

— Ну, что скажешь? — спросил я Белую Мышь.

— Я скажу, о господин, что этот тщеславный глупец, твой слуга, иногда говорит мудрые вещи. Одной мне там точно не управиться. Кто-то должен отвлекать охрану и сторожить проход, пока я освобождаю Кенеку от пут. Но двое подойдут для этого ничуть не хуже четверых, к тому же они быстрее скроются в туннеле. Так что желтолицый прав. Отправь охотников вместе с носильщиками и грузом вперед задолго до рассвета. Сбежав с Кенекой, вы пуститесь по их следу и нагоните раньше, чем арабы: тем ведь придется двинуться в объезд. А к тому времени, как преследователи вас нагонят, они уже сильно устанут и окажутся легкой мишенью для ваших ружей.

— А что потом будешь делать ты? — спросил я удивленно, заметив, что она об этом даже не упомянула.

— О, не знаю, — ответила женщина со странной улыбкой. — Разве я не сказала, господин, что теперь служу тебе? Безусловно, как бы там ни было, я последую за своим господином или же пойду впереди него.

Вспомнив, как она называла Кенеку своим господином, я призадумался, кого она в данном случае имеет в виду: его или меня? Однако решил не вдаваться в подробности, поскольку сейчас явно было не до этого, и сосредоточился на главном. Следовало прояснить все детали, которые я не стану тут подробно описывать, и всесторонне обсудить операцию по спасению пленника.

Когда с этим было покончено, я распрощался с Белой Мышью, велев ей потихоньку уйти, и мы вернулись в лагерь. Там я отослал Тома и Джерри вперед, из предосторожности сказав охотникам, что якобы мы с Хансом намерены встретиться в поселении с одним человеком по очень важному делу. Я велел им взять с собой носильщиков и еще до рассвета отправляться к окрестным холмам. Ранее, гостя у Кенеки, мы побывали там все вместе и подстрелили самца африканской антилопы и птицу, которую у нас в Англии называют дрофой, дабы разнообразить свой рацион.

Хотя Том и Джерри были явно расстроены, они заверили меня, что не подведут и в точности исполнят мои указания. Желая мне спокойной ночи, Том вызвался сопровождать меня в крааль, заявив, что мало ли какие опасности могут там поджидать. Я заверил его, что мне ничего не угрожает, после чего мы распрощались. Увижу ли я своих охотников снова и что с ними станется, если я не вернусь? Вполне возможно, подумал я тогда, что эти двое вернутся на побережье и разбогатеют, распродавая оружие и прочие товары.

Потом я прилег немного отдохнуть, велев Хансу последовать моему примеру.

В назначенный час я моментально пробудился (обычно это не составляло мне труда) и выбрался из палатки. Ханс уже был на ногах и приготовил необходимое: воду, холодный чай, пузырек со спиртом, пару полосок билтонга (вяленного на солнце мяса), на случай если мы проголодаемся, и моток веревки — все это нам предстояло нести на себе. Из оружия я прихватил винчестер с пригоршней патронов, револьвер и мясницкий нож в ножнах. Ханс был без ружья, зато с двумя револьверами и ножом, еще он взял пару свечей и коробок спичек.

Собравшись в дорогу и упаковав вещи, оставленные на попечение Тома и Джерри, мы поспешили к кустам на берегу пруда, прихватив немного еды: ведь Белая Мышь, должно быть, умирала с голоду. Однако на прежнем месте жены Кенеки не оказалось. Ханс тут же решил, что она одурачила нас и сбежала. Слушая его болтовню, я оглядывался по сторонам и вдруг увидел ее. Женщина стояла, прильнув к стволу дерева. Вернее, я заметил лишь глаза, приняв ее поначалу за какое-то животное. Белые одежды скрывали фигуру под черным плотным одеянием. Оказывается, Белая Мышь принесла его с собой в узелке. Я предложил ей перекусить, но она отказалась, испуганно заявив:

— Спасибо, господин, но мне сейчас не до еды.

От нее исходили решимость и тревога. Она взглянула на луну и прошептала:

— Время пришло, господин. Следуйте за мной и, пожалуйста, не курите, не разжигайте огонь и не говорите слишком громко.

И Белая Мышь пустилась в дорогу, скользя будто тень, а мы двинулись за ней. Сомнения тяжким грузом лежали у меня на сердце. Во что мы с Хансом ввязались? Разумно ли я поступил?

Наш путь пролегал вдоль берега ручья, который брал начало в источнике, несущем свои воды сквозь заросли кустарника к горному ущелью. Без сомнения, этот древний поток сотни лет прокладывал себе путь, прорезая эту расселину в лоне земли.

Пока мы шли, Ханс шептал мне на ухо свои соображения:

— Странное дело, баас, вместо того чтобы спать, мы вынуждены тащиться куда-то среди ночи. И зачем только баас согласился на это? Не будь Белая Мышь так хороша, баас ни за что не вызвался бы ей помочь. Разве баас не замечал, что, когда женщина просит об услуге, мужчина скорее поможет молодой и красивой даме, нежели старой и безобразной карге?

— Что за вздор! Если бы я отказался, Белая Мышь убила бы себя, вот и вся причина.

— Верно, но окажись на ее месте уродливая морщинистая старуха, баас не заботился бы так о ее спасении. Кому нужна рабыня с кожей словно оленья шкура, которую три месяца дубили под солнцем и дождем?

— Мне вообще не нужна рабыня, сколько можно повторять! — возмутился я.

— Это пока не нужна, но ведь баас может и передумать, верно? Совсем недавно баас клялся, что якобы никогда не пойдет спасать Кенеку. И вот пожалуйста: мы в кромешной темноте бредем по стране львов и бог знает, что нас ждет впереди. Вполне может статься, что из этого не выйдет ничего путного. Почему же баас передумал? Не потому ли, что женщина оказалась прехорошенькой мышкой с большими глазками и загадочной улыбкой, а не уродливой старой крысой с гнилыми зубами? Вот интересно, верит ли баас ее словам? По мне, так вся эта история — сплошной обман, и никакая она Кенеке не жена, одно притворство.

Мы как раз вступили в ущелье, и прекрасная проводница обернулась и приложила палец к губам, призывая нас к тишине. Как раз вовремя, ибо я уже не мог выносить насмешки Ханса.

Вскоре мы погрузились в огромную расселину с отвесными стенами, составляющими в самом глубоком месте добрых сто футов. Пересыхающее русло на дне ущелья было усыпано валунами, которые речной поток медленно, но верно вымывал из окрестных утесов. Мы ощутили это сильнее, спускаясь в бездну, свет луны лишь изредка достигал нас. Порой небо совсем скрывалось за тропическими зарослями — высокими пальмами и травой, росшими по берегам речного ложа.

К счастью, дорога оказалась не слишком долгой. Спустя полчаса Белая Мышь остановилась.

— Мы пришли, — прошептала она. — Слышите собак?

В самом деле, местные псы выли на луну, как это умеют делать лишь африканские звери, и сей звук подействовал на нас удручающе.

— Мы на месте, — повторила Белая Мышь. — Час почти пробил, — добавила она, взглянув на небо. — А теперь отдохнем, ибо силы нам еще пригодятся.

Обернувшись к Хансу, она сделала ему знак оставаться на месте. После чего отвела меня к плоскому камню, туда, где мой слуга не мог нас подслушать. Я сел, а женщина примостилась у моих ног на туземный манер, свернувшись в тени черным комочком; только белое пятнышко, испускавшее слабый свет, подсказывало, где ее лицо.

— Господин, ты не побоялся опасности, но знай: тебе и твоему слуге ничего не грозит.

— Да неужели? Что-то я сильно в этом сомневаюсь. Да и откуда бы тебе знать?

— Господин, люди, связанные с Кенекой, собирают крупинки его мудрости, а я рядом с ним с самого рождения. И тоже научилась читать по звездам, которым он поклоняется.

«Так наш приятель — астролог, — подумал я. — Это что-то новенькое: впервые встречаю африканца-звездочета».

А вслух произнес:

— Ну и что же ты прочитала по звездам, Белая Мышь?

— Только то, что вы оба будете в безопасности: и сейчас, и когда отправитесь в путь вместе с Кенекой, и еще много лет потом.

— Приятно сие слышать, — заметил я насмешливо, хотя в глубине души был рад, как и всякий, пусть даже современный и образованный человек, которому сообщили о добром предзнаменовании.

Стоит ли удивляться, что в такую глухую ночь, в преддверии опасного приключения, когда уют остался далеко в прошлом, путешественник, чей хлеб высох, обрадовался крупинке сахара. «Хоть чем-то поживиться», как выражается Ханс.

— Господин, еще один вопрос, и я оставлю тебя в покое. Ты веришь в силу благословения?

— Верю, Белая Мышь, вот только что-то меня давненько никто не благословлял.

— Ты ошибаешься, господин, я вижу множество благословений. Они на тебе, останутся с тобой на всю жизнь. Среди тысяч других и мое благословение.

— Как мило с твоей стороны, Белая Мышь. Но зачем ты благословляешь меня на спасение Кенеки, если ненавидишь его?

— Возможно, ты никогда этого не поймешь. Я сейчас кое-что скажу тебе. Кенека мне вовсе не муж, как я заставила думать твоего слугу. И я ничуть не ревную его. Это все неправда, как и то, что меня зовут Белая Мышь. На самом деле, о господин, тебе суждено отправиться на встречу с Сокровищем озера, прекрасной Тенью, которой я служу, и вскоре твои поиски увенчаются успехом. Помогая ей, ты поможешь и мне тоже, ну а я помогу тебе. А теперь нам пора.

Она взяла мою руку и поцеловала. Ох и странное это было ощущение: словно бы крылья бабочки коснулись моей кожи. Я помню нежное дыхание этой женщины и сладкий запах, который от нее исходил. Затем Белая Мышь подозвала Ханса (все это время готтентот сердито поглядывал в нашу сторону, сгорая от любопытства) и подвела нас поближе к утесу, который у подножия становился пологим из-за обломков, намытых потоком еще в незапамятные времена или, возможно, упавших сверху. Мы подошли к каким-то кустам, посреди которых лежал довольно крупный валун. Тут она остановилась и прошептала:

— Под этим камнем находится вход в расщелину. Присмотрись, о господин, гребень скалы на много футов нависает над ее верхушкой, так что подняться и спуститься невозможно; даже для веревок арабов здесь слишком высоко. Я говорила тебе о туннеле, или водном пути, который большей частью тянется под землей, но порой выходит на поверхность. Достигнув крутого утеса с нависшей над ним каменной губой, туннель сей проникает в твердую неприступную скалу. В том месте я спрятала две лампы, которые зажгу от палочек для добывания огня, твой слуга дал их мне. Одна лампа останется внизу и будет указывать вам обратный путь, а другую я возьму с собой. Вы последуете за мною и не споткнетесь. Все ли тебе понятно, господин?

— Вполне. Вот только я хотел бы знать: что будет, когда мы выберемся из туннеля?

— Как я уже сказала, господин, туннель закрыт подвижной плитой, которая внешне ничем не отличается от всех прочих во дворе дома Кенеки. Там есть секрет, я знаю его и открою вход в туннель, как только спрячу лампу. Мы прокрадемся во двор. Я почти уверена, что Кенеку держат на веранде привязанным к опорному столбу, со спутанными за спиной руками. Однако он может оказаться также и в доме, вот тогда справиться нам будет сложнее.

— Намного сложнее! — Я не смог сдержать тяжкий вздох.

— Надеюсь, — продолжала Белая Мышь, не обращая на мои слова никакого внимания, — что стражники будут спать или мертвецки напьются, если найдут вино белых людей. Кенека держит его в доме, а местные жители его очень любят, хоть вера им этого и не позволяет. А может, Кенека догадался сам попросить у своих тюремщиков немного выпить и сказал им, где лежит бутылка. Тогда я без труда освобожу его от пут, он подберется к входу в туннель, спустится и сможет бежать.

— Но ведь вполне может оказаться, что охранники абсолютно трезвые и бодрствуют. Что тогда?

— Тогда ты и твой слуга возьмете их на себя. Не мне тебе рассказывать, как это делается, — ответила она холодно. — К пленнику не приставят много стражников, бо́льшая часть несет караул за воротами, ведь они опасаются нападения со стороны поселения. Теперь ты все знаешь, пора начинать.

И мы начали действовать. Первой пошла Белая Мышь; она обогнула валун, расшатала какие-то камни, открыв отверстие, и скользнула туда, а мы спустились следом. Ханс протиснулся вперед меня. Некоторое время мы ползли вверх по склону утеса в полной темноте. Потом, как и обещала женщина, над нашей головой то и дело начал открываться небосвод: время от времени расселина разверзалась, и свет рассеивал тьму.

Минут через десять Белая Мышь остановилась и прошептала:

— Тут начинается туннель. Отдохнем немного, ибо взбираться будет нелегко.

Я с радостью согласился. Вдруг рядом чиркнула спичка. Наша спутница нашла лампу — глиняный сосуд с пальмовым маслом, такими частенько пользуются арабы. После долгого пребывания в темноте вспыхнувший свет буквально ослепил нас. Когда глаза немного привыкли, я увидел туннель, уходящий почти отвесно вверх. Тот самый проход, что пронзал каменную губу скалы, нависающую над ущельем. Сооружение сие наверняка было делом рук человеческих, кого-то, кто жил здесь много лет назад. Это вполне могло оказаться, например, заброшенной шахтой древних рудокопов. В Африке они попадаются довольно часто, особенно много их я встречал на плато Матабеле в Южной Родезии.

Тут, словно бы в подтверждение своей догадки, я заметил на стенах поблескивающие пятнышки какой-то руды; впрочем, я мог и ошибаться. Вверх убегала своеобразная лестница, с площадками через равные промежутки и вырубленными в скале «ступеньками» — выемками для рук и ног. Веревка, закрепленная где-то вверху, показалась мне совсем гнилой: еще бы, ведь она провисела здесь довольно долго. Сердце мое ушло в пятки, и я всей душой пожелал оказаться сейчас где-нибудь в другом месте, подальше от этой дыры, но старался не подавать виду, что боюсь. В любом случае обратного пути не было, поэтому я оставил свои опасения при себе. Ханс у меня за спиной то ли молился, то ли чертыхался.

— Вперед, и ничего не бойтесь! — прошептала наша провожатая. — Смотрите, за что я держусь, куда ступаю, и в точности повторяйте за мной. Ниши не рухнут под вашими ногами, а веревка крепче, чем кажется на первый взгляд.

Затем Белая Мышь зажгла вторую лампу и прикрепила ее себе на спину, предварительно поставив светильник в корзину, чтобы не обжечься. Указывая нам путь, она взобралась на каменную стену. Женщина передвигалась по стене необычайно проворно, вполне оправдывая свое имя.

Мы еле поспевали за ней, хватаясь правой рукой за хлипкую на вид веревку, скрученную, вероятно, из шкуры буйвола, а левой рукой и ногами цепляясь за выступы. Подъем представлялся мне самой жуткой частью нашего предприятия, однако Белая Мышь оказалась права: веревка была куда прочнее, чем выглядела, в чем мы с Хансом вскоре и убедились на собственном опыте.

Страшнее всего было смотреть на горящую лампу, оставшуюся внизу: сразу становилось ясно, как долго придется падать, если кто-то из нас вдруг сорвется. Я дважды глянул вниз и не на шутку перепугался. Да еще вдобавок ремень винчестера, закинутый за спину, натирал мне плечо, а затвор больно давил на позвоночник. Уж как я жалел, что не последовал примеру Ханса, который решил обойтись без винтовки.

Добравшись до первой лестничной площадки, мы остановились передохнуть. Внимательно взглянув на меня, готтентот, видимо по тревожному выражению лица, угадал мои мысли и воспользовался случаем прочесть маленькую проповедь.

— Выручать людей из беды — дурная привычка, — начал он, утирая пот со лба тыльной стороной ладони, — надеюсь, в будущем баас от нее избавится. Теперь баас и сам видит, что происходит с теми, кто совершает подобную глупость. Даже ради своего родного отца я не полез бы в эту дыру, тем паче что я никогда его и не знал.

Я промолчал, в душе соглашаясь с Хансом.

— Однако, баас, — добавил он весело, — если это и впрямь заброшенная шахта, то бедным рудокопам было куда тяжелее взбираться сюда, сгибаясь под тяжестью мешков с рудой, особенно если они не были добрыми христианами вроде нас с вами и не питали надежду, сорвавшись в пропасть, попасть в рай. Человеку, который переходит реку вброд, баас, приятно вспомнить тех, кто утонул на глубине.

Верите ли, слова Ханса меня рассмешили, и я не смог сдержать улыбку. Тем более я знал, что цинизм этого славного малого был напускной, и не опасался, что готтентот может таким образом накликать беду.

Вскоре мы снова двинулись вперед, цепляясь за углубления, и все по той же сомнительного вида веревке благополучно достигли очередной лестничной площадки. Белая Мышь велела нам немного подождать.

Пообещав быстро вернуться, она одним махом взобралась на третью площадку, что-то там посмотрела, а затем проделала некий удивительный трюк, не привычный нашему глазу.

Странно было видеть, как эта женщина возвращается. Развернувшись и крепко держась за веревку, Белая Мышь спускалась, перебирая руками, и при этом лишь изредка искала ногой опору в нишах, а чаще просто висела в пустом пространстве над каменистым дном. (Вскоре мы и сами убедились, что таким образом можно довольно быстро добраться до нужной точки или ближайшего каменного выступа.) Я невольно залюбовался нашей проводницей. Лампа, висевшая у нее за спиной, освещала тонкую изящную фигурку. В окружающем мраке она скорее напоминала не женщину, а летящего ангела. Миг — и Белая Мышь уже стояла подле нас.

— Господин, — сказала она, переведя дух, — я проверила, можно ли подцепить камень, закрывающий проход, и у меня получилось. Мы толкнем этот камень, покрытый, как и весь двор, известкой, и он немного повернется наружу на железном пруте, оставив достаточно места, чтобы человек мог влезть во двор по маленькой лестнице, которая отходит от площадки. Только будь осторожен, не прикасайся к камню, когда окажешься во дворе. Достаточно лишь дотронуться до него пальцем, как проход закроется и отрежет путь к отступлению.

— Он не открывается снаружи? — спросил я тревожно.

— Нет, господин, объяснить, как все устроено, я могу только на месте, но тогда у меня не будет ни времени, ни возможности. Однако опасаться нечего, я воткну клин, и, если только его не вытащить специально, проход не закроется. Но довольно вопросов, у нас мало времени, — сказала она, не дав мне и рта раскрыть. — Разве я не обещала тебе, что все будет хорошо? Следуй за мной и ничего не бойся.

Затем, желая положить конец дальнейшим разговорам, Белая Мышь подошла к краю лестничной площадки и принялась взбираться. Мы с Хансом по-прежнему следовали за ней. Восхождение совсем не запечатлелось в моей памяти, я думал только о том, что ждет нас там, наверху. К тому времени я уже свыкся с ремеслом верхолаза и значительно больше доверял веревке, видя, как эта женщина смело виснет на ней. Наконец мы благополучно добрались до третьей площадки; она располагалась в двухстах футах над тем местом, куда туннель выныривал из расщелины, которая то погружалась во тьму, то опять выходила на поверхность.

Глава 5

СПАСЕНИЕ
Едва мы успели перевести дух, как Белая Мышь уже сняла со спины лампу и осветила деревянную лестницу с перекладинами, похожими на ступеньки. Она простиралась от площадки к некоему подобию крыши, которое в действительности было низом сдвигающегося камня.

— Осмотритесь хорошенько, — велела наша проводница. — Видите, лестничная площадка подходит не под самый камень, но находится чуть правее. Благодаря этому я могу оставить тут горящую лампу, она поможет вам при спуске, а из-за корзины свет не увидят во внутреннем дворе.

Женщина подкрепляла слова действиями. Я заметил, как высоко крепится веревка к крючковатому выступу в скале на краю платформы; и что мне совсем не понравилось, веревка там оказалась донельзя истрепанной, хотя и была скручена вместе с травой и кусками ткани.

Мы погрузились в полумрак, и, признаться, это удивительно гармонировало с моим настроением.

— Что же дальше, Белая Мышь? — спросил я.

— Я поднимусь по лестнице и отодвину камень, проберусь во двор и подкрадусь к веранде, где наверняка лежит связанный Кенека. Надеюсь, я смогу развязать путы, не разбудив его спящих или пьяных стражей. Вы с Хансом последуете за мной, встанете по обе стороны прохода с оружием наготове и убьете любого, кто помешает пленнику бежать.

Мое терпение лопнуло.

— Интересно, с какой стати? За что я должен убить людей, с которыми даже не ссорился, и рисковать жизнью ради спасения какого-то Кенеки?

— Но ты ведь за этим и пришел сюда, господин, — ответила она невозмутимо. — Это во-первых. А во-вторых, один только Кенека может проводить тебя к священному озеру, где обитает Тень богини, против которой он в юности согрешил.

Я припомнил историю Кенеки о загадочной женщине, живущей на острове посреди озера, которую он чем-то оскорбил. И ответил:

— Как же, как же, слышал я от него эту сказку, но вот только ни капельки в нее не поверил.

— Ты правильно поступил, усомнившись в рассказе Кенеки, господин. Знай же, что однажды, очарованный нашей богиней, он впал в искушение и совершил против нее настоящее святотатство.

Я обратил внимание, что Белая Мышь сказала «нашей», но в тот момент предпочел не задавать ей лишних вопросов.

— В своем милосердии, — продолжала она, — богиня оставила ему жизнь, но Кенека все-таки поплатился за свое преступление, ибо, изгнанный из родного племени, был вынужден жить вдали от родной земли. Теперь же настало время, когда он должен вернуться и искупить свои злодеяния. Судьба ждет его не в этом месте, господин.

— Баас, — встрял Ханс, — незачем попусту говорить с Белой Мышью. Она лишь затуманит нам разум всякими глупостями и опутает своей паутиной. Ей — или тому, кто послал ее, — надо, чтобы мы спасли Кенеку, и мы уже пообещали, что постараемся это сделать. Теперь выбор за нами: сдержать свое слово или нарушить его и вернуться обратно, нырнув в эту нору. По мне, так последнее гораздо лучше. В самом деле, баас, я думаю, что пора нам…

Тут Белая Мышь бросила на готтентота такой пронзительный взгляд, что бедняга мигом умолк и принялся обмахиваться шляпой.

— Чей совет примет Макумазан? — осведомилась она холодно.

— Вперед! — ответил я, кивнув на лестницу. — Мы пойдем за тобой!

Женщина тут же устремилась вверх. Ханс следовал за нею по пятам, снова опередив меня. Взбираться по лестнице в потемках было крайне неприятно.

Вскоре у меня над головой что-то сдвинулось. Пахнуло свежестью, облака как раз заслонили луну, и на небе сияли звезды. Взглянув на одну из них, я успокоился, сам не знаю почему.

Когда я наконец добрался до вершины лестницы, Белая Мышь пропала, а Ханс уже забрался во двор. Он подал мне руку и помог вылезти на поверхность. Все кругом тонуло в безмолвии, из-за облачности виднелись лишь темные очертания дома и веранды, которую я отлично помнил. Вскоре со стороны веранды послышалась легкая возня. Я взял ружье на изготовку, а Ханс стоял с другой стороны, сжимая в руке револьвер.

Приблизительно через минуту, которая показалась нам целым часом, краешек луны выглянул из-за облаков, и, к моему ужасу, ее серебристый свет мгновенно, как бывает только в Африке, залил пространство. Все было видно как на ладони. Я разглядел внушительный силуэт Кенеки: обремененный путами, он с трудом спускался со ступенек веранды, опираясь, как на трость, на плечо хрупкой девушки. На его руках и ногах по-прежнему еще висели обрывки веревок, а Белая Мышь держала наготове кинжал. В тени веранды я различил две мужские фигуры, а третий стражник, видимо, спал.

Оказавшись во дворе, Кенека грузно рухнул на четвереньки, но быстро поднялся и бросился к нам. Те двое на веранде встрепенулись, в тот же миг я заметил и третьего. Белая Мышь сбросила темный плащ и осталась вся в белом; в лунном сиянии она сильно смахивала на привидение. Возможно, именно такого эффекта женщина и добивалась. Что ж, это ей удалось. Двое стражей в ужасе взвыли, выкрикивая что-то о злых духах-афритах. Третий оказался смелее или же просто разгадал уловку. Стражник бросился на Белую Мышь; блеснул нож, и он упал, крича от страха и боли. Двое его товарищей исчезли: трусливо скрылись в доме, откуда доносились их крики. Кенека уже поравнялся с нами, а за спиной у него мелькал женский силуэт.

— Скорее в шахту, в шахту! — воскликнула Белая Мышь. — Спаси его, господин!

Мы бросились обратно, и Кенека с горем пополам спустился вниз.

Тут поднялся страшный гвалт. Стражники, несшие вахту снаружи, всей толпой ввалились через ворота во двор; понять, сколько их там, не представлялось возможным.

Ханс забрал мое ружье и подтолкнул меня к отверстию шахты. Мой храбрый слуга в этот раз не пожелал идти первым. Я кубарем скатился вниз, призывая Ханса тоже спуститься. Он выказал такую прыть, что чуть ли не рухнул мне на голову.

— А где Белая Мышь? — вскричал я.

— Не знаю, баас. Видать, толкует с теми ребятами.

— Прочь с дороги! — возопил я. — Мы ее не бросим! Они убьют ее!

Я влез мимо него по лестнице и выглянул наружу.

Белая Мышь неистово бранила набежавших арабов, размахивая во все стороны кинжалом, а те съежились в страхе, содрогаясь от ее проклятий. Продолжая неистовствовать, женщина медленно пятилась к отверстию шахты, а затем бросилась навстречу стражам ворот. Думаю, она хотела задержать их, чтобы мы успели спуститься по лестнице. В этот миг толпа как будто очнулась.

— Это же Белая Мышь, а вовсе никакое не привидение! — закричал один.

Другой воззвал к Аллаху.

— Убьем иноземную колдунью, это она наслала на нас болезнь и похитила нашего звездочета! — закричал третий.

Стражники наступали, ощетинившись копьями; другого оружия, судя по всему, при них не было.

— Дай мне ружье, — велел я Хансу, позабыв в суматохе, что у меня в кармане есть пистолет. Я намеревался стрелять в них с верхней ступеньки лестницы до тех пор, пока Белая Мышь не присоединится к нам.

— Сейчас, баас, — отозвался Ханс и принялся взбираться ко мне с ружьем.

Он продвигался медленно, тяжелая ноша затрудняла движения. Я наклонился, пытаясь дотянуться до оружия, но краем глаза по-прежнему видел, что происходит во дворе.

Как раз когда я коснулся ствола винчестера, Белая Мышь метнула кинжал в одного из преследователей и побежала к спасительному проходу вместе с толпой, следующей за ней по пятам. Кто-то поймал беглянку, но она выскользнула из цепкой хватки и увернулась от другого стража, едва не схватившего ее за одежды, и добралась до камня, который возвышался над мощеным покрытием двора на каких-то три фута.

У меня мелькнула догадка. Вовсе не пути к отступлению искала эта отважная женщина — она хотела опустить каменную плиту и избавить нас от погони. Я похолодел от ужаса, ведь теперь Белая Мышь останется врагам на растерзание.

Слишком поздно: не успел я это сообразить, как она уже навалилась всем своим телом на камень, должно быть отбросив опору ногой. Плита качнулась вниз, и я машинально пригнулся, как раз вовремя, не то бы мне размозжило голову, а так досталось только верхушке моей шляпы. Послышался лязг, и мы оказались в темноте.

— Ханс! — закричал я. — Принеси лампу и помоги мне поднять этот камень!

Готтентот повиновался, хотя ему пришлось вернуться на лестничную площадку, а это заняло какое-то время. Затем, стоя бок о бок на лестнице, мы уперлись в камень, однако ни на волосок его не сдвинули. Там имелось нечто наподобие засова, но сколько мы ни бились над ним, успеха так и не достигли. Похоже, мы просто не знали секрета механизма, если, конечно, таковой имелся. Тут я вспомнил о Кенеке, который все это время оставался внизу, и послал к нему Ханса — разузнать, как быть. Тот вскоре вернулся и сообщил, что если камень закрыл проход, то поднять его теперь можно только снаружи, да и то Кенека в этом не уверен.

Вне себя от ярости, я вмиг спустился с лестницы и нашел Кенеку, с ошеломленным видом сидевшего на площадке.

Я принялся бранить Кенеку, заставляя немедленно поднять камень, говоря, что он наверняка знает секрет и должен помочь нам ради женщины, которая спасла его. Кенека слушал меня с каким-то унылым спокойствием.

— Господин, ты просишь о невозможном, — наконец ответил он. — Уверяю тебя, я бы помог Белой Мыши, если бы она нуждалась во мне и если бы это было в моих силах. Однако устройство тут очень хрупкое, и оно, скорее всего, сломалось, когда камень закрыл проход. Даже если нам и удастся поднять его, женщины уже наверняка нет в живых (коли смерть властна над нею), и, без сомнения, эти сатанинские отродья поджидают сейчас снаружи, надеясь расправиться также и с нами.

Мне это показалось неубедительным, и, грозя застрелить Кенеку в случае неповиновения, я потащил его наверх. Он с неохотой подчинился. Сказать по правде, в тот момент я с легкостью мог бы выполнить свою угрозу, ибо был невероятно зол и напуган происходящим и винил во всем лишь его одного, пусть и не совсем справедливо.

На месте Кенека кое-что объяснил мне относительно устройства замка (признаться, эти технические подробности я уже позабыл), мы толкнули камень со всей силы, так что деревянная лестница под нами заскрипела, но, увы, все было тщетно. Очевидно, каменную плиту сверху заклинило или же сломался поддерживающий ее штырь. Я этого точно не знаю, да и какая теперь разница.

«Все кончено, — подумал я, — мы более не в силах что-либо предпринять. Несчастная женщина, что с нею теперь станется?»

Я чуть не плача вернулся на лестничную площадку и присел отдохнуть. Ханс, судя по всему, тоже огорчился, ибо, против обыкновения, не отпускал своих дерзких колкостей.

— Баас, — заговорил готтентот, — худо бы нам пришлось, если бы мы смогли выбраться из этой дыры: нас бы тут же застрелили. Мне кажется, баас, Белая Мышь с самого начала задумала принести себя в жертву. Ей было важно спасти вон его, — последовал кивок в сторону Кенеки, который сидел напротив, задумчивый и безучастный, — или же выполнить свою миссию, и она справилась с этим. Не исключено, баас, что эта женщина и вправду бессмертна, как, похоже, думает наш приятель.

Я рассудил, что Ханс, пожалуй, прав: Белая Мышь и впрямь всегда говорила лишь о спасении нас троих, а о своем собственном ни разу даже не заикнулась; но эта женщина так уклончиво и туманно выражалась, что я тогда не обратил на это внимания. Не все ли равно, позволила она себя убить или просто знала, что умрет: результат-то оказался один и тот же. Хотя, вполне возможно, тут было и что-то еще, не доступное моему пониманию.

— Баас, — продолжал Ханс, — здесь вполне подходящее место для могилы, но я не желаю, чтобы меня в ней похоронили. К тому же масло в этих арабских лампах не будет гореть вечно. Это тебе не кувшин с неубывающим маслом, который пророк Илия даровал бедной вдове. Помните, ваш преподобный отец рассказывал нам эту историю? Не лучше ли нам продолжить путь, баас?

— Ты прав. А как быть с Кенекой? Видать, плохи его дела.

— О, баас, пойдет он с нами или нет, мне все равно. Я повешу корзину с лампой на спину, по примеру Белой Мыши, и двинусь первым, а вы следуйте за мной. Кенека же пусть отправляется обратно, когда ему вздумается, или останется здесь и покается в своих грехах.

Все это время Ханс говорил на голландском языке.

— Хотя нет, я передумал, — добавил готтентот, немного поразмыслив. — Пусть Кенека идет первым. Он такой тяжелый, еще, не дай бог, рухнет нам на голову. Уж лучше мы сами в случае чего упадем на него.

Озадаченный поведением Кенеки, я решил с ним поговорить, а Ханс тем временем возился с корзиной, поправляя лампу таким образом, чтобы та светила прямо на бывшего узника. Сейчас лицо спасенного от казни казалось совсем другим. Когда я расспрашивал его о штыре в камне, он выглядел ошеломленным и до крайности изможденным, теперь же явно ожил, и вид у него был одухотворенный, как у человека, погруженного в молитву. Большие круглые глаза устремились вверх, словно наблюдали видения, а губы шевелились, беззвучно произнося слова, и временами замирали, как будто выслушивая ответ.

— Да будет мне позволено осведомиться, чем это ты занят, друг Кенека? — изумленно уставившись на него, преувеличенно вежливо спросил я по-арабски.

Он вздрогнул, и на лицо его будто бы легла тень.

— Господин, я воздавал Небесам хвалу за свое спасение.

— Это ты поторопился, мы еще в опасности, — ответил я и добавил с горечью: — А ты поблагодарил своих богов за великий подвиг той, что сама не спаслась, самоотверженной женщины по имени Белая Мышь?

— Откуда ты знаешь, что она не спаслась?

— Ты сам говорил, что этой женщине суждено умереть, если она смертна, а в этом сомневаться не приходится.

— Да, говорил, но теперь я вспоминаю ее слова. Хотя, разумеется, за нее мог говорить дух.

— Послушай! — воскликнул я раздраженно. — Скажи честно, кем приходилась тебе Белая Мышь: женой или, может, дочерью?

— Ни той ни другой, господин, — ответил Кенека; при этом его била мелкая дрожь.

— Тогда немедленно объясни, кто она такая? Или что такое? Говори правду, а не то я прикончу тебя.

— Господин, она посланница с моей родной земли. Однажды Белая Мышь явилась ко мне и велела возвращаться обратно. Вот почему арабы так возненавидели меня: им казалось, что через нее я получаю свою волшебную силу и насылаю на них зло.

— А как все обстояло на самом деле?

— Баас, — перебил меня Ханс, — полно болтать, масло уже на исходе, а у меня только две свечи. Не так уж приятно будет остаться в этой норе впотьмах.

— Твоя правда, — кивнул я.

И предложил Кенеке идти первым: ведь он знал дорогу. Ханс следовал за ним, а я замыкал цепочку.

— Мои руки сильно затекли, господин, но идти я смогу, — объявил Кенека и двинулся вперед с поразительной резвостью.

Вмиг оказавшись у края шахты, он начал стремительно спускаться, быстро перебирая руками и, казалось, лишь изредка касаясь ногами углублений в стене. Мне недолго пришлось наблюдать за ним, ибо вскоре Кенека скрылся из виду, и лишь подергивания веревки говорили, что он здесь.

— А он не сорвется, баас? — с сомнением спросил Ханс. — Эта скотина весит немало.

— Помолчи, очень тебя прошу. Белая Мышь обещала, что мы выберемся отсюда целыми и невредимыми, а я все больше склонен ей верить. Так что начнем, благословясь.

Готтентот повиновался, а я последовал за ним.

Не стану описывать подробности этого ужасного спуска. Мы с Хансом достигли второй площадки и решили передохнуть. К несчастью, я опрометчиво посмотрел вниз и заметил вдалеке огонек лампы, которую мы оставили горящей на самом дне. Едва только я представил, что могу сорваться вниз, как голова моя моментально закружилась. Силы покинули меня, одна нога при этом соскочила с уступа, и я повис всей тяжестью тела на одних лишь руках. Я был уверен, что упаду, но тут заговорил мой внутренний голос: «Учти, если ты упадешь, то и Ханс тоже погибнет».

В голове сразу прояснилось, я овладел собой и, скользнув вниз по веревке, нащупал левой ногой другую нишу. Спуск оказался страшнее подъема, то ли из-за усталости, то ли, достигнув цели, я полностью сосредоточился на собственной безопасности, что и породило страхи. Кто знает, в чем была причина, но только мурашки по спине забегали гораздо сильнее, да и дурнота подступала к горлу значительно чаще, чем при подъеме.

Вскоре, благодарение Господу, это испытание осталось позади, и мы достигли покатой дороги или водостока, — в общем, что бы это там ни было, мы оказались под открытым небом. И при свете почти погасших светильников ринулись вниз, ноги как будто сами несли нас. Выбравшись из норы, мы попали в заросли кустов, закрывавшие вход в лаз.

Я присел, весь дрожа, как желе на тарелке, и обливаясь по́том. Снаружи немилосердно пекло. Ханс лучше моего переносил жару, но и ему было невмоготу. Он достал холодный чай, который мы припрятали вместе с остальными припасами и одеждой, и протянул мне. И представьте, в тот момент эта гадость показалась мне сладчайшим нектаром. Я вернул фляжку Хансу, хотя с удовольствием выпил бы все до дна.

Когда он сделал несколько глотков, я вспомнил про Кенеку, который тоже, должно быть, умирал от жажды, и остановил готтентота. Но куда же подевался Кенека? Его нигде не было. Ханс решил, что спасенный, должно быть, спрятался в каком-нибудь укромном уголке. У меня не было сил спорить или строить догадки, и я промолчал.

Мы допили холодный чай и под конец еще сделали по глотку бренди на брата, тщательно отмерив напиток в чашечку. Я не решился доверить Хансу флягу, к которой эта самая чашечка была прикручена. Побоялся, что, не в силах преодолеть искушение, готтентот осушит ее до последней капли.

Освежившись и вознеся в душе благодарность за благополучное завершение ужасного подъема, я положил погасшие лампы в корзину Белой Мыши: вдруг они еще пригодятся (а может, захотел оставить их на память о несчастной женщине). Не сговариваясь, мы пошли по широкому дну водостока, держа путь обратно к лагерю. У ручья мы вдоволь напились воды, умылись и охладили израненные на скалах ноги.

Вдруг я услышал какой-то звук, обогнул камень и увидел — кого бы вы думали? — нашего Кенеку. Преклонив колени на камне, он молился и громко стонал. Наверное, поранился во время стремительного спуска, или оплакивал гибель Белой Мыши, или переживал, что больше никогда не увидит своих жен, с которыми его разлучили. Хотя последнее представлялось мне маловероятным: сомнительно, чтобы у этого типа вообще когда-либо были жены и дети. Я, во всяком случае, ни разу не видел их около дома, где Кенека жил как отшельник; да и вездесущий Ханс тоже ничего подобного не обнаружил.

Так или иначе, не желая шпионить за человеком, когда тот опечален, я кашлянул. Кенека поднялся и подошел ко мне.

— Ты опередил нас, — заметил я.

— Да, господин, я ждал вас. Легко спускаться, когда знаешь дорогу.

— Это верно. А вот для нас спуск оказался тяжелым и опасным, как и для Белой Мыши. — (При этих словах Кенека вздрогнул и опустил голову.) — И что ты намерен теперь делать?

— То же, что и раньше, господин. Проводить тебя к моему народу дабанда, живущему вблизи священного озера Моун. Думаю, нам следует уходить отсюда как можно скорее, господин. Мои враги, арабы, узнав о побеге, мигом примчатся к твоему лагерю, чтобы напасть на нас.

— Ты прав, Кенека. Тогда веди нас, и не будем терять ни минуты.

И мы побрели вверх по мрачному ущелью. Сказать по правде, я был не в духе и меня просто распирало от гнева. Наконец мое терпение лопнуло.

— Кенека… — произнес я. Он шел рядом со мной, а Ханс чуть впереди, выбирая в темноте дорогу и оставаясь начеку, чтобы на нас не напали. — Я и мой слуга много всего пережили по твоей милости. Нынче ночью мы рисковали жизнью, спасая тебя, равно как и та, кого больше с нами нет. Теперь же ты заявил, что на нас из-за тебя могут напасть твои враги.Пожалуй, будет лучше, если я возмещу тебе все, в том числе и деньги, которые выручу за слоновую кость. Тогда ты пойдешь своей дорогой и оставишь меня в покое.

— Но это невозможно! — яростно вскричал Кенека. — Господин, как ты не понимаешь! Мы связаны друг с другом до тех пор, пока не произойдет то, чему суждено свершиться. Так предначертано звездами, и нас связала сама судьба. Ты считаешь меня неблагодарным, но это неправда. Мое сердце преисполнено благодарности к тебе, и отныне я твой раб. Умоляю, больше ни о чем не спрашивай, ибо, если я расскажу правду, ты все равно не поверишь.

— Я уже довольно наслушался от тебя всякого вздора, так что и впрямь более ничему не поверю, — резко ответил я. — А потому держи свои истории и обещания при себе. Прямо сейчас, во всяком случае, я не могу тебя бросить, а то эти негодяи-арабы перережут тебе глотку.

— И тебе тоже, господин. Вместе мы сможем противостоять им, а поодиночке они убьют тебя, меня, твоего слугу, да и носильщиков тоже.

Дальше мы двигались молча и без происшествий, не считая того, что нам попался лев. Мы встретили хищника в густых зарослях у самого входа в ущелье, вернее, это он нас там встретил и настойчиво шел следом. Наверное, зверь был страшно голоден. Изредка он рычал, но по большей части держался от нас шагах в тридцати-сорока, скрываясь в густой траве или за кустами. Дважды лев выглядывал из-за колючих деревьев, как бы подстерегая нас. Я хотел подстрелить его, но Ханс упрашивал меня поостеречься, потому что шум мог привлечь арабов, которые, возможно, нас разыскивали. Поэтому мы, избегая скоплений деревьев, несколько раз сделали крюк.

Наконец льву это надоело. Он в третий раз прокрался вперед, и в свете заходящей луны я увидел, как хищник расположился на тропе шагах в пяти впереди нас. Обойти его не было никакой возможности, рельеф местности не позволял, разве что по очень широкой дуге.

Теперь я был готов принять вызов этого дикого голодного зверя, но Ханс продолжал противиться выстрелам. Он заметил с издевкой, что раз уж Человек-сова, как он прозвал Кенеку, такой великий колдун, то пусть поднатужится и прогонит льва.

Кенека уныло шагал вперед, быстро, насколько позволяли ему все еще затекшие ноги. Он, казалось, почти не обращал внимания на льва, но встрепенулся, услышав слова готтентота.

— Да, я могу прогнать этого зверя, если вы боитесь его. Только оставайся здесь, господин, пока я не позову тебя.

Затем — безоружный, не захватив даже палку — Кенека невозмутимо направился туда, где на камне между берегом ручья и небольшим утесом возлежал большой лев с несколько потрепанной гривой. Я с удивлением наблюдал за ним, держа ружье наготове, уверенный, что если не попаду с первого выстрела (сие представлялось маловероятным, ибо обзор был прекрасный), то Кенеке придет конец. Может, безумец все-таки вернется? Однако он поплелся дальше и вскоре подошел ко льву так близко, что совсем заслонил его своим телом.

Затем раздался рев, который перешел в вой раненого зверя. В следующий миг я увидел фигуру Кенеки, которая четко вырисовывалась на фоне безоблачного неба. Он стоял на камне, где до этого лежал лев, и жестами подзывал нас к себе. Мы с опаской подошли. Кенека сидел на камне, давая отдых ногам; казалось, этот странный человек опять погрузился в свои грезы.

— Лев ушел, — сказал он просто. — Вернее, львы, их было двое. Они больше вас не потревожат. Идемте дальше. Я пойду первым.

— А он действительно неплохой колдун, баас, — по-голландски размышлял вслух Ханс, когда мы продолжили путь. — Хотя, — добавил он, — возможно, эти львы — его приятели, которых он имеет обыкновение то подзывать поближе, то отсылать прочь.

— Что за чушь, — проворчал я. — Зверь убежал, только и всего. Простое совпадение.

— Возможно, баас, однако, если бы мы подошли ко льву безоружные, он навряд ли стал убегать. Вам ли не знать, что если хищник идет за людьми так долго, значит он не ел несколько дней. Кенеку следовало бы называть Даниилом, как того парня, который запросто переночевал в львином рву.

Я не стал с ним спорить — слишком утомили меня эти разговоры. Вскоре мы приковыляли к лагерю, который оставили совсем недавно, однако казалось, что с тех пор миновало много дней. Том и Джерри, выполнив мое распоряжение, ушли вперед с носильщиками: судя по лагерному костру, было сие немногим более часа назад. Нам ничего не оставалось, как следовать за ними по широкой тропе, легко различимой даже в слабом свете луны.

Мы все время шагали в гору, что делало наш подъем сложным и монотонным. Наконец наступил рассвет, принеся с собой зной, который к полудню лишь усилился. В ярком солнечном свете я отчетливо увидел впереди, примерно в полумиле от нас, меж скал, над бассейном почти полностью пересохшей реки, лагерь, который, как и было условлено, разбили наши носильщики. А затем, оглянувшись, не менее ясно узрел, как в двух милях позади взбираются на склон, идя по нашим следам, десятка два арабов в белых одеяниях.

— Мы в ловушке! — воскликнул я. — Скорее, Ханс, нельзя терять ни минуты!

Глава 6

ДРУЗЬЯ КЕНЕКИ
Ничто в целом свете не способно так взбодрить утомленного человека, как вид врагов, жаждущих крови и преследующих его по пятам. Вот и я в тот момент внезапно ощутил прилив сил и в кратчайшие сроки преодолел полмили, отделяющие нас от лагеря. Мои спутники не отставали, и, можно сказать, мы бежали ноздря в ноздрю.

На месте я с удовольствием обнаружил, что Том и Джерри правильно оценили ситуацию. Носильщики по их распоряжению уже выкладывали стену из камней и рубили терновник, собирали вместе колючие ветви, чтобы образовать своеобразную ограду, называемую бома. Кроме того, эти замечательные ребята приготовили для нас на костре завтрак и сварили кофе.

Отдав необходимые распоряжения, каковых оказалось немного, я набросился на завтрак, утоляя зверский голод. Кофе и еда подбодрили меня, и я сразу почувствовал себя другим человеком. Затем мы вчетвером — я, Ханс, Том и Джерри — устроили совет. Кенеку я не нашел; поев немного вяленого мяса, он куда-то пропал, очевидно решил помочь с возведением ограды. Необходимо было обсудить отчаянное положение, в котором мы оказались.

Сейчас между нами и арабами, медленно продвигавшимися вперед, оставалось около полумили. Надев очки, я разглядел, что их гораздо больше, чем я думал раньше, причем добрая половина так или иначе вооружена. Я осмотрелся и решил, что мы удачно расположились для обороны. Наш лагерь стоял на усеянном валунами одиноком холмике с округлой вершиной. Справа у его подножия был широкий водоем, о котором я уже упоминал.

Русло реки опоясывало позади почти половину холма. Вернее, это было болото, которое прорезала река, становясь полноводной. В болоте оказалось столько липкой жижи, что пройти по нему практически не представлялось возможным. Слева от нас, однако, был сухой влей[412] — затопляемая низина, заросшая высокой травой и терновником. К этой привычной для туземцев тропе теперь держали путь и мы. Впереди расстилался вельд, через который мы пришли. Он не давал совершенно никакого укрытия, ибо трава сгорела на солнце, обнажая почву. Арабы могли подойти к нам только с этой стороны, да еще слева — по густой траве и скрываясь за деревьями.

И все бы ничего, если бы не одно «но». Располагая десятком стрелков, мы бы с легкостью отразили атаку. Однако нас было всего четверо; что же касается Кенеки, то я не знал, способен ли он нам помочь. На носильщиков тоже рассчитывать не приходилось: большинство из них были совершенно безоружны. Если арабы возьмутся за дело всерьез, то наша песенка спета. Оставалось лишь положиться на судьбу и храбро принять бой.

Мы приготовили все шесть моих винчестеров и открыли пару ящиков с боеприпасами, оставив про запас массивные охотничьи ружья и пару дробовиков, заряженных картечью. Я попросил Ханса разыскать Кенеку, чтобы отдать ему ружье и объяснить, что нужно делать. Готтентот отправился на поиски, но вскоре возвратился и сообщил, что Кенеки нигде нет: он вовсе не складывал стену и не рубил терновник, как мы предполагали.

— Баас, я думаю, что этот скунс сбежал или превратился в змею и уполз в тростник.

— Глупости! Куда он мог убежать? Я сам его поищу, пока арабы не пришли.

Я взобрался на холм и осмотрелся. Вскоре я услышал какие-то звуки и выглянул из-за валуна. Кенека стоял на небольшом каменном выступе, делая руками довольно причудливые пассы и словно бы общаясь шепотом с неким невидимым существом.

— Привет! — сказал я раздраженно. — Похоже, ты не в курсе, что твои друзья будут здесь с минуты на минуту. Может, поможешь нам от них отделаться? А чем это ты занят, позволь спросить?

— Потом узнаешь, господин, — ответил он спокойно. Взмахнул напоследок руками, кивнул, будто в знак согласия, и вскарабкался туда, где стоял я.

К остальным мы возвращались молча. Какой прок задавать вопросы человеку, который, скорее всего, повредился в рассудке. Во всяком случае, руки-ноги у Кенеки были на месте, да и стрелять он тоже умел; поэтому я дал ему ружье, патроны и приготовился к бою.

Когда арабы приблизились на четыреста ярдов, приключилась новая напасть. Носильщики наши испугались и захотели спастись бегством. Я велел Хансу сказать им, что пристрелю первого, кто сделает хотя бы шаг. Один туземец все же решил удрать; я нарочно выстрелил чуть в сторону, и пуля расплющилась о скалу прямо перед ним. От страха он упал и замер неподвижно, так что я даже засомневался, не угодил ли невзначай бедняге в голову. Остальные носильщики усвоили урок: одни сели на землю и стали молиться своим богам и идолам, другие призывали на помощь предков, но никто больше не делал попыток покинуть нас.

Услышав выстрел, арабы остановились. Они решили, что их атакуют, и принялись совещаться. Затем один из них вышел вперед, размахивая белым флагом из тюрбана, привязанного к копью. Я в свою очередь достал из кармана не первой свежести носовой платок. Когда парламентер был в двадцати ярдах от нашего укрытия, я остановил его, заподозрив, что это разведчик, и пошел навстречу вместе с Хансом. Верный слуга не хотел отпускать меня одного.

— Что нужно тебе и твоим людям? — прокричал я тому, в ком узнал судью Кенеки.

— Белый господин, отдай нам приговоренного к смерти колдуна Кенеку, которого ты похитил. Верни его живого или мертвого, и мы отпустим тебя и твоих людей с миром, ибо с вами у нас вражды нет. В противном случае мы убьем вас всех до одного.

— Это мы еще посмотрим, — ответил я смело. — Сперва верни мне женщину, что зовется Белая Мышь, тогда и потолкуем.

— Я не могу этого сделать, — сказал парламентер.

— Почему? Ты убил ее?

— Нет, клянусь Аллахом! — воскликнул он искренне. — Мы не убивали ее, хотя и желали этого. В суматохе Белая Мышь ускользнула от нас и пропала. Мы думаем, что она обернулась совой и вернулась к Сатане, своему господину.

— Неужели? А я думаю, ты лжешь. Теперь скажи, зачем тебе убивать Кенеку, если он сбежал и оставил вас в покое?

— Потому что чародей наслал на нас проклятие, — ответил разъяренный араб, — которое может снять только его кровь. Разве ты не слышал, как Кенека призвал на нас смертельную болезнь? Так вот, она уже расползлась повсюду, заражая людей. Разве он не убил нашего собрата, не заколдовал нас своими чарами, не поклялся две луны назад истребить всех, натравив на крааль врагов, если мы не отпустим его?

— Так, стало быть, он ваш пленник?

— Верно, белый господин. Кенека стал пленником с тех пор, как пришел к нам, хотя иногда его замечали за пределами крааля. Теперь мы знаем, как он попадал туда.

— Зачем же вы держали его в неволе?

— Защищая себя своей магией, он защищал и нас, а если Кенека сбежит, всех нас настигнет погибель. Итак, отвечай: отдашь ты нам его или нет?

Столь дерзкий тон заставил меня гордо выпрямить спину и выпалить не раздумывая:

— Нет, отправляйтесь ко всем чертям! По какому праву вы, жалкие полукровки, смеете нападать на меня, подданного ее величества королевы Англии, за то, что я приютил беглеца, которого вы хотите убить? И нечего мне тут рассказывать сказки о том, что Белая Мышь якобы превратилась в сову. Признавайся, что вы сделали с этой женщиной? Верни Белую Мышь, иначе я призову всех вас к ответу за ее гибель. О, ты думаешь, я слаб, раз со мною так мало людей? Так знай же: еще до захода солнца я, Макумазан, научу тебя уму-разуму — если, конечно, тебе вообще удастся выжить.

Он глядел на меня, напуганный столь смелым заявлением. Затем повернулся и, петляя — наверное, опасался пули, — побежал к своим людям. А я беззаботно, прогулочным шагом, отправился вверх по склону к нашему укрытию, желая показать, что нисколько их не боюсь.

— Баас, как всегда, просчитался, — заметил Ханс на обратном пути. — Почему баас не отдал им этого глазастого колдуна, от которого нам одни хлопоты?

— Потому что это бесчестно, Ханс, и тебе же самому было бы потом за меня стыдно.

— Верно, баас, я больше не заикнусь об этом. Но, баас, когда человеку собираются перерезать глотку, он не станет ломать голову, какие мысли копошились бы у него в голове, останься он цел. Что ж, теперь нас убьют, потому что с таким количеством арабов нам не справиться. Вскоре, баас, мы встретимся на том свете с вашим преподобным отцом, и я заверю его, что сделал все возможное, чтобы оттянуть наш визит подольше. Давайте побьемся об заклад! Ставлю свой табачный кисет из обезьяньей шкуры — кажется, он баасу приглянулся — против бутылки джина, которую мы купим, когда вернемся на побережье, что еще до захода солнца я пущу пулю в лоб этому дерзкому арабу, который посмел так с вами говорить.

Мы вернулись в укрытие, и я поведал Тому, Джерри и Кенеке о беседе с парламентером. Удалого Тома, по-видимому, не прельщала перспектива битвы, а Джерри лишь покачал головой и пожал плечами; после этого оба охотника уединились за скалой: чтобы помолиться и исповедаться друг другу в грехах, как сообщил мне Ханс. Кенека выслушал новость молча.

— Ты был добр ко мне, Макумазан, и я отплачу тебе тем же.

— Благодарю, — ответил я, — и непременно напомню тебе об этом, если мы встретимся на Солнце или на той звезде, которой ты поклоняешься. А теперь, будь добр, отправляйся на свой пост, постарайся стрелять метко и не тратить зря патроны.

Охотники вернулись после молитвы, и каждый занял свое место под прикрытием скал. Я встал посредине, Ханс и Кенека по обе стороны от меня, а Том и Джерри — совсем уж по краям. Так мы притаились и ожидали нападения, но ничего не происходило. Арабы сперва долго совещались, а потом наконец несколько раз выстрелили с расстояния в четыреста ярдов; но то ли пули не долетели до нас, то ли они промахнулись. Потом вдруг наши враги принялись перебегать через открытое пространство в высокую траву и терновник, что росли слева. Видимо, решились на обходной маневр.

Вооружившись очками, я узнал их высокого предводителя, злобного Гаику, выступавшего главным обвинителем, когда судили Кенеку. Того самого типа, который угрожал мне и к кому я питал глубокую неприязнь. Ханс тоже приметил его своим соколиным взором.

— Там этот пес Гаика.

— Подай скорострельную винтовку, — приказал я, отложив винчестер, и готтентот протянул мне ее заряженной.

— Никому не стрелять! — крикнул я и навел прицел на объект в пятистах ярдах от себя. Затем я поднялся, уперся левым локтем в камень и стал ждать подходящего момента.

Несколько минут спустя Гаика пересекал земляную насыпь, выделявшуюся на фоне неба. Для выстрела было далековато, но я доверял своей винтовке и решил рискнуть. Прицелившись, я подался немного вперед, чтобы хоть чуть-чуть сократить расстояние, глубоко вздохнул и нажал на курок. Отдачи почти не чувствовалось.

Грянул выстрел. Затаив дыхание, я ждал. В таких условиях даже самый лучший стрелок запросто мог промахнуться. Больше всего я боялся, что остальные воспримут мою неудачу как дурное предзнаменование. Однако я попал в цель, ибо в тот же миг Гаика упал, кубарем покатился по земле и остался лежать неподвижно.

— О! — разом выдохнули мои люди, глядя на меня с восхищением и гордостью.

Я тоже был доволен собственной меткостью, однако в глубине души сожалел, что мне пришлось выстрелить в человека. Да, он был неприятным типом и опаснейшим врагом. Однако, согласитесь, мало радости убивать людей, даже таких, как Гаика…

Мгновение все прочие арабы стояли и молча смотрели на своего поверженного предводителя. Затем они бросили его и побежали в высокую траву. Значит, он действительно был мертв. Я надеялся, что после гибели Гаики они в испуге попрячутся и передумают на нас нападать; ведь именно для этого я в него и стрелял. Однако расчеты мои не оправдались: немного погодя арабы открыли по нам огонь из камышовых зарослей, хоронясь тут и там, парами или поодиночке, за стволами деревьев и держась вместе. Мы не могли стрелять в ответ, так как не знали, куда целиться, и не хотели тратить пули впустую. А потому заняли выжидательную позицию.

Под защитой ограды мы находились в безопасности. Пули арабов расплющивались о камни, а бо́льшая их часть свистела у нас над головами, не причиняя никакого вреда. Однако эти звуки пугали наших носильщиков, особенно после того, как одного слегка ранило — то ли куском свинца, то ли осколком скалы. Несчастный громко причитал и плакал, никакие приказы и угрозы не помогли его утихомирить.

Наконец, после двух часов обстрела, наступило затишье. И тут вдруг все носильщики как по команде сорвались с места и бросились вниз по склону, словно бы стадо ополоумевших баранов. Они бежали к берегу пруда, а оттуда — на восток, в сторону поселения Кенеки, добрались до русла реки, которая во влажный сезон питает пруд, и растаяли вдали.

Мы запросто могли подстрелить некоторых из них, как очень хотелось рассерженному Хансу, однако я запретил ему это делать. Вдруг этим трусам, которых мы попытаемся остановить, придет в голову напасть на нас сзади, чтобы умилостивить арабов? Больше я о пропавших носильщиках не слышал и могу только гадать, что с ними сталось. Вряд ли они вернулись к побережью, безоружные и без припасов. Эти несчастные, должно быть, заблудились, умерли с голоду, угодили в лапы к диким зверям или, того хуже, попали в рабство.

Положение осложнилось еще больше. Нас осталось пятеро, не считая ослицы. (Это весьма разумное создание звали Донна. Продала мне ее женщина, наполовину португалка, имя я запамятовал, вместе с двумя другими животными, но те околели в дороге.) А вокруг нас были невидимые враги, около пятидесяти человек. Возможно, они ждали наступления ночи, чтобы подобраться к нам по склону и перерезать глотки. Что же делать?

Находчивый Ханс предложил сразу несколько путей к спасению. Например, поджечь тростник, в котором скрывались арабы. Увы, это оказалось совершенно невыполнимо, ведь для этого нам сначала пришлось бы пробраться туда и не попасть под пули; да вдобавок трава была еще зеленая и ветер дул в неподходящую сторону. Тогда готтентот посоветовал взять пример с носильщиков и удрать. Я сразу счел этот план глупым: ясно же, что нас быстро догонят и убьют. Даже побег под покровом ночи закончился бы плачевно, а кроме того, нам пришлось бы оставить все свои вещи и боеприпасы. Третью идею Ханс изложил на смеси голландского и английского, впрочем, она была совсем не нова, ибо состояла в том, чтобы откупиться от арабов, отдав им Кенеку.

— Сколько можно повторять, что я ни за что так не поступлю. Я обещал Белой Мыши спасти его, и точка!

— Знаю, баас. Эх, как жаль, что Белая Мышь оказалась так хороша собой. Лучше бы ее лицо смахивало на раздавленную тыкву, кожа была грязной, а волосы кишели вшами — тогда бы нам не пришлось сегодня прощаться с жизнью. Что ж, скоро мы увидимся с красавицей на том свете, в этом я уверен, что бы там ни говорил этот лживый посланник. Остается лишь помолиться вашему преподобному отцу, баас, ибо только он может нам помочь, если захочет, в чем я сомневаюсь, ведь он будет так рад снова со мной встретиться.

Выговорившись, Ханс прильнул поплотнее к камню и закурил трубку, не обращая внимания на свистящие рядом пули.

У обоих охотников никаких идей не оказалось вовсе, они лишь трясли головой и шептали молитвы. В отчаянии я взглянул на Кенеку. Он сидел молча, невозмутимый, словно каменная стена, и словно бы к чему-то прислушивался. Только вот я никак не мог взять в толк, к чему именно.

— Кенека, — сказал я, — по твоей милости, а также по милости той, кого я считаю умершей, мы оказались в подобной переделке. Силы, сам видишь, неравны, а твои недруги, которым мы, в отличие от тебя, не сделали ничего плохого, жаждут нашей крови. Носильщики разбежались, а враги прячутся в камышовой низине — но не потому, что боятся нас, а просто ждут ночи, дабы нас прикончить. Так что, если у тебя есть для нас слова утешения, сейчас самое время их произнести. Учти, умирать нам придется вместе.

— Утешение! — воскликнул Кенека мечтательно. — О да, оно уже на подходе, совсем близко, мой господин Макумазан! — После чего продолжал прислушиваться с видом человека, которого отвлекают всякими пустяками.

Тут мое терпение лопнуло, и я наговорил Кенеке такого, чего не стану сейчас повторять, высказав среди прочего сожаление, что отверг идею Ханса отдать его арабам.

— Ты этого не сделаешь, мой господин Макумазан, — ответил он кротко. — Ты же обещал Белой Мыши спасти меня. Разве может кто-нибудь нарушить данное ей слово?

— Говоришь, я дал ей слово? — вскричал я. — Ну и где же сейчас Белая Мышь? Несчастная женщина погибла, и нас всех ждет та же участь, а ты вспоминаешь про мои обещания. И откуда только это тебе известно, ты, чертов мешок с загадками?

— Просто знаю, господин, — туманно ответил Кенека ласковым голосом. — Слышишь? — добавил он вдруг. — Грядет утешение! — Мой собеседник величественно поднял руку и тут же отдернул ее: пролетевшая пуля содрала ему кожу на пальце.

Вдруг я услышал какие-то доносившиеся издалека странные звуки: не то гул варварской музыки, не то вой стаи диких собак, преследующих зайца.

— Что это? — удивился я.

Кенека бросил облизывать раненый палец, вновь пробормотал что-то насчет утешения и посоветовал мне приглядеться внимательней.

Я взглянул в щель между камней — туда, откуда исходил звук. На востоке, за пересохшим болотом, на волнистой поверхности вельда, словно среди гигантских волн морских, с разбросанными тут и там участками терновника, появлялись на гребне и исчезали в древесных зарослях люди — настоящие дикари с перьями в волосах и длинными копьями.

— Это еще кто? — спросил я у Кенеки, но ответа не получил.

Он присел за камнем, указал раненым пальцем на заросли, где прятались арабы, и что-то пробубнил себе под нос.

Сгорая от любопытства, Ханс приблизил свою хитрую физиономию к щели и зашептал мне на ухо:

— Не мешайте ему, баас. Это друзья Кенеки, и он объясняет им, где прячутся арабы.

— Ну ты и олух! Как, интересно, он может разговаривать с людьми, которые находятся в полумиле от нас?

— Очень просто, баас. Приблизительно так же, как вы отправляете телеграмму в Наталь. Только способ Кенеки лучше. Он же колдун и общается со своими приятелями мысленно. Похоже, сам дьявол помогает ему. Или же, напротив, это ваш преподобный отец о нас позаботился.

— Что за чушь ты несешь! — воскликнул я. Однако не мог не признать, что события неожиданно приняли весьма благоприятный оборот, если только эти дикари не собирались напасть на нас вместо арабов. Теперь я наблюдал за происходящим с удвоенным любопытством.

Ватага туземцев стремительно приближалась. Должно быть, их было сотни три, не меньше. Они наводнили выжженное пространство, словно пчелы улей. Уж не знаю, науськивал ли их Кенека, но, похоже, они прекрасно соображали, что нужно делать. Перед зарослями дикари остановились и перестали петь, вероятно желая перевести дух и приготовиться к нападению. Затем как по команде снова запели и бросились в заросли тростника, словно охотничьи собаки за выдрами.

До сих пор арабы не замечали их, сосредоточив все внимание на нас. Они продолжали беспорядочный обстрел холма. Внезапно стрельба прекратилась; теперь из зарослей до нас доносились крики — ужаса, ярости и удивления. Следующее, что мы увидели, были арабы, бегущие по направлению к поселению Кенеки, а за ними по пятам гнались дикари.

Боже милосердный, вот это была погоня! Никогда еще я не видел, чтобы кто-нибудь так улепетывал по равнине, как эти арабы. Некоторых туземцы догнали и убили, но многим удалось скрыться вдалеке. Ханс хотел было перестрелять их, но я запретил ему: нехорошо пользоваться чужими успехами в бою. Выходит, серьезный выстрел с нашей стороны сегодня был всего один: пуля досталась только Гаике, когда мы готовились сражаться против превосходящих сил врага.

Арабы пропали из виду, лишь кое-где валялись пронзенные копьями трупы, и наступила тишина. Тогда я потребовал у Кенеки объяснений. Он добродушно произнес, что это были его друзья; дескать, именно их всегда боялись арабы, а поэтому держали его самого в плену и даже хотели убить.

— Но у меня и в мыслях не было призывать их сюда, чтобы причинить арабам вред, клянусь, господин, — добавил он. — До тех пор, пока нам не пришлось спасать собственные жизни. Тогда я кликнул своих друзей на помощь, и они тут же пришли, а остальное ты видел.

— Как же ты позвал их, Кенека?

— О, господин, я послал вестников — так всегда поступают, когда желают связаться с тем, кто далеко. Признаться, я боялся, как бы мои друзья не опоздали, ведь они пришли издалека.

— Этот парень лжет, баас, — сказал Ханс по-голландски, — правды из него все равно не вытянешь, как ни старайся, он только еще больше напустит туману.

Согласившись с готтентотом, я оставил эту тему и спросил у Кенеки, вернутся ли его друзья. Он ответил, что обязательно, и очень скоро. Он запретил им нападать на крааль, где много невинных женщин и детей.

— Но когда они вернутся, господин, — со значением произнес он, — лучше тебе не говорить с ними. Все-таки это полуголые дикари, им могут приглянуться ваши одежда, ружья и боеприпасы. Уж лучше я сам схожу поблагодарить их и заодно приведу нескольких носильщиков взамен тех, что сбежали. Я заранее попросил прислать нам подходящих людей, предвидя подобный поворот событий.

— Неужели? — выдохнул я. — Какой ты предусмотрительный, Кенека! А позволь спросить, собираешься ли ты сам вернуться в крааль, или у тебя другие планы?

— Я не собираюсь возвращаться и помогать этим неблагодарным людям, господин. К тому же оспа — удручающее зрелище. Нет, я отправлюсь с вами к священному озеру Моун.

— К озеру Моун? — воскликнул я. — Ну уж нет! Я сыт приключениями по горло и твердо вознамерился туда не ходить.

Сквозь показную мягкость его взгляда явственно проглядывала неумолимая решимость.

— А я думаю, что ты все-таки пойдешь к озеру, господин Макумазан.

— А я так не думаю, Кенека.

— Понимаю. В таком случае я подожду своих друзей и кое о чем с ними договорюсь.

Казалось, прошла целая вечность, пока мы с ним вот так стояли лицом к лицу, молча вперив друг в друга взгляды. На самом деле все произошло в один миг. Уж не знаю, сумел ли Кенека прочитать мои мысли, но в его взгляде светилась решимость идти до конца, пусть даже вновь придется позвать на помощь этих своих друзей, питающих страсть к европейской одежде и оружию, загадочных туземцев, которые в настоящее время вели охоту на арабов.

Порой не следует лезть на рожон и лучше уступить; именно способность вовремя сделать правильный выбор, на мой взгляд, и отличает человека разумного от глупца. Хотя, как известно, мудрость и глупость ходят рука об руку и граница между ними почти незаметна. Поэтому столь просто промахнуться при выборе пути, однако иных из нас от опрометчивого шага нередко оберегает — не знаю даже, как лучше это назвать, — интуиция, забота ангела-хранителя, ниспосланное Небесами вдохновение?

Я, вообще-то, не отличаюсь особой прозорливостью, но тут почувствовал, что стоит поостеречься и не бросать вызов судьбе в лице этого чудака Кенеки и его приятелей-дикарей, которые появились будто бы из воздуха. Я трезво оценил положение вещей. Даже если мне удастся скрыться от друзей Кенеки и его врагов-арабов, которые имели на меня зуб, возвращаться обратно без носильщиков будет крайне затруднительно, равно как и путешествовать в любом другом направлении. Поэтому, хорошенько все взвесив, я выбрал меньшее из двух зол и предпочел в обществе Кенеки отправиться в неизвестность.

— Ну ладно, — заметил я небрежно, вспомнив вдруг слова Белой Мыши, что непременно выберусь из этого предприятия целым и невредимым. Понятия не имею, почему я вдруг поверил ей в ту минуту. — На восток идти или на запад, мне все равно. Отправимся к озеру Моун, если оно, конечно, существует. Откровенно говоря, я сильно сомневаюсь, что мы туда когда-нибудь доберемся.

— Я тоже, — сухо ответил Кенека.

Глава 7

ПУТЕШЕСТВИЕ
А сейчас я последую примеру одной моей знакомой дамы, большой любительницы чтения, которая проглатывает по три толстых романа за неделю и имеет обыкновение пересказывать их потом в двух словах. Попросту говоря, я опишу наше путешествие к загадочному озеру Моун как можно более кратко. Потребовалось бы немало времени, чтобы рассказать в мельчайших подробностях о стране, которая в то время оставалась для белых людей практически неизведанной землей; информации хватило бы для увесистого тома. Подобный труд оказался бы интересен для географов и этнографов — исследователей африканских племен. Однако, боюсь, большинство моих читателей столь однообразное повествование вскоре бы утомило. Поэтому я опускаю подробности и перехожу непосредственно к сути, каковую изложу лишь в самых общих чертах.


Итак, вернемся в тот памятный день. Покончив с разговорами, мы решили пообедать, поскольку всем нам было крайне необходимо подкрепиться. После чего мы с Хансом легли отдохнуть в тени скал, ибо усталость и пережитые волнения давали о себе знать, поставив Тома и Джерри на страже. В три часа пополудни они разбудили нас, вернее, меня одного. Ханс, который мог подолгу обходиться без сна, уже бодрствовал и тщательно осматривал ружья. От дозорных я узнал о возвращении дикарей. Кенека отправился им навстречу. Я взял бинокль и оглядел окрестности.

Внушительного вида обнаженные туземцы, головы которых были увенчаны плюмажами из перьев, заполонили вельд. В руках они что-то несли, и когда подошли поближе, я разглядел, что это были головы арабов. Дикари двигались в молчании и не спеша, как люди, исполненные ощущения выполненного долга. Кенека поравнялся со своими друзьями; те остановились и отсалютовали ему копьями, признавая этим его превосходство и высокое положение. Туземцы обступили Кенеку кругом, а он как будто что-то им говорил. Вскоре кольцо разомкнулось, и я увидел костер — уж не знаю, каким образом они его разожгли, — в который дикари сложили головы поверженных арабов.

— О баас, они поклоняются этому дьяволу Кенеке и приносят ему жертвы, — прошептал Ханс.

— По крайней мере, этот тип оказался нам полезен, вернее, не он сам, а его приверженцы.

Немного погодя дикари завершили обряд — или жертвоприношение, уж не знаю, чем они там занимались, — и снова двинулись в путь. Огонь в костре продолжал гореть. Туземцы вплотную приблизились к нашему холмику, и я занервничал, ожидая, что они подойдут к лагерю. Однако я ошибся. Не доходя нескольких сотен ярдов, дикари грянули песню — но не ту, что мы слышали ранее, а другую, с некоей меланхолически-прощальной ноткой. После чего бросились вдоль пересохшего болота, из которого перед этим гнали арабов, и вскоре пропали из виду. Их пение постепенно стихало, покуда совсем не смолкло, и певцы исчезли в необозримой дали, откуда и появились.

Кто они такие и откуда взялись? Я терялся в догадках, а Кенека окутал их появление и исчезновение такой тайной, что я уже начал сомневаться, не привиделось ли нам это во сне. Вернее, случившееся могло бы сойти за сон, если бы все они ушли. Однако двадцать дикарей остались. Они стояли перед Кенекой, скрестив руки и опустив голову. Копья туземцы воткнули рядом с собой в землю; наконечники в виде железных шипов крепились к древкам. У ног каждого воина лежала свернутая подстилка.

— Интересно, что им надо? — удивился я. — Эти парни явно что-то задумали.

— Да нет, баас, верно, позабыл, что Кенека обещал нам новых носильщиков. Это они и есть. Без сомнения, он великий чародей и, наверное, сотворил их, как и остальных, из праха земного, словно Адама и Еву. Теперь я изменил свое мнение о нем к лучшему, баас. Этот мошенник и впрямь кое на что способен.

В эту минуту мы увидели, как дикари подхватили свертки, закинули их на плечи, выдернули копья из земли и побрели вслед за Кенекой к нашему лагерю. Мы на всякий случай держали ружья наготове.

— Эти люди не похожи на тех, что прогнали арабов, баас, — сказал Ханс. — Они совсем другие.

Я уже и сам обратил на это внимание. Как ни далеко от нас находились избавители, я все же заметил, что, во-первых, у новых носильщиков кожа была светлее: скорее коричневая, чем черная; во-вторых, ростом они оказались повыше, а более жесткие волосы, прикрывавшие плечи, курчавились лишь на кончиках. Вообще, все они поголовно отличались великолепным телосложением, большими карими глазами, как и у самого Кенеки, и правильными чертами лица. Словом, на негров эти ребята совершенно не походили. Как, впрочем, и на арабов. Скорее уж наши новые носильщики принадлежали к какой-то неведомой мне древней и благородной расе.

Были ли они соплеменниками Кенеки? Вряд ли. Не скрою, имелось определенное сходство, однако казалось невероятным, чтобы его сородичи вдруг очутились в этой земле.

Выстроившись, насколько позволяли неровности рельефа, в две прямые линии, как заправские солдаты, дикари тихо и торжественно приблизились к камню, на котором я сидел. Затем каждый из них приложил правую ладонь к сердцу и поклонился почти по-европейски. Да так учтиво, что мне пришлось тоже встать, снять шляпу и отвесить ответный поклон. Ханса и охотников новые носильщики таким образом приветствовать не стали, а только с любопытством разглядывали всех троих. Наверное, признали в них моих слуг.

Вид ослицы удивил их, а когда она громко взревела, требуя еды, туземцы попятились и испуганно воззрились на диковинного зверя.

Кенека перекинулся с ними парой слов на непонятном языке, и носильщики как-то виновато улыбнулись.

— Господин Макумазан, ты сам, а в особенности твой слуга не доверяете мне, считаете сумасшедшим и подозреваете, будто я устроил вам какую-то западню. Ничего удивительного, ведь после всего пережитого со вчерашнего дня многое вам и по сию пору непонятно. Однако, Макумазан, ты же не станешь отрицать, что все вышло как нельзя более удачно. Вызванные мною на подмогу друзья прекрасно справились со своим делом и удалились восвояси. Арабы, мои подданные, замышляли убить меня, а заодно и тебя, когда ты отказался отдать меня им, как предлагал твой слуга Ханс. Теперь они получили по заслугам и больше тебя не потревожат. Эти люди, — Кенека указал на своих приятелей, — храбры и надежны. Они не будут вам в тягость, наоборот, облегчат ваше бремя. Только прошу тебя, господин, не спрашивай их, кто они такие и откуда пришли, потому что они поклялись молчать. Обещаешь?

— О, разумеется, — ответил я и добавил с некоторым сомнением: — Ханс и охотники тоже обещают. Итак, Кенека, я ровным счетом ничего не понимаю в происходящем, но согласен с тобой: все действительно вышло на редкость удачно. Однако это ведь еще отнюдь не конец. А поскольку Белая Мышь, которая спасла тебе жизнь, хоть и не была тебе женой, как она мне призналась…

— А я, между прочим, никогда этого и не утверждал, — перебил он и низко, почти благоговейно склонил голову.

— Так вот, поскольку Белая Мышь погибла, — продолжал я, — от рук твоих врагов-арабов, которые столь ненавидят тебя, то, может, ты будешь так добр, Кенека, и объяснишь, что же произойдет дальше?

— Мы продолжим путь, Макумазан, — удивленно ответил он. — Как же иначе? Можешь быть уверен, господин, тебе больше не придется рисковать. Вплоть до конца путешествия в землю моего народа я беру бразды правления в свои руки. А вы просто следуйте за мной и наслаждайтесь, а когда захотите, отдыхайте или охотьтесь в свое удовольствие. Стоит вам только пожелать, и любое ваше желание тотчас исполнится. Тебе нечего опасаться, ведь Белая Мышь обещала, что все будет хорошо.

Меня так и подмывало спросить, откуда он все-таки узнал о том нашем с нею разговоре, но я сдержался, вслух заметив лишь, что он обладает даром ясновидения.

— Да, господин, — кивнул Кенека, — таков мой талант. Как ты заметил, я догадывался, что дикари придут к нам на помощь, а новые носильщики заменят тех, которые сбежали. Что ж, у тебя как будто нет возражений? Тогда вперед! Можешь не сомневаться, Белая Мышь сказала тебе чистую правду. Один лишь я смогу провести тебя к священному озеру.

Меня возмутила его дерзость. Не хватало еще, чтобы Кенека или любой другой африканец командовал мною, Алланом Квотермейном, указывая, куда идти и что делать! Разумеется, я собирался решительно отказаться от его услуг и заявить, что и сам прекрасно доберусь куда надо. Но тут мне вдруг пришло в голову, что ведь на ситуацию можно взглянуть и под другим углом.

Мне самому не приходилось бывать в тех местах, но от друзей я слышал, что тот, кто самостоятельно путешествует по странам Востока, вынужден нанимать драгомана — проводника и переводчика в одном лице, человека, как правило сведущего в своем деле и весьма подобострастного. Он нянчится с вами круглые сутки, обо всем договаривается с чиновниками, заботится о пропитании, улаживает любые трудности, помогает избегать всевозможных неприятностей и в конце концов приводит нанимателя к месту назначения, а затем помогает ему вернуться обратно. Правда, говорят, что эти опытные профессионалы имеют привычку исчезать в минуту опасности, бросая своих подопечных на произвол судьбы. К тому же их услуги стоят недешево. Ну что же, везде есть свои плюсы и минусы.

«В каком-нибудь туристическом агентстве Кука, — сказал я себе, — люди платят огромные деньги, чтобы нанять драгомана. А тут я, считай, бесплатно получил его в лице Кенеки. Так к чему сопротивляться? В крайнем случае, если он перейдет все границы, всегда можно вернуть власть в свои руки. Если ему так хочется руководить нашей экспедицией — то, как говорится, на здоровье».

Поэтому я не стал спорить и покладисто ответил:

— Договорились, Кенека: ты главный, а я следую за тобой. Мы все вверяем себя в твои руки и не сомневаемся, что ты благополучно проведешь нас к цели и убережешь от любой опасности. Но учти, — добавил я строго, — если ты только попытаешься предать нас, я тебя убью. Теперь скажи, когда мы отправляемся в путь?

— Как только взойдет луна, господин. Тогда станет прохладнее. А пока ты и твои слуги можете поспать: после всего пережитого вам необходим отдых. Ничего не бойтесь, я и мои люди будем на страже.

— Баас, — сказал Ханс, когда мы решили последовать совету Кенеки, — я никак не ожидал, что мы с вами на старости лет найдем няньку. Тем более такую, с глазами как у филина и носом, подобным совиному клюву, любительницу глазеть на звезды и летать по ночам. Что ж, если бааса все устраивает, то и меня тоже.

Я промолчал, а про себя подумал: а ведь большие осоловелые глаза действительно добавляли Кенеке сходства с этой ночной птицей, которая в умах туземцев прочно связана с предзнаменованиями и магией. Назвав этого человека совой, Ханс, как всегда, оказался прозорлив. Да к тому же мой готтентот явно недолюбливал Кенеку, ибо был твердо убежден в том, что гибель Белой Мыши, этой необыкновенной и прекрасной женщины, на его совести.


Мы отдохнули, поели и с восходом луны отправились на северо-запад. Все было готово, даже груз уже распределили между носильщиками. Нам оставалось только свернуть палатку и привязать ее к спине Донны вместе с моими личными вещами. Кормлением ослицы занимался Ханс, а Том и Джерри вели ее, сменяя друг друга. В тот раз обошлось без приключений. Лев, вернее, львы, по словам Ханса, заколдованные Кенекой, нас больше не тревожили. Арабы и дикари, которых этот странный человек называл своими друзьями, нам тоже не встретились. Короче говоря, мы просто спокойно следовали за Кенекой, будто путешествовали по цивилизованной Англии, пока не прибыли на место, где он велел нам остановиться на отдых.

Таков был наш первый переход, да и последующие недели ничем не отличались друг от друга. За время пути не случилось ничего особо примечательного. На нас будто лежало заклятье, оберегавшее от всех бед и трудностей. Мы миновали множество необитаемых земель. Работорговцы давным-давно опустошили деревни, среди руин не осталось ни одного местного жителя. Когда нам попадались обитаемые поселения, Кенека перво-наперво отправлялся побеседовать с их вождями. Уж не знаю, что он им говорил, но нас всегда встречали дружелюбно и старались всячески угодить, не требуя ничего взамен.

Что примечательно, местные жители смотрели на меня с благоговением. Сначала я объяснял это тем, что они впервые видят белого человека, но постепенно пришел к выводу, что за таким поведением кроется нечто большее. Для них я был могущественным идолом или даже кем-то вроде бога. На лицах туземцев читалась покорность, и они делали мне приношения, чаще всего зерно и фрукты.

Пока они ограничивались лишь этим, я терпел, но в одной деревне вождь, говорящий по-арабски и с юности знавшийся с работорговцами, принес белого петуха и перерезал ему горло, чтобы окропить кровью мои ноги. Я решил положить конец безобразию, выхватил у него мертвую птицу, отбросил ее в сторону и спросил, зачем он так поступил. Поначалу бедняга от страха и слова вымолвить не мог. Видно, вообразил, будто я отверг жертву, потому что гневаюсь на него.

Ну а затем вождь упал на колени и промямлил, что всего лишь хотел воздать мне почести, как то велел ему сделать «посланник», вернее, «мой посланник». Я бы в жизни не разобрался в его тарабарщине, если бы туземец не упомянул Кенеку. Тогда я попытался выяснить, что же такого особенного в моем прибытии, и строго глянул на собеседника, но тот мигом вскочил на ногии убежал.

Допрос с пристрастием, которому я подверг Кенеку, тоже не дал результатов; тот лишь пожал плечами и сослался на простоту этих людей, желавших почтить белого человека. Однако Ханс был иного мнения.

— Как это, интересно, выходит, баас, что они всегда готовы принять нас с распростертыми объятиями, да еще и с подарками? Никто из людей Человека-совы, — (так мой готтентот теперь частенько величал Кенеку), — не предупреждал их о нашем прибытии. Я постоянно пересчитываю носильщиков, особенно утром и вечером, чтобы не терять их из виду. Издалека нас бы тоже не приметили, пока мы брели в кустах. Как же местные узнали о нас?

— Не знаю, Ханс.

— Зато я знаю, баас. Человек-сова послал вперед свой дух, чтобы уведомить их о нашем прибытии. — И, подумав, готтентот добавил: — Или, возможно… — Тут он осекся, вспомнив, что, кажется, оставил свою трубку на земле, и ретировался.

В результате чего эта тайна, равно как и многие другие, так и осталась нераскрытой.

Нам повсюду сопутствовала такая феноменальная удача, что суеверный страх, присущий всякому охотнику, заставлял меня призадуматься, а не ждет ли нас впереди нечто ужасное. Преодолевая реки, мы неизменно находили брод, а стоило нам пожелать мяса, как дичь буквально сама шла прямо в руки Тому и Джерри. (Что касается Кенеки, то он никогда не стрелял в зверей, даже когда я любезно предложил ему свое ружье.) Погода нам благоприятствовала, а в случае бури всегда было где укрыться. Мы не страдали от лихорадки или какой-либо другой болезни, несчастные случаи обходили нас стороной. Львы нас не трогали, а змеи не кусали. Наконец эта благополучная монотонность стала действовать нам на нервы. Однажды вечером ко мне явились Том и Джерри и чуть не плача заявили, что мы все околдованы и близится наша кончина.

— Что за глупости! — воскликнул я. — Лучше бы радовались, что нам сопутствует удача.

— Сахар хорош, — ответил сладкоежка Том, — но нельзя есть один только сахар — сразу заболеешь. Ночью мне снились дурные сны.

— Я и раньше не надеялся снова увидеть свою маленькую дочурку, — подхватил флегматик Джерри, — но раз такова воля Небес, тут уж точно ничего не поделаешь. Господин, — добавил он, — нам не нравится этот Кенека, которого Ханс зовет Совой. Мы хотим, чтобы ты снова стал главным, поскольку никому не ведомо, куда он нас заведет.

— Я не могу так поступить, ибо как от проводника от меня будет мало пользы. Но не волнуйтесь, я составляю подробную карту местности, которая поможет нам на обратном пути.

— Нам не понадобятся карты на обратном пути, — глухо отозвался Том. — Мы слышали от Ханса, господин, что ведьма, называющая себя Белой Мышью, пообещала тебе и ему безопасное возвращение. Но вот о нас она, кажется, ничего не сказала.

— Послушайте, — прервал я их раздраженно, — если вы так напуганы без видимой на то причины, одним лишь тем, что все идет хорошо, то лучше последуйте примеру носильщиков, сбежавших из нашего первого лагеря. Вы получите ружья и достаточно патронов, сколько сможет унести Донна. Я не стану удерживать вас силой: если хотите, можете вернуться на побережье — невредимые и с деньгами в карманах.

Том покачал головой и сказал, что уже обдумывал такую возможность, но сие неосуществимо: их убьют на исходе первого дня пути. И тут флегматик Джерри проявил себя; возможно, в нем взыграла английская кровь.

— Послушай, Дырчатый, — обратился он к Тому, — если мы так поступим, то наш господин Макумазан начнет презирать нас, а для Ханса мы станем посмешищем, да и для Кенеки и его людей тоже. Мы отправились в это путешествие по доброй воле. Так давай до конца останемся мужчинами и сдержим свое слово. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. А разве христиане могут быть такими трусами? По тебе некому горевать, а я слишком редко видел свою дочку, и если не вернусь, особо скучать по папе малышка не будет. Поэтому отбросим наши страхи, сотканные из тумана, и не станем более докучать ими нашему господину.

— Так-то оно так, — ответил Том, по прозвищу Дырчатый, — да уж больно меня смущает проклятый колдун. Он наверняка один из тех, кто хулит Священное Писание. Но мы вынуждены следовать за этим человеком, который по ночам вместе со своими людьми заклинает звезды, я сам видел.

И тут Том вдруг заметил Кенеку, который стоял слишком далеко, чтобы его слышать. Он внимательно смотрел на нас своими большими глазами. Это произвело на охотника ошеломляющее впечатление.

— Берегись, сам колдун явился, — прошептал он Джерри, после чего эти двое повернулись и мигом убрались восвояси.

Кенека подошел ко мне.

— Охотников явно что-то испугало, господин, — произнес он негромко. — Вот уже несколько дней, как это написано на их лицах. Чего же они боятся?

— Тебя, — ответил я напрямик. — Тебя и нашего будущего.

— Каждый человек должен испытывать благоговейный страх перед будущим, так что в этом отношении они поступают мудро. Но почему охотники боятся меня?

— Они полагают, что ты колдун.

Кенека расплылся в улыбке:

— Так многие думают. Любого проницательного мужчину, который умеет читать в сердцах, отвергает женщин, не следует в поклонении чему-то за большинством или еще каким-либо образом отличается от прочих, сразу подозревают в колдовстве. Твоим слугам не стоит постоянно думать лишь о собственной судьбе. Им нужно отвлечься, и тогда страх исчезнет. Я как раз пришел сказать тебе, что завтра мы вступаем в лес, где можно увидеть великое множество слонов. Они сходятся сюда со всех сторон по неведомым нам, людям, причинам. Ты и твои храбрые охотники можете полюбоваться на их встречу и заодно подстрелить парочку. У них, кстати, есть и свои короли, весьма могучие животные.

— Хотел бы я на это посмотреть, но какой толк стрелять в слонов, если мы все равно не сможем унести бивни?

— Мы спрячем их до вашего возвращения, господин. Зато охотникам будет чем заняться.

— Ладно, — ответил я равнодушно. Сказать по правде, мне не верилось в его рассказ о целых стадах слонов, собирающихся на встречу в лесу.

Следующей ночью мы разбили лагерь на окраине леса, о котором говорил Кенека. Это странное место отличалось от всего, что мне приходилось видеть раньше. Лес состоял из величественных деревьев неведомых мне пород. Их развесистые кроны заслоняли солнечный свет. Даже в полдень под их густой листвой царил полумрак, не оставляя подлеску ни единого шанса. По непонятной причине деревья тут росли не везде, местами взору нашему вдруг открывались полянки, покрытые скудной травой и кустарником. Порой такие прогалины достигали в поперечнике целой мили.

Всю ночь мы слышали, как трубят слоны, а наутро убедились, что в четверти мили от нашего лагеря проследовало большое стадо этих животных. Вид слоновьих следов разбудил охотничий инстинкт Тома и Джерри: уныния их сразу как не бывало, и они стали просить меня отправиться на поиски добычи. Я сопротивлялся, приводя все тот же довод, а именно: нет никакого смысла убивать зверей, поскольку мы не сможем забрать с собой слоновую кость. Услышав наш спор, Кенека заявил, что носильщикам нужен отдых и он будет рад, если им дадут пару свободных дней, пока мы развлекаемся охотой.

Я уступил, мне и самому хотелось узнать, насколько правдива история Кенеки о том, что в этом лесу есть место, где якобы встречаются слоны. Также я надеялся, что мои охотники, найдя себе занятие, отвлекутся от мрачных мыслей. К тому же нам бы не помешало разнообразить скучное путешествие новыми впечатлениями.

Итак, мы поели, приготовили все необходимое и вчетвером — то есть Том, Джерри, Ханс и я — отправились в путь, захватив с собой винтовки, запас патронов, а также немного воды и еды. Сам Кенека остался в лагере. До самого вечера мы шли по следам слонов. Они не останавливались на полянах, как я надеялся, но стремительно продвигались вперед, к некоей вполне определенной цели. Устроив привал один лишь раз, мы постоянно перемещались в тени деревьев. Следы вели по своеобразной тропе, которая вилась между стволов или же простиралась напрямик через островки кустарника и травы.

Много раз мы с Хансом порывались вернуться, видя бессмысленность нашей затеи, но Том и Джерри неизменно уговаривали нас продолжать путь. На закате мы перестали различать следы на лесной тропе. Пока еще не совсем стемнело, мы постарались отыскать их снова и забрели на необычайно широкую поляну, гуще остальных заросшую травой. Полагаю, площадь ее составляла около тысячи акров. Совершенно ровная поверхность наводила на мысль, что в давние времена поляна сия была дном озера. Посреди этого лесного оазиса возвышался холм. Он напомнил мне изображения великих курганов из разных частей Европы, которые дикие племена сооружали для своих вождей тысячи лет назад. Однако этот холм, в чем я и убедился впоследствии, служил естественным фундаментом для некоего озерного города. Племя перебиралось туда, когда округу затопляло водой. Как бы то ни было, он являл собой невысокую округлую возвышенность, покрытую низкорослыми деревьями и иной скудной растительностью.

Сообразив, что с кургана мы увидим слонов или хотя бы определим, куда они направились, мы двинулись к нему. На худой конец, можно было там отдохнуть: все лучше, чем оставаться в мрачном лесу. Мы взобрались по склону и обнаружили вершину, абсолютно плоскую, если не считать небольшого углубления посредине: вероятно, там когда-то стояли хижины первобытных жителей. Но что особенно нас заинтересовало, на дне впадины лежал пруд: не то питаемый источником, не то образовавшийся за счет недавно выпавшего дождя.

Я решил переночевать на кургане, ведь наши запасы воды иссякли, а мы так в ней нуждались. К сожалению, нам не удалось разглядеть с вершины ни малейшего следа слонов.

— Хорошо, баас, — ответил Ханс, выслушав мои распоряжения, — но все-таки мне тут не нравится. Лучше бы нам напиться, пополнить запасы воды и вернуться обратно в лес.

Я спросил, почему он так думает.

— Не знаю, баас, возможно, всему виной невидимые для нас духи тех, кто жил тут раньше. Или же… Но объясните мне, баас, зачем Человек-сова отправил нас искать слонов?

— Чтобы отвлечь Тома и Джерри от мрачных мыслей.

Готтентот усмехнулся:

— Кенеке нет никакого дела до настроения охотников. Мне кажется, он хотел дать нам возможность удрать. Нет, он вовсе не собирается идти дальше в одиночку. Просто решил преподать нам урок, баас, показать, насколько он силен и могуществен, как никто другой.

Похоже, Ханс был прав. Я не желал идти на эту глупую охоту, однако Кенеке каким-то образом удалось меня уговорить.

— Вряд ли тут водятся слоны, — убежденно продолжал Ханс, — а следы их Кенека мог сотворить при помощи своей магии. А если даже слоны и есть, то они не настоящие, а призраки в зверином обличье. Давайте лучше вернемся в лес, баас… если, конечно, Человек-сова позволит нам уйти.

Теперь пришло время проявить характер, и я был непреклонен.

— Перестать молоть чепуху, Ханс. Что это со всеми вами происходит? У Тома и Джерри вместо мозга гнилые кокосы, а теперь и ты туда же? Сегодня мы переночуем здесь, а завтра вернемся в лагерь.

— О, никак баас надеется выспаться сегодня ночью? Да, кажется, он действительно на это рассчитывает, — съехидничал Ханс. — Что ж, посмотрим. — И готтентот засмеялся и убежал, прежде чем я успел обрушить на него свой гнев.


Солнце село за горизонт, а ему на смену взошла полная луна. Мы поели то, что захватили с собой. Готовить было нечего, поэтому огонь не разжигали. Да и это оказалось нам на руку, ибо на такой высоте огонь привлекал бы нежелательное внимание. Часовых мы выставлять не стали: львам тут поживиться было нечем, а на слонов они не охотятся. Так что мы просто легли, ибо уже буквально валились с ног от усталости, и мигом уснули. Помню, засыпая, я еще удивился, как необычайно тихо вокруг. Ни звериного рыка, ни крика ночной птицы, ни единого шороха в мертвом безветрии. Безмолвие сие было настолько тягостным, что я, кажется, обрадовался бы даже комариному писку, но и насекомые молчали.

Не знаю точно, сколько времени так прошло; приблизительно в полночь, если судить по положению луны, я проснулся от гнетущего чувства. Мне приснилось, что вампир навис надо мной и сосал кровь из пальца на ноге. Я лежал лицом вниз, как частенько делаю, если приходится ночевать под открытым небом, опасаясь слепящего света луны, на краю впадины, полной воды. Водная поверхность была гладкой и прозрачной, словно зеркало.

Невесть откуда в воде вдруг появилось отражение: голова, хобот, бивни — то был самый огромный слон из всех, каких мне приходилось видеть. О Диана, богиня луны и охоты, до чего же он был огромен! Слон стоял надо мной, а я лежал между передних ног гиганта, который обнюхивал мою макушку, едва касаясь ее кончиком хобота.

Меня редко преследуют ночные кошмары, и уж никогда прежде мне не являлись в них гигантские слоны. Разумеется, сперва я не сомневался, что это просто красочный сон; вероятно, плохо переварившийся билтонг давал о себе знать. Однако затем насторожился: ведь я проснулся, а видение не рассеивалось, как поступают все приличные кошмары. Кроме того, если я сплю, откуда тогда эта противная колющая боль в ноге? (Позже я узнал, что Ханс, пытаясь разбудить меня, не привлекая внимания слона, тыкал мне в бедро шипом терновника, которым подкалывал брюки.) А разве может слон во сне настолько сильно дуть человеку в затылок, взметая пыль и сухую траву, что его так и тянет чихнуть?

Пока я в полном ужасе глядел на отражение в воде и обдумывал создавшееся положение, гигант прекратил меня обследовать и, очень осторожно перешагнув, пошел туда, где поодаль лежали Том и Джерри. До сих пор не знаю, спали они в этот момент или бодрствовали: случившееся так напугало охотников, что, вспоминая впоследствии сей случай, оба моментально теряли дар речи и ничего не могли толком рассказать. Зверь принюхался: сначала к Тому, а затем к Джерри. После чего фыркнул и, схватив охотников хоботом, легко швырнул одного за другим в воду. Сторонясь Ханса, как будто ему неприятен был сам его запах, слон прошел по гребню чаши в середине кургана и был таков.

Я мигом вскочил и ударил Ханса по уху, потому что готтентот продолжал тупо тыкать в меня колючкой, причиняя сильную боль. Заговорить с ним я не решался. Спустился по склону к краю пруда и бросился спасать из воды Тома и Джерри, надеясь, что охотники еще живы.

А между тем они не нуждались в моей помощи. Пруд оказался довольно мелким. И сейчас оба сидели на дне, причитая от ужаса, и лишь их головы торчали над водой. За всю свою жизнь я не видел более нелепого зрелища.

Шепотом я велел им вылезать и вести себя тихо, пригрозив, что иначе убью обоих. Увидев меня, охотники немного успокоились и выбрались на берег, опутанные водяным крессом. Судя по всему, кости их были целы. Я оставил обоих приходить в себя и, прихватив тяжелое ружье, подполз вместе с Хансом к краю впадины и огляделся.

Лунный свет озарял пространство, и всего лишь в какой-нибудь дюжине ярдов от нас гигантский слон стоял на небольшом выступе, или платформе, выступающей со стороны кургана. Она походила на трибуну оратора где-нибудь в Гайд-парке, и огромный зверь застыл там, словно каменное изваяние.

Глава 8

СЛОНОВИЙ ТАНЕЦ
Никогда в жизни не забуду я этого потрясающего зрелища. Оно въелось в скрижали моей памяти кислотой страха и изумления. Только представьте! Установилась такая пронзительная тишина, что казалось, ее можно услышать. Широкая равнина (или дно озера) со всех сторон окружена кольцом черного леса. А прямо под нами гигантский слон — как я сразу определил, ему было очень много лет — стоит неподвижно, погруженный в тоску, словно старик, вернувшийся в дом своей юности и нашедший его пустым.

— Баас, — прошептал Ханс, — возьмите чуть левее. Всего один выстрел за ухо, и ты запросто уложишь его.

— Я не хочу стрелять в этого слона, — ответил я. — И не вздумай сам убить его, а не то я сломаю тебе шею.

Ханс наверняка подумал, что я просто-напросто нервничаю и боюсь все испортить. На самом деле мною двигали иные соображения. Сам не знаю почему, но я счел бы себя убийцей, застрелив слона, который сохранил мне жизнь, когда я лежал на земле абсолютно беззащитный, полностью находясь в его власти.

Я говорил тихо, опасаясь, как бы зверь нас не услышал. Внезапно он обернулся в нашу сторону, и я испугался, как бы мне все-таки не пришлось стрелять. Однако все обошлось. Убедившись, что мы не представляем угрозы, слон еще пару минут предавался созерцанию пейзажа.

Вдруг он поднял хобот и издал пронзительный зов или крик. Он протрубил трижды. На третий раз, едва лишь эхо его призыва замерло вдали, тишину ночи нарушил жуткий ответный рев. Со всех сторон леса раздавались трубные гласы слонов; казалось, сотни животных вторили друг другу.

— Allemachte! Всемогущий! — прошептал Ханс дрожащим голосом. — Да этот старый зверь-призрак зовет своих друзей, чтобы убить нас. Бежим, баас!

— Разве ты видишь, как нас окружают? — спросил я шепотом. — Если бы слон хотел убить нас, то и сам бы справился. Лежи тихо — только так мы можем спастись. Да скажи охотникам, чтобы не молились так громко, и пусть разрядят ружья, а то еще вздумают стрелять.

Ханс пополз к краю пруда, где крайне напуганные Том и Джерри возносили мольбы Всевышнему. А предо мною предстало самое замечательное зрелище за всю мою охотничью карьеру. Словно бы дрессированные индийские слоны древних царей, три стада этих африканских гигантов вышагивали неиссякаемым потоком, соблюдая определенный порядок. Со всех четырех сторон света вышли они на залитое лунным светом пространство и дружным строем двинулись к кургану, сотрясая землю.

Возможно, у меня двоилось в глазах, да и нервы были так напряжены, что я вполне мог сбиться со счета, но готов поклясться, что их там оказалось не меньше тысячи. Впрочем, остальные мои спутники впоследствии называли даже еще большие цифры. В каждом стаде первыми шли вожаки. Лунный свет играл на их белоснежных бивнях. Далее следовали слонихи со слонятами. И наконец замыкали шествие слоны-подростки, еще не достигшие зрелости, выстроенные строго по росту.

Кенека не солгал: его пророчество о встрече слонов действительно сбылось. Вот только как, ради всего святого, он узнал об этом? На какое-то мгновение я готов был поверить, что он и впрямь могущественный чародей, как полагали Ханс и охотники. Возможно, он хотел, чтобы слоны разорвали нас на кусочки или затоптали насмерть, поэтому и послал сюда.

Вскоре я забыл о Кенеке, завороженный волнующим спектаклем. Слоны все прибывали. Они располагались большими полукругами вокруг холма, на котором возвышался старый гигант. Некоторое время животные стояли, а затем словно по команде разом опустились на колени. Да-да, даже слонята встали на колени и распростерли хоботы по земле.

— Они приветствуют своего короля, баас, — прошептал Ханс.

Похоже, так оно и было. Словно бы в ответ на приветствия, старый слон протрубил один раз. Его подданные поднялись на ноги, и тут началось чудесное представление, которое можно было принять за сон. Слоны-вожаки собирались в группы и прохаживались мимо кургана справа налево, трубя на ходу. За ними шли целые полки слоних и молодых слонов. И все громко трубили, даже слонята пронзительно визжали. Ну а затем животные перестроились заново. Теперь самцы и самки стояли хобот к хоботу. Начался такой быстрый и замысловатый танец, что я едва успевал уследить за ними, что-то вроде иноземной кадрили, в которой самцы выбирали самок или наоборот. При этом они ласкали друг друга хоботами. Возможно, это было что-то вроде помолвки, кто их разберет.

Удивительное действо прекратилось так же стремительно, как и началось. Стада слонов собрались прежними группами, построились в три ряда, развернулись и зашагали обратно в лес, откуда пришли. Вскоре не осталось никого, кроме старого слона, который стоял в тишине прямо под нами, величественный и одинокий.

— Долго он тут будет торчать, баас? — прошептал Ханс. — По-моему, лучше всего застрелить его сейчас, пока он один.

— Тише, вдруг он тебя понимает.

— Баас прав, — поддакнул Ханс хриплым шепотом, — от этих призраков всего можно ожидать. — И поспешно добавил: — Так разве я всерьез предложил его застрелить? Это я так сказал, в шутку. Да и ни к чему рисковать. Чего доброго, выстрел еще привлечет остальных.

Тут, к моему ужасу, король слонов обернулся и двинулся прямо на нас. Даже если бы я и захотел, то не смог бы выстрелить в него. Мое ружье было разряжено, как и у остальных, чтобы не поддаться искушению. К тому же ужас буквально парализовал меня. А слон остановился совсем рядом и застыл неподвижно, созерцая нас. Гигантское существо с кротким задумчивым взглядом. Затем он поднял хобот, и я начал молиться, решив, что пришел мой смертный час. Однако он лишь поднес кончик хобота к Хансу, который стоял на коленях, и, страшно затрубив, дунул с такой силой, что бедный готтентот скатился по склону впадины прямо на лежавших внизу Тома и Джерри.

Затем слон отвернулся, спустился с кургана и пошел по равнине в величавом одиночестве, пока не растворился во мраке леса.

Когда он скрылся с глаз, я спустился, чтобы напиться воды. От переживаний у меня совсем пересохло в горле. Затем я взглянул на троих слуг, до сих пор еще дрожавших на берегу пруда, не в силах подняться на ноги.

— Все кончено, я сейчас умру, — пробормотал Ханс, лежавший поверх обоих охотников. — Этот сатана в слоновьем обличье выдул мне все внутренности. Остался один лишь позвоночник.

— И неудивительно, коли ты бранил слона и подбивал Макумазана его застрелить, — пробормотал Том. — Так что поделом тебе! А вот за что, интересно, злой дух скинул сюда нас?

— Если ты собрался помирать, желтый человек, то, будь добр, слезь сперва с моего лица, иначе я тебя сейчас укушу, — простонал Джерри.

Они продолжали препираться и выглядели со стороны так комично, что я не выдержал и рассмеялся. Нервное напряжение сразу спало, и мне полегчало. Я закурил трубку, надеясь, что слоны не заметят в этой впадине огонек и не учуют запах табака. В любом случае я решил рискнуть, ибо курить мне в тот момент хотелось больше всего на свете.

— Давайте обсудим, как нам быть дальше, — обратился я к остальным.

— Следует немедленно убираться отсюда, господин, — сказал Том. — Это не слон, а злой дух в звериной шкуре. Да, я добрый христианин и не признаю языческих суеверий. Но говорю вам: это злой дух.

— Дырчатый абсолютно прав, — встрял Джерри. — Обычный слон просто бы убил нас, а этот злой дух бросил в воду.

— Глупцы, — возразил Ханс, потирая живот, — много вы понимаете в злых духах! На самом деле — спросите вон хоть бааса — дело было так: некий вождь или король, который когда-то был человеком, после смерти превратился в слона. Все его подданные, которых вы не видели, потому что дрожали от страха, тоже раньше были людьми, но, как и он, затем стали зверями. Так что какие уж там суеверия: нам с баасом все ясно, а ведь мы гораздо более ревностные христиане, с вами никакого сравнения. Но в одном вы правы: чем скорее мы уберемся отсюда, тем лучше.

Так они спорили, пока не выбились из сил.

— Мы останемся тут до рассвета, — сказал я. — Вы втроем взбирайтесь на край этой впадины и глядите в оба. А я устал и хочу поспать. Разбудите меня, если слоны вернутся.

Я прилег и уснул, вернее, задремал; хвала небесам, многолетний опыт приучил меня мигом отключаться в любых обстоятельствах. Будучи по натуре фаталистом, я не боялся того, что произойдет в будущем: раз этому все равно суждено случиться, то и беспокоиться бессмысленно. Коли слоны собираются убить меня, тут уж ничего не поделаешь. Но я, по крайней мере, хотя бы сперва отдохну.

Мне снилось, будто вокруг нашего кургана плещется озеро и я нахожусь на острове посреди него, где очень много народу. Я видел высоких темнокожих мужчин и женщин, одетых в дешевые разноцветные наряды. По берегам тут и там стояли хижины с тростниковыми крышами, и повсюду виднелись деревянные причалы. Привязанные к ним каноэ покачивались на мелководье. По широкой водной глади туда-сюда плавали лодки. В них сидели мужчины — в одиночку или по двое — и удили рыбу. Озеро окружал дремучий лес, в действительности сохранившийся и поныне. На том месте, где сейчас находился пруд, возле которого я спал, под соломенной крышей на деревянных резных опорах сидел какой-то довольно старый человек. Резьба показалась мне весьма любопытной, но, проснувшись, я позабыл, как именно выглядели узоры.

Судя по всему, народ собрался неспроста, и человек под навесом, по виду вождь племени, в плаще и головном уборе из перьев, поднялся со своего трона, сделанного из четырех слоновьих бивней и тростника. Он обращался к народу, видимо сообщая нечто крайне важное для всех. Старик выглядел взволнованным. Он бил себя в грудь и о чем-то спрашивал присутствующих. Люди тихо совещались, что же им ответить, и в этот миг я проснулся. Наступил рассвет.

Решив, что сон сей — всего лишь плод моего воображения, сотканный из того, что я видел и слышал наяву, я не придал ему большого значения. Однако он неплохо вписывался в окружающую обстановку, и имей я склонность к мистике, наверняка подумал бы: «А вдруг все это правда? Может, в давние времена курган и впрямь являлся островом посреди озера, населенным первобытными людьми, которые таким образом спасались от нападения врагов?»

Ханс тоже неплохо выспался, а охотники были слишком напуганы и до самого рассвета не могли глаз сомкнуть. Они сообщили, что не обнаружили поблизости никаких признаков слонов.

— Тогда пошли скорее в лагерь, пока животные не вернулись, — ответил я бодро.

Я глотнул воды, поел водяного кресса, который всегда находил весьма питательным, и мы тронулись в обратный путь. Мы радовались возможности покинуть эту «гору духов», как окрестил ее Ханс, а оказавшись на равнине, окончательно повеселели, по крайней мере я и готтентот. Хотя было немного странно вспоминать о том, что произошло за эти несколько часов в одинокой впадине, на дне бывшего озера. Я даже был готов поверить, что мы стали жертвами некоей галлюцинации, ночного видения, вызванного рассказом Кенеки о встрече огромных стад слонов в лесу.

Под сенью деревьев наше настроение переменилось. Их гигантские кроны не пропускали солнечный свет и создавали мрачную атмосферу. Мы углублялись в чащу, следуя по нашей тропинке (по примеру индейцев, я накануне предусмотрительно оставил на стволах отметки, так что мы возвращались верным путем). Было бы ужасно заблудиться в этом лесу. Когда мы прошагали уже довольно долго и добрались до места, где вчера потеряли следы слонов, я заметил, что Ханс все больше тревожится и постоянно оглядывается.

— Что случилось? — спросил я.

— Обернитесь, баас, и увидите, — ответил он еле слышно. — Кабы я не пил нынче ничего, кроме воды, то решил бы, что мне это спьяну померещилось.

Я оглянулся. Примерно в ста ярдах позади стоял между двух стволов наш приятель — король слонов!

Я остановился. Признаться честно, на мгновение мои ноги подкосились.

— Возможно, это лишь тень или плод нашего воображения? — с надеждой предположил я.

— О нет, баас, слон настоящий. Я чувствовал его спиной последние полмили, но сперва не решался оглянуться. Если баас сомневается, пусть сходит и сам посмотрит.

Тут Том и Джерри, ушедшие далеко вперед, прибежали обратно и чуть не плача сообщили, что видели слонов слева и справа, поэтому мы должны повернуть назад.

— Ну да, вы же считаете себя очень храбрыми, поэтому можете вернуться. — И с этими словами готтентот показал пальцем на призрак, возникший позади. Пока мы говорили, он будто бы приблизился, однако сейчас снова застыл неподвижно.

Казалось, охотники сейчас упадут в обморок от подобного зрелища, ибо бедняги были жутко напуганы, как, впрочем, и я сам. Все же мне удалось взять себя в руки, и я строго велел им прекратить истерику, чтобы мы могли идти дальше.

— Ну да, — повторил Ханс; под влиянием обстоятельств к нему вернулся его мрачный юмор, — вперед, храбрые охотники! Убейте слона — это же ваше ремесло! Защитите бедного маленького желтого человека! Нет-нет, не смотрите на деревья, мы не ящерицы и не умеем бегать по стволам. А если бы даже и умели, что толку. Слонам-призракам оставалось бы только подождать, пока мы спустимся. Вперед, отважные охотники! Не вы ли вчера уверяли меня, что все слоны разбегаются при виде людей?

Так он глумился над ними всю дорогу, пока я не положил этому конец.

— Хватит! — отрезал я. — Надо не препираться, а держаться вместе, это все, что нам остается. Помните, если кто-то выстрелит без крайней необходимости, расправа грозит всем нам. А теперь следуйте за мной.

Они повиновались, держась очень близко, и когда я остановился, дуло того, кто шел позади, уперлось мне в спину. Стало быть, ружья эти ребята держали наготове.

Вскоре я понял, что слоны окружают нас: позади двигался старый вожак, по бокам — его подданные, вот только впереди слонов пока не было. Очень походило на то, как будто бы нас выпроваживали из дома, учтиво оставив дверь открытой, чтобы незваные гости поскорее убрались восвояси. Несомненно, животные нас видели. Изредка кто-нибудь вытягивал хобот и принюхивался, когда мы удалялись от него на дюжину ярдов. Была и еще одна особенность, весьма любопытная. Слоны стояли вдоль тропы через равные промежутки, словно бы вынуждая нас держаться прямой и узкой дороги.

Однако, пропустив нас, слоны непременно пристраивались позади вожака и шагали следом. Пересекая поляну, мы в этом окончательно убедились. Я оглянулся и увидел невероятное зрелище — вереницу из сотни слонов, составляющих торжественную процессию. Казалось, будто все слоны Центральной Африки собрались в этом лесу!

Много часов мы шли вперед, неуклонно приближаясь к лагерю. Обратное путешествие заняло у нас гораздо меньше времени. Лес поредел, все чаще попадались открытые пространства. Я считал их и теперь знал, что мы подошли к последней прогалине, а наша ограда находится в миле или чуть больше отсюда. Тут один из охотников обернулся и пробормотал:

— Господин, слоны бегут за нами.

Так оно и было. Король слонов перешел на величавую рысцу, и все подданные последовали его примеру. Разумеется, мы тоже побежали.

О, эта последняя миля! Мне не доводилось развивать такую скорость с тех пор, как я еще в школе мальчишкой бегал на длинные дистанции. Остальные мчались вровень со мной или даже быстрее. Мы бросились через поляну, а за нами по пятам неслись слоны. От их топота дрожала земля. Разрыв между нами сокращался, гигантские животные были уже совсем близко. Я слышал их тяжелое дыхание. Впереди маячил лагерь, а прямо перед ним на муравьиной куче стоял Кенека в своем ярком белом одеянии. Он наблюдал за погоней.

Внезапно слоны заметили его, а может, их насторожил дым костра. Как бы то ни было, они остановились как вкопанные, развернулись и бесшумно растворились в чаще леса. Слоновий король шел последним, будто нехотя расставаясь со своей добычей.

Я брел к лагерю нетвердым шагом, прекрасно сознавая, как жалко сейчас выгляжу: запыхавшийся, чумазый, с всклокоченными волосами. Ну просто наказанная гордыня! Разве не мнил я себя одним из величайших охотников современности? А теперь убегаю от слонов, не произведя ни одного выстрела. Правда, свидетелями моего позора оказались только этот загадочный Кенека, который поймал меня в свои сети, как паук, да два десятка носильщиков, его соплеменников. Однако для меня это служило слабым утешением. Какая разница, видели меня или нет, мне было стыдно перед самим собой. А еще я был страшно зол на Кенеку, которого считал — признаться, без особых на то оснований — виновником наших злоключений. Да еще я к тому же потерял шляпу, а сие для англичанина, как вы понимаете, просто недопустимо.

Кенека спустился со своей муравьиной кучи мне навстречу и поклонился. Он весь так и лучился радостью:

— Несомненно, ваша охота была удачной, господин, раз вы обнаружили столь много слонов.

— Да ты никак смеешься надо мной, Кенека? Ведь тебе прекрасно известно, что сегодня я сам оказался в роли добычи. Что ж, однажды будут охотиться на тебя, а я тогда посмеюсь. — И, махнув рукой, я ушел в свою палатку, чтобы отдышаться и успокоиться.

Там я бросился на маленькую раскладную койку, которую по возможности беру с собой в каждый поход, и наблюдал за прибытием остальных. Когда преследование со стороны слонов прекратилось, они немного отстали. Том и Джерри от ярости не могли вымолвить ни слова и только бессильно потрясали в воздухе кулаками. Если бы ружья, которые мои охотники потеряли, спасаясь бегством, оказались сейчас при них, они наверняка пристрелили бы Кенеку или, по крайней мере, попытались бы это сделать. (Забегая вперед, скажу, что позже их ружья нашлись целыми и невредимыми, как и моя шляпа.)

— Ты выставил нас трусами перед нашим господином! — выпалил, с трудом переводя дыхание, один из охотников — кто именно, я запамятовал. Затем оба скрылись из виду.

Наконец пришел Ханс. Ружье было при нем. Он опустился на землю и принялся обмахивать себя шляпой.

— Почему все так злы на меня, Ханс? — спросил у него Кенека.

— Не знаю, — ответил готтентот. — Но если ты дашь мне отхлебнуть из бутылки, которую прячешь у себя под одеялом, может статься, я что-нибудь и припомню. Я говорю о той бутылке, которую дал баас, когда у тебя болели зубы.

Кенека направился к шалашу из веток, в котором спал, и, вскоре вернувшись с наполненной джином квадратной флягой, налил немного в жестяную кружку. Ханс выпил залпом.

— Ага, начинаю припоминать, — сказал он, облизывая края кружки. — Том и Джерри сердятся, потому что думают, будто ты сыграл с ними злую шутку при помощи своих колдовских чар: нарядил духов, своих прислужников, в шкуры слонов и заставил их охотиться на нас, чтобы вволю над нами посмеяться.

— Но я не делал ничего подобного, Ханс! — возмутился Кенека. — Что за ерунда? Разве я бог, чтобы создавать слонов?

— О нет, Кенека, ты кто угодно, но только не бог. По правде говоря, я не верю в россказни двух этих глупцов. Но прими мой добрый совет: впредь будь осторожен; я надеюсь, что в следующий раз, когда тебе вздумается отправить нас на охоту, ничего подобного не случится. Ведь мы еще не разучились стрелять. А ну как этим охотникам захочется проверить, способны ли их пули пробить шкуру колдуна? А теперь, если зубы у тебя больше не болят, я верну бутылку баасу, а то это весь наш запас. Даже чародею не под силу изготовить хороший джин.

С этими словами готтентот поднялся и выхватил бутылку из рук Кенеки. Надо сказать, к чести Ханса, что он вернул мне ее нетронутой. С его стороны это было величайшим подвигом добродетели.


Так завершилась охота на слонов, которой следовало развеять скуку этого странного путешествия и поднять дух Тома и Джерри, а в некоторой степени и наш с Хансом. Первый пункт мы выполнили: уж что-что, а скучать на встрече со слонами нам точно не пришлось. А вот с поднятием духа ничего не вышло. Вместо этого наши охотники перепугались не на шутку, ибо неведомое всегда страшит.

Даже у меня вся эта история просто не укладывалась в голове. Никому из нас прежде не доводилось наблюдать такое странное поведение слонов в стаде, а уж то, что они нас не тронули, было и вовсе уму непостижимо. Почему старый слон не убил нас той ночью? С какой целью звери преследовали нас до самого лагеря, не причиняя вреда? Признаться, я не находил никаких рациональных объяснений. Так стоит ли удивляться, что мои спутники, эти малограмотные люди, приняли случившееся за волшебство.

Пытаясь отогнать от себя весь этот вздор, я невольно задумался о странном стечении обстоятельств, каковым неизменно сопровождалось наше долгое путешествие. Все в нем казалось нереальным и нелогичным, как во сне. В самом начале мы приготовились к отчаянной схватке, однако защищать собственные жизни с оружием в руках нам не пришлось. Разве что я застрелил одноглазого Гаику, который был ярым противником Кенеки и желал ему смерти. Приблизительно то же самое произошло и со слонами: мы отправились за добычей, но встретили огромное стадо животных и, ни разу не выстрелив, с позором удирали от них до самого лагеря. И таких случаев была масса, нет нужды углубляться сейчас в эту тему.

С меня было довольно, и я решил расставить все точки над «i». Той же ночью я пошел к Кенеке и без обиняков заявил, что мои охотники утратили душевное равновесие, а я не могу бросить их в таком состоянии. Так что лучше нам распрощаться: он пойдет своей дорогой, а я и мои люди вернемся на побережье. Кенека крайне встревожился и принялся возражать, мягко указывая на опасности подобного решения. Но поскольку я оставался непреклонен, он резко заметил, что в таком случае я обрекаю нас всех на верную смерть.

— Да ну? И от чьей же, интересно, руки? Уж не от твоей ли, Кенека?

— Ни в коем случае, господин. Хотя ты и собираешься вероломно разорвать наше соглашение, ибо, позволь тебе напомнить, заранее получил от меня вознаграждение. — (Я уже сто раз пожалел, что по глупости взял от него вперед золото и слоновую кость.) — Но разве я смею поднять руку на своего спасителя, который рисковал ради меня жизнью? Пусть даже ему ничего и не угрожало.

— О чем это ты толкуешь? Откуда ты знаешь, Кенека, угрожало мне что-либо или нет?

— Как я сказал, так и есть, господин. Просто знаю, и все. Даже в той заброшенной шахте тебе и Хансу ничего не угрожало, хотя вы и опасались худшего. И когда на вас напали арабы, и когда вас преследовали слоны, тоже. Так будет вплоть до самого завершения нашего путешествия, но только при условии, что ты сдержишь свое обещание. Разве ты не поклялся в самом начале, что поможешь мне?

— Да, Кенека, я дал обещание. Но не тебе, а несчастной женщине, которую никогда больше не увижу.

— Незримые, а вернее, их сила по-прежнему с нами, господин, но, если ты не завершишь свою миссию, она покинет нас. Племена, встречавшие тебя приветливо, на обратном пути станут враждебными и в конце концов попросту убьют чужака. И твоя жизнь бесславно закончится раньше времени, господин. Это я тебе обещаю.

— Вот спасибо! — воскликнул я, еле сдерживаясь. — Послушай, Кенека, ты постоянно твердишь о какой-то миссии. Будь добр, просвети меня. Моей единственной миссией было посетить некое озеро Моун, если только оно вообще существует, и удовлетворить собственное любопытство. Что ж, я передумал. У меня пропала охота путешествовать в те края.

— Но ты должен отправиться туда, господин, равно как и я. Мы не можем противостоять силе, влекущей нас обоих. Не могу сказать, какова ее природа, но все мы, поступая хорошо или плохо, под влиянием неведомых сил движемся к определенной цели. В этом мы похожи на твою ослицу Донну: идем своей дорогой, порой охотно, порой чтобы удовлетворить свои нужды, а иногда и подчиняясь грубому давлению со стороны. Силы нам даются не ради нашего собственного удовольствия, а для выполнения некоей неведомой нам задачи. И у каждого она своя. Знаю, твои слуги, да и все остальные люди тоже, считают меня колдуном, и порой ты склонен с ними согласиться. Что ж, в каком-то смысле это правда. То есть через меня действует некая сила, вот только я не знаю, откуда она приходит.

— Вряд ли это многое объясняет, Кенека.

— Как можно уразуметь нечто, господин, не обладая должной мудростью? Только обретя мудрость, мы что-то поймем, но это случится лишь после нашей смерти. Всю жизнь мы трудимся, стремясь к совершенству, а когда умираем, понимаем, что мудрость есть небытие, или, если угодно, небытие есть мудрость.

— О, перестань! — вскричал я в ярости. — Ты ходишь вокруг да около, так мы ни к чему не придем. Ты пытаешься запутать меня своими речами, а на самом деле тебе только того и надо, чтобы мы немедленно отправились с тобой на это несчастное озеро.

— Среди прочего я хочу и этого тоже, господин. Если ты не доверяешь мне, то можешь отправиться за мудростью на звезды или поискать какой-либо иной источник, где она обитает. Тебе и твоему желтолицему слуге обещали безопасность и удачу; сознавать это, безусловно, приятно. Но оба этих блага ждут тебя лишь впереди, а позади маячит то, чего избегают все люди на свете, — по крайней мере, я так прочитал.

— Да неужели, Кенека? А можно узнать, где именно сие написано?

— Там, — ответил он и показал на небо, усыпанное звездами, хотя луна еще не вступила в свои права.

Я уставился на его скорбное лицо с огромными круглыми глазищами. Разумеется, я не верил ни единому слову этого типа. Интересно, это ловкий обман или же он искренне заблуждается? В одном я был убежден: стоит мне пойти наперекор и бросить Кенеку, как пророчества его тут же исполнятся. Почему я так решил? Все очень просто. Кенека, как видно, пользовался авторитетом у туземцев. Ему не составит труда отправить во все стороны послания о том, что мы прошли или скоро пройдем по дороге. А оказавшись во власти дикарей, мы четверо запросто можем погибнуть. С другой стороны, если мы пойдем вместе с ним дальше, Кенека из тщеславия позаботится, чтобы его слова подтвердились и мы остались бы целыми и невредимыми. Позднее я вспомнил, что во время той беседы речь шла только о нас с Хансом. Он ничего не сказал о двух охотниках.

В общем, после этого нашего разговора я пуще прежнего возненавидел Кенеку. Чутье подсказывало мне, что, как бы складны и вкрадчивы ни были его речи, душа у него лживая и добром все это не кончится.

Глава 9

КЕНЕКА РАСКРЫВАЕТ КАРТЫ
На следующее утро я рассказал о случившемся Тому и Джерри, заявив, что решил идти дальше с Кенекой, поскольку считаю, что так будет безопаснее, и беру с собой Ханса. Однако, если они пожелают вернуться, я дам им ружья, изрядную долю патронов и ослицу Донну, которая заменит носильщиков. По сути, я предложил им то же самое, что и задолго до того, как мы отправились на охоту, вернее, стали добычей слонов, только на сей раз объяснил все более подробно, ибо вполне могло статься, что после всего случившегося они вдруг передумали.

Охотники посоветовались, и ответил, как обычно, более разговорчивый из них двоих, абиссинец Том:

— Господин, побывав на том кургане посреди равнины и в лесу, полном слонов, которых как пить дать заколдовали, мы испытали самый сильный страх в жизни. Мы так напуганы, что, если бы не одно обстоятельство,давно нарушили бы данное обещание и вернулись к побережью, пусть даже и без всякой помощи.

— И что же это за обстоятельство?

— Мы покрыли себя позором, Макумазан. Мы испугались и побежали, забыв о долге, но это еще полбеды. Хуже всего, что мы побросали ружья, которые мешали нам. Пусть люди Кенеки потом нашли их и вернули, но мы все равно покрыли себя несмываемым позором.

— Не стоит так убиваться из-за этого, мы с Хансом тоже со всех ног кинулись наутек, — ответил я, стараясь пощадить их самолюбие. — Да и кто не побежит, когда стадо слонов мчится прямо на него? Только это одно нам всем и оставалось.

— Верно, Макумазан, другого выхода не было, и вы тоже побежали. Однако ни ты, ни Ханс не расстались с оружием и не нарушили главную заповедь охотников…

— Все это верно, Том, однако… — перебил я его, но он поспешил закончить свою мысль:

— Вот я и говорю, что мы покрыли себя таким позором, что нам остается лишь повеситься или как-то иначе свести счеты с жизнью, но мы оба добрые христиане и не смеем так согрешить перед Господином, который главнее тебя. А раз мы не можем искупить бесчестие как дикари, то поступим иначе. Если пойдем с Кенекой, нас ждет верная смерть, ведь мы околдованы им, и, какова бы ни была ваша участь — твоя, господин, и Ханса, — мы с Джерри обречены. Что ж, так тому и быть. Пусть нам суждено умереть, но ты, по крайней мере, увидишь, что мы верные слуги, готовые отдать жизнь за своего господина. Надеюсь, тогда ты забудешь, как мы нарушили главный закон охотников и бросили ружья, позабыв о долге.

Я был настолько поражен этой торжественной речью, что в глубине души даже задался вопросом: уж не рассчитывает ли Том получить таким образом толику горячительного из моих скудных запасов — для утешения, так сказать, своей оскорбленной гордости?

— А ты что скажешь? — спросил я Джерри, пристально глядя на него.

— О Макумазан, — ответил этот флегматик, — Дырчатый все верно говорит. Прежде у нас двоих была безупречная репутация, недаром ведь нас тебе рекомендовали, однако на деле оказалось, что мы трусливые шакалы. В решающую минуту мы бросили ружья, хотя и должны были до последнего защищать белого господина, который щедро заплатил нам за службу. Поэтому мы сейчас не отступим, пусть даже и обречены на верную смерть, но перед этим нам очень хотелось бы доказать — если, конечно, Всевышний будет к нам милостив, — что мы не жалкие шакалы, а отважные верные псы, или даже буйволы, или львы.

— Какая чушь! — воскликнул я. — Вовсе ни к чему так сгущать краски. Я никогда не считал вас с Томом жалкими шакалами, ведь мне известно, как вы отважны и великодушны. Пожалуй, если бы я тоже догадался выбросить свое ружье, когда слоны следовали за мной по пятам, мне было бы легче бежать. Думаю, вам хватит ума отправиться с нами, а не возвращаться на побережье в одиночку. Я уже упоминал о возможных опасностях. Однако таковые подстерегают нас не только впереди, но и на обратном пути. Колдун Кенека или нет, однако в любом случае нам лучше с ним дружить, нежели ссориться. Поэтому отбросьте страх, позабудьте о суевериях, недостойных христиан, и смело идите вперед. — И, посчитав наш разговор законченным, я пожал охотникам руки, показав тем самым, что вовсе не сержусь на них, после чего отослал обоих прочь.

Затем я попытался вкратце изложить Хансу суть нашей беседы, надеясь, что тот поможет мне разобраться, чего же все-таки так боятся эти двое.

— О баас, — перебил готтентот, — нет смысла пересказывать мне, о чем вы толковали с этими двумя. Я и так все знаю, ибо сидел за кустом и слышал каждое слово.

— Ты грязный шпион! — возмутился я.

— Верно, баас, если хочешь выведать правду, порой приходится и запачкаться. Ну что тут скажешь? Дырчатый и Джерри, пожалуй, правы: на них лежит заклятье. В смысле, Человек-сова, порхая в ночи по небу, прочитал по звездам, что им суждено погибнуть — и охотники это знают. Но они смирились со смертью, которая ждет обоих в любом случае — не важно, пойдут ли они с нами или сами по себе. Что ж, если эти парни желают встретить свой последний час с песнями и ликованием, а не в печали и стыде, воображая себя львами вместо трусливых шакалов, так возьмите их с собой, баас, и больше не ломайте понапрасну голову. По мне, хоть я и привязался к этим двоим, пусть уж лучше погибнут они, а не мы. Так что не горюйте, баас, все идет своим чередом.

— Убирайся прочь, бессердечная скотина, — сказал я, и Ханс ушел.

На самом деле мой готтентот, хоть и любил поразглагольствовать, вовсе не был столь жестокосердным, и сам он прекрасно знал, что мне это известно. Весь его цинизм был напускным, и за ним скрывалось доброе сердце.

Наконец мы продолжили путь, как и прежде, без происшествий. Кенека вел нас по неведомым мне местам многоликой Африки. Мелкие реки мы переходили вброд, а через глубокие и широкие воды нам помогали переправиться на плотах и каноэ дружелюбные туземцы. Пообщавшись с Кенекой, все местные жители мигом становились услужливыми. Однажды, не найдя поблизости ни людей, ни лодок, мы были вынуждены переплыть реку. Я с ужасом ожидал нападения крокодилов. Однако то ли хищники там не водились, то ли они любезно оставили нас в покое, но только на берег мы выбрались целыми и невредимыми.

Миновав последнюю реку, мы два дня брели по густому лесу. На второй день, ближе к полудню, лес поредел и сменился бушем — равниной, вернее, бесплодной землей с тщедушными деревцами. Палило нещадно, кругом попадались всевозможные дикие животные, сплошь искусанные мухами цеце, которыми их шкуры буквально кишели. Эти насекомые безвредны для человека, если не считать раздражения от укуса. Поскольку лошадей и скота у нас не было, мы поначалу не встревожились. До сих пор я полагал, что ослы, как и люди, не восприимчивы к яду этих насекомых. Вскоре, увы, мне довелось убедиться в обратном. Как уже упоминалось, у нас имелась ослица по имени Донна, на которой я ехал верхом, так как идти по жаре пешком весьма утомительно.

И вот, почувствовав через некоторое время, что Донна слабеет и спотыкается на каждом шагу, я наконец спешился, решив, что животное просто устало. Испытав облегчение, ослица пошла более резво и без понуканий, преданно следуя за мной и Хансом, которого особенно любила, поскольку он давал ей лакомства, как собаке. Однако, когда мы остановились на ночлег, Донна отказалась от еды и пошатывалась, нетвердо держась на копытах.

Тут уж я понял, в чем дело. Возможно, бедняжка уже давно заразилась ядом цеце, а теперь ее состояние ухудшилось: дождь, как здесь частенько случается, лишь усугубил ситуацию. К сожалению, ничего поделать было нельзя, ибо противоядия в данном случае не существует. Поэтому мы легли спать. Посреди ночи я проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Поначалу я перепугался, вообразив, что на нас напал лев или иной хищник. Но оказалось, что это Донна пробралась сквозь построенную нами ограду, залезла в палатку, открытую по случаю жары, и тыкалась в меня носом, пытаясь привлечь внимание хозяина и прося о помощи.

Мне ничего не оставалось, как вывести ее из палатки и предложить воды. Пить ослица не стала. Я порывался уйти, но всякий раз она пыталась идти за мной. Бедняжка слабела с каждой минутой, пока не упала без сил. Я сел рядом, и вдруг Донна перевернулась и — случайно или намеренно — положила голову ко мне на колени и испустила дух.

Я так подробно рассказываю об этом, потому что, за исключением пса по кличке Стамп, который был у меня в юности, Донна оказалась самым трогательным и ласковым животным из всех, каких мне только довелось встречать. Если существует другая жизнь для нас, людей, то создания, способные на такую преданность, тем более заслуживают ее. Во всяком случае, лично я желал бы попасть на небеса, которые устроены именно таким образом.

Все было кончено, я вернулся в свою палатку и постарался заснуть. На рассвете меня разбудил чей-то плач. Я поднялся, выглянул из-за ограды и в сумерках разглядел — кого бы вы думали? — Ханса! Он, обычно притворявшийся бездушным и черствым, сидел на земле, рыдал буквально навзрыд и целовал бедную Донну в морду. Я вернулся в постель, дожидаясь, когда готтентот, по обыкновению, принесет мне утренний кофе.

— Баас, — сказал он весело, — а у меня хорошая новость. Мухи цеце прикончили Донну.

— Что же тут хорошего?

— О баас, Человек-сова говорил, что нам предстоит подъем в горы, а Донне бы туда нипочем не взобраться. На днях он заявил, что нам придется сделать выбор: либо пристрелить ослицу, либо оставить ее на съедение львам. Так что бедняжку ждала незавидная участь. Да к тому же она слабела с каждым днем и стала совершенно бесполезна. Поэтому я рад, что она умерла и мне больше не придется ее кормить.

— Да, Ханс, я видел через ограду, как ты только что сиял от радости, совсем как наконечники копий наших носильщиков.

Готтентот поспешно оставил кофе и удалился в сильном смущении. Позже, вспоминая об этой истории, он заявил, что ему не по нраву подобная слежка, и объяснил, что вел себя так глупо исключительно потому, что у него в то утро внезапно прихватило живот. Надо сказать, что обоих охотников весьма опечалил этот случай. Не то чтобы Том и Джерри были так уж привязаны к Донне. Просто они считали, что удача отвернулась от нас и теперь смерть, подобно голодному льву, вкусив плоти зверя, возжаждет человечьей.

Как ни печально, они оказались правы: удача и впрямь изменила нам. Смерть бедной Донны положила конец безмятежному путешествию.

Через несколько дней перед нами выросли горы, которые давно уже маячили вдалеке. Если не ошибаюсь, они называются Руга. С наступлением темноты их вершины казались средоточием какого-то загадочного голубоватого сияния. Здесь нам и в самом деле пришлось бы расстаться с Донной, живой или мертвой. Подъем оказался довольно крутым. Кабы бы не Кенека, который знал безопасный путь, нам бы нипочем не взобраться на вершину. Пропасти, разверзшиеся в горных террасах, приходилось обходить, ибо преодолеть их не представлялось никакой возможности.

Вряд ли можно назвать путь, по которому мы шли, тропой: прежде здесь явно не ступала нога человека. Дня три или четыре мы карабкались вдоль подножия массивных голых скал, выискивая расселины, в которые можно свернуть.

Выбиваясь из сил, мы взбирались все выше в промозглой ночи; снег здесь не лежал, зато воздух был разреженный и какой-то колючий.

Наконец мы достигли столообразной вершины. Такие формы не редкость в Африке. Желал бы я знать, чем вызван подобный феномен? Возможно, ледник срезал гребни гор еще в незапамятные времена? Скажем, несколько сотен миллионов лет тому назад. Наступила ночь, и разглядеть что-либо вокруг не представлялось возможным, особенно в густом тумане, который прозвали «скатертью». Он часто нависает над этими столообразными горами, заволакивая окрестности.

На рассвете Ханс разбудил меня и объявил, что Кенека желает со мной поговорить. Я поворчал, натянул всю одежду, какая только была, закутался в одеяло и сверху еще набросил старую накидку из шкур выдры, которую обычно стелю на свою раскладную койку. Холод был просто собачий, или же так только казалось после жаркой низменности, наводненной целыми тучами мух цеце.

Кенека сидел на камне у самого края плато. Он встал и улыбнулся, как обычно:

— Долго спишь, господин. После полуночи туман растаял или его унесло ветром. Звезды сверкали необычайно красиво и ярко. Небо было таким ясным, что мне удалось прочесть то, что до сей поры оставалось в тайне.

— Неужели? — воскликнул я. — Надеюсь, ты прочел по звездам, когда мы выберемся из этой холодрыги? Меня пробирает аж до костей.

— Да, господин, обещаю, что скоро тебе будет жарко. Слушай, — продолжал он изменившимся голосом, — пришло время рассказать тебе кое-что о моей стране и поведать, что ждет нас впереди. Смотри! Солнце встает на востоке. Великолепное зрелище, не правда ли?

Я кивнул. Это и впрямь было очень красиво. Утренние лучи озаряли обширную равнину, лежавшую далеко под нами, а посреди нее расположились кольцом другие горы. Или, возможно, это была одна большая гора, разглядеть с такого расстояния не представлялось возможным.

— Смотри, — продолжал Кенека, указывая в этом направлении, — вон за тем утесом живет мой народ, дабанда, и там же находится священное озеро Моун. Отсюда все кажется маленьким, но в действительности это не так. Самый быстрый бегун может бежать из конца в конец целый день и все равно не успеет пересечь нашу землю.

— Вы живете в долине?

— Нет, господин, скорее, в чаше одной или нескольких великих огненных гор, некогда извергшихся. Наша земля лежит в громадной впадине с отвесными стенами, по которым невозможно взобраться. С внутренней стороны склоны поросли лесом до самого подножия. Деревья обрамляют священное озеро.

— А как велико это озеро, Кенека?

— Не знаю, но если бы человек мог ходить по воде, ему бы понадобилось немало времени: два часа, чтобы добраться до острова посреди озера; один час, дабы пройти весь остров; и еще два, чтобы оказаться на другом берегу.

— Многовато у вас воды, Кенека. Должно быть, там, между скал, лежит весьма обширное пространство. Твой народ так же велик?

— Нет, господин. Наберется лишь пятьсот взрослых мужчин, способных держать в руках оружие. Дабанда сильны своей святостью, и не только этим.

— Чем же еще?

— Разве я не рассказывал тебе о богине, живущей в моей стране? — спросил он шепотом. — О божественной Энгои, что зовется Тенью?

— Да, что-то такое припоминаю. Но, признаться, я тогда не поверил ни единому твоему слову.

— Ты отчасти прав, господин Макумазан. В моей истории истина перемешана с ложью, каковую я приплел ради собственной выгоды. К примеру, я солгал о том, что Энгои ждет белого человека. То была всего лишь приманка, которую я положил в ловушку, ибо иначе бы ты отказался идти со мной. Так мне велели, уж не знаю почему.

— Кто велел?

— Это тайна, господин.

Я подумал о погибшей Белой Мыши, но не стал развивать эту тему.

— А в каком смысле твоя ложь была приманкой?

— Просто твой слуга, о господин, говорил кому-то, и это дошло до меня, что ты преклоняешься перед красотой, особенно перед красивыми женщинами. Дескать, они влюбляются в тебя с первого взгляда. Теперь ты понимаешь, зачем я выдумал историю о прекрасной женщине, которая ждет белого мужчину. Ты возомнил себя этим мужчиной и отправился в путь вместе со мной. Ты не сомневался, что та, которая зовется Тенью, падет к твоим ногам, покроет их поцелуями и избавит тебя от вины перед другими прекрасными женщинами, которых ты бросаешь, как только пресытишься ими. Так сказал твой желтолицый слуга.

Я чуть не взорвался от гнева, слушая, сколь бесстрастно он плетет несусветную чушь. Если бы Ханс, этот гадкий мелкий врунишка, был сейчас рядом, ему не поздоровилось бы. Я так разозлился, слушая бредни Кенеки, что чуть не накинулся на собеседника. Поразмыслив, однако, я решил воздержаться от рукоприкладства. Во-первых, Кенека был выше и сильнее меня; во-вторых, я хотел раскрыть тайну до конца.

— Хитро придумано, Кенека, но все-таки ты глупец, коли поверил Хансу, еще большему вралю, чем ты сам. Я считаю последним делом волочиться за женщинами, будь они самыми что ни на есть раскрасавицами. По мне, так уж лучше охотиться на слонов. Но хватит об этом. Скажи лучше, была ли в твоей истории хоть крупица правды?

— Да, господин, там довольно много правды. Наша богиня, что зовется Тенью, та, в которую верим не только мы, распоряжается дарами небес. Вызывает дождь или засуху, делает женщин плодовитыми или бесплодными и творит еще много всего, принося людям радость или несчастье. Сам я видел богиню лишь однажды, если ты помнишь.

— Богиню? Хочешь сказать, что она бессмертна?

— Нет, господин, бессмертна лишь ее сила, которая неизменно переходит из поколения в поколение. Выполнив свою миссию, Энгои умирает сама, или же ее убивают.

— А в чем заключается ее миссия?

— Когда богиня достигает зрелости, господин, то вождь моего племени дабанда, он же его верховный жрец, женится на ней, и в свой срок у пары рождается девочка. Вполне возможно, что у них рождаются также и мальчики, но поскольку о них никто не слышал, наверное, сыновей сразу лишают жизни. Когда вырастает дочь, та, что станет Энгои, ее мать, та, что была Энгои, исчезает.

— Исчезает? Как это — исчезает?

— Не знаю, господин. Одни говорят, что Тень якобы отправляется на небеса, другие верят, что она, зовущаяся также Сокровищем озера, ныряет в воду и пропадает на глубине. Третьи утверждают, будто бы девы, которые прислуживают Энгои, отравляют ее ароматом каких-то особых цветов, произрастающих на острове. Как бы то ни было, она умирает, и дочь, новая Энгои, занимает ее место и в свою очередь становится женой верховного жреца, вождя народа дабанда.

— Что? — вскричал я в ужасе. — Не хочешь ли ты сказать, что вождь женится на собственной дочери?

— О нет, господин, вождь никогда не переживает Тень. Ее супруг знает, когда она должна исчезнуть, и делает то же самое вместе с нею или даже раньше.

— И как же он, интересно, исчезает?

— Вождь сам это решает, господин. Чаще всего, ища славы, сражается с нашими врагами из племени абанда. Он должен преследовать их в одиночку, пока не будет повержен. Иногда вождь выбирает иной способ достигнуть цели. Если он колеблется, его просто хватают и сжигают заживо. В конце концов не имеет значения, как это произойдет.

— Бог мой! — воскликнул я. — Странно, что при таком раскладе эта ваша богиня вообще находит себе мужа!

— Ничего странного, господин, — надменно произнес Кенека. — Женитьба на Энгои — величайшая честь, которой только может удостоиться мужчина. И потом, он ведь верит, что, когда его земная жизнь прервется, они вместе обретут счастье на небесах. Да, они станут двумя звездами и будут потом целую вечность дарить людям свет. Вот почему, перед тем как жениться на Энгои, вождь назначает своего любимого сына мужем будущей Тени.

Кенека помолчал и продолжил:

— Так вышло, что, когда я был маленьким, вождь, сводный брат моей матери, провозгласил меня мужем нынешней Энгои. Однако я совершил тяжкое преступление: проник в священный лес в надежде взглянуть на Энгои, о красоте которой был наслышан. Тогда та, что должна была стать моей женой, еще не родилась, я говорю о ее предшественнице. Я сполна расплатился за свой грех и был изгнан из родной земли. Теперь я вернулся, дабы стать мужем новой Энгои. Такова предначертанная мне свыше славная судьба.

— О, теперь я все понял. Что ж, Кенека, каждому свое. Откровенно говоря, я рад, что это не мне предназначено жениться на Энгои, Тени, Сокровище озера или как бишь ее там.

— О, сколь велика разница между нами, Макумазан! Для вас, белых людей, это мало что значит, для нас же — величайшая честь, выпавшая простому смертному. Верно, в конце концов избранника Энгои ждет смерть. Но что с того, если такова участь всех живущих на земле и рано или поздно каждый из нас умрет? Да, вот еще что: мужчина, которому предназначено стать супругом Энгои, не должен смотреть на других женщин.

Тут я не преминул вставить замечание:

— Но ведь ты сам рассказывал мне, как горько оплакивал некую даму, которая помогла тебе стать вождем арабов. И упоминал о других своих женах, живущих за оградой твоего дома.

— Очень может быть, господин. Признаться, я наплел тебе много всякого вздора. Например, что ребенок, рожая которого умерла та женщина, был моим. Или что у меня множество жен, которых я, не желая, чтобы мне досаждали пустой болтовней, поселил отдельно. Так знай же: на самом деле у меня не было ни одной жены, за это я и прослыл среди арабов колдуном. Но какое дело мужчине до других женщин, если ему суждено стать супругом Энгои, да-да, самой Тени? Пускай даже их союз продлится всего лишь год или час.

— Да уж, — хмыкнул я. И уточнил: — А что, если, когда эти двое впервые увидятся, она ему не понравится? Или вдруг эта самая Тень не влюбится в того, кто предназначен ей в супруги, решив отдать свое сердце кому-нибудь другому?

— Подобное заблуждение простительно белому человеку, господин Макумазан, в противном случае я посчитал бы эти слова оскорблением или даже богохульством. Такого, чтобы Энгои не понравилась избраннику, попросту быть не может. Даже если она внешне безобразна, он будет обожать ее за прекрасную душу. А со временем полюбит жену еще сильнее, поскольку на земле не найдется женщины прекраснее ее. Энгои подобна звезде, излучающей дивный свет и увенчанной мудростью, которая нисходит свыше.

— Действительно, что тут скажешь. Но тогда объясни, с какой стати обожающий Энгои народ избавляется от такой божественной и мудрой красавицы, когда подрастает ее дочь?

— Что касается второго твоего предположения, Макумазан, — продолжал Кенека, проигнорировав этот мой вопрос (видимо, он счел его неуважительным или же не относящимся к делу), — насчет того, что Энгои вдруг полюбит кого-то другого, то это и вовсе невозможно. Она попросту никогда не встречается с другими мужчинами.

— О, теперь понятно. Это все объясняет. В том числе и твое изгнание. Проще простого доставить удовольствие женщине, которая, кроме своего суженого, в глаза не видела ни одного мужчины, будь она хоть трижды богиня.

— Господин Макумазан, — ответил оскорбленный Кенека, — сдается мне, что ты глумишься надо мною и над моей верой.

— Точно так же ты сам поступал с мусульманами, — спокойно парировал я.

— Я вижу к тому же, что ты мне не веришь.

— Ты, между прочим, признался, что лгал мне и раньше.

Кенека махнул рукой, словно все это были пустяки:

— Знай же, что я поведал тебе сущую правду о божественной Энгои, Тени, или Сокровище озера, и о ее муже, которого называют Щит Тени. Тебе следовало бы догадаться, что именно я стал избранником судьбы, ведь я уже упоминал, что среди прочих даров небес возлюбленный Энгои еще до женитьбы получает силу управлять дикими животными и людьми. Что ты скажешь о льве, которого я прогнал с дороги? Или о тех людях, которых я позвал на помощь, когда на вас напали арабы? Вспомни, наконец, о слонах, устроивших на вас охоту, когда вы решили пострелять их. Едва завидев меня, животные мигом прекратили преследование.

— Все это очень интересно, — отозвался я. — Но меня больше волнует другой вопрос. Скажи, а для чего тебе понадобилось, чтобы я непременно стал твоим попутчиком в этом таинственном деле?

— Потому что, господин Макумазан, мне было велено так поступить. Зачем это нужно, того я пока и сам не ведаю. Тебе, вне всяких сомнений, суждено послужить Энгои, оказав услугу мне. Я также знаю о будущей великой войне между моим племенем дабанда и народом абанда. Враги наши исчисляются тысячами и обитают на дальнем склоне вон той горы. О, эти люди издавна лелеют мечту женить своего вождя на Тени. Это принесло бы им защиту от засухи и вообще всяческое процветание и благоденствие. В этой войне твоя слава великого полководца и твои навыки обращения с винтовкой, в коих я уже успел убедиться, оказались бы очень полезны.

— Мои навыки? А, понятно, ты имеешь в виду, что я освободил тебя из плена и застрелил злобного Гаику. Что ж, может, я тебе пригожусь, а может, и нет. Кто же знает наперед? Я благодарен тебе за увлекательный рассказ, возможно, кое в чем ты и не соврал. Ну а теперь я пойду завтракать. Так что до встречи.

И я откланялся. Если раньше я недолюбливал этого человека, то теперь Кенека стал мне просто отвратителен.

В нем, на мой взгляд, самым неприятным образом соединялось множество пороков: он был лжив, корыстен, эгоистичен, донельзя суеверен и любил похвастаться. Однако поскольку я опрометчиво взял оплату вперед, то был вынужден служить ему, а заодно и этой его распрекрасной Энгои, которая звалась также Тенью и Сокровищем озера. Оставалось лишь надеяться, что эта женщина все-таки лучше, чем сам Кенека, если только она вообще не является выдумкой.

Глава 10

СТРАННИК
Вечером того же дня мы достигли равнины у подножия горы и двинулись через пустыню. Я нарочно употребил подобный термин, ибо, покинув предгорья, богатые влагой, мы вступили в невероятно засушливую область, где дождь выпадал крайне редко.

Из растительности здесь имелись исключительно кактусы, запасающие влагу в серых или зеленых колючках. Встречались довольно крупные экземпляры: толстые, высокие (размером со среднее дерево) и, надо полагать, очень старые. Одни походили на канделябры (листья у них полностью отсутствовали) или на руки с перстами, указующими в небеса, другие — на круглые зеленые комочки всевозможных размеров, от футбольного мяча до игольницы. Двигаться среди них становилось все труднее и даже опаснее, ведь в колючках мог содержаться яд. Верхушки многих кактусов венчали цветы фантастической красоты, большие и маленькие, самых ярких оттенков.

Еще одной особенностью этой странной пустынной местности были обнажения горных пород: кое-где встречались каменные колонны, похожие на обелиски, и цельные массивы, но чаще всего попадались круглые булыжники, обточенные водой и покоящиеся друг на дружке. Ума не приложу, как они здесь очутились. Вот уж задачка для геологов. Возможно, много лет назад из некоей обширной области, где ныне вулканы уже не активны, наводнением смыло сюда застывшую лаву.

Целых три дня мы шагали по этой удивительной стране, причем на вторые сутки показался маленький оазис с родником, чему я несказанно обрадовался, ведь наши фляги опустели и мы умирали от жажды. Надо сказать, что продвигались мы довольно бойко. Двух-трех носильщиков освободили от груза; они передали его своим товарищам и ушли на целых пятьсот ярдов вперед. Стало быть, как заметил Ханс, эти ребята прекрасно знают дорогу и их послали разведать, не ждут ли нас какие сюрпризы. Кенека шел в окружении носильщиков, служащих ему охраной, затем следовали мы с Хансом, а в хвосте плелись двое наших охотников.

— Я почти готов поверить, баас, что в словах Кенеки есть правда. Хоть эти парни, знающие дорогу, и держат язык за зубами, они наверняка принадлежат к его народу, а еще они опасаются нападения. Потому они так напуганы и столь рьяно продираются сквозь эти колючки.

— Откуда ты знаешь, что сказал мне Кенека? Небось прятался за камнем и подслушивал? — сурово спросил я, однако ответа так и не дождался: Ханс укололся о кактус (или только сделал вид) и задержался, чтобы вытащить из ноги шип.

Перехожу к вечеру третьего дня. С головы до ног ободранные кактусами, мы подошли к подножию западного склона громадной горы, бывшей, по словам Кенеки, потухшим вулканом. Близ кратера этого самого вулкана и обитали его соплеменники дабанда. До заката оставался еще целый час, мы изнывали от жары и буквально умирали от жажды, но крепились, стремясь поскорее дойти до назначенного Кенекой места для привала, где есть родник. Он хотел добраться туда до наступления темноты, ведь ночи стояли безлунные. Так что нам волей-неволей приходилось плестись дальше. Вдруг Ханс, который шел рядом, пихнул меня в бок и воскликнул по-голландски:

— Kek! (То есть «Смотри!»)

Я взглянул туда, куда указывал готтентот, и заметил нечто настолько странное, что в первую минуту даже подумал, будто мне это почудилось. На склоне низкой гряды горного массива, там, где начиналась равнина, внезапно появился мужчина. Он был измучен и шел, вернее, ковылял вперед, продвигаясь короткими перебежками и поминутно останавливаясь, чтобы перевести дух. Вот и все, что я разглядел невооруженным глазом, пока не надел очки, которые всегда при мне. Этот человек оказался белым! Ошибки быть не могло, его одежды, порванные на плечах, открывали невероятно бледную кожу. Кроме того, он был рыжеволосый, почти блондин, и рыжебородый. Ростом и комплекцией незнакомец также превосходил любого африканца.

В следующий миг на полосе земли сзади него появилась группа чернокожих туземцев, вооруженных копьями. Они явно охотились за белым человеком. Убрав очки в карман, я велел Тому и Джерри подать мой винчестер. Охотники таскали его вместе со своими винтовками, тогда как тяжелые ружья и боеприпасы оставались на попечении носильщиков. Они тут же повиновались, прихватив заодно сумку с патронами.

— За мной! — скомандовал я им и Хансу, и мы вчетвером устремились вперед, опережая носильщиков.

Изможденный незнакомец находился приблизительно в пятидесяти шагах от нас, а его преследователи — всего в шести от него. Туземцы начали метать копья, явно желая убить бедолагу, прежде чем тот доберется до нас. По моей команде мы открыли огонь и волею судеб поразили тех, кто едва не достиг своей цели. Под градом наших выстрелов злодеи отступили. Белый мужчина наконец достиг нас целым и невредимым и тут же обессиленно рухнул на землю.

— Бог мой! Неужто вы европеец? — проговорил он, задыхаясь. — Дайте мне ружье!

Я не стал рисковать, ведь у меня не оказалось запасного оружия, да и потом, вряд ли бедняга был сейчас в состоянии удержать его. А тем временем из-за хребта показалось человек тридцать или сорок копьеносцев — высоких и крепких. Наши носильщики побросали груз и с большим рвением включились в игру, издавая боевой клич: «Энгои! Энгои!» Мы пустили в ход дальнобойные винтовки.

В считаные минуты добрая половина нападавших была повержена, а остальные пустились наутек обратно через хребет. С нашей стороны пострадал лишь один человек, которого ранили копьем в плечо. Враги отступали, преследуемые нашими загадочными проводниками, из мирных носильщиков вдруг превратившихся в свирепых, словно тигры, воинов, которые, несмотря на усталость, ринулись в бой не хуже, чем зулусы. Столь разительная перемена изумила меня и Ханса.

— Взгляните-ка на этих малых, баас, — сказал мой слуга. — Похоже, они сражались не с чужаками, а с заклятыми врагами, ненависть к которым впитали с молоком матери. Обратите внимание на Кенеку: от злости наш приятель ощетинился, как дикобраз. — (И верно, его волосы и борода встали дыбом, а обыкновенно сонные глаза сейчас метали молнии.) — Разве ты не видел, как он расправился с тем здоровяком, которого ты упустил? — (Тут готтентот солгал: я вовсе не стрелял в этого туземца.) — Когда тот запустил ножом в бааса, Человек-сова вырвал из его рук копье и заколол наглеца. Должно быть, нападавшие принадлежали к племени абанда, которых, как мы знаем, дабанда просто ненавидят.

— В таком случае, — заметил я, — наши носильщики — сородичи Кенеки, люди одной с ним крови.

Тут я хватился белого незнакомца, о котором в этой суматохе совсем позабыл, и отправился на его поиски. Он сидел на земле и опустошал бутылку с водой, которую дал ему Джерри.

— Все-таки в гороскопах что-то есть, — произнес он, пытаясь отдышаться.

— Какие, к дьяволу, гороскопы? — спросил я, решив, что бедняга совсем спятил. — О чем это вы толкуете?

— Видите ли, мой отец был буквально помешан на астрологии. Представьте, он даже заблаговременно вычислил дату моего рождения. Однажды батюшка предсказал, что я встречу в пустыне белого человека, который спасет меня от кровожадных дикарей.

— Неужели? — Я решил сменить тему. — А позвольте узнать ваше имя?

— Джон Таурус[413] Аркл. Я, видите ли, родился под знаком Тельца, потому батюшка и дал мне такое имя. Друзья называют меня Быком, — добавил он со смущенной улыбкой. Мысли этого парня явно блуждали где-то далеко.

Тут он закрыл глаза и начал терять сознание. Пришлось приводить его в чувство при помощи моих скудных запасов спиртного.

Глядя на этого человека, я призадумался. Манера речи выдавала в моем новом знакомом англичанина из хорошей семьи. Прозвище Бык очень ему подходило, хотя если бы этот самый Джон Аркл родился под созвездием Льва (или как оно там правильно называется), то, пожалуй, такое имя соответствовало бы ему даже больше.

Правду сказать, в нем было что-то от обоих этих животных. Массивный торс, крепкие ноги и крутой лоб напоминали быка, а золотистого оттенка борода и косматые волосы, ниспадавшие с плеч, смахивали на гриву. В глазах, озаряемых солнечным светом, прыгали золотые искорки, как водится у львов, что делало его похожим на царя зверей.

Пожалуй, никто не назвал бы этого парня красавцем, однако редко встретишь людей с такой яркой внешностью, как у него. Арклу было, судя по всему, около тридцати лет. Меня разбирало любопытство: интересно, как он оказался в этих диких краях? Ведь я, по словам Кенеки, был единственным белым человеком, ступившим на землю их племени.

Джин сделал свое дело, и вскоре Джон Таурус Аркл (престранное имя!) понемногу пришел в себя. Когда он был еще без сознания, Кенека подошел к нам с копьем убитого им воина и уставился на незнакомца, встревоженно и злобно.

— Ничего страшного, — заметил я, — обычный обморок. Он скоро оклемается.

— Правда, господин? — отозвался Кенека, глядя на Аркла с явным неодобрением и даже неприязнью. — А я-то надеялся, что он умер.

— И почему, скажи на милость?

— Этот человек навлечет на нас несчастья. Увы, опасения мои подтвердились.

— И чего же именно ты опасался?

— О, звезды поведали мне об этом человеке. Я знал, что мы найдем его труп.

«Как же ты мне надоел со своими звездами», — подумал я. А вслух произнес:

— Что ж, Кенека, видно, ты понял их не совсем правильно, ведь этот парень жив. И учти: я не дам его в обиду. А о каких несчастьях ты толковал?

— Да вот о каких, — ответил Кенека, обводя рукой с копьем бездыханные тела. — Разве беда уже не пришла? Так знай же: один из убитых перед смертью рассказал мне об этом белом человеке. Он пробирался через горный хребет в землю моего народа дабанда. Абанда прогнали его и преследовали, чтобы убить, как поступают со всеми чужаками. Но он оказался выносливым и быстроногим и сбежал от них. И вот представь, в самый последний момент, когда абанда его уже почти поймали — так дикие собаки загоняют выбившегося из сил зверя, — вдруг появляемся мы, и случается то, что предначертано свыше.

— Все это так, — кивнул я, — но меня больше волнует будущее. Похоже, ни дабанда, ни абанда не жалуют этого белого господина, который впредь станет нашим спутником.

— Так зачем ему оставаться с нами, Макумазан? Посмотри, этот человек сейчас без сознания. Всего один удар по голове, и он уже никогда не очнется. А если мы возьмем его с собой, отправившись к народу, который на него обижен, уж не знаю за что, тогда и нам тоже несдобровать.

С рассеянным видом я достал из-за пояса револьвер и стал возиться с ним, словно желая проверить, заряжено ли оружие.

— Вот что, Кенека, давай-ка проясним этот вопрос. Ты даешь мне понять, что в угоду тебе я должен убить — или позволить убить — моего соотечественника, сбежавшего от твоих соплеменников и прочих дикарей, которые напали на него по неведомой причине. Похоже, ты не понимаешь, как важен для меня этот белый человек. Так я тебе сейчас объясню. — Я резко вскинул револьвер и приблизил дуло к его глазам. — Скажи, друг мой, кого призывают в свидетели люди твоего народа, когда дают нерушимую клятву?

— Мы клянемся именем Энгои, господин, — ответил он дрожащим голосом. — Того, кто нарушит такую клятву, ждет смерть — и даже кое-что пострашнее смерти.

— Прекрасно. Тогда поклянись мне именем Энгои, что не причинишь никакого зла этому белому господину.

— А если я откажусь? — спросил он угрюмо.

— В этом случае, Кенека, я дам тебе время передумать, пока считаю до пятидесяти. Если ты и тогда откажешься или промолчишь, я пущу тебе пулю в лоб. Пришло время, друг мой, решить, кто тут главный.

— Если ты застрелишь меня, Макумазан, то мои люди убьют тебя.

— Как бы не так! Или ты позабыл, Кенека, что некая дама по имени Белая Мышь пообещала мне — а я склонен верить ее пророчеству, — что я вернусь из этого путешествия целым и невредимым. Не забивай себе понапрасну голову, после твоей смерти я сам позабочусь о собственной безопасности. Итак, начинаю отсчет.

И я стал считать, сделав паузы на «десяти» и «двадцати». На третьем десятке пальцы Кенеки судорожно сжали копье, которым он убивал абанда.

— Будь любезен, оставь в покое копье, или я выстрелю прямо сейчас.

Он разжал пальцы, и оружие упало на землю.

Досчитав до сорока, я снова помедлил и заметил, что время не ждет, хотя Кенека, возможно, прав, уповая на звезды, которым поклоняется, ибо вскоре вполне может оказаться на одной из них, покинув сей земной мир, преисполненный скорби. На счет «сорок пять» я поднял пистолет чуть повыше его носа.

— Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь… — продолжил я и начал давить на спусковой крючок.

Тут Кенека сдался и упал на колени, целуя землю у моих ног, как обычно поступают на Востоке. От неожиданности я выстрелил, и пуля просвистела у него над головой.

— Боже мой! — воскликнул я. — Твое счастье, приятель, что ты решил образумиться! Этот пистолет срабатывает быстрее, чем я думал, а может, он просто на жаре стал скользким. Так, стало быть, ты клянешься?

— Да, господин, — прохрипел он. — Я клянусь именем Энгои, что не причиню вреда этому белому человеку и не навлеку на него беды. Однако эта моя клятва, Макумазан, означает нечто гораздо большее. Отныне не ты, а я должен служить тебе как своему победителю.

— Что ж, это весьма неплохо, — бодро отозвался я. — А теперь услуга за услугу: я готов отказаться от права победителя, взять с собой этого белого незнакомца, если он захочет, и предоставить тебе идти своей дорогой, а я, Ханс и мои охотники пойдем своей. Только обещай не преследовать меня и не досаждать каким-либо способом. Ну что, по рукам?

— Нет, господин, сие невозможно: ты должен проводить меня к озеру Моун.

— Что ж, пусть будет по-твоему, Кенека. Тогда объясни мне дорогу, ибо отныне руководить нашей экспедицией буду я. Но учти: если ты ослушаешься, обманешь меня или попытаешься навредить белому господину, я доведу начатый счет до конца. Договорились?

— Да, господин, — ответил он смиренно. — Взгляни вон туда. — Он указал на скалы всего в какой-нибудь сотне ярдов впереди, где росли могучие деревья. Пейзаж сей буквально подавлял своим величием. — Там мы найдем источник воды, господин. Надо поскорее добраться туда, ведь наши запасы на исходе. Белый человек выпил все, что у нас осталось, а скоро совсем стемнеет и идти будет невозможно.

— Отлично! Отправляйся вперед со своими людьми, и разбейте там лагерь. Мы же с белым путешественником прибудем чуть позже, как только он сможет ходить. Потом все обсудим.

Кенека посмотрел на меня с сомнением. Наверняка он гадал, уж не хочу ли я от него избавиться. А потом, наверное, решил, что без воды и с хромым спутником на руках мне будет весьма затруднительно сбежать. Как бы там ни было, он пошел собирать своих людей, и я видел, как они бредут с грузом в сторону скал, поросших могучими деревьями. На всякий случай я послал Ханса проследить за ними, наказав готтентоту выяснить, есть ли там вода и готовят ли они ночлег, после чего немедленно вернуться и обо всем мне доложить. По правде сказать, я не был до конца уверен в Кенеке. Возможно, он намеревался улизнуть под покровом ночи, оставив нас на произвол судьбы посреди пустыни. Я не стал бы особо расстраиваться по этому поводу, не унеси он и его люди все боеприпасы и часть моих винтовок, а также продовольствие. Откровенно говоря, я не желал больше видеть Кенеку, который впутал меня в сие довольно сомнительное предприятие. Однако осознавал, что мне, похоже, вряд ли удастся отделаться от этого типа, а потому придется пойти на риск: ну что ж, это будет не первая и не последняя авантюра в моей жизни.

Расставшись с Хансом, я вернулся к своему новому знакомцу, лежащему на земле за камнями. К счастью, он уже оклемался и теперь сидел, удивленно оглядываясь по сторонам.

— Кто вы такой? И где это я очутился? Похоже, тут был бой? Можно мне воды?

— Одну минуту, мистер Аркл. Надеюсь, скоро вода у нас появится. — (Отправляя Ханса на разведку, я велел ему наполнить бутылку.) — Да, бой и впрямь был. По милости Божией нам удалось спасти вас. Позже вы поведаете мне о своих приключениях, хорошо?

Он кивнул и настороженно вгляделся в мое лицо, невольно напомнив мне охотничью собаку, сделавшую стойку. Видимо, Аркл еще не до конца пришел в себя, а потому, не замечая, что говорит вслух, произнес довольно грубовато:

— Что за странный малый? Лохматый, будто пудель, и кожа словно пергамент, но светлая. И волосы прямые, а не кудрявые. Никак европеец? На этот раз тебе повезло, Джон Аркл… Да и пора бы уж…

Решив не обращать внимания на его бред, я пошел переговорить с Томом и Джерри, которые стояли рядом и перешептывались. Меня интересовало, сколько патронов охотники истратили в бою. В свою очередь я как мог удовлетворил их любопытство. Когда начало смеркаться, вернулся Ханс.

— Все в порядке, баас. Там хороший источник, и Человек-сова уже разбил лагерь на его берегу. А вот и вода.

Я взял бутылку и передал Арклу. Он жадно схватил ее, но потом опомнился и протянул мне.

— Вы, безусловно, тоже хотите воды, сэр, — сказал он учтиво, приятным голосом. — Прошу вас, пейте первым.

Я сразу понял, что имею дело с джентльменом. У меня и впрямь пересохло во рту от жажды. Но, не желая уступать, я заставил его сделать первый глоток. Затем я напился сам и дал немного Тому и Джерри. Вода быстро закончилась, на каждого пришлось всего-то по одной пинте.

— Вы сможете идти? — спросил я Аркла.

— Пожалуй, смогу. Я чувствую себя посвежевшим, и, к счастью, эти мерзавцы не утащили мои ботинки. А куда мы направляемся?

— Для начала в лагерь, расположенный вон там. А после, если все сложится благополучно, к озеру Моун.

На его лице вспыхнул радостный румянец.

— Это мне подходит. — Затем Аркл сник и добавил: — Вы были очень добры ко мне, сэр, и мой долг предупредить вас, насколько опасно это путешествие. Если мы туда попадем, то знайте, что люди там — как бы это лучше выразиться — не слишком дружелюбны. В самом деле, лучше бы вам, сэр, вернуться домой. На озере Моун вы найдете свою смерть.

— Нечто в этом роде я и предполагал. А вы бывали там, мистер Аркл?

Он кивнул.

— Тогда последуйте моему совету и помалкивайте об этом своем опыте в присутствии тех, кого мы встретим в лагере. Я полагаю, вы говорите по-арабски? Да? Так вот, делайте вид, что вообще не понимаете их языка. Позднее я объясню вам причину.

Он снова кивнул. И спросил:

— Как вас зовут, сэр?

Я представился.

— Аллан Квотермейн, —повторил Аркл. — Такое чувство, что я где-то уже слышал это имя. Ах, вспомнил. Мой знакомый, лорд Рэгнолл, рассказывал мне про вас. Мало того, он дал мне рекомендательное письмо, на случай если я отправлюсь на юг Африки. Но, увы, оно пропало вместе с остальными вещами. Странно, что мы встретились при таких обстоятельствах, но в подобных местах подобное случается сплошь и рядом. Ну что ж, мистер Квотермейн, а теперь, если вы позволите опереться на вас, а то у меня голова до сих пор кружится, я готов идти.

— Разумеется, обопритесь. Сэр, я еще раз призываю вас: ни в коем случае не говорите ни на каком ином языке, кроме нашего, потому что, за исключением Ханса, которому можно полностью доверять, — и я указал на готтентота, — никто здесь не понимает по-английски.

— Ясно, — ответил Аркл, и мы отправились в дорогу.

Мой спутник сильно хромал и опирался на меня всей своей громадой, словно на трость.

Когда мы не без труда достигли лагеря, уже совсем стемнело. Охотники как раз поставили мою палатку, хотя и низкую, но довольно-таки просторную для двух человек. Аркл жадно припал к источнику и пил, пока я не остановил его. Тогда он вылил воду на голову и окунул руки по самые плечи, будто желал впитать влагу, словно губка. После чего поинтересовался, нет ли чего перекусить. К счастью, у нас осталось еще достаточно провианта: жесткие лепешки из дробленого зерна (подарок гостеприимных туземцев, через чьи земли мы проходили) и полоски билтонга. Аркл поглощал их с жадностью, как самое изысканное кушанье, настолько бедняга изголодался. Насытившись, он залез в палатку и забылся глубоким сном.

Какое-то время я сидел, прислушиваясь к его громогласному храпу, нарушавшему тишину, и смотрел на звезды, восхитительно сиявшие в безоблачном небе. Внезапно мимо меня проскользнул Кенека и, расположившись в некотором отдалении на плоском камне, принялся делать руками над головой причудливые пассы.

— Человек-сова разговаривает со своей звездой, баас, — прошептал мне на ухо Ханс и показал на Венеру. — Он каждую ночь советуется с нею, как поступить дальше.

— Рад это слышать, потому что лично мне наше будущее представляется весьма туманным.

— О, мы просто пойдем вперед, баас, и все тут. Если достаточно долго идти, рано или поздно обязательно выйдешь на другую сторону.

«Ну просто изречение, достойное философа, — подумал я, — вот только не помешало бы еще уточнить, что ждет нас на той стороне».

Распорядившись, чтобы Ханс и охотники поочередно стояли на часах (хотя это и было излишней предосторожностью, ибо готтентот, когда беспокоился, спал вполглаза), я отправился в палатку, вознес краткую молитву — привычка с детства, которой, мне не стыдно в этом сознаться, я следовал почти неизменно, — и сразу провалился в сон.

Когда еще не вполне рассвело, хотя по тающим звездам и запахам в воздухе уже угадывалось приближение рассвета, меня разбудил Аркл, который завозился в своем углу.

— Я собираюсь искупаться, — объявил он, заметив, что я не сплю, — ибо это является пределом мечтаний человека, который не мылся целую неделю. Силы снова вернулись ко мне.

Я от души порадовался этому и заметил, что он, должно быть, очень везучий человек.

— Да уж, — произнес Аркл задумчиво, — моя жизнь висела на волоске. К счастью, я хороший бегун. Два года подряд на состязаниях между Оксфордом и Кембриджем выигрывал забег на три мили. Послушайте, мистер Квотермейн, вам, наверное, интересно, кто я и как сюда попал. Пока у нас есть время, я вам все расскажу, если вы готовы меня выслушать,

И вот что поведал мне новый знакомый:

— Хотя Арклы никогда не были особо преуспевающими дельцами, несколько поколений моих предков довольно ловко вели дела в Манчестере и Лондоне. Они считали себя колониальными торговцами и повсюду, вплоть до Западной Африки, имели коммерческие связи. Однако мой отец, умерший несколько лет назад, не пошел по стопам деда и прадеда. Он был по натуре мечтателем и слыл среди родственников чудаком, ибо всерьез увлекался астрологией. Кажется, я уже упоминал об этом. Так вот, мой батюшка отказался иметь какое-либо отношение к торговле и, вознамерившись стать врачом, а именно хирургом, сумел-таки настоять на своем. Несмотря на эксцентричность, он добился на этом поприще больших успехов и стал, без преувеличения, просто выдающимся специалистом. Сделавшись зажиточным, отец открыл небольшую частную практику, но в основном работал в больницах для малоимущих.

Окончив колледж, я тоже изъявил желание стать врачом. Вскоре после того, как я получил диплом, отец скончался; матушка моя умерла еще раньше. Других детей у моих родителей не было, так что я остался единственным наследником. Кроме того, мой кузен, единственный сын папиного старшего брата, сэра Томаса Аркла, погиб в результате несчастного случая, и дядя попросил меня взять дела компании в свои руки. Я нехотя согласился, ибо просто не мог отказать родственнику. Коротко говоря, когда на меня вместе с титулом баронета свалилось все его немалое имущество, я решил, что мне нет никакого смысла заниматься медицинской практикой. Да и дядюшка тоже был полностью со мною солидарен.

С другой стороны, коммерция меня, как и моего покойного батюшку, совершенно не прельщала. В конце концов мы с дядей нашли компромисс. Я согласился отправиться на несколько лет по делам фирмы в Западную Африку. Это совпало с моим собственным желанием, так как я мечтал понаблюдать за человеком в его естественной среде обитания и изучить некоторые редкие заболевания. По окончании поездки я должен был вернуться, выдвинуть свою кандидатуру в парламент, вступить в права наследства (а состояние у Арклов, надо сказать, весьма внушительное) и, купив титул пэра, выгодно жениться и всячески способствовать процветанию нашей, так сказать, династии.

— Понимаю, такова, что называется, официальная версия, но вполне возможно, что у вас были и другие мотивы, о которых вы предпочли не распространяться, — заметил я.

— Вы абсолютно правы, мистер Квотермейн. Ну что же полагаю, я уже рассказал вам о себе достаточно. Не затруднит ли вас в ответ поведать о себе?

— Ничуть. Я родился в добропорядочной английской семье. Получил домашнее, но вполне достойное образование: мой отец был священнослужителем и весьма ученым джентльменом. А в целом мне похвастаться особо нечем, кроме разве что ремесла охотника, в котором я несколько преуспел. Еще мне, как и вам, нравится наблюдать за человеком в его естественной среде обитания. Признаться, я постоянно снедаем жаждой нового и неизведанного. А потому потворствую своему любопытству, которое порой представляется мне настоящим проклятием. Полагаю, в конце концов именно это меня и погубит. Причем вполне вероятно, что сие произойдет весьма скоро.

— О нет, — весело возразил Аркл, — ваш час еще не пришел, мистер Квотермейн. Если хотите, я могу составить ваш гороскоп: отец научил меня всем этим штучкам. Я могу даже назвать день вашей смерти.

— Нет, благодарю вас, — решительно отказался я.

Тут Ханс принес кофе и сообщил, что Кенека рвется выступить в путь на рассвете, ибо считает, будто, оставаясь тут, мы подвергаемся опасности. Все встревожились и начали спешно собираться в дорогу. Аркл был облачен в так называемый норфолкский жилет — однобортную куртку с поясом и двумя нагрудными карманами, однако надел его прямо на голое тело, ибо рубашки у него не имелось. Среди моих вещей обнаружилась одна запасная, фланелевая, совсем новая, я по случаю купил ее в Дурбане за пятнадцать шиллингов. Ее-то я и отдал Арклу. К счастью, рубашка оказалась безразмерной и налезла на его внушительную фигуру. Также нашлась для него шляпа, кроме того, пришлось выделить ему винтовку и патроны.

Мы еще собирались, когда вернулся Кенека. Он заметно нервничал и умолял нас не мешкать.

— Куда теперь? — спросил я.

— Надо двигаться вверх по склону горы и пройти расщелину, господин. Там мы сможем укрыться под защитой моего народа дабанда. После того, что случилось, абанда наверняка попытаются нас убить. Если белый Странник, которого твои слуги прозвали Рыжим быком, не способен идти, он может остаться здесь.

Тут Аркл, который прекрасно понимал арабский, смерил его взглядом и, начисто позабыв о моем предупреждении, ответил, что в этом нет необходимости, так как он вполне уверен в своих силах.

Наскоро перекусив, мы отправились вслед за Кенекой вверх по крутому склону горы.

— Если не ошибаюсь, вы назвали этого человека Кенекой? — поинтересовался Аркл, когда тот был уже достаточно далеко и не мог нас слышать.

— Совершенно верно. А почему вы спрашиваете?

— О, просто я часто слышал это имя от знакомых туземцев. Мне рассказывали об одном юноше, совершившем тяжкое преступление. Хотя вполне возможно, что это не тот самый Кенека, а другой. — Тут он резко сменил тему, оставив меня в недоумении.

Глава 11

ИСТОРИЯ АРКЛА
Поначалу Аркл сильно хромал, шел неровной походкой и страдал от боли в пятке. Однако постепенно боль утихла, а свежий воздух взбодрил его. Я внимательно присмотрелся к своему спутнику. Безусловно, он был весьма привлекателен внешне и показался мне великолепным образчиком англосакса.

Через некоторое время Аркл решил продолжить свой рассказ:

— Вы угадали, мистер Квотермейн, поехать в Африку меня побудили также и другие причины. Если хотите, я расскажу вам о них — как говорится, выложу все карты на стол. Но если у вас нет охоты меня слушать, то, пожалуйста, прямо так и скажите, ибо я не желаю досаждать кому-либо своими делами.

Я ответил, что с удовольствием узнаю его историю. Если говорить начистоту, я просто сгорал от любопытства.

— Тогда слушайте, хотя подозреваю, что рассказ сей заставит вас усомниться в моем здравом рассудке. Как я уже сказал, передо мною открывались блестящие перспективы. Однако теперь это все уже в прошлом, ибо на сегодняшний день они потеряны для меня бесповоротно. Будучи человеком при деньгах, я потворствовал своим страстям. Не стану лгать, мистер Квотермейн, и говорить, что я всегда благоразумно отвергал искушения. Увы, я совершил немало глупостей, в чем признаюсь не без стыда, однако замечу, что подобное случается почти со всяким пылким юношей.

Короче говоря, я прожигал жизнь. Мой дядя, а также все друзья и знакомые были приверженцами пуританского образа жизни, который часто идет рука об руку с благочестием и желанием сделать мир лучше. Видя мое недостойное поведение, они страшно огорчались и всячески призывали меня измениться, предлагая в качестве первого шага на пути к исправлению вступить в брак. Замечу, что женить единственного племянника было первейшим желанием моего дядюшки, ведь иных наследников у него не имелось. Он часто с глубокомысленным видом торжественно повторял, что жизнь переменчива и никто не знает, что будет с нами завтра.

Наконец я уступил его требованиям и принялся ухаживать за девушкой, происходившей из хорошей семьи и внешне весьма привлекательной. Правда, у нее не было средств, но для меня с моим состоянием это не имело значения. Честно говоря, меня эта девица не слишком интересовала, и она отвечала мне тем же. Впоследствии я узнал, что моя нареченная была всерьез увлечена другим мужчиной, а брак со мной рассматривала как выгодную сделку, не более того. Ну что ж, такое случается сплошь и рядом. А сейчас я расскажу вам нечто весьма необычное.

Боюсь, вы вряд ли мне поверите. Окружающие считали меня распутником и прожигателем жизни, но никто из них даже и не подозревал, что в моей натуре есть также и другая сторона. Иногда я становлюсь мечтателем, мистер Квотермейн, и даже мистиком. Наверное, я унаследовал эту склонность от своего отца, которому подобное всегда было присуще.

— Ничего удивительного, — ответил я, — старая как мир история о противостоянии плоти и духа.

— Возможно. Так или иначе, я искренне верил в некие довольно причудливые и спорные понятия: «родство душ», «жизнь до рождения» и прочее. И убедился, что это не пустые слова. Да, представьте себе, что в один прекрасный момент этот невозмутимый здоровяк-британец, которого вы видите сейчас перед собой, обнаружил тесную душевную связь, если так можно выразиться, с неким человеком, которого прежде никогда не видел.

Я с тревогой взглянул на рассказчика, размышляя, уж не оказались ли пережитые им неприятности губительными для его мозга. Аркл, видимо, догадался о моих сомнениях:

— Вам кажется, что я немного спятил, верно? Я и сам некоторое время так думал и до сих пор оставался бы при этом убеждении, если бы однажды мы вдруг не встретились в Африке.

— И где же именно? — спросил я осторожно. — Уж не на озере ли Моун?

— Да, на озере Моун, вы угадали. Я всегда знал, что найду ее, моего ангела, именно там.

Признаться, после такого заявления я не на шутку испугался. Бедняга, должно быть, совсем лишился рассудка.

— Но давайте я подробно расскажу вам, как все это было, — продолжил Аркл будничным тоном. — Так вот, еще в Лондоне, в разгар своей разгульной и недостойной жизни, я стал получать по ночам знамения.

— Во сне? — предположил я.

— Нет, видения сии являлись, когда я бодрствовал: смотрел на звезды и вообще находился на улице. Первый, если можно так выразиться, сеанс телепатической связи состоялся на Трафальгарской площади, когда я возвращался со званого ужина.

— В таких местах не всегда подают хорошее вино, — предположил я. — Или, возможно, вы просто злоупотребили алкоголем.

— Совершенно исключено, ибо в тот раз вечер проходил в доме моего дальнего родственника, убежденного трезвенника. Он принципиально не держит у себя ни капли спиртного. Я должен был встретиться там со своей невестой; скука, между нами говоря, просто смертная. Когда все наконец закончилось, я пошел прогуляться до Трафальгарской площади — в тот час она тиха и безлюдна. Я стоял и разглядывал статую адмирала Нельсона или, скорее, звезды над нею. Они были прекрасны в ту морозную ночь. Вот тогда-то все и началось. Совершенно пустынную водную гладь фонтанов освещала луна, и в ее призрачном свете место сие казалось довольно жутковатым. Внезапно появилась женская фигура в белых одеждах. Она шла прямо по воде в мою сторону, вся такая невесомая. Когда незнакомка приблизилась к берегу и подошла ко мне вплотную, я впервые увидел ее лицо, молодое и прекрасное. Очаровательные, широко распахнутые глаза светились нежностью.

Женщина встала передо мною, внимательно изучила, и на ее лице вдруг отразилась радость, будто она нашла то, что очень долго искала. Взглянув на нее, я тоже почувствовал, что передо мною именно та, которую я искал всю свою жизнь. Незнакомка протягивала ко мне руки и что-то говорила. Я отчетливо слышал ее, но не ушами, а каким-то внутренним чувством и даже понял отдельные слова, хоть они и были на арабском.

Мне всегда нравилось изучать редкие языки. Как-то, помнится еще в бытность мою студентом медицинского факультета, я заинтересовался трудами живших в древности арабских врачей и, чтобы разобрать текст, решил немного освоить их язык. С тех пор прошли годы, и многие знания уже истерлись из моей памяти, однако не до конца. Поэтому я уловил смысл отдельных обрывочных фраз:

«Наконец… О мой долгожданный… Наконец-то на земле… Не в видениях… Приди, приди… Вдали ты найдешь и вспомнишь… Да, ворота откроются… Ворота в прошлое и в будущее…»

А затем сия призрачная женщина, или как вам угодно будет ее называть, попросту исчезла.

Ко мне подошел полицейский, взглянул подозрительно и произнес: «Проходите, молодой человек. В такую промозглую ночь вам тут не место. Идите-ка лучше домой и проспитесь».

Я расхохотался: уж очень разительным оказался контраст. Преисполненный радости, подобно закоренелым мистикам, сумевшим осуществить контакт с божеством, я подарил полицейскому соверен, пожелал ему спокойной ночи, отправился к себе в роскошные апартаменты и лег спать абсолютно другим человеком.

— В каком смысле «абсолютно другим»?

— О, я увидел иной путь. Словно бы пелена вдруг спала с глаз. Мне теперь все виделось по-новому, в другом свете. К примеру, отныне я возненавидел свою разгульную жизнь, которая ранее столь манила меня. Я поставил перед собою высокие цели. Мне стало ясно, что в этом мире мы словно странники, потерявшиеся в тумане, который скрывает от нас славные перспективы божественной реальности. Мы видим лишь буйные сорняки, свисающие со скал, что указывают нам путь, и мокрую гальку на дороге, поблескивающую у нас под ногами. Мы делаем венки из сорняков, сражаемся за самые яркие камешки, но сорняки вянут, а камни высыхают и оказываются самыми заурядными булыжниками. Все это и многое другое открылось мне после того памятного видения на Трафальгарской площади, которое изменило меня самым кардинальным образом. Раньше я был жадной гусеницей, пожирающей все на своем пути. Но затем, всего за каких-то полчаса, стал сначала куколкой, а потом превратился в бабочку.

— Как интересно! — воскликнул я искренне: несмотря на замысловатые образы и метафоры, эта история меня заинтриговала.

Откровенно говоря, в видение на Трафальгарской площади я не поверил, но рассказ Аркла, как бы выразился американец, меня зацепил. Каждый из нас в той или иной степени однажды испытал нечто подобное. Почти все мы встречали свой идеал или божество в каких-то укромных местах или видели в неземном освещении нечто возвышенное и странное. Порой всему виной были причудливая игра света или оптический обман; иной раз найти какое-либо разумное объяснение просто не представлялось возможным. Однако спустя полчаса подавляющее большинство просто-напросто забывает об этом и еще более рьяно, чем прежде, пускается в погоню за земными благами. Тем не менее эти люди что-то видели и обрели надежду. Они теперь знают, что в стене, которая возведена вокруг их души, есть ворота.

— Как интересно, — повторил я. — А позвольте спросить, как же та дама, с которой вы обручились? Вы рассказали ей о видении на Трафальгарской площади?

— Нет, по крайней мере, не полностью. И если раньше я просто не любил эту девушку, то теперь, представив, что буду вынужден на ней жениться, возненавидел. К слову сказать, тут все разрешилось самым благоприятным образом. Дама сия испытывала ко мне еще большее отвращение, чем я к ней. Кроме того, она повела себя довольно грубо и заявила, что я сумасшедший.

— Что ж, она выразилась слишком прямолинейно, хотя если вы изложили ей ту же самую историю, что и мне сейчас, то вашу невесту вполне можно понять.

— Вот именно, слишком прямолинейно, но, представьте, я ей за это благодарен. Как я уже упоминал, сердце этой дамы было отдано другому джентльмену. Полагаю, вы догадываетесь, чем кончилось дело?

— Конечно. Вы просто расторгли помолвку с нею, да?

— Не совсем. Я не посмел этого сделать, ибо для моего дядюшки сие стало бы тяжелым ударом. Нет, я поступил иначе. Мой счастливый соперник не имел за душой ни гроша, а я, как вам уже известно, не был стеснен в средствах. Я ссудил ему пять тысяч фунтов, и влюбленная парочка сбежала во Флориду. Там они поселились на апельсиновой ферме и славно зажили. Само собой, я объявил всем, что сердце мое разбито. Окружающие выражали мне показное сочувствие, а за спиной у меня сплетничали и всячески насмехались. Хотя на самом деле это я от души посмеялся над ними. Получив свободу, я начал прилежно изучать арабский и быстро добился успехов, потому что языки даются мне легко, а по ночам совершал долгие прогулки для развития духовных качеств.

— Вот как? — неуверенно произнес я. — Скажите, мистер Аркл, а вы, случайно, меня не разыгрываете?

— Помилуйте, конечно нет! Эти люди из племени абанда убили во мне всякое чувство юмора. Ладно, слушайте дальше. Короче говоря, я все больше и больше сближался с этой призрачной дамой. Да, она регулярно появлялась в полночь, чтобы поговорить со мной, и с каждым разом мой арабский становился все лучше и лучше. Женщина рассказывала много интересного о прошлом, весьма далеком прошлом. Как я уразумел, мы с ней тогда были тесно связаны и вместе пережили множество различных приключений. Некоторые из них были трагичны, но все же поразительны и прекрасны. Я не буду вдаваться в подробности, они похожи на все истории любви, от самого начала времен. Призрачная дама поведала мне, что в самый последний раз — затрудняюсь сказать, когда именно сие случилось, — она умертвила нас обоих, чтобы вместе отправиться на небеса, вернее, оказаться на некоей звезде. Как я понял из видения, она больше всего желает загладить свою вину за это преступление. Однако для этого мне необходимо с нею встретиться, а она до сих пор живет в дальних краях, там, где это произошло, поскольку, как я понял, нам пока так и не удалось добраться до той звезды.

Слушая Аркла, я невольно вспомнил историю Кенеки о богине, именуемой Сокровищем озера, которая якобы должна сойти с неба и влюбиться в земного человека. Он, кстати, вроде бы говорил, что дама в свое время убила этого мужчину, чтобы взять его с собой на небо, однако ее возлюбленного туда по какой-то причине не пустили. Поэтому теперь она терпеливо ждала на озере, когда же он снова появится. Подобные легенды вполне в духе аборигенов Центральной и Западной Африки. Но услышать подобную чушь из уст просвещенного британца было довольно странно. Поэтому я спросил:

— Извините за прямоту, Аркл, но вам самому все это не кажется бредом?

— Согласен с вами, Квотермейн, это очень похоже на бред сумасшедшего, — весело отозвался он. — Будучи по образованию медиком, я и сам пришел точно к такому же выводу. Более того, я посоветовался со своими более опытными коллегами. Один из них, светило в области психиатрии, поинтересовался, известно ли мне, где именно происходили события, о которых поведала призрачная леди. Я пояснил, что это случилось где-то неподалеку от гор Руга в Центральной Африке, куда, как я думал, еще не ступала нога европейца, хотя это место и значилось на старой карте. «Что ж, — ответил мне врач, и глаза его странно блеснули, — на вашем месте я бы отправился туда и попробовал бы отыскать эту даму. Даже если поиски и не увенчаются успехом, вы славно поохотитесь».

Мне понравилась эта идея, и я начал уговаривать дядю отпустить меня в Африку якобы для продвижения торговых интересов нашей фирмы. В конце концов он и остальные партнеры дали согласие. Видите ли, они сочувствовали бедному юноше, которого столь вероломно бросила невеста, и решили, что поездка пойдет мне на пользу. «Путешествие — лучшее лекарство от разбитого сердца — сказал мой дядюшка, обладающий даром изрекать банальности. — Тебе необходимо развеяться, мой мальчик». Я тяжело вздохнул и покачал головой, но вслух выразил надежду, что это мне и впрямь поможет.

— А как давно вы здесь?

— О, я высадился на Западном побережье около трех лет тому назад. Много времени прошло, прежде чем я нашел таинственные горы Руга. Я пережил массу приключений, о которых сейчас не стану распространяться. Но наконец мои поиски увенчались успехом, и я оказался на берегу озера Моун в совершенном одиночестве, ибо все проводники-туземцы, которых я нанял, постепенно разбежались. Могу рассказать обо всем более подробно, если только вам еще не наскучила эта история.

— Ну что вы, вовсе нет, — ответил я. — Прошу вас, продолжайте.

— Мне не раз приходилось слышать о некоем священном озере Моун. Слухи о нем впервые достигли моих ушей еще в долине реки Конго. Я уже упоминал, что имею склонность к языкам. Во время первой своей поездки в Африку по делам фирмы я при каждом удобном случае изучал местные языки и обычаи. Специально нанимал слуг, не говорящих по-английски, чтобы как следует попрактиковаться. А на этот раз я самостоятельно путешествовал по континенту и в каждом племени, вернее, в каждой деревне, которую посещал, в первую очередь старался подружиться со знахарем, ведь они в курсе всего, что происходит на сотни миль вокруг. Иногда местные целители располагают такой информацией, что просто диву даешься.

— Это правда, — согласился я, вспомнив про Зикали, который носил прозвище Открыватель дорог, величайшем колдуне из страны зулусов, о котором я уже писал раньше.

— Должен признаться, Квотермейн, что я не слишком ясно представлял себе, что именно ищу. Во время видения, посетившего меня в Англии, я узрел пересохшее озеро и прекрасную женщину, рассказавшую историю о том, как мы с нею любили друг друга в былые времена. Она упомянула, что дело якобы происходило в Центральной Африке, однако более никакой информации мне не предоставила: не сказала ни названия озера, ни как туда добраться. Сразу после моего отплытия из Ливерпуля видения, какую бы природу они ни имели, прекратились. Короче говоря, у меня не было абсолютно никакого ориентира, ну буквально ни малейшей зацепки.

В данных обстоятельствах знахари оказались незаменимы. Я попробовал потолковать с некоторыми. Получив подарки и поняв, что я хоть и белый, но все же один из них, они стали общительнее. И признались, что до них доходили слухи о священном озере, на котором обитает некий идол, или оракул, вроде как принявший облик молодой и красивой женщины. При помощи барабанного боя и множества иных ухищрений, в которых белому человеку вовек не разобраться, они посылали друг другу сообщения, задавали вопросы и получали ответы. В конце концов я узнал, что озеро, где жила великая заклинательница дождя, называется Моун, что она имеет титул Энгои и что народ в округе зовет ее Тенью, или Сокровищем озера.

Вдохновившись этой информацией (хотя и прекрасно понимая, что женщина сия запросто может оказаться вовсе даже не той, которая обитает в моих мечтах), я отправился сначала на восток, потом на юг, пока не пришел к тем самым горам, что возвышались на границе со страной Энгои. С их гребня мне показали что-то вроде огромного вулкана, на который мы сейчас взбираемся, где, по словам аборигенов, эта таинственная дама и жила. Меня предупредили, что на пути к вулкану обитает многочисленное и жестокое племя абанда, готовое убить любого, кто ступит на их землю. Здесь последние шестеро помощников, еще остававшиеся со мной, запротестовали. Вообще-то, это были славные ребята: молодые, сильные, храбрые и преданные. Тем не менее они пришли ко мне все вместе и заявили, что не боятся на этом свете никого и ничего, за исключением колдунов и привидений. И предупредили меня, что абанда, а уж тем более дабанда, чьи земли находились сразу за ними, никогда не выпустят попавшего к ним чужака живым и даже дух несчастного останется у них в плену после смерти. В общем, мои туземцы наотрез отказались идти дальше.

Спорить было бесполезно, поэтому я заключил сделку с жителями деревни, в которой мы остановились, мирными и дружелюбными земледельцами. Они еще не успели познакомиться с нравами племени абанда. Мы договорились, что мои люди останутся здесь ровно на год, до моего возвращения. Если к концу означенного срока я не вернусь и не пришлю никаких распоряжений, то они вольны идти, куда им вздумается, предварительно поделив мое имущество между собой. К слову сказать, там было чем поживиться: винтовки, боеприпасы, одежда и множество различных товаров для торговли или обмена.

— Как же шестеро человек смогли нести такой груз? — удивился я.

— Они его и не несли. После того как бо́льшая часть людей меня покинула, местные знахари и вожди помогали мне доставить свой скарб из поселения в поселение или от племени к племени. Затем носильщики могли вернуться домой, а я нанимал новых и продвигался дальше. Так что, коли я не вернусь, те шестеро туземцев станут очень богаты.

— Вполне вероятно, что они уже удрали с добычей, если только эти люди не честнее прочих себе подобных, — предположил я с улыбкой.

— Что ж, такое тоже не исключено, да и, признаться, сие не слишком меня заботит. Вряд ли мы когда-нибудь увидимся снова. Я понял это, когда отправился на поиски озера Моун в одиночку.

— Неужели вы решились на это, мистер Аркл?

— Ну, говоря по совести, я пошел туда не совсем один. В самый последний момент невесть откуда вдруг появился морщинистый старикашка с проницательным взглядом и заявил, что якобы он раньше жил неподалеку от священного озера и хочет туда вернуться. Его звали Кумпана, а от вознаграждения он решительно отказался, сказав, что ему, дескать, не надо никакой иной награды, кроме как быть моим попутчиком. Вот и все, чего я смог от него добиться. Выглядело это, конечно, довольно подозрительно, но мне было все равно, ведь я так или иначе собирался туда идти. Правда, мои туземцы и вождь племени, которое, кстати, в честь местных гор называлось руга-руга, в один голос умоляли меня не доверять этому проводнику. Однако сам я нисколько не сомневался в успехе и поэтому совершенно не беспокоился.

— Большое дело — вера, — заметил я.

— Да, недаром и Библия тоже учит нас именно этому, — кивнул Аркл. — Что ж, я отправился в путь. Судя по изменению лунных фаз, полагаю, с той поры прошел приблизительно месяц. Я взял с собой ружье и столько патронов, сколько мог унести, а также пистолет, охотничий нож и кое-какие вещи, в том числе запасную пару сапог. Таинственный старик по имени Кумпана нес провиант. Я назвал его стариком, ибо с виду он выглядел дряхлым, однако, несмотря на это, оказался лучшим ходоком и проводником, каких мне только доводилось встречать.

После трехдневного спуска мы очутились в стране народа абанда, вернее, на самой ее окраине. Я узнал, что их многочисленное племя живет на обширной равнине по другую сторону этой горы и на ее западном склоне. Довольно большой город окружает несколько деревень. В сезон дождей почва там чрезвычайно плодородная, ибо состоит преимущественно из разложившейся лавы. Правда, сейчас земля страдает от сильной засухи, люди чуть ли не голодают и настроены весьма враждебно. По словам Кумпаны, это продолжается уже три года, вот только ума не приложу, откуда у него такие сведения. В засухе абанда винят магию соседнего племени дабанда, которое живет на краю кратера большого потухшего вулкана или даже целого кольца вулканов. Поэтому они давно хотят напасть на дабанда, уничтожить тех, завладеть их страной и оказаться под покровительством их богини Энгои. Однако по какой-то непонятной причине, которую Кумпана не знал или же скрывал от меня, дабанда почему-то не осмеливаются так поступить.

— Я тоже слышал про вражду двух племен, только мне эту историю рассказывали немного по-другому, — вставил я. — А вам не попадались по пути абанда?

— В ту пору благодаря Кумпане мне удалось избежать встречи с ними. Не слишком приятные люди. Да вы и сами вчера их видели. Между прочим, они очень похожи на ваших носильщиков, на первый взгляд и не отличишь, абанда перед вами или дабанда, ведь оба этих народа, вне всяких сомнений, являются родственными, они даже говорят на одном диалекте арабского языка.

— Как же вам удалось ускользнуть от них? — спросил я, оставив слова Аркла без внимания.

— Днем мы прятались, а передвигались по ночам. В безлунные ночи мы довольствовались сиянием звезд, но даже их порой скрывали туман и облака. Однако старого Кумпану это ничуть не волновало; казалось, он знает эту местность как свои пять пальцев. Он запросто поднимался по крутым горным тропам, видя в темноте как кошка и карабкаясь не менее ловко. Я шел за ним, привязанный к его запястью веревкой, поэтому мы осмеливались говорить лишь шепотом. Пару раз мы довольно близко подобрались к деревне, настолько, что могли разглядеть собравшихся вокруг костра людей. Нас чуть не выдали собаки, залившиеся громким лаем. Но к счастью, хозяева, должно быть, решили, что те унюхали шакала или гиену и не обратили на поведение псов никакого внимания.

Утром третьего дня мы подошли к самому краю кратера и могли уже больше не опасаться племени абанда. Но тут возникла другая загвоздка: возле расщелины в скале, сквозь которую мог протиснуться лишь один человек, стояли стражи племени дабанда. Они, разумеется, преградили нам проход, удивленно разглядывая меня: должно быть, впервые увидели белого человека. Кумпану они узнали (думаю, они его ждали), потому что говорили со стариком дружелюбно и почтительно. Они все вместе что-то долго обсуждали, но меня поучаствовать в беседе не пригласили. В результате нас продержали там ровно сутки, отправив посланников к жрецам и членам так называемого Совета Энгои. На рассвете посланники возвратились и велели нам идти в город, расположенный на краю леса, что рос вокруг озера. В сопровождении нескольких стражников мы отправились туда по прекрасной земле, как видно совершенно не страдающей от засухи. Разнообразие ландшафта поражало воображение. Сначала мне на ум пришли земли, омываемые Рейном; продвигаясь дальше, я вспомнил о Неаполе и, наконец, об островах южных морей. Меж тем мы подошли к окраине леса, который обрамлял священное озеро, куда, как мне объяснили, не ступала нога ни одного смертного.

— То есть вы этого озера не видели?

— Пару раз за деревьями мелькнула темная и мрачная водная гладь с островом посередине. К вечеру мы пришли в деревню с круглыми и квадратными хижинами, некоторые из них окружали сады. Меня доставили в большой квадратный дом с примыкающим к нему двором. Вскоре я догадался, что, так сказать, попал под арест.

Ко мне в сопровождении Кумпаны пришел какой-то чернокожий человек. В хижине было темно, и я не видел его лица. Он назвал себя жрецом Энгои и довольно неприветливо поинтересовался целью моего визита. Каково же было его удивление, когда я бегло заговорил по-арабски. Прибегнув к обману, я рассказал, что давно хотел увидеть его страну: дескать, я белый негоциант, который просто мечтает начать тут торговлю, желая заодно познать мудрость народа дабанда, и все в таком духе. Он ответил, что по закону меня, как и любого чужака, следует сжечь живьем, но так как они ждут появления белого человека, каковым вполне могу оказаться и я, то решение останется за Энгои. А пока что я буду считаться их пленником. Жрец предупредил, что если я покину пределы двора, то меня тут же схватят и убьют.

Так я лишился свободы. Десять дней я просидел в этой ужасной хижине за высокой оградой и, кажется, только и делал, что ел от пуза (ибо кормили пленника превосходно), всячески стараясь отогнать терзающие меня сомнения и тревогу. Я чувствовал близость той, которую искал, и все же сейчас она была от меня дальше, чем тогда, в Лондоне. Кроме того жреца, больше никто меня не навещал, время проходило однообразно, и часы тянулись бесконечно. Казалось, еще немного, и я лишусь рассудка. Меня даже начали посещать мысли о самоубийстве: все, что угодно, лишь бы только покинуть наконец ненавистную хижину и опостылевший двор. Я уже подозревал, что стал жертвой какого-то рокового недоразумения.

Однажды вечером, когда мне стало совсем худо, меня впервые за долгое время посетил старый проводник Кумпана, который, судя по тому, как с ним обращался жрец, оказался в племени важным человеком. Он спросил, чего я хочу больше всего на свете и достанет ли у меня храбрости исполнить свое сокровенное желание. Я ответил, что желаю говорить с неким божественным созданием, которое уже являлось ко мне в видениях, с той, что зовется Тенью и живет на острове посреди озера. Старик совсем не удивился; наоборот, похоже, он ожидал услышать именно это.

«Когда взойдет луна, — объявил Кумпана, — выходи из хижины и смело ступай в темный лес. Тебе не дадут заблудиться, проводят к самому озеру, где ты, быть может, встретишь ее. Что тогда случится, я не знаю. Однако имей в виду: вполне может статься, что ты умрешь. Если боишься, я выведу тебя обратно из страны дабанда, но учти: больше никогда уже в этой жизни к тебе не явится та, которую ты ищешь, ни во сне, ни наяву. Так что сперва подумай хорошенько».

«Тут и думать нечего, — ответил я, — я пойду в лес».

«Энгои в тебе не ошиблась. Можешь поговорить с нею, если вы встретитесь, но будь осторожен, не вздумай к ней прикоснуться. Помни: ты должен быть очень осторожен». Сказав это, старик поклонился и ушел.

В назначенное время я покинул хижину, сжимая в руках винтовку. Оружие дабанда у меня не отобрали — быть может, просто не знали, как им пользоваться. Ворота ограды были не заперты, а стражники оставили свой пост. Я выбрался наружу и по тропинке пришел к окраине леса. Под сенью деревьев сгущалась тьма, и я остановился, не зная, в какую сторону повернуть. Вдруг ко мне скользнули какие-то тени. Я не мог толком разглядеть их, а они не проронили ни слова. Тени сии ни разу не коснулись меня, но я постоянно чувствовал, как нечто будто бы подталкивает меня, и пошел вперед в окружении таинственных проводников.

Признаюсь, мне было страшновато. Я воображал, что мои спутники — не люди, а лесные духи или привидения, призраки давно умерших обитателей здешних мест, решившие невесть почему вернуться. Мне стало не по себе, и я попытался было заговорить с ними, но не получил ответа, только почувствовал на губах прикосновение холодных пальцев, словно бы призыв к молчанию. Я призадумался и сказал себе: «Безумец, куда привела тебя погоня за мечтой, преследовавшей тебя все эти годы? Возможно, вместо прекрасной женщины из видений ты найдешь здесь обагренного кровью африканского идола, некого дьявольского вида истукана, которому тебя принесут в жертву».

При этой мысли по спине у меня побежали мурашки, и, честно говоря, Квотермейн, если бы я знал дорогу, то, пожалуй, со всех ног бросился бы прочь. В этом последнем испытании вера моя оказалась слаба. Однако отступать было поздно, так что мне предстояло рискнуть жизнью, о чем честно предупредил таинственный старик.

Я все шел и шел в полной тишине среди нескончаемых деревьев, касаясь руками стволов и спотыкаясь о корни. Однако я ни разу не ударился и не упал. В тишине были слышны только мои шаги. Час за часом меня влекло вперед что-то наподобие дуновения ветра.

Наконец мы вышли из леса, и я увидел звезды, мягкое сияние луны, скрытой облаками, и блеск воды прямо перед собой. Загадочные проводники удалились, выполнив свою задачу. Я остался абсолютно один и чувствовал себя совершенно раздавленным.

Ну а потом… Что это там виднеется на водной глади, уж не померещилось ли мне? Нет, то было похожее на каноэ суденышко; подхваченное потоком, оно скользило бесшумно, ибо я не слышал плеска весел. Когда волшебная лодка подплыла поближе, фигура в белом одеянии ступила на берег и предстала предо мной. Вуаль спала, и я увидел знакомые черты лица, прекрасные глаза, лучащиеся звездным светом.

«Ты все же осмелился прийти, мой сердечный друг, — нежным голосом произнесла женщина по-арабски, — и я решилась привести тебя сюда, чтобы поговорить немного».

«Объясни же наконец, — попросил я, — кто ты такая?»

«Я та, чья душа говорила с тобой в большом далеком городе и после, пока не привела тебя в эту землю, чтобы ты увидел меня во плоти. Я знаю, наши судьбы издревле связаны между собой, и так будет до самого конца, который окажется истинным началом».

«Да, возможно, я и сам чувствую нечто подобное. Но скажи, почему ты живешь на этом озере в окружении дикарей?»

«Всему виной былые грехи, друг мой. Теперь в наказание я должна изображать здесь оракула».

«Так ты божество?»

«Скорее, падший дух. Однако когда мы искупим свои грехи, то сможем вместе вознестись на небеса, не так ли?»

«Я не знаю, госпожа Тень, — кажется, так вас называют в этой земле. Каждая религия учит по-своему, но вполне возможно, что все именно так и есть, ведь земной мир не приносит человеку счастья, а только тяготы и печали. Но оставим это, скажи лучше, ты женщина?»

«Да, я женщина», — ответила она нежным голосом.

«Зачем же ты, женщина, позвала мужчину с другого края земли?»

«Так суждено во имя древней любви».

«Теперь, когда я откликнулся на призыв и нашел наконец ту, о которой мечтал, что нужно сделать, чтобы она стала моей?»

«Просто взгляни на меня и скажи, по-прежнему ли ты желаешь назвать меня своей. Если да — то знай, что так было всегда, в те дни, о которых ты забыл».

Она подошла совсем близко, скинула вуаль и стояла передо мной, вся такая обворожительная, ну просто само совершенство. Свет озарял ее чистое прекрасное лицо, и мне казалось, будто от нее исходит сияние. Она была женщиной и в то же время загадкой, человеком и духом одновременно.

«Прошлых жизней я не помню, — сказал я, прикрыв глаза ладонью, — но одно знаю наверняка: я люблю тебя больше всего на свете и ты должна быть моей».

«Спасибо, друг мой, я очень рада, — скромно ответила она. — Однако сделать это будет нелегко. Мне и моим подданным угрожает опасность, и, прежде чем мы обретем друг друга, я должна спасти их. Как тебя зовут сейчас, в этой жизни?»

«Джон Аркл».

«Что ж, Аркл, ты должен вернуться и найти белого человека, который поможет нам в грядущей войне. Ну а после победы мы с тобою сможем снова поговорить. А теперь иди, проводники ждут тебя».

«Я не хочу уходить, — сказал я, — возьми меня с собой, туда, где ты живешь».

Услышав такую просьбу, она заметно опечалилась, вся задрожала и поспешно ответила:

«Это против закона, сначала нужно выполнить все, что предписано судьбой. Такова цена. Нет, не прикасайся ко мне, за нами незримо наблюдают, и, если ты только дотронешься до меня, спасти тебя будет очень трудно».

Но я почти не слушал ее, словно обезумев, и совсем позабыл, о чем меня предупреждал Кумпана. Ведь я наконец-то нашел ее, спустя столько лет! Как же я мог расстаться с нею, возможно навсегда?! Я схватил красавицу, прижал к груди и поцеловал в лоб.

Внезапно раздался страшный грохот, над нами словно бы пронесся ураган. Что-то вырвало Тень из моих объятий, и она пропала. А меня будто подхватила чья-то гигантская рука и изо всей силы встряхнула. Я потерял сознание. А когда через некоторое время очнулся, то увидел, что непонятно каким образом вдруг оказался где-то в совершенно ином месте и на меня собираются напасть вооруженные копьями дикари. Спасаясь от них, я кинулся вниз по склону горы. Даже не представляю, что бы со мной было, если бы вы, Квотермейн, их не прогнали.

Глава 12

КЛЯТВА КЕНЕКИ
Аркл умолк, а я от изумления не мог вымолвить ни слова. К счастью, рассказчик и не ждал немедленной реакции; казалось, он вообще грезит наяву, устремив взор в сторону горы, на что-то видное лишь ему одному. На губах его играла легкая рассеянная улыбка, как у человека, которого ввели в гипнотический транс и подчинили чужой воле.

Мой попутчиксловно бы витал в облаках, все еще пребывая на озере со своей загадочной дамой, если, конечно, она не являлась плодом его фантазии. Безусловно, Аркл стал жертвой какой-то галлюцинации, грубо говоря, спятил. Много лет беднягу обуревала мечта о прекрасной одухотворенной деве, его второй половинке. В этот древний миф все еще верят тысячи людей. Согласитесь, мысль, что где-то во Вселенной или за ее пределами тебя ждет двойник противоположного пола, который создан исключительно для тебя и сейчас тоскует в одиночестве в ожидании встречи, весьма любопытна и заманчива. Судьба разлучила вас, и все, что вам нужно, — это вновь обрести друг друга, в жизни или в смерти.

Такие мечты всегда находят в человеческом сердце отклик, поскольку тешат наше самолюбие. Какими бы одинокими и непонятыми мы ни были, мы можем надеяться, что где-то нас ждут, обожают, ценят и примут с распростертыми объятиями, чтобы быть вместе на веки вечные.

Очевидно, Аркл подвергся этому весьма распространенному помешательству, только обычно люди стыдливо держат такие мысли при себе, а он не стесняется говорить об этом вслух, что, в общем-то, и неудивительно при его физической силе и жизнерадостном характере — да, не забудьте прибавить сюда еще покойного папашу-астролога. Он разгадывал загадку шаг за шагом, мечтая встретить наконец свою призрачную леди, узнал о священном озере, на острове посреди которого якобы живет женщина-оракул, и с замечательным мужеством и стойкостью преодолел пол-Африки, чтобы сюда добраться.

Здесь он попал в руки враждебного племени, поклоняющегося какому-то озерному идолу, или шаманке, или заклинательнице дождя (почти все африканские суеверия связаны с дождем). Само собой, впервые увидев белого человека, они схватили его и некоторое время держали в плену. В конце концов туземцы решили убить Аркла, но он узнал об этом и сбежал. Как раз когда он удирал от своих преследователей, наши пути пересеклись.

Вот и вся история, ну а остальное, включая встречу с женщиной на берегу озера, — чистой воды игра воображения (вернее, если называть вещи своими именами, помешательство). Странное дело, но ведь Кенека тоже рассказывал мне нечто подобное. О, видит бог, как я бы хотел повернуть время вспять и не связываться с этим проклятым Кенекой, не брать у него вперед слоновую кость и деньги! Но сделанного не воротишь: я принял на себя определенные обязательства и должен их выполнить.

Мы остановились, чтобы немного передохнуть, напиться из горного ручья и перекусить. И как только мы подкрепились, Кенека, сидевший на возвышении ярдах в пятидесяти впереди, подозвал меня к себе. Я подошел, и он без лишних слов указал налево. Высоко над нашими головами, у самого подножия обрывистого утеса кратера, на расстоянии приблизительно в полторы или две мили, я заметил мерцающие крапинки — верный признак сверкающих на солнце копий. И поинтересовался:

— Кто это?

— Абанда, господин, две или три сотни их воинов преградили нам путь. Дело в том, что высоко над нами в скале есть проход на эту сторону горы, он идет вдоль расщелины в кратере. Абанда знают, что если они первыми достигнут вершины, то легко перебьют нас всех до единого, ибо путь к спасению будет отрезан. Ну а коли мы их опередим, то нас ждет безопасное укрытие в моей стране, они не посмеют следовать за нами. Так что для нас очень важно войти в ущелье раньше, чем абанда. Носильщиков я уже отправил. — И Кенека показал на вереницу людей, карабкающихся по склону в нескольких стах ярдов над нами. — Поспешим же за ними, господин, если тебе дорога жизнь.

Тем временем Аркл, Ханс и двое охотников присоединились к нам. Я в нескольких словах обрисовал им ситуацию, и мы тут же тронулись в путь. Последовала ужасная, просто не поддающаяся описанию борьба за то, кто первым достигнет цели. Проведя до этого много времени в пути, мы не отдохнули как следует и теперь очень устали, да еще вдобавок нам все время приходилось карабкаться в гору. Абанда же находились в значительно более выгодном положении: они были полны сил, а дорога с их стороны проходила по местности более ровной и пологой. Поэтому они продвигались в два раза быстрее нас. Наконец Аркл, который после вчерашней погони натер ноги и хромал, несмотря на всю свою выносливость, начал сдавать позиции. А вот носильщики, как вы помните, опередившие нас, показали великолепный результат, даже обремененные грузом. Они хорошо понимали, что сделают с ними дикари-абанда, если достигнут ущелья первыми. О боже, как же раскаленная солнцем лава жгла нам ноги, когда мы карабкались вверх!

— Полагаю, баас, многие из тех ребят, что вчера охотились на Рыжего быка, — вовек бы с ними не встречаться — убежали домой, пожаловались своим сородичам, и теперь те решили отомстить нам за погибших, — выпалил Ханс.

— Похоже на то, — проворчал я, — и боюсь, что они первыми доберутся до прохода в скале, если только таковой вообще существует.

— Да, баас прав, потому что у Рыжего быка болит пятка и он еле-еле передвигает ноги, а до скалы еще очень далеко. Но, баас, с другой стороны, абанда, сбежавшие от нас вчера, должны были рассказать своим приятелям, что такое пули. Возможно, нам удастся удержать их выстрелами, баас.

— Может быть, во всяком случае, мы постараемся. Посмотри, как шустро продвигается Кенека.

— Верно, баас, он карабкается, словно бабуин или капский даман. Небось боится попасть в руки абанда или потерять своих людей, ну а что будет с нами, этого типа не слишком заботит. Выстрелить, что ли, ему под ноги, баас, пока он не ушел далеко, чтобы поубавил прыти?

— Не надо. Пусть этот предатель убегает, вдруг нам повезет от него избавиться.

— Квотермейн! Догоняйте своих слуг, а я сам о себе позабочусь! — крикнул сильно отставший Аркл.

— Ни в коем случае: тонуть, так всем вместе.

Я взглянул на Тома и Джерри; эти двое, как обычно, были чем-то встревожены. Ханс тоже это заметил и начал отпускать в их адрес колкости:

— Почему вы медлите, храбрые охотники? Разве вы не боитесь, что Человек-сова высечет вас за неповиновение? Если ружья для вас слишком тяжелы, бросьте их, как в тот раз, когда за вами гнались слоны!

Ханс шутил довольно хлестко, несмотря на наше отчаянное положение; полагаю, он и над самой смертью стал бы подтрунивать. Впоследствии готтентот горько раскаялся в сказанном. Так бывает, когда мы от души сожалеем о своих недобрых словах, однако взять их обратно уже не можем.

Насмешки Ханса взбесили Тома.

— Скоро я расквитаюсь с тобой, желтолицый, — пробурчал он.

Готтентот лишь посмеялся над этой угрозой.

Флегматичный Джерри криво усмехнулся, но промолчал.

Однако наконец мы все-таки приблизились к скале, в которую углубились носильщики, указав нам место, где имелся проход, более напоминавший расщелину. Увы, абанда были уже совсем близко. Авангард их копьеносцев выбрался из складки в склоне горы, вышел на лавовый щит в трехстах ярдах над нами и устремился наперерез Кенеке. Однако тот все еще проворно двигался к цели, и тогда абанда запустили в него копьем. Он мигом юркнул в скалу, как сурикат в норку, хотя, пожалуй, этому типу больше подходит сравнение со змеей.

— Вот и все, — сказал я. — Мы не успеем опередить этих скотов, а убегать вниз по склону тоже бессмысленно: они нас догонят. Лучше остаться на месте, перевести дух и мужественно встретить свой последний час.

— Нет, баас, — пропыхтел Ханс, окидывая место сражения своим зорким глазом. — Смотрите-ка, абанда остановились. Они поджидают нас, чтобы убить, но между ними и отверстием в скале виднеется донга. Вон, один дикарь начал взбираться по ней.

Я присмотрелся. С левой стороны от нас действительно имелась донга, которую я поначалу проглядел. Эта трещина, несомненно, образовалась давным-давно, когда лава еще только начала застывать. Дикарям придется пересечь ее, чтобы до нас добраться.

— Вперед! — закричал я. — Еще не вечер!

Мы снова пошли, Аркл опирался на меня.

Наконец мы приблизились к скале ярдов на шестьдесят или семьдесят и увидели расщелину, в которой пропали Кенека и его люди. И как раз в этот момент перед нами возник воин абанда: он вылез из донги на нашу сторону. Я остановился, прицелился, выстрелил и… промахнулся, потому что не отдышался как следует. Сомнений быть не могло, пуля ударилась в древко копья в трех футах над головой врага, и оно разлетелось на куски. Абанда испугался, но, целый и невредимый, спрыгнул обратно в донгу, а мы продвинулись еще дальше.

Когда мы оказались на краю обрыва, бывшего некогда жерлом потухшего вулкана, я понадеялся — и, как оказалось, совершенно напрасно, — что Кенека и его люди поспешат нам на выручку. Внезапно из донги выскочили с полдюжины дикарей и преградили нам дорогу к скале, где мы надеялись найти спасительное укрытие.

Абанда явно собирались напасть на нас. Мы открыли по ним огонь и на этот раз стреляли без промаха. Они хотя и отступили, но ничуть не испугались, а, напротив, преисполнились ярости из-за смерти своих товарищей. Непрерывно стреляя, мы пробирались дальше и дальше, но я понимал, что у нас ничего не выйдет: врагов, которые выползали со дна донги, с каждым разом становилось все больше.

— Макумазан, убегай вместе с хромым баасом! Я задержу их! — крикнул отважный абиссинец Том.

Я не очень представлял, как ему удастся осуществить свой план, однако времени на раздумья уже не оставалось. Я ринулся вперед, к входу в расщелину, поддерживая Аркла. Ханс двигался бок о бок со мной. Несколько дикарей попытались было преградить нам путь, но мы застрелили их, прежде чем они нанесли удар. К моему великому облегчению, новые воины абанда не появились, и мы благополучно достигли цели и нырнули в расщелину. Внутри пространство оказалось таким узким и извилистым, что горстка смельчаков запросто могла задержать тут целую армию, как Гораций Коклес и его товарищи, защищавшие подступы к мосту в Древнем Риме. Я остановился и услышал, что снаружи все еще раздавались выстрелы.

— Кто это стреляет? — спросил я, силясь разглядеть что-либо в сумраке ущелья.

Эхо последнего выстрела замерло, послышались торжествующие вопли.

— Похоже, это Дырчатый и Джерри, баас, — ответил Ханс, утирая рукавом пот со лба. — Больше выстрелов не будет. Видите, баас, на сей раз охотникам не в чем себя упрекнуть. Они подбежали к краю донги, загородили оба пути, по которым дикари поднимались наверх, и стреляли, пока их не сразили копьями. Эти двое хотели дать время тебе и Рыжему быку скрыться. Разумеется, обо мне эти ребята не думали, хоть я и был их другом. Теперь они наверняка мертвы или же попали в плен.

— Боже мой! — воскликнул я. Затем, не обращая внимания на протесты Ханса (Аркл далеко обогнал нас), я подполз к выходу из расщелины и, рискуя жизнью, огляделся.

Готтентот оказался прав. Там, на лавовых плато, лежали трупы Тома и Джерри. Один из дикарей оттащил их туда и сейчас как раз собирался отрезать копьем голову бедному Джерри.

Преисполненный горя и ярости, я застрелил его, что заставило всех остальных удрать обратно в донгу. Затем, не дав врагам времени опомниться, я выскочил наружу, схватил винтовку Тома, которую воин абанда в страхе выронил, и вернулся в расщелину. Винтовка Джерри, к сожалению, не нашлась, — скорее всего, ее забрали туземцы.

Так оборвалась жизнь двух храбрых, но невезучих охотников. Казалось, с первого дня путешествия над ними нависла тень неминуемой гибели. Оба умерли благородной смертью, пожертвовав собой, чтобы спасти нас.

По крайней мере это им удалось, так что погибли они не зря. Продержавшись несколько минут и не давая дикарям вылезти из обрывистого оврага двумя возможными путями, эти храбрецы помогли нам пробраться к расселине. Уж не знаю, совершили ли Том с Джерри свой подвиг под влиянием минутного порыва или же проявили мужество целенаправленно, желая искупить свой прежний промах, о котором никак не могли забыть; а может, их просто-напросто подстегнули насмешки Ханса. Так или иначе, в этом испытании охотники продемонстрировали себя с лучшей стороны, отдав свои жизни ради нашего спасения. Честь им и хвала! Надеюсь, однажды я смогу поблагодарить обоих лично.

Безутешный, я вернулся к своим спутникам и рассказал им о случившемся. Ханс, надо отдать ему должное, сильно огорчился, узнав, что его догадка — ведь он не мог знать наверняка — подтвердилась: Том и Джерри действительно оказались мертвы. Готтентот перечислял вслух их многочисленные достоинства и радовался, что оба охотника, подобно ему, были добрыми христианами, а стало быть, им нечего бояться огненного места, как Ханс называл тот свет. Он не сомневался, что покойные находятся теперь именно там. Полагаю, моего слугу немного мучила совесть за все те обидные слова, которые он из ревности наговорил охотникам, пока те были живы.

У Аркла была иная точка зрения на случившееся.

— Эти двое, — сказал он, — умерли, выполняя свой долг, и не нуждаются в сочувствии. Разве можно вообразить более славную кончину? А что вы скажете про Кенеку? Этот негодяй скрылся со своими людьми и бросил вас, своих товарищей. О себе я молчу, ибо у него не было передо мною никаких обязательств. Как вы думаете, почему он убежал?

— Не знаю, — ответил я устало, — наверное, хотел спасти свою шкуру. Сами у него спросите, если мы снова встретимся.

— И спрошу! — воскликнул Аркл, побледнев от ярости.

Вскоре ему представилась такая возможность. Мы решили, что небезопасно оставаться у входа в расщелину, хоть дикари и не делали попыток следовать за нами. Почему злобные абанда оставили нас в покое? Кто их знает… А ведь Кенека, между прочим, предупреждал, что именно так и будет. Я предложил идти дальше и посмотреть, куда нас приведет этот путь. Поначалу мы продвигались во мраке, ибо в узкое отверстие на такой глубине проникало слишком мало света. Однако вскоре стены раздвинулись, и мы очутились на каком-то плато, в окружении скал.

Здесь, сидя на камне, нас поджидал Кенека. Носильщиков нигде не было видно, — наверное, они ушли дальше.

Он мрачно посмотрел на нас и произнес:

— Я знал, что с вами ничего не случится, господин, поэтому пришел сюда первым и ждал здесь, ибо сюда абанда идти не осмелятся.

— Вот, значит, как, — саркастически хмыкнул я. — Но откуда, скажи на милость, тебе было знать, что нам ничего не угрожает?

— Об этом мне поведали звезды, господин, равно как и о том, что оба охотника сегодня умрут. Так ведь и случилось, верно? О судьбе белого чужака, — добавил он и злобно взглянул на Аркла, — мне ничего не известно, звезды пока еще не успели рассказать о нем.

За меня ответил Аркл; он говорил вполголоса, но решительно:

— Ничего ты не знал, собака, просто надеялся, что этот белый господин трусливо бросит меня, хромого, в пустыне, спасая свою жизнь, как сделал ты сам, и дикари убьют меня. Что ж, я не хуже тебя умею читать по звездам. И обещаю, что ты умрешь раньше меня, а мне достанется то, что ты потеряешь и на что сам сейчас нацелился. Ты все понял? Я знал о тебе еще до нашей встречи. Для меня не секрет, что ты лелеешь надежду стать вождем дабанда и завладеть Сокровищем озера.

Ума не приложу, как Аркл об этом узнал. Но было очевидно, что эти странные слова значили для Кенеки больше, чем я мог себе представить в тот момент. Он мгновенно преобразился: побледнел, вернее, стал серым от страха и пришел в неописуемую ярость. Кенека бешено вращал глазами, в уголках рта его выступила пена, и даже борода ощетинилась.

— Я знаю, кто ты такой и зачем сюда пришел! — кричал он, тыча в Аркла пальцем. — Звезды давно предупреждали меня о тебе и о твоих намерениях. Ты снова хочешь ограбить меня, как сделал в далеком прошлом, хотя ты этого и не помнишь. Поэтому я и нанял охотника Макумазана, ибо без его помощи был обречен на гибель. Но судьба жестоко подшутила надо мной. Мне был знак, что я должен попасть в эту страну раньше и покончить с тобой. Однако случилось так, что я опоздал и первым здесь появился ты, белый вор. Но все еще можно исправить. Ты больше никогда не увидишь Сокровище озера!

Процедив сквозь зубы последние слова, Кенека выхватил жуткого вида сомалийский нож с изогнутым лезвием и бросился на Аркла. Он напал внезапно, как лев на оленя на водопое, и я уж решил было, что здоровяку-британцу пришел конец. Мы с Хансом стояли поодаль, и я не успел вовремя вытащить пистолет. Так что ничего не оставалось, кроме как ждать развязки. Однако далее произошло такое, чего никто из нас не ожидал.

Кенеке не удалось застигнуть Аркла врасплох. Оставаясь на месте, тот лишь вскинул руку и в тот самый миг, когда Кенека занес нож для удара, молниеносно схватил его за запястье и сжал словно в тисках. Пальцы нападавшего разжались, и нож упал на землю. Правой рукой Аркл схватил противника за горло и встряхнул, как мангуст, поймавший змею. Затем он подхватил Кенеку на руки и со всей силы швырнул его на каменистую почву. Кенека ударился затылком и остался лежать без сознания.

Вдруг из-за угла появился морщинистый старик с проницательным взглядом, которого я видел впервые, но о котором, похоже, уже слышал от своего нового знакомого. Он подбежал к Арклу и что-то зашептал ему на ухо, словно бы давая наставления. Казалось, это продолжалось целую вечность, Аркл время от времени понимающе кивал. Вдруг старик предостерегающе вскрикнул и указал в сторону Кенеки, который пришел в себя. Затем он проворно юркнул обратно за угол расщелины, откуда перед этим появился, и совсем скрылся из виду.

Аркл поднял с пола нож, бросился вперед и поставил ногу на грудь поверженного противника, не давая тому подняться.

— Пожалуй, за нарушение клятвы тебя следовало бы убить на месте. Думаю, это было бы справедливо. Или все-таки оставить тебе жизнь?

— Пощади меня, господин, — пробормотал Кенека, не сводя глаз с ножа. — Я сделаю все, что тебе угодно.

— Хорошо. Опустись на колени, — приказал ему Аркл.

Кенека с трудом преклонил колени. В эту минуту Ханс ткнул меня в бок и показал куда-то. Из-за угла расщелины на дальнем краю плато, где скрылся старик, появилась группа дикарей-дабанда, и среди них были наши носильщики. Они-то, скорее всего, и позвали остальных. Эти высокие люди, красивые и большеглазые, были внешне очень похожи как на Кенеку, так и на дикарей-абанда, напавших на нас. Ни один из туземцев не был голым. Все они оказались облачены в длинные, судя по всему, льняные одежды, которые были в основном белого цвета и лишь у некоторых — синего.

— Держи винтовку наготове, — велел я Хансу и стал с интересом ждать развития событий.

Если даже дабанда и собирались напасть на нас, в чем я сомневался, то, увидев Кенеку, стоявшего на коленях перед белым человеком, мигом передумали, до глубины души изумленные столь странным зрелищем.

Аркл тоже заметил пришельцев и обратился к ним, возвысив голос:

— Добро пожаловать, Кумпана, и вы, люди дабанда, хранители Сокровища озера! В добрый час вы присоединились к нам. Послушайте, как этот Кенека, который, как говорят, пользуется у вас уважением, поклянется в верности мне, белому Страннику, прибывшему сюда из-за моря. Он хотел меня убить и коварно набросился с ножом, попытавшись застать врасплох. Я победил, но сохранил ему жизнь. Слушай же слова клятвы, змей Кенека, и громко повторяй за мной, чтобы их слышали хранители Сокровища озера и могли передать всему народу дабанда. Если откажешься подчиниться мне, то умрешь.

Аркл произносил текст, которому, должно быть, его научил Кумпана, а Кенека слово в слово повторял:

— Я, Кенека из народа дабанда, пытался коварно лишить тебя жизни, о Странник, пришедший к нам из-за моря, но ты оказался сильнее, победил меня и благородно сохранил мне жизнь. Поэтому я, Кенека, отныне буду служить тебе, навеки сделавшись твоим рабом. Все свои права и мое положение в племени дабанда я добровольно отдаю тебе. Там, где стою я, теперь стоишь ты. Отныне я — это ты, а ты — это я. Клянусь в этом именем Энгои, Тени, лежащей на священном озере Моун, и если я нарушу сию клятву словом или делом, то пусть проклятие Энгои падет на меня.

Кенека послушно вторил ему, пока не дошел до слов «клянусь в этом именем Энгои»: тут он словно бы споткнулся и умолк.

— Продолжай, — велел Аркл, но Кенека как будто онемел. — Ладно, не хочешь — не надо, но тогда прощайся с жизнью, как того заслуживает подлый убийца. — Тут англичанин схватил Кенеку за волосы и приготовился снести ему голову кривым сомалийским ножом.

В полном ужасе Кенека обратился ко мне.

— О господин Макумазан! — вскричал он. — Умоляю тебя, спаси меня!

— Интересно, с какой стати я должен тебе помогать? Ты коварно бросил меня вместе с моими людьми, и теперь мои храбрые охотники мертвы. Если бы ты и носильщики остались с нами и приняли бой, Том и Джерри до сих пор были бы живы. Ты скоро сам с ними встретишься и сможешь об этом поговорить. А еще ты, Кенека, неизвестно зачем пытался убить моего соотечественника, белого господина, хоть и поклялся мне, что не причинишь ему вреда. Он победил, и теперь твоя жизнь по праву принадлежит ему. По своему великодушию белый Странник сказал, что пощадит тебя, если ты принесешь ему определенную клятву. Кто же виноват, если ты отказываешься это делать?

Тут Кенека вспомнил о своих соплеменниках-дабанда, которые притихли у него за спиной и наблюдали за происходящим затаив дыхание, ибо слышали, как до этого к ним обратился Аркл. Поэтому негодяй сделал еще одну попытку спастись:

— Помогите мне, о братья, ведь мне предназначено быть вашим вождем. Разве вы видели, как я причинил вред этому белому Страннику, несомненно явившемуся на нашу землю со злым умыслом? Помогите мне, о стражи священного озера и хранители Тени, которая покоится на озере. Не дайте свершиться несправедливому суду!

— Да, — вдруг сказал Аркл, — подойдите сюда, люди племени дабанда, и положите копья на землю. Не вздумайте даже коснуться их, иначе будете иметь дело с господином Макумазаном. Подойдите к нам и рассудите меня с этим человеком.

К моему удивлению, дабанда повиновались. Они послушно сложили копья на землю и приблизились к нам на несколько шагов вслед за морщинистым стариком с проницательным взглядом, который двигался бесшумно, как кошка. Это был тот самый человек, что недавно давал наставления британцу.

— Приветствую тебя, великий Кумпана, мой друг и проводник, — сказал ему Аркл. — Благодарю тебя за совет, ведь ты мудрейший из дабанда. Ты поведал мне о своем народе и об этом змее Кенеке. Рассуди же нас по справедливости, ведь ты знаешь, что случилось. Принадлежит ли мне жизнь того, кто пытался меня убить?

— Да, — ответил Кумпана, — если только он не выкупит ее, принеся клятву, которую ты от него требуешь.

— А если этот человек поклянется, должен ли он потом служить мне и отдать свое место, власть и права в племени дабанда?

— Это так, белый господин.

— А что будет, Кумпана, если Кенека вновь нарушит клятву?

— Тогда, господин, ты призовешь на него проклятие Энгои, и оно обязательно исполнится. Правду ли я говорю, люди дабанда?

— Сущую правду, — было ему ответом.

— Слышал, Кенека, как твои соплеменники подтвердили законность моих слов? Теперь выбирай: либо ты принесешь клятву, либо умрешь.

— Клянусь, — прохрипел Кенека, почувствовав у горла острие ножа. И послушно повторил каждое слово ненавистного обещания. Тем самым он передал все свои права и привилегии Арклу и подтвердил, что если нарушит свое слово, то проклятие Энгои обрушится на его голову.

Покорившись таким образом судьбе, Кенека сник и весь задрожал. Тут я призадумался: интересно, на самом деле проклятие сие так серьезно или же он просто это себе внушил? Будучи по натуре скептиком, я, однако, почувствовал, что за всем этим кроется нечто большее, чем я могу себе представить. Я словно бы приблизился к разгадке одного из таинств Центральной Африки, о которых большинство европейцев узнает лишь из сомнительных источников, получая информацию в искаженной форме, а потому частенько считает сие легендами и не воспринимает всерьез.

Когда Кенека завершил клятву, по традиции поцеловав ноги белого господина, и хотел было уже подняться с колен, Аркл удержал его и обратился к морщинистому старику:

— А теперь скажи мне, Кумпана, кто ты такой?

— Господин, ты доселе не ведал, что я старейшина Совета Тени. Я управлял этой землей, пока Тень не покинула наш мир и после того, как она вернулась в новом обличье.

— Ты муж Тени, Кумпана?

— Нет, господин. Ее супруг, Щит Тени, умирает, когда уходит сама Тень. Я лишь смиренный ее служитель, исполнитель указов. Поэтому я привел тебя в эту землю, но ты ослушался Тени и преступил закон, за что тебя подвергли гонениям. Как видно, тебя охраняет могучая сила, раз ты до сих пор еще жив.

— Если я и оступился, то уже сполна заплатил за ошибку. Скажи, могу я заслужить прощение?

— Ты уже прощен, господин, потому что Кенека в молодости совершил куда худший проступок и его простили. Вернее, — уточнил Кумпана, — он сумел избежать наказания.

— А кто такой Кенека? — спросил Аркл.

— Кенеке было предназначено стать Щитом Тени, когда она снова появится в назначенный день на земле дабанда. За грех против Энгои его изгнали с родной земли, и он жил в изгнании, пока к нему не пришел белый господин, прозванный Макумазаном. И теперь Кенека вернулся вместе с ним, дабы исполнить то, что предначертано небесами. Остальное тебе известно.

— Кенека пытался убить меня и посредством клятвы выкупил свою жизнь, отдав мне взамен свои права и место в племени. Должен ли я теперь стать Щитом Тени вместо него?

— Похоже, что так оно и есть, господин, — не слишком уверенно ответил Кумпана. — Но сначала Совет Тени должен все хорошенько обдумать. Ведь я не могу ничего решать в одиночку.

Тут я тоже подал голос:

— Кумпана и вы, народ дабанда! Меня, белого охотника, ловко завлекли в землю, полную доселе неведомых мне тайн. Я спас этого белого господина от смерти и привел его сюда, отразив по пути нападение воинов из враждующего с вами племени. В этом сражении я потерял двух храбрых слуг, которыми очень дорожил. Кенека виноват в их гибели, и это не дает мне покоя. Он предательски бросил нас в надежде, что, спасая свою жизнь, я точно так же поступлю с другим белым человеком, который, будучи хромым, не мог быстро передвигаться. Однако я не покинул его, а что было дальше, вы знаете. Мы очень устали и скорбим о потере отважных охотников, отдавших ради нас свои жизни, и нам всем просто необходимо утолить голод и выспаться. Белый господин, которого вы зовете Странником, заключил с вами довольно необычную, на мой взгляд, сделку. Мое дело гораздо проще. Я хочу знать: если я и мой слуга отправимся с вами, стоит ли нам опасаться за свои жизни? Клянетесь ли вы Энгои, вашей богиней, и Тенью, или Сокровищем озера, ее жрицей, что нам не причинят никакого вреда, а когда я пожелаю вернуться домой, снабдят всем необходимым для путешествия? Если да, то я останусь, если нет, то сейчас же отправлюсь туда, откуда пришел, — и да поможет мне Бог.

— О Макумазан, — ответил Кумпана, посоветовавшись кое с кем из собратьев, — мы клянемся тебе в этом именем Энгои. Мы клянемся тебе в том, что, выполнив свою миссию, ради которой мы тебя сюда призвали, ты сможешь благополучно покинуть нас, когда пожелаешь.

Обещание сие показалось мне несколько расплывчатым. Меж тем я прекрасно понимал, что особо выбирать не приходится, тем более что я чувствовал себя совершенно обессиленным и не был готов противостоять дикарям, которые, вероятно, поджидали снаружи. Поэтому я примирился с обстоятельствами.

Глава 13

ПЕРЕД АЛТАРЕМ
Когда мы, благополучно избежав нападения со стороны абанда, миновали проход, бывший, по сути, зигзагообразной расщелиной или трещиной в толще застывшей лавы вулканического кратера, день уже клонился к вечеру и предгорье было залито светом заходящего солнца. Подобная красота встречается в дебрях Африки на каждом шагу, и эта долина выделялась среди других разве что своими размерами. Оглядывая тянущиеся на многие мили просторы, трудно было поверить, что все это — кратер огромного вулкана или даже кольца вулканов и миллионы лет назад здесь бурлило озеро кипящей лавы. Со всех сторон нас окружал скалистый обрыв, некогда сформировавший наружную стену кратера. Теперь ее опоясывало обширное пространство плодородной земли, отлого спускавшейся до самого леса.

Отсюда все было видно как на ладони. Посреди леса, в углублении кратера, поблескивала водная гладь большого священного озера Моун. В этот вечерний час оно вызывало восхищение и в то же время нагоняло страх. Высокие кроны деревьев, которые обступали озеро со всех сторон, не позволяли лучам заходящего солнца проникнуть к его поверхности. Самое подходящее место для всякого рода тайн.

Однако я слишком устал, чтобы любоваться здешними красотами или пытаться разгадать чужие секреты, и очень обрадовался, когда нас наконец привели к расположенному в тени горных пальм дому, похожему на бунгало или шалаш сторожа. Он состоял из стволов деревьев, увенчанных соломенной крышей, а стенами ему служил, по-видимому, высушенный тростник. Внутри было чисто, уютно и прохладно, а снаружи наверняка стояла печь, ведь нам принесли горячую пищу. Я так сильно устал, что уписывал угощение за обе щеки, не задаваясь вопросами, из чего это приготовлено и откуда взялось.

Лишь об одном я спросил Кумпану: выставлена ли у входа охрана? Он заверил меня в полнейшей безопасности, и, удовлетворившись этим, я отправился спать, уповая в душе на лучшее. Помню, перед тем как окончательно погрузиться в сон, я подумал, что по какой-то причине моя скромная персона слишком важна для местных жителей, чтобы они захотели со мной разделаться. Кенеки рядом не было, поэтому я повернулся на бок и моментально уснул, как уставшая охотничья собака. Полагаю, Аркл последовал моему примеру.

Когда я проснулся, солнце уже стояло высоко, а Аркл исчез. Я спросил Ханса, уж не случилось ли чего, ведь я невольно ждал от этих дабанда подвоха.

— О нет, баас, вы же знаете, что Рыжий бык победил Кенеку и купил у того право первородства, ну совсем как в Библии, а взамен не стал протыкать его, будто свинью. Теперь Рыжий бык — великий вождь. Так что дабанда пришли к нам с носилками и унесли его куда-то, чтобы Страннику самому не ковылять. Он просил передать, что не хотел будить вас, баас, потому что вы сильно устали, тем более что совсем скоро вам предстоит встретиться — там, где заседает Совет Тени, в городе дабанда. И еще Рыжий бык сказал, что баасу не о чем беспокоиться.

— Значит, он нас бросил.

— О нет, баас, ему просто пришлось уйти. Скоро мы его увидим. Понимаете, баас, Рыжий бык стал жрецом и вождем, и теперь он сам себе не хозяин. Он-то думает, будто управляет духами и людьми, а на самом деле это они управляют Рыжим быком, как им заблагорассудится. Ничего, Кумпана не даст нас в обиду. Смотрите, баас, нам принесли завтрак, так давайте насладимся угощением, пока есть такая возможность.

Совет готтентота был вполне благоразумным, и я решил ему последовать. Умывшись в ручье неподалеку от нашего пристанища, я съел превосходное рагу из козленка, фаршированного перепелами.

После завтрака Ханс подал мне пухлый кисет, набитый первосортным табаком, чем несказанно меня удивил. Он объяснил, что здесь это растение не только выращивают, но и, более того, делают своего рода сигареты, скручивая их из кукурузных листьев. А еще, подобно банту, в этом племени был в ходу нюхательный табак. Между прочим, не мешало бы всерьез изучить вопрос о том, как табак попал в Африку: полагаю, могло бы получиться весьма интересное исследование. Произрастал ли он там изначально или был откуда-то ввезен арабами? А может, это сделали, уже значительно позднее, португальцы? Кто знает… Но в любом случае, увидев курево, я обрадовался, ведь наш табак закончился, а запасы в коробке, которые были доверены носильщикам, отсырели при переправе и превратились в зловонное месиво. Я знаю, что некоторые категорически возражают против курения, считая его крайне вредным, однако, на мой взгляд, это один из даров, ниспосланных нам Небесами.

Я набил трубку и попробовал местный табак. Он оказался довольно крепким и сладковатым на вкус.

Тут пришел Кумпана и спросил, готов ли я последовать за ним. Я ответил, что готов, и мы зашагали вниз по склону, в сторону леса, под охраной десяти стражников дабанда.

При внимательном рассмотрении долина огромного кратера оказалась еще более удивительной и прекрасной. Правда, погода стояла весьма жаркая. Лес был не слишком густым и походил на большой парк. Высокие кедры и красные сандаловые деревья росли тут группами и поодиночке, перемежаясь травянистыми полянами. В зарослях бродило изрядное количество дичи. Одних только антилоп там было великое множество: канны и винторогие, черные лошадиные и белохвостые гну, а также лесные антилопы — самые крупные экземпляры, какие мне только доводилось встречать в разных уголках Африки. А вот слоны и носороги нам почему-то не попадались. Как ни странно, львы тут как будто тоже не обитали, чем, по-видимому, и объяснялось такое разнообразие фауны. Здесь в изобилии водились прекрасные птицы, порхали восхитительные бабочки: они были ярко-синими, огромного размера, а летали необычайно высоко и со скоростью ласточек. Родник питал речки, и они весело бежали вдоль оврагов, поросших папоротником, к озеру. В общем, после засушливых равнин по ту сторону гор казалось, что мы просто угодили в рай на земле.

По пути я разговаривал с Кумпаной, который на первый взгляд производил впечатление человека приятного и искреннего. Старик рассказал мне много интересного, уж не знаю, чему из всего этого можно было верить. По его словам, дабанда действительно поклонялись звездам, как и их соседи-абанда, жившие за горой, и владели, как я понял, зачатками знаний по астрономии.

Изначально абанда и дабанда были одним народом, но «тысячи лет назад» их вожди, братья-близнецы, поссорились, и началась, как мы бы это назвали, гражданская война, в ходе которой один брат коварно убил другого. Они оба претендовали на брак с Энгои, чем страшно ее разгневали. Спор сей и стал причиной взаимной вражды. Богиня призвала на убийцу и его сторонников проклятие Небес и изгнала их из земного рая (при помощи какой-то сверхъестественной силы или же вполне реального оружия — этого мне так и не удалось выяснить) на горные склоны и близлежащие равнины.

С тех пор абанда стремятся вернуть покровительство богини. Увы, то ли из-за своей корысти, так как представители этого народа жаждут регулярно получать от нее дожди и обильные урожаи, то ли по какой-то иной неведомой причине они никак не могут достигнуть желаемого, и проклятие продолжает действовать из поколения в поколение. Однако существует пророчество, которое гласит, что их чаяния исполнятся, когда очередной верховный жрец Энгои, муж или суженый Тени, известной также как Сокровище озера, вернет их в землю дабанда и примирит с обиженной богиней.

А еще старик Кумпана поведал мне, что земное воплощение Энгои, жрица, которая из поколения в поколение зовется Тенью, от рождения и до самой смерти живет на острове посреди священного озера Моун. До сих пор никто из абанда еще не осмелился войти в землю Моун — так дабанда называли свою страну, окруженную стенками кратера.

— И почему же, если у них много храбрых воинов? — удивился я.

— Да потому, господин, что тогда на абанда обрушится проклятие, которое принесет им позорную гибель. Не знаю, как именно это случится, но абанда верят, что падут от наших рук. Поэтому, как только вы вошли в расселину в скале, вам уже больше ничего не угрожало. Не страшись абанда проклятия, эти негодяи наверняка последовали бы за вами и убили, ведь они превосходили вас числом. По этой же причине нам не понадобилось много стражников — ни тогда, ни сейчас.

Я подумал, что мне не по душе такая безопасность. Что за всем этим стоит? Дикий или полудикий народ, считающий себя изгнанным из подобия Эдема пламенным мечом небесного проклятия. А ведь этих самых дабанда больше, и они сильнее тех, кто остался в райском саду, однако, хотя ворота в него не заперты, они не смеют войти, потому что невидимый меч проклятия, издавна нависший над этим племенем, поразит и уничтожит их всех до единого. Прямо скажем, в подобное верилось с трудом.

Похоже, однако, что история эта была правдивой. Ведь дабанда действительно не последовали за нами в безопасную расщелину. Они, конечно, испугались наших ружей, но троих человек против сотни было явно недостаточно, чтобы заставить их идти на попятную. Нет, Кумпана прав: злоумышленников остановила могучая рука священного ужаса.

Надо же, до чего все-таки сильны суеверия. В целом мире — или, во всяком случае, в Африке — нет ничего их могущественнее. Признаюсь вам честно, что порой, задумываясь об удивительной власти суеверий, я спрашиваю себя: а уж не кроются ли за некоторыми из них истины, пока еще неизвестные человеческому разуму?

Однако, понятное дело, я не стал делиться этими мыслями со своим собеседником, а почел за лучшее держать язык за зубами. И все же я не мог не спросить у Кумпаны — если он, конечно, знал ответ на этот вопрос и был готов поделиться со мной, — каковы во всей этой истории роли Аркла, которого он звал Странником, и моя собственная. Как ни странно, старик не отказался отвечать и не постарался переменить тему, как то принято у туземцев, а откровенно заявил, что сие ему, к сожалению, неведомо. Вот что он сказал:

— Мы повинуемся звездам, господин. Спрашиваем у них совета, как делали испокон веку наши отцы и деды. Читаем небесные послания и следуем им. Еще много лет назад звезды говорили с нами через уста той, что зовется Тенью. Не той, что правит нами сегодня, а другой, что была до нее и ушла на небеса. Она предрекла, что в этом году на нас обрушится страшная война. А ведь мы сроду не ведали войн. Позднее уста ушедшей Тени велели нам призвать Кенеку из далекой земли, куда он был изгнан за преступление, совершенное в юности против нее. Он должен был привести с собой белого человека. Тень назвала нам твое имя: Макумазан. Приказ отправили Кенеке, и он подчинился, иначе бы его ждала смерть. Как повелела Тень, посланнику судьбы надлежало убить Кенеку, если тот откажется идти, а если послушается, охранять его от всех опасностей. Вот и все, что нам известно, но теперь я понимаю: если бы ты не пришел, то другой белый человек, Странник, был бы убит.

Сия история, которая более или менее совпадала с рассказом Кенеки, казалась этим людям вполне реальной, тогда как мне самому представлялась таинственной и мистической. Интересно, возможно ли, что Белая Мышь и была этим самым, как выразился Кумпана, посланником судьбы? Затем мысли мои приняли иное направление. Я решил сменить тему и спросил напрямик:

— Скажи, а зачем ты встретил за пределами страны абанда белого господина, которого вы именуете Странником, и привел его сюда?

Кумпана сразу переменился в лице, взгляд его будто заволокла завеса тайны.

— Господин, есть вещи, о которых я не могу с тобой говорить, хоть ты и пришел к нам как друг. Знай же, что мы, дабанда, не похожи на другие племена. Мы малочисленный древний народ и живем благодаря тайным знаниям. Нами руководит не сила, а небесная мудрость, исходящая от звезд. Именно оттуда являются духи, которые наставляют нас через уста Тени, то есть Сокровища озера, или каким-то иным путем, недоступным для понимания белых людей, даже таких мудрых, как ты, господин. Звезды наделяют нас даром провидения, и порой мы способны вернуться в темное прошлое или даже узреть за туманной пеленой свет будущего, который ослепил бы всех прочих.

Некоторые из нас даже обладают властью над смертью. Разумеется, тела наши умирают, как и у всех прочих, но для нас все на этом не заканчивается. Мы открываем дверь не в темноту, просто переходим в другое жилище, то есть в другое тело — лучшее или худшее, это смотря кто что заслужил. Еще мы обладаем властью над дикими зверями. — (Тут я вспомнил о Кенеке, львах и слонах.) — Мы можем заставить их слушаться, как домашних собак. Если не веришь, то погляди вон на тех антилоп. — Кумпана показал на стадо белохвостых гну, которые выглядывали из-за деревьев ярдах в ста пятидесяти от нас. Я всегда думал, что этих диких животных приручить невозможно. — Сейчас я их позову, и ты сам убедишься.

Старик отошел от меня в сторону и издал какие-то напевные призывы. Гну как будто прислушались, а затем медленно двинулись в нашу сторону и вскоре остановились рядом с Кумпаной, как коровы во время дойки. Они терпеливо и покорно ждали, но, почуяв мой запах, зафыркали, замахали хвостом, выставили вперед рога и, к моему ужасу, понеслись прямо на меня. Мы с Хансом уже приготовились стрелять, но тут вдруг Кумпана что-то им сказал и замахал руками, совсем как укротитель на дрессированных животных. Гну тут же развернулись и неуклюже поскакали прочь.

— Это не антилопы, баас, — прошептал Ханс, — а люди в облике зверей, как и те слоны.

— Возможно, — ответил я, слишком пораженный, чтобы спорить.

А Кумпана вновь заговорил:

— Надеюсь, теперь ты поверишь, Макумазан, что мы имеем власть над животными, которых считаем своими братьями. Они живут здесь в полной безопасности. Мы использовали звездную силу, чтобы прогнать с нашей земли опасных зверей вроде львов и крокодилов. Ты также не найдешь здесь ни одной змеи, господин. — («Должно быть, — подумал я, — святой Патрик завещал племени дабанда свою мантию».) — А еще мы умеем лечить болезни и насылать хвори, вызывать дождь и останавливать бурю — поэтому нас считают колдунами.

— Пусть так, но все это не объясняет, с какой целью ты привел в свою землю белого Странника и почему его затем отсюда изгнали, подвергнув, как оказалось, смертельной опасности.

— Я привел этого человека, Макумазан, потому что ему суждено сыграть важную роль в нашей истории, так же как и некогда в прошлом. А прогнали мы Странника за непослушание. Им овладело безрассудство, и в наказание он должен был изведать вкус страха. Больше не спрашивай меня о нем, господин, потому что я не смогу ответить. Кто знает, не найдешь ли ты ответы сам, прежде чем все свершится.

Мне захотелось утолить свое любопытство до конца и спросить старика еще и о таинственной женщине, которая, как утверждают, живет на острове посреди священного озера. Я подозревал, что она представляет собой что-то вроде африканского водяного из старинных легенд, которые встречаются в любой стране.Однако стоило мне лишь заикнуться о Тени, как Кумпана, обычно такой спокойный и приветливый, сурово посмотрел на меня, и я умолк.

— Господин Макумазан, я вижу, что ты не веришь в нашу жрицу, Тень Энгои, которой мы поклоняемся. Мы не говорили об этом, но у тебя все написано на лице. Насколько я знаю белых людей, они невежественны в чужих верованиях и относятся к ним снисходительно. Однако я прошу тебя не глумиться над нашей жрицей, а ведь именно это было у тебя на уме. Я ответил на твои вопросы как мог, но о ней я говорить не хочу. Ты сам должен будешь все узнать. — И, не дав мне и рта раскрыть, Кумпана присоединился к стражнику.

Мы с Хансом остались вдвоем.

— Баас, — подал голос мой слуга, — вас всегда привлекали приключения и интересовали загадочные народы. На этот раз вам повезло вдвойне. Похоже, баас, они тут все колдуны вроде Кенеки. Мы угодили в их сети, и уж теперь, можете не сомневаться, баас, эти пауки выпьют все наши соки. Кстати, Рыжий бык тоже колдун, иначе его уже давно бы убили. И с чего бы дабанда вдруг так радуются его появлению, если этот парень не один из них? А как, интересно, он моментально запомнил слова клятвы, когда заставил Кенеку их повторить? Да и Белая Мышь наверняка тоже была ведьмой, хотя и очень милой. Иначе как бы она сумела заморочить голову доброму христианину Хансу? Она ведь заставила меня поверить, что она ревнивая жена Кенеки и что я ей нравлюсь! Ох и угораздило же нас забрести в заколдованную землю, где антилопы гну подобны послушным псам, а дороги охраняют духи. Мы никогда не выберемся отсюда живыми, баас. Скорее уж нас превратят в зверей — слонов или антилоп — и станут на нас охотиться.

Приблизительно такие же опасения высказывали прежде Том и Джерри (впрочем, нельзя сказать, что совсем уж без оснований), и я обеспокоился, уж не заразился ли Ханс их мрачными фантазиями. Однако, будучи по натуре оптимистом, мой готтентот не мог долго предаваться унынию и вскоре повеселел.

— А все-таки, баас, — усмехнулся он, — Белой Мыши не удалось полностью меня одурачить. И местным колдунам придется очень постараться, чтобы обмануть Ханса. Такой примерный христианин, как я, да еще имеющий в наставниках и покровителях вашего преподобного отца, готов бросить вызов самому дьяволу. Не горюйте, баас, со мной не пропадете. Главное, слушайтесь меня во всем и не позволяйте этой Тени одурачить вас, как то прежде сделала Белая Мышь. Да-да, все еще может закончиться хорошо. Кто знает, может, эти гну просто-напросто ручные, как у шотландцев на их фермах близ Дурбана. Там ведь антилопы запросто подходят к человеку и едят у него с рук. Да, я уверен, что дабанда их приручили, только и всего.

— Ну разумеется, — согласно кивнул я. — Сам я в магию абсолютно не верю. Но мне бы хотелось знать, что сталось с Арклом, тем белым господином.


По этой удивительной местности мы шли целый день. Наконец к вечеру показались возделанные участки земли, и мы приблизились к городу, расположившемуся у самой кромки леса. Не имевшие оград аккуратные побеленные домики из глины и соломы, с крышами из пальмовых листьев или плоскими кровлями из известкового цемента, были разбросаны там и сям по обеим сторонам улиц. Все вокруг буквально утопало в зелени: вокруг каждого дома был разбит большой сад. Короче говоря, этот, с позволения сказать, город дабанда не имел ничего общего с перенаселенными городами Нигерии, да и вообще больше смахивал на небольшую деревню, каковых можно немало встретить в Восточной и Центральной Африке.

— Если этот крааль считается у них главным, — заметил наблюдательный Ханс, — то народ дабанда действительно немногочисленный.

И в самом деле, за все время пути через широкую и плодородную долину кратера мы почти не видели следов человеческого присутствия. Вдоль дороги нам встретились от силы три хижины, окруженные садами. В отдаленных районах не попадалось ни одного домашнего животного, только дикие. Правда, около так называемого города паслись небольшие стада коров и косматых горных козлов. Дороги нигде не охранялись. Совершенно ясно, что маленькое племя дабанда до сей поры полагалось на силу духов, а не оружия. В целом все это совпадало с объяснениями Кумпаны.

Мы вышли на главную улицу города, которая, в общем-то, никуда не вела, и зашагали по ней, стараясь не привлекать внимания. Иногда какая-нибудь женщина выглядывала из-за двери дома или старик прерывал работу в саду, чтобы посмотреть на прохожих. Время от времени к процессии присоединялись дети и с важным видом следовали за нами, но затем останавливались и возвращались обратно. Признаться, меня тогда удивила реакция местных жителей (как, впрочем, и все остальное в этом странном племени), ведь они никогда раньше не видели белого человека, за исключением Аркла. Но очевидно, народу дабанда любопытство было абсолютно несвойственно.

Сказать по правде, они походили на обычных людей лишь внешне и сильно смахивали на лунатиков или же на тех, кто находится под воздействием злых чар. Этакие пожиратели лотоса, которым нет нужды особенно напрягаться и прилагать старания, потому что их кормит природа и защищает божественная сила. Впоследствии все увиденное и услышанное в городе дабанда лишь утвердило меня в том первоначальном мнении. Следует добавить, что все местные мужчины и женщины были очень красивы, но невероятно похожи друг на друга: вероятно, сказывались обособленная жизнь и отсутствие свежей крови. Внешность дабанда была весьма примечательной: тонкие черты лица и относительно светлая кожа, как у метисов или персов; прямые волосы; большие, сонные, словно у филина, глаза. Я сам наблюдал, как их зрачки расширялись с наступлением ночи, точь-в-точь как у зверей, охотящихся в темноте.

Длинная широкая улица перешла в открытое пространство, которое, за неимением более подходящего слова, назовем рыночной площадью. Земля тут была плотно утрамбована. Полукругом через равные промежутки стояли большие дома, по размеру значительно превосходившие тот, где поселили нас. Должно быть, здесь жили приближенные вождя с женами, если, конечно, у них были семьи. С другой стороны площадь опоясывал густой лес с высокими величественными деревьями; он спускался к озеру, видневшемуся в паре миль от города, насколько я мог судить с такой высоты. В центре площади возвышалось три любопытных строения. Две остроконечные башни из грубого камня, высотой около шестидесяти футов, с винтовыми лестницами, опоясывающими их до самой верхушки, а между ними — большой помост около двадцати футов в высоту. Он напоминал недостроенную пирамиду, в центре которой горел костер.

— Что это, баас? — заинтересовался Ханс.

— Смотровые башни.

— Ну и какой прок в таких башнях, коли оттуда не видно ничего, кроме неба?

Тут я догадался, в чем истинное предназначение этих сооружений. Башни служили обсерваториями, а усеченная пирамида — большим алтарем, где жрецы совершали жертвоприношения. Оставалось лишь гадать, кто станет следующей жертвой.

Однако особо раздумывать было некогда. Кумпана, который присоединился к нам на окраине города, указал на один из домов и сообщил, что я буду жить здесь. Здание сие, хоть и имевшее плоскую крышу, превосходило размерами все прочие, за исключением того, что стояло по соседству и, скорее всего, принадлежало вождю. Вокруг каждого дома был разбит сад. Веранда вела во внутреннее помещение, состоявшее всего из одной большой побеленной комнаты без окон. Свет проникал через открытый дверной проем. В ночное время его занавешивали циновкой. Подобно дорогам, дома здесь не были защищены от нападения воров. Как выяснилось позднее, такие понятия, как «кража», были совершенно чужды обитателям земли Моун.

В комнате, к моему огромному удовольствию, обнаружились все наши товары, которые дабанда несли во время утомительного путешествия через долину. Все было на месте: патроны, лекарства, котелки, одежда, бусы и ткани; даже придирчивый Ханс не смог обнаружить недостачи. Пока мы производили осмотр, хорошо одетая старуха, не проявившая к незнакомцам ни малейшего интереса, принесла еду, приготовленную на заднем дворе, в хижине-кухне, а также глиняные кувшины, полные воды, и деревянную лохань, которую тут использовали вместо ванны. Мылись мы на веранде, благо окружавший здание глухой забор надежно скрывал нас от посторонних глаз, а потом уселись на деревянные табуреты, которые нашли в доме, и как следует подкрепились.

Мы как раз покончили с едой, когда снова появилась старуха и принесла две зажженные глиняные лампы в форме лодок, наполненные каким-то душистым маслом. В них плавали фитили из бузины или лыка.

Делать было нечего, гостей мы не ждали, и я стал раздеваться, чтобы вздремнуть на уютной деревянной кровати. Такие кровати не редкость в Восточной Африке. Они состоят из рамы (голландские поселенцы называют ее cartel), обтянутой невыделанной шкурой, и матраца, набитого ароматным сеном. Не успел я разуться, как появился Кумпана, чтобы сопроводить нас на церемонию, где мы должны были встретиться с белым господином, которого он называл Странником. Поскольку я и сам хотел увидеть Аркла, то снова обулся, и мы пошли.

Кумпана привел нас на рыночную площадь, хотя, возможно, ее более правильно было бы именовать соборной. Здесь уже собралось все взрослое население города. Люди сидели прямо на земле перед усеченной пирамидой: мужчины по одну сторону, женщины по другую, словно в церкви. Дабанда чинно помалкивали и курили свои «сигареты» из кукурузных листьев. Нас с Хансом провели между ними к подножию пирамиды, а затем мы поднялись на двадцать каменных ступеней. Наверху оказалось достаточно просторно.

Перед горящим алтарем — низким, квадратным, приблизительно пять на пять футов, сложенным из плит застывшей лавы — стояли трое жрецов в белых одеждах. Они молились, низко склонив обритые наголо головы. По правую сторону от алтаря в таком же белом одеянии восседал — кто бы вы думали? — Аркл собственной персоной. Выглядел он, надо сказать, весьма внушительно. Напротив, тоже весь в белом, сидел его враг Кенека. Он яростно сверлил Странника своими выпученными глазами. Видимо опасаясь нападения с его стороны, к Кенеке приставили трех рослых стражей с копьями.

Меня усадили рядом с Арклом, а Ханс, смущаясь и держась за рукоять револьвера, занял место позади. Кумпана встал лицом к народу, между Арклом и Кенекой, отвернувшись от алтаря и жрецов. Он молчал. Все вокруг погрузилось в тишину. Я хотел было пошептаться с Арклом, но тот отрицательно покачал головой и приложил палец к губам.

Тишина завораживала. Никогда не забыть мне этой картины, когда при свете юной луны и ярких звезд, сиявших в небесной синеве, все вокруг замерло в ожидании. По левую сторону от меня притаилась бесконечная чаща леса, по правую виднелись серые крыши, а между ними — дабанда в торжественных одеждах; люди казались такими ничтожными на фоне окружающих их величественных просторов. Огоньки на кончиках сигарет выписали линию, неподвижно застывшую в воздухе, будто эти мужчины и женщины обратились в статуи. А рядом, всего в нескольких шагах, — алтарь. Даже огонь словно бы впал в транс и горел бесшумно, а три бритых жреца кланялись и махали руками, не произнося ни звука.

Признаться, я сам тоже поддался всеобщему оцепенению, да и немудрено. Тишина стояла полнейшая, и когда я шевельнул ногой и царапнул каменный пол гвоздем в ботинке, он так громко скрипнул, что все разом обернулись и так на меня посмотрели, будто я совершил нечто из ряда вон выходящее. Это продолжалось довольно долго, пока наконец я не ощутил непреодолимое желание встать и что-нибудь сказать. Просто чтобы убедиться, что я еще жив. В самом деле, еще немного — и нервное напряжение вынудило бы меня или Ханса самым возмутительным образом прервать всеобщее молчание. Но как раз в эту минуту в тишину ворвался мелодичный голос, идущий откуда-то сверху.

Я осмотрелся в поисках источника звука и сразу заметил, что на верхушке каждой из двух башен стояло по белой фигурке, которые, очевидно, всматривались в звезды. Песню, льющуюся со стороны левой башни, подхватил голос, идущий от правой. Оба звездочета пели в унисон, сладко и торжественно, однако слов я разобрать не мог, и указывали жезлами в небо.

Все присутствующие как по сигналу ожили, подобно Спящей красавице, очнувшейся от поцелуя прекрасного принца. Публика, или паства, возбужденно заговорила; мужчины и женщины переговаривались друг с другом через проход. Очевидно, они обсуждали сообщение, которое посылали им с башен астрологи, читающие по звездам. Жрецы перешли от безмолвных жестов к молитвам, которые я тоже не понимал; верно, они говорили на каком-то древнем языке. Во всяком случае их наречие сильно отличалось от традиционного арабского языка, так что я смог разобрать только одно слово: «Энгои» — имя их божества.

Воспользовавшись этой переменой, я спросил Аркла по-английски, что все это значит и почему он одет как дабанда.

— Не забывайте, Квотермейн, после того, что произошло вчера между мною и этим джентльменом напротив, я стал вождем или жрецом дабанда, а может, ими обоими в одном лице. Вернее, меня, так сказать, взяли на испытательный срок, а сегодня все должно решиться окончательно. Что до людей на башнях, то они высматривали на небе и передавали присутствующим звездные знамения, однако в чем их суть, я сказать не могу. Теперь они все вместе помолятся и вроде как совершат подношение Венере, которая сверкает вон там, рядом с Луной. После чего наконец-то займутся моим делом.

Аркл оказался прав. Возложив что-то на алтарь, трое жрецов повернулись к пастве и запели хвалебную песню, правой рукой показывая на Венеру; весь народ последовал их примеру, и даже астрологи на башнях простерли жезлы в небо и подхватили мотив — надо признать, довольно бодрый и заразительный.

Вскоре Кумпана, стоявший перед жрецами, с видом распорядителя взмахнул руками, и пение резко прекратилось. Тогда он заговорил, очень быстро и неразборчиво. Возможно, это было частью ритуала (судя по странным словам и предметам, которые он использовал) или же старик пересказывал древнюю историю племени. Наконец он перешел на понятный мне язык и неспешно поведал присутствующим о том, что случилось вчера: о вероломном нападении Кенеки на Аркла, о победе последнего и о клятве, которую Кенека принес белому Страннику.

— Вот что говорят нам звезды через провидцев, — подытожил Кумпана. — Наш почивший вождь назначил Кенеку своим преемником, главой народа дабанда и хранителем Сокровища озера. И вот после долгого наказания, когда он, во искупление тяжкого проступка, совершенного еще в юности, был изгнан с нашей земли и лишен всех привилегий, Кенеку снова призвали обратно, дабы он стал повелителем дабанда и Щитом Тени. Звезды говорят, что чужак, прозванный Странником, тот, кого пытался столь коварно убить Кенека, одержал победу и сохранил ему жизнь в обмен на клятву верности, на все права и положение в племени. Отныне Странник должен занять место Кенеки. О народ дабанда, теперь вы знаете тайну чужака, прежде сокрытую в веках. Принимаете ли вы повеление звезд о низложении Кенеки? Согласны ли вы поставить на его место одержавшего верх белого господина?

— Принимаем! — в один голос ответил народ, как если бы эта сцена была заранее отрепетирована. — Мы согласны!

— Кенека! — воскликнул Кумпана. — Ты услышал волю звезд и священного народа дабанда, единодушно принявшего твою клятву! Ты подчинишься?

Кенека вскочил на ноги и громко воскликнул дрожащим от гнева голосом:

— Нет, не подчинюсь! Я поклялся под страхом смерти, а такие клятвы не считаются настоящими. Что же до воли звезд и священного народа дабанда, то все это просто хитроумные уловки. Я тоже умею читать по звездам, и мне они сказали совсем иное. Народом управляют жрецы, а жрецами — Кумпана и Совет, которые составили против меня заговор. Я искупил грех юности и должен по праву стать Щитом Тени. Разве мой проступок хоть вполовину так же тяжек, как преступление этого белого вора? Он хотел надругаться над Сокровищем озера, за что был изгнан из страны, и, убив его, я бы всего лишь восстановил справедливость. Но я хочу спросить вас: кто он такой, этот Странник? Зачем он пришел в нашу страну? Колдуны утверждают, что он, как и я сам, — тот, кто давно умер и вернулся снова. Дескать, этот самый человек и есть правитель, воевавший за Сокровище озера с братом, которого впоследствии прогнал за горный перевал вместе с верными людьми, и они стали пращурами народа абанда. И Тени так полюбился этот древний король, ее суженый, что, почувствовав приближение смерти, она убила его, желая забрать с собой на небеса. За это преступление она навлекла на себя большое горе. — Кенека сделал непродолжительную паузу и заключил: — Якобы так говорит легенда. Но все это ложь, выдуманная Советом, которому Странник пообещал в обмен на помощь жрецов похитить Тень, чтобы они могли сами управлять страной.

После этих слов народ пришел в волнение. Среди присутствующих, как я узнал позже, были друзья и родственники Кенеки, а также те, кто прочил его в вожди и хотел, чтобы он стал супругом Тени. Эти люди беспокойно ерзали и перешептывались, в то время как до них доходил кощунственный смысл его речей.

— Да, — продолжал Кенека, — таков коварный умысел белого чужака, прозванного Странником, который я раскрыл. Планы сии настолько чудовищны, что духи — защитники леса и озера низвергли его с нашей земли и отдали в руки абанда. Однако он остался жив, потому что его спас господин Макумазан. Последнего мне было велено привести в нашу страну, чтобы он выполнил свою миссию и получил награду от этого вора, своего друга.

Тут я крикнул Кенеке, что он лжец и предатель, потому что я ничего не знаю ни о каких заговорах. Но он пропустил мои слова мимо ушей и продолжил:

— Поэтому я и хотел совершить правосудие над этим рыжебородым обманщиком, умудрившимся сбежать от абанда, но меня одолело могущественное дьявольское чародейство. И я был вынужден принести ложную клятву, чтобы спасти свою жизнь. Иначе кто бы отомстил за священный народ дабанда и защитил моих соплеменников от чужака, который хочет лишить их Сокровища озера?

Тут Аркл прервал его и холодно, как истинный британец, произнес:

— Ты, подлая душонка, плюешься ядом, потому что укусить не получилось. Ты предательски бросил Макумазана перед лицом опасности и позволил его слугам погибнуть, понадеявшись, что он также оставит меня умирать. А позже ты попытался заколоть меня ножом, хотя и поклялся не причинять никакого вреда. Ты клятвопреступник. Я не стану перед тобой оправдываться и опровергать гнусную ложь, но я готов сразиться с тобой не на жизнь, а на смерть прямо сейчас. Пусть я устал и хромаю, но я согласен биться под звездами, которым вы поклоняетесь, перед алтарем и на глазах у всего народа. Пусть сама судьба нас рассудит. Говори, будешь ты драться со мной?

— Нет, не буду, Странник, потому что ты снова одолеешь меня при помощи магии! — вскричал Кенека. — Сделаем иначе: я пожалуюсь на тебя и твоих коварных друзей нашей богине, воплощению Энгои. Ты утверждаешь, будто бы слова мои не соответствуют истине? Что ж, пусть она появится тут прямо сейчас и сама вынесет мне приговор. Эй, Кумпана, глава Совета Тени! Позови ее, если сможешь. Пускай все увидят Энгои, услышат ее голос.

Как я узнал впоследствии, самоуверенный тон Кенеки объяснялся тем, что за всю историю племени таинственная дама, прозванная Тенью и Сокровищем озера, никогда еще не приходила в город, чтобы разбирать дела своего народа. Поэтому он спокойно сел и стал ждать.

— О Кенека, — невозмутимо ответил Кумпана, — я обращусь к Тени в молитве. Возможно, она пожелает прийти и сказать перед всеми свое слово.

Глава 14

ТЕНЬ
— Она придет? — шепотом спросил я у Аркла.

— Думаю, да, вернее, надеюсь.

В этот момент я подумал, что появление под каким-либо благовидным предлогом богини, оракула, или кем там была эта обитавшая на священном озере дама, которую именовали Тенью, было запланировано заранее. Вероятно, то, что Кенека вдруг решил обратиться к ней за правосудием, оказалось всего лишь случайностью и весьма удачно совпало с планами, так сказать, организаторов мероприятия.

Мне стало ясно как божий день, что изначально все так и было задумано. Возможно, есть доля истины в истории Аркла, которая до сегодняшнего дня казалась мне болезненной фантазией человека, пережившего потрясение и едва избежавшего смерти. Я не имею в виду его мечты о родственной душе, ожидающей суженого где-то на краю света. Такие истории довольно часто можно услышать от романтически настроенных юношей и девушек, обладающих богатым воображением. Нет, речь о том, как он на самом деле встретился с этой дамой на берегу священного озера, а потом не мог вспомнить, почему вдруг оказался где-то совершенно в другом месте и вынужден был спасаться бегством от дикарей абанда. По словам Аркла, красавица явно ответила ему взаимностью. Она, похоже, тоже свято верила в идею родства душ и убедила британца, что все это не миф, а реалии духовного мира: якобы многие годы между ними существовала своего рода ментальная связь. Вполне естественно, что Аркл заключил ее в объятия. Но почему сия загадочная женщина вдруг воспротивилась этому? Его поступок не обидел ее, не оскорбил и не причинил боли. Просто чужак нарушил священный закон ее страны и подверг их обоих смертельному риску. Как бы там ни было, но она оказалась права, призывая Аркла к осторожности.

Допустим, именно так все и было. Что ж тут удивительного, если молодые люди жаждут увидеться вновь и, так сказать, узаконить отношения? С другой стороны, жди беды, когда пришелец прямо на глазах у полудиких людей добивается близости с их женщиной-оракулом, с той, кому по древнему обычаю суждено стать женой вождя. Однако стоит только чужаку самому стать вождем, как ему будет уже нечего опасаться.

По-видимому, так было нужно самой жрице и некоторым ее приверженцам, чьи мотивы мне, признаться, покамест ясны не были. Иначе зачем Кумпане, главе Совета Тени, понадобилось идти в такую даль навстречу Арклу, дабы провести того целым и невредимым через территорию абанда и на свой страх и риск впустить в их собственную заповедную землю? И я нисколько не удивлюсь, если окажется, что старик специально организовал весь этот спектакль, дабы жрица признала чужака будущим вождем и своим законным мужем, который, согласно пророчеству, заменит Кумпану, сохранив тому жизнь. О, все это выглядело так же реально, как и смотровая башня, нависшая надо мной. Столь очевидные маневры не могли укрыться от человека, обладавшего моей смекалкой. Так мне тогда показалось.

Пока я предавался раздумьям, Кумпана прошел мимо жрецов к алтарю и вознес молитву Энгои. Он говорил тихо и стоял ко мне спиной, поэтому я не мог разобрать слов. Мало того, теперь я не видел ни его, ни кого-либо другого. Дело в том, что смотровую башню, которая до этого четко вырисовывалась в ночном небе, вдруг заволокло плотным слоем грозовых облаков; уже слышались отдаленные раскаты грома, а из леса вдруг со свистом налетел пронизывающий ветер. Вскоре совсем стемнело, и я шепотом посоветовал Арклу быть настороже: как бы вероломный Кенека не напал на него во мраке. Однако Аркл был так сосредоточен, что казалось, ничего не слышал. Он тяжело дышал, весь подался вперед, как человек, обуреваемый сильными чувствами, и не сводил глаз с алтаря. В полном мраке можно было разглядеть только костер, на фоне которого виднелись фигурки жрецов и Кумпаны. А затем буря ушла в сторону западных утесов, небо прояснилось и месяц снова выглянул из-за облаков. Помост озарился светом, и все увидели перед алтарем высокую женщину в зеленом одеянии, отливающем серебром. Я разглядел лишь стройную фигурку и белую кожу, потому что лицо скрывала вуаль, а может, это густые темные волосы струились по плечам. Ее обнаженные руки были от запястий до локтей унизаны браслетами, а голову венчало нечто вроде короны или обода. Этот головной убор светился и добавлял ей роста, но я так и не понял, из чего он сделан.

В окружающем ее полумраке женщина сия была так таинственна и прекрасна на фоне пылающего алтаря, что у меня поначалу даже перехватило дыхание. О господи, что за чудное видение? В отличие от меня, у дабанда, видимо, не осталось никаких сомнений относительно того, кто перед ними. Они скандировали в один голос: «Энгои! Энгои!» (Как я выяснил впоследствии, на их языке это означает что-то вроде «богини» или «святого духа».) И пали перед ней ниц.

Аркл тоже пробормотал что-то насчет Тени и поднялся было ей навстречу. Однако какое-то шестое чувство заставило меня схватить его за руку и усадить на место.

А Энгои устремила свой прекрасный взор на старика Кумпану, который стоял впереди, чуть левее, и заговорила. Ее глухой голос был каким-то неземным, призрачным; казалось, она просто повторяет заученный текст. Подобный голос я слышал лишь однажды: так говорила женщина, находившаяся под гипнозом. Мне невольно вспомнилась Книга пророка Исаии: «И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя». Поначалу я сильно испугался, заподозрив, что это дивное создание способно опутать нас какими-нибудь страшными чарами или вообще одурманить и погубить. Очевидно, Ханс подумал о том же, потому что он пробормотал мне на ухо:

— Остерегайтесь этой красавицы, баас, она заворожит вас почище Белой Мыши. Это не женщина, а привидение. Вот помяните мое слово, она королева призраков.

Я пихнул готтентота локтем, заставляя умолкнуть. Однако эта мысль уже завладела моим разумом: Энгои и впрямь походила на Белую Мышь, как родная сестра, разве что была повыше ростом и более статной.

В полной тишине раздавался ее заунывный, как у оракула, голос:

— Ты звал меня, и я пришла из тайной обители на озере. Там я живу вместе со своими прислужницами. Ни один смертный не может ступить на мой остров и остаться в живых, кроме моего мужа и господина. Туда, в древнюю обитель, некогда построенную ныне почившими людьми, быстрее молнии дошло послание от моих жрецов. И теперь я, священный оракул, объявлю народу дабанда волю Той, кому я служу.

Вот этот человек, — сказала прекрасная женщина, направив в сторону Кенеки что-то вроде жезла или скипетра из слоновой кости, — согрешил против Тени, покинувшей нас, и был изгнан из земли Моун. Однако через определенное время он вернулся, дабы по древнему обычаю занять место, предназначенное ему от рождения, и взять в жены Тень, пришедшую из обители теней.

А вот он, — и с этими словами дама показала на Аркла, — волею судьбы был призван из далекой страны и претерпел страдания, ибо по своему неведению нарушил обычаи этой страны.

А ему, — это уже относилось ко мне, — также было назначено явиться сюда. Этот человек спас Странника от рук людей абанда, моих врагов. Тот, кому было суждено стать вождем нашего народа и Щитом Тени, попытался коварно убить Странника, но был повержен им и, спасая собственную жизнь, поклялся моим именем и именем Той, которая говорит через меня, что отказывается от своей власти и законных прав. Он был избавлен от смерти и стал слугой Странника. Теперь же он желает взять клятву обратно и требует вернуть ему наследственные права и священную невесту. Ответьте, о жрецы, старейшины, и ты, мой народ, верно ли сказанное мною?

— Верно, — произнесли все как один, и даже Кенека не пытался опровергнуть ее слова.

Энгои посмотрела на Кумпану, как актер на суфлера, и, словно бы подхватив реплику, продолжила свою речь:

— Я объявляю волю Той, что говорит моими устами. Внимайте же тому, что начертано в тайных письменах, сокрытых в моей обители. Давным-давно человек, кому было суждено стать Щитом Тени, вознамерился совершить коварное убийство. Но другой, его родной брат, одержал над злоумышленником верх и в обмен на жизнь купил у него силу, власть и право стать супругом Тени. Вскоре началась великая война, которая разделила людей на два враждебных племени, и они и по сей день живут врозь. Так было, и так будет. От имени Той, что говорит моими устами, я объявляю всем, что Кенека, гнусный убийца и клятвопреступник, отныне не может быть вождем народа дабанда и никогда не станет Щитом Тени и ее супругом. Повелеваю вместо него считать вождем Странника, а Тень отдать ему в жены и в назначенный час скрепить их союз. Ответьте, о жрецы, старейшины, и ты, мой народ, принимаете ли вы волю Той, что говорит моими устами? — Призрачный неземной голос замер.

— Принимаем! — снова громко раздалось в унисон.

Из мрака выступил жрец и провозгласил:

— Кенека пожелал вызвать Тень и отдать дело на суд Энгои. Богиня сказала свое слово устами оракула. Так что теперь все кончено.

— Неправда, — крикнул Кенека, — все еще только начинается! Тень всех вас околдовала, она навлекла злые чары на ваши души, а на ней самой лежит проклятие войны!

По непонятной причине Кенека вдруг умолк, — наверное, копья стражников убедили его хранить молчание.

Однако женщина, казалось, не слышала его и продолжала говорить своим холодным монотонным голосом так, будто грезила наяву:

— Подойди-ка поближе, о Странник, и преклони предо мною колени, дабы я вручила тебе власть над землей Моун, страной священного озера. И если ты решишься ее принять, то должен будешь поклясться мне в верности, а я принесу ответную клятву. Ты можешь отказаться, если пожелаешь. Ибо знай, о Странник: где власть, там горе и страх смерти. Этот человек, пытавшийся убить тебя, сказал правду. Близится война, и конца и края ей не видно. Вполне возможно, что власть принесет тебе одни лишь страдания и гибель. Так что подумай хорошенько, прежде чем сделать выбор.

— Я уже выбрал, — сказал Аркл, поднялся и устремился было к Энгои, однако раны причиняли ему такую боль, что бедняга едва мог стоять без посторонней помощи.

— Помогите мне, Квотермейн, — попросил он и быстро поковылял к алтарю, опираясь на мое плечо.

Эти несколько шагов показались мне целой вечностью. Все было так странно, я чувствовал, что взгляды присутствующих обращены ко мне, и от этого ноги мои подкашивались. Наконец мы остановились, и высоченный рыжебородый Аркл опустился на колени перед прекрасной женщиной, которую этот народ считал богиней.

Даже теперь я не мог как следует разглядеть ее лицо, потому что она стояла спиной к огню. Безусловно, она была красива: тонкие черты лица, чувственные губы; большие нежные глаза своим блеском оттеняли белизну лба; из-под венца струился водопад волос. Прекрасны были и ее изящные руки с тонкими запястьями, а девичий стан полон грации и в то же время величав, выдавая в ней царственную особу. А старомодное одеяние из какой-то неведомой мне мерцающей ткани как нельзя лучше подходило для персонажа сновидений или существа из потустороннего мира.

Кто она? Чья кровь течет в ее жилах? Аравитянка? Египтянка? Уроженка Востока? Мне так и не довелось этого узнать. В одном я убедился: когда эта женщина забывала играть роль, она становилась обычным человеком. Все ее чувства были написаны на лице, когда она склонилась над тем, кого каким-то чудом позвала с другого конца земли. Сейчас перед нами была не жрица какого-то древнего верования, приветствующая своего адепта, а просто женщина, которая радуется, что ее любимый одержал победу. Губы Энгои дрожали, глаза наполнились слезами счастья, тело обмякло, в порыве чувств она хотела было заключить Аркла в объятия, но вдруг вспомнила, что на нее смотрят, и опустила руки. О, без сомнения, этот человек был для нее всем!

С заметным усилием прекрасная дама овладела собою и вновь заговорила, но на этот раз голос ее звучал живо и естественно. Перемена была столь разительна, что, не видя ее лица, я бы никогда не поверил, что говорит тот же самый человек.

— О Странник, будешь ли ты служить моему народу? И принимаешь ли ты отныне власть над ним? — спросила она. Вероятно, вопросы сии были частью древнего ритуала.

— Власть уже принадлежит мне, и я буду служить вам верой и правдой.

— О Странник, клянешься ли ты в этом мне, Тени, живущей на священном озере Моун, оракулу и жрице Энгои?

— О Тень, я клянусь тебе в этом, — торжественно произнес Аркл и склонил голову, как будто собираясь поцеловать ее сандалии или полу одеяния.

Женщина заметила это и, быстро протянув ему руку, прошептала так, что могли слышать только мы двое:

— Не ногу, а руку.

Он взял ее руку и прижал к своим губам. Затем Энгои дважды коснулась его лба своим скипетром: первый раз — принимая клятву, а второй — наделяя его всеми полномочиями.

— О Странник, — спросила она в третий раз, — клянешься ли ты, что в назначенный час назовешь Тень своей супругой и защитишь ее от ударов судьбы?

Энгои произнесла эти слова громко, чтобы все слышали, а затем приложила палец к губам и потихоньку прошептала:

— Подумай, о возлюбленный, прежде чем дать ответ. Ты знаешь тайну: мы с тобой находились вдали друг от друга, однако наши сердца соединила невидимая нить, как то было еще в далекие времена. Вспомни, однако, сколь велики различия между нами: я, загадочная и таинственная, полна мудрости, недоступной твоему разуму. Мой век короток, и, когда я умру, по закону ты тоже должен будешь умереть и перейти со мною в другую обитель, о которой ничего не знаешь, а потому не сможешь в нее поверить. Учти: тебя ждет много опасностей и, возможно, ты никогда не прижмешь меня к сердцу. Надо хорошенько подумать, прежде чем завязать узел, разрубить который сможет лишь меч смерти. Понимаешь ли ты это?

— Я все понимаю, — прошептал Аркл в ответ, — и уже многим рискнул ради того лишь, чтобы ты была моею хотя бы на час, и готов рисковать еще. Я люблю тебя и, если нужно, готов пожертвовать своей жизнью.

Она вздрогнула всем телом, издав радостный вздох облегчения, словно бы освободилась от тяжкого груза.

— Ну что же, значит, так тому и быть. А теперь клянись.

— О Тень, я клянусь тебе в этом.

— Хорошо, о Странник. Тогда и я, в свою очередь, тоже… — начала Энгои, но не промолвила больше ни слова, ибо Кенека набросился на нее, как леопард на косулю. Видимо, пока все были увлечены зрелищем, ему удалось ускользнуть от стражников. Уж не знаю, каковы были намерения этого злодея. Вероятно, он хотел насильно увезти Тень прочь, надеясь на поддержку своих сообщников, или даже убить ее из ревности, лишь бы только не видеть в объятиях счастливого соперника.

Однако далее события приняли неожиданный оборот. К своему стыду, я был застигнут врасплох и не успел ничего предпринять. Жрецы тоже изумленно застыли. Аркл, который в этот момент стоял на коленях, вряд ли сумел бы подняться без посторонней помощи. Лишь чьи-то белые фигурки стремительно отделились от алтаря. Скорее всего, это были девы, прислужницы Тени, однако они появились так неожиданно, что их вполне можно было принять за таинственные тени, рожденные воображением, или за больших белокрылых птиц, прилетевших на свет костра. Так или иначе, они вроде бы совсем ничего не сделали, просто появились и тут же снова пропали. Однако я заметил их лишь краем глаза, ибо все мое внимание было приковано к тому, что происходило между Тенью и Кенекой. Заметив его, женщина испуганно вскрикнула, но потом вдруг вся преобразилась: выпрямилась в полный рост, лицо ее посуровело, а страх сменился гневом. Энгои простерла в его сторону свой маленький скипетр и воскликнула:

— Я проклинаю тебя!

Ее слова и жесты, а может, и еще что-то недоступное моему глазу, вроде белых призраков, произвели на Кенеку сильное впечатление. На ум мне невольно пришел леопард. Приходилось ли вам наблюдать реакцию этого зверя на выстрел? Нет, я имею в виду не смертельный выстрел, а тот, который останавливает хищника, словно бы парализует, лишает храбрости, заставляя содрогаться и убегать в безопасное место. Если вам знакома подобная картина, то вы легко можете представить, как повел себя в тот момент Кенека.

Негодяй застыл как вкопанный, причем так внезапно, что, успев сделать шаг-другой, не удержался на ногах, рухнул на помост и весь как-то вдруг съежился и стал меньше, как будто из него выкачали воздух. А затем, отчаянно вскрикнув, вновь вскочил на ноги, опрометью бросился вниз по ступеням алтаря и растаял во мраке. Мне показалось, что призрачные фигуры пустились за ним вдогонку, но не поручусь, что это и впрямь было так: знаю лишь, что Кенека скрылся с глаз в каком-то белом тумане.

Сказать по правде, я особо не всматривался, потому что в этот момент поднявшийся в полный рост Аркл вскрикнул от боли. Обернувшись, я тотчас увидел, что Тень исчезла.

— Куда она подевалась? — спросил я.

— Не знаю, — ответил он, — кажется, какие-то женщины пришли и увели ее с собой, хотя в такой неразберихе запросто можно ошибиться.

Тут собравшимся велели расходиться. Мы спустились по ступеням в сопровождении Кумпаны и остальных жрецов. Аркл опирался на мое плечо и громко сетовал, что ему запретили следовать за Тенью. У подножия лестницы наши пути разошлись: его увели неизвестно куда, а меня проводили обратно в гостевой домик.

— Мы непременно встретимся завтра! — крикнул он мне вслед, а я ответил, что буду с нетерпением ждать встречи. После чего Аркл и его свита исчезли в темноте.


— Баас, — обратился ко мне Ханс, когда я уже раздевался перед сном, — а жаль, что абанда в прошлый раз не поймали Рыжего быка.

— Почему это? — спросил я устало.

— По двум причинам, баас. Если бы его тогда убили, он спасся бы от множества неприятностей, в которые теперь угодил, как муха в паутину. Вы же знаете, баас, есть такой паук, который своим укусом усыпляет жертву на несколько дней или даже недель, а потом съедает. Муха чувствует себя вполне довольной — до тех пор, пока ее не начали есть. Тогда она просыпается и начинает отчаянно брыкаться, да только все без толку, потому что крылышки-то тю-тю. Помяните мое слово, баас, точно так будет и с Рыжим быком. Прекрасная паучиха уже приручила его и одурманила. Он будет счастлив… пока не проснется и не поймет, что остался без крылышек. И тогда дабанда принесут его в жертву или устроят еще какую-нибудь пакость. Вот какая первая причина, баас.

Я и забыл, сколько мудрости бывает в циничных замечаниях и образных метафорах Ханса. А ведь готтентот прав: безусловно, Аркл угодил в опасную паутину. Посудите сами: что теперь ждет его, белого человека из благородной семьи, культурного, образованного и, не будем забывать, христианина? Его полюбила некая таинственная туземная красавица, а он сам просто обожает ее, и вскоре они, судя по всему, вступят в брак. Все это было бы прекрасно, если бы только Аркл мог взять избранницу с собой на родину, обвенчаться там с нею и прожить долгую и счастливую жизнь. Но что же мы видим в реальности? Возвращение в Европу невозможно, об этом и речи нет; так что после скрепления их союза Аркл останется в этой варварской стране до конца дней своих.

Но и это бы еще полбеды, если бы не бытующие у дабанда суеверия, странные и опасные. У меня не имелось возможности хорошенько во все вникнуть, но, как я понял из слов невесты Аркла, речь идет об их неминуемой гибели, причем не в каком-то отдаленном будущем, но в скором времени. Если я подниму этот вопрос, то мой друг наверняка возразит, что его честно предупредили, что он не считает цену чрезмерной и готов сполна заплатить за свое счастье. Но с другой стороны, Аркл вряд ли был сейчас в состоянии рассуждать здраво. А я — и как его соплеменник, и как человек, имеющий кое-какой жизненный опыт, — не мог спокойно смотреть, как этот безрассудный человек идет навстречу собственной гибели.

Однако я не стал делиться этими соображениями с Хансом и ограничился лишь тем, что поинтересовался:

— А какова же вторая причина?

— О баас, — вздохнул готтентот, — если бы Рыжий бык ушел с дороги, вы могли бы занять его место. Может, правда, это еще и произойдет: вдруг Кенека изловчится и все-таки убьет его или жрецы разочаруются в Страннике. И тогда вы станете мужем Тени.

— Вот спасибо, и что потом?

— А потом, как счастливые супруги, вы заживете на острове, в самом лучшем доме. Что, разве плохо? Узнаете, где дабанда прячут золото и прочие драгоценности. Все это наверняка тут, на острове, баас, а эти чудаки ничем не пользуются, потому что древние сокровища для них священны и лежат там уже сотни или тысячи лет.

— Допустим, я найду эти сокровища, если они, конечно, существуют. Что дальше?

— Как — что? Вы украдете их, баас, и убежите, а женушке оставите пустые сундуки. Думаете, что провернуть это очень трудно? Не беспокойтесь, Ханс сам все устроит. Жрецов можно подкупить, баас, и это вовсе не будет грехом. Добрым христианам вроде нас с вами, — добавил он, забыв всякий стыд, — не стоит беспокоиться об этих богохульниках: вы же видите, они тут все якшаются с дьяволом. Ну до чего же славно все устроится: мы вырвемся отсюда, станем богатыми и заживем припеваючи. Но, увы, — и он тяжело вздохнул, — это всего лишь мечта, потому как Рыжий бык встал у нас на пути. Впрочем, — тут готтентот просиял, найдя выход из тупика, — мы можем заключить с ним сделку и потом честно поделить все на троих.

Спорить с Хансом было бесполезно, так как его безнравственность, истинная или напускная, выходила за рамки здравого смысла. Поэтому я лишь сказал:

— Да не надо мне никаких сокровищ, Ханс. Мне бы только ноги отсюда унести подобру-поздорову. Разве ты не слышал все эти разговоры о грядущей войне?

— Как же, баас, слышал. Кенека с самого начала все знал. Поэтому он и привел вас.

— Что ж, Ханс, если война и впрямь будет, то у немногочисленного племени дабанда нет никаких шансов против воинов абанда.

— Может, и так, баас. Да вот только абанда будут сражаться не силой копий, а при помощи магии. В этой стране она в чести. Баас видел, как скрутило Кенеку, когда его прокляла жрица Энгои? Он весь скривился, как будто она ударила его ногой в живот, и мигом убежал. А ведь негодяй собирался похитить ее с помощью сообщников, которых у него наверняка много. Ясное дело, она заколдовала его, баас.

— А по-моему, — ответил я, пожав плечами, — Кенека просто перепугался и почувствовал угрызения совести. Но одного я никак не пойму: зачем эти люди позвали Кенеку обратно, если так не любят его? И с какой стати Белая Мышь уговаривала нас спасти его?

— О, тут все непросто, баас. Пока Кенека считался будущим вождем, согласно местному закону, никто не мог занять его место. Вот однапричина, а другая состоит в том, что никто, кроме него, не мог привести вас в эту землю. К тому же, баас, сама Тень сказала, что Кенека должен был прийти в родные края, чтобы исполнилось какое-то старинное пророчество. Никогда не знаешь, что на уме у этих дабанда, людей-призраков, и чего от них ожидать.

— Согласен. Но мне все-таки хотелось бы знать, жив ли наш приятель Кенека.

— Я почти уверен, что он жив, баас. Наверняка друзья помогли Кенеке раствориться в толпе; впрочем, проклятия Королевы теней последовали за ним. Кажется, я даже видел, как они упорхнули следом, будто белые совы. Помяните мое слово, баас: мы еще услышим о Кенеке.

И Ханс, как обычно, оказался прав.

Глава 15

НА ОЗЕРЕ И В ЛЕСУ
После той бурной ночи жизнь в городе дабанда текла размеренно. Почти целых две недели не случалось ничего примечательного.

Отдохнуть было нелишне, ведь долгое путешествие изрядно меня утомило. Климат острова, хоть и жаркий, но довольно приятный, идеально подходил для того, кто желает насладиться покоем. Однако мой ум никогда не дремлет, и я воспользовался передышкой, чтобы побольше разузнать как о самих дабанда, так и об их врагах, абанда. В общей сложности мне удалось раскопать не так уж и много. Кумпана и остальные жрецы и члены Совета частенько ко мне заглядывали и охотно говорили на многие темы, однако действительно полезной информации в их туманных речах оказывалось ничтожно мало.

От жрецов я, в частности, узнал, что Кенека сбежал, «сделавшись невидимым». Безусловно, темнота помогла ему совершить это чудо. Где он сейчас, дабанда не знали; возможно, негодяй предал их и перешел на сторону абанда, хотя о таком чудовищном преступлении здесь не слыхивали с начала времен. Кенека также мог вернуться туда, откуда пришел, или даже умереть от проклятия Энгои. Впрочем, в последнем жрецы сомневались, полагая, что, будучи сам колдуном и посвященным, он сумеет защититься.

Не увенчались успехом также и мои попытки выяснить, когда начнется война. На мой прямой вопрос они ответили, что не знают этого, но, безусловно, «все произойдет в свой срок».

О даме, именуемой Тенью, которую я видел возле алтаря, мне тоже не открыли ничего определенного. Мои собеседники уверяли, что якобы и сами не ведают, почему она имеет белую кожу и красотой превосходит других женщин. Такими уж из поколения в поколение рождались все обитательницы озера. Так сказать, фамильная особенность. Сия загадочная дама обитала на острове в окружении нескольких дев. Там имелось несколько старинных зданий, некогда возведенных людьми, чьи имена давно забыты. Однако более никаких подробностей жрецам известно не было. По закону никто не смел ступить на заповедный остров, кроме мужа Энгои после скрепления их союза.

Наконец я оставил попытки что-либо выведать, так как местные определенно не желали со мной откровенничать. Тогда я решил перейти к наблюдениям. Мне позволили разгуливать по земле Моун в сопровождении Ханса, но я так и не увидел ничего достойного внимания.

Повсюду были разбросаны малонаселенные деревушки, а вокруг простирались возделанные поля и пастбища, на которых паслись небольшие коровы и козы. Однако овец дабанда не разводили: они попросту не прижились бы в таком жарком климате. Земля здесь была необычайно плодородной, однако для обработки ее требовалось гораздо большее количество рук, чем имелось в наличии, а потому обширные территории были отданы диким зверям, кроме тех, что могут причинить зло человеку.

Животные тут были на удивление ручными, и люди ходили среди них, как Адам и Ева в Эдемском саду. Я спрашивал Кумпану и остальных, как им удалось так подружиться с братьями нашими меньшими. Они ссылались на заклятие, якобы наложенное на зверей, а также объясняли, что местные жители никогда не причиняют животным вреда и не употребляют их в пищу — это было категорически запрещено. (То же самое мне когда-то рассказывал и брат Амвросий.) Тогда я впервые узнал, что дабанда верят, будто после смерти души некоторых их соплеменников переселяются в диких зверей. А иногда это, напротив, случается еще до рождения. Вот почему на убийство зверей было наложено табу: кому же захочется направить копье на свою бабушку или на будущего ребенка.

Вспомнив о слонах, которых мы встретили по дороге сюда, я спросил, как Кенеке удалось ими управлять. Кумпана ответил, что эти слоны или их предки некогда жили в земле Моун, откуда их изгнали — как он выразился, «попросили уйти, ибо те творили злодеяния, коим несть числа».

Вообще-то, у многих африканских племен существует табу на тех или иных животных, но чтобы всю дичь объявляли запретной, как было заведено у этих звездопоклонников, — такого мне прежде слышать не приходилось. Полагаю, дело в том, что все прочие племена не были так хорошо обеспечены пропитанием, как малочисленные дабанда, вот им и приходилось охотиться. Дожди и потоки сделали местную почву исключительно плодородной и не требующей особой обработки. Она давала в изобилии урожаи кукурузы, корнеплодов и овощей, а коровы и козы — предостаточно молока. Поэтому народу дабанда не было нужды рисковать и утруждать себя охотой, и со временем животные, не знавшие выстрелов, стали для них ручными и священными.

Посмотрев всю страну, поскольку выходить за пределы кратера мне запретили, я почувствовал непреодолимое желание исследовать заповедный лес и священное озеро Моун.

Поначалу, услышав эту мою просьбу, Кумпана старался сменить тему. И вот наконец в полнолуние старик согласился проводить меня через лес к озеру, чтобы я мог взглянуть на него при свете луны. По его словам, ходить в лес ночью считается для любого человека меньшим преступлением, чем смотреть на озеро при свете дня.

Разумеется, я сразу ухватился за эту возможность, и, как только взошла луна, мы отправились в путь. Мы — это Кумпана, я и Ханс, которого старик сперва не хотел брать с собой. Он уступил, лишь когда я наотрез отказался идти один, а Ханс, со своей стороны, заметил на ломаном арабском, что у него есть привычка стрелять в любого, кто пытается разлучить его с баасом.

Спустя пять минут стало совсем темно. Должно быть, в этом лесу было мрачно и в полдень, а уж ночью, даже при полной луне, он вообще походил на угольную шахту. Чтобы не потеряться, мы воспользовались длинной лианой: Кумпана держал ее за один конец, я — посередине, а Ханс — за «хвост».

Вы можете спросить, каким образом Кумпана видел в темноте. Отвечу вам честно: не знаю. Однако старик довольно бойко вел нас по неведомой тропе мимо гигантских деревьев и ловко огибал поваленные стволы. Шли мы так несколько часов, пока наконец среди мертвых, лишенных листвы крон не забрезжил луч света. Лес закончился так же внезапно, как и начался, и теперь перед нами простирался берег озера, вероятно затопляемый во время дождя.

О, какой безжизненной казалась водная гладь, отражающая свет луны! И все же она была прекрасна в обрамлении лесных деревьев. Мертвую тишину нарушали лишь редкий шорох дикого зверя где-то вдалеке да кваканье лягушки. Тишина эта действовала гнетуще, даже пугающе. Казалось, животные редко сюда захаживали, даже рыба в воде не плескалась. Что ж, оно и понятно, ведь эти нехоженые тропы считались священными. Вдалеке виднелся остров, на котором и жила загадочная жрица, именуемая Тенью. Он показался мне большим, приблизительно в милю длиной, а вот определить его ширину я затрудняюсь. Среди пальм, растущих на острове, мелькали здания.

Достав свой бинокль с линзами ночного видения, я изучил местность. Здания оказались большими, массивными и украшенными скульптурами. Судя по всему, они были построены из какого-то белого материала: известняка, алебастра или мрамора — причем очень давно, ибо уже успели частично разрушиться. Сооружения сии отличались любопытной архитектурой: нигде в Южной и Центральной Африке, даже в Родезии, я не встречал ничего подобного.

Мне бросилось в глаза явное сходство с развалинами храмов Древнего Египта, которые я видел только на рисунках. Также я заметил пилоны, башнеобразные сооружения по обеим сторонам от входов; стены покрывали барельефы; внутренние дворы были снабжены колоннами: одна лежала на земле — то ли упала, то ли ее так и не успели установить.

Это зрелище глубоко взволновало меня. Возможно, эти загадочные здания возвели в древности египтяне или какой-то иной народ, который впоследствии переселился неизвестно куда. Вспоминая усеченную пирамиду с горящим на ней алтарным огнем, я склоняюсь к мысли, что так оно и есть.

Я попытался было расспросить Кумпану, но старик ничего не смог (или не захотел) мне рассказать, сославшись на то, что ему самому ни разу не доводилось бывать на заповедном острове. О зданиях он знал лишь то, что они отличаются огромными размерами и простояли тут — как он выразился, «наперекор времени» — многие тысячи лет. Никаких сведений о грандиозном строительстве на острове, равно как и о людях, трудившихся и живших там, не сохранилось. Возможно, скульптуры могли рассказать больше тому, кто в них разбирается. Для остальных же эти сооружения оставались из поколения в поколение лишь священной обителью для Энгои, также известной как Тень и Сокровище озера, и ее дев-прислужниц.

— Могу ли я посетить их?

— Пожалуйста, господин, — ответил старик с насмешливой улыбкой, — если ты умеешь плавать. Только, боюсь, если ты доберешься до острова живым, разъяренные женщины разорвут тебя на части.

Теперь, оглядываясь назад, я полагаю, что все это вздор. Наверняка жившие в заточении женщины с любопытством встретили бы мужчину, пусть даже мне было и далеко до идеального представителя сильного пола. Разумеется, если этот их африканский монастырь или орден дев действительно существовал, подобно «невестам Солнца» у инков или весталкам в Древнем Риме. Однако в тот момент я вспомнил о судьбе мужчин, посягнувших на уединение таинственных женщин в Древней Греции, и мне как-то не захотелось разделить их участь.

Сейчас я сожалею, что не набрался тогда храбрости и не попытался достичь острова вплавь. Увы, возможность сия упущена навсегда. Мне слабо верилось в историю с монашками-затворницами: ведь даже если прекрасных прислужниц и впрямь никто не навещал, это не мешало им иногда покидать остров. По словам Аркла, сама Тень поступала именно так. Если верить Кумпане, дабанда каждый год присылали на остров новых служительниц. В «рабыни Энгои», как их называли, избирали девочек, которым исполнилось двенадцать лет.

Вдруг зоркий Ханс прервал нашу беседу и сказал по-голландски:

— Взгляните туда, баас, — из большого дома выходят женщины.

Он оказался прав. В свой бинокль я увидел процессию в белых одеждах, которая вышла из ворот и приблизилась к кромке воды. Должно быть, они сели в лодки, хотя растущие по берегу пальмы закрывали мне обзор. Вскоре на спокойной глади озера появились три больших каноэ, в каждом из них сидело по пять или шесть женщин. Они принялись медленно грести в нашу сторону. «Интересно, — подумал я, — кто же смастерил лодки, если на острове никогда не бывает мужчин?»

Я взволнованно спросил, как быть, если дамы окажутся совсем близко. Неужели мне нельзя пойти им навстречу и хорошенько всех рассмотреть? Кумпана снова улыбнулся и отрицательно покачал головой.

Лодки тем временем остановились в двухстах ярдах от нас. Они вытянулись в линию, и до нас в полнейшей тишине донеслись звуки песни, чудной и печальной.

— Что они делают? — заинтересовался я. — Возносят хвалу полной луне?

— Да, господин, но не только это.

И точно, они делали что-то еще. Женщины в центральных каноэ подняли завернутое в белую ткань тело и выбросили его за борт. Сверток с громким всплеском упал в воду и исчез в глубине.

— Никак похороны?

— Верно, господин. Взгляни, они бросают в воду цветы.

Однако тон старика заставил меня усомниться в его словах. Что, если под этими белоснежными покрывалами скрывался живой человек? А вдруг это и не похороны вовсе, а жертвоприношение или казнь? Впоследствии Ханс утверждал, что якобы видел, как сверток шевелился. Возможно, это ему лишь показалось, ибо сам я ничего такого не заметил.

Честно говоря, мне стало не по себе, и поэтому я нисколько не огорчился, когда женщины развернулись и, по-прежнему распевая, уплыли к себе на остров, а Кумпана объявил, что нам тоже пора возвращаться. На мой взгляд, было нечто странное и зловещее в этом так называемом священном озере, в острове с его древними гигантскими зданиями и женщинами, совершающими при луне жертвоприношения, вроде тех, что делали в Древнем Египте богиням Нут и Хатор. Теперь лес казался мне еще более жутким.

Мы, как и прежде, следовали за Кумпаной, держась за стебель лианы. После пережитого мои нервы были порядком взвинчены, и, чтобы не пасть духом окончательно, я обратился к Хансу. Наверное, мой голос звучал чересчур громко, наперекор всепоглощающей тишине.

Нет нужды описывать мою речь в деталях, скажу только, что она касалась дабанда, их суеверий и претензий на владение магическими силами. Я говорил по-голландски, а иногда по-английски, чтобы Кумпана не мог меня понять. Выбирая весьма нелицеприятные выражения, я заявил, что все это — полнейшая чушь, дескать, их пресловутые жрецы и маги — попросту сборище чертовых лгунов. Ханс, большой любитель порассуждать, поддержал меня и высказал мнение, что и Кенека с Кумпаной также являются дьявольскими отродьями.

Тут старик обернулся и недовольно заметил, что в лесу нельзя громко разговаривать: можно разозлить живущих здесь духов.

Я буквально вышел из себя, вслух усомнившись в существовании сверхъестественных сил, и заявил, что мне хотелось бы знать, кого он пытается выдать за лесных духов, обманывая белого человека, — уж не обезьян ли, которые иногда забрасывают путешественников палками и орехами.

Видимо, Кумпана не оценил шутку. Он обернулся и бросил на меня грозный взгляд. (Мы как раз шли через болото, где деревья не попадались.)

— Я попросил бы тебя не шуметь, господин Макумазан, а пуще всего — не высказываться неуважительно о лесных духах, — произнес он с холодной вежливостью.

Его слова разозлили меня еще сильнее. Как этот язычник смеет затыкать рот мне, вполне образованному христианину, пугая своими мерзкими идолами? Немыслимая наглость! Поэтому я начал разговаривать с Хансом еще громче. Его насмешливые ответы раздражали меня, ведь готтентот догадался об истинной причине моего поведения. Подобно детям, я пытался заглушить свой страх, а потому говорил громко. Затем Ханс вспомнил о волшебнице из Аэндора, будто бы и она тоже жила в лесу. Он приводил нелепые высказывания о колдовстве, которые приписывал моему бедному покойному отцу, и выражал благочестивую надежду, что тот сейчас наблюдает за нами с небес.

Должно быть, в самом воздухе или же в ароматах этой листвы, цветов на деревьях и лиан было нечто особенное, что привело меня в ярость. Я отругал Ханса, попросив не поминать имя моего отца всуе и не ссылаться на него, пытаясь оправдать свои низменные дикарские верования в духов и магию.

Как раз в эту минуту мы подошли к большому поваленному дереву, которое, падая, обломало соседние стволы и было хорошо видно в лунном свете. Когда мы обходили его, Кумпана обернулся:

— Я предупреждал тебя, но ты не послушался. Больше предупреждений не будет, белый чужак.

Мне вдруг показалось, что он изменился. Это был уже не согбенный морщинистый старик с проницательным и мягким взглядом. Он будто бы вдруг подрос и смотрел на меня решительно и с осуждением. Глаза Кумпаны горели, как у льва в темной пещере.

Решив, что это лунный свет вытворяет подобные штучки, а вырос старик, потому как встал на корень упавшего дерева, я не обратил на это внимания и продолжал болтать с Хансом; мы с готтентотом словно бы находились в подпитии или надышались веселящего газа. Продолжая идти, мы вскоре вновь погрузились во мрак леса. Неожиданно я наткнулся на ствол дерева, и винтовка Ханса уперлась мне в спину.

— Куда это ты нас завел, Кумпана? — спросил я возмущенно, но не получил ответа.

Я потянул за лиану, чтобы привлечь внимание проводника. Однако другой конец прилетел ко мне и ударил по лицу. Его никто не держал!

— Ханс! — воскликнул я. — Кумпана нас бросил!

— Да, баас, чего еще ожидать, ежели плюешь на лесных духов, а он, видать, один из них.

Я немного поразмыслил и предложил:

— Давай вернемся к освещенному месту и все обдумаем.

— Хорошо, баас, тогда я пойду за вами, потому что мне в этой темноте наших следов не найти.

Мы вернулись и начали путь заново, впрочем без особого успеха. Не пройдя и десяти шагов, я врезался в другое дерево и сильно ушибся. А обходя его, угодил в болото и увяз по колено в грязи. Ханс с трудом вытащил меня из цепкой трясины. Мне пришлось продолжать путь в хлюпающих ботинках. Шагов через пять я запутался в какой-то колючей лиане, которая изрядно меня поцарапала. Освободившись, довольно долго шагал вперед, пока не запнулся о корень и не ударился со всей силы лицом о землю. Тогда я сел и произнес слова, о которых предпочитаю умолчать.

— Да, баас, очень трудно найти дорогу в таком большом и темном лесу, — вкрадчиво произнес Ханс. — Что же нам теперь делать, баас?

— Останемся тут до рассвета, если он когда-нибудь наступит в этом адском логове.

Затем я набил трубку табаком и, заметив, что при падении обронил спички, попросил одну у Ханса.

Он достал свою заветную коробку, где хранились наши скудные запасы, раскурил трубку сам и протянул спичку мне, понаблюдав, как плавно разгорается пламя в неподвижном воздухе. Однако стоило мне поднести спичку к трубке, как она тут же потухла.

— Зачем ты это сделал? — спросил я сердито. — Боишься устроить пожар?

— Да, баас, то есть нет. Я не тушил спичку. Это проделки обезьяны. Я видел ее уродливую морду, — ответил Ханс испуганным голосом.

— Чушь! — воскликнул я. — Дай мне другую спичку.

Он нехотя повиновался, но все повторилось. Вероятно, ветер гулял между деревьями.

У меня пропала охота курить, и я сказал, что нам больше не следует попусту тратить спички на таком сквозняке. Ханс согласился и сел рядом со мной спина к спине, заявив, что замерз. Явная ложь, учитывая здешнюю жару. Наоборот, с нас обоих пот катил градом.

— А теперь помалкивай, я буду спать. Разбуди меня на рассвете.

Едва я так сказал, как послышался странный смех, печальный и довольно жутковатый. Он как будто перемещался вокруг нас.

— Никак этот старый осел, Кумпана, насмехается над нами? Ничего, когда я его поймаю, он перейдет от смеха к слезам.

— Да, баас, но теперь он смеется отовсюду и… — Речь Ханса прервал новый приступ нечестивого веселья.

Смех действительно раздавался со всех сторон; казалось, он даже звучал откуда-то сверху.

— Может, это чертовы гиены?

— Нет, баас, это призраки. Очень плохие призраки. О баас, и зачем только вы пошли в этот проклятый лес глядеть на озеро, где в полночь топят людей? Зачем посмеялись над этим дьявольским местом? Я, пожалуй, помолюсь преподобному отцу бааса. Надеюсь, он услышит меня из огненного места. Сейчас только он один сможет нам помочь.

Я промолчал, ибо было совершенно бесполезно бороться с суевериями готтентота. Кроме того, мне на память вдруг пришла одна занимательная лекция по физике, которую я некогда прослушал. Там рассказывалось про эхо и как его можно умножить. Смех затих. И только я припомнил слова лектора, как большой камень или ком земли грохнулся прямо возле моих ног. За ним последовали десятки точно таких же «снарядов». Нас они, правда, не касались, но наносили удары кругом, даже по деревьям над нами.

От голода и усталости я совсем растерялся и едва соображал, что происходит. Помню множество различных звуков: то громких, как будто где-то вдали валят деревья; то тихих, но таких противных, словно бы совсем близко дети водят грифелем по доске. А еще помню, как чьи-то крошечные ручки дергали меня за нос и уши.

Помню, как Ханс в ужасе заявил, что вокруг нас пляшут гориллы с горящими глазами, хотя сам я ничего подобного не видел. Он выстрелил из винтовки, наверное в этих кошмарных горилл или другого воображаемого зверя. Звук выстрела разнесся по лесу, как пушечный залп. Под конец в ослепительной вспышке я узрел вокруг себя странные фигуры с фантастическими лицами.

Больше я ничего не помню. Признаться, все эти звуки и видения подходят скорее для жертвы белой горячки, нежели для здравомыслящего человека, заблудившегося в лесу. Наконец я услышал нежный голос, говоривший мне по-арабски:

— Вставай, Макумазан. Ты отклонился от верного пути. Воздух под этими деревьями ядовит и навевает дурные сны. Меня послали, чтобы проводить тебя и твоего слугу обратно в город дабанда.

Я немедля повиновался и почувствовал, как чья-то нежная рука повлекла меня в неизвестном направлении. А может, мне это только показалось и я все еще находился во власти кошмара. Ханс вцепился в меня, как ребенок в юбку матери. Долго ли это продолжалось, не знаю. На рассвете мы очутились на краю леса. Впереди высилась усеченная пирамида с алтарем, а значит, мы подошли к окраине города. Когда мы остановились под сенью последних деревьев, провожатая собралась нас покинуть. Во мраке я как будто разглядел изящную женскую фигурку, завернутую во что-то белое.

— Прощай, — сказала она знакомым насмешливым голосом. — Ты очень мудрый человек, Макумазан, но тебе нужно стать еще чуточку мудрее. Тогда ты не будешь смеяться над тем, чего не понимаешь, и уразумеешь, что в мире есть почитаемые древними народами силы, о которых белые люди никогда даже и не слышали.

С этими словами женщина отступила и исчезла, прежде чем я успел вымолвить хоть слово. Из темноты этого проклятого леса все еще раздавался ее звонкий голос:

— Прощай, Макумазан, и больше не насмехайся над древней магией.

— Баас, — сказал Ханс, когда мы приковыляли к нашему дому, — мне кажется, что это была Белая Мышь, которая чудесным образом ожила. Как думаете?

— Не желаю забивать себе голову всякими глупостями. Мне нет дела ни до каких мышей — белых, черных или серых. Я хочу лишь одного — поскорее убраться из этой проклятой страны, — ответил я грубо, после чего скинул сапоги и в изнеможении рухнул на кровать.

Глава 16

ПОСЛАНИЕ ОТ КЕНЕКИ
Может быть, читатели подивятся тому, что я так мало пишу об Аркле, истинном герое этой истории, которого, как уже упоминалось, Ханс и туземцы за его крепкое телосложение и огромную физическую силу прозвали Рыжим быком. На самом деле мы с ним почти не виделись. После того как Тень перед алтарем прокляла Кенеку и тот сбежал в неизвестном направлении, отчаянно хромающего Аркла увели в хижину вождя. Несмотря на все свое хваленое мастерство, врачеватели дабанда так и не смогли вылечить его больную ногу. И этим местные целители, или колдуны (в их случае это было одно и то же), на мой взгляд, полностью дискредитировали себя.

В конце концов позвали меня, и пришлось спасать положение при помощи обеззараживающей мази, купленной по случаю в какой-то аптеке, и корпии, которую я нащипал из белья. Навещая Аркла, я, разумеется, с ним разговаривал, но чувствовал себя при этом скованно. Судите сами: этого английского джентльмена, как правило, бдительно стерегла стайка языческих жрецов в белых одеяниях. Они ни на минуту не оставляли нас наедине. Конечно, дабанда не понимали нашего языка, но отличались чрезвычайной проницательностью и, казалось, могли читать по лицам, а по отдельным репликам можно было догадаться, что они угадывали наши мысли.

Поэтому я все время ощущал слежку, и, как мне кажется, Аркл тоже. Стоило мне заговорить о Тени, как взгляды жрецов неизменно устремлялись на меня и они старательно прислушивались. В конце концов я почти поверил, что стражи понимают каждое мое слово или, по крайней мере, догадываются, о чем идет речь. Это вовсе не способствовало откровенным беседам, я чувствовал себя не в своей тарелке и ограничивался разговорами о погоде и прочих пустяках.

Наконец мне это надоело, и, воспользовавшись временным отсутствием круговой обороны из жрецов (полностью они свой пост никогда не покидали, но сейчас приставленный к Страннику человек ненадолго вышел из хижины), я заявил прямо в лоб:

— Вот что, Аркл, хоть дабанда и провозгласили вас вождем, но вы больше похожи на узника. Не кажется ли вам ложным такое положение, особенно для белого человека вашего круга? Лично я не верю, что вам нравится такая жизнь.

— Вы угадали, Квотермейн, — отозвался он с жаром, — мне все тут ненавистно! И однако, я остаюсь тут добровольно. Вам сие покажется смешным, и тем не менее это правда. Я не могу расстаться с Энгои. Все началось с того памятного видения в Лондоне на Трафальгарской площади много лет назад. А потом, когда я поцеловал ее на берегу священного озера, то совсем потерял голову. Наконец, в ту ночь у алтаря я принес торжественную клятву своей возлюбленной и всему ее народу. Может, это и безумие, но я сознательно выбрал себе такую судьбу, никто меня к этому не принуждал. Вы видите перед собой вождя дабанда. Уж не знаю, станет ли это для меня концом, или же, напротив, все еще только начинается, но я связан с ними нерушимыми узами.

— И вы не хотите разорвать эти узы?

— Умом — возможно, но мой дух или мое сердце — называйте как хотите, — противятся этому. Я завоюю эту женщину даже ценой собственной жизни, а иначе просто сойду с ума.

— Извините за прямоту, Аркл, но вы не боитесь, что все это будет стоить даже больше чем жизнь? Я говорю о вашей чести.

— Что вы имеете в виду?

— Да то, что вас, как и любого белого человека, воспитали в определенных традициях и христианской вере, как вы сами недавно признались. А теперь вы полюбили женщину, которая является сторонницей совсем иных традиций и верований, и вознамерились на ней жениться. Полагаю, такие браки иногда могут быть вполне счастливыми. Однако в данном случае дело обстоит очень серьезно: вам придется перенять взгляды жены и изменить своим собственным. Кроме того, вы наверняка не знаете всей правды и толком не представляете, что ждет вас в будущем. Вспомните, как эта Энгои предостерегала вас перед алтарем.

— И опять вы правы, Квотермейн: я ничего толком не знаю и меня предупреждали о последствиях. Но я все равно дал клятву и сдержу ее. А настоящая любовь все искупает, разве не так?

— О, Аркл, это извечный спор. Лично я в этом не уверен. Ведь любовь рождает страсть, а страсть ослепляет человека.

Мои мудрые речи прервал вернувшийся жрец. Он наверняка прислушивался снаружи к интонациям нашей беседы. За ним следом вошел Кумпана, с которым мы не виделись после возвращения из леса. Учитывая злую шутку, которую старик сыграл с нами накануне, я счел его неизменную приветливость и показное дружелюбие самым настоящим издевательством. Особенно я разозлился, когда он справился о моем самочувствии и спросил, долго ли мы с Хансом гуляли в темноте.

— Послушай, Кумпана, ты здорово над нами поглумился. Бросил одних ночью в дремучем лесу, а об остальном я лучше промолчу. Как не стыдно так поступать с гостями — бросать их в чаще без провожатого?

— Прошу прощения, господин Макумазан, — ответил он подчеркнуто вежливо, — но это тебе должно быть стыдно. Несмотря на все мои просьбы, ты продолжал оскорблять то, что для нас свято. Тогда мне пришлось в назидание оставить вас обоих там. Наказание могло оказаться намного более суровым. Впрочем, ты не слишком виноват. Воздух в лесу ударяет в голову шибче вина и лишает разума. Поэтому давай простим друг друга и забудем обо всем.

От столь любезного обращения я смутился и даже почувствовал раскаяние. Ведь в чем-то старик был прав: я и впрямь оскорблял почитаемых дабанда духов или некие таинственные силы природы. Поэтому я счел за благо сменить тему и сообщил, что мы с Хансом отдохнули и будем рады как можно скорее с ними распрощаться, если Совет Тени будет так любезен и поможет нам покинуть эту страну.

— Ты волен отправиться домой, когда пожелаешь, Макумазан, но учти: ты подвергнешь себя опасности, если уйдешь прежде назначенного времени.

— Меня не пугают опасности! — воскликнул я.

Тут вмешался Аркл:

— Ради бога, не уходите, Квотермейн! Останьтесь на сколько сможете, пока я еще с вами, то есть пока нас не разлучат, а это, поверьте, произойдет очень скоро. Когда все закончится, для меня начнется новая жизнь, а до тех пор не оставляйте меня одного, ибо надвигается война.

Каким бы жгучим ни было мое желание, удовлетворив любопытство, поскорее убраться подальше от этих жутких туземцев, прочь из земли, где странный воздух опьяняет человека и давит на психику, меня все-таки тронула просьба Аркла. В нем явно шла борьба между унаследованными от предков убеждениями или, скорее, идеями человека его происхождения и положения и снедающей беднягу страстью к загадочной прекрасной женщине, жрице некоего языческого культа (чувство, прямо скажем, недостойное британского джентльмена).

Возможно, если я останусь, мне удастся вытащить беднягу из ловушки или же произойдет нечто такое, что поумерит его пыл. Но если я сейчас уйду, Аркл будет обречен. Одна за другой рухнут преграды, отделяющие цивилизованного христианина от руководствующихся низменными инстинктами язычников; его окутают темные суеверия древних времен, которые сохранились здесь в своем первозданном виде. Тогда Аркл станет — не только по названию, но и фактически — вождем этих звездопоклонников-дабанда. Он будет жить вместе со жрицей на острове, вдалеке от родины, и наконец, отыграв свою роль, станет жертвой какого-то мерзкого ритуала. Возможно, с ним произойдет то же самое, свидетелями чему мы с Хансом оказались недавно ночью в заповедном лесу на берегу озера Моун.

Я вздрогнул, представив себе все слишком явственно. Беспомощного, одурманенного человека в погребальных пеленах бросают с песнями и цветами в бездонное озеро вслед за женщиной, которая наделила его властью, прежде чем погубить. А может, и того хуже — бедняга потеряет разум от разочарования, отчаяния и безысходности или тех испытаний, каким нас подвергли в лесу. О, его ловко заманили в ловушку ароматом розы и блеском драгоценных камней, но хотел бы я знать, что за всем этим кроется. В отличие от Аркла, я смотрел на вещи трезво и понимал, что кончиться добром подобные игры просто не могут.

Все это разом пронеслось у меня в голове, и я уже собирался ответить, что останусь и посмотрю, чем же дело кончится, как вдруг циновка откинулась и вошел жрец в сопровождении двух мужчин. Спутники его явно были люди простые, из сословия земледельцев. Они пали ниц пред Арклом, отныне верховным вождем дабанда. Священнослужитель поклонился и сообщил, что у этих посланников есть важные новости.

Он велел им говорить, и старший из крестьян повиновался, начав свой рассказ:

— О владыка и отец народа дабанда, обещанный Щит священной Тени и отец Тени будущей! Вчера на закате мы с сыном искали потерявшегося козла и забрели в Западное ущелье, которое ведет из священной земли к абанда, живущим на склоне и равнинах. Козел нашелся у дальнего входа в расщелину. Мы кинулись за ним, боясь, как бы он не забежал на сторону абанда, ведь туда нам путь заказан. Однако эта упрямая скотина услышала нас и ринулась вперед. Не успели мы с сыном опомниться, как козел уже очутился на чужой земле.

Мы сидели на границе, не смея двинуться дальше, и подзывали козла. Он уже пошел было на наш зов, как вдруг из кустов появились вооруженные люди во главе с Кенекой, тем самым, который передал тебе право стать нашим вождем и которого прокляла Энгои.

«Не двигайтесь с места и внимательно слушайте, — сказал он, — а иначе мы забросаем вас копьями».

Мы замерли, не смея пошевелиться, а он продолжал:

«Я, Кенека, благородный вождь дабанда и Щит Тени, стал ныне также и вождем абанда. Да, я намерен вновь объединить под своим правлением два народа, разделенные в давние времена. Ступайте к Кумпане, старейшине Совета, и пусть он расскажет Тени, что абанда гибнут от засухи, ибо жрецы дабанда удерживают дождь своим колдовством. Урожай погибает на корню, коровы и козы не дают молока, источники пересыхают, а несчастные дети голодают и молят о смерти.

Поэтому, если через шесть дней дождь не прольется на их землю, я, вождь двух народов, поведу тысячи воинов абанда через ущелье. Теперь, когда я, Щит Тени, сделался их предводителем, абанда нечего бояться старого пророчества. Мы убьем всех, кто против нас: Кумпану и членов Совета, которые настраивают Тень против меня; мы лишим жизни жрецов, этих проклятых колдунов, черных магов. Мы пройдем через заповедный лес и не побоимся лесных духов; мы переплывем священное озеро; я заберу Тень, и она будет моей — и тогда два народа снова станут единым целым. Отныне дождь будет щедро орошать земли как за горой, так и в долине кратера, а все люди будут жить счастливо и в достатке.

И наконец, мы убьем белого вора, которого прозвали Странником и Рыжим быком. Да, он умрет под пытками, будет принесен в жертву небесным светилам — Луне и звездам. Мы убьем также и белого охотника Макумазана, ведь, как оказалось, мне велели привести его в эту землю вовсе не для моего блага, но со злодейским умыслом — отдать мое место Рыжему быку. Желтолицего слугу Макумазана мы тоже убьем. Похороним всех троих заживо или сожжем их на жертвеннике. Никто не спасется, ибо день и ночь все дороги будут под охраной. А если кто-то и ускользнет, его непременно поймают и убьют. Абанда давно бы уже расправились с Рыжим быком, если бы того не спас Макумазан. А теперь идите и возвращайтесь завтра в этот же час с ответом».

Потом, господин, убив нашего козла, Кенека и его люди ушли, посмеиваясь. А мы с сыном пришли сюда, дабы рассказать обо всем.

В комнате воцарилась тишина. Кумпана казался растерянным, а жрецы от возмущения лишились дара речи. Признаться, я был напуган обещанной нам столь ужасной перспективой, равно как и Ханс, сидевший позади меня на земле. Готтентот, правда, невозмутимо курил, однако спокойствие его наверняка было напускным.

— О баас, — вздохнул он, — и зачем только вы пришли в эту землю, кишащую привидениями? Почему не сбежали сразу, как только получили от Кенеки слоновую кость? Теперь нас заживо похоронят или зажарят на жертвенном огне, как оленей.

— Ха! Не хватает еще бояться Кенеки! Да этот негодяй не посмеет приблизиться ко мне даже на триста шагов! — свирепо ответил я по-голландски.

И умолк, заметив перемену в поведении Аркла. Минуту назад он казался обеспокоенным и несчастным, по вполне понятным причинам, а теперь вдруг преобразился: разом взбодрился и повеселел, как истинный англосакс (сам я к ним не принадлежу, ибо родился в колонии), почуявший запах пороха.

— Квотермейн, завтра я смогу нормально ходить?

— Думаю, да. Только не снимайте повязку.

Кумпана приказал крестьянам удалиться и ожидать, пока за ними не пришлют.

Когда земледельцы ушли, он велел жрецам созвать Совет Тени. В комнате немедля собралось с полдюжины старейшин. Наверное, они, почуяв недоброе, все это время болтались снаружи где-нибудь неподалеку. Войдя, члены Совета поклонились Арклу и мне и расселись прямо на земле. Кумпана передал им слова крестьян, и старейшины, похоже, совсем не удивились, как будто знали обо всем заранее. Затем он спросил, как же им быть. Жрецы высказывались все разом, очень быстро и мудреными словами, так что я ничего не понял. Кумпана, судя по всему, тоже не особо к ним прислушивался; стало быть, он советовался с ними для соблюдения формальностей. После этого он с большим почтением поинтересовался мнением Аркла.

— О, мы должны одолеть зверя, то есть Кенеку! — воскликнул тот с чувством. — Однако сначала давайте выслушаем Макумазана. Он человек мудрый и многое повидал в этой жизни.

Кумпана повернулся ко мне и осведомился, согласен ли я, что нам следует сражаться с абанда.

— Разумеется, нет, ведь у противника намного больше воинов, чем у вас. Лучше поискать какой-либо другой выход. Они хотят, чтобы пошел дождь, а ваши жрецы, как я слышал, якобы умеют его вызывать. Так сделайте это. Дайте абанда столько воды, сколько они захотят, и тогда никакой войны не будет.

Конечно, я вовсе не верил в способность жрецов, Тени или кого-нибудь еще вызвать дождь на поля абанда и покончить с засухой, просто мне хотелось послушать, что ответит Кумпана. Как ни странно, он отнесся к моему совету уважительно. Сказал, что план хорош и заслуживает внимания, а потому они представят его на рассмотрение Энгои, то есть Тени. Она-то и примет окончательное решение.

— Ты хочешь сказать, — уточнил я, — что она может послать абанда дождь, если пожелает?

— О да, — ответил он с кротким удивлением, — в любое время и в любом количестве.

Я сдался: бесполезно использовать логические доводы в споре с чудаками или безумцами. Вообще-то, удивляться тут особо нечему: многие аборигены верят в могущество заклинателей дождя.

Неожиданно Ханс тоже решил высказаться.

— Ты, Кумпана, считаешь себя мудрым, — нагло заметил он, сидя на корточках. — Вы все тут считаете себя таковыми, но только Ханс мудрее вас всех. И вот что я скажу: если хочешь разрушить дом — убери столб, который поддерживает его крышу. Почему абанда так расхрабрились и вознамерились отобрать у вас озерную жрицу? Дело в том, что они считают Кенеку, своего предводителя, настоящим вождем народа дабанда и верховным жрецом, который имеет законное право на Тень. Потому-то они и не опасаются больше ни вас, ни проклятия вашей Энгои. Убейте Кенеку, и они снова станут вас бояться и не посмеют вторгнуться в землю, которую всегда считали священной.

— Но как же нам убить Кенеку? — спросил Кумпана.

— Да очень просто. Когда эти двое понесут ответ — если только ты не предпочтешь сделать это сам, — я пойду с ними, прикинувшись одним из дабанда, и спрячусь за камнем, — (тут Кумпана скептически покачал головой), — а как только явится Кенека, застрелю его. Делов-то!

Выслушав это хладнокровное предложение, Кумпана усомнился, что им удастся избавиться от Кенеки подобным способом. Казалось, старик верил в то, что жрец Энгои умирает каким-то особым образом, но вот как именно, этого он не уточнил. Будь возможна иная смерть, полагал глава Совета Тени, негодяя давно бы уже не было в живых. Однако Кумпана выразил готовность рассмотреть и предложение Ханса тоже. По всей видимости, оно его ни в малейшей степени не смутило.

Выслушав все мнения, Кумпана холодно объявил, что сейчас он изложит их Энгои и узнает волю небесной властительницы из уст Тени, ее земного воплощения и служительницы. Я, само собой, ожидал, что старик отправится на остров. Вспомнив загадочные древние здания, которые возбудили мое любопытство, я уже прикидывал, как бы уговорить его взять меня с собой; правда, мне совсем не улыбалась очередная прогулка по ночному лесу.

Но не тут-то было. Кумпана связался с Энгои абсолютно иным способом. Велев всем замолчать, он приказал добавить циновок на окна и дверь, так что в помещении стало совсем темно. Затем сел на пол, два жреца опустились на корточки по обе стороны от него, а члены Совета Тени сели вокруг них, взявшись за руки. Ханс, почуяв, что дело пахнет привидениями, тут же ретировался. Мы же с Арклом оказались вне этого круга, выступая в роли сторонних наблюдателей.

«Ей-богу, — подумал я, не смея нарушить тишину, — все это очень сильно смахивает на спиритический сеанс».

Хотя чему тут удивляться? Мне припомнилось изречение старого мудрого Соломона о том, что «нет ничего нового под солнцем». Несомненно, у всех народов земли, цивилизованных или диких, на протяжении десятков тысяч лет тут и там появлялось нечто подобное: свои спиритические сеансы или такие вот собрания жрецов с целью вопросить богов, духов или иные силы, о которых непосвященные и понятия не имели.

Жрецы произносили какие-то молитвы на древнем языке, которого я не понимал (и, возможно, они сами тоже). Но в любом случае было ясно, что это призыв. Те, что замыкали круг, пели торжественные гимны, а Кумпана задавал ритм движением головы и рук. Постепенно темп его становился все медленнее и медленнее, и вот наконец старик уронил подбородок на грудь и погрузился в глубокий транс или сон.

Тогда я понял: Кумпана был попросту медиумом, как выражаются в спиритических кругах. Вероятно, он имел дар общения, реального или воображаемого, с внеземным разумом и с людьми на расстоянии, а также обладал способностями к ясновидению. Это позволило старику возвыситься над прочими и возглавить Совет Тени, местный орган управления. Впоследствии моя догадка подтвердилась. Кумпана, который не отличался высоким происхождением и не принадлежал к семье жрецов, тем не менее затмил всех, став, благодаря своему мистическому дару, фактическим правителем дабанда. Вождь племени был всего лишь исполнителем его указаний и супругом Тени, которому суждено однажды, в назначенный Советом срок, умереть вместе с нею.

Что же до Тени, то она, по всей видимости, являлась оракулом, передававшим членам Совета указания от мистического божества, а уж они истолковывали их, как им нравится, если только она сама не давала какую-либо подсказку, что, как я сразу догадался, случалось достаточно часто. Жрецы играли сравнительно небольшую роль в устройстве этого государства в миниатюре, вернее, того, что от него осталось. Думается, когда-то государство сие было сильным и по-своему цивилизованным. Дабанда поклонялись Луне и другим планетам (то есть не были классическими язычниками-солнцепоклонниками) и величием своим были обязаны магической силе, а вовсе не успехам в войнах. Но в конце концов они проиграли воинствующим народам. В этом грешном мире дух постоянно противоборствует плоти. Как сказал кто-то из великих, кажется Наполеон, Провидение всегда на стороне сильнейших. Местные жрецы, однако, не только проводили религиозные обряды и приносили жертвы перед алтарем. Они были учеными людьми и врачевателями, владели зачатками знаний по астрономии, преуспели в составлении и толковании гороскопов. Подозреваю также, что они умели достаточно точно предсказывать затмения. Кроме того, жрецы дабанда вели записи. Затрудняюсь сказать, была ли у них развитая система письменности, или же использовались весьма примитивные знаки. Эти люди тщательно оберегали от чужаков свои секреты.

Вот и все, что мне удалось выяснить о загадочной религии абанда за время краткогопребывания среди этого народа. Теперь же я стал живым свидетелем одного из ее проявлений. После того как Кумпана погрузился в транс, пение продолжалось довольно долго, но постепенно стихало, и теперь оно звучало довольно странно, словно бы разливаясь где-то среди морских просторов. По крайней мере, у меня возникла именно такая иллюзия: видно, я попал под гипнотическое воздействие этого гимна. То ли из-за пения, то ли из-за того, что в комнате стояла кромешная темнота, но тело мое полностью оцепенело, а разум оставался бодрым, словно бы я спал и видел сон.

Мне привиделась расплывчатая фигура Кумпаны. Он стоял в каком-то большом полутемном коридоре и что-то говорил прекрасной женщине, которую я прежде видел у алтаря. Она выслушала его, вытянула руки вперед и возвела очи горе, ожидая вдохновения свыше. Наконец по ее рукам пробежала дрожь, судорога исказила черты лица, а глаза закатились и чуть ли не выскочили из орбит. Видимо, дух Энгои овладел жрицей-прорицательницей. Она быстро зашевелила губами, изливая поток слов, — и вдруг видение испарилось без следа.

Разумеется, то был сон, вызванный соответствующей окружающей обстановкой и каким-то тяжелым запахом, о котором я забыл упомянуть. Наверняка жрецы чем-то окропили все помещение. Однако сон, в котором мне довелось узреть оракула, выглядел поразительно реальным; я вспомнил, что удивительно схожие церемонии проводили жрецы Древней Греции и африканские прорицательницы.

Я, Кумпана и остальные пробудились (Аркл с Хансом впоследствии признались мне, что тоже спали и видели сон). Старый провидец зевнул, потер глаза, потянулся и тихо сказал, что получил от Энгои точные указания о том, как следует действовать дальше, чтобы спасти народ дабанда, но вдаваться в подробности не стал. Он велел привести к нему крестьян.

— Отправляйтесь к Западному ущелью вместе с этим человеком, — произнес Кумпана, указывая на одного из жрецов, — и завтра на закате ждите Кенеку на прежнем месте. Когда он явится сам или пришлет вестников, скажите, что его слова передали Энгои, и вот ее ответ:

«Вспомни, что ты проклят, о предатель Кенека. Ты волен выбирать любой путь, но он все равно приведет тебя в могилу. Передай абанда, что дождь их народ получит в изобилии: он будет идти, пока от засухи не останется и следа. Однако если эти люди осмелятся последовать за тобой в землю Моун, на берега священного озера, то на них падет такое страшное проклятие, какого не знали даже их предки.

Имей также в виду, о Кенека, что Энгои известны твои сокровенные мысли. Ибо в действительности тебе нет никакого дела до бесплодных полей абанда, ты охотишься за Тенью. Так знай же, что она больше не существует для тебя. Та, кого ты пытаешься похитить, мертва. Тебя ждет участь убийцы Тени».

Кумпана заставил обоих крестьян и жреца, которому предстояло идти с ними, дважды повторить это загадочное послание. Убедившись, что посланники выучили текст наизусть, он отпустил их без дальнейших церемоний, словно им и не предстояла важная миссия.

Мне едва удавалось сдерживать раздражение, я так и кипел от гнева и вообще был сыт по горло всей этой мистической историей. Надвигалась какая-то война, и дабанда ожидали, что я тоже буду в ней участвовать. Однако я вовсе не хотел драться. С какой стати мне ввязываться в междоусобицу двух племен, где обе стороны хотят захватить жрицу, способную дать им дождь?

Да еще плюс ко всему здешняя нездоровая атмосфера угнетающе действовала на психику. Не спорю, таинственные африканские обычаи и древние суеверия очень интересно исследовать, но всему есть предел, тем более если за фасадом невинности скрывается какая-то извращенная жестокость. Словом, мне очень хотелось сбежать оттуда, с Арклом или без него, прежде чем вся гниль выйдет наружу и случится что-нибудь ужасное.

Честно признаюсь, я был напуган. Сперва ночь, проведенная в заповедном лесу, а теперь еще этот спиритический сеанс — все это здорово действовало мне на нервы, подобно манипуляциям старого Зикали в Черном ущелье. Я всегда верил, что людей окружают невидимые силы. Большинству из нас никогда не найти тайные двери в пограничной стене, разделяющей два мира, хотя кое у кого и имеется ключ от них. Также я убежден, что нет ничего опаснее и губительнее, чем пытаться вступить в контакт с этими силами или заглянуть внутрь, когда калитку отворил кто-то другой. В городе дабанда эти двери были постоянно приоткрыты, и местные жители получали через них тайные знания и впускали, выражаясь языком Ханса, призраков; причем последние упорно навязывались также и тем, кто вовсе не желал иметь с ними дела. Короче говоря, я хотел вернуться к нормальной привычной жизни, раз и навсегда позабыв о священном озере Моун, жрице по имени Тень и ее почитателях.

— Кумпана, — спросил я, — значит, между вашим народом и абанда скоро начнется война?

— Да, — ответил он и довольно жутко улыбнулся. — Будет война… в некотором роде.

— Тогда вот что, Кумпана. Я не имею никакого желания впутываться во все это и немедля покидаю вашу страну. Можешь сколько угодно пугать меня опасностями, но я отчаливаю.

— Боюсь, это невозможно, господин Макумазан. Разве ты не слышал слова Энгои? Грядет конец засухи, что три года свирепствовала на склонах горы. Приближается великая буря, и ты не сможешь далеко уйти. Даже если ты спасешься от копий абанда, дождь остановит тебя. Кроме того, — тут же добавил он с усмешкой, не дав мне возразить, — нам говорили, что господин Макумазан очень храбрый человек и любит сражения.

— Тебя обманули. Кто, интересно, такое сказал?

— Это не важно. Мы знаем о тебе больше, чем ты думаешь, Макумазан. Нам рассказали о том, что Кенека заплатил тебе вперед слоновой костью и золотом, после чего ты добросовестно выполнял условия соглашения, не покидая его вплоть до самого прибытия в нашу страну. О, мы не сомневаемся, что господин Макумазан человек необычайно честный и всегда держит свое слово. Особенно если ему хорошенько заплатить за услуги.

Тут Аркл, надо отдать ему должное, резко вмешался:

— Замолчи, Кумпана! Зачем ты оскорбляешь гостя?

— Благодарю вас, Аркл, — прервал я его по-английски, — но я вполне могу и сам за себя постоять.

После чего снова обратился к Кумпане на его языке:

— Тебя ввели в заблуждение. Я никогда не строил из себя храбреца и не имею ни малейшего желания участвовать в распрях, которые меня не касаются. Моя сделка с Кенекой заключалась в том, что я должен был сопровождать его в эту землю, а не сражаться. Если бы ты умел читать на моем языке, я показал бы тебе соглашение, которое мы заключили в письменном виде. Кенека, которому надлежало стать вашим вождем, сказал, что в одиночку ему не справиться. Это так, без нас с Хансом он бы далеко не ушел. Да, не будь нас, абанда убили бы его, как пытались убить белого Странника, вашего нынешнего вождя. Не стану отрицать, Кумпана: мне и впрямь хорошо заплатили, поскольку именно так я зарабатываю на жизнь. И все же не только это привело меня сюда, была и другая причина. Мне рассказали о священном озере, о вашем малочисленном племени и интересных обычаях, а так как я по природе своей любопытен, мне захотелось увидеть все это своими глазами.

— Полагаю, ты вволю насмотрелся, — заметил Кумпана.

— Так или иначе, — продолжал я, пропустив его слова мимо ушей, — никто не упрекнет Макумазана в том, что он не отработал сполна полученную плату. Поэтому я приму участие в вашей войне и сделаю все, что в моих силах, тем более у меня с Кенекой свои счеты: его предательство стоило жизни двум моим слугам. Только я требую, чтобы Совет Тени и белый Странник, который, не вняв моим увещеваниям, стал-таки вашим вождем, пообещали, что сразу после войны мне и моему слуге не станут более чинить препятствий и позволят уйти с миром.

— Мы клянемся тебе в этом именем Энгои, господин! — с готовностью воскликнул Кумпана, и вид у него при этом был пристыженный. — Прости, если мои слова обидели тебя. Насчет любви к сражениям я только повторил то, что мне поведал твой слуга Ханс, а об остальном узнал от Кенеки.

— То есть от человека, который оказался предателем и лжецом, — заметил я сердито. А затем спросил также и у Аркла, дает ли он мне обещание, что меня отпустят, когда закончится война.

— Разумеется, Квотермейн, если вы этого хотите, — ответил он по-английски. — Правда, я надеялся, что вы побудете с нами еще немного. Сказать честно, мне будет без вас одиноко, — добавил Аркл и вздохнул, как мне показалось, обреченно — что и немудрено, учитывая обстоятельства.

— Почему же вы остаетесь здесь?

— Это мой долг, моя судьба. Меня пленили чары, которые невозможно развеять. Кроме того, Квотермейн, как вы не понимаете, — прошептал он быстро, — если я нарушу клятву (чего я делать не хочу) или хотя бы попытаюсь, то не проживу и дня.

— Я прекрасно все понимаю, Аркл, и очень сожалею, — кивнул я, после чего откланялся и вышел из дома.

— Баас, — сказал Ханс, когда мы оказались на улице, — помните ту ловушку из ивовых прутьев, которую я смастерил, чтобы поймать угря, — (он имел в виду усатую ильную рыбу), — в низовье Тугелы, когда у нас закончилась еда? Ловушка получилась очень хорошая, баас. Угорь проскользнул внутрь, дверца моментально захлопнулась, он не смог выбраться, и мы его съели. Эта земля, баас, такая же ловушка для Рыжего быка, а Тень — приманка. Немного погодя эти люди-призраки непременно зажарят и съедят бедолагу.

Я вздрогнул, представив себе эту картину. И заметил:

— Смотри, Ханс, как бы нас самих не съели.

— О нет, баас, вам это не грозит. Этим дабанда просто не на что вас ловить. К счастью, у них есть только одна Тень, а ловушка без приманки бесполезна.

Глава 17

ВЕЛИКАЯ БУРЯ
К вечеру над побережьем священного озера и над всей землей вокруг, насколько хватало глаз, собрались муссонные облака.

— Баас, — сказал Ханс, — а Тень-то оказалась неплохой заклинательницей. Помните, Кумпана сказал, что она обещает дать дождь этим абанда? Без малого три года бедняги страдали от засухи. Теперь-то им хватит воды.

— Может, тогда они не станут воевать, — невозмутимо заметил я.

Погода и в самом деле была своеобразной. Жара, и без того стоявшая в последние дни, неуклонно продолжала расти. Сдается мне, в тот вечер температура поднялась до сорока пяти градусов в тени. Кроме того, наблюдалась страшная духота, воздух был такой густой, что мне казалось, будто я дышу кремом. При малейшем усилии я обливался по́том.

Я лежал в кровати, раздевшись до рубашки, тщетно пытаясь устроить в помещении хоть небольшой сквозняк, дышал как рыба, выброшенная на песок, и молился, чтобы поскорее разразилась буря и принесла прохладу. В могущество Тени я не верил. Полагаю, что Кумпана и остальные старики просто-напросто хорошо знали приметы местной погоды и смогли рассчитать, когда же долгая засуха наконец прекратится. Вот и все пророчество. Правда, надо признать, что по каким-то неведомым причинам засуха сия никогда не затрагивала долину кратера, а потому дабанда неизменно собирали богатый урожай и не голодали.

Ханс, как истинный готтентот, был равнодушен к жаре. Он сходил в город на разведку и сообщил мне, что люди встревожены надвигающейся бурей. Одни срочно укрепляли крыши, а другие перевозили свои запасы в пещеры и прочие надежные места. С полей спешно убирали остатки урожая, даже дети были при деле. Жрецы строили над алтарем что-то вроде шалаша из пальмовых листьев, должно быть, чтобы дождь не потушил огонь, который будто бы горел там с незапамятных времен.

На землю опустилась жаркая ночь. Я не мог глаз сомкнуть и только жадно глотал воду, подкисленную соком какого-то дикого фрукта, который рос в кратере. Он походил на сливу и дарил напитку вяжущий вкус и прохладу. Рассвет был сер, как в Лондоне в ноябре, ничто не нарушало тишины. Долгожданный дождь не слишком торопился.

Позавтракав, вернее, поковырявшись для вида в тарелке, поскольку есть совершенно не хотелось, я потихоньку побрел по жаре к дому вождя. На стук вышел жрец, но внутрь меня не впустили, сославшись на то, что Странник сейчас занят, беседуя с членами Совета. Я понял намек и пошел домой. Наверняка они боятся, как бы я не повлиял на Аркла, а потому хотят ограничить наше общение. Скажите, какие психологи! Можно подумать, что Кумпана и остальные жрецы видят людей насквозь, читают мои мысли как открытую книгу. Я заподозрил, что они, хоть и не понимают нашего языка, все равно уловили смысл моих слов, когда я уговаривал Аркла сбросить оковы и покинуть эту землю.

Почему дабанда так старались удержать его там? До сих пор я задаю себе этот вопрос. Они хранили свои соображения в тайне, но, видимо, какая-то крайняя нужда заставила их пойти на это. В тот момент я пришел к выводу, что ими руководило честолюбие. Малочисленный, охваченный суевериями народ стремился вернуть себе былое величие. Для этого они должны были объединиться с многочисленным племенем абанда под правлением сильного и толкового вождя, человека разумного и образованного, который знал законы цивилизации. Поэтому Аркла заманили в землю Моун, подсунув бедняге в качестве приманки прекрасную женщину по имени Тень, к которой его непостижимым образом тянуло.

Других причин я не видел. Правда, вынужден признать, была в моей версии одна загвоздка. Выходит, что Тень, кем бы она ни являлась, действительно влюбила в себя Аркла на расстоянии, как он утверждал, а некоторые из ее жрецов и советников и впрямь умели заглядывать в будущее. А впрочем, они могли действовать, исполняя некое древнее пророчество, каковые довольно популярны среди мистически настроенных африканских туземцев и которые, из-за весьма туманного и запутанного содержания, европейцам понять трудно. Несомненно, и меня дабанда тоже заманили в свою страну с определенной целью. Я вспомнил, что при любой возможности эти люди старались разузнать у меня как можно больше о нашей системе управления и о всем таком прочем, хотя напрямую подобных вопросов и не задавали. Вожди этого преданного забвению малочисленного народца, в особенности мудрый Кумпана, хотели снова возродить его былое величие, только и всего. Вот какой мне виделась истинная цель их заговора.

Вернувшись, я обнаружил, что какие-то люди укрепляли крышу нашей хижины, а другие рыли вокруг дома канаву, которая соединялась с расположенным поблизости отводным каналом. Видно, дабанда основательно готовились к буре. Я вошел в комнату, прилег и попытался вздремнуть, но шум снаружи не давал мне и глаз сомкнуть. Звуки были довольно странными, однако выглянуть наружу и выяснить, чем они вызваны, было лень.

На закате меня навестил Кумпана. Несмотря на холодный прием с моей стороны, он держался безукоризненно вежливо. Проверив, все ли готово для защиты дома от бури, он извинился за свое вчерашнее поведение. Старик признался, что вовсе не считал меня трусом или излишне корыстным человеком, но говорил сие намеренно, дабы задеть мое самолюбие и вынудить пообещать остаться с ними до конца войны, поскольку знал, что слово свое я уже не нарушу.

Меня поразило, сколь тонко разбирался Кумпана в человеческой природе, он буквально видел меня насквозь. Однако я не стал ничего ему говорить, поскольку обессилел от жары. Тогда, сменив тему, старик попросил меня не выходить на улицу, ведь буря могла разыграться в любую минуту, да и не только поэтому.

— Тебе интересно, что это за странные звуки? — спросил он. — Тогда давай поднимемся на крышу и посмотрим.

Как я уже упомянул, мое внимание действительно привлекли весьма любопытные звуки: казалось, будто мимо проносились одно за другим фыркающие и мычащие стада. Оказавшись на крыше, я понял, в чем дело. Просто невероятное количество всевозможных зверей устремилось из города к лесу: наверняка они надеялись укрыться там от надвигающейся бури. Кого тут только не было: канны и бубалы, гну и черные антилопы, ориксы, буйволы, квагги и множество мелких животных. Объятые страхом, все они скакали в сторону деревьев.

— Звери чувствуют, что время пришло, и обезумели от страха, — пояснил Кумпана. — Никого из дабанда они не тронут, потому что хорошо знают нас и подчиняются нашим приказам. Но если они почуют тебя, чужака, то мигом растопчут.

Я согласился с доводами старика и стоял, изумленно взирая на самое странное зрелище, какое мне только доводилось видеть за всю свою богатую охотничью практику. Потом я повернулся и собрался было сойти вниз, но Кумпана попросил меня задержаться, если хочу узреть нечто еще более удивительное.

Тут я услышал звук, который ни с чем не спутаешь. Это трубил слон.

— Ты вроде бы говорил, — заметил я удивленно, — что с земли Моун прогнали всех слонов.

— Так и есть, Макумазан. Наверное, они бегут от великой бури и землетрясений и решили укрыться в стране, где жили на протяжении нескольких поколений, пока мы не изгнали их.

Тем временем в облаке пыли по правую руку от нас появился огромный слон. Он несся опрометью, а за ним следовало все стадо. Я сразу узнал его по размерам, отметинам на хоботе и лбу, а особенно по огромным бивням. Это был тот самый король слонов, с которым у нас состоялась любопытная встреча на холме посреди равнины, где, по словам Кенеки, собирались эти животные. Да, именно его мы и видели в окружении свиты, что гналась за нами до самого лагеря. Даже после всего случившегося в этой таинственной стране появление гигантского самца показалось мне столь неожиданным и непостижимым, что я был поражен до глубины души.

А Ханс позади меня осел наземь и забормотал:

— Allemachte! Баас, да ведь это тот старый черт, который сбросил Дырчатого и Джерри в воду, а в меня дунул со всей силы. Он пришел за нами. Теперь все кончено.

— Погоди, — ответил я как можно тише, — может, он пришел сюда совсем с другой целью.

И я снова принялся наблюдать за величественным созданием, которое неслось мимо города. За ним бежало еще десятков пять или даже семь слонов. К моему удивлению, я заметил среди них только зрелых самцов, а вот самок и слонят не было.

Кумпана, словно бы угадав мои мысли, произнес:

— Да, тут только самцы, которые выросли в этой земле в давние времена. Поэтому они и вернулись к себе домой, а самки с детенышами ушли в другое место. Тем более что в них мы не нуждаемся.

— Почему это? — резко спросил я, но старик притворился, будто не расслышал.

Когда слоны промчались мимо и растаяли вдалеке за деревьями вместе с остальными животными, мы спустились с крыши, и Кумпана перед уходом еще раз напомнил, чтобы я не покидал укрытия, пока буря не уляжется полностью.

— Постой, — спохватился я, — а где белый Странник, ваш новый вождь?

— Он у себя, Макумазан. Там, где ему и полагается быть.

— Ты, как видно, хочешь разлучить нас?

— Ненадолго, Макумазан, это лишь пойдет на пользу вам обоим. Ведь ты же хочешь увести его от нас, да? Что ж, с твоей стороны это вполне естественно, однако для нас совершенно недопустимо. Белый господин дал клятву Тени, именуемой также Сокровищем озера, и должен остаться с нею и нашим народом. Если Странник нарушит слово, то его тут же убьют, а если ты будешь подстрекать его к этому, то и тебя ждет та же участь. Поэтому лучше не вмешивайся, Макумазан, пока война не закончится.

— Ты уверен, что будет война? Когда же?

— Да, господин, война между нами и народом абанда начнется, когда небеса завершат свое дело, — ответил он, указывая пальцем в небо. — Кенека непременно попытается забрать обратно все то, что потерял. Ты тоже примешь участие в этой схватке, господин, хоть и не совсем так, как это себе представляешь. В назначенный час я приду за тобой. А теперь прощай, буря совсем близко, мне нужно найти укрытие.

Когда Кумпана ушел, мы с Хансом вспомнили о стаде слонов, возглавляемом гигантским старым слоном. Моего слугу очень расстроило их загадочное появление.

— Говорю вам, баас, это были не слоны, а люди, заколдованные здешними колдунами. Ох, чую я, в этой земле скоро произойдет нечто ужасное.

Мой готтентот как в воду глядел. Вдруг началось настоящее светопреставление. Густой воздух наполнился стонами, каких я прежде не слышал. Видать, всему виной был ветер, разгулявшийся среди верхушек деревьев, просто мы пока не ощущали его дуновения. Казалось, будто все в мире страдальцы собрались вместе и изливали свою боль и печаль, издавая протяжные стоны и всхлипывания.

— Баас, это проделки призраков… — начал было Ханс, но договорить не успел, так как пол у нас под ногами внезапно заходил ходуном.

Стены медленно покачивались, и мне сделалось дурно, внутренности буквально выворачивало наизнанку. Несколько полочек, грубо сколоченных моим хозяйственным слугой, упали на пол.

— Землетрясение! — воскликнул я. — Бежим отсюда, пока крыша не рухнула!

Хансу не пришлось повторять дважды, он одним прыжком оказался у двери. Последовав его примеру, я выбежал через небольшой сад на открытое пространство, ибо там было безопаснее. Почувствовал новые толчки, я замер и упал на землю, где и остался лежать, отчаянно молясь, чтобы меня не поглотили разверзшиеся недра.

— Смотри! — воскликнул Ханс и показал на круглую башню, откуда астрологи дабанда наблюдали за звездами, вернее, на то, что от нее осталось. Как раз в эту минуту башня накренилась, будто сделала нам реверанс, как и деревья, и рухнула с грохотом, которого мы не расслышали из-за стенаний ветра.

Постепенно толчки прекратились, а вместе с ними и завывания ветра. Наступила напряженная и пугающая тишина. Смеркалось, и воздух пронизывало алое зарево, будто по небу разлили расплавленное железо, но солнца видно не было. В этом сиянии очертания предметов искажались и все вокруг выглядело чудовищным. Вдруг сияние это распалось на разноцветные хлопья сумасшедших оттенков. Они представлялись мне крылатыми фантастическими существами, похожими на животных, населявших землю в эпоху рептилий, только неизмеримо бо́льших размеров. Но вот призрачные фигуры улетели на своих радужных крыльях, и непроницаемая густая тьма окутала весь мир от земли до неба. Но уже в следующий миг чернильная ночь вспыхнула ярким светом. Повсюду засверкали молнии, и в их свечении окрестности было видно на многие мили. Огненные стрелы, казалось, стремились разрушить все вокруг: они испепеляли деревья, разбивали на куски большие камни, лежащие неподалеку. Не сговариваясь, мы с Хансом поднялись и побежали к дому. И едва только успели заскочить внутрь, как раздался раскат грома.

За долгие годы кочевой жизни мне приходилось много раз наблюдать грозы в Африке. Однако сей катаклизм даст сто очков вперед всем остальным. Никогда я не слышал ничего подобного. Раскаты грома походили на выстрелы из миллиона винтовок, грохот огромных револьверов, камнепад и неразборчивое бормотание — причем на все это сразу. К тому же звуки многократно отражались от скалистых стен огромного кратера, внутри которого жил народ дабанда, и становились в десять раз сильнее. Да прибавьте сюда еще постоянные удары молний. Словом, вся эта картина была воистину ужасающей и подавляюще действовала на психику.

Наблюдая за Хансом, я заметил, что он, до смерти перепуганный, сначала покрылся синюшными пятнами, а потом побелел как полотно и начал выкрикивать что-то о Судном дне. Признаться, мне и самому уже стало казаться, что событие сие не за горами. Затрудняюсь сказать, как долго продолжался этот ужас, пока природа показывала свой норов, ибо потерял счет времени и плохо соображал. Наконец хаос несколько улегся, и теперь молнии сверкали лишь изредка. Но только я решил, что буря иссякла, как начался дождь, вернее, настоящий потоп. Такое не часто увидишь: будто кто-то наверху опрокинул гигантское ведро. Потоки проливного дождя низвергались с неба несколько часов подряд.

Наш дом, сложенный из бревен, устоял во время землетрясения, ибо был специально построен так, чтобы противостоять толчкам. Однако крыша треснула в двух местах, вода попала внутрь, и очень скоро нас затопило по пояс. Если бы кровлю загодя не укрепили каким-то раствором, не успевшим до конца застыть, и он не закрыл бы трещины, то нас бы попросту смыло. К счастью, все обошлось. Нам повезло, что кровати, стоявшие на возвышении, оказались выше уровня воды, и поэтому, когда толчки прекратились, мы с Хансом спокойно легли и уснули.

Проснувшись, я увидел проблеск дневного света. Дождь уже не лил с прежней силой. Завернувшись с головой в шкуру, я взобрался на крышу. Передо мной развернулась печальная картина страшного опустошения. Окружающая местность частично оказалась под водой, многие дома были разрушены землетрясением или смыты наводнением, а многие деревья в лесу расколоты ударами молний. Каменную платформу скрыло настоящее озеро, а шалаш, сооруженный для защиты алтарного огня, как мы потом узнали, был расплющен, и священный огонь — к великому ужасу всего народа дабанда, а в особенности жрецов — погас. Меж тем, хоть за кольцом кратера дождя было поменьше, чем здесь, насколько мы могли видеть, там все же лило сильно, как никогда, и вдалеке вновь разразилась гроза.

Целых трое суток продолжалась эта страшная непогода. Сильная буря время от времени сопровождалась подземными толчками. Все это время мы с Хансом не выходили наружу, и нас никто не навещал, кроме женщин, которые приносили нам еду, мужественно исполняя свои обязанности. Женщины эти рассказали, что их соплеменники в ужасе, ведь если верить летописям, народ дабанда прежде никогда не знал подобных бурь.

На четвертый день появился Кумпана, еще более невозмутимый, чем прежде. Старик сообщил, что в земле Моун никто не погиб, да и урожай, который дабанда загодя убрали с полей, тоже пребывает в целости и сохранности. Однако абанда, чьи дома стоят на склонах гор и прилегающих равнинах, сильно пострадали. Многие утонули в потоках, низвергавшихся по склонам, или погибли под развалинами домов, которые из-за нехватки древесины были построены из камня и не устояли перед землетрясением. Посевы зерновых, созревающие в стране абанда позже, чем в земле Моун, тоже были уничтожены.

Я заметил, что после такого потрясения абанда, должно быть, передумают сражаться; к тому же они ведь получили дождь, как и просили.

— Вовсе нет, — ответил Кумпана, — этим людям нужна пища, которую теперь можно найти только в нашей стране, и они знают об этом. Поэтому мы просим тебя, господин, пойти завтра с нами на войну.

— Куда именно?

— Пока что не могу этого точно сказать тебе, Макумазан. У нас есть указание идти к Западному ущелью. Добравшись туда, мы, несомненно, получим новые приказы, как действовать дальше.

— От кого же вы их получите? — спросил я раздраженно. — От вашего нового вождя?

— Нет, господин, мы будем выполнять указания Энгои, которые она передает по воздуху.

— Опять двадцать пять! — воскликнул я. — Ну а Странник, ваш вождь, пойдет с нами на битву?

— Нет, господин, он останется охранять город. А теперь прощай, у меня еще много дел. Завтра в назначенный час я пришлю за тобой.

— Ну и влипли же мы! — воскликнул я, когда дверь за ним закрылась.

— Нет, баас, — возразил Ханс, — тут напрашивается другое слово, которое ваш покойный отец никогда не позволил бы мне произнести. Сей почтенный человек всегда говорил, что мир полон чудес и тот, кому дано, видит их, прежде чем отправиться в место, где есть один только огонь, вроде того, какой полыхал в ту ночь, когда разыгралась буря. Ну и смешная получится война, баас, где приказы доставляют по воздуху, а воины не знают, что делать, пока им это не объяснит женщина-призрак. Потом, когда мы вернемся в Дурбан или, скорее всего, попадем в огненное место, баас, будет забавно вспомнить об этом.

— Уймись, богохульник, и послушай. Я собираюсь выбраться из этой дыры. Мы пойдем к Западному ущелью, а потом сбежим через него в пустыню.

— Да, баас, и оставим здесь оружие и все остальное. Да проклятые абанда убьют нас на своей земле, а если мы даже и убежим от них, то наверняка заблудимся или умрем с голоду. Эх, баас, при таком раскладе нам далеко не уйти.

Готтентот продолжал говорить, неся несусветную чушь, в которой, впрочем, попадались крупицы здравого смысла, но я уже не обращал на него внимания.

Кто бы знал, до чего же мне все надоело! Эх, вот бы ветер подхватил меня и унес из этой земли, пропади они все пропадом, эти дабанда и абанда. Ну да что толку в пустых мечтаниях. И я решил покориться судьбе.

В тот день я снова попытался повидаться с Арклом. Однако, когда мы с Хансом пробрались по грязи к хижине вождя, путь нам преградили его стражники, которые вежливо велели убираться. Тут я понял, что стена между нами непреодолима, вернулся в дом и изложил в дневнике все, что я об этом думаю. Исписанные карандашом страницы сейчас лежат передо мной, и, признаться, я с трудом верю, что сии гневные слова вышли из-под руки такого сдержанного человека, как я.

Ночью у алтаря состоялась торжественная церемония, на которую меня не пригласили, да я и сам не пошел бы. Наверняка она была связана с восстановлением священного огня, ибо с крыши мы видели, как он вдруг снова запылал. Это зрелище наблюдало огромное количество народу, среди них был и Аркл. Ханс приметил его, одетого как дабанда и в сопровождении жрецов с факелами.

Меня огорчало, что британский джентльмен играет роль верховного жреца у странного, чуждого нам народа, исповедующего язычество, но изменить что-либо было, увы, не в моих силах.

Религиозный обряд — я полагаю, что это был именно он, — сопровождался печальной музыкой и таким же пением, а еще барабанным боем, которого я здесь раньше не слышал. Церемония продолжалась довольно долго и завершилась факельным шествием обратно в город.

Наутро, сразу после завтрака, явился Кумпана в сопровождении трех сотен копейщиков. Он небрежно, будто речь шла об увеселительной прогулке, заметил, что если мы готовы, то пора отправляться на войну. Я беззаботно ответил, что заждался его, ибо предвкушаю битву и бью в нетерпении копытом, как боевой конь из библейской Книги Иова.

Старик улыбнулся и ответил, что рад это слышать, и пожелал мне сохранить и впредь такой настрой. Еще он добавил, что наслышан о моем проворстве и умении быстро бегать.

«Погоди, — подумал я, — скоро сам увидишь, с какой скоростью я покину эту страну, если мне улыбнется удача».

А вслух спросил, кто же позаботится о наших пожитках, когда мы будем далеко отсюда. Кумпана заверил меня, что их перенесут в надежный тайник и будут охранять, а я призадумался, сумею ли получить обратно свое имущество.

Мы отправились в дорогу под охраной двух воинов. Они несли наши винтовки, патроны и необходимую экипировку. Когда мы проходили через город, где женщины в одиночестве восстанавливали дома и сады после бури, какая-то девушка протиснулась сквозь стражей и протянула мне записку. Послание было от Аркла. Я развернул его и прочел:


Любезный Квотермейн!

Пожалуйста, не судите меня строго. Я не мог пойти с Вами, но, думаю, Вы вряд ли поймете почему. Да я и не сумел бы уйти далеко, ибо нога моя еще не зажила окончательно. Что бы ни случилось, ничему не удивляйтесь, ведь дабанда отличаются от всех прочих людей и живут по своим собственным законам, каковые стороннему наблюдателю трудно постичь, равно как и следовать им. А самое главное — ни в коем случае не пытайтесь бежать, иначе Вас и Вашего слугу Ханса ждет неминуемая смерть.

Дж. Т. А.

Вот и все, да мне и того было довольно. Очевидно, Ханс прав, Аркл оказался в ловушке, как угорь, хотя в его случае более удачным было бы сравнение с угодившим в западню быком. Более того, Кумпана или кто-то из членов проклятого Совета догадался о моем намерении сбежать, и Аркл таким образом предупреждал меня о возможных последствиях. Похоже, в этой стране новости разносились быстрее обычного и распространялись по каким-то неведомым каналам. Что ж, придется отказаться от этой затеи, которая, признаться, была безумной с самого начала.

В трех милях от деревни, сильно разрушенной после бури, мы встретили примерно две с половиной сотни копейщиков, которых Кумпана именовал гордым словом «войско». Я спросил у него, где же остальные, а он со странной усмешкой ответил, что все воины здесь, а прочие сильные и здоровые мужчины остались для охраны города и вождя. Тогда я поинтересовался, сколько человек могут выставить против нас абанда. Старик сказал, что сам точно не знает, но где-то около десяти или двенадцати тысяч.

Тут уж я, не в силах далее сдерживаться, раздраженно осведомился, как же он, интересно, надеется победить опытного противника, численно превосходящего нас приблизительно в сорок раз. Кумпана благодушно ответил, что сие ему неведомо, ведь он не полководец, а всего лишь жрец и советник, но, разумеется, все произойдет согласно указаниям, которые он получит. И с явной насмешкой добавил, что я один стою многочисленного войска, ведь Кенека и народ абанда боятся мудрости и оружия белого человека. Тогда я сдался, опасаясь из-за его насмешек потерять над собой контроль и наговорить такого, о чем впоследствии пришлось бы сожалеть.

Почти весь день мы шли по прекрасной долине кратера. Затопленные ручьи, ставшие потоками, которые мы с трудом перешли вброд, свидетельствовали о бушевавшей здесь накануне буре, равно как и оползни на склонах и расщепленные молниями стволы деревьев. По пути мы не встретили ни единого человека. Лишь несколько коров паслись в одиночестве, видимо отбились от стада. Земля казалась совершенно необитаемой, даже диких зверей, которые, должно быть, водились в лесу, нигде видно не было. Я спросил Кумпану, куда же подевались все люди, и он пояснил, что они, наверное, спрятались, опасаясь новой бури, или же боятся абанда, которые под командованием Кенеки могут осмелиться войти в землю Моун.

Наконец после полудня мы пришли в деревню. Пробираясь к ней, мы обогнули глубокие расщелины, явно появившиеся вследствие недавнего землетрясения. Несколько местных жителей — сплошь старики и старухи — приготовили немалое количество пищи; видимо, их заблаговременно предупредили о нашем появлении.

Теперь мы находились в пяти или шести милях от скалы, опоясывающей весь кратер, правда отсюда ее было не разглядеть. Деревня стояла в лощине, которую окружали высокие деревья; они росли так густо, что загораживали обзор.

Мы на славу подкрепились, после чего Кумпана велел нам оставаться тут до наступления ночи и хорошенько отдохнуть, поскольку затем придется снова отправиться в путь, чтобы достичь скалы на рассвете. Я спросил его, что же будет дальше, но старик снова ответил, что не знает.

— Возможно, — сказал он, — нам придется перейти ущелье и поджидать там абанда или же напасть на них первыми. Не исключено также, что мы просто удалимся восвояси.

И Кумпана поспешно ретировался, пока я не забросал его очередной порцией вопросов.

В лучах заходящего солнца я видел, как старики, которые нас кормили, зашагали на восток, взгромоздив на спины узлы. Они явно не собирались возвращаться. Желая набраться сил перед грядущим испытанием, я лег и проспал до трех часов ночи, когда Кумпана разбудил нас и предложил позавтракать, потому что войско готово выступить.

Наскоро перекусив, мы отправились в путь. На небе сиял лишь тонкий серп убывающей луны. Если бы меня не вели за руку, я наверняка заблудился бы среди деревьев в кромешной тьме. Однако самих дабанда темнота, казалось, ничуть не смущала. У этих людей зрение было не хуже кошачьего. Дорога шла все время в гору, потому что теперь мы взбирались по склону утеса. Вскоре небо стало серым, близился рассвет. Тогда мы остановились и стали дожидаться, когда встанет солнце.

Оно взошло как-то неожиданно, вдалеке, над восточным краем кратера. Лучи коснулись скал, хотя сам кратер все еще скрывался во мгле. Вернее, перед нами развернулась странная и жуткая картина того, что раньше было скалой. У всех, даже у этих бесстрастных молчунов-туземцев, дружно вырвался вздох удивления: от гребня до основания эта громада была расколота надвое подземным толчком, а на месте узкого, всего в несколько ярдов, ущелья теперь зияла огромная пропасть, никак не меньше четверти мили в диаметре!

Куда же подевалась скала? Во всяком случае в самой расщелине не осталось никаких обломков. Стало быть, подземные толчки, вызвавшие столь невероятные разрушения, прокатились сквозь кратер наружу, к прилегающим равнинам. Затрудняюсь объяснить, почему эпицентр чудовищного по своей силе разрушения находился именно в этом месте. Мне неведома природа землетрясений, но, похоже, скалы здесь оказались более хрупкими и не такими мощными. И потом, вполне возможно, гигантское кольцо кратера было разрушено не только тут.

Вполне понятно, что дабанда сильно обеспокоились: кто знает, чем обернется для их народа эта катастрофа. Ведь теперь они уже не были защищены от остального мира монолитной скалой с несколькими узенькими расщелинами, через которые могла пройти лишь горстка людей. Отныне, как заметил Ханс, между ними и остальной Африкой лежала просторная дорога, по которой запросто пройдет целое войско, даже не перестраиваясь. Уединению дабанда, таким образом, пришел конец, и отныне их затерянная цивилизация была открыта всем.

Осознавал ли Кумпана всю серьезность положения? Вероятно, хотя трудно было что-либо прочесть на его невозмутимом лице. Знал ли он о случившемся до того, как привел нас сюда? Если да, то зачем тогда он пришел в это место с горсткой воинов? Имел ли старик некий тайный умысел? Увы, в тот момент я не знал ответа ни на один из этих вопросов.

Глава 18

АЛЛАН СПАСАЕТСЯ БЕГСТВОМ
— Если ты собирался перейти расщелину вместе с ними, — и я указал на две с половиной сотни грозных воинов дабанда, — то теперь, когда она так расширилась, можешь забыть об этом.

— Понимаю, господин, — кивнул старик.

— И что же мы будем делать, Кумпана? Вернемся домой?

— Я не знаю, господин. Давайте подойдем поближе, хорошенько осмотрим щель в скале и тогда уж решим, что делать дальше. Может быть, абанда испугались обвала и убежали. Или же боятся, что из земли Моун придет новое землетрясение и поглотит их заживо.

— Возможно, — ответил я. А про себя подумал, что, пожалуй, нужно нечто большее, чтобы охладить ярость доведенного до отчаяния Кенеки.

Кумпана отдал приказ воинам, и те, слепо повинуясь, тут же зашагали вперед, к новому проходу. Они, похоже, смирились с неизбежным или же свято верили в защиту невидимых сил.

— Баас, — сказал мне Ханс, — мы тут не главные, а всего лишь нечто вроде амулетов на счастье, поэтому давайте лучше держаться позади. Что-то мне здесь не нравится, баас.

Готтентот, как обычно, рассуждал разумно. Ведь если дабанда там ждет засада или нечто подобное, нам вовсе не обязательно становиться первыми жертвами. Так что, рискуя вновь вызвать насмешки Кумпаны, я пристроился в хвосте маленькой колонны, аккурат за носильщиками.

И представьте, мы действительно угодили в засаду: эта военная хитрость с неизменным успехом используется по всему миру. Мне вспомнилась поэма Вальтера Скотта, где он описывает, как совершенно безлюдные шотландские холмы вдруг ощетинились врагами, которые выпрыгивали из-за каждого куста и из зарослей папоротников. Точно такая же сцена разыгралась сейчас в Центральной Африке, вот только вместо кустов и папоротников здесь были камни, во множестве лежащие вокруг нового прохода.

Видимо, Энгои и впрямь защищала дабанда своей божественной силой, ибо все копейщики, без сомнения, полегли бы на месте, если бы какой-то олух из числа абанда не дунул сдуру в рог, дав сигнал к атаке еще до того, как враги приблизились к входу в ущелье. Скалы тут же пришли в движение, воины абанда бросились к нам с дикими воплями. Наши герои кинули на них один лишь взгляд, после чего развернулись и, не дожидаясь команды, сплошной стеной ринулись оттуда прочь. То ли струсили и решили спешно уносить ноги, то ли так было задумано с самого начала. Честно сказать, не знаю и знать не хочу.

— Баас, бежим! — крикнул Ханс и помчался в обратную сторону, подавая мне пример.

Я припустил вслед за ним, по нашим же собственным следам, и мчался что есть сил, даже не пытаясь отстреливаться.

Кажется, я уже упоминал, как перед самым походом Кумпана заметил, что считает меня хорошим бегуном. И это сущая правда. То есть теперь-то, ясное дело, все уже давно в прошлом, однако в ту пору я был крепким молодым мужчиной со здоровым сердцем и отличными легкими. Одним словом, мы с Хансом бросились наутек и бежали довольно долго.

— Баас, — едва отдышавшись, сказал мой героический слуга, когда мы покрыли две или три мили вниз по склону, — пусть нам не пришлось вести этих ребят на битву, но зато сейчас мы находимся в самом авангарде.

Так и было, лишь самые резвые из них опережали нас.

Не вдаваясь в излишние подробности, скажу только, что мы бежали целый день, изредка останавливаясь, чтобы отдышаться и восстановить силы. Накануне ночью Кумпана со своим отрядом достиг местности, покрытой густыми лесами, где и разбил лагерь. И сейчас я понял, каким верным стратегическим ходом оказалось отступление, ибо за нами, на безопасном расстоянии, следовали тысячи воинов абанда (хотя, возможно, их было только несколько сотен; недаром же говорят, что у страха глаза велики). Однако догнать нас враги не могли, хотя и сделали отчаянный рывок, явно не собираясь никого щадить. Возможно, они тоже боялись засады и продвигались осторожно, посылая вперед разведчиков. Так или иначе, но абанда отказались от наступления.

В город дабанда мы вернулись засветло, на обратный путь ушло вдвое меньше времени. Наших преследователей нигде видно не было.

В городе нас ждали члены Совета и несколько местных жителей, которые, похоже, заранее знали, когда именно мы вернемся. Как им это удалось, ума не приложу. На помосте возле алтаря выставили стражников. Самое приятное, что для возвратившихся героев заранее приготовили еду и сварили пиво. Боже мой, как же мы набросились на угощение, особенно на питье! Ханс поглощал пиво, словно бездонная бочка, мне даже пришлось вырвать кружку у него из рук.

Утоляя голод, я тревожно оглядывался по сторонам и заметил, что, кроме этих людей, в городе никого нет, он будто вымер.

— Интересно, куда это все ушли? — спросил я готтентота.

— Наверное, в лес, баас, к слоновьим призракам, — ответил он, запихивая в рот кусок мяса. — Иполагаю, мы тоже отправимся за ними.

Так и случилось. Вскоре явился Кумпана, совершенно спокойный, но слегка потрепанный. Вежливо заметив, что у меня на редкость сильные ноги, он сказал, что мы должны сейчас же укрыться на озере и держаться поближе к лесу, потому что в нем легче всего оторваться от преследователей.

— Разумеется, — ответил я, — но я надеюсь, что в этот раз ты, Кумпана, будешь держаться поближе к нам.

Так что пришлось нам, и без того уже порядком измотанным, двигаться дальше. Мне даже не удалось побывать в нашем домишке. На опушке леса я оглянулся и увидел, как орды воинов абанда ворвались в незащищенный город. Нет, они не грабили и не жгли его, а просто бежали за нами по пятам. Достигнув каменного помоста, неприятели все же остановились, а один из них, скорее всего сам Кенека, в сопровождении нескольких туземцев взбежал по лестнице и разбросал головешки священного костра, потушив его во второй раз. Кумпана, стоявший рядом со мной, содрогнулся при виде подобного кощунства.

— Ничего, он за это заплатит! Да, он за все поплатится! — пробормотал старик. И громко добавил: — Скорее, глупцы, скорее! Энгои ждет вас!

Мы нырнули в лесную чащу и потеряли врагов из виду.

Произошло это уже под вечер, солнце как раз клонилось к закату, так что мы двигались вместе с ним, пока не углубились в лес. Прежде чем царивший кругом вечный полумрак превратился в непроницаемую тьму, мы пришли туда, где на заболоченной почве росло всего несколько деревьев. Здесь, на берегу мелкого озера, образованного паводковыми водами, Кумпана объявил привал до утра, ибо тем, кто не различает в темноте тропинки, лучше не гулять по лесу до восхода солнца.

— А что, если абанда настигнут нас ночью? — спросил я.

— Нет, они не осмелятся войти в лес до рассвета, да и потом, уже утром, преследовать нас решатся лишь самые храбрые воины, потому что абанда знают: в это священное место вход им заказан.

Поскольку я слишком устал, чтобы разбираться во всех тонкостях, то просто принял его слова на веру и лег спать, надеясь, что на этот раз Кумпана нас не бросит. Сказать по правде, я порядком измучился, бегая весь день по жаре, и положился на судьбу: будь что будет.

Следует признать, что в целом в ту ночь я неплохо отдохнул и, к счастью, не испытал никаких потрясений вроде тех, что нам с Хансом довелось пережить после первого знакомства с заповедным озером. Впрочем, где-то приблизительно в полночь я вдруг проснулся. Лунный серп ярко светил в небе и отражался в воде. На дальнем берегу озера я увидел среди деревьев гигантские призрачные фигуры, отбрасывающие длинные тени. Я не мог понять тогда, сон это или явь. И невольно вспомнил слонов, убегавших от бури под защиту леса, где они, вероятно, и сейчас находились вместе с остальными животными.

Затем я снова лег и проспал до самого утра. Мы встали и наскоро перекусили. Уж не знаю, несли ли воины дабанда провизию с собой из города, или же ее доставили сюда ночью, но еды неизменно хватало для всех нас.

Когда мы покончили с трапезой, Кумпана велел идти дальше. Мы медленно обогнули разлившееся озеро и углубились в настоящую лесную чащу, причем по пути я заметил, что нас стало гораздо меньше: вместо двухсот пятидесяти воинов я насчитал лишь двадцать пять. Остальные загадочным образом исчезли.

Я спросил Кумпану, куда они подевались.

— О, копейщики пошли потолковать с дикими животными, которых после шторма в лесу значительно прибавилось. Они скажут им, что мы пришли с миром и попросят не причинять нам вреда.

Его ответ показался мне настолько глупым, что я прекратил расспросы.

Однако у Ханса было на этот счет иное мнение.

— Я уже говорил, баас, здесь живут не простые звери, а призраки, особенно это касается слонов. Проклятые колдуны имеют над ними власть, в чем мы убедились собственными глазами. Наверняка дабанда пошли прогнать зверей с нашего пути, как и сказал Кумпана. Вот и хорошо, баас, — многозначительно добавил Ханс, — ведь винтовок-то у нас с вами нет.

— А не мог бы ты найти того чернокожего слугу, которому я дал понести свое оружие? — спросил я и покраснел.

— Нет, баас, его нынче не сыскать. Возможно, его убили или он украл и спрятал твою винтовку. Тех, кто нес запасное оружие, тоже теперь не найти.

— А где твоя винтовка? — спросил я резко.

— Баас, — ответил он унылым голосом, — признаться, я ее выбросил. Да, когда я думал, что эти абанда вот-вот схватят нас, то кинул винтовку, чтобы бежать быстрее.

Мы переглянулись.

— Ханс, а помнишь, как Том и Джерри сделали то же самое, когда нас преследовали слоны? И как потом бедные охотники из-за этого переживали, говорили, что повесились бы от стыда, не будь они христианами? А помнишь, незадолго до того, как оба погибли, спая нас, ты дразнил их, предлагая снова выбросить ружья, если им тяжело нести их?

— Да, баас, я думал об этом всю ночь.

— А ведь мы, Ханс, поступили гораздо хуже, чем они. Эти двое бежали от зверей, а мы — от врагов. Вдруг придется сражаться, а винтовок-то у нас и нет.

— Знаю, баас. Ох, как же я понимаю теперь Тома и Джерри! И мне так стыдно, что впору в петлю лезть.

— Тогда висеть нам с тобою рядом, ведь мы оба виноваты. Подумать только, я отдал свою винтовку дикарю, зная, что вряд ли получу ее обратно! Теперь мы беззащитны перед врагом, а дабанда будут потешаться надо мною, белым человеком, который пообещал служить им!

Тут Ханс расчувствовался и даже смахнул со щеки слезу раскаяния.

Мы немного помолчали.

— Баас, — сказал готтентот, всхлипывая, — нет ничего плохого в том, что вы дали понести свою винтовку чернокожему слуге. Так поступают все белые. А если он украл ее или был убит, тут уж ничего не поделаешь. Другое дело я, баас. Я прохвост, что и говорить! Но даже такие, как я, баас, могут чему-то научиться.

— И чему же ты научился, Ханс?

— Тому, что мы не должны судить друг друга, потому что и сами можем попасть в такой же переплет или даже похуже. Ох, баас, до чего же мне стыдно, что я смеялся над Томом и Джерри. Если мы когда-нибудь вернемся на Занзибар, баас, я отдам все заработанные в этом путешествии деньги маленькой дочке Джерри, которая ходит в школу. А еще прибавлю туда свою долю золота, полученного от Кенеки. Ни единого шиллинга не потрачу на джин и новую одежду.

— Что ж, Ханс, это весьма похвально. Ну а мне-то что делать?

Тут я должен дать объяснения. Описывая, как мы убегали от воинов абанда, я кое о чем умолчал, поскольку испытывал стыд. Однако теперь, раз уж я упомянул об этом нашем разговоре с Хансом, мне придется честно все рассказать. Как я уже говорил, в какую-то минуту абанда, стремительно наступая, ринулись прямо на нас. Имея при себе тяжелые винтовки и боеприпасы, мы с готтентотом сильно отставали и рисковали получить удар копьем в спину. Тогда-то я и отдал винтовку и патроны длинноногому воину, который шел налегке с одним копьем. Увидев это, Ханс сделал кое-что похлеще. Он выбросил свое оружие. После чего мы изо всех сил рванули вперед и избежали опасности.

Можно, конечно, в свое оправдание сказать, что нас к тому вынудили обстоятельства. В отношении Ханса это будет вполне справедливо, однако мне, белому человеку, такой поступок непростителен. Ведь дабанда считали меня храбрецом и признавали мое превосходство перед ними. Теперь же они наверняка потешаются надо мной, как в свое время Ханс над Томом и Джерри. Не стану кривить душой: этот постыдный случай останется самым большим позором во всей моей охотничьей практике. Ханс не единственный, кто чему-то научился на собственном печальном опыте; я тоже получил урок, который теперь не забуду до конца жизни.

Бо́льшую часть дня мы осторожно продвигались через лес, делая по команде Кумпаны короткие привалы. Густая мгла не добавляла нам отваги, чего уж тут греха таить. Порой я видел неподалеку слонов и других животных. Они спокойно провожали нас взглядами, не убегали в страхе и не пытались напасть. Будто и впрямь считали дабанда своими друзьями. В тот раз я окончательно убедился в правдивости слов Кумпаны о том, что его соплеменники имеют особую власть над дикими животными. Звери выглядели по-настоящему дикими, однако с любопытством принюхивались — как видно, признавали туземцев по запаху. Ханс, само собой, как я уже упоминал, был иного мнения. Готтентот упорно придерживался своей абсурдной теории о призраках и переселении душ.

К вечеру мы наконец вышли из леса и очутились перед большим озером. Как я обрадовался, увидев на берегу несколько сотен дабанда, а рядом с ними также и Аркла! Он заметно выделялся на фоне туземцев ростом, комплекцией и рыжей бородой, хоть и был одет как все прочие и тоже держал копье.

Когда мы подошли поближе, я пожал Арклу руку.

— Вы что-то приуныли, Квотермейн, — заметил он. — Видать, вам крепко досталось.

— Так и есть. Никогда еще не убегал я от врагов так быстро. И я потерял оружие, чего солдат никак не может допустить. Просто с винтовкой тяжело бегать — ну, вы понимаете… Да и в любом случае, признаюсь честно, я не хотел стрелять в людей, которые не сделали мне ничего плохого.

— Мне понятно, почему вы выбросили оружие. Когда абанда охотились на меня, я сделал то же самое. Предпочитаю жить без винтовки, нежели умереть с нею в руках.

— Тут я бы поспорил, но нет времени. Скажите лучше, к чему весь этот спектакль? Зачем меня и две с половиной сотни воинов потащили сражаться с тысячным войском врага, какой в этом смысл?

— Не могу сказать наверняка, Квотермейн, ведь я в этой стране всего лишь для украшения и мне далеко не все рассказывают. По-моему, вас отправили в качестве приманки. Видите ли, Кенека считает вас важной фигурой. Должно быть, он объявил абанда, что если ему удастся захватить Макумазана, живого или мертвого, то они победят и он всего добьется, а вы знаете, чего именно хочет этот тип. Наверняка Кенека пообещал абанда, что они станут могущественным народом и впредь никогда не будут страдать от засухи и других напастей. Дескать, дабанда они сделают рабами, а Энгои проявит свою силу и мудрость им на благо.

— Однако это не объясняет, с какой стати мы отправились сражаться, не имея ни единого шанса на победу. Все, что было в наших силах, — это спастись бегством.

— Вы бежали, Квотермейн, чтобы абанда увязались за вами, иначе даже Кенека не заставил бы их войти в землю Моун, где расположено священное озеро. Уловка удалась, и скоро наши враги здесь появятся. Не сердитесь на меня, я тут совершенно ни при чем, честное слово.

— Хотелось бы верить! — воскликнул я. — Если бы я узнал, что вы сыграли подобную шутку со своим соотечественником, который спас вам жизнь, то после этого и знать бы вас не пожелал. А все-таки, Аркл, к чему все это? Зачем было заманивать абанда в эту страну? Ведь прогнать их отсюда будет непросто.

— Понятия не имею, Квотермейн, — ответил он вполголоса. — Мне лишь кажется, что дабанда хотят их уничтожить. Этих несчастных ожидает нечто ужасное, но, видит бог, я ничего не знаю. Жрецы не считают нужным мне рассказывать.

В эту минуту Ханс пихнул меня локтем в бок.

— Смотрите, баас, — сказал он, показывая на кромку леса.

Больше сотни рослых воинов ровным строем выходили из сумрака. Впереди всех шел Кенека. Судя по возгласу, Аркл тоже его заметил.

— Что ж, — произнес я, — бежать некуда, так что придется биться насмерть. У вас есть винтовка, Аркл? Дайте ее мне, и я застрелю Кенеку.

— Винтовку у меня забрали, а когда я воспротивился, объяснили, что мне нельзя иметь оружие белого человека, тем более что якобы оно мне больше не понадобится.

Как раз в эту минуту Аркла окружили жрецы дабанда, оттеснив меня, так что я его уже не видел. Поднялась суматоха. Кумпана и другие военачальники старались выстроить копейщиков в две шеренги. Меня и Ханса запихнули в середину первой, и мы стояли бок о бок, безоружные, если не считать револьверов с несколькими патронами, которые нам, к счастью, удалось сохранить. Аркла держали позади второй шеренги в окружении жрецов и воинов. Такие меры предосторожности навели меня на мысль, что дабанда защищали вождя, а вовсе не готовились к битве с абанда. Тем не менее схватка казалась неизбежной. Позади нас озеро, впереди — враг: отступать было просто некуда.

Абанда между тем приближались. Я рассматривал их лица, и меня поразило одно обстоятельство. Само собой, они были порядком измотаны, ибо сперва пережили землетрясение и бурю, а затем им еще пришлось гнаться за нами через лес. Однако, помимо усталости, в глазах этих людей отчетливо читался страх. Но чего им бояться? Хотя абанда и пришлось оставить часть воинов позади (очевидно, для осады города), они все же по-прежнему превосходили нас числом, раза в три или даже в четыре.

Может быть, с ними что-то приключилось в лесу, как тогда со мной и Хансом? Или абанда угнетало, что они совершили святотатство, ступив на запретную землю, чего прежде, в течение многих лет, никогда себе не позволяли? Только изменник Кенека, их нынешний вождь, осмелился на подобное. Опасались ли эти люди мести со стороны неких сверхъестественных сил? Кто знает… Но их страх ощущался вполне отчетливо, буквально висел в воздухе. Сейчас воины абанда выглядели жалким подобием своих смелых собратьев, которые охотились на Аркла или пытались отрезать нас от горного перевала.

Тем не менее враги продолжали маршировать походным строем и, видимо, собирались атаковать нас и уничтожить. Однако это мое предположение оказалось ошибочным. Невдалеке от нас абанда остановились и выстроились буквой «П». Пока я гадал, что будет дальше, из строя вышел Кенека и приблизился к нам на пятьдесят шагов. Ему ничто не угрожало, ведь у дабанда не было луков. Они вооружились лишь длинными тяжелыми копьями, которые так далеко не добросить.

— О народ дабанда! — воззвал он зычным голосом. — Вы бежали быстро, но я вас настиг. Теперь вы в моей власти. Отступать некуда, позади вода. Вижу, белый человек Макумазан потерял свою винтовку, с которой он так ловко управляется.

При этих словах мне захотелось проверить, не попаду ли я в него из пистолета. Но я вовремя вспомнил, что патронов осталось совсем мало, и сдержался.

— Впрочем, — продолжал Кенека, — я не хочу убивать вас, о народ дабанда. Вы были моими соплеменниками и, надеюсь, станете моими подданными. Да и Макумазана с его слугой я тоже убивать не желаю. Ведь эти люди спасли мне жизнь и мы вместе проделали долгий путь. Я убью только белого Странника, который прячется за вашими спинами. Этот вор занял мое место, присвоил себе мои законные права и собирается украсть Тень, обещанную мне в жены. Отдайте же его добровольно, чтобы я покарал негодяя на ваших глазах, и впредь будьте верны мне. Тогда я никому не причиню зла, даже хитрому шакалу Кумпане.

Тут Кумпана шагнул вперед и заговорил спокойно, но чеканя каждое слово:

— Прекрати свою глупую похвальбу, о Кенека, мерзкий предатель. Ты сам отдал белому Страннику все свои привилегии в обмен на жизнь. А затем коварно набросился перед алтарем на Энгои, да еще вдобавок затоптал вчера священный огонь жертвенника. Ну и чего ты добиваешься? Никак забыл, что был проклят Тенью?

Слушайте меня, о народ абанда, — продолжал он громче. — Зачем вы воюете с нами? Разве вы не получили в избытке дождь, который просили у Энгои? Разве засуха в вашей земле не закончилась? Отдайте нам человека, который обманул вас, и ступайте себе домой с миром, иначе вы погибнете.

Неужто вы не слышали от отцов и дедов о древнем пророчестве? Там говорится, что скалы низвергнутся на голову тех, кто посмеет ступить в заповедный лес и взглянуть на священное озеро, что дикие звери в клочья разорвут нечестивцев. А избежавших этой страшной кары охватит безумие. Разве скалы уже не обрушились на вас, убив тех, кто жил возле их подножия? Вы хотите сполна испытать на себе силу проклятия или же отдадите этого человека и уйдете с миром? Вы должны сделать выбор до заката, ибо потом будет уже поздно.

Воины абанда сильно встревожились. Они обеспокоенно перешептывались, а их командиры совещались. Откровенно говоря, я сильно сомневался, что храбрые и преданные туземцы согласятся выдать человека, ставшего их предводителем, того, вместе с кем они надеялись захватить землю дабанда, овладеть ее богатствами и обрести покровительство свыше.

Однако мне так и не довелось проверить, прав я или нет, ибо в эту минуту Кенека, очевидно почуяв опасность, снова подал голос:

— Народ абанда, разве безродный Кумпана, а не я, благородный Кенека, назначен свыше Щитом Тени и великим колдуном? Когда гора низверглась, не я ли провел вас через нее и объединил обе земли? Разве не послушны мне дикие звери? Кто не верит, пусть спросит у белого господина Макумазана и его слуги. Они видели, как я повелеваю животными. Не забывайте, что я провел вас целыми и невредимыми мимо множества слонов, которые бежали прочь по первому моему слову. Эй, ты, белый вор, — он указал копьем на Аркла, — если ты не трус, то выходи и сразимся, как мужчина с мужчиной, и пусть Тень достанется победителю. Если ты побоишься со мной драться, то придется передать Тени, что Странник, который утверждает, будто влюблен в нее и пришел издалека, чтобы завоевать ее, всего лишь трус. Сердце белого человека еще бледнее его лица.

Услышав такие слова, Аркл взревел, вырвался из рук жрецов и ринулся мимо нас прямо на Кенеку. К своему ужасу, я заметил, что он безоружен. Наверное, выронил копье или жрецы отобрали его. Только представьте, он шел на врага с голыми руками!

— Пусть никто не вмешивается! — крикнул он на ходу.

Кенека замахнулся было копьем, но Аркл ловко увернулся, бросился на соперника, схватил древко копья, сломал его как прутик и бросил под ноги противнику. Затем они схватились и начали бороться. Оба отличались храбростью и силой, так что предсказать исход схватки было мудрено. Однако развязка наступила раньше, чем я ожидал. Аркл сбил Кенеку с ног, и тот остался лежать на земле, почти лишившись чувств. Прежде чем абанда успели прийти на подмогу своему главарю, Аркл поднял его на руки, как ребенка, прошел с ним через обе шеренги дабанда и швырнул к ногам жрецов!

Глава 19

БРАЧНЫЙ СОЮЗ И ПРОКЛЯТИЕ
Из-за проливных дождей, обрушившихся на эти земли во время бури, возникло великое множество ручьев; все они дружно устремились в озеро, и то в результате разлилось. Прежняя береговая линия, обрамленная камышом, на сотню ярдов ушла под воду. Метелки камыша образовали заросли далеко от нынешнего берега и отделили плес от остального водного пространства, которое в лучах заходящего солнца превратилось в жидкое золото.

В ту минуту, когда Аркл изо всех сил швырнул Кенеку на землю перед жрецами, из камышей вдруг появился большой челнок, вернее, даже барка. На веслах по обоим бортам сидели тридцать девушек в белых одеждах. На корме располагалось любопытное резное кресло, судя по всему рассчитанное на двух человек. На нем восседала женщина, та самая, кого местные назвали Энгои или Тенью, статная, молодая и красивая. Ее одежды сверкали на солнце, будто сотканные из золота и расшитые драгоценными каменьями. Хотя, может, так оно на самом деле и было. Голову красавицы венчал высокий шлем с крыльями, наподобие шлема викингов, а из-под него струилась вуаль с серебряными блестками, которая скрывала почти половину лица.

Они плыли так бесшумно, что никто даже не услышал плеска весел. Когда челн пристал к берегу, жрецы бросились к нему и вытащили на берег. Царственная особа поднялась.

— Энгои! Энгои! — раздавались повсюду крики.

Женщина возвышалась над всеми в своих сверкающих одеждах, поочередно оглядывая распростертого на земле Кенеку, его рыжебородого победителя, высоких и большеглазых копейщиков дабанда в белых одеждах и воинов абанда, стоявших поодаль.

Вдруг она заговорила, и в наступившей тишине ее звонкий голос могли слышать все до единого.

— Я, Сокровище озера, приветствую вас, слуги Энгои. Приветствую и тебя, белый господин из далекой страны. — (Это относилось к Арклу, поскольку меня красавица попросту не замечала.) — Я приветствую всех вас. Скажи мне, о Кумпана, глава моего Совета, кто эти люди, грозящие вам копьями?

— О Энгои, это народ абанда. Они нарушили клятву предков и, не страшась проклятия, осмелились ступить на священную землю Моун, чтобы убить нас, а тебя, о божественная Тень, сделать женой вот этого пса. — Тут он показал на Кенеку, который уже пришел в себя, приподнялся и внимательно слушал.

— Схватите же его и предайте по закону суду. И чтобы глаза мои его больше не видели. Народ абанда, — продолжала она громко, дрожащим от гнева голосом, — отныне проклятие Кенеки падет и на вас тоже, и вы лишаетесь моей милости. Ступайте прочь, и пусть свершится звериный суд, и сами вы станете подобны диким зверям, доколе не утихнет гнев небес, и тогда вы приползете ко мне, как рабы, и будете смиренно молить о прощении.

Абанда внимательно слушали и во все глаза смотрели на озаренную светом жрицу. Затем они стали переговариваться, как мне показалось, готовясь к нападению. Однако я ошибся. Внезапно всех охватила паника, ужас исказил лица, воины задрожали, прикрыли глаза руками и, ни слова не говоря, развернулись и обезумевшей толпой бросились обратно в лес в надежде найти там укрытие.

Мгновение — и все абанда исчезли в мрачной гуще леса. Топот тысяч ног замер вдалеке.

Прекрасная дева по имени Тень не сводила глаз с воды. А затем она обернулась к Арклу и нежно произнесла:

— О белый господин из далекой земли, наша мечта исполнилась, и мы снова встретились, как и было предначертано свыше. Теперь я твоя, а ты мой, но если ты хочешь уйти вместе со своим спутником, — тут она впервые глянула на меня, — то путь все еще свободен. Можешь идти, если таково твое желание, но учти, что в этом случае, отныне и впредь, мы пойдем по жизни порознь. А если пожелаешь остаться со мной, знай, что не найдется силы на небе или на земле, способной разлучить нас до самого конца времен, пока звезды, которым мы служим, сияют на небе. Как ты решишь, так и будет.

Аркл стоял потупившись, будто терзался сомнениями. Затем он поднял голову, и глаза их встретились. Казалось, сияние Энгои передалось ему, и я понял, что она победила.

— Прощайте, друг мой, — сказал он мне, обернувшись, — больше уж мы не встретимся. Вы, верно, думаете, что я сошел с ума или даже изменил своим ценностям. Таков ваш приговор, таковым я окажусь и в глазах нашего общества. Однако я сердцем чувствую, что любовь не может привести к чему-то дурному, и в моем безумии заключена истинная мудрость. Эта женщина — моя судьба, я был рожден, чтобы завоевать ее, потерял и вновь нашел. Прощайте же, Квотермейн, вспоминайте обо мне иногда, и я тоже вас не забуду. Может статься, мы встретимся снова, в другом месте, — он показал на небо, — и тогда вы поймете все, о чем я умолчал.

С этими словами Аркл пожал мою руку, ступил на нос лодки и прошел между сидящими прямо, как статуи, девушками на корму к своей возлюбленной. Она открыла ему свои объятия, и они поцеловались на глазах у всех. Так Тень заключила брачный союз в присутствии своих подданных.

Эти двое сидели рядышком, как на троне. Жрецы подтолкнули лодку, и девушки направили ее в заросли камыша, в сторону острова и вечерней зари.

Солнце спряталось за горизонтом, и воды священного озера будто бы налились свинцом, а странная лодка и ее пассажиры растаяли во мгле. Лишь один еще раз они показались, когда барка выплыла из камышей на темное лоно вод. Последние лучи заходящего солнца пробились сквозь облака, пока оно еще окончательно не скрылось за утесами кратера, отразились золотом в зеркале озера и высветили лодку, облекая ее сияющим ореолом. Затем лучи пропали, и тени вновь вступили в свои права.

— Это хороший знак для Рыжего быка и прекрасной дамы-призрака, которая его увезла, — задумчиво произнес Ханс. — Видите, баас, солнце умерло и опять ожило, чтобы пожелать им удачи.

— Надеюсь, ты прав, — ответил я и отвернулся от озера в самом мрачном расположении духа.

Аркл, по крайней мере, получил женщину, о которой так страстно мечтал, а вот я, признаться, чувствовал себя одураченным. Мне постоянно приходилось делать за всех грязную работу: за Белую Мышь, Кенеку, Аркла, Кумпану — и, честно говоря, было неприятно ощущать себя этаким скромным подручным инструментом, который становится никому не нужен, когда работа закончена.


В ту ночь мы разбили лагерь на берегу озера. Мне почти не спалось, на душе было тревожно. В таинственной тьме камышовых зарослей то и дело раздавались крики птиц и тоскливые стоны ветра, но эти звуки не шли ни в какое сравнение с шумом, который доносился из леса. Взбешенные слоны яростно трубили, ревели также и другие звери; но что самое ужасное, я слышал отчаянные крики истязаемых людей. Они звучали так громко и настойчиво, что я бы обязательно нашел Кумпану и потребовал у него объяснений, если бы только знал, где его искать. Впрочем, было ясно, что старик в любом случае ничего мне не скажет. В конце концов наступила тишина, и мне удалось немного поспать.

Хмурым утром, когда солнце еще не взошло, а унылый серый туман окутал озеро, пришел Кумпана. Он принес нам поесть и объявил, что пора двигаться в обратный путь. С восходом солнца мы вступили в ненавистный мне заповедный лес. Пройдя шагов триста, я наткнулся на что-то мягкое. Посмотрел себе под ноги и с ужасом обнаружил истерзанное тело воина абанда. По всему было видно, что его убил слон.

— Ханс, смотри! — воскликнул я, указывая на ужасную находку.

— Вижу, баас. Думаю, мы встретим тут множество погибших. Разве баас не слышал ночью, как слоны-призраки охотились на абанда? Похоже, именно за этим колдуны дабанда и привели их сюда.

— Да, я что-то такое слышал, — прошептал я, припомнив страшное пророчество Тени: «Ступайте прочь, и пусть свершится звериный суд». Боже правый, так это было судилище!

Ханс как в воду глядел. Вокруг валялось несколько сотен трупов несчастных абанда. Какая жуткая смерть! На них охотились в темноте, их растаптывали и рвали на куски обезумевшие животные. Слоны, вероятно, шли по следам своих жертв, полагаясь на обоняние. Если таким образом рука судьбы расправилась с приспешниками Кенеки, то что же тогда, интересно, ожидало его самого? Ведь он, судя по всему, ушел далеко вперед, и я его нигде не видел.

Если раньше я просто недолюбливал дабанда, то теперь буквально их возненавидел и желал только одного — поскорее покинуть эту жестокую землю, сплошь населенную колдунами. Ибо тщетно пытался я найти какое-либо иное, логическое объяснение невероятной власти этих людей над дикими животными. Нет, похоже, тут и впрямь без чародейства не обошлось. Разумеется, нападение слонов на абанда могло быть трагическим совпадением: несчастные совершенно случайно наткнулись на стадо, в страхе убегая от той, кого считали земным воплощением богини Энгои. Однако мне в это верилось с трудом, ведь, следуя за нами по пятам, абанда спокойно прошли через лес мимо слонов, а я уже упоминал, как эти животные следили за нами из-за деревьев.

Почему в тот раз слоны не напали на них? У меня есть только одно объяснение. Потому что тогда с ними был Кенека, которого звери хорошо знали и беспрекословно слушались. Разве он не продемонстрировал нам свою власть над этими гигантскими животными еще до того, как мы вошли в землю абанда? Все изменилось, когда воины лишились его защиты. Слоны мигом на них напали, растоптали и разорвали на куски. Такая участь ждала бы и нас с Хансом, если бы мы шли одни.

Впрочем, сейчас нам ничего не угрожало. Слонов мы больше не видели: как я потом узнал, отомстив воинам абанда, они чинно покинули лес и вслед за старым самцом отправились через долину кратера к ущелью, из которого и появились. Понятия не имею, что затем с ними сталось; скорее всего, слоны вернулись в свое логово, туда, где мы впервые с ними встретились.

После множества привалов, которые Кумпана устраивал непонятно зачем, мы к вечеру выбрались наконец из этого ужасного леса, и тут нашим глазам предстало нечто еще более устрашающее. Вокруг алтарного помоста и по улицам города бегали сотни воинов абанда — в разорванных одеждах, а иные и голышом. Они в ужасе таращили глаза и пронзительно кричали. Эти помешанные едва ли походили на людей: с пеной у рта они катались по земле, рвали на себе волосы и кусали друг друга.

— Баас, да они тут все разом спятили, — испуганно заметил Ханс, прячась за моей спиной. Среди африканских туземцев бытует суеверный страх перед безумием, которое они считают карой небесной. — Не прикасайтесь к ним, баас, а не то и мы сойдем с ума.

В его увещаниях не было надобности, ибо я и сам желал держаться подальше от столь омерзительного зрелища. До сих пор мне не дает покоя вопрос: что могло привести несчастных в такое состояние? Наверное, страх тех, кто вернулся с озера живым, передался их собратьям, ожидавшим в городе, и они лишились рассудка.

Или же теперь, когда абанда остались без поддержки Кенеки, суеверия, которые он всячески обуздывал, всплыли с новой силой и взяли над ними верх. Они вспомнили о древнем проклятии, каковое должно было пасть на голову всякого, кто ступит на землю Моун, откуда их изгнали еще в незапамятные времена, и оттого повредились умом. Кто знает, в чем была истинная причина, но только несчастные и в самом деле «стали подобны диким зверям», как то предсказывала жрица по имени Тень.

Я был так потрясен и напуган, что, признаться, обрадовался, когда, завидев нас, абанда сбились в кучу и с истошными воплями и криками убежали прочь. Наверное, вернулись в свою землю.

Вскоре все их тысячное войско растворилось в сгущающейся тьме, и совершенно невредимый город дабанда погрузился в безмолвие. Мы с Хансом побрели к нашему дому, где нашли горящий светильник и недавно приготовленный ужин. Вероятно, женщины, приставленные к нам, все это время добросовестно выполняли свои обязанности. Первое, что по возвращении бросилось в глаза, — это аккуратно разложенные на кроватях винтовки и патроны, которые мы считали безвозвратно утерянными.

— Allemachte! — воскликнул Ханс. — Баас, за время странствий нам довелось повстречать немало странных людей, но с этими дабанда никто не сравнится. Все они тут, и мужчины и женщины, баас, сплошь колдуны и служат самому дьяволу. Неудивительно, что бедные абанда повредились в уме.

Затем он устало опустился на табуретку и принялся молча поглощать ужин. Я тоже рухнул на стол напротив него, ибо от усталости и потрясений ноги меня уже не держали. В ту минуту я почти согласился с Хансом. Теперь я, конечно, понимаю, что все те странные события можно объяснить вполне естественными причинами. Не было ничего мистического в том, что стадо слонов напало на воинов абанда в лесу, ведь животные, должно быть, взбесились после бури и землетрясения, а оставшиеся в живых дикари и их собратья помешались от страха и собственных суеверий.

Вполне естественно, что столь пылкий мужчина, как Аркл, поддался очарованию прекрасной жрицы, чьи достоинства приумножила завеса тайны, которая окутывала эту самую Энгои. Правда, я до сих пор не понимаю, каким образом вышеупомянутая дама смогла установить с ним телепатическую связь (если уместно употребить здесь подобное выражение). Хотя очень может быть, что все это существовало лишь в воображении Аркла, а романтические чувства проснулись в его сердце, когда он впервые увидел красавицу на берегу озера.

Однако все вместе: жуткие события, подкрепленные легендами, которых я вдоволь наслушался, многочисленные загадочные обряды, странные и отвратительные происшествия, в которых мне невольно пришлось принимать участие, и, наконец, исчезновение Аркла в этом так называемом земном раю — губительно подействовало на вымотанного до предела (как морально, так и физически) человека.

Вот почему я, ощущая полнейший упадок сил, слег в постель. И неудивительно, что у меня вскоре началась нервная горячка. В таком состоянии я пробыл целую неделю, а потом еще семь дней приходил в себя.

За это время почти ничего не случилось. От Ханса я узнал, что жизнь в городе шла своим чередом, как было до великой бури. Люди спокойно возделывали сады, священный огонь на жертвеннике вновь горел, а жрецы подняли смотровую башню, откуда, как и прежде, наблюдали за звездами. Народ вел себя так, будто не произошло ничего необычного или же все это уже стерлось из их памяти.

Преисполненный беспокойства и дурных предчувствий, я хотел лишь одного: бежать из этой страны, как только окончательно поправлюсь и наберусь сил, чтобы выдержать длительное путешествие. Много раз пытался я вызвать к себе Кумпану, ибо, судя по всему, он единственный обладал тут реальной властью, но мне неизменно отвечали, что его нет на месте.

В конце концов старик пришел, нацепив на лицо свою неизменную слащавую улыбку, и выразил сожаление, что не имел возможности появиться раньше и, будучи целителем, вылечить меня быстрее.

Я ответил, что все это пустяки и я уже вполне здоров, так как сроду подолгу не валялся в постели. А затем осведомился, нет ли каких-нибудь новостей.

— Совсем немного, господин. С озера пришло известие, что Энгои и ее муж, Щит Тени, пребывают в добром здравии и весьма счастливы. Абанда вернулись в свою землю, где вновь обрели ясность ума, ведь слоны убили только двести воинов — не так уж и много. Они покорились нам, передали, что не намерены продолжать войну, и пообещали, что впредь будут нашими верными слугами и станут жить с нами как единый народ.

— Одним словом, все вышло так, как ты и хотел, — заметил я.

— Верно, господин. Теперь мы вновь станем великим племенем, единым народом, как и было сотни лет назад. Абанда храбрые воины, их женщины плодовиты, а наши рожают мало или вообще бесплодны. Теперь соседи больше не посмеют угрожать нам, а будут послушны нашей мудрости и сделают все, что мы им велим.

— Полагаю, Кумпана, это и было главной целью вашего Совета?

— Верно, господин, и во многом из-за этого мы призвали тебя в землю Моун, однако ты никак не мог понять наши мотивы, как и многое другое. Без тебя Кенека ни за что не спасся бы от арабов, а белый господин, Щит Тени, — от абанда, после того как мы изгнали его из страны за безрассудство, чему даже я был не в силах помешать.

— Но зачем, Кумпана, ты вернул Кенеку и сразу же лишил его власти, объявив вне закона?

— Видишь ли, Макумазан, если бы Кенека не вернулся и не был изгнан снова, то он не переметнулся бы к абанда, не пошел бы вместе с ними на нас войной, чего мы упорно добивались, дабы свершилось старинное пророчество. Но абанда не последовали бы за Кенекой, ведь они боятся Энгои и ее служителей, не будь тебя, прославленного Макумазана, белого человека, чья слава повсюду бежит впереди него, как затравленный шакал. Вот мы и отправили тебя к ущелью, сделав вид, что нам предстоит битва.

Я еле сдерживал гнев, не желая вступать с Кумпаной в бесполезный спор: это надо же было так опозорить почтенного охотника!

— Так, выходит, ты это предвидел, Кумпана, — произнес я с ядовитой иронией, — и нарочно все подстроил?

— Таков мой дар, господин, — пояснил он мягко, словно делая снисхождение невежественному глупцу.

У меня перехватило дыхание от столь неслыханной дерзости, но я опять решил сменить тему, чувствуя, что спорить с ним бесполезно.

— А зачем ты привел сюда нынешнего мужа Тени и соединил этих двоих супружескими узами? Не проще ли было отдать ее в жены Кенеке или кому-то другому из твоего народа?

— Дело в том, господин, что наш народ… — Тут он употребил арабский глагол, смысл которого я могу приблизительно перевести как «изжил себя». — Мы слишком древняя раса, и нам нужна свежая кровь. Поэтому нынешняя Энгои должна была стать женой чужака, которому предстояло выступить в роли хранителя знаний, искусств и законов великих белых людей. От их союза, господин, родится будущая Энгои. У нее будет большое сердце, и она, — голос старика звучал торжественно, — сделает дабанда самым могущественным народом во всей Африке. Да, Макумазан, именно она, а не та, что ныне правит нами, и не белый Странник, ее супруг.

— Очередное пророчество, Кумпана?

— Да, господин, и оно обязательно исполнится, — ответствовал он все так же торжественно. Но тут же сменил тему, словно бы мы коснулись чего-то запретного, и продолжил как ни в чем не бывало: — Сегодня полнолуние, и перед алтарем свершится важный обряд. Я прошу тебя принять в нем участие, а завтра ты сможешь покинуть нас, как мы и договаривались.

— Рад это слышать! — воскликнул я. — Но я больше не хочу присутствовать ни на каких ваших ритуалах!

— Тем не менее, господин, — возразил Кумпана и вновь улыбнулся этой своей непостижимой улыбкой, — я уверен, что на этот раз ты и твой слуга удовлетворите наше желание.

— Значит, у меня нет выбора?

— О, господин, я этого не сказал. Однако я уверен, что вы придете, и непременно пришлю за вами стражников, чтобы вы чувствовали себя в безопасности.

С этими словами он встал, поклонился и ушел.

После его ухода я вспомнил, что так и не выяснил, какова участь Кенеки.

— Баас, — сказал Ханс, — я всегда считал вас умным, но Кумпана намного умнее. Он даже мне даст фору. Кумпана всегда заставляет нас плясать под свою дудку, а потом еще и насмехается. Нам придется пойти ночью к алтарю, иначе стражники, которых он якобы выделил для защиты, отведут нас туда насильно и будут действовать вежливо, но настойчиво. Интересно, баас, что нам покажут на этот раз?

— Откуда мне знать? — огрызнулся я, раздраженный насмешками Ханса. — Возможно, госпожа Тень и ее царственный супруг решили почтить подданных своим визитом.

— Сомневаюсь, баас. Наверняка эти двое сейчас сидят рядышком, держась за руки, влюбленно глядят друг на дружку и говорят всякие глупости о том, как прекрасна луна. Спустя полгода, когда им захочется потрогать кого-то еще, увидеть новые лица и луна перестанет их радовать, — вот тогда они вернутся к людям, но никак не раньше. Уж скорее это связано с Кенекой, если тот еще жив. Хотя мы ведь не слышали вестей о его смерти. Я бы предпочел увидеть его, баас, а не влюбленную парочку, которая знай себе воркует: «Ах ты, мое солнышко» и «В целом мире нет никого лучше тебя, прелесть моя».

— Ох, не дай бог попасть тебе на язык, — ответил я и пошел прочь.


Проницательный Ханс умел угадывать правду не хуже заправских колдунов, и на сей раз интуиция тоже его не подвела. Когда обещанная стража проводила нас ночью прямиком к алтарю, мы убедились, что центром всеобщего внимания на сей раз и впрямь оказался Кенека. Интересно, что это был уже второй суд над ним, на котором нам довелось присутствовать. Но еще более любопытным мне показалось то обстоятельство, что даже сдержанные дабанда, за многие века благоденствия и строгого правления жрецов ставшие ко всему безразличными, дружно проявили живой интерес к этому событию.

Ибо все до единого горожане и многие жители окрестных деревень собрались в ту ночь на площади перед алтарем. Жрецы тоже присутствовали здесь в полном составе. Астрологи наблюдали за небом со своих башен и громко объявляли присутствующим послания звезд, а в перерывах между ними хор, скрытый за алтарем, заводил ритуальные песнопения. Священный огонь горел, как сигнальный маяк, гораздо ярче, чем прежде. Право же, он напоминал пылающую печь.

Перед алтарем в отблеске пламени стоял Кенека, связанный и под охраной, а по обе стороны от него сидели члены Совета Тени в белых одеждах. Они представляли то ли судей, то ли присяжных, а скорее всего, выполняли обе эти функции сразу. Рядом с ними стоял Кумпана. В этом спектакле ему отводилась роль обвинителя.

После того как нас с Хансом доставили на площадь и усадили неподалеку от Кумпаны, прямо напротив Кенеки, началось разбирательство. Думаю, нет нужды описывать его в подробностях; если говорить вкратце, то глава Совета просто перечислил все преступления Кенеки, начиная с пространного рассказа о совершенном в юности святотатстве по отношению к бывшей Энгои — прегрешении, приведшем к его изгнанию или бегству. Похоже, вина этого человека была куда большей, чем мне казалось. Затем последовал рассказ о злодеяниях, свидетелями которых я был сам.

Наконец обвинительная речь закончилась, и Кенеке по традиции предоставили последнее слово. Он с достоинством заявил, что дабанда не имеют никакого права его судить, поскольку он является законным вождем этого народа. Правда, вменяемые ему преступления не отрицал и не оправдывался, наверное понимал, что им нет прощения.

Когда он закончил, Кумпана обратился к Совету и жрецам:

— Что скажете? Виновен ли Кенека?

— Виновен, — ответили они в один голос.

Народ, собравшийся на рыночной площади, вторил им согласным гулом.

Тогда Кумпана крикнул астрологам на башнях:

— Какое возмездие за свои грехи, совершенные против Тени и народа, заслужил предатель Кенека, тот, кого прокляла сама Энгои?

Предсказатели на башнях вгляделись в звезды, как будто ища у них ответа, и разом заговорили на незнакомом мне языке. Наконец астролог, который стоял справа, воскликнул:

— Внемлите гласу небес! Пусть тот, кто погасил огонь, накормит его!

Глядя, как вспыхнуло пламя, когда жрецы подбросили в костер еще дров, я в недоумении сказал Хансу, что, по-моему, топлива в костре и так вполне достаточно.

— Ох, до чего же баас недогадлив! Разве не ясно, что они собираются принести Человека-сову в жертву? Женщина, которая доставляет нам в хижину еду, рассказывала, что так здесь поступают со всяким, кто осмелится поднять руку на Тень Энгои, а иногда и с ее мужем, если тот ей надоест.

— Боже мой! — воскликнул я, побледнев.

Прежде чем я успел произнести еще хоть слово, трус Кенека, уступивший Арклу свои привилегии в обмен на жизнь, с перекошенным от страха лицом и выпученными глазами, начал молить меня о спасении.

Не помню, что именно я попытался было сказать в его защиту, но Кумпана сразу осадил меня, заявив, что на жертвеннике вполне хватит места для двоих. Он пояснил, что по древнему закону земли Моун тот, кто защищает приговоренного к смерти преступника, должен разделить его участь.

Услышав это, я с достоинством встал, медленно спустился по ступенькам, прошел сквозь толпу зевак и направился к нашему дому. Мне было невмоготу смотреть, как человека, каким бы мерзавцем он ни был, сожгут заживо.

— Прощай, Макумазан! — крикнул Кенека, когда я поравнялся с ним. — На беду повстречал я тебя! Передай своемудругу, белому вору, который украл ту, что принадлежала мне, если встретишь его прежде, чем покинуть эту землю, что придет день, когда вместо ее губ он тоже поцелует пламя костра!

От этих жестоких слов вся моя жалость к Кенеке пропала. Ведь он рассчитывал таким образом посеять во мне беспочвенные страхи и сомнения, да и в Аркле тоже, если я все ему передам.

— Перестань говорить глупости и умри достойно, как мужчина, — сказал я ему.

Если даже Кенека и ответил, я его не расслышал, ибо жрецы снова затянули свою варварскую песню, заглушая все вокруг. На краю площади я невольно обернулся. Как раз в эту минуту его бросили в огонь: в пламени костра вырисовывался могучий силуэт Кенеки. Люди, до сих пор хранившие молчание, разразились радостными криками.

Немного погодя меня нагнал Ханс.

— Баас, я рад, что они сожгли этого пса Кенеку.

— Почему? — спросил я удивленно, ибо его слова показались мне безжалостными.

— По двум причинам, баас. Во-первых, он оставил тогда в ущелье Тома и Джерри на верную гибель. Этот подлый трус бросил своих товарищей. Во-вторых, он крикнул вам вслед, что, будь победа на его стороне, он бы сжег вас, баас, Рыжего быка и меня. Вот зачем я остался, баас, — чтобы увидеть его смерть.

— Пора собираться, Ханс, завтра мы уходим.

— Вот как, баас? И куда же мы направимся?

— Понятия не имею. Куда угодно, лишь бы убраться из этой проклятой страны. Я до сих пор не пойму, за каким чертом дабанда меня сюда заманили.

— Чтобы ты привел с собой Кенеку, баас.

— А этот негодяй им зачем понадобился? Они прекрасно обошлись бы и без него.

— Дабанда хотели его сжечь, баас. Наш приятель согрешил против другой Тени, та умерла, а он сбежал. Жрецы ничего не забывают, вот они и вернули Кенеку, чтобы наказать за былые грехи. Белую Мышь специально послали выманить его из дому, пообещав, что он женится на новой Тени. Вот почему Белая Мышь так старалась спасти его от арабов, ведь иначе алтарь остался бы без своей жертвы. О, как ловко они все это проделали, зная Кенеку, баас!

— Возможно. Да вот только меня они обратно уже нипочем не заманят.

Глава 20

ПРОЩАНИЕ
После варварской расправы над Кенекой мое пребывание в земле Моун, названной так в честь священного озера, подошло к концу. Хотя есть еще кое-что, о чем стоило бы упомянуть напоследок.

Остаток дня после той жуткой церемонии мы с Хансом провели в сборах: связали грузы для носильщиков (их должны были прислать утром); распорядились о приготовлении еды в дорогу; проверили состояние обуви, которая порядком поизносилась, — и все в таком духе. В свободное время я пытался определиться с маршрутом. Вернуться ли нам тем же путем, каким мы пришли сюда? Или решиться на отчаянное путешествие к Западному побережью? Честно говоря, я не знал, что предпочесть, а Ханс только и делал, что указывал на трудности и опасности обоих вариантов.

Ложась спать, я все еще колебался, а потому отложил окончательное решение до утра в надежде, что меня посетит вдохновение. Так и случилось, хотя и произошло сие весьма любопытным образом.

Посреди ночи я проснулся и в свете лампы, которая горела все время, увидел женщину в белых одеждах. Она стояла у изножья кровати и как будто смотрела на меня.

— Что за чертовщина… — начал я торопливо, но она сделала мне знак замолчать.

А затем отдернула вуаль, открывая лицо. Белая Мышь!

Тут не могло быть ошибки, хоть я и видел ее прежде всего пару раз: трогательная изящная фигурка, бездонные умоляющие глаза, вьющиеся темные волосы, милое встревоженное личико, такое загадочное, будто она хранила какую-то тайну.

— Белая Мышь! — прошептал я. Признаться, я боялся говорить громко, ведь она могла оказаться призраком или в лучшем случае сном.

— Да, это я, Макумазан, вернее, когда-то меня так звали арабы.

— Но ты же мертва! Тебя убили во дворе дома Кенеки!

— Нет, господин, тогда враги не смогли убить меня. Я спаслась и вернулась в эту страну раньше тебя, помогая вам путешествовать легко и безопасно.

— Раньше нас? Но как тебе это удалось?

— Я не могу открыть тебе свой секрет, господин, да это и не важно. А потом мы еще раз встретились в заповедном лесу, когда его обитатели… э-э-э… доставили тебе и Хансу неприятности, и я пришла, чтобы проводить вас.

— Я так и знал! — воскликнул я. — Но ты пропала, прежде чем я смог проверить свою догадку. Тогда я почти поверил, что ты… гм… не обычная женщина, а… гм… призрак или что-нибудь в этом роде.

— Это меня не удивляет, — ответила она и мило улыбнулась. — Ты ведь и сейчас сомневаешься в том, что я обычная женщина? Так?

— Ну да.

— Положа руку на сердце, я и сама иной раз в этом сомневаюсь, господин Макумазан, ну да какая разница. Речь сейчас совсем о другом. Кем бы я ни была, сегодня я выступаю в роли посланницы и принесла тебе письмо. Прочти его, когда я уйду, мне кажется, что написавший не ждал ответа. Но если ты все-таки захочешь что-то ему сказать, то просто держи ответ в уме, я почувствую его и передам слово в слово.

— Мне опять кажется, что ты призрак, Белая Мышь, обычные женщины так не говорят, — заметил я, взял из ее рук небольшой бумажный свиток и положил его на кровать.

По правде сказать, сейчас меня гораздо больше, чем содержание письма, занимала она сама.

— Многим сие неведомо, о Макумазан, но разве не все мы призраки? Однако бывает, если оболочка груба, что призрачного света, который озаряет нас изнутри, как лампа, не видно. Господин, у меня мало времени, а я должна сказать тебе еще кое-что. Могу ли я надеяться, что ты меня выслушаешь?

— Белая Мышь, разве есть для меня на этой земле большее удовольствие, чем слушать тебя?

Легкая улыбка вновь тронула ее губы и задела некоторые струнки моей души, как бывает, когда мы слышим звуки скрипки. По какой-то таинственной причине улыбка собеседницы вызывала у меня в памяти именно образ дрожащих струн.

— Полагаю, господин, что если бы мы беседовали в другой стране, то ты бы совсем не обрадовался. Ведь у твоего народа считается ужасным услышать голос женщины-призрака из зачарованной обители. В этом случае я бы отправилась вслед за тобой, оставаясь невидимой, как поступала до сих пор.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я с беспокойством.

— Ничего такого, господин, чего тебе стоило бы опасаться. Просто ты мне нравишься, а призраки и женщины хотят быть рядом с теми, кого они любят. О, я наблюдала за тобой с самого начала: сколько трудностей выпало на твою долю, но ты не позволил им сломить себя. Я видела твое сердце, оно достойно всяческих похвал. В этой земле, господин, тебе нет равных.

— Рад это слышать, — ответил я скептически, так как не очень жаловал народ дабанда. И к тому же мне было неловко от ее похвал, а потому я решил просто сменить тему:

— Белая Мышь, сделай одолжение: прежде чем мы расстанемся, объясни, что все-таки привело меня в эту землю?

— Господин, но ты сам захотел сюда прийти. Если желания настоящие, они рано или поздно исполняются. К тому же, кроме тех причин, о которых поведал тебе Кумпана, были и другие. Только ты все равно их не поймешь, даже если бы я и попыталась тебе объяснить.

— Почему?

— Потому что они имеют отношение к тому, о чем ты забыл. Да, к другим жизням из далекого прошлого, когда ты, я, белый Странник, Тень, обитающая на озере, Кумпана и Кенека знали друг друга, как и сейчас. Человеческая жизнь, господин, подобна толстой книге, но всякий раз мы читаем лишь одну ее главу, полагая, будто это вся история, и даже не догадываемся о том, что было прежде, и о том, что нас ждет в будущем.

Тут мне подумалось, что во все эпохи находились мудрецы вроде Платона, которые высказывали похожие суждения. Однако европейцу трудно принять подобное, а вот на Востоке эта теория прижилась лучше. И, не желая углубляться в столь обширную тему, я просто спросил:

— Белая Мышь, а ты сама, стало быть, об этом догадываешься?

— Да, господин, и мне известно не так уж мало. Обитатели земли Моун, которых ты считаешь дикарями, ослепленными ложной верой, хранят мудрость нашего народа.

— Да уж, — ответил я резко, — прошлой ночью мне посчастливилось наблюдать плоды вашей мудрости, когда человека заживо сожгли на жертвенном алтаре.

— Ты ошибаешься, господин. В нашей мудрости нет места жестокости. Та, что правит нами, не запятнала себя недостойными деяниями. Она плакала, узнав об участи Кенеки и тех, кого он сбил с пути истинного, но знала, что всему этому суждено было исполниться, а потому повелела предать его смерти. Мы, обитательницы озера, отреклись от суетного мира, и все наши помыслы лишь о небесной обители. Не суди нас строго, господин, и не оценивай по законам племени дабанда. Ну вот, я сказала достаточно. Знай, тебе нечего опасаться на обратном пути. Не сомневайся, ты доберешься домой целым и невредимым и проживешь долгую жизнь. Иди, следуя зову собственного сердца, и пусть тебе сопутствует успех. Прощай, господин Макумазан. Не поминай нас лихом, ведь теперь ты понял — или же поймешь это позже, — что женщины со всеми их недостатками лучше и мудрее мужчин, потому что порой нам открывается свет истины, скрытый от вас.

С этими словами Белая Мышь склонилась, взяла мою руку и поцеловала ее. Затем отодвинула висевшую на двери завесу и скользнула в темноту. Признаться, меня порадовало, что я нашел в земле Моун хоть кого-то, кто мне нравился и кому нравился я сам!

И тут с противоположного конца комнаты, где спал Ханс, едва слышно донесся его голос (а ведь я совершенно позабыл о готтентоте).

— Надеюсь, это был последний поцелуй, баас? Можно мне уже вылезти, а то я совсем запарился и чуть не задохнулся под этой шкурой, не зная, куда спрятать глаза?

— Видать, уши свои ты не спрятал? Ладно, хватит уже молоть чушь! Лучше скажи, что ты думаешь о Белой Мыши?

— О баас, — ответил Ханс, садясь на постели, — я думаю, она призрак и колдунья еще даже похлеще всех остальных. Только она хорошая, хоть и обманула меня в том поселении арабов, выдав себя за ревнивую жену Человека-совы, Кенеки, и заставив поверить, что я нравлюсь ей больше, чем он. Но сейчас я доволен, баас, ведь Белая Мышь сказала, что наше путешествие окончится хорошо, а привидения разбираются в таких вещах. А вы, как я погляжу, опечалены тем, что с нею расстались? Вон и о письме, которое она доставила, напрочь забыли. Конечно, баас, чтение — занятие скучное, целоваться куда как интереснее.

— Принеси лампу, — велел я, развязал веревочку, сплетенную из душистой травы, и развернул свиток.

Письмо сие оказалось, как я и ожидал, от Аркла. На листке, вырванном из тетради, было написано следующее:

Дорогой Квотермейн!

Мы узнали, что Вы собираетесь в дорогу, и я решил написать Вам на прощание и передать письмо с той, кому могу доверять. Не осуждайте меня, Квотермейн, за то, что я покинул родную страну, пренебрег традициями, в которых меня воспитали, и женился на языческой жрице из Экваториальной Африки. Любовь сильнее привязанности к Родине и устоев общества. Мы не можем противиться ей, ведь это судьба. Возможно, Вы не поверили в подлинность моей истории, приняв ее за безобидные фантазии романтика. Замечу лишь, что для меня случившееся было вполне реальным и естественным, хотя, возможно, и определенные совпадения также сыграли здесь свою роль. Полагаю, Вы тоже обратили внимание на колдовские способности и суеверия этого таинственного древнего народа и нашли — если не для всего, то для многого — вполне разумные объяснения.

О, как бы мне хотелось разделить Ваш скептицизм, но, увы, я не могу, ибо верю в реальность этой силы! Тут я бы хотел кое-что прояснить. Та, что зовется у дабанда Энгои, или Тенью, или Сокровищем озера, сама никакой силой не обладает. Она лишь медиум, а силой наделены другие, и больше всех глава Совета — то есть Кумпана.

Может быть, Вы заметили, сколь неестественно звучал голос Энгои в тот день перед алтарем и позже, на лодке, когда мы с нею сочетались браком? Мне, во всяком случае, он показался странным; со мной она разговаривала совсем иначе, как обычная женщина с любимым мужчиной. А как странно говорила она, например, когда объявляла приговор абанда, отдавая их на расправу диким зверям, которые, несомненно, были послушны приказам дабанда. (И кстати, безумие, постигшее выживших воинов, тоже навели на врагов они, о чем я узнал впоследствии.)

Так вот, клянусь Вам, Квотермейн, бедная женщина была не в себе, когда произносила эти слова, равно как и приказ относительно того, чтобы негодяя Кенеку заживо сожгли на костре. Короче говоря, моя жена находилась под неким странным гипнотическим воздействием. С годами, похоже, дар медиума иссякнет. Вот почему жрецы дабанда убивают Энгои, когда она достигает определенного возраста, а заодно лишают жизни и ее мужа. После чего ее место занимает новая Тень.

Вы, пожалуй, скажете, что нас обоих ожидает страшная участь. Так знайте же, Квотермейн, что я вовсе не собираюсь сидеть и покорно ждать, когда судьба нас настигнет. Я восстану против жрецов и Совета, свергну их (пока не знаю, как именно) и заменю жестоких правителей гуманными и безупречными во всех отношениях. В самом крайнем случае мы с женой заблаговременно покинем эту страну. Так что не считайте нас потерянными навсегда, а меня — изменником. Правильнее будет сказать, что мы просто спрятались на какое-то время вдали от цивилизации.

Меж тем я, признаться, очень счастлив. Для меня открылась книга древней мудрости, которую я считал потерянной для мира. Как бы я хотел показать Вам этот остров и его древние строения, а также сокрытые в них письмена, языка которых пока не разобрал. Но, увы, это невозможно: малейшая попытка, безусловно, будет стоить Вам жизни. Так что Вы должны идти своей дорогой, а я пойду своей. Может статься, что наши пути еще пересекутся в этом мире.

Я очень благодарен Вам, Квотермейн, за все, что Вы для меня сделали. Надеюсь, Вы будете сполна вознаграждены за все испытания, а опасности обойдут Вас стороной. Да благословит Вас Бог, друг мой (если позволите мне так Вас называть), и прощайте! Прошу Вас и Ханса никому не рассказывать обо мне, а также о народе дабанда, земле Моун и священном озере. А главное, не возвращайтесь сюда сами и не посылайте других белых людей — на мои поиски или же с целью исследований. Подобного рода попытки неизменно будут караться смертью. Позвольте мне на этом завершить свою историю и бесследно исчезнуть, как то нередко случается с путешественниками по всей Африке.

Прощайте!

Всегда Ваш, Джон Таурус Аркл
P.S. Прилагаю также записку, адресованную капитану охотников, на чье попечение я оставил припасы и снаряжение. Вас к нему проводят. Он человек более или менее грамотный, так что сумеет прочесть мое послание. Я приказываю ему передать в Ваше распоряжение все вышеупомянутое, а сверх того — запечатанную коробку, в которой Вы найдете золото. Надеюсь, оно Вам пригодится. Советую Вам держать путь к Западному побережью. Охотники могут сопровождать Вас туда, во всяком случае до тех пор, пока Вы не встретите белых людей.

Дж. Т. А.

Вот какое любопытное письмо я получил, чему был несказанно рад. Ведь оно дало мне надежду, что однажды Аркл вырвется из этой проклятой страны, один или вместе с женщиной, волею судьбы ставшей его супругой. Кроме того, разве он не приоткрыл таким образом, пускай и совсем чуть-чуть, завесу тайны, которая до сих пор оставалась для меня темнее ночи? Я убежден, что именно так и есть.

На этом я ставлю точку и заканчиваю свою историю. Дабы изложить все наши приключения во время обратного путешествия к Западному побережью и подробно рассказать о впечатлениях, мне пришлось бы начать писать второй том, однако делать этого у меня нет ни времени, ни желания. Достаточно сказать, что все закончилось хорошо. Меня проводили в лагерь Аркла. Благодаря его снаряжению, а главное, деньгам я в конце концов благополучно достиг побережья и отплыл в Южную Африку. Там я распустил слух, будто бы вернулся из длительной поездки в Португалию, где охотился.


— Баас, а что такое родственная душа? — спросил у меня однажды Ханс, когда мы вспоминали Аркла и его возлюбленную.

Я растолковал это готтентоту как мог.

— Баас, а помните, прежде чем сгореть, Кенека сказал, что однажды Рыжий бык разделит его участь? Если такова плата за то, чтобы обрести родственную душу, то я рад, что у меня ее нет… разве что вы, баас!


Следует добавить, что с тех пор я никогда более ничего не слышал о Джоне Таурусе Аркле (если только это его настоящее имя, в чем я лично сомневаюсь). Ну а теперь, спустя много лет, я впервые решился изложить в письменном виде его удивительную историю.



ГОЛОВА ВЕДЬМЫ (роман)

Гармония печальная — звучи,
С теченьем лет неспешным наполняясь
Рыданьями и смехом нашей жизни.
Смерть-королева на незримом троне
Нам рассылает радости и горе —
Так будет до скончания времен.
Когда же мир оставим бренный сей
И устремимся в вечное Ничто,
Тогда придет конец страданьям нашим,
Печалям, песням, радости и горю —
Всему конец. Нас ждут покой и свет…
А. М. Барбер
Жизнь сироты Эрнеста полна взлетов и падений. Он любит жизнь и движется вперед. Но зыбучие пески милой сердцу Англии сменяются красным песком Изандлваны, в клочья разрывающей сердце. Два шага вперед, один назад. Что движет им? Любовь или злая судьба?..

Он верит в свою путеводную звезду. Вот только какая она?

Часть I

Глава 1

ЯВЛЕНИЕ ЭРНЕСТА
— Подойди сюда, мальчик, дай на тебя взглянуть.

Эрнест сделал шаг вперед, потом другой — и посмотрел в лицо своему дяде.

Эрнест был симпатичным мальчиком лет тринадцати, с большими темными глазами, черными кудрявыми волосами и той особой печатью породы на лице, которая всегда отличает англичанина из хорошего рода.

Дядя, казалось, бросил на него рассеянный взгляд, однако это впечатление было обманчивым, на самом деле он оглядел мальчишку с ног до головы. Помолчав, он снова заговорил:

— Ты мне нравишься, мальчик.

Эрнест молчал.

— Насколько я понимаю, твое второе имя — Бейтон. Я рад, что они назвали тебя Бейтоном; это девичья фамилия твоей бабушки, добрая старая фамилия. Эрнест Бейтон Кершо. Кстати, ты когда-нибудь имел дело с другим твоим дядей, сэром Хью Кершо?

Щеки мальчика вспыхнули.

— Нет, никогда; и никогда не хотел этого.

— Почему же?

— Потому что, когда моя мама написала ему перед смертью, — тут голос мальчика дрогнул, — сразу после того, как банк лопнул и все ее деньги пропали, он ей ответил, что поскольку его брат — я имею в виду моего отца — женился на нежелательной особе, он не видит никаких причин заботиться о его вдове и сыне; впрочем, он послал ей пять фунтов. Она отослала их обратно.

— Узнаю твою мать; благородство у нее было в крови. Твой дядя, должно быть, мерзавец — кроме того, он солгал. Твоя мать происходит из куда более благородного рода, чем Кершо. Кардусы — одна из самых старинных семей в восточных графствах. Знай, мальчик, наша семья жила в Фенн-он-Линн много столетий, до тех самых пор, пока твой дед, бедный слабый человек, не был вовлечен в судебное разбирательство и не пустил семью по миру. Все на первый взгляд было по закону… но скоро, очень скоро все вернется. Кстати, у этого сэра Хью всего один сын. Знаешь ли ты, что если с ним что-то случится, то ты будешь следующим наследником? В любом случае ты станешь баронетом.

— Не нужно мне его титула, — хмуро ответил Эрнест, — и вообще ничего от него не нужно.

— Титул, мальчик, — это невещественное наследство, которым человек никому не обязан. Оно ему не достается — оно ему просто принадлежит. Однако скажи мне, когда в точности он прислал те пять фунтов — я имею в виду, за сколько времени до смерти твоей матери?

— Примерно за три месяца.

Мистер Кардус некоторое время молчал, нервно барабаня белыми пальцами по столу, а затем снова заговорил:

— Я надеюсь, моя сестра не умерла в нищете, Эрнест?

— За две недели до ее смерти у нас почти не осталось еды, — спокойно и прямо ответил мальчик.

Мистер Кардус отвернулся к окну, и тусклый свет декабрьского дня отразился от его совершенно лысой головы. Прежде, чем снова заговорить, он отступил в тень — возможно, чтобы скрыть нечто, похожее на слезы, переливающиеся в его добрых черных глазах.

— Почему же она не обратилась ко мне? Я бы мог помочь ей.

— Она говорила, что вы поссорились, когда она вышла замуж за моего отца, и что вы сказали ей никогда больше вам не писать и не обращаться к вам — и что она никогда этого не сделает.

— Тогда почему этого не сделал ты, мальчик? Ты ведь знал, как обстоят дела.

— Потому что однажды мы уже обратились за помощью. Я не хотел снова просить.

— Ну да, — пробормотал Кардус, — ты унаследовал семейный характер. Бедняжка Рози, голодающая, на пороге смерти — и я со своими нелепыми обидами… О мальчик, мальчик, когда станешь мужчиной, никогда не создавай себе идолов, ибо они затмевают здравый смысл. В таком храме больше нет места ничему другому, забыто все — обязанности, голос крови, иногда даже сама честь. Взгляни на меня: у меня есть такой идол — и он заставил меня забыть о моей сестре и твоей матери. Не напиши она перед самой смертью — я не вспомнил бы и о тебе.

Мальчик удивленно уставился на мистера Кардуса.

— Идол?

— Да, — все так же задумчиво сказал дядя, — именно идол. Идолы есть у многих людей, их обычно держат в шкафу, запертыми вместе с семейными скелетами; иногда это вообще одно и то же. У идолов много имен; чаще всего это имя женщины, иногда страсть, а вот добродетель — не часто.

— Как же зовут вашего идола, дядя? — спросил, заинтересовавшись, мальчик.

— Моего? О, это неважно.

В этот момент распахнулась дверь в углу, и в комнату вошла высокая костлявая женщина с пронзительными, похожими на бусины, глазами.

— Сэр, мистер де Талор ждет вас в конторе.

Мистер Кардус тихонько присвистнул.

— О, скажи, что я уже иду. Кстати, Грайс, этот юный джентльмен будет жить с нами, его комната готова?

— Да, сэр. Мисс Дороти позаботилась об этом.

— Хорошо. Где мисс Дороти?

— Она отправилась в Кестервик, сэр.

— О… а мастер Джереми?

— Он где-то здесь, сэр. Недавно я видела его с подстреленным хорьком за спиной.

— Скажи Сэмпсону или слугам найти его и прислать сюда, к мастеру Эрнесту. Это все, спасибо, Грайс. Ну, Эрнест, мне надо идти. Надеюсь, ты будешь здесь счастлив, мой мальчик, когда твое горе уляжется. Джереми будет тебе товарищем — он, конечно, неотесан и довольно груб, это правда, но все же это лучше, чем ничего. Кроме того, есть еще Дороти — тут голос мистера Кардуса явственно смягчился, — но она девочка.

— Кто такие Дороти и Джереми? — перебил его племянник. — Это ваши дети?

Мистер Кардус немного рассердился, и это было заметно. Густые белые брови сошлись в одну линию над темными глазами.

— Дети, вот еще! — довольно резко ответил он — У меня нет детей! Они мои подопечные. Их фамилия Джонс.

С этими словами он вышел из комнаты.

«Что ж, он крепкий орешек, — подумал Эрнест, оставшись в одиночестве. — Не думаю, что мне когда-нибудь доводилось видеть такую блестящую лысину. Интересно, а маслом он ее смазывает? Во всяком случае, он добр ко мне. Возможно, было бы лучше, если бы мама написала ему раньше. Тогда она могла бы остаться жива…»

Поспешно вытерев руками слезы, выступившие на глазах при мысли об умершей матери, Эрнест направился к большому камину и внимательно осмотрел его изнутри, а также внимательно изучил старинную голландскую плитку, которой камин был выложен. Потом мальчик надел свое пальто, чтобы согреться, и продолжил обследовать комнату. Она заслуживала интереса, самой примечательной ее особенностью были старинные дубовые панели на стенах. Они тянулись высоко вверх, до самого потолка, а тот поддерживался мощными стропилами из того же дуба; из дуба были сделаны и ставни на узких окнах, выходящих на море, и двери, и массивный стол, и даже каминная полка. Такое количество благородного дуба, безусловно, придавало комнате солидности и величия, однако веселой ее назвать было трудно — не делали ее жизнерадостнее даже многочисленные доспехи и сверкающее оружие, развешанные по стенам. Одним словом, это была замечательная комната, но на посетителей она производила несколько гнетущее впечатление.

Не успел Эрнест прийти к такому заключению, как обстановка в комнате заметно оживилась, поскольку двери распахнулись, пропуская здоровенного бультерьера довольно устрашающего вида, который немедленно стал устраиваться перед камином, где, очевидно, привык лежать. Увидев Эрнеста, он остановился и принюхался.

— Привет, — сказал Эрнест. — Хорошая собачка!

Бультерьер зарычал и оскалил зубы. Эрнест выставил вперед ногу, чтобы защититься от возможного нападения. Пес оценил этот дар, немедленно вонзив в ногу зубы. Эрнест почувствовал сильную боль, но постарался не показать страха, схватил кочергу и так сильно ударил пса по голове, что кровь заструилась из раны, и чудовище, оставив свою жертву, с воем умчалось прочь.

Эрнест все еще упивался своей победой, когда дверь снова распахнулась, на этот раз от яростного толчка, и на пороге появился мальчик. Примерно одного возраста с Эрнестом, чумазый и широкоплечий, с отросшими волосами и довольно невыразительным лицом, на котором, впрочем, сейчас пылали яростью огромные серые глаза. Увидев Эрнеста, мальчик насупился и шагнул вперед — в точности, как это недавно сделал бультерьер.

— Это ты ударил мою собаку? — спросил он.

— Я ударил собаку, но я… — вежливо и спокойно начал Эрнест.

— Мне не нужны никакие «но». Драться умеешь?

Эрнест поинтересовался, задан ли этот вопрос с целью получения общей информации или для какой-то конкретной цели. На это он услышал только нетерпеливое:

— Драться умеешь?!

Немного поразмыслив, Эрнест ответил, что при известных обстоятельствах он может сражаться, как дикий кот.

— Тогда берегись: я собираюсь проделать с твоей головой то же, что ты сделал с моей собакой!

Эрнест со всей доступной вежливостью возразил на это, что обороняться он будет всеми доступными средствами.

На это Джереми Джонс — а это был именно он — ответил уже действием, стремительно кинувшись на Эрнеста; его волосы развевались, как у свирепого краснокожего индейца. Он со всей силы ударил Эрнеста в левый глаз, и тот растянулся на полу. Немедленно вскочив на ноги, Эрнест вернул удар, и через секунду они оба покатились по полу, от всей души награждая друг друга тумаками и пинками. Было вполне очевидно, за кем, в конечном счете, останется победа, потому что Джереми даже в столь нежном возрасте обладал уже недюжинной силой, которая впоследствии и сделала его столь заметным персонажем этой истории, и неминуемо должен был сокрушить соперника. Однако Эрнест сражался столь отчаянно и с таким полным пренебрежением к последствиям этой драки, что ему все еще удавалось сдерживать напор Джереми. К счастью для него, Судьба решила вмешаться, пока чаши весов еще медлили склониться в одну или другую сторону. Вмешалась же она, приняв облик маленькой женщины — по крайней мере, выглядела она именно так, — которая внезапно появилась перед дерущимися с личиком, исполненным негодования, и грозно выставленным вперед указательным пальцем.

— Противные мальчишки! Что скажет Реджинальд, хотелось бы мне знать? Джереми, ты ужасный мальчик! Мне стыдно, что ты мой брат. Поднимайтесь сейчас же!

— Мой глаз! — прошепелявил Джереми, поскольку губа у него была разбита. — Это Долли!

Глава 2

РЕДЖИНАЛЬД КАРДУС, ЭСКВАЙР, МИЗАНТРОП
Покинув гостиную, в которой он разговаривал с Эрнестом, мистер Кардус миновал длинный коридор старого дома и вышел во внутренний дворик. На его противоположной стороне, ограниченной глухой стеной, стояло небольшое аккуратное здание красного кирпича, одноэтажное и состоящее всего из двух комнат и небольшого коридора. К нему примыкали невысокие застекленные оранжереи, а за ними, у самой стены находился навес, под которым стоял котел, подававший горячую воду.

Маленькое здание красного кирпича служило конторой мистеру Кардусу, поскольку он был юристом по профессии; длинные оранжереи были домом для сотен орхидей — ибо орхидеи были единственным увлечением мистера Кардуса. В целом и контора, и орхидеи смотрелись странновато и немного неуместно в этом мрачном старинном дворе. Они стояли напротив такого же старинного и мрачного на вид одноэтажного дома, покрытого шрамами, нанесенными ему за века строптивой погодой. Вероятно, именно такие мысли пришли в голову и мистеру Кардусу, когда он пересекал двор.

— Странный контраст, — бормотал он себе под нос, — очень странный. Примерно такой же, как между Реджинальдом Кардусом, эсквайром, мизантропом из Дум Несс — и мистером Реджинальдом Кардусом, адвокатом, председателем попечительского совета Стоксли, бейлифом Кестервика и все прочее. И в обоих случаях — все это части одного и того же создания… Сочетание старого и нового стилей!

Мистер Кардус не пошел сразу в контору. Сперва он свернул направо и вошел в длинную застекленную оранжерею, по которой, переходя из секции в секцию, добрался до помещения, в котором готовились к цветению наиболее выносливые сорта орхидей. Стеклянная дверь вела отсюда прямо в контору. Здесь его и без того тихие шаги сделались совсем бесшумными, словно у кота, и мистер Кардус остановился у стеклянной двери, внимательно наблюдая за крупным кряжистым человеком, стоявшим в глубине кабинета и задумчиво смотревшим на двор.

— Ага, друг мой, — тихо и непонятно произнес мистер Кардус, — сапоги начинают жать… Что ж, самое время.

Затем он так же бесшумно открыл стеклянную дверь, все тем же кошачьим мягким шагом прошел в кабинет, быстро уселся за стол и взял перо. По всей видимости, крупный мужчина был настолько поглощен своими мыслями, что не слышал мистера Кардуса и продолжал бессмысленно глазеть в пространство.

— Итак, мистер де Талор, — мягко произнес адвокат, — я к вашим услугам.

Крупный человек сильно вздрогнул и резко обернулся.

— Проклятье, Кардус! Как вы сюда попали?

— Разумеется, вошел через дверь… вы же не предполагаете, что я спустился по печной трубе?

— Это очень странно, Кардус, но я не слышал, как вы вошли. Вы меня напугали.

Мистер Кардус издал короткий сухой смешок.

— Вы были слишком заняты своими мыслями, мистер де Талор, и боюсь — не самыми приятными. Чем могу помочь?

— Откуда вы знаете, что они неприятные, Кардус? Я никогда не говорил об этом.

— Если бы мы, юристы, ждали, что наши клиенты расскажут нам все свои мысли, мистер де Талор, нам бы пришлось очень долго докапываться до истины. Мы должны уметь читать по лицам наших клиентов, а иногда и по их спинам. Вы даже не представляете, как выразительна может быть иная спина, если, конечно, вы наблюдательны. Вот ваша, например, сегодня выглядит крайне неуверенно… надеюсь, ничего серьезного?

— Нет, Кардус, нет! — отвечал мистер де Талор, нетерпеливо отмахиваясь от темы выразительных спин, — ничего особенного, просто деловой вопрос, по которому я пришел спросить вашего совета, поскольку вы человек проницательный.

— Все мои лучшие советы — к вашим услугам, мистер де Талор. Так в чем заключается вопрос?

— Дело, Кардус, вот в чем, — де Талор уселся в удобное кресло, повернув к адвокату свое широкое и довольно вульгарное лицо. — Речь идет о производстве смазки для железнодорожных вагонов.

— О том самом, которым вы владеете в Манчестере?

— Точно так.

— Что ж, мне кажется, это вполне удовлетворительная тема для беседы. Ведь производство окупается, не так ли?

— Нет, Кардус. В том-то и дело: раньше оно приносило прибыль, а теперь нет.

— Как это?

— Понимаете, когда мой отец получил патент и начал это дело, он был единственным на рынке, так что заработал на этом изрядно; могу сказать вам, что и я не жаловался на прибыли, но теперь — что вы думаете?! В прошлом году появилась какая-то паршивая фирма, «Растрик и Кодли». Они взяли новый патент и установили низкие цены, гораздо ниже тех, что мы можем себе позволить!

— Что же дальше?

— Дальше мы снизили цену, разумеется, но теперь дело идет нам в убыток. Мы надеялись разорить их — но они держатся. Их кто-то поддерживает, за ними кто-то стоит, говорю вам — потому что эти Растрик и Кодли не стоят и шестипенсовика! Кто — одному богу ведомо, я не думаю, что они и сами об этом знают.

— Все это очень прискорбно, но что же вы хотите от меня?

— Только одного, Кардус. Мне нужен ваш совет насчет продажи производства. У нас неплохой кредит, и мы можем продать дело за хорошенькую сумму — не такую хорошую, как хотелось бы, но все же довольно большую…. Но я не знаю, стоит ли продавать — или пока попридержать?

Мистер Кардус задумался.

— Это трудный вопрос, мистер де Талор, но что до меня — я всегда был противником резких движений. Та фирма все же может разориться, и тогда вы пожалеете о сделанном. Если бы вы сейчас продали свою — то сделали бы конкурентам подарок, а это, я полагаю, в ваши планы не входит.

— Разумеется, нет!

— Кроме того, вы очень обеспеченный человек, вы не так уж зависите от этого смазочного производства. Даже если дела будут плохи, у вас остается земля в собственности, здесь, в Чезвик Несс. Если бы я был на вашем месте, я бы придержал продажу, даже если бы это грозило мне потерями в дальнейшем — и доверился бы фортуне.

Мистер де Талор испустил вздох облегчения.

— Я и сам так думаю, Кардус. Вы мудрый человек, и я рад, что мы думаем одинаково. К черту «Растрик и Кодли», вот что!

— О да, разумеется — к черту! — улыбнулся адвокат, поднимаясь из-за стола, чтобы проводить клиента до дверей.

На другом конце коридора была еще одна дверь, наполовину застекленная. Она вела в комнату, по виду напоминавшую обычную канцелярию. Возле этой двери де Талор остановился и с интересом уставился на сидевшего за письменным столом человека. Человек этот был стар, высокого роста и крепкого телосложения, а одет был с необычайной аккуратностью — но в полный охотничий костюм: сапоги, бриджи, шпоры и все остальное. Крупную голову венчала шапка густых, взлохмаченных седых волос, придававшая человеку несколько дикий вид, которому способствовал еще и странно искривленный рот. Левая его рука неподвижной плетью висела вдоль тела.

Мистер Кардус проследил за взглядом своего гостя и рассмеялся.

— Странный клерк, не правда ли? Безумен, глуп и наполовину парализован — не каждый адвокат может похвастаться таким служащим.

Мистер де Талор с явным беспокойством посмотрел на объект их наблюдения.

— Если он безумен — то как же он справляется с работой клерка?

— О, он вполне безобидный сумасшедший, а кроме того — у него прекрасный почерк. Он отлично переписывает документы.

Де Талор не отводил от безумца недоверчивого взгляда.

— Полагаю, он потерял память?

— Да, — отвечал мистер Кардус с улыбкой. — Возможно, это и к лучшему. Он не помнит ничего, кроме своих заблуждений.

Мистер де Талор с явным облегчением заметил:

— Он ведь провел с вами много лет, не так ли, Кардус?

— Да, очень много.

— Зачем вы вообще его сюда взяли?

— Разве я никогда не рассказывал вам его историю? Если хотите, мы можем вернуться в мой кабинет, и я расскажу вам ее, это недолго. Помните те времена, когда наш друг, — тут Кардус кивнул на старика за дверью, — еще держал свору охотничьих собак, и в округе его называли «отчаянным наездником Аттерли»?

— Да, помню. Из-за них он и разорился, старый дурак.

— И, разумеется, вы должны помнить Мэри Аттерли, его дочь. Мы с ней были влюблены друг в друга в юности.

Широкие скулы мистера де Талора залил густой румянец, и он кивнул.

— В таком случае, — продолжал мистер Кардус невозмутимо, хотя в голосе его послышались нотки тщательно сдерживаемых эмоций, — вы помните и то, что я был счастливейшим из людей, поскольку получил благословение ее отца на помолвку и брак с Мэри Аттерли, как только я смогу продемонстрировать ему, что мой доход достиг определенного уровня.

Здесь мистер Кардус сделал паузу, но затем продолжил:

— Однако мне пришлось отправиться в Америку по делам крупного банка в Норвиче. Дела затянулись, да и путешествия в те времена были долгими. Когда я вернулся домой, Мэри была… замужем за человеком по фамилии Джонс. За вашим другом, мистер де Талор. Он жил в вашем доме, в Чезвик Несс, когда они впервые встретились. Впрочем, возможно, вам даже лучше известно об этой части моего рассказа.

Де Талор выглядел очень смущенным.

— Нет, я почти ничего об этом не знаю. Джонс влюбился в нее, как и все прочие, а потом я узнал, что они собираются пожениться, только и всего. Было жестокостью так поступить с вами, Кардус, но… но, Господи, вы же не могли быть настолько глупы, чтобы доверять ей?

Горькая улыбка озарила лицо Кардуса.

— Да, пожалуй, это было жестоко — но это вовсе не относится к моей истории. Брак вышел недолгим и неудачным: странный рок обрушился на всех, кто имел к нему отношение. У Мэри осталось двое детей, когда она сделала лучшее, что могла сделать — умерла от стыда и тоски. Джонс, до этого очень богатый человек, был обманом доведен до банкротства и покончил с собой. «Отчаянный наездник Аттерли» еще некоторое время процветал, но затем разорился на своих собаках и лошадях, а также на спекуляциях, связанных с кораблестроением. Его хватил удар, парализовавший половину тела и лишивший его речи и большей части рассудка. Я перевез его сюда, чтобы спасти от сумасшедшего дома.

— Это было очень благородно с вашей стороны, Кардус. Вы были добры к нему.

— О нет, он вполне заслужил все это — однако он отец бедняжки Мэри. Он, впрочем, пребывает в уверенности, что я — дьявол, но это неважно.

— Вы ведь забрали к себе и ее детей?

— Да, я их взял под опеку. Девочка напоминает свою мать, хотя у нее никогда не будет такого взгляда… Мальчишка похож на старого Аттерли. Мне нет до него дела. И слава Господу — они оба совсем не похожи на своего отца.

— Так вы знали Джонса? — быстро спросил де Талор.

— Да, мы встречались после того, как он женился. Как ни странно, я был с ним и за несколько минут до его гибели. Теперь, мистер де Талор, я не смею вас более задерживать. Я думал, что вы, возможно, могли бы рассказать мне какие-то детали супружеской жизни Мэри. Эта история трогает меня, а ее результаты для моей собственной жизни оказались на удивление… далеко идущими. Я уверен, что еще не знаю всего до конца. Мэри писала мне незадолго до смерти и намекала на что-то, чего я никак не мог понять. Кто-то стоял за всем этим, кто-то помогал Джонсу. Ну, ничего, я найду ответ рано или поздно, и тогда, кто бы это ни был, он заплатит за свою подлость. Провидение порой идет странными путями, мистер де Талор — однако в конце обидчика всегда ожидает ужасная месть. Что такое? Вы встревожены? Бросьте, это обычная болтовня в конторе адвоката, не так ли?

Бледный, как полотно, мистер де Талор поднялся, коротко кивнул мистеру Кардусу и торопливо вышел из кабинета.

Адвокат наблюдал за ним, пока дверь не закрылась, и тут выражение его лица разительно переменилось. Белые брови сошлись на переносице, тонкие черты лица ожесточились, а в мягком доселе взгляде черных глаз полыхнула ненависть. Он сжал кулаки и потряс ими в сторону закрывшейся двери.

— Ты, лжец! Пёс! — громко произнес Кардус. — Дай-то Бог мне прожить подольше, чтобы расправиться с тобой так же, как я расправился с ними! Один покончил с собой, другой — безумный паралитик, но ты — ты будешь нищим, даже если мне потребуется двадцать лет, чтобы разорить тебя! О да — это ударит по тебе больнее всего. О Мэри! Мэри! Мертвая и обесчещенная — из-за тебя, подлец! Дорогая моя, смогу ли я когда-нибудь снова обрести тебя…

И с этими словами странный человек опустил голову на стол и глухо застонал.

Глава 3

СТАРЫЙ ДУМ НЕСС
Когда через полчаса или около того мистер Кардус вернулся в дом, чтобы занять свое место за обеденным столом — поскольку в те времена в Дум Несс было принято обедать в середине дня, — он был в не слишком хорошем настроении. Воды того бассейна, куда собираются события нашей жизни и который мы называем своим прошлым, не часто волнуются, пусть они и горьки на вкус. Конечно, мистер Кардус вполне овладел собой — хотя этим утром сам изрядно взбаламутил эти горькие воды.

В длинной, обшитой дубовыми панелями комнате, обычно используемой в качестве гостиной и столовой, мистер Кардус нашел «отчаянного наездника Аттерли» и его внучку, маленькую Дороти Джонс. Старик уже сидел за столом, а Дороти резала хлеб и выглядела при этом вполне взрослой девицей, словно ей было все двадцать четыре, а не четырнадцать лет. Она была странным ребенком — с ее спокойной взрослой уверенностью, чисто женскими замашками и манерой одеваться, с ее любопытным и одухотворенным личиком и огромными голубыми глазами, ярко сиявшими на нем. Впрочем, сейчас это милое личико выглядело более встревоженным, чем обычно.

— Реджинальд! — воскликнула она при виде Кардуса (он сам настоял, чтобы она звала его по имени). — Мне жаль говорить это вам, но у нас произошло прискорбное происшествие.

— Что такое? — нахмурился мистер Кардус. — Снова Джереми?

Мистер Кардус мог быть очень строгим, когда дело касалось Джереми.

— Боюсь, что так. Эти два несносных мальчишки…

Впрочем, Дороти не было нужды продолжать объяснение, поскольку в этот момент распахнулась дверь, и на пороге появились молодые джентльмены, о которых шла речь и которых, словно овец, подталкивала востроглазая Грайс.

Эрнест шел впереди, тщетно пытаясь сохранить непринужденный вид — поскольку ему приходилось придерживать сырой бифштекс под глазом, расцвеченным всеми цветами радуги.

Позади негоплелся Джереми, по-прежнему лохматый и чумазый. Его раны были либо неподвластны чарам сырого бифштекса, либо же он выбрал добровольный путь страданий и лекарство, составленное на основе жира и муки.

На мгновение в комнате воцарилась тишина, а затем мистер Кардус с убийственной вежливостью поинтересовался у Джереми, что означает его вид.

— Мы подрались, — сердито отвечал мальчик. — Он ударил…

— Благодарю, Джереми. Мне не нужны подробности, однако я воспользуюсь возможностью, чтобы высказать в присутствии вашей сестры и моего племянника, что я думаю о вас. Вы — невоспитанный хам, а к тому же еще и трус.

При этих несправедливых словах мальчишка покраснел до корней волос.

— Да, теперь можете заливаться краской, но позвольте сказать, что это именно трусость — затевать ссору с мальчиком, только что переступившим порог моего дома…

— Я должен сказать, дядя, — вмешался Эрнест, вовсе не считавший проявлением трусости драку, к тому же, в которой принял участие сам, и в глубине души полагавший, что противнику досталось куда больше. — Это я первый начал.

Это было не вполне правдивое заявление — если не считать началом драки схватку с бультерьером, — однако оно все равно не произвело на мистера Кардуса большого впечатления, поскольку он, видимо, был и в самом деле очень сердит на Джереми за другие проступки. Однако это была та ложь, на которую ангелу, ведущему подсчет наших грехов и добродетелей, не стоит обижаться.

— Мне нет дела до того, кто из вас начал первым! — заявил мистер Кардус сердито. — И я сержусь отнюдь не только из-за драки. Ты дискредитируешь меня, Джереми, и свою сестру. Ты грязнуля, ты лентяй, ты ведешь себя не как джентльмен. Я отправил тебя в школу — ты сбежал из нее. Я даю тебе хорошую одежду — ты ее не носишь. Говорю тебе, мальчик, я не собираюсь больше терпеть это. Я хочу поговорить с мистером Хэлфордом, священником из Кестервика, чтобы он занялся образованием Эрнеста. Ты отправишься вместе с ним, и если я не увижу твоих успехов в ближайшие месяцы — я умываю руки. Ты меня понял?

Во время этой суровой отповеди мальчик стоял посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. По завершении речи мистера Кардуса он встал ровно.

— Ну, — продолжал мистер Кардус, — что ты должен сказать?

— Я хочу сказать, — выпалил Джереми, — что мне вовсе не нужно ваше образование. Вы вовсе не заботитесь обо мне!

Его серые глаза пылали возмущением, а на лице полыхал румянец обиды.

— Никому нет до меня дела, кроме моей собаки, Нейлза! Вы же из меня самого сделали собаку — швыряете мне подачки, как я швыряю Нейлзу кости! Не нужно мне ваше образование, я не буду учиться! И красивая одежда ваша мне не нужна, я не буду ее носить. Я больше не хочу быть для вас обузой. Отпустите меня, я стану рыбаком и буду сам зарабатывать себе на хлеб! Если бы не она, — тут он кивнул на сестру, в ужасе застывшую возле стола, — и не Нейлз, я б давно ушел, вот что я скажу! Но как бы там ни было — я больше не буду вашей собакой. Я буду зарабатывать себе на жизнь — и мне никого не придется благодарить за это! Дайте мне уйти туда, где надо мной не будут издеваться, если я буду честно трудиться! Я достаточно силен для этого, отпустите меня! Вот я и сказал то, что должен был!

С этими последними словами парень разрыдался и бросился вон из комнаты.

С его уходом улетучился, как показалось, и гнев мистера Кардуса.

— Не думал, что в нем столько силы духа, — пробурчал он. — Что ж, хорошо, давайте обедать.

За обедом разговор не клеился, предшествовавшая ему сцена оставила тяжелое впечатление — и Эрнест, будучи наблюдательным мальчиком, погрузился в созерцание того, как Дороти хлопочет за столом, исполняя обязанности хозяйки: режет мясо для своего безумного дедушки, приглядывает, у всех ли все есть на тарелках и в бокалах — одним словом, проявляет искреннюю заботу и внимание ко всем присутствующим. Наконец, обед подошел к концу, и мистер Кардус вместе со старым Аттерли отправились обратно в контору, оставив Дороти наедине с Эрнестом. Она и начала беседу.

— Надеюсь, твой глаз не болит. Джереми очень больно бьет.

— О нет, все в порядке. Я привык к дракам. Когда я учился в школе в Лондоне, мне часто приходилось драться. Мне жаль его — я имею в виду твоего брата.

— Джереми? О да, он вечно попадает в неприятности, а теперь, я думаю, все кончится совсем плохо. Я делаю все, что в моих силах, чтобы добиться порядка, но у меня не получается. Если он не пойдет к мистеру Хэлфорду, я даже и не знаю, что будет.

Маленькая леди тяжело вздохнула.

— О, клянусь тебе — он пойдет! Пойдем, найдем его — и постараемся уговорить, — воскликнул Эрнест.

— Мы можем попробовать, — с сомнением протянула Дороти. — Подожди минутку, я только надену шляпку, а потом, если ты уберешь эту гадость с лица, мы можем прогуляться в Кестервик. Я собиралась отнести книжку — одну из тех, по которым я учу французский, — обратно старой мисс Чезвик, она там живет.

— Хорошо, — отвечал Эрнест.

Вскоре Дороти вернулась, и они направились на задний двор, в каретный сарай, где у Джереми была маленькая комнатка: здесь он набивал чучела птиц и хранил свою коллекцию яиц и бабочек. Однако Джереми здесь не было. Расспросив Сэмпсона, старого шотландца-садовника, присматривавшего за орхидеями мистера Кардуса, Дороти выяснила, что Джереми отправился стрелять бекасов, взяв ружье Сэмпсона.

— Это в духе Джереми, — вздохнула девочка. — Он всегда уходит стрелять, вместо того, чтобы решать проблемы.

— Он умеет бить птиц влет? — заинтересовался Эрнест.

— О, еще как! — с гордостью отвечала Дороти. — Не думаю, что он хоть раз промахивался. Мне бы хотелось, чтобы он умел так же хорошо делать и все остальное.

В глазах Эрнеста акции Джереми выросли сразу на пятьдесят процентов.

По пути обратно в дом они заглянули в окно конторы, и Эрнест увидел «отчаянного наездника Аттерли» за работой — старик прилежно переписывал бумаги.

— Он ведь твой дед, да?

— Да.

— Он… тебя узнает?

— В каком-то смысле — да, но вообще он совершенно безумен. Он считает, что Реджинальд — это дьявол, которому он обязан служить в течение определенного количества лет. У него есть специальная трость, он делает на ней насечки, каждый месяц по одной. Все это очень печально. Весь этот мир — очень печальное место, — вздохнула Дороти.

— Почему он в охотничьем костюме? — спросил Эрнест.

— Потому что он всегда любил охоту. Он и сейчас любит лошадей. Иногда можно увидеть, как он выбирается из-за письменного стола и со слезами на глазах смотрит в окно, если кто-то приезжает верхом. Однажды он даже выбежал из конторы и пытался забраться на лошадь и ускакать — но его остановили.

— Почему бы не позволить ему выезжать верхом?

— О, он убьет себя. Старый Джек Тейрес, который живет в Кестервике и зарабатывает себе на жизнь ловлей крыс и хорьков, когда-то служил у дедушки псарем — когда у него еще были собаки. Так вот, он говорит, что дедушка всегда был немного сумасшедшим — по части верховой езды. Однажды в полнолуние они с дедушкой отправились охотиться на оленя, который забрел сюда из какого-то парка. Они подняли его в маленькой роще возле Клаффтона, в пяти милях отсюда, и дед гнал его мимо Стартона и Эшли, а затем загнал к самому морю, в полутора милях отсюда, на границу зыбучих песков. Луна светила так ярко, что было светло, как днем. На последней миле олень уже выбился из сил, от него до собак оставалось не больше сотни ярдов — и расстояние все сокращалось. Когда они оказались на берегу, олень кинулся прямо в море, а за ним собаки и дед. Еще через сотню ярдов они настигли оленя и убили, а потом дедушка просто развернул коня и поплыл к берегу, и собаки за ним.

— Ничего себе! — восхищенно прокомментировал историю Эрнест. — А что же Джек Тейрес, что он делал?

— О, он оставался на берегу и молился. Он думал — они все утонут.

За разговорами Эрнест и Дороти добрались до старого дома, построенного на небольшом мысе, выступающем за пределы береговой линии; дома, овеваемого всеми ветрами, стоящего над беспокойными волнами, ведущими бесконечную битву с известняковыми скалами. Это было уединенное и мрачное место. Дом словно выглядывал из-под массивных серых скал, почти совсем лишенных растительности, если не считать пучков жесткой травы и колючих листьев морского падуба. Перед ним расстилался океан, неспешно обрушивавший волну за волной на песчаные дюны; лишь несколько парусов на горизонте нарушали его величественное одиночество. Слева, насколько мог видеть человеческий глаз, тянулись скалы, кое-где прерываемые расщелинами и гротами — словно выщербленная челюсть старухи. За этим скальным хребтом на многие мили тянулись пустоши, поросшие разноцветным вереском и ограниченные дамбами, куда вода попадала при помощи ветряных мельниц, что придавало пейзажу несколько голландский оттенок.

— Смотри! — сказала Дороти, показывая на маленький белый домик, стоящий примерно в полутора милях от берега. — Там находятся большие шлюзовые ворота, а прямо за ними начинаются зыбучие пески, поглотившие однажды целую армию — как Красное море египетских воинов.

— Надо же! — воскликнул не на шутку заинтересованный Эрнест. — И этот дом построил мой дядя?

— Глупый мальчик! Его построили сотни лет назад. Кто-то по фамилии Дум — потому это место и называется Дум Несс; по крайней мере, я так думаю… У Реджинальда есть старинная карта, времен Генриха VII, и Дум Несс на ней уже отмечен, значит — Думы жили там задолго до этого. Посмотри, — продолжала она, когда они обошли старый дом справа и оказались на тропе, ведущей на самый верх скалы — там, наверху, виднеются развалины аббатства Тайтберг.

Дороти указала на руины большой церкви и великолепно сохранившуюся башню, стоявшие в нескольких сотнях футов от них, почти на самом краю утеса.

— Почему ее не отстроят заново? — спросил Эрнест.

Дороти покачала головой.

— Потому что через несколько лет море поглотит его. Уже почти все кладбище скрылось под водой. То же самое будет и с Кестервиком, куда мы направляемся. Кестервик когда-то был большим городом. Короли Восточной Англии сделали его своей столицей, там жил епископ. Кроме того, это был довольно крупный порт. В городе жили тысячи людей. Но море надвигалось и надвигалось. Оно затопило гавань и разрушило скалы — и люди, конечно, не могли его сдержать. Теперь Кестервик — всего лишь маленькая деревушка на берегу моря, впрочем — с красивой старинной церковью. Но настоящий Кестервик лежит там, под водой. Если пройти по берегу после хорошего шторма, можно найти сотни обломков кирпича и плитки, из которых были построены его дома, ушедшие под воду. Только вообрази! В один прекрасный воскресный день, во времена королевы Елизаветы, целых три приходские церкви в одночасье рухнули с утеса в море!

Дороти продолжала рассказывать затаившему дыхание Эрнесту историю старинного города, который пал, подобно Вавилону — пока они не подошли к небольшому и довольно современному домику, скрывающемуся в зарослях деревьев; вернее, скрывающемуся летом — потому что сейчас на ветвях не осталось ни одного листа. С этим домиком Эрнесту предстояло очень близко познакомиться через несколько лет…

Дороти оставила его у ворот, а сама отправилась отдавать книгу, заметив, что ей стыдно вести в дом мальчика с таким роскошным синяком под глазом. Вернулась она довольно быстро и сказала, что мисс Чезвик нет дома.

— А кто такая мисс Чезвик? — с любопытством спросил Эрнест, жадно впитывавший любые новые сведения.

— О, это чудесная старушка, — отвечала Дороти. — Ее семья много лет жила в местечке Чезвик-Несс, но потом брат мисс Чезвик проиграл все состояние в карты, и поместье было продано за долги. Его купил мистер де Талор, этот ужасный толстяк, который приезжал сегодня утром, ты, должно быть, видел его.

— Она живет здесь одна?

— Да, но у нее есть прелестные племянницы — дочери ее покойного брата, мать которых тяжело больна; если она умрет, то одна из девочек переедет сюда. Она моя ровесница, и я очень жду ее приезда.

На некоторое время воцарилась тишина, а потом маленькая женщина тихо произнесла:

— Эрнест, мне кажется — ты добрый мальчик, поэтому я хочу попросить тебя кое о чем. Я хочу, чтобы ты помог мне с Джереми.

Эрнест, раздувшись от гордости от такого комплимента, выразил горячую готовность сделать все, что в его силах.

— Видишь ли, Эрнест, — продолжала Дороти, не сводя с мальчика больших голубых глаз, — Джереми все время создает проблемы. Он хочет идти своим путем. Ему не нравится Реджинальд, а Реджинальду не нравится он. Если Реджинальд входит в одну дверь, Джереми немедленно выходит в другую. Кроме того, он вечно дерзит Реджинальду. Это очень нехорошо, потому что, как бы там ни было, Реджинальд очень добр к нам, хотя у него и нет на это причин, кроме того, что он, как мне кажется, очень любил нашу маму. Если бы не Реджинальд, которого я очень люблю, хоть он иногда и бывает странным, то просто не знаю, что бы сталось с нами и с дедушкой. Поэтому я считаю, что Джереми должен лучше к нему относиться и лучше себя вести — вот и хочу тебя попросить обуздать его грубость и постараться подружиться с ним… и научить вести себя как следует. Это ведь не так уж и много — взамен на доброту твоего дяди к нам. Понимаешь, я-то могу хоть как-то отплатить Реджинальду, приглядывая за домом, но Джереми ничего для этого не делает. Прежде всего, я хочу, чтобы ты убедил его не противиться поездкам к мистеру Хэлфорду.

— Хорошо, я попробую, но я хотел спросить — где училась ты? Ты так много знаешь!

— О, я учусь сама, по вечерам. Реджинальд хотел нанять мне гувернантку, но я отказалась. Как я смогу заставить Грайс и слуг слушаться меня, если сама буду вынуждена повиноваться какой-то странной женщине? Так у меня ничего не выйдет.

Они как раз добрались до руин аббатства Тайтбург. Уже почти стемнело, как всегда и бывает зимой — и Дороти внезапно вскрикнула, потому что из-за полуразрушенной стены поднялась высокая широкоплечая фигура с ружьем в руках. Позади нее маячило что-то белое — и через мгновение Дороти поняла, что это Джереми, возвращающийся с охоты и, видимо, поджидавший их.

— О Джереми, как ты меня напугал! В чем дело?

— Я хочу поговорить с ним, — последовал лаконичный ответ.

Эрнест спокойно стоял на месте, ожидая, что будет дальше.

— Послушай! Ты сегодня утром наврал — чтобы попытаться выручить меня. Ты сказал, что драку начал ты — а начал ее я. Я должен был сказать ему сам, — с этими словами Джереми вытянул палец в сторону Дум Несс, — только у меня во рту скопилось столько слов, что я никак не мог с ними разобраться. Но сейчас я хочу сказать тебе спасибо, и знаешь — забирай мою собаку, вот! Он — упрямый злобный дьявол, но он тебя полюбит, если ты будешь к нему добр!

С этими словами Джереми схватил изумленного Нейлза за шиворот и сунул пса в руки Эрнесту.

Несколько мгновений в душе Эрнеста шла отчаянная борьба, ибо ему очень хотелось стать хозяином бультерьера — однако джентльменские чувства одержали верх.

— Не надо мне твоего пса — и я ничего такого не сделал.

— Нет, сделал! — горячо возразил Джереми, испытывая огромное облегчение от того, что Эрнест отказался от Нейлза, которого Джереми очень любил. — По крайней мере, ты сделал куда больше, чем кто-либо за всю мою жизнь. И знаешь что — однажды я верну тебе этот долг. Сделаю для тебя все, что в моих силах.

— Правда? — прищурился Эрнест, бывший весьма сообразительным юношей и вспомнивший просьбу Дороти.

— Правда, клянусь!

— Что ж, тогда пообещай, что будешь ходить со мной к этому Хэлфорду. Я не хочу заниматься в одиночестве.

Джереми задумчиво потер лицо неимоверно грязной рукой. Это было гораздо больше того, на что он рассчитывал — но слово есть слово.

— Хорошо! — ответил он. — Я пойду с тобой.

Затем он свистнул Нейлзу, повернулся и исчез в темноте.

Так было положено начало дружбе, которую эти двое пронесли через всю свою жизнь.

Глава 4

МАЛЬЧИКИ
Джереми сдержал данное слово. В назначенный день он оказался готов, по его собственному выражению, «заняться с этим парнем, Хэлфордом». Более того, в этот день он явился в гостиную аккуратно подстриженным, в приличном костюме и — о, чудо из чудес! — с практически чистыми руками.

За все эти муки Джереми был вознагражден открытием, что «занятия» были вовсе не таким уж и страшным делом, как он ожидал. Кроме того, они носили довольно нерегулярный характер, и потому у мальчиков оставалось вдоволь времени на все истинно мужские развлечения. Зимой они блуждали по пустошам и болотам в поисках бекасов и диких уток, при стрельбе по которым Эрнест неизменно промахивался, а Джереми бил с невероятной точностью. Летом они плавали, ловили рыбу и искали яйца в птичьих гнездах. Таким образом, они ухитрялись сочетать необременительное обучение — с истинным опытом приобретения по-настоящему глубоких знаний о жизни животных и птиц, а также с укреплением духа и тела.

То были счастливые года для них обоих, но Джереми, сравнивая их с теми, что он прожил до приезда Эрнеста, находил нынешнее свое положение практически райским. То ли манеры его действительно улучшились, то ли Эрнест умело служил буфером между Джереми и мистером Кардусом — но теперь они с опекуном ссорились гораздо реже. Джереми сам видел, что старый джентльмен (впрочем, так мистера Кардуса можно было назвать, лишь повинуясь местным традициям, на самом деле он был, скорее, среднего возраста) стал более терпим к нему; впрочем, понимал он и то, что ему никогда не стать любимчиком Кардуса.

Что до Эрнеста, то юношу все любили, в особенности женщины, которые всегда были готовы выполнить любую его просьбу. Удивительно, что Эрнеста это обстоятельство совершенно не испортило — но это было именно так. Невозможно было не обратить внимания на Эрнеста Кершо — настолько он был обаятелен, воспитан и начисто лишен даже тени чванства. Всегда готовый помочь, не забывающий добро, он был щедр до такой степени, что, казалось, имел весьма смутное представление о том, что принадлежит ему, всем делясь с друзьями. Обладая всеми этими качествами, а также быстрым умом и врожденным благородством, он, что совершенно неудивительно, всегда был популярен и в мужском, и в женском обществе.

Эрнест вырос красивым юношей; войдя в возраст, он приобрел прекрасное телосложение, глаза у него всегда были красивые и выразительные, а весь облик дышал мужеством и одухотворенностью. Его доброта и острый ум делали его еще более привлекательным.

Что касается Джереми, то он не сильно изменился, став взрослым — разве что сильно увеличился в размерах. Из года в год его плечи становились все шире, а сила возросла до немыслимых пределов. Впрочем, того же нельзя было сказать о его интеллекте — разум его мужал не с такой быстротой, и Джереми по-прежнему с трудом воспринимал новые идеи, однако приняв их, больше уже не отступал с выбранного пути.

У него, этого простодушного гиганта, была в жизни одна истинная страсть — его друг Эрнест. Эта привязанность росла вместе с Джереми, пока не стала его неотъемлемой частью, превратившись едва ли не в преклонение. Они почти не расставались, за исключением того времени, когда Эрнест решил уехать за границу, чтобы изучать иностранные языки, к которым он испытывал тяготение. Джереми очень не нравилась идея разлуки с Эрнестом, но еще больше его отвращала мысль о жизни за границей, поскольку он был очень замкнутым юношей. Только из этих соображений, скрепя сердце, он и согласился на разлуку.

Так они и прожили эти годы до своего восемнадцатилетия, и тут мистер Кардус, повинуясь внезапному порыву, объявил о намерении послать их обоих в Кембридж. Эрнест навсегда запомнил этот день, поскольку именно тогда он впервые познакомился с Флоренс Чезвик.

Он как раз вышел от дяди и искал Долли, чтобы передать ей дядины распоряжения, когда неожиданно столкнулся со старой мисс Чезвик, которую сопровождала юная леди. Мисс Чезвик представила ее как свою племянницу — и молодая девушка сразу привлекла внимание Эрнеста. При знакомстве она — ровесница Эрнеста — коснулась его крепкой ладони своими тонкими пальчиками, в тот же момент бросив на него такой острый взгляд карих глаз, что впоследствии он признавался Джереми, будто этот взгляд пронзил его насквозь.

Флоренс была замечательной девушкой. Вьющиеся волосы каштанового цвета вились локонами вокруг ее красивой головки, глаза были карие; кожа имела оливковый оттенок, черты лица были несколько мелковаты — но полные алые губы в улыбке приоткрывали ряд безупречных жемчужных зубок. Росту она была небольшого, однако прекрасно сложена, и, несмотря на юный возраст, фигурка ее вполне сформировалась. Пока Эрнест наблюдал за ней, в комнату вошел его дядя и был должным образом представлен пожилой дамой ее племяннице — по ее словам, Флоренс приехала, чтобы скрасить ее одиночество.

— Как вы нашли Кестервик, мисс Флоренс? — светски поинтересовался мистер Кардус.

— Что ж, это больше, чем я ожидала — хотя немного скучноват, — сдержанно отвечала девушка.

— О, возможно, вы привыкли к более оживленным местам?

— Да, пока моя мать была жива, мы жили в Брайтоне, там довольно оживленно. Нельзя сказать, что мы очень уж участвовали в светской жизни — мы для этого были слишком бедны — но, во всяком случае, мы могли за ней наблюдать.

— Вы любите жизнь, мисс Флоренс.

— Да, ведь она так коротка. Я хотела бы, — продолжила она, чуть откинув голову назад и прикрыв глаза, — увидеть в этой жизни как можно больше — и испытать все чувства.

— Возможно, мисс Флоренс, некоторые из них вы найдете довольно неприятными, — с улыбкой заметил мистер Кардус.

— Вполне может быть — но лучше путешествовать по неприятной стране, чем безвылазно просидеть всю жизнь в райском уголке.

Мистер Кардус снова улыбнулся: девушка его явно заинтересовала.

— Знаете, мисс Чезвик, — меняя тему разговора, обратился он к пожилой даме, которая сидела, расправляя свои кружева и выглядя довольно ошеломленной словами своей племянницы, — этот молодой джентльмен в скором времени отправляется в колледж, как и Джереми?

— Вот как? — откликнулась мисс Чезвик. — Что ж, Эрнест, я надеюсь, ты достигнешь больших успехов.

Пока Эрнест с присущей ему скромностью пытался опровергнуть это смелое предположение, мисс Флоренс снова вмешалась в разговор, оторвавшись от созерцания длинных ног молодого джентльмена, которые он, от смущения под ее острым взглядом, заплел вокруг ножек стула.

— Я не знала, что в колледж принимают мальчиков.

Вскоре они ушли, и чуть позднее Эрнест в разговоре с Дороти охарактеризовал Флоренс словом «бестия». Впрочем, по-своему она была привлекательна, и в течение следующих нескольких лет они стали довольно близки.

Итак, Эрнест и Джереми отправились в Кембридж — однако нельзя сказать, чтобы они блистали во время обучения, и наставники не торопились возносить им похвалы. Впрочем, Джереми удалось отличиться во время традиционных университетских гонок, и на некоторое время он покрыл себя славой, которую, впрочем, не слишком ценил, будучи чрезвычайно скромным молодым человеком. Эрнест не отличился даже в спорте. Однако правдами и неправдами, помаленьку они все же добрались до конца обучения и даже получили какие-то ученые степени, а затем без сожаления расстались с берегами Кэма, на которых провели столько веселых дней: Джереми сразу вернулся в Кестервик, а Эрнест отправился с визитами к многочисленным товарищам по учебе.

Так закончился первый круг их жизни.

Глава 5

ОБЕЩАНИЕ ЕВЫ
Когда Джереми вернулся в Дум Несс из Кембриджа, мистер Кардус принял его со своей обычной полупрезрительной холодностью, которая так часто приводила юношу в замешательство. Нельзя сказать, что мистер Кардус действительно не любил Джереми — неприязнь прошла много лет назад, в тот день, когда мальчик собрался «идти зарабатывать себе на хлеб»; однако он никак не мог простить молодому человеку то, что он был сыном своего отца — и потому не мог справиться с инстинктивной неприязнью. Впрочем, мистер Кардус старался держать себя в руках и не позволять этой неприязни мешать их общению, во всяком случае — сделать для этого все возможное. Он потратил на обучение обоих юношей одинаковые суммы, до последнего фунта — однако Эрнесту он отдавал эти деньги с любовью, а Джереми — из чувства долга.

Джереми все это прекрасно понимал и более всего на свете хотел сам зарабатывать себе на жизнь, чтобы стать независимым от мистера Кардуса. Но одно дело — хотеть зарабатывать, и совсем другое — зарабатывать на самом деле, это хорошо известно беднякам. Когда Джереми задумался, как ему справиться с поставленной задачей, идей оказалось катастрофически мало. Впрочем, многого он не хотел; Джереми не был амбициозен. Он был бы совершенно счастлив, если бы смог заработать на крышу над головой, еду, одежду, порох и пули — дальше этого его амбиции и не заходили. Впрочем, нужно было учесть и два непременных условия, от которых он не желал отказываться: вокруг должна была быть дикая природа — и рядом должен был находиться Эрнест. Без Эрнеста, по мнению Джереми, жизнь вообще ничего не стоила.

В течение недели с лишним после его возвращения домой эти противоречивые мысли буквально кипели у него в голове, и в конце концов Джереми, решив, что с него хватит, решил посоветоваться с сестрой, у которой — он это прекрасно понимал — в три раза больше мозгов, чем у него, и вообще надо было сразу обратиться за советом к ней!

Долли устремила на него пытливый взгляд своих голубых глаз и молча выслушала все от начала до конца.

— Теперь ты видишь, Долл, — он с детства ее так называл, — в каком я затруднительном положении. Я понятия не имею, чем мне заняться — либо я сам поведу свой корабль, либо сдамся и позволю другим управлять им. Кроме того, мне нужен Эрнест, я не могу без него обойтись. Если бы не он, я бы просто эмигрировал. Отправился бы валить лес в Ванкувере или клеймить бычков где-нибудь в Америке, — добавил он задумчиво.

— Ну ты и дурень, Джереми! — неожиданно сказала его сестра.

Он вскинул голову — нисколько не оспаривая ее заявление, а просто желая получить дополнительные разъяснения.

— Я говорю — дурень ты, братец. Простофиля. Как ты думаешь, чем я занималась все эти три года, пока вы в своем колледже катались на лодках и весело проводили время? Я думала!

— Я тоже, но ничего хорошего из этого не вышло. Думать — бесполезно.

— Да, если только этим и ограничиться. Но я не только думала, я еще и действовала. Я разговаривала с Реджинальдом и предложила ему свой план, а он его одобрил.

— Ты всегда была очень умная, Долл, тебе достались все мозги, а мне — только рост и мускулы, — печально согласился Джереми.

— Ты даже не спросишь, что именно я придумала? — голос Дороти прозвучал резковато, потому что бесхитростный Джереми коснулся больного вопроса: ее роста.

— Так я и жду, когда ты расскажешь.

— Ты должен пойти на службу к Реджинальду.

— О боги! — простонал Джереми, закатывая глаза. — Куколка, мне это совсем не нравится!

— Замолчи и выслушай меня до конца. Ты пойдешь на службу к Реджинальду, и он будет платить тебе сто фунтов в год, так что жить ты можешь в другом месте, если не нравится оставаться здесь.

— Но мне не нравится эта служба, Долл! Я ее ненавижу, это дьявольское дело.

— Хотелось бы мне знать, какое право вы имеете так говорить, мистер Всезнайка! Позвольте вам напомнить, что многие люди — куда лучше и умнее вас! — вполне довольны тем, что зарабатывают на жизнь в адвокатской конторе. Я так полагаю, что честный человек будет и честным юристом, как и во всякой другой профессии!

Джереми с сомнением покачал головой.

— Все юристы — кровососы! — сердито сказал он.

— Значит, будешь сосать кровь! — решительно сказала его сестра. — Послушай, Джереми, не будь свиньей и не расстраивай мой план! Если ты провалишься в глазах Реджинальда, он больше палец о палец ради тебя не ударит. Ты ему не нравишься, ты прекрасно это знаешь — и он с удовольствием устроит тебе разгон, если у него будет для этого повод. И где ты в таком случае окажешься, хотела бы я знать?

Джереми затруднился ответить, где он окажется, поэтому Дороти продолжала:

— Считай это временной работой, в любом случае. Кроме того, подумай вот еще о чем: Эрнест собирается стать адвокатом, и если ты откажешься сейчас, а с Реджинальдом что-нибудь случится, некому будет помочь Эрнесту в конторе, а я знаю, что это для адвоката главное.

Последний довод Джереми признал самым весомым аргументом.

— Я буду самым странным клерком на свете, — печально вздохнул он. — Почти таким же, как дедушка. Как он поживает, кстати?

— О, как обычно — пишет, пишет и пишет целый день. Он думает, что так быстрее окончится срок его службы. Завел себе новую трость и отметил на ней все месяцы и годы, какие ему осталось служить — маленькие обозначают месяцы, а длинные — годы. Осталось восемь или десять больших зарубок. Каждый месяц он зачеркивает одну короткую. Ужасно это все… Ты же знаешь, он считает Реджинальда дьяволом и ненавидит его. Как-то раз у него не было работы в конторе, и я застала его за рисованием — он рисовал Реджинальда с рогами и хвостом, такие ужасные рисунки… и мне кажется, он таким и видит Реджинальда. Еще он все время рвется отправиться верхом, особенно ночью. Только на прошлой неделе его нашли в конюшне — он уже седлал серую кобылу, ту самую, на которой иногда ездит Реджинальд, ты знаешь. Когда, ты говоришь, Эрнест возвращается? — добавила девушка после недолгой паузы.

— Я же сказал, Долл, — в следующий понедельник.

Дороти помрачнела.

— О, мне показалось, ты сказал — в субботу…

— Зачем тебе это?

— Только чтобы успеть приготовить его комнату.

— Да она готова, я вчера туда заглядывал.

— Чушь! Что ты в этом понимаешь! — Долли вспыхнула. — Уходи, мне надо пересчитать простыни, а ты мне мешаешь.

Джереми спрыгнул со стола, на котором сидел, свистнул Нейлзу, который был теперь старым и умудренным опытом псом, и отправился на прогулку. Некоторое время он шел, засунув руки в карманы и уставившись себе под ноги, размышляя о своей незавидной судьбе и представляя себя в образе клерка, постоянно находящегося под назойливым и недружелюбным взглядом мистера Кардуса. Внезапно он заметил двух дам, стоящих всего в нескольких ярдах от него на самом краю обрыва. Джереми уже собирался развернуться и поскорее удрать, поскольку не выносил дамского общества и считал в глубине души — впрочем, ни с кем этим мнением не делясь, — что женщина есть корень всех зол на свете. Однако его заметили, и он счел подобное стремительное отступление невежливым.

В одной из этих молодых дам — а они были очень молоды — он узнал мисс Флоренс Чезвик, которая ничуть не изменилась за прошедшие годы. У нее были все те же кудрявые каштановые волосы, те же острые карие глаза и полные губы, те же мелкие черты и решительное выражение лица. Ее фигура всегда казалась Джереми несколько… квадратной, но теперь немного вытянулась. В облегающем платье Флоренс выглядела почти красивой, и даже ее угловатость, которую большинство женщин сочли бы прискорбным дефектом внешности, придавала ей решительности и силы, которые и делали Флоренс Чезвик куда привлекательнее доброй сотни хорошеньких девушек.

— Как поживаете? — резко, в своей обычной манере поинтересовалась Флоренс. — Судя по вашему виду, вы спите на ходу.

Прежде чем Джереми смог найти достойный ответ на это замечание, другая молодая леди, все это время задумчиво смотревшая вдаль с обрыва, обернулась — и Джереми окаменел. Опыт у него был невелик — и все же он никогда раньше не видел таких красавиц.

Она была едва ли не на две головы выше своей сестры — такая высокая, что лишь природная грация спасала ее от того, чтобы показаться нескладной. Волосы у нее тоже были темными, но гораздо темнее, чем у сестры. Черные локоны развевались на ветру, и черными были ее прекрасные глаза, осененные длинными ресницами. Ее кожа была легкого оливкового оттенка, губы напоминали кораллы, зубки были мелкие и ровные. Кажется, все преимущества, которыми Природа могла бы наделить женщин, достались этой девушке в избытке, она буквально лучилась здоровьем и красотой. Ко всем ее прелестям стоило добавить и нежный взгляд, присущий только воистину добрым женщинам, и нежный голос, и острый ум, и полное отсутствие тщеславия или самолюбования — такова была Ева Чезвик в расцвете ее юных чар.

— Позвольте представить вам мою сестру Еву, мистер Джонс.

Однако на данный момент мистер Джонс был практически парализован и даже не смог снять шляпу.

— Послушайте! — нетерпеливо сказала Флоренс. — Она не Медуза, вам нет нужды превращаться в камень.

Это замечание привело Джереми в чувство — мисс Флоренс обладала незавидным даром опускать людей с небес на землю. Он снял шляпу, как всегда, довольно мятую и грязную, и пробормотал что-то неразборчивое. Что касается Евы, то она мило покраснела и с готовностью заметила, что мистер Джонс, без сомнения, смущен ужасным состоянием ее, Евы, платья (честно говоря, Джереми вообще понятия не имел, надето ли на Еве платье — и уж тем более не думал о его состоянии).

— Понимаете, я лежала на траве и смотрела вниз, в расщелины скалы.

— Что? Но зачем?

— Там… кости.

Место, где они сейчас стояли, когда-то было частью кладбища Тайтбургского аббатства, и по мере того, как море наступало, множество костей давно усопших жителей Кестервика вымывалось из их тихих могил и оставалось на пляже и прибрежных скалах.

— Смотрите! — сказала она, опускаясь на колени, и Джереми немедленно последовал ее примеру.

Примерно в шести футах ниже, на той глубине, на которой обычно хоронят покойников, были хорошо видны остатки гнилого дерева и свинцовые пластины, а еще, что было ужаснее всего, на восемь с лишним дюймов выступали из земли кости человеческой ноги, сломанные и истлевшие. На уступе скалы, примерно в двадцати пяти футах от вершины и в шестидесяти футах от дна расщелины, скопилась целая коллекция человеческих костей.

— Разве это не ужасно? — спросила Ева, зачарованно глядя в расщелину. — Просто потрясающе! Посмотрите — маленький череп ребенка возле большого черепа. Возможно, это была его мать. А что это там, в песке?

Большая часть того предмета, на который она указывала, была хорошо видна на светлом фоне. Она напоминала зарывшееся в песок пушечное ядро, однако Джереми пришел к другому выводу.

— Это часть свинцового гроба, — сказал он.

— О, мне хотелось бы спуститься туда и посмотреть все своими глазами! Вы можете это сделать?

Джереми покачал головой.

— Я проделывал это, когда был мальчиком — тогда я был намного легче. Сейчас не стоит и пытаться — зыбучие пески меня не выпустят, и я уйду на самое дно.

Ради этого прекрасного создания он был готов на все — однако прежде всего он был разумен и практичен и не видел особой доблести в том, чтобы за просто так свернуть себе шею.

— Да, — разочарованно сказала девушка, — вы довольно тяжелы.

— Пятнадцать стоунов, — печально откликнулся Джереми.

— Но во мне нет и десяти! Я могла бы спуститься, я полагаю.

— Без веревки лучше и не пытаться.

Их разговор прервал звонкий голосок Флоренс:

— Когда вы двое закончите рассматривать эти отвратительные останки, возможно, Ева, мы отправимся на ланч? Если бы вы только знали, как глупо вы выглядите, растянувшись там, словно два турка, которых собираются сечь палками. Может быть, подниметесь?

Для Евы этого оказалось достаточно, она быстро встала, и Джереми вновь последовал ее примеру.

— Почему ты не дала нам спокойно изучить эти кости, Флоренс? — с притворной обидой сказала Ева.

— Потому что у тебя действительно глупый вид. Видите ли, мистер Джонс, все древнее и замшелое, все, имеющее отношение к покойникам, умершим столетия назад, почему-то очаровывает мою сестру. Она была бы рада прийти домой и начать рассказывать об этих костях — кому они принадлежали, кто были эти люди, чем занимались и все такое. Она называет это воображением, а я — выдумками.

Ева вспыхнула, но ничего не сказала; видимо, она не привыкла отвечать на колкости старшей сестры. Они простились с Джереми, и девушки отправились домой.

— Что за урод этот Джереми! — заметила Флоренс.

— Мне он уродом вовсе не показался, — тихо ответила ее сестра. — Я думаю, он очень мил.

Флоренс пожала своими угловатыми плечами.

— Разумеется — если тебе нравятся гиганты с мозгом совы. Ты должна познакомиться с Эрнестом — вот кто действительно очень мил!

— Эрнест тебе нравится, судя по всему.

— Да, — просто ответила Флоренс. — И я надеюсь, что, когда он приедет, ты не полезешь в мой сад.

Ева улыбнулась.

— Тебе не нужно бояться. Обещаю оставить твоего Эрнеста в покое.

— Что ж, это сделка! — голос Флоренс прозвучал резко. — И не забудь сдержать свое слово!

Глава 6

ДЖЕРЕМИ ВЛЮБЛЕН
У Джереми в этот день впервые за много лет не было аппетита за обедом, и этот феномен не мог не встревожить Дороти.

— Мой дорогой Джереми! — сказала она после обеда. — Что с тобой? Ты съел всего лишь кусочек говядины и не притронулся к пудингу!

— Ничего, — сухо ответил ее брат, и разговор на этом был исчерпан.

Через некоторое время Джереми заговорил сам.

— Долл, ты знакома с мисс Евой Чезвик?

— Ну, я видела ее два раза.

— Что ты о ней думаешь?

— А ты что о ней думаешь? — отвечала эта подозрительная юная особа.

— Я думаю, что она прекрасна, как… как ангел!

— Весьма поэтично! И что же дальше? Вы встречались?

— Ну конечно — иначе откуда бы я знал, что она прекрасна?

— Ага, теперь понятно, почему только один кусок говядины!

Джереми залился краской.

— Я собиралась к ним сегодня — хочешь пойти со мной? — продолжала его сестра.

— Да, я пойду.

— Все лучше и лучше. Это будет первое мое приглашение, на которое ты откликнулся.

— Ты не думаешь, что она будет возражать, Долл?

— Почему она должна возражать? Большинство людей не против, чтобы их навещали, даже если у них симпатичное личико.

— Симпатичное личико? Да она красавица с ног до головы!

— Хорошо, хорошо, пусть красавица. Я отправляюсь в три, не опаздывай.

После этого разговора Джереми отправился наводить красоту, а его сестра смотрела ему вслед с тем серьезным и озабоченным видом, который был присущ ей с самого детства.

— Он влюбился в нее! — сказала она себе. — И это неудивительно: любой бы на его месте влюбился, она же «красавица с головы до ног», по словам Джереми, а на что еще смотрят мужчины? Мне бы хотелось, чтобы она тоже успела влюбиться в него, прежде чем Эрнест вернется домой.

Дороти вздохнула.

Без четверти три Джереми вернулся преображенным. Выглядел он особенно огромным — в черном сюртуке и своих воскресных брюках. Когда они добрались до коттеджа, в котором жила старая мисс Чезвик со своими племянницами, им суждено было испытать некоторое разочарование, поскольку ни одной из молодых леди не было дома. Впрочем, старушка была дома и приняла их очень сердечно.

— Полагаю, вы пришли навестить мою недавно приехавшую племянницу, — сказала она. — На самом деле я в этом просто уверена, мистер Джереми, поскольку вы никогда в жизни не навещали меня раньше. Ах, это просто восхитительно, как молодые люди меняют свои привычки ради пары ясных глаз!

Джереми мучительно покраснел, однако Дороти пришла ему на помощь.

— Мисс Ева приехала, чтобы остаться с вами жить, мисс Чезвик?

— Да, думаю — так и будет. Понимаете, моя дорогая — только это между нами — ее тетушка в Лондоне, у которой Ева жила… она — мать дочерей на выданье. Еву, конечно, прятали, пока это было возможно, но теперь ей исполнилось двадцать, и это становится уже неприличным. С другой стороны, все прекрасно понимали, что если Ева начнет выезжать со своими кузинами, ни у одной из них не будет шанса устроить свою жизнь, потому что на них никто и не взглянет, пока она в комнате. Так что, как видите, Ева отправлена сюда в ссылку — в наказание за свою привлекательность.

— Многие из нас согласились бы и на более тяжелое наказание, если б только могли быть обвинены в том же грехе, — немного грустно заметила Дороти.

— О, дорогая моя! — живо откликнулась старушка. — Я уверена, что вы именно так и думаете. Каждая молодая женщина жаждет быть красивой и вызывать восхищение мужчин, но разве это приносит истинное счастье? Сомневаюсь. Чаще всего неумеренное восхищение вызывает к жизни бесконечные неприятности и, возможно, в конце концов, даже разрушает счастье самой женщины и тех, кто с ней связан. Когда-то я тоже была красивой женщиной, моя дорогая — я уже достаточно стара, чтобы говорить об этом без обиняков — и скажу вам, что Провидение не может злее подшутить над женщиной, нежели дать ей красоту и не дать при этом острого ума и сильного характера. Безвольная, глупая красота — худшее, что может случиться с женщиной. Ее достоинства обязательно навлекут на нее зависть других женщин и станут неиссякаемым источником проблем — ибо привлекут к ней любовников, с которыми она просто не будет знать, что делать. Иногда конец такой женщины очень печален. Я видела, как подобное случалось, и не один раз, моя дорогая.

Впоследствии, через много лет и совсем при других обстоятельствах, Дороти Джонс часто вспоминала эти слова мисс Чезвик, признавая, что старушка была во всем права — но сегодня они ее не убедили.

— Я отдала бы все на свете, чтобы быть похожей на вашу племянницу! — упрямо сказала девушка. — И любая другая девушка — тоже. Спросите хоть Флоренс!

— О, дорогая моя, это вы сейчас так думаете. Подождите еще лет двадцать — а потом, если вы обе будете еще живы, сравните, кто из вас счастливее. Что касается Флоренс, она, конечно же, хотела бы быть похожей на Еву; разумеется, ей неприятно повсюду появляться вместе с девушкой, рядом с которой она выглядит маленькой неуклюжей замарашкой. Полагаю, она была бы счастлива, если бы Ева осталась в Лондоне — как сейчас ее кузины рады, что она уехала. Ах, Дороти, милая! Я так надеюсь, что они не поссорятся! Флоренс ужасна, когда сердится.

С этим Дороти не могла несогласиться. Она очень хорошо знала характер Флоренс. Тем временем старая леди обратилась к Джереми:

— Однако, мистер Джереми, эти разговоры, должно быть, кажутся вам глупыми. Расскажите мне, участвовали ли вы еще в каких-нибудь гонках?

— Нет, — отвечал Джереми, — я растянул мышцы руки во время университетской регаты, и рука все еще болит.

— А где мой дорогой Эрнест?

Как и большинство женщин, какого бы возраста они не были, мисс Чезвик обожала Эрнеста.

— Он возвращается домой в понедельник.

— Он как раз вовремя — Смиты собирают всех на теннис. Я слышала, потом хотят устроить танцы. Вы танцуете, мистер Джереми?

Джереми пришлось признать, что он этого не делает; на самом деле никакая сила на земле не смогла бы затащить его в бальный зал.

— Жаль, в здешних краях так мало молодых людей. Флоренс на днях их пересчитывала, и результаты неутешительны: на одного холостого мужчину в возрасте от двадцати до сорока пяти лет приходится девять незамужних женщин в возрасте от восемнадцати до тридцати!

— Значит, только одна из этих девяти и имеет шанс выйти замуж, — заметила Дороти.

— А что будут делать остальные восемь? — заинтересовался Джереми.

— Полагаю — станут старыми девами, как я! — отозвалась мисс Чезвик.

Дороти быстро произвела расчеты в уме — получалось, что примерно через пятнадцать лет при нынешнем положении вещей в радиусе трех миль от Кестервика будут проживать, по крайней мере, двадцать пять старых дев. Потрясенная этой мыслью, Дороти встала и начала прощаться.

— Я знаю, кто точно не останется без мужа, если только мужчины не глупее, чем я о них думаю! — сказала добрая старушка, награждая Дороти поцелуем.

— Если вы имеете в виду меня, — сказала Дороти, слегка покраснев, — то я не настолько тщеславна, чтобы думать, будто кто-то заинтересуется маленьким существом, единственная добродетель которого — аккуратное ведение домашнего хозяйства. Не думаю также, что и сама хочу о ком-то заботиться.

— О, дорогая, в мире еще остались здравомыслящие мужчины, которые предпочитают добрую и хозяйственную женщину — хорошеньким личикам. До свидания, моя дорогая.

Хотя Джереми и был разочарован визитом к мисс Чезвик, поскольку не застал дома Еву, на следующее утро ему посчастливилось встретить обеих сестер на берегу моря. Однако, оказавшись в ее присутствии, он внезапно осознал, что ему очень мало есть, что сказать, и потому прогулка, говоря по чести, могла бы выйти очень скучной, если бы ее не оживляли острые и саркастические замечания Флоренс.

Впрочем, на следующий день он упрямо повторил попытку, заявившись к Еве с целой охапкой каких-то цветов (выдранных прямо с корнями), которыми она накануне выразила желание обладать. Так продолжалось до тех пор, пока его застенчивость не пошла на убыль; в конце концов они стали хорошими друзьями.

Разумеется, все это не могло укрыться от острого взгляда Флоренс, и в один прекрасный день, после того как Джереми отвесил ее сестре неуклюжий комплимент и ушел, она суммировала свои наблюдения следующим образом:

— Этот теленок влюбился в тебя, Ева!

— Чепуха, Флоренс! И почему это ты называешь его теленком? Нехорошо так говорить о людях.

— Отлично, если ты найдешь другое подходящее определение, я с радостью приму его.

— Я думаю, что он хороший, честный мальчик с задатками джентльмена, и, даже если он в меня влюбился, я не думаю, что в этом есть что-то постыдное!

— Дорогая, мы обсуждаем какую-то чушь. Знаешь, я скоро начну думать, что и ты влюбилась в этого «мальчика с задатками джентльмена» — о да, это намного лучше «теленка», хотя и не так выразительно.

Ева сдалась и бежала с поля боя.

— Ну, Джереми, как твои дела с красавицей-Евой? — в тот же день поинтересовалась у брата Дороти.

— Знаешь что, Долл, — отвечал Джереми с видом человека, находящегося на последней ступени отчаяния, — не смейся над своим братом! Если б ты только знала, что я чувствую вот здесь, внутри…. если бы ты знала… ты не знаешь…

— Что? Тебе плохо? Может быть, немного бренди? — воскликнула Дороти в неподдельной тревоге.

— Не будь дурочкой, Долл! Это не имеет отношения к моему желудку, это вот здесь! — и он постучал себя по правой стороне груди, искренне веря, что сердце находится именно там.

— И что же ты чувствуешь, Джереми?

— Чувствую! — со стоном отвечал ее брат. — Чего я только не чувствую! Когда я не нахожусь рядом с ней, мне кажется, что я тону… знаешь, как бывает, когда уходишь гулять без обеда? Вот так я себя все время и чувствую. А когда она смотрит на меня, меня бросает то в жар, то в холод. Когда улыбается — как будто кто-то пристрелил пару вальдшнепов справа и слева от меня…

— Хорошо-хорошо, Джереми, — перебила его Дороти, начиная думать, что ее брат повредился рассудком. — А что будет, если она не улыбнется?

— Тогда, — грустно покачал головой Джереми, — как будто кто-то стрелял, да промахнулся.

И хотя его сравнения звучали несколько своеобразно, Дороти было совершенно ясно, что ее брат испытывает вполне искренние чувства.

— Ты действительно любишь эту девушку, дорогой? — мягко спросила она.

— Знаешь, Долл, мне кажется, что… да.

— Так почему же ты не предложишь ей выйти за тебя замуж?

— Выйти за меня? Да я недостоин даже чистить ее туфли!

— Честный джентльмен подходит любой женщине, Джереми.

— Кроме того, у меня ничего нет, и я не могу содержать ее, даже если бы она сказала да, хотя она не скажет!

— Сейчас нет, со временем будет. Помни, Джереми, она очень привлекательная женщина и очень скоро найдет себе других воздыхателей.

Джереми застонал.

— Но если бы ты сейчас заручился ее согласием, и если она порядочная женщина, а я думаю — она порядочная, то это уже не имело бы никакого значения, и вы могли бы сыграть свадьбу через несколько лет.

— Так что же мне делать?

— Я бы спросила, любит ли она тебя, и если да — то согласна ли ждать несколько лет.

Джереми задумчиво присвистнул.

— Я поговорю об этом с Эрнестом, когда он приедет.

— На твоем месте этот вопрос я бы решила самостоятельно! — быстро отозвалась сестра.

— Торопиться тоже не следует. И двух недель не прошло, как мы познакомились. Я поговорю с Эрнестом.

— Тогда ты можешь очень пожалеть об этом! — с какой-то странной страстью в голосе воскликнула Дороти, порывисто встала и вышла из комнаты.

— Вот те раз, и что это она имела в виду? — удивился Джереми, оставшись один. — Вечно она преувеличивает, когда дело касается Эрнеста.

Впрочем, смятение по-прежнему не покидало его душу; влюбленный Джереми со вздохом надел шляпу и отправился гулять.

В воскресенье — на следующий день после беседы с Дороти — он снова встретил Еву, на этот раз в церкви. Там она, по мнению Джереми, была особенно похожа на ангела — но подойти к ней он не смог. Уже на выходе из церкви ему удалось переброситься с ней парой слов, но не больше, поскольку проповедь в тот день оказалась длинной, и проголодавшаяся Флоренс спешила домой.

А потом настал долгожданный понедельник — день возвращения Эрнеста.

Глава 7

ЭРНЕСТ НЕОСТОРОЖЕН
Кестервик — слишком маленькая деревня, и ближайшая железнодорожная станция находилась в четырех милях от него, в Раффеме; Эрнест должен был приехать двенадцатичасовым поездом, и Дороти с братом отправились встречать его.

Когда они добрались до станции, поезд уже показался вдалеке, и Дороти успела подняться на платформу. Паровоз пыхтел и никуда не торопился — как это свойственно всем поездам на одноколейках восточных графств — однако в положенное время прибыл на станцию и выпустил из своих недр Эрнеста с его багажом.

— Привет, Куколка! Значит, пришла меня встретить? Как ты, старушка? — весело закричал Эрнест, заключая Дороти в объятия.

— О Эрнест, перестань! Я уже слишком большая, чтобы целовать меня на людях, словно маленькую девочку.

— Большая? Хм… Мисс Пять Футов С Небольшим! Кроме того, никаких людей здесь больше не наблюдается.

Других пассажиров не было, и одинокий носильщик уже унес вещи Эрнеста к коляске.

— Нечего смеяться над моим ростом! Не всем же быть размером с майский шест, как ты, или здоровенным, как Джереми.

Джереми уже спешил к ним — он увидел Эрнеста через застекленные двери конторы; вскоре все трое ехали домой, оживленно переговариваясь и стараясь перекричать друг друга.

В дверях Дум Несс их встречал мистер Кардус, делавший вид, будто просто смотрит на океан, но на самом деле с нетерпением ожидавший Эрнеста, к которому он успел очень привязаться за все эти годы… хотя тщательно скрывал свои чувства.

— Здравствуй, дядя, как поживаешь? Выглядишь прекрасно! — закричал юноша, едва коляска остановилась.

— Все хорошо, Эрнест, благодарю. Ну а тебя и спрашивать не нужно. Я рад тебя видеть. Ты вовремя, потому что в моей оранжерее как раз распустились Batemania Wallisii и Grammatophyllum speciosum. И последний просто великолепен.

— Правда? Прекрасно! — интерес Эрнеста был совершенно искренним, поскольку он разделял любовь своего дядюшки к орхидеям. — Пойдем скорее, покажешь мне их!

— Полагаю, сначала лучше отправиться за стол. Орхидеи могут подождать, обед — нет.

Удивительно было наблюдать, как этот юноша словно озарил своим внутренним светом довольно мрачное семейство. Все улыбались друг другу и смеялись каждой его шутке. Даже суровая Грайс рассмеялась, когда он изобразил обморок «при виде ее красоты», даже на безумном лице старика Аттерли промелькнуло подобие улыбки узнавания, когда Эрнест схватил его руку и горячо тряс ее, во всеуслышание объявив, что старик прекрасно выглядит. Он был добрым и сердечным юношей, при виде которого исцелялись сердца, пораженные унынием.

После обеда он отправился вместе с дядей в оранжерею и провел там добрых полчаса в обществе старого Сэмпсона, с гордостью демонстрировавшего цветущие орхидеи. Садовник не менее всех остальных любил «мастера Эрнеста». Он частенько говаривал, что «немногие ребята могут отличить Одонтоглоссум от Собралии», а Эрнест мог, более того, он мог сказать, хорошо ли себя чувствует тот или иной саженец. Сэмпсон всегда втайне оценивал людей по их отношению к орхидеям — и мастер Эрнест удостоился его высочайшей оценки. На самом деле этот угрюмый шотландец просто не любил признаваться в своих чувствах. Юный Эрнест давно покорил его сердце своим открытым, сердечным, добродушным нравом и искренней любовью к людям.

Они все еще любовались пышным цветением Грамматофиллума, когда мистер Кардус заметил, что к нему в кабинет направляется мистер де Талор — как мы помним, двери в оранжерее были стеклянные и выходили прямо в кабинет адвоката. Эрнест был очень удивлен и заинтересован изменениями, которые произошли в облике его дядюшки при виде де Талора. Только что перед ним был добродушный пожилой джентльмен с блестящей лысиной, воркующий над своим садоводческим шедевром — и вот он уже подобен мирному коту, при виде самой безобидной собаки превратившемуся в ощетиненный комок ярости.

Мрачная страсть, владеющая душой мистера Кардуса, немедленно вернулась, изменив его почти до неузнаваемости: черты лица ожесточились, верхняя губа задрожала, темные глаза полыхнули адским пламенем — и в тот же миг лицо окаменело, словно превратившись в непроницаемую маску. Это было странное изменение.

Они могли видеть де Талора из оранжереи, однако он их не видел, и потому с минуту они просто наблюдали за ним.

Гость мистера Кардуса обошел кабинет, бросил презрительный взгляд в сторону оранжереи, затем остановился у стола мистера Кардуса и бросил взгляд на лежавшие там бумаги. Похоже, его ничего не заинтересовало, поскольку он почти сразу отошел к окну, сунул большие пальцы в прорези своего жилета и задумчиво уставился на двор. В его облике было что-то, настолько невыносимо вульгарное и дерзкое, что Эрнест не удержался от смеха.

Мистер Кардус опомнился, сердясь отчасти на себя, а отчасти на Эрнеста, и торопливо сказал:

— Ах, мой друг, я задержал тебя. Иди же — мне нужно в контору.

С этими словами он поспешно вышел из оранжереи, и Эрнест расслышал, как он приветствует своего гостя в своей обычной сдержанной манере, которая была так хорошо знакома юноше, и как де Талор отвечает ему: «Как поживаете, Кардус? Как идут дела?»

Выйдя из оранжереи, Эрнест обнаружил, что Джереми ждет его. За много лет все обитатели дома привыкли, что Джереми не должен входить в оранжереи. Не то чтобы ему это было прямо запрещено — это был всего лишь еще один знак неприязни мистера Кардуса, больно ранивший самолюбие Джереми.

— Что собираешься делать, старик? — спросил он Эрнеста.

— Ну, я собирался навестить Флоренс Чезвик, но ты, я полагаю, не хочешь составить мне компанию…

— Нет, я пойду!

— Ушам своим не верю! Кто бы мог подумать! Долл! Ты слышишь? — Девушка как раз вышла из дверей дома. — Что это случилось с нашим Джереми? Он собирается идти с визитом!

— Полагаю, у него есть свой интерес, — заметила мисс Дороти.

— Я надеюсь, старик, ты не отбил у меня Флоренс?

— Полагаю, ты немного потерял бы, будь это так! — ехидно заметила Дороти, нетерпеливо постукивая ножкой.

— Тише, тише, Куколка! Я очень люблю Флоренс, она умная и симпатичная.

— Если быть умной означает вечно говорить колкости и иметь дьявольский характер, то она, бесспорно умна, а что касается внешности, то это вопрос вкуса — и не мне обсуждать женскую привлекательность.

— О, как мы смиренны! Прах на главе твоей и вретище на плечах — но как сверкают эти голубые глазки!

— Замолчи, Эрнест, или я рассержусь!

— О, не надо, прошу — оставь эту привилегию людям с дьявольским характером. Ну же, не сердись, Долли — давай поцелуемся и будем друзьями.

— Я не стану целовать тебя, мы не будем друзьями, и вообще — идите, куда хотите! — с этими словами она повернулась и убежала прежде, чем кто-то из них смог остановить ее.

Эрнест тихонько засвистел, размышляя о том, почему Дороти так реагирует на безобидное поддразнивание. Затем они с Джереми отправились наносить визит.

Их поход не увенчался успехом. Ева, которую Эрнест никогда не видел и о которой не слышал ничего, кроме того, что она «прехорошенькая» — а Джереми, хоть и мечтал посоветоваться с ним, все никак не мог решиться на откровенный разговор, — лежала в постели с головной болью, а Флоренс ушла гулять с подругой. Зато старая мисс Чезвик была дома и приняла их обоих очень тепло, особенно своего любимчика Эрнеста, которого и наградила ласковым поцелуем.

— Повезло мне, что у меня две племянницы — иначе не видать бы мне у себя дома двух таких молодых джентльменов!

— Я полагаю, — галантно отвечал Эрнест, — что беседовать с пожилыми дамами намного приятнее, чем с молодыми.

— Правда, мастер Эрнест? Тогда почему же ты выглядел таким разочарованным, когда узнал, что моих племянниц сейчас нет?

— Исключительно потому, — находчиво отвечал этот молодой джентльмен, — что потерял возможность подтвердить мои убеждения в этом вопросе.

— Я спрошу тебя об этом еще раз, когда они обе будут здесь — чтобы они имели возможность принять участие в этой дискуссии! — улыбнулась старая леди.

Вскоре они простились с мисс Чезвик, после чего пути их разделились. Джереми отправился домой, а Эрнест — к своему старому учителю, мистеру Хэлфорду, у которого остался на чай. Было уже больше семи часов — чудесный июльский вечер — когда Эрнест возвращался в Дум Несс. К дому можно было добраться либо поверху, либо прямо по берегу моря. Эрнест выбрал второй путь и вскоре оказался под сенью хмурых развалин Тайтбергского аббатства, по-прежнему бросавшего вызов своему извечному врагу — морю. Совершенно неожиданно он понял, что молодая леди в широкополой шляпе и с тростью, идущая ему навстречу, — это Флоренс Чезвик.

— Как поживаете, Эрнест? — довольно холодно поинтересовалась она, однако слабый румянец, окрасивший ее оливковую кожу, выдавал волнение. — О чем размечтались? Я тебя вижу уже добрых двести ярдов, но ты меня не замечаешь.

— Разумеется, я мечтал о тебе, Флоренс.

— Правда? — сухо откликнулась девушка. — А я-то подумала, что Ева справилась со своей головной болью — надо сказать, ей удивительно к лицу головные боли, кстати — и что ты ее видел, и что теперь мечтаешь о ней.

— А почему я должен о ней мечтать, даже если бы я ее увидел?

— По той же причине, что и все мужчины на свете — потому что она красива.

— Красивее тебя, Флоренс?

— Разумеется красивее! Я вовсе не красива!

— Глупости, Флоренс, ты очень красива!

Она остановилась и взяла его за руку.

— Ты правда так думаешь? — она пристально посмотрела в темные глаза Эрнеста. — Я рада, что ты так думаешь.

Они были совсем одни в этих летних сумерках, ни на пляже, ни на скалах не было ни одной живой души. Прикосновение руки Флоренс, ее искренность волновали Эрнеста; тихая красота этого вечера, сладость свежего морского воздуха, рокот волн, угасающий багрянец неба — все это тоже не могло не добавить очарования всей сцене. Лицо девушки было очень привлекательно, особенно сейчас, когда она так пристально смотрела на Эрнеста — и не забудем, ему был всего двадцать один год. Он медленно склонился к ней, словно давая возможность отстраниться, избежать прикосновения — но она не хотела отстраняться, и в следующий миг он поцеловал ее трепещущие губы.

Это было глупо — ведь он не любил Флоренс, и он едва ли сделал бы это, прислушайся он к голосу рассудка… Но дело было сделано — и кто же может повернуть время вспять?

Эрнест увидел, как побледнело ее смуглое личико, на секунду показалось, что она сейчас обнимет его за шею… но уже в следующую секунду Флоренс отвернулась от него.

— Ты… серьезно? Или ты играешь со мной?

— Серьезно ли я? О да!

— Эрнест, я… — Девушка снова взяла его за руку и заглянула в глаза. — Ты действительно любишь меня так же, как… теперь мне не стыдно это произнести… как я люблю тебя?

Эрнест чувствовал себя ужасно. Поцеловать молодую женщину — это одно, он и раньше делал это, но подобный всплеск чувств испугал его, это было гораздо больше того, на что он рассчитывал. Какая-то его часть чувствовала удовлетворение при виде того, какие сильные чувства испытывает к нему Флоренс — однако Эрнест отдал бы все, чтобы она не испытывала подобных чувств. Он колебался, не в силах ответить сразу.

— Как ты серьезна! — наконец смог сказать юноша.

— Да, — просто ответила она. — Я серьезна, я давно уже серьезна. Вероятно, ты достаточно хорошо меня узнал, чтобы понять: я не та женщина, с которой можно играть. Надеюсь, что и ты тоже — серьезен, иначе худо будет нам обоим.

С этими словами она отбросила его руку, словно она жгла ее.

Эрнест попытался взглянуть на все холодно и рассудительно — и нашел, что положение совершенно ужасно. Что нужно сказать или сделать, он не знал, поэтому стоял молча, и молчание помогло ему больше, чем любые слова.

— Вот как, значит… Я тебя напугала, Эрнест. Это потому, что я люблю тебя. Когда ты меня поцеловал, мир вокруг сделался так прекрасен, и я словно услышала музыку небес. Ты пока еще не понимаешь меня — я слишком неистова, я знаю — но иногда я думаю, что сердце мое глубоко, словно море, и что я могу любить в десять раз сильнее, чем все эти легкомысленные женщины вокруг меня. Я могу так любить — а могу и ненавидеть.

Подобные слова никак не могли успокоить Эрнеста.

— Ты странная девушка, — тихо сказал он.

— Да! — отвечала она с улыбкой. — Я знаю, что я странная; но пока я с тобой — мне так хорошо, а когда тебя нет — моя жизнь пуста, и в голове мечутся только горькие мысли, словно летучие мыши. Однако, доброй ночи! Мы ведь увидимся завтра на танцах у Смитов, не правда ли? И ты будешь танцевать со мной? И ты не должен танцевать с Евой, помни! — или, по крайней мере, не слишком часто — иначе я буду ревновать, а это будет плохо для нас обоих. Так значит — доброй ночи, мой дорогой, доброй ночи! — и она снова подняла к нему свое пылающее личико для поцелуя.

Эрнест поцеловал ее — у него не было иного выхода — и она ушла. Он смотрел ей вслед, пока ночные тени не поглотили ее фигурку, а затем уселся на большой валун, растерянно вытер лоб и засвистел.

По крайней мере, попытался засвистеть!

Глава 8

ИДИЛИЯ В САДУ
В ту ночь Эрнест спал очень плохо: вчерашняя сцена никак не шла у него из головы, и он проснулся в угнетенном состоянии, которое всегда следует за неприятностями, совершенными глупостями и неумеренным употреблением салата из омаров. Его мрачное настроение не мог развеять даже прекрасный солнечный день; напротив, он, скорее, усугубил его. Эрнест был неопытен в любовных делах, но, даже будучи неопытным, понимал, что впутался в крайне неловкую ситуацию. Он нисколько не был влюблен в мисс Чезвик — скорее, он опасался Флоренс. Она была, как он и говорил вчера, так ужасно серьезна. Будучи всего на год старше Эрнеста, она, тем не менее, обладала таким сильным и жестким характером, такой волей к достижению своих целей, которыми вряд ли могли похвастаться представительницы ее пола в любом возрасте. Об этом-то он знал уже давно — он лишь не мог предположить, что вся эта воля и страсть будут с такой силой направлены именно на него.

Злосчастный поцелуй словно распахнул ворота шлюзов ее души — и теперь поток чувств Флоренс грозил смыть несчастного Эрнеста Кершо. Он понятия не имел, что ему теперь делать. Поначалу он хотел рассказать все Дороти и спросить у нее совета, но инстинктивно догадался, что делать этого не следует. Затем он подумал о Джереми, но отказался и от этой идеи. Что мог знать Джереми о подобных вещах? Эрнест даже и не догадывался, что Джереми буквально распирает от его собственной сердечной тайны, заговорить о которой ему мешало смущение.

Чем дольше Эрнест размышлял, тем яснее ему становилось, что у него остался лишь один безопасный выход из неприятного положения: бегство. Да, это позорно, что правда то правда, но, по крайней мере, Флоренс не сможет последовать за ним. Он уже давно договорился с одним из университетских друзей отправиться путешествовать во Францию в конце августа, то есть — недель через пять. Что ж, он поменяет планы и отправится в путь немедленно.

Частично утешившись этой мыслью, он принялся одеваться, готовясь к вечеру у Смитов, где ему снова предстояло встретиться с Флоренс; большим облегчением было думать, что уж там-то она не будет требовать от него новых поцелуев. Танцы должны были начаться после лаун-тенниса, Дороти и Джереми собирались участвовать в турнире и потому уже ушли. Эрнест, по понятным причинам, отказался — и собирался ограничиться одними танцами.

Когда он вошел в бальный зал особняка Смитов, уже началась первая кадриль. Пробираясь между гостями, Эрнест почти сразу наткнулся на Флоренс Чезвик, которая сидела рядом с Дороти, а позади девушек маячила огромная фигура Джереми. Казалось, обе девушки ждали Эрнеста, потому что Флоренс немедленно освободила ему место на скамье и пригласила сесть рядом. Эрнест сел.

— Ты опоздал, — негромко заметила она. — Почему ты не пришел на теннис?

— Я полагал, что наша команда и без того укомплектована, — ответил Эрнест, кивая в сторону Джереми и Дороти. — Почему ты не танцуешь?

— Потому что меня никто не приглашает! — довольно резко ответила Флоренс. — Кроме того, я ждала тебя.

— Джереми! — обернулся Эрнест к другу. — Флоренс говорит, ты не пригласил ее на танец.

— Не говори ерунды, ты прекрасно знаешь, что я не танцую.

— Конечно! — вставила Дороти. — Это сразу бросается в глаза: во всем зале нет более несчастного на вид человека, чем ты.

— И такого же огромного, — ввернула Флоренс.

Джереми немедленно забился в угол, стараясь выглядеть меньше ростом. Его сестра была совершенно права: танцы были истинной пыткой для Джереми Джонса. Тем временем кадриль закончилась, и начался вальс, который Эрнест танцевал с Флоренс. Оба неплохо вальсировали, и Эрнест старался кружиться как можно больше, чтобы избежать любой возможности разговоров во время танца. Во всяком случае, пока не прозвучало ни единого намека на события вчерашнего вечера. Отведя после танца Флоренс на место, он спросил:

— Где твои тетушка и сестра, Флоренс?

— Сейчас придут, — коротко ответила девушка.

Следующий танец — галоп — Эрнест танцевал с Дороти, которая сегодня больше напоминала ребенка, нежели взрослую женщину, в своем белом муслиновом платье. Однако — ребенок или женщина — выглядела она очень привлекательно. Эрнест даже подумал, что никогда еще не видел, чтобы это серьезное маленькое личико с огромными голубыми глазами было столь красиво. Нет, Дороти не была хорошенькой — в общепринятом смысле слова, — однако ее лицо было одухотворенным, его словно освещала присущая ей доброта и вечное стремление заботиться о других…

— Ты сегодня прелестна, Куколка! — сказал Эрнест.

Она вспыхнула от удовольствия и просто ответила:

— Я рада, что ты так думаешь.

— Да, именно так я и думаю: ты — прелестна.

— Перестань, Эрнест! Разве ты не можешь подыскать кого-нибудь другого, чтобы потренироваться расточать комплименты? Зачем тратить их на меня? Я хочу посидеть.

— Честное слово, Куколка, не знаю, что на тебя нашло в последнее время — ты все время сердишься.

Она вздохнула и мягко ответила:

— Сама не знаю, Эрнест. Я и правда все время какая-то сердитая… но ты не должен смеяться надо мной. О, вот и мисс Чезвик с Евой идут сюда.

Эрнест и Дороти подошли к Джереми и Флоренс. Девушки уселись на скамейку, юноши встали рядом: Эрнест перед ними, Джереми позади. После слов Дороти оба молодых джентльмена стали оглядывать комнату, а Дороти и Флоренс с тревогой смотрели на Эрнеста. Так преступник со страхом и надеждой ждет приговора суда, который должен решить его судьбу…

— Я никого не вижу! — легкомысленно заметил Эрнест. — Ах, нет, вот они. О боже!

Чего бы ни ожидали Дороти и Флоренс от Эрнеста, не спуская с него глаз, — увиденное никак не могло их удовлетворить. Дороти побледнела и откинулась назад с вымученной улыбкой разочарования: она ожидала подобной реакции. Однако Флоренс не признавала разочарований — и вся кровь бросилась ей в лицо, исказив его гримасой ярости. Между тем, Эрнест, забыв обо всем, смотрел в дальний конец зала, понятия не имея о той драме, что разыгрывалась буквально у него под носом; точно так же вел себя и Джереми, точно так же вели себя и все мужчины в этом бальном зале.

И там было на что посмотреть. К центру зала неспешно шла, или, вернее, выступала — поскольку даже в преклонном возрасте она сохранила поистине королевскую осанку — старая мисс Чезвик. В любой другой ситуации ее приход не остался бы незамеченным, однако сейчас все взгляды были устремлены отнюдь не на нее, а на то ослепительное создание, что ее сопровождало. Старая леди казалась совсем крошечной рядом с высокой и статной Евой Чезвик, одетой в белое платье китайского шелка, к корсажу которого была приколота одна-единственная роза. Вырез платья был довольно глубоким, и прекрасные точеные руки, плечи и шея были обнажены. Ева обошлась почти без всяких украшений — лишь в густых черных волосах, уложенных короной вокруг изящной головки, блестела бриллиантовая звезда. Ее костюм был прост — и потому великолепен; так же великолепна была и она сама — женщина почти совершенной красоты, при взгляде на которую в зале воцарилось молчание. Любой наряд был бы ей к лицу; будучи очень высокой, она, тем не менее, почти плыла над полом, грацией уподобившись белоснежному лебедю, гибкая, словно ива. Однако этим описание ее достоинств не исчерпывалось. Эти восхитительные темные глаза лучились тем светом, который не суждено было забыть человеку, на которого упал этот нежный и царственный взгляд, однако в нем не было ни капли дерзости или надменности. Вероятно, именно так светят звезды…

Ее коралловые уста были чуть приоткрыты; казалось, Ева сама не осознавала своей красоты и того, что она затмевала всех остальных женщин, просто проходя рядом с ними. Даже если их красота еще минуту назад казалась яркой, несомненной — рядом с Евой все меркло. Ей хватило нескольких секунд, чтобы пересечь бальный зал, но Эрнесту уже казалось, что они давным-давно встретились с ней глазами — и что этот чарующий взгляд навсегда останется в его сердце.

Восторженный взгляд юноши заставил Еву слегка покраснеть, в этом не было никаких сомнений. Она прошла мимо него, гадая про себя, кто он — и слегка наклонив голову в скромном приветствии.

— Ну вот, наконец, и мы, — обратилась Ева к своей сестре, и голос ее был необыкновенно музыкален. — Представляешь, что-то случилось с колесом двуколки, и нам пришлось остановиться, чтобы его могли починить.

— Разумеется! — откликнулась Флоренс. — Я-то подумала, что вы специально пришли попозже, чтобы произвести впечатление.

— Флоренс! — с укором заметила ее тетушка. — Ты не должна так говорить.

Флоренс ничего не ответила и судорожно поднесла к лицу кружевной платочек. Она успела искусать губы до крови.

К этому времени Эрнест пришел в себя. Он увидел, как к ним направляются несколько молодых людей, и сразу понял их намерения.

— Мисс Чезвик! — сказал он. — Вы меня представите?

Не успела старая леди сделать это, как оркестр вновь заиграл вальс. Через пять секунд Ева уже плыла по залу в объятиях Эрнеста, а молодым людям оставалось лишь оплакивать свою нерасторопность и проклинать сквозь зубы — говоря по чести — «этого щенка Кершо».

Танцевала Ева божественно, ноги ее были легки. Почти невесомо опираясь на его руку, она вальсировала с Эрнестом во всем блеске своей красоты, и даже старая леди Эстли соизволила опустить свой высокомерно задранный нос на дюйм, а то и больше — и соизволила спросить, кто этот красивый молодой человек, танцующий с «высокой девушкой». Вскоре танец закончился, и Эрнест тут же заметил некоего решительного молодого человека, идущего к ним с явным намерением заручиться согласием Евы на следующий танец.

— У вас есть карточка? — быстро спросил он.

— О да.

— Вы позволите мне вписать мое имя на следующий танец? Мне кажется, у нас неплохо получается.

— Да, мы прекрасно поладили. Вот она.

Претендент нетерпеливо кружил вокруг них, сердито глядя на Эрнеста. Эрнест весело кивнул ему и решительно вписал свое имя в бальную карточку Евы — на три танца вперед.

Глаза Евы расширились, однако она ничего не сказала; партнер действительно оказался великолепен.

— Могу я спросить, Кершо…. — грозно начал неудачливый соперник.

— О, разумеется! — доброжелательно откликнулся Эрнест. — Буквально через несколько минут, мой друг, я в вашем распоряжении.

И они с Евой вновь закружились в танце.

Когда танец закончился, они оказались как раз рядом со скамьей, на которой в одиночестве сидела старая мисс Чезвик. Флоренс и Дороти танцевали, а Джереми по-прежнему мрачно стоял в углу, отчаянно напоминая медведя, у которого разболелась голова. Ева с улыбкой протянула ему руку.

— Надеюсь, вы потанцуете со мной, мистер Джонс?

— Я не танцую, — коротко ответил он и отошел.

Ева с удивлением смотрела ему вслед — отказ прозвучал довольно грубо.

— Мне кажется, у мистера Джонса плохое настроение! — с улыбкой сказала она Эрнесту.

— О, он странный человек; выход в свет всегда заставляет его нервничать, — небрежно отмахнулся Эрнест.

Их окружила целая толпа потенциальных партнеров по танцам, и Эрнесту пришлось отступить перед их напором.

Между тем бал близился к концу. В зале, несмотря на открытые окна, было очень жарко, поэтому разгоряченные танцоры выходили в сад прогуляться. Оказались среди них и Ева с Эрнестом, только что станцевавшие свой третий вальс и окончательно убедившиеся, что у них «прекрасно получается вместе».

Вышли на свежий воздух и еще трое — Флоренс, Дороти и ее брат. Удивительно, как люди, объединенные несчастьем, стараются держаться вместе. Эти трое шли молча; им нечего было сказать друг другу. Вскоре они увидели две высокие фигуры, стоящие возле кустов, над которыми мерцал, догорая, китайский фонарик. Высокий рост способен выдать человека даже в темноте, и потому не могло быть никаких сомнений в том, кто эти фигуры. Троица несчастных остановилась. Именно в этот миг китайский фонарик ярко вспыхнул в последний раз — и осветил прекрасную сцену. Эрнест склонился к Еве, его темные глаза горели страстью, он о чем-то умолял. Ева слегка зарумянилась и не смотрела на него — ее взгляд был прикован к розе у нее на корсаже; девушка подняла руку — кажется, для того, чтобы отстегнуть цветок. Свет оказался настолько ярок, что Дороти впоследствии никак не могла забыть, какую длинную тень отбрасывали длинные ресницы Евы на нежную щеку. Через миг все погрузилось во тьму, что происходило возле кустов дальше — никто не видел, однако когда Ева вернулась в бальный зал, цветка на платье у нее больше не было.

Как бы ни была очаровательна и романтична сцена в этом маленьком подобии Эдема, где в те мгновения царили молодость, красота и любовь, — никто из трех зрителей не оценил ее по достоинству. Джереми забыл о присутствии дам и зашел так далеко, что ругался вслух, однако они не упрекали его: возможно, это давало хоть какой-то выход и их чувствам.

— Я думаю, нам пора домой, уже поздно, — помолчав, сказала Дороти. — Джереми, ты не сходишь за коляской?

Джереми молча исчез во тьме.

Флоренс не произнесла ни слова, просто взяла веер обеими руками и медленно согнула его пополам, так, что пластинки из слоновой кости щелкнули, сломались, брызнули осколками. Затем она бросила исковерканный веер на дорожку и растоптала его. Было что-то несказанно жестокое в том, как она расправилась с красивой безделушкой. Это действие казалось инстинктивным результатом какого-то мучительного мыслительного процесса; оно было доказательством тех чувств, которые испытывали обе девушки, и даже нежная и сдержанная Дороти не видела сейчас в этой жестокости ничего странного. В этот момент они с Флоренс были близки, как никогда раньше — и никогда уже не будут; общий жестокий удар на мгновение спаял их души воедино. В тот же момент они догадались, что обе любят одного и того же человека; они предполагали это и раньше, подсознательно не любя друг друга, — однако сейчас неприязнь была забыта.

— Флоренс, я думаю…. — сказала Дороти тихим, слегка дрожащим голосом, — что мы с тобой «сошли с дистанции», как выражается Джереми. Твоя сестра слишком красива, чтобы противостоять ей. Он влюбился.

— Да! — отвечала Флоренс с горьким смешком, ее карие глаза пылали. — Ее высочество изволило бросить платок новому фавориту — и он не преминул подхватить его. Мы всегда звали ее «султаншей».

Флоренс снова рассмеялась.

— Возможно, — заметила Дороти, — она просто флиртует с ним. Я надеюсь, что Джереми…

— Джереми! Да какие шансы у Джереми против него?! Эрнест поладит с женщиной за два часа, а Джереми не справится с этим и за два года. Мы все любим сильные чувства, шторм, страсть, моя дорогая. Не обманывай себя. Флиртует! Да она будет по уши влюблена в него к концу недели. И кто бы мог не влюбиться в него…. — теперь дрогнул и голос Флоренс.

Дороти не ответила, она знала, что Флоренс права. Несколько шагов они сделали в полном молчании.

— Дороти? А знаешь, что на самом деле случается с фаворитками султанов?

— Нет.

— Их конец печален — другие обитатели гарема убивают их. Как правило.

— Что ты хочешь сказать?

— О, не пугайся, разумеется, я не имею в виду, что мы должны убить мою дорогую сестричку. Нам надо подумать, как сбросить ее с пьедестала. Ты поможешь мне придумать план?

Первое потрясение уже прошло, и теперь лучшая сторона Дороти вновь управляла ее разумом.

— Разумеется, нет! Эрнест имеет право на собственный выбор, и если твоя сестра оказалась лучшей — ничего не поделать, побеждает сильнейший. Хотя, конечно, это немного нечестно. Бой был неравный…. — добавила она, вспомнив ослепительную красоту Евы.

Флоренс с презрением посмотрела на нее.

— У тебя совсем нет характера!

— А что ты собираешься делать?

— Что делать? — Флоренс резко повернулась и посмотрела на Дороти. — Я собираюсь отомстить.

— О Флоренс, как злобно это прозвучало! Кому ты собираешься мстить и за что? Эрнесту? Он не виноват, что ты… что он тебе нравится.

— Разумеется, виноват, но дело совершенно не в этом, виноват, не виноват… Я страдаю! И запомни мои слова, потому что они сбудутся: он тоже будет страдать! С какой стати я должна нести эту ношу одна? Однако даже он не будет страдать так, как она! Я говорила ей, что люблю его, она пообещала мне оставить его в покое — ты слышишь, обещала! — и тут же украла его у меня, только для того, чтобы удовлетворить свое тщеславие — она, которая могла бы выбрать любого!

— Тише, Флоренс! Держи себя в руках, тебя могут услышать. Кроме того, должна сказать, что мы делаем из мухи слона: в конце концов, она всего лишь подарила ему розу.

— Меня не волнует, услышат меня или нет! Я знала, что так будет, я знала, что так должно было случиться, и знаю, что будет дальше. Попомни мои слова: не пройдет и месяца, как Эрнест и моя обожаемая сестрица будут сидеть на утесе в обнимку! Мне достаточно закрыть глаза — и я вижу эту картину. О, вот и Джереми. Ты нашел коляску? Отлично. Пойдем, Дороти — попрощаемся и уедем. Вы ведь завезете меня домой, не так ли?

Полчаса спустя собрались домой и мисс Чезвик с Евой; подъехала к дому и двуколка Эрнеста. Однако мисс Чезвик была очень обеспокоена из-за сломанного колеса их коляски, и Эрнест счел своей обязанностью убедиться, что они без приключений доберутся домой, а потому приказал двуколке следовать за ними, а сам забрался в коляску, не дожидаясь приглашения.

Разумеется, мисс Чезвик задремала, но Эрнест и Ева вряд ли последовали ее примеру. Возможно, они слишком устали, чтобы разговаривать; возможно, они уже постигли блаженство, которое иногда может принести и совершенно безмолвное общение; возможно, то, как нежно сжимал Эрнест маленькую ручку, доверчиво лежащую в его ладони, было красноречивее любых слов…

Не спеши возмущаться, мой читатель! Ты или я — любой из нас поступил бы так же и чувствовал себя при этом абсолютно счастливым.

Во всяком случае, эта поездка закончилась слишком быстро.

Флоренс сама открыла им дверь — она уже отпустила служанку спать.

Подойдя к дверям своей комнаты, Ева обернулась, чтобы пожелать сестре спокойной ночи, однако та в ответ не кивнула, как обычно, а шагнула к Еве и крепко ее поцеловала.

— Поздравляю! Премилое платье — и отличная победа! — С этими словами Флоренс еще раз поцеловала Еву и ушла к себе.

«Совершенно не похоже на Флоренс, — подумала Ева. — Не могу вспомнить, когда она целовала меня в последний раз».

Она еще не знала, что есть поцелуи, скрепляющие мир и любовь, — а есть поцелуи, означающие начало войны и мести, поцелуи предательства. Первым был Иуда, поцеловавший своего Учителя — и предавший Его…

Глава 9

ЕВА ЧТО-ТО НАХОДИТ
Наутро после бала Эрнест проснулся с сильной головной болью. Сначала лишь она и занимала все его мысли, но потом взгляд его упал на увядающую алую розу, лежащую на туалетном столике, и он улыбнулся. Затем настал черед отрывочных, зачастую бессвязных мыслей, которые всегда сопровождают даже самые приятные воспоминания — и улыбаться он перестал.

В конце концов, Эрнест зевнул и поднялся с постели. Когда он добрался до гостиной, которая выглядела прохладной и уютной, в отличие от залитого ярким июльским солнцем двора, он обнаружил, что все остальные уже позавтракали. Джереми ушел, но его сестра была там, немного бледная — вероятно, из-за позднего возвращения домой.

— Доброе утро, Долл!

— Доброе утро, Эрнест, — ее голос прозвучал довольно холодно. — Я старалась сохранить чайник горячим, но теперь, боюсь, он все-таки остыл.

— Ты добрый самаритянин, Куколка. У меня голова раскалывается. Надеюсь, чай поможет.

Дороти улыбнулась, подавая ему чашку; если бы она могла сейчас говорить с ним откровенно, то сказала бы то же самое о своем сердце.

Эрнест выпил чай и, по всей видимости, почувствовал себя лучше, поскольку довольно веселым тоном спросил девушку, как ей понравились вчерашние танцы.

— О, все было просто прекрасно, спасибо. А тебе — понравилось?

— Все было ужасно, Долл, клянусь! Долл?

— Да, Эрнест?

— Разве она не прелестна?

— Кто, Эрнест?

— Кто! Ева Чезвик, разумеется!

— Да, Эрнест, она очень мила.

В ее голосе прозвучала странная нотка, и Эрнест почел за благо не развивать тему дальше.

— Где Джереми?

— Он ушел.

Эрнест наскоро прикончил вторую чашку чая и тоже вышел из дома, где почти сразу наткнулся на Джереми, спешащего куда-то.

— Привет, мой друг! Как чувствуешь себя после вчерашних безумств?

— Хорошо, спасибо, — сухо ответил Джереми.

Эрнест вскинул на него испытующий взгляд. Голос несомненно принадлежал Джереми, однако тон был непривычен и даже незнаком. Эрнест схватил друга за руку.

— Что-то случилось, старик?

— Ничего.

— Случилось, я же вижу! Что такое? Выговорись! Я отличный исповедник, вот увидишь.

Джереми молча высвободил руку. Он выглядел отчужденным, Эрнест никогда его таким не видел, и это больно ранило его. Отступив, он сказал совсем другим тоном:

— Ну, конечно, если тебе нечего сказать, то я пойду…

— Как будто ты не знаешь!

— Честью клянусь — не знаю!

— Тогда зайдем ко мне — и я тебе скажу! — с этими словами Джереми распахнул дверь своего небольшого убежища в каретном сарае, где он набивал свои чучела, хранил коллекции яиц и бабочек и чистил оружие, и величественным жестом пригласил Эрнеста войти.

Эрнест вошел и уселся на стол, уставившись на чучело выпи, которую давным-давно подстрелил Джереми; теперь оно было сильно побито молью и выглядело довольно нелепо, стоя на одной ноге в углу комнаты.

С трудом оторвавшись от бессмысленного взгляда стеклянных глаз выпи, Эрнест спросил:

— Ну, так в чем же дело?

Джереми повернулся к Эрнесту спиной — он чувствовал себя лучше, говоря на такие темы, если не смотрел в глаза собеседнику, — и, обращаясь к пустому пространству перед собой, сказал:

— Я думаю, что это было оченьнепорядочно с твоей стороны!

— Что именно?

— Прийти и отбить у меня единственную девушку, которую…. которая….

— Которую ты когда-либо любил? — предположил Эрнест с некоторым сомнением.

— Которую я когда-либо любил! — с облегчением выпалил Джереми, поскольку эта фраза весьма точно выражала его чувства.

— Э-э-э, старина, если бы ты был чуть красноречивее и пояснил, о какой именно богине ты говоришь…

— Да о ком еще я могу говорить, если есть всего одна девушка, которая… которую…

— Которую ты когда-либо любил?

— Которую я когда-либо любил!

— Тогда, во имя Священной Римской империи — кто она?

— Да Ева Чезвик!

Эрнест присвистнул.

— Послушай, старик! — сказал он после недолгой паузы. — Почему ты не сказал мне раньше? Я понятия не имел даже, что вы с ней знакомы. Ты с ней помолвлен?

— Помолвлен? Нет!

— Но вы с ней собираетесь…

— Нет, конечно нет!

— Послушай, старик, если бы ты просто повернулся ко мне и рассказал, как обстоят дела, мы могли бы во всем разобраться и…

— Дела обстоят так, что я боготворю землю, по которой она ходит, вот!

— А! — сказал Эрнест. — Это очень неудобно, поскольку я, видишь ли, тоже — по крайней мере, я так думаю.

Джереми застонал, и Эрнест тоже застонал.

Помолчав, Эрнест сказал:

— Послушай, старик, что же нам делать? Ты должен был мне рассказать, но ты этого не сделал. Если бы ты сказал, я бы все понял. А теперь… теперь она меня просто сразила.

— И меня тоже.

— Вот что, Джереми. Я уеду и тебе тоже советую бежать отсюда. Не то чтобы мне нравилась сама идея бегства, но у нас ведь ничего нет, мы не можем жениться — да и она в том же положении.

— И нам всего лишь двадцать один год. Мы не можем жениться в двадцать один год, — ввернул Джереми, — иначе к тридцати у нас будет огромная семья. У всех, кто женится в двадцать один, обстоит именно так.

— Ей тоже двадцать один, она мне сказала.

— Мне она тоже сказала! — сказал Джереми, решив показать, что Эрнест не единственный человек на свете, которому известен этот потрясающий факт.

— Ну так что? Мы же не можем говорить об этом бесконечно?

— Нет, — медленно сказал Джереми, и было видно, с каким усилием ему даются слова. — Это было бы несправедливо; кроме того, я полагаю, что дело уже сделано. Ты всем нравишься, старина, женщинам и мужчинам. Нет, ты не должен уезжать, и ссориться по этому поводу мы не станем. Я скажу тебе, что нам надо сделать — мы бросим жребий!

Эрнеста поразило это блестящее предложение.

— Великолепно! — сказал он, доставая из кармана шиллинг. — Один раз бросаем или три?

— Один, разумеется, так мы быстрее покончим с этим.

Эрнест положил монету на большой палец.

— По твоей команде. Но каков же жребий? Мы же не можем ставить на кон живую девушку, как те ребята у Гомера? К тому же мы еще не захватили ее в плен.

Это требовало некоторого обдумывания, и Джереми растерянно почесал в затылке.

— Давай так: у победителя будет месяц на ухаживание, проигравший не должен вмешиваться. Если через месяц у победителя ничего не решится, проигравший использует свой шанс. Если она сделает свой выбор — проигравший будет держаться подальше.

— Годится. Бросаю, смотри внимательно.

Шиллинг взвился в воздух.

— Орел! — рявкнул Джереми.

Монета сверкнула, щелкнула по носу изумленную выпь, упала на пол и закатилась под ящик с образцами окаменелых костей доисторических животных, которые Джереми собирал в прибрежных скалах. Вдвоем юноши с трудом отодвинули ящик и уставились на монету.

— Решка! — с восторгом прошептал Эрнест.

— Я так и знал, что мне не повезет. Ладно, пожмем друг другу руки, Эрнест. Мы не станем ссориться из-за девушки.

Они крепко пожали друг другу руки и расстались, однако с того дня — и довольно надолго — между ними появилось нечто неуловимое, чего раньше никогда не было. Сильна должна быть дружба, узы которой не ослабевают, когда на них падает тень любви к женщине…


В тот день Дороти сказала, что хочет пойти в Кестервик за покупками, и Эрнест вызвался ее сопровождать. Они в полном молчании дошли до Тайтбургского аббатства; оба чувствовали себя неловко и странно скованно, и это мешало их привычным отношениям, которые всегда напоминали отношения брата и сестры. Эрнест уже начал тяготиться этим молчанием, когда Дороти внезапно остановилась.

— Что это? Мне показалось, я слышала чей-то крик.

Они прислушались — и на этот раз оба услышали женский голос, призывающий на помощь. Казалось, он доносился от скалы слева. Эрнест и Дороти поспешили на край утеса и принялись осматриваться. Если вы помните, в двадцати футах от вершины скалы и в пятидесяти с лишним от дна ущелья находился выступ, на котором скопились многочисленные останки, вымытые морем. Теперь он был почти недоступен, поскольку, хотя на первый взгляд спуститься на него было достаточно просто, с двух сторон над ним нависали скалы, образуя козырек, где незадачливому альпинисту было бы не за что ухватиться.

Первое, что увидел Эрнест, наклонившись, была женская ножка, опиравшаяся на шаткий камень. Затем он увидел бледное и перепуганное личико Евы Чезвик, которая замерла в самом неудобном положении на узком уступе на самом краю пропасти, едва удерживаясь, чтобы не отпустить ненадежную опору. Было совершенно очевидно, что девушка не может двинуться с места, чтобы не рухнуть вниз — и лишь отчаянно цепляется за каменную стену, словно муха.

— О боже! — вскричал Эрнест. — Держитесь, я уже иду!

— Я больше не могу!

Одно дело было пообещать, что он идет, и совсем другое — сделать это. Песок осыпался вниз, Эрнесту не за что было зацепиться, чтобы вытянуть девушку из пропасти. Он в отчаянии взглянул на Дороти. Ее быстрый ум в одно мгновение оценил ситуацию — и нашел решение.

— Эрнест, ты должен спуститься к ней, лечь на этот каменный козырек и протянуть ей руку.

— Но там не за что держаться. Если она повиснет на моей руке, мы оба рухнем вниз.

— Нет, я буду держать тебя за ноги. Быстрее, у нее кончаются силы.

Эрнесту потребовалось всего несколько секунд, чтобы добраться до того места, на которое указала Дороти, и улечься на камень. К счастью, он обнаружил удобный выступ песчаника, за который можно было держаться левой рукой. Тем временем Дороти уселась на землю и крепко обхватила лодыжки Эрнеста. Затем юноша протянул руку вниз и, схватив Еву за запястье, напряг все свои силы. Если бы у этой троицы были время и возможность взглянуть на себя со стороны, они бы, возможно, нашли в этой картине много смешного… однако ничего этого у них не было, и менее чем через полминуты их жизни могли бы стоить не больше фартинга. Эрнест напрягал все свои силы — но Ева была крупной девушкой, хоть и легкой на ногу, а ведь ему предстояло вытащить ее практически по вертикальной каменной стене! К тому же Эрнест почувствовал, что и Дороти начинает съезжать вниз.

— Она должна приложить все усилия — иначе мы все упадем! — тихим прерывистым голосом произнесла Дороти.

— Упритесь коленями и рванитесь вперед — это ваш единственный шанс! — крикнул Эрнест измученной Еве.

Она поняла его — и отчаянно боролась за свою жизнь.

— Тяни, Долл, ради бога, тяни! Получается!

Последовало еще одно отчаянное усилие — и Ева оказалась рядом с Эрнестом. Потом еще несколько секунд — и все трое без сил повалились на землю на вершине утеса.

— Боги! — воскликнул Эрнест. — Это было нечто!

Дороти кивнула; она была слишком измучена, чтобы говорить. Ева слабо улыбнулась — и потеряла сознание.

Вскрикнув, Эрнест склонился над ней и стал растирать ее холодные руки.

— О Долл, она мертва!

— Нет, она в обмороке. Дай мне твою шляпу.

Прежде чем он успел понять, чего она хочет, Дороти уже вскочила на ноги и поспешила — настолько быстро, насколько смогла — к ручью, весело звеневшему в сотне ярдов от них и когда-то снабжавшему пресной водой старое аббатство.

Эрнест продолжал растирать Еве руки, с каждой секундой приходя в отчаяние все сильнее. Ее лицо было ужасающе, мертвенно бледным, алый цвет растаял даже на губах. В полном замешательстве, не понимая, что он делает, Эрнест наклонился и поцеловал девушку, потом еще и еще. Этот способ приведения в чувство вряд ли найдется в каком-нибудь медицинском учебнике — однако на этот раз он возымел явственный эффект. Сначала на бледных щеках промелькнула лишь тень румянца, а затем он заполыхал вовсю. (Был ли тому причиной новый метод лечения от Эрнеста — или кровь просто прилила к щекам, мы не знаем. И не будем спрашивать.) Затем Ева вздохнула, открыла глаза и села.

— Ты жива! Ты не умерла!

— О нет, не думаю, хотя не могу вспомнить… что случилось? Ах да, я знаю! — С этими словами Ева закрыла лицо руками, словно заслоняясь от какого-то ужасного видения. Справившись с собой, она отняла руки и посмотрела на Эрнеста.

— Ты меня спас. Если бы не ты, мое исковерканное тело сейчас лежало бы у подножия этой ужасной скалы. Я так благодарна тебе!

В этот момент вернулась Дороти, принеся немного воды в черной шляпе Эрнеста — большую часть она пролила по дороге.

— Вот, выпей, Ева! — сказала она.

Ева попыталась это сделать, однако шляпу вряд ли можно назвать удобным сосудом, нужно иметь определенную сноровку, чтобы приспособиться пить из нее — и потому пролила на себя она гораздо больше, чем выпила. Однако и этой малости было достаточно. Ева положила шляпу на землю, и все трое рассмеялись — так забавно выглядели попытки девушки пить из старой потрепанной шляпы.

— Долго ты там находилась до нашего появления? — спросила Дороти.

— Нет, не очень, всего каких-то полминуты.

— Зачем же ты туда полезла? — спросил Эрнест, водружая на голову мокрую шляпу, поскольку солнце припекало.

— Я хотела посмотреть на кости. Я довольно сильная и думала, что справлюсь с подъемом… но песок такой скользкий. О, я совсем забыла! Взгляните-ка сюда! — С этими словами Ева показала тонкий, но прочный шнурок, привязанный к ее запястью.

— Что это?

— Я привязала другой его конец к странной свинцовой шкатулке, которую нашла в песке. Мистер Джонс сказал недавно, что это часть гроба, но это вовсе не так — это шкатулка с ручкой на крышке. Я не смогла ее вытащить, но у меня был с собой этот шнурок, и я привязала его к ручке.

— Давайте вытащим ее! — воскликнул Эрнест, быстро развязывая шнурок на руке девушки.

Он с силой потянул за шнур — однако шкатулка оказалась слишком тяжелой; справиться им удалось только втроем, и наконец они вытянули трофей на утес. Эрнест внимательно осмотрел шкатулку и решил, что она очень древняя. Массивная железная ручка на крышке была почти съедена ржавчиной, а свинец, из которого была сделана сама шкатулка, сильно пострадал от воды, хотя в некоторых местах сохранились остатки дубовых пластин, которыми он был обшит. Очевидно, морские волны вымыли эту странную вещь из чьей-то древней могилы, где она покоилась веками.

— Как интересно! — сказала Ева, уже забывшая о своих злоключениях. — Что в ней может быть — сокровища или бумаги?

— Не знаю, — протянул Эрнест. — Я не думаю, что такие вещи принято прятать на кладбище. Возможно, там останки маленького ребенка.

— Эрнест, мне это не нравится! — взволнованно вмешалась Дороти. — Сама не знаю почему — но мне кажется, что эта вещь приносит несчастье! Лучше выбросить ее туда, где она была, или прямо в море. Это ужасная вещь, и мы уже едва не погибли из-за нее.

— Чепуха, Куколка! Не думал, что ты так суеверна. Может, шкатулка и впрямь полна драгоценностей или денег? Вернемся домой и откроем ее.

— Я вовсе не суеверна, и вы можете забрать ее домой, если хотите. Я лично ее трогать не буду и повторяю — она ужасна!

— Хорошо, Долл, тогда тебе не достанется твоя доля сокровищ, мы с мисс Чезвик разделим все пополам. Вы ведь поможете мне донести ее до дома, мисс Чезвик? Если, конечно, не боитесь ее, так же, как Долл.

— О нет, — отвечала Ева. — Я не боюсь. Я умираю от любопытства — что же там внутри?

Глава 10

НАХОДКА ЕВЫ
— Вы уверены, что не слишком устали? — спросил Эрнест после недолгого раздумья.

— Вполне. Я чувствую себя отдохнувшей, — слегка вспыхнув, отвечала Ева.

Эрнест тоже покраснел, видимо, из солидарности, и отправился за обломком ветви низкорослого дуба, выросшего посреди развалин аббатства прямо на месте алтаря. Он продел палку сквозь железную ручку шкатулки, и они с Евой взялись за ее концы. Дороти возглавила торжественную процессию.

Джереми и мистер Кардус прогуливались возле дома и курили, когда удивительная компания показалась из-за поворота. Они поспешили навстречу.

— Что это у вас? Что случилось? — спросил мистер Кардус у Дороти, которая обогнала своих спутников на добрых пятьдесят ярдов.

— О Реджинальд, это долгая история. Сначала мы нашли мисс Еву Чезвик, она… едва не упала с утеса, и мы появились как раз вовремя, чтобы вытащить ее.

— Ну вот, пожалуйста — снова мое везение! — огорченно воскликнул Джереми. — Я бы мог десять лет просидеть на этой скале — и у меня все равно не было бы ни единого шанса спасти мисс Еву!

— …а потом мы подняли снизу эту жуткую шкатулку, которую нашла мисс Ева. Она привязала к ней веревку.

— Да! — воскликнул, подходя, Эрнест. — И представьте — Дороти хотела, чтобы мы выбросили ее обратно в ущелье!

— Да, хотела! Я сказала, что она приносит несчастье — и она действительно приносит несчастье, она проклята!

Мистер Кардус решительно вмешался в спор, с интересом рассматривая находку.

— Вздор, Дороти! Это очень интересно. Я думаю, в ней спрятали что-то ценное и закопали на кладбище аббатства ради безопасности — однако так и не вернулись за спрятанным. Позвольте, мисс Чезвик? Я донесу шкатулку, а Джереми сбегает за молотком и долотом. Совсем скоро мы разгадаем тайну этой шкатулки.

— Очень хорошо, Реджинальд. Посмотрим! — бросила Дороти.

Мистер Кардус с любопытством посмотрел на девушку. Странно, что она так быстро согласилась с ним.

Они подошли к дому и вскоре были уже в гостиной. Джереми уже ждал их, вооруженный молотком и долотом. Он прекрасно умел обращаться с инструментами: вряд ли было на свете ремесло, которым бы он не владел в достаточной степени. Поставив шкатулку на стол, он приступил к делу.

Свинец, хоть и частично съеденный соленой водой, был все еще крепок и не особенно податлив, поэтому Джереми потребовалось не менее четверти часа, чтобы разбить корпус шкатулки. Волнение собравшихся возрастало с каждым ударом молотка, но затем их ждало разочарование: то, что Джереми удалил, оказалось лишь частью внешнего защитного корпуса — под ним скрывался еще один сундучок, также из свинца.

— Что ж, — заметил Джереми, — они знатно его спрятали!

Он снова принялся за работу.

Стенки второго сундучка оказались тоньше и поддавались лучше, так что Джереми быстрее справлялся с работой, но все же не настолько быстро, чтобы не вызвать нетерпения у окружающих. Наконец, передняя стенка отвалилась, и на свет появилась третья шкатулка, уже деревянная, изготовленная из мореного дуба в виде миниатюрного шкафчика с дверцей, запертой на металлическую защелку с замком. От нее шел сильный и пряный запах специй.

Волнение собравшихся достигло наивысшей точки и передалось, кажется, всем, кто был в доме. Грайс зашла в гостиную и остановилась возле дверей, Сэмпсон и мальчишка-конюх заглядывали в окно, и даже старый Аттерли, привлеченный звуками ударов молотка, бездумно бродил вдоль дома.

— Что же это может быть? — прерывисто вздохнув, прошептала Ева.

Джереми осторожно высвободил шкафчик из свинцового плена и водрузил на стол.

— Я открываю?

После этого он без лишних слов поддел долотом дверцу шкафчика, нажал — и открыл шкатулку.

Запах специй усилился, целое облачко их вырвалось наружу, заставив отпрянуть тех, кто наклонился слишком низко. Когда ароматная пыль рассеялась, внутри стал виден узелок из светлой ткани, довольно большой. Джереми решительно сунул руку в шкатулку и вытащил узелок. Он положил его на крышку шкатулки. Узелок оказался довольно увесистым. Странно, но Джереми, похоже, вовсе не хотелось продолжать исследование. По его мнению, узелок выглядел как-то… отталкивающе.

В этот момент в открытую дверь вошла Флоренс Чезвик. Она пришла повидаться с Дороти и была очень удивлена, найдя такое собрание в гостиной.

— Что здесь происходит? — спросила она.

Кто-то наскоро пересказал ей события сегодняшнего дня — всеобщее внимание по-прежнему было приковано к странному узелку, который никому не хотелось трогать.

— Хорошо, так почему же вы не развяжете его? — нетерпеливо спросила Флоренс.

— Я полагаю, мы все немного боимся! — со смехом отвечал мистер Кардус, с любопытством оглядывая собравшихся.

— Ну я, во всяком случае, не боюсь! — заявила Флоренс. — Дамы и господа, голова Горгоны вот-вот явится на свет, так что будьте осторожны и отвернитесь — иначе превратитесь в камень.

— Это становится таким восхитительно-пугающим! — шепнула Ева Эрнесту.

— Я знаю, там будет что-то ужасное! — обреченно промолвила Дороти.

Тем временем Флоренс вытащила старинную булавку, которой был сколот узелок, и принялась разворачивать ткань. Едва она развернула первый слой, на стол снова посыпались специи. Убрав их в сторону, Флоренс принялась медленно и очень аккуратно разворачивать ткань дальше. Чем больше ткани она разматывала, тем более отчетливую форму приобретал узелок — и это была форма человеческой головы!

Ева встала поближе к Эрнесту, а Джереми немедленно захотелось сбежать из гостиной. Дороти поняла, что ее дурные предчувствия относительно содержимого шкатулки начинают сбываться; мистер Кардус увидел это и заинтересовался еще больше. Только Флоренс и «лихой наездник Аттерли» не увидели ничего особенного. Еще один оборот ткани — и вся она соскользнула с того предмета, что был надежно ею укрыт.

В гостиной воцарилась мертвая тишина, царившая несколько секунд, пока все рассматривали то, что скрывалось под тканью. Затем одна из женщин вскрикнула от ужаса, и тогда все, повинуясь какому-то общему импульсу, в страхе кинулись прочь из гостиной, восклицая на ходу: «Она живая! Живая!» Впрочем, нет, не все. Флоренс сильно побледнела, но осталась стоять возле стола, комкая в руках древнюю ткань. Остался и старый Аттерли — он замер и не сводил с предмета глаз, то ли парализованный страхом, то ли очарованный зрелищем.

Казалось, и то, что было найдено в старинной шкатулке, отвечает старику таким же взглядом.

Что же это было?

Пусть читатель представит себе лицо и всю голову прекрасной женщины лет тридцати. Голова эта покрыта густыми и длинными каштановыми локонами, а венчает ее довольно грубо выкованная корона, усеянная негоранёнными драгоценными камнями. Пусть он представит себе бледное, обескровленное лицо, на котором выделяются лишь алые губы — однако плоть упруга и свежа, словно и речи нет об останках, несколько веков пролежавших в земле. Голова эта, по всей видимости, была когда-то безжалостно отсечена от тела столь острым клинком и так искусно, что теперь она могла спокойно стоять на ровной поверхности.

Пусть представит он и самое страшное. Глаза мертвеца обычно закрыты — однако эта голова смотрела на вас широко открытыми глазами, осененными длиннейшими черными ресницами. Сами же глаза представляли собой два огненных шара, наполненных жидким пламенем — они перекатывались в глазницах, вращались и мерцали, словно и впрямь покойница устремляла свой жуткий взгляд на того из живых, кто осмелился нарушить ее сон. Именно этот страшный взгляд и привел в такой ужас зрителей, уверявших друг друга на бегу, что голова — живая.

Только после тщательного изучения мистер Кардус смог понять, чем были эти огненные шары, — и читатель может догадаться, что на самом деле эта мертвая голова ничем не отличалась от любых умело забальзамированных останков. Глаза были изготовлены из кристаллов горного хрусталя, искусно ограненных и помещенных в голову, вероятно, на тонких пружинах. Проделано это было поистине с адским мастерством, и теперь они дрожали и вращались при малейшем сотрясении поверхности, даже от слишком сильных звуков.

Сама же голова, что также обнаружил мистер Кардус, была забальзамирована не вполне обычным способом — когда извлекается мозг и полость заполняется смолой или битумом. Здесь же неведомый бальзамировщик использовал инъекции двуокиси кремния или какого-то похожего вещества прямо в мозг, вены и артерии. Пропитав всю плоть, вещество затвердело, придав человеческим останкам твердость мрамора. Вероятно, были использованы специальные пигменты для сохранения цвета волос и ресниц, а также окрашивания губ; помогли и многочисленные пряные специи. Однако самой страшной была насмешливая улыбка, которую адский художник сумел сохранить на этом прекрасном лице. Улыбка была достаточно широка, чтобы продемонстрировать белоснежные зубы и создать впечатление, что их владелица умерла, от души наслаждаясь своей злобной посмертной шуткой. Невыносимо было смотреть на это лицо давно умершей женщины, на эти густые волосы, на жуткую корону, страшные хрустальные глаза и леденящую улыбку. Однако в этом ужасе таилось и странное очарование: однажды увидевший это зрелище уже не мог его забыть до конца своих дней.

Мистер Кардус выбежал из гостиной вместе со всеми остальными, однако потом здравый смысл возобладал, и он остановился.

— Постойте! Не будьте такими глупцами, вы же не собираетесь убегать от головы покойницы, не так ли?

— Вы тоже убежали! — задохнувшись, отвечала Дороти.

— Да, побежал, признаю — меня поразили и испугали эти глаза. Но они, разумеется, стеклянные. Я иду обратно — все это крайне интересно!

— Эта вещь проклята! — пробормотала Дороти.

Мистер Кардус повернулся и снова вошел в гостиную; постепенно и остальные, успокоенные ярким светом солнечного дня, потянулись за ним. Впрочем, не все — перепуганная до смерти Грайс проболела от потрясения еще два дня. Что же касается Сэмпсона и мальчишки-конюха, наблюдавших все через окно, то они удрали на целую милю от дома, до самого утеса, где только и смогли остановиться.

Когда все вернулись в гостиную, обнаружилось, что старый Аттерли по-прежнему стоит и смотрит в хрустальные глаза, а те словно отвечают ему таким же пристальным взглядом; Флоренс же все так же сжимает в руках полотно, глядя на широкую волну густых волос, рассыпавшихся по столу и свесившихся чуть ли не до самого пола. Как ни странно, волосы эти были того же цвета, что и у девушки — все это заметили, поскольку она сняла шляпку, когда начала разворачивать сверток. Сходство этим не ограничивалось: черты лица мумии тоже были очень похожи на Флоренс, похожа была презрительная улыбка, похожи были и красивые зубы. Честно говоря, мертвое лицо было куда более прекрасным, но в остальном эта женщина — а судя по грубо сделанной короне, она принадлежала к древнему племени саксов — и живая девушка девятнадцатого века вполне могли сойти за сестер, или за мать и дочь. Сходство это поразило всех без исключения — но никто не проронил ни слова.

Приблизившись, они снова оглядели страшную находку. Дороти первой нарушила молчание.

— Должно быть, она была ведьмой, — сказала она. — Я надеюсь, вы выбросите ее, Реджинальд, потому что она принесет в дом несчастье. Даже тому месту, где она была похоронена, не повезло — это было великое аббатство, а теперь там лишь безжизненные руины. Взгляните! Она похожа на Флоренс.

Флоренс улыбнулась в ответ на эти слова — и сходство стало еще разительнее. Ева вздрогнула, заметив это.

— Чепуха, Дороти! — воскликнул мистер Кардус, увлекавшийся антиквариатом и теперь начисто забывший о своем первом испуге, вновь превратившись в ревностного коллекционера. — Это же великолепная находка! Впрочем… я совсем забыл! — Тут в голосе его прозвучало явное разочарование. — Ведь эта шкатулка принадлежит мисс Чезвик.

— О, вы можете забрать ее! — поспешно сказала Ева. — У меня нет ни малейшего желания владеть ею.

— Прекрасно, я вам очень признателен! Я высоко ценю подобные реликвии.

Тем временем Флоренс медленно обошла вокруг стола и уставилась прямо в хрустальные глаза.

— Что ты делаешь, Флоренс? — резко окликнул ее Эрнест; сцена была жутковатой и раздражала его.

— Я? — усмехнулась Флоренс. — Я ищу вдохновения. Это лицо выглядит таким мудрым, возможно, она чему-нибудь научит меня. Кроме того, мы с ней так похожи — я думаю, она могла бы быть кем-то из моих предков.

«Значит, она тоже это заметила!» — подумал Эрнест.

— Положи ее обратно в шкатулку, Джереми! — распорядился мистер Кардус. — Мне придется заказать для нее воздухонепроницаемый ящик.

— Я сам могу его сделать — буркнул Джереми. — Обновлю свинцовые стенки первой шкатулки, а одну сторону сделаю стеклянной.

Джереми очень осторожно взял голову. Положив ее в дубовую шкатулку, он тщательно смахнул пыль, закрыл дверцу и повесил шкатулку на крюк, торчавший из деревянной настенной панели в углу комнаты.

— Ну хорошо, — сказала Флоренс. — Теперь, когда вы убрали вашего ангела-хранителя на место, я полагаю, мы можем пойти домой. Никто не хочет немного прогуляться вместе с нами?

Дороти сказала, что пойдут все — кроме, разумеется, мистера Кардуса, вернувшегося в свой кабинет. Когда дружная компания тронулась в путь, Флоренс улучила момент и шепнула Эрнесту, что хочет поговорить с ним. Это встревожило и расстроило юношу — он боялся Флоренс и хотел прогуляться с Евой; по всей видимости, все эти мысли явственно отразились на его лице.

— Не бойся! — усмехнулась Флоренс. — Я не собираюсь говорить тебе ничего неприятного.

Разумеется, Эрнест отвечал, что ничего неприятного она сказать ему и не может, девушка вновь слабо улыбнулась, и они немного отстали от остальных.

— Эрнест, — решительно начала Флоренс, — я хочу поговорить с тобой. Ты, конечно, помнишь, что произошло между нами два вечера назад на этом самом пляже.

— Да, Флоренс, я помню, — отвечал Эрнест.

— Так вот, то, что я сейчас собираюсь сказать, трудно выговорить любой женщине, однако я должна это сделать. Я ошиблась, Эрнест, говоря тебе, что люблю тебя, да еще и в такой необузданной манере. Сама не знаю, что на меня нашло — какой-то дурацкий порыв, наверное. Женщины по природе своей любопытны и взбалмошны, а я любопытнее всех прочих. Полагаю, я думала, что люблю тебя, Эрнест — мне так показалось, когда ты поцеловал меня; однако вчера вечером, когда я увидела тебя на танцах у Смитов, я вдруг поняла, что это было ошибкой, и ты мне просто симпатичен — не более чем я симпатична тебе. Ты меня понимаешь?

Он не понимал ровным счетом ничего, однако поспешно кивнул, чувствуя, что для него все складывается наилучшим образом.

Флоренс бросила на него быстрый взгляд и продолжала:

— Итак, сейчас, на том же самом месте, где я произнесла те слова — я беру их обратно. Забудем эту глупую сцену, Эрнест. Я ошибалась, говоря, что мои чувства глубоки, как это море — я думаю, они не глубже ручья. Однако прежде, чем мы закончим этот разговор, ответь мне на один вопрос, Эрнест.

— Разумеется, Флоренс, если смогу.

— Когда ты… ну… поцеловал меня в тот вечер — ты ведь на самом деле ничего не чувствовал? Просто шалость, порыв — но не потому, что ты любил меня? Не бойся сказать мне правду, если это было так — я не стану сердиться. Это ты должен простить меня — ведь я сейчас разрушаю твою веру, не так ли?

С этими словами она впилась в его лицо пронзительным и недобрым взглядом.

Эрнест отвел глаза, не в силах выдержать этот взгляд. Легкомысленная ложь, что мужчины не видят стыда в том, чтобы воспользоваться порывом женщины, просилась на язык — но он не мог заставить себя произнести эти слова. Он не мог сказать ей прямо, что не любит ее — и потому постарался ответить уклончиво:

— Я думаю, что ты, возможно, была более серьезна, чем я, Флоренс.

Она рассмеялась — и от этого смеха ледяные мурашки поползли по спине юноши.

— Спасибо за откровенность, это сильно облегчает дело, не так ли? Но знаешь… я ведь догадывалась. Особенно сегодня, когда стояла и смотрела на эту мертвую голову, как раз в тот миг, когда ты взял Еву за руку.

— Но как! — вскинулся Эрнест. — Ведь ты стояла спиной к нам!

— Да, но вы отразились в хрустальных глазах. Знаешь… когда я стояла и рассматривала вас в этом отражении, мой рассудок был чист и бесстрастен, словно я и была той мертвой женщиной… Я внезапно обрела мудрость. Однако нам пора, остальные заждались.

— Я надеюсь, мы останемся друзьями, Флоренс? — с тревогой спросил Эрнест.

— О да, Эрнест. Женщина всегда ревниво и с большим интересом следит за карьерой своего бывшего поклонника — а ты успел побыть моим поклонником примерно пять секунд — пока целовал меня. Теперь я буду следить за тобой всю оставшуюся жизнь, и мои мысли будут сопровождать тебя, словно тень. Спокойной ночи, Эрнест, спокойной ночи! — И она вновь улыбнулась насмешливой улыбкой, так похожей на улыбку мертвой женщины, и на мгновение задержала на юноше свой странный пронзительный взгляд.

Эрнест пожелал ей доброй ночи и отправился домой вместе с остальными, чувствуя, что в сердце его поселился холодный страх.

Глава 11

ГЛУБОКИЕ ВОДЫ
Джереми, не откладывая, занялся приведением в надлежащий вид «ведьмы» — так таинственную голову прозвали в Дум Несс; он изготовил воздухонепроницаемую витрину удлиненной формы, чтобы позволить красивым волосам растянуться во всю длину — однако сохранил и оригинальную защелку, и дубовую дверцу. Следующим шагом должна была стать подгонка передней стеклянной панели и откачивание из витрины воздуха. В результате витрина приобрела вид часов, и ее можно было вешать на стену в гостиной.

Он как раз этим и занимался, когда в гостиную заглянул непрошеный гость — это был уже известный нам мистер де Талор — и заметил, что Джереми сделал на редкость уродливые часы. Джереми, не любивший де Талора, отвечал на это, что он не будет так говорить, когда увидит всю вещь целиком — с этими словами он открыл дубовую дверцу и развернул витрину так, чтобы ужасные хрустальные глаза смотрели на де Талора. Результат превзошел все ожидания. На мгновение де Талор замер, потом ахнул, потом смертельно побледнел и отшатнулся назад. Джереми воспользовался этим и без лишних церемоний закрыл дверь перед носом де Талора. Надо сказать, что де Талор вскоре пришел в себя, однако в течение многих лет ничто не могло заставить его войти вновь в эту комнату. Что же касается самого Джереми, то нужно сказать, что поначалу он ужасно боялся «ведьмы», но со временем — а работа заняла несколько дней — страх ушел, и Джереми начал испытывать даже нечто вроде мрачного удовлетворения. Он проводил долгие часы в своей мастерской, шлифуя дерево и стекло, подгоняя петли и замазывая швы, — но голова при этом была свободна, и он выдумывал разные истории, в которых прекрасное и зловещее создание, чья голова таким чудесным образом сохранилась и попала к ним в руки, играло заглавную роль. Было так странно смотреть на эту презрительную усмешку, на это прекрасное лицо — и думать, что давным-давно, столетия назад, мужчины любили целовать эти губы и играть с этими густыми волосами.

Такова уж она была, эта древняя реликвия, сохранившая, благодаря непревзойденному мастерству какого-то старого монаха или алхимика, всю свою красоту на долгие годы после того, как утихли последние отголоски трагедии, с которой, должно быть, была связана ее смерть. Джереми был уверен, что здесь кроется какое-то ужасное преступление; пока он прилежно прижимал и забивал свинцовые прокладки, в голове у него составилась целая история о тех временах — и он даже начал проверять свои предположения, косясь на «ведьму» и стараясь угадать, соглашается она с его версиями или нет. Способ подтверждения был прост: дрожат ли хрустальные глаза, когда он говорит. Работа была кропотливой и медленной, но и придумывать истории Джереми был не мастак, так что мысли его текли неспешно, под стать работе — и вскоре он поддался какому-то странному очарованию собственных историй. Ему стало даже казаться, будто это честь для него — такая прекрасная дама посвящает его в свои тайны…

Но если для Джереми голова покойницы служила источником вдохновения, то деда его она совершенно околдовала. Старый Аттерли теперь то и дело сбегал из своего кабинета, чтобы заглянуть в мастерскую к Джереми и хоть одним глазком полюбоваться на мертвую красавицу. Однажды поздно вечером, когда работа была уже почти закончена, а Джереми был дома, он вспомнил, что не закрыл дверь мастерской. Джереми снова надел куртку, вышел из дома через заднюю дверь и пересек двор, доставая из кармана ключ. Луна светила очень ярко, и Джереми в мягких домашних туфлях шел практически бесшумно. Когда он подошел к мастерской и собирался запереть дверь, ему почудился какой-то странный звук, доносившийся изнутри. Скажем прямо, Джереми был испуган — и на мгновение в его голове мелькнула мысль об отступлении. Пускай голова сама о себе позаботится! Эти хрустальные глаза были интересны при свете дня, однако он не испытывал ни малейшего желания смотреть в них ночью. Пусть это было глупо… но они выглядели слишком живыми!

Он промедлил еще несколько секунд — и странный звук повторился; тогда Джереми решился на компромисс: он прошел за угол и заглянул в маленькое окошко своей мастерской. С бьющимся сердцем Джереми осматривал такое знакомое помещение… Лунный свет ярко освещал стол и длинный корпус витрины, которую Джереми уже изготовил. Он точно помнил, что запер голову в футляр, но теперь он был открыт, Джереми ясно видел, как отражается лунный свет в хрустальных глазах. В этот момент странный бормочущий звук опять повторился. Джереми шарахнулся назад, вытер пот со лба и второй раз за вечер подумал о побеге. Однако любопытство оказалось сильнее, и он снова шагнул к окошку. На этот раз он разглядел источник странных звуков.

На его рабочем табурете сидел старый Аттерли, уставившись на голову, и что-то неразборчиво бормотал себе под нос. Эти звуки Джереми и слышал через дверь. Зрелище было жутковатым, и Джереми почувствовал, как холодок пробежал у него по спине.

Пока он стоял и думал, что делать, старый Аттерли встал, закрыл футляр и вышел из мастерской. Джереми поспешил к двери, запер ее и вернулся к себе в комнату, продолжая недоумевать по поводу увиденного. Однако о произошедшем он никому не сказал ни слова, просто с того вечера старался не оставлять двери мастерской открытыми.

Наконец работа была полностью сделана — и для любителя вышло совсем не плохо. Как мы уже и говорили, витрина отправилась на крюк, вбитый в стену гостиной, где ее и увидел мистер де Талор.

Однако с того самого дня, как мисс Ева Чезвик едва не оказалась на дне пропасти в результате своих археологических изысканий, дела в Дум Несс пошли плохо. Все это чувствовали — разве что кроме Эрнеста, голова которого была занята совсем другими вещами. Дороти в те дни выглядела очень несчастной, похудевшей и усталой, хотя, если ее спрашивали о самочувствии, упрямо отвечала, что еще никогда в жизни не чувствовала себя лучше. Несчастен был и Джереми — и у него имелась на то веская причина. Он подхватил лихорадку, которой женщины, подобные Еве Чезвик, способны поражать сынов человеческих. Джереми был натурой самодостаточной и глубокой, и душа, скрывавшаяся под могучей оболочкой, была нежна и ранима. Он не часто давал волю чувствам, но если уж любил — то всем сердцем и изо всех сил. Именно там, в глубине этой честной и чистой души, навеки запечатлелся образ Евы Чезвик — еще до того, как сам Джереми смог осознать это. Словно на фотографической пластине, Ева Чезвик отпечаталась на его сердце, и теперь он смутно чувствовал, что это навсегда, и что эта пластина больше никогда не сможет быть использована заново.

Ева была так добра к нему; ее глаза сияли так ярко и дружелюбно, когда они встречались… Джереми был уверен, что нравится ей (и это на самом деле было так), даже осмелился однажды неловко пожать эту изящную ручку — и ему показалось, что он ощутил ответное пожатие, после чего он не спал всю ночь.

Вероятно, он ошибался во всем. Именно в тот момент, когда он начал чувствовать себя на вершине блаженства, появился Эрнест — и все надежды Джереми растаяли, как ночной туман в лучах утреннего солнца. В тот самый миг, когда эти двое встретились, Джереми уже знал, что для него все кончено. Словно для того, чтобы подтвердить это, Провидение само явилось к нему в облике маленькой монетки, и Джереми проиграл окончательно, даже без права на последнюю попытку. Что ж, все было честно… но пережить это было тяжело, и он впервые в жизни чувствовал, что сердится на Эрнеста. Да, он был зол на своего друга — и это делало Джереми еще более несчастным, ибо он знал, что гнев его несправедлив, и братская любовь, которую он испытывал к Эрнесту, не могла с ним смириться.

Несмотря на все это, тень, упавшая между ними, все сгущалась.

Мистер Кардус тоже переживал нелегкие времена — впрочем, в его случае они были связаны исключительно с тем, о чем никто из его молодых воспитанников не знал: с идеей мести, которая постепенно превращалась в манию. Мистер де Талор, которого он задался целью уничтожить, неожиданно выскользнул из-под его власти, и Кардус пока не знал, каким образом он может вернуть свое влияние на этого человека. Это огорчало и нервировало его до крайности.

Что касается «лихого наездника Аттерли», то с тех пор, как он посмотрел в хрустальные глаза «ведьмы», разум его помутился окончательно и бесповоротно; Аттерли окончательно уверился в том, что мистер Кардус на самом деле является дьяволом. Дороти, всегда приглядывающая за стариком — дедом, который не знал, что она его внучка, — заметила изменения, произошедшие в его поведении. Он, как и прежде, усердно трудился, переписывая бумаги в конторе, однако теперь делал это с удвоенной энергией, словно стремясь поскорее освободиться от некоего обязательства. Кроме того, с таким же удвоенным вниманием он продолжал вырезать отметки на своей трости. Казалось, в жизни несчастного безумца появилась какая-то новая цель. Дороти забеспокоилась и обратила внимание мистера Кардуса на эти изменения, однако адвокат только рассмеялся и сказал, что они, скорее всего, связаны с полнолунием и скоро пройдут.

Уж если кто в Дум Несс и был счастлив — так это Эрнест… разумеется, если не считать тех дней, когда он тонул в пучине отчаяния, а это случалось не менее трех раз в неделю. Когда Дороти впервые обратила внимание на его жалкий вид и отсутствие аппетита, она немедленно встревожилась и после ужина учинила Эрнесту настоящий допрос, чтобы узнать, в чем дело. Не прошло и пары минут, как она горько пожалела о своей настойчивости, поскольку счастливый влюбленный вывалил на нее целый ворох своих любовных переживаний, и продолжалось это не менее часа. Оказывается, еще один молодой джентльмен из тех, что присутствовали на балу у Смитов и танцевали с прекрасной Евой, добился определенных успехов: он нанес визит — трижды, прислал цветы — дважды (сам Эрнест посылал цветы каждое утро, обманом срезая прямо под носом у Сэмпсона лучшие орхидеи), гулял с Евой по окрестностям — один раз.

Дороти покорно слушала и молчала, пока Эрнест не выдохся сам. Только тогда она произнесла:

— Так ты и впрямь любишь ее, Эрнест?

— Люблю? Да я…

Однако мы не станем пересказывать здесь все цветистые и восторженные речи молодого человека. Когда он смолк, Дороти сделала удивительную вещь: она поднялась со стула, подошла к Эрнесту и нежно поцеловала его в лоб. Как он ни был взволнован мыслями о Еве, ему все же бросились в глаза черные круги под глазами девушки.

— Я надеюсь, ты будешь счастлив, мой дорогой брат. У тебя будет прекрасная жена, и я думаю, что она столь же добра, сколь и прекрасна.

Дороти говорила совсем тихо, и голосок ее звучал, как всхлип. Эрнест поцеловал ее в ответ, и она выскользнула из комнаты.

Он недолго помнил об этом инциденте. Буквально через пять минут все его мысли снова заполонила Ева — он был всерьез и искренне влюблен. Честно говоря, его выходки на почве этой безумной влюбленности заставили бы плакать даже ангелов — при виде того, как человеческое существо с нормальным, на первый взгляд, мозгом так самозабвенно превращает самого себя в полного осла.

Например, он мог ночи напролет прогуливаться вокруг коттеджа мисс Чезвик. Однажды он вздумал забраться в сад, чтобы без помех любоваться заветными окнами — но был сильно укушен собакой, после чего вынужден был обратиться в бегство; целую милю его преследовали не только означенная собака, но и констебль, чьи подозрения вызвала загадочная фигура, слоняющаяся вокруг коттеджа. На следующий день Эрнест имел удовольствие услышать из любимых уст зловещую историю о попытке кражи со взломом — однако во время рассказа на этих устах играла легкая улыбка: по всей видимости, Ева догадывалась, кто был тот несостоявшийся взломщик. Впрочем, Эрнест после этого случая довольно долго хромал, чему не стоило удивляться, учитывая, какие раны нанесли ему острые зубы свирепой твари по кличке Таузер.

После этого Эрнесту пришлось отказаться от ночных бдений под окнами любимой, но он находил и другие безумные способы выразить свою любовь. Как-то раз он без предупреждения плюхнулся на колени посреди гостиной и жарко поцеловал руку Евы, а затем, придя в ужас от собственной дерзости, стремглав убежал из комнаты.

Поначалу все это очень забавляло Еву. Она была довольна своей победой и находила особое удовольствие в том, чтобы командовать и даже помыкать влюбленным Эрнестом. Ожидая его визита, она старалась украсить себя, как только возможно, и использовала все маленькие женские хитрости и уловки, чтобы еще больше поработить несчастного. Почему-то даже годы спустя, вспоминая Еву, Эрнест прежде всего вспоминал ее такой, какой она была в этот короткий период их жизни. Он словно воочию видел, как она сидит на стуле в гостиной коттеджа, изящно откинувшись на спинку таким образом, чтобы продемонстрировать свою великолепную фигуру в наилучшем виде; видел маленькую ножку и тонкую щиколотку, словно невзначай выглядывающую из-под струящихся складок белого платья. На коленях у нее сидел маленький скай-терьер Тейлз — подароксоперника Эрнеста, сделанный две недели назад, — и Ева самым возмутительным образом то и дело целовала маленькую бестию, а глаза ее сияли невинным кокетством. Эрнест ни секунды не испытывал расположения к проклятому скай-терьеру! Для него было мукой смотреть, как драгоценные поцелуи растрачиваются на собаку, а Ева, прекрасно видя и понимая его мучения, целовала песика еще чаще и нежнее.

Однажды Эрнест не выдержал.

— Убери эту собаку! — безапелляционно заявил он.

Ева повиновалась — но тут же вспомнила, что никто не имеет права диктовать ей, что делать, и снова подхватила пса на руки. Однако Тейлз, который, надо сказать, довольно скептически относился к поцелуям, счел, что все это становится слишком скучным, вывернулся из рук девушки и удрал в сад.

— Почему это я должна была убрать свою собаку?! — с легким вызовом спросила Ева.

— Потому что я ненавижу, когда ты ее целуешь — это так… жеманно!

Он произнес это по-хозяйски — и это было первым намеком на желание обуздать Еву, а гордая женщина ничто в жизни не ненавидит так, как попытки обуздать ее.

— Какое право ты имеешь диктовать мне, что я должна или не должна делать? — грозно вопросила она, постукивая ножкой по полу.

Эрнест в те дни был само смирение, он сдался мгновенно.

— Ничего, нет-нет, не сердись, Ева, — он впервые назвал ее просто по имени, до этого она всегда была для него мисс Чезвик. — Но я правда не могу видеть, как ты целуешь этого пса, я ревную к этой бестии!

Яркий румянец вспыхнул на щеках Евы, и она переменила тему разговора. Через некоторое время кокетство Евы пошло на убыль. Теперь при встрече она уже не улыбалась Эрнесту прежней озорной улыбкой, но была серьезна, и ему не единожды казалось, что глаза у нее были заплаканы. Своей холодностью она приводила Эрнеста в отчаяние. Он говорил ей комплименты — она делала вид, что не замечает их, хотя румянец на щеках свидетельствовал, что это не так! Когда бы он ни прикасался к ее руке — она была холодна и безжизненна. Ева стала спокойнее — и это до смерти напугало Эрнеста. Однажды он попытался растопить этот лед пылкими речами, но она молча встала и отошла к окну. Он последовал за ней — и увидел, что ее темные глаза полны слез. Это оказалось еще ужаснее, чем ее холодность, и Эрнест, испугавшись, что обидел ее, беспрекословно повиновался ее тихой просьбе и ушел. Бедный мальчик! Он был очень молод. Будь он чуть опытнее, он бы нашел способ осушить эти слезы и развеять собственные сомнения. Как печально, что подобный опыт мы обретаем тогда, когда нам уже нет в нем большой нужды…

Секрет Евы был очень прост. Она слишком долго играла с огнем — и он обжег ее. Темноглазый красивый мальчик со счастливым взглядом, который так хорошо танцевал, стал очень дорогим для нее человеком. Раньше она играла с ним — увы, теперь она любила его больше всех на свете. Это было ужасно: она влюбилась в своего сверстника, в юношу, который, насколько ей было известно, не имел особых перспектив в жизни. Ее гордость страдала, ей казалось унизительным, что она, уже выезжавшая в Лондоне, уже имевшая там пару вполне солидных и взрослых поклонников, стоявших перед ней на коленях и безропотно повиновавшихся ее приказам, должна сдаться и отдать свою красоту мальчику двадцати одного года, пусть даже в нем и шесть футов роста, а в сердце больше любви, чем во всех ее солидных поклонниках, вместе взятых…

Возможно, Ева, будучи вполне сформировавшейся женщиной, все же не была достаточно взрослой, чтобы понять огромное преимущество любой девушки, чей образ с такой силой запечатлелся в сердце мужчины, который ей нравится; пока души обоих еще не очерствели и не закалились. Возможно, она просто не знала, какое это благословение — любить, и неважно — молодого или старого мужчину. Многие женщины слишком долго ждут, чтобы научиться не стыдиться своей любви. Возможно, она просто не понимала, что молодость Эрнеста — это тот недостаток, который очень скоро исчезнет, и что у него есть способности, которые могли бы привести его на сияющие вершины — если только она согласится вдохновлять его. Как бы там ни было — после долгих раздумий Ева понимала только две вещи: она любит Эрнеста всем сердцем — и стыдится этого.

Однако девушка пока не могла решиться и сделать выбор. Легче всего было бы сокрушить беднягу Эрнеста, сказать ему, что его притязания смешны, прогнать его или уйти самой — и тем самым положить конец ситуации, которая казалась Еве все более абсурдной и которую никак — мы можем в этом не сомневаться — не помогала разрешить ее старшая сестра Флоренс. Однако Ева не могла этого сделать. Одна только мысль о жизни без Эрнеста заставляла ее похолодеть от ужаса; ей казалось, что единственное время, когда она была по-настоящему жива, — это время, проведенное с Эрнестом; он ушел и забрал ее сердце с собой. Нет, она не могла на это пойти, это было бы слишком жестоко.

Было и еще одно решение: поощрить его ухаживания и согласиться на помолвку, отважиться на все ради него. Но и на это девушка пока не могла решиться.

Ева Чезвик была очень мила, очень красива и очень добра, однако решительности ей явно не хватало…

Глава 12

ЕЩЕ ГЛУБЖЕ
Пока Эрнест ухаживал, а Ева сомневалась, Время, чей интерес к земным делам подобен интересу, который серп проявляет к созревшему урожаю, продолжало свой неспешный и неотвратимый бег.

Наступил конец августа — как наступал он уже тысячи раз с тех пор, как земля впервые совершила вращение вокруг своей оси и как наступит еще тысячи раз, пока не кончится отмеренный земле срок и мир не погрузится во тьму; дни сменялись днями, но — Эрнест все так же ухаживал, Ева — все еще сомневалась…

Однажды вечером — это был очень красивый вечер — пара гуляла по берегу моря. Назначили они свидание заранее или встретились случайно — не имело никакого значения, главным было то, что они встретились и теперь шли рука об руку, заряженные своими чувствами, словно грозовое облако — электричеством. Впрочем — буря пока еще не разразилась.

Подслушавший их разговор мог бы подумать, что эти двое впервые познакомились лишь вчера. Говорили они в основном о погоде.

Беседуя, они набрели на небольшую парусную лодочку, вытащенную на берег, однако оставленную не так уж далеко от воды. В лодке стоял и задумчиво смотрел на море пожилой моряк. Руки он засунул в карманы, зубами крепко сжимал трубку, а взгляд его был устремлен куда-то в морскую пучину. По всей видимости, он не заметил появления влюбленной пары, пока они не оказались в двух ярдах от него. Только теперь он пришел в себя, развернулся, учтиво поклонился и поинтересовался, не хочет ли молодая леди совершить морскую прогулку.

Эрнест выглядел удивленным, но и обрадованным.

— А каков ветер?

— Дует прямо от берега, сэр, а с приливом повернет в обратную сторону и в лучшем виде доставит вас на место.

— Не хочешь отправиться под парусами в море, Ева?

— О нет, благодарю. Мне уже пора домой, семь часов.

— Тебе незачем так спешить. Твоя тетушка и Флоренс отправились на чай к Смитам.

— Да нет же, я не могу… я просто и подумать не могла…

Ева отказывалась вполне недвусмысленно, но моряк истолковал ее слова по-своему. Он уверенно подтянул парус, а потом спрыгнул на песок и сильным движением столкнул лодку в воду, так, чтобы она стояла прямо.

— Прошу вас, мисс.

— Да нет же, я не пойду.

— Прошу вас!

— Эрнест, я не хочу!

— Пойдем, Ева, — улыбнулся Эрнест, протягивая ей руку.

Ева приняла ее и грациозно запрыгнула в лодку. Эрнест и моряк вместе толкнули маленькое суденышко, Эрнест ловко прыгнул в лодку — и порыв ветра в тот же миг наполнил парус, разом отогнав лодку от берега ярдов на десять.

— Почему моряк остался на берегу? — спросила Ева.

Эрнест уверенно управлялся со снастями. Заложив курс от берега, он неторопливо оглянулся. Моряк стоял на берегу в той же задумчивой позе, в какой они нашли его — руки в карманах, трубка во рту, взгляд устремлен на воду.

— Мне кажется, он не против, чтобы мы плыли без него, — заметил Эрнест.

— Возможно, но ты должен вернуться за ним!

Эрнест произвел несколько энергичных манипуляций — нисколько, впрочем, не повлиявших на ход лодки, — и вывел судно на открытую воду.

— Сейчас мы обогнем скалу, развернемся и заберем его.

Однако когда они совершили поворот и вернулись к тому пляжу, от которого отплывали, моряка на берегу не оказалось!

— Очень жаль! — заметил Эрнест. — Вероятно, он отправился выпить чашечку чая.

Ева собиралась рассердиться — но ей это так и не удалось, и она рассмеялась.

— Если бы я думала, что ты сделал это нарочно, я бы ни за что, никуда и никогда больше с тобой не пошла!

Эрнест выглядел испуганным.

— Нарочно?!

Они сидели бок о бок на корме, а раскаленное солнце медленно тонуло в океане. Под утесом уже залегли прохладные тени, но по воде прямо перед ними расстилалась великолепная золотая дорожка. Воздух был чист и свеж; для двух этих людей мир был прекрасен и беспечален — на земле их не ждали тревоги, на море — шторма…

Ева сняла шляпку, и прохладный ветерок играл с ее локонами. Она опустила руку в воду и задумчиво следила за серебристой дорожкой, которую прочертили в воде ее пальцы.

— Ева…

— Да, Эрнест?

— Ты знаешь, я уезжаю.

Ева резко вытащила руку из воды.

— Уезжаешь? Когда?

— Послезавтра. Сначала в Гернси, а оттуда во Францию.

— А когда же ты вернешься?

— Думаю, это зависит… от тебя, Ева.

Рука девушки снова вернулась в воду. Теперь они находились примерно в миле от берега. Эрнест ловко управлялся с парусом, и лодка плыла параллельно земле. Чуть помолчав, он снова заговорил:

— Ева…

Молчание.

— Ева, ради бога, посмотри на меня!

В его голосе прозвучало нечто, заставившее ее повиноваться. Она вытащила руку из воды и взглянула Эрнесту в глаза. Лицо юноши было бледно, губы дрожали.

— Я люблю тебя, — сказал он тихим, низким, хриплым голосом.

Ева рассердилась.

— Зачем ты потащил меня в море? Я хочу домой! Все это чушь; ты всего лишь мальчик!

Бывают в жизни такие моменты, когда человеческое лицо способно передать чувства и эмоции куда ярче любых слов — словно сама душа говорит на этом немом языке. Так произошло сейчас с Эрнестом: он не ответил ни слова на упреки девушки, но лицо его побледнело еще сильнее, а сверкающие, словно звезды, глаза буквально впились в Еву. То, что говорил этот взгляд — знали оба, да и не было таких слов в земных языках, чтобы передать во всей полноте то, что чувствовали сердца…

Еще мгновение Ева держалась, сражаясь с этим молчаливым призывом всем своим женским естеством, а затем… О небеса! Она оказалась в его объятиях, руки его обвились вокруг ее талии, ее голова склонилась к нему на грудь, и все ненужные слова потонули во всхлипах и бессвязных признаниях…

О лучезарный час почти убийственного счастья; сердца, которых коснулось это блаженство, узнают в свой час, что все это было не напрасно…

Теперь эти двое молчали — не было необходимости в словах, слова не могли передать и половины того, что каждый из них хотел бы сказать. Да и, говоря по правде, губы влюбленных были заняты совсем другим…

Тем временем солнце совсем зашло, и над тихим морем поднялась медовая луна, залив маленький корабль серебром. Ева осторожно высвободилась из рук Эрнеста и подалась вперед — она никогда не думала, что луна может быть столь прекрасна. Эрнест тоже смотрел на луну. Влюбленные всегда так делают.

— Ты знаешь эти строки?

Тихо по морю скользя,
Лунный свет корабль качает,
Небеса благословляют
То, что выразить нельзя…
— Продолжай… — тихо шепнула она.

— Что за время, час иль век,
Сотворение ли мира,
Мы плывем в волнах эфира
В Рай — и быть ему вовек…
— Я надеюсь, именно так с нами и будет, мой дорогой! — тихо сказала Ева, беря Эрнеста за руку.

— Ты счастлива?

— Да, Эрнест, я бесконечно счастлива. Наверное, я никогда не буду счастливее, чем в эту минуту… и никогда не была так счастлива раньше. Знаешь, я хочу тебе сказать… должна сказать — я была такой ужасной! Я так боролась со своей любовью к тебе!

Эрнест вздрогнул, словно от боли.

— Но почему?

— Я скажу честно, Эрнест, — потому что ты так молод. Мне было стыдно… влюбиться в мальчика. Но ты сильнее меня, я не смогла больше сопротивляться.

— Ева, почему — ведь мы ровесники!

— Ах, Эрнест, ведь я женщина, я старше тебя не годами… Мы ведь взрослеем и стареем гораздо быстрее, чем вы. Я чувствую себя достаточно старой, чтобы быть тебе матерью.

— Да? А вот я чувствую себя достаточно старым, чтобы быть твоим любовником! — довольно дерзко отвечал юноша.

— Возможно… Если бы три месяца назад кто-нибудь сказал мне, что я полюблю мальчишку двадцати одного года, я бы не поверила. Дорогой мой, я отдала тебе свое сердце без остатка… ты ведь не предашь меня? Ты знаешь, молодые люди склонны менять свои решения…

Эрнест вспыхнул, досадуя, что никак не может изменить свой неудобный возраст — двадцать один год так и маячил перед ними в темноте.

— В таком случае, я скажу, что это молодые люди без чести. Тот, кто полюбил тебя, уже никогда не сможет тебя забыть. Гораздо вероятнее, что это ты забудешь обо мне, у тебя будет достаточно соблазнов сделать это.

Ева увидела, что юноша на самом деле огорчен и обижен.

— Не сердись, мой дорогой. Ты же видишь, положение очень серьезное. Если бы я не могла быть абсолютно уверена в тебе, это было бы невыносимо.

— Любимая, ты можешь быть уверена во мне, насколько вообще женщина может быть уверена в мужчине, — только не позволяй сомнениям вновь овладеть тобой. Все кончено. Мы так счастливы этим вечером! Без сомнения, так будет не всегда — но сегодня мы счастливы.

Они снова поцеловались и поплыли к берегу — увы, было уже слишком поздно — а счастье переполняло их сердца.

Вскоре они приблизились к берегу и нашли старого моряка там же, где и оставили его. Он по-прежнему задумчиво смотрел в море, держа руки в карманах, а трубку — в зубах.

Эрнест ловко направил лодку к берегу, выпрыгнул на песок, и вдвоем с моряком они вытянули ее на пляж. Ева вышла из лодки, и ей показалась, что в лунном свете глаза старого моряка как-то странно блеснули. Она смутилась — неисповедимы пути совести — и завела с моряком разговор, чтобы скрыть смущение, пока Эрнест искал деньги, чтобы заплатить за лодку.

— Вы часто сдаете лодку напрокат?

— Нет, мисс, вообще-то только мастеру Эрнесту!

(Так значит, это все-таки была ловушка хитрого Эрнеста!)

— О! Тогда, полагаю, вы на ней ходите рыбачить?

— Нет, мисс, только для этого… как его… для развлечения.

— Тогда чем же вы занимаетесь? — Еве стало любопытно.

— Когда и ничего, мисс. Когда просто стою, да и смотрю на море. А когда и сыры сплавляю.

— Сплавляете… сыры?

— Ну да. Голландские, сталбыть.

Эрнест рассмеялся ее удивлению.

— Он переправляет партии голландского сыра в Харвич.

— А!

Эрнест расплатился, и они пошли прочь, однако не прошли и нескольких ярдов, как Ева почувствовала у себя на плече тяжелую руку. Обернувшись в изумлении, она увидела перед собой старого моряка.

— Мисс, я чего сказать-то хотел! — хриплым шепотом вымолвил он.

— Да, я слушаю.

— Вы это самое… никогда не ешьте корки голландского сыра, вот чего! Верно говорю!

Ева никогда не забывала этого совета.

Глава 13

МИСТЕР КАРДУС ОБЪЯВЛЯЕТ О СВОИХ ПЛАНАХ
— Эрнест, — сказал мистер Кардус наутро после событий, описанных в предыдущей главе, — я хочу поговорить с тобой у себя в кабинете. И с тобой тоже, Джереми.

Они последовали за ним в кабинет, гадая, в чем дело. В кабинете мистер Кардус расположился у себя за столом, дождался, пока усядутся Эрнест и Джереми, а потом начал, по обыкновению не глядя им в глаза:

— Пришло вам время, ребята, заняться делом и собой. Не следует учиться праздности — тому, что предпочитает большинство молодых людей. Чем вы сами предполагаете заняться?

Джереми и Эрнест переглянулись с довольно глупым видом, но, по счастью, мистер Кардус и не ждал от них немедленного ответа. Во всяком случае, он продолжал, не дав им произнести ни слова:

— Вы, кажется, никогда всерьез об этом не задумывались; буквально следуя завету Библии, вы не думали о завтрашнем дне. Что ж, вам повезло, что у вас есть тот, кто подумал об этом за вас. Вот что я собираюсь предложить вам обоим. Твое будущее, Эрнест, я хотел бы видеть в адвокатуре. Большинство молодых людей почитают это занятие глупым и скучным, однако это не твой случай: если ты проявишь способности и усердие, я мало-помалу буду передавать свое дело в твои руки — а в конце концов к тебе перейдет вся моя контора, ибо ничего другого у меня нет. Полагаю, ты иногда задаешься вопросом — что же это за дело? На первый взгляд, я не слишком погружен в дела, не так ли? Старый безумец служит у меня клерком, Дороти переписывает мои личные письма… и тем не менее, дела идут, принося доход. Могу сказать вам обоим по секрету — здесь сосредоточена лишь часть моего бизнеса. Другая моя контора находится в Лондоне, еще одна в Ипсвиче, третья — в Норвиче, хотя все они записаны на другие имена. Кроме этого я владею и другими конторами, самой разной направленности. Однако разговор сейчас не о них. Я связывался с Астером, большим человеком в суде — у него в канцелярии намечается вакансия. Дайте-ка взглянуть… да, со 2 ноября. Таким образом, Эрнест, я предлагаю тебе место в Линкольнс-Инн. Кроме того, я выделяю тебе ежегодное содержание в 300 фунтов и надеюсь, ты понимаешь, что не должен выходить за границы этой суммы. Вот, собственно, и все, что касается тебя.

— Уверяю вас, я очень признателен вам, дядя! — горячо сказал Эрнест, как раз накануне вечером ясно осознавший, что ему необходимо найти себе какое-то занятие.

Однако дядя прервал его.

— Хорошо, хорошо, Эрнест, все понятно. Теперь о тебе, Джереми. Я предлагаю тебе работать на меня, и если ты будешь прилежен и докажешь свою полезность, то со временем я намерен выделить тебе часть семейного бизнеса. Чтобы ты не чувствовал себя полностью зависимым, я и тебе намерен назначить ежегодное содержание, сумму которого определю позднее.

Мысленно Джереми застонал: перспектива стать адвокатом, даже с «долей в семейном бизнесе» его совершенно не привлекала, однако он вспомнил разговор с Дороти и поблагодарил мистера Кардуса со всей сердечностью, на какую только был способен.

— Что ж, прекрасно, в таком случае я подготовлю дела — и ты сможешь занять свое место в конторе уже на следующей неделе. Полагаю, это все, что я хотел вам сказать.

Правильно расценив его слова, юноши собрались уходить. Джереми пребывал в глубокой депрессии, вызванной образом того стула в конторе Кардуса, который ему предстояло занять так скоро. Однако мистер Кардус окликнул Эрнеста:

— С тобой я хочу поговорить еще кое о чем, — задумчиво протянул он. — Закрой-ка дверь.

Холодок пробежал по спине у Эрнеста: не мог ли дядя что-нибудь узнать про них с Евой? Эрнест и сам имел намерение поговорить с ним на эту тему, однако было бы некстати делать это сейчас, когда он еще не нашел нужных слов. Он прикрыл дверь в кабинет, а потом отошел к стеклянной двери, ведущей в оранжерею, и стал ждать дядиных слов, глядя на цветы. Однако мистер Кардус молчал, словно мысли унесли его куда-то очень далеко…

— Что ж, дядя… — не выдержал, наконец, Эрнест.

— Это деликатное дело, мой мальчик, но я должен покончить и с ним. Я собираюсь сделать тебе предложение, вернее — попросить кое о чем, и не жду от тебя немедленного ответа, поскольку дело это по своей природе таково, что требует тщательного обдумывания. Я хочу, чтобы ты выслушал меня и ничего пока не говорил. Ответ дашь, когда вернешься из-за границы. В то же время хочу предупредить тебя: мне бы не хотелось, чтобы твой ответ разочаровал меня; впрочем, я не думаю, что ты можешь быть настолько жесток. Скажу так же и то, что если это все же произойдет, ты проиграешь очень и очень многое… в финансовом смысле.

— Не имею даже малейшего представления, к чему вы клоните, дядя! — сказал Эрнест, отворачиваясь от двери в оранжерею.

— Не сомневаюсь. Сейчас ты все узнаешь. Слушай же — сначала будет немного истории. Много лет назад меня постигло огромное несчастье. Оно сотворило со мной то же, что иногда делает молния с деревом — оставляя кору невредимой, но сжигая сердцевину в пепел. Подробности не важны, в них не было ничего необычного, такое иногда случается с мужчинами и женщинами. Удар был так жесток, что я едва не повредился рассудком — и с того дня посвятил свою жизнь мести, как бы мелодраматично это ни звучало. Я был жестоко оскорблен и обижен — и решил, что те, кто обидел меня, должны испробовать той же горечи полной мерой. Так и произошло, моя месть настигла всех, кроме одного из них, ему удалось на время скрыться, но он все равно обречен. Неважно, я продолжу. У женщины, из-за которой все произошло — а там, где происходит несчастье, чаще всего оказывается замешана женщина, — были дети. Эти дети — Дороти и ее брат. Я усыновил их. С течением времени я полюбил девочку за ее сходство с матерью. Мальчика я так и не смог полюбить; я и сейчас не люблю его, хотя он настоящий джентльмен, в отличие от своего отца. Тем не менее могу смело сказать, что выполнил свои обязательства и перед ним. Я рассказываю все это тебе, чтобы ты смог лучше понять ту просьбу, с которой я собираюсь к тебе обратиться. Я тебе доверяю — ты никогда не проговоришься об этом и даже забудешь, если сможешь. Так вот, моя просьба…

Эрнест в изумлении смотрел на мистера Кардуса.

— Мое единственное и главное желание состоит вот в чем: ты должен жениться на Дороти.

Эрнест смертельно побледнел и сделал попытку заговорить, однако мистер Кардус вскинул руку и продолжал:

— Помни о моей просьбе! Умоляю, не говори пока ничего, только слушай. Разумеется, я не могу принудить тебя к этому — как и к любому другому — браку. Я могу только умолять тебя прислушаться к моей просьбе, ибо я знаю, что это и в твоих интересах. У этой девушки золотое сердце, и если ты женишься на ней, то унаследуешь все мое состояние, а оно очень велико. Я заметил, что в последнее время ты много общаешься с мисс Евой Чезвик — она, бесспорно, красивая женщина, и ты ею увлечен. Хочу лишь предупредить, что любые твои действия в этом направлении будут мне крайне неприятны и в значительной степени разрушат твое будущее — то, каким я его вижу.

И снова Эрнест хотел заговорить — но его дядя не позволил ему сделать это.

— Не хочу никаких признаний, Эрнест, не хочу, чтобы были произнесены слова, о которых мы оба впоследствии можем пожалеть. Насколько я знаю, ты собираешься уехать за границу со своим другом Батти на пару месяцев. Когда вернешься — тогда и дашь мне ответ насчет Дороти. Вот тебе чек на все расходы — потрать деньги так, как тебе захочется. Возможно, у тебя есть какие-то счета — оплати их.

Он протянул юноше сложенный чек и сказал:

— Теперь оставь меня, у меня много дел.

Эрнест вышел из кабинета в полном смятении. Уже во дворе он машинально развернул чек. Там стояла огромная сумма — двести пятьдесят фунтов. Юноша сунул чек в карман и принялся размышлять над своим положением, которое казалось не просто затруднительным — почти безвыходным. Воистину, у этой дилеммы имелись два острейших рога, и будь Эрнест постарше — один из них пронзил бы его сердце. На мгновение его охватило яростное желание немедленно вернуться к дяде и все честно ему рассказать — однако, поразмыслив, он никак не мог понять, к чему это приведет. Во всяком случае, ему показалось, что он должен посоветоваться с Евой — они договорились встретиться на берегу в три часа. Больше ему не с кем было советоваться — о Еве он не хотел говорить ни с Джереми, ни с Дороти.

Остаток утра Эрнест чувствовал себя ужасно, но время все же шло — и в три часа он уже был на месте.

Примерно в миле от окраины Кестервика, то есть в двух милях от Тайтбургского аббатства, в море выдавалась скала, удивительным образом напоминавшая мыс, на котором стоял Дум Несс. Причиной ее удивительной сопротивляемости волнам было то, что она была не из песчаника, как остальные прибрежные скалы, а из более твердой породы. Волны смогли лишь выдолбить в камне некое подобие пещеры — так скалу и стали называть. Во время прилива в течение двух с лишним часов вода поднималась так высоко, что к скале можно было подобраться только на лодке, однако в остальное время здесь можно было без труда укрыться в гроте — и тогда никто не смог бы разглядеть прячущегося здесь ни с пляжа, ни из лодки, подплывшей со стороны моря.

Именно здесь Эрнест и Ева договорились встретиться — и здесь он нашел ее сидящей на обломке скалы. При виде ее прекрасного лица Эрнест забыл обо всем на свете, а когда Ева, зарумянившись, подставила ему свое милое личико для поцелуя — во всей Англии не осталось парня счастливее Эрнеста Кершо. Потом она подвинулась — на камне было достаточно места для обоих — и Эрнест обнял ее за талию, а минуту спустя Ева положила головку ему на плечо, и оба были при этом очень счастливы.

— Ты рано пришла.

— Да, мне хотелось сбежать от Флоренс и обо всем хорошенько подумать. Ты даже не представляешь, какой неприятной она может быть. Она кажется всеведущей. Например, она знала, что мы вчера провели вечер вместе. За завтраком она сказала, что надеется, что мне понравилась морская прогулка при лунном свете.

— Она колдунья! И что ты ей ответила?

— Я сказала, что мне очень понравилось. К счастью, тетушка не обратила на это внимания.

— Почему ты не сказала, что мы помолвлены? Ведь мы помолвлены, ты знаешь об этом?

— Да, думаю — это так.

— «Думаю»! Никаких «думаю»! И потом, если мы не помолвлены — то что же тогда между нами?

— Ах, Эрнест, это так абсурдно звучит — быть помолвленной с мальчиком! Я люблю тебя, дорогой мой, люблю всей душой, но как я могу сказать, что мы помолвлены?

Эрнест вскочил, охваченный гневом.

— Я скажу тебе вот что, Ева: если я недостаточно хорош, чтобы объявить о наших отношениях, значит, я недостаточно хорош и для самих отношений! Да, пусть мальчик. Мне двадцать один год, это правда! Вечно все сводится к тому, что я слишком молод — как будто это вечно будет моим недостатком, как будто я не повзрослею! Разве ты не можешь подождать год или два?! — в глазах Эрнеста закипали злые слезы.

— О Эрнест, Эрнест, будь же разумен, дорогой! Зачем злиться и расстраивать меня? Иди сюда и сядь со мной, дорогой. Скажи, а разве я не заслуживаю немного терпения? Насколько я понимаю, о нашем браке сейчас не может быть и речи, и потому вопрос состоит в том, стоит ли кричать во всеуслышание о нашей помолвке — это лишь даст пищу слухам и может не понравиться твоему дяде.

— О боги! — выдохнул он — Я совсем забыл!

Усевшись обратно на камень, Эрнест немедленно рассказал Еве о разговоре с дядей. Она слушала молча, а когда он закончил, тихо сказала:

— Все это очень плохо.

— Да, довольно плохо, но что же делать?

— Сейчас, во всяком случае, ничего сделать нельзя.

— Должен ли я все честно ему рассказать?

— Нет, нет, не сейчас, будет только хуже. Мы должны подождать, дорогой. Ты уедешь на пару месяцев, как и планировал, а когда вернешься — мы посмотрим, что можно сделать.

— Но, дражайшая моя, я не хочу тебя оставлять одну, это разрывает мне сердце.

— Дорогой, я знаю, что это нелегко, но так надо. Ты не смог бы оставаться здесь и ничего не сказать о… нашей помолвке, а это привело бы только к тому, что твой дядя рассердился бы на тебя. Нет, тебе лучше уехать, Эрнест, а я пока постараюсь заслужить симпатии мистера Кардуса; если же мне это не удастся, то когда ты вернешься, мы составим новый план. Может быть, за это время ты вообще согласишься с доводами дяди и захочешь жениться на Дороти. Она ведь будет тебе лучшей женой, чем я, дорогой мой.

— Ева, как ты можешь такое говорить? Это немилосердно!

— А почему нет, Эрнест? Это же правда. Ну да, я знаю, что выгляжу лучше, все так думают — но Дороти гораздо умнее меня и уж во всяком случае — у нее большое сердце, гораздо больше, чем мое, хотя, честно говоря, я сейчас чувствую себя так, будто я — одно огромное сердце. Честное слово, Эрнест, тебе лучше подумать и пересмотреть свое решение. Откажись — и забудь про меня, дорогой мой, это убережет тебя от неприятностей. Я чувствую, что надвигается беда, это просто носится в воздухе. Женись лучше на Дороти и оставь меня наедине с моей печалью. Я освобождаю тебя, Эрнест!

С этими словами Ева разразилась плачем.

— Я подожду отказываться от тебя, пока ты не откажешься от меня, — сказал Эрнест, найдя способ осушить ее слезы. — А что до «забыть» — я никогда не смогу этого сделать. Пожалуйста, дорогая моя, не говори так больше — это убивает меня.

— Хорошо, Эрнест, тогда давай поклянемся в вечной верности друг другу… но я знаю наверняка, что принесу тебе несчастье.

— Что ж, это цена, которую мужчины платят за улыбки таких женщин, как ты, — отвечал Эрнест. — Пускай будет несчастье — я не боюсь его, ведь я знаю, что ты меня любишь. Когда я потеряю твою любовь — вот тогда и только тогда я сочту, что заплатил за нее слишком дорого.

В течение всей последующей жизни Эрнесту не раз придется вспомнить эти слова…

Глава 14

ПРОЩАНИЕ
В жизни есть некоторые сцены, довольно тривиальные на первый взгляд, однако особенно четко запечатлевающиеся в нашей памяти и хранящиеся там долгие годы в своей первозданной яркости. Можно забыть события, окружавшие эти сцены; они сольются в единый тусклый фон и будут неотличимы друг от друга, как деревья в лесу, на которые вы смотрите с большой высоты. Однако отдельные сцены или лица будут видны нам так же ясно, как если бы мы переживали тот самый момент в настоящем. Это может быть сцена из далекого детства, например — рыба, плеснувшая хвостом по воде под деревенским шатким мостиком. Сколько с тех пор мы видели рыб и рек — видели и забыли… но эта маленькая рыбка навсегда затаилась в хранилище нашей памяти, где до поры до времени спят воспоминания, которым не суждено быть стертыми никогда…

Именно так — с отчетливой фотографической ясностью — запечатлелась в памяти Эрнеста сцена прощания с Евой на следующее утро, утро его отъезда за границу. Это было публичное прощание, потому что, как это часто случается с юными влюбленными, у них не было возможности попрощаться наедине. Все собрались в маленькой гостиной коттеджа мисс Чезвик: сама мисс Чезвик сидела на стуле с высокой прямой спинкой в нише у окна; Эрнест — возле стола, чувствуя себя крайне неудобно; Ева по другую сторону стола — сжимая в руках альбом и старательно разглядывая его. Позади всех, небрежно облокотившись на спинку стула, стояла Флоренс, постаравшаяся встать так, чтобы никто не мог толком разглядеть ее лица, а сама она видела всех. Эрнест со своего места видел лишь очертания ее смуглого личика, да чувствовал быстрые взгляды ее настороженных карих глаз.

Они сидели так довольно долго, хотя впоследствии он не мог вспомнить, о чем они говорили, — в памяти остались лишь образы и сама эта сцена.

Затем, наконец, наступил и самый ужасный момент — он понял, что пора уходить, и начал прощаться. Мисс Чезвик сказала что-то о том, как ему повезло, что он едет во Францию и Италию, и предупредила, чтобы он был осторожен и не терял голову от красоты заграничных девиц. Эрнест пересек комнату и обменялся рукопожатиями с Флоренс, которая хладнокровно улыбнулась ему в лицо, не сводя с него своих пронзительных глаз. В последнюю очередь он подошел к Еве, и она в замешательстве уронила свой альбом и носовой платок, поднимаясь со стула и протягивая ему руку. Он наклонился и поднял их; альбом положил на стол, а крошечный кусочек ткани, обшитый кружевами, сжал в кулаке и не отдал — это был единственный сувенир на память о Еве. Затем он взял девушку за руку и на мгновение взглянул ей в лицо. На губах Евы играла улыбка, но лицо было бледным и каким-то отчаянным. Расставаться было невыносимо тяжело.

— Ну же, Эрнест! — весело сказала мисс Чезвик. — Вы двое смотрите друг на друга так, словно прощаетесь навеки.

— Вполне возможно, что так и есть, — спокойно заметила Флоренс своим звучным и сильным голосом, и в этот миг Эрнест почувствовал, что ненавидит ее.

— Прекрати каркать, Флоренс, это к несчастью! — строго сказала мисс Чезвик.

Флоренс улыбнулась.

Эрнест отпустил холодные пальцы Евы, повернулся и вышел из комнаты. Флоренс последовала за ним, надела шляпку и ушла в сад. Когда он вышел из коттеджа, то увидел, что она с притворным старанием собирает гвоздики.

— Я хотела переговорить с тобой, Эрнест! — окликнула она его, выпрямляясь. — Пойдем со мной.

Она провела его мимо окон гостиной, а затем по дорожке между кустами роз. Пройдя шагов двадцать, Флоренс остановилась и сказала:

— Мои поздравления, Эрнест. Я надеюсь, вы оба будете счастливы. Такая красивая пара просто обязана быть счастливой, знаешь ли.

— Но, Флоренс, кто тебе сказал…

— Сказал?! Никто не говорил. Я видела это с самого первого мгновения. Насколько я помню — все началось в тот вечер у Смитов, когда она дала тебе розу, ну а на следующий день ты спас ей жизнь в совершенно романтичном и старомодном стиле. Потом события шли естественным путем, пока однажды вечером вы не отправились вдвоем на лодке… продолжать?

— Не думаю, что это необходимо, Флоренс. Понятия не имею, откуда ты все это узнала.

Флоренс медленно и самозабвенно ощипывала гвоздику — лепесток за лепестком.

— Понятия не имеешь? — со смехом переспросила она. — Любовники часто слепы, но это не значит, что слепы и те, кто их окружает. Я часто думаю, Эрнест, как все же хорошо, что я поняла свою ошибку до того, как ты понял свою. Представь, что было бы, если бы я и в самом деле влюбилась в тебя — положение было бы совершенно ужасным, не так ли?

Эрнест был вынужден признать, что это правда.

— Однако, к счастью, этого не произошло. Теперь я всего лишь твой верный и преданный друг, Эрнест, и потому хочу по-дружески сказать тебе кое-что о Еве — вернее, предупредить.

— Продолжай.

— Ты любишь Еву, а Ева любит тебя, Эрнест, однако запомни: она слаба и податлива, словно вода. Она всегда такой была, с самого рождения. Красивые женщины часто бывают такими, Природа позаботилась, чтобы им достались не все ее дары.

— Что ты имеешь в виду?

— Только то, что сказала, ничего больше. Она слабая — и ты не должен удивляться, если она тебя бросит.

— Святые небеса, Флоренс! Да она любит меня всем сердцем!

— Это так, но женщины часто думают не только о своем сердце. Впрочем, я не хочу тебя пугать, просто… я бы на твоем месте не стала бы полагаться на Евино постоянство — как бы ни была уверена в ее нынешней любви. Ну перестань! Ты выглядишь таким потерянным, Эрнест, — я не хотела причинить тебе боль. Да, и помни: какие бы трудности не возникли у вас с Евой, я всегда буду на твоей стороне. Помни, что я твой верный друг, хорошо, Эрнест? — И Флоренс протянула ему руку.

Эрнест пожал ее.

— Хорошо, — коротко сказал он в ответ.

Они вернулись той же тропинкой; когда они проходили мимо окон гостиной, Флоренс коснулась руки Эрнеста и молча кивнула на одно из окон. Оно было открыто. Мисс Чезвик в комнате уже не было, но Ева по-прежнему сидела за круглым столом. Она низко склонила голову, уткнувшись в альбом, и по движению ее плеч Эрнест понял, что она горько плачет. Потом она на мгновение подняла голову — и он увидел, что ее прекрасное лицо залито слезами. Эрнест непроизвольно шагнул вперед, намереваясь броситься обратно в дом — но Флоренс удержала его.

— Сейчас лучше оставить ее одну, — шепнула она, уводя его, а когда они прошли несколько шагов, добавила уже в полный голос: мне жаль, что ты видел ее в таком состоянии — ведь если вы больше никогда не увидитесь или увидитесь очень не скоро, то у тебя в памяти надолго останется это болезненное воспоминание. Что ж, прощай. Надеюсь, ты отлично проведешь время.

Эрнест молча пожал руку девушки — в горле у него стоял комок, мешавший говорить. Он повернулся и отправился домой, чувствуя себя совершенно несчастным. Что же касается Флоренс, то она заслонила глаза рукой от солнца и провожала Эрнеста взглядом, пока он не скрылся из виду; взглядом, в котором светились любовь и тоска, коим суждено было превратиться в жгучую ненависть. Когда юноша скрылся из виду, она опрометью бросилась домой, ворвалась к себе в спальню и упала на кровать, уткнувшись лицом в подушку, чтобы никто не услышал ее всхлипов; печаль очень быстро сменилась приступом ревности, столь яростной, что это могло бы внушить ужас тому, кто это видел…


Эрнесту хватило времени лишь на то, чтобы вернуться в Дум Несс и наскоро пообедать — пришло время отправляться на станцию. Дороти собрала его вещи и сделала все необходимые приготовления к путешествию — те милые мелочи, о которых знают только женщины, — так что Эрнесту оставалось лишь зайти к дяде, который сердечно пожал ему на прощание руку и попросил не забывать об их разговоре, после чего можно было отправляться на станцию. В гостиной Эрнест обнаружил Дороти — с его пальто, шляпой и перчатками, — а также Джереми, который собрался ехать на станцию вместе с ним. Эрнест быстро оделся; странно, но все собравшиеся упорно и скорбно молчали, словно он отправлялся в какое-то дикое место со смертоносным климатом, а не в двухмесячный тур по европейским городам.

— До свиданья, Долли, дорогая! — наконец воскликнул Эрнест и наклонился, чтобы поцеловать Дороти… но она отстранилась. Через минуту Эрнест уже выходил из дома.

На станции они с Джереми перемолвились парой слов о Еве.

— Ну так что, Эрнест? — немного нервно спросил Джереми. — Ты… поладил?

— С ней?

— Разумеется, с ней! С кем еще-то!

— Да, только… Джереми?

— Чего?

— Я не хочу, чтобы ты об этом кому-нибудь говорил. Пока не надо.

— Очень хорошо.

— Послушай, старина… Я надеюсь, ты не очень расстроен?

Джереми поднял свои серьезные честные глаза на друга и заговорил медленно, подбирая слова:

— Если бы я сказал, что не расстроен — я бы солгал. Но я говорю: поскольку я не смог выиграть ее любовь, я рад, что этого добился ты… Потому что второй после нее человек, которого я больше всего люблю на свете, — это ты. Ты всегда был везунчиком, и я желаю тебе счастья. А вот и поезд.

Эрнест крепко стиснул руку друга.

— Спасибо, старина! Ты отличный парень и лучший в мире друг. Я знаю, удача была на моей стороне — но, быть может, пора ей повернуться в другую? Прощай!

Эрнест планировал переночевать в Лондоне и уехать на следующее утро, в среду, в Гернси. Там в четверг он должен был встретиться со своим приятелем и отправиться вместе с ним в тур, начав с Нормандии, а дальше — как подскажет им фантазия.

Пока что программу он выполнял безукоризненно — по крайней мере, первую ее часть. По пути от станции Ливерпуль-стрит в гостиницу, где Эрнест обычно останавливался, бывая в Лондоне, его экипаж пересек Флит-стрит и намертво застрял в пробке напротив дома номер девятнадцать. Номер дома попался на глаза Эрнесту, и он задумался — откуда ему известен этот дом? Довольно быстро он вспомнил, что на Флит-стрит, 19 находится контора господ Гослинга и Шарпа, банкиров его дяди, а также и то, что в кармане у него лежит дядин чек на 250 фунтов стерлингов. Решив не терять времени и обналичить чек, Эрнест выскочил из своего экипажа и направился в банк. Кассир уже вставал из-за кассы, поскольку до закрытия оставалось менее часа, однако чек у Эрнеста принял без колебаний и малейшего недовольства. Имя господина Кардуса, очевидно, было хорошо известно в этом учреждении. Свой путь по Лондону Эрнест продолжил, хрустя в кармане новенькими казначейскими билетами Банка Англии — и это обстоятельство оказало ему неоценимую услугу во время некоторых событий… о которых, впрочем, сейчас он и подумать не мог.

Нам необязательно подробно следить за Эрнестом Кершо на его пути в порт Святого Петра, поскольку это короткое путешествие мало чем отличалось от путешествий других людей. Достаточно упомянуть, что он благополучно прибыл туда в среду днем, остановился в лучшем отеле, заказал номер и отдал должное здешнему обеду.

Во время рейса из Саутгемптона Эрнест разговорился с одним из попутчиков — спокойным симпатичным мужчиной, судя по виду — иностранцем. К тому же и говорил он по-английски с каким-то странным, чуть заметным акцентом. Этого джентльмена — а он, без сомнения, был настоящий джентльмен — сопровождал в поездке мальчик лет девяти. Его манеры и поведение были безукоризненны, и Эрнест предположил, что перед ним отец и сын.

Мистер Эльстон — так он представился Эрнесту — был человеком средних лет и на первый взгляд обладал ничем не примечательной внешностью, однако пообщавшись с ним некоторое время, никто не смог бы не заметить, что этот человек, несмотря на свою нейтральную внешность, обладает поразительной индивидуальностью. Из разговоров Эрнест сделал вывод, что мистер Эльстон прибыл из колоний, поскольку еще в колледже часто замечал, что колонисты гораздо менее сдержанны и закрыты, чем жители метрополии. Вскоре выяснилось, что мистер Эльстон прибыл из колонии в Натале и впервые за долгие годы посещает родину. До недавнего времени он занимал в Натале довольно высокий пост, однако в Англии скончалась престарелая сестра его отца, оставив ему наследство, и мистер Эльстон оставил государственную службу; теперь, после краткого визита «домой» — как все колонисты привыкли называть добрую старую Англию, даже если они никогда в ней не жили — они с сыном возвращались в Африку, чтобы отправиться в большую охотничью экспедицию по землям, расположенным между Секокени и заливом Делагоа.

Все это Эрнест узнал еще до того, как они прибыли в гавань Святого Петра, где их пути разошлись. Однако, к радости Эрнеста, когда он вошел во двор отеля, то нашел там мистера Эльстона с сыном: они стояли посреди двора и выглядели довольно озадаченными.

— Привет! — воскликнул Эрнест. — Я очень рад, что вы тоже остановились в этом отеле. Вам чем-нибудь помочь?

— Боюсь, что да, парень. Дело в том, что я ни бельмеса не понимаю по-французски, анам с моим мальчиком надо попасть в одно место… Если бы тут кто-нибудь говорил на зулу или сисуту — я был бы в своей тарелке, но французский для меня — варварский язык, а все эти люди вокруг, похоже, только на нем и болтают. Вот адрес.

— Я говорю по-французски, — сообщил Эрнест, — и если хотите, могу пойти с вами. Табльдот только в семь часов, а сейчас нет и шести.

— Очень любезно с твоей стороны. Спасибо!

— Не за что. Я не сомневаюсь, что вы подскажете мне правильную дорогу в Зулуленде, если мне доведется там заплутать.

— О, вот это — с удовольствием, даже не сомневайся, — рассмеялся Эльстон, и они отправились в путь.

Найти место, которое разыскивал мистер Эльстон, оказалось нелегко, однако, в конце концов, Эрнест сделал это. Оказалось, что это маленькая старинная улочка, причудливо изогнутая и узкая, представляющая собой скопище старинных частных домов и лавочек, большая часть которых, судя по всему, специализировалась на продаже мыла и свечей. Наконец они подошли к номеру тридцать шесть — старому серому дому с собственным садиком. Мистер Эльстон внимательно и придирчиво изучил его.

— Да, это то самое место! — сказал он. — Она часто рассказывала мне о гербе над дверью — кефаль, которую пронзают пиками три белки. Вот они, видите? Интересно, это все еще школа?

Выяснилось, что это действительно была школа — и после недолгих переговоров их впустили внутрь и разрешили побродить по заросшему, огороженному каменной стеной саду, с каждым уголком которого мистер Эльстон был, по всей видимости, отлично знаком.

— Вот дерево, под которым она любила сидеть, — грустно и тихо сказал он мальчику, указывая на старый тис, под которым стояла полусгнившая деревянная скамья.

— Кто? — спросил заинтересованный Эрнест.

— Моя покойная жена, мать этого парнишки; она здесь училась, — со вздохом отвечал мистер Эльстон. — Что ж, вот я и повидал это место. Пойдемте.

Глава 15

ЭРНЕСТ ПОПАДАЕТ В БЕДУ
Когда мистер Эльстон и Эрнест вернулись в гостиницу, до ужина оставалась еще четверть часа, поэтому Эрнест зашел к себе, умылся и надел черный сюртук, а после спустился выпить кофе. В кофейне был всего один посетитель — высокая симпатичная француженка лет тридцати. Она стояла возле незажженного камина, положив руку на каминную полку и сжимая кружевной носовой платок; первое впечатление Эрнеста о ней было то, что она очень красива — и слишком вызывающе одета. Дама тянулась к газете, лежавшей на каминной полке, и уронила платок. Эрнест быстро наклонился и поднял его.

— Mille remerciments, monsieur, — воскликнула она, слегка присев в реверансе.

— Du tout, madame.

— Ah, monsieur parle français?

— Mais oui, madame[414].

Затем они погрузились в оживленную беседу, в ходе которой Эрнест узнал, что мадам считает порт Святого Петра скучнейшим местом; что она провела здесь три дня со своими друзьями и едва не умерла от скуки; что она собирается пойти на танцы этим вечером — «разумеется, мсье будет там?» — и еще массу интересных вещей, поскольку мадам оказалась большой любительницей поговорить.

В середине этого разговора открылась входная дверь, и в кофейню вошла еще одна леди, примерно того же возраста, что и мадам; за ней следовали двое молодых людей. У одного из них было лицо самого обычного английского образца, скорее добродушное, чем выразительное; однако при виде второго молодого человека Эрнест вздрогнул: он словно увидел свое собственное отражение, вернее — то, каким он мог бы стать, если бы потратил несколько лет на выпивку, игру в кости, поздние подъемы по утрам и все сопутствующие этим занятиям удовольствия. Молодой человек, вероятно, был джентльменом — однако джентльменом довольно дурного нрава, нездоровым и не вполне трезвым… по крайней мере, так показалось Эрнесту.

— Пора обедать, Камилла! — бесцеремонно обратился молодой человек к мадам, одновременно смерив Эрнеста хмурым взглядом.

Мадам сделала вид, что не понимает его, и продолжала что-то щебетать Эрнесту.

— Камилла, пора обедать! — молодой человек повысил голос, и на этот раз мадам пришлось его услышать.

— О-бье-дать? Что есть такое — обьедать?

— Табльдот! — сердито пояснил молодой человек.

— О, пардон! — послав Эрнесту обворожительную улыбку и кивок, мадам приняла руку сердитого молодого человека и величественно поплыла к выходу.

До Эрнеста донесся сердитый голос молодого человека: «Почему это ты сделала вид, что не понимаешь меня?» Мадам просто пожала плечами в ответ. Эрнест немного помедлил — и последовал за странной четверкой. Когда он вошел в столовую, то увидел, что единственное свободное место за столом — возле его недавней знакомой из кофейни. Если бы Эрнест был немного наблюдательнее, то, возможно, сообразил бы, что мадам нарочно оставила для него место, поскольку до его прихода стул скрывался под пышными складками ее шелкового платья. Теперь же она проворно подвинулась и пригласила Эрнеста легким кивком.

Эрнест сел — и мадам немедленно вовлекла его в очередную бесконечную беседу, что, казалось, было весьма неприятно сердитому джентльмену, сидевшему справа от нее, поскольку он порывисто отодвинул от себя тарелку. Однако мадам оставалась совершенно безмятежной и не обращала на выходки своего спутника никакого внимания, пока, наконец, он не прошептал ей на ухо нечто, от чего кровь прилила к ее прелестным щечкам.

«Прекрати, слышишь!» — услышал Эрнест ее яростный шепот, а в следующий миг — последующие события требуют, чтобы мы говорили исключительно правду, — наступила очередь Эрнеста покраснеть, ибо — увы! — не было никаких сомнений, что дерзкая ножка мадам красноречиво прижалась к его ноге. Эрнест схватил бокал вина и торопливо пригубил, чтобы скрыть смущение; однако мы не можем с уверенностью сказать, хватило ли у него нравственного мужества выйти из этой щекотливой ситуации, найдя спасение за куда более холодной, но зато безопасной ножкой стула. История об этом умалчивает — будем надеяться, что наш герой остался тверд. Так это было или нет, но обедал Эрнест без аппетита, коему ситуация ну никак не способствовала. Тем временем мистер Эльстон, сидевший напротив, спросил его:

— Не собираетесь сегодня на танцы, мистер Кершо?

К изумлению Эрнеста, вместо него ответил джентльмен, сидевший справа от мадам — и тоже с немалым удивлением:

— Да, я собираюсь.

— Простите великодушно, — заметил мистер Эльстон, — но я обращался к другому джентльмену, слева от вас.

— О разумеется. Мне послышалось, что вы сказали — Кершо.

— Совершенно верно, я именно так и сказал, поскольку имя этого джентльмена — Кершо, как я полагаю.

— Ну да, — вступил в разговор и Эрнест. — Я — Кершо.

— Очень странно, — воскликнул мрачный молодой человек, — поскольку и я — Кершо. Я не знал, что есть другие… Кершо.

— И я не знал других, — кивнул Эрнест, и лицо его потемнело, — кроме сэра Хью Кершо.

— Я — сын сэра Хью Кершо, и меня тоже зовут Хью Кершо! — последовал ответ.

— Ну конечно! — вскричал Эрнест. — Значит, мы кузены, я полагаю — поскольку я его племянник, сын его брата Эрнеста.

Хью Кершо, судя по всему, не испытывал ни малейшего энтузиазма, узнав эту новость; он просто приподнял редкие брови и сказал: «О да, я припоминаю, мой дядюшка оставил сына». После этого он наклонился к своему соседу и отпустил какое-то замечание, заставившее того рассмеяться.

Эрнест почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо; в тоне его кузена было нечто оскорбительное и дерзкое.

Обед подошел к концу, и мадам, послав Эрнесту очередную обворожительную улыбку, удалилась. Эрнест с мистером Эльстоном выкурили по трубке, а около девяти часов отправились в Холл, или Залы Ассамблеи — здание, почти полностью состоявшее из стекла, где во время сезона трижды в неделю гости порта Святого Петра могли насладиться танцами, флиртом и беспечным весельем.

Первой, кого Эрнест встретил здесь, оказалась мадам — теперь она была в вечернем платье, открывавшем ее белоснежные плечи. Она сидела возле самой двери и, казалось, наблюдала за входящими. Эрнест вежливо поклонился ей и хотел пройти дальше, но мадам, верная прежней тактике, уронила свой букет. Эрнест наклонился и поднял его, вернул владелице и снова собирался уйти, однако в этот момент заиграл оркестр, и мадам обратилась к нему:

— О, прелестная музыка! Мсье вальсирует, не так ли?

Через несколько секунд они уже кружились в танце. Эрнест заметил и своего кузена — тот стоял в углу и пристально смотрел на него отнюдь не дружелюбным взглядом. Мадам заметила, куда смотрит ее партнер.

— Ах, мсье Хью не вальсирует, так жаль! Посмотрите-ка, он ревнует — вам не кажется?

Эрнест трижды танцевал со своей очаровательной поработительницей; с последним вальсом завершился и весь бал. Кузен подошел к ним, и вся компания, включая мистера Эльстона, вышла на свежий воздух и побрела по узким и крутым улочкам, теперь совершенно пустынным, к отелю. Здесь Эрнест пожелал спокойной ночи мадам, а она протянула ему руку. Он пожал ее — и почувствовал, как в ладонь ему скользнул клочок бумаги. Не привыкший к таким трюкам Эрнест выронил его. Это была программа бала, на которой было что-то нацарапано карандашом. К сожалению, Эрнест был не единственным, кто видел это; кузен Хью, весьма нетрезвый, тоже заметил записку и попытался забрать ее, однако Эрнест оказался проворнее.

— Дай мне это! — хрипло рявкнул кузен Хью.

Вместо ответа Эрнест сунул записку в карман.

— Что там написано?!

— Я не знаю.

— Что ты написала на программе, Камилла?

— Бог мой, да отстань же ты от меня!

— Я настаиваю, чтобы вы отдали мне записку! — взревел Хью.

— Этот мсье — джентльмен, он этого не сделает! — сказала мадам, бросив многозначительный взгляд на Эрнеста, а затем повернулась и ушла в гостиницу.

— Я не собираюсь отдавать вам записку, — сердито сказал Эрнест.

— Ты отдашь мне ее!

— Эта леди — ваша жена? — спросил Эрнест.

— Это мое дело! Отдай записку!

— Я не отдам вам ее, — начиная терять терпение, огрызнулся Эрнест. — Я не знаю, что там написано, да и не хочу знать, но что бы там ни было — леди дала ее мне, а не вам. Она не ваша жена, и вы не имеете права требовать у меня ее записку.

Кузен Хью побледнел от ярости. Он и в лучшие свои времена не был добрым человеком, теперь же, пьяный и обуреваемый ревностью, он выглядел совершеннейшим злодеем.

— Будь ты проклят! — прошипел он. — Чертов полукровка! Надо полагать, свои манеры ты перенял у мамаши!

Больше он ничего сказать не успел, потому что удар Эрнеста отправил его прямиком в сточную канаву. Эрнест встал над ним, бледный и на удивление спокойный — и очень тихим, ровным голосом сказал, что если Хью позволит себе произнести хоть что-то неуважительное о его матери, то он, Эрнест, его убьет. После этого он позволил ему подняться на ноги.

Хью Кершо покачнулся, а затем, повернувшись, прошептал что-то на ухо своему другу, тому самому добродушному англичанину с военной выправкой. Тот выслушал его, задумчиво погладил свои пышные усы и обратился к Эрнесту подчеркнуто вежливо:

— Меня зовут капитан Джастис, я служил в гусарском полку. Полагаю, мистер Кершо, вы знаете, что никто не может позволить себе роскошь сбивать людей с ног и больше никогда не возвращаться к этому вопросу. Есть ли у вас здесь близкий друг?

Эрнест покачал головой и указал на мистера Эльстона:

— Вот единственный джентльмен, которого я знаю в этом городе, и я не могу просить его вмешиваться в это дело.

Про себя Эрнест начал понимать, что дело принимает серьезный оборот.

— Ничего, мой мальчик! — негромко откликнулся мистер Эльстон. — Разумеется, я с тобой.

— Но я и в самом деле не имею права… — начал Эрнест.

— Чепуха! У нас в колониях принято стоять друг за друга. Мистер Джастис…

— Капитан Джастис, с вашего позволения, — отвечал тот с поклоном.

— Капитан Джастис, меня зовут Эльстон, и я к вашим услугам.

Капитан Джастис обернулся к Хью Кершо, с которого ручьями текла грязная вода, что-то шепнул ему, а затем прибавил громко:

— На вашем месте, Кершо, я бы пошел и переоделся, вы простудитесь.

Затем, обращаясь уже к мистеру Эльстону, Джастис произнес:

— Я думаю, в курительной сейчас никого нет. Пойдемте, переговорим там.

Эльстон кивнул, и они вошли в гостиницу. Эрнест последовал за ними, однако, чтобы не мешать, сел в дальнем углу курительной комнаты. Вскоре мистер Эльстон окликнул его.

— Вот что, Кершо: дело серьезное, и поскольку касается оно вас лично, то лучше нам выслушать ваш ответ тоже лично. Короче говоря, ваш кузен, мистер Хью Кершо, требует, чтобы вы в письменной форме извинились за то, что ударили его.

— Я готов это сделать, как только он принесет извинения за те слова, которые он использовал, упоминая о моей матери.

Капитан Джастис одобрительно кивнул.

— Это вполне разумное требование. Кроме этого, мистер Кершо требует, чтобы вы отдали записку, полученную от дамы.

— Этого я, конечно, сделать не могу и не сделаю! — отвечал Эрнест, доставая карточку из кармана и разрывая ее на мелкие клочки.

Капитан Джастис поклонился и вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся и сказал, обращаясь и к Эрнесту, и к мистеру Эльстону:

— Мистер Хью Кершо не удовлетворен вашим предложением. Он отказывается принести свои извинения за любые выражения, использованные им в связи с именем вашей матери, и настаивает, чтобы вы сделали свой выбор: либо вы приносите письменные извинения, либо ваша встреча состоится завтра на рассвете. Вы должны помнить, что мы находимся на Гернси, где за оскорбление действием нельзя отделаться штрафом в сорок шиллингов.

Разумеется, это не было правдой. Хотя на Гернси свои собственные законы и своя конституция, большинство здешних законодательных актов основаны на старинных норманнско-французских обычаях, а судебные разбирательства ведутся на французском языке — тем не менее, дуэли здесь считаются точно таким же преступлением, как и в Англии, в чем капитану Джастису впоследствии пришлось убедиться на собственном опыте. Однако сейчас никто из них этого не знал.

Эрнест почувствовал, как сердце его забилось чаще. Только теперь он вполне понял, что имел в виду капитан Джастис. Ответил он просто и кратко:

— Буду счастлив встретиться с моим кузеном в любом месте и в любое время, о которых вы договоритесь с мистером Эльстоном.

После этого он вернулся на свое место и от души насладился трубкой — и совершенно новыми для себя ощущениями.

Капитан Джастис с жалостью поглядел на юношу и негромко сказал мистеру Эльстону:

— Мне жаль его. Кершо хороший стрелок. Полагаю, пистолеты выберете вы. В такой спешке трудно раздобыть клинки. Хороший мальчик. Жаль, клянусь Юпитером! Я думаю, ему недолго осталось занимать место в этом мире.

— Глупое вышло дело! И мы все в него вляпались, это плохо. Нет ли другого выхода, как вы полагаете?

— Насколько я понимаю — нет, и дело не решится, пока ваш молодой друг не испробует на вкус могильную землю. Этот Кершо скверный парень — и совершенно обезумел из-за этой женщины; он потратил на нее тысячи фунтов. И он не простит, что его изваляли в сточной канаве. Лучше бы вам уговорить вашего друга извиниться, потому что иначе Кершо убьет его.

— Не дело так говорить. Я прожил нелегкую жизнь и хорошо разбираюсь в людях. Этот мальчик не той породы. Кроме того, неправ был ваш друг, а не мальчик. Если бы кто-нибудь сказал такое о моей матери — я бы пристрелил его.

— Хорошо, мистер Эльстон. Теперь об оружии: у меня его нет.

— У меня есть два револьвера смит-и-вессон, я купил их вчера, хотел забрать в Африку. Они стреляют очень крупнокалиберными пулями, капитан Джастис.

— Слишком, я бы сказал. Если одна из них попадет куда угодно…. — Он не закончил фразу.

Мистер Эльстон кивнул.

— Мы положим их в двадцати шагах от каждого стрелка, чтобы дать им равные шансы промахнуться. Теперь о времени и месте.

— Я знаю укромное место на берегу, примерно в полутора милях отсюда — оно подойдет. Вам надо будет спуститься по этой улице, а затем следовать вдоль линии моря, пока не увидите заброшенную хижину. Там мы вас встретим.

— В котором часу?

— Дайте подумать… пусть будет без четверти пять. В это время уже достаточно светло.

— Очень хорошо. Корабль «Уэймут» уходит в половине седьмого. Я должен заранее собрать свои вещи и проследить за их отправкой на борт. Советую и вам сделать то же самое, капитан Джастис. Нам не стоит возвращаться сюда после того, как дело будет сделано.

На этом они расстались.

К счастью, управляющий гостиницей не спал, так что все заинтересованные стороны смогли оплатить счета и договориться об отправке багажа на борт судна, не вызвав ничьих подозрений. Эрнест, кроме того, написал записку своему приятелю, который должен был приехать завтра; в ней он довольно туманно объяснил, что его призывают неотложные дела. Эрнест не мог не улыбнуться — хоть улыбка и была печальной — при мысли о том, что дела эти вполне могут затянуться на целую вечность…

Затем, уже у себя в номере, он написал еще два письма, одно Еве и одно — Дороти. Мистер Эльстон должен был отправить их в случае, если все закончится плохо. Первое письмо дышало страстью и нежностью, в нем Эрнест выражал надежду на воссоединение с любимой в ином мире — ах, как же крепко держится бедное человеческое сердце за эту идею! — второе было разумным и подробным. Закончив писать, Эрнест принял ванну, как советовал ему мистер Эльстон, затем прочитал молитвы, которым научила его мать, оделся в темный удобный костюм и сел у открытого окна.

Ночь была напоена ароматами моря; его неумолчный ровный шум успокаивал душу. Из старинного городка не доносилось ни звука, все дышало покоем и миром. Сидя в темноте, Эрнест задавался мыслью — увидит ли он еще одну такую ночь, и если нет — то каковы ночи в том мире, куда ему предстоит отправиться. Когда он подумал о тех серых туманах, которые скрывают до поры этот неведомый мир, в душу его заполз холодный страх. Не смерти он боялся — а одиночества, царящего за пределами жизни; холодного бесконечного пространства, в котором нет никакой жизни. Встретит ли его там мать — или оттолкнет, если на его руках будет кровь? Следующей мыслью было воспоминание о Еве — и тут слезы выступили у него на глазах: было нестерпимо думать, что в этот одинокий безжизненный мир он отправится без нее…

Глава 16

РАБОТА МАДАМ
Наконец небо на востоке посветлело, и Эрнест понял, что рассвет уже близок.

Со вздохом поднялся он со своего места и сделал последние приготовления, внутренне готовя себя к тому, что если уж ему суждено сегодня умереть, то умрет он, как подобает английскому джентльмену. На лице его не должно быть ни малейшего признака страха — даже когда на него будет направлен ствол пистолета противника.

Раздался негромкий стук в дверь, и мистер Эльстон вошел к нему в номер — совершенно бесшумно, поскольку был без обуви. В руках он нес ящик с двумя револьверами смит-и-вессон.

— Нам пора идти, — тихо сказал он. — Я слышал, как капитан Джастис уже спустился вниз. Послушайте, Кершо, вы хоть что-то смыслите в этих штуках?

— Да, я довольно часто практиковался дома — при помощи старых дуэльных пистолетов. Вообще-то я неплохо стреляю.

— Значит, в этом нам повезло. Теперь берите-ка один из них, я научу, как с ним обращаться, и дам небольшой урок.

— Нет, мистер Эльстон. Это было бы нечестно по отношению к моему противнику. Если бы я согласился, а потом убил его — я стал бы убийцей.

— Ну, как вам угодно, однако пару слов я все-таки скажу и совет дам. Спусковые крючки в этих револьверах срабатывают от легчайшего прикосновения, я такое видел не раз. Когда дадут команду — прицельтесь хорошенько, лучше всего в грудь противника, и сразу нажимайте на курок. Запомните — нажимать, а не тянуть! Если сделаете, как я скажу, он даже выстрела услышать не успеет. Разумеется, не теряйте хладнокровия — и не будьте сентиментальны: никаких выстрелов в воздух и прочей подобной ерунды, от которой никакой пользы. Запомните мои слова: если вы его не убьете, он убьет вас. Он хочет этого, а правы — вы. Теперь нам пора. Ваш багаж уже внизу?

— Все, кроме этого саквояжа.

— Очень хорошо, забирайте его с собой. Мой мальчик заберет его вместе с моими вещами. Если вас не подстрелят, то лучше будет убраться отсюда поскорее. Я намереваюсь немедленно отплыть в Саутгемптон — оттуда в пятницу уходит корабль в Южную Африку. Я лично собираюсь на него сесть, а что мы будем делать с вами — решим после.

— Да уж, — улыбнулся Эрнест, — сейчас об этом говорить не стоит.

Через пять минут они встретились уже внизу, в холле гостиницы и тихо вышли через дверь, для удобства постояльцев остававшуюся открытой всю ночь. Спустившись по улице, которую им указал капитан Джастис, они оказались на берегу, свернули направо и не спеша пошли вдоль кромки моря. Раннее утро было прекрасно, Природа словно улыбалась им — хотя солнце еще не встало. Впрочем, Эрнест не думал о красоте этого утра. Происходящее казалось ему страшным сном.

Наконец они дошли до заброшенной лачуги, смутно вырисовывающейся в серой дымке тумана. Возле хижины стояли два человека.

— Они уже на месте, — тихо сказал мистер Эльстон.

Все четверо вежливо поздоровались, приподняв шляпы, после чего капитан Джастис и мистер Эльстон занялись делом: стали отмерять шаги на песке и отмечать позиции стрелков. Эрнест подумал, что расстояние не превосходит короткую крикетную дорожку…

— Ну что же — можем расставлять их? — спросил капитан Джастис.

— Рановато, — отвечал мистер Эльстон. — Слишком мало света.

Затем он подошел к дуэлянтам и сказал:

— Джентльмены, я подготовил — в двух экземплярах — документ, подробно излагающий все обстоятельства этого несчастного дела. Сейчас я его зачитаю, а вам предлагаю поставить на обоих экземплярах свои подписи — это станет защитой… нам всем. Перо и чернильницу я захватил с собой.

Никто не возражал, и он быстро прочел написанное. Документ был коротким и честным, поэтому все подписали его без разговоров. Рука Эрнеста при этом сильно задрожала…

— Ну-ну, парень! — ободряюще сказал мистер Эльстон, пряча одну копию в карман, а другую передавая капитану Джастису. — Соберись! Будь мужчиной!

Впрочем, несмотря на эти слова, он выглядел встревоженным и озабоченным едва ли не больше, чем остальные.

— Я хочу сказать, господа! — обратился Эрнест ко всем присутствующим. — Ссору затеял не я. Было бы бесчестием отдать записку, написанную дамой. Однако я чувствую, что это ужасное дело, и если вы, кузен, готовы извиниться за слова, сказанные о моей матери, я готов принести ответные извинения за то, что ударил вас.

Хью Кершо язвительно улыбнулся и, повернувшись к своему секунданту, что-то негромко проговорил. До Эрнеста донеслись слова «белое перо».

Капитан Джастис громко произнес:

— Мистер Хью Кершо отказывается приносить какие-либо извинения и настаивает на поединке.

— Что ж, значит, вся кровь, что прольется, — на его руках! — торжественно объявил мистер Эльстон. — Давайте покончим с этой историей поскорее.

Оба секунданта развели дуэлянтов по позициям и вручили им револьверы.

— Встань боком и помни, что я тебе говорил! — прошептал мистер Эльстон.

— Вы готовы, джентльмены? — спросил капитан Джастис.

Ответа не последовало, но Эрнест почувствовал, что сердце замерло у него в груди, а перед глазами сгустился какой-то серый туман. В этот самый миг где-то совсем рядом взвился в воздух и запел жаворонок. Эрнест с трудом пришел в себя.

— Раз! — Туман перед глазами растаял, и Эрнест увидел черное дуло, смотрящее прямо на него.

— Два! — Первый солнечный луч ударил из-за кромки моря и отразился в бриллиантовой булавке Хью Кершо. Сами собой пришли на память слова мистера Эльстона, и Эрнест медленно навел револьвер на эту сверкающую точку. Удивительно — но в этот момент ему вспомнились хрустальные глаза «ведьмы» из Дум Несс. Он совершенно пришел в себя, и рука его обрела крепость камня. Затем потянулась невыносимо долгая пауза…

— Три!

Два выстрела слились в один. Что-то взъерошило волосы Эрнеста. Хью Кершо дико взмахнул руками, подпрыгнул и завалился на спину. Боже всемогущий, все было кончено!

Секунду Эрнест мог только хлопать глазами, а затем вместе с остальными бросился к своему кузену. Хью Кершо лежал на песке, раскинув руки, его широко раскрытые глаза смотрели в голубое небо, словно он провожал взглядом собственную душу. Тяжелая револьверная пуля ударила рядом с булавкой, прошла через горло и вышла из основания черепа, раздробив позвоночник.

— Он мертв! — торжественно объявил капитан Джастис.

Эрнест до боли сжал кулаки.

— Я убил его. Я убил своего кузена!

— Вот что, парень! — сердито сказал мистер Эльстон. — Нечего заламывать руки, лучше поблагодари Провидение за свое спасение. Ведь он едва не убил тебя! Голова не задета?

Эрнест машинально стащил с головы шляпу — и на песок упали несколько завитков его волос. В самой шляпе зияла аккуратная дыра, а в густых волосах была хорошо различима борозда, которую проделала пуля. Его кузен хотел убить его — и был действительно хорошим стрелком. Он был уверен, что попал Эрнесту в голову — но забыл о том, что тяжелый американский револьвер при выстреле подскакивает в руках…

Все трое стояли и молча смотрели на тело; жаворонок, примолкший, было, после выстрелов, снова запел в небе.

— Оставлять его здесь не стоит, — сказал наконец мистер Эльстон. — Надо перенести его в хижину. Капитан Джастис, что вы собираетесь делать дальше?

— Полагаю, сдаться властям! — печально отвечал капитан.

— Хорошо, хотя я бы не советовал вам это делать. Однако если вы все для себя решили — торопиться все равно нет нужды. Вы должны дать нам время убраться отсюда.

Они подняли тело, бережно перенесли его в хижину и положили на пол. Эрнест остался стоять и смотреть на яркое пятно крови на песке. Подошедший мистер Эльстон быстро забросал пятно песком.

— Теперь нужно дописать в этих бумагах, чем все закончилось.

Они вернулись в хижину и дописали то, что следовало, стоя рядом с трупом Хью Кершо. Когда подошел черед Эрнеста ставить свою подпись, он уже почти желал, чтобы именно она отсутствовала под этим ужасным постскриптумом. Мистер Эльстон угадал его мысли.

— На войне, как на войне, парень! — коротко бросил он. — Капитан Джастис, мы отправляемся в порт и наймем первую же лодку. Надеюсь, что вы не пойдете сдаваться властям раньше полудня — если это вас не затруднит. В этом случае расследование начнется только завтра, а я лично надеюсь, что завтра к одиннадцати часам утра берег Англии останется далеко позади, и я не появлюсь здесь ближайшие несколько лет.

Капитан был, в сущности, добрым малым и не желал, чтобы еще у кого-то были неприятности.

— Я точно сдамся — но не вижу решительно никаких причин торопиться. Не думаю, что мне грозит что-то серьезное. Бедняга Хью… вот уж он точно может позволить себе подождать! — со вздохом заключил капитан, бросив взгляд на тело, накрытое собственным пальто. — Полагаю, меня посадят месяцев на шесть, отличная перспектива, нечего сказать! Но вам, мистер Кершо, действительно лучше убраться отсюда, для вас все может оказаться куда серьезнее. Ведь он был вашим кузеном — и с его смертью вы становитесь, если не ошибаюсь, наследником титула.

— Да, кажется, — вяло отвечал Эрнест.

Здесь следует с сожалением отметить, что капитан Джастис ошибся. Вместо ожидаемых шести месяцев тюрьмы, он был осужден за убийство и приговорен к тюремному заключению. Впрочем, отбыв около года своего срока, он был помилован.

— Пойдем, парень, нам надо поторопиться! — сказал мистер Эльстон.

Вежливо поклонившись капитану Джастису, он покинул хижину; то же сделал и Эрнест. Отойдя на несколько ярдов, юноша оглянулся на ненавистное место. В дверях хижины стоял капитан Джастис, выглядящий очень подавленным, а слева от хижины еще можно было разглядеть то место, где упал мертвым его кузен.

Эрнест больше никогда не видел ни этого человека, ни это место.

— Кершо? — чуть погодя, окликнул его мистер Эльстон. — Что вы собираетесь делать?

— Я не знаю.

— Вы должны об этом подумать, положение серьезное. По английским законам дуэль — это убийство, а по зрелому размышлению — это место, скорее всего, находится в юрисдикции англичан… ну, или имеет схожие законы.

— Наверное, мне лучше сдаться властям, как капитан Джастис…

— Чепуха! Ты должен спрятаться где-то на год или два, пока шумиха не уляжется.

— Где же мне прятаться?

— У тебя есть деньги — или возможность их получить?

— Да, почти двести пятьдесят фунтов.

— Вот это удача! Что ж, в таком случае я предлагаю следующее: ты назовешься другим именем и поедешь вместе со мной в Южную Африку. Я собираюсь отправиться в охотничью экспедицию по землям, находящимся вне британской юрисдикции, поэтому шансов, что тебя там схватят и экстрадируют — крайне мало. Через годик-два, когда все забудется, вернешься в Англию. Что скажешь?

— Какая разница, куда уехать? Теперь я отмечен на всю жизнь.

— Парень, сейчас удача отвернулась от тебя, но дай время — и ты снова окажешься на коне.

В это время им навстречу попался рыбак, который изумленно смотрел на двух джентльменов, гуляющих в столь неподобающий час; заключив, что это, скорее всего, следующие своей безумной моде купаться по утрам англичане, рыбак приветствовал их традиционным «Bonjour». Эрнест немедленно с подозрением уставился на него — он уже начал ощущать страшное бремя своей тайны.

Вскоре они добрались до парохода; возле моста их уже ждал юный Роджер Эльстон — хотя ему было всего девять лет, он был столь же сметлив и самоуверен, как иные четырнадцатилетние англичане.

— Наконец-то, отец! Как ты долго. Я думал, ты опоздаешь на лодку. Багаж я отправил на борт, наш и этого джентльмена тоже.

— Очень хорошо, мой мальчик. Кершо, отправляйся за билетами, а я пока хочу избавиться от этого! — и он выразительно похлопал себя по карману пальто, где был спрятан револьвер.

Эрнест поспешил исполнить поручение, и вскоре они уже сидели в лодке. Еще несколько минут — и к сильному облегчению Эрнеста, пароход отчалил от берега.

На борту было не так много пассажиров, а те, что были, слишком страдали от морской болезни, чтобы обращать на Эрнеста внимание. Однако юноша все равно не мог избавиться от мысли, будто всем вокруг известно, что он только что убил человека. Его чувство вины было столь велико, что он видел выражение осуждения буквально на всех лицах встреченных по дороге людей. Он с трепетом смотрел на них в ответ, ожидая, что в любой момент будет схвачен, как убийца. Любому человеку, делавшему в своей жизни что-то неподобающее, знакомо это чувство.

Пытаясь преодолеть отчаяние и страх, он укрылся в своей каюте и не покидал ее до самого Уэймута. Здесь они с мистером Эльстоном купили поношенную одежду и отчасти замаскировали себя. До Саутгемптона они добирались одним поездом, но в разных вагонах. Добравшись без всяких приключений в Саутгемптон, они купили билеты на большой корабль, отправлявшийся в Африку на следующее утро. Мистер Эльстон внимательно изучил список пассажиров, но, к счастью, не нашел в нем ни одного знакомого имени. Тем не менее, для большей безопасности билеты они купили третьего класса и зарегистрировались под вымышленными именами. Эрнест назвался Э. Бейтоном, а мистер Эльстон и его сын временно стали Джеймсами. Билеты они брали в разное время и на корабле делали вид, что не знакомы.

Все эти меры безопасности были предприняты после того, как в Саутгемптоне мистер Эльстон разжился книгой по английскому уголовному праву, из которой выяснилось, что дуэль на Гернси никак не освобождает их от ответственности перед английским законом — и что капитан Джастис, скорее всего, ошибался насчет последствий.

Наконец корабль отплыл, и Эрнест с облегчением увидел, как тают вдали очертания родных берегов. Один из пассажиров, камердинер джентльмена, направляющегося в Африку для поправки здоровья, любезно предложил ему газету. Это был сегодняшний «Стандарт». Эрнест раскрыл ее и поискал глазами зарубежные новости. Первым делом в глаза бросился заголовок — «Роковая дуэль»!


«Порт Святого Петра на Гернси сегодня утром потрясла страшная новость — на дуэли убит английский джентльмен. Капитан Джастис из N-ского гусарского полка, бывший секундантом незадачливого джентльмена, сдался властям добровольно. Остальные участники дуэли, чьи имена неизвестны, скрылись с места преступления. Говорят, что их видели в Уэймуте, однако там их следы затерялись. Причина дуэли неизвестна, и в нынешнем состоянии полной неопределенности получить достоверную информацию не представляется возможным».

С борта судна Эрнест отправил два письма. Одно — Еве Чезвик, а второе, содержавшее копию документа, составленного перед дуэлью, заверенную мистером Эльстоном, — своему дяде. В обоих письмах он просто и честно рассказал всю историю постигшего его несчастья, умоляя Еву — не забывать его и ждать счастливых времен, а дядю — простить его за все горе, которое он причинил своим поступком. Если они захотят написать ему, то пусть пишут Эрнесту Бейтону, до востребования, Марицбург.

Почтовое судно подняло коричневый парус с большой белой литерой «П» — и исчезла в ночи. Эрнест чувствовал себя совершенно уничтоженным. На руках у него была кровь, на душе — отчаяние. Он с трудом добрался до своей койки и упал на нее, рыдая, словно ребенок.

Еще вчера все вокруг любили его, он был весел и счастлив, перед ним маячила блестящая карьера. Сегодня он стал безымянным изгоем, беглецом вне закона, и над его юностью нависли мрачные тучи, в которых он не видел ни единого просвета.

Пусть он поплачет — это был тяжелый и трудный урок…

Часть II

Глава 17

МОЯ БЕДНАЯ ЕВА
Через два дня после того, как почтовая лодка, подобно неторопливой морской птице, исчезла в ночи, Флоренс Чезвик совершенно случайно проходила мимо деревенского почтового отделения, направляясь с визитом к Дороти. Ей пришло в голову, что с дневной почтой могли прийти письма в Дум Несс, и она могла бы их занести. В Кестервике не было почтальона, а Флоренс знала, что мистеру Кардусу не всегда удобно приходить за письмами.

Старик-почтмейстер действительно дал ей небольшую пачку писем и упомянул, что одно письмо есть и для мисс Чезвик.

— Для меня, мистер Браун? — спросила Флоренс.

— Нет, мисс, это для мисс Евы.

— О, тогда пусть лежит. Я все равно иду сейчас в Дум Несс. Не сомневаюсь, что мисс Ева скоро заберет его.

Флоренс знала, что Ева очень внимательно следит за почтой. Выйдя из конторы, она мельком просмотрела пачку писем и увидела, что одно из них, адресованное мистеру Кардусу, написано рукой Эрнеста. На письме стоял штемпель Саутгемптона. Что может делать там Эрнест? Он же собирался на Гернси…

Девушка поспешила в Дум Несс и нашла Дороти сидящей в гостиной за шитьем. Флоренс поздоровалась и передала ей письма, с притворным равнодушием заметив:

— Одно из них, кажется, от Эрнеста.

— О, замечательно! Кому оно адресовано?

— Мистеру Кардусу. Вот, кстати, и он сам.

Мистер Кардус поприветствовал гостью и поблагодарил ее за принесенные письма. Просматривал он их с небрежностью человека, привыкшего ежедневно получать массу ненужной и неинтересной корреспонденции, однако внезапно движения его ускорились, и он торопливо вскрыл то самое письмо, что было от Эрнеста. Флоренс не спускала с него глаз. Мистер Кардус читал письмо — Флоренс читала по лицу мистера Кардуса.

Старый адвокат привык скрывать свои эмоции, однако в данном случае они оказались сильнее его. Удивление, негодование, ужас, отчаяние сменялись на его лице; наконец, он закончил чтение, отложил письмо и стал просматривать какой-то документ, вложенный в конверт.

— Что, Реджинальд? Что-то случилось? — спросила Дороти.

— Да, случилось, — тихо и торжественно отвечал мистер Кардус. — Случилось то, что Эрнест — убийца и беглец.

Дороти со стоном опустилась на стул, закрыв лицо руками. Флоренс смертельно побледнела.

— Что вы имеете в виду? — резко спросила она.

— Прочтите сами. Постойте! Прочтите вслух, и то, что в этом документе — тоже. Возможно, я ошибся, неправильно понял…

Флоренс начала читать тихим, но спокойным голосом. Ее самообладание было поразительным на фоне растерянности и ужаса, охвативших мистера Кардуса и Дороти. Старик дрожал, как осиновый лист — Флоренс стояла, подобно незыблемой скале, хотя нет сомнений, что ее интерес к Эрнесту был ничуть не слабее.

Когда она дочитала, мистер Кардус вновь заговорил.

— Вы видите, я был прав. Он убийца — и он скрылся от правосудия. А я любил его, я так его любил! Пусть же идет с миром…

— О Эрнест, Эрнест! — рыдала Дороти.

Флоренс с презрением посмотрела на них обоих.

— О чем это вы толкуете? С чего эти причитания? Убийца, еще чего! В таком случае, наши деды и прадеды — все сплошь убийцы! А чего вы хотели от Эрнеста? Чтобы он отдал письмо женщины и спас себя? Чтобы примирился с оскорблениями, которые этот человек нанес его матери? Да если бы он так поступил, я бы не перемолвилась с ним больше ни единым словом. Прекрати рыдать, Дороти! Ты должна им гордиться, он повел себя, как истинный джентльмен. Если бы я имела право, я бы точно гордилась! — Грудь Флоренс вздымалась, гордые губы кривились в презрительной гримасе.

Мистер Кардус слушал ее очень внимательно, было видно, что ее энтузиазм увлек его.

— В том, что говорит мисс Флоренс, что-то есть! — сказал он, наконец. — Я бы не обрадовался, если бы мальчику прислали белое перо. Однако случившееся все равно ужасно — убить своего двоюродного брата, да еще будучи следующим в очереди наследников титула… Старый Кершо будет в ярости, потеряв единственного сына, и Эрнест не сможет вернуться в Англию, пока старик жив — иначе тот сразу же потащит его в суд.

— Это ужасно! — всхлипнула Дороти. — Он только начал жить, его ждала профессия, карьера — и вот он вынужден бежать в далекую, неведомую и чужую страну под вымышленным именем…

— О да, это довольно печально! — согласился мистер Кардус. — Но что сделано, то сделано. Главное — что он жив. Он молод и будет жить дальше, в самом худшем случае ему придется построить свою жизнь с нуля там, на чужбине. Но как же тяжело об этом думать! Как тяжело…

С этими словами адвокат удалился к себе в контору, бормоча «как же тяжело!».


Когда Флоренс собралась домой, погода испортилась. Воздух стал влажным и холодным, море почти скрылось за плотной пеленой серого тумана. Все это не добавляло оптимизма сегодняшнему настроению. Вернувшись домой, Флоренс обнаружила Еву стоящей у окна в гостиной. Она являла собой воплощение меланхолии и смотрела на море.

— О Флоренс, как хорошо, что ты вернулась, я уже всерьез подумывала о самоубийстве.

— Вот как? Могу я поинтересоваться — с чего бы?

— Не знаю. Возможно, это дождь вгоняет меня в тоску.

— Меня лично — не вгоняет.

— Да, как и ничто другое — ты живешь в Стране Постоянного Спокойствия.

— Я делаю зарядку и содержу в порядке свою печень. Неудивительно, что у тебя депрессия, раз ты весь день сидишь дома. Почему ты не сходишь прогуляться?

— Здесь некуда пойти.

— На самом деле я понятия не имею, что на тебя нашло, Ева. Почему бы тебе не пройтись до утеса, или — постой! А на почте ты тоже не была? Я забирала письма для Дум Несс, и мистер Браун сказал, что и тебе пришло одно.

Ева ожила в мгновенье ока и поспешила прочь из комнаты прежним своим легким шагом. Одного слова «письмо» оказалось достаточно, чтобы существенно изменить картину мироздания…

Флоренс внимательно смотрела ей вслед. Когда дверь закрылась, она пробормотала:

— Скоро ты перестанешь прыгать и резвиться…

Сняв плащ, она заняла место Евы у окна и принялась терпеливо ждать. До почтового отделения было не более семи минут ходу, так что через четверть часа Ева должна вернуться… Сжав в руке часы, Флоренс ждала. Прошло 17 минут, когда открылась калитка, и Ева вошла в сад: лицо ее было серым от боли, она прижимала к глазам носовой платок. Флоренс снова улыбнулась.

— Так я и думала! — пробормотала она.

Из всего этого видно, что Флоренс была незаурядной женщиной. Она едва ли преувеличивала, говоря Эрнесту, что ее сердце глубоко, как море. Любовь, которую она подарила Эрнесту, была самым сильным чувством во всей ее энергичной и страстной жизни; когда любые другие характеристики и влияния рушились или забывались, лишь эта любовь незыблемо царила над всем, что заставляло Флоренс жить. И когда она обнаружила, что эта высокая и чистая любовь стала игрушкой для глупого мальчика, который целовал девушек, потому что это было для него так же естественно, как для утки — плавать, тогда бьющаяся в смертельной агонии любовь обратилась в свою противоположность: в ненависть. Однако женщина не ведает справедливости — и потому ненависть Флоренс не была направлена на один и тот же объект. Она могла бы отомстить только Эрнесту — но она все еще любила его столь же страстно, как и раньше. Месть была бы лишь эпизодом в истории этой страсти. Однако всю ненависть Флоренс выплеснула на свою ни в чем не повинную сестру, которая, как она считала, ограбила ее. Она была более сильной натурой — и она решила уничтожить слабейшего полностью. Сильная, как Рок, безжалостная, как Время, она посвятила этой цели всю свою жизнь. Флоренс знала: всё приходит к тем, кто умеет ждать. Она только забыла, что дольше всех умеет ждать Провидение — и потому именно оно всегда и выигрывает в самом конце.

Ева вошла в дом, и Флоренс услышала, как она медленно поднялась по лестнице в свою комнату. Она тихо фыркнула и прошептала:

— Бедная дурочка сейчас примется плакать над письмом, а потом откажется от Эрнеста. Будь у нее хоть капля смелости, она бы последовала за ним и постаралась скрасить его невзгоды — да заодно и привязать его тем самым к себе навеки. О, если бы у меня был такой шанс! Но шансы всегда выпадают глупцам.

Затем она поднялась наверх и немного послушала возле двери в Евину комнату.Сестра громко рыдала. Флоренс решительно распахнула дверь и вошла.

— Ну, Ева, ты уже сходи… Девочка моя, что случилось?

Ева, рыдавшая на постели, только отвернулась к стене и продолжила плакать.

— Да что случилось, Ева! Если бы ты знала, как глупо ты выглядишь.

— Ни… ни… ничего!

— Нонсенс! Из-за «ничего» люди не устраивают таких сцен.

Молчание.

— Послушай, дорогая моя, как твоя любящая сестра, я должна все же узнать — что случилось?

Голос Флоренс звучал повелительно, и Ева полубессознательно подчинилась приказу.

— Эрнест…

— Что — Эрнест? Он для тебя ничто, не так ли?

— Нет! То есть… да. О, все это так ужасно! Там, в письме! — Ева судорожно коснулась густо исписанного листка бумаги, лежащего рядом с ней на постели.

— Поскольку, как мне кажется, ты не в состоянии ничего толком объяснить, быть может, дашь мне это письмо, я прочту сама?

— О нет!

— Чепуха! Дай письмо. Возможно, я смогу тебе помочь.

С этими словами Флоренс решительно отобрала у Евы письмо, отвернулась и быстро пробежала его глазами.

Это было очень страстное, почти бессвязное письмо — короче говоря, именно такое, какое и мог написать безумно влюбленный юноша в сложившихся обстоятельствах. Флоренс хладнокровно дочитала письмо и аккуратно сложила его.

— Итак, Ева… судя по всему, вы с ним помолвлены?

Ответа не последовало, если не считать за таковой бурные рыдания.

— То есть ты помолвлена с человеком, который только что совершил ужасное убийство и бежал от правосудия?

Ева села на постели, прижимая руки к груди.

— Это не было убийство, это была дуэль!

— О да — дуэль из-за какой-то другой женщины, но это неважно, в глазах Закона это — убийство. Если его схватят — то повесят.

— О Флоренс, как ты можешь говорить такие ужасные вещи!

— Я всего лишь говорю правду. Бедняжка Ева… немудрено, что ты так расстроилась.

— Все это так ужасно!

— Полагаю, ты его любишь?

— О да, всем сердцем!

— Тогда тебе придется с этим как-то справиться — и никогда больше о нем не думать.

— Никогда о нем не думать? Да я буду думать о нем всю жизнь!

— Как бы там ни было, ты не должна иметь с ним ничего общего. У него кровь на руках, и он пролил ее ради какой-то дурной женщины.

— Флоренс, я не могу бросить его, ведь он попал в беду.

— Из-за другой женщины.

Лицо Евы исказила короткая судорога боли.

— До чего же ты жестока, Флоренс! Он всего лишь мальчик, мальчики иногда совершают ошибки. И любой может одурачить мальчика.

— Судя по всему, некоторым мальчикам тоже удается дурачить людей — даже тех, кто мог бы и лучше соображать.

— О Флоренс, что мне делать? У тебя такой ясный сильный ум, скажи — что мне делать? Я не могу, не могу отказаться от него!

Флоренс уселась рядом с сестрой, обняла ее и поцеловала. Еву тронула ее доброта.

— Моя бедная Ева! — сказала Флоренс. — Мне очень, очень жаль тебя. Но скажи мне — когда состоялась ваша помолвка? Тем вечером, что вы провели в море?

— Да…

— Полагаю, он тебя поцеловал и всякое такое… в том же духе?

— Да. О, я была так счастлива!

— Моя бедная Ева!

— Говорю тебе — я не могу от него отказаться!

— Ну, возможно, и не придется. Но отвечать на это письмо не следует!

— Почему?

— Потому что не следует — и все. Посмотри на ситуацию трезво: Эрнест только что убил собственного кузена из-за другой женщины. Ты должна каким-то образом выразить свое неодобрение. Просто не отвечай на это письмо. Если со временем он сможет своим поведением заслужить прощение, если останется верным тебе — тогда ты и дашь понять, что по-прежнему любишь его.

— Но если я сейчас отвернусь от него, он снова попадет в руки той женщины — а ведь он любит меня. Я хорошо его знаю — он не тот человек, кто может долго оставаться в одиночестве.

— Что ж, значит, так тому и быть.

— Но Флоренс, ты забываешь, что я тоже люблю его! Я не могу перестать об этом думать! О, я люблю его, люблю! — С этими словами Ева уткнулась в плечо Флоренс и снова залилась слезами.

— Моя дорогая, именно из любви к нему — проверь его, а кроме того, не забывай и о самоуважении. Доверься мне, Ева — не отвечай на это письмо. Я уверена — ты пожалеешь, если ответишь. Дай шумихе улечься, пережди несколько месяцев — а потом мы вместе придумаем, что делать дальше. Да, и прежде всего — нельзя, чтобы о вашей помолвке узнали. Будет ужасный скандал, который коснется тебя самым нелицеприятным образом… всех нас коснется, поскольку наше имя будет упоминаться. Тссс! Тетушка идет! Пойду и переговорю с ней, а ты постарайся успокоиться и приведи себя в порядок. Скажи лишь — ты последуешь моему совету, дорогая?

— Да, думаю — да…. — с тяжелым вздохом отвечала Ева, снова утыкаясь в подушку.

Флоренс кивнула и вышла из комнаты.

Глава 18

СВЯТО МЕСТО ПУСТО НЕ БЫВАЕТ
Вот так и случилось, что письмо Эрнеста Еве осталось без ответа. Однако мистер Кардус, Дороти и Джереми ему написали. Письмо мистера Кардуса было очень доброжелательным и теплым. Он выражал глубокую скорбь по поводу того, что случилось, и рассказывал о том, какой переполох вызвал злосчастный поединок — в том числе и о письмах с угрозами от старого Хью Кершо, который едва не обезумел из-за смерти сына. В конце письма мистер Кардус хвалил Эрнеста за решение уплыть от кровной мести за море и заверял, что в деньгах недостатка у него не будет — мистер Кардус готов был положить ему на содержание тысячу фунтов в год, если потребуется. Он всегда был щедр в отношении Эрнеста и отдельно упомянул, что если Эрнесту понадобятся дополнительные деньги на покупку земли или открытие собственного дела — пусть немедленно напишет об этом.

Письмо Дороти было похоже на нее саму — нежное, доброе, переполненное сочувствием и заботой. Она просила его не падать духом и не терять надежды, что со временем все обстоятельства этого ужасного дела забудутся, и Эрнест сможет вернуться в Англию. Застенчиво и ласково просила она Эрнеста помнить, что есть лишь одна Власть, способная смыть кровь с его рук и даровать ему прощение. Дороти обещала писать ему каждый месяц, неважно, ответит он ей или нет. Это обещание она, разумеется, сдержала.

Письмо Джереми было настолько характерным для него, что мы приведем его здесь полностью.

«Дорогой старик!

Твои новости выбили нас всех из седла в середине прошлой недели, и я до сих пор не могу прийти в себя: ты дрался на дуэли, а меня не было рядом, ну как так?! И вот что я тебе скажу: некоторые здесь, как старый де Талор, например, называют это убийством — но это чушь и сплетни, даже не думай об этом. Ведь это тебя вызвали, а не ты, и этот парень собирался убить тебя. Я ужасно рад, что ты сохранил присутствие духа и вырубил его. Конечно, было бы лучше прострелить ему правое плечо, это сохранило бы ему жизнь — но ты никогда не был особо ловок с пистолетами для такого трюка. Помнишь, как мы стреляли из старых дуэльных пистолетов в чучело, которое я установил на утесе? Ты тоже всегда норовил попасть в голову или живот, хотя и целился в сердце. Вот жаль, что ты мало тренировался, но что уж теперь плакать над пролитым молоком — кроме того, твой выстрел в итоге оказался довольно неплох. Значит, теперь ты отправляешься в охотничью экспедицию по Секокени. Это здорово, я считаю. При мысли о носороге у меня прям слюнки текут — я бы отдал палец за возможность подстрелить хоть одного.

Жизнь здесь после твоего отъезда совсем унылая. Кардус мрачен, как Тайтбургское аббатство в ненастный день, Куколка вечно выглядит так, будто только что ревела или собирается вот-вот зареветь. Дед Аттерли по сравнению с этими двумя — прям бодряк. Что касается конторы — я ее ненавижу. Занимаюсь переписыванием бумаг, в которых ничего не понимаю, и делаю расчеты, в которых постоянно ошибаюсь. Твой дражайший дядюшка в своей неповторимой вежливо-издевательской манере сообщил мне на днях, что, по его мнению, я дрейфую где-то в районе отметки «полный идиот», но пока держусь на плаву. Я ответил, что совершенно с ним согласен.

На днях встретил этого парнишку Смизерса — того, который подарил Еве ту паршивую собачонку. Он сказал кое-что неприятное — типа, интересно, повесят ли тебя, когда поймают. Я ему на это сказал, что повесят или нет — пока неясно, зато совершенно очевидно, что если он не перестанет ухмыляться, то я сломаю ему шею. Он предпочел очень быстро убраться восвояси. Кстати, и Еву Чезвик я тоже вчера встретил. Бледная. Спрашивала, слышали ли мы что-нибудь о тебе, сказала, что ты ей написал. Флоренс заходила и очень хорошо о тебе отзывалась. Сказала, что гордится тобой, или гордилась бы, если б имела на это право. Я ее раньше терпеть не мог, но теперь считаю, что она — молоток. Ладно, до свидания, старина. Я в жизни не писал таких длинных писем. Ты не представляешь, как я по тебе скучаю — жизнь стала совсем беспросветной. Вчера было первое число, я пошел и настрелял двадцать перепелок — потратил сорок шесть патронов. Неплохо, да? Если б ты был со мной — наверняка не дал бы мне птичек убивать. Не забывай писать мне почаще.

До свидания, старик. Храни тебя Бог!

Твой добрый друг, Джереми Джонс.
P.S. Один приятель мне сказал, что при стрельбе по большим зверям лучше целиться в верхнюю часть бока, тогда выстрел будет смертельным, поскольку либо сломает хребет, либо заденет почки, легкие или сердце. Но я подумал, что там слишком много мяса — не заберет ли оно убойную силу выстрела? Пожалуйста, опробуй этот метод и сообщи о результатах».


Примерно через две недели после того, как все эти письма были отправлены на имя мистера Эрнеста Бейтона, эсквайра, почтовое отделение в Марицбурге, провинция Наталь, Кестервик и его окрестности были охвачены нешуточным волнением. Причиной этого стало известие, что преподобный Хэлфорд, местный священник, чье здоровье в последнее время вызывало тревогу, был отправлен епископом в продолжительный отпуск на целый год. Его обязанности епископ возложил на преподобного Джеймса Плоудена.

Мистера Хэлфорда в приходе очень любили и уважали, поэтому новость была воспринята, скорее, с огорчением, к которому примешивалось, однако, и любопытство в отношении нового священника. Когда стало известно, что мистер Плоуден прочтет свою первую проповедь в третье воскресенье сентября, весь Кестервик внезапно преисполнился небывалого религиозного рвения и собрался посетить в этот день местную церковь.

Приходская церковь Кестервика, как ни странно, была большой и очень красивой, поскольку строили ее в те времена, когда народа здесь жило больше, и люди не жалели ничего, чтобы соорудить достойный храм для своего Бога — пусть даже на это их толкал, скорее, суеверный страх, чем истинно религиозные чувства. Церковь возвели довольно далеко от моря, и она счастливо избежала губительного воздействия морских волн, до сих пор оставаясь великолепным памятником архитектуры. Высокая башня, словно перст, указующий в небо, выглядела очень торжественно — особенно в этот тихий сентябрьский вечер, когда толпа прихожан текла сквозь старинные двери внутрь храма. Большинство из этих людей были здесь крещены — и большинству предстояло здесь же окончить свои земные дни.

По крайней мере, именно так и думали Дороти и Ева, остановившись ненадолго возле памятника «Пяти неизвестным морякам» — в этой могиле были похоронены останки, найденные после сильного шторма на берегу. Сколько страдающих, заблудших, печальных людей стояло у этой могилы, обуреваемое теми же мыслями… и сколько еще будет стоять в будущем, когда уйдут в небытие и эти две несчастные, любящие души.

Две эти милые женщины являли собой удивительный контраст, входя вместе под своды старинной церкви. Одна — высокая, величественная, царственно прекрасная, темноволосая, с неистовым горем, пылающим в очах. Вторая — почти неприметная, маленькая, но с чистым и ясным взором голубых глаз на милом, одухотворенном личике. Думали ли они, идя сюда вместе, насколько тесно связаны их судьбы? Знали ли, что обе стремятся всем сердцем к одному и тому же человеку — сейчас ввергнутому в несчастье и лишения, но все же составляющему для них весь мир? Возможно, они понимали это, но смутно, и это сближало их в те трудные дни. В любом случае, они никогда об этом не говорили, и малютка Дороти никогда не мечтала о победе, довольствуясь тем, что просто принимает участие в этой мучительной гонке.

Добравшись до скамьи, которую обычно занимали Чезвики, они нашли там мисс Чезвик и Флоренс. Джереми отказался ехать: он испытывал необъяснимую неприязнь к священникам. Мистер Хэлфорд ему нравился, но у нового преподобного шансов не было. Всеобщего любопытства Джереми не понимал, предполагая, что и так вскоре будет видеть нового священника чаще, чем хотелось бы. «Вы, как стайка девчонок, носящихся с новой куклой! — бурчал он. — Только вот вам самим скоро надоест слушать, как она пищит».

Служба шла своим чередом, и в церкви становилось все темнее — заходящее солнце светило сквозь западное витражное окно, и по лицам собравшихся пробегали разноцветные всполохи. Когда дело дошло до гимна перед проповедью, Ева уже с трудом могла разобрать слова: малиновый луч падал лишь от фигуры девы Марии на окне, да горели, переливаясь, свечи на кафедре, остальная часть церкви была погружена во мрак.

Когда новый священник, мистер Плоуден, поднялся на кафедру и начал проповедь, Ева с любопытством рассматривала его, как и все собравшиеся. Это был довольно крупный человек, даже громоздкий. Голова у него тоже была большая, увенчанная шапкой спутанных черных волос. Лоб — высокий, с мощными надбровными дугами, выдающими властную и жестокую натуру. С темными лохматыми бровями странно контрастировали очень светлые серые глаза. Вся нижняя часть лица была синеватого оттенка, что свидетельствовало об обильной растительности — но сейчас мистер Плоуден был гладко выбрит, благодаря чему можно было убедиться, что у него мощная челюсть, квадратный подбородок и полные, резко очерченные губы. В целом мистер Плоуден мог считаться красивым мужчиной, а такие лица обычно принято называть «поразительными». Самой же заметной чертой его лица можно было считать странный изъян: в спокойном состоянии он был незаметен, но как только мистер Плоуден начинал нервничать, выходить из себя или распаляться, на лбу у него проступала выпуклая вена, причудливым образом — в виде идеального креста. Ева заметила эту метку — и посчитала ее неприятной и даже зловещей.

Она отвела глаза. Этот человек ей не нравился, и она предпочла только слушать, а не смотреть. Голос у Плоудена был звучный, громкий, даже музыкальный — но слишком хриплый и грубый.

«Он не джентльмен», — подумала Ева, откидывая голову на спинку скамьи и прикрывая глаза. С этого момента проповедь потеряла для нее всякий интерес, и она позволила своим мыслям унестись далеко-далеко, насколько это возможно в церкви. Мысли ее неслись над морем, по которому большой корабль прокладывал свой путь, а возле борта стоял молодой человек и с тоской смотрел в темноту. Она видела его очами души своей так ясно, что и с ней самой, с ее прекрасным лицом произошла удивительная метаморфоза: оно смягчилось и просветлело, губы вздрогнули и приоткрылись, свет любви разлился по нему, словно заря. Даже последний отблеск солнца, казалось, решил задержаться, любуясь этой красотой, и замер, словно бабочка, севшая на цветок…

Внезапно Ева поняла, что в мерном течении проповеди случился какой-то перебой. Она вздрогнула, открыла глаза — и увидела, что по какой-то странной прихоти небес свет падает только на нее и на мистера Плоудена — и что мистер Плоуден, не отрываясь, смотрит на нее.

Ева инстинктивно отпрянула в тень, священник кашлянул — и продолжил проповедь. Однако чудесное видение больше не вернулось к Еве — Плоуден спугнул его, и она запомнила лишь исполненный печали, укоризненный взгляд темных глаз Эрнеста…

Выйдя из церкви, Дороти увидела, что ее ждет Джереми. До коттеджа Чезвиков они шли все вместе. Когда вокруг не осталось посторонних, Флоренс заговорила:

— Симпатичный мужчина этот мистер Плоуден — и прекрасная проповедь.

— Мне он не понравился, — коротко сказала Дороти.

— А ты что думаешь о нем, Ева? — спросила Флоренс.

— Я? О, я не знаю. Мне кажется, он не джентльмен.

— Уверен, что нет! — поддержал ее Джереми. — Сегодня утром я видел его возле почты, он — деревенщина.

— Не слишком ли радикальное определение, мистер Джонс? — нахмурилась Флоренс.

— Не знаю, насколько оно радикальное, — прозвучал категоричный ответ Джереми, — но я уверен, что это так и есть.

Возле коттеджа они распрощались и отправились по домам.

Глава 19

ЕВА ЗАНИМАЕТСЯ БОГОУГОДНЫМИ ДЕЛАМИ
Преподобный Джеймс Плоуден родился в семье богатого, но честного торговца сахаром. Он стал еще одним членом весьма многочисленного семейства, бывшего предметом постоянного беспокойства мистера и миссис Плоуден. Эти достойные люди, прекрасно осознавая собственные недостатки в вопросах образования, твердо решили, что ни деньги, ни любые трудности не станут препятствием для их отпрысков на пути в «благородные люди». А потому особняк Плоуденов близ Блумсбери в скором времени оказался переполнен самыми дорогостоящими слугами — няньками, медсестрами, боннами, гувернерами, наставниками и учителями — каждый из которых трудился не покладая рук, чтобы обеспечить идеальное «благородство» маленьких Плоуденов. Результаты этой деятельности были весьма причудливы и разнообразны — и едва ли эквивалентны огромным материальным затратам. Юные Плоудены обоих полов, как говорится, были отлично раскрашены, лакированы и позолочены по образу и подобию «благородных» — но могла ли вся эта окраска и позолота устоять перед вызовами реальной жизни, большой вопрос; впрочем, нас он не касается почти никак, если не считать одного члена этой большой семьи.

Мастер Джеймс Плоуден пребывал примерно в середине списка юных Плоуденов — однако вполне мог бы его и возглавить, ибо с самого детства властно и умело правил своими братьями и сестрами — иногда тяжелой и безжалостной рукой. Он был самым сильным физически — и морально — и рука у него была действительно железная.

За его проступки обычно расплачивались братья, предпочитавшие получить любое, пусть не заслуженное, наказание, нежели быть обреченными на те ужасы, которые братец Джеймс готовил для непокорных. Благодаря этому сам Джеймс считался в семье образцово-показательным ребенком; а поскольку он был действительно умен, голову его увенчивали лавры всех сортов и видов.

Решение направить его по церковной стезе родители приняли, когда он был еще ребенком. Его будущая карьера всегда была предметом самых разнообразных спекуляций, поскольку старшие Плоудены принадлежали к тому типу родителей, которые любят устраивать судьбы своих чад едва ли не с колыбели, основываясь на тех склонностях и достижениях, которые означенные чада демонстрируют, скажем, года в три.

Так вот, у матушки Джеймса был любимец — большой попугай с алым хвостом, из которого юный Джеймс любил выдергивать перья. Особенно его привлекало то, как при этом птица кричит от боли и бьется. Разумеется, вину за выдернутые перья должен был брать на себя кто-то из братьев — он и получал суровое наказание.

Однажды этот безупречный план дал сбой. Попугай залез на свою клетку и сидел, соблазнительно свесив пышный хвост. Однако умная птица видела, что ее враг затаился неподалеку — и не теряла бдительности. Завидев тянущуюся к хвосту руку юного Джеймса, попугай молниеносно извернулся — и вцепился мальчишке в палец своим мощным клювом. Джеймс завопил от боли и ярости и швырнул птицу на пол, а потом еще и ударил ее книгой. Этого ему показалось слишком мало для достойной мести: видя, что оглушенная птица не может кусаться, Джеймс свернул попугаю шею.

— Вот тебе, злобный дьявол! — прошипел он, бросая бездыханное тело в клетку. — Проклятье, у меня во лбу что-то лопнуло!

— О Джеймс, что ты наделал! — закричал его младший брат Монтегю, прекрасно зная, что любые проступки Джеймса напрямую коснутся его самого.

— Что за чушь! Это ты скажи, что ты наделал? Запомни, Монтегю — это ты убил попугая.

Как раз в этот момент с прогулки вернулись мистер и миссис Плоуден, после чего в гостиной состоялась весьма оживленная и драматичная сцена, в подробности которой мы вдаваться не будем. Достаточно сказать, что Джеймс был оправдан, несмотря на явные доказательства его вины — на основании того, что он «хороший мальчик», а Монтегю, завывающий и протестующий, был сурово наказан. Джеймс, справедливо опасавшийся разоблачения, поспешил выйти из комнаты, однако мать окликнула его, когда он был уже в дверях.

— Что это у тебя на лбу, Джеймс?

— Не знаю. Что-то как будто лопнуло и теперь дергает.

— Боже мой! Джон, ты только посмотри на мальчика — у него на лбу крест!

Плоуден-старший очень внимательно изучил лоб сына, а затем торжественно снял очки и провозгласил:

— Элизабет, это все решает!

— Что именно это решает, Джон?

— Как что? Будущую профессию мальчика, разумеется! У него на лбу, как ты справедливо заметила, крест. Конечно же, он должен посвятить себя Церкви! Даже не собираюсь спорить на эту тему, Элизабет. Вопрос решен.

Таким образом, Джеймс Плоуден, эсквайр, со временем отправился на обучение в Кембридж, из стен которого вышел уже преподобным Джеймсом Плоуденом.

Начав самостоятельную жизнь, он прежде всего выпросил у родителей свою часть состояния — вернее, вдвое больше того, на что мог рассчитывать — после чего счел разумным и удобным разорвать все связи с семьей: он считал своих родственников слишком вульгарными и мешающими его карьере. Однако так или иначе, но со всеми своими дарованиями — а он действительно был от природы умен, хитер и силен — и преимуществами, которые дарила материальная независимость, преподобный Джеймс Плоуден до сих пор так и не продемонстрировал заметных успехов. Он несколько раз становился местоблюстителем в различных приходах, заменяя священников, которые, подобно мистеру Хэлфорду, были вынуждены уйти в длительный отпуск по состоянию здоровья — только и всего.

Со всех этих должностей преподобный Джеймс уходил без сожаления — да и никто из прихожан не сожалел о его уходе. Дело в том, что Джеймс Плоуден никогда не был популярен. У него были способности, возможности, деньги — вполне достаточно, чтобы жить без хлопот. В общем-то он был неплохим компаньоном — в самом обычном понимании этого слова; то есть при желании мог довольно сносно общаться и с мужчинами, и с женщинами. Первые равнодушно называли его «неплохим парнем», а вот вторые, особенно леди, повинуясь своему внутреннему инстинкту, его не любили. Джеймс Плоуден отталкивал их своей грубостью.

Разумеется, невозможно привести всех людей к одному знаменателю или вывести общее правило, каким должен быть мужчина, однако по двум важным признакам о мужчине можно составить довольно точное мнение. Первый признак — его друзья, второй — то, как к нему относятся женщины. Человек, который нравится дамам, в девяноста девяти случаях из ста — славный парень, инстинкт женщин определяет это безошибочно, в противном случае они ни за что не одарят его своей симпатией. Нам могут возразить: мол, женщины часто любят, так сказать, злодеев. На это возможен лишь один ответ: значит, помимо злодейского, в этом человеке много хороших черт. Покажите мне мужчину, которого любят или любили всем сердцем две-три женщины его круга — и я без опаски доверю ему все, что у меня есть, не обеднев ни на пенни.

Так вот, женщины не любили преподобного Джеймса Плоудена, хотя сам он с течением времени пришел к выводу, что недурно было бы заручиться любовью хоть одной из них. Проще говоря, Джеймс Плоуден решил, что его карьере поможет женитьба. Он ведь был достаточно проницательным человеком и не мог скрыть от себя тот факт, что до сих пор его успехи были более чем скромными. Он старался изо всех сил, но, несмотря на все свои достоинства и преимущества, терпел неудачу за неудачей. Оставался лишь один путь к успеху, который он пока еще не испробовал: это был брак. Брак с женщиной из высшего общества, умной и красивой, мог дать ему то социальное положение, в котором он так остро нуждался. У него есть достойная профессия, у него есть деньги, у него есть здравый смысл, пусть он грубоват — но выглядит неплохо, ему всего тридцать пять лет — так почему же не жениться по расчету, на крови, мозгах и красоте, чтобы засиять, пусть и отраженным, но новым блеском?

Таковы были мысли, кипящие в деятельном мозгу преподобного Джеймса Плоудена с того момента, как он впервые увидел Еву Чезвик в старинной церкви Кестервика.

В течение недели, или чуть более, по приезде мистер Плоуден на правах духовного пастыря Кестервика совершил первый официальный визит в дом мисс Чезвик. Все дамы оказались дома.

Мисс Чезвик и Флоренс любезно приветствовали его; Ева была вежлива, но холодна, что явственно говорило о полном отсутствии интереса к его персоне. Тем не менее, его-то интересовала именно Ева. Он воспользовался возможностью, чтобы проинформировать всех собравшихся, но особенно — Еву, о том, что он чувствует свою огромную ответственность, как местоблюститель, и осознает тяжесть этой ноши. Он просил всех собравшихся — и особенно Еву — разделить с ним эту ношу. Он собирается создать новую систему посещений прихожан — помогут ли ему в этом милые дамы, особенно — Ева? Если помогут — можно считать, что это благое дело наполовину уже сделано. Ведь женщинам дано многое. Он убеждал их, что один визит юной леди, какой бы бесполезной она себя не считала до этого — а в случае с присутствующими это наверняка не так, — способен куда сильнее повлиять на самую отчаявшуюся и безбожную семью, чем шесть визитов таких благонамеренных, но несимпатичных священнослужителей, как он. Так может ли он надеяться, что дамы ему помогут?

— Боюсь, что я уже слишком стара для этого, мистер Плоуден! — отвечала старая мисс Чезвик. — Но вы можете попытать счастья с моими племянницами.

— Я уверена, что с радостью помогу вам, — откликнулась Флоренс, — если Ева составит мне компанию. Я всегда стесняюсь вторгаться в чужие дома без поддержки.

— Ваша застенчивость вполне объяснима, мисс Чезвик — я и сам страдал от этого в течение многих лет, но теперь, к счастью, стало легче. Впрочем, я уверен, мы не станем беспокоить вашу сестру понапрасну.

— Я буду рада помочь, если вы думаете, что я могу сделать что-то полезное, — просто ответила Ева, глядя на мистера Плоудена. — Однако хочу вас предупредить, что и сама не слишком тверда в вере.

— Господь велел трудиться, мисс Чезвик — и вера придет сама. Посей семена — дерево поднимется и в свой срок принесет плоды.

Она не ответила, и Плоуден продолжал:

— Стало быть, вы позволите выделить вам те районы, которые необходимо посетить?

— О да, мистер Плоуден, — бодро отозвалась Флоренс. — Хотите еще чаю?

Мистер Плоуден отказался от чая и откланялся — ему еще предстояло много работы, поскольку он неукоснительно придерживался распорядка дня. Для себя он сделал вывод, что Ева Чезвик — самая красивая женщина, которую он когда-либо видел.

Когда парадная дверь закрылась за мистером Плоуденом, мисс Чезвик весело сказала:

— Я думаю, мы можем поздравить Еву с очередной победой. Мистер Плоуден не сводил с тебя глаз, дорогая, и надо сказать, я не удивлена — ты выглядишь очаровательно.

Ева вспыхнула и сердито сказала:

— Чепуха, тетя!

Она вышла из комнаты, а мисс Чезвик задумчиво протянула:

— Честное слово, не могу понять, что с Евой в последнее время, она такая странная…

— Думаю, ты задела ее за живое, — сухо заметила Флоренс. — Мне кажется, она влюблена в мистера Плоудена.

— Ах, вот в чем дело! — Старушка глубокомысленно кивнула.


Вскоре обе мисс Чезвик получили в свое распоряжение отдаленный район прихода, и Ева была рада возможности хоть чем-то занять себя. Правда, теперь ей приходилось часто встречаться с мистером Плоуденом, что было не очень приятно, поскольку она все еще чувствовала к нему неясную неприязнь и избегала его взглядов. Однако чем лучше она его узнавала, тем меньше у нее оставалось поводов для этой неприязни. Да, мистер Плоуден не был джентльменом, но это было его несчастье, не вина. С Евой он вел себя почтительно, почти униженно; никогда не навязывал ей свое общество, хотя они все равно виделись почти ежедневно. Ему даже удалось разбудить в ней какое-то подобие энтузиазма, которого бедной Еве в последнее время недоставало. Она считала Плоудена хорошим священником, всем сердцем радеющим за свое дело. Однако он все равно ей не нравился.

Ева так и не ответила на письмо Эрнеста. Несколько раз она бралась за перо, но вспоминала советы мудрой Флоренс — и откладывала его. «Он снова напишет!» — убеждала она сама себя. Ева не знала Эрнеста: он был не из той породы, что склоняется перед женщиной. Если бы она могла видеть, как ее возлюбленный стоит возле почтового отделения в Марицбурге в дни, когда приходит почта из Англии, и как приникает к окошку, когда расходятся люди, чтобы переспросить усталого клерка, «уверен ли» он, что на имя Эрнеста Бейтона больше нет никаких писем; если бы знала, какая боль терзает его сердце возможно, тогда ее душа смягчилась бы. Но она не знала — и потому каждую неделю в далеком Натале бедный Эрнест раз за разом переживал одно и то же разочарование…


Однажды мистер Эльстон отправился на почту вместе с ним. Увидев, как юноша спускается по ступеням почты, сжимая в руках белый конверт, мистер Эльстон спросил:

— Ну что, Эрнест? Письмо наконец-то пришло?

— Это от Дороти. Нет, Эльстон, оно не придет. Она меня бросила.

Мистер Эльстон подхватил его под руку, и они неторопливо зашагали по рыночной площади.

— Послушай меня, мой мальчик. Женщина, которая оставляет человека в беде или как только он оказывается далеко, — такая женщина бесполезна. Это печальный урок, согласен — но мир полон печальных уроков… и бесполезных женщин. Ты знаешь наверняка, что она получила твое письмо?

— Да, она сказала об этом моему другу.

— Тогда я говорю тебе: твоя Ева, или как ее там, еще бесполезнее, чем все бесполезные женщины этого мира. Она была взвешена, измерена — и признана негодной. Взгляни! — Тут мистер Эльстон указал на стройную кафрскую девушку, проходившую мимо с большим калебасом пива на голове. — Тебе лучше взять в жены эту Интумби, чем такую, как твоя Ева. Уж во всяком случае, она будет стоять рядом с тобой в любой беде, а если ты падешь в бою — убьет себя, чтобы не разлучаться с тобой. Пошли, будь мужчиной. Забудь о Еве!

— Клянусь небом, я сделаю это! — отвечал Эрнест.

— Вот и правильно. Теперь слушай: фургоны будут в Лиденбурге через неделю. Давай возьмем завтра повозку и отправимся в путь? У нас будет целый месяц на то, чтобы настрелять вильдербисте и куду, пока не станет достаточно безопасно, чтобы отправиться в страну лихорадки. Как только ты вступишь в Большую Игру, ты перестанешь думать об этой женщине. Нет, женщины тоже очень хороши — когда они на своем месте… но когда доходит до выбора между ними и Большой Игрой, я лично выбираю Игру!

Глава 20

ДЖЕРЕМИ ПОТРЯСАЕТ МИСТЕРА ПЛОУДЕНА
Месяца через два после бегства Эрнеста из Англии мистер Кардус получил от него письмо — в ответ на одно из своих. Эрнест сердечно благодарил дядю за доброту и в особенности за то, что мистер Кардус не примкнул к его гонителям. Что касается денег — Эрнест надеется, что сможет сам зарабатывать себе на жизнь, но если нужда возникнет — обязательно напишет. Письмо, довольно короткое, заканчивалось так:

«…Поблагодарите Куколку и Джереми за их письма. Я бы ответил — да боюсь много писать; каждое письмо возбуждает столько болезненных воспоминаний и заставляет меня вновь и вновь думать обо всех дорогих моему сердцу людях и местах более, чем это было бы полезно. Все дело в том, дорогой дядюшка, что я, строго говоря, еще никогда в жизни не был настолько несчастен, а что до одиночества — так я его раньше и не знал по-настоящему. Иногда мне жаль, что убит мой кузен, а не я — я был бы мертв, похоронен и никому уже не помешал бы.

Мистер Эльстон был моим секундантом в этой несчастной дуэли, и теперь я собираюсь вместе с ним в экспедицию по стране. Он очень добр ко мне и представил меня здешнему обществу. Люди здесь очень гостеприимны — в колониях все чрезвычайно гостеприимны — однако сто новых лиц не могут заменить одного старого друга, и я иногда думаю, что даже старик Аттерли был бы для меня лучшим компаньоном, чем любой из этих людей; кроме того, я все время чувствую себя самозванцем, вторгшимся в их привычный мир под вымышленным именем. До свидания, мой дорогой дядюшка. У меня нет слов, чтобы описать, как я благодарен вам за вашу доброту. Моя любовь и поцелуи Куколке и Джереми»

Вечно твой любящий племянник Э. К.
Все обитатели Дум Несс были очень тронуты этим письмом, особенно Дороти, которая просто не могла без душевной муки думать о том, что Эрнест остался совершенно один в странной, чужой и далекой стране. Ее нежное сердечко жило любовью и печалью; она часто лежала ночью без сна, представляя, как Эрнест путешествует по бескрайним африканским равнинам. Она выписала все книги о Южной Африке, какие только смогла найти, и читала их, чтобы еще лучше представлять себе жизнь Эрнеста.

Однажды Флоренс пришла навестить ее, и Дороти прочитала ей часть письма Эрнеста; закончив, она была поражена при виде слез в глазах Флоренс. Дороти полюбила ее за эти слезы… знай она, какие страсти бушуют в яростном сердце женщины, сидевшей перед ней, — она отшатнулась бы от нее, как от ядовитой змеи.

Письмо Эрнеста тронуло Флоренс — но ненадолго. Рассказ об одиночестве Эрнеста едва не поколебал ее решимость, ибо она одна знала, почему он так одинок — и за что он расплачивается. Если бы дело касалось одного Эрнеста, она, возможно, и бросила бы свою жестокую игру — но Эрнест был не один. В этой истории была еще и ее сестра — сестра, которая ограбила ее, украв у нее любовника; сестра, чья ослепительная красота была оскорблением для Флоренс — и постоянным упреком. Да, ей было жаль Эрнеста, она была бы рада сделать его немного счастливее… но поскольку сделать это было можно, лишь отказавшись от мести Еве, — Эрнест был обречен страдать дальше. Да и почему бы ему не страдать? — надменно задавала Флоренс вопрос в пустоту. Разве она из-за него не страдала?

Вернувшись домой, Флоренс рассказала Еве о письме от ее возлюбленного, однако ни словом не обмолвилась о его печали и отчаянии. Заводит новых друзей, предвкушает удовольствие от большой охоты — в общем и целом у него все хорошо.

Ева слушала, и сердце ее понемногу ожесточалось; затем она отправилась на обход прихожан вместе с мистером Плоуденом.

Время шло, а писем от Эрнеста все не было. Месяц, два месяца, полгода — никаких известий. Беспокойство Дороти росло, мистер Кардус не отставал от нее, но они старались не разговаривать на эту тему, лишь изредка говоря друг другу, что причина молчания Эрнеста, несомненно, в том, что он находится в экспедиции, где-то в глубине страны — и письма оттуда просто не доходят.

Джереми, со своей стороны, также был сильно озабочен молчанием Эрнеста — жизнь казалась ему совершенно пустой. Он сидел в конторе своего дяди и делал вид, что занимается делом, переписывает какие-то документы, разбирает черновики — на самом деле большую часть времени он усиленно полировал ногти и размышлял. Переписку бумаг он без зазрения совести взвалил на собственного деда. «Так он все время занят, — пояснил он Дороти, — и у него нет времени на дурацкие мысли о дьяволе».

Вдохновение снизошло на Джереми однажды ночью, во время утиной охоты. Ночь была ужасна — никому другому и в голову не пришло бы не только охотиться на уток, но и вообще выходить из дома. Болота наполовину замерзли, над ними дул свирепый восточный ветер; не обращая внимания на дикий холод, Джереми Джонс сидел на обледеневшем берегу дамбы, слушая хлопанье утиных крыльев и временами стреляя — когда силуэты летящих уток пересекали диск луны. Уток было не особенно много, и потому одиночество и тишина располагали к созерцанию и раздумьям.

Эрнест не пишет. Он мертв? Нет, вряд ли, они бы узнали об этом. Тогда что? Невозможно узнать, невозможно выяснить. А почему невозможно-то?

Хлопанье крыльев. Выстрел. Утка свалилась прямо к ногам Джереми. Отличный выстрел! Ну да, невозможно, потому что у них нет никаких возможностей выяснить все досконально. Выяснять-то должен тот, кто может оказаться за морем, а кто там может оказаться?

Идея оглушила не хуже выстрела.

А почему бы ему, Джереми, не отправиться за море и не выяснить все самому? Почему не поехать в Южную Африку и не найти Эрнеста? Если даже мистер Кардус не даст денег — не беда, можно заработать по дороге. Уж как-нибудь доберется. Проклятую неизвестность переносить все равно больше нет сил.

Джереми вскочил, чувствуя небывалый прилив сил, быстро собрал добычу — всего три утки — свистнул своему ретриверу и поспешил домой, в Дум Несс.

Мистера Кардуса и Дороти он нашел в гостиной у камина. «Лихой наездник Аттерли» тоже был здесь — сидел в своем любимом уголке, сжимая хлыст в испачканных чернилами руках и тихонько похлопывая им по своим высоким сапогам. Когда Джереми вошел, все повернулись к нему, кроме дедушки — тот, по обыкновению, ничего не слышал.

— Как успехи, Джереми? — с грустной улыбкой спросила сестра. В последнее время ее личико всегда было грустным и бледным.

— Три утки! — нетерпеливо отмахнулся Джереми, подходя ближе к огню. — Я ушел, когда они только-только разлетались.

— Видимо, ты замерз, — рассеянно сказал мистер Кардус. Они с Дороти говорили об Эрнесте, и он все еще думал о нем.

— Нет, холод ни при чем, я вернулся домой, потому что у меня идея!

Оба слушателя удивленно подняли глаза. Идеи были не очень свойственны Джереми — ну, или, по крайней мере, он чаще всего держал их при себе, ни с кем не делясь.

— Ну же, Джереми? — спросила Дороти нетерпеливо.

— Я… это самое… Я больше не могу так — ну, насчет Эрнеста. Я собираюсь его найти. Если вы мне денег не дадите, — продолжал он, обращаясь к мистеру Кардусу почти яростно, — то и не надо, я заработаю. Это неважно. Я живу, как брошенная собака, пока не знаю, где он и что с ним.

Дороти вспыхнула от радости. Вскочив, она подбежала к своему великану-брату, приподнялась на цыпочки, обхватила за шею и поцеловала в подбородок — куда смогла дотянуться.

— В этом весь ты, Джереми, мой дорогой! — прошептала она с нежностью.

Мистер Кардус тоже смотрел на Джереми — долго, в своей обычной манере, избегая прямого взгляда в глаза — а потом заговорил:

— У тебя будет столько денег, сколько нужно, Джереми. А если ты привезешь Эрнеста обратно, целым и невредимым, я тебе оставлю двадцать тысяч фунтов!

Мистер Кардус даже хлопнул себя по колену, что свидетельствовало о совершенно необычайной для него степени волнения.

— Мне не нужны ваши двадцать тысяч… Мне нужен Эрнест! — хрипло пробормотал Джереми.

— Я знаю, мальчик мой, знаю, что деньги здесь ни при чем. Просто найди его и сбереги его — и они будут твоими. Не надо так беспечно относиться к деньгам. Кроме того… я говорю тебе — храни его, береги его, потому что вернуться быстро вы не сможете, пока это проклятое дело не завершено. Когда ты едешь?

— Со следующим почтовым дилижансом, разумеется. Они отправляются каждую пятницу, я не хочу тратить время впустую. Сегодня суббота, в следующую пятницу я отплыву из Англии.

— Это правильно, это хорошо, ты отправишься как можно скорее. Я дам тебе завтра чек на пятьсот фунтов, и запомни, Джереми, не трать их впустую. Если Эрнест отправился в Замбези — следуй за ним. Найди его! Никогда не думай о деньгах — об этом я подумаю за тебя.


Собрался Джереми быстро. Багаж его состоял в основном из мелочей. В четверг он должен был покинуть Дум Несс. В среду днем ему пришло в голову, что об отъезде на поиски Эрнеста надо сказать Еве Чезвик и спросить, не будет ли от нее сообщения. Джереми был единственным человеком — или думал, что он единственный, — кто был посвящен в тайну отношений Эрнеста и Евы. Эрнест просил сохранить это в тайне — и Джереми хранил тайну, как хранят ее мертвецы в могилах, никогда не обмолвившись ни единым словом даже родной сестре.

Было около пяти часов вечера, когда мартовским ветреным днем он отправился к коттеджу Чезвиков. На окраине Кестервика, в трех сотнях ярдов от утеса стояли две или три хижины, совершенно беззащитные перед яростью штормового ветра с океана. Джереми как раз проходил мимо них, направляясь к тропинке, поднимающейся на утес и обозначающей границу деревни, когда ветер донес до него голоса, мужской и женский. Обладатели этих голосов, по всей видимости, ссорились. Джереми замедлил шаг. Вместо того чтобы подняться по тропинке на утес, он сделал несколько шагов вправо, вдоль скалистой стены, и увидел нового священника, мистера Плоудена, стоявшего спиной к нему и державшего за руку Еву Чезвик — судя по всему, против ее воли. Джереми не слышал, что именно он говорил, но тон Плоудена не оставлял сомнений: очень возбужденный, повелительный, почти хозяйский. В этот момент Ева немного повернулась, и до Джереми донесся ее ясный звонкий голос:

— Нет, мистер Плоуден, нет! Отпустите мою руку. Ах, почему вы не желаете слушать?

В этот момент ей удалось освободить руку, и она торопливо, почти бегом, бросилась в сторону Кестервика.

Джереми был человеком не очень большого ума, вернее — не очень сообразительным человеком. Скажем прямо — соображал он медленно, но уж когда приходил к какому-то решению — становиться у него на пути было делом бесполезным и опасным. Вот и сейчас он не сразу понял смысл увиденной сцены, но когда понял — его широкое честное лицо покраснело, а в больших серых глазах зажегся опасный огонек. Мистер Плоуден повернулся — и увидел его. Джереми заметил знак креста у него на лбу, но гораздо больше его поразило выражение лица священника — менее всего оно могло бы принадлежать христианину.

— Привет! —буркнул Плоуден. — Что вы здесь делаете?

Джереми шагнул вперед, заслоняя ему дорогу.

— Наблюдаю за тобой! — прямо ответил он.

— Вот как! Прекрасное занятие — подглядывать и подслушивать… Думаю, это именно так называется.

Что бы ни произошло между мистером Плоуденом и Евой Чезвик — это явно не улучшило характер преподобного.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду то, что я сказал!

— Хорошо, Плоуден, тогда я тоже скажу то, что имею в виду, и тебе придется меня понять, хоть говорить я и не мастак: я видел, как ты приставал к мисс Чезвик.

— Это вранье!

— Джентльмены не употребляют таких слов, но поскольку ты не джентльмен, я не обращу на это внимания. — Джереми вполне обладал опасным качеством, присущим англо-саксонской расе: чем опаснее становились обстоятельства, тем хладнокровнее он себя вел. — Я повторяю: я видел, как ты удерживаешь ее, несмотря на то что она хотела вырваться и уйти.

— И что тебе с того?! — закричал мистер Плоуден, дрожа от ярости и поднимая толстую палку, на которую он опирался вместо трости.

— Держи себя в руках — и все узнаешь. Мисс Ева Чезвик помолвлена с моим другом, Эрнестом Кершо, и поскольку его сейчас здесь нет и он не может позаботиться о своих интересах — о них позабочусь я.

— Ах да! — сказал Плоуден с ужасной улыбкой. — Я слышал о нем. Убийца, насколько я помню.

— Я бы рекомендовал вам, мистер Плоуден, уже в ваших собственных интересах, быть поосторожнее в выражениях.

— Хорошо. Если предположить, что между вашим… вашим другом…

— Так гораздо лучше, благодарю вас.

— …и мисс Евой Чезвик что-то было — мне хотелось бы знать, что могло бы заставить ее передумать?

Джереми громко расхохотался — надо признать, довольно наглым образом, что было рассчитано на то, чтобы раздражать людей наподобие мистера Плоудена.

— Любому, кто имеет честь быть знакомым с вами, мистер Плоуден, и одновременно — с мистером Эрнестом Кершо, ваш вопрос покажется абсурдным. Понимаете… есть люди, которых просто нельзя сравнивать. Предположить, чтобы женщина, любившая Эрнеста, полюбила вас… чтобы вас в принципе полюбила женщина — это невозможно.

Джереми снова рассмеялся.

Толстые губы мистера Плоудена побелели от ярости. Крест на лбу почернел и пульсировал так, что Джереми показалось, будто он сейчас взорвется; глаза горели ненавистью. Тщеславие было самым уязвимым местом мистера Плоудена. Из последних сил он сдерживал себя, будь у него под рукой оружие — Джереми пришлось бы плохо.

— Возможно, вы объясните смысл своего вмешательства и свою неслыханную дерзость — и дадите мне пройти?

— О, с удовольствием! — жизнерадостно откликнулся Джереми. — Это очень просто: если я еще раз застукаю вас за подобными вещами, вам придется очень и очень плохо. Бить священников, конечно, нельзя, да и драться с ними нельзя — ведь они-то с вами не станут драться, — но зато их можно взять за шкирку и хорошенько потрясти, чтобы синяков не оставить. Так что ты запомни, преподобный — меня зовут Джереми Джонс, и в случае чего — я из тебя все зубы вытрясу, понял?

С этими словами Джереми развернулся и был готов уйти. Разумеется, было не слишком мудро поворачиваться спиной к разъяренному зверю — а мистер Плоуден сейчас именно им и был. Уже повернувшись, Джереми подумал об этом — и успел шагнуть в сторону. Ему повезло: тяжеленная палка со свистом прошла в нескольких дюймах от его головы, не посторонись он — удар мистера Плоудена вышиб бы ему мозги. Как бы там ни было, удар был настолько силен, что палка вылетела из рук владельца.

— Ах, ты ж! — только и сказал Джереми, бросаясь на преподобного.

Мистер Плоуден был физически крепким человеком, но у него не было ни единого шанса против Джереми, который впоследствии стал известен как самый сильный человек в восточных графствах. Джереми сгреб его в охапку — исключительно уважение к святой Церкви не позволило ему просто сбить Плоудена с ног, — и священник оказался буквально смят в этих железных объятиях, словно лист бумаги. Джереми мог бы легко швырнуть его на землю, но не сделал этого — он преследовал иную цель. Он просто подержал преподобного Джеймса, дав ему вдоволь подергаться и побрыкаться, а затем резко развернул его — и выполнил свое обещание: начал его трясти.

О, какая это была встряска! Сначала Джереми потряс его вперед и назад — за Эрнеста; потом из стороны в сторону — за себя, и, наконец, во всех направлениях сразу — за Еву Чезвик.

Со стороны это было замечательное зрелище: крупный, массивный священник болтался, словно тряпичная кукла, в могучих руках невозмутимого и бесстрастного, словно сама Судьба, Джереми, стоявшего на слегка расставленных для большей устойчивости ногах и держащего Плоудена на вытянутых руках над землей.

Наконец устал и Джереми. Перестав трясти свою жертву, он нанес ему всего один пинок — но какой! Ноги у Джереми всегда были особенно сильны, сапоги он носил тяжелые и прочные, так что результат вышел поразительный: мистер Плоуден взмыл в воздух и улетел лицом в колючий кустарник.

«Этими ранами он вряд ли захочет похвастаться!» — удовлетворенно хмыкнул Джереми, вытирая пот со лба.

Потом он пошел и вытащил из кустов своего поверженного врага — Плоуден был на грани обморока. Джереми отряхнул его, поправил, как смог, белый воротничок, нахлобучил широкополую шляпу на всклокоченные волосы и усадил Плоудена на мох, чтобы тот пришел в себя окончательно.

— Спокойной ночи, преподобный Плоуден, спокойной ночи. В следующий раз захотите кого-нибудь ударить — не ждите, пока противник повернется спиной, это раздражает. Ах, да у вас, должно быть, голова болит. Я бы вам посоветовал отправиться домой и хорошенько выспаться!

С этими словами Джереми отправился своей дорогой, исполненный радости и покоя.

Когда он добрался до коттеджа Чезвиков, там царило смятение. Старая мисс Чезвик серьезно заболела — боялись, что у нее апоплексический удар. Джереми все же удалось вызвать Еву, всего на минуту. Она спустилась к нему, вся в слезах.

— О бедная тетушка, она так больна! Мы думаем, что она умирает!

Джереми пробормотал неловкие слова утешения — он действительно был расстроен. Ему нравилась старая мисс Чезвик.

— Я завтра еду в Южную Африку, мисс Ева! — сказал он.

Ева сильно вздрогнула и покраснела до корней волос.

— В Южную Африку? Зачем?

— Собираюсь найти Эрнеста. Мы боимся, что с ним что-то случилось.

— О, не говорите так! Возможно, он… просто сильно чем-то занят и не может написать.

— Еще я хочу вам сказать, что видел мистера Плоудена и вас.

Она снова покраснела.

— Мистер Плоуден был очень груб.

— Я тоже так подумал. Но я думаю, теперь он очень раскаивается в содеянном.

— Что вы имеете в виду?

— Только то, что я его тряс, пока чуть не оторвал его уродливую башку!

— О мистер Джереми, как вы могли! — воскликнула Ева строго, но в глазах ее не было ни намека на строгость.

Из дома послышался голос Флоренс, зовущей Еву.

— Я должна идти.

— Что-нибудь передать Эрнесту, если я его найду?

Ева заколебалась.

— Я все знаю, — спокойно сказал Джереми, отводя глаза.

— Мне нечего ему… Скажите, что я его очень люблю!

С этими словами Ева повернулась и опрометью бросилась наверх.

Глава 21

ФЛОРЕНС СКЛАДЫВАЕТ МАРЬЯЖ
Состояние мисс Чезвик ухудшалось. Один раз она пришла в себя, начала что-то бормотать — но затем вновь погрузилась в забытье, от которого уже больше не очнулась.

К счастью, ее состояние было столь тяжело, что услуги священника ей не требовались — ибо еще некоторое время после событий, описанных в предыдущей главе, мистер Плоуден был решительно не в состоянии исполнять свои обязанности. Встряска ли была тому виной, финальный удар или общее моральное потрясение — но в итоге преподобный был вынужден оставаться в постели в течение нескольких дней. Первой службой, которую он провел после болезни, стало отпевание почившей мисс Чезвик в фамильной гробнице Чезвиков — единственном земельном владении, оставшемся в их распоряжении. Позднее Флоренс заметила в разговоре с сестрой, что в этом таилась странная ирония: владения в несколько сотен акров постепенно сжались до нескольких квадратных футов земли, в которой упокоились почти все представители рода…

После похорон тетушки сестры Чезвик вернулись в коттедж, показавшийся им опустевшим. Они обе любили старушку, особенно Флоренс — и потому, что обладала более чувствительной натурой, и потому, что провела с ней больше времени.

Однако горе молодости перед уходом стариков не длится вечно, и через месяц или чуть более этого срока сестры почти справились со своими печалями. Теперь на первый план выходил вопрос, что им делать дальше. Небольшая собственность, оставленная им тетушкой, была разделена поровну, коттедж теперь находился в их совместном пользовании. Это позволяло им жить более или менее самостоятельно, однако не было никаких сомнений, что положение Флоренс и Евы оставалось довольно шатким и плохо защищенным. Тем не менее они не сдавались — вернее, не сдавалась главным образом Флоренс, сразу взявшая бразды правления в свои руки. В Кестервике они знали всех, и все знали их — поэтому было решено остаться здесь и не рисковать, пускаясь в сомнительное плаванье по морю жизни в Англии на правах бедных сирот.

У Флоренс были и свои причины настаивать на том, чтобы остаться в Кестервике. Она окончательно пришла к мысли о том, что ее сестра Ева должна выйти замуж за мистера Плоудена. Не то чтобы преподобный ей нравился — все инстинкты Флоренс восставали против этого человека. Однако, если Ева не выйдет за него, всегда будет сохраняться опасность того, что со временем она все-таки выйдет за Эрнеста, но Эрнест — в этом Флоренс поклялась сама себе страшной клятвой — не должен достаться Еве. Предотвращение этого брака стало главной целью жизни Флоренс. Ревность и ненависть к сестре стали частью ее натуры; месть превратилась в злую путеводную звезду, которая отныне вела Флоренс по жизненному пути. Может показаться совершенно ужасным, что такая молодая женщина растрачивает лучшие годы своей жизни на подобную цель — но ничего не поделать, именно так все и обстояло.

Странная у нее была натура, у Флоренс Чезвик. Дикая, необузданная, равно готовая и к неистовой любви, и к неукротимой ненависти. Маятник в ее душе с невообразимой легкостью мог качнуться от одной крайности к другой. Она считала, что Ева ограбила ее, украла у нее возлюбленного — и платила Еве тем же. Ничто не могло отвлечь ее от исполнения жестоких планов. Что могло быть подлее, чем сознательное, хитроумное разлучение двух людей, любивших друг друга всем сердцем? Флоренс не строила иллюзий, не оправдывала себя — и не колебалась. Она не была лицемерной, и она прекрасно знала, что для всех было бы лучше, если бы Ева вышла за Эрнеста и оба они нашли счастье в своей любви. Флоренс не могла этого допустить. Если Ева и Эрнест встретятся, Флоренс уже не сможет им помешать, ибо даже самая слабая из женщин становится сильной, опираясь на руку возлюбленного. Флоренс понимала это слишком хорошо — и потому поклялась себе, что Эрнест и Ева не должны встретиться, по крайней мере до тех пор, пока между ними непреодолимой преградой не встанет мистер Плоуден. Определившись с целями, жертвами и тактикой, Флоренс приступила к подготовке оружия.

Однажды, примерно через месяц после похорон старой мисс Чезвик, мистер Плоуден напросился в гости — якобы для уточнения каких-то бесконечных подробностей графика посещения прихожан. Еву он не видел с того самого знаменательного дня, когда Джереми воплотил свою теорию Большой Встряски в жизнь — главным образом потому, что сама Ева тщательно избегала этих встреч.

Вот и теперь, увидев в окно плывущую над живой изгородью широкополую шляпу преподобного, Ева быстро собрала свое шитье и поспешила к себе в спальню.

— Куда это ты собралась, Ева? — спросила ее сестра.

— Наверх. Он идет сюда.

— Он? Кто — он?

— Разумеется, мистер Плоуден.

— И почему же ты убегаешь наверх при его появлении?

— Мне не нравится мистер Плоуден.

— Ева, как ты можешь быть такой жестокой? Ты ведь прекрасно знаешь, в каком отчаянном положении мы сейчас находимся, но позволяешь себе уходить, да еще и «не любить» одного из тех немногих людей, которые поддерживают с нами знакомство. Это очень эгоистично с твоей стороны и совершенно необоснованно!

В этот момент раздался звонок в дверь — и Ева убежала.

Мистер Плоуден вошел в гостиную — и не смог скрыть своего разочарования.

— Если вы искали мою сестру, — сказала Флоренс, — то она неважно себя чувствует.

— В самом деле? Я опасаюсь за ее здоровье, она так часто неважно себя чувствует…

Флоренс улыбнулась, оценив иронию, и пригласила преподобного присесть. Вскоре она двинулась в наступление.

— Кстати, мистер Плоуден, давно хочу рассказать вам кое-что, касающееся вас лично. Думаю, мне непременно стоит это сделать. Я слышала, что вас видели разговаривающим с моей сестрой неподалеку от Тайтбургского аббатства. Представьте: говорят, что она от вас буквально сбежала. Потом якобы через стену аббатства перепрыгнул мистер Джереми Джонс — и тоже вступил с вами в беседу. Закончив, он повернулся к вам спиной — так говорят, сама-то я не видела — и вы попытались ударить его тяжеленной палкой, но промахнулись, после чего началась драка, закончившаяся для вас не слишком удачно.

— Он совершенно вывел меня из себя! — возбужденно воскликнул мистер Плоуден.

— О, так эта история правдива?

Мистер Плоуден понял, что совершил роковую ошибку, но идти на попятный было уже поздно.

— В некоторой степени, мисс Чезвик. Этот молодой дикарь сказал мне, что я не джентльмен.

— Правда? Что ж, это было невежливо. Но как вы, должно быть, рады, что промахнулись — особенно, когда он стоял к вам спиной! Было бы ужасно, если бы священника судили за нападение… или еще за что похуже, не так ли?

Мистер Плоуден побледнел и закусил губу. Он начинал чувствовать, что находится во власти этой спокойной молодой женщины, — и это чувство ему не нравилось. Флоренс безмятежно продолжала:

— Кроме того, было бы не слишком хорошо, если бы эта история получила огласку в здешних краях. Даже если бы никто и не узнал, что вы собирались ударить его, когда он стоял к вам спиной.

Мистер Плоуден болезненно дернулся при этих словах, вскочил и схватил свою шляпу, намереваясь уйти, однако Флоренс жестом пригласила его присесть обратно.

— Не уходите. Я хотела сказать, что вы должны быть мне благодарны — ведь я думала о вашем благе. Я посчитала, что для вас огласка была бы слишком болезненной — и потому решила держать рот на замке.

Мистер Плоуден тихо застонал. Если это называется — «держать рот на замке», то что же будет, если замок снять?

— Кто вам сказал? — резко спросил он. — Джонс уехал.

— Да. Кстати, как вы рады, должно быть, что он уехал! Впрочем, он здесь в любом случае ни при чем, вас видел совсем другой человек, незаинтересованное, так сказать, лицо. Неважно, кто именно — я нашла способ заставить его замолчать.

Мистер Плоуден вряд ли мог предположить, что в течение всей его неудачной любовной сцены, а также последующего поединка с Джереми, примерно в двадцати ярдах от поля битвы, ненавязчиво маячила фигура одного старого моряка, с большим интересом созерцавшего все происходящее — однако именно так все и было…

— Я вам очень благодарен, мисс Чезвик.

— Благодарю вас, мистер Плоуден, приятно встретить настоящую благодарность, это слишком редкий цветок в нашем мире — но на самом деле я ее не заслуживаю. Наблюдатель видел не только болезненную сцену между вами и мистером Джонсом — но и сцену, предшествовавшую ей, и, насколько я могла понять, она была не менее, если не более болезненна.

Мистер Плоуден покраснел, но ничего не сказал.

— Вы сами видите, мистер Плоуден, что я нахожусь в довольно щекотливом положении, ведь речь идет о моей сестре. Она младше меня и привыкла на меня полагаться, так что вы легко поймете мои чувства: я должна исполнять свои обязанности перед ней. Следовательно, я чувствую себя обязанной спросить вас прямо: какой же вывод я должна сделать из рассказа моего информатора?

— Это просто, мисс Чезвик: я сделал предложение вашей сестре, а она мне отказала.

— Вот как! Не повезло вам в тот день.

— Мисс Чезвик, — продолжал преподобный после небольшой паузы, — а если бы я мог найти средство заставить вашу сестру изменить свой вердикт… мог бы я рассчитывать на вашу поддержку?

Флоренс подняла на него свои пронзительные глаза и несколько секунд молча смотрела на преподобного.

— Это зависит от вас, мистер Плоуден.

— Я готов! — продолжал Плоуден нетерпеливо. — Я расскажу вам свой секрет. Я купил эту должность — случайно узнал обстоятельства и заключил сделку. Не думаю, что жизнь Хэлфорда не стоит пяти лет моего…

— Почему вы хотите жениться на Еве, мистер Плоуден? — спокойно перебила его Флоренс, игнорируя его признание. — Вы ведь не влюблены в нее?

— Влюблен? Нет, мисс Чезвик, не думаю, что мужчине пристало влюбляться, это удел мальчиков — и женщин.

— Так почему же вы хотите жениться на Еве? Советую вам быть откровенным, мистер Плоуден.

Он недолго колебался: Флоренс была слишком проницательна, откровенность здесь была уместнее всего.

— Как вы знаете, ваша сестра удивительно красивая женщина.

— И потому могла бы стать прекрасным дополнением к вашей карьере?

— Именно так, — отвечал Плоуден. — Кроме того, она изящна, у нее есть воспитание, она — истинная леди.

Флоренс внутренне содрогнулась от последней фразы.

— И таким образом она могла бы укрепить ваш социальный статус, мистер Плоуден, не так ли?

— Да. Кроме того, она происходит из древнего рода.

Флоренс усмехнулась и посмотрела на мистера Плоудена с тем выражением, которое было красноречивее любых слов.

— То есть обладает тем, чего нет у вас.

— Короче говоря, я очень хочу жениться, я восхищаюсь вашей сестрой Евой более чем кем-либо в жизни!

— Все это вполне убедительные причины, мистер Плоуден, и все, что вам нужно сделать — это убедить мою сестру в наличии у вас неоценимых достоинств… и завоевать ее расположение.

— Ах, мисс Чезвик, в этом-то и дело! Она сказала мне, что ее чувства уже отданы другому, и мне она ничего дать не сможет. Если бы у меня только была возможность обойти моего соперника…

Флоренс больше не спускала с него глаз, когда отвечала:

— Вы не знали Эрнеста Кершо — иначе не были бы так самонадеянны.

— Да чем же я хуже этого Эрнеста?! — воскликнул Плоуден, ибо замечание Флоренс напомнило ему слова Джереми и больно ранило его тщеславие.

— Мистер Плоуден, я не хочу показаться грубой, но для меня лично совершенно немыслимо представить женщину, которая бы предпочла Эрнесту Кершо — вас. Вы слишком разные.

Если мистер Плоуден хотел прямого ответа — он его получил. Несколько мгновений он сидел молча, а затем сказал:

— Раз так — видимо, ничего не поделаешь.

— Я этого не говорила. Женщины часто выходят не за тех, кому отдано их сердце. Знаете, как женятся дикари, мистер Плоуден? Они ловят себе жен. Крадут их, завоевывают, увозят силой. Такой вид брака — один из древнейших в мире.

— Вот как!

— В Англии дела обстоят примерно так же, просто мы не называем вещи своими именами. Вы полагаете, в наши дни на женщин не охотятся? Да очень часто! Будущий муж возглавляет погоню, а любящие родственники гонят дичь криками…

— Хотите сказать, что на вашу сестру можно… поохотиться?

— Я? Ничего не хочу сказать. Разве что… нелюбимый, но настойчивый жених рядом с объектом часто имеет больше шансов, чем далекий возлюбленный, как бы дорог сердцу он не был.

Мистер Плоуден ушел. Флоренс смотрела в окно, как он шагает по тропинке к воротам.

— Я рада, что Джереми задал тебе трепку! — негромко пробормотала она. — Бедняжка Ева…

Глава 22

МИСТЕР ПЛОУДЕН УХАЖИВАЕТ
Мистер Плоуден был не самым деликатным поклонником в мире. Как он однажды сподобился объяснить Флоренс, в ухаживаниях он не видел никакого смысла, а потому и действовал, согласно своим убеждениям. Степень утонченности его чувств была приблизительно, как у быка или слона, и в отношениях с женщинами он, образно говоря, тоже вел себя, как слон, топчущий лилии, — и к Еве относился соответственно. Он подстерегал ее за каждым углом и без обиняков предлагал выйти за него замуж; он заявлялся в дом без приглашения — и снова настаивал, чтобы она вышла за него. Было совершенно бесполезно повторять ему «Нет, нет, нет» или взывать к его лучшим чувствам или состраданию — у него их просто не было. Он попросту не слушал Еву; вдохновленный моральной поддержкой, полученной от Флоренс, он буквально обрушивался на бедную девушку со своими любовными излияниями.

Флоренс было весело наблюдать за этой охотой — и она следила за происходящим с мрачной улыбкой на презрительно сжатых губах. Напрасно белая лань мчалась, напрягая все силы, — большой черный пес не отставал, и стоило ей замедлить бег — норовил вцепиться прямо в горло. Эта идея погони черного пса за белой ланью так сильно овладела извращенным воображением Флоренс, что она и в самом деле набросала подобную картину — она была неплохим художником, хотя и не имела соответствующего образования. Несколькими штрихами она добилась почти идеального сходства кровожадного черного пса с мистером Плоуденом. У белой лани на рисунке были глаза Евы — и агония, запечатленная в них, вышла столь натурально, что даже сама Флоренс не могла больше смотреть на рисунок и разорвала его.

Однажды, войдя в комнату, Флоренс нашла сестру в слезах.

— Ну, Ева, что на этот раз? — довольно презрительно поинтересовалась Флоренс.

— Мистер Плоуден! — всхлипнула Ева.

— Опять мистер Плоуден! Дорогая моя, если ты так прекрасна и поощряешь ухаживания мужчин — ты должна думать и о последствиях.

— Я никогда не поощряла мистера Плоудена.

— Чепуха, Ева, ты не заставишь меня в это поверить. Если бы ты его не поощряла, он бы в тебя не влюбился. Джентльмены не любят, когда их водят за нос.

— Мистер Плоуден не джентльмен! — воскликнула Ева.

— Что заставляет тебя так думать?

— Потому что джентльмен не станет так преследовать женщину. Он не понимает слова «Нет!», сегодня он насильно поцеловал мне руку. Я пыталась вырваться, но тщетно. О, я его ненавижу!

— Знаешь, что я тебе скажу, Ева? Мне надоела ты и твои фантазии. Мистер Плоуден — уважаемый человек, он священник, он благополучен и имеет положение в обществе. Он как раз прекрасно подходит на роль мужа. Ах да, Эрнест! Да я устала от этого Эрнеста! Если бы Эрнест хотел жениться на тебе, он бы не стал убийцей и не удрал бы в Южную Африку. Да, ему нравилось флиртовать с тобой, пока он был здесь; но вот он совершил глупость и уехал — все, на этом с Эрнестом покончено.

— Но, Флоренс, я люблю Эрнеста! Мне кажется, я люблю его больше с каждым днем, и я ненавижу мистера Плоудена!

— Вот и прекрасно. Я не предлагаю тебе любить мистера Плоудена, я предлагаю выйти за него замуж. Какое отношение любовь имеет к браку, хотелось бы мне знать? Если бы люди всегда вступали в брак только с теми, кого они любят, на земле очень скоро наступил бы ужасающий беспорядок. Послушай меня, я не так уж часто навязываю тебе свое мнение и не прошу соблюдать мои интересы, но в этом вопросе у меня тоже есть право голоса. У тебя сейчас есть возможность обеспечить нам обеим нормальную жизнь в нормальном доме. Мистер Плоуден ничем не хуже прочих. Почему нельзя выйти за него замуж — как за любого другого мужчину? Разумеется, если ты решишь пожертвовать своим… нашим благополучием во имя глупой прихоти — я не могу тебе в этом помешать, ты сама себе хозяйка. Я только прошу тебя хорошенько все обдумать — и отказаться от мысли, что ты не можешь быть счастлива с мистером Плоуденом только потому, что тебе кажется, будто ты любишь Эрнеста. Через полгода ты и думать о нем забудешь!

— Но я не хочу о нем забывать!

— Ну конечно. Снова твой отвратительный эгоизм. Но хочешь ты этого или не хочешь — а так и будет. Через год-два, когда у тебя будут другие интересы и собственные дети…

— Флоренс, ты можешь болтать хоть до полуночи, если тебе так нравится, но я говорю раз и навсегда: я не выйду за мистера Плоудена!

С этими словами Ева вышла из комнаты, высоко подняв голову.

Флоренс тихонько рассмеялась ей вслед.

— Выйдешь, еще как выйдешь, Ева. Я накину фату невесты на эту прекрасную головку — не пройдет и полугода, моя дорогая!

Флоренс оказалась права. Это был вопрос времени — и хорошо продуманного, хитрого давления. В конце концов, Ева сдалась.

Впрочем, нам нет нужды во всех подробностях следить за этой отвратительной историей. Если, совершенно случайно, кого-то из читателей интересуют означенные подробности, мы можем порекомендовать им обратиться к примерам из жизни. Таких случаев вокруг нас случается множество, и в том, что касается жертв подобных историй, можно с прискорбием отметить пугающее однообразие обстоятельств, сопутствующих подобным житейским трагедиям.

Так вот и случилось, что в один прекрасный день, в самом начале лета, Флоренс Чезвик, вернувшись с прогулки, обнаружила в маленькой гостиной свою сестру и мистера Плоудена. Ева была очень бледна, в глазах ее плескался страх, руки дрожали, она едва стояла на ногах, опираясь на каминную полку. Мистер Плоуден, массивный, вульгарный и самодовольный, навис над ней, пытаясь взять ее за руку.

— Поздравьте меня, мисс Флоренс! — воскликнул он. — Ева обещала стать моей!

— Неужели? — холодно усмехнулась Флоренс. — Как вы рады, должно быть, что мистер Джонс далеко отсюда.

Это было сказано не слишком любезно, но дело в том, что в мире нашлось бы очень мало людей, кого Флоренс презирала и ненавидела бы больше, чем мистера Плоудена. Даже простое присутствие в комнате этого человека несказанно раздражало ее. Он был инструментом ее мести, он был нужен для ее целей — поэтому она его использовала, однако не могла не желать в глубине души, чтобы этот инструмент был… поприятнее.

Мистер Плоуден побледнел от ее издевки, а Ева, как она ни была испугана и измучена, все же улыбнулась и подумала, что ненавистный поклонник наверняка рад и тому, что еще кое-кто «далеко отсюда».

Бедная Ева!

«Бедная Ева! — возможно, думаешь ты, мой читатель. — Никакая она не бедная на самом деле. Она просто слаба, она заслуживает лишь презрения».

Остановись, читатель, не говори так. Вспомни, что обстоятельства были против этой девушки. Вспомни, что из поколения в поколение женщин учили повиноваться и исполнять свой долг — и сейчас эти благонравные истины оборачивались проклятием; вспомни, что она находилась под постоянным и сильным влиянием своей сестры — и что ей просто недоставало сил сопротивляться вульгарному напору своего поклонника.

«Да, но все же она проявила слабость!» — говорите вы. Пусть так. Да, она была слабой — слабой, как и тысячи женщин, которым столетиями внушали, что слабость — это их природа. Почему женщины слабы? Потому что их сделали такими мужчины. Потому что законы, созданные мужчинами, и общественное мнение, сформированное мужчинами, из века в век вбивали в женщину убеждение, с которым она, надо признать, охотно согласилась: женщина — это имущество, которым можно владеть и играть, она существует лишь для удовольствия мужчины и удовлетворения его страсти.

Мужчины сознательно замедляли умственное развитие женщин и лишали их естественных прав, не признавая равенства между полами. Слабые! Да, женщины стали слабыми, потому что слабость имеет привлекательность в глазах мужчин. Они стали глупыми, потому что их не допускали к образованию, потому что любое проявление способностей не поощрялось и даже осуждалось; они стали легкомысленными, потому что легкомысленность была объявлена их неотъемлемым и едва ли не единственным качеством. Нет на свете мужчины-простака, которому не хотелось бы подчинить себе еще большего простака, чем он сам. Поистине, триумф сильного пола был полон — ибо мужчинам удалось заставить своих жертв добровольно служить им. Воистину, самый действенный инструмент подавления женщины и удержания ее на нынешнем уровне — сама женщина. И все же давайте остановимся на минуту и взглянем хладнокровно и здраво — на мужчину и женщину. Кто из них превосходит другого и в чем? Да, в силе у нас есть преимущество, но в интеллекте — женщина почти равна нам, если мы ведем с ней честную игру. А в чистоте, в нежности, в долготерпении, в верности, во всех христианских добродетелях — кто выше? Мужчина, кто бы ты ни был — подумай о своей матери, о своих сестрах, подумай о той, кто ухаживала за тобой в болезни и стояла рядом с тобой в беде, когда все прочие отвернулись… Подумай, вспомни — и ответь.

Бедная Ева! Пожалейте ее — но очистите свою жалость от презрения. В тех обстоятельствах требовалось, чтобы женщина обладала бы необычайным умом и силой характера — у Евы их не было. Природа, щедро одарившая ее роскошными своими дарами, не дала самого главного — умения и силы защитить себя. Ева не умела сопротивляться — это был ее единственный и, к сожалению, фатальный недостаток. В остальном она была чиста, как горный снег, и сердце у нее было золотое. Сама неспособная к обману, она не подозревала, что на него способны другие. Ей даже в голову не приходило, что у Флоренс могут быть свои мотивы для расхваливания мистера Плоудена. Нет, Ева была по-настоящему одержима идеей долга и самопожертвования, что у некоторых женщин становится сродни безумию. Флоренс искусно внушила ей, что Ева должна воспользоваться возможностью, чтобы дать сестре дом и покровительство зятя — и эта мысль полностью захватила девушку. Что же касается того, какой жестокой несправедливостью станет ее брак с мистером Плоуденом для Эрнеста, как ни странно, Ева никогда не думала об этом, не смотрела с точки зрения Эрнеста. В типично женской манере она готова была принести себя в жертву Джаггернауту[415], именуемому «Долг», позволив раздавить, уничтожить весь ее внутренний мир, жизнь ее сердца — но при этом она никогда не думала о другой жизни, так тесно спаянной с ее собственной; той жизни, которой тоже предстояло быть разрушенной.

Удивительно, как женщины, много и самозабвенно говоря о своем долге перед другими, так часто забывают о долге перед тем, чью любовь они заслужили и чей образ хранят в своем сердце. Единственное возможное объяснение этой загадки — если забыть о врожденном эгоизме — состоит в том, что в глубине души женщины уверены: мужчина не умеет чувствовать по-настоящему. Женщинам кажется, что он «справится с этим». Вероятнее всего, это происходит потому, что когда женщина решается на насилие над собственными чувствами и соглашается на несчастный и нежеланный брак, пострадавшей стороной она ощущает себя и только себя, в последнюю очередь вспоминая об оставленном возлюбленном. Бедный дурачок! Он, без сомнения, «справится с этим»…

К счастью, многие действительно справляются.

Глава 23

НАД ВОДОЙ
Мистер Эльстон и Эрнест воплощали в жизнь свои планы, связанные с охотничьей экспедицией. Они отправились в Лиденбург, взяв с собой большой фургон, запряженный волами, и в течение трехдневного похода настреляли столько антилоп гну и белоносых бубалов, сколько обычно можно было бы добыть за месяц.

Эта жизнь была совершенно внове для Эрнеста… и очень ему нравилась. Большой тяжелый фургон был запряжен восемью парами «соленых» волов — эта порода не подвержена болезням легких, — и в нем они путешествовали везде, где им заблагорассудится, вернее, везде, где находились следы большого стада антилоп. Мистер Эльстон и его сын Роджер спали в фургоне, Эрнест обычно ставил себе на ночь маленькую палатку — и никогда еще не спал крепче и спокойнее. Свежее очарование этой простой жизни захватило его. Чудесно было останавливаться на ночлег после целого дня охоты или неспешной езды по саванне и наслаждаться совместной трапезой, обычно состоявшей из наваристого мясного жаркого, куда входили одновременно говядина, куропатки, бекасы, рис и овощи — если это божественное блюдо правильно приготовлено, то им не погнушается и король. Затем следовал непременный ритуал раскуривания трубочки — вернее, нескольких трубок подряд — и неспешная беседа о событиях прошедшего дня: об удачных и неудачных выстрелах и случаях на охоте, которые вспоминались в связи с тем или иным обстоятельством.

Охотничьи байки неминуемо провоцировали появление хорошо известной квадратной бутылки и оловянных кружек, из которых вы, вероятно, привыкли пить чай; и вот уже слуга-зулус отправлен к ручью за водой — он, разумеется, активно возражает, поскольку совершенно уверен, что в темноте его поджидают злобные духи. Вы предаетесь вечерней неге, курите трубку, ведете неспешный разговор — или просто думаете о чем-то. Наконец восходит великолепная африканская луна, словно сверкающая королева, она садится на свой трон из чернильно-черных облаков и заливает дикий вельд таинственным сиянием, освещая длинные вереницы обитателей вельда, неторопливо бредущих вдоль покатых горных хребтов в поисках пищи…

Что ж, «еще одну капельку» — и пора ложиться спать, приняв замечательное решение, которое кажется таким легко выполнимым ночью и совершенно невыносимо на рассвете: встать пораньше. Вы раздеваетесь возле палатки — снимаете все, кроме фланелевой нижней рубахи, в которой будете спать, — поскольку внутри нет места для подобных манипуляций, и складываете одежду и сапоги под прорезиненный макинтош, иначе все отсыреет от росы, и одеваться на рассвете будет очень неприятно. Потом вы встаете на четвереньки и вползаете в свою крошечную спальню, где уютно устраиваетесь среди одеял.

Некоторое время вы, быть может, лежите без сна, все еще посасывая трубочку и задумчиво глядя сквозь отдернутый полог на две яркие звезды, сияющие в темно-синем небе, или слушаете шорох высокой травы-тамбуки, которую шевелит ночной ветерок. Но вот холодные далекие звезды становятся ближе, ближе… теплеет их свет, и вот они превращаются в глаза Евы — если у вас есть своя Ева, — а желтые пряди травы-тамбуки темнеют и кажутся Евиными локонами, и ночной ветерок шепчет Евиным голосом, рассказывая вам, что она пришла, прилетела к вам из-за далекого моря, чтобы сказать о том, как она вас любит, и вы почти засыпаете, успокоенный…

Что спугнуло ее? Звяканье цепи и шумное дыхание волов, просыпающихся, чтобы встретить рассвет? Солнце еще не встало, но рассвет близок. Смотрите — серенький слабый отсвет начинает играть на рогах волов, а далеко на востоке ночная мгла начинает окрашиваться нежно-розовым оттенком. Прочь сны и мечты: пора вытаскивать сонных и трясущихся кафров с их лежбища под фургоном и получше накормить лошадей, которым сегодня предстоит гнать по вельду быстроногих антилоп.

Зычные оклики погонщиков — и вот фургон со скрипом трогается с места, а тут и солнце встает во всей своей силе и славе, и вы откусываете хрустящую хлебную корку, сидя на козлах, и запиваете ее чистейшей водой, и чувствуете во всей полноте, как это чудесно — вставать пораньше!

Затем, примерно в половине восьмого, следует привал: время позавтракать и освежиться в каком-нибудь ручье. Потом вы садитесь верхом, вскидываете ружье — и устремляетесь в погоню за большим стадом антилоп гну.

И так, мой читатель, день следует за днем — и с каждым из этих дней вы становитесь все здоровее, счастливее и сильнее телом и духом. Никаких писем, газет, кредиторов, женщин и детей! Подумайте только, как это прекрасно — а затем отправляйтесь за фургоном и воловьей упряжкой и немедленно начните вести такую же жизнь!


Спустя месяц такой беспечальной жизни мистер Эльстон пришел к выводу, что теперь вполне безопасно будет спуститься в низины близ Делагоа Бей и начать Большую Игру. К их компании присоединился еще один будущий Нимрод — англичанин, прибывший из метрополии в поисках приключений, — и они тронулись в путь. В течение первого месяца все шло очень и очень неплохо. Они убили множество бизонов, антилоп куду и канна, водяных антилоп и даже двух жирафов, но, к большому разочарованию Эрнеста, ни разу не встретили носорога и всего лишь раз столкнулись со львами; Эрнест тогда промахнулся, хотя вокруг их было довольно много.

Однако вскоре удача изменила им. Сперва их лошади умерли от ужасного бедствия всей этой части Южной Африки, легочной болезни. За лошадей были заплачены большие деньги, около семидесяти фунтов за каждую, и продавцы уверяли, что это «соленые» животные — то есть те, кто уже переболел и выжил, приобретя устойчивость к этой заразе. Тем не менее, лошади пали одна за другой. Это оказалось только началом бед. На следующий день после смерти последней лошади заболел лихорадкой их новый компаньон, присоединившийся к ним в Лиденбурге. Мистер Джеффрис — так его звали — был сдержанным и хорошо воспитанным английским джентльменом лет тридцати. Как и большинство людей, близко узнавших Эрнеста, он проникся к нему самыми теплыми чувствами, и они быстро стали друзьями. Во время первых приступов лихорадки Эрнест ухаживал за ним, точно за родным братом, и был вознагражден несомненными признаками скорого выздоровления. Однако в один из злополучных дней Эрнест и мистер Эльстон оставили лагерь на Роджера и отправились на поиски антилоп, чтобы пополнить запасы мяса. Довольно долго они бродили по саванне, пока Эрнест не набрел на громадного самца антилопы канна, самозабвенно чесавшегося о колючий куст мимозы. Выстрел Эрнеста был точен, благородное животное упало замертво, и Эрнест с мистером Эльстоном, нагрузив двух кафров языком, печенью и лучшими кусками мяса, поспешили обратно в лагерь.

Тем временем разразилась одна из тех неожиданных и яростных гроз, которыми славится Южная Африка. Подул сильный холодный ветер, словно предупреждая о начале катаклизма — и в следующий миг на вельд обрушилась страшная буря. Небо исчертили ослепительные молнии, оглушительный гром эхом катался от холма к холму, дождь лил стеной. Измотанные, перепуганные, мокрые до нитки, они добрались до лагеря, где их ожидало печальное зрелище. Перед палаткой, служившей госпиталем для Джеффриса, находился большой муравейник, и сейчас на этом муравейнике, одетый лишь в нижнюю рубаху, сидел несчастный мистер Джеффрис. Дождь хлестал его по непокрытой голове и исхудавшему лицу, ледяной ветер трепал мокрые волосы. Одну руку он протягивал к небу, глядя, как по ней струится вода; за другую руку его держал Роджер, тщетно пытавшийся отвести его обратно в палатку. Однако Джеффрис был крупным мужчиной, и с тем же успехом маленький мальчик мог пытаться сдвинуть с места буйвола.

Мистер Джеффрис бредил.

— Ну разве не славно! Наконец-то я хоть немного остыл! — крикнул он своим компаньонам, когда они приблизились.

— Да, и скоро остынешь совсем, бедолага! — пробормотал мистер Эльстон.

Втроем они затащили его в палатку, но уже через полчаса стало ясно, что надежд не осталось. Джеффрис больше не бредил — лишь повторял на разные лады только одно слово:

— Элис!

На рассвете следующего дня он умер с этим именем на устах. Эрнест часто вспоминал его и задавался вопросом, кто была эта неведомая Элис.

Они выкопали глубокую могилу под старым развесистым терновником и положили в нее мистера Джеффриса, обретшего вечный покой. На могилу они прикатили большие камни, чтобы шакалы не смогли разрыть ее.

Затем они оставили Джеффриса навсегда. Печальная это работа — хоронить своего товарища в дикой глуши…

Когда они шли к фургону, маленький Роджер горько плакал — мистер Джеффрис всегда был очень добр к нему, а первая смерть, увиденная вблизи, всегда особенно ужасна для юного сердца. Навстречу им попался слуга-зулус по имени Джим, обычно приглядывавший за скотом. Он приветствовал мистера Эльстона в зулусской манере — вскинув правую руку и произнеся «Инкоос!» (белый человек), а затем замер на месте.

— Ну, что случилось, парень? — спросил Эльстон. — Ты потерял быков?

— Нет, Инкоос, волы безопасно в ярмо. Тут вот как. Я сидеть на тот холм, смотреть, чтобы волы Инкоос не блудить далеко. Интомби (молодая девушка) из крааль под горой прийти ко мне. Она дочь матери Зулу, которая попасть в руки собака Басуто. Она моя половина сестра.

— Очень хорошо. Ну и?

— Инкоос, я встречать эта интомби раньше. Я видеть ее, когда ходить покупай масло в крааль.

— Хорошо.

— Инкоос, Интомби принести тяжелая весть, которая камень на твое сердце. Секокени, вождь Бапеди, который живет под Голубые горы, объявить войну бурам.

— Я слышу тебя.

— Секокени хочет винтовки для свои люди, как у буров. Он слышать о том, что Инкоос охота здесь. Сегодня ночь он отправит Импи убить Инкооси и взять их ружья.

— Так сказала Интомби?

— Да, Инкоос, это так она говорить. Она сидеть рядом хижина, бить имфи (так кафры называют кукурузу) для пиво, и услышать человек от Секокени приказать ее отец собрать люди и убить нас сегодня.

— Я слышу тебя. Когда они придут ночью?

— Мало-мало перед рассвет, чтобы видеть, куда гнать фургон.

— Хорошо! Мы их опередим. Луна взойдет через час, и мы сможем ехать.

Лицо молодого зулуса сделалось совершенно несчастным.

— Горе, Инкоос! Нельзя бежать! Шпион сиди, смотри лагерь. Он там, где большие камни, я видеть, когда гнать волов домой. Если мы уйти, он сразу сказать вождь, и нас догнать через час.

Мистер Эльстон задумался ненадолго, а затем принял решение с той быстротой, которая характеризует людей, проводящих всю свою жизнь в борьбе с дикарями.

— Мазуку! — позвал он зулуса, сидевшего у костра. Эрнест нанял его в качестве личного слуги. Мазуку поднялся и приветствовал белых, вскинув правую руку.

Он был не очень высок ростом, однако плечи у него были широкие, а ноги мощные и длинные, поэтому, одетый лишь в набедренную повязку «муча», он производил впечатление гиганта. В свое время он был солдатом в одном из полков Кечвайо, однако проявил некоторую нескромность и нарушил брачные обычаи зулу, после чего был вынужден бежать от соплеменников в Наталь, где и нанялся в слуги, начав говорить на языке, который сам уверенно считаланглийским. Даже среди абсолютно бесстрашных зулусов у него была репутация храбреца. Оставив его стоять у костра, Эльстон вполголоса изложил Эрнесту свой план, а затем вновь повернулся к зулусу.

— Мазуку, Инкоос, твой хозяин, которого черные люди назвали Мазимба, говорит мне, что ты храбрец.

Симпатичное лицо зулуса немедленно расплылось в улыбке устрашающей ширины.

— Он говорит, ты сказал ему, что когда ты был воином Кечвайо в полку Унди, ты однажды убил четверых Басуто, когда они все вместе напали на тебя.

Мазуку, не ответив ни слова, вскинул правую руку в приветствии, а затем скосил взгляд на шрамы от клинка ассегая у себя на груди. Эльстон продолжал:

— Так вот, я сказал твоему хозяину, что не верю тебе. Ты ему соврал, ты сбежал от Кечвайо, потому что тебе не нравилось сражаться и не хотелось, чтобы тебя убили, как королевского быка, как храброго воина.

Зулус помрачнел и снова покосился на свои шрамы.

— Оушш! — сердито прошипел он.

— Ба! Что толку смотреть на эти царапины? Их оставили женские ногти. Ты и сам, как слабая женщина. Молчать! Кто разрешил тебе говорить? Если ты не женщина — докажи это! Там, в скалах, затаился вооруженный Басуто. Он за нами следит. Твой хозяин не может спокойно есть и спать, пока тот человек смотрит. Возьми свой большой ассегай, который ты так любишь всем показывать, и убей его — или умри, как трус! Басуто не должен издать ни звука, помни это.

Мазуку посмотрел на Эрнеста, ожидая подтверждения приказа. Зулусы любят получать приказы только от своих вождей — или хозяев. Мистер Эльстон заметил его колебание и поспешно сказал:

— Я — рот и язык Инкоос, я говорю его словами.

Мазуку снова вскинул руку в салюте и бросился к фургону за своим ассегаем.

— Иди тихо, не то разбудишь того человека, и он убежит от такого великого воина! — ехидно добавил Эльстон ему вслед.

— Я пойду в большие камни, буду искать мути (лекарство)! — сверкнул ответной улыбкой зулус.

Мистер Эльстон повернулся к Эрнесту.

— Мы в большой беде, мой мальчик. Будет большой удачей, если нам удастся выбраться невредимыми. Я издевался над этим парнем, чтобы с соглядатаем не вышло промаха. Его надо убить — и теперь Мазуку скорее умрет сам, чем позволит тому удрать.

— Может быть, было бы безопаснее послать с ним еще кого-то?

— Возможно, но я боюсь, что если шпион увидит двоих, то заподозрит неладное, как бы невинно они не выглядели. У нас нет лошадей, и если шпион сбежит, мы никогда не выберемся отсюда живыми. Глупо надеяться, что Басуто станут различать буров и англичан, кроме того, Секокени уже приказал нас убить, и они не осмелятся ослушаться. О, посмотри — вот идет наш Мазуку с ассегаем, огромным, как лопата!

Каменистый холм, где прятался шпион, находился примерно в трехстах ярдах от небольшой лощины, в которой располагался лагерь, и теперь Мазуку крался через довольно открытый, плоский участок, заросший низким кустарником, сжимая в одной руке ассегай, а в другой — две длинные палки. Вскоре его стало совсем не видно, потому что солнце быстро клонилось к закату. Через некоторое время, показавшееся Эрнесту, наблюдавшему за зулусом в полевой бинокль, невыносимо долгим, силуэт Мазуку вновь появился, уже на склоне холма; он четко выделялся на фоне неба. Зулус не отрывал взгляда от земли, словно действительно искал среди камней целебные травы, о которых говорил.

Внезапно Эрнест увидел, как Мазуку выпрямился и вскинул ассегай. Прошло секунд двадцать. На дальней стороне склона холма лежал громадный плоский камень — сейчас заходящее солнце находилось точно за ним. Совершенно неожиданно на нем возникла высокая фигура, словно выпрыгнувшая из пустоты, а мгновение спустя Эрнест увидел и Мазуку. Несколько секунд два человека отчаянно сражались на вершине плоского камня, и Эрнест мог видеть отблески последних солнечных лучей на лезвиях ассегаев, которыми зулусы наносили друг другу удары, а затем оба исчезли из виду.

— О боги! — дрожа от волнения и возбуждения, воскликнул Эрнест. — Что же там происходит?

— Скоро узнаем, — хладнокровно откликнулся мистер Эльстон. — Во всяком случае, жребий, как говорится, брошен — и теперь нам надо поторопиться. Эй, зулу! Сворачивайте палатки, запрягайте волов, да побыстрее, если не хотите, чтобы ассегаи Басуто отправили вас к духу Чаки!

Зулусы следили за происходящим с не меньшим вниманием, чем белые, и мистеру Эльстону не было нужды их торопить. Честно говоря, Эрнест еще не видел, чтобы лагерь сворачивали с такой скоростью. Однако еще до того, как была свернута первая палатка, все с облегчением увидели, что Мазуку бежит к ним, радостно распевая боевую зулусскую песню. Впрочем, вид его не особенно располагал к радости — он был весь в крови, своей и чужой. Его собственная кровь текла из раны на левом плече. Приблизившись к Эрнесту и мистеру Эльстону, он вскинул свой окровавленный ассегай и отсалютовал.

— Я слышу тебя! — кивнул мистер Эльстон.

— Я исполнил приказ Инкооси Мазимба! Два человека прятать в камнях. Один я быстро убить внизу, второй большой человек, он хорошо сражаться за Басуто. Теперь оба мертвый, и я бросить их в яму, чтобы их братья не просто найти их.

— Очень хорошо, теперь смой с себя кровь и займись вещами своего хозяина. Стой! Твою рану надо зашить. Как же ты допустил, чтобы Басуто ранил тебя?

— Инкоос, он быть очень быстро с ассегай, он сражаться, как большая кошка.

На это мистер Эльстон ничего не ответил. Он просто достал иглу и шелковую нить, которые всегда носил при себе, и довольно быстро и умело зашил рану зулуса. Мазуку перенес эту процедуру, даже не дрогнув, а затем отправился к ручью смывать с себя кровь.

Короткие сумерки быстро сменились непроглядной темнотой, вернее — почти непроглядной, если не считать взошедшей луны, освещавшей путь беглецам. В оставленном лагере разожгли большой костер, как будто люди все еще находились там; затем мистер Эльстон отдал приказ, и волы, послушные окрикам своих погонщиков, двинулись вперед. Фургон скрипел и раскачивался, постепенно набирая скорость. Процессия выглядела следующим образом: впереди, примерно в паре сотен ярдов, шел один из кафров, зорко глядя по сторонам. Он должен был немедленно сообщить о любых признаках возможной засады. Упряжку волов вел юный зулус Джим, чьей бдительности экспедиция была обязана жизнью, а на козлах, трясясь от страха, сидел готтентот[416] Кейп. Мистер Эльстон и Эрнест сидели возле бортов фургона, сжимая в руках винчестеры и зорко вглядываясь в темноту. Заднюю часть фургона охранял Мазуку, также вооруженный винтовкой. Остальные слуги-зулусы рысцой бежали рядом с фургоном, а юный Роджер мирно спал внутри фургона на раскладной койке.

Так они и двигались по равнине, час за часом. Вскоре они вышли к впечатляющего вида холмам, чьи склоны были усыпаны громадными валунами, способными разбить и нечто более прочное, нежели африканский фургон; теперь беглецы следовали по темной, молчаливой долине, выглядевшей особенно мрачно и торжественно в серебряном лунном свете. Каждую секунду они ожидали нападения Импи Секокени, не сводя глаз с темных зарослей кустарника, и упрямо продолжали свой путь по горным склонам. Наконец, уже около полуночи они достигли ущелья, разделяющего горный хребет надвое, и здесь остановились на короткий привал, чтобы дать передышку волам, которые, к счастью, довольно хорошо себя чувствовали и даже не сбили дыхание. Затем они продолжили свой путь и еще до рассвета миновали широкую долину, раскинувшуюся у подножия очередного горного хребта.

Здесь они отдыхали чуть дольше, около двух часов, и волы смогли попастись в густой и сочной траве. За ночь было пройдено тридцать миль — не так уж и много, на наш взгляд цивилизованных путешественников, однако на самом деле — очень много для неторопливых, массивных волов, да еще и вынужденных идти по неровной и незнакомой местности. Когда встало солнце, они вновь устремились вперед, поскольку Басуто наверняка обнаружили их отсутствие и теперь преследовали их. За день сделали всего один короткий привал, а затем снова пустились в путь и шли без остановок большую часть следующей ночи — пока несчастные животные совсем не выбились из сил и не начали спотыкаться и падать прямо в упряжке. Наконец, они пересекли границу и оказались на территории Трансвааля.

Когда рассвело, мистер Эльстон, вооружившись биноклем, внимательнейшим образом осмотрел долину, оставшуюся позади. Никаких следов Басуто не было видно, лишь большое стадо антилоп безмятежно пересекло оставленную фургоном колею.

— Думаю, теперь мы в безопасности, — сказал мистер Эльстон, — и я благодарю за это Бога. Знаешь, что могли бы сделать с нами эти черные дьяволы Басуто, если бы поймали нас?

— Что же?

— С нас содрали бы кожу заживо, а из сердец и печени приготовили бы «мути» — лекарство и съели бы, чтобы овладеть мужеством белых людей.

— О господи! — отвечал Эрнест.

Глава 24

ЭПИЧЕСКАЯ БИТВА
Когда мистер Эльстон и Эрнест оказались в безопасности на территории Трансвааля, они решили временно отказаться от идеи Большой Игры — вернее, Большой Охоты — и довольствоваться сравнительно скромными трофеями в виде антилоп различных пород и размеров. Теперь план их путешествия заключался в том, чтобы неторопливо передвигаться из одной точки страны в другую, останавливаясь там, где обнаружится особенно большое стадо. Таким образом, они провели несколько месяцев в пути, получая громадное удовольствие от путешествия и охоты — а Эрнест к тому же многое узнал о стране и ее обитателях — бурах.

Они вели довольно дикую и грубую, но отнюдь не примитивную жизнь. Постоянный контакт с Природой во всем ее многообразии, во всем великолепии различных ее форм для столь впечатлительного юноши, как Эрнест, стал отличным уроком жизни. Разум Эрнеста жадно постигал и впитывал невозмутимое величие окружающего мира во время этого долгого путешествия. И постоянная борьба с сотней трудностей, ежедневно возникающих в пути, и быстрота решений, которые приходилось принимать, чтобы защитить себя, а иногда и спасти жизнь, — все это не могло не оказать влияния на формирование характера молодого человека. Немалую роль сыграло и то небольшое общество, в котором он все это время находился, ибо в мистере Эльстоне он нашел настоящего друга, а его многочисленные таланты и живой ум вызывали в нем искреннее уважение и восхищение.

Мистер Эльстон был очень спокойным и рассудительным человеком: он никогда не говорил необдуманных слов, всегда тщательно взвешивая все за и против. Он провел большую часть своей жизни, наблюдая вблизи самые дикие стороны человеческой натуры. Вероятно, ты, мой читатель, можешь подумать, что говоря о «дикой стороне», я имею в виду воинов-зулусов, охотящихся в своем краале, одетых в кароссы — звериные шкуры — и размахивающих своими устрашающими ассегаями — в противовес тебе, спокойно направляющемуся каждый вечер в свой клуб и небрежно помахивающему зонтиком от Бриггса. На самом деле, разница между вами ничтожна — примерно, как между лакированным и обычным деревом. Соскребите лакировку с англичанина — и вы увидите перед собой такого же зулуса. На самом деле, для того, кто берет на себя труд изучать человеческую натуру, очевидна абсурдность претензий «цивилизации»: дерево остается деревом по своей природе, невзирая ни на какую лакировку.

Однако вернемся к нашим героям. Результатом многолетних наблюдений мистера Эльстона за человеческой природой стало то, что он стал отличным компаньоном, проницательным человеком и справедливым судьей во всех мужских делах. Чего только он не испытал за эти годы, или чему только не был бы свидетелем, пока торговал, стрелял или служил Правительству в той или иной должности; Эрнест был очень удивлен, обнаружив, насколько мистер Эльстон, проведя всего лишь около четырех месяцев в Англии, досконально разобрался во внутриполитических вопросах и даже в вопросах литературы и изобразительного искусства. Не будет преувеличением утверждать и то, что сам Эрнест лучше всего ознакомился с этими предметами именно с помощью мистера Эльстона — и опыт этот оказался бесценен для всей его последующей жизни.

Итак, деля досуг между стрельбой по диким тварям и философскими беседами, они отлично провели время, пока не добрались до столицы Трансвааля — Претории, где решили дать своим волам основательную передышку на месяц или два, прежде чем отправиться в настоящую большую охотничью экспедицию вглубь Центральной Африки.

На дорогу, ведущую в Преторию, они выбрались неподалеку от города Гейдельберг, находящегося примерно в шестидесяти милях от столицы, и стали передвигаться по ней короткими переходами, часто делая остановки. Места для привалов они обычно выбирали там, где совсем недавно до них уже останавливался какой-то фургон или караван. Довольно часто они находили еще не остывшие угли, или даже догорающий костер — и это было весьма полезной и приятной находкой, особенно для Эрнеста, который за прошедшие месяцы научился отменно готовить и полюбил это занятие.

Одна из самых серьезных проблем путешествующих по Южной Африке — вопрос огня. Как вскипятить чайник, если вы путешествуете по вельду и вам негде добыть топливо для костра? Именно поэтому догорающие костры здесь в особом почете, и Эрнест в последние полчаса перед очередным привалом всегда торопился вперед, надеясь найти горячие угли.

Однажды утром — они находились примерно в пятнадцати милях от Претории и рассчитывали добраться до города уже к вечеру — фургон неторопливо катился по саванне к месту очередного привала. Эрнест в сопровождении верного Мазуку, который повсюду следовал за ним, словно черная тень, отправился вперед, чтобы узнать, были ли достаточно внимательны к ним их предшественники. Оказалось — были, ибо костер все еще весело потрескивал на месте чьей-то недавней стоянки.

— Ура! — воскликнул Эрнест. — Мазуку, собери хворост и наполни чайник водой. О боги! Здесь нож!

Это был складной нож с рукояткой из рога, несколькими лезвиями и штопором. Он лежал возле костра. Эрнест поднял его и долго смотрел — вещь казалась ему до странности знакомой. Потом он перевернул нож, вгляделся в серебряную пластинку с гравировкой — и сильно вздрогнул.

— Что случилось, Эрнест? — спросил подошедший мистер Эльстон.

— Взгляните на рукоять! — отвечал Эрнест, указывая на инициалы, выгравированные на серебряной пластинке.

— Что ж, какой-то парень потерял свой нож — а тебе повезло его найти.

— Помните, как я рассказывал о своем друге Джереми? Это его нож, я сам подарил его ему несколько лет назад. Смотрите, вот его инициалы — Дж. Дж.

— Чепуха! Просто похожий нож — я сам видел сотни таких.

— Я уверен, что это тот самый нож. Джереми где-то здесь, в Африке!

Мистер Эльстон пожал плечами.

— Невероятно, честно говоря.

Эрнест не ответил ему. Он смотрел на нож.

— Эрнест, ты давно писал своим в Англию?

— Давно. Последнее письмо я написал еще в Секокени — помните, я передал его вместе с Басуто, направлявшимся в Лиденбург, незадолго до смерти Джеффриса.

— Скорее всего, тот кафр не добрался до Лиденбурга — он просто не решился бы туда идти, когда разразилась война. Ты должен написать им сейчас.

— Я и собирался сделать это, когда мы окажемся в Претории, но у меня почему-то сердце не лежит к письмам.

Больше ничего не было сказано, и Эрнест молча положил нож в карман.

Вечером того же дня они миновали Пурт, откуда открывается едва ли не самый прекрасный вид на южноафриканские поселения, и на равнине внизу перед ними раскинулась Претория, залитая лучами вечернего солнца. Мистер Эльстон, хорошо знавший город, решил проехать его насквозь и остановиться на дальней окраине, чтобы волы могли пастись. Они миновали здание городской тюрьмы, потом — симпатичный белый особняк, который в то время занимали английский специальный комиссар и сотрудники его аппарата — слухи о его деятельности доходили о них даже во время путешествия; затем выехали на рыночную площадь. Она оказалась буквально переполнена фургонами и повозками буров, которые съехались в город праздновать «нахтмааль» (Причастие), — это была традиция, которую бурское население неукоснительно соблюдало, приезжая в город со всех окрестностей четырежды в год. «Фольксраад», местный Парламент, в это же время проводил специальную сессию, на которой рассматривались предложения, сделанные от лица правительства Империи, так что сравнительно небольшой городок был буквально до краев переполнен народом. Вдоль дороги, по которой они ехали, стояли правительственные здания и различные учреждения, а на площади перед голландской церковью собралась внушительная толпа, которая, судя по возбужденным выкрикам на английском и голландском языках, находилась в крайней степени раздражения и волнения.

— Придержи волов! — крикнул Эрнест Джиму и обернулся к мистеру Эльстону. — Там происходит какая-то потеха, пойдемте, взглянем?

— Хорошо, мой мальчик. Там, где идет добрая драка — там место всех честных англичан.

Они спрыгнули с фургона и принялись пробираться сквозь толпу.

Дело было вот в чем. Среди буров, приехавших в город на празднование «нахтмааль», оказался известный великан и силач, некто Ван Зил. Сила этого человека была известна едва ли не всей стране, и людская молва приписывала ему огромное количество разнообразных подвигов. Среди прочего говорили, что он может сдвинуть с места или даже поднять тяжелый африканский фургон со смазанными жиром колесами, нагруженный тремя тысячами фунтов зерна. Он был шести футов и семи дюймов ростом, весил восемнадцать стоунов, и, как говорят, зубы у него росли в два ряда.

В тот вечер этот замечательный образчик мужской силы сидел на козлах своего фургона — надо сказать, что и фургон был под стать своему владельцу, вдвое больше обычного, — сжимая крепкими зубами трубку. Примерно в десяти шагах от него стоял молодой англичанин, тоже немаленький, однако рядом с гигантом Ван Зилом выглядевший хрупким подростком. Он задумчиво разглядывал великана и его фургон, гадая, сколько дюймов в обхвате груди этого монстра. Этот молодой англичанин только что прибыл в город вместе с очередным фургоном — и его звали Джереми Джонс.

К Ван Зилу подбежал тощий мальчишка-готтентот — вероятно, слуга или раб гиганта. Человек, стоявший рядом с Джереми и знавший голландский, вполголоса перевел, что мальчик рассказывает о заблудившемся и отставшем от стада буйволе. Великан медленно поднялся со своего места, тяжело спрыгнул на землю, схватил мальчишку одной рукой, подтащил к фургону и привязал к колесу сыромятными вожжами. Собеседник Джереми заметил:

— Сейчас вы увидите, как буры относятся к неграм.

— Не хотите же вы сказать, что это здоровенное чучело собирается избить бедного черного дьяволенка? — спросил Джереми.

В этот момент, откинув полог фургона, из него высунулась пухлая маленькая женщина и спросила, в чем дело. Это была супруга великана. Узнав о пропаже буйвола, она буквально впала в священную ярость.

— Slaat em! Slaat de swartsel! Бей его! Выпори черную тварь! — заверещала она, а потом нырнула обратно в фургон и снова появилась с широким ремнем из кожи гиппопотама, который и швырнула своему благоверному.

— Вырежи ему печень, этому черному дьяволу! — продолжала вопить она. — Только не бей его по голове, а то он не сможет работать. И не бойся пустить ему кровь — у меня достаточно соли, чтобы присыпать его раны!

Именно ее визг, а также отчаянный вид маленького готтентота привлекли зевак, потому что в этот час на площади находилось довольно много англичан и буров.

— Полегче, фру, полегче, не надрывайся, золотце! Я выпорю его так, что это удовлетворит даже тебя — хотя мы все знаем, что это нелегко, когда речь идет об этих двужильных черномазых тварях.

Дружный смех голландцев приветствовал эту отвратительную шутку, и гигант с веселой и чуть ли не добродушной улыбкой — ибо, как и все крупные люди, он был от природы спокоен и нетороплив — вскинул руку, которая не уступала толщиной ноге среднестатистического мужчины, и обрушил свой бич на спину несчастного готтентота. Бедняга пронзительно завопил от боли, и это было совершенно не удивительно, потому что первый же удар разорвал его засаленную рубаху и рассек кожу на спине; кровь хлынула рекой.

— Allamachter! Dat is een lecker slaat! Молодец! Отличный удар! — выкрикнула какая-то старуха, и в толпе снова раздался смех.

Однако был среди этой толпы тот, кто не смеялся — Джереми Джонс. Его ясные глаза загорелись гневом, и смуглые скулы потемнели от прилившей крови. Он шагнул вперед, встал между гигантом и скорчившимся в пыли готтентотом и громко сказал:

— Ты проклятый трус!

Бур уставился на него с безмятежной улыбкой, а затем повернулся и спросил, о чем это говорит «английский парень». Кто-то перевел ему сказанное, и бур, по-прежнему незлобиво улыбаясь, заметил, что Джереми, должно быть, «еще безумнее, чем большинство проклятых англичан». Затем он отвернулся, намереваясь продолжить экзекуцию готтентота, однако что это! «Безумный англичанин» снова заступил ему дорогу. Это вывело голландца из себя.

— Убирайся, парень! Я — Ван Зил! — эту фразу Джереми перевели стоящие вокруг.

— Хорошо, скажите ему, что я — Джонс, возможно, он уже слышал мое имя.

— Чего хочет этот ненормальный? — рявкнул гигант.

Джереми спокойно объяснил, что бур должен прекратить издеваться над парнишкой.

— И что же сделает этот недомерок, если я откажусь?

— Постараюсь тебе всыпать как следует, — последовал спокойный ответ.

Эти слова были встречены смехом толпы, которая явно симпатизировала гиганту Ван Зилу. Тем временем тот оттолкнул Джереми в сторону и снова поднял свой бич, намереваясь обрушить его на готтентота. Через мгновение Джереми вырвал его из рук голландца и отшвырнул ярдов на пятьдесят. Поняв, что противник настроен серьезно, великан насупился и двинулся на него, собираясь сокрушить Джереми одним ударом. Могучий кулак, больше напоминавший бараний окорок, уже должен был опуститься на голову англичанина. Если бы удар достиг цели, Джереми, вероятнее всего, был бы уже мертв — но мистер Джонс был опытным боксером. Он даже не сдвинулся с места, лишь уклонился — и кулак бура просвистел мимо, врезался в стенку фургона и пробил ее насквозь. В следующий момент великолепные зубы гиганта громко хрустнули — Джереми нанес ему страшный удар правой, вложив в него всю свою силу; любого другого человека подобный удар снес бы с места.

Англичане приветствовали этот удар громкими криками, но голландцы принялись вопить в ответ, указывая на дыру в стенке фургона и возмущенно интересуясь, кто этот сумасшедший парень, рискнувший бросить вызов их кумиру.

Бур выплюнул выбитые зубы. В этот момент молодой англичанин из толпы схватил Джереми за руку.

— Ради бога, дружище, будьте осторожны! Этот человек убьет вас — сильнее его нет никого в Трансваале. Но вами Англия может гордиться!

— Пусть попробует! — лаконично отвечал Джереми, снимая куртку и жилет. — Вы не подержите мои вещи, старина?

— О, разумеется, подержу. И я отдал бы половину всего, что у меня есть, чтобы посмотреть, как вы с ним расправитесь. Однажды я видел, как он ударом кулака оглушил буйвола.

Джереми ухмыльнулся.

— Погодите. Скажите-ка этому несчастному трусу, что ему лучше отпустить несчастного мальчишку, — и он указал на дрожащего готтентота.

Буру перевели слова Джереми, и он гневно запыхтел:

— Ага, конечно! Я тебе его подарю!

После этого он коротко и энергично обрисовал свои планы разорвать Джереми на мелкие кусочки в течение следующих двух минут.

Затем они сошлись в ближнем бою. Рост гиганта был шесть футов и семь дюймов, рост Джереми — шесть футов и два с половиной дюйма, и англичанин выглядел рядом с буром коротышкой. Однако несколько внимательных наблюдателей, глядя на Джереми, усомнились в победе бура. Пусть юноша весил не более четырнадцати стоунов — но сложен он был практически идеально. Широкая грудь, мускулистые руки, развитые мышцы, короткая мощная шея, могучие ноги и отличная реакция — все это могло бы принадлежать молодому Геркулесу. Кроме того, было очевидно, что, несмотря на свою молодость, Джереми уже достаточно опытный боец. С другой стороны, бур, хотя и был огромен, все же выглядел несколько рыхлым и неповоротливым. Впрочем, зная о его подвигах, англичане переживали за своего соотечественника, считая, что у него нет шансов в этой схватке.

Мгновение противники просто стояли и смотрели друг на друга; потом Джереми обманным финтом ушел вбок и нанес сильный удар левой в грудь противника. Однако возмездие не замедлило: гигант перехватил его за правую руку, приподнял над землей и мощным ударом отшвырнул прямо в толпу. Буры радостно завопили, англичане выглядели подавленными. Они предполагали такой исход.

Однако Джереми быстро вскочил на ноги. Удар пришелся в грудь, но сильные мышцы смягчили его, и серьезной травмы юноша не получил. Увидев своего спортсмена на ногах, англичане приободрились и стали скандировать его имя: Джереми, в свою очередь, почувствовал, что должен оправдать их доверие — или умереть в этой схватке.

Именно в этот момент сквозь толпу протолкались Эрнест и мистер Эльстон.

— Святые небеса! — воскликнул Эрнест. — Это же Джереми!

Мистер Эльстон с одного взгляда оценил ситуацию.

— Не надо, чтобы он тебя сейчас видел — это отвлечет его. Отойдем! Встань позади меня.

Ошеломленный Эрнест повиновался беспрекословно. Мистер Эльстон недовольно покачивал головой. Он видел, что шансы Джереми невелики — но не хотел говорить об этом Эрнесту.

Тем временем Джереми уже бросился на Ван Зила. Тот, воодушевленный своим успехом, снова нанес ужасающей силы удар — но Джереми уклонился и в ответ нанес целую серию ударов прямо в челюсть гиганта, отчего тот отшатнулся назад, теряя равновесие.

Из толпы англичан раздался отчаянный и восторженный вопль. Воистину Давид против Голиафа!

Однако голландец быстро пришел в себя и стал гораздо осмотрительнее. Теперь он старался держаться подальше от Джереми, пытаясь достать его своими длинными ручищами. Раунд или два никто из противников не нанес серьезных ударов, но затем юноша, что держал вещи Джереми, подсказал блестящую идею.

— Бейте в корпус! Он слишком рыхлый.

Джереми последовал совету и выдал несколько мощных ударов, каждый из которых сотрясал тело гиганта и сбивал ему дыхание.

В следующем раунде он продолжил ту же тактику, однако пропустил сильный удар справа — впрочем, в следующую секунду расплатился за него сполна, в кровь разбив губы противника.

Волнение болельщиков с обеих сторон возросло до предела: к чисто спортивному интересу добавилась и национальная гордость обоих лагерей. Англичане, голландцы и кафры вопили до хрипоты, подбадривая соперников. И все же это был неравный бой.

— Я верю, что твой друг не хуже Ван Зила, — хладнокровно заметил мистер Эльстон, хотя огоньки в его глазах выдавали волнение и азарт. — Говорю тебе, он чертовски хорош, этот парень.

Однако в этот момент случилось несчастье. Гигант ударил изо всех сил, и Джереми не смог полностью блокировать этот ужасающий удар, хотя и напрягал все силы. Пробив его защиту, Ван Зил ударил его прямо в лоб, и Джереми едва не потерял сознание. Его секундант выбежал из толпы и плеснул ему в лицо холодной воды — через секунду Джереми уже твердо стоял на ногах, однако до конца этого раунда так и не атаковал бура, уйдя в глухую защиту и старательно уклоняясь от ударов приободрившегося Ван Зила. Приободрились и голландцы, решив, что сопротивление англичанина сломлено.

Однако Джереми не собирался сдаваться — он наблюдал. В его глазах по-прежнему горел неукротимый бойцовский дух, но он сдерживался, и лишь подрагивание ноздрей и разбитых губ выдавали напряжение, владевшее им. Джереми наблюдал — и видел, что великан находится не в лучшем состоянии. Он сильно потел, и его широченная грудь вздымалась слишком прерывисто — дыхание было явно сбито. Везде, где удары Джереми достигли цели, на его теле наливались багрово-черные кровоподтеки и синяки. Становилось совершенно очевидно, что ему все хуже и хуже — но буры этого не замечали или не хотели замечать. Не могло быть такого, чтобы этот гигант был повержен английским мальчишкой, — гигант, который однажды остановил разъяренного дикого буйвола и держал его за рога в течение пяти минут. Буры орали, свистели и призывали своего героя раздавить нахального юнца.

Воодушевленный их поддержкой, Ван Зил кинулся вперед, однако уже не боксируя, а слепо молотя кулаками перед собой. В течение тридцати секунд Джереми довольствовался тем, что просто избегал этих бестолковых ударов, а потом, улучив момент, снова нанес страшный удар в грудь бура. Ван Зил пошатнулся, сделал шаг назад, но Джереми уже не дал ему просто отступить. Увернувшись от огромных кулаков, он со всей силы ударил Ван Зила в челюсть. Бац! Бац! Звук ударов был слышен на пятьдесят ярдов, не менее. И они достигли цели. Гигант снова пошатнулся, взмахнул руками — и упал под рев толпы, словно буйвол, сраженный топором. Однако бой еще не закончился. Через мгновение он поднялся, выплевывая кровь и осколки зубов, и бросился на Джереми, размахивая руками, словно ветряная мельница — своими крыльями. Это было устрашающее зрелище. Джереми снова ударил его в челюсть, но Ван Зил не остановился — и через секунду страшные объятия сомкнулись вокруг Джереми, сдавив его, словно тисками.

— Нечестно! Нельзя держать! — орали возмущенные англичане, но бур уже никого не слушал.

Напрягая все свои силы, он пытался поднять Джереми, чтобы швырнуть оземь, однако Джереми стоял твердо, словно скала, не двигаясь ни на дюйм. Буры принялись кричать, что это не человек, а демон, что он одержим дьяволом! Голландец рванулся еще раз — и сумел приподнять Джереми на несколько дюймов…

— Святой Георгий! — воскликнул мистер Эльстон, растеряв остатки невозмутимости. — Сейчас он швырнет его на землю! Взгляни — парень совсем побелел и еле дышит!

Эрнест не отвечал, дрожа, словно лист на ветру.

Действительно, положение Джереми было весьма серьезно. Он быстро терял силы и с отчаянием подумал, что проиграет — а истинный англичанин не любит проигрывать, даже если ему не в чем упрекнуть себя во время всей схватки. И вот когда все вокруг поплыло и закружилось, до него донесся голос, который он любил, который так жаждал услышать все эти долгие месяцы; Джереми не знал, наяву ли он слышит его, или ему только кажется…

— Вспомни, что говорил «Марш Джо», Джереми! Подними его! Во имя неба — поднимай!

Я должен кое-что пояснить, поскольку не рассказывал об этом прежде. Знаменитый борец Восточных графств, известный под именем Марш Джо, обучил Джереми одному трюку, причем настолько хорошо, что уже в семнадцать лет Джереми Джонс смог победить собственного учителя.

В тот самый миг Ван Зил переступил с ноги на ногу, готовясь к новому рывку, и чуть ослабил хватку, дав сопернику глотнуть воздуха. Эрнест с облегчением увидел, как Джереми глубоко вздохнул, и его затуманенные глаза вновь вспыхнули ярким огнем. Он понял, что Джереми услышал его — и теперь победит… или умрет на поле боя.

И вот тогда произошло неслыханное. Бур, чувствуя себя хозяином положения, не торопился покончить с противником — но внезапно англичанин сделал небольшой шажок… и с быстротой молнии разорвал смертельную хватку. Затем он собрался с силами — боги, откуда он брал их, кто знает! Голос Эрнеста придал ему сил, воодушевил, и Джереми Джонс сделал то, что под силу очень немногим, и память об этом еще долго будет жить в Южной Африке, передаваясь из уст в уста.

Гибкие и сильные руки англичанина обвились вокруг мощного корпуса бура, почти утонув в этой горе плоти. Затем Джереми начал медленно раскачиваться — и его пленник раскачивался вместе с ним.

— Покончи с ним! Убей его! — орали буры.

Однако глаза Ван Зила закатились, лицо почернело от прилившей крови, голова опустилась на грудь… ноги оторвались от земли — он больше не мог пошевелиться. Джереми раскачивался все сильнее, и теперь ноги гиганта безвольно волочились по земле. Еще одно ужасающее усилие, медленный и мощный рывок — о доблестный Джереми Джонс! — и тело гиганта поднялось над замершей в ужасе толпой. Еще мгновение — и бросок.

Ван Зил упал на землю. Чтобы унести его, потребовалась помощь шестерых мужчин. Остаток жизни ему предстояло провести неподвижным калекой.

Глава 25

ЛЮБОВНОЕ ПИСЬМО ЭРНЕСТА
Над площадью разносились радостные крики англичан и проклятия на голландском, когда Джереми обернулся и посмотрел на тело поверженного врага. Однако Природа брала свое: в полном изнеможении юноша упал в обморок прямо на руки Эрнесту.

Восхищенные соотечественники помогли перенести героя в ресторан «Европеец», где их встретил сам хозяин, выпускник Итона. Он сам распорядился отмыть, переодеть и устроить героя со всеми удобствами, а потом со слезами на глазах поклялся, что Джереми Джонс может бесплатно жить в его отеле сколько угодно — даже если решит каждый день пить исключительно шампанское, ибо англичане превыше всего ценят тех, кто готов отдать все силы и саму жизнь за главное английское качество — национальную гордость.

Когда герой дня пришел в себя и немного освежился бокалом сухой «Монополии», а затем в радостном изумлении принялся трясти руку Эрнеста, толпа англичан больше не могла сдерживать свой энтузиазм. Они буквально ворвались в ресторан, подхватили Джереми вместе со стулом, на котором он сидел, и пронесли его вокруг площади, громко распевая «Боже, спаси Королеву!» Эта процессия вполне могла спровоцировать беспорядки в городе, если бы не вмешательство адъютантов его превосходительства, Специального комиссара, который настоятельно рекомендовал собравшимся на площади вернуться обратно в ресторан. Просьба была удовлетворена — и начался торжественный обед в честь Джереми, во время которого он выпил слишком много шампанского, в результате чего в первый и в последний раз в своей жизни произнес торжественную речь. Насколько нам известно, выглядела она примерно так:

«Дорогие друзья! (аплодисменты) И англичане! (бурные аплодисменты, пауза) Вообще-то… это все чепуха! (аплодисменты и крики «Нет, нет, неправда!») Сразись завтра с голландцем еще кто-нибудь — с этим здоровенным, но слишком толстым и мягким голландцем — наверняка победил бы и он! (бешеные аплодисменты, переходящие в овации) Я рад, что победил, и вы все выглядите довольными; мне кажется, вам не нравился этот голландец. Боюсь, он здорово расшибся. Вот зачем он это все затеял? Садитесь, не стойте. Дорогие друзья, дорогой мой старина Эрнест… я тебя так долго искал! (проникновенный взгляд абсолютно стеклянных глаз на Эрнеста, тот ждет, что Джереми сейчас скажет нечто очень важное) Садись. Все, и я сажусь. (крики: «Нет, нет, продолжайте, старина!») Да я не могу продолжать — я напился ужасно…. ужасно пить хотелось потому что. (крики: «Налейте ему еще шампанского! Открывайте новую бутылку! Тащите сразу ящик!») Вот хорошо бы еще и Долл, и Ева были здесь, правда? (громкие аплодисменты) Жельтенмены… нет, не так… женельтме… да что ж такое… Друзья! (бурные аплодисменты) Не-ет, никакие не жентльмены и не друзья — братья-англичане! (овации) Вот мой тост. Ева и Долл, вы все их знаете и любите, а если нет — так узнаете и полюбите… (неистовый взрыв восхищения, аплодисменты, крики восторга, Джереми пытается вернуться на свой стул, но вместо этого элегантно валится на пол и прямо под столом начинает петь «Старое доброе время»; тем временем все собравшиеся — за исключением Эрнеста и жизнерадостного адъютанта Специального комиссара, вскакивают и начинают с воодушевлением подпевать этой прекрасной старинной песне; жизнерадостный адъютант залезает на стол и руководит хором; приносят еще шампанского; начинается всеобщее братание; все клянутся друг другу в вечной дружбе — особенно Эрнесту и жизнерадостному адъютанту Специального комиссара; последний горячо пожимает протянутые руки и благословляет каждого подошедшего; наконец чувства настолько переполняют всех собравшихся, что они обнимаются и дружно плачут все вместе прямо за столом)».


Всё остальное Эрнест помнил смутно. Запомнилось только, что вновь обретённого друга детства зачем-то пришлось погрузить в тачку, которая почему-то норовила застрять в каждой канаве, особенно если в ней была вода.

Утром он проснулся — вернее, почувствовал дикую головную боль — в небольшом двухместном номере гостиницы, пристроенной к ресторану. На соседней кровати на подушке маячило опухшее и покрытое синяками лицо Джереми.

Некоторое время Эрнест ничего не мог понять. Откуда взялся Джереми? Где они находятся? В голове — и вокруг него — все кружилось, вертелось, расплывалось, складываясь в совершенно фантасмагорические картины. Единственным реальным ощущением была дикая головная боль.

Однако постепенно память стала возвращаться. Синяки Джереми напомнили о вчерашней схватке, схватка повлекла за собой воспоминания о торжественном обеде, обед — смутные воспоминания о речи Джереми и что-то, сказанное им о Еве. Но что же это было? Ах, Ева! Возможно, Джереми что-то знал о ней; быть может, он привез от нее письмо, которого Эрнест так долго ждал? О, как стремилось его сердце к Еве. Но как Джереми оказался на соседней кровати? Откуда он вообще взялся в Южной Африке?

Все эти мучительные размышления были прерваны приходом Мазуку — он принес кофе, который в Южной Африке принято пить по утрам.

Воинственный зулус — довольно забавно выглядевший с кофейными чашками в руках — приветствовал Эрнеста своим обычным «Кооз!», салютовав одной из чашек и едва не выплеснув ее содержимое.

— Мазуку! — хрипло сказал Эрнест. — Как мы здесь оказались?

Объяснение зулуса звучало примерно так: когда луна уже почти ушла за рогатый дом (голландская церковь с башенками), Мазуку сидел на веранде и думал, что его хозяин, должно быть, очень устал. Поскольку почти все разошлись «с танцев» в «оловянном доме» (ресторане) и были при этом очень веселые из-за «твала» (выпивки), Мазуку пошел в «оловянный дом» искать хозяина — и нашел его мирно спящим под столом рядом со «Львом-который-швырнул-Быка-через-плечо» (Джереми). Они спали так крепко, что дотащить их до фургона Мазуку никак не мог. Мазуку много думал о своем долге перед хозяином в данных обстоятельствах и пришел к выводу, что лучше всего будет положить хозяина и его друга в постель белого человека, поскольку точно знал, что хозяин не любит спать на полу.

Мазуку позвал еще одного зулуса, и они нашли комнату с кроватями, только на них уже спали другие белые люди, прямо в одежде. Однако Мазуку и другой зулус поразмыслили и решили, что они должны в первую очередь думать о своем хозяине, а не о других белых людях, и потому осторожно вынесли крепко спавших после «танцев» чужих белых людей и аккуратно сложили их на веранде, на свежем воздухе.

Подготовив таким образом место, они сначала перенесли в кровать Эрнеста, а затем, учитывая его несомненное величие, отважились взять и «Льва-который-швырнул-Быка-через-плечо» — и отнести его на соседнюю кровать. Он великий человек, этот Лев, и его искусство бросать больших людей через плечо можно объяснить только колдовством. Он сам (Мазуку) попытался повторить то же самое с одним Басуто, с которым у него вышло небольшое расхождение во взглядах, но результат его не особенно удовлетворил, поскольку Басуто ударил его в живот и заставил отпустить.

Эрнест от души посмеялся над этой историей — насколько позволяла больная голова, — и его смех разбудил Джереми, который немедленно обхватил голову руками и стал оглядываться по сторонам. Мазуку пришел в такое возбуждение при виде проснувшегося «Льва-который-швырнул-Быка-через-плечо» и так рьяно его приветствовал, что пролил на Джереми большую часть кофе, после чего был доброжелательно, но решительно изгнан из комнаты, и друзья наконец-то остались одни.

Осторожно поднявшись с кроватей, они приблизились друг к другу и по примеру всех англичан обменялись крепким рукопожатием, назвав друг друга «старина», а потом снова разошлись по кроватям и принялись разговаривать.

— Итак, старина, откуда же ты здесь взялся?

— Видишь ли, я искал тебя. Ты совсем нам не писал, и дома все начали беспокоиться, так что я упаковал свое барахло и отправился в путь. Твой дядюшка открыл мне неограниченный кредит, так что я путешествовал, как принц — у меня даже есть собственный фургон. О тебе разузнал в Марицбурге, ну и понял, что надо двигать в Преторию. И вот я здесь, и ты здесь, и я чертовски рад видеть тебя снова, старик! Проклятье, моя голова! Но ты мне скажи, почему ты не писал? У Долл едва сердце не разорвалось, да и у дяди твоего тоже, хотя он этого не показывал.

— Я писал. Я написал из Секокени, но письмо, наверное, не дошло, — виновато сказал Эрнест. — Видишь ли, писать совсем не хотелось. Я был слишком подавлен с тех самых пор, как случился этот проклятый поединок.

— Ай, да брось, это был отличный выстрел! — перебил его Джереми. — Я и представить себе не мог, чтобы ты так стрелял.

— Отличный выстрел? Да знаешь ли ты, как это ужасно — убить человека таким вот образом? Мне часто снится в кошмарах его лицо и то, как он упал…

— Я говорю только о самом выстреле, — невинно заметил Джереми. — Меня не беспокоят всякие нравственные соображения и переживания, а вот что касается выстрела с двадцати шагов в таких трудных обстоятельствах — я считаю, это было отлично проделано.

— Послушай, Джереми, тут еще кое-что… Это о Еве… Понимаешь, я написал ей, но она так и не ответила на мое письмо… конечно, если только ты не привез мне ее ответ! — последние слова Эрнест произнес с надеждой.

Джереми осторожно покачал головой — она слишком сильно болела для резких движений.

— Увы, старик! Могу сказать только, что меня лично отпустило. С тех пор, как она меня отвергла, мне стало все равно. Я не говорю, что она права; просто меня бы это уже не заботило. Она могла бы повести себя иначе.

Эрнест тихо застонал и подумал, что голова у него, видимо, болит слишком сильно.

— Вот оно как получилось! Мне не хватило духу написать еще, я был слишком горд, чтобы писать ей. Чтобы все ейобъяснить! Чтобы отпустить ее! Не собираюсь унижаться ни перед одной женщиной в мире, даже перед ней! — и Эрнест яростно взбил подушку.

— Я пока еще не так много знаю на языке зулу, — нравоучительным тоном заметил Джереми, — но уж два слова я выучил: хамба гачле!

— Это еще что такое? — сердито буркнул Эрнест.

— Это означает нечто вроде «расслабься и не принимай близко к сердцу», или же «посмотри, а потом прыгай», ну, или можно и так — «не спеши делать выводы» или просто — «не спеши». Выбирай любой — неплохие девизы, как мне кажется.

— Да, очень — но какое отношение они имеют к Еве?

— Самое прямое. Я сказал, что у меня нет от нее письма, но я же не говорил, что…

— Что?! — закричал Эрнест.

— Хамба гачле! — невозмутимо откликнулся Джереми, не сводя с Эрнеста пытливого взгляда своих темных глаз. — Я не говорил, что она ничего не передала.

Эрнест соскочил с кровати, дрожа от волнения.

— Что же она сказала?!

— Только одно: она велела передать, что она любит тебя всем сердцем.

Эрнест, разом ослабев, опустился обратно на кровать и закрыл лицо одеялом, а потом произнес совершенно загробным голосом:

— Вот дьявол! Почему ты сразу не сказал?

Потом он вскочил и принялся вышагивать по комнате, завернувшись в одеяло на манер плаща; он даже сшиб со стола кувшин с водой, но в смятении не заметил этого.

— Хамба гачле! — снова заметил Джереми, поднимая кувшин. — Где можно налить воды? Ну вот, а теперь я расскажу тебе все остальное.

И он рассказал Эрнесту все, включая историю о том, как мистер Плоуден получил встряску. В этом месте рассказа Эрнест довольно свирепо усмехнулся.

— Жаль, что там не было меня, чтобы врезать этому негодяю!

— Не волнуйся, я сделал это за тебя. Отвесил ему отличный удар, — отвечал Джереми, и Эрнест вновь усмехнулся.

Через некоторое время Эрнест заявил:

— Я не могу исправить все сразу — но я немедленно отправляюсь домой.

— Ты не можешь этого сделать, старина. Твой многоуважаемый дядюшка, сэр Хью, немедленно упечет тебя за решетку.

— Ах, черт, я совсем забыл о нем! Хорошо, тогда я напишу ей сегодня же.

— Вот это уже лучше. Теперь давай одеваться. У меня голова почти прошла. Проклятье, но все тело ломит! Все же это не шутка — сразиться с таким гигантом.

Однако Эрнест не ответил ему на это ни слова. Он, с его быстрым и бурным воображением, уже сочинял письмо Еве. За утро он придумал его полностью и записал, и то, что нас с вами может интересовать в этом письме, выглядело так:

«…Таково было, моя дражайшая Ева, состояние моей души и моего разума — в отношении тебя. Я подумал — и да простит мне Господь эти предательские мысли! — что ты, возможно, как и многие женщины, предпочитала любить меня в радости, но не в горе, а когда я попал в беду, решила оставить меня. Если это было так, я чувствовал, что не имею права возражать. Я написал тебе и знал, что письмо благополучно попало в твои руки. Ты не ответила, и потому я мог сделать лишь один вывод. С тех пор я молчал. Честно говоря, я и сейчас не понимаю, почему ты так и не написала мне. Но Джереми принес от тебя весточку, и я должен довольствоваться этим; без сомнения, у тебя есть веские причины так поступать, и я — также без сомнения — вполне удовлетворился бы ими, если бы знал, каковы они. Все дело в том, моя любовь, что я полностью и безоговорочно верю тебе. То, что ты считаешь верным и правильным для себя, так же верно и правильно для меня, что бы ты ни делала. Джереми рассказал мне довольно забавную историю о новом священнике, приехавшем в Кестервик, который, кажется, претендует на твою руку. Что ж, Ева, я достаточно тщеславен, чтобы не опускаться до ревности, хотя я и нахожусь в невыгодной позиции отсутствующего, хуже того — отсутствующего вынужденно и находящегося в стесненных и невыгодных обстоятельствах. Несмотря на это, я не верю, что мой соперник преуспеет. Однако если наступит день, когда ты, положа руку на сердце и глядя мне прямо в глаза, скажешь со всей честностью истинной леди, что ты любишь этого или любого другого человека больше, чем меня — в тот самый день и час я немедленно отпущу тебя. Пока же этот день и час не настал — а мне что-то подсказывает, что это так же невозможно, как то, что горный хребет, на который я смотрю сейчас, когда пишу эти строки, сдвинулся с места и похоронил под собой весь город, — я свободен от ревности, ибо знаю, что ты не можешь быть неверна своей любви.

О дорогая моя, дар, что мы с тобой разделили, достался нам не на дни, не на годы — навсегда. Я верю, ничто не сможет разлучить нас, и сама Смерть будет бессильна против этого дара. Я верю, что это чувство будет расти и крепнуть, расцветать каждый раз, как цветы по весне — только будет еще благоуханнее и прекраснее, чем они. Иногда мне кажется, что это чувство бессмертно и существовало всегда, еще до нас, на протяжении бесчисленных веков. Странные мысли приходят в голову человека в здешнем Высоком вельде, пока он едет по нему час за часом, день за днем, и свет солнца сменяет свет луны, дух великой Природы царит повсюду; человек начинает прозревать истину. Когда-нибудь я расскажу тебе об этом все. Впрочем, нельзя сказать, что я когда-либо был здесь в полном одиночестве, потому что, честно говоря, ты всегда со мной с тех самых пор, как мы расстались, — не было ни единого часа днем или ночью, когда бы я не думал о тебе, и мне кажется, что такой час и не настанет, пока одна лишь Смерть не убьет все мои чувства.

Даже в отчаянии и тоске любовь моя росла с каждым днем. День за днем становилась все сильнее, окрашивая мир в новые цвета; становилась все более живой и реальной, пусть и отличная от души и тела — но неразрывно связанная с ними, вплетенная в саму мою жизнь. Если какую женщину и любили так сильно, то эта женщина — ты, Ева Чезвик; если жизнь какого мужчины, нынешняя и грядущая, и лежала в ладонях женщины, то этот мужчина — я. Наша любовь — это крошечный бутон, который ты можешь отбросить прочь или уничтожить — а можешь лелеять его, пока он не расцветет и не принесет плоды, прекрасные настолько, что никакое воображение не в силах их описать. Ты — моя судьба, ты часть меня. Моя судьба переплелась с твоей и полностью зависит от тебя. Нет тех высот, которых я не достиг бы рядом с тобой, и нет той бездны, в которой я не утонул бы без тебя.

К чему же я все это пишу? Принесешь ли ты жертву мне — человеку, готовому отдать тебе всю свою жизнь — нет, уже сделавшему это? Жертва эта такова: я хочу, чтобы ты приехала сюда и вышла за меня замуж, ибо, как тебе известно, обстоятельства не позволяют мне вернуться в Англию, к тебе. Если ты приедешь, я встречу тебя на Мысе Доброй Надежды, и мы немедленно поженимся. Ах, разумеется, ты приедешь! Что до денег, их у меня достаточно — тех, что присылают из дома, но и здесь я могу заработать их столько, сколько понадобится и даже больше, так что это не станет для нас препятствием.

Ответа мне придется ждать долго — целых три месяца — но я надеюсь, что вера, которая помогает, как говорится в Библии, людям двигать горы — а моя вера в тебя столь же велика и сильна, — поможет мне перенести это ожидание и в конце получить желанную награду…»


Избранные места этого возвышенного произведения Эрнест зачитал Джереми и мистеру Эльстону. Оба слушали в торжественной тишине, а потом Джереми почесал в затылке и сказал, что такое письмо поможет «заполучить» любую девушку, хотя лично он не все в нем понял. Мистер Эльстон раскурил свою трубку и некоторое время молчал; про себя он думал, что это прекрасное письмо для такого молодого человека, обнаруживающее незаурядный ум автора. Однако замечание он высказал, и прозвучало оно довольно грубо.

— Девочка не поймет и половины написанного, мастер Эрнест, вот что я скажу. Она решит, что ты маленько свихнулся в этих диких краях. Все, что ты написал, может быть, и правда — или неправда, на этот счет у меня нет никакого мнения, но я точно знаю, что писать подобные вещи женщине — все равно, что метать бисер перед свиньями. Тебе стоило бы расспросить ее о шляпках-тряпках, мой мальчик, и сказать, какую одежду брать с собой, а также упомянуть, что здешний воздух очень хорош для цвета лица. Вот тогда она точно приедет.

Эрнест пришел в ярость.

— Вы зверски циничны, Эльстон, и вы не должны так говорить о мисс Чезвик! Шляпки, ну надо же!

— Ладно, ладно, мой мальчик. Время покажет. Ах, мальчишки! Вы строите свои идеалы из слоновой кости, золота и виссона — чтобы в один прекрасный день они на ваших глазах превратились в обыкновенную глину и грязные тряпки. Что поделать, таков путь всех мальчиков этого мира; однако все же прими мой совет, Эрнест: сожги ты это письмо и найди себе хорошенькую Интомби. Еще не поздно это сделать — и уж поверь, в отношении глины, из которой слеплены кафрские девушки, ты никогда не ошибешься.

Здесь Эрнест в ярости выбежал из комнаты.

— Слишком уж он уверен в ней, надо бы остудить голову, — заметил мистер Эльстон Джереми. — Никогда нельзя до такой степени доверяться женщине. Женщины обожают грязные трюки, а потом говорят, что ничего не могли поделать. Я знаю женщин, потому как — хоть вы в это и не верите — я тоже когда-то был молодым. Ладно, пойдем, найдем его и заберем прогуляться.

Эрнеста они нашли сидящим в одиночестве в фургоне, который стоял рядом с фургоном Джереми на выезде из города. Юноша выглядел довольно угрюмым.

— Брось, Эрнест! — извиняющимся тоном сказал мистер Эльстон. — Я больше не стану пачкать твой идеал. За последние тридцать лет я столько раз видел, как эти самые идеалы разбивались вдребезги, что просто не мог не предупредить тебя, парень. Впрочем, возможно, девицы в Англии сделаны из более качественного сырья, чем здешние.

Эрнест спрыгнул с фургона — и вскоре позабыл о своей обиде. Он вообще редко злился дольше полутора часов.

Когда они неторопливо шли по улице, им повстречался молодой англичанин, накануне бывший добровольным секундантом Джереми. Он рассказал, что ходил справляться о состоянии Ван Зила. Оказалось, что в результате броска Джереми у гиганта был сломан позвоночник, и теперь надежды на выздоровление нет. Впрочем, боли он не испытывает.

Это известие сильно расстроило Джереми. Да, он хотел победить великана в честном бою — но не имел ни малейшего намерения нанести ему увечье. С обычной своей порывистостью Джереми заявил, что хочет повидать своего бывшего соперника.

— Ты вряд ли встретишь там теплый прием, — сказал мистер Эльстон.

— Ничего, рискну. Я хочу извиниться перед ним.

— Что ж, хорошо, пойдем. Вон там его дом.

Ван Зила отнесли в дом его родственника, неподалеку от города. Это было белое здание под тростниковой крышей, построенное лет тридцать пять назад, когда на месте Претории расстилалась равнина, где обитали только квагги и прочие виды антилоп. К дверям вела аллея апельсиновых деревьев, на которых висели золотистые плоды, источавшие сладкий аромат.

Сам дом был маленьким, с двустворчатой распашной дверью наподобие тех, что в Южной Африке ставят в конюшнях. Верхняя половина двери была открыта, в нее высунулся довольно грубого вида бур, куривший огромную трубку.

— Dagh, Oom! Доброго дня, дядюшка! — поздоровался с ним мистер Эльстон, протягивая буру руку.

Тот с некоторым подозрением осмотрел прибывших, а затем по очереди пожал им руки. Ладонь у него была широкая и потная. Покончив с приветствиями, бур распахнул перед ними дверь. Перешагнув порог, Эрнест заметил, что глиняный пол предохраняют от износа вмешанные в глину камни и персиковые косточки. Сразу за дверью располагалась довольно большая комната с выбеленными стенами — это была гостиная. Здесь стояли диван, стол и несколько стульев, застеленных «римпи» — ковриками из звериных шкур. На самом крепком и большом стуле восседала женщина внушительных размеров, мать семейства. Она не встала при их появлении, но без лишних слов протянула им руку, которую мистер Эльстон и оба юноши пожали с должным почтением; мистер Эльстон при этом обращался к женщине «танта» — «тетушка». Затем они обменялись рукопожатиями с шестью или семью девицами и молодыми людьми; мужчины просто сидели за столом, женщины дочищали остатки большого семейного обеда, состоявшего, судя по всему, из огромного блюда с вареной говядиной, от которой остались одни кости. Говядина, несомненно, была свежайшей — о чем явно свидетельствовали отрубленная бычья голова и сырая шкура, лежавшие на полу рядом со столом. Эрнест при виде этой картины изумился и подумал о сверхчеловеческой силе того желудка, который способен был принимать пищу в подобной обстановке.

Мистер Эльстон, прекрасно говоривший по-голландски, объяснил цель их визита. Лица мужчин немедленно помрачнели, и они уставились на Джереми с ненавистью и без тени страха. Потом старший из буров сказал, что пойдет и спросит своего двоюродного брата, согласен ли он принять гостей, хотя в его состоянии это вряд ли возможно. Отодвинув занавеску, служившую дверью между комнатами, он прошел прямо в спальню.

Вскоре он вернулся и поманил за собой англичан. Они вошли в небольшую, площадью всего около десяти квадратных футов комнату без окон — поскольку буры искренне полагали, что герметичное помещение недоступно для любых болезней. На громадной постели, занимавшей почти всю комнату, лежал поверженный гигант. На его лице виднелись синяки и кровоподтеки, одна из могучих рук была в лубке — но главной и самой серьезной травмой был перелом спины, и здесь Ван Зил уже не мог рассчитывать на выздоровление.

Рядом с ним сидела его маленькая жена, которая накануне так кровожадно призывала к избиению готтентота. Она бросила яростный взгляд на Джереми, но ничего не сказала. Гигант при виде своего победителя отвернулся к стене и глухо спросил, что им нужно. Мистер Эльстон переводил. Джереми набрал воздуха в грудь и сказал:

— Я пришел сказать, что мне очень жаль, что так все вышло. Я хотел тебя победить, но и в мыслях не держал так сильно покалечить тебя. Я знаю, такие броски очень опасны — и потому я воспользовался им, когда уж не было другого выхода. Если бы я это не сделал — ты бы меня убил.

Бур в ответ пробормотал, что очень обидно быть побитым таким коротышкой. Эрнест видел, что гордость этого человека совершенно сломлена. Он считал себя самым сильным человеком среди черных и белых жителей Африки, а какой-то английский парнишка швырнул его через плечо, как игрушку.

Джереми выразил надежду, что Ван Зил не держит на него зла, и предложил пожать друг другу руки.

Гигант немного помедлил, а затем протянул здоровую руку, которую Джереми с жаром потряс. Ван Зил медленно произнес:

— Англичанин! Ты хороший человек и ты будешь еще сильнее. Ты меня превратил в беспомощное дитя, и сердце у меня теперь тоже, как у ребенка. Возможно, однажды кто-то сделает такое и с тобой. До тех пор тебе ни за что не понять, что я чувствую. Они пусть отдадут тебе чертова готтентота. Нет-нет, ты должен его забрать — ты его выиграл в честном бою. Он хороший погонщик, хоть и маленький. Теперь идите.

Зрелище было тяжелым, и потому они ничуть не жалели, что пора уходить. Снаружи их уже ждал один из молодых буров, а рядом с ним стоял мальчишка-готтентот, которого Ван Зил велел отдать Джереми.

Все сомнения Джереми испарились при виде неуемной радости бедного негритенка, когда тот узнал, что его отдают новому хозяину. Готтентота звали Аасфогель (Стервятник), и он стал для Джереми отличным и верным слугой.

Глава 26

ПУТЬ К СПАСЕНИЮ
Когда мистер Эльстон, Джереми и Эрнест вышли на одну из главных улиц Претории — а дом, который они посещали, находился на окраине, — они застали любопытное зрелище. Посреди улицы стоял, вернее, танцевал на месте зулус, одетый в старый военный мундир, традиционную зулусскую набедренную повязку «муча» и со старым красным камвольным одеялом, обмотанным вокруг руки. Он что-то кричал во весь голос, а его обступили зеваки, временами бурно реагировавшие на его вопли громкими гортанными восклицаниями.

— Что это за сумасшедший? — заинтересовался Джереми.

Мистер Эльстон прислушался к крикам зулуса, а потом объяснил:

— Я хорошо знаю этого парня. Зовут его Гоза. Он самый быстрый бегун в Натале, даже лошадь может обогнать — честно говоря, не всякая лошадь за ним угонится. Он — «восхваляющий». В данный момент он поет хвалу Специальному комиссару. Вот что он говорит:

«Слушайте ногу великого слона Сомпсе (это сэр Т. Шепстоун). Услышьте, как дрожит земля под ногами белого т’Чака[417], отца зулусов, величайшего среди белых людей. О, вот идет он! Он уже здесь! Посмотрите, как бледнеют лица Амабуна (буров) при виде его. Он их всех съест, он проглотит их всех, Великий Стервятник, что сидит и ждет, пока не падет буйвол, тот, что всегда выигрывает в битве Великого Сидения. О, он велик, словно лев, и там, куда обращает он свой взор, люди тают, и их сердца обращаются в жир. Где еще есть подобный Сомпсе — человеку, который не боится Смерти, человеку, который смотрит на Смерть — и она бежит от него. На языке его мед, он правит людьми, словно звезда — ночью, он — возлюбленное чадо Великой Белой Матери, Королевы. Он любит своих детей, Амазулу, и укрывает их под своим широким крылом. Он поднял Кечвайо из грязи — и может ввергнуть его обратно в грязь. Падите ниц, низкие люди, лечите себя лекарством, пока его яростный взгляд не сжег вас дотла. О! Тише! Он грядет, отец королей, Чака! О, умолкните! Падите на колени! Он уже здесь — Великий Слон, Великий Лев, Свирепый и Терпеливый, Могучий и Грозный! Взгляните: он соизволил говорить со своими детьми, он учит их мудрости, он несет свет, подобно Солнцу — он и есть Солнце. Он — Сомпсе!»

В этот момент из-за угла вышел опрятный, довольно старомодно выглядевший джентльмен, совершенно ничем не напоминающий ни слона, ни льва, ни стервятника: пожилой, среднего роста, с седыми усами, в черном сюртуке и черном галстуке. Он вел за руку маленькую девочку. Когда он приблизился, «восхвалитель» в экстазе вскинул правую руку и салютовал пришедшему, словно королю, криком «Байе!», который немедленно подхватили все собравшиеся.

Пожилой джентльмен — а это был не кто иной, как Специальный комиссар Шепстоун — с явным раздражением посмотрел на восторженного глашатая и сердито заговорил с ним на языке зулу:

— Успокойся! Почему ты снова раздражаешь меня своими криками? Веди себя тихо, ты, брехливая собака, или я отправлю тебя обратно в Наталь. У меня голова болит от твоих пустых слов.

— О Великий Слон! Я буду нем, как мертвец. Байе! О Сомпсе! Я уже молчу! Байе!

— Уйди! Убирайся отсюда!

Выкрикнув напоследок «Байе!», зулус повернулся и припустил бегом по улице, продолжая выкрикивать хвалебные слова.

— Как поживаете, комиссар? — спросил мистер Эльстон, выходя вперед. — Я как раз собирался к вам зайти.

— Ах, Эльстон, я очень рад вас видеть. Я слышал, вы уезжали в большую экспедицию? Значит, ушли в отставку и отправились охотиться? Как бы мне хотелось последовать вашему примеру.

— Если бы я застал вас здесь, когда мы отправлялись в путь, то непременно пригласил бы присоединиться к нам.

Мистер Эльстон представил комиссару Эрнеста и Джереми. Они обменялись рукопожатиями.

— Я слышал о вас, — сказал комиссар Джереми. — Однако я вынужден просить вас больше не заниматься свержением титанов — между нами и бурами растет напряженность, она и так уже слишком велика, чтобы позволить ей стать еще больше. Знаете ли вы, что вчерашний вечер едва не спровоцировал начало военных действий? Ну, хорошо, я уверен, вы больше не станете этого делать.

Он говорил довольно сурово, и Джереми вспыхнул и потупился. Впрочем, вслед за нотацией комиссар гостеприимно пригласил их отобедать с ним.

На следующее утро Эрнест отправил свое письмо Еве. Написал он также дяде и Дороти, по мере возможности объяснив свое долгое молчание. Дороти он впервые доверил свою тайну об отношениях с Евой. На расстоянии, да еще таком огромном, застенчивость, одолевавшая его дома, уже не так мешала ему говорить Дороти о своей любви к другой женщине.

Теперь, когда Эрнест провел вдали от Англии уже около года, воспоминания о доме ослабели, словно подернулись дымкой — по сравнению с событиями и изменениями, происходящими в его нынешней жизни. Обилие новых ярких впечатлений вытеснило старые воспоминания — и Дороти, мистер Кардус, Кестервик и его окрестности казались чем-то очень далеким и нереальным. Так часто происходит в долгих путешествиях, когда странник пытается вспомнить былое.

Эрнесту казалось, что оставшиеся в Англии больше не знают его, не понимают и не чувствуют; он воображал, что они забыли его, и потому в его глазах они стали чем-то вроде теней мертвецов.

Такого человека ждет шок по возвращении. После многих лет, которые он провел, ведя бурную энергичную жизнь, полную ярких чувств, хороших, дурных, серьезных и мелких поступков; жизнь, которая, как он полагал, изменила его навсегда, развив в той или иной форме, — после всего этого, вернувшись, он обнаружит, что старые места, старое его окружение и старые дорогие лица родных ничуть не изменились. Они живут своей спокойной, размеренной английской жизнью, в которой нет потрясений и волнений, нет ярких событий и красочных ощущений — и потому неизменны и незыблемы.

Честно говоря, большинство людей вообще мало меняется, если не считать естественных перемен, связанных с возрастом — при переходе от молодости к зрелости и от зрелости к старости, когда меняется не только тело, но и взгляды, воззрения и сам образ мышления. Однако и тогда изменения носят, скорее, поверхностный, а не глубинный характер. Старик или мужчина средних лет — это, если вдуматься, все тот же мальчик. Причина этого, по-видимому, достаточно очевидна: наша личность неизменна, наше духовное «я» не стареет и не меняется во все периоды нашей жизни. Тело, мозг, интеллект еще могут претерпевать изменения в зависимости от обстоятельств и физических кондиций, однако то, что даже под воздействием активно и бурно прожитых лет мы не меняемся в главном и следуем, как многие верят, своей судьбе, говорит о том, что душа наша не меняется.

Эрнесту становилось все труднее писать письма в Англию — это было сродни сочинению посланий индейцам, — но все же у него определенно был писательский дар. Прежние связи стремительно рвались. Ева и только Ева — вот что оставалось для него единственной реальностью. Она всегда незримо была рядом с ним, и он не испытывал никаких трудностей, когда писал ей. По правде говоря, их души и судьбы действительно переплелись, и понимали они друг друга не только под давлением обстоятельств и не потому, что между ними был постоянный контакт; даже и не из-за взаимного физического притяжения, естественного, когда молодость тянется к молодости и красота — к красоте. Эрнест был уверен, что это притяжение и понимание было связано с чем-то более глубоким — возможно, они были необходимы даже для его физического рождения, как батарея необходима для создания электрической искры. Будь Ева старше, будь она не такой юной и прекрасной девушкой, эта связь, возможно, не возникла бы. Коротко говоря, между ними возник некий мистический канал духовной связи — но этим дело и ограничивалось. Юность, красота и влечение однажды сделали свое дело, установив эту связь. Великий водораздел — разлука, так сильно влияющий на людей, не оказал в данном случае почти никакого воздействия на этих двоих, ибо им было даровано до поры пользоваться великим преимуществом — настоящей любовью, столь редко встречающейся среди людей. Большинство из нас принимает за любовь страсть, и потому наши чувства несовершенны и не имеют отношения к истинной любви — это иной мир.

Да, теперь этот мост мог быть разрушен — он уже послужил своей цели. Возраст, потеря физической привлекательности, разлука, ледяной холод молчания, возможно, сама смерть — столь тонко связанные на духовном уровне души всему этому способны бросить вызов. Ибо для них настоящая жизнь — не здесь, не на земле: это лишь первые шаги слепца на пороге вечности… возможно — шаги преждевременные.

Эрнест написал и отправил свои письма, а затем, следуя своей природе, с энтузиазмом окунулся в бурное течение жизни, поставив себе задачу понять и освоить состояние политических дел в стране, где ему выпало жить.

Это не стоило бы особого упоминания в нашем повествовании: достаточно сказать, что эту задачу стремились решить и более великие умы. Эрнест делал, что мог — и смог стать достаточно полезным Англии как до, так и после аннексии Трансвааля Короной. Среди прочего он несколько раз участвовал в миссиях совместно с мистером Эльстоном, призванных выяснить истинные настроения среди бурского населения… Кроме того, вместе с Джереми он вступил в Добровольческий корпус для защиты Претории, когда было еще неясно, не приведет ли предполагаемая аннексия к вооруженной атаке буров на город.

Это было прекрасное время, захватывающее и полное опасностей. Несколько раз им с Джереми чудом удалось избежать смерти. Однако ничего серьезного с ними так и не случилось, и, наконец, долгожданная аннексия все же произошла — к бурной радости всех англичан и к большому облегчению подавляющего большинства буров.

Вместе с прокламацией о присоединении Трансвааля к владениям Ее Величества был выпущен указ, который должен был оказать существенное влияние на судьбу Эрнеста. Это было не что иное, как обещание королевского помилования всем, кто был резидентом Трансвааля в течение шести месяцев, предшествовавших аннексии, а до того являлся британским подданным и нарушителем английских законов, чьи преступления были совершены в определенный период времени. Цель этой амнистии была в том, чтобы иммунитет от судебного преследования получили дезертиры из английской армии и другие преступники, которые искупили свою вину, заняв активную и достойную позицию в политической и общественной жизни Южной Африки.

Мистер Эльстон внимательнейшим образом изучил этот документ, когда он был напечатан в местной газете. Поразмыслив немного над прочитанным, он принес газету Эрнесту.

— Ты уже читал об амнистии, мой мальчик? — спросил он.

— Да, — отвечал Эрнест. — И что мне с того?

— Что с того?! О, эта глупая юность! На колени, молодой человек — и возблагодари Господа и те силы, что надоумили лорда Карнарвона аннексировать Трансвааль. Неужели ты не видишь, что эта амнистия спасает твою шею от петли? Поторопимся. Зарегистрируйся у правительственного секретаря, назови свое имя и преступление — и ты навсегда будешь избавлен от любых преследований и всевозможных последствий той небольшой оплошности, в результате которой ты пристрелил собственного кузена на дуэли.

— О боже, Эльстон… Вы же не имеете в виду…

— Не имею в виду? Разумеется, имею! В указе не упомянуто какое-либо конкретное преступление, по которому могут отказать в помиловании, — и ты прожил на территории Трансвааля более шести месяцев.

Эрнест стрелой вылетел из дома.

Глава 27

ДОЛГОЖДАННОЕ ПИСЬМО
Эрнест явился в секретариат Правительства и зарегистрировал в реестре свое имя. Вскоре он получил официальное «Ее Королевского Величества помилование и защиту от всех действий, разбирательств и судебных преследований по закону, кем бы они ни велись в прошлом, настоящем или будущем и т. д., официально переданное названному британскому подданному Его превосходительством главой администрации нашей приобретенной территории, называемой Трансвааль».

Когда этот драгоценный документ оказался у него в кармане, Эрнест впервые осознал, что чувствует раб, неожиданно получивший свободу. Если бы не этот счастливый случай, последствия фатальной дуэли довлели бы над ним всю жизнь. Вернись он в Англию — ему предстояло бы жить в постоянном страхе перед Законом. Даже здесь, в Африке, он постоянно боялся разоблачения и экстрадиции. Теперь все было в прошлом, и он мог без страха разговаривать с генеральным прокурором и не вздрагивать более при виде полицейского.

Первой его мыслью было немедленное возвращение в Англию — однако молчаливая Судьба, управляющая жизнями людскими, направляющая их туда, куда они и не собирались, и заставляющая их израненные и окровавленные ноги следовать каменистыми путями во исполнение Ее тайных планов, вмешалась — и Эрнест понял, что лучше будет отложить возвращение на некоторое время, через несколько недель должен был прийти ответ Евы. Если он уедет сейчас, они могут даже разминуться с Евой посреди океана — потому что в глубине души Эрнест не сомневался, что она приедет по первому его зову. Итак, он ждал почты из Англии.

Действительно, со следующим кораблем пришло письмо — но от Дороти. Она написала его в тот же день, как получила его письмо, то есть тогда же, когда его письмо должна была получить и Ева.

Это была, скорее, короткая записка — Дороти торопилась отправить весточку, едва успев получить его письмо и желая успеть отправить ответ как можно скорее. У нее было всего двадцать минут, так что все сообщение уместилось в нескольких строчках. Она благодарила Эрнеста за сообщение о себе, писала о том, как все они рады, что он здоров и в безопасности, мягко упрекала, что он долго не писал. Поблагодарила она его и за доверие в отношении Евы Чезвик. По ее словам, она давно догадывалась, что Эрнест и Ева полюбили друг друга, надеялась и молилась, что они будут счастливы, когда придет время. Она никогда не разговаривала о нем с Евой, но теперь сможет сделать это без всякого смущения. Она вскоре пойдет и повидается с Евой, будет умолять ее ответить поскорее — впрочем, она совершенно уверена, что Еву не нужно об этом умолять; Ева очень грустна с тех пор, как Эрнест уехал; ходили всякие разговоры о новом священнике, мистере Плоудене — но Дороти уверена, что Ева дала ему решительный отказ, поскольку Дороти больше ничего об этом не слышала; и так далее — вплоть до слов «почтальон ждет у дверей, когда я запечатаю это письмо».

Эрнест вряд ли догадывался, чего стоили бедняжке Дороти эти поздравления и пожелания счастья. Обычный человек — благородное, но все же животное — вряд ли пошел бы на такое; только необыкновенная женщина способна на подобное бескорыстие.

Письмо Дороти наполнило Эрнеста уверенностью и надеждой. Он был уверен, что Ева просто не успела отправить ответ в тот же день — со следующей почтой ее письмо непременно придет. Можно легко вообразить, с каким нетерпением и волнением он ждал следующего корабля.

В Претории мистер Эльстон, Эрнест и Джереми поселились все вместе и последние пару месяцев жили очень комфортно. У них был симпатичный одноэтажный домик с верандой, окруженный цветущим садом, в котором росли бесчисленные цветущие кустарники, источающие сладкие ароматы, и множество розовых деревьев, которые в благословенном климате Претории цвели так же бурно, как наш чертополох. За цветами рос виноград, весь усыпанный крупными гроздьями ягод; за виноградником росли ивы, чередующиеся с кустами бамбука, — они составляли живую изгородь, отгораживающую дом от дороги. По одну сторону узкой дорожки, ведущей к воротам, была разбита внушительная грядка, на которой наливались соком дыни. Этот сад был предметом особой гордости Эрнеста — он много занимался им и в данный момент был весьма озабочен дынями, на которых падали слишком прямые лучи солнца. Чтобы спасти урожай от зноя, он укрыл дыни самодельными зонтиками из гибких ивовых ветвей и сухой травы.

Однажды утром — это было воистину чудесное утро — Эрнест стоял возле своих дынь, курил трубку и руководил Мазуку, расставлявшим зонтики. Это была не самая достойная работа для великого воина зулу, чей ассегай, воткнутый в землю, зловеще поблескивал рядом с мирными лопатами и мотыгами. Тем не менее, «нужда заставит, когда дьявол правит» — и мускулистый темнокожий парень пыхтел, стоя на коленях, стараясь расположить пучки травы наилучшим образом, чтобы удовлетворить придирчивого хозяина.

— Мазуку, ты ленивый пес, вот ты кто! — говорил Эрнест. — Если ты немедленно не разложишь траву, то никогда не попадешь на небеса зулу, потому что я проломлю тебе башку!

— О Инкоос! — укоризненно бурчал Мазуку, борясь с непослушной травой.

— Знаешь, что он там бурчит? — смеясь, спросил мистер Эльстон. — Он говорит, что все англичане безумны, а ты — самый безумный из них. Он полагает, что только безумец забивает себе голову «травой, которая воняет» (цветами) и фруктами, которые — если тебе и удастся их вырастить — наверняка прокляты и заколдованы, иначе бы они спокойно росли без всяких «шляп» (зонтики Эрнеста), и вообще — «от них в животе холодно».

В этот самый момент одна из «шляп», которые пытался установить Мазуку, снова упала, после чего терпение зулуса иссякло, и он в весьма энергичных выражениях проклял дыни, подтвердив свое проклятие тем, что разбил одну из них ударом кулака. После этого, не дожидаясь реакции Эрнеста, великий воин сбежал — а разгневанный хозяин бросился за ним.

Мистер Эльстон от души смеялся, ожидая возвращения Эрнеста. Вскоре тот вернулся, так и не догнав Мазуку. На самом деле зулус прекрасно знал, что ему ничего не грозит, потому что лишь нечто ужасающее и из ряда вон выходящее могло бы заставить Эрнеста Кершо поднять руку на кафра. Он испытывал к насилию против чернокожих непобедимое отвращение, так же, как и к пренебрежительному слову «ниггер», применяемому в отношении людей, которые, как правило, несмотря на все свои недостатки, могли считаться джентльменами в самом прямом смысле слова.

Лицо Эрнеста раскраснелось после бега, и мистер Эльстон, глядя, как молодой человек подходит к нему, подумал о том, что Эрнест становится очень красивым мужчиной. Высокий, с узкой талией и широкими плечами, с выразительными темными глазами, с шелковистыми и вьющимися темными волосами, чувственно изогнутыми губами, а также с ласковой улыбкой, освещавшей это прекрасное и умное лицо, Эрнест был не просто красив, он обладал шармом, обаянием, которое насмерть сражало всех женщин вокруг.

Одет он тоже был весьма эффектно — в бриджи для верховой езды, мягкие сапоги со шпорами, белый жилет и льняную куртку. На голове у Эрнеста была широкополая шляпа из тонкого мягкого войлока, заломленная с одной стороны. Короче говоря, в те дни Эрнест был очень привлекательным молодым человеком.

Джереми отдыхал в кресле на веранде в компании сына Эльстона, юного Роджера, и с интересом наблюдал за эпическим сражением красных и черных муравьев, не поделивших территорию где-то в каменной кладке дома. Долгое время победителя было невозможно определить — победа склонялась то на одну, то на другую сторону, однако в итоге на помощь черным пришло подкрепление — целый отряд крупных черных муравьев-солдат, по крайней мере, в шесть раз превосходивших размерами соперника. Красные муравьи потерпели сокрушительное поражение, многие из них были взяты в плен. Затем последовало самое удивительное: красные пленники были показательно казнены — черные муравьи-солдаты безжалостно откусывали им головы. Джереми и Роджер не в первый раз наблюдали за этими битвами и потому знали, что красных ждет неминуемая гибель. Они решили спасти заключенных, что и было сделано весьма хитроумным способом: обгоревшей спичкой Джереми выскреб никотин из своей трубки и бросил спичку черным муравьям. Забыв о пленниках, те с яростью набросились на нового неведомого врага и со свирепостью бульдогов вцепились в отравленную спичку. Вскоре яд подействовал — многие упали без чувств, а некоторые поплелись прочь, шатаясь и демонстрируя все признаки страшной головной боли.

Джереми смазывал спички никотином, а Роджер раскладывал их на пути гигантских муравьев, когда на улице послышался топот копыт и грохот колес. Мальчик выглянул на улицу и воскликнул:

— Ура, мистер Джонс — это почта!

В следующий момент по улице в клубах пыли промчалась почтовая карета. Она самым ужасающим образом кренилась на ходу из стороны в сторону, и в окнах мелькали бледные и напряженные лица пассажиров, изо всех сил цепляющихся за сиденья. Шестерка взмыленных серых лошадей лихо пронеслась в сторону почтового отделения.

— Эрнест, почта прибыла! — крикнул Джереми. — Должно быть, привезли и письма из Англии.

Эрнест кивнул, слегка побледнел и нервно выбил трубку. Почтовая карета везла его судьбу, он знал это. Напряженным шагом он прошел через площадь к почтовому отделению. Письма еще не успели рассортировать, и он был первым посетителем. Вскоре верхом на лошади подъехал один из служащих комиссариата, чтобы забрать правительственную почту. Это был тот самый джентльмен, с которым они так самозабвенно пели «Старое доброе время» в день великой победы Джереми и который в тот вечер был отправлен домой в тачке.

— Приветствую, Кершо! Вот и мы, «первые среди равных», так сказать, или даже «первые среди первых», или как оно там говорится? Ну же, Кершо, вы позже меня окончили школу! Я не верю, что вы не знаете… ха-ха-ха! А что вы здесь делаете в такой час? Неужели «влюбленный пастушок ждет с трепетом письма»? Дорогой мой, почему вы так бледны? Вас мучает либо любовь, либо жажда. Вот меня точно — не первое, а второе. «Любовь, я отменяю тебя!» Квис сепарабит, как говорится — кто разделит нас? Я думаю, солнце еще не слишком высоко. Быть может нам, мой дорогой Кершо, произвести некоторые наблюдения? Ха-ха-ха!

— О нет, спасибо, я никогда не пью между завтраком и обедом.

— Ах, мой мальчик, это очень плохая привычка, вы должны поскорее от нее отказаться, пока не поздно! Откажитесь, мой дорогой Кершо, и всегда держите порох сухим, а язык — смоченным, иначе умрете молодым. Что там говорит нам поэт?

— Тот, кто весел и пьян, кто живет, как живет, тот и весел, и рьян, и довольным умрет…

— Байрон, я полагаю? Ха-ха-ха!

В это время, к большому облегчению Эрнеста, подошли другие посетители, и его веселый приятель обратил свои сладость и свет в другую сторону, забыв об Эрнесте и оставив его наедине с его мыслями. Наконец, штурм почтового отделения завершился, и Эрнест получил письма, адресованные ему, мистеру Эльстону и Джереми. Он отошел в тень и быстро разобрал всю пачку. Почерка Евы ни на одном конверте не было, зато было письмо от Флоренс, ее сестры — Эрнест хорошо знал эти энергичные прямые линии букв. Он поспешно распечатал его. В конверт была вложена записка, написанная тем почерком, который он так ждал увидеть. Эрнест принялся разворачивать ее, и пока он это делал, вспышка ужаса пронизала его с головы до ног.

«Почему она написала именно так?»

Записка была совсем короткой — и через пару секунд она уже лежала в пыли, а смертельно побледневший Эрнест хватал ртом воздух, беспомощно цепляясь за перила чужой веранды, силясь удержаться на ногах. Спустя несколько мгновений он оправился, поднял листок бумаги и быстрыми шагами направился к дому. На полпути его вновь перехватил веселый балагур, ехавший на своем сонном пони, широко расставив ноги и размахивая мешком с корреспонденцией, адресованной Правительству.

— И снова приветствую, мой дорогой друг! — вскричал он, натягивая поводья, на что пони не обратил особого внимания. — Было ли вознаграждено ваше нетерпение? Хлоя склонилась над водами? Если нет, примите мой совет: не думайте о ней. Quant on n’a pas ce qu’on aime, мудрый человек aimes ce qu’il a, что означает — когда у нас нет того, что нам нравится, мудрый человек довольствуется тем, что у него есть. Кершо, вы мне нравитесь, и я открою вам секрет. Пойдемте со мной сегодня в полдень, и я познакомлю вас с двумя очаровательными образцами местной красоты. Как розы, цветут они в диком вельде, расточая свою сладость ветрам пустыни. «Mater pulchra, puella pulcherrima», как говорил Вергилий — прекрасной матери прекраснейшая дочь! Я, согласно своему возрасту, довольствуюсь матерью, ибо ваша цветущая юность достойна красоты девицы. Ха-ха-ха! — с этими словами весельчак привстал на стременах и в полном восторге водрузил мешок с письмами прямо на голову своему пони, в результате чего едва не оказался на земле. — Йо-хо, Буцефал! Йо-хо! Вперед — не то я тебе отрежу бубенцы!

Тут он впервые обратил внимание на странную бледность и выражение лица Эрнеста, который молча шел рядом с ним.

— Эй! Кершо, что случилось? — спросил он совсем другим тоном. — Вы плохо выглядите. Ничего страшного, я надеюсь?

— Ничего страшного, — тихо откликнулся Эрнест. — Просто плохие новости, только и всего. Не о чем беспокоиться.

— Дорогой мой, простите меня! Я беспокоил вас глупой болтовней. Простите! Вы, вероятно, хотите побыть в одиночестве. До свидания!

Через несколько секунд мистер Эльстон и Джереми, сидевшие на веранде, увидели Эрнеста, быстро идущего по дорожке через сад… Лицо его было искажено от боли, на прикушенной губе виднелась кровь. Он без единого слова прошел мимо них, вошел в дом и захлопнул за собой дверь. Эльстон и Джереми переглянулись.

— Что случилось? — коротко спросил Джереми.

Мистер Эльстон, по обыкновению, сначала подумал, а потом ответил:

— Видимо, с «идеалом» что-то пошло не так. Обычное дело с этими идеалами…

— Пойдемте посмотрим? — с беспокойством предложил Джереми.

— Нет, дай ему пару минут прийти в себя. У нас будет много времени для бесед.

Тем временем Эрнест, придя в свою комнату, сел на кровать и снова перечитал записку, вложенную в письмо Флоренс. Потом он неторопливо и аккуратно сложил ее и опустил в конверт. Затем он развернул второе, еще не прочитанное письмо и так же внимательно его прочитал. После этого он лег лицом вниз, уткнувшись в подушку, и некоторое время лежал и думал. Вскоре он поднялся, пересек комнату и достал из кобуры, висевшей на стене, заряженный револьвер. Вернулся, сел на кровать. Медленно поднял револьвер и приставил его к виску. В этот момент за дверью раздались шаги, и Эрнест молниеносным движением отправил оружие под кровать. Едва он успел это сделать, вошли мистер Эльстон и Джереми.

— Пришли письма, Эрнест? — мягко спросил Эльстон.

— Письма? О да, простите, я забыл! — Эрнест полез в карман и достал небольшую пачку писем.

Мистер Эльстон взял их, не спуская глаз с Эрнеста. Тот избегал его взгляда.

— Что случилось, мальчик мой? — так же мягко спросил мистер Эльстон. — Надеюсь, ничего непоправимого?

Эрнест безучастно посмотрел на него.

— Что с тобой, старина? — спросил и Джереми, садясь рядом с ним и кладя свою руку на руку Эрнеста.

Вслед за этим Эрнест впал в приступотчаяния, не в силах больше сдерживаться. К счастью, длилось это недолго — продлись истерика дольше, пришлось бы что-то предпринимать. Внезапно настроение Эрнеста резко изменилось, он словно окаменел, взгляд его стал тяжелым и горьким.

— Ничего, мой дорогой Джереми, ничего. Это просто конец одной маленькой идиллии. Друзья мои, вы, вероятно, помните, что несколько месяцев назад я написал письмо… женщине. Вы оба знаете всю эту историю. Теперь вы узнаете, каков ее конец, и услышите ответ — вернее, два ответа. У этой женщины есть сестра. Они обе написали мне. Письмо сестры длиннее, я прочту его первым. Думаю, первую страницу можно пропустить, там ничего интересного, и я не хочу тратить ваше время. Теперь слушайте.


«Между прочим, у меня есть новость, которая вас заинтересует и, я уверена, обрадует, потому что к этому времени вы, должно быть, уже избавились от своей несерьезной привязанности. Ева (это та женщина, которой я писал и с которой, как мне казалось, мы помолвлены) собирается выйти замуж за мистера Плоудена, того самого джентльмена, что заменил нашего священника, мистера Хэлфорда…»


В этом месте Джереми вскочил и разразился проклятиями. Эрнест успокоил его и продолжал:

— «Я сказала, что уверена в вашей радости по этому поводу, потому что брак этот благоприятен во всех отношениях и принесет Еве, в чем я тоже уверена, долгожданное счастье. Мистер Плоуден обеспеченный человек, священник — два этих обстоятельства гарантируют успех их браку. Ева говорит, что с последней почтой получила от вас письмо (то самое, которое я читал вам, господа!) — она просит меня поблагодарить вас за него. Если она найдет время, то напишет вам несколько строк, но, как вы сами должны понимать, сейчас у нее полно хлопот и совсем ни на что нет времени. Свадьба состоится в церкви Кестервика 17 мая (это завтра, джентльмены), и если письмо это не опоздает, то я уверена, мысленно вы будете в этот день с нами. Церемония будет совсем скромной из-за недавней смерти нашей дорогой тетушки. Разумеется, помолвка — по желанию мистера Плоудена, поскольку он очень скромный человек, — держалась в секрете, и вы первый человек, кто об этом узнал. Я надеюсь, вы польщены нашим доверием, сэр. Мы очень заняты выбором платья, а также насущными и важными вопросами — какого цвета должно быть платье, которое Ева наденет после бракосочетания. Ева и я стоим за серое, мистер Плоуден — за оливково-зеленое, и, учитывая все обстоятельства, думаю, мистер Плоуден победит. Сейчас они вместе сидят в гостиной и обсуждают этот вопрос. Вы всегда восхищались Евой (и очень тепло к ней относились, помните, как вы оба переживали, когда вам пришлось уехать? О, непостоянство человеческой натуры!) — видели бы вы ее сейчас. Счастье делает ее еще прекраснее; но я слышу, как меня зовут. Наверняка пришли к какому-то решению. Прощайте же. Я не умею писать письма, но надеюсь, обилие и качество новостей компенсирует нехватку навыков.

Всегда ваша, Флоренс Чезвик».

Эрнест перевел дух и добавил:

— А вот и второе.

«Дорогой Эрнест. Я получила твое письмо. Флоренс все расскажет подробно. Я выхожу замуж. Думай, что хочешь — я ничего не могу поделать. Поверь, это стоило мне огромных страданий, но я знаю свой долг. Надеюсь, ты скоро забудешь обо мне, Эрнест, и я тоже должна забыть о тебе. Прощай, мой дорогой Эрнест. Прощай и прости! Е.».


— Хм! — пробормотал мистер Эльстон. — Как я и думал — глина, причем препаршивейшая.

Эрнест медленно разорвал письмо на мелкие клочки, бросил их на пол и растоптал, будто они были живыми.

— Надо было всю душу из этого чертова пастора вытрясти! — прорычал Джереми, потрясенный новостями не меньше, чем его друг.

— Проклятье! — в отчаянии воскликнул Эрнест, поворачиваясь к нему. — Почему ты не остался дома присматривать за ней, зачем потащился за мной!

Джереми только тихо заворчал в ответ. Мистер Эльстон торопливо раскурил трубку, как он делал всегда, когда был смущен. Эрнест расхаживал по маленькой комнате, на выбеленных стенах которой висели картинки, вырезанные из иллюстрированных журналов, рождественские открытки и фотографии. Над изголовьем кровати висел портрет Евы — Эрнест поместил фотографию в красивую деревянную рамку. Теперь он сорвал ее со стены.

— Взгляните! Вот вам истинная леди. Красива, не правда ли? Приятно посмотреть. Кто может подумать, что под этой внешностью скрывается демон? Она велит мне забыть ее и болтает о каком-то долге! Женщины любят милые шутки!

Он швырнул фотографию на пол и растоптал ее так же, как до этого письмо.

— Говорят, — продолжал он, — что иногда проклятия способны обрести силу. Будьте же свидетелями тому, что я сейчас скажу, и следите за жизнью этой женщины. Я проклинаю ее перед Богом и людьми! Пусть не знает она покоя и счастья, пусть горьки будут ее ночи и безрадостны дни! Пусть она…

— Довольно, Эрнест! — сказал мистер Эльстон, пожимая плечами. — Твои слова могут сбыться, и тебе это не понравится, уверяю тебя. Кроме того, это просто трусость — проклинать женщину.

Эрнест замер, сжимая все еще воздетые над головой кулаки. Его побелевшие от сильного волнения губы дрожали и кривились, а темные глаза сверкали, точно звезды.

— Вы правы, Эльстон! — наконец сказал он, тяжело опустив руки на стол. — Проклятий заслуживает не она.

— Кто же?

— Этот Плоуден. Боюсь, что испорчу ему медовый месяц.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что убью его. Или он убьет меня, это неважно.

— С какой стати тебе затевать ссору с этим человеком? Разумеется, он действовал в своих интересах. Ты же не можешь ожидать, что он будет блюсти твои, не так ли?

— Если бы он обыграл меня честно, я не сказал бы ни слова. Каждый сам за себя в этом прекрасном мире. Но попомните мои слова — пастор и Флоренс втянули Еву в это гнусное дело, и я заставлю его жизнью поплатиться за это. Если не верите мне, спросите Джереми. Он кое-что видел перед отъездом.

— Послушай, Кершо! Этот человек — священник, он укроется за своим саном, он не будет с тобой драться. И что ты тогда будешь делать?

— Я его пристрелю! — последовал холодный ответ.

— Эрнест, ты, верно, с ума сошел — так не пойдет! И ты никуда не поедешь, это дело решенное. Ты не станешь рушить свою жизнь из-за женщины, которая недостойна даже чистить тебе сапоги!

— Не стану? Не стану! Эльстон, вы много на себя берете. Кто меня остановит?

— Я и остановлю! — жестко ответил мистер Эльстон. — Я твой командир, если ты забыл — твой полк еще не распущен… Если попробуешь уехать — будешь арестован как дезертир. Не будь дураком, парень! Ты уже убил человека и попал в большую беду. Убьешь еще одного — больше не выберешься. Кроме того, разве это принесет тебе удовлетворение? Если хочешь отомстить, наберись терпения. Все будет. Я кое-что смыслю в этой жизни, в конце концов, я тебе в отцы гожусь. И я знаю, что ты считаешь меня циником, потому что я смеялся над твоим «высоким штилем» в отношении женщин. Теперь ты убедился, что я был прав. И циник я или нет — но я верю в Бога и верю в то, что в мире существует высшая справедливость. Мир так устроен, что люди совершают грехи — и искупают их своей жизнью. Если этот брак — такое дьявольское дело, как ты подозреваешь, то он принесет им беду и несчастье без всякого участия с твоей стороны. За тебя отомстит само время. Все приходит к тому, кто умеет ждать.

Глаза Эрнеста холодно сверкали, когда он ответил:

— Я не могу ждать. Я уже погиб, жизнь моя разрушена, она пуста и не имеет смысла. Я хочу умереть — но прежде я хочу убить его.

— Не будь я Эльстон — ты никуда не поедешь!

— Не будь я Кершо — поеду!

Несколько мгновений двое мужчин мерились яростными взглядами, и трудно сказать, кто из них выглядел более решительным и уверенным. Затем мистер Эльстон молча повернулся и вышел из комнаты.

На веранде он задержался, глубоко задумавшись.

«Мальчик задет не на шутку. Он не оставит попыток — и погибнет. Как мне остановить его? О, я знаю!»

Мистер Эльстон поспешил к дому правительства, громко бормоча себе под нос:

— Я слишком люблю этого парнишку, чтобы позволить ему разрушить свою жизнь из-за пустяка!

Глава 28

БЕГСТВО ЭРНЕСТА
Когда Эльстон ушел, Эрнест снова сел на кровать и взволнованно сказал:

— Я не позволю Эльстону командовать мною. Он злоупотребляет нашей дружбой!

Джереми сел рядом с ним и взял друга за руку.

— Дружище, не говори так. Ты же знаешь, он очень хорошо к тебе относится. Ты сейчас сам не свой. Постепенно ты придешь в себя и увидишь все в ином свете.

— Конечно сам не свой! А ты как себя чувствовал бы, если бы узнал, что женщина, которой ты отдал свою душу, которая привязала тебя к себе, завтра выходит замуж за другого?

— Старик, ты забываешь одну вещь. Я, конечно, не мастак говорить так же гладко, как ты, но я ведь тоже ее любил. Я смог от нее отказаться, отдать ее тебе, тем более что ей было все равно и наплевать на меня… но когда я думаю об этом парне, об этих его холодных серых глазах, об этой мерзкой отметине у него на лбу — ох, Эрнест, у меня сердце разрывается!

Они сидели рядом на кровати и глухо стонали хором, что выглядело, по правде говоря, довольно абсурдно.

— Вот что я тебе скажу, Джереми! — немного погодя, сказал Эрнест, прекратив стоны и жалобы. — Ты — хороший человек, а я — эгоистичная тварь. Ною, жалуюсь — а ты терпел, ни слова не сказал. Ты достойнее меня, Джер, ты — человек! И мне кажется, ты ее тоже любишь, как и я. Хотя нет, не как я…

— Старина, между нашими историями не может быть параллелей. Я никогда не мечтал жениться на ней. А ты хотел — и имел полное на это право. Кроме того, мы слишком разные. Ты в три раза лучше чувствуешь и все понимаешь.

Эрнест горько усмехнулся.

— Не думаю, что когда-нибудь еще почувствую хоть что-то. Почти все мои запасы страданий израсходованы. О, какой же дурак тот мужчина, что отдает всю свою жизнь и сердце одной женщине! Да нет, мужчина бы этого и не сделал — но что можно было ожидать от двух мальчишек, вроде нас? Вот почему женщины так любят юнцов — их легко приручить, точно щенков, которых уже собрались утопить; они верят, любят, облизывают руки… которые их уничтожат. Должно быть, это забавно — для убийц. Эльстон был прав, прав насчет идеалов! Знаешь, я действительно начинаю видеть все в ином свете. Я верил женщинам, Джереми, я действительно верил им. Я считал, что они лучше нас! — тут он истерически расхохотался — Что ж, за опыт надо платить. Больше я подобной ошибки не совершу.

— Брось, брось, Эрнест, не надо так говорить. Ты получил сильный удар, почти смертельный, и встретить его надо так, как встречают смерть — молча. Ты ведь не поедешь разбираться с этим парнем, а? Будет только хуже, поверь мне. Ты не успеешь его убить до свадьбы, и нет ничего хуже, чем быть повешенным, когда сделанное уже все равно не поправить. Честно — здесь ничего не поделать, остается только пережить это и посмеяться над этим. Мы не вернемся в Англию, мы отправимся на Замбези, будем охотиться на слонов, и знаешь — если уж так все повернулось, теперь ты любой удар перенесешь куда легче, вот что.

Эрнест ничего не ответил на это сбивчивое утешение, и Джереми оставил его в покое, надеясь, что смог убедить. Однако нынешний Эрнест был совсем другим человеком — по сравнению с тем утренним, беспечным Эрнестом, заботящимся о зонтиках для дынь. Жестокие известия, принесенные почтой — из-за которых он на долгие годы возненавидел письма, — образно говоря, уничтожили его. Он так никогда и не оправился от этого удара, хотя, несомненно, выжил. Убивает нас только по-настоящему страшное горе. Однако свет и красота исчезли из жизни Эрнеста, как исчезла и его трепетная вера в женщин (увы, мы настолько ограничены, что никак не хотим принимать на веру опыт других людей, а свой личный опыт считаем уникальным); с этого дня и в течение многих лет Эрнест испытывал непрекращающуюся душевную боль, которая никогда не затихала — зато часто усиливалась, вызывая такие пароксизмы страданий, что он предпочел бы умереть, чем испытывать их.

Однако пока он еще не осознавал всего этого; единственное, что владело им — бешеная, дикая жажда мести, настолько сильная, что он чувствовал настоятельную потребность немедленно ее утолить — иначе его мозг взорвется. Завтра, думал он, наступит последний акт истории этого предательства. Сегодня канун ее свадьбы — и он бессилен предотвратить ее, он слаб, как ребенок. О великий Боже! И даже после всего этого кошмара — он знал, что она его любит.

Эрнест, как и большинство добросердечных хороших людей, мог стать воистину опасен, если свершалась вопиющая несправедливость. Мистеру Плоудену было бы несдобровать, столкнись он сейчас с Эрнестом. Говоря по чести, преподобный так и не выходил из головы юноши — до такой степени, что прежде, чем покинуть свою комнату, он написал прошение об отставке из Добровольческого корпуса и собирался отнести его в правительственную приемную. Затем он вспомнил, что почтовая карета покидает Преторию на рассвете следующего дня, и поспешил в контору, где удостоверился, что ни один пассажир пока не забронировал себе место. Однако Эрнест не стал бронировать место и для себя — он был слишком умен, чтобы сделать это. Выйдя из конторы, он отправился в банк, где взял сто пятьдесят фунтов золотом. Затем он вернулся домой. Здесь он обнаружил кафра, одетого в белый правительственный мундир — посыльный ожидал его, чтобы вручить официальное письмо.

Его превосходительство подтверждал получение прошения об отставке, однако сожалел, что «при нынешнем неблагоприятном положении дел и в интересах государственной службы» не может удовлетворить его и отказаться от услуг Эрнеста Кершо.

Эрнест отпустил посыльного и разорвал письмо на мелкие клочки. Раз правительство не могло отказаться от него — он откажется от правительства! Эрнест собирался уехать в почтовой карете в Почефструм, добраться до Даймонд Филдс, а оттуда до Кейптауна, где можно сесть на пароход, идущий в Англию. Таким образом, через месяц, считая с сегодняшнего дня, он может оказаться дома.

В тот вечер он, как обычно, отужинал вместе с мистером Эльстоном, Джереми и Роджером, ничем не выдавая своих намерений. Около одиннадцати он ушел к себе и лег, однако не заснул. Почтовая карета уходила в четыре; в три часа ночи Эрнест очень тихо поднялся, сложил кое-какие вещи в кожаную седельную сумку, а потом осторожно достал из-под кровати револьвер — как вы помните, он бросил его туда, когда друзья невольно предотвратили его попытку самоубийства, — и сунул его в кобуру на ремне. Затем он бесшумно выбрался из окна своей комнаты, тихо прошел по дорожке сада и вышел на дорогу, ведущую в Почефструм. Однако, как бы бесшумен ни был его шаг, в этой темноте скрывался еще кое-кто, умевший ходить куда более бесшумно и незаметно, ибо за ним стояли поколения отважных охотников и смелых воинов, для кого тайна и тишина стали образом жизни задолго до рождения Эрнеста. Это был маленький готтентот, Аасфогель.

Аасфогель следовал за Эрнестом, словно тень, держась на расстоянии не более пятидесяти шагов, иногда приближаясь почти вплотную — и все же совершенно невидимый и неслышимый. Он то скользил за кустами, то крался в густой траве, то бежал по дну придорожной канавы, то полз на животе по совершенно открытому пространству, словно двуногая змея… Когда Эрнест вышел из города и зашагал по дороге, ведущей в Почефструм, готтентот остановился и издал тихий гортанный возглас, явственно выражавший удовлетворение. Затем он развернулся и со всех ног припустил обратно в Преторию. Через десять минут он был уже в доме.

Перед крыльцом стояли пять лошадей; на трех из них сидели всадники, все — белые, двух других держали под уздцы кафры. На веранде, как обычно, невозмутимо курил свою трубку мистер Эльстон, рядом стоял Джереми, полностью одетый и вооруженный.

Готтентот быстро рассказал обо всем и исчез в темноте. Мистер Эльстон повернулся к Джереми, подал ему какую-то бумагу и сказал быстро и решительно:

— Вперед! Отправляйтесь за ним!

Джереми сбежал с крыльца, вскочил на одну из лошадей — красивое сильное животное соловой масти, с белоснежными хвостом и гривой — и поскакал в ночь. Трое белых последовали за ним.

Тем временем Эрнест спокойно шагал по дороге. Однажды он остановился — ему почудился топот копыт примерно в полумиле от него. Однако на дороге никто не появился, и юноша продолжил свой путь. Вскоре утренний туман начал рассеиваться, и над горизонтом поднялось солнце. Теперь Эрнест уже не сомневался, что слышит топот копыт — и вскоре на дороге позади него показалась почтовая карета, запряженная шестеркой серых лошадей. Эрнест остановился и вскинул руку. Возница-кафр, хорошо знавший молодого человека, сразу же натянул поводья и остановил лошадей.

— Я отправляюсь с тобой в Почефструм, Аполлон! — сказал Эрнест кафру.

— Хорошо, сар. Много места, сар. Никакой пассажир сегодня не ехать, чертовски хороший езда.

Эрнест сел в карету, и они тронулись. Теперь он был в безопасности. В Почефструме не было телеграфа, и никто не мог перехватить почтовую карету.

Примерно через милю дорога резко забирала вверх, на холм, Аполлон спешился и повел лошадей в поводу. На вершине холма бурно разрослась мимоза, и вот из этих-то зарослей, к вящему удивлению Эрнеста и Аполлона, выехало четверо вооруженных людей. Вел их Джереми Джонс — его могучую фигуру невозможно было спутать ни с кем другим. Сидя верхом на лошади, он напоминал кентавра, а не человека.

Всадники молча приблизились к почтовой карете. Джереми жестом приказал Аполлону остановиться и отдать поводья, что тот беспрекословно и исполнил.

— Поймали, значит? — усмехнулся Эрнест.

— Ты должен вернуться со мной, Эрнест! — тихо произнес Джереми. — У меня приказ на твой арест как дезертира, подписанный губернатором.

— А если я откажусь?

— Тогда мне придется этот приказ выполнить.

Эрнест вытащил револьвер.

— Это трюк! — сказал он. — Я не вернусь!

— Тогда я тебя задерживаю, — холодно ответил Джереми, спрыгивая с лошади.

В глазах Эрнеста замерцал опасный огонек, и он вскинул револьвер. Джереми кивнул.

— О да, можешь стрелять, если хочешь. Выстрелишь в меня — тебя задержат мои люди.

Эрнест прицелился в него.

— Я выстрелю!

— Что поделать. Значит, выстрелишь, — пожал плечами Джереми и двинулся вперед.

Эрнест бросил револьвер на землю.

— Так нечестно, Джереми! Ты знаешь, что я не могу в тебя стрелять.

— Разумеется, не можешь, старина. Давай, прекращай все это! Ты задерживаешь почту, в конце-то концов. Я привел тебе лошадь — только она не очень быстрая, так что тебе не удастся от нас сбежать.

Эрнест повиновался, чувствуя, что беззащитен перед старым другом. Через полчаса он уже входил в свой дом. Мистер Эльстон ждал его.

— Доброе утро, Эрнест! — весело сказал он. — Ну что — ушел пешком, вернулся верхом?

Эрнест мрачно посмотрел на него, и его загорелые щеки вспыхнули румянцем.

— Вы устроили грязный трюк, Эльстон!

— Послушай, мой мальчик — посерьезнев, сказал мистер Эльстон в ответ. — Я медленно схожусь с людьми, но если уж становлюсь кому-то другом, то беру его за руку и держу до самого конца. Я был бы тебе плохим другом, если бы позволил совершить этот безумный побег и исполнить злое дело. Ты дашь мне свое слово, что больше не будешь пытаться удрать, или мне посадить тебя под арест?

— Я даю вам слово! — сказал Эрнест, смирившись. — И прошу у вас прощения.

Так, впервые в жизни, Эрнест пытался убежать от своих друзей.


В то утро Джереми, скучая без Эрнеста, зашел к нему в комнату, чтобы посмотреть, чем тот занят. Ставни были закрыты, чтобы яркие солнечные лучи не тревожили покой Эрнеста… однако когда глаза Джереми привыкли к полумраку, он увидел, что его друг сидит за столом и безумным взором глядит прямо перед собой.

— Заходи, старина! — горько усмехнулся он при виде Джереми. — Заходи и помоги мне провести эту счастливую церемонию. Темновато, да? Ничего, любовники любят темноту. Взгляни! — он указал на часы, лежавшие перед ним на столе. — По английскому времени сейчас двадцать минут двенадцатого. Они уже женаты, Джереми, я чувствую это. О небо, мне достаточно просто закрыть глаза — и я словно наяву вижу их!

— Перестань, перестань, Эрнест! — сказал Джереми. — Ты сам себя мучаешь — и на себя не похож.

Эрнест расхохотался в ответ.

— О, я хотел бы не быть собой, очень хотел бы! Говорю тебе, я вижу их всех. Вижу церковь в Кестервике, полную народа. Перед алтарем стоит Ева в белом платье — но лицо ее еще белее, Джереми, а в глазах застыл страх. А вот Флоренс со своей мрачной улыбкой, и твой друг, мистер Плоуден с холодными серыми глазами и крестом на лбу. Вот, теперь все кончено… и я, пожалуй, не стану дожидаться поцелуя новобрачных.

— Да прекрати же, Эрнест, очнись! — Джереми тряс друга за плечо. — Ты с ума сойдешь, если будешь до такой степени давать волю своему воображению!

— Вставай, вставай, проснись, мой друг… Вообще-то меня тянет в сон. У меня есть немного грога. Хочешь? А я выпью.

Эрнест поднялся и подошел к каминной полке, на которой стояли квадратная бутылка голландского грога и пустой стакан. Быстро наполнив стакан, Эрнест залпом выпил его, затем налил второй и снова выпил. После этого он рухнул на кровать и заснул.

Это была странная, трагичная и не лишенная пафоса сцена.


— Эрнест! — сказал мистер Эльстон три недели спустя. — Ты достаточно окреп, чтобы отправиться в путешествие? Скажем, полгода, а то и год охоты на слонов. Волы в прекрасном состоянии, через шесть-семь недель мы доберемся до места.

Эрнест, лежавший в тростниковом шезлонге, выглядел бледным и похудевшим. Он надолго задумался прежде, чем ответить.

— Ладно. Я весь ваш. Только давайте уедем поскорее — я устал от этого города и хочу чем-то отвлечь свои мысли.

— Ты окончательно расстался с идеей вернуться в Англию?

— Да, совершенно.

— А ты что скажешь, Джереми?

— Куда отправится Эрнест, туда и я. Тем более что охота на слонов — мечта всей моей жизни!

— Отлично! Тогда займемся приготовлениями. Нам может понадобиться еще одна приличная упряжка, к счастью, я знаю одного парня, Райли, который как раз продает прекрасных волов. Я немедленно с ним свяжусь.

Глава 29

МИСТЕР ПЛОУДЕН ПРЕДЪЯВЛЯЕТ СВОИ ПРАВА
Когда мы в последний раз видели Еву Чезвик, она только что согласилась на предложение преподобного Джеймса Плоудена. Однако свадьба должна была состояться не раньше следующей весны, а до нее было еще далеко. Ева смутно надеялась, что может произойти нечто, способное предотвратить это событие в ее жизни, забыв, что в реальной жизни счастливый случай выпадает крайне редко. Редко бывает и так, чтобы Плоудены этого мира отказывались от брака с Евами. Судьба обычно не благоволит и Эрнестам мира сего. Тем не менее нужно заметить, что положение Евы не было совсем уж невыносимым, поскольку они с Плоуденом заключили своего рода сделку, в результате которой традиционные ухаживания жениха за невестой были отменены. Никаких объятий и поцелуев — Ева даже могла не называть жениха по имени. Джеймс! Как же она ненавидела это имя.

Таким способом несчастная девушка пыталась избавиться от всех мыслей о страшном дне — так страус прячет голову в песок, предаваясь мечтам о мнимой безопасности. Мистер Плоуден не возражал — он был для этого слишком осторожен. Пока его царственная добыча изволила прятаться в кустах, он был уверен в ней. Она не проснется от своего забытья, пока не настанет день торжества Плоудена, и тогда все закончится. Если же напугать ее сейчас, она могла, чего доброго, сбежать и оставить преподобного в дураках.

Поэтому, когда Ева поставила свои смешные маленькие условия, Плоуден на все согласился, сделав лишь одно замечание — как ему казалось, в духе покорного возлюбленного. «Жизнь — это компромисс, Ева! — сказал он. — Я подчиняюсь твоим требованиям». Однако про себя он подумал, что скоро придет время, когда уже ей придется уступать ему, и его холодные глаза заблестели. Ева увидела этот блеск — и сердце ее сжалось от предчувствий.

Преподобный Плоуден не слишком страдал от холодности, с которой его принимали. Он знал, что его время придет, и был готов ждать, ибо был разумным человеком. Он не любил Еву. Подобные натуры вообще не способны на чувства, которые, например, испытывали друг к другу Ева и Эрнест. Истинная бессмертная любовь скрывает свой сияющий лик от таких, как мистер Плоуден. Однако хитрость его вполне удалась, и он был этим доволен. Ему удалось добиться от Евы письма, в котором она упоминала о «нашей помолвке» и ссылалась на «наш предстоящий брак» — и он затаился.

Время для Евы шло слишком быстро. Она была несчастна — но она не была слишком несчастна. Это еще ждало ее впереди. Пришло и ушло Рождество, наступила весна — и когда расцвели нарциссы и фиалки, пришло письмо от Эрнеста.

Ева уже спустилась вниз и занималась приготовлением чая в маленькой столовой коттеджа, когда глашатай Судьбы, почтальон, принес письмо. Она сразу же узнала почерк на конверте, и чайная коробка с грохотом выпала из ее ослабевших рук. Схватив письмо, она торопливо распечатала его и быстро прочитала. О, какая волна любви поднялась в ее сердце, когда она читала эти строки! Прижимая к губам бесчувственную бумагу, Ева вновь и вновь целовала драгоценное письмо.

— О, Эрнест! — шептала она. — О, мой дорогой!

В этот момент в столовую спустилась Флоренс, строгая и сдержанная, излучая ту спокойную властность, которая присуща некоторым женщинам.

Ева спрятала письмо на груди.

— Что случилось, Ева? — спокойно спросила Флоренс. — Почему ты так раскраснелась — и что случилось с чаем?

— Случилось? — со смехом переспросила она… она не смеялась уже несколько месяцев. — О, ничего особенного. Я получила весточку от Эрнеста, только и всего.

— В самом деле? — теперь в голосе и улыбке Флоренс сквозила явная тревога. — И что же пишет наш беглец?

— О, много чего. Мне тоже есть что сказать. Я собираюсь выйти за него замуж.

— Правда? А как же мистер Плоуден?

Ева побледнела.

— Мистер Плоуден?! С мистером Плоуденом покончено!

— Правда? — вновь сказала Флоренс. — Ну конечно, это очень романтично — но будь добра, подними чай. За кого бы ты ни собралась замуж, давай все же сначала позавтракаем. Прости, я забыла наверху свой платок.

Ева подняла чайную коробку и снова занялась чаем.

Тем временем Флоренс поспешила в свою комнату и стремительно написала записку мистеру Плоудену, после чего запечатала ее и позвонила в колокольчик. Прибежала служанка.

— Найди Джона, пусть он немедленно доставит это мистеру Плоудену. Если его нет дома, пусть найдет его и отдаст прямо в руки!

— Хорошо, мисс.

Через десять минут мистер Плоуден уже читал записку:

«Приходите немедленно. Ева получила письмо от Эрнеста Кершо, заявила, что расторгает помолвку с вами и выходит за него замуж. Будьте готовы бороться — но не упоминайте обо мне ни словом. Вы должны найти способ соблюсти свои интересы. Записку сожгите».


Мистер Плоуден присвистнул и сложил записку. Затем подошел к столу, отпер ящик и достал то самое злополучное письмо от Евы, в котором она соглашалась на помолвку. Схватив шляпу, он торопливо зашагал к коттеджу Чезвиков.

Между тем Флоренс спустилась вниз, думая про себя: «Невероятно! Если бы я первой увидела письмо, я бы его сожгла. Но мы все равно выиграем этот бой. У нее не хватит выносливости, чтобы тягаться с этой скотиной».

Когда она пришла в столовую, Ева вновь заговорила о письме, но Флоренс быстро прервала ее.

— Позволь мне позавтракать в тишине, Ева. Мы поговорим о письме позже. Меня не интересует твой Эрнест, а разговоры о делах за завтраком отбивают аппетит.

Ева замолчала; в это утро завтрак не имел для нее никакой привлекательности.

Внезапно раздался стук в дверь, и мистер Плоуден с фальшиво-радостной улыбкой вошел в столовую.

— Как поживаете, Флоренс? Как поживаете, Ева, дорогая? Видите, как рано я пришел повидать вас. Мне нужно укрепить мой дух, чтобы прилежно исполнять свой повседневный долг. Как говорится, ранний воздыхатель пришел склевать червяка своих привязанностей! — и он громко расхохотался над собственной шуткой.

Флоренс передернуло от подобного сравнения, и она подумала, что «червяк его привязанностей» вряд ли обрадован появлением «раннего воздыхателя».

Ева не сказала ничего. Она сидела молча, бледная как полотно.

— Да что такое случилось с вами обеими? Вы увидели призрак?

— Не совсем так, впрочем, Ева получила письмо практически с того света, — отвечала Флоренс с нервным смешком.

Ева резко встала.

— Я думаю, мистер Плоуден, — сказала она, — что нам лучше сразу поговорить откровенно. Прошу вас меня выслушать.

— Разумеется, разве я не всегда к вашим услугам, дорогая?

— Я хочу… — начала Ева и запнулась. — Я хочу воззвать к вашему великодушию и благородству джентльмена.

Флоренс улыбнулась. Мистер Плоуден наклонил голову и тоже смущенно улыбнулся — весьма неприятной улыбкой.

— Вы знаете, что до помолвки с вами у меня… были отношения с другим человеком.

— С юношей, совершившим убийство, — сказал мистер Плоуден.

— С джентльменом, имевшим несчастье убить человека на дуэли, — уточнила Ева.

— Церковь и закон называют это убийством.

— Прошу прощения, мистер Плоуден, но мы не говорим сейчас ни о церкви, ни о законе. Мы говорим об отношениях между леди и джентльменами.

— Продолжайте.

— Что ж… между нами возникло непонимание, в подробности которого я не хочу вдаваться… хотя я говорила вам, что люблю этого человека. Сегодня я получила от него письмо, и оно открыло мне глаза. Теперь я ясно вижу, как несправедливо и неправильно повела себя по отношению к нему, и теперь я знаю, что люблю его еще больше, чем прежде.

— Будь проклят этот наглец! — взорвался священник. — Если бы он сейчас был здесь, я бы вправил ему мозги!

Ева возмутилась, и ее прекрасные глаза засверкали; сейчас она была похожа на разгневанную королеву.

— Если бы он был здесь, мистер Плоуден, вы бы не осмелились даже взглянуть ему в глаза. Люди, подобные вам, могут лишь пользоваться отсутствием соперника.

Священник стиснул зубы. Он чувствовал, как ярость закипает в нем, но не осмеливался ответить этой женщине, хотя и был смелым человеком. Он боялся, что она выйдет из подчинения, и потому только пробормотал вполголоса:

— Вы заплатите за это, миледи!

— В этих обстоятельствах, — продолжала Ева, — я обращаюсь к вам как к джентльмену и прошу освободить меня от помолвки, на которую, как вам хорошо известно, меня толкнули лишь обстоятельства, а не собственное желание. Больше мне сказать нечего.

Мистер Плоуден поднялся и подошел к Еве вплотную, так, что его лицо было всего в нескольких дюймах от ее пылающих глаз.

— Ева, — тихо сказал он, — я не потерплю подобных шуток. Вы обещали выйти за меня замуж, и я заставлю вас сдержать обещание. Вы сами добивались моей любви, любви честного человека!

Флоренс снова улыбнулась, а Ева сделала слабую попытку возразить. Плоуден не дал ей этого сделать.

— Да, теперь вы пытаетесь это отрицать, потому что это в ваших интересах, но вы добивались меня, вы это знаете, и ваша сестра тоже это знает.

Флоренс склонила голову в знак согласия.

— Теперь вы хотите удовлетворить свою преступную страсть к этому убийце — и решили меня бросить, поправ самые святые мои чувства и лишив меня законного выигрыша. Нет, Ева, я не разорву помолвку.

— Разумеется, мистер Плоуден! — слабым голосом сказала Ева. Она была нежной натурой, и жестокость мужчины подавляла ее. — Но вы же не заставите меня силой вступить в брак, который мне отвратителен, и я говорила вам об этом? Я взываю к вашему великодушию — освободите меня! Вы не сможете заставить меня выйти за вас, я говорю, что не люблю вас, и сердце мое отдано другому человеку.

Мистер Плоуден видел, что его жестокость приносит свои плоды, и усилил нажим. Он возвысил голос почти до крика.

— О нет! Я не стану подчиняться дурацкому безрассудству. Любовь! Это придет. У меня еще будет шанс. Нет, я заявляю вам открыто, что не отпущу вас, и если вы попытаетесь избежать исполнения своих обязательств передо мной, я пойду еще дальше. Я объявлю вас изменницей и мошенницей, я ославлю вас по всей стране, я подам иск о нарушении обещания вступить в брак — возможно, вы не знали, что мужчина может это сделать так же, как и женщина, — и покрою ваше имя позором! Взгляните — у меня есть ваше письменное обещание выйти за меня! — и он выхватил из кармана письмо.

Ева обернулась к сестре.

— Флоренс! Неужели ты не скажешь ни слова в мою защиту? У меня нет сил!

— Я бы рада, дорогая, — ласково отвечала Флоренс, — но что я могу сказать? Все, что говорит мистер Плоуден, совершенно справедливо и верно. Ты помолвлена с ним и обязана выйти за него замуж, как честная женщина. О Ева, не навлекай на нас беду и позор своим упрямством! Наше имя, твое и мое, все же кое-что значит. Я уверена, что мистер Плоуден забудет об этой размолвке, если ты больше никогда об этом не вспомнишь.

— О да, мисс Флоренс. Я не мстителен. Я просто хочу получить то, что мне причитается по праву.

Ева переводила отчаянный взгляд с одного на другую. Потом головка ее начала склоняться все ниже, под прекрасными глазами залегли черные тени. Наконец она сдалась.

— Вы очень жестоки, — медленно произнесла она. — Пусть будет так, как вы хотите. Я буду молить Господа, чтобы он дал мне умереть прежде, чем это случится, вот и все.

С этими словами она закрыла лицо руками и выбежала из комнаты, оставив двух заговорщиков наедине.

— Ну что ж! Вот мы и решили этот вопрос, — сказал мистер Плоуден, потирая руки. — Нет ничего лучше, чем строгость в отношениях с женщиной. Леди должны знать, что и у джентльменов есть права.

Флоренс повернулась к нему, и презрение горело в ее глазах.

— У джентльменов? Мистер Плоуден, зачем вы так часто употребляете это слово? Разумеется, после того фарса, что вы только что разыграли, вы не смеете почитать себя джентльменом. Послушайте! Мне было на руку, чтобы вы женились на Еве, и вы на ней женитесь — но я никогда не опущусь до лицемерия перед таким, как вы. Вы называете себя джентльменом — и принуждаете невинную девушку согласиться на ненавистный ей брак. Вы сокрушаете ее дух своей подлостью и отвратительной жестокостью. Джентльмен, как же! Вы сатир! Омерзительный дьявол!

— Я просто отстаиваю свои права! — в ярости прошипел Плоуден. — И что бы я ни сделал — вы сделали куда больше!

— Не пытайтесь огрызаться на меня, мистер Плоуден, это не сработает. Я не из той породы, что ваша несчастная жертва. Смените тон — или убирайтесь из этого дома и никогда больше не приходите сюда.

Квадратная челюсть мистера Плоудена постыдно дрогнула: он ужасно боялся Флоренс Чезвик.

— Так-то лучше. Теперь слушайте. Я не хочу, чтобы вы совершили какую-либо ошибку. В этом деле я с вами заодно, хотя иметь с вами хоть какие-то отношения — это само по себе осквернение, — Флоренс даже брезгливо вытерла тонкие пальцы носовым платком. — У меня свой интерес, и не такой вульгарный, как ваш. Моя месть будет почти божественной — или дьявольской, если угодно, — когда все будет кончено. Возможно, это безумие, возможно — судьба. Как бы там ни было, месть питает мою душу и мое тело, и я удовлетворю ее, даже если придется использовать такой гнусный инструмент, как вы. Я хочу, чтобы вы ясно это понимали. Кроме того, я хочу, чтобы вы знали, что вы — презренный тип. Теперь я все сказала, и мне остается только пожелать вам доброго утра.

Мистер Плоуден покинул дом Чезвиков белым от ярости, ругаясь такими словами, которые ни в коем случае не должен употреблять священник.

— Если бы она не была так хороша собой! Будь я проклят, если не бросил бы эту затею!

Излишне говорить, что ничего подобного он так и не сделал. Он только старался держаться подальше от Флоренс.

Глава 30

ДЕВА-МУЧЕНИЦА
Дороти в своем коротком письме Эрнесту, которое, как вы помните, он получил еще до тех писем, что одним ударом разбили все его надежды и обратили его жизнь в прах, обещала пойти к Еве и просить за Эрнеста; однако то одно, то другое — дела отвлекали ее, и визит постоянно откладывался. Дважды она уже собиралась идти — и оба раза что-то помешало ей сделать это. Дело было еще и в том, что само по себе дело было неприятно для нее, и она не очень-то спешила выполнить обещание. Она ведь тоже любила Эрнеста, и как бы глубоко Дороти ее ни таила, как бы ни запирала в подземельях своей души — любовь все так же была в ее сердце, живая и бессмертная. Ее можно было заглушить, ее можно было запретить самой себе — но ее нельзя было убить. Тень любви восставала из пепла и заполняла чертоги сердца Дороти, протягивала к ней руки и плакала, рассказывая о своих страданиях. Любовь шептала о том, как горько завидует она яркой и счастливой жизни, свободе… и той, что узурпировала ее место. Трудно было игнорировать эти мольбы и жалобы, трудно было признать, что надежды не осталось, и что любовь эта навсегда останется в заточении, скованная цепями до тех пор, пока само Время не разъест их. Еще труднее оказалось добровольно согласиться на эти страдания. Тем не менее, к Еве надо было пойти — обещание, данное Эрнесту, следовало выполнить, каким бы болезненным оно не было для Дороти Джонс.

Два или три раза она встречала Еву в окрестностях, но не имела возможности поговорить с ней. Либо вместе с Евой была Флоренс, либо сама Дороти куда-то спешила. На самом деле после сцены, описанной в прошлой главе, за Евой был установлен жесточайший надзор. Дома за ней, словно кошка за мышью, следила Флоренс. Во время прогулок в отдалении постоянно маячил мистер Плоуден — либо, в его отсутствие, тот самый пожилой моряк, любитель посмотреть на море, торгующий голландским сыром. Преподобный Плоуден опасался, что Ева захочет сбежать, и тогда он лишится своего приза; Флоренс боялась, что Ева доверится Дороти или, что еще хуже, мистеру Кардусу и при их поддержке найдет в себе мужество настоять на своем и лишить Флоренс плодов ее мести. Поэтому оба наблюдали за каждым шагом Евы.

Наконец Дороти решила больше не тянуть и отправиться к Еве с визитом. Она ничего не знала о мошенничестве Плоудена; однако ее удивляло, что никто ничего не спрашивает об Эрнесте. Дороти знала, что он написал Еве — вряд ли письмо не дошло. Почему же Ева ни словом не обмолвилась о нем? Разумеется, она и подумать не могла, что из саутгемптонского дока уже вышло судно, несущее письма об окончательном разрыве, которые вскоре было суждено прочитать несчастному Эрнесту…

Размышляя обо всем этом, Дороти в один прекрасный весенний день обнаружила, что стучит в двери коттеджа Чезвиков. Ева была дома, и Дороти сразу же ее заметила. Она сидела на низенькой скамеечке — той самой, на которой так любил представлять ее Эрнест, целующей своего неугомонного скай-терьера — и смотрела вдаль, на сад и море. Открытая книга лежала у нее на коленях. Она выглядела похудевшей и была очень бледна, как показалось Дороти.

Увидев гостью, Ева встала и поцеловала ее.

— Я так рада вас видеть! Мне очень одиноко.

— Одиноко? — изумилась прямолинейная Дороти. — Да я тщетно пыталась встретиться с вами в течение двух недель, но мне это так и не удалось.

Ева слегка покраснела и ответила:

— Можно чувствовать себя одиноким и среди толпы.

С минуту или две они говорили о погоде, причем так оживленно и заинтересованно, что обеим женский инстинкт подсказал одновременно: собеседница что-то скрывает. В конце концов, Ева первая разбила лед недоверия.

— Дороти, вы знаете что-нибудь об Эрнесте? — нервно спросила она.

— Да, я получила от него письмо с последней почтой.

— О! — Ева невольно стиснула руки. — Что же он пишет?

— Ничего особенного. Но предыдущей почтой он тоже прислал письмо и рассказывал о себе довольно много. Между прочим, он сказал, что написал вам. Вы получили письмо?

Ева залилась краской до корней волос.

— Да! — прошептала она.

Дороти встала и пересела на скамеечку возле Евы, гадая, почему у той такие встревоженные глаза. Как она может тревожиться, если получила такое письмо от Эрнеста?

— Что вы ответили ему, дорогая?

Ева закрыла лицо руками.

— Не спрашивайте меня, Дороти! Это слишком тяжело.

— Что вы имеете в виду? Эрнест сказал, вы помолвлены…

— Да… и нет. Теперь я помолвлена с мистером Плоуденом.

Дороти испуганно ахнула.

— Помолвлены с этим человеком, будучи помолвленной с Эрнестом?! Вы шутите, должно быть?

— О Дороти, я не шучу. Хотелось бы мне, чтобы это оказалось злой шуткой. Но я помолвлена — и выхожу замуж за этого человека менее чем через месяц. О, пожалейте меня — я так несчастна!

— Вы хотите сказать, — сказала Дороти, вставая, — что помолвлены с мистером Плоуденом, хотя любите Эрнеста?

— Да, да, о да! И я ничего не могу…

В этот момент дверь открылась, и в комнату вошла Флоренс в сопровождении мистера Плоудена.

Ее острый взгляд сразу заметил, что что-то не так, а быстрый ум подсказал, в чем именно дело. В своей обычной напористой манере она решила взять быка за рога. Что бы здесь ни произошло, имея такого союзника, как Дороти, Ева могла вырваться из расставленных сетей.

Флоренс дружески поздоровалась с Дороти за руку.

— Вижу по вашему лицу, что вы уже знаете добрые вести. Мистер Плоуден настолько скромен и застенчив, что не хотел объявлять заранее, но теперь он должен принять ваши поздравления.

Мистер Плоуден понял намек и протянул Дороти руку.

— Да, мисс Джонс, я уверен, что вы поздравляете меня — и я это заслужил, ибо я самый счастливый…

Тут он замолчал. Момент был неловким до крайности. Рука преподобного висела в воздухе перед Дороти, но маленькая леди не выказывала ни малейшего намерения пожать ее. Напротив — она выпрямилась в полный рост — пусть и не слишком большой — и устремила строгий взгляд своих голубых глаз на священника, а потом медленно спрятала руку за спину.

— Я не подаю руки людям, способным натакие трюки, — тихо сказала она.

Рука мистера Плоудена упала, и он сделал шаг назад. Он не ожидал такой храбрости в этой малышке. Однако Флоренс пришла ему на помощь.

— Дороти, дорогая, мы не вполне понимаем…

— Полагаю, что вы прекрасно все понимаете, Флоренс, и если не хотите говорить вы — скажу я. Ева была помолвлена и собиралась выйти замуж за Эрнеста Кершо. Ева здесь и сейчас по собственной воле сказала, что любит Эрнеста, но что ее принуждают выйти за другого — вот этот человек! — И она указала маленьким пальчиком на мистера Плоудена, сделавшего еще шаг назад. — Это так, Ева?

Ева отвернулась. Она по-прежнему сидела на своем низеньком стульчике, закрыв руками лицо.

— Честно говоря, Дороти, я не понимаю, какое право вы имеете вмешиваться! — сказала Флоренс.

— У меня есть право на справедливость, Флоренс, — право друга, выступающего в защиту отсутствующего. Тебе самой-то не стыдно участвовать в этом постыдном заговоре против человека, которого здесь нет? А вы, мистер Плоуден? Могу ли я воззвать к вашим благородным чувствам и просить освободить от обязательств эту несчастную девушку, которую вы загнали в угол?

— Я в своем праве! — сухо ответил Плоуден.

— Стыд и позор! И вы еще называете себя служителем Божьим? А ты, Флоренс! О, теперь-то я вижу твое черное сердце и злые помыслы — они горят в твоих глазах!

На мгновение Флоренс смутилась и отвела взгляд.

— Ева, а вы? Как вы могли стать участником такой постыдной интриги? Вы, хорошая добрая девушка, променяли Эрнеста на такого человека! — И она презрительно кивнула в сторону мистера Плоудена.

— Дороти, это мой долг… Вы просто не понимаете…

— Да нет, Ева, понимаю — и очень хорошо понимаю! Тебе лучше было бы утопиться — но не соглашаться на такое. Я женщина, как и ты, пусть и некрасивая, но у меня есть сердце и совесть, так что я все понимаю слишком хорошо!

— Если вы утопитесь, то убьете свою бессмертную душу! Ведь это страшный грех! — воскликнул мистер Плоуден, решив вспомнить о своем сане. Он был очень встревожен. Ему требовался живой товар.

— О да, мистер Плоуден! — продолжала бушевать Дороти. — Вы совершенно правы — это был бы грех, и все же не столь страшный, как брак с вами. Бог дал нам, женщинам, жизнь — но Он вложил в нас и душу, и душа эта знает, что лучше умереть, чем терпеть такое унижение. О Ева, скажи, что ты не пойдешь на это постыдное дело! Нет, не нашептывай ей ничего, Флоренс!

— Дороти, Дороти! — воскликнула Ева, поднимаясь и заламывая руки. — Все это бесполезно! Не разрывай мне сердце своими жестокими речами. Я должна выйти за него. Я в руках людей, которые не знают, что такое милосердие.

— Спасибо! — сказала Флоренс.

Мистер Плоуден помрачнел и нахмурился.

— Что ж, кончено! — сказала Дороти и направилась к двери. Не дойдя до нее, она остановилась и обернулась. — Еще одно слово — и я больше не побеспокою вас. Скажите, чего вы все ждете от этого проклятого брака?

Ответа не последовало. Дороти вышла.

Однако на этом она не остановилась. Из коттеджа она направилась прямиком к мистеру Кардусу в контору.

— О Реджинальд, у меня ужасные новости! Позвольте мне немного поплакать — и я все вам расскажу.

И она рассказала ему всю историю от начала до конца. Для мистера Кардуса все это явилось совершеннейшей новостью, и он слушал рассказ Дороти с изумлением и некоторым негодованием против Эрнеста. Он-то желал, чтобы молодой человек полюбил Дороти, а Эрнест вместо этого влюбился в Еву. О эта непокорная юность!

— Что ж, — сказал он, когда Дороти закончила рассказывать. — Чего же ты хочешь от меня? Мне кажется, ты сегодня имела дело с бессердечной интриганкой, мерзавцем-священником и прелестной дурой. Можно справиться с интриганкой и дурой — но никакая сила на земле не исправит мерзавца. По крайней мере, по моему опыту. Кроме того, я полагаю, это дело следует оставить и забыть. Мне было бы очень жаль, если бы Эрнест связал свою жизнь с такой бестолковой женщиной, как эта Ева Чезвик. Она привлекательна, это правда — но это и все, что можно о ней сказать, насколько я знаю. Перестань терзать себя, моя дорогая; он с этим справится. Когда все уляжется с этой дуэлью и Эрнест сможет вернуться домой, я уверен, что если он будет достаточно мудр, то поймет, где ему искать утешения.

Дороти опустила голову и густо покраснела.

— Но это не вопрос утешения, Реджинальд. Речь идет о счастье Эрнеста.

— Не беспокойся об этом, Дороти. Счастье людское не так легко разрушить. Через год он забудет о ней.

— Мне кажется, мужчины всегда так говорят, Реджинальд, — сказала Дороти, подперев подбородок кулачком и устремив свой серьезный взгляд на старого джентльмена. — Каждый из вас считает, что только ему принадлежит монополия на чувства, а все остальное слишком мелко и ничтожно, не глубже кастрюльки для молока. И все же лишь вчера вечером вы говорили со мной о моей матери. Вы рассказывали мне — помните? — какой бессмысленной стала для вас жизнь, когда она покинула вас, и ни один успех больше вас не радовал. Вы сказали, что надеетесь — конец ваш не за горами, что вы достаточно страдали и достаточно ждали; что, хотя вы не видели ее лица уже двадцать пять лет, вы все равно любите ее столь же страстно, как и в тот день, когда она впервые согласилась стать вашей женой.

Мистер Кардус поднялся, подошел к стеклянной двери и стал смотреть на цветущие орхидеи. Дороти тоже встала, подошла и положила ручку ему на плечо.

— Реджинальд, подумайте! У Эрнеста украли будущую жену почти при таких же обстоятельствах, при каких у вас украли вашу. Если это не предотвратить, он будет страдать всю жизнь так же, как страдали вы. Подумайте, как вы могли бы жить, если бы кто-нибудь предотвратил вашу катастрофу, и я уверена, тогда вы сделаете все, чтобы предотвратить катастрофу, грозящую Эрнесту.

— В таком случае ты не родилась бы на свет, девочка, — ответил мистер Кардус тихо.

— Ах, это! — с легким вздохом отвечала Дороти. — Ну что ж, я уверена, что обошлась бы и без этого. Да, обошлась бы.

Мистер Кардус был умудренным опытом человеком и умел видеть больше, чем другие.

— Девочка! — сказал он, нахмурив свои белоснежные брови и поворачиваясь к девушке. — Ты же любишь его. Я всегда это подозревал — теперь я в этом уверен.

Дороти вздрогнула.

— Да, люблю! И что с того?

— И все же просишь моего вмешательства, чтобы обеспечить Эрнесту брак с другой женщиной, бесполезным, бессмысленным созданием, которое само не знает, чего хочет. Этого не может быть. Ты о нем не думаешь!

— Не думаю о нем? — Дороти устремила взгляд своих прекрасных голубых глаз к небесам. — Я люблю его всем сердцем, всей душой, я люблю его сильно и крепко, я всегда любила его и всегда буду любить, и люблю я его так, что исполню свой долг перед ним, чего бы это мне ни стоило, Реджинальд. А мой долг — сделать все, чтобы предотвратить этот подлый брак. Лучше пусть болит мое сердце, чем сердце Эрнеста. Я умоляю вас помочь мне.

— Дороти, моим самым сокровенным желанием всегда был ваш брак с Эрнестом. Я и ему сказал об этом незадолго до той злосчастной дуэли. Я люблю вас обоих. Всем, что осталось еще живого в моем сердце, люблю — и волнуюсь за вас, за тебя. До Джереми мне никогда не было дела. Боюсь, я иногда относился к мальчику слишком жестоко. Он слишком напоминает своего отца. Знаешь, дорогая, я иногда думаю, что я в этом смысле не совсем здоров. Но ты попросила меня о помощи, ты упомянула свою дорогую мать — да покоится она с миром! — и я сделаю для тебя все, что смогу. Эта девушка, Ева — совершеннолетняя, и я напишу ей, предложу свой дом в качестве убежища. Здесь она может не бояться преследований.

— Вы так добры, Реджинальд! Я благодарю вас!

— Я отправлю письмо с вечерней почтой, а теперь беги: я вижу, что мой друг де Талор идет сюда, — тут белые брови сдвинулись самым неблагоприятным для де Талора образом. — Это старое дело подходит к концу…

— О Реджинальд! — воскликнула Дороти, по-детски грозя Кардусу пальчиком. — Разве вы так и не отказались от своих планов? Это очень нехорошо.

— Не волнуйся, Дороти, скоро с ними будет покончено — когда я разберусь с де Талором. Еще год или два — хорошая охота длится долго, сама знаешь, — и дело будет сделано, а затем я снова стану добрым христианином.


Письмо было написано тем же вечером. В нем мистер Кардус предлагал Еве Чезвик дом и защиту.

Вскоре пришел ответ. Ева благодарила мистера Кардуса за доброту и выражала сожаление по поводу того, что обстоятельства и чувство долга не позволяют ей принять это великодушное предложение.

После этого Дороти почувствовала, что сделала все, что было в ее силах, и предоставила событиям идти своим чередом.

* * *
Примерно в это же время Флоренс нарисовала еще одну картину. На ней была изображена Ева в образе Андромеды: в тусклом свете ненастного рассвета она безнадежно смотрела на прозрачную гладь моря, а где-то в его глубинах темнела странная и мрачная тень, направляющаяся к прикованной девушке. У тени была человеческая голова и холодные серые глаза мистера Плоудена…

Итак, день за днем Судьба, восседающая на своем космическом троне, посылала сполох за сполохом в непроглядную тьму; время шло, как ему и положено идти, пока не настанет неизбежный конец всего сущего.

Ева не жила — существовала и страдала, вот и все, что можно о ней сказать. Она почти ничего не ела, не пила, мало спала. Но все же она жила: она не была достаточно храброй, чтобы умереть, а цепи сковывали ее слишком крепко, чтобы она могла разорвать их и бежать. Бедная Андромеда девятнадцатого столетия! Ни один Персей не придет, чтобы спасти тебя…

Солнце следовало своим обычным путем, цветы расцветали и умирали, рождались дети, а те, кому вышел срок, отправлялись в вечный покой — однако ни один божественный Персей так и не прилетел на крылатых сандалиях с золотого востока.

Солнце снова встало над миром. Дракон поднял голову над тихими водами, и Андромеде пришел конец. Она погибала из-за собственной глупости и слабости. Вот она, смотрите! Свадебные колокола издевательски звенели, их отзвуки замерли в полуденном воздухе, а дева-мученица в последний раз осталась одна в своей маленькой комнате, где когда-то проходила ее счастливая и свободная юность.

Все было кончено. Вокруг источали болезненный аромат цветы, предательством благоухало белое свадебное платье. Все было кончено. О, пусть бы и жизнь была кончена — лишь бы еще хоть раз могли слиться в поцелуе их губы… а там можно и умереть.

Дверь распахнулась — и Флоренс встала рядом с ней, бледная, торжествующая, взволнованная.

— Должна поздравить тебя, моя дорогая Ева! Ты превосходно смотрелась на церемонии, только вот бледна была, словно статуя.

— Флоренс, зачем ты издеваешься надо мной?

— Я издеваюсь?! Я пришла пожелать тебе счастья в качестве супруги мистера Плоудена. Надеюсь, ты действительно будешь счастлива.

— Счастлива? Я никогда не буду счастлива. Я его ненавижу!

— Ты его ненавидишь — но ты вышла за него замуж. Должно быть, это какая-то ошибка.

— Нет здесь ошибки. О Эрнест, дорогой мой…

Флоренс улыбнулась.

— Если твой дорогой — Эрнест, почему же ты не вышла за него?

— Как я могла за него выйти, если ты меня вынудила выйти за Плоудена?

— Вынудила? Свободную совершеннолетнюю женщину нельзя вынудить, Ева, дорогая. Ты вышла за мистера Плоудена по доброй воле. Возможно, ты могла бы выйти за Эрнеста Кершо — во многих отношениях это была бы куда более подходящая партия, чем мистер Плоуден, — но ты сделала свой выбор.

— Флоренс, что ты имеешь в виду? Ты же всегда говорила, что это невозможно. Это… какая-то жестокая шутка… заговор?

— Невозможно! Ха! Нет ничего невозможного для того, у кого есть хоть немного мужества. Да-да, Ева! — и Флоренс с яростью посмотрела на сестру. — Это был именно заговор, ты должна об этом знать, бедная слабая дура! Я любила Эрнеста Кершо, а ты украла его у меня, хотя и обещала оставить его в покое — вот я и отомстила тебе. Я презираю тебя, знаешь ли! Ты — презренное создание, и все же он выбрал тебя, а не меня. Что ж, он получил свою награду. Ты бросила его в беде, ты предала и свою любовь, и его. Ты пала очень низко, Ева, а теперь упадешь еще ниже. Я хорошо тебя знаю. Ты будешь опускаться все ниже, пока не перестанешь даже осознавать всю степень своего падения и унижения. Как ты полагаешь, что теперь думает о тебе Эрнест? Но мистер Плоуден зовет тебя. Пойдем, тебе пора ехать.

Ева в ужасе выслушала Флоренс, а потом сползла по стене на пол, отчаянно рыдая.

Глава 31

ГОРОД ОТДОХНОВЕНИЯ СТАРОГО ГАНСА
Мистер Эльстон, Эрнест и Джереми отлично поохотились на слонов, убив девятнадцать взрослых самцов. Именно во время этой экспедиции произошел случай, который еще теснее связал Эльстона и Эрнеста.

Юный Роберт, повсюду следовавший за мистером Эльстоном, был объектом самой нежной заботы со стороны его отца. Эльстон верил в мальчика, как мало во что в этом мире — ибо в глубине души мистер Эльстон был циником-меланхоликом — и в определенной степени мальчик вполне оправдывал его надежды. Он был легок на подъем, умен, мужествен — вы найдете добрую дюжину таких мальчиков в любой английской школе; впрочем, его знание жизни и людей было не в пример богаче, чем у его английских сверстников, как это обычно и бывает с детьми колонистов. В двенадцать лет Роджер Эльстон знал и умел гораздо больше, чем дети его возраста. Насчет образования у мистера Эльстона были довольно странные идеи. «Лучшее образование для мальчишки, — говорил он, — находиться рядом с взрослыми джентльменами. Если вы пошлете его в школу, он не научится ничему, кроме озорства; если вы позволите ему жить среди мужчин — он научится быть мужчиной».

Однако независимо от того, чему Роджер успел научиться у взрослых мужчин, о слонах он знал все еще не очень много — и ему предстояло приобрести важный опыт в этом вопросе.

Однажды — они тогда только-только прибыли в те места, где обитали слоны, — экспедиция напала на свежий след самца-одиночки. Хотя слон и крупное животное, выслеживать его довольно трудно, потому что он почти никогда не устает, — это и выяснила, довольно быстро, группа наших охотников. Они преследовали бодрого слона несколько часов, однако никак не могли настичь его, хотя свежие кучи помета говорили, что животное опережает их не более чем на милю. Наконец, солнце стало клониться к закату, охотники устали и решили сделать привал, разбив лагерь.

Немного отдохнув, Эрнест и Роджер пошли побродить вокруг лагеря и попробовать подстрелить на ужин немного дичи. У Роджера был винчестер, у Эрнеста — тяжелая двустволка. Не успели они покинуть лагерь, как из вельда примчался запыхавшийся готтентот Джереми, Аасфогель, сообщивший, что он видел слона — огромного самца с белым пятном на хоботе. Слон, по словам готтентота, пасся в зарослях мимозы в четверти мили от лагеря. Мистер Эльстон и Джереми мигом вскочили на ноги, усталости как не бывало. Они подхватили свои тяжелые ружья и последовали за Аасфогелем.

Тем временем Эрнест и Роджер неторопливо шли как раз вдоль тех самых зарослей мимозы. На их глазах в кусты нырнула крупная цесарка.

— Отлично! — воскликнул Эрнест. — Жареная цесарка — первоклассное блюдо. Роджер, полезай в кусты и гони на меня всю стаю, а я встану здесь и представлю, что это фазаны.

Мальчик так и сделал. Однако для того, чтобы поближе подобраться к стае, не спугнув птиц раньше времени — а цесарки чертовски хороши в беге, — он сделал небольшой крюк, осторожно зайдя в самые густые заросли. Здесь его внимание привлекло странное поведение одной мимозы, весьма ветвистой и крепкой на вид. Ее развесистая крона энергично тряслась и шевелилась — а потом взмыла в воздух, и изумленный Роджер увидел ее корни.

Такое представление в духе «Алисы в Стране Чудес» не могло не привлечь юный пытливый ум. Роджер скользнул в заросли, намереваясь разглядеть странную мимозу вблизи. Вот что он увидел! На маленькой поляне примерно в десяти шагах от него стоял, хлопая ушами, огромный слон с длинными белыми бивнями. Он был размером с дом, морщинистый и на вид холодный, как огурец. Глядя на эту бестию, никто бы не подумал, что она недавно пробежала двадцать миль под палящим африканским солнцем.

Сейчас слон подкреплял силы, с легкостью выдергивая деревья мимозы, словно это была редиска, и поедая сладкие волокнистые корни.

При виде слона Роджера охватил охотничий азарт. Ему захотелось самому убить этого огромного зверя, раз в сто превосходящего его размерами и с легкостью выдергивавшего из земли большие деревья. Роджер был смелым мальчиком, однако в своем спортивном рвении он совершенно забыл, что винчестер — не то оружие, с которым можно выходить на слона. Не тратя времени на раздумья, он вскинул свою маленькую винтовку, прицелился в голову гиганта и выстрелил. Он попал, это было совершенно очевидно, ибо в следующий миг воздух прорезал самый потрясающий рев ярости, который мальчику доводилось слышать. Для Роджера это было слишком, он повернулся и бросился наутек. Вероятно, слона было не так легко убить.

К счастью для Роджера, слон не сразу увидел крошечного врага, и потому мальчик выиграл несколько секунд. Однако вскоре животное разглядело его в кустах и кинулось за ним, задрав хвост и пронзительно трубя. Услышав выстрел и рев, Эрнест, который стоял на открытом пространстве в ожидании цесарок, бросился к кустам, в которых несколько минут назад скрылся Роджер, и буквально столкнулся с мальчиком. В двадцати шагах позади Роджера сквозь кусты ломился разъяренный слон.

Тогда Эрнест совершил воистину смелый поступок.

— В кусты, Роджер! — закричал он.

Мальчик быстро нырнул в кустарник; в этот же момент из зарослей показался слон. Эрнест стоял прямо перед ним — но Эрнест не был его обидчиком, и слон повернулся в поисках мальчишки. Тем временем Эрнест вскинул винтовку и выстрелил прямо в голову слону, довольно сильно ранив его, но не убив. Честно говоря, это было почти верное самоубийство, но Эрнест в ту минуту думал только о спасении Роджера. Слон снова заревел, оставил в покое мальчика и направился к Эрнесту; тот снова выстрелил в тщетной надежде ослепить животное. Роджер к тому времени был уже в сорока ярдах от них. Увидев, что Эрнест вот-вот будет растоптан, он в отчаянии поднял свой винчестер и тоже выстрелил. Вероятно, какой-то добросердечный ангел направил эту маленькую пулю, потому что она попала в колено слону и повредила сухожилие, отчего громадное животное споткнулось и рухнуло на землю. Эрнест едва успел отскочить, когда слон упал прямо перед ним; на самом деле его зацепило концом бивня, но в горячке Эрнест этого даже не заметил, хотя потом ушиб долго болел.

Однако через мгновение слон уже снова поднялся и помчался вперед еще быстрее; таковы уж слоны. Люди зачастую даже не представляют, какую скорость способны развивать эти животные, придя в ярость, и насколько они настойчивы и мстительны. Не будь у него ранена нога и не разделяй их с Эрнестом двадцать ярдов, молодой человек был бы растоптан в кровавую кашу в течение десяти секунд. Тем временем в ста пятидесяти ярдах от них появились мистер Эльстон и Джереми, спешившие на помощь; бивни слона со свистом прочертили воздух в шести дюймах от Эрнеста, едва не разорвав ему бриджи. Дальше в дело вступила винтовка Джереми, которую он, к счастью, держал наготове.

— Стреляй в плечо, ближе к уху! — крикнул мистер Эльстон, подзывая кафра, который нес его винтовку. Вероятность того, что Джереми сможет остановить слона — они находились в шестидесяти ярдах от животного — была ничтожно мала. Секундная пауза — и страшные бивни скользнули по одежде Эрнеста, к счастью, не зацепив его, однако это прикосновение заставило его содрогнуться…

Бум! Бах! Раздался громкий выстрел — и слон упал на землю мертвым. Джереми не знал промаха: тяжелая пуля вошла точно в гигантское сердце, отдача винтовки ударила Джереми в плечо, заставив пошатнуться. Джереми Джонс был из тех мужчин, которые не только редко промахиваются, но еще и оказываются в нужное время в нужном месте.

Обессиленный Эрнест опустился на землю, мистер Эльстон и Джереми бросились к нему.

— Ты едва не погиб! — воскликнул мистер Эльстон.

Эрнест лишь слабо кивнул, говорить он не мог.

— О Господи! Где Роджер?! — не видя сына и страшно бледнея, выдохнул Эльстон.

Однако в этот момент юный джентльмен показался из кустов; при виде мертвого слона он с восторженными воплями бросился к нему и стал показывать, куда попали его пули.

Тем временем мистер Эльстон с замиранием сердца выслушал сбивчивый рассказ Эрнеста.

— Ты, юный негодяй! — сказал он, поворачиваясь к сыну. — Не трогай бивень! Ты хоть понимаешь, что если бы не мистер Кершо, который пошел на верную гибель, чтобы спасти тебя от твоей же глупости, ты был бы уже мертв, как этот слон, и вдобавок сплющен в лепешку! На колени, сэр, и возблагодарите Провидение и мистера Кершо за то, что ваше бестолковое юное тело не получило никаких увечий!

Роджер без всяких возражений рухнул на колени перед Эрнестом.

— Ничего, Роджер! — улыбнулся Эрнест, уже отдышавшись. — Зато твой выстрел в колено бестии был великолепен. Ты бы не смог добиться лучшего результата, даже гоняясь за слонами неделю напролет.

На этом все успокоились, однако чуть позже мистер Эльстон подошел к Эрнесту и со слезами на глазах благодарил его за спасение сына.

Это был их первый убитый слон — и самый крупный. В холке его рост составил десять футов одиннадцать дюймов, а бивни, когда их обработали и высушили, весили около шестидесяти фунтов каждый.

Они оставались в краю слонов почти четыре месяца, но с приближением сезона лихорадки покинули ее — впрочем, с огромным количеством самых разнообразных трофеев. Это была крайне успешная охота — слоновая кость, которую они добыли, с избытком покрыла все расходы на экспедицию, принеся им немалую прибыль.

На обратном пути в Преторию Эрнест неожиданно свел знакомство с весьма любопытным персонажем.

Когда они достигли границ Трансвааля, Эрнест купил у бура лошадь, чтобы по дороге охотиться на антилоп, которые во множестве паслись по всему Высокому вельду. Без лошадей нечего было и думать угнаться за этими быстроногими созданиями, а там, откуда они возвращались, купить лошадей было негде и не у кого. Однажды днем охотники неторопливо ехали по равнине, когда две крупные антилопы пересекли им путь буквально в двухстах ярдах от передней пары волов. Погонщик остановил упряжку, чтобы дать возможность Эрнесту, сидевшему на крыше фургона, как следует прицелиться. Эрнест выстрелил во вторую антилопу. Он хорошо целился, но не учел того, что антилопа бежит, а не стоит, и в результате пуля попала не в бок животному, а в бедро, и антилопа, даже охромев, продолжила свой бег.

— Проклятье! — расстроился Эрнест, увидев, что он наделал. — Я не могу оставить несчастное животное мучиться. Давайте лошадь — я поскачу за ним и прикончу его.

Лошадь, шедшая за фургоном, была уже под седлом, и Эрнест сказал друзьям, чтобы они не останавливались ради него — он догонит их через милю или две. Затем, вскочив на лошадь, он отправился за раненой антилопой, которую было все еще хорошо видно: она стояла на трех ногах на вершине небольшого каменистого гребня, четко выделяясь на фоне неба, примерно в тысяче ярдов от фургона.

Однако если какая антилопа не имела никакого желания быть милосердно приконченной — так это именно эта. Скорость, с которой африканские антилопы — если они не слишком крупные — могут бежать даже на трех ногах, совершенно поразительна, и Эрнесту пришлось проехать несколько миль по равнине, прежде чем он смог хоть немного приблизиться к бодро галопирующему животному.

Однако у него была хорошая лошадь, и вскоре он сократил расстояние до пятидесяти ярдов, а потом они уже неслись по равнине почти бок о бок, и задачей Эрнеста было лишь хорошо прицелиться и выстрелить. Эта скачка продолжалась еще пару миль. Каждый раз, когда Эрнест почти настигал антилопу, та уворачивалась, петляя между норами муравьедов и разбросанными по равнине валунами. Наконец они приблизились к почти пересохшему озеру шириной примерно в полмили, заполненному водоплавающими птицами всех видов и пород, которые с громкими криками взмыли в воздух при их появлении. Здесь Эрнест, наконец, смог поравняться со своей жертвой и вскинул винтовку правой рукой, стараясь прицелиться поточнее. Всякий, кто делал это на полном скаку, знает, как это тяжело; пока Эрнест пытался поудобнее перехватить винтовку, антилопа неожиданно заложила небольшой крюк и смело бросилась на своего преследователя. Не будь лошадь Эрнеста привычна к таким вещам, не миновать бы ему страшного удара острыми изогнутыми рогами; однако Эрнест был уже достаточно опытным охотником и умел правильно оценить ситуацию. Поворачивать было некогда — слишком велика была скорость, — но Эрнесту все же удалось уклониться, в результате чего антилопа ударила лбом, не успев использовать рога и вспороть лошади брюхо. Эрнест не терял времени и выстрелил в упор, убив антилопу на месте.

Затем он спешился, разделал тушу и отсек лучшие куски мяса своим охотничьим ножом. Убрав мясо в седельную сумку, он снова сел на лошадь, изрядно вымотанную погоней, и отправился на поиски фургонов. Однако найти фургоны в Высоком вельде, если вы не потрудились запомнить ориентиры, почти так же трудно, как найти дорогу в океане, не имея компаса. Для путешественников здесь нет ни деревьев, ни холмов — ничего, кроме пустынной равнины, поросшей густой травой и напоминающей окаменевшее море.

Эрнест проехал три или четыре мили, думая, что возвращается по своему следу, и, наконец, к большой своей радости, выехал на тропу. На ней виднелись следы, но ему показалось, что они выглядят не совсем свежими. Тем не менее, за отсутствием лучшего, он поехал по этой тропе и ехал приблизительно пять миль. Здесь он окончательно убедился, что фургонов в окрестностях нет и в помине. Он ошибся с направлением — и нужно было возвращаться. Итак, Эрнест развернул усталую лошадь и отправился обратно к тому месту, где он выехал на эту тропу. Фургоны могли и отстать — в таком случае они поджидали его где-то сзади. Он ехал милю, две, три — никаких фургонов. Слева от дороги было небольшое возвышение, Эрнест направил к нему лошадь и вскоре смог осмотреть местность. О радость! Вдалеке, на расстоянии пяти или шести миль виднелась полотняная крыша фургона. Эрнест подстегнул лошадь и поскакал через равнину. Один раз лошадь увязла в трясине небольшого болота — ему пришлось спешиться и вытягивать ее за поводья. Наконец белое пятно приблизилось… и оказалось, что это большой белый камень, лежащий на россыпи обычных серых валунов.

К этому времени Эрнест окончательно заблудился. К тому же, словно в издевку, испортилась погода — налетел сильный ветер, хлынул дождь, и Эрнест моментально промок до нитки. Дождь закончился быстро, но ветер не унимался. Он был холодным и пронизывающим, особенно по сравнению с жарой, к которой Эрнест привык за месяцы их странствий. Он уже бесцельно ехал вперед, но вдруг его лошадь оступилась, попав ногой в яму, полную воды, и упала, выбросив его из седла. Эрнест ушиб голову и плечо и на несколько минут потерял сознание, однако вскоре пришел в себя — и они с уставшей до предела лошадью вновь двинулись вперед. К счастью, обошлось без переломов — иначе он наверняка погиб бы в этом безлюдном месте.

Солнце почти закатилось. Эрнест страдал от голода, поскольку за весь день успел съесть только сухой бисквит. У него не было с собой даже табака. Когда солнце скрылось за горизонтом, он ехал по узкой тропинке, которая, вероятно, когда-то была дорогой. Он не останавливался, пока совсем не стемнело; тогда Эрнест спешился, расседлал лошадь и улегся прямо на голую землю — недавний степной пожар сжег всю траву. Седло он положил под голову, а поводья намотал на руку, чтобы лошадь не ушла от него в поисках пищи. Ветер по-прежнему был холодным и пронизывающим. Завыли гиены. Эрнест отрезал полоску сырого мяса и стал жевать, но его замутило, и он поспешно выплюнул этот неаппетитный ужин. Дрожь сотрясала его тело; постепенно юноша погрузился в лихорадочное забытье, от которого мог и не очнуться.

Он не знал, как долго он лежал — казалось, всего несколько минут, но на самом деле прошло не меньше часа. Потом он резко пришел в себя, почувствовав, что кто-то настойчиво трясет его за плечо.

— Что… что такое? — вяло спросил он у темноты.

— Што такойт? Ach Himmel, о небеса! Именно это я и хочу узнайт. Што ты здесь делайт? Ты скоро умирайт!

Темнота говорила с отчетливым немецким акцентом, а Эрнест хорошо знал этот язык.

— Я заблудился, — сказал он по-немецки. — Не смог отыскать свои фургоны.

— Ах! Ты говорийт на язык Фатерлянд? — все еще по-английски допытывался его собеседник. — Я хочу обняйт тебя!

И он немедленно это сделал. Эрнест вздохнул. Довольно странно, когда посреди пустыни в полной темноте вас обнимает незнакомый немец, а вы при этом едва живы.

— Ты голодайт?

Эрнест признал, что голоден.

— И жаждайт?

Эрнест согласился и с этим.

— И у тебя нет курийт?

— Нет, ничего нет.

— Гут. Мой маленький фрау Вильгельмина найдет все это для тебя.

«Какого дьявола делает этот немец со своей женой посреди вельда!» — подумал Эрнест.

К этому времени на небе высыпали звезды, и стало немного светлее.

— Вставайт, пойдем, ты будешь увидайт мой маленький фрау. О лошад! Мы его привязайт к моя жена. Она есть такой красивый, только ноги немного трясут. О да, ты ее полюбийт.

— Клянусь, так и будет! — воскликнул Эрнест, а затем, вспомнив, на что обрекла его женщина, с горьким смешком добавил: — Веди меня, Макдуф!

— Макдуфер? Почему Макдуфер? Мое имя не есть Макдуфер, мое имя есть Ганс, весь большой Южный Африк знайт меня очень карашо, и весь Южный Африк любийт моя жена!

— В самом деле? — спросил потрясенный Эрнест.

Как бы плохо он себя ни чувствовал, странный ночной гость и вся ситуация заинтересовали его. По крайней мере, леди, которую любила вся Южная Африка и к которой следовало привязать лошадь Эрнеста, просто не могла быть неинтересной! Поднявшись на ноги, Эрнест зашагал вместе со своим новым другом в ночь. Теперь он мог разглядеть его: это был крепкий высокий толстяк с совершенно седыми волосами, по-видимому, лет шестидесяти.

Вскоре они пришли в лагерь немца, где Эрнест увидел нечто, больше всего напоминающее катафалк, находившийся в ведении церкви Кестервика, — только у него было два колеса вместо четырех и никаких рессор.

— Вот мой красивый маленький жена! — сообщил немец. — Скоро я показайт тебе, как ужасно трясут ее ноги. О, ужасно!

— А… леди — внутри? — ошеломленно спросил Эрнест. Ему на секунду подумалось, что его новый друг возит в повозке мертвое тело…

— Внутри? О, не есть внутри! Весь снаружи! Она повсюду! — с этими словами немец подошел к катафалку, нежно прижался к нему щекой и с глубочайшей ласковостью проворковал: — Ах, майн либер, ах, Вильгельмина, ты уставайт, мой дорогой? И как твой бедный нога?

Тут он ухватил катафалк за расшатанное колесо и потряс его.

Не будь Эрнест так вымотан и голоден, он бы не удержался от смеха — однако сил у него было немного, а, кроме того, он боялся обидеть немца. Поэтому он просто сочувственно пробормотал «О да, бедная нога!», а затем осторожно намекнул на ужин.

— Конечно! Посмотрим, что нам давайт Вильгельмина! — С этими словами немец кинулся к задней части повозки, которая, в полном соответствии родству с катафалком, открывалась при помощи двухстворчатой дверцы. Сначала немец вытащил из повозки два одеяла, одно из которых сразу отдал Эрнесту, чтобы тот в него завернулся. Затем он достал внушительный кусок билтонга — вяленого мяса — и несколько галет, а также бутылку персикового бренди. Они вдвоем воздали должное этим яствам, и хотя еда не была особенно аппетитной, Эрнесту казалось, что ничего вкуснее он в своей жизни не ел. Ужин длился недолго, а потом Ганс достал превосходный бурский табачок — и за трубкой Эрнест рассказал ему, как он заблудился. Ганс спросил его, по какой дороге они ехали.

— По Рустенбургской.

— Тогда, мой друг, ты не более чем в тысяче шагов от нее. Мы с Вильгельминой ехали по ней целый день, а потом Вильгельмина решила свернуть. Я подчинился, что же делать — и вот я здесь, и понятно — почему. Она просто знала, что ты лежишь здесь и умираешь от холода и голода — вот и свернула, чтобы спасти тебе жизнь. Ах, что за прекрасная женщина!

Эрнест испытал огромное облегчение, узнав, что дорога совсем рядом. Теперь ему не составит труда догнать фургоны. Вероятно, он инстинктивно ехал в правильном направлении. Теперь, когда тревога улеглась, он был готов удовлетворить свое любопытство относительно своего нового друга и спасителя.

Вскоре Эрнест понял, что перед ним добродушный и безвредный сумасшедший, чье единственное увлечение заключалось в том, чтобы бродить по Южной Африке, везя за собой свою тележку. У него не было дома, не было постоянного лагеря. В начале года он мог находиться на берегах Замбези, а в конце — возле Кейптауна или где-то еще. Туземцы считали его юродивым, то есть — любимцем духов и относились к нему с неизменным уважением, жил он тем, что ему подавали, или тем, что он смог добыть, охотясь по дороге. Этот образ жизни он вел уже много лет, и хотя пережил много разных приключений — никто и никогда ему серьезно не навредил.

— Понимаете, мой друг, — говорил этот добрый простак, отвечая на вопросы Эрнеста, — я оставил мою жену там, в Скаттердорпе, в старой колонии. Дома там стоят далеко друг от друга, а посередине — церковь. Там живет хороший народ, но они очень быстро умирают — даже устали хоронить друг друга. И вот они приходят ко мне и говорят: Ганс, ты же хороший плотник, ты должен сделать нам красивую черную тележку, чтобы в ней нас отвозили на кладбище. И вот я работаю, работаю, работаю, делаю эту тележку, пока не становлюсь совсем — как это у вас говорят? — глюпый! И вот однажды ночью моя тележка готова, и тут мне снится, что мы с ней отправились в путешествие по большой, широкой дороге, через Высокий вельд. И я знаю, что она моя жена, и что мы должны всегда путешествовать вместе, пока не доберемся до Города Отдохновения. И вот вдали, очень-очень далеко, на вершине высокой горы Дракенсберг, я вижу высокое раскидистое дерево. Корни его растут в облаках, а само оно покрыто чудесным белым снегом, который сверкает на солнце, точно алмазы в Кимберли. И я точно знаю, что под ним находятся ворота в настоящий Город Отдохновения, Рустенбург, и мы с моей женой должны продолжать наш путь, покуда не найдем его.

— Откуда вы приехали в Африку?

— Из Утрехта, с востока, где каждое утро красное солнце встает над Зулулендом, Землей Кровопролития. О, там будет литься много крови, я знаю. Вильгельмина сказала мне об этом, когда мы туда пришли, только я не помню, когда это случится. Но вы устали, мой друг! Хорошо! Вы будете спать с Вильгельминой, а я лягу под ней. Нет-нет, не отказывайтесь, иначе она — как это вы говорите? — обидится!

Эрнест забрался в тележку и сразу же заснул: ему снилось, что его похоронили заживо. Посреди ночи тележка сильно дернулась — это лошадь Эрнеста, привязанная к Вильгельмине, отвязалась и толкнула тележку. Таким образом, Эрнест воскрес и был очень этому рад. На рассвете он встал, тепло попрощался с новым другом и вскоре выехал на дорогу, а еще немного погодя присоединился к своим друзьям.

Глава 32

ЭРНЕСТ ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА СЛУЖБУ
Молодой человек пылкого и стремительного ума, делающего его очаровательным и неотразимым, в отличие от меланхоличного, трезвого, осторожного и расчетливого (что, разумеется, куда полезнее) молодого человека, которого весьма уважают и считают «утешением» родственники и завидным женихом — все остальные, имеет два неоспоримых преимущества, которые защищают его от цепных псов, преследующих всех пылких и искренних людей. Эти преимущества — религия и вера в женщину. В первом он не сомневается вообще никогда, второе — если дело касается класса, к которому он принадлежит, — является для него самым лучшим, и, возможно, в его жизни есть всего лишь одна звезда, что сияет только для него и в его глазах прекраснее всех остальных.

Но однажды — например, если он младший сын — самая прекрасная и лучшая из звезд бросает его и выходит замуж за старшего брата, или за богатого паралитика, обладателя невыносимого характера, владеющего монополией на хлопкопрядильни, — и тогда в этом блистательном, стремительном, остром уме, в этой пылкой натуре происходят разительные перемены. Не будучи уравновешенной натурой, он немедленно впадает в иную крайность и всем своим израненным сердцем верит, что таковы все женщины, что все они предательницы, готовые выйти за старшего брата или богатого паралитика… Возможно, он прав — или нет. Для выяснения истины требуется время и опыт, а их нет — и потому молодые женщины, намеревающиеся связать свою судьбу с таким молодым человеком, утрачивают свой шанс.

Верно это или неверно — для страдальца исход этой истории один: его вера в женщин поколеблена, если не уничтожена вовсе. На этом проблема не исчерпывается, потому что к вопросу отношений между полами примешивается религия, и две этих вещи таинственным образом переплетаются в душе молодого человека.

Молодой человек из более благородного класса в любви, как правило, почти религиозен. Любовь приподнимает его над земными неурядицами и на сияющих крыльях несет к свету, в самый рай…

Когда человек разуверился — происходит почти то же самое, но с обратным знаком. Если религиозная вера выхолащивается, человек становится недоверчив к «сладчайшим и лучшим»; он превращается в циника и больше не верит в добро. Атеизм и женоненавистничество разделяет всего лишь шаг, вернее, атеизм — и неверие в человечество в целом и в женщин в частности. Потеряв веру в женщину, человек утрачивает и веру в бога…

Разумеется, выход из этой ловушки существует. Если страдающий разум принадлежит натуре возвышенной и благородной, то со временем он сможет постичь, что этот мир не совершенен, что засушливые места в нем чередуются с редкими оазисами счастья, но в целом он полон горестей и тревог. И поняв это, возвышенный и благородный человек поймет, что вина отчасти лежит и на нем — ибо нельзя доверять безоговорочно, верить безоглядно, создавать себе идолов из тех, кто немногим отличается от него самого, а то и намного хуже и ниже, чем он сам. Наконец, он может прийти к выводу, что даже если «сладчайшие и лучшие» — это химера, то в мире все-таки есть женщины, которых можно назвать просто «милыми и хорошими».

Если же снова вернуться к обратной стороне нашей картины мироздания — может случиться так, что молодой джентльмен постепенно придет к мысли, что Провидение и вера — не одно и то же. Провидение в большей мере относится к религии, а религию мы либо приобретаем по наследству, либо нам ее навязывают. Вера, истинная вера — это то, за что нужно сражаться, и для многих просвещенных умов это означает — пробиться на свет из сумрака неверия. Истинно верующий — это тот, кто попирает неверие, а не тот, кто бежит от него. Когда мы оставили позади беспечальную пору детства, когда мы отдали дань Аполлиону, поняли его сущность, дали ему отпор и разгромили его в битве — тогда и только тогда мы можем с чистым сердцем сказать: «Господи, я верую!» — и нам уже не будет нужды добавлять безрадостное: «Помоги мне отринуть мое неверие».

Такова, в самых общих чертах, человеческая натура. Эти принципы не могут быть безоговорочно истинны — вероятно, абсолютной истины вообще не существует, насколько мы в силах ее понять. Однако эти принципы в то или иной степени применимы к большинству людей. Удивительно, но к Эрнесту Кершо они относились в первую очередь. Предательство Евы Чезвик разрушило его веру в Женщину, а вскоре и Религия лежала в пыли рядом с ней. Его жизнь в течение нескольких лет после того печального события была ярким тому доказательством. Эрнест пошел «дорогами Зла», отринув все лучшее, что в нем было. Он играл на скачках, заводил короткие романы и без сожаления обрывал их. Иногда — как ни совестно это упоминать — он много пил, не потому, что любил вино, а чтобы забыться. Короче говоря, Эрнест предал свою душу всем мыслимым порокам и удовольствиям, какие только смог обнаружить — а обнаружилось их немало.

Он много путешествовал по всей Южной Африке и стал довольно известной личностью — все о нем слышали, все его любили. То он жил в Кимберли, то в Кинг Уильямс Таун, то в Дурбане. В каждом из этих городов он держал скаковых лошадей; в каждом из этих городов было не одно женское личико, при виде его заливавшееся счастливым румянцем. Однако лицо самого Эрнеста от этого светлее не становилось. Напротив, взгляд его теперь всегда был грустен — и это странно смотрелось на таком молодом и красивом лице.

Он не мог ничего забыть. Несколько дней, недель, даже месяцев он мог душить в себе воспоминания — но потом они возвращались с новой силой. Ева, Белая Королева, всегда присутствовала в его снах, и даже если, бодрствуя, он проклинал память о ней, ночь выводила его на чистую воду, и слова, которые он бормотал в беспокойном сне, были словами истинной и вечной любви.

Он больше не молился, он больше не почитал женщин — но счастливее он не стал, даже освободив душу от этого бремени. Он презирал себя. Иногда он пробовал оценить свое состояние — и замечал, что больше не прогрессирует, но отступает назад… Он стал грубее, тонкость чувств его притупилась — он больше не был тем Эрнестом, который написал то вдохновенное письмо своей невесте накануне беды. Он медленно, но уверенно шел ко дну. Он знал это — но не пытался спасти себя. Зачем? У него больше не было цели в жизни. Однако временами его охватывала страшная усталость от жизни, и он погружался в глубокую депрессию. Мы сказали, что он перестал молиться — это не совсем верно. Один или два раза он молился неистово — прося дать ему умереть. Он сделал даже больше: он стал искать смерти — и, как это обычно и бывает в таких случаях, смерть упорно избегала его. О том, чтобы покончить с собой, он не думал — эта мысль все же смущала его, иначе он, без сомнений, сделал бы это. В эти темные дни он ненавидел жизнь, а когда депрессия отступала — ненавидел радости и переживания, которые моглибы его жизнь украсить. Тем не менее рассудок его был ясен, и временами он сам ужасался происходящему с ним.

В те годы Эрнест, казалось, находился под каким-то заклятием. В Трансваале обнаружилась чистокровная лошадь, уже убившая двух человек, — он купил ее и объездил, и она покорилась ему. В Секокени вспыхнул мятеж, и Добровольческому корпусу было приказано штурмовать главную твердыню восставших. Эрнест вместе с Джереми выехал из Претории, чтобы «поучаствовать в веселье», добрался до мятежного форта за день до атаки и присоединился к штурмовому отряду. На рассвете следующего дня отряд яростно обрушился на форт и взял его, понеся огромные потери. Шляпу Джереми сбила пуля, другая ранила его в руку — Эрнест, как обычно, вышел из боя без единой царапины, хотя прямо рядом с ним убило человека.

Потом он настоял, чтобы отправиться в Делагоа Бей в самый разгар лихорадки; от Джереми он избавился, убедив его отправиться в Новую Шотландию, чтобы осмотреть купленный ими участок земли. Сам Эрнест выехал в Делагоа Бей с двенадцатью носильщиками-кафрами и верным Мазуку. Шестью неделями позже вернулись он, Мазуку и трое кафров — остальные умерли от лихорадки.

В другой раз Эльстон, Джереми и Эрнест отправились с миссией к одному враждебному вождю кафров, чья крепость в самом сердце гор была почти неприступна. «Индаба» (переговоры) заняли целый день, их нарочно затянули, чтобы кафры устроили засаду в узком горном ущелье и перебили всех людей «белого вождя».

Когда трое смельчаков покинули крепость, луна уже поднялась высоко и во всем своем великолепии заливала загадочным светом перевал, к которому они подъезжали, заставляя сверкать обычные валуны и деревья. Печальная красота этого пейзажа глубоко тронула сердце Эрнеста, и, увидев тропинку, отходящую от главной тропы и ведущую наверх, он буквально настоял, чтобы они поднялись по ней — с горы открывался еще более чудесный вид. Мистер Эльстон ворчал что-то о «глупостях», но подчинился. Между тем в полумиле от них убийцы нервно поигрывали своими ассегаями и недоумевали, почему они не слышат шагов лошадей белых людей. Тем временем «белые люди» поднялись на хребет и прошли по нему, обойдя засаду справа в трех четвертях миль. Любовь Эрнеста к лунному свету спасла всех троих от неминуемой и, скорее всего, мучительной смерти.

Вскоре после того случая Эрнест и Джереми сидели на веранде дома в Претории — того самого, из которого они уехали охотиться на слонов и который теперь был их собственностью. Эрнест только что вернулся из своего сада, где поливал огуречную рассаду — она была очень хилой, но он пытался спасти ее. Садом он занимался всегда, даже если останавливался в доме всего на месяц. Джереми, как обычно, наблюдал за битвой красных и черных муравьев, которые после стольких лет сражений все еще никак не могли уладить свои споры.

— Будь проклят этот огурец! Не хочет расти! — сердито сказал Эрнест. — Знаешь, что я скажу, Джереми? Мне надоело это место. Я голосую за отъезд.

— Ради всего святого, Эрнест! — фыркнул Джереми и зевнул. — Давай хоть немного передохнем. Надоело трястись в этих фургонах.

— Я имею в виду — давай уедем из Южной Африки?

— О! — Джереми выпрямился в шезлонге. — Что это ты придумал? И куда же ты собрался, в Англию?

— В Англию? Нет уж, хватит с меня Англии. Я думаю о Южной Америке. Но ты, возможно, хочешь вернуться домой? Было бы нечестно силой таскать тебя по всему миру.

— Уверяю тебя, мне это по душе. Я не хочу возвращаться в контору мистера Кардуса. Ради бога, даже не предлагай мне это — я в ужасе от одной мысли.

— Да, но тебе придется что-то делать со своей жизнью. Мне-то все равно, я теперь несчастный демон-беспризорник, которому такая жизнь по душе, но ты вовсе не обязан следовать за мной, у тебя свой путь.

— Погоди, душа моя! — скупо усмехнулся Джереми. — Я собираюсь прочитать тебе отчет о наших финансовых делах, который я составил вчера вечером. Учитывая, что мы ничего толком не делали все это время, только развлекались, а все наши инвестиции производили из дохода, который обеспечил твой уважаемый дядя, наверняка думающий, что мы все растратили, все не так уж плохо.

Джереми достал листок бумаги и зачитал следующее:

— Земельная недвижимость в Натале и Трансваале, оценочная стоимость 2500 фунтов стерлингов. Этот дом — 940 фунтов. Фургоны — скажем, 300 фунтов. Скачки… тут я оставил пробел.

— Запиши 800 фунтов, — подумав, сказал Эрнест. — Да, и ты же знаешь, я выиграл 500 фунтов — леди Мэри взяла первый приз на скачках в Кейптауне, на прошлой неделе.

Джереми кивнул и продолжал:

— Скачки и выигрыши — 1300 фунтов. Разное — наличные деньги и всякое такое — 180 фунтов. Итого — 5220 фунтов. Из этого мы фактически вложили около двух с половиной тысяч, остальное — выиграли или накопили. Теперь я спрашиваю тебя, где бы еще нам такое удалось, а? Так что не рассказывай мне о том, что я зря трачу время.

— Браво, Джереми! В конце концов, мой дядя оказался прав — ты прирожденный законник, с цифрами ты великолепен. Поздравляю, ты прекрасный управляющий.

— Моя система проста, — скромно отвечал Джереми. — Всякий раз, когда у нас появляются деньги, я что-нибудь покупаю, чтобы ты не мог все сразу растратить. Когда у меня набирается достаточно — фургонов, быков, лошадей, чего угодно, — я начинаю продавать их и покупаю немного земли. Эта система не подводит. Нужно просто заниматься этим постоянно — и в конце концов мы разбогатеем.

— Действительно, все просто. Ну, пять тысяч фунтов пройдут долгий путь, прежде чем превратятся в ферму в Южной Америке — или куда мы там отправимся, — и я не думаю, что нам стоит продолжать брать деньги у дяди. Несправедливо истощать его ресурсы. Старый Эльстон поедет с нами, я полагаю, и вложит еще пять тысяч. Он недавно сказал мне, что начал уставать от Южной Африки, буров и кафров, что стареет — и не прочь начать что-нибудь новое в другом месте. Я напишу ему сегодня вечером. В какой гостинице он останавливается в Марицбурге? В «Рояль»? Ну вот, а отправимся, я думаю, весной.

— Правильно, душа моя.

— Но я еще раз повторяю, Джереми — подумай дважды прежде, чем отправиться со мной. Такой выдающийся молодой человек, как ты, старина, не должен тратить свою молодость на пустыни Мексики, ну, или любого другого места. Тебе стоило бы поехать домой и насладиться вниманием красивых женщин — они оценят по достоинству такого большого парня, — а потом выгодно жениться, завести большую семью, стать всеми уважаемым мистером Джонсом… Джер, со мной-то все понятно, я — нечто вроде блуждающей кометы, но я совершенно не вижу причин, по которым ты должен играть роль… эээ… хвоста этой кометы.

— Жениться? Нет, вы подумайте — жениться! Нет уж, спасибо, мой мальчик. Как гласит библейская мудрость — если мудрый человек открывает глаза и видит некоторые вещи — он уже больше не станет закрывать глаз. Другими словами, он смотрит — и учится на чужих ошибках. Ева…

Эрнест болезненно дернулся при звуке этого имени.

— Прошу прощения, — быстро сказал Джереми, заметив это. — Я не хочу затрагивать болезненные темы, но я должен прояснить кое-что насчет себя. Ты же знаешь, меня здорово тряхануло из-за этой леди — но я вовремя остановился. Говорить красиво я не умею, воображения маловато — вот и не стал все это продолжать. Каковы же последствия? Я с этим справился; хорошо сплю по ночам, у меня прекрасный аппетит, и о Е… этой леди не вспоминаю два раза в неделю. С тобой все иначе. Ты тоже влюбился, но твое воображение немедленно помчалось вскачь, рисуя картины безудержной радости, мечтая об истинной любви и полном единении душ — все это было бы прекрасно, если бы женщина тоже в этом поучаствовала, но она не смогла, не стала делить с тобой чувства, и все закончилось пустой болтовней и трагедией. Результаты — налицо. Плохой сон, плохой аппетит, неуемное желание охотиться на буйволов в сезон лихорадки или быть подстреленным какими-нибудь Басуто из засады. Коротко говоря — общая усталость и отвращение к жизни — да-да, не спорь, я же наблюдал за тобой — а это самое нездоровое и неправильное настроение. Дальше — больше: скачки, нежелание даже близко подходить к церкви, стаканчик-два-три шерри на ночь и, что самое тревожное, неумеренное тяготение к дамскому обществу. Будучи разумным существом, я все это заметил и сделал собственные выводы, которые заключаются в следующем: хочешь попасть в ад — доверься женщине. Мораль, которую я для себя вывел и которую постараюсь неукоснительно исполнять — никогда не разговаривай с женщиной, если можно этого избежать, а если уж никак невозможно увернуться — отвечай коротко, «да-да» или «нет-нет», причем «нет-нет» лучше говорить почаще. Вот тогда у тебя будет неплохой шанс сохранить сон и аппетит, а также достичь чего-то в этом мире. Жениться! Ну конечно! Никогда больше не говори мне о женитьбе! — И Джереми энергично передернул могучими плечами, изображая ужас.

В продолжение его монолога Эрнест громко хохотал. Джереми хмыкнул, поднялся и выпрямился во весь рост рядом с Эрнестом — так что шесть футов роста последнего стали выглядеть как-то невзрачно.

— И вот что я скажу тебе, старик! Никогда больше не говори, чтобы я оставил тебя, если не хочешь меня разозлить, потому что мне эти разговоры не душе. Мы не расставались с двенадцати лет, и что касается меня лично, я намерен и дальше делить свою жизнь с твоей, до конца последней главы — ну, или до тех пор, пока надобность во мне не отпадет начисто. Можешь отправляться в Мексику, на Северный полюс или в Акапулько — да куда угодно, но я пойду вместе с тобой, и хватит об этом говорить!

— Спасибо, старый друг! — просто ответил Эрнест.

В этот момент их разговор был прерван приходом посыльного-кафра, который принес телеграмму, адресованную Эрнесту. Он вскрыл конверт и прочитал ее, а затем воскликнул:

— Ого! Здесь кое-что получше Мексики. Послушай-ка!


«Питер Эльстон, Марицбург — Эрнесту Кершо, Претория. Верховный комиссар объявил войну против Кечвайо. Местная кавалерия срочно призывается на службу в Зулуленд. Получил предложение сформировать небольшой корпус около семидесяти человек. Предложение принял. Согласен ли ты быть заместителем командира? Получишь королевский патент. Если да, то начинай набирать рекрутов. Условия — десять шиллингов в день, полное довольствие. Приезжаю в Преторию с первой почтовой каретой, спроси Джонса, согласен ли он на чин старшего сержанта».


— Ура! — вскричал Эрнест, дочитав. — Наконец-то настоящее дело и настоящая служба! Уверен, ты согласишься.

— Конечно, — спокойно сказал Джереми. — Только не радуйся раньше времени; если не ошибаюсь, дело-то намечается серьезное.

Глава 33

ГАНС ПРОРОЧИТ БЕДУ
Эрнест и Джереми не теряли времени даром. Они предположили, что набор рекрутов вскоре начнется повсюду — и во все подразделения, так что позаботились о том, чтобы побыстрее набрать в свой корпус лучших. Образцовый рекрут в их глазах выглядел так: англичанин, родившийся в колонии. У этих людей было больше чувства собственного достоинства, независимости характера и находчивости, нежели у приезжих, которые метались между морскими портами и алмазными копями, кроме того, все они были практически готовыми солдатами. Ездили верхом они так же хорошо, как ходили, великолепно стреляли и с раннего детства были приучены путешествовать почти без багажа, быстро передвигаясь на огромные расстояния.

Эрнест находил задание не слишком сложным. Мистера Эльстона хорошо знали в Африке; еще будучи молодым человеком, он принимал участие в многочисленных войнах с Басуто, и о тех временах до сих пор рассказывали истории, будоражившие воображение… Его знали как достаточно осторожного человека, не склонного к опрометчивым решениям, не самоуверенного, но обладающего решительным умом и, кроме того, очень много знающего о войне с зулусами и их тактике.

Это во многом облегчило Эрнесту набор рекрутов, поскольку первое, что интересует волонтера-колониста — это личность его офицера. Он не станет доверять свою жизнь людям, на которых не может положиться. Он бесстрашно относится к смерти и готов исполнить свой долг — но не собирается отдавать свою жизнь ни за что. Действительно, во многих южноафриканских добровольческих корпусах фундаментальным принципом является выборность командира. Выбирают их всем миром — но уволить со службы его могут уже только власти.

Эрнеста тоже хорошо знали в Трансваале и доверяли ему. Мистер Эльстон не мог бы выбрать лучшего лейтенанта. Эрнест был умен, порывист, умел быстро собираться в непростых ситуациях — однако не только эти качества привлекали в нем людей, чье дальнейшее существование, возможно, зависело от его мужества и сообразительности. На самом деле трудно определить это качество словами — но есть люди, которые по природе своей являются прирожденными лидерами, и доверие к ним подчиненные испытывают подсознательно. У Эрнеста был этот великий дар. На первый взгляд, он был обычным молодым человеком, довольно небрежным, ничем особенно не выделяющимся среди сверстников, и стороннему наблюдателю зачастую могло показаться, что мысли его витают где-то далеко; однако старые вояки видели в его темных задумчивых глазах нечто, говорившее им о том, что этот молодой человек, почти мальчик, можно сказать, не подведет в минуту опасности, проявит храбрость или разум там, где потребуется.

Назначение Джереми Джонса старшим сержантом также приветствовали — и пост старшего сержанта в войсках заслуженно считался очень важным. Кроме того, люди не забыли о его победе над гигантом-буром — да и сержант с таким могучим телосложением просто обречен был стать гордостью любого подразделения.

Все эти обстоятельства делали набор рекрутов легкой задачей, и когда через четыре дня Эльстон вышел из почтовой кареты, уставший после долгой дороги из Наталя, Эрнест и Джереми встретили его сообщением, что телеграмма была получена в срок, рекрутирование начато, и тридцать пять человек уже представили свои кандидатуры на рассмотрение.

— Честное слово, молодые люди! — сказал очень довольный Эльстон. — О таких лейтенантах можно только мечтать!

Следующие две недели были наполнены хлопотами. Организация добровольческого корпуса — не шутка, что может засвидетельствовать каждый, кто принимал в ней участие. Нужно было получить форму, вооружить всех рекрутов и выполнить еще добрую сотню мелких и крупных задач. Некоторая задержка была связана с лошадями, которых должно было предоставить правительство, но, в конце концов, разрешился и этот вопрос — лошадей пригнали много, все они были хороши, но немного диковаты.

В один из таких суматошных дней Эрнест сидел в одной из комнат их дома, которую он отвел под рабочий кабинет и некое подобие офиса, и занимался текущими делами: оформлял зачисление очередного рекрута, договаривался с торговцем насчет партии фланелевых рубашек, расписывал порядок поставок фуража и заполнял бесконечные формы, которые, по требованию правительства, должны были быть переданы в военное ведомство, и решал еще добрую сотню мелких вопросов. Внезапно вошел его ординарец и сообщил, что его хотят видеть двое новобранцев.

— Зачем еще? — простонал Эрнест, умиравший от усталости.

— У них жалоба, сэр!

— Ну, впусти их.

Дверь вскоре снова открылась, пропустив в кабинет прелюбопытную парочку. Один из вошедших был крупным мужчиной сурового вида — раньше он служил интендантом на борту одного из кораблей ее величества в Кейптауне, однако как-то раз напился, превысил свои полномочия и предпочел дезертировать, чтобы избежать заслуженного наказания. Второй — суетливый мелкий человечек, лицом напоминавший хорька. Он торговал с зулусами, но тоже много пил и едва не погубил себя окончательно; в корпусе, тем не менее, он считался чрезвычайно ценным приобретением, поскольку досконально знал страну и ту местность, куда им предстояло отправиться. Оба вошедших отдали честь и замерли у порога.

— Ну, ребята, в чем дело? — спросил Эрнест, не отрываясь от проклятых форм.

— Ни в чем, насколько я знаю, — сообщил маленький человечек.

Эрнест вскинул на них сердитый взгляд.

— Так, Адам, тогда ты говори, в чем дело! У меня нет времени на ерунду.

Суровый Адам подтянул брюки и начал:

— Понимаете, сэр, я его сюда за шкирку притащил.

— Это правда! — подтвердил человечек, потирая загривок.

— Это, стало быть, потому что мы с ним вроде как приятели, сэр, но маленько разошлись во взглядах. Понимаете, сэр, была его очередь готовить для парней, а он вместо этого пришел ко мне и говорит — Адам, ты цветущий прародитель расы всех дураков! Это он меня, значит, сравнил с деревом, что ли? А потом говорит — почему ты не идешь чистить картошку, вместо того, чтобы валяться на койке!

— Немного не так, сэр! — суетливо вмешался маленький человечек. — У нашего друга память значительно уступает… кхм… размерам. Я сказал так: дорогой Адам, поскольку я вижу, что тебе совершенно нечем заняться, кроме как сидеть и играть на губной гармошке, не будешь ли ты так добр, чтобы пойти и помочь мне удалить внешние покровы с этого картофеля?

Эрнест начал закипать, но сдержал себя и сурово сказал:

— Не болтай чепухи, Адам; говори, на что жалуешься — и проваливай.

— Ну дык, сэр! — отвечал моряк-великан, почесывая голову. — Ежели сказать прямо, так жалуюсь я на то, что этот человек больно этот… как его… импернально сакрастический, вот! Сэр.

— Проваливайте оба! — рявкнул Эрнест. — И не приставайте ко мне с такой ерундой, иначе я вас обоих отправлю под арест и вычту из жалования.

Он указал им на дверь, а сам заметил в окне, что по улице галопом пронесся верхом на взмыленной лошади бур. Направлялся он к дому правительства.

— Интересно, что там случилось! — пробормотал Эрнест.

Через полчаса за окном проскакал еще один всадник, тоже галопом — и тоже к дому правительства. Еще через полчаса пришел, вернее, почти прибежал мистер Эльстон.

— Эрнест, послушай, тут такое дело! Уже три разведчика принесли известие о том, что Кечвайо отправил Импи (армию) в тыл Секокени, чтобы сжечь Преторию и вернуться в Зулуленд через Высокий вельд. Они говорят, что Импи теперь отдыхает в Солтпан Буш — это примерно в двадцати милях отсюда — и что город они атакуют ночью или на рассвете. Эти трое, кстати сказать, никак между собой не связаны, но в один голос заявляют, что виделись с вождями Импи, и те велели им передать голландцам, чтобы они не вмешивались, поскольку Зулу сражаются с белой королевой, и буры не пострадают.

— Звучит невероятно, — с сомнением сказал Эрнест. — Вы верите им?

— Не знаю. Это вполне возможно, и доказательства довольно явные. Да, это возможно. Я знаю, что зулусы способны совершать и более стремительные и длинные броски, чем этот. Губернатор приказал мне галопом скакать в указанное место и сообщить, если я увижу присутствие Импи.

— Я еду с вами!

— Нет, ты останешься здесь. Я беру с собой Роджера и двух запасных лошадей. Если объявят об атаке, а я все еще не вернусь… или если что-то случится — ты выполнишь свой долг.

— Есть, сэр.

— Простимся, мне надо ехать. А ты собери людей, чтобы все были наготове.

С этими словами мистер Эльстон отбыл на разведку.

Десять минут спустя прибыл офицер из штаба — он привез приказ командирам соединения Эльстона собрать своих людей и привести корпус в полную боевую готовность.

«Вот красавцы! — подумал Эрнест. — А ведь часть лошадей еще даже не объезжена».

В это время приехал Джереми. Он отдал честь и сообщил, что люди построены.

— Передай шорникам, пусть всем выдадут седла. Лошади должны быть готовы как можно скорее. Скажи Мазуку, чтобы он приготовил Дьявола (это был любимый вороной жеребец Эрнеста), и веди людей к государственным конюшням. Я буду следом.

Джереми снова козырнул — и отбыл без лишних слов. Вероятно, это был самый исполнительный и преданный старший сержант в мире.

Двадцать минут спустя длинная колонна людей, вооруженных винтовками, двинулась в сторону правительственных зданий, которые находились примерно в миле от дома Эрнеста и Джереми. На головах солдаты несли седла, так что издали напоминали гигантские грибы.

Эрнест — верхом на громадном вороном жеребце, в военной форме, с револьвером на поясе — уже находился среди них.

— Итак, бойцы! — громко объявил он, когда люди выстроились в шеренгу перед конюшнями. — Входим быстро, но без давки. Каждый выбирает себе лошадь, надевает узду, выводит и седлает ее. Бегом!

Шеренга рассыпалась, и солдаты кинулись в конюшни; каждый хотел заполучить лошадь получше. Через мгновение из конюшен донеслись звуки ударов, крики и яростное ржание — этот шум невозможно было описать.

«Хорошенькая там, должно быть, драка! — подумал Эрнест. — С этими дикими бестиями не так-то легко совладать».

Его подозрения подтвердились. Лошадей выводили — но они яростно упирались, мотали головами и взбрыкивали.

— Седлай! — скомандовал Эрнест.

Это было сделано с большим трудом.

— В седло!

Шестьдесят человек по этой команде забрались верхом на строптивых лошадей, хотя и не без опасений. Через несколько секунд по крайней мере двадцать из них оказались на земле; один или двое запутались в стременах; некоторые пытались утихомирить разбушевавшихся лошадей, а те, кому удалось усидеть в седле, теперь беспорядочно носились по площади. Никогда еще Претория не видела подобных сцен.

Однако вскоре относительный порядок был все же восстановлен. Несколько человек пострадали, двое — довольно серьезно. Их отправили в госпиталь, а Эрнест принялся распределять всадников по подразделениям, чтобы побыстрее выехать к месту встречи с Эльстоном. Именно в это время, словно чтобы добавить неразберихи, пошел дождь, все вымокли, и замешательство усилилось. Наконец, все построились и пошли маршем в город, который к тому времени уже был охвачен паникой.

Все магазины закрылись, все работы остановились; женщины стояли на верандах домов, обнимали детей, плакали или готовились к отправке в лагерь за городом. Люди прятали все ценное; мужчины спешили на рыночную площадь, где представители правительства раздавали оружие и амуницию всем, кто был способен выступить на защиту города. Перепуганные кафры и Басуто метались по улицам, рассказывая ужасы о зверствах зулусов, или покидали город, чтобы укрыться среди холмов. Все эти сцены выглядели потрясающе, но потом опустилась тьма, и все потонуло во мраке.

Эрнест привел свой корпус к казармам, которые им отвело правительство, и приказал поставить лошадей в стойла, не расседлывая их. Вскоре ему передали приказ держать оружие наготове и выслать четыре патруля, которые должны были до полуночи осмотреть все подходы к городу; на рассвете корпусу было предписано выйти на рекогносцировку в соседнюю провинцию.

Эрнест выполнил все приказы, насколько это было возможно. Он отправил патрули, но ночь была такой темной, что они не возвращались до утра. Утром их собрали уже по дороге — а в одном случае просто вытянули из канавы с жидкой грязью, где они ухитрились увязнуть ночью.

Около одиннадцати часов вечера Эрнест сидел в маленькой комнатке здания казарм и совещался с Джереми: они решали дела, связанные с корпусом, и задавались вопросом, нашел ли Эльстон Импи, или донесения оказались просто слухами. Внезапно с улицы донесся оклик часового:

— Стой! Кто идет?

Раздался выстрел, громкий треск, а потом отчаянные вопли:

— Вильгельмина! Жена моя! Ах, этот жестокий человек убивайт моя Вильгельмина!

— Боже мой, это же тот безумный немец! Джереми, беги к часовым и скажи им, что все в порядке, иначе они подумают, что зулусы уже в городе. Скажи, пусть его приведут сюда — и остановят эти вопли.

Вскоре старинный приятель Эрнеста с Высокого вельда, выглядевший сейчас, в свете лампы, довольно дико и жалко с его длинной белой бородой и мокрыми волосами, с которых капала вода, был довольно бесцеремонно препровожден в комнату Эрнеста.

— Ах, вот и ты, мой дорогой друг! Прошло уже два или три год, как мы видайт друг друга. Я искайт тебя везде, и мне сказали, ты есть здесь, и я пойти быстро, сквозь нахт и дождь, и когда я уже не знайт, какой свет я нахожусь, этот жестокий человек поднимайт ружье и стреляйт майне кляйне Вильгельмина! И он проделайт большой дырка в ее живот! О, что мне делайт, мой дорогой? — И этот великовозрастный ребенок горько расплакался. — Ты тоже плакайт, друг мой, ты знайт Вильгельмина и любийт, ты спайт с ней однажды ночь. У-у-у!

— Ради всего святого, прекратите нести эту чушь! Сейчас не время и не место для глупостей.

Эрнест говорил так жестко и резко, что бедный сумасшедший мгновенно утих и только робко всхлипывал.

— Так гораздо лучше. Так зачем вы меня искали?

Лицо немца мгновенно переменилось. Выражение идиотической печали исчезло, в глазах засветился разум. Он бросил быстрый взгляд на Джереми, стоявшего в углу комнаты.

— Вы можете говорить при этом джентльмене, Ганс, — спокойно сказал Эрнест.

— Сэр, я собираюсь сказать вам довольно странную вещь.

Теперь он и говорил по-другому, совсем тихо и сдержанно, производя впечатление совершенно здорового человека.

— Сэр, я слышал, что вы собираетесь отправиться в Зулуленд, чтобы сражаться с кровожадными зулусами. Когда я об этом услышал, я был далеко, но понял, что должен двигаться так быстро, как только сможет Вильгельмина, и сказать вам, чтобы вы не ходили.

— Что вы имеете в виду?

— Как я могу сказать, что я имею в виду? Я просто знаю, что многие из тех, кто сегодня спит в этом доме, отправятся в Зулуленд — но вернутся немногие.

— Хочешь сказать, меня убьют?

— Я не знаю. Есть вещи плохие, как смерть — но это не смерть. — Ганс прикрыл глаза рукой и продолжал: — Я не вижу тебя среди мертвых, мальчик, но не ходи туда. Я молюсь, чтобы ты туда не пошел.

— Мой добрый Ганс, зачем же было идти ко мне с этой глупой сказкой? Даже если бы это была правда, даже если бы я знал, что меня убьют двадцать раз — я должен идти, я не могу нарушить свой долг.

— Это речи храброго человека, — с грустью откликнулся Ганс уже по-немецки. — Я тоже выполнил свой долг и передал тебе то, что сказала Вильгельмина. Теперь иди, и когда черные люди бросятся на тебя, как волна накатывает на скалу, пусть Бог Отдохновения протянет тебе руку и спасет тебя от смерти.

Эрнест смотрел на бледное лицо старика: на нем застыло странное восторженное выражение, а глаза были устремлены вверх. Эрнест тихо заговорил по-немецки:

— Возможно, мой старый друг, я, как и ты, найду свой Град Отдохновения — и не печалься, если меня проводит туда удар ассегая.

— Я знаю, — откликнулся Ганс. — Но бесполезно стремиться к покою до тех пор, пока его не дарует нам Бог. Ты искал смерти и проходил рядом с ней не раз, но так и не нашел ее. Если будет на то воля Божья — она и сейчас минует тебя. Я знаю, что ты тоже ищешь покоя, брат мой, но мог ли я подумать, что ты станешь искать его там, — и он махнул рукой в сторону Зулуленда. — Мне не надо было приходить и предупреждать тебя, ибо покой — это благословение, и счастлив тот, кто заслужил его. Но нет, теперь я уверен, что ты не умрешь. Зло — чем бы оно ни было — придет к тебе с небес.

— Да будет так! — откликнулся Эрнест. — Странный ты человек. Я думал, ты просто безобидный безумец, но сейчас ты говоришь, как пророк.

Старик улыбнулся.

— Ты прав, я и то и другое. Чаще всего я безумен, я знаю это. Но иногда мое безумие обретает черты вдохновения, туман над моим разумом рассеивается, и я вижу то, чего не видит никто, слышу голоса, к которым вы все глухи… Теперь как раз такой момент, но скоро безумие снова овладеет мной. Однако прежде, чем туман вернется, я поговорю с тобой. Запомни — не знаю, зачем, — что я полюбил тебя всем сердцем, едва увидев твои глаза там, в вельде. Теперь я должен идти, и мы больше не встретимся, потому что я уже приближаюсь к заснеженному дереву, что растет у ворот Города Отдохновения. Теперь я могу видеть в сердце твоем — и вижу в нем горечь и печаль, вижу прекрасное лицо, запечатленное в нем. Ах, и она тоже несчастлива; и она тоже должна найти покой. Но времени мало, туман опускается — а я должен рассказать тебе, что у меня на уме. Даже если у тебя беда, большая беда — будь стойким, терпи, потому что беда — это ключ к небесам. Будь добрым, будь праведным, вернись к Богу, от которого ты отказался, борись с искушениями. О, теперь я ясно вижу! Тебе и всем, кого ты любишь, уготованы радость и мир!

Внезапно Ганс замолчал, оживление на его лице померкло, и оно снова приобрело прежнее придурковатое и дикое выражение.

— Ах, жестокий человек, делайт дыру в живот моя Вильгельмина!

Эрнест подался вперед, напряженно вслушиваясь в бормотание старика. Убедившись, что просветление миновало, он выпрямился и сказал:

— Прошу тебя, Ганс, соберись хоть на миг. Я хочу задать всего один вопрос. Я когда-нибудь…

— Как я остановийт кровь из моя дорогая жена? Кто закройт этот страшный дыра?

Эрнест не сводил с Ганса глаз. Притворялся он — или действительно был безумен? Эрнест так никогда и не узнал ответа на этот вопрос.

Он дал Гансу соверен.

— Это деньги для доктора, который спасет Вильгельмину, Ганс. Хочешь поспать здесь? Я дам тебе одеяло.

Старик без стеснения принял деньги и поблагодарил Эрнеста, однако от одеяла отказался и сказал, что должен уходить.

— Куда же ты пойдешь? — спросил Джереми, с большим любопытством наблюдавший за стариком, но не понявший той части беседы, что велась на немецком.

Ганс с подозрением посмотрел на него.

— В Рустенбург!

— Правда? Да ведь дорога разбита, а идти очень далеко.

— Да. Дорога длинна и тяжела. Прощай! — с этими словами Ганс быстро вышел из комнаты.

— Что ж, он забавный старый болтун, с этими его сказками и Вильгельминой, — заметил Джереми. — Только подумайте — ночью, в дождь отправиться пешком в Рустенбург! Это же в ста милях отсюда!

Эрнест только улыбнулся в ответ. Он знал, что Ганс не имел в виду земной город Рустенбург.

Некоторое время спустя Эрнест узнал, что Ганс все-таки добрался до своего Города Отдохновения, куда так стремился. Вильгельмина застряла в сугробе на перевале Дракенсберг.

Ганс не смог вытащить свою Вильгельмину — и тогда просто заполз под нее и уснул. Пошел снег и покрыл их своим саваном…

Глава 34

МИСТЕР ЭЛЬСТОН РАЗМЫШЛЯЕТ
Атака зулусов на Преторию в конечном итоге, как оказалось, существовала только в головах двух безумных кафров, которые переоделись и выдали себя за зулусских вождей, действительно командовавших небольшими армиями, а потом поехали по селениям голландцев, рассказывая об огромной армии Импи, затаившейся в буше, и призывая буров отойти в сторону, пока они будут резать англичан. Слухи породили панику, которая быстро разнеслась и по городам.

Весь следующий месяц корпус Эльстона был очень занят. Маневры и тренировки проходили ежедневно, с утра и до вечера. Муштра, муштра, муштра — с вечера до полудня и с полудня до глубокой ночи… Однако результаты не заставили себя ждать. Через три недели после феерического получения в свое распоряжение диких и необъезженных лошадей кавалерийский полк Эльстона стал едва ли не лучшим в Южной Африке; мистер Эльстон и Эрнест были приятно поражены тем мастерством, с которым недавние новобранцы теперь выполняли любые кавалерийские маневры.

Они планировали выйти маршем из Претории десятого января и присоединиться к колонне полковника Глинна, вместе с которой ехал командующий, уже восемнадцатого — как полагал мистер Эльстон, именно тогда и должен был начаться поход на Зулуленд.

Восьмого января граждане Претории устроили торжественный банкет в честь полка, поскольку большинство в полку были уроженцами и жителями этого города; кроме того, колонисты никогда не упускают возможности продемонстрировать свое расположение и любовь друг к другу.

Разумеется, во время банкета мистер — вернее, капитан — Эльстон напился, как и все остальные. Однако он был человеком немногословным и ненавидел пространные речи, а потому ограничился несколькими короткими фразами, выразив признательность всем собравшимся, и сел на место. Затем кто-то предложил тост за офицеров и командиров, и тогда Эрнест произнес прекрасную речь. Он быстро коснулся политической обстановки, которая привела к войне с зулусами, однако не стал рассуждать о том, правильно или неправильно поступают власти — тем более что в глубине души испытывал серьезные сомнения по этому поводу; в нескольких тщательно подобранных фразах он смог выразить, что успешное завершение этой войны является жизненно важным интересом колонии. В заключение он сказал следующее:

— Джентльмены! Мне хорошо известно, что именно чрезвычайная срочность, с которой следует решить эти проблемы, стала для многих здесь — и для моих товарищей, в частности, — причиной того, что они пошли на военную службу. Глядя на сидящих за этими столами солдат и офицеров, которых я много лет знал в совсем иной жизни фермерами, владельцами магазинов, клерками, невозможно не осознать, что лишь крайняя необходимость могла вырвать их из мирной жизни и свести всех вместе под военными знаменами. Разумеется, не десять шиллингов в день и не простое желание подраться привели их сюда (крики «Нет! Нет!») — ибо многие из них вполне обеспечены и без этого, а многие видели достаточно сражений и прекрасно знают, какая тяжелая работа достается на войне на долю добровольческих корпусов. Так что же свело их всех вместе? Я отвечу на этот вопрос. Это чувство патриотизма, которое является неотъемлемой частью английского духа (одобрительные возгласы) и которое передавалось из поколения в поколение, становясь корнем величия Англии. И пока британская честь и кровь остаются незапятнанными — патриотизм всегда, и в нерожденных еще поколениях будет главной движущей силой величия Англии, распространившись на все ее владения, из которых, я надеюсь, этот континент отнюдь не последний (громкие возгласы одобрения).

Именно это, джентльмены, и есть та крепкая связь, что объединяет нас всех вместе — исполнение своего долга перед лицом угрозы, патриотизм и готовность сражаться до победы. И что касается патриотизма и долга — я уверен, что в конце этой кампании, каким бы он ни был, ни один армейский офицер, газетчик, или даже злодей зулус не сможет сказать, что корпус Эльстона хоть раз уклонился от своих обязанностей или поднял мятеж (аплодисменты). Я также уверен, что ни один из наших героев никогда не оставит товарища в беде. Мои братья по оружию! — Тут сильный ясный голос Эрнеста возвысился и разнесся по всему большому залу. — Храбрецы, которых призвала Англия и кто не замедлил откликнуться на этот призыв! Я повторяю — какими бы ужасными ни были невзгоды и трудности этой войны, как бы ни была близка и сама смерть, я знаю, что обращаюсь сейчас к храбрецам, которые не побоятся умереть, ибо иногда смерть означает долг, а жизнь — бесчестье. Я знаю и верю, что вы встанете плечом к плечу и как герои пройдете свой путь до конца — до самого порога Вальгаллы, ступить на который не должно бояться ни одно храброе английское сердце!

Под приветственные крики и аплодисменты Эрнест сел на свое место. Благородные и страстные слова, пришедшие прямо из его верного пылкого сердца, не могли не воодушевить всех собравшихся. Через две недели, когда смертельное кольцо сожмется вокруг корпуса Эльстона на кровавом поле Изандлваны, эти слова вспомнятся — и придадут сил обреченным на гибель, но не сдающимся солдатам.

— Браво, мой юный викинг! — сказал Эльстон Эрнесту, пока приветственные крики все гремели под сводами банкетного зала. — Тебя обуял старый добрый дух берсерка?

Мистер Эльстон знал, что семья матери Эрнеста, как и многие семьи Восточной Англии, своим происхождением была обязана древнему племени данов.

Для Эрнеста это была великая и славная ночь.

Два дня спустя корпус Эльстона — шестьдесят четыре всадника — вышел из Претории под звуки военного марша, который играл идущий впереди оркестр. Увы! Никому из них не было суждено вернуться назад…

Оркестр и провожавшие остановились на окраине города, прокричали троекратное «ура» и отправились по домам. На холме Эрнест повернулся в седле и пристально посмотрел на раскинувшийся на равнине красивый город с его белоснежными домиками и изгородями, увитыми розами, — гадая, увидит ли он Преторию еще когда-нибудь. Он еще не знал, что видит город в последний раз.

Дальше корпус двинулся размеренной спокойной рысью, разделившись на два отряда. Эрнест подъехал к Эльстону, рядом с которым ехал юный Роджер. Ему уже исполнилось четырнадцать, и он выступал в качестве адъютанта собственного отца. Мальчик был в приподнятом настроении и с нетерпением ожидал начала кампании. Вскоре Эльстон отправил сына с каким-то поручением в конец колонны. Эрнест проводил его взглядом, и неожиданная мысль больно уколола его сердце.

— Эльстон, вы думаете, это разумно — взять мальчика с собой?

Его старый друг выпрямился в седле, но голос его звучал, как и всегда, невозмутимо.

— Почему бы и нет, мой дорогой?

— Но ведь вы же знаете, это очень рискованно.

— А почему мальчик не должен рисковать наравне со всеми остальными? Послушай, Эрнест… ты помнишь, как мы впервые встретились в Гернси? Я тогда собирался увидеть то место, где училась моя жена. Знаешь ли ты, как она умерла?

— Я лишь знаю, что ее смерть была насильственной.

— Я расскажу тебе, хоть мне и тяжело об этом говорить. Она умерла от удара зулусского ассегая, через неделю после рождения мальчика. Ему она спасла жизнь, спрятав его в куче соломы. Не спрашивай меня о подробностях, я не могу об этом вспоминать. Возможно, теперь ты лучше поймешь, почему я командую корпусом, идущим на войну с зулусами. Возможно также, что поймешь ты и то, почему со мной мой сын. Мы идем мстить за жену и мать — или погибнуть на поле боя. Я долго ждал этой возможности — теперь она у меня есть.

Эрнест не сказал в ответ ни слова и вскоре вернулся к своему подразделению.


Двадцатого января корпус Эльстона, спустившись от Претории, встал лагерем у брода Роркс Дрифт на берегу Баффало Ривер, недалеко от группы зданий, которые было решено использовать под госпиталь — и которым суждено было войти в историю.

Здесь их догнал приказ присоединиться к колонне под командованием самого лорда Челмсфорда, которая разбила лагерь в девяти милях от реки, в месте под названием Изандлвана, или «Место Маленькой Руки».

На следующий день, 21 января, корпус двинулся на соединение с войсками, следуя по тракту мимо горы Инглазати, и к полудню прибыл в большой военный лагерь, где уже находились две с половиной тысячи человек всех видов подразделений под общим командованием полковника Глинна. Лагерь протяженностью около восьмисот ярдов расположился на широкой плоской равнине у подножия обрывистого холма причудливого вида — такие холмы не редкость в Южной Африке. Это и было поле Изандлвана.

— Ого! — непривычно горячо воскликнул Эльстон, когда они выехали на гребень холма, откуда открывался вид на лагерь. — Они не окапывались. Проклятье, они даже не окружили лагерь повозками.

С этими словами он выразительно присвистнул.

— Что вы имеете в виду? — спросил Эрнест.

Мистер Эльстон так редко выказывал удивление или раздражение, что теперь Эрнесту было совершенно ясно — происходит что-то плохое.

— Я имею в виду, Эрнест, что лагерь совершенно незащищен от нападения и разрушения, а люди от неминуемой гибели — если зулусы вздумают напасть ночью. Как их сдержать в темноте, когда даже не видно, куда ты стреляешь? Ни одного препятствия на их пути. Здешние офицеры наверняка недавно прибыли — и понятия не имеют, что такое атака зулусов, это очевидно. Надеюсь, в ближайшем будущем у них не будет возможности это узнать. Взгляни туда! — и мистер Эльстон указал на ближайшую к ним повозку. На ней, среди прочих вещей, лежали биты и мячи для крикета. — Они думают, что выехали на пикник. И какой был смысл посылать порознь четыре довольно немногочисленные колонны, растянувшиеся по всему Зулуленду, рискуя быть смятыми врагом, который умеет передвигаться стремительно, делая по пятьдесят миль в день, и в любой момент может просто проскользнуть мимо них и превратить Наталь в бесплодную пустыню? Ладно, бесполезно теперь причитать. Надеюсь, что я ошибаюсь. Возвращайся к своим людям, Эрнест, — войдем в лагерь организованно. Рысью — марш!

Прибыв в лагерь, мистер Эльстон представился командованию и узнал, что два больших вооруженных отряда под командованием майора Дартнелла ушли на разведку к горе Инглазати, где, как предполагалось, зулусы сосредоточили крупные силы. Эльстону было приказано пока дать отдых лошадям, чтобы завтра утром он со своим корпусом смог присоединиться к кавалерии майора Дартнелла.

В ту ночь, стоя возле палатки и куря трубки перед сном, мистер Эльстон и Эрнест разговорились. Ночь была великолепна, звезды ярко сияли на небе, и молодой человек не сводил с них глаз.

— Засмотрелся на звезды? — спросил мистер Эльстон.

— Я размышлял о наших будущих жилищах, — усмехнулся Эрнест.

— Ты веришь в это? Бессмертие души и все такое?

— Да, я верю в то, что мы проживаем множество жизней — может быть, некоторые из них и там, на звездах. А вы — нет?

— Не знаю, но мне это кажется довольно… самонадеянным. Почему ты рассчитываешь, что место среди сияющих звезд уготовано именно тебе — а не им? — и мистер Эльстон ловко прихлопнул сразу дюжину летучих муравьев, ползающих по рукаву мундира. — Только представь, насколько ничтожна разница между этими муравьями и нами в глазах той Силы, что может создать и тех, и других? Взгляни — у них тоже есть дома, правительство, колонии, армия и чернорабочие. Они порабощают и захватывают территории, копят богатство, ведут войны и живут в мире. В чем же разница между нами? Мы больше размером, ходим на двух ногах, больше любим страдать и верим, что у нас есть душа. Неужели этого достаточно для уверенности, что для нас зарезервирован рай — или все эти сияющие миры — после нашего исчезновения? Возможно, мы уже достигли предела своего развития. Для них еще возможен путь вперед, а нас ждет просто смерть. Кто знает. Так не лучше ли просто летать и пользоваться настоящим, ибо будущее всеравно туманно и не определено.

— Вы начисто игнорируете религию.

— Религию? А какую именно? Их же так много. Наш христианский Создатель, Будда, Мохаммед, Брахма — и у каждого миллионы поклонников и последователей. Каждое божество обещает разное, каждое требует поклонения, каждое внушает одинаково сильную веру, поскольку именно слепая вера способна объяснить все на свете. Каждый удовлетворяет свои духовные устремления. Могут ли все эти религии быть истинными? Каждая считает все другие ложными и недостойными; каждая стремится обратить именно в свою веру — и терпит неудачи. Мало о чем можно сказать то же самое.

— Однако в основе всего лежит дух…

— Возможно, возможно. Во всех религиях очень много благородного и возвышенного — но много и ужасного. К реальным страхам и беспокойству за свое физическое существование религия предлагает добавить еще более темный ужас существования духовного, которое к тому же еще и бесконечно. Истинный христианин почувствует себя обделенным, если лишить его ада и его персонального дьявола. Что до меня, то я в это все не верю. Если ад существует — то только здесь, на земле. Этот мир и есть место искупления всех грехов мира, а единственный настоящий дьявол — дьявол злых страстей человеческих.

— Можно быть религиозным и добрым человеком, не веря в ад, — сказал Эрнест.

— Надеюсь на это, иначе мои шансы невелики. Кроме того, я не отрицаю существование высших сил. Я лишь не согласен с тем, что им приписывают жестокость. Возможно зло и кровопролития накапливаются, этот мир начинает агонизировать, и всевышний преследует какую-то высшую цель… Из тел миллионов живых существ Природа, неустанно трудясь и преследуя свои цели, создала камни — однако этот процесс вряд ли приятен самим живым существам, чьими скромными усилиями происходили эти грандиозные преобразования. Они жили, умирали миллиардами, для того, чтобы через десять тысяч лет получился камень. Возможно, это же произойдет и с нами. Наши слезы, наша кровь, наша агония — все обратится в камень, о чем мы сейчас и не догадываемся; но все это не может быть потрачено впустую, ибо ничто не тратится впустую в этом мире, и камни, в которые мы превратимся, послужат какой-то будущей цели Господа. Но вот в то, что мы мучаемся и страдаем здесь, чтобы потом бесконечно мучиться и страдать там, — тут он указал на звезды, — в это я никогда не поверю. Взгляни, как из лощины поднимается туман: так растет и волна страданий этого мира — приношение богам. Туман рассеется, обратится дождем и принесет благословение земле — но фимиам страданий человеческих будет куриться бесконечно долго, пока земля это вытерпит — или пока он не обернется росой милосердия и прощения. И все же христиане, заявляющие, что Бог есть любовь, утверждают, что для большинства их соплеменников этот процесс должен продолжаться тысячи лет.

— Они говорят, что это зависит от того, какую жизнь человек проживет.

— Видишь ли, Эрнест, человек не может сделать более того, что в его силах. Когда я достиг возраста благоразумия, каковым я полагаю двадцать восемь лет — ты еще до него не добрался, мой мальчик, ты еще дитя, — я дал себе три обещания: всегда пытаться и исполнять свой долг, никогда не поворачиваться спиной к человеку или другу в беде и, насколько это возможно, не желать жены соседа своего. Все эти обещания я так или иначе нарушал помаленьку, их дух или букву, но в основном все же старался их придерживаться и потому сегодня могу, положа руку на сердце, смело сказать «Я сделал все, что мог!» И потому я иду своим путем, не сворачивая ни вправо, ни влево. Когда моя Судьба встретит меня, я поприветствую ее, ничего не опасаясь, ибо я знаю, что худшее уже позади, и она может даровать мне лишь вечный покой. Я ни на что не надеюсь, ибо мой опыт не таков, чтобы надеяться на счастье, а тщеславие не настолько сильно, чтобы я поверил в желание высших сил вмешаться и спасти столь ничтожное существо от общей для всех живущих судьбы. Спокойной ночи, друг мой!

Глава 35

ИЗАНДЛВАНА
Наступила полночь, и лагерь погрузился в сон. К небу поднималось спокойное дыхание полутора тысяч человек — к небу, куда суждено было отправиться и их душам не позднее следующей ночи… Сейчас они спокойно спали крепким сном здоровых сильных мужчин, и разум их отдыхал среди самых фантастических сновидений и грез.

Во сне белый человек видел свою родную деревню, взволнованно качающиеся на ветру вязы, старинную церквушку серого камня, на протяжении многих веков благословлявшую на вечный сон его расу…

Кафр видел во сне солнечные равнины Наталя, где солнце танцует на изящных рогах антилоп, где зеленеют сады и смеются женщины и детишки…

Некоторым снились великие свершения, захватывающие приключения и сражения, увенчанные триумфом, которого нам никогда не достичь в реальной жизни. Кому-то снились любимые лица тех, кто давно покинул этот мир; кто-то грезил о далеком доме; до кого-то доносилось слабое эхо звонкого детского смеха…

Колыхалось пламя светильников от дыхания тех, кому вскоре суждено было испустить последний вздох.

Ночной ветерок неспешно несся через поле Изандлваны, шевеля густую зеленую траву, которой вскоре предстояло покраснеть от крови. Он долетел до отрогов Инглазати и замер напротив Упиндо, освежив своим дыханием черные, словно сама ночь, лица воинов, которые отдыхали, облокотившись на свои копья, уже заточенные для скорой резни. И как только он налетел — и растаял в ночном воздухе, воины встрепенулись, эти храбрые солдаты Кечвайо, «рожденные быть убитыми», как говорят зулусы. Они крепче сжали смертоносные ассегаи, чутко вслушиваясь в ночь — но все было тихо, смерть была еще далеко, смерть придет только завтра — а сейчас можно спать…

Где-то после часа ночи 22 января Эрнест был разбужен топотом копыт и перекличкой часовых. «Донесение от майора Дартнелла!» — откликнулся невидимый всадник, и его пропустили. Еще через полчаса сыграли побудку, и сонный лагерь наполнился гулом, точно просыпающийся перед рассветом гигантский улей.

Вскоре стало известно, что командующий и полковник Глинн собираются выступить на помощь Дартнеллу, который прислал донесение о большом скоплении противника, во главе шести взводов второго батальона 24-го полка, взяв четыре орудия и кавалерию в качестве поддержки.

На рассвете они снялись с места.

В восемь часов поступило донесение от пикета, расположившегося примерно в миле к северу от лагеря: большая армия зулусов идет с северо-востока.

В девять часов противник показался на гребне холмов, но почти сразу исчез.

В десять полковник Дернфорд привел от Роркс Дрифт батарею и двести пятьдесят туземных солдат, чтобы принять командование лагерем от полковника Пуллейна. Он нашел минутку, чтобы переговорить с Эльстоном, которого хорошо знал, и Эрнест смог его рассмотреть. Это был видный крупный мужчина с солдатской выправкой, длинными красивыми усами, вооруженный — но с выражением глубочайшей тревоги на лице.

В десять тридцать отряд полковника Дернфорда, разделившись надвое, вместе с батареей ушел на несколько миль вперед, чтобы следить за передвижениями противника, а солдатам 24-го полка было приказано занять позицию на холме примерно в миле от лагеря. Тем временем армия противника — по слухам, состоявшая из отряда Унди, полков Нокенке, Умкиту, Нкобамакоси и Имбонамби, всего около двадцати тысяч человек — встала лагерем в двух милях от Изандлвана, явно не собираясь идти сегодня в атаку. Они еще не получили благословение колдунов на битву — а расположение луны было неблагоприятным…

Однако, к несчастью, кавалеристы Басуто полковника Дернфорда, продвигаясь вперед, буквально наткнулись на людей Умкиту; началась стрельба, Умкиту вступили в бой, тесня кавалерию Дернфорда, а затем и ту часть 24-го полка, что была размещена на холме к северу от лагеря. После жесточайшего сопротивления силы англичан были уничтожены. Теперь в бой вступили и Нокенке, Имбонамби и Нкобамакоси — они двинулись вперед, окружая лагерь с флангов, а потом атаковав прямо в лоб. Некоторое время отряд Унди, составлявший костяк лагеря, держал оборону, но затем отступил, перегруппировавшись вправо, и направился к северу от горы Изандлвана, чтобы занять там новую позицию и развернуть фронт.

Между тем оставшиеся в лагере подразделения 24-го полка были выдвинуты вперед, и некоторое время им удавалось сдерживать противника: две пушки под командованием майора Смита довольно успешно обстреливали Нокенке, которые составляли левый фланг ударного отряда зулусов. Можно было видеть, как ядра оставляют страшные прорехи в плотных шеренгах зулусов, которые медленно и в полной тишине шли вперед. Эти прорехи молниеносно смыкались над павшими — и движение не останавливалось.

В этот момент пришло донесение о продвижении полка Унди к правому флангу зулусов для подавления левого фланга англичан; корпусу Эльстона было приказано выдвигаться из лагеря и, если возможно, отбросить Унди. Выполняя приказ, они поспешили присоединиться к 24-му полку на холме к северу от лагеря, уже отчаянно сражавшемуся с Умкиту, а также попытались поддержать Басуто полковника Дернфорда, которых на северной стороне Изандлваны медленно, но верно теснил противник. Как только они поднялись на холм, то увидели примерно в полумиле около трех тысяч Унди, которые довольно стройными рядами неслись вперед.

— О небо, они же хотят обогнуть гору и захватить дорогу! В галоп! — закричал Эльстон.

Отряд поскакал вниз по склону к проходу в горном хребте, чтобы перерезать дорогу Унди; пробившись туда, они убили двоих или троих зулусов из головного отряда — те на бегу перестроились, вытянувшись в цепочку, и собирались стремительно добраться до лагеря и уничтожить его.

После этого корпус Эльстона больше не мог видеть основного сражения, но мы можем кратко рассказать о том, что происходило вокруг лагеря.

Несмотря на тяжелые потери, зулусы медленно, но верно двигались вперед. Их целью было позволить штурмовым отрядам взять лагерь англичан в клещи. Между тем те, кто командовал лагерем, слишком поздно осознали серьезность положения и начали срочно перемещать оставшиеся в нем подразделения. Слишком поздно! Противник уже увидел, что клещи сомкнулись. Кроме того, зулусы знали, что Унди находятся совсем недалеко от дороги — единственного возможного пути отступления. Зловещее молчание было нарушено — и над равниной понесся леденящий душу боевой клич зулусов, находящихся уже на расстоянии шестьсот или восемьсот ярдов от лагеря.

До этого потери англичан были небольшими, потому что стреляли зулусы плохо. Сами же они несли громадные потери, особенно в последние полчаса. Теперь все поменялось. Сначала соединения из Наталя увидели, что их заперли, прорвав правый фланг и обойдя сзади. Зулусы хлынули в лагерь так стремительно, что солдаты даже не успели примкнуть штыки. В следующую минуту их начали рубить ассегаями, и в лагере начался разгром. Бежать было некуда. Отряды Унди (они все-таки прорвались и атаковали Роркс Дрифт) уже захватили дорогу, и теперь единственным путем отступления оставался крутой спуск в овраг к югу от дороги. Разрозненные отряды англичан бросились туда, но по пятам за ними следовали кровожадные зулусы, убивая каждого, до кого смогли дотянуться.

Лагерь был пуст. Через пару часов командир кавалерийского полка Лонсдейл, посланный командующим Челмсфордом, чтобы выяснить, почему началась беспорядочная стрельба, даже не заметил ничего подозрительного. Палатки стояли, фургоны и повозки были на месте, даже, кажется, солдаты сидели возле них и бродили по лагерю. Ему не пришло в голову, что это зулусы надели английские мундиры, а сами солдаты уже никогда больше не поднимутся в атаку… Он быстро поскакал к штабной палатке, из которой, к его удивлению и ужасу, внезапно показался огромный, совершенно голый зулус, весь покрытый кровью и с окровавленным ассегаем в руке.

Полковник Лонсдейл увидел достаточно — и поспешил вернуться к генералу, чтобы сообщить ему о том, что лагерь захвачен.

Увы! Только Провидению, воле Божьей и милосердию Кечвайо — а не нашей мудрости — мы обязаны были тому, что Наталь в итоге не превратился в пепелище, и мужчины, женщины и дети, его населявшие, не пали под ударами ассегаев.

Глава 36

КОНЕЦ КОРПУСА ЭЛЬСТОНА
Отряд Эльстона достиг вершины хребта, мимо которого бежали Унди, и остановился в трехстах пятидесяти ярдах от противника. Здесь солдатам было приказано спешиться и занять позиции. Они выстроились цепочкой, в нескольких шагах позади каждой четверки один человек держал наготове лошадей. Затем они открыли огонь, и в следующую секунду воздух заполнился ужасными звуками — пули били по щитам и телам зулусов.

Эрнесту, сидящему на своем Дьяволе — поскольку офицеры не спешивались, — был хорошо виден ужасающий эффект этой стрельбы. Стреляли не неопытные английские мальчики, не умеющие отличить один конец винтовки от другого — а опытные, зачастую первоклассные стрелки. Линия Унди дрогнула, воины вскидывали руки и валились наземь как подкошенные, многие были серьезно ранены. Однако Унди не останавливались. Они упрямо и неотвратимо продолжали свой размеренный бег. Потом они вернутся и подберут своих раненых… или добьют их, если раны слишком тяжелы…

Постепенно стрельба стала более прерывистой и менее смертоносной, и Эрнест увидел, что некоторые из его солдат упали.

Эльстон подскакал к Эрнесту и крикнул:

— Эрнест, я собираюсь их атаковать! Смотри, скоро они пересекут долину и достигнут склонов горы, а там мы не сможем их преследовать!

— Не слишком ли это рискованно? — спросил Эрнест, встревоженный мыслью о том, что маленький конный отряд будет преследовать лавину этих черных монстров, катящуюся по равнине.

— Рискованно? О да, но у меня приказ — оттянуть силы врага, а лошади у нас свежие. Однако, парень, — тут он наклонился к Эрнесту и понизил голос, — честно говоря, неважно, погибнем мы во время атаки или во время панического бегства. Я уверен, что лагерь уже захвачен; надежды не осталось. Прощай, Эрнест. Если я погибну — командуй корпусом, пока это будет возможно, и убей столько черных дьяволов, сколько сможешь. Если выживешь — попробуй выбраться. Армия должна подойти. Храни тебя Бог, мальчик мой. Теперь командуй горнисту играть «прекратить огонь», и пусть люди садятся в седло.

— Есть, сэр!

Это были последние слова Эльстона, которые Эрнест слышал от него, и впоследствии он часто вспоминал — с восхищением и уважением, — что даже в такую минуту Эльстон больше думал о безопасности своего друга, чем о своей собственной. Что касается их судьбы, Эрнест уже подозревал страшную правду, но к счастью, эти подозрения пока еще не затронули остальных. Мазуку, который, как всегда, находился рядом с ним, сидя верхом на выносливом африканском пони, уже сообщил, что по его, Мазуку, мнению, они все уже, считай, отлично взрезаны (имелся в виду обычай Зулу вспарывать живот мертвому врагу), однако в утешение добавил, что человек может умереть всего один раз — и «сделать это хорошо».

Как ни странно, Эрнест не боялся; действительно, он никогда не чувствовал себя более спокойным в своей жизни, чем в этот предсмертный час. Ожидание битвы будоражило нервы и заставляло глаза гореть. «На что это будет похоже?» — гадал Эрнест. Впрочем, через минуту все лишние мысли испарились из его головы, поскольку он встал во главе своей маленькой армии, готовый исполнить любой приказ.

Эльстон в сопровождении юного Роджера быстро проскакал галопом вдоль шеренги, убедился, что все в порядке, а затем приказал обнажить короткие палаши — перед отъездом из Претории он настоял, чтобы все без исключения вооружились ими. Между тем Унди вышли на широкую равнину, шириной около четырехсот ярдов, расположенную у подножия горы — это место отлично подходило для кавалерийского маневра.

— Отряд Эльстона! Слушайте! Враг прямо перед вами. Дайте-ка мне взглянуть, как вы разобьете их. В атаку!

— В атаку! — повторил Эрнест.

— В атаку! — взревел старший сержант Джонс, размахивая палашом.

Они двинулись по склону медленно, все ускоряя шаг, а оказавшись на равнине, перешли в галоп.

Эрнест чувствовал возбуждение своего вороного жеребца, ощущал, как слаженно двигаются его мощные мускулы. Он слышал гул удивления, исходящий от черной плотной массы людей, которые обернулись, чтобы отразить эту неожиданную атаку. Он оглянулся — и увидел перед собой решительные лица тех, кто шел за ним в бой… Кровь его закипела от дикого, еще неведомого ему возбуждения — Эрнеста охватила злая веселая радость, эйфория боя.

Темп атаки все нарастал, и теперь он различал лица зулусов, их ослепительно белые зубы и белки глаз…

— Бей!

Они врезались в море зулусов и принялись рубить направо и налево, давить, сбивать с ног, топтать, колоть и снова рубить. В воздухе пели песнь смерти ассегаи, над равниной разносились дикие крики зулусов — и рычание белых людей, сражающихся так, как никогда в жизни. Словно во сне, Эрнест видел картины этого боя.

Вот огромный зулус хватает под уздцы лошадь Эльстона. В ту же секунду Роджер, сражающийся рядом с отцом, вскидывает палаш и пронзает им грудь гиганта. Тот падает — но в следующую секунду на мальчика нападают другие. Зарубленный ассегаем, он падает под копыта своего коня. Эльстон разворачивается в седле и стреляет прямо в лицо тому, кто только что убил его сына. Падает один зулус, второй, но тут подбегает третий и с воплем пронзает Эльстона копьем с такой силой, что широкий наконечник на ладонь выходит из спины. Эльстон падает на тело сына и умирает. В следующий миг голова убийцы Эльстона раскалывается надвое, словно спелая дыня, — это Джереми, подскакав сзади, разваливает зулуса пополам одним ударом.

Все это время они неуклонно двигаются вперед, оставляя за собой широкую, красную от крови борозду, заполненную мертвецами и умирающими. Они сделали это — они прошли через Импи насквозь, однако из шестидесяти четырех человек потеряли убитыми двадцать — и своего капитана. Когда они вырвались из сечи, Эрнест увидел, что с его клинка капает кровь, и рукоятка палаша тоже окрашена красным — но он не мог вспомнить, что он кого-то убивал.

Эльстон был мертв, и теперь корпусом командовал Эрнест. Атаковать они больше не могли, поскольку многие лошади и несколько человек были ранены. Поэтому он повел их в тыл Импи, а те оставили отряд человек в триста, чтобы разобраться с оставшимися белыми, и продолжили свой путь. В этом бою они потеряли многих — но это не мешало им искренне восхищаться храбростью белых людей, ничуть не уступающей их собственной.

Оставленный отряд зулусов бегом преодолел равнину, взобрался на гору, с которого корпус Эльстона начинал атаку — а это было единственное место, куда мог бы отступить отряд Эрнеста, — и, укрывшись за камнями, открыл неточный, но яростный огонь по белым. Эрнест бросил людей вперед, потерял еще двоих людей и несколько лошадей, но все же смог добраться до вершины хребта. Каков же был его ужас, когда сверху он увидел около тысячи зулусов, видимо, находившихся в резерве и теперь заполнивших проход в скалах, ведущий на равнину! Пробиться через них было невозможно — слишком много раненых, слишком много пеших — да и передвигаться быстро оставшиеся лошади уже не могли. Их положение было отчаянным, и, оглянувшись на своих людей, Эрнест понял, что и они тоже это понимают.

Решение он принял быстро. В нескольких шагах от того места, где остановился израненный корпус, находилась небольшая возвышенность, нечто вроде кургана. Эрнест направил Дьявола туда, спешился и приказал спешиться остальным. Так высока была дисциплина в отряде и так велик авторитет Эрнеста, что ему подчинились беспрекословно; никто не делал попыток убежать. Они выполняли его приказы, прекрасно понимая свое отчаянное положение. Вскоре они построились кругом на самой вершине кургана.

— Что ж, солдаты Корпуса Эльстона! — громко сказал Эрнест. — Мы сделали все, что смогли, давайте же подороже продадим свои жизни.

Люди разразились приветственными криками — но в следующую минуту зулусы, подкравшиеся под прикрытием камней, с яростными воплями напали на них.

Через пять минут, несмотря на шквальный огонь, погибли еще шестеро из маленького отряда. Четверо были застрелены, двоих зарубили ассегаями по крайней мере около десятка зулусов, попытавшихся безрассудно прорваться сквозь кольцо белых. Они и сами погибли во время этого рывка, но не раньше, чем зарубили двоих из отряда Эльстона.

Оставшиеся — их было немногим более тридцати человек — сделали еще несколько шагов к вершине, сузив свой круг и не переставая стрелять в нападавших. Зулусы, благодаря точной стрельбе опытных охотников, потерявшие уже более пятидесяти человек, были обозлены тем, что несут такие потери от рук столь малочисленного противника, и решили разом покончить с белыми одной отчаянной атакой.

Эрнест высмотрел их предводителя — здоровенного, почти полностью обнаженного парня с маленьким круглым щитом. На шее у него висело ожерелье из львиных клыков. Великан расхаживал среди зулусов, не обращая внимания на стрельбу, подбадривая своих подчиненных. Эрнест вскинул винтовку, которую только что забрал из рук мертвого солдата — сам он до сих пор еще даже не стрелял, — тщательно прицелился и выстрелил прямо в широкую грудь зулусского вождя, находившегося от них примерно в восьмидесяти ярдах. Выстрел был превосходен: черный парень подпрыгнул и рухнул замертво. Впрочем, его место тут же занял другой — и решающая атака началась.

Однако зулусам надо было преодолеть подъем, почти лишенный естественных укрытий, а сверху их поливали безжалостным огнем белые люди. Когда они были в двадцати ярдах, их дважды заставляли отступить — но они возвращались. Теперь они были уже в двенадцати ярдах. Огонь не смолкал. На мгновение зулусы дрогнули — а затем бросились вверх по склону.

— Сомкнуться! — закричал Эрнест. — Палаши и револьверы к бою!

Его голос был хорошо слышен даже сквозь грохот стрельбы. Солдаты побросали бесполезные теперь винтовки — и воздух наполнился характерным треском револьверных выстрелов. Кольцо зулусов сомкнулось вокруг обреченного отряда, раздался громкий вопль «Булала умлунго!» (Убивайте белых людей!)

Трещали выстрелы, сыпались искры от столкновения клинков палашей и ассегаев — маленький и все уменьшающийся отряд продолжал сражаться из последних сил. Никогда еще не сражались люди так яростно — в безнадежном бою. Они бились — и падали, один за другим, зарубленные и заколотые, но не нашлось бы ни одного мертвого тела со смертельной раной на спине…

Наконец оставшиеся зулусы отступили; они полагали, что все кончено.

Однако трое мужчин все еще стояли спина к спине на самой вершине кургана — и шестеро зулусов медлили, боясь к ним приблизиться.

Вождь зулусов рассмеялся при виде этой картины и быстро отдал короткий приказ. Оставшиеся зулусы стремительно перестроились, быстро прикончили всех раненых и поспешили вслед за основным отрядом, давно ушедшим вперед.

Они оставили шестерых — чтобы те прикончили троих.

Триста человек должны были уничтожить то, что осталось от корпуса Эльстона — уходила с холма едва ли сотня. В бою с превосходящими силами противника белые люди выставили врагу отличный счет.

Трое оставшихся в живых, стоя на вершине кургана — так уж распорядилась судьба, — были Эрнест, Джереми и тот моряк, что жаловался на своего «саргустичного» товарища. Товарищ этот, как оказалось, только что погиб рядом с ним.

У них кончились патроны. Палаш Эрнеста остался в теле зулуса. Джереми был вооружен палашом, а моряк держал в руках карабин.

Внезапно один из зулусов молниеносно поднырнул под карабин и вонзил нож в грудь моряка. Оглянувшись, Эрнест увидел, как посерело его лицо. Честный парень умирал, как и жил — страшно ругаясь.

— Ах ты, черная образина! Держи и будь проклят!

Приклад карабина опустился на голову зулуса — и череп с треском разлетелся на куски. Оба упали мертвыми.

Остались пять зулусов — против Эрнеста и Джереми. Но постойте! Внезапно гора трупов зашевелилась, и из-под нее поднялся новый враг. Нет, это не враг! Это Мазуку, которого уже посчитали мертвым, — однако, судя по всему, он более чем жив!

Напав на зулусов сзади, он мгновенно убил одного из них. Осталось четверо. Затем Мазуку схватился еще с одним и после долгой борьбы убил и его. Однако трое зулусов все еще стояли против двоих белых.

Два белых мужчины стояли спина к спине, сверкая глазами и тяжело дыша, но не подпускали к себе врагов. С ног до головы покрытые кровью, отчаявшиеся, ожидавшие смерти, они являли собой впечатляющее зрелище. Двое зулусов бросились на гиганта Джереми, один — на Эрнеста. Эрнест был безоружен, но схватился за древко ассегая и притянул к себе противника. Сплетясь в смертельном объятии, они упали и покатились вниз по холму; каждый старался вырвать ассегай из рук противника. Зулус держал оружие крепко, но Эрнесту все же удалось вытянуть рукоять у него из рук дюймов на восемь. Неимоверным усилием он рванул еще раз — и полоснул зулуса лезвием по горлу. Тот испустил дух. Эрнест силился встать, чтобы увидеть окончание драмы; прийти на помощь Джереми он уже не успевал.

Мазуку все еще стоял над трупом своего врага. А что же Джереми? Одного из зулусов он ударил своим палашом. Удар пришелся на край щита, обтянутого воловьей шкурой, и лезвие застряло в трещине. Зулус резко вывернул щит — и Джереми остался без оружия, беззащитным. Теперь он мог надеяться только на свою неимоверную силу — против стали. Он был обречен… Но нет! Из последних сил рванувшись вперед, Джереми схватил за горло сначала одного, а затем и второго зулуса и могучим движением развел руки в стороны. Затем с хриплым воплем, напрягая все мышцы, он столкнул зулусов головами — так сильно, что они лишились сознания. Подоспевший Мазуку хладнокровно прикончил обоих.

Так закончилась эта битва.

Эрнест и Джереми повалились на покрытую кровью траву, задыхаясь и хватая ртами воздух. Зарево над лагерем уже погасло, и теперь, после всех воплей, стонов умирающих и звона оружия, тишина опустилась на вельд, глубокая и всеобъемлющая.

Так они и лежали — два белых человека в окружении мертвых зулусов, и солнце мирно светило на живых и на мертвых. Со смутным недоумением Эрнест заметил на многих мертвых лицах улыбки. Зулусы в смерти — радовались, ибо они прошли Воротами Слоновой Кости и достигли Улыбающейся Земли.

Как же тихо было здесь теперь! Крошечная черно-белая птичка, перелетая от муравейника к муравейнику, уселась на лоб молодого паренька, единственного сына своей матери. Возле него лежали два убитых зулуса. Птичка знала, почему он так неподвижен — и не боялась. Эрнесту нравился этот парнишка, он хорошо знал его мать — и теперь пытался представить, что она почувствует, узнав о судьбе сына… Однако в этот момент тишину нарушил голос Мазуку. Зулус стоял и смотрел на тело одного из тех, кого он убил, а затем начал произносить торжественную речь по-зулусски.

— Ах, брат мой, сын моего отца, с которым вместе я играл в детстве! Я всегда говорил тебе, что ты совершенно не умеешь обращаться с ассегаем — но никогда не думал, что у меня будет возможность доказать это тебе. Что ж, теперь горю не помочь, долг есть долг — и семейные узы должны уступить долгу. Спи спокойно, брат мой, мне было больно убивать тебя. Очень!

Эрнест с трудом поднялся на ноги — и внезапно расхохотался истерическим смехом, давая выход накопившимся чувствам, над этим наивным морализаторством зулуса. В это время поднялся и Джереми, подошел к Эрнесту. Вид его был страшен: руки, лицо, одежда были красны от крови; кровь текла из ран на его лице и руке.

— Пойдем, Эрнест. Надо убираться отсюда! — сказал он глухо.

— Да, пожалуй, — откликнулся тот.

На равнине у подножия холма мирно паслись несколько лошадей. Среди них был и вороной жеребец Эрнеста, Дьявол, получивший в бою небольшую рану. Друзья медленно шли к лошадям, останавливаясь и подбирая оружие, валявшееся на земле. Эрнест вытащил ассегай из раны человека, которого он убил, сражаясь за свою жизнь. «На память!» — сказал он мрачно. Лошадей поймали без труда и выбрали для Джереми и Мазуку двух самых лучших; Эрнест сел на верного Дьявола. Потом они поехали на вершину горного хребта, за которым перед началом схватки Эрнест видел подкрепление зулусов. Здесь Мазуку спешился и ползком прокрался на самый верх, а потом, к их огромному облегчению, сообщил:

— Все зулу ушли, долина пуста!

Трое всадников миновали перевал, на который всего полтора часа назад поднимались в компании еще шестидесяти человек — теперь все эти люди были мертвы.

— Все погибли, кроме нас. Это не может быть случайностью, — тихо сказал Джереми.

— Это Судьба! — коротко откликнулся Эрнест.

С вершины холма они увидели лагерь, теперь выглядевший тихим и спокойным — белые палатки так и стояли на месте, а Юнион Джек трепетал на ветру.

— Наверное, там тоже все мертвы, — сказал Эрнест, — В каком направлении двинемся?

Вот теперь присутствие Мазуку и его знание родной страны сослужили им неоценимую услугу. Он вырос в краале неподалеку отсюда — и в буквальном смысле знал каждый дюйм этой земли. Обойдя лагерь по широкой дуге, он повел маленький отряд на левый край поля битвы и после двухчасовой скачки по этим диким землям вывел их к броду через реку Баффало, который хорошо знал. Выше по течению его пытались перейти немногие выжившие в резне — и утонувшие при попытке сделать это. За все время пути они не видели ни одного зулуса, потому что все зулусское войско ушло в другом направлении, а потому им не пришлось в ужасе спасаться бегством.

В конце концов они перебрались через реку и оказались в сравнительной безопасности на территории Наталя.

После долгих споров они решили отправиться в небольшой форт в Хелпмакааре и уже проехали милю или около того, когда чуткое ухо зулуса уловило справа далекий звук перестрелки. Это были враги — отряды Унди атаковали Роркс Дрифт. Оставив лошадей на попечении Мазуку, Эрнест и Джереми взобрались на коппи — небольшой, отдельно стоящий холм. Это была, скорее, небольшая гора из бурого железняка, на вершине которой лежала огромная плоская плита почти чистой железной руды. На нее они и вскарабкались, чтобы осмотреть течение реки, однако ничего толком не увидели. Роркс Дрифт был закрыт от них холмами.

Все это время как раз в районе Хелпмакаара на небе собиралась огромная грозовая туча. Теперь, как это обычно бывает перед закатом в Южной Африке, туча стремительно двинулась против ветра прямо на них, обрамленная бледной радугой. Напротив тучи солнце уже садилось за горизонт, и его золотые лучи, пронизывая голубое небо, падали на черную массу облаков, отражаясь от них яркими сполохами. По земле бежали широкие полосы тени, из брюха тучи вырывались молнии — так сражались над Зулулендом небесные копья и щиты.

На гору Изандлвана падал один широкий и яркий луч света, словно венчая ее на закате этого страшного дня царицей смерти, однако само поле битвы уже утонуло во мраке. Это была потрясающая сцена. Наверху небо, затянутое пламенеющими облаками и играющее всеми оттенками, какие только можно увидеть в раю. Позади — обрамленная радугой черная туча, словно эбеновое дерево в оправе из золота и драгоценных камней. Впереди — широкая равнина, поросшая густой травой, волнующаяся, словно серо-зеленое море, — и Баффало, скользящая через нее серебряной змеей, а за нею — горы, тронутые последним поцелуем солнца, и их погруженные во мрак склоны…

Да, это была великолепная сцена. Природа, будучи в прекрасном настроении, демонстрировала все свои краски и оттенки, щедро рассыпая их по земле и небу и смело смешивая их до тех пор, пока они не тонули во мраке приближающейся ночи. Жизнь в сияющем экстазе вспыхивала напоследок — чтобы потом мирно уснуть в объятиях своей вечной и верной любовницы — Смерти…

Эрнест смотрел и не мог отвести восхищенного взгляда. Красота проникла в его сердце, и оно откликнулось на составленные ею аккорды земли и небес. Она словно приподняла его над миром, подарив неописуемые эмоции. Взгляд Эрнеста блуждал по бескрайнему небу, ища там присутствие Бога; затем он упал на Изандлвану, туда, где в самых глубоких тенях спали вечным сном его товарищи. Их мертвые глаза тоже были устремлены к небу — но видеть его великолепие они больше не могли. Дух Эрнеста ослаб, ослабло и тело, вспомнившее все тяготы и удары, — и Эрнест погрузился в глубокую скорбь.

— О Джереми! — всхлипнул он. — Они все мертвы, кроме нас с тобой, и я чувствую себя трусом, который живет только для того, чтобы оплакивать их смерть. Когда все было кончено… я должен был позволить этому зулусу убить меня, но я был трусом — я боролся за свою жизнь. Если бы я на мгновение удержал свою руку — я бы ушел вместе с Эльстоном и остальными, Джереми!

— Брось, брось, старина! Ты сделал все, что мог, ты сражался вместе с корпусом до последнего. Никто не мог бы сделать больше.

— Да, Джереми, но я должен был умереть вместе с ними, это был мой долг! Мне не дорога моя жизнь — а им была дорога. Я постоянно притягиваю несчастья. Я застрелил своего кузена, я потерял Еву, а теперь все мои товарищи убиты, и лишь я, их командир, избежал смерти. И возможно, это еще не все беды, что мне суждено пережить Что дальше — спрашиваю я себя. Что дальше?

Отчаяние Эрнеста было столь велико, что Джереми, поняв состояние друга и не желая позволить ему впасть в истерику, крепко обнял его и прижал к себе.

— Послушай меня, старик! Бесполезно забивать себе голову подобными мыслями. Мы всего лишь перышки, летящие по ветру, — должны лететь туда, куда он нас несет. Иногда это добрый и ласковый ветер, иногда жестокий и злой. Сейчас все плохо, но мы должны сделать все, что в наших силах, и дождаться, пока он не подует в правильную сторону. Слушай, мы здесь стоим уже больше пяти минут, лошади отдохнули. Надо торопиться, если мы хотим добраться до Хелпмакаара до темноты, и я надеюсь, что мы попадем туда раньше зулусов. Проклятье! Идет буря — идем же!

С этими словами Джереми спрыгнул с каменной плиты и начал спускаться с коппи.

Эрнест слушал его, закрыв лицо руками, но теперь выпрямился и молча последовал за другом. Он уже подошел к краю плиты, когда порыв ледяного ветра ударил ему в лицо, охлаждая пылающий лоб, и Эрнест повернулся, чтобы бросить последний взгляд на величественную картину.

То был последний земной пейзаж, который он видел. Ибо в этот самый миг из черного брюха тучи вырвался ослепительный язык белого огня — молния ударила прямо в плиту, состоящую большей частью из железа, и расколола ее, уйдя в землю к самому основанию холма. Одновременно раздался оглушительный удар грома.

Джереми, бывший уже внизу, пошатнулся и на некоторое время оглох, а когда пришел в себя и обернулся — Эрнеста не было там, где они только что стояли. Не видя друга, вне себя от ужаса, Джереми со всех ног кинулся обратно на холм, отчаянно выкрикивая имя Эрнеста. Ответа не было.

Он нашел Эрнеста лежащим на земле, бледного и бездыханного…

Часть III

Глава 37

БЕРЕГА ДОБРОЙ СТАРОЙ АНГЛИИ
Стоял апрельский вечер; корабль плыл вдоль южного побережья Англии. Солнце только что прорвалось через черную грозовую тучу, чтобы бросить последний взгляд на этот мир прежде, чем он отойдет ко сну.

— Повезло! — сказал маленький человечек, повисший на леерах, протянутых вдоль борта «Конвей Касл». — Теперь, мистер Джонс, взгляните: может быть, вы разглядите их при солнечном свете.

Мистер Джонс серьезно и неторопливо оглядывал горизонт в бинокль.

— Да, — сказал он наконец. — Я вижу их вполне отчетливо.

— Видите что? — спросил другой пассажир, подходя.

— Берега доброй старой Англии! — весело откликнулся маленький человечек.

— Всего-то? — пожал плечами спрашивавший. — Да ну их к черту, эти самые берега.

— Интересное замечание для человека, который едет домой жениться! — рассмеялся маленький человечек, повернувшись к мистеру Джонсу.

Однако мистер Джонс молча опустил бинокль и неторопливо покинул палубу. Вскоре он уже входил в каюту, причем дверь открыл без стука.

— Англия на подходе, старина! — сказал мистер Джонс кому-то, кто спиной к нему полулежал в шезлонге и задумчиво курил.

Человек этот сделал такое движение, будто хотел подняться, но передумал и поднес руку к черной повязке, закрывавшей его глаза.

— Я совсем забыл, — с усмешкой промолвил он. — Англии будет много, очень много… прежде чем я смогу ее увидеть. Кстати, Джереми, я хочу тебя кое о чем спросить. Эти доктора такие лгуны…. — тут он снял повязку. — Взгляни, пожалуйста, на меня и скажи честно: я изуродован? Они вытекли, или перекошены, или с бельмом — или что-нибудь в этом роде?

И Эрнест Кершо поднял на друга свои темные глаза, которые почти не изменились, если не считать того болезненно-тревожного выражения, которое в них застыло — выражения, свойственного почти всем слепым.

Джереми внимательно оглядел лицо друга, заглянув сперва в один глаз, потом в другой.

— Ну же! — нетерпеливо сказал Эрнест. — Я чувствую твой взгляд!

— Хамба гачле, старик! — невозмутимо отозвался Джереми. — Я занимаюсь ди… ди-аг-нос-ти-ро-ва-ни-ем! Вот и все. По всей видимости, твои оптические приборы выглядят не хуже моих. Девушки будут на них заглядываться — и ты сам услышишь, что они скажут.

— О, хорошо! За это стоит быть благодарным.

Тут кто-то постучал в дверь каюты. Джереми открыл дверь и впустил стюарда.

— Вы посылали за мной, сэр Эрнест. Что вам угодно?

— О да, помню. Не будете ли вы так добры, чтобы найти моего слугу? Он мне нужен.

— Слушаюсь, сэр Эрнест.

Эрнест нетерпеливо взмахнул рукой, но стюард уже ушел.

— Он мне надоел со своим постоянным «сэр Эрнест»!

— Что, ты до сих пор не привык к своему титулу?

— Не привык и не хотел бы иметь возможность привыкнуть — но приходится. Это все из-за тебя, Джереми. Если бы ты не проговорился тому смешному маленькому доктору, а он не бросился бы искать информацию в «Меркурии Наталя» — это никогда не выплыло бы наружу. В Англии я бы мог отказаться от титула, но теперь все вокруг знают, что я баронет, сэр Эрнест — и останусь сэром Эрнестом до конца дней своих.

— Ну, большинству людей это не кажется таким уж несчастьем, старина.

— Разумеется, это же не они застрелили настоящего наследника. Кстати, что пишет адвокат? Поскольку мы уже недалеко от дома, неплохо было бы ему ответить. Ты найдешь письмо в моей шкатулке. Прочти его, адвокат хороший парень.

Джереми открыл шкатулку, изрядно помятую и исцарапанную за годы странствий, и стал искать письмо. В шкатулке лежала целая коллекция редчайших артефактов, среди которых — кружевной платок, когда-то принадлежавший Еве Чезвик; длинная прядь каштановых волос, перевязанная голубой лентой; такая же, но золотистая прядь — явно не из Евиных локонов; целый гербарий из засушенных цветов — нежные дары, бог знает, чьи, ибо засушенные цветы довольно трудно отличить друг от друга; множество писем и других реликвий.

Наконец Джереми нашел нужный документ, подписанный аккуратным почерком опытного клерка, осторожно отодвинул пряди волос и прочую ерунду, развернул письмо и начал читать.


— «Сент-Этельред Корт, Полтри, 22 января 1879 года. Сэр…»


— Взгляни! — перебил его Эрнест. — В этот день мы сражались на поле Изандлвана — а эти чинуши писали мне письмо о том, что я баронет. Кровавая рука судьбы, не иначе…


— «Сэр! (снова начал Джереми) Исполняя свой долг, сообщаем вам о том, что 16 января сего года скончался наш уважаемый клиент, сэр Хью Кершо, баронет, из Аркдейл Холл, Девоншир. После его смерти вы наследуете титул как единственный сын единственного брата сэра Хью, Эрнеста Кершо, эсквайра. Нам не требуется входить во все несчастные обстоятельства получения этого наследства. В данный момент у нас есть заверенная копия Высочайшего помилования Ее величества, дарованного вам, согласно Трансваальскому Акту об амнистии от 1877 года, присланная сэром Реджинальдом Кардусом, эсквайром, Дум Несс, Саффолк, и которую у нас нет ни права, ни желания оспаривать. Нам совершенно очевидно, что после получения Высочайшего помилования вы полностью освобождаетесь от ответственности за нарушение закона, которое вы совершили несколько лет назад, — и наш долг сообщить вам об этом официально. Ваш титул также официально подтвержден оригинальным патентом.

Как и следовало ожидать в сложившихся обстоятельствах, покойный сэр Хью не испытывал к вам никаких добрых чувств. Мы не преувеличим, если скажем, что новость о вашем помиловании ускорила его кончину. Когда младший Хью Кершо, павший позднее от вашей руки, достиг совершеннолетия, семейная недвижимость была разделена, и к нему перешли особняк Аркдейл Холл, многочисленные и весьма ценные семейные реликвии, а также олений парк, занимающий площадь в 185 акров. Теперь они переходят к вам, и мы рады будем получить от вас дальнейшие указания, если вы окажете нам честь своим доверием. Также, согласно воле последнего баронета, часть поместий и земель переходит дальнему родственнику его покойной жены, Джеймсу Смиту, эсквайру, Кемпердоун Роуд, 52, Верхний Клепхэм.

Полагаем, что представили вам все факты, связанные с вашим вступлением в наследство и, в ожидании ваших указаний, остаемся с неизменным почтением — ваши покорные слуги, поверенные Пейсли и Пейсли».

Дата, подпись.


— Ну, хватит об этом, — таков был ответ Эрнеста. — Интересно, на кой мне сдался Аркдейл Холл, неисчислимые семейные реликвии и олений парк в 185 акров? Я их продам, если смогу. Отличное у меня положение: баронет с доходом в полпенни и шестипенсовик в год. Отлично, просто отлично!

— Хамба гачле! — все так же невозмутимо откликнулся Джереми. — У нас будет достаточно времени все хорошенько обдумать и рассмотреть. А теперь, раз мы занялись чтением вслух, могу зачитать тебе избранные места из моей переписки с командующим вооруженными силами Ее величества в Натале и Зулуленде.

— Давай. Огонь! — устало улыбнулся Эрнест.

— Первое письмо — Ньюкасл, Наталь, 27 января, от твоего покорногослуги — командованию.

«Сэр! Имею честь доложить по приказу лейтенанта и адъютанта Корпуса Эльстона Кершо, который после удара молнии не способен пока сделать это сам, что 22 января Корпус Эльстона, получив приказ разведать на флангах пути передвижения отрядов Унди, отправился на выполнение боевой задачи. Прибыв на горный хребет, уже захваченный Унди, отряд по приказу капитана Эльстона спешился и открыл огонь по противнику с трехсот ярдов, что произвело значительный эффект. Однако эти действия не могли остановить Унди, численность которых составляла от трех до четырех тысяч человек, поэтому капитан Эльстон отдал приказ атаковать врага с тыла. Это было выполнено с известным успехом. Зулусы потеряли несколько десятков человек, потери корпуса, прорывавшегося сквозь гущу врага, составили двадцать человек, в числе погибших — капитан Эльстон и его сын, Роджер Эльстон, служивший адъютантом отца. Несколько лошадей были ранены вместе со своими всадниками, что исключило быстрое отступление корпуса. Лейтенант Кершо, приняв командование над отрядом, пытался вывести его в безопасное место, однако потерпел неудачу из-за большого количества раненых и оставшихся пешими солдат. Корпус был окружен отрядом зулусов численностью около трехсот человек, которые перекрыли отход через перевал в долину, что являлось единственным путем возможного спасения. В сложившихся обстоятельствах лейтенант Кершо решил принять бой и вместе с остатками отряда оказал яростное сопротивление противнику, заняв выгодную позицию на высоте. Бой закончился почти полным истреблением Корпуса Эльстона и гибелью нападавших зулусов. Имена выживших — лейтенант Эрнест Кершо, старший сержант Джереми Джонс и рядовой Мазуку (единственный туземец в отряде). Они смогли спастись, поскольку противник был либо полностью истреблен, либо находился в другом месте, следуя за отрядами Унди. К сожалению, во время отступления лейтенант Кершо получил удар молнией и ослеп. Он оценивает урон, нанесенный Корпусом Эльстона врагу, в 400–450 человек. Перед лицом беспримерной доблести, которую проявили его боевые товарищи, лейтенант Кершо считает своим долгом сохранить и увековечить имена всех солдат корпуса. Каждый из них сражался с беспримерной храбростью, все они пали на поле боя. Лейтенант Кершо просит командование установить и отметить имена всех погибших, поскольку не может полагаться лишь на свою память, а все документы Корпуса Эльстона были уничтожены либо пропали. Подтверждаю, что все маневры, предпринятые лейтенантом Кершо в этих сложных условиях, были оправданы, и надеюсь, что они будут оценены командованием. По поручению и от имени лейтенанта Кершо — старший сержант Джереми Джонс, подпись».


А теперь — ответ, пришел из Марицбурга, 2 февраля.

«Сэр!

1. Прошу передать лейтенанту Кершо и всем выжившим членам отряда, известного под именем Корпус Эльстона, что командование высоко ценит храбрость и героизм, проявленные Корпусом перед лицом превосходящих сил противника во время боестолкновения на Изандлване 22 января сего года.

2. Командование с глубоким сожалением узнало о несчастье, постигшем лейтенанта Кершо, и выражает ему признательность за умелое командование Корпусом, а также сообщает, что его имя будет вписано в реестр для представления Ее величеству, с тем, чтобы она имела возможность по достоинству оценить его услуги[418].

3. Мне поручено предложить вам место в любом из действующих добровольческих корпусов во время текущей кампании. Остаюсь с неизменным уважением и т. д. — Начальник штаба такой-то, подпись».


Затем пришел черед короткого письма старшего сержанта Джонса, в котором он выражал благодарность командованию за высокое мнение о его заслугах, однако с сожалением был вынужден отклонить предложение о поступлении на военную службу в любом другом добровольческом корпусе.

Далее следовало частное письмо от офицера штаба, предлагавшего старшему сержанту Джонсу всяческое содействие в поступлении на действительную военную службу в армии.

Заканчивалась переписка ответом старшего сержанта Джонса, в котором он снова выражал благодарность — но отклонял и это предложение.

Здесь Эрнест вскинул голову и подался вперед. Смысла в этих движениях не было — он больше не мог видеть лицо своего друга, однако тело неохотно расставалось со старыми привычками.

— Почему ты отказался от предложений, Джереми?

Джереми неловко поднялся, отошел к иллюминатору и некоторое время молчал.

— По принципиальным соображениям! — наконец сказал он.

— Чепуха, я же знаю, что тебе хотелось служить в армии! Ты разве не помнишь? Когда мы направлялись в лагерь на Изандлване, ты сказал, что если корпус добьется успехов, мы должны попробовать поступить в действующую армию.

— Да, помню.

— Так в чем же дело?

— В том, что я сказал «мы».

— Я не совсем тебя понимаю, Джер.

— Мой дорогой Эрнест, ты ведь теперь вряд ли сможешь пройти комиссию для службы.

Эрнест усмехнулся.

— Какое это имеет отношение к делу?

— Самое прямое. Я не собираюсь оставлять тебя одного в твоем несчастье и идти прохлаждаться в армию. Я не смог бы этого сделать, я был бы несчастен, сделай я это. Нет, старик, мы вместе прошли через многое — и, клянусь Богом, будем и дальше поддерживать друг друга. До самой последней главы нашей жизни!

Эрнеста и раньше всегда трогали благородные порывы, но теперь, когда нервы его были расшатаны, а сердце смягчилось от пережитых несчастий, его темные незрячие глаза заблестели от слез. Он протянул руку, нашарил плечо Джереми, притянул его к себе и крепко обнял.

— Пусть меня постигли беды, Джереми, но, по крайней мере, одним меня точно благословили Небеса, и похвастаться подобным благословением могут немногие. Это — истинный друг. Если бы ты погиб вместе с остальными в Изандлване, мое сердце разорвалось бы от горя. Я думаю, что наша любовь друг к другу куда крепче любви к женщине. Впрочем, это неважно. Был ли сам Абессалом благороднее тебя, Джереми, а ведь в нем не было ни единого порока, от ног до самого венца на голове? Твои волосы вряд ли стоят «двести шекелей во имя царя земного», но я предпочту тебя Абессалому со всеми его волосами и всем остальным!

Это была старая привычка Эрнеста — болтать разную легкомысленную чушь, когда сердце его по-настоящему чем-то тронуто, и Джереми прекрасно о ней знал — и потому молчал.

Снова раздался стук в дверь — на этот раз пришел Мазуку, причем Мазуку преображенный. Вместо традиционного белоснежного одеяния на нем была фланелевая рубашка с огромным торчащим воротником, серый костюм (который был ему мал) и сапоги, слишком большие для его маленьких и стройных ног; у Мазуку, как и у большинства зулусов хороших кровей, были весьма изящные руки и ноги.

Чтобы добавить еще больше причудливости его внешности, на голове Мазуку, все еще украшенной по зулусской моде косичками с вплетенными в них костяными трубочками, красовался крошечный и весьма залихватского вида котелок, а в руке великий воин зулу нес свою любимую и самую большую из его коллекции дубинку.

Открыв дверь каюты, он замер на пороге, приветствуя Эрнеста и Джереми в своей обычной манере — вскинув руку, — а затем вошел и, тоже по привычке, уселся на корточки, ожидая приказов хозяина и совершенно забыв, что теперь на нем совсем иной, нежели в Африке, наряд…

Результаты этого оказались катастрофическими. Узкие брюки с громким треском лопнули по всему шву, испугав зулуса: Мазуку взлетел в воздух, потом испуганно осмотрел себя… и немедленно успокоился, сообщив, что «так гораздо просторнее».

Джереми расхохотался и быстро пересказал Эрнесту, что случилось.

— Откуда у тебя эти вещи, Мазуку? — спросил Эрнест.

Мазуку объяснил, что купил все это великолепие за три фунта и десять шиллингов у пассажира второго класса, так как погода становится все холоднее.

— Не носи это больше. Я куплю тебе хорошую одежду, как только мы прибудем в Англию. А если тебе холодно — завернись в плащ.

— Кооз! Хорошо!

— Как там Дьявол? — Эрнест забрал верного жеребца, на котором спасался с поля Изандлваны, в Англию.

Мазуку отвечал, что конь в порядке, но немного игрив. Один человек решил подразнить его кусочком хлеба. Конь дождался, пока человек пойдет мимо, схватил его зубами за шиворот, приподнял и долго тряс.

— Хорошо! Дай ему на ночь отрубей.

— Кооз!

— Значит, тебе становится холодновато? Не жалеешь, что отправился с нами? Я ведь предупреждал тебя, что такое может произойти.

— У ка, Инкоос! (о нет, господин!) — с жаром отвечал зулус на своем родном мелодичном языке. — Когда мы в первый раз поднялись на корабль, который дымится, и поплыли по черной воде, из которой приходят белые люди, мои кишки скрутились и расплавились внутри меня. Я пережил сотню смертей — и вот тогда я жалел, да! О! — сказал я себе тогда. — О, почему мой отец Мазимба не убил меня, вместо того, чтобы привести меня на эту огромную движущуюся реку? Конечно, если я выживу, то стану теперь белым человеком, потому что сердце мое белеет от страха, и все мои внутренности все равно уже вылились в великую реку. Да, я говорил так, и еще многое другое говорил, что даже не могу вспомнить, но это были темные и страшные слова. Но тут, отец мой Мазимба, мои кишки перестали таять, и вместо них выросли новые, потому что я почувствовал голод. Я был рад и съел много говядины, а затем спросил свое сердце — что оно теперь думает о путешествии по великой черной воде. И сердце ответило мне так: Мазуку, сын Инголуву из племени Маквилисини народа Амазулу, — ты поступил правильно! Велик тот вождь, которому ты служишь, велик Мазимба на своем охотничьем пути, велик он в битве, ибо все Унди не смогли убить его и его брата — Льва (Джереми), и его слугу — Шакала (Мазуку), который спрятался в яме, а потом укусил до смерти всех, кто в нее свалился! О а — Мазимба велик, и сердце его полно доблести, ибо все видели, как он бился с Унди. Ум его полон знаниями и мыслями белого человека — и потому он придумал поставить своих людей в кольцо, которое выплескивало огонь так быстро, что все его храбрые всадники оказались похоронены под трупами Унди. Он велик! Он настолько велик, что небо почуяло в нем тагати — колдуна, и, испугавшись, решило поразить его своими молниями — но и тогда не смогло убить Мазимбу! Теперь же отец мой Мазимба блуждает и блуждает во мраке, не видя солнца и звезд, не видя света костра, блеска копья, или того огня, что горит в глазах храбрецов, когда они собираются на битву, или любви, что мерцает в глазах женщин. Как же быть? Не понадобится ли отцу моему Мазимбе верный пес, что поведет его сквозь тьму? И неужели Мазуку, сын Инголуву, окажется неверным псом и оттолкнет руку, что кормила его, предав человека, что храбрее самого Мазуку? Нет, никогда этому не бывать, господин мой и отец мой! Клянусь головой Чаки — куда пойдешь ты, туда пойду и я, и где ты построишь свой крааль — там будет и моя хижина! Кооз! Баба!

После этой пылкой речи Мазуку отсалютовал хозяину и удалился, чтобы зашить порванные брюки. Его нынешний облик совершенно не сочетался ни с мелодичным звучным голосом, ни с поэтичным содержанием его речи. Инстинктивно, от природы зулус обладал теми качествами, которые в каком-то смысле делали его джентльменом высшей пробы, и уж во всяком случае, ставили его на голову выше тех белых христиан, которые относились к «ниггерам» как к презренным и низшим существам. Есть то, чему стоит поучиться и у зулусов — среди этих качеств мы, прежде всего, отметим спокойное мужество, с которым они смеются над смертью, и абсолютную преданность тем, кто получил право руководить ими, либо сам обладает достоинствами, способными завоевать их уважение. Этих «дикарей» отличает также честность и потрясающая правдивость.

— Он хороший парень, наш Мазуку, — тихо сказал Эрнест, когда Мазуку ушел, — но я боюсь, как бы с ним не случилось одно из двух: либо он затоскует по дому и станет невыносим, либо он, так сказать, вольется в лоно цивилизации, сопьется и деградирует. Мне бы следовало оставить его в Натале.

Глава 38

ЗЛАЯ СУДЬБА ЭРНЕСТА
После знаменательной речи Мазуку миновала ночь — и около девяти часов утра молодая леди бегом взлетела по ступеням лучшего отеля Плимута и ворвалась в один из номеров, словно живой и очень привлекательный снаряд, чем немало удивила лысого пожилого джентльмена, мирно завтракавшего за столом.

— Скажи на милость, Дороти, ты внезапно сошла с ума?

— О Реджинальд — «Конвей Касл» уже почти в гавани, а я была в конторе и добилась разрешения отправиться туда на катере, так что собирайтесь, скорее!

— Когда отходит катер?

— Без четверти десять.

— Значит, у нас есть еще три четверти часа в запасе.

— О, пожалуйста, Реджинальд, поторопитесь — он может уйти раньше!

Мистер Кардус улыбнулся, поднялся из-за стола и надел шляпу и пальто — «только чтобы сделать одолжение Дороти». На самом деле взволнован он был ничуть не меньше: на его бледных обычно щеках горел лихорадочный румянец, а руки слегка дрожали.

Через четверть часа они уже прогуливались по набережной возле здания таможни, ожидая катер.

— После всех этих лет — и слепой! — тихо говорил мистер Кардус.

— Вы думаете, он сильно изуродован, Реджинальд?

— Не знаю, дорогая, твой брат ничего об этом не писал.

— Не могу в это поверить. Так странно думать, что он и Джереми избежали участи тех людей… Господь милосерден!

Мистер Кардус заметил с улыбкой:

— Циники — или те шесть десятков человек — вряд ли разделили бы это утверждение.

Однако Дороти думала лишь о том, что Бог был добр лично к ней. Сегодня она была одета в розовое — и выглядела прелестной, словно «нежный розовый цветок, что растет в пшеничном поле».

Дороти не стала красавицей в полном смысле этого слова, но она была по-настоящему очаровательна. Ее милое личико было свежим и всегда немного озабоченным (а судя по нескольким упрямым морщинкам, она так до конца и не разрешила все вопросы, волновавшие ее с детства), ее голубые глаза были большими и сияющими, фигурка обрела с годами милую округлость форм, но прежде всего она буквально излучала свет добра, сиявший вокруг нее, словно ореол. Все это и делало ее очаровательной. И какая разница, что рот был великоват, а носик несколько вздернут? Такие милые маленькие леди вполне могут обойтись без греческого носа или идеального рисунка губ. По крайней мере, их очарование останется с ними, даже когда пройдет молодость, а я позволю себе напомнить моему молодому прекрасному читателю, что наиболее пыльная и длинная часть дороги жизни тянется гораздо дальше верстового столба с отметкой «30»…

Особенно привлекательной делали Дороти ее располагающие манеры, простота и чувство собственного достоинства. Она была идеальной маленькой леди.

— Все на борт! Прошу вас, леди и джентльмены! — голос служащего нарушил тишину. — Проходим вот сюда!

Мистер Кардус и Дороти направились к большому серому катеру с голубым вымпелом на мачте.

Поездка была короткой, но Дороти и мистеру Кардусу она показалась бесконечной. Большой корабль все приближался, и в конце концов стало казаться, что сейчас он проглотит маленький катер.

— Швартуйся! Осторожнее на борту! Теперь живее! Поторапливайтесь, лентяи! Давайте трап!

Все было проделано очень быстро, и уже через несколько мгновений они стояли на палубе большого корабля среди толпы пассажиров и растерянно озирались в поисках Эрнеста и Джереми. Однако тех не было видно.

— Надеюсь, они где-то здесь! — дрожащим голоском произнесла Дороти.

Мистер Кардус снял шляпу и вытер вспотевшую лысину. Он тоже на это надеялся.

В следующий момент Дороти испуганно отшатнулась, потому что прямо перед ними возник совершенно черный человек в белом бурнусе, накинутом поверх пальто, державший в одной руке громадное копье, а в другой — увесистый саквояж. Он энергично протолкался через толпу и яростно — иначе не скажешь — поприветствовал Дороти и мистера Кардуса.

— Кооз! — воскликнул он, потрясая копьем прямо перед носом мистера Кардуса.

— Инкосикаас! (Госпожа!) — и он повторил манипуляции с копьем уже перед Дороти. — Этот путь, мастер, сюда, мисси. Господин без глаз посылать меня к вам. Этот путь, за мной! Лев сейчас приведет господина.

Ошеломленные, они последовали за ним, а Мазуку — ибо это был, разумеется, он, — сдавшись перед трудностями чужого языка, ворчал на зулусском (хотя мог бы ворчать и на санскрите, его все равно никто не понимал):

— Прочь, низкие люди! Дайте дорогу старику с блестящей головой, на бровях которого живет мудрость, и прекрасной юной деве, нежному розовому бутону, что идет за мной!

В этот момент Дороти увидела высокого широкоплечего мужчину, который осторожно выводил из каюты за руку… Тут Дороти забыла обо всем на свете и кинулась вперед.

— О Эрнест! Эрнест!

Щеки слепца вспыхнули, едва он услышал ее крик. Он оттолкнул руку Джереми и протянул обе руки навстречу этому голосу. Этих объятий легко было избежать — не все хотят целоваться со слепым — но Дороти и не подумала их избегать. Напротив, она с разбегу уткнулась Эрнесту в грудь, и его руки инстинктивно сомкнулись вокруг нее, пока он все еще говорил: «Дороти, где ты…»

— Здесь, Эрнест, здесь! Я здесь!

В следующий момент он приподнял ее и поцеловал горящее личико, а она вернула ему поцелуй.

Затем она так же бросилась на шею к Джереми — вернее, он сам ее подхватил, приподнял на два или три фута и поцеловал. Подоспевший мистер Кардус взволнованно тряс им руки, сжимая руку Эрнеста особенно крепко, а стоявший рядом Мазуку по зулусскому обычаю исполнил небольшую приветственную песню о том, как великие вожди вернулись к своему краалю после долгого пути, на котором они… и так далее, и как Мудрость, принявшая облик старика с сияющей головой, без всякого сомнения — мужа многих жен и отца многих детей… и так далее, и Красота, принявшая облик маленькой и прекрасной… и так далее — встретили их… и так далее — после чего все едва не разрыдались от счастья и поспешили отправиться на квартердек.

Сбивчиво разговаривая обо всем сразу и хором, они принялись собирать вещи Эрнеста и Джереми, и, разумеется, перепутали все мешки и чемоданы. В итоге их просто свалили в кучу, а Мазуку уселся на ее вершине с ассегаем в руке — словно торжественное предупреждение ворам (ох, несладко пришлось бы вору, рискнувшему просто приблизиться к этой горе вещей). Тут стюарды привели Дьявола.

Вы не поверите! Дороти бестрепетно и нежно погладила бархатные ноздри громадного черного жеребца — и он понял, как она добра; Дьявол немедленно отказался (на время) от своей излюбленной привычки кусать всех, кроме хозяина, и лишь тихонько заржал, требуя сахара. Потом Эрнест положил руку коню на загривок — поскольку Дьявол никому, кроме него и Мазуку, не позволял таких вольностей, — и пошел вдоль его бока, пока не нащупал шрам, оставленный ассегаем Инди, и не показал им. Глаза Дороти наполнились слезами благодарности, когда она подумала, через что прошли этот конь и его всадник, чтобы выжить; подумала она и о печальных останках тех, кто некогда скакал бок о бок с Эрнестом — и ей страстно захотелось снова его поцеловать, но сейчас это было бы уже неприлично… Поэтому она только крепче сжала его руку, чувствуя, как испаряется печаль прожитых в одиночестве лет, уступая место радости и предвкушению счастья.

Вскоре они все спустились на берег, отправились в отель и наконец-то сели все вместе в уютной гостиной, которую выбирала и украшала Дороти — здесь повсюду стояли вазы с фиалками, поскольку она помнила, что Эрнест их очень любил. После недолгой беседы мистер Кардус и Джереми отправились обратно на таможню, за вещами — где и обнаружили Мазуку, сдерживавшего полдюжины великолепных таможенных чиновников ударами своей боевой дубинки. Таможенники имели наглость пожелать осмотреть вещи господина — и теперь Мазуку осыпал их эпитетами, которых они, к счастью, не понимали.

Тем временем в гостинице Эрнест сказал Дороти:

— Долл, сегодня прекрасный день, не так ли? Возьмешь меня на прогулку, дорогая? Мне бы очень хотелось пройтись.

— Ну конечно, Эрнест!

— И тебя не смутит общество слепого? Ведь тебе придется держать меня за руку.

— Эрнест, ну как ты можешь!

«Захочет ли она дать ему руку — слыхали?!» — думала Дороти, поспешно убежавшая за шляпкой. Да она бы до конца дней его держала за руку! Где-то в глубине сердца она почти благословляла его слепоту — потому что она их сближала. Без Дороти этот высокий сильный мужчина будет беспомощен — а она всегда будет рядом, чтобы помогать ему. Он не сможет читать, писать письма, переходить из комнаты в комнату… разумеется, скоро она так тесно будет с ним связана, что станет незаменимой. А потом… потом, возможно… Тут ее сердце забилось с такой силой, что перехватило дыхание и ноги ослабели. Дороти была вынуждена прислониться к стене и немного передохнуть.

Ибо душа ее изнемогала от любви к этому слепцу, которого она потеряла столько лет назад — а теперь вновь обрела. Дороти страстно поклялась самой себе, что больше никогда не потеряет Эрнеста. Да и с чего ей теперь его терять? Когда он был помолвлен с Евой, Дороти сделала все, что могла, для них обоих и горячо переживала драму Эрнеста. Однако Ева… Ева пошла своим путем, и теперь ее не было рядом — какое бы место она ни занимала в сердце Эрнеста. Дороти не была наивной: недооценивать то, как глубоко отпечатался образ Евы в сердце у Эрнеста, не стоило. Забыть ее полностью он не сможет… но Дороти была готова смириться с этим.

— Нельзя же получить сразу всё! — сказала мудрая маленькая женщина своему отражению в зеркале и решительно завязала ленты шляпки.

Дороти Джонс была практичной женщиной и признавала истинность высказывания о том, что половина хлеба лучше, чем отсутствие оного, особенно — если кто-то умирает от голода; она твердо вознамерилась извлечь из их нынешнего положения все лучшее. Раз уж ничего нельзя было изменить — пусть Ева остается в душе Эрнеста, в глубине его сердца — а Дороти согласна обеспечивать его земные потребности.

— В конце концов, вести за руку — это реально и осязаемо, а духовная связь никому еще не обеспечила комфорт! — строго сказала Дороти своему отражению.

Как ни странно, все эти аргументы, казавшиеся такими разумными Дороти Джонс, не были чужды и нежному сердцу… мистера Плоудена, когда он решил жениться на Еве Чезвик, разорвав ее духовную связь с Эрнестом. Однако, разумеется, учитывая все обстоятельства — разница между Дороти и мистером Плоуденом была огромна.

Мистер Плоуден вообще не признавал никаких духовных связей, он в них попросту не верил. С Евой он заключил своего рода контракт — как заключил бы его на покупку породистого животного. Получив причитающееся ему количество плоти и крови, мистер Плоуден был совершенно удовлетворен. О душе — тем более о чужой душе, ненавидящей и проклинающей его, он не думал и в расчет ее не брал. Он взял женщину — с какой стати ему заботиться о ее душе? Вообще-то душа, дух, добро и благородство, божественная природа любви и т. д. были основными темами проповедей, однако они не относились в его глазах к повседневной жизни. Кроме того, если бы мистера Плоудена спросили — то он бы ответил совершенно честно, что, по его мнению, женщины всем перечисленным вообще не обладают.

Есть сотни образованных мужчин, думающих так же, как мистер Плоуден, и есть тысячи образованных дам, которые подтверждают это мнение всем своим образом жизни — пустым, бесцельным, никчемным. Что бы ни происходило, они оценивают это своей маленькой убогой меркой; сплетни дюжины знакомых — а это они и считают Обществом — формируют их взгляд на жизнь и интересы общества, а также поведение в браке. Поистине самым главным фактором принижения роли женщин являются сами женщины. Но какая разница, впрочем? Как бы там ни было — и они выходят замуж и создают семьи. И жизнь идет своим чередом.

Дороти, в отличие от мистера Плоудена, верила в духовную сторону жизни и знала, какую важную роль она играет в человеческих делах, как доминирует в душах возвышенных и развитых. Точно так же она верила в существование планет и цветущие розы в цветнике — но поскольку она не могла увидеть красоту звезд вблизи, или заметить, как распускаются розовые бутоны, — она удовлетворялась звездным светом и ароматом распустившихся роз. Если же кто-то излишне увлечен звездами или с ума сходит по розам… что ж, это лучше, чем ничего.

Итак, взяв Эрнеста за руку, она с нежностью и осторожностью повела его по шумным улицам, а потом и по тихим уголкам. Люди оборачивались, чтобы взглянуть на симпатичного высокого молодого человека, который явно был слеп, и некоторые думали при этом, что были бы не против слегка ослепнуть, если взамен их будет сопровождать такая милая и очаровательная девушка.

Вскоре Эрнест и Дороти добрались до Садов.

— Теперь расскажи мне о себе, Эрнест. Чем ты занимался все эти годы — помимо того, что раздавался в плечах, становился красивее и приобретал эту суровую линию рта?

— О, много чем, Куколка. Стрелял, охотился, играл в дурака.

— Пф! Я так и думала, по крайней мере, догадывалась. Но я не об этом. Что творилось у тебя в душе? О чем ты думал?

— Разумеется, о тебе, Куколка.

— Эрнест, если ты будешь со мной так говорить, я уйду и брошу тебя здесь одного — добирайся до дома сам! Я прекрасно знаю, о ком ты думал каждый день и каждую ночь — и это была не я! Признайся, это…

— Давай не будем говорить о ней, Долл. Знаешь, если слишком часто поминать дьявола — он однажды появится; думаю, в этом случае много времени ему не потребуется! — горько рассмеялся молодой человек.

— Мне было очень жаль тебя, Эрнест, дорогой, и я сделала все, что смогла… но ничего не могла поделать с ней. Должно быть, она была не в себе — либо этот человек (так Дороти всегда называла Плоудена) и Флоренс имели над ней какую-то власть. А быть может, она никогда по-настоящему и не любила тебя. Знаешь, есть женщины, которые кажутся очень милыми и любезными, но на самом деле они не умеют любить никого, кроме самих себя. В любом случае — она вышла замуж, у нее семья, у нее дети. Я видела объявления в газете. Ах, Эрнест, когда я думаю о том, как ты страдал из-за нее, мне становится ни капельки ее не жалко, я даже начинаю ее ненавидеть. Боюсь, что все эти годы ты был очень несчастен.

— Иногда — да, но иногда мне удавалось утешиться. Хотя, к чему обманывать — я всегда был несчастен, особенно — когда пытался утешиться. Но ты не должна ее ненавидеть, бедную девочку! Возможно, и она пережила нелегкие годы; только вы, женщины, к несчастью, не можете чувствовать так, как мы…

— Не знаю, не знаю! — ввернула Дороти.

— Хорошо, уточню: я имею в виду — большинство женщин. Кроме того, это не только ее вина; люди немногим могут помочь самим себе в этом мире. Ей было предназначено стать моей несчастливой звездой, моей злой судьбой — вот и все, она просто выполнила свое предназначение. Всю жизнь она будет приносить мне лишь беды, до тех пор, пока Судьбе это не надоест. Но, Долли, дорогая, всему на свете приходит конец, и сама Природа, щедрая на примеры, учит нас, что на смену печали всегда приходит радость. Из ночной тьмы рождается день, на смену льду и снегу расцветают цветы. Ничто в этом мире не происходит зря, так всегда говорил старый Эльстон, и не стоит думать, что горе и страдания были впустую, что их семена никогда не взойдут и не расцветут иными цветами. Сейчас может казаться, что они неосязаемы, но, в конце-то концов, разница между осязаемым и неосязаемым — всего лишь вопрос материи. Мы знаем, что неосязаемые вещи вполне реальны, и, возможно, в будущем мы обнаружим, что именно они-то и были истинно бессмертны. Я думаю так.

— Я тоже так думаю.

— Понимаешь, Куколка, когда осознаешь это — плыть по морю жизни становится намного проще. Признав, что все на свете имеет свой конец, даже самые хорошие и прочные вещи, ты перестаешь терзаться из-за нынешних и прошлых печалей. Однако маленькому мальчику трудно научиться любить кнут… а мы все до конца наших дней остаемся детьми, Долл.

— Да.

— И вот, видишь ли, почему-то я был избран именно для кнута. Кажется довольно несправедливым, что женщине, подобной этой, позволено превратить все вино жизни мужчины в уксус — но так часто случается. Если бы она теперь умерла, мне было бы горько — но я смог бы это перенести и просто ожидал бы своего часа в надежде присоединиться к ней в ином мире. Если она разлюбила меня и полюбила другого — я тоже мог бы это пережить, ибо моя гордость пришла бы мне на помощь, а кроме того, я знаю, что для таких женщин закон сердца — единственный закон. Неважно, к чему ее принудили. Утонченная женщина разлюбила вас, но принуждена жить с вами — такая женщина вам ни к чему, а сама себя она будет считать обесчещенной. Кроме того, я не прошу сочувствия в этом вопросе. Мне никогда не были симпатичны мужчины, которые поднимают шум по причине того, что они утратили любовь и привязанность своих жен или возлюбленных. Нужно было крепче держать! Если любой пришлый способен отбить у меня женщину — что ж, пусть. Значит, он сумел доказать, что он лучше, чем я, а что до леди — мне не нужна женщина, которая меня больше не любит. Впрочем, я думаю, что с Евой было немного не так.

— О, конечно нет! По крайней мере, она говорила, что несчастна.

— Я так и думал. Что ж, ты должна понимать, что все это очень тяжело. Ты знаешь, что я очень любил ее. Мне больно думать об этой женщине — о той, чьей любви я добился и которая самим небом и природой была предназначена мне в жены… но вот она принуждена вступить в брак с другим, как бы хорош он ни был — а я надеюсь, ради спасения ее души, что он хорош! На самом деле, все это наполняет меня чувствами, которые я даже не могу описать.

— Бедный Эрнест!

— О нет, не жалей меня. У всех свои неприятности — у меня вот такие.

— О! Эрнест… Тебе не повезло, ты потерял зрение, но, возможно, Критчетт или Купер смогут чем-то помочь.

— Даже все Критчетты и Куперы этого мира бессильны перед этим, моя дорогая. Но ты должна помнить, что я всего лишь потерял зрение — а многие погибли. Лучше потерять зрение, чем жизнь. Кроме того, у слепоты есть свои преимущества: она дарит больше времени на раздумья, и это успокаивает. Ты даже не представляешь, каково это, Долл. Вечная тьма, окружающая тебя стеной; одна длинная бесконечная ночь — даже если лицо согревают солнечные лучи. А по ночам — голоса и шорохи, словно прикосновения и зов бесплотных духов. Физическое тело беспомощно и отдано на милость этого мира, но тело духовное находится лишь в руках Всевышнего. Знакомые вещи приводят в недоумение, ты начинаешь гадать — а как они теперь выглядят? Как выглядят лица тех, кого ты знал? Это сродни внезапным воспоминаниям или снам о тех, кто давно уже умер, или о местах, которые ты не видел долгие годы… Обо всем этом, моя дорогая Долл, можно размышлять бесконечно. Когда в следующий раз ты проснешься в пять или шесть часов утра — попытайся быстро вспомнить, что только что занимало твой разум во сне. А после этого представь, что такое состояние продолжается все время, когда ты бодрствуешь. Вот тогда ты получишь некоторое представление о глубине, ширине и высоте полной слепоты.

Слова Эрнеста поразили Дороти до глубины души, она не знала, что ответить, и потому лишь сильнее сжала его руку, чтобы выразить свое сочувствие и симпатию.

Он понял ее — слепые очень чутки к таким вещам.

— Знаешь, Долл, вернуться к тебе, к твоей нежности и доброте это все равно, что обрести покой в мирной гавани после жестокой бури, — в это время солнце выглянуло из-за облака и залило светом лицо Эрнеста. — Да, это так. Словно вырваться на солнечный свет, проскакав многие мили сквозь дождь и туман. Ты приносишь душе мир, моя дорогая. Я ни разу не чувствовал себя так хорошо и спокойно за все эти годы, как сегодня, когда сижу здесь и держу тебя за руку.

— Я очень рада, Эрнест, — просто ответила она, и они пошли дальше в тишине.

В этот момент маленькая девочка, катившая по дорожке обруч, остановилась и с любопытством посмотрела на их пару. Она была очень красива, с большими темными глазами, однако Дороти заметила странную отметину у нее на лбу. Потом она увидела, как девочка подбежала к высокой изящной даме, гулявшей неподалеку. Позади дамы, на некотором расстоянии, шла нянька с младенцем на руках. Время от времени дама останавливалась, чтобы полюбоваться цветниками, где уже распустились весенние цветы — гиацинты и тюльпаны.

— Мама, мама! — раздался звонкий голосок девочки. — Там такой красивый слепой дядя! Он не старый и не уродливый, он не просит милостыню! Почему же он слепой, раз у него нет собаки-поводыря и он не просит денежек?

Эта маленькая леди, вероятно, полагала, что слепота является следствием наличия поводыря и желания просить гроши на пропитание. Иногда, кстати, это так и есть…

Высокая дама слегка повернулась к девочке и тихо сказала:

— Тссс, моя дорогая!

Теперь они были совсем близко друг к другу, поскольку дама с семейством шла навстречу — и Дороти почувствовала, как у нее перехватило дыхание, поскольку перед ней была Ева Плоуден, в этом не было никаких сомнений! Она стала бледнее, она стала элегантнее — но это, без сомнения, была она. Никто, видевший ее хоть однажды, не мог ошибиться. Разумеется, не могла и Дороти.

— В чем дело, Долл? — спросил Эрнест, задумавшийся о чем-то своем.

— Ни в чем. Я споткнулась.

Они были совсем близко. Ева тоже увидела их, увидела лицо человека, которого уже не думала встретить когда-либо. Ее глаза широко распахнулись, в немом крике начали приоткрываться нежные губы, она смотрела и смотрела не отрывая глаз — и постепенно понимала смысл увиденного.

Они почти поравнялись.

Теперь в ее глазах, таких спокойных и равнодушных секунду назад, вспыхнул огонь — дикое пламя любви, страсти, ревности такой силы, какую редко увидишь на лице женщины.

«Эрнест! Эрнест здесь, слепой — и его ведет Дороти, и он выглядит таким счастливым рядом с ней! Как посмела Дороти прикоснуться к ее любви! Как посмел он быть счастливым рядом с другой!» — вот какие мысли стремительно мелькали в голове Евы.

Она сделала шаг к ним, словно собираясь заговорить, — но в этот момент взгляд слепых глаз Эрнеста упал на ее лицо. Это смутило Еву. Эрнест смотрел на нее — и не видел. Боже…

Дороти увидела это движение и, ведомая инстинктом, встала между ними, словно защищая Эрнеста. На секунду их с Евой взгляды скрестились. Обе тяжело дышали. Две женщины стояли лицом к лицу, а беспокойный, напряженный взгляд слепца блуждал по лицам обеих. Эрнест чувствовал, что что-то происходит — но не понимал, что именно…

Это была трагическая, почти ужасная сцена. Страсти, наполнявшие ее, были слишком сильны для слов — так ни одна кисть не может передать на холсте вспышку молнии.

— Эй, Долл, почему мы остановились? — нетерпеливо спросил Эрнест.

Его голос разрушил чары. Ева отдернула руку, которую уже протянула к Эрнесту, и прижала пальцы к губам, словно запечатывая их. Затем глубокое отчаяние отразилось на ее вспыхнувшем лице, голова медленно опустилась, и Ева торопливо прошла мимо. За ней последовала нянька с ребенком, и Дороти мимоходом заметила, что и у младенца на лобике была та же странная отметина. Вся эта сцена длилась не более сорока секунд.

— Долл! — голос Эрнеста стал напряженным и задрожал. — Кто сейчас прошел мимо нас?

— Дама.

— Я знаю, что дама! Кто… кто это был?

— Я не знаю, какая-то дама с детьми.

Это была ложь, но Дороти не могла сказать ему правду — инстинкт предупреждал ее не делать этого.

— Так странно… Долл, это ужасно странно, но я почувствовал себя так, словно рядом со мной была… Ева. Пойдем домой!

Облака снова затянули небо, и домой они возвращались в сумраке. Казалось, вместе с солнцем ушла куда-то и вся их разговорчивость. Им нечего было сказать друг другу.

Глава 39

ВЗГЛЯД В НЕДАВНЕЕ ПРОШЛОЕ
Еву Плоуден вряд ли можно было назвать счастливой женщиной. Чувствительная натура, насильно выданная замуж и любящая другого, вряд ли может когда-нибудь стать счастливой — если только не счастливое стечение обстоятельств или если она не обладает до крайности черствым сердцем. Однако есть разные степени несчастья. Судьба Евы убила бы Дороти и подтолкнула бы Флоренс к самоубийству или безумию. Однако Ева была не такой, как они, она была не настолько сильна, чтобы дойти до таких крайностей. Да, она была несчастна — вот и все, что можно сказать. Поначалу она была в отчаянии, но когда первый всплеск этого отчаяния, подобного шторму, обрушивающемуся на берег в дождливый декабрьский день, миновал — она, будучи разумной женщиной, более или менее примирилась со своим положением. Ее дни теперь чаще всего были пасмурными — но иногда проглядывало и солнышко; пусть ее жизнь нельзя было назвать радостной — но она оказалась вполне сносной.

И все же она, как и прежде, любила Эрнеста всем сердцем; память о нем была для нее драгоценна, и сожаления, иногда охватывавшие ее, были чрезвычайно горьки. В целом можно сказать, что она прекрасно справилась с ситуацией — лучше, чем мог подумать кто-либо, бывший свидетелем ее агонии несколько лет назад, когда Флоренс сразу после свадьбы рассказала ей всю правду. Говорят, что сабинянки оказали римлянам яростное сопротивление — но вскоре представили самые убедительные доказательства примирения с судьбой. В чем-то Ева была похожа на них.

На самом деле контраст между состоянием Евы и состоянием Эрнеста в результате всей этой истории был бы достоин отдельного изучения. Каждый из них любил другого — но насколько же по-разному они это переживали! Для Евы любовь к Эрнесту стала горьким и постыдным воспоминанием; для Эрнеста — разрушением всей нормальной жизни. Это был контраст трагический, поразительный — ибо между ними пролегла широкая пропасть. Страсть одного оказалась убогой и жалкой по сравнению с всепоглощающей страстью другого. Впрочем, оба чувства были искренними, различаясь лишь степенью и глубиной. Привязанность Евы оказалась совсем слабой по сравнению с любовью Эрнеста — но это объяснялось отчасти и тем, что почва, на которой она произрастала, была куда скуднее. Ева отдала лишь то, что могла дать.

Что касается мистера Плоудена, он не мог не прийти к выводу, что его матримониальные планы увенчались, в целом, полным успехом. Он искренне любил свою жену — насколько умел — и гордился ею. Временами она была холодна и капризна, временами — саркастична, однако, в общем и целом. Ева стала ему хорошей и услужливой супругой, одновременно подняв его сразу на несколько ступенек социальной лестницы. Люди видели, что, хотя мистер Плоуден и не джентльмен, ему удалось жениться на истинной леди, к тому же очень красивой; мало-помалу он был принят в обществе — пусть даже во многом его терпели ради его очаровательной жены. Однако ведь это и было главной целью мистера Плоудена, так что у него были все основания быть довольным сделкой; кроме того, он попросту гордился тем, что является законным и единственным владельцем такого прекрасного создания.

Ева часто вспоминала о своем прежнем возлюбленном, хотя долгие годы почти ничего о нем не знала, довольствуясь лишь смутными слухами. Как часто бывает, именно утром того дня, когда ее маленькая дочь встретила в садах «красивого слепого», Ева как раз вспоминала об Эрнесте с тихой и грустной нежностью. Когда же произошло чудо, и они встретились — а иначе, чем чудом, такую встречу назвать было нельзя, — Ева взглянула ему в лицо… и ее подавленная, едва тлеющая страсть вспыхнула ярким пламенем. Ева почувствовала, что любит Эрнеста всем сердцем, как и прежде. В тот же самый миг она поняла, насколько ужасную, огромную, непростительную ошибку она совершила — и какой прекрасной могла бы быть ее жизнь, если бы все пошло иначе. Однако, вспомнив свое положение, она низко склонила голову и прошла мимо — ибо понимала, что и время ее тоже прошло.

Впрочем, теперь она твердо знала две вещи, несмотря на лихорадочную путаницу в мыслях; они обрели форму и были неоспоримы: во-первых, она страшно завидовала и ревновала к Дороти, во-вторых, твердо вознамерилась увидеться с Эрнестом еще раз. Теперь она жалела, что была слишком взволнована, чтобы заговорить с ним, — но они увидятся, потому что она должна, должна еще раз посмотреть на любимое лицо и услышать его голос, пусть даже это желание и наполняет ее душу тревогой.

После нечаянной встречи в садах Ева вернулась домой прямо к обеду. Муж ее в настоящее время был местоблюстителем ректора одного из приходов Плимута. Подобным образом их семья переезжала с места на место в течение многих лет, ожидая, когда же освободится место в Кестервике. Ева даже полюбила такую жизнь — она ее некоторым образом отвлекала от ненужных мыслей.

Она услышала, как хлопнула дверь — пришел ее муж и привел кого-то с собой. Ева приготовила дежурную милую улыбку для встречи мужа, очень ее украсившую.

Через несколько секунд мистер Плоуден был уже в комнате, а вместе с ним — молоденький субалтерн с внешностью херувима. Мистер Плоуден мало изменился с того момента, как мы видели его в последний раз, разве что волосы его были теперь обильно тронуты сединой, а лицо стало еще шире. Однако серые глаза были все так же холодны, словно лед, и излучал мистер Плоуден то же, что и всегда: мощь, ум и грубость.

— Позволь мне представить тебе моего друга, лейтенанта Джаспера, дорогая! — провозгласил он своим зычным голосом, который Ева так не любила. — Мы встретились у капитана Джонстона, и поскольку в казармы на ланч он мог и не успеть, я взял его с собой, предложив преломить с нами вместе, так сказать, хлеб.

Херувим Джаспер замер, вставил монокль в глаз и сквозь него оглядывал Еву с чувством, близким к экстазу. Как и большинство красивых женщин, она привыкла к такой реакции, это лишь слегка забавляло ее. Мистер Плоуден тоже привык — и считал это комплиментом в свой адрес.

— Я очень рада! — негромко произнесла Ева, протягивая лейтенанту руку.

Херувим пришел в себя, уронил монокль, судорожно ухватил протянутую руку, словно щука — мелкую рыбешку, и с энтузиазмом потряс ее.

Ева снова улыбнулась.

— Ну что же — к столу? — нежным голосом спросила она, ився компания отправилась в столовую; Ева, словно лебедь, плыла впереди.

Во время обеда разговор был, скорее, монологом: мистер Плоуден, как обычно, разглагольствовал с пылом опытного проповедника, херувим во все глаза смотрел на бледного темноглазого ангела в облике миссис Плоуден, а Ева, полностью занятая своими мыслями, ограничилась большим количеством любезных улыбок в обе стороны и несколькими ничего не значащими замечаниями. Когда, к большому ее облегчению, обед уже близился к концу, прибыл посыльный, чтобы срочно вызвать мистера Плоудена на крестины умирающего младенца. Мистер Плоуден немедленно встал из-за стола — он был очень аккуратен в выполнении своих обязанностей, — извинился перед гостем и ушел, оставив Еву продолжать беседу с гостем.

— Вы уже давно в Плимуте, мистер Джаспер?

Монокль спазматически дернулся.

— Плимут? Какой Плимут… ах, Плимут! О нет, я высадился на берег только сегодня утром.

— Вы приплыли на пароходе? И откуда же? Я не знала, что сегодня пришло еще какое-то судно, кроме «Конвей Касл».

— А я на нем и прибыл, прямо с войны, так сказать, с зулусами, знаете ли. Мне дали отпуск по болезни. Лихорадка!

Херувим неожиданно стал очень интересен Еве, поскольку она догадывалась, что и Эрнест прибыл из Африки.

— О, в самом деле? Надеюсь, путешествие было приятным. Это всегда во многом зависит от попутчиков, не так ли?

— О да! На борту у нас было полно народу, в основном раненые офицеры. Но и среди гражданских были тоже очень достойные люди — один гигант по имени Джонс и слепой баронет, сэр Эрнест Кершо.

Грудь Евы судорожно вздымалась, но голос был спокоен.

— Да? Я когда-то знала одного Эрнеста Кершо, думаю, это он. Он был высокого роста, с темными глазами.

— Да, это он. Титул он получил недавно, месяц или два назад. Довольно меланхоличный парень, так мне показалось, но ведь он же ослеп. Зато этот Джонс — замечательный парень, может запросто поднять сразу двух взрослых мужчин так же легко, как вы поднимаете щеночков. Я сам видел, как он это делает. Я их обоих знал там, в Африке.

— О! И где же вы познакомились?

— Это довольно любопытная история. Полагаю, вы что-то слышали о катастрофе в том месте… с ужасным непроизносимым названием? Так вот, я тогда служил в одной дыре под названием Хелпмакаар. Прискакал к нам парень из Роркс Дрифт и рассказал, что случилось — ну и предупредил, что зулусы идут прямо на нас. Мы все, разумеется, принялись за работу — укреплять форт, и как только более-менее все обустроили, кто-то закричал — идут, мол, вон они! Я побежал на стену, но увидел не зулусов, а огромного человека, который нес на руках мертвеца, а за ним шел кафр, ведя в поводу трех лошадей. Это я так подумал, что тот парень мертв — на самом деле в него ударила молния. Разумеется, мы их впустили. Вы не представляете, какими они были — в крови с головы до ног!

— Ах, боже мой! Но откуда же они пришли?

— Они были единственными оставшимися в живых волонтерами из Корпуса Эльстона. Поубивали всех зулусов, которые на них напали, а весь остальной корпус погиб. Потом они отправились на поиски форта, и в того парня во время грозы ударила молния. Там часто бывают сильные грозы, знаете ли.

Ева задавала все новые вопросы и затаив дыхание слушала историю о чудесном спасении Эрнеста и Джереми, поскольку его детали были хорошо известны мистеру Джасперу. На огненные взгляды, которые молодой человек метал на нее сквозь монокль, она вовсе не обращала внимания. Наконец он с большой неохотой поднялся, чтобы уйти.

— Мне надо идти, миссис Плоуден — я хотел еще навестить сэра Эрнеста в гостинице. Он мне одолжил свой пистолет, «дерринджер», я тренировался по бутылкам и не успел вернуть.

Ева устремила на молодого человека взгляд своих прекрасных глаз, включив обаяние на полную мощность. Она видела, какое впечатление произвела на него — и собиралась этим воспользоваться. Женщины не обладают щепетильностью в достижении своих целей.

— Мне жаль, что вы уходите, но я надеюсь — вы придете к нам еще раз и расскажете о войне и сражениях.

— Вы очень добры! — пролепетал херувим. — Я буду счастлив…

Он не счел нужным добавить, что самому ему так и не посчастливилось попасть под обстрел. Да и к чему?

— Кстати, если вы собираетесь увидеть сэра Эрнеста — не могли бы вы передать ему личное сообщение от меня? У меня есть причины не желать, чтобы его услышал еще кто-то.

— О, разумеется! Конечно! Ничто не доставит мне большего удовольствия…

— Вы очень добры, — еще один проникновенный взгляд. — Передайте ему, чтобы он взял экипаж и приехал ко мне. Я весь день буду дома.

Ревность пронзила сердце херувима, однако он успокаивал себя мыслью, что такая красивая женщина не может влюбиться в «слепого парня».

— О, разумеется, я постараюсь.

— Спасибо! — И она протянула ему руку.

Он взял ее и, опьяненный этими прекрасными глазами, отважился нежно пожать тонкие пальцы. Ева рассеянно подумала, что это, конечно, нахальство — но не возмутилась. Что ей до пожатия руки, когда речь идет о встрече с Эрнестом?

Глава 40

ПОСЛЕ СТОЛЬКИХ ДНЕЙ
После ухода лейтенанта Джаспера прошло не больше часа, когда Ева услышала, как к дому подъехал экипаж. Затем недолгая тишина — и шаги двоих человек, поднимающихся по ступеням; один из них споткнулся. Затем раздался звонок.

— Дома ли миссис Плоуден? — раздался спокойный звонкий голос, звуки которого заставили кровь Евы быстрее бежать по жилам, а сердце — забиться с бешеной силой.

— Да, сэр.

— О! Тогда кучер подождет здесь, с вашего позволения. Теперь, милая девушка, я вынужден попросить вас дать мне руку, поскольку я не в том состоянии, чтобы самостоятельно найти дорогу в чужом доме.

Еще одна пауза — а затем дверь гостиной отворилась, и на пороге показалась горничная, ведущая за руку Эрнеста, на которого то и дело с боязливым удивлением поглядывала.

— Добрый день, — сказала Ева негромко, подходя и беря его за другую руку. — Все в порядке, Джейн, ты можешь идти.

Он молчал, пока дверь не закрылась — только смотрел на Еву этим странным и тревожным взглядом слепых глаз.

Так они встретились после долгих лет разлуки.

Она подвела его к дивану и помогла сесть.

— Не отпускайте мою руку! — быстро попросил Эрнест. — Я все еще не привык разговаривать с людьми в полной темноте.

Ева села рядом с ним на диван, немного испуганная, но все же — счастливая. Некоторое время они молчали, не находя подходящей темы для разговора, но тишина не была неловкой и, казалось, устраивала обоих. Ева никогда не думала, что ей доведется еще сидеть с ним вот так, держась за руки… Она смотрела на него, не таясь — не было нужды скрывать свою любовь, ведь он не мог видеть ее глаза. Наконец, Ева нарушила молчание.

— Вы были удивлены, получив от меня сообщение? — мягко спросила она.

— Да, это все равно что получить сообщение из могилы. Я не думал, что мы когда-нибудь встретимся. Я думал, вы навсегда исчезли из моей жизни.

— Так вы меня забыли?

— Зачем вы это говорите? Ева, вы же прекрасно знаете, что я не могу вас забыть. Я бы хотел этого — но не могу. Я имел в виду, что вы ушли из моей реальной, земной жизни — разум мой и сердце вы не покинете никогда.

Она опустила голову и промолчала, хотя сердце ее наполнилось радостью при этих словах. Значит, она все еще не потеряла его…

— Послушайте, Ева! — заговорил Эрнест, собравшись с силами. Голос его звучал почти сурово — и с какой-то затаенной силой, которая напугала ее. — Почему вы сделали то, что сделали, вам лучше знать…

— Это уже сделано. Давайте не будем об этом говорить, — перебила она его. — Вина не на мне одной.

— Я не собираюсь говорить об этом. Но кое-что я сказать должен, потому что времени мало — и потому, что вы должны, я полагаю, знать правду. Прежде всего я хочу сказать, что прощаю вас за все, что вы сделали.

— О Эрнест!

— Этот вопрос, — продолжал он, не обращая на нее внимания, — вы решите сами, с собственной совестью и Богом. Но я хочу рассказать, что именно вы сделали. Вы разрушили мою жизнь, вы сделали меня несчастным, вы отобрали у меня то, что я никогда больше не смогу никому дать. Вы отравили горечью мой разум и ввергли меня в пучину таких грехов, о которых я раньше и помыслить не мог. Я любил вас — и вы дали мне несомненные доказательства и своей любви тоже. Вы позволили мне любить себя. Когда же настал час испытаний — вы предали меня и оставили. Вы морально уничтожили меня, Ева, и то, что я считал величайшим и священным благословением своей жизни, превратилось в ее проклятие.

Ева закрыла лицо руками и сидела, не произнося ни звука. Эрнест горько усмехнулся.

— Вы не отвечаете мне. Возможно, вам трудно ответить на то, что я сказал, или вы думаете, что я позволяю себе лишнее.

— Ты очень жесток! — пробормотала она.

— Не слишком ли ты торопишься назвать меня жестоким? Если бы я хотел быть жесток, я бы сказал, что не люблю тебя больше, что теперь я презираю тебя. Уверяю — тебя куда сильнее ранило бы известие о том, что я стряхнул с себя эти цепи. Но это было бы неправдой, Ева. Я люблю тебя, как любил всегда и как всегда буду любить. Мне не на что надеяться, я ни о чем не прошу, в этой пьесе моя роль уже отыграна — мне было суждено лишь отдавать, но не получать. Я презираю себя за это — но так уж получилось.

Ева положила руку ему на плечо.

— Пощади меня, Эрнест!

— Осталось недолго, потерпи. Еще я должен сказать вот что: я верю, что все отданное было отдано не напрасно. Я верю, что любовь земная умирает вместе с бренным телом — но моя любовь к тебе была чем-то большим, иначе как бы она могла остаться неизменной столько лет, без всякой надежды, несмотря на бесчестие? Это любовь духа — и подобно духу, она будет жить вечно. Когда окончится ненавистное мне ныне существование, я соберу плоды с древа этой любви в ином мире — вот во что я верю.

— Почему ты в это веришь, Эрнест? Это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

— Почему верю? Не могу сказать, возможно, это всего лишь фантазии разума, смущенного горем. В беде мы тянемся к свету — словно трава в темноте. Сломанный цветок пахнет слаще — так и человеческая природа всего сильнее стремится к жизни, когда Бог налагает на нас свою тяжкую длань. Печаль направляет наш взор к небесам. Нет, Ева, я не знаю, почему я в это верю — ведь ты лишила меня и веры тоже, — но все-таки я верю, и меня это утешает. Кстати, как ты узнала, что я здесь?

— Я наткнулась на вас с Дороти утром, в Садах.

Эрнест поднял голову.

— А я почувствовал, что это была ты. Я спросил Дороти, кто прошел мимо, но она сказала, что не знает.

— Она знала, но я подала ей знак, чтобы она молчала.

— А!

— Эрнест, пообещай мне кое-что! — с внезапной страстью произнесла Ева.

— Что именно?

— Ничего. Я передумала. Ничего, забудь.

Она собиралась взять с него обещание, что он не женится на Дороти, однако светлая сторона ее натуры восстала против этого.

Затем они немного поговорили о жизни Эрнеста в Африке — и разговор увял сам собой.

— Что ж, — сказал Эрнест после затянувшейся паузы, — прощай, Ева.

— Этот мир очень жесток! — прошептала она.

— Да, жесток — но не более, чем все остальные.

— Увидеть тебя было счастьем, Эрнест.

Он пожал плечами.

— Разве? Что до меня, то я не уверен — счастьем или болью. Мне нужно прожить пару лет в тишине и темноте, чтобы хорошенько обдумать это. Не будете ли вы столь любезны, миссис Плоуден, позвонить и попросить горничную отвести меня вниз?

Почти теряя сознание, она повиновалась. Затем, пересилив себя, встала, подошла к Эрнесту и взяла его за руки, глядя ему прямо в лицо. Ему повезло, что он не мог видеть ее в эту минуту.

— О Эрнест, ты слеп! — прошептала она, едва ли осознавая, что говорит.

Он рассмеялся — коротко и зло.

— Да, Ева, теперь я слепой — а ты была такой всегда.

— Эрнест! Эрнест! Как я смогу жить, не видя тебя! Я люблю тебя! — И она упала ему на грудь.

Он поцеловал ее — и целовал снова и снова, а она отвечала ему. Он не знал, откуда у него нашлись силы, чтобы отстранить ее от себя. Возможно, потому, что он услышал шаги служанки.

В следующий миг горничная вошла и увела его.

Когда Эрнест ушел, Ева бросилась на диван, рыдая так, что сердце едва не разорвалось у нее в груди.

Когда Дороти увидела, как пришедший с визитом молоденький офицер что-то таинственно шепчет Эрнесту на ухо, а тот сначала бледнеет, потом краснеет — ей стало очень любопытно. Однако когда Эрнест сразу после этого таинственного сообщения попросил ее поскорее вызвать экипаж, она сразу же подумала о Еве. Она, никто, кроме нее, конечно же!

Экипаж подъехал быстро, и Эрнест тут же ушел, не сказав ни слова, оставив Дороти на попечение юного херувима, который долго таращился на нее сквозь монокль, про себя сравнивая с Евой, — и пришел к выводу, что и Дороти тоже очень мила. Не стоит забывать, что молодой человек только что вернулся из Южной Африки — и был готов влюбиться хоть в первую встречную торговку яблоками. Нет ничего удивительного, что он подпал под очарование величественной красоты Евы и милое обаяние Дороти. Последней понадобилось немало времени и труда, чтобы избавиться от херувима с моноклем. При других обстоятельствах она была бы рада его компании, поскольку любила мужское общество и не испытывала никакого смущения… да и херувим, не считая его возмутительной молодости, был хорошим парнем, если бы не монокль и не восхищенный взгляд, делавший его похожим на овцу. Однако сейчас Дороти было совершенно не до него, и потому она была страшно рада, когда он наконец ушел, чтобы на досуге подумать и сравнить достоинства двух красавиц.

Дороти, будучи особой рассудительной и практичной, ясно понимала, что для Эрнеста находиться в одном городе с Евой — все равно что чиркать спичками в пороховом погребе. Единственное, на что она надеялась, — что сейчас, по крайней мере, Эрнест не успеет натворить чего-нибудь ужасного.

— О, как же глупы эти мужчины! — сердито сказала Дороти сама себе. — Красивое личико, пара ясных глаз — и они уже считают, что весь остальной мир ничего не стоит. Ба! Если бы Эрнесту устроила подобное обычная женщина, разве стал бы он искать теперь встречи с ней? Нет! Но этой достаточно вымолвить пару нежных словечек — и он уже у ее ног, могу поклясться! Мне стыдно за них обоих!

Бормоча все это, Дороти надевала перед зеркалом шляпку, что всегда способствовало у нее мыслительному процессу, особенно — когда предстояло принять серьезное решение. Эрнест дал согласие на встречу с известным окулистом. Дороти уже связалась с доктором при помощи телеграмм и теперь отослала последнюю, в которой спрашивала, удобно ли назначить встречу на завтрашний день. Затем она решила немного прогуляться, чтобы все обдумать. Вернувшись через час, она обнаружила в гостиной номера Эрнеста, выглядевшего чрезвычайно подавленным и потрясенным.

— Ты виделся с Евой? — спросила она.

— Да, — коротко ответил он.

В этот момент раздался стук в дверь — слуга принес телеграмму. Окулист сообщал, что будет рад видеть сэра Эрнеста Кершо на следующий день, в четыре часа пополудни.

— Я договорилась с доктором, Эрнест, он ждет нас завтра в четыре часа.

— Завтра!

— Да. Чем скорее, тем лучше.

Он вздохнул.

— Лучше — вряд ли, но я, разумеется, пойду.

Таким образом, на следующее утро они отправились на поезд — и в назначенное время Эрнест оказался в умелых руках знаменитого врача-окулиста. Однако, к сожалению, выводы его были неутешительны.

— Увы, я ничем не смогу помочь вам, сэр Эрнест! — сказал он после долгого и тщательного осмотра. — Глаза ваши останутся такими, какие они сейчас, но зрение к вам не вернется.

Эрнест воспринял приговор стоически.

— Я так и думал, — сказал он, однако Дороти прижала платок к глазам и тихо заплакала.

На следующее утро Эрнест вместе с Джереми отправился с визитом к господам Пейсли и Пейсли и попросил их присматривать и впредь за имением Аркдейл Холл, а также отправить на хранение многочисленные семейные реликвии и ценности, потому что, к глубокому сожалению, сам он увидеть их не сможет. После этого они все вместе вернулись в Дум Несс, и Эрнест всю ночь пролежал без сна в своей комнате — той самой, где он провел свое детство и юность, казавшиеся ему теперь такими далекими и туманными. Он слушал ветер, шумевший за стенами старого дома, и с болью в сердце думал о Еве. Он был рад, что смог проститься с ней — но гадал, найдет ли достаточно сил, чтобы держаться от нее подальше.

Ева же, его потерянная любовь, тоже лежала без сна, слушая рокот моря и ветра, — и думала об Эрнесте. Сон не шел к красавице — забытье не суждено таким, как она. Ей и подобным ей на долю достаются лишь тщетные сожаления о потерянной любви и тоска; терновый венец венчает чело, омраченное скорбью.

И все же, Ева, подними пылающую голову, обрати свой взгляд к небесам! Взгляни: над штормом, над тучами, высоко в небе горит звезда. Она сияет и для тебя — ее называют Надеждой, но с грешной земли ее не увидать. Имей терпение, своенравное сердце, — мир исполнен страдания. Ты страдаешь, но до тебя так же страдали миллионы людей — разве они не покоятся ныне в мире? Так же будут страдать и другие,

«…Когда ты мир оставишь этот грешный
И упокоишься душою безмятежной.
Иссякнет память о бессмертной красоте
И канешь ты в предвечной темноте…»
В одном мы можем быть уверены: если дорога страданий не ведет к вратам Рая, значит, у Рая нет врат. Несчастная женщина, протягивай руки и молись Богу, чтобы Он даровал тебе силы переносить скорби и тяготы, ибо на земле ноша твоя легче не станет. Лишь Провидение способно было бы облегчить ее — так же, как и взвалило ее когда-то на твои плечи, однако наша собственная глупость, наши грехи и ошибки не позволяют этого, и мы несем свою ношу, пока смерть не освободит нас…

Утри слезы, Ева, — они не помогут тебе. Иди — и живи, исполняя каждый день то, что должна: ласкай своих детей, улыбайся своей чудесной печальной улыбкой… и жди. Что посеяно — будет сжато в свой срок, но время собирать урожай еще не пришло…

Глава 41

СНОВА ДОМА
Она оказалась очень мирной, эта жизнь в Кестервике, после жестоких испытаний и волнующих переживаний последних лет. День проходил, на смену ему шел другой, и ничто не нарушало покой Эрнеста и тьму, в которой он пребывал, — только нежный голосок Дороти, да аромат цветов, доносившийся с болот, когда ветер дул в сторону океана, а еще острый, сильный запах моря. Эрнесту иногда казалось, что все с ним случившееся — всего лишь сон, более или менее ужасный, а все происходящее сейчас — сон, более или менее прекрасный, но однажды он проснется — и окажется, что он снова прежний мальчик Эрнест…

Английские деревушки мало меняются. Время от времени здесь умирают люди, и довольно часто — рождаются, но в целом время ползет здесь неторопливо и незаметно, и хотя население такой деревушки полностью меняется в среднем за шестьдесят лет — особых изменений так никто и не замечает. В подобных местах очень мало того, что могло бы служить знаком изменений. Одна и та же церковная башня служит ориентиром сегодня так же, как и несколько веков назад; такие же облака проносятся по неизменному синему небу. Старые дома стоят на берегах старых ручьев, люди и повозки передвигаются по старым дорогам, и в старинных переулках все так же играют дети. Если бы вам удалось каким-то чудом перенести одного из наших саксонских предков в такую деревушку или старинный городок — для него не составило бы никакого труда обжиться здесь. Меняются люди — но земля остается неизменной.

Однако в Кестервике все же произошли некоторые изменения. Кое-где море урвало себе еще один кусок суши, особенно к северу от Дум Несс — и приблизилось к дому. Где-то срубили дерево, где-то построили новенький коттедж, а какая-то семья решила переехать. Скажем, мисс Флоренс Чезвик внезапно покинула свой дом, где жила в одиночестве после свадьбы Евы, не видясь ни с сестрой, ни с ее мужем, и уехала за границу, как говорили — в Рим, учиться живописи. Кестервик пробудил в ней небывалые творческие силы, и она постепенно становилась настоящим художником, обладающим мощным, хотя и пугающим воображением. Большое полотно ее авторства было выставлено в прошлом году в Королевской Академии и произвело настоящую сенсацию — пусть даже в этой работе имелись огрехи, и написана картина была чересчур мрачными красками. В результате полотно было продано за весьма приличную сумму.

На той картине была изображена некая вымышленная земля, узкий мыс, выдающийся далеко в бушующее море. Небо над морем было почти черным, не считая того отрезка, где яростные и какие-то… свирепые лучи заходящего солнца освещали кипящие волны, бьющие о скалы, окружавшие невысокий мыс.

На краю скалы стояла женщина, высокая и прекрасная. Ветер рвал белые одежды женщины, позволяя оценить совершенство ее форм. Темные волосы в беспорядке вились по ветру. Женщина наклонилась вперед, указывая правой рукой на воду, и такой ужас, такая смертная агония отражались на прекрасном и бледном лице, что люди впечатлительные потом признавались, что этот трагический образ преследовал их несколько недель после посещения выставки. Внизу, там, где лучи солнца освещали вздымающиеся волны, виднелось обнаженное тело. Это был молодой человек, медленно погружающийся в пучину. Его глаза и рот были широко раскрыты, а взгляд прикован к лицу прекрасной женщины на скале. Наконец, высоко в грозовых облаках виднелась еще одна фигура, женская — закрывавшая лицо руками. В каталоге картина называлась «Потерянная любовь», однако пересуды насчет того, что могла означать эта аллегория, не прекращались.

Дороти прослышала о картине и отправилась в Лондон, чтобы взглянуть на нее собственными глазами. Больше всего ее поразил контраст этого полотна с окружающими его работами — бесконечными мирными пейзажами, на которых вовсю трудились жнецы, резвились с кудрявыми ягнятами маленькие девочки, а многочисленные обнаженные дамы задумчиво склонялись над многочисленными фонтанами, как бы размышляя в духе Шекспира — мыться или не мыться?

Однако вскоре она забыла о них: ужас мрачной картины захватил ее и очаровал, как и многих других. Затем она осознала, что лица на картине были ей хорошо знакомы, и внезапно поняла, что тонущий юноша — это Эрнест, а женщина на скале — Ева. Дороти внимательно вглядывалась в их лица. Да, сомнений не было. Флоренс весьма искусно изменила цвет волос и некоторые черты лиц — однако и мертвого юношу, и его роковую возлюбленную можно было узнать безошибочно. Картина заставила Дороти буквально заболеть от страха — она сама не знала, почему, и девушка поспешила уйти из Берлингтон Хаус, продолжая с ужасом думать о мрачном разуме, породившем всю эту историю.

Они с Флоренс не общались с тех пор, как Ева вышла замуж. Флоренс сначала уединенно жила в своем коттедже и никуда не выходила; если они случайно встречались, то обе старались пройти стороной. Тем не менее, для Дороти было большим облегчением узнать, что теперь она не скоро увидит это хищное смуглое лицо с пронзительными карими глазами.

Дум Несс, судя по всему, вообще не изменился — за исключением того, что мистер Кардус построил еще одну оранжерею для орхидей, поскольку с возрастом его увлечение грозило перейти в манию. Не изменилась и обстановка в старой гостиной, и на крюке в углу по-прежнему висел сделанный Джереми ковчежец с головой ведьмы.

Люди, жившие в доме, изменились столь же мало, как и сам дом. Джереми сообщил Эрнесту, что Долл стала «пухлой» — таким образом он попытался как можно изящнее охарактеризовать ее похорошевшую и оформившуюся фигурку, что Грайс (старая экономка) все такая же тощая, словно ободранная ласка, и взгляд у нее острый, словно лезвие ножа. Эрнест из вредности пересказал обеим дамам эти характеристики, чем привел обеих же в ярость. Затем Эрнест сбежал, оставив Джереми сражаться с разозленными фуриями.

Старый Аттерли тоже почти не изменился, если не считать того, что в последнее время у него все чаще случались просветления в рассудке. Однако он никак не мог понять, что Эрнест ослеп, потому что глаза молодого человека выглядели, как и раньше. Аттерли сохранил некоторые смутные воспоминания о нем и даже принес ему свою трость с отметинами, чтобы продемонстрировать отрадный факт: его служба «дьяволу» (мистеру Кардусу) истекает через несколько месяцев. Говорил он плохо и все писал на грифельной табличке, так что Дороти пришлось зачитать написанное Эрнесту — иначе это был бы бесплодный разговор немого со слепым.

— Что же вы сделаете после того, как закончится ваша служба? — спросил Эрнест. — Вам же будет скучно без работы. И кто же позаботится о заблудших душах, хотел бы я знать?

Старик тотчас же энергично принялся писать на своей табличке:

«Я отправлюсь на охоту верхом на большой черной лошади, которую ты привез с собой, уж она-то меня выдержит!»

— Я вам не советую и пытаться! — рассмеялся Эрнест. — Ему не нравятся лихие наездники.

Однако старик страшно разгорячился при мысли об охоте: он шагал по комнате, гремя шпорами и размахивая охотничьим стеком, который сжимал здоровой рукой.

— Твой дед все так же боится дяди, Долл?

— Да, думаю — да. Знаешь, Эрнест, мне, честно говоря, не нравится, как он на него иногда посматривает.

Эрнест рассмеялся.

— Ну, думаю, старина Аттерли вполне безопасен.

— Надеюсь, что так, — отвечала Дороти.

Когда они только-только вернулись в Дум Несс, Джереми немедленно преисполнился опасений по поводу своей судьбы: его преследовала мысль, что мистер Кардус захочет вновь упечь его в свою контору, как и несколько лет назад. Однако через неделю его страхам суждено было разрешиться самым приятным образом. После завтрака мистер Кардус пригласил его к себе в кабинет.

— Что ж, Джереми, — сказал он, окидывая быстрым взглядом черных глаз гигантскую фигуру молодого человека, ибо за эти годы Джереми еще больше раздался в плечах и заметно подрос, став гораздо крупнее даже своего дяди, — чем ты собираешься заняться? Для адвоката ты стал несколько… великоват, клиенты будут тебя бояться.

— Не знаю, как насчет «слишком большой» — но знаю, что не могу позволить себе потратить несколько лет своей жизни впустую.

— Совершенно согласен. Так что же ты предполагаешь делать?

— Понятия не имею.

— Может быть, ты перекуешь, так сказать, мечи на орала и станешь фермером?

— Думаю, это мне вполне подойдет. У меня есть небольшой капитал, мы с Эрнестом неплохо распорядились деньгами.

— Нет, я не советовал бы покупать ферму таким образом, сейчас нелегкие времена. Однако мне самому нужен практичный и опытный человек, чтобы управлять землей. Жалование — 150 фунтов. Что скажешь?

— Вы очень добры, но я сомневаюсь, что справлюсь с этим. Я ведь не очень-то много знаю о подобных вещах.

— О, ты быстро научишься. Бейлиф Стамп введет тебя в курс дела, я полагаю. Что ж, значит решено.

Таким образом, наш друг Джереми открыл новую страницу своей жизни — и она его вполне устраивала. Менее чем за год он вполне освоился в новой должности и с головой погрузился в сельское хозяйство. Когда бы вы ни встретили его, карманы его куртки были полны овса или моркови, и все, что росло на земле под его чутким руководством, всегда было отменного качества.

Глава 42

КАК ВСЕ ПРОИЗОШЛО
Как все произошло?

Давайте попробуем это выяснить… Дороти и Эрнест проводили все дни напролет вместе. Расставались они только тогда, когда появлялся Мазуку — чтобы проводить своего господина в постель. К завтраку Мазуку приводил Эрнеста и сдавал с рук на руки Дороти, на весь день. Нельзя сказать, чтобы нашему зулусу это нравилось — вернее, ему это не нравилось вовсе. Он считал, что это его дело — ухаживать за господином, его, а не Розового Бутона, которая, как он вскоре выяснил, не была связана с господином ни родством, ни узами брака. Именно на этой почве постепенно разрасталось противостояние Розового Бутона и Мазуку.

Мазуку вывел господина на утреннюю прогулку. Дороти увидела это и поспешила за ними: она ревниво оберегала то, что считала своим священным правом, и потому взяла Эрнеста за руку, решительно отстранив Мазуку. Тут терпение великого воина закончилось, и он разразился долгой обвинительной тирадой.

— О Розовый Бутон, сладчайший и крошечный! — воззвал возмущенный Мазуку к Дороти на зулусском, из чего следует, что она не поняла ни одного слова. — Почему ты приходишь и забираешь у меня руку моего отца и господина? Разве слепой Мазимба — не мой отец, разве я — не верный его пес, что должен вести его сквозь мрак? Почему ты отбираешь у собаки ее кость?

— Что говорит этот человек? — спросила Дороти.

— Ему не нравится, что ты пришла меня сопровождать, он говорит, что он — мой пес, а ты отбираешь у пса его кость. Хорошенькая кость, кстати!

— Так скажи ему, что здесь тебя сопровождаю я, а не он. Чего ему надо? Разве он и так не проводит с тобой все время? Разве не он спит под твоей дверью? Куда уж больше!

Эрнест перевел ее ответ Мазуку.

— У! — воскликнул зулус с явным недовольством.

— Он верный парень, Куколка, и много лет со мной рядом. Ты не должна его обижать.

Однако Дороти, как и все любящие женщины, настаивала на соблюдении исключительно своих прав.

— Скажи ему, что он может идти впереди! — упрямо заявила она, а упрямства ей иногда было не занимать. — Кроме того, я ему не доверяю, когда он тебя водит. Я почти уверена, что вчера вечером он был навеселе.

Эрнест перевел только первую часть ее ответа, умолчав о второй, поскольку Мазуку клялся, что не понимает английского языка Дороти. Зулус согласился на компромисс, и на некоторое время конфликт был исчерпан.

Иногда Дороти и Эрнест вместе выезжали верхом — несмотря на слепоту, Эрнест не хотел от этого отказываться. Зрелище было великолепным: Эрнест ехал верхом на громадном вороном жеребце по кличке Дьявол, который в его руках всегда был кроток, словно овечка, однако со всеми остальными вполне оправдывал свое имя; Дороти ехала рядом верхом на соловом пони, которого подарил ей мистер Кардус. Правой рукой она крепко сжимала узду Дьявола. Таким образом они объездили всю округу, а иногда, когда им попадался особенно ровный участок, даже позволяли себе пустить лошадей в галоп. Позади них обычно ехал Мазуку — верхом на упитанном низеньком пони, держа ноги в зулусской манере, под прямым углом к бокам животного.

Странное это было трио.

Так, неделю за неделей жила Дороти рядом с Эрнестом. Читала ему, писала для него письма, гуляла с ним и ездила верхом — постепенно все глубже погружаясь в его жизнь и не желая ничего другого.

Наконец, настал один солнечный августовский день, когда они вдвоем сидели в тени развалин Тайтбургского аббатства. Это было их излюбленное место отдыха — серые камни защищали и от яркого солнца, и от резкого ветра с моря. Кроме того, это место было богато на воспоминания о прошлом… да и просто здесь было приятно посидеть в тишине.

До них доносился умиротворяющий шум моря, солнце прогрело землю и камни. Дороти задумчиво смотрела в полуразрушенный дверной проем — там золотые солнечные блики танцевали на изумрудных волнах. Она только что читала Эрнесту; теперь книга лежала у нее на коленях, а сама Дороти являла собой чудесный портрет задумчивой Женственности. Эрнест тоже поддался сонному очарованию этого тихого места и о чем-то глубоко задумался.

Вскоре Дороти очнулась и шутливо толкнула Эрнеста в бок.

— Ну, Эрнест? О чем ты задумался? Ты выглядишь ужасно унылым — как самая наиунылейшая вещь в мире, что бы это ни было. Как ты думаешь, какая вещь самая унылая в мире?

— Не знаю! — протянул он, тоже приходя в себя. — Хотя нет, знаю: американский роман.

— Хорошее определение. Тогда ты выглядишь унылым, как американский роман.

— Это очень нехорошо, дорогая Куколка! Нельзя так говорить. Я думал кое о чем… важном.

Она скорчила рожицу, которую он, конечно, не мог видеть, и быстро ответила:

— Ну, ты все время о чем-то думаешь. Чаще всего о Еве, если только не спишь, а когда спишь — видишь ее во сне.

Эрнест покраснел.

— Да. Это правда. Она занимает большую часть моих мыслей. Это мое несчастье, Долл, не вина. Понимаешь, я ничего не умею делать наполовину.

Дороти закусила губу.

— Она должна быть польщена, я полагаю. Немногие женщины могут похвастаться, что внушили такие чувства мужчине. Думаю, это все потому, что она так с тобой поступила. Собаки любят руку, что наказывает. У тебя удивительный характер, Эрнест. Немногие могут отдавать так много тому, кто ничего не отдает взамен.

— Тем лучше для них. Если бы у меня был сын, думаю, я научил бы его любить всех женщин и использовать их любовь для достижения удовольствия — но не влюбляться всерьез.

— Это одно из проявлений твоей горькой философии, за которую мы тоже должны благодарить Еву. Ты часто ей предаешься. Позволь, однако, заметить, что в мире полно добрых и хороших женщин. Да-да, честных, верных, готовых отдать свое сердце и вверить свою судьбу тому, кого они любят, не жестоких и не желающих стать королевами Англии. Но вы, мужчины, не желаете их искать. Вы не думаете ни о чем, кроме внешней красоты, и не заботитесь о том, чтобы получше узнать души простых девушек, что подобно ромашкам в поле, окружают вас. Ну да, у них же нет огромных выразительных глаз или великолепной фигуры! Вы проходите мимо, и не будь они добродетельны и скромны — вы бы растоптали их, торопясь сорвать царственную розу. Зато потом вы плачетесь каждому встречному — и этим же ромашкам, — что эта роза исколола вам все пальцы.

Эрнест рассмеялся, а Дороти уже не могла остановиться.

— Да, этот мир несправедлив. Если женщина красива — мир уже у ее ног, потому что мужчины — презренные существа, заботящиеся только о собственных чувствах. С другой стороны, если девушка проста и всего лишь симпатична… если обладает совершенно обычной внешностью — другими словами, не уродлива, — вы обращаете на нее примерно столько же внимания, сколько на стул, на котором сидите. А ведь у нее, как ни странно, тоже есть чувства, она способна на любовь и страсть, ее воображение ничуть не беднее вашего, просто все это скрывается за неприметной внешностью! Да она, вероятнее всего, гораздо лучше ваших красавиц! Природа не наделяет одного человека сразу всеми достоинствами. Наделив женщину совершенной красотой, она лишает ее либо сердца, либо мозгов, либо того и другого. Но вы, мужчины, этого не видите — потому что смотрите лишь на прекрасное лицо. И вот — со временем все невеликие возможности мисс Простушки исчерпаны, она превращается в разочарованную старую деву, а леди Совершенство между тем продолжает строить свою карьеру взбалмошной эгоистки. Но придет и ее срок, красота увянет — это лишь вопрос времени. Мы все обратимся в прах, знаешь ли, и в старости, перед смертью между нами нет большой разницы.

Эрнест слушал Дороти очень внимательно и с нарастающим изумлением. Он и представить не мог, что ее могут занимать подобные размышления.

— Я помню, одна девушка как-то сказала, что большинство женщин предпочитают стать старыми девами, — медленно сказал он.

— Она сказала глупость — никто этого не хочет. Это было бы неестественно, особенно если они о ком-то заботятся и кого-то любят. Только подумай, на этих островах живет, по меньшей мере, миллион молодых женщин, и каждый день рождаются новые! Страшно подумать, что было бы, захоти они все стать старыми девами! Это была бы революция, вот что! И если бы они все были вдобавок красивы — у них бы все получилось!

Эрнест расхохотался еще громче.

— Знаешь, какое лекарство мог бы предложить Мазуку?

— Нет.

— Полигамию. Многоженство. Среди зулусских женщин нет старых дев, и все они очень счастливы.

Дороти покачала головой.

— Здесь это не сработает, слишком дорого.

— Знаешь, Долл, ты так говорила об этих молодых женщинах… Видишь ли, ты еще молода для старой девы. Неужели ты хочешь ею стать?

— Да! — ее ответ прозвучал резко.

— Значит, тебе никто… эээ… не нравится?

Дороти бурно покраснела.

— А тебе какое дело, хотела бы я знать?!

— Никакого, Долл. А ты не рассердишься, если я кое-что тебе скажу?

— Говори, что хочешь.

— Ну да, но будешь ли ты слушать?

— Если ты будешь говорить, мне придется слушать, я же не могу оглохнуть.

— Хорошо-хорошо… Долл… только не сердись, дорогая!

— Ох, Эрнест, ты меня утомил! Говори уже — и покончим с этим.

— Ладно. На этот раз, Долл, я буду говорить прямо. Вот что. В последнее время я был настолько самонадеян, что мне показалось, будто ты… ну… не совсем равнодушна ко мне. Долл, я ведь слеп, как летучая мышь. Я хочу спросить тебя прямо — это правда или нет? Ответь честно, Долл, потому что я не могу посмотреть тебе в глаза, чтобы увидеть там ответ.

Дороти сильно побледнела при этих словах и с невыразимой нежностью посмотрела на Эрнеста. Вот и пришел этот миг…

— Почему ты меня об этом спрашиваешь, Эрнест? Нравишься ты мне или нет — совершенно неважно, потому что я тебе не нравлюсь.

— Ты не права, Долл, но я скажу, почему я об этом спрашиваю. Это не просто любопытство, поверь. Ты ведь знаешь всю историю моей жизни, Куколка, по крайней мере — большую ее часть. Ты знаешь, как я любил Еву и как отдал ей все, что только может отдать глупый юнец слабой женщине, — отдал так много, что мне больше никогда не вернуть утраченного. Она меня иссушила. Я ее потерял — разумеется, в этом мире, но, возможно, и во всех иных мирах, если они существуют, хотя я не думаю, что люди там живут как-то иначе. Леопард не может избавиться от своих пятен, ты же знаешь! Счастье всей моей жизни было разрушено без права на возрождение, и этот факт нужно просто принять, так же как факт моей слепоты, например. Физически и морально я искалечен и конечно же не могу в таких обстоятельствах просить женщину выйти за меня на основании каких-то моих достоинств — их нет. Но если ты, дорогая моя Долл, как мне иногда и казалось, так страстно заботишься о столь бесполезном человеке, то дело приобретает несколько другой оттенок.

— Я тебя не понимаю. Что ты имеешь в виду? — тихо спросила Дороти.

— Я хочу спросить тебя, возьмешь ли ты меня в мужья?

— Ты не любишь меня, Эрнест. Я буду тебя раздражать.

Он нащупал ее руку и взял обеими своими. Дороти не сопротивлялась.

— Дорогая моя! Я никогда не смогу подарить тебе такую же любовь и страсть, какую отдал Еве, потому что, спасибо Господу, человеческое сердце способно на такое сильное чувство лишь однажды в жизни — но я могу подарить и подарю тебе самую нежную и верную любовь, какую только способен дать муж жене. Ты мне очень дорога, Долл, хотя и совсем иначе, чем Ева. Я всегда любил тебя как сестру и думаю, что буду тебе хорошим мужем. Но прежде, чем ты ответишь мне, я хочу, чтобы ты в точности понимала все насчет Евы. Женюсь я или нет — боюсь, что никогда полностью не смогу выбросить ее из головы. Когда-то я уже думал, что меня излечит любовь — плотская любовь — к другим женщинам, знаешь — клин клином вышибают и все такое… Но это было ошибкой. Меня хватало на два-три месяца, а потом прежние мысли одолевали меня с новой силой. Кроме того, скажу совсем честно — я не уверен, что сам хочу избавиться от них. Тоска по этой женщине стала частью меня самого. Я уже говорил, она — моя злая судьба, мне не избавиться от нее. Теперь, дорогая Долл, ты понимаешь, почему я спросил о твоих чувствах ко мне, прежде чем попросить выйти за меня? Я скорее обуза, чем нормальный человек, но если ты решишься… это будет твое решение.

Дороти немного помолчала, а потом ответила:

— Предположим, что все было бы не так — просто предположим, Эрнест. Предположим, что ты любил свою Еву всю жизнь, но она не отвечала тебе тем же, она любила тебя как брата, а сердце свое отдала другому мужчине. Предположим, что он был, к примеру, женат на ком-то другом или еще каким-то образом разлучен с ней. Предположим, что однажды тот мужчина умер, и в один прекрасный день Ева пришла бы к тебе и сказала: Эрнест, дорогой, я не могу любить тебя так, как любила того, кто ушел и к кому я надеюсь однажды присоединиться на небесах, но если ты этого хочешь, и если это сделает тебя счастливее — я готова стать тебе верной и нежной женой. Что бы ты ответил ей, Эрнест?

— Что ответил? Полагаю — согласился бы, взял ее в жены и был бы всю жизнь ей благодарен. Да, думаю — так.

— Ну, так и я, Эрнест, согласна стать твоей женой, потому что как ты любил Еву — так я всю жизнь любила тебя. Я любила тебя, когда была маленькой девочкой, я любила тебя, став женщиной, я любила тебя все сильнее и сильнее, даже когда мы были в этой долгой и безнадежной разлуке. Когда ты вернулся… ах, это было для меня так же, как если бы ты сейчас вновь увидел свет! Эрнест, любимый мой, ты — вся моя жизнь, и я согласна, дорогой мой. Я буду твоей женой.

Эрнест протянул руки, нашел Дороти и притянул к себе, а потом нежно поцеловал в губы.

— Долл, я не заслуживаю тебя и твоей любви, и мне очень стыдно, что я не могу отдать тебе взамен весь мир.

— Эрнест, ты отдашь мне то, что сможешь. Я собираюсь добиться, чтобы ты полюбил меня. Возможно, однажды ты и отдашь мне — весь мир.

Эрнест некоторое время колебался, а потом сказал:

— Долл, ты уверена, что не против… ну, того, что я сказал о себе и Еве?

— Мой дорогой, я принимаю Еву как факт и постараюсь с ней смириться, как и следует поступать, когда собираешься выйти за мужчину с комплексом Генриха VIII.

— Долл, я не зря назвал ее своей злой судьбой. Понимаешь, я боюсь ее; она подавляет мою волю и все разумные доводы. Теперь, Долл, я схожу с ума от мысли, что она — нет, не то, чтобы она обязательно это сделала, но может! — снова появиться в моей жизни, а потом ей что-то взбредет в голову, и она снова одурачит меня. Она ведь может преуспеть, Долл!

— Эрнест, пообещай мне кое-что. Дай слово чести.

— Да, дорогая.

— Обещай, что никогда не станешь скрывать от меня то, что происходит между Евой и тобой — если что-то будет происходить. Обещай, что в этом вопросе ты всегда будешь полагаться на меня не как на жену, а как на лучшего друга.

— Почему ты меня об этом просишь?

— Потому что тогда, я полагаю, я смогу уберечь васобоих от беды. Сами вы за собой присматривать не в состоянии, особенно ты.

— Обещаю. И вот еще что, Долл. Несмотря на все то, что я сейчас говорил, где-то глубоко внутри меня живет убеждение, что моя судьба и судьба этой женщины каким-то образом переплелись. Возможно, это глупо — но мне кажется, что сейчас мы переживаем всего лишь один из этапов нашего существования, что мы уже прошли такие этапы в прошлом — и что впереди нас ждут иные, быть может, высшие ступени… Вопрос в том, хочешь ли ты связать свою жизнь с жизнью человека, который придерживается такой странной веры?

— Эрнест, я полагаю, твоя вера истинна — по крайней мере, для тебя самого. Верим же мы, что будем пожинать плоды того, что посеяли, в то, что каждому дается по вере его, и в то, что ни одно деяние не остается без последствий. Эта вера не возникает из ничего, и я не сомневаюсь, что на небесах найдется место каждому верующему. Но ведь и я тоже верю — искренне и от всего сердца, — что Господь уготовил всем любящим душам в иной жизни соединиться с теми, кого они любили и желали. Возможно, каждый обретет то, во что верит всей душой. Видишь, Эрнест, твои убеждения вовсе не мешают моим — я не боюсь потерять тебя в ином мире. А теперь, любовь моя, возьми меня за руку и позволь отвести тебя домой. Возьми мою руку, как взял мое сердце, и никогда не отпускай, до самого моего смертного часа.

Так, рука об руку, Эрнест и Дороти отправились домой сквозь свет и тени приближающихся сумерек.

Глава 43

ПРОЩАНИЕ С МАЗУКУ
Дороти и Эрнест вернулись в Дум Несс как раз вовремя, чтобы переодеться к обеду, поскольку с тех пор, как Эрнест и Джереми снова поселились дома, Дороти, чье слово в Дум Несс было законом, настояла на поздних обедах.

Трапеза прошла как обычно. Дороти сидела между Эрнестом и своим дедушкой, без устали помогая обоим, так как им было бы затруднительно справиться самостоятельно без ее нежной и деликатной помощи. Однако когда с обедом было покончено, со стола сняли скатерть, а Грайс поставила на стол вино и удалилась, произошло нечто необычное.

Эрнест попросил Дороти наполнить его бокал портвейном. Она выполнила просьбу, и тогда он сказал:

— Дядя и Джереми, я хочу попросить вас поднять свои бокалы.

Мистер Кардус бросил на него острый взгляд и спросил:

— В чем дело, Эрнест, мой мальчик?

Дороти немедленно зарделась, догадываясь, о чем пойдет речь, и не зная, сердиться ей или радоваться.

— Я прошу выпить за здоровье моей будущей жены — Дороти Джонс.

На мгновение в гостиной воцарилась тишина, которую нарушил мистер Кардус.

— Много лет назад, Эрнест, мой дорогой племянник, я говорил тебе, как сильно я мечтаю об этом — но многое случившееся сорвало мои планы. Я не ожидал, что этому суждено свершиться. Теперь, благодарение Богу, настали хорошие времена, и я пью за ваше здоровье от всего сердца. Я счастлив, я очень счастлив. Дети мои, я знаю, что я странный человек, и вся моя жизнь была посвящена лишь одной страсти, одному делу, которое сейчас подходит к своему финалу, — но и в этой странной жизни я нашел время, чтобы научиться любить вас обоих. Дороти, дочь моя, я пью за твое здоровье! Пусть все счастье, в котором было отказано твоей матери, достанется тебе — будь счастлива и за себя, и за нее! Эрнест, ты прошел через тяжелые испытания, и почти чудом можно считать то, что ты дождался этого дня. В Дороти ты обретешь награду за все пережитое, ибо она — хорошая женщина. Возможно, я не успею увидеть, как будет расцветать ваше счастье и как родятся ваши дети — во всяком случае, не думаю, что доживу, — но пусть с вами навечно пребудет мое благословение. Благослови вас Бог, дети мои! Мир вам, Дороти и Эрнест!

— Аминь! — громогласно подытожил Джереми, почему-то представив, что он находится в церкви.

Потом он вскочил и от избытка чувств так сильно стиснул и потряс руку Эрнеста, что тот не удержался от крика; Дороти он подхватил на руки и закружил по комнате, а потом горячо расцеловал, сбив цветок орхидеи, которым она украсила свою прическу. Затем все снова уселись и принялись за портвейн — разумеется, мужчины, — чувствуя, как души их переполняет радость.

Единственным человеком, которого новости совсем не обрадовали, был Мазуку.

— У! — проворчал он, когда Джереми сообщил ему, что произошло. — Значит, Розовый Бутон станет Розой, и я больше не смогу отводить отца моего Мазимбу в постель. У!

С того дня Мазуку сделался необыкновенно задумчив и рассеян, явно размышляя о чем-то важном.

На следующее утро мистер Кардус послал за Эрнестом, прося его явиться в кабинет. Дороти провожала его.

— Ах, вот и вы! — воскликнул мистер Кардус.

— Да, это мы, — отвечала Дороти. — Что случилось? Мне уйти?

— Нет-нет, останься. То, что я скажу, касается вас обоих. Эрнест, взгляни на орхидеи, они так прекрасны… Ах ты! Я забыл, что ты не можешь их видеть. Прости меня!

— Ничего страшного, дядя. Я чувствую их аромат. — И Эрнест с удовольствием шагнул в дверь оранжереи.

В конце ее стоял небольшой столик и несколько железных стульев — здесь мистер Кардус иногда курил. Они расселись вокруг столика, и мистер Кардус вытер платком свою лысину.

— Итак, молодые люди, вы собираетесь пожениться. Могу я спросить, на какие средства вы рассчитываете жить?

— Ба! — воскликнул Эрнест со смехом. — Я даже не думал об этом. У меня не очень много средств, если не считать титула, особняка с бесчисленными и крайне ценными семейными реликвиями и ста восьмидесяти пяти акров оленьего парка.

— Ну, не думаю, что они у тебя действительно есть, но, к счастью для вас обоих, я не такой уж плохой опекун и хочу кое-что сделать для вас. Как вы думаете, что было бы лучше всего? Давай, Дороти, моя маленькая домоправительница, расскажи, какой ты видишь свою будущую жизнь — надеюсь, вы не хотите сбежать отсюда и оставить меня в старости одного?

Дороти по детской своей привычке нахмурилась и принялась что-то высчитывать на пальцах. Вскоре она ответила:

— Триста фунтов в год — для тихой умеренной жизни, на двоих.

— Что? — ахнул мистер Кардус. — А когда пойдут детишки?

Дороти вспыхнула в ответ на столь прямолинейное замечание, а Эрнест вздрогнул, несколько испуганный образом сыплющихся на него бесчисленных «детишек» — как, впрочем, почти каждый мужчина на его месте.

— Лучше пятьсот фунтов! — поспешно сказал он.

— О, так вот что вы думаете? — усмехнулся мистер Кардус. — Что ж, теперь скажу я. Я собираюсь положить вам две тысячи в год плюс оплата ведения домашнего хозяйства.

— Мой дорогой дядя, но это гораздо больше, чем мы хотели!

— Чепуха! Деньги есть — надо их тратить, и почему бы не потратить их на вас, вместо того, чтобы складывать их в банк или инвестировать? Могу вам сказать — их предостаточно. Все, чего я касался, обращалось в золото, мне кажется, такое частенько бывает с несчастливыми людьми. Деньги! У меня их гораздо больше, чем я могу потратить, и на земле полно идиотов, считающих, что счастье — это много денег.

Он немного помолчал и продолжал:

— Я дам вам и больше, но сейчас вы еще сравнительно молоды, и я не хочу разбаловать вас. Мир полон неожиданностей, и никто не может сказать, как дело повернется лет через десять. Я желаю тебе, Эрнест, соблюдать умеренность и научиться копить — пусть хоть немного. У вас впереди вся жизнь, и что бы вы ни выбрали — отсутствие денег не должно стать для вас препятствием. Послушайте, дети: я хочу сказать, что когда я умру, вы унаследуете практически все мое состояние; я разделил его поровну между вами, указав, что в случае смерти одного из вас оставшийся получает его долю. Это завещание я написал несколько лет назад и не вижу причин изменять его сегодня.

— Простите, дядя, — сказал Эрнест, — но что насчет Джереми?

Мистер Кардус слегка изменился в лице. Он так и не смог до конца избавиться от неприязни к Джереми, хотя врожденное чувство справедливости и шептало ему, что он неправ.

— Я не забыл о нем, Эрнест! — сказал он тоном, ясно говорившим о том, что разговор окончен.

Эрнест и Дороти горячо поблагодарили старика, но он уже не слушал их, поэтому они ушли, оставив его наедине с деловыми письмами. В коридоре Дороти задержалась и осторожно заглянула через стекло в комнатку, где обычно работал ее дед.

Старик сидел и быстро писал что-то; его седые волосы падали ему на лицо. Потом он, казалось, придумал что-то, вскинул голову и расплылся в широкой, хотя и кривой улыбке, осветившей его бледное лицо. Поднявшись со стула, он подошел к шкафу и достал из-за него длинную трость с насечками. Снова усевшись на стул, он принялся пересчитывать эти насечки, зачем взял перочинный нож и вырезал еще одну. Затем положил трость перед собой и забормотал что-то невнятное — он был не совсем немым, — сгибая и разгибая свою здоровую руку, необыкновенно мощную для такого старика. Дороти поспешила войти в кабинет.

— Дедушка, что ты делаешь? — резко спросила она.

Старик перепугался, челюсть его отвисла. Затем глаза потускнели, взгляд стал апатичным, он взял табличку и написал на ней: «Вырезаю зарубки». Дороти задала еще несколько вопросов, но он больше не отвечал.

По дороге в дом Дороти сказала Эрнесту:

— Мне совсем не нравится то, что в последнее время творится с дедом. Он все время бормочет и сжимает руку, словно душит кого-то невидимого. Ты же знаешь, он считает, что все эти годы служил дьяволу и что срок скоро истекает — а ведь Реджинальд всегда был так добр к нему, хоть и не имел на то причины. Если бы не Реджинальд, дед отправился бы в сумасшедший дом — но Реджинальд связан с тем, что он разорился, и потому дед именно его считает дьяволом. Он забывает, как служил у Реджинальда; в безумии человек помнит лишь свои обиды и боль и совершенно забывает о том, какое зло причинил сам. Мне все это ужасно не нравится!

— Мне кажется, его стоило бы держать под замком.

— О Реджинальд никогда на это не согласится. Пойдем, дорогой.


Прошло около месяца с того дня, как мистер Кардус рассказал о своих намерениях насчет денег для молодой пары — и вот в маленькой церкви Кестервика состоялась тихая свадьба. Церемония была очень скромной: кроме Эрнеста и Дороти присутствовали мистер Кардус, Джереми и несколько бездельников, которые просто заглянули в открытые двери церкви, чтобы узнать, что происходит. На самом деле бракосочетание держали в тайне — из-за своей слепоты Эрнест не хотел, чтобы зеваки глазели на него. Кроме того, он терпеть не мог обычай, согласно которому женщина сообщает направо и налево, что нашла мужчину, который женится на ней, а ее родня празднует ее отъезд с показными слезами и искренней радостью.

Однако среди немногих, присутствовавших в церкви, был еще один человек. Высокая женщина, чье лицо было скрыто густой вуалью, сидела в самом дальнем углу, очень тихо, словно обратившись в каменное изваяние. Когда жених и невеста встали перед алтарем, она подняла вуаль и пристально посмотрела на счастливую пару. Губы ее задрожали, черты прекрасного лица омрачила тень. Она долго смотрела на жениха, а затем пробормотала чуть слышно:

— Стоило ли приходить? По крайней мере, я его видела…

Затем эта леди поднялась и, словно черная тень, выскользнула из церкви, унося с собой тяжкое бремя собственного греха.

А что же Эрнест? Он стоял перед священником и отвечал ему своим ясным чистым голосом — но даже в этот момент перед его внутренним взором возникло видение маленькой комнатки в далекой Претории и то, как в этой комнатке он ясно представлял себе эту самую церковь и стоящих перед алтарем жениха и невесту… Видение возникло — и исчезло, как уходят все видения, как уйдем и мы, ведь и мы тоже только видения в этой жизни, просто более растянутые во времени… Оно ушло, кануло в пучины прошлого, которое вечно поджидает с распахнутой ненасытной пастью, чтоб поглотить навсегда наши радости и беды, наши взлеты и грехи — и ждать, когда наше завтра превратится в наше вчера.

Все закончилось, он теперь был женат, и Дороти, его жена, стояла рядом с ним, улыбаясь и розовея от счастья, чего он, конечно, не мог видеть; дрожащий голос мистера Хэлфорда поздравлял его, рокотал, отдаваясь гулким эхом, бас Джереми, звучал пронзительный, всегда чуть насмешливый голос его дяди…

Эрнест обнял свою жену и поцеловал ее, а она отвела его в ризницу, через которую за последние шесть столетий прошли тысячи новобрачных, и Эрнест вписал свое имя в старинную приходскую книгу — Дороти помогала ему, но он все равно волновался, прямо ли держит перо. Потом они вышли из церкви, сели в коляску и отправились домой.

Эрнест и Дороти не уехали на медовый месяц, они остались в своем старом доме и стали потихоньку привыкать к новой жизни и новым отношениям. На взгляд постороннего, эти отношения не слишком-то изменились — разве что они еще больше времени стали проводить вместе, но для Дороти разница была огромна. Целый мир открылся ей; все, что раньше было лишь надеждой, желанием, мечтой — стало явью, и это сделало ее прекрасной. Дороти выглядела счастливой женщиной — и была ею.

И только зулуса Мазуку такое положение дел, похоже, совсем не радовало.

Однажды — дня через три после свадьбы — Эрнест и Дороти гуляли вместе за домом, когда их нагнал вернувшийся с одной из дальних ферм Джереми и принялся с жаром рассказывать о каких-то сельскохозяйственных новшествах — к тому времени он уже довольно неплохо разбирался в этом вопросе. Через некоторое время все трое поняли, что им мешает какой-то странный звук — будто чьи-то босые пятки ритмично топают по земле.

— Это похоже на зулусский танец! — быстро сказал Эрнест.

Да, это был наш зулус, Мазуку — но совершенно преобразившийся. Он пожелал забрать с собой в Англию свое военное облачение, которое он носил, пока был солдатом Кечвайо в Натале, и теперь он был облачен в него. Он стоял перед ними — поразительная, хотя и немного пугающая фигура. Голову его украшало единственное перо серой цапли, очень длинное и красивое, развевавшееся в воздухе и достигавшее не менее двух футов; на нем было некое подобие килта из белых бычьих хвостов, а правое плечо и правое колено украшали белоснежные браслеты из козьей шерсти. Кроме этого никакой другой одежды на Мазуку не было. В левой руке он сжимал молочно-белый боевой зулусский щит, обтянутый бычьей кожей, а в правой — свой верный ассегай. Подобно статуе эбенового дерева, Мазуку стоял перед ними безмолвно и неподвижно, и Дороти изумленно смотрела на его широкую грудь, покрытую страшными шрамами от ударов ассегая, и могучие руки. Внезапно Мазуку вскинул оружие и громко воскликнул:

— Кооз! Баба!

— Говори! — коротко приказал Эрнест.

— Я говорю, отец мой, Мазимба! Я пришел увидеть отца моего, как мужчина приходит к мужчине, я пришел с копьем и мечом — но не с войной. Вместе с отцом моим я пришел из земли солнца в землю холода, где солнце бледно, и потому белы лица, которые оно освещает. Разве не так, отец мой?

— Я слушаю тебя, Мазуку.

— С моим отцом я пришел сюда. Не мы ли с моим отцом стояли бок о бок много дней? Не я ли зарезал двоих людей Басуто в земле Секокени, вождей Бапеди по приказу моего отца? Не я ли спас отца моего от клыков льва однажды ночью? Не я ли стоял с отцом моим на Месте Маленькой Руки, в долине Изандлвана, когда она была красна от крови? Снилось мне это — или все так и было, отец мой?

— Я слышу тебя. Все так и было.

— И потом, когда небеса почуяли мощь отца моего и поразили его огнем, разве не сказал я — о, отец мой, теперь ты слеп и не можешь больше сражаться и жить жизнью мужчины, но раз ты слеп, то я пойду туда же, куда пойдешь и ты, и буду твоим верным псом? Разве не сказал я это, о Мазимба, отец мой?

— Ты так сказал.

— И мы поплыли по черной воде, ты, Мазимба, я и великий Лев, подобного которому никогда не рождала женщина от мужчины, и пришли сюда, и жили много лун жизнью женщин, не сражаясь, только пили и ели, и забыли об охоте, и не знали радостей, достойных мужчин. Разве не так, Мазимба, отец мой?

— Ты говоришь истину, Мазуку, все это так.

— Да, мы плыли на дымящемся корабле и приплыли в страну чудес, которая исполнена деревьев и домов, и в ней человеку трудно дышать и нельзя поднять руку, чтобы не наткнуться на каменную стену. И вот пришел навстречу нам старик с чудесной блестящей головой, и пришла девушка, Розовый Бутон, маленькая, но очень красивая, и они приветствовали моего отца и великого Льва, и посадили их в повозки, запряженные лошадьми, и отвезли их сюда, в это место, где им придется вечно смотреть на печаль большого моря. И тогда Розовый Бутон сказал: что делает здесь этот черный пес? Разве может пес водить Мазимбу за руку? Уходи, черный пес, иди впереди или сзади, это я буду держать Мазимбу за руку. И тогда отец мой погрузился в негу и лень, стал толстым, стал богат волами, повозками и зерном, и сказал себе: я возьму Розовый Бутон в жены. И раскрылись лепестки Розового Бутона, и сомкнулись вокруг отца моего, и стал Бутон — Розой, и теперь благоухает она для отца моего днем и ночью, а черный пес остается и воет за дверью. И так случилось тогда, отец мой, что Мазуку, твой буйвол и твой пес, спросил у своего сердца, и оно сказало ему: здесь больше нет места для тебя. Мазимба, отец твой и господин, больше не нуждается в тебе. Ты воин, но в этой стране женщин ты тоже станешь женщиной. Так иди к отцу своему, встань перед ним и скажи: о, отец мой, много лет назад я вложил свою руку в твои руки и стал для тебя вернейшим, но теперь я хочу забрать свою руку и вернуться в землю солнца, откуда мы пришли, потому что здесь я не нужен, здесь я не могу дышать. Я все сказал, отец мой и господин мой!

Эрнест заговорил на зулусском, и голос его зазвучал мягко и звонко, так как он прекрасно знал этот певучий язык.

— Мазуку, умданда га Инголуву, умфана га Амазулу, сын Инголуву, дитя народа Зулу! Ты был хорошим человеком, и я полюбил тебя, но теперь ты уйдешь. Ты прав, теперь моя жизнь — это жизнь женщины; никогда больше не услышу я звука выстрелов или звона стали, никогда не пойду на войну, так что ты должен идти, Мазуку. Это правильно и хорошо. Только вспоминай иногда своего слепого Мазимбу, вспоминай Эльстона, мудрого капитана, что спит ныне вечным сном, вспоминай и великого Льва, что бросил через плечо Буйвола. Иди — и будь счастлив. Пусть будет у тебя много жен и детей, пусть бесчисленны будут твои стада! Великий Лев отведет тебя к морю и даст тебе денег, чтобы ты смог добраться до земли солнца, а там купить себе волов, землю и фургоны, чтобы ты не голодал и мог заплатить выкуп за жен. Мазуку, прощай — и счастливого пути!

— Одно слово, Мазимба, отец мой — и я больше не потревожу твой слух никогда. Когда придет твое время отправиться на небеса белого человека, и твои глаза вернутся к тебе, и ты снова станешь воином, готовым сражаться, — обернись и крикни погромче: Мазуку! Сын Инголуву из племени Маквилисини, где ты, пес мой? Приди и служи мне! И если я еще буду жив, то услышу твой голос, закричу в ответ и умру, чтобы поскорее прийти к тебе. Ну а если я буду уже мертв, то просто приду к тебе на твой зов. О Мазимба, сделай это для меня, отец мой и господин, ибо я любил тебя, как дитя любит грудь, что питает его молоком, и хочу снова посмотреть на твое лицо, о, отец мой и господин на веки вечные.

— Если это будет в моих силах, я сделаю это, Мазуку.

Великан-зулус вскинул копье и в первый и последний раз в жизни отдал Эрнесту королевский салют — на что, кстати, не имел никакого права.

— Байе! Байе!

Потом он повернулся и бросился бежать. Больше они с Эрнестом до отъезда Мазуку не виделись. Как сказал зулус, «смертная боль закончена».

Когда звук шагов Мазуку затих вдали, Эрнест отвернулся и вздохнул.

— Разорвалась последняя связь с Южной Африкой, Джереми. Это хорошо, что он ушел — он слишком пристрастился к бутылке и женщинам, как и все они здесь. Но все же мне грустно, очень грустно, и иногда я думаю, что лучше бы, как говорил Мазуку, нам было уйти вместе с Эльстоном и остальными. Все было бы уже кончено…

— Ну спасибо! — фыркнул Джереми. — Знаешь ли, в общем и целом меня вполне устраивает мое нынешнее положение!

Глава 44

МИСТЕР КАРДУС ЗАВЕРШАЕТ СВОЮ МЕСТЬ
Мистер де Талор был обязан своим богатством не собственному таланту, а удачно обнаруженному секрету производства смазки, используемой на железных дорогах, принадлежавшему его отцу. Талор-старший был железнодорожником, пока его открытие не сделало его богачом. Тем не менее, он оказался человеком умным и проницательным, а потому, разбогатев, сделал все, чтобы превратить своего сына — тогда пятнадцатилетнего мальчика — в джентльмена. Однако было уже поздно: даже детские привычки нелегко преодолевать, и тут уж никакая земная власть или образование не могут достичь желаемого результата. Когда его сыну было двадцать, старый Джек Талор умер, а его сын к тому времени преуспел в унаследованном железнодорожном бизнесе, охватившем основные железнодорожные рынки мира.

Надо отдать ему должное — сын унаследовал проницательность своего отца и действительно очень старался. Для начала он добавил «де» к своему имени. Затем он купил поместье Чезвик Несс и тем самым влился в сословие джентльменов. Вскоре после этого он совершил серьезную ошибку, влюбившись в первую красавицу тех мест — Мэри Аттерли. Однако Мэри Аттерли не обращала на него никакого внимания — она была помолвлена с мистером Кардусом. Напрасно де Талор прибегал к различным ухищрениям, напрасно пытался подкупить ее отца, чтобы оказать давление на Мэри, — «лихой наездник Аттерли» в те годы был еще в полной силе и всячески сопротивлялся его ухищрениям. Потом де Талор, в припадке ярости, женился на другой девушке, которая была согласна мириться со всеми его недостатками ради богатства и положения в местном обществе, где он считался финансовым магнатом.

Вскоре после этого почти одновременно произошли три события. «Лихой наездник Аттерли» столкнулся с серьезными финансовыми трудностями из-за своей чрезмерной страсти к охотничьим собакам и лошадям. Мистер Кардус был послан за границу по делам, а друг мистера де Талора, некто мистер Джонс, остановившийся в его доме, завел роман с Мэри Аттерли. В этом обстоятельстве де Талор углядел возможность отомстить своему сопернику, мистеру Кардусу. Он принялся убеждать Джонса, что путь к сердцу его дамы лежит через кошелек ее отца, и зашел так далеко, что даже выделил необходимые средства для подкупа старого Аттерли — ибо мистер Джонс на тот момент необходимыми средствами не обладал.

Заговор удался. Сомнения Аттерли были преодолены так же легко, как сомнения людей без принципов, попавших в сходное положение; на нежную Мэри было оказано давление самого возмутительного рода, в результате чего мистер Кардус, вернувшись из-за границы, обнаружил, что его возлюбленная невеста замужем за другим человеком — вскоре он и стал отцом Джереми и Дороти.

Этот неожиданный и жестокий удар едва не свел мистера Кардуса с ума, когда же он пришел в себя, месть стала единственной целью его жизни, превратившись в своего рода манию. Направив на это весь свой недюжинный интеллект и энергию, Реджинальд Кардус быстро выяснил отвратительную роль, сыгранную в этом сюжете мистером де Талором, и поклялся посвятить всю жизнь мести и только мести. Годами он преследовал своего врага, придумывая все новые планы для достижения своих целей; если проваливался один план, он без промедления переходил к следующему. Однако сокрушить мистера де Талора было не так-то легко, особенно в связи с тем, что мстителю приходилось действовать тайно, не позволяя своему врагу заподозрить хоть на минуту, что перед ним отнюдь не друг и не союзник. Как он в конечном итоге достиг своей цели, читатель вскоре узнает.

Эрнест и Дороти были женаты уже около трех недель, и Дороти только-только начала привыкать к тому, что теперь ее называют леди Кершо. Однажды утром у дверей дома остановилась коляска, и из нее стремительно выбрался мистер де Талор.

— Боже ты мой, как в последнее время изменился де Талор! — сказала Дороти, выглядывая в окно.

— Как же? — поинтересовался Эрнест. — Стал меньше походить на мясника?

— Нет. Но теперь он выглядит, как изрядно потрепанный мясник, собирающийся объявить о своем банкротстве.

— Мясники никогда не становятся банкротами, — хмыкнул Эрнест, и в этот момент мистер де Талор показался в дверях.

Дороти была права: он сильно переменился. Толстые щеки стали дряблыми и обвисли, де Талор весь словно сдулся, растеряв заодно и часть своей наглости. Он выглядел исхудавшим едва ли не вдвое.

— Как поживаете, леди Кершо? Я видел, что к Кардусу кто-то зашел, так что решил воспользоваться случаем и выразить свое почтение новобрачным. Клянусь Богом, сэр Эрнест, вы сильно возмужали с тех пор, как я видел вас в последний раз. О, тогда мы с вами были добрыми друзьями. Помните, как вы приходили в Несс поохотиться (один или два раза он позволил мальчикам поохотиться на кроликов)? Благослови вас Господь, я слыхал, что с тех пор вы стали знатным стрелком и укладывали ниггеров направо и налево, а?

Он замолчал, чтобы перевести дыхание, а Эрнест произнес в ответ несколько дежурных фраз: он не любил этого человека, и его лесть была ему так же неприятна, как и его наглость и грубость.

Мистер де Талор ткнул пальцем в угол, где на стене по-прежнему висел ковчежец с головой ведьмы:

— Надо же, вижу, вы так и не избавились от этой жуткой штуки, которую однажды показывал мне ваш братец, леди Дороти. Я-то подумал, что это часы — ну и перепугался до смерти. А теперь вот думаю — удача меня оставила с тех самых пор, как я на нее взглянул.

В этот момент вошла экономка Грайс и сообщила, что мистер Кардус готов принять мистера де Талора в своем кабинете. Дороти показалось, что при этих словах де Талор сильно побледнел; во всяком случае, он был так взволнован, что поспешил уйти, даже не попрощавшись.


Войдя в кабинет, де Талор обнаружил адвоката расхаживающим от стены к стене.

— Как поживаете, Кардус? — непринужденно поинтересовался он.

— Хорошо, благодарю вас. Надеюсь, что и вы в добром здравии, — прозвучал довольно холодный ответ.

Де Талор подошел к стеклянной двери и посмотрел на пышно цветущие орхидеи.

— Симпатичные цветочки, очень даже. Орхидеи, да? Должно быть, стоили вам кучу денег.

— Нет, они обошлись мне дешево. Большинство из них я вырастил сам.

— Тогда вы счастливчик, Кардус. Счета за орхидеи, которые приносит мне слуга, — это что-то ужасающее.

— Вы приехали поговорить об орхидеях, мистер де Талор?

— Нет, Кардус, нет. Сначала дело, потом — развлечения, не так ли?

— О да! — прокаркал мистер Кардус в ответ. — Сначала дело. Потом развлечения.

Мистер де Талор беспокойно переступил с ноги на ногу.

— Кардус, я о том залоге… Надеюсь, вы дадите мне еще немного времени?

— Напротив, мистер де Талор, напротив. Срок истек уже восемь месяцев назад, и я дал своим лондонским агентам распоряжения об аресте имущества, поскольку такими делами лично не занимаюсь.

Де Талор смертельно побледнел.

— Арест?! Святой Боже, Кардус, это невозможно! Такой старинный друг, как вы…

— Прошу прощения, но это не просто возможно — это уже делается. Бизнес есть бизнес, даже когда речь идет о старых друзьях.

— Но если вы наложите арест — что делать мне?!

— Это, я полагаю, ваше личное дело.

Гость мистера Кардуса с выпученными глазами глотал воздух, очень напоминая неудачливую рыбу, случайно выпрыгнувшую на берег. Мистер Кардус был неумолим.

— Обратимся снова к фактам. В течение последних нескольких лет я неоднократно давал вам ссуды на обеспечение земельных владений в Чезвик Несс и окрестностях, общая сумма составляет — давайте сверимся с документом — «сто семьдесят шесть тысяч пятьсот тридцать восемь фунтов десять шиллингов четыре пенса, считая же пеню за просроченные выплаты — сто семьдесят девять тысяч пятьдесят два фунта восемь шиллингов». Все так?

— Да… я полагаю, все верно.

— Тут не нужно полагать — документы все подтверждают.

— Итак, Кардус?

— Мистер де Талор, поскольку вы не можете заплатить, я поручил своим лондонским агентам начать продавать ваши земли с тем, чтобы обратить выручку в недвижимость, это сейчас самое выгодное вложение.

— О Кардус, не уничтожай меня! Я уже старик, а ты втягиваешь меня в подобные спекуляции.

— Мистер де Талор, я тоже уже не молод. Даже если не годами — сердцем я истинный Мафусаил.

— Я ничего не понимаю, Кардус.

Мистер Кардус уселся в кресло спиной к окну, так что свет падал только на растерянное лицо де Талора.

— Мне доставит огромное удовольствие разъяснить вам все, мистер де Талор. Но чтобы сделать это, мне придется начать издалека. Десять… нет, пожалуй, двенадцать лет назад — вы должны это помнить — некая фирма «Растрик и Кодли» взяла патент на новый вид железнодорожной смазки и обосновалась в Манчестере, неподалеку от знаменитой фабрики де Талора, основанной вашим отцом.

— Да, будь они прокляты! — прорычал де Талор.

— Проклинайте на здоровье. Но ведь что они сделали? Они приступили к работе и начали продавать смазку, по всем техническим параметрам превосходящую смазку де Талора, на восемнадцать процентов дешевле. Впрочем, Торговый дом де Талора имел связи на рынках, контракты с ведущими английскими и континентальными фирмами — так что некоторое время казалось, что новой фирмочке не выжить. Они бы и не выжили — не будь у них значительного первоначального капитала.

— Ах да, да! И откуда они только его взяли! Загадка! — воскликнул де Талор.

— Совершенно верно, это загадка, отгадку я скажу чуть позже. Вернемся в Манчестер. Через некоторое время покупатели начали находить, что смазка «Растрик и Кодли» действительно лучше и дешевле. По мере того как контракты исполнялись, никто не спешил их возобновлять — с домом де Талора. Фирмы предпочли «Растрик и Кодли». Ну, вы и сами это наверняка помните.

Де Талор только застонал в знак согласия, и адвокат продолжал:

— Со временем подобное положение дел принесло свои результаты: дом де Талор был практически разрушен, основная часть контрактов перешла в руки новой фирмы.

— Ах, как бы мне хотелось знать, кто они такие — эти низкие воришки!

— Вы действительно хотите это знать? Пожалуйста. Фирма «Растрик и Кодли» принадлежала Реджинальду Кардусу, адвокату из Дум Несс.

Мистер де Талор вскочил со стула и безумным взглядом уставился на адвоката, а затем бессильно опустился обратно.

— Вы плохо выглядите, де Талор. Хотите вина?

Де Талор только покачал головой. Мистер Кардус кивнул и продолжил:

— Очень хорошо. Несомненно, вам интересно было бы узнать, каким образом я, адвокат, никак не связанный с Манчестером, получил монополию на смазочные материалы — кстати, это и сейчас приносит отличный доход. Я удовлетворю ваше любопытство. Меня всегда интересовали изобретения. Я их поддерживал и скупал — как правило, тайно и под чужим именем. Иногда они приносили мне деньги, иногда я деньги терял — в целом я больше приобрел, нежели утратил. Но независимо от того, прибыльным или убыточным оказывалось изобретение — сами изобретатели никогда не знали, кто именно их поддерживает. В один прекрасный день мне попался патент на вот эту самую железнодорожную смазку. Я вложил в него пятьдесят тысяч, потом еще пятьдесят тысяч, потом ваша фирма стала перекрывать мне кислород — и я вложил еще пятьдесят тысяч. Если бы я проиграл — я был бы разорен, я вложил почти все свое состояние в сомнительный проект. Но Фортуна любит храбрецов, мистер де Талор, — и я преуспел. Разорилась ваша фирма. Я же заплатил все свои долги, все подсчитал — теперь, после выплаты по всем обязательствам, «Рострик и Кодли» стоит на рынке что-то около двухсот тысяч фунтов. Если вы захотите войти в этот бизнес, господа Растрик и Кодли, я уверен, будут счастливы иметь с вами дело. Для меня эта фирма уже сослужила службу, теперь она в свободной продаже.

Де Талор смотрел на мистера Кардуса с изумлением, но был слишком потрясен, чтобы говорить. Кардус продолжал:

— Пожалуй, довольно о железнодорожной смазке. Неудача вашей фирмы, вернее, приостановка ее деятельности из-за падения продаж, еще не разорила вас, вы оставались богатым человеком — правда, теперь это была всего лишь половина прежнего богатства. Это, как вы помните, приводило вас в ярость. Вы ненавидели терять деньги, вы бы предпочли выпустить себе кровь из жил, нежели отдать пару соверенов из кошелька. Когда вы вспоминали о своей драгоценной смазке, которая истаяла в огне свободной конкуренции, ваши глаза наполнялись слезами ярости. Именно тогда вы пришли ко мне за советом.

— Да! И вы посоветовали мне сыграть на бирже!

— Не совсем так, мистер де Талор. Я сказал — и хорошо помню те свои слова, — что вы способный человек и хорошо разбираетесь в деньгах, так почему бы в эти смутные времена не воспользоваться шансом и не попытаться вернуть все, что вы потеряли? Перспектива вернуть все искушала вас, мистер де Талор, и вы подхватили мою идею. Вы попросили меня подыскать вам надежную фирму, и вскоре я представил вас господам Кэмпси и Эшу, лучшим маклерам в Сити.

— Жулики!!!

— Жулики? Мне жаль, что вы так думаете, поскольку их бизнес меня заинтересовал.

— Боже мой… что же было дальше? — простонал де Талор.

— Несмотря на все усилия господ Кэмпси и Эша, выступавших от вашего имени в соответствии с письменными поручениями, которые вы им время от времени присылали — и которые можете перечитать, если хотите, — дела ваши шли не блестяще. Год за годом вы обнаруживали, что теряете больше, чем приобретаете. Наконец, в один не прекрасный день, года три назад, вы решили рискнуть, пренебрегли советами господ Кэмпси и Эша… и проиграли все. Именно тогда я начал одалживать вам деньги. Первый кредит составил пятьдесят тысяч, потом снова начались потери — и новые кредиты, так мы с вами и достигли нынешнего положения дел.

— Кардус! Вы же не собираетесь меня разорить полностью? Что я буду делать без денег? Подумайте о моих дочерях — как они будут жить, не имея привычных удобств? Дайте мне время! Почему вы так жестоки ко мне?

Мистер Кардус вскочил и быстро зашагал по кабинету. Когда де Талор умолк, он подошел к большой шкатулке, стоявшей на столе, отпер ее и из кипы бумаг достал пожелтевший листок бумаги с печатью. Это был исполненный счет на десять тысяч фунтов, подписанный Джонасом де Талором, эсквайром. Кардус поднес счет к глазам де Талора. Тот замер от ужаса, губы и руки у него затряслись.

— Это, я полагаю, ваша подпись, де Талор? — очень тихо спросил мистер Кардус.

— Где… где вы это взяли?!

Мистер Кардус привычно смотрел своими черными глазами куда-то мимо де Талора. Никогда эти глаза не смотрели ни на что и ни на кого прямо — и все видели все…

— Я взял это среди бумаг твоего дружка Джонса. Ты, мерзавец! — неожиданно взорвался мистер Кардус. — Возможно, теперь ты сообразишь, почему я охотился за тобой в течение тридцати лет, почему делал шаг за шагом, терпя неудачи, почему не останавливался — ради Мэри Аттерли! Это ты, скотина, пребывая в ярости от ее отказа, свел ее с Джонсом. Это ты дал ему денег, чтобы он попросту купил ее у старого Аттерли. Доказательство — перед тобой. Кстати, Джонсу не было нужды отдавать тебе эти десять тысяч — по закону это были брачные услуги брокера, а они не подлежат возмещению. Это ты виновник того, что вся моя жизнь пошла под откос, ты тот, из-за кого я едва не лишился рассудка, это ты толкнул Мэри, мою обрученную невесту, в объятия этого парня, из-за чего, святые небеса, она вскоре и умерла!

Мистер Кардус умолк, пытаясь отдышаться и справиться с приступом ярости и волнением; густые белые брови сошлись над пылающими черными глазами — и он впервые в упор взглянул на съежившееся перед ним жалкое раздавленное существо.

— Кардус! Это же было так давно! Неужели ты не можешь простить и оставить прошлое — в прошлом?

— Простить? За себя я мог бы простить — но за нее, опозоренную, а потом и убитую вами, я не прощу никогда! Где твои сообщники и собутыльники, де Талор? Джонс умер, я его уничтожил. Аттерли живет в моем доме; я пощадил его, потому что он дал Мэри жизнь, но нечестивые деньги не принесли ему ничего хорошего. Есть силы и посильнее моих — они отомстили ему за его преступление, лишив рассудка, а я спас его от сумасшедшего дома. Со мной живут и дети Джонса, ибо их вскормила грудь Мэри. Но неужели ты думаешь, что я пощажу тебя, ты, грубая высокомерная тварь? Тебя, кто был создателем этого подлого заговора? Нет, даже если бы это стоило мне жизни, я бы не отказался от моей мести!

В этот момент Кардус поднял голову и увидел через стеклянную дверь всклокоченную голову и дикие глаза «беспечного наездника Аттерли». На лице старика застыло очень странное выражение. Заметив, что мистер Кардус смотрит на него, безумец исчез. Мистер Кардус вновь посмотрел на де Талора.

— Убирайся! И чтобы я больше никогда тебя не видел!

— Но у меня нет денег, куда я пойду? — взвыл де Талор.

— Куда угодно, мистер де Талор, это свободная страна. Если бы я распоряжался вашими передвижениями, то, несомненно, отправил бы вас к дьяволу.

Де Талор, пошатываясь, поднялся со стула.

— Хорошо, Кардус, я уйду. Я уйду. Ты своего добился. Ты чертовски жестоко поступил со мной, но, возможно, однажды тебе это аукнется. Я рад, что ты не получил Мэри — должно быть, тебе было приятно видеть, как она выходит замуж за Джонса…

Через мгновение его уже не было в кабинете. Мистер Кардус сел в свое кресло; из головы у него не шло странное выражение, которое он заметил в глазах старого Аттерли.

Так закончилась месть мистера Реджинальда Кардуса, которой он посвятил всю свою жизнь.

Глава 45

ПОСЛЕДНЯЯ СКАЧКА БЕЗУМНОГО АТТЕРЛИ
Прошел месяц после злополучного визита де Талора к мистеру Кардусу. Весь этот месяц мистер Кардус был очень занят с утра до вечера. Он всегда был занятым человеком, лично вел обширную переписку, следил за всеми деловыми операциями — но в последнее время нагрузка, казалось, удвоилась.

Одновременно с этим общественность Кестервика пережила серьезное, но довольно приятное потрясение — семья де Талора внезапно съехала, а его дом и земли были выставлены на продажу, каковая вскоре и состоялась: все скупила лондонская адвокатская контора, действовавшая от лица неизвестного клиента. Де Талор просто исчез, никто не знал, где он — но не слишком-то и интересовался; впрочем, не считая его слуг, которым не выплатили жалование, и торговцев, у которых остались неоплаченные счета на довольно крупные суммы. Последние искали его довольно энергично, но безрезультатно: де Талор и вся его семья просто сгинули бесследно, известно стало лишь то, что де Талор полностью обанкротился. Больше в Кестервике о нем ничего не слышали — но, честно говоря, были рады его исчезновению.

Однако однажды в субботу делам мистера Кардуса, похоже, пришел конец. Он написал несколько писем, запечатал их и сложил в мешок с почтой. Затем полюбовался своими орхидеями, бормоча себе под нос:

— Что ж, теперь вся моя жизнь — это орхидеи. Работе конец. Построю новую оранжерею для тропических сортов и потрачу двести фунтов на ее обустройство. Могу себе позволить!

Это происходило около пяти часов вечера. Через полчаса, расставшись с орхидеями, он пошел прогуляться к Тайтбургскому аббатству, где встретил Эрнеста и его жену — они сидели на своем любимом месте.

— Вот и вы, мои дорогие! — сказал мистер Кардус. — Как ваши дела?

— Все хорошо, дядя, спасибо. А как поживаешь ты?

— Я? О, я совершенно счастлив — насколько может быть счастлив старик, только что навсегда распрощавшийся со всеми утомительными делами.

— Что вы имеете в виду, Реджинальд?

— Моя дорогая Дороти, я имею в виду, что я закончил все свои дела и ухожу на покой. Вы, молодые люди, должны быть благодарны мне, поскольку теперь все в полном порядке, настолько полном, что когда я оставлю сей мир, у вас не будет никаких проблем, кроме, разве что, выплаты пошлины по завещанию — а она, должен заметить, значительна. Честно говоря, еще неделю назад я и не знал, насколько богат — не знал в точности, я имею в виду. Как я когда-то сказал, все, к чему я прикасался, обращалось в золото. Для вас это очень хорошо, дорогие мои, ибо открывает много возможностей.

— Я надеюсь, вы проживете еще много лет с нами и сами будете управлять своим состоянием, дядя! — сказал Эрнест.

— Ах, кто знает, мой милый. Я чувствую себя прекрасно — но кто способен предвидеть будущее? Долли, девочка моя дорогая! — тут голос его стал мягким и мечтательным. — Ты становишься так похожа на свою мать… Знаешь, иногда мне кажется, что я теперь рядом с нею. Несколько лет назад я считал воспоминания о ней прахом, думал, что она оставила меня навсегда — но в последнее время мои мысли изменились. Я убедился лично, что Провидение прекрасно разбирается с делами нашего несовершенного мира, и теперь начинаю верить, что где-то есть иной мир, в котором возможности Провидения еще больше. Да-да, я думаю, что однажды встречусь с твоей матерью. Дороти, дорогая моя, я иногда чувствую, что она совсем рядом со мной… Что ж, я за нее отомстил.

— Я думаю, вы обязательно найдете ее, Реджинальд! — тихо сказала Дороти. — Но еще я думаю, что ваша месть — это злое и неправедное дело. Я и раньше осмеливалась вам это говорить, хоть вы и злились на меня, но теперь говорю снова: зло притягивает зло. Как можем мстить мы, несчастные слабые создания, не понимающие причин происходящего, не видящие зачастую дальше собственного носа? Какое право мы имеем судить других — если, знай мы все об этом мире, должны были бы первыми простить наших обидчиков?

— Возможно, ты права, любовь моя, — ты, как правило, всегда оказываешься права в таких вопросах — но мое желание отомстить де Талору было слишком велико, я жил и дышал им одним, и теперь все кончено. Человек, если он живет достаточно долго и обладает достаточной силой воли, может сам достичь всего, кроме счастья. Однако человек несовершенен и распыляет свои силы на множество ничтожных целей; он сбивается с пути в погоне за бабочкой по имени Удовольствие, за мыльным пузырем амбиций, за ангелом разрушения по имени Женщина… Так рушатся его цели, и он пытается сесть между двух, а то и десятка стульев — но оказывается на земле. Большинство же людей вообще не способно ставить перед собой цель. Люди —слабые существа, и все же — какие могучие силы скрываются в каждом из нас! Подумайте, дети мои, кем бы мог стать человек, если бы развивал врожденные добродетели, отвергая слабость и безумие, доводя свои физические и умственные способности до совершенства! Взгляните на дикий цветок и цветок, выращенный в теплице, — ничто не сравнится с возможностями, заложенными в человеке, даже в нынешнем. Это, конечно, лишь прекрасная мечта. Кто знает, сбудется ли она когда-нибудь? Ну, как говорится, «что бы там ни было — однажды мы это узнаем». Пойдемте, пора домой — скоро ужин. Кстати, Дороти, я вспомнил одну вещь! Мне очень не нравится в последнее время состояние твоего уважаемого дедушки. Я сказал ему, что у меня больше нет для него заданий, что я завершил все свои дела, а он помчался за своей тростью, показал мне зарубки и сообщил — как мог, — что, по его собственным расчетам, время вышло. Потом он схватил свою табличку и написал на ней, что я дьявол, но у меня больше нет над ним власти, поскольку его хранят небеса. А еще раньше я застал его, когда он пялился на меня сквозь стеклянную дверь очень, очень странным взглядом!

— Ах, Реджинальд, так вы тоже заметили это? Я совершенно согласна с вами — мне тоже очень не нравятся эти изменения. Знаете, мне кажется, его лучше было бы запереть.

— Мне не хочется его запирать, Дороти. Впрочем, об этом мы лучше поговорим завтра.

Отведя Эрнеста в комнату переодеваться к ужину, Дороти решила сбегать в контору мистера Кардуса и посмотреть, там ли ее дед. Разумеется, он был там: бродил из угла в угол, размахивая своей тростью, с которой он недавно срезал все зарубки.

— Дедушка, что ты делаешь? Почему ты еще не одет?

Аттерли схватил табличку и быстро написал:

«Время вышло! Время вышло! Время вышло! Я покончил с работой у дьявола и с ним самим. Я отправляюсь на небеса верхом на большом черном жеребце. Я иду искать Мэри. Ты кто? Ты на нее похожа».

Дороти ласково взяла его за руку и тихо, успокаивающе сказала:

— Дедушка, ну зачем ты пишешь эту ерунду? Не хочу об этом больше слышать. Тебе должно быть стыдно! Запомни — больше ни слова. Положи трость и отправляйся мыть руки перед ужином.

Дороти показалось, что старик был более суетлив, чем обычно, но когда он пришел к обеденному столу, то вел себя, как обычно.

Они сели за стол без четверти семь, ужин продлился недолго. Когда с едой было покончено, старый Аттерли выпил немного вина, а затем, по привычке, уселся в своем углу у камина. Это было старинное место отдыха в старом доме. Зимними вечерами, когда огонь весело потрескивал в камине, здесь было очень тепло и уютно, но сидеть здесь в полумраке летним теплым вечером… что ж, это было вполне в духе старого Аттерли.

После ужина разговор зашел о том роковом дне, когда Корпус Эльстона погиб на поле Изиндлваны. Для Эрнеста и Джереми тема была не слишком приятной и даже весьма болезненной, однако Эрнест все же удовлетворил любопытство своего дяди, рассказав о заключительной битве с шестью зулусами, закончившейся их с Джереми победой.

— Как все было? — спросил мистер Кардус. — Как тебе удалось справиться с тем парнем, с которым вы скатились с холма?

— Его ассегай оказался у меня в руках. Джереми привез его с собой. Долл, где он?

Дороти встала и сняла со стены сломанный ассегай — он висел над каминной полкой.

— Джереми, будь добр, ложись на пол, и я покажу дяде, как все случилось.

Джереми согласился, впрочем, ворча, что он испачкает куртку.

— Джереми, где ты, мой мальчик? Ах, вот ты где… Прости, я наступлю коленом тебе на грудь и приставлю ассегай… вот так… Сейчас мы разыграем эту сцену — получится весьма реалистично. Итак, дядя, вы видите? Мы скатились с холма, рукоять ассегая сломалась, а мне повезло, я оказался наверху. Я прижал коленом его левую руку, а правую держал своей левой рукой. Затем, прежде чем он смог освободиться, я полоснул лезвием ассегая ему по шее, прямо по яремной вене — и он почти сразу умер. Вот так, дядя, теперь ты знаешь об этом все.

Эрнест поднялся и положил ассегай на стол, а Джереми, войдя в роль, принялся художественно «умирать» и корчиться на полу, стараясь все же не сильно испачкаться. Затем Дороти подняла голову и увидела, что старый Аттерли высунулся из своего угла и с напряженным вниманием следит за происходящим. Выражение лица у него было то самое, странное и возбужденное. Увидев, что Дороти смотрит на него, он сразу отвернулся.

— Вставай, Джереми! — резко прикрикнула Дороти. — Прекрати извиваться, словно змея, на полу. Ты и в самом деле похож на умирающего, это ужасно!

Джереми рассмеялся и вскочил на ноги. Потом, с разрешения Дороти, они все разожгли трубки и еще долго сидели в угасающих сумерках, негромко разговаривая о трагических событиях того далекого дня — почему-то именно в этот вечер они особенно заинтересовали мистера Кардуса. Он задавал Эрнесту и Джереми бесчисленные вопросы — как был убит тот или иной человек? Сразу ли они умерли?

Тема эта всегда была болезненной для Эрнеста, он редко вспоминал о тех событиях, поскольку для него они в первую очередь были связаны с гибелью его дорогого друга Эльстона и юного Роджера.

Дороти знала об этом; знала она и то, что после подобных разговоров Эрнест будет сумрачен и молчалив весь следующий день — поэтому старалась сменить тему. Наконец ей это удалось, но печальные воспоминания уже сделали свое дело: мало-помалу разговор увял, все сидели в тишине вокруг старого дубового стола совершенно неподвижно, напоминая вырезанные из камня статуи.

Тем временем сумерки сгустились, на улице поднялся ветер, и старые ставни стали поскрипывать, словно чьи-то призрачные руки пытались открыть их. Тусклый вечерний свет умирал, в комнате множились тени, становилось все темнее и темнее. Вся сцена была довольно жуткой и угнетала Дороти. Она спрашивала себя, почему все молчат — но и сама не могла проронить ни слова; на сердце легла странная тяжесть.

Именно тогда случилось самое странное. Как вы, должно быть, помните, много лет назад Ева Чезвик нашла в скалах мумифицированную голову древней красавицы, а Джереми поместил находку в небольшой ковчег-витрину и повесил его на крюк в углу гостиной. Вокруг этой диковины висели старинные доспехи, среди которых — тяжелая стальная рукавица из облачения рыцаря. Она висела на струне, прикрепленной к тому же крюку, над ковчегом. Видимо, пришло время — и старая веревка перетерлась окончательно. Именно в тот момент, когда Дороти задавала себе вопрос, почему стоит такая тишина, тяжелая стальная рукавица с грохотом упала вниз, по пути задев защелку стеклянной дверцы. Ковчежец распахнулся. Все вскочили с мест. В этот же миг последний, кроваво-алый луч заходящего солнца упал на стену, окрасив ее в зловещие цвета и оттенки крови, но главное — наполнив жуткие хрустальные глаза мертвой ведьмы нестерпимо ярким светом. О, как они засияли после долгого сна! Ведь ковчег не открывали годами — и теперь страшные глаза словно шарили по комнате, напряженно выискивая кого-то или что-то.

Зрелище было ужасающим. Луч света играл в трепещущих хрустальных глазах, презрительная усмешка искажала мертвое лицо, и струились вокруг мертвой головы бесподобные волосы… После напряженной тишины, после неожиданного грохота рукавицы — это оказалось чересчур для нервов присутствующих.

— Что это было? — спросил встревоженный Эрнест.

— О эта жуткая голова! Она смотрит на нас! — закричала Дороти в ужасе.

Она схватила Эрнеста за руку, а другой рукой прикрыла глаза и попятилась к двери. За ней последовали и остальные. Миновав коридор, они распахнули входную дверь — и оказались в мирной тишине теплого летнего вечера. Джереми заговорил первым, вытирая со лба холодный пот.

— Ну, меня и тряхануло!

Дороти трясла головой и истерично всхлипывала.

— О Реджинальд, я хочу, чтобы вы избавились от этой ужасной вещи, чтобы вынесли ее прочь из дома! С тех пор как она здесь, нас преследуют одни несчастья! Я не могу больше это выносить! Я не могу!

— Чепуха! Ты суеверный ребенок, Дороти! — сердито отозвался мистер Кардус, быстрее всех пришедший в себя. — Перчатка сбила защелку, только и всего. Это всего лишь голова древней мумии, но раз она так тебе не нравится, я ее отошлю в Британский музей, завтра же.

— О, пожалуйста, Реджинальд, пожалуйста! — всхлипывала совершенно расстроенная Дороти.


Все так поспешно бежали из гостиной, что совершенно забыли про «лихого наездника Аттерли», так и оставшегося в своем углу. Однако суета в комнате привлекла его внимание, и он с любопытством высунул лохматую голову из глубин своего кресла. Вскоре взгляд его упал на открытый ковчежец. Хрустальные глаза к тому времени успокоились — и словно бы ответили старику долгим задумчивым взглядом. Несколько мгновений две головы — седая и златокудрая — так и не сводили друг с друга глаз. Потом голова ведьмы одержала верх, подчинив старика своей воле. Он выполз из кресла и стал медленно приближаться к ковчегу, не сводя глаз со злого и прекрасного лица и постоянно кивая, кивая, кивая…

Хрустальные глаза одобрительно сверкали в ответ. Аттерли замер, потом очень медленно отступил назад, не сводя глаз с головы, нащупал забытый на столе ассегай и сунул его в рукав. Как только он это сделал, последний луч солнца угас, и пылающие хрустальные глаза угасли вместе с ним. Казалось даже, что длинные ресницы опустились…


В ту ночь никто в гостиную не возвращался.

Джереми, оправившись от испытанного ужаса, поспешил в свою каморку, где раньше набивал чучела птиц и мастерил всякие штуки. Мистер Кардус, Эрнест и Дороти пошли прогуляться под луной — она уже взошла, затопив весь Дум Несс призрачным жемчужным светом.

Мистер Кардус в ту ночь был непривычно взволнован и взбудоражен. Он не умолкая рассказывал о своих завершенных делах, потом начинал вспоминать Мэри Аттерли, говоря, что Дороти очень похожа на нее голосом и манерой поведения. Говорил он и о браке Эрнеста и Дороти, подчеркнув, что он стал для него самым счастливым событием. Наконец уже около десяти вечера мистер Кардус сказал, что устал и идет спать.

— Благослови вас Бог, мои дорогие. Спите крепко. Доброй ночи! Завтра мы обсудим постройку новой оранжереи для орхидей. Доброй ночи! Доброй ночи!

Вскоре Эрнест и Дороти тоже отправились спать, пройдя через заднюю дверь, потому что ни один из них не желал снова проходить под взглядом страшных хрустальных глаз. Вскоре они уже крепко спали в объятиях друг друга.

В мертвой тишине текли минуты этой ночи, уходя в прошлое. Пробило одиннадцать часов, затем настала полночь. Весь мир — земля, небо и море — погрузился в сон, тишина царила под луной…

О небо! Что это за ужасный звук?!

Душераздирающий вопль агонии, исполненный смертного ужаса, прокатился по спящему дому, отразился от стен, заставил вздрогнуть старые ставни, отозвался эхом в округе и замер где-то над морем. Затем снова наступила тишина.

Все, кто спал, пробудились и вскочили с кроватей, а потом бросились из своих комнат в гостиную.

Хрустальные глаза снова ожили — теперь на них играли лунные блики, заставляя вспыхивать опаловыми розблесками.

Кто-то зажег свечу и заметил, что мистера Кардуса нет. Разумеется, он должен был спуститься, он не мог не слышать этого вопля… Все бросились к его комнате, путаясь и спотыкаясь на бегу.

Мистер Кардус был у себя в комнате — и сон его был крепок. Багровая рана зияла на его горле, и кровь тяжелыми каплями все падала и падала на пол.

Все замерли в ужасе — и в этот момент с улицы донесся топот копыт. Они узнали его — это была тяжелая поступь Дьявола, вороного жеребца Эрнеста.


Примерно в миле от болот, прямо на границе печально известных зыбучих песков, в которых, как гласит народная молва, сгинуло столько несчастных и которые временами содрогаются и стонут самым зловещим образом, стоит небольшой домик, в котором живет всего один человек, приглядывающий за шлюзом. Сегодня ночью ему нужно открыть ворота шлюза, и теперь он ждет благоприятного момента. Человек этот — старый моряк; руки он неизменно держит в карманах, старая трубка зажата в углу рта, а глаза чаще всего устремлены на море. Мы уже встречались с ним раньше.

Внезапно он слышит яростный топот копыт — приближается крупный конь, это сразу ясно. Моряк поворачивается — и волосы встают дыбом у него на загривке при виде зрелища, открывшегося в лунном свете.

Прямо на него мчится громадный угольно-черный конь, громко фыркая от ярости и ужаса. На спине у него, без седла, сидит, вцепившись в уздечку, старик — седые лохмы развеваются у него над головой. В руке он сжимает обломок копья.

Они уже совсем близко. Прямо перед ними — широкое ложе шлюза. Если они не свернут или не остановятся — то рухнут прямо в него. Но нет — громадный конь, не останавливаясь, взмывает в воздух!

О небо! У него получилось! Ни одна лошадь прежде не преодолевала такое препятствие — и вряд ли совершит подобное в будущем. Перепрыгнув шлюз, конь на полной скорости несется к зыбучим пескам, до которых осталось не более двухсот ярдов…

Тяжелый всплеск. Конь и человек погружаются во влажную массу песка, заставляя содрогнуться всю поверхность на двадцать ярдов кругом. Лунный свет так ярок, что все прекрасно видно. Конь издает пронзительный и яростный визг — это крик агонии. Старик у него на спине молча размахивает копьем.

Еще несколько мгновений — и конь исчезает в пучине, потом исчезает и старик — лишь копье еще несколько мгновений остается на поверхности, сверкая в лунном свете. Затем исчезает и копье.

Поверхность зыбучих песков успокаивается — и тишина вновь воцаряется над миром.

— Чтоб меня! — с чувством выдыхает старый моряк, все еще дрожа от пережитого ужаса. — Чтоб мне провалиться — много я повидал здесь странных вещей, но такого не видал никогда!

Затем он поворачивается и бежит со всех ног прочь, позабыв о шлюзе, голландских сырах и море, позабыв обо всем — кроме черного коня и его старого всадника.


Так закончилась самая безумная, последняя скачка «лихого наездника Аттерли» — и вместе с ней закончилась долгая история мести мистера Реджинальда Кардуса.

Глава 46

ТРИУМФ ДОРОТИ
Прошло несколько лет, прежде чем Ева Плоуден вернулась в Кестервик — вернее, ее сюда привезли. Живой она сюда так ни разу и не приехала, и все эти годы они с Эрнестом не виделись.

Ее похоронили, согласно ее последней воле, на церковном кладбище Кестервика, где лежали все ее предки, и теперь ромашки и маргаритки расцветали у нее в изголовье. Они расцвели уже дважды, прежде чем сэр Эрнест Кершо пришел к небольшому холмику, под которым покоились останки той, кого он так любил когда-то.

Эрнест возмужал и выглядел здоровым и крепким мужчиной в расцвете лет. В темных волосах Дороти уже зазмеились серебряные нити. Летним вечером они стояли рука об руку возле могилы Евы.

Многое произошло в их жизни с той страшной ночи, когда трагически погиб мистер Кардус. У них родились дети — нескольких они потеряли — обычные английские мальчишки и девчонки с темными глазами их отца. Они наслаждались богатой и спокойной жизнью, тратя свое состояние по-королевски благородно, никогда не отказывая в помощи нуждающимся. Они вдосталь испили из чаши радостей и печалей этого мира.

Эрнест на пару лет вошел в парламент страны и даже сделал там некое подобие карьеры. Потом, как всегда нетерпеливый и жаждущий активных действий, он принял высокое назначение в колонии. Его назначению способствовали богатство и безупречная репутация, слепота не стала препятствием. Сейчас они с Дороти готовились к отъезду в Австралию — Эрнеста ждал пост губернатора одной из колоний.

Прошло много лет, случилось множество событий — и все же сейчас, стоя возле могильного холмика, который он даже не мог видеть, Эрнест подумал, что все было как будто вчера… и вздохнул.

— Все-таки не излечился до конца? — негромко спросила Дороти.

— О нет, Куколка. Думаю — я совершенно здоров. — Дороти взяла его под руку и повела прочь. — Во всяком случае, я научился безропотно принимать все, что дарует нам Провидение. Я покончил с мечтами и пессимизмом. Жизнь, правда, была бы совсем другой, если бы Ева не бросила меня — ибо она отравляла воды любого источника, и они всегда были бы горьки. Но счастье — это не цель и не конец человеческого существования, и если бы я даже мог изменить прошлое — я бы не стал этого делать. Отведи меня к тому старинному плоскому надгробью, Долли, что возле входа в церковь.

Она подвела его к камню, и Эрнест сел на него.

— Ах, — продолжал он, — как она была прекрасна! Была ли когда-нибудь другая такая, как она? И вот теперь ее кости лежат здесь, красота ее исчезла, и в этом мире живы лишь горькие воспоминания о ней и о том, что она натворила. Мне нужно только немного напрячь память, Долл, и я вижу ее совершенно ясно — как она идет по этому церковному дворику. Да, я вижу ее — вижу и людей, что собрались вокруг, вижу ее платье, вижу улыбку, играющую в прекрасных темных глазах, — ты помнишь, Долли, она умела улыбаться глазами! Я помню, как поклонялся ей сердцем и душой, словно она была ангелом небесным! И в этом была моя ошибка, Долл. Она была всего лишь женщиной — очень слабой женщиной.

— Ты только что сказал, что полностью излечился от нее, — усмехнулась Дороти, — но судя по твоей речи, это вряд ли так.

— О нет, Куколка! Я действительно излечился — ты меня излечила, моя дорогая жена. Ты вошла в мою жизнь и завладела ею так, что для других в ней не осталось места. Теперь, Дороти, я могу смело сказать тебе: я люблю одну лишь тебя всем своим сердцем.

Дороти сжала его руку и улыбнулась — ибо знала, что настал час ее торжества, и что Эрнест действительно любит ее, а страсть к Еве осталась лишь воспоминанием, нежным и легким сожалением, уже не отягощенным даже тенью надежды. Дороти была умной маленькой женщиной, хорошо знала Эрнеста и кое-что понимала в человеческой природе. Она всегда верила, что рано или поздно Эрнест будет принадлежать ей одной. Какими усилиями, какой нежностью, преданностью и самоотверженностью она добилась этого — могли бы представить лишь те, кто хорошо ее знал… но это было неважно, ведь она все же добилась своего, получив заслуженную награду.

Контраст между двумя главными женщинами его жизни был слишком заметен для Эрнеста — человека справедливого и умного. Как только он начал сравнивать — последовал вполне естественный результат. Тем не менее, научившись любить Дороти, Эрнест не забыл Еву — ибо есть вещи, которые люди не могут забыть, ведь они являлись частью их жизни, частью души: к сожалению, одна из таких вещей — первая любовь.

— Эрнест, — снова заговорила Дороти, — ты помнишь, что сказал мне под стенами Тайтбургского аббатства в тот день, когда попросил моей руки? О том, что твоя любовь к Еве переживет этот мир. Ты все еще веришь в это?

— Да, Долл, в какой-то степени.

Его жена села рядом и немного подумала.

— Эрнест!

— Да, милая?

— Мне удалось выстоять против Евы в этом мире, хотя у нее были все шансы и на ее стороне была красота. Относительно же твоей теории могу сказать, что в ином мире мы все будем одинаково прекрасны — и было бы очень странно, если бы мне не удалось удержать тебя и там. У Евы был шанс — она от него отказалась; я своим воспользовалась — и не собираюсь от него отказываться ни в этом мире, ни в любом другом.

Эрнест рассмеялся.

— Должен сказать, дорогая моя, что рай был бы очень неказист — не будь там тебя!

— Я тоже так думаю. «Кого соединил Бог — да не разлучит Человек», это касается и женщин. Но что толку сидеть здесь и болтать о вещах, в которых мы все равно ничего не смыслим? Вставай, пойдем домой. Джереми и дети заждались нас.

Так, рука об руку Эрнест и Дороти отправились домой, и тихие сумерки окутали их.



ДЖЕСС (роман)

Романтико-приключенческое произведение о бескорыстной любви, самоотверженности, самопожертвовании — на фоне современной писателю политической конфронтации между английской колониальной администрацией и бурами.

Глава 1

ПРОИСШЕСТВИЕ
Был жаркий день, необычный даже для такой страны, как Трансвааль, несмотря на то что лето уже перевалило на вторую половину и наступил период гроз, длившийся обычно от одной до двух недель. Под жгучим дыханием полуденного ветра, ежедневно веющего в течение нескольких часов, уже поникли длинные воронкообразные чашечки сочных голубых лилий. Трава по обеим сторонам дороги была покрыта толстым слоем красноватой пыли. Но вот зной начал понемногу спадать, так как солнце уже клонилось к закату, и лишь внезапные порывы ветра изредка вздымали облака пыли, иногда вышиной до пятидесяти футов, некоторое время еще висевшие в воздухе и затем расплывавшиеся по земле.

По дороге на недалеком расстоянии от одного из подобных песчаных водоворотов ехал всадник. Он казался утомленным и был с ног до головы покрыт пылью. Лошадь под ним выглядела еще более измученной. Знойный ветер выжег все их кости, как говорят кафры[419], что было вовсе не удивительно, если принять во внимание, что они путешествовали без отдыха уже целых четыре часа. Вдруг столб пыли, крутившийся впереди, внезапно замер и начал понемногу оседать. Всадник приостановил лошадь и задумчиво наблюдал за этим явлением.

— В точности как наша жизнь, — произнес он, обращаясь к лошади, — неизвестно откуда возникает и неизвестно зачем. Образует горсть праха, называемого человеком, и затем бесследно исчезает в облаке пыли.

Говоривший, видный тридцатилетний мужчина с красивыми голубыми глазами и рыжеватой бородкой, рассмеялся над только что высказанной им мыслью и стегнул кнутом измученную лошаденку.

— Ну, ну, — продолжал он, — пошевеливайся, иначе мы никогда не доберемся до старика Крофта. Однако, кажется, следует свернуть в эту сторону. — И он указал кнутом в направлении узкой тропинки, в конце которой на расстоянии четырех миль виднелся одинокий холм с плоской вершиной, — Старый бур упоминал про второй поворот, — рассуждал он вслух, — но, вероятно, он лгал. Я слышал, что некоторые из них любят посмеяться над нами, англичанами, заставив прокатиться несколько лишних миль. Посмотрим. Мне говорили, что жилище Крофта находится у подножья горы с плоской вершиной на расстоянии получаса езды от большой дороги. Но вот же эта гора.

С этими словами он пустил усталую лошадь иноходью, весьма обычной для южноафриканских лошадей.

«Странная штука жизнь, — рассуждал капитан Джон Нил (именно так звали всадника), по мере того как лошадь медленно шла вперед, — вот я, например, в тридцать четыре года должен сызнова начинать карьеру в качестве компаньона трансваальского фермера. Нечего сказать, приятная перспектива для офицера, четырнадцать лет прослужившего в британской армии! Видно, чему быть, того не миновать».

Рассуждения эти были внезапно прерваны весьма странным происшествием. На расстоянии четырех или пяти сотен ярдов навстречу Джону Нилу бешено неслась верхом какая-то девушка, а за нею с распростертыми крыльями и вытянутой шеей гнался страус. Хотя лошадь находилась пока на приличном расстоянии от птицы, она, конечно, не могла соперничать с одним из самых быстрых на свете существ. Прошло пять секунд, и Джон Нил невольно закрыл глаза, когда увидел, что страус бросился на жертву всей своей тяжестью.

К счастью, удар пришелся по спине лошади, которая туг же и свалилась. Девушка выскочила из седла и поднялась на ноги лицом к страусу, который тут же набросился на нее. Но, прежде чем ему удалось нанести ей удар, девушка приникла лицом к земле. В одно мгновение страус прыгнул на свою жертву и принялся бить ее ногами и давить. В это время на выручку подоспел Джон Нил. Завидев его, страус оставил девушку в покое и начал кружиться около нового врага с тем сосредоточенным видом, с каким эти птицы готовятся к битве. Капитан Нил совсем не знал повадок и свойств этих пернатых, и его лошадь, по-видимому, также была с ними незнакома — она проявляла горячее желание поскорее покинуть поле сражения. Джон Нил и сам с удовольствием последовал бы ее примеру, но он был рыцарь в душе и не мог покинуть в опасности даму. Поэтому, не находя возможности справиться с лошадью, капитан соскочил с седла и с одним кнутом в руке бросился на врага. Несколько мгновений птица стояла в неподвижности, затем распустила крылья и устремилась на него. Нил сумел отпрянуть в сторону, и птица пронеслась мимо, но прежде, нежели ему удалось оглянуться, он получил сильный удар в спину, сваливший его с ног. Едва Джон Нил поднялся на ноги, как страус снова кинулся на него. Но в это время англичанину удалось захлестнуть кнутом шею птицы. Воспользовавшись ловким ударом, он вцепился обеими руками в крыло страуса. Затем оба стали кружиться, сначала медленно, потом быстрее и под конец с такой головокружительной быстротой, что капитану Нилу показалось, будто время, пространство и земля, на которой он стоял, смешались в каком-то хаосе. Перед ним, подобно шпилю, возвышалась грациозная шея, внизу кружились стройные прямые ноги, и возле него колыхалась пышная масса нежных перьев, черных и белых…

Он упал навзничь, а страус, на которого это кружение, по-видимому, нисколько не подействовало, взгромоздился на него и принялся наносить ему удары. К счастью, страус был не в состоянии причинить сильный вред лежащему человеку. В противном случае Джону Нилу пришлось бы туго.

Прошло полминуты, в течение которых птица продолжала поражать поверженного врага, и капитан Нил уже начинал подумывать, не наступил ли конец его земному странствию. В это время он заметил пару нежных округлых рук, обхвативших ноги страуса, и услышал слова.

— Сверните ему шею, пока я держу ноги, иначе он убьет нас.

Эти слова заставили его встрепенуться. Между тем страус и девушка уже катались по земле. Джон Нил бросился вперед, схватил обеими руками противника за шею и принялся изо всех сил гнуть ее, пока она не переломилась. После этого птица сделала еще несколько конвульсивных прыжков и бездыханная упала наземь и замерла.

Совсем обессилев, Джон Нил опустился на землю и стал с любопытством оглядывать поле битвы. Страус застыл без движения, а подле него лежала девушка. Джону вдруг подумалось, не убита ли она, но так как он был слишком слаб, чтобы встать, то принялся смотреть на нее издали. Голова молодой особы покоилась на туловище убитой птицы, чьи перья образовали удобное ложе. Пристально разглядывая ее, он заметил, что она хороша собой, несмотря на некоторую бледность лица. У нее были густые брови, оттененные золотистыми волосами, круглый и весьма нежный подбородок и очень красивый рот. Цвет глаз он разобрать не мог, так как девушка лежала в обмороке. Следует прибавить, что она была молода — не более двадцати лет от роду — и прекрасно сложена. Когда он немного оправился, то подполз к ней, взял ее за руки и принялся отогревать их в своих ладонях. Руки были очень красивы, но потемнели от загара и тяжелой работы. Вскоре она пришла в себя, и он с удовольствием заметил, как хороши ее голубые глаза. Она приподнялась и рассмеялась.

— Какая я глупая! Упала в обморок.

— Этому нечего удивляться, — вежливо проговорил Джон Нил и поднял руку, чтобы снять шляпу, совершенно забыв, что она слетела с головы во время борьбы. — Надеюсь, вы не сильно ушиблись?

— Не знаю, — ответила она, — но я рада, что вы убили птицу. Она убежала с фермы три дня назад. В прошлом году она убила мальчика, и я тогда убеждала дядю застрелить ее, но он ни за что не соглашался, так как страус был необычайно красив.

— Позвольте вас спросить, — обратился к ней Джон Нил, — вы не мисс ли Крофт?

— Да, я одна из них, и знаете, я догадываюсь, с кем разговариваю: вы, должно быть, Джон Нил, которого ожидает дядя, чтобы помогать ему управлять фермой и ухаживать за страусами.

— Если все они такие, — воскликнул он, указывая на убитую птицу, — то я не думаю, что это занятие придется мне по душе.

Она рассмеялась, обнаружив при этом ровный ряд белоснежных зубов.

— О нет, этот составлял исключение. Но, капитан Нил, мне думается, вам будет у нас очень скучно. Здесь нет никого, кроме буров. Англичан вы не встретите ближе Ваккерструма.

— Вы забываете себя, — учтиво заметил он, с удовольствием смотря на стоявшую возле него девушку, которая и в самом деле была прелестна.

— Нет, — возразила она, — я еще девчонка и, кроме того, совсем глупенькая. Вот моя сестра Джесс, та воспитывалась в Капштадте[420], и она действительно умна. Положим, я тоже была в Капштадте, но немногому там научилась… Однако, капитан Нил, обе наши лошади исчезли. Моя, верно, убежала домой, и я полагаю, что и ваша ушла вслед за ней. Мне крайне интересно было бы знать, как мы доберемся до Муифонтейна, то есть «Прекрасного источника», как мы называем нашу ферму. В состоянии ли вы идти пешком?

— Не знаю, — признался он, — впрочем, попробую. Эта птица меня сильно ушибла. — С этими словами он привстал и снова опустился, вскрикнув от боли. Судя по всему, он растянул сухожилие на ноге и вообще чувствовал себя настолько разбитым, что едва мог пошевельнуться. — А как далеко надо идти? — осведомился он.

— Не больше мили. Мы увидим дом вот с этого холма. Посмотрите, мне ни за что не встать. Какая глупость с моей стороны — упасть в обморок! Но ведь он же меня почти задушил, — говоря так, она поднялась на ноги и немного протанцевала. — Честное слово, я отлично себя чувствую! Я подам вам руку, вот и все, если вы только ничего не имеете против.

— О, конечно, я ничего против этого не имею, — Он рассмеялся, после чего оба отправились под руку домой.

Глава 2

О ТОМ, КАК СЕСТРЫ ВПЕРВЫЕ ПРИБЫЛИ В МУИФОНТЕЙН
— Капитан Нил, — заговорила Бесси Крофт (таково было имя девушки), после того как они с большим трудом прошли около сотни ярдов, — вы не сочтете нескромным мой вопрос?

— Нет, нисколько.

— Что заставило вас приехать сюда и похоронить себя заживо?

— Зачем вы спрашиваете об этом?

— Затем, что я не думаю, чтобы вам здесь понравилось. Я сомневаюсь, — тихо прибавила она, — чтобы это было вполне подходящее место для английского джентльмена и офицера. Вы сами увидите, что обычаи буров невыносимы. Общества же вам не найти никакого, за исключением моего дяди и нас, двух сестер.

Джон Нил рассмеялся.

— Джентльмены в Англии теперь уже далеко не так разборчивы, мисс Крофт, в особенности когда дело идет о хлебе насущном. Взять, к примеру, хотя бы меня. Я четырнадцать лет прослужил в армии, и теперь мне тридцать четыре года. Конечно, раньше я имел возможность служить в полку благодаря помощи старухи тетки, дававшей мне по сто двадцать фунтов стерлингов в год. Шесть месяцев назад она умерла, оставив мне небольшое состояние, ибо весь ее доход заключался в пожизненной пенсии. По уплате всех долгов, налогов и пошлин мне осталось всего тысяча сто пятьдесят фунтов. Проценты с этой суммы составляют около пятидесяти фунтов, а с такими деньгами я не мог оставаться в полку. Вскоре после смерти тетки нас перевели сперва в Дурбан, а затем на родину. Поскольку я не имею средств, чтобы там служить, пришлось взять годичный отпуск с целью осмотреться и выяснить, не могу ли я заняться фермерством. Еще в Дурбане мне сообщили про вашего дядю, который желал найти компаньона с тысячей фунтов стерлингов, соглашаясь уступить ему третью часть доходов, потому что одному ему не под силу вести хозяйство. Таким образом между нами завязалась переписка, и я решился приехать сюда на несколько месяцев — попробовать, понравится ли мне новое занятие. И вот я здесь и, как видите, довольно кстати, так как мне удалось отвлечь от вас удары разъяренного страуса.

— Да, это правда, — отвечала она, улыбаясь. — Во всяком случае, вы встретили горячий прием. Думаю, вы не станете о нем сожалеть.

В это время они успели подняться на вершину холма и здесь заметили идущего навстречу кафра, который держал за поводья обеих лошадей. На расстоянии ста ярдов за ним следовала девушка.

— А, — воскликнула Бесси, — лошади пойманы, а вот и Джесс идет, чтобы узнать, в чем дело.

Между тем девушка, о которой шла речь, приблизилась к ним настолько, что Джону удалось ее рассмотреть. Она была невысока ростом и немного худа, с густыми вьющимися волосами темного цвета. Ее ни при каких условиях нельзя было назвать хорошенькой, в отличие от сестры. Она отличалась, однако, двумя особенностями: матовой бледностью лица и глубокими темными глазами, прелестнее которых он не видывал, а потому, несмотря ни на что, была чрезвычайно привлекательна. Прежде чем он успел заметить в ее облике еще какие-либо характерные черты, она поравнялась с ними.

— Ради Бога, расскажи, что случилось, Бесси, — обратилась она к сестре, мельком взглянув на ее спутника.

На этот вопрос Бесси ответила подробным изложением всего, что случилось, и лишь изредка обращалась к своему спутнику для подтверждения сказанного.

Между тем Джесс стояла молча и казалась совершенно спокойной. Капитана Нила поразило, что ее лицо сохраняло на удивление бесстрастное выражение даже во время рассказа о том, как страус бросился на сестру и едва ее не убил, а также о том, как они наконец одолели врага.

«Вот странно! — подумал он. — Какая удивительная девушка! Вряд ли у нее есть сердце». Но едва эта мысль промелькнула у него в уме, как девушка подняла глаза, и он заметил впечатление, произведенное на нее рассказом. Это впечатление отразилось в глазах. Насколько безжизненным оставалось ее лицо, настолько эти темные глаза светились жизнью и каким-то особенным выражением, придававшим им еще большую прелесть.

— Вы чрезвычайно удачно избежали опасности, но мне жаль птицу, — произнесла она наконец.

— Почему? — поинтересовался Джон.

— Потому что мы были большими друзьями. Лишь я одна умела с нею ладить.

— Да, — подтвердила Бесси, — этот страус бегал за ней, как щенок. Мне это всегда казалось крайне странным. Но пойдемте домой, нам надо спешить, так как уже смеркается. Мути, — обратилась она по-зулусски к кафру, — помоги капитану Нилу забраться в седло да смотри, чтобы оно не перевернулось, ведь подпруга могла ослабнуть.

Предупрежденный таким образом, Джон с помощью зулуса вскарабкался на лошадь. Бесси последовала его примеру, после чего все направились домой в уже наступившей темноте. Наконец Джон почувствовал, что едет вдоль по аллее высоких смолистых деревьев, а в следующую минуту услышал лай громадного пса и разглядел освещенные окна. Из дома послышалось громкое приветствие, и вслед за тем в дверях показалась фигура старика, некогда высокого роста, а теперь совсем сгорбленного под бременем лет и болезней. Его длинные седые волосы ниспадали до плеч, верхняя же часть головы была совершенно лысой. Черты лица, изрытого морщинами, отличались замечательной правильностью, а серые глаза, окаймленные густыми черными бровями, сохраняли ясное, как у сокола, выражение. Вместе с тем в них не было ничего неприятного, а общее впечатление получалось в высшей степени приветливое и добродушное. Одеяние старика состояло из платья простого покроя, высоких сапог и охотничьей шляпы с широкими полями, какие обычно носят буры. Такова была внешность старика Сайласа Крофта, одного из самых замечательных людей в Трансваале, в то время, когда с ним впервые встретился Джон Нил.

— Это вы, капитан Нил? — воскликнул старик. — Мне уже передавали, что вы едете. Ну что ж, в добрый час! Я очень рад вас видеть. Однако что же с вами случилось? — продолжал он, когда зулус Мути подбежал, чтобы помочь капитану слезть с седла.

— Случилось лишь то, господин Крофт, — отвечал Джон, — что ваш любимый страус чуть не убил меня и вашу племянницу, а я прикончил вашего любимца.

— И поделом мне, — заговорил старик, — пора мне было об этом подумать. Но слава Богу, милая Бесси, что ты счастливо избежала опасности, равно как и вы, капитан. А вы, ребята, возьмите с собой шотландскую повозку, пару волов и привезите птицу домой. Во всяком случае мы успеем снять с нее перья, прежде чем коршуны раздерут ее на части.

Переодевшись и немного приведя себя в порядок, Джон Нил отправился в залу, где на столе уже ждал ужин. При этом он заметил, что комната была убрана в европейском вкусе, а на полу лежали разостланные циновки из буковых ветвей. В углу помещалось фортепьяно, а рядом с ним стоял шкаф с сочинениями выдающихся писателей, составлявший, как предположил Джон, собственность самой Джесс.

Ужин прошел довольно оживленно, после чего мужчины закурили трубки, а девушки стали петь и музицировать. Тут капитана опять ждал сюрприз, так как после Бесси, полностью оправившейся от дневного приключения и довольно мило исполнившей одну или две вещицы, к инструменту подошла Джесс, до тех пор молча сидевшая в стороне. Она села за него неохотно, лишь уступая просьбам дяди, желавшего, чтобы капитан Нил непременно послушал ее пение. В конце концов она согласилась и, взяв несколько аккордов, запела голосом, подобного которому ему еще не доводилось слышать. Ее голос, несмотря на свою изумительную красоту, не мог быть назван поставленным, и, кроме того, песня исполнялась на немецком языке, отчего Джон Нил не понял ни слова. Впрочем, слова и не нуждались в переводе. Страсть, глубокая, затаенная, в которой просвечивала надежда, чувствовалась в каждой фразе, и в звуках песни слышалась любовь вечная, любовь до гроба. Могучий голос отдавался в сердце каждого слушателя и заставлял трепетать все фибры души, подобно струнам эоловой арфы. Голос звучал все выше и нежнее, вознося сердца слушателей высоко над миром, к преддверию рая, и вдруг замер, словно сраженный орел, сорвавшийся с небесной высоты.

Джон тяжело перевел дух и в волнении откинулся на спинку кресла, чувствуя себя совершенно очарованным как самим пением, так и резким переходом к наступившему затем покою. Он оглянулся и увидел, что Бесси смотрит на него с удивлением и некоторым удовольствием. Джесс все еще продолжала сидеть перед инструментом и едва касалась пальцами клавиш, над которыми склонилась ее кудрявая головка.

— Ну, капитан Нил, — обратился к нему старик, указывая на племянницу, — что вы скажете о моей пташке-певунье? Разве этого недостаточно для того, чтобы вырвать сердце из груди человека и лишить его рассудка?

— Ничего подобного до сих пор не слыхал, — признался Джон, — а между тем мне доводилось слышать многих певиц. Вот уж не думал встретить такой голос в Трансваале!

Джесс быстро обернулась, и он снова обратил внимание на то, что хотя ее глаза и блестели от волнения, но лицо по-прежнему оставалось бесстрастным.

— Я не вижу причины для того, чтобы вам смеяться надо мной, капитан Нил, — промолвила она и, пожелав ему спокойной ночи, быстро удалилась из комнаты.

Старик улыбнулся, вытряхнул пепел из трубки и лукаво подмигнул капитану, что, вероятно, должно было означать весьма многое, но что несколько успокоило гостя, который сидел молча и от удивления не знал, что сказать. Тогда поднялась Бесси и, тоже пожелав ему спокойной ночи, спросила со свойственной ей женской заботливостью, нравится ли ему отведенная для него комната и сколько нужно прислать байковых одеял, предупредив при этом, что в случае, если запах цветов, растущих около веранды, покажется ему слишком сильным, он должен затворить окно с правой стороны и открыть противоположное. Затем, кокетливо поклонившись ему еще раз, удалилась той плавной, грациозной и ровной походкой, видеть которую доставляет истинное наслаждение для молодого человека.

— Налейте себе стакан грога, капитан, — предложил старик, пододвигая к нему четырехгранную бутылку, — вам надо подкрепиться после сегодняшнего происшествия. Я, однако, еще не успел как следует поблагодарить вас за то, что вы спасли мою Бесси. Но я вам очень, очень благодарен. Должен вам сказать, что Бесси — моя любимица. Трудно найти на свете другую такую девушку. Красавица, стройна, как тростник, а какие глаза, какая талия! И при всем этом она не может быть названа светской девушкой. Зато она работает за троих, и на уме у нее никаких глупостей.

— Ваши племянницы, кажется, мало похожи друг на друга, — заметил Джон.

— Да, вы правы, — согласился старик, — вы никогда не поверите, что в их жилах течет одна и та же кровь. Во-первых, у них в возрасте три года разницы. Бесси моложе — ей только двадцать. Господи, как подумаешь, что уже двадцать лет прошло с тех пор, как она родилась! Их судьба тоже весьма занимательна.

— В самом деле?

— Да, — задумчиво продолжал старый Крофт, вытряхивая пепел из трубки и вновь набивая ее крупно нарезанным табаком, — я вам расскажу о ней, если хотите, тем более что вам предстоит жить с нами и вам не мешает знать эту историю. Я уверен, капитан Нил, что она останется между нами… Я родился в Англии и происхожу из хорошей семьи. Мой отец был священником. Средства его были невелики, и, когда мне минуло двадцать лет, он дал мне свое родительское благословение, тридцать золотых и билет до мыса Доброй Надежды. Я простился с ним, уехал в эту страну, и вот уже пятьдесят лет как я живу здесь, а вчера мне стукнуло семьдесят. Я вам когда-нибудь расскажу об этом поподробнее, а пока вернемся к моим девочкам. Двадцать лет спустя мой дорогой отец женился во второй раз на молодой девушке с богатым приданым, но стоявшей ниже его в обществе. У них родился сын, а вскоре отец умер. Я не имел известий о своем брате и узнал лишь стороной, что он вырос человеком сомнительной нравственности, женился, потом запил… Но вот однажды ночью, лет двенадцать назад, случилось нечто необыкновенное. Я сидел в этой комнате, вот в этом самом кресле, и курил трубку, прислушиваясь к звуку падающих капель дождя, ибо ночь была крайне ненастная, как вдруг мой старый пойнтер Бен залаял.

«Тихо, Бен! — крикнул я. — Это кафры!»

В это время послышалось слабое царапанье в дверь, а Бен вновь залаял. Я встал, отворил дверь и впустил в комнату двух маленьких девочек, закутанных в старые платки или что-то в этом роде. Затем я запер дверь, предварительно убедившись, что на дворе больше никого не осталось. С удивлением смотрел я на два маленьких существа, стоявшие передо мной. Они замерли на пороге, держась за руки, и, видимо, промокли до костей. Старшей на вид казалось летодиннадцать, младшей — восемь. Обе молчали, но старшая сняла платок и шляпку с младшей — это была Бесси, и я увидел ее миловидное личико и золотистые волосы. Она держала пальчик во рту и смотрела на меня, и мне казалось, что все это происходит со мной во сне.

«Будьте так добры, — заговорила наконец старшая, — скажите, этот дом принадлежит мистеру Крофту из Южно-Африканской республики?» — «Да, милая барышня, это его дом, и страна эта называется Южно-Африканской республикой[421], а вот перед вами и сам хозяин. А вы кто такие, дорогие мои?» — спросил я в свою очередь. — «Мы, сэр, ваши племянницы и приехали к вам из Англии». — «Что?» — вскрикнул я, чувствуя, что начинаю терять всякое соображение. — «О, сэр! — воскликнула малютка, умоляюще складывая мокрые ручонки. — Не прогоняйте нас. Бесси так промокла, окоченела и голодна, что не в состоянии идти дальше!»

При этих словах она заплакала, а младшая с испугу и из чувства солидарности последовала ее примеру.

Само собой разумеется, я позвал их ближе к камину, посадил к себе на колени и крикнул старуху Хебе, готовившую мне пищу. Затем мы их раздели, завернули в теплые одеяла, накормили бульоном и напоили вином, так что через каких-нибудь полчаса они совсем повеселели и уже не выглядели испуганными.

«А теперь, детки, — сказал я, — подойдите, поцелуйте меня и расскажите, как вы сюда попали».

И вот их история, как они мне ее рассказали, понятно, дополненная сведениями, почерпнутыми мной впоследствии. Мой брат женился на кроткой девушке из Норфолка и обращался с ней, как с собакой. Он пьянствовал, бил жену и детей, пока наконец несчастная женщина, слабая от рождения и к тому же больная от жестокого обращения с ней, не возымела мысли оставить страну и искать моего покровительства. Можете себе представить, в каком она была отчаянии. Она собрала кое-какие деньги, купила три билета второго класса до Дурбана и в один прекрасный день, когда муж ушел пьянствовать и играть в карты, отправилась на корабль, и, прежде чем он узнал что-либо о ней, она уже оказалась в открытом море. Но это было последнее ее усилие, которое окончательно подорвало ее и без того слабое здоровье. Не прошло и десяти дней, как она умерла и дети остались одни. Что они вытерпели, или, вернее, что вытерпела Джесс, так она уже все понимала, — ведает один Господь Бог! Скажу только, что она так никогда и не могла полностью оправиться после этого путешествия. Оно оставило печать на ее лице. Но что бы ни говорили люди, есть Бог на небе, который заботится о всех беспомощных. Бог принял несчастных, бесприютных и одиноких детей под свою защиту. Капитан корабля заботился о них как мог, и когда они наконец прибыли в Дурбан, то некоторые из пассажиров провели между собой подписку и наняли старого бура, ехавшего с женой по пути в Трансваале который взялся доставить детей по назначению. Бур и его жена в дороге хорошо обращались с ними, но не сделали ничего сверх оговоренного. При повороте с Ваккерструмской дороги, по которой вы ехали сегодня, они высадили детей, не имевших даже багажа, и сказали им, что если они пойдут прямо, то дойдут до жилища хеера[422] Крофта. Это было около полудня, и бедные крошки были вынуждены тащиться вперед целых восемь часов, потому что дорога была тогда заметна еще меньше, чем теперь. Они брели наудачу и могли бы совсем заблудиться и погибнуть от сырости и холода, если бы случайно не заметили свет в окнах дома. Вот каким образом попали сюда мои племянницы, капитан Нил. С тех пор они постоянно со мной, за исключением тех двух лет, когда я посылал их учиться в Капштадт, и мне тогда было очень тяжело оставаться одному.

— А что случилось с их отцом? — спросил крайне заинтересованный рассказом Джон Нил. — Получали ли вы какие-нибудь известия о нем?

— Получал ли я известия об этом негодяе? — старик бешено сверкнул глазами. — Да, черт его побери, получал. Что бы вы думали? Мои крошки прожили со мной почти полтора года, и я успел горячо полюбить их, как вдруг в один прекрасный день, стоя за возводимой мною стеной крааля[423] и осматривая свои владения, я увидел подъезжавшего ко мне человека верхом на старой худой лошади. По мере того как он приближался, я думал, глядя на него: «Ты, брат, пьяница и большой плут, это сразу видно по твоей физиономии, а главное то, что я тебя где-то видел». Как видите, я еще не догадывался, что это был сын моего родного отца!

«Ваше имя Крофт?» — осведомился он. — «Да», — отвечал я. — «Мое тоже, — продолжал он с пьяной усмешкой, — я ваш брат». — «В самом деле? — я догадывался, что у него было зло на уме. — А позвольте вас спросить, зачем вы сюда пожаловали? Впрочем, я должен предупредить раз и навсегда, что хоть вы и мой брат, но вы — негодяй, а потому я не желаю иметь с вами никаких дел». — «Ага, вот вы как заговорили, — промолвил он, — ну хорошо же, я требую обратно детей. У них дома остался маленький братец — так как я снова женился, — который очень хочет с ними познакомиться, а потому будьте так добры передать их мне, чтобы я взял их с собой». — «Вы возьмете их с собой?» — воскликнул я, дрожа от страха и негодования. — «Да, возьму. Они мои по закону, и я вовсе не намерен воспитывать детей для того, чтобы доставлять вам удовольствие наслаждаться их обществом. Я советовался с юристами, и дело здесь пахнет уголовщиной», — при этих словах он злобно усмехнулся.

Я стоял, смотрел на этого человека и думал о том, как он дурно обращался с детьми и их несчастной матерью. Кровь вскипела во мне, я перескочил через стену, схватил его за ногу (десять лет назад я был еще очень силен) и сбросил с лошади. При падении он выронил кнут, которым я воспользовался, чтобы хорошенько его проучить. Великий Боже, как же он бесновался! Устав, я помог ему подняться на ноги. — «Ну, а теперь, — вскричал я, — убирайтесь подобру-поздорову, а если вы еще раз вернетесь, я велю кафрам проводить вас палками до территории Наталя. Здесь Южно-Африканская республика, и нам мало дела до ваших законов». — «Хорошо, — проскрежетал он сквозь зубы, — вы мне ответите за это. Я вытребую детей назад и ради вас превращу их жизнь в ад, и помните мое слово: закон будет на моей стороне».

Он удалился с бранью и проклятиями, и я бросил ему вслед его кнут. Таково было мое первое и последнее свидание с братом.

— Что же с ним случилось потом? — спросил Джон Нил.

— Я вам сейчас расскажу, и вы еще раз убедитесь, что есть на небе Бог, Который недремлющим оком следит за подобными людьми. В ту же самую ночь он отправился в Ньюкасл, зашел в кабак и принялся пить, браня меня все время, пока наконец хозяин заведения не велел слугам вышвырнуть его вон. Кафры очень грубы, особенно когда имеют дело с пьяным белым человеком, а он вдобавок начал драться. Во время борьбы у него из горла хлынула кровь, он свалился на пол и через несколько минут скончался. Вот вам история двух моих девочек, капитан Нил, а теперь я иду спать. Завтра мы с вами осмотрим ферму и поговорим о делах. А пока — спокойной вам ночи, капитан!

Глава 3

МИСТЕР ФРЭНК МЮЛЛЕР
Джон Нил проснулся на другой день рано утром, чувствуя себя совершенно разбитым. Однако он кое-как оделся, при помощи палки растворил ставни окна, выходившего на веранду, и стал любоваться открывшейся перед ним картиной.

Местность действительно была чрезвычайно живописна.

Позади дома возвышался наподобие амфитеатра ряд отвесных скал, как бы охватывавших обширную площадь, в центре которой стояли строения.

Жилой дом был выстроен из бурого камня и имел соломенную крышу, все же хозяйственные строения щеголяли крышами из оцинкованного железа, ослепительно сверкавшего от ярких лучей утреннего солнца. Перед домом тянулась веранда, обвитая плющом и диким виноградом, а мимо нее проходила дорога, обсаженная с обеих сторон апельсинными деревьями, сплошь покрытыми цветами, а также зелеными и желтыми плодами. За апельсинными деревьями раскинулся тенистый фруктовый сад, огороженный стеной из грубо сложенных камней, а еще далее располагались краали для волов и страусов. Направо от дома помещались питомники для деревьев, а налево тянулись поля, которые орошались водой источника, пробивавшегося между скалами и давшего местечку название Муифонтейн.

Все это Джон Нил разглядел не сразу: в первую минуту он был просто ослеплен дикой и чудной панорамой, открывшейся перед его глазами и слева граничившей с цепью снеговых вершин Дракенсберга[424], а спереди и справа сливавшейся на краю горизонта с тучными нивами Трансвааля.

Вид этой местности мог взволновать кровь и заставить сердце биться сильнее. С одной стороны — необъятная ширь полей, покрытых богатой растительностью, безоблачное, вечно голубое небо и утренний прохладный ветерок; с другой стороны — грозные вершины гор, покрытых вечными снегами, а надо всем этим блестящее южноафриканское солнце и как бы веяние Предвечного Духа, носящегося над землей и дающего жизнь своему творению.

Джон стоял и смотрел на чудную картину, мысленно сравнивая ее с возделанными полями, которые ему случалось видеть на своем веку, и невольно приходил к заключению, что как бы ни было желательно присутствие цивилизации, но едва ли люди в состоянии сделать краше естественную красоту природы. Его размышления внезапно были прерваны появлением Крофта, который, несмотря на свои годы, все еще выглядел довольно бодрым.

— Доброе утро, капитан Нил, — приветствовал его старик, — вы уже поднялись? Ну что ж, это хорошо. Значит, вы намерены всерьез заняться хозяйством. Да, чудный здесь вид и славный уголок! А ведь все это устроил я. Двадцать пять лет тому назад я проезжал мимо и обратил внимание это местечко. Видите вон там позади дома скалу? Я уснул под ней и проснулся на другой день с восходом солнца. Увидев замечательную красоту места, я сказал себе: «Да, брат, двадцать пять лет ты здесь странствуешь и всего насмотрелся, но лучше этого места еще не видел. Будь же благоразумен и остановись на нем». Так я и сделал. Я купил три тысячи моргенов[425] земли за десять фунтов стерлингов и ящик джина и принялся устраивать хозяйство. Да, каждый камень здесь положен моей рукой и каждое дерево выросло на моих глазах, а вы знаете, что это нелегко, особенно на чужой стороне! Как бы то ни было, а я один устроил свое гнездышко, и теперь мне тяжело с ним управляться; вот почему я стал искать помощника, о чем вам и сообщили в Дурбан. Я говорил, что мне нужен человек благородного происхождения. Денег мне, собственно говоря, не надо, я готов уступить третью часть за тысячу фунтов, лишь бы не иметь дела с бурами и белыми людьми низкого происхождения. Я довольно насмотрелся на буров и на их обычаи, и скажу вам, что лучшим днем моей жизни был тот, когда старик Шепстон[426] поднял национальный флаг в Претории и я обрел право снова назваться англичанином. Боже мой! И ведь существуют же люди, которые считают себя подданными королевы — и желают быть гражданами республики. Капитан, я повторяю вам, что эти люди сумасшедшие! Во всяком случае теперь этот вопрос решен. Знаете, что им сказал сэр Гернет Уолсли[427] от имени королевы? Что эта страна будет принадлежать англичанам до тех пор, пока солнце не остановится на небе и пока воды Вааля не потекут вспять.

Нет, капитан Нил, я не стал бы уговаривать вас участвовать в хозяйстве, если бы не был уверен, что эта земля останется вечно под английским флагом. Но мы поговорим об этом в другой раз, теперь же идемте завтракать.

Поскольку Джон был еще слишком слаб, чтобы осматривать ферму, то Бесси после завтрака предложила ему помочь ей мыть страусовые перья. Операция эта производилась на траве позади группы апельсинных деревьев. Здесь помещалась обыкновенная кадка, наполовину наполненная горячей водой, и жестяная ванна с водой холодной. Страусовые перья, из которых многие были покрыты красной пылью, опускались сперва в кадку с горячей водой, причем на обязанности Джона Нила лежало натирать их мылом, после чего переходили в жестяную ванну, в которой Бесси выполаскивала их и затем раскладывала для просушки на солнце. Утро было великолепно, и Джон вскоре пришел к заключению, что на свете есть множество занятий, гораздо более неприятных, чем обмывание страусовых перьев подле хорошенькой девушки — а она несомненно была очень хорошенькой и представляла собой тип счастливой, дышащей здоровьем женщины, особенно когда сидела против него на низеньком стуле, засучив рукава и обнажив руки, которые сделали бы честь Вейере, смеясь и болтая все время, пока работала. Джон не был особенно увлекающимся человеком, он прошел огонь и воду — и не один раз обжегся, подобно многим людям. Тем не менее, смотря на молодую белокурую девушку, напоминавшую ему роскошный бутон еще не распустившейся розы, он невольно задавал себе вопрос, можно ли с ней жить под одной кровлей и оставаться равнодушным к ее прелестям. Затем он стал думать о Джесс и об удивительном контрасте между обеими сестрами.

— Где ваша сестра? — спросил он наконец.

— Джесс? Вероятно, ушла в Львиный Ров читать или рисует, — отвечала она, — в нашем маленьком хозяйстве я олицетворяю собой труд, а Джесс — ум. — С этими словами она повернула свою хорошенькую головку и продолжала. — Здесь, должно быть, кроется какая-нибудь ошибка, и на ее долю достался весь ум.

— Однако, — спокойно заметил Джон, глядя на нее, — я не думаю, чтобы вы имели причину чересчур жаловаться на судьбу.

Она немного покраснела, более от того выражения, с каким были произнесены слова, нежели от самих слов, и поспешила прибавить:

— Джесс самая умная, милая и добрая девушка в целом свете, и мне кажется, у нее лишь один недостаток: она слишком заботится обо мне. Я знаю, дядя уже говорил вам, каким образом мы приехали сюда, когда мне было всего восемь лет. Я отлично помню, как мы ночью заблудились в велде[428] во время дождя. Нам было очень холодно, и Джесс сняла с себя платок и накинула его на меня поверх моего собственного. С тех пор всякий раз повторяется та же история, и я, по ее мнению, всегда и во всем должна иметь первенство. Я мало общалась с людьми, но мне кажется, что не много найдется таких женщин, как Джесс. Она слишком умна для нашей глуши, ей бы следовало жить в Англии, быть писательницей и сделаться знаменитостью… Но только, — прибавила она задумчиво, — мне кажется, все ее рассказы были бы очень печальны.

Сказав это, Бесси вдруг замолчала и побледнела, причем связка вымытых перьев выпала из ее рук. Обернувшись по направлению ее взгляда, Джон заметил медленно подъехавшего верхом на прекрасной вороной лошади человека высокого роста в широкой шляпе.

— Кто это такой, мисс Крофт? — спросил он.

— Это человек, которого я ненавижу, — ответила она, слегка топнув ногой. — Имя его Фрэнк Мюллер, и он наполовину бур, наполовину англичанин. Он очень умен и страшно богат, и так как ему принадлежат все окрестные земли, то дядя должен быть с ним вежлив, хотя и недолюбливает его. Что ему, однако, нужно?

Всадник был уже недалеко и, по-видимому, вовсе не замечал присутствия разговаривавших. Джон уже начинал надеяться, что он проедет мимо, как вдруг легкое шуршание платья Бесси привлекло внимание Фрэнка Мюллера, и он обернулся. Он был высокого роста и замечательно красив собой; на вид ему казалось не более сорока лет; черты лица, хотя и выражали холодность, были весьма правильны; светло-голубые глаза и прекрасная золотистого цвета борода изобличали в нем истого англичанина. При этом он был слишком изящно одет, чтобы казаться буром и носил платье английского покроя и высокие охотничьи сапоги.

— Здравствуйте, мисс Бесси, — приветствовал он девушку по-английски, — вот вы где сидите с вашими пухленькими ручками! Я очень счастлив, что приехал вовремя, чтобы полюбоваться ими. Вы мне позволите помочь вам мыть страусовые перья? Только скажите мне слово, и я…

В это время он заметил Джона Нила, и присутствие незнакомца его несколько покоробило.

— Я разыскиваю своего черного быка. Не знаете ли вы, где он находится?

— Нет, минеер[429] Мюллер, — холодно отвечала Бесси, — впрочем, вы можете спросить дядю, он там. — С этими словами она указала на крааль, находившийся на расстоянии полумили.

— Мистер Мюллер, — поправил он, нахмурив брови, — «минеер» говорят бурам, а мы все здесь англичане. Ну что ж, пусть мой бык подождет. С вашего позволения, я посижу около вас, пока дядюшка Крофт не вернется. — Сказав это, он без всяких церемоний соскочил с лошади и, закинув поводья вокруг ее шеи, как бы давая знак стоять смирно, подошел к Бесси и протянул руку. В это самое время Бесси опустила обе руки в ванну по локоть, и Джона, наблюдавшего за Происходившим, поразило то, что она сделала это с намерением не подавать руки докучливому посетителю.

— Как жаль, что мои руки мокры, — отвечала она, слегка кивнув головой. — Позвольте вас познакомить друг с другом. Минеер Фрэнк Мюллер — капитан Джон Нил, приехавший помогать дяде в ведении хозяйства.

Джон протянул руку, и Мюллер пожал ее.

— Капитан, — переспросил он, — флотский капитан?

— Нет, — возразил Джон, — армейский.

— А, роой батье[430]. Ну, неудивительно, что вы принялись за фермерство после Зулусской войны[431].

— Я вас не понимаю, — холодно заметил Джон.

— О, не обижайтесь, капитан, не обижайтесь. Я только хотел сказать, что вы, роой батьес, не особенно отличились в этой войне. Я был в то время в Пайтом Юсом и кое-что видел. Зулусу стоили только показаться ночью, и ваши войска улепетывали, точно стадо быков перед львом. И даже не стреляли — впрочем, пожалуй, стреляли, но больше по облакам… Итак, вы сами видите, почему мне показалось, будто вы намерены меч перековать на орало, как говорится в Библии… Но пожалуйста, не принимайте в обидном значении моих слов.

В продолжении всей речи Джон Нил, почитавший себя англичанином до мозга костей и высоко ценивший репутацию британской армии, почти так же, как и свою собственную честь, кипел гневом, тем более что чувствовал долю правды в словах бура. У него было, однако, достаточно здравого смысла, чтобы сдержаться, хотя бы только внешне.

— Я не участвовал в Зулуской войне, минеер Мюллер, — заявил он.

В это время подъехал верхом старик Крофт, и разговор прервался. Фрэнк Мюллер остался обедать и засиделся до позднего вечера. По-видимому, потеря быка ничуть его не беспокоила. Он сидел возле Бесси, курил, пил джин с водой и очень оживленно говорил на английском языке, испещренном множеством голландских слов, которые Джон не понимал. В то же время он не спускал глаз с девушки, что Джону почему-то сильно не понравилось. Хотя это его не касалось и он лично был мало заинтересован во всем происходившем, тем не менее красавец-голландец казался ему глубоко антипатичным. Наконец он не выдержал и попросил Джесс пройтись с ним несколько шагов.

— Вам, по-видимому, не нравится этот господин? — спросила она, как только они вышли за калитку дома.

— Нет. А вам?

— Мне кажется, — после некоторой паузы ответила Джесс, — что это самый неприятный человек из всех виденных мною на свете и в то же время самый удивительный. — Сказав это, она замолчала и лишь изредка делала отрывистые замечания о цветах и деревьях.

Полчаса спустя при возвращении домой они заметили отъезжавшего из усадьбы Фрэнка Мюллера. У веранды стоял готтентот[432] Яньи, державший перед тем лошадь бура. Он был небольшого роста, одет в лохмотья, и волосы его видом и цветом напоминали клочья черной шерсти. Относительно его возраста трудно было составить сколь-либо точное понятие. Ему равной степени можно было дать и двадцать пять и шестьдесят. Желтоватое лицо готтентота, освещенное лучами заходящего солнца, выражало непримиримую ненависть, и, стоя на улице, он шептал какие-то проклятия по-голландски, а также в знак бессильной злобы потрясал кулаком вслед удаляющемуся буру.

— Что это с ним? — спросил Джон.

Джесс рассмеялась.

— Яньи не больше моего не любит Фрэнка Мюллера, хотя и не знаю, по какой именно причине. Он мне о ней никогда не говорил.

Глава 4

ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Вскоре Джон Нил оправился от полученных им ушибов настолько, что мог приняться за изучение фермерского хозяйства. Новое занятие не показалось ему скучным, в особенности под руководством такой прекрасной учительницы, как Бесси, отлично знавшей отрасли хозяйства. От природы одаренный энергичным характером, он настолько освоился с делом, что уже через шесть недель мог свободно рассуждать о достоинстве скота и страусов и о качестве трав. Раз в неделю Бесси устраивала ему нечто вроде экзамена; она давала ему также уроки голландского и зулусского языков, на которых прекрасно говорила. Из этого читатель может сделать вывод, что Джон Нил не испытывал недостатка в полезных и приятных занятиях. В то же время он сильно привязался и к старому Крофту. Старик, со своим благообразным, честным лицом, с огромным жизненным опытом, произвел на него сильное впечатление. До сих пор Нилу еще ни разу не доводилось встречать подобного человека. Чувство это, впрочем, было взаимное, так как Крофт также крепко привязался к молодому человеку.

— Видишь ли, моя милая, — объяснял он Бесси, — Джон Нил пока еще мало понимает в хозяйстве, но он научится, к тому же капитан — порядочный человек. Раз приходится иметь дело с кафрами, то надо это поручать человеку благородного происхождения. Белые же низкого происхождения никогда не в состоянии добиться чего-либо от кафра. Вот почему буры бьют и убивают их, тогда как капитан Нил отлично с ними справляется и без крутых мер. Я думаю, он сумеет повести наше хозяйство.

И Бесси всякий раз соглашалась с Крофтом.

Шестинедельный опыт дал блестящие результаты, договор был наконец заключен, и Джон Нил уплатил тысячу фунтов за третью часть доходов имения Муифонтейн.

Трудно допустить, чтобы молодой человек мог долгое время прожить под одной кровлей с красивой девушкой и остаться к ней равнодушным. Еще труднее предложить это, если молодые люди удалены от внешнего мира и постоянно находятся в обществе друг друга. Однако в их отношениях до сих пор не проявлялось ни малейшего признака любви. Джон Нил не был ветреным юношей и не мог потерять голову при виде первого встреченного хорошенького личика. Когда-то давно он и сам прошел через это блаженное состояние и не думал, что оно могло когда-нибудь повториться. С другой стороны, если Бесси и интересовала Нила, то в не меньшей степени занимала его и Джесс. Прожив в доме всего одну неделю, он пришел к заключению, что Джесс — самая странная девушка из всех встреченных им до сих пор и вместе с тем одна из наиболее привлекательных. Даже ее бесстрастное лицо придавало ей особый интерес — ибо кто на свете не желал разгадать секрета? Для него же Джесс представлялась загадкой. То, что она была умна и образована, он вскоре заметил из ее отрывистых замечаний; то, что она пела как ангел, он также прекрасно знал. Но какой был главный интерес в ее жизни, что в особенности занимало ее мысли — вот вопросы, над которыми он напрасно ломал себе голову. Очевидно, это было что-то такое, чего не встретишь у других женщин, и меньше всего — у беззаботной, пышущей здоровьем и красотой Бесси. Он настолько увлекся желанием разгадать эту тайну, что пользовался любым случаем побыть с нею и иногда, если позволяло время, провожать ее на прогулках. Во время этих прогулок она говорила о книгах, об Англии или о каких-нибудь отвлеченных предметах. О себе она не говорила ничего.

Скоро Джон заметил, что его общество ей было приятно, и даже наоборот, ей как будто чего-то не хватало, когда он не мог ей сопутствовать. Ему никогда и не приходила в голову мысль, какую радость должна была доставить такой девушке встреча с развитым человеком. Джон Нил не был поверхностно или односторонне образованным человеком. Он много читал, о многом передумал, даже кое о чем писал, и в нем Джесс нашла ум, который более или менее соответствовал ее собственному. Хотя он и не в состоянии был ее понять, зато она отлично его понимала, и даже (если бы он только знал) в сокровеннейших тайниках ее сердца уже зарождалось чувство, правда еще слабое, но которое, подобно первым лучам утреннего солнца, развеяло глубокий мрак в ее душе. Что если она полюбит этого человека и сумеет заставить полюбить себя? У большинства девушек мысль о любви связана с мыслью о замужестве и о той перемене в жизни, к которой они почему-то все так стремятся. Джесс думала вовсе не о том. С любовью она соединяла представление о том блаженстве, когда жизнь одного сливается с жизнью другого, о счастье найти человека, который ее понимает и которого она могла бы понимать, человека, способного развязать ей крылья. Она нашла наконец такого человека; он был выше других и лучше других и обладал светлым умом, то есть тем даром, который для нее самой был скорее несчастьем, нежели благословением, ибо возвышал ее над уровнем окружающего ее общества и тем самым исключал ее из среды этого общества. Ах, если только эта чистая любовь, о которой она столько читала, коснется него и нее, то, может быть, она еще найдет счастье на земле!

Странное дело, в подобных вещах опыт никогда не делает людей умнее. Такой человек, как Джон Нил, мог бы, кажется, догадаться, что нельзя шутить с огнем и что предметы, самые обычные на вид, оказываются самыми опасными. Он должен был знать, что постоянное общение с девушкой, в особенности с такими выразительными глазами, как у Джесс, могло быть опасным для него, не говоря уже о ней самой. Пора ему было понять, что ежедневный обмен мыслями, участие в ее занятиях, чтение стихов, которых она никогда никому не показывала, наконец, удовольствие, ощущаемое им при произнесении ее имени, — все это не могло не произвести на нее впечатления. А между тем он нисколько об этом не заботился и не думал, что его действия способны принести какой-то вред.

Что касается Бесси, то она искренне радовалась, что сестра нашла человека, с которым могла по душе поговорить и который в состоянии ее понять. Ей никогда не приходило в голову, что Джесс могла влюбиться, от нее этого можно было ожидать меньше всего; точно так же она не задумывалась и о последствиях, которые это сближение могло иметь для Джона. Он пока представлял для нее мало интереса.

Дела шли довольно спокойно для всех лиц, замешанных в этой драме, до того дня, когда на ясном небе вдруг появились грозовые тучи. Однажды после обеда Джон задумал отправиться на охоту и отдал приказание Яньи оседлать лошадь. Он стоял на веранде рядом с Бесси, выглядевшей как-то особенно привлекательно в своем белом платье. В это время вдали показался Фрэнк Мюллер верхом на статном вороном коне.

— Ну вот, — произнес Джон, обращаясь к Бесси, — и друг ваш к вам подъезжает.

— Да, да, — отвечала Бесси, слегка топнув ногой, и затем, быстро обернувшись, спросила: — Почему вы называете его моим другом?

— Я думаю, он сам считает себя таким, если судить по его частым визитам, — ответил Джон, пожав плечами, — во всяком случае он не состоит в числе моих друзей, а посему я удаляюсь. До свидания. Надеюсь, вы не будете скучать.

— Вы злы, — тихо промолвила она и повернулась к нему спиной. Едва он скрылся из виду, как подъехал Фрэнк Мюллер.

— Как поживаете, мисс Бесси? — осведомился он, соскакивая с лошади с ловкостью человека, всю жизнь привыкшего ездить верхом. — Куда это исчез роой батье?

— Капитан Нил отправился на охоту, — холодно ответила она.

— Тем лучше для вас и для меня, мисс Бесси! Мы можем спокойно побеседовать. Где же эта черная обезьяна Яньи? Ага, вот он. Возьми же мою лошадь, дьявол, и смотри хорошенько за ней, а то я выверну все твои внутренности.

Яньи принужденно осклабился, взял лошадь и повел ее вокруг дома.

— Я не думаю, чтобы Яньи очень любил вас, минеер Мюллер, — заметила Бесси, — и я нисколько этому не удивлюсь, если вы всегда с ним так разговариваете. Он мне как-то рассказывал, что знает вас уже около двадцати лет. — С этими словами она выразительно взглянула на него.

Это вскользь сделанное замечание, по-видимому, сильно задело гостя, на смуглом лице которого показался румянец.

— Он лжет, старый пес, — процедил Мюллер сквозь зубы, — я всажу ему пулю в лоб, если он еще раз повторит подобную небылицу. Что я могу знать о нем или он обо мне? Разве я могу давать отчет о всякой обезьяне, которую встречу? — При этом он пробормотал про себя какое-то ругательство по-голландски.

— Конечно, минеер! — сказала Бесси.

— Почему вы всегда меня называете «минеер»? — он так свирепо взглянул на нее, что она невольно отпрянула в сторону. — Я ведь говорил вам, что я не бур. Я — англичанин. Моя мать была англичанка, а теперь благодаря лорду Карнарвону[433] мы все стали англичанами.

— Я не понимаю, почему вы не хотите, чтобы вас считали буром, — холодно заметила она, — между ними встречаются очень порядочные люди, а кроме того вы всегда были великим патриотом.

— Прежде был, я этого не отрицаю, так же как и деревья были, может быть, наклонены к северу, пока ветер дул с этой стороны; теперь же они обращены к югу, потому что ветер переменился. Со временем он опять может перемениться, и тогда увидим снова, как поступить.

Бесси ничего не отвечала и лишь сжимала своими хорошенькими губками листик, сорванный с висевшей над нею виноградной ветки.

Голландец снял шляпу и стал нервно теребить свою бороду. Очевидно, он хотел, но боялся что-то сказать. Раза два он останавливал холодный взгляд на прекрасном лице Бесси и оба раза опускал глаза.

— Извините меня, я оставлю вас на одну минутку, — она направилась к дому.

— Остановитесь, — воскликнул он по-голландски, сильно взволнованный, и схватил ее за краешек платья.

Она легким движением вырвала платье из его рук и повернулась к нему лицом.

— Что вам угодно? — спросила она тоном, не обещавшим ничего доброго. — Вы, кажется, хотели что-то сказать?

— Да, — проговорил он, — конечно… то есть… я хотел сказать… — и с этими словами замолчал.

Бесси стояла с выражением вежливого ожидания на лице и тоже молчала.

— Я хотел вам сказать, что… одним словом, я хочу… чтобы вы вышли за меня замуж.

— О! — произнесла Бесси с ужасом.

— Слушайте, — продолжал он глухим голосом, постепенно становившимся все сильнее и сильнее, как обычно бывает у простых людей, у которых слова выходят прямо из сердца, — слушайте! Я люблю вас, Бесси, вот уже более трех лет. После каждой встречи я вас любил все сильнее. Не говорите мне «нет», потому что вы не знаете, до какой степени простирается моя любовь. Я вас вижу во сне: иногда ночью мне слышится шелест вашего платья, и мне кажется, будто вы целуете меня, и тогда я чувствую себя как бы на седьмом небе.

При этих словах Бесси посмотрела на него с отвращением.

— Может быть, я оскорбил вас этим, но не сердитесь на меня. Я очень богат, Бесси. Местность по соседству с вами принадлежит мне, а кроме того я владею еще четырьмя фермами в Лейденбурге, десятью тысячами моргенов земли в Ватербрее, тысячей голов крупного рогатого скота, не считая уже овец, лошадей и крупной суммы на счету в банке. Вы будете распоряжаться всем, — продолжал он, заметив, какое ничтожное впечатление произвело на нее перечисление его богатств, — наш дом будет устроен на европейский лад, обстановку я выпишу из Наталя… Я люблю вас. Вы ведь не ответите мне отказом? — И он схватил ее за руку.

— Я очень вам благодарна за оказанную честь, минеер Мюллер, — отвечала Бесси, отнимая руку, — но я не согласна выйти за вас замуж. Не будем больше говорить об этом. Вот, кстати, идет мой дядя. Забудьте обо всем, минеер Мюллер.

Фрэнк Мюллер поднял голову и заметил вдали медленно идущего к ним старика.

— Это ваше последнее слово? — спросил он, задыхаясь.

— Конечно, мое последнее слово. Неужели вам надо его еще повторять?

— Это проклятый роой батье всему виной, — вскричал он в бешенстве, — прежде вы не были такой. Будь он проклят, этот белокожий англичанин! Если так, то слушайте меня, Бесси: вы выйдете за меня замуж, нравится это вам или нет. Неужели вы воображаете, что я позволю кому-нибудь шутить с собой. Спросите в Ваккерструме, и вам скажут, что за человек Фрэнк Мюллер. Я хочу, чтобы вы были моей — и вы ею будете. Я не дорожу жизнью ни своей, ни вашего роой батье. Если будет нужно, я подниму восстание, но добьюсь своего. Клянусь богом или чертом — это для меня безразлично! — Его губы дрожали, и он вне себя от ярости потрясал огромными кулаками.

Бесси испугалась, но, будучи не робкого десятка, встала и выпрямилась во весь рост.

— Если вы будете продолжать разговаривать таким образом, — сказала она, — я позову дядю. Я повторяю вам, что не выйду за вас замуж, Фрэнк Мюллер, и ничто не заставит меня сделаться вашей женой! Мне очень вас жаль… но я не подавала вам никакого повода ухаживать за собой и никогда не выйду за вас, слышите, никогда!

Некоторое время он стоял молча, глядя на нее, и наконец разразился диким смехом.

— А все же в один прекрасный день я добьюсь своего! — пригрозил он и, повернувшись, ушел.

Немного спустя Бесси услышала конский топот и разглядела мчавшегося вдоль по аллее несчастного воздыхателя. В это же время до ее слуха долетел чей-то болезненный крик позади дома, и, отправившись посмотреть в чем дело, она увидела готтентота Яньи, катавшегося по земле и произносившего какие-то ругательства и проклятья. Из раны на боку, за которую туземец держался рукой, обильно текла кровь.

— Что это такое? — спросила она.

— Баас[434] Фрэнк! — простонал он. — Баас Фрэнк стегнул меня бичом.

— Животное! — воскликнула она, и слезы негодования навернулись на ее глазах.

— Ничего, мисси, ничего, — отвечал готтентот, побледнев от злости, — одним ударом больше — вот и все. Я зарублю еще отметку себе на память. — С этими словами он подал ей длинную палку, с которой всегда ходил и на которой находились разной величины отметки. — Пусть его глаза видят лучше, нежели у сокола, пусть он скрывается в траве лучше змеи, но когда-нибудь он еще встретится с Яньи, и Яньи сумеет за себя постоять.

— Что это Фрэнк Мюллер ускакал так неожиданно? — спросил старик племянницу, когда она вернулась на веранду.

— Мы немного с ним повздорили, — коротко отвечала Бесси, не желая посвящать дядю в подробности недавнего разговора.

— В самом деле? Будь осторожна, моя милая, с таким человеком, как Фрэнк Мюллер, ссориться опасно. Я его давно знаю, он очень зол, когда бывает раздражен. Видишь ли, друг мой, можно сойтись и с буром, и с англичанином, но трудно приручить собаку смешанной породы. Последуй моему совету и помирись с Фрэнком Мюллером.

Благоразумный совет этот, однако, не смог убедить Бесси, которая все еще находилась под впечатлением произошедшего разговора.

Глава 5

ЭТО БЫЛ СОН
Оставив Бесси на веранде, Джон Нил взял ружье и свистом подозвал пойнтера Понтака, затем вскочил на лошадь и отправился на охоту за куропатками. Склоны холмов, окружающих Ваккерструм, покрытые высокой красной травой, изобилуют множеством дичи, и для охотника составляет истинное наслаждение слышать, как при восходе солнца на все голоса заливаются птицы. Выехав за околицу, Джон направился к холму, возвышавшемуся позади дома.

Лошадь осторожно ступала между камнями, а пойнтер Понтак бежал впереди на расстоянии двухсот или трехсот ярдов. Вдруг собака остановилась перед кустом мимозы, словно чем-то пораженная, и Джон поспешил к ней. Понтак стоял точно окаменелый, и лишь временами поворачивал голову, желая убедиться, идет ли хозяин. Джон знал, что это означает. Умный пес всегда трижды поворачивал голову, и если затем не слышал выстрела, бросался вперед и разгонял дичь. От этого правила он не отступал никогда, так как выдержка его также имела предел. На этот раз Джон, однако, прибыл раньше, нежели истощилось собачье терпение, и полный счастливого ожидания стал медленно подбираться к кусту, держа в руке ружье со взведенными курками. Собака бросилась на добычу с пеной у рта и выражением крайнего остервенения в глазах. Она была уже подле мимозы и наполовину скрыта в красной траве. Дичь не вылетала. Вдруг что-то зашумело в траве, и масса перьев тяжело поднялась в воздух. Это оказался выводок по крайней мере из двенадцати пар, ютившихся друг подле друга недалеко от брошенного колеса. Джон выстрелил, но слишком рано — и промахнулся. Затем последовал вторичный выстрел с таким же успехом. Здесь мы опустим завесу, чтобы не быть свидетелями последовавшей за сим немой сцены. Достаточно сказать, что Джон и Понтак глядели друг на друга с чувством презрения.

— Это все ты, дурак, — говорил Джон Понтаку, — я думал, ты сумеешь поднять выводок, а ты только напрасно меня поторопил.

— Как же, — казалось, отвечал Понтак, — нечего вину сваливать на меня, когда не умеешь стрелять. И к чему мне было делать стойку? Есть от чего собаке прийти в отчаяние!

Выводок, или лучше сказать, собрание старых птиц, ибо этот род куропаток собирается вместе незадолго до периода высиживания, рассеялся по всем направлениям, и Понтаку стоило большого труда его разыскать. На этот раз Джону удалось подстрелить одну из них — прекрасный экземпляр куропатки с желтыми лапами — и промахнуться по другой. Понтак вновь сделал стойку, и Джон снова подстрелил пару. Продолжение охоты оказалось несравненно удачнее начала.

Жизнь представляет много восхитительных мгновений для людей, но я сомневаюсь, есть ли на свете что-либо выше радости истого спортсмена (даже если он только посредственный стрелок), когда он возвращается домой с охоты, нагруженный добычей. Приятны для политического деятеля крики избирателей, возвещающие его триумф. Приятно для отчаявшегося уже писателя неожиданное признание критикой его таланта, помещенное на столбцах «Субботнего обозрения». Приятно для всех мужчин выражение любящих женских глаз и прикосновение нежных уст. Мы же испытали все эти радости и по совести можем сказать, что для заядлого охотника несравненно приятнее вид распущенных крыльев летящей птицы, прикосновение ружейного ложа, внезапный и вместе с тем страшный переход от жизни к смерти и затем — медленное падение тяжелой массы, увлекаемой силой инерции еще на несколько ярдов от того места, где птица была застигнута выстрелом. Может быть, в следующую сессию политический деятель будет освистан, на следующий год счастливый писатель будет отделан в том «Субботнем обозрении»; на следующей неделе вам уже опротивеют нежные ласки или — что вполне возможно — они будут расточаемы другим. Суета сует, читатель, все суета! Но если вы истый охотник, хотя бы и неважный стрелок, то для вас всегда будет составлять наслаждение идти на охоту, и если ваша охота была удачна, то нет на земле радости, подобно той, которая светится в ваших честных глазах (ибо все охотники народ честный). Охота — великий спорт; жаль только, что она в то же время и жестокая забава.

Вот о чем думал Джон, любовно опуская куропаток в ягдташ. Но счастье его на сей раз не ограничилось одними куропатками, так как, выбравшись из кустов на открытое место, он заметил на расстоянии ста ярдов высунувшуюся из травы высокую шею и хохлатую голову стрепета.

Джон знал, что совершенно бесполезно пытаться приблизиться к стрепету. Единственное, что оставалось, — это усыпить его внимание, делая постепенно сужающиеся круги. Пустив лошадь вскачь, Джон принялся приводить в исполнение свой план, причем сердце его едва не разрывалось от волнения. С последним кругом он приблизился на семьдесят ярдов и, опасаясь продолжать маневр, соскочил с лошади и со всех ног бросился к птице. Едва он пробежал десять ярдов, стрепет поднялся, но поскольку он вообще довольно тяжел и неуклюж, Джон успел приблизиться к нему на расстояние не более сорока ярдов, пока птица как следует расправила крылья. Джон выстрелил из обоих стволов и, видя падающую птицу, побежал за ней, забыв снова зарядить ружье. Он протянул уже руку, чтобы схватить добычу, но в это время птица взмахнула крыльями и медленно улетела прочь. Некоторое время Джон пребывал в нерешительности, но, заметив, что птица опустилась в двухстах ярдах, поспешно зарядил ружье, вскочил на лошадь и бросился вдогонку. Приблизившись, он увидел, что она поднялась снова и на этот раз опустилась всего лишь в сотне ярдов. Погоня продолжалась до тех пор, пока он не приблизился на ружейный выстрел и не покончил с этим царем птичьего рода.

В это время он находился как раз на краю пропасти, известной под названием Львиного рва. Название рва произошло от того, что однажды три льва были загнаны сюда бурами и здесь застрелены. Котловина эта имела около полумили длины, шестисот футов ширины и полутораста футов глубины. Происхождение ее, очевидно, следовало приписать действию воды, это было тем вероятнее, что на поверхности земли из-за подземных ключей образовался небольшой ручек, который, извиваясь между скалами, устремился в ров наподобие водопада. На дне котловины он продолжал свой путь, наполовину скрытый кустами мимозы и других растений, пока наконец не вытекал наружу. Сколько потребовалось столетий терпеливой и неустанной работы ручья, чтобы промыть этот овраг!

Вдоль ручья и по дну Львиного рва там и здесь виднелись огромные скалы и груды камней, как бы наваленных друг на друга руками титанов. Камни эти держались в равновесии единственно своей тяжестью. В ста шагах от ближайшего края оврага возвышалась наиболее замечательная по своей высоте груда, в сравнении с которой развалины Стонхенджа[435] казались не более чем игрушками. Лежавшие внизу были величиной с небольшую хижину; меньший же, взгромоздившийся наверху, имел от восьми до десяти футов в диаметре. Камни эти были отшлифованы действием воды. Поблизости лежали огромные глыбы в виде окаменелых ядер. Одно из них было расколото надвое, и Джон заметил, что на одной половинке сидела не кто иная, как Джесс Крофт, по-видимому сильно занятая рисованием и с вершины оврага едва заметная.

Сойдя с лошади и осмотревшись, он увидел, что можно добраться до дна оврага, если только следовать по течению ручья и осторожно спускаться по естественным ступеням, прорытым водой в каменистом ложе. Закинув по обычаююжноафриканских охотников поводья вокруг шеи лошади и оставив для надзора за нею Понтака, он сложил ружье и добычу на землю, а сам начал спускаться вниз, останавливаясь на каждом шагу для того, чтобы полюбоваться дикой красотой местности и лучше рассмотреть многочисленные виды мха и папоротников, в особенности — разновидность волосатика (capilla veneris), ютившегося внутри почти каждой расселины и на каждом обломке скалы, где помещалась хотя бы горсть земли и куда могли бы долетать брызги водопада. По мере приближения ко дну оврага он замечал по берегам ручья в тех местах, где земля была несколько более сыра, множество распустившихся цветов арума. На эти цветы он обратил внимание еще прежде, но сверху они показались ему чем-то вроде сухоцвета или анемонов. Теперь он уже не мог видеть Джесс, так как она была скрыта от него кустами, в изобилии растущими в низменных местах по берегам южноафриканских рек и усеянными в это время года великолепными пунцовыми цветами. Шагов его совсем не было слышно из-за множества мха и цветов, и когда он обошел наконец последний пышный куст, ему стало ясно, что она не слышала его приближения, так как спала.

Ее шляпка лежала на земле, но тень от куста защищала ее от солнца; голова девушки склонилась над рисунком. Луч, пробившийся между листьями, освещал ее вьющиеся темные локоны и бросал нежные тени на сияющее лицо. Джон стоял рядом и смотрел на нее, и им вновь овладело страстное желание разгадать эту девушку. Но не следует пытаться проникнуть в то, что должно оставаться скрытым от взоров людей; никогда не следует взывать ни к небу, прося его явить свою славу, ни к аду, прося его явить могущество сил преисподней. Знание приходит само по себе, и многие из нас согласятся, что оно иногда приходит даже слишком рано и оставляет в сердце пустоту. «Нет ничего ужаснее горечи знания», — сказал кто-то из великих, и многие, слепо следовавшие по его стопам, должны были сознаться в истине этих слов. Будем же благодарны за то, что многое скрыто от наших взоров. Не ищите поэтому, люди, возможности проникнуть сквозь завесу таинственного, будьте довольны тем, что вы видите, что может быть осязаемо и что представляется вам при дневном свете. Вспоминайте судьбу Евы и утренней звезды Люцифера. Не следует снимать покрывала с сердца людей, ибо в душе каждого скрывается много невысказанного, подобно тому как в уме спящего — сновидений. Не снимайте этого покрывала, не шепчите слов, взывающих к жизни, когда вокруг все объято сном, чтобы этим шепотом любви и сострадания не вызвать образов, которые устрашат вас же самих.

Джон стоял несколько минут в ожидании, как вдруг Джесс испуганно открыла глаза и пристально посмотрела на него.

— О! — произнесла она, вся дрожа. — Это вы, или я все еще вижу сон?

— Чего же вы испугались? — он рассмеялся. — Кто же другой, как не я?

Она закрыла лицо руками и тотчас же их отняла; в эту минуту Джон заметил перемену в выражении ее глаз. Они были такие же большие и прекрасные, как и всегда, но в них светилось что-то новое, особенное. Казалось, душа ее отражалась в них. Может быть, это происходило из-за того, что зрачки ее расширились во время сна.

— Ваш сон! Какой сон? — спросил он, продолжая смеяться.

— Нет, пустяки, — отвечала она прежним утренним голосом, который возбудил его любопытство больше, чем когда-либо, — это был сон!

Глава 6

ГРОЗА
— По-моему, вы — на удивление странная девушка, мисс Джесс, — заговорил Джон, — я не думаю, чтобы у вас было весело на сердце!

Она взглянула на него.

— Весело на сердце? Да у кого бывает весело на сердце? Только у того, кто ничего не чувствует. Положим, — продолжала она после некоторого молчания, — что кто-нибудь на время отрешится от собственного своего я, от мелких личных интересов и скромных радостей и забот. Можно ли быть счастливым, видя повсюду людское горе, несчастья и страдания человечества? Если даже самому находиться в безопасности, можно ли, имея сердце, оставаться равнодушным?

— Разве одни только равнодушные и счастливы?

— Да, равнодушные и эгоисты, что, впрочем, почти все равно, ибо равнодушие есть высшая степень эгоизма.

— В таком случае на свете много эгоизма, потому что и счастливых людей много, несмотря на все зло, существующее на земле. Я думаю, однако, что счастье происходит от доброты сердца и от здорового желудка.

Джесс покачала головой и отвечала:

— Может быть, я и ошибаюсь, но я не знаю, как может человек чувствовать себя счастливым, видя вокруг одни лишь страдания, болезни и смерть. Вчера, например, я видела умирающую готтентотку и плачущих над нею детей. Это была бедная женщина, и ей выпала тяжелая доля, но она любила жизнь и была любима детьми. Может ли быть счастлив и благодарить Создателя за дарованную ему жизнь тот, кто был свидетелем этой сцены? Капитан Нил, быть может, мои взгляды покажутся вам странными, и, по всей вероятности, не мне первой они пришли в голову, но во всяком случае я их вам не навязываю. И для чего, — продолжала она с усмешкой, — эти же самые мысли и до меня роились в уме многих, и та же история повторяется из года в год вот уже сколько веков, подобно тому как те же облака проносятся по тому же голубому небу? Как облака родятся в вышине, точно так же и мысли образуются в голове, а и те и другие кончаются слезами или расплываются в тумане, разъедающем глаза.

— Так вы думаете, что нельзя быть счастливым на земле? — спросил он.

— Я этого не говорю. Счастье, по-моему, возможно. Да, оно возможно, если кто-либо полюбит другого настолько сильно, что будет в состоянии забыть все на свете, и если кто-либо положит свою жизнь за других. Нет истинного счастья без любви и самопожертвования, или, вернее, без любви, так как в ней уже подразумевается второе. Она — чистое золото, все же прочее — позолота.

— Откуда вы все это знаете? — с живостью спросил он. — Вы ведь никогда не были влюблены?

— Нет, — отвечала она, — я так никогда не любила, но все счастье, выпавшее мне в жизни, проистекало из любви. Я думаю, что в любви заключается мировая тайна: любовь — это философский камень, который безуспешно искали ученые и который обладает свойством все превращать в золото. Может быть, — продолжала она с загадочной улыбкой, — ангелы, покидая землю, оставили в удел человечеству любовь, чтобы мы посредством нее могли вновь с ними соединиться. Она одна возвышает человека над миром, с ее помощью мы постигаем Божество. Все пройдёт — одна любовь останется, потому что она не может угаснуть, пока есть хоть искра жизни; если она истинная, то она бессмертна. Но только она должна быть непременно истинной.

Постоянная сдержанность и холодность Джесс исчезли, ее бесстрастное лицо оживилось и приобрело отпечаток какой-то особой прелести. Джон смотрел на нее и понемногу начинал постигать всю глубину души этой замечательной девушки. Невзначай он встретился с нею глазами, и ее взгляд произвел на него сильное впечатление, хотя капитан Нил не принадлежал к числу влюбчивых натур и был слишком стар для того, чтобы ощущать волнение от случайного взгляда хорошенькой женщины. Он подошел ближе и пристально на нее посмотрел.

— В таком случае стоит жить для того, чтобы испытать такую любовь, — произнес он скорее про себя, нежели вслух.

Она не отвечала и только смотрела на него, вложив в этот взгляд всю свою душу, и Джон Нил почувствовал себя как бы находящимся под ее гипнотическим влиянием. И в это же время в ее душе возникло и утвердилось сознание, что стоит ей лишь пожелать — и сердце этого человека будет принадлежат ей, что она овладеет им наперекор целому свету, потому что воля ее сильнее его воли и ум ее в состоянии подчинить себе его ум. Мысль эта промелькнула в ее сознании мгновенно, она и сама не могла бы дать себе в том отчета, но она твердо была убеждена, что это так, подобно тому, как была убеждена, что над ее головой сияет южное небо. Но что важнее всего, так это то, что он сам был в том же убежден. Сознание это явилось в ней внезапно и наполнило ее душу такой радостью и в то же время так болезненно отозвалось в ее сердце, что она на мгновение забыла обо всем остальном.

Затем она опустила глаза.

— Я думаю, — проговорила она спокойно, — что мы наговорили друг другу много глупостей; мне же пора снова приняться за прерванный рисунок.

Он встал и удалился, заметив при прощании, что и ему надо вернуться домой. Несколько минут спустя, оглянувшись, Джесс увидела Джона, медленно поднимавшегося на вершину оврага.

Был чудный солнечный день, один из тех, какие иногда выдаются весной в Африке. Несмотря на царящую вокруг тишину, все уже говорило о пробуждающейся новой жизни. Зима сменилась вешней красой, и воздух был пропитан ароматом цветов. Джесс лежала на траве и глядела в беспредельную голубую высь. Она не замечала черных туч, медленно надвигавшихся с горизонта. Высоко над нею парил коршун и, спускаясь все ниже и ниже, казалось, пытался рассмотреть, мертва она или только спит.

Она невольно вздрогнула. Вестник смерти напомнил ей о самой смерти, которая тоже, быть может, только ждет удобного случая, чтобы низринуться на человека. Затем взгляд ее остановился на свесившейся над ее головой ветке куста, под которым она отдыхала. Она видела, как пчела опустилась на ветку, как перелетела с цветка на цветок, а между тем сама она лежала так тихо и спокойно, что даже ее не потревожила. С ветки, усеянной цветами, взгляд Джесс медленно перенесся на груду камней, возвышавшихся над нею. Груда эта, казалось, говорила: «Я очень стара. Я пережила не одну зиму и не одну весну, и я много видела девушек, отдыхавших подобно тебе. А где они теперь? Все спят непробудным сном!..» Раздавшийся в скалах лай старого павиана вторил этим словам.

Вокруг нее цвели лилии, воздух был напоен ароматом папоротников и мимоз, и всюду чувствовалась молодая жизнь. Слышался плеск воды и тихое журчанье ручья, и где-то вдали между скалами раздавался шелест крыльев и воркование диких голубей. Даже старый орел, приютившийся на высоком утесе, казалось, радовался тому, что его подруга снесла ему яйцо. Все говорило о жизни, о том, что наступила пора цвести, любить и вить гнезда, но в то же время напоминало и о том, что скоро лето, что, может быть, зародится иная жизнь — эта же будет забыта.

И в то время, когда она лежала, прислушиваясь к голосу природы, ее юная кровь, повинуясь этой же самой природе, пришла в волнение и смутила чистоту ее девственного сердца, которое невольно откликнулось на зов счастья, жизни и любви. В ней произошел внезапный переворот: в глубине души что-то напоминало ей о собственном я, о том, что это я должно также жить и притом отдельной, собственной жизнью, и невольно в ее сердце запала искра того чувства, которое должно было жить в ней вечно, никогда не угасая. Она поднялась на ноги, бледная и вся дрожа, как женщина, впервые ощутившая трепетание ребенка, и инстинктивно протянула руки к цветущему кусту, чтобы удержаться. Затем она опустилась снова, чувствуя, что детство ее миновало и что она полюбила сердцем, душой и телом и превратилась в женщину.

Она взывала к любви, как несчастный взывает к смерти, и любовь явилась и овладела ею. Между тем она боялась полностью отдаться ее власти, подобно несчастному в басне, который раздумал умирать, когда почувствовал ледяные объятия смерти. Ощущение это, впрочем, скоро прошло — и сердце ее наполнилось великой радостью.

Некоторое время спустя она начала подумывать о том, не пора ли ей идти домой, но медлила и продолжала лежать с закрытыми глазами, все еще находясь под влиянием своих опьяняющих мыслей. Она была так ими занята, что не заметила, как умолкли птицы и как улетел орел, спеша укрыться от непогоды. Она не чувствовала великой и грозной тишины, сменившей пение птиц и голоса животных и предвещавшей бурю.

Когда она наконец поднялась и открыла глаза, обернувшись, чтобы еще раз взглянуть на то место, где нашла свое счастье, то невольно вскрикнула. Свет и сияние дня и вся радость кипевшей вокруг нее жизни исчезли, их место заняла внезапная темнота, и мгла охватила ее со всех сторон. Пока она лежала и предавалась сладким грезам, солнце успело скрыться за горой; черные тучи нависли и заслонили собой голубое небо; пронесся вихрь, закапали тяжелые дождевые капли и засверкала молния. Джесс окончательно пришла в себя, схватила альбом и поспешила укрыться в маленьком углублении в скале, прорытом водой. Потянул резкий, холодный ветер, и гроза разразилась. Дождь полил ручьями, молния беспрестанно рассекала тучи, и раздавались оглушительные удары грома. Наступившая затем на несколько мгновений тишина и сгустившийся мрак были вновь нарушены раскатом грома и ослепительным потоком света, при котором Джесс разглядела, как одна груда камней, находившихся слева от нее, зашаталась и затем рассыпалась с таким шумом, что он заглушил сам удар грома и крик объятых ужасом павианов, приютившихся между скалами. Так кончил свой век один из каменных великанов, свидетель многих столетий, и это наполнило страхом и ужасом сердце девушки, присутствовавшей при его падении. Буря пронеслась так же быстро, как и наступила, и оставила за собой лишь мелкий, насквозь пронизывающий дождик. Джесс, промокшая до нитки, выкарабкалась из оврага по вырытым природой ступеням, сделавшимся почти недоступными из-за массы струившейся вниз воды, прошла вдоль всей каменистой площадки, миновав огороженное местечко, где покоился прах умершего в Муифонтейне путника, и с наступившими сумерками добралась наконец до дома. При входе стоял ее дядя с фонарем в руках.

— Это ты, Джесс? — спросил он, разглядев ее, хотя она была почти неузнаваема, так как мокрое платье прилипло к ее худенькому телу, руки были в крови и наполовину распустившиеся курчавые волосы скрывали ее лицо.

— Боже мой, да что же это? — еще раз воскликнул он. — Где это ты была, Джесс? Капитан Нил отправился к кафрам разыскивать тебя.

— Я рисовала с натуры в Львином рву и была застигнута грозой. Я пройду к себе, дядя, переодеться. Какая ужасная ночь! — С этими словами она ушла в свою комнату, причем вода струилась с нее ручьями. Старик проследовал за ней в дом, запер за собой двери и погасил фонарь.

«Как это все напоминает мне, — думал он, входя в гостиную, — ту ночь, когда она в первый раз пришла ко мне, ведя за руку Бесси! О чем эта девочка думала, что не заметила приближения грозы? Кажется, ей пора бы научиться узнавать погоду. Должно быть, мечтала! Странная девушка эта Джесс». Он и не подозревал, до какой степени слова его были близки к истине.

Между тем Джесс быстро переоделась и привела себя в порядок. Только следов душевной борьбы она не смогла уничтожить. Следы эти и зародившаяся в ней любовь уже никогда не могли изгладиться. Она как бы отрешилась от прежнего своего я и сбросила свою старую оболочку, как вещь никому не нужную. Все это было ей ново. Итак, он отправился ее разыскивать и не нашел. Она обрадовалась этому. Ей было приятно, что он теперь всюду ее ищет, зовет, а сам мокнет под дождем. Подобное чувство вполне естественно для женщины. Он скоро вернется домой и найдет ее уже одетой, веселой и готовой его приветствовать. Она была очень довольна, что он не видел ее растрепанной, мокрой и такой жалкой. Женщины в подобных случаях бывают совсем не интересны. Быть может, это заставило бы его отвернуться от нее. Мужчины любят хорошеньких, чистеньких и изящных женщин. Мысль эта заставила ее призадуматься. Она посмотрела на себя в зеркало, и, держа над головой свечу, принялась внимательно рассматривать свое лицо. В ней так мало кокетства, и до сих пор она не обращала на себя ровно никакого внимания. Кокетство ей казалось совершенно излишним в Ваккерструмском дистрикте[436] Трансвааля. Теперь же она сразу почувствовала, насколько оно для нее важно; вот почему она стояла перед зеркалом и задумчиво глядела на свои замечательно красивые глаза, на массу вьющихся темных волос, еще мокрых и покрытых каплями дождя, на свое бледное матовое личико и резко очерченный рот с решительным выражением.

«Если бы не мои глаза и волосы, я была бы просто безобразна, — подумала она. — О, если бы я была так же хороша, как Бесси!» — Воспоминание о Бесси дало иное направление ее мыслям. Что если его выбор остановится не на ней, а на ее сестре? Ведь он всегда был к ней очень внимателен. Невольное сомнение закралось в ее душу, и ею овладело чувство сильнейшей ревности. Неужели все, что произошло сегодня, было напрасно, и любовь, которую она отдала обеими руками и не может уже вернуть, отдана человеку, влюбленному в другую женщину, в ее родную сестру! Что если ее любовь подобна воде, вечно струящейся на камень, который ее не только не в состоянии удержать, но даже и не ощущает? Конечно, вода в конце концов источит камень, но разве этого достаточно? Она могла бы покорить его сердце, — это она прекрасно знала, так как еще сегодня утром прочла ответ в его глазах. Но разве она вправе — она, обещавшая покойной матери лелеять и охранять сестру, которую любила более всего на свете и которую и теперь еще любит сильнее, нежели свою жизнь, — отнять у той возлюбленного? И даже если бы это и случилось, то на что стала бы похожа ее жизнь?

И сердце ее болезненно сжалось в груди.

В это время послышались шаги Джона.

— Я не мог ее найти, — говорил он кому-то с явным беспокойством в голосе.

В эту минуту Джесс встала, взяла в руки подсвечник и вышла из своей комнаты; зажженная свеча осветила его бледное лицо, и она была рада, что заметила на нем признаки беспокойства.

— Славу Богу! Вы здесь! — воскликнул он, взяв ее за руку. — А я уже начинал думать, что вы заблудились. Я искал вас в Львином рву.

— Это очень любезно с вашей стороны, — тихо сказала она, и снова глаза их встретились, и сердце его вновь затрепетало. В ее глазах светилось какое-то особенное чувство.

Полчаса спустя все общество по обыкновению собралось за ужином. Всем было как-то не по себе. Одна Джесс кое-как поддерживала разговор, рассказывая про свое приключение; прочие присутствующие говорили мало. Вероятно, каждый был занят собственными мыслями. После ужина старик Крофт принялся рассказывать о политическом положении в стране, которое его сильно беспокоило. Он говорил, что боится восстания буров, которые, по словам Фрэнка Мюллера, всегда узнающего обо всем заранее, замышляли на этот раз всерьез выступить против правительства.

Известие это, разумеется, не могло рассеять общего настроения, и вечер прошел в таком же молчании, как и ужин. Наконец Бесси встала, потянулась и заявила, что идет спать.

— Приходи ко мне в комнату, — шепнула она сестре, — мне нужно с тобой поговорить.

Глава 7

ЮНЫЕ ГРЕЗЫ
Подождав еще несколько минут, Джесс пожелала всем спокойной ночи и отправилась в комнату Бесси. Сестра уже переоделась и грустная сидела на кровати в простеньком голубом платье, которое чрезвычайно ей шло. Бесси принадлежала к числу тех женщин, которые легко поддаются радости и так же легко приходят в уныние.

Джесс подошла и поцеловала ее.

— Что с тобой, моя милая? — спросила она. По ее голосу Бесси никогда бы не догадалась о том, какая щемящая тоска гложет сердце бедной Джесс.

— О, Джесс! — воскликнула она. — Как я рада, что ты пришла. Я так нуждаюсь в твоем совете: мне хотелось бы, чтобы ты высказала свое мнение, — с этими словами она замолчала.

— Ты мне должна сказать сперва, в чем дело, милая Бесси, — ответила Джесс, усаживаясь против сестры таким образом, что ее лицо оставалось в тени. Бесси топнула ножкой по ковру, разостланному в комнате. У нее была прехорошенькая ножка.

— В чем дело, дорогая моя? — переспросила она. — Фрэнк Мюллер был сегодня здесь и просил моей руки.

— О, — воскликнула Джесс и свободно вздохнула, — только-то? — Словно камень свалился с ее плеч. Она и сама с некоторых пор надеялась услышать эту новость.

— Он хотел, чтобы я вышла за него замуж, и когда я отвечала отказом, то он обошелся со мной, как…

— Как бур, — подсказала Джесс.

— Как скотина! — поправила Бесси.

— Значит, ты не любишь Фрэнка Мюллера!

— Люблю ли я его? Я терпеть не могу этого человека. Ты себе и представить не можешь, до какой степени я ненавижу его красивое злое лицо. Я никогда его не любила, а теперь еще меньше… Но я тебе все расскажу по порядку.

Джесс молча ожидала конца рассказа.

— Вот что, — сказала она наконец, — ты не желаешь выходить за него замуж, а потому не стоит об этом говорить. Ты не можешь его ненавидеть больше моего. Я знаю его уже много лет и скажу, что Фрэнк Мюллер — лгун и предатель. Этот человек в состоянии предать родного отца, если увидит в том для себя выгоду. Он ненавидит дядю, хотя и делает вид, что очень его любит. Я уверена, что он много раз старался восстановить против него буров. Старик Ханс Кетце рассказывал мне, что он отзывался о нем, как об изменнике, и еще за два года до покорения этой страны англичанами пытался предать его суду, хотя в то же время выдавал себя за его друга. Затем, в войну с Секукуни[437], Фрэнк Мюллер устроил так, что дядя был вынужден снарядить две лучшие фуры с волами. Сам он ничего не пожертвовал, кроме двух мешков провизии. Он очень зол, Бесси, и злопамятен, он умнее и влиятельнее, чем кто-либо в Трансваале, и ты должна быть с ним очень осторожна, иначе он наделает нам бед.

— Вот еще, — возразила Бесси, — едва ли он может что-либо теперь сделать, так как земля принадлежит англичанам.

— Ну, я в этом не уверена. Я еще не убеждена в том, что страна будет вечно принадлежать англичанам. Ты смеешься надо мной, когда я читаю газеты, но я узнаю из них тревожные вести. Теперь у власти иные лица, и неизвестно, как они поступят в данном случае[438]. Ты слышала, о чем говорил дядя сегодня вечером? Они, быть может, уступят нас бурам. Ты, верно, забываешь, что мы, колонисты, — не более чем пешки, которыми играют как угодно.

— Это пустяки, Джесс, — с негодованием отвечала Бесси, — англичане не такой народ. Если уж они что-то говорят, то держатся своего слова.

— Да, так было прежде, — промолвила Джесс, пожав плечами, и поднялась, чтобы идти в свою комнату.

Бесси беспокойно зашевелилась.

— Посиди еще, милая Джесс, — сказала она, — мне нужно еще кое о чем с тобой поговорить.

Джесс снова уселась или, лучше сказать, упала в свое кресло, и ее бледное лицо побледнело еще больше; Бесси же вспыхнула и остановилась в нерешимости.

— Я хотела поговорить о капитане Ниле, — выговорила она наконец.

— А-а, — протянула Джесс, нервно засмеявшись, причем голос ее прозвучал как-то холодно и странно, — что же, разве он также заразился примером Фрэнка Мюллера и сделал тебе предложение?

— Н-н-е-е-т, — протянула Бесси, — но… — С этими словами она встала с кровати и, пересев на стул рядом с креслом сестры, склонила голову к ней на колени, — но я люблю его и думаю, что и он любит меня. Утром он сказал мне, что я самая хорошенькая девушка на свете, и притом самая симпатичная… И знаешь, — продолжала она, засмеявшись тихим, счастливым смехом, — мне кажется, что он действительно так и думал, говоря это.

— Ты шутишь, Бесси, или говоришь серьезно?

— Совершенно серьезно! И я нисколько не стыжусь в этом признаться. Я полюбила капитана Нила еще в тот момент, когда он боролся со страусом. Он проявил тогда такую храбрость! Как красив мужчина, когда он выказывает всю свою силу. И потом, он настоящий джентльмен, он так непохож на всех окружающих. Да, я с первого же раза полюбила его, и с тех пор это чувство все росло и росло во мне, и если он не женится на мне, то, кажется, я не переживу. Вот что я хотела тебе сказать, дорогая Джесс. — С этими словами она опустила голову на колени сестры и заплакала тихими, кроткими слезами.

Между тем Джесс сидела неподвижно, рука ее свесилась через ручку кресла, лицо приняло выражение сфинкса, глаза были устремлены в окно и глядели куда-то вдаль, туда, где бушевала буря и лил дождь. Она слышала отдаленный рев этой бури и тихие всхлипывания плачущей сестры, чувствовала ее голову на своих коленях и все же ей казалось, что она умерла. Молния разбила ее сердце, как недавно каменную груду. И как все это быстро произошло! Как непродолжительны были ее счастье и надежда! Она сидела безмолвная, убитая горем, Бесси же тихо рыдала, уткнувшись в ее колени; и вместе они представляли такую группу, подобную которой не часто доводится видеть даже художнику, изучающему человеческую натуру.

Старшая сестра заговорила первая.

— Ну что же, милая моя! О чем же ты плачешь? Ты любишь капитана Нила и думаешь, что и он любит тебя. Тут не о чем горевать.

— Положим, что это так, — отвечала младшая, немного повеселев, — но я все думаю, как было бы ужасно потерять его.

— Тебе нечего этого опасаться, — сказала Джесс, — а теперь, милая моя, мне, право, пора идти спать. Я так устала. Спокойной ночи. Благослови тебя Бог! Мне кажется, ты сделала хороший выбор. Капитан Нил такой человек, которого полюбит всякая женщина, а полюбив — будет гордиться им!

Минуту спустя она уже была в своей комнате. Скрывать своих чувств было уже незачем. Она бросилась на постель, зарыла голову в подушки и горько, истерично зарыдала. Ее слезы, так непохожие на тихий плач Бесси, до такой степени душили ее, что она прижимала к губам одеяло, чтобы всхлипывания не достигли как-нибудь слуха Джона Нила, помещавшегося рядом с ее комнатой. Ей внезапно представилась вся ирония, заключавшаяся в ее положении: она была отделена от него одной лишь тонкой перегородкой, находилась от него всего в нескольких шагах; а между тем она оплакивала его, как будто их разделяли тысячи миль, а он этого даже и не подозревал. В самые критические минуты жизни нам иногда приходят в голову подобные параллели. Такие примеры, как Джон Нил, ложащийся спать под приятным впечатлением удачной охоты, и Джесс, лежащая в шести шагах от него и выплакавшая о нем всю душу, постоянно встречаются в нашем удивительном мире. Разве мы часто понимаем чужое горе? И если даже сумеем иногда его различить, то разве можем измерить его глубину? Еще менее мы способны его понимать, когда сами являемся причиной чужой скорби. А чаще всего, как и в настоящем случае, мы попираем ногами чужое счастье вследствие простой случайности или вполне извинительной беззаботности.

Он уже спал крепким сном, а она, немного успокоившись после первого потрясения, ходила неслышными шагами по комнате, стараясь заглушить ощущение острой душевной боли. Если бы от нее зависело вернуться к прежним дням! Зачем только она встретилась с ним и увидела его лицо, которое отныне всегда будет пред нею! Она хорошо знала свою натуру. Ее сердце заговорило, а этот внутренний голос будет вечно отдаваться в ее душе. Разве можно вернуть назад сказанное слово или заставить его смолкнуть? Это относится не ко всем женщинам, но ведь есть же исключения. Такое сердце, как у этой бедной девушки, слишком чутко и несет в себе слишком много божественного постоянства, чтобы быть способным изворачиваться и приспосабливаться к тем или другим переменам, происходящим в нашем изменчивом мире. Для этих натур нет середины, они не могут держаться одной стороны пути, они ставят на карту все свое благополучие. Когда же их карта бита, то разбито и их сердце и счастье их рассеивается как дым.

У таких натур любовь зарождается совершенно так же, как ветер зарождается на тихой поверхности какого-нибудь отдаленного моря. Никто не знает, откуда он веет и куда, а между тем он вздымает волны на груди морей; эти волны бушуют, образуя высокие извилистые гребни, которые затем рассыпаются в виде мелких блестящих брызг, пока не наступит ночь, подобная смерти, и не скроет их своей темнотой.

Чем это объяснить? Почему ветер волнует глубокие воды? Ведь он только рябит поверхность мелкой лужи. На этот вопрос трудно ответить. Известно лишь, что только глубокое может быть глубоко затронуто. Это есть возмездие всему глубокому и великому, это цена, которой они покупают божественное право страдать и вызывать участие. Мелкие лужи, отражающие мелкие интересы нашей будничной жизни, — те ничего не ведают, ничего не чувствуют. Бедные! Они могут только рябиться и отражать. Но глубокое море в страдании своем иной раз внимает божественному голосу, раздающемуся в свисте ветра; волнуясь же и вздымая в смертной тоске свою грудь, удостаивается видеть небесный свет, озаряющий все его существо.

Страдание душевное составляет прерогативу великого, и в этом заключается мировая тайна. Во всем должна быть и своя хорошая сторона. Чуткие натуры находят радость там, где более грубые равнодушно проходят мимо. Так же и тот, кто удручен скорбью при виде человеческого горя, — а все великие и честные люди таковы, — временами не помнит себя от радости, когда удостоится усмотреть в нем сокровенные цели божества. Так было и с Сыном Человеческим в горестные часы Его жизни. Дух Святый, давший Ему испить до дна чашу земных страданий и неправды, давал Ему также узреть все конечные цели этой неправды и греха; точно так же и чистые сердцем дети Его Имени хоть и смутно, но разделяют с Ним часть этого небесного деяния.

И в этот едва ли не самый горький час жизни луч радости проник в душу Джесс одновременно с первыми лучами начинающейся зари, рассеявшими мрак ночи. Она решила пожертвовать собой ради сестры, и вот почему на ее лице появилась улыбка счастья, ибо есть счастье в самопожертвовании, как бы ни звучали эти слова. Сперва ее женская натура возмутилась при этой мысли. Зачем должна она отказываться от земного счастья? Ее право было равносильно праву Бесси, и она знала, что, несмотря на всю красоту той, она была бы в состоянии отнять его у сестры, как бы далеко ни зашли их отношения, а, как все ревнивые женщины, она склонна была думать, что их отношения зашли дальше, нежели это было в действительности.

Но мало-помалу ее лучшее я восторжествовало и побороло дурные мысли, подсказанные ее сердцем. Бесси была влюблена в него, и Бесси была слабее ее, менее способна переносить горе; она же поклялась Умирающей матери (Бесси была ее любимица) содействовать ее счастью, утешать ее всеми средствами и покровительствовать во всем. Это была великая клятва, и хотя Джесс была тогда еще ребенком, но нисколько не считала себя при этом меньше связанной. А главное, она сама ее очень любила, гораздо больше, чем та ее. Итак, пусть Бесси возьмет себе любимого человека и пусть никогда не узнает, чего это ей стоило; что же касается нее самой, то она должна удалиться, как раненый олень, и скрываться до тех пор, пока это чувство не умрет в ней или ее не станет.

Джесс нервно засмеялась и принялась расчесывать волосы в ту минуту, когда первые яркие лучи зари осветили покрытые туманом поля. Она больше не глядела в зеркало; теперь ей было уже все равно. Затем она кинулась на постель и заснула тяжелым сном для того, чтобы проснуться на другой день утром и лицом к лицу встретиться с ожидавшим ее горем.

Бедная Джесс! Твои юные грезы не долго веяли над тобой! Они продолжались всего лишь только три часа. Зато они уступили место другим грезам.

* * *
— Дядя, — обратилась на следующий день Джесс к старику Крофту в то время, когда он стоял у калитки крааля, пересчитывая овец, — операция, требовавшая замечательного навыка и ловким исполнением которой он весьма гордился.

— Да, да, моя милая, я знаю, что ты хочешь сказать. Действительно, я ловко их пересчитал; едва ли найдется кто-нибудь, кто в состоянии без ошибки пересчитать шестьсот бегающих голодных овец. Но ведь я к этому привык в течение пятидесяти лет, которые провел в Старой колонии[439] и здесь. А многие на моем месте просчитались бы по крайней мере голов на пятьдесят. Взять, к примеру, хотя бы Ника…

— Дядя, — снова обратилась она к нему, вздрогнув при этом имени, как вздрагивает лошадь под нажатием шпор, — я не об овцах хотела поговорить с вами. У меня к вам просьба.

— Просьба? Господи, да что с тобой, отчего ты такая бледная? Ну, в чем же дело?

— Мне бы хотелось поехать в Преторию в дилижансе, отправляющемся завтра днем из Ваккерструма, и погостить месяца два у подруги по школе — Джейн Невилл. Я ей уже давно обещала, да все было некогда.

— Что с тобой случилось? — спросил старик. — Моя домоседка Джесс вдруг собирается куда-то ехать, да еще без Бесси!

— Мне хотелось бы поразвлечься, дядя. Вы ведь не откажете мне в этом.

Дядя посмотрел на нее пристальным взглядом.

— Гм! — проговорил он. — Если ты решила ехать, то нечего и толковать. Никогда не следует задавать слишком много вопросов там, где замешана молодая девушка. А? Как ты думаешь? Конечно, поезжай, моя милая, если хочешь, хотя мне будет очень тяжело без тебя.

— Благодарю вас, дядя, — отвечала она, целуя его, и, быстро повернувшись, ушла.

Старик Крофт снял свою широкополую шляпу и старательно вытер лоб красным носовым платком.

— Тут что-то не ладно, — промолвил он, глядя на ящерицу, выползавшую из стенной щели крааля, чтобы погреться на солнце, — я не такой дурак, каким, может быть, кажусь, и повторяю, что с моей девочкой приключилось что-то неладное. Она стала более странной, нежели когда-либо…

С этими словами он гневно стукнул палкой по тому месту, где была ящерица, отчего та быстро скрылась в щель и тотчас же высунулась опять, чтобы посмотреть, не ушел ли сердитый человек.

— Как бы там ни было, — размышлял он сам с собой, направляясь к дому, — я доволен, что это не Бесси. В мои годы я бы не вынес с нею разлуки даже на два месяца.

Глава 8

ДЖЕСС ОТПРАВЛЯЕТСЯ В ПРЕТОРИЮ
За обедом Джесс неожиданно объявила, что едет в Преторию навестить Джейн Невилл.

— Навестить Джейн Невилл? — переспросила Бесси, широко открыв свои голубые глаза. — Да ведь еще в прошлом месяце ты сама говорила, что Джейн Невилл тебе нисколько не интересна, потому что стала такой вульгарной. Разве ты не помнишь, как она в прошлом году гостила у нас проездом в Наталь и однажды воскликнула, воздев руки к небу: «Ах! Джесс — это настоящий гений! Какое счастье быть с нею знакомой!» А потом, как она хотела, чтобы ты непременно прочла что-нибудь из Шекспира ее придурковатому братцу, и ты отвечала, что если она не придержит язык, то ты лишишь ее возможности долее наслаждаться твоим обществом. А теперь ты хочешь ехать и гостить у нее два месяца! Какая ты, Джесс, смешная! И наконец, это довольно нелюбезно с твоей стороны — уехать от нас на такое продолжительное время.

На все эти доводы Джесс ничего не возражала и лишь только настаивала на своем намерении ехать.

Джон также был удивлен, и, по правде сказать, решение Джесс произвело на него неприятное впечатление. Со времени разговора в Львином рву Джесс приобрела в его глазах новый и более определенный для него интерес. До тех пор она была загадкой. Теперь он разгадал в ней многое, и у него появилось желание узнать ее еще ближе. Может быть, он и сам не подозревал, насколько сильно было в нем это Желание, до тех пор пока не услышал, что она уезжает надолго. Ему вдруг пришло в голову, что без нее на ферме будет очень скучно. Конечно, Бесси очаровательна, но в ней недостает остроумия и оригинальности сестры, а он весьма ценил и ум, и оригинальность у Женщин. Джесс сильно его заинтересовала, и он был сам не свой при мысли об ее отъезде. Он посмотрел на нее с упреком и в состоянии Раздражения нечаянно опрокинул уксусницу на стол. Джесс отвернулась и сделала вид, что не заметила разлитого уксуса. Чувствуя, что сделал все от него зависевшее, он встал из-за стола и отправился поглядеть на страусов, причем несколько помедлил, ожидая, не выйдет ли она, но она по-прежнему продолжала сидеть на своем месте. Так ему и не удалось повидать ее до самого ужина. Бесси сообщила ему, что сестра все это время была занята укладыванием вещей в дорогу; но так как при путешествии в почтовой карете разрешалось брать с собой не более двадцати фунтов, то аргумент этот показался мало убедительным.

За ужином она была еще более молчалива, нежели за обедом. Когда все встали из-за стола, он попросил ее что-нибудь спеть, но, несмотря на его просьбы и на все настояния присутствовавших, она отказалась под тем предлогом, что с некоторого времени оставила пение. Птицы поют перед тем, как начинают вить гнезда, и подобный закон повторяется повсюду в природе. Точно так же и Джесс, когда великая скорбь овладела ее сердцем и она увидела, что ее любовь погибла, потеряла всякое желание пользоваться божественным даром. Разумеется, это было не более чем совпадение, но во всяком случае весьма примечательное.

Было решено, что Джесс на другой день утром поедет на повозке до Мартинус Вессельструма, называемого обычно Ваккерструмом, и там уже пересядет в почтовый дилижанс, отходящий по расписанию в полдень, но в действительности — неизвестно в какое время. Отправление почтовых дилижансов в Трансваале не отличается особой аккуратностью.

Старик Крофт хотел вместе с Бесси проводить ее до Ваккерструма, где последняя собиралась произвести кое-какие закупки. Но у него разыгрался припадок ревматизма, которому он был подвержен с давних пор. Тогда Джон предложил свои услуги, и хотя Джесс начала прибегать к различным отговоркам, Бесси подхватила эту мысль, и предложение его наконец приняли.

Ровно в половине девятого утра была подана крытая полотном повозка на двух массивных колесах и с высокой спинкой, запряженная четверкой молодых лошадей. Переднюю пару с помощью зулуса Мути держал готтентот Яньи, одетый с туземной простотой и украшенный несколькими перьями, воткнутыми в волосы. Лицо его хранило угрюмое выражение. Затем все начали усаживаться: сперва Джон, рядом с ним Бесси и после всех — Джесс. Яньи вскарабкался на запятки. Лошади понеслись галопом, таща повозку с такой быстротой, которая устрашила бы всякого, незнакомого с ездой в Трансваале. Джон прилагал все усилия, чтобы остановить бешеную скачку, и одно это, не говоря уже о грохоте и тряске экипажа, делало невозможным какой бы то ни было разговор. Ваккерструм находится в восемнадцати милях от Муифонтейна, и расстояние это проехали за каких-нибудь два часа. Пока лошадей отпрягали во дворе гостиницы, Джон зашел на станцию, откуда должен был отойти дилижанс, чтобы купить билет для Джесс, и затем вернулся к дамам, ожидавшим его в лавке, где они делали закупки. Все отправились в гостиницу, чтобы пообедать. По происшествии некоторого времени возница дилижанса принялся наигрывать какую-то веселую, но дикую мелодию на рожке, давая знак пассажирам собираться в дорогу. Бесси куда-то ушла, И) за исключением грязного оборванца, исполнявшего должность лакея, в комнате не было никого.

— Надолго вы едете, мисс Джесс? — осведомился Джон.

— Месяца на два, капитан Нил.

— Мне очень жаль, что вы едете, — промолвил он несколько взволнованный, — на ферме будет так пусто без вас.

— С вами остается Бесси, — отвечала она, повернувшись к окошку и внимательно разглядывая двор гостиницы. — Капитан Нил! — вдруг обратилась она к нему.

— Я слушаю вас.

— Присмотрите за Бесси во время моего отсутствия. Слушайте. Я хочу вам кое-что сказать. Вы знаете Фрэнка Мюллера?

— Да, я с ним знаком. Чрезвычайно несимпатичный человек.

— Так вот, он однажды пригрозил Бесси, — а это такой человек, который в состоянии привести угрозу в исполнение… Я не в праве передавать вам подробности, но прошу, обещайте мне защитить сестру в случае необходимости. Не думаю, чтобы это непременно произошло, но все может быть. Итак, вы мне обещаете?

— Разумеется, да; я бы сделал и больше, если бы только вы меня об этом просили, — отвечал он с нежным оттенком в голосе, ибо теперь, когда она уезжала, он чувствовал, что она сделалась ему очень дорога, и желал это ей высказать.

— Обо мне незачем упоминать, — нетерпеливо возразила она, Бесси настолько мила и симпатична, что вполне стоит того, чтобы о ней позаботились ради нее самой.

Раньше чем он успел что-либо ответить, вошла Бесси и объявила, что карета подана, после чего все вместе вышли проводить отъезжавшую.

— Не забудьте вашего обещания, — шепнула Джесс, наклонившись к нему в то время, когда он помогал ей влезть в дилижанс. При этом губы девушки почти коснулись его щеки, и он почувствовал ее горячее дыхание.

Вслед за тем сестры нежно обнялись и поцеловались, возница вновь заиграл на своем ужасном инструменте, и дилижанс тронулся в путь, увозя с собой Джесс, еще двух пассажиров и почту ее величества. Некоторое время Джон и Бесси стояли на месте, следя за бешенной скачкой почтовой кареты, после чего отправились назад в гостиницу, чтобы готовиться к отъезду домой. В это самое время к Джону подошел один из знакомых ему буров, старик Ханс Кетце, и, протянув необычайных размеров руку, приветствовал его словами: «Добрый день». Ханс Кетце был добродушный бур и более или менее приближался к образчику людей этого «пастушеского народа». Он был высокого роста, имел открытое, весьма приятное лицо и добрые глаза.

— Как поживаете, капитан? — продолжал он по-английски, так как хорошо знал этот язык. — Ну, как вам нравится в Трансваале? Впрочем, — заметил он, подмигнув, — нашу страну теперь уже нельзя называть Южно-Африканской республикой, потому что это было бы теперь изменой!

— Мне здесь очень нравится, минеер, — отвечал Джон.

— Да, это чудная страна. Лошади не болеют никакими болезнями, сочная и вкусная трава представляет отличный корм для скота; вы должны себя очень хорошо чувствовать на ферме у дядюшки Крофта, где удачно разводятся страусы, ибо это лучший уголок во всем дистрикте. Я не из зависти это говорю. Сам я не занимаюсь страусами, потому что они хорошо разводятся только в Старой колонии, но не здесь. Мне это отлично известно по опыту.

— Да, здесь замечательно хорошо, минеер. Я почти весь свет объездил, а лучшей местности не видел.

— Теперь этого вы сказать уже не можете! Боже мой, как счастливы люди, которые много путешествовали. Я не из зависти это говорю. Сам бы я не желал путешествовать. Мне кажется, что Господь назначил каждому жить в том месте, которое для него приготовил. Наша же страна прекрасна и, — продолжал он, понизив голос, — стала с некоторых пор еще прекраснее.

— Вы хотите сказать, минеер, что кафры усмирены?

— Вовсе нет. Я хочу сказать, что страна ныне принадлежит Англии, — отвечал он с таинственным видом, — и хотя я не смею говорить этого открыто, тем не менее надеюсь, что и впредь будет ей принадлежать. Когда страна была республикой, я былреспубликанцем, что в некоторых отношениях тогда было удобно. Во-первых, меньше приходилось платить налогов, а во-вторых, мы управлялись по своему с чернокожими; теперь же с переменой формы правления я сделался англичанином. Я отлично понимаю, что английское правительство — это хорошая государственная монета и безопасность, а если нет у нас народного собрания, то что из того? Господи, какой бывало крик поднимался тогда на этих собраниях! Но знаете ли что, капитан? Здешний народ рассуждает иначе. У него на языке «ненавистное британское правительство». Глупые люди, они бегут друг за другом словно бараны! Но вот в чем дело, капитан. У нас скоро поднимется восстание, и наш народ перестреляет всех несчастных роой батьес, как оленей, и вернет назад свою страну. Бедные! Мне просто плакать хочется, когда я подумаю об этом!

Джон улыбнулся в ответ на это мрачное предсказание и только хотел объяснить буру, каким жалким покажется туземное войско при встрече с британскими войсками, как был поражен внезапной переменой, произошедшей в его собеседнике. Опустив тяжелую руку на плечо Джона, Ханс Кетце вдруг разразился громким деланным смехом, причину которого Джон понял лишь тогда, когда заметил стоявшего вблизи Фрэнка Мюллера, привезшего хлеб на ваккерструмскую мельницу и, по-видимому, сильно занятого созерцанием того, как его лошадь отгоняла мух при помощи своего хвоста, но в действительности прислушивающегося к словам бура.

— Ха, ха, милейший мой! — воскликнул старик Кетце, обращаясь к изумленному Джону. — Неудивительно, что вы любите Муифонтейн! Есть много муи (прекрасных) вещей на свете, кроме воды. Ну, а как часто вы сидите по ночам с хорошенькой племянницей дядюшки Крофта, а? Я еще не слеп. Я ведь видел, как она покраснела, когда вы сейчас с ней заговорили. Ну что ж, это недурная дичь для молодого охотника. Как вы полагаете, милейший Фрэнк? — Последнее было адресовано Мюллеру. — Я готов прозакладывать все что угодно, что капитан просиживает ночи в компании хорошенькой Бесси — как вы думаете, Фрэнк? Надеюсь, вы не ревнуете, милейший? Мне, впрочем, рассказывали, будто вы и сами по ней вздыхаете. — Сказав это, он наконец замолчал и беспокойно взглянул на Мюллера, выжидая ответа, между тем как Джон, который был совершенно подавлен этим потоком красноречия, вздохнул свободнее. Что касается Мюллера, то он держался как-то странно. Вместо того, чтобы рассмеяться, как полагал словоохотливый бур, он становился все мрачнее и мрачнее и в конце речи произнес какую-то ругань по адресу Джона, смысла которой тот не мог разобрать, отвернулся и направился к гостинице.

— Черт возьми, — воскликнул старый Ханс, отирая красным платком пот, выступивший на лице, — ловко же я попался. Этот негодяй Мюллер от слова до слова слышал все, что я вам говорил; он пока мотает да мотает себе на ус, а в один прекрасный день возьмет да и выдаст меня народу, как изменника страны. Я уже отчасти с ним знаком. Это сущий дьявол. И за что он вас так ругал? Видно, из-за мисс. Кто его знает! Ах, я теперь все вспомнил, хотя и не понимаю, с чего это мне пришло в голову, — мне рассказывали кафры, будто недалеко от меня, в полутора часах езды от Муифонтейна, пасется прекрасное стадо оленей. Умеете вы держать ружье, капитан? Вы похожи на заядлого охотника.

— О, конечно, минеер, — отвечал Джон в восторге от предстоящей охоты.

— Мне так и показалось. Все англичане спортсмены, хотя все же вы не сумеете подстрелить оленя. В таком случае вот что. Возьмите у Дядюшки Крофта легкую шотландскую тележку и пару добрых лошадок и приезжайте ко мне, но только не завтра, потому что к нам приедет кузина моей жены, старая ведьма, но страшно богатая — у нее в копилке под подушкой тысяча фунтов золотом — и не послезавтра, ибо это воскресенье, и в этот день охотиться грех. А приезжайте-ка вы в понедельник. Мы отправимся на охоту к восьми часам, и вы увидите, как надо стрелять оленей. Что, однако, задумал этот шакал Фрэнк Мюллер? Да, это дьявол в человеческом образе. — С этими словами веселый бур удалился, покачивая головой, а несколько минут спустя Джон увидел его удаляющимся верхом на маленьком охотничьем пони, который весил едва ли не меньше, нежели всадник, и который между тем ступал легко, точно нес перышко.

Глава 9

ИСТОРИЯ ЯНЬИ
После отъезда старого бура Джон отправился во двор гостиницы посмотреть за тем, чтобы запрягали лошадей, как вдруг его внимание было остановлено шумом суетившихся кафров и праздных зевак и раздававшимися среди них громкими ругательствами и проклятиями. В углу двора близ конюшни посредине толпы стоял Фрэнк Мюллер и держал в руке кнут, как бы намереваясь кого-то ударить. Перед ним, оскалив зубы, с глазами, налитыми кровью, и обезображенным от страха лицом, стоял пьяный готтентот Яньи. По всему лицу кафра проходила синеватая полоса от удара кнутом, а в его руках поблескивал тяжелый нож с белой рукояткой, который он постоянно носил при себе.

— Что такое, в чем тут дело? — спросил Джон, протискиваясь через толпу.

— Эта скотина украла сено у моей лошади и отдала его вашей! — закричал Мюллер, которым, по-видимому, овладело бешенство и который старался еще раз хлестнуть Яньи. Последний увернулся от удара, спрятавшись за спину Джона, которому концом кнута задело по ноге.

— Будьте поосторожнее с вашим кнутом, минеер, — заметил Мюллеру Джон, с трудом удерживая свое негодование, — и откуда вы знаете, что он украл у вас сено? И вообще, по какому праву вы его трогаете? Если он что-нибудь сделал не так, вам следовало обратиться ко мне.

— Он лжет, баас, он лжет, — жалобно воскликнул готтентот, — он всегда был лгун и даже хуже того. Да, да, я многое мог бы про него рассказать. Страна принадлежит теперь англичанам, и буры не смеют нас больше убивать. Этот злодей, этот бур Мюллер, застрелил моего отца и мою мать. Он два раза стрелял, она не умерла с первого разу.

— Ах ты, черная душа, чернокожий сын дьявола! — заревел бур, — Вот как ты разговариваешь с господами? Прочь с дороги, роой батье (последнее относилось к Джону), я вырву ему язык. Я ему покажу, как мы разделываемся с подобными лжецами.

С этими словами он бросился на готтентота. Джон, который и сам вышел из себя, протянул руку и со всей силы толкнул в грудь Мюллера. Джон был очень силен, хотя не отличался большим ростом, и удар заставил Мюллера попятиться назад.

— Что это значит, роой батье? — гневно обратился к нему Мюллер, причем лицо его побелело как полотно. — Прочь с дороги — или я оставлю знак на твоем красивом лице. У меня с тобой есть счеты, а я привык всегда платить свои долги. Прочь с дороги, черт тебя побери! — И он снова бросился на готтентота.

Джон окончательно пришел в бешенство и, не ожидая нападения, сам ринулся на врага. Обхватив голову противника, он не только остановил наступление, но с помощью ловкого удара ногой опрокинул его навзничь в лужу, образовавшуюся от стока нечистот из конюшни. Крик восторга вырвался из груди толпы, всегда радующейся при виде поражения задиры, тем более что при падении он довольно сильно ударился головой о порог конюшни. Некоторое время он лежал неподвижно, и Джон начал опасаться, не получил ли его противник серьезную рану. Наконец Фрэнк Мюллер встал и, не проявляя более никаких враждебных намерений и не говоря ни слова, удалился по направлению к гостинице. Джон, как все порядочные люди, терпеть не мог стычек, но, как и все англичане, любил доводить дело до конца. Вся эта история злила его до невероятности, ибо он знал, что с большими или меньшими прикрасами она обойдет всю страну. В особенности же ему было неприятно то, что он нажил себе смертельного врага.

— Это все из-за тебя, пьяница! — злобно произнес он, обращаясь к Яньи, который, несколько успокоившись, вертелся подле него, всхлипывая и называя его своим спасителем и баасом.

— Он ударил меня, баас, он ударил меня, а я и не думал брать его сена. Он злой человек, этот баас Мюллер.

— Убирайся с глаз долой и посмотри, чтобы запрягали лошадей, — ты еще пьян. — С этими словами он вернулся в залу гостиницы, где его ожидала Бесси, пребывавшая в полном неведении относительно происходившего. Лишь на полпути домой он рассказал ей о том, что случилось. Вспомнив собственный разговор с Фрэнком Мюллером и его угрозы, она вдруг приняла чрезвычайно озабоченный вид.

Дядюшка Крофт сделался сам не свой, когда услышал про эту историю.

— Вы нажили себе врага, капитан Нил, — сказал он, — и притом злопамятного. Конечно, вы были правы, защищая готтентота. Я бы сделал то же на вашем месте, будь я десятью годами моложе. Но Фрэнк Мюллер не такой человек, чтобы забыть, как вы его опрокинули в присутствии кафров и белых. Может быть, Яньи уже протрезвел. (Разговор этот имел место на следующий день, когда они оба сидели после завтрака на веранде). Я позову готтентота, и мы послушаем, что это за история об убийстве его отца и матери.

Немного спустя он вернулся в сопровождении грязного и оборванного туземца, снявшего шляпу, униженно поклонившегося и затем тотчас же присевшего на корточки.

— Ну, Яньи, выслушай меня, — обратился к нему старик, — ты вчера снова напился. Я об этом с тобой говорить не стану, но предупреждаю, если я увижу или только услышу еще раз, что ты был пьян, то откажу тебе от места.

— Да, баас, — отвечал с покорностью готтентот, — я был пьян, но не сильно; я выпил только полбутылки капской водки.

— Напившись, ты затеял ссору с баасом Мюллером, за которой последовала драка между ним и этим баасам, чего ты уже совершенно не стоишь. Когда же баас Мюллер тебя ударил, ты сказал, что он будто бы застрелил твоих родителей. Что это — ложь или правда? И вообще, что ты этим хотел сказать?

— Это не ложь, баас, — взволнованно отвечал готтентот. — Ия это сказал и повторяю опять. Слушайте, баас, я вам расскажу всю историю. Когда я был еще маленьким, вот таким, — и он показал рукой, каким был в четырнадцать лет, — отец мой, мать и дядя, который был очень стар, старше, нежели баас (Яньи указал на старика Крофта), все мы жили близ Лейденбурга, на земле, принадлежавшей старику Якобу Мюллеру, отцу бааса Фрэнка. Это была степная ферма, и старый Якоб пригонял туда скот зимой, когда на горной ферме не хватало травы. С ним вместе приезжала тогда англичанка, его жена, и молодой баас Фрэнк — баас, которого вы видели вчера.

— Как давно это было? — перебил его мистер Крофт.

Яньи несколько секунд загибал пальцы и затем, подняв руку, разжал ее четыре раза подряд.

— Да, — отвечал он, — это было двадцать лет тому назад. Баас Фрэнк был тогда очень юн, целой головой ниже ростом, нежели теперь. Однажды старик Якоб ушел на степную ферму после первых дождей, оставив моему отцу шесть волов, которых не мог взять с собой из-за того, что они были слишком тощи, и поручив ему смотреть за ними, как за собственными детьми. Но волы были околдованы. У троих началось воспаление легких; из остальных же один был зарезан львом, другой ужален змеей, и, наконец, последний наелся ядовитой травы и сдох. Таким образом, когда старик Якоб вернулся на следующий год домой, он недосчитался шести волов. Он был очень зол на отца и до крови избил его ремнями, и хотя мы показывали ему кости волов, он все же утверждал, что мы их украли и затем продали. У старика Якоба было, кроме того, восемь пар великолепных черных волов, которых он любил, как родных детей. Волы эти были совершенно ручные и послушно являлись на зов, как собаки. Тощие вначале, они за два месяца вполне оправились и потолстели. В ту пору у нас проживал один больной из племени басуто, принадлежавший к клану секвати. Когда старик узнал про это, он страшно рассердился на отца и сказал, что все басуто воры. Отец передал о неудовольствии бааса этому басуто, который в ту же ночь и ушел к себе домой. Но на другой день утром черные волы исчезли, а ворота крааля оказались сломанными. Мы снарядили за волами погоню, искали их целый день, но найти не могли. Старик с ума сходил от бешенства, молодой же баас Фрэнк сказал ему, будто один из кафрских мальчишек слышал, как мой отец отдавал этих волов басуто за овец, который тот обещался пригнать нам летом. Это была неправда, но баас Фрэнк за что-то ненавидел моего отца — кажется, за какую-то зулусскую девушку. На следующий день утром, когда все еще спали, Якоб Мюллер, баас Фрэнк и двое кафров вытащили нас из хижины — отца, дядю, мать и Меня — и крепко привязали к четырем мимозам буйволовыми ремнями. Затем кафры удалились, и старик Якоб спросил моего отца, куда девался скот, на что отец отвечал, что не знает. После этого баас Якоб снял шляпу и прочел молитву Великому Человеку, живущему на Небе, по окончании которой к отцу приблизился с ружьем баас Фрэнк и выстрелил в него в упор. Отец упал мертвым и повис на ремнях, причем его голова почти касалась ног. Затем он снова зарядил ружье и таким же образом покончил со стариком дядей. Наконец он выстрелил в мать, но пуля ее не убила, а перерезала ремень, и она побежала; но он погнался за ней и убил ее. Покончив с ней, он вернулся, чтобы застрелить и меня; но я был тогда очень юн и не знал еще, что лучше умереть, нежели жить, как собака, и, пока он заряжал ружье, я стал умолять пощадить мою жизнь. На мою просьбу баас расхохотался и сказал, что покажет готтентотам, как воровать скот; старый же Якоб опять прочел молитву Великому Человеку и промолвил, что ему меня очень жаль, но что такова воля его господина. И в эту минуту, когда баас Фрэнк наводил на меня ружье, он тотчас его опустил, так как вдруг увидел все шестнадцать волов, мирно Пасущихся на горе в кустарниках. Они вышли ночью из крааля и отправились в какую-то лощину для перемены пастбища, а теперь возвращались домой. Старик побледнел, как смерть, и схватился руками за волосы, затем упал на колени и стал благодарить Создателя за сохранение моей жизни. Как раз в эту пору англичанка, мать молодого бааса, вышла из возка узнать причину стрельбы. Увидав убитых и меня, плачущего и привязанного к дереву, и узнав в чем дело, она совсем потеряла голову, потому что у нее было доброе сердце, когда она не была пьяна. Придя же немного в себя, она сказала, что проклятие падет на их голову и что все они умрут насильственной смертью. После этого она взяла нож и обрезала связывавшие меня ремни, хотя баас Фрэнк настаивал на том, чтобы меня убить, дабы лишить возможности рассказывать небылицы. Почувствовав себя свободным, я пустился бежать, скрываясь днем и выходя лишь ночью, ибо очень боялся, — пока наконец не достиг Наталя, где поселился и стал работать вплоть до того дня, когда земля перешла во власть англичанам и когда баас Крофт нанял меня к себе в услужение. А живя здесь, я встретил и бааса Фрэнка, который возмужал, но, за исключением бороды, выглядит так же, как и прежде. Итак, баас, все это истинная правда, и вот почему я ненавижу бааса Фрэнка, убийцу моего отца и матери. А баас Фрэнк ненавидит меня за то, что не может забыть своего злодеяния и видит во мне живого свидетеля этого преступления. Кроме того у нас говорят, что человек всегда ненавидит того, кого ранил копьем.

Окончив рассказ, маленький человек поднял свою засаленную шляпу, в которую были воткнуты два истертых пера, нахлобучил ее на уши и стал чертить ногой круги на песке. Слушатели переглянулись. Рассказ не требовал комментариев и не вызывал ни малейшего сомнения в его правдивости. И действительно, оба они, подобно прочим жителям диких стран Южной Африки, слышали похожие истории и прежде, хотя и знали, что нельзя им всем безусловно доверять.

— Ты говоришь, — промолвил старик, — женщина предрекла, будто проклятие падет на их головы и что все они умрут насильственной смертью? Она была права. Двенадцать лет тому назад старик Якоб и его жена были зарезаны отрядом кафров из Мапоха в том же самом Лейденбургском велде. Я помню, эта история наделала тогда много шума, но все розыски ни к чему не привели. Фрэнка Мюллера с ними не было. Он в то время отправился на охоту и лишь потому избежал участи родителей, а вернувшись домой, унаследовал все отцовское состояние.

— Да, — отвечал готтентот без всякого признака удивления, — я знал, что все это случится, но я хотел бы там быть, чтобы самому все увидеть. Я знал, что в женщине сидел черт и что все умрут, как она предсказала. Когда черт сидит в человеке, то он помимо своей воли говорит правду. Посмотрите, баас, я ногой черчу на песке круг и произношу известные мне слова, и вот концы круга сходятся. Это круг старика Якоба и его жены англичанки. Концы сошлись, и они умерли. Один старый колдун научил меня, как следует чертить круг жизни человека и какие при этом произносить слова. А теперь я черчу другой круг — для бааса Фрэнка. Ага, на пути встретился камень, и концы не сходятся. Но я все продолжаю описывать круги и произносить известные слова, и вот наконец камень остается вне круга — и концы сходятся. Так будет и с баасом Фрэнком. В один прекрасный день камень сдвинется, концы сойдутся, и он умрет насильственной смертью. Черт, сидевший в англичанке, сказал это, а черти не могут лгать или говорить правду наполовину. А теперь смотрите: я стираю круги ногой, и вот их уже нет, и место по-прежнему чисто. Это значит, когда они умрут, они будут забыты и память о них сотрется с лица земли. Даже могилы их сровняются с землей!

При этих словах желтое лицо готтентота исказилось, и он добавил уже совершенно спокойным голосом:

— А сколько баас прикажет дать охапок сена серой кобыле, одну или две?

Глава 10

ДЖОН БЛАГОПОЛУЧНО ИЗБЕГАЕТ ОПАСНОСТИ
В понедельник Джон, как и обещал, отправился в сопровождении Яньи на охоту к Хансу Кетце в шотландской тележке, запряженной лучшими лошадьми.

Он прибыл в сборный пункт в половине девятого утра и, видя множество телег и лошадей, стоящих возле дома, заключил, что он не единственный приглашенный. В самом деле, первым, кого он встретил при приближении к дому, был его недавний враг Фрэнк Мюллер.

— Посмотрите, баас, — воскликнул Яньи, — а вот и баас Фрэнк разговаривает с одним из кафров!

Разумеется, Джон не особенно обрадовался этой встрече. Он никогда не чувствовал расположения к Фрэнку Мюллеру, а со времени последнего с ним столкновения и печального рассказа Яньи просто возненавидел его. Выйдя из экипажа, он намеревался уже обойти вокруг дома, чтобы избежать неприятной встречи, как вдруг Мюллер, случайно подняв голову и заметив его приближение, подошел к нему и поздоровался с самой непринужденной улыбкой.

— Как поживаете, капитан? — он протянул руку, до которой Джон едва дотронулся. — Стало быть, и вы приехали поохотиться за оленями к дядюшке Кетце, да пожалуй еще и нас, трансваальцев, поучить, как стрелять. Да не глядите вы на меня так, будто кол проглотили. Вы, видно, все думаете о нашем недоразумении в Ваккерструме. Ну что ж, я был не прав и не стыжусь в этом признаться с глазу на глаз. Я немножко выпил и сам не отдавал себе отчета в том, что делал. Мы должны быть добрыми соседями, а потому забудем прошлое и станем добрыми друзьями. Я не злопамятен, да к тому же и религия нам это запрещает. Выкиньте эту историю из головы. Если бы только не эта обезьяна, — продолжал он, указывая пальцем на Яньи, стоявшего возле лошадей, — то ничего бы не случилось, а из-за него христианам вовсе не подобает ссориться.

Мюллер произнес всю эту тираду, точно школьник — вытверженный урок, переминаясь с ноги на ногу и глядя куда-то в сторону, из чего Джон, в ледяном молчании выслушавший произнесенную речь, заключил, что она не вылилась сама собой, а была заранее обдумана и приготовлена.

— Я вовсе не желаю с кем бы то ни было ссориться, минеер Мюллер, — отвечал он наконец, — я никогда не затеваю ссоры первый, но если меня тронут, — продолжал он угрюмо, — я сумею постоять за себя и насолить врагу. Прошлый раз вы первый задели моего слугу, а затем и меня. Я очень рад, что вы теперь сами видите свою неправоту. Что касается меня, то я вопрос этот считаю исчерпанным. — И он повернулся, чтобы войти в комнату.

Мюллер последовал за ним и, дойдя до того места, где стоял Яньи, опустил руку в карман, вынул монету в два шиллинга и бросил ее готтентоту, крикнув ему, чтобы ловил.

Яньи одной рукой держал лошадей, другой длинную палку с отметками, ту самую, которую показывал Бесси. Желая схватить монету, он нечаянно выронил палку, причем Мюллеру сразу бросились в глаза сделанные на ней зарубки, вследствие чего он тотчас же и принялся внимательно ее рассматривать.

— Что это такое? — спросил он, указывая на ряд больших зарубок, из которых иные, очевидно, были сделаны несколько лет тому назад.

Яньи дотронулся до шляпы, плюнул на «шотландца», как жители этой части Африки обычно называют монету в два шиллинга, и припрятал ее в кармане прежде, нежели решился что-либо сказать. То обстоятельство, что даривший был убийца всей его семьи, ничуть не умаляло в его глазах ценности подарка. Чувства готтентотов не отличаются возвышенностью.

— Ничего, баас, — отвечал он со странной усмешкой, — при помощи этих зарубок я веду свой счет. Если кто-нибудь прибьет Яньи, то Яньи отмечает на палке и перед тем, как ложится спать, смотрит на нее и говорит: «Придет день — и ты дважды ударишь того, кто тебя ударил один раз!» — и он делает это всегда, баас! Посмотрите, баас, какой длинный ряд этих отметок! Придет день — и я всем им отплачу, баас Фрэнк!

Мюллер бросил палку и последовал за Джоном. Дом отличался несколько лучшей постройкой, нежели дома большинства буров, и лучшим убранством внутри, хотя все же в гостиной недоставало пола, если не считать утрамбованной смеси глины с коровьим пометом, устланной шкурами убитых оленей. Посреди комнаты помещался стол, вокруг которого были расставлены самодельные кресла и диваны.

В огромном кресле в углу комнаты сидела сложа руки тетушка Кетце, жена старого Ханса, высокого роста, пожилая и довольная плотная женщина, несомненно бывшая когда-то хороша собой; на диванах же расположилось до полдюжины буров, опиравшихся на ружья, поставленные между коленями. При входе в комнату Джону бросилось в глаза, что некоторым из присутствующих не понравилось его появление, и ему даже показалось, будто один из молодых буров пробурчал что-то соседу на ухо по поводу «проклятых англичан». Тем не менее старик Кетце вышел к нему навстречу с ласковым приветствием и приказал двум дочерям, миловидным девушкам, одетым довольно изысканно, подать капитану чашку кофе. После этого Джон по обычаю буров обошел с рукопожатием всех присутствующих, начиная со старухи, сидевшей в кресле. С места никто не поднялся, — это не в обычае буров, — но каждый протянул руку и пробормотал односложное дааг, то есть доброе утро. Вообще это довольно скучная церемония, пока к ней не привыкнешь, и, окончив ее, Джон остановился, чтобы принять чашку кофе, которого он вовсе не желал, но от которого никак нельзя было отказаться.

— Капитан, кажется, роой батье? — полувопросительно, полуутвердительно обратилась к нему тетушка Кетце.

Джон отвечал кивком головы.

— Для чего капитан пожаловал в нашу страну? Не для того ли, чтобы шпионить?

Все присутствующие прислушивались сперва к вопросам хозяйки и затем тотчас поворачивали голову, чтобы слышать ответ.

— Нет, фроу[440], я приехал сюда для того, чтобы заниматься фермерством у старика Крофта.

На губах присутствующих появилась недоверчивая улыбка:

«Разве роой батье может заниматься фермерством? Конечно нет».

— В британской армии числится три тысячи человек? — вдохновенно продолжала старуха, сурово глядя на волка в овечьей шкуре, или, что то же самое, на воина, вознамерившегося заниматься хозяйством.

Все обратили глаза на Джона и в мертвом молчании ожидали ответа.

— В британской армии около ста тысяч регулярного войска, да еще столько же в индийской армии. Волонтеров же числится вдвое больше, — раздраженно заметил Джон.

Заявление это было принято крайне недоверчиво.

— В британской армии три тысячи человек, — повторила старуха с выражением полной уверенности.

— Да, да, — хором подхватила молодежь.

— В британской армии три тысячи человек, — торжественно заявила она в третий раз, — если капитан говорит, что их больше, — он лжет. Впрочем, если он и лжет, то это вполне естественно, ибо дело касается его собственной армии. Брат моего деда находился в Капштадте в то время, когда губернатором был Смит, и он видел всю британскую армию. Он ее пересчитал. Всех солдат было ровно три тысячи. Я утверждаю, что в британской армии три тысячи человек.

— Да, да! — воскликнули все хором.

Джон же почти с отчаянием глядел на ужасную старуху.

— Сколько солдат находится у вас под командой? — спросила она после наступившего молчания.

— Сотня, — быстро отвечал Джон.

— Девушка, — обратилась старуха к одной из дочерей, — ты была в школе и умеешь считать. Сколько раз сто содержится в трех тысячах?

Девушка сконфузилась и умоляюще взглянула на молодого бура, за которого вскоре должна была выйти замуж; последний грустно замотал головой, показывая этим, что бывают тайны, в которые даже и не следует стремиться проникать. Предоставленная собственным силам, девушка углубилась в вычисления, в которых немалую роль играли также ее пальцы, и наконец с триумфом объявила, что сто содержится в трех тысячах ровно двадцать шесть раз.

— Да, да, — снова подхватил хор, — ровно двадцать шесть раз!

— Капитан, — заговорила снова вдохновенная старуха, — командует двадцать шестой частью британской армии, и он утверждает, что прибыл в нашу страну для того, чтобы заниматься фермерством с дядюшкой Крофтам! Он говорит, — продолжала она с презрительной усмешкой, — что намерен вести хозяйство, между тем как командует двадцать шестой частью британской армии! Очевидно, он лжет.

— Да, да! — воскликнул хор.

— Что он лжет, это вполне естественно, — заметила она, — все англичане лгут, особенно роой батьес, но он не должен лгать так грубо. Господу Богу должно быть очень неприятно слышать такую грубую ложь, хотя бы она исходила из уст англичанина вообще и роой батье в особенности.

Тут Джон не выдержал и, не помня себя от бешенства, с бранью выбежал на улицу. Последнее мы должны ему простить ввиду того, что он был выведен из терпения и что оскорбление, ему нанесенное, было велико. Весьма неприятно быть публично названным лжецом, да притом еще самого низшего разбора. Следом за ним вышел из комнаты старик Ханс Кетце, ласково похлопал его по плечу, как бы давая понять, что, несмотря на его неумение говорить ложь, он со своей стороны его ценит, и объявил, что пора ехать.

Охотники тотчас стали усаживаться кто в телегу, кто верхом, и скоро вся компания двинулась в путь. Фрэнк Мюллер по обыкновению сел на своего великолепного вороного коня. После получасовой езды по неровной дороге передовая телега, в которой сидел сам Ханс Кетце, повернула влево в открытый велд, постепенно поднимавшийся в гору; за ней последовали и другие. Путешествие продолжалось до тех пор, пока не достигли вершины, с которой открывался вид на всю окрестность. Ханс Кетце остановился и поднял руку, после чего прочие также придержали лошадей. Осмотревшись вокруг, Джон тотчас же понял причину остановки. На расстоянии полумили паслось целое стадо оленей, числом до трехсот, а за ним другое, состоявшее из шестидесяти или семидесяти животных с белыми хвостами, на вид более диких и размером несколько крупнее, в которых Джон без труда признал буйволов. Неподалеку от охотников рассыпались там и здесь группами дикие козы.

Немедленно было решено всадникам, в числе которых находился и Фрэнк Мюллер, объехать стадо и загнать его к телегам, расположенным в разных точках на известном расстоянии друг от друга.

Четверть часа спустя в отдалении показался белый дымок, и один из буйволов грохнулся оземь. Поднявшись на ноги, он начал сильно брыкаться и кидаться из стороны в сторону. Вслед за тем все стадо, смешавшись и вытянувшись почти в одну линию, бросилось по направлению к охотникам с таким шумом, что земля тряслась под ногами животных; за ними скакали буры, время от времени останавливаясь и слезая с лошадей для того, чтобы произвести выстрел, результатом чего всякий раз становилось падение какой-либо из несчастных жертв.

Наконец стадо приблизилось на ружейный выстрел к телегам, и тут началась настоящая канонада. Несколько оленей шарахнулись в сторону и пронеслись мимо Джона не более чем в сорока ярдах от него. Спрыгнув с телеги, он выстрелил из обоих стволов своего «экспресса», но — увы! — промахнулся. Первая пуля прошла под брюхом животных, вторая же только задела их спины. Вновь зарядив ружье, он опять выстрелил в стадо, находившееся в двухстах ярдах, и на этот раз свалил одного оленя. Впрочем, он знал, что это была простая случайность: он целился в животное, бежавшее позади всех, а попал в то, которое находилось спереди в десяти шагах. Дело в том, что охота на оленей в этих краях чрезвычайно трудна и к ней надо попривыкнуть. Неопытный стрелок из двадцати случаев не промахнется, может быть, всего один раз, так как в этих необъятных южноафриканских степях малейшая ошибка в определении расстояния или высоты прицела влечет за собой промах. Буры обычно следуют позади линии стада и стреляют в середину. Очевидно, если высота прицела взята ошибочно или же расстояние определено неверно, то пуля поражает животное, находящееся спереди или сзади того, по которому был сделан выстрел. Необходимое при этом условие заключается в том, чтобы направление выстрела было верно. Обо всем этом Джон узнал уже впоследствии и, когда освоился, стал стрелять не хуже других. Пока же он был еще новичок и, к крайней своей досаде, не мог похвастаться особенно удачной охотой; буры же вынесли убеждение, что английский роой батье так же хорошо умеет стрелять, как и говорить правду.

Усевшись снова в телегу и оставив на произвол судьбы убитое животное, что было неблагоразумно в виду изобилия стервятников, кружащих над велдом, Джон или, точнее сказать, Яньи пустил лошадей вскачь, и они понеслись по полю.

Подобное путешествие с заряженным ружьем в руках было не вполне безопасно, ибо весь велд усеивали камни и кроме того на пути постоянно встречались норы муравьедов, глубокие ямы и тому подобные неприятности. Но увлечение и соблазн были слишком велики, а потому они мчались сломя голову, возлагая заботу о своих шеях единственно на Провидение. Время от времени они останавливались, когда приближались к стаду на ружейный выстрел. В этих случаях Джон выскакивал из телеги, а затем снова вскакивал, произведя выстрел, и пускался в погоню. Таким образом прошло около часа, и в течение этого времени он двадцать семь раз спускал курок, хотя убил всего только трех оленей да ранил одного буйвола, которого и продолжал преследовать. Пуля попала, однако, животному в круп, а раненный таким образом зверь может бежать еще долго и довольно быстро. Буйвол успел пробежать несколько миль, прежде чем начал приметно замедлять ход, хотя тотчас же пускался дальше, видя приближение врага. Наконец, перевалив через пригорок, Джон увидел то, что сначала было принял за убитого им буйвола. Хотя животное лежало без движения, тем не менее он ранил другое — последнее, опустив голову, стояло несколько поодаль. А так как мертвый буйвол, очевидно павший от руки какого-либо другого охотника, лежал всего в сотне ярдов от них, то Яньи посоветовал Джону выйти из телеги, осторожно подползти к трупу убитого животного и, спрятавшись за его тушу, выстрелом из ружья покончить и с тем, которое еще оставалось в живых.

Вслед за тем Яньи под прикрытием естественного возвышения, образуемого пригорком, увел лошадей в сторону, а Джон пополз по направлению к убитому зверю. Все шло как нельзя лучше, и, достигнув засады Джон мысленно уже поздравлял себя с великолепной добычей, как вдруг под ним что-то шлепнуло и покрыло его облаком земли и песка. Он остановился в изумлении, и в то же время до него донесся звук выстрела. Очевидно, ударившийся под ним предмет был нечем иным, как ружейной пулей. Он еще не успел прийти в себя, как почувствовал, что мягкая черная шляпа, которую он постоянно носил на охоте, сама собой поднялась с его головы и, перевернувшись не сколько раз в воздухе, опустилась на землю; одновременно с этим второй выстрел долетел до его слуха. Теперь уже не подлежало сомнению, что кто-то стреляет именно по нему, а потому, вытянувшись во весь рост и подняв руки, Джон выскочил из засады и громко крикнул, не желая никого оставлять в неизвестности относительно своего местопребывания. Минуту спустя он заметил подъезжающего к нему всадника, в котором сразу же узнал Фрэнка Мюллера. Джон поднял шляпу; она оказалась простреленной. Вне себя от гнева он подошел к Фрэнку Мюллеру.

— Что это значит? — спросил он. — Вы, кажется, стреляли в меня?

— Ах ты Господи! — воскликнул тот. — Представьте, я принял вас за теленка убитого мной буйвола. Промахнувшись в первый раз, я сделал по нему второй выстрел, но когда увидел, что вы выскочили, и услышал ваш крик, то тотчас сообразил, что стрелял в человека, и едва не упал в обморок. Слава Богу, что я промахнулся!

Джон холодно выслушал объяснение.

— Я вынужден удовлетвориться вашим объяснением, минеер Мюллер, — отвечал он, — но мне говорили, будто вы самый зоркий из всех здешних охотников, а посему кажется весьма странным, что на расстоянии каких-то трехсот ярдов вы не сумели отличить человека от теленка.

— Не думаете ли вы, капитан, что я имел намерение убить вас, — возразил бур, — особенно после того, как я пожал вам сегодня утром руку?

— Я ничего не думаю, — отвечал Джон, пристально глядя на Мюллера, который тотчас же опустил глаза, — я знаю лишь то, что ваша удивительная ошибка едва не стоила мне жизни. Смотрите! — с этими словами он вынул клок волос из своей прострелянной шляпы.

— Да, пуля прошла очень близко. Слава Богу, что вы избежали опасности!

— Ближе она едва ли могла пройти, минеер. Надеюсь, что ради собственной безопасности и безопасности тех, кто отправляется с вами на охоту, вы будете в следующий раз более осмотрительны. До свидания.

Красавец бур сидел на своем коне, поглаживая длинную густую бороду и глядя вслед англичанину, удалявшемуся твердой поступью к оставленной им телеге, тогда как раненого буйвола и след простыл.

— Удивительное дело, — рассуждал он сам с собой, повернув назад лошадь и медленно отъезжая, — неужели старики правы, говоря, что есть Бог (Фрэнк Мюллер был заражен современным вольнодумством). Наверное, это так, — продолжал он, — иначе как могло случится, что одна пуля прошла под ним, а другая едва задела голову, не причинив ему никакого вреда? Я довольно хорошо метил и из двадцати разно промахнусь по крайней мере девятнадцать. Как бы не так! Бог тут не при чем. Случай, а не Бог. Случай распоряжается судьбой людей по своему произволу и играет ими, как ветер высушенной солнцем травой, до тех пор, пока не придет смерть и, подобно степному пожару, не пожрет их огнем. Но есть люди, которые умеют, что называется, оседлать случай, как необъезженного жеребца, и управлять им сообразно своим видам, которые нарочно позволяют ему кидаться из стороны в сторону до утомления и затем спокойно ведут его к намеченной цели. Я, Фрэнк Мюллер, один из таких людей. Я никогда не отступлюсь от того, что задумал. И когда-нибудь я убью этого англичанина! Быть может, вместе с ним я также убью старика Крофта и готтентота. Они ведь и не знают, что творится в стране. Мне же это прекрасно известно, так как я сам помогал подложить мину, и, если они не покорятся мне, я первый приставлю фитиль. Я их всех погублю и возьму себе Мунфонтейн, а затем женюсь на Бесси. Она будет бороться, но тем слаще победа. Она любит этого роой батье, я это знаю. А все же я буду целовать ее над трупом ее возлюбленного. Ага! Вот и телеги. Однако я не вижу капитана. Должно быть, отправился домой расстроенным. Ну что ж, придется поговорить с этими дураками. Господи, как они глупы со своими толками о «стране» и о «проклятом английском правительстве». Они сами не знают, что для них хорошо, а что плохо. Это какое-то стадо баранов, а Фрэнк Мюллер играет роль пастуха! Они когда-нибудь выберут меня в президенты, и я буду управлять ими. Да, я ненавижу англичан, но все же рад, что родился наполовину англичанином, ибо от них набрался ума-разума. Но этот народ глуп, Боже, как глуп! Он будет непременно плясать под мою дудку!

— Баас, — обратился Яньи к Джону, когда оба уже возвращались домой, — баас Фрэнк целился именно в вас.

— Откуда тебе это известно? — спросил Джон.

— Я сам видел. Он хотел сначала стрелять в раненого буйвола, а вовсе не в теленка. Никакого теленка даже и не было. В ту минуту, когда он собирался спустить курок, он заметил вас и, прежде чем я успел опомниться, опустился на одно колено и сделал выстрел в вашу сторону, а заметив свой промах, выстрелил вторично. Я просто не понимаю, как вы остались живы, потому что он замечательный стрелок и никогда не дает промаха.

— Я буду его преследовать судом за покушение на убийство, — отвечал Джон, в сердцах бросая ружье на дно телеги, — подобный поступок не должен оставаться безнаказанным.

Яньи рассмеялся.

— Не стоит, баас. Он будет оправдан, так как я единственный свидетель. Суд не поверит чернокожему и никогда не накажет бура за то, что тот убил на охоте англичанина. Нет, баас, вы должны как-нибудь спрятаться в велде, где он будет проезжать, и застрелить его. Я бы это и сам исполнил, если бы только смел!

Глава 11

РУБИКОН
Несколько недель протекло со дня приключения Джона на охоте, и за это время в Муифонтейне не произошло ничего особенного. Дни тянулись однообразно, и, что бы ни говорили люди, ищущие веселья, в этом однообразии существует своего рода особая прелесть. «Счастлива та страна, которая не имеет истории», — говорит пословица. То же может быть сказано и про отдельные личности. Встать поутру, чувствуя себя полным здоровья и сил, выполнить ряд дневных обязанностей до наступления вечера и затем отправится на покой с ощущением приятной усталости для того, чтобы заснуть сном честно исполнившего свой долг человека, — в этом заключается истинное счастье. Острые ощущения, тревоги едва ли полезны для умственного или жизненного развития человека, и по этой-то причине те, чье существование проходит именно в подобных заботах, более всего мечтают о тихой, спокойной домашней жизни.

Достигнув желаемого, они вначале еще волнуются, душа их еще жаждет борьбы, и до их слуха доносятся слабые отголоски внешнего мира, покинутого ими. И вот в чем заключается непреложный закон природы: он не допускает абсолютного покоя, а ставит непременным условием жизни какого-либо рода заботу.

Вообще Джон нашел, что жизнь южноафриканского фермера вполне отвечала его желаниям. У него не было недостатка в занятиях, и все его время в самом деле уходило на заботы о страусах, лошадях, рогатом скоте, овцах и посевах.

Отсутствие цивилизованного общества его беспокоило мало, так как он восполнял этот недостаток чтением; книги же всегда можно было выписать из Дурбана или Капштадта, не говоря уж о газетах, которые еженедельно доставлялись по почте.

По субботам он прочитывал Крофту политические новости, помещаемые на столбцах «Субботнего обозрения», так как глаза старика стали плохо различать буквы, а подобное внимание было ему особенно дорого. Он был весьма образован и, несмотря на постоянное пребывание в полуцивилизованной стране, никогда не терял связи с внешним миром, в стороне от которого жил. Чтение газет прежде составляло одну из обязанностей Бесси, но дядя весьма обрадовался был переменам. Познания Бесси не соответствовали глубине мыслей этого журнала, и, кроме того, она была склонна к рассеянности в местах, требовавших особого внимания. Таким образом получилось, что между стариком и его молодым помощником зародилось чувство взаимной привязанности. Джон вел себя весьма предупредительно по отношению к старику и старался всегда и во всем быть ему полезным. Кроме того, в его характере было много Добродушия и самой строгой честности, что одинаково нравилось как мужчинам, так и женщинам. Но более всего его выделяло среди колонистов то, что он, во-первых, хорошо знал свое дело, а, во-вторых, оказался вполне порядочным человеком, что было редкостью в этой стране. С каждым днем старик все больше и больше ему доверялся и наконец почти полностью передал все дело в его руки.

— Я становлюсь стар, Нил, — заявил он однажды вечером, — и вот что я вам скажу, мой друг, — с этими словами он положил Джону руку на плечо, — у меня нет сына, и вы должны мне его заменить, так же как и дорогая моя Бесси давно сделалась для меня дочерью.

Джон видел перед собой ласковое, благообразное лицо старца, осененное густыми прядями снежного цвета волос, видел его проницательные глаза, глубоко сидевшие в глазных впадинах и оттененные темными бровями, и думал об отце, давно умершем. Невольно он почувствовал себя взволнованным, и его глаза наполнились слезами.

— Да, мистер Крофт, — горячо отвечал он, схватив старика за руку, — я это исполню с величайшей охотой.

— Спасибо вам, мой друг, спасибо. Я не люблю много распространяться об этом предмете, но, как уже вам сказал, я становлюсь стар, и Господь Бог может вскорости призвать меня к ответу; в таком случае я вполне полагаюсь на вас и поручаю вам моих двух девочек. Здесь дикая страна, и никто не знает, что случится завтра, а им вполне может понадобиться ваша помощь. Иногда мне приходит в голову мысль совсем покинуть эти места. А теперь мне пора спать. Я чувствую, что земная задача моя исполнена, и я уже хилый старик, Джон.

С этих пор Крофт уже не переставал называть его просто Джоном.

О Джесс почти ничего не было слышно. Правда, она писала каждую неделю и давала подробный отчет как обо всем, происходившим в Претории, так и о своем времяпрепровождении. Но она принадлежала к числу тех людей, которые мало говорят о себе лично и о том, что думают. Письма эти в равной степени могли быть названы как ее личной корреспонденцией, так и вообще «Письмами из Претории», как однажды презрительно заметила Бесси, прочитав несколько страниц, исписанных красивым и твердым почерком сестры.

— Стоит лишь потерять ее из виду, — заявила она, — и можно считать, что она для вас умерла: вы уже ничего про нее не узнаете. Впрочем, вы не более того узнаете даже и тогда, когда она с вами вместе, — заключила она.

— Она очень странная девушка, — задумчиво промолвил Джон. Вначале ему как будто чего-то недоставало, ибо,несмотря на странность этой девушки, она затронула в его душе какие-то новые струны, о существовании которых он и сам не подозревал. Более того, струны эти некоторое время звучали, но теперь снова пришли в состояние покоя, словно арфа, когда на ней перестают играть. Если бы она осталась еще на неделю, то влияние ее оказалось бы значительно сильнее.

Но Джесс уехала, а Бесси оставалась. Она была постоянно с ним вместе, окружала его той нежной заботливостью, которую женщина невольно выказывает по отношению к любимому ею человеку. Красота ее сияла подобно лучу света, озаряющему все вокруг, ибо она была действительно хороша собой и в то же время чиста и невинна, как голубь. Очевидно, Джон не мог долго оставаться в неведении относительно тех чувств, которые она к нему питала. Хотя она никогда не позволила себе переступать границ известной сдержанности, но зато и не старалась скрывать своего к нему предпочтения. А для нее и этого уже было много. Конечно, она не питала к нему того возвышенного чувства любви, какое овладело душой Джесс и встречи с которым довольно редки и даже нежелательны в нашей прозаической и обыденной жизни. Но она любила его простой, искренней любовью и несомненно согласна была бы стать для Джона Нила верной и любящей женой, как только он ее об этом попросит.

Время шло, и он действительно начинал подумывать о том, не следует ли ему сделать предложение Бесси. Нехорошо человеку оставаться одному, в особенности в Трансваале. Да и возможно ли было для него находиться ежедневно под обаянием подобной красоты и фации и не мечтать в то же время о более близких и тесных узах. Будь Джон моложе или менее умудрен опытом, он поддался бы искушению гораздо раньше. Лет десять тому назад, в более юные и бурные годы, как уже сказано, он довольно-таки сильно обжегся и, по-видимому, воспоминание об этом случае сделало его осторожным. К тому же он достиг того возраста, когда люди становятся вообще более осмотрительными и не сразу решаются на подобный шаг. В двадцать три года большинство из нас ради хорошенького личика согласны принять на себя серьезное и во многих случаях тяжелое бремя опасностей и забот совместной жизни, а также родительскую ответственность за семью. Но в тридцать три года мы рассуждаем иначе. Соблазн может быть так же велик, но другая чаша весов перевешивает первую, а при всем том мы даже и тогда не можем предусмотреть всех последствий. Вот какого рода мысли волнуют человека — к большой невыгоде рынка женихов и невест! И как бы Джон Нил ни пал в глазах читателей, мы должны в интересах истины признаться, что он не был свободен от этих мыслей. Дело в том, что, несмотря на миловидность и красоту Бесси, он не был в нее страстно влюблен. А в тридцать четыре года надо быть страстно влюбленным, чтобы решиться на такой бесповоротный шаг. Однако, как бы ни был осторожен человек, он зачастую подвержен искушению достаточно сильному, чтобы разрушить все его расчеты и планы. На что уж прочна веревка, но и та может быть натянута лишь до известной степени; точно так же и продолжительность нашего сопротивления всецело зависит от силы соблазна. То же случилось и с Джоном.

Прошла неделя со времени последнего разговора со стариком Крофтом, и Джон заметил, что обращение с ним Бесси несколько изменилось. Так, ему показалось, будто она стала избегать его общества. В то же время она сделалась несколько бледнее обычного и начала проявлять признаки усталости и раздражения, столь несвойственного ее кроткой натуре. Джону и в голову не приходило, что Бесси серьезно влюблена и даже несколько огорчена тем, что он уделяет ей мало внимания. Если поглубже вникнуть в сущность дела, то можно убедиться, что это-то обстоятельство и стало истинной причиной перемены. Бесси обладала прямым, честным характером, и ее мысли и намерения были так же чисты, как ключевая вода. Она сердилась на Джона, но едва ли бы в этом призналась даже самой себе — и в ее обращении, как в зеркале, отражалось ее душевное состояние.

— Бесси, — обратился к ней однажды вечером Джон (он у же давно стал называть ее просто Бесси), — я пойду посмотрю, как принялись наши молодые деревца в питомнике. Если вы кончили вашу стряпню, — ибо Бесси в это время занималась приготовлением пирожного, — то не наденете ли вы шляпку и не пойдете ли прогуляться со мной? Мне кажется, что вы сегодня еще не выходили из дома.

— Благодарю вас, капитан Нил, я не имею ни малейшего желания выходить сегодня из дома.

— Почему же? — спросил он.

— Не знаю, право. К тому же у меня сегодня очень много работы. Если я уйду из дома, то эта идиотка сожжет тесто, — с этими словами она указала на молодую готтентотку в голубой рубашонке и с воткнутым в волосы пером, которая, блаженно улыбаясь, считала на потолке мух и сосала свои черные пальцы. — В самом деле, — прибавила она, слегка топнув ногой, — надо иметь ангельское терпение, чтобы что-нибудь втолковать этой дурехе. Вчера, например, она разбила самое большое обеденное блюдо и, улыбаясь во весь рот, принесла мне черепки, прося их сложить вместе. «Белые так умны — говорила она, — что для них это вовсе не трудно. Если они сумели сделать посуду и нарисовать на ней цветы, то, знать, могут и из черепков снова сделать целое блюдо». Я просто не знала, смеяться мне или плакать, и кончила тем, что швырнула ей в лицо черепки.

— Слушай, молодая женщина, — произнес Джон, взяв за руку согрешившую и торжественно подводя ее к открытой печке, — слушай, если ты сожжешь это пирожное, пока хозяйка будет отсутствовать, я по возвращении посажу тебя в печку и сожгу вместе с пирожными. Я таким же точно образом сжег одну девушку в Натале в прошлом году, и когда она вышла из печи, то уже была совершенно белая!

Бесси перевела угрозу, на что девушка осклабилась и пробормотала:

— Слушаю, баас.

Кафрскую девушку поутру мало беспокоит перспектива быть изжаренной вечером, ибо до вечера еще далеко, — а в особенности если угроза была произнесена таким человеком, как Джон Нил. Окрестные жители за это время уже успели попривыкнуть к характеру Джона. Угрозы его были страшны, но никогда не приводились в исполнение. Однажды, впрочем, ему пришлось натолкнуться на кафра, который подобное обращение с ним принял за слабость и получил за это внушительный урок, после чего уже никто не осмеливался более ему противоречить.

— Ну, а теперь, — обратился он к Бесси, — мы позаботились о безопасности вашего пирожного и можем идти.

— Благодарю вас, капитан Нил, — отвечала Бесси, — благодарю вас, но мне, право, не хочется. — Слова эти она произнесла устами, глаза же ее выражали: «Я на вас сердита и потому не желаю иметь с вами никаких дел».

— В таком случае, — промолвил Джон, — я иду один. — С этими словами он с видом мученика нахлобучил шляпу на голову.

Бесси глядела через кухонное окошко на вечерние тени, ложившиеся на волнистой поверхности горы, позади дома.

— Положим, сегодня хорошая погода, — заметила она. — А далеко вы намерены идти?

— Нет, хочу только пройтись вокруг плантаций.

— Там ужасно много змей, а я их терпеть не могу, — еще раз попробовала отговориться Бесси.

— Я постараюсь вас от них защитить. Пойдемте.

— Хорошо, — согласилась она наконец, спуская рукава, которые засучила во время приготовления пирожного, и тем скрывая от Джона свои прекрасные руки, — я иду с вами не потому, что сама этого хочу, а потому, что вы меня переубедили. Я сама не знаю, что со мной, — прибавила она, слегка топнув ногой. При этом голубые глаза девушки наполнились слезами. — Но с некоторых пор я совершенно потеряла над собой власть. Когда я собираюсь делать одно, а вы меня просите другое, мне всегда приходится уступать. И предупреждаю вас, капитан Нил, что это мне вовсе не нравится и я буду очень зла на себя, что отправилась с вами гулять. — Произнеся эти слова, она быстро прошла мимо него в свою комнату, чтобы захватить шляпку, той грациозной походкой, которая так к лицу хорошеньким женщинам, чувствующим себя немного обиженными, и оставила Джона в размышлении о том, что он никогда еще не видывал более симпатичной и привлекательной девушки ни в Европе, ни за ее пределами.

Он уже почти решился попытать счастья и рискнуть просить ее руки. Вдруг ему пришло на ум: что если она откажет? Когда первая молодость уже прошла, то многие из нас боятся очутиться в таком положении, которое могло бы подать повод капризной женщине вначале сделать вид, будто она сочувственно относится к ухаживанию мужчины, а затем оттолкнуть его от себя, подвергнув в то же время насмешкам своих друзей, родных и знакомых. К несчастью, многие из нас склонны думать — до тех пор, пока не доказано противное, — что большинство женщин по природе капризны, мелочны и непостоянны. Вот почему Джон Нил, может быть, отчасти благодаря сравнительно малому опыту в юные годы, также считал себя в числе попавших на этот ложный путь.

Глава 12

ЖРЕБИЙ БРОШЕН
Выйдя из дома, Бесси и Джон направились вдоль по аллее. Аллея эта составляла предмет гордости старика Крофта. Хотя молодые хвойные деревца были им посажены не более двадцати лет тому назад, они очень удачно принялись и разрослись благодаря дивному трансваальскому климату.

Деревья на неширокой аллее были посажены близко друг от друга. Их стройные оголенные стволы поднимались над землей высоко, подобно двум рядам колонн, и лишь вершины настолько переплетались между собой, что образовывали нечто вроде крыши. В целом все это напоминало тоннель, сквозь который словно в телескоп был виден живописный ландшафт, находящийся на противоположной стороне.

Джон и Бесси шли вдоль этой прекрасной аллеи и, дойдя до конца, свернули на тропинку, поднимавшуюся в гору и терявшуюся в скалах. Сначала им пришлось пройти мимо огорода, а затем мимо небольшой поляны, весьма опасной во время грозы по причине множества рассеянного здесь железняка, но служащей прекрасной защитой для строений и деревьев; влево от них тянулись обработанные поля, а прямо перед ними — тот питомник, который Джон так пламенно желал осмотреть.

Не проронив ни слова, они подошли к плантации, обрытой канавой и обведенной низкой каменной оградой, на которую Бесси тотчас же уселась, говоря, что подождет, пока Джон окончит осмотр, так как сама она очень боялась змей, во множестве здесь расплодившихся.

Джон согласился, заметив, что как-нибудь вышлет на них свиней, ибо те их едят и, по-видимому, без всякой опасности для себя, и затем удалился, осторожно пробираясь, чтобы не задеть молодые растения. На осмотр потребовалось немного времени, змей же он так и не видел. Покончив с осмотром, он все с той же осторожностью вернулся назад. Подойдя к каменной ограде, он невольно остановился и залюбовался Бесси, сидевшей всего в двадцати шагах от него и освещенной яркими лучами заходившего солнца.

В лениво свисающей руке она держала шляпу, так как солнце уже перестало палить. Взгляд девушки был устремлен куда-то вдаль, за горизонт, окрашенный всеми цветами южноафриканской вечерней зари.

Он смотрел на ее прекрасное лицо и на ее изящный стан, и ему почему-то припомнились слова, которые он где-то читал в юности:

The little curls about her head
Were all her crown of gold
Her delikate arms drooped downwards
In slender mould
As white-veined leaves of lilies
Curve and fold
She moved to measure of music,
As a swan sails the stream…[441]
Он уже дошел до этого места, как вдруг Бесси повернулась и заметила его.

— Вы, кажется, любуетесь заходом солнца? — спросила она, улыбаясь.

— Нет. Я любуюсь вами.

— В таком случае займитесь лучше закатом, — произнесла она, быстро отвернувшись, — посмотрите! Случалось ли вам когда-нибудь видеть зрелище лучше этого? Мы часто наблюдаем подобные закаты в это время года, в период гроз.

Она говорила правду. Действительно, закат был великолепен. Серые облака, еще недавно медленно носившиеся по лазурному небу, теперь сияли ярким блеском. Некоторые казались величественными чертогами, объятыми пламенем, другие имели вид огромных пылающих очагов. Вся восточная половина неба представляла собой одну сплошную поверхность, окрашенную в цвет червонного золота, постепенно принимавший багровый оттенок. Выше цвет этот переходил в оранжевый и затем в нежно-розовый. Влево потухнувшие лучи заходившего солнца золотили еще покрытые вечными снегами вершины горной цепи Кватламба и как бы напоминали людям, что мир стал старее еще на один день. Внизу над самым горизонтом носились перистые облака, словно огненные языки пылающей наверху массы. На поверхность же земли уже надвигалась ночная тень, долженствовавшая вскоре сменить блеск догорающего дня.

Джон стоял, любовался чудной картиной природы, и, подобно тому как солнечные лучи внезапно осветили снежные вершины гор, ее великолепие воспламенило его воображение и зажгло в его сердце любовь. Затем, оставив созерцание небесной красоты, он перевел свой взор на красоту земную, на красоту женщины, которая стояла возле него. Было ли то действием силы природы, ибо при созерцании прекрасного у нас всегда является в душе какое-то грустное настроение, но лицо ее носило признаки некоторой печали — печали, какой он еще никогда до сих пор в ней не замечал и которая, несомненно, еще более увеличивала ее природную прелесть, так же как тень придает еще больше блеска освещенному предмету.

— О чем вы задумались, Бесси? — нарушил он молчание.

Она подняла голову, и он заметил, что губы ее дрожали.

— Знаете ли, — призналась она, — как это ни странно, а я думала о покойной матери. Я едва могу припомнить ее нежное, доброе лицо. Помню, как она сидела перед домом на закате солнца, а я играла возле нее на траве; вдруг она позвала меня и, крепко прижимая к груди, промолвила, указывая на красноватые облака, носившиеся по небу: «Вспомнишь ли ты меня, милая, когда я буду там, за этими золотыми воротами?» Я тогда не поняла, что она хочет этим сказать, но почему-то эти слова отпечатались в моей памяти, и, хотя она давно уже умерла, я часто о ней вспоминаю.

При этих словах две слезы медленно скатились из глаз девушки.

Мало кто из мужчин в состоянии остаться равнодушным при виде хорошенького плачущего женского личика, и это незначительное обстоятельство так подействовало на Джона, что он забыл про свои опасения и воскликнул:

— Бесси, не плачьте, ради Бога, не плачьте! Я не могу видеть ваших слез!

Она посмотрела на него, как бы желая что-то возразить, затем опустила голову.

— Слушайте, Бесси, — смущенно начал он, — мне нужно бы с вами переговорить. Я хотел спросить у вас, что если… одним словом… я хотел бы, чтобы вы согласились стать моей женой. Погодите, не возражайте. Вы меня уже довольно хорошо знаете. Я не ребенок, многое видел на белом свете и подобно прочим уже влюблялся. Но знаете ли, Бесси, я еще ни разу не встречал такой хорошей девушки и, если можно так выразиться, такой милой женщины, как вы. Если вы согласитесь выйти за меня замуж, я буду самым счастливым человеком во всей Южной Африке.

При первых словах Джона вся кровь бросилась в лицо Бесси, которое вслед за тем покрылось смертельной бледностью. Она любила этого человека, слышала от него давно желанные слова и чувствовала, что счастлива, хотя многие женщины и не признали бы этих слов достаточными. Но Бесси не была взыскательна.

Наконец она заговорила.

— Уверены ли вы, — воскликнула она, — что это именно так, как вы говорите? Я хочу сказать, что иногда мужчины под впечатлением минуты могут сделать признание и затем раскаиваться всю жизнь. Если так, то было бы странным ожидать от меня утвердительного ответа.

— Понятно, я уверен, — возразил он в негодовании.

— Видите ли в чем дело, — продолжала Бесси, водя палкой по каменной стене, — может быть, здесь, в этой стране, вы придаете мне слишком большую цену, какой я в действительности вовсе не стою. Вы находите меня хорошенькой, потому что никого, кроме буров и кафров, не видите, и то же самое могло случиться и со всяким другим. Я недостойна выйти за такого человека, как вы, — заметила она грустно, — я ничего и никого не видела. Я всего лишь простая полуобразованная девушка и, кроме приятной внешности, решительно ничего не имею. Вы — другое дело, вы светский человек, и если когда-нибудь вам суждено вернуться в Англию, я была бы для вас обузой и вам было бы стыдно за меня. Будь на моем месте Джесс, я бы сказала совершенно иное, ибо в одном ее мизинце больше ума, чем во всем моем существе.

Упоминание о Джесс вызвало в нем ощущение неожиданного холодного душа в знойный летний день. Он хотел бы, по крайней мере хоть на этот раз, изгнать Джесс из своей памяти.

— Дорогая Бесси, — воскликнул он, — зачем вам приходят в голову подобные мысли? Могу вас уверить, что стоит вам только войти в любую гостиную в Лондоне, и вы затмите всех тамошних женщин. Не думаю, впрочем, — прибавил он, — чтобы мне довелось когда-либо появиться в этих гостиных.

— Да, я не спорю. Может быть, я и хороша собой. Но как же вы не можете понять: я вовсе не желаю, чтобы вы женились на мне исключительно ради моей красоты, как это делают кафры. Если вы хотите, чтобы я вышла за вас, вы должны любить меня, мое внутреннее я, а не мои глаза и волосы. Нет, я право не знаю, что вам сказать! — И она тихо заплакала.

— Бесси, милая Бесси! — обратился к ней Джон вне себя от волнения. — Скажите мне откровенно, вы меня любите? Я знаю, что я не заслуживаю того, но если вы только любите меня, то о прочем не стоит и говорить.

С этими словами он схватил ее за руку и привлек себе, так что она не то сошла, не то соскользнула с ограды и лицом к лицу стала против него, ибо была почти одинакового с ним роста.

Два раза она поднимала на него свои прекрасные глаза, и оба раза мужество ее оставляло, но наконец любовь взяла свое — и она бросилась к нему на грудь, прошептав:

— О, Джон, я люблю тебя всем сердцем!

А здесь мы опустим завесу, ибо есть вещи, которые для всех должны оставаться священными, даже для писателя. А первая любовь женщины принадлежит к числу этих вещей.

Достаточно сказать, что они сидели рядом на каменной ограде и были счастливы, как могут быть счастливы люди, находящиеся в подобных условиях. Уже сияние на западной стороне сменилось наступившими сумерками, повеяло внезапно прохладой. Мгла спустилась на землю и скрыла вершины отдаленных гор. Одни лишь звезды да они еще продолжали всматриваться сквозь ночную темноту в неясные очертания дикой африканской природы.

* * *
Между тем дома, на расстоянии не более полумили, происходила сцена совершенно в ином роде.

Через десять минут после ухода Джона и Бесси Фрэнк Мюллер верхом на своем великолепном вороном коне подъезжал к описанной выше аллее. Яньи, находившийся в это время за деревьями, тотчас притаился в траве, оглядываясь и прислушиваясь, как будто ожидал увидеть скрытого врага или же услышать приближение хищного зверя. Он действовал по свойственному всем кафрам врожденному инстинкту, зная, что за ним никто не наблюдает. Жизнь в Муифонтейне была для Яньи настолько бедна приключениями, что он время от времени чувствовал настоятельную потребность развлечься близким его сердцу занятием. Как истое дитя природы, он жаждал встреч с хищными животными и врагами, и если таковых поблизости не оказывалось, он чувствовал себя вполне удовлетворенным, видя их просто в своем воображении.

Хотя всадник и находился еще на весьма значительном расстоянии, однако до чуткого слуха Яньи донесся стук лошадиных копыт. Тем не менее он все же счел долгом приникнуть ухом к земле и прислушаться.

— Да, это лошадь бааса Фрэнка, — пробормотал он. — У нее разбито копыто, и потому одна нога легче ступает по земле. Чего ради он сюда едет? Должно быть, для мисси. Он с ума сойдет, узнав, что мисси ушла с баасом Нилом на плантацию. Люди ходят на плантацию, чтобы целоваться, — Яньи, как видим, был довольно близок к истине. — И баас Фрэнк будет очень зол, когда об этом проведает. Он и меня прибьет, если я только об этом скажу.

Стук лошадиных копыт становился все более явственным, а посему Яньи с ловкостью змеи прополз в густую траву, растущую между деревьями, и приготовился к ожиданию. Никому бы и в голову не пришло, что в траве скрывается живое человеческое существо; даже бур догадался бы, лишь нечаянно на него наступив. Собственно, и на этот раз у Яньи не было оснований скрываться, но он это делал исключительно ради своего удовольствия.

Наконец лошадь приблизилась, и змееподобный готтентот слегка приподнял голову для того, чтобы взглянуть на всадника. Глаза его остановились на холодном лице Фрэнка Мюллера. Оно хранило задумчивое и угрюмое выражение. Он был до такой степени сосредоточен, что не обращал внимания на лошадь, которая также предавалась мечтам о спокойном стойле и потому не заметила, как попала ногой в яму, вырытую муравьедом на самой середине дороги.

«Удивительно, о чем это баас Фрэнк так замечтался?» — подумал Яньи, когда лошадь со всадником поравнялась с ним. Затем он поднялся на ноги, перешел дорогу и, скользнув на боковую тропинку, очутился у входа в конюшню, где как ни в чем не бывало остановился, прежде чем лошадь и ее владелец достигли ворот дома.

— Попытаюсь в последний раз, — прошептал красавец бур, — и если они и теперь не согласятся, то пусть вина падет на их голову. Завтра я отправляюсь в Паарде Крааль на совещание с Полем Крюгером, Преториусом[442] и прочими главарями, как они сами себя называют. Если я подам голос против восстания, то восстания не будет; если же я выскажусь за него, то оно произойдет. Поэтому, если дядюшка Крофт не выдаст за меня Бесси или она сама не согласится быть моей женой, я подниму восстание и повергну всю страну от Мыса[443] до пределов Ватерберга[444] в ужас и смятение! «Патриотизм! Независимость! Налоги!» — вот о чем они кричат до тех пор, пока сами не начинают этому верить. Эх, из-за всего этого не стоит и воевать! Вот честолюбие, мщение — это другое дело. Я готов погубить всех, кто стоит поперек моей дороги, — всех, за исключением Бесси. Если вспыхнет война, кто протянет руку помощи «проклятым англичанам»? Все побоятся. Чем же я виноват, что так люблю эту женщину? Чем я виноват, что вся моя кровь волнуется при одной мысли о ней, что я не сплю по ночам и плачу, я, Фрэнк Мюллер, который смотрел на зарезанные трупы отца и матери и не проронил ни одной слезинки. Плачу только потому, что она относится ко мне враждебно и даже не глядит на меня. О женщина, женщина! Люди толкуют о честолюбии, об эгоизме и о чувстве самосохранения как о главнейших причинах наших действий и поступков, но какая сила может сравниться с любовью к женщине! Слабенькое, хрупкое существо, игрушка, ломающаяся от неосторожного прикосновения ребенка. И в то же время она в состоянии быть двигателем мира, из-за нее могут пролиться потоки крови. И вот я стою возле колеблющегося утеса; одно усилие с моей стороны — и утес этот сорвется с огромной высоты, и шум от его падения отзовется в целой стране. Должен ли я его произвести? Для меня ведь это безразлично. Пусть Бесси и дядюшка Крофт сами рассудят. Я перебью всех англичан в Трансваале, но завладею Бесси! Я готов поступить так же и со всяким буром, стоящим на моем пути.

С этими словами он громко захохотал и пришпорил коня.

— А затем, — продолжал он, увлекаясь, — когда Бесси будет моей и мы выбьем отсюда англичан, я постараюсь захватить власть в свои руки и восстановить прежний голландский дух в Натале и в Старой колонии. Англичан же мы отбросим за море, очистим страну от туземцев, оставив лишь необходимое количество для домашних услуг, и затем создадим единое южноафриканское государство, о котором мечтал бедный Бюргерс[445], не зная, как взяться за дело. Соединенная Южно-Африканская Голландия, и во главе ее — Фрэнк Мюллер! Что ж, такие случаи бывали. Если бы я был уверен, что мне обеспечены еще сорок лет жизни и силы, я бы показал себя…

В это время он приблизился к веранде дома и, оставив пока в стороне свои честолюбивые замыслы, соскочил с коня и вошел в комнаты. В гостиной сидел старый Крофт и читал газету.

— Добрый вечер, — произнес честолюбец, протянув руку.

— Здравствуйте, минеер Фрэнк Мюллер, — холодно отвечал старик Крофт, ибо Джон рассказал ему о своем приключении на охоте, и хотя старик тогда промолчал, но у него по этому поводу сложилось свое мнение.

— Что это вы, читаете «Народный листок»? — осведомился Мюллер. — Видно, просматриваете статью о Безейденхауте?

— Нет, а что это за статья?

— Да просто рассказ о поднимающемся против вас, англичан восстании. Шериф назначил в продажу с аукциона имущество Безейденхаута в Почефструме за неуплату налогов. Народ же выгнал аукциониста и с криками проводил его за город, а теперь губернатор Лэньон[446] посылает туда капитана Раафа с военной силой для приведения закона в исполнение. Это все равно что пытаться остановить течение реки, бросая в нее камешки. Позвольте, пятнадцатого декабря в Паарде Краале должен был состояться большой митинг, теперь же он перенесен на восьмое число. Тогда и поглядим, чему быть, миру или войне.

— Миру или войне? — брюзгливо переспросил старик. — Ведь об этом давно толкуют. Сколько уже было больших митингов, с тех пор, как Шепстон присоединил страну к Англии? Помнится, штук шесть. А чем все кончилось? Одним вздором. Ну, положим, буры в самом деле задумают восстание. Во-первых, они будут разбиты. Во-вторых, множество народу погибнет, и все же они ничего не добьются. Ведь нельзя же предположить, чтобы Англия уступила горсти буров. Вы помните, что сказал последний раз за обедом в Почефструме генерал Уолсли? Что Англия никогда не отдаст ни одной пяди этой земли, будет ли во главе ее консервативное, либеральное или радикальное министерство. А на днях новый кабинет Гладстона[447] телеграфировал о том же. А посему я думаю, что все эти толки не более чем ребячество.

Мюллер засмеялся и отвечал.

— Вы, англичане, очень доверчивы. Разве вы не знаете, что ваше правительство — все равно что женщина, которая кричит: «Нет, нет, нет!» — и в то же время целует. Если дело дойдет до серьезного, то британское правительство возьмет обратно свои слова и забудет, что говорили Уолсли, Шепстон, Бартл Фрер[448] и Лэньон. Грядущее восстание посерьезнее, чем вы думаете. Во всяком случае сборища и толки начались. Народ недоволен обращением англичан с туземцами, недоволен и налогами; к тому же он надеется вернуть свою независимость после того, как англичане уплатили его долги и разбили Секукуни и Кетчвайо[449]. Тогда он с радостью отдал себя во власть англичан, теперь же рассуждает как раз наоборот. Но это еще не все. Если бы эти люди были предоставлены самим себе, дело бы, конечно, и ограничилось одними разговорами, ибо многие отлично себя чувствуют под защитой Англии. Главные заводилы находятся в Капштадте. Они-то и желают изгнать всех англичан из Южной Африки. Когда Шепстон присоединил Трансвааль, он начал гонения против голландского населения и разрушил планы, которые народ лелеял в течение многих лет, а именно образование великой республики, враждебной Англии. Если Трансвааль останется в руках англичан, то и этим мечтам наступит конец. Вот почему народ недоволен, вот почему его вожаки поддерживают волнение умов. Они замышляют восстание, и я полагаю, что оно на этот раз достигнет удачи. Если на митинге возьмут верх буры, они тотчас же станут во главе дела, если же нет, то они стушуются, и вы ничего о них не услышите. Они хитрый народ, эти местные патриоты, и ловко обделывают свои делишки.

Старик Крофт казался сильно взволнованным и ничего не отвечал, а Фрэнк Мюллер приподнялся со своего места и стал глядеть в окно.

Глава 13

ФРЭНК МЮЛЛЕР ОТКРЫВАЕТ СВОИ КАРТЫ
Наконец Мюллер обернулся.

— Знаете ли, с какой целью я все это говорил, мистер Крофт? — начал он.

— Нет.

— Для того, чтобы вы поняли, что вы и все англичане, живущие в этой стране, находитесь в очень опасном положении. Не сегодня завтра будет объявлена война, и, будет ли счастье на вашей стороне или нет, в обоих случаях вам придется пострадать. У вас, англичан, много врагов. Вы захватили всю торговлю в свои руки, завладели доброй половиной страны и всегда защищаете чернокожих, которых мы, буры, ненавидим. Плохо вам придется в случае войны. Вас будут убивать, ваши жилища — сжигать, и если вы не примите мер, то оставшихся в живых изгонят из пределов нашей земли. Трансвааль будет для трансваальцев и Африка — для африканцев.

— Ну что ж, минеер Фрэнк Мюллер, если этому суждено случиться, то значит, и нечего толковать. К чему, однако, вы клоните речь? Я ведь отлично понимаю, что у вас есть какая-то задняя мысль.

Бур рассмеялся.

— Вы совершенно верно угадали. Если хотите знать, то я вам скажу в чем дело. Я один в состоянии защитить вас, ваших людей и ваше жилище в это смутное время. Я имею больше влияния, нежели вы полагаете. Я бы, пожалуй, даже мог предотвратить войну, если б это соответствовало моим планам. Но я ничего не делаю даром. Мне нужно заплатить, и притом наличными, а не в кредит.

— Я не понимаю вас и ваших полунамеков, — холодно произнес старик, — я человек простой, и если вы мне скажете, чего хотите, я вам отвечу прямо. В противном случае, мне кажется, не стоит и разговаривать.

— Хорошо, я скажу вам, чего желаю. Мне нужна Бесси. Я люблю вашу племянницу и хочу на ней жениться, ибо так или иначе, а я решил жениться на ней, будет ли то с ее согласия или против ее воли.

— А причем же тут я, минеер Мюллер? Девушка сама себе госпожа. Не могу же я, в самом деле, ею распоряжаться, как какой-нибудь лошадью или коровой, даже если бы и желал! Вы сами должны об этом с ней переговорить.

— Я уже говорил с ней и получил отказ, — с горячностью возразил бур, — разве вы не понимаете, что она не желает выходить за меня замуж? Она влюблена в этого проклятого роой батье Нила, которого вы здесь приютили. Она его любит и даже не глядит на меня.

— Вот как! — спокойно заметил старик. — В таком случае у нее неплохой вкус, так как Джон Нил порядочный человек, а вы — нет. Слушайте, — продолжал он, все более и более воодушевляясь, — вы бессовестный и злой человек. Вы хладнокровно убили отца готтентота Яньи, его мать и дядю, когда были еще ребенком. Вы хотели убить и Джона Нила и лгали, уверяя, что приняли его за буйвола! Наконец, вы в качестве представителя буров умоляли правительство Англии о принятии страны под защиту королевы и кричали на всех перекрестках о своей преданности закону, а теперь говорите мне, что готовите восстание и намереваетесь подвергнуть эту же страну всем ужасам и бедствиям войны, и в то же время просите руки Бесси как плату за покровительство! Так слушайте же, что я вам на это скажу, — при этих словах старик поднялся со своего места, глаза его сверкнули гневом, и, вытянувшись во весь рост, он указал рукой на дверь. — Убирайтесь вон из моего дома и никогда больше сюда не возвращайтесь. Я уповаю на Бога и великую английскую нацию и скорее уж соглашусь видеть дорогую Бесси в гробу, нежели замужем за таким, как вы, изменником и убийцей. Вон!

Лицо бура покрылось мертвенной бледностью. Дважды он собирался что-то сказать — и дважды его голос обрывался. Когда же он наконец пересилил себя, то его слова были едва слышны и звучали как-то хрипло. Обычно это случалось с ним тогда, когда он бывал вне себя от бешенства. Если бы он умел владеть собой, то хоть и казался бы негодяем, но все же имел бы вид человека убежденного и уверенного в самом себе. Отсутствие этой способности приводило лишь к тому, что вся его самоуверенность и дерзость уступали место приступу бессильной злобы. В подобном же припадке злобы он затеял драку с Джоном в ваккерструмской гостинице, и в таком же состоянии мы застаем его и теперь.

— Хорошо, мистер Крофт, — произнес он наконец, — я уйду. Но запомните мои слова: я вернусь снова, на этот раз уже с вооруженной силой. Я на ваших же глазах сожгу сие прелестное гнездышко, которым вы так гордитесь, и убью вас и вашего друга англичанина. Что же касается Бесси — ею я завладею насильно, и тогда я уже сам не женюсь на ней, даже если она будет ползать у моих ног, а ползать на коленях она у меня будет частенько. Посмотрим тогда, сильно ли помогут вам Бог и великая английская нация! Спрашивайте тогда овец и лошадей, спрашивайте скалы и деревья — вы скорее дождетесь ответа от них.

— Убирайтесь вон! — вне себя от бешенства закричал старик. — Иначе именем Бога, над которым вы кощунствуете, я всажу вам пулю в лоб! — С этими словами он протянул руку к ружью, висевшему на стене. — Или велю своим людям выпроводить вас отсюда плетьми.

Фрэнк Мюллер не заставил себя дольше упрашивать. Он повернулся и ушел. В это время уже совсем стемнело, но все же было еще настолько светло, что, проезжая мимо аллеи, он заметил стройную фигуру девушки, о которой мечтал. Джон оставил Бесси одну, сам же отправился куда-то по хозяйству, и вот она стоит задумчивая, и сердце ее полно радостью женщины, впервые узнавшей любовь, но она все еще медлит с возвращением домой, дабы не разрушить сладкого очарования.

Она казалась олицетворением всего прекрасного в этом суровом мире. Голубые глаза девушки светились любовью, и чувство глубокой признательности к Творцу наполнило ее грудь. Чувство это исходило из самой глубины ее чистого сердца и было чуждо всякой земной страсти. Она была так счастлива и так мила в своем сознании счастья! Только милосердный и всемогущий Отец может создать такое нежное и милое существо и вдохнуть в него жизнь, дабы оно светило на радость людям и научило их познавать прекрасное, и только люди в состоянии извратить Его цели и испортить Его чудные творения, сделав из них орудия тех грязных стремлений, свидетелями которых мы являемся чуть ли не ежедневно! Бесси услышала стук лошадиных копыт и повернула голову. В это время слабый вечерний свет озарил ее лицо и сделал его еще более прелестным. Но это была скорее небесная красота, нежели земная. В ее глазах было что-то, — такова уж сила любви, дающей какое-то особенное, свойственное ей одной выражение человеческому лицу, — что проникало прямо в сердце этого влюбленного в нее необузданного и злого человека. Он невольно остановился, чувствуя нечто вроде полураскаяния и полустраха. К чему вмешиваться в ее дела и основывать свои планы и расчеты на погибели ее и всего, что для нее дорого? Не лучше ли оставить ее в покое? В эту минуту она больше походила на существо, принадлежащее иному миру, чем на обыкновенную женщину. Люди, обладающие сильным умом, но неразвитые, как Фрэнк Мюллер, всегда суеверны, каковы бы ни были их воззрения относительно религии. Может быть, великое наказание постигнет того, кто осмелится втоптать в грязь этот едва распустившийся цветок, да притом в грязь, смешанную с кровью тех, кого она любит?

Он явно колебался. Не бросить ли ему все это злое предприятие, оставив на произвол судьбы начавшиеся волнения, и не жениться ли на одной из дочерей Ханса Кетце, удалившись в Старую колонию, в Бечуаналенд[450] или куда бы то ни было. Он начнет с того, что будет ее избегать… В эту минуту мысль о счастливом сопернике сверкнула в его уме. Неужели забыть ее ради этого человека? Никогда. Лучше он задушит ее своими руками.

Он спрыгнул с лошади, и прежде чем девушка догадалась о присутствии кого-либо возле нее, он уже стоял лицом к лицу с ней. Ревность овладела им.

— A-а, я так и думал, что он приехал к мисси, — промолвил Яньи и, верный своей тактике, еще раз проскользнул за деревьями и спрятался в гуще травы. — Посмотрим, что скажет мисси.

— Как поживаете, Бесси, — спокойным голосом осведомился бур, между тем как она при одном взгляде на своего собеседника догадалась, что спокойствие это было лишь внешнее.

— Благодарю вас, минеер Мюллер, неплохо, — откликнулась она, направляясь к дому и стараясь скрыть душевное волнение, так как внезапно почувствовала какой-то безотчетный страх и полное свое одиночество. Она знала характер поклонника и боялась оставаться с ним с глазу на глаз, вдали от всякой помощи, ибо она была совершенно одна на расстоянии по крайней мере трехсот ярдов от дома.

Он стоял перед ней таким образом, что она никак не могла пройти, не оттолкнув его.

— Куда вы так спешите? — поинтересовался он. — Ведь вы все это время стояли совершенно спокойно?

— Мне пора домой. Нужно позаботься об ужине.

— Ужин подождет, Бесси, мне же ждать некогда. Я завтра чуть свет еду в Паарде Крааль и хотел перед отъездом проститься с вами.

— Прощайте, — отвечала она, еще более пораженная его странным обращением с ней, и протянула руку.

Он взял протянутую руку и некоторое время держал ее в своей.

— Пустите меня, — попросила она.

— Я не отпущу вас до тех пор, пока вы не выслушаете меня. Бесси, я люблю вас всем сердцем. Я знаю, вы считаете меня всего лишь полуобразованным дикарем, но я не простой бур. Я бывал в Капштадте и видел свет. У меня есть здравый смысл, и если вы выйдете за меня, я составлю ваше счастье. Вы будете одной из самых знатных дам в Африке, хотя пока что я всего лишь жалкий Фрэнк Мюллер. Мы накануне великих событий, Бесси, и вскоре я буду играть очень заметную роль. Нет, не уходите. Я повторяю, что люблю вас, и вы не подозреваете, до какой степени. Я умираю от любви к вам. Неужели вы мне не верите, дорогая моя, дорогая? Да, я буду вас целовать! — воскликнул он, как бы решившись, и в припадке страсти, разгоравшейся по мере ее сопротивления, обнял стан девушки и привлек ее к себе.

В эту минуту произошло нечто совершенно неожиданное. Видя, что дело принимает серьезный оборот, и опасаясь выйти из засады, дабы не быть убитым, что Фрэнк Мюллер не задумался бы исполнить, Яньи, желая оказать посильную помощь, прибегнул к иному средству, а именно к своей способности чревовещания, довольно часто встречающейся среди туземцев. Тишина и спокойствие ночи внезапно были нарушены раздавшимся над головой Бесси пронзительным воплем, в котором довольно явственно можно было различить слово «Фрэнк». Действие, произведенное этим звуком на Мюллера, оказалось поразительным.

— Боже милостивый! — воскликнул он. — Это голос моей матери!

— Фрэнк! — снова послышался вопль. Полный страха и недоумения, бур оставил в покое Бесси и принялся оглядываться, чтобы узнать, откуда исходил этот голос, — обстоятельство, которым воспользовалась девушка для поспешного, но вместе с тем и несколько постыдного отступления.

— Фрэнк, Фрэнк, Фрэнк! — звучал голос то там, то здесь, пока наконец Мюллер, совершенно обезумевший от ужаса, не бросился к лошади, которая хромала, фыркала и дрожала всем телом. Суеверному страху одинаково подвержены как люди, так и животные, но Мюллер этого не знал и принял беспокойство лошади за ясное указание чего-то сверхъестественного. Одним прыжком он вскочил в седло и в это время услышал жалобный женский крик.

— Фрэнк, ты умрешь насильственной смертью, как и я!

Лицо Мюллера побелело от ужаса, холодный пот выступил на лбу бура. Хоть он и не принадлежал к робкому десятку, но это было слишком для него.

— Это голос моей матери, это именно ее слова! — произнес он, и, дав шпоры лошади, стрелой умчался прочь от заколдованного места. Остановился он лишь в десяти милях оттуда, когда подъехал к своему дому! Дважды лошадь под ним спотыкалась, ибо ночь была безлунная, и во второй раз даже сбросила его с себя, но хотя он и сильно расшибся, однако тотчас же вскочил обратно в седло и продолжал свою бешеную скачку.

Вот как трепетал перед воображаемым голосом умершей женщины человек, который со спокойным сердцем намеревался привести в исполнение план всеобщего избиения невинных обитателей родной страны! Человеческая душа полна противоречий!

Когда умолк конский топот, Яньи выпрыгнул из засады и на радостях начал кувыркаться и прыгать по пыльной дороге. «Голос его матери, — бормотал он про себя. — Неужели ему может прийти в голову, что Яньи помнит звук голоса его матери, в особенности же те слова, которые говорил сидевший в ней черт? Ха, ха, ха!»

Наконец он вернулся домой, чтобы поужинать куском говядины, отрезанным от туши павшего утром от какой-то сложной болезни быка, вполне довольный тем, что день для него не прошел даром.

Бесси, не останавливаясь, бежала, пока не достигла группы апельсиновых деревьев, росших подле веранды, и успокоилась только при виде освещенных окон. Ее ничуть не испугал странный вопль; по правде сказать, она о нем вовсе не думала. Сильнее всего ее занимала мысль, должна ли она рассказать про свою встречу с Фрэнком Мюллером. Молодые женщины и девушки, как известно, неохотно рассказывают мужьям или своим женихам про то, что кому-нибудь удалось их поцеловать, и во-первых, потому, что тех это может расстроить, да и их самих поставит в неловкое положение, во-вторых, потому, что могут возбудить подозрение, не подавали ли сами они к этому какого-либо повода. То и другое пришло на ум практичной Бесси, а кроме того, она вспомнила, что Фрэнк Мюллер не успел ее поцеловать, а потому решила ничего не говорить Джону. Дяде же девушка собиралась открыться настолько, чтобы воспретить ненавистному поклоннику являться в дом, — предосторожность совсем излишняя, как уже известно читателю. Бесси немного помедлила, чтобы окончательно прийти в себя, что вскоре ей и удалось, ибо она была мало подвержена истерике, — сорвала апельсинную ветку и как ни в чем не бывало вошла в дом. Первым, кого она увидела, был Джон, уже успевший вернуться. Посмеявшись над ее букетом, он заметил, что букет этот вполне соответствует настоящим обстоятельствам, после чего нежно обнял ее тут же на пороге; и в самом деле он оказался бы глупцом, если бы не догадался так поступить, ибо она была очень мила. Как раз в это самое время старик Крофт приоткрыл дверь гостиной и сделался невольным свидетелем нежной сцены.

— Объясни мне, Бесси, что это значит? — осведомился он.

Само собой разумеется, оставалось лишь одно: чистосердечно рассказать, в чем дело, — что Джон, заикаясь, и исполнил, в то время как Бесси, краснее розы, стояла рядом, положив руку ему на плечо.

В немом молчании слушал старик рассказ Джона, лицо его кротко улыбалось, и глаза светились тихой радостью.

— Так вот чем вы занимались! — промолвил он наконец. — Очевидно, вы все больше и больше интересуетесьнашей фермой, капитан. Ну что ж, я не браню вас. А знаешь, милая моя, у меня только что просили твоей руки — и кто же? Фрэнк Мюллер, негодяй из негодяев! — При этих словах лицо старика омрачилось. — Но я его выгнал вон, и поверь мне, больше он уже не вернется. Знай я раньше то, что мне теперь известно, я поручил бы Джону по-своему с ним разделаться. Он нехороший человек и чрезвычайно опасен, но Бог с ним. Он просто стремится к виселице и когда-нибудь да попадется. Да, дети мои, новость, которую вы мне сообщили, лучшая из всех, какие я только слышал за последние годы. Пора вам обоим остепениться, ибо не следует человеку оставаться одному. Я сам всю свою жизнь прожил бобылем и вот наконец к какому пришел заключению. Да, я даю вам свое согласие и благословляю вас. Берите ее, Джон, она ваша. Мне выпала на долю суровая жизнь, но все же я видел много женщин и скажу вам откровенно, что лучшей девушки вам не найти во всей Южной Африке и, остановив свой выбор на ней, вы доказали, что у вас есть вкус. Господь да благословит вас обоих, мои дорогие. А теперь Бесси, подойди и поцелуй своего старого дядю. Надеюсь, ты не позволишь Джону заставить тебя выкинуть дядю из твоей памяти. Видите ли, дорогие мои, у меня нет детей, а за эти двенадцать лет я привык к вам и полюбил вас обеих, как своих собственных дочерей.

Бесси подошла и нежно поцеловала старика.

— Нет, дядя, — отвечала она, — ни Джон, ни кто-либо другой на свете не в состоянии меня принудить к этому. — По одному тону ее голоса уже можно было убедиться, что она не изменит данному слову. У Бесси был неистощимый запас любви, и ни в каком случае она не позволила бы даже горячо любимому человеку лишить дядю и благодетеля маленького уголка в ее золотом сердце.

Глава 14

ДЖОН ИДЕТ НА ПОМОЩЬ
Описанные в предыдущей главе события семейного характера происходили 7 декабря 1880 года. Последующие двенадцать дней не внесли ровно никакой перемены в мирную жизнь обитателей Муифонтейна.

С лица Крофта не сходила радостная улыбка, порожденная мыслью о счастливом повороте в судьбе племянницы. Что же касается Джона, то он с каждым днем все больше и больше убеждался в благоразумии принятого им решения. Став женихом, он заметил такие душевные качества у своей невесты, о существовании которых до сих пор и не подозревал. Бесси была подобна цветку. Как цветок распускается под действием живительных лучей солнца и распространяет вокруг себя благоухание, точно так же и характер Бесси, освещаемый и согреваемый любовью, постепенно раскрывался, обнаруживая при этом новые и новые сокровища души. То же бывает и со всеми женщинами, в особенности же с теми, которые, подобно Бесси, как бы для того только и созданы, чтобы любить и в свою очередь быть любимыми, сперва как девушки, затем как жены и, наконец, как матери. Ее физическая красота приобрела какой-то особенный блеск; лицо приняло более нежный оттенок, глаза же сделались глубокими и задумчивыми. Она совмещала в себе все, что можно желать найти в подруге жизни, за исключением лишь одного качества, отсутствие которого в женщине для большинства мужчин составляет великое приобретение, а именно: она не была образованной девушкой, хотя вообще имела достаточно ума и большой запас здравого смысла. Между тем Джон был высокоразвитым человеком и чрезвычайно ценил это качество в женщинах. Но в конце концов, когда мужчина становится женихом хорошенькой и симпатичной ему девушки, он мало заботится о ее умственных качествах. Подобного рода размышления являются уже впоследствии.

Все эти дни они находились друг подле друга и были вполне счастливы. Они ни о чем не задумывались, и ничто не омрачало их спокойствия. Менее же всего их смущали изредка доходящие до них слухи о великом собрании буров в Паарде Краале. Уже столько раз и прежде говорилось о восстании, что теперь никто не обращал внимания на эти толки. Они являлись каким-то хроническим состоянием страны.

— Уж эти буры! — воскликнула однажды, сидя с Джоном на веранде, Бесси и очаровательно покачала своей русой головкой. — Мне до тошноты надоело слышать об их глупых толках. Я отлично понимаю, в чем дело. Это просто предлог уйти на время от своих жен и детей и провести несколько дней сообща для того, чтобы выпить и досыта наговориться. Вы помните, что писала Джесс в последнем письме? В Претории, оказывается, все убеждены, что дело от начала до конца один вздор, и я думаю, они абсолютно правы.

— Кстати, Бесси, — обратился к ней Джон, — писали вы что-нибудь Джесс о нашей помолвке?

— Конечно, я уже несколько дней как написала, но письмо отправилось только вчера. Она очень обрадуется, узнав об этом. Дорогая, милая Джесс, когда-то наконец она надумает вернуться! Она уже давно в отсутствии.

Джон не отвечал, но продолжал молча курить трубку, думая, насколько весть эта будет приятна Джесс. Он еще не вполне знал ее. Она уехала как раз в то время, когда он только начал ее понимать.

В эту минуту он заметил Яньи, ползущего между деревьями и, по-видимому, желавшего привлечь к себе внимание, так как иначе ничто не мешало бы ему оставаться скрытым в густой траве.

— Выходи-ка из своей засады и перестань там ползать и пресмыкаться, точно змея! — закричал Джон. — Чего тебе нужно? Жалованья, что ли?

При этих словах Яньи выполз из-за деревьев и по обыкновению уселся на самом солнцепеке.

— Нет, баас, — отвечал он, — я не за жалованьем, мне еще пока ничего не следует.

— Так что же тебе надо?

— А вот в чем дело, баас. Буры объявили войну английскому правительству и перебили всех роой батьес в Бронкерс Сплинте[451], около Мидделбурга. Жубер сам расстрелял их третьего дня.

— Что! — воскликнул Джон, выронив от удивления трубку. — Впрочем, погоди, может быть, это еще не правда. Ты говоришь, около Мидделбурга, третьего дня? Значит, двадцатого декабря. А когда ты об этом узнал?

— Сегодня на заре, баас. Мне сообщил один человек из племени басуто.

— В таком случае это вздор. Известие не могло дойти сюда за тридцать шесть часов. Для чего ты мне рассказываешь сказки?

Готтентот улыбнулся.

— Это верно, баас. Дурные вести летят как птицы.

С этими словами он поднялся и ушел.

Несмотря на всю несообразность известия, Джон был сильно взволнован, зная, с какой быстротой новости распространяются среди кафров. Оставив Бесси, также не на шутку встревоженную, он поспешил к старику Крофту и, найдя его в саду, передал слышанное от Яньи. Старик не знал, что и сказать, но, припомнив угрозы Фрэнка Мюллера, покачал головой.

— Если только это правда, то дело не обошлось без негодяя Мюллера, — отвечал он, — я пойду домой и поговорю с Яньи. Дайте мне вашу руку, Джон.

Дойдя со стариком до дома, он заметил видную фигуру Ханса Кетце, своего недавнего гостеприимного хозяина, подъезжавшего верхом на маленьком пони.

— А, — промолвил старик, — вот кто нам обо всем расскажет.

— Здравствуйте, дядюшка Кетце, здравствуйте, — воскликнул он своим звучным голосом. — Какие вести везете вы нам?

Добродушный бур неуклюже соскочил с пони и, закинув поводья через голову лошади, молча подошел к старику.

— Скверные вести, дядюшка Крофт! Вы ведь слышали о баймакааре[452] в Паарде Краале, Фрэнк Мюллер хотел, чтобы я непременно туда отправился, но я не желал этого, и вот теперь они объявили войну британскому правительству и отправили прокламацию Лэньону. Большая будет резня, дядюшка Крофт, и наша страна обагрится потоками крови, а бедных роой батьес перестреляют, как оленей!

— То есть бедных буров, вы хотите сказать, — огрызнулся Джон, который не мог равнодушно слышать слов сожаления, обращенных к армии ее величества.

Старик Кетце покачал головой с видом человека, убежденного в правоте своих слов, и затем стал внимательно слушать версию рассказа Яньи.

— Боже милосердный! — воскликнул Кетце. — Ну, что я вам говорил? Бедные роой батьес перестреляны, и страна уже в крови. А теперь Фрэнк Мюллер и меня вовлечет в эту резню, и я должен буду стрелять в бедных роой батьес. А мое ружье не даст промаха, как бы я ни старался. И когда мы всех их перестреляем, этот Бюргере снова вернется к нам, а он сумасшедший. Да, да, Лэньон плох, а Бюргере и того хуже! — При этих словах старый джентльмен, враг всяких треволнений, громко вздохнул и задумался о предстоящих ему в скором времени хлопотах и беспокойствах, после чего отправился домой по горной тропинке, прибавив на прощание, что ему было бы весьма неприятно, если бы кто-нибудь теперь узнал о его визите к англичанину.

— Пожалуй, еще скажут, что я неверен стране, — заметил он в свое оправдание, — стране, за которую, мы, буры, заплатили своей кровью и которую обязаны еще раз отстоять, как бы ни старались эти бедные вьючные животные, роой батьес, нам противодействовать. Ах, бедные, бедные! Один бур в состоянии обратить в бегство по крайней мере два десятка этих роой батьес и разогнать их по полю, если только они в силах бежать со своими тяжелыми ранцами за спиной, увешанные всевозможной посудой наподобие ходячих кухонь. Так и слышатся слова Библии: «Тысяча побежит перед одним, а пятеро погонят все множество». И я думаю, что все так и случится. Господь знал, когда писал эти слова. Он имел в виду буров и бедных роой батьес. — С этими словами он удалился, грустно качая головой.

— Я рад, что старик наконец убрался восвояси, — заметил Джон, — потому что если бы он продолжал свои разглагольствования по поводу несчастных английских солдат, то наверное обратился бы в бегство предо мной одним.

— Джон, — произнес вдруг Крофт, — вы должны ехать в Преторию и привезти Джесс. Буры непременно начнут осаду этого города, и если нам не удастся высвободить Джесс теперь же, то впоследствии ей невозможно будет оттуда выбраться.

— Ни за что на свете, — вскричала Бесси, — я не отпущу моего Джона!

— Мне жаль, Бесси, что ты так говоришь, зная, что твоя сестра в опасности, — несколько сурово проговорил старик, — но твое чувство вполне понятно. Я отправляюсь сам. Где Яньи? Нужно велеть приготовить мой капский фургон и запрячь в него четверку серых.

— Нет, милый, дорогой дядя, пусть уж лучше поедет Джон. Я сказала не подумав. Мне сперва стало так больно…

— Конечно, должен ехать я, — решил Джон, — не беспокойся, милая, я вернусь дней через пять. Наши лошади могут пробежать миль шестьдесят в день, если не больше. Они хорошо выкормлены, и в случае надобности мы найдем достаточно травы на дороге. Кроме того, я возьму овса и полсотни вязок сена. С собой я захвачу зулусского мальчишку Мути. Хоть он и не привык к лошадям, зато очень расторопен и исполнителен. А на Яньи положиться нельзя: вечно где-то ползает и постоянно оказывается пьян в ту минуту, когда особенно необходим.

— Совершенно верно, Джон, совершенно верно, — отвечал старик, — я пойду распорядиться, чтобы запрягали лошадей и смазали колеса. Где касторовое масло, Бесси? Нет лучшей смазки для этих патентованных осей, чем касторовое масло. Вы должны отправиться уже через час. В Лукке вы останетесь ночевать. Конечно, можно было бы проехать и дальше, но в Лукке помещение гораздо удобнее. Оттуда вы выедете в три часа утра и будете в Хейдельберге к десяти вечера, а в Претории — послезавтра к полудню. — И он ушел отдать необходимые распоряжения.

— О Джон, — обратилась к нему Бесси рыдая, — мне так не хочется, чтобы вы ехали к этим диким бурам. Вы — офицер британской армий, и если они об этом проведают, то убьют вас. Вы не знаете, что это за животные, в особенности когда думают, что для них это полезно. О Джон, Джон, мне так тяжело на сердце, что вы едете.

— Успокойтесь, моя дорогая, — отвечал Джон, — и ради Бога перестаньте плакать: я не выношу слез. Я должен ехать. Ваш дядя никогда мне не простит, если я останусь, а главное, я сам себе этого никогда не прощу. Больше ехать некому, а мы не можем оставить Джесс на произвол судьбы в Претории. Что касается опасности, то, понятно, я немного рискую. Но что поделаешь! Я не боюсь опасности — по крайней мере, я ее не боялся, — но вы, милая Бесси, сделали меня немного трусом. А теперь поцелуйте меня и помогите уложить вещи. Даст Бог, через неделю я вернусь цел и невредим и привезу с собой Джесс.

Чувствительная, но в высшей степени практичная Бесси отерла слезы и с веселым лицом, но стесненным сердцем принялась за работу. Одежду, которую Джон намеревался был взять в дорогу, тотчас упаковали в дорожный мешок, а в корзину положили консервы, которые были в большом употреблении в Южной Африке, а также разного рода мелочи, необходимые всякому путешествующему в этих диких странах. Затем наскоро собрали завтрак, и, прежде нежели он подошел к концу, лошади уже стояли у подъезда. Переднюю пару по обыкновению держал Яньи, а расстроенный Мути, весь багаж которого состоял из связки палочек, завернутых в циновку, прогуливался рядом, одетый, несмотря на нестерпимую жару, в огромных размеров военную куртку.

— До свидания, милый Джон, — прощалась Бесси, целуя Нила и стараясь сдержать слезы, которые против воли текли из ее глаз.

— Благослови тебя Бог, моя дорогая, — отвечал он просто и поцеловал ее на прощание. — Мистер Крофт, надеюсь, мы увидимся с вами через неделю, — в это время он уже сидел на козлах фургона и держал в руках вожжи. Яньи прикрикнул на лошадей, Мути перестал глазеть по сторонам и проворно вскочил в фургон. Лошади проворно понеслись и, подняв облако пыли, вскоре скрылись из виду. Бедная Бесси! Это было тяжелым испытанием для нее, и теперь, когда Джон уехал и уже не мог ее видеть, она удалилась в свою комнату и дала волю слезам.

Джон достиг Лукки, расположенной по дороге в Преторию и представлявшей собой нечто среднее между гостиницей, лавкой и фермой, как это обычно бывает в малонаселенных местностях. Собственно говоря, это не была ни гостиница, ни ферма и ни лавка, хотя внутри и устроили помещение для хранения товаров. Если путник желал найти ночлег для себя и лошадей, он должен был пройти через ряд известного рода формальностей и со Шляпой в руках просить оказать ему гостеприимство. В этом на собственном горьком опыте убедились многие из путешественников, привыкшие видеть в хозяевах гостиниц других стран вечно угодливое к себе отношение. Нет никого самовластнее хозяина южноафриканской гостиницы, ибо он отлично чувствует свое положение. «Если вам не нравится, то сделайте одолжение убирайтесь», — таков его ответ не в меру возомнившему о себе путешественнику. В последнем случае остается одно из двух: или примириться со своим положением, или искать иного приюта. Что касается Джона, то он всегда становился желанным гостем. Он был знаком с хозяевами, всегда благосклонными с теми, кто в их присутствии имел смиренный вид, а кроме тою, он нашел всех в страшной тревоге, и появление англичанина, с которым можно поговорить о политике, становилось особенно приятным. Известия еще не успели со всеми подробностями распространиться в стране. Носились, правда, слухи о кровавой расправе в Бронкерс Сплинте, о движении буров к Претории и об их намерении овладеть горными проходами Дракенсберга; но ничего определенного известно не было.

— Вам не проехать в Преторию, — заметил кто-то из хозяев, — всякая попытка окажется бесполезна. Вы попадетесь в руки буров и будете убиты. Лучше предоставьте девушку ее собственной участи и вернитесь в Муифонтейн.

Но Джон смотрел на дело иначе.

— Ну что ж, — твердил он. — Я попытаюсь.

В самом деле, какое-то чувство говорило ему, что если он захочет чего-либо достигнуть, он этого достигнет, если только вообще будет существовать возможность добиться своего. Удивительно, до какой степени такая мысль в состоянии овладеть человеком. Это именно та сила, которая сделала из Англии то, чем она стала ныне. К сожалению, эта национальная черта постепенно изглаживается из характера англичан, и результаты этого уже выразились в упадке нашего могущества. Мы не в состоянии управлять Ирландией, это свыше наших сил — так дадим же ей самоуправление! Мы не в состоянии справиться со своими имперскими обязанностями — так не будем же настаивать на своих правах, и так далее. Англичане лет пятьдесят тому назад рассуждали иначе. Взгляды наций меняются постоянно, и это, по-видимому, всеобщий закон. Очевидно, настало время измениться и нашим взглядам, хотя это происходит скорее от недостатка, нежели от излишка законов. Южноафриканская колония была организована не по почину государства, а усилиями частных лиц. Направление же нынешней политики заключается в том, чтобы заменить частное устройство государственным и ограничить, а если можно, то совершенно уничтожить характер частной инициативы в этом деле. Система эта находится в самом начале своего становления. Когда она разовьется вполне, империя потеряет свои индивидуальные особенности и сделается бездушной машиной, которая сперва выйдет из своей колеи, затем начнет шататься и под конец распадется совершенно. Уже и теперь целостью государства, сами того не подозревая, мы обязаны таким бесстрашным и убежденным храбрецам, каковым перед нами предстает капитан Нил. Вот что происходит в девятнадцатом столетии. А что будет в двадцатом?

На следующее утро, задолго до зари, Джон снова пустился в путь. Еще все спади, а так как не было возможности поднять прикорнувших до разным уголкам кафров, которые терпеть не могут утреннего холода, то Джон вдвоем с Мути запрягли лошадей, что было довольно-таки затруднительно в темноте и притом без всякой посторонней помощи. Наконец все было готово, а так как по счету уплатили еще накануне, то ничто больше не удерживало наших путников, и они, вскарабкавшись в фургон, пустились дальше. Не успев, однако, проехать и сорока ярдов, они услышали голос, требовавший немедленной остановки. Удержав лошадей, Джон заметил в стороне от дороги фигуру хозяина гостиницы, с головы до ног закутавшегося в одеяло и державшего в руках свечу, ярко горевшую на влажном воздухе.

Фигура эта приближалась медленно и важно, точно привидение, и достигла наконец фургона, причем лошади едва не понесли со страху.

— Что случилось? — недовольным голосом спросил Джон, не желавший терять ни минуты времени.

— Я хотел еще раз повторить вам, — отвечало привидение, — что вы будете убиты бурами, в этом не может быть никакого сомнения. И я бы крайне сожалел, если бы вы впоследствии упрекнули меня в том, что я не предупредил вас заблаговременно. — С этими словами он поднес свечу к лицу Джона и с сочувствием взглянул на него в знак прощания.

— Черт бы вас побрал, — вскричал Джон, — если вам нечего сказать ничего поумнее, то лучше бы вы лежали в постели.

Затем он хлестнул лошадей и, отстранив рукой свечу, понесся вперед, едва не опрокинув чересчур заботливого хозяина.

Глава 15

ОПАСНЫЙ ПЕРЕЕЗД
Четверка Джона была подобрана из сильных, хорошо откормленных лошадей и не везла почти никакой клади, а потому, несмотря на отвратительную дорогу, быстро мчалась вперед.

К одиннадцати часам Джон достиг Стандертона, небольшого городка, расположенного на берегу реки Вааль, неподалеку от которого ему суждено было вынести первое испытание. В этом городке он услышал подтверждение рассказа о гнусном убийстве англичан в Бронкерс Сплинте и узнал все подробности резни, подобной которой, по его словам, трудно было отыскать в летописях цивилизованных войн. Но, в конце концов, что за беда! Несколько забытых[453] могил в Бронкерс Сплинте, несколько лишних вдов и сирот. Правительство Англии в ответ на посланный ему запрос отвечало именно в этом смысле.

В Стандертоне Джона вновь предупредили о невозможности проехать мимо бурского лагеря в Хейдельберге, городе, отстоящем на шестьдесят миль от Претории, в котором три вождя восстания — Крюгер, Преториус и Жубер — провозгласили республику. Джон, как и прежде, отвечал, что будет продолжать путь, пока его не остановят силой, после чего снова запряг лошадей, несколько успокоенный известием, что епископ Претории, спешивший к своему семейству, проследовал в том же направлении несколько часов тому назад и, по-видимому, так же, как и он, пытался прорвать блокаду. Джон рассудил, что если поспешит, то сможет нагнать епископа.

Уже несколько часов он мчался по голой пустыне, а ему все не удавалось нагнать священнослужителя. Проскакав миль сорок от Стандертона, он заметил в стороне от дороги какой-то фургон и остановился с намерением узнать что-либо от возницы. Подъехав ближе, он увидел, что фургон разграблен и волы выпряжены. Впрочем, это были не единственные признаки насилия. Возле фургона валялся труп чернокожего возницы с бамбуковым кнутом в сжатой и поднятой как бы с целью защиты руке. Лицо его хранило до такой степени спокойное выражение, что если бы не маленькая синеватая ранка на лбу, то его можно было принять за спящего человека.

Вечером Джон распряг лошадей и задал им корму из своего запаса. Оставив наблюдать за ними Мути, Нил отошел немного в сторону и, усевшись на кочке, принялся размышлять. Дикая и грустная картина раскинулась перед ним. К востоку и к западу, к северу и к югу, точно застывшее безбрежное море, тянулся бескрайний велд, лишь в одном месте, близ Хейдельберга, перерезанный цепью холмов, известной под названием Роой-Конни. Все небо пылало заревом заката, и низкие тучи кроваво-красного цвета носились над землей, бросая багровую тень на траву. Казалось, небо, земля и самый воздух напоены кровью. А потому и неудивительно, что Джон, все еще находившийся под свежим впечатлением разграбленного фургона и рассказа о резне в Бронкерс Сплинте, сидел совершенно подавленный зловещим видом природы. Хотя он был далек от мысли предаваться отчаянию, но уже начинал подумывать, не последнее ли это его путешествие и не суждено ли шальной пуле какого-нибудь спрятавшегося бура открыть ему мировую тайну жизни и смерти.

Он достиг того душевного состояния, которое более или менее известно каждому и во время которого человек спрашивает сам себя: к чему мы стремимся? Зачем мы родились? Какая польза от нашего существования? Почему мы должны быть (как в большинстве случаев оно и происходит в действительности) только вьючными животными, обремененными непосильной ношей, под тяжестью которой сгибаются наши бедные спины? Могуществен или беспомощен Господь? Если могуществен, то почему Он не дает нам жить спокойной жизнью, вместо того чтобы подвергать нас огорчениям и напастям и затем допустить гибель от несчастий? Все это старые вопросы, которые не следует и затрагивать, чтобы не вызвать насмешек со стороны окружающих. Кто знает, может быть, эти окружающие и правы. Во всяком случае, приятнее любоваться мрамором гробницы, нежели заглянуть внутрь ее. И все же эти вопросы напрашиваются сами собой, когда мы остаемся наедине с обломками разрушенных надежд и воспоминаниями о дорогих усопших и мысленно сравниваем закат солнца с собственной судьбой. Нельзя вечно любоваться красивой внешностью гробницы — крышка может всякую минуту соскользнуть, и тогда мы увидим то, что было от нас скрыто. Впрочем, все зависит от расположения духа. Некоторые в состоянии, говоря метафорически, с трубкой в зубах острить над смертным ложем лучших своих друзей или над своим собственным. Дай Бог всякому такое расположение духа — от него становится куда веселее на белом свете!

К этому времени лошадей уже накормили, и Мути насильно совал остатки сена им в рот. Грозный свет зари погас, и ночь вступила в свои права, постепенно захватывая все большее пространство. К счастью для путников, ярко светил месяц, и при его бледном сиянии Джону удалось благополучно проехать еще несколько миль. Он продолжал свой опасный путь, пока наконец к одиннадцати часам вечера вдали не замелькали огни Хейдельберга и не наступила минута, когда должен был окончательно решиться вопрос о дальнейшем путешествии Джона. Само собой разумеется, ничего больше не оставалось, как попытаться проскользнуть незамеченным. Он уже переправился вброд через лежавшую на его пути маленькую речку и тут только заметил фургон, вокруг которого суетились какие-то люди с фонарями. Мгновенно в его уме мелькнула мысль, что это должен быть не кто иной, как епископ, задержанный бурами. Едва Нил успел поравняться с фургоном, как он двинулся вперед, а в следующую минуту послышался громкий окрик часового и Джон увидел направленное на него дуло ружья.

— Кто идет?

— Друг! — отвечал веселым голосом Джон, хотя на душе у него было далеко не весело.

Последовало молчание. В это время часовой позвал товарища, который подошел и позевывая начал говорить ему что-то по-голландски. До слуха Джона явственно долетели слова «секретарь епископа», и это натолкнуло его на блестящую мысль.

— Кто вы такой, господин англичанин? — сурово спросил вновь подошедший по-английски и поднес к лицу Джона фонарь, чтобы получше его разглядеть.

— Я секретарь епископа, сэр, — кротко отвечал Нил, стараясь принять вид смиренного священника, — и я спешу за ним в Преторию.

Человек, державший в руке фонарь, еще раз внимательно на него посмотрел. К счастью, Джон был одет в темного цвета плащ и носил на голове черную шляпу, похожую на священническую, ту самую, которая была прострелена Фрэнком Мюллером.

— Да, пожалуй, это священник, — заметил один из них, обращаясь к другому, — посмотри, он и одет-то старой вороной! А как значится в пропуске дядюшки Крюгера? Сколько должно было проехать повозок, одна или две? Помнится, одна.

Собеседник его почесал за ухом.

— Кажется, две, — отвечал он. Он не хотел сознаваться перед товарищем, что не умел читать. — Да, наверное, там говорилось о двух фургонах.

— Не лучше ли послать спросить к дядюшке Крюгеру? — предложил первый.

— Дядюшка Крюгер теперь спит, и он бывает очень недоволен всякий раз, когда его разбудят, — отвечал второй.

— В таком случае оставим проклятого проповедника до утра.

— Бога ради, отпустите меня, господа, — кротко обратился к ним Джон, — мне придется говорить завтра проповедь в Претории и ходить за ранеными и умирающими.

— Да, да, — заметил первый, — скоро в Претории будет довольно-таки много раненых и умирающих. С ними случится то же, что и со всеми роой батьес в Бронкерс Сплинте. Господи, что это была за картина! Но ведь к ним же едет епископ — стало быть, вы пока не нужны. Вы можете остаться с нашими ранеными, если только роой батьес ухитрятся подстрелить хоть кого-либо из нас. — После этого он знаком пригласил Джона выйти из фургона.

— Стой! — воскликнул его товарищ, — Тут, кажется, привешена корзина с провизией. Нужно ею воспользоваться. — С этими словами он вынул из-за пояса нож и перерезал веревки, поддерживающие корзинку. — Этого нам хватит по крайней мере на неделю, — заметил он с хохотом, которому вторил и его товарищ.

— Ну что, отпустим старую ворону, что ли? — спросил первый.

— Если мы его не отпустим, — отвечал его второй, — то должны будем тащить штаб-квартиру к дядюшке Крюгеру, а я хочу спать. — При этих словах он зевнул.

— Пусть едет, — подытожил первый. — Мне кажется, ты прав. В пропуске говорится о двух фургонах. Ну, проваливай, проклятый проповедник.

Джон не стал дожидаться повторного предложения и стегнул лошадей.

— Я думаю, мы поступили правильно, — заметил часовой, державший в руке фонарь, между тем как фургон уже катился дальше по дороге, — хотя с другой стороны я не убежден, что это духовное лицо. Меня так и подмывает пустить ему пулю вдогонку. — Его товарищ, которого уже клонило ко сну, не отвечал, и разговор прекратился.

Легко представить себе бешенство Фрэнка Мюллера, командовавшего передовым отрядом, когда было донесено, что мимо Хейцельберга ночью проследовал фургон, запряженный четырьмя серыми лошадьми по всем приметам принадлежавший его врагу Джону Нилу, об отъезде которого из Муифонтейна в Преторию Мюллер уже знал.

Обоих часовых он предал военному суду, который и отправил их на фортификационные работы на все время восстания. С тех пор они не могут слышать имени священника без того, чтобы не придти в исступление и не разразиться богохульственными словами.

Отстав минут на пять, если не больше, Джон решил наверстать потерянное время и нагнать фургон, в котором, по его предположению, ехал епископ. У его преподобия в пути также произошла маленькая задержка — оборвались постромки. Не случись этого, самозваному священнику никогда не удалось бы проехать по крутым улицам Хейдельберга. Весь город был заставлен телегами и заполнен спящими бурами. Над одной группой телег и палаток развевался трансваальский флаг, на котором виднелось изображение капского фургона и вооруженного бура. Очевидно, это и была штаб-квартира триумвирата. Вдруг фургон, ехавший впереди, был остановлен часовыми, последовал непродолжительный разговор, после которого повозка двинулась дальше, а за ней беспрепятственно проследовал и капитан Нил. Труден и опасен был этот переезд по улицам Хейдельберга. Джон каждую минуту ждал, что вот-вот его остановят и безжалостно поведут на виселицу. Лошади были сильно утомлены и невольно останавливались перед каждым домом. Тем не менее оба фургона благополучно проехали через весь город, но у заставы были вновь задержаны двумя часовыми. Передний пустился далее, но Джону на этот раз посчастливилось меньше.

— В пропуске сказано об одном фургоне, — заметил первый.

— Да, да, об одном фургоне, — подтвердил второй.

Джон вновь принял вид смиренного служителя церкви и рассказал бесхитростную историю, а так как ни один из часовых не понимал по-английски, то оба отправились к повозке, стоявшей невдалеке, в пятидесяти ярдах, чтобы привести переводчика.

— А теперь, баас, — шепнул зулус Мути, — спасайтесь, гоните лошадей как можно скорее.

Джон воспользовался советом и ударил по лошадям. Четверка понеслась и пробежала с сотню ярдов, прежде чем оба часовых сообразили, в чем дело. Затем они принялись кричать и пробовали было пуститься вдогонку, но скоро и фургон, и лошади скрылись в ночной темноте.

Джон и Мути не жалели кнута и спешили в Преторию по каменистой дороге, постепенно поднимавшейся в гору. Догнать епископский фургон им так и не удалось. Около полуночи скрылся месяц, и они Должны были взбираться в гору в полной темноте. В самом деле, стояла такая темень, что Мути пришлось выйти из фургона и вести Уставших лошадей, из которых одна то и дело валилась с ног от Усталости и подвергалась за это жестоким, ударом кнута. Один раз Фургон едва не опрокинулся, а в другой раз чуть не свалился в пропасть.

Таким образом путешествие продолжалось до двух часов ночи когда Джон наконец убедился, что лошади не в состоянии ступить вперед и шагу. В это время он находился вблизи какой-то маленькой речки, протекавшей в шестнадцати милях от Хейдельберга, и, сойдя с повозки, напоил лошадей и задал им корму. Одна из них тут же свалилась, не дотронувшись до пищи, — явный признак крайнего изнеможения; другая ела лежа. Остальные две пока чувствовали себя относительно хорошо. Потянулись долгие, томительные часы в ожидании рассвета. Мути заснул, но Джон не решился последовать его примеру. Единственное, что он сделал, это поел сушеного мяса с хлебом и запил ромом с водой, после чего уселся в фургон и с ружьем в руках стал дожидаться зари. Наконец давно желанный рассвет озолотил всю восточную половину неба, и Джон поднялся еще раз, чтобы покормить лошадей. Тут опять возникло затруднение. Лошадь, ослабевшая настолько, что была не в состоянии дотронуться до пищи, явно не могла везти фургон, больную же лошадь привязали сзади. Затем Джон отправился дальше.

К одиннадцати часам он достиг постоялого двора, известного под именем гостиницы Фергюссона и расположенного в двадцати милях от Претории. Гостиница была совершенно пуста, если не считать пары кошек и дворовой собаки, ибо все прочие ее обитатели бежали. В этой-то гостинице Джон выпряг лошадей и дал им весь оставшийся у него запас корма, после чего снова пустился в путь. Дорога была ужасна, кроме того, Джон знал, что вся местность вокруг населена бурами. К счастью, он не встретил ни одного. Четыре часа потребовалось для того, чтобы проехать отрезок в двадцать миль. Подъезжая к Претории, он завидел на расстоянии шестисот ярдов двух человек верхами, ехавших по обрывистому склону горы, возвышавшейся в стороне от дороги. Сперва ему показалось, будто они собираются спуститься в долину, но вдруг всадники переменили первоначальное намерение и слезли с лошадей.

Пока он размышлял, что бы это значило, на том месте, где стояли всадники, показался один белый дымок, а затем и другой. Почти в ту же минуту он услышал над головой свист и был осыпан облаком пыли, поднятой с земли каким-то ударившимся в нее предметом. Очевидно, всадники стреляли в него.

Он не стал более медлить, припустил лошадей и, прежде чем стрелявшие могли снова зарядить ружья, скрылся за выступом горы.

Вскоре перед ним открылась картина самого прелестного города в Южной Африке, с его красными и белыми домиками, с его группами высоких деревьев и длинными заборами из цветущих роз. Весь город утопал в зелени и был ярко освещен лучами полуденного солнца. В груди Джона зашевелилось чувство благодарности и благоговения перед Создателем. Он знал, что теперь в безопасности, и потому, желая дать лошадям отдохнуть, решил проехать шагом мимо живописных холмов и среди зеленых полей те немногие мили, которые еще отделяли его от Претории. Влево от него виднелись тюрьма и временные бараки, а вокруг них расположились сотни повозок и палаток, к которым он и направился. Очевидно, город был пуст, его жители переселились в лагерь. Не доезжая с полмили до этого лагеря, он заметил пикет ехавших ему навстречу солдат, а за ним разношерстную толпу пеших и конных.

— Кто идет? — окрикнул его часовой на родном английском языке.

— Друг, который необычайно рад вас видеть, — отвечал он с тем оттенком игривости, с каким говорим все мы, когда чувствуем, что тяжелый груз наконец свалился с наших плеч.

Глава 16

ПРЕТОРИЯ
Джесс была далеко не счастлива в Претории. Люди, которые после долгой и упорной душевной борьбы решили пожертвовать собой ради других, всегда испытывают реакцию, столь же неизбежную, как и смена дня ночью. Иное дело отречься от своего счастья и всех радостей жизни, и иное дело влачить грустное одинокое существование. Мысль о самопожертвовании поддерживает нас еще некоторое время, но мысль эта постепенно слабеет. Со всех сторон нас окружает как бы непроницаемая броня, и мы чувствуем себя одинокими, отвергнутыми от внешнего мира. Наступает ночь, беспросветная, безотрадная. С последним мы, пожалуй, еще можем примириться, ибо сознаем неизбежность судьбы и ее всесокрушающую руку. Земля ведь не ропщет в то время, когда от нее удаляется солнце, она спит.

Но Джесс заживо похоронила себя и прекрасно это сознавала. Для нее не было никакой необходимости отказываться от счастья сестры, она это совершила по собственному желанию и временами весьма об этом сожалела. Впрочем, она никому не показывала своего великого горя. Она лишь стала бледной и молчаливой, вот и все. Но ведь этим она отличалась и прежде. Зато она совершенно забросила пение.

Так тянулись недели за неделями, не принося решительно никакой перемены для бедной девушки, которой поневоле оставалось делать то же, что делали и все окружающие, а именно: есть и пить, ездить верхом и гулять, как ели, пили и гуляли и все прочие обитатели Претории, пока наконец ей не пришло в голову, что лучше было бы вернуться домой, иначе такое душевное состояние может серьезно отозваться на ее здоровье. Но вместе с тем она и не решалась на это, опасаясь искушения. Относительно того, что происходило в Муифонтейне, она оставалась в полном неведении. Правда, Бесси писала ей, и даже дядя вспомнил о ней раза два, но письма эти не давали ответа на то, что ее особенно интересовало. В письмах Бесси, конечно, упоминалось о времяпрепровождении Джона Нила, но не более того. Молчание сестры, однако, было красноречивее слов. Почему она так Мало о нем говорила? Несомненно потому, что сердечные дела все еще оставались в неопределенном положении. А затем Джесс начинала раздумывать, что бы могла означать эта нерешительность с его стороны, и снова ревность овладевала ее сердцем, и снова ее грызла тоска.

Пришло Рождество, и Джесс, уступившая настойчивым просьбам новых знакомых, решила остаться еще на некоторое время в Претории и вернуться домой уже в начале следующего года. В городе много толковали о бурах, но она была слишком занята собственными мыслями, чтобы думать о чем-либо постороннем. По правде сказать никто особенно и не волновался. Все в Претории привыкли к угрозам буров и знали, что они всегда кончаются ничем. И вдруг утром 18 декабря пришло известие о провозглашении республики, и весь город разом заволновался. Стали говорить о необходимости взяться за оружие и выступить в лагерь, и Джесс, всей душой стремившаяся теперь к своим родным, не видела никакой физической возможности вернуться домой до конца восстания. А два дня спустя с места побоища в Бронкерс Сплинте прискакал один из уцелевших, некто Эгертон, обернутый в знамя 94-го полка, и сообщил весть, от которой у нее волосы стали дыбом и она едва не лишилась чувств.

После этого воцарилось великое смятение. Город был объявлен на военном положении и покинут жителями, которые получили приказ выступать в лагерь, разбитый неподалеку на возвышенности. Тут были и стар и млад, больные и здоровые, женщины и дети. Все собрались сюда под защиту укреплений, захватив с собой лишь палатки, фургоны и навесы, чтобы укрываться от палящих лучей солнца и непогоды. Джесс поместилась в одной повозке с подругой, ее сестрой и матерью и чувствовала себя в большом стеснении. Спать же в такой тесноте при постоянном шуме и гаме оказывалось решительно невозможным.

На другой день по переселении в лагерь Джесс получила письмо Бесси, извещавшее о ее помолвке с Джоном. Захватив письмо, она отправилась из лагеря на близлежащий холм, где рассчитывала прочесть его без свидетелей. Там, в тени мимоз, она присела на кочке и сломала печать. Не успела она дочитать первой страницы, как уже поняла все. Тем не менее Джесс спокойно прочла длинное письмо до конца, хотя слова сочувствия сестры, казалось, и жгли ее. Так вот как! Значит, это в конце концов свершилось. Ну что же, она этого ожидала, даже сама способствовала такой развязке — стало быть, ей нет причин и огорчаться. Напротив, она должна бы была радоваться, и в самом деле, она от души порадовалась за сестру. Ей было приятно думать, что Бесси, которую она так любила, нашла свое счастье.

А между тем она была недовольна Джоном, и в сердце ее зашевелилось чувство, похожее на то, какое мы испытываем к лицам, невольно нас чем-либо огорчившим. Какое имел он право так с ней поступить? Но в то же время она желала ему и сестре счастья и думала о том, что скоро ненавистные буры завладеют Преторией и она будет убита. Ей это было безразлично, ибо все ее надежды развеялись как дым. Что ей оставалось делать? Выйти замуж за первого встречного и заняться воспитанием детей? Для нее это было невозможно. Уж лучше отправиться в Европу, броситься в водоворот жизни и подыскать себе какое-нибудь занятие. Она и прежде знала, что у нее к этому есть способности. Теперь же, когда она вырвала из своей груди сердце, она была уверена в успехе, ибо успех принадлежит бессердечным — самым сильным людям на свете. Она решила не оставаться на ферме после свадьбы Джона и Бесси и, если возможно, даже не возвращаться домой, пока они не будут обвенчаны. Она больше не должна его видеть! Ах, зачем только она с ним встретилась!

Решение это несколько успокоило Джесс, и она поднялась с места, чтобы вернуться в шумный лагерь. Желая подольше остаться наедине со своими мыслями, она пошла дальней дорогой, ведущей к Хейдельбергу. Она уже шла около десяти минут, как вдруг заметила вдали капский фургон, показавшийся ей знакомым, запряженный тройкой лошадей, которых она тоже где-то видела. Рядом с фургоном шли какие-то люди и, по-видимому, о чем-то оживленно говорили. Она посторонилась, чтобы пропустить эту странную процессию, и случайно заметила между незнакомыми ей людьми Джона Нила и в то же время разглядела фигуру Мути, сидевшего на козлах. Перед нею вновь стоял тот, кого она поклялась никогда больше не видеть! Появление этого человека, казалось, отняло у нее волю, у Джесс подогнулись колени, и она едва удержалась на ногах. Кроме того, появление этого человека послужило ей как бы наглядным доказательством ее бессилия перед судьбой. Ей стало ясно, что она не в состоянии себе помочь, что она не более чем орудие в руках Всевышнего Существа, волю Которого должна исполнять и для Которого ее страдание было безразлично! Рассуждения девушки отличались непоследовательностью и были похожи на ропот, но надо признать, что сами обстоятельства наталкивали ее на такое заключение. Предопределение и свободная воля никогда не были полностью различены, даже самим апостолом Павлом, а посему подобная мысль и была, быть может, отчасти извинительна для Джесс. Люди в этом не любят признаваться, но в конце концов все же существует вопрос, можем ли мы противопоставить нашу слабую волю воле мировой или же хоть в чем-либо изменить ход событий ради наших мелких целей и обыденных интересов. Джесс была умная женщина, но все же провести эту разграничительную черту ей оказалось не под силу.

Фургон приближался, вместе с ним приближалась и кучка людей, а несколько минут спустя, подняв голову, Джон заметил Джесс, устремившую на него глубокий, задумчивый взгляд, в который она, казалось, хотела вложить душу. Поговорив еще немного с окружавшими его людьми и отдав кое-какие приказания Мути, который тотчас отправился вперед, Джон с улыбкой подошел к ней и протянул руку.

— Как поживаете, Джесс? — спросил он. — Надеюсь, у вас все благополучно?

Она пожала протянутую руку и произнесла почти недовольным голосом:

— Зачем вы приехали? Зачем вы покинули Бесси и дядю?

— Я приехал потому, что меня послали, а также и потому, что сам этого желал. Я хотел вывезти вас из Претории, пока осада еще не кончилась.

— Вы с ума сошли! Да как же мы можем пробраться домой? Теперь мы будем оба заперты в Претории.

— Да, пожалуй, вы правы. Впрочем, могло быть и хуже, — прибавил он смеясь.

— Я не думаю, что может быть что-нибудь хуже этого, — нетерпеливо проговорила она и затем, будучи не в состоянии долее владеть собой,залилась слезами.

Джон Нил, весьма простодушный от природы, никак не мог предположить, что существует какая-либо иная причина этого горя, кроме перспективы долгого затворничества в осажденном городе и ежедневной опасности быть взятым в плен с оружием в руках. Тем не менее он чувствовал себя глубоко оскорбленным подобным приемом, в особенности после такого опасного путешествия, предпринятого исключительно ради нее.

— Мне кажется, Джесс, — заметил он, — что вы могли бы отнестись ко мне с большим участием. Ну, а затем, — продолжал он, — перестаньте плакать. В Муифонтейне, слава Богу, все благополучно, и я надеюсь, что так или иначе, а мы, даст Бог, как-нибудь да выберемся отсюда. Зато проникнуть сюда было довольно-таки сложно.

Она перестала плакать и улыбнулась. Горе ее прошло, как летняя гроза.

— Каким образом вы добрались сюда? — спросила она. — Расскажите мне все, капитан Нил!

Ему оставалось лишь удовлетворить ее любопытство.

В немом молчании она выслушала подробности его путешествия, и, когда он кончил свой рассказ, она заговорила извиняющимся голосом.

— Очень любезно с вашей стороны, что ради меня вы так рисковали своей жизнью. Только как это никто из вас не догадался, что путешествие ваше, в сущности, не принесет никакой пользы. Мы с вами будем теперь заперты в Претории, вот и все, и это очень печально для Бесси.

— Да? Значит, вы уже знаете о нашей помолвке? — спросил он.

— Я получила письмо Бесси часа два тому назад и от души поздравляю вас обоих. Мне кажется, что Бесси будет лучшей женой во всей Южной Африке, а ее супруг — человек, которым могла гордиться любая женщина. — С этими словами она поклонилась ему с такой грацией и в то же время с таким достоинством, что он был тронут.

— Благодарю вас, — простодушно отвечал он, — мне кажется, что и в самом деле я один из счастливейших людей на свете.

— А теперь, — промолвила она, — пойдемте, так как надо позаботиться о вашем фургоне. Вам отведут для него место в нашем лагере. Вы, должно быть, очень утомлены и сильно проголодались.

Несколько минут спустя они уже подходили к фургону, из которого Мути успел выпрячь лошадей и который поместился возле повозки, где жили Джесс и ее друзья. Первой, кого они увидели, была сама миссис Невилл, добрая колонистка, привыкшая к суровой жизни и нелегко поддающаяся унынию даже в обстоятельствах, подобных настоящим.

— Господи Боже, да ведь это капитан Нил! — воскликнула она, как только Джесс подвела к ней своего спутника. — Ну, счастлив же ваш Бог, что вам удалось прорваться сквозь блокаду. Удивительно, как эти буры вас не застрелили или до смерти не избили своими бичами. Положим, ваш приезд совершенно бесполезен, так как Джесс вам все равно не удастся высвободить отсюда до тех пор, пока сэр Джордж Колли[454] не подоспеет к нам на помощь, а это едва ли случится раньше чем через два месяца. С другой стороны, у Джесс будет теперь фургон, вы же сможете поместиться в караульной палатке. Хоть там и не особенно чисто, но в настоящее время некогда думать об удобствах. Пока ступайте к коменданту, он будет очень рад вашему прибытию. Он только что отправился в ту сторону лагеря; а тем временем устроим что нужно в вашем фургоне.

Напутствованный таким образом Джон отправился к коменданту, где и рассказал про свое путешествие, хоть и богатое приключениями, но не заключавшее особенно важных сведений, а полчаса спустя по возвращении с удовольствием заметил, что процесс приведения в порядок его вещей в полном разгаре. Но ему было особенно приятно то, что Джесс сумела изжарить на походной кухне бифштекс и ко времени прихода накрывала для него возле фургона маленький столик. Усевшись на походном стуле, он начал с аппетитом уничтожать импровизированный завтрак, между тем как Джесс ему прислуживала, а миссис Невилл без умолку болтала.

— А знаете, — говорила она. — Джесс мне только что рассказала о вашей помолвке с ее сестрой. Ну что ж, желаю вам счастья! Мужчина должен иметь жену в стране, подобной нашей. Здесь не Англия, где в пяти случаях из шести жениться — все равно что надеть себе петлю на шею. Женитьба здесь — экономия, а дети — благословение, как природа и разумела вначале, а не бремя, каким сделала их цивилизация. Господи, вот я заболталась! Неловко ведь говорить о детях, когда вы всего пару недель как помолвлены, но в конце концов они появятся. Бесси прехорошенькая девушка и очень добрая, впрочем, я мало ее знаю, хотя она далеко не так умна, как Джесс. Ах, да, кстати: так как вы собираетесь жениться на ее сестре, то вы вправе теперь принять на себя заботу о Джесс, и никто ничего плохого не скажет. Ах, если бы вы только знали, как тут любят сплетни. Хотя в настоящее время, пожалуй, никто о них и не думает. А вот идет мой муж, он поможет устроить в вашем фургоне помещение и для Джесс. Хорошо, что ваш фургон достаточных размеров. Нам очень тесно в нашей повозке, и по правде сказать, хоть Джейс премилая девушка, но я рада от нее изба, виться. Но смотрите, вы непременно должны оба приходить к нам обедать.

Джесс слушала молча. Она понимала, что ей неудобно оставаться в прежней повозке, а кроме того, она уже ночевала в ней, и это было для нее более чем достаточно. Она попробовала было намекнуть на то, что намерена просить монахинь приютить ее на время, но встретила сильнейший отпор со стороны миссис Невилл.

— Монахинь? — переспросила она. — Это еще что за глупости, когда ваш свояк — ведь будет же он им, если только буры не покончат с нами со всеми, — находится здесь. Даже смешно говорить о каких-то монахинях. Пусть они лучше присматривают сами за собой.

Джон ничего не возражал и молча доедал бифштекс. Предложение ему явно понравилось.

Глава 17

ДВЕНАДЦАТОЕ ФЕВРАЛЯ
Джон скоро освоился с лагерной жизнью в Претории, Хотя он числился пехотным армейским офицером в отставке, но тем не менее счел долгом предложить коменданту Претории свои услуги в качестве кавалериста и принять скромный чин сержанта в отряде волонтеров, известных под названием карабинеров Претории. Он оказался весьма деятельным сержантом, а потому военная служба отнимала много времени днем и даже ночью, особенно когда предстояло исполнить какое-либо поручение вне лагеря. Всякий раз по возвращении в фургон — он выговорил себе это право, чтобы иметь возможность защитить Джесс в случае какой-либо опасности, — он встречал с ее стороны радушный прием, причем делалось все возможное для его удобства. Мало-помалу они пришли к решению самим готовить пищу вместо того, чтобы разделять трапезу своих знакомых, и с этих пор постоянно завтракали и обедали у себя в палатке за импровизированным столом — в точности как парочка влюбленных. Подобное времяпрепровождение имело своего рода особую прелесть. Начать с того, что Джесс являлась самой подходящей собеседницей для такого человека, как Джон Нил. Никогда еще до тех пор не обращал он внимания на то, как смела и оригинальна была ее речь и каким остроумием искрились ее мысли. Она обладала неистощимым запасом веселости, и ее игривый юмор, столь же трудно поддающийся описанию, как игра шампанского в бокале, делал беседу с ней особенно приятной, тем более что из всех знакомых она удостаивала подобных разговоров его одного. Второе, что его поразило, — это замечательная перемена, произошедшая во внешности девушки. С каждым днем она все более и более хорошела. Когда Джон приехал в Преторию, она была бледна и худа, но и месяца не прошло с тех пор; а она стала положительно неузнаваема, поправившись и окрепнув. Цвет лица сделался более свежим, и время от времени на нем появлялся румянец, а глаза стали еще более глубокими и прекрасными.

— Кто бы мог подумать, что это та самая девушка! — заметила однажды миссис Невилл, держа Джесс за руки в то время, как та озабоченно следила за приготовлением жаркого. — Помилуйте, ведь она была всегда такая жалкая, а теперь стала прехорошенькая! И это при таких условиях, которые превратили меня в бродячую тень и едва не свели в могилу мою дочку!

— Я думаю, это следствие чистого воздуха, — отвечал Джон, не подозревая, что лекарство, приносившее столько пользы Джесс, заключалось в нем самом.

А между тем это было именно так. Конечно, сперва она боролась с собой, но затем ей пришла на ум мысль, почему бы в самом деле ей не наслаждаться его обществом, пока это еще возможно. Он стал на ее пути помимо ее воли. Она не имеет намерения отнимать его у сестры, а если бы и имела, то слишком честна, чтобы привести намерение в исполнение. Джон нисколько не виноват во всем происшедшем, для него она была только молодой женщиной, случайно оказавшейся сестрой его невесты, вот и все. Так отчего же ей не собирать те розы, которые достались на ее долю. Она забыла, что благоухание роз опасно: оно может взволновать кровь и вскружить голову. И тем не менее она все же предалась соблазну и впервые испытала близость истинного счастья. Удивительная вещь — любовь женщины! Она озаряет будничную жизнь и даже в рабстве находит для себя источник наслаждения. Только очень немногие женщины умеют любить так, как Джесс, большинство же если полюбят, то или тратят понапрасну сокровища своего сердца, или, что еще хуже, становятся причиной горя и стыда не только для себя, но и для других.

Уже более месяца длилась осада Претории, когда Джона вдруг осенила блестящая идея. На расстоянии четверти мили от лагеря находился маленький домик с железной крышей, подобно многим другим оставленный владельцами на произвол судьбы. Прогуливаясь вдоль аллеи, постепенно поднимавшейся в гору, Джон и Джесс однажды достигли домика и зашли, чтобы осмотреть его. Все помещение состояло из двух комнат — спальни и небольших размеров гостиной. Позади дома были устроены кухня и конюшня. Они вошли в комнаты и с любопытством стали глядеть на окружающую местность из окон. Прямо перед ними открывался чудный вид на долину, кончавшуюся рядом лесистых холмов. С правой стороны возвышалась гора, покрытая темной зеленью кустарников. Склоны холма, на котором расположился Уединенный домик, представляли собой сплошные виноградники, в которых только что начинать созревать плоды. Виноградники окружали живые изгороди из роз. Возле дома также цвели розы, и некоторые из них отличались замечательной красотой. Прелестный это был уголок, а после шумного лагеря он показался им просто раем. Некоторое время они сидели молча, а потом заговорили о ферме, о старике Крофте и о Бесси.

— Как здесь хорошо, — воскликнула Джесс, закинув руки за голову и глядя на роскошный розовый куст, красовавшийся перед окнами.

— Да, — отвечал Джон, — знаете, какая мне пришла мысль? Хорошо бы нам обоим устроиться в этом домике. Понятно, спать мы будем в лагере, но зато можем здесь обедать и проводить свободное время, а кроме того, здесь и безопасно, потому что буры никогда не отважатся напасть на город.

Джесс подумала и вскоре решила, что и в самом деле эта мысль прекрасна, и уже на следующий день принялась за работу. Спустя некоторое время она сделала помещение настолько чистеньким и уютным, насколько это позволяли обстоятельства. И вот началось их хозяйство.

Между тем осада затянулась надолго. Вести извне перестали поступать, но это обстоятельство мало беспокоило жителей, ибо они были уверены, что генерал Колли спешит к ним на выручку, и даже держали пари относительно времени его прибытия. Время от времени делались вылазки, но так как они приносили мало пользы и в общем не были особенно удачными, то лучше всего о них умолчать. Само собой разумеется, что Джон принимал в них деятельное участие, и тогда для Джесс наступали минуты тяжелого испытания. Она жила в постоянном страхе, ей казалось, что вот-вот он окажется в числе убитых. Однако все обходилось благополучно до двенадцатого февраля, то есть дня, в который осажденные решили произвести нападение на местность, называемую «Крааль Красного дома».

Смешанный отряд пеших и конных выступил из Претории до рассвета. Джон также принял участие в экспедиции. Он был весьма удивлен, когда, подойдя к фургону, в котором спала Джесс, чтобы захватить кое-что с собой в дорогу, застал ее сидящей на ящике за импровизированным столом с чашкой кофе в руках, который она только что для него приготовила.

— Что это значит, Джесс? — строго спросил он. — Я вовсе не желаю, что бы вы вставали по ночам для того, чтобы варить мне кофе.

— Я и не думала вставать, — отвечала она спокойно, — я просто еще не ложилась.

— Это еще хуже, — заметил он, но тем не менее с удовольствием выпил кофе. Она же продолжала сидеть, не спуская с него глаз.

— Накиньте платок и наденьте что-нибудь на голову, — обратился он к ней, — роса промочит вас насквозь. Смотрите, ваши волосы уже совсем влажные.

— Обещайте исполнить мою просьбу, Джон! — заговорила она. Теперь уже она называла его не иначе, как просто Джон.

— Как вы похожи на всех женщин, — заметил он, улыбаясь, — просите обещать исполнить что-то и не говорите, что именно.

— Я желаю, чтобы вы мне обещали это ради Бесси, — отвечала она.

— Ну, в чем же дело?

— Не ездите нынче со всеми. Вы легко можете остаться, если только сами этого захотите!

Он расхохотался.

— Какая же вы глупенькая. Почему вы хотите, чтоб я остался?

— Не знаю. Но не смейтесь над тем, что я такая нервная… Я боюсь, что… что-нибудь с вами случится.

— Ну что же, — попробовал он ее успокоить, — всякая пуля куда-нибудь да попадет, этому уже нечем помочь.

— Вспомните Бесси, — промолвила она.

— Послушайте, Джесс, — произнес он недовольным голосом, — зачем вы стараетесь растравить мое сердце? Если мне суждено умереть — значит, так уж на роду написано, а потому нечего об этом и толковать. Прощайте, мне пора ехать.

— Вы правы, Джон, — отвечала она спокойно, — и мне было бы неприятно, если бы вы рассуждали иначе, но я не смогла удержаться, чтобы не высказать, что у меня лежит на сердце. До свидания, Джон. Господь да хранит вас! — С этими словами она протянула руку, которую он пожал и исчез.

— Положительно она меня смущает, — рассуждал он сам с собой, в то время как отряд двигался вперед по лугам, покрытым утренней росой. Видно, она чувствует, что я буду убит. Ну что ж, может быть! Хотелось бы мне знать, однако, как бы приняла это известие Бесси? Она, наверное, была бы страшно огорчена, но и утешилась бы вскоре. Но не думаю, чтобы Джесс утешилась так же скоро. Обе девушки так не похожи друг на друга.

После того он принялся размышлять о Бесси, о том, что она поделывает дома, а затем мысль его перенеслась к Джесс, и он начал раздумывать о том, какая она незаменимая подруга, до такой степени серьезная и внимательная, и втайне надеялся, что она будет жить с ними и после его свадьбы. Они и сами не подозревали, насколько стали необходимы друг другу. Положим, Джесс давно отвела ему местечко в своем сердце, но он все еще стоял на самой первой ступени и не сознавал, что большая часть его заветных дум посвящена черноокой девушке, под обаянием которой он находился. Он только чувствовал, что она умеет сделать приятным общение с ней. Когда он разговаривал с ней или же молча сидел возле, им овладевало душевное спокойствие, которого он никогда не ощущал в присутствии других женщин. Само собой разумеется, ощущение это приходило вследствие влечения более слабой натуры к более сильной, но кроме того, здесь крылось и нечто другое. Это нечто было отголоском высшей симпатии и полнейшего созвучия душ, служащего наиболее верным залогом истинных и совершеннейших форм любви. Когда эта гармония сопровождает любовь мужчины и женщины (что случается весьма редко, и это созвучие следует искать там, где нет места чувственности), то она возвышает человека над остальным миром. Ибо только в такой любви — будь она между матерью и сыном, или мужем и женой, или же у тех, которые, ища такой любви, не встречают взаимности, — кроется любовь бессмертная, бесконечная!

Между тем отряд понемногу втягивался в сражение, и вскоре Джону пришлось испытать на себе удовольствие ружейной перестрелки с бурами. Ехавший рядом с ним товарищ был убит, а спустя некоторое время и самого его легко ранили пулей в бедро. Достаточно сказать, что битва эта может быть названа едва ли самой бесславной для чести нашего оружия из всей войны, в которой лишь Почефструм, Лейденбург, Рюстенбург и Ваккерструм до некоторой степени еще соединены со светлыми воспоминаниями. Битва окончилась полнейшей победой горсти буров над англичанами, и Джон был вынужден в числе других возвратиться в Преторию. Медленно продвигаясь вместе с принятым на седло тяжело раненным солдатом (перевязочный пункт остался в руках противника), он слышал слова стыда и проклятия раненого, которые смешивались с его собственными. Весть о поражении со многими прикрасами долетела до города, и между прочим говорилось, что и капитан Нил убит. Кто-то утверждал, что видел, как он свалился с простреленной головой. Услышав об этом, миссис Невилл, сильно взволнованная, тотчас поспешила к Джесс, чтобы сообщить ей грустное известие.

На рассвете Джесс по обыкновению отправилась в маленький домик и решила провести там остаток дня. Сперва она принялась было за рукоделие, но работа вываливалась из ее рук; затем так же неудачно взялась за книгу. Взгляд ее блуждал по страницам, между тем как до слуха доносился гул отдаленных выстрелов. Бедная девушка предчувствовала, что с Джоном произойдет какого-то несчастье. Все мы так или иначе испытывали подобное же состояние при тех или иных обстоятельствах нашей жизни, хотя не раз это предчувствие нас обманывало, а потому мы должны в данном случае отнестись к ней снисходительно. В действительности же она почти не ошиблась, так как Джона ранили.

Не найдя Джесс в лагере, миссис Невилл побежала к домику, плача уже от одной мысли о том несчастье, о котором намеревалась сообщить (она и сама за последнее время привязалась к Джону Нилу). Джесс, слух которой был напряжен до последней степени, как это случается во время сильного нервного возбуждения, расслышала скрип калитки прежде, нежели гостья успела войти в сад, и бросилась ей навстречу.

Одного взгляда на плачущее лицо миссис Невилл оказалось достаточно. Джесс поняла все и невольно ухватилась за дерево, чтобы удержаться на ногах.

— Что случилось? — спросила она задыхающимся голосом. — Он убит?

— Да, милая моя, да. Говорят, ему прострелили голову.

Джесс ничего не отвечала, но еще сильнее сжимала в руке ствол деревца и в то же время чувствовала, что силы ее покидают. Взгляд девушки безумно скользил с одного предмета на другой. Невдалеке проходила кратчайшая дорога от места побоища к лагерю, и глаза ее невольно остановились на четырех кафрах, несших кого-то на носилках в сопровождении трех конных карабинеров. Из-под плаща, покрывавшего носилки, торчали ноги, обутые в сапоги со шпорами. Положение ног было до того неестественно, что не оставалось сомнения в значении всей картины.

— Вот, смотрите! — воскликнула она, указывая на проходившую группу.

— Ах, бедняга, бедняга! — промолвила миссис Невилл. — Они несут его сюда, чтобы похоронить.

При этих словах прекрасные глаза Джесс закатились, и она без чувств упала на землю, лишь слегка вскрикнув. В то же время люди с носилками прошли мимо.

* * *
Джон Нил услышал о своей собственной смерти тотчас по прибытие в лагерь и, опасаясь, как бы этот слух не дошел до Джесс, поспешил к домику, насколько позволяла рана, и, соскочив с лошади, бросился к калитке.

— Господи Боже, ведь это капитан Нил! — всплеснула руками миссис Невилл, оглядывая его с ног до головы. — А ведь мы думали, что вы убиты.

— И поторопились сообщить ей об этом, — отвечал он, глядя на лицо девушки, покрытое смертельной бледностью, — вам бы следовало хоть немного подождать, пока этот слух не подтвердится. Бедная! Что вы с ней сделали. — С этими словами он опустился на землю, обхватил девушку обеими руками и с помощью миссис Невилл осторожно перенес в комнату, где и положил на столе. Однако все усилия привести ее в чувство были тщетны, и миссис Невилл отправилась в лагерь за спиртом, оставив его одного растирать ей руки и опрыскивать лицо водой.

Не успела она удалиться, как Джесс открыла глаза, а затем опустила ноги на пол. Взгляд ее с удивлением остановился на Джоне, и ему показалось, что она снова собирается упасть в обморок, — по крайней мере, губы девушки побелели, и ее начало трясти как в лихорадке.

— Джесс, Джесс! — закричал он вне себя. — Ради Бога не смотрите так на меня, вы меня пугаете!

— Я думала, что вы… что вы… — прошептала она и, вдруг зарыдав, упала ему на грудь и залилась горькими слезами.

Джону стало неловко, и, кроме того, он был тронут. В конце концов, он мужчина, и вид этой странной девушки, к которой он за последнее время сильно привязался, повергнутой в глубокое отчаяние и пришедшей в себя только вследствие беспокойства за его судьбу, не мог не подействовать на него, точно так же как подействовал бы и на всякого. Что-то отозвалось в глубине его сердца в ответ на это видимое проявление горя, и ощущение это было невыразимо сладостно, но в то же время пугало его.

— Джесс, милая Джесс, ради Бога перестаньте. Я не могу равнодушно смотреть на ваши слезы.

Она подняла голову и стала пристально глядеть на него, опираясь рукой о стол. Лицо девушки было мокро от слез и похоже на лилию, смоченную росой, а прекрасные глаза блестели таким огнем, какого он еще никогда не видывал у женщины. Она ничего не говорила, но ее лицо было красноречивее всяких слов, ибо временами на лице можно прочесть много такого, чего не передаст ни один язык. Она стояла подле него, и грудь ее высоко вздымалась — явный признак проснувшийся в женщине страсти. И в то же время ею овладело какое-то новое, неведомое ей дотоле ощущение. Она впервые почувствовала, что любовь в состоянии преодолеть ее волю, и узнала, хотя догадывалась и прежде, что стоит ей захотеть — и она может покорить сердце этого человека и заставить смотреть на нее такими же глазами, какими теперь сама она смотрела на него. Но при этом Джесс не проронила ни одного слова и даже не пошевельнулась, а только пристально глядела на него.

— Неужели вы так испугались за меня? — промолвил он.

Она не отвечала, но продолжала смотреть ему в глаза, и Джон чувствовал, что теряет над собой власть. Все его мысли смешивались под влиянием ее чарующего взгляда. Бесси, честь, данное слово — все было забыто. Едва тлевшая искра обратилась в пламя. И он полюбил эту девушку, как никогда еще никого не любил.

— Джесс, — задыхаясь прошептал он, — я люблю вас! — С этими словами он наклонился, чтобы ее поцеловать.

Она опомнилась и отстранила его рукой.

— Вы забываете, — проговорила она в ужасе, — что женитесь на Бесси.

Охваченный чувством стыда и сознанием нового несчастья, выпавшего на его долю, Джон повернулся и опрометью выбежал прочь.

Глава 18

БОЛЕЗНЬ
Не успел Джон выбежать из дома, как почувствовал крайнее изнеможение от потери крови и нравственного потрясения, а потому, очутившись в саду, с наслаждением опустился в кресло, стоявшее там с незапамятных времен. Немного погодя он увидел показавшуюся вдали миссис Невилл с бутылкой спиртного в руках.

«Вот кстати, — подумал он, — если не подкреплюсь стаканом водки, то по всей вероятности последую примеру Джесс и свалюсь с этого несчастного кресла».

— Где Джесс? — обратилась к нему миссис Невилл.

— Там в гостиной, — отвечал он, — она уже очнулась. «Впрочем было бы лучше для нас обоих, если бы она совсем не приходила в себя», — мысленно прибавил он.

— Да что с вами, капитан Нил? Какой у вас странный вид, — заговорила она, обмахиваясь шляпой. — Ах, если бы вы знали, что теперь творится в лагере! Волонтеры бранят солдат, что те их покинули в минуту опасности, а мне просто никто верить не хотел, когда я сказала, что вы не убиты… Да что же это? Ваши сапоги полны крови. Значит, вы все же ранены?

— Дайте мне, ради Бога, выпить, — простонал Джон.

Она зачерпнула взятым с собой стаканом воды из протекавшего невдалеке ручья и затем долила его спиртом. Он выпил и почувствовал себя лучше.

— Господи, — воскликнула миссис Невилл, — вас теперь пара! Надо было видеть, как эта девушка испугалась, когда мимо нее пронесли мертвое тело! Я была уверена, что это вы, но ошиблась. Говорят, это несчастный Джим Смит, сын старика Смита из Рюстенбурга. Знаете что, капитан Нил? Я советую вам быть осторожнее: если девушка еще не влюблена в вас, то во всяком случае близка к этому. Девушки вообще не очень-то легко падают в обморок из-за всякого встречного Дика, Тома или Гарри. Вы уже простите меня, дуреху, что я говорю вам так откровенно, но Джесс очень странная девушка, и если вы не примете мер, то легко увлечетесь ею и поставите себя в неловкое положение, тем более что собираетесь жениться на ее сестре. Уверяю вас, что Джесс не из таких женщин, что кокетничают скуки ради, — при этих словах она с сомнением покачала головой, как будто подозревала его в легкомысленном отношении к чувству будущей свояченицы, а затем, не дожидаясь ответа, повернулась и ушла в домик.

Из груди Джона вырвался стон. Что он мог возразить на это? Все было ясно до очевидности, и если когда-либо он чувствовал себя пристыженным, то именно теперь. Ему, человеку слова, до боли тяжело было сознаться, что в настоящем случае он поступил бесчестно по отношению к Бесси. Несколько минут тому назад он признавался Джесс в любви и говорил правду, но отвратительную правду. Хуже всего именно то, что это была правда. Да, он действительно любил Джесс. Он чувствовал, что эта любовь охватила его волной в то время, когда он стоял перед нею в комнате, и поглотила и превозмогла всю его привязанность к Бесси, с которой его связывали узы чести. В его сердце внезапно вспыхнула страсть, страсть преступная и даже просто непонятная; и он смутно догадывался, что она была вместе с тем и вечная. Сидя на ветхом от времени кресле и перевязывая рану, он мысленно проклинал себя. Какого он свалял дурака! Зачем не подождал, чтобы окончательно убедиться, к которой из двух чувствует большее расположение? И к чему только понадобилось Джесс ни с того ни с сего уезжать и оставлять его одного в обществе ее хорошенькой сестрицы? Теперь он твердо знал, что и тогда еще она была к нему неравнодушна. И вот какой оборот принял его роман! В одном он был убежден, а именно в том, что следует положить всему этому конец. Он не должен брать назад своего слова, данного Бесси, об этом нечего и думать. Тем не менее он чувствовал тяжесть на сердце и за самого себя, и за Джесс.

В это время повязка ослабла и кровь полилась с такой силой, что он уже собирался идти в комнаты просить помощи.

Джесс, совершенно оправившаяся, разговаривала с миссис Невилл, которая уговаривала ее выпить глоток водки, добытый с таким трудом. Заметив смертельно бледное лицо Джона и красную полоску крови, сочившейся из раненой ноги, Джесс схватилась за шляпу, лежавшую на столе.

— Ложитесь-ка лучше в кровать, — велела она, — а я побегу за доктором.

С помощью миссис Невилл он тотчас же разделся, но, к ужасу этой доброй женщины, прилагавшей все усилия, чтобы остановить обильные потоки струившейся крови, еще задолго до прибытия доктора впал в обморочное состояние. Появившийся доктор констатировал, что пуля оцарапала стенки одной из внутренних артерий бедра, не перерезав ее, впрочем, окончательно, и что в настоящее время требуется немедленная серьезная перевязка. С помощью хлороформа он довольно удачно провел эту операцию, не выходя из комнаты, и заявил, что обморок последовал от сильной потери крови.

По окончании операции миссис Невилл спросила доктора, не следует ли поместить Джона в госпиталь, на что тот категорически отвечал, что раненого необходимо оставить там, где он находится, но что Джесс должна принять на себя заботу ухаживать за ним во время болезни с помощью сиделки, которую он хотел прислать.

— Скажите мне, — спросила миссис Невилл, — его положение опасно?

— Оно будет очень опасно, если вы вздумаете его тревожить, — угрюмо отвечал доктор, — потому что шелк любую минуту может соскочить, а в таком случае артерия непременно лопнет и он истечет кровью.

Джесс не проронила ни слова и занялась необходимыми приготовлениями для ухода за больным. Раз судьбе угодно снова столкнуть их вместе, то ничего более не оставалось, как только безропотно подчиниться ей, хотя, по правде сказать, она этого вовсе не желала.

Час спустя после операции, когда Джон начал понемножку приходить в себя, явилась и присланная доктором сиделка. Джесс сразу заметила, что эта женщина в высшей степени беззаботна и невежественна в уходе за больным, и возложила на нее исключительно черную работу. Когда Джон пришел в сознание и увидел, кто именно сидел над ним и чья рука дотрагивалась до его горячего лба, он слегка застонал и попробовал заснуть. Но Джесс решила не спать. Она просидела всю ночь у его изголовья, не смыкая глаз. При свете едва занимавшейся зари она с грустью смотрела на бледные черты лица любимого человека, спавшего глубоким сном. А так как ночь была нестерпимо жаркая и удушливая, то Джесс сняла с него покрывала, оставив лишь одну простыню. Когда под утро она встала, чтобы пойти немного отдохнуть, то взглянула еще раз на больного и заметила, что повязка стала красной от крови. Артерия лопнула.

Приказав сиделке скорее бежать за доктором, Джесс принялась расталкивать больного, так как он спал крепким сном и мог незаметно уснуть навеки. Затем они принялись делать что могли, дабы остановить обильное течение крови. Джесс перевязала ему ногу платком и палкой закрутила узел, а он прижимал поврежденную артерию пальцем. Но все усилия были напрасны, и Джесс начала опасаться, что он умрет у нее на руках. Она испытывала невыразимые нравственные страдания, видя, как с каждой минутой его жизнь угасала.

— Мне уже не долго осталось жить, Джесс! Бог да благословит вас, моя дорогая! — прошептал он. — У меня темнеет в глазах.

Бедная девушка! Она стиснула зубы и ожидала конца. Рука Джона, нажимавшая на артерию, ослабла, и он вновь впал в обморочное состояние. Но странное дело: как раз в этот момент мгновенно течение крови значительно уменьшилось. Несколько минут спустя она услышала шаги доктора.

— Слава Богу, что вы наконец пришли! Он начал истекать кровью.

— Я только что от больного, раненного пулей навылет. А эта дуреха дожидалась, пока я возвращусь домой, вместо того чтобы бежать за мной следом. Я привел вам более расторопную. Да, он потерял много крови. Вероятно, повязка сползла. Ну что же, остается одно средство — хлороформ.

Опять для Джесс наступили полчаса томительного ожидания, и когда наконец несчастный Джон открыл глаза, то был не в состоянии говорить, а мог лишь улыбаться. Три дня его жизнь висела на волоске, ибо если бы артерия порвалась в третий раз, то, истощенный потерей крови, он умер бы прежде, нежели ему успели бы оказать какую-либо помощь. Иногда от слабости у него начинался бред, и эти минуты становились для него самыми опасными, так как трудно было помешать ему шевелиться. Единственный способ заставить его лежать неподвижно заключался в том, что Джесс должна была класть ему руку на голову или же давать ему держать ее в своих руках. Прикосновение руки Джесс имело благотворное влияние на его больное воображение. И много часов просидела она таким образом возле него, хотя ее рука ныла от боли и ей ломило спину. Зато она была вознаграждена тем, что безумное выражение исчезло из его глаз и он наконец заснул тихим безмятежным сном.

И вместе с тем это время стало самым счастливым в ее жизни. Перед нею лежал человек, которого она любила всеми силами души, она ходила за ним, как за ребенком, и сознавала, что этот ребенок полностью зависит от нее. Даже в бреду он постоянно упоминал ее имя и всякий раз с каким-нибудь нежным прилагательным. Она чувствовала, хотя и не могла дать себе в том отчета, что в эти тяжелые часы сомнения и страха они стали близки друг другу до такой степени, что их жизни как бы слились воедино. Она чувствовала, что это так, и была уверена, что и в будущем их связь никогда не может быть расторгнута. А потому она была счастлива, хотя и сознавала, что его выздоровление означает для нее вечную с ним разлуку. На последнее она твердо решилась, ибо если однажды в минуту слабости едва не выдала своего чувства, то это не значит, что она не сумеет удержаться во второй раз. И так уже она поступила нечестно по отношению к Бесси, отняв у нее сердце ее будущего мужа. Теперь, конечно, уже нечем помочь горю, но зато следует принять меры на будущее. Джон должен вернуться к сестре.

И вот она просиживала бессонные ночи над изголовьем любимого человека и была счастлива. В этом заключалась вся ее радость. Вскоре он будет взят от нее, и она останется по-прежнему одинокой, но пока Джон возле нее, он принадлежит ей. Держа руку на его голове и прислушиваясь к его ровному дыханию, она испытывала в глубине сердца неизъяснимое наслаждение, ибо в желании охранять сон дорогого существа заключается высшее проявление любви женщины.

Время шло, а кровь больше не появлялась, и вскоре наступило утро, в которое Джон открыл глаза и стал всматриваться в бледное лицо, наклоненное над его постелью, как бы что-то припоминая. Наконец он вспомнил.

— Я был очень болен, Джесс? — произнес он немного погодя.

— Да, Джон.

— И вы ходили за мной?

— Да, Джон.

— Я поправлюсь?

— Конечно.

Он снова закрыл глаза, потом продолжил расспросы.

— Есть ли какие-нибудь вести извне?

— Нет. Дела все в том же положении.

— О Бесси ничего не слышно?

— Нет. Мы отрезаны ото всех.

Наступила минута молчания.

— Джон, — заговорила Джесс. — Есть вещи, которые иногда говорятся в бреду, но за которые люди не отвечают; о таких вещах лучше всего не вспоминать.

— Да, — отвечал он, — я вас хорошо понимаю.

— А потому, — продолжала она тем же спокойным голосом, — постараемся забыть все то, что вы или я невольно высказали со времени вашего ранения и моего обморока.

— Совершенно верно, — согласился Джон, — я со своей стороны отрекаюсь от этих слов.

— Мы оба от них отрекаемся, — поправила она, глубоко вздохнув, и таким образом между ними был заключен договор забвения.

Но оба знали наперед, что это ложь. Если любовь существовала раньше, то разве в его или ее власти уменьшить эту любовь? Конечно, нет. Их дружба сделалась лишь более совершенной и искренней.

Они решились забыть также и сцену в гостиной, когда Джон невольно признался в любви Джесс. Очевидно, его поступок следовало приписать начинавшемуся бреду. Тем не менее оба сознавали, что любят друг друга и что их любовь растет по мере того, как становится все более и более безнадежной. Они толковали о Бесси, о свадьбе Джона, рассуждали о поездке Джесс в Европу, как о вещах совершенно для них посторонних. Короче, если они и забылись однажды, то впредь решили твердо ступать по пути долга, не обращая внимания на острые каменья, до крови резавшие ноги.

И тем не менее все же это была ложь, и ложь сознательная, ибо между ними стояло прошлое, соединившее их навек неразрывными узами.

Глава 19

ХАНС КЕТЦЕ ЕДЕТ В ПРЕТОРИЮ
Выздоровление Джона шло быстро. Артерия срослась, и так как сам он от природы отличался крепким телосложением, то вскоре и наверстал обильную потерю крови, а месяц спустя чувствовал себя физически таким же здоровым, как и прежде.

Однажды — это случилось 20 марта — Джесс и он сидели в запущенном садике. Джон полулежал на длинном плетеном кресле, которое Джесс достала для него в одном из домов, покинутых жителями, и курил трубку. Возле него в углублении, устроенном в ручке кресла и предназначавшемся, по всей вероятности, для стакана с водой, лежали гроздья винограда, нарочно для него сорванные рукой Джесс. Он держал на коленях развернутый лист газеты «Новости с театра войны», отличавшейся замечательной скудностью каких бы то ни было известий, что вполне объяснимо для газеты, выходящей в осажденном городе.

Оба молчали, Джон курил трубку, а Джесс оставила на время свое рукоделие и смотрела на тени, ложившиеся по склонам лесистых холмов.

Оба сидели до такой степени тихо и неподвижно, что у них из-под ног смело выползла ящерица, чтобы погреться на солнышке, а затем великолепная бабочка спокойно опустилась на виноград. День выдался чудный, и местность вокруг отличалась необычайной живописностью. От лагеря было далеко, а потому они не могли слышать его беспокойного шума, и единственными долетавшими до них звуками были плеск струившейся невдалеке воды да шелест листьев, производимый слабым ветерком, в то же время доносившим до них аромат распустившихся цветов мимозы.

Они сидели в тени сада перед домиком, к которому Джесс успела привыкнуть и который полюбила, как что-то родное, а все вокруг них — и сад, и домик, и деревья тонули в блеске ослепляющих лучей солнца. Вдали, по ту сторону сада, где пунцовые цветы гранатовых деревьев, казалось, соперничали с красотой роз, раскаленный воздух как бы таял над каменной оградой и расплывался в голубом эфире. Тишина и безмолвие царили кругом. А между тем, несмотря на эту видимую тишину, в ней ключом била молодая жизнь. Жизнь эта сказывалась и в ворковании диких голубей, и в сиянии лучей солнца, в веянии ветра и в порхании мотылька. Джесс глядела на окружающее богатство и красоту природы и чувствовала себя в раю и затем, незаметно предавшись меланхолическому настроению, задумалась о том, сколькие до нее и подобно ей сидели и мысленно рассуждали о том же, о чем и она, и однако навеки исчезли из памяти людей; и сколько еще явится впереди мечтателей, которые так же, как и она, будут сидеть и созерцать окружающую природу, тогда как сама она будет там, откуда не доносится даже эхо. Но что же из этого? Солнце будет вечно светить над землей, вечно будет струиться вода и вечно будет порхать мотылек; а на ее место явятся другие женщины и так же будут складывать руки, глядя на происходящее вокруг, и задумываться над теми же неразрешимыми вопросами, далее которых не идет человеческий ум. И то же повторится через тысячу лет и будет повторяться вечно, доколе не наступит конец существованию земному и доколе мир не перейдет в состояние небытия.

А она — что будет с ней? Будет ли она чувствовать тогда, любить и страдать? Или же все это один жестокий обман? Что она собой представляет: горсть земли — или же существованию ее суждено продолжаться за пределами земной жизни? Что ожидает ее на закате дней? Покой? Она часто об этом размышляла и постоянно надеялась, что это будет именно покой. Но теперь она думает иначе. Ее жизнь приобрела дня нее новый интерес, интерес, который умрет в ней разве только с ее смертью. Теперь она надеялась на загробную жизнь, ибо если жизнь эта существует для нее, то существует также и для него, и наконец настанет желанный день, который соединит их навсегда — старое заблуждение, сладкий бред нашего больного воображения! А между тем кто об этом не мечтал? И пусть себе смеются философы и ученые, но отчего бы и не допустить, что может существовать любовь и тогда, когда давно уже потухли желания?

Джон кончил курить трубку и уже некоторое время наблюдал за выражением лица Джесс. Теперь оно не выглядело бесстрастным, а напротив, отражало волновавшие ее думы и надежды. Рот девушки слегка приоткрылся, в глазах светилось нечто придававшее всему ее лицу какую-то необыкновенную прелесть. Такое же вдохновенное выражение ему доводилось встречать у мадонн на картинах старых мастеров. Джесс вообще не могла назваться хорошенькой. Но в эту минуту Джон заметил, что на ее облике лежит отпечаток божественной красоты, какой он никогда до тех пор не видывал у женщин. Красота эта взволновала его, но не так, как красота Бесси, и заставила отозваться в его сердце те струны, затронуть которые могла одна только Джесс. В ней было что-то неземное, почти устрашающее.

— Джесс, — произнес он наконец, — о чем это вы задумались?

Она встрепенулась, и ее лицо снова приняло обычное выражение.

— К чему вам это знать? — отвечала она.

— Да просто из любопытства. Я никогда еще не замечал у вас такого взгляда.

Она улыбнулась.

— Вы стали бы смеяться надо мной, если бы я вам сказала, о чем думала. Ведь мысли приходят сами собой, помимо нашей воли. Лучше я вам скажу, о чем думаю теперь: о том, когда мы выберемся отсюда. Дядя и Бесси, наверное, потеряли всякое терпение, ожидая нас.

— Да, вот уже более двух месяцев как мы сидим взаперти. Отряд, посланный нам на выручку, видно, уже недалеко, — заметил с иронией Джон, — и здешние жители до сих пор в полной уверенности, что в один прекрасный день увидят вдали сверкающие ряды английских штыков и буров, разбегающихся в разные стороны подобно облакам, гонимым ветром.

Джесс покачала головой. Она давно утратила веру в спасительный отряд.

— Если мы сами себе не поможем, то останемся здесь до тех пор, пока не умрем с голоду, что, по всей вероятности, скоро и случится. А потому нечего об этом и говорить. Теперь же я пойду за провизией. Все ли вы записали, что нужно?

— Все, ступайте с Богом и не беспокойтесь обо мне.

— В таком случае лежите смирно, пока я не возвращусь.

— Вот так раз, — рассмеялся Джон, — да я здоров как лошадь.

— Очень может быть, но ведь это приказание доктора. До свидания.

С этими словами Джесс удалилась, захватив с собой корзину для провизии.

Не успела она отойти пятидесяти шагов, как рассмотрела вдали приближающуюся к ней толстую сияющую фигуру верхом на маленькой знакомой лошадке. Фигура эта также показалась ей знакомой, и, вглядевшись пристальнее, Джесс распознала в ней Ханса Кетце, выезжавшего из ворот Претории.

Джесс просто не хотела верить своим глазам. Старик Ханс в Претории! Что бы это могло значить?

— Дядюшка Кетце, дядюшка Кетце! — закричала она, когда он, поравнявшись с ней, уже сворачивал на Хейдельбергскую дорогу.

Старый бур остановил лошадь и с удивлением начал озираться вокруг.

— Сюда, дядюшка Кетце, сюда!

— Господи Боже! — воскликнул он, повернув лошадь. — Это вы, мисс Джесс? Ну кто бы мог подумать встретить вас здесь?

— Кто бы мог подумать вас встретить здесь? — поправила она.

— Да, да, странно, очень даже странно. Но ведь я вестник мира — знаете, как голубь дядюшки Ноя. Дело в том, — он оглянулся, желая убедиться, что никто его не подслушивает, — что я послан правительством устроить обменвоеннопленных.

— Правительством! Каким правительством?

— Как каким? Понятно, триумвиратом, да будет на нем Господне благословение и благое поспешение во всем, как на пророке Ионе, когда он гулял по стенам Иерихона.

— На Иисусе Навине, когда он обходил стены города, — поправила его Джесс, — Иона же прогулялся во чрево китово!

— Совершенно верно, он еще играл на трубе. Теперь я вспомнил, хотя решительно не понимаю, как он ухитрился это сделать. Дело в том, что блестящая победа отшибла у меня память. Да, вот что значит быть патриотом! Господь дает силу мускулам патриота и заботится о том, чтобы удар его пришелся в середину врага.

— Удивительно, как вы быстро сделались таким горячим патриотом, дядюшка Кетце! — ядовито заметила Джесс.

— Да, мисс, да, я сделался патриотом до мозга костей, я ненавижу английское правительство! Будь оно трижды проклято, это английское правительство! Я стою за возвращение наших древних владений и за народное представительство! И в правоте нашего дела я совсем недавно убедился при Лейнгс Нэке[455]. Несчастные роой батьес! Я сам застрелил четверых: двоих, когда они взбирались на гору, и двоих в то время, когда они бежали; один из них кувырком полетел с утеса, как раненый олень! Бедняга! Я потом о нем плакал. Я вовсе и не хотел идти на войну, но Фрэнк Мюллер прислал ко мне сказать, что если я не выйду, то буду казнен. Да, этот Фрэнк Мюллер — сущий дьявол! И вот я отправился, но когда увидел, что Господь внушал английскому генералу[456] сделаться еще большим дураком, чем он был всегда, и попытаться с тысячью роой батьес выгнать нас из Лейнгс Нэка, — то, повторяю вам, я воочию убедился в правоте задуманного предприятия и воскликнул: «Будь оно проклято, английское правительство! К чему оно нам?» А после битвы при Ингого[457] я эти же слова повторил снова.

— Бросим этот разговор, дядюшка Кетце, — перебила его Джесс, — прежде вы рассуждали иначе, а впоследствии, может быть, будете опять иначе рассуждать. Расскажите лучше, как поживают мой дядя и моя сестра? Они по-прежнему живут на ферме?

— Вот тебе раз! Неужели вы воображаете, что я там был? Но тем не менее я слышал, что они еще в Муифонтейне. Прелестное местечко, и я надеюсь купить его, когда мы повыгоним всех вас, англичан, из нашей страны. Фрэнк Мюллер говорил мне, что они еще там. А теперь мне пора ехать дальше, иначе этот дьявол, Фрэнк Мюллер, пожалуй, начнет справляться, отчего я так замешкался.

— Дядюшка Кетце, — обратилась к нему Джесс, — исполните мою просьбу. Мы с вами старые друзья, и я когда-то упросила дядю одолжить вам пятьсот фунтов, помните, когда все ваши волы передохли от какой-то болезни легких.

— Да, да, я их непременно отдам, когда мы изгоним отсюда проклятых англичан. — С этими словами он собрал поводья, намереваясь ехать дальше.

— Так вы исполните мою просьбу? — спросила Джесс, ухватившись за поводья.

— Что такое? В чем дело, мисс? Мне надо спешить. Этот дьявол Мюллер ждет меня с пленными в Рюйис Краале.

— Мне нужен пропуск для себя и для капитана Нила, а также небольшой конвой. Нам бы хотелось вернуться к своим.

Старый бур воздел руки к небу в знак удивления.

— Владыка Небесный! — воскликнул он. — Это невозможно. Пропуск! Ну слыханное ли это дело? Нет уж, я лучше поеду.

— Это вовсе уже не так невозможно, дядюшка Кетце! — отвечала Джесс. — Слушайте, если у меня будет пропуск, я поговорю с дядей насчет пятисот фунтов. Может быть, они и вовсе ему не понадобятся.

— А-а, — протянул бур. — Это правда, мы старинные друзья, мисс, и не в моих правилах покидать друзей в нужде. Господи Боже, да я охотно проскачу сотню миль и переплыву реку крови для друга. Ну хорошо, хорошо, посмотрим. Все зависит от этого дьявола Фрэнка Мюллера. Где мне вас найти? В этом белом домике, что ли? Прекрасно. Завтра же сюда прибудет конвой с пленными, и если я добуду пропуск, я пришлю его с ними. Но помните, мисс, о пятистах фунтах. Если вы не поговорите с дядей, я сам буду вынужден об этом ему напомнить. Владыка Небесный! Хорошо иметь доброе сердце и любить помогать ближним! Ну, до свидания, до свидания. — С этими словами он припустил свою жирную лошадку и ускакал с лицом, сияющим от счастья.

Джесс бросила на него взгляд, полный презрения, и затем отправилась в лагерь за провизией.

Вернувшись домой, она рассказала Джону про свою встречу и намекнула на то, что было бы полезно на всякий случай приготовиться к отъезду, а посему фургон тотчас же выкатили на двор. Затем Джон принялся за смазку колес при помощи касторового масла и приказал Мути держать наготове лошадей, которые немного поправились, но все еще были тощи от недостатка хорошего корма.

Между тем старик Ханс продолжал путь и по прошествии часа подъезжал к небольшому красному домику.

В то же время из ворот домика показался всадник верхом на вороном коне. Всадник — стройный, красивый мужчина с бородой — поднес руку к глазам, чтобы защитить их от солнца, и стал пристально всматриваться в даль. Затем он как будто что-то сообразил и, пришпорив коня, быстро пустился к Хансу.

— Ну вот, дьявол этот уже тут! — воскликнул Ханс. — Чего ему от меня надо? У меня всякий раз пробегает мороз по коже, как только он начинает заговаривать со мной.

Огромный вороной конь уже приблизился вплотную к маленькой лошадке старика и едва не задевал копытами его голову.

— Всемогущий Боже! — воскликнул Ханс, отстраняясь от него вместе с лошадью. — Осторожнее, племянничек, осторожнее! Я вовсе не желаю подвергнуться ударам копыт вашего коня.

Фрэнк Мюллер, ибо это был он, улыбнулся. Он с намерением приблизил своего коня, желая слегка напугать старика, которого знал как отчаянного труса.

— Почему вы так припозднились и чем кончились ваши переговоры с англичанами? Вы должны были вернуться еще полчаса тому назад.

— И, конечно, вернулся бы, племянничек, если бы меня не задержали. Не думаете ли вы, что я с намерением замешкался в этом проклятом городе? Тьфу! — с этими словами он плюнул. — От этого города разит англичанами. У меня до сих пор неприятный вкус во рту.

— Вы лжете, дядюшка Кетце, — последовал холодный ответ. — Вы с англичанами — англичанин, а с бурами — бур. Ведь для вас решительно все равно. Смотрите же, чтобы мы не вывели вас на чистую воду. Я ведь вас вижу насквозь. Помните, что вы говорили англичанину Нилу во дворе ваккерструмской гостиницы, когда, нечаянно оглянувшись, увидели меня? Я ведь все слышал и ничего не забыл. Вы знаете, чего заслуживает изменник страны?

Зубы Ханса застучали, и его румяное лицо внезапно побледнело.

— Что вы хотите этим сказать, племянничек? — спросил он.

— Я? Да ничего особенного. Я только хотел вас предупредить, как друга. Я ведь кое-что слышал про вас от… — И он прошептал имя, при звуке которого несчастный старик побледнел как полотно.

— Ну, — продолжал мучитель, сполна насладившись страхом своей жертвы, — на чем же вы порешили в Претории?

— Отлично, племянничек, отлично, — затрещал старик, довольный тем, что разговор перешел на другую тему. — Англичане сделались уступчивы настолько, что из них можно вить веревки. Они согласны отдать двенадцать своих военнопленных за четырех наших. Я рассказал их начальнику про Лейнгс Нэк и Ингого, и он просто не хотел мне верить. Он думал, что я лгу, как и он. Англичане уже испытывают голод. Я встретил знакомого мне готтентота, и он сказал мне, что их кости выступают наружу.

— Они скоро выступят совсем, — пробормотал Фрэнк. — А теперь, — продолжал он, — мы в нашей штаб-квартире. Генерал Крюгер находится здесь. Он только что приехал из Хейдельберга, и вы можете лично сделать ему доклад. Кстати, узнали вы что-нибудь о капитане Ниле? Правда ли, что он убит?

— Нет, он не убит. Я встретил старшую племянницу дядюшки Крофта. Она заперта в Претории вместе с капитаном Нилом и просила постараться достать для них обоих пропуск. Понятно, я отвечал, что это невозможно и что пусть они околевают с голоду.

Мюллер, с особым вниманием выслушавший последние слова, встрепенулся и, повернувшись на седле, проговорил:

— В самом деле? В таком случае вы еще больший дурак, чем я вас считал до сих пор. Кто дал вам право разбирать, следует или нет выдавать им пропуск?

Глава 20

ВЕЛИКИЙ РЕСПУБЛИКАНЕЦ
Озадаченный последним заключением, Ханс Кетце сжался, как рыба, только что вынутая из воды, и в глубине своей мелкой душонки решил, что Фрэнк Мюллер и в самом деле не кто иной, как дьявол. К этому времени оба успели доехать до ворот красного домика, а немного погодя Ханс стоял перед лицом Поля Крюгера, одного из вождей восстания.

Это был приземистый человек пятидесяти пяти лет, с огромным носом, маленькими глазками, взъерошенными волосами, немного сгорбленный. Лоб у него был открытый, и все лицо выражало необычайную проницательность и подвижность. Великий республиканец сидел за письменным столом и, куря огромных размеров трубку, усиленно старался выводить какие-то слова на грязном лоскутке бумаги.

— Садитесь, господа, садитесь, — пригласил он, указывая длинным чубуком на стоявшую возле стены скамейку.

Новоприбывшие воспользовались приглашением и уселись на скамейку, не снимая шляп, а спустя некоторое время вынули трубки и принялись их закуривать.

— Скажите, ради Бога, как пишется слово «превосходительство»? — неожиданно спросил генерал. — Я четырежды писал его на разные лады, и всякий раз у меня выходит все хуже и хуже.

Фрэнк Мюллер поспешил вывести начальника из затруднения. Ханс Кетце в душе сознавал, что учитель в свою очередь также неправ, но не осмелился этого при нем высказать. Затем наступила тишина, нарушаемая лишь скрипом пера о бумагу. В продолжение этого времени Ханс едва не заснул, так как в комнате было нестерпимо жарко и он очень утомился в дороге.

— Ну вот! — точно обрадованный школьник, воскликнул наконец генерал, с любовью разглядывая свое произведение. — Черт бы побрал того, кто выдумал писанину! Наши отцы отлично обходились без нее. Вот бы и нам последовать их примеру! Хотя, впрочем, она полезна для заключения договоров с кафрами. Мне кажется, однако, милейший, что вы неверно продиктовали слово «превосходительство». Ну да сойдет и так. Когда пишут подобное письмо представителю королевы, то нет надобности особенно заботиться о грамматике. И так прочтут! — Он откинулся на спинку кресла и засмеялся.

— Ну, минеер Кетце, в чем дело? Ах, да, это насчет военнопленных. И на чем же вы порешили?

Ханс изложил подробности исполненного им поручения, затем стал переминаться с ноги на ногу и пережевывать свой рассказ, но тотчас был остановлен генералом:

— Довольно, милый друг, довольно. Ваш рассказ похож на несмазанную телегу: много шума и скрипа, но толку никакого. Они согласны обменять двенадцать буров на четырех пленных англичан. Да, расчет этот довольно подходящий. Хотя нет, не совсем. Четверо буров стоят куда больше двенадцати англичан! — При этих словах он снова рассмеялся. — Хорошо, мы отравим к ним военнопленных, пусть они помогут им доесть последние сухари. Прощайте, дружище. Впрочем, погодите, еще одно слово. До меня доходяг иногда о вас очень странные слухи. Мне, например, передавали, будто вам нельзя доверять. Лично я этому не верю. Но знайте, если это правда и я действительно что-нибудь открою, то клянусь вам, что выпорю вас ремнями и велю расстрелять, а затем отправлю ваш труп в подарок англичанам.

При этих словах он наклонился вперед и со всей силы стукнул кулаком по столу, что произвело на Ханса чрезвычайно тяжелое впечатление. В то же время в маленьких глазках генерала сверкнул зловещий огонек, от которого бедняге стало жутко на сердце, хотя он и чувствовал себя совершенно правым.

— Клянусь вам… — залепетал он.

— Не клянитесь, дружище, тем более что вы староста церкви. В этом нет никакой надобности. Я уже сказал вам, что не верю этим слухам, хотя нечто подобное и случилось еще на днях. Я вам не скажу, с кем именно, все равно вы их уже больше не увидите. До свидания, дружище, до свидания. Не забудьте возблагодарить Создателя за наши славные победы. От церковного старосты молитвы Ему будут еще приятнее.

Несчастный Ханс был совершенно подавлен только что слышанным и ушел в полном убеждении, что трудно усидеть на двух стульях, как бы человек ни был ловок и беспристрастен, и что такое положение может даже оказаться весьма опасным. А если в конце концов победят англичане — на что он втайне надеялся, — то каким образом он докажет им свои старания? Генерал, насупив брови, следил за тем, как Ханс Кетце медленно переступал порог, а по уходу его не мог удержаться от насмешливой улыбки.

— Флюгер, трус, человек без убеждений! Да, минеер Мюллер, вот каков Ханс Кетце! Я его знаю уже много лет. Он бы продал нас, если бы мог, но я его немножко попугал, и он отлично понял, что я никогда не лаю, если не имею намерения укусить. Ну, довольно о нем. Позвольте поблагодарить вас за ваше участие в деле при Маюбе[458]. Да, это была славная победа! Сколько было вас, когда вы начали взбираться на гору?

— Восемьдесят человек.

— А сколько выбыло из строя?

— Трое. Один убит, двое ранены. Кроме того, несколько царапин.

— Превосходно, превосходно! Да, это было рискованное дело, и потому именно и вышло так удачно, что было рискованно. Он, должно быть, совсем с ума сошел, этот английский генерал. Кто его застрелил?

— Брейтенбах. Он выстрелил в него, и генерал покатился, а весь отряд, как стадо баранов, устремился под гору. Да, блестящая победа! Вот что значит стоять за правое дело, дядюшка Крюгер!

Лицо генерала несколько омрачилось.

— Вот что значит иметь людей, которые хорошо стреляют, знают расположение местности и ничего не боятся. До сих пор судьба нам благоприятствовала, Фрэнк Мюллер. Но что будет дальше? Вы — неглупый человек, скажите мне: чем все это закончится?

Фрэнк Мюллер встал и раза два прошелся взад и вперед по комнате, прежде чем ответить.

— Вы хотите знать? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Извольте. Мы отвоюем назад нашу страну. И вот что означает настоящее перемирие. В Ньюкасле находятся тысячи роой батьес. Очевидно, они ждут не подкрепления, а благоприятного случая, чтобы заключить мир на возможно менее унизительных условиях. Мы вернем нашу страну, а вы будете президентом республики.

Старик принялся набивать свою трубку.

— Вы умный человек, Фрэнк, у вас трезвый взгляд на вещи. Счастье продолжает нам улыбаться. Правительство Англии настолько же сумасшедшее, насколько и его офицеры. Они непременно уступят. Но это означает нечто большее, Фрэнк, — с этими словами он снова стукнул кулаком по столу, — а именно — полный триумф буров во всей Южной Африке. Да, Бюргере был глубоко прав, когда мечтал о великой голландской республике! Я знаю теперь, что такое англичанин. Это человек, который ни о чем понятия не имеет. Он знает только свою лавку, он ею занят, а до остального ему нет дела. Иногда он поднимается с места и заводит лавку еще где-нибудь, а затем постепенно расширяет ее обороты, потому что в торговле понимает толк. Но если его дело начинает конкурировать с интересами метрополии или если относительно этого существует просто-напросто одно подозрение — в таком случае метрополия уничтожает его. Да, многое говорится в Англии, но это все разговоры исключительно о лавках. Толкуют о чести нации, о патриотизме, но лавка берет верх над всем. И вот что я вам скажу, Фрэнк Мюллер: лавка создала Англию и лавка же ее погубит. Тогда и мы получим свою часть, и Африка будет существовать для африканцев. Трансваальцам сперва достанется Трансвааль, а затем и все остальное. Шепстон был не дурак. Он всю страну хотел обратить в английскую лавку, а чернокожих сделать приказчиками. Мы все это изменили на свои лад, но должны быть благодарны и Шепстону. Англичане уплатили наши долги, они оттеснили зулусов, которые в противном случае поглотили бы нас, и в свою очередь дали нам себя разбить. А теперь уж мы управимся и сами, и, пожалуй, как вы говорите, я даже буду первым президентом.

— Да, дядюшка Крюгер, — отвечал Фрэнк Мюллер, — а я буду вторым.

Великий республиканец взглянул на своего собеседника и проговорил:

— Вы смелы, а смелость возвышает человека и создает государства. У вас есть ум, а человек с умом может управлять многими дураками так же, как руль правит кораблем. И я говорю вам, что когда-нибудь, в свою очередь, и вы будете президентом.

— Да, я буду президентом и тогда изгоню англичан из пределов Южной Африки. Это я исполню с помощью зулусов из Наталя. Затем я истреблю туземцев, как это сделал Чака[459], и оставлю лишь небольшое количество для услуг. Вот мой план, дядюшка Крюгер, и это прекрасный план.

— Это великий план, но я не думаю, что он прекрасен. Вы можете исполнить его, если доживете. Человек с недюжинным умом, к тому же богатый, всего достигнет, если только доживет. Но ведь есть Бог на свете! Я верю, Фрэнк Мюллер, что Бог существует, и я твердо убежден, что Он полагает пределы действиям человека на земле. Если человек преступает эти пределы, Бог поражает его. Если вы доживете, Фрэнк Мюллер, то приведете в исполнение вами задуманное; но может быть, Бог поразит вас прежде. Кто может дать на это ответ? Вы исполните лишь то, что вам повелит Господь, а не то, чего пожелаете сами.

Старик говорил серьезно и с глубоким убеждением. Мюллер сознавал, что это не просто громкие слова, которые иные находящиеся у власти буры употребляют в беседах с подчиненными. Он говорил от чистого сердца, и, несмотря на прирожденный скептицизм Мюллера, слова старика глубоко запали ему в душу и повергли его в сомнение, как иногда может повергнуть нас в сомнение правдивое слово разумного человека, хотя бы и противоречащее нашим собственным убеждениям. Умолкнувшие было на время опасения вновь зашевелились в его сердце. Между ними и блестящим будущим разверзлась бездна. Что если бездна эта — смерть, и будущее — одна мечта?

Лицо его омрачилось, и генерал заметил произошедшую в нем перемену.

— Эх, — воскликнул он, — поживем — увидим! Тем временем вы все же сослужили прекрасную службу отечеству и будете вознаграждены. Если я буду президентом, — слова эти он подчеркнул, что не ускользнуло от внимания его слушателя, — если с помощью своих друзей, я добьюсь президентства, — повторил он, — я не забуду и вас. А теперь мне пора ехать. Мне необходимо быть в Лейнгс Нэке через двое с половиной суток, чтобы слышать ответ генерала Вуда. Вы же позаботьтесь об отправлении военнопленных. — И он встряхнул свою трубку и приподнялся.

— Одну минуту, минеер, — промолвил Мюллер, сразу приняв подобострастный вид, — позвольте обратиться к вам с маленькой просьбой.

— В чем же дело?

— Мне нужен пропуск для моих друзей англичан, находящихся в Претории и отправляющихся к родным в Ваккерструмский дистрикт. Они передали мне свою просьбу через Ханса Кетце.

— Вообще-то я не люблю выдавать пропусков, — недовольным голосом заметил генерал. — Вы ведь сами понимаете, как это опасно. Даже удивительно, что вы меня об этом просите.

— Это пустячная просьба, минеер, и я не думаю, чтобы она могла иметь какое-либо влияние. Ведь осада Претории протянется не долго, а я в долгу у этих англичан.

— Хорошо, хорошо, как знаете. Но если что случится — вы отвечаете. Составьте пропуск, я его подпишу.

Фрэнк Мюллер присел к столу и, составив бумагу, пометил ее числом. Содержание бумаги было весьма просто:

Предъявителям сего надлежит давать беспрепятственный пропуск.

— Однако с таким пропуском можно провести целую толпу людей! — заметил генерал, когда Мюллер протянул ему бумагу для подписи. — Если хотите, он подразумевает, пожалуй, всю Преторию.

— Я не знаю, может быть, их двое или трое, — спокойно возразил Мюллер.

— Ну, да все равно, вы отвечаете. Давайте перо. — И он принялся выводить неровным почерком свою подпись на бумаге.

— С вашего позволения, я возьму с собой двух конвоиров. Вам известно, что завтра я еду принимать в свое ведение управление над Ваккерструмским дистриктом?

— Хорошо, хорошо. Это ваше дело, — вы отвечаете. Я не стану вам задавать лишних вопросов, разве что ваши друзья меня к тому принудят. — С этими словами он вышел из комнаты.

Когда великий республиканец удалился, Фрэнк Мюллер снова уселся на скамейку и, взглянув на пропуск, принялся рассуждать сам с собой, ибо был слишком умен, чтобы рассуждать с кем-либо иным.

— Господь предает врага в мои руки, — промолвил он, усмехаясь и поглаживая бороду, — ну, теперь-то я постараюсь не упустить благоприятного случая, как в тот раз на охоте. А пока помечтаем о Бесси. Вероятно, придется покончить также и со стариком, хоть мне его жаль. Но что же делать? Затем, если что случится с Джесс, Бесси наследует Муифонтейн, а это славный кусочек! Положим, мне его вовсе не надо, я и так богат. Да, я женюсь на ней. Все же это будет лучше, даже в том случае, если она и не пожелает выйти за меня замуж, так как женитьба внушает больше уважения и в конце концов крепче привязывает женщину. За нее некому будет заступиться. Затем она постепенно ко мне привыкнет и сделается просто необходимой для меня, ибо красивая женщина — великая сила даже у моих соотечественников, если только муж сумеет держать ее в руках. Да, я непременно женюсь на ней. Один из способов приобрести любовь женщины — это взять ее в плен, а самое лучшее то, что они это любят. Они рассуждают так: «Значит, я того стою». Это своего рода турнир. Тем слаще будут ее поцелуи, и в конце концов она меня будет тем больше ценить, чем больше я потратил на нее сил и трудов. Так, Фрэнк Мюллер, так! Десять лет тому назад ты рассуждал сам с собой: «В мире существуют только три вещи, из-за которых стоит жить: во-первых, богатство, во-вторых, женщины, в-третьих, власть». Деньги у тебя есть, потому что, так или иначе, а ты самый богатый человек в Трансваале. Через неделю ты будешь обладать женщиной, которую любишь и которая для тебя дороже всего на свете. А через пять лет ты будешь иметь в руках власть, и власть почти неограниченную. Старик умен, он будет президентом. Но я умнее. Вскоре я сяду на его место, вот так, — с этими словами он пересел на генеральское кресло, — а он спустится на одну ступень и сядет на мое. И тогда я буду властвовать. Уста мои будут слаще меда, а десница — тверже стали. Я грозой пройду через всю страну. С помощью кафров я изгоню англичан из пределов моего государства, а затем истреблю моих союзников и завладею их землей. И тогда, — продолжал он, увлекаясь все больше и больше, причем глаза честолюбца сверкали от волнения и ноздри расширились, — я скажу, что действительно стоит жить на свете! Что значит власть! Что значит сознание иметь право все разрушить! Возьмем для примера моего соперника англичанина: сегодня он жив и здоров, а через три дня его не будет, и это сделаю я! Вот что значит власть! Но придет время, когда я протяну лишь руку и то же сделаю с тысячами ему подобных. Вот тогда-то у меня действительно будет неограниченная власть. И тогда я буду счастлив с Бесси!

Распаленное воображение увлекало его все дальше и дальше, и по происшествии часа он дошел до состояния, близкого к опьянению. Картина за картиной разворачивались перед его глазами. Он уже представлял себя президентом республики, открывающим народное собрание и направляющим прения согласно своим желаниям. Он видел себя во главе войска, отражающего значительные силы англичан и обращающего их в бегство. Даже место битвы было им избрано — у подножия Драконовых гор в Натале. Затем ему представилась картина безжалостного изгнания туземцев из Южной Африки и неограниченное владычество над покоренным народом. В довершение всего он видел что-то блестящее у своих ног — это была корона!

Он дошел до крайних пределов опьянения. Затем последовала реакция. Воображение, которое увлекало его все дальше и дальше, как пестрая бабочка увлекает за собой ребенка, вдруг изменило свое направление, и его уму представились начерченные огненными буквами пророческие слова генерала: «Бог полагает пределы действия человека на земле. Если человек преступает эти пределы, Бог поражает его!»

Бабочка опустилась на гроб!

Глава 21

ДЖЕСС ПОЛУЧАЕТ ПРОПУСК
На другой день утром, в половине одиннадцатого, Джесс сидела у входа и по обыкновению что-то вышивала, а Джон был занят укладыванием тех немногих предметов, которые оставались в его распоряжении. По правде сказать, он мало рассчитывал на получение пропуска, но в шутку замечал, что это в сущности такое же полезное времяпрепровождение, как и всякое другое.

— Подойдите сюда, Джесс! — обратился он к ней.

— Зачем? — откликнулась она, не двигаясь с места и продолжая смотреть на роскошную картину южноафриканской природы, красовавшуюся перед нею.

— Затем, что мне хочется поговорить с вами.

Она медленно поднялась и с неохотой подошла к нему.

— Ну вот, — недовольным голосом проговорила она, — я и пришла. Что вам надо?

— Я хотел сказать вам, что кончил укладывать вещи, вот и все.

— И вы только для этого меня и звали?

— Понятно. Моцион полезен молодым девушкам.

Тут он расхохотался, и она последовала его примеру.

Конечно, это был пустяк, мелочь, но от этой мелочи становилось тепло на сердце. Очевидно, обоюдная привязанность, даже не высказываемая друг другу, дает особенную прелесть всякой глупости и заставляет от души над нею смеяться.

Как раз в эту минуту к ним подошла миссис Невилл и вне себя от волнения заговорила, по обыкновению обмахиваясь шляпой:

— Подумайте, капитан Нил, только что прибыли военнопленные, и один из конвоиров уверял, будто привез кому-то пропуск, подписанный неприятельским генералом. Кому бы это могло быть?

— Это нам, — быстро отвечала Джесс, — мы отправляемся домой. Я виделась вчера с Хансом Кетце и просила его выхлопотать нам пропуск. Судя по всему, он исполнил просьбу.

— Господи! Вы едете домой! Какие счастливчики! Позвольте мне в таком случае черкнуть несколько слов моему дедушке в Капштадт. Вы отправите письмо по почте, когда будете в состоянии это сделать. Старику девяносто четыре года, он уже слаб, но все же ему будет приятно получить от меня весточку, — с этими словами она прошла в комнату с тем, чтобы дать дряхлому родственнику подробный отчет об осаде Претории, насколько это позволяло время.

— Джон, — обратилась к нему Джесс, — велите Мути готовиться к отъезду.

— Хорошо, — промолвил он, задумчиво поглаживая бороду, и, как бы что-то вспомнив, прибавил: — А вы рады, что едете?

— Нет, — отвечала она, вспыхнув, и, отвернувшись, ушла в комнаты.

— Мути, — велел Джон зулусу, — готовься к отъезду. Мы едем домой, в Муифонтейн.

— Слушаю, хозяин, — спокойно отвечал Мути и отправился исполнять приказание, как будто выезд из осажденного города был самым обычным делом. Это отличительная черта характера зулуса: его ничем нельзя удивить.

Джон стоял и смотрел, как Мути чистит лошадей, но мысли его витали далеко. Ему, в свою очередь, тоже было чего-то жаль. Хотя он и стыдился в этом сознаться, но ему не хотелось расставаться с белым домиком. Последнюю неделю он прожил как бы во сне, и все, что выходило за пределы этого сна, представало перед ним в каком-то тумане. Он знал о существовании вокруг него разных предметов, но все они представлялись ему в каких-то неясных очертаниях, их взаимное расположение и относительная величина ускользали от его внимания. Единственным, в чем он отдавал себе отчет и чем жил, была его мечта. Прочее же казалось ему чем-то весьма отдаленным, как те предметы, которые мы теряем в детстве и находим уже в зрелом возрасте.

И вдруг всем этим сладким сновидениям должен наступить конец, туман рассеется, и все предметы снова предстанут в прежнем виде. Джесс, с которой он делил все радости и заботы, удалится в Европу, а он женится на Бесси, и все воспоминания, связанные с Преторией, бесследно исчезнут в прошедшем. Но что же делать, так должно случиться. Более того, справедливость и честь требуют, чтобы все случилось именно так, а не иначе; неужели он будет уклоняться от своей прямой обязанности? С другой стороны, он не был бы человеком, если бы не ощущал острой боли в сердце. В самом деле, как неудачно все повернулось для него!

К этому времени Мути успел вывести лошадей и спросил, не пора ли их запрягать.

— Нет, погоди, — отвечал Джон. — Может быть, все это вздор, — прибавил он про себя.

Едва он произнес эти слова, как увидел двух вооруженных буров угрюмого вида и отталкивающей наружности, скакавших по направлению к белому домику в сопровождении четырех конных карабинеров. Буры остановились у калитки, и один из них, сойдя с лошади, подошел к конюшне, возле которой стоял Джон.

— Вы капитан Нил? — задал он вопрос на чистейшем английском языке.

— Да, это я.

— В таком случае вот письмо на ваше имя.

Джон развернул письмо — оно не было запечатано — и прочел следующее:

Милостивый государь!

Предъявитель сего письма везет просимый вами пропуск, с которым вы и мисс Джесс Крофт можете беспрепятственно проследовать в Муифонтейн в Ваккерструмский дистрикт республики. Единственное обязательное для вас условие, предписанное одним из членов великого триумвирата, заключается в том, чтобы вы не везли писем из Претории. Относительно точного исполнения этого пункта вы обязываетесь честным словом в присутствии предъявителя письма, после чего вам немедленно будет вручен пропуск.

Письмо было написано по-английски вполне правильно, но не имело никакой подписи.

— Кто писал это письмо? — осведомился Джон.

— Это не ваше дело, — последовал короткий ответ, — даете ли вы слово относительно соблюдения известного пункта?

— Даю.

— Прекрасно. Вот вам пропуск, — с этими словами бур передал Джону документ, написанный по-голландски той же рукой, что писала послание; только почерк подписи был другой.

Джон взглянул на пропуск и позвал Джесс, чтобы перевести ему содержание документа. Она в это время и сама уже к нему подходила, так как слышала весь разговор.

— В пропуске сказано, что его предъявители могут беспрепятственно проследовать в Муифонтейн, — сказала она, — и подпись вполне правильна. Мне знакома рука генерала.

— Когда мы должны ехать? — спросил Джон у бура.

— Сию минуту — или никогда!

— Мне необходимо заехать в лагерь, чтобы объяснить свой отъезд. Иначе подумают, что я бежал.

Бур замялся, но, переговорив с товарищем, стоявшим у калитки, согласился, после чего оба отправились к лагерю, предупредив Джона, что будут его там ожидать.

Пять минут спустя все было готово, фургон стоял у калитки. Джон тщательно осмотрел ремни и, убедившись, что все в порядке, отправился звать Джесс. Он нашел ее стоящей у порога» всматривающейся в свой любимый ландшафт. Она держала над глазами руку, как бы защищаясь от солнца. Между тем там, где она стояла, солнца не было, и Джон никак не мог догадаться, зачем она прикрывает глаза. На самом же деле девушка плакала от сожаления, что вынуждена покинуть это место, теми тихими и в то же время раздирающими душу слезами, какими иногда плачут женщины. У Джона при виде этой картины сжалось сердце, слезы подступили к горлу, и, чтобы скрыть собственное волнение, он обратился к ней довольно резко:

— Ну чего вы там застряли? Неужели лошадям дожидаться вас целый день?

Джесс даже не почувствовала этой резкости. Вероятно, она догадывалась о ее причине. К тому же женщины иногда прощают резкость человеку, к которому чувствуют расположение. В эту минуту из комнаты выбежала миссис Невилл, держа в руках конверт.

— Извините меня, — затараторила она, — что я вас задержала, хоть я не высказала в письме и половины того, что хотела. Я дошла только до того дня, когда все наши сообщения были прерваны, и думаю, старику и без меня все это давно известно из газет. Но он, вероятно, захочет знать подробности и по ним догадается и об остальном. А может быть, он уже умер и похоронен. Я вам останусь должна за марку. Кажется, она стоит три пенса. Вы их получите, когда мы встретимся вновь. Я начинаю думать, что осада затянется на целую вечность. Ну, прощайте, моя дорогая! Благослови вас Господь! Когда вы отсюда выберетесь, не забудьте послать корреспонденцию в газету «Таймс». Ну, не плачьте. Я бы на вашем месте вовсе не плакала, если б только могла выехать отсюда, — прибавила она, услышав всхлипывания Джесс, горько рыдавшей на ее груди.

Немного спустя они сидели в фургоне, а Мути забрался на запятки.

— Хватит плакать, Джесс, — укоризненно заметил Джон, кладя ей руку на плечо, — надо терпеть, коли нечем помочь.

— Вы правы, Джон, — отвечала она и вытерла слезы.

Прибыв в лагерь, Джон объяснил причину своего отъезда. Вначале офицер, заступавший должность коменданта, раненного одновременно с Джоном, воспротивился было его намерению, в особенности когда узнал, что тот дал слово не возить с собой никаких писем. Подумав же немного, он пришел к заключению, что едва ли это грозит каким-либо ущербом для гарнизона.

— Как раз наоборот, — добавил он, — ибо у вас будет возможность рассказать, как мы бедствуем в этой Богом забытой яме. Я бы только желал, чтобы и мне кто-нибудь выхлопотал пропуск!

После чего Джон обменялся с ним рукопожатием и вышел из палатки, у входа в которую встретил целую толпу ожидавшего народа.

Весть об отъезде Джона Нила распространилась в городе с быстротой молнии, и всякий желал как можно скорее лично в этом убедиться. Об отъезде кого-либо из Претории не слышали уже более двух месяцев, и тем понятнее было всеобщее возбуждение и любопытство.

— Правда ли, что вы едете, Нил? — крикнул какой-то досужий парень.

— Как это вы ухитрились добыть пропуск? — спросил другой с лисьим выражением лица. Он был известен под прозвищем обманщика буров, то есть странствующего торговца, умевшего вводить в заблуждение простодушных голландцев, продавая им втридорога ничего не стоящие товары. — У меня среди буров множество приятелей. Едва ли найдется в Трансваале хоть один бур, который бы меня не знал. (Еще бы им тебя не знать, — вставил сосед). И однако же, несмотря на все мои старания (а они ему довольно-таки дорого обошлись, — промолвил неугомонный сосед), мне так и не удалось добыть себе пропуска.

— Неужели ты воображаешь, что буры выпустят тебя, раз ты попался им в лапы? — продолжал мучитель. — Ведь это, дружище, несогласно с человеческой природой. Ты уже снял с них всю шерсть. Неужели они отдадут тебе еще и свои шкуры?

Собеседник его замахнулся было на оскорбителя, но был остановлен окружающими.

— О, мисс Крофт! — закричала какая-то женщина из толпы, подобно Джесс задержанная в Претории во время кратковременного своего визита к знакомым. — Если вам удастся побывать в Марицбурге, передайте моему мужу, что я жива и здорова, если не считать легкой простуды, нажитой мной из-за того, что приходилось спать на сырой траве. Скажите ему также, чтобы он поцеловал за меня деток.

— А я прошу вас, Нил, сказать этим бурам, что мы зададим им хорошую трепку, когда к нам на помощь придет Колли, — обратился к Джону юный англичанин, одетый в форму карабинеров Претории. Пылкий юноша и не подозревал, что генерал Колли, этот храбрый и честный воин, покоится вечным сном на глубине шести футов под землей, с головой, простреленной шальной бурской пулей.

— Однако, капитан Нил, если вы готовы, то нам пора ехать, — заметил один из буров по-голландски, стегнув крайнюю лошадь, отчего та как бешеная рванулась вперед. Затем вся четверка понеслась, оставляя справа и слева густые толпы народа, и среди восклицаний и многочисленных пожеланий успеха вскоре совершенно скрылась из виду.

В продолжение часа не случилось ничего особенного. Джон сидел на облучке и правил лошадьми, а двое буров ехали верхом. По прошествии часа, когда путники приблизились к гостинице — к тому красному дому, в котором Фрэнк Мюллер беседовал накануне с генералом, — к ним подъехал один из буров и довольно грубо объявил, что необходимо остановиться и немного перекусить. Так как уже был второй час, то предложение это и не встретило противодействия со стороны Джона, и он повернул во двор. Здесь он лично позаботился о лошадях: выпряг их, напоил и задал корму, после чего вошел в здание гостиницы.

Буры уже сидели на веранде, и когда Джон вопросительно на них взглянул, то один из них указал чубуком на затворенную дверь. Путники поняли намек и вошли в маленькую комнатку, где увидели готтентотку, устанавливавшую на стол кушанья.

— А вот и обед. Ну что ж, поедим! — воскликнул Джон. — Кто знает, когда нам удастся еще раз пообедать!

С этими словами он уселся за стол, Джесс последовала его примеру.

В эту минуту в комнату вошли оба бура, причем один из них шепнул на ухо товарищу какое-то замечание, от которого другой так и покатился со смеху.

Джон покраснел, но сдержался. Он счел это более безопасным, так как, по правде сказать, физиономии обоих конвоиров ему чрезвычайно не нравились.

Один из них был высокого роста, со смуглым лоснящимся лицом и самой подозрительной наружностью. Впечатление это усиливалось от того, что поверх верхней губы у него выдавался огромных размеров гнилой зуб. Другой был низенького роста, с сардонической улыбкой и лицом, сплошь покрытым растительностью; густые черные волосы спускались ему на плечи. Когда он смеялся, то брови почти сливались с бородой и усами, и в это время он скорее походил на обезьяну, нежели на человека. Родом он был из самых диких и отдаленных местностей Трансвааля, а именно из предгорий Саутпансберга[460], и ни слова не понимал по-английски. Джесс прозвала его Буйволом за сходство с этим свирепым животным. Товарищ его, напротив, прекрасно говорил по-английски, так как много лет провел в Натале и бежал из колонии из-за какой-то истории, которая должна была привести его на скамью подсудимых. Этого Джесс прозвала Единорогом за его страшный клык.

Единорог был удивительно благочестив и, подойдя к столу, к великому смущению Джона, вежливо, но с большой твердостью взял из рук у него нож, которым тот собирался было резать мясо.

— Что это значит? — спросил Джон.

Бур с грустью покачал головой.

— Неудивительно, что вы, англичане, Богом отверженный народ и отданы нам в руки, подобно тому как могущественный царь Ахав был предан в руки израильтян. Садясь за стол, вы даже и не подумали возблагодарить Создателя. — С этими словами он откинул назад голову и запел в нос какую-то длинную голландскую молитву. Не довольствуясь этим, он принялся переводить ее на английский язык, что в свою очередь также заняло немало времени, хотя перевод и не отличался особенной правильностью.

По окончании молитвы Буйвол сардонически улыбнулся и произнес «аминь», после чего путники могли продолжать прерванный появлением буров обед, который в общем прошел довольно молчаливо. В сущности они и не могли при данных обстоятельствах ожидать особенного оживления и все свое внимание сосредоточили на еде. В конце концов могло быть и хуже, если бы вовсе не было обеда.

Глава 22

В ДОРОГЕ
Окончив обед, они уже собирались встать из-за стола, как вдруг дверь отворилась и в комнату вошел не кто иной, как сам Фрэнк Мюллер! Да, несомненно это был он, все с той же золотистой бородой, такой же густой и прекрасной и, по мнению Джесс, такой же противной, как и всегда. Холодный взгляд бура остановился на Джоне, и что-то вроде злой усмешки заиграло в углах его красиво очерченного рта. Затем он взглянул на буров, из которых один стальной вилкой чистил зубы, а другой бесцеремонно закуривал трубку над головой Джесс, и лицо его сделалось сумрачно.

— Разве вы забыли, что я вам говорил, солдаты? — закричал он, — чтобы вы не смели обедать вместе с пленниками! (Слова эти болезненно отозвались в сердце Джесс). Я вам приказывал обходиться с ними почтительно, а вы расположились здесь чуть ли не на столе и пускаете им дым прямо в лицо. Убирайтесь вон!

Бур с лоснящимся лицом и выдававшимся клыком вздохнул, положил на место стальную вилку и удалился, мысленно рассуждая, что с таким начальником, как Фрэнк Мюллер, шутки опасны. Его спутник, Буйвол, заупрямился.

— Что? — зароптал он, тряхнув гривой. — Разве я не достоин сидеть за одним столом с проклятыми англичанами — роой батьес и женщиной? Если бы от меня зависело, я бы заставил его вычистить мне сапоги, а ее — нарезать мне табаку! — При этих словах он осклабился, а его брови, баки и усы до такой степени слились вместе, что он стал как две капли воды похож на павиана.

Фрэнк Мюллер не стал попусту тратить слов. Он преспокойно подошел к своему подчиненному, схватил его за шиворот и вытолкнул в дверь настолько неловко, что непокорный бюргер ударился головой о косяк, причем его трубка разлетелась вдребезги и лучшее украшение его лица — нос — получило значительные повреждения.

— Вот, — промолвил Мюллер, затворяя за ним дверь, — как надо обращаться с подобными молодцами. А теперь позвольте поздороваться с вами, мисс Джесс, — и он протянул руку, которую та холодно пожала. — Я очень рад, что мне удалось оказать вам небольшую услугу, — прибавил он учтиво, — мне было чрезвычайно трудно добиться пропуска от генерала, а потому я прибег к перечислению личных своих заслуг перед республикой, чтобы выудить у него разрешение. Как бы там ни было, но я это дело устроил и с удовольствием берусь проводить вас до самого Муифонтейна.

Джесс поклонилась, и Мюллер обратился к Джону, сидевшему в двух шагах от него и тотчас же ответившему ему на поклон.

— Капитан Нил, — заговорил он, — мы когда-то с вами повздорили. Надеюсь, что услуга, которую я только что оказал вам, убедит вас в моих миролюбивых намерениях. Я иду дальше. Как я уже сказал однажды, я виноват в нашей ссоре во дворе ваккерструмской гостиницы. Пожмем же друг другу руки и кончим раз и навсегда наше взаимное недоразумение. — Говоря это, он подошел к Джону и протянул руку.

Джесс внимательно следила за происходящим. Она знала о предшествовавшей ссоре и полагала, что Джон не дотронется до протянутой руки; вспомнив, однако, в каком они положении, она втайне пожелала, чтобы Нил пожал своему противнику руку.

Джон покраснел и, отступив несколько шагов назад, решительно заложил руки за спину.

— Мнеочень жаль, минеер Мюллер, — проговорил он, — но даже при настоящих обстоятельствах я не могу пожать вам руки. Вы знаете, почему.

Джесс видела, как лицо бура перекосилось и покраснело от злости, что, впрочем, случалось с ним довольно часто.

— Я не знаю, капитан Нил. Пожалуйста, объясните.

— Хорошо, я объясню, — спокойно заметил Джон, — вы пытались меня убить.

— Что вы этим хотите сказать? — вспылил Мюллер.

— То, что говорю. Вы дважды стреляли в меня под предлогом, будто целились в буйвола. Смотрите! — при этих словах он снял с головы свою мягкую черную шляпу, которую постоянно носил. — Видите ли на ней отметину от вашей пули? Тогда я не подозревал умысла, теперь же мне это доподлинно известно, а потому я отказываюсь от чести пожать вашу руку.

В эту минуту ярость Мюллера достигла высших пределов.

— Вы ответите мне за это, лжец! — закричал он, машинально ощупывая рукой пояс, на котором висел охотничий нож.

Несколько минут они молча смотрели друг на друга, причем Джон даже не пошевельнулся. Он стоял спокойно и твердо, как могучее дерево, а его честное, открытое лицо и решительный взгляд представляли полнейшую противоположность демоническому выражению красивого лица голландца. Наконец Джон произнес, медленно выговаривая каждое слово:

— Я уже доказал вам однажды, Фрэнк Мюллер, что сильнее вас, и если нужно, готов доказать вновь, несмотря на ваш нож. Пока же считаю необходимым напомнить вам, что мне выдан пропуск за подписью вашего генерала, подтверждающий нашу безопасность. А теперь, минеер Мюллер, — при этих словах глаза Джона сверкнули, — я готов.

Голландец вынул нож и затем заткнул его обратно за пояс. С минуту он колебался, не покончить ли ему все дело разом, но вдруг вспомнил о присутствии третьего лица.

— Пропуск за подписью генерала! — воскликнул он, забыв всякую осторожность. — Сильно вам поможет этот пропуск! Вы в моей власти, капитан. Мне стоит сжать руку — и я раздавлю вас. Впрочем, постойте, — прибавил он, как бы опомнившись, — мне надо быть немного снисходительнее. Вы один из представителей разбитого нами войска и, будучи вне себя, не знаете, что говорите. Во всяком случае теперь этот разговор неуместен, в особенности в присутствии дамы. Когда-нибудь мы решим этот спор, как подобает порядочным людям, капитан Нил. Теперь же, с вашего позволения, мы его на время прекратим.

— Правда, минеер Мюллер, — отвечал Джон, — только пожалуйста, не просите меня впредь пожимать вашу руку.

— Хорошо, капитан Нил, а пока я велю вашему слуге запрягать лошадей. Нам надо спешить, если мы хотим засветло добраться до Хейдельберга.

Он поклонился и вышел из комнаты, чувствуя, что неумение владеть собой сильно повредило успеху его планов.

— Черт бы его побрал! — пробормотал он. — Этот человек именно то, что у англичан именуется джентльменом. Все-таки большая храбрость с его стороны отказаться от рукопожатия, когда он находится в моей власти.

— Джон, — заговорила Джесс, как только дверь затворилась. — Я боюсь этого человека. Если бы я знала, что пропуск получен при его содействии, я бы ни за что не согласилась его взять. Мне и тогда почерк показался знакомым. Напрасно мы не остались в Претории!

— Что с воза упало, то пропало! — промолвил Джон. — Будем стараться с честью выйти из беды. С вами ничего не случится, но меня он ненавидит от всего сердца. Вероятно, это из-за Бесси.

— Да, из-за нее, — отвечала Джесс, — он до безумия влюблен в Бесси.

— Удивительно, что человек до такой степени может быть влюблен, — проговорил Джон, закуривая трубку, — но это лишь доказывает, какие странные люди бывают на свете. Если он меня так ненавидит, Джесс, то для чего же он в таком случае хлопотал о пропуске? Какая у него была цель?

Джесс покачала головой и отвечала:

— Не знаю, Джон, но мне это подозрительно.

— Не думает же он убить меня из-за угла, как пытался однажды?

— О нет, Джон! — каким-то особенно взволнованным голосом воскликнула она. — Нет, я не думаю.

— Ну что ж, едва ли он этим хоть сколько-нибудь поможет делу, — полугрустно-полушутливо заметил Джон. — Это только ускорит развязку и избавит меня от многих терзаний. Но я, кажется, напугал вас и потому скажу, что, на мой взгляд, он пока действует честно и ведет игру открыто. А вот и Мути зовет нас. Дали ли ему эти животные что-нибудь поесть? Возьмем на всякий случай с собой этот кусок баранины. По крайней мере, минеер Мюллер хоть с голоду не уморит меня. — И, рассмеявшись, он вышел из комнаты.

Несколько минут спустя они уже ехали по дороге. Как раз перед отъездом к ним подошел Фрэнк Мюллер, снял шляпу и объявил, что рассчитывает нагнать их на другой день за Хейдельбергом, причем предупредил, что в этом городе они найдут все удобства для ночлега. Но если паче чаяния ему не удастся встретиться с ними за Хейдельбергом, то виной тому будут дела. В последнем случае буры обязаны проводить их до самого Муифонтейна.

— И, — прибавил он многозначительно, — вы увидите, что на этот раз с вами будут уже более почтительны.

Вслед за этим он ускакал на своем огромном вороном коне, оставив путников в недоумении, но зато с несколько облегченным сердцем.

— Однако, — заметил Джон, — все это мало похоже на бесчестную игру с его стороны, разве только он готовит нам горячий прием.

Джесс пожала плечами. Она не понимала этой игры. Немного погодя они пустились в свое долгое и бесконечное путешествие. Им следовало проехать около сорока миль, но конвоиры, или, скорее, сторожа, согласились только на одну остановку, и то лишь под открытым небом, незадолго до заката. После заката они двинулись далее по постепенно темневшим полям. Дорога была из рук вон плоха, и до восхода месяца, то есть приблизительно до девяти часов, ехать было и тяжело, и небезопасно. Потом стало немного легче. Наконец около одиннадцати часов они прибыли в Хейдельберг. Город показался им совершенно опустевшим. Очевидно, главные силы буров из него удалились, и в городе остался лишь небольшой отряд для защиты местонахождения нового правительства.

— Где мы остановимся? — поинтересовался Джон у Единорога, уже начинавшего от усталости клевать носом.

— В гостинице, — последовал лаконичный ответ.

Спустя короткое время они подъехали к одной из гостиниц, по освещенным окнам которой Джон заключил, что она еще не совсем необитаема.

Джесс, несмотря на тряску экипажа, спала крепким сном уже на протяжении более чем двух часов. Ее рука была закинута за спинку сиденья, а голова покоилась на плаще Джона, который устроил из него нечто вроде подушки.

— Где мы? — встрепенувшись и вся задрожав, спросила она, как только фургон остановился. — Мне приснился страшный сон. Мне снилось, будто я всю жизнь еду, еду без конца, и вдруг все остановилось и я умерла.

— И неудивительно, — засмеялся Джон, — последние десять миль дорога была тяжела, словно иная жизнь. Мы приехали в гостиницу. Вот идут служители, чтобы принять лошадей. — И он соскочил с повозки, после чего помог сойти и Джесс, а вернее, взял ее на руки, так как сама она была не в состоянии двигаться.

В дверях гостиницы со свечей в руках стояла молодая женщина, англичанка довольно приятной наружности, приветствовавшая их от чистого сердца.

— Фрэнк Мюллер был здесь часа три тому назад и предупредил о вашем приезде, — произнесла она. — Я очень рада, что снова вижу английские лица. Меня зовут миссис Гук. Не знаете ли вы, как поживает мой муж в Претории? Он поехал туда в тот самый день, когда началась осада, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.

— Я его знаю, — отвечал Джон, — он совершенно здоров. Месяц тому назад он был легко ранен в плечо, но теперь уже полностью поправился.

— Слава Богу! — воскликнула молодая женщина и заплакала. — Эти злодеи уверяли меня, что он убит, очевидно для того, чтобы меня помучить. Ступайте за мной, мисс. Когда вы приведете себя в порядок, то вам уже будет подан горячий ужин, а прислуга тем временем позаботится о лошадях.

Они последовали за ней и почувствовали себя настолько счастливыми, насколько хороший ужин, радушный прием и мягкие постели могут сделать счастливыми людей, находящихся в подобном положении.

На другой день поутру один из конвоиров послал им сказать, что двинуться в путь можно будет не раньше половины десятого, так как лошади измучены и для них необходим более продолжительный отдых. Поэтому наши путники могли остаться в гостинице еще на несколько часов, а всякий, кому доводилось путешествовать по Южной Африке, знает, какое это великое благодеяние. В девять часов они позавтракали, и как только часы пробили половину десятого, Мути подал лошадей. В это время в комнату вошли и оба бура.

— Ну, миссис Гук, — обратился Джон к хозяйке гостиницы, — сколько вам следует заплатить?

— Ничего, капитан Нил, ничего! Если бы вы только знали, какое бремя вы сняли с моей души! А кроме того, мы почти разорены: буры отняли весь скот и лошадей моего мужа, и до последней недели шестеро из них квартировали у меня, не заплатив ни пенса. Вот почему для меня это и не составляет большой разницы.

— Не огорчайтесь, миссис Гук, — попытался успокоить ее Джон, — правительство возместит вам все убытки, как только война будет окончена.

Миссис Гук с сомнением покачала головой.

— Я не жду от них ничего, — отвечала она, — если бы мне только удалось вернуть мужа и выбраться с ним из этого проклятого места, я бы была вполне счастлива… Смотрите, капитан Нил, — продолжала она, — я уложила вам в фургон целую корзину провизии: хлеба, мяса, вареных яиц и бутылку водки. Все это вам пригодится в дороге. Вот только не знаю, где вы будете ночевать, так как англичане до сих пор еще держат в своих руках Стандертон и вам придется там останавливаться. Нет, не благодарите меня, не за что. Я не могла поступить иначе. Прощайте, прощайте, мисс, дай Бог вам благополучно добраться до дому. Все-таки оглядывайтесь иногда. Оба ваших проводника — люди ненадежные. Про бура с лоснящимся лицом и торчащим зубом я слышала, что он пристрелил двоих раненых уже по окончании битвы при Бронкерс Сплинте, и про его товарища тоже мало знаю хорошего. Они сегодня на кухне что-то очень хохотали и о чем-то перешептывались между собой. Кто-то из моей прислуги даже подслушал кое-что из их разговора, а именно как длинноволосый уверял товарища, что оба они избавятся от вас завтра ночью. Что он хотел этим сказать — неизвестно; может быть, то, что их сменят другие. Я же на всякий случай сочла своим долгом вас об этом предупредить.

Лицо Джона сделалось мрачно, и умолкнувшие было подозрения вновь зашевелились в его душе. Но в ту же самую минуту к ним приблизился верхом один из буров и объявил, что пора ехать.

Второй день путешествия составлял полную противоположность первому. Дорога была пустынна, и, за исключением коз и оленей, мелькавших там и здесь по склонам гор, они не встретили никого — ни буров, ни англичан, ни кафров. Только один раз, около двух часов пополудни, вскоре после небольшой остановки, однообразие их путешествия было нарушено незначительным приключением. Лошадь Буйвола нечаянно попала ногой в нору муравьеда и, споткнувшись, скинула всадника с седла. Хотя он тотчас вскочил на ноги, но сильно расшибся, ударившись лбом о пень когда-то свалившегося от старости дерева. Его волосатое лицо сплошь покрылось кровью. При виде этой картины второй бур так и покатился со смеху, ибо существуют люди, которым несчастья ближних кажутся донельзя смешными. Раненый же разразился грубой бранью и старался остановить кровь полой одежды.

— Погодите, — обратилась к нему Джесс, — вот там в лужице есть немного чистой воды. — И, сойдя с повозки, она подвела к ручью раненого бура, чьи глаза были залиты кровью. Тут она заставила его опуститься на колени и принялась обмывать рану, которая, к счастью, оказалась неглубокой, пока кровь не остановилась, после чего наложила на раненое место кусочек ваты, случайно взятой с собой в дорогу, и повязала голову собственным платком. Бур казался тронутым ее добротой.

— Боже мой! — воскликнул он. — У вас доброе сердце и нежные пальцы. Моя жена не могла бы сделать этого лучше. Как жаль, что вы англичанка!

Джесс не отвечала и молча уселась в фургон, который и покатил дальше, причем Буйвол с пестрым платком на голове и запекшейся кровью, которую он даже не потрудился смыть с бороды, еще менее, чем когда-либо, стал походить на человеческое существо.

Затем путешествие продолжалось уже без всяких приключений, и незадолго до заката солнца маленький отряд остановился для ночлега на перекрестке двух дорог, из которых одна, представлявшая собой едва заметную тропинку, ведущую к Стандертону, извилистой лентой терялась вдали.

Глава 23

ВБРОД ЧЕРЕЗ ВААЛЬ
Весь день стояла невыносимая жара и духота, и путники, защищаясь от палящих лучей солнца в тени, падавшей от фургона, еле могли переводить дыхание. Правда, около полудня повеял было легкий ветерок, но к вечеру он стих, и в воздухе начинало сильно парить. Оба бура, разметавшись поблизости на траве, по-видимому, крепко спали. Что касается лошадей, то они до такой степени утомились и изнемогли, что были просто не в состоянии есть и лениво бродили стреноженные по полю, пощипывая иногда травку то здесь, то там. Единственным кто не обращал никакого внимания на зной, был зулус Мути, сидевший возле лошадей на самом солнцепеке и напевавший какую-то песенку собственного сочинения, ибо зулусы так же музыкальны, как и итальянцы.

— Съешьте еще одно яичко, Джесс, — уговаривал девушку Джон.

— Нет, благодарю, и последнее-то еще стоит у меня в горле. Просто нет возможности есть в такую жару.

— А все же я бы советовал вам сделать по-моему. Кто знает, где и когда будет следующая остановка. Я решительно ничего не мог выведать у наших прелестных проводников. Или они сами не знают, или же не хотят сказать.

— Нет, Джон. Кажется, будет гроза, я чувствую ее приближение, а я никогда не могу есть перед грозой или когда устала, — прибавила она в раздумье.

Разговор на некоторое время умолк.

— Джон, — обратилась к нему Джесс, — как вы полагаете, где мы остановимся для ночлега? Если мы пойдем прямо, то уже через час будем в Стандертоне.

— Едва ли они направят путь к Стандертону, — отвечал он, — я думаю, мы перейдем реку Вааль вброд где-нибудь в ином месте.

Как раз в эту минуту проснулись оба бура и принялись горячо о чем-то спорить между собой.

Между тем величественное светило, совершив свой дневной путь, медленно спускалось к горизонту в виде огромного огненного шара, постепенно окрашивая в багровый цвет небо и весь необъятный велд. На расстоянии приблизительно ста ярдов от того места, где остановились путники, узкая тропинка, ведущая в сторону от большой дороги, пересекала одну из таких возвышенностей, которые наподобие застывших длинных волн рядами тянулись по всему беспредельному пространству велда. Джон некоторое время любовался закатом, как вдруг его внимание было привлечено каким-то странным предметом.

Взглянув еще раз в том же направлении, он заметил стоявшую на возвышении неподвижную фигуру всадника, ярко освещенную последними лучами догоравшего солнца. Это был Фрэнк Мюллер. Джон его тотчас узнал. Лошадь Мюллера стояла немного боком, так что на сравнительно большом расстоянии уже можно было различить черты лица ее владельца. Ружье же, лежавшее у него на коленях, до такой степени ясно выделялось на кроваво-красном фоне неба, что его легко было рассмотреть до мельчайших подробностей. И он, и лошадь казались объятыми пламенем. Эффект был до того поразителен, что Джон не мог удержаться, чтобы не обратить на него внимание своей спутницы. Она взглянула и невольно вздрогнула.

— Он похож на дьявола из преисподней, — заметила она, — огненные струйки так и бегают по нему.

— Да, — согласился Джон, — без сомнения, это дьявол. Жаль только, что он еще не добрался до своего подземного царства. Вот он несется сюда, как вихрь.

В это время Мюллер пришпорил своего огромного вороного коня и мигом очутился возле них. Несколько мгновений спустя он уже обратился к ним с речью, приятно улыбаясь и держа шляпу в руке.

— Видите, я сдержал свое слово, — начал он, — хоть это и стоило мне больших трудов, тем не менее я теперь весь к вашим услугам.

— Где мы будем ночевать? — осведомилась Джесс. — В Стандертоне?

— Нет, — ответил он, — это было бы больше того, что я могу предложить вам, разве только вам удалось бы убедить начальника гарнизона сдаться. Я решил иначе: мы перейдем Вааль вброд в том месте, которое я укажу, в двенадцати милях отсюда, и переночуем на ферме уже на другом берегу. Не беспокойтесь. Уверяю вас, в эту ночь вы оба отлично выспитесь, — при этом он улыбнулся, как показалось Джесс, какой-то странной, загадочной улыбкой.

— Но позвольте, минеер Мюллер, — поинтересовался Джон, — безопасен ли брод? Я полагал, что Вааль сделался непроходимым от дождей, шедших последнее время.

— Брод совершенно безопасен, капитан Нил. Я сам по нему перешел часа два тому назад. Конечно, я знаю, вы плохого обо мне мнения, но неужели вы полагаете, что я вас поведу в опасное место? — И, поклонившись еще раз, он произнес: — Велите кафру запрягать лошадей, — после чего подъехал к бурам.

Джон встал, пожал плечами и подошел к Мути, чтобы помочь ему управиться с четверкой серых, которые теперь стояли вместе и вздрагивали от укусов мух, в большом количестве появившихся перед грозой и жаливших сильнее обыкновенного. Лошади проводников стояли несколько поодаль, как бы сознавая свое преимущество и не желая смешиваться с животными, принадлежавшими англичанам.

Буры тотчас же встали перед своим начальником и отправились за лошадьми, а Фрэнк Мюллер последовал за ними. Когда они подошли к лошадям, то благородные животные шарахнулись в сторону и подняли головы, а вместе с тем и переднюю ногу, к которой были привязаны их шеи, и искоса посматривали на хозяев, как бы решая вопрос, стоят ли они того, чтобы пожать им руку.

Фрэнк Мюллер стоял подле проводников, которые в это время взяли в руки поводья своих лошадей.

— Слушайте! — сурово произнес он.

Буры подняли головы.

— Твердо ли помните мои приказания? Повторите их!

Бур с торчащим зубом, к которому обратился Мюллер, начал так:

— Довести обоих пленников до Вааля, заставить их ночью спуститься в реку в том месте, где нет брода, чтобы их утопить. Если же они не утонут, то застрелить их.

— Да, именно таковы приказания, — подтвердил Буйвол, сморщив в улыбке лицо.

— Вполне ли вы их себе усвоили?

— Вполне, минеер, но простите, дело это очень ответственное. Приказание вы передали устно, нам бы хотелось иметь письменное его подтверждение.

— Да, да, — согласился и второй. — Дайте нам письменное подтверждение. Эти пленники — люди безобидные. Нельзя их лишать жизни без особого на то распоряжения законной власти, хоть они и англичане, в особенности если здесь замешана девушка, которая могла бы быть прекрасной женой.

Фрэнк Мюллер заскрежетал зубами.

— Славные вы подчиненные! — воскликнул он. — Я ваш начальник, какой еще вам нужно законной власти? Но я это предвидел. Вот! — С этими словами он вынул письменное удостоверение из кармана. — Читайте, да смотрите, держите бумагу осторожнее, чтобы ее не могли увидеть из фургона.

Единорог взял в руки бумагу и прочел вслух:

Сим предписывается обоих пленников и их слугу (то есть англичанина, девушку англичанку и молодого кафра) подвергнуть казни по указанию вашего начальника, как врагов республики. В чем и выдано настоящее удостоверение.

— Ну что, видите подпись? — снова заговорил Мюллер. — Теперь, надеюсь, вы больше не сомневаетесь?

— Да, мы видим подпись и больше не сомневаемся.

— Прекрасно. Отдайте же мне бумагу.

Единорог собирался было исполнить приказание, но его товарищ вдруг воспротивился.

— Нет, — заявил он, — предписание должно остаться при нас. Если бы дело шло только об англичанине и кафре, а то здесь замешана девушка! Если мы отдадим бумагу, то чем оправдаем свое злодеяние? Предписание должно непременно остаться у нас.

— Да, да, он прав, — согласился и Единорог, — пусть лучше оно останется у нас. Спрячьте его, Джон!

— Черт бы вас побрал совсем! Отдайте его мне! — процедил сквозь зубы Мюллер.

— Нет, Фрэнк Мюллер, нет! — отвечал Буйвол, похлопывая себя по карману. При этом все его лицо снова сморщилось в улыбке, и только небольшое пространство около носа оставалось свободным от волос. — Если вы желаете оставить бумагу при себе, мы ее, конечно, возвратим, но в таком случае тотчас же вернемся назад, а вы и сами можете совершить убийство. Выбирайте; мы будем очень рады вернуться домой, так как это убийство нам не по сердцу. Когда я выхожу на охоту, то стреляю оленей да кафров, но не белых людей.

Фрэнк Мюллер задумался, а вслед за тем расхохотался.

— Забавный народец эти доморощенные буры! — произнес он. — Что ж, с вашей точки зрения вы, пожалуй, и правы. В конце концов, не все ли равно, в чьих руках останется предписание, лишь бы оно было в точности исполнено!

— Да, да, — отвечал бур с лоснящимся лицом, — в этом отношении вы можете на нас положиться. Они не первые, которых мы уложили. Раз у меня на руках имеется разрешение, то я не могу представить себе большего наслаждения, чем пристрелить англичан. Я готов охотиться за ними день и ночь. Для меня не существует лучшей картины, нежели вид падающего англичанина.

— Ну, довольно этой болтовни, седлайте лучше лошадей: фургон уже давно вас дожидается. Вы, дураки, не понимаете разницы между убийством, когда оно действительно необходимо, и убийством ради пустого времяпрепровождения. Эти люди должны умереть, ибо они изменили стране.

— Да, да, — поддакнул Буйвол, — они изменили стране, мы это уже слышали. Кто изменяет стране, тот должен утучнить собой землю. Справедливый закон. — С этими словами он удалился.

Фрэнк Мюллер со злобным выражением лица следил за удаляющейся фигурой бура.

— Вот ты каков, приятель, — процедил он сквозь зубы, — будь спокоен, не пройдет и нескольких часов, как ты расстанешься с этой бумагой. Ведь таким образом дождешься, пожалуй, что меня повесят! Старик никогда не простит мне этой маленькой подлости, совершенной его именем. Сколько, однако, надо потратить трудов и забот, чтобы отделаться от одного-единственного врага! Зато Бесси вполне стоит того, чтобы ради нее решиться на такой шаг. Но надо также сознаться, что, если бы не война, мне никогда не удалось бы так удачно уладить свои делишки. Хорошо, что я подал голос за войну. Мне жаль эту бедную Джесс, но что же делать? Нельзя же оставлять в живых свидетеля. Кажется, однако, что ночью будет ненастье. Тем лучше. Такого рода дела лучше всего сходят во время бури!

Мюллер был прав: гроза быстро надвигалась, и черные тучи со всех сторон все больше и больше застилали небо. В Южной Африке сумерки продолжаются недолго, и ночь является на смену догорающему дню незаметно. Не успело гневное огненное светило скрыться за горизонтом, как наступила ночь, раскинувшая над землей свой звездный покров. А вслед за ней явилась гроза и всесокрушающей рукой скрыла великолепие южной ночи. В воздухе стояла невыносимая духота. Посреди неба еще оставалось небольшое пространство, усеянное звездами; на востоке тяжелые грозовые тучи беспрестанно разрезали молнии, а на той стороне неба, где незадолго до того пылало кровавое зарево, алела едва заметная полоса, отражавшая отблеск лучей давно уже зашедшего солнца.

Лошади пустились дальше к западу в полной темноте. К счастью, дорога была гладкая и без выбоин. Фрэнк Мюллер скакал впереди, указывая дорогу. Наступила мертвая тишина. Не слышно было ни пения птиц, ни крика животных, ни даже шелеста травы, колеблемой ветром. Единственным, что еще свидетельствовало о жизни природы, была не прекращающаяся ни на минуту молния, прорезывавшая мрак ночи целыми потоками ослепительного света. Таким образом промелькнуло еще несколько миль. Теперь всадники были уже недалеко от реки, и до их слуха ясно долетали раскаты грома и эхо, отдававшееся по скалистым берегам.

Ночь была ужасна. Грязновато-серые облака спустились к самой поверхности земли и двигались им навстречу без всякого, по-видимому, участия ветра. Из-за туч выглянула луна и, подернутая туманом, бросала тусклый свет на окружающие предметы, которые, казалось, трепетали от страха в бледном сиянии месяца. Облака все больше и больше застилали пространство, а следом за ними тянулись черные тучи. Фургон уже подъехал к самому берегу реки, и до путников ясно доносился гневный рокот волны. Слева от них возвышалась груда залитых лунным сиянием белых камней, походивших на гигантские плиты.

— Глядите, Джон, глядите! — в ужасе воскликнула Джесс и при этом нервно расхохоталась. — Эта груда камней выглядит, как огромное кладбище, а отбрасываемые ими тени напоминают выходцев с того света.

— Пустяки, — сурово отвечал Джон, — с чего это вам лезут в голову всякие небылицы?

Он чувствовал, что ее мысли мешаются, и, кроме того, сознавал, что и его собственное воображение сильно расстроено, а потому был зол на нее и решил постараться лучше владеть собой.

Джесс не возражала, но она была объята ужасом, сама не зная почему. Вся эта грозная картина представлялась ей каким-то тяжелым сновидением. Без сомнения, приближение бури было отчасти причиной расстройства ее нервов. Даже привычные лошади — и те храпели и дрожали всеми членами.

Они переехали гребень одного из холмов, и затем колеса фургона покатились по мягкой траве.

— Мы сбились с дороги! — закричал Джон, обращаясь к Мюллеру, ехавшему впереди.

— Ничего, ничего. Это кратчайшее расстояние к броду! — успокоил он, и голос его как-то странно и глухо прозвучал среди окружающей тишины.

В сотне ярдов от них, при слабом сиянии месяца, скрывшегося за тучи, едва мерцало огромное водное пространство реки. Через пять минут они спустились на отмель, но никак не могли различить в темноте противоположного берега.

— Держите влево, — заревел Мюллер, — брод всего в нескольких ярдах вверх по течению. Здесь слишком глубоко для лошадей.

Джон повернул и поехал к месту, где с шумом струилась и бурлила вода.

— Вот и брод, — произнес Мюллер, — на той стороне ферма, и хорошо бы до нее добраться, пока еще не разыгралась буря.

— Положим, это так, — возразил Джон, — но я ни зги не вижу и даже не знаю, куда править.

— Держите прямо. Вода не глубже трех футов, а кроме того, здесь много подводных камней.

— Я не пойду, вот и все.

— Вы должны ехать, капитан Нил. Вам нельзя здесь оставаться, а если бы даже вы этого желали, то мы не можем. Глядите! — С этими словами он указал рукой по направлению к востоку, который теперь представлял ужасную и вместе с тем величественную картину.

Вправо от них всю восточную сторону неба застилала огромная грозовая туча, имевшая подобие надувавшегося паруса; на поверхности этой тучи беспрестанно сверкала и играла молния — то в виде целых потоков пламени, то в виде длинных огненных языков и змеек. Этот перемежающийся блеск был силен до такой степени, что, казалось, воспламенял даже грязновато-серые облака и всю безграничную даль. Но самое тяжелое впечатление производила наступившая сверхъестественная тишина. Отдаленные раскаты грома уже умолкли, и теперь буря в грозном и величественном молчании шествовала бесшумно и беззвучно, как привидение. Впереди мчались ее скорые вестники — оторванные облака, а позади нависла непрерывная сеть дождя.

В это время порывом ледяного ветра фургон накренило набок, и молния засверкала еще сильнее. Очевидно, буря началась.

— Вперед, вперед! — ревел Мюллер. — Вы здесь погибнете. Молния всегда ударяет по берегам реки! — И он со всей силы стегнул по спинам лошадей.

— Мути, попробуй перелезть через фургон и взобраться на козлы, чтобы помочь мне управиться с лошадьми! — воскликнул Джон, обращаясь к зулусу. Расторопный мальчишка повиновался и расположился между ним и Джесс.

— А теперь, Джесс, соберитесь с духом и помолитесь, ибо, сдается мне, вскоре нам это понадобится. Вперед, лошадки, вперед!

Лошади подались было назад, но Мюллер с одной стороны, а бур с лоснящимся лицом с другой начали их немилосердно хлестать, и тогда они взвились на дыбы и затем стремглав бросились в реку. Порыв ветра утих, и снова воцарилась мертвая тишина. Только где-то внизу клокотала вода и слышалось шипение дождевых капель.

Сначала все, по-видимому, обстояло благополучно, но вдруг Джон заметил, что передняя пара лошадей начала погружаться в воду и едва в состоянии сопротивляться течению.

— Черт вас побери! — закричал он на берег. — Да здесь никакого брода нет.

— Ничего, ничего, вперед! — послышался в отдалении голос Мюллера.

Джон больше не возражал, но напряг все свои силы и круто повернул назад к берегу. Джесс обернулась, и в то же время молния осветила Мюллера и обоих его сообщников, сошедших с лошадей и направлявших дула своих ружей на фургон.

— Боже милосердный! — воскликнула она. — Они собираются в нас стрелять!

Едва она произнесла эти слова, как три огненные струйки вылетели из стволов, и зулус Мути, сидевший рядом с ней, грохнулся головой вперед на дно фургона, между тем как одна из лошадей, составлявших заднюю пару, встала на дыбы и с криком предсмертной агонии скрылась под водой.

Затем последовала ужасная сцена, от которой немеет мое бедное перо. Наверху яростно ревела буря, а молния превратилась в настоящий огненный дождь. Гром гремел подобно трубному гласу в день Суда. Ветер все усиливался и, скользя по поверхности воды, обращал ее в пену; забравшись внутрь фургона, сорвал его с места, так что он поплыл. Передняя пара лошадей, напуганная завыванием бури и предсмертным барахтаньем задней лошади, бешено ринулась вперед и, разорвав постромки, исчезла в кипящей бездне. Теперь фургон, медленно крутясь, плыл вниз по течению, время от времени касаясь дна реки. Вместе с ним плыла и убитая лошадь, своей тяжестью увлекая в пучину и оставшуюся в живых. Страшен был вид этой борьбы — борьбы не на жизнь, а на смерть — при свете молнии, но под конец лошадь все же выбилась из сил, и ее постигла печальная участь остальных ее подруг по несчастью.

А между тем, несмотря на свист ветра и на вой бури, всякий раз, как только на берегу показывались огненные струйки, до погибающих отчетливо доносился грохот ружейных выстрелов. Мути лежал на дне фургона, раненный пулей между лопаток и с простреленной головой, но Джон чувствовал, что жизнь еще бьется в юном теле, хотя смерть уже наложила на лицо бедного мальчика свою печать. Инстинктивно Джон придвинулся к Джесс и прикрыл ее своим телом, смутно надеясь защитить девушку от смертоносных пуль.

Выстрелы раздавались один за другим, но какая-то невидимая сила хранила несчастных, и хотя одна пуля прострелила верхнюю одежду Джона, а две других — платье Джесс, ни одна не задела их самих. Вскоре выстрелы стали раздаваться реже, а вслед за тем частый дождь и густая мгла заволокли их такой непроницаемой пеленой, что даже при свете молнии убийцы на берегу не в состоянии были различить местонахождение фургона.

— Довольно, — сказал Фрэнк Мюллер, — перестаньте стрелять, фургон утонул, и они погибли. Ни один человек не в состоянии уцелеть после такой перестрелки и не сделаться жертвой многоводного Вааля в такую ночь.

Оба бура прекратили стрельбу, а Единорог покачал головой и заметил товарищу, что ненавистные англичане вряд ли чувствуют себя хуже в воде, нежели сами они — на суше.

Буйвол не отвечал. На душе у него лежала тяжесть, и воображение его было расстроено. Он думал о нежных пальцах, которые еще утром обмывали его рану — платок девушки до сих пор красовался у него на голове. Теперь эти пальцы в предсмертной тоске цепляются о скользкие и острые камни на дне Вааля, а может быть, они уже окоченели, и в ногти забился мелкий песок. Это были грустные мысли, но он вспоминал о приказе и утешался тем, что сознавал себя неповинным в убийстве несчастных англичан, так как всякий раз с намерением стрелял мимо.

Мюллер тоже думал о подделанном им приказе. Он непременно должен был им завладеть, даже в том случае, если бы…

— Однако нам надо как-нибудь укрыться от непогоды, — заговорил Единорог, — недалеко отсюда есть местечко, защищенное пригорком от дождя. Мы промокли до костей. Лошадей седлать нельзя, пока не рассветет. Хорошо бы теперь подкрепиться! Господи! Мне до сих пор все еще мерещится лицо этой девушки! Молния осветила его как раз в тот момент, когда я в нее стрелял. Да, теперь она, бедняжка, уже на небе, если только англичане туда попадают.

Так говорил Единорог. Буйвол же не отвечал, но отправился вместе с товарищем к тому месту, где находились лошади. Животные смирно стояли в ожидании хозяев, понурив головы. Вода так и струилась с них ручьями.

Фрэнк Мюллер стоял возле своего коня и следил за бурами, пока оба не скрылись в темноте. Каким же образом добыть приказ, не обагряя еще раз в крови руки, и без того красные от злодеяний?

Ответ последовал независимо от него самого. В это мгновение раздался один из тех страшных громовых ударов, какими иногда заканчиваются южноафриканские грозы. Молния осветила всю местность от края до края, и в самой середине пламени Мюллер разглядел обоих сообщников преступления и их лошадей, как некогда великий царь разглядел отроков в пещи огненной[461]. Они находились всего в сорока шагах. Один миг он видел их стоявшими на ногах; в следующее же мгновение они пали на землю. Затем все погрузилось в глубокий мрак.

Мюллер вздрогнул и, когда снова стемнело, бросился к бурам, называя их по именам. Но ни один из них не откликнулся, лишь эхо раздавалось вдали. В это время луна начала понемногу пробиваться из-за туч. Ее бледное сияние осветило трупы, один из которых лежал на спине с лицом, искаженным судорогами и обращенным кверху, а другой — лицом к земле. Возле них лежали трупы и обеих лошадей. Они погибли со своими всадниками и ради них. Молния поразила преступников, как поражает многих безвинных людей в Южной Африке!

Фрэнк Мюллер стал дико озираться кругом, а затем, забыв о приказе и обо всем на свете и считая происшедшее видимой небесной карой, бросился, как сумасшедший, к лошади и ускакал во весь опор, словно преследуемый и гонимый всеми ужасами и видениями ада.

Глава 24

ПРИЗРАКИ СМЕРТИ
Стрельба с берега умолкла, и Джон со свойственным англосаксонской расе присутствием духа сообщил, что по крайней мере, с этой стороны всякая опасность пока миновала. Джесс лежала неподвижно на дне фургона, склонив голову к нему на грудь. Страшная мысль мелькнула в его уме. Ему представилось, что ее могли ранить, могли даже убить.

— Джесс, Джесс, — воскликнул он, заглушая рев бури, — как вы себя чувствуете?

Она подняла голову и отвечала:

— Благодарю вас, ничего. А как наши дела?

— Одному Богу известно. Лежите себе спокойно, все обойдется благополучно.

Но в глубине души он сознавал, что далеко не все обстоит благополучно и что всякую минуту они подвергались опасности утонуть. Они плыли, медленно кружась, вниз по бушующей реке. С минуты на минуту фургон мог опрокинуться, и тогда…

В это время колесо ударилось о какой-то подводный предмет, и повозка, вздрогнув, мгновенно остановилась. Спустя некоторое время она поплыла дальше, как бы за что-то задевая.

«Вот и конец», — подумал Джон, ибо в эту минуту вода начала просачиваться сквозь дно. Затем фургон снова за что-то зацепился и накренился в сторону.

В действительности же произошло следующее. Повозка наткнулась на подводный камень. Течением отнесло мертвых лошадей в одну сторону, а фургон — в другую. Таким образом последняя стала качаться на одном месте, причем роль якоря выпала на долю лошадей, канатом же служили вожжи и постромки. Пока вожжи и сбруя оставались целы, наши путники были в сравнительной безопасности, но само собой разумеется, они этого не знали. Вообще они ничего не знали. Они слышали лишь завывание бури и свист ветра, видели вокруг себя кипящие волны, и их немилосердно хлестали струи дождя. Они чувствовали себя жалкими, беспомощными существами, брошенными на произвол бушующих стихий, они знали, что неминуемая смерть сторожит их повсюду. Их кидало из стороны в сторону, а они лишь крепче прижимались друг к другу. Именно в это время последовал громовой удар, поразивший убийц и на мгновение озаривший всю водную поверхность и отмели по обоим берегам реки. Молния осветила и скалу, за которую зацепился фургон, и голову одной из погибших лошадей, и безжизненный труп зулуса Мути, лежащего лицом вниз и свесившего за край повозки руку, как те дети, которые, катаясь в лодке, плещутся и играют водой.

Затем все снова погрузилось во мрак. Понемногу буря утихла, из-за туч выглянула луна. Дождь стал ослабевать и наконец совсем прекратился. Грозовые облака пронеслись мимо, и вокруг воцарилась мертвая тишина. Слышался только шум катящихся и бушующих волн.

— Джон, — обратилась к нему Джесс, — можем ли мы что-нибудь предпринять для нашего спасения?

— Решительно ничего, дорогая.

— Как вы думаете, есть ли у нас хоть какая-нибудь надежда?

Он помолчал.

— Все в руках Божьих, дорогая. Мы в великой опасности. Если фургон перевернется, мы утонем. Умеете ли вы плавать?

— Нет, Джон.

— Если мы продержимся до рассвета, то, пожалуй, еще сможем как-нибудь спастись. Но ведь эти разбойники дожидаются нас на берегу. Да, наше положение безнадежное.

— Джон, вы боитесь смерти?

Он видимо колебался с ответом.

— Не знаю, милая. Я надеюсь встретить ее, как подобает мужчине.

— Скажите мне откровенно, что вы думаете о нашем положении. Существует ли хоть малейшая надежда?

Он еще раз помедлил с ответом, мысленно рассуждая, говорить ли ему правду или нет. Наконец он решился.

— Никакой, Джесс. Если мы даже не утонем, то наверняка будем убиты. Убийцы дожидаются нас на берегу и ради собственной безопасности не решатся оставить нас в живых.

Он не знал того, что двоим из них суждено еще много лет прождать на берегу, а что третий бежал без оглядки.

— Дорогая Джесс, — продолжал он, — не стоит лгать. Наша жизнь может прекратиться всякую минуту. Говоря по совести, мы погибнем еще до того, как взойдет солнце.

Значение этих слов может понять лишь тот, кто хоть на минуту представит себя в их положении. В самом деле, ужасно во цвете лет и сил встретить смерть лицом к лицу и знать с положительной уверенностью, что еще несколько мгновений — и вас не будет, а там наступит такое состояние, которое может оказаться еще хуже, нежели только что пройденная вами жизнь, уже по одному тому, что это состояние бесконечно. Всякий, кто испытал подобное чувство ожидания, может подтвердить справедливость сказанных слов, и Джон чувствовал, как сжималось его сердце, — ибо смерть весьма могущественна. Но есть чувство, которое сильнее страха смерти, — это чистая любовь женщины. Против нее и смерть бессильна. И когда Она заглянула в душу Джесс своим холодным оком, в глазах девушки засиял какой-то странный, неземной свет. Она не боялась смерти, раз ей суждено встретить ее вместе с любимым человеком. Смерть была для нее исполнением всех надежд и желаний. На земле все для нее было потеряно. Там — или он навсегда будет принадлежать ей, или она найдет вечный покой. Оковы ее теперь разбиты какой-то неведомой, могущественной рукой. Долг остался ненарушенным, надежда ее исполнилась, и она свободна, свободна умереть со своим возлюбленным. Да, любовь ее простиралась за пределы гроба, и теперь она сознавала всю силу этой любви — теперь, когда, казалось, покидала все земное и мыслями возносилась к вечности.

— Вы в этом уверены, Джон? — спросила она снова.

— Да, дорогая моя, да. Зачем вы заставляете меня это повторять?.. Я не вижу никакого спасения.

Она склонилась к нему на грудь и обвила его шею руками, и он чувствовал прикосновение ее нежных вьющихся кудрей и горячее дыхание. И в самом деле они могли разговаривать лишь шепча друг другу на ухо, до такой степени шум воды заглушал их слова.

— Затем, что я решилась сказать вам то, чего никогда бы не открыла иначе как перед смертью. Вы об этом догадываетесь уже давно, но я хотела бы высказать это своими устами, прежде нежели умру. Я люблю вас, Джон, я люблю вас всем сердцем и всей душой, и я счастлива, что умираю вместе с вами и вместе с вами уйду в вечность.

Он слышал ее признание, и такова была сила ее любви, что страсть, замолкшая было на время, возгорелась в нем с прежней силой. Он также забыл о неминуемой смерти в присутствии любимого существа. Она лежала в его объятиях, как и в то время, когда он старался защитить ее от выстрелов, а он, нагнувшись, безмолвно глядел на ее милые черты. Лучи месяца скользили по ее бледному, трепещущему личику, а в глазах Джесс светилась такая беспредельная любовь, что он не в силах был оторвать от нее своего взгляда. И снова им овладело знакомое ему чувство, как и тогда в белом домике, — чувство полного подчинения ее воле. Но теперь, когда не могло быть места земным помыслам, он уже не колебался, а прижался губами к ее губам и принялся безумно ее целовать. Это была такая дикая и вместе с тем полная радость, какую только может представить жизнь в непосредственной близости смерти. Да, смерть витала над ними и олицетворялась в окоченелом трупе зулуса, лежавшем у их ног и наполовину скрытом водой.

Фургон то и дело кидало в стороны, трупы лошадей время от времени выплывали наружу и вновь с шумом опускались на дно реки, поверхность которой была залита лунным сиянием. Над ними блестело синее, усеянное звездами небо, а по сторонам раскинулись кривые очертания берегов и мелей, терявшихся где-то вдали и сливавшихся с темнотой ночи.

Они ничего не видели и ничего не слышали. Они знали лишь, что всем сердцем полюбили друг друга и были счастливы, как немногие на земле. Прошлое было забыто, будущее веяло над ними могильным холодом, и для них существовало одно лишь настоящее, а именно любовь, чистая, освященная близостью смерти. В этом всесокрушающем пламени были позабыты и Бесси, и все прочие воспоминания.

Можно ли их осуждать за это? Они не нарушили данного слова. Они отрешились от своего я и свято исполнили веления долга и чести. Но личные договоры кончаются со смертью договаривающегося. Никто не может брать на себя посмертных обязательств. Дажесама Церковь отрицает это право. Неужели и теперь, когда всякая надежда на спасение исчезла и жизнь висела на волоске, им следовало во имя какой-то мечты отказаться от счастья, перед тем как удалиться в ту неведомую страну, где, быть может, не существует уже никаких воспоминаний? Так должно было казаться и им, если только они в это время в состоянии были о чем-либо мыслить.

Голова ее покоилась у него на груди, и они сидели таким образом в течение долгих часов с чувством беззаветной любви и глубокого благоговения друг перед другом. Он не мог оторвать от нее глаз и был счастлив, что дожил до этой чудной минуты, хотя минута эта и граничила со смертью. Она же, потрясенная до глубины души, тихо рыдала и, казалось, хотела выплакать все свое наболевшее сердце. Она давала ему самые нежные, дорогие имена и называла его своим, своим навеки.

* * *
Таким образом незаметно проходило время, пока наконец в воздухе не повеяло сыростью, свидетельствующей о близости утра. До сих пор еще смерть их щадила, но несомненно вскоре должна была наступить.

— Джон, — прошептала она, — они убьют нас?

— Да, — отвечал он угрюмо, — они должны так поступить ради собственной безопасности.

— Пусть уж эта минута наступит скорее, — воскликнула она.

Вдруг она отшатнулась от него в сторону и слегка вскрикнула, отчего фургон едва не опрокинулся.

— Я и забыла, — сказала она, — ведь вы умеете плавать, тогда как я нет. Почему бы вам не переплыть на берег и не скрыться, пользуясь темнотой ночи? Здесь ширина не более пятидесяти ярдов, а течение не особенно быстро.

Мысль о спасении бегством и оставлении своей спутницы на произвол судьбы не приходила ему в голову и потому показалась до такой степени дикой, что он не мог удержаться от смеха.

— Перестаньте говорить глупости, Джесс, — вымолвил он наконец.

— Да, да, я этого требую. Ступайте. Вы обязаны это сделать. Обо мне вам беспокоиться нечего. Я знаю, что вы меня любите, и потому могу умереть спокойно. Но я буду ждать вас. О Джон! Что бы со мной ни случилось, где бы я ни находилась, здесь или в ином мире, но если во мне будет тлеть хоть искра жизни, я всегда вас буду помнить и вечно вас буду ожидать. Не забывайте и вы меня. А теперь ступайте! Идите, я этого требую! Вы не смеете меня ослушаться. Если вы будете упорствовать, я брошусь в реку. Боже милосердный! Кажется, фургон опрокидывается!

— Держитесь крепче, ради самого Создателя! — крикнул Джон. — Ремни лопнули.

Он не ошибся: крепкие ремни порвались от постоянного трения о скалу, и фургон накренился набок. Труп несчастного Мути скатился с него и с плеском исчез в темноте. Это несколько облегчило повозку, и она на минуту вновь приняла устойчивое положение, но, не поддерживаемая более ничем, начала плавно кружиться, постепенно наполняясь водой. Джон понял, что все кончено и что оставаться долее в фургоне — значит обречь себя на неминуемую гибель. А потому, охватив одной рукой Джесс, он бесстрашно кинулся в волны. В это время повозка наполнилась водой до краев и опустилась на дно реки.

— Бога ради, лежите смирно, — взмолился он, когда они выплыли на поверхность.

При тусклом свете начинающейся зари едва виднелись бледные очертания левого берега Вааля, того самого, с которого они спустились в реку. Берег находился не дальше чем в пятидесяти ярдах от них, но сила течения достигала приблизительно шести узлов в час, и Джон быстро сообразил, что при этих условиях едва ли сможет благополучно добраться до суши со своей ношей. Единственное, что оставалось делать, это как можно дольше стараться держаться на плаву. По счастью, вода была не особенно холодна, а он был отличный пловец. Вскоре течением его отнесло к группе скал, тянувшихся от самого берега вплоть до середины реки. Схватив левой рукой Джесс за волосы, он сделал последнее отчаянное усилие по направлению к берегу. Вода кипела и бурлила между скалами, но, несмотря на все трудности, ему удалось их миновать, и он почувствовал у себя под ногами твердую землю. В следующее мгновение сильным течением его сшибло с ног, и он соскользнул вниз по скале ко дну реки, при этом несколько раз ударившись о подводные выступы. Тем не менее он кое-как сумел выкарабкаться на поверхность. Дважды Нил срывался и дважды снова поднимался на ноги. Последний раз он добрался до самого берега. Вода здесь доходила ему до пояса, а так как спутница была не в силах стоять, то он все время нес ее на руках. Поднимая ее, он почувствовал такую слабость, что, протащившись еще несколько шагов, в изнеможении опустился со своей ношей на скалистый берег. Вслед за тем он потерял сознание.

Когда он открыл глаза, то увидел около себя Джесс, которая раньше его пришла в чувство и, стоя над ним, растирала в своих ладонях его руки. Так как солнце было уже высоко, то он догадался, что пролежал в обмороке много часов. Хотя он и с трудом встал на ноги, но, как оказалось, отделался лишь небольшими царапинами.

— Не ранены ли вы, Джесс? — с беспокойством в голосе спросил он. Она же стояла перед ним бледная, утомленная и растерянная, без шляпки и с изодранным о подводные камни платьем. Вода так и струилась с нее, и вообще она имела чрезвычайно жалкий и печальный вид.

— Нет, — едва слышно произнесла она, — разве только слегка оцарапалась. — Она уселась рядом на скале, чтобы хоть немного согреться на солнце, так как дрожала от холода.

— Что же нам теперь делать? — продолжал спрашивать он.

— Умереть, — последовал сердитый ответ. — Я хотела умереть, зачем вы помешали мне? Наши взаимные отношения таковы, что только смерть в состоянии их распутать.

— Не огорчайтесь, — увещевал он, — ваше желание скоро исполнится: убийцы, по всей вероятности, выслеживают нас.

Русло реки и берега еще покрывал утренний туман, редевший по мере того, как поднималось солнце. Скалы, возле которых они выбрались на берег, находились в трехстах ярдах вниз по течению от того места, где погибли оба бура со своими лошадьми. Желая осмотреть окружающую местность и опасаясь возможности самим быть замеченными, Джон настоял на том, чтобы Джесс спряталась вместе с ним за скалу.

В это время он заметил двух пасущихся в отдалении лошадей.

— А-а, — промолвил он, — я так и думал. Эти черти дожидаются нас. Слава Богу, что револьвер при мне, а патроны непромокаемы. Я намерен как можно дороже продать наши жизни.

— Да нет же, Джон! — вскрикнула Джесс, следя взглядом по направлению его протянутой руки. — Это вовсе не лошади буров, это наша передняя пара, которой удалось выбраться из воды. Смотрите, на них еще висит упряжь!

— В самом деле, это они. Теперь, если мы только их поймаем и сами останемся незамеченными, то можем считать себя спасенными.

— Однако здесь нет ни одного природного возвышения, за которое можно было бы спрятаться, да, впрочем, я не вижу никакого признака присутствия буров. Должно быть, они решили, что мы погибли, и убрались восвояси.

Джон оглянулся кругом, и впервые луч надежды блеснул в его сердце. Может быть, им еще и удастся спастись.

— Пойдем дальше, здесь неудобно оставаться; надо позаботиться и о пище. Я голоден как собака.

Она поднялась, не говоря ни слова, и они под руку оправились вдоль по берегу. Не прошло и нескольких минут, как Джон вскрикнул от радости и бросился к какому-то предмету, застрявшему в камышах. Оказалось, что это корзина с провизией, данная им в дорогу заботливой хозяйкой Хейдельбергской гостиницы. Корзину выбросило из фургона, но так как крышка была привязана, то все содержимое осталось в целости. Открыв ее, Джон обнаружил непочатую бутылку водки, а также яйца, мясо и хлеб, который оказался негодным. Откупорив бутылку, Джон мигом наполнил стакан, находившийся тут же в корзине, и заставил Джесс выпить, после чего она стала меньше походить на мертвеца. Затем он и сам подкрепился и в свою очередь сразу почувствовал в себе приток свежих сил. Спустя некоторое время они с осторожностью отправились дальше.

Лошади легко дали себя поймать, и оказалось, что они нисколько не утомлены после перенесенных ночных ужасов, хотя на спине одной из них виднелся след пули.

— Там вдали я вижу дерево, на том месте, где берег становится более покатым. Хорошо бы нам дойти туда, чтобы взнуздать лошадей, привести себя в порядок и позавтракать, — сказал Джон, после чего они и направили шаги к этому месту. Вдруг Джон, шедший впереди, невольно вскрикнул от ужаса, и в то же время лошади начали биться и сильно храпеть. Прямо перед ними лежали, раскинувшись, окоченелые трупы обоих буров, уже вспухшие и начавшие разлагаться, как это иногда случается с телами людей, пораженных молнией. В их руках находились изогнутые и сплавившиеся стволы ружей, а одежда была разорвана и разнесена на клочки взрывом патронов, находившихся в патронташах. Страшная картина представилась их глазам, а в связи с их собственным чудесным избавлением от смерти она казалась им сверхъестественной и во всяком случае такой, которая не одного скептика заставила бы сильно задуматься.

— И есть еще на свете люди, которые смеют утверждать, что нет Бога и что не существует на земле наказания для злых! — с благоговением произнес Джон.

Глава 25

МЕЖДУ ТЕМ
Джон, как, вероятно, помнят читатели, покинул Муифонтейн приблизительно в конце декабря, и вместе с ним из этого мирного уголка скрылись жизнь и веселье.

— Милая Бесси, — однажды вечером обратился к племяннице старик Крофт, — у нас стало очень скучно и тоскливо без Джона.

С этим замечанием мысленно согласилась и Бесси, тихо плакавшая в сторонке.

Несколько дней спустя пришло известие об осаде Претории, но при этом о Джоне не было сказано ни слова. Они узнали лишь то, что он благополучно проехал через Стандертон, но затем оставались в полной неизвестности относительно его дальнейшей судьбы. Дни шли за днями, и о нем все не было ни слуху ни духу. И вот однажды вечером Бесси дошла до состояния, близкого к истерике, и горько разрыдалась.

— Ну для чего вы его послали в Преторию? — набросилась она на дядю. — Эго было просто нелепо с вашей стороны. Я отлично знала, что это напрасно. Ведь он все равно был бы не в состоянии помочь Джесс вернуться домой; в лучшем случае они оба оказались запертыми в Претории. А теперь его уже нет на свете — я знаю, что его застрелили буры. И все это из-за вас! Если он только убит, то я никогда больше не буду с вами разговаривать!

Старик удалился в свою комнату, несколько смущенный подобным обращением Бесси, что было не в ее характере.

«Да, конечно, — рассуждал он сам с собой, — это вполне естественно: женщины превращаются в диких зверей, коль скоро дело идет о мужчине».

В его словах была доля правды, но во всяком случае дикий зверь дома — не особенно приятное животное, в чем и убедился старик в течение последующих двух месяцев. Чем больше Бесси вдумывалась в свое положение, тем больше выходила из себя. Она забыла о том, что сама согласилась на отъезд своего жениха. Короче, ее характер до того испортился, что старик даже не осмеливался упоминать при ней имени Джона.

Политическое состояние страны также наводило старика на размышления. Начать с того, что на другой день по отъезде Джона двое или трое оставшихся верными присяге буров и один английский торговец с берегов озера Крисси в Новой Шотландии, проезжая мимо Муифонтейна, заехали к Крофту и стали умолять его бежать в Наталь, пока еще есть время. Они уверяли, что буры убьют всякого англичанина, который не сумеет дать им отпор. Но старик и слышать не хотел о бегстве.

— Я англичанин, — стоял он на своем, — и не допускаю мысли, чтобы они могли тронуть меня, меня, который прожил среди них более двадцати лет. Во всяком случае я не намерен ни с того ни сего покидать насиженного гнезда из-за какой-то там шайки разбойников. Если они убьют меня, то ответят перед законом, а потому полагаю, что они скорее всего оставят меня в покое. Бесси может ехать, если желает, но я останусь здесь до конца.

Бесси тоже наотрез отказалась двинуться куда бы то ни было, и верные короне буры отправились дальше, удивляясь подобной самоуверенности и национальной гордости англичан.

Разговор этот происходил во время обеда, а встав из-за стола, старик Крофт решил еще одним способом выказать свое презрение к врагам. Подойдя к шкафу, стоявшему в его спальне, он вытащил оттуда огромных размеров национальный флаг и, держа его в руках, быстро прошел на лужайку перед домом, где высилась мачта, с верхушки которой открывался вид на далекое пространство. На этой мачте старик обычно выкидывал флаг в день рождения королевы, на праздник Рождества Христова и в другие высокоторжественные дни.

— Поди-ка сюда, Яньи, — подозвал он слугу, предварительно поклонившись знамени, — подними его как можно выше, а я отдам честь!

И как только широкий флаг взвился на мачте, он снял шляпу и своим мощным голосом закричал: «Гип, гип, ура-а-а!» — до такой степени оглушительно, что Бесси как сумасшедшая выбежала из дому посмотреть, в чем дело. Не довольствуясь этим, он велел принести лестницу и закрепить на высоте пятнадцати футов над землей веревку для того, чтобы никто не мог достать до нее с целью спустить флаг.

— Ну вот, — промолвил он, — я прикрепил свои убеждения на мачте. Пусть все знают, что здесь живет истый верноподданный англичанин.

Confound their politics
Frustrate their knavish tricks
God save the Queen![462]
— Аминь! — произнесла Бесси, успевшая за это время составить собственное мнение относительно благоразумия национального знамени, которое всякий раз, как только крепчал ветер, выказывало полнейшую нерешительность, что едва ли могло подействовать успокоительно на чересчур взволнованные умы патриотов.

Два дня спустя вдали показались трое буров. Завидев развевающийся флаг, они примчались во весь опор, чтобы узнать о причине такой демонстрации. Старик заметил их еще издали и потому, взяв в руки ружье, встал возле мачты. Он чувствовал особенное благоговение к национальному знамени и потому был уверен, что и буры не осмелятся до него дотронуться.

— Что это значит, дядюшка Крофт? — осведомился один из них, по-видимому старший, хотя старик знаком был со всеми тремя.

— Это значит, что тут живет англичанин, — последовал короткий ответ.

— К черту негодную тряпку! — воскликнул новоприбывший.

— Сперва я вас отправлю к черту, — пригрозил старик.

Бур слез с лошади и направился было к мачте, но в это время увидел направленное на него дуло ружья.

— Вам придется сначала иметь дело со мной, — заметил старик, после чего все трое, посовещавшись друг с другом, убрались восвояси, оставив его в покое.

Дело в том, что, несмотря на свою преданность короне, старик Крофт пользовался большой популярностью среди буров, которые его знали еще детьми, и являлся членом народного собрания, в которое его избирали дважды. Только этим и можно было объяснить тот факт, что, несмотря на восстание, он продолжал безнаказанно жить в стране и не был вынужден, подобно другим, идти против своих же соотечественников или же подвергнуться заключению в тюрьму.

Со времени эпизода с флагом прошло недели две, когда пронесся слух об уничтожении английского отряда при Лейнгс Нэке. Сперва старик отказывался верить этому известию.

— Не может быть, чтобы нашелся в английской армии такой сумасшедший генерал! — воскликнул он. Тем не менее известие вскоре подтвердилось.

Прошла еще неделя, и страну облетела новая весть о поражении англичан при Ингого. Старик узнал об этом в день сражения, утром восьмого февраля, от одного очевидца кафра. По словам последнего, англичане дрались храбро, но «их ружья устали», а потому кафр был уверен, что за ночь всех англичан перебьют. Буры же, наоборот, нисколько, казалось, не пострадали в сражении, главным образом из-за того, что англичане стреляли из рук вон плохо. Известие это повергло всех в уныние. В полночь вернулся нарочный из туземцев, отряженный Крофтом на место сражения, и сообщил, что английский генерал с большими потерями отступил к лагерю, побросав всех раненых, из коих большинство умерло, так как ночь после битвы выдалась сырая и холодная.

Затем наступил долгий промежуток времени, в течение которого не поступало ровно никаких известий, хотя в народе и ходили темные слухи о больших подкреплениях, высланных из Англии.

— Да, милая моя Бесси, скоро они запоют совсем другую песню, — улыбаясь сказал старик, — а главное то, что уже давно пора было взяться за ум. Я просто не понимаю, что произошло с нашими солдатами.

Таким образом тянулось время вплоть до 20 февраля — дня, который никогда не изгладится в памяти Бесси. Это случилось ровно за неделю до окончательного поражения англичан у подножия горы Маюба. Бесси стояла на веранде и глядела куда-то вдаль. Все вокруг дышало спокойствием и тишиной, и никому бы и в голову не пришло предположить, что в нескольких милях отсюда происходит кровавая сеча. Кафры были заняты — или, по крайней мере, делали вид, что заняты — работой, как и всегда. Но опытный наблюдатель мог бы заметить, что иногда они бросали работу и обращали беспокойные взоры по направлению к Дракенсбергу, а затем начинали шептать о том, что за удивительные дела творятся на белом свете и как это буры ухитряются бить великий белый народ, пришедший из-за моря и покоривший их землю. Опытный наблюдатель обратил бы внимание также и на то, что время от времени кафры усаживались в кружок, нюхали табак и рассказывали друг другу, где и между какими именно скалами провели ночь с женами и детьми — ибо когда в стране властвуют буры, кафры не осмеливаются спать в своих хижинах из боязни быть захваченными и убитыми. Они поверяли друг другу свои мысли о том, какова будет их судьба, как скоро буры изгонят англичан и завладеют страной, и приходили к заключению, что единственный выход для них — это бежать в Наталь.

Бесси, стоя на веранде, видела все происходившее. Иногда до ее слуха доносились обрывочные фразы работников, как нельзя более согласовавшиеся с ее собственными печальными мыслями. Она стала смотреть на птичий двор. Здесь ее взгляд упал на двух петухов, дерущихся под апельсиновыми деревьями. Подобные бои непременно происходили раз в неделю на одном и том же месте и не прекращались до тех пор, пока оба противника, совершенно обессиленные и окровавленные, не расходились в разные стороны в глубь двора. В этом уединении бойцы проводили остальные дни, оправляясь от полученных ран и увечий для того, чтобы при первом случае выйти готовыми снова ринуться на врага. Между тем третий петух, юный годами, но не по летам мудрый, всякий раз благоразумно отказывавшийся от участия в битвах, принимал на себя заботу и попечение о курах, из-за которых шел кровавый спор. На этот раз бой был особенно жесток, и Бесси, опасавшаяся, как бы противники не остались без глаз, позвала на помощь старую собаку, гревшуюся на солнце.

— Ну-ка, Стомп, разведи их!

Стомп кинулся со всех ног и сделал вид, будто хочет броситься на петухов, — маневр, который всегда удавался и который доставлял ему большое наслаждение. Между тем едва он добежал до деревьев, как тотчас же остановился, притворный гнев пса исчез, и на его честной морде появилось выражение крайнего омерзения. Шерсть на его спине взъерошилась наподобие игл дикобраза, и он глухо зарычал.

«Должно быть, кто-нибудь из незнакомых кафров», — подумала Бесси.

Стомп терпеть не мог незнакомых кафров. Едва она успела высказать про себя это предположение, как оно тотчас оправдалось на деле: перед нею предстал кафр самой отвратительной наружности. Туземец был крив на один глаз; его одеяние состояло из пары штанов, подвязанных грязным ремешком; на голове же болтались разных размеров надутые пузыри, какие обычно носят местные лекари и знахари. В левой руке у него была длинная палка, расщепленная на конце; в расщеп же было воткнуто письмо.

— Ко мне, Стомп, — позвала Бесси собаку. В эту минуту у нее мелькнула надежда, что письмо могло быть от Джона.

Собака повиновалась неохотно. Между тем туземец, видя, что животное удалилось от него на почтительное расстояние, двинулся вперед. Нисколько не стесняясь присутствием Бесси, он уселся перед нею на корточки.

— Что это такое? — спросила Бесси по-голландски, и ее губы задрожали от волнения.

— Письмо, — отвечал посланный.

— Давайте его сюда.

— Нет, мисси, я не отдам письма, пока не удостоверюсь, что оно адресовано на ваше имя. Светлые вьющиеся локоны — раз, — при этом он загнул палец, — да, совершенно верно. Большие голубые глаза — два; и это вполне правильно. Высокого роста, стройная и красивая. Да, письмо адресованное именно вам. — С этими словами он сунул письмо почти к самому носу девушки.

— Откуда оно, — недоверчиво спросила Бесси, отступая назад.

— Из Ваккерструма.

— От кого?

— Прочтите и узнаете.

Бесси взяла письмо, завернутое вместо конверта в старую газету, и принялась вертеть его в руках. Мы в большинстве случаев относимся недоверчиво ко всем подозрительным посланиям; настоящее же письмо было в этом отношении из ряда вон выходящим. Начать с того, что на его грязной оболочке не имелось никакого адреса, что было несколько странно. Во-вторых, письмо было запечатано монетой в три пенса.

— Уверены ли вы, что письмо это адресовано именно мне? — еще раз переспросила Бесси.

— Разумеется уверен, — отвечал посланец с грубым смехом. — Немного найдется в Трансваале таких девушек, как вы. Я не ошибся. — И он снова принялся за свой перечень примет: — Светлые вьющиеся локоны и т. д.

Бесси распечатала конверт. В нем она нашла письмо, написанное на простом листе бумаги красивым, но не вполне уверенным почерком, чрезвычайно ей знакомым.

Ею овладело предчувствие какого-то несчастья. Письмо было от Фрэнка Мюллера и гласило следующее:

Лагерь под Преторией, 15 февраля
Дорогая мисс Бесси!

Хотя в последнее наше свидание мы поссорились с вами и с вашим добрым дядюшкой, тем не менее я все же беру на себя смелость сообщить вам печальную новость и отправляю письмо с особым нарочным. Вчера со стороны несчастных осажденных, которые успели отощать, как волы перед весной снова была сделана вылазка. Счастье по-прежнему благоприятствовало оружию буров. Роой батьес бежали, оставив в наших руках перевязочный пункт и увозя с собой множество убитых и раненых. Среди убитых был и капитан Нил…

При этих словах сдавленный крик вырвался из груди Бесси, письмо выпало из ее рук, она прислонилась к одной из колонн веранды, чтобы не упасть.

Туземец оскалил зубы и поднял письмо, которое тут же и вручил ей.

Она взяла его и продолжала чтение, уже как бы в забытьи:

…тот самый, что жил на ферме вашего дяди. Яан Анселъ убил его выстрелом из ружья, а Роой Дирк Свиссен и готтентот Каролус видели, как он был поднят и унесен. Сам же я при этом не присутствовал. Весть эта для вас, конечно, будет очень печальна, но что же делать — таковы случайности войны, а он пал как храбрый воин, в честном бою. Передайте мой привет вашему дяде. Мы расстались с ним в ссоре, но я надеюсь доказать ему, что со своей стороны не питаю к нему никакого чувства злобы. Верьте мне, дорогая мисс Бесси.

Ваш покорный и преданный слуга,
Фрэнк Мюллер
Бесси спрятала письмо в карман, а затем ухватилась за колонну и продолжала стоять в этом положении все время, пока солнце не скрылось за горизонтом и пока сумерки не сгустились над землей. Убит! Убит! Свет ее жизни погас, как погасло дневное сияние, и в ее сердце образовалась пустота.

Она не знала, сколько времени простояла таким образом с широко раскрытыми глазами, глядя на заходящее солнце, которого даже не замечала. Она потеряла счет времени; все предметы виделись ей как бы во сне. Единственное, что с поразительной ясностью и отчетливостью представлялось ее уму, — это жгучая мысль, что Джона уже нет на свете!

— Мисси, — попробовал нарушить молчание вестник несчастья, устремив свой единственный глаз на бледное и печальное личико Бесси, и при этом зевнул.

Ответа не было.

— Мисси, — заговорил он опять, — будет ли какой-нибудь ответ? Мне пора идти. Мне необходимо успеть вернуться в лагерь, чтобы видеть, как буры возьмут Преторию.

Бесси обратила на него блуждающий взгляд.

— Ваше послание не требует ответа, — промолвила она, — что потеряно, того уже не вернешь.

Кафр разразился хохотом.

— Да, конечно, я не могу передать вашего ответа капитану, — сказал он, — я сам видел, как Яан Ансель застрелил его. Он упал вот так, — с этими словами он повалился на землю, показывая на собственном примере, как падает человек, сраженный пулей. — Нет, я не берусь передавать ему вашего ответа, мисси, — продолжал он, поднимаясь с земли и снова усаживаясь на корточки, — впрочем, не думайте, что я отказываюсь, я доставлю ваше письмо Фрэнку Мюллеру. Живой бур все же лучше мертвого англичанина, а Фрэнк Мюллер славный жених для любой девушки. Если вы закроете глаза, то, пожалуй, не заметите разницы.

— Вон! — закричала Бесси задыхающимся голосом и сделала повелительный жест рукой.

В этом единственном слове заключалось столько затаенной энергии, что кафр мигом был уже на ногах. Между тем старый пес Стомп, с неодобрительным ворчанием наблюдавший все время за происходившим, принял невольное движение госпожи за сигнал к наступлению и, бросившись на оскорбителя, схватил его за горло.

Так как собака была из числа довольно крупных, то легко опрокинула противника за спину. Затем последовала дикая сцена, во время которой человек оглашал воздух проклятьями и ругательствами и напрасно старался ударить врага. Собака же терзала его с таким ожесточением, что едва ли он когда-либо в течение всей своей последующей жизни мог изгладить воспоминание об этой борьбе.

Бесси ничего не слышала и не видела из того, что происходило возле нее. Тем временем подошел ее дядя в сопровождении двух кафров, тех самых, за странными движениями которых она наблюдала полчаса тому назад.

— Эго что такое? — воскликнул Крофт своим могучим голосом. — Пошел! — прикрикнул он на собаку. И Стомп, повинуясь голосу хозяина и побуждаемый сыпавшимися ударами новоприбывших, выпустил жертву. Кафр тотчас вскочил на ноги, совершенно истерзанный и искусанный, и с минуту стоял, не говоря ни слова. Затем, обратив свое окровавленное лицо к Бесси и свирепо поводя единственным глазом, туземец с дикими проклятиями и ругательствами стал потрясать перед нею кулаками.

— Вы поплатитесь за это. Фрэнк Мюллер покажет вам, что значит обижать его слугу. Я…

— Убирайся подобру-поздорову, чей бы слуга ты ни был! — заревел старик. — Или, клянусь небом, я снова спущу на тебя собаку! — И он указал на него Стомпу, всеми силами старавшемуся вырваться из рук державших его кафров.

Озлобленный туземец замолчал и покосился на рассвирепевшее животное, а затем, еще раз пригрозив кулаком, побежал по аллее, причем в конце ее оглянулся, чтобы удостовериться, не пустилась ли вдогонку за ним собака.

Бесси не видела, как удалился вестник печали, как не заметила и только что произошедшей борьбы между животным и человеком. А немного погодя, как бы вспомнив о чем-то, повернулась и вошла в гостиную.

— Что все это значит, Бесси? — удивился дядя, вошедший вслед за нею в комнату. — Чего ради этот негодяй упоминал Фрэнка Мюллера?

— Эго значит, милый дядя, — произнесла она надорванным голосом, — что я сделалась вдовой, не успев выйти замуж. Джон убит!

— Убит! — приложив руку ко лбу, каким-то недоумевающим голосом произнес старик. — Джон убит?

— Прочтите сами, — Бесси передала ему письмо Фрэнка Мюллера.

Старик взял его и прочел. Рука его так дрожала, что ему стоило большого труда дочитать печальное послание до конца.

— Боже милосердный, — промолвил он наконец. — Какой удар! Бедная моя Бесси! — С этими словами он заключил ее в объятия и поцеловал. Но вдруг в нем зародилось сомнение. — А вдруг это не более чем хитрость со стороны Фрэнка Мюллера? Или же ошибка?

Бесси не отвечала. Лично она, по крайней мере, уже утратила всякую надежду.

Глава 26

НЕМНОГО О ФРЭНКЕ МЮЛЛЕРЕ
Подробное исследование противоположных сторон, составляющих в совокупности характер Фрэнка Мюллера, как бы ни было оно заманчиво, не может являться предметом настоящего повествования. Строго говоря, подобные личности не встретишь ни в одном благоустроенном государстве. Закон не позволил бы такому характеру проявиться в полной мере и сразу задавил бы его своей тяжестью. Но те, кому доводилось проживать в диких странах, встречались с подобными натурами не раз, в особенности там, где небольшая горсть людей высшей расы господствует над тысячами низшей. Чем уединеннее страна, тем больше она способствует развитию резких индивидуальностей. Сообщество людей высокоразвитых, напротив, сглаживает эти резкости. То же наблюдается и в природе. Так, например, дерево, растущее на ровном и открытом месте, гордо вздымает вершину к небесам и свободно раскидывает кругом свои ветви, как повелевает ему природа. В лесу же — наоборот. Там дерево развивается в зависимости от того, есть ли для него достаточно света. Вынужденное в силу обстоятельств приспосабливаться к окружающей среде и не имея над нею власти, оно принимает такую форму и высоту, какую дозволяют ему соседи, и тратит всю энергию на сохранение индивидуальности своей жизни. То же происходит и у нас. Предоставленные самим себе или окруженные лишь подонками человечества, мы делаем исключительно то, что подсказывают нам чувства и страсти, между тем как среди себе подобных, стесняемые обычаями и требованиями закона, а также сдерживаемые общественным мнением, мы становимся более или менее похожими один на другого. Мы напоминаем собой уже не булыжник в поле, а гладко отесанные камни в прекрасном здании цивилизованного общества.

Настоящее место человека, подобного Фрэнку Мюллеру, — на грани цивилизации и варварства. Слишком цивилизованный для того, чтобы обладать природными добродетелями диких, и дикарь, чтобы быть в состоянии постичь чувство меры, существующее в образованном обществе, он в одно и то же время имел качества и недостатки тех и других. Он был подвержен безграничному суеверию — отличительной черте характера диких, и совершенно лишен чувства милосердия — высшего проявления духа цивилизации.

Если бы он родился в благоустроенном государстве и сумел при помощи воспитания и путем отрицания нравственных начал отделаться от непонятного для него чувства страха перед сверхъестественным и усмирить бушевавшие в нем страсти, то, обладая сильным и недюжинным умом, сумел бы напомнить миру о временах Наполеона. Если бы он был более дик и более удален от влияния цивилизации, то в гневе своем мог бы попрать и стереть с лица земли народы, как Аттила или Чака. А между тем он постоянно находился под суеверным страхом грядущего бедствия, а потому всякий раз останавливался на полдороги, не в состоянии выполнить намеченной задачи.

Вот он, например, объятый ужасом, бешено мчится прочь от места ночного злодеяния, хотя сам же его замыслил и привел в исполнение. Вот он летит на вороном коне среди бури, как мрачный дух на крыльях ночи. Он не верит в Бога, а между тем в его душе зарождаются сомнения, перед ним вырастают кровавые призраки, призраки эти принимают определенные очертания и формы, простирают к нему руки и как бы твердят ему: «Мы посланцы грядущей Божьей кары!» Он поднимает глаза к небу. Высоко над ним молния рассекает грозовые тучи, а ему чудится, что она чертит на них Великое Имя, отдающееся в его сердце при каждом ударе грома. В ужасе он закрывает глаза, но и тут его преследует стук копыт лошади, в мерном топоте которых ему слышатся слова: «Есть Бог, есть Бог!»

И он мчится все дальше и дальше, не обращая внимания на бурю и мрак ночи, стараясь оставить позади себя то, от чего не в состоянии избавиться ни один человек.

* * *
Было около полуночи, когда Фрэнк Мюллер наконец остановился возле хижины, одиноко расположившейся на берегу Вааля. Место было совершенно пустынное, и оттуда не доносилось даже лая собаки.

— Если только эта скотина кафр куда-нибудь запропастился, — произнес он вслух, — то я запорю его до смерти. Хендрик, Хендрик!

В это время из-под его ног вынырнула какая-то фигура, причем так неожиданно, что испугала лошадь, которая чуть было не сбросила седока.

— Что это еще за дьявольщина? — вскричал Фрэнк Мюллер, нервы которого были потрясены до последней степени, вследствие чего он стал пугаться любой неожиданности.

— Это я, баас, — сбрасывая с себя плащ, отвечала фигура, оказавшаяся уже знакомым нам кривым знахарем, тем самым, который относил письмо Бесси. Знахарь этот служил уже в течение многих лет Мюллеру в качестве телохранителя.

— Чего же ты прячешься от меня? Я ведь знаю твои дьявольские проделки. Смотри у меня, — продолжал он, — как бы я в один прекрасный день не положил конец тебе и твоему чародейству.

— Мне очень жаль, баас, что я вас напугал, — плаксиво говорил знахарь, — но еще полчаса назад я знал, что вы едете. Я просто не понимаю, что такое творится в воздухе, но я ясно слышал, как будто двадцать человек гнались за вами. Я отлично различал стук копыт коней, сначала вашей вороной лошади, а затем и остальных. Вот почему я вышел из хижины и улегся на траве, и только когда вы подъехали, лошади остановились одна за другой. Должно быть, это были черти!

— Ну тебя с твоими дурацкими рассуждениями, — оборвал его Мюллер, причем зубы его застучали от страха и волнения, — бери лошадь и ступай вычисти и накорми ее. Она устала, а завтра мне снова придется подняться до рассвета. Погоди, куда ты девал свечи и настойку? Если ты ее выпил, я дух из тебя вышибу.

— Как войдете в комнату, баас, то тут же налево, на полке, найдете водку, мясо и хлеб.

Мюллер соскочил с лошади и вошел в хижину, одним ударом распахнув еле державшуюся на петлях дверь. Отыскав коробку шведских спичек, он принялся чиркать ими о поверхность ящичка и от волнения обломал несколько штук, прежде чем ему удалось зажечь сальную свечу грубой самодельной работы. Возле свечи стояли бутылка персиковой настойки, стакан и кувшин с речной водой. Схватив стакан, он налил в него настойки пополам с водой и залпом выпил все содержимое, затем принялся за мясо и хлеб. Но он был положительно не в состоянии есть от усталости, а потому решил подналечь на настойку.

— Да, — промолвил он, — настоечка, кажется, неплоха. Так и обжигает все внутренности. — С этими словами он вынул трубку и закурил ее.

Как раз в это время появился Хендрик и объявил, что задал лошади корму и что она может хоть сию же минуту снова отправляться в путь; он хотел еще что-то прибавить, но был остановлен хозяином. Мюллер вообще неохотно вступал с ним в разговоры и делал это тогда, когда хотел с ним посоветоваться или погадать о будущем. В настоящую же минуту его нервы до того расшалились, что он был готов беседовать с кем угодно, хоть с собакой. События ночи привели этого ужасного человека в состояние ребенка, чего-то испугавшегося в темноте. Некоторое время он сидел молча, а кафр между тем расположился перед ним на корточках. Но наконец винные пары взяли свое, и Мюллер пустился в разговор со своим чернокожим приближенным.

— Сколько времени ты там пробыл? — спросил он.

— Четыре дня, баас.

— Отнес мое письмо в усадьбу дядюшки Крофта?

— Как же, баас, я передал его в руки мисси.

— Ну, а она что?

— Она прочла его и затем прислонилась к колонне, вот так, — с этими словами кафр широко раскрыл рот и единственный глаз и постарался придать своей отвратительной физиономии выражение убитого горем личика Бесси, причем схватился за одно из бревен, поддерживавших покосившуюся хижину.

— И она поверила?

— По всей видимости.

— Ну а потом?

— Потом она спустила на меня собаку. Глядите! — И он показал незажившие следы зубов Стомпа.

Мюллер рассмеялся.

— Хотел бы я посмотреть, как он задал тебе таску, чернокожий обманщик. Да, девушка не глупа, нашлась-таки. Ну и что же, ты очень на нее зол и наверное хочешь отомстить?

— Конечно.

— Как знать! Может быть, тебе и удастся. Завтра утром мы туда отправляемся.

— Да, баас! Я знал это раньше, нежели вы сказали.

— Мы туда отправляемся и захватим усадьбу. Дядюшку Крофта придется судить военным судом за то, что осмелился выкинуть английский флаг. Если он окажется виновным, мы его расстреляем, Хендрик.

— Непременно, баас, — поддакнул кафр, радостно потирая руки, — а он точно будет признан виновным?

— Не знаю, — пробормотал Мюллер, поглаживая свою золотистую бороду, — это зависит от того, какой ответ даст мисс и как на это посмотрит суд, — прибавил он, немного помолчав.

— Как взглянет на это суд? Ха-ха-ха! — расхохотался злобный туземец. — Как на это посмотрит суд! И баас будет председательствовать на нем. Ха-ха-ха! Да тут не надо и колдовства, чтобы предугадать решение. А если суд признает дядюшку Крофта виновным, кому будет поручено его расстрелять?

— Я пока не решил; да собственно и не время еще об этом толковать. Впрочем, не все ли равно, кто бы ни привел в исполнение судебный приговор!

— Баас, — жалобно промолвил чернокожий, — я многое для вас сделал. Я в угоду вам не раз отваживался на преступление. Я произносил заклятия, составлял снадобья и выслеживал ваших врагов. Исполните и вы мою просьбу. Позвольте мне застрелить дядюшку Крофта, если только суд признает его виновным. Я давно уже заслужил награду.

— За что ты так желаешь ему смерти?

— Во-первых, за то, что он ударил меня однажды много лет тому назад за мое колдовство; а во-вторых, за то, что в последний раз выгнал меня из усадьбы. А кроме того, так приятно пристреливать белых людей. Конечно, — продолжал он, причмокивая, — я бы с большим удовольствием пристрелил бы мисси, которая напустила на меня собаку. Я бы…

Не успел заболтавшийся кафр оглянуться, как Фрэнк Мюллер схватил его за горло и что было мочи принялся трясти, нанося ему в то же время удары. Грубая выходка негодяя возмутила оставшееся еще в груди Фрэнка Мюллера чувство уважения к женщине, и хотя сам он не отличался высокой нравственностью, но зато был безумно влюблен в Бесси и никому бы не позволил непочтительно о ней отозваться, в особенности человеку, которого, несмотря на его знахарские способности, ставил ниже собаки. Возбужденный до крайности и к тому же полупьяный, Фрэнк Мюллер был просто страшен в эту минуту.

— Ах ты, животное! — вскричал он. — Если ты осмелишься еще хоть раз произнести ее имя, я тебя на месте задушу своими руками, не посмотрю на то, что ты колдун! — И он с такой силой швырнул его об стену, что вся хижина затряслась. Кафр упал и некоторое время пролежал неподвижно, а затем встал на четвереньки и выполз из комнаты.

Мюллер сидел насупившись и смотрел на лежащего слугу. После ухода кафра он встал, закрыл дверь и горько зарыдал, что, очевидно, следовало приписать совокупному действию многих причин, как то: винных паров, физического утомления, упадка духа и неостывающей страсти, — ибо ее едва ли можно было назвать любовью, — которая, как червь, беспрестанно точила его сердце.

— О, Бесси, Бесси! — бессвязно лепетал он. — Я все это совершил ради тебя! Неужели ты будешь зла на меня за то, что я убил их всех, чтобы овладеть твоей любовью? О, моя милая, ненаглядная! Если бы ты только знала, как я люблю тебя! Дорогая моя, дорогая! — И в припадке пьяной страсти он не заметил, как свалился на пол и продолжал плакать до тех пор, пока не заснул.

Несмотря на все свои злодейства, Фрэнк Мюллер нисколько не чувствовал себя счастливым, и надо думать, что для того, чтобы сполна наслаждаться незаконным счастьем, человеку недостаточно потерять совесть, но он должен также истребить в себе страсти. Место совести у него занимало суеверие, что же касается страсти, то она до такой степени овладела всем его существом, что одного появления девушки было достаточно, чтобы изменить самое дурное его расположение духа и породить в его сердце такие мучения, о каких она и не подозревала.

На рассвете Хендрик осторожно пробрался в хижину и разбудил хозяина, а полчаса спустя оба уже были на том берегу Вааля и мчались по направлению к Ваккерструму.

По мере того как рассветало, на душе у Фрэнка Мюллера становилось все светлее и светлее, и когда наконец поднялось солнце и рассеяло ночные тени, он почувствовал, что на сердце у него совсем отлегло. Ему теперь стало ясно, что громовой удар, поразивший обоих буров, следует приписать случайности, случайности исключительно для него счастливой, ибо все равно пришлось бы ему самому их убить, так как не существовало иного способа получить обратно бумагу. Собственно говоря, он сосем и забыл про нее, но это ничего не значит. Никто и не найдет трупов буров и их лошадей на этом пустынном берегу. Они успеют до тех пор сделаться добычей коршунов. Но даже если бы их и нашли, то, всего вероятнее, бумага к тому времени истлеет или же будет унесена ветром, в худшем же случае просто вылиняет от дождя. Что касается его личного участия в преступлении, то кто же может это доказать, раз его сообщников нет на свете. Хендрик будет, напротив, доказывать его алиби. Полезный человек этот Хендрик! Да наконец, кому же придет в голову подозревать в этом случае преднамеренное убийство? Двое буров провожали англичан до реки. По дороге они поссорились. Англичанин выстрелил, а они застрелили англичанина и его спутницу. Затем лошади с испугу бросились в Вааль и опрокинули фургон. Обстоятельства сложились чрезвычайно для него благоприятно. Он находился решительно вне всяких подозрений.

После этого он принялся мечтать о плодах своих честных трудов, и лицо его внезапно разгорелось, а глаза зажглись огнем юной страсти. Через два дня — всего только через сорок восемь часов — Бесси будет в его объятиях! Ничто не сможет ему в этом воспрепятствовать. Он там полный хозяин. Так ему уже давно предсказано Хендриком.[463] Завтра Муифонтейн будет взят штурмом, если это нужно, и завтра же старика Крофта и Бесси захватят в плен. А там он уж сам знает, как поступить. Разговор о предании старика суду не был лишь пустой угрозой. Она должна принадлежать ему, иначе старик будет осужден. Ей же все равно не миновать егообъятий. Последствий законной ответственности бояться нечего, в особенности теперь, когда британское правительство готово на уступки. Наоборот, он даже заслужит благодарность своего правительства, если казнит бунтовщика.

Да, теперь ему открыты все пути. Сколько, однако, потратил он времени для того, чтобы овладеть ею! Три года! Да, он страдает по ней уже в продолжении целых трех лет! Ну что же, зато он вполне заслужил награду. А теперь пора ему подумать и о достижении тех отдаленных честолюбивых замыслов, полное осуществление которых представлялось ему в виде золотого венца.

Глава 27

СТАРИК КРОФТ ВЫНУЖДЕН НАКОНЕЦ УСТУПИТЬ
Узнав о постигшем ее несчастье, Бесси была совершенно подавлена горем, но мало-помалу пришла в себя, ибо не в ее характере было долго предаваться отчаянию. Горести действуют на людей по-разному. Иным они вливаются в душу, всасываются ею, как губкой, и отягощают ее до могилы. На иных же действуют лишь поверхностно и скоро забываются. Конечно, Бесси не принадлежала в полной мере ни к той, ни к другой категории, но, как девушка веселая и жизнерадостная, она, казалось, уже самой природой была предназначена цвести в полном сиянии и блеске лучей солнца, а не прозябать где-нибудь в углу под сенью вечной скорби. Женщины, подобные ей, не умирают от любви и не осуждают себя на безбрачие ради призрака милого. Если Номер первый по какой-либо причине навеки удаляется от них, они обязательно проливают о нем потоки горьких слез и невыносимо страдают, а спустя некоторое время бросают нежный взгляд на Номера второго.

Со времени ухода кафра в характере Бесси произошла резкая перемена. Она уже не предавалась отчаянию, но бледная и безмолвная, как тень, бродила с тех пор по усадьбе. Вся ее раздражительность исчезла, и она перестала надоедать дяде своими упреками.

Действительно, в тот же вечер, едва лишь он заговорил о постигшей их горькой утрате, как она тотчас же остановила его.

— Это воля Божья, дядя, — спокойно заметила она. — Вы совершили лишь то, что вам велено было совершить. — С этими словами она склонила на плечо старика свою золотистую головку, сказав при этом, что теперь они одни, совершенно одни на белом свете! Он же старался ее успокоить как умел. Странное дело, всякий раз, когда они таким образом сходились вместе, они совершенно забывали о существовании Джесс. Даже для них Джесс оставалась загадкой. Когда она была с ними, она жила своей собственной жизнью, отдельной от них. Когда же ее с ними не было, и самая память о ней как будто исчезала, точно их разделяла какая-то стена. Само собой разумеется, они ее очень любили, но ведь известно, что простые люди обычно сторонятся того, чего не могут понять, а в этом отношении и они не составляли исключения. Так, например, любовь Бесси к сестре ничего не стоила в сравнении с глубокой, доходящей до самоотвержения любви Джесс к ней. Бесси любила дядю гораздо больше, нежели сестру, и надо сознаться, что и дядя с лихвой платил ей взаимностью, а в эти тяжелые и полные скорби дни они особенно близко сошлись друг с другом.

Однако по мере того как шло время, в душу их стала закрадываться надежда. Известие о смерти Джона не подтверждалось. Очень легко могло статься, что вся история не более как выдумка. Они знали, что от Фрэнка Мюллера можно ожидать чего угодно, а при настоящих обстоятельствах не трудно было даже угадать, какая скрывалась цель в этой лжи. Его бешеная страсть ни для кого не составляла тайны, а потому, как вообще ни тяжела неизвестность, но в данном случае она для них была все же лучше положительной уверенности.

Однажды в воскресенье, ровно через неделю после получения письма, Бесси отдыхала после обеда на веранде, когда со стороны горной цепи Дракенсберга послышались отдаленные пушечные выстрелы. Она тотчас вышла из дома и стала карабкаться на холм, возвышавшийся позади строений усадьбы. Взобравшись наверх, она окинула взором представившуюся ее глазам цепь грозных вершин. Немного вправо от нее вздымалась каменная громада Маюбы. В этот день, однако, воздух был чист, и Бесси показалось, будто именно со стороны этой-то горы до нее и долетали странные звуки. Но гора имела такой же безжизненный и суровый вид, как и в первый день творения. Грохот же мало-помалу умолк, и Бесси вернулась домой в полной уверенности, что приняла раздававшееся в горах эхо отдаленной бури за гром орудий.

На другой день благодаря туземцам стало известно, что слышанные Бесси звуки — не что иное, как выстрелы из огромных орудий по бежавшим со склонов горы Маюба остаткам британской армии. Старик Крофт на этот раз окончательно пал духом. Бегство солдат не полежало ни малейшему сомнению, и его твердая вера в непобедимость английских войск была поколеблена.

— Удивительно, как это странно, Бесси! — промолвил он. — Но, даст Бог, все обойдется благополучно. Не признает же наше правительство себя побежденным из-за каких-нибудь двух-трех военных неудач!

Затем потянулись четыре долгие недели неизвестности. В стране носились всевозможные слухи, одни из них распространялись туземцами, другие — случайно проезжавшими бурами, на которых старик по-прежнему не обращал никакого внимания. Вскоре, однако, выяснилось более или менее достоверно, что между англичанами и бурами заключено перемирие, но на каких условиях и в каком виде — оставалось неизвестным. Старик Крофт полагал, что буры, узнав о прибывающих из Англии подкреплениях, решили покориться без боя. На это Бесси лишь с сомнением покачивала головой.

Как-то раз — это случилось именно в день выезда Джона и Джесс из Претории — один из туземцев принес в Муифонтейн известие о том, что перемирие подходит к концу и что англичане тысячами движутся к Ньюкаслу с целью укрепить его и усилить изнемогавший в осаде гарнизон. Известие это несколько порадовало Бесси. Что же касается ее дяди, то он просто торжествовал.

— Кажется, скоро и на нашей улице будет праздник, милая моя, — заметил он, — и мы тогда снова вздохнем свободно. Да, уже пора, давно пора. Довольно с нас этого позора после всех потерь и унижений. Честное слово, в эти два месяца я стыдился даже называться англичанином. Слава Богу, всему этому наступил теперь конец. Я ведь чувствовал, что они никогда от нас не отрекутся и не покинут нас на произвол судьбы.

При этих словах старик как-то весь выпрямился, поднял голову, глаза его заблестели, и он стал выглядеть таким молодцом, как будто ему было всего двадцать пять, а не семьдесят лет.

Весь день прошел спокойно, как и следующие два. Но на третий день, 23 марта, разразилась буря.

Было около одиннадцати часов утра. Бесси занималась по хозяйству, а дядя только успел вернуться с обхода фермы, что делал ежедневно, и стоял в гостиной. В одной руке он держал широкополую мягкую шляпу, а в другой красный фуляровый платок, которым усердно отирал лоб, и в то же время переговаривался с Бесси через полуоткрытую дверь.

— Ну что, никаких нет известий о передовом отряде, Бесси?

— Никаких, дядя, — отвечала она со вздохом, и ее голубые глаза наполнились слезами, ибо она в это время вспомнила о том, о ком также давно не было известий.

— Ничего, ничего. Эти дела требуют времени, в особенности с нашими солдатами, которые обычно передвигаются очень медленно. По всей вероятности, их задержали пушки, или амуниция, или что-нибудь в этом роде. Наверное, мы еще сегодня же вечером о них что-нибудь да услышим.

Едва он успел произнести эти слова, как в комнату вбежал испуганный и весь запыхавшийся Яньи.

— Буры, баас, буры! — закричал он. — Буры идут прямо к нашему дому с фургоном. Их человек двадцать, если не больше, а впереди Фрэнк Мюллер на своем вороном коне, и Ханс Кетце, и одноглазый знахарь! Я сидел, спрятавшись за деревом, в конце аллеи и увидел их издали. Они хотят захватить нашу усадьбу! — И затем, не говоря больше не слова, он прошмыгнул через все комнаты и скрылся где-то на заднем дворе, ибо Яньи, как и большинство готтентотов, был отъявленный трус.

Старик перестал отирать лоб и с недоумением взглянул на Бесси, побледневшую как полотно и дрожавшую от страха у входа в гостиную. В это время послышался топот бегущих ног, и он взглянул в окно, чтобы узнать, в чем дело. Это оказались шестеро кафров, работавших на плантации и теперь бежавших в горы для того, чтобы укрыться от буров. В ту минуту, как они пробегали по аллее, последовал выстрел, и один из беглецов, мальчишка лет двенадцати, бежавший последним, поднял вверх руки, а затем грохнулся оземь, пораженный пулей в плечо.

Бесси расслышала восклицание «славный выстрел, славный выстрел!» и последовавший затем взрыв хохота, приветствовавший падение несчастного кафра. Несколько мгновений спустя невдалеке послышался стук лошадиных копыт.

— О, дядя! — воскликнула она. — Что нам делать?

Старик не отвечал, но снял с гвоздя висевшее на стене ружье системы «уэстли ричардс», затем уселся в кресле перед окном, выходившим на веранду, и подозвал к себе племянницу.

— Вот как мы их встретим! — вымолвил он наконец. — Не бойся, моя милая, они не причинят нам никакого вреда, они побоятся тронуть англичанина!

В эту минуту перед окнами появилась кавалькада под предводительством, как верно сказал Яньи, самого Фрэнка Мюллера верхом на вороном коне, в сопровождении Ханса Кетце на маленькой, но жирной лошадке и кривого Хендрика. Сзади них толпились пятнадцать или шестнадцать вооруженных буров. Среди них старик Крофт узнал и кое-кого из своих соседей, бок о бок с которыми в мире и согласии прожил много лет.

Новоприбывшие остановились перед домом и принялись оглядываться по сторонам.

— Мне кажется, племянничек, что птички давно уже улетели! — послышался голос Ханса Кетце. — Они наверняка были предупреждены о вашем приходе…

— Во всяком случае они не могут быть далеко, — отвечал Мюллер. — Я расставил стражу и точно знаю, что они никуда не отлучались из усадьбы. Сойдите-ка, дядюшка, с лошади и поищите хорошенько в комнатах. Ступай и ты, Хендрик.

Кафр повиновался и соскочил с лошади с ловкостью падающего угольного мешка. Бур же замялся.

— Дядюшка Крофт сердитый человек, — заметил он, — чего доброго он еще застрелит меня, если увидит, что я шарю у него по комнатам.

— Пожалуйста без возражений, — прикрикнул на него Мюллер, — делайте так, как я вам приказываю.

— Что за дьявольский характер у этого человека! — пробормотал Ханс Кетце, медленно сползая с лошади.

В это время кривой Хендрик уже забрался на веранду и глядел сквозь окна во внутренность дома.

— Они здесь, баас, они здесь! — радостно воскликнул он. — Старый петух со своим цыпленком! — С этими словами он ударил кулаком по оконной раме, вследствие чего окно распахнулось и глазам присутствующих представился старик, сидящий в кресле с ружьем на коленях и держащий за руку племянницу. Фрэнк Мюллер сошел с коня и подошел к веранде, а следом за ним двинулась и вся остальная толпа.

— Что вам угодно, Фрэнк Мюллер, и почему это вы являетесь ко мне в дом со всей этой вооруженной силой? — строгим голосом спросил его Крофт, не сходя с места.

— Я явился сюда, мистер Крофт, для того, чтобы арестовать вас как изменника страны и бунтовщика против республики, — последовал ответ. — Мне очень жаль, — прибавил он, поклонившись Бесси с которой все время не сводил глаз, — что приходится произвести арест в присутствии дамы, но что же делать, у меня нет другого выхода.

— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, — отвечал старик, — я подданный ее величества королевы Виктории и, кроме того, англичанин. Каким же образом я могу быть бунтовщиком против республики? Я повторяю вам, что я англичанин, — продолжал он, все более и более возвышая голос, чтобы его могли слышать все буры, — и поэтому не признаю никакой республики. Эго мой дом, и я приказываю вам сию же минуту его оставить. Я требую уважения к моим правам англичанина…

— Здесь, — холодно перебил его Мюллер, — англичане не имеют никаких прав, кроме тех, которые мы сами им предоставим.

— Стреляйте в него! — крикнул один из прибывших.

— Нет, лучше уж сделайте с ним то же, что Баскес сделал с Ван дер Линденом в Почефструме, — посоветовал второй.

— Просто-напросто заставьте его проглотить такую же пилюлю, какую мы дали доктору Барберу, — вставил третий.

— Мистер Крофт, намерены ли выедаться? — тем же голосом произнес Мюллер.

— Нет! — заревел старик в припадке национальной гордости. — Я не сдамся бунтовщикам. Я застрелю первого, кто до меня дотронется! — при этих словах он поднялся со своего места и взял в руки ружье.

— Можно мне стрелять, баас? — спросил одноглазый Хендрик, причмокивая губами и водя пальцами по заржавленному замку своего старого охотничьего ружья.

В ответ Мюллер наотмашь ударил его рукой по лицу и проговорил:

— Ханс Кетце, идите и арестуйте этого человека!

Несчастный дядюшка Кетце переминался на месте. Природа не наградила его особенной храбростью, и вид наведенного на него ружья старинного доброго соседа отнимал у него всякую охоту исполнить приказание своего начальства. Он продолжал стоять на месте и приводить всевозможные предлоги в свое оправдание.

— Пойдете ли вы, минеер Кетце, или же прикажете доложить генералу о вашей симпатии к англичанам? — сурово, но не без некоторого коварства спросил Мюллер, ибо знал о трусости старика и любил играть на его слабой струнке.

— Да ведь я же и иду. Эго просто у меня слегка закружилась голова — должно быть, от жары, — лепетал бур. — Может быть, кто-нибудь из этих молодых людей присмотрит пока за стариком и будет держать наготове ружье. Он ведь очень сердитый, я его давно знаю, а сердитый человек, да еще с ружьем, это, знаете…

— Ну что, идете вы наконец? — еще раз повторил свой вопрос грозный начальник.

— Ну разумеется иду. Знаете ли что, дядюшка Крофт, бросьте вы это ружье, с ним ведь шутки опасны. Не глядите же на меня, как разъяренный бык, а выходите-ка лучше к нам и безропотно покоритесь. Вы уже стары, дядюшка Крофт, мы же вовсе не намерены причинить вам зла. Ну идите же сюда, идите. — И он протянул к нему руку, как будто старик был упрямой лошадью, которую во что бы то ни стало надо было поймать.

— Ханс Кетце, предатель и лгун! — гневно произнес старик. — Если вы сделаете хоть один шаг, то клянусь Богом, я всажу вам пулю в грудь!

— Ну-ка, Ханс! Накиньте на него хомут! Смело хватайте его за хвост! Ударьте его кнутом! Валите старого быка на спину! — поддразнивали его товарищи, толпясь под окном, но сторонясь на всякий случай, чтобы дать дорогу ожидаемой пуле.

Хане струхнул не на шутку. В это время Мюллер, единственный из всех неустрашимо продолжавший стоять на своем посту перед окном, схватил его за плечо и со всей силы толкнул к старику Крофту.

По известным ему одному причинам он непременно желал, чтобы последний убил кого-либо из буров, находившихся под его начальством, и выбрал для этой цели Ханса Кетце, которого недолюбливал и вообще презирал за трусость.

Старик Крофт прицелился и спустил курок, но Бесси, стоявшая до тех пор как бы в оцепенении, мгновенно очнулась и дернула дядю за рукав, не без оснований полагая, что кровопролитие может только ухудшить их и без того незавидное положение. Последовал выстрел, который без вмешательства Бесси наверняка убил бы Ханса, между тем как теперь пуля лишь оцарапала ему ухо и затем вылетела через окно. Комната тотчас наполнилась дымом. Ханс Кетце приложил руку к голове и огласил комнату воем и плачем, а трое или четверо буров, предводительствуемые Хендриком, пользуясь минутой замешательства, бросились к старику, прислонившемуся к стене и обеими руками державшему над головой ружье, которым он отчаянно отбивался от противников.

Буры окружили Крофта, но побаивались к нему подступиться, так как старик, несмотря на свой согбенный стан и почтенные годы, обладал огромной физической силой. Один из нападающих попробовал было нанести ему удар, но промахнулся и не успел отбежать в сторону, как старик со всего размаха хватил его прикладом по голове, отчего тот замертво растянулся на полу. Этой минутой воспользовались остальные буры и вплотную обступили старика, который продолжал отчаянно бороться и даже повалил одного из них, стиснув его в своих могучих объятиях. В это время Хендрик подобрался сзади и прикладом ружья нанес Крофту удар по темени. Старик зашатался и упал как подкошенный. К счастью, удар оказался не особенно силен, иначе он проломил бы ему голову. Вся ватага с ожесточением набросилась на упавшего, за исключением Мюллера, молча наблюдавшего за происходившим, и старику пришлось бы плохо, не подоспей на выручку Бесси, обхватившая дядю, как будто намеревалась защитить его от ударов.

Фрэнк Мюллер, видя, что свалка принимает серьезный оборот, с криками и ругательствами бросился в середину толпы, которую тотчас и разогнал, так как был очень силен, после чего помог старику подняться на ноги.

— Довольно, — прикрикнул он на разъярившихся буров, — выведите его отсюда!

Повинуясь его приказанию, толпа с насмешками и проклятиями принялась выталкивать на веранду несчастного Крофта, обливающегося кровью, а затем потащила его во двор, где обессиленный старик наткнулся на труп убитого незадолго перед тем кафра. Потом злодеи поволокли его к мачте, на которой все еще продолжал развеваться национальный флаг. Здесь старик в изнеможении опустился на траву, прислонившись спиной к мачте, и слабым голосом попросил пить. Бесси, горько плакавшая от негодования и обиды, протиснулась сквозь толпу, побежала в комнаты и мигом принесла стакан с водой. Один из буров попытался было вышибить его у нее из рук, но она ловко увернулась и подала стакан дяде.

— Благодарю вас, моя милая, — сказал он, напившись, — не бойтесь за меня, я не ранен. Ах, если бы Джон был здесь и мы хотя бы за полчаса знали об этом нашествии, мы устроили бы им совершенно иную встречу!

Между тем один из буров, вскочив на плечи другому, отвязал веревку, при помощи которой было прикреплено знамя, и спустил его до земли. Перевернув стяг вверх ногами, буры подняли его до середины мачты и огласили воздух криками в честь республики.

— Может быть, дядюшка Крофт еще не знает, что у нас теперь республика? — насмешливо обратился к нему один из них.

— Что вы хотите этим сказать? — воскликнул старик. — Трансвааль — британская колония!

За этими словами последовал взрыв хохота.

— Английское правительство признало себя побежденным, — пояснил бур. — Страна передана в наше управление, и англичане обязаны очистить ее в течение шести месяцев.

— Это ложь! — крикнул старик, вскочив на ноги. — Возмутительная ложь! Всякий, кто смеет утверждать, что английское правительство отступило перед несколькими тысячами подобных вам трусов и подлецов и покинуло на произвол судьбы верноподданных королевы и верных им туземцев, — лжец!

Тут последовал новый взрыв хохота, и когда он смолк, вперед выступил Фрэнк Мюллер.

— Эго не ложь, дядюшка Крофт, — возразил он, — и уж во всяком случае трусы не мы — буры, которые только и делаем, что вас бьем, а ваши солдаты, всякий раз разбегающиеся перед нами, и ваше правительство, следующее примеру своих солдат. Смотрите, — при этих словах он вынул из кармана бумагу, — вам, надеюсь, знакома эта подпись? Это рука одного из членов нашего великого триумвирата. Слушайте же, что он говорит. — И он прочел следующие слова.

Любезный минеер Мюллер!

Доводим до вашего сведения, что силой оружия, поднятого в защиту народных прав и свободы, а также благодаря трусости британского правительства, его генералов и солдат, мы волей Всевышнего заключили сегодня славный мир с врагом! Британское правительство обязуется исполнить все наши требования и сохраняет за собой лишь номинальную власть. Республика восстановлена, и все английские войска должны покинуть страну в течение шести месяцев. Объявите об этом во всеуслышание и не забудьте возблагодарить Создателя за дарованные нам победы!

Буры вновь огласили воздух кликами. Бесси рыдала, стоя поодаль, и в отчаянии ломала руки. Что касается старика, то он оперся о мачту и склонил на грудь свою седую голову. Затем он внезапно выпрямился и, в гневе потрясая сжатыми кулаками, разразился таким потоком проклятий и ругательств, что даже глумившиеся незадолго перед тем буры отступили назад, пораженные величием его горя.

Грустно было видеть, как этот добрый и богобоязненный старик с искаженным от злобы лицом, с запекшейся кровью в седых волосах, в беспорядке рассыпавшихся по плечам, и в изодранном платье, метался в разные стороны и проклинал своего Создателя, а также день, в который родился. Тяжело было слышать, как он богохульствовал и проклинал свою милую родину, свою национальность и правительство, покинувшее его. Наконец его силы истощились, он потерял сознание и, как сноп, повалился к подножию мачты, на которой печально болталось опозоренное знамя.

Глава 28

БЕССИ ПОДВЕРГНУТА ЗАКЛЮЧЕНИЮ
Между тем позади дома разыгралась другая сцена. После того как кривой знахарь Хендрик прикладом ружья свалил Крофта на пол, а затем принял участие в истязании несчастного старика, он вдруг пришел к заключению, что не мешает воспользоваться суматохой для того, чтобы извлечь из нее какую-либо пользу и для себя и к несчастьям старика прибавить еще немного горя — уже ради собственной выгоды. А потому, как только Фрэнк Мюллер принялся за чтение манифеста, он шмыгнул в опустевшие комнаты с намерением посмотреть, нельзя ли чем поживиться. Проходя мимо гостиной, он присвоил себе лежавшие на камине золотые часики с цепочкой, подаренные Бесси ее дядей на Рождество. После этого он прошел на кухню, где нашел множество только что вычищенных Бесси серебряных вилок и ложек, которые она незадолго до того разложила на полке, чтобы убрать в шкаф. Серебро это в количестве нескольких дюжин также бесследно исчезло в необъятных карманах изодранной военной куртки кафра. В продолжение этого занятия его сильно беспокоило рычание Стомпа, того самого пса, с которым он несколько недель тому назад впервые познакомился и который случайно оказался привязанным к своей конуре — старой винной бочке, лежавшей во дворе прямо напротив двери, ведшей из кухни во двор. Хендрик выглянул в окно и злобно усмехнулся; затем, убедившись, что собака крепко привязана к бочке, он решил свести с ней счеты. Ружье он бросил на траве возле мачты, но при нем еще оставался ассегай[464], с которым он и вышел через кухонную дверь, остановившись в нескольких шагах от конуры. Собака сразу узнала своего недавнего врага и пришла в неистовое бешенство. Она делала невероятные усилия, чтобы разорвать цепь и броситься на него. Хендрик поддразнивал ее издали и швырял в нее камни, но, опасаясь, как бы вой собаки не привлек чьею-либо внимания, заколол ее, после чего, полагая, что находится в полном одиночестве, уселся на корточки, понюхал табаку и стал наслаждаться зрелищем предсмертных страданий несчастного животного.

Между тем в действительности он вовсе не был один, ибо поблизости, скрытый в густой траве между стеной и росшими вдоль нее с внешней стороны кустарником, неслышными шагами пробирался готтентот Яньи. Время от времени он поднимал голову вровень со стеной, и наблюдал за действиями одноглазого знахаря. Яньи видимо колебался, не зная как поступить, а в это время Хендрик уже успел убить собаку.

Яньи любил животных. Эта черта, присущая всем готтентотам, весьма значительна, также как и ненависть к ним кафров. К Стомпу же он питал особенную нежность, ибо постоянно выходил гулять с ним — что, впрочем случалось довольно редко, а именно в те дни, когда он считал более безопасным и удобным для себя ходить, как и все люди, а не красться от одного куста к другому подобно пантере или ползти в траве наподобие змеи. Вид убитого животного возбудил в его сердце непреодолимую жалость и жажду мщения, и он стал обдумывать, что же ему лучше всего предпринять.

В это время Хендрик поднялся на ноги, оттолкнул ногой собаку, вынул из ее трупа ассегай и вдруг, как бы осененный внезапной мыслью, отвязал ее от цепи, взял на руки и понес в кухню, где и бросил под столом. Затем он вернулся обратно во двор, подошел к стене, сложенной из грубо отесанных камней, отодвинул один из них и в образовавшееся углубление спрятал украденные часы и серебро, после чего положил камень на прежнее место. Вслед затем он принялся уничтожать следы своего преступления и, прежде нежели Яньи мог догадаться в чем дело, зажег спичку и, оглянувшись с целью убедиться, что за ним никто не наблюдает, поднес ее к соломенной крыше дома, которая в этом месте отстояла всего на девять футов от земли. Дождей в Муифонтейне за последнее время не выпадало вовсе, а погода стояла жаркая, вследствие чего крыша была сухой, как трут. Пламя взвилось моментально и быстро охватило всю крышу.

Хендрик отступил на несколько шагов назад и оперся о каменную стену, по другую сторону которой притаился Яньи. Затем он стал хихикать и потирать руки от восторга. Это окончательно вывело из терпения Яньи. Обида была слишком велика, да и обстоятельства как нельзя более ему благоприятствовали. При нем находилась толстая палка, на которой он обычно делал свои заметки. Схватив ее обеими руками, он замахнулся и со всей силы хватил по голове одноглазого негодяя. Череп кафра оказался очень крепок, но все же не выдержал удара, и почтенный знахарь замертво грохнулся оземь.

Что касается Яньи, то он перескочил через стену, схватил за руку лежавшего без движения врага и потащил его в кухню, где и бросил рядом с убитой собакой. Затем с сердцем, замирающим от радости и страха, выбежал из кухни и запер на ключ входную дверь, после чего крадучись пополз к плантации, находившейся в семидесяти или восьмидесяти ярдах с правой стороны от дома, откуда, притаившись, мог наблюдать за пожаром, а также за тем, что делали буры.

Несколько минут спустя Хендрик очнулся и увидел себя окруженным целым морем огня, в котором вскоре и погиб, так как был слишком слаб, чтобы подняться на ноги, а его крики совершенно заглушались ревом пламени. Таков был достойный конец Хендрика.

Старик Крофт все еще лежал в обмороке, и Бесси старалась привести его в чувство. Буры же, как и подобает победителям, непринужденно курили, смеялись и шутили.

— Неужели никто из вас не поможет мне отнести его в комнаты? — обратилась она к окружающим. — Кажется, вы уже довольно натешились над страданиями старика.

Не пошевелился ни один человек, даже Фрэнк Мюллер, насмешливо смотревший на ее покрытое слезами личико.

— Это пройдет, мисс Бесси, — заметил он, — это пройдет. Я не раз видел людей в подобном состоянии. Так случается от слишком сильного нервного возбуждения или от излишнего количества выпитого вина.

При этих словах он вскрикнул и указал рукой на дом, из-под крыши которого выбивались тонкие синеватые струйки дыма.

— Кто поджег дом? — грозно спросил он. — Клянусь небом, я застрелю того, кто осмелился это сделать.

Буры встрепенулись и также взглянули в сторону пожара. В это время крыша вспыхнула, и огонь с невероятной быстротой охватил весь дом. Затем поднялся ветер и погнал пламя в их сторону, вследствие чего дым и копоть повалили им в лицо.

— Боже мой, Боже мой! Наш дом горит! — воскликнула Бесси, пораженная выпавшим на ее долю новым несчастьем.

— Слушайте, — крикнул Мюллер, обращаясь к бессмысленно глазеющим бурам, — идите скорее в дом и посмотрите, нельзя ли что спасти. Фу! Уйдем отсюда. — С этими словами он нагнулся, взял старика Крофта на руки и, сопровождаемый Бесси, понес его к плантации, той самой, в чаше которой скрывался Яньи.

Посреди плантации была разбита беседка из молодых апельсиновых деревьев. Он осторожно сложил свою ношу на кучу осыпавшихся листьев, сквозь которые пробивалась молодая травка, и затем, не говоря ни слова, поспешно удалился к месту пожара, где убедился, что к дому уже не подступиться. Через, четверть часа — вот с какой быстротой огонь произвел свою разрушительную работу — все здание представляло собой один сплошной костер, а через полчаса от него не осталось ничего, кроме голых закоптелых стен, над которыми стоял густой столб дыма. Муифонтейн представлял собой груду развалин, и только конюшня да надворные строения, крытые оцинкованным железом, уцелели от огня.

Через несколько минут после ухода Фрэнка Мюллера дядя, к великой радости Бесси, открыл наконец глаза.

— Что это такое? Что это такое? — спросил он. — Ах да, теперь я припоминаю. Однако что же означает этот запах гари? Неужели они подожгли дом?

— Да, дядя, — с рыданием отвечала Бесси.

Старик застонал.

— Я строил его в течение десяти лет. Каждое бревно и каждый камешек уложены моими руками, и вот теперь все разрушено. Ну что ж! Видно, на то воля Божья! Дай мне руку, Бесси, и проводи меня к источнику. Мне необходимо освежиться. Я очень слаб и плохо себя чувствую.

Она исполнила его просьбу, не переставая все время горько плакать. В пятнадцати ярдах от них в скале просачивался источник, подойдя к которому, старик вдоволь напился и обмыл свои раны на голове и лице.

— Ну полно, моя милая, — сказал он, — не горюй, я снова отлично себя чувствую. Мне кажется, однако, что я поступил не совсем так, как бы следовало. Я еще не научился с достоинством переносить несчастья и оскорбления, и, как Иов, возроптал на Господа Бога. Но как я уже сказал, да будет Его святая воля! Все же интересно было бы знать, чем все это кончится. Да, впрочем, это нам скоро будет известно — вон, кажется, подходит наш приятель Фрэнк Мюллер.

— Я очень рад, что вы наконец пришли в себя, дядюшка, — вежливо обратился к нему Мюллер, — жаль только, что нет никакой возможности спасти ваш дом. Поверьте мне, если бы я знал, я бы застрелил того, кто его поджег. В мои намерения вовсе не входило уничтожать вашу собственность.

Старик едва поклонился, но не отвечал ни слова. По-видимому, вся прежняя строптивость оставила его.

— Чего же вы от нас хотите, минеер? — промолвила в свою очередь Бесси. — Теперь, когда мы окончательно разорены, я надеюсь, вы позволите нам удалиться в Наталь, который, насколько мне известно, пока еще считается английской колонией?

— Совершенно верно, мисс Бесси, Наталь пока еще принадлежит англичанам, но скоро перейдет в руки голландцев. Тем не менее я все же не могу отпустить вас туда. Я имею приказание арестовать вас обоих и судить вашего дядю военным судом. Сарай, — продолжал он, — с двумя маленькими комнатками уцелел от огня. Я велю приготовить их для вас, и как только уменьшится жара, вы тотчас можете в них поместиться. — С этими словами он повернулся к шедшим позади бурам, чтобы отдать кое-какие приказания, после чего двое из них немедленно удалились.

Старик продолжал безмолвствовать и не высказывать ни недовольства, ни удивления. Что же касается Бесси, то она была поражена горем и стояла, беспомощно опустив руки, не зная даже, что сказать этому ужасному и бессовестному человеку, так спокойно и безучастно распоряжавшемуся их судьбой.

Фрэнк Мюллер некоторое время молча поглаживал бороду и, казалось, что-то обдумывал, а затем обратился к стоявшим возле него бурам.

— Смотрите хорошенько за пленником, — велел он, указывая на старика, — и наблюдайте за тем, чтобы никто не смел к нему подходить. Как только помещение в сарае будет готово, вы отведете его в левую комнату. Позаботьтесь о том, чтобы он ни в чем не нуждался. Если он уйдет из-под вашего караула, или будет с кем-нибудь переговариваться, или же, наконец, станет жаловаться на дурное с ним обращение, вы мне ответите за него. Поняли?

— Поняли, минеер, — последовал ответ.

— Прекрасно! Так не забудьте же моих приказаний. А теперь, мисс Бесси, мне необходимо переговорить с вами наедине…

— Нет, — отвечала она, — я останусь с дядей.

— Едва ли вам это удастся, — заметил он с холодной улыбкой, — и прошу вас об этом хорошенько подумать. Для вашей же пользы и для пользы вашего дяди я советую вам согласиться на мою просьбу.

Бесси замялась. Она ненавидела и в то же время боялась этого человека, на что, впрочем, имела основательные причины, вследствие чего и не решилась остаться с ним наедине.

В это время успели вернуться буры, которым было поручено отвести старика, и встали между нею и Мюллером. Последний тотчас отошел в сторону. Она же, не зная, на что решиться, в отчаянии последовала за ним. Дойдя до молодого апельсинового деревца, он остановился. Она со своей стороны также молча ждала, пока он заговорит. Хотя оба они находились на небольшом расстоянии от буров гул пожара полностью заглушал их слова.

— Что же вам угодно было мне сказать? — спросила она, прижимая руку к груди, как бы желая остановить сильное биение сердца. Ее женский инстинкт подсказывал ей предмет предстоящего разговора.

— Мисс Бесси, — заговорил он, — выслушайте то, о чем я давно хотел с вами переговорить. Уже в течение многих лет я добиваюсь вашей любви и почел бы за счастье на вас жениться. Я еще раз прощу вас согласиться стать моей женой.

— Минеер Фрэнк Мюллер, — отвечала она с достоинством, — благодарю вас за ваше лестное предложение, но я еще раз вынуждена отклонить честь быть вашей женой.

— Подумайте, — настаивал он, — я люблю вас так, как немногим женщинам удается быть любимыми. Я только и думаю о вас. Я брежу вами во сне и наяву. Чтобы я ни делал, я говорю самому себе: я делаю это ради Бесси Крофт, на которой думаю жениться. Обстоятельства в этой стране переменились. Восстание оказалось удачным. Это я подал решающий голос — только для того, чтобы добиться вашего согласия. Я теперь сделался весьма могущественным, а в один прекрасный день я буду великим человеком. Вы разделите мое величие. Обдумайте хорошенько ваш ответ!

— Я уже обдумала и не выйду за вас замуж. Вы осмеливаетесь просить моей руки над дымящимися развалинами моего дома, из которого выволокли меня и моего несчастного дядю. Повторяю вам, что я вас ненавижу и ни за что не соглашусь быть вашей женой! Я скорее выйду замуж за кафра, нежели за вас, Фрэнк Мюллер, как бы велики вы ни были.

Он улыбнулся.

— Может быть, ваше несогласие объясняется любовью к англичанину Нилу? Но его уже нет в живых. А потому не стоит и думать об умершем.

— Жив он или нет, но я люблю его всем сердцем. Если же он убит, то это дело рук вашего народа, и в таком случае пусть его кровь послужит нам вечной преградой.

— Его кровь давно поглощена землей. Он умер, и я тому весьма рад. Так это ваше последнее слово?

— Да.

— Прекрасно. В таком случае я заявляю вам, что или вы выйдете за меня замуж, или…

— Или что?

— Или ваш дядя, которого вы так любите, умрет.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила она задыхающимся голосом.

— То, что говорю, ни больше ни меньше. Неужели, вы полагаете, я допущу, чтобы жизнь какого-то там старика стояла между мной и моим желанием? Никогда. Если вы не согласитесь выйти за меня замуж, то ваш дядя сейчас же будет предан суду за покушение на убийство и за измену. Через час с небольшим он будет приговорен к смерти, а завтра на рассвете казнен. Мне дана в этом дистрикте неограниченная власть, и, повторяю вам, старик умрет, а в таком случае его кровь несомненно падет на вашу голову.

Бесси ухватилась за дерево, чтобы не упасть.

— Вы не смеете, — проговорила она, — вы не смеете казнить ни в чем не повинного человека!

— Не смеете! — воскликнул он. — Плохо же вы меня знаете, Бесси Крофт, если воображаете, что я не осмелюсь сделать чего-либо ради вас. Нет ничего на свете, — прибавил он дрожащим голосом, — чего бы я не сделал, чтобы только приобрести вашу любовь. Слушайте: обещайте выйти за меня замуж завтра же утром. Я достану священника из Ваккерструма, и ваш дядя будет свободен, как птица, хотя он и изменил стране и покушался убить бура уже после заключения перемирия. Если же вы не согласны, то он умрет. Выбирайте.

— Я выбрала, — проговорила она с воодушевлением, — Фрэнк Мюллер, ктятвопреступник и убийца, я не выйду за вас!

— Хорошо, хорошо, Бесси, как вам будет угодно. Но прошу вас помнить только одно: не пеняйте потом на меня. Если вы продолжаете упорствовать, то дядюшка Крофт, само собой разумеется, умрет. Однако не думайте, что этим вы отделались от меня. Вы не согласны быть моей женой? Прекрасно, даже в этой стране, где у меня столько власти, я не в состоянии вас к этому принудить. Но я могу заставить вас быть моей женой во всем, кроме названия и помимо брака. И я это сделаю, как только ваш дядя превратится в окоченелый труп. Вы еще можете взять свои слова назад тотчас после суда. Если вы и туг откажетесь, он умрет на другой день утром, и после его смерти я вас возьму силой, а тогда, милая моя, вы сами пожелаете выйти за меня, чтобы только покрыть свой позор!

— Вы сущий дьявол, Фрэнк Мюллер, но вы меня этим не запугаете. Я скорее сама наложу на себя руки! Я уповаю единственно на Господа Бога, а с вами просто не желаю иметь никакого дела! — Повторив это, она закрыла руками лицо и горько зарыдала.

— Какая вы хорошенькая, когда плачете! — заметил он, смеясь. — Надеюсь, я завтра же смогу осушить ваши слезы своими поцелуями. Итак, как вам угодно. Эй, вы! — крикнул он бурам, стоявшим в отдалении. — Подойдите сюда!

Буры повиновались, и он принялся раздавать им приказания, схожие с теми, какие получили буры, сторожившие старика. Распоряжения его состояли в том, чтобы Бесси была отведена в другое свободное помещение сарая и изолирована от всякого общения с внешним миром. При этом он прибавил:

— Попросите бюргеров собраться в сарае для суда над англичанином Крофтом, посягнувшим на измену государству и покусившимся на убийство одного из граждан во время исполнения последним приказаниям триумвирата.

Буры подошли и схватили Бесси за руки. Совершенно истомленную и обессиленную, ее отвели в другое свободное помещение сарая, служившее, подобно первому, кладовой и наполненное рассыпанным картофелем, а также мешками с мукой. Затем она расслышала, как щелкнул за нею замок.

В помещении, в котором была заключена Бесси, не было никаких окон, и свет проникал лишь через дверные щели и отверстие в задней стене. Несчастная девушка в изнеможении опустилась на один из мешков с мукой и принялась размышлять о своем горестном положении. Первой ее мыслью было бежать, то она тотчас рассудила, что это невозможно. Массивная дверь отделяла ее от выхода, а кроме того, там стоял часовой. Она поднялась с места и взглянула в отверстие в задней стене, но и здесь также увидела часового. Тогда она обратила внимание на отверстие в боковой стене, отделявшее ее собственно от сарая. Стена эта была сложена из кирпичей и в одном месте треснула, так что Бесси не только могла слышать, что говорилось на той стороне, но также и видеть, что там происходит. Впрочем, стена эта была слишком толста, чтобы поддаться ее усилиям, которые были бы даже и бесполезны, так как внутри сарая стояли вооруженные люди. Да наконец, разве у нее хватило бы духу бежать и покинуть дядю на произвол судьбы?

Глава 29

ПРИГОВОРЕННЫЙ К СМЕРТИ
В пыльном и душном помещении, занимаемом Бесси, на некоторое время водворилась тишина, нарушаемая лишь мерным звуком шагов часовых да шумом изредка падавших со стен сгоревшего здания кирпичей. Вследствие близости пожара, а также по причине накаленной солнцем железной крыши сарая в комнате Бесси стояла нестерпимая жара, от которой она просто изнемогала. Свежий воздух проникал лишь через щель, образовавшуюся в стене, чем и воспользовалась девушка, усевшись прямо против отверстия на сквозняке. С этого места она могла также наблюдать и за тем, что происходило по ту сторону стены. В эту минуту вошли несколько буров и принялись прибирать смежное помещение. Они вытащили из сарая все находящиеся там экипажи, оставив лишь открытую повозку с широкими бортами, окованными железом. Повозку эту они установили вдоль стены, противоположной той, через которую смотрела Бесси. К ее же стене придвинули небольших размеров шотландскую телегу. Все это время они, не переставая, чему-то громко смеялись. Затем откуда-то появилась скамейка, которую они примкнули к наружной стене. Тут только Бесси поняла смысл всех этих приготовлений: стало ясно, что буры устраивали помещение для суда, и принесенная скамейка изображала собой не что иное, как председательское кресло. Очевидно, Фрэнк Мюллер и в самом деле намеревался привести в исполнение свою угрозу.

Немного погодя начали поодиночке собираться прочие буры и со смехом и прибаутками усаживаться в два ряда по краям повозки. Среди них находился Ханс Кетце с головой, перевязанной платком. Он был бледен и дрожал всеми членами. Наконец показался и сам Фрэнк Мюллер, бледный как полотно и казавшийся ужаснее, чем когда-либо. При его появлении шутки и разговоры разом смолкли.

Мюллер быстрой и решительной походкой вошел в импровизированную залу суда и тотчас же сел на скамейку, держа между коленями ружье. Наступила мертвая тишина, а несколько минут спустя Бесси увидела дядю, ведомого под руки двумя вооруженными бурами. Буры почтительно остановились посреди сарая в двух шагах от скамейки. В это же время Ханс Кетце уселся в шотландскую телегу, а Мюллер вытащил записную книжку и карандаш.

— Слушайте! — воскликнул он. — Мы собрались сюда, чтобы судить англичанина Крофта. Он обвиняется в том, что словом и делом, а в особенности постоянно развевавшимся над усадьбой английским флагом, уже после заключения перемирия, явно доказывал всем свою приверженность Англии и измену республике. Обвиняется он также и в том, что совершил покушение на жизнь бюргера при помощи заряженного ружья. Если эти обвинения подтвердятся, то, согласно военным законам, он должен быть подвергнут смертной казни. Обвиняемый, что вы можете сказать в свое оправдание.

Старик Крофт, казавшийся совершенно спокойным и вполне владевший собой, взглянул на судью и отвечал:

— Я английский под данный. Я защищал свой дом после того, как вы убили одного из моих слуг. Я не признаю вашего суда и отказываюсь отвечать на ваши вопросы.

Фрэнк Мюллер сделал какие-то пометки в записной книжке и затем произнес:

— Я не могу согласиться с возражением обвиняемого относительно юрисдикции нашего суда. Что же касается отдельных пунктов обвинения, то мы прежде всего должны их подтвердить свидетельскими показаниями. Обвинение по первому пункту едва ли требует доказательств, ибовсе мы видели развевающийся флаг. По второму же пункту пусть говорит Ханс Кетце, то есть именно тот бюргер, на жизнь которого было произведено покушение. Ханс Кетце, клянетесь ли вы именем Бога и республики говорить правду и одну только правду?

— Клянусь Всемогущим Богом, да! — отвечал Ханс с повозки, на которой величественно восседал. — И да поможет мне в этом Господь!

— В таком случае говорите.

— Я только собирался войти в комната обвиняемого, чтобы арестовать его согласно приказанию вашей милости, как вдруг обвиняемый навел на меня ружье и выстрелил. Пуля оцарапала мне ухо, причинив жестокую боль и заставив меня потерять много крови. Вот все, что я имею сказать.

— Это правда! Это не ложь! — послышались голоса с повозки.

— Обвиняемый, не желаете ли вы предложить какой-либо вопрос свидетелю?

— Я ни о чем не желаю спрашивать свидетеля; я не признаю вашего суда, — гневно заявил старик.

— Обвиняемый отказывается от опроса свидетеля и вновь указывает на неправильность нашей юрисдикции, каковое возражение я отвергаю. Господа, находите ли вы необходимым еще какие-либо доказательства?

— Нет, нет!

— Значит, вы признаете обвиняемого виновным по обоим пунктам?

— Да, да, — послышалось с повозки.

Мюллер что-то пометил в своей записной книжке и продолжал:

— Если обвиняемый признан вами виновным в измене республике и покушении на жизнь бюргера, то нам остается лишь решить вопрос о наказании, которому следует подвергнуть человека, уличенного в столь тяжких и возмутительных преступлениях. Пусть каждый из вас выскажет свое мнение, взяв в соображение с одной стороны то, что ему повелевает совесть, с другой — то, что ему подскажет сердце. Как начальник и председатель суда, я первым обязан подать свой голос, при этом я считаю долгом предупредить вас, господа, что на мою долю выпала весьма тяжелая ответственность перед Богом и моей родиной. А потому я советую вам не увлекаться моим личным мнением, ибо я, как и каждый из вас, всего лишь человек, а человеку свойственно ошибаться!

— Слушайте, слушайте, — пронеслось среди присутствующих, и даже сам Фрэнк Мюллер на несколько мгновений умолк, чтобы насладиться впечатлением, произведенным блестящим началом его речи.

— Милостивые государи, граждане республики, лично я склоняюсь… к помилованию! Обвиняемый — старик, проживший среди нас многие годы, и мы все привыкли видеть в нем брата. Хоть он и кровный англичанин, но всегда был одним из лучших представителей и патриархов страны. Неужели у нас хватит духу приговорить его к безвременной могиле, в особенности когда все мы знаем, что на его попечении находятся две племянницы?

— Конечно, нет! — воскликнули буры в ответ на искусно построенную речь, имевшую цель затронуть лучшие струны человеческого сердца.

— Господа, выражаемые вами чувства делают вам честь! И мне сердце приказывает то же: конечно, нет, каковы бы не были его прегрешения, оставим старика в покое! Но вместе с тем меня берет раздумье. Конечно, обвиняемый стар, но неужели годы не научили его благоразумию? Разве то, что непростительно даже юноше, может быть прощено человеку в старости, умудренному житейским опытом? Разве может человек быть убийцей и изменником только потому, что он стар?

— Конечно, нет, — подхватили присутствующие хором.

— Затем, позвольте привести еще одно соображение. Он был представителем и патриархом страны. Не должен ли был он поэтому более чем когда-либо ее оберегать, а не предавать в руки жестоких и безбожных англичан? Ибо, господа, не мешает вам припомнить, хоть обстоятельство это и не ставится в вину, по крайней мере теперь, что он был одним из тех немногих, которые в свое время предали страну Шепстону. Не считается ли у нас одним из самых противоестественных и возмутительных преступлений, если отец продает в рабство родного сына или же патриарх страны продает ее свободу иноземцу? В таком случае правосудие перевешивает милость.

— Это правда! — с особенным воодушевлением воскликнули буры, большинство из которых сами участвовали в упоминаемом государственном перевороте.

— Еще одно слово: у обвиняемого есть племянницы, и на обязанности каждого порядочного человека лежит наблюдение за тем, чтобы молодежь не была лишена средств к существованию и не оставлена без призора. Иначе, выросши, она может оказаться вредным элементом в государстве. Но ведь в настоящем случае дело обстоит совершено иначе, ибо ферма перейдет по наследству к молодым особам; сами же они будут освобождены от влияния зловредного и безбожного старика.

А теперь, изложив перед вами свои соображения как в пользу обвинительного, так и оправдательного приговоров и предупредив вас действовать по чистой совести и внутреннему убеждению каждого, я подаю свой голос. А именно, — продолжал он среди гробового молчания, взглянув на старика Крофта, который не дрогнул ни одним мускулом, — я подаю свой голос за смерть!

В толпе послышался одобрительный ропот, и несчастная Бесси, наблюдавшая через щель за всем происходящим на суде, застонала от горя и отчаяния.

Следующим речь произнес Ханс Кетце.

— Оружие пронзило ему душу, — сказал он, указывая на Фрэнка Мюллера, — когда он изрек свой приговор тому, которого любил, как родного брата. Но что же оставалось ему делать? Человек замышлял зло против страны, той возлюбленной страны, которую даровал нам милосердный Господь и которую не раз мы сами и отцы наши обагряли собственной кровью. Чем же иным мы можем обезопасить страну от коварства прочих проклятых англичан, таких же, как и он, предателей и изменников? К сожалению, на это может быть лишь один ответ, хоть он и стоил его давнишнему другу многих искренних слез, и ответ этот — смертная казнь!

Затем речей более не произносилось, но каждый из присутствующих, по старшинству, подавал особо свой голос председателю. Вначале произошло небольшое замешательство, ибо некоторые из буров ценили и уважали старика, а потому и не желали ему смерти. Но Фрэнк Мюллер весьма искусно обставил свою игру, и хотя он говорил о чистой совести и внутреннем убеждении, тем не менее буры прекрасно сознавали, что плохо придется смельчаку, который бы вздумал ему противоречить. На этом основании все они без исключения произнесли роковое слово.

Когда подача голосов была окончена, Фрэнк Мюллер обратился к старику Крофту:

— Обвиняемый, вы слышали приговор суда? Я не стану перечислять ваших преступлений. Суд над вами был честный, открытый и вполне согласный с законами страны. Имеете ли вы что возразить против смертного приговора?

Старик Крофт поднял голову, и глаза его засверкали.

— Я ничего не имею возразить против приговора! Если вы намерены совершить убийство, то совершайте его! Я бы мог указать вам на свои седые волосы, на моего убитого слугу, на мой дом, стоивший мне столько трудов и теперь разрушенный вами до основания! Я бы мог напомнить вам, что я всегда был честным гражданином и прожил в мире и согласии с соседями более двадцати лет, в продолжении коих сделал немало доброго многим из тех, которые теперь так хладнокровно собираются лишить меня жизни. Но всего этого перечислять вам я не стану. Расстреляйте меня, если желаете, и пусть моя кровь падет на ваши головы. Еще утром я бы, пожалуй, сказал, что мое отечество заступится за меня. Теперь сказать этого я уже не могу, ибо Англия нас бесстыдно покинула на произвол судьбы, и у меня больше нет родины. А потому отомстит за меня Тот, Который не оставляет безнаказанным ни одного злодеяния, хоть иногда и медлит со своей небесной карой. Вас я не боюсь. Убейте меня, если хотите. Я потерял все — честь, дом, родину. Почему же мне не потерять и саму жизнь?

Фрэнк Мюллер вперил свой холодный взгляд в взволнованное лицо старика, и на его губах появилась злобная торжествующая улыбка.

— Обвиняемый, по долгу присяги и во имя Бога и республики я приговариваю вас к расстрелу завтра же на заре, и да простит вам Всевышний ваши прегрешения и помилует вашу душу! Отведите преступника под стражу и как можно скорее отправьте гонца в покинутый жителями дом, расположенный на горе на недалеком расстоянии от Ваккерструма, тот самый, в котором некогда жил тот самый рыжебородый англичанин. Там посланный найдет священника, которого пусть захватит с собой, так как необходимо напутствовать осужденного перед смертью. Вместе с тем велите двум бурам вырыть могилу для старика позади дома.

К Крофту приблизились часовые, положили руки ему на плечи, после чего старик повернулся к выходу и вместе с ними удалился, не говоря ни слова. Бесси с болью в сердце следила за происходящим через отверстие в стене до тех пор, пока обрамленная седыми волосами голова и величественная, но согбенная фигура старца не скрылась из виду. Затем, измученная физически и потрясенная до глубины души всем виденным и слышанным в продолжении дня, она без чувств опустилась на пол.

Между тем Мюллер писал смертный приговор на листе, вырванном из записной книжки. В конце он оставил свободное место для своей подписи, которую решил поставить впоследствии, чтобы прежде всего сделать ответственными за убийство всех участвовавших в этой пародии на суд, а потом уже и самого себя. Буры вообще весьма простодушны, но на этот раз не так легко поддались на уловку, вследствие чего и произошла следующая поучительная сцена. Каждый из присутствующих на словах дал согласие на казнь старика, но ни один не пожелал подтвердить своего согласия письменно. Как только буры поняли мысль своего грозного начальника, то, точно сговорившись, стали расходиться под тем предлогом, что у каждого из них накопилось множество спешных дел. Началось что-то вроде всеобщего бегства. Некоторые уже успели спрыгнуть с повозки и под предводительством Ханса направились к выходу, как вдруг Фрэнк Мюллер, поняв их намерения, закричал:

— Стойте! Никто не смеет уходить, пока не подпишет смертный приговор!

Буры остановились и с невинным выражением лица принялись разговаривать между собой.

— Ханс Кетце, подойдите сюда и подпишите, — велел Мюллер.

Злосчастный бур с плохо скрываемым чувством досады поспешил исполнить приказание, не переставая втихомолку бранить этого дьявола Фрэнка Мюллера.

Затем Мюллер подозвал второго, который тут же принялся извиняться, говоря, что на его образование смолоду не было обращено должного внимания, вследствие чего он совсем не умеет писать. Эта оговорка не принесла ему, однако, существенной пользы, ибо Фрэнк Мюллер сам написал на документе имя бура, заставив его лишь сделать собственноручную отметку. После этого больше уже не возникало никаких недоразумений, и вскоре вся оборотная сторона документа покрылась всевозможными подписями.

По уходе буров Фрэнк Мюллер остался один и, сидя на скамейке, о чем-то размышлял, держа в одной руке исписанный лист бумаги, другой же поглаживая бороду. Немного погодя он перестал ее гладить и в продолжение нескольких минут сидел молча и не двигаясь, точно каменное изваяние. К этому времени солнце, пройдя дневной путь скрылось за горой. Наступили сумерки, а сгустившиеся вокруг Мюллера тени окутали его каким-то туманом. Он сделался похож на князя тьмы, ибо зло также имеет своих князей, отмечает их особой печатью и венчает своей особой диадемой. Улыбка торжества играла на его злобно-прекрасном челе, какой-то особенный блеск сверкал в его холодных очах и отливал в золотистой бороде. В эту минуту он был подобен своему великому наставнику — дьяволу.

Вдруг он очнулся.

— Она моя! — воскликнул он. — Она попала в тиски! Она не вырвется из них! Она не даст умереть старику! Эти дураки сослужили мне знатную службу. С ними так же легко справляться, как со струнами на скрипке, а я не плохой музыкант! Ну, а теперь мы подходим к финалу песни.

Глава 30

НАМ НАДО РАССТАТЬСЯ, ДЖОН
Спасшиеся таким чудом путники некоторое время стояли в благоговейном молчании и взирали на посинелые и обезображенные тела пораженных молнией буров. Затем оба направились к растущему на недалеком расстоянии дереву, чтобы привязать к нему лошадей. Последнее, однако, стоило Джону немалых трудов, ибо подозрительные животные все время вздрагивали и храпели от страха, никак не решаясь перешагнуть через трупы. Между тем Джесс вынула из корзины несколько яиц, сваренных вкрутую, и удалилась, предупредив Джона, что намерена снять платье и разложить его для просушки на солнце, пока сама займется завтраком, причем и ему советовала последовать ее примеру. Спрятавшись за скалой, она принялась приводить в исполнение свое намерение, что оказалось далеко не легкой задачей, ибо платье прилипло к телу и стаскивалось с большим трудом. Отдельные части своей одежды она разостлала на плоских прибрежных камнях, достаточно нагревшихся от солнечных лучей. Подойдя к наполненному водой природному бассейну на берегу реки, она смыла с себя песок и ил, а затем, усевшись на камни в тени, падавшей от скалы, принялась за скромную трапезу, не переставая все время размышлять о своем горестном положении. На сердце у нее было очень тяжело, и она искренне сожалела, что не лежит теперь на дне реки, протекавшей перед ней. Она рассчитывала умереть и не умерла, и теперь, быть может, ей суждено прожить еще долгие годы, скрывая в глубине сердца свой позор и горе. Она чувствовала то же, что должен чувствовать человек, видевший себя во сне парящим на крыльях ангелов и вдруг проснувшийся от падения на пол. Порывы великодушия, неземная любовь, благороднейшие помыслы и стремления, проснувшиеся в ней под влиянием неминуемой гибели, отныне представляются не более чем вспышками самой обыденной и пошлой страсти. Но это еще не все. Она сама не только оказалась неверной по отношению к Бесси, но и жениха ее заставила нарушить данное слово. Она его соблазнила, и он пал, а теперь он так же гадок, как и она. Смерть могла бы служить ей оправданием, она ни за что не высказала бы своих чувств, если бы знала, что останется жива. Но смерть ее обманула, и теперь она ясно видит, до какой степени были неуместны чувства и мысли, волновавшие ее душу в то время, как меч висел над ее головой.

Их отношения зашли слишком далеко, их следует прекратить раз И навсегда, хоть это и разобьет его и ее сердце. Обстоятельства переменились, и воспоминание о тех минутах, когда среди бушующих волн, на алтаре смерти, они клялись вечной верности и любви друг другу, должно остаться не более чем Воспоминанием. Оно возникло на их жизненном пути, как прекрасный, но вместе с тем тяжелый сон, и, как сновидение, должно исчезнуть.

А между тем это все же не сновидение, а горькая действительность, если только можно назвать действительностью самую ее жизнь — загадку, постичь которую было так же трудно, как разглядеть солнечный луч во время тумана. Нет, это не сновидение, это только исчезнувшая в прошедшем часть действительной жизни, это факт, который не может быть признан несуществующим, который невозможно в чем-либо изменить. И вот отныне под видом равнодушия и забвения она должна скрывать в себе чувство, которому никогда не суждено в ней умереть. Это было ей до горечи тяжело! И что только она должна чувствовать, расставаясь теперь с ним и зная наверное, что он вскоре женится на ее родной сестре — женщине, имеющей на него больше прав, нежели она! Каково ей думать о том, что нежная привязанность Бесси постепенно займет ее место в сердце Джона, что постоянная любовь сестры заставит понемногу забыть о ее более глубокой страсти, а вскоре и навеки изгонит из его памяти даже самое воспоминание о ней!

А между тем так должно быть. Она решила это бесповоротно. Ах, зачем она не умерла тогда с ощущением его поцелуя на устах? Зачем он не позволил ей умереть? При этом воспоминании несчастная девушка закинула голову, закрыла лицо руками и горько зарыдала, как, может быть, рыдала Ева в ту минуту, когда ее осыпал упреками Адам.

Но плачет ли голый человек или одетый, едва ли горю можно пособить слезами. Эго сознавала и Джесс. А потому, отерев слезы волосами, ибо у нее ничего другого под рукой не было, она понемногу принялась надевать на себя полувысохшее платье — операция, способная самую терпеливую и спокойную женщину на свете привести в ярость. Конечно, в том состоянии духа, в котором она находилась тогда, одетая в простреленное и изодранное сырое платье, Джесс имела несколько странный вид. К счастью, у нее нашлась дорожная гребенка, при помощи которой она привела в порядок волосы, насколько то было возможно при отсутствии шпилек или по крайней мере ленточки, чтобы закрепить прическу.

Наконец, провозившись с надеванием сырых башмаков, она поднялась на ноги и вернулась на то место, где с час назад оставила своего спутника. Джон был в это время занят оседлыванием лошадей, для чего воспользовался сбруей, снятой с убитых животных.

— Ого, Джесс! Какая вы стали хорошенькая! Ну что, высушили свое платье? — спросил он.

— Да, — отвечала она.

Он посмотрел на нее.

— Что с вами, милая моя? Вы как будто плакали? Подойдите сюда поближе. Ну, полно. Хоть наши дела и плохи, но вовсе не настолько, чтобы о них горевать. Уже и то хорошо, что сами-то мы остались живы.

— Джон, — обратилась она к нему с твердостью, — нам необходимо все это прекратить раз и навсегда. Обстоятельства изменились. В эту ночь мы оба умерли. Сегодня мы воскресли вновь. А кто знает, — прибавила она, нервно засмеявшись, — может быть, вы завтра же увидите Бесси. Кажется, мы уже достигли предела наших страданий!

Лицо Джона внезапно омрачилось, и ему ясно представилась вся фальшь и ненормальность его положения.

— Милая Джесс, — с грустью спросил он ее, — что же нам делать?

— Я уже сказала вам, — прибавила она с горечью на сердце, — что нам нужно все это прекратить раз и навсегда. О чем же вы думаете? Отныне мы должны быть чужими друг для друга. Я вас не знаю, и вы не должны знать меня. Вы виноваты кругом, вы должны были дать мне умереть. О Джон, Джон! — воскликнула она немного погодя. — Зачем вы не дали мне умереть? Зачем не умерли мы оба? Мы были бы теперь счастливы или покоились бы вечным сном. Нам надо расстаться, Джон, нам непременно надо расстаться! Но что я буду делать без вас? Что я буду делать?

Отчаяние ее было велико и до того подействовало на Джона, что он некоторое время стоял молча, не находя ответа на ее слова.

— Не лучше ли нам во всем признаться Бесси? — промолвил он наконец. — Я буду всю жизнь считать себя подлецом, но тем не менее у меня есть непреодолимое желание поступить именно так.

— Нет, нет, — воскликнула она в сильном волнении, — я не желаю, чтобы вы так поступали. Вы должны мне поклясться, что никогда ни полусловом не намекнете обо всем этом Бесси. Я не хочу разрушать ее счастье. Мы согрешили и должны страдать, но никак не Бесси, которая ни в чем не повинна и берет лишь то, что по праву принадлежит ей. Я обещала матери оберегать и лелеять сестру и никогда не соглашусь поступить предательски по отношению к ней. Вы должны быть ее мужем, я же — удалиться навеки. Другого выхода нет.

Джон безмолвно смотрел на нее. Он почувствовал в сердце прилив такой жалости при виде бледного, убитого горем лица Джесс и ее широко раскрытых, наполненных слезами глаз, что ни в силах был оторвать от нее взора. Неужели он будет в состоянии с ней расстаться? Он собирался было привлечь ее в свои объятия, но она с силой его оттолкнула от себя.

— Неужели в вас нет чести? — воскликнула она — Разве всего этого для вас еще не достаточно? Зачем же вы меня смущаете? Я повторяю вам, что между нами все кончено. Седлайте же лошадей и отправимся домой. Чем скорее мы отсюда выберемся, тем скорее будем в безопасности, если только снова не попадемся в руки буров и не будем ими убиты, чего лично я искренне желаю. Вы должны твердо помнить, что я для вас свояченица. Если же вы об этом забудете, то я вас тотчас покину, и вам придется продолжать путь одному.

Джон не возражал. Ее решение было так же непоколебимо и твердо, как и самая необходимость, подсказывавшая ей эти слова. Рассудок и голос совести говорили ему, что она права, хотя ее решение и противоречило голосу страсти. Когда он снова повернулся к лошадям, то уже почти сожалел о том, что оба они не погибли в волнах.

Седла, находившиеся в их распоряжении, принадлежали убитым бурам и явно не годились для Джесс. К счастью, она за время пребывания на ферме отлично выучилась ездить по-дамски на мужских седлах. Как только лошади были готовы, она тотчас вскочила в седло и, вдев ногу в стремя, объявила, что пора ехать.

— Не лучше ли вам сесть как-нибудь иначе, — обратился к ней Джон, — хоть это будет и не совсем красиво, но иначе вы того и гляди свалитесь с седла.

— А вот увидите, — отвечала она с улыбкой и пустила лошадь вскачь. Джон последовал за ней на другой лошади и, к своему удивлению, заметил, что она сидит верхом так же ловко и свободно, как будто и в дамском седле, лишь иногда инстинктивно наклонялась то в ту, то в другую сторону для того, чтобы поддержать равновесие. Отъехав немного, они остановились, желая сориентироваться. В это время Джесс рукой указала Джону на стаю коршунов, медленно спускавшихся к трупам убийц, оставленных позади. Выяснив расположение местности, они пришли к заключению, что если отправятся вниз по течению реки, то в скором времени достигнут Стандертона, пока еще находящегося во власти англичан. Но из слов проводников они поняли, что Стандертон осажден бурами, а потому оставили эту мысль, зная, что всякая попытка пробраться сквозь неприятельские ряды была бы с их стороны безумием. Правда, в их распоряжении находился пропуск, но после того, что случилось, они имели полное основание не доверять подобного рода документам, а потому решили отправиться вверх по течению и в удобном месте перейти Вааль вброд. К счастью, оба имели довольно верное представление о той местности, где находились, вдобавок у Джона висел на цепочке от часов компас, с помощью которого он всегда мог узнать верное направление, даже если держался в стороне от пути. На дороге они подвергались бы постоянной опасности быть замеченными, тогда как в велде не могли встретить никого, за исключением диких зверей. Если бы даже им и попались на пути жилые дома, то они всегда имели возможность их миновать, да, наконец, в этом и не представилось бы особой возможности, так как все мужское население, по всей вероятности, отправилось на войну.

Таким образом они проехали более десяти миль вдоль по берегу, не встретив ни души, как вдруг заметили в реке неглубокое место, которое показалось им проходимым. При более внимательном исследовании оказалось, что тут недавно, приблизительно с неделю тому назад, проехал вброд груженый фургон.

— Это довольно удачно, — сказал Джон, — попробуем перейти реку в этом месте, — после чего они погрузились в воду.

На средине реки им пришлось бороться с довольно сильным течением, и при этом тут оказалось настолько глубоко, что в продолжение нескольких минут лошади не чувствовали почвы под ногами. Тем не менее они смело двигались вперед и вскоре вновь ступили на твердый грунт, после чего уже спокойно продолжали свой путь. На противоположном берегу Джон с помощью компаса направил лошадей прямо к Муифонтейну. В полдень лошадям был дан часовой отдых, а сами путешественники подкрепились пищей. Затем они пустились дальше, и вскоре их глазам открылся безграничный и ровный велд. Дикая пустыня была населена огромными стадами буйволов, газелей и антилоп, бешено носившимися по степи, подобно эскадронам кавалерии, да стаями коршунов, с пронзительным криком оспаривавших друг у друга добычу. Затем незаметно наступили сумерки.

— Что мы будем делать? — спросил Джон, останавливая усталую лошадь. — Через полчаса совсем стемнеет.

Джесс соскочила с седла и отвечала:

— Кажется, лучше всего слезть с лошадей и лечь спать.

Она была права; больше ничего не оставалось делать. На этом основании Джон принялся за работу: стреножил лошадей, для большей безопасности привязав их друг к другу, ибо было бы величайшим несчастьем, если бы они разбежались. К этому времени сумерки сгустились и ночь вступила в свои права, а путники сидели, глядя на окружающие их предметы с чувством, близким к отчаянию. Насколько взор мог проникнуть вдаль, не было видно ничего, кроме необъятной и голой равнины, и лишь ночной ветер колыхал степную траву, вздымая ее наподобие морских волн. Им негде было преклонить голову, и ничто не нарушало однообразия картины, за исключением двух кочек, находившихся на расстоянии пяти шагов одна от другой. Джон уселся на одном из этих возвышений, а Джесс поместилась на другом, и они сидели таким образом безмолвно и неподвижно, как великаны, глядя на потухающие лучи вечерней зари.

— Не лучше ли нам сесть рядом, — попробовал нарушить молчание Джон, — тогда нам обоим будет теплее?

— Нет, не надо, — вздрогнув, откликнулась Джесс, — я, по крайней мере, себя чувствую отлично.

Но это была неправда, ибо несчастная девушка дрожала от холода и зубы ее стучали. Спустя некоторое время оба до такой степени продрогли, что, несмотря на чрезмерную усталость, стали топтаться на одном месте, чтобы хоть как-то восстановить застывшее кровообращение. Часа через полтора ветер стих, в воздухе сделалось теплее, и иззябшие, полуголодные, измученные путники почувствовали некоторое облегчение. В это время взошла луна, а вместе с нею появились гиены, волки и другие дикие звери и своим воем нарушили безмолвие ночи. Тут Джесс не выдержала и сама попросила Джона сесть рядом с ней. Таким образом, дрожа от холода, они просидели, обняв друг друга, в течение всей бесконечной ночи. И в самом деле, если бы не взаимная их теплота, то, может быть, им пришлось бы весьма плохо, ибо хотя дни в это время года стояли жаркие, но ночи уже становились все холоднее и холоднее, это было в особенности заметно в настоящем случае, когда воздух был охлажден из-за недавней грозы. Другое неудобство в их положении заключалось в том, что они ничем не были защищены от росы и промокли до костей. Так прошла ночь, в течение которой, прижимаясь друг к другу, они просидели до тех пор, пока не забрезжило утро, не смыкая глаз, ибо о сне нечего было и думать. И, несмотря на это, они все же не были несчастливы, ибо вместе разделяли это несчастье! Наконец восточная часть неба приняла чуть заметный сероватый оттенок. Джон вскочил на нош, стряхнул с себя капли росы и, чувствуя себя совершенно разбитым, подошел к стоявшим несколько поодаль лошадям, при неясном свете занимавшейся зари казавшимся какими-то исполинскими призраками. К восходу солнца лошади были уже оседланы, и путники отправились дальше. На этот раз, однако, Джон был вынужден помочь Джесс взобраться на седло.

Около восьми часов утра они устроили привал и позавтракали остатками пищи, после чего медленно поплелись вперед на измученных, как и сами они, конях. И действительно, им необходимо было беречь силы лошадей, если они хотели еще засветло добраться до Муифонтейна. В полдень они еще раз дали передохнуть лошадям и уже совершенно изможденные отправились в путь, рассчитывая, что находятся не более чем в шестнадцати или семнадцати милях от Муифонтейна. По происшествии двух часов с ними произошла неожиданная катастрофа. На пути им начали встречаться овраги. Спустившись ко дну одного из них, они стали осторожно перебираться через топкое место, а затем подниматься вверх по косогору. Едва они достигли противоположной вершины, как столкнулись лицом к лицу с конным отрядом буров.

Глава 31

ДЖЕСС ВСТРЕЧАЕТ ДРУГА
Буры с криком и гиканьем бросились на них, как коршуны на добычу. Джон придержал лошадь и вынул пистолет.

— Ради Богане стреляйте! — взмолилась Джесс. — Единственное наше спасение заключается в том, чтобы быть с ними вежливыми!

Подумав немного, Джон согласился с ней и, спрятав револьвер, пожелал ехавшему впереди всех буру доброго утра.

— Что вы здесь делаете? — осведомился голландец.

Джон объяснил, что, имея пропуск, который тут же и предъявил буру, направляется вместе с родственницей в Муифонтейн.

— А, к дядюшке Крофту, — как-то загадочно произнес бур, взяв в руки документ, — ну что ж, пожалуй, встретитесь там с похоронной процессией.

Этого замечания Джесс в тот момент не поняла и лишь впоследствии разгадала его смысл. Бур принялся подозрительно разглядывать документ и спросил девушку, почему он замочен водой. Джесс боялась сказать правду и ответила, что нечаянно обронила его в лужу. Бур собирался уже возвратить пропуск, как вдруг его взгляд упал на седло, в котором сидела Джесс.

— Почему это девушка едет верхом на мужском седле? — снова стал допытываться он. — Мне ваше седло знакомо. Дайте-ка мне взглянуть на него с другой стороны. Да, совершенно верно, лопасть пробита пулей. Седло принадлежит Дирку Сваарту. Каким образом оно попало к вам?

— Седло я купила у него, — ничуть не смутившись, объяснила Джесс, — больше мне не на чем было ехать.

Бур помотал головой.

— В Претории сколько угодно седел, — заметил он, — а теперь не такие времена, чтобы буры стали продавать свои седла англичанам. Э-э! Дай другое седло, кажется, тоже бурское? Англичане, насколько мне известно, не ездят в таких седлах. Пропуск этот неполон, — произнес он в заключение, — он должен быть подписан местным начальником. Я вынужден арестовать вас!

Джесс начала было приводить всевозможные доводы, но бур, не переставая, твердил:

— Я вынужден вас арестовать! — Затем, повернувшись к своим подчиненным, он отдал им кое-какие приказания.

— Мы, кажется, снова попали в беду, — тихо проговорила Джесс, обращаясь к Джону, — и нам остается только покориться.

— Я бы ничего не имел против этого, если бы только они дали нам подкрепиться, — со спокойствием философа ответил Джон, — я умираю с голоду.

— А я умираю от изнеможения, — тихо вымолвила Джесс и при этом нервно рассмеялась, — я бы хотела, чтобы они скорее покончили с нами.

— Ну же, Джесс, ободритесь, — отвечал он, — может быть, счастье нам улыбнется!

Она покачала головой с видом человека, уже потерявшего веру во все хорошее.

В это время некоторые из молодых буров принялись от нечего делать изощрять свое остроумие насчет несчастной девушки, вид которой, как и следовало ожидать, был в высшей степени жалок и растерян и способен лишь вызвать к ней сочувствие. Представители золотой молодежи этого простого пастушеского народа нашли в ее внешности неиссякаемый источник для шуток. Они начали осыпать ее все возможными вопросами, спрашивая, не желает ли она прокатиться верхом по-мужски, не купила ли она одежду у старой готтентотки, бросившей ее за ненадобностью, и не валялась ли она пьяная на земле, что у нее набралось столько грязи и пыли на платье. Всякий старался воспользоваться великолепным случаем, представлявшим ему возможность потешиться над беспомощным положением убитой горем англичанки. Один из этих весельчаков, по имени Якоб, от словесных шуток вознамерился перейти прямо к делу. Заметив, что Джесс держится в седле единственно помощью равновесия, он решит, что будет очень забавно, если ему удастся столкнуть ее на землю. Поэтому он дал шпоры своему коню и во весь опор подскакал к измученной лошади, на которой ехала Джесс. Удар был настолько силен, что животное едва устояло на ногах. Сама же девушка успела ухватиться за гриву. Джесс промолчала, она вообще ничего не отвечала своим мучителям, а Джон понимал весьма мало из того, что говорили голландцы. Юный бур не унимался и попробовал было на этот раз выбить девушку из седла рукой. Его движение заметил Джон, и вся кровь англичанина вскипела от негодования. Недолго думая, он подскакал к обидчику и, схватив его за горло, со всей силы пригнул к хвосту лошади, отчего тот грохнулся на землю. Поднялась страшная суматоха. Джон вынул револьвер, а буры направили на него ружья. Джесс уже подумала, что всему наступил конец, и закрыла лицо руками, вознаградив сперва Джона долгим, благодарным взглядом. И в самом деле, ему пришлось бы плохо, если бы не вступился начальник отряда. Дело в том, что он видел все от начала до конца и, будучи порядочным человеком, не одобрял в душе поступка своих подчиненных.

— Оставьте их в покое и опустите ружья! — закричал он. — И поделом Якобу: он намеревался столкнуть девушку с седла! Господи! Да после этого не удивительно, что англичане называют нас дикими животными, когда вы, молодежь, изо всех сил стараетесь оправдать это название. Опустите ружья, я вам говорю, и пусть один из вас поможет Якобу взобраться на лошадь. Он выглядит точно раненый олень!

Толпа отступила, и весельчак Якоб, который действительно имел довольно жалкий вид и дрожал всем телом, с трудом был усажен в седло, после чего продолжал свой путь уже без всякого признака веселости.

Немного погодя Джесс рукой указала Джону на плоскую возвышенность, выделяющуюся на горизонте подобно камню на ровном песке.

— Глядите, — воскликнула она, — вот и Муифонтейн!

— Все же мы до него еще не доехали — с грустью отвечал Джон.

Прошло томительных полчаса, и наконец, взобравшись на пригорок, путники завидели вдали жилище Ханса Кетце, расположенное в лощине на берегу пруда. Так вот куда они направили свой путь!

Не доезжая сотни ярдов до дома, буры остановились и стали совещаться между собой, за исключением Якоба, отправившегося вперед. Наконец начальник отряда подошел к Джесс и вручил ей пропуск.

— Вы можете ехать, — промолвил он, — англичанин же должен остаться с нами впредь до выяснения некоторых подробностей.

— Они говорят, что я могу ехать домой, — обратилась она к Джону. — Как же мне быть. Не могу же я оставить вас одного с этими людьми!

— Как вам быть? Конечно, поезжайте. Я и сам сумею о себе позаботиться, а уж если я буду не в состоянии себе помочь, то вы и подавно. Может быть, у вас появится возможность выслать мне помощь с фермы. Во всяком случае вы должны ехать.

— Ну что, кончили вы ваши разговоры, англичане? — крикнул им бур.

— Прощайте, Джесс, — сказал Джон, — да благословит вас Господь!

— Прощайте, Джон, — отвечала она, несколько секунд пристально глядя ему в очи, и затем быстро отвернулась, чтобы скрыть слезы, выступившие на ее глазах.

Таким образом они расстались.

Путь ей был хорошо известен. Ехать по большой дороге она боялась и потому выбрала тропинку, ведущую через поле прямо к горе, возвышавшейся позади дома. Было около пяти часов пополудни, и как она, так и лошадь совершенно изнемогли от усталости и недостатка пищи. Но она обладала железной волей и потому стойко выдерживала испытания, которые давно сгубили бы всякую иную женщину. Джесс решила во что бы то ни стало пробраться к Муифонтейну и была уверена, что добьется своего. Если же ей удастся добраться до дома и выслать помощь своему спутнику, то ей уже будет все равно, чтобы с ней потом ни случилось.

Ход лошади становился все тише и тише. Сначала из прекрасной иноходи он обратился в короткую рысь, а затем в медленный шаг. Незадолго до заката, около шести часов, лошадь окончательно выбилась из сил и свалилась. В это время они достигли подошвы холма, на котором возвышался Муифонтейн. Джесс сошла с седла и попробовала было заставить лошадь подняться, но увидела бесполезность попыток. Животное было не в состоянии ступить и шагу. Джесс сняла уздечку и отстегнула пряжку, поддерживавшую подпругу, для того, чтобы седло не обременяло лошадь в том случае, если бы она вздумала встать на нош, после чего стала взбираться на гору. Бедное животное печально провожало ее взглядом, как бы чувствуя, что покинуто. Сначала оно жалобно заржало, затем с отчаянным усилием поднялось на ноги и пробежало за ней около сотни ярдов для того, чтобы снова свалиться. Джесс обернулась, остановилась на мгновение, а затем, как ни была утомлена, бросилась бежать, чтобы только не видеть умоляющего взгляда больших карих глаз, оставшихся позади. В эту ночь шел холодный дождь, и несчастное животное погибло, как зачастую гибнут эти благородные друзья человека!

Было почти темно, когда Джесс достигла вершины холма и взглянула вниз. Она хорошо знала расположение усадебных построек и всегда могла сверху разглядеть освященное кухонное окно. Между тем на этот раз огня в доме не было видно. Недоумевая, что бы это могло значить, и чувствуя, как сомнение постепенно закрадывается ей в душу, она начала осторожно спускаться с горы. Дойдя до середины пути, она вдруг заметила сноп искр, поднявшийся с земли из-за упавшего с обгорелой стены камня в покрытую пеплом массу тлеющих угольев. Джесс остановилась еще раз, не понимая, что же такое могло здесь произойти. Решив лично разузнать обо всем, она осторожно продолжала свой путь. Но едва она успела пройти около двадцати ярдов, как почувствовала на плече чью-то руку. Она быстро обернулась и едва не вскрикнула с испугу, но в это время услышала знакомый голос:

— Мисси Джесс, мисси Джесс, это вы? Я — Яньи!

Она свободно вздохнула, и на сердце у нее отлегло. Наконец она встретила друга.

— Я слышал, как вы спускались сверху, хоть вы и очень нежно ступали по земле, — прошептал он, — сначала я никак не мог разобрать, кто идет, потому что вы перепрыгивали со скалы на скалу, а не шли своей обычной походкой. Но мне было ясно, что идет женщина, хоть видеть я не мог, ибо гора объята мраком и по небу носятся тучи. А потому я отошел влево от вашего пути, так как ветер дует с правой стороны, и ожидал, пока вы пройдете мимо, чтобы при помощи ветра почуять ваше присутствие. Тогда я понял, что это вы или мисси Бесси. Но мисси Бесси сидит взаперти, а следовательно, это никак не могла быть она.

— Бесси взаперти! — воскликнула Джесс, на которую, по-видимому, рассказ об удивительном чутье готтентота не произвел впечатления. — Что ты хочешь этим сказать?

— Сюда, мисси, идите сюда, и я все вам расскажу. — И он повел ее к узкому проходу между скалами, в которых имел обыкновение ночевать. Джесс хорошо знала это место, так как часто гуляла мимо него, хотя ни разу не заходила в убежище готтентота. — Погодите немного, мисси. Я зажгу свечу, у меня есть несколько штук в запасе, а снаружи света совершенно не видно. — С этими словами он исчез.

Вскоре он вернулся и, схватив ее за рукав, повел мимо исполинских камней ко входу в пещеру, в которой светился огонек. Опустившись на четвереньки, Яньи прополз вперед, а Джесс последовала за ним. Она очутилась в небольшом помещении площадью в тридцать квадратных футов и высотой в восемь футов, образовавшемся вследствие случайного падения друг на друга нескольких скал.

Помещение, освещаемое огарком, воткнутым в землю, содержалось чрезвычайно грязно, что и следовало ожидать от норы готтентота, и в нем находилась целая коллекция самых разнообразных предметов. Когда, отказавшись от предложенного трехногого стула, Джесс опустилась на ворох звериных шкур, лежавших в углу, то взгляд ее случайно упал на собрание редкостей, достойных лавки ветошника. Стены были украшены всевозможными одеждами, начиная от английской военной куртки до изодранных штанов, снятых с трупа бушмена. Все эти предметы находились в более или менее плачевном состоянии и представляли собой плоды многолетних скитаний Яньи. По углам были расставлены палки, два ассегая, лежали какие-то камешки и кости, ручки от столовых ножей, отдельные части механизма ружейных замков и американских часов, а также многие другие сокровища, которые туземец успел собрать в своем убежище. Вообще это было очень странное помещение, и Джесс невольно пришло на ум, что если бы не ветхие платья и не обломки механизма часов, то оно было бы весьма похоже на жилище первобытного человека.

— Погоди немного, прежде чем начать, — промолвила Джесс. — Нет ли у тебя чего-либо поесть. Я умираю от голода.

Яньи осклабился и, порывшись немного в куче мусора, вытащил тыкву, наполненную простоквашей, которую принесла ему утром женщина из соседнего крааля[465] и которая предназначалась на ужин самому Яньи. Как ни был голоден он сам, ибо с утра еще ничего не ел, он, не задумываясь, отдал свой ужин Джесс вместе с деревянной ложкой и усевшись против от нее на камне, с довольным видом следил за тем, как она утоляла голод. Не подозревая, что объедает голодного человека, Джесс опустошила всю тыкву и была несказанно благодарна готтентоту, когда почувствовала, что сыта.

— А теперь, — произнесла она, — рассказывай все, что знаешь.

Яньи поведал ей о событиях, произошедших за время ее отсутствия, насколько они были известны ему самому. Когда он дошел до того места, как буры грубо обошлись со стариком и как с ругательством и насмешками выволокли его из дома, глаза Джесс сверкнули гневом при мысли о нанесенной обиде. Что же касается действия, произведенного на нее известием о смертном приговоре, произнесенном над стариком, то оно просто не поддается описанию. О причастности к делу Бесси Яньи ничего не знал и потому лишь сообщил, что Фрэнк Мюллер имел с ней свидание на плантации, после чего она была заключена в кладовую под стражу, где находилась и в настоящее время. Этого было вполне достаточно для Джесс, знавшей характер Мюллера, может быть, лучше, чем кто-либо, и вовсе не заблуждавшейся относительно его истинных намерений насчет Бесси. Несколько минут размышления осветили все оставшееся до поры неясным для нее. Она поняла причину его хлопот о пропуске, его преднамеренного, но неудавшегося убийства, жертвами которого они едва не стали. Она поняла, что смертный приговор, произнесенный над стариком ее дядей, служил лишь средством сломить упорство Бесси. Этот человек был способен даже на такую меру! Да, все представлялось ей теперь ясным как Божий день, и она поклялась в душе, как бы ни была беспомощна сама, найти средство предотвратить его замыслы. Но каким образом это сделать? Ах, если бы только с ней был Джон! Теперь же она вынуждена действовать одна. Сначала она решила спуститься вниз и, встретившись лицом к лицу с Мюллером, объявить его во всеуслышание убийцей, но тотчас отказалась от этой мысли, как в высшей степени непрактичной. Ради собственной безопасности он постарается так или иначе заставить ее замолчать, и в лучшем случае она будет подвернута заключению, а тогда уже, само собой разумеется, лишится всякой возможности защищать себя и других. Если бы ей удалось как-нибудь повидаться с Бесси! Во всяком случае ей необходимо знать, в каком положении находятся дела. Иначе все равно, находится ли она рядом с сестрой или их отделяют друг от друга сотни МИЛЬ.

— Яньи, — произнесла она наконец, — скажи мне, гдебуры?

— Некоторые в сарае, мисси, некоторые стоят на часах, а остальные расположились возле привезенной повозки, от которой отпрягли лошадей. Там стоит и фургон со священником, прибывший одновременно с вами.

— А где Фрэнк Мюллер?

— Не знаю, мисси, но он привез с собой палатку, которую и велел разбить у входа в аллею.

— Яньи, мне необходимо спуститься вниз и посмотреть, что там делается. Ты же должен меня сопровождать.

— Вас поймают, мисси. Позади сарая стоит часовой, а спереди — двое. Но, — прибавил он в раздумье, — может быть, нам и удастся как-нибудь подойти к сараю. Я выйду и погляжу, какова ночь.

Вскоре он вернулся и объявил, что идет дождь и что тучи нависли над землей, из-за чего на дворе стало совсем темно.

— В таком случае пойдем, — промолвила Джесс.

— Лучше не выходите, мисси, — отвечал готтентот. — Вы промокнете до костей, и вдобавок буры вас изловят. Пошлите лучше меня. Я умею ползать по земле, а если буры и поймают меня, то это не беда.

— Ты должен ищи, но и я иду с тобой. Мне необходимо узнать обо всем самой.

Готтентот пожал плечами и был вынужден согласиться, после чего, потушив огарок, оба скрылись в ночной темноте.

Глава 32

ОН ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ
Ночь была темна и пасмурна. Накрапывал мелкий холодный дождь, весьма обычный дня Ваккерструмского и Новошотландского дистриктов Трансвааля и отчасти напоминающий собой наши северные туманы. Подобная погода как нельзя лучше благоприятствует таинственным предприятиям, и под покровом ночной темноты готтентот и белая девушка благополучно достигли надворных строений усадьбы и уже пробирались к сараю, от которого находились не дальше чем в двенадцати или четырнадцати шагах. Вдруг Яньи, шедший впереди, протянул руку и остановил свою спутницу. В то же мгновение Джесс услышала шаги часового. Минуты две оба простояли в нерешительности, не зная, что предпринять, и в это же самое время из-за угла сарая показался человек с фонарем в руке. При виде фонаря первой мыслью Джесс было бежать, но Яньи подал ей знак, чтобы она не двигалась с места. Новоприбывший приблизился к часовому, держа над головой фонарь, при тусклом свете которого казался каким-то исполинским призраком. Во вновь прибывшем Джесс узнала самого Фрэнка Мюллера.

— Идите ужинать, — велел он часовому, — но возвращайтесь назад через полчаса. Ответственность за пленников я беру на себя.

Часовой в ответ пробормотал что-то насчет погоды и удалился. Немного погодя оба скрылись за углом сарая.

— А теперь вперед, — шепнул Яньи, — в стене сарая есть отверстие, и вы можете через него переговорить с Бесси.

Джесс не заставила упрашивать себя вторично и тотчас приблизилась к зданию. Отыскав над фундаментом знакомую щель, через которую они с сестрой когда-то переговаривались, играя в прятки, она собиралась уже окликнуть Бесси, как вдруг дверь с противоположной стороны отворилась и в кладовую вошел Фрэнк Мюллер с фонарем в руке. Он был без шляпы и завернут в темный плащ, который, казалось, еще больше увеличивал ширину его плеч. Глядя сквозь отверстие в стене на его стройный стан и прекрасные черты лица, на его длинную бороду, отливавшую при свете фонаря золотом, она невольно подумала, что за великолепный образчик мужской красоты видит перед собой! Немного погодя Фрэнк Мюллер навел фонарь на лицо Бесси, сидевшей на одном из мешков с отрубями и, по-видимому, дремавшей, ибо она тотчас же широко раскрыла глаза и недоумевающе посмотрела вокруг себя, как будто только-только очнулась от сна. Ее золотистые локоны в беспорядке рассыпались по плечам, бледное лицо носило признаки тревоги и смущения, на глазах еще были видны следы слез. Увидев перед собой Фрэнка Мюллера, она невольно вздрогнула и отшатнулась от него настолько, насколько позволяли мешки с мукой и картофелем.

— Что это значит? — спросила она строго. — Я уже дала вам свой ответ. Зачем вы возвращаетесь сюда. Неужели для того, чтобы снова меня мучить?

Он подошел к одному из мешков с отрубями и принялся молча устанавливать фонарь. Джесс поняла, что он обдумывает ответ.

— Давайте немного побеседуем, — промолвил он наконец своим мягким, бархатистым голосом. — Вот в каком положении наши дела. Я предложил вам сегодня или согласиться выйти за меня замуж завтра утром, или увидеть вашего старого дядю и благодетеля убитым. Далее я объяснил вам, что если вы не согласитесь выйти за меня, старик Крофт все равно будет расстрелян, а вы так или иначе станете моей и без брачных церемоний. Кажется, все верно?

Бесси молчала, а он продолжал, пристально глядя ей в лицо и задумчиво поглаживая бороду.

— Молчание есть знак согласия. Прежде чем лишить жизни человека, его по закону необходимо предать суду. Суд этот состоялся, и ваш дядя приговорен к смерти.

— Я все слышала, убийца и жестокий вы человек! — произнесла наконец Бесси, впервые подняв голову.

— В самом деле? Впрочем, я так и думал, что вы все увидите и услышите через щель. Для того-то я и велел заключить вас в кладовой, ибо было бы весьма неудобно заставлять вас лично присутствовать на суде.

С этими словами он взял в руки фонарь и осмотрел щель.

— Вообще сарай выстроен на удивление скверно, — продолжал он небрежным голосом, — смотрите, вот и другая щель, — при этом он подошел к стене и поднял фонарь вровень со скважиной. Джесс тотчас закрыла глаза, чтобы отражение от них не выдало ее присутствия. Вместе с тем она затаила дыхание и все время стояла не шевелясь. Немного погодя Фрэнк Мюллер отошел назад и поставил фонарь на прежнее место.

— Так вы говорите, что все видели? Ну что ж, это должно было доказать вам, что я вовсе не шучу. А какую твердость характера выказал старик! Молодец! Я уважаю его за это. Я думаю, он не дрогнет до конца. Вот что значит английская кровь! Это самая благородная кровь во всем мире, и я горжусь тем, что она также течет в моих жилах!

— Нельзя ли прекратить это глумление и сказать прямо, что вам от меня нужно? — перебила его Бесси.

— Да я вовсе не издеваюсь над вами, и если вы желаете, то готов приступить прямо к делу. Вот оно. Согласны ли вы выйти за меня замуж завтра до восхода солнца или же прикажете привести в исполнение приговор над стариком дядей?

— Нет, я не согласна! Я ненавижу и презираю вас.

Мюллер устремил на нее холодный взгляд и, вынув из бокового кармана записную книжку, вытащил карандаш, а также листок, на котором был написан смертный приговор.

— Послушайте, Бесси, — сказал он. — Вот смертный приговор вашему дяде. Пока еще он не имеет законной силы, ибо я его не подписал, хотя, как вы сами можете усмотреть, я принял меры, чтобы он был подписан всеми. Если я проставлю на нем свою подпись, то буду уже не в состоянии взять ее обратно, и приговор в таком случае должен быть обязательно приведен в исполнение. Если вы станете упорствовать в своем отказе, то я тут же при вас подпишу этот документ, — с этими словами он положил листок на книжку и взял в правую руку карандаш.

— Нет, не может быть, чтобы вы решились на такое злодейство! — воскликнула Бесси, в отчаянии ломая руки.

— Уверяю вас, что вы ошибаетесь. Именно может быть, и я на это решился. Я зашел слишком далеко и уже не могу вернуться назад ради какого-то там старика-англичанина. Вникните, пожалуйста, в то, что я вам скажу. Вам известно, что ваш жених Джон Нил умер…

Джесс, стоя за стеной, едва не закричала: «Эго ложь!» — но, вспомнив о необходимости полнейшего молчания, вовремя удержалась.

— А кроме того, — продолжал Мюллер, — вашей сестры Джесс также больше нет на свете, она умерла два дня тому назад.

— Джесс умерла! Джесс умерла! Откуда вам все это известно?

— Эго мое дело. Я вам, пожалуй, объясню, когда мы с вами будем мужем и женой. Она умерла, и, кроме дяди, у вас больше нет защитников. Если вы станете упорствовать, он также умрет и его кровь падет на вашу голову, ибо от вашего слова зависит сохранить ему жизнь.

— А если я скажу «да», то какая ему от этого будет польза? — дико вскрикнула Бесси. — Он осужден вашим военным судом, вы меня лишь обманете и все равно лишите его жизни.

— Нет, честное слово, нет! Перед обрядом венчания я отдам этот документ священнику, и он сожжет его, как только венчание будет окончено. Но, Бесси, разве вы не понимаете, что дураки, судившие вашего дядю, не что иное, как глина в моих руках? Я могу лепить из них все, что мне угодно, и они повторяют за мной лишь то, что я говорю. Они вовсе не желают смерти вашему дяде и будут рады благополучной развязке. Старик Крофт отправится в Наталь или останется здесь, если захочет. Имущество ему будет возвращено в целости, а за сгоревший дом он получит вознаграждение. Клянусь вам в том Всемогущим Богом!

Она с сомнением взглянула на него, и он мог видеть, что она склонна ему поверить.

— Верно, верно, Бесси! Я сам восстановлю сгоревшее строение, и если найду того, кто его поджег, то велю расстрелять. Подойдите ко мне и будьте рассудительны. Человек, которого вы любите, умер, и никакие воздыхания не могут вернуть его в ваши объятия. Я же люблю вас больше жизни, как только может любить мужчина женщину! Посмотрите на меня, разве я так дурен, что за меня и замуж нельзя выйти, хоть наполовину бур? У меня есть ум, Бесси, ум, который возвеличит нас обоих. Мы созданы друг для друга, я вас уже знаю много, много лет и постепенно, шаг за шагом добиваюсь вашей любви!

С этими словами он протянул к ней с мольбой руки.

— Милая, — продолжал он задушевным голосом, — любовь и радость моя, согласитесь же наконец! Не заставляйте меня брать на душу нового греха. Я сделаюсь хорошим человеком, ради вас я навсегда отрекусь от кровопролития. Когда вы станете моей женой, я уверен, все злое отойдет от меня навеки. Согласитесь — и никогда еще женщина не будет иметь лучшего мужа. Я сделаю вашу жизнь тихой и приятной. Вы будете иметь все, что могут доставить деньги и власть. Согласитесь ради вашего дяди и моей великой любви к вам!

По мере того как Мюллер говорил, он все крепче и крепче охватывал стан девушки, лицо которой приняло задумчивое, полуочарованное выражение. Когда же она ощутила на лице его горячее дыхание, то пришла в себя и попробовала было отстранить его рукой.

— Нет, нет, — воскликнула она, — я ненавижу вас, я не могу быть ему неверной, жив он или умер. Я убью себя, я знаю, что убью!

Он не отвечал, но заключил ее в свои могучие объятия и привлек к себе, как будто имел дело с ребенком. И в это мгновение силы оставили ее. Это объятие было внешним проявлением его непреклонной и жестокой воли, и она была вынуждена признать себя побежденной.

— Выйдете ли вы за меня замуж, милая, выйдете ли замуж? — шептал он на ухо Бесси, причем его губы касались ее золотых локонов.

Джесс, стоя снаружи, едва могла расслышать ее ответ:

— Мне кажется, что да, но я умру, это убьет меня!

Он крепко прижал ее к груди и стал безумно целовать прелестное личико, а в следующую минуту Джесс расслышала шаги часового и увидела, как Мюллер вышел из сарая. Яньи взял ее за руку и быстро оттащил от стены. Некоторое время спустя Джесс карабкалась в гору к жилищу готтентота. Она спускалась вниз только для того, чтобы узнать, как обстоят дела, и узнала все, что ей было нужно. Она была не в силах сдержать кипевшие в ее сердце гнев, негодование и жажду мщения врагу, пытавшемуся погубить ее и ее возлюбленного, а также купить честь ее сестры ценой жизни невинного старика. Всю ее усталость как рукой сняло, она дошла до состояния неистового бешенства от всего виденного и слышанного. Джесс забыла даже о своей страсти и поклялась, что Мюллер ни в коем случае не женится на Бесси, пока она жива. Если бы Джесс была заурядной женщиной, то в этом обстоятельстве усмотрела бы свое счастье, ибо с замужеством Бесси Джон был бы вновь свободен. Между тем эта мысль ни разу не пришла ей в голову. Каковы бы ни были заблуждения этой девушки, но душу она имела самоотверженную, благородную и скорее согласилась бы умереть, нежели воспользоваться данным случаем ради своей личной выгоды. Тем временем они добрались до жилища готтентота.

— Зажги свечу, — велела Джесс.

Яньи принялся рыться в темноте и зажег спичку. Огарок, при свете которого Джесс незадолго до того беседовала с Яньи, почти весь догорел, а потому пришлось добыть из кучи мусора ящик, наполненный огарками длиной от трех до четырех дюймов. Джесс, находившаяся в том состоянии духа, когда всякая мелочь представляется уму с особой ясностью, вдруг вспомнила, что никогда не могла дать себе отчета в том, куда исчезали огарки, столь необходимые в домашнем быту. Теперь тайна объяснялась сама собой.

— А теперь уйди и оставь меня одну. Мне нужно о многом подумать.

Готтентот повиновался; она же, усевшись в углу на звериных шкурах и подперев голову рукой, принялась обдумывать свое положение. Для нее было очевидно, что Фрэнк Мюллер не изменит своего решения. Она слишком хорошо его знача, чтобы сомневаться в этом хоть на минуту. Если Бесси не выйдет за него замуж, то он лишит жизни Джона и ее с той лишь разницей, что на этот раз будет действовать на законном основании, и затем насильно овладеет сестрой. Бесси была единственным выкупом, который он согласился бы взять за жизнь старика. Но было бы слишком жестоко решиться на такую жертву. Даже самая мысль об этом представлялась Джесс чудовищной.

И неужели нет способа предотвратить несчастье? Ей снова пришло на ум, не спуститься ли вниз, чтобы обвинить Фрэнка Мюллера в присутствии всех в покушении на убийство, и снова мысль эта показалась ей несбыточной. Ну кто ей поверит? А если даже и поверят, то к чему приведет ее заявление? Ее отдадут под стражу, отнимут всякую возможность вредить, а может быть, и просто-напросто лишат жизни. Затем у нее мелькнула мысль повидаться с дядей и Бесси и объявить им, что Джон жив, и тотчас же она вынуждена была сознаться в несбыточности и этой надежды, в особенности теперь, когда часовой вернулся к своему посту. Да наконец, что бы из этого вышло? Известие это, правда, укрепило бы Бесси в ее намерении остаться верной Джону до конца, но единственным последствием стал бы расстрел старика. Тогда она принялась обдумывать, нельзя ли рассчитывать на какую-либо помощь извне? Увы! На это не было никакой надежды. Ей еще могли бы помочь туземцы, но теперь, когда буры восторжествовали, сомнительно, отважатся ли они заступиться за англичан. И наконец, для того, чтобы собрать мало-мальски значительную силу, необходимо по крайней мере двадцать четыре часа времени, и такая помощь все равно пришла бы уже слишком поздно. Не было никакого выхода из этого положения, нигде ни малейшего луча надежды.

— Но что, — произнесла она вслух, — что же может остановить такого человека, как Фрэнк Мюллер?

И в это мгновение какой-то внутренний голос прошептал ей в ответ:

— Смерть!

Да, смерть и одна только смерть могла остановить его. С минуту она, казалось, вникала в эту мысль, пока не освоилась с нею окончательно, после чего напала на другую, составлявшую логический вывод из первой. Фрэнк Мюллер должен умереть до рассвета. Нет иного способа развязать Гордиев узел и спасти Бесси и дядю. Если только Мюллер будет устранен, то ненавистный брак не может состояться и неподписанный приговор не может быть приведен в исполнение. Таково единственное верное решение задачи. Да и, наконец, было бы даже вполне справедливо, если бы он умер, ибо разве не был он убийцей? Если кто и заслужил скорую и жестокую кару, то, несомненно, это был не кто иной, как Фрэнк Мюллер.

Беззащитная девушка, истерзанная нравственно и физически, нашедшая приют в убогом жилище готтентота, подвергала могущественного предводителя буров суду своей совести и безжалостно изрекала ему смертный приговор.

Но кто же приведет этот приговор в исполнение? Страшная мысль мелькнула в ее уме и заставила сердце застыть от ужаса. Глаза Джесс начали блуждать с одного предмета на другой и невольно остановились на ассегаях Яньи и его палках. В эту минуту ею овладело какое-то вдохновение. Исполнить это должен Яньи. Однажды, когда они еще жили в белом домике в Претории, Джон рассказал ей до мельчайших подробностей историю зверского убийства Фрэнком Мюллером родителей Яньи, о чем, впрочем, она и прежде уже кое-что слышала. Разве не будет вполне последовательно, если мщение свершится рукой несчастного, присутствовавшего при казни своих родителей. Подобное убийство явится лишь справедливым возмездием за совершенное злодеяние, а справедливость так редко можно встретить на земле! Но согласится ли он на это — вот в чем вопрос. Она прекрасно знала, что Яньи отъявленный трус, робевший перед любым буром, в особенности же перед Фрэнком Мюллером.

— Яньи, — тихо окликнула она его, просунув голову в отверстие пещеры.

— Я здесь, мисси, — отвечал голос извне.

Минуту спустя перед ней появилось обезьянообразное лицо готтентота, а вслед затем и все его туловище.

— Сядь сюда, Яньи. Мне хотелось бы побеседовать с тобой.

Он повиновался и при этом осклабился.

— О чем же мы будем говорить, мисси? Хотите, я расскажу вам про давние времена, когда звери еще разговаривали друг с другом на том же языке, на котором говорил и я много-много лет тому назад.

— Нет, Яньи. Расскажи мне лучше о своей палке — той длинной палке с набалдашником, которая вся испещрена зарубками. Кажется, между нею и баасом Фрэнком Мюллером есть что-то общее?

Лицо готтентота сразу приняло злобное выражение.

— Да, да, мисси, — воскликнул он и схватился за палку, о которой шла речь. — Глядите: вот эта большая зарубка — мой отец; баас Фрэнк убил его из ружья. Следующая — моя мать; баас Фрэнк убил ее из ружья. А это — мой дядя, дряхлый старичок; баас Фрэнк и его застрелил точно также. Остальные небольшие зарубки — это те удары, которые нанесены мне баасом, а также и другие его обиды. Теперь я хочу сделать еще несколько зарубок: одну за сожжение дома, одну за старика-бааса Крофта, моего собственного бааса, которого он завтра поутру расстреляет, и одну за мисси Бесси. — И он выхватил из-за пояса охотничий нож с белой рукояткой и принялся вырезать на палке какие-то значки.

С этим оружием Джесс была знакома уже давно. Оно составляло драгоценнейшее сокровище готтентота, радость и утеху его жизни. Яньи получил его от зулуса в обмен за телегу, которую ему подарил старик Крофт в награду за труды, зулус же, в свою очередь, приобрел его у купца, прибывшего однажды в Муифонтейн с берегов Делагоа[466]. Нож этот отличался внушительной тяжестью, имел в длину около фута, отлит был из туземной мягкой стали и отточен как бритва; рукоятка же была выточена из клыка гиппопотама.

— Прекрати на время свою работу, Яньи, и дай мне взглянуть на нож.

Он тотчас же передал ей нож в руки.

— Ведь этим ножом можно убить человека, — заметила она.

— Конечно, — отвечал он, — и без сомнения, он многих уже убил.

— А убил бы он фрэнка Мюллера? — спросила она, наклоняясь вперед и пристально глядя ему в глаза.

— Разумеется, — промолвил он, отступая назад, — он бы его положил на месте. Ах, если бы в самом деле можно было бы его убить! — воскликнул он, издав при этом какой-то дикий звук.

— Он убил твоего отца, Яньи!

— Да, да, он убил моего отца, — повторил Яньи, глаза которого налились кровью.

— Он убил твою мать!

— Да, он убил мою мать, — проскрежетал он в ответ.

— И твоего дядю. Баас Фрэнк убил твоего дядю!

— Да, и моего дядю! — вскричал он, потрясая кулаками. — Но он умрет насильственной смертью, так предсказала англичанка, его мать, в то время, когда в ней сидел черт, а черти никогда не лгут. Глядите — я черчу на песке его круг жизни — и слушайте! Я произношу известные мне слова, — при этом он стал бормотать себе что-то под нос, — этому меня научил один старый, старый знахарь. Я уже чертил однажды подобный круг, и на пути мне встретился камень, а теперь, видите, этого препятствия больше уже не существует, и концы круга сходятся. Он умрет насильственной смертью, умрет скоро. Я умею читать круги человека! — при этом он яростно заскрипел зубами и вновь сжал кулаки.

— Да, ты прав! — отвечала Джесс, пронизывая его своим взглядом насквозь. — Он умрет насильственной смертью, умрет сегодня ночью, и убьешь его ты, Яньи!

Готтентот вскочил с места и побледнел.

— Как? — промолвил он. — Как?

— Наклонись, Яньи, и я объясню тебе, как. — С этими словами она принялась что-то шептать ему на ухо.

— Да, да, да! — воскликнул он, когда она кончила. — О! Что значит быть умным, как белые люди! Я убью его сегодня же ночью, после чего смогу смело уничтожить все зарубки, и тогда успокоятся наконец тени отца, матери и дяди, и перестанут тревожить меня по ночам.

Глава 33

МЩЕНИЕ
Минуты три или четыре они шепотом совещались между собой, после чего готтентот отправился вниз, чтобы произвести разведку, а также с целью дождаться возвращения фрэнка Мюллера в палатку. Затем он должен был вернуться назад и сообщить обо всем Джесс для того, чтобы обсудить дальнейшие действия.

Как только он удалился, Джесс свободно вздохнула. Хотя она и довела Яньи до того состояния духа, при котором его охватила неумолимая жажда мщения, но это усилие воли и ее привело в состояние сильнейшего нервного потрясения. Во всяком случае, дело наполовину уже сделано. Но чем оно закончится — неизвестно. Она сознавала, что в сущности будет главной виновницей преступления, и что рано или поздно ее вина откроется, и тогда вряд ли ей уже можно будет рассчитывать на чье-либо милосердие. Пока совесть ее еще молчала, ибо, в конце концов, Фрэнк Мюллер вполне заслужил наказание. Но когда все уже было оговорено и ей предстояло обагрить свои руки кровью, хотя бы и ради Бесси, ужас невольно запал ей в душу. Положим, Мюллер будет убит, Бесси выйдет замуж за Джона, если только ему удастся вырваться из когтей буров, и будет счастлива — что же тогда случится с ней? Лишенная любви дорогого ей человека и имея на душе тяжкое преступление, что станет делать она, одинокая, в том случае, если ей и удастся избегнуть наказания? Лучше ей умереть теперь и никогда более не видеть Джона, ибо горе и позор таковы, что она не в силах их перенести. Затем все ее мысли устремились исключительно к Джону. Бесси никогда не будет любить его так, как она, в этом Джесс была убеждена, а между тем он будет принадлежать Бесси всю жизнь. Ей же самой придется удалиться навсегда. Иного выхода нет. Прежде всего она убедится, исполнил ли Яньи данное ему поручение, а затем, если только не попадет в руки правосудия, отправится туда, откуда никто никогда о ней больше не услышит. Это будет наиболее благородный поступок с ее стороны.

Она закрыла руками лицо, которое горело, несмотря на то что сама она насквозь промокла и дрожала от холода. От всех треволнений, усталости и голода у нее началась горячка. Но сознание не покидало ее ни на минуту, напротив, никогда еще ее мысли не были до такой степени ясны, как теперь. Каждая из них представлялась ее уму настолько живо, что, казалось, стояла совершенно обособленно, а не смешивалась со всеми остальными, как это обычно случается. Ей грезилось, что она уходит куда-то вдаль, одинокая, покинутая всеми, уходит навсегда! И будто где-то далеко, далеко Джон держит Бесси за руку, а на нее смотрит с глубоким сожалением. Ну что ж, она, пожалуй, напишет ему, ибо чему быть, того не миновать, и в письме скажет: «Прости, прости навеки!» Без этого она не сможет уйти. У нее был при себе карандаш, а на груди пропуск, обратная сторона которого, хоть и запачканная, могла заменить собой лист бумаги. Она вынула ненужный уже документ и, повернувшись к свету, положила его на колени.

Прощайте, — писала она, — прощайте! Мы уже никогда не увидимся, и будет даже лучше, если мы больше не встретимся в этом мире. Существует ли иной мир — я не знаю. Если да, то я буду вас там ожидать. Если нет — то прощайте навеки! Вспоминайте иногда обо мне, ибо я любила вас безумно, как никогда ни одна женщина не будет вас любить, и останусь ли я в этом мире или перейду в иной, но доколе я существую, я буду любить вас и только вас одного. Не забывайте меня. Я никогда не исчезну насовсем, пока не буду вами позабыта.

Джесс
Затем она быстро начала писать стихами, почти без всяких исправлений. Она это делала иногда и прежде, хотя никому не показывала своих стихов, а теперь ею овладело непреодолимое желание изложить свои мысли именно в этой форме:

И когда иные руки, пожимая в знак верности твои собственные
Или покоясь с лаской на твоей голове,
Безжалостно разобьют кумиров твоей юности
И смешают их обломки с прахом дорогих тебе усопших,
Вспомни обо мне…
Перечитав эти строки, она осталась ими недовольна, зачеркнула карандашом только что написанное и затем начала снова:

Если мне суждено умереть этой ночью,
Тогда взгляни на мое спокойное чело,
Прежде чем положить меня в место вечного покоя.
И признайся, что смерть его сделала почти прекрасным.
Убрав мои волосы белоснежными цветами,
Покрой поцелуями мое холодное лицо
И обвей мои руки своими тихими ласками.
Бедные руки, теперь уже беспомощные и окоченелые!
Если мне суждено умереть этой ночью,
Тогда вспомни с любовью о том,
Что сделали для тебя эти застывшие теперь руки
И о чем шептали тебе эти замершие ныне уста.
Вспомни все то, ради чего столько исходили мои ноги,
Мою страстную любовь и мою гордость.
И все мои заблуждения, несомненно, будут забыты,
И будет мне все прощено в эту ночь!
Смерть ждет меня нынешней ночью,
Мне уже издали чудится ее приближенье,
И туман могилы застилает мою путеводную звезду.
Вспоминай обо мне с чувством снисхождения.
Я устала…
Мои изможденные ноги истерзаны колючими растениями на пути.
Злые люди заставляли мое сердце не раз обливаться кровью…
Когда же сон без сновидений станет моим уделом,
Мне уже не нужны будут те ласки, которых я так жажду теперь.
Она остановилась, по-видимому скорее из-за того, что на бумаге уже не оставалось места, нежели из-за какой-либо иной причины. Затем, не давая себе труда перечитать написанное, она спрятала пропуск на груди и погрузилась в глубокую задумчивость.

Десять минут спустя вернулся Яньи и бесшумно подполз к ней, точно огромная змея в человеческом образе. При этом желтое лицо готтентота было покрыто дождевыми каплями.

— Ну, — шепотом спросила Джесс, глядя на него с чувством отвращения, — покончил ты с ним?

— Нет, мисси, нет. Баас Фрэнк только что вернулся в свою палатку. Он все время толковал о чем-то со священником — кажется, что-то насчет Бесси, а что именно — неизвестно. Я находился вблизи, но он говорил очень тихо и я мог уловить только ее имя.

— Все ли буры разошлись?

— Все, мисси, за исключением часовых.

— Охраняется ли часовыми палатка бааса Фрэнка?

— Нет, мисси, там никого нет.

— Который час, Яньи?

— Около трех с половиной часов после заката (половина десятого).

— Подожди еще с полчаса и затем отправляйся снова.

Некоторое время они просидели молча, не глядя друг на друга и погрузившись оба в собственные мысли. Наконец Яньи нарушил тишину, вытащив из-за пояса нож с белой рукояткой и принявшись оттачивать клинок о кусок кожи.

Звук этот болезненно отозвался в сердце Джесс.

— Спрячь нож, — промолвила она, — он уже и так достаточно острый.

Яньи повиновался, слегка оскалив зубы, после чего вновь томительно потянулось время.

— А теперь, — глухо произнесла она, как бы борясь со спазмами в горле, — тебе пора идти!

Готтентотом овладело некоторое беспокойство, но все же он проговорил:

— Мисси, вы должны идти вместе со мной!

— Идти, идти с тобой? — переспросила Джесс, невольно отстранившись от него. — Зачем?

— Потому что дух старой англичанки будет стоять у меня за спиной, если я отправлюсь один.

— Как ты глуп! — воскликнула она в гневе, но спохватившись, проговорила. — Брось эти глупости, Яньи, вспомни об отце и матери и будь мужчиной!

— Я не боюсь, — отвечал он угрюмо, — и я убью его, как подобает мужчине, но что поделаешь, коли приходится бороться с духом старой англичанки? Если я воткну в нее нож, она сделает гримасу, а затем из раны вырвется огонь. Я не пойду без вас, мисси.

— Ты должен идти! — дико закричала она. — И ты пойдешь!

— Нет, мисси, один я не пойду, — стоял он на своем.

Джесс взглянула на него и поняла, что спорить с ним бесполезно. Он делался все более и более угрюмым, а известно, что легче иметь дело с самым упрямым на свете ослом, нежели с упрямым готтентотом. Ей оставалось одно из двух: или совсем отказаться от замысла, или же идти с этим человеком. Ну что ж, так или иначе она все равно будет одинаково виновна. И наконец, теперь она уже была бы не в состоянии выдумать что-либо новое, до такой степени мысли ее были истощены.

— Хорошо, — согласилась она, — я пойду с тобой, Яньи.

— Вот и прекрасно, мисси, теперь у нас все пойдет гладко. Вы своим присутствием задержите дух умершей англичанки, а я в это время убью бааса Фрэнка. Но прежде всего необходимо, чтобы он крепко уснул.

Тихо, с величайшими предосторожностями они еще раз спустились вниз. Огонь в сарае уже потух, воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь мерным звуком шагов часовых. Но заговорщиков влекло вовсе не к сараю, его они оставили слева от себя и направились ко входу в аллею. Дойдя до нее, они остановились неподалеку от палатки, после чего Яньи отправился на разведку. Вскоре он вернулся с известием, что буры, находившиеся при повозке, уснули, но что Мюллер все еще продолжает сидеть в палатке, погруженный в собственные мысли. Внутри палатки светился огонь, отчего падавшая от Фрэнка Мюллера тень особенно ясно выделялась на матовом фоне сырого полотна. Он сидел в своей излюбленной позе, положив руки на колени и устремив взгляд в пространство, и, видимо, был погружен в глубокие думы. Он мечтал о выпавшем на его долю счастье, обо всем, что ему пришлось перенести и что ему еще сулит впереди счастье. Его рука была полна козырей, и он сознавал, что игра выиграна. Он торжествовал, а между тем над ним тяготело проклятие, которое разрушает все наши надежды в самый момент начала их осуществления. Весьма часто семя разрушения таится в надеждах добрых, ни в чем не повинных людей, а еще чаще это бывает со злыми. Невольно эта мысль пришла ему в голову. Ему почему-то вспомнились слова, сказанные старым убежденным генералом: «Я верю, что Бог существует, и твердо убежден, что Он полагает пределы действиям человека на земле. Если человек преступает эти пределы — Бог поражает его».

А что если этот выживший из ума старик окажется в конце концов прав? Что если и в самом деле есть на свете Бог, Который поразит его в эту же ночь и переселит его душу в место вечной печали и воздыханий. При этой мысли в сердце Фрэнка Мюллера зашевелились все прежние опасения, и он невольно вздрогнул от ужаса, что ясно отразилось и на полотне.

Затем, встав с места, он в сердцах сбросил платье и, уменьшив, но не загасив полностью огонь в парафиновой лампе грубой работы, бросился на походную кровать, которая заскрипела и застонала под ним, точно почувствовав боль.

Несколько мгновений спустя наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь шумом дождевых капель, падавших с деревьев на полотно. Стояла угнетающая душу ночь, способная поколебать и расстроить самые крепкие нервы, а тем более нервы девушки, у которой было разбито сердце и которая страдала нравственно и физически. Невообразимо медленно тянулось время, и при всяком шелесте листьев или звуке падающей капли ее совесть пробуждалась, и она трепетала от ужаса. Но она сдерживала себя исключительно силой воли. Она решилась выдержать все до конца. Наверное, он уже уснул!

Они подкрались к палатке и стали внимательно прислушиваться. Да, он уснул. Дыхание его сделалось ровным, как у ребенка.

Джесс повернулась к своему собеседнику и дотронулась до его плеча. Яньи не пошевельнулся, но она чувствовала, что рука его дрожит.

— Пора, — шепнула она.

Он отшатнулся от нее. Было очевидно, что слишком долгое ожидание лишило его мужества.

— Будь мужчиной, — прошептала она вновь до того тихо, что звук ее голоса едва достиг слуха Яньи, хотя своими губами она почти касалась его уха, — ступай и помни, что ты не можешь промахнуться!

Наконец она услышала, как он вытащил из-за пояса нож, а в следующую минуту скрылся в темноте. Немного погодя она увидела луч света, вырвавшийся из отверстия палатки наружу, и потом сообразила, что готтентот находится уже у самого входа в палатку. Тут она отвернулась и заткнула пальцами уши. Но несмотря на это, она ясно видела на полотне, как длинная тень медленно пробиралась к изголовью.

Она закрыла глаза и с замирающим сердцем ожидала развязки, ибо была не в силах даже пошевельнуться. Наконец по происшествии пяти минут, а быть может, и минуты, — ибо она совершенно потеряла счет времени, — Джесс почувствовала, что кто-то дотронулся до ее плеча. Это был Яньи.

— Ну что, кончено? — шепотом спросила она.

Он отрицательно помотал головой и отвел ее в сторону, причем она нечаянно задела за одну из веревок, поддерживающих палатку, отчего последняя слегка покачнулась.

— Я не решился, мисси, — отвечал он. — Он крепко спит и выглядит настоящим ребенком. Когда я занес над ним нож, он улыбнулся во сне, и вся моя решимость пропала, и я уже не мог нанести удара. А тем временем явился дух старой англичанки и ударил меня по спине, и я пустился бежать без оглядки.

Невозможно описать взгляд ненависти и презрения, который бросила Джесс на Яньи. Трусость этого человека положительно сводила ее с ума. В это время почти из-под самых ног у них с шумом выскочила дикая коза, спустившаяся было со скалистой вершины пощипать травку, и тотчас исчезла в темноте.

Джесс сперва испугалась, но потом сообразила в чем дело. У готтентота же от страха подкосились нога, и, свалившись на землю, он со стоном принялся уверять, что это не что иное, как дух старой англичанки. Падая, он выронил нож, и Джесс, видя, в какой они очутились опасности, опустилась на колени и подняла оружие, предупредив при этом Яньи, что убьет его, если он не замолчит.

Эго несколько успокоило готтентота, но никакая сила в мире уже не могла бы заставить его вернуться в палатку.

Что же оставалось делать Джесс? Минуты две она простояла таким образом, в отчаянии закрыв лицо руками. Но вдруг ею овладела дикая и внезапная решимость. Мюллер ни в коем случае не должен остаться в живых. Бесси ни за что на свете не может быть принесена ему в жертву. Если уже на то пошло, она сама совершит это убийство!

Не говоря ни слова, она поднялась с места, подталкиваемая отчаянием и твердым намерением довести дело до конца, и, сжимая нож в руке, направила шаги к палатке. Войдя в нее, она на минуту остановилась, чтобы дать глазам привыкнуть к свету. Сперва перед ней появились неясные очертания кровати и лежащего на ней человека, а затем она отчетливо разглядела и то и другое. Яньи уверял, что Мюллер спал тихим сном ребенка. Может быть, это было тогда, но не теперь. Наоборот, черты лица бура были искажены ужасом, и над бровями были видны капли пота. Казалось, он чувствовал опасность и между тем был не в силах предотвратить ее. Он лежал на спине. Левая рука тяжело свешивалась через край постели, судорожно сжатые пальцы почти касались земли; другая же была закинута за голову. Ворот рубашки расстегнулся и оставил открытыми шею и могучую грудь.

Джесс некоторое время молча смотрела на него.

— Ради Бесси, ради Бесси! — шептала она про себя и затем, как бы влекомая какой-то силой, тихо, тихо подкралась к правой стороне кровати.

В это мгновение Фрэнк Мюллер проснулся, и взгляд его невольно остановился на ее лице. Если страшен был его сон, то несравненно ужаснее было то, что он увидел теперь, ибо над ним стоял призрак девушки, убитой им во время переправы через Вааль. Да, она вышла из своей безвременной водяной могилы и теперь стояла перед ним истерзанная, с распущенными волосами, а вода так и струилась с нее. Эти ввалившиеся и бледные щеки и эти воспаленные очи, несомненно, принадлежали выходцу с того света, но никак не живому существу. Это был дух Джесс Крофт, убитой им девушки, которая вернулась на землю возвестить ему, что и на земле есть мщение и за гробом — ад! Глаза их встретились, и никто в мире никогда не узнает, что чувствовал Фрэнк Мюллер в эти предсмертные минуты! Она видела, как его лицо внезапно покрылось смертельной бледностью и как холодный пот выступил у него на лбу. Он не спал, но ужас сковал его члены, так что он не мог ни говорить, ни пошевельнуться.

Он проснулся, и ей нельзя было медлить более ни минуты.

Наверное, он видел блеск падающей стали.

* * *
Она выбежала из палатки с окровавленным ножом в руке и с проклятием отшвырнула его далеко от себя. Этот крик должен был разбудить любого на расстоянии по крайней мере мили. До ее слуха уже начал доноситься неясный говор просыпавшихся буров, спавших возле повозки, в то время как в отдалении слышался звук шагов спасающегося бегством Яньи.

Тут она опомнилась и пустилась бежать, куда и зачем? — она и сама не могла дать себе в том отчета. Никто ее не видел и никто не преследовал. Сердце ее отяжелело, голова горела, точно в огне, между тем как перед нею, вокруг нее и позади носились какие-то адские видения и призраки, подобно фуриям никогда не оставляющие убийцу и вечно следующие за ним по пятам.

Она бежала без оглядки, как бы желая уйти от самой себя, но видела пред собой все те же образы, и в ушах ее раздавались все те же звуки. И между тем ее влекло все дальше и дальше в скалы, в дождь, в темноту.

Глава 34

ТЕТУШКА КЕТЦЕ ВНЕЗАПНО ПРИХОДИТ НА ПОМОЩЬ
После отъезда Джесс Джону предложили немедленно сойти с лошади, что он и исполнил, стараясь не выказать и тени неудовольствия. Затем он был введен в дом в сопровождении двух буров, все время зорко за ним следивших. Помещение, в которое его ввели, оказалось тем же самым, в котором он уже был однажды, а именно утром в день памятной ему охоты, едва не окончившейся столь плачевным для нею образом. Посреди комнаты находился стол, вокруг — обитые буйволовой кожей кресла и диваны. В самом отдаленном углу восседала тетушка Кетце, рядом с ней стояла глубокая чашка с кофе, сама же она предавалась безделью. В этой же комнате сидели разряженные молодые девицы, жених одной из дочерей хозяйки с вечно сардонической улыбкой на лице и целая толпа юношей с ружьями в руках. Обстановка и общий вид комнаты оставались без изменения. Джон ощутил страстное желание протереть глаза, чтобы убедиться, не во сне ли он все это видит. Единственное, в чем сказалась разница, — это в приеме. Очевидно, теперь он уже не мог ожидать дружеских рукопожатий, и весьма потерял бы во мнении буров тот, кто бы отважился по происшествии всего лишь нескольких дней после битвы при Маюбе протянуть руку английскому роой батье, очутившемуся в положении затравленного буйвола. Во всяком случае, если бы он по причине личных симпатий и захотел это сделать, то удержался бы из уважения к чувствам своих товарищей. На этот раз Джон встретил ледяной прием. Старуха не удостоила его и взгляда, молодежь пожала плечами и отвернулась, как будто увидела что-то крайне неприятное. Лицо жениха хозяйской дочери перекосилось в сардонической улыбке.

Джон прошел в самый конец комнаты и остановился перед незанятым стулом.

— Надеюсь, фроу, вы разрешите мне сесть на этот стул? — произнес он глухим голосом, глядя на хозяйку.

— Владыка Небесный! — воскликнула старуха, обращаясь к соседу. — Что за голос! Точно у буйвола! О чем это он просит?

Сосед удовлетворил ее любопытство.

— Пол — ют самое подходящее место для англичанина! — промолвила старуха. — Но, в конце концов, он мужчина и, быть может, устал от верховой езды. Англичане всегда устают, когда пробуют ездить верхом! Садитесь! — закричала она басом, подражая голосу Джона, и тут же добавила, как бы в объяснение. — Я хочу доказать вам, что не у одних роой батьес есть голос!

Сдержанный смех приветствовал эту шутку, во время которой Джон постарался придать своему лицу самое приятное выражение, на которое только был способен, что ему не вполне, однако, удалось.

— Господи! — продолжала она с оттенком юмора в голосе. — Он выглядит каким-то замарашкой. Можно подумать, что несчастный все время валялся в яме муравьеда. Мне, кстати, передавали, будто около Дракенсберга все ямы переполнены англичанами. Должно быть, они решили скорее околеть с голоду, нежели выйти из них, до такой степени они боялись встречи с бурами!

Послышалось хихиканье, после чего одна из девушек спросила Джона по-английски:

— Вы проголодались, роой батье?

Джон кипел гневом, но вместе с тем умирал с голоду, а потому отвечал утвердительно.

— Завяжите ему руки за спиной и посмотрите, умеет ли он ловить пищу ртом, как собаки, — посоветовал один из представителей золотой молодежи.

— Нет, нет, дайте ему детскую кашку, — запротестовал другой, — я пожалуй, согласен покормить его, если только у вас найдется длинная деревянная ложка.

Эта шутка вызвала взрыв хохота со стороны присутствующих, но в конце концов Джону бросили кусок вяленого мяса и хлеба, которые он и принялся есть, стараясь, насколько возможно, скрыть от окружающих чувство томившего его голода.

— Каролус, — обратилась старуха к жениху своей дочери, — вам известно, что в британской армии три тысячи человек?

— Да, тетя.

— В британской армии три тысячи человек, — повторила она, гневно поводя глазами, как будто кто-либо собирался ей возражать. — Брат моего деда был в Капштадге при губернаторе Смите и, лично пересчитав всю британскую армию, убедился, что в ней ровно три тысячи человек.

— Это совершенно верно, — промолвил Каролус.

— В таком случае зачем вы мне противоречите?

— Я не думал, тетушка.

— Еще бы, это прогневало бы Создателя, если бы Он услышал, что какой-то там косой мальчишка (Каролус действительнонемного косил глазами) осмеливается спорить со своей будущей тещей. Скажите мне, сколько полегло англичан при Лейнгс Нэке?

— Девятьсот, — быстро отвечал Каролус.

— А при Ингого?

— Шестьсот двадцать.

— А при горе Маюба?

— Тысяча.

— Значит, на все про все две тысячи пятьсот человек, остальные же были убиты в Бронкерс Сплинте. Дети, — продолжала она, указывая на Джона, — вот этот роой батье — один из последних представителей британской армии!

Большинство присутствовавших приняли ее слова на веру, но Каролуса так и подмывало подразнить тетушку, несмотря на только что полученный урок.

— Эго неправда, тетушка, еще много проклятых англичан в Ньюкасле, Претории и Ваккерструме.

— А я говорю вам, что это ложь, — настаивала она, возвышая голос, — там остались одни только кафры да добровольцы. В английской армии было три тысячи человек, а теперь все перебиты, и в живых остался один лишь этот роой батье. Как вы смеете спорить с будущей тещей, дерзкий и негодный мальчишка? Вот вам!

И прежде, нежели несчастный Каролус успел опомниться, она бросила ему в лицо стоявшую возле нее чашку с кофе. Чашка разбилась о его переносицу, и кофе облило юнца с головы до ног, причем попало в глаза и даже проникло в горло. В этом положении юный насмешник имел довольно жалкий и плачевный вид.

— Ага! — воскликнула старуха, весьма довольная результатом своей выходки. — Едва ли вы когда-нибудь впредь осмелитесь мне сказать, что я не смею когда надо швырнуть чашку с кофе. Недаром же я прожила тридцать лет со своим мужем Хансом. А теперь я проучила вас, Каролус. Ступайте же и вымойте лицо, а затем сядем ужинать!

Каролус больше не возражал и с позором был уведен невестой в соседнюю комнату, между тем как ее сестра принялась накрывать на стол. Когда стол был накрыт, мужчины уселись, а женщины начали им прислуживать. Джону никто не предложил сесть за стол, но одна из девушек сунула ему в руки кусок вареной говядины, за что он был ей искренне благодарен, а спустя некоторое время — баранью кость и кусок хлеба.

По окончании ужина на столе появились бутылки с персиковой настойкой, и мужчины принялись пить. Положение Джона с минуты на минуту становилось все более и более опасным. Некоторые из буров вдруг вспомнили про скинутого с седла товарища. Начались перешептывания о том, что неплохо бы теперь отомстить за него. Дело, несомненно, приняло бы скверный оборот для Джона, если бы не вступился старший бур, командовавший отрядом. Хотя он был пьян, подобно товарищам, но винные пары привели его скорее в благодушное настроение.

— Оставьте его в покое, — промолвил он, — завтра же мы отправим его к местному начальнику. Фрэнк Мюллер и сам сумеет с ним распорядиться.

От этих слов Джона несколько покоробило.

— Что же касается меня, — продолжал бур, икнув, — то я вовсе не питаю к нему неприязненного чувства. Мы победили англичан, они уступили нам страну — стало быть, дело кончено. Господи! Да все понятно. Я вовсе не горд. Если англичанин снимет предо мной шляпу, то я отвечу ему на поклон.

Это в какой-то мере удержало прочих буров в границах приличий, но как только защитник Джона зачем-то вышел из комнаты, они вновь принялись за свои злобные шутки. Они схватили ружья и стали прицеливаться в него, делая вид, будто держат пари, чей выстрел окажется наиболее удачным. Джон, видя опасность, отодвинулся вместе со стулом в угол комнаты и вынул револьвер, который, к счастью, находился при нем.

— Если кто-нибудь только дотронется до меня, то, клянусь Богом, я выстрелю в него из револьвера, — произнес он чистым английским языком, который, как оказалось, буры прекрасно понимали.

Несомненно, если Джон и спас свою жизнь, то исключительно благодаря револьверу и твердой решимости защищаться до последней возможности.

Но под конец дело стало принимать весьма плохой оборот, до того плохой, что Джон должен был глядеть, что называется, в оба, чтобы не попасться под выстрел. Дважды он обращался за помощью к старухе, но она продолжала невозмутимо покоиться в своем глубоком кресле с блаженной улыбкой на устах и, по-видимому, ни во что не желала вмешиваться. Ведь не всякий день можно видеть травлю настоящего живого английского роой батьес.

В отчаянии Джон уже собрался стрелять направо и налево с тем, чтобы проложить себе дорогу, как вдруг Каролус, все еще находившийся под впечатлением полученного им урока и к тому же сильно пьяный, с ругательствами бросился вперед и вознамерился прикладом ружья нанести жестокий удар Джону. Джон отразил удар, который пришелся по спинке стула и разнес его в щепы, а в следующее мгновение смиренная душа Каролуса наверное отправилась бы в горние обители, если бы старуха, заметив, что дело принимает уже далеко не шуточный характер, не вскочила с кресла и не бросилась разнимать воюющие стороны.

— Эй, вы! — кричала она, пробивая себе дорогу кулаками сквозь толпу. — Убирайтесь отсюда вон! Я терпеть не могу подобного гама и шума. Ступайте на конюшню и приглядите за лошадьми, а то они у вас, пожалуй, разбегутся, если вы их доверите кафрам.

Каролус, съежившись, отступил назад, прочие последовали его примеру, а спустя некоторое время старуха, к великому удивлению и радости Джона, решительно вытолкала всех присутствующих за дверь.

— Слушайте, роой батье, — бодро произнесла она, — вы мне нравитесь, потому что в вас есть храбрость и вы не испугались в то время, когда вас травили. А кроме того, я вовсе не желаю, чтобы у меня в доме творились какие-либо безобразия. Если буры вернутся и застанут вас здесь, они еще более опьянеют и затем убьют вас, а потому советую вам убираться подобру-поздорову, пока еще есть время. — С этими словами она указала ему на дверь.

— Я искренне вам признателен, фроу, — отвечал Джон, весьма удивленный, что нашел в старухе столько сердечности. Очевидно, все остальное с ее стороны было всего лишь притворством.

— О, если на то пошло, — сухо возразила старуха, — то было бы очень жаль убить последнего английского роой батье британской армии: вас надо сохранить, как редкость. Слушайте. На всякий случай подкрепитесь настойкой: на дворе сыро и холодно. Когда же вы навсегда покинете Трансвааль, то, вспоминая об этой стране, вспомните также и о том, что вы обязаны жизнью тетушке Кетце. Но знайте, я ни за что бы вас не спасла, если бы вы струсили. Я требую, чтобы мужчина был мужчиной, а не тем, чем оказался трусишка Каролус. Ну, ступайте!

Джон налил себе стакан настойки и осушил его до дна, а затем вышел из дома и вскоре скрылся в темноте. На дворе ни зги не было видно, так как дождевые тучи заслонили месяц. Всякая попытка искать лошадь не привела бы ни к чему, но могла окончиться для него весьма пагубно, ибо он легко мог вновь попасть в руки буров. Оставалось одно: идти пешком до Муифонтейна. Ему необходимо было сделать десять миль, и с этим приятным сознанием в душе он пустился в далекий путь.

По прошествии часа он, к своему ужасу, обнаружил, что сбился с дороги.

Остановившись на четверть часа, чтобы определить свое местоположение, и думая, что набрел на верный путь, он вновь храбро зашагал по направлению к возвышающейся вдали темной массе, которую он принял за холм Муифонтейна. Он не ошибся, но вместо того, чтобы взять влево, отчего непременно наткнулся бы на дом или, вернее, на то место, где стоял этот дом, он взял несколько вправо и обошел половину холма, прежде чем заметил ошибку. И то он никогда не открыл бы ее, если бы не очутился в овраге, известном под названием Львиного рва, где несколько месяцев тому назад имел достопамятный разговор с Джесс перед ее отъездом в Преторию. В то время как он, оступаясь на каждом шагу, напрасно искал тропинку в гору, дождь перестал, и около полуночи небо прояснилось. Луна осветила груду исполинских камней, и Джон тотчас распознал место, в котором очутился. Само собой разумеется, что он к этому времени едва стоял на ногах от усталости. В течение почти целой недели он был в дороге, а последние две ночи не только не спал, но, напротив, находился в напряженном состоянии из-за грозящей всякую минуту опасности. Если бы не стакан настойки, которым он подкрепился, он никогда бы не прошел тех пятнадцати миль, которые отделяли его от жилища тетушки Кетце. Теперь он чувствовал себя совершенно изможденным и лишь мечтал о том, как бы укрыться где-нибудь в скалах и заснуть. Тут ему припомнилась небольшая пещера, находившаяся невдалеке от вершины оврага, та самая, в которой некогда укрылась от бури Джесс. Он ходил туда однажды вместе с Бесси, уже после помолвки, и она ему тогда же сообщила, что это одно из самых любимых мест уединения Джесс.

О, если бы ему только удалось добраться до пещеры, то он, по крайней мере, мог бы в ней укрыться от холода и сырости! Пещера эта, наверное, не дальше чем в трех сотнях ярдов от него. А потому он снова побрел по сырой траве, через камни, пока не достиг развалин каменной груды, разбитой молнией на глазах у Джесс.

Еще тридцать шагов — и он был в пещере.

Не помня себя от усталости, он повалился как мертвый на каменное ложе и почти тотчас же уснул глубоким сном.

Глава 35

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Дождь утих, и на небе давно уже сиял месяц, а Джесс все еще продолжала свой безумный и дикий бег. Она не чувствовала усталости, единственной ее мыслью было уйти, уйти куда-нибудь подальше, где бы она могла скрыться и где бы никто не мог ее увидеть. Но вот она подошла к спуску в Львиный ров. Девушка узнала эту местность и начата осторожно спускаться вниз. Она направилась к уединенной пещере, где бы могла спокойно отдохнул, или же умереть и где бы никто ее не потревожил.

Перепрыгивая со скалы на скалу, она дважды оступалась. Один раз она даже свалилась в ручей и сильно поранила руку, но тем не менее, казалось, вовсе не замечала боли. Вот она уже и на дне оврага и при бледных лучах месяца пробирается вперед подобно какой-то таинственной тени. Перед ней отверстие пещеры. Но тут силы ей наконец изменили. Сердце ее было разбито, она изнемогла от усталости и чувствовала, что умирает.

— О Милосердный Боже, прости мне! Прости мне! — в отчаянии стонала она, лежа на камнях. — Бесси, я согрешила против тебя, но вместе с тем и искупила свой грех. Я сделала это ради тебя, милая Бесси, а никак не ради себя. Ты выйдешь теперь замуж за Джона и никогда, никогда не узнаешь, что я для тебя сделала. Я скоро умру, я уже чувствую, что умираю. О, если бы мне удалось еще раз перед смертью взглянуть на его дорогое лицо!

Луна осветила скалу, остававшуюся до сих пор в тени. Луч месяца проник сквозь небольшое отверстие в пещеру и остановился на лице Джона, спящего в двух шагах от нее. Молитва была услышана: возле нее покоился ее милый! Сперва она смутилась, а затем с радостью, но в то же время и с некоторым сомнением взглянула на него. Неужели он умер? Она подползла к нему на четвереньках и стала внимательно прислушиваться, желая убедиться, дышит ли он, все еще не веря, чтобы это был именно он, а не пустой бред ее больного воображения. Наконец она расслышала медленное, но ровное дыхание человека, спящего глубоким сном.

Не разбудить ли его? Зачем? Затем, чтобы рассказать ему об убийстве и потом умереть у него на глазах? Ибо она чувствовала, что ей недолго, очень недолго осталось жить. Нет, тысячу раз нет!

Она вынула хранившийся на груди пропуск, на обороте которого пропела свою лебединую песнь, и вложила его в руки Джона. Пусть за нее говорит письмо. Затем она склонилась над ним и с бесконечной нежностью стала глядеть на его милые черты, олицетворяя собой живой образ глубокой и безнадежной любви. И в то же время она чувствовала, что постепенно холодеет.

Луч месяца погас и скрыл от ее затуманенного взгляда лицо Джона. Тогда она прижалась к нему губами и принялась безумно его целовать.

И вот наступил конец. В ее глазах блеснула молния, до слуха как бы донесся рев тысячи морей. Голова Джесс тихо, тихо опустилась на грудь Джона, и ее не стало. Душа ее перешла в иной мир, в тот мир, где царит вечная жизнь и свобода, а быть может, и погрузилась в вечный, непробудный сон.

Бедная Джесс! Вот что готовила ей любовь и вот где обрела она свое брачное ложе!

Она умерла и унесла с собой в могилу великую тайну своей искупительной жертвы, а ночной ветер, бушуя между скал, пропел ей вечную память! Здесь она впервые ощутила в сердце любовь и здесь же навеки смежила очи!

Она могла бы составить себе имя и в то же время остаться доброй и прекрасной женщиной. Она могла бы даже быть счастлива. Но рок сулил ей иное. Женщины, подобные ей, редко бывают счастливы на этом свете. Никогда не следует ставить на карту все свое благополучие!

А теперь ее страдания кончились.

Вспоминайте о ней с чувством снисхождения, и да мир будет ее праху!

* * *
Забрезжил рассвет, а Джон с телом любимой женщины на груди спал глубоким сном.

Уже и день наступил, и вся окружающая природа проснулась к обыденной жизни, а Джон все еще находился в забытьи.

Лучи солнца проникли в пещеру и осветили мертвенно-бледное лицо и распущенные волосы несчастной девушки, а также могучую грудь спящего человека. Старый павиан заглянул в пещеру, но не выказал никакого удивления, а лишь одно негодование при виде нарушения его державных прав на жилище. Да, вся природа проснулась и ничуть не казалась озабоченной или смущенной из-за того, что Джесс умерла.

Так уже ведется исстари.

Наконец проснулся и Джон. Он потянулся, зевнул и лишь теперь почувствовал на своей груди тяжесть. Сперва он не мог ничего разобрать, но затем ему вдруг что-то почудилось.

* * *
Есть вещи на свете, в которые лучше всего стараться никогда не проникать, и к их числу относится горе мужчины.

Счастлив был Джон, что не потерял рассудка в этот ужасный миг печали. Но он твердо выдержал испытание, которое, однако, оставило неизгладимую печать на всей его последующей жизни.

Прошло два часа, и с горы, шатаясь, начала спускаться по направлению к Муифонтейну какая-то тощая и бледная фигура, державшая что-то на руках. Всюду сновали и суетились люди. Буры сходились кучками и о чем-то оживленно толковали между собой. Заметив Джона, они бросились к нему с целью взглянуть на его ношу. Увидав ее, они молча расступились и дали ему дорогу. С минуту Джон стоял в нерешительности, не зная, куда идти, так как дома больше не существовало, и повернул в сарай, где и положил дорогую ношу на скамейку, на которой накануне восседал Фрэнк Мюллер в качестве неумолимого судьи невиновного человека.

Наконец он нарушил молчание и глухим голосом спросил, где старик. Один из буров указал ему на дверь кладовой.

— Отоприте ее! — воскликнул он таким грозным голосом, что буры беспрекословно повиновались.

— Джон, Джон! — приветствовал его старик. — Слава Богу, что вы вернулись к нам целы и невредимы! — И, дрожа от радости и волнения, он готов был уже броситься ему на шею.

— Тише, — отвечал Джон, — я принес вам покойницу!

И он повел его к скамейке.

* * *
Мало-помалу буры разошлись по домам и оставили их совершенно одних. Со смертью Фрэнка Мюллера вопрос о казни старика решился сам собой. Приговора не существовало, да если бы он и нашелся, буры все равно не могли бы привести его в исполнение, ибо он остался неподписанным. Поэтому они ограничились производством краткого расследования по поводу кончины своего начальника, после чего и похоронили его на обведенном оградой кладбище позади дома. Не желая утруждать себя выкапыванием новой могилы, они положили его в ту яму, которую он велел вырыть для старика.

Кто убил Фрэнка Мюллера, было и осталось для всех тайной и до сего дня. Одно было достоверно: что найденный нож принадлежал готтентоту Яньи, и действительно, кто-то видел бегущего из Муифонтейна готтентота. За ним отправили погоню, которая, однако, ни к чему не привела, и Яньи бесследно скрылся. А потому многие придерживаются того мнения, что убийца он. Другие, наоборот, думают, что убийца не кто иной, как одноглазый кафр Хендрик, слуга Мюллера, также таинственно исчезнувший. Ввиду же того, что и до нынешнего дня не удалось поймать ни того, ни другого, загадка так и осталась невыясненной. Впрочем, никто особенно и не старался расследовать эту тайну. Хотя Фрэнк Мюллер и был одним из выдающихся деятелей страны, он не пользовался популярностью, а тем более любовью сограждан, а посему его загадочная кончина и не могла произвести сильного впечатления среди грубого народа, да притом в столь тяжелые времена.

На другой день старик Крофт, Бесси и Джон Нил похоронили дорогую усопшую на том кладбище, где был похоронен и Фрэнк Мюллер, и она покоится там всего лишь в десяти шагах от человека, пораженного ее рукой. Но никто этого не знает и даже не догадывается. Никто и не подозревает, что в эту ужасную ночь Джесс была в Муифонтейне, знает об этом лишь Яньи, но Яньи, преследуемый бурами, удалился за пределы земли, принадлежащей белым, и навсегда скрылся в диких дебрях Центральной Африки.

— Джон, — проговорил старик по окончании печального обряда предания земле тела усопшей. — Здесь не место англичанам. Вернемся лучше в Англию.

Джон склонил голову в знак согласия. К счастью, они не испытывали недостатка в деньгах, ибо хотя и были наполовину разорены, но сумма в тысячу фунтов стерлингов, вложенная Джоном в дело, вместе с другими двумястами пятьюдесятью фунтами хранилась в неприкосновенности в отделении Государственного банка в Натале.

Спустя некоторое время они вернулись на родину.

Что еще сказать? Джесс для того, кто внимательно прочел ее грустную повесть, была душой рассказа. А так как ее не стало, то едва ли и стоит продолжать уже безжизненное повествование. Джесс умерла, и ее истории — конец.

* * *
Еще несколько слов. Хоть и с некоторыми затруднениями, Джон Нил спустя месяца три по приезде в Англию получил место управляющего большим имением в Ратлендшире и эту должность, с большим знанием дела и пользой для хозяйства, занимает и по сие время. Он женился на милой и влюбленной в него Бесси и имеет вид вполне довольного и счастливого человека. Временами, однако, на него нападает тоска, о которой жена и не подозревает, и тогда он сам не свой.

Он никогда не был чувствительным или же мечтательным человеком. Иногда же по окончании дневных занятий, гуляя по саду и глядя на тихий и мирный английский ландшафт, а затем на усеянное звездами небо, он начинает мечтать о том, наступит ли когда-нибудь день, в который он вновь увидит задумчивый взгляд темных очей и услышит милый незабвенный голос.

Он и теперь чувствует по отношению к ней ту же любовь, какую питал и в то время, когда она была жива, и твердо верит, что если существует для нас, смертных, жизнь за гробом, то он найдет Джесс ожидающей его у врат рая и приветствующей с улыбкой на устах.



ЗАВЕЩАНИЕ МИСТЕРА МИЗОНА (роман)

Молодая, талантливая, но бедная, писательница Августа Смиссерс и милый юноша Евстас полюбили друг друга с первого взгляда, не отдавая себе в этом отчета. Но судьба разъединяет их не успев соединить. Августа уплывает к своим родственникам в Новою Зеландию. На том же корабле, по делам фирмы, плывет и мистер Мизон — дядя Евстаса, богатый издатель Августы…

Глава 1

ФИРМА «МИЗОН и К°»
Каждый, кому случалось побывать в Бирмингеме, наверняка знает огромное здание, известное под кратким названием «Мизон», — быть может, наиболее замечательное учреждение во всей Европе. В то время когда начинается наш рассказ, в издательскую фирму «Мизон» входили три компаньона: сам Мизон, директор, мистер Аддисон и мистер Роскью.

Обитатели Бирмингема уверяли, что были еще и другие компаньоны, также заинтересованные в деле.

Как бы то ни было, но фирма «Мизон и К°» была, несомненно, удивительно богатым коммерческим предприятием. Целых два акра[467] земли занимали освещенные электричеством типографии, в которых работало более тысячи человек.

Сотни торговых агентов и коммивояжеров фирмы разъезжали с востока на запад, с севера на юг, продавая повсюду книги, выпущенные фирмой «Мизон и К°», — по большей части религиозного содержания. Двадцать пять собственных сочинителей сидели в укромных уголках и строчили, получая за это различное жалованье, и неделя за неделей выпускали целую массу книг с иллюстрациями собственных же художников.

Были тут редакторы, начальники отделений, их помощники, секретари, корректоры, управляющие. Никто не знал их имен, потому что все служащие фирмы различались по номерам, личностей и личной ответственности здесь не существовало вовсе. Из опасения, чтобы какой-нибудь «номер» не расчувствовался над чужими несчастьями и денежные интересы фирмы не пострадали от этого, всем, имевшим дело с ней, не позволялось видеть один и тот же «номер» более одного раза.

Короче говоря, издательская фирма «Мизон и К°» создавалась ради денег и поклонялась деньгам, и это назойливо бросалось в глаза всем, кто вступал в эту счастливую область коммерции.

Неудивительно, что компаньоны мистера Мизона были очень богаты, и их дворцы служили бы предметом удивления, наверное, и в древнем Вавилоне, и среди роскошнейших построек древнего Рима. Где еще можно было видеть таких удивительных лошадей, такие экипажи, такие дивные галереи живописи и скульптуры, коллекции драгоценных камней, как у почтенных компаньонов господ Мизона, Аддисона и Роскью?

— Подумайте только! — говорил почтенный мистер Мизон какому-нибудь удивленному бедному автору, которого он желал подавить видом всего этого великолепия. — Подумайте, ведь все это создал мозг человека, подобного вам. Скажу вам, молодой человек, если бы все деньги, уплаченные со времен Елизаветы вам, бумагомарателям, собрать вместе, — из них можно было бы возвести целую колонну. Трудно поверить, что все это сделал простой фокус — религия. Благочестие обогащает нас, особенно в печатном виде!

Доверчивый юноша уходил, подавленный всем виденным, с переполненным сердцем, раздумывая о словах главы фирмы, и мало-помалу загорался желанием попасть в горнило мистера Мизона и поучиться там кое-чему.

Однажды мистер Мизон сидел в конторе и считал деньги, просматривая счетные книги.

Он был в дурном расположении духа, его мохнатые брови грозно нахмурились, так что клерки дрожали, сидя на своих стульях.

В Австралии, в Сиднее, существовало отделение фирмы «Мизон». И вдруг случилось неприятное событие. Большая американская издательская фирма открыла свое отделение в Мельбурне, и клиентура ее была обширнее клиентуры Мизона. Едва только фирма «Мизон и К°» выпустила издание одного автора, назначив три пенса за том его сочинений, конкурент издал то же сочинение ценой в два с половиной пенса за том. Когда фирма «Мизон и К°» назначила субсидию одной газете, чтобы поддержать ее, американская фирма выдала субсидию двум газетам, которые начали отчаянно рекламировать ее, и так далее в этом роде.

Результат конкуренции сказался очень скоро: финансовый год приходил к концу, и австралийское отделение фирмы выработало нищенский дивиденд — около семи процентов.

Понятно, почему мистер Мизон был взбешен и клерки фирмы дрожали на своих местах.

— Это нужно проверить, Номер третий! — приказал мистер Мизон, яростно стукнув кулаком по счетной книге.

Номер третий был один из редакторов, маленький человек в синих очках. Когда-то он считался многообещающим писателем, но мистер Мизон сделал его своей собственностью и закабалил в фирме.

— Совершенно верно, сэр, — скромно ответил он, — это очень скверно, ужасно даже подумать… семь процентов! Семь процентов! — он сжал руки в припадке горя.

— Да не стойте же, словно глупая свинья, Номер третий! — сердито вскричал мистер Мизон. — Придумайте что-нибудь!

— Слушаю, сэр, — еще смиреннее склонился Номер третий, который страшно боялся своего патрона, — я думаю, что кто-нибудь должен отправиться в Австралию и узнать все на месте!

— Я знаю одно, что нужно сделать, — возразил ворчливо мистер Мизон, — все эти дураки там или сами воруют, или всеми кругом обворованы. Я поеду туда сам и разберу все! Так и будет, Номер третий, так и будет!

Номер третий ушел, очень довольный, что отделался от патрона. Вместо него явился клерк и подал патрону карточку.

— Мисс Августа Смиссерс! — прочитал великий человек и, крякнув, произнес:

— Попросить сюда мисс Августу Смиссерс!

Мисс Августа вошла в контору. Это была высокая, хорошо сложенная молодая особа двадцати четырех лет от роду, с красивыми золотистыми волосами, глубокими серыми глазами, нежным лицом и маленьким прелестным ртом. Она выглядела очень расстроенной.

— Что случилось, мисс Смиссерс? — спросил мистер Мизон.

— Я пришла к вам, мистер Мизон, по поводу моей книги!

— Вашей книги? Какой? Простите меня, но мы издаем такую массу книг. Ах да, я припоминаю: «Обет Джемимы!» Да. Я полагаю, она имеет успех!

— Я видела на книге, что она разошлась тиражом в шестнадцать тысяч экземпляров! — заметила мисс Смиссерс.

— Разве? О, тогда вы знаете это лучше меня!

Мистер Мизон посмотрел на посетительницу, давая ей понять, что разговор окончен.

Мисс Смиссерс встала, потом, сделав над собой усилие, снова села.

— Мистер Мизон! — произнесла она. — Я думаю, что… так как моя книга «Обет Джемимы» имела огромный успех, быть может, вы согласитесь добавить мне хотя бы небольшую сумму к тому гонорару, который я получила за нее?

Мистер Мизон снова взглянул на посетительницу. Он так сильно нахмурился, что его маленькие острые глазки совсем спрятались под нависшими седыми бровями.

— Что такое? — спросил он. — Что такое? В этот момент дверь отворилась, и в контору медленно вошел

молодой человек, очень милый с виду, высокий, статный, с прекрасным цветом лица и чудесными голубыми глазами — типичный молодой англичанин, двадцати четырех лет от роду. Он вошел медленно, с веселым и независимым видом, что составляло слишком разительный контраст с подобострастной угодливостью служащих, пресмыкавшихся перед патроном. Молодой человек даже не дал себе труда снять шляпу, сдвинутую на затылок; засунув руки в карманы и что-то насвистывая, он одним толчком открыл дверь в святилище Мизона и предстал перед главой фирмы.

— Как поживаете, дядя? — обратился он к мистеру Мизону, как к обыкновенному смертному. — Что с вами?

Тут он заметил красивую молодую даму, сидевшую в конторе. Моментально в нем произошла перемена. Руки сами собой убрались из карманов, шляпа слетела с головы; повернувшись к даме, он вежливо поклонился ей.

— Что тебе нужно, Юстас? — проворчал мистер Мизон.

— Ничего, дядя! Ничего особенного!

Не дожидаясь приглашения, молодой человек взял кресло и сел так, чтобы видеть лицо мисс Смиссерс.

— Я хотел сказать вам, мисс Смиссерс, — продолжал мистер Мизон, — что не совсем понимаю, чего вы желаете. Извольте припомнить, что вы получили за книгу солидную сумму в пятьдесят фунтов!

— Великий Боже! — пробормотал молодой человек. — Что же это такое!

— Во время переговоров, — Мизон строго взглянул на посетительницу, — вам было предложено семь процентов с каждой новой книги, которую вы принесете нам, и если бы вы согласились и приняли эти условия, у вас, несомненно, была бы в руках достаточная сумма денег!

Мистер Мизон снова нахмурил свои косматые брови и весьма недружелюбно посмотрел на бедную девушку.

Августа, хотя ощущала величайшее желание убежать, продолжала оставаться на своем месте, потому что сильно нуждалась в деньгах.

— Я не могу поставлять вам книги, получая семь процентов, мистер Мизон! — проговорила она скромно.

— Боги! Семь процентов, когда он получает тридцать пять! — снова пробормотал Юстас, продолжая оставаться на заднем плане.

— Возможно, мисс Смиссерс, очень возможно! — продолжал великий человек. — Вы должны извинить меня, если я не вполне осведомлен в ваших личных делах! Я знаю по опыту, что у большинства пишущей братии денежные дела всегда плохи!

Августа молчала. Мистер Мизон встал, подошел к стоявшему рядом шкафу и извлек оттуда связку документов. Он просматривал их один за другим, пока не нашел того, который был нужен.

— Вот договор! — сказал он. — Посмотрим! Ага! Я так и думал. Литературная собственность — пятьдесят фунтов… вот за право перевода — ваша подпись, которой вы согласились за всю свою будущую работу для нас в эти пять лет получать семь процентов или сумму, не превышающую сотни фунтов, за всякую литературную собственность!..

Ну, что вы скажете, мисс Смиссерс? Вы добровольно подписали бумагу. Случилось так, что книга ваша имела успех… Разве я должен докладывать, что мы вернули уплаченную вам сумму? Разве это достаточное основание для вас, чтобы приходить и требовать еще денег, сверх того, что вам угодно было получить по условиям договора? Я никогда не слыхал ничего подобного за всю мою долголетнюю практику, никогда!

Он замолчал, сурово смотря на посетительницу.

— Во всяком случае, я должна бы что-нибудь получить за право перевода моей книги, я знаю, что она была переведена во Франции и Германии! — возразила Августа неуверенно.

— О, несомненно! Юстас, будь так добр, позвони!

Молодой человек повиновался. Появился высокий, меланхоличного вида клерк.

— Номер восемнадцатый, — проворчал мистер Мизон дружеским тоном, которого старался придерживаться в отношении своих служащих, — напишите счет за перевод книги «Обет Джемимы» и дайте сюда чек для уплаты автору!

Номер восемнадцатый исчез, как привидение.

— Если вам нужны деньги, мисс Смиссерс, — снова заговорил патрон, — вы лучше бы сделали, если бы написали новую книгу! Я не отрицаю, что ваша работа очень хороша, пожалуй, слишком глубока и не совсем в духе господствующей религии, но хороша! Я сам просматривал книгу, что делаю очень редко, заметил ее большие достоинства и знал, что на нее будет спрос. А в этом я никогда не ошибаюсь! Я полагаю, что книга выдержит много изданий… а вот и счет!

Снова появился подобный призраку клерк, положил на конторку перед патроном лист бумаги и неподписанный чек, улыбнулся бледной улыбкой и исчез.

Мистер Мизон взглянул на счет, подписал чек и подал их Августе. Августа, увидев счет, скомкала чек в руке.

— Насколько я понимаю, мистер Мизон, — сказала она, — вы продали права на перевод моей книги, так как убедили меня предоставить их вам… Мне остается получить три фунта с чем-то?

— Да, мисс Смиссерс. Будьте добры подписать свое имя. У меня масса дел сегодня!

— Нет, мистер Мизон, — ответила Августа, вставая с места, раздраженная и удивительно красивая в своем гневе, — нет, я не хочу подписаться, я не возьму чека. Более того, я не буду ничего писать для вас, ни одной книги. Вы поймали меня в ловушку! Вы воспользовались моей наивностью и неопытностью и закабалили меня еще на пять лет. Хотя моя книга очень популярна, хотя меня любят и читают в Англии, я вынуждена получать за свою работу сумму, на которую нельзя существовать. Знаете ли вы, что вчера мне предлагали тысячу фунтов за мою книгу? Это большая сумма, но я могу доказать, что говорю правду… у меня есть письмо! Да, у меня осталась рукопись книги. Если бы я могла напечатать ее, то избавилась бы от нужды вместе со своей сестренкой… — У нее вырвалось рыдание. — Но, — продолжала Августа, — я не могу напечатать ее и не отдам вам, потому что не хочу, чтобы меня так эксплуатировали! Скорее я умру с голоду. Я не буду ничего писать и печатать у вас все эти пять лет, я напишу в газетах почему и скажу, что вы меня обманули, мистер Мизон!

— Обманул! — загремел великий человек. — Осторожнее, мисс, думайте, что говорите! У меня есть свидетель… Юстас, ты слышишь? Обманул! Я ее обманул! Слышишь, Юстас?

— Слышу! — мрачно ответил молодой человек.

— Да, мистер Мизон, я сказала, что обманута вами, и повторю это, когда и где вам угодно. Доброго утра!

Она поклонилась и вдруг неожиданно разразилась целым потоком слез.

В одну секунду молодой человек очутился подле нее.

— Не плачьте, мисс Смиссерс! Ради Неба, не плачьте! Я не могу видеть ваших слез!

Августа благодарно взглянула на него своими прекрасными, полными слез глазами и пыталась улыбнуться.

— Благодарю вас! — произнесла она. — Я смешна, но, право, мне так тяжело! Если бы вы знали… Мне пора идти! Благодарю вас! — Она быстро вышла из комнаты.

— Наконец-то, — выдохнул мистер Мизон, сидевший за своей конторкой с открытым от удивления ртом. — Но какая злая женщина! Она вернется к нам! Я видал таких… там сидят двое таких же!.. — Он ткнул пальцем в том направлении, где сидели, словно кролики в норах, закабаленные авторы и с точностью машин писали книги. — Эти так же бесились… Теперь они успокоились и не показывают свой норов! Я знаю, как поступать с ними, — половинная плата и двойная работа… это отличное средство! Каково! Эта девица обойдется нашей фирме в полторы тысячи фунтов в год! Что ты думаешь об этом, юноша? А?

— Я думаю, — проговорил племянник, на добродушном лице которого ясно читалось раздражение, — я думаю, что вам должно быть стыдно за себя!

Глава 2

ЮСТАС ЛИШАЕТСЯ НАСЛЕДСТВА
Наступила пауза — ужасная пауза. Словно молния сверкнула в грозной туче, хотя грома еще не было слышно. Мистер Мизон тяжело дышал. Схватив чек, брошенный Августой на стол, он гневно комкал его в руке. — Что ты сказал? — произнес он холодным, злым тоном.

— Я сказал, что вы должны стыдиться самого себя, — повторил племянник, смело глядя в лицо патрона, — и продолжаю думать это!

— Ого! Так будь добр, объясни мне, почему ты это сказал и почему так думаешь?

— Я думаю это, — громко и уверенно отвечал племянник, — потому что девушка была права, вы обманули ее и отлично знаете, что это правда! Я просматривал счет за «Обет Джемимы» сегодня утром… Вы нажили на книге более тысячи фунтов барыша. И когда она пришла к вам просить прибавить ей что-нибудь сверх этих жалких пятидесяти фунтов, которые вы ей уплатили, — вы отказываете и предлагаете ей три фунта за право перевода ее книги — три фунта, тогда как вы получили тысячу фунтов.

— Продолжай! — прервал его дядя. — Прошу тебя, продолжай!

— Хорошо! Я продолжаю. Это еще не все: вы сыграли ловкую шутку и поймали несчастную девушку в ловушку, по условию она — ваша раба на целых пять лет! Заметив в ней талант, вы уверили ее, что издержки на распространение и перевод ее книги так велики, что она не в силах взять их на себя… Она соглашается отдавать вам все, что напишет за пять лет, за половину обычного гонорара, который получает всякий имеющий успех автор!

Вы воспользовались ее неопытностью и связали ее условием, отлично зная, что, дав ей вперед денег, вы ее окончательно закабалите, а потом отправите в те норы, где сидят ваши злосчастные авторы, где всякий талант, самобытность, ум подавляются механической работой и где эта девушка обратится в пишущую машину. Фирма «Мизон и К°» — чисто коммерческое предприятие, и вы знаете, что ее продукция далека от гениальности, что она не выносит истинного таланта и гордится своей тупой и нелепой литературой! Это чертовски стыдно, дядя!

Молодой человек, голубые глаза которого горели негодующим огнем, — он хорошо знал все дела фирмы, потому что сам немало поработал для нее, — стукнул кулаком по конторке, как бы подтверждая свои слова.

— Ты закончил? — спросил его дядя.

— Да, я закончил и надеюсь, что изложил все достаточно ясно!

— Очень хорошо! Могу я теперь спросить тебя, намерен ли ты придерживаться своих взглядов, своей системы, если допустить, что ты будешь управлять делами нашей фирмы?

— Конечно. Никогда и ни за что я не соглашусь поступать бесчестно!

— Благодарю. Ты, вероятно, в Оксфорде навострился так красноречиво излагать свои мысли, хотя, по-видимому, ты мало чему научился там! Хорошо. Теперь моя очередь говорить. И я скажу тебе, друг мой, вот что: или ты должен сейчас же извиниться передо мной за твои слова, или ты навсегда покинешь мой дом!

— Я не желаю просить извинения за то, что сказал правду! — горячо отвечал Юстас. — Ведь вы никогда не слыхали здесь правды. Все эти бедняги пресмыкаются перед вами и не смеют вымолвить ни слова. Я буду чертовски рад выбраться из вашей лавки. Я ненавижу ее. Здесь требуются большая практика и умение делать деньги всеми нечистыми путями и способами!

Мистер Мизон пока сдерживался, по крайней мере внешне. Но последние слова племянника слишком больно задели директора фирмы; до сих пор богатство, деньги защищали великого человека от выслушивания неприятных истин. Лицо мистера Мизона исказилось от злобы, брови грозно нахмурились, бледные губы дрожали от ярости.

Несколько секунд он не мог произнести ни единого слова, задыхаясь от волнения. Наконец он заговорил тонким, дрожащим от ярости голосом.

— Бесстыжий мерзавец! Неблагодарный найденыш! Не думаешь ли ты, что я спас тебя от голодной смерти и принял в свой дом, когда мой брат предоставил тебе умереть с голоду, — и это было бы самое лучшее для тебя, — для того, чтобы ты нахально являлся ко мне и читал наставления? Нет, юноша! Можешь отправляться вон и вести свои собственные дела, как тебе угодно! Уходи прочь из моего дома и не смей показывать здесь носу, или я прикажу выгнать тебя при первой же попытке явиться сюда! Это еще не все. Мы покончили с тобой, ты никогда не увидишь гроша от меня! Я не могу выносить тебя более… Знаешь ли, что я сделаю еще? Я отправлюсь к старому Тодди, своему адвокату, скажу, чтобы он приготовил новое завещание, и оставлю все свое состояние — около двух миллионов — Аддисону и Роскью. Им это вовсе не нужно, но я это сделаю. Ты не получишь ничего, ни одного фартинга. Теперь, мой милый молодой джентльмен, отправляйтесь вон… Увидим, на что вы будете жить с вашими новыми принципами!

— Хорошо, дядя. Я уйду, — спокойно отвечал молодой человек. — Я понимаю, что был причиной нашей ссоры, но не жалею, что сказал вам правду. Мне всегда было тяжело зависеть от вас и вести дела с фирмой «Мизон». Моя мать оставила мне сотню фунтов, и с этими деньгами и с моим образованием я надеюсь как-нибудь прожить. Но мне не хочется расставаться с вами в ссоре, потому что вы были добры ко мне и, как справедливо напомнили сейчас, спасли меня от голодной смерти, когда я осиротел. Я хотел бы пожать вашу руку, прежде чем уйду!

— Ага! — усмехнулся дядя. — Вам хотелось бы помириться теперь. Этого не нужно. Уходите! Чтобы ноги вашей не было в моем замке Помпадур! — мистер Мизон сел. — Можете собрать свои вещи и уходите!

— Вы не поняли меня! — возразил Юстас с достоинством. — Вероятно, мы никогда больше не увидимся, и мне не хотелось уходить от вас в ссоре. Доброго утра! — Он поклонился и ушел.

— Смутился!.. — пробормотал мистер Мизон, когда за племянником закрылась дверь. — Вздумал показывать характер! О, я тоже с норовом и что сказал, то и сделаю! Не дам ему ни одного шиллинга! Пусть убирается ни с чем! Проклятье! Я все же привязан к этому молодцу!.. И все из-за какой-то девчонки Смиссерс! Может быть, он влюблен в нее? Пусть убираются и вместе умирают с голоду! Для нее выгоднее было бы держаться за меня, у нее были бы деньги, — это так же верно, как то, что меня зовут Джонатан Мизон! Она все еще у меня в руках вот по этому контракту, и, если она осмелится где-нибудь напечатать книгу, я раздавлю ее — да, раздавлю, хотя бы это стоило мне пять тысяч! — Он яростно стукнул кулаком по столу.

Потом он встал, аккуратно убрал договор с Августой и отправился посетить разные отделения своего заведения, чтобы разнести всех и вся.

Клерки фирмы долго вспоминали об этом ужасном дне, затаив дыхание. Ярость Мизона разразилась над подчиненными, подобно злобе кровожадного Гектора против греков, подобно гневу Рамсеса, нещадно давившего своей колесницей полки варваров.

В первой комнате он поймал злосчастного клерка, жующего сандвичи. Не задумываясь, он схватил сандвичи и вышвырнул их за окно.

— Вы полагаете, я плачу вам за то, чтобы вы приходили сюда есть сандвичи? — резко закричал он. — Можете идти и посмотреть, как они валяются там. И не трудитесь возвращаться, негодный лентяй! Вон! Немедленно!

Несчастный ушел. Мизон оглядел других клерков и, предупредив их, чтобы они были осторожнее и усерднее, иначе последуют за выгнанным клерком, пошел дальше своим разрушительным путем.

Встретив редактора Номер семь, который нес ему какой-то контракт для подписи, мистер Мизон остановился и взглянул в бумагу.

— Зачем вы несете мне это? — спросил он. — Это никуда не годится!

— Я написал точно так, как вы мне диктовали вчера, сэр! — возразил редактор.

— Как вы смеете противоречить мне? — заревел Мизон. — Смотрите сюда, Номер седьмой. Ни слова! Вам уплатят до конца месяца, и если вам угодно будет оставить должность, я согласен на это! Доброго утра, Номер седьмой, доброго утра!

Он пересек дворик, в углу которого наткнулся на маленького мальчика-бродягу, который сладко спал в своем уединении. Хозяин ткнул его своей тростью и затем выгнал вон.

Эта дикая охота за жертвами продолжалась еще полчаса, пока мистер Мизон не изнемог.

На следующее утро поразительная новость произвела настоящую сенсацию среди служащих: одиннадцать вакансий освободилось в фирме «Мизон».

Пара стаканов доброго хереса и несколько сандвичей, которые мистер Мизон проглотил в соседнем ресторане, несколько успокоили его. Затем он уселся в кеб и приказал везти себя к мистеру Тодди.

— Дома мистер Тодди? — спросил он клерка, который вышел, низко кланяясь богатейшему из обитателей Бирмингема.

— Мистер Тодди освободится через несколько минут! — ответил он. — Не угодно ли газету?

— К черту газету! — последовал вежливый ответ. — Я пришел сюда не газеты читать. Скажите мистеру Тодди, что мне нужно видеть его немедленно, или я уйду!

— Мне очень жаль, сэр!.. — начал клерк. Мистер Мизон подскочил и схватил шляпу.

— Ну-с, — произнес он, — что же дальше?

— О, сэр, прошу вас присесть! — отвечал встревоженный управляющий: тяжело было бы упустить из рук дела с фирмой «Мизон». — Я сейчас скажу мистеру Тодди!

Он исчез.

Сейчас же после его ухода какая-то старая леди выползла из внутренних комнат, держа в руке ридикюль, наполненный бумагами, и громко заявляя, что у нее голова идет кругом.

Бедная душа восемнадцать раз меняла свое завещание и чрезмерно утомилась,созерцая почтенного юриста в его конторе.

Через минуту мистер Тодди тепло и восторженно приветствовал мистера Мизона. Адвокат был маленьким человечком с нервным лицом, который весь трясся при разговоре и брызгал слюной.

— Как поживаете, дорогой сэр? Восхищен, что вижу вас… — начал он с ужимками и внезапно умолк, заметив зловещее выражение лица великого человека. — Уверяю вас, мне очень жаль, что заставил вас ждать, дорогой сэр. Я был занят с превосходным завещателем!

Тут он подпрыгнул и попятился, потому что мистер Мизон вдруг закричал свирепым голосом:

— К черту ваших завещателей! Я тоже завещатель и не привык ждать в передней, как какой-нибудь клерк или автор! Берегитесь же, Тодди! Смотрите, чтобы впредь этого не было!

— Уверяю вас, мне очень досадно… Обстоятельства…

— Ну, теперь мне нужно от вас мое завещание!

— Ах, завещание! Простите меня… Я несколько смущен всем происшедшим! Вы действуете так… э-э… решительно!

Он опять умолк, потому что мистер Мизон устремил на него свой свирепый взгляд и прошел в соседнюю комнату.

— Идиот! — бормотал Мизон. — Я его проучу, если он не будет почтительнее! Клянусь Иовом! Я сам не знаю, отчего не заведу себе собственного, постоянного юриста! Я мог бы платить ему триста фунтов в год, между тем как старому Тодди я плачу почти две тысячи фунтов!.. Пусть меня повесят, если я не сделаю этого. Эта маленькая стрекоза подпрыгнет при одном моем заявлении! — Он захохотал при этой мысли.

Мистер Тодди вернулся с завещанием, и, прежде чем успел раскрыть рот, Мизон коротко приказал ему прочесть завещание. Адвокат повиновался.

Оно было коротким. За исключением нескольких имений, на сумму около двадцати тысяч фунтов, весь капитал и все остальное имущество, включая свой процент в фирме и замок Помпадур, завещатель оставлял своему племяннику Юстасу Мизону.

— Хорошо! — сказал великий человек, когда документ был прочитан. — Дайте мне его!

Мистер Тодди повиновался и передал документ патрону, который тотчас же разорвал его в клочки своими сильными пальцами и довершил его уничтожение острыми белыми зубами.

Сделав это, мистер Мизон скомкал клочки, бросил их на пол и затоптал ногами с такой злобой, что маленький мистер Тодди ужаснулся.

— Конец старой привязанности! — мрачно произнес директор фирмы. — Надо составить новое завещание. Берите перо и слушайте!

Мистер Тодди послушно взял перо и приготовился писать.

Я завещаю все свое состояние, равное двум миллионам, своим компаньонам Альфреду Тому Аддисону и Сесимо Спенсеру Роскью, которые должны разделить его пополам.

— Великий Боже! — вскричал мистер Тодди. — Зачем же вы хотите обидеть вашего племянника… и других наследников?; — добавил он, подумав.

— Я так хочу! Это касается только моего племянника. Остальные наследники получат свое!

— Знаете, — продолжал до крайности изумленный маленький человечек, — это такая постыдная вещь, какой я еще никогда не слыхал!

— В самом деле? Позвольте мне спросить вас, мистер Тодди, кому принадлежит мое состояние, вам или мне? Не трудитесь отвечать, подождите! Или вы сейчас же напишите это завещание, или проститесь с двумя тысячами фунтов в год. Выбирайте!

Мистер Тодди выбирал недолго. Через час завещание было написано и подписано.

— Теперь, — сказал мистер Мизон, обращаясь к мистеру Тодди и главному клерку и взяв перо, чтобы поставить свою подпись, — помните, вы оба, что, составляя завещание, я находился в здравом уме и твердой памяти! Будьте свидетелями!

Наступил вечер. Денежный царек Мизон сидел за своим одиноким обедом в столовой замка Помпадур. Обед был подан. Напудренный лакей вышел своей величественной походкой, и главный дворецкий поставил несколько графинов дорогого вина перед своим одиноко сидевшим господином.

Обед носил отпечаток меланхолии. Дорогие блюда, стоимость которых могла бы позволить не один месяц кормиться бедной семье, приносились и ставились перед мистером Мизоном, который находил невкусным одно, ковырял вилкой другое и отсылал прочь. В этот вечер у богача не было аппетита.

— Джонстон! — подозвал он дворецкого, когда лакей ушел. — Мистер Юстас был здесь?

— Да, сэр!

— И ушел?

— Да, сэр. Он собрал свои вещи, взял кеб и уехал!

— Куда?

— Я не знаю, сэр. Он велел кучеру ехать в город!

— Оставил он записку?

— Нет, сэр, но он просил меня передать вам, что не будет беспокоить вас и что очень сожалеет, что расстался с вами в ссоре!

— Почему вы не сказали мне этого раньше?

— Потому что мистер Юстас приказал мне сказать вам это только в том случае, если вы спросите о нем!

— Хорошо… Джонстон!

— Что угодно, сэр?

— Отдайте приказание, чтобы имя мистера Юстаса никогда не произносилось в моем доме! Тот, кто произнесет его имя, будет немедленно уволен!

— Слушаю, сэр! Джонстон ушел.

Мистер Мизон посмотрел вокруг себя. Хрусталь, серебро, белоснежная скатерть, дорогие цветы. Он взглянул на стены, увешанные дорогими произведениями искусства, на зеркала, на мраморные камины, в которых горел яркий огонь (шел ноябрь), на нежные, пушистые ковры и задумался. Все это принадлежит ему. Он тяжело вздохнул, и его грубое лицо омрачилось. Зачем нужно ему все это? У него нет семьи, и эта роскошь не доставляет ему удовольствия. Его наслаждение — наживать деньги, но не тратить их. Он чувствовал себя счастливым, когда сидел у себя в конторе, заправляя делами собственной фирмы и прибавляя соверен за совереном к своему богатству. Все сорок лет это была его единственная радость… Его мысли перешли на племянника, единственного сына его родного брата, которого он когда-то любил… Мизон снова вздохнул. Да, он по-своему привязался к мальчику, и ему было тяжело терять его. Но Юстас предал его и, что хуже всего, высказал ему правду, которой он не терпел. Он сам знал, что поступает нечестно, но не мог выносить, чтобы кто-то говорил ему об этом! Мистер Мизон сам по себе вовсе не был дурным человеком. Да и нет людей абсолютно дурных! Он был грубый, вульгарный коммерсант, ожесточившийся в долгой погоне за наживой, в своем поклонении деньгам. В груди его жили человеческие чувства, как у всех людей, но он не мог выносить возражений и всегда старался отомстить за обиду. Сидя теперь в одиночестве за столом, среди окружающей роскоши, он понял, что месть не приносит счастья, но все-таки не хотел переменить своего намерения. Мистер Мизон никогда не менял раз принятого решения. Он был верен самому себе.

Глава 3

АВГУСТА СМИССЕРС И ЕЕ СЕСТРЕНКА
Покинув дом Мизона, Августа печально направилась домой. Отец Августы был священник, каких много на свете, не особенно избалованный жизнью. Когда мистер Смиссерс, или, вернее, преподобный Джеймс Смиссерс, умер, после него остались вдова и двое детей, — Августа, четырнадцати лет, и Дженни, четырех лет. Кроме них, было еще два мальчика, но они ушли в страну теней еще раньше отца. К счастью, миссис Смиссерс обладала суммой в семь тысяч фунтов, которая была помещена под хорошие проценты и приносила ей триста пятьдесят фунтов в год. Чтобы как можно лучше поместить свой доход и дать дочерям образование, которое позволяли обстоятельства, миссис Смиссерс после смерти мужа переселилась из деревни, где он в продолжение нескольких лет был викарием, в Бирмингем. Здесь она прожила целых пять лет в полнейшем одиночестве и внезапно умерла, оставив беспомощными сиротами двух дочерей, девятнадцати и девяти лет. Миссис Смиссерс была бережливой женщиной. После ее смерти, по уплате всех долгов, дочерям осталось около шестисот фунтов на прожитие, и больше ничего. Августа, с юных лет обнаружившая большую наклонность к литературе, вскоре после смерти матери напечатала на собственные средства свою первую книгу. Предприятие оказалось неудачным и обошлось ей в пятьдесят два фунта. Спустя некоторое время, оправившись от неудачи, Августа написала книгу «Обет Джемимы», изданную фирмой «Мизон».

Книга имела большой успех, но Августа ровно Ничего не выиграла. Три года прошло со дня смерти миссис Смиссерс, и от шестисот фунтов осталось немного, хотя сестры жили очень экономно, в двух маленьких комнатках. Издержки их были огромны из-за серьезной легочной болезни маленькой Дженни.

В то самое утро, когда Августа была у мистера Мизона, она видела доктора, лечившего Дженни, который сказал ей, что ребенка надо увезти куда-нибудь в теплый климат, потому что иначе она не переживет зиму…

Везти Дженни в теплый климат! С таким же успехом доктор мог ей посоветовать отвезти ее на Луну! У нее нет денег, она не знает, как ей обернуться! Дай Бог никому не видеть любимое существо умирающим, не имея при этом денег, чтобы спасти его!

В таких тяжелых обстоятельствах Августа решилась обратиться к Мизону, который нажил сотни на ее книге и заплатил ей всего пятьдесят фунтов. Выйдя из конторы Мизона, Августа вспомнила о своем банкире.

Быть может, он выдаст ей вперед какую-нибудь сумму? Это была тяжелая задача, но Августа решила попробовать, отправилась в банк и спросила управляющего. Его не было на месте, он должен было вернуться к трем часам. Августа зашла в ближайший магазин, съела пирожное, выпила стакан молока, подождала некоторое время, потом прогуливалась по улицам до трех часов.

В назначенный час она была в банке, в отдельной приемной управляющего. Сухой, неприятного вида человек сидел перед столом. Это был не тот господин, которого Августа видела раньше. Сердце ее сжалось. Она изложила ему свою просьбу. Управляющий вежливо, с выражением сочувствия на лице выслушал ее, после чего заявил, что выдавать отдельные ссуды — не в обычае их банка, и снова учтиво поклонился ей.

Было около четырех часов пополудни. Сырой туман повис над улицами Бирмингема. Подобная погода была способна привести в уныние даже счастливейшего из смертных. Августа, мокрая, усталая, чуть не плача добралась до своей квартиры. Она вошла в комнату очень тихо, потому что единственная служанка встретила ее у дверей и сказала, что мисс Дженни после обеда сильно кашляла, а потом заснула.

В камине горел небольшой огонек, так как уголь экономили, заменяя его двумя — тремя поленьями, а на письменном столе Августы в отдаленном углу комнаты горела парафиновая лампа. Недалеко от камина, на софе, крытой красным репсом, лежала маленькая девочка; ее тоненькая и воздушная фигурка скорее походила на призрак.

Это была спящая Дженни, сестра Августы.

Августа украдкой нежно взглянула на нее. Маленькое нежное личико девочки, оттененное длинными ресницами, с красивым носиком и кротко очерченным маленьким ртом, поражало бледностью и худобой. Сон смягчил выражение страдания, и легкая улыбка покоилась на ее лице.

Августа посмотрела на сестру и в отчаянии сжала руки, спазм сдавил ей горло, и глубокие серые глаза наполнились слезами. Где достать денег, чтобы спасти сестру? Год тому назад один богатый человек, который был противен ей, предлагал Августе стать его женой. Она ничего не ответила ему. Он уехал, но если бы он был здесь, в Бирмингеме, она непременно вышла бы за него замуж! Да, она сделалась бы женой богатого человека ради его денег, чтобы спасти сестренку! Она не хочет и думать о себе, когда ее дорогая девочка умирает — умирает, потому что у нее нет двухсот фунтов.

Дженни проснулась и протянула к сестре свои ручки.

— Наконец-то ты вернулась, дорогая! — произнесла она нежным детским голосом. — Мне было скучно без тебя! Какая ты мокрая! Сними скорее свой жакет, Густи, иначе ты заболеешь, как я… — Тяжелейший приступ кашля прервал ее слова. Она кашляла так сильно, что все ее тело содрогалось и трепетало.

Августа отвернулась, сняла жакет, села на софу около сестры и взяла ее тоненькую ручку.

— Ну, Густи, как ты договорилась с печатным дьяволом? — (так невежливо Дженни прозвала мистера Мизона). — Даст он тебе денег?

— Нет, дорогая моя, мы поссорились, и я ушла!

— Значит, мы не можем уехать отсюда?

Августа была не в силах ответить и только кивнула головой. Дженни уткнула лицо в подушку и зарыдала.

— Густи, дорогая моя! — подняла она голову. — Не сердись, мне надо поговорить с тобой! Выслушай меня, Густи, милая, ангел мой! О, Густи, ты не знаешь, как горячо я тебя люблю! Бесполезно бороться с моей болезнью, я должна умереть. Хотя мне только двенадцать лет и ты считаешь меня ребенком, но я все понимаю! Болезнь сделала меня старой! — добавила Дженни после приступа кашля. — Я чувствую себя так, словно мне пятьдесят лет. Я теперь лишнее бремя, лишняя забота для тебя, дорогая моя!

— Не говори этого, Дженни, не говори! — вскричала Августа. — Ты убиваешь меня!

Дженни положила свою горячую руку на плечо сестры.

— Слушай, дорогая Густи! Я знаю, что умру. Отчего ты так боишься этого? Разве мне будет там хуже, чем здесь? Разве я буду так страдать, как страдаю сейчас, когда вижу твое горе, твои слезы? Как нехорошо больным здесь, на земле! Самое лучшее, что было в нашей жизни за все эти годы, — это твоя книга, Густи. Когда я чувствую себя плохо, когда у меня болит грудь, я начинаю думать о твоих сочинениях… У тебя большой талант, Густи, — истинный талант, и когда-нибудь ты станешь знаменитостью. У тебя могут отнять деньги, но никто не отнимет твоего таланта! Да, дорогая моя сестра, я знаю, что ты будешь великой писательницей вопреки всем Мизонам и К°. И когда у тебя будут и слава, и богатство и ты станешь еще красивее, чем теперь, когда все будут преклоняться перед тобой, я знаю, что ты вспомнишь обо мне, потому что твое сердце не может забыть меня, и о том, что я — за много лет вперед — говорила тебе перед своей смертью!

Девочка, говорившая все это с удивительной уверенностью и серьезностью для своих лет, снова закашлялась. Августа опустилась на колени перед ней, сжала ее в объятиях и умоляла ее не говорить о смерти. Дженни прижала к своей груди золотоволосую голову сестры.

— Хорошо, Густи, я не буду говорить об этом! — сказала она. — Но зачем скрывать правду? Я устала, измучилась здесь… Но мы горячо любили друг друга, и, может быть, мы могли бы… — Доброе маленькое сердечко девочки сжалось от боли.

Подавленные предчувствием близкой разлуки, сестры обнялись и горько зарыдали.

В дверь постучали. Августа отвернулась, чтобы скрыть свои слезы. Это была служанка, которая принесла чай. Августа выпила немного чаю и съела маленький кусочек хлеба с маслом. События дня лишили ее всякого аппетита. Дженни выпила чашку молока, но есть не стала. Когда служанка убрала чай и ушла, Дженни заговорила снова.

— Густи, — попросила она, — мне хочется, чтобы ты уложила меня в постель и прочла мне кусочек из «Обета Джемимы», знаешь, когда бедная Джемима умирает! Это прелесть как хорошо, мне хотелось бы еще послушать!

Августа исполнила ее желание, взяла рукопись и начала читать. В самом деле, это была самая сильная и патетическая сцена в книге, способная глубоко растрогать читателя. Августа дочитала последнюю фразу: «И Джемима протянула ему руку и сказала: прощай! Она сдержала свое обещание и, счастливая этим, пошла спать!»

— А! — прошептала голубоглазая Дженни, внимательно слушавшая чтение. — Я хочу сделать так же, как Джемима. Хотя я не давала обета, но могу тоже сказать: «Прощай!» — и идти спать!

Дженни задремала… Августа с глубокой нежностью смотрела на больную сестру.

— Она умрет!.. — прошептала бедная девушка. — Она умрет, потому что я не могу увезти ее отсюда. Как мне достать денег? Как достать?

Она закрыла лицо руками и погрузилась в тяжелые думы.

Вдруг ей пришла в голову новая мысль.

Она может опять пойти к Мизону и продать ему за сто фунтов рукопись новой книги. Конечно, этого мало, путешествие с больной сестрой потребует больших расходов. Она заключит контракт и станет работать, как другие авторы. Мизон, наверное, будет доволен возможностью закабалить ее. Да, конечно, это тяжелое, позорное рабство!

Августа вздрогнула при мысли о том, что ее талант погибнет при такой работе, — работе, которая налагает тяжкое клеймо и уничтожает всякую искру оригинальности, которая превращает человека в машину. Да, это ужасно, это разобьет ее сердце, но девушка была готова на все, лишь бы достать двести фунтов и спасти сестру. Мистер Мизон станет торговаться, но, если он согласится заключить с ней контракт на несколько лет, то, вероятно, выдаст ей вперед еще сто фунтов. Таким образом, продав рукопись, она будет иметь в руках желанные две сотни.

Решившись принести эту жертву, Августа тяжело вздохнула и легла спать, усталая, с тяжестью на сердце.

Она заснула. Когда она спала, какой-то призрак, которого она не могла видеть, стоял у кровати Дженни, и сильный голос призывал к себе из тьмы.

Смерть вошла в эту скромную комнату.

Еще одна человеческая душа покончила счеты с жизнью и навсегда покинула землю!

На рассвете Августа проснулась. Ей показалось, что какое-то холодное дыхание повеяло ей в лицо. Она прислушалась. Кровать Дженни стояла у противоположной стены узкой комнаты, и она могла слышать ясно все ее движения, так как больная девочка спала беспокойно. Теперь она не слышала даже дыхания сестры. Тишина стояла мертвая, подавляющая. Августа соскользнула с постели и зажгла свечу. Она подошла со свечой к белой кроватке сестры.

Дженни лежала на боку, бледное лицо ее покоилось на бледной руке. Глаза были широко раскрыты. Когда Августа поднесла свечу к ее лицу, Дженни не шевельнулась, не закрыла глаз. Ее рука, о Боже, ее пальцы были холодны как лед!

Августа поняла все. В отчаянии подняв руки, полная ужаса, она громко закричала…

Глава 4

РЕШЕНИЕ АВГУСТЫ
На следующий день после смерти маленькой Дженни Смиссерс мистер Юстас Мизон прогуливался по Бирмингему, засунув руки в карманы, с видом нерешительности на приятном, благородном лице. Юстас Мизон был не особенно убит переменой своих жизненных обстоятельств. Это был молодой и довольно беззаботный джентльмен с веселым характером. У него не было ни жены, ни детей, и он хорошо знал, что сумеет как-нибудь прожить со своей сотней фунтов и полученным образованием. Его нимало не смущали разрыв с почтенным дядюшкой и потеря огромного наследства.

Забрав свое имущество в замке Помпадур и поселившись в отеле, Юстас больше не хотел и вспоминать о дяде. Зато он много думал о красивых серых глазах Августы Смиссерс, о ее характере, о книге «Обет Джемимы». Эта книга была теперь одним из лучших популярных произведений и пользовалась заслуженным успехом, а Юстас резко отличался от других молодых людей своей начитанностью. В конце концов, постоянно вспоминая о глазах Августы, о ее книге, о слезах, Юстас Мизон начал ощущать что-то вроде любви к ней.

Прогуливаясь по улицам Бирмингема, он встретил клерка, которого видел в фирме Мизона и который был уволен в один день с ним, и узнал от него адрес мисс Смиссерс. Юстас продолжал свой путь и добрался до тихой улицы, где жила Августа. Увидев дом, указанный клерком, Юстас позвонил.

Служанка отворила дверь и с любопытством посмотрела на него. Мисс Смиссерс была дома, да!

Служанка проводила молодого человека до полуоткрытой двери и внезапно исчезла. Юстас заглянул в дверь и заметил Августу, одетую в черное платье, сидевшую на стуле со сложенными руками. Бледное лицо ее казалось каменным, глаза блуждали.

Юстас в нерешительности стоял у двери, как вдруг зонтик выскользнул у него из руки и с шумом упал на пол.

Августа встала и, увидев молодого человека, сделала несколько шагов ему навстречу, изумленно вглядываясь в его лицо.

— Прошу извинения! — пробормотал Юстас. — Я вошел сюда без предупреждения, потому что ваша служанка убежала… Я — Юстас Мизон!

Лицо Августы омрачилось.

— Если вы пришли ко мне от издательской фирмы «Мизон и К°»… — произнесла она и вдруг умолкла, как будто пораженная новой мыслью.

— О нет! — возразил Юстас. — Я не имею ничего общего с «Мизон и К°», кроме имени. Я пришел к вам, чтобы выразить свое сожаление о том, что дядя так дурно поступил с вами. Вспомните, я был тогда в конторе!

— Да, да, — ответила Августа, краснея, — вы были так добры ко мне!

— Видите ли, — продолжал Юстас, — я поссорился со своим дядюшкой, лишился места и его наследства, так как он обещал не оставить мне ни шиллинга! Вероятно, теперь, — добавил молодой человек задумчиво, — он уже уничтожил свое завещание.

— Вы хотите сказать, мистер Мизон, что вы поссорились с дядей из-за меня, из-за моей книги?

— Вот именно. Ну, так что же из этого? — пожал плечами Юстас.

— Это рыцарский поступок с вашей стороны! — ответила молодая девушка, смотря на него с любопытством. Она была удивлена, встретив рыцаря, способного ломать копья из-за нее. — Мне совестно вспомнить, что я устроила такую сцену в конторе, — произнесла она после минутного молчания, — но мне страшно нужны были деньги… Теперь уже не то, теперь — все кончено!

В ее голосе звучали ноты такого безысходного горя! Это еще больше возбудило интерес молодого человека. Зачем ей так нужны были деньги и почему теперь нужда в них отпала?

— Мне очень жаль, — сказал он, — но скажите мне, зачем вам нужно было столько денег?

Августа взглянула на него.

— Если вам угодно, я покажу вам… — тихо произнесла она. Юстас поклонился, ожидая, что будет дальше. Августа подошла к боковой двери, повернула ручку и вошла в маленькую комнату. Молодой человек последовал за ней.

Это была спальня сестер. Солнечные лучи озаряли чистенькую бедную комнатку, скромную меблировку, железную кровать и что-то лежащее на ней, покрытое простыней. Августа подошла к кровати, тихо отвернула простыню и открыла окаймленное золотистыми волосами, прелестное личико маленькой Дженни, загадочно улыбавшейся на смертном одре.

Юстас отступил назад с громким восклицанием. Он не был подготовлен к такому зрелищу, и видение смерти глубоко поразило его. Августа, уже свыкшаяся с мыслью о смерти Дженни, не подумала, что внезапно подвести живого человека к телу умершего, не предупредив его, — не особенно любезный и тактичный поступок. Вид смерти приводит в ужас каждого живого человека, особенно молодого! Юность и сила — жизнерадостны, но смерть сгоняет улыбку веселья и молодости и напоминает, что все люди смертны!

— Прошу извинить меня, — прошептала Августа, поняв свою бестактность, — я забыла… вы ничего не знаете… вас поразило… Простите меня!

— Кто эта девочка? — спросил Юстас, с трудом переводя дыхание.

— Моя сестра! — отвечала Августа. — Мне нужны были деньги, чтобы спасти ее от смерти! Когда я сказала ей, что не смогла достать денег, она огорчилась и умерла. Ваш дядя убил мою сестренку! Пойдемте!

Пораженный до глубины души, Юстас последовал за хозяйкой в гостиную. Несколько опомнившись, он принялся извиняться, что побеспокоил ее в такую тяжелую минуту.

— Я рада видеть вас! — проговорила Августа искренне. — Я не видела за эти дни никого, кроме доктора и гробовщика. Ужасно тяжело сидеть постоянно в одиночестве, лицом к лицу со своей тоской и скорбью! Если бы я не была так глупа и не подписала бы контракт с мистером Мизоном, я могла бы продать свою новую книгу и увезти отсюда Дженни. Тогда она, быть может, и поправилась бы. Теперь со всем этим покончено и помочь ничему нельзя!

— Если бы я знал! — воскликнул Юстас. — Я одолжил бы вам денег! У меня есть сто пятьдесят фунтов!

— Вы очень добры! — тихо отозвалась Августа. — Об этом не стоит и говорить, поздно! Поздно!

Юстас встал, раскланялся и ушел. Только на улице он вспомнил, что не спросил Августу, что она намерена предпринять. Вид умершей Дженни так поразил его, что все вылетело у него из головы. Он утешал себя мыслью, что может через неделю, уже после похорон, зайти к ней.

Через два дня Августа проводила останки своей любимой сестры к месту вечного успокоения, вернулась домой пешком, села перед камином и задумалась. Что делать ей теперь? Оставаться здесь невозможно! Ей будет невыносимо тяжело смотреть на пустую софу, где постоянно лежала бедная Дженни. Куда ей деться и что предпринять? Она могла бы писать, но контракт с Мизоном — серьезное препятствие, так как обязывает ее отдавать ему всякую литературную работу. Написать об этом в газетах — значило бы еще более раздражить злобную натуру Мизона. Конечно, она может прожить, получая семь процентов с книги, но согласится скорее умереть с голоду, чем дать возможность Мизону эксплуатировать свой труд. Раз и навсегда решив, что не пойдет к Мизону, Августа начала думать, как бы ей устроиться иначе. Перспектива была невеселая!

Литературный успех не принес Августе практической выгоды, потому что в Англии на него смотрят иначе, чем в других странах. Британец питает в душе некоторое презрение — если не к литературе, то к авторам. В его понятии литература нераздельна с бедностью и чердаком. Поклоняясь деньгам, англичане презирают литературу. Дерево узнается по плодам! — говорят они. Нельзя сказать, чтобы Англия не ценила таланта. Все человечество преклоняется перед талантом, хотя боится его и завидует ему, и больше думает о мертвом гении, чем о живом. Оно оплакивает мертвеца так, что камни могут растрогаться. Несмотря на огромный успех своей книги, Августе некуда было обратиться за помощью. У нее не было литературных знакомств. Двое писателей из Лондона да несколько незнакомых людей прислали ей благоприятные отзывы на ее книгу. Этим все и ограничилось. Если бы она жила в Лондоне, тогда все было бы иначе, но, к несчастью, она не могла жить там.

Чем больше Августа думала, тем мрачнее казалось ей будущее. Но вдруг ее осенило: отчего бы ей совсем не уехать из Англии? Здесь ей нечего делать. В Новой Зеландии у нее есть двоюродный брат-священник, которого она никогда не видела. Он читал ее книгу и по этому поводу прислал ей очень милое письмо. Одну выгоду принесла ей ее книга — она приобрела ей друзей. Этот кузен, наверное, примет ее к себе, хотя бы на короткое время, и она найдет возможность писать и зарабатывать себе кусок хлеба в другой стране, где мистер Мизон не будет властен над ней! Почему бы ей не поехать туда? У нее осталось еще двадцать фунтов, а когда она продаст скудную меблировку и книги, денег вполне хватит для того, чтобы купить билет второго класса и еще оставить себе немного на дорогу. В крайнем случае, если даже все задуманное не осуществится, ей не будет хуже, чем здесь!

В этот же вечер она села писать письмо своему двоюродному брату-священнику.

Глава 5

НА КОРАБЛЕ «КАНЧАРО»
Во вторник вечером огромный пароход стоял в гавани Темзы, готовый к отплытию. Это был описанный во всех газетах «Канчаро», который поражал силой своих машин, красотой конструкции и чрезвычайной быстротой хода — восемнадцать узлов. «Малыш Канчаро», как насмешливо называли его моряки, представлял собой последнее слово техники и искусства. Все в нем — от электрического освещения до паровых труб — было сделано по новой системе. Этот пароход по роскоши убранства походил на великолепный дворец, а по удобству — на лучший американский отель. Удивительно красивый с виду, он, казалось, собирал теперь всю свою силу и энергию для предстоящего пути. Тысячи и тысячи миль отделяли его от той гавани, где его могучее сердце на время перестанет биться и будет отдыхать! Наконец он двинулся, все скорее и скорее. Винты заработали… Вода забурлила у бортов… Вперед! Выпустив огромный столб дыма, «Канчаро» быстро побежал вперед… Береговая линия Англии слабо виднелась вдали, пока окончательно не исчезла…

Высокая, стройная девушка, стоявшая на носу корабля, задумчиво смотрела на воду. Когда берег Англии исчез из виду, Августа повернулась и пошла в каюту. Она была очень печальна. Разумеется, ей нечего было особенно жалеть в Англии. Маленькая могила с белым крестом — это все, что осталось там. Друзей у ней не было, плакать было некому. Невольно вспоминалось ей милое, красивое лицо Юстаса Мизона, его доброта. С тоской Августа думала, что никогда не увидит этого приятного, симпатичного человека. Почему он не пришел еще повидаться с ней? Она хотела бы проститься с ним и сказать ему о своем отъезде. Написать ему? Августа не знала его адреса. И зачем писать? Всему конец. Англия осталась позади.

В то время, когда «Канчаро» мчался уже на всех парах, Юстас Мизон стоял у двери дома, в котором до отъезда жила Августа.

— Уехала! — повторил он ответ отворившей ему служанки. — Мисс Смиссерс уехала в Новую Зеландию? Ее адрес?

— Она не оставила адреса, сэр, — мрачно проговорила служанка, — и уехала два дня тому назад на первом пароходе из Лондона!

— Как называется этот пароход? — спросил Юстас в отчаянии.

— Кан… Кон… Кончер!.. — ответила служанка и захлопнула дверь перед его носом.

Бедный Юстас! Он поехал в Лондон, пытаясь поступить куда-нибудь на службу, и после многих затруднений ему удалось получить место лектора по латинскому, французскому и староанглийскому языкам в одном общественном учреждении с окладом в сто восемьдесят фунтов в год. Затем он помчался обратно в Бирмингем, чтобы повидать мисс Смиссерс, которую глубоко и страстно полюбил. Юстас решил употребить все усилия, чтобы почаще видеть Августу, и, если будет возможно, открыть ей свою любовь. Бедный юноша! Приехать из Лондона в Бирмингем ради красивых серых глаз и узнать, что обладательница этих глаз уехала в Новую Зеландию, не оставив ему ни словечка, ни адреса! Это было очень тяжело! Но что оставалось делать… Юстас снова отправился на вокзал, и всю дорогу до Лондона ворчал и сокрушался.

Августа, удаляющаяся на пароходе «Канчаро», совершенно не подозревала о любви Юстаса. Подчиняясь какому-то болезненному ощущению, она спустилась вниз, в каюту. В эту минуту какой-то человек грубоватого вида обратился к ней и сказал, что, если она желает в последний раз увидеть родной Альбион, ей надо выйти на палубу и смотреть в сторону гавани — тогда она увидит береговые огни!

Желая побороть приступы морской болезни, Августа послушалась и, выйдя на палубу, долго смотрела на мелькавшие вдали огоньки, посылая им «прости» через громадное водное пространство. Августа стояла, слегка придерживаясь, потому что пароход начало качать. Вдруг она увидела толстого человека, который бежал, шатаясь и держась за перила, очевидно, совершенно больной. Испуганная, она следила за ним глазами. Вдруг человек упал и со слабым стоном покатился в сторону борта. Повинуясь чувству сострадания, молодая девушка бросилась к нему и протянула ему руку. С ее помощью больной поднялся на ноги. В слабом сумеречном свете Августа ясно различила толстое, грубое лицо мистера Мизона. Да, несомненно, это был ее враг, человек, являвшийся причиной смерти ее любимой сестры. С восклицанием ужаса и отвращения Августа отдернула руку.

— О-о! Мисс Джемима Смиссерс! — сказал мистер Мизон, пытаясь придать былую важность голосу и манерам. — Что вы тут делаете?

— Я еду в Новую Зеландию, мистер Мизон, — отвечала она, — и не ожидала, что буду иметь удовольствие ехать в вашем обществе!

— Вы едете в Новую Зеландию? Я тоже еду туда, потом в Австралию! Что ж, вы вздумали бежать от нашего контракта? Это нехорошо, мисс, нехорошо! У нас есть агенты в Новой Зеландии и отделение в Австралии… Если вы хотели поискать что-нибудь лучше фирмы «Мизон»… Пожалуйста!.. О Небо! Я чувствую страшную боль во всех членах!

— Не беспокойтесь, мистер Мизон! — продолжала она. — Я не буду теперь печатать книг!

— Очень жаль, — возразил он, — потому что на вашу работу есть спрос! Издатель может нажить деньги на ней! Надеюсь, что вы путешествуете во втором классе, мисс Смиссерс, так что мы едва ли еще увидимся! Для человека в моем положении неудобно знакомство с пассажирами второго класса, особенно с молодой дамой-писательницей!

— Не бойтесь, мистер Мизон! — заметила Августа. — Я не имею ни малейшего желания рекламировать наше знакомство!

И она ушла, не желая видеть своего врага, который начал стонать и охать. Раздумывая об этой странной, неожиданной встрече, она ушла в каюту, где и оставалась, больная и беспомощная, целых три дня.

На четвертое утро Августа появилась на палубе, совершенно оправившись и с превосходным аппетитом. Позавтракав, она уселась на первое свободное место. Ей не хотелось встречаться с мистером Мизоном и в то же время хотелось избежать рассказов своей компаньонки по каюте. Эта особа смертельно надоела ей, рассказывая разные скандальные истории о мужчинах и женщинах, которых она знала. Эти рассказы, может быть, и были интересны, но всегда однообразны и злоязычны.

Августа сидела и смотрела на белые гребни волн, как вдруг на палубе появился человек в блестящей форме, с книгой в руке. Сначала, по этой блестящей форме, Августа приняла его за капитана, потом разглядела, что это был только его помощник.

— Будьте добры, мисс, — произнес он, подходя к девушке и сняв шляпу, — капитан просил меня засвидетельствовать вам свое почтение и узнать, вы ли та молодая дама, которая написала эту книгу?

Августа взглянула на книгу. Это был «Обет Джемимы». Она ответила утвердительно, и помощник капитана исчез.

В это утро ее ожидал еще один сюрприз.

Снова появился помощник капитана, дотронулся до шляпы и сказал, что имеет приказание капитана перенести ее вещи и поселить ее в другой каюте. Сначала Августа отказалась, обладая чисто британским упрямством; она не выносила чужих приказаний и чужого вмешательства.

— Приказано капитаном, мисс! — возразил помощник. Молодая девушка согласилась и не пожалела об этом.

Она очутилась в прелестной каюте в передней части парохода, недалеко от машин. Вероятно, это была офицерская каюта, потому что над кроватью висело изображение молодой дамы, несколько полок с книгами, было несколько телескопов и других инструментов.

— Разве это моя каюта? — спросила Августа.

— Да, мисс! Так приказал капитан. Это каюта мистера Джонса, второго офицера. Он поместился с мистером Томасом и уступил каюту вам!

— Это очень любезно со стороны мистера Джонса! — пробормотала Августа, недоумевая о причине такой перемены. Но ей суждено было еще удивляться в этот день.

Через несколько минут, когда она собиралась уходить из каюты, вошел джентльмен в капитанской форме.

За ним следовала красивая, хорошо одетая дама.

— Прошу извинения, — произнес он с поклоном, — мисс Смиссерс, не так ли?

— Да!

— Я — капитан Элтон. Надеюсь, вам понравилась ваша новая каюта? Позвольте мне представить вам леди Холмерст, супругу новозеландского губернатора. Леди Холмерст, вот мисс Смиссерс, сочинение которой вас так заинтересовало!

— О, я очень счастлива познакомиться с мисс Смиссерс! — сказала леди. — Капитан Элтон обещал мне, что мы будем сидеть рядом за обедом, и у нас будет время поговорить. Я была очарована вашей книгой! Прочла ее три раза. А ведь это много для светской женщины!

— Я думаю, что тут вышло недоразумение, — произнесла Августа робко, с краской на лице. — Я — пассажирка второго класса на пароходе и не могу обедать вместе с вами, леди Холмерст!

— Никакого недоразумения, — отвечал капитан, весело смеясь.

— Вы — моя гостья, мисс Смиссерс, и, пожалуйста, без возражений!

— Когда мы имеем счастье встретиться в жизни с истинным талантом, мы не должны упускать случая выказать ему наше почтение!

— добавила леди Холмерст, грациозно наклонив голову.

Августа чувствовала искренность комплимента, хотя находила, что он преувеличен.

Она покраснела и поклонилась, не зная, что сказать.

Вдруг она услышала резкий голос Мизона, смягченный некоторым оттенком почтения. Мистер Мизон разговаривал с лордом Холмерстом, маленьким, коротеньким человечком, у которого были величественные манеры и добродушное лицо.

Губернатор английских колоний, лорд Холмерст очень гордился своим саном. Обычно губернаторы колоний не имеют большого значения в глазах англичан. Но здесь, на пароходе, который нес лорда Холмерста к берегам его епархии, он был великой и важной персоной, и он отлично понимал это. Забавно было видеть важную осанку и величественные манеры маленького человечка, который становился все внушительнее по мере того, как пароход уходил от берегов Англии и приближался к Новой Зеландии.

— Повторяю вам, сэр, — говорил мистер Мизон, — что наследственность авторского права высоко чтится нашей страной! Мы дальновидны. Одно поколение добывает деньги, следующее — покупает на эти деньги титулы. А ваши титулы? Вы занимаете высокое положение, сэр, но ваш отец был, вероятно, такой же торговец, как я!

— Не совсем верно, мистер Мизон! — отвечал ему лорд Холмерст. — Скажите мне лучше, кто эта красивая девушка, с которой беседует моя жена?

— Теперь, сэр, — продолжал, не слушая его, Мизон, который, как все буржуа, питал суеверное благоговение перед аристократией, — я делаю хорошие дела… у меня есть капитал… помешает ли моему наследнику, — допустим, что у меня есть наследник, — воспользоваться этим капиталом и с его помощью занять такое же высокое положение, как ваше?

— Верно, совершенно верно, мистер Мизон. Прелестная мысль… Простите… Я вижу, моя жена делает мне знак подойти! — он быстро пошел, сопровождаемый Мизоном.

— Джон, дорогой мой! — сказала леди Холмерст. — Позволь тебя познакомить с мисс Смиссерс! Это автор чудной книги, которой мы так увлекались! Мисс Смиссерс, мой супруг!

Лорд Холмерст, не особенно далекий в делах, очень любил красивых женщин. Он вежливо раскланялся с Августой и любезно заявил ей, что необычайно рад познакомиться с ней. Мистер Мизон застал эту сцену и, удивленный, остановился, соображая, что ему делать. Леди Холмерст, не поняв причины его замешательства, хотела представить его Августе. Когда он двинулся к ней, протянув руку, Августа, твердо решившая не иметь ничего общего с ним, отвернулась.

— Я знаю мистера Мизона, леди Холмерст, — произнесла она холодным, твердым тоном, — и не желаю иметь с ним дела. Он дурно поступил по отношению ко мне!

— Так! — пробормотал себе под нос лорд Холмерст. — Я не удивляюсь, что он опротивел ей. Умная девица!

Леди Холмерст, несколько удивленная, молчала.

— О, я вижу, — сказала она, поняв, в чем дело, — мистер Мизон, вероятно, издал «Обет Джемимы»! Я слышу звонок к обеду. Пойдемте, мисс Смиссерс, или мы потеряем места, обещанные нам капитаном!

Дамы ушли, оставив мистера Мизона в одиночестве. Как жаль, что на пароходе не было клерков, на которых он мог бы выместить свою злобу!

— Теперь, моя дорогая мисс Смиссерс, — обратилась к Августе леди Холмерст, когда они сидели после обеда и болтали при лунном свете, — не скажете ли вы мне, за что вы не любите мистера Мизона, которого я, правду говоря, тоже недолюбливаю?

Августа поведала леди Холмерст всю свою печальную историю. Как рада была бедная девушка найти нового, симпатичного друга, которому можно излить все свои горести!

— Честное слово, — произнесла леди Холмерст, со слезами на глазах выслушав печальную историю смерти маленькой Дженни, — все, что я услышала от вас об этом ужасном человеке, заставляет меня думать, что он просто негодяй! Я придумала отличный план проучить его и расскажу об этом мужу! Мизон будет горько оплакивать ваш контракт. Это так же верно, как то, что меня зовут Бесси Холмерст!

Леди Холмерст кивнула своей красивой головкой с самым хитрым видом.

Глава 6

МИСТЕР ТОМБИ ЗАБЕГАЕТ ВПЕРЕД
С этого дня путешествие на пароходе «Канчаро» стало веселым и приятным для Августы.

Лорд и леди Холмерст были очень любезны с ней, а за ними и все пассажиры первого класса, так что мисс Смиссерс сделалась весьма популярной особой на пароходе. Ее книга переходила из рук в руки, и Августе в конце концов надоело выслушивать комплименты. Кроме того, она была очень красива, а красивая женщина всегда интересна для всех! В первый раз в жизни благодаря своей молодости, красоте и таланту Августа оказалась настоящей героиней. Леди Холмерст рассказала всем ее историю. Сначала всеобщее поклонение ужаснуло молодую девушку, не видевшую в жизни ничего, кроме горя, бедности и унижения. Но потом она успокоилась и принимала все как должное, подобно страннику, долго бродившему в сырости и темноте ночи и внезапно увидевшему дивный свет и тепло, у которого он мог отогреться и отдохнуть. Торжество Августы было полное: когда все общество, собравшееся на пароходе, узнало ее историю с Мизоном, оно отступилось от богача, и никакие деньги не могли вернуть ему расположение гордых аристократов! Этот делец, обладатель миллионов, хозяин огромного предприятия, был отвергнут всеми. Даже клерк, ехавший попытать счастья в Новой Зеландии, не хотел говорить с ним. Мистер Мизон глубоко чувствовал это общее презрение. Его, богача, смеют презирать люди, которых он мог трижды купить, и все из-за какой-то ничтожной девчонки!

Это страшно злило Мизона. Однажды утром лорд Холмерст, в продолжение нескольких дней выказывавший ему крайнюю степень нерасположения, окончательно добил его, не заметив протянутой для приветствия руки и пройдя мимо.

— Хорошо, лорд, прекрасно! — бормотал мистер Мизон, когда фигура губернатора исчезла из виду. — Мы еще потягаемся с вами! Я что-нибудь да значу в английской прессе! Те, у кого много денег и большие связи, могут писать что угодно, не боясь даже губернатора колонии!

Он гневно погрозил кулаком.

— Вы, кажется, сердитесь, мистер Мизон? — раздался чей-то голос около него. — Чем вам не угодил губернатор?

Это был плотный молодой человек с добрым лицом и большими усами.

— Что он сделал мне, мистер Томби? Он просто уничтожил меня! Он не подал мне руки и прошел мимо, не заметив меня!

— А-а! — протянул мистер Томби, богатый новозеландский землевладелец. — Как вы полагаете, почему он это сделал?

— Почему?! Я знаю, почему. Все из-за этой девчонки!

— Из-за мисс Смиссерс? Вы так думаете? — спросил мистер Томби со странным блеском в своих глубоко посаженных глазах.

— Да, из-за мисс Смиссерс. Она написала книгу, за которую я ей заплатил пятьдесят фунтов. Затем она согласилась, чтобы я печатал все, что она напишет в течение пяти лет, за известный процент… Это весьма обыкновенная вещь, когда имеешь дело с идиотами… Случилось так, что книга имела успех, и вдруг девица приходит ко мне и просит еще денег, помимо тех, что уже получила от меня. Когда я отказываю, она сердится и устраивает целую сцену!.. Оказывается, она нуждалась в деньгах, чтобы увезти свою больную сестру, или тетку, или еще кого-то, подальше изАнглии. Родственница ее умерла, она отправляется теперь в Новую Зеландию и рассказывает всему свету, что я был причиной этой смерти и ее бедности!

— Разумеется, это вам не нравится, мистер Мизон?

— Конечно, Томби! Но дело — делом! Если мне и удалось кое-что заработать на книге легкомысленной девицы, что же тут особенного? Она стала опытнее — вот и все, она — не первая и не последняя. Но если она еще будет наговаривать на меня, я начну преследовать ее за клевету!

— На законном основании, я полагаю, да…

— Проклятая девчонка! — продолжал Мизон, нахмурив седые брови. — Она наделала мне массу беспокойства. Я поссорился из-за нее со своим племянником, а теперь она уронила меня в глазах всех этих людей, и я уверен, что эта история будет известна по всей Новой Зеландии и Австралии!

— Да, — ответил мистер Томби, — это неловко для вас! Теперь, с вашего позволения, мистер Мизон, я скажу вам несколько слов. Вам никогда не приходилось слышать правды о вас самих, я вам скажу ее.

Если вы не вор, то очень яркая имитация его… Вы берете книгу молодой дамы, наживаете на ней сто на сто и платите ей пятьдесят фунтов. Вы связываете ее договором, для вас, несомненно, выгодным, и когда она приходит к вам просить денег, указываете ей на дверь. И теперь вы удивляетесь, мистер Мизон, что эти почтенные люди не хотят иметь с вами ничего общего. Добавлю, что мое мнение таково: единственно достойное вас общество — это общество трусов и пошляков! Доброго утра!

Молодой человек ушел, покручивая свои большие усы, с видом злобы и негодования.

Второй раз в жизни мистер Мизон слышал правду из уст молодого человека и, к своему горю, не мог разнести его и прогнать, как поступал с собственными клерками. Мистер Томби, от которого он рассчитывал услышать слово утешения, чуть не проклял его. Разумеется, на то была своя причина. Серые глаза Августы крепко задели сердце мистера Томби, как и Юстаса Мизона. Любовь его с каждым днем становилась все сильнее, так как он постоянно видел Августу и говорил с ней. Во время путешествия зернышко зарождающейся любви дает пышный росток. Страсть разгорается от постоянного общения с объектом почитания. Супружеские узы крепки, пока горячи, и задолго до окончания томительного медового месяца охлаждаются вовсе или бывают едва теплыми. Но в путешествии супружеское счастье прочнее.

В этот самый вечер маленькая трогательная сценка с оттенком некоторой меланхолии произошла на «Канчаро».

Мистер Томби и мисс Смиссерс стояли, опершись на перила, и наблюдали фосфорическое свечение воды. Мистер Томби нервничал до болезненности, мисс Смиссерс размышляла о том, что усы ее спутника весьма пошли бы какому-нибудь герою ее повести. Мистер Томби взглянул на усеянное звездами небо, на котором ярко сияло созвездие Южного Креста, и перевел взгляд на море. Но вдохновение не шло к нему на помощь. Наконец он сделал над собой отчаянное усилие.

— Мисс Смиссерс! — сказал он дрожащим от сильного волнения голосом.

— Что вам угодно, мистер Томби? — спокойно спросила Августа.

— Мисс Смиссерс, — продолжал он, — мисс Августа, я не знаю, что вы думаете обо мне, но я скажу вам все, я не могу сдерживаться более. Я люблю вас!

Августа немного отступила. Мистер Томби, правда, был очень, даже чрезвычайно любезен с ней, и она знала, что нравилась ему. Но объяснения в любви она вовсе не ожидала, и эта неожиданность поразила ее.

— Мистер Томби! — произнесла она удивленным тоном. — Вы знаете меня не более двух дней!

— Я полюбил вас, как только увидел! — искренне ответил он. — Прошу вас, выслушайте меня! Я знаю, что недостоин вас! Но я горячо люблю вас и буду вам хорошим мужем! У меня есть средства. Если вы не захотите жить в Новой Зеландии, я брошу все и поеду в Англию. Можете ли вы полюбить меня? Если б вы знали, как сильно я люблю вас, вы бы, наверное, согласились!

Августа старалась собраться с мыслями.

Этот человек, очевидно, любил ее, она не могла сомневаться в искренности его слов. Он нравился ей, этот джентльмен. Если она выйдет за него, то все ее горести и печали окончатся, она может опереться на его сильную руку! Женщина, даже талантливая, не создана для того, чтобы бороться с жизнью самостоятельно. Пока она думала это, доброе лицо Юстаса Мизона встало перед ее глазами, и слабое чувство досады и неприязни к человеку, предложившему ей свою руку, зародилось в ее груди. Юстас Мизон, конечно, ничто для нее. Ни одного слова любви или нежности не было произнесено между ними; вероятнее всего, она никогда больше не увидит его! Но все же, это красивое, симпатичное лицо явилось препятствием между ней и мистером Томби. Много женщин имели в прошлом такое прекрасное видение… Увы! Эти образы нашей миновавшей юности имеют свойство воскресать и появляться из могилы забвения.

Августа была женщина умная, с характером и честным, благородным сердцем, она не способна была пожертвовать всем ради стремления к удобствам жизни и богатству.

В несколько секунд она уже приняла решение.

— Я очень благодарна вам, мистер Томби, — произнесла она, — вы оказали мне большую честь, но я не могу быть вашей женой!

— Неужели? — пробормотал несчастный Томби, не ожидавший такого ответа. — И мне не остается никакой надежды? Может быть, вы любите кого-нибудь?

— Никого, мистер Томби, мне очень жаль, но я должна сказать вам, что не изменю своего решения.

Он закрыл лицо руками, но через минуту снова поднял голову.

— Да, жаль, — повторил он за Августой. — Но этому помочь нельзя. Я никогда не любил до вас ни одной женщины, и никогда не полюблю! И такое глубокое чувство, — добавил он с усмешкой, — пропадает даром! Что поделаешь! Прощайте, мисс Смиссерс! Расстанемся мирно!

— Разумеется, мы останемся друзьями, — подтвердила она.

— О нет, — возразил он, снова усмехнувшись, — дружба между нами невозможна… Или любовь, или равнодушие!.. Вы писательница, мисс Смиссерс! Может быть, когда-нибудь вы напишете книгу и объясните, почему иные люди отдают другим всю любовь, всю нежность своего сердца, когда это никому не нужно… Еще раз прощайте!

Мистер Томби взял ее руку, поцеловал, поклонился и исчез. Очевидно, он был незаурядный молодой человек и по-джентльменски перенес отказ. Августа посмотрела ему вслед, глубоко вздохнула и смахнула слезы. Потом она повернулась и пошла к леди Холмерст, которая сидела и болтала с капитаном, наслаждаясь напоенным южными ароматами воздухом. Когда Августа подошла ближе, капитан раскланялся и ушел. Леди Холмерст и Августа остались вдвоем.

— Что хорошего, Августа? — спросила леди Холмерст — она уже называла подругу по имени.

— О чем вы, леди Холмерст? — переспросила девушка.

— На чем вы порешили с молодым человеком, с мистером Томби?

— Я полагаю, мистер Томби немного поспешил! — ответила Августа.

Они переглянулись и тотчас же поняли друг друга. Леди Холмерст кое-что знала о делах Томби.

— Леди Холмерст, — сказала Августа, сразу «схватив быка за рога». — Мистер Томби сказал мне…

— И предложил вам руку и сердце… — добавила леди Холмерст, любуясь созвездием Южного Креста. — Вы заметили, что он поспешил!

— Он сделал мне предложение, — продолжала Августа, — и я сожалею, что не могла ответить ему согласием.

— Ах! Мне очень жаль, что так случилось! — воскликнула леди Холмерст. — Мистер Томби — красивый молодой человек и настоящий джентльмен! Я думаю, что для вас было бы хорошо стать его женой, это очень упростило бы ваши будущие дела! Конечно, пока вы будете в Новой Зеландии, я позабочусь о вас. Понятно, что, пока вы не устроитесь у своего кузена, вы будете жить у нас, в губернаторском доме!

— Вы очень добры ко мне, леди Холмерст! — прошептала Августа, подавив рыдания.

— Пора бы, моя дорогая, — произнесла леди, положив свою маленькую руку на красивую головку Августы, — забыть «леди Холмерст» и называть меня просто «Бесси»! Это звучит и лучше, и короче!

Августа, не сдержавшись, зарыдала, — ее нервы были сильно расстроены.

— Вы не знаете, как дорога мне ваша доброта! — всхлипывая, говорила она. — У меня никогда не было друга, и со смерти моей дорогой сестры я была так одинока!..

Глава 7

КАТАСТРОФА
Обе красивые женщины долго толковали и строили планы на будущее.

Пока они беседовали, небесный голос, управлявший миром, произнес свое грозное слово. На пароходе звучала музыка, слышались веселый смех, нежные голоса и пение… А небо облекалось мраком. Никто не подозревал об опасности. Да и какая могла грозить опасность на огромном пароходе, который несся с быстротой ласточки по волнам? Пассажирам нечего было бояться.

Путешествие близилось к концу, и матери убаюкивали детей со спокойным сердцем, как будто находились на земле Англии. Они не предчувствовали грозившего несчастья… И слава Богу, что мы не можем предугадать будущее. Страх будущего отнял бы у человека разум, сделал бы его безрассудным и сумасшедшим!

Леди Холмерст встала с кресла и заявила, что идет спать, но до этого ей хочется поцеловать своего маленького сыночка Дика, который занимал со своей няней отдельную каюту. Августа пошла с ней. Они поцеловали спящего ребенка, хорошенького пятилетнего мальчика, и простились, собираясь лечь спать.

Через несколько часов Августа проснулась, чувствуя какое-то странное беспокойство. Целый час она пролежала, думая о мистере Томби, прислушиваясь к всплескам воды и к шагам вахтенных матросов. Но странное чувство тревоги все усиливалось.

Августа встала, оделась кое-как, потому что едва могла найти в темноте свое платье, связала узлом волосы, накинула ульстер[468], висевший на двери, и прошла на палубу.

Близился рассвет, но ночь была очень темна.

Августа смутно разглядела очертания парохода, и ей стало легче, когда она вдохнула свежий ночной воздух, прислушалась к дикой песне ветра.

Было что-то успокаивающее в быстром движении судна…

Августа была одна. Она протянула руки вперед, словно хотела схватить что-то незримое. В сердце ее зарождалось какое-то сладкое чувство. Ей казалось, что в эту минуту она может написать нечто великое, лучшее, чем писала прежде. Чудные мысли, настоящее вдохновение рождались в ее душе под влиянием окружающей тишины и мрака. Ей слышался голос умершей Дженни, воображение рисовало ее витающей, подобно белокрылой птице, над мрачной бездной моря и любовно вглядывающейся в лицо сестры, которую она так горячо любила.

От Дженни мысль ее перенеслась на Юстаса Мизона. Что делал он там, в Бирмингеме? Ей пришло в голову, что она интересуется им, и вспомнился один его взгляд, который был ей так понятен. Она пожалела, что не оставила ему записки.

Быть может, она напишет ему из Новой Зеландии. Ее размышления были прерваны чьими-то шагами. Она очутилась лицом к лицу с капитаном.

— Мисс Смиссерс! — воскликнул он. — Что вы тут делаете в такой час? Сочиняете романы?

— Да, — ответила она, засмеявшись, — я не могла спать и пришла сюда! Конечно, это смешно!

— Если вам хочется написать что-нибудь, вы бы могли найти место получше, чем здесь! «Канчаро» летит стрелой… Это красиво…

Его трудно догнать… Мы идем со скоростью семнадцать узлов. Надеюсь прибыть к острову Кергелен в семь часов по моему хронометру!

— Что это такое, остров Кергелен? — спросила Августа.

— О, это пустынное местечко, почти необитаемое, где китобойные суда запасаются водой. Я слышал, что несколько лет тому назад сюда была послана астрономическая экспедиция, чтобы наблюдать за прохождением Венеры. Но погода была туманная, никто ничего не увидел. Ну, мне пора! Доброй ночи! Вернее, доброго утра!

Едва он успел произнести эти слова, как раздался дикий крик: «Вперед, вперед!»

Десятки голосов ответили на это криком:

— Держи прямо-о!.. Прямо держи… во имя Неба! Быстрым прыжком капитан бросился на мостик.

В ту же минуту паровая машина прекратила свою работу, цепи оглушительно загремели… Снова крик: «Китобойное судно… огней сюда! Огней!» В ответ раздался ужасный вопль откуда-то, что находилось впереди парохода.

Треск, шум такой, какого Августа никогда не слыхала, страшный толчок… Она упала на колени и на руки… Огромная масса корабля содрогнулась… Рассекая воду, он шел вперед с ужасающей быстротой, врезался в китобойное судно, разрезал его на две части и прошел над ним…

Отчаянные крики неслись во мраке ночи… Августа вскочила на ноги и почувствовала новый толчок, сопровождаемый страшным шумом. «Канчаро» давил остатки злосчастного китобойного судна!

Через несколько секунд все было кончено.

Августа видела что-то черное, плававшее по воде и потом погрузившееся в бездну… Затем она услышала глухой шум, который все усиливался и разросся до рева… Мужчины, женщины, дети — пассажиры корабля — бежали с криками и стонами, с побелевшими от ужаса лицами, похожие на призраков. Одни — почти раздетые, едва успевшие набросить на себя кое-что, другие в пальто, третьи, закутанные в простыни, держали в руках свое платье. Сотнями заполнили они палубу (пассажиров на «Канчаро» было около тысячи человек) с ужасным ревом, словно грозные духи ада! Волосы вставали дыбом на голове от этих криков. Августа старалась сохранить присутствие духа и не поддаться общей панике. Смелая и хладнокровная по натуре, она поняла, что пароход находится в большой опасности. Ясно, что столкновение дорого обошлось ему… толчок был ужасный! Вероятно, через несколько минут он пойдет ко дну…

И через несколько минут она должна умереть!

Ее сердце замерло от ужаса, но она еще раз превозможет себя… Конечно, жизнь ее не была веселой, однако она не делала ничего дурного, ей нечего бояться смерти!

Вдруг мысли ее обратились к другому. Где леди Холмерст? Где ее мальчик со своей няней?

Побуждаемая желанием узнать, что сталось с ними, Августа побежала к салону. Рассвело. Большая часть пассажиров толпилась на палубе, и она с трудом пробралась к каюте, где спал ребенок.

В каюте было светло, но няни нигде не было. Она ушла и бросила ребенка, который сладко спал, улыбаясь всем своим маленьким невинным личиком.

Толчок разбудил мальчика, но, не имея понятия о кораблекрушениях и опасностях, он снова заснул.

— Дик, Дик! — позвала его Августа.

Мальчик проснулся и сел, зевая, снова намереваясь заснуть.

— Дик будет спать! — пролепетал он.

— Дик проснулся, и тетя, — (он называл Августу тетей), — унесет его наверх посмотреть на мамми… — сказала Августа. — Ты будешь послушным мальчиком и пойдешь на палубу?

— Да! — доверчиво ответил Дик.

Августа посадила его к себе на колени и закутала в то, что было под рукой. Тут, около двери, висел маленький жакет, который мальчик надевал, когда было холодно. Она надела его поверх фланелевой рубашки и блузки и закутала Дика одеялами. В ногах кровати стоял ящик с бисквитами и молоко. Августа набила бисквитами свои карманы, напоила мальчика молоком и сама выпила остатки. Затем, набросив на себя шаль, она взяла ребенка и побежала на палубу. По дороге она встретила самого лорда Холмерста, спешившего к сыну.

— Я взяла его! — крикнула Августа. — Нянька убежала. Где ваша жена?

— Бог да благословит вас! — произнес он. — Вы добрая девушка! Бесси — там! Я не хотел, чтобы она пришла сюда! Эти люди положительно помешались, их не могут сдержать, они рвутся к лодкам!

— Разве мы тонем? — спросила Августа испуганно.

— Бог знает! А вот и капитан!

Лорд Холмерст указал на капитана, с трудом пробиравшегося сквозь ревущую толпу, и схватил его за руку.

— Оставьте меня! — проговорил капитан, пытаясь вырвать руку.

— Ах, это вы, лорд Холмерст!

— Да, постойте минуту и скажите нам правду. Мы должны знать ее!

— Хорошо, лорд Холмерст. Слушайте. Мы налетели на крейсировавшее здесь китобойное судно, не потрудившееся даже зажечь сигнальные огни. Носовая часть парохода с силой врезалась в судно… Образовалась течь. Плотник и его помощники сделали все, что могли, и забили трещины досками, но вода продолжает прибывать, и я боюсь, что может произойти непоправимое. Все насосы пущены в ход, выкачивают воду, но…

— Мы должны пойти ко дну? — спокойно произнес лорд Холмерст.

— Надо приготовить лодки. Не так ли? Или это еще не все?

— Боже мой! Вам этого мало? — спросил капитан, отворачивая свое бледное, страшное лицо. — Если хотите, это еще не все. Наши лодки могут выдержать около трехсот человек. На «Канчаро» до тысячи пассажиров — из них около трех сотен женщин и детей!

— Мужчины должны уступить! — сказал лорд спокойно. — Божья воля!

— Но для вас, сэр, приготовлена лодка! — сообщил капитан. — Я приказал приготовить ее, и, слава Богу, теперь светло! Поручаю вам, лорд, объяснить все владельцам парохода… Скажите им, что я исполнил свой долг! Лодки пойдут к острову Кергелен, на семьдесят миль к востоку!

— Вам придется поручить это кому-нибудь другому, капитан, — ответил лорд Холмерст. — Я останусь здесь и разделю судьбу остальных!

Все напускное величие лорда Холмерста исчезло, остался настоящий честный английский джентльмен.

— Нет, нет! — возразил капитан. — У вас револьвер с собой?

— Да.

— Отлично. Держите его под рукой, он понадобится вам. Они все бросятся к лодкам!

В это время серый и призрачный свет занимающегося дня озарил ужаснейшую сцену. Вокруг лодок толпились офицеры и пассажиры, собиравшиеся прыгнуть в них. В одной из лодок сидела леди Холмерст, которую насильно втолкнули туда. Она кричала, призывая сына и мужа. Около нее находились кучка женщин и детей, полдюжины матросов и один офицер. Августа сейчас же увидела лицо своей приятельницы.

— Бесси! Бесси! Леди Холмерст! — закричала она. — Мальчик у меня… Все хорошо… ребенок со мной!

Леди услышала голос и протянула к ней руки. Но лодка отчалила и увезла бедную леди Холмерст. В это время кто-то схватил Августу за руки. Она оглянулась. Это был мистер Томби, который держал в руке револьвер.

— Слава Богу! Я нашел вас! — воскликнул он. — В путь, скорее, в путь!

— Женщин сюда! — закричал офицер, распоряжавшийся размещением пассажиров. Несколько мужчин бросились к лодке.

— Сначала женщины! Женщины сначала!

— Я не тороплюсь! — сказала Августа, держа на руках испуганного ребенка; ее слова произвели эффект, мужчины остановились.

— Идите в лодку! — приказал мистер Томби, помогая молодой девушке спуститься туда.

Ему пришлось чуть не драться с каким-то человеком, который отчаянными усилиями пытался влезть в лодку. Это был мистер Ми-зон. Узнав его, мистер Томби оттолкнул его так сильно, что он опрокинулся навзничь.

— Тысяча фунтов за место в лодке! — заревел мистер Мизон. — Десять тысяч фунтов за место в лодке!

Он поднялся, вскарабкался на перила и снова был отброшен в сторону.

Мистер Томби помог Августе и мальчику усесться в лодку, поцеловал ее в лоб.

— Бог да благословит вас, прощайте! — произнес он. В эту минуту корма корабля вдруг высоко поднялась, а передняя часть опустилась. Пронесся страшный крик.

— Тонем! Тонем! — донеслось до ушей Августы.

Из машинного отделения выбежали люди с почерневшими, закопченными лицами, совсем задыхающиеся, и еще более напугали растерявшуюся толпу.

За ними неслись матросы и эмигранты.

— В лодки, бросайся в лодки, или мы потонем! — загремел чей-то грубый голос.

При этих словах обезумевшая толпа бросилась к лодкам, ругаясь и крича. В один момент женщины и дети были выброшены из одной лодки, и высокий, сурового вида моряк пытался оттолкнуть ее от корабля.

Августа увидела мистера Томби, лорда Холмерста и какого-то офицера, прибежавших на шум. Они подняли пистолеты и выстрелили в толпу.

— Не надо пистолетов! — закричал кто-то. — Что быть убитым, что потонуть! Для нас нет места в лодках! Мы найдем его себе! Идем!

Снова отчаянная попытка влезть в лодки — и трое убитых!

— Билл! — крикнул человек, стоявший впереди. — Отведи лодку вправо. Они бросятся и потопят нас!

Билл послушался. Лодка отделилась от парохода. Как вдруг какой-то человек отчаянным прыжком очутился в ней, ударился о ее борт и свалился в воду. В испуге одна леди, жена судьи, выронила ребенка из рук. Августа пыталась схватить дитя, но безуспешно. Ребенок утонул. Затем два матроса слетели с парохода, корма которого так высоко поднялась над водой, что можно было видеть руль. С ужасным криком мистер Мизон, у которого было сильно развито чувство самосохранения, бросился с парохода в воду и, часто взмахивая руками, подплыл к лодке, умоляя взять его.

— Толкни хорошенько старого мошенника, Билл! — закричал матрос. — Долой его!

— Нет, нет! — воскликнула Августа, сжалившись над несчастным. — Здесь, в лодке, много места!

— Держись крепче! — сказал матрос по имени Джонни. — Когда мы отплывем подальше, мы возьмем вас!

Мистер Мизон держался за лодку изо всех сил. Через некоторое время, когда она отплыла на пятьдесят ярдов, два человека не без труда втащили в нее толстого Мизона.

Крики на корабле не утихали, пока судно медленно погружалось в воду. Гудок надрывался не переставая, протяжно и заунывно. В утреннем тумане взвилась ракета… Вокруг приготовленных лодок началась настоящая война. Августа видела людей, которые старались попасть в лодки, переполненные женщинами и детьми. Они цеплялись за их борта, кричали, просили, ругались… Одна лодка опрокинулась, и все находившиеся в ней — около сорока человек — упали в воду. Другая, в которой были только женщины и дети, благополучно спустилась в воду, но не могла отцепить канат и задержалась.

Когда через две или три минуты «Канчаро» затонул, ни у кого не оказалось ножа, чтобы перерезать канат, которым была привязана к нему лодка, и она также затонула со всеми пассажирами[469].

Остальные лодки, за исключением той, где находилась леди Холмерст, исчезли и, вероятно, все потонули. Невозможно было противостоять напору обезумевшей толпы, которая, подобно зверю, бросилась на лодки. Несколько человек матросов и офицеров не могли ничего поделать. Каждый лез в лодку, спасая свою жизнь, не щадя других.

Через двадцать минут после того как «Канчаро» потопил китобойное судно (все эти события произошли в короткое время), он затонул сам, а с ним — все оставшиеся на нем люди.

Глава 8

ОСТРОВ КЕРГЕЛЕН
Как только мистер Мизон, спасшийся благодаря Августе, очутился в лодке и свалился на ее дно, как мертвый, Августа почувствовала страшную слабость. Она опустила голову и прижалась лицом к одеялам, в которые закутала спасенного мальчика. Ребенок, испуганный криком и шумом, озирался кругом с широко раскрытыми глазами.

Через несколько секунд молодая девушка, пересиливая себя, подняла голову. Лучи восходящего солнца разогнали туман и озарили тонущий корабль. Его корма высоко вздымалась над водой, качаясь взад и вперед.

— Тонет! Клянусь святым Георгием, тонет! — произнес моряк Джонни.

Огромный корабль тихо умирал. Медленно, очень медленно, под отчаянные крики людей его корма поднималась все выше и выше, а остальная часть погружалась в воду. Люди кричали и молили о помощи, но Небо не вняло их мольбам!

Скоро корабль стоял вертикально в воде, и в ста шагах от него вырос чудовищный вал, а люди, как мухи, полетели прямо в пенящиеся волны. Раздался треск, шум… Взорвалась паровая машина. Среди клубов дыма, с оглушительным шумом корабль погрузился в бездну и исчез в ней.

Вода забурлила и закипела на том месте, где затонул «Канчаро»… Пар клубами вырывался из глубины…

Люди в лодке застонали и отвернулись. Ребенок сильно испугался. Августа вскрикнула и закрыла лицо руками.

— Вернитесь! — пробормотала она. — Вернемся, посмотрим, нельзя ли спасти кого-нибудь!

— Нет, нет! — закричал Мизон. — Они потопят нашу лодку!

— Без толку! — возразил Джонни. — Все утонули.

Между тем матросы успели повернуть лодку и услыхали слабый крик. Но когда они добрались до того места, где затонул «Канчаро», ни одного живого существа там не оказалось. Только волны шумели и пенились кругом. Тяжелый туман повис над водой. Они пробовали кричать — ответа не было. Где-то послышался слабый звук, но когда лодка подплыла к тому месту, откуда он раздался, — ничего и никого… Все люди утонули. Их отчаянные крики не тронули безжалостное Небо… Все было кончено… Ветер, облака и море были свидетелями этой ужасной смерти в бездонной морской пучине.

— Боже мой, Боже мой! — вскричала Августа, вытирая слезы.

— Одна лодка уцелела, но где же она? — спросил мистер Мизон, весь мокрый и жалкий, вращая вокруг безумными глазами, словно стараясь проникнуть сквозь туман.

— Там что-то виднеется! — указал Джонни на круглый, похожий на лодку предмет, появившийся в стороне от них.

Это была пустая лодка, та самая, которую не смогли отвязать от корабля, когда он тонул. Освободившись от пассажиров, под давлением воды она всплыла на поверхность. Через несколько дней несчастные утонувшие также всплывут из глубины моря наверх и будут смотреть своими мертвыми очами в небо… Для них все кончено — и навсегда!

Матросы повернули свою лодку, и она медленно поплыла среди разного хлама — бревен, щепок, весел, обломков… Люди принялись кричать, надеясь привлечь внимание пассажиров другой лодки, которая, по их мнению, находилась где-то неподалеку.

Но все их усилия были тщетны из-за густого тумана, который не позволял видеть дальше чем за двадцать ярдов, ветра и шума воды. В бескрайних просторах океана совсем затерялись две маленькие лодки, и хотя они находились на близком расстоянии друг от друга, но не могли встретиться, потому что каждая плыла своей дорогой, стараясь избежать страшной участи корабля. Лодка, в которой находились леди Холмерст и еще двадцать других пассажиров и шесть матросов, что уцелели от гибели, после крушения «Канчаро» отправилась на остров Кергелен. До наступления ночи ее нагнало китобойное судно и проводило в Олбени, на берег Австралии. Крушение «Канчаро» произвело ужасающее впечатление. Телеграммы сообщили об этом повсюду. Овдовевшая леди Холмерст и другие женщины были доставлены обратно в Англию.

А пассажиры маленькой лодки вместе с нашей героиней и мистером Мизоном сидели с бледными, взволнованными лицами и молча поглядывали друг на друга. Наконец Джонни, лицо которого было безобразно из-за расшибленного носа, вдруг сурово проговорил:

— Нехорошие были дни! Плохие!

На это Билл улыбнулся во всю свою добродушную физиономию и заметил, что ему, Джонни, нечего жаловаться, они только что счастливо избежали опасности.

В разговор вмешалась Августа и сказала, что капитан направлялся к острову Кергелен, находившемуся в шестидесяти или семидесяти милях отсюда. На лодке оказался компас. Подняли парус, и лодка побежала на восток под свежим западным ветром. Целый день они плыли по пустынному океану, не встретив ни одного живого существа. Наконец настала ночь.

К счастью, в лодке нашлись ящик с бисквитами, вода и ром. Оба матроса, Билл и Джонни, усердно подкреплялись последним. Было холодно. Все озябли в мокрой одежде, но не испытывали ни голода, ни жажды. На восходе солнца стало теплее.

Долгая ночь прошла, но Августа не сомкнула глаз. Маленький Дик крепко спал на ее груди, в ее объятиях, прикрытый одеялом от холода и сырости. На дне лодки лежал мистер Мизон, которому Августа из жалости отдала одно одеяло, оставив себе только шаль.

Наконец появилось солнце и озарило бескрайнюю гладь моря. Августа долго вглядывалась в туманную даль.

— Что это такое? — внезапно спросила она у Билла задрожавшим от волнения голосом, указывая на темную массу впереди. Билл пристально вгляделся.

— Земля, там земля! — радостно закричал он.

Мистер Мизон приподнялся на коленях — он не мог стоять на ногах — и начал осматриваться вокруг.

— Слава Богу! — вскричал он. — Какая это земля? Новая Зеландия? Тогда я останусь тут и никогда больше не поплыву на корабле!

— Новая Зеландия! — сердито проворчал матрос. — Вы, должно быть, помешались! Это остров Кергелен — вот что. Здесь вечно идет дождь, и никто не живет! Оставайтесь здесь, коли хотите! Я могу поклясться, что никому не придет в голову приехать сюда за вами!

Мистер Мизон угрюмо проворчал что-то.

Между тем солнце разогнало туман, и прелестная панорама открылась перед глазами потерпевших кораблекрушение. Рядами тянулись высокие горы с блистающими на солнце белыми снеговыми вершинами. Билл направил лодку к югу. Вода была спокойна. Скоро они увидели устье большого фьорда, окаймленное утесами… Вокруг прибрежных скал шумели и разбивались волны, и далекое эхо вторило их глухому рокоту.

Лодка плыла по фьорду, мимо скал, на которых сидели какие-то фантастические чудовища, похожие на морских львов, пока не приблизилась к берегу, поросшему мелкой травой. Здесь, к восхищению спасшихся, они увидели две хижины из строевого леса, одна недалеко от другой, в пятидесяти шагах от воды.

— Да тут есть дом, — обрадовался Джонни, — хотя выглядит он не очень красивым!

— Причаливайте к берегу… Скорее бы выбраться из этой ужасной лодки! — произнес мистер Мизон.

Августа поддержала его просьбу. Убрали парус, пустили в ход весла, и лодка вошла в маленькую, самой природой устроенную гавань. Через десять минут все они ступили на твердую землю. Первой заботой их было пойти осмотреть хижины, но результат осмотра оказался неутешительным.

Выстроенные, вероятно, в 1874 году, в то время, когда здесь находилась экспедиция по наблюдению за Венерой, а может, какими-нибудь моряками, хижины стояли сейчас почти разрушенные. Стены и пол поросли мхом, а огромные щели в крыше пропускали дождь, так что внутри хижин стояли целые лужи воды. Однако это все же был кров и хоть какая-то защита от холода и дождя, и путешественники решили этим воспользоваться.

Решено было, что в одной хижине, поменьше, поселятся Августа и Дик, а мистер Мизон и оба матроса устроятся в другой. Затем они перенесли сюда все свое скудное имущество, убрали и вымыли хижины и сделали их, насколько было возможно, удобными для жилья, наскоро закрыв парусом сырой пол и прикрыв дыры на крыше камнями и досками, оторванными от днища лодки. Погода, на их счастье, была сухая, и все, за исключением Мизона, совершенно упавшего духом, усердно принялись за работу. Даже маленький Дик бегал взад и вперед за Августой, очень довольный, что оказался на суше. К полудню все было сделано.

Развели огонь, и Августа зажарила двух птиц, похожих на кур, которых они поймали; обедали, конечно, стоя, потому что сесть было не на что.

После обеда снова возобновились обследования и попытки устроиться возможно лучше. Воды было достаточно, потому что недалеко от хижин протекал быстрый ручей. Кроме того, у них был большой запас бисквитов и бочка рома. Рыбы в ручье водилось в изобилии, если бы они нашли возможность варить ее, а на окрестных утесах оказались массы пингвинов. Очевидно, что им не грозила опасность умереть с голоду. Сейчас же после обеда оба матроса ушли и скоро вернулись, притащив множество птичьих яиц. Едва они успели вернуться, как пошел дождь — характерное отличие этих широт, — и скоро горы оделись густой завесой мокрого тумана. Час за часом дождь лил не переставая, проникая сквозь крышу лачуг, и капал на пол. Августа сидела в своей лачуге, стараясь чем-нибудь занять маленького Дика и рассказывая ему разные истории, чтобы чем-нибудь утешить ребенка и унять его плач, потому что ему было холодно и его маленькое сердечко болезненно ощущало весь ужас положения. Никто не знал, как тяжело было ей придумывать сказки, когда сердце сжималось от тоски. Она рассказывала ему о Робинзоне Крузо и добавила, что они тоже играют в Робинзона, но Дик возразил, что он не хочет так жить и желает видеть свою маму.

Становилось все холоднее и темнее. Сырость пронизывала до костей. Наконец стемнело. Ветер и дождь бушевали над лачугами, и дикий крик морских птиц сливался с воем ветра. Мальчик все-таки заснул, укутанный одеялом и парусом. Августа чувствовала себя очень несчастной, одна, подавленная тяжелыми думами, и хотела также последовать примеру ребенка и уснуть, как вдруг раздался стук в доску, заменявшую дверь.

— Кто там? — вскрикнула Августа с испугом.

— Это я, мистер Мизон! — ответил голос. — Могу я войти?

— Да, если вам угодно! — произнесла Августа сурово, хотя, в сущности, была рада его видеть, или, вернее, слышать человеческий голос, потому что в темноте ничего нельзя было разглядеть. Под гнетом горя и несчастья люди быстро забывают былые обиды и ссоры и рады обществу даже своего злейшего врага!

— Закройте за собой дверь! — сказала Августа, догадавшись по сильному притоку воздуха, что посетитель вошел в лачугу. Мистер Мизон, ворча и вздыхая, закрыл за собой вход доской.

— Оба эти скота пьяны, — сообщил он, — напились рому! Я пришел к вам, потому что не мог более оставаться с ними. Я болен, мисс Смиссерс, очень болен! Вероятно, я умру! Я чувствую, что во мне все застыло… Не можете ли вы помочь мне?

— Не знаю, что тут можно сделать! — ответила Августа мягко: сострадание к этому человеку превозмогло в ней отвращение к нему. — Лучше бы вы легли и заснули.

— Заснуть! — заворчал он. — Как я могу заснуть? Мое одеяло намокло, и все платье отсырело!

Он упал на пол и застонал.

— Постарайтесь уснуть! — снова повторила Августа.

Он не ответил, но несколько успокоился. Августа положила голову на ящик с бисквитами и забылась.

Сон — верный друг юности! Несколько раз она просыпалась и снова засыпала. Когда она окончательно проснулась и открыла глаза, было уже светло, и дождь перестал.

Первой заботой Августы было подойти к маленькому Дику. Он проспал всю ночь глубоким сном и выглядел молодцом. Она вынесла его из хижины, вымыла ему лицо и руки в ручье и дала позавтракать бисквитами. Возвращаясь, Августа встретила обоих матросов, совершенно трезвых, хотя лица их носили отпечаток пьянства. Она выпрямилась и сурово посмотрела на них.

Они молча прошли мимо. Когда Августа вернулась в хижину, мистер Мизон сидел на полу, и свет из двери падал прямо на его лицо.

Молодая девушка испугалась. Щеки его ввалились, под впалыми глазами залегли красные круги, он походил на человека в последней стадии болезни.

— Какая ночь! — сказал он. — Господи! Какую ночь я провел! Думал, что не доживу до утра!

— Ничего, — возразила Августа. — Поешьте бисквитов, и вам будет легче.

Мизон взял кусок бисквита и попытался проглотить его, но не смог.

— Бесполезно! — пробормотал он. — Я — конченный человек! Я лежал в лодке, весь мокрый… и это прикончило меня.

Августа взглянула на его лицо и не могла не поверить словам Мизона.

Глава 9

«ТАТУИРУЙТЕ МЕНЯ!»
После завтрака — Августа съела бисквит и крылышко птицы, сваренной накануне, — Билл и Джонни, оба матроса, принялись за работу по указанию девушки. Они укрепили на утесе большую палку, к концу которой привязали флаг, найденный в лодке. Хотя у них было мало шансов на то, что кто-нибудь увидит флаг в тумане, они сочли необходимым сделать это. К полудню флаг развевался на утесе. И — удивительно! — погода опять была прекрасная, солнце сияло и грело. К радости Августы, одеяла совсем высохли. Она попросила матросов поискать и принести ей птичьих яиц, как накануне. Матросы охотно сделали это, так как были трезвы и стыдились своего поведения. Августа дала Дику бисквит и четыре яйца, которые он с удовольствием съел, и начала убеждать мистера Мизона, лежавшего в хижине и стонавшего, выйти и погреться на солнце.

Богач чувствовал себя очень несчастным, был убежден, что умирает, и не мог дотронуться ни до чего.

— Мисс Смиссерс! — сказал он, усевшись на камнях. — Я умру в этом ужасном месте, но я не готов к смерти. Подумать только, — продолжал он с прежней важностью, — я умру здесь, как голодная собака, в холоде, один, тогда как у меня двухмиллионное состояние! Я отдал бы все деньги до последнего фартинга, чтобы только очутиться дома, в безопасности! Клянусь Иовом! Я бы обменялся местом с любым несчастным писакой! Я дал бы ему двадцать фунтов в месяц! Понимаете ли вы мое положение, мисс Смиссерс!

Он снова застонал от ужаса и отчаяния. Августа взглянула на несчастного богача и вспомнила о том гордеце, которого она знала и который так отвратительно относился к своим клеркам и наводил страх на всех служащих. Она задумалась о превратностях человеческой жизни.

Увы! Как изменился мистер Мизон!

— Да, — продолжал он, несколько успокоившись, — я умру здесь, в этой дыре, и все мои деньги не могут помочь мне! Проклятье! Аддисон и Роскью получат от меня миллионы, хотя им ничего не нужно. Я бешусь, когда думаю, что девчонки Аддисона будут проматывать мои миллионы, купят себе на них титул и знатных мужей! Я лишил наследства своего племянника, Юстаса, и теперь я многое бы отдал, чтобы изменить это! Мы поссорились с ним из-за вас, мисс Смиссерс, потому что я не хотел вам дать еще денег за вашу книгу. Лучше было бы, если бы я дал вам их тогда! Я скверно поступил с вами, мисс Смиссерс, но коммерция есть коммерция! Я не мог сделать этого из принципа. Не старайтесь отплатить мне, мисс Смиссерс, я болен и беспомощен и, вы понимаете, поступал так из принципа…

— Я не имею привычки мстить, мистер Мизон, — с достоинством ответила Августа, — но думаю, что вы поступили очень дурно, лишив наследства племянника, и не удивляюсь, что вы жалеете об этом.

Спокойные и правдивые слова Августы затронули совесть мистера Мизона. Он начал изливаться в слезах и сожалениях.

— Но чем горевать и убиваться, — возразила Августа, — лучше изменить завещание! Мы все, сколько нас есть, будем свидетелями, и если с вами что-нибудь случится, у вас останутся свидетели завещания!

Это была новая мысль, и умирающий человек ухватился за нее.

— Конечно, конечно! — сказал он. — Мне не пришло это в голову. Я так и сделаю, и Аддисон и Роскью останутся ни с чем. Юстас получит все. Дайте мне руку! Я пойду и все сделаю!

— Погодите минуту! — остановила его Августа. — Как же вы будете писать без пера, карандаша, без бумаги и чернил?

Мистер Мизон снова сел с тяжелым стоном…

— Вы уверены, что ни у кого нет карандаша и кусочка бумаги? — спросил он. — Надо писать четко и разборчиво!

— Я тоже так думаю, — согласилась Августа, — сейчас я узнаю. Она пошла и спросила Билла и Джонни. Ни у кого не было ни карандаша, ни клочка бумаги! Августа вернулась, опечаленная.

— Я нашел, нашел! — вскричал мистер Мизон, когда девушка подошла к нему. — Если мы не найдем бумаги и карандаша, мы можем написать кровью на холсте или полотне. Можно сделать перо, ведь здесь много птиц. Я читал где-то о чем-то подобном. Надо будет так и сделать!

Августа с радостью ухватилась за эту мысль, но сейчас же задумалась: где же взять холст?

— Да, — произнесла она, — если только мы найдем холст или полотно. На вас надета фланелевая рубашка, у матросов — также, и у маленького Дика только фланель!

Действительно, случилось так, что у них не было ни куска полотна. Нашелся один носовой платок, и тот весь дырявый. Все вещи Августы утонули вместе с «Канчаро». Они бы много отдали сейчас за полотняный носовой платок!

— Да, — сказал мистер Мизон, — у нас ничего нет. У меня не найдется даже ни одного банковского билета, на котором я мог бы написать кровью, хотя и есть с собой сотня золотых соверенов! Простите меня, мисс Смиссерс, за нескромность… нет ли у вас чего из полотна… может быть, вы оторвете кусочек… Вы ничего не потеряете… Я обещаю вам, что уничтожу наш контракт, если буду дома, хотя это едва ли возможно… Я напишу на полотне, что он должен быть уничтожен! Вы получите пять тысяч фунтов, мисс Смиссерс! Может быть, вы оторвете кусочек от сорочки или от чего-нибудь другого? Никто ничего не узнает, а найти этот кусочек так важно!

Августа сильно покраснела.

— Мне очень жаль, мистер Мизон, но на мне нет ничего подобного! Ничего, кроме фланели, — добавила она. — Я вскочила ночью, было темно, набросила на себя что попало, рассчитывая вернуться и одеться!

— Нет и воротничка? Может быть, найдется воротничок или подшивка у юбки? — спросил мистер Мизон, с отчаянием хватаясь за эту надежду.

Августа печально покачала головой.

— Тогда — кончено! — простонал мистер Мизон. — Юстас не получит моих денег. Бедный мальчик! Бедный! Я дурно поступил с ним!

Августа ломала себе голову, — она решила, что Юстас Мизон не должен потерять ни пенни из своего колоссального наследства, если она может помочь ему. Но мистер Мизон мог умереть, а если он умрет, вероятно, они последуют за ним. Тогда никто не узнает о его желании изменить завещание!

В это время пришел Билл, возившийся с флагом на утесе и напрасно старавшийся увидеть корабль. Его фланелевая куртка была разорвана на локтях, и Августа пристально разглядывала его мускулистые смуглые руки. Ей пришла в голову новая мысль.

— Ничего не видать! — сказал матрос. — И я думаю, ничего и не будет. Мы останемся здесь, пока не умрем.

— Я тоже не надеюсь, — согласилась Августа. — Пожалуйста, мистер Билл, скажите, это татуировка на вашей руке?

— Да, мисс, это вытатуировано, — сказал Билл, поднеся свою огромную руку к ее носу. Вся рука была испещрена знаками, флагами, кораблями, а в середине их находилась надпись — имя матроса: Билл Джонс.

— Кто это сделал вам, мистер Билл? — спросила Августа.

— Кто сделал? Я сам. Один товарищ бился со мной об заклад, что я не сумею написать свое имя на руке… Я доказал ему…

Августа не сказала более ни слова, пока Билл не ушел.

— Теперь вы понимаете, что должны сделать? — обратилась она к Мизону.

— Я? Нет, — ответил он, — не понимаю.

— Как? Вы можете вытатуировать… заставьте матроса! Это, я думаю, недолго!

— Вытатуировать?! Как это и чем? — спросил он с удивлением.

— Вы можете вытатуировать свое завещание на спине матроса Джонни, если он позволит… Потом, у нас есть патрон от револьвера, и если порох смешать с водой… я думаю, можно это сделать!

— Честное слово, — воскликнул мистер Мизон, — вы удивительная женщина! Кому могла прийти в голову такая мысль! Идите и спросите Джонни, позволит ли он татуировать свою спину?

— Я попытаюсь!

Взяв маленького Дика за руку, Августа пошла туда, где сидели оба матроса, и, улыбаясь своей милой улыбкой, спросила Билла, не согласится ли он для нее сделать маленькую татуировку? Мистер Билл, всеми силами старавшийсяудержаться от искушения глотнуть рому, грациозно согласился исполнить ее просьбу, сказав, что видел поблизости много острых рыбьих костей, так как порох вовсе не годится для этой цели.

Казалось, вдохновение сошло на него свыше, и он быстро пошел на берег.

Тогда Августа, как только могла любезно и ласково, подошла к Джонни, который сидел спиной к хижине со страдальческим выражением на лице, вероятно, от головной боли после вчерашней попойки.

Медленно и с большим трудом, потому что Джонни все воспринимал очень туго, она объяснила ему, что от него требуется. Когда он наконец понял, лицо его приняло странное выражение, он заговорил скорее резко, чем вежливо, ругая мистера Мизона, и отказался наотрез. Августа замолчала, ожидая, пока его гнев утихнет, затем снова приступила к делу.

Она была уверена, что мистер Джонни не сомневается в важности этого документа и не откажет ей, если ему придется участвовать только в качестве свидетеля при татуировке и держать за руку Билла, пока тот вытатуирует его подпись.

— Хорошо, мисс, — согласился он, — я не могу отказать вам, так как вы просите меня об этом, а не старый мошенник Мизон. Я и пальцем не шевельну ради него, мисс, это верно.

— Так вы обещаете? — спросила Августа и вернулась к мистеру Мизону. По дороге она встретила Билла, который нес в руках что-то вроде рыбы, противное на вид, с длинными щупальцами и круглой головой, похожей на голову попугая.

— Ну-с, мисс, я нашел этого джентльмена на берегу сегодня утром. Это каракатица… я добуду из нее чернил… отличных чернил!.. Порох здесь не годится!

В это время они дошли до мистера Мизона, и здесь все дело, включая и упрямый отказ Джонни, было объяснено Биллу.

— Я вижу, что надо теперь сделать… — произнесла наконец Августа. — Очевидно, татуировать придется вас, мистер Мизон!

— Меня? — простонал Мизон. — Я буду татуирован, как дикарь, на мне будет татуировано мое собственное завещание!

— Простите, иначе ничего не поделаешь! — заметил Билл. — Если вы будете ворчать, как же тогда писать завещание? Мы можем проколоть кожу острым камнем, — добавил он задумчиво, — но у нас нет соли, и вы не выдержите. А если солнце коснется татуировки, кожа сморщится, и никакие суды и законоведы Лондона не разберут ничего!

Мистер Мизон громко застонал.

— У нас есть здесь ребенок, — продолжал Билл, — кожа у мальчика белая, тонкая, и его легко татуировать, но придется его держать, ведь он начнет реветь!

— Да, да — поспешно согласился мистер Мизон, — татуируйте ребенка! Он будет нам полезен!

— Я не хочу и не позволю тронуть Дика, — возразила Августа с негодованием, — ребенок перепугается. Кроме того, никто не имеет права заклеймить его на всю жизнь!

— Ну, тогда разговор окончен! — сказал Билл. — Деньги этого джентльмена пойдут, куда он назначил их ранее!

— Нет, — заметила Августа, внезапно покраснев, — не окончен! Мистер Юстас Мизон был очень добр ко мне, и для того, чтобы он мог получить свои деньги, татуируйте меня!

— Я хотел бы расцеловать вас! — вскричал Билл с восторгом. — Вы просто молодец-баба! Если бы я был молодым человеком, то непременно расцеловал бы вас!

— Да, — подтвердил мистер Мизон, — это прекрасная мысль! Вы молоды, сильны, с голоду здесь не умрете… проживете долго, может быть, несколько месяцев! Начинайте. Я очень ослабел и не думаю, что переживу эту ночь! Если мы устроим дело и Юстас получит свое наследство, мне будет легче умереть!

Глава 10

СМЕРТЬ МИСТЕРА МИЗОНА
Августа отвернулась от старика с жестом нетерпения.

Его себялюбие и эгоизм возмущали ее.

— Я полагаю, — обратилась она к Биллу, — что вам придется вытатуировать завещание на моей шее!

— Да, мисс, это верно! — согласился Билл. — Понятно, мисс, для документа нужно место. Если бы это был корабль или флаг, или изображение молодого человека, я мог бы вытатуировать все это на вашей руке, но, чтобы написать целый документ, надо много места. Я покажу им, как умеет татуировать Билл Джонс!

— Хорошо, — произнесла Августа со вздохом. — Я сейчас буду готова.

Она ушла в хижину, сняла лиф платья и завернулась во фланель, оставив шею открытой настолько, насколько она бывает открыта в модном вечернем туалете светской дамы. Когда она вышла снова одетой или, вернее, раздетой для операции, Билл приготовил маленькую деревянную палочку, которую очинил, как карандаш, и вставил в нее длинную рыбью кость, потом обмакнул ее в чернила, взятые из каракатицы.

— Ну, мистер Билл, я готова! — сказала Августа, садясь на камень и крепко сжав зубы.

— Честное слово, мисс, вы — молодец! — повторил матрос, смотря на ее шею глазами художника. — Я никогда не видал такого прекрасного материала для работы. Повесьте меня, если мне не жаль вашу шею! Но хорошая татуировка только украшает человека, даже принцессу… ваше счастье, мисс, что я мастер татуировать!

Августа закусила губу, и горькие слезы потекли из ее глаз. Прежде всего она была женщиной, и женские слабости не были чужды ей! Хотя она никогда не надевала платья с глубоким вырезом, но хорошо знала, что у нее очень красивая шея, и гордилась этим. Тяжело было сознание, что она всю жизнь будет носить на шее это смешное завещание, и зачем? Ради молодого человека, который вовсе и не думает о ней! Но сердце подсказало ей, что это неправда. Мистер Юстас Мизон не забыл о ней, он интересовался ею, а она, она должна была сознаться, что любит его. Она поняла это только здесь, в этом ужасном месте, в этом печальном царстве смерти, поняла, что любит его глубокой и нежной любовью. Если бы даже Августа не была по природе великодушной, смелой женщиной, она от всего сердца радовалась бы возможности принести для него эту жертву — довольно тяжелую, — потому что любовь способна на любые жертвы, на любые испытания ради любимого человека.

— Начинайте, — произнесла Августа резко, — и, пожалуйста, скорее!

— Хорошо, мисс! Что писать, джентльмен? Говорите покороче!

— «Оставляю все мое состояние Юстасу Мизону», — кажется, это коротко! — проговорил мистер Мизон. — Я никогда не слыхал, чтобы капитал в два миллиона завещался кому-нибудь в шести словах!

Билл приступил к операции. Августа слабо вскрикнула.

— Ничего, мисс! — утешал ее Билл. — Вы скоро привыкнете! Августа крепко сжала губы и молчала, хотя ей было очень больно, так как Билл больше заботился о чистоте работы, чем о страданиях своей жертвы.

Билл обмакивал рыбью кость в чернила, взятые из каракатицы, и усердно трудился.

Целых три часа длилась операция. Наконец все было закончено и написано среднего размера буквами по всей шее до плеч. Августа чувствовала страшную слабость. Билл спросил ее, не оставить ли до завтра подпись под завещанием. Измученная до обморока, Августа решила покончить со всем разом. Она была заклеймена теперь навеки.

Отложить подпись документа до завтра — мистер Мизон может умереть, Джонни — изменить свое намерение!.. Августа попросила Билла окончить работу, так как было только два часа ночи.

К счастью, мистер Мизон был более или менее знаком с формальностями, необходимыми для составления завещания. Поэтому он решил, что будет достаточно, если он сделает один укол для собственной подписи и затем будет держать свою руку на руке Билла. Он взял рыбью кость и так глубоко запустил ее в тело Августы, что бедная девушка громко вскрикнула, потом положил свою руку на руку матроса, пока его подпись «Дж. Мизон» не была сделана.

Настала очередь Джонни, который с любопытством наблюдал за всем происходящим. Так как он не умел татуировать, повторили тот же прием, что с мистером Мизоном. Затем Билл Джонс подписал свое имя как второй свидетель завещания. Начало светать, и документ был готов. Забыли только написать число. Августа встала с камня, на котором сидела, вынося эту пытку, шатаясь, прошла в хижину и упала на пол, чувствуя смертельную слабость. Только благодаря огромному усилию воли она преодолела боль и вытерпела операцию до конца.

Она ощущала страшную боль в шее и тогда, когда очнулась и открыла глаза; вокруг царила полная темнота. Ее усталость была так велика, что, ощупав рукой Дика и убедившись, что он крепко спит, девушка опять закрыла глаза и заснула.

Когда Августа снова проснулась, свет проникал в сырую лачугу. В дальнем конце ее лежал мистер Мизон. Она встала, чувствуя слабость, разбудила ребенка, повела к ручью и умыла.

Стало холодно, так холодно, что Дик начал плакать. Тяжелые дождевые тучи висели над землей. Августа поспешила укрыться в лачуге и позавтракала вместе с Диком бисквитами и яйцами пингвинов. Вероятно, она ослабела от недостатка пищи, потому что долго ничего не ела, а поев немного, почувствовала себя бодрее.

Затем она занялась мистером Мизоном. Очевидно, они хорошо сделали, что поспешили написать завещание, так как он был очень плох. Лицо его осунулось, зубы стучали, язык начал изменять ему. Августа пыталась дать ему поесть, но он не мог проглотить ничего, кроме воды. Сделав все, что возможно, для больного, Августа пошла посмотреть, что делают матросы, и встретила их на дороге. Было ясно, что они опять хватили рому, так как Билл шатался, а Джонни еле волочил ноги. Молодая девушка укоризненно посмотрела на них и попросила набрать птичьих яиц. Джонни наотрез отказался собирать их; если мисс нужны яйца пингвинов, она может сама набрать их!

Билл взглянул на нее блуждающими глазами, ушел и через час вернулся, неся шесть или семь дюжин свежих, еще теплых яиц.

Августа с ребенком на руках сидела в жалкой хижине около больного. Снаружи лил дождь и проникал через крышу лачуги. Она всеми силами старалась спасти от дождя умирающего человека, но это было невозможно. Пока она всячески оберегала его от дождя, который капал через крышу, сырость пронизывала больного с полу, все его платье и одеяло были мокрыми.

Сознание вернулось к умирающему вместе с ужасом смерти и угрызениями совести за прошлую жизнь…

Увы! Все его миллионы не могли теперь помочь ему!

— Я умираю! — простонал мистер Мизон. — Умираю! Я был дрянным человеком, всю свою жизнь я был главой издательской фирмы «Мизон и К°»!

Августа мягко заметила ему, что издательская деятельность — дело почтенное и полезное.

Он печально покачал головой.

— Да, да, — простонал он, — но вы не знаете Мизона… Вы не знаете обычаев фирмы «Мизон и К°»!

Августа подумала, что знает эти обычаи больше, чем желала бы знать.

— Слушайте, — начал мистер Мизон, делая над собой отчаянное усилие и садясь, — я скажу вам… я должен сказать вам…

Августа с ужасом выслушала исповедь и невольно подумала, что участь исповедников очень тяжела.

— Довольно, прошу вас! — произнесла она. — Я не могу слышать этого… не в силах.

— А! — сказал мистер Мизон, устало откидываясь назад. — Я думал, что, когда вы узнаете наши правила и обычаи, вы поймете, каково мне теперь. Подумай, девушка, подумай, как я страдаю, имея такое прошлое, лицом к лицу с неизвестным будущим!

Наступило молчание.

— Прочь! Прогоните его прочь! — внезапно закричал мистер Мизон, дико вращая глазами.

— Кто? Кого?

— Прочь! Прочь! Высокий худой человек с книгой! Я знаю его. Это Номер двадцать пятый, он умер несколько лет тому назад. Слушайте! Он говорит! Разве вы не слышите? О Небо! Смотрите! Они все бегут сюда, из всех углов! Они хотят убить меня! Держите! Держите их!

Он ловил руками воздух и стонал.

Пораженная этим зрелищем, Августа встала на колени и пыталась успокоить его, но напрасно.

Он ловил воздух, хватал кого-то невидимого, наконец упал и умер.

Такова была смерть богача Мизона. На что ему теперь — все его издания, его деньги, дворцы, из-за которых он наделал столько зла…

— Я рада, что все кончено, — прошептала Августа, — надеюсь, что мне никогда не придется больше быть свидетельницей смерти какого-нибудь директора издательской фирмы. Это ужасно!

— Тетя! Тетя! — бросился к ней Дик. — Отчего этот джентльмен так кричал?

Августа взяла за руку испуганного ребенка и, несмотря на дождь, пошла в другую хижину, чтобы сказать матросам о том, что произошло.

У хижины не было двери, и Августа остановилась у входа. Слабый свет едва проникал в лачугу. Сначала она ничего не могла разглядеть. Когда глаза ее привыкли к темноте, она увидела матросов, сидевших на полу около бочонка с ромом. В руке Билла был черепок, который он наполнял ромом и пил.

— Моя очередь! Проклятье! Моя очередь! — кричал Джонни. — Ты выпил семь раз, а я только шесть!

— Пусть тебя повесят! — ответил Билл, глотая ром. — Так-то лучше! Теперь я тебе налью, дружище!

Он снова наполнил черепок.

— Мистер Мизон умер, — сказала Августа, собирая все свое мужество, чтобы прервать оргию.

Оба помолчали, пьяные и отупелые.

— Где он теперь, мисс? — произнес Джонни, икая. — Где он? Я сомневаюсь, чтобы он попал в лучшее место, чем здесь, и выпью за его благоденствие, потому что раньше не мог сделать этого. Ну, за здоровье умершего!

Он выпил залпом весь черепок.

— Я разделяю твои чувства! — проговорил Билл. — Джонни, налей мне, и я выпью за здоровье дорогого покойника!

Августа отошла от хижины с тяжелым сердцем. Придя к себе, она накрыла труп, чем только могла, и сказала маленькому Дику, что мистер Мизон лег бай-бай. Затем она села в стороне, подальше от мертвого тела. Это было очень тяжело, но Августа утешалась мыслью, что мистер Мизон мертвый не так дурен, как живой.

Наступила ночь. Августа помолилась и легла спать, обнимая Дика.

Ее разбудили громкие, дикие крики, пьяное пение, брань. Вероятно, матросы сильно напились и вышли подышать ночным воздухом.

Крики и проклятия долго звучали в ушах Августы, потом раздался ужасный вопль — и все стихло.

«Что там случилось?» — подумала Августа и снова заснула.

Глава 11

СПАСЕНЫ!
Августа проснулась на рассвете. Она встала, когда Дик еще спал, и, вспомнив ночной шум, побежала в хижину матросов. Там было пусто. Она повернулась и огляделась. На полу, недалеко от того места, где она стояла, валялся черепок, из которого пьяницы пили ром. Августа подняла его. От черепка шел отвратительный спиртной запах.

Вероятно, матросы обронили его во время ночной оргии. Но куда они ушли? Она вышла из хижины. Прямо перед ней возвышался утес, нависавший над водой. Она поднялась туда и увидела на земле шляпы матросов. Ясно было, что они проходили здесь. Поднявшись на самую вершину утеса, Августа наклонилась вперед, взглянула в воду и отступила назад с криком испуга.

На песчаном берегу, наполовину в воде, лежали два трупа. То были оба матроса; они держались за руки и казались крепко спящими. Как это случилось, она не знала. Быть может, они поссорились и упали со скалы или оступились, не видя, куда идут. Кто знает! Во всяком случае, они умерли и останутся тут, пока волны не смоют их трупы и не присоединят их к обществу утонувших пассажиров «Канчаро». Августа осталась одна.

Грустная вернулась она в сырую лачугу, подавленная своим одиночеством и мыслью, что едва ли она избежит смерти в этом ужасном месте!

Ни одного человеческого существа не было около нее, кроме ребенка. Дик проснулся и звал ее.

Труп мистера Мизона, закрытый парусом, испугал мальчика. Августа нежно обняла Дика и страстно поцеловала. Она горячо любила этого ребенка, которого спасла. Он один охранял ее от полного одиночества.

Девушка увела мальчика в другую, теперь пустую лачугу, потому что ей казалось невозможным оставаться тут, вместе с мертвецом. Посередине этой лачуги стоял бочонок с ромом, почти пустой, так что она легко откатила его в сторону.

Затем она прибрала, насколько было возможно, хижину, вернулась к себе забрать ящик с бисквитами и птичьими яйцами, взглянула на труп Мизона и покинула свое старое жилище. Позавтракав, они вместе с Диком пошли собирать яйца. Хотя яиц у них оставалось много, но Августе хотелось занять мальчика. Шел мелкий дождь. Оба взобрались на утес, где развевался флаг, и смотрели на волнующийся океан. Ничего, ничего перед их глазами, кроме бескрайних водных просторов, кроме бушующих, рокочущих волн. Августа долго вглядывалась вдаль, и сердце ее сжала тоска.

— Скоро ли мамми приедет на лодке забрать Дика? — спросил ребенок. Молодая девушка залилась слезами. Поплакав, она приласкала мальчика и снова занялась с ним собиранием яиц. Это занятие очень нравилось Дику, несмотря на злобные крики и сопротивление птиц. Скоро они набрали массу яиц, вернулись в хижину, развели огонь и испекли их в золе, потому что варить было не в чем. Часы проходили, ночь спускалась на землю. Августа уложила Дика спать. Она удивлялась, как легко переносил ребенок все неудобства положения, не болел и ничем не страдал.

Когда Дик уснул, Августа села, или, вернее, легла, на пол, прислушиваясь к завыванию ветра в горах. Тишина, мрак, одиночество подавляли молодую девушку. Шансов на спасение почти не было. Корабли не часто посещают пустынный, негостеприимный берег, и если какому-то судну придется зайти сюда, оно может пристать к другой оконечности острова и не заметить флага.

Тогда наступит конец. Запас яиц истощится, ребенок заболеет и умрет. Она последует за ним. Что, если она умрет раньше его? Какой ужас! Тогда мальчик умрет от голода и страха… Августа тихо заплакала. Завтра — Рождество! Прошлое Рождество она проводила в Бирмингеме с дорогой сестрой. Они пошли утром в церковь, а после обеда она заканчивала корректуру своей книги. Религиозная и верующая, Августа встала на колени и начала горячо молиться, чтобы Бог спас ее от ужасного положения, а если ей суждено погибнуть здесь, то она просила Бога спасти бедного, одинокого ребенка! Так прошла долгая ночь. За два часа до рассвета Августа заснула. Когда она открыла глаза, было светло, и маленький Дик, проснувшийся раньше ее, играл черепком, из которого матросы пили ром. Девушка встала, оправила платье ребенка и велела ему побегать на воздухе, пока она оденется и вытрясет всю одежду и одеяла. Она медленно, не торопясь, занялась этим, раздумывая о том, как долго чувствуется боль в шее от татуировки. Вдруг Дик прибежал к ней, запыхавшись.

— Тетя! Тетя! — кричал он в восторге. — Там корабль плывет с парусами… Это мамми и дэдди едут за Диком! Правда?

Августа зашаталась, потрясенная известием. Если это корабль — они спасены! Но, может быть, ребенку показалось?! Она набросила на себя платье, — ее длинные волосы, которые она обычно схватывала в узел и закалывала деревянной палочкой за неимением шпильки, рассыпались по плечам, — схватила мальчика за руку и стремглав побежала к утесу. Не успев добежать до скалы, она убедилась, что ребенок сказал правду… С моря прямо к фьорду направлялось парусное судно. Оно находилось в двухстах ярдах от того места, где они стояли, и, очевидно, готовилось бросить якорь.

Горячо возблагодарив Бога, Августа поспешила взобраться на вершину утеса и стояла здесь, размахивая шапочкой Дика. Судно шло медленно и плавно… До ее ушей доносились теперь плеск воды, скрип якорной цепи… Затем она услышала человеческие голоса. Ее, очевидно, заметили.

Через пять минут от судна отделилась лодка и поплыла к берегу. Вот она уже близко, в десяти шагах.

— Объезжайте кругом! — закричала Августа. — Я встречу вас!

Пока она успела сбежать с утеса, лодка причалила к берегу. Высокий худой человек заговорил с ней с явным акцентом чистокровного янки.

— С вами что-нибудь случилось, мисс? — спросил он.

— Да, — ответила Августа, — мы спаслись здесь, потерпев кораблекрушение на «Канчаро», который столкнулся с китобойным судном неделю тому назад!

— А! С китобойным судном! — вскричал капитан. — Я догадываюсь… Там находился мой товарищ! Может быть, мисс, вы сообщите мне подробности?

Августа кратко рассказала всю ужасную историю кораблекрушения, которая взволновала даже флегматичного янки. Потом она повела капитана в лачугу, где лежал труп Мизона, и показала ему свою хижину.

— Я понимаю, мисс, — сказал капитан Томас, — что вам и мальчику страшно хочется избавиться от этих палат. Пожалуйте, я отвезу вас на «Гарпуне» — так называется мое судно — в Соединенные Штаты. На нашей шхуне — неприятный запах сала, но, может быть, вы как-нибудь перенесете это! Моя жена осталась там, на шхуне, она настоящая англичанка, как и вы, и сделает все возможное, чтобы устроить вас поудобнее. И — знаете что? Я от души благодарю Бога, что увидел ваш флаг в подзорную трубу и сейчас же направился сюда, хотя прежде намеревался пристать к другому месту, за двадцать миль отсюда. Теперь, мисс, поезжайте на шхуну, а несколько человек из моего экипажа останутся здесь, чтобы похоронить джентльмена!

Августа сердечно поблагодарила капитана, побежала в лачугу, взяла свою шляпу и мешочек с соверенами, который мистер Мизон передал ей, предоставив матросам захватить одеяла. Двое матросов сели в лодку и увезли ее и Дика от этого ужасного берега.

Подъехав к «Гарпуну», Августа увидела весь остальной экипаж шхуны. Между ними находилась женщина, которая сердечно приветствовала молодую девушку. Палуба шхуны, на которую Августа взошла, несмотря на отвратительный запах, показалась ей восхитительным местом. Миссис Томас, миловидная и любезная женщина тридцати лет, дочь фермера, эмигрировавшего в Америку, обласкала ее и приняла самым радушным образом. Августа должна была снова рассказать всю свою историю, затем ее повели в капитанскую каюту, которую с этих пор заняли миссис Томас, Августа и маленький Дик. Капитан устроился в другом месте.

В первый раз за всю неделю Августа помылась и оделась как следует. Какой роскошью казалось ей чистое белье после всех лишений! Как вкусен был обед!

Когда Августа, вздыхая от радости и облегчения, причесывалась, распустив свои великолепные волосы, миссис Томас постучалась в дверь и вошла.

— Ах, мисс, какие у вас прекрасные волосы! — воскликнула она с восхищением. — Что это такое у вас на шее?

Августа рассказала ей всю историю татуировки. Миссис Томас слушала ее, раскрыв рот от удивления, поражаясь мужеству Августы и жалея ее.

— В конце концов, джентльмен, для которого вы принесли такую жертву, должен жениться на вас! — заметила практичная леди.

— Пустяки! Вздор! — воскликнула Августа, сильно покраснев и энергично топнув ногой.

Она сама не отдавала себе отчета, почему ее так задело невинное замечание миссис Томас.

Усадив Дика и Августу завтракать (оба находили каждое блюдо восхитительным), миссис Томас, заинтересованная рассказом о татуировке на шее Августы, не могла сдержать своего любопытства и отправилась на берег, чтобы увидеть лачугу и труп Мизона. Большая часть экипажа отправилась с ней запастись водой для дальнейшего путешествия.

Оставшись одна, Августа ушла в каюту, взяв с собой Дика, и с чувством радости и благодарности легла и крепко заснула.

Глава 12

САУТХЕМПТОНСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ
Когда Августа проснулась и открыла глаза, то по сильному покачиванию шхуны сейчас же поняла, что они вышли в море. Она встала, пригладила волосы и вышла на палубу. Очевидно, она спала несколько часов, потому что солнце близилось к закату. Молодая девушка, держа Дика за руку, подошла к миссис Томас, поздоровалась с ней и осталась на палубе любоваться закатом солнца.

Зрелище было прекрасное. Огромные волны, гонимые западным ветром, который в этих широтах очень силен и дует порывами, нагоняли друг друга, пенились и неслись дальше, разбрасывая соленые брызги. Солнце село, и его прощальные лучи проникли в недра моря, скользнули к западу, озарив бледные облака, и окрасили бесконечную водную гладь багряным отблеском. Они нежно коснулись парусов шхуны, блеснули там и здесь, пока не исчезли на краю горизонта. В нескольких милях позади остался остров Кергелен. В потемневшем небе мрачно высились его суровые утесы в своем вечном уединении. Последний отблеск солнца озарил белоснежные вершины гор. Августа посмотрела на них и вздрогнула. Это был ужасный, кошмарный сон! Мрачная тень ночи окутала горы своим покровом. Они исчезли. Августа потеряла их из виду. Слава Богу, больше она никогда их не увидит!

Ночь надвигалась, облака покрыли небо. Потом дивный небесный свод очистился и засиял мириадами золотистых огней.

Западный ветер запел дикую песню, паруса хлопали и надувались, шхуна быстро двигалась вперед.

Кругом царила величавая, всевластная ночь! Августа долго смотрела в темноту и вздыхала, сама не зная о чем. Юная горячая кровь текла в ее жилах, и она радовалась, что целая жизнь лежит перед ней. Она могла умереть там, на этом ужасном берегу, ее талант погиб бы, не успев заявить о себе миру. Теперь все это прошло, как сон, и близость смерти научила ее еще больше ценить жизнь.

Прошло три месяца, три долгих месяца плавания на шхуне, борьбы с волнами и ветром. Все шло хорошо, пока они не добрались до скал Святого Павла, где их задержал на некоторое время встречный ветер. Потом «Гарпун» направился дальше к северу и зашел на Азорские острова запастись водой и провизией.

Здесь Августа простилась со своими друзьями, потому что китобойная шхуна, спасшая ей жизнь, отдохнув, снова должна была начать свое бесконечное путешествие.

Августа стояла у водопада Понта-Делгада и смотрела, как отправлялся в путь «Гарпун». Команда тепло прощалась с ней, потому что за время путешествия весь экипаж шхуны, до последнего мальчишки, полюбил молодую девушку. Капитан Томас снял шляпу при прощании. Августа долго махала им носовым платком, и глаза ее наполнились слезами. Ей было жаль расставаться с этими людьми, она была счастлива на шхуне, потому что они относились к ней с редкой добротой и лаской; это характерная черта американцев по отношению к несчастным, страдающим людям.

И не одна Августа с тоской следила за отплывавшим судном. Маленький Дик, отлично чувствовавший себя во время путешествия, подружился с одним матросом-американцем, подарившим ему на память о спасении его с острова Кергелен огромный китовый зуб, на котором заботливо вырезал какое-то изображение. Мальчик горько оплакивал разлуку со шхуной и со своим другом.

Плакала и миссис Томас. Когда шхуна остановилась у острова Святого Михаила, Августа предложила капитану заплатить за себя пятьдесят фунтов, половину суммы, данной ей мистером Мизоном, но капитан Томас категорически отказался взять с нее что-нибудь. Августа настаивала. Тогда пошли на компромисс. Миссис Томас страдала тоской по родине и жаждала побывать в Англии, где родилась и выросла. Но это стоило недешево. Тогда решили, что пятьдесят фунтов пойдут для этой цели и миссис Томас отправится вместе с Августой и Диком на родину. Теперь обе женщины стояли, провожая «Гарпун», и ожидали пакетбот, который должен был доставить их в Саутхемптон.

Солнце садилось. Нежные сумерки окутали волшебный остров Святого Михаила, где природа вечно свежа и прекрасна, как юная невеста, не знающая томлений и страданий материнства. В последующие годы Августа часто вспоминала эту дивную природу, чудный запах апельсиновых деревьев, чарующее зрелище ярко-красных гранатов и роскошных пунцовых роз. Это было изумительное время. Английский консул принял их очень любезно и гостеприимно, так как считал необходимым выказать возможное радушие и участие по отношению к потерпевшим кораблекрушение. Удовольствие Августы было несколько отравлено любезностями консула, галантного чиновника с рыжеватыми волосами. Он так заинтересовался ее приключениями, литературной известностью, ее милой особой, что готов был влюбиться в нее. Это не очень понравилось молодой девушке. Но время шло без всяких треволнений, и однажды утром явился человек с известием, что в гавань зашел пакетбот, который направляется в Саутхемптон. Августа ласково простилась с рыжеволосым консулом, который долго вздыхал и смотрел ей вслед.

Раздался звонок, винты заработали, и консул остался один. Через короткое время Августа, Дик и миссис Томас очутились на Саутхемптонской набережной, в центре удивленной и восхищенной толпы народа.

Капитан пакетбота не преминул рассказать официальным лицам, посетившим корабль, удивительную историю своих пассажиров. Официальные лица, сойдя на берег, оповестили об этом всех, кого встретили…

Удивительная новость, что двое пассажиров злосчастного «Канчаро» — трагическая история гибели этого корабля облетела всю Англию и наполнила ужасом весь читающий мир — уцелели и прибыли сюда на вест-индском пакетботе, ходила по городу в разных версиях.

Когда Августа, Дик и миссис Томас сошли на берег, их история была уже известна всем.

Едва они ступили на набережную, как к ним одним прыжком подскочил дикого вида человек с записной книжкой в руках и закидал их вопросами.

Августа нашла невозможным ответить на все эти вопросы и удовлетворилась односложным «да». Потом она с удивлением прочитала в газете трогательное описание кораблекрушения, ее страданий и смерти мистера Мизона. Один интервьюер, небольшого роста человечек, не мог пробиться сквозь толпу, кольцом окружавшую новоприбывших, и набросился на маленького Дика, засыпав его вопросами. Дик, страшно испуганный, с ревом убежал от него. Это нисколько не помешало предприимчивому господину поместить в газете «Рассказ ребенка о гибели корабля».

И не одна только непобедимая армия интервьюеров угрожала им! Толпа народа окружила их, маленькие девочки поднесли им букеты, одна старая леди, в голове которой крепко засела мысль, что несчастным пассажирам погибшего корабля нечего надеть на себя, явилась сюда с целым ворохом белья и платья… А высокий джентльмен с красивыми усами сунул в руку Августы клочок бумаги, исписанный карандашом. Когда Августа прочла записку, в ней оказалось предложение руки и сердца!

Наконец они очутились в вагоне первого класса на железнодорожной станции Саутхемптона.

Двое репортеров, просунувших головы в окна вагона, отлетели в сторону, высокий джентльмен с красивыми усами нежно улыбался, и в этой улыбке скромность боролась с надеждой; в следующий момент поезд тронулся. Августа со вздохом облегчения откинулась назад и разразилась смехом, вспомнив джентльмена с красивыми усами. Около нее какой-то предусмотрительный человек положил кучу газет. Августа взяла первую попавшуюся под руку газету, перевернула страницу и пробежала репортерские отчеты о разводах и завещаниях, утвержденных высшей инстанцией суда. Один из них гласил следующее:

…Высокочтимому президенту[470] было подано заявление по делу покойного Мизона в связи с гибелью «Канчаро» восемнадцатого декабря прошлого года. Как известно, на этом корабле находилось около тысячи человек, из которых спаслись на лодке только двадцать пять… Среди погибших находился мистер Мизон, стоявший во главе известной издательской фирмы в Бирмингеме — «Мизон, Аддисон, Роскью и К°». Он направлялся в Новую Зеландию и Австралию по делам фирмы.

Мистер Фиддлстик вместе с мистером Пирлом явились в качестве представителей истцов и заявили, что факт гибели «Канчаро» еще так свеж в памяти его сиятельства господина президента, что нет необходимости рассказывать подробности, хотя у них есть клятвенные показания очевидцев крушения. Милорд, вероятно, припомнит, говорили они, что только несколько человек спаслись в лодке во время этого ужаснейшего кораблекрушения. Среди погибших был и мистер Мизон. Это прошение было от имени его душеприказчиков по поводу завещания от десятого ноября. Состояние покойного Мизона, отказанное в его завещании, очень велико, по словам мистера Фиддлстика — около двух миллионов фунтов стерлингов. Не угодно ли будет милорду судье тщательно изучить дело и утвердить завещание?

Президент.Хорошо, но состояние завещателя не имеет ничего общего с принципами, которыми руководствуется суд при рассмотрении его предполагаемой смерти, мистер Фиддлстик!

Мистер Фиддлстик.Пусть так, но я полагаю, что милорд удовольствуется моим заявлением, что я не вижу никаких причин неутверждения завещания. Наконец, нет оснований предполагать, что мистер Мизон мог спастись от гибели.

Президент.Есть ли у вас клятвенные показания свидетелей, видевших Мизона в воде?

Мистер Фиддлстик.Нет, милорд. У меня есть клятвенное показание одного матроса по имени Оукерс, единственного человека, выплывшего из воды при гибели «Канчаро», который утверждает, что видел, как мистер Мизон прыгнул в воду, но о том, что с ним произошло дальше, Оукерс ничего не знает и не хочет дать клятву, что мистер Мизон погиб!

Президент.Хорошо. Пусть так. Но суд не может удовлетвориться лишь предположением о смерти завещателя, он должен иметь на руках точные данные… Около четырех месяцев прошло со времени гибели «Канчаро», что делает совершенно невероятным тот факт, чтобы кто-нибудь из пассажиров уцелел; я также полагаю, что мистер Мизон разделил судьбу других пассажиров «Канчаро».

Мистер Фиддлстик.Предполагается, что он умер восемнадцатого декабря.

Президент.Да, восемнадцатого декабря.

Мистер Фиддлстик.Как вам угодно, милорд…

Августа бросила газету. Она была здесь, жива и невредима, с настоящим завещанием мистера Мизона, которое вытатуировано на ее шее. «Завещание утверждено» — что это значит? Ведь это не настоящее, последнее завещание покойного Мизона… Она подумала, в своем неведении, что это ее завещание, может быть, неверно составлено, что она бесцельно перенесла жестокую операцию и напрасно заклеймила себя на всю жизнь. Это было уже слишком! Августа схватила номер «Таймса», сердито бросила его в окно и откинулась на спинку сиденья, едва сдерживая накипавшие на глазах слезы…

Глава 13

ЮСТАС ПОКУПАЕТ ГАЗЕТУ
Скорый поезд доставил Августу и ее спутников на вокзал Ватерлоо. Поезд шел быстро, но телеграф работал еще быстрее. Все вечерние газеты вышли с приложением, где было описано спасение уцелевших пассажиров «Канчаро» и сообщалось, что они прибудут в Ватерлоо поездом-экспрессом в пять часов вечера. Результатом этого было то, что, когда поезд остановился у платформы, Августа ужаснулась, увидев сплошную массу народа, еле сдерживаемую полицейскими.

Едва отворилась дверь вагона и нога Августы ступила на платформу, толпа увидала ее. Раздался громкий приветственный крик сотни голосов. Августа спряталась обратно в вагон. С минуту она стояла в нерешительности. Толпа, разглядев ее красоту (которая стала еще более яркой за время трехмесячного путешествия по морю, значительно укрепившего ее здоровье), разразилась восторженными восклицаниями… Толпа любит красивые лица… Пока Августа стояла на платформе, не зная, что делать, до слуха ее донеслось громкое: «Дайте дорогу, дайте дорогу!»

Она увидела, как толпа расступилась перед кучкой официальных лиц, которые сопровождали какую-то даму во вдовьем платье и в трауре. Радостный крик… Красивая леди с бледным лицом бросилась к маленькому Дику, крепко прижала его к себе, плача и смеясь в одно и то же время.

— Мальчик мой! Дитя мое! — восклицала леди Холмерст. — Я думала, что вы оба умерли, давно умерли!

Она повернулась к Августе и на глазах всей толпы повисла у нее на шее, нежно целовала ее, благословляла и благодарила за спасение своего единственного ребенка. Толпа кричала, плакала вместе с ними, вопила и клялась Небом, что никогда не видела более трогательного зрелища.

Среди шума и рева толпы они прошли к коляске, запряженной парой лошадей, и сели в нее, миссис Томас — на переднее место коляски, леди Холмерст и Августа — на заднее. Мальчик приютился на коленях матери. На этом история маленького Дика кончается. Дальнейшая его судьба нам неизвестна.

Когда Юстас Мизон приехал в Лондон, он, как известно, получил место лектора. Случилось так, что в этот самый день, после полудня, окончив занятия, он рассеянно бродил по улицам. Юстас заметно побледнел и осунулся. Когда Августа исчезла, он понял, что глубоко и сильно любит ее и что эта любовь никогда не изгладится из его сердца. Подобное глубокое, беззаветное чувство, когда оно всецело овладевает человеком, становится для него или величайшим счастьем в жизни, или роковым проклятием судьбы.

Юстас видел Августу два раза, но страсть не требует постоянного присутствия обожаемого существа. Он не жаждал частых свиданий и разговоров с ней, потому что у него были ее книги — ее сочинения. Тем, кому хочется узнать что-либо о писателе, достаточно прочитать его произведения, чтобы составить себе понятие о нем, о его образе мыслей, его характере. Любимый писатель и читатель всегда находятся в тесном душевном соприкосновении. Писатель размышляет на страницах своей книги, и, хотя бы он был беднейший из всех авторов, он обладает способностью воспроизводить образы, которые отражаются в зеркале его сердца.

Юстасу, который несколько раз перечитал «Обет Джемимы», казалось, что он близко знаком с автором. Направляясь домой в этот тихий майский вечер, он с тоской размышлял о том, как много потерял с гибелью «Канчаро». Он потерял любимую девушку, дядю и его наследство.

Юстас читал в «Таймсе» об утверждении завещания и знал, что лишен наследства.

Он потерял наследство по милости Августы, а теперь потерял и Августу. Не без ужаса размышлял он о долгом и невеселом существовании, которое предстояло ему. Со вздохом вышел Юстас на Веллингтон-стрит, одну из бойких улиц благодаря торговцам, снующим взад и вперед. Он остановился, пережидая толкотню, как вдруг к нему подбежал мальчик с кипой газет под мышкой, оглашая воздух пронзительными восклицаниями.

— Чудесное спасение леди и ребенка! — кричал он. — Приключения пассажиров «Канчаро» — удивительное спасение, пустынный остров, прибытие в Англию!

Юстас подскочил, купил газету и остановился в дверях ювелирной лавочки, торговавшей разными подозрительными драгоценностями, чтобы прочитать ее.

«В следующем столбце, — мелькали перед глазами газетные строки, — мы помещаем краткое сообщение, полученное нами по телеграфу из Саутхемптона, о замечательнейших приключениях, о каких мы когда-либо слышали. Спасение мисс Августы Смиссерс и маленького лорда Холмерста — пассажиров злополучного «Канчаро», — их пребывание на острове Кергелен, откуда их взяла американская шхуна, — несомненно, можно отнести к наиболее романтическим приключениям среди анналов ежегодных кораблекрушений. Мисс Смиссерс, известная читающей публике как автор книги «Обет Джемимы», прибудет на станцию Ватерлоо с поездом-экспрессом сегодня…»

Юстас не стал читать дальше. Взволнованный до крайности, совершенно обессилев, он прислонился к двери лавки, которая, неожиданно отворившись, толкнула его в спину.

В одну секунду молодой человек пришел в себя и с такой быстротой побежал по улице, что лавочник приготовился закричать: «Держи вора!»

Было пять часов вечера. Станция Ватерлоо находилась в четверти мили. Юстас вскочил в проезжавший извозчичий кеб.

— Ватерлоо, Центральная линия! — крикнул он. — Пожалуйста, поскорее!

Кеб быстро покатился по мосту. Через десять минут Юстас очутился на станции, где собралась масса народа, встречавшая поезд.

Он отпустил кеб, бросив кебмену полкроны, и устремился вперед, расталкивая толпу, пока не добрался до коляски, которая готовилась уехать.

— Стой! — крикнул он изо всех сил кучеру, который придержал лошадей.

Юстас увидел прелестное лицо той, которую любил.

Она услышала его голос, узнала его, и глаза их встретились. Луч счастья скользнул по ее нежному лицу, которое залилось густым румянцем.

Он хотел что-то сказать — и не мог. Дважды пытался он заговорить, но тщетно…

— Слава Богу! — пробормотал он наконец. — Слава Богу, вы живы и здоровы!

Вместо ответа она протянула ему руку и одарила его нежным, любящим взглядом.

Юстас взял ее руку и поцеловал.

— Где я увижу вас? — нашел он наконец в себе силы спросить.

— У леди Холмерст. Приходите завтра утром, мне надо кое-что сказать вам! — ответила она.

Лошади тронулись, и коляска уехала, сопровождаемая приветственными криками толпы.

Юстас остался в таком состоянии, которое легче представить себе, чем описать.

Глава 14

СВИДАНИЕ
Прежде всего Юстас отправился в клуб и разыскал в книге адрес леди Холмерст. Ее лондонский дом находился на Ганновер-сквер.

Вернувшись домой, он наскоро пообедал. Потом какое-то беспокойное чувство овладело им, и он отправился бродить по улицам.

Целых три часа молодой человек гулял, что, несомненно, было очень полезно для него, так как он редко совершал моцион. Затем он направился к дому леди Холмерст. Некоторым затруднением для него было найти нужный номер дома.

Ночь стояла теплая, окно одного из домов было открыто, и в гостиной виднелся свет.

Юстас перешел на другую сторону улицы и, опершись на железную решетку сквера, заглянул в окно. Он был вознагражден за все свои старания и труды, потому что через тонкую шторку различил силуэты двух женщин, сидящих на оттоманке, лицом к окну. Одна из женщин была Августа, которую он сейчас же узнал. Опершись головой на руку, она разговаривала со своей подругой. Ему хотелось позвонить, войти и повидать ее.

Зачем он будет ждать до завтра? Но, несмотря на свое желание, он остался на месте и стоял, пока полицейский не заметил его и, сочтя его поведение подозрительным, не попросил уйти.

Конечно, смотреть на свою возлюбленную и любоваться ею — приятное занятие, но, если бы Юстас не только видел подруг, но и слышал разговоры в гостиной, он заинтересовался бы еще больше.

Августа подробно рассказывала о жизни и происшествиях на острове Кергелен, о татуировке на своей шее. Леди Холмерст слушала, широко раскрыв глаза и уши.

— Этот молодой человек придет к вам завтра утром, — сказала леди Холмерст, — как хорошо! Я видела его, он очень красив, у него такие добрые, милые глаза. Право, все это ужасно романтично!

— Может быть, и романтично, Бесси, — ответила Августа, — но мне это неприятно! Не говорю о самой операции татуировки на пустынном острове. Но показывать эту татуировку в лондонской гостиной — это совсем другое дело!

— Конечно, мистер Юстас должен видеть завещание…

— Но, скажите мне, Бесси, как я покажу ему это завещание? Ведь оно написано на моей шее!

— Я что-то не замечала, — сухо заметила леди Холмерст, — чтобы молодые девушки любили прятать свою шею.Если вы сомневаетесь в этом, рекомендую вам поехать на первый же лондонский бал! Надо только надеть открытое бальное платье!

— Я никогда не надевала открытых платьев!

— Вот как? — мрачно удивилась леди Холмерст. — Ну, вам придется привыкать к этому. Конечно, если вам не хочется, тогда лучше ничего не говорить ему о завещании, — добавила она, — хотя это будет уже целым сложным преступлением!

— Преступлением! Я не вижу тут никакого преступления!

— Разумеется, преступление! Вы украдете завещание — это само по себе уже является преступлением; если вы не покажете его мистеру Юстасу — это удвоит его. В общем — двойное преступление с вашей стороны!

— Пустяки! — заявила Августа на такое возражение. — Как я могу украсть свои собственные плечи? Это же невозможно!

— О нет, вы не понимаете, какая это интересная вещь! У меня был кузен, который готовился стать адвокатом, я много занималась тогда разными юридическими вопросами. Бедняга! Он срезался на экзамене восемь раз!

— Хорошо, значит, я должна надеть открытое платье, но это ужасно, право, ужасно! Вы одолжите мне такое платье, не правда ли?

— Дорогая моя! — ответила леди Холмерст, взглянув на свой траурный наряд. — У меня нет теперь таких платьев, но я поищу… Я носила их, пока мой муж был жив! — Глаза ее наполнились слезами.

Августа взяла подругу за руку и начала толковать об опасностях и лишениях, которые перенесла, потом свела разговор на маленького Дика. Леди Холмерст улыбнулась при мысли о дорогом мальчике, своем единственном ребенке, который сладко спал в детской кроватке и не утонул, как она полагала, в волнах океана. Она взяла руку Августы, поцеловала ее и снова благодарила за спасение ребенка, пока дворецкий не отворил двери и не доложил, что два джентльмена желают повидать мисс Смиссерс. Августа снова попала в руки интервьюеров. За ними появились представители какой-то пароходной компании, несколько репортеров, художник одного иллюстрированного журнала — и так далее, до глубокой ночи, когда Августа могла наконец запереть дверь и лечь в постель.

На следующее утро Августа появилась за завтраком, одетая в чрезвычайно открытое платье, которое леди Холмерст приказала вычистить и подновить. Никогда не приходилось Августе носить такое платье, и, попробовав надеть его в первый раз днем, молодая девушка чувствовала себя так неловко, как трезвый и умеренный человек, который вынужден впервые выпить водки. Делать было нечего. Набросив на плечи шаль, она спустилась вниз.

— Дорогая моя, дайте мне взглянуть! — сказала леди Холмерст, когда служанка вышла из комнаты.

Августа со вздохом сняла шаль, и леди Холмерст поспешила к ней. На шее молодой девушки было написано завещание. Татуировка была так свежа, словно ее только что сделали, и, несомненно, останется на шее Августы до конца ее жизни.

— Я надеюсь, что молодой человек будет глубоко благодарен вам! Мне кажется, что надо действительно горячо любить, — добавила леди Холмерст, значительно посмотрев на Августу, — чтобы решиться на такую жертву!

Августа вспыхнула при этом намеке, но ничего не сказала. В десять часов, когда они уже наполовину позавтракали, раздался звонок.

— Это он! — воскликнула леди Холмерст, захлопав в ладоши. — Право, это презабавнейшая вещь! Я велела Джону проводить его сюда.

Едва она успела произнести эти слова, как дворецкий, торжественный и мрачный в своем траурном одеянии, отворил дверь и возвестил:

— Мистер Юстас Мизон!

Наступила минутная пауза. Августа приподнялась со своего кресла и снова села в него. Заметив ее замешательство, леди Холмерст лукаво улыбнулась.

Вошел Юстас, красивый, возбужденный, прекрасно одетый — в модном сюртуке, с цветком в петлице.

— Как вы поживаете? — спросил он Августу, пожимая ее руку, которую она холодно отняла у него.

— Как вы поживаете, мистер Мизон? — в свою очередь спросила она. — Позвольте мне представить вас леди Холмерст. Мистер Мизон, леди Холмерст!

Юстас поклонился и поставил свою шляпу прямо на тарелку с маслом.

— Надеюсь, что я пришел не слишком рано, — сказал он, совершенно сконфуженный своей неловкостью. — Кажется, вы только что кончили завтракать!

— О, нет еще, мистер Мизон! — возразила леди Холмерст. — Не угодно ли вам чашку чаю? Августа, дайте мистеру Мизону чашку чаю!

Юстас взял чашку с чаем, хотя вовсе не хотел его.

Воцарилось молчание. Казалось, никто не знал, как начать разговор.

— Вы долго искали наш дом, мистер Мизон? — поинтересовалась наконец леди Холмерст. — Мисс Смиссерс не дала вам адреса, а в Лондоне две леди Холмерст — моя свекровь и я.

— Нет, я сейчас же нашел ваш дом, потому что вчера ночью гулял здесь и видел вас обеих у окна.

— В самом деле? — удивилась леди Холмерст. — Отчего же вы не зашли? Вы могли бы защитить мисс Смиссерс от репортеров!

— Я не знал, — признался Юстас смущенно, — не смел. Кроме того, полицейский нашел мой вид подозрительным и попросил уйти.

— Дорогой мистер Мизон! Вы, вероятно, долго любовались нами! Тут в разговор вмешалась Августа, опасаясь, что Юстас скажет какую-нибудь глупость. Молодой человек, способный стоять и целыми часами созерцать дом на Ганновер-сквер, очевидно, способен на многое…

— Я была удивлена, когда увидела вас вчера, — произнесла она. — Как вы узнали о нашем приезде?

Юстас ответил, что узнал из газет.

— Вероятно, вы не так удивились, как я, — произнес он. — Я был уверен, что вы погибли. Когда вы уехали, я ездил в Бирмингем и узнал, что вы исчезли, не оставив даже адреса! Служанка объявила мне, что вы уехали на пароходе, название которого она переврала. Позже я узнал, что это был «Канчаро». Затем, некоторое время тому назад, в газетах появилась телеграмма из Австралии, где в числе спасшихся пассажиров была упомянута леди Холмерст. Там было сказано, что лорд Холмерст и романистка мисс Смиссерс погибли. Это было ужасно, уверяю вас!

Обе молодые женщины смотрели на Юстаса и по его лицу видели, что он действительно многое пережил. Он был так рад, так взволнован, что не умел скрыть горячего участия и интереса, с которым относился к молодой девушке, простой знакомой.

— Это очень любезно с вашей стороны — не забыть меня, — мягко промолвила Августа. — Я не смела и думать, что вы вспомните обо мне, иначе непременно оставила бы вам записку перед отъездом.

— Слава Богу, вы живы и здоровы, — ответил Юстас — и внезапно добавил с оттенком боязни: — Ведь вы не поедете теперь в Новую Зеландию?

— Не знаю. Я боюсь теперь моря!

— Нет, конечно, — вступила в разговор леди Холмерст, — она будет жить со мной и с Диком. Мисс Смиссерс спасла жизнь моему сыну, когда его нянька убежала и бросила его. А теперь, дорогая моя, вы хорошо сделаете, если скажете мистеру Мизону о завещании.

— О каком завещании? — спросил Юстас.

— Слушайте и узнаете!

Юстас слушал, широко раскрыв глаза, пока Августа, победив свою стыдливость, рассказывала ему о смерти его дяди и о последнем завещании мистера Мизона.

— И вы хотите сказать, — произнес Юстас потрясенно, — что позволили вытатуировать на себе это проклятое завещание?

— Да, — ответила Августа, — я позволила и думаю, что вы должны быть благодарны мне, потому что это была тяжелая операция!

— Я более чем благодарен, — воскликнул Юстас, — я не мог ожидать этого и не знаю, что сказать вам! Я никогда не думал, что женщина способна на такую жертву ради чужого ей человека!

Наступила новая томительная пауза.

— Мистер Мизон, — вдруг проговорила Августа, вскочив с кресла,

— документ принадлежит вам, и вам нужно видеть его!.. Хотя, может быть, он и не нужен вам теперь, потому что я читала, что первое завещание Мизона утверждено судом.

— Нет, не думаю, — возразил Юстас. — Я слышал от своего друга-адвоката, мистера Шорта, что завещание не утверждено.

— В самом деле? — вскричала Августа. — Я очень рада слышать это. Значит, я не напрасно вытерпела татуировку. Конечно, вам нужно видеть завещание!

Полупрезрительным, полустыдливым жестом девушка сбросила с себя шаль и повернулась к нему спиной, чтобы он мог прочесть текст.

Юстас уставился на буквы, которые должны были доставить ему двухмиллионное наследство.

— Благодарю вас! — сказал он наконец и, взяв шаль, накинул ее на плечи Августы.

— Извините, мистер Мизон, я должна уйти на несколько минут,

— вмешалась леди Холмерст, — мне надо распорядиться насчет обеда…

Она вышла из комнаты.

Юстас закрыл за ней дверь и повернулся к Августе, инстинктивно чувствуя, что наступила решительная минута.

Глава 15

У АДВОКАТА
Августа облокотилась о мраморную доску камина. Она также чувствовала что-то странное в воздухе и, отвернув голову, стала играть бронзовой статуэткой, стоявшей на камине. «Теперь пора!» — подбадривал себя Юстас, пытаясь преодолеть сильное биение сердца.

— Я не знаю, что я должен сказать вам, мисс Смиссерс, — начат он.

— Лучше ничего не говорите, — произнесла она спокойно. — Я сделала для вас все, что могла, и очень рада этому. Разве не должна была я предупредить большое зло? Мне вовсе не улыбается мысль идти на суд! Но тут совсем другое дело: вы потеряли наследство из-за меня… следовательно, вполне справедливо, чтобы я вернула его вам!

Молодая девушка снова отвернулась, продолжая играть статуэткой, так что Юстас не мог видеть ее лица. Зато она хорошо видела его в зеркале и наблюдала за малейшей переменой в его лице.

Бедный Юстас становился все бледнее, пока его красивое лицо не стало похожим на лицо призрака. Удивительно, как иногда волнуются молодые люди при первом объяснении! Потом, с годами практики, приходят к ним и нужные навыки, и умение.

— Мисс Смиссерс! Августа! — пробормотал Юстас, бледный как мертвец. — Мне нужно сказать вам кое-что…

— Что такое, мистер Мизон? — спросила Августа ласково.

— Я должен сказать вам… — он снова умолк.

— Вы хотите мне сказать что-нибудь о завещании?

— Нет, нет… вовсе не о завещании… пожалуйста, не смейтесь надомной… я…

Августа самым невинным образом взглянула на него. У нее было такое милое лицо, и ласковый взгляд ее больших серых глаз сразу рассеял все его страхи.

— О, Августа, Августа! — проговорил он. — Разве вы не понимаете? Я люблю вас! Я люблю вас! Ни одну женщину я не любил до сих пор. Когда мы в первый раз встретились с вами в конторе дяди, я полюбил вас и поссорился с ним из-за вас. С тех пор моя любовь к вам все росла и росла. Мысль, что вы погибли, убила меня, и часто, очень часто, я также желал умереть!

Августа опустила глаза и вспыхнула до самых волос, грудь ее часто дышала.

— Знаете ли вы, мистер Мизон, — сказала она наконец, не смея взглянуть ему в лицо, — что мы видимся сегодня только в четвертый раз?!

— Да, я знаю, — ответил он, — но не отказывайте мне по этой причине, вы можете видеться со мной так часто, как захотите! — Это было великодушно со стороны Юстаса Мизона! — И, право, я знаю вас больше, чем вы думаете! Двадцать раз я перечитывал ваши сочинения.

Это был очень удачный ход… Как ни мало тщеславия было у Августы, но какая молодая женщина не услышит с удовольствием, что ее сочинения перечитываются двадцать раз!

— При чем тут мои книги? — сказала Августа.

— Как? Ваши книги составляют часть вас самой, — убежденно произнес Юстас, — по ним я узнал и понял вас лучше, чем если бы видел сотню раз!

Августа медленно подняла взгляд и долго смотрела ему в глаза, словно желая проникнуть в его душу. Юстас никогда не мог забыть этого долгого, нежного, глубокого взора…

Оба замолчали, медленно приближаясь друг к другу, пока его рука не обвила ее стана и губы их не встретились в горячем и нежном поцелуе. Счастливый молодой человек! Счастливая девушка! Что может быть выше, священнее первого поцелуя искренней и чистой любви!

Немного погодя в комнату вошел дворецкий. Августа и Юстас, она — раскрасневшаяся, он — очень бледный, стояли, весьма подозрительно отвернувшись друг от друга. Но дворецкий, в высшей степени выдержанный и опытный человек, многое видел на своем веку, о многом догадывался и глядел невинно, словно новорожденный младенец.

За ним пришла леди Холмерст и лукаво взглянула на смущенную парочку. Она, подобно своему дворецкому, была весьма опытной особой.

— Не хотите ли пройти в гостиную? — спросила она. Молодые люди повиновались, как во сне.

В гостиной Юстас не выдержал и объявил, что они намерены обвенчаться.

Хотя молодые люди вовсе не условились о своей свадьбе, но Августа молчала, не возразив ни единым словом.

— Я думаю, мистер Мизон, — сказала леди Холмерст, — что вы счастливейший человек, потому что Августа не только красивейшая из девушек, но обладает благородным сердцем и светлым умом! Будьте осмотрительны, мистер Мизон, когда сделаетесь мужем знаменитой Августы Смиссерс!

— Я рискну! — отвечал он скромно. — Я знаю, что в одном мизинце Августы больше ума, чем во всей моей голове! Удивляюсь, как это она еще обратила на меня внимание!

— Дорогой мой мистер Мизон! Как мы скромны! — воскликнула леди Холмерст. — Впрочем, все мужчины так говорят до свадьбы… Теперь о деле. Поскольку Августа носит на своей шее все ваше состояние, я думаю, что было бы отлично, если бы вы отправились к адвокату и поговорили бы с ним о завещании. Конечно, если вы окончили свой разговор с ней!.. Надеюсь, вы отобедаете с нами, мистер Мизон, и придете к нам еще до шести часов. Наверняка Августе будет интересно узнать о том, что скажет адвокат. А пока — до свидания!

Юстас раскланялся и ушел.

— Моя дорогая, он очень милый молодой человек! — сказала Августе леди Холмерст, когда за ним закрылась дверь. — Конечно, это смело с его стороны — сделать вам предложение, видев вас только четыре раза. Но, право, эта смелость, граничащая с дерзостью, составляет достоинство мужчин. Кроме того, если ваше завещание утвердят, мистер Мизон будет одним из богатейших людей во всей Англии, и я могу поздравить вас! Я полагаю, что вы уже давно любите друг друга. Нетрудно было догадаться об этом, когда он бежал вчера, как помешанный, к вашему экипажу! Я окончательно убедилась в этом, когда узнала о вашей татуировке. Ни одна девушка не согласится быть татуированной только ради справедливости. О, я знаю все.

Теперь я пойду гулять с Диком в парк, а вам советую заняться собой и успокоиться.

Она ушла, предоставив Августу самой себе. Но мысли молодой девушки были вовсе не печального свойства…

В это время Юстас направился к адвокату.

Случилось так, что в том же самом доме, где последние три месяца он снимал меблированную квартиру, жили и два брата Шорт, с которыми у него сложились дружеские отношения. Братья Шорт были близнецы, так что прошел месяц, пока Юстас научился отличать их друг от друга. Отец их умер, когда они обучались в колледже, и оставил им небольшое состояние — каждый из них имел около четырехсот фунтов в год. Близнецы решили заняться чем-нибудь, чтобы увеличить свой доход. Один захотел стать свидетелем, другой — адвокатом. Разумеется, они могли бы достичь таким образом возможного благоденствия, взаимно поддерживая друг друга и помогая друг другу в работе. Джон доставлял бы Джеймсу дела, слава и успехи Джеймса отражались бы на Джоне. Сдав экзамены, Джон снял две комнаты в Сити вместе с другим свидетелем, тогда как Джеймс облюбовал себе отдаленную часть города. На этом все и остановилось, потому что Джон не имел работы и, конечно, не мог доставить ее Джеймсу.

Прошло три года, и близнецы нашли, что быть юристами вовсе не выгодно и не весело.

Напрасно Джон сидел и вздыхал в Сити. Клиентов почти не было. Напрасно Джеймс, прекрасно одетый и элегантный, бродил, словно злой дух, по судам в поисках работы. Случайно один раз он имел удовольствие принять дело от некоего адвоката, который должен был на время куда-то уехать. Затем один господин, с которым он имел шапочное знакомство, бросился к нему, доверив ему свое дело, прося поддержки. Когда наступил разбор дела, бедный Джеймс напрасно волновался и хлопотал. Судьи изумленно посмотрели на него поверх очков и были «весьма удивлены тем, что нашелся ученый адвокат, который решился у них отнимать время для такого вздорного дела…» Кончилось тем, что знакомый Джеймса должен был уплатить немалую пеню.

Юстас Мизон часто слышал имя адвоката Джеймса Шорта по делам о завещаниях и, вполне естественно, обратился к нему. Он немедленно отправился по известному ему адресу. Дверь в небольшую прихожую отворил какой-то маленький мальчик, очевидно, исполнявший обязанности клерка. Он посмотрел на посетителя таким странным, пронзительным взглядом, что Юстас испугался. В этом взоре выразились и беспокойство, и надежда, и радость. Очевидно, он принял его за клиента, которые очень редко появлялись здесь. Но Юстас был один, а всякий клиент являлся со свидетелем… В глазах ребенка надежду сменило разочарование.

Юстас постучал и вошел в маленькую, голую комнату, вся меблировка которой состояла из стола, трех стульев и книжного шкафа с книгами и бумагами. На широком подоконнике также лежала кипа бумаг.

Мистер Джеймс Шорт был коротенький, коренастый молодой человек с черными глазами, крючковатым носом и лысой головой. Эта лысина была единственным различием между братьями Шорт.

В ту минуту, когда Юстас вошел в комнату, мистер Шорт был углублен в чтение газеты, которую смущенно бросил под стол, а перед собой положил том законов, мгновенно схватив его с полки.

— Как поживаете, дружище? — приветствовал адвоката Юстас, уловивший быстрое исчезновение газеты. — Успокойтесь, это я!

— А-а, это вы, — произнес мистер Джеймс Шорт, когда они обменялись рукопожатием, — я думал, что клиент… Всегда возможно появление клиента, и я должен быть наготове.

— Знаете ли, дружище, — сказал Юстас, — случилось так, что я пришел к вам тоже в качестве клиента. Мое дело — два миллиона, — наследство дядюшки! Я хочу спросить вашего совета!

Мистер Шорт привскочил со стула, но вдруг, подавленный какой-то мыслью, тяжело опустился назад.

— Дорогой Мизон! — заявил он. — Мне очень досадно, но я не могу выслушать ваше дело!

— Да? Почему же?

— Вы пришли один, без свидетеля! Профессия, к которой я принадлежу, не допускает возможности принять клиента, если его не сопровождает свидетель!

— К черту вашу профессию!

— Дорогой Мизон! Если вы пришли ко мне как старый друг, я буду счастлив сделать для вас все, что в моей власти, и, смею заверить, я кое-что смыслю в делах! Но вы сами сказали, что пришли как клиент, и в этом случае я обязан отнестись к вам официально. Долг моей профессии обязывает меня заявить вам, что я не имею права выслушивать вас без обязательного присутствия правоспособного свидетеля!

— О Господи! — воскликнул Юстас. — Мне и в голову не приходило, что вы так щепетильны, я думал, что вы будете рады клиенту!

— Конечно, конечно! Особенно в моем настоящем положении! Я рад всякому делу! Позвольте мне предложить вам пойти и посоветоваться с моим братом Джоном. Я думаю, что он сейчас свободен. Смею сказать, что могу предложить ему прийти с вами сюда, и через час мы уладим дело. Погодите! Я спрошу своего клерка. Роберт!

Явился мальчик.

— Я не занят сегодня утром, Роберт?

— Нет, сэр, — ответил Роберт, подмигнув ему. — Одну минутку, сэр, я справлюсь по книге!

Он исчез и вернулся с известием, что мистер Шорт совершенно свободен в этот день.

— Отлично, — произнес мистер Шорт, — запиши тогда, что у меня деловое свидание с мистером Джоном Шортом и мистером Мизоном ровно в два часа.

— Да, сэр, — сказал Роберт, отправляясь заняться непривычным делом.

Как только Юстас отправился к мистеру Джону Шорту, Роберт был послан на верхний этаж к некоему мистеру Томсону, владельцу превосходной библиотеки, которую получил по завещанию. Роберту было приказано попросить взаймы восьмой том законов, где говорилось о завещаниях. Получив книгу, мистер Джеймс Шорт немедленно углубился в изучение этого драгоценного фолианта, поджидая возвращения клиента.

В это время Юстас ехал в Сити к мистеру Джону Шорту. Его контора помещалась на седьмом этаже огромнейшего дома. Юстас с бьющимся сердцем поднялся по лестнице, подошел к маленькой двери с надписью «Мистер Джон Шорт, свидетель» и постучал.

Дверь отворил маленький мальчик, поразительно похожий на клерка мистера Джеймса Шорта. Позже тайна объяснилась: оба клерка были родными братьями, подобно своим господам.

Мистер Джон Шорт был на месте и с виду усердно трудился, так как перед ним лежала кипа бумаг. Но Юстасу показалось, что края бумаги пожелтели от давности и чернила давно высохли.

Глава 16

НА ЗАКОННОМ ОСНОВАНИИ
— Мизон, что такое у вас? Вы пришли ко мне позавтракать? — спросил мистер Джон Шорт. — Знаете, сначала я подумал, что вы явились ко мне как клиент. — Клянусь Иовом, старый дружище, я — ваш клиент! — ответил Юстас. — Я был у вашего брата, он послал меня к вам, заявив, что долг профессии вынуждает его не принимать клиента без свидетеля.

— Совершенно верно, совершенно верно! Мой брат прав! Я удивляюсь, что, имея столь малую практику, он так хорошо знаком с теорией судопроизводства. Ну, какое у вас дело?

— Знаете, Шорт, ваш брат сказал, что будет ждать нас обоих к себе в два часа. Я думаю, будет лучше всего, если мы отправимся к нему и обсудим дело сообща!

— Отлично! Собственно говоря, я не имею обыкновения уезжать из конторы в это время, так как всегда могут подвернуться клиенты. Но для вас, Мизон, я готов сделать исключение. Уильям! — обратился он к мальчику. — Если кто-нибудь спросит меня, пожалуйста, скажи, что я отправился по важному делу к своему брату, мистеру Шорту, и надеюсь вернуться после трех часов.

— Слушаю, сэр, — сказал Уильям, запирая за ними дверь. Затем, положив бумаги на полку шкафа, откуда их легко можно было достать при малейшем намеке на клиента, он написал на двери, что сейчас вернется, и весело отправился играть с другими маленькими клерками по соседству.

В это время Юстас со своим спутником приехали к мистеру Джеймсу Шорту.

Какой гордостью наполнилось сердце адвоката, когда в первый раз за всю свою карьеру он увидел настоящего клиента в сопровождении свидетеля! Теперь все это было на законном основании, и он мог приняться за дело! Конечно, он предпочел бы, чтобы свидетелем был кто-нибудь другой, а не его родной брат, а клиентом — не близкий приятель, но, во всяком случае, какое это было приятное зрелище!

— Не угодно ли вам сесть, джентльмены? — произнес он с достоинством.

Джентльмены уселись.

— Надеюсь, Мизон, вы объяснили моему брату дело, в котором вам понадобился мой совет?

— Нет, я ничего не говорил, — ответил Юстас, — я полагал, что могу объяснить все сразу вам обоим.

— Э, нет! — сказал Джеймс. — Это неправильно! Согласно этике профессии, к которой я имею честь принадлежать, так делать нельзя. Обычно нужно, чтобы присутствовали представители газет… но я предвижу, что здесь дело важное и экстренное…

— Да, это правда, — подтвердил Юстас. — Я пришел к вам по дел у о завещании!

— Я знаю, — заметил Джеймс, — но где это завещание?

— Оно вытатуировано на шее одной дамы!

Братья вскочили с мест с совершенно одинаковым жестом изумления и так забавно посмотрели на него, что Юстас разразился громким смехом.

— Надеюсь, Мизон, что это не мистификация? — серьезно заметил Джеймс. — Вы, конечно, знаете, что смеяться и шутить теперь не время и не место!

— Конечно, Мизон, — добавил Джон, — вы должны питать должное уважение к закону и его представителям!

— Разумеется. Уверяю вас, что говорю правду. Это настоящее завещание!

— Да, — заключил Джеймс, — очевидно, это инцидент далеко не обычный!

— Вы правы, старый дружище! — согласился Юстас. — А теперь слушайте. — И он спокойно и четко рассказал всю историю завещания.

Когда он кончил, братья переглянулись. Ничего подобного им не приходилось слышать. Но Джеймс умел быстро ориентироваться. Он твердо держался аксиомы «Никогда не высказывать затруднения или замешательства в делах».

— Это замечательный случай и, могу сказать, довольно редкий! Он совершенно не подходит под общие законы о завещании. Обычно завещание пишется на бумаге или пергаменте, но я не сомневаюсь, что кожа молодой леди — великолепный материал для завещания! Продолжаю. Допустим, — я полагаюсь на слова мистера Мизона, — что завещание было составлено совершенно правильно завещателем или тем лицом, которое производило татуировку в его присутствии, что оно подписано, как следует, и сделано по статуту. Но я подхожу к тому, что мне кажется поистине ужасным! В завещании не помечено даты! Не уничтожается ли оно отсутствием ее? Отвечу: нет! Заметьте: это завещание не могло быть сделано на шее мисс Августы Смиссерс ранее восемнадцатого декабря, когда погиб «Канчаро», и, значит, уже существовало в день Рождества, когда мисс Смиссерс была спасена. Очевидно, завещание было вытатуировано между восемнадцатым и двадцать пятым декабря.

— Верно, старый дружище! — заключил Юстас. — Вижу, что вы умеете взяться за дело. Но что следует предпринять сейчас? Я боюсь, что будет поздно! Как будто бы завещание утверждено!

— Завещание утверждено! — повторил великий Джеймс с плохо скрываемым презрением. — Разве закон так беспомощен, что может утвердить завещание, несмотря на видимую ошибочность фактов? Конечно, нет! Как только все предварительные формальности будут соблюдены, нужно подать прошение об отмене первого и утверждении позднейшего завещания. Тут нет душеприказчика! Это очень важный пункт. Необходимо потребовать, чтобы суд признал завещание действительным и подтвердил законность документа!

— Но как это сделать, если тут замешана мисс Смиссерс? — неуверенно возразил Юстас.

— Мне кажется, — сказал Джеймс, обращаясь к брату, — нам придется привести мисс Смиссерс в суд, чтобы она присутствовала при показаниях свидетелей.

— Конечно, — подтвердил Джон с таким видом, словно это было самое простое дело.

— Как? — поразился Юстас, глазам которого предстала Августа с обнаженной перед судьями шеей. — Разве возможно вести леди… это немыслимо!

— Мыслимо или нет, это необходимо сделать прежде всего! Погодите. Я надеюсь, что заседания сессии суда уже начались! Хорошо бы попасть туда завтра.

— Да, да, — согласился Джон.

— Да, — подтвердил Джеймс, — это все надо сделать поскорее. Поспешите вручить мне все документы и инструкции возможно скорее! Кроме меня, будут у вас еще адвокаты?

— О, да, да, — произнес Юстас, — только вот насчет денег… Я не знаю, чем буду платить за все это… У меня есть пятьдесят фунтов сбережений, но с ними далеко не уйдешь!

Джеймс мрачно взглянул на брата. Это было ужасно.

— Пятидесяти фунтов как раз хватит на первые издержки! — сказал Джеймс, вытирая свою лысину платком.

— Возможно, — согласился Джон брюзгливо, — но чем платить за все остальное? Не можете ли вы, — продолжал он, обращаясь к Юстасу, — достать где-нибудь денег?

— Пожалуй, — ответил Юстас, — у леди Холмерст! Если она согласится дать… Я предложу ей разделить добычу…

— Дорогой мой, — сказал Джон, — ваших денег мало!

— Мало! — повторил Джеймс, всплеснув руками. — Это невозможно! Неизвестно, что будет дальше и что может еще случиться!

— Право, я не знаю, как быть, — вздохнул Юстас, — я мало смыслю в законах.

— Наверное, Джеймс, — повернулся к брату Джон, — это будет очень интересное судебное дело!

— Так, Джон, так, но вы хорошо знаете, что моя профессия не позволяет мне вести дело даром. Желудок всего адвокатского сословия, индивидуальный и коллективный, возмущается и бунтует при одной мысли, что кто-то из его членов работает за просто так!

— Да, — добавил Юстас, — я знаю, что существуют строгие правила.

— Верно, верно, дорогой Джеймс, — подтвердил Джон со сладкой усмешкой, — издержки предстоят большие. Ученый адвокат похож на ящик с сигаретами или новоизобретенную весовую машину на станции: она ничего не сделает для вас, пока вы не опустите туда денег. И эти деньги уже не вернутся к вам обратно. Впрочем, Джеймс, это постоянно практикуется людьми вашей профессии: они ждут, пока накопится пятьсот фунтов, а потом требуют свой заработок. Почему вы не можете сделать то же самое? Если мы выиграем дело, то противная сторона заплатит все издержки; если проиграем, вы все же не будете в убытке. Это лучше и выгоднее всего для вас, мой милый Джеймс!

— Отлично, Джон, пусть будет так! — заключил Джеймс.

— Ну, а теперь, — произнес Джон, — у меня есть дело с другим клиентом! — И пояснил Юстасу: — Мой баланс не высок!

— Я понимаю, — грустно заметил Джеймс, — и сочувствую… Таким образом закончилось совещание ученых адвокатов.

Глава 17

ИСПЫТАНИЯ АВГУСТЫ
После полудня Юстас вернулся в дом леди Холмерст, чтобы сказать своей дорогой Августе, что на следующее утро ей необходимо идти в канцелярию суда. Можно себе представить, как горячо протестовала против этого Августа, несмотря на все доводы своего возлюбленного! Ее поддержала и приятельница ее, леди Холмерст, которая вскоре ушла из комнаты, предоставив им вдвоем обсуждать дело.

— Это, наконец, ужасно! — сказала Августа, топнув ногой. — После всего, что я перенесла, я должна еще показывать свою несчастную шею разным ученым адвокатам[471] и тащиться Бог знает куда, чтобы увидеть старые, заплесневелые бумаги!

— Дорогая моя! — возразил Юстас. — Или надо идти туда, или бросить все дело! Мистер Джон Шорт уверяет, что это необходимо, что документ должен храниться в канцелярии.

— Но как же быть? Меня, вероятно, посадят в шкаф или еще куда-нибудь разделять участь других завещаний? — спросила Августа, чувствуя желание плакать.

— Я не знаю, — ответил Юстас, — мистер Шорт уверяет, что это обсудят потом. Его личное мнение, что ученый доктор — будь он проклят! — пожелает, чтобы вы сопровождали его всюду, пока дело не выяснится! Но, — продолжал Юстас мрачно, — если ученый доктор захочет, чтобы вы ходили за ним всюду, то пусть и меня таскает с собой!

— Зачем? — удивленно спросила Августа?

— Затем, что я не могу доверить вас ему — нет!.. Он стар? Да, стар, и, кроме того, этот ученый джентльмен двадцать лет практикует в суде… Ну, скажите, что можно ждать от человека, который двадцать лет только тем и занимался, что разводил да сводил людей! Я знаю, знаю! — убежденно говорил Юстас. — Он влюбится в вас сейчас же… этот старый волокита!

— Право, вы забавны, Юстас! — воскликнула Августа, расхохотавшись.

— Не знаю, чем я забавен, Августа! Но если вы думаете, что я отпущу вас одну с ученым доктором, вы ошибаетесь! Он непременно влюбится в вас, а может быть, и его клерки! Кто может находиться около вас и не полюбить?

— Вы так думаете? — спросила Августа, нежно взглянув на него.

— Да! — пылко ответил он.

На этом закончился их разговор и не возобновлялся до обеда.

На следующее утро, в одиннадцать часов, Юстас явился с мистером Джоном Шортом, чтобы везти Августу и леди Холмерст в суд, на что они в конце концов согласились.

Мистер Шорт раскланялся с дамами, на которых произвел впечатление своим ученым и неотразимым видом. Он потребовал взглянуть на завещание, но Августа отказалась, уверяя, что вполне достаточно, если она один раз покажет им свою шею. Вздохнув и покачав головой, мистер Шорт покорился. Затем явился экипаж, и все отправились в суд. Добравшись до места, они миновали бесчисленное множество коридоров и вошли в неуютную комнату с календарем на стене, простым засаленным столом и несколькими стульями; в комнате сидели несколько клерков.

Здесь они ждали около получаса или более, к великому ужасу Августы, так как она сделалась предметом исключительного внимания клерков, не сводивших с нее глаз. Тонкий слух помог Августе уловить несколько слов одного из клерков, маленького человечка с желтыми волосами и огромной булавкой в галстуке, напоминавшего собой только что вылупившегося цыпленка. Он сообщил другому клерку, что посетительница — героиня знаменитого дела о наследстве и что о ней говорит теперь весь Лондон.

В это время чья-то голова просунулась в дверь.

— Шорт и Мизон! — выкрикнул кто-то и исчез.

— Леди Холмерст, мисс Смиссерс, прошу вас! — обратился к ним мистер Джон Шорт. — Позвольте мне указать вам дорогу! Пожалуйста!

Бедное живое «завещание» очутилось в большой комнате с низким потолком. Повернувшись спиной к окну, за столом сидел приятного вида джентльмен средних лет, который при появлении дам в сопровождении мистера Шорта и Юстаса Мизона вежливо раскланялся и просил их сесть.

— Чем могу служить вам? Мистер… мистер… — он усиленно смотрел в свою записную книжку. — Мистер Шорт… Если не ошибаюсь, у вас завещание, и при особых обстоятельствах?

— Да, сэр, — вдумчиво ответил мистер Джон Шорт. — Завещание Джонатана Мизона относительно его имущества и двух миллионов капитала. Предполагали, что Мизон утонул вместе с «Канчаро», и президент принял и утвердил его завещание. Между тем Джонатан Мизон погиб на острове Кергелен через несколько дней после гибели «Канчаро» и перед смертью составил новое завещание, которым отписал все своему племяннику Юстасу Мизону, вот этому джентльмену. Мисс Августа Смиссерс…

— Как? — перебил ученый регистратор. — Неужели это мисс Смиссерс, о которой мы так много читали, — героиня острова Кергелен?

— Да, я мисс Смиссерс! — ответила Августа, краснея. — А это — леди Холмерст. Ее супруг…

Она оборвала себя на полуслове и замолчала.

— Для меня — огромное удовольствие познакомиться с вами, мисс Смиссерс! — заявил ученый доктор, нежно пожимая ей руки и кланяясь леди Холмерст.

Юстас смотрел на него подозрительным взглядом.

— Начинается! — бормотал он про себя. — Я так и знал. Оставить Августу ему на хранение? Ни за что! Никогда!

— Самое лучшее, что можно сделать, — продолжал мистер Шорт, которому все эти разговоры казались ненужной интермедией, — это предложить вам взглянуть на документ… этот документ несколько необычного вида…

Он взглянул на покрасневшую до ушей Августу.

— Хорошо, хорошо! — согласился ученый муж. — Завещание у мисс Смиссерс? Да?

— Мисс Смиссерс сама и есть завещание, — пояснил мистер Джон Шорт.

— Простите, я не совсем понимаю…

— Нет ничего проще. Завещание вытатуировано на мисс Смиссерс!

— Что такое? — воскликнул ученый муж, вскочив со стула.

— Завещание написано на мисс Смиссерс, — продолжал мистер Джон Шорт спокойным тоном. — Мой долг — представить вам документ на рассмотрение…

— Документ на рассмотрение!.. — бормотал изумленный доктор. — Как же я буду его рассматривать?

— Я объясню вам, сэр, — сказал мистер Шорт, с сочувствием поглядывая на растерянное и изумленное лицо ученого. — Завещание написано на спине леди, и я…

Леди Холмерст засмеялась. Что касается ученого доктора, он, совершенно растерявшись, стоял у своего стула, не зная, что делать.

— Хорошо! — произнес он наконец. — Надо что-нибудь решить! Я не могу уклониться от своей обязанности! Итак, мисс Смиссерс, я должен побеспокоить вас и взглянуть на это завещание. Там стоит шкаф, — указал он в угол комнаты, — и вы можете… там… приготовиться.

— О, этого не нужно, — возразила Августа со вздохом, снимая жакет.

Доктор тревожно следил за ее движениями.

— Она молодец! — бормотал он про себя. — Но какие странные обычаи на этих пустынных островах!

В это время Августа сняла жакет. Она была одета в открытое платье с белым шелковым шарфом, накинутым на плечи. Этот шарф она сбросила с себя.

— О-о, я вижу, она в открытом платье… Это — другое дело. Но за всю свою практику я никогда не видал и не слышал ничего подобного. Подписано и засвидетельствовано, но без даты! А может быть, число там… ниже?

— Нет, — возразила Августа, — даты нет… я не могла больше выносить татуировки… Когда все было кончено, я упала без чувств!

— Я поражен! Это самоотверженный поступок, редкое самообладание!

Он грациозно склонился перед Августой.

— Ага! — бормотал Юстас. — Начинаются любезности, несносный старый лицемер!

— Хорошо, — продолжал между тем ни в чем не повинный объект его подозрений, — разумеется, отсутствие даты не меняет сути дела, это не более как доказательство. Во всяком случае, я не могу ничего сказать тут, это не мое дело! Однако, мисс Смиссерс, так как вы очутились здесь в качестве важного документа, могу я спросить вас, что прикажете с вами делать? Нельзя же запереть вас в шкаф с другими документами, а выпустить завещание отсюда — значит, поступить против правил. На это требуется специальное разрешение. Ясно, что я не имею права посягать на свободу личности и приказать вам остаться здесь. Сознаюсь откровенно, я несколько смущен и не знаю, что мне делать с этим завещанием!

— Смею предложить вам, сэр, — вмешался мистер Шорт, — сделать копию с этого завещания.

— А-а! — сказал ученый муж, протирая очки. — Вы подали мне блестящую мысль! С согласия мисс Смиссерс мы сделаем не копию, нет, а настоящую фотографию завещания!

— Имеете вы что-нибудь возразить на это, моя дорогая? — спросила леди Холмерст.

— О нет, — угрюмо ответила Августа, — мне кажется, я стала теперь общественным достоянием!

— Отлично! Одну минуту, подождите, пожалуйста. Я сейчас же напишу фотографу, к которому уже не раз обращался в официальных делах!

Через несколько минут получили ответ фотографа: он рад служить доктору и явится в три часа.

— Итак, — заявил ученый муж, — я не могу отпустить мисс Смиссерс, пока не будет сделана фотография завещания. Сегодня утром я свободен и полностью к вашим услугам. Что вы скажете, если я предложу вам позавтракать? Буду счастлив, если вы доставите мне удовольствие и мы вместе где-нибудь перекусим.

Леди Холмерст проголодалась и охотно согласилась, все общество, за исключением мистера Шорта, который уехал, ссылаясь на дела и обещая вернуться в три часа, уселось в коляску леди Холмерст и отправилось в соседний ресторан. Здесь они основательно позавтракали. Доктор был так мил и любезен, что обе леди положительно влюбились в него, даже Юстас вынужден был признать, что среди ученых иногда попадаются очень приятные люди.

В конце концов ученый муж ласково взглянул на Августу и Юстаса.

— Я слышал от леди Холмерст, — сказал он, — что вы, молодежь, собираетесь повенчаться! Многолетний опыт показал мне, что вступление в брак — рискованное предприятие! Но я могу сказать, основываясь на фактах, что никогда не слышал о таком романтическом и многообещающем союзе. Молодой джентльмен ссорится с дядей из-за молодой леди и лишается огромного наследства. Молодая леди при самых ужасных обстоятельствах принимает героическое решение, чтобы вернуть ему состояние. Что будет дальше, я не знаю, получите ли вы наследство или нет, но у вас есть нечто лучшее — взаимное доверие, уважение, что вернее всякой любви и всегда приносит хороший результат. Мистер Мизон, вы — счастливый человек! В мисс Смиссерс вы нашли красоту, смелость, талант, и если позволите старику дать вам добрый совет — старайтесь беречь свое счастье и помните, что человек, который в юности нашел себе такую подругу жизни, поистине счастливец! «Он любимец богов, ему улыбаются радости жизни!» Закончу свою речь пожеланием вам обоим здоровья, счастья и благоденствия!

Доктор выпил стакан вина и так добродушно посмотрел на Августу, что ей захотелось расцеловать его.

Даже Юстас крепко пожал ему руку. С этого момента началась их дружба, которая продолжается до сих пор.

Затем все вернулись в контору, где их уже ждал фотограф, который был очень удивлен, когда узнал о том, что именно он должен фотографировать. Он сделал своим аппаратом три снимка со спины Августы и ушел, сказав, что через два дня принесет готовые карточки. Тогда доктор распрощался с новыми друзьями, заявив, что не имеет права дольше задерживать Августу. Они отправились домой, очень довольные тем, что так скоро отделались.

XVIII. Августа исчезает

История Августы возбудила немалое волнение, особенно когда в газетах появились ее портреты, когда все узнали, что она молода и красива. Но общее возбуждение достигло апогея, когда начал циркулировать слух о завещании, вытатуированном на ее шее. В газетах появились всевозможные рассказы и истории об этом завещании. Августа не обращала на них внимания.

На четвертый день после того как была сделана фотография завещания, леди Холмерст попросила Августу дойти до магазина на Риджент-стрит и купить ей шнурков для траурного платья. Августа отправилась в магазин в сопровождении служанки. Едва за ними успела закрыться дверь дома леди Холмерст, как Августа заметила двух или трех человек сомнительного вида, бродивших поблизости, которые сейчас же последовали за ними. Не обратив на это внимание, она пошла своей дорогой и когда достигла Риджент-стрит, то заметила, что за ней следовала уже кучка людей, возбужденно перешептывавшихся между собой.

На Риджент-стрит первое, что бросилось ей в глаза, — это человек, продававший фотографии; вокруг него собралась толпа, которой он что-то пояснял. Какой-то джентльмен купил карточку и остановился взглянуть на нее, а так как он был низкого роста, то Августа без труда взглянула на фотографию через его плечо и с негодующим восклицанием отступила назад.

Это был ее собственный портрет в платье с низким вырезом!

Несомненно, это она сама! Завещание на ее шее!

Но волнения ее на этом не кончились, так как в эту минуту появился человек с кипой вечерних газет.

— Описание и портрет прекрасной героини «Канчаро», — закричал он, — с завещанием, вытатуированным на ней самой! Купите фотографию! Факсимиле! Портрет!

— Голубушка! Это ужасно! — обратилась Августа к служанке. — Пойдем домой.

Собравшаяся вокруг них толпа окружила их плотным кольцом. Очевидно было, что человек, следовавший за ними от самого дома, узнал Августу и сообщил эту новость другим.

— Это она! — прошептал один.

— Кто?

— Мисс Смиссерс, героиня «Канчаро», татуированная на пустынном острове!

Раздались возбужденные восклицания толпы. Несчастную Августу прижали к фонарю вместе со служанкой, которая визжала от страха, и с любопытством разглядывали ее. К счастью, явились два полисмена,которые освободили обеих женщин и посадили их в кеб. Экипаж покатился, сопровождаемый возбужденными криками толпы.

Августа была крепкая молодая женщина со здоровыми нервами, но подобные вещи невыносимы! В тот же день она в сопровождении леди Холмерст перебралась в маленький отель на Темзе.

После полудня, прогуливаясь по городу, Юстас увидел выставленные в магазинах фотографии, на которых были сняты плечи его возлюбленной; он пришел в неописуемую ярость, бросился к фотографу и принялся упрекать его в неблаговидном поступке. Фотограф ответил ему, что пустил в продажу карточки потому, что не хотел упустить случая заработать несколько сотен фунтов.

Юстас направился к братьям Шорт. В результате мистер Джеймс Шорт возбудил дело против фотографа, доказывая, что тот не имел права пускать в продажу карточки, представлявшие собой копию важного документа, и воспроизводить их без разрешения суда.

Продажа карточек была немедленно прекращена.

Через восемь дней после этого в суд поступило заявление от поверенных мистера Аддисона и мистера Роскью, наследников Мизона согласно его первому завещанию, сделанному в ноябре 1885 года, в котором они требовали, чтобы суд допросил истца и свидетелей под клятвенной присягой и возможно скорее рассмотрел бы и сличил подписи на первом и втором завещаниях.

Суд назначил день для рассмотрения завещания. Когда разнесся слух, что живое завещание выходит замуж за истца, все ученые мужи широко раскрыли глаза от удивления. Потом поверенные противной стороны получили разрешение суда возражать на требование истца. Прежде всего они заявили, что второе завещание составлено не так, как того требует закон, добавив, что в этом очевидно влияние Августы Смиссерс, что «завещание было сделано под сильным воздействием ее воли на больной ум завещателя».

Время шло своим чередом. Часто, насколько это было возможно, Юстас уезжал из Лондона и устремлялся в маленький отель на берегу реки, где чувствовал себя вполне счастливым.

Закон, несомненно, прекрасная вещь, питающая множество народа, дающая немало выгод своим верным слугам, но горе тому, кто сделался жертвой операций законников!

Судебный процесс был ложкой дегтя в бочке меда Юстаса. Каждый день приносил ему новые хлопоты и тревоги. Братья Шорт боролись, как герои, стойко сражались за свое дело. Юстасу было тяжело поддерживать их деньгами, которых у него не хватало. Как и следовало ожидать, весь блеск адвокатских талантов и красноречия разбивался о невозможность добыть где-нибудь денег, тогда как противники были богатейшие люди и не стеснялись в расходах.

Юстас и Джеймс Шорт, человек по натуре умный и чувствительный, — оба отлично понимали, что для борьбы с противниками, для того, чтобы спасти завещание, нужны большие деньги. Но где их взять?

Это было ужасно. Оставалась одна надежда, что само дело, чрезвычайно интересное, из ряда вон выходящее, в то же время очень несложно и не требует большого числа документов.

Глава 18

ДЕЛО «МИЗОН, АДДИСОН и К°»
В одно прекрасное утро, когда часы показывали четверть десятого, Августа в сопровождении Юстаса, леди Холмерст, миссис Томас, жены капитана Томаса, которая вернулась в Лондон, навестив своих родных, очутилась у входа в здание нижней палаты суда, готовая отдать пять лет жизни, лишь бы сбежать куда-нибудь из этого учреждения.

— Сюда, дорогая моя! — сказал Юстас. — Мистер Джон Шорт обещал встретить нас в зале.

Они прошли через арку и увидели на дубовой колонне лист с расписанием дел, которые подлежали рассмотрению в этот день.

Августа заглянула в него и прочла, что в десять часов тридцать минут будет разбираться дело «Мизон, Аддисон и К°». Это так подействовало на нее, что она почувствовала себя совсем больной.

Они прошли мимо полисмена гигантского роста, стоявшего у дверей, и остановились в узенькой, неуютного вида зале. Справа от входа, около статуи, с бумагами в руках их ждал мистер Джон Шорт. Лицо у него было возбужденное.

— Вы здесь! — произнес он. — Я боялся, что вы опоздаете! Наше дело разбирается первым ради удобства генерального атторнея[472]. Вы знаете, он поддерживает противную сторону! — добавил он со вздохом. — Не знаю, как справится бедный Джеймс. У него двадцать человек оппонентов, потому что все поверенные наследников здесь налицо! Во всяком случае, он твердо стоит на своем и прекрасно сведущ в законах.

В это время они добрались до маленькой лестницы, взошли по ней и свернули влево. Если и существовали какие-либо сомнения относительно верности пути, то скоро все перестали сомневаться, завидев длинный ряд париков, устремившихся в том же направлении.

Августа и ее друзья скоро убедились в том, какой живой интерес возбудил в публике предстоящий разбор дела.

Коридор суда кишел белыми париками адвокатов — их было тут около пятисот человек. Они толпились в ожидании, когда отворятся двери. Шесть или восемь сторожей удерживали толпу с помощью деревянного барьера, покрикивая стоящим впереди: «Назад! Назад! Осади назад!»

— Господи! Как же мы пройдем? — взмолилась Августа. Мистер Джон Шорт сделал знак сторожу, боровшемуся с напором толпы, и спросил его, как им пройти.

— Я сам не знаю, сэр, — отвечал служитель, — здесь вам не пройти! Придется провести вас через другой вход! Пусть меня повесят, — продолжал он, указывая им дорогу, — если все эти адвокаты не задавят нас насмерть. Тут надо отряд кавалерии, чтобы их сдержать! Они голодают, не имеют работы и лезут из кожи вон, чтобы увидать кусочек портрета молодой леди!

В это время они прошли через отделение морской юрисдикции, двор и очутились в зале суда.

Прежде чем занять место, которое ей указали, Августа осмотрелась вокруг. Зал суда был еще пуст, хотя в судейской ложе уже расположились избранные лица, включая и нескольких дам. Малая галерея постепенно заполнялась нарядными людьми. Что касается адвокатских мест, там сидели множество представителей наследников Мизона и их поверенные, так что бедный Джеймс Шорт, единственный адвокат истца, занял со своими бумагами место в центре третьей скамейки.

— Боже праведный! — потрясенно промолвил Юстас, наклоняясь к Августе. — Двадцать адвокатов против нас. Что будет делать несчастный Джеймс?

— Не знаю, право, — вздохнула Августа. — Это ужасно, да?

— Но что делать, ведь у нас нет денег!

Джон Шорт отошел переговорить с братом и вскоре вернулся. Августа занялась изучением типов людей, находившихся перед ее глазами.

— Господи, кто это такие? — спросила она.

— Вот генеральный атторней вместе с Фиддлстиком, Пирлом и Бином, поверенными Аддисона. Около него главный прокурор с Плейфордом, Миддлстоном, Блоухардом и Россом — это поверенные со стороны Роскью. Дальше Стикон, он любит дела о завещаниях и разводах и вечно пишет книги об этом. Затем репортер газеты «Таймс», он пишет романы, как вы, хотя и не так хорошо, и ворует из чужих сочинений. Дальше…

В эту минуту Джон Шорт был прерван каким-то подошедшим добродушного вида человеком с моноклем в правом глазу. Это был мистер Ньюс, глава богатой фирмы, поверенный ответчиков.

— Мистер Шорт, надеюсь? — произнес мистер Ньюс, сочувственно взирая на своего молодого оппонента.

— Да!

— Мистер Шорт! Я советовался со своими клиентами, с атторнеем и прокурором, и все мы пришли к соглашению, что в этом деле есть сомнительные обстоятельства, которые, безусловно, повлияют на решение суда!

— Прежде чем говорить об этом, — возразил Джон с достоинством, — я должен посоветоваться со своим адвокатом.

— Разумеется!

Джеймс встал со своего места и ждал. Он тщательно подготовился к разбору дела.

В первый раз в жизни он совещался с атторнеем и прокурором.

— Послушайте, Шорт! — сказал атторней, обращаясь к Джеймсу, как к старому знакомому, хотя только что узнал его имя от Фиддлстика. — Как вы думаете, чем мы порешим это странное, курьезное дело? Много фактов говорит против вас, вы знаете об этом?

— Я так не считаю! — заметил Джеймс.

— Конечно, конечно! Но если вы не обидитесь на меня, почва качается у вас под ногами! Допустим, например, что ваша молодая леди не позволит взглянуть на завещание. Что тогда будет?

В это время Фиддлстик что-то написал на листочке бумаги и вручил его атторнею, который покачал головой и передал записку соседу и далее. Когда записка обошла весь круг, мистер Ньюс показал ее своим почтенным клиентам — мистеру Аддисону и мистеру Роскью. Аддисон был полнолицый человек холерического темперамента, Роскью — высокий, с изжелта-бледным лицом и черной бородой.

Когда они прочитали записку, Аддисон застонал, как раненый бык, а Роскью вздохнул, и эти вздох и стон показали Августе, которая усердно наблюдала за всеми перипетиями драмы, что наследникам не понравилось то, что в ней было написано. Мистер Ньюс отдал записку Джону Шорту, который передал ее брату, а Юстас прочитал через его плечо.

На кусочке бумаги было написано:

Предлагаемые условия — все состояние пополам, ответчики платят все судебные издержки!

— Ну, Шорт, — спросил Юстас, — что вы скажете? Что делать? Джеймс сдвинул парик и задумчиво потер свою лысину.

— Очень трудное положение! — произнес он. — Конечно, миллион — сумма большая, но их два, и оба могут достаться нам! Мое собственное мнение — надо бороться. Правда, предлагаемый миллион

— это уже действительность, а ведь результат дела никому не известен!

— Я готов согласиться! — заявил Юстас. — Хотя бы ради Августы… мисс Смиссерс… Ей придется опять показывать татуировку, а это неприятно для леди!

— О, ей стоит только вспомнить, что здесь она не леди, а лишь законный документ! Спросите ее!

— Августа! Как нам быть? — обратился к ней Юстас, объяснив, в чем дело. — Если мы примем условие, то избавимся от многих неприятностей. Решайте скорее, суд сейчас явится!

— О нет, нет! — торопливо возразила Августа. — Я привыкла к неприятностям. Нет, будем бороться. Они испугались вас! Я вижу это по лицу ужасного мистера Аддисона. Нет, дорогой мой, надо бороться!

— Хорошо! — согласился Юстас, взял карандаш и написал:

Отклоняем с благодарностью.

В это время из коридора донесся шум. Двери широко распахнулись, и через минуту целое море адвокатов заполнило зал. Боже! Как они толкались и спешили! Стадо буйволов не могло бы ворваться с большим шумом.

«Боже милосердный! — подумала Августа. — Что все они будут тут делать?»

Вдруг какой-то старик около нее вскочил и закричал:

— Тише!

Несмотря на повелительный тон, его голос, однако, не произвел особого впечатления на бушующую толпу.

Затем появились члены суда. Все встали, поклонились и сели на свои места.

Глава 19

ДЖЕЙМС ШОРТ ЗАЩИЩАЕТ ДЕЛО
Какой-то совершенно незнакомый Августе чиновник встал и объявил, что будет разбираться дело «Мизон, Аддисон и К°». В ту же минуту несчастный Джеймс Шорт вскочил на ноги.

— Имя этого джентльмена? — расслышала Августа вопрос судьи, обращенный к клерку.

— Джеймс Шорт!

— Вы являетесь единственным поверенным истца? — спросил судья с ударением.

— Да! — ответил Джеймс, и когда он произнес это слово, взоры всех присутствовавших обратились на него, и едва заметная улыбка пробежала по лицам судей.

— Кто является поверенным ответчиков?

— Я и мои ученые друзья, все мы держим сторону ответчиков! — заявил генеральный атторней.

— Прекрасно! — подытожил судья. — Явно, что силы неравны, хотя, конечно, нас это не касается.

— Если милорд позволит, — сказал Джеймс, — я сумею один постоять за дело, потому что хорошо знаком с ним!

— Пожалуйста, мистер Шорт, — ответил судья, взирая на него с сожалением. — Излагайте ваше дело.

Наступила тишина. Джеймс раскрыл бумаги и впервые в жизни вдруг впал в такое болезненное, нервное состояние, что начал дрожать, и мозг его совершенно отказывался работать. Бедный Джеймс, неопытный, не привыкший к судебным процессам, смутился. В числе его противников — целых двадцати человек — оказались многие известнейшие лидеры Англии, кроме того, судьями были в большинстве случаев люди его профессии, которые смотрели на него сейчас с любопытством и сожалением.

— Милорд! — начал он и остановился.

Решительно он не мог говорить. Какие-то дикие, бесформенные мысли блуждали в голове.

Воцарилось зловещее молчание.

— Прочитайте ваше дело! — шепнул ему адвокат, сидевший рядом.

Джеймс ухватился за эту мысль. Действительно, если он не мог говорить, то мог прочитать дело, хотя это не принято в суде. Он начал читать:

Истец есть единственный законный наследник Джонатана Мизона, бывшего владельца замка Помпадур, умершего двадцать третьего декабря одна тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, согласно его последнему и действительному завещанию, сделанному им двадцать второго декабря одна тысяча восемьсот восемьдесят пятого года…

Тут судья поднял брови и откашлялся, потом взял синий карандаш и что-то записал.

Двадцать первого мая одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года по прошению ответчиков было утверждено завещание Джонатана Мизона от десятого ноября одна тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. Истец требует:

1. Чтобы суд отменил вышеуказанное завещание Джонатана Мизона от десятого ноября одна тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, утвержденное двадцать первого мая одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года.

2. Чтобы суд утвердил завещание Дж. Мизона от двадцать второго декабря одна тысяча восемьсот восемьдесят пятого года и ввел истца во владение наследством.

Джеймс Шорт
— Не угодно ли вам, милорд, — произнес Джеймс» закончив чтение, — чтобы я изложил дальнейшее…

Ответчики заявили, что завещание от двадцать второго декабря составлено не по статуту, что завещатель находился под сильным влиянием Августы Смиссерс.

Джеймс остановился. Он вновь не мог преодолеть сильнейшее нервное напряжение.

Снова молчание, еще более ужасное, чем в первый раз. Судья что-то записал и откашлялся. Бедный Джеймс молчал. Он готов был лучше умереть, чем выносить подобное унижение перед лицом своих коллег. В голове у него шумело, словно он был пьян.

В это время Фиддлстик, с любопытством наблюдавший за своим противником, вдруг понял его состояние. Чувство жалости проникло в его ученую грудь. Быть может, ему вспомнился подобный же случай из собственной практики в далеком прошлом, или он пожалел бедного молодого человека, своей неловкостью губившего дальнейшую карьеру, но он совершил благородный поступок. Случилось так, что он сидел справа в углу, а перед ним на конторке возвышалась огромная кипа судебных книг и бумаг, положенных клерком. По доброте сердца мистер Фиддлстик решил, что нужно отвлечь общее внимание от несчастного Джеймса, наклонился через конторку вперед, положил руку на книги и уронил их. С шумом и грохотом вся громада книг посыпалась на голову и плечи его клиента, мистера Аддисона, который сидел ниже, около конторки. Тяжелые книги больно ударили Аддисона по носу. Этой случайности мистер Фиддлстик, конечно, не предвидел.

Судья нахмурился, но скоро улыбка появилась на его губах. Мистер Аддисон не смеялся. Он свалился на пол, потом вскочил на ноги и, сердито швыряя книги и держась за нос, хотел броситься на ученого мужа.

— Вы нарочно это сделали! — проревел он, забыв, что находится в зале суда. — Пустите меня, я ему покажу!

Вся аудитория разразилась громким смехом. Мистер Фиддлстик смущенно улыбался, а мистер Ньюс и мистер Роскью тащили разъяренного Аддисона на его место и предлагали ему носовые платки, чтобы вытереть разбитый нос.

Джеймс также засмеялся, и это спасло его. Вся его нервозность исчезла словно по волшебству. Раздалось энергичное: «Тише, тише!»

Джеймс спокойным и ясным голосом начал свою речь. Полностью справившись с волнением, он подробно осветил отношения покойного Мизона со своим родным племянником, Юстасом Мизоном, и с Августой Смиссерс, которая имела несчастье вести дела с фирмой «Мизон и KV Все присутствовавшие, читавшие книгу Августы «Обет Джемимы», не исключая и судей, слушали с глубоким интересом. Затем Джеймс передал сцену между Августой и покойным издателем, рассказал о вмешательстве Юстаса, закончившемся ссорой и лишением наследства, о случайной встрече на корабле Мизона и Августы.

Ярко и подробно нарисовал Джеймс Шорт картину кораблекрушения, гибели «Канчаро», спасения Августы и ее возвращения в Англию и закончил свою блестящую речь, заявив суду, что главные герои этой трагедии собираются повенчаться, что, по его мнению, явится прекрасным завершением всей этой романтической истории. (Взрыв аплодисментов.) Наконец он умолк и сел, потом взглянул на часы. Он говорил около двух часов, хотя совершенно не заметил времени.

Затем был вызван первый свидетель — Юстас Мизон, который ограничился тем, что сообщил о своих отношениях с покойным Мизоном и с Августой Смиссерс. Юстас говорил спокойно и откровенно, что, казалось, произвело благоприятное впечатление на судей.

Мистер Фиддлстик встал и возразил Юстасу, что его поведение вполне оправдывало недружелюбное отношение дяди к нему. Юстас подробно рассказал все, что произошло между ним и его дядей, сознавшись, что наговорил много неприятного, возмущенный отношением последнего к Августе. Мистер Фиддлстик говорил десять минут и сел, нисколько не подвинув дела.

После Юстаса была вызвана леди Холмерст. Она заявила, что познакомилась с Августой на корабле «Канчаро», и тогда на ее шее не было и следа татуировки, а в Лондоне она увидела Августу уже с татуировкой на шее.

После вызова леди Холмерст судьи отправились завтракать. Когда они вернулись, то вызвали Августу. Ропот оживления пронесся в толпе, когда молодая девушка, с сильно бьющимся сердцем, удивительно красивая, подошла к судьям. Прежде всего встал генеральный атторней.

— Прошу вашего позволения, милорд, — обратился он к судье, — лишить эту свидетельницу слова.

— На каком основании, мистер атторней? — спросил судья.

— На том основании, что она не должна и не может говорить. Если верить всей этой истории, то молодая леди представляет собой завещание Джонатана Мизона. Я полагаю, что на эту свидетельницу мы должны смотреть только как на документ.

— Но, мистер атторней, — возразил судья, — документ — это тоже свидетель, и свидетель лучшего сорта!

— Несомненно, милорд, но документ не может говорить и давать объяснения. Документ свидетельствует только тем, что на нем написано, но не говорит человеческим языком! Обращаю ваше внимание, милорд, на основные принципы закона по интерпретации писаных документов!

— Я хорошо знаю эти принципы, мистер атторней, и не вижу, зачем они нужны вам теперь!

— Как вам угодно, милорд. Я настаиваю на том, что мисс Смиссерс есть не что иное как документ, и не имеет права раскрывать рта, так как бумага не обладает даром слова!

— Так, — произнес судья, — но это спорный вопрос. Что вы на это скажете, мистер Шорт?

Все глаза обратились на Джеймса, который чувствовал, что если он промолчит, то дело будет проиграно.

— Вот по этому поводу я обращаюсь к вам, мистер Шорт, — продолжал ученый судья, — действительно ли личность мисс Смиссерс совершенно подавлена и уничтожена тем обстоятельством, что она представляет собой документ, и отнимает ли у нее эта документальность, если можно так выразиться, право предстать перед судом как обыкновенный свидетель и подтвердить все сказанное?

— Если милорд позволит, — сказал Джеймс, — я утверждаю, что это неправильно. Конечно, документ остается документом, но мисс Смиссерс также остается молодой леди. Ведь это абсурд — утверждать, что человек, на котором вытатуирован документ, перестает быть человеком и теряет свою правоспособность говорить и свидетельствовать истину. Можно ли лишить человека его естественных прав? Нет, это неправильная постановка вопроса!

— Да, это курьезный пункт, — отметил судья, — и единственный в своем роде. Поразмыслив и выслушав мистера Шорта, я убедился, что на это можно возразить. (Юстас облегченно вздохнул) Ответчики утверждают, что мисс Смиссерс есть не что иное как документ и что она не может говорить. Полагаю, что мистер атторней не обдумал вопроса, когда пришел к такому заключению. Как обстоит дело? Завещание вытатуировано на части кожи молодой леди, но разве эта кожа представляет собой всю ее особу? Где же интеллект, индивидуальность? Постараюсь выразиться яснее… Допустим, что истец убедил свидетельницу позволить содрать с себя вытатуированную часть кожи (тут Августа подпрыгнула на месте), что она вынесла операцию и предстала перед судом как свидетельница. Неужели суд откажется принять ее свидетельство?

Документ на человеческой коже был бы в руках судей, и особа, которой принадлежала эта кожа, тоже стояла бы перед судом. Возможно ли отделить такой документ от человеческой личности? По моему мнению, нельзя. Возьмем другое положение и допустим, что завещание вытатуировано на ноге этой особы и что эта нога при известных обстоятельствах отрезана и представлена на суд. Неужели свидетельница, у которой отрезана нога, не имеет права дать показания на суде в силу того, что ее нога является документом? Я думаю, что она имеет полное право давать показания! 466

— Позволите ли вы, милорд, записать ваше решение/ — спросил мистер атторней, думая об апелляции.

— Конечно, мистер атторней! Приведите свидетелей к присяге!

Глава 20

ИСК ПОДЛЕЖИТ УДОВЛЕТВОРЕНИЮ
Августа также была приведена к присяге, и Юстас заметил, что, когда она подняла вуаль, чтобы поцеловать Библию, ее красивое лицо произвело сильное впечатление на публику. Тогда Джеймс начал свой допрос; медленно, шаг за шагом, руководил он ответами Августы и заставил ее рассказать всю свою историю, включая и татуировку завещания на острове Кергелен. Очевидно, рассказ заинтересовал всех присутствовавших, и общее возбуждение достигло апогея, когда Августа начала рассказывать о татуировке.

— Расскажите, пожалуйста, подробнее, каким образом случилось, что завещание мистера Мизона было вытатуировано на вашей коже, — попросил ее Джеймс Шорт.

Выразительно, яркими красками Августа описала каждую подробность с той минуты, когда покойный Мизон сообщил ей о своих терзаниях из-за того, что лишил наследства своего племянника, затем описала всю операцию татуировки, которую сделал матрос на ее шее.

— Теперь, мисс Смиссерс, — заявил Джеймс, когда Августа закончила рассказ, — мне очень жаль, но я должен побеспокоить вас и попросить показать документ суду.

Бедная Августа покраснела до ушей. Глаза ее наполнились слезами, пока она снимала темный плащ, скрывавший ее плечи (конечно, она была в платье с глубоким вырезом).

Судья, взглянув на нее, заметил ее огорчение.

— Если вы желаете, мисс Смиссерс, — произнес он любезно, — я прикажу выйти всем, исключая лиц, заинтересованных в деле непосредственно.

При этих словах ропот недовольства пробежал среди присутствовавших. Это было жестоко — лишить их возможности видеть завещание! С отчаянием уставились они на Августу, ожидая ее ответа.

— Благодарю вас, милорд, — ответила она с легким поклоном, — но мне это безразлично! Надеюсь, что каждый из присутствующих войдет в мое положение…

— Отлично, — произнес судья.

Без дальнейших слов Августа сбросила плащ и шелковый платок и встала, смущенная и покрасневшая, в своем открытом платье.

— Простите, но мне придется попросить вас подойти ко мне! — сказал президент.

Августа обошла кругом, взошла на возвышение и повернулась спиной к судье, чтобы он мог видеть завещание. Судья стал очень тщательно рассматривать написанное с помощью увеличительного стекла.

— Благодарю вас, — произнес он наконец, — я увидел. Боюсь, что ученый совет также пожелает увидеть завещание.

Августа спустилась вниз и медленно прошла по рядам ученых мужей, останавливаясь перед каждым для обозрения завещания, в то время как сотни глаз были устремлены отовсюду на ее несчастную шею. Наконец пытка кончилась.

— Довольно, мисс Смиссерс, — заявил судья, — вы можете надеть свой плащ.

— Документ, который вы показали суду, мисс Смиссерс, — спросил Джеймс, — тот самый, который составлен на острове Кергелен двадцать второго декабря прошлого года?

— Да.

— Документ этот был вытатуирован в присутствии завещателя и двух свидетелей?

— Да.

— Во время составления завещания был ли завещатель в здравом уме и твердой памяти?

— Несомненно.

— Пытались ли вы оказать на него давление, заставляя его составить завещание?

— Нет, не пыталась.

— Можете вы поклясться в этом?

— Клянусь.

Затем Джеймс перешел к истории смерти обоих моряков, которые были свидетелями завещания, к спасению Августы и закончил свой допрос только в четыре часа. Заседание было отложено до следующего дня.

Без сомнения, все заинтересованные в деле лица провели тревожную ночь и были очень довольны, когда снова очутились в зале суда. Народу собралось еще больше, каждый жаждал узнать, чем закончится дело.

Как только вошли члены суда, Августа заняла свое место на скамье свидетелей, и мистер атторней начал допрос.

— Вы сказали, мисс Смиссерс, что хотите повенчаться с истцом, мистером Мизоном. Мне очень жаль, но я должен задать вам щекотливый вопрос: были ли вы влюблены в мистера Мизона во время татуировки завещания?

Это было неожиданное нападение, и бедная Августа покраснела до ушей, но скоро природный ум выручил ее из беды.

— Если вы объясните мне, сэр, что значит быть влюбленной, то я с удовольствием отвечу на ваш вопрос! — произнесла она.

Все присутствовавшие, включая и судью, улыбнулись.

Генеральный атторней смутился.

— Хорошо, — заговорил он, помолчав, — намеревались ли вы выйти замуж за мистера Мизона?

— Очень может быть, мистер атторней, — вмешался судья, — но что же из этого следует?

— Преклоняюсь перед вашей опытностью, милорд, — сухо заметил атторней, — быть может, мне следовало иначе поставить вопрос. Скажите, свидетельница, вы рассчитывали в то время на брак с мистером Мизоном?

— Не думала даже.

— Согласились вы на татуировку — довольно мучительную операцию, — имея виды на истца?

— Конечно, нет. Могу прибавить, — сказала Августа с некоторым колебанием, — что, решившись обезобразить себя, я не рассчитывала понравиться кому-либо!

— Пожалуйста, отвечайте на мои вопросы, мисс Смиссерс, и не комментируйте их. Как могли вы решиться на подобную операцию?

— Я решилась на нее потому, что считала это делом справедливости, так как под рукой у меня не было никаких средств, чтобы облегчить смерть покойного Мизона. Я…

Она умолкла.

— Продолжайте!

— Я знала мистера Юстаса Мизона, знала, что он лишился наследства вследствие спора с дядей из-за меня!

— Ага! Наконец-то мы договорились. Следовательно, вы решились на татуировку ради истца, а не в интересах правосудия?

— Да, конечно.

— Но, мистер атторней, — опять вмешался судья, — что вы хотите этим сказать?

— Мне хочется доказать вам, милорд, что эта молодая леди действовала вовсе не беспристрастно в этом деле. Ее поступки имели слишком явную побудительную причину.

— Весьма понятно, — сухо заметил судья, — но из этого вовсе не следует, что мотив поступков может быть нечестным!

Ученый джентльмен продолжал допрос, вооружившись всей своей ловкостью и опытностью, чтоб заставить Августу сознаться, что завещатель действовал под ее влиянием и был болен во время составления завещания.

Но все его усилия были тщетны, и, когда он сел на свое место, Джеймс Шорт понял, что дело его еще не проиграно.

После нескольких вопросов, предложенных Августе другими судьями, встал Джеймс Шорт и попросил девушку подробно рассказать все то, в чем исповедовался ей мистер Мизон на острове Кергелен. Надо было видеть ярость и ужас мистера Аддисона и мистера Роскью, когда самые сокровенные тайны их фирмы выплыли наружу и система, практиковавшаяся Мизоном, раскрылась всем присутствовавшим на суде. Дюжина репортерских карандашей поспешила записать все слышанное.

Затем была вызвана миссис Томас, жена капитана Томаса. Она подтвердила, что Августа находилась на острове Кергелен, что она сама видела там шляпу одного из моряков, бочку рома и черепок, из которого матросы пили ром. Всего важнее было ее показание о том, что она видела на острове труп мистера Мизона, которого она тотчас же опознала на предъявленной ей фотографии. Она поклялась, что, когда Августа взошла на их шхуну, следы татуировки на ее шее еще не зажили.

Затем мистер атторней вызвал двух своих свидетелей, мистера Тодди, стряпчего, который составлял завещание Мизона от десятого ноября, и его клерка. При допросе оба свидетеля подтвердили, что завещатель был страшно раздражен при составлении первого завещания.

Затем генеральный атторней выступил от лица ответчиков. Он заявил, что суду предстоит разрешить два вопроса: во-первых, можно ли считать татуировку на шее леди за действительное, законное завещание, во-вторых, где доказательства того, что завещатель был вполне здоров, составляя свое завещание, и не подчинился чужому влиянию?

Очень тонко и умело представил он всю странность и романтичность истории по свидетельским показаниям Августы Смиссерс. Принимая во внимание отношения свидетельницы к истцу, мог ли суд отнестись с полным доверием к ее показаниям? Быть может, молодая леди подчинила своему влиянию слабого, умирающего старика и заставила его составить завещание в пользу любимого человека!

После атторнея говорили главный прокурор и мистер Фиддлстик. Потом встал Джеймс Шорт, чтобы внести возражение со стороны истца.

Наступило молчание, пока он разбирал свои бумаги.

— Благодарю вас, мистер Шорт, — проговорил судья, не дав ему даже раскрыть рта, — я не буду беспокоить вас больше!

Джеймс сел, радостно вздохнув, чувствуя, что дело его выиграно. Судья начал свою блестящую речь и, мастерски суммировав все факты, заключил ее следующими словами:

— Таковы подробности этого замечательного процесса, о подобном которому мне не приходилось слышать за всю мою долголетнюю практику. Мистер генеральный атторней справедливо сказал, что все дело заключается в двух пунктах:

1. Может ли документ, вытатуированный на шее Августы Смиссерс, считаться настоящим завещанием покойного Мизона?

2. Возможно ли допустить вероятность всей этой истории? Что понимает закон под словом «завещание»? Несомненно, завещание — это последняя воля или желание какого-либо лица, изложенные письменно, относительно его имущества и собственности после смерти.

Завещание должно быть обставлено некоторыми формальностями, как важный и законный документ.

Первый пункт, который я должен обсудить: представляет ли собой эта татуировка на спине молодой леди подлинное и настоящее завещание Мизона? Я отвечаю на этот вопрос в утвердительном смысле. Конечно, факт татуировки документа на человеческой коже — вещь редкая и необычная, но из этого вовсе не следует, что документ теряет свои ценность и значение.

Я думаю, что документ остается документом, на чем бы он ни был написан. Завещатель вовсе не был эксцентричной особой, а оказался поставленным в безвыходное положение. Весьма естественно, что на пороге смерти, согласно словам мисс Смиссерс, он осознал свою несправедливость к племяннику и жаждал исправить ее. В своем ужасном положении на пустынном острове он не имел под рукой ничего, чтобы выразить свою последнюю волю. Понятно, что он с радостью ухватился за мысль вытатуировать завещание на теле молодого и сильного существа. Можно ли отрицать законность этого документа только потому, что он составлен не по всем требованиям формалистики? Я полагаю, что он может считаться настоящим и действительным документом, законным завещанием покойного Мизона.

Перехожу ко второму пункту. Можно ли верить показаниям мисс Смиссерс? Леди Холмерст показала, что на корабле «Канчаро» мисс Смиссерс не имела на себе никаких признаков татуировки. Миссис Томас заявляет, что, когда мисс Смиссерс была спасена шхуной ее мужа, капитана Томаса, то шея ее была уже татуирована и сильно болела. Татуировка не могла быть сделана ею самой или ребенком, ее единственным компаньоном на острове. Кроме того, миссис Томас видела на острове труп Мизона, которого она сейчас же опознала, когда ей показали его фотографию, и шляпу одного из матросов.

Я подхожу к решению этого второго вопроса с некоторой нерешительностью. Конечно, не так легко, в самом деле, совершенно отменить формально составленное завещание от десятого ноября и присудить истцу громадное состояние только в силу свидетельского показания единственной свидетельницы. Но я лично убежден в том, что мисс Смиссерс говорила правду. Мне кажется, что мой многолетний опыт научил меня отличать правду от лжи, и я не могу не верить всему, что рассказала мисс Смиссерс. (Оживление в зале.) Я следил и наблюдал за ней при перекрестных допросах и уверен, что она сказала правду.

Относительно предположения, высказанного мистером атторнеем, что свидетельница во время составления завещания рассчитывала на брак с истцом, я не могу высказаться определенно. Может быть, это предположение верно, может быть — нет! Допуская его правдоподобность, мы должны установить тот факт, что мисс Смиссерс, оставляя Англию, вероятно, не имела определенного намерения вступить в брак с истцом, но истец всегда готов был сделать ее своей женой, — и это обстоятельство, по моему мнению, говорит не против него, а скорее в его пользу. Я должен заметить, что молодая леди совершила героический поступок, тем более что он имеет и свою оборотную сторону. Она перенесла операцию, которая была мучительна и нанесла немалый ущерб ее красоте. Соглашаясь с мистером атторнеем, что она принесла эту жертву, имея серьезный мотив — чувство справедливости, благодарность или более теплое чувство к истцу, я не нахожу тут ничего дурного и не имею причины не верить показаниям мисс Смиссерс.

Остается еще последний вопрос: был ли завещатель во время составления завещания в здравом уме и твердой памяти? Указывает ли что-нибудь на то, что он был ненормален? Я не вижу ничего подобного. Мисс Смиссерс утверждала и приняла присягу, что не заметила в нем ничего подобного. Она рассказала, между прочим, что незадолго до смерти он начал бредить и кричал, преследуемый галлюцинациями. Что же удивительного в том, что умирающий галлюцинировал и видел тех несчастных, кого он обижал и обманывал в своей жизни? Я вполне понимаю, что, чувствуя приближение смерти, Мизон хотел загладить свою несправедливость и отдать все свое состояние племяннику, вся вина которого заключалась в том, что он сказал дяде правду в глаза. Мне это кажется весьма естественным и вполне согласующимся с основными свойствами человеческой природы. Вся же история носит романтический характер и только подтверждает поговорку: истина причудливее всякой выдумки! Я вполне допускаю тот факт, что покойный Мизон позаботился вытатуировать свое последнее завещание, составленное в пользу его близкого родственника Юстаса Мизона, на плечах Августы Смиссерс двадцать второго декабря 1885 года. Установив этот факт, я отменяю завещание Мизона от десятого ноября и утверждаю завещание, представленное истцом. Иск по суду считать удовлетворенным.

— А судебные издержки, милорд? — спросил Джеймс, вставая.

— Так как тяжба возникла по вине самого завещателя, то пусть его наследник заплатит судебные издержки.

— Как вам угодно, милорд! — ответил Джеймс и сел на свое место.

— Мистер Шорт! — заговорил судья, откашлявшись. — Я редко говорю комплименты, но сегодня считаю своим долгом поздравить вас с успехом и сказать вам, что изумлялся тому мужеству, ловкости и умению, с которыми вы вели это необычное дело, имея противниками целый ряд ученых джентльменов. Для подобного процесса нужен огромный многолетний опыт. Факт сам по себе беспрецедентный…

Джеймс вспыхнул и почувствовал себя на седьмом небе: карьера сделана, — и если теперь благоденствие его не упрочится, то это будет исключительно его собственной виной.

Глава 21

СВАДЬБА
Суд кончился. Августа заметила, что ученые мужи, изо всех сил бившиеся, чтобы выиграть дело своих клиентов, вовсе не казались особенно расстроенными, потерпев поражение, и быстро удирали из зала, словно торопясь отрясти его прах от ног своих. Она не знала, что сердца их бились ровно, потому что они уже получили свой заработок и не чувствовали себя виноватыми в том, что суд решил иначе.

Другое дело — мистер Аддисон и мистер Роскью, у которых миллионы выскользнули из рук. Конечно, они были богаты, но люди, обладающие деньгами, всегда желают иметь их еще больше. Мистер Аддисон побагровел от ярости, а мистер Роскью закрыл лицо руками и застонал. Генеральный атторней встал, подошел к Джеймсу Шорту и искренне пожал ему руку.

— Позвольте мне поздравить вас, дорогой коллега! — сказал он. — Я никогда не видел такого умелого ведения дела и очень рад, что судья сказал вам комплимент, что, кстати, совсем не в его обычае. Могу добавить, что надеюсь в скором будущем видеть вас в качестве своего помощника. Если у вас нет впереди ничего лучшего, не угодно ли вам зайти ко мне завтра около двенадцати часов?

Мистер Аддисон, слышавший эти слова, одним прыжком очутился между собеседниками.

— Теперь я все понимаю! — произнес он дрожащим голосом. — Меня предали, я сделался жертвой заговора. Вы получили кучу денег от меня, будьте вы прокляты! — завопил он, поднося кулак к лицу ученого мужа. — А теперь поздравляете этого человека! Вы обманули меня, сэр! Вы — негодяй и мошенник!

Тут ученый генеральный атторней, позабыв собственный сан и величие, возмутился и был готов тоже пустить в дело кулаки. Не будь поблизости мистера Ньюса, который оттащил назад своего разъяренного клиента, разыгрался бы ужасающий скандал.

— Ну, а теперь, господа, — заявила леди Холмерст, — я полагаю, что лучше всего отправиться домой и пообедать! Я приказала подать обед в семь часов, а сейчас около пяти. Надеюсь, мистер Шорт, вы приедете ко мне и привезете с собой вашего брата: право, вы оба вполне заслужили свой обед!

Все ушли. Это был веселый и приятный обед, по окончании которого братья Шорт уехали, сияя, как звезды, от счастья и выпитого шампанского. Леди Холмерст ушла к себе, оставив молодых людей наедине.

— Жизнь — странная вещь! Сегодня утром я был бедняком, а сейчас — один из богатейших людей в Англии! — сказал Юстас.

— Да, дорогой мой! — подтвердила Августа. — Весь мир будет у ваших ног, потому что жизнь легка и приятна для богатых людей.

Перед вами прекрасное будущее, Юстас, право, мне даже совестно выходить замуж за такого богача!

— Ненаглядная моя! — воскликнул Юстас, обнимая молодую девушку. — Всем этим я обязан вам. Знаете ли, чего я боюсь, если мы в самом деле окажемся богачами? Я опасаюсь, что вас затянет шумная жизнь, то, что люди называют обязанностями светской женщины, разные развлечения, и вы забудете о своем литературном призвании. Многие женщины поступают так… Хоть они и уверяют, что не имеют свободного времени, но, в сущности, просто не желают найти его для занятий.

— Да, — ответила Августа, — если они не любят своего дела. Тот, кто любит его всем сердцем и душой, никогда не откажется от него. Конечно, замужество несет с собой определенные заботы и отвлекает от занятий, но в то же время, если оно счастливо, работается легко и спокойно. Вам нечего бояться, Юстас, я постараюсь доказать миру, что вы женились не на глупой женщине. Если же я не сделаю ничего, то, значит, я — бестолковая тупица.

— Приятно слышать это от автора «Обета Джемимы», — саркастически усмехнулся Юстас, — в самом деле, моя дорогая, ваша известность как писательницы, героини кораблекрушения и процесса о завещании смущает меня. Мне придется оставаться всегда позади, меня будут знать только как супруга прекрасной, талантливой миссис Мизон…

— О нет, не бойтесь, — возразила Августа, — никому не пригрезится во сне отозваться так о богаче, обладателе двух миллионов.

— Не злите вы меня этими деньгами! — с досадой воскликнул Юстас. — Мы еще не получили их. Августа, мне надо кое о чем спросить у вас.

— А мне пора идти спать! — заявила Августа.

— Глупости! — отозвался Юстас. — Вы не пойдете. — Он схватил ее за руку.

— Оставьте меня, сэр! — вскричала Августа с достоинством. — Что вам еще нужно, глупый мальчишка?

— Я хочу знать, повенчаемся ли мы с вами на будущей неделе?

— На будущей неделе? Боже милостивый! Нет, нет, конечно, — ответила Августа. — Мое приданое еще не готово, и я, право, не знаю, откуда взять мне денег, чтобы заплатить за него.

— Тряпки! — изрек Юстас с презрением. — Вы умели обходиться на острове Кергелен без всего, и я не вижу, почему вы не можете обвенчаться без ваших тряпок, тем более что я достану вам все нужное в течение шести часов. Что может быть глупее этих тряпок! Слушайте, дорогая моя! Ради Неба, давайте поженимся и успокоимся. Смею вас уверить, что если вы не последуете моему совету, жизнь ваша будет отравлена. За вами будут охотиться, как за редкой дичью, интервьюировать, рисовать — словом, замучат до смерти. Если вы выйдете замуж. — это будет лучше и спокойнее для нас обоих.

— Ваши слова, пожалуй, справедливы, — заметила Августа. — Но допустим, что ответчики подадут на апелляцию, и дело примет другой оборот, что тогда?

— Тогда мы оба будем работать, больше ничего. Вы — писать и выпускать ваши книги, а я — работать, как умею и могу.

— Хорошо, я поговорю с Бесси об этом, — согласилась Августа.

— Конечно, леди Холмерст найдет, что возразить, — мрачно заметил Юстас, — она нежно позаботится о ваших тряпках.

— Это все, что я могу сделать для вас, сэр, — решительно ответила Августа. — Спокойной ночи.

Она грациозно присела и исчезла.

— Кто может узнать мысли женщины! — размышлял Юстас, пока дворецкий не принес ему шляпу. — Она всегда сделает, что захочет, но чего она хочет?

Черездесять дней после этого разговора небольшое, но избранное общество собралось в доме леди Холмерст на Ганновер-сквер.

Свадьба держалась в секрете, чтобы не привлечь толпы любопытных. Так как у Августы не было родных, она просила ученого доктора, с которым состояла в большой дружбе, заменить ей отца. Хотя за всю свою долголетнюю практику старому джентльмену чаще приходилось разрывать брачные узы, чем связывать их, он не мог отказать Августе в ее просьбе.

— Мне придется на время пренебречь своими обязанностями, дорогая леди, — сказал он, пожимая руку Августе. — Это очень дурно, очень дурно, потому что я должен быть в канцелярии. Но, может быть, я как-нибудь устроюсь, хотя это очень, очень нехорошо с моей стороны! Думаю, что буду просить суд, то есть пастора, подождать меня немного…

И в назначенный знаменательный день почтенный муж покинул свою канцелярию и присоединился к обществу.

Леди Холмерст выглядела необычайно изящной и красивой в своем вдовьем одеянии, ее мальчик Дик, очень веселый, сиял здоровьем и изумлялся торжественному виду своей «тети».

В арьергарде находились братья Шорт.

Августа была прелестна в своем подвенечном наряде, и, любуясь ею, ученый доктор готов был сам влюбиться в нее. Но на прекрасном лице девушки лежала тень печали: сегодня Августа была счастлива, как может быть счастлива любящая и любимая женщина, но великая радость всегда является к нам вместе с нашими былыми печалями. Величайшее счастье имеет свойство напоминать нам прошедшее горе, потому что радость и печаль вытекают из одного источника. Так было и с Августой.

Ей вспомнилась дорогая сестричка, ее предсказание о счастливом будущем. Теперь счастье и успех сопутствуют ей, и рядом с ней стоит ее возлюбленный, но ее счастье омрачено воспоминанием о дорогом личике сестры, о маленькой могилке…

Потом Августе вспомнился бедный мистер Томби… Он давно погиб в волнах океана, а она живет, и перед ней — блестящая карьера…

Бедный мистер Томби! Ей вспомнились его последние слова, когда он усаживал ее в лодку. Пожалуй, для него и лучше, что он умер.

— Теперь, мисс Смиссерс, — прервал доктор ее мысли, — больше никто не будет называть вас так! — возьмите мою руку, судья, то есть, я хочу сказать, пастор, пришел!


Церемония окончилась. Юстас и Августа стали мужем и женой. Все общество вернулось на Ганновер-сквер.

Первым, кто их приветствовал при входе, был маленький клерк Джона Шорта, явившийся сюда в сопровождении своего брата, клерка, служившего у Джеймса. Мальчик держал в руке официальное письмо.

— Помечено «немедленно», сэр! Я подумал, что надо поскорее доставить его вам!

Он подал письмо Джону.

— Что это такое? — спросил Юстас нервно. Он смертельно боялся теперь всех этих официальных писем.

— Вероятно, уведомление об апелляции! — заметил Джон.

— Откройте его скорее и читайте! Джон прочитал следующее:

Джону Шорту, эсквайру

Дорогой сэр!

После совещания с нашими клиентами, мистером Аддисоном и мистером Роскью, мы уполномочены сделать вам следующее предложение. Пусть истец не требует отчета о прибылях, полученных фирмой…

— Неверный термин! — сказал Джеймс раздраженно. — Странно, что свидетель мог допустить такое выражение!

— Определение достаточно верное! — возразил его брат.

— Термин «прибыли» обозначает здесь доход со всего капитала.

— Ради Бога, не препирайтесь, — воскликнул Юстас. — Разве вы не видите, что я терзаюсь?

…и мои клиенты готовы отказаться от апелляции по делу «Мизон, Аддисон и К°». Если же истец будет настаивать на отчете, то мы передадим дело в высшую инстанцию суда.

С почтением, НьюсP.S. Весьма обяжете немедленным ответом.

— Ну, Мизон, что вы на это скажете? — спросил Джон. — Простите, я забыл: может быть, вы хотите посоветоваться с ним? — он указал на Джеймса, который с негодованием потирал свою лысину.

— Нет, нет, я уже решил, — возразил Юстас. — Пусть остаются со своими прибылями и доходами, они мне не нужны! Пошлите Ньюсу телеграмму.

— Я согласен с вашим взглядом на дело, — начал Джеймс торжественно, — и очень рад, что мы сходимся во мнениях, хотя, мне кажется, есть спорные пункты, на которые я хочу указать вам…

— Ради Бога, не сейчас! — прервала его леди Холмерст. Адвокат со вздохом покорился. Ньюсу послали телеграмму, и все сели за свадебный завтрак, который прошел очень оживленно.

Леди Холмерст в первый раз со смерти мужа была веселой и оживленной, как прежде, и так прелестна, что Джеймс забыл свою ученость, свою профессию и не отходил от нее. Он дошел до того, что сказал ей какой-то громоздкий комплимент, который состоял из трех длинных фраз и разделялся на пункты.

В конце завтрака встал ученый доктор и произнес тост за здоровье новобрачных. Его речь была прекрасна и переполнена классическими цитатами.

— Мне приходилось слышать, — закончил он, — что есть люди — настоящие любимцы и баловни судьбы. Я не верил этому, но теперь убедился в истине данного изречения. Мистер Юстас Мизон, бесспорно, прекрасный молодой человек, очень милый и красивый, но позвольте спросить, что он совершил, чем заслужил свое необыкновенное счастье? Почему он избран из сотни других молодых джентльменов, чтобы обладать двумя миллионами капитала и жениться на прелестнейшей, талантливой и великодушной молодой леди? В красоте молодой леди заключается еще целое состояние, не говоря уже о ее уме и таланте. Сэр! — он поклонился Юстасу. — Приветствую вас, так как все люди должны приветствовать счастливого избранника судьбы! Смиренно преклоняюсь перед вами, смиренно желаю, чтобы вы долго наслаждались тем несравненным счастьем, которым Провидению угодно было наградить вас!

Затем встал Юстас и произнес маленький спич. Он припомнил, как с первого взгляда полюбил Августу, увидев ее в конторе своего дяди в Бирмингеме, как тяжело ему было, когда, вернувшись из Лондона, он узнал, что любимая девушка исчезла. Сколько он перестрадал, когда до него дошли слухи, что она утонула вместе с «Канчаро»!

— Доктор сказал, что я счастливый избранник судьбы, — закончил Юстас, — и я согласен с ним. В самом деле, я счастлив выше меры, выше моих заслуг, так счастлив, что даже пугаюсь. Когда я вижу свою возлюбленную жену рядом со мной, мне кажется, что я брежу, что все это сон — я проснусь и не найду никого около себя! Это колоссальное богатство, которым я обязан ей, — оно меня просто пугает. Я надеюсь, если Небу будет угодно, сделать много хорошего с этими деньгами, помня постоянно, что в моих руках великая сила, что мой долг — распорядиться по разуму и совести! Моя жена, неоценимое сокровище, мой лучший друг и советник, конечно, поможет мне.

Помолчав немного, Юстас предложил тост за здоровье братьев Шорт, которые сумели выиграть дело, не побоявшись целого сонма ученых мужей.

После Юстаса встал Джеймс и начал говорить удивительно цветисто и красноречиво и говорил бы бесконечно долго, если бы леди Холмерст не пришла в отчаяние и не дернула его за рукав, заявив, что он может предложить тост за ее здоровье.

Джеймс сделал это с величайшим удовольствием, причем намекнул на то, что хотя леди Холмерст считается вдовой, но «находится» в беспомощном положении, обладая всеми правами и ответственностью одинокой женщины.

Все общество разразилось смехом, включая бедную, смущенную леди Холмерст.

Джеймс уселся на свое место, негодуя, что безрассудные люди не умеют оценить меткости его определения.

После завтрака Августа пошла переменить платье. Началось шумное прощание. Новобрачные уселись в прекрасный кеб и уехали, сопровождаемые оглушительными криками и пожеланиями.

Глава 22

НОВАЯ ФИРМА «МИЗОН и К°»
Прошел месяц — месяц чудных летних дней, безоблачного счастья. Юстас и Августа были счастливы, проводя свой медовый месяц под солнечным небом одного из прелестнейших островков близ континента. Между тем у мистера Джона Шорта состоялось совещание с поверенными ответчиков Аддисона и Роскью, в результате которого оба джентльмена отказались быть далее компаньонами издательской фирмы и Юстас Мизон таким образом становился единственным владельцем обширного предприятия и должен был принять его в свое непосредственное ведение.

Сопровождаемый мистером Джоном Шортом, которого он назначил своим главным поверенным, и Августой, Юстас явился, чтобы формально вступить во владение фирмой.

Номер первый, державший все хозяйство в своих руках, несколько сердито вручил документы Юстасу. Ему вовсе не нравилась простота манер нового молодого владельца.

Юстас перелистывал бумаги, и его счастливая молодая жена стояла около него, думая об удивительной перемене обстоятельств. Год тому назад она стояла в этой конторе, как нищая, вымаливая у Мизона несколько лишних фунтов, чтобы спасти жизнь сестры, а теперь…

Вдруг Юстас вытащил из пачки один документ и просмотрел его. Это был контракт Августы с Мизоном относительно книги «Обет Джемимы», связавший ее на целых пять лет.

— Это подарок для тебя, моя дорогая! — обратился Юстас к жене. — Возьми его!

Августа взяла документ, взглянула на него и вздохнула. Он напомнил ей много тяжелого.

— Что же мне делать с ним? — спросила она. — Разорвать?

— Да, — ответил Юстас. — Нет, погоди!

Он взял у жены документ, написал на нем крупными буквами «похерен», подписался и поставил число.

— Теперь надо вставить его в рамку и вывесить в конторе для поучения! — сказал Юстас.

Номер первый с ужасом взглянул на молодого Мизона.

— Что дальше?

— Собрались ли джентльмены в зале? — спросил Юстас, отложив в сторону остальные документы.

Номер первый заявил, что все в сборе, в большом зале собрались все издатели, управляющие различными отделениями фирмы, клерки, служащие, авторы и художники, которых он выстроил в одну линию.

Когда Юстас, его жена и Джон Шорт вошли в зал, где были приготовлены места, вся толпа поклонилась им. Юстас попросил их сесть.

— Джентльмены! — произнес он. — Прежде всего, позвольте вам представить мою жену, миссис Мизон, которая хорошо знакома с обычаями нашей фирмы, так как ее лучшие произведения печатались у нас… (кто-то из толпы громко выразил одобрение, Августа покраснела и смешалась) и которая, как я надеюсь, напишет еще много прекрасных книг, и мы будем иметь честь издать их… (Аплодисменты.)

Затем, джентльмены, позвольте мне представить вам мистера Джона Шорта, моего поверенного, который с помощью своего брата выиграл мое дело в суде…

Затем объявляю вам, что я один состою собственником фирмы, так как купил паи компаньонов Аддисона и Роскью. (Голос в толпе: «Вот так штука!») Я надеюсь, что мы будем работать все вместе для нашего общего благополучия. Да будет также известно вам, что я хочу полностью преобразовать наше дело… (оживление в толпе) и с помощью мистера Шорта поведу его иначе. Мне известно, что в среднем чистый доход фирмы равнялся за последние десять лет сорока семи процентам. Теперь я желаю поставить дело так: десять процентов будет получать автор книги, и десять — наша фирма… (Сильнейшее оживление, в особенности среди авторов.) Допустим, что книга заработала сто на сто, следовательно, я возьму себе десять процентов, служащие — двадцать шесть, а автор получит шестьдесят процентов.

Номер первый прервал речь Юстаса.

— Это невозможно! — возразил он. — Невероятно! Фирма «Мизон» удовлетворится десятью процентами, несмотря на свои издержки, а автор, жалкий автор, получит шестьдесят процентов?! Это постыдно, постыдно!

— Я вас не заставляю служить у меня, — резко возразил Юстас, — но советую вам подумать… Джентльмены! — продолжал он. — Вижу, что такая перемена поражает вас, но уверяю вас, что я делаю это вовсе не из филантропии. Я желаю только, чтобы труд ваш хорошо оплачивался, и никогда не возьму на себя дела, которое может принести убытки! Все мы будем работать вместе, и я надеюсь, что лучшие писатели Англии будут печататься у нас, а все вы будете чувствовать себя намного лучше, чем теперь. (Одобрительные возгласы.) Авторам будут отведены отдельные комнаты, заработок их значительно увеличится. (Общие восторженные восклицания.) Затем я раз и навсегда желаю уничтожить эту ужасную систему называть людей «номерами»… С этого дня каждый служащий фирмы «Мизон» будет называться своим именем. (Громкие крики одобрения.) Еще одно слово: надеюсь видеть вас всех за обедом в моем доме на следующей неделе, когда мы отпразднуем появление новой фирмы, которая будет именоваться «Фирма Мизон и К°», так как все мы будем заинтересованы в предприятии и станем компаньонами! Надеюсь, что наша фирма будет богатой, честной, уважаемой фирмой, в настоящем смысле этого слова!

Затем среди оглушительных приветствий и одобрений своих служащих Юстас и его жена раскланялись и направились к ожидавшему их экипажу.

Через полчаса они входили в ворота замка Помпадур, откуда год тому назад Юстас ушел, поссорившись с дядей.

У подъезда вытянулись в струнку напудренные, расфранченные слуги во главе с толстым дворецким Джонстоном, тем самым, который передал прощальный привет Юстаса его дяде.

— Боже милостивый! — воскликнула Августа. — Здесь шесть огромных лакеев… Что я буду делать с ними?

— Прогони их! — ответил Юстас. — Один их вид нагоняет на меня тоску.

Молодые хозяева поклонились и под взглядами многочисленной прислуги направились, стараясь сохранить свое достоинство, переодеться к обеду.

Скоро они очутились за обедом. Что это был за обед! Он продолжался час с лишним, и в продолжение этого времени шесть лакеев приносили и уносили серебряные блюда. Никогда со времени своей свадьбы Юстас и Августа не чувствовали себя так скверно!

— Но мне вовсе не нравится такое богатство! — произнесла Августа, вставая с места и подходя к мужу, когда дворецкий ушел и закрыл за собой дверь. — Это просто подавляет меня.

— И меня также! — согласился с ней Юстас. — И знаешь, что я скажу тебе, Густи, — добавил он, обняв жену, — я прогоню всех этих чертовых лакеев, продам этот дом, и мы найдем себе местечко поудобнее.

В эту минуту их беседа была прервана самым неприятным образом. Неожиданно двери в столовую отворились, и два огромных лакея внесли кофе, сливки, за ними Джонстон и другое напудренное чудовище внесли коньяк и ликеры.

Августа и Юстас, обнимавший ее, остались, словно парализованные, на месте. Потом Августа отскочила от мужа, Юстас нахмурился и закусил губу, а эти великолепные выдержанные лакеи не выказали ни малейшего смущения, не повернули даже головы и продолжали торжественно шествовать вперед со спокойным видом.

— Право, я не могу выносить этого, — тихо произнесла Августа, когда лакеи исчезли, — я пойду спать, я чувствую себя нехорошо.

— Да, — поддержал ее Юстас, — это самое лучшее, что мы можем сделать. Проклятье! Этот добрый Шорт, почему он не пришел к нам обедать? Пожалуй, здесь нельзя и покурить сигару… Эти черти будут презирать меня за подобное преступление! При моем дяде здесь не позволялось курить, и я курил в комнате буфетчика. Не могу же я теперь пойти туда!

— Почему ты не хочешь курить здесь? — спросила Августа. — Комната огромная, и запаха не будет.

— О, повесить бы их всех! — взорвался Юстас. — Подумай только… дорогие бархатные портьеры! Здесь курить невозможно! Я пойду вниз и покурю там…

Он ушел.


Рано, очень рано, когда Юстас еще крепко спал, Августа проснулась, встала и оделась.

Свет проникал в комнату сквозь богатые занавеси из золотистого шелка, озарял прекрасную резьбу кровати, убранной дорогими кружевами и шелком, драгоценную обстановку комнаты и весело играл на лицах купидонов, изображенных на фресках потолка. Августа посмотрела на окружающую ее роскошь и подумала, что хозяин всего этого великолепия лежит мертвый в убогой могиле на острове Кергелен. Какая насмешка судьбы!

— Юстас! Юстас! — произнесла Августа, подходя к спящему мужу. — Проснись! Мне надо кое-что сказать тебе!

— А? Что случилось? — спросил Юстас, зевая.

— Юстас! Мы слишком богаты, мы должны что-нибудь сделать с этими деньгами!

— Верно, — ответил Юстас, — прекрасная идея. Что же надо сделать?

— Я хотела бы отдать хорошую сумму — хотя бы двести тысяч, это вовсе не так много для нас — на основание убежища для непризнанных авторов.

— Отлично! — произнес Юстас. — Но надо это обдумать, нельзя же рубить сплеча! Кстати, — добавил он, — ты помнишь, что сказал тебе старик, когда умирал? Я полагаю, что голодные авторы, которых эксплуатировал Мизон, имеют полное право на наши деньги…

— Конечно! — ответила Августа и отошла к письменному столу, чтобы разработать свой проект на бумаге.

— Густи! — вдруг сказал ее муж. — Густи, я видел сон!

— Да? — отозвалась она резко, занятая своим делом. — Какой сон?

— Я видел во сне, что Джеймс Шорт зарабатывает большие деньги и женился на леди Холмерст!

— Я нисколько не удивлюсь, если этот сон превратится в действительность! — отвечала Августа, кусая кончик пера.

Последовало молчание.

— Густи, — произнес Юстас сонным голосом, — счастлива ли ты?

— Конечно!

— Удивительно!

— Почему?

— Потому (зевок)… что я никогда не думал (зевок)… что женщина может быть счастлива (зевок)… если она не имеет возможности бывать на суде…

Он снова уснул. Августа продолжала писать.



КЛЕОПАТРА (роман)

Повесть о крушении надежд

и мести потомка египетских

фараонов Гармахиса,

написанная его собственной рукой

В романе «Клеопатра» Хаггард создает еще одну легенду о знаменитой царице Клеопатре VII, повелительнице независимого Египта. Роман повествует о заговоре верховных жрецов, решивших сбросить с трона ненавистную царицу Клеопатру, которая отдала Египет во власть Риму.

Посвящение

Дорогая мама, я давно мечтал посвятить Вам какой-нибудь из моих романов и наконец остановил свой выбор на этом опусе в надежде, что, несмотря на все его несовершенства и самую суровую критику, которую он, возможно, вызовет у Вас и у всей публики, Вы его примете.

Желаю, чтобы мой роман «Клеопатра» доставил Вам хотя бы часть той радости, которую испытывал я, когда трудился над ним, и чтобы, читая его, Вы увидели конечно же неполную, но все же достоверную картину жизни таинственного Древнего Египта, чьей славной историей Вы так горячо интересуетесь.

Ваш любящий и преданный сын,
Г. Райдер Хаггард
21 января 1889 г.

От автора

Многие историки, изучающие этот период античности, считают гибель Антония и Клеопатры одним из самых загадочных среди трагических эпизодов прошлого. Какие злые силы, чья тайная ненависть постоянно отравляли их благоденствие и ослепляли разум? Почему Клеопатра бежала во время битвы при мысе Акциум и почему Антоний кинулся за ней, бросив свой флот и войско, которое Октавиан разбил и уничтожил? Сколько вопросов, сколько загадок, — кто знает, быть может, в этом романе мне удалось хоть часть их разгадать.

Однако я прошу читатель не забывать, что повествование ведется не устами нашего с вами современника, а как бы от лица древнего египтянина, потомка фараонов, который пламенно любил свою отчизну и пережил крушение всех своих надежд; не простодушного невежды, который наивно обожествлял животных, но образованнейшего жреца, посвященного в сокровенные глубины тайных знаний, свято верившего, что боги Кемета воистину существуют, что человек может вступать с ними в общение, и что мы живем вечно, переходя в загробное царство, где нас осуждают за содеянное зло или оправдывают, если мы его не совершали; ученым, для которого туманная и порой примитивная символика, связанная с культом Осириса, была всего лишь пеленой, специально сотканной, чтобы скрыть тайны Священной Сущности. Мы не знаем, какую долю истины постигали в своих духовных исканиях жаждущие ее, — быть может, истина и вовсе не давалась им, но о стремящихся к ней, как стремился царевич Гармахис, рассказывается в истории всех крупных религий, и, как свидетельствуют священные тексты на стенах древних гробниц, дворцов и храмов, их было немало и среди тех, кто поклонялся египетским богам, в особенности Исиде.

Как ни досадно, но чтобы написать роман о той эпохе, пришлось хотя бы бегло набросать фон происходящих в нем событий, ибо лишь с его помощью оживет перед глазами читателя давно умершее прошлое, явится во всем блеске, прорвавшись сквозь мрак тысячелетий, и даст ему возможность прикоснуться к забытым тайнам. Тем же, кого не интересуют верования, символы и обряды религии Древнего Египта, этой праматери многих современных религий и европейской цивилизации, а увлекает лишь сюжет, я в должным пониманием рекомендую воспользоваться испытанным приемом — пропустить первую часть романа и начать сразу со второй.

Что касается смерти Клеопатры, мне кажется наиболее убедительной та версия, согласно которой она принимает яд. Плутарх пишет, что не сохранилось достоверных сведений о том, каким именно способом она лишила себя жизни, хотя молва приписывала ее смерть укусу гадюки. Но ведь она, насколько нам известно, покинула этот мир, доверившись искусству своего врача Олимпия, этой таинственнейшей личности, а чтобы врач избрал столь экзотическое и ненадежное средство для человека, который решил умереть, — нет, это более чем сомнительно.

Вероятно, следует упомянуть, что даже во времена царствования Птолемея Эпифана на египетский трон посягали потомки египетских фараонов, одного из которых звали Гармахис. Более того, у многих жрецов имелась книга пророчеств, где утверждалось, что после владычества греков бог Харсефи сотворит «царя, который придет и будет править». Поэтому вы, надеюсь, согласитесь, что описанная мною повесть о великом заговоре, участники которого хотели уничтожить династию Македонских Лагидов и посадить на трон Гармахиса, не так уж невероятна, хотя исторических подтверждений у нее нет. Зато есть все основания предполагать, что за долгие века, пока Египет угнетали чужеземные властители, его патриоты не раз составляли такие заговоры. Но история древнего мира рассказывает нам очень мало о борьбе и поражениях порабощенного народа.

Песнопения Исиды и песнь Клеопатры, которые вы встретите на страницах этого романа, автор записал прозой, а стихами переложил мистер Эндрю Ланг, он же перевел с греческого плач по умершим сирийца Мелеагра, который поет Хармиана.

Вступление

Недавно в одной из расщелин голого скалистого плато в Ливийской пустыне, за абидосским храмом, где, по преданию, похоронен бог Осирис, была обнаружена гробница, и среди прочей утвари в ней оказались свитки папируса, на которых изложены эти события. Гробница огромная, но больше ничего примечательного в ней нет, если не считать глубокой вертикальной шахты, которая ведет из вырубленной в толще скалы молельни для родственников и друзей усопших в погребальную камеру. Глубина этой шахты футов девяносто, не меньше. Внизу, в погребальной камере, было найдено всего три саркофага, хотя там могло бы поместиться еще несколько. Два из этих саркофагов, в которых, вероятно, покоились останки верховного жреца Аменемхета и его жены — отца и матери героя этого повествования, Гармахиса, — мародеры-арабы, нашедшие гробницу, взломали.

Они не только взломали саркофаги — варвары растерзали и сами мумии. Руки этих осквернителей праха разорвали на части земную оболочку божественного Амснемхета и той, чьими устами, как свидетельствуют надписи на стенах, вещала богиня Хатхор, — разобрали по костям скелеты, ища сокровища, быть может спрятанные в них, — и, кто знает, наверно, даже продали эти кости, по распространенному у них обычаю, за несколько пиастров какому-нибудь дикарю-туристу, который обязательно должен чем-нибудь поживиться, пусть даже ради этого совершится святотатство. Ведь в Египте несчастные живые находят себе пропитание, разоряя гробницы великих, живших прежде них.

Так случилось, что немного времени спустя в Абидос приплыл один из добрых друзей автора, врач по профессии, и встретил там арабов, ограбивших гробницу. Они открыли ему по секрету, где она находится, и рассказали, что один саркофаг так и стоит нераспечатанным. Судя по всему, в нем похоронен какой-то бедняк, объяснили они, вот они ни не стали вскрывать гроб, тем более что и времени было в обрез. Мой друг загорелся желанием осмотреть внутренние помещения усыпальницы, в которую еще не хлынули праздные бездельники туристы, он дал арабам денег, и они согласились провести его туда. Что было дальше, расскажет он сам, в своем письме ко мне, которое я привожу слово в слово:

«Ту ночь мы провели возле храма Сети и еще до рассвета тронулись в путь. Меня сопровождал косоглазый разбойник по имени Али — я прозвал его Али-Баба (это у него я купил перстень, который посылаю Вам) — и несколько его коллег-воров, — весьма избранное общество. Примерно через час после того, как поднялось солнце, мы достигли долины, где находится гробница. Это пустынное, заброшенное место, здесь целый день палит безжалостное солнце, раскаляя разбросанные по долине огромные рыжие скалы, так что до них невозможно дотронуться, а песок так просто обжигает ноги. Идти по такой жаре стало невозможно, поэтому мы сели на ослов и двинулись дальше верхом по пустыне, где единственным живым существом кроме нас был стервятник, парящий высоко в синеве.

Наконец мы приблизились к гигантскому утесу, стены которого тысячелетие за тысячелетием раскаляло солнце и шлифовал песок. Здесь Али остановился и объявил, что гробница находится под утесом. Мы спешились и, поручив ослов попечению паренька-феллаха, подошли к подножию утеса. У самого его основания чернела небольшая нора, в которую человек мог лишь с трудом протиснуться, да и то ползком. Оно и неудивительно — лаз прорыли шакалы, потому что не только вход в гробницу, но и значительная часть вырубленного в скале помещения были занесены песком, и этот-то шакалий лаз и помог арабам обнаружить усыпальницу. Али опустился на четвереньки и вполз в нору, я за ним и вскоре оказался в помещении, где после путешествия в удушающей жаре под слепящим солнцем было темно хоть глаз выколи и холодно. Мы зажгли свечи, и, дожидаясь, пока внутрь вползет все изысканное общество грабителей могил, я стал осматривать подземелье. Оно было просторное и напоминало зал, вырубленный внутри скалы, причем в дальнем его конце почти не было песка. На стенах — рисунки, изображающие культовые церемонии и явно относящиеся к временам Птолемеев, среди действующих лиц сразу привлекает к себе внимание величественный старец с длинной седой бородой, он сидит в резном кресле, сжимая в руке жезл[473]. Перед ним проходит процессия жрецов со священными предметами. В правом дальнем углу зала шахта, ведущая в погребальную камеру, — квадратный колодец, пробитый в черной базальтовой скале. Мы привезли с собой крепкое бревно и теперь положили его поперек устья колодца и привязали к нему веревку. После чего Али — он хоть и мошенник, но смелости ему не занимать, нужно отдать ему должное, — сунул в карман на груди несколько свечей, взялся за веревку и, упираясь босыми ногами в гладкую стенку колодца, стал с удивительной скоростью спускаться вниз. Несколько мгновений — и он канул в черноту, только веревка подрагивала, удостоверяя, что он благополучно движется. Наконец веревка перестала дергаться, и из глубины шахты до нас еле слышным всплеском долетел голос Али, возвестившего, что все в порядке, он спустился. Потом далеко внизу засветилась крошечная звездочка. Это он зажег свечу, и свет вспугнул сотни летучих мышей, они взметнулись вверх и нескончаемой стаей понеслись мимо нас, бесшумные, как духи. Веревку вытянули наверх, настал мой черед, но я не рискнул спускаться по ней на руках, я обвязал конец веревки вокруг пояса, и меня начали медленно погружать в священные глубины. Надо признаться, чувствовал я себя во время путешествия не слишком приятно, ибо жизнь моя была в буквальном смысле в руках грабителей, оставшихся наверху: одно их неверное движение — и от меня костей не соберешь. К тому же в лицо мне то и дело тыкались летучие мыши, вцеплялись в волосы, а я летучих мышей терпеть не могу. Я вздрагивал и дергался, но через несколько минут ноги мои все-таки коснулись пола, и я оказался в узком проходе рядом с героическим Али, мокрый от пота, сплошь облепленный летучими мышами, с ободранными коленками и руками. Потом к нам ловко, как матрос, спустился по веревке еще один из наших спутников; остальные, как мы условились, должны были ждать наверху.

Теперь можно было трогаться в путь. Али со свечой — конечно, у всех у нас были свечи — повел нас по длинному, высотой футов пять, проходу. Но вот проход расширился, и мы вступили в погребальную камеру — жара здесь была как в преисподней, нас обняла глухая, зловещая тишина, я в жизни ничего подобного не испытывал. Дышать было нечем. Камера представляет собой квадратную комнату, вырубленную в скале, без росписей, без рельефов, без единой статуи.

Я поднял свечу и стал рассматривать комнату. На полу валялись крышки гробов, взломанных арабами, и то, что осталось от двух растерзанных мумий. Рисунки на этих крышках саркофагов были удивительной красоты, мне это сразу бросилось в глаза, но я не знаю иероглифов и потому не смог прочесть надписей. Вокруг останков мужчины и женщины — я догадался, что это именно мужчина и женщина[474], — были разбросаны бусины и пропитанные благовонными маслами полосы полотняных пелен, в которые когда-то завернули мумии. Голова мужчины была оторвана от туловища. Я поднял ее и стал рассматривать. Лицо было тщательно выбрито — насколько я могу судить, его брили уже после смерти, — золотая маска изуродовала черты, плоть ссохлась, и все равно лицо поражало величественной красотой. Это было лицо старика с таким спокойным и торжественным выражением смерти, вселяющее такой благоговейный ужас, что мне стало не по себе, хотя, как Вы знаете, я давно привык к покойникам, и я поспешил положить голову на пол. С головы другой мумии бинты сорвали не полностью, но я не стал ее освобождать от обрывков, мне и без того было ясно, что когда-то это была статная красивая женщина.

— А вот третий мумия, — сказал Али, указывая на большой массивный саркофаг в углу, который, казалось, туда просто бросили, потому что он лежал на боку.

Я подошел к саркофагу и стал его рассматривать. Сделан он был добротно, но из простого кедра, и ни единой подписи на нем, ни одного изображения божества.

— Никогда такой не видал, — заметил Али. — Скорей, скорей хоронить. Нет мафиш[475], нет финиш[476].

Я глядел на простой, без украшений саркофаг и чувствовал, как во мне разгорается неудержимый интерес. Меня так потряс вид поруганных останков, что я решил не трогать третий гроб, но сейчас желание узнать, что тут произошло, взяло верх, и мы принялись за дело.

Али прихватил с собой молоток и долото и, поставив саркофаг как положено, принялся вскрывать его с ловкостью опытного грабителя древних гробниц. Через несколько минут он обратил мое внимание на еще одну неожиданную особенность. Обычно в крышке саркофага делают четыре деревянных шипа, по два с каждой стороны: когда крышку опускают, они входят в специальные отверстия, высверленные в нижней части, и там их закрепляют намертво шпеньками из дерева твердых пород. Но у этого саркофага было восемь таких шипов. Видимо, кто-то решил, что этот саркофаг надо запереть особенно надежно.

Наконец мы с великим трудом сняли массивную крышку, толщиной не меньше трех дюймов, и увидели мумию, залитую чуть не до половины благовонными маслами, — довольно странная деталь.

Али уставился на мумию, выпучив глаза, да и неудивительно. Я тоже в жизни не видел ничего подобного. Обычно мумии покоятся на спине, прямые и вытянутые, точно деревянные скульптуры, а эта лежала на боку, и, несмотря на пелены, в которые она была завернута, ее колени были слегка согнуты. Но это еще не все: золотая маска, которую, по обычаю тех времен, положили на ее лицо, была сброшена и буквально придавлена традиционным головным убором.

Сам собой напрашивался неумолимый вывод: лежащая перед нами мумия отчаянно билась в саркофаге после того, как ее туда положили.

— Чудная мумия. Когда покойника хоронили, он был живой, — сказал Али.

— Что за чепуха! — возразил я. — Как это мумия может быть живой?

Мы извлекли тело из саркофага, чуть не задохнувшись от поднявшейся тысячелетней пыли, и увидели какой-то предмет, наполовину залитый благовониями, — нашу первую находку. Это оказался свиток папируса, небрежно свернутый и обмотанный полотняным бинтом, в какие была запеленута мумия, — судя по всему, свиток сунули в саркофаг в последнюю минуту пред тем, как закрыть его крышкой[477].

При виде папируса глаза Али алчно сверкнули, но я схватил его и положил в карман, потому что мы заранее договорили: все, что мы найдем в гробнице, принадлежит мне. Потом мы принялись распеленывать мумию. Бинты обматывали ее толстым слоем, — необычно широкие полосы прочного грубого полотна, кое-как сшитые одна с другой, иногда даже просто связанные узлом, и складывалось впечатление, что трудились над мумией в страшной спешке и с большим напряжением сил.

Над лицом выступал высокий бугор. Но вот мы освободили голову от бинтов и увидели второй свиток папируса. Я хотел взять его, но не тут-то было. Видимо, папирус приклеился к плотному, без единого шва савану, в который покойного сунули с головой, точно в мешок, и под ногами завязали, как крестьяне завязывают мешки. Саван этот, тоже густо пропитанный благовонными маслами, по сути и был мешок, только сотканный в виде платья. Я поднес свечу поближе к папирусу и понял, почему он не отстает от савана. Благовонные масла загустели и намертво схватили свиток.

Вынуть его из гроба было невозможно, пришлось оторвать наружные листы[478].

Наконец мне удалось извлечь свиток, и я положил его в карман, туда же, где был первый.

Мы молча продолжали нашу зловещую работу. С великой осторожностью разрезали саван-мешок, и нам открылась мумия лежащего в саркофаге мужчины. Между его коленями был зажат третий свиток исписанных листов папируса. Я схватил его и спрятал, потом осветил свечой мумию и стал внимательно рассматривать. Любой врач с одного взгляда определил бы, какой смертью умер этот человек.

Мумия не слишком ссохлась. Ее, без сомнения, не выдерживали положенные семьдесят дней в соляном растворе, и потому лицо изменилось не так сильно, как у других мумий, даже выражение сохранилось. Не буду вдаваться в подробности, скажу лишь одно: не приведи Бог еще когда-нибудь увидать ту муку, которая застыла в чертах покойного. Даже арабы в ужасе отшатнулись и забормотали молитвы.

И еще деталь: разреза на левой стороне живота, через который бальзамировщики вынимают внутренности, не было; лицо тонкое, породистое, вовсе не старое, хотя волосы седые; сложение могучее, плечи необычайно широкие, — видимо, человек этот обладал огромной физической силой. Но рассмотреть его как следует мне не удалось, потому что под действием воздуха ненабальзамированный труп, с которого сняли погребальные пелены, начал на глазах обращаться в прах, и через несколько минут от него остался лишь череп, похожие на паклю волосы да несколько самых крупных костей скелета. Я заметил, что на берцовой кости — не помню, правой или левой ноги — был перелом, очень неудачно вправленный. Эта нога была короче другой, наверное, на целый дюйм.

Больше ни на какие находки надеяться не приходилось, я немного успокоился и тут только почувствовал, что едва жив от усталости после пережитого волнения и вот-вот задохнусь в этой жаре от запаха рассыпавшейся в прах мумии и благовоний.

Мне трудно писать, корабль наш качает. Письмо это я, конечно, пошлю почтой, а сам поплыву морем, однако я надеюсь прибыть в Лондон не позже чем через десять дней после того, как Вы его получите. Когда мы встретимся, я расскажу Вам о восхитительных ощущениях, которые я испытал, поднимаясь из погребальной камеры по шахте, о том, как этот мошенник из мошенников Али-Баба и его доблестные помощники пытались отнять у меня свитки и как я их перехитрил.

Папирусы, конечно, мы отдадим расшифровать. Вряд ли в них содержится что-то интересное, наверняка очередной вариант «Книги мертвых», но чем черт не шутит. Как Вы догадываетесь, в Египте я не стал распространяться об этой моей небольшой экспедиции, дабы не привлекать к своей особе интереса сотрудников Булакского музея. До свидания, мафиш-финиш, — это любимое словечко моего доблестного Али-Бабы».

В скором времени после того, как я получил это письмо, его автор сам прибыл в Лондон, и на следующий же день мы с ним нанесли визит нашему другу, известному египтологу, который хорошо знал и иероглифическое, и демотическое письмо. Можете себе представить, с каким волнением мы наблюдали, как он искусно увлажняет и развертывает листы папируса и потом вглядывается и загадочные письмена сквозь очки в золотой оправе.

— Хм, — наконец произнес он, — что это — пока не знаю, во всяком случае, не «Книга мертвых». Подождите, подождите! Кле… Клео… Клеопатра… Господа, господа, клянусь жизнью, здесь рассказывается о человеке, который жил во времена Клеопатры, той самой роковой вершительнице судеб, потому что рядом с ее именем я вижу имя Антония, вот оно! О, да тут работы на целые полгода, может быть, даже больше! — Эта заманчивая перспектива так вдохновила его, что он забыл обо всем на свете и, как мальчишка, принялся радостно скакать по комнате, то и дело пожимал нам руки и твердил: — Я расшифрую папирус, непременно расшифрую, буду трудиться день и ночь! И мы опубликуем повесть, и клянусь бессмертным Осирисом: все египтологи Европы умрут от зависти! Какая благословенная находка! Какой дивный подарок судьбы!


И так оно все и случилось, о вы, чьи глаза читают эти строки: наш друг расшифровал папирусы, перевод напечатали, и вот он лежит перед вами — неведомая страна, зовущая вас совершить по ней путешествие!

Гармахис обращается к вам из своей забытой всеми гробницы. Воздвигнутые временем стены рушатся, и перед вами возникают, сверкая яркими красками, картины жизни далекого прошлого в темной раме тысячелетий.

Он показывает вам два разных Египта, на которые еще в далекой древности взирали безмолвные пирамиды, — Египет, который покорился грекам и римлянам и позволил сесть на свой трон Птолемеям, и тот, другой Египет, который пережил свою славу, но свято продолжал хранить верность традициям седой древности и посвящать верховных жрецов в сокровенные тайны магических знаний, Египет, окутанный загадочными легендами и все еще помнящий свое былое величие.

Он рассказывает нам, каким жарким пламенем вспыхнула в этом Египте, прежде чем навсегда погаснуть, тлеющая под спудом любовь к стране Кемет и как отчаянно старая, освященная самим Временем, вера предков боролась против неотвратимо наступавших перемен, которые несла новая эпоха, накатившая на страну, точно воды разлившегося Нила, и погребла в своей пучине древних богов Египта.

Здесь, на этих страницах, вам поведают о всемогуществе Исиды — богини многих обличий, исполнительнице повелений Непостижимого. Пред вами явится и Клеопатра — эта «душа страсти и пламени», женщина, чья всепобеждающая красота созидала и рушила царства. Вы прочтете здесь, как дух Хармианы погиб от меча, который выковала ее жажда мести. Здесь обреченный смерти царевич Гармахис приветствует вас в последние мгновенья своей жизни и зовет проследовать за ним путем, который прошел он сам. В событиях его так рано оборвавшейся жизни, в его судьбе вы, может быть, увидите что-то общее со своей. Взывая к нам из глубины мрачного Аменти[479], где его душа по сей день искупает великие земные преступления, он убеждает нас, что постигшая его участь ожидает всякого, кто искренне пытался устоять, но пал и предал своих богов, свою честь и свою отчизну.

Часть I. ИСКУС ГАРМАХИСА

Глава 1

Повествующая о рождении Гармахиса, о пророчестве Хатхор и об убийстве сына кормилицы, которого солдаты приняли за царевича.


Клянусь Осирисом, который спит в своей священной могиле в Абидосе, все, о чем я здесь рассказываю, — святая правда.

Я, Гармахис, по праву рождения верховный жрец храма, который воздвиг божественный Сети — фараон Египта, воссоединившийся после смерти с Осирисом и ставший правителем Аменти; я, Гармахис, потомок божественных фараонов, единственный законный владыка Двойной Короны и царь Верхнего и Нижнего Египта; я, Гармахис, изменник, растоптавший едва распустившийся цветок нашей надежды, безумец, отринувший величие и славу, забывший глас богини и с трепетом внимавший голосу земной женщины; я, Гармахис, преступник, павший на самое дно, перенесший столько страданий, что душа моя высохла, как колодец в пустыне, навлекший на себя величайший позор, предатель, которого предали, властитель, который отказался от могущества и тем самым навеки лишил могущества свою родину; я, Гармахис, узник, приговоренный к смерти, — я пишу эту повесть и клянусь тем, кто спит в своей священной могиле в Абидосе, что каждое слово этой повести — правда.

О мой Египет! О дорогая сердцу страна Кемет, чья черная земля так щедро питала своими плодами мою смертную оболочку, — я тебя предал! О Осирис! Исида! Гор! Вы, боги Египта, и вас всех я предал! О храмы, пилоны которых возносятся к небесам, хранители веры, которую я тоже предал! О царственная кровь древних фараонов, которая течет в этих иссохших жилах, — я оказался недостойным тебя! О непостижимая сущность пронизывающего мироздание блага! О судьба, поручившая мне решить, каким будет ход истории! Я призываю вас в извечные свидетели: вы подтвердите, что все, написанное мною, — правда.

Подняв взгляд от своего папируса, я вижу в окно зеленые поля, за ними Нил катит своиводы, красные, как кровь. Солнце ярко освещает далекие скалы Аравийской пустыни, заливает светом дома и улицы Абидоса. В его храмах, где меня предали проклятью, жрецы по-прежнему возносят моления, совершают жертвенные приношения, к гулким сводам каменных потолков летят голоса молящихся. Из моей одинокой камеры в башне, куда я заточен, я, чье имя стало олицетворением позора, смотрю на твои яркие флаги, о Абидос, — как весело они полощутся на пилонах у входа в храмовый двор, я слышу песнопения процессии, которая обходит одно святилище за другим.

Абидос, обреченный Абидос, мое сердце разрывается от любви к тебе и от горя! Ибо скоро, скоро твои молельни и часовни погребут пески пустыни. Твои боги будут преданы забвенью, о Абидос! Здесь воцарится иная вера, и все твои святыни будут поруганы, на стенах твоей крепости будут перекликаться центурионы. Я плачу, плачу кровавыми слезами: ведь это я совершил преступление, которое обрушит на тебя все эти беды, и мой позор во веки веков неискупим. Читайте же, что я совершил.

Я родился здесь, в Абидосе, — я, пишущий эти строки Гармахис. Отец мой, соединившийся ныне с Осирисом, был верховный жрец храма Сети. В тот самый день когда я родился, родилась и царица Египта Клеопатра. Детство я провел среди этих полей, смотрел, как трудятся на них простые люди — земледельцы, бродил, когда мне вздумается, по огромным дворам храма. Мать свою я не помню, она умерла, когда я еще был младенцем. Но наша старая служанка Атуа рассказывала мне, что, перед тем как умереть — а было это во времена правления царя Птолемея Авлета, и это прозвище означает «флейтист», — она взяла из шкатулки слоновой кости золотого урея, — символ власти египетских фараонов, и возложила его мне на лоб. И все, кто это видел, решили, что она впала в транс и повинуется воле богов и этот ее пророческий жест означает, что скоро наступит конец царствованию Македонских Лагидов и скипетр фараонов вернется к истинным, законным правителям Египта.

В это время домой вернулся мой отец, верховный жрец Аменемхет, чьим единственным ребенком я был, ибо ту, которая была его женой, чудовище Секхет, не знаю за какое злое деяние, долгие годы карало бесплодием, — так вот, когда пришел отец и увидел, что сделала умирающая, он воздел руки к небу и возблагодарил Непостижимого за то знамение, которое он ему явил. И пока он молился, богиня Хатхор[480] вдохнула силы в умирающую, так что та поднялась со своего ложа и трижды простерлась перед колыбелью, в которой я спал с золотым уреем на лбу, и стала вещать устами моей матери:

— Славься в веках, плод моего лона! Славься в веках, царственный младенец! Славься в веках, будущий фараон Египта! Хвала и слава тебе, бог, который освободит нашу страну от чужеземцев, слава тебе, божественное семя Нектанеба, потомок вечноживущей Исиды! Храни чистоту души, и ты будешь править Египтом, ты восстановишь истинную веру, и ничто тебя не сломит. Но если ты не выдержишь посланных тебе испытаний, то да падет на тебя проклятье всех богов Египта и всех твоих венценосных предков, кто правил страной со времен Гора и сейчас вкушает покой в Аменти, на полях Иалу. Да будет тогда жизнь твоя адом, а когда ты умрешь и предстанешь пред судом Осириса, пусть он и все сорок два судьи Аменти признают тебя виновным и Сет и Секхет терзают тебя до тех пор, пока ты не искупишь своего преступления и в храмах Египта вновь не воцарятся наши истинные боги, хотя их имена будут произносить наши далекие потомки; пока жезл власти не будет вырван из рук самозванцев и сломлен и все до единого угнетатели не будут изгнаны навек из нашей земли — пока кто-то другой не совершит этот великий подвиг, ибо ты в своей слабости оказался недостойным его.

Лишь только мать произнесла эти слова, пророческое вдохновение тотчас же оставило ее, и она рухнула мертвая на колыбель, в которой я спал. Я проснулся и заплакал.

Отец мой, верховный жрец Аменемхет, задрожал, объятый ужасом, — его потрясло прорицание Хатхор, которое она вложила в уста моей матери, к тому же в словах этих содержался призыв к преступлению против Птолемеев — к государственной измене. Ему ли было не знать, что если слух о происшедшем дойдет до Птолемеев, фараон тотчас же пошлет своих стражей убить ребенка, которому напророчили столь выдающуюся судьбу. И мой отец затворил двери и заставил всех, кто находился в комнате, поклясться священным символом своего сана, Божественной Триадой, и душой той, которая лежала бездыханная на каменных плитах пола, что никогда и никому они не расскажут о том, чему сейчас оказались свидетелями.

Среди присутствующих была кормилица моей матери, которая любила ее, как родную дочь, — старуха по имени Атуа, а женщины такой народ, что даже самая страшная клятва не удержит их язык за зубами — не знаю, может быть, раньше они были иначе устроены, может быть, в будущем смогут укротить свою болтливость. И вот недолгое время спустя, когда Атуа свыклась с мыслью, что мне уготован великий жребий, и страх ее отступил, она рассказала о пророчестве своей дочери, которая после смерти матери стала моей кормилицей. Они в это время шли вдвоем по дорожке в пустыне и несли обед мужу дочери, скульптору, который ваял статуи богов и богинь в скальных гробницах, — так вот, посвящая дочь в тайну, Атуа заклинала ее свято беречь и любить дитя, которому суждено стать фараоном и изгнать Птолемеев из Египта. Дочь Атуа, моя кормилица, была ошеломлена этой вестью; конечно же, она не смогла сохранить ее в тайне, она разбудила ночью мужа и шепотом ему все рассказала и этим обрекла на гибель и себя, и своего сына — моего молочного брата. Муж рассказал своему приятелю, а приятель был Птолемеев доносчик и сразу же сообщил обо всем фараону.

Фараон сильно встревожился, ибо хоть он и глумился, напившись, над египетскими богами и клялся, что единственный бог, перед которым он преклоняет колени, — это римский Сенат, но в глубине его души жил неодолимый страх перед собственным кощунством, мне рассказал об этом его врач. Оставаясь ночью один, он в отчаянии принимался вопить, взывая к великому Серапису, который на самом деле вовсе не истинный бог, а лжебог, к другим богам, терзаемый ужасом, что его убьют и его душе придется нескончаемо мучиться в загробном царстве. Но это еще не все: когда трон под ним начинал шататься, он посылал в храмы щедрые дары, советовался с оракулами, из которых особенно чтил оракула с острова Филе. Поэтому, когда до него дошел слух, что жене верховного жреца великого древнего храма в Абидосе открылось перед смертью будущее и богиня Хатхор предрекла ее устами, что сын ее станет фараоном, он смертельно перетрусил и призвал к себе самых доверенных лиц из своей охраны: его телохранители были греки и не боялись совершить святотатство, поэтому Авлет приказал им плыть в Абидос, отрубить сыну верховного жреца голову и привезти ему эту голову в корзине.

Однако Нил в это время года сильно мелеет, а у барки, в которой плыли солдаты, была слишком глубокая осадка, и так случилось, что она села на мель неподалеку от того места, где начинается дорога, ведущая через скалистое нагорье в Абидос, а тут еще разыгрался такой сильный северный ветер, что барка могла в любую минуту опрокинуться и утонуть. Солдаты фараона принялись звать крестьян, которые трудились на берегу, поднимая наверх воду, просили подъехать к ним на лодках и снять с барки, но крестьяне увидели, что это греки из Александрии, и пальцем не шевельнули, чтобы их спасти, — ведь египтяне ненавидят греков. Тогда солдаты стали кричать, что прибыли по приказу фараона, но крестьяне продолжали заниматься своим делом, спросили только, что это за приказ. Тогда приплывший с солдатами евнух, который от страха напился до полной потери разума, прокричал в ответ, что им приказано убить сына верховного жреца Аменемхета, которому напророчили, что он станет фараоном и изгонит из Египта греков. Крестьяне поняли, что медлить больше нельзя, и стали спускать лодки, хотя и не могли взять в толк, какое фараону дело до сына Аменемхета и почему он должен стать фараоном. Но один из них, тоже земледелец и к тому же смотритель каналов, был родственник моей матери и, когда она произносила перед смертью свои пророческие слова, находился рядом с ней, в ее покое, и потому сейчас он со всех ног бросился к нам, и не прошло и часу, как он вбежал в наш дом у северной стены великого храма, где я спал в отведенном мне покое в колыбели. Отец мой в это время был в священной области захоронений, которая находится по левую сторону от большой крепости, а фараоновы солдаты быстро приближались верхом на ослах. Наш родственник, задыхаясь, прохрипел старой Атуа, чей длинный язык навлек на нас такое несчастье, что вот-вот в дом ворвутся солдаты и убьют меня. Атуа и наш родственник в растерянности уставились друг на друга: что делать? Спрятать меня? Солдаты перевернуть все вверх дном и рано или поздно найдут. И тут наш родственник увидел в раскрытую дверь играющего во дворе ребенка.

— Женщина, спросил он, — чей это ребенок?

— Это мой внук, — ответила Атуа, — молочный брат царевича Гармахиса, сын моей дочери, которая обрушила на нас это горе.

— Женщина, — произнес он, — ты знаешь, что тебе велит твой долг, выполняй же его! — И указал ей на ребенка: — Я повелеваю тебе священным именем Осириса!

Атуа задрожала и едва не лишилась чувств — ведь мальчик был плоть от ее плоти, и все-таки она овладела собой, вышла во двор, взяла ребенка, вымыла его, облачила в шелковые одежды и положила в мою колыбель. А меня раздела, измазала всего в пыли, так что моя светлая кожа стала совсем темной, и посадила во дворе на землю, чему я несказанно обрадовался.

Родственник удалился в храм, и очень скоро к дому подъехали солдаты-греки и спросили старую Атуа, здесь ли живет верховный жрец Аменемхет. Она сказала, что да, здесь, пригласила их войти и подала им молока и меда утолить жажду.

Они все выпили, и тогда евнух, который тоже приехал с солдатами, спросил Атуа, кто там лежит в колыбели, не сын ли Аменемхета, и она ответила: «Да, это его сын», и принялась рассказывать солдатам, что мальчика ожидает великое будущее, ему предсказали, что он возвысится над всеми и будет править державой.

Но солдаты-греки захохотали, а один из них схватил младенца и отсек ему голову мечом, евнух же вытащил печать фараона, чьим именем было совершено злодейство, и показал ее старой Атуа, велев передать верховному жрецу, что без головы даже царю править державой затруднительно.

Солдаты вышли во двор, и тут один из них заметил меня и крикнул товарищам: «Эй, глядите-ка, у этого чумазого плебея куда более аристократический вид, чем у царевича Гармахиса», солдаты остановились, раздумывая, не прикончить ли заодно и меня, но им претило убивать детей, и они ушли, унося с собой голову моего молочного брата.

Немного погодя с базара вернулась мать убиенного младенца, и когда она и ее муж увидели его труп, они бросились на старую Атуа и хотели ее убить, а меня отдать солдатам фараона. Но тут появился мой отец, ему все рассказали, и он повелел схватить мою кормилицу и ее мужа и ночью тайно заточить в одну из темниц храма. Больше их никто никогда не видел.

Как я сейчас скорблю, что волею богов остался жив, а меч фараонова палача казнил ни в чем не повинное дитя.

Людям было сказано, что я — приемный сын верховного жреца Аменемхета, он усыновил меня после того, как фараон приказал умертвить его возлюбленного сына Гармахиса.

Глава 2

Повествующая о том, как Гармахис нарушил запрет отца, как он победил льва и как старая Атуа рассеяла подозрения фараонова соглядатая.


После этого Птолемей по прозвищу Флейтист оставил нас в покое и больше не посылал в Абидос солдат искать ребенка, которому предсказано восшествие на царский престол: ведь принес же евнух голову моего молочного брата в его мраморный дворец в Александрии и открыл корзину, чтобы показать ее, когда фараон, упившись кипрским вином, играл на флейте в окружении своих танцовщиц.

Птолемей захотел рассмотреть голову получше и приказал евнуху поднять ее за волосы и поднести к нему. Фараон захохотал и ударил ее по щеке сандалией, а одной из девушек повелел увенчать новоявленного фараона цветами. Сам, же кривляясь, преклонил колено и стал глумиться над головой несчастного младенца. Но острая на язык девушка не могла вынести такого святотатства и сказала Птолемею — я обо всем этом узнал через много лет, — что он поступил правильно, преклонив колено, ибо это дитя — истинный фараон, величайший из всех царивших когда-либо фараонов, и имя его — Осирис, а трон его — в царстве мертвых, Аменти.

Услыхав эту отповедь, Птолемей Флейтист затрясся от страха, ибо совершил много зла и безумно страшился предстать пред судьями Аменти. Ответ девушки был, несомненно, дурным предзнаменованием, и он приказал казнить дерзкую — пусть отныне служит тому владыке, чье имя она только что произнесла. Прогнал всех остальных девиц и больше не играл, взял флейту в руки только утром, когда снова напился. Жители Александрии сочинили об этом эпизоде песню, ее и по сей день народ распевает на улицах.

Вот два первых куплета:

Птолемей Флейтист —
Знаменитый музыкант,
Мир не знал еще такого:
Флейту сделали ему
Чудища из царства смерти —
Над убитыми играть.
Сладкозвучна его флейта
Как ночных лягушек пенье,
В смрадных заводях Аменти
Жабы заждались его.
Из болот зловонных жижу
В кубки налили Флейтисту.
Летел год за годом, но я был еще слишком мал и не ведал, какие события потрясают Египет; не буду описывать их сейчас, ибо слишком краток срок, отпущенный мне судьбой, расскажу лишь о тех, в которых принимал участие я сам.

Итак, я рос, а мой отец и мои наставники открывали мне знания, в которые наш народ был посвящен с глубокой древности, и рассказывали о наших богах то, что доступно разумению ребенка. Я был высок и крепок и хорош собой, волосы черные, как у богини Нут, глаза голубые, как лотосы, а кожа белая, как алебастровые изваяния в святилищах. Я не опасаюсь, что меня укорят в тщеславии, ибо давно утратил то, что красило меня когда-то. А как я был силен! Никто из моих сверстников в Абидосе не мог победить меня в борьбе, никто так искусно не владел копьем и пращой. И я страстно мечтал убить на охоте льва, однако тот, кого я называл отцом, запретил мне и думать об охоте, ибо жизнь моя слишком драгоценна и рисковать ею так бездумно — непростительное преступление. Я почтительно склонился перед ним и попросил объяснить, что означают его слова, но старый жрец лишь нахмурился и ответствовал, что боги откроют мне их смысл, когда исполнятся сроки. Я не стал более настаивать и ушел, но в душе у меня кипел гнев, потому что один юноша в Абидосе убил со своими товарищами льва, который напал на стадо его отца, и вот этот юноша, завидуя моей красоте и силе, стал всем внушать, что я трус, хоть и скрываю это, потому что на охоте убиваю из пращи только шакалов и антилоп. А мне как раз исполнилось шестнадцать лет, и я считал себя взрослым — настоящим мужчиной.

И случиться же такому совпадению, что когда я в горькой обиде шел от верховного жреца, мне повстречался этот самый юноша, окликнул меня и стал с издевкой рассказывать, будто узнал от окрестных крестьян, что в тридцати стадиях от Абидоса, возле канала, который проходит мимо храма, живет в прибрежных зарослях огромный лев. И, продолжая насмехаться надо мной, предложил пойти с ним и помочь ему убить льва, но если мне милее общество старух, которые без конца завивают и расчесывают мне волосы, тогда, конечно, он справится со зверем и без меня. Я вскипел от оскорбления и чуть не бросился на него с кулаками, однако же сдержал себя и, забыв о запрете отца, ответил: что ж, я составлю ему компанию, если он решится пойти на льва один, и пусть он сам удостоверится, трус я или нет.

В одиночку у нас на львов не охотятся, это все знают, обычно собираются пять-шесть мужчин и насмешник сразу же отказался, так что настал мой черед издеваться над ним. Он не выдержал и побежал домой за луком и стрелами, захватил также острый нож. А я взял свое копье — тяжелое, с древком из тернового дерева и серебряной фигурной рукояткой, чтобы не выскальзывало из рук, и мы вдвоем направились к логову льва, шагали рядом и молчали. Когда мы наконец пришли к тому месту, о котором он говорил, солнце стояло уже довольно низко; нам не потребовалось долго искать следы льва, мы сразу же увидели их на берегу канала в глине, они вели в густые заросли тростника.

— Ну что, хвастун, — спросил я, — ты пойдешь по следу впереди или я? — И шагнул вперед, показывая, что хочу идти первым.

— Нет, нет, ты с ума сошел! — закричал он. — Зверь прыгнет на тебя и разорвет. Мы вот как сделаем. Я сейчас начну стрелять в заросли. Может, он спит, и стрелы разбудят его. — И он наугад послал в густой тростник стрелу.

Как это случилось — не знаю, но только стрела попала прямо в спящего льва, он желтой молнией сверкнул средь тростников и встал прямо перед нами — грива дыбом, глаза горят, в боку трепещет стрела. Лев издал такой яростный рык, что, казалось, земля содрогнулась.

— Стреляй! — крикнул я своему спутнику. — Скорей, он сейчас прыгнет!

Но мужество оставило задиру, у него даже челюсть отвисла от страха, пальцы разжались, и лук упал на землю; он с диким воплем кинулся наутек, оставив меня лицом к лицу со львом. Я стоял и ждал смерти, ибо хотя я окаменел от испуга, у меня и в мыслях не мелькнуло бежать, а лев вдруг припал к земле и гигантским прыжком перемахнул через меня, даже не задел, — и ведь хоть бы чуть-чуть взял в сторону! Едва коснувшись земли, он снова прыгнул — прыгнул прямо на спину хвастуну и с такой силой ударил его своей могучей лапой по голове, что снес полчерепа, только мозги брызнули. Задира упал на землю бездыханный, а лев замер над его телом и зарычал. Я обезумел от ужаса и, сам не понимая, что делаю, сжал копье и занес, чтобы метнуть. Пока я его заносил, лев взвился на задние лапы, так что его голова оказалась выше моей, и ринулся на меня. Все, сейчас он превратит меня в кровавое месиво, но я собрал все свои силы и вонзил расширяющийся стальной наконечник льву в горло, он отпрянул, ослепленный болью, и лапа лишь слегка задела меня, оставив неглубокий след когтей. Лев упал на спину, чуть не насквозь пронзенный моим тяжелым копьем, потом поднялся с воплем душераздирающей боли и высоко прыгнул в воздух — чуть не в два человеческих роста, колотя по копью передними лапами. Снова прыгнул и снова упал на спину — ужасное, непереносимое зрелище. Кровь хлестала из раны багровой струей, зверь с каждым мигом слабел, он уже не мог подняться, вопль перешел в мычанье, в жалобный стон… по телу прошла судорога — он умер. Теперь мне нечего было бояться, но я не мог шевельнуться от страха, меня начала бить дрожь — ведь я же был еще совсем зеленый юнец.

Я в оцепенении глядел на труп несчастного, который дразнил меня трусом, на мертвого льва, и не заметил, как ко мне подбежала какая-то женщина — это оказалась старая Атуа, которая когда-то отдала убийцам своего родного внука, чтобы спасти меня, хотя я до сих пор этого не знал. Она собирала на берегу лекарственные травы, ибо славилась искусством врачевания; о том, что здесь живет лев, она и слыхом не слыхала, ведь львы очень редко появляются там, где люди возделывают землю, они в основном обитают в пустыне и в Ливийских горах, и сейчас она издали увидела, как из зарослей выскочил лев и как какой-то мужчина его убил. Подбежав, она узнала меня и склонилась передо мной в почтительном поклоне, потом простерлась ниц, называла венценосным владыкой, который достоин самых высоких почестей, любимцем богов, избранником Божественной Триады, мало того — величайшим из фараонов, избавителем Египта!

Я решил, что от пережитого страха она повредилась в рассудке, и спросил, почему она ведет такие странные речи.

— Ну да, я убил льва, разве это такой великий подвиг? С чего ты меня так превозносишь? Мало ли охотников, на счету которых не один десяток львов? А божественный Аменхотеп, вступивший в сияние Осириса, в былые времена убил своей собственной рукой больше сотни. Об этом рассказывается на священном скарабее, который висит в покоях моего отца, как будто ты не знаешь. Да он и не единственный, кто так отличился. Чем же ты так восхищаешься, о неразумная женщина?

Все это я произнес в крайнем удивлении, потому что со свойственной молодости самонадеянностью счел свою победу над львом пустяком, не заслуживающим внимания. Но Атуа продолжала петь мне дифирамбы и восхвалять в столь пышных выражениях, что рука не поднимается запечатлеть их на папирусе.

— О царственный отрок, — восклицала она, — сбылось пророчество твоей матери! Поистине, устами ее вещала великая чарами Хатхор, о дитя, зачатое от бога! Я растолкую тебе это знамение, слушай же. Этот лев — Рим, он рычит на нас из Капитолия, а тот, кого лев убил — Птолемей, македонское семя, заполнившее землю царственного Нила, точно зловредные сорняки; и вот ты с помощью Македонских Лагидов сокрушишь льва — Рим. Македонский ублюдок накинется на римского льва, и лев его растерзает, а ты повергнешь в прах льва, и страна Кемет вновь будет свободна — слышишь, свободна! Храни же свои помыслы в чистоте, как повелели тебе боги, о наследник царского трона, надежда кеми! Бойся погубительницы-женщины, и все, что я сказала, исполнится. Кто я? Всего лишь жалкая, несчастная старуха, у которой душа иссохла от горя. Я совершила тяжкий грех, проболтавшись о том, что должно было остаться тайной, и за свое преступление заплатила страшной ценой — жизнью моего внука, плотью от моей плоти, кровью от крови моей, я отдала его собственными рукам палачам и никогда не роптала. Но крупица мудрости нашего народа еще жива во мне, и боги, для которых мы все равны, не отвращают свой лик от страдальцев, и потому мать всего сущего Исида говорила со мной, говорила вчера ночью, — это она повелела мне идти сюда собирать травы и растолковать тебе знамение, которое явила. Помни: пророчество сбудется, если только тебе удастся противостоять величайшему искушению, которое тебя ожидает. Подойди сюда, о государь! — И она подвела меня к берегу канала, где синяя глубокая вода, казалось, застыла, точно зеркало. — Вглядись в свое отражение. Разве это чело не создано для того, чтобы носить корону Верхнего и Нижнего Египта? Разве не сверкает в этих добрых глазах величие рожденных царствовать? Разве не создал творец всего сущего Птах этого благородного юношу, чтобы носить царский наряд и вызывать благоговение народа, который будет видеть в нем бога?

— Да постой, куда же ты! — вдруг закричала она пронзительно и хрипло, как старая карга. — Я сейчас… до чего же глупый мальчишка! Рана, нанесенная львом, страшна и опасна, как укус ядовитой змеи, ее нужно обработать, иначе она покроется гноем, у тебя начнется лихорадка, день и ночь будут мерещиться львы и змеи, змеи и львы. Уж я-то знаю, кому и знать, как не мне. Недаром же я безумная. Запомни: все в этом мире находится в равновесии — безумие наполовину состоит из мудрости, а мудрость из безумия. Ха-ха-ах-ха! Даже фараон не знает, где кончается мудрость и начинается безумие. Ну что стоишь и глазеешь на меня? Видел бы, какой у тебя дурацкий вид, — ни дать, ни взять кошка в жреческом одеянии, как говорят в Александрии. Сейчас я прибинтую к ранам травы, и через несколько дней они заживут, даже шрама не останется. Знаю, больно, но придется потерпеть. Клянусь тем, кто покоится на острове Филе и в Абидосе — или, как его раньше называли наши божественные властители, в Абаде, — а также во всех своих других священных могилах, — так вот, клянусь Осирисом, которого мы все увидим гораздо раньше, чем нам хотелось бы, кожа твоя будет нежной и гладкой, как лепестки цветов, которые мы кладем на алтарь Исиды в вечер новолуния, позволь мне только приложить к ранам эти растения.

— Разве я не права, добрые люди? — обратилась она к небольшой толпе, которая незаметно для меня собралась, пока она вела свои пророческие речи. — Я произносила над ним заклинания, чтобы усилить действие трав, ха-ах-ха-ха! Заклинания — великая сила. Если не верите, приходите ко мне все, чьи жены бесплодны; вы обскребаете одну за другой все колонны в храме Осириса, но мой заговор излечит их быстрее, обещаю. Они станут рожать каждый год, как зрелые пальмы. Но для каждого недуга потребен особый заговор, и для каждого человека тоже, и все их нужно знать, вот так-то. Ха-ах-ха-ха!

Что за чепуху она несет? Я провел рукой по лбу, не понимая, снится мне все это или происходит наяву. Потом посмотрел на собравшихся и увидел в толпе седого мужчину, — он так и впился взглядом в старую Атуа. Позже мне рассказали, что это Птолемеев осведомитель, тот самый, кто донес фараону о пророчестве моей матери и из-за кого солдаты фараона чуть не отсекли мне голову, когда я был младенцем, и после этого я понял, почему Атуа начала молоть такую несуразицу.

— Странные заговоры ты произносишь, старуха, — проговорил соглядатай. — Если я не ослышался, ты говорила о фараоне и о короне Верхнего и Нижнего Египта, о юноше, сотворенном Птахом, чтобы носить ее, так ведь?

— Конечно, ибо таковы слова заговора, дурья твоя башка! Есть ли у нас сейчас что-то более священное, чем жизнь божественного фараона Птолемея Флейтиста, — да продлят извечные боги его дни, — чья музыка чарует нашу счастливую страну? Есть ли для нас что-то более священное, чем корона Верхнего и Нижнего Египта, которую он носит, — он, столь же великий, как Александр Македонский? Кстати, ты у нас все знаешь: удалось ли вернуть его плащ, который Митридат Евпатор увез на остров Кос? Ведь последним, кто его надевал, был, кажется, Помпей, когда праздновал свою победу, — нет, вы только представьте себе: Помпей посмел обрядиться в одеяние великого Александра! Петух в павлиньих перьях беспородный пес рядом с царственным львом! Да, кстати, коль уж мы заговорили о львах, — взгляните на этого юношу: он убил копьем льва, убил сам, один, и вся ваша деревня должна радоваться, потому что лев был свирепый, вон какие у него клыки и когти; конечно, я темная, глупая старуха, но меня от одного их вида в дрожь бросает, — того и гляди, закричу. Ведь этого-то, другого юношу лев убил, лежит, бедняжка, и никогда не встанет. Он теперь Осирис[481], душа его отлетела, остался бездыханный труп, а всего несколько минут назад он говорил, смеялся, двигался. Надо скорей нести его к бальзамировщикам, а то на солнце он раздуется и живот лопнет, не надо будет и разрез делать. Родные не станут на него слишком тратиться. Заплатят за то, чтобы продержали семьдесят дней в соляном растворе, — и все, хватит с него. Ах-ха-ха-ах! Ну и разболталась я, а ведь скоро стемнеет. Берите этого бедняжку, да и льва тоже. А ты, внучок, не снимай повязку из трав, раны и не будут болеть. Хоть я и сумасшедшая, но мне открыто, то что неведомо другим, да, да, мой внук, поверь мне! Какое счастье, что его святейшество верховный жрец усыновил тебя, когда наш фараон — да прославит в веках его божественное имя Осирис — отнял жизнь у его родного сына; до чего же ты красив, до чего силен. Разве тот, настоящий Гармахис, смог бы убить льва, как убил ты? Никогда, клянусь извечными богами! Если у кого и есть отвага, так это у простолюдинов, да, да, я знаю, что говорю!

— Уж больно много ты знаешь, старуха, да и язык у тебя без костей, — проворчал доносчик; Атуа рассеяла все его подозрения. — Что ж, твоему внуку и вправду смелости не занимать. Берите покойного и несите в Абидос, а вы двое останьтесь, поможете мне снять со льва шкуру. Пришлем ее потом тебе, охотник, — продолжал он, обращаясь ко мне, — но не гордись — ты ее не заслужил: так на львов охотятся только глупцы, а глупцу не миновать того, что он заслужил, — гибели. Никогда не поднимай руку на сильного, пока не убедишься, что ты сильнее его.

Я повернулся и пошел домой, размышляя, что все это значит.

Глава 3

Повествующая о неудовольствии Аменемхета о молитве Гармахиса и о знамении, которое явили ему всемогущие боги.


Сначала сок растений, которые старая Атуа приложила к моим ранам, жег их, будто огнем, но мало-помалу боль утихла. Это были поистине чудодейственные травы, потому что через два дня раны зажили, а очень скоро исчезли и следы от шрамов. Но сейчас меня не оставляла мысль, что я нарушил слово, данное верховному жрецу Аменемхету, которого я называл отцом. Я ведь еще не знал, что он и в самом деле мой отец, мне столько раз рассказывали, как его родного сына убили — я уже писал об этом здесь — и как он с благословения богов усыновил меня и с любовью воспитал, чтобы я, когда настанет срок, стал одним из жрецов храма. Я весь извелся от угрызений совести, и я боялся старого Аменемхета, — он был ужасен в гневе, а речь его, когда он отворял уста, была суровым, беспощадным гласом мудрости. И все равно я решился пойти к нему, признаться в своем проступке и принять кару, которой ему будет угодно меня подвергнуть. И вот, держа в руке окровавленное копье, с кровоточащими ранами на груди, я прошел по двору огромного храма к покоям, в которых жил верховный жрец. Это просторное помещение, уставленное величественными статуями богов, днем свет проникает сюда сквозь отверстие, сделанное в массивной каменной крыше, ночью его освещает висячий бронзовый светильник. Я бесшумно вошел в этот зал, ибо дверь была лишь притворена, и, откинув тяжелый занавес, замер, не смея шевельнуться. В висках гулко стучало.

Светильник уже горел, потому что наступила темнота, и в его свете я увидел старого жреца, который сидел в кресле из слоновой кости и эбенового дерева, а на мраморном столе перед ним лежали свитки с мистическими текстами «Книги мертвых». Но он их не читал, он спал, его длинная белая борода лежала на столешнице — казалось, он умер. Неяркий свет висячего светильника выхватывал из темноты его лицо, свиток папируса, золотой перстень на его руке с выгравированными символами Непостижимого, все остальное растворялось в сумраке. Свет падал на его бритую голову, на белое одеяние, кедровый посох — знак власти верховного жреца, на кресло из слоновой кости с ножками в виде лап льва. Какой могучий лоб у моего приемного отца, какие царственные черты, как темны глазницы глубоко посаженных глаз под белыми бровями. Я смотрел на него и вдруг почувствовал, что весь дрожу, ибо от него исходило сверхчеловеческое величие. Он так долго жил среди богов, столько времени провел в их обществе и так проникся их божественной мудростью, так глубоко постиг тайны, о существовании которых мы, простые смертные, лишь едва догадываемся, что уже сейчас, не перейдя черты, отделяющей эту жизнь от загробной, он почти возвысился до всеблагости Осириса, а у людей это вызывает великий страх.

Я стоял, не в силах отвести от него взгляда, а он вдруг открыл свои черные глаза, но на меня не посмотрел, даже головы в мою сторону не повернул, однако же увидел, что я здесь, и произнес:

— Почему ты ослушался меня, мой сын? — спросил он. — Как случилось, что ты пошел охотиться на льва? Ведь я запретил тебе.

— Как ты узнал, отец, что я охотился на льва? — в страхе прошептал я.

— Как я узнал? Ты что же, думаешь, все нужно видеть собственными глазами или слышать от других и нет иных путей познания? Эх, невежественное дитя! Разве не был мой дух с тобой, когда лев прыгнул на твоего спутника? Разве не молился я тем, кто защищает тебя, чтобы твое копье пронзило горло льва, когда ты поднял его и метнул? Так почему же все-таки, мой сын, ты нарушил мою волю?

— Этот хвастун дразнил меня, — ответил я, — вот я и решил доказать, что не трус.

— Да, мой Гармахис, знаю; и я прощаю тебя, потому что ты молод, а молодая кровь горяча. Но теперь выслушай меня, и пусть твое сердце впитает каждое мое слово, как жаждущий песок впитывает воды Сихора, когда на небосклоне загорается Сириус[482]. Так слушай же. Этот задира был послан тебе судьбой, как искус, дабы испытать силу твоего духа, и видишь — ты не выдержал испытания. И посему назначенный тебе срок отодвигается. Прояви ты сегодня твердость, которой от тебя ждали, и ты бы уже знал, какой путь тебе предначертан. Но ты оказался не готов, — стало быть, время твое еще не настало.

— Отец мой, я ничего не понимаю, — проговорил я.

— Ты помнишь, что говорила тебе Атуа на берегу канала?

Я повторил Аменемхету старухины слова.

— И ты поверил ей, мой сын Гармахис?

— Конечно, нет! — воскликнул я. — Как можно верить таким бредням? Она была просто не в себе. Ее все считают помешанной.

И тут он в первый раз посмотрел на меня, стоящего у занавеса в темноте.

— О нет! — вскричал он. — О нет, мой сын, ты ошибаешься. Она не сумасшедшая, и говорила с тобой у канала не она, говорил голос Той, которая никогда не лжет. Наша Атуа — правдиворечивая прорицательница. Узнай же, мой сын, для какой миссии избрали тебя боги Египта, и горе тебе, если ты по слабодушию не выполнишь их предначертания! Итак, внимай же мне: ты вовсе не дитя простолюдинов, которого я якобы усыновил и хочу сделать жрецом нашего храма, ты — мой родной сын, и жизнь твою спасла наша Атуа, та самая старуха, которую ты назвал безумной. Но это еще не все, Гармахис: мы с тобой последние потомки царской династии Египта, единственные законные наследники того самого фараона Нектанеба, которого персидский царь Ох изгнал из Египта. Но персы пришли и ушли, их место заняли македонцы, и вот уже почти триста лет эти узурпаторы Лагиды носят нашу корону, оскверняют нашу прекрасную страну Кемет, глумятся над нашими богами. Но слушай же, слушай дальше: две недели назад наш Птолемей Авлет, этот жалкий музыкантишка, прозванный Флейтистом, который хотел убить тебя, умер; а евнух Потин, тот самый, что приплыл когда-то сюда с палачами, чтобы они отсекли тебе голову, нарушил волю покойного царя и возвел на трон его сына, Птолемея Нового Диониса. Поэтому его сестра Клеопатра, прославившаяся необычайной красотой и необузданностью нрава, бежала в Сирию, где она, если я не ошибаюсь, надеется собрать войско и пойти войной на своего брата, потому что, согласно воле отца, они должны были стать со-правителями. А тем временем, мой сын, на наш богатый, но неспособный защитить себя Египет зарится Рим, он словно коршун, который высмотрел на высоте добычу и выжидает, когда можно будет кинуться на жертву и вонзить в нее когти. И вот еще что ты должен помнить: египетский народ не желает больше терпеть иго чужеземцев, людям ненавистно воспоминание о персах, в их сердцах клокочет ярость, когда в Александрии на базарах их называют македонцами. Страна волнуется и бурлит, она уже не может жить под пятой греков и нависшей тенью Рима.

Разве Лагиды не превратили нас в рабов? Разве не убивают они наших детей, не отнимают в своей ненасытной алчности все, что вырастили на полях крестьяне? Разве не пришли в упадок наши храмы? Разве не надругались эти греческие святотатцы над нашими великими извечными богами, не извратили изначальную сущность истины, не отняли у Владыки Вечности его подлинное имя, не осквернили его, назвав Сераписом и нарушив связь с Непостижимым? Разве не взывает Египет о свободе? Неужели он будет взывать напрасно? О нет, мой сын, ибо у него есть избавитель, и этот избавитель — ты. Я уже стар, и потому передаю мое право на трон тебе. Твое имя уже произносят шепотом в святилищах по всей стране, жрецы и простой народ клянутся в верности нашими священными символами тому, кто будет им явлен. Но время еще не настало, ты пока недостаточно силен — такой жестокий ураган ломает хрупкие ростки. Не далее как сегодня тебе было послано испытание, и ты его не выдержал.

Тот, кто решил посвятить себя служению богам, Гармахис, должен восторжествовать над слабостями плоти. Его не должны задевать оскорбления, не должны привлекать никакие земные соблазны. Тебе уготован высокий жребий, но ты должен понять его смысл. Если же ты не поймешь, то не сможешь выполнить свое назначение, и тогда на тебя падет мое проклятье, проклятие нашего Египта, проклятие наших поверженных и оскверненных богов! Знай: в переплетении событий, из которых складывается история мира, бессмертные боги порой прибегают к помощи простых смертных, которые повинуются их воле, как меч повинуется искусной руке воина. Но позор мечу, если он сломается в разгар битвы, — его выбросят ржаветь, и он рассыплется в прах, или переплавят в огне, чтобы выковать новый. И потому ты должен очиститься сердцем, ты должен возвыситься и укрепиться духом, ибо ты избранник судьбы, Гармахис, и все радости простых смертных для тебя презренная суета. Твой путь — путь триумфатора, если ты победишь, путь славы, которая переживет века. Если же ты потерпишь поражение — горе, горе тебе!

Он умолк и склонил голову, потом снова заговорил:

— Обо всем этом ты в подробностях узнаешь позже. Сейчас же тебе предстоит многое постичь. Завтра я дам тебе письмо, и ты поплывешь по Нилу, мимо белостенного Мемфиса в Ана. Там, под сенью хранящих свои тайны пирамид, в храмах которых ты тоже по праву рождения должен стать верховным жрецом, ты проживешь несколько лет и глубже проникнешь в сокровищницу нашей древней мудрости. А я останусь здесь, ибо срок мой еще не исполнился, и с помощью богов буду плести паутину, в которую ты поймаешь гадючье отродье Лагидов и покончишь с ним.

Подойти ко мне, мой сын, подойди и поцелуй меня в лоб, ибо ты — моя надежда, надежда всего Египта. Будь тверд, и судьба вознесет тебя к орлиным высотам славы, где ты пребудешь вовек. Но если ты изменишь своему долгу, если обманешь наш порыв к свободе, то я отрекусь от тебя, страна Кемет предаст тебя проклятью, и твоя душа будет терпеть жесточайшие муки, пока в медленном течении времени зло снова не обратится в добро и Египет не станет наконец-то свободным.

Я приблизился к отцу, дрожа, и поцеловал его в лоб.

— О отец, пусть все кары богов обрушатся на меня, если я тебя предам! — воскликнул я.

— Нет, ты предашь не меня! — загремел его голос. — Ты предашь тех, чьи повеления я исполняю. А теперь ступай, мой сын; вникни в мои слова, пусть они достигнут сокровенных глубин твоего сердца; вбери в себя все, что тебе будет явлено, обогатись сокровищами мудрости, чтобы приготовиться к битве, которая тебе предстоит. Не страшись за себя — ты надежно огражден от всего внешнего зла; единственный враг, который может нанести тебе вред, это ты сам. Я все сказал, ступай.

И я ушел, переполненный волнением. Ночь, казалось, застыла в неподвижности, в дворах храма не было ни единого служителя, ни единого молящегося. Я быстро миновал их и оказался у подножия пилона, что возвышается возле наружного входа. Жаждая одиночества и словно бы стремясь приблизиться к небу, я стал подниматься по лестнице массивного пилона, двести ступеней — и вот я на площадке наверху. Положил руки на парапет и огляделся вокруг. В этот миг над Аравийскими горами показался красный край полной луны, ее лучи упали на башню, где я стоял, на стены храма, осветили каменные изваяния богов. Потом холодный свет стал заливать возделанные поля, где уже поспевала пшеница, небесный светильник Исиды поднимался из-за гор, медленно озаряя долину, по которой катит свои воды отец земли Кемет — Сихор.

Вот яркие лучи коснулись поцелуем легких волн, и те заулыбались в ответ, еще миг — и вся долина, река, храм, город, скалистое нагорье засияли в белом свете, ибо выплыла в небо великая матерь Исида и набросила на землю свой лучезарный покров. Картина была прекрасна, как волшебное видение, и бесконечно торжественна, точно я уже был в потустороннем царстве. Как горделиво возносились в ночь храмы Абидоса! Никогда еще они не казались мне столь величественными — эти бессмертные святыни, над которыми не властно само Время. И мне предстоит царствовать в этой залитой лунным светом стране, на меня возложен долг оберегать эти дорогие сердцу святыни, благоговейно чтить их богов; я избран сокрушить Птолемеев и освободить Египет от чужеземного ига! В моих жилах течет кровь великих фараонов, которые спят в своих гробницах в Долине Царей в Фивах, ожидая дня, когда их душа воссоединится с телом! Какая высокая судьба, не снится ли мне это? Меня захлестывала радость, я сложил перед собой руки и, стоя на верхней башне, стал с неведомым доселе пылом молиться многоимённому и многоликому.

— О Амон, — взвывал я, — царь всех богов, владыка вечности, властитель истины, творец всего сущего, расточитель благ, судья над сильными и убогими, ты, кому поклоняются все боги и богини и весь сонм небесных сил, ты, сотворивший сам себя до сотворения времен, дабы пребыть во веки веков, — внемли мне![483] О Амон-Осирис, принесенный в жертву, дабы оправдать нас в царстве смерти и принять в свое сияние; всемудрый и всеблагой, повелитель ветров, времени и царства мертвых на западе, верховный правитель Аменти, — внемли мне! О Исида, великая праматерь-богиня, мать Гора, госпожа волхвований, небесная мать, сестра, супруга, внемли мне! Если я поистине избран вами, извечные боги, дабы исполнить вашу волю, явите мне знамение, и пусть оно свяжет мою жизнь с жизнью горней. Прострите ко мне руки, о премудрые, могущественные, позвольте мне увидеть ваши сияющие лики. Услышьте, о услышьте меня! — И я упал на колени и поднял глаза к небу.

И в этот миг луну скрыло облако, ночь сразу стала темной, все звуки смолкли, даже собаки далеко внизу, в городе, перестали лаять, мир окутала вязкая тишина, она все сгущалась, давя смертельной тяжестью. Душу мне наполнил священный ужас, я чувствовал, что волосы на голове шевелятся. Вдруг мощная башня словно бы дрогнула и закачалась у меня под ногами, в лицо ударил порыв ветра, и голос, исходящий, казалось, из глубин моего сердца, произнес:

— Ты просил явить тебе знамение, Гармахис? Не пугайся — вот оно.

Лишь только голос умолк, моей руки коснулась прохладная рука и вложила в нее какой-то предмет. Лунный лик выглянул из-за облака, ветер стих, башня перестала качаться, и ночь вновь засияла во всем своем великолепии.

Я посмотрел на то, что лежало в моей руке. Это был полураскрывшийся бутон священного цветка — лотоса, от него исходило кружащее голову благоухание.

Я в изумлении глядел на бутон, а он вдруг — о, чудо! — поднялся с моей ладони и растворился в воздухе.

Глава 4

Повествующая о том, как Гармахис отправился в Ана и встретился со своим дядей, тамошним верховным жрецом Сепа; о его жизни в Ана и о том, что поведал ему Сепа.


На рассвете меня разбудил один из жрецов храма и велел готовиться к путешествию, о котором вчера говорил отец, потому что как раз сегодня в Ана, который греки переименовали в Гелиополис, отплывает барка. Я поплыву на ней с жрецами мемфисского храма Птаха, которые привезли к нам, в Абидос, мумию одного из знатнейших горожан Гелиополиса и похоронили в усыпальнице, сооруженной неподалеку от могилы благодетельного Осириса.

Я стал готовиться и вечером, получив от отца письма и сердечно простившись с ним и со всеми жрецами и служителями нашего храма, кто был мне дорог, дошел до берега Сихора, спустился к пристани и сел на судно. Дул попутный южный ветер. Стоящий на носу кормчий с шестом в руках приказал морякам отвязать от деревянных тумб канаты, которые удерживали барку у причала, и тут я увидел старую Атуа, она, задыхаясь, бежала к барке со своей корзиной целебных трав, наконец доковыляла и, крикнув: «Прощай, сынок, да пребудет с тобою милость богов!» — кинула в меня сандалию — на счастье; я поймал ее и хранил потом долгие годы.

Барка отчалила. Нам предстояло шесть дней плыть по прекраснейшей в мире реке, останавливаясь на ночлег в каком-нибудь удобном месте. Но когда мы отдалились от пристани, когда из глаз скрылся пейзаж, который я видел каждый день с тех пор, как появился на свет, когда я оказался один среди совершенно незнакомых лиц, сердце мое сдавила такая тоска, что я готов был заплакать, и только стыд помог мне удержаться от слез. Не буду здесь описывать чудеса, которые довелось мне увидеть по пути, ведь это только я смотрел на них впервые, всем остальным они известны с тех времен, когда Египтом правили его истинные боги. Однако жрецы, с которыми я плыл, относились ко мне очень почтительно и подробно рассказывали обо всем, что нам встречалось.

На седьмой день утром мы приплыли в Мемфис — Город Белых Стен. Там я три дня отдыхал после путешествия, и жрецы красивейшего в мире храма, посвященного творцу всего сущего — Птаху, развлекали меня и показывали этот дивный, сказочно прекрасный город.

Верховный жрец и двое его приближенных тайно отвели меня в священное обиталище бога Аписа — быка, в обличье которого всемогущий Птах живет среди людей. Бык был черный, с белой квадратной звездочкой на лбу, на крупе белая отметина, формой напоминающая орла, во рту под языком выпуклость, очень похожая на скарабея, кисточка на конце хвоста черно-белая, между рогами пластинка из чистого золота. Я вступил в святилище и совершил обряд поклонения богу, а верховный жрец и его приближенные стояли в стороне и внимательно наблюдали. Когда я закончил ритуал и произнес слова, которые мне было велено произнести, бог опустился на колени и лег возле меня. Верховный жрец и двое его спутников, которые, как я потом узнал, были знатнейшие вельможи Верхнего Египта, приблизились ко мне и склонились в низком поклоне, ошеломленные знамением. Да, много, много удивительного видел я в Мемфисе, но, увы, мне не отпущено времени все это описать.

На четвертый день приехали несколько жрецов из Ана, чтобы отвести меня к моему дяде Сепа, который был верховным жрецом тамошнего храма. Я попрощался со всеми, кто был так добр ко мне в Мемфисе, мы переправились на другой берег, сели на ослов и двинулись в путь.

Сколько нам встретилось по дороге нищих селений, разоренных сборщиками налогов. Но видел я не только эти селения, передо мной впервые в жизни возникло это величайшее из чудес света — пирамиды, а перед пирамидами изображение Хор-эм-ахета, тот самый сфинкс, кого греки называют Гармахисом, храмы божественной праматери Исиды, расточительницы здравия и радости, Осириса, владыки праведности и царства мертвых на западе, божественного Менкаура, храмы, в которых я, Гармахис, согласно священному праву рождения, должен стать верховным жрецом. Я смотрел на пирамиды, и дух захватывало от их величия; как искусно были вырезаны рельефы на белом песчанике, как ослепительно сверкал красный сиенский гранит[484], посылая лучи солнца обратно в небо. В те времена я еще ничего не знал о сокровищах, которые скрыты в третьей по величине из этих пирамид — о, если бы мне никогда не знать этой страшной тайны!

День начал клониться к вечеру, и тут впереди показался Ана. После Мемфиса меня поразило, что город такой маленький. Он стоит на возвышении, в ожерелье озер, питаемых каналом. Дальше, за городом, — храм бога Ра посреди огромной площади, окруженной стенами.

У ворот мы спешились, и под сводами колоннады нас встретил мужчина невысокого роста, но благородной наружности, с бритой головой и темными глазами, которые мерцали, точно далекие звезды.

— Приветствую тебя! — воскликнул он голосом густым и зычным, который никак не вязался с его тщедушным обликом. — Приветствую тебя, о путник! Я — Сепа, отворяющий уста богов.

— А я — Гармахис, — ответил я, — сын Аменемхета, верховного жреца и правителя священного города Абидоса. Я привез тебе письма от отца, о Сепа.

— Входи, — промолвил он. — Входи же! — Его мерцающие глаза внимательно меня разглядывали. — Добро пожаловать, мой сын! — И он повел меня в один из покоев во внутреннем помещении храма, затворил дверь, пробежал глазами письма, которые я ему отдал, и вдруг бросился мне на шею и крепко обнял.

— Будь благословен, — воскликнул он, — будь благословен, сын моей сестры, надежда Кемета! Наконец-то боги услышали мои молитвы и даровали мне счастье узреть твое лицо. Теперь я передам тебе мудрость, которой из всех египтян владею, быть может, один лишь я. Мне дозволено посвящать в нее только избранных. Но тебе предназначена великая судьба, и твои уши услышат изреченное богами.

Он снова обнял меня, потом сказал, что сейчас мне нужно пойти совершить омовение и подкрепиться едой, а завтра утром мы продолжим беседу.

И мы ее не только продолжили, — мы подолгу беседовали чуть не каждый день все годы, пока я жил в Ана, так что пожелай я записать все сказанное дядей Сепа, во всем Египте не нашлось бы столько папируса. Я должен еще так много поведать вам, а времени у меня осталось так мало, поэтому я опущу события нескольких последующих лет.

Жизнь моя шла установленной чередой. Вставал я на рассвете, шел в храм на богослужение и потом весь день до вечера посвящал занятиям. Я изучил все религиозные ритуалы и постиг их смысл, узнал, как появились боги и богини, как возник потусторонний мир. Мне стали понятны тайны движения звезд, путь, который проходит среди них земля. Меня посвятили в древние знания, которые называются волхованиями, в науку толкования снов, я овладел искусством приближаться духом к Всемудрому. Мне объяснили язык священных символов, связь их внешних очертаний и сокровенной сути. Я познал извечные законы добра и зла, тайну, которую несет в себе человек. И еще я постиг тайны пирамид — о, если бы мне никогда их не знать! Я прочел летописи, в которых рассказывалось о делах и днях всех фараонов, начиная с первых царей, правящих после Гора; я овладел искусством врачевания, изучил все тонкости и хитрости дипломатии, историю стран мира, и в первую очередь Греции и Рима. Я достиг совершенства во владении греческим языком и латынью — когда я приехал в Ана, я уже немного знал их, — и все то время, что я там прожил, все долгие пять лет, и руки мои, и помыслы были чисты, ни люди, ни боги не могли бы обвинить меня в том, что я совершил что-то дурное или лелею в душе зло; я без устали трудился, чтобы вобрать в себя все эти знания и стать достойным судьбы, которую мне предначертали.

Два раза в год отец мой Аменемхет присылал мне письма, полные заботы и любви, и дважды в год я отвечал ему, неизменно спрашивая, не считает ли он, что настало время завершить мои труды? Но срок ученичества все длился, длился, и я начал тяготиться этой жизнью, меня охватывало нетерпение, ведь я уже был взрослый мужчина, и не просто по годам — я был ученый муж и, конечно, жаждал деятельности, которой должна быть наполнена жизнь мужчины. Я даже порой сомневался, что мне и вправду предсказано стать венценосцем, — не досужие ли это выдумки мечтателей, принимающих желаемое за действительность? Да, в моих жилах течет кровь фараонов, я это знал, ибо мой дядя Сепа, жрец храма, показал мне хранящуюся ото всех в тайне пластину из сиенского гранита, на которой мистическими символами были выгравированы все до единого имена царей в той последовательности, как они правили. Но что толку от того, что я — законный наследник царского престола, когда моя держава, мой Египет обращен в раба и, постыдно пресмыкается перед погрязшими в роскоши Македонскими Лагидами, пресмыкается так давно, что, может быть, ему уже не хватит сил стереть с лица угодливую улыбку, расправить плечи и, сбросив ненавистное иго, гордо посмотреть в глаза миру со счастливой улыбкой свободного человека?

Вспоминал я и о том, как молился на крыше пилона в Абидосском храме, как боги ответили на мой призыв, и снова меня охватывали сомнения — во сне то было или наяву?

Однажды вечером, устав от занятий, я пошел прогуляться в священную рощу, что находится среди садов храма, и там, погруженный в глубокую задумчивость, чуть не столкнулся со своим дядей Сепа, который тоже медленно шел и о чем-то размышлял.

— Это ты, Гармахис? — крикнул он своим зычным голосом. — Почему так печально твое лицо? Не смог решить задачу, которую я тебе задал?

— Нет, милый дядя, — отвечал я, — задачу я как раз решил, она оказалась совсем не трудной, но ты прав: я в самом деле опечален. Такая тяжесть на сердце, я истомился в этом уединении, мне кажется, меня вот-вот раздавит груз знаний, которые я постиг. Что пользы копить силы, если их нельзя применить?

— Как ты нетерпелив, Гармахис, — ответил он, — это все неразумие юности. Ты жаждешь изведать вкус битвы; тебе наскучило смотреть, как волны набегают на берег, — тебя манит броситься в кипящее бурное море и помериться силами с разъяренной стихией. Значит, ты хочешь покинуть нас, Гармахис? Все карнизы нашего храма залеплены ласточкиными гнездами, и когда птенцы выросли, они улетают, — так и ты, мой Гармахис. Что ж, пусть будет по-твоему: твое время настало, лети. Я научил тебя всему, что знаю сам, и, мне кажется, ученик превзошел учителя. — Он умолк и вытер свои черные блестящие глаза — так огорчила его предстоящая разлука.

— А куда же я направлюсь, о мой дядя? — радостно спросил я. — Вернусь в Абидос, где меня посвятят в таинства богов?

— Да, ты вернешься в Абидос, а из Абидоса поедешь в Алесандрию. В Александрии, о Гармахис, ты займешь трон твоих предков. Слушай же, как обстоят сейчас дела в стране.

Ты знаешь, конечно, что когда этот предатель, евнух Потин, нарушил волю покойного Авлета и сделал единоличным правителем Египта его сына Птолемея Диониса, его сестра, царица Клеопатра, бежала в Сирию. Ведомо тебе и то, что она вернулась, как и подобает царице, с огромным войском и заняла Пелузий, а как раз в это время могущественный Цезарь, великий из великих, избранник судьбы, плыл с небольшим флотом к нам, в Александрию, преследуя Помпея, которого разбил в кровавом сражении при Фарсале. Но когда Цезарь приплыл в Александрию, Помпей уже был мертв, его подло лишили жизни по приказу Птолемея Диониса военачальник Ахилл и командующий римскими легионами в Египте Луций Септимий; когда он прибыл, в Александрии страшно перепугались, хотели даже перебить его ликторов. Но Цезарь, как ты знаешь, захватил юного царя Птолемея Нового Диониса Двенадцатого и его сестру Арсиною и объявил, что распускает войска Клеопатры и войско Птолемея, которым командовал Ахилл, — они расположились друг против друга близ Пелузия и готовились к сражению. Но Ахилл презрел приказ Цезаря и двинулся на Александрию, осадил ее центральные кварталы с царским дворцом и гаванью — цитадель Бруцеум, и долгое время никто не знал, кто же будет править в Египте. Наконец Клеопатра решила, что надо действовать и придумала план — нужно признаться, весьма дерзкий. Оставив свои войска в Пелузии, она подплыла вечером в лодке к Александрии и вдвоем с сицилийцем Аполлодором сошла на берег. Аполлодор завернул ее в драгоценные сирийские ковры и велел отнести ковры в подарок Цезарю. Когда во дворце развернули рулон, внутри оказалась прекраснейшая в мире молодая женщина, к тому же на редкость умная и образованная. И эта юная красавица покорила великого Цезаря — даже горькая мудрость прожитых лет не смогла защитить его от ее чар, и это безумство едва не стоило ему жизни, едва не отняло славу, добытую в бесчисленных войнах.

— Глупец! — прервал я дядю Сепа. — Презренный глупец! Ты называешь его великим — да разве истинно великий человек поддастся уловкам коварной женщины? И это Цезарь, одно слово которого изменяло ход истории! Цезарь, который мановением руки посылал в бой сорок легионов и покорял народы и страны! Цезарь, с его холодным, ясным умом, с его проницательностью, этот прославленный герой попался в сети вероломной женщины! Нет, теперь я знаю: римлянин, которым ты так восхищаешься, был вылеплен из того же теста, что и все смертные, он был ничтожен и слаб!

Сепа внимательно поглядел на меня и покачал головой.

— Не суди так поспешно, Гармахис, умерь свою запальчивость и гордыню. Ведь ты же знаешь: все воинские доспехи скрепляются ремнями, и горе воину, если меч врага их рассечет. Запомни навсегда: нет силы более могущественной, чем женщина во всей ее слабости. Она — высшая повелительница. Она является нам в самых разных обличьях и не гнушается никакими хитростями, чтобы найти путь к нашему сердцу; она мгновенно проницает все и вся, но терпеливо ждет своего часа; она не отдается во власть страсти, как мужчина, но искусно управляет ею, как опытный наездник конем: если надо — натянет поводья, если можно — отпустит. Как для талантливого полководца нет неприступной крепости, так для нее нет сердца, которое бы она не заполонила. Ты молод, твоя кровь пылает огнем? Она будет неутомима в любви, ласки ее не иссякнут. Ты честолюбив? Она подстегнет твою жажду власти и укажет дорогу к вершинам славы. Ты устал, твои силы на исходе? Она даст тебе отдохновение. Ты споткнулся, упал? Она поднимет тебя и утешит, представив поражение блистательной победой. Да, Гармахис, все это подвластно женщине, ибо всегда и во всем Природа — ее верная союзница, а женщина, лаская, поддерживая и утешая тебя, часто лишь играет роль, преследуя свою собственную тайную цель, к которой ты не имеешь никакого отношения. Вот так-то, милый Гармахис: женщина правит миром. Ради нее ведутся войны; ради нее мужчина расточает свои силы, дабы одарить ее богатствами; ради нее он совершает подвиги и преступления, ради нее добивается славы и власти, а женщина рассеянно отворачивается и уходит к другому — ты ей больше не нужен. Она смотрит на тебя и улыбается, как Сфинкс, и ни один-единственный мужчина не разгадал загадку этой улыбки, не проник в тайну ее души. Напрасно ты смеешься над моими словами, Гармахис: поистине велик тот, кто способен противостоять чарам женщины, которая незаметно обволакивает нас и торжествует победу, когда мы и не подозреваем, что повержены.

Я расхохотался.

— Как вдохновенно ты произнес свою проповедь, мой несравненный дядя Сепа, — можно подумать, и тебя опалял огонь этих неодолимых искушений. Нет, за меня ты можешь быть спокоен, мне не страшны женщины со всем их коварством; они не влекут меня, я не желаю даже думать о них, и что бы ты ни говорил, я утверждаю: Цезарь был глупец. Я бы на его месте мгновенно укротил эту распутницу — приказал бы снова закатать ее в ковры и сбросил по дворцовой лестнице прямо в море.

— Молчи! Молю тебя, молчи! — закричал он. — Не искушай судьбу! Да отвратят от тебя боги беду, которую ты накликал на себя, и да сберегут твердость духа и неуязвимость, которыми ты похваляешься. Эх, дорогое мое дитя, ты еще совсем не знаешь жизни, — да, ты красив, как бог, кто сравнится с тобой в силе и ловкости, кто проник в такие глубины знаний, у кого такой дар красноречия, и все равно ты — всего лишь дитя. Мир, в который тебе предстоит вступить, отнюдь не святилище божественной Исиды. Но его можно изменить! Моли богов, чтобы твое ледяное сердце никогда не растаяло, и ты обретешь славу и счастье, а Египет — освобождение. А теперь позволь мне продолжить мой рассказ, — видишь, Гармахис, даже в столь важных поворотах истории решающую роль играет женщина. Брат Клеопатры, Птолемей Дионис, которого Цезарь освободил, предательски восстал против него. Но Цезарь с Митридатом разбили его войска, а сам Птолемей бежал. Он хотел переправиться на тот берег Нила, однако его собственные солдаты, бежавшие вместе с ним, стали цепляться за борта, пытались влезть в лодку и, конечно же, перевернули ее, и Птолемея постиг бесславный конец.

Когда война кончилась, Цезарь объявил младшего сына Птолемея Авлета, Нового Диониса Тринадцатого, соправителем Клеопатры и ее официальным мужем, хотя она только что родила ему сына, Цезариона, а сам отправился в Рим, увез с собой сестру Клеопатры, прекрасную царевну Арсиною, которая должна была идти в цепях за его колесницей во время триумфального шествия по улицам Рима. Но великий Цезарь умер. Он убивал — и его тоже убили, и, умирая, он проявил поистине царственное величие духа. Слушай же дальше. Наша царица, Клеопатра, если дошедшие до меня слухи не лгут, отравила своего брата и супруга, а маленького сына Цезариона посадила рядом с собой на трон, который удерживает с помощью римских легионов и, как говорят люди, Секста Помпея Младшего, занявшего в ее душе и постели место Цезаря. Но в стране кипит недовольство, зреет гнев против нее. По всем городам жители Кемета говорят об избавителе, который должен прийти. Этот избавитель ты, Гармахис. Грядет твой час. Скоро, скоро исполнятся сроки. Возвращайся в Абидос, постигни последние тайны, в которые посвятили нас боги, предстань перед теми, по чьему сигналу грянет гроза. И вот тогда действуй, Гармахис, — отомсти за наш Кемет, освободи страну от римлян и греков и займи принадлежащий тебе по закону трон твоих божественных предков, стань нашим фараоном. Вот для какой доли ты рожден, о царевич!

Глава 5

Повествующая о возвращении Гармахиса в Абидос; о церемонии Мистерий, посвященных смерти и воскресению Осириса; о призываниях Исиды и о напутствии Аменемхета.


На следующий день я обнял моего доброго дядю Сепа и покинул Ана; меня сжигало нетерпение — скорее бы вернуться в Абидос. Не буду описывать свое путешествие, скажу только, что в положенный срок я без приключений вернулся туда, где не был пять лет и один месяц, вернулся не зеленым юнцом, каким его покинул, а зрелым мужем, который постиг науки, созданные людьми, и проник в тайны древней мудрости Египта, дарованной нам богами. Наконец-то я снова увидел родной край, увидел знакомые лица, хотя, увы, многих, кого я ожидал встретить, не было — их души отлетели в царство Осириса. Вокруг расстилались поля, среди которых прошло мое детство, мы приближались к храму, вот и его пилоны, из ворот уже вышли жрецы приветствовать меня, собралась целая толпа народу, впереди стояла старая Атуа, она почти не изменилась за долгие пять лет, прошедшие с того дня, когда она кинула мне вслед сандалию на счастье, только время провело своим резцом еще несколько морщин на ее лбу.

— Гармахис, мой дорогой Гармахис! — воскликнула она. — Наконец-то ты вернулся, наконец мы тебя дождались! До чего же ты красив, еще красивей, чем прежде! И какой сильный, мужественный! Какие могучие плечи, какое благородное лицо! И я когда-то нянчила тебя — как не гордиться старухе! Но ты что-то бледный, эти жрецы в Ана наверняка морили тебя голодом. Забудь их наставления: богам не угодны ходячие скелеты. Как говорят в Александрии: «На пустой желудок ни одна умная мысль в голову не придет». Ах, кукую радость подарили нам боги, какое счастье. Добро пожаловать в свой дом, добро пожаловать! — И, едва я слез с осла, бросилась меня обнимать.

Но я отстранил ее.

— Где отец? Где мой отец? — вскричал я. — Почему его нет здесь?

— Не тревожься о нем, любимый внучек, — отвечала она, — его святейшество здоров; он ожидает тебя в своих покоях. Идем же к нему. О, благословенный день! Ликуй, Абидос!

И я пошел, вернее, побежал к покоям, которые уже описывал, и за столом увидел моего отца Аменемхета, он сидел в той же позе, что и в вечер нашей последней встречи, но как же он постарел! Я приблизился к нему, опустился на колени и поцеловал его руку, а он благословил меня.

— Посмотри на меня, сын мой, — сказал он, — позволь моим старым глазам вглядеться в твое лицо и прочесть твои мысли.

Я поднял к нему голову, и он долго не отрывал от меня внимательного взгляда.

— Да, я проник в твою душу, — наконец произнес он, — твои помыслы чисты и твоя мудрость глубока; ты не обманул моих надежд. О, каким одиночеством были наполнены для меня эти годы, но я не напрасно посылал тебя в Ана. Расскажи же мне о своей тамошней жизни, твои письма были так скупы, а сердцу отца драгоценно все, что касается сына, тебе это пока неведомо.

И я начал свой рассказ; уже давно настала ночь, а мы все не могли наговориться. Перед тем как проститься, он мне сказал, что теперь я должен готовиться к посвящению в последние таинства, которые открываются лишь избранникам богов.

И целые три месяца я готовился к великому событию, как того требуют веками чтимые обычаи. Я не ел мяса. Все дни проводил в святилищах, постигая тайны Великого Жертвоприношения и скорбь Благословенной Матери. Во время ночных бдений я молился перед алтарями. Мой дух возносился к Богу, я чувствовал, что между мною и Непостижимым установилась связь, земля и все земные радости стали казаться пустой, ничтожной суетой. Я больше не жаждал славы среди людей, мое сердце парило высоко над этим желанием, точно раскинувший крылья орел, оно было глухо к воплям страждущих, а красота земли не наполняла его восторгом. Ибо надо мной простирался бездонный небесный свод, по которому начертанным им путем движутся извечные звезды, определяя судьбы людей, где на своих огненных тронах восседают великие божества, наблюдая, как по сферам мироздания катится колесница Провидения. О блаженные часы медитации! Может ли тот, кто хоть раз изведал счастье, которое вы дарите, желать возврата на землю, где мы пресмыкаемся во прахе? О низменная плоть, как властно ты влечешь нас в бездну! Почему мне не удалось избавиться от тебя тогда, чтобы моя освобожденная душа устремилась к Осирису!

Три месяца искуса даже не пролетели, а промчались; близился день, когда я воистину соединюсь с Матерью Всего Сущего. Как жаждал я увидеть твой светлый лик, о Исида, — трепетнее, чем Ночь ждет встречи с Рассветом, пламеннее чем влюбленный томится по своей прекрасной невесте. И даже сейчас, после того, как я тебя предал, когда ты недосягаемо далеко от меня, о божественная, душа моя рвется к тебе и я знаю, что ты по-прежнему… Но мне запрещено приподнимать завесу и рассказывать о том, что хранилось в тайне с сотворения мира, и потому позвольте мне продолжить мое повествование и с благоговением описать события того священного утра.

Семь дней продолжалось великое празднество, семь дней разыгрывались мистерии, посвященные тому, как олицетворение тьмы и зла Сет преследовал и наконец предательски умертвил Владыку Праведности Осириса, как Великая Матерь Исида оплакивала мужа, как ликовал мир, когда родился сын Осириса, божественный младенец Гор, который отомстил за отца и занял свое место среди сонма богов. Мистерии разыгрывались в строгом соответствии с древними канонами. По священному озеру плавали лодки, жрецы стегали себя плетьми перед святилищами, ночью по улицам носили изображения богов.

И вот на седьмой день, когда солнце опустилось к горизонту, в храмовом дворе снова собралась огромная процессия, и хор стал петь о горе Исиды и о том, как зло было отомщено. Потом мы молча вышли из ворот и двинулись по улицам города. Служители храма прокладывали нам путь в толпе; впереди шествовал мой отец Аменемхет в парадном одеянии верховного жреца и с посохом из кедрового дерева в руке. Шагах в десяти от него в полном одиночестве шагал я, облаченный в одежды из чистого льна, как подобает тому, кто готовится принять посвящение; далее следовали жрецы в белых балахонах, с флагами на шестах и священными символами. За главными жрецами выступали младшие жрецы, они несли священную барку, потом следовали певцы и плакальщицы, а дальше извивалась нескончаемая траурная процессия, все были в черном, потому что Осирис умер. Мы в молчании прошли по улицам города и вернулись к храму. Когда отец мой, верховный жрец Аменемхет, вступил в храмовый двор через главный вход между пилонами, мелодичный женский голос запел священное песнопение:

Горе, о, горе: умер Осирис!
Скорбите, люди, скорбите, великие боги!
Светоч творенья угас.
Солнце померкло,
Тьма пеленою окутала мир.
Рыдает Исида над телом любимого мужа.
Плачьте, о звезды, плачьте, светила,
Плачьте, дети Сихора, — ваш повелитель мертв!
Нежный голос поющей умолк, но огромная толпа подхватила скорбные слова погребального гимна:

Несем свою скорбь мы в залы великого храма,
Несем свою скорбь в семь его древних святилищ,
Пламенно молим светлого бога: «Воскресни!
Вернись к нам, Осирис, из мрачного царства Смерти!
Вернись, благодатный, даруй нам надежду и радость!»
Замерли печальные голоса хора, и снова вступила певица:

Плачут, скорбя вместе с нами, привратные башни,
Плачут священные рощи,
Плачут озера,
Плачет божественный храм,
Плачут семь его древних святилищ.
Плачут вечные стены,
Плачут, обнявши друг друга,
Изваянья небесных сестер — Исиды и Нефтиды.
И снова воззвал тысячеголосый хор:

Несем свою скорбь мы в залы великого храма,
Несем свою скорбь в семь его древних святилищ.
Пламенно молим светлого бога: «Воскресни!»
Вернись к нам, Осирис, из мрачного царства Смерти!»
Вернись, благодатный, даруй нам надежду и радость!
Опять звучит нежный, проникающий в самое сердце голос:

Супруг возлюбленный, мой повелитель,
Мрак и холод в царстве Аменти тебя окружают.
Твоя Исида зовет: приди, не будь так далек от меня!
Ты — сияние Ра.
Вырвись из тьмы,
Что стеною тебя оградила.
Я ищу тебя, я жажду увидеть тебя,
Сердце горит от разлуки.
Где только я ни искала тебя:
И на земле, и в тверди небесной,
В глубинах вод и на звездах.
Силы иссякли, а слезы мои никогда не иссякнут.
Я тоскую, супруг мой, воскресни из мертвых,
Вернись, наш Осирис, верни нам надежду и жизнь!
Несем свою скорбь мы в залы великого храма.
Несем свою скорбь в семь его древних святилищ
Пламенно молим светлого бога: «Воскресни!
Вернись к нам, Осирис, из мрачного царства Смерти!
Вернись, благодатный, даруй нам надежду и радость!»
В голосе поющей зазвенела радость:

Глядите — он оживает!
Он воскресает — о чудо!
Славен сын Нут, зачатый в божественном лоне!
У врат тебя ожидает Исида,
Ожидает возлюбленная твоя жена.
Богиня тебя обнимает,
Припадает к твоей груди,
Вдыхает в тебя свою жизнь.
О диво, великое диво —
Он дышит, он пробудился от сна!
Благословенны пальцы Исиды, несущие жизнь!
Осирис, всемудрый, всеславный, всезиждитель.
Снова ты с нами!
С неба слетает подобный пламени сын твой Гор
И гонит Сета-злодея к месту казни.
Мы склонились перед Божественным Владыкой, а голос поющей теперь ликовал, и на это ликование, казалось, отозвались даже могучие древние стены, а сердца внимающих ей стеснились неизъяснимым волнением. Но вот прекрасная мелодия отзвучала, и в огромный двор спустилась тишина. Мы двинулись дальше, и она запела Песнь Воскресшего Осириса, Песнь Надежды, Песнь Торжества:

Осирис, Исида, Гор,
Пребудьте славны вовек!
Осирис, Исида, Гор,
Пребудьте с нами вовек!
Да правит миром добро,
Да сияют правда и свет!
Мы падаем ниц перед вами —
Перед Великой Священной Триадой!
Этот храм — ваш божественный дом,
Здесь ваш трон, здесь мы молимся вам!
Юный Гор защитил нас от зла.
Радуйтесь, люди, радуйся, мир,
Всеблагие вовеки с нами!
И опять, когда замерли последние звуки, нас оглушил могучий хор:

Несем свою скорбь мы в залы великого храма,
Несем свою скорбь в семь его древних святилищ
Пламенно молим светлого бога: «Воскресни!
Вернись к нам, Осирис, из мрачного царства Смерти!
Вернись, благодатный, даруй нам надежду и радость!»
Вот хор умолк, и в тот миг, когда последний крошечный сегмент солнечного диска скрылся за горизонтом, верховный жрец взял в руки статую живого бога Осириса и поднял перед толпой, которая заполнила весь храмовый двор. С уст людей сорвался оглушительный крик самозабвенного восторга: «Осирис! Осирис! Ты воскресил нашу надежду!», все стали срывать с себя черные плащи, под которыми оказались праздничные белые одежды, потом вся многотысячная толпа склонилась перед богом, и празднества на этом кончились.

Но для меня самое главное только начиналось — нынешней ночью мне предстояло таинство посвящения. Покинув храмовый двор, я совершил омовение, облачился в одежды из тончайшего льна, вошел в одно из храмовых святилищ — но не в его святая святых — и возложил жертвенные приношения на алтарь. Потом воздел руки к небу и надолго погрузился в медитацию, пытаясь с помощью молитв возвыситься и укрепиться духом, дабы достойно выдержать тяжкое испытание.

Час медленно тек за часом в безмолвии храма, но наконец дверь отворилась, и в святилище вошел мой отец, верховный жрец Аменемхет, облаченный в белое, и с ним жрец Исиды. Ведь отец был женат и не имел права участвовать в таинствах Благотворящей Праматери.

Я поднялся с колен и смиренно встал перед ними.

— Готов ли ты? — вопросил жрец и поднял светильник, который принес, так что пламя озарило мое лицо. — Готов ли ты, о избранный, предстать пред ликом великой богини?

— Готов, — прошептал я.

— Обдумай все еще раз, — торжественно произнес он. — Это очень важное решение. Если ты так упорно стоишь на своем, ты должен знать, царевич Гармахис, что нынешней же ночью твоя душа покинет свою земную оболочку, и все то время, пока она будет пребывать в царстве духа, ты останешься лежать в храме трупом. И когда ты после смерти предстанешь перед судьями Аменти и они — да не допустит этого благостный Осирис — увидят в твоем сердце зло, горе тебе, Гармахис, ибо дыхание жизни никогда больше не вернется в твое тело, оно без следа исчезнет; что же случится с другими элементами твоего существа, я не имею права тебе открыть, хоть и знаю[485]. Поэтому загляни в себя еще раз и ответь мне: чисты ли твои помыслы и свободны ли от тени зла? Готов ли ты, чтобы тебя приблизила к себе Та, что вечно была, есть и будет, готов ли беспрекословно выполнять ее священную волю, выполнять все, что бы она ни приказала; готов ли по ее велению отринуть все мысли о земных женщинах, готов ли до конца дней служить Ей, умножая ее славу, пока Она не заберет тебя к себе, в царство вечной жизни!

— Готов, — ответил я. — Веди меня.

— Что ж, хорошо, — произнес жрец. — Прости, благородный Аменемхет, теперь мы пойдем с ним вдвоем.

— Прощай, мой сын, — сказал отец, — будь тверд, и ты восторжествуешь в лучезарном царстве духа, как восторжествуешь потом на земле. Тот, кто воистину хочет править миром, должен сначала вознестись над ним. Он должен почувствовать себя равным Великому Творцу, ибо только это ощущение позволит ему постигнуть божественные тайны. Но помни: боги очень ревниво относятся к смертным, которые посмели приблизиться к их избранному сонму миродержцев. Если эти смертные возвращаются к живым на землю, их судят по более суровым законам и налагают более жестокую кару, и если они совершат зло, то на века покроют себя черным позором, зато их добрые деяния воссияют в истории народов и стран как солнце. Итак, мой царственный Гармахис, укрепи свое сердце мужеством! И когда ты будешь лететь по просторам Ночи и потом вступишь в царство Всеблагих, помни: тот, кого щедро одарили, должен так же щедро одарять других. А теперь, если ты действительно решился, ступай туда, куда мне пока нельзя тебя сопровождать. Прощай же!

Его слова тяжким грузом придавили мое сердце, и удивительно ли, что я на миг заколебался! Но мне так страстно хотелось оказаться среди сонма небесных сил, и я знал, что моя душа и помыслы свободны от зла, я мечтал свершить лишь то, что справедливо. С каким трудом натягивал я тугую тетиву… нет, стрела должна вылететь!

— Идем! — воскликнул я. — Веди меня, о мудрый жрец! Я следую послушно за тобой.

И мы двинулись в путь.

Глава 6

Повествующая о посвящении Гармахиса; о явленных ему видениях; о пребывании в городе, который находится в царстве мертвых; об откровениях Исиды — Вестницы Непостижимого.


Безмолвно вступили мы в святилище Исиды. Зал был темен и пуст, дрожащий огонек светильника тускло освещал рельефы на стенах — бесчисленные изображения Небесной Матери Исиды, кормящей грудью младенца Гора. Жрец затворил двери и запер их.

— В последний раз вопрошаю тебя, — произнес он, — воистину ли ты готов, Гармахис?

— Воистину, — ответил я, — воистину готов.

Больше он ничего не сказал, он лишь воздел к небу руки в молитве, потом отвел меня в центр святилища и, быстро дунув на светильник, погасил пламя.

— Смотри же, о Гармахис! — воскликнул он, и голос его отозвался гулким эхом в мрачном зале.

Я стал всматриваться в темноту, но ничего не увидел. Однако из ниши высоко в стене, где, скрытый от взоров, находится священный символ богини, лицезреть который дозволено лишь избранным, послышались звуки, словно бы кто-то играл на систре[486]. Я слушал мелодичные переливы, пораженный благоговейным ужасом, и вдруг — о, чудо! — увидел самый символ, очертания которого как бы горели в плотной черноте. Он парил надо мной, и из него лился нежный перезвон. Потом символ повернулся, и я ясно увидел вырезанное на одной стороне пластины лицо Благотворящей Матери Исиды, которая воплощает вечное рождение жизни, а на другой стороне — лицо ее небесной сестры Нефтиды, которая олицетворяет возвращение всего рожденного в смерть.

Пластина медленно изгибалась и раскачивалась надо мной, как будто высоко в воздухе танцевало мистическое существо. Но вот огонь, очерчивающий контуры символа, погас, треньканье смолкло. И тут дальний конец зала ярко озарился, и в этом ослепительном свете передо мной стали одна за другой разворачиваться удивительные картины. Я увидел древний Нил, несущий свои воды через пустыни к морю. На его берегах не было людей, не было ни одного возделанного поля, не было храмов, воздвигнутых в честь богов. Только вольные птицы безмятежно плавали по зеркальной поверхности Сихора, да странные чудища плюхались с берегов в воду и неуклюже барахтались, поднимая тучи брызг. Над Ливийской пустыней величественно опускалось к горизонту солнце, окрашивая реку в кроваво-красный цвет; в безмолвное небо возносились горы; но ни в горах, ни в пустыне, ни на реке не чувствовалось присутствия человека. И тогда я понял, что вижу мир таким, каков он был до появления людей, и душу мне пронзило одиночество этого мира.

Видение исчезло, на его месте появилось другое. Снова я увидел берега Сихора, и на них стаи волосатых существ, больше похожие на обезьян, чем на людей: они дрались и убивали друг друга. Пылали подожженные тростниковые хижины, мародеры тащили из них пожитки своих врагов. Вольные птицы в испуге поднялись в воздух и улетели. Эти существа крали, зверствовали, грабили, истребляли друг друга, раскалывали детям головы каменным топором, так что разлетались мозги. И хотя жрец ничего не объяснял мне, я понял, что вижу человека таким, каким он был десятки тысяч лет назад, когда лишь появился на земле.

Вот возникла новая картина. Слова передо мной были берега Сихора, но теперь на них стояли города, прекрасные, как в сказке. Вокруг раскинулись бескрайние возделанные поля. В ворота городов свободно входили люди и так же свободно выходили. Не было ни стражей, ни солдат, ни оружия. Здесь царили мудрость, благоденствие, мир. И пока я с восхищением глядел на это чудо, послышалась музыка и из святилища вышел удивительной красоты мужчина в сияющих одеждах и, окруженный неизвестно откуда звучащей музыкой, двинулся на рыночную площадь, которая была расположена на самом берегу, и там сел на трон из слоновой кости лицом к воде; лишь только край солнца коснулся горизонта, он призвал огромную толпу к молитве. Все благоговейно склонились, и стройно понеслись слова молитвы, точно их произносил один человек. И я понял, что в этой картине мне явлены времена, когда на земле царили боги, а было это задолго до правления фараона Менеса.

Но вот картина стала меняться. Тот же самый прекрасный город, но люди уже другие — их лица искажены алчностью и злобой, сердца переполняет ненависть к добру и благочестию, их неудержимо влечет к себе порок. Настал вечер; прекрасный светозарный бог взошел на трон и призвал к молитве, но ни единый человек в толпе не склонился, никто не сотворил ее.

— Ты надоел нам! — закричали голоса в толпе. — Посадим на трон Зло! Убьем его! Убьем! Освободим томящееся в оковах Зло! Пусть оно правит нами! Да здравствует Зло!

Прекрасный бог встал и долго смотрел кротким взглядом на беснующуюся толпу.

— Вы сами не ведаете, чего пожелали, — наконец произнес он, — но пусть ваше желание исполнится, раз уж оно так сильно. Ибо даже если я умру, вы все равно после долгих мук снова найдете с моей помощью путь в Царство Добра!

И едва он произнес эти слова, как на него набросилось отвратительное чудовище и, изрыгая проклятья, убило бога и зверски растерзало, разорвало на части прекрасное светозарное тело, а потом под ликующие вопли толпы село на трон и стало править. Но с неба на радужных крыльях спустилась тень, лицо которой было скрыто покрывалом, и, рыдая, стала собирать растерзанные останки светозарного бога. Потом пала на них, но немного погодя подняла голову и воздела к небу руки, обливаясь слезами. Слезы ее лились и лились, и вдруг возле нее возник воин в полном боевом снаряжении, и лицо его было подобно лику всеиспепельяющего Ра в полдень. Божественный мститель с кличем устремился к чудовищу, которое заняло трон, они сплелись, пытаясь одолеть друг друга, и так, в вечном нерасторжимом объятии борьбы унеслись в небеса.

Быстрее замелькали картины. Я видел царей и народы, менялись их одежды, по-разному звучали языки, на которых они говорили. Сколько их было — не счесть, и каждый любил, ненавидел, боролся, страдал, умирал… Несколько счастливых лиц, несколько лиц, отмеченных печатью глубочайшей скорби, но и счастье, и скорбь встречались так редко, на всех остальных бесчисленных миллионах лиц застыла тупая покорность. Сменялись поколения, а высоко в небе Мститель по-прежнему сражался с Владыкой Зла, и победа склонялась то в сторону одного, то в сторону другого. Но ни один так и не одержал верх, и мне не дано узнать, чем кончится их битва.

Я понял, что видения, которые мне были явлены, рассказывают о великой борьбе сил Добра и Зла. Я понял, что человек был сотворен жестоким и порочным, но высшие силы исполнились к нему сострадания и снизошли на землю, желая сделать его добрым и счастливым, ибо доброта и есть счастье. Но человек не мог одолеть свою злобную натуру, и светлый дух Добра, которого мы называем Осирисом, хотя у него бесконечное множество имен, принес себя в жертву во имя искупления жестокости тех, кто отринул его. Потом от него и от Божественной Матери, животворящей всю природу, родился еще один бог, который охраняет нас на земле, как Осирис защищает нас в Аменти.

Вот она, разгадка таинства Осириса.

Эта истина вдруг открылась мне, когда я глядел на проплывающие передо мной видения. Суть посвященных Осирису мистерий обнажилась, точно мумия, с которой сорвали погребальные пелены, и мне стал внятен смысл нашей религии: ее основа — Искупительная Жертва.

Видения исчезли, и снова жрец, приведший меня сюда, спросил:

— Проник ли ты, о Гармахис, в значение того, что тебе было позволено увидеть!

— Проник, — ответил я. — Стало быть, обряд посвящения завершен?

— О нет, он только начался. Тебе предстоит долгий путь, и ты пойдешь по нему один. Сейчас я оставлю тебя и вернусь, когда встанет солнце. Но я еще раз хочу остеречь тебя: лишь немногие могут выдержать то, что тебе начертано увидеть, и остаться в живых. За всю мою жизнь только три смельчака отважились подвергнуться этому страшному испытанию, и пережил его лишь один, двое других лежали мертвые, когда я приходил за ними утром. Сам я не решился подняться по этой тропе. Такая высота не для меня.

— Ступай, — ответствовал я. — Душа моя жаждет знания. Ничто меня не остановит.

Он возложил мне руку на голову, благословил и пошел прочь. Я слышал, как он закрыл за собой дверь, как потом долго замирало эхо его неторопливых шагов.

И вот я почувствовал, что остался один, один в святилище, наполненном присутствием неземных существ. Все окутала тишина, глубокая и черная, как царящий в храме мрак. Тишина наползала, сгущалась, как то облако, что скрыло лик луны, когда я еще юношей молился ночью на площадке пилона. Вязкая, тягучая, она проникла в мое сердце и там закричала: ведь голос полного безмолвия страшнее леденящего кровь вопля. Я произнес какие-то слова, но эхо отлетело от стен — оглушенный, я чуть не упал. Нет, безмолвие было легче вынести, чем такое эхо. Что мне предстоит увидеть? Неужели я сейчас умру, умру в расцвете молодости и сил? Недаром и меня столько раз предупреждали, что испытание будет ужасным. Страх сковал меня, в сознании билась одна только мысль —бежать, бежать! Бежать… но куда? Двери храма заперты, я в ловушке. Я наедине с богами, наедине с небесными силами, которые я вызвал. Нет, нет, мое сердце чисто, в нем нет ни крупицы зла. Пусть я умру, но я выдержу, выдержу предстоящий мне ужас.

— Исида, Благостная Праматерь, Небесная Супруга, — начал я молиться, — снизойди ко мне, поддержи меня, вдохни в меня силы, побудь со мной.

И вдруг я почувствовал, что что-то произошло. Воздух вокруг меня с шумом всколыхнулся, словно рассекаемый взмахами орлиных крыльев, ожил. В меня впились горящие глаза, душа содрогалась от страшных шорохов. Тьму пронзили лучи света. Лучи мерцали и переливались, они наплывали друг на друга, сплетались в мистические знаки, смысла которых я не понимал. Лучи кружились и плясали все быстрее и быстрее, мистические знаки сближались, соединялись, наливались огнем, гасли, снова вспыхивали, и, наконец, все слилось в бешеном вихре, глаза уже не могли различить форм и оттенков. Я плыл по светозарному океану, волны взлетали, низвергались, меня то возносило ввысь, потом швыряло в бездну. Свет, сияющий беспредельный свет, и я в экстазе ликования парю в нем!

Но мало-помалу кипящие волны воздушного океана начали меркнуть. По поверхности побежали огромные тени, снизу поднималась чернота, тени и мрак слились, и только я горел огненной вспышкой, точно звезда на челе безбрежной ночи.

Где-то вдалеке раздались грозовые раскаты музыки. Они приближались, пронизывая мрак, и он сначала отзывался на них легким трепетом. Но музыка неотвратимо надвигалась, накатывала, как прибой, грозная, могучая, оглушающая, и вдруг хлынула, налетела на меня, словно обрушив плеск крыльев огромной стаи птиц, все ревело и дрожало вокруг меня, и душа готова была разорваться от ужаса и восторга. Но вот все проплыло мимо, раскаты слышались все тише и наконец замерли где-то в далеких пространствах. Еще несколько раз я окунался в стихию музыки, и всякий раз она была разной. То словно бы бряцали тысячи систр; то раздавался рев бесчисленных медных труб; то овевало пение нежных, неземных голосов; то мир медленно наливался громом мириадов барабанов. Но вот все звуки отзвучали; замерло эхо, и снова на меня навалилось и стало душить безмолвие. Я чувствовал, что силы мои слабеют, жизнь иссякает во мне. Приближалась смерть, и смерть эта была — Безмолвие. Она вошла в мое сердце и наполнила его цепенящим холодом, но мысль моя была еще жива, я все ясно осознавал. Я знал, что медленно приближаюсь к черте, отделяющей царство живых от царства мертвых. Медленно? Нет, меня стремительно несет к ней, и, о боги, как же мне страшно! Молиться, нужно молиться, но поздно, уже нет времени для молитвы. Миг отчаянной борьбы, потом в мое сознание влилось успокоение. Ужас исчез, сон, тяжкий, как каменная глыба, расплющил меня. Я умираю, мелькнуло в последнем проблеске сознания, вот она, смерть… и меня поглотило ничто.

Я умер!

Но что это? Жизнь возвращается ко мне, хотя между той, прежней жизнью и этой, новой — пропасть, она совсем другая. Я снова стою в темноте храма, но тьма больше не слепит меня. Она прозрачная, как свет дня, хотя и черная. Да, я стоял, я был жив, и все же это был не совсем я, это была моя душа, ибо рядом на полу лежала моя мертвая земная оболочка. Лежала тихо, недвижимо, и на лице, в которое я вглядывался, застыло страшное последнее спокойствие.

Не знаю, сколько я так стоял и в изумлении разглядывал сам себя, но вдруг и меня подхватили огненные крылья и понесли прочь, так быстро, что за нами не угнаться самой молнии. Я падал вниз в бездонные пространства пустых миров, где лишь переливались венцы созвездий. Мы пронзали бесконечность, и, казалось, полет наш будет длиться вечно, но вот он наконец замедлился, и я увидел, что парю в куполе мягкого тихого света, разлитого над храмами, дворцами и домами волшебной красоты, такие никогда не снились людям на земле даже в самых чудесных снах. Они были сотворены из пламени и мрака. Их шпили возносились головокружительно высоко, вокруг цвели пышные сады. Я парил в невесомости, а картина беспрерывно изменялась перед моими глазами: пламя обращалось в тьму, тьма вспыхивала пламенем. Сверкали и переливались, точно драгоценные камни, радуги, затмевая свет, который заливает Царство Мертвых. Я видел деревья, и шелест их листьев был отраден, как музыка; меня овевал ветерок, и его дуновение, казалось, приносит нежную песнь.

Ко мне устремились существа прекрасные, таинственные, с зыбкими, текучими очертаниями, и опустили меня вниз, и я словно бы встал на землю, только не на ту, прежнюю, а на какую-то другую.

— Кто явился к нам? — вопросил глас божества, приводящий в священный трепет.

— Гармахис, — отвечали существа с зыбкими, текучими очертаниями. — Тот самый Гармахис, которого вызвали с Земли, чтобы он взглянул в лицо Той, что вечно была, есть и будет. Явился сын Земли Гармахис!

— Откройте же ворота и распахните двери! — повелел глас божества. — А потом замкните ему уста немотой, дабы его голос не нарушил небесную гармонию; отнимите у него зрение, дабы он не увидел того, что не предназначено для очей смертных, и отведите туда, где пребывает Единый. Ступай, сын Земли; но, прежде чем идти, взгляни наверх, и ты поймешь, как далеко сейчас от тебя твоя Земля.

Я поднял голову. За ореолом немеркнущего света, который сиял над городом, простиралась черная ночь, и высоко в этом черном небе мигала маленькая звезда.

— Се мир, который ты оставил, — произнес глас, — взирай и трепещи.

Чьи-то руки коснулись моих уст, и их сковала немота, коснулись глаз — и я ослеп. Ворота отворились, двери распахнулись во всю ширь, и меня внесли в город, который находится в Царстве Мертвых. Мы двигались очень быстро, куда — не знаю, но скоро я почувствовал, что стою на ногах. И снова глас божества повелел:

— Снимите с его глаз черное покрывало, разомкните ему уста, и пусть к сыну Земли, Гармахису, вернуться зрение и слух и ясность мысли, пусть он благоговейно падет ниц в святилище Той, что вечно была, есть и будет.

К моим устам и векам снова прикоснулись, и я вновь обрел зрения и речь.

О, чудо! Я стоял в зале из чернейшего мрамора, таком высоком, что даже в розоватом свеете, что освещал его, мои глаза едва различали могучие своды потолка. Звучала тихая торжественная музыка, вдоль стен стояли длинные, вытянутые во всю их высоту, крылатые духи, сотканные из бушующего пламени, и пламя это так слепило глаза, что смотреть на них было невозможно. В центре зала был алтарь, маленький, квадратный, пустой, и я стоял перед ним. Снова раздался глас:

— О Ты, которая всегда была, есть и будешь; Ты, Многоимённая, истинного имени которой назвать нельзя; Ты, Измерительница Времени, Посланница Богов, Охранительница миров и всех существ, что их населяют; Матерь вселенной, до которой было лишь Ничто; Ты, Творящая, но Несотворённая; Светозарная Жизнь, не заключенная в форму; Живая Форма, не облеченная в материю; Исполнительница Воли Непостижимого; Дитя порядка, рожденного из хаоса; Держащая в своих руках весы и меч Судьбы; Сосуд Жизни, через который протекает вся жизнь, дабы вновь в него вернуться; Ведущая Запись всему, что совершается в истории; Исполнительница предначертанного Провидением, ВНЕМЛИ МНЕ!

Египтянин Гармахис, вызванный твоею волей с Земли, ожидает перед твоим алтарем, глаза его обрели зрение, уши — слух, сердце открыто. Внемли мне и слети к нам! Явись, о Многоликая! Яви свое сияние! Дай нам услышать тебя! Пусть дух твой осенит нас. Услышь меня и предстань пред нами!

Призывания смолкли, настала тишина. Потом в тишине словно бы зарокотало море. Но вот рокот стих, и я, повинуясь неведомой мне силе, опустил руки, которыми закрывал лицо, и посмотрел вверх: над алтарем клубилось маленькое темное облачко, и из него то вдруг появлялся огненный змей, то исчезал внутри.

И тогда все божества и духи, облаченные в свет, пали на мраморный пол и стали громко молиться; но я не понимал ни единого слова из того, что они произносили. Темное облачко — о, чудо! — опустилось на алтарь, огненный змей потянулся ко мне, лизнул мой лоб своим раздвоенным язычком и скрылся. Из облачка послышался небесно нежный голос, тихий и царственный:

— Удалитесь, мои служители, оставьте меня с сыном Земли, которого я призвала к себе.

И точно стрелы, выпущенные из лука, облаченные в пламя духи и божества улетели прочь.

— Не бойся, о Гармахис, — произнес голос. — Я — Та, которую ты знаешь под именем Исиды, это имя мне дали египтяне; не пытайся узнать обо мне что-то еще — это тебе недоступно. Ибо я — все сущее. Жизнь — моя душа, Природа — облачение. Я — смех ребенка, я — любовь юной девушки, я — поцелуй матери. Я — дитя и служанка Непостижимого, который есть Бог, или Великий Закон Мироздания, или Судьба, хотя сама я и не Богиня, и не Судьба, и не Закон. Это мой голос ты слышишь, когда на земле дуют ветры и ревут океаны; когда ты глядишь на звездную твердь, ты видишь мой лик; когда весной все покрывается цветами, это я улыбаюсь, о Гармахис. Ибо я — сущность Природы, и все, что она созидает, есть я. Все живое одухотворено моим дыханием. Я рождаюсь и умираю, когда рождается и умирает луна; я поднимаюсь с волнами прилива и вместе с ними опадаю; я встаю на небе, когда встает солнце; я сверкаю в молнии и грохочу в раскатах грома. Я все великое и грозное, что царствует и повелевает, я все малое и смиренное, что прозябает в ничтожестве. Я в тебе, Гармахис, а ты — во мне. То, что вызвало из небытия тебя, вызвало и меня. И потому хоть велико мое могущество, а тебе подвластно так мало, — не бойся. Ибо нас связывает общая нить жизни — той жизни, что течет по этой нити через просторы вселенной к солнцам и звездам, к божествам и душам людей, объединяя всю природу в единое целое, вечно меняющееся и во веки веков неизменное.

Я склонил голову — говорить я не мог, меня сковывал страх.

— Ты верно служишь мне, о сын мой, — продолжал тихий нежный голос, — велико было твое желание встретиться со мною здесь, в Аменти, и ты проявил воистину великое мужество и выполнил его. Ибо освободиться от своей смертной оболочки раньше срока, назначенного тебе Судьбой, и воплотиться в ипостаси духа, хотя бы на единый час, — подвиг, на который способны лишь избранные. И я, о мой слуга и сын мой, я тоже страстно желала увидеть тебя здесь, в этом Царстве Мертвых. Ведь боги любят тех, кто любит их, но любовь богов глубже и сильнее, а я, исполняющая волю Того, кто так же далек от меня, как я — от тебя, простого смертного, я — повелительница всех богов. И потому, Гармахис, я повелела, чтоб ты предстал здесь предо мной; и потому я говорю с тобою, и хочу, чтоб ты открыл мне свою душу, как в ту ночь на башне храмовых ворот в Абидосе. Ведь я была тогда с тобой, Гармахис, как была в тот же самый миг в мириадах других миров. И это я вложила в твою ладонь цветок лотоса — знак, о котором ты молил. Ибо в твоих жилах течет царственная кровь моих детей, которые служили мне тысячелетие за тысячелетием. И если ты восторжествуешь над врагами, ты сядешь на древний трон царей, ты очистишь мои оскверненные храмы, и Египет будет поклоняться мне, как встарь, со всей беззаветностью веры. Но если ты потерпишь поражение, тогда вечноживущий дух, Исида, превратится для египтян всего лишь в воспоминание.

Голос умолк, и я, наконец-то собрав все свои силы, спросил:

— Скажи мне, о дарующая благодать, значит я обречен на поражение?

— Не спрашивай меня, — ответил голос, — не спрашивай о том, что мне не должно говорить тебе. Быть может, мне дано предугадать, что уготовано тебе; быть может, я не хочу предсказывать твою судьбу. Владыка Вечности взирает, как все в мире развивается своим чередом, — так разве станет он торопить цветок расцвести, когда семя растения едва успело лечь в лоно земли? Придет срок, и бутоны раскроются сами. Знай, Гармахис: не я творю будущее — его творишь ты, оно рождается Великим Законом Мироздания и волей Непостижимого. А ты — тебе дана свобода выбирать, и победишь ты или потерпишь поражение, зависит от того, насколько ты силен и чист сердцем. Вся тяжесть ляжет на тебя, Гармахис, — и бремя славы, и бремя позора. Что мне за дело до того, что будет? Ведь я лишь исполняю предначертанное. А теперь слушай меня, мой сын: я всегда буду охранять тебя, ибо, подарив кому-то свою любовь, я дарю ее навек и не отнимаю дара, хотя бы ты и совершил что-то дурное и тебе порой будет казаться, что ты утратил ее. Так помни же: коль победишь — тебя ждет великая награда; проиграешь — поистине страшная кара падет на тебя и там, на Земле, и здесь, в стране, которую вы называете Аменти. Но я хочу тебя утешить: муки и позор не будут длиться вечно. Как бы низко ни пал праведный, если в его сердце живет раскаяние, он может найти путь — путь тернистый, горький, — и снова подняться к прежним высотам. Да не допустят высшие силы, чтобы тебе пришлось искать этот путь, о Гармахис!

И вот что я еще тебе скажу, мой милый сын: ты так преданно любишь меня, и, пытаясь выбраться из лабиринта лжи на земле, в котором гибнет столько людей, ибо они принимают оболочку за дух, а алтарь за бога, ты нашел ниточку Многоликой Истины; и я тоже люблю тебя и надеюсь, что настанет день, когда ты благословленный Осирисом, вступишь в мое сияние и будешь служить мне; и потому, Гармахис, тебе будет дано услышать Слово, которым те, кто говорил со мной, могут вызвать меня из горнего мира и увидеть лик Исиды, даже взглянуть в глаза Вестнице Непостижимого — и это значит, что ты спасен от уничтожения в смерти.

Смотри же!

Неземной голос умолк; темное облачко над алтарем заклубилось, стало менять очертания, вот оно вытянулось, посветлело, засветилось, и передо мной возникла фигура женщины в покрывале. Из ее сердца снова выполз золотой змей и живым венцом обвил туманное чело.

И тогда глас изрёк Божественное Слово, и все покровы спали и растворились в воздухе, моим глазам предстало сияние такой непереносимой красоты, что даже вспоминая ее я едва не лишаюсь чувств. Но мне не позволено открывать людям то, что я видел. Да, много времени прошло с тех пор, однако и сейчас я не могу нарушить запрет, хоть мне и было велено поведать о событиях, которых я был участником и свидетелем, в надежде, что моя летопись, быть может, сохраниться для грядущих поколений. Итак, мне было явлено то, что невозможно и вообразить, ибо есть в мире высшая красота и высшее величие, которые недоступны человеческому воображению. Я их увидел и не выдержал этого зрелища, я пал ниц, чувствуя, что этот образ навеки врезался в мою память, зная, что Великое Слово будет нестихающим эхом вечно звучать в моей душе.

И когда я падал, мне показалось, что огромный зал словно бы раскололся и обломки свились огненными языками вокруг меня. Потом налетел могучий ураган, раздался космический гул, мелькнула мысль: это гул миров, несущихся в потоке Времени… и все исчезло, меня не стало.

Глава 7

Повествующая о пробуждении Гармахиса, о его коронации венцом Верхнего и Нижнего Египта и о совершенных ему приношениях.


Я проснулся и увидел, что лежу, простертый, на каменном полу святилища Исиды в Абидосском храме. Надо мной стоял старик-жрец, руководивший моим посвящением, в руке у него был светильник. Он нагнулся ко мне, внимательно вглядываясь в лицо.

— Уже день, Гармахис, — день твоего второго рождения, ты прошел таинство посвящения и родился заново! — произнес он наконец. — Благодарение богам! Встань, царственный Гармахис… нет, не рассказывай мне ничего о том, что с тобой происходило. Встань, возлюбленный сын Всеблагой Матери. Идем же, о проникший сквозь огонь и увидевший, что лежит за океаном тьмы, — идем, рожденный заново!

Я поднялся и, с трудом превозмогая слабость, ошеломленный, потрясенный, двинулся за ним из темноты святилища на яркий утренний свет. Я сразу же ушел в комнату, где жил, лег и заснул, и никакие видения не тревожили на этот раз мой сон. И ни единый человек не спросил меня потом, что же я видел в ту страшную ночь и как я разговаривал с богиней, — даже мой отец.

После всего того, о чем я рассказал, я попросил у жрецов позволения больше молиться Великой Матери Исиде и глубже изучить ритуалы таинств, к которым у меня уже был ключ. Более того, меня посвятили в тонкости и хитросплетения политики, ибо со всех концов Египта к нам в Абидос тайно приезжали встретиться со мной знатнейшие вельможи и сановники, и все рассказывали, как яростно народ ненавидит царицу Клеопатру и о событиях, которые происходят в стране. Срок приближался; прошло уже три месяца и десть дней с той ночи, когда мой дух покинул на недолгое время тело и, продолжая жить, перенесся в иные миры и предстал перед Исидой, после чего было решено возвести меня на трон с соблюдением всех предписанных и освященных веками обрядов, хотя и в величайшей тайне, и короновать венцом владыки Верхнего и Нижнего Египта. К торжественной церемонии в Абидос съехались знатнейшие и влиятельнейшие из граждан, жаждавших освобождения и возрождения Египта, — всего их оказалось тридцать семь человек: по одному из каждого нома и по одному от самого крупного города в номе. Кем только они ни переодевались для путешествия — кто жрецом, кто паломником, кто нищим. Приехал также мой дядя Сепа — он хоть и путешествовал под видом бродячего лекаря, но зычный голос выдавал его, как ни старался он его укротить. Я, например, еще издали узнал дядю, встретив на берегу канала, где я прогуливался, хотя уже наступили сумерки и лицо его было скрыто огромным капюшоном, который он, как и положено людям этой профессии, накинул себе на голову.

— Пусть поразят тебя все хвори и болячки, какие только есть на свете! — прогремел мощный голос, когда я, приветствуя дядю, назвал его по имени. — Неужто человек не может изменить свое обличье, неужто обман сразу же открывается? Знал бы ты, сколько я трудов положил, чтобы меня приняли за лекаря — и вот, пожалуйста: ты узнал меня даже в темноте!

И принялся повествовать все так же громогласно, что шел сюда пешком, дабы не попасться в лапы соглядатаев, которые так и шныряют по Нилу. Но обратно ему все равно придется плыть, со вздохом заключил он, или же переодеться кем-то другим, потому что едва люди увидят бродячего лекаря, сейчас же обращаются за помощью, а он в искусстве врачевания не сведущ и сильно опасается, что немало народу между Ана и Абидосом оказались жертвами его невежества[487]. Он оглушительно захохотал и обнял меня, забыв напрочь о своей роли. Не давалось ему лицедейство, слишком он был искренен и не мог пересилить себя, так что мне даже пришлось укорить его за неосторожность, иначе он так бы и вошел в Абидос, обняв меня за плечи.

Наконец съехались все, кого ждали.

Настала ночь торжественной церемонии. Ворота храма заперли. Внутри остались лишь тридцать семь знатнейших граждан Египта, мой отец — верховный жрец Аменемхет; старик жрец, который сопровождал меня в святилище Исиды; моя нянька, старая Атуа, которая, согласно древнему обычаю, должна была подготовить меня к обряду помазания; еще пять или шесть жрецов, поклявшихся священной клятвой хранить тайну. Все они собрались во втором зале великого храма; меня же, облаченного в белые одеяние, оставили одного в галерее, на стенах которой выбиты имена семидесяти шести фараонов Древнего Египта, царствовавших до божественного Сети. Я спокойно сидел в темноте, и вот ко мне вошел мой отец Аменемхет с зажженной лампадой, низко склонился передо мной, взял за руку и повел в огромный зал. Среди его величественных колонн горело несколько светильников, они тускло освещали скульптуры и рельефы на стенах и длинный рад людей — знатнейших вельмож, царевичей — потомков боковых ветвей царского рода, верховных жрецов, сидящих в резных креслах и молча ждущих моего появления. Прямо против этих тридцати семи, спинкой к семи святилищам, был установлен трон, его окружали жрецы с штандартами и священными символами. Лишь только я вступил в торжественный сумрак величественного зала, все вельможи встали и в полном молчании склонились предо мной; отец подвел меня к ступенькам трона и шепотом приказал встать перед ним.

Потом заговорил:

— О, вы, собравшиеся здесь по моему зову, вельможи, верховные жрецы, потомки древних царских родов страны Кемет, знатнейшие граждане Верхнего и Нижнего Египта, внемлите мне! Перед вами — царевич Гармахис, по праву крови и рождения наследник фараонов нашей многострадальной родины, я привел его сюда к вам в суровой простоте, повинуясь обстоятельствам. Он — жрец, посвященный в сокровенные глубины таинств божественной Исиды, распорядитель мистерий, по праву рождения верховный жрец всех храмов при пирамидах близ Мемфиса, искушенный в знании священных ритуалов, совершаемых в честь расточителя всех благ Осириса. Есть ли у кого-нибудь из вас, присутствующих здесь, сомнения, что он истинный потомок фараонов по прямой линии?

Отец умолк, и дядя Сепа, встав с кресла, ответствовал:

— Нет, у нас нет сомнений, Аменемхет: мы тщательно проследили всю линию его предков и установили, что в его жилах действительно течет кровь наших фараонов, он их законный наследник.

— Есть ли у кого-нибудь из вас, присутствующих здесь, сомнения, — продолжал мой отец, — что волею самих богов царевич Гармахис был перенесен в царство Осириса и предстал перед божественной Исидой, что он прошел искус и был посвящен в сан верховного жреца пирамид, что близ Мемфиса, и поминальных храмов при этих пирамидах?

Тут поднялся жрец, который был со мной в святилище Великой Матери всего сущего той ночью, и произнес:

— Нет, Аменемхет, у нас нет сомнений; я сам проводил его посвящение.

И снова мой отец заговорил:

— Есть ли среди вас, собравшихся здесь, кто-нибудь, кто может бросить обвинение царевичу Гармахису в неправедных деяниях или в нечистых помыслах, в коварстве или в лжи, и воспрепятствовать нам короновать его венцом владыки Верхнего и Нижнего Египта?

Поднялся старец из Мемфиса, в чьих жилах тоже текла кровь фараонов, и изрек:

— Мы знаем все о Гармахисе, в нем нет ни одного из этих пороков, о Аменемхет.

— Что ж, быть по сему, — ответил мой отец, — мы коронуем его, раз царевич Гармахис, потомок Нектанеба, воссиявшего в Осирисе, достоин царской короны. Пусть приблизится к нам Атуа и поведает всем о том, что изрекла над колыбелью царевича Гармахиса моя жена в час своей смерти, когда ее устами вещала богиня Хатхор.

Старая Атуа медленно выступила из тени колонн и с волнением пересказал все, что я уже описал.

— Вот, вы все слышали, — сказал мой отец, — верите ли вы, что устами женщины, которая была моей женой, прорицала богиня?

— Верим, о Аменемхет, — ответили собравшиеся.

Потом поднялся мой дядя Сепа и заговорил, обращаясь ко мне:

— Ты слышал все, о царственный Гармахис. Теперь ты знаешь, что мы собрались здесь, чтобы короновать тебя царем Верхнего и Нижнего Египта, ибо твой благородный отец Аменемхет отказался от своих прав на престол ради тебя. Увы, эта церемония совершится без пышности и великолепия, какие подобают столь великому событию, мы вынуждены провести ее в величайшей тайне, иначе всем нам придется заплатить за нее жизнью, но самое страшное — мы погубим дело, которое для нас дороже жизни, но все же, насколько это сейчас доступно, выполним все древние священные обряды. Узнай же, что мы задумали, и если, узнав, ты одобришь задуманное, тогда взойди на трон свой, о фараон, и принеси нам клятву! Сколько столетий жители Кемета стонут под пятой греческих завоевателей, сколько столетий содрогаются при виде копья римлян; сколько столетий наши древние боги страдают от кощунственного пренебрежения, сколько столетий мы влачим жалкое существование рабов. Но мы верим: час избавления близок, и именем многострадального Египта, именем его богов, которым ты, именно ты избран служить, мы все с мольбою взываем к тебе, о царевич: возьми меч и возглавь наших освободителей! Слушай же! Двадцать тысяч бесстрашных мужей, пламенно любящих Комет, принесли клятву верности нашему делу и ждут лишь твоего согласия; как только ты подашь сигнал, они поднимутся все, как один, и перебьют греков, а потом на их крови воздвигнут твой трон, и трон этот будет стоять на земле Кемет так же незыблемо, как наши извечные пирамиды, все легионы римлян не смогут поколебать его. А сигналом будет смерть этой наглой непотребной девки Клеопатры. Ты убьешь ее, Гармахис, выполняя приказ, который тебе будет передан, и ее кровью освятишь трон фараонов Египта.

О наша надежда, неужели ты скажешь нам нет? Неужели твою душу не переполняет святая любовь к отечеству? Неужели ты швырнешь оземь поднесенную к твоим устам чашу с вином свободы и предпочтешь умирать от жажды, как обреченный на муки раб? Да, риск огромен, быть может, наш дерзкий заговор не удастся, и тогда и ты, и все мы заплатим за свою дерзость жизнью. Но стоит ли о том жалеть, Гармахис? Разве жизнь так уж прекрасна? Разве лелеет она нас и оберегает от падений и ударов? Разве горе и беды не перевешивают тысячекратно крупицу радости, что иногда блеснет нам? Разве здесь, на земле, мы вдыхаем то благоухание, которое разлито в воздухе потустороннего мира, и разве так уж страшно вовсе перестать дышать? Что у нас есть здесь, кроме надежд и воспоминаний? Что мы здесь видим? Одни только тени. Так почему чистый сердцем должен страшиться перехода туда, где нас ждет успокоение, где воспоминания тонут в событиях, их породивших, а тени растворяются в свете, который их очертил? Знай же, Гармахис: истинно велик лишь тот муж, кто увенчал свою жизнь блеском славы, не меркнущей в веках. Да, смерть дарит букеты маков всем детям земли, но счастлив тот, кому судьба позволила сплести себе из этих маков венок героя. И нет для человека смерти более прекрасной, чем смерть борца, освободившего свою отчизну — пусть она теперь выпрямится, расправит плечи, вскинет голову, и, гордая, свободная, могучая, как прежде, швырнет в лицо тиранам порванные цепи: теперь уж никогда ни один поработитель не выжжет на ее челе клеймо раба.

Гармахис, Кемет призывает тебя. Откликнись на его зов, о избавитель! Кинься на врагов, как Гор на Сета, размечи их, освободи отечество и правь им — великий фараон на древнем троне…

— Довольно, довольно! — вскричал я, и голос мой потонул в шуме рукоплесканий, прокатившемся гулким эхом среди могучих стен и колонн. — Неужели меня нужно просить, заклинать? Да будь у меня сто жизней, разве не счел бы я высочайшим счастьем отдать их все за наш Египет?

— Достойный ответ! — произнес Сепа. — Теперь ты должен удалиться с этой женщиной, она омоет твои руки, дабы ты мог принять священные символы власти, и оботрет благовониями твой лоб, на который мы наденем венец фараона.

Я пошел со старой Атуа в один из храмовых покоев. Там, шепча молитвы, она взяла золотой кувшин и омыла мои руки чистейшей водой над золотой чашей, потом смочила кусок тончайшей ткани в благовонном масле и приложила к моему лбу.

— Ликуй, Египет! Ликуй, счастливейший царевич, ты будешь нашим властелином! — восторженно восклицала она. — О царственный красавец! Ты слишком царственен и слишком красив, тебе нельзя быть жрецом, все хорошенькие женщины это скажут; но, надеюсь, ради тебя смягчат суровые законы, предписывающие жрецам воздержание, иначе род фараонов заглохнет, а этого допустить нельзя. Какое счастье послали мне боги, ведь я вынянчила, вырастила тебя, я отдала ради твоего спасения жизнь собственного внука! О царственный, блистательный Гармахис, ты рожден для славы, для счастья, для любви!

— Перестань, Атуа, — с досадой прервал я ее, — не называй меня счастливейшим, ведь мое будущее тебе неведомо, и не сули мне любви, любовь неотделима от печали, знай: мне суждено иное, более высокое предназначение.

— Можешь говорить, что хочешь, но радостей любви тебе не миновать, да, да, поверь мне! И не отмахивайся от любви с таким высокомерием, ведь благодаря ей ты и появился на свет. Знаешь пословицу, которую любят повторять в Александрии? «Летит гусь — смеется над крокодилом, а опустился на воду и заснул — тут уж хохочет крокодил». Вот так-то. А женщины почище крокодилов будут. Крокодилам поклоняются в Атрибисе — его сейчас называют Крокодилополь, — но женщинам, мой мальчик, поклоняются во всем мире! Ой, я все болтаю и болтаю, а тебя ждут короновать на царство. Разве я тебе это не предсказывала? Ну вот, владыка Верхнего и Нижнего Египта, ты готов. Ступай же!

Я вышел из покоя, но глупые слова старухи засели в голове, и если говорить правду, не так уж она была глупа, хоть и болтлива — не остановишь.

Когда я вступил в зал, вельможи снова встали и склонились передо мной. Тотчас же ко мне приблизился отец, вложил мне в руки золотое изображение богини Истины Маат, золотые венцы бога Амона-Ра и его супруги Мут, символ божественного Хонса и торжественно вопросил:

— Клянешься ли ты величием животворящей Маат, могуществом Амона-Ра, Мут и Хонса?

— Клянусь, — ответил я.

— Клянешься ли священной землей Кемет, разливами Сихора, храмами наших богов и вечными пирамидами?

— Клянусь.

— Клянешься ли, помня о страшной судьбе, которая тебя ожидает, если ты не выполнишь свой долг, — клянешься ли править Египтом в согласии с его древними законами, клянешься ли чтить его истинных богов, быть справедливым со всеми и во всем, не угнетать свою страну и свой народ, не предавать, не вступать в сговор с римлянами и греками, клянешься ли низвергнуть всех чужеземных идолов и посвятить жизнь процветанию свободного Кемета?

— Клянусь.

— Хорошо. Теперь взойди на трон, и я в присутствии твоих подданных провозглашу тебя фараоном Египта.

Я опустился на трон, осененный распростертыми крыльями богини Маат, и поставил ноги на скамеечку в виде мраморного сфинкса. Аменемхет снова приблизился ко мне и надел на голову полосатый клафт, а поверх него пшент — двойную корону, накинул на плечи царское облачение и вложил в руки скипетр и плеть.

— Богоподобный Гармахис! — воскликнул он. — Этими эмблемами и символами я, верховный жрец абидосского храма Ра-Мен-Маат, венчаю тебя на царство. Отныне ты — фараон Верхнего и Нижнего Египта. Царствуй и процветай, о надежда Кемета!

— Царствуй и процветай, о фараон! — эхом отозвались вельможи, низко склоняясь передо мной.

Потом все они, сколько их было, стали один за другим приносить мне клятву верности. Когда прозвучала последняя клятва, отец взял меня за руку, и во главе торжественной процессии мы обошли все семь святилищ храма Ра-Мен-Маат, и в каждом я клал приношения на алтарь, кадил благовониями и служил литургию, как подобает жрецу. В своем парадном царском одеянии я совершил приношения в святилище Гора, в Святилище Исиды, Осириса, Амона-Ра, Хор-эм-ахета, Птаха, и наконец мы вступили в святилище, что расположено в покоях фараона.

Там все совершили приношение мне, своему божественному фараону, и ушли, оставив меня одного. Я был без сил от усталости — венчанный на царство владыка Египта.

(На этом первый, самый маленький свиток папируса кончается.)

Часть II. ПАДЕНИЕ ГАРМАХИСА

Глава 8

Повествующая о прощании Аменемхета с Гармахисом; о прибытии Гармахиса в Александрию; о предостережении Сепа; о процессии, в которой Клеопатра проехала по улицам города в одеждах Исиды, и о победе Гармахиса над знаменитым гладиатором.


Итак, долгая пора искуса миновала, приспело время действовать. Я прошел все ступени посвящения, был коронован на царство, и хотя простой народ меня не знал, а для жителей Абидоса я был всего лишь жрец Исиды, тысячи египтян в сердце своем чтили меня как фараона. Да, время свершений приближалось, меня сжигало нетерпение. Скорее бы свергнуть чужеземную самозванку, освободить Египет, взойти на трон, который принадлежит мне по праву, скорее бы очистить от скверны храмы моих богов. Меня переполняла жажда борьбы, и я ни на минуту не сомневался в своем торжестве. Я смотрел на себя в зеркало и видел, что это чело — чело триумфатора. Будущее простиралось передо мной широкой дорогой славы, сверкающей, как Сихор на солнце. Я мысленно беседовал с моей божественной матерью Исидой; я подолгу сидел в моих покоях, я мысленно возводил новые грандиозные храмы; обдумывал великие законы, которые принесут моему народу благоденствие; и в ушах моих звучали восторженные клики благодарной толпы, приветствующей фараона-победителя, завоевавшего древний трон своей династии, мне было велено, пока мои черные, как вороново крыло, волосы, которые мне сбрили, вновь отрастут до нужной длины, а чтобы время не проходило впустую, совершенствовался во всех упражнениях, которые развивают у мужчины силу и ловкость, а также в искусстве владения разными видами оружия. Кроме того, я углублял свои познания древних тайн египетского волхвования — для какой цели, станет ясно позднее, — и старался постичь последние тонкости астрологии, хотя и без того был достаточно сведущ в этих науках.

Вот какой мы наметили план.

Мой дядя Сепа оставил на время храм в Ана, сославшись на нездоровье, и переехал в Александрию, где он купил дом, в надежде, как он объяснил всем, что ему поможет морской воздух, а чудеса знаменитого на весь мир Мусейона и блеск двора Клеопатры отвлекут от печальных мыслей. Туда-то я к нему и приеду, потому что в Александрии было самое сердце заговора. И когда наконец дядя Сепа прислал весть, что все готово к моему приезду, я быстро собрался и, прежде чем отправиться в путешествие, пошел к отцу принять его благословение. Он сидел в своих покоях за столом, в той же позе, что и в тот вечер, когда я убил льва и он укорял меня за легкомыслие, его длинная седая борода лежала на мраморной столешнице, в руках он держал свитки со священными текстами. Увидев меня, он встал, воскликнул: «Приветствую тебя, о фараон!» — и хотел опуститься на колени, но я удержал его за руку.

— Не подобает тебе, отец, преклонять передо мной колена, — сказал я.

— Нет, подобает, — возразил он, — я должен отдавать почести моему повелителю, но если ты не хочешь, я исполню твою волю. Итак, Гармахис, ты уезжаешь. Да пребудет с тобою мое благословение, сын мой. Пусть те, кому я служу, даруют моим старым глазам счастье увидеть тебя на троне. Я много трудов потратил, пытаясь прочесть грядущее, узнать, что тебя ждет, но вся моя мудрость не помогла мне проникнуть сквозь завесу тайны. Предначертания ускользают от меня, и порой я погружаюсь в отчаяние. Но ты должен знать, что на твоем пути тебя подстерегает опасность, и эта опасность — женщина. Мне это открылось давно, и потому ты был призван служить всеблагой владычице Исиде, которая отвращает помыслы своих жрецов от женщин до тех пор, пока ей не будет угодно снять запрет. Ах, сын мой, зачем ты так красив, так великолепно сложен и могуч, в Египте нет равных тебе, да, ты поистине царь, твоя сила и красота как раз и могут завлечь тебя в западню. Поэтому держись подальше от александрийских обольстительниц, — кто-то из них может вползти в твое сердце, как змея, и выведать твою тайну.

— Ты зря тревожишься, отец, — ответил я с досадой, — алые губки и томные взгляды меня не занимают, главное для меня — выполнить мой долг.

— Достойный ответ, — сказал он, — да будет так и впредь. А теперь прощай. Да сбудется мое желание и да увижу я тебя в нашу следующую встречу на троне, в тот радостный день, когда я, вместе со всеми жрецами Верхней Земли, приеду поклониться нашему законному фараону.

Я обнял его и пошел прочь. Увы, если бы я знал, какую встречу нам уготовала судьба!

И вот я снова плыву вниз по Нилу — путешественник с весьма скромными средствами. Любопытствующим попутчикам я объяснял, что я — приемный сын верховного жреца из Абидоса, готовился принять жреческий сан, но понял, что служение богам меня не привлекает, и вот решил попытать счастья в Александрии, — благо все, за исключением немногих посвященных, считали меня внуком старой Атуа.

Ветер дул попутный, и на десятый день вечером впереди показалась величественная Александрия — город тысячи огней. Над огнями возвышался беломраморный маяк Фароса, это величайшее чудо света, и на его верху сиял такой яркий свет, что казалось, это солнце заливает порт и указывает путь кормчим далеко в море. Наше судно осторожно причалило к берегу, ибо было темно, я сошел на набережную и остановился, пораженный зрелищем огромных зданий и оглушенный гомоном многоязыкой толпы. Казалось, здесь собрались представители всех народов мира и каждый громко говорит на своем языке. Так я стоял в полной растерянности, но тут ко мне подошел какой-то юноша, тронул за плечо и спросил, не из Абидоса ли я приплыл и не Гармахис ли мое имя. Я ответил — да, и тогда он, приблизив губы к моему уху, тихо прошептал тайный пароль, потом подозвал взмахом руки двух рабов и приказал им снести с барки на берег мои вещи. Они повиновались, пробившись сквозь толпу носильщиков, настойчиво предлагавших свои услуги. Я двинулся за юношей по набережной, сплошь застроенной винными лавками, и во всех было много мужчин самого разного обличья, они пили вино и смотрели на танцующих женщин — едва прикрытых чем-то прозрачным или вовсе раздетых.

Но вот набережная с освещенными лавками кончилась, мы повернули направо и пошли по широкой вымощенной гранитом улице, между большими каменными домами с крытой аркадой вдоль фасада — я таких никогда не видел. Свернув еще раз направо, мы оказались в более тихом квартале, где улицы были почти пустынны, лишь изредка встречались компании подгулявших бражников. Наконец мой провожатый остановился возле дома из белого камня. Мы вошли в ворота, пересекли дворик и вступили в освещенное светильником помещение. Навстречу мне бросился дядя Сепа, радуясь моему благополучному прибытию.

Когда я вымылся и поел, он рассказал мне, что дела пока идут хорошо и при дворе никто о заговоре не подозревает. Далее я узнал, что дядя был во дворце у Клеопатры, — царице сообщили, что в Александрии живет верховный жрец из Ана, и она тотчас же послала за ним и долго расспрашивала — вовсе не о наших замыслах, ей и в голову не приходило, что кто-то может покуситься на ее власть, просто до нее дошли слухи, будто в Великой пирамиде близ Ана спрятаны сокровища. Она ведь безмерно расточительна, ей вечно нужны деньги, деньги, деньги, и вот сейчас она задумала ограбить пирамиду. Но дядя Сепа посмеялся над ней, он сказал, что пирамида — место упокоения божественного Хуфу, что же касается ее тайн, то дяде Сепа ничего о них не известно. Услышав эти слова, Клеопатра разгневалась и поклялась своим троном, что прикажет разобрать пирамиду камень за камнем и найдет скрытые в ней сокровища. Он опять рассмеялся и ответил пословицей, которую часто повторяют жители Александрии: «Царь живет несколько десятков лет, а горы — вечно». Она улыбнулась, ибо ей понравилась его находчивость, и мирно с ним простилась. Потом дядя Сепа сказал, что утром я увижу эту самую Клеопатру. Ведь завтра — день ее рождения (кстати, и мой тоже), и она, облачившись в наряд богини Исиды, торжественно проследует от своего дворца на мысе Лохиас к Серапеуму, дабы принести в его святилище жертву лжебогу, которому посвящен храм. Посмотрим процессию, а потом будем искать способ, как мне проникнуть во дворец царицы и приблизиться к ней.

Я едва держался на ногах от усталости, и меня уложили спать, но непривычная обстановка, шум на улице, мысли о завтрашнем дне гнали сон. Лишь небо начало сереть, я оделся, поднялся по лестнице на крышу и стал ждать рассвета. Наконец из-за горизонта брызнули солнечные лучи и осветили беломраморное чудо — фаросский маяк, и в тот же самый миг огонь его померк и стал невидим, точно солнце его погасило. Потом свет подкрался к дворцам на мысе Лохиас, где почивала Клеопатра, и затопил их — они засверкали, точно драгоценности, украшающие темную, прохладную грудь моря. Дальше полился свет, нежно поцеловал купол мавзолея, где покоится великий Александр, озарил башни и крыши множества дворцов и храмов, хлынул в колоннады знаменитого Мусейона, который возвышался совсем недалеко от нашей улицы, окатил волной величественное здание святилища, где хранится вырезанное из слоновой кости изображение лжебога Сераписа, и наконец, словно истощив себя, уполз в огромный мрачный Некрополь. День разгорался, гоня последние тени ночи и заполняя все улицы, улочки и переулки Александрии — в этот утренний час она казалась алой, как царская мантия, да и раскинулась по-царски пышно и торжественно. С севера подул ветер, унес с моря туман, и я увидел голубую воду гавани и качающиеся на ней тысячи судов. Увидел гигантский мол Гептастадиум, лабиринт улиц, бесчисленное множество домов — роскошную, великолепную Александрию, эту царицу, как бы восседающую на троне среди своих владений — океана и озера Мариотис, — и грудь мне стеснил восторг. Этот город, вместе с другими городами и странами, принадлежит мне! Что ж, за него стоит бороться! Вдосталь налюбовавшись этим сказочным великолепием, я помолился благодетельной Исиде и сошел с крыши.

В комнате внизу был дядя Сепа. Я рассказал ему, что смотрел, как над Александрией поднималось солнце.

— Вот как! — бросил он и пристально поглядел на меня из-под своих косматых бровей. — Ну и что, понравилась тебе Александрия?

— Понравилась ли? Да я подумал, что здесь, в этом городе как раз и живут боги!

— Вот именно! — гневно воскликнул он. — Ты угадал — здесь живут боги, но это все боги зла! Говоришь, город! Нет, это вертеп, где все погрязли в распутстве, зловонная постыдная язва, рассадник ложной веры, рожденной извращением ума! О, как я жажду, чтобы от нее не осталось камня на камне, чтобы все ее богатства были погребены в пучине вод! Пусть чайки с криками носятся над тем проклятым местом, где она некогда стояла, пусть ветер, чистый, не отравленный тлетворным дыханием греков, свободно веет над ее руинами на всем пространстве между океаном и озером Мариотис! О царственный Гармахис, не допусти, чтоб роскошь и красота Александрии совращали твою душу, яд, который они источают, губит истинную веру, не дает древней религии расправить свои божественные крылья. Когда настанет срок и ты будешь править страной, разрушь этот проклятый город, Гармахис, и утверди свой трон там, где он стоял при твоих предках — среди белых стен Мемфиса. Запомни навсегда: Александрия — роскошные ворота, в которые входит погибель Египта. Пока они стоят, они открыты для всего мира — врывайся кто хочешь и грабь нашу страну, насаждай любую ложную веру, топчи египетских богов.

Что я мог ему ответить? Он был прав. И все же, и все же город казался мне дивно прекрасным! Мы позавтракали, и дядя сказал, что пора идтисмотреть, как Клеопатра с торжественной процессией прошествует к храму Сераписа. Выход состоится еще не скоро, часов в десять, бездельники александрийцы так падки на зрелища, что если мы не поспешим, то нам нипочем не пробиться сквозь плотные толпы зевак, которые уже собираются на улицах по пути следования царицы. И мы отправились, чтобы занять места на деревянном помосте, который сколотили вдоль широченной улицы, прорезающей весь город до самых Канопских ворот. Дядя заранее позаботился купить для нас там места и заплатил за них недешево.

Народ уже запрудил улицы, и нам пришлось основательно поработать локтями, продираясь к деревянному помосту, защищенному полотняной крышей и задрапированному ярко-красными тканями. Мы уселись на скамью и стали ждать, разглядывая многотысячную роящуюся толпу, которая галдела, пела и громко разговаривала на разных языках. Прошло несколько часов. Наконец появились солдаты, одетые на манер римских легионеров в кольчугу, и стали расчищать путь. За ними выступили глашатаи, и, призвав народ к тишине (в ответ толпа лишь пуще зашумела, а те, кто пел, и вовсе оглушили нас), возвестили, что грядет царица Клеопатра. Потом по улице торжественным маршем прошла тысяча сицилийских стрелков, за ней тысяча фракийцев, тысяча македонцев, тысяча галлов, все в боевых доспехах, какие носят воины их стран, и соответственно вооружение. За ними выступали пятьсот всадников — те самые, которых называют неуязвимыми, потому что кольчугой сплошь покрыты не только люди, но и лошади. Неуязвимых сменили юноши и девушки в роскошных развевающихся одеждах, в золотых венцах — они изображали день, утро, вечер, ночь, землю и небо. Дальше следовало множество красавиц, они лили на землю благовония и усыпали ее пышно распустившимися цветами. Вдруг по толпе прокатился крик: «Клеопатра! Клеопатра!», у меня перехватило дыхание, и я устремился вперед, чтобы увидеть ту, которая посмела надеть на себя наряд Исиды.

Толпа заколыхалась, люди напирали друг на друга в густой плотной массе и совершенно загородили от меня улицу. Этого я уже не мог вынести, я перескочил через ограду помоста и пробился сквозь толпу в самый первый ряд — при моей силе и ловкости мне это ничего не стоило. И тут я увидел, что по улице бегут рабы-нубийцы в венках из плюща и увесистыми дубинками теснят народ ближе к домам. Один из них мне сразу бросился в глаза: гигант могучего сложения, нагло кичащийся своей силой, он без разбору наносил удары направо и налево, — истинный хам, которому вдруг дали власть. Рядом с мной стояла женщина с ребенком на руках, судя по внешности — египтянка, и нубиец, увидев, что она слаба и беззащитна, стукнул ее дубинкой по голове, и она молча рухнула на землю. Народ зароптал. А я — кровь так и вскипела во мне, гнев ослепил разум. В руке у меня был жезл из кипрского оливкового дерева, и когда черное чудовище захохотало над женщиной, которая корчилась на земле от боли, и над ее плачущим ребенком я размахнулся и обрушил жезл не его спину. Я вложил в удар всю свою ярость, и крепкое дерево сломалось, из раны на плече гиганта брызнула кровь, листья плюща сразу стали красными. Взревев от бешенства и боли — еще бы, ведь мучители не выносят мук, — он метнулся ко мне. Народ раздался, только женщина осталась лежать, и вокруг нас образовалось небольшое свободное пространство. Нубиец зверем кинулся на меня, но я вонзил ему кулак в переносицу — другого оружия у меня не было, — и он зашатался, точно жертвенный бык, которому жрец нанес первый удар топором. Толпа разразилась одобрительными криками, она ведь любит глазеть на драки, а нубиец был знаменитый гладиатор, он всегда всех побеждал. Негодяй собрал все свои силы и начал наступать, изрыгая проклятья и вертя над головой дубинку, потом изловчился и обрушил ее на меня с таким остервенением, что, не отскочи я в сторону с кошачьим проворством, он размозжил бы мне череп. Но вся сила удара пришлась по земле, дубинка разлетелась в щепы. Толпа разразилась криками, а великан снова ринулся на меня, он обезумел от жажды крови и ничего не соображал, ему надо было как можно скорее прикончить, убить, растерзать врага. Но я с воплем схватил его за горло — он был так могуч, настолько превосходил меня силой, что только так я мог попытаться его одолеть, — схватил и сжал мертвой хваткой. Он молотил меня своими огромными кулачищами, а я все упорнее стискивал и стискивал ему горло, вдавливая большие пальцы в кадык. Он кружил по площадке, потом упал на землю, надеясь хоть так оторвать меня от себя. Мы принялись кататься, но я не ослаблял хватки, и наконец он захрипел, задыхаясь, и потерял сознание. Он лежал внизу, подо мной, а я уперся коленом ему в грудь и готовился прикончить его, но дядя и еще несколько человек оторвали меня от нубийца и оттащили прочь.

И, конечно же, я не заметил, что к нам тем временем приблизилась колесница с царицей, впереди которой шагали слоны, а сзади вели львов, и что суматоха, вызванная дракой, вынудила процессию остановиться. Я поднял голову и, разгоряченный дракой, с трудом переводя дух, весь в крови, ибо кровь, которая лилась из носа и изо рта великана нубийца, запятнала мои белые одежды, в первый раз увидел живую Клеопатру. Колесница царицы была из чистого золота, ее влекли молочно-белые жеребцы. Возле Клеопатры в колеснице стояли две очень красивые девушки в греческих платьях, одна справа, другая слева, и овевали ее сверкающими опахалами. Ее голову венчал убор Исиды — золотые изогнутые рога и между ними крупный диск полной луны с троном Осириса, дважды обвитый уреем. Это сооружение держалось на золотой шапочке в виде сокола с крыльями синей эмали, глаза сокола были из драгоценных камней, а из-под шапочки лились ее черные длинные, до пят, волосы. На плечах вокруг стройной нежной шеи лежало широкое золотое ожерелье с изумрудами и кораллами. На запястьях и выше локтей — золотые браслеты, тоже с изумрудами и кораллами, в одной руке священный ключ жизни тау, выточенный из горного хрусталя, в другой — золотой царский жезл. Торс под обнаженной грудью обтянут сверкающей, как чешуя змеи, тканью, сплошь расшитой драгоценными камнями. Под этим сверкающим одеянием была сотканная из золотых нитей юбка с драпировкой из прозрачного вышитого шелка с острова Кос, она пышными складками падала к ее маленьким белым ножкам в сандалиях с застежками из огромных жемчужин.

Мне было довольно одного-единственного взгляда, чтобы все это разглядеть. Потом я посмотрел на ее лицо — лицо, которое пленило Цезаря, погубило Египет и в будущем должно было сделать Октавиана властелином мира — посмотрел и увидел безупречно прекрасную гречанку: округлый подбородок, пухлые изогнутые губы, точеные ноздри, тонкие, как раковина, совершенной формы уши; широкий низкий лоб, гладкий, как мрамор, темные кудрявые волосы, падающие тяжелыми волнами и блестящие на солнце; плавные дуги бровей, длинные загнутые ресницы. Она явилась мне в апофеозе своей царственной красоты и величия. Сияли ее изумительные глаза, лиловые, как кипрские фиалки, — глаза, в которых, казалось, спит ночь со всеми ее тайнами, непостижимыми, как пустыня, но и живые, как ночь, которая то темнее, то светлее, то вдруг озаряется вспышками света, рожденного в звездной пропасти неба. Да, я увидел это чудо, хотя и не умею описать его. И сразу же, тогда еще, я понял, что могущество чар этой женщины заключается не только в ее несравненной красоте. Покоряет то ликование, тот свет, которые переполняют ее необузданную, страстную душу и прорываются к нам сквозь телесную оболочку. Ибо эта женщина — порыв и пламя, подобной ей никогда в мире не было и не будет. Огонь ее пылкого сердца озарял ее, даже когда она погружалась в задумчивость. Но стоило ей стряхнуть печаль, и глаза ее вспыхивали, точно два солнца, голос журчал нежной вкрадчивой музыкой — есть ли на свете человек, способный рассказать, какой бывала Клеопатра в такие минуты? Ей было даровано непобедимое обаяние, которым так влечет нас женщина, ей был дарован глубочайший ум, за который мужчина так долго сражался с небом. И с этим обаянием, с этим умом уживалось зло, то поистине демоническое зло, которое не ведает страха и, глумясь над людскими законами, захватывает ради забавы империи и с улыбкой смотрит, как льются ей в угоду реки крови. И все это сплелось в ее душе, создав ту Клеопатру, покорить которую не может ни один мужчина, и ни один мужчина не может позабыть, если хоть раз ее увидел, величественную, как гроза, ослепительную, как молния, беспощадную, как чума, и все же с сердцем женщины. Все знают, что она совершила. Горе миру, когда на него еще раз падет такое же проклятье!

Клеопатра равнодушно повернула голову взглянуть, почему волнуется толпа, и на миг наши глаза встретились. Ее глаза были темные и как бы обращены в себя, словно она и видит, что происходит, но все это скользит мимо сознания. Потом глаза вдруг ожили, и даже цвет их изменился, как меняется цвет моря, когда налетит ветер. Сначала в них мелькнул гнев, потом рассеянный интерес; когда же она увидела распростертое на земле тело гиганта нубийца, которого я готовился убить, и узнала в нем того самого непобедимого гладиатора, в глазах появилось что-то весьма похожее на удивление. И, наконец, они смягчились, хотя выражение ее лица ничуть не изменилось. Но тому, кто хотел прочесть мысли Клеопатры, нужно было смотреть ей в глаза, потому что в лице было мало игры. Обернувшись, она что-то сказала своим телохранителям. Они выступили вперед и подвели меня к ней. Народ в мертвом молчании ждал, что вот сейчас меня казнят.

Я стоял перед ней, скрестив на груди руки. Да, я был ошеломлен ее ослепительной красотой, но в моем сердце кипела ненависть к ней, этой смертной женщине, посмевшей надеть на себя наряд Исиды, к этой самозванке, отнявшей у меня трон, к этой блуднице, расточающей богатства Египта на золотые колесницы и благовония. Она оглядела меня с ног до головы и спросила своим звучным грудным голосом на языке Кемета, которым она великолепно владела, единственная из всех Лагидов:

— Кто ты такой, египтянин, — а ты египтянин, я вижу, — кто ты такой, что осмелился избить моего раба, который расчищал мне путь по улицам моего города?

— Кто я? Меня зовут Гармахис, — смело ответил я. — Я астролог, приемный сын верховного жреца храма Сети и правителя Абидоса, приехал сюда в поисках судьбы. А раба твоего я избил, о царица, потому что он ударил дубинкой эту женщину, без всякой вины с ее стороны. Спроси народ, лгу я или говорю правду.

— Гармахис… — произнесла она задумчиво. — У тебя благородное имя и внешность и манеры аристократа.

Потом обратилась к стражу, который видел, что произошло, и велела ему все рассказать. Он не погрешил против правды, ибо почувствовал ко мне расположение, когда я одолел в драке нубийца. Выслушав стража, Клеопатра что-то сказала девушке с опахалом, которая стояла возле нее, — девушка была очень красивая, с роскошными кудрявыми волосами и темными застенчивыми глазами. Девушка прошептала какие-то слова в ответ. Тогда Клеопатра приказала подвести к себе раба; стражи подняли нубийца, к которому вернулось сознание, и подвели к ней вместе с женщиной, которую он сбил дубинкой на землю.

— Собака, трус! — бросила она все тем же звучным грудным голосом. — Ты кичишься своей силой и потому ударил слабую женщину, но этот юноша оказался сильнее, и ты сдался, презренный. Ну что ж, сейчас ты получишь хороший урок. Отныне если тебе вздумается ударить женщину, ты сможешь бить ее только левой рукой. Эй, стражи, отрубить этой черной твари правую руку.

Отдав этот приказ, она откинулась на сиденье своей колесницы, и ее глаза словно бы опять погрузились в сон. Гигант вопил и молил о пощаде, но стражи схватили его и отрубили мечом руку на полу нашей трибуны, а потом унесли прочь под его громкие стоны. Процессия двинулась дальше. Когда колесница миновала нас, красавица с опахалом обернулась, поймала мой взгляд и с улыбкой кивнула, словно чему-то радуясь, чем меня немало озадачила.

Народ вокруг тоже весело шумел, все поздравляли меня, шутили, что теперь меня пригласят во дворец и я стану придворным астрологом. Но мы с дядей при первой же возможности постарались ускользнуть и двинулись домой. Всю дорогу он возмущался моим безрассудством, но дома обнял меня и признался, как он счастлив и как гордится мной, что я так легко победил этого силача нубийца и не навлек на себя беды.

Глава 9

Повествующая о приходе Хармианы и о гневе Сепа.


Вечером того же дня, когда мы ужинали, в дом постучали. Дверь открыли, и в комнату вошла женщина, с ног до головы закутанная в темное покрывало, даже лица ее не было видно.

Дядя встал, и женщина тотчас же произнесла пароль.

— Я все-таки пришла, отец мой, — заговорила она нежным, мелодичным голосом, — хотя, признаюсь, очень нелегко сбежать с празднества, когда во дворце такое торжество. Но я убедила царицу, что от жары и уличного шума у меня разболелась голова, и она позволила мне уйти.

— Что ж, хорошо, — ответил он. — Сбрось покрывало, здесь ты в безопасности.

С легким усталым вздохом она расстегнула застежку, выскользнула из покрывала, и я увидел ту очаровательную девушку, что стояла в колеснице возле Клеопатры и овевала ее опахалом. Да, она была удивительно хороша, а пеплум так изысканно обрисовывал ее хрупкое, стройное тело и юную маленькую грудь. Из-под золотого обруча падал каскад локонов, в которые свились ее буйные кудри, пряжки на сандалиях тоже были из золота. Ее щеки с ямочками алели, как раскрывшийся лотос, темные бархатные глаза были потуплены словно бы в смущении, но на губах порхала легкая улыбка, готовая ослепительно вспыхнуть.

Увидев ее наряд, дядя нахмурился.

— Почему ты пришла сюда в греческом платье, Хармиана? — сурово спросил он. — Разве одежда, которую носила твоя мать, недостаточно хороша для тебя? Забудь о женском кокетстве, не то сейчас время. Ты пришла сюда не покорять сердца мужчин, а выполнять повеления.

— Ах, отец мой, зачем ты гневаешься на меня, — вкрадчиво заворковала она, — разве ты не знаешь, что та, которой я служу, не позволяет носить при дворе нашу, египетскую одежду, мы должны одеваться модно. Если бы я ее надела, то вызвала бы подозрения, и к тому же я очень спешила, — говорила она, а сама то и дело тайком бросала на меня взгляды из-под длинных, мохнатых, скромно опущенных ресниц.

— Да, да, все так, — отрывисто проговорил он, впиваясь в ее лицо своим пронзительным взглядом, — конечно, Хармиана, ты права. Каждую минуту своей жизни ты должна помнить клятву, которую дала, и дело, которому себя посвятила. Я требую: забудь обо всем суетном, забудь о красоте, которой тебя прокляла судьба. Но никогда не забывай о мести, которая тебя постигнет, если ты хоть в самой малой малости предашь нас, — о мести людей и богов! Не забывай о той великой роли, которую ты рождена сыграть, — его могучий голос гремел в маленькой комнате, оглушая нас, потому что он все больше и больше распалялся в своем гневе, — не забывай, как важна цель, ради которой тебя научили всему, что ты знаешь, и поместили туда, где ты находишься, чтобы заслужить доверие распутницы, которой, как все считают, ты служишь. Не забывай ни на единый миг! Не допусти, чтоб роскошь царского двора соблазнила тебя, Хармиана, чтобы она замутила чистоту твоей души и увела от твоего предназначения. — Его глаза сверкали, маленький и тщедушный, он вдруг словно вырос, стал величественным, я даже почувствовал благоговейный трепет.

— Я признаюсь тебе, Хармиана, — продолжал он, подходя к девушке и грозно уставляя в нее перст, — я признаюсь, что порой сомневаюсь в тебе. Два дня назад мне приснился сон: ты стояла среди пустыни, воздев руки к небу, и смеялась, а с неба лился кровавый дождь; потом небо опустилось на страну Кемет и закрыло его, точно саван. Почему мне привиделся этот сон, дочь моя, и что он означает? Пока что ты не совершила ничего дурного, но берегись: если я что-то узнаю, я забуду, что ты моя племянница и что я люблю тебя — ты в тот же миг умрешь, и это пленительное лицо, это прекрасное тело, которыми ты так тщеславишься, расклюют стервятники, растерзают шакалы, а душу твою боги подвергнут самым страшным пыткам! Ты останешься лежать поверх земли непогребённой, и твоя осуждённая загробными судьями душа никогда не воссоединится с телом, но будет вечно скитаться в Аменти! Запомни — вечно!

Он умолк, его неожиданно вспыхнувший гнев иссяк. Но эта вспышка яснее всех его слов и поступков доказала мне, какие глубокие страсти таятся в сердце этого казалось бы добродушного шутника, и с какой фанатичной одержимостью стремится он к своей цели. А девушка — она в ужасе отпрянула от него и, закрыв свое прелестное лицо руками, разрыдалась.

— Не говори так, отец мой, пощади меня! — молила она, задыхаясь от слез. — Чем я провинилась? Тебе снятся дурные сны, но разве это я посылаю их тебе? И я не прорицательница, я не умею их толковать. Я свято выполняю все твои повеления. Разве я хоть на миг забыла эту страшную клятву? — Она содрогнулась. — Разве не играю роль соглядатая при дворе и не сообщаю тебе обо всем до последней мелочи? Разве я не завоевала расположение царицы, которая любит меня как сестру и ни в чем не отказывает? Мало того, разве я не стала любимицей всех, кто ее окружает? Зачем же ты меня пугаешь и грозишь такими карами? — И она снова зарыдала еще более прекрасная в слезах, чем была с улыбкой.

— Ну довольно, довольно, — отрезал он, — я знаю, что я делаю, и не зря предупредил тебя. Впредь никогда не оскорбляй наших глаз зрелищем этого платья, пригодного лишь для развратницы. Думаешь, мы будем любоваться твоими точеными руками — мы, решившие вернуть себе Египет и посвятившие себя служению его истинным богам? Хармиана, перед тобой твой двоюродный брат и твой царь!

Она перестала плакать, вытерла глаза полой хитона, и я увидел, что от слез они стали еще нежнее.

— Мне кажется, о царственный Гармахис и мой любимый брат, — сказала она, склоняясь предо мной, — мне кажется, мы уже видели друг друга.

— Да, видели, сестра, — ответил я, заливаясь краской смущения, ибо никогда еще мне не доводилось беседовать с такой красивой девушкой, — ведь это ты была сегодня в колеснице Клеопатры, когда я дрался с нубийцем?

— Конечно, — подтвердила она, улыбнувшись, и глаза ее сверкнули, — это был великолепный поединок, только очень сильный и отважный борец мог победить этого черного негодяя. Я видела, как вы схватились, и, хотя еще не знала, кто ты, у меня сердце замерло от страха за человека столь мужественного. Но я сквиталась с ним за этот страх — ведь это по моему совету Клеопатра приказала стражам отрубить ему руку. Знай я, что это ты, ему бы отрубили голову. — Она бросила на меня быстрый взгляд и снова улыбнулась.

— Хватит болтать, — прервал ее дядя Сепа, — время дорого. Расскажи, Хармиана, все, что должна рассказать, и возвращайся во дворец.

Выражение ее лица тотчас же изменилось, она смиренно сложила руки перед собой и заговорила совсем другим тоном:

— Молю фараона выслушать свою служанку. Я — дочь твоего дяди, о фараон, покойного брата твоего отца, и потому в моих жилах тоже течет царская кровь. Я тоже чту древних богов Египта и ненавижу греков; видеть тебя на троне — моя заветная мечта, я лелею ее уже много лет. И ради того, чтобы она исполнилась, я Хармиана, забыв о своем высоком происхождении, поступила в услужение к Клеопатре, ибо нужно было выстроить ступеньку, на которую ты ступишь, когда придет твой час взойти на трон. И эта ступенька выстроена, о царь.

Выслушай же, мой царственный брат, что мы задумали. Ты должен стать вхожим во дворец, проникнуть во все тайны и хитросплетения интриг, которые плетутся там, и если будет нужно, подкупить евнухов и начальников стражи — некоторых я уже склонила на свою сторону. Когда наши люди будут готовы, ты убьешь Клеопатру и, воспользовавшись всеобщим смятением, побежишь к воротам, а я и те, кто будет мне помогать, прикроем тебя и задержим преследователей; ты откроешь ворота и впустишь наших людей, которые уже будут ждать, вы перебьете солдат, которые откажутся перейти на нашу сторону, и захватите Бруцеум. Самое большее через два дня эта ветреница Александрия будет в твоих руках. В то же самое время все, кто поклялся тебе в верности, поднимутся по всему Египту с оружием в руках против римлян, и через десять дней после смерти Клеопатры ты действительно станешь фараоном. Мы все обсудили до самых ничтожных мелочей, и, хотя твой дядя подозревает меня во всех мыслимых грехах, ты видишь сам, мой царственный брат, что я неплохо выучила свою роль, — не только выучила, но и сыграла.

— Да, сестра, вижу, — ответил я, дивясь, что столь юная девушка — ей было всего двадцать лет — замыслила столь дерзкий план, заговор составил не кто иной, как она. Но в те дни я плохо знал Хармиану. — Однако продолжай. Что надо сделать, чтобы я стал вхож во дворец Клеопатры?

— О брат, нет ничего проще. Слушай же. Клеопатра очень неравнодушна к мужской красоте, а ты — прости, что я это говорю, — очень хорош собой и сложен как бог. Она сегодня тебя заметила и дважды сетовала: как жаль, что не спросила этого астролога, где его найти, потому что астролог, который может убить нубийца-гладиатора голыми руками, конечно же, великий ученый и умеет расположить к себе звезды. Я сказала ей, что велю разыскать тебя. Запомни все, что я тебе скажу, мой царственный Гармахис. Днем Клеопатра почивает в своем внутреннем покое, который выходит в сад над гаванью. В полдень ты подойдешь к воротам дворца и потребуешь, чтобы тебе вызвали госпожу Хармиану, и я выйду к тебе. Клеопатре скажу, что тебя удалось найти, и устрою так, чтобы вы оказались одни, когда она пробудится, а дальше, Гармахис, ты будешь действовать сам. Она все пытается проникнуть в тайны мистических знаний, это ее любимая забава, и ночи напролет простаивает на крыше и наблюдает звезды, делая вид, будто умеет их читать. Совсем недавно она прогнала придворного врача, Диоскорида, потому что несчастный невежда осмелился заявить, что расположение звезд предрекает поражение Марку Антонию в битве с Кассием. Клеопатра тотчас же приказала военачальнику Аллиену послать еще несколько легионов в Сирию, где Антоний сражался с Кассием и, согласно предсказанию Диоскорида по звездам, должен был, увы, проиграть битву. Но все случилось наоборот: Антоний разбил сначала Кассия, потом Брута, а Диоскориду пришлось убраться из дворца, и теперь он, чтобы не умереть с голоду, читает в Мусейоне лекции о свойствах трав, что же касается звезд, он даже их названий слышать не может. Место придворного астролога свободно, его займешь ты, и мы начнем тайно действовать, защищенные сенью царского трона. Как червь разъедает спелый плод, вгрызаясь в его сердцевину, так ты подточишь трон гречанки, и когда он рухнет, орел, его сокрушивший, сбросит оболочку червя, в которой был вынужден скрываться, и гордо расправит свои царственные крылья над Египтом, а потом и над другими землями и странами.

Я как зачарованный смотрел на эту удивительную девушку, ибо она ошеломила меня — лицо ее сейчас было озарено светом, какого я никогда не видел в глазах женщин.

— Благодарение богам, — воскликнула дядя, который тоже внимательно вглядывался в нее, — благодарение богам, теперь я узнаю тебя, теперь ты прежняя Хармиана, которую я с такой любовью воспитывал, а не придворная шлюха, разодетая в дорогие шелка и умащенная благовониями. Да не поколеблется твоя вера, Хармиана, пусть в твоем сердце пылает всепобеждающая любовь к отечеству, и судьба вознаградит тебя. А теперь надень покрывало на это свое бесстыдное платье и ступай, уже поздно. Завтра в полдень Гармахис придет к воротам дворца, жди его. Прощай, Хармиана.

Хармиана склонила перед ним голову и завернулась в свою темную накидку. Потом взяла мою руку, коснулась ее губами и, не сказав ни слова, скользнула прочь.

— Странная женщина! — заметил дядя, когда она ушла. — Очень странная, никогда не знаешь, что она выкинет!

— Мне кажется, дядя, — сказал я, — мне кажется, ты был слишком суров с ней.

— Да, верно, суров, — вздохнул он, — но она это заслужила. Послушай, что я тебе скажу, Гармахис: не очень доверяй Хармиане. Уж слишком своевольный у нее нрав, меня страшит ее непостоянство. Она женщина, женщина до мозга костей, ее еще труднее обуздать, чем норовистую лошадь. Да, она умна и смела, она жаждет освободить наш Египет от иноземных тиранов, но я молю богов, чтобы ее преданность этому великому делу не пришла в противоречие с ее желаниями, ибо если она чего-то пожелала, больше для нее уже ничего не существует, она добьется своего любой ценой. Вот потому-то я и припугнул ее сейчас, пока она еще в моей власти: а вдруг она в один прекрасный день взбунтуется, я к этому готов. Пойми, эта девушка держит в своих руках жизнь стольких людей, и если она нам изменит, что тогда? Увы, как жалка наша участь, если мы вынуждены прибегать к услугам женщин! Но она нам помогла, другого пути не было. И все же, и все же меня гложут сомнения. Молю богов, чтобы наш замысел удался, но порой я боюсь мою племянницу Хармиану — слишком она красива, слишком молода, а кровь, что течет в ее жилах, слишком горяча.

Горе строителям, которые возводят здание на фундаменте женской преданности; женщина преданна, только пока любит, а разлюбила — и преданность обратилась в предательство. Мужчина не подведет, не предаст, а женщина — сама переменчивость, она словно море — сейчас оно спокойно и ласково, а к вечеру бушует шторм, волны взлетают к небу и низвергаются в бездну. Не очень-то доверяй Хармиане, Гармахис: она, как волны океана, может примчать твою барку в родную гавань и, как те же самые волны, может разбить ее и утопить тебя, а вместе с тобой последнюю надежду Египта!

Глава 10

Повествующая о том, как Гармахис пришел к царскому дворцу; как он заставил Павла войти в ворота; как увидел спящую Клеопатру и как показал ей свое искусство волхвования.


На следующий день, готовясь выполнить задуманное Хармианой, я обрядился в длинный просторный балахон, какие носят колдуны и астрологи, надел на голову шапочку с вышитыми звездами, а за пояс заткнул табличку писца и свиток папируса, сплошь покрытый мистическими символами и письменами. В руке у меня был жезл эбенового дерева с наконечником из слоновой кости — обязательная принадлежность жреца и кудесника. Кстати, в искусстве волхвования я достиг большого мастерства, ибо хоть я его не практиковал, зато проник в сокровенные тайны древних знаний, когда жил в Ана. И вот, сгорая от стыда, потому что мне претит вульгарное лицедейство и я считаю профанацией дешевые трюки бродячих прорицателей, я отправился в сопровождении дяди Сепа к царскому дворцу на мысе Лохиас. Мы миновали центр города, Бруцеум, прошли аллеей сфинксов, и наконец впереди показалась высокая мраморная ограда и в ней бронзовые ворота, за которыми находилось помещение для стражей. Здесь дядя Сепа оставил меня, трепетно моля богов охранить меня и даровать успех. Но я смело приблизился к воротам, где путь мне тотчас преградили стражи-галлы и потребовали, чтобы я назвал свое имя, сказал, чем занимаюсь и к кому пришел. Я ответил, что зовут меня Гармахис, я астролог и у меня дело к госпоже Хармиане, приближенной царицы. Стражи после этих слов хотели пропустить меня, но их начальник римлянин по имени Павел, выступил вперед и объявил, что не бывать тому, я никогда не войду в ворота. Этот Павел был огромного роста и тучен, но с женским лицом, и руки у него тряслись от пьянства. Оказывается, он узнал меня.

— Нет, ты только погляди, — крикнул он на своем родном, латинском языке приятелю, который вышел с ним: — это тот самый парень, который чуть не задушил вчера нубийца-гладиатора; нубиец до сих пор воет у меня под окном — видишь ли, руку ему отрубили. Будь проклята эта черная собака! Я заключил на него пари. Он должен был сражаться с Каем, а теперь все, конец, никогда ему больше не выйти на арену, плакали мои денежки, и все из-за этого астролога. Что ты там такое сказал? Говоришь, у тебя дело к госпоже Хармиане? Ну уж нет, теперь я тебя точно не пущу. И не мечтай попасть во дворец. Да я без памяти влюблен в госпожу Хармиану, мы все в нее влюблены, хотя взаимностью, увы, она нас не дарит, лишь потешается. И ты решил, что мы допустим в наш круг такого соперника — астролога, да еще красавца, к тому же силача? Клянусь Вакхом, никогда! Ноги твоей не будет во дворце, а если у вас назначено свидание, пусть она сама идет к тебе.

— О благородный господин, — проговорил я почтительно, но с достоинством, — прошу тебя, пошли за госпожой Хармианой, ибо дело мое не терпит отлагательств.

— Всемогущие боги! — захохотал глупец. — Кто ты такой, что не желаешь ждать? Переодетый цезарь? Проваливай, да поскорей, не то придется кольнуть тебя копьем в задницу.

— Постой, — остановил его другой начальник стражи, — ведь он астролог, вот пусть и предскажет нам судьбу, пусть позабавит своими фокусами.

— Да, верно, — зашумели стражи, которых собралась уже целая толпа, — давайте поглядим, на что он способен. Если он маг, то войдет в ворота, и никакой Павел ему не помеха.

— Охотно выполню выше желание, благородные господа, — ответил я, ибо не видел другого способа проникнуть во дворец. — Ты мне позволишь, о молодой и благородный господин, — обратился я к приятелю Павла, — ты мне позволишь поглядеть в твои глаза? Быть может, я смогу прочесть, что в них написано.

— Что ж, гляди, — ответил юноша, — но я предпочел бы в роли прорицателя госпожу Хармиану. Клянусь, я бы ее переглядел.

Я взял его за руку и погрузил взгляд в его глаза.

— Я вижу поле битвы, — произнес я, — ночь, повсюду трупы, и среди них твой труп, в его горло впилась гиена. Мой благородный господин, не пройдет и года, как ты умрешь, заколотый мечами.

— Клянусь Вакхом, с таким пророком лучше не встречаться! — воскликнул юноша, побледнев до синевы, и тотчас же исчез. И, кстати сказать, очень скоро мое предсказание сбылось. Его послали сражаться на Кипр, и там он погиб на поле брани.

— Теперь твой черед, о доблестный начальник! — сказал я, обращаясь к Павлу. — Я покажу тебе, как можно войти в эти ворота без твоего позволения, мало того — ты тоже войдешь в них, но следом за мной. Соблаговоли устремить свой царственный взгляд на кончик этой палочки. — И я поднял свой жезл.

Он неохотно повиновался, уступив подзуживанию приятелей, и я заставил его смотреть на белый кончик жезла, пока глаза у него не сделались пустыми, как у совы при свете солнца. Тогда я резко опустил палочку и перехватил его взгляд, вонзил в него свои глаза и волю и, медленно поворачиваясь, повлек его за собой, причем надменное застывшее лицо римлянина приблизилось к моему чуть не вплотную. Я так же медленно стал пятиться и вошел в ворота, по-прежнему увлекая его за собой, а потом вдруг резко отстранил голову. Он грянулся оземь, полежал немного и стал подниматься, потирая лоб; вид у него был на редкость глупый.

— Ну что, доволен, благороднейший из стражников? — спросил я. — Ты видишь — мы вошли в ворота. Желают ли кто-нибудь еще из благородных господ, чтобы я показал им свое искусство?

— Нет, клянусь богом грома Таранисом и всеми богами Олимпа в придачу! — вскричал старый галл-центурион по имени Бренн. — Слушай, астролог, ты мне не нравишься. От человека, который провел за собой нашего Павла через эти ворота одной только силой взгляда, надо держаться подальше. Ведь этот Павел вечно всем перечит, упрям он, как осел, — и вот пожалуйста! Да его если что и способно убедить, так только чаша с вином и женщина, а ты вмиг его скрутил!

Он умолк, потому что на мраморной дорожке показалась Хармиана в сопровождении вооруженного раба. Она ступала неторопливо, словно прогуливалась, сложив руки за спиной и как бы устремив взгляд в себя. Но именно в такие минуты, когда Хармиана напускала на себя рассеянность, она замечала самую ничтожную мелочь. Она приблизилась, и все стражи и их начальники расступились перед ней с поклонами, ибо, как я узнал позже, эта девушка была самое близкое и доверенное лицо Клеопатры, и никто не обладал во дворце такой властью, как она.

— Что тут за шум, Бренн? — обратилась она к центуриону, делая вид, что не замечает меня. — Неужто ты забыл, что в этот час царица почивает, и если ее разбудят, то наказан будешь ты, и наказан сурово?

— Прости, о госпожа, — смиренно проговорил галл-центурион, — сейчас я тебе все объясню. К воротам подошел кудесник, — он ткнул пальцем в мою сторону, — на редкость наглый — прошу прощения, я хотел сказать, на редкость искусный в своем ремесле, ибо он только что, приблизив свои глаза к глазам достойного Павла, повлек его за собой, — заметь, именно Павла, а не кого-то другого, — и вошел с ним в ворота, хотя Павел поклялся, что умрет, а не пропустит в них кудесника. Но это еще не все, госпожа, ибо кудесник утверждает, что пришел к тебе по делу, а это меня чрезвычайно печалит и вызывает за тебя тревогу.

Хармиана повернула головку и небрежно глянула на меня.

— Ах да, я вспомнила, — равнодушно проговорила она, — ему в самом деле велено было прийти — может быть, он позабавит царицу своими фокусами; но если колдун лишь способен протащить за нос пьяницу, — тут она бросила презрительный взгляд на разинувшего от изумления рот Павла, — протащить за нос пьяницу через ворота, которые он должен охранять, и этим его искусство исчерпывается, ему у нас делать нечего. Впрочем, посмотрим. Следуй за мной, господин кудесник; а ты, Бренн утихомирь своих горлопанов, чтобы не смели шуметь. Тебе же высокородный Павел, советую как можно скорее протрезветь и накрепко усвоить: если кто-то подойдет к воротам и будет спрашивать меня, тотчас же проводить ко мне. — И, царственно кивнув головкой, повернулась и пошла обратно ко дворцу, я и вооруженный раб на почтительном расстоянии следовали за ней.

Мы шагали по мраморной дорожке, вьющейся по саду и украшенной с обеих сторон мраморными статуями богов и богинь, ибо Лагиды не постыдились осквернить царское жилище этими языческими идолами. Наконец мы подошли к великолепной галерее с желобчатыми колоннами — это уже была греческая архитектура, и в галерее оказалось еще несколько стражей, но все они почтительно расступились перед госпожой Хармианой. Миновав галерею, мы вступили в мраморный атриум, посреди которого тихо журчал фонтан, и из атрума через низкую дверь прошли в следующий покой, который именовался Алебастровым Залом и был сказочно прекрасен. Его потолок поддерживали легкие колонны черного мрамора, но все стены были из сияющего белого алебастра, а на них были изображены сцены из греческих мифов. В роскошной многоцветной мозаике на полу были выложены сцены, посвященные Психее и греческому богу любви; в зале стояли кресла из слоновой кости и золота. Хармиана велела вооруженному рабу остаться у входа в этот чертог, и мы вошли в него одни, ибо чертог был пуст, если не считать двух евнухов с обнаженными мечами, которые стояли у дальней стены перед опущенным занавесом.

— Я так скорблю, мой господин, — застенчиво и еле слышно прошептала Хармиана, — что тебе пришлось подвергнуться такому унижению у ворот; дело в том, что стражи простояли двойной срок, и я уже приказала начальнику дворцовой охраны сменить их. Эти римские центурионы ужасные наглецы, они как будто бы и служат нам, однако великолепно знают, что Египет — игрушка в их руках. Но это даже кстати, что у тебя произошло с ними столкновение, потому что эти невежды суеверны и теперь будут бояться тебя. Ты побудь пока здесь, а я пройду в опочивальню Клеопатры. Я недавно убаюкала ее песней, и если она уже проснулась, я введу тебя к ней, ибо она ожидает твоего прихода с нетерпением. — И, не сказав больше ни слова, Хармиана скользнула прочь.

Немного погодя она вернулась и прошептала:

— Хочешь увидеть самую прекрасную женщину в мире спящей? Тогда следуй за мной. Не бойся: если она проснется, она только обрадуется, потому что велела привести тебя к ней сразу же, как ты явишься, хотя бы она и спала. Вот, смотри, у меня ее печать.

Мы пересекли роскошный зал и подошли к евнухам, которые стояли возле занавеса с обнаженными мечами, и евнухи тотчас преградили мне путь. Но Хармиана нахмурилась и, вынув спрятанную на груди печать, показала им. Они прочли надпись на печати, склонились перед Хармианой, опустили мечи, раздвинули тяжелый, расшитый золотом занавес, и мы вошли в покой, где почивала Клеопатра. Невозможно вообразить, как он был прекрасен — мрамор разных цветов, золото, слоновая кость, драгоценные камни, цветы — все лучшее, что может сотворить истинное искусство, вся роскошь, о которой можно лишь мечтать. Здесь были картины, написанные так живо, что птицы непременно стали бы клевать созданные кистью художника плоды; здесь были статуи женщин, чья редкостная красота навеки запечатлелась в мраморе; здесь были драпировки, тонкие и мягкие, как шелк, но сотканные из золотых нитей; здесь были ложа и ковры, каких я никогда не видел. Воздух нежно благоухал, через открытые окна доносился далекий шум моря. В противоположном конце покоя, на ложе, покрытом переливающимся шелком и защищенном пологом из тончайшего виссона, спала Клеопатра. Клеопатра, прекраснейшая из женщин, на которых когда-либо доводилось смотреть глазам мужчин, прекрасная, как мечта, спала передо мной в волнах своих темных разметавшихся волос. Ее голова покоилась на белой точеной руке, другая рука свешивалась вниз. Пухлые губы полуоткрылись в легкой улыбке, между ними сверкали ровные и белые, точно из слоновой кости зубы; схваченное поясом из драгоценных камней одеяние, в котором она спала, было такого тонкого шелка с острова Кос, что сквозь него светилось белорозовое тело. Я стоял ошеломленный, и хотя помыслы мои были далеки от женщин, ее красота поразила меня, как удар, я на миг забыл обо всем, подчинившись ее могуществу, и сердце мне кольнула боль, что я должен убить столь пленительное создание.

Резко отвернувшись от Клеопатры, я увидел, что Хармиана впилась в меня своими зоркими глазами, впилась так, словно хотела проникнуть в сердце. Верно, на моем лице и вправду отразились мои мысли и она сумела их прочесть, потому что прошептала мне на ухо:

— Какая жалость, правда? Гармахис, ведь ты всего лишь мужчина; боюсь, тебе понадобится призвать на помощь все могущество твоих тайных знаний, чтобы они поддержали твое мужество и ты смог совершить задуманное!

Я нахмурился, но не успел ничего сказать в ответ, ибо она слегка коснулась моей руки и указала на царицу. С царицей что-то произошло: руки были стиснуты, разгоревшееся ото сна лицо омрачено страхом. Дыхание стеснилось, она выбросила перед собой руки, точно защищаясь от удара, потом с глухим стоном села и распахнула озера глаз. Они были темные-темные, как ночь; но вот свет проник в них, и они стали наливаться синевой — синевой предрассветного неба.

— Цезарион! — вскричала она. — Где мой сын, где Цезарион? Слава богам, это было всего лишь во сне! Мне снилось, что Юлий, давно погибший Юлий, пришел ко мне в окровавленной тоге, обнял своего сына и увел прочь. Потом мне стало сниться, что я умираю, умираю в крови и в муках, а кто-то, невидимый мне, смеется надо мной… О, боги, кто этот мужчина?

— Успокойся, моя царица, успокойся! — проговорила Хармиана. — Это всего лишь астролог Гармахис, ты сама приказала мне привести его к тебе в час твоего пробуждения.

— Ах, астролог, тот самый Гармахис, который победил гладиатора? Теперь я вспомнила. Я рада, что ты пришел. Скажи же мне, астролог, ты можешь ли увидеть в своем магическом зеркале разгадку моего сна? Какая странная вещь — сон, он опутывает наш разум паутиной тьмы и властно подчиняет его себе. Откуда приходят эти страшные видения, почему они поднимаются над горизонтом нашей души, точно луна, вдруг проступившая на полуденном небе? Какие силы вызывают эти образы из глубин нашей памяти, кто наделяет их столь несомненной жизнью, и неумолимо показывая нам их страданья, сталкивает настоящее с прошлым? Что же, стало быть, они — вестники? Стало быть, во время той неполной смерти, которую мы называем сном, они проникают в наше сознание и связывают порванные нити, когда-то соединявшие судьбы? То был сам Цезарь в моем сне, я уверена, но я не знаю, кто стоял рядом, скрытый плащом, и глухо произносил зловещие слова, которых я не помню. Разгадай мне эту загадку, египетский сфинкс[488], и я укажу тебе путь к счастью и богатству, каких тебе не дадут твои звезды. Ты принес мне знамение, растолкуй же его.

— Я вовремя пришел к тебе, о могущественнейшая из цариц, — отвечал я, — знай: я проник в некоторые тайны сна, а сон, как ты правильно угадала, порой впускает в наши живые души тех, кто воссоединился с Осирисом, и они символическими действиями или словами доносят до нас эхо того, что звучит в Царстве Истины, где они обитают, а посвященные смертные умеют эти знаки разгадать. Да, сон — это лестница, по которой в дух избранных спускаются в самых разных обличьях вестники божеств-охранителей. И те, кто владеет ключом к тайне, видят в безумии наших снов ясный смысл и понимают их язык гораздо лучше, чем язык мудрости и событий нашей повседневной жизни, которая как раз и есть истинный сон. Тебе привиделся великий Цезарь в окровавленной тоге, он обнял царевича Цезариона и увел от тебя. Слушай же, что твой сон означает. Да, ты видела Цезаря, он явился к тебе из Аменти в своем собственном обличье, тут ошибиться невозможно. Когда он обнял своего сына Цезариона, он хотел показать, что одному лишь ему передал свое величие и свою любовь. Тебе приснилось, что Цезарь увел его от тебя, так вот, это значит, что он увел его из Египта в Рим, где его коронуют в Капитолии и он станет владыкой Римской империи. Что значит другой твой сон, я не могу разгадать. Его смысл скрыт от меня.

Вот как истолковал я ей ее видение, хотя сам прозревал в нем иной, зловещий смысл. Но царям не следует предсказывать дурное.

Тем временем Клеопатра поднялась и, откинув виссон, который защищал ее от комаров, села на край ложа; глаза внимательно изучали мое лицо, пальцы играли концами пояса из драгоценных камней.

— Поистине, ты мудрейший из прорицателей! — воскликнула она. — Ты читаешь в моем сердце и видишь благой знак в том, что на первый взгляд кажется дурным предзнаменованием.

— Ты права, о царица, — сказала Хармиана, которая стояла рядом, опустив глаза, и в нежных переливах ее голоса мне послышались недобрые нотки. — Да не оскорбят отныне дурные предзнаменования твой слух, пусть все зло оборачивается для тебя таким же благом.

Клеопатрасцепила пальцы за головой и, откинувшись назад, посмотрела на меня полузакрытыми глазами.

— Ну что ж, египтянин, покажи нам теперь свое искусство, — сказала она. — На улице еще жарко, а эти иудейские послы с их разговорами об Ироде и Иерусалиме мне до смерти наскучили, терпеть не могу Ирода, он очень скоро в этом убедится, а послы — нет, я их сегодня не приму, хоть я бы и не прочь поболтать на иудейском. Итак, что ты умеешь? Надеюсь, позабавишь нас какими-нибудь новыми фокусами? Клянусь Сераписом, если ты так же хорошо чародействуешь, как прорицаешь, я обещаю тебе место при дворе, хорошие деньги и подарки — если, конечно, твоя возвышенная душа не восстает в негодовании при мысли о подарках.

— Новых фокусов я не придумал, — ответил я, — но есть такие приемы волхвований, которые применяют очень редко и с большой осторожностью, и тебе, царица, они могут быть в новинку. Ты не боишься колдовства?

— Я ничего не боюсь; вызывай самые страшные силы. Поди ко мне, Хармиана, сядь рядом. Начинай. Нет, постой, а где другие девушки, где Ирада и Мерира? Они ведь тоже любят представления волшебников.

— Нет, не зови их, — остановил я ее, — когда много народу, чары плохо действуют. Итак, смотрите! — И, глядя на двух женщин, я бросил на пол мою палочку и стал шептать заклинание. Минуту палочка лежала неподвижно, потом начала медленно извиваться. Потом свернулась в кольцо, поднялась и начала раскачиваться. Вот на ее головке появились очки — она превратилась в змею, и змея поползла, грозно шипя.

— Ну удивил, нечего сказать! — презрительно вскричала Клеопатра. — И это-то ты называешь колдовством? Фокус стар как мир, любой уличный колдун умеет его делать. Я видела такое сотни раз.

— Не торопись, царица, — ответил я, — это всего лишь начало. — И тут же змею как бы разрезало на несколько частей, и каждая часть вытянулась в длинную змею. Эти змеи тоже разделились на множество маленьких, они росли и снова распадались, так что очень скоро под взглядами зачарованных женщин пол покоя словно бы залили играющие волны — это кишел толстый слой змей, они ползли друг по другу, шипели, свивались в кольца… Я сделал знак, и все устремились ко мне, стали медленно обвивать мне ноги, туловище, руки, и весь я покрылся многослойным панцирем змей, только лицо оставалось открытым.

— Это ужасно, ужасно! — закричала Хармиана и спрятала лицо в складках Клеопатриной юбки.

— Довольно, волшебник, довольно! — повелела Клеопатра. — Твое колдовство поразило нас.

Я взмахнул рукой, с которой свисали змеи, и все исчезло. У ног моих лежала черная палочка эбенового дерева с головкой из слоновой кости, и больше ничего не было.

Женщины взглянули друг на друга и ахнули от изумления. Но я поднял свою палочку и, сложив на груди руки, встал перед ними.

— Довольна ли царица моим убогим представлением? — смиренно спросил я.

— О да, египтянин, довольна! Такого искусства я никогда не видела. С сегодняшнего дня ты — мой придворный астроном, тебе даруется право бывать в покоях царицы. У тебя есть в запасе что-нибудь еще занимательное?

— Есть, царица. Прикажи слегка затенить покой, и я покажу тебе еще одно представление.

— Мне немного страшно, — сказала Клеопатра, — но все равно опусти занавеси, Хармиана, как просил Гармахис.

Занавеси опустились, в покое стало сумрачно, будто приближался вечер. Я шагнул вперед и встал рядом с Клеопатрой.

— Смотри туда! — властно приказал я, указывая палочкой на то место, где я стоял раньше. — Смотри туда, и ты увидишь то, что у тебя в мыслях.

В немом молчании обе женщины пристально, с испуганными лицами глядели в пустоту.

И под их взглядом на этом месте сгустилось облачко. Оно медленно вытянулось и стало обретать очертания, — то были очертания мужчины, довольно смутные в сумраке покоя, они то проступали четче, то как бы таяли.

Я возгласил:

— Тень, заклинаю тебя, воплотись!

И лишь только я воззвал, смутный силуэт вдруг превратился в человека, очень ясно видимого. Перед нами был державный Цезарь, на голову наброшена тога, туника вся в крови от бесчисленных ран. С минуту он постоял, потом я взмахнул рукой, и он исчез.

Я повернулся к сидящим на ложе женщинам и увидел, что прелестное лицо Клеопатры искажено ужасом. Губы серые, как пепел, широко открытые глаза застыли, и вся она дрожит.

— О, боги! — Голос ее прервался. — О, боги, кто ты? Кто ты, умеющий вызывать на землю мертвых?

— Я — астроном царицы, ее кудесник, ее слуга, — все, что она пожелает, — ответил я со смехом. — Стало быть, я показал именно то, что мысленно видела царица?

Она мне не ответила, но встала и вышла из покоя через другую дверь.

Потом с ложа поднялась и Хармиана и отняла от лица руки, ибо ее тоже обуял смертельный страх.

— Как ты это делаешь, мой царственный Гармахис? — спросила она. — Открой мне! Я скажу тебе правду: я боюсь тебя.

— Не бойся, — ответил я. — Может быть, ты видела лишь то, что было в моем воображении. В мире нет ничего, кроме теней. Откуда же тебе знать их природу? Откуда тебе знать, что истинно существует, а что нам только кажется? Но скажи лучше, как все прошло? И помни, Хармиана: эту игру мы должны довести до конца.

— Все получилось великолепно, — ответила она. — Завтра утром вся Александрия будет рассказывать, что произошло у ворот и здесь, при одном твоем имени людей станет бросать в дрожь. А теперь почтительно прошу тебя: следуй за мной.

Глава 11

Повествующая о том, как Гармахис дивился повадкам Хармианы, и о том, как его провозгласили богом любви.


Назавтра я получил письменное уведомление, что назначен астрологом и главным прорицателем царицы, с указанием суммы жалованья и перечнем привилегий, полагающихся мне в этой должности, а они были весьма значительны. Мне также были отведены во дворце комнаты, из которых я поднимался ночью на высокую башню обсерватории, наблюдал звезды и сообщал, что предвещает их расположение. Как раз в это время Клеопатру чрезвычайно волновали политические дела, и, не зная, чем кончится жестокая борьба между могущественными группировками в Риме, но желая примкнуть к сильнейшей, она постоянно советовалась со мной и спрашивала, что предвещают звезды. Я читал их ей, руководствуясь высшими интересами дела, которому себя посвятил. Римский триумвир Антоний воевал сейчас в Малой Азии и, по слухам, был страшно зол на Клеопатру, потому что она, как ему сообщили, будто бы выступает против триумвирата, и ее военачальник Серапион даже сражался на стороне Кассия. Клеопатра же пылко убеждала меня и всех прочих, что Серапион действовал вопреки ее воле. Но Хармиана мне открыла, что и здесь не обошлось без участия злосчастного Диоскорида, ибо Клеопатра, следуя его предсказанию, сама тайно послала Серапиона с войском на помощь Кассию, когда приказывала Аллиену направить легионы ему в поддержку. Но это не спасло Серапиона, ибо, желая доказать Антонию свою невиновность, Клеопатра велела схватить военачальника в святилище, где он укрылся, и казнить. Горе тем, кто выполняет желания тиранов, когда весы судьбы склоняются не в их сторону! Увы, Серапион поплатился за это жизнью.

Меж тем нашим планам сопутствовал успех, ибо Клеопатра и ее советники были совершенно поглощены событиями, происходящими за пределами Египта, и никому из них и в голову не приходило, что сам Египет может восстать. С каждым днем число наших сторонников увеличивалось во всех городах страны, даже в Александрии, которую Египет как бы даже не считает Египтом — настолько все здесь нам было чуждо и враждебно. Каждый день к нам примыкали все новые колеблющиеся и клялись служить нашему делу священной клятвой, которую нельзя нарушить, и мы чувствовала, что наши замыслы покоятся на прочном основании. Несколько раз в неделю я покидал дворец и шел к дяде Сепа обсуждать, как обстоят дела, встречался в его доме с сановниками и верховными жрецами, которые жаждали освобождения Кемета.

Я часто виделся с царицей Клеопатрой и каждый раз заново поражался глубине и широте ее редкого ума, — он был неисчерпаемо богат и сверкал, как золотая ткань, расшитая драгоценными камнями, озаряя своим переливчатым сиянием ее прекрасное лицо. Она немного боялась меня и потому желала заручиться моей дружбой, обсуждала со мной самые разные темы, вовсе не связанные с астрологией и прорицаниями. Много времени я проводил и в обществе госпожи Хармианы, — вернее, она почти всегда была возле меня и я даже не замечал, когда она исчезала и когда появлялась. Она подходила совсем близко своими легкими неслышными шагами, я оборачивался и вдруг видел, что она за моей спиной, стоит и смотрит на меня из-под длинных опущенных ресниц. Никакая услуга не затрудняла ее, она выполняла все мгновенно; и днем, и ночью она трудилась во имя нашей великой цели.

Но когда я благодарил ее за преданность и говорил, что скоро, совсем скоро настанет время, когда я смогу отблагодарить ее по-царски, она топала ножкой, надувала губки, как капризный ребенок, и возражала, что хоть я и великий ученый, но не знаю самых простых вещей: любовь не требует награды, она сама по себе счастье. Я же, глупец, вовсе не искушенный в любви, не знающий и не замечающий женщин, думал, что она говорит о любви к Кемету и считает счастьем служить делу его освобождения. Я выражал свое восхищение ее верностью отчизне, а она в гневе разражалась слезами и убегала, оставлял меня в величайшем недоумении. Ведь я не знал о ее страданиях. Не знал, что, сам того не желая, внушил этой девушке страстную любовь, и эта любовь измучила, истерзала ее сердце, что оно все время кровоточит, словно в него вонзили десятки стрел. Ничего-то, ничего-то я не знал, да и как мог я догадаться о ее любви, ведь для меня она была всего лишь помощницей в нашем общем священном деле. Меня не волновала ее красота, и даже когда она склонялась ко мне и ее дыхание касалось моих волос, я не чувствовал в ней женщину, я любовался ею, как мужчина любуется прекрасной статуей. Что мне радости земной любви, ведь я посвятил себя служению Исиде и делу освобождения Египта! Великие боги, подтвердите, что я не виновен в том, что со мной случилось и стало причиной моего несчастья и навлекло несчастье на наш Кемет!

Какая непостижимая вещь — любовь женщины, столь хрупкая, когда лишь зародилась, и столь грозная, когда развилась в полную силу! Ее начало напоминает ручеек, пробившийся из недр горы. А чем ручеек становится потом? Ручеек превращается в могучую реку, по которой плывут караваны богатых судов, которая животворит землю и дарит ей радость и счастье. Но вдруг эта река поднимается и смывает все, что было посеяно с такой надеждой, обращает в обломки построенное и рушит дворцы нашего счастья и храмы чистоты и веры. Ибо когда Непостижимый творил Мироздание, он вложил в его закон одной из составных частей семя женской любви, и на его непредсказуемом развитии зиждется равновесие миропорядка. Любовь возносит ничтожных на неизмеримые высоты власти, низвергает великих в прах. И пока существует это таинственнейшее создание природы — Женщина, Добро и Зло будут существовать неразделимо. Она стоит и, ослепленная любовью, плетет нить нашей судьбы, она льет сладкое вино в горькую чашу желчи, она отравляет здоровое дыхание жизни ядом своих желаний. Куда бы ты ни ускользнул, она будет всюду пред тобой. Ее слабость — твоя сила, ее могущество — твоя гибель. Ею ты рожден, ей обречен. Она твоя рабыня, и все же держит тебя в плену; ради нее ты забываешь о чести; стоит ей прикоснуться к запору, и он отомкнется, все преграды перед ней рушатся. Она безбрежна, как океан, она переменчива, как небо, ее имя — Непредугаданность. Мужчина, не пытайся бежать от Женщины и от ее любви, ибо, куда бы ты ни скрылся, она — твоя судьба, и все, что ты творишь, ты творишь для нее.

И так случилось, что я, Гармахис, чьи помыслы были всегда бесконечно далеки от женщин и от их любви, стал волею судьбы жертвой того, что в своем высокомерии презирал. Хармиана полюбила меня — почему ее выбор пал на меня, мне неведомо, но ее постигла любовь, и я расскажу, к чему эта ее любовь всех привела. Пока же я, ни о чем не догадываясь, видел в ней лишь сестру и, как мне казалось, шел рука об руку к нашей общей цели.

Время летело, и вот наконец мы все подготовили.

Завтра ночью будет нанесен удар, а нынче вечером во дворце устроили веселое празднество. Днем я встретился с дядей Сепа и с командующими пяти сотен воинов, которые ворвутся завтра в полночь во дворец после того, как я заколю царицу Клеопатру, и перебьют римских и галльских легионеров. Еще раньше я договорился с начальником стражи Павлом, который чуть не ползал передо мной на коленях после того, как я заставил его войти в ворота. Сначала припугнув его, потом обещав щедро вознаградить, я добился от него обещания отпереть по моему сигналу завтра ночью боковые ворота с восточной стороны дворца, ибо дежурить должен был именно он со своими стражами.

Итак, все было готово, еще несколько дней — и древо свободы, которое росло двадцать пять лет, наконец-то расцветет. Во всех городах Египта собрались вооруженные отряды, со стен не спускались дозорные, ожидая прибытия вестника, который сообщит, что Клеопатра убита и трон захватил наследник истинных древних фараонов Египта Гармахис.

Да, все приготовления завершились, власть сама просилась в руки, как спелый плод, который ждет, чтобы его сорвали. Я сидел на царском пиру, но сердце мое давила тяжесть, в мыслях витала темная тень недоброго предчувствия. Сидел я на почетном месте, рядом с сиятельной Клеопатрой, и, оглядывая рады гостей, сверкающих драгоценностями, увенчанных цветами, отмечал тех, кого я обрек на смерть. Передо мной возлежала Клеопатра в апофеозе своей красоты, от которой у гладящих на нее захватывало дух, как от шума вдруг налетевшего полуночного урагана или при виде разбушевавшегося моря. Я не сводил с нее глаз: вот она пригубила кубок с вином, погладила пальцами розу в своем венке, а сам в это время думал о кинжале, спрятанном у меня под складками одежды, который я поклялся вонзить в ее грудь. Я смотрел и смотрел на нее, разжигая в себе ненависть к ней, пытаясь наполнить душу торжеством от того, что она умрет, но не находил в себе ни ненависти, ни торжества. Здесь же, рядом с царицей, как всегда то и дело взглядывая на меня из-под своих длинных пушистых ресниц, возлежала прелестная госпожа Хармиана. Кто, любуясь ее детски ясным лицом, поверил, бы, что именно она устроила западню, в которую должна попасться столь любящая ее царица и там погибнуть жалкой смертью? Кому пришло бы в голову, что в этой девственной груди таится столь кровавый замысел? Я пристально смотрел на Хармиану и чувствовал, что мне противна сама мысль обагрить мой трон кровью и освободить страну от зла, творя зло. В эту минуту я даже пожалел, зачем я не простой безропотный крестьянин, который прилежно сеет пшеницу, когда наступает пора сева, а потом собирает урожай золотого зерна. Увы, семя, которое я был обречен посеять, было семя смерти, и сейчас мне предстоит пожинать кровавые плоды моих трудов.

— Что с тобой, Гармахис? Чем ты озабочен? — спросила Клеопатра, улыбаясь своей томной улыбкой. — Неужто золотой узор звезд непредсказуемо нарушился, о мой астроном? Или, может быть, ты обдумываешь какой-то новый замечательный фокус? В чем дело, почему ты не принимаешь участия в нашем веселье? А знаешь, если бы я не знала доподлинно, расспросив кого следует, что столь ничтожные и жалкие создания, каковыми являемся мы, бедные женщины, не смеют даже посягать на твое внимание, ибо ты не опустишься столь низко, я бы поклялась, Гармахис, что тебя поразила стрела Эрота!

— О нет, царица, Эрот мне не опасен, — ответил я. — Тот, кто наблюдает звезды, на замечает блеска женских глаз, гораздо менее ярких, и потому он счастлив!

Клеопатра склонилась ко мне и так долго смотрела в глаза странным пристальным взглядом, что сердце мое затрепетало, хоть я и призвал на помощь всю свою волю.

Не гордись, высокомерный египтянин, проговорила Клеопатра так тихо, что слова ее услышали только я и Хармиана, — не гордись, чародей, не то у меня вдруг появится искушение испробовать на тебе мои чары. Разве есть на свете женщина, которая бы вынесла такое презрение? Оно оскорбляет весь наш пол и противно самой природе. — И она откинулась на ложе и рассмеялась своим чудесным мелодичным смехом. Но я поднял глаза и увидел, что Хармиана закусила губу и гневно хмурится.

— Прости меня, царица Египта, — ответил я сухо, но со всей изысканностью, на которую был способен, — перед Царицей Ночи бледнеют даже звезды! — Я, конечно, говорил о символе Великой Праматери — луне, с кем Клеопатра осмеливалась соперничать, именуя себя сошедшей на землю Исидой.

— Находчивый ответ! — сказал она и захлопала своими точеными белыми ручками. — Да мой астроном, оказывается, остроумен и к тому же великолепно умеет льстить! Нет, он просто чудо, мы должны воздать ему хвалу, иначе боги разгневаются. Хармиана, сними с моей головы этот венок и возложи его на высокое чело нашего многомудрого Гармахиса. Желает он того или нет, мы коронуем его и жалуем ему титул «Бога любви».

Хармиана подняла венок из роз, который украшал голову Клеопатры, и, поднеся ко мне, с улыбкой возложила на мою, еще теплый и хранящий благоухание волос царицы, — впрочем, она его отнюдь не возложила, а нахлобучила, да так грубо, что оцарапала мне лоб шипами. Она была вне себя от ярости, хотя на губах ее сияла улыбка, и с этой улыбкой шепнула мне на ухо: «Это предвестие твоей судьбы, мой царственный Гармахис». Ибо хоть Хармиана была женщина до мозга костей, когда она сердилась или ревновала, то вела себя как ребенок.

Итак, нахлобучив на меня венок, она низко склонилась передо мной и нежнейшим голосом ехидно пропела по-гречески: «Да здравствует Гармахис, бог любви». Клеопатра засмеялась и провозгласила тост за «Бога любви», все гости подхватили шутку, сочтя ее на редкость удачной. Ведь в Александрии не выносят тех, кто ведет аскетическую жизнь и чурается женщин.

Я сидел с улыбкой на устах, но меня душила черная ярость. Эти вульгарные придворные и легкомысленные красотки Клеопатрина двора потешаются надо мной — истинным властелином Египта! Сама эта мысль была невыносима. Но особенно я ненавидел Хармиану, ибо она смеялась громче всех, а я тогда еще не знал, что смехом и язвительностью раненое сердце часто пытается скрыть от мира свою боль. Предвестием моей судьбы назвала она эту корону из роз, и, о боги, — она оказалась права. Ибо я променял двойную корону Верхнего и Нижнего Египта на венок, сплетенный из роз страсти, которая увяла, не достигнув полного расцвета, а парадный трон фараонов из слоновой кости — на ложе неверной женщины.

— Бог любви! Приветствуем бога любви, увенчанного розами! — кричали пирующие, со смехом поднимая кубки. Бог, увенчанный розами? Нет, я увенчан позором! И я, по праву крови законный фараон Египта, помазанный на царство, в этом благоухающем позорном венке, стал думать о тысячелетнем нерушимом храме Абидоса и о том, другом короновании, которое должно состояться послезавтра утром.

Все так же улыбаясь, я тоже поднял свой кубок вместе со всеми и ответил какой-то шуткой. Потом встал и, склонившись пред Клеопатрой, попросил у нее позволения покинуть пир.

— Восходит Венера, — сказал я, ибо они именуют Венерой планету, которая у нас носит имя Донау, когда восходит вечером, и имя Бону, когда является на утреннем небе. — И я, только что провозглашенный богом любви, должен приветствовать мою повелительницу. — Эти варвары считают Венеру богиней Любви.

И, провожаемый их смехом, я ушел к себе в обсерваторию, швырнул позорный венок из роз на мои астрономические приборы и стал ждать, делая вид, будто слежу за движением звезд. Обо многом я передумал, дожидаясь Хармианы, которая должна была принести окончательные списки тех, кого решено казнить, а также весть от дяди Сепа, ибо она виделась с ним после обеда.

Наконец дверь тихо отворилась, и проскользнула Хармиана, вся в драгоценностях и в белом платье, как была на пиру.

Глава 12

Повествующая о том, как Клеопатра пришла в обсерваторию к Гармахису; о том, как Гармахис бросил с башни шарф Хармианы; как рассказывал Клеопатре о звездах и как царица подарила дружбу своему слуге Гармахису.


— Как ты долго, Хармиана, — сказал я. — Я уж заждался.

— Прости, о господин мой, но Клеопатра никак меня не отпускала. Она сегодня очень странно ведет себя. Не знаю, что это нам сулит. Ей приходят в голову самые неожиданные прихоти и фантазии, она как море летом, когда ветер беспрерывно меняется и оно то темнее от туч, то снова сияет. Не понимаю, что она задумала.

— Что нам за дело? Довольно о Клеопатре. Скажи мне лучше, видела ты дядю Сепа?

— Да, царственный Гармахис, видела.

— И принесла окончательные списки?

— Вот они. — И она извлекла папирусы из-под складок платья на груди. — Здесь имена тех, кто после смерти царицы должен быть немедленно казнен. Среди них старый галл Бренн. Жаль Бренна, мы с ним друзья; но он погибнет. Здесь много тех, кто обречен.

— Да, ты права, — ответил я, пробегая глазами папирус, — когда люди начинают думать о своих врагах, они вспоминают всех — всех до единого, а у нас врагов не перечесть. Но чему суждено случиться, то случится. Дай мне другие списки.

— Здесь имена тех, кого мы пощадили, ибо они заодно с нами или, во всяком случае, не против нас; а в этом перечислены города, которые восстанут, как только их достигнет весть, что Клеопатра умерла.

— Хорошо. А теперь… — я помолчал, — теперь обсудим, как должна погибнуть Клеопатра. Что ты решила? Она непременно должна умереть от моей руки?

— Да, мой господин, — ответил она, и снова я уловил в ее голосе язвительные нотки. — Я уверена, фараон будет счастлив, что избавил нашу страну от самозванки и распутницы на троне своей собственной рукой и одним ударом разбил цепи, в которых задыхался Египет.

— Не говори так, Хармиана, — ответил я, — ведь ты хорошо знаешь, как мне ненавистно убийство, я совершу его лишь под давлением суровой необходимости и выполняя клятвы, которые принес. Но разве нельзя ее отравить? Или подкупить кого-нибудь из евнухов, пусть он убьет ее? Мне отвратительна сама мысль об этом кровопролитии! Пусть Клеопатра совершила много страшных преступлений, но я безмерно удивляюсь, что ты без тени жалости готовишься предательски убить ту, которая так любит тебя!

— Что-то наш фараон уж слишком разжалобился, он, видно, позабыл, какое важное настал» время, забыл, что от этого удара кинжалом, который пресечет жизнь Клеопатры, зависит судьба страны и жизнь тысяч людей. Слушай меня, Гармахис: убить ее должен ты — ты и никто другой! Я бы сама вонзила кинжал, если бы у меня в руках была сила, но увы — они слишком хрупки. Отравить ее нельзя, ибо все, что она ест и пьет, тщательно проверяют и пробуют три доверенных человека, а они неподкупны. На евнухов, охраняющих ее, мы тоже не можем положиться. Правда, двое из них на нашей стороне, но третий свято верен Клеопатре. Придется его потом убить; да и стоит ли жалеть какого-то ничтожного евнуха, когда кровь сейчас польется рекой? Так что остаешься ты. Завтра вечером, за три часа до полуночи, ты пойдешь читать звезды, чтобы сделать последнее предсказание, касающееся военных действий. Потом ты спустишься, возьмешь печать царицы и, как мы договорились, вместе со мной пойдешь в ее покои. Знай: завтра на рассвете из Александрии отплывает судно, которое повезет планы действий легионам Клеопатры. Ты останешься наедине с Клеопатрой, ибо она желает, чтобы ни единая душа не знала, какой она отдаст приказ, и прочтешь ей звездный гороскоп. Когда она склонится над папирусом, ты вонзишь ей кинжал в спину и убьешь, — да не дрогнут твои рука и воля! Убив ее — поверь, это будет очень легко, — ты возьмешь печать и выйдешь к евнуху, ибо двоих других там не будет. Если он вдруг что-то заподозрит, — это, конечно, исключено, ведь он не смеет входить во внутренние покои царицы, а крики умирающей до него не долетят через столько комнат, — но в крайнем случае ты убьешь и его. В следующем зале я встречу тебя, и мы вместе пойдем к Павлу, а я уж позабочусь, чтобы он был трезв и не отступил от своего слова, — я знаю, как этого добиться. Он и его стражи отомкнут ворота, а ждущие поблизости Сепа и пятьсот лучших воинов ворвутся во дворец и зарубят спящих легионеров. Поверь, все это так легко и просто, поэтому успокойся и не позволяй недостойному страху вползти в свое сердце — ведь ты не женщина. Что значит для тебя удар кинжалом? Ровным счетом ничего. А от него зависит судьба Египта и всего мира.

— Тише! — прервал ее я. — Что это? Мне послышался какой-то шум.

Хармиана бросилась к двери и, глядя вниз, на длинную темную лестницу, стала прислушиваться. Через минуту она подбежала ко мне и, прижав палец к губам, торопливо зашептала:

— Это царица! Царица поднимается по лестнице одна. Я слышала, как она отпустила Ираду. Нельзя, чтобы она застала меня здесь в такой час, она удивится и может заподозрить неладное. Что ей здесь надо? Куда мне спрятаться?

Я оглядел комнату. В дальнем конце висел тяжелый занавес, который закрывал нишу в толще стены, где я хранил свои приборы и свитки папирусов.

— Скорее, туда, — указал я, и она скользнула за занавес и расправила складки, которые надежно скрыли ее. Я же спрятал на груди роковой список обреченных на смерть и склонился над своими мистическими таблицами. Через минуту я услышал шелест женского платья, в дверь тихо постучали.

— Кто бы ты ни был, войди, — сказал я.

Заслонка поднялась, через порог шагнула Клеопатра в парадном одеянии, с распущенными темными волосами до полу, со сверкающим на лбу священным золотым уреем — символом царской власти.

— Признаюсь тебе честно, Гармахис, — произнесла она, переведя дух и опускаясь на сиденье, — подняться к небу ох как нелегко. Я так устала, эта лестница просто бесконечная. Но я решила, мой астроном, посмотреть, как ты трудишься.

— Это слишком большая честь, о царица! — ответил я, низко склоняясь перед дней.

— В самом деле? Но на твоем лице нет радости, скорее недовольство. Ты слишком молод и красив, Гармахис, чтобы заниматься столь иссушающей душу наукой. Боги, что я вижу — мой венок из роз валяется среди твоих заржавленных приборов! Ах, Гармахис, сколько я знаю царей, которые хранили бы этот венок всю жизнь, дорожа им больше, чем самыми драгоценными диадемами! А ты швырнул его, точно пучок травы. Какой ты странный человек! Но погоди — что это? Клянусь Исидой, женский шарф! Изволь же объяснить мне, мой Гармахис, как он попал сюда? Значит, наши жалкие шарфы тоже входят в круг приборов, которые служат твоей возвышенной науке? Так, так, вот ты и выдал себя! Стало быть, ты меня все время обманывал?

— Нет, величайшая из цариц, тысячу раз нет! — пылко воскликнул я, понимая, что оброненный Хармианой шарф действительно мог вызвать такие подозрения. — Клянусь тебе, я вправду не знаю, как эта безвкусная мишурная вещица могла оказаться здесь. Может быть, ее случайно забыла одна из женщин, что приходят убирать комнату.

— Ах да, как же я сразу не догадалась, — холодно проговорила она, смеясь журчащим смехом. — Ну конечно, у рабынь, которые убирают комнаты, полно таких безделиц — из тончайшего шелка, которые стоят дважды столько золота, сколько они весят, да к тому же сплошь расшиты разноцветными нитками. Я бы и сама не постыдилась надеть такой шарф. Сказать правду, мне кажется, я его на ком-то видела. — И она набросила шелковую ткань себе на плечи и расправила концы своей белой рукой. — Но что я делаю? Не сомневаюсь, в твоих глазах, я совершила святотатство, накинув шарф твоей возлюбленной на свою безобразную грудь. Возьми его, Гармахис; возьми и спрячь на груди, возле самого сердца!

Я взял злосчастную тряпку и, шепча про себя проклятия, которые не осмеливаюсь написать, шагнул на открытую площадку, казалось, вознесенную в самое небо, с которой наблюдал звезды. Там, скомкав шарф, я бросил его вниз, и он полетел, подхваченный ветром.

Увидев это, прелестная царица снова засмеялась.

— Зачем? — воскликнула она. — Что сказала бы твоя дама сердца, если бы увидела, как ты столь непочтительно выбросил ее залог любви? Может быть Гармахис, такая же участь постигнет и мой венок? Смотри, розы увядают; на, брось. — И, наклонившись, она взяла венок и протянула мне.

Я был в таком бешенстве, что вдруг решил разозлить ее и послать венок вслед за шарфом, однако обуздал себя.

— Нет, — ответил я уже не так резко, — этот венок — дар царицы, его я сохраню. — Эту минуту я увидел, что занавес колыхнулся. Сколько раз я потом жалел, что произнес эти слова пустой любезности, оказавшиеся роковыми.

— Как мне благодарить бога любви за столь великую милость? — проговорила она, вперяя в меня странный взгляд. — Но довольно шуток, выйдем на эту площадку, я хочу, чтобы ты рассказал мне о своих непостижимых звездах. Я всегда любила звезды, они такие чистые, яркие, холодные, и так чужды им наши одержимость и суета. Меня с детства тянуло к ним, вот бы жить среди них, мечтала я, ночь убаюкивала бы меня на своей темной груди, я вечно бы глядела на ее лик с нежными мерцающими глазами и растворялась в просторах мироздания. А может быть, — кто знает, Гармахис? — может быть, звезды сотворены из той же материи, что и мы, и, связанные с нами невидимыми нитями Природы, и в самом деле влекут нас за собой, когда совершают предначертанный им путь? Помнишь греческий миф о человеке, который стал звездой? Может быть, это случилось на самом деле? Может быть, эти крошечные огоньки — души людей, только очистившиеся, наполненные светом и достигшие царства блаженного покоя, откуда они озаряют кипение мелких страстей на их матери-земле? Или это светильники, висящие в высоте небесного свода и ярко, благодарно вспыхивающие, когда к ним подносит свой извечно горящий огонь некое божество, которое простирает крылья и в мире наступает ночь? Поделись со мной своей мудростью, приоткрой свои тайны, мой слуга, ибо я очень невежественна. Но мой ум жаждет знаний, мне хочется наполнить себя ими, я думаю, что многое бы поняла, только мне нужен наставник.

Радуясь, что мы выбрались из трясины на твердую землю, и дивясь, что Клеопатре не чужды возвышенные мысли, я начал рассказывать и, увлекшись, поведал то, что было дозволено. Я объяснил ей, что небо — это жидкая субстанция, разлитая вокруг земли и покоящаяся на мягкой подушке воздуха, что за ним находится небесный океан — Нут и в нем, точно суда, плывут по своим светозарным орбитам планеты. О многом я ей поведал, и в том числе о том, как благодаря никогда не прекращающемуся движению светил планета Венера, которую мы называем Донау, когда она горит на небе как утренняя звезда, становится прекрасной и лучистой вечерней звездой Бону. Я стоял и говорил, глядя на звезды, а она сидела, обхватив руками колено, и не спускала глаз с моего лица.

— Как удивительно! — наконец прервала она меня. — Значит, Венеру можно видеть и на утреннем, и на вечернем небе. Что ж, так и должно быть: она везде и всюду, хотя больше всего любит ночь. Но ты не любишь, когда я называю при тебе звезды именами, которые им дали римляне. Что ж, будем говорить на древнем языке Кемета, я его знаю хорошо: заметь, я первая из всех Лагидов, кто его выучил. А теперь, — продолжала она на моем родном языке, но с легким акцентом, от которого ее речь звучала еще милее, — оставим звезды в покое, ведь они, в сущности, коварные создания и, может быть, именно сейчас, в эту минуту замышляют недоброе против тебя или против меня, а то и против нас обоих. Но мне очень нравится слушать, когда ты говоришь о них, потому что в это время с твоего лица слетает маска угрюмой задумчивости, оно становится таким живым и человечным. Гармахис, ты слишком молод, тебе не следует заниматься столь возвышенной наукой. Я думаю, что должна найти тебе более веселое занятие. Молодость так коротка; зачем же растрачивать ее в таких тяжких размышлениях? Пора размышлений придет, когда мы уже не сможет действовать. Скажи мне, Гармахис, сколько тебе лет?

— Мне двадцать шесть лет, о царица, — отвечал я, — я рожден в первом месяце сезона шему, летом, в третий день от начала месяца.

— Как, стало быть, мы с тобой родились не только в один и тот же год и месяц, но и в тот же самый день, — воскликнула она, — ибо мне тоже двадцать шесть лет и я тоже рождена в третий день первого месяца сезона шему. Ну что ж, мы имеем право сказать, что не посрамили тех, кто дал нам жизнь. Ибо если я — самая красивая женщина Египта, то ты, Гармахис, самый красивый и самый сильный из всех мужчин Кемета и к тому же самый образованный. Мы родились в один день — знаешь, по-моему, судьба недаром свела нас и мы должны быть вместе: я — царица, а ты, Гармахис, быть может, самая надежная опора моего трона, мы принесем друг другу счастье.

— А может быть, горе, — ответил я и отвернулся, потому что ее чарующие речи терзали мой слух, а лицо от них запылало, и я не хотел, чтобы она это видела.

— Нет, нет, не говори о горе. Сядь рядом со мной, Гармахис, давай поговорим не как царица и ее подданный, а как два друга. Ты рассердился на меня сегодня на пиру, когда я велела надеть на тебя этот венок, решил, что я издеваюсь, так ведь? Ах, Гармахис, то была всего лишь шутка. Как тяжело бремя монархов, как утомительны их обязанности! Если бы ты это знал, ты бы не вспыхнул гневом от того, что я попыталась развлечься безобидной шуткой. До чего же скучны эти царевичи и аристократы, эти чванливые надменные римляне! В глаза они клянутся мне в рабской преданности, а за спиной глумятся надо мной, говорят, что я пресмыкаюсь перед их триумвиратом, перед их империей, перед их республикой — колесо судьбы поворачивается, и те, кто крепче в него вцепился, возносятся наверх и обретают власть. Среди тех, кто меня окружает, нет ни одного настоящего мужчины, — глупцы, марионетки, трусы, ни единого мужественного человека я не встречала среди них после гибели Цезаря, которого весь мир не мог победить, а они предательски закололи кинжалами. Я не могут допустить, чтобы Египет попал к ним в руки, и потому вынуждена стравливать их друг с другом, может быть, хоть это нас спасет. И какова награда? Меня на всех перекрестках позорят, мои подданные ненавидят меня, я это знаю, знаю, — вот моя награда! И я уверена: хоть я и женщина, они давно убили бы меня, да только никак не удается!

Она умолкла и закрыла глаза рукой, — это она сделала очень кстати, потому что я похолодел от ее слов и отпрянул в сторону.

Люди осуждают меня, я знаю; называют блудницей, а я оступилась один-единственный раз в жизни, когда полюбила величайшего человека в мире, любовь к нему зажгла во мне непреодолимую страсть, но страсть эта была священна. Бесстыдные клеветники-александрийцы обвиняют меня в том, что я отравила моего брата, Птолемея, которого римский Сенат, вопреки всем человеческим законам, насильно навязал мне в мужья — мне, его сестре! Но все эти обвинения — ложь: Птолемей заболел лихорадкой и умер. Однако это еще не все, молва утверждает, будто я хочу убить мою сестру Арсиною, ту самую Арсиною, которая спит и видит во сне, как бы убить меня. Какая отвратительная клевета! Арсиноя знать меня не желает, а я, я — нежно ее люблю. Да, все осуждают меня, хотя ничего дурного я не совершила. Даже ты, Гармахис, меня осуждаешь. Но прежде чем судить, Гармахис, вспомни, какое зло — зависть! Это тяжкая болезнь, она разъедает душу, калечит ум, извращает зрение, и ты видишь в ясном, открытом лице Добра Преступление, а в чистых помыслах невинной девушки тебе мерещится Порок! Задумайся, Гармахис, как чувствует себя тот, кого судьба высоко вознесла над любопытной и бесчестной чернью, которая ненавидит тебя за твое богатство и за твой ум, скрежещет от ярости зубами и под прикрытием собственного ничтожества пронзает тебя стрелами лжи, ибо эти бескрылые твари не способны взлететь; они жаждут низвести все высокое и благородное до своего уровня, втоптать в грязь.

И потому не спеши осуждать облеченных властью, ибо за каждым их поступком следят миллионы враждебных глаз, каждое слово ловят миллионы настороженных ушей, их самую безобидную ошибку тут же разносит по всему свету молва, злорадно торжествуя и крича, что они совершили преступление. Не говори сразу: «Они правы; конечно, они правы», лучше спроси: «А правы ли они? Так ли все было на самом деле? По своей ли воле она так поступила?» Суди справедливо и милосердно, Гармахис, как судила бы я, окажись я на твоем месте. Помни, что царица не принадлежит себе. Она — игрушка и оружие в руках политических сил, которые творят историю и записывают ее события на железных скрижалях. О Гармахис, будь моим другом, другом и советником, которому я могла бы безраздельно доверять, ведь здесь, в этом кишащем людьми дворце, нет более одинокого существа, чем я. Но тебе я доверяю; в твоих спокойных глазах я вижу верность, и я добьюсь для тебя высокого положения. Ах, как мне невыносимо мое душевное одиночество, я должна найти человека, с которым могла бы говорить, не опасаясь предательства, откровенно делиться своими мыслями. У меня много несовершенств, я сама знаю, но я не вовсе недостойна твоей преданности, ибо среди плевел в моей душе есть и добрые зерна. Скажи, Гармахис, ты чувствуешь ко мне сострадание, потому что я так одинока? Ты поддержишь меня своей дружбой — женщину, у которой столько поклонников, придворных, слуг, рабов, что и не счесть, но нет ни единого друга? — И она приблизилась ко мне, слегка коснувшись плечом и гладя на меня своими дивными фиалковыми глазами.

Я был потрясен. Я вспомнил о том, что должно произойти завтра ночью, и меня пронзили боль и стыд. Это меня-то она выбрала своим другом! Меня, у которого на груди спрятан кинжал убийцы! Я опустил голову, и то ли стон, то ли рыдание вырвалось из моего истерзанного сердца.

Но Клеопатра, считая, что я просто растроган ее столь неожиданно свалившейся на меня милостью, нежно улыбнулась и сказала:

— Уже поздно; завтра ночью, когда ты принесешь мне предсказание, мы снова будем говорить, мой друг Гармахис, и ты дашь мне ответ. — Она протянула мне руку, и я ее поцеловал. Поцеловал, сам не понимая, что я делаю, а она в тот же миг исчезла.

Я же остался стоять, гладя ей вслед, точно завороженный.

Глава 13

Повествующая о сцене ревности и о признании Хармианы; о том, как Гармахис рассмеялся в ответ; о подготовке к кровавому деянию и о вести, которую старая Атуа передала Гармахису.


Я стоял, застыв, погруженный в свои мысли. Потом случайно мой взгляд упал на венок из роз, и я взял его в руки. Сколько я так стоял — не знаю, но когда я наконец поднял глаза, я увидел Хармиану, о которой совсем забыл. И хотя в тот миг мои помыслы были далеко от нее, я рассеянно отметил, что щеки ее горят словно бы от гнева и она нетерпеливо постукивает ножкой по полу.

— А, это ты, Хармиана, — сказал я. — что с тобой? Затекли ноги, потому что пришлось так долго стоять в нише? Почему не выбралась из нее незаметно и не убежала, когда мы с Клеопатрой вышли на площадку?

— Где мой шарф? — спросила она, впиваясь в меня гневным взглядом. — Я обронила здесь мой шелковый вышитый шарф.

— Как где твой шарф? Ты разве не видела? Клеопатра принялась меня поддразнивать, и я выбросил его с башни.

— Не сомневайся, видела, и видела все слишком хорошо. Мой шарф ты выбросил, а вот венок из роз — его ты выбросить не смог. Ведь это поистине «дар царицы», и потому царственный Гармахис, жрец Исиды, избранник богов, коронованный фараон, посвятивший себя возрождению и процветанию Египта, будет свято хранить его и любоваться им. Что такое в сравнении с венком мой шарф, — раз наша развратная царица посмеялась над тобой, его надо выкинуть!

— О чем ты? — спросил я, пораженный горечью, которая звучала в ее голосе. — Разгадай мне свои загадки.

— Ты не понимаешь, о чем я? — Она вскинула голову, и я увидел ее белую плавно выгнутую шею. — Да ни о чем, а если хочешь — о самом главном, понимай как знаешь. Неужто ты так простодушен, Гармахис, мой брат и господин мой? — продолжала она тихо и язвительно. — Тогда я объясню: тебе грозит великая опасность. Клеопатра опутала тебя своими роковыми сетями, и ты уже почти любишь ее, Гармахис, — любишь ту, которую должен убить завтра! Да, стой и смотри как зачарованный на венок, что ты держишь в руках, венок, который ты не смог выбросить вслед за моим шарфом, — еще бы, ведь он был на голове Клеопатры! С благоуханием роз смешался аромат ее волос — волос любовницы Цезаря и множества других мужчин! Скажи мне, мой Гармахис, далеко ли ты продвинулся со своими любезностями, когда был с нею на площадке? Ведь из той ниши, где я пряталась, мне было ничего не видно и не слышно. Прелестное место для влюбленных, правда? И время самое подходящее, согласись. Не сомневаюсь: сегодня над всеми звездами царит Венера.

Она проговорила все это спокойно, мягко и даже ласково, хоть речь ее была жестока, и в то же время так ядовито, что каждое слово жгло мне сердце, я вспыхнул от гнева и даже не мог дать ей сразу отповедь.

— Да, ты ничего не упустишь, — продолжала она жалить меня, видя мою растерянность, — сегодня целуешь уста, которые завтра от твоего кинжала смолкнут навеки! Все точно рассчитываешь и пользуешься удобным случаем — удивительно достойное и благородное поведение.

И тут я наконец обрел дар речи.

— Да как ты смеешь так клеветать на меня, ничтожная? — вскричал я. — Ты что, забыла, кто ты и кто я? Как ты посмела осыпать меня своими глупыми насмешками?

— Я помню, кем тебе надлежит быть, — тотчас же парировала она. — Кто ты сейчас, я не знаю. Это ведомо только тебе — тебе и Клеопатре.

— О чем ты говоришь? Разве я виноват, что царица…

— Царица? Вот как, у нашего фараона есть царица?

— Если Клеопатра пожелала прийти сюда ночью и поговорить со мной…

— О звездах, Гармахис, о звездах и о розах, больше ее ничего не интересует!

Что я ей на это ответил — не помню, ибо хоть я и был в смятении чувств, злой язык девушки и нежно-вкрадчивый голос привели меня в бешенство. Знаю только одно: я говорил с ней так сурово, что она испугалась, как испугалась в тот вечер, когда дядя Сепа поносил ее за греческое платье. И так же, как в тот вечер, залилась слезами, только сейчас она не плакала, а бурно рыдала.

Наконец я умолк, мне было стыдно, гнев не прошел, душу саднила обида. Ибо она хоть и рыдала, но время от времени отпускала шпильки — на редкость острые и ядовитые.

— Как можешь ты так со мной говорить! Это жестоко, этонедостойно мужчины! Но я забыла: ведь ты же не мужчина, ты всего лишь жрец! Быть может, ты мужчина только с Клеопатрой!

— По какому праву ты оскорбляешь меня? Какой смысл скрывается в твоих словах?

— По какому праву? — спросила она, глядя на меня своими темными глазами, из которых по нежным щекам лились слезы, словно капли утренней росы из сердцевины лилии. — По какому праву? О, Гармахис, неужели ты совсем слеп? Неужели в самом деле не знаешь, по какому праву я так говорю с тобой? Что ж, тогда придется мне открыть тебе. В Александрии такое признание не считается преступлением. Так вот, это право — великое святое право женщины, право безграничной любви, которой я люблю тебя, Гармахис, и которой ты, судя по всему, совсем не замечаешь, — право моего счастья и моего позора. Ах, не гневайся на меня, Гармахис, не отворачивайся от меня, не считай легкомысленной женщиной, потому что с уст моих наконец-то сорвались слова признания, — я вовсе не легкомысленная. Я такова, какой ты пожелаешь меня сделать. Я — воск в руках скульптора, и что ты из него вылепишь, то и будет. В душе моей поднимается прибой добра и света, и если ты будешь моим кормчим, моим вожаком, он принесет меня в страну высоких духом и благородных, о которой я никогда и не мечтала. Но если я тебя потеряю, то потеряю узду, которая сдерживает все худшее во мне, и пусть тогда разобьется моя барка! Ты не знаешь меня, Гармахис, не подозреваешь, какие могучие силы противоборствуют в оболочке моего хрупкого тела! Для тебя я всего лишь заурядная женщина, хитрая, капризная, пустая. Поверь мне, это не так! Поделись со мной своими самыми возвышенными мыслями — и я их разделю, открой, какая неразгаданная тайна мучит твой ум, — я помогу тебе проникнуть в ее суть. Мы с тобой одной крови, и любовь сметет то малое, в чем мы разнимся, она поможет слиться нам в одно существо. У нас одна и та же цель, мы любим ту же землю, одной и той же клятвой поклялись. Прими меня в свое сердце, Гармахис, посади рядом с собой на трон Верхнего и Нижнего Египта, и клянусь — я вознесу тебя туда, куда не поднимался ни один из смертных. Но если ты отвергнешь меня, то горе тебе, ибо я низвергну тебя во прах! Итак, я открылась тебе, презрев наши обычаи, преступив свою девичью сдержанность и скромность, меня толкнула на этот дерзкий поступок прекрасная царица Клеопатра, это живое воплощение коварства, которая ради забавы решила покорить своими уловками глупого астронома Гармахиса. Теперь ответь мне ты, я жду. — Она сжала руки и, сделав один единственный шаг ко мне, впилась взглядом в мое лицо, бледная, как полотно, дрожащая.

Я словно онемел, ибо, вопреки всему, ее чарующий голос и ее страстная речь растрогали меня и взволновали, точно переворачивающая душу музыка. Если бы я любил эту женщину, меня, без Сомнения, зажгло бы ее пламя; но я не чувствовал к ней и тени любви, а вызвать страсть разумом не мог. И в голове у меня замелькали разные картины, почему-то вдруг стало смешно, как случается с человеком, у которого нервы напряжены до предела. Я мысленно увидел себя вечером на пиру, когда она нахлобучила мне на голову венок из роз. Потом вспомнился ее шарф, который я выбросил с платформы башни. Я представил Хармиану в нише, где она пряталась, наблюдая за уловками — как она их называла — Клеопатры, услышал ее жалящие речи. И наконец, я подумал: интересно, а что сказал бы дядя Сепа, если бы увидел и услышал ее сейчас, что он сказал бы о странном, запутанном положении, в котором я очутился, словно в ловушку попал? И я расхохотался — глупец, этим смехом я обрек себя на гибель!

Она еще больше побледнела, лицо стало серым, как у мертвой, и на нем появилось выражение, убившее мое дурацкое веселье.

— Так, стало быть, Гармахис, — проговорила она тихо, срывающимся голосом и глядя в пол, — мои слова всего лишь позабавили тебя?

— Нет, Хармиана, нет, — ответил я, — прости мне этот глупый смех. Ведь я смеялся от отчаяния: что я могу сказать тебе? Ты говорила так взволнованно и так возвышенно о том, что ты способна сделать, — мне ли рассказывать тебе о тебе самой?

Она вся сжалась, и я умолк.

— Продолжай, — прошептала она.

— Ты знаешь, и знаешь лучше многих, кто я и что я должен выполнить; ты также знаешь, что я посвящен Исиде и что божественный закон не позволяет мне даже думать о любви к тебе.

— Конечно, — прервала она меня все так же тихо и по-прежнему не отрывая глаз от пола, — конечно, я все знаю, и знаю также, что ты нарушил свои клятвы, — если не действием, то в душе, — они растаяли, как корона облаков в небе: Гармахис, ты любишь Клеопатру!

— Ложь! — вскричал я. — Распутница, ты хочешь соблазнить меня и вынудить предать мой долг, покрыть себе в глазах Египта несмываемым позором! Поддавшись страсти, честолюбию, а может быть, вдохновленная жаждой творить зло, ты не постыдилась преступить запреты, налагаемые девичьим целомудрием, и призналась мне в любви! Берегись, если ты зайдешь слишком далеко! Ты хотела, чтобы я тебе ответил? Что ж, я отвечу так же откровенно, как ты спросила. Хармиана, меня связывает с тобой только мой долг перед страной и принесенные мной клятвы — больше ничего! Сколько бы ты ни пыталась заворожить меня своими нежными взглядами, сердце мое не забьется быстрее. И я даже не питаю к тебе дружеских чувств, ибо отныне не доверяю тебе. Но предупреждаю тебя еще раз: берегись! Мне ты можешь вредить сколько тебе вздумается, но если ты посмеешь причинить хоть самое малое зло нашему святому делу, знай — ты умрешь! Я все сказал. Игра кончена.

Я был вне себе от гнева, и, слушая меня, она отступала, отступала все дальше и наконец прижалась к стене и закрыла лицо руками. Но вот я умолк, и ее руки упали, она взглянула на меня, но лицо у нее было неподвижное, как у статуи, только огромные глаза горели, точно два угля, окруженные фиолетовыми тенями.

— Да, игра кончена, — проговорила она тихо, — осталось лишь посыпать песком арену. — Это она вспомнила, что после гладиаторских боев пролитую кровь засыпают мелким песком. — Ну что ж, — продолжала она, — не стоит тебе тратить свой гнев на столь презренное создание. Я бросила кости и проиграла. Vae victis! О, vae victis![489] Дай мне свой кинжал, тот, что ты прячешь в складках одежды на груди, и я сейчас же, не медля ни минуты, избавлюсь от позора! Не даешь? Тогда хоть выслушай меня, о царственный Гармахис: забудь слова, что я произнесла, молю тебя, и никогда меня не бойся. Я так же верно, как и прежде, служу тебе и нашему общему делу. Прощай!

Она побрела прочь, цепляясь рукой за стену. А я, уйдя к себе в спальню, упал на ложе и застонал от муки. Увы, мы строим планы и медленно возводим дом нашей надежды, не зная, каких гостей приведет в этот дом Время. Кто, кто из нас способен предвидеть непредвиденное?

Наконец я заснул, и всю ночь мне снились дурные сны. Когда я пробудился, в окно уже лился свет дня, который увидит исполнение наших кровавых замыслов, в саду средь пальм радостно заливались птицы. Да, я проснулся, и в тот же миг меня пронзило предчувствие беды, ибо я вспомнил, что, прежде чем нынешний день канет в вечность, я должен буду обагрить руки в крови — в крови Клеопатры, которая верит мне и считает своим другом! Я должен ее ненавидеть, почему же у меня нет ненависти к ней? Когда-то я смотрел на этот акт мести и как на высокий подвиг и жаждал совершить его. А сейчас… сейчас… признаюсь честно: я с радостью бы отказался от своего царского происхождения, лишь бы меня избавили от этой тягостной обязанности. Но увы, я знал, что избавления мне нет. Я должен испить чашу до дна, иначе я навек покрою себя позором. Я чувствовал, что за мной наблюдают глаза Египта, глаза всех его богов. Я молился моей небесной матери Исиде, прося ниспослать мне сил, чтобы я мог совершить это деяние, молился с таким жаром, какой никогда не вкладывал в мои молитвы, но странно — она не отзывалась на мой призыв. Почему? Что произошло? Кто разорвал нить, связующую нас, как случилось, что в первый раз в жизни богиня не пожелала услышать своего любимого сына и верного слугу? Неужели я согрешил против нее в своем сердце? Что там такое болтала Хармиана — что я люблю Клеопатру? Неужели эта моя мука — любовь? Нет, тысячу раз нет! Это лишь естественный протест природы против предательства и кровопролития. Богиня просто решила испытать мои силы, или, может быть, она тоже отвращает свой благой животворящий лик от тех, кто замышляет убийство?

Я встал, содрогаясь от ужаса и отчаяния, и начал заниматься делами, но это был как бы не я. Я выучил наизусть все имена в роковых списках, повторил в уме последовательность действий, более того, я даже мысленно составил обращение фараона к его подданным, которым завтра я поражу весь мир.

— Граждане Александрии и жители страны Египет, — так начиналось это обращение, — волею богов Клеопатру из династии Македонских Лагидов постигла кара за ее преступления…

Я продолжал трудиться, но делал все как бы во сне, словно у меня не было ни воли, не желаний, а мною двигали какие-то неведомые мне силы. Время летело. В третьем часу пополудни я пришел, как было условлено, в дом к дяде Сепа — в тот самый дом, куда я впервые вступил три месяца назад, вечером, когда приплыл в Александрию. Там уже тайно собрались на совет вожди, которые должны возглавить восставших в Александрии; всего их было семь, когда я вошел и двери комнаты замкнули, они простерлись предо мною ниц, восклицая: «Желаем здравствовать, наш фараон!» Но я попросил их встать и сказал, что я пока не фараон, я тот самый птенец, который еще не вылупился из яйца.

— Верно, царевич, — засмеялся дядя, — но клюв птенца уже пробил скорлупу. Если ты сегодня ночью сумеешь нанести этот удар кинжалом, значит, не зря Египет высиживал птенца все эти долгие годы. Да и что может тебе помешать? Мы идем прямо к победе, никто нас не остановит!

— Все в воле богов, — ответствовал я.

— Нет, — возразил он, боги поручили этот подвиг воле смертного — твоей воле, Гармахис, а твоя воля непоколебима. Смотри, вот еще несколько списков. В нашу поддержку поклялись выступить тридцать одна тысяча вооруженных воинов, как только до них дойдет весть о смерти Клеопатры и о твоей коронации. Через пять дней все цитадели Египта будут в наших руках, и тогда чего нам бояться? Рим нам не страшен, ему бы разобраться в своих собственных делах; к тому же мы заключим союз с триумвиратом и, если нужно, откупимся от него. Денег в стране довольно, а если потребуется еще, ты знаешь, Гармахис, где их добыть, они хранятся в тайном месте на черный день для нужд Кемета, и римлянам они вовеки недоступны. Кто может причинить нам зло? Никто. Возможно, в этом ненадежном городе начнется борьба, возможно, существует еще один заговор, участники которого хотя привезти в Египет Арсиною и посадить на трон ее. Тогда с Александрией придется поступить жестоко и даже, если нужно, разрушить ее. Что до Арсинои, то завтра, после того, как станет известно, что царица умерла, мы изберем людей, которые тайно умертвят ее.

— Но остается мальчик, Цезарион, — заметил я. — Он — наследник Клеопатры, и римляне могут заявить, что Египет принадлежит им, раз им правит сын Цезаря. Тут кроется огромная опасность.

— Опасности нет никакой, — возразил дядя, — завтра Цезарион встретится в Аменти с теми, кто его родил на свет. Я уже об этом позаботился. Род Птолемеев должен быть выкорчеван, чтобы корни этого проклятого богами древа не дали больше ни одного ростка.

— А нельзя обойтись без убийств? — печально спросил я. — Мне тягостно думать об этих потоках крови. Я хорошо знаю мальчика: он унаследовал красоту и одухотворенность Клеопатры и Цезарев великий ум. Умертвить его было бы преступление.

— Что за малодушие, Гармахис? Я не узнаю тебя, — сурово сказал дядя. — Откуда эта жалость? Если мальчик и вправду таков, как ты его описываешь, тем больше оснований с ним покончить. Неужто ты хочешь оставить жизнь львенку, который вырастет в могучего льва и столкнет тебя с трона?

— Что ж, пусть будет так, — ответил я со вздохом. — по крайней мере, он избегнет многих страданий и вступит в Аменти, не совершив зла. Обсудим теперь последовательность действий.

Мы долго сидели и обсуждали, как и в каком случае лучше поступить, и наконец, проникшись важностью минуты и сознанием нашей высокой цели, я почувствовал, как сердце мое оживляется, хоть и не прежним воодушевлением. Но вот все было условлено и обговорено, мы предусмотрели все мелочи и исключили возможность неудачи; решили даже, что если непредвиденные обстоятельства помешают мне убить Клеопатру сегодня ночью, мы подождем до завтра и тогда уж начнем действовать, ибо смерть Клеопатры должна послужить сигналом к выступлению по всей стране. Закончив совет, мы снова встали и, возложив руки на священный символ, поклялись клятвой, которую мне не позволено здесь начертать. Дядя поцеловал меня, в его черных живых глазах сверкали слезы радости и надежды. Он благословил меня и сказал, что счел бы счастьем отдать свою жизнь — тысячу жизней, если бы они у него были, — только бы увидеть Египет свободным, как прежде, а меня, Гармахиса, потомка его древних фараонов, возвести на престол. Он истинно и бескорыстно любил нашу отчизну и отдавал все силы ее возрождению. Я тоже поцеловал его, и мы расстались. Никогда больше я не встретился с ним в этом мире, а в том, другом, он вкушает покой среди полей Иалу, покой, в котором будет отказано мне.

Я покинул его дом и, поскольку было еще рано, быстро зашагал по улицам огромного города, осматривая все ворота, за которыми должны были собраться наши воины. В конце концов я пришел в порт, на набережную, где я сошел с барки, когда приплыл в Александрию, и увидел в открытом море судно. На сердце у меня было так тяжело, что я не мог оторвать от него глаз и мечтал лишь об одном: оказаться бы мне сейчас на этой барке и пусть ее белые паруса унесут меня на край света, где я стану жить, никому не ведомый, а потом умру, и все меня забудут. Потом я увидел еще одно судно, которое приплыло сюда по Нилу, с него на набережную спускались путешественники. С минуту я стоял и праздно их разглядывал, мелькнула мысль, не из Абидоса ли эти люди, как вдруг возле меня раздался знакомый голос:

— Ах-ха-ха-ах! Ну и город, такой старухе, как я, здесь делать нечего. Да разве я найду в эдаком столпотворении друзей, к которым приехала? Это все равно что искать в свитке папируса тростник, из которого он сделан. А ты, мошенник проваливай! Не трогай мою корзину с целебными травами, не то, клянусь богами, я с их помощью нашлю на тебя злую хворь!

Я в изумлении оглянулся — передо мной лицом к лицу стояла моя няня, старая Атуа. Она тотчас же узнала меня, ибо вздрогнула, это не укрылось от моих глаз, однако же вокруг был народ, и она не показала удивления.

— Мой добрый господин, — опасливо проговорила она, обращая ко мне свое морщинистое лицо и сделав рукой условный тайный знак, — мой добрый господин, судя по платью, ты астроном, мне строго наказали держаться от астрономов как можно дальше, ибо все они лгуны и дешевые шарлатаны, поклоняются только своей собственной звезде; и потому я, как истинная женщина, поступаю наоборот и прошу тебя помочь мне. Я уверена: в этой Александрии, где все не так, как у людей, астрономы наверняка единственные, кому можно доверять, а все остальные — обманщики и воры. — И прошептала, потому что мы отошли от плотной толпы и никто нас теперь не слышал: — Мой царственный Гармахис, я привезла тебе весть от твоего отца Аменемхета.

— Здоров ли он? — спросил я.

— Да, он здоров, но ожидание великого события отнимает у него силы.

— А что за весть он послал мне с тобой?

— Сейчас услышишь. Он шлет тебе свою любовь и благословение и просит передать, что над тобой нависла грозная опасность, хотя какая именно — он не мог разгадать. Вот слова, которые он произнес: «Будь тверд, и ты восторжествуешь».

Я опустил голову, ибо от этих слов мое сердце опять похолодело и в страхе сжалось.

— Когда все должно произойти? — спросила она.

— Сегодня ночью. Куда ты направляешься?

— В дом благородного Сепа, жреца из Ана. Ты можешь проводить меня к нему?

— Нет, мне больше нельзя задерживаться; да и не — надо, чтобы нас видели вместе. Эй, поди сюда! — крикнул я носильщику, который болтался без дела, и, дав ему денег, велел отвести старуху к дому дяди Сепа.

— Прощай, — шепнул она, — прощай же до завтра. Будь тверд, и ты восторжествуешь.

Я побрел по запруженным людьми улицам, причем все расступались передо мной, ибо слава моя была велика.

Я шел, и мне слышалось, будто подошвы моих сандалий отбивают: «Будь тверд… Будь тверд… Будь тверд…», а потом стало казаться, что это сама земля предостерегает меня.

Глава 14

Повествующая о загадочных речах Хармианы; о появлении Гармахиса в покоях Клеопатры и о его поражении.


Наступил вечер, я сидел один в своей обсерватории и ждал Хармиану, которая, как уговорено, должна была прийти за мной и отвести в покои Клеопатры. Да, я сидел один, и передо мною лежал кинжал, который должен был пронзить сердце царицы. Лезвие было длинное и острое, а рукоятка в виде сфинкса, из чистого золота. Я сидел один и молил богов открыть мне будущее, но боги молчали. Наконец я поднял глаза и увидел, что возле меня стоит Хармиана — не та кокетливая и искрящаяся весельем, какой я ее всегда знал, но бледная, с пустым взглядом.

— Царственный Гармахис, — произнесла она, — Клеопатра призывает тебя к себе, она желает знать, что предвещают звезды.

Так вот он, час моей судьбы!

— Я иду, Хармиана, — ответил я. — Все ли подготовлено?

— Да, господин мой, все подготовлено: Павел выпил чуть не бочку вина и стоит у ворот, двое евнухов ушли, остался только один, легионеры спят, а Сепа и его отряд уже собрались в условленном месте, неподалеку от восточных ворот. Мы не упустили ни одну мелочь, и царица Клеопатра так же не подозревает об уготованной ей роковой участи, как не ждет смерти овечка, которая резво бежит на бойню.

— Что ж, хорошо, — проговорил я, — пойдем же. — И, встав, положил кинжал себе за пазуху. Потом взял кубок с вином, что стоял на столе, и осушил его до дна, ибо весь день я почти ничего не ел и не пил.

— Подожди, я хочу тебе сказать… — волнуясь, начала Хармиана. — У нас еще есть время. Вчера ночью… вчера ночью… — грудь ее судорожно вздымалась, — мне приснился сон, который неотступно преследует меня; и тебе тоже, мне кажется, снился сон. Все это было всего лишь сон, давай же его забудем, согласен, господин мой?

— Да, да, конечно, — ответил я, — не понимаю, зачем ты отвлекаешь меня такими пустяками в столь важный час.

— Прости, сама не знаю; но сегодня ночью, Гармахис, Судьба должна разрешиться великими событиями, и, корчась в родовых муках, она может раздавить меня… или тебя, Гармахис, а может быть, нас обоих. И если нам суждено погибнуть, я бы хотела услышать от тебя, пока еще жива, что то был всего лишь сон и ты его забыл…

— Да, все и вся в этом мире сон, — думая о своем, проговорил я, — и ты сон, и я, и наша земная твердь, и эта ночь невыразимого ужаса, и этот острый нож — разве все это нам не снится? И каким станет мир, когда мы проснемся?

— Ну вот, мой царственный Гармахис, теперь ты тоже проникся моим настроением. Как ты сказал, все в этой жизни сон; и он на наших глазах меняется. Видения, которые нам являются, удивительны, они не стоят на месте, но плывут, точно облака на закатном небе, то громоздятся горами, то тают; то темнеют, словно наливаясь свинцом, то горят в золотом сиянии. Поэтому до того, как мы проснемся завтра, скажи мне одно только слово. Тот сон, что привиделся нам прошлой ночью, в котором я, как мне вспоминается, словно бы опозорила себя, а ты — ты словно бы смеялся над моим позором, так вот — его лик запечатлелся в твоей памяти неизгладимо или, может быть, он вдруг способен измениться? Помни: как бы причудливы и фантастичны ни были наши сны, но после пробуждения их образы пребудут с нами, вечные и неизменные, как пирамиды. Они останутся в той недоступной переменам области прошлого, где все великое и малое — и даже наши сны, Гармахис, — застывает в своем собственном обличье, как бы обращаясь в камень, и из них воздвигается гробница Времени, которое бессмертно.

— Прости меня Хармиана, — ответил я, — мне больно, если я огорчу тебя, но то видение не изменилось. Вчера я был с тобою откровенен, и сейчас ничего иного сказать не могу. Я люблю тебя как сестру, как друга, но ты не можешь быть для меня ничем другим.

— Ну что ж, благодарю тебя. Забудем все, что было. Забудем о прошлых снах — пусть теперь снятся нам другие. — И она улыбнулась очень странной улыбкой, я никогда раньше не видел такой на ее лице: в ней было больше пророческой печали, чем на лбу страдальца, которого отметил своей печатью Рок.

Я был глуп и потому слеп, я был поглощен скорбью моего собственного сердца и потому не понял, что, улыбаясь этой улыбкой, египтянка Хармиана прощалась со счастьем, с юностью; надежда на любовь исчезла, Хармиана презрела священные узы долга. Этой улыбкой она предала себя Злу, отринула свою отчизну и богов, преступила священную клятву. Да, в тот самый миг улыбка этой девушки изменила ход истории. И если бы она не мелькнула на лице Хармианы, Октавиан не стал бы владыкой мира, а Египет вновь обрел бы свободу и возродился великим и могучим.

И все это решила женская улыбка!

— Почему ты так странно смотришь на меня, Хармиана? — спросил я.

— Случается, мы улыбаемся во сне, — ответила она. — А вот теперь действительно пора; следуй за мной. Исполнись решимости, и ты восторжествуешь, царственный Гармахис! — И, склонившись передо мной, он взяла мою руку и поцеловала. Потом, бросив на меня еще один непостижимый взгляд, стала спускаться вниз по лестнице и повела по пустым залам дворца.

В чертоге, потолок которого поддерживают колонны из черного мрамора и который называется Алебастровым Залом, мы остановились. Дальше начинались покои Клеопатры, те самые, в которых я впервые увидел ее спящей.

— Подожди меня здесь, — сказала Хармиана, — а я доложу Клеопатре, что ты явился. — И она скользнула прочь.

Долго я стоял, может быть, полчаса, считая удары своего сердца, я был словно во сне и все пытался собрать силы, чтобы совершить то, что мне предстояло.

Наконец появилась Хармиана, она ступала тяжело, голова была низко опущена.

— Клеопатра ожидает тебя, — сказала она, — входи, стражи нет.

— Где я тебя найду, когда все будет кончено? — хрипло спросил я ее.

— Ты найдешь меня здесь, а потом мы пойдем к Павлу. Исполнись решимости, и ты восторжествуешь. Прощай, Гармахис!

И я пошел к покоям Клеопатры, но возле занавеса вдруг обернулся и в этом пустом, освещенном светильником зале увидел странную картину. Далеко от меня, подле самого светильника, в бьющих прямо в нее лучах стояла Хармиана, откинув назад голову и заломив руки, и ее юное лицо было искажено мукой такой гибельной страсти, что описать ее я не могу. Ибо она была уверена, что я, ее любимый, самое дорогое, что у нее есть на свете, иду на смерть и она прощается со мной навек.

Но ничего этого я тогда не знал; и, еще раз болезненно и мимолетно удивившись, откинул занавес, переступил порог и оказался в покое Клеопатры. Там, в дальнем углу благоухающего покоя, на шелковом ложе возлежала в роскошном белом одеянии царица. В руке у нее было опахало из страусовых перьев с ручкой, усыпанной драгоценными камнями, и она томными движениями овевала себя; возле ложа стояла ее арфа слоновой кости и столик, а на столике блюдо с инжиром, два кубка и графин рубинового вина. Я медленно приближался сквозь мягкий приглушенный свет к ложу, на котором во всей своей слепящей красоте лежала Клеопатра, это чудо света. Да, поистине, никогда она не была столь прекрасна, как в ту роковую ночь. Среди шелковых, янтарного цвета подушек она казалась как бы звездой на золотом закатном небе. От ее волос и одежд исходило благоухание, голос звучал чарующей музыкой, в синих сумеречных глазах мерцали и вспыхивали огни, точно в недобрых опалах.

И эту женщину я должен сейчас убить!

Я медленно шел к ней, потом поклонился, но она меня не замечала. Она лежала среди шелков, и ее украшенное драгоценностями опахало осеняло ее, точно яркое крыло парящей птицы.

Наконец я остановился возле ложа, и она подняла на меня глаза, а страусовыми перьями прикрыла грудь, словно желая скрыть ее красоту.

— А, это ты, мой друг? Ты пришел, — пропела она. — Я рада тебе, мне было так одиноко. В каком печальном мире мы живем! Вокруг нас столько лиц, и как же мало тех, кого хочется видеть. Что ты стоишь, как изваяние, присядь. — И она указала своим опахалом на резное кресло у изножья своего ложа.

Я снова поклонился и сел в кресло.

— Я выполнил повеление царицы, — начал я, — и со всем тщанием и всем искусством, которое мне подвластно, прочел предначертание звезд; вот записи, что я составил после всех моих трудов. Если царица позволит, я растолкую ей звездный гороскоп. — И я поднялся, чтобы склониться над ней сзади и, когда она будет читать папирус, вонзить кинжал ей в спину.

— Не надо, Гармахис, — спокойно проговорила она, улыбаясь своей томительной, обвораживающей улыбкой. — Не вставай, дай мне только свои записи. Клянусь Сераписом, твое лицо слишком красиво, я хочу смотреть на него, не отрывая глаз!

Она разрушила наш замысел, и мне не оставалось ничего другого, как отдать ей папирус, и, отдавая, я подумал про себя, что вот сейчас она начнет смотреть его, а я неожиданно брошусь на нее и убью, вонзив кинжал в сердце. Она взяла папирус и при этом коснулась моей руки. Потом сделала вид, что читает предсказание, но сама и не взглянула в него, она из-под ресниц внимательно глядела на меня, я это видел.

— Почему ты прижимаешь руку к груди? — через минуту спросила она, ибо я действительно сжимал рукоять кинжала. — У тебя болит сердце?

— Да, о царица, — прошептал я, — оно вот-вот разорвется.

Она ничего не ответила, но снова притворилась, что читает предсказание, хотя сама не спускала с меня глаз.

Мысли мои лихорадочно метались. Как совершить это омерзительное преступление? Броситься на нее с кинжалом сейчас? Она увидит, начнет кричать, бороться. Нет, надо дождаться удобного случая.

— Так, стало быть, Гармахис, звезды нам благоприятствуют? — спросила она наконец, вероятно, просто по наитию.

— Да, моя царица.

— Великолепно. — И она бросила папирус на мраморный столик. — Значит, барки на рассвете отплывут. Победой это кончится или поражением, но мне смертельно надоело плести интриги.

— Это очень сложная схема, о царица, — возразил я, — мне хотелось объяснить тебе, какие знамения я положил в основу гороскопа.

— Нет, мой Гармахис, благодарю, не надо; мне надоели причуды звезд. Ты составил предсказание, мне и довольно; ты честный человек, и, стало быть, твое предсказание правдиво. Поэтому не объясняй мне ничего, давай лучше веселиться. Что мы будем делать? Могу сплясать тебе — никто не сравниться со мной в искусстве танца! Но нет, пожалуй, это недостойно царицы! Придумала: я буду петь! — Она села на ложе, спустила ноги, притянула к себе арфу и несколько раз пробежала по ее струнам пальцами, потом запела своим низким, бархатным голосом прекрасную песнь любви:

Благоуханна ночь, так тихо плещет море,
И музыкой сердца наши полны.
Баюкают нас волны,
Вздыхает ветер, целуя нежно кудри.
Ты глаз с меня не сводишь,
Ты шепчешь: «О прекрасная!»
И песнь любви, песнь счастья и восторга
Летит из сердца твоего:
«Сверкают звезды в вышине,
Дробится свет их в глубине,
Скользит ладья среди миров,
И кружатся светила,
Подвластны высшей воле.
Подвластно высшей воле,
Стремится твое сердце к моему.
Лишь время неподвижно.
Несет нас Жизнь
Меж берегами Смерти,
Куда — не ведаем,
А прошлое забыто.
Как высоко и недоступно небо,
Как холодны глубины океана.
Где память о любивших прежде нас?
Моя возлюбленная, поцелуй меня!
Как одинок наш, путь средь океана.
Хрупка наша ладья,
Под ней — бездонная пучина.
О, сколько в ней надежд погребено!
Оставь же весла,
Не борись с волнами,
Пусть нас несет теченье, куда хочет.
Моя возлюбленная, поцелуй меня!»
Меня зачаровала твоя песня.
Вот ты умолк, а сердце —
Сердце бьется в лад с твоим.
Прочь, страх, прочь, все сомненья,
Страсть, ты воспламенила мою душу!
Приди ко мне, я жажду поцелуев!
Любимый, о любимый, забудем все,
Есть только ночь, есть звездный свет и мы!
Замерли последние звуки ее выразительного голоса, заполнившего спальню, но в моем сердце они продолжали звучать. Среди певиц Абидоса я слышал более искусных, с более сильным голосом, но ни один не проникал так глубоко в душу, не завораживал такой нежностью и страстью. Чудо творил не один ее голос — меня словно переносил в сказку благоухающий покой, где было все, что чарует наши чувства; я не мог противостоять страсти и мудрости переложенных на музыку стихов, не мог противостоять всепобеждающему обаянию и грации царственнейшей из женщин, которая их пела. Ибо когда она пела, мне казалось, что мы плывем с ней вдвоем под пологом ночи по летнему морю в игольчатых отражениях звезд. И когда струны арфы смолкли, а она с последним призывом песни, трепещущим на ее устах, поднялась и, вдруг протянув ко мне руки, устремила в мои глаза взгляд своих изумительных глаз, меня повлекло к ней непреодолимой силой. Но я вовремя опомнился и остался в кресле.

— Так что же, Гармахис, ты даже не хочешь поблагодарить меня за мое безыскусное пение? — наконец спросила она.

— О царица, — еле слышно прошептал я, ибо голос не повиновался мне, — сыновьям смертных не должно слушать твои песни! Они привели меня в такое смятение, что я почувствовал страх.

— Ну что ты, Гармахис, уж тебе-то нечего опасаться, — проговорила она с журчащим смехом, — ведь я знаю, как далеки твои помыслы от красоты женщин и как чужды тебе слабости мужчин. С холодным железом можно спокойно забавляться, ему ничего не грозит.

Я подумал про себя, что самое холодное железо можно раскалить добела, если положить его в жаркий огонь, однако ничего не сказал и, хотя мои руки дрожали, снова сжал рукоятку смертоносного оружия; меня приводила в ужас моя нерешительность, нужно скорее, пока я окончательно не потерял рассудок, придумать, как же все-таки убить ее.

— Подойди ко мне, — с негой в голосе продолжала она. — Подойди, сядь рядом, и будем разговаривать; мне столько нужно тебе сказать. — И она подвинулась на своем шелковом ложе, освобождая для меня место.

Я подумал, что теперь мне будет гораздо легче нанести удар, поднялся с кресла и сел на ложе чуть поодаль от нее, а она откинула назад голову и поглядела на меня своими дремотно-томными очами.

Ну вот, сейчас я все свершу, ее обнаженная шея и грудь прямо передо мной, я снова поднял руку и хотел выхватить спрятанный под хитоном кинжал. Но она быстрее молнии поймала мою руку и нежно сжала своими белыми пальчиками.

— Какое у тебя странное лицо, Гармахис! — сказала она. — Тебе нехорошо?

— Да, ты права, мне кажется, я сейчас умру! — задыхаясь, прошептал я.

— Тогда откинься на подушки и отдохни, — ответила она, не выпуская моей руки, от чего я лишился последних сил. — Припадок скоро пройдет. Ты слишком долго трудился в своей обсерватории. Какой ласковый ночной ветерок веет в окно, принося с собой аромат лилий! Прислушайся к плеску волн, набегающих на скалы, они нам что-то шепчут, тихо-тихо, и все же заглушают журчание фонтана. Послушай пенье Филомелы; как искренне, с какой негой рассказывает она возлюбленному о своей любви! Поистине, волшебно хороша нынешняя ночь, наполненная дивной музыкой природы, хором тысяч голосов, в котором голоса дерев и птиц, седых волн океана и ветра сливаются в божественной гармонии. Знаешь, Гармахис, мне кажется, я разгадала одну из твоих тайн. В твоих жилах течет вовсе не кровь простолюдинов — ты тоже царского происхождения. Столь благородный росток могло дать лишь древо царей. Ты что, увидел священный листок на моей груди? Он выколот в честь величайшего из богов, Осириса, которого я чту так же, как и ты. Вот, смотри же!

— Пусти меня, — простонал я, порываясь встать, но силы меня оставили.

— Нет, подожди, неужели ты хочешь уйти? Побудь со мной еще, прошу тебя. Гармахис, неужели ты никогда не любил?

— Нет, о царица, никогда! Любовь не для меня, такое и представить невозможно. Пусти меня! Я больше не могу… Мне дурно…

— Чтобы мужчина никогда не любил — боги, это непостижимо! Никогда не слышал, как сердце женщины бьется в такт с твоим, никогда не видел, как глаза возлюбленной увлажняются слезами страсти, когда она шепчет слова признания, прижавшись к твоей груди! Ты никогда не любил! Никогда не тонул в пучине женской души, не чувствовал, что Природа может помочь нам преодолеть наше безбрежное одиночество, ибо, пойманные золотой сетью любви, два существа сливаются в неразделимое целое! Великие боги, да ты никогда не жил, Гармахис!

Шепча эти слова, она придвинулась ко мне, потом с глубоким страстным вздохом обняла одной рукой и, вперив в меня синие бездонные глаза, улыбнулась своей таинственной, томительной улыбкой, в которой, как в распускающемся цветке, была заключена вся красота мира. Ее царственная грудь прижималась к моей все крепче, все нежнее, от ее сладостного дыхания у меня кружилась голова, и вот ее губы прижались к моим.

О, горе мне! Этот поцелуй, более роковой и неодолимый, чем объятье Смерти, заставил меня позабыть Исиду — мою небесную надежду, клятвы, которые я приносил, мою честь, мою страну, друзей, весь мир, — я помнил лишь, что меня ласкает Клеопатра и называет своим возлюбленным и повелителем.

— А теперь выпей за меня, — шепнула она, — выпей кубок вина в знак того, что ты меня любишь.

Я поднял кубок с питьем и осушил до дна и лишь потом понял, что вино отравлено.

Я упал на ложе и, хоть был еще в сознании, не мог произнести ни слова, не мог даже шевельнуть рукой.

А Клеопатра склонилась ко мне и вынула кинжал из складок одежды на груди.

— Я выиграла! — крикнула она, откидывая назад свои длинные волосы. — Да, выиграла! А ставка в этой игре была — Египет, и, клянусь богами, игру стоило вести! Значит вот этим кинжалом, мой царственный соперник, ты собирался убить меня, а твои приверженцы до сих пор ждут, собравшись у ворот моего дворца? Ты еще не заснул? Скажи, а почему бы мне не вонзить этот кинжал в твое сердце?

Я слышал, что она говорит, и вялым, бессильным движением указал на свою грудь, ибо жаждал смерти. Она величественно выпрямилась, занесла руку, в ней сверкнул кинжал. Вот кинжал опустился, его кончик кольнул мне грудь.

— Нет! — снова воскликнула она. — Ты мне слишком нравишься. Жаль убивать такого красивого мужчину. Дарую тебе жизнь. Живи, потерявший престол фараон! Живи, бедный павший царевич, которого обвела вокруг пальца женщина! Живи, Гармахис, чтобы украсить мое торжество!

Больше я ничего не видел, хотя в ушах раздавалось пенье соловья, слышался ропот моря, победной музыкой лился смех Клеопатры. Сознание отлетало, я погружался в царство сна, но меня провожал ее хрипловатый смех — он прошел со мной через всю жизнь и теперь провожает в смерть.

Глава 15

Повествующая о пробуждении Гармахиса; о трупе у его ложа, о приходе Клеопатры и о словах утешения, которые она произнесла.


Я снова проснулся и снова увидел, что я в своей комнате. Меня так и подбросило. Что же, стало быть, мне тоже приснился сон? Ну конечно же, конечно, мне все это приснилось! Не мог я, в самом деле, совершить предательство! Не мог навсегда потерять нашу единственную возможность! Не мог предать наше великое дело, не мог бросить на произвол судьбы храбрецов, во главе которых стоял мой дядя Сепа! Неужели они напрасно ждали у восточных ворот дворца? Неужели весь Египет до сих пор ждет — и ждет напрасно? Нет, все, что угодно, но это немыслимо! Мне просто приснился кошмар, если такой приснится еще раз, сердце у человека разорвется. Лучше умереть, чем увидеть подобный ужас, который наслали на меня силы зла. Да, да, конечно, все это лишь чудовищное видение, рожденное измученным воображением, однако где я? Где я сейчас? Я должен быть в Алебастровом Зале и ждать, когда ко мне выйдет Хармиана.

Но это не Алебастровый Зал, и, боги великие, что это за страшная груда лежит возле изножья ложа, на котором, я кажется, спал, — что-то зловеще напоминающее человека, завернутое в белую окровавленную ткань?

С пронзительным воплем я прыгнул на эту груду, как лев, и изо всех сил нанес по ней удар. Под его тяжестью груда перевернулась на бок. Обезумев от ужаса, я сорвал белую ткань: согнутый пополам, с коленями, подтянутыми к отвисшей челюсти, лежал голый труп мужчины, и труп этот был начальник стражи римлянин Павел. Он лежал передо мной, и в сердце у него был кинжал, — мой кинжал, с золотой рукояткой в виде сфинкса! — а лезвие прижимало к его могучей груди кусок папируса, на котором было что-то написано латинскими буквами. Я наклонился и прочел:

HARMACHIDI * SALVERS * EGO * SUM * QUEM

SUBDERE * MORAS * PAULUS * ROMANUS

DISCE * HINC * QUID * PRODERE * PROSIT.

«Приветствую тебя, Гармахис! Я был тот самый римлянин Павел, которого ты подкупил. Узнай, какая жалкая судьба ждет предателей!»

На меня нахлынула дурнота, я, шатаясь, стал пятиться от трупа, который был весь в пятнах запекшейся крови. Я пятился, шатаясь, пока не наткнулся на стенку, и замер возле нее, а за окном пели птицы, весело приветствуя день. Стало быть, это был не сон, и я погиб, погиб, погиб!

Я подумал о моем старом отце Аменемхете. Но тут же меня пронзил страх, что он умрет, когда узнает, что сын его покрыл себя позором и погубил его надежды. Подумал о преданном отчизне жреце, моем любимом дяде Сепа, который всю долгую нынешнюю ночь ждал сигнала, но так и не дождался! И сердце мое опять сжалось: что будет с ним и со всеми нашими сторонниками? Ведь я оказался не единственным предателем — меня тоже кто-то предал. Кто это был? Быть может, мертвый Павел. Однако, если предал Павел, он ничего не знал о заговорщиках, которые трудились со мною заодно! Но тайные списки были у меня на груди, в моей одежде… О Осирис, они исчезли! Всех, кто жаждал возрождения Египта, ждет судьба Павла. Эта мысль поразила меня, как удар. Я медленно сполз на пол, чувствуя, что теряю сознание.

Когда я очнулся, то по теням догадался, что уже полдень. Я кое-как поднялся; труп Павла лежал на том же месте, как бы неся свою зловещую вахту. Я в отчаянии бросился к двери. Она была заперта, снаружи раздавались тяжелые шаги стражей. Они спросили у кого-то пароль, потом я услышал, как стукнули о пол древки копий. Запоры отомкнули, дверь открылась, и в комнату вошла сияющая, в парадном царском одеянии, победительная Клеопатра. Вошла одна, и дверь за ней закрылась. Я стоял как громом пораженный, а она легким шагом приблизилась ко мне и встала рядом.

— Приветствую тебя, Гармахис, — проворковала она, улыбаясь. — Стало быть, мой вестник нашел тебя! — И она указала на труп Павла. — Фи, как он безобразен. Эй, стражи!

Дверь отворилась, два вооруженных галла переступили порог.

— Унесите эту разлагающуюся падаль и выбросите стервятникам, пусть его терзают. Погодите, выньте сначала кинжал из груди этого предателя. — Стражи склонились к трупу, с усилием вытащили из сердца Павла окровавленный кинжал и положили на стол. Потом взяли за плечи и за ноги и понесли прочь, я слышал их тяжелые шаги по лестнице.

— Кажется мне, Гармахис, ты попал в большую беду, — произнесла она, когда звуки шагов замерли. — Как неожиданно поворачивается колесо Судьбы! Если бы не этот предатель, — она кивнула в сторону двери, через которую пронесли труп Павла, — я представляла бы сейчас собой столь же отвратительное зрелище, как он, и кинжал, что лежит на столе, был бы обагрен моей кровью.

Стало быть, меня предал Павел.

— Да, — продолжала она, — и когда ты пришел ко мне вчера ночью, я знала, что ты пришел меня убить, когда ты раз за разом подносил руку к груди, я знала, что рука твоя сжимает рукоятку кинжала и что ты собираешь все свое мужество, чтобы совершить деяние, которому противится твоя душа. Странные то были, фантастические минуты, когда вся жизнь висит на волоске, ради таких минут только и стоит жить, и я неотступно думала, кто же из нас победит, ибо в этом поединке мы были равны и в силе и в вероломстве.

Да, Гармахис, твою дверь охраняют стражи, но я не хочу тебя обманывать. Не знай я, что связала тебя узами, более надежными, чем тюремные цепи, не знай я, что мне не угрожает от тебя никакое зло, ибо меня защищает твоя честь, которую не сокрушат копья всех моих легионов, ты давно был бы мертв, мой Гармахис. Смотри, вот твой кинжал, — она протянула его мне, — убей меня, если можешь. — И, встав передо мной, обнажила грудь и стала ждать; ее глаза были безмятежно устремлены на меня. — Ты не можешь убить меня, — вновь заговорила она, — ибо есть поступки, которых ни один мужчина — я говорю о настоящих мужчинах, таких, как ты, — не может совершить и после этого остаться жить; самый страшный из этих поступков, Гармахис, — убить женщину, которая тебя любит. Что ты делаешь, не смей! Отведи кинжал от своей груди, ибо если ты не смеешь убить меня, насколько более тяжкое преступление ты совершишь, лишив жизни себя, о жрец Исиды, преступивший клятвы! Тебе что, не терпится предстать пред разгневанным божеством в Аменти? Как ты думаешь, какими глазами посмотрит Небесная Мать на своего сына, который покрыл себя позором, нарушил самую свою святую клятву и вот теперь явился приветствовать ее с обагренными кровью руками? Где ты будешь искупать содеянное зло — если его тебе вообще позволят искупать!

Этого я уже не мог вынести, сердце переполнилось горечью. Увы, она была права: я не имел права умереть. Я совершил столько злодеяний, что не смел даже думать о смерти! Я бросился на ложе и заплакал слезами того отчаянья, когда у человека уже не осталось тени надежды.

Но Клеопатра подошла ко мне, присела рядом и, пытаясь утешить меня, нежно обняла.

— Не плачь, любимый, подними голову, — пел ее голос, — не все потеряно, и я вовсе не сержусь на тебя. Да, игра была не на жизнь, а на смерть, но я предупреждала тебя, что пущу в ход свои женские чарыпротив твоего чародейства, и видишь — я победила. Но я ничего не скрою от тебя. И как женщина, и как царица я полна жалости к тебе, — не просто жалости, а сострадания; но это еще не все: мне больно видеть, как ты терзаешься. То, что ты стремился отвоевать трон, который захватили мои предки, и вернуть свободу своей древней стране Кемет, лишь справедливо и достойно восхищения. Я сама, как законная царица, поступила в свое время так же и не остановилась перед жестокостью, ибо принесла клятву. И потому все мое сочувствие отдано тебе, как я всегда отдаю его великим и отважным. Тебя ужасает глубина твоего падения, но это тоже вызывает уважение. И я как женщина — как любящая тебя женщина — разделяю твое горе. Но знай: не все потеряно. Твой план был неудачен, ибо мне хорошо известно, что Египет не может существовать сам по себе как независимая держава, пусть бы даже ты отнял у меня корону и стал править, а вам, без всякого сомнения, переворот должен был бы удаться, — так вот, Гармахис, нельзя сбрасывать со счетов Рим. И я хочу вселить в тебя надежду: меня принимают не за ту, что я есть на самом деле. Нет сердца в этой огромной стране, которое переполняла бы такая беззаветная любовь к древнему Кемету, как мое, — да, Гармахис, я люблю его даже больше, чем ты. Но до сих пор я была словно в оковах — войны, восстания, заговоры, зависть связывали меня по рукам и по ногам, я не могла служить моему народу, как мне того хотелось. Но теперь, Гармахис, ты научишь меня. Ты будешь не только моим возлюбленным, но и моим советником. Разве так просто покорить сердце Клеопатры — то самое сердце, которое ты, да будет тебе во веки веков стыдно, хотел пронзить сталью? Да, ты, именно ты поможешь мне найти путь к моему народу, мы будем править вместе, объединив в едином царстве древнюю и новую страну, новое и древнее мышление. Ты видишь, все складывается к лучшему — о таком нельзя было и мечтать: ты взойдешь на престол фараона, но тебя приведет к нему совсем не столь жестокий и кровавый путь.

Итак, мы сделаем все, Гармахис, чтобы замаскировать твое предательство. Твоя ли в том вина, что подлый римлянин донес о твоих намерениях? Что после того тебя опоили, выкрали тайные списки и без труда расшифровали? Разве тебя станут винить, что после неудачи великого заговора, когда его участники рассеялись по стране, ты, верный своему долгу, продолжал служить отчизне, пользуясь тем оружием, которое дала тебе Природа, и покорил сердце царицы Египта, надеясь с помощью ее преданной любви достичь своей цели и осенить своими мощными крылами родину Нила? Скажи, Гармахис, разве я плохо придумала?

Я поднял голову, чувствуя, как во мраке моего отчаяния блеснула слабая надежда, ибо когда мужчина тонет, он хватается за соломинку. И я в первый раз за все время заговорил:

— А те, кто был со мной… кто верил мне… что будет с ними?

— Ты спрашиваешь о своем отце Аменемхете, старом жреце из Абидоса; о дяде Сепа, этом пламенном патриоте, с такой заурядной внешностью, но с великим сердцем; ты спрашиваешь о…

Я думал, она скажет «о Хармиане», но нет, она не произнесла этого имени.

— …о многих, многих других, — да, я знаю всех!

— И что же ждет их?

— Выслушай меня, Гармахис, — ответила она, вставая и кладя мне руку на плечо. — Ради тебя я проявлю ко всем к ним великодушие. Я накажу лишь тех, кого нельзя не наказать. Клянусь моим троном и всеми богами Египта, я никогда не причиню ни малейшего зла твоему старому отцу, и если еще не поздно, я пощажу твоего дядю Сепа и всех, кто был с ним. Я не поступлю, как мой прапрадед Эпифан: когда египтяне восстали против него, он повелел привязать к своей колеснице Афиниса, Павзираса, Хезифуса и Иробастуса, как Ахилл когда-то привязал Гектора, — только те, в отличие от Гектора, были живые, заметь, — и прокатился с ними вокруг городских стен. Я пощажу всех, кроме иудеев, если они были среди вас, ибо ненавижу их.

— Иудеев среди нас нет, — ответил я.

— Тем лучше, ибо их бы я не пощадила. Неужто я в самом деле такая жестокая, как меня расписывают? В твоем списке, Гармахис, было много обреченных на смерть, а я лишила жизни одного-единственного негодяя римлянина, дважды предателя, ибо он предал и меня и тебя. Скажи, Гармахис, ты не раздавлен милостью, которую я к тебе проявила, ибо ты мне нравишься, а для женщины, поверь, это достаточно веская причина, чтобы помиловать преступника. Нет, клянусь Сераписом! — Она вдруг негромко рассмеялась. — Я передумала: пожалуй, я не дам тебе так много даром. Ты должен заплатить за мою милость, и заплатить дорогой ценой — ты поцелуешь меня, Гармахис.

— Нет, — ответил я, отворачиваясь от прекрасной искусительницы, — это действительно слишком дорогая цена. Я больше никогда не буду целовать тебя.

— Подумай, прежде чем отказываться. — Она сердито нахмурилась. — Подумай хорошенько и сделай выбор. Ведь я всего лишь женщина, Гармахис, и женщина, которая не привыкла слышать от мужчины «нет». Поступай как знаешь, но если ты мне откажешь, я отберу у тебя милость, которую решила подарить. И потому, мой целомудреннейший из жрецов, выбирай: либо ты принимаешь тяжкое бремя моей любви, либо в самом скором времени погибнут от руки палача и твой отец, и все те, кто входил в его заговор.

Я взглянул не нее и увидел, что она и в самом деле разгневана, ибо глаза ее сверкали, а грудь высоко вздымалась. Я вздохнул и поцеловал ее, и этот поцелуй замкнул цепь моего постыдного рабства. А она с торжествующей улыбкой Афродиты упорхнула, захватив с собой кинжал.

Я еще не знал, проникла ли Клеопатра в самое сердце нашего заговора; не знал, почему мне оставили жизнь, не знал, почему Клеопатра, эта женщина с сердцем тигрицы, проявила к нам милость. Да, я не знал, что она боялась убить меня, ибо заговор был слишком могуч, а двойная корона еле держалась на ее голове, и если бы разнеслась молва, что я убит, страну потряс бы бунт и вышиб из-под нее трон, хоть я его уже занять и не мог. Не знал, что лишь из страха и соображений политики проявила она подобие милости к тем, кого я выдал, и что коварный расчет, а не святая женская любовь — хотя, если говорить правду, я ей очень нравился, — побудил ее привязать меня к себе узами страсти. И все же я должен сказать слово в ее защиту: даже когда нависшая над ней туча растаяла в небе, она сохранила верность мне, и никто, кроме Павла и еще одного человека, не подвергся высшей мере наказания — смерти за участие в заговоре против Клеопатры, у которой хотели отнять корону и жизнь. Зато сколько мук эти люди перенесли!

Итак, она ушла, но ее прекрасный образ остался в моем сердце, хотя печаль и стыд гнали его. О, какие горькие часы ждали меня, ведь я не мог облегчить свое горе молитвой. Связь между мною и божественной Исидой оборвалась, богиня не отзывалась больше на призывы своего жреца. Да, горьки и черны были эти часы, но в этой тьме сияли звездные глаза Клеопатры и эхом отдавался ее голос, шепчущий слова любви. Чаша моего горя еще не переполнилась. В сердце тлела надежда, я убеждал себя, что не сумел достичь высокой цели, но выберусь из глубин пропасти, в которую упал, и найду иной, не столь тернистый путь к победе.

Так преступники обманывают себя, возлагая вину за содеянное зло на неотвратимую Судьбу, пытаясь убедить себя, что в своей порочности они могут сотворить добро, и убивают совесть, якобы подчиняясь велению необходимости. Но тщетно, тщетно все, ибо на пути порока их неизменно преследуют угрызения совести, а впереди ждет гибель, и горе тем, кто идет по этому пути! О, горе мне, преступнейшему из преступных!

Глава 16

Повествующая о пребывании Гармахиса под стражей; о презрении, высказанном ему Хармианой; об освобождении Гармахиса и о прибытии Квинта Деллия.


Целых одиннадцать дней прожил я в своей комнате пленником, никого не видя, кроме стражников возле моих дверей, рабов, которые молча приносили мне еду и питье, и Клеопатры, а Клеопатра почти все время была со мной. Она нескончаемо говорила мне о любви, но ни разу не обмолвилась и словом о том, что происходит в стране. Приходила она всегда разная — то весело смеялась и шутила, то делилась возвышенными мыслями, то была сама страсть, и больше для нее ничего не существовало, и в каждом настроении она была всякий раз по-новому пленительна. Она любила говорить о том, как я помогу ей вернуть величие Египту, как мы облегчим участь народа и заставим римского орла улететь восвояси. И хотя сначала я отвращал слух от ее речей, когда она начинала рисовать передо мной картины будущего, она медленно, подбираясь все ближе и ближе, опутала меня своей волшебной паутиной, из которой было не вырваться, и я стал думать точно так же, как она. Потом я приоткрыл ей свое сердце и рассказал немного о том, как я хотел возродить Египет. Она с восхищением слушала, вдумывалась в мои планы, говорила, что, по ее мнению, следует сделать, чтобы их выполнить, объясняла, каким путем она хочет вернуть Египту истинную веру и восстановить древние храмы — не только восстановить, но и построить новые, где будут поклоняться нашим богам. И она все глубже вползала в мое сердце, проникла во все его уголки и заполнила до краев, и поскольку все остальное у меня в жизни было отнято, я полюбил ее всей нерастраченной страстью моей больной души. У меня ничего не осталось, кроме любви Клеопатры, я жил ею, лелеял ее, как вдова лелеет свое единственное дитя. Вот как случилось, что виновница моего позора стала для меня источником жизни, дороже, чем зеница ока, чем весь мир, я любил ее неутолимо, с каждым часом все сильнее и сильнее, и наконец в этой любви потонуло прошлое, а настоящее стало казаться сном. Ибо она подчинила меня себе, украла мою честь, опозорила так, что вовек не отмыться, я, жалкое слепое ничтожество, падший глупец, целовал плеть, которой меня стегали, и полз за палачом на коленях, как раб.

Да и сейчас, в моих виденьях, которые слетаются, когда сон отпирает тайные запоры нашего сердца и выпускает в просторные чертоги мысли томящиеся в нем страхи, я, как и прежде, вижу эту царственную женщину, она летит ко мне, распахнув объятья, в глазах ее сияет свет любви, губы полуоткрыты, свернувшиеся в локоны волосы развеваются, а на лице небесная нежность и самозабвенная страсть, на какие была способна лишь она. Через столько лет мне снится, что она пришла ко мне, как приходила когда-то! Потом я просыпаюсь и думаю, что она — воплощение изощреннейшей лжи.

Такой однажды она пришла ко мне, когда я жил в своей комнате под стражей. Не пришла, а прибежала, объяснила она, удрала с какого-то важного совета, где обсуждались военные действия Антония в Сирии, и бросилась прямо ко мне, в парадном церемониальном одеянии, как была, со скипетром в руке и с золотым уреем, обвивающим лоб. Смеясь, она села рядом со мной на ложе; ей надоели послы, которым она давала аудиенцию в зале совета, и она объявила им, что вынуждена покинуть их, потому что получено срочное известие из Рима; собственная выдумка ее развеселила. Она вдруг поднялась, сняла диадему в виде урея и возложила на мой лоб, накинула мне на плечи свою мантию, вложила в руку жезл и склонилась предо мной. Потом снова рассмеялась, поцеловала меня в губы и сказала, что я поистине ее царь и повелитель. Но я вспомнил коронацию в Абидосском храме, вспомнил и ее венок из роз, запах которых до сих пор преследует меня, вскочил, побелев от ярости, сбросил с себя мишуру, в которую она меня обрядила, и сказал, что не позволю издеваться над собой, хоть я и ее пленник. Видно, выражение у меня было такое, что она испугалась и отпрянула от меня.

— Ну что ты, милый Гармахис, — прожурчала она, — не надо сердиться. Почему ты решил, что я над тобой издеваюсь? Почему думаешь, что тебе не стать фараоном перед богами и пред людьми?

— Как мне понять тебя? — спросил я. — Ты что же, хочешь сочетаться со мной браком и объявить об этом всему Египту? Разве есть сейчас для меня иной путь стать фараоном?

Она потупила глаза.

— Быть может, мой возлюбленный, я в самом деле хочу сочетаться с тобой браком, — ласково сказала она. — Послушай, здесь, в этой тюрьме, ты очень побледнел и почти ничего не ешь. Не спорь, я знаю от рабов. Я держала тебя здесь, под стражей, ради того, чтобы спасти твою жизнь, Гармахис, ибо ты мне очень дорог; ради того, чтобы спасти твою жизнь и твою честь, мы должны и дальше делать вид, что ты мой пленник. Иначе тебя все будут поносить и убьют — тайно подошлют убийц, и ты умрешь. Но я не могу больше видеть, как ты здесь чахнешь. И потому я завтра освобожу тебя и объявлю, что ты ни в чем не виноват, и ты снова появишься во дворце как мой астроном. Скажу, что ты не причастен к заговору, я в этом окончательно убедилась; к тому же твои предсказания сбылись все до единого — кстати, это истинно так, хотя я не вижу причин благодарить тебя, ибо понимаю, что ты составлял предсказания исходя из интересов вашего заговора. А теперь прощай, мне пора к этим чванливым тугодумам-послам; и молю тебя, Гармахис, не поддавайся этим неожиданным вспышкам ярости, ибо ведь тебе неведомо, чем завершится наша любовь.

И, слегка кивнув головкой, она ушла, заронив мне в душу мысль, что она хочет открыто сочетаться со мной браком. И скажу правду: я уверен, что в тот миг она искренне этого желала, ибо хоть и не любила меня всепоглощающей любовью, но пылко увлеклась мной и я еще ей не успел наскучить.

Утром Клеопатра не пришла, зато пришла Хармиана — та самая Хармиана, которой я не видел с роковой ночи моей гибели. Она вошла и встала передо мной, бледная, глаза опущены, и первые же ее слова ужалили меня, точно укус змеи.

— Прошу простить меня, — проговорила она елейным голоском, — прошу простить, что я посмела явиться к тебе вместо Клеопатры. Но тебе недолго ждать встречи со своим счастьем: скоро ты ее увидишь.

Я сжался от ее слов, да это и неудивительно, а она, почувствовав, что перевес на ее стороне, стала наступать.

— Я пришла, Гармахис, — увы, больше не царственный! — сказать тебе, что ты свободен! Свободен встретиться лицом к лицу со своим позором и увидеть его отражение в глазах всех, кто верил тебе, — он будет там, подобно теням в глубинах вод. Я пришла сказать тебе, что великий заговор, который готовился больше двадцати лет, погиб безвозвратно. Правда, никого из заговорщиков не убили, может быть, только дядю Сепа, потому что он исчез. Однако всех вождей схватили и заковали в кандалы или же подвергли изгнанию, дух наших людей сломлен, борцы рассеялись по всей стране. Гроза собиралась, но так и не успела грянуть — ветер унес тучи. Египет погиб, погиб навсегда, его последняя надежда разрушена. Никогда нашей стране не подняться с оружием в руках, теперь она во веки веков будет влачить ярмо рабства и подставлять спину плетям угнетателей!

Я громко застонал.

— Увы, меня предали! Нас предал Павел.

— Тебя предали? Нет, это ты сам оказался предателем! Почему ты не убил Клеопатру, когда остался с ней наедине? Отвечай, клятвопреступник!

— Она опоила меня, — проговорил я.

— Ах, Гармахис! — воскликнула безжалостная девушка. — Как низко ты пал и как непохож стал на того царевича, которого я когда-то знала: ты теперь не гнушаешься ложью! Да, тебя опоили — опоили любовным зельем! И ты продал Египет и всех, кто жаждал его возрождения, за поцелуй распутницы! Горе тебе и вечный позор! — Она уставила в меня перст и впилась в лицо глазами. — От тебя все отвернутся, все тебя отвергнут! Ничтожнейший из ничтожных! Презренный! Посмей это опровергнуть, если можешь! Да, прочь от меня! Ты знаешь, какой ты трус, и потому правильно делаешь, что отступаешь в угол! Ползай у Клеопатриных ног, целуй ее сандалии, пока она не втопчет тебя в грязь, где тебе и место. Но от людей честных держись подальше, как можно дальше!

Душа моя корчилась в муках от ее жалящего презрения и ненависти, но ответить ей мне было нечего.

— Как случилось, — наконец спросил я хрипло, — как случилось, что тебя, единственную из всех, не выдали и ты по-прежнему приближенная царицы и по-прежнему издеваешься надо мной, хотя еще совсем недавно клялась мне в любви? Ведь ты женщина, неужели нет в твоей душе жалости и понимания, что и мужчина может оступиться?

— Моего имени не было в списке, — отвечала она, потупляя глаза. — Дарю тебе счастливую возможность: предай заодно и меня, Гармахис! Да, твое падение причинило мне особенно острую боль именно потому, что я любила тебя когда-то, — неужели ты еще это помнишь? Позор того, кто был нам дорог, становится отчасти и нашим позором, он как бы навеки прилипает к нам, потому что мы так слепо любили это ничтожество всеми сокровенными глубинами нашего сердца. Стало быть, ты такой же глупец, как все? Стало быть, ты, еще разгоряченный объятиями царственной распутницы, обращаешься за утешением ко мне — не к кому-то другому, а именно ко мне?!

— Может быть, именно ты в своей злобе и ревности предала нас, это вовсе не так невероятно, — сказал я. — Хармиана, давно, еще в самом начале, дядя Сепа предупреждал меня: «Не доверяй Хармиане», и, сказать честно, теперь, когда я вспомнил его слова…

— Как это похоже на предателя! — прервала она меня, вспыхнув до корней волос. — Предатели считают, что все вокруг предатели, и всех подозревают! Нет, я тебя не предавала; тебя предал этот жалкий мошенник Павел, нервы у него не выдержали, и он за это поплатился. Я не желаю больше слушать такие оскорбления. Гармахис, — царственным тебя уже никто больше не назовет! — Гармахис, царица Египта Клеопатра повелела мне сказать тебе, что ты свободен и что она ожидает тебя в Алебастровом Зале.

И, метнув в меня быстрый взгляд из-под своих длинных ресниц, она поклонилась и исчезла.

И вот я снова вышел из своих комнат и пошел по дворцу, пошел кружным путем, ибо меня переполняли ужас и стыд и я со страхом глядел на людей, уверенный, что увижу на их лицах презрение к предателю, каким я оказался. Но никакого презрения на лицах не было, ибо все, кто знал о заговоре, бежали, Хармиана же ни словом не проговорилась, — без сомнения, желая спасти себя. К тому же Клеопатра убедила всех, что я к заговору не причастен. Но моя вина давила на меня непереносимой тяжестью, я похудел, осунулся, никто бы не нашел меня сейчас красивым. И хоть считалось, что я свободен, на самом деле за каждым моим шагом следили, я не имел права выйти за ворота дворца.

И вот настал день, когда к нам прибыл Квинт Деллий, этот продажный римский патриций, который всегда служил лишь восходящим звездам. Он привез Клеопатре послание от триумвира Марка Антония, который, не успев одержать победу в сражении при Филиппах, перебросил свои войска из Фракии в Азию и грабил там покоренных царей, чтобы расплатиться их золотом со своими алчными легионерами.

Я хорошо помню тот день. Клеопатра в своем парадном церемониальном наряде, окруженная советниками двора, среди которых был и я, сидела в большом зале для приемов на своем золотом троне. Вот она приказала ввести посланника триумвира Антония. Огромные двери распахнулись, и среди грома фанфар, приветствуемый стражами-галлами, вошел, в сопровождении свиты военачальников, римлянин в золотых сверкающих доспехах и алом шелковом плаще. Лицо у него было бритое, — ни бороды, ни усов, — красивое и переменчивое, но с жестким ртом и лживыми прозрачными глазами. И пока глашатаи объявляли его имя, титул и должности, которые он занимает, он, уставившись, глядел во все глаза на Клеопатру, которая спокойно сидела на своем троне, сияя лучезарной красотой, и было видно, что он потрясен. Наконец глашатаи смолкли, а он все продолжал стоять и даже не шевельнулся. Тогда Клеопатра обратилась к нему на латыни:

— Приветствую тебя, благородный Деллий, посол могущественного Антония, чья тень закрыла весь мир, словно это сам Марс явился перед нами, мелкими ничтожными владыками. Добро пожаловать в нашу бедную Александрию. Прошу тебя, открой нам цель твоего приезда.

Но хитрый Деллий по-прежнему молчал и все стоял как громом пораженный.

— Что с тобой, благородный Деллий, ты утратил дар речи? — спросила Клеопатра. — Или так долго скитался по просторам Азии, что позабыл родной язык? Какой язык ты еще помнишь? Назови его, и будем говорить на нем, ибо мы знаем все языки.

И тут он наконец заговорил звучным вкрадчивым голосом:

— Прости меня, прекраснейшая царица Египта, за то, что я онемел перед тобой, но столь великая красота, подобно смерти, замыкает уста смертных и отнимает разум. Глаза того, кто смотрит на слепящее полуденное солнце, не видят ничего вокруг; вот так и я, царица Египта, ошеломленный представшим столь внезапно предо мной прекрасным видением, потерял власть над своими мыслями, над своей волей и над своими чувствами.

— Должна отдать тебе должное, — проговорила Клеопатра, — я вижу, у вас в Киликии ты прошел неплохую школу лести.

— Кажется, в Александрии есть пословица: «Сколько ни кади лестью, до облака фимиам не долетит»[490]. Но доложу, зачем я прибыл. Вот, царица Египта, послание, с печатями и подписью Антония, где речь идет о государственных делах. Желаешь ли ты, чтобы я прочел его вслух, при всех?

— Сорви печати и прочти, — повелела она.

И он, отдав ей поклон, сорвал печати и стал читать:

— «От имени Triumviri Reipublicae Constituenae[491] триумвир Марк Антоний приветствует Клеопатру, милостью римского народа царицу Верхнего и Нижнего Египта. Нам стало известно, что ты, Клеопатра, нарушив свое обещание и преступив свой долг, послала своего слугу Аллиена с войсками и своего слугу Серапиона, правителя Кипра, тоже с войсками, дабы поддержать убийцу Кассия, который выступил против благороднейшего триумвирата. Известно нам и то, что ты сама готовишь огромный флот ему в поддержку. Мы требуем, чтобы ты без промедления отправилась в Киликию, дабы встретиться там с благородным Антонием и собственными устами дать ему ответ на все обвинения, которые выдвигают против тебя. Предупреждаем, что если ты не выполнишь наше повеление, пеняй на себя. Прощай».

Когда Клеопатра услышала эти наглые угрозы, глаза ее засверкали и руки сжали золотые львиные головы, на которых покоились.

— Сначала нам преподнесли сладчайшую лесть, — произнесла она, — а потом, боясь, что мы пресытимся сладким, напоили желчью. Слушай меня, Деллий: все обвинения, которые перечислены в этом послании, — вернее, в этой повестке в суд, — ложь от начала до конца, и мои советники могут это подтвердить. Но в наших действиях, касающихся войн и политики, мы не собираемся отдавать отчет тебе, и уж тем более сейчас. И мы не покинем нашего царства и не поплывем в далекую Киликию, мы не станем, подобно бесправному обвиняемому, оправдываться перед судом благородного Антония. Если Антоний желает побеседовать с нами и обсудить эти важные дела, что ж — море открыто, и ему будет оказан здесь царский прием. Пусть сам плывет сюда. Вот, Деллий, наш ответ тебе и триумвирату, от имени которого ты прибыл.

Но Деллий улыбнулся улыбкой царедворца, который не снисходит до гнева, и снова заговорил:

— Царица Египта, ты не знаешь благородного Антония. Он суров в посланиях, где выражает свои мысли так, будто в руках его не стило, а копье, обагренное кровью. Но, встретившись с ним лицом к лицу, ты убедишься, что этот величайший в мире полководец столь же любезен и уступчив, сколь и отважен. Послушайся моего совета, о царица! Езжай к нему. Не отсылай меня с таким обидным ответом, ибо если Антоний, следуя твоему приглашению, прибудет в Александрию, то горе Александрии, горе народу Египта и горе тебе, царица Египта! Он приплывет с войсками, приплывет сражаться с тобой, и тяжко придется тебе, посмевшей бросить вызов могущественному Риму. Молю тебя, выполни его повеление. Прибудь в Киликию, явись с дарами мира, а не с оружием в руках. Явись во всем блеске своей красоты, в роскошнейшем одеянии, и тебе не придется бояться благородного Антония. — Он умолк, многозначительно глядя на нее; а я сообразив, куда он клонит, почувствовал, как лицо мне заливает жаркая кровь негодования.

Клеопатра тоже поняла, ибо подперла рукой подбородок и задумалась, в глазах у нее собрались тучи. Она сидела так и молчала, а лукавый царедворец Деллий с любопытством наблюдал за ней. Хармиана, стоявшая с другими придворными дамами возле трона, тоже все поняла, ибо ее лицо озарилось, как озаряется летним вечером туча, когда на небе сверкнет яркая молния. Потом оно снова побледнело и поникло.

Наконец Клеопатра заговорила:

— Дело это очень непростое, и потому, благородный Деллий, нам нужно время, чтобы все обдумать и принять решение. Отдохни пока у нас, развлекайся, насколько это позволяют наши жалкие обстоятельства. Не позже чем через десять дней ты получишь от нас ответ.

Посол подумал немного, потом ответил с улыбкой:

— Благодарю тебя, царица. На десятый день, считая от нынешнего, я приду к тебе за ответом, а на одиннадцатый отплыву к моему повелителю Антонию.

Снова по знаку, поданному Клеопатрой, затрубили фанфары, и Деллий, поклонившись, удалился.

Глава 17

Повествующая о смятении Клеопатры; о ее клятве Гармахису; и о тайне сокровища, лежащего в сердце пирамиды, которую открыл Клеопатре Гармахис.


В ту же саму ночь Клеопатра вызвала меня к себе в покои, где она жила. Я пришел и застал ее в чрезвычайном смятении; никогда прежде не видел я ее столь встревоженной. Она была одна и металась по мраморному покою, как львица в клетке, мысли теснились у нее в голове, точно облака над морем, и тенями мелькали в глубинах ее глаз.

— Ах, наконец-то ты пришел, Гармахис, — сказала она, с облегчением вздыхая и беря меня за руку. — Дай мне совет, ибо никогда еще я не нуждалась так в мудром совете. Что за жизнь даровали мне боги — бурную, как океан! С детства на мою долю не выпало ни одного безмятежного дня и, судя по всему, никогда не выпадет. Только что моя жизнь висела на волоске, я чудом ускользнула от твоего кинжала, Гармахис, и вот теперь новая беда, точно далеко за горизонтом собралась гроза, вдруг налетела и разразилась надо мной. Как тебе понравился этот щеголь с душой хищника? Вот бы кого поймать в ловушку! Как мягко говорит! Не говорит, а мурлычет, точно кошка, и каждую минуту готов вонзить в тебя когти. А что ты скажешь о послании? Неслыханная наглость! Знаю я этого Антония. Видела его, когда была еще совсем девочка, едва вступала в пору юности, но ум у меня уже тогда был острый, женский, я сразу поняла, что он за человек. Могуч, как Геркулес, но глуп, однако сквозь эту глупость вдруг прорывается ум гения. Сластолюбив; охотно идет за теми, кто потакает ему в его слабостях, но стоит возразить — и он твой смертельный враг. Верен в дружбе, если, впрочем, любит своих друзей; часто совершает поступки, которые противоречат его собственным интересам. Великодушен, смел, в трудных обстоятельствах стоек и вынослив, в благоденствии — любитель вина и раб женщин. Вот каков Антоний. Как вести себя с мужчиной, которого Судьба и Случай, вопреки его собственной воле и желанию, вознесли на гребень успеха? Настанет день, когда волна низвергнется, но пока он летит на ней и смеется над теми, кто тонет.

— Антоний всего лишь человек, — ответил я, — и человек, у которого много врагов; а человека, у которого много врагов, можно победить.

— Да, его можно победить, но он ведь не один, Гармахис, — с ним еще двое. Кассий отправился туда, где и надлежит быть глупцу, — казалось бы, Рим отсек голову гидре. И что же? Отсечь-то голову отсекли, а на тебя уже шипит другая. Ведь есть еще Лепид и Октавиан-младший, который спокойно, с улыбкой торжества посмотрит на холодный труп Лепида ли, Антония ли, Клеопатры. Если я не поплыву в Киликию, Антоний непременно войдет в союз с парфянами и, сочтя гнусные слухи, которые распускают обо мне, правдой, — кстати, все это, конечно, и в самом деле правда, — обрушит свои легионы на Египет. И что тогда?

— Что тогда? Прогнать его обратно в Рим.

— Ах, Гармахис, тебе легко так говорить, и, может быть, если бы я не выиграла ту игру, что мы вели с тобой двенадцать дней назад, и фараоном стал бы ты, ты с легкостью разбил бы Антония, ибо весь Египет сплотился, поддерживая твой трон. Но меня Египет не любит, им ненавистна царица, в чьих жилах течет греческая кровь; а я уже разрушила великий заговор твоих сторонников, в котором объединилась половина жителей Египта. Так разве эти люди поднимутся, чтоб поддержать меня? Будь Египет верен мне, я, конечно, могла бы выстоять против всех войск, которые приведет Рим; но Египет ненавидит меня и предпочтет покориться римлянам, как в свое время покорился грекам. И все же я могла бы его защитить, будь у меня золото: я наняла бы солдат и они за деньги стали бы сражаться за меня. Но денег нет; моя казна пуста, и хоть земля наша богата, мне нечем заплатить огромные долги. Эти войны разорили меня, мне негде взять ни единого таланта. Может быть, ты, Гармахис, по праву крови жрец пирамид, — она приблизилась ко мне и посмотрела в глаза, — может быть, ты, — если легенда, дошедшая до нас сквозь десятки поколений, не лжет, — может быть, ты откроешь мне, где взять золото, чтобы спасти страну от гибели, а твою возлюбленную от участи Антониевой рабыни? Скажи, эта легенда о сокровище — сказка или правда?

Я подумал немного, потом сказал:

— Предположим, эта легенда — правда, предположим, я покажу тебе сокровище, сокрытое великим фараоном седой древности, чтобы в черный час нашей истории спасти Кемет, но могу ли я быть уверен, что ты поистине употребишь его богатства для этой благой цели?

— Так, стало быть, сокровище есть? — живо спросила она. — О, не сердись на меня, Гармахис, ибо, признаюсь тебе честно, само слово «золото» в этот роковой час бедствия наполняет сердце такой же радостью, как вид ручья в пустыне.

— Я думаю, что такое сокровище существует, — ответил я, — хотя сам его никогда не видел. Но знаю, что оно по-прежнему лежит там, куда было положено, ибо на тех, кто прикоснется к нему нечистыми руками и ради выполнения своих корыстных замыслов, падет столь страшное проклятье, что ни один из фараонов, кому сокровище было показано, не осмелился его взять даже в годину великих бедствий страны.

— Ах, в былые времена все всего боялись, — возразила она, — или же не так велики были постигшие их бедствия. Стало быть, Гармахис, ты мне покажешь это сокровище?

— Может быть, и покажу, если оно действительно все еще там, куда было положено, но ты должна поклясться мне, что употребишь его только на то, чтобы защитить Египет от Антония и облегчить жизнь его народа.

— Клянусь! — с искренним пылом воскликнула она. — Клянусь всеми богами Кемета, что если ты покажешь мне это великое сокровище, я объявлю Антонию войну и отошлю Деллия обратно в Киликию с еще более оскорбительным посланием, чем Антоний прислал мне. Но это еще не все, я сделаю больше, Гармахис: в самом скором времени я сочетаюсь с тобой браком и объявлю об этом всему миру, и ты сам будешь выполнять свои замыслы и отгонишь от нашей страны римского орла.

Так она говорила, гладя на меня со всей правдивостью и искренностью, на какие способен человек. Я ей поверил и впервые после моего падения почувствовал, что счастлив, подумал, что не все потеряно для меня и что вместе с Клеопатрой, которую я любил до крайней степени безумия, я смогу еще вернуть себе уважение египтян и власть.

— Клянись же Клеопатра! — потребовал я.

— Клянусь, любимый! И этой печатью скрепляю мою клятву! — Она поцеловала меня в лоб. Я тоже поцеловал ее, и мы стали говорить о том, как будем жить, когда станем мужем и женой, и что надо сделать, чтобы одолеть Антония.

Вот как я еще раз поддался обольщению и был обманут, хотя я верю, что если бы не злобная ревность Хармианы, которая, как вы увидите дальше, постоянно толкала ее на все новые преступления, Клеопатра в самом деле сочеталась бы со мной браком и отгородилась бы от Рима. И в конечном итоге так было бы лучше и для нее, и для Египта.

Мы просидели чуть ли не до рассвета, и я приоткрыл перед ней завесу тайны, окутывающей сокровище — несметные богатства, которые лежат в толще пирамиды. Было решено, что завтра же мы отправимся в путь и, прибыв туда через два дня, ночью начнем их искать. Рано утром была тайно снаряжена барка, Клеопатра вошла в нее, скрыв лицо под покрывалом и выдавая себя за египтянку, которая совершает паломничество к храму Хор-эм-ахета. Я тоже плыл с ней, одетый паломником, и с нами десятеро ее самых верных слуг, переодетых гребцами. Но Хармианы с нами не было. От Канопа по Нилу нас провожал попутный ветер, и в первую же ночь, плывя при свете луны, мы достигли Саиса и там немного отдохнули. На рассвете наше судно снова отчалило, весь день мы двигались быстро и покрыли большое расстояние, так что часа через два после заката солнца впереди показались огни крепости, именуемой Вавилоном. Мы подошли к противоположному берегу и незаметно причалили среди высоких зарослей тростника.

Потом мы, соблюдая величайшую осторожность, двинулись пешком в сторону пирамид, до которых было около двух лиг. Шли я, Клеопатра и преданный евнух, остальных слуг мы оставили в барке. Мне удалось поймать для Клеопатры ослика, который пасся среди поля пшеницы. Я бросил ему на спину плащ, и она села, и я повел ослика известными мне тропами, а евнух следовал за нами пешком. Через час с небольшим мы миновали большую дамбу, и перед нами встали величественные пирамиды, возносящие сквозь лунный свет свои вершины к небу; мы в благоговейном трепете умолкли и дальше шли, не произнося ни слова, по населенному духами городу мертвых, вокруг нас поднимались торжественные гробницы, и наконец мы поднялись на каменистую площадку и стали подле пирамиды Хуфу — его великолепного трона.

— Я уверена, — прошептала Клеопатра, глядя вверх на сверкающую в лучах луны мраморную грань с миллионами мистических символов, вырезанных на ней, — я уверена, что в те времена Египтом правили не люди, а боги. Это место печально, как сама смерть, и так же величественно и отчуждено от нас. Мы в эту пирамиду должны войти?

— Нет, не в нее, — ответил я. — Идем дальше.

И я повел их средь бесчисленных древних усыпальниц, пока мы не дошли до пирамиды Хефрена Великого. Остановились в ее тени и стали глядеть на красную, пронзающую небо громаду.

— Это она? — снова прошептала она.

— Нет, не она, — ответил я. — Нужно идти дальше.

Опять мы шли мимо гробниц, им не было конца, но вот мы остановились под сенью Верхней пирамиды[492], и потрясенная Клеопатра не могла оторвать глаз от зеркальных поверхностей этой красавицы, которая тысячелетие за тысячелетием каждую ночь посылала обратно в небо лунный свет, покоясь на своем черном базальтовом основании. Поистине, из всех пирамид эта — самая прекрасная.

— Что ж, здесь? — спросила она.

— Да, здесь, — ответил я.

Мы прошли между храмом для культовых церемоний, посвященных его божественному величеству, Менкаура, воссиявшему в Осирисе, и основанием пирамиды и оказались у ее северной грани. Здесь в самой середине выбито имя фараона Менкаура, который построил эту пирамиду, дабы она стала его усыпальницей, и спрятал в ней сокровища, дабы они спасли Кемет, когда настанет черный день беды.

— Если сокровище все еще здесь — сказал я Клеопатре, — как оно было здесь во времена моего прапрапрадеда, так же как и я, верховного жреца пирамид, то оно покоится в самом сердце громады, перед которой ты стоишь, Клеопатра; и просто так его не возьмешь — потребуется великий труд, придется преодолевать огромные опасности, бороться с безумием. Готова ли ты войти в пирамиду, ибо ты сама должна в нее войти и сама принять решение?

— А ты не можешь, Гармахис, пойти туда с евнухом и принести сокровище? — спросила она, ибо мужество уже изменило ей.

— Нет, Клеопатра, — ответил я, — я не притронусь к сокровищу даже ради тебя и ради благоденствия Египта, ибо из всех преступлений это — самое кощунственное. Но вот что мне позволено. Я, по праву рождения посвященный в тайну сокровища, могу показать правящему владыке Кемета, если он того потребует, место, где лежит сокровище, и предостережение божественного Менкаура тем, кто хочет его взять. И если фараон, прочтя предостережение, решит, что положение Кемета поистине бедственно и катастрофа неотвратима, и потому не испугается проклятия богов и возьмет сокровище, — что ж, вина за совершенное святотатство падет на его голову. Три венценосца — так говорится в летописях, которые я читал, — осмелились войти в гробницу в великий час несчастья нашего Кемета. То были божественная царица Хатшепсут, это земное чудо, равное богам; ее божественный брат Тутмос Менхеперра и божественный Рамсес Ми-Амон. Но ни один из этих царственных владык не посмел прикоснуться к сокровищу, когда прочел предостережение: да, нужда в средствах была огромна, но не настолько, чтобы совершить это деяние. И, испугавшись, что проклятие падет на них, все трое с сожалением ушли.

Она задумалась, потом я понял, что отвага одолела ее страх.

— По крайней мере я увижу все собственными глазами, — сказала она.

— Быть по сему, — ответил я. И вот мы с евнухом, который сопровождал нас, стали собирать валуны и класть их друг на друга в ведомом мне месте у основания пирамиды, пока груда не поднялась выше человеческого роста; я взобрался на нее и стал искать известный одному мне выступ, маленький, как древесный листок. Долго мне пришлось его искать, ибо солнце и ветры, несущие песок пустыни, не пощадили даже базальт. Но наконец я все-таки его нашел и по-особому нажал на выступ изо всех своих сил. И вот камень, не страгиваемый с места тысячелетия, повернулся, и передо мной открылся небольшой ход, через который едва мог протиснуться человек. Едва лишь камень повернулся, из хода вырвалась огромная летучая мышь, белая, как бы седая от древности, и столь невиданных размеров, что я поразился, ибо никогда не встречал ничего подобного — она была, пожалуй, больше ястреба. Летучая мышь повисла, трепеща крылами, над Клеопатрой, потом стала медленно, кругами подниматься в небо и наконец растаяла в лунном сиянии.

С уст Клеопатры сорвался крик ужаса, а евнух, который глядел на летучую мышь, не отрывая глаз, от страха упал на землю — он был уверен, что это дух-охранитель пирамиды. Мне тоже сжал сердце страх, хоть я и ничего им не сказал. Прошло столько лет, но я и сейчас убежден, что нам явился дух воссиявшего в Осирисе Менкаура, который принял облик летучей мыши и вылетел из своего священного обиталища, дабы предостеречь нас.

Я подождал немного, чтобы проветрить коридор, в котором застоялся воздух. Достал тем временем светильники, зажег их и поставил все три у входа в коридор. Потом спустился с каменной груды вниз, отвел в сторону евнуха и заставил поклясться живым духом Того, кто спит в своей священной могиле в Абидосе, что он никогда не откроет никому то, чему станет свидетелем.

Он дал мне эту клятву, дрожа от головы до ног, ибо обезумел от страха. И он сдержал свою клятву.

Потом я протиснулся в отверстие, обвязал себя вокруг пояса веревкой, которую захватил с собой, и сделал знак Клеопатре, чтобы она поднималась ко мне. Она заткнула за пояс юбку своего платья и взобралась наверх, я втянул ее внутрь через отверстие, и наконец она оказалась возле меня в проходе, облицованном гранитными плитами. За ней вскарабкался евнух и тоже встал рядом с нами. Потом, сверившись с планом, который я принес с собой и который был составлен так, что только посвященные могли его прочесть, ибо был переснят с древнейших документов, дошедших до меня через сорок одно поколение моих предков, жрецов пирамиды божественного Менкаура и поминального храма этого великого фараона, воссоединившегося с Осирисом, я повел моих спутников по темному коридору в тысячелетнее безмолвие пирамиды. Дрожали неверные огоньки наших светильников, в их свете мы спустились по крутому ходу, задыхаясь от жары и духоты вязкого, застоявшегося воздуха. Но вот каменная кладка кончилась, мы оказались в галерее, выбитой в толще скалы. Сто локтей она круто шла вниз, потом спуск сделался более пологим, и вскоре мы оказались в камере с выкрашенными белой краской стенами и потолком, но до того низкой, что я, при моем высоком росте, не мог в ней выпрямиться; в длину камера была двадцать локтей, в ширину пятнадцать, и беленые ее стены сплошь покрывали рельефы. Здесь Клеопатра опустилась на пол и хотела немного отдохнуть, ибо была измучена жарой и безмерно боялась темноты.

— Встань! — приказал я. — Нельзя здесь долго оставаться, мы можем впасть в беспамятство.

И она поднялась и, взяв меня за руку, прошла вместе со мной через камеру, и мы оказались перед массивной гранитной дверью, которая спускалась с потолка, скользя по желобам. Я опять сверился с планом, нажал ногой на обозначенный там камень и стал ждать. Вдруг медленно и плавно, не знаю, с помощью каких сил, тяжелый гранит стал подниматься, открывая проход в толще скалы. Мы прошли в него и оказались перед второй гранитной дверью. И снова я нажал ногой означенный на плане камень, и эта дверь широко распахнулась перед нами как бы сама, и мы в нее вошли, но тут же увидели перед собою третью дверь, еще более массивную, чем те две, что уже пропустили нас. Следуя указаниям моего написанного тайными символами плана, я ударил по ней, где было обозначено, и дверь медленно, словно по волшебству, поползла вниз и наконец ее верхний край сровнялся с полом. Мы переступили через порог и снова оказались в коридоре, который плавно спускался вниз и через семьдесят локтей привел нас в большую камеру, сплошь облицованную черным мрамором, высотой более девяти локтей, шириной девять локтей и длиной тридцать. На мраморном полу стоял огромный гранитный саркофаг, и на его крышке были выбиты имя и титул жены фараона Менкаура. В этой камере воздух был свежий, хоть я не знаю, как он проникал туда.

— Сокровище здесь? — прошептала Клеопатра.

— Нет, — ответил я, — следуй за мной.

И я повел ее по ходу, в который мы проникли через отверстие в полу большой погребальной камеры. Отверстие закрывалось каменной дверью-пробкой, но сейчас дверь была откинута. Мы проползли по этой шахте, или, если хотите, коридору, пятьдесят локтей и наконец увидели колодец глубиной в семь локтей. Обвязав один конец веревки вокруг пояса, а другой прикрепив к кольцу, вделанному в скалу, я спустился со светильником в руке и оказался в месте последнего упокоения божественного Менкаура. Потом евнух поднял веревку, обвязал Клеопатру и спустил вниз, а я принял ее в свои объятья. Но евнуху я приказал ждать нашего возвращения наверху, у устья колодца, хоть он ужасно этого не хотел, ибо смертельно боялсяостаться в одиночестве. Но ему не должно было сопровождать нас туда, куда мы шли.

Глава 18

Повествующая о том, как выглядела погребальная камера божественного Менкаура; о том, что было написано на золотой пластине, лежащей на груди фараона; о том, как Клеопатра и Гармахис доставали сокровище; о духе, обитающем в погребальной камере; и о бегстве Гармахиса и Клеопатры из священной гробницы.


Мы стояли в небольшой камере со сводчатым потолком, стены и пол были облицованы огромными плитами сиенского гранита. Перед нами, вытесанный из базальтовой глыбы в виде деревянного домика и покоящийся на спине сфинкса с головой литого золота, был саркофаг божественного Менкаура.

Мы замерли в благоговейном ужасе, на нас давила невыносимая тяжесть безмолвия, мрачная торжественность этой священной усыпальницы. Над нами неизмеримо высоко поднималась в небо могучая пирамида, ее овевал снаружи ласковый ночной воздух. А мы были внизу, под ее толщей, в недрах огромной скалы, ниже базальтового основания. Мы были наедине с мертвым, чей покой готовились нарушить, и ни один звук не доносился сюда из мира живых — хотя бы ветерок прошелестел, хоть бы что-то шевельнулось, напомнив о жизни и смягчив наше пронзительное одиночество. Я не мог оторвать глаз от саркофага; его тяжелая крышка была снята и стояла сбоку, вокруг толстым слоем лежала пыль тысячелетий.

— Смотри, — прошептал я, указывая на священные древние символы, которые кто-то начертал краской на стене и из которых складывалось послание.

— Прочти, Гармахис, — все так же шепотом попросила Клеопатра, — ведь я не понимаю эти письмена.

И я прочел:

«Я, Рамсес Ми-Амон посетил эту усыпальницу в день и в час великой беды, постигшей страну Кемет. Но хоть велика моя беда, а мое сердце отважно, я убоялся проклятия Менкаура. Подумай хорошо, о ты, кто придет после меня, и если душа твоя чиста, а нашему Кемету поистине грозит гибель, тогда возьми то, что я не посмел тронуть».

— Но где же сокровище? — прошептала Клеопатра. — Эта золотая голова сфинкса?

— Сокровище там, — промолвил я, указывая на саркофаг. — Подойди ближе и взгляни.

Она взяла меня за руку, и мы приблизились к саркофагу.

Крышка была снята, как я уже сказал, но внутри саркофага лежал покрытый цветной росписью гроб фараона. Мы поднялись на сфинкса, я сдул с гроба пыль и прочел то, что было написано на его крышке. Вот эти надписи:

«Фараон Менкаура, дитя неба».

«Фараон Менкаура, царственный сын Солнца».

«Фараон Менкаура, который лежал под сердцем богини Нут».

«Твоя небесная мать Нут осеняет тебя своим священным именем».

«Имя твоей небесной матери Нут — тайна неба».

«Нут, твоя небесная мать, причисляет тебя к сонму богов».

«Дыхание твоей небесной матери Нут испепеляет твоих врагов».

«О фараон Менкаура, жив ты вечно!»

— Но где же сокровище? — опять спросила Клеопатра. — Да, здесь покоится тело божественного Менкаура, но даже у фараонов тело из обыкновенной плоти, а не из золота; и если голова сфинкса золотая, то как нам ее снять?

Я ничего ей не ответил, но велел, все так же стоя на сфинксе, взяться за крышку гроба в головах фараона, а сам взялся за ее противоположный конец. Потом мы по моей команде потянули крышку вверх, она легко снялась, потому что была не прикреплена, и мы поставили ее на пол. В гробу лежала мумия фараона — в том виде, как ее положили три тысячи лет назад. Мумия была большая и убрана более чем скромно. На лице не было золотой маски, какой закрывают лица мумий сейчас, голова завернута в пожелтевшую от времени ткань и обмотана красными полотняными бинтами, под которые были засунуты стебли распустившихся лотосов. На груди тоже лежал венок из лотосов, и внутри него большая золотая пластина, сплошь покрытая священными письменами. Я взял в руки пластину и, поднеся к свету, стал читать:

«Я, Менкаура, воссоединившийся с Осирисом, бывший некогда фараоном страны Кемет, проживший отведенный мне срок жизни праведно и неизменно шедший по пути, который мне предначертал Непостижимый — начало и конец всего, — обращаюсь из своей гробницы к тем, кто после меня будет на краткий миг занимать мой трон. Слушайте же меня. Мне, Менкаура, воссоединившемуся с Осирисом, еще в дни моей жизни было явлено в пророческом сне, что настанет время, когда стране Кемет будет грозить иго чужеземцев и ее владыкам потребуются несметные богатства, дабы снарядить войска и прогнать дикарей. И вот что я в своей мудрости сделал.

Благоволящие ко мне боги в своей щедрости столь обильно одарили меня богатствами, что ни один фараон со времен Гора не мог бы соперничать со мной — у меня были тысячи коров и гусей, тысячи волов и овец, тысячи мер зерна, сотни мер золота и драгоценных камней; я берег свое богатство и в конце жизни обратил его в драгоценные камни — в изумруды, самые прекрасные и крупные в мире. И эти камни я завещаю взять, когда для Кемета настанет черный день. Но на земле всегда были и будут злодеи, которые, алкая наживы, могут похитить богатства, которые я завещал своей стране, и использовать их для собственных ничтожных целей; знай же, о ты, нерожденный, кто встанет надо мной, когда исполнятся сроки, и прочтет слова, что я повелел начертать на этой таблице: сокровище скрыто внутри моей мумии. И я предупреждаю тебя, о нерожденный, спящий до времени в утробе Нут! Если тебе богатства нужны действительно затем, чтобы спасти Кемет от врагов Кемета, без страха и без промедления вынь меня, Осириса, из гроба, сними пелены и достань из моей груди сокровище, и с тобою пребудет мое благословение и благоволение богов; прошу тебя лишь об одном: положи мои останки обратно в гроб. Но если нужда в средствах преходяща и не так уж велика или если в сердце твоем затаился коварный умысел, да падет на тебя проклятье Менкаура! Да падет проклятье на того, кто пригреет осквернившего прах! Да падет проклятье на того, кто вступит в сговор с предателем! Да падет проклятье на того, кто оскорбил великих богов! Всю жизнь тебя будут преследовать несчастья, ты умрешь кровавой смертью в муках, но муки твои будут длиться вечно, терзаньям твоим не будет конца! Ибо там, в Аменти, мы встретимся с тобой, злодей, лицом к лицу!

Для того, чтобы сохранить тайну сокровища, я, Менкаура, повелел построить на восточной стороне моего дома смерти поминальный храм. Тайну будут передавать друг другу верховные жрецы этого храма. И если один из верховных жрецов откроет эту тайну кому-то другому, кроме фараона или той, что носит корону фараона и правит Кеметом, сидя на его троне, да будет проклят и он. Так написал я, Менкаура, воссиявший в Осирисе. Но пройдет время, и ты, спящий ныне в лоне небесной Нут, встанешь передо мной и прочтешь мои слова. Так вот, подумай, молю тебя, подумай, прежде чем решиться. Ибо если тобою движет зло, на тебя падет проклятье Менкаура, от которого нет избавления. Приветствую тебя, и прощай».

— Ты слышала все, о Клеопатра, — торжественно произнес я. — Теперь загляни в свое сердце; решай и ради собственной своей судьбы не ошибись.

Она в задумчивости опустила голову.

— Я не могу решиться, я боюсь, — наконец сказала она. — Уйдем отсюда.

— Уйдем, — сказал я с облегчением и нагнулся, чтобы поднять деревянную крышку гроба. Не скрою, мне тоже было страшно.

— Подожди минуту; что там написал на этой пластине божественный Менкаура? Кажется, он говорил про изумруды? А изумруды сейчас такая редкость, их очень трудно купить. Как я всю жизнь любила изумруды, и никогда мне не удавалось найти камень без изъянов.

— То, что ты любишь или не любишь, не имеет никакого значения, — возразил я. — Важно другое: действительно ли столь безнадежно положение Кемета и свободно ли твое сердце от тайного коварства, а это можешь знать только ты.

— Ах, Гармахис, и ты еще спрашиваешь! Можно ли представить себе время более черное? В казне нет золота, а разве можно без золота воевать с Римом? И не я ли тебе поклялась, что стану твоей супругой и объявлю войну Риму? Я повторяю сейчас свою клятву — здесь, в этой священной усыпальнице, положив руку на сердце мертвого фараона. Да, настал тот самый час, который привиделся божественному Менкаура в его вещем сне. Ты же понимаешь, что это так, иначе Хатшепсут, или Рамсес, или какой-нибудь другой фараон взяли бы из гроба изумруды. Но нет, они оставили их для нас, потому что тогда время еще не наступило. А теперь оно, я уверена, наступило, потому что, если я не возьму драгоценности, римляне, несомненно, захватят Египет, и уже не останется в нем фараонов, которым можно будет передавать тайну. Нет, прочь страх, за дело. Почему у тебя такое испуганное лицо? Тому, кто чист сердцем, нечего бояться, ты же сам это прочел Гармахис.

— Как пожелаешь, — снова сказал я, — решать тебе, но загляни еще раз в свое сердце, ибо, если ты ошибешься, на тебя падет проклятье, от которого нет избавления.

— Гармахис, ты бери фараона за плечи, а я возьму его за… О, как здесь страшно! — И она вдруг прильнула ко мне. — Мне показалось, там, в темноте, появилась тень! Она стала надвигаться на нас и потом неожиданно исчезла! Давай уйдем! Ты ничего не видел?

— Нет, Клеопатра, ничего; но, может быть, то был дух божественного Менкаура, ибо дух всегда витает возле тленной оболочки того, в ком жил когда-то. Ты права, уйдем отсюда; я рад, что ты так рассудила.

Она двинулась было к колодцу, но потом остановилась и сказала:

— Нет, никакой тени не было, мне просто померещилось, в столь ужасном месте измученное страхом воображение рождает поистине чудовищные видения. Знаешь, я должна взглянуть на эти изумруды, — пусть даже я умру, мне все равно! Не будем медлить, за дело! — И она нагнулась и собственными руками достала из саркофага один из четырех алебастровых сосудов, которые были запечатаны крышками с головами богов-хранителей и в которых хранились сердце и внутренности божественного Менкаура. Но ни в одном сосуде мы ничего не нашли, там лежало лишь то, чему полагалось лежать, — сердце и внутренности.

Потом мы вместе взобрались на сфинкса, с великим трудом извлекли из гроба мумию божественного фараона и положили ее на пол. Клеопатра взяла мой кинжал, разрезала им бинты, которые обвивали мумию поверх погребальных пелен, и цветы лотоса, чьи стебли заложила под них три тысячи лет назад чья-то любящая рука, упали в пыль. Потом мы долго искали конец пелены, но все-таки нашли — он был закреплен на спине мумии, возле шеи. Пришлось его обрезать, ибо он приклеился слишком прочно. И вот мы начали распеленывать священную мумию. Я сидел на каменном полу, прислонившись к саркофагу, мумия лежала у меня на коленях, и я поворачивал ее, а Клеопатра снимала пелены — жуткое, зловещее занятие. Вдруг что-то выпало из пелен — это оказался жезл фараона, золотой, с навершием из огромного ограненного изумруда.

Клеопатра схватила жезл и молча впилась в него взглядом. Потом положила в сторону, и мы вновь вернулись к этому святотатству. Она разворачивала пелены, и из-под них сыпались золотые украшения и предметы, которые по обычаю кладут с мертвым фараоном в гроб: браслеты, ожерелья, крошечные систры, топорик с инкрустированным топорищем, фигурка божественного Осириса, символ священного Кемета… Наконец все пелены были сняты, под ними оказался саван из грубого, затвердевшего от благовонных масел льна, — ведь в древности ремесла не были так развиты, как нынче, и искусство бальзамирования еще не достигло своих вершин. На льняном саване в овале было начертано «Менкаура, царственный сын Солнца». Мы никак не могли снять этот саван, он слишком плотно охватывал тело. И потому мы, чувствуя, что вот-вот потеряем сознание в этой жаре, задыхаясь от тысячелетней пыли и одуряющего запаха благовоний, дрожа от ужаса, ибо в священнейшем уединении древней усыпальницы совершалось кощунство, положили мумию на пол и разрезали последний покров кинжалом. Сначала мы освободили голову фараона, и нам открылось лицо, которое три тысячи лет не видели ничьи глаза. Это было благородное лицо, с дерзновенным лбом, который венчал символ царственной власти — золотой урей, а из-под диадемы падали длинные седые пряди прямых волос, пожелтевших от благовоний. Ни холодная печать смерти, ни медленное течение трех тысячелетий не властны были обезобразить эти ссохшиеся черты, лишить величия. Мы долго глядели на это лицо, не в силах оторвать глаз, но в конце концов, осмелев от страха, стали срывать саван. И перед нами обнажилось тело — негнущееся, желтое, невыразимо ужасное, с левой стороны разрез, через который бальзамировщики вынимали внутренности фараона, но зашит он был столь искусно, что мы с трудом нашли его след.

— Драгоценные камни там, внутри, — прошептал я, ибо мумия была очень тяжелая. — Что ж, если твое сердце не дрогнет, проделай вход в этот несчастный дом, слепленный из праха, который некогда был фараоном. — И я протянул ей кинжал — тот самый кинжал, что совсем недавно отнял жизнь у Павла.

— Поздно раздумывать, — сказала она, обращая ко мне свое бледное прелестное лицо и глядя в мои глаза своими синими огромными от ужаса очами. Взяла кинжал, стиснула зубы, и вот рука живой царицы вонзилась в мертвую плоть фараона, который жил три тысячи лет тому назад. И в этот миг из шахты, у устья которой мы наверху оставили евнуха, к нам прилетел стон! Мы вскочили на ноги, но стон не повторился, из шахты по-прежнему лился сверху свет.

— Почудилось, — сказал я. — Давай же завершим начатое.

И вот, безжалостно терзая одеревеневшую плоть, мы с огромным усилием проделали отверстие, и я все время слышал, как кончик кинжала задевает лежащие внутри камни.

Клеопатра запустила руку в мертвую грудь фараона и что-то вынула. Поднесла предмет к свету и ахнула, ибо, извлеченный из тьмы фараонова нутра, сверкнул и ожил великолепнейший изумруд, какой только доводилось видеть человеку. Он был безупречного темно-зеленого цвета, очень большой, без единого изъяна, в виде скарабея, и на нижней поверхности вырезан овал, а в овале — имя божественного Менкаура, сына Солнца.

Она раз за разом погружала в отверстие руку и раз за разом вынимала из благовонных масел, налитых в грудь фараона, огромные изумруды. Некоторые камни были выделаны, некоторые нет; но все были безупречного темно-зеленого цвета и без единого изъяна, им не было цены. А ее рука все опускалась в эту ужасную грудь, и наконец мы насчитали сто сорок восемь камней, равных которым не найти во всем мире. Когда рука в последний раз нырнула в поисках камней, то извлекла не изумруды, а две огромные жемчужины, каких еще никто и никогда не видел; жемчужины были завернуты в куски льняной ткани. О судьбе этих жемчужин я поведаю позже.

Итак, мы вынули сокровище, и вот оно сверкающей грудой возвышалось перед нами. Рядом с камнями лежали золотые символы царской власти, украшения, вокруг были разбросаны пропитанные благовонными маслами пелены, от приторного запаха которых кружилась голова, и тут же растерзанный труп седого фараона Менкаура, вечноживущего Осириса, который царит в Аменти.

Мы поднялись на ноги, и нас охватил неодолимый ужас — ведь кощунство уже совершилось, и азарт поисков больше не поддерживал наше мужество, — ужас столь великий, что нас сковала немота. Я сделал знак Клеопатре. Она схватила фараона за плечи, я за ноги, мы вдвоем подняли его, взобрались на сфинкса и положили в гроб, где он лежал три тысячи лет. Я бросил на мумию разрезанный саван и сорванные с нее погребальные пелены и закрыл гроб крышкой.

Мы стали собирать огромные изумруды и те украшения, которые можно было без труда унести, и я завязал их в мой плащ. То, что осталось, Клеопатра спрятала у себя на груди. С тяжелым грузом бесценных сокровищ мы в последний раз окинули взглядом торжественную усыпальницу, саркофаг, покоящийся на спине сфинкса, чье безмятежное золотое лицо мудро улыбалось своей загадочной улыбкой, как бы издеваясь над нами. Мы отвернулись от него и пошли туда, где в потолке было отверстие.

Под ним мы остановились. Я позвал евнуха, который оставался наверху, и мне послышалось, что кто-то негромко и зловеще рассмеялся в ответ. Это было так жутко, что я не осмелился крикнуть еще раз, но я знал, что медлить нельзя, Клеопатра вот-вот лишится чувств, и потому схватился за веревку и с легкостью поднялся наверх, в коридор. Светильник горел, но евнуха я не увидел. Решив, что он, без сомнения, отошел на несколько шагов, сел и заснул — увы, моя догадка оказалась верной, — я крикнул Клеопатре, чтобы она обвязала себя веревкой вокруг пояса, и с большим трудом вытянул ее наверх. Мы немного отдохнули и, держа светильники, пошли искать евнуха.

— Ему стало страшно, и он убежал, а светильник оставил, — сказала Клеопатра. — Великие боги! Кто это там?

Я стал всматриваться в темноту, выставив перед собой светильники, и от того зрелища, которое предстало предо мной, у меня и по сей день холодеет в жилах кровь. Лицом к нам, привалившись к скале и раскинув в стороны руки, сидел на полу евнух — но он был мертв! Глаза его были вытаращены, челюсть отвалилась, толстые щеки обвисли, жидкие волосы стояли дыбом, и на лице застыло выражение такого нездешнего ужаса, что, глядя на него, и сам ты мог сойти с ума. Но это еще не все! Вцепившись в его подбородок когтями, висела огромная седая летучая мышь, которая вылетела из пирамиды, когда я открыл ход, и исчезла потом в небе, но вернулась вместе с нами в самое сердце гробницы. Она висела на подбородке мертвого евнуха и медленно раскачивалась, и мы видели, как горят ее красные глаза.

Оцепенев от страха, стояли мы на подламывающихся ногах и глядели на эту омерзительную тварь, а она вдруг расправила свои гигантские крылья, разжала когти, выпустила подбородок евнуха и поплыла к нам. Вот она остановилась в воздухе прямо перед лицом Клеопатры, медленно взмахивая своими белыми крыльями. Потом пронзительно крикнула, точно разъяренная женщина, и полетела к входу в свою оскверненную гробницу, нырнула в колодец и исчезла в камере, где стоял ее саркофаг. Я обессиленно прислонился к стене. А Клеопатра сползла на пол и, стиснув голову локтями, стала отчаянно кричать, она кричала и не могла остановиться, крики метались по пустым коридорам, эхо нескончаемо их множило, многократно усиливало, и казалось, своды сейчас расколются от хриплого пронзительного вопля.

— Встань! — приказал я. — Встань, и бежим отсюда скорее, пока не вернулся дух, который преследует нас. Если ты сейчас поддашься малодушию и будешь медлить, ты погибнешь.

Она, шатаясь, поднялась на ноги — и, боги великие, никогда я не забуду выражение ее искаженного ужасом пепельного лица и горящих глаз. Поспешно схватив светильники, мы прошли мимо ужасного, словно явившегося в кошмарном сне трупа евнуха, причем я вел ее за руку. Вот мы добрались до большой погребальной камеры, где стоял саркофаг супруги фараона Менкаура, миновали ее, потом кинулись бежать по коридору. Что, если летучая мышь закрыла все три массивные двери? Но нет, они открыты, и мы молнией бросились в них; я остановился и запер только последнюю. Прикоснулся к камню в том месте, которое было обозначено на плане, и тяжелейшая дверь рухнула вниз, отрезав нас от мертвого евнуха и от чудовища, которое раскачивалось, вцепившись в его подбородок. Мы были в белой комнате с рельефами на стенах, осталось одолеть последний крутой подъем. О, как он оказался тяжек, этот подъем! Дважды Клеопатра оскальзывалась на гладких полированных камнях пола и падала. Когда она упала во второй раз — мы уже были на середине пути, — она уронила светильник, и не удержи я ее, сама бы скатилась бы вместе с ним вниз. Но ловя ее, я тоже выпустил из рук свой светильник, он понесся вниз, подскакивая, и мы остались в полной темноте. И может быть, над нами в этой тьме витало то чудовище из кошмара!

— Будь мужественна! — воскликнул я. — О любовь моя, будь мужественна! Да, подъем крут, но нам осталось уже немного; и хоть здесь темно, коридор прямой, никакие неожиданности нас здесь не подстерегают. Если тебе тяжело нести камни, брось их.

— Ну уж нет, никогда, — прошептала она, с трудом переводя дух. — Перенести такое и потом бросить изумруды? Да я скорее умру!

Вот когда мне открылось истинное величие души этой женщины: в полнейшей тьме, дрожа от пережитых ужасов и понимая, что наша жизнь висит на волоске, она прижалась ко мне и стала подниматься по головокружительно крутому коридору. Шаг, другой… мы двигались, держа друг друга за руку, я чувствовал, что сердце вот-вот разорвется в груди, но наконец милость или гнев богов привели нас туда, откуда мы увидели пробившийся сквозь узкий ход в пирамиде слабый свет луны. Еще несколько усилий — и мы у выхода, свежий ночной ветерок овевал нам лица, точно дуновение небес. Я протиснулся сквозь отверстие и, стоя на груде валунов, поднял и вытащил наружу Клеопатру. Она спустилась вниз, медленно сползла на землю и осталась лежать без движения.

Я дрожащими руками нажал на выступ в поворотном камне, он сдвинулся и встал на место, как будто никогда не открывал тайный вход в пирамиду. Я спрыгнул вниз, разбросал валуны, которые мы складывали с евнухом и поглядел на Клеопатру. Она лежала в глубоком обмороке, и хотя лицо ее было покрыто копотью и пылью, она была так бледна, что сначала я подумал: она умерла. Я приложил руку к ее сердцу и почувствовал, что оно бьется; я сам был так измучен, что бросился на песок рядом с ней: надо хоть немного отдохнуть и восстановить силы.

Глава 19

Повествующая о возвращении Гармахиса; о его встрече с Хармианой и об ответе, который Клеопатра дала послу триумвира Антония Квинту Деллию.


Наконец я сел и, положив голову царицы Египта себе на колени, стал приводить ее в чувства. Как пленительно хороша она была даже сейчас, измученная, обессиленная, в плаще длинных распустившихся волос! Как мучительно прекрасно было в бледном свете луны лицо этой женщины, память о красоте и преступлениях которой переживет незыблемую пирамиду, что высится над нами! Глубокий обморок стер с ее лица налет лжи и коварства, осталось лишь божественное очарование вечной женственности, смягченное тенями ночи, в высокой отрешенности похожего на смерть сна. Я не мог отвести от нее глаз, и сердце мое разрывалось от любви к ней; мне кажется, я любил ее еще сильнее оттого, что пал так низко и совершил ради нее столько несмываемых преступлений, оттого, что вместе с ней мы пережили такой ужас. Без сил, истерзанный страхом и сознанием вины, я тянулся к ней сердцем и жаждал, чтобы она дала мне отдохновение, ибо только она одна осталась у меня на свете. Она поклялась стать моей супругой, и с помощью сокровища, которое мы сейчас добыли, мы с ней вернем Египту прежнее могущество, победим его врагов, — еще можно все поправить. Ах, если бы я знал, когда и где мне еще раз доведется держать на коленях голову этой женщины, бледную, с печатью смерти на лице! Если бы я мог провидеть в тот миг грядущее!

Я стал растирать ее руки, потом склонился и поцеловал в губы, и от моего поцелуя она очнулась — очнулась и, сдавленно вскрикнув в страхе, задрожала всем своим хрупким телом и уставилась мне в лицо широко раскрытыми глазами.

— Ах, это ты, ты! Теперь я вспомнила — ты спас меня и вывел из гробницы, где живет это чудовище! — И она обхватила меня руками, привлекла к себе и поцеловала. — Пойдем, любовь моя! Скорее прочь отсюда! Я смертельно хочу пить и… боги, как же я устала! А эти изумруды впиваются мне в грудь. Никому еще богатства не доставались такими муками. Уйдем, уйдем, на нас падает тень этой ужасной пирамиды! Смотри, небо сереет, это рассвет уже раскинул свои крылья. Как прекрасен мир, какое счастье видеть наступающий день! В этом лабиринте, где царит вечная ночь, я думала, что никогда больше не увижу лик зари! Перед моими глазами неотступно стоит лицо моего мертвого раба, и на его подбородке качается это омерзительное чудовище. Подумай только, он будет сидеть там вечно, — вечно! — запертый вместе с чудовищем! Но пойдем. Где нам найти воды? За несколько глотков воды я отдала бы изумруд!

— Вокруг возделанных полей за храмом прорыт канал, он недалеко, — сказал я. — Если кто-то нас увидит, объясним, что мы паломники, заблудились здесь ночью среди гробниц. Поэтому как можно тщательней скрой лицо под покрывалом, Клеопатра, и сама закутайся поплотнее: никто не должен видеть эти камни.

Она закуталась, спрятала лицо, я поднял ее на руки и посадил на ослика, который был привязан неподалеку. Мы медленно двинулись по долине и наконец подошли к тому месту, где в образе царственного Сфинкса, увенчанная диадемой фараонов Египта, величественно возвышается над окрестными землями статуя бога Хор-эм-ахета[493] (греки называют его Гармахисом), глаза которого неизменно устремлены на восток. В этот миг первые лучи, посланные солнцем, пронзили рассветную дымку и упали на губы Хор-эм-ахета, выражающие небесный покой, — Заря поцеловала бога Рассвета, приветствуя его. Свет разгорался, залил сверкающие грани двадцати пирамид и, словно благословляя жизнь в смерти, хлынул в порталы десяти тысяч гробниц. Он затопил золотым потоком пески пустыни, сорвал с неба тяжелое покрывало ночи, устремился к зеленым полям, к роще пышных пальм. И вот из-за горизонта торжественно поднялся со своего ложа царственный Ра — настал день.

Мы прошли мимо храма из гранита и алебастра, который был построен в честь великого бога Хор-эм-ахета задолго до того, как на египетский трон сел фараон Хеопс, спустились по пологому склону и вышли к берегу канала. Там мы напились, и эта мутная вода показалась нам слаще самых изысканных вин Александрии. Мы также смыли с наших лиц и рук копоть и пыль гробницы, освежились, привели себя в порядок. Когда Клеопатра мыла шею, нагнувшись к воде, огромный изумруд выскользнул у нее из-за пазухи и упал в канал, и я с великим трудом отыскал его в тине. Потом я снова посадил Клеопатру на ослика, и мы медленно, ибо я едва держался на ногах от усталости, побрели к берегам Сихора, где стояло на якоре наше судно. И вот мы наконец приблизились к нему, встретив по пути всего несколько крестьян, которые шли трудиться на своих полях, я отпустил ослика в том самом месте, где вчера поймал, мы взошли на судно и увидели, что все наши гребцы спят. Мы разбудили их велели поднимать паруса, а про евнуха сказали, что он пока поживет здесь, — и это была истинная правда. Мы спрятали изумруды и все те золотые украшения и изделия, что нам удалось принести с собой, и вскорости барка отчалила.

Мы плыли в Александрию почти пять дней, ибо дул встречный ветер; и каким же счастьем были наполнены эти дни! Правда, сначала Клеопатра была молчалива и угнетена, ибо то, что она увидела и пережила в глубинах пирамиды, преследовало ее, не оставляя ни на миг. Но скоро ее царственный дух воспрянул и сбросил тяжесть, которая камнем давила ее, и она снова стала такой, как прежде, — то веселой, то поглощенной возвышенными мыслями, то страстной, то холодной, то неприступно величественной, то искренней и простой — переменчивой, как ветер, и, как небо, прекрасной, бездонной, непостижимой!

Ночь за ночью, летящие как бы вне времени и наполненные беспредельным счастьем, — это были последние часы счастья, которые подарила мне жизнь, — мы сидели с ней на палубе, держа друг друга за руку, и слушали, как плещут о борт нашего судна волны, смотрели, как убегает вдаль лунная дорожка, как мягко серебрится черная вода, пропуская в свои глубины лунные лучи. Мы бесконечно говорили о том, как любим друг друга, о том, что скоро станем мужем и женой, обсуждали, что сможем сделать для Египта. Я рассказывал ей о своих планах войны с Римом, которые у меня уже возникли, — ведь теперь у нас довольно средств, мы можем отстоять свою свободу; она их все одобряла и нежно говорила, что согласна со всем, что я задумал, ведь я так мудр. Четыре ночи миновали, как единый миг.

О, эти ночи на Ниле! Воспоминание о них терзает меня до сих пор. Во сне я снова и снова вижу, как дробится и пляшет на воде отражение луны, слышу голос Клеопатры, шепчущий слова любви, он сливается с шепотом волн. Канули в вечность те блаженные ночи, умерла луна, что озаряла их; волны, которые качали нас на своей груди, точно в колыбели, влились в соленое море и растворились в нем, и там, где мы целовали друг друга и сжимали в объятьях, когда-нибудь будут целоваться влюбленные, которые еще не родились на свет. Сколько счастья обещали эти ночи, но обещанию не суждено было сбыться, оно оказалось пустоцветом — цветок завял, упал на землю и засох, и вместо счастья меня постигло величайшее несчастье. Ибо все кончается тьмой и тленом, и тот, кто сеет глупость, пожинает скорбь. О, эти ночи на Ниле!

Но вот сон кончился — мы снова оказались за ненавистными стенами прекрасного дворца на мысе Лохиас.

— Куда это вы, Гармахис, ездили с Клеопатрой? — спросила меня Хармиана, встретившись со мной случайно в день возвращения. — Замыслил какое-то новое предательство? Или любовники просто уединились, чтобы им никто не докучал?

— Я ездил с Клеопатрой по тайным делам чрезвычайной государственной важности, — сухо ответил я.

— Ах, вот как! Любая тайна чревата злом, — не забудь, самые коварные птицы летают ночью. А ты, Гармахис, достаточно умен и понимаешь, что тебе нельзя открыто показываться в Египте.

От ее слов я вспыхнул гневом, ибо мне было непереносимо презрение этой хорошенькой девушки.

— Неужели твой язык должен язвить без передышки? — спросил я ее. — Так знай же: я был там, куда тебе не позволено и приблизиться; мы пытались добыть средства, которые помогут Египту удержаться в борьбе с Антонием и не стать его добычей.

— Вот оно что, — проговорила она, метнув в меня быстрый взгляд. — Глупец! Ты зря трудился, Египет все равно станет добычей Антония, сколько бы ты ни старался его спасти. Что ты сегодня значишь для Египта?

— Мои старания, быть может, действительно ничего не стоят; но когда против Антония выступит Клеопатра, он не сможет одолеть Египет.

— Сможет и обязательно одолеет его с помощью самой Клеопатры, — проговорила Хармиана и с горечью усмехнулась. — Когда царица торжественно проплывет со всей своей свитой по Кидну, потом за ней в Александрию, без всякого сомнения, увяжется этот солдафон Антоний — победитель и такой же, как ты, раб!

— Ложь! Ты лжешь! Клеопатра не поплывет в Тарс, и Антоний не явится в Александрию, а если явится, то только воевать.

— О, ты в этом так уверен? — И она негромко рассмеялась. — Ну что же, тешь себя такими надеждами, если тебе приятно. Через три дня ты будешь все знать. До чего же легко обвести тебя вокруг пальца, одно удовольствие смотреть! Прощай же! Иди мечтать о своей возлюбленной, ибо нет не свете ничего слаще любви.

И она исчезла, оставив меня в гневе и тревоге, которую посеяла в моем сердце.

Больше я Клеопатру в тот день не видел, но на следующий мы встретились. Она была в дурном расположении духа и не нашла для меня ласкового слова. Я завел речь о войсках, которые будут защищать Египет, но она отмахнулась от разговора.

— Зачем ты докучаешь мне? — сердито набросилась она на меня. — Разве не видишь, что я извелась от забот? Вот дам завтра Деллию ответ, и будем обсуждать дела, с которыми ты пришел.

— Хорошо, я подожду до завтра, до того, как ты дашь Деллию ответ, — сказал я. — А знаешь ли ты, что еще вчера Хармиана, которую все во дворце называют хранительницей тайн царицы, — так вот, Хармиана вчера поклялась, что ты скажешь Деллию: «Я хочу мира и поплыву к Антонию!»

— Хармиане неведомы мои замыслы, — отрезала Клеопатра и в сердцах топнула ножкой, — а если у нее такой длинный язык, она будет тотчас же изгнана из дворца, как того и заслуживает. Хотя, если говорить правду, — возразила она сама себе, — в этой головке больше ума, чем у всех моих тайных советников вместе взятых, к тому же никто не умеет так ловко этот ум применить. Ты знаешь, что я продала часть этих изумрудов богатым иудеям, которые живут в Александрии, и продала по очень дорогой цене — за каждый получила пять тысяч сестерций! Но я продала всего несколько, сказать правду, они пока больше просто не могли купить. Вот было зрелище, когда они увидели камни: от алчности и изумления глаза у них сделались огромные, как яблоки. А теперь, Гармахис, оставь меня, я очень утомлена. Никак не изгладится воспоминание о подобной кошмару ночи в пирамиде.

Я встал и поклонился, но медлил уходить.

— Прости меня Клеопатра, а как же наше бракосочетание?

— Наше бракосочетание? А разве мы не муж и жена?

— Да, но не перед миром и людьми. Ты обещала.

— Конечно, Гармахис, я обещала, и завтра, едва только я избавлюсь от этого наглеца Деллия, я выполню свое обещание и объявлю всему двору, что ты — повелитель Клеопатры. Непременно будь в зале. Ты доволен?

И она протянула мне руку для поцелуя, глядя на меня странным взглядом, как будто боролась с собой. Я ушел, но ночью попытался еще раз увидеть Клеопатру, однако это не удалось. «У царицы госпожа Хармиана», — твердили евнухи и никого не пропускали.

Утром двор собрался в большом тронном зале за час до полудня, я тоже пришел; сердце то бешено колотилось, то замирало — скорее бы дождаться, что ответит Клеопатра Деллию, и услышать, что я — соправитель царицы Египта. Двор был в полном составе, все поражали великолепием нарядов: советники, вельможи, военачальники, евнухи, придворные дамы — все были здесь, кроме Хармианы. Миновал час, но Клеопатра с Хармианой все не появлялись. Наконец через боковую дверь незаметно проскользнула Хармиана и встала среди придворных дам у трона. Она сразу же бросила взгляд на меня, и в ее глазах я увидел торжество, хотя не мог понять, по поводу чего она торжествует. Как мог я догадаться, что она уже погубила меня и обрекла на гибель Египет?

Раздались звуки фанфар, и в парадном церемониальном наряде, с золотым уреем на лбу и с огромным изумрудом в виде скарабея, который Клеопатра извлекла из нутра мертвого фараона, сияющим сейчас, как звезда, на ее груди, величественно вошла царица и двинулась к трону в сопровождении стражников-галлов в сверкающих доспехах. Ее прелестное лицо было сумрачно, дремотно-отрешенные глаза темны, и никто не мог прочесть, что в них таится, хотя все придворные так и встрепенулись в ожидании того, что произойдет. Она медленно опустилась на трон, точно каждое движение стоило ей великого труда, и обратилась к главному глашатаю по-гречески:

— Ожидает ли посланец благородного Антония?

Глашатай поклонился и ответил, что да, ожидает.

— Пусть войдет и выслушает наш ответ.

Двери распахнулись, и в сопровождении свиты военачальников в тронный зал своим мягким, кошачьим шагом вошел Деллий в золотых доспехах и пурпурном плаще и низко склонился перед престолом.

— Великая и прекраснейшая царица Египта, — вкрадчиво заговорил он, — тебе было угодно милостиво повелеть, чтобы я сегодня явился выслушать твой ответ на послание благородного триумвира Антония, к которому я завтра отплываю в Киликию, в Тарс, и вот я здесь. Молю простить дерзость моих речей, о царица, но выслушай меня: прежде чем с твоих прелестных уст сорвутся слова, которых не вернуть, подумай многажды. Объяви Антонию войну — и Антоний разобьет тебя. Но явись пред ним, сияя красотой, средь волн, пеннорождённая, подобная твоей матери — богине Афродите, и никакого поражения тебе не надо опасаться, он осыплет тебя всеми дарами, которые любы сердцу царицы и женщины, — ты получишь империю, роскошные дворцы, города, власть, славу и богатство, и никто не посмеет посягнуть на твою корону. Не забывай: Антоний держит все страны Востока в своей руке воина; его волею восходят на трон цари; вызвав его неудовольствие, они лишаются и трона, и жизни.

Он поклонился и, скрестив руки на груди, стал терпеливо ждать ответа.

Минуты шли, Клеопатра молчала, она сидела, точно сфинкс Хор-эм-ахет, безмолвная, непроницаемая, и глядела мимо стен огромного тронного зала ничего не видящими глазами.

Потом раздалась нежная музыка ее голоса — она заговорила; я с трепетом ждал, что вот сейчас Египет объявит войну Риму.

— Благородный Деллий, мы много размышляли o том, что содержится в послании, которое ты привез от великого Антония нам, отнюдь не блистающей мудростью царице Египта. Мы долго вдумывались в него, держали совет с оракулами богов, с мудрейшими из наших друзей, прислушивались к голосу нашего сердца, которое неусыпно печется о благе нашего народа, как птица о своих птенцах. Оскорбительны слова, что ты привез нам из-за моря; мне кажется, их было бы пристойнее послать какому-нибудь мелкому царьку крошечной зависимой страны, а вовсе не ее величеству царице славного Египта. И потому мы сосчитали, сколько легионов мы сможем снарядить, сколько трирем и галер поплывут по нашему приказу в море, сосчитали, сколько у нас денег, — и оказалось, что мы сможем купить все необходимое, дабы вести войну. И мы решили, что, хоть Антоний и силен, Египту его сила не страшна.

Она умолкла, по залу запорхали рукоплескания — все выражали восхищение ее гордой отповедью. Один лишь Деллий протянул вперед руки, как бы отталкивая ее слова. Но она заговорила снова!

— Благородный Деллий, нам хотелось бы завершить на этом свой ответ и, укрепившись в наших могучих каменных цитаделях и в цитаделях сердец наших воинов, перейти к действиям. Но мы этого не сделаем. Мы не совершали тех поступков, которые молва превратно донесла до слуха благородного Антония и в которых он столь грубо и оскорбительно обвинил нас; и потому мы не поплывем в Киликию оправдываться.

Снова вспыхнули рукоплескания, мое сердце бешено заколотилось от торжества; потом вновь наступила тишина, и Деллий спросил:

— Так, стало быть, царица Египта, я должен передать Антонию, что ты объявляешь ему войну?

— О нет, — ответила она, — мы объявляем мир. Слушай же: мы сказали, что не поплывем в Киликию оправдываться перед ним, и мы действительно не поплывем оправдываться. Однако, — тут она улыбнулась в первый раз за все время, — мы согласны плыть в Киликию, и плыть без промедления, дабы на берегах Кидна доказать наше царственное расположение и наше миролюбие.

Я услыхал ее слова и ушам своим не поверил. Не изменяет ли мне слух? Неужели Клеопатра так легко нарушает свои клятвы? Охваченный безумием, сам не понимая, что я делаю, я громко крикнул:

— О царица, вспомни!

Она повернулась ко мне с быстротой тигрицы, глаза вспыхнули, прелестная головка гневно вскинулась.

— Молчи, раб! — произнесла она. — Кто позволил тебе вмешиваться в нашу беседу? — Твое дело — звезды, война и мир — дело тех, кто правит миром.

Я сжался от стыда и тут увидел, как на лице Хармианы снова мелькнула улыбка торжества, потом на него набежала тень — быть может, ей было жаль меня в моем падении.

— Ты просто уничтожила этого наглого невежду, сказал Деллий, указывая на меня пальцем в сверкающих перстнях. — А теперь позволь мне, о царица Египта, поблагодарить тебя от всего сердца за твои великодушные слова и…

— Нам не нужна твоя благодарность, о благородный Деллий; и не пристало тебе корить нашего слугу, — прервала его Клеопатра, гневно хмурясь, — мы примем благодарность из уст одного лишь Антония. Возвращайся к своему повелителю и передай ему, что, как только он успеет подготовить все, чтобы оказать нам достойный прием, наши суда поплывут вслед за тобой. А теперь прощай! На борту твоего корабля тебя ожидает скромный знак нашей милости.

Деллий трижды поклонился и пошел к выходу, а все придворные встали, ожидая, что скажет царица. Я тоже ждал, надеясь, что, может быть, она все-таки выполнит клятву и назовет меня перед лицом всего Египта своим царственным супругом. Но она молчала. Все так же мрачно хмурясь, она встала и в сопровождении своих стражей прошествовала из тронного зала в Алебастровый. Тогда и придворные стали расходиться, и, проходя мимо меня, все до единого вельможи и советники презрительно кривились. Никто из них не знал моей тайны, никто не догадывался о нашей с Клеопатрой любви и о ее решении стать моей супругой, но все завидовали мне, ибо я был в милости у царицы, и теперь не просто радовались моему падению, но открыто ликовали. Однако что мне было до их радости их презрения, я стоял, окаменев от горя, и чувствовал, что надежда улетела и земля ускользает у меня из-под ног.

Глава 20

Повествующая об обвинениях, которые Гармахис бросил в лицо Клеопатре, о сражении Гармахиса с телохранителями Клеопатры; об ударе, который нанес ему Бренн, и о тайной исповеди Клеопатры.


Наконец тронный зал опустел, я тоже хотел подняться к себе, но в эту минуту меня хлопнул по плечу один из евнухов и грубо приказал идти в покои царицы, ибо она желает меня видеть. Час назад этот негодяй пресмыкался бы передо мной во прахе, но он все слышал и сейчас — такова уж подлая натура рабов — готов был топтать меня ногами, как мир всегда топчет павших. Те, кто сорвался с вершины и упал, познают всю горечь позора. И потому горе великим, ибо их на каждом шагу подстерегает падение!

Я с такой яростью глянул на раба, что он отскочил от меня, точно трусливая собака; потом пошел к Алебастровому Залу, и стражи меня пропустили. В центре зала возле фонтана сидела Клеопатра, с ней были Хармиана, гречанки Ирада, Мерира и еще несколько ее придворных дам.

— Ступайте, — сказала она им, — я хочу говорить с моим астрологом.

И все они ушли, оставив нас вдвоем.

— Стой там, — произнесла она, впервые за все время подняв глаза. — Не подходи ко мне, Гармахис: я тебе не доверяю. Может быть, ты припас новый кинжал. По какому праву осмелился ты вмешаться в мою беседу с римлянином? Отвечай!

Кровь моя вскипела, в душе заклокотали горечь и гнев, точно волны во время бури.

— Нет, это ты ответь мне, Клеопатра! — властно потребовал я. — Где твоя торжественная клятва, которой ты поклялась, положив руку на мертвое сердце Менкаура, вечноживущего Осириса? Где твоя клятва, что ты объявишь войну этому римлянину Антонию? Где твоя клятва, что ты назовешь меня своим царственным супругом перед лицом всего Египта?! — Голос мой прервался, я умолк.

— О да, Гармахис, кому, как не тебе, напоминать о клятвах, ведь сам-то ты их никогда не нарушал! — язвительно проговорила она. — И все же, о ты, целомудреннейший из жрецов Исиды; вернейший в мире друг, который никогда не предавал своих друзей; честнейший, достойнейший, благороднейший муж, который никогда не отдавал свое право на трон, свою страну и ее свободу в обмен на мимолетную любовь женщины, — и все же,откуда ты знаешь, что моя клятва — пустой звук?

— Я не буду отвечать на твои упреки, Клеопатра, ответил я, изо всех сил сдерживаясь, — я все их заслужил, хоть и не из твоих уст мне их слышать. Я объясню тебе, откуда я все знаю. Ты собираешься плыть к Антонию; ты прибудешь в своем роскошнейшем одеянии, как советовал тебе этот лукавый римлянин, и станешь пировать с тем, чей труп ты должна бы выбросить стервятникам — пусть они пируют над ним. Может быть, ты даже намереваешься расточить сокровища, которые ты выкрала из мумии Менкаура, — сокровища, которые Египет хранил тысячелетия про черный день, — на буйные пиры, и этим увенчаешь бесславную гибель Египта. Знаю я потому, что ты — клятвопреступница и ловко обманула меня, а я-то, я-то полюбил тебя и свято тебе верил; знаю потому, что еще вчера ты клялась сочетаться со мной браком, а сегодня осыпаешь ядовитыми насмешками и оскорбила перед этим римлянином и перед всем двором!

— Я клялась сочетаться с тобой браком? Боги, что такое брак? Разве это истинный союз сердец, узы, прекрасные, точно летящая паутинка, и столь же невесомые, но соединяющие две души, когда они плывут по полному видений ночному океану страсти, и тающие в каплях утренней росы? Тебе не кажется, что брак скорее напоминает железную цепь, в которую насильно заковали на всю жизнь двоих, и когда тонет один, за ним на дно уходит и другой, точно приговоренный к жесточайшей смерти раб?[494] Брак! И чтобы я в него вступила! Чтобы я пожертвовала свободой, чтобы своей волей надела на себя ярмо тягчайшего рабства, которое влачат женщины, ибо себялюбивые мужчины, пользуясь тем, что они сильнее, заставляют нас делить с ними ставшее ненавистным ложе и выполнять обязанности, давно уже не освященные любовью! Какой же тогда смысл быть царицей, если я не могу избегнуть злой судьбы рожденных в низкой доле? Запомни, Гармахис: больше всего на свете женщина страшится двух зол — смерти и брака, причем смерть для нее даже милее, ибо она дарит нам покой, а брак, если он оказался несчастливым, заживо ввергает нас во все муки, которые нам уготовали чудовища Аменти. Нет, меня не может испачкать клевета черни, которая из зависти порочит те истинно чистые, возвышенные души, которые не выносят принуждения и никогда не станут насильно удерживать привязанность другого и потому, Гармахис, я могу любить, но в брак я не вступлю никогда!

— Но лишь вчера, Клеопатра, ты клялась, что назовешь меня своим супругом и посадишь рядом с собой на трон, что ты объявишь об этом всему Египту!

— Вчера, Гармахис, красная корона вокруг луны предвещала бурю, а нынче день так ясен! Но кто знает: завтра, быть может, налетит гроза, кто знает, может быть, я выбрала лучший и самый легкий путь спасти Египет от римлян. Кто знает, Гармахис, может быть, ты еще назовешь меня своей супругой.

Больше я не мог вынести ее лжи, ведь я видел, что она играет мной. И я выплеснул в лицо ей все, что терзало мне сердце.

— Клеопатра, ты поклялась защищать Египет — и готовишься предать его Риму! Ты поклялась использовать сокровища, тайну которых я тебе открыл, только во благо Египта, — и что же? Ты готовишься с их помощью ввергнуть Египет в бесславие и навеки заковать в кандалы! Ты поклялась сочетаться со мной браком, ведь я люблю тебя и пожертвовал тебе всем, — и что же? Ты глумишься надо мной и отвергаешь меня! И потому слушай меня — не меня, а грозных богов, которые вещают моими устами: проклятие Менкаура падет на тебя, ибо ты поистине ограбила его священный прах и надругалась над ним! А теперь отпусти меня, о воплощение порока в пленительнейшей оболочке, отпусти меня, царица лжи, которую я полюбил на свою погибель и которая навлекла на меня последнее проклятье судьбы! Позволь мне где-нибудь укрыться и никогда больше не видеть твоего лица!

Она в гневе поднялась, и гнев ее был ужасен.

— Отпустить тебя, чтобы ты на свободе стал замышлять зло против меня? Нет, Гармахис, я больше не позволю тебе плести заговоры и покушаться на мой трон! Я повелеваю, чтобы ты тоже сопровождал меня, когда я поплыву к Антонию в Киликию, и там, быть может, я отпущу тебя! — И не успел я произнести в ответ хоть слово, как она ударила в серебряный гонг, что висел возле нее.

Глубокий мелодичный звон еще не замер, а в зал уже входили в одну дверь Хармиана и придворные дамы Клеопатры, в другую — четыре телохранителя царицы, могучие воины в оперенных шлемах и с длинными белокурыми волосами.

— Взять этого изменника! — крикнула Клеопатра, указывая на меня. Начальник стражи — то был Бренн — вскинул руку в салюте и двинулся ко мне с обнаженным мечом.

Но в моем отчаянии я больше не дорожил жизнью — пусть они меня зарубят, я словно обезумел и, бросившись на Бренна, нанес ему такой тяжелый удар кулаком под подбородок, что великан упал навзничь, только латы загремели на мраморном полу. Едва лишь он упал, я выхватил у него меч и круглый щит и во всеоружии встретил следующего солдата, который с воплем кинулся на меня, подставил его удару щит и сам занес над ним свой меч. Я вложил в удар всю свою силу и вонзил меч в самое основание шеи, перерубив металл доспехов: колени телохранителя согнулись, он медленно упал мертвый. Третьего, когда настал его черед, я поймал на кончик моего меча прежде, чем он успел опустить свой, пронзил его сердце, и он мгновенно умер. Потом последний устремился ко мне с криком: «Таранис!», и я рванулся ему навстречу, ибо кровь моя воспламенилась. Женщины пронзительно кричали, только Клеопатра стояла и молча наблюдала неравный бой. Вот мы сошлись, и я всей своей яростью обрушился на него — да, то был поистине могучий удар, ибо меч рассек железный щит и сам сломался, теперь я был безоружен. С торжествующим криком телохранитель высоко занес свой меч и опустил на мою голову, но я успел подставить щит. Он снова опустил меч, и снова я отбил удар, но когда он замахнулся в третий раз, я понял, что бесконечно это продолжаться не может, и с криком ткнул мой щит ему в лицо. Скользнув по его щиту, мой щит ударил солдата в грудь, и от зашатался. Он не успел обрести равновесие, я обманул его бдительность и обхватил за пояс.

Наверно, целую минуту я и высоченный страж отчаянно боролись, но я был так силен в те дни, что наконец поднял его, как игрушку, и швырнул на мраморный пол, у него не осталось ни одной целой кости, и он навек умолк. Но я и сам не удержался на ногах и рухнул на него, и, когда я упал, начальник стражи Бренн, которого я еще раньше сбил кулаком наземь и который тем временем очнулся, подкрался ко мне сзади и, подняв меч одного из тех солдат, которых я убил, полоснул меня по голове и по плечам. Но я лежал на пату, и пока меч летел такое большое расстояние, удар потерял часть своей силы, к тому же мои густые волосы и вышитая шапочка смягчили его; и потому Бренн тяжело меня ранил, но не убил. Однако сражаться я больше не мог.

Трусливые евнухи, которые сбежались, заслышав звуки боя, и наблюдали за нами, сбившись в кучу, точно стадо баранов, сейчас увидели, что я лишился сил, бросились на меня и хотели заколоть ножами. Но Бренн, теперь, когда я был повержен, не стал меня добивать, он просто стоял надо мной и ждал. А евнухи, без всякого сомнения, растерзали бы меня, потому что Клеопатра глядела на всех нас точно во сне и никого не останавливала. Вот они уже откинули мне голову назад, вот уже острия их ножей у моего горла, но тут ко мне бросилась Хармиана, растолкала их, крича: «Собаки, трусы!», и закрыла меня своим телом, так что они не могли теперь меня убить. Тогда Бренн, бормоча ругательства, схватил одного евнуха, другого, третьего и всех их отшвырнул от меня.

— Даруй ему жизнь, царица! — обратился он к Клеопатре на своей варварской латыни. — Клянусь Юпитером, вот доблестный боец! Я сам свалился от его удара, как бык на бойне, а трое моих людей лежат мертвёхоньки, и ведь он был без оружия и не ожидал нападения! Нет, на такого бойца нельзя держать зла! Прояви милость, царица, даруй ему жизнь и отдай его мне.

— Да, пощади его! Даруй ему жизнь! — воскликнула Хармиана, бледная, дрожа с головы до ног.

Клеопатра приблизилась к нам и поглядела на двух мертвых телохранителей и одного умирающего, которого я разбил о мраморный пол, поглядела на меня, своего любовника, которому она всего два дня назад давала клятвы верности, а сейчас я лежал в крови, и моя раненая голова покоилась на белом одеянии Хармианы.

Я встретился глазами с царицей.

— Мне не нужна жизнь! — с усилием прошептал я. — Vae victis!

Ее лицо залилось краской — надеюсь, это была краска стыда.

— Стало быть, Хармиана, ты в глубине души все-таки его любишь, — сказала она с легким смешком, — иначе не закрыла бы его своим хрупким телом и не защитила от ножей этих бесполых псов. — И она бросила презрительный взгляд на евнухов.

— Нет! — пылко воскликнула девушка. — Я не люблю его, но мне невыносимо видеть, когда такого отважного бойца предательски убивают трусы.

— О да, он храбр, — проговорила Клеопатра, — и доблестно сражался; я даже в Риме, во время гладиаторских боев, не видела такой отчаянной схватки! Что ж, я дарую ему жизнь, хоть это и слабость с моей стороны — женская слабость. Отнесите звездочета в его комнату и охраняйте там, пока он не поправится — или пока не умрет.

Голова у меня закружилась, волной накатили дурнота и слабость, я стал проваливаться в пустоту, в ничто…

Сны, сны, сны, нескончаемые и бесконечно меняющиеся, казалось, они год за годом носят меня по океану муки. И сквозь эти сны мелькает видение нежного женского лица с темными глазами, прикосновение белой руки так отрадно, оно утишает боль. Я так же вижу иногда царственный лик, он склоняется над моим качающимся на бурных волнах ложем, — от меня все время ускользает, чей этой лик, но его красота вливается в мою бешено пульсирующую кровь, я знаю — она часть меня… мелькают картины детства, я вижу башни храма в Абидосе, вижу седого Аменемхета, моего отца… и вечно, вечно я вижу или ощущаю величественный зал в Аменти, маленький алтарь и вокруг, у стен, божества, облаченные в пламя! Там я неотступно брожу, призываю мою небесную матерь Исиду, но вспомнить ее образ не могу; зову ее — и все напрасно! Не опускается облачко на алтарь, только время от времени глас божества грозно вещает: «Вычеркните имя сына Земли Гармахиса из живой книги Той, что вечно была, есть и будет! Он погиб! Он погиб! Он погиб!»

Но другой голос ему отвечает: «Нет, нет, подождите! Он искупит содеянное зло, не вычеркивайте имя сына Земли Гармахиса из живой книги Той, что вечно была, есть и будет! Страдания искупят преступление!»

Я очнулся и увидел, что лежу в своей комнате, в башне дворца. Я был так слаб, что едва мог поднять руку, и жизнь едва трепетала в моей груди, как трепещет умирающая птица. Я не мог повернуть голову, не мог пошевелиться, но в душе было ощущение покоя, словно бы какая-то черная беда миновала. Огонь светильника резал глаза, я закрыл их и, закрывая, услышал шелест женских одежд на лестнице, услышал быстрые легкие шаги, которые так хорошо знал. То были шаги Клеопатры!

Она вошла в комнату и стала медленно приближаться ко мне. Я чувствовал, как она подходит! Мое еле теплящееся сердце отвечало ударом на каждый ее шаг, из тьмы подобного смерти сна поднялась великая любовь к ней и вместе с любовью — ненависть, они схватились в поединке, терзая мою душу. Она склонилась надо мной, над моим лицом веяло ее ароматное дыхание, я даже слышал, как бьется ее сердце! Вот она нагнулась еще ниже, и ее губы нежно коснулись моего лба.

— Бедняжка, — тихо проговорила она. — Бедняжка, ты совсем ослаб, ты умираешь! Судьба жестоко обошлась с тобой. Ты был слишком хорош, и вот оказался добычей такой хищницы, как я, заложником в той политической игре, которую я веду. Ах, Гармахис, условия этой игры должен был бы диктовать ты! Эти заговорщики-жрецы сделали из тебя ученого, но не вооружили знаниями о человеке, не защитили от непобедимого напора законов Природы. И ты всем сердцем полюбил меня — ах, мне ли это не знать! Ты, столь мужественный, полюбил глаза, которые, точно огни разбойничьего судна, манили и манили твою барку, пока она не разбилась о скалы; ты с такой страстью целовал уста, так свято верил каждому слову, что с них слетало, а эти уста тебе лгали, даже назвали тебя рабом! Что ж, игра была на равных, ибо ты хотел убить меня; и все же мое сердце скорбит. Стало быть, ты умираешь? — Прощай, прощай же! Никогда больше мы не встретимся с тобою на земле, и, может быть, так даже лучше, ибо кто знает, как бы я поступила с тобой, если бы ты остался жив, а мимолетная нежность, что ты вызвал во мне, прошла. Да, ты умираешь, так говорят эти ученые длиннобородые глупцы, — они мне дорого заплатят, если позволят тебе умереть. И где мы встретимся потом, когда я в последний раз брошу в этой игре свой шарик? Там, в царстве Осириса, мы будем с тобою равны. Пройдет немного времени, и мы встретимся, — через несколько лет или дней, быть может, даже завтра; и не отвернешься ли ты от меня теперь, когда знаешь обо мне все? Нет, ты и там будешь любить меня так же сильно, как любил здесь! Ибо любовь, подобная твоей, бессмертна, ее не могут убить обиды. Любовь, которая наполняет благородное сердце, может убить только презрение, оно разъест ее, как кислота, и обнаружит истинную суть любимого существа во всей ее жалкой наготе. Ты должен по-прежнему боготворить меня, Гармахис, ибо при всех пороках у меня великая душа, и я не заслужила твоего презрения. О, если бы я могла любить тебя той же любовью, какой ты любишь меня! Я и почти любила, когда ты убивал моих телохранителей, — почти, но чего-то этой любви недоставало…

Какая неприступная твердыня — мое сердце, оно никому не сдается, даже когда я распахиваю ворота, ни один мужчина не может его покорить! О, как мне постыло мое одиночество, как чудесно было бы раствориться в близкой душе! На год, на месяц, хоть на час забыть и ни разу не вспомнить о политике, о людях, о роскоши моего дворца и быть всего лишь любящей женщиной! Прощай, Гармахис! Иди к великому Юлию, которого ты совсем недавно вызвал своим искусством из царства мертвых и явил передо мной, и передай ему приветствия от его царственной египтянки. Что делать, я обманула тебя, Гармахис, я обманывала и Цезаря, — быть может, Судьба еще при жизни рассчитается со мной и обманутой окажусь я. Прощай, Гармахис, прощай!

Она пошла к двери, и в это время я услышал шелест еще одного платья, свет упал на ножку другой женщины.

— А, это ты, Хармиана. Как ни выхаживаешь ты его, он умирает.

— Да, — ответил голос Хармианы, бесцветный от горя. — Да, о царица, так говорят врачи. Сорок часов он пролежал в таком глубоком забытьи, что временами это перышко почти не шевелилось возле его губ, и ухо мое не слышало, бьется ли его сердце, когда я прижимала голову к его груди. Вот уже десять нескончаемых дней я ухаживаю за ним, не спуская с него глаз ни днем, ни ночью, я ни на миг не заснула, и глаза мои режет, точно в них насыпали песок, мне кажется, я сейчас упаду от усталости. И вот награда за мои труды! Все погубил предательский удар этого негодяя Бренна — Гармахис умирает!

— Любовь не считает свои труды, Хармиана, и не взвешивает заботу на весах торговца. Она радостно отдает все, что у нее есть, отдает бесконечно, пока душа не опустошится, и ей все кажется, что она отдала мало. Твоему сердцу дороги эти бессонные ночи у ложа больного; твоим измученным глазам отрадно это печальное зрелище — геркулес сейчас беспомощен и нуждается в тебе, слабой женщине, как дитя в матери. Не отрекайся, Хармиана: ты любишь этого мужчину, не отвечающего на твою любовь, и теперь, когда он в твоей власти, когда в его душе воцарилась отрешенная от жизни тьма, ты изливаешь на него свою нежность и тешишь себя мечтами, что он поправится и вы еще будете счастливы.

— Я не люблю его, царица, и доказала это тебе! Как я могу любить человека, который хотел убить тебя — тебя, мою царицу, которая мне дороже сестры! Я ухаживаю за ним из жалости.

Клеопатра негромко рассмеялась.

— Жалость — та же любовь, Хармиана. Неисповедимы пути женской любви, а твоя любовь совершила нечто поистине непостижимое, мне это ведомо. Но чем сильней любовь, тем глубже пропасть, в которую она может пасть, чтобы потом опять вознестись в небеса и снова низвергнуться. Бедная Хармиана! Ты — игрушка своей собственной страсти: сейчас ты нежна, как небо на рассвете, но когда ревность терзает твое сердце, становишься жестокой, как море. Так уж мы, женщины, устроены. Скоро, скоро, когда твое горестное бдение кончится, тебе не останется ничего, кроме слез, раскаяния — и воспоминаний.

И она ушла.

Глава 21

Повествующая о нежной заботе Хармианы; о выздоровлении Гармахиса; об отплытии Клеопатры со свитой в Киликию и о словах Бренна, сказанных Гармахису.


Клеопатра ушла, и я долго лежал молча, собираясь с силами, чтобы заговорить. Но вот ко мне приблизилась Хармиана, склонилась надо мной, и из ее темных глаз на мою щеку упала тяжелая слеза, как из грозовой тучи падает первая крупная капля дождя.

— Ты уходишь от меня, — прошептала она, — ты умираешь, а я не могу за тобой последовать! О Гармахис, с какою радостью я умерла бы, чтобы ты жил!

И тут я наконец открыл глаза и слабым, но ясным голосом произнес:

— Не надо так горевать, мой дорогой друг, я еще жив. И скажу тебе правду: мне кажется, что я как бы родился заново.

Она вскрикнула от радости, ее залитое слезами лицо засияло и сделалось несказанно прекрасным. Мне вспомнилось серое небо в тот печальный час, что отделяет ночь от утра, и первые лучи зари, окрашивающие его румянцем. Прелестное лицо девушки порозовело, потухшие глаза замерцали, точно звезды, сквозь слезы пробилась улыбка счастья, — так вдруг начинают серебриться легкие волны, когда море целуют лучи восходящей луны.

— Ты будешь жить! — воскликнула она и бросилась на колени перед моим ложем. — Ты жив, а я-то так боялась, что ты умрешь! Ты возвратился ко мне! Ах, что я болтаю! Какое глупое у нас, у женщин, сердце! Это все от долгих ночей у твоего ложа. Нет, нет, тебе нельзя говорить, Гармахис, ты должен сейчас спать, тебе нужен покой! Больше ни одного слова, я запрещаю! Где питье, которое оставил этот длиннобородый невежда? Нет, не надо никакого питья! Засни, Гармахис, засни! — Она присела на полу у моего ложа и опустила на мой лоб свою прохладную ладонь, шепча: — Спи, спи…

Когда я пробудился, она по-прежнему была рядом со мной, но в окно сочился рассвет. Она сидела, подогнув под себя колени, ее ладонь лежала на моем лбу, головка с рассыпавшимися локонами покоилась на вытянутой руке.

— Хармиана, — шепотом позвал я ее, — стало быть, я спал!

Она в тот же миг проснулась и с нежностью взглянула на меня.

— Да, Гармахис, ты спал.

— Сколько же я проспал?

— Девять часов.

— И все эти долгие девять часов ты провела здесь, возле меня?

— Да, но это пустяки, я ведь тоже спала — боялась разбудить тебя, если пошевелюсь.

— Иди к себе, отдохни, — попросил я. — Ты так измучилась со мной, мне стыдно. Тебе нужен отдых, Хармиана!

— Не беспокойся обо мне, — ответила она, — я велю сейчас рабыне быть неотлучно при тебе и разбудить меня, если тебе что-то понадобиться; я лягу спать здесь же, в соседней комнате. А ты отдыхай. — Она хотела подняться, но тело ее так затекло в неудобной позе, что она тут же упала на пол.

Не могу описать, каким горьким стыдом наполнилось мое сердце, когда я это увидел. Увы, я в моей великой слабости не мог поднять ее!

— Ничего, пустяки, — сказала она, — лежи и не шевелись, у меня просто нога подвернулась. Ой! — Она поднялась и снова упала. — До чего же я неловкая! Это я со сна. Ну вот, все прошло. Сейчас пришлю рабыню. — И она пошла из комнаты, пошатываясь, точно пьяная.

Я тут же снова заснул, ибо совсем обессилел. Проснулся уже в полдень и почувствовал неутолимый голод. Хармиана принесла мне еду.

Я тут же все съел.

— Стало быть, я не умер, — сказал я.

— Нет, — и она вскинула головку, — ты будешь жить. Сказать правду, зря, я расточала на тебя свою жалость.

— Твоя жалость спасла мне жизнь, — с горечью сказал я, ибо теперь все вспомнил.

— О нет, пустяки, — небрежно бросила она. — В конце концов, ведь ты — мой двоюродный брат, к тому же я люблю ухаживать за больными, это истинно женское занятие. Я точно так же стала бы выхаживать любого раба. А теперь, когда опасность миновала, я уйду.

— Лучше бы ты позволила мне умереть, Хармиана, — проговорил я после долгого молчания, — ибо в жизни меня теперь не ждет ничего, кроме нескончаемого позора… Скажи мне, когда Клеопатра собирается плыть в Киликию?

— Она отплывает через двадцать дней и готовится поразить Антония таким блеском и такой роскошью, каких Египет никогда еще не видел. Признаюсь честно: я не представляю, где она взяла средства для всего этого великолепия, разве что по всему Египту на полях крестьян пшеница дала зерна из чистого золота.

Но я-то знал, откуда взялись богатства, и ничего ей не ответил, только застонал от муки. Потом спросил:

— Ты тоже плывешь с ней, Хармиана?

— Конечно, как и весь двор. И ты… и ты тоже поплывешь.

— Я? А я-то ей зачем?

— Ты — раб Клеопатры и должен идти за ее колесницей в золоченых цепях; к тому же она боится оставить тебя здесь, в Кемете; но главное — она так пожелала, а ее желание — закон.

— Хармиана, а нельзя мне бежать?

— Бежать? Бедняга, да ты едва жив! Нет, о побеге и речи быть не может. Тебя и умирающего стерег целый отряд стражей. Но если бы ты даже убежал, где тебе спрятаться? Любой честный египтянин с презрением плюнет тебе в лицо!

Я снова застонал про себя и почувствовал, как по моим щекам скатились слезы, вот до чего ослаб мой дух.

— Не плачь! — быстро заговорила она, отворачивая от меня свое лицо. — Ведь ты мужчина, ты должен с твердостью перенести это несчастье. Ты сам посеял семена — настало время жатвы; но после того, как урожай собран, разливается Нил, смывает высохшие корни и уносит их, а потом снова наступает сезон сева. Может быть, там, в Киликии, когда ты обретешь прежние силы, мы найдем для тебя способ бежать, — если, конечно, ты способен жить вдали от Клеопатры, не видя ее улыбки; и где-нибудь в далекой стране ты проведешь несколько лет, пока эти горестные события не забудутся. А теперь я выполнила свой долг, и потому прощай! Я буду навещать тебя и следить за тем, чтобы ты ни в чем не нуждался.

Она ушла, оставив меня на попечении врача и двух рабынь, которые со всем тщанием меня выхаживали; рана моя заживала, силы возвращались — сначала медленно, потом все быстрей и быстрей. Через четыре дня я встал на ноги, а еще через три уже мог по часу гулять в дворцовых садах; прошла еще неделя, и я начал читать и размышлять, хотя при дворе не появлялся. И вот однажды вечером пришла Хармиана и велела готовиться к путешествию, ибо через два дня суда царицы отплывают, их путь лежит вдоль берегов Сирии в пролив Исс и дальше в Киликию.

Я написал Клеопатре письмо, в котором со всей почтительностью просил позволить мне остаться дома, ссылаясь на то, что еще не оправился от болезни и вряд ли вынесу такое путешествие. Но мне передали на словах, что я должен сопровождать царицу.

И вот в назначенный день меня перенесли на носилках в лодку, и вместе с тем самым воином, который ранил меня, — начальником стражи Бренном, — и несколькими его солдатами (их нарочно послали охранять меня) мы подплыли к судну, которое стояло на якоре среди множества других кораблей, ибо Клеопатра снарядила огромный флот, как будто отправлялась воевать, и все суда были пышно убраны, но самой великолепной и дорогой была ее галера, построенная в виде дома из кедрового дерева и сплошь увешанная шелковыми занавесями и драпировками, такой роскошной мир еще никогда не видел. Но мне предстояло плыть не на этой галере, и потому я не видел ни Клеопатры, ни Хармианы, пока мы не сошли на берег у устья реки Кидн.

Вот отдана команда, и флот отплыл; ветер дул попутный, и к вечеру второго дня показалась Яффа. Ветер переменился на встречный, от Яффы мы поплыли вдоль берегов Сирии мимо Цезарии, Птолемаиды, Тира, Берита, мимо белых скал Ливана, увенчанных по гребню могучими кедрами, мимо Гераклеи и, пересекши залив Исс, приблизились к устью Кидна. И с каждым днем нашего путешествия крепкий морской ветер вливал в меня все больше сил, и я наконец почувствовал себя почти таким же легким и здоровым, каким был прежде, только на голове остался шрам от меча. Однажды ночью, когда мы уже подплывали к Кидну, мы сидели с Бренном вдвоем на палубе, и его взгляд упал на шрам от раны, нанесенной его мечом. Он разразился проклятьями, поминая всех своих языческих богов. — Если бы ты умер, — признался он, — я бы, наверное, никогда больше не мог глядеть людям в глаза. Какой предательский удар и как же мне стыдно, что это я его нанес. Эх! А ты-то, ты-то лежал на полу, лицом вниз! Знаешь, когда ты там умирал у себя в башне, я каждый день приходил справляться, как ты. Клянусь Таранисом, если бы ты умер, я бросил бы эту легкую жизнь в царицыном дворце и отправился к себе, на милый сердцу север.

— Напрасно ты коришь себя, Бренн, — ответил я; ты же выполнял свой долг.

— Долг-то долг, но не всякий долг честный человек станет выполнять, пусть даже ему приказывают все царицы Египта вместе взятые! Ты из меня всякое соображение вышиб, когда сбил наземь, иначе я бы не рубанул тебя мечом. А что случилось, Гармахис? У тебя беда, ты прогневил царицу? Почему тебя везут под стражей на эту увеселительную прогулку? Тебе известно, что нам приказано не спускать с тебя глаз, ибо если ты убежишь, мы заплатим за это жизнью?

— Да, друг, у меня великая беда, — ответил я, — но прошу тебя, не расспрашивай о ней.

— Ну что ж, ты молод, и клянусь, что в этой беде повинна женщина, и хоть я неотесан и не блещу умом, но, кажется мне, догадался, кто она. Слушай, Гармахис, что я тебе скажу. Мне надоело служить Клеопатре, надоела эта страна с ее жарой, с ее пустынями и с ее роскошью, она отнимает у человека все силы и выворачивает наизнанку карман; такая жизнь многим из нас опостылела. Давай похитим одну из этих неповоротливых посудин и уплывем на север, что ты скажешь? Я приведу тебя в прекрасный край, его не сравнить с Египтом — это страна озер и гор, страна бескрайних лесов, где растут благоухающие сосны; и там есть девушка тебе под стать — высокая и сильная, с большими голубыми глазами и длинными белокурыми волосами, когда она сожмет тебя в объятиях, у тебя хрустнут ребра; эта девушка — моя племянница. Пойдем со мной, согласен? Забудь прошлое, уедем на милый сердцу север, ты будешь мне за сына.

Я подумал немного, потом горестно покачал головой: мне страстно хотелось уйти с ним, и все же я знал, что судьба навек связала мою жизнь с Египтом и что мне не должно бежать от моей судьбы.

— Нет, Бренн, это невозможно, — отвечал я. — Чего бы я только не отдал, чтобы уйти с тобой, но я скован цепями Рока, которых мне не разорвать, мне суждено жить и умереть в Египте.

— Я не неволю тебя, Гармахис, — вздохнул старый солдат. — Но с какой бы радостью я выдал за тебя мою племянницу, принял бы в свою семью, любил, как сына… Но помни хотя бы, что, пока Бренн здесь, у тебя есть друг. И еще одно: опасайся своей прекрасной царицы, ибо, клянусь Таранисом, может настать час, когда она решит, что ты знаешь слишком много, и тогда… — Он провел рукой по своему горлу. — А сейчас покойной ночи. Выпьем кубок вина и спать, ибо завтра начнется это дурацкое представление, и тогда…

(Здесь довольно большой кусок второго папируса так сильно поврежден, что расшифровать его оказалось невозможно. Судя по всему, в нем описывается путешествие Клеопатры вверх по Кидну к Тарсу.)

…И глазам тех (повествование продолжается), кто находит удовольствие в такого рода зрелищах, представилась поистине восхитительная картина. Борта нашей галеры были обшиты листами золота, паруса выкрашены финикийским пурпуром, серебряные весла погружались в воду, и ее журчанье было подобно музыке. В середине палубы, под навесом из ткани, расшитой золотом, возлежала Клеопатра в одеянии римской богини Венеры, — и, без сомнения, она затмила бы Венеру красотой! — в прозрачном хитоне из белейшего шелка, подхваченном под грудью золотым поясом с искусно вытисненными на нем любовными сценами. Вокруг нее резвились прелестные пухленькие мальчики лет четырех-пяти, вовсе без одежды, если не считать привязанных за плечами крылышек, лука и колчана со стрелами, они овевали ее опахалами из страусовых перьев. На палубах галеры стояли не грубые бородатые моряки, а красивейшие девушки в одеждах Граций и Нереид — то есть почти нагие, только в благоухающих волосах были цветы и украшения, — и с тихим пением, под аккомпанемент арф и удары по журчащей воде серебряных весел, тянули канаты, свитые из тонких, как паутина, шелковых нитей. Позади ложа стоял с обнаженным мечом Бренн, в великолепных латах и в золотом шлеме с крыльями; возле него толпа придворных в роскошных одеяниях, и среди них я — раб, и все знали, что я раб! На корме стояли курильницы, наполненные самым дорогим фимиамом, от них за нашим судном вился ароматный дым.

Словно в сказочном сне плыли мы, сопровождаемые множеством судов, к лесистым горам Тавра, у подножия которых находится город, именовавшийся в древности Таршишем. Мы приближались к нему, а на берегах волновались толпы, люди бежали впереди нас, крича: «Морские волны примчали Венеру! Венера приплыла в гости к Вакху!» Вот наконец и сам город, все его жители, кто только мог ходить и кого можно было принести, высыпали на пристань, толпа собралась многотысячная, да к тому же тут было чуть не все войско Антония, так что триумвир в конце концов остался на помосте один.

Явился льстивый Деллий, и, кланяясь чуть ли не до земли, передал приветствия Антония «богине красоты», и от его имени пригласил на пир, который его повелитель приготовили в честь гостьи. Но Клеопатра гордо отказалась: «Поистине, сегодня Антоний должен угождать нам, а не мы ему. Передай благородному Антонию, что мы сегодня вечером ждем его к нам на скромную трапезу — иначе нам придется ужинать в одиночестве».

Деллий ушел, чуть не распластавшись в поклоне; все уже было приготовлено для пира, и тут я в первый раз увидел Антония. Он приближался к нам в пурпурном плаще, высокий красивый мужчина в расцвете лет и сил, кудрявый, с яркими голубыми глазами и благородными точеными чертами, как на греческой камее. Могучего сложения, с царственной осанкой и открытым выражением лица, на котором отражались все его мысли, так что каждый мог их прочесть; и только рот выдавал слабость, которая как бы перечеркивала властную силу лба. Он шел со свитой военачальников и, подойдя к ложу Клеопатры, остановился пораженный и уставился на нее широко раскрытыми глазами. Она тоже не отрываясь смотрела на него; я видел, как порозовела ее кожа, и сердце мое пронзила острая боль ревности. От Хармианы, которая видела все из-под своих опущенных ресниц, не, укрылась и моя мука, — она улыбнулась. А Клеопатра молчала, она лишь протянула Антонию свою белую ручку для поцелуя; и он, не произнося ни слова, склонился к руке и поцеловал ее.

— Приветствую тебя, благородный Антоний! — проговорила она своим дивным мелодичным голосом. — Ты звал меня, и вот я приплыла.

— Да, приплыла Венера, — услышал я его глубокий звучный бас. — Я звал смертную женщину — и вот из пены волн поднялась богиня!

— А на суше ее встретил прекрасный бог, — смеясь, подхватила она игру. — Но довольно любезностей и лести, ибо на суше Венера проголодалась. Подай мне руку, благородный Антоний.

Затрубили фанфары, толпа, кланяясь, расступилась, и рука об руку с Антонием Клеопатра прошествовала в сопровождении своей свиты к пиршественному столу.

(Здесь в папирусе снова пропуск).

Глава 22

Повествующая о пире Клеопатры; о том, как она растворила в кубке жемчужину и выпила; об угрозе Гармахиса и о любовной клятве Клеопатры.


Вечером третьего дня в зале дома, который был отведен Клеопатре, снова был устроен пир, и своим великолепием этот пир затмил два предыдущих. Двенадцать лож, которые стояли вокруг стола, были украшены золотыми рельефами, а ложе Клеопатры и ложе Антония были целиком из золота и сверкали в узорах драгоценных камней. Посуда была тоже золотая с драгоценными камнями, стены зала увешаны пурпурными тканями, расшитыми золотом, пол, покрытый золотой сеткой, усыпан таким толстым слоем едва распустившихся роз, что нога тонула в них по щиколотку, и когда прислуживающие рабы ступали по ним, от пола поднимался одуряющий аромат. Мне опять было приказано стоять у ложа Клеопатры вместе с Хармианой, Ирадой и Мерирой и, как того требуют обязанности раба, объявлять каждый час пролетевшего времени. Выказать неповиновение я не мог, меня охватило бешенство, но я поклялся, что играю эту роль в последний раз, больше я себя такому позору не подвергну. Правда, я еще не верил Хармиане, которая убеждала меня, что Клеопатра вот-вот станет любовницей Антония, но это надругательство надо мной и эта изощренная пытка были невыносимы. Теперь Клеопатра больше не разговаривала со мной, только иногда бросала приказания, как царица приказывает рабу, и, мне кажется, ее жестокому сердцу доставляло удовольствие мучить меня.

И вот веселый пир в разгаре, гости смеются, поднимают кубки с вином, а я, фараон, коронованный владыка страны Кемет, стою среди евнухов и приближенных девушек у ложа царицы Египта. Глаза Антония не отрываются от лица Клеопатры, она тоже порой погружает в его глаза свой взгляд, и тогда беседа их замирает… Он рассказывает ей о войнах, о сражениях, в которых бился, отпускает соленые шуточки, не предназначенные для женских ушей. Но ее все это ничуть не смущает она, заразившись его настроением, рассказывает анекдоты более изысканные, но ничуть не менее бесстыдные.

Наконец роскошная трапеза закончилась, и Антоний оглядел окружающее его великолепие.

— Скажи мне, о прелестнейшая царица Египта, — спросил он, — что, пески в пустынях, среди которых течет Нил, все из чистого золота и потому ты можешь ночь за ночью устраивать пиры, швыряя за каждый баснословные суммы, на которые можно купить целое царство? Откуда эти несметные богатства?

Я мысленно увидел усыпальницу божественного Менкаура, священное сокровище которого она столь непристойно расточала, и поглядел на Клеопатру так, что она повернула ко мне голову и встретилась со мной глазами; прочтя мои мысли, она гневно нахмурилась.

— Ах, благородный Антоний, что тебя так поразило? У нас в Египте есть свои тайны, и мы умеем, когда нам надо, создавать богатства с помощью заклинаний. Как ты думаешь, какова цена золотых приборов, а также яств и вин, которыми я вас угощаю?

Он оглядел пиршественный стол и наугад предположил:

— Тысяча систерций?

— Увеличь цифру в два раза, благородный Антоний! Но все равно: я в знак дружбы дарю то, что ты видишь, тебе и твоим друзьям. А сейчас я удивлю тебя еще больше: я выпью в одном-единственном глотке десять тысяч систерций.

— Это немыслимо, прекрасная царица!

Она засмеялась и велела рабу принести в прозрачном стеклянном кубке немного уксуса. Уксус принесли и поставили перед ней, и она снова засмеялась, а Антоний, поднявшись со своего ложа, подошел к ней и встал рядом; все гости смолкли и устремили на нее глаза — что-то она задумала? А она — она вынула из уха одну из тех огромных жемчужин, которые извлекла из мертвой груди божественного фараона, когда в последний раз запускала туда руку, и, не успел никто догадаться о ее намерениях, как она опустила жемчужину в уксус. Наступило молчание, потрясенные гости, замерев, наблюдали, как несравненная жемчужина медленно растворяется в крепком уксусе. Вот от нее не осталось следа, и тогда Клеопатра подняла кубок, покрутила его, взбалтывая уксус, и выпила весь до последней капли.

— Еще уксусу, раб! — воскликнула она. — Моя трапеза не кончена! — И она вынула жемчужину из другого уха.

— Нет, клянусь Вакхом! Этого я не позволю! — вскричал Антоний и схватил ее за руки. — Того, что я видел, довольно.

И в эту минуту я, повинуясь неведомой мне силе, громко произнес:

— Еще один час твоей жизни пролетел, о царица, — еще на один час приблизилось свершение мести Менкаура!

По лицу Клеопатры разлилась пепельная бледность, она в бешенстве повернулась ко мне, все остальные в изумлении глядели на нас, не понимая, что означают мои слова.

— Как ты посмел пророчить мне несчастье, жалкий раб! — крикнула она. — Произнеси такое еще раз — и тебя накажут палками! Да, палками, клянусь тебе, Гармахис, — как злого колдуна, который накликает беду!

— Что хотел сказать этот астролог? — спросил Антоний. — А ну, отвечай, негодяй. И объясни все ясно, без утайки, ибо проклятьями не шутят.

— Я служу богам, благородный Антоний, и слова, которые я произношу, вкладывают в мои уста они, а смысла их я не могу прочесть, — смиренно ответил я.

— Ах, вот как, ты, стало быть, служишь богам, о многоцветный волшебник! — Это он так отозвался о моем роскошном одеянии. — А я служу богиням, они не так суровы. Но у нас с тобой много общего: я тоже произношу слова, повинуясь их воле, и тоже не понимаю, что они значат. — И он вопросительно посмотрел на Клеопатру.

— Оставь этого негодяя, — с досадой проговорила она. — Завтра мы от него избавимся. Ступай прочь, презренный.

Я поклонился и пошел из зала, и пока я шел, я слышал, как Антоний говорит:

— Что ж, может быть, он и негодяй — ведь все мужчины негодяи, — но мне твой астролог нравится: у него вид и манеры царя, к тому же он умен.

За дверью я остановился, не зная, что делать, в моем горе я растерялся. Но тут кто-то тронул меня за руку. Я подняла глаза — возле меня стояла Хармиана, она выскользнула из зала, воспользовавшись тем, что пирующие поднимаются из-за стола, и догнала меня.

В беде Хармиана всегда спасала меня.

— Идем со мной, — шепнула она, — тебе грозит опасность.

Я послушно пошел за ней. Что мне еще оставалось?

— Куда мы идем? — спросил я наконец.

— В мою комнату, — ответила она. — Не бойся; нам, придворным дамам Клеопатры, нечего терять: если нас кто-то увидит, то решит, что мы любовники и у нас свидание, и ничуть не удивится — такие уж у нас нравы.

Мы далеко обошли толпу и, никем не замеченные, оказались возле маленькой боковой двери, за которой начиналась лестница, и мы по ней поднялись. Наверху был коридор, мы двинулись по коридору и нашли с левой стороны дверь. Хармиана молча вошла в темную комнату, я за ней. Потом она заперла дверь на задвижку и, раздув тлеющий уголек, зажгла висячий светильник. Огонь разгорелся, и я стал осматривать комнату. Комната была небольшая, всего с одним окном, причем оно было тщательно занавешено. Стены выкрашены белой краской, убранство самое простое: несколько ларей для платьев; древнее кресло; что-то вроде туалетного столика, ибо на нем стояли флаконы с духами, лежали гребни и разные вещицы, которыми любят украшать себя женщины; белое ложе с накинутым на него вышитым покрывалом и с прозрачным пологом от комаров.

— Садись, Гармахис, — сказала Хармиана, указывая на кресло, а сама, откинув прозрачный полог, села напротив меня на ложе.

Мы оба молчали.

— Ты знаешь, что сказала Клеопатра, когда ты вышел из пиршественного зала? — наконец спросила она меня.

— Нет, откуда же мне знать?

— Она смотрела не отрываясь тебе в спину, и когда я подошла к ней оказать какую-то услугу, она тихо, чуть не про себя прошептала: «Клянусь Сераписом, я положу этому конец! Довольно я терпела его дерзость, завтра же его задушат!»

— Вот как, — отозвался я, — что ж, может быть; хотя после всего, что у нас с ней было, я не верю, чтобы она решилась подослать ко мне убийц.

— Да как же ты можешь не верить, глупый ты, упрямый человек? Разве ты забыл, как близок был ты к смерти в Алебастровом зале? Кто спас тебя от ножей этих подлых евнухов? Может быть, Клеопатра? Или мы с Бренном? Слушай же меня. Ты все отказываешься мне верить, потому что в твоей глупости тебе не понять, как это женщина, которая совсем недавно была твоей женой, сейчас вдруг предательски обрекает тебя на смерть. Нет, не возражай мне — я знаю все, и я тебе скажу: неизмерима глубина коварства Клеопатры, чернее самой черной тьмы зло ее сердца. Она бы не колеблясь убила тебя в Александрии, но она боялась, что весть о твоем убийстве разнесется по всему Кемету и ей несдобровать. Вот потому-то она и привезла тебя сюда, чтобы умертвить тайно. На что ты ей сейчас? Ты отдал ей всю свою любовь, она пресытилась твоей красотой и силой. Она украла у тебя трон, который принадлежит тебе по праву крови и рождения, и принудила тебя, царя, стоять среди придворных дам у ее пиршественного ложа; она украла у тебя великую тайну священного сокровища!

— Как, ты и это знаешь?

— Да, я знаю все; и сегодня ты видел, как царица Кемета, эта гречанка, эта чужеземка, узурпировавшая нашу корону, транжирит на бессмысленную роскошь святые богатства, которые хранились в сердце пирамиды три тысячелетия, чтобы спасти Кемет, когда настанет лихолетье! Ты видел, как она сдержала свою клятву вступить с тобой в освященный богами брак. Гармахис, наконец-то ты прозрел!

— Да, я прозрел, но ведь она клялась, что любит меня, а я, жалкий глупец, ей верил!

— Она клялась, что любит тебя! — проговорила Хармиана, вскидывая на меня свои темные глаза. — Сейчас я покажу тебе, как она тебя любит. Ты знаешь, что было раньше в этом доме? Школа жрецов, а жрецы, Гармахис, как тебе лучше других известно, знают много всяких хитростей. Раньше в этой небольшой комнате жил главный жрец, а в комнате, что рядом с нашей, собирались на молитву младшие жрецы. Все это мне рассказала старуха рабыня, которая убирает дом, и она же показала мне секреты, которые я сейчас тебе открою. Молчи, Гармахис, ни звука, и иди за мной!

Она задула светильник и в темноте, которую не мог разогнать свет ночи, пробивающийся сквозь занавешенное окно, взяла меня за руку и потянула в дальний угол. Здесь она нажала плечом на стену, и в ее толще открылась дверь. Мы вошли, она плотно закрыла эту дверь за нами. Мы оказались в каморке локтей пять в длину и локтя четыре в ширину, в нее неведомо откуда пробивался слабый свет и доносились чьи-то голоса. Отпустив мою руку, Хармиана на цыпочках подкралась к стене напротив и стала пристально в нее вглядываться, потом так же тихо подкралась ко мне и, прошептав «Тс-с!», повлекла за собой. И тут я увидел, что в стене множество смотровых глазков, которые с другой стороны скрыты в каменных рельефах. Я поглядел в тот глазок, чтобыл передо мной, и вот что я увидел: локтях в шести подо мной был пол большой комнаты, освещенной светильниками, в которые были налиты благовония, и убранной с великой роскошью. Это была спальня Клеопатры, и примерно в десяти локтях от нас сидела на золоченом ложе сама Клеопатра и рядом с ней — Антоний.

— Скажи мне, — томно прошептала Клеопатра — каморка, в которой мы стояли, была так искусно устроена, что в ней было слышно каждое слово, произнесенное внизу, — скажи, благородный Антоний, тебе понравилось мое скромное празднество?

— Да, — ответил он своим звучным голосом воина, — да, царица, я сам устраивал пиры, немало пировал на празднествах, устроенных в мою честь, но ничего подобного я в жизни не видывал; и хоть язык мой груб и я не искушен в любезностях, которые так милы сердцу женщин, но я тебе скажу, что самым драгоценным украшением на этом роскошном празднестве была ты. Пурпурное вино бледнело рядом с румянцем твоих щек, когда ты подносила к устам кубок, твои волосы благоухали слаще, чем розы, и не было сапфира, который своим цветом и переменчивой игрой затмил бы красоту твоих синих, как море, глаз.

— Как, я слышу похвалу из уст Антония! Человек, который пишет суровые послания, точно команды отдает, вдруг говорит мне столь приятные слова! Да, такую похвалу надо высоко ценить!

— Ты устроила пир, поистине достойный царей, хотя мне очень жаль ту редкостную жемчужину; и потом, что значили слова этого твоего астролога, который объявлял время, он предрекал беду и поминал проклятье Менкаура?

На ее сияющее счастьем лицо набежала тень.

— Не знаю; он недавно подрался и был ранен в голову; по-моему, от этого удара он повредился рассудком.

— Он вовсе не показался мне безумным, у меня в ушах до сих пор звучит его голос, и я не могу отделаться от мысли, что это глас судьбы. И он с таким отчаянием глядел на тебя, царица, своими проницающими все тайные мысли глазами, словно он любит тебя и, борясь с любовью, ненавидит.

— Я же говорила тебе, благородный Антоний, он странный человек и к тому же ученый. Я временами сама чуть ли не боюсь его, ибо он весьма сведущ в древних магических знаниях Египта. Ты знаешь, что он царского происхождения, что в Египте был заговор и он должен был убить меня? Но я одержала над ним победу в этой игре и не стала его убивать, ибо у него есть ключ к тайнам, которые мне без него никак было не разгадать; он очень мудр, я так любила слушать его рассуждения о сокровенной сути явлений.

— Клянусь Вакхом, я начинаю ревновать тебя к этому колдуну! А что сейчас, царица?

— Сейчас? Я выжала из него все, что он знает, и больше у меня нет причин его бояться. Разве ты не видел, что я три ночи подряд заставляла его стоять, словно раба, среди моих рабов, и объявлять час летящего, пока мы пируем, времени? Ни один пленный царь, идущий в цепях за твоей колесницей, когда тебя торжественно встречал после победы Рим, не испытывал таких мук, как этот гордый египетский царевич, стоящий в своем бесславии у моего пиршественного ложа.

Тут Хармиана коснулась моей руки и сжала ее, как мне показалось, с состраданием.

— Довольно, больше он не будет тревожить нас своими предсказаниями беды, — медленно проговорила Клеопатра: — завтра он умрет — быстро, тайно, во сне, и никто никогда не узнает, что с ним произошло. Я это решила, благородный Антоний, и даже отдала распоряжения. Вот я сейчас говорю о нем, а в мое сердце вползает страх и свивается, точно холодная змея. Мне даже хочется приказать, чтобы с ним покончили сейчас, ибо, пока он жив, я не могу свободно дышать. — И она сделала движение, желая встать.

— Не надо, подожди до утра, — сказал он и поймал ее руку, — солдаты все перепились, причинят ему ненужные страдания. И потом, мне его жаль. Не люблю, когда людей убивают во сне.

— А вдруг утром сокол улетит, — сказала она задумчиво. — У этого Гармахиса острый слух, он может призвать к себе на помощь потусторонние силы. Быть может, он и сейчас слышит меня слухом своей души; признаюсь тебе: мне кажется, он рядом, здесь, я ощущаю его присутствие. Пожалуй, я открою тебе… но нет, забудем о нем! Благородный Антоний, будь сегодня моей служанкой и сними с меня эту золотую корону, она тяжелая, голова в ней устала. Осторожно, не оцарапай лоб, — вот так.

Он поднял с ее лба диадему в виде золотого урея, она встряхнула головой, и тяжелый узел волос распустился, темные волны хлынули вниз, закрыв ее, точно плащ.

— Возьми свою корону, царица Египта, — тихо произнес он, — возьми ее из моих рук; я не отниму ее у тебя — я надену ее так, что она будет еще крепче держаться на этой прелестной головке.

— Что означают твои слова, о мой властелин? — спросила она, улыбаясь и глядя в его глаза.

— Что они означают? Сейчас объясню. Ты приплыла сюда, повинуясь моему повелению, дабы оправдаться передо мной в своих действиях, касающихся политики. И знаешь, царица, окажись ты не такой, какова ты есть, не царствовать бы тебе больше в твоем Египте, ибо я уверен, что ты совершила все, в чем тебя обвиняют. Но когда я тебя встретил — и увидел, что никогда еще природа не одаривала женщину столь щедро, — я все тебе простил. Твоей красоте и очарованию я простил то, чего не простил бы добродетели, любви к отечеству, мудрой и благородной старости. Видишь, какая великая сила — ум и чары прелестной женщины, даже великие мира сего забывают перед ними свой долг и обманом вынуждают слепое Правосудие приподнять повязку, прежде чем оно занесет свой карающий меч. Возьми же свою корону, о царица! Теперь я буду заботиться, чтобы она не тяготила тебя, хоть она поистине тяжела.

— Слова, достойные царя, мой благороднейший Антоний, — ответила она, — великодушные и милосердные, такие только и может произносить великий покоритель мира! Но коль уж ты завел речь о моих былых проступках — если это и в самом деле были проступки, — могу ответить тебе только одно: в то время я не знала Антония. Ибо тот, кто знает Антония, не может злоумышлять против него. Разве хоть одна женщина способна поднять меч против мужчины, которому мы все должны, поклоняться как богу: к этому мужчине мы, увидев и узнав его, тянемся всем сердцем, как к солнцу тянутся цветы. Могу ли я сказать больше, не преступив запретов, налагаемых женской скромностью? Пожалуй, лишь одно: прошу тебя, надень на меня эту корону, великий Антоний, я приму ее как твой дар, и корона будет мне тем более драгоценна, что я получила ее из твоих рук, я клянусь: она будет отныне служить тебе. Я — твоя подданная, и моими устами вся древняя страна Египет, которой я правлю, клянется в верности триумвиру Антонию, который скоро станет римским императором Антонием и царственным владыкой Кемета!

Он возложил корону на ее голову и замер, любуясь ею, опьяненный жарким дыханием ее цветущей красоты, но вот он совсем потерял над собой власть, схватил ее за руки, привлек к себе и страстно поцеловал.

— Клеопатра, я люблю тебя… я люблю тебя, божество мое… никогда еще я никого так не любил… — пылко шептал он. Она с томной улыбкой откинулась назад в его объятьях, и от этого движения золотой венец, сплетенный из священных змей, упал с ее головы, ибо Антоний не надел его, а лишь возложил, и укатился в темноту, за пределы освещенного светильниками круга.

Сердце мое разрывалось от муки, но я сразу понял, что это очень дурное предзнаменование. Однако ни он, ни она ничего не заметили.

— Ты меня любишь? — лукаво пропела она. — А как ты мне докажешь свою любовь? Я думаю, ты любишь Фульвию, свою законную жену, ведь так, признайся?

— Нет, не люблю я Фульвию, я люблю тебя, одну тебя. Всю мою жизнь с ранней юности женщины были ко мне благосклонны, но ни одна из них не внушала мне такого непобедимого желания, как ты, о мое чудо света, единственная, несравненная! А ты, ты любишь меня, Клеопатра, ты будешь хранить мне верность — не за мое могущество и власть, не за то, что я дарю и отнимаю царства, не за то, что весь мир содрогается от железной поступи моих легионов, не за то, что моя счастливая звезда светит столь ярко, а просто потому, что я — Антоний, суровый воин, состарившийся в походах? За то, что я — гуляка, бражник, за мои слабости, за переменчивость, за то, что я никогда не предал друга, никогда не взял последнее у бедняка, не напал на врага из засады, застав его врасплох? Скажи, царица, ты будешь любить меня? О, если ты меня полюбишь, я не променяю это счастье на лавровый венок римского императора, провозглашенного в Капитолии властелином мира!

Он говорил, а она смотрела на него своими изумительными глазами, и в них сияли искренность, волнение и счастье, каких мне никогда не доводилось видеть на ее лице.

— Твои слова просты, — ответила она, — но доставляют мне большую радость — я радовалась бы, даже если бы ты лгал, ибо есть ли женщина, которая не жаждет видеть у своих ног властелина мира? Но ты не лжешь, Антоний, и что может быть прекрасней твоего признания? Какое счастье для моряка вернуться после долгих скитаний по бурному морю в тихую пристань! Какое счастье для жреца-аскета мечтать о блаженном покое среди полей Иалу, эта надежда озаряет его суровый путь жертвенного служения! Какое счастье смотреть, как просыпается розовоперстая заря и шлет улыбку заждавшейся ее земле! Но самое большое счастье — слышать твои слова любви, о мой Антоний. Слушая их, забываешь, что в жизни есть иные радости! Ведь ты не знаешь, — да и откуда тебе знать? — как пуста и безотрадна была моя жизнь, ибо только любовь исцеляет нас от одиночества, так уж мы, женщины, устроены. А я до этой дивной ночи никогда не любила — мне было неведомо, что такое любовь. Ах, обними меня, давай, давай дадим друг другу великую клятву любви и не нарушим ее до самой смерти. Так слушай же, Антоний! Отныне и навеки я принадлежу тебе, одному тебе, и эту верность я буду свято хранить, пока жива!

Хармиана взяла меня за руку и потянула прочь из каморки.

— Ну что, довольно тебе того, что ты видел? — спросила она, когда мы вернулись в ее комнату и она зажгла светильник.

— Да, — ответил я, — теперь-то я наконец прозрел.

Глава 23

Повествующая о плане побега, который замыслила Хармиана; о признании Хармианы и об ответе Гармахиса.


Долго я сидел, опустив голову, душа была до краев наполнена стыдом и горечью.

Так вот, стало быть, чем все кончилось. Вот ради чего я нарушил свои священные обеты, вот ради чего открыл тайну пирамиды, вот ради чего пожертвовал своей короной, честью, быть может, надеждой на воссоединение с Осирисом! Был ли в ту ночь на свете человек, раздавленный таким же беспощадным, черным горем, как я? Нет, я уверен. Куда бежать? Что делать? Но даже буря, разрывавшая мне грудь, не могла заглушить отчаянный крик ревности. Ведь я любил эту женщину, я отдал ей все, а она сейчас, в эту минуту… О! Эта мысль была невыносима, и в пароксизме отчаяния я разразился слезами, они хлынули рекой, но такие слезы не приносят облегчения.

Хармиана подошла ко мне, и я увидел, что она тоже плачет.

— Не плачь, Гармахис! — сквозь рыдания проговорила она и опустилась возле меня на колени. — Я не могу видеть твоего горя. Ах, почему ты раньше был так слеп и глух? Ведь ты мог бы быть сейчас счастлив и могуч, никакие беды не коснулись бы тебя. Послушай меня, Гармахис! Ты помнишь, эта лживая тигрица сказала, что завтра тебя убьют?

— Пусть, я буду рад умереть, — прошептал я.

— Нет, радоваться тут нечему. Гармахис, не позволяй ей в последний раз восторжествовать над собой! Ты потерял все, кроме жизни, но пока ты жив, живет и надежда, а если жива надежда, ты можешь отомстить.

— А! — Я поднялся с кресла. — Как же я позабыл о мести? Да, ведь можно отомстить! Месть так сладка!

— Ты прав, Гармахис, месть сладка, и все же… это стрела, которая часто поражает того, кто ее выпустил. Я сама… мне это хорошо известно. — Она тяжело вздохнула. — Но довольно предаваться горю и разговорам. У нас впереди долгая цепь тяжелых лет, наполненных одним лишь горем, а разговоры — кто знает, придется ль их вести? Ты должен бежать, бежать как можно скорее пока не наступило утро. Вот что я придумала. Еще до рассвета в Александрию отплывает галера, которая вчера привезла оттуда фрукты и разные запасы, я знаю ее кормчего, а вот он тебя не знает. Я сейчас раздобуду тебе одежду сирийского купца, ты закутаешься в плащ и отнесешь кормчему галеры письмо, которое я тебе дам. Он отвезет тебя в Александрию, и для него ты будешь всего лишь купцом, плывущим по своим торговым делам. Сегодня ночью начальник стражи — Бренн, а Бренн и мой друг, и твой. Может быть, он о чем-то догадается, а может быть, и нет, во всяком случае, стражник без всяких подозрений пропустит сирийского купца. Что ты на это скажешь?

— Спасибо, Хармиана, я согласен, — с усилием проговорил я, — хоть мне и все равно.

— Тогда, Гармахис, отдохни пока здесь, а я займусь приготовлениями. И прошу тебя: не предавайся так беззаветно своему горю, есть люди, чье горе чернее твоего. — И она ушла, оставив меня один на один с моей мукой, которая терзала меня, как палач. И если бы не бешеная жажда мести, которая вдруг вспыхивала в моем агонизирующем сознании, точно молния над ночным морем, мне кажется, я в этот страшный час сошел бы с ума. Но вот послышались шаги Хармианы, она вошла, тяжело дыша, потому что принесла тяжелый мешок с одеждой.

— Все улажено, — сказала она, — вот твое платье, здесь есть и другое на смену, таблички для письма и все, что тебе необходимо. Я успела повидаться с Бренном и предупредила его, что за час до рассвета пройдет сирийский купец, пусть стражи его пропустят. Я думаю, он все понял, потому что, когда я пришла к нему, он притворился, будто спит, а потом стал зевать и заявил, что пусть хоть сто сирийских купцов идут, ему до них дела нет, лишь бы произнесли пароль — Антоний. Вот письмо к кормчему, ты без труда найдешь галеру, она стоит на набережной, по правую сторону, небольшая, черная, и главное — моряки не спят и готовятся к отплытию. Я сейчас выйду, а ты сними этот наряд слуги и облачись в то платье, которое я принесла.

Лишь только она закрыла дверь, я сорвал свое роскошное одеяние раба, плюнул на него и стал топтать ногами. Потом надел скромное платье купца, на ноги сандалии из грубой кожи, обвязал вощеные дощечки вокруг пояса и за пояс заткнул кинжал. Когда я был готов, вошла Хармиана и оглядела меня.

— Нет, ты все тот же царственный Гармахис, — сказала она, — сейчас попробуем тебя изменить.

Она взяла с туалетного столика ножницы, велела мне сесть и очень коротко остригла волосы. Потом искусно смешала краски, которыми женщины обводят и оттеняют глаза, и покрыла смесью мое лицо и руки, а также багровый шрам в волосах — ведь меч Бренна рассек мне голову до кости.

— Ну вот, теперь гораздо лучше, хоть ты и подурнел, Гармахис, — заметила она с горьким смешком, — пожалуй, даже я тебя бы не узнала. Подожди, еще не все. — И, подойдя к ларю, где лежала одежда, она достала из него тяжелый мешочек с золотом.

— Возьми, — сказала она, — тебе будут нужны деньги.

— Нет, Хармиана, я не могу взять у тебя золото.

— Не сомневайся, бери. Мне дал его Сепа для нужд нашего общего дела, и потому будет лишь справедливо, чтобы его истратил ты. К тому же, если мне понадобятся деньги, Антоний, без всякого сомнения, даст, сколько я скажу, ведь отныне он мой хозяин, а он мне многим обязан и хорошо это знает. Прошу тебя, не будем тратить время на пустые пререкания — ты все еще не стал купцом, Гармахис. — И она без лишних слов засунула золото в кожаную суму, которая висела у меня за плечами. Потом свернула запасную одежду и в своей женской заботливости положила вместе с нею в мешок алебастровую баночку с краской, чтобы я время от времени мазал ею лицо и руки; взяла роскошные вышитые одежды слуги, которые я в такой ярости сбросил, и спрятала их в той тайной каморке, куда меня водила. И вот все наконец готово.

— Ну что же, мне пора идти? — спросил я.

— Нет, придется немного подождать. Не торопись, Гармахис, тебе недолго осталось терпеть мое общество, скоро мы расстанемся — быть может, навсегда.

Я с досадой нахмурился — время ли сейчас язвить, неужто она не понимает?

— Прости мой злой язык, — сказала она, — но когда источник отравлен, вода в нем горькая. Сядь, Гармахис. Прежде чем ты уйдешь, я скажу тебе еще более горькие слова.

— Говори, — ответил я, — как бы горьки они ни были, сейчас меня ничто не тронет.

Она встала передо мной и скрестила на груди руки; лучи светильника ярко освещали ее прекрасное лицо. Я равнодушно подумал, что она смертельно бледна и что черные бархатные глаза обведены огромными темными кругами. Дважды она приоткрывала губы и дважды голос изменял ей. Наконец она хрипло прошептала:

— Я не могу отпустить тебя… не могу отпустить, не сказав всей правды. Гармахис, это я предала тебя!

Я вскочил на ноги, с уст сорвалось проклятье, но она схватила меня за руку.

— Ах, нет, сядь, — взмолилась она, — сядь и выслушай меня, и когда ты все узнаешь, сделай со мной все, что хочешь. Слушай же. Я люблю тебя с той злой для меня минуты, когда я увидела тебя в доме дяди Сепа, во второй раз в моей жизни, и ты даже не догадываешься, как сильна моя любовь. Удвой свою страсть к Клеопатре, потом утрой и учетвери, и ты получишь слабое представление о том, что испытывала все это время я. С каждым днем я любила тебя все более пламенно, все более неукротимо, в тебе одном сосредоточилась вся моя жизнь. Но ты был холоден — холоден не то слово: ты даже не видел, что я живая женщина, я для тебя была всего лишь средство, с помощью которого ты должен достичь цели — короны и трона. И тут я стала догадываться — задолго до того, как ты это понял сам, — что сердце твое устремилось к гибельным скалам, о которые сегодня разбилась твоя жизнь. И вот наступил вечер, тот страшный вечер, когда я, притаившись в твоей комнате за занавесом в нише, увидела как ты бросил с башни мой шарф и его унес ветер, а венок моей царственной соперницы сохранил и наговорил ей любезных слов. И тогда я, — о, знал бы ты всю меру моей муки! — я открыла тебе тайну, о которой ты и не догадывался, а ты, Гармахис, в ответ лишь посмеялся надо мной! О, какой позор и стыд, — ты в своей глупости смеялся надо мной! Я ушла, мое сердце грызла и терзала ярая ревность, какой не под силу вынести женщине, ибо я теперь уже уверилась, что ты любишь Клеопатру! Меня охватило безумие, я хотела в ту же ночь выдать тебя, но все же удержалась, я убеждала себя: нет, все еще можно поправить, завтра он смягчится. И вот настало завтра, все подготовлено, участники могущественного заговора ждут сигнала, чтобы ворваться во дворец и возвести тебя на трон. Я снова пришла к тебе — ты помнишь — и иносказательно завела речь о вчерашнем, но ты снова отмахнулся от меня, как от докуки, не стоящей даже минутного внимания. И, зная, что виной тому Клеопатра, которую ты, сам того не подозревая, любишь и должен сейчас убить, я обезумела, в меня словно вселился злой дух и подчинил меня себе, я уже не владела собой, сама не понимала, что я делаю. Ты с презрением оттолкнул меня, и потому я пошла к Клеопатре и выдала тебя и всех, кто тебя поддерживал, предала наше священное дело и тем навлекла на себя вечный позор и скорбь! Я ей сказала, что нашла записку, которую ты уронил, и в ней прочитала о заговоре.

Я молчал, лишь тяжело перевел дух; она печально поглядела на меня и продолжала:

— Когда Клеопатра поняла, как могуществен и разветвлен по всей стране заговор и как глубоко уходят его корни, она очень испугалась и сначала хотела бежать в Саис или тайно пробраться на судно и плыть на Кипр, но я ее убедила, что ее поймают по дороге заговорщики. Тогда она решила, что тебя надо заколоть в ее покоях, и я оставила ее в этом намерении, ибо в ту минуту жаждала твоей смерти — да, Гармахис, я плакала бы потом всю жизнь на твоей могиле, но я обрекла тебя на смерть. Погоди, что я сейчас сказала? Ах да: месть, подобно стреле, может поразить того, кто ее выпустил. Так случилось со мной, ибо, когда я вышла от Клеопатры, она придумала более коварный план. Она сообразила, что убив тебя, вызовет лишь еще большую ярость восставших, и испугалась; но если она привяжет тебя к себе, вселит в народ сомнение, а потом объявит, что ты предал своих соратников, она подрубит корни заговора, и он зачахнет, как бы ни был могуч заговор, никогда нет уверенности, что он победит, и вот она сделала ставку на его поражение — нужно ли мне продолжать? Как она тебя победила — ты знаешь сам, Гармахис, и стрела мести, которую я выпустила, вонзилась в меня. Утром я узнала, что совершила преступление напрасно, что за мое предательство поплатился жизнью бедняга Павел; что я погубила дело, которому поклялась служить, и собственными руками отдала человека, которого люблю, в объятья этой распутницы.

Она низко опустила голову, но я по-прежнему молчал, и она снова заговорила:

— Я расскажу о всех моих преступлениях, Гармахис, и приму наказание, которое заслужила. Теперь ты знаешь, как все произошло. В сердце Клеопатры уже зародилась любовь к тебе, и она почти решила сделать тебя своим супругом и разделить с тобою трон. Ради этой зародившейся любви она и пощадила жизнь тех, кто, как ей стало известно, был замешан в заговоре, надеясь, что, если она сочетается с тобою браком, она с их помощью привлечет на свою сторону самых знатных и влиятельных египтян, которые ненавидят ее так же, как и всех Птолемеев. И тут она снова поймала тебя в ловушку, и ты в своей великой глупости открыл ей тайну древних сокровищ Египта, которые она сейчас бросает на ветер, желая вызвать восхищение сластолюбивого Антония; отдам ей справедливость: она в то время искренне хотела выполнить свою клятву и стать твоей супругой. Но в тот день, когда Деллий должен был прийти за ответом, она призвала меня к себе и, рассказав мне все, ибо ценит мой ум чрезвычайно высоко, спросила моего совета: объявить ли ей войну Антонию и разделить трон с тобой или выбросить из головы мысль о войне и о тебе и плыть к Антонию? И я — измерь всю тяжесть моего преступления — я, истерзанная ревностью, взбунтовалась при мысли, что она станет твоей женой, а ты — ее любящим супругом, и я буду свидетельницей вашего счастья; так вот, я ей сказала, что надо непременно плыть к Антонию, прекрасно зная — ибо у меня была беседа с Деллием, — что, если она поплывет в Тарс, влюбчивый Антоний упадет к ее ногам, как спелое яблоко, и так все и случилось. Только что я показала тебе последнюю сцену в поставленном мною представлении. Антоний влюбился в Клеопатру, Клеопатра влюбилась в Антония, а ты лишился всего, жизнь твоя висит на волоске, я тоже получила по заслугам: сегодня нет на свете женщины несчастнее меня. Когда я увидела сейчас, как разбилось твое сердце, вместе с твоим разбилось и мое, я почувствовала, что больше не могу нести бремя содеянного мной зла, что я должна покаяться в нем и принять наказание.

Мне больше нечего сказать, Гармахис; могу только поблагодарить тебя, что ты проявил милосердие и выслушал меня. Движимая великой любовью к тебе, я причинила тебе зло, за которое буду расплачиваться всю жизнь и всю нескончаемую вечность после смерти! Я погубила тебя, погубила Кемет, и себя я тоже погубила! И пусть я за это приму смерть! Убей меня, Гармахис, — какое счастье умереть от твоей руки, я поцелую несущий смерть клинок. Убей меня и иди, спасайся, ибо, если ты не убьешь меня, я сама избавлюсь от этой постылой жизни! — И она бросилась передо мной на колени и откинулась назад, чтобы мне было легче вонзить кинжал в ее прелестную грудь. И я в затмении ярости занес его над ней, ибо вдруг вспомнил, с каким презрением эта женщина, навлекшая на меня бесславие, язвила и оскорбляла меня, когда я уже пал. Но трудно убить красивую женщину, а ведь Хармиана к тому же дважды спасла мне жизнь.

— О женщина! Бесстыдная женщина! — вырвалось у меня. — Встань, я не убью тебя. Мне ли судить тебя за твое преступление, ведь я сам повинен в таком зле, что нет на свете кары, достаточно суровой для меня.

— Убей меня, Гармахис! — простонала она. — Убей меня, или я сама себя убью! Бремя моей вины непомерно тяжело, мне его не вынести! Не будь так равнодушен и жесток! Прокляни меня и убей!

— Что ты мне недавно говорила, Хармиана, о севе и о жатве? Боги запрещают тебе убивать себя, и боги запрещают мне такому же преступнику, как ты, убить тебя, потому что на преступление меня толкнула ты. Ты посеяла семена зла, собирай же теперь кровавую жатву. Ничтожная женщина, чья беспощадная ревность навлекла такие беды на меня и на наш Египет, — живи! Живи и собирай всю жизнь горькие плоды зла! Пусть ночь за ночью тебя преследуют во сне видения разгневанных богов, чья месть ожидает и тебя, и меня в их мрачном Аменти! Пусть день за днем тебя терзают воспоминания о человеке, которого твоя свирепая любовь ввергла в позор и погубила, гляди же каждый день на Кемет, который стал добычей ненасытной Клеопатры и рабом этого сластолюбивого римлянина Антония.

— О Гармахис, не говори со мною так жестоко! Твои слова ранят больнее, чем твой кинжал, и эти раны смертельны, моя смерть будет медленной и нескончаемой агонией. Послушай, Гармахис! — Она вцепилась в мое платье руками. — Когда ты был недосягаемо высоко и в твоих руках была огромная власть, ты меня отверг. Не отвергай же меня сейчас, после того, как Клеопатра отринула тебя, когда ты беден, опозорен и бесприютен! Ведь я по-прежнему красива и вся моя жизнь — в тебе. Позволь же мне бежать с тобой и искупить свою вину беззаветной любовью, ибо я буду любить тебя до последнего дыхания. Может быть, я прошу слишком многого, тогда позволь мне быть твоей сестрой, твоей служанкой, твоей рабыней, позволь мне просто видеть твое лицо, делить твои тревоги, беды, прислуживать тебе. Молю тебя, Гармахис, возьми меня с собой, я вынесу все тяготы, ничто меня не испугает, и только смерть отторгнет меня от тебя. Я верю, что любовь, которая столкнула меня в бездну и заставила увлечь за собой и тебя, поможет мне подняться столь же высоко, сколь низко я пала, и ты — ты тоже вознесешься со мной!

— Ты искушаешь меня, толкая к новым преступлениям? Неужто, Хармиана, ты думаешь, что в той лачуге, где я буду скрываться от всего света, я смогу день за днем смотреть на твое красивое лицо и каждый раз, увидев эти губы, думать: это они меня предали? Нет, так легко искупление не дается! Я знаю, и знаю слишком хорошо: много тяжких и одиноких дней будет длиться твое покаяние. Быть может, час мести еще наступит, и ты — кто знает? — доживешь до него и поможешь мне отомстить. Ты должна остаться при дворе Клеопатры, и, пока ты будешь здесь, я, если останусь жив, найду способ посылать тебе время от времени весточку. Быть может, когда-нибудь мне снова понадобятся твои услуги. Так поклянись, что, если это случится, ты не предашь меня во второй раз.

— Клянусь, Гармахис, о клянусь! Если я хоть в самой малой малости обману твои надежды, да осудят меня боги на вечные терзания, о которых страшно и помыслить, — страшнее тех, что разрывают мою грудь сейчас; и я всю жизнь буду ждать вести от тебя.

— Довольно. Ты не посмеешь нарушить клятву, ибо дважды не предают. Я пойду своим путем, подчиняясь своей судьбе; у тебя судьба иная, ты будешь следовать ей. Быть может, нити наших судеб еще переплетутся в том узоре, который ткет жизнь. Хармиана, не любимая мною, подарившая мне свою любовь и, движимая этой своей страстной любовью, предавшая и погубившая меня, — прощай!

Ее безумный взгляд впился мне в лицо, она протянула ко мне руки, точно желая обнять, потом отчаяние сломило ее, она упала на пол.

Я взял мешок с вещами, посох и открыл дверь. Переступая порог, я бросил на нее последний взгляд. Она лежала, раскинув руки, бледнее своего белого одеяния, темные волосы рассыпались, прекрасный высокий лоб в пыли.

И я ушел, оставив ее на полу в беспамятстве. Увидел я ее лишь девять долгих лет спустя.

(На этом кончается второй, самый большой свиток папируса.)

Часть III. МЕСТЬ ГАРМАХИСА

Глава 24

Повествующая о том, как Гармахис бежал из Тарса; как его принесли в жертву морскому богу; как он жил на острове Кипр; как вернулся в Абидос и как умер его отец Аменемхет.


Я благополучно спустился по лестнице и оказался во дворе огромного дома. До рассвета оставался еще час, вокруг никого не было. Угомонились пьяные, танцовщицы перестали плясать, в городе царила тишина. Я подошел к воротам, и меня окликнул начальник стражи, который стоял возле них, завернувшись в плащ из грубой ткани.

— Кто идет? — раздался голос Бренна.

— Сирийский купец, мой благородный господин, я привез из Александрии товары придворной даме царицы, эта дама оказала мне гостеприимство, и вот теперь я возвращаюсь на свое судно, — ответил я, изменив голос.

— Поздно же развлекаются со своими гостями придворные дамы царицы, — проворчал Бренн. — Ну да что там, сейчас все веселятся — праздник. Пароль знаешь, господин лавочник? Если не знаешь, придется возвращаться к своей милой и просить приюта у нее.

— Пароль — «Антоний», господин мой, и, должен сказать, удачнее слова не придумать. Много я путешествовал по разным странам, но никогда не видал такого красавца и такого великого полководца. А ведь мне где только не довелось побывать, мой благородный господин, и полководцев я встречал немало.

— Верно, пароль — «Антоний». Что ж, Антоний на свой лад неплохой полководец — когда не пьет и поблизости нет хорошенькой женщины. Я воевал с Антонием — и против него тоже воевал, так что знаю все его достоинства и слабости. Сейчас ему не до кого и не до чего, вот так-то, друг!

Беседуя со мной, страж вышагивал взад-вперед. Но сейчас он отступил вправо, пропуская меня.

— Прощай, Гармахис, иди, не медли! — быстро шепнул Бренн, шагнув ко мне. — Тебе надо спешить. Вспоминай иногда Бренна, который поставил на кон свою жизнь, чтобы спасти твою. Прощай, друг, жаль, что мы не уплыли с тобой на север. — И, отвернувшись, он запел себе под нос какую-то песню.

— Прощай, Бренн, мой верный благородный друг, — шепнул я ему и тут же исчез. Потом я много раз слышал рассказы о том, какую услугу оказал мне Бренн, когда утром начался шум и суета, ибо убийцы не могли меня найти, хотя искали повсюду. Так вот, Бренн поклялся, что через час после полуночи, когда он охранял ворота один, он увидел, как я появился на крыше, встал на парапет, раскинул плащ, который превратился в крылья, и медленно улетел на них в небо, а на него от изумления напал столбняк. Эта история обошла весь двор, и все ей поверили, ибо моя слава чародея была велика; всех охватило волнение, ибо люди не понимали, что предвещает это знамение. Сказка эта долетела до Египта и обелила меня в глазах тех, кого я предал, ибо самые невежественные среди них уверовали, что я действовал не по своей собственной воле, а повинуясь воле великих богов, которые забрали меня живым на небо. До сих пор народ наш говорит: «Египет станет свободным, когда к нам вернется Гармахис». Но увы — Гармахис не вернется! Одна лишь Клеопатра, хотя и сильно испугалась, выдумке Бренна не поверила и послала судно с вооруженными солдатами на поиски сирийского купца, однако солдаты не нашли его, о чем я поведаю ниже.

Когда я подошел к галере, о которой мне говорила Хармиана, она уже готовилась отплыть; я отдал письмо кормчему, он его внимательно прочел, с любопытством оглядел меня, однако ничего не сказал.

Я поднялся на борт, и мы быстро поплыли вниз по течению. Добрались до устья Кидна, и никто нас не остановил, хотя нам встретилось довольно много судов, и вот мы в открытом море, нас несет сильный попутный ветер, который во второй половине дня разыгрался в шторм. Моряки испугались, хотели повернуть обратно и плыть к устью Кидна, но в столь бурном море галера им не повиновалась. Шторм бушевал всю ночь, ветер сорвал мачту, могучие волны швыряли наше судно, точно щепку. Но я сидел, закутавшись в свой плащ, и ничего не замечал; в конце концов моряки, увидев, что я не чувствую никакого страха, стали кричать: «Он колдун! Он злой колдун!» — и хотели выбросить меня за борт, но кормчий воспротивился. К утру ветер начал утихать, но еще до полудня снова рассвирепел. В четвертом часу пополудни впереди показался остров Кипр, та его скалистая гряда Динарет, где есть гора Олимп, и нас понесло туда. Когда матросы увидели грозные скалы, о которые разбивались взбешенные волны, они снова испугались и стали вопить от ужаса. А я сидел все такой же безучастный, и они закричали, что я злой колдун, тут никаких сомнений быть не может, надо бросить меня в море, чтобы умилостивить морских богов. На этот раз капитан понял, что не сможет защитить меня, и не стал с ними спорить. И вот моряки подступили ко мне, а я лишь встал и с презрением проговорил: «Хотите бросить меня в море? Бросайте. Но если бросите, вас ждет гибель».

Мне и в самом деле было все равно. Я не хотел жить. Я жаждал смерти, хоть и боялся предстать перед моей небесной матерью Исидой. Но этот мучительный страх растворился в душевной опустошенности и в горечи сознания, что мне выпал столь тяжкий жребий; и когда эти разъяренные звери схватили меня, раскачали и швырнули в кипящие волны, я лишь начал молиться Исиде, готовясь предстать перед ней. Но судьбе было не угодно, чтобы я погиб: вынырнув на поверхность, я увидел неподалеку бревно, подплыл к нему и обхватил руками. В это время накатила огромная волна, подняла меня на бревне — а я, нужно сказать, еще в детстве научился плавать на Ниле и искусно управлялся с бревнами, — и пронесла мимо галеры, где с искаженными от злобы лицами сгрудились матросы — глядеть, как я буду тонуть. Когда же они увидели, что я лечу на гребне волны и проклинаю их, а лицо и руки у меня из темных стали белыми, ибо соленая вода смыла краску Хармианы, они завизжали от страха и повалились на палубу. Меня несло к прибрежным скалам, но тут еще одна огромная волна накрыла судно, перевернула вверх килем и утащила в пучину.

Галера утонула вместе со всеми матросами. Во время этого же шторма утонула и галера, которую Клеопатра послала на поиски сирийского купца. Следы мои затерялись, и царица, без сомнения, поверила, что я погиб.

А я плыл к берегу. Выл ветер, соленые волны больно секли лицо, над головой пронзительно кричали чайки, но в моем поединке с разбушевавшейся стихией я не сдавался. В душе не было и тени страха, ее наполнял ликующий восторг — когда в глаза заглянула смерть, я вдруг почувствовал, что просыпается любовь к жизни. И я стал бороться за свою жизнь: то делал могучие рывки вперед, то отдавался течению, то взлетал на гребне волн к нависшим над самым морем тучам, падал в бездонные провалы, и вот наконец совсем близко встала скалистая гряда, я видел, как пенные валы разбиваются о неколебимые утесы, я слышал сквозь свист и завывание ветра, как они с глухим гулом обрушиваются на берег, как стонут огромные камни, которые они тащат за собой в море. Могучая волна подбросила меня на самый верх, я был словно на троне в гриве ее пены, в пятидесяти локтях подо мной шипела бездна, на голову падало черное небо! Все, конец! Стихия вырвала из моих рук бревно, тяжелый мешочек с золотом и мокрая, облепившая тело одежда потянули меня вниз, и, как я ни сопротивлялся, я стал тонуть.

И вот я под водой, на миг сквозь ее толщу пробился зеленый свет, потом все залила тьма, и в этой тьме замелькали картины прошлого, одна за другой — вся моя долгая жизнь предстала предо мной. Потом я стал погружаться в сон, а в ушах звучала песнь соловья, слышался ласковый плеск летнего моря, раздавался мелодичный торжествующий смех Клеопатры… но все тише, тише, все дальше.

И снова ко мне вернулась жизнь и с нею ощущение непереносимой боли и мысль, что я смертельно болен. Я открыл глаза, увидел склонившиеся надо мной участливые лица и понял, что я в доме, в небольшой комнате.

— Как я здесь оказался? — спросил я слабым голосом.

— Мы думаем, странник, тебя принес к нам Посейдон, — ответил мужской голос на варварском греческом языке. — Ты лежал на берегу, точно мертвый дельфин, а мы нашли тебя и принесли в дом; сами мы рыбаки. И тут, у нас, ты лежишь уже давно, ибо твоя левая нога сломана — видно, волны уж очень сильно швырнули тебя на камни.

Я хотел пошевелить ногой, однако она мне не повиновалась. Да, кость действительно была сломана ниже колена.

— Кто ты и как твое имя? — спросил бородатый рыбак.

— Я — египетский путешественник, мой корабль утонул во время бури, а зовут меня Олимпий, — ответил я; мне вспомнилось, что моряки назвали гору, что возвышалась на острове, Олимпом, и я взял себе это первое попавшееся имя. С тех пор я так его и ношу.

Здесь, в семье этих простых рыбаков, я прожил почти полгода, платя за их заботы золотом, которые море выбросило на берег вместе со мной. Кости мои долго не срастались, а когда срослись, я стал калекой: я некогда такой красивый, сложенный как бог, высокий, теперь хромал, ибо сломанная нога стала короче здоровой. И даже оправившись от болезни, я продолжал жить в приютившей меня семье, трудился вместе с ними, ловил рыбу; я не знал, куда мне идти и что делать, и даже стал подумывать, что, пожалуй, останусь здесь навсегда, буду ловить рыбу, и так пройдет моя постылая жизнь. Рыбаки относились ко мне с большой добротой, хотя, как и все, с кем сталкивала меня судьба, боялись меня, считая, что я — колдун и что меня принесло к ним море. Мои несчастья наложили на мое лицо такую странную печать, что люди, глядя на него, пугались этой спокойной застывшей маски — кто знает, что за ней таится, думали все.

Так мирно тянулась моя жизнь на острове, но вот однажды ночью, когда я лежал, тщетно пытаясь заснуть, меня охватило неодолимое волнение, мне страстно захотелось еще раз увидеть Сихор. Ниспослали ли мне это желание боги, или оно родилось в моем собственном сердце, я не знаю. Но голос, который звал меня на родину, был так силен, что, не дождавшись рассвета, я встал со своей соломенной постели, надел одежду рыбака, которую носил, и покинул бедный дом, где жил, — мне не хотелось ничего объяснять этим добрым людям. Я только положил на чисто выскобленную деревянную столешницу несколько золотых монет, взял горсть муки и написал ею:

«Это дар египтянина Олимпия, который возвратился в море».

И я ушел от них и на третий день добрался до большого города Саламина, который также стоит на берегу моря. Здесь я поселился в рыбацком квартале и жил там, пока не узнал, что в Александрию отплывает судно, и тогда я нанялся на это судно моряком; кормчий, сам уроженец Пафа, охотно меня взял. Мы отплыли и при попутном ветре, который сопровождал нас, на пятый день прибыли в Александрию — в этот ненавистный мне город, и я увидел, как сверкают на солнце его золотые купола.

Здесь мне нельзя было оставаться, и я снова нанялся матросом на судно, кормчий которого за мои труды согласился довезти меня по Нилу до Абидоса. Из разговоров гребцов я узнал, что Клеопатра вернулась в Александрию и привезла с собой Антония, что оба они живут в большой роскоши в царском дворце на мысе Лохиас. Гребцы пели о них песню, работая веслами. Услышал я и о том, как галера, посланная на розыски вслед судну, на котором уплыл из Тарса сирийский купец, пошла со всей командой ко дну, а также сказку о царицыном астрономе Гармахисе, который улетел в небо с крыши дома в Тарсе, где жила царица. Моряки дивились на меня, потому что я трудился изо всех сил, но не пел вместе с ними непристойных песен о любовниках Клеопатры. Они тоже начали сторониться меня и с опаской перешептывались. Тогда я понял, что я поистине проклят и что между мною и всеми людьми лежит непреодолимая пропасть — такого, как я, нельзя любить.

На шестой день мы подплыли туда, где в нескольких часах пути находится Абидос, я сошел на берег — как мне кажется, к великой радости гребцов. Я шагал по дороге, вьющейся среди тучных полей, встречал людей, которых так хорошо знал с детства, и сердце разрывалось в моей груди. На мне была простая одежда моряка, я шел, припадая на левую ногу, и никто меня не узнавал. Когда солнце стало клониться к закату, я наконец приблизился к гигантским пилонам храмового двора; здесь я вошел в разрушенный дом напротив ворот и опустился на пол. Зачем я сюда вернулся, что мне делать, думал я. Точно заблудившийся бык, я все-таки нашел дорогу к дому, туда, где появился на свет, пришел в родные поля, но что меня здесь ждет? Если мой отец Аменемхет еще жив, он с презрением отвернется от меня. Я не смел даже думать о встрече с ним. Сидел среди обвалившихся стропил и бессмысленно глядел на ворота — а вдруг из двора храма выйдет кто-то, кого я знаю? Но никто не вышел из ворот, и никто в них не входил, хотя они были распахнуты настежь; и тогда я увидел, что между каменными плитами, которыми вымощен двор, пробилась трава — такого еще никогда здесь не бывало. Что это означает? Неужели храм заброшен? Нет, немыслимо! Разве можно перестать служить вечным богам в этом святилище, где каждый день, тысячелетие за тысячелетием, совершались таинства и ритуальные церемонии в их славу? Так что же, значит, отец мой умер? Да, может быть. Но почему такая мертвая тишина? Где все жрецы, где люди, творящие молитву?

Больше я не мог выносить неизвестности, и, когда диск солнца налился красным, я крадучись, точно шакал, вошел в открытые ворота, миновал двор и вступил в первый огромный Зал Колонн и Статуй. Здесь я остановился и стал глядеть по сторонам — ни души в этом сумрачном святилище, ни звука, не доносится ниоткуда. Сердце мое бешено колотилось, я вошел во второй огромный зал — Зал Тридцати Шести Колонн, где некогда я был коронован венцом Верхнего и Нижнего Египта: и здесь тоже ни души, ни звука. Пугаясь шума собственных шагов, которые таким зловещим эхом отдавались в безмолвии покинутых святилищ, вошел я в галерею, где на стенах выбиты имена фараонов. Вот и покой моего отца. Дверной проем по-прежнему задернут тяжелым занавесом; что-то там, за ним, неужто тоже пустота? Я отвел занавес и неслышно скользнул внутрь. В своем резном кресле за столом сидел в жреческом одеянии мой отец Аменемхет, его длинная седая борода покоилась на мраморной столешнице. Он был так неподвижен, что в голове мелькнула мысль: он умер! Но вот он поднял голову, и я увидел, что глаза у него белые — он ослеп. Слепой, лицо прозрачное, как у покойника, истаявшее от старости и горя.

Я стоял как вкопанный и чувствовал, что его невидящие глаза изучают меня. Говорить я не мог — не смел; мне хотелось убежать и снова где-нибудь спрятаться.

Я уже повернулся и отвел было занавес, но тут услышал низкий голос отца, который произнес:

— Подойди ко мне, о ты, кто некогда был мне сыном и потом стал предателем. Подойди ко мне, Гармахис, надежда Кемета, обманувшая его. Ведь это я тебяпризвал сюда из такой дали! И все это время я удерживал в своем теле жизнь, чтобы услышать, как ты крадешься по этим пустым святилищам, точно вор!

— Ах, отец! — изумленно прошептал я. — Ведь ты слеп, как же ты узнал меня?

— Как я тебя узнал? И это спрашиваешь ты, посвященный в тайны наших древних наук? Еще бы мне тебя не узнать, когда я сам призвал тебя к себе. Ах, Гармахис, лучше бы мне никогда тебя не знать! Лучше бы Непостижимый отнял у меня жизнь до того, как ты отозвался на мой зов и явился из лона богини Нут, чтобы стать моим проклятьем и позором и отнять последнюю надежду у Кемета!

— О, не говори так, отец! — простонал я. — Разве я и без того не раздавлен бременем, которое несу? Разве самого меня не предали и не отвергли, как прокаженного? Пощади меня, отец!

— Пощадить тебя? Тебя, который сам никого не пощадил? Разве ты пощадил благородного Сепа, который умер от пыток в руках палачей?

— Нет, нет, неправда, быть того не может! — воскликнул я.

— Увы, предатель, правда! Он умер в нечеловеческих муках и до последнего дыхания твердил, что ты, его убийца, ни в чем не повинен, что твоя честь осталась незапятнанной! Пощадить тебя, пожертвовавшего лучшими, храбрейшими, достойнейшими гражданами Кемета ради объятий блудницы! Как ты думаешь, Гармахис, надрываясь в подземельях рудников, в пустыне, этот цвет нашей несчастной страны пощадил бы тебя? Пощадить тебя, из-за которого этот великий священный храм Абидоса разграблен, земли его отняты, жрецы изгнаны, лишь я один, древний старик, оплакиваю здесь его гибель, — пощадить тебя, осыпавшего сокровищами Менкаура сувою любовницу, предавшего себя, свою Отчизну, свое высокое происхождение и своих богов! Нет, у меня нет жалости к тебе: я проклинаю тебя, плод моих чресел! Да будет жизнь твоя наполнена сознанием вечного несмываемого позора! Да будет смерть твоя нескончаемой агонией и да ввергнут тебя после нее великие боги в терзания преисподней! Где ты? Да, я ослеп от слез, когда узнал о преступлениях, которые ты совершил, хотя все близкие старались от меня их скрыть. Отступник, выродок, изменник, я хочу подойти к тебе и плюнуть тебе в лицо. — И он поднялся с кресла и медленно двинулся в мою сторону, рассекая воздух своим жезлом — живое олицетворение гнева. Он шел неверными шагами, вытянув вперед руки, — невыносимое зрелище, и вдруг жизнь в нем стала угасать, он вскрикнул и упал на пол, изо рта хлынула темная кровь. Я бросился к нему, поднял на руки, и он, слабея, прошептал:

— Он был мой сын, чудесный, ясноглазый мальчик, он был наша надежда, наша весна, а сейчас… сейчас… о, если бы он умер!

Он умолк, потом в горле у него заклокотало.

— Гармахис, — задыхаясь, прошептал он, — это ты?

— Да, отец, я.

— Гармахис, искупи свою вину! Слышишь — искупи! Ты еще можешь отомстить… можешь заслужить прощение… У меня есть золото, я его спрятал… Атуа… Атуа тебе покажет… о, какая боль! Прощай!

Он слабо затрепетал в моих руках и умер.

Так я и мой горячо любимый отец, царевич Аменемхет, встретились в этой жизни в последний раз и в последний раз расстались.

Глава 25

Повествующая об отчаянии Гармахиса; о страшном заклинании, которым он призвал Исиду; об обещании Исиды; о появлении Атуа и о ее словах, сказанных Гармахису.


Я скорчился на полу, глядя на труп моего отца, который дождался меня и проклял, — меня, до скончания веков проклятого; в покой вползала и сгущалась вокруг нас темнота, и наконец мы с мертвым остались в черном беспросветном безмолвии. О, как страшны были эти часы безнадежного отчаяния! Воображение не может этого представить, слова бессильны описать. И снова я в неизмеримой глубине моего падения стал думать о смерти. За поясом у меня был нож, как легко пресечь им страдания и освободить мой дух. Освободить? Да, чтобы он свободно летел к великим богам принять их великую месть! Увы, увы, я не смел умереть. Уж лучше жизнь на земле со всеми моими горестями и скорбями, чем мгновенное погружение в невообразимые ужасы, которые уготованы в мрачном Аменти всем падшим.

Я катался по полу и плакал жгучими слезами о своей погибшей жизни, о прошлом, которого не изменить, — плакал, пока не иссякли слезы; но безмолвие не отзывалось на мое горе, не давало ответа, я слышал лишь эхо собственных рыданий. Ни проблеска надежды! В моей душе была тьма, более черная, чем темнота покоя: богов я предал, люди от меня отвернулись. Один на один с леденящим душу величием смерти, я почувствовал, что меня охватывает ужас. Скорее прочь отсюда! Я поднялся с пола. Но разве я найду дорогу в этой темноте? Я сразу же заблужусь в галереях, в залах среди колонн. И куда бежать, ведь мне негде приклонить голову. Я снова скорчился на полу, страх обручем сдавливал голову, на лбу выступил холодный пот, казалось, я сейчас умру. И тогда я, в моем смертном отчаянии, стал громко молиться Исиде, к которой уже много, много дней не смел обращаться.

— О Исида! Небесная мать! — взывал я. — Забудь на краткий миг о своем гневе и в своем неизреченном милосердии, о ты, которая сама есть милосердие, отвори сердце свое страданьям того, кто был твоим слугой и сыном, но совершил преступление, и ты отвратила от него лик своей любви! О ты, великая миродержица, живущая во всем и во все проницающая, разделяющая всякое горе, положи свое сострадание на чашу весов и уравновесь им зло, сотворенное мною! Увидь мою печаль, измерь ее; исчисли глубину моего раскаяния и силу скорби, что изливается потоком из моей души. О ты, державная, с кем мне было дано встретиться и узреть твой лик, я призываю тебя священным часом, когда ты явилась мне в Аменти; я призываю тебя великим тайным словом, что ты произнесла. Снизойди ко мне в своем милосердии и спаси меня; или же слети в гневе и положи конец мучениям, которые больше невозможно переносить.

И, поднявшись с колен, я воздел к небу руки и громко выкрикнул то страшное заклинание, произносить которое дозволено лишь в самый тяжкий час, иначе ты умрешь.

И тотчас же богиня отозвалась. В тиши покоя я услышал бряцанье систра, возвещавшего о появлении Исиды. Потом в дальнем углу слабо засветился как бы изогнутый золотой рог месяца и внутри рога — маленькое темное облачко, из которого то высовывал свою голову огненный змей, то прятался в облачке.

Ноги мои подогнулись, когда я увидел богиню, я упал перед нею ниц.

Из облачка послышался тихий нежный голос:

— Гармахис, который был моим слугой и моим сыном, я услышала твою молитву и заклинание, которое ты осмелился произнести, оно властно вызвать меня из горних миров, когда его изрекают уста того, с кем я беседовала. Но нас уже не связывают узы единой божественной любви, Гармахис, ибо ты своим деянием отверг меня. И потому теперь, после того, как я столь долго не отвечала тебе, я явилась перед тобой, Гармахис, в гневе и, быть может, даже с жаждой мести, ибо просто так Исида не покидает свою священную высокую обитель.

— Покарай меня, богиня! — воскликнул я. — Покарай и отдай тем, кто исполнит твою месть, ибо мне не под силу больше нести бремя моего горя!

— Что ж, если ты не можешь нести бремя своего наказания здесь, на земле, — ответил печальный голос, — как же ты понесешь неизмеримо более тяжелое бремя, которое возложат на тебя там, куда ты придешь, покрытый позором и не искупивший вину, — в мое мрачное царство Смерти, которая есть Жизнь в обличьи нескончаемых перемен? Нет, Гармахис, я не стану тебя карать, ибо не так уж велик мой гнев за то, что ты осмелился призвать меня страшным заклинанием: ведь я пришла к тебе. Слушай же меня, Гармахис: не я возвеличиваю и не я караю, я лишь исполнительница повелений Непостижимого, я лишь слежу, чтобы достойный был вознагражден, а недостойный понес кару; и если я дарую милосердие, я дарую его без слов похвалы, и поражаю я тоже без укора. И потому не буду утяжелять твое бремя гневной речью, хоть ты и виноват в том, что скоро, скоро госпожа волхвований, великая чарами богиня Исида станет для Египта лишь воспоминанием. Ты совершил зло, и тяжкое наказание ты за него понесешь, как я тебя и остерегала, — здесь, в этой земной жизни, и там, в моем царстве Аменти. Но я также говорила тебе, что есть путь к искуплению, и ты на него уже вступил, я это знаю, но по этому пути нужно идти, смирив гордыню, и есть горький хлеб раскаяния, пока не исполнятся сроки твоей судьбы.

— Так, стало быть, благая, нет для меня надежды?

— То, что свершилось, Гармахис, то свершилось, и ничего теперь не изменить. Никогда уже Кемет не будет свободным, храмы его разрушатся, их засыплют пески пустыни; иные народы будут завоевывать Кемет и править здесь; в тени его пирамид будут расцветать и умирать все новые и новые религии, ибо у каждого мира, у каждой эпохи, у каждого народа свои собственные боги. Вот дерево, что вырастет, Гармахис, из семени зла, которое посеял ты и те, кто искушал тебя!

— Увы! Я погиб! — воскликнул я.

— Да, ты погиб; но тебе будет дано утешение: ты погубишь ту, что погубила тебя, — так суждено во имя справедливости, которую творю я. Когда тебе будет явлено знамение, брось все, иди к Клеопатре и сверши месть, повинуясь моим повелениям, которые ты прочтешь в своем сердце. А теперь о тебе, Гармахис: ты отринул меня, и потому мы не встретимся с тобою, как тогда, в Аменти, пока в круговороте Времени с этой земли не исчезнет последний росток посеянного тобой зла! Но всю эту нескончаемую череду тысячелетий помни: любовь божественная вечна, она не умирает, хотя порою улетает в недосягаемые дали. Искупи свое преступление, мой сын, искупи зло, пока еще не поздно, чтобы в скрытом мглой конце Времен я снова могла принять тебя в свое сияние. И я, Гармахис, тебе обещаю: пусть даже ты никогда меня не будешь видеть, пусть имя, под которым ты меня знаешь, станет пустым звуком, неразгаданной тайной для тех, кто придет на землю после тебя, — и все же я, живущая вечно, я, наблюдавшая, как зарождаются, цветут и под испепеляющим дыханием Времени рушатся миры, чтобы возникнуть снова и пройти начертанный им путь, — я пребуду всегда с тобой. Где бы ты ни был, в каком бы облике ни возродился, — я буду охранять тебя! На самой далекой звезде, в глубочайших безднах Аменти — в жизни и в смерти, в снах, наяву, в воспоминаниях, в забвении всего и вся, в странствиях души в потусторонней жизни, во всех перевоплощениях твоего духа, — я неизменно буду с тобой, если ты искупишь содеянное зло и больше не забудешь меня; я буду ждать часа твоего очищения. Такова природа Божественной Любви, которая изливается на тех, кто причастился ее святости и связан с ней священными узами. Суди же сам, Гармахис: стоило ли отвергать нетленную любовь ради прихоти смертной женщины? И пока ты не исполнишь все, о чем я тебе говорила, не произноси больше Великого и Страшного Заклятья, я тебе запрещаю! А теперь, Гармахис, прощай до встречи в иной жизни!

Последний звук нежного голоса умолк, огненный змей спрятался в сердце облачка. Облачко выплыло из лунного серпа и растворилось в темноте. Месяц стал бледнеть и наконец погас. Богиня удалялась, снова донеслось тихое, наводящее ужас бряцанье систра, потом и оно смолкло.

Я закрыл лицо полой плаща, и хотя рядом со мной лежал холодный труп отца — отца, который умер, проклиная меня, я почувствовал, как в сердце возвращается надежда, я знал, что я не вовсе погиб и не отвергнут той, которую я предал и которую по-прежнему люблю. Усталость сломила меня, я сдался сну.

Когда я проснулся, сквозь отверстие в крыше пробивался серый свет зари. Зловеще глядели на меня со стен окутанные тенями скульптуры, зловеще было мертвое лицо седобородого старца — моего отца, воссиявшего в Осирисе. Я содрогнулся, вспомнив все, что произошло, потом мелькнула мысль — что же мне теперь делать, но отстраненно, словно я думал не о себе, а о ком-то другом. Я стал подниматься и тут услышал в галерее с именами фараонов на стенах чьи-то тихие шаркающие шаги.

— Ах-ха-ха-ах! — бормотал голос, который я сразу узнал, — это была старая Атуа. — Темно, будто я в жилище смерти! Великие служители богов, которые построили этот храм, не любили источник жизни — солнце, хоть и поклонялись ему. Где же занавес?

Наконец Атуа его подняла и вошла в покой отца с посохом в одной руке и с корзиной в другой. На ее лице стало еще больше морщин, в редких волосах почти не было темных прядей, но в остальном она почти не изменилась. Старуха остановилась у занавеса и стала вглядываться в сумрак покоя своими зоркими глазами, потому что заря еще не осветила комнату отца.

— Где же он? — спросила она. — Неужто ушел ночью бродить, слепой, — да не допустит этого Осирис, славится его имя вечно! Горе мне, горе! И почему я не зашла к нему вечером? Горе всем нам, великое горе! До чего же мы дожили: верховный жрец великого и священного храма, по праву рождения правитель Абидоса, остался в своей немощи один, и только ветхая старуха, которая сама стоит одной ногой в могиле, ухаживает за ним! О Гармахис, бедный мой, несчастный мальчик, это ты навлек на нас такое горе!.. Великие боги, что это? Неужто он спит на полу? Нет, нет… он умер? Царевич! Божественный отец! Аменемхет! Проснись, восстань! — И она заковыляла к трупу. — Что с тобой? Клянусь Осирисом, который спит в своей священной могиле в Абидосе, ты умер? Умер один, никого не было рядом с тобой поддержать в эту священную минуту, сказать слова утешения! Ты умер, умер, умер! — И ее горестный вопль полетел к потолку, отскакивая эхом от украшенных статуями стен.

Тише, перестань кричать! — сказал я, выходя из темноты на свет.

— Ай, кто ты такой?! — крикнула она и выронила из рук корзину. — Злодей, это ты убил нашего владыку праведности, единственного владыку праведности во всем Египте? Да падет на тебя извечное проклятье, ибо хотя боги отвернулись от нас в час горького испытания, но они не оставят преступления безнаказанным и тяжко покарают того, кто убил их помазанника!

— Посмотри на меня, Атуа, — сказал я.

— А разве я не смотрю? Смотрю и вижу злодея, бродягу, который совершил это великое зло! Гармахис оказался предателем и сгинул где-то в дальних странах, а ты убил его божественного отца Аменемхета, и вот теперь я осталась одна на всем белом свете, у меня нет никого, ни единой души. Я отдала убийцам моего родного внука, пожертвовала дочерью и зятем ради предателя Гармахиса! Ну что ж, убей и меня, злодей!

Я шагнул к ней, а она, решив, что я хочу ее зарезать, в ужасе закричала:

— Нет, нет, мой господин, пощади меня! Мне восемьдесят шесть лет, клянусь извечными богами, — когда начнется разлив Нила, мне исполнится восемьдесят шесть лет, и все же я не хочу умирать, хотя Осирис милостив к тем, кто верно служил им всю жизнь! Не подходи ко мне, не подходи… На помощь! Помогите!

— Замолчи, глупая! — приказал я. — Неужто ты меня не узнаешь?

— А почему же я должна тебя узнать? Разве мне знакомы все бродяги-моряки, которым Себек позволяет добывать средства на жизнь, грабя и убивая, пока они не попадут во власть Сета? А впрочем, погоди… как странно… лицо так изменилось… и этот шрам… и ты хромаешь… О, это ты, Гармахис! Это ты, любимый мой, родной мой мальчик! Ты вернулся, мои старые глаза тебя видят, до какого счастья я дожила! Я думала, ты умер! Позволь же мне обнять тебя! Ах, я забыла: Гармахис — предатель и убийца! Вот лежит передо мной божественный Аменемхет, принявший смерть от рук отступника Гармахиса! Ступай прочь! Я не желаю видеть предателей и отцеубийц! Ступай к своей распутнице! Ты не тот, кого я с такой любовью нянчила и растила!

— Успокойся, Атуа, молю тебя: успокойся! Я не убивал отца, — увы, он умер сам, умер в моих объятьях!

— Да, конечно: в твоих объятьях и проклиная тебя, я в том уверена, Гармахис! Ты принес смерть тому, кто дал тебе жизнь! Ах-ха! Долго я живу на свете, и много выпало на мою долю горя, но такого черного часа еще не было в моей жизни! Никогда я не любила глядеть на мумию, но лучше бы мне давно усохнуть и покоиться в гробу! Уходи, молю тебя, уйди с моих глаз!

— Добрая моя старая няня, не упрекай меня! Разве я и без того не довольно вынес бед?

— Ах, да, да, я и забыла! Так что за преступление ты совершил? Тебя сгубила женщина, как женщины всегда губили и будут губить мужчин до скончания века. Да еще какая это была женщина! Ах-ха! Я видела ее, такой красавицы еще на свете не было — злые боги нарочно сотворили ее людям на погибель! А ты совсем молоденький, да к тому же жрец, проведший всю жизнь в затворничестве, — от такого воспитания добра не жди, одна пагуба! Где тебе было устоять против нее? Конечно, ты сразу попался в ее сети, что тут удивительного. Подойди ко мне, Гармахис, я поцелую тебя! Разве женщина может осудить мужчину за то, что он потерял голову от любви? Такова уж наша природа, а Природа знает, что делает, иначе сотворила бы нас другими. С нами здесь случилась беда похуже, вот это уж беда так беда! Знаешь ли ты, что твоя царица-гречанка отобрала у храма земли и доходы, разогнала жрецов — всех, кроме нашего божественного Аменемхета, который теперь лежит здесь мертвый, его она пощадила неведомо почему; мало того: она запретила служить в этих стенах нашим великим богам. А теперь и Аменемхета не стало! Скончался наш Амснемхет! Что ж, он вступил в сияние Осириса, и ему там лучше, ибо жизнь его здесь, на земле, была невыносимым бременем. Слушай же, Гармахис, что я тебе скажу: он не оставил тебя нищим; как только заговор был обезглавлен, он собрал все свои богатства, а они немалые, и спрятал их, я покажу тебе тайник, — они по праву должны перейти к тебе, ведь ты его единственный сын.

— Атуа, не надо говорить мне о богатствах. Куда мне деться, где скрыть свой позор?

— Да, да, ты прав; здесь тебе нельзя оставаться, тебя могут найти, и если найдут, то ты умрешь страшной смертью — тебя удушат в просмоленном мешке. Не бойся, я тебя спрячу, а после погребальных церемоний и плача по божественному Аменемхету мы тайно уедем отсюда и будем жить вдали от людских глаз, пока эти несчастья не забудутся. Ах-ха! Печален мир, в котором мы живем, и бед в нем не счесть, как жуков в нильском иле. Идем же, Гармахис, идем!

Глава 26

Повествующая о жизни того, кто стал известен всем под именем ученого затворника Олимпия, в усыпальнице арфистов гробницы Рамсеса близ Тапе; о вести, что прислала ему Хармиана; советах, которые он давал Клеопатре; и о возвращении Олимпия в Александрию.


И вот что произошло потом. Восемьдесят дней прятала меня старая Атуа, пока искуснейшие из бальзамировщиков готовили труп моего отца, царевича Аменемхета, к погребению. И когда наконец все предписанные законом обряды были соблюдены, я тайно выбрался из своего убежища и совершил приношения духу моего отца, возложил ему на грудь венок из лотосов и в великой скорби удалился. А назавтра я увидел с того места, где лежал, затаившись, как собрались жрецы храма Осириса и святилища Исиды, как медленно двинулась печальная процессия к священному озеру, неся расписанный цветными красками гроб отца, как опустили его в солнечную ладью с навесом. Жрецы совершили символический ритуал суда над мертвым и провозгласили отца справедливейшим и достойнейшим среди людей, потом понесли его в глубокую усыпальницу, вырубленную в скалах неподолёку от могилы всеблагого Осириса, чтобы положить рядом с моей матерью, которая уже много лет покоилась там, — надеюсь, что и я, невзирая на все свершенное мной зло, скоро тоже упокоюсь рядом с ними. И когда отца похоронили и запечатали вход в глубокую гробницу, мы с Атуа извлекли из тайника сокровища отца, надежно их укрыли, я переоделся паломником и вместе со старой Атуа поплыл по Нилу в Тапе;[495] там, в этом огромном городе, мы поселились, и я стал искать место, куда мне будет безопасно удалиться и жить в уединении.

Такое место я наконец нашел. К северу от города возвышаются среди раскаленной солнцем пустыни бурые крутые скалы, и здесь, в этих безотрадных ущельях, мои предки — божественные фараоны — приказывали высекать себе в толще скал гробницы, большая часть которых и по сей день никем на обнаружена, так хитро маскировали вход в них. Но есть и такие, что были найдены, в них проникли окаянные персы и просто воры, которые искали спрятанные сокровища. И вот однажды ночью — ибо я не осмеливался покинуть свое убежище при свете дня, — когда небо над зубцами скал начало сереть, я вступил один в эту печальную долину смерти, подобной которой нет больше нигде на свете, и недолгое время спустя приблизился к входу в гробницу, спрятанному в складках скал, где, как я потом узнал, был похоронен божественный Рамсес, третий фараон, носящий это имя, давно вкушающий покой в царстве Осириса. В слабом свете зари, пробившемся сквозь ход, я увидел, что там, внутри, — просторное помещение и дальше много разных камер.

Поэтому на следующую ночь я вернулся со светильниками, и со мной пришла моя старая няня Атуа, которая преданно служила мне всю жизнь с младенчества, когда я, беспомощный и несмышленый, еще лежал в колыбели. Мы осмотрели величественную гробницу и наконец вошли в огромный зал, где стоит гранитный саркофаг с мумией божественного Рамсеса, который много веков почивает в нем; на стенах начертаны мистические знаки; змея, кусающая себя за хвост, — символ вечности; Ра, покоящийся на скарабее; Нут, рождающая Ра; иероглифы в виде безголовых человечков и много, много других тайных символов, которые я легко прочел, ибо принадлежу к числу посвященных. От длинной наклонной галереи отходит несколько камер с прекрасными настенными росписями. Под полом каждой камеры могила человека, о котором рассказывается в сценах росписей на стенах — знаменитого мастера в своем искусстве или ремесле, которым он славил со своими помощниками дом божественного Рамсеса. На стенах последней камеры, той, что по левую сторону галереи, если стоять лицом к залу, где саркофаг, росписи особенно хороши, они посвящены двум слепым арфистам, играющим на своих арфах перед богом Моу; а под плитами пола мирно спят эти самые арфисты, которым уже не держать в руках арфу на этой земле. И здесь, в этой печальной обители, где покоятся арфисты, я поселился в обществе мертвых и прожил восемь долгих лет, неся наказание за совершенные мною преступления и искупая свою вину. Но Атуа любила свет и потому выбрала себе камеру с изображениями барок, а эта камера первая по правую сторону галереи, если стоять лицом к усыпальнице с саркофагом Рамсеса.

Вот как проходила моя жизнь. Через день старая Атуа ходила в город и приносила воду и еду, необходимую для поддержания жизни, а также жир для светильников. На закате и на рассвете я выходил на час в ущелье и прогуливался по нему, чтобы сохранить здоровье и зрение, которого я мог лишиться в кромешной темноте гробницы. Ночью я поднимался на скалы и наблюдал звезды, все остальное время дня и ночи, когда я не спал, я проводил в молитвах и в размышлениях, и наконец груз вины, свинцовой глыбой давившей мое сердце, стал не так тяжек, я снова приблизился к богам, хотя мне не было дозволено обращаться к моей небесной матери Исиде. Я также обрел много знаний и мудрости, проникнув в тайны, которые начал постигать еще раньше. От воздержанной жизни, наполненной молитвами в печальном одиночестве, плоть моя как бы истаяла, но я научился заглядывать в самое сердце явлений и вещей глазами моего духа, и наконец меня осенило великое счастье Мудрости, живительное, точно роса.

Скоро по городу распространился слух, что в зловещей Долине Мертвых, уединившись во мраке гробницы, живет некий великий ученый по имени Олимпий, и ко мне стали приходить люди и приносить больных, чтобы я их исцелил. Я принялся изучать свойства трав и растений, в чем меня наставляла Атуа, и с помощью ее науки и заключений, которые я сделал сам в своих углубленных размышлениях, я достиг больших высот в искусстве врачевания, и многие больные излечивались. Шло время, слава обо мне достигла других городов Египта, люди, говорили, что я не только великий ученый, но и чародей, ибо беседую в своей гробнице с духами умерших. И я действительно с ними беседовал, но об этом мне не позволено рассказывать. И вот немного времени спустя Атуа перестала ходить в город за водой и пищей, все это приносили нам теперь люди, и даже гораздо больше, чем нам было нужно, ибо я не брал платы за лечение. Сначала, опасаясь, что кто-то узнает в отшельнике Олимпии пропавшего Гармахиса, я принимал посетителей лишь в темной камере гробницы. Но потом, когда я узнал, что молва разнесла по всему Египту весть о гибели Гармахиса, я стал выходить на свет и, сидя у входа в гробницу, оказывал помощь больным, а также составлял для знатных и богатых жителей гороскопы. Слава моя меж тем все росла, ко мне стали приезжать люди из Мемфиса и Александрии; от них я узнал, что Антоний оставил Клеопатру и, так как Фульвия умерла, женился на сестре цезаря Октавии. Много, много разных новостей узнавал я от посещавших меня людей.

Когда пошел второй год моего затворничества, я послал старую Атуа в Александрию под видом знахарки, торгующей целебными травами, велел ей разыскать Хармиану и, если она увидит, что Хармиана хранит верность своим клятвам, поведать ей о том, где я живу. И Атуа отправилась в Александрию, откуда приплыла через четыре с лишним месяца, привезя мне пожелания здравия и радости от Хармианы, а также ее дары. Атуа мне рассказала, как ей удалось добиться встречи с Хармианой и как она, беседуя с ней, упомянула мое имя и сказала, что я погиб, после чего Хармиана, не в силах сдержать своего горя, разразилась рыданиями. Тогда старуха, проникнув в ее помыслы и чувства, ибо была очень умна и обладала великими познаниями человеческой природы, открыла Хармиане, что Гармахис жив и посылает ей приветствие. Хармиана зарыдала еще громче — теперь уже от радости, бросилась обнимать старуху, осыпала дарами и просила передать мне, что верна своей клятве и ждет меня, чтобы свершить месть. Узнав в Александрии много такого, что другим было неведомо, Атуа вернулась в Тапе.

В том же году ко мне прибыли посланцы Клеопатры с запечатанным посланием и с богатыми дарами. Я развернул свиток и прочел:

«Клеопатра — Олимпию, ученому египтянину, живущему в Долине Мертвых близ Тапе.

Слава о твоей учености, о мудрый Олимпий, достигла наших ушей. Дай же нам совет, и если твой совет поможет нам исполнить наше желание, мы осыплем тебя почестями и богатствами, каких еще не удостаивался никто во всем Египте. Как нам вернуть любовь благородного Антония, которого околдовала злокозненная Октавия и так долго удерживает вдали от нас?»

Я понял, что Хармиана начала действовать и что это она рассказала Клеопатре о моей великой учености.

Всю ночь я размышлял, призвав на помощь мою мудрость, а утром написал ответ, который продиктовали мне великие боги, дабы погубить Клеопатру и Антония:

«Египтянин Олимпий — царице Клеопатре.

Отправляйся в Сирию с тем, кто будет послан, дабы доставить тебя туда; Антоний снова вернется в твои объятия и одарит тебя столь щедро, что ты и в самых дерзких мечтах такого не можешь представить».

Это письмо я отдал посланцам Клеопатры и велел им поделить между собой посланные мне Клеопатрой дары.

Они отбыли в великом изумлении.

Клеопатра же ухватилась за мой совет и, повинуясь порывам своей страсти, тотчас же отправилась в Сирию с Фонтейем Капито, и все случилось, как я ей предсказал. Она снова опутала Антония своими чарами, и он подарил ей большую часть Киликии, восточный берег Аравии, земли Иудеи, где добывался бальзам, Финикию, Сирию, богатый остров Кипр и библиотеку Пергама. Детей же, близнецов, которых Клеопатра после сына Птолемея родила Антонию, он кощунственно провозгласил «Владыками, детьми владык», и нарек мальчика Александром Гелиосом, что по-гречески означает солнце, а дочь — Клеопатрой Селеной, то есть крылатой луной.

Вот как развивались события дальше.

Вернувшись в Александрию, Клеопатра послала мне богатейшие дары, которых я не принял, и стала умолять меня, мудрейшего ученого Олимпия, переехать жить в ее дворец в Александрию, но время еще не наступило, и я отказался. Однако и она, и Антоний постоянно отправляли ко мне посланцев, спрашивая моего совета, и все мои советы приближали их гибель, все мои пророчества сбывались.

Один долгий год сменялся другим, еще более долгим, и вот я, отшельник Олимпий, живущий вдали от людей в гробнице, питающийся хлебом и водой, снова возвеличился в Кемете благодаря великой мудрости, которой осенили меня боги-мстители. Чем искренней я презирал потребности плоти, чем вдохновенней обращал свой взор к небу, тем большую глубину и власть обретала моя мудрость.

И вот прошло целых восемь лет. Началась и кончилась война с парфянами, по улицам Александрии провели во время триумфального шествия пленного царя Большой Армении Артавасда. Клеопатра побывала на Самосе и в Афинах; повинуясь ей, Антоний выгнал из своего дома в Риме благородную Октавию, точно опостылевшую наложницу. Он совершил столько противных здравому смыслу поступков, что добром это уже не могло кончиться. Да и удивительно ли: властелин мира потерял последние крохи великого дара богов — разума, он растворился в Клеопатре, как некогда растворялся в ней я. И кончилось все тем, что Октавиан, как и следовало ожидать, объявил ему войну.

Однажды днем я спал в камере слепых арфистов, в той самой гробнице фараона Рамсеса близ Тапе, где я по-прежнему жил, и мне во сне явился мой старый отец Аменемхет, он встал у моего ложа, опираясь на посох, и повелел:

— Смотри внимательно, мой сын.

Я стал всматриваться глазами моего духа и увидел море, скалистый берег и два флота, сражающиеся друг с другом. На судах одного флота развевались штандарты Октавиана, на судах другого — штандарты Клеопатры и Антония. Суда Антония и Клеопатры теснили флот цезаря, он отступал, и победа клонилась на сторону Антония.

Я еще пристальней вгляделся в открывшуюся моим глазам картину. На золотой палубе галеры сидела Клеопатра и в волнении наблюдала за ходом сражения. Я устремил к ней свой дух, и она услышала голос мертвого Гармахиса, который оглушил ее:

— Беги, Клеопатра, беги, иль ты погибнешь!

Она с безумным видом оглянулась и снова услышала, как мой дух кричит: «Беги!» Ее охватил необоримый страх. Она приказала морякам поднять паруса и дать сигнал всем своим кораблям плыть прочь. Моряки с изумлением, но без особой неохоты повиновались, и галера поспешно устремилась с поля боя.

Воздух задрожал от оглушительного крика, который сорвался с уст матросов Антония и Октавиана:

— Клеопатра бежит! Смотрите: Клеопатра бежит!

И я увидел, что флот Антония разбит, что море стало багровым от крови, и вышел из своего транса.

Миновало несколько дней, и снова мне во сне явился мой отец и так сказал:

— Восстань, мой сын! Час возмездия близок! Ты не напрасно трудился, молитвы твои услышаны. Боги пожелали, чтобы сердце Клеопатры сковал страх, когда она сидела на палубе своей галеры во время битвы при мысе Акциум, ей послышался твой голос, который кричал: «Беги иль ты погибнешь», и она бежала со всеми своими судами. Антоний потерпел жестокое поражение на море. Ступай к ней и выполни то, что повелят тебе боги.

Утром я проснулся, раздумывая над ночным видением, и двинулся к выходу из гробницы; там я увидел, что по ущелью ко мне приближаются посланцы Клеопатры и с ними стражник-римлянин.

— Зачем вы тревожите меня? — сурово спросил я.

— Мы принесли тебе послание от царицы и от великого Антония, — ответил главный из них, низко склоняясь передо мной, ибо я внушал всем людям до единого неодолимый страх. — Царица повелевает тебе явиться в Александрию. Много раз она обращалась к тебе с такой просьбой, но ты ей всегда отказывал; сейчас она приказывает тебе плыть в Александрию, и плыть не медля, ибо нуждается в твоем совете.

— А если я скажу «нет», то что ты сделаешь, солдат?

— Я подневольный человек, о мудрый и ученейший Олимпий: мне дан приказ доставить тебя силой.

Я громко рассмеялся.

— Ты говоришь — силой, глупец? Ко мне нельзя пытаться применить силу, иначе ты умрешь на месте. Знай, что я не только исцеляю, но и убиваю!

— Молю тебя, прости мою дерзость, — ответил он, сжавшись и побелев. — Я повторил лишь то, что мне было приказано.

— Да, да, я знаю. Не бойся, я поеду в Александрию.

И в тот же день я туда отправился вместе с моей старенькой Атуа. Исчез я так же тайно, как явился, и больше никогда уж не возвращался в гробницу божественного Рамсеса. Я взял с собою все богатства моего отца Аменемхета, ибо не желал, чтобы меня приняли в Александрии за нищего попрошайку, — пусть все видят, что я богат и знатен. По дороге я узнал, что во время сражения при Акциуме Антоний действительно бежал вслед за Клеопатрой, и понял: развязка приближается. Все это и многое другое я провидел во тьме фараоновой гробницы близ Тапе и силой своего духа воплотил.

И вот я наконец приплыл в Александрию и поселился в доме напротив дворцовых ворот, который велел снять и приготовить к моему прибытию.

И в первый же вечер, поздно, ко мне пришла Хармиана — Хармиана, которую я не видел девять долгих лет.

Глава 27

Повествующая о встрече Хармианы с мудрым Олимпием; б их беседе; о встрече Олимпия с Клеопатрой; и о поручении, которое дала ему Клеопатра.


Одетый в свое темное простое платье, сидел я в кое для приема гостей в доме, который был должным образом обставлен и убран. Я сидел в резном кресле с ножками в виде львиных лап и глядел на раскачивающиеся светильники, в которые было добавлено благовонное масло, на драпировочные ткани с вытканными сценами и рисунками, на драгоценные сирийские ковры, и среди всей этой роскоши вспоминал усыпальницу слепых арфистов близ Тапе, где прожил девять долгих лет во мраке и одиночестве, готовясь к этому часу. Возле двери на ковре свернулась калачиком моя старая Атуа. Волосы у нее побелели, как соль Мертвого моря, сморщенное лицо стало пергаментным, она была уже древняя старуха, и эта древняя старуха всю жизнь преданно заботилась обо мне, когда все остальные отринули меня, и в своей великой любви прощала мои великие преступления. Девять лет прошло! Девять нескончаемо долгих лет! Опять я, в предначертанном круге развития, явился, пройдя искус и затворничество, чтобы принести смерть Клеопатре; и в этот, второй раз игру выиграю я.

Но как изменились обстоятельства! Я уже не герой разыгрывающейся драмы, мне отведена более скромная роль: я лишь меч в руках правосудия; погибла надежда освободить Египет и возродить его великим и могучим. Обречен Кемет, обречен и я, Гармахис. В бурном натиске событий и лет погребен и предан забвению великий заговор, который созидался ради меня, даже память о нем подернулась пеплом. Над историей моего древнего народа скоро опустится черный полог ночи; сами его боги готовятся покинуть нас; я уже мысленно слышу торжествующий крик римского орла, летящего над дальними брегами Сихора.

Я все-таки заставил себя отстранить эти безотрадные мысли и попросил Атуа найти и принести мне зеркало, мне хотелось посмотреть, каким я стал.

И вот что я увидел в зеркале: бритая голова, худое бледное до желтизны лицо, которое никогда не улыбалось; огромные глаза, выцветшие от многолетнего созерцания темноты, пустые, точно провалы глазниц черепа; длинная борода с сильной проседью; тело, иссохшее от долгого поста, горя и молитвы; тонкие руки в переплетении голубых вен, дрожащие, точно лист на ветру; согбенные плечи; я даже стал ниже ростом. Да, время и печаль поистине оставили на мне свой след; я не мог поверить, что это тот самый царственный Гармахис, который в расцвете своих могучих сил, молодости и красоты впервые увидел женщину несказанной прелести и попал под обаяние ее чар, принесших мне гибель. И все же в моей душе горел прежний огонь; я изменился только внешне, ибо время и горе не властны над бессмертным духом человека. Сменяются времена года, может улететь Надежда, точно птица, Страсть разбивает крылья о железную клетку Судьбы; Мечты рассеиваются, точно сотканные из туманов дворцы при восходе солнца; Вера иссякает, точно бьющий из-под земли родник; Одиночество отрезает нас от людей, точно бескрайние пески пустыни; Старость подкрадывается к нам, как ночь, нависает над нашей покрытой позором седой согбенной головой — да, прикованные к колесу Судьбы, мы испытываем все превратности, которым подвергает нас жизнь: возносимся высоко на вершины, как цари; низвергаемся во прах, как рабы; то любим, то ненавидим, то утопаем в роскоши, то влачимся в жалкой нищете. И все равно во всех перипетиях нашей жизни мы остаемся неизменными, и в этом великое чудо нашей Сущности.

Я с горечью в сердце смотрел на себя в зеркало, и тут в дверь постучали.

— Отопри, Атуа! — сказал я.

Атуа поднялась с ковра и отворила дверь; в комнату вошла женщина в греческой одежде. Это была Хармиана, такая же красивая, как прежде, но с очень печальным нежным лицом, в ее опущенных глазах тлел огонь, готовый каждую минуту вспыхнуть.

Она пришла без сопровождающих ее слуг; Атуа молча указала ей на меня и удалилась.

— Старик, отведи меня к ученому Олимпию, — сказала Хармиана, обращаясь ко мне. — Меня прислала царица.

Я встал и, подняв голову, посмотрел на нее.

Глаза ее широко раскрылись, она негромко вскрикнула.

— Нет, нет, не может быть, — прошептала она, обводя взглядом комнату, — неужели ты… — Голос ее пресекся.

— …тот самый Гармахис, которого когда-то полюбило твое неразумное сердце, о Хармиана? Да, тот, кого ты видишь, прекраснейшая из женщин, и есть Гармахис. Но Гармахис, которого ты любила, умер; остался великий своей ученостью египтянин Олимпий, и он ждет, что ты ему скажешь.

— Молчи! — воскликнула она. — О прошлом скажу совсем немного, а потом… потом оставим его в покое. Плохо же ты, Гармахис, при всей своей учености и мудрости, знаешь, как велика преданность женского сердца, если поверил, что оно способно разлюбить, когда изменилась внешность любимого: даже самые страшные перемены, которым подвергает его смерть, бессильны убить любовь. Знай же, о ученый врач, что я принадлежу к тем женщинам, которые, полюбив однажды, любят до последнего дыхания, а если их любовь не встречает ответа, уносят свою девственность в могилу.

Она умолкла, и я лишь склонил перед ней голову, ибо ничего не мог сказать в ответ. Но хотя я молчал, хотя безумная страсть этой женщины погубила меня, признаюсь: я втайне был благодарен ей — ведь ее влюбленно домогались все до единого мужчины этого бесстыдного двора, а она столько нескончаемо долгих лет хранила верность изгою, который не любил ее, и когда этот жалкий, сломленный раб Судьбы вернулся в столь непривлекательном обличии, он был все так же дорог ее сердцу. Найдется ли на свете мужчина, который не оценит этот редкий и прекрасный дар, единственное сокровище, которое не купишь и не продашь за золото — истинную любовь женщины?

— Я благодарна тебе за молчание, — проговорила Хармиана, — ибо не забыла жестоких слов, которые ты бросил мне в давно прошедшие дни там, в далеком Тарсе, израненное ими сердце до сих пор болит, оно не выдержит твоего презрения, отравленного одиночеством столь долгих лет. Не будем больше вспоминать былое. Вот, я вырываю из своей души эту губительную страсть, — она взглянула на меня и, прижав к груди руки, как бы оттолкнула что-то прочь от себя, — я вырываю ее, но забыть не смогу никогда! С прошлым покончено, Гармахис; моя любовь больше не будет тебя тревожить. Я счастлива, что моим глазам было дано еще раз увидеть тебя до того, как их смежит вечный сон. Ты помнишь, как я жаждала умереть от твоей столь любимой мною руки, но ты не захотел меня убить, ты обрек меня жить и собирать горькие плоды моего преступления, ты помнишь, как проклял меня и предсказал, что я никогда не избавлюсь от видений сотворенного мной зла и от воспоминаний о тебе, кого я погубила?

— Да, Хармиана, я все помню.

— Поверь, я выпила до дна чашу страданий. О, если бы ты мог заглянуть мне в душу и прочесть повесть о пытках, которым я подвергалась и которые переносила с улыбкой на устах, ты понял бы, что я искупила свою вину.

— И все же, Хармиана, молва твердит, что при дворе тебя никто не может затмить, ты самая могущественная среди царедворцев и пользуешься самой большой любовью. Не признавался ли сам Октавиан, что объявляет войну не Антонию и даже не его любовнице Клеопатре, а Хармиане и Ираде?

— Да, Гармахис, а ты хоть раз представил себе, что в это время испытываю я — я, поклявшаяся тебе страшной клятвой и вынужденная есть хлеб той, кого я так люто ненавижу, есть ее хлеб и служить ей, хотя она отняла у меня тебя и, играя на струнах моей ревности, вынудила меня изменить нашему святому делу, покрыть бесславием тебя и погубить нашу отчизну, наш Кемет! Разве богатства, драгоценности и лесть царевичей и вельмож способны принести счастье такой женщине, как я, — ах, я завидую нищей судомойке, ее доля и то легче, чем моя! Я всю ночь не осушаю глаз, а потом настает утро, и я поднимаюсь, убираю себя и с улыбкой иду выполнять повеления царицы и этого тупоголового Антония. Да ниспошлют мне великие боги счастье увидеть их обоих мертвыми — и ее, и его! Тогда я умру спокойно! Тяжка была твоя жизнь, Гармахис, но ты по крайней мере был свободен, а я — сколько раз завидовала я твоему ненарушаемому покою в этой мрачной гробнице!

— Я убедился, Хармиана, что ты верна своим обетам, и это меня радует, ибо час мести близок.

— Да, я верна своим обетам, более того: все эти годы я тайно трудилась для тебя — чтобы помочь тебе и наконец-то погубить Клеопатру и ее любовника римлянина. Я разжигала его страсть и ее ревность, я толкала ее на злодейства, а его на глупости, и обо всех их поступках по моему указанию доносили цезарю. Слушай же, как обстоят дела. Ты знаешь, чем кончилось сражение при Акциуме. Туда прибыла Клеопатра со всем своим флотом, хотя Антоний бурно возражал. Но я, повинуясь твоим наставлениям, стала со слезами умолять его, чтобы он позволил царице сопровождать его, ибо если он оставит ее, она умрет от горя; и он, этот ничтожный глупец, поверил мне. И вот она поплыла с ним и в самый разгар боя, неведомо по какой причине, хотя тебе, Гармахис, эта причина, быть может, и известна. Клеопатра приказала своим судам повернуть обратно и, покинув поле боя, поплыла к Пелопоннесу. И к чему это привело! Когда Антоний увидел, что она бежит, он в своем безумии бросил свои суда и кинулся за ней, так что его флот был разбит и потоплен, а его огромное войско в Греции, состоящее из двадцати легионов и двенадцати тысяч конницы, осталось без полководца. Никто бы не поверил, чтоАнтоний, этот любимец богов, падет так низко. Войско сколько-то времени ждало, но сегодня вечером военачальник Канидий прибыл с вестью, что легионам надоело неведение, в котором они пребывали, они решили, что Антоний их бросил, и все огромное войско перешло на сторону цезаря.

— А где же Антоний?

— Он построил себе жилище на островке в Большой Бухте и назвал его Тимониум, ибо, подобно Тимону, скорбит о людской неблагодарности, считая, что все его предали. Там он скрывается в великом смятении духа, и туда к нему ты должен отправиться на рассвете, так желает царица, — ты излечишь его от его помрачения и вернешь в ее объятия, ибо он не желает видеть ее и еще не знает всей меры постигших его бед. Но сначала я должна отвести тебя к Клеопатре, которая желает получить от тебя совет, и как можно скорее.

— Ну что ж! — Я встал. — Веди меня.

Мы вошли в дворцовые ворота, вот и Алебастровый Зал, я снова стою перед дверью в покои Клеопатры, и снова Хармиана оставляет меня одного и проскальзывает за занавес сообщить Клеопатре, что я здесь.

Через минуту она вернулась и сделала мне знак рукой.

— Укрепи свое сердце, — шепнула она, — и не выдай себя, ведь глаза у Клеопатры очень острые. Входи же!

— О нет, не настолько остры ее глаза, чтобы прозреть в ученом Олимпии юного Гармахиса! Ты и сама бы не узнала меня, Хармиана, не пожелай я того, — ответил я.

И после этих слов вступил в покой, который так хорошо помнил, и снова услышал журчанье фонтана, песнь соловья, ласковый плеск летнего моря. Я двинулся вперед неверным шагом, низко склонив голову, и вот наконец приблизился к ложу Клеопатры — к тому самому золотому ложу, на котором она сидела в ту ночь, когда я пал ее жертвой. Я собрался с духом и посмотрел на нее. Передо мной была Клеопатра, ослепительная как и прежде, но до чего же изменилась она с той ночи, когда я видел ее в последний раз в Тарсе, в объятиях Антония! Красота ее была по-прежнему подобна драгоценному наряду, глаза такие же синие и бездонные, как море, лицо пленительно в своем совершенстве и высшей гармонии черт. И все же это была другая женщина. Время, которое не властно было отнять у нее дарованные богами чары, наложило на ее лицо печать безмерной усталости и скорби. Страсть, переполнявшая ее необузданное сердце, оставила свои следы на лбу, глаза мерцали, точно две печальные звезды.

Я низко поклонился этой царственнейшей женщине, которая когда-то была моей любовницей и погубила меня, а сейчас даже не узнала.

Она усталым взглядом поглядела на меня и неспешно заговорила своим низким голосом, который я так хорошо помнил:

— Итак, ты наконец пришел ко мне, врач. Как звать тебя? Олимпий? Это имя вселяет надежду, ибо теперь, когда египетские боги нас покинули, нам очень нужна помощь богов Олимпа. Да, ты, без сомнения, ученый, ибо ученость редко сочетается с красотой. Странно, ты мне кого-то напоминаешь, но вот кого — не могу вспомнить. Скажи, Олимпий, мы встречались раньше?

— Нет, царица, никогда до этого часа мои глаза не созерцали тебя в телесной оболочке, — ответил я, изменив голос. — Я прибыл сюда, оставив свою затворническую жизнь, дабы исполнить твои повеления и излечить тебя от болезней.

— Странно! Даже голос… никак не всплывет в памяти. В телесной оболочке, ты сказал? Так, может быть, я видела тебя во сне?

— О да, царица: мы встречались с тобою в снах.

— Ты странный человек, и речи твои странны, но люди утверждают, что ты — великий ученый, и я в это верю, ибо помню, как ты повелел мне ехать к моему возлюбленному властелину Антонию в Сирию и как твое прорицание исполнилось. Ты чрезвычайно искусен в составлении гороскопов и в предсказаниях по звездам, в чем наши александрийские невежды полные профаны. Однажды мне встретился столь же ученый астролог, некий Гармахис, — она вздохнула, — но он давно умер, — как жаль, что я тоже не умерла! — и я порой о нем скорблю.

Она умолкла, я опустил голову на грудь и тоже не произносил ни слова.

— Олимпий, растолкуй мне, что со мной случилось. Во время этого ужасного сражения при Акциуме, в самый разгар боя, когда победа уже начала улыбаться нам, мое сердце сжал невыносимый страх, глаза застлала темнота, и в ушах раздался голос Гармахиса, — того самого Гармахиса, который давно умер. «Беги! — кричал Гармахис. — Беги иль ты погибнешь!» И я бежала. Но мой страх передался Антонию, он бросился следом за мной, и мы проиграли сражение. Скажи мне, кто из богов сотворил это зло?

— Нет, царица, боги тут не при чем, — ответил я, — разве ты прогневила богов Египта? Разве ограбила храмы, где им поклоняются? Разве презрела свой долг перед Египтом? А раз ты не повинна в этих преступлениях, за что же египетским богам наказывать тебя? Не надо страшится, то был всего лишь плод воображения, ибо твоей нежной душе невыносимо зрелище кровавой бойни, невыносимо было слышать крики умирающих; что же до благородного Антония, то он всегда устремляется за тобой, куда бы ты ни последовала.

Когда я начал говорить, Клеопатра побледнела и задрожала, она не спускала с меня глаз, пытаясь понять, что означают мои слова. Я успокаивал ее, но сам-то знал, что она бежала, повинуясь воле богов, избравших меня своим мстителем.

— Ученый Олимпий, мой повелитель Антоний болен и вне себя от горя, — сказала она, не отвечая на мое объяснение. — Точно жалкий беглый раб, прячется он в этой башне на острове среди моря и никого к себе не допускает, даже меня, перенесшую из-за него столько мук. И вот что я желаю, чтобы ты исполнил. Завтра, как только начнет светать, ты и моя придворная дама Хармиана сядете в лодку, подплывете к острову и попросите стражей впустить вас в башню, объявив, что привезли вести от военачальников Антония. Он прикажет отворить вам дверь, и тогда ты, Хармиана, должна будешь сообщить ему горестные вести, что привез Канидий, ибо самого Канидия я не решаюсь к нему послать. И когда взрыв горя утихнет, прошу тебя, Олимпий, исцели его измученное тело своими знаменитыми снадобьями, а душу — словами утешения и привези его ко мне, ведь все еще можно исправить. Если тебе это удастся, я дарую тебе столько богатств, что и не счесть, ведь я еще царица и могу щедро оплатить услуги тех, кто выполняет мою волю.

— Не тревожься, о царица, — ответил я, — я выполню все, что ты желаешь, и не возьму награды, ибо пришел, чтобы служить тебе до самого конца.

Я отдал ей поклон и вышел, а дома попросил Атуа приготовить нужное мне снадобье.

Глава 28

Повествующая о том, как Антоний был привезен из Тимониума к Клеопатре; о пире Клеопатры; и о том, какой смертью умер управитель Клеопатры Евдосий.


Еще не рассвело, а Харамиана уже опять пришла ко мне, и мы с ней спустились к тайной дворцовой пристани. Там мы сели в лодку и поплыли к скалистому острову, на котором возвышается Тимониум — небольшая круглая башня с куполом, хорошо укрепленная. Мы высадились на острове, подошли к двери башни и постучали, но никто не отозвался, и мы постучали еще раз, после чего в двери открылось забранное решеткой оконце, в него выглянул старый евнух и грубо спросил, что нам здесь надо.

— Нам нужен благородный Антоний, — ответила Хармиана.

— А вы ему не нужны, ибо мой хозяин, благородный Антоний, не желает видеть никого — ни мужчин, ни женщин.

— Но нас он допустит к себе, мы привезли ему важный новости. Ступай к своему хозяину и доложи, что здесь госпожа Хармиана с вестями от его военачальников.

Евнух ушел, но скоро вернулся.

— Мой господин Антоний желает знать, дурные это вести или добрые, ибо с дурными он вас к себе не пустит, слишком их много было за последние дни, с него довольно.

— Одним словом не скажешь — наши вести и добрые, и дурные. Отопри дверь, раб, я сама буду говорить с твоим хозяином! — И Хармиана просунула через прутья решетки тяжелый кошелек с золотом.

— Что же с вами делать, — проворчал он, беря кошелек, — времена сейчас тяжелые, а грядут и того тяжелее; чем кормиться шакалу, когда льва убьют? Добрые вести или дурные — мне все равно, лишь бы вам удалось выманить благородного Антония из этой обители стенаний. Ну вот, я отпер дверь, ступайте по этому коридору в столовую.

Мы вошли и оказались в узком коридоре, евнух принялся возиться с запорами и задвижками, а мы двинулись вперед и наконец оказались перед занавесом. Подняли его и вступили в сводчатое помещение, тускло освещенное через оконца в потолке. В дальнем углу этой пустой комнаты лежали друг на друге несколько ковров, и на этом ложе сидел, скорчившись, мужчина, лицо его было скрыто складками тоги.

— Благороднейший Антоний, — произнесла Хармиана, приближаясь к нему, — открой свое лицо и выслушай меня, ибо я принесла тебе вести.

Он поднял голову. Его лицо было искажено страданьем; поседевшие взлохмаченные волосы падали на глаза, из которых глядела пустота, подбородок оброс седой колючей щетиной. Одежда мятая, грязная, вид жалкий, точно у нищего возле храмовых ворот. Вот до чего довела любовь Клеопатры блистательного, прославленного Антония, которому некогда принадлежала половина мира!

— Зачем ты тревожишь меня? — спросил он. — Я хочу умереть здесь в одиночестве. Кто этот человек, пришедший посмотреть на сломленного опозоренного Антония?

— Благородный Антоний, это Олимпий, знаменитый врач, великий прорицатель судеб, о котором ты много слышал и которого Клеопатра, неустанно пекущаяся о твоем благе, хоть ты и безразличен к ее скорби, прислала, чтобы он помог тебе.

— И что же, этот твой врач может исцелить горе, постигшее меня? Его снадобья вернут мне мои галеры, честь, спокойствие души? Прочь с моих глаз, я не желаю видеть никаких врачей! Что ты за вести привезла мне? Ну же, скорее! Может быть. Канидий разбил цезаря? Скажи, что это так, и я подарю тебе царство, клянусь! А если к тому же погиб Октавиан, ты получишь двадцать тысяч систерций в придачу. Говори же… нет, молчи! За всю мою жизнь я ничего так не боялся, как слова, которое ты сейчас произнесешь. Что, колесо Фортуны повернулось и Канидий победил? Ведь верно? Ну, не томи же меня, это нестерпимо!

— О благородный Антоний, — начала она, — обрати свое сердце в сталь, дабы выслушать вести, которые я привезла! Канидий в Александрии. Он прибыл издалека и не медлил в пути, и вот что сообщил нам. Семь долгих дней дожидались легионы, когда прибудет к ним Антоний и, как в былые времена, поведет в победоносный бой, и никто из твоих солдат даже слушать не хотел посланников цезаря, которые сманивали их на свою сторону. Но Антония все не было. И тогда поползли слухи, что Антоний бежал на Тенар, следуя за Клеопатрой. Первого, кто принес в лагерь это известие, легионеры, пылая негодованием, избили до смерти. Но слух упорно распространялся, и скоро твои люди перестали сомневаться, что тот несчастный говорил правду; и тогда, Антоний, центурионы и легаты стали один за другим переходить на сторону цезаря, а вместе с военачальниками и их солдаты. Но это еще не все: твои союзники — царь Мавритании Бокх, правитель Киликии Таркондимот, царь Коммагены Митридат, правитель Фракии Адалл, правитель Пафлагонии Филадельф, правитель Каппадокии Архелай, иудейский царь Ирод, правитель Галатии Аминт, правитель Понта Полемон и правитель Аравии Мальх — все до единого бежали либо приказали своим военачальникам вернуться с войсками домой, и уже сейчас их послы пытаются снискать расположение сурового цезаря.

— Ну что, ворона в павлиньих перьях, ты кончила каркать или твой зловещий голос будет еще долго меня терзать? — спросил раздавленный вестями Антоний и отнял от посеревшего лица дрожащие руки. — Ну продолжай же, скажи, что прекраснейшая в мире женщина, царица Египта, умерла; что Октавиан высадился у Канопских ворот; что мертвый Цицерон и с ним все духи Аида кричат о гибели Антония! Да, собери все беды, что могут поразить великих, которым некогда принадлежал мир, и обрушь их на седую голову того, кого ты, в своей лицемерной учтивости, по-прежнему изволишь именовать «благородным Антонием!»

— Я все сказала, о господин мой, больше ничего не будет.

— Да, ты права, не будет ничего! Это конец, конец всему, осталось сделать лишь последнее движение! — И он, схватив с ложа свой меч, хотел вонзить его себе в сердце, но я быстрее молнии метнулся к нему и перехватил руку. В мои расчеты не входило, чтобы он скончался сейчас, ибо умри он, Клеопатра тотчас же заключила бы мир с цезарем, а цезарь хотел не столько покорить Египет, сколько убить Антония.

— Антоний, ты обезумел, неужто ты стал трусом? — вскричала Хармиана. — Ты хочешь бежать от своих бед в смерть и возложить все бремя горестей на плечи любящей тебя женщины — пусть она одна несет за все расплату?

— А почему нет, Хармиана, почему бы нет? Ей не придется долго быть одной. Цезарь разделит ее одиночество. Октавиан хоть и суров, но любит красивых женщин, а Клеопатра все еще прекрасна. Ну что ж, Олимпий, ты удержал мою руку и не позволил умереть, дай же мне в своей великой мудрости совет. Значит, ты считаешь, что я, триумвир, дважды занимавший пост консула, бывший властелин всех царств Востока, должен сдаться цезарю и идти пленником во время его триумфального шествия по улицам Рима, того самого Рима, который столько раз восторженно рукоплескал мне, триумфатору?

— Нет, мой благородный повелитель, — ответил я. — Если ты сдашься, ты обречен. Вчера всю ночь я наблюдал звезды, пытаясь прочесть твою судьбу, и вот что я увидел: когда твоя звезда приблизилась к звезде цезаря, свет ее начал бледнеть и наконец совсем померк, но лишь только она вышла из области сияния цезаревой, она стала разгораться все ярче, все лучистей и вскоре сравнялась с ней по величине. Поверь, не все потеряно, и пока сохраняется хоть крошечная часть, можно вернуть целое. Можно собрать войска и удержать Египет. Цезарь пока бездействует; его войска не приближаются к воротам Александрии, и, может быть, с ним удастся договориться. Лихорадка твоих мыслей передалась твоему телу; ты болен и не способен сейчас судить здраво. Вот, смотри, я привез снадобье, которые тебя излечит, ведь я весьма сведущ в искусстве врачевания. — И я протянул ему фиал.

— Ты сказал — снадобье?! — закричал он. — Это не снадобье, а яд, а сам ты — убийца, тебя подослала коварная Клеопатра, она хочет избавиться от меня, ведь я ей теперь не нужен. Голова Антония в обмен на мир с Октавианом — она пошлет ее цезарю, она, из-за которой я потерял все! Давай твое снадобье. Пусть это эликсир смерти, — клянусь Вакхом, я выпью его до последней капли!

— Нет, благородный Антоний, это не яд, а я не убийца. Я сам выпью глоток, если желаешь, смотри. — И я пригубил снадобье, которое обладает способностью вливать силы в кровь людей.

— Давай же, врач. Тем, кто дошел до последней черты отчаяния, не страшно ничего. Пью!.. Боги, что это? Ты дал мне чудодейственный напиток! Все мои беды рассеялись, словно налетел южный ветер и унес грозовые тучи; сердце ожило, точно пустыня весной, в нем расцвела надежда! Я — прежний Антоний, я снова вижу, как сверкают на солнце копья моих легионов, я слышу подобный грому рев — это войска, мои войска приветствуют Антония, своего любимого полководца, который едет в сверкающих доспехах вдоль нескончаемых шеренг! Нет, нет, не все потеряно! Судьба переменится! Я еще увижу, как с сурового лба цезаря — того самого цезаря, который никогда не ошибается, разве что ему выгодно совершить ошибку, — будет сорван лавровый венок победителя и как этот лоб навеки увенчается позором!

— Ты прав! — вскричала Хармиана. — Конечно, судьба переменится, но ты должен вести себя как подобает мужчине! О господин мой, вернись со мною во дворец, вернись в объятья любящей тебя Клеопатры! По всем ночам она лежит без сна на своем золотом ложе, и темнота покоя, рыдая, зовет вместе с ней: «Антоний!», а Антоний отгородился от мира своим горем, забыл и свой долг, и свою любовь!

— Я еду, еду! Как мог я усомниться в ней? Позор мне! Раб, принесли воды и пурпурное одеянье — в таком виде я не могу предстать пред Клеопатрой. Сейчас я вымоюсь, переоденусь — и к ней, к ней!

Вот так мы убедили Антония вернуться к Клеопатре, чтобы вернее погубить обоих.

Все трое прошли мы через Алебастровый Зал в покои Клеопатры, где она лежала на золотом ложе в облаке своих волос и нескончаемо лила слезы.

— Моя египтянка! — воскликнул он. — Я у твоих ног, взгляни!

Она соскочила с ложа.

— Неужели это ты, любимый мой? — залепетала она. — Ну вот, опять все хорошо. Иди ко мне, забудь свои тревоги в моих объятьях, обрати мое горе в радость. О мой Антоний, пока мы любим друг друга, нет никого на свете счастливее нас!

И она упала ему на грудь и страстно поцеловала.

В тот же день ко мне пришла Хармиана и попросила приготовить сильный смертельный ад. Я сначала отказался, испугавшись, что Клеопатра хочет отравить им Антония, а время для этого еще не наступило. Но Хармиана объяснила, что мои опасения напрасны, и рассказала, для какой цели этот ад предназначен. Поэтому я призвал Атуа, столь сведущую в свойствах трав и растений, и несколько часов мы с ней трудились, готовя смертоносное зелье. Когда оно было готово, снова пришла Хармиана с венком из только что срезанных роз и попросила меня погрузить венок в зелье.

Я сделал, как она велела.

В тот вечер на пиру, который устроила Клеопатра, я сидел возле Антония, а Антоний сидел рядом с ней, и на голове его был отравленный венок. Пир был роскошный, вино лилось рекой, и наконец Антоний и царица развеселились. Она рассказывала ему о том, какой план она придумала: ее галеры сейчас стягиваются в Героополитанский залив по каналу, который прорыт от Бубастиса, что на Пелузийском рукаве Нила. Она решила, что если цезарь не пойдет на уступки, они с Антонием, забрав все ее сокровища, спустятся в Аравийский залив, где у цезаря нет флота, и найдут убежище в Индии, куда враги не смогут за ними последовать. Но этот ее замысел не осуществился, потому что арабы из Петры сожгли галеры, получив известие о планах Клеопатры от живущих в Александрии иудеев, которые ненавидели Клеопатру, а Клеопатра ненавидела их. Это я сообщил иудеям о том, что она задумала.

И вот сейчас, во время пира, посвятив Антония в своих намерения, царица попросила его выпить с ней за успех, но сначала пусть он опустит в свою чашу розовый венок, чтобы вино стало еще слаще. Антоний снял венок и опустил в чашу, она подняла свою. Он тоже поднял, но вдруг она схватила его за руку, вскрикнула: «Подожди!», и он в удивлении замер.

Нужно сказать, что среди слуг Клеопатры был управитель, которого звали Евдосий; и этот Евдосий, убедившись, что счастье изменило Клеопатре, задумал в ту самую ночь перебежать к цезарю, как уже переметнулись многие и поважнее его, причем заранее украл все, что можно было украсть во дворце из дорогих вещей, и припрятал, чтобы захватить с собой. Но Клеопатра прознала о замысле Евдосия и решила достойно наказать изменника.

— Евдосий, — позвала она его, ибо управитель стоял неподалеку, — подойди к нам, наш верный слуга! Взгляни на этого человека, благороднейший Антоний: он остался нам верен невзирая на все превратности нашей судьбы, всегда поддерживал нас. И потому он будет награжден согласно его заслугам и преданности из твоих собственных рук. Дай ему эту золотую чашу с вином, пусть он выпьет за наш успех, а чашу примет как, наш дар.

Все еще ничего не понимая, Антоний протянул управителю чашу, и тот, дрожа всем телом, ибо совесть его была нечиста и он испугался, взял ее. Но пить не стал.

— Пей! Пей же, раб! — вскричала Клеопатра, приподнимаясь со своего ложа и впиваясь в его побледневшее лицо зловещим взглядом. — Клянусь Сераписом, если ты посмеешь пренебречь вниманием своего господина Антония, я прикажу высечь тебя и превратить в кусок кровавого мяса, а потом вылью на твои раны это вино вместо целебной примочки, — это так же верно, как то, что я победительницей войду в Капитолий в Риме! Ага, ты все-таки выпил! О, что с тобою, преданный Евдосий? Тебе дурно? Наверно, это вино похоже на ту воду иудеев, что убивает предателей и придает силы честным. Эй, кто-нибудь, обыщите его комнату: мне кажется, он замыслил недоброе!

Управитель стоял, стиснув голову руками. Вот по телу его пробежала судорога, он страшно закричал и упал наземь. Потом поднялся, раздирая руками грудь, точно хотел вырвать свое сердце. Лицо исказилось невыразимой мукой, его покрыла мертвенная бледность, на губах закипела пена, и он, шатаясь, двинулся туда, где возлежала Клеопатра и глядела на него, спокойно, зловеще улыбалась.

— Ну что, изменник? Ты выпил свою чашу, — произнесла она. — теперь поведай нам, сладка ли смерть?

— Подлая распутница! — прохрипел умирающий. — Ты отравила меня! Так умри ж и ты! — И он с пронзительным воплем кинулся на нее. Но она разгадала его намерение и с быстротой и легкостью тигрицы метнулась в сторону, он лишь вцепился в ее царскую мантию, пристегнутую огромным изумрудом, и сорвал. Евдосий рухнул на пол и стал кататься, ее пурпурная мантия обернулась вокруг него, но вот он наконец затих и умер, на лице застыла страшная гримаса боли, широко открытые глаза остекленели.

— Раб умер в великолепных мучениях, — с презрительным смешком проговорила Клеопатра, — да еще меня хотел с собой увлечь. Смотрите, он сам надел на себя саван — мою мантию. Унесите его прочь и похороните в этой пелене.

— Клеопатра, что все это значит? — спросил Антоний, когда стражи уносили труп. — Он выпил вино из моей чаши. Как понять твою жестокую шутку?

— У меня была двойная цель, мой благородный Антоний. Нынешней ночью этот негодяй хотел бежать к Октавиану и унести с собой наши ценности. Что ж, я одолжила ему крылья, ибо если живым приходится идти, то мертвые летят. Но это еще не все: ты опасался, мой повелитель, что я отравлю тебя, не спорь, я это знаю. Теперь ты видишь, Антоний, как легко мне было бы убить тебя, если бы я захотела. Этот венок из роз, который ты опустил в чашу с вином, был покрыт сильнейшим ядом. И пожелай я твоей гибели, разве остановила бы я твою руку? О Антоний, молю тебя: верь мне всегда! Для меня один-единственный волосок с твоей любимой головы дороже моей жизни. Ну вот, вернулись слуги. Говорите, что вы нашли?

— Великая царица Египта, осмотрев комнату Евдосия, мы обнаружили, что он приготовился бежать и что в его вещах много разных ценностей.

— Слышали? — спросила она, зловеще улыбаясь. — Теперь вы знаете, мои верные слуги, что предавать Клеопатру безнаказанно никому не удается. Пусть судьба этого римлянина послужит вам уроком.

В пиршественном зале воцарилась мертвая тишина, Антоний тоже сидел и молчал.

Глава 29

Повествующая о беседах ученого Олимпия с жрецами и правителями в Мемфисе; о том, как Клеопатра отравила своих слуг; как Антоний говорил со своими легатами и центурионами и о том, как великая богиня Исида навек покинула страну Кемет.


Я должен спешить, у меня осталось совсем мало времени, я не успею рассказать все, о чем хотел поведать в этой повести, лишь коротко опишу главное. Мне уже объявили, что дни мои сочтены и скоро, скоро я предстану перед великим судом. Итак, после того, как мы выманили Антония из Тимониума, наступило тягостное затишье, подобное тому, которое сметают налетающие из пустыни ветры. Антоний и Клеопатра продолжали тратить безумные деньги на роскошь, каждый вечер устраивали во дворце великолепные пиры. Они отправили своих послов к цезарю, но цезарь послов не принял; и когда надежда на заключение мира исчезла, они стали готовить защиту Александрии. Строили суда, вербовали солдат, собрали огромное войско, готовое дать отпор цезарю.

А я с помощью Хармианы начал последние приготовления, чтобы свершилась месть, взлелеянная ненавистью. Я проник во все хитросплетения дворцовых тайн, и все советы, которые я давал, несли лишь зло. Я убеждал Клеопатру, что нужно развлекать Антония и не позволять ему задумываться над постигшими их бедами, и потому она послушно топила его силы и энергию в изнеживающей роскоши и в вине. Я давал ему мои снадобья — снадобья, которые опьяняли его мечтами о счастье и о власти, но погружали в еще более глубокое отчаяние, когда после пробуждения наступало похмелье. Скоро он уже не мог спать без моих лекарств, а я всегда был подле него и настолько подчинил его ослабшую волю своей, что он уже был не способен что-то предпринять без моего одобрения. Клеопатра тоже стала очень суеверна и постоянно обращалась ко мне за помощью; я составлял ей прорицания, вернее, лжепророчества. Но это еще не все, я плел свою паутину везде, где только мог. Меня высоко почитали в Египте, ибо во время моего долгого отшельничества близ Тапе слава моя распространилась по всей стране. И потому ко мне приходили многие именитые люди, желая исцелиться от какого-нибудь недуга или же зная, как взыскан я милостями Антония и царицы, ибо в те смутные тревожные дни все пытались выведать, что можно, как обстоят дела в стране. Со всеми с ними я говорил уклончиво, незаметно вселяя недоверие к царице, многих вовсе отвратил от нее, но никто не мог бы уличить меня в злонамеренных речах и в подстрекательстве к измене. Клеопатра послала меня в Мемфис, чтобы я встретился там с верховными жрецами и с правителями и поручил им набрать в Верхнем Египте людей для пополнения войск, которые будут защищать Александрию. И я поехал туда и начал говорить перед верховными жрецами таким глубоким и тонким иносказанием, что они узнали во мне одного из посвященных в сокровенные таинства древних знаний. Но никто из них не мог понять, почему я, ученый врач Олимпий, вдруг оказался посвященным. Они стали окольными путями выведывать, как такое могло произойти, и тогда я сделал священный жест, который известен лишь членам братства и просил их не допытываться у меня, кто я такой, но выполнять мои повеления и не оказывать помощи Клеопатре. Нужно заручиться поддержкой цезаря, ибо только его благоволение может спасти наши храмы, иначе служение богам Кемета навсегда заглохнет. И вот после знамения, которое жрецы получили от божественного Аписа, они обещали мне на словах заверить Клеопатру, что окажут ей всяческую помощь, но в тайне от нее отправят посланцев к цезарю.

Вот почему Египет не встал на защиту столь ненавистной ему царицы-гречанки. Из Мемфиса я вернулся в Александрию и, успокоив Клеопатру, сообщением, что Верхний Египет обещал ей поддержку, продолжал свои тайные козни. Жителей Александрии было очень легко в них вовлечь, недаром же народ наш сложил пословицу: «Ослу бы надо избавиться от хозяина, а он лишь хочет сбросить свою ношу». Да, слишком жестоко их угнетала Клеопатра, и потому они ждали римлян, как избавителей.

А время между тем летело, и с каждым днем у Клеопатры оставалось все меньше и меньше друзей, ибо в беде наши друзья улетают, как ласточки перед сезоном дождей. Но Клеопатра хранила верность Антонию, которого по-прежнему любила, хотя как мне стало известно, цезарь через своего вольноотпущенника Тирея обещал ей, что оставит ей и ее детям прежние владения, если она убьет Антония или выдаст его живым. Но против этого бунтовало ее женское сердце, — ибо сердца она еще не лишилась, — к тому же мы с Хармианой всячески поддерживали этот бунт, нам во что бы то ни стало нужно было удержать его при ней, ведь если Антоний бежит или его убьют, Клеопатра еще может пережить надвигающуюся бурю и остаться царицей Египта. И душа моя скорбела, ибо хоть Антоний сейчас и растерялся, в нем еще оставалось довольно мужества, он был истинно великий человек; к тому же в его судьбе, как в зеркале, я видел отражение собственной гибели. Разве не роднило нас с ним общее несчастье? Разве не та же самая женщина украла у нас царство, друзей, честь? Но в политических делах нет места жалости, она не должна совлечь меня с пути мести, по которому меня направили высшие силы. Цезарь приближался; Пелузий пал; еще немного — и наступит развязка. Весть о падении Пелузия принесла царице и Антонию Хармиана, когда они почивали в самое знойное время дня в покое, где был фонтан; я пришел туда вместе с ней.

— Проснись! — закричала Хармиана. — Проснитесь, не время спать! Селевк сдал цезарю Пелузий, цезарь со своими войсками идет на Александрию!

С уст Антония сорвалось проклятье, он вскочил с ложа и стиснул рукой плечо Клеопатры.

— Ты предала меня, клянусь богами! Теперь расплачивайся за свою измену! — Он выхватил из ножен меч и занес над ней.

— Антоний, опусти свой меч! — взмолилась она. — зачем ты меня винишь в измене, я ничего не знала! — Она бросилась ему на грудь и, рыдая, крепко обняла. — О повелитель мой, поверь, я ничего не знала! Возьми жену Селевка и его маленьких детей, которых я держу под стражей, и отомсти. Антоний, мой Антоний, как можешь ты сомневаться во мне?

Антоний швырнул меч на мраморный пол, упал на ложе, уткнулся лицом в подушки и от безысходности застонал.

Зато Хармиана улыбнулась, ибо никто иной, как она тайно посоветовала Селевку, с которым была в доброй дружбе, сдаться без боя, заверив, что Александрия сопротивляться не будет. В ту же ночь Клеопатра собрала весь свой огромный запас жемчуга и те изумруды, что остались от сокровища Менкаура, все золото, эбеновое дерево, слоновую кость, корицу — несметные, бесценные богатства — и приказала перенести все в гранитный мавзолей, который, по египетскому обычаю, построила для себя на холме возле храма богини Исиды. Все эти сокровища она сложила на снопы льна, которые в случае надобности подожжет — пусть все погибнет в пламени, лишь бы не досталось алчному Октавиану. И стала после этого ночевать в гробнице без Антония, одна, но день проводила с ним во дворце.

Недолгое время спустя, когда цезарь со всем своим могучим войском уже переправился через Канопский рукав Нила и подступал к Александрии, Клеопатра приказала мне явиться во дворец, и я пришел к ней. Она была в Алебастровом Зале, одетая в свой парадный церемониальный наряд, ее глаза горели, точно у безумной, с ней были Ирада и Хармиана, а также ее телохранители; на мраморном полу валялось несколько трупов, один из мужчин был еще жив.

— Приветствую тебя, Олимпий! — воскликнула она. — Вот зрелище, которое должно наполнить сердце врача радостью, — одни умерли, другие умирают!

— Что ты делаешь, царица? — в испуге спросил я.

— Ты спрашиваешь, что я делаю? Творю правосудие над этими изменниками и преступниками, а заодно, Олимпий, знакомлюсь с повадками Смерти. Я приказала дать этим рабам шесть разных ядов, а потом внимательно наблюдала, как они действуют. Вот этот — она указала на нубийца, — потерял рассудок, начал тосковать о своих родных пустынях и о матери. Дурачок, ему представилось, что он опять ребенок, он звал мать и умолял ее прижать его к своей груди и защитить от тьмы, которая к нему подкрадывается. Грек кричал и кричал, пока не умер. А вот этот трус лил слезы, молил сжалиться над ним, спасти от смерти. Египтянин — видишь, он еще жив и стонет, — выпил яд первым, причем мне клялись, что это самый сильный яд, и представляешь — презренный так пламенно любит жизнь, что никак не может с ней расстаться! Смотри, он все пытается извергнуть из себя яд; я дала рабу второй кубок, а ему все мало. Сколько же надо, чтобы его убить, — бочку? Глупец, глупец, неужто ты не знаешь, что только в смерти мы обретаем покой? Перестань цепляться за жизнь, тебя ждет отдохновение. — И едва она произнесла эти слова, несчастный пронзительно вскрикнул и испустил дух.

— Ну вот, наконец-то фарс кончился! — воскликнула она. — Я втолкнула этих рабов в царство радости через разные ворота. Убрать! — И она хлопнула в ладоши. Но когда слуги унесли трупы, она приблизилась ко мне и вот что сказала: — Олимпий, ты предсказываешь нам счастливый исход, но я-то знаю: конец наш близок. Цезарь победит, я и мой повелитель Антоний обречены. Драма земной жизни сыграна, и я должна покинуть сцену как подобает царице. Мне надо подготовиться, и потому я испытывала сейчас действие этих ядов — ведь скоро мне самой придется пережить все те страдания, которым я сегодня подвергла злосчастных слуг. Эти зелья мне не подходят: одни причиняют слишком мучительную боль, отторгая душу от тела, другие убивают невыносимо медленно. Но ты искусен в приготовлении смертельных ядов. Составь же мне такой, чтобы погасил мою жизнь мгновенно и без боли.

В мое опустошенное горем сердце хлынуло торжество: теперь я знал, что эта обреченная женщина погибнет от моей руки и что моей рукой свершится правосудие богов.

— Повеление, достойное царицы, о Клеопатра! — ответил я. — Смерть исцелит твои недуги, а я сделаю тебе вино, ты его выпьешь, и Смерть тотчас же примет тебя в объятья, точно любящая мать, и уплывет с тобою в море сна, от которого ты никогда уже на этой земле не пробудишься. О царица, не страшись Смерти: Смерть сулит надежду, и я уверен, что ты предстанешь пред грозным судом богов безгрешной и с чистым сердцем.

Она содрогнулась.

— А если сердце не вполне чисто, скажи мне, о таинственный Олимпий, что ждет меня тогда? Но нет, я не боюсь богов! Ведь если карающие боги — мужчины, я сумею их победить. Я была царица в жизни, останусь ей вовек и после смерти.

В тот миг у дворцовых ворот раздался громкий шум, послышались радостные клики.

— Что там такое? — спросила она, быстро вставая с ложа.

— Победа! Победа! — ширился крик. — Антоний победил!

Она как птица полетела навстречу ему, длинные волосы подхватил ветер. Я устремился за ней, но так быстро бежать не мог, я миновал тронный зал, дворцовый двор, вон наконец ворота. В них как раз въезжал Антоний с ликующей улыбкой, в сверкающих римских доспехах. Увидев Клеопатру, он спрыгнул с коня и, как был, в полном боевом снаряжении, прижал ее к груди.

— Рассказывай скорее! — воскликнула она. — Ты разбил цезаря?

— Нет, не совсем, моя египтянка, но мы отогнали его конницу к самому лагерю, а это добрый знак, теперь уж мы не отступим — недаром я люблю пословицу: «Славное начало — славный конец». Но это еще не все, я вызвал цезаря на поединок, и если он со мною встретится лицом к лицу с оружием в руках, то мир увидит, кто сильнее — Антоний или Октавиан.

Его слова потонули в ликующих криках, но в это время мы услышали: «Посланец цезаря!»

Гонец вошел, и низко поклонившись, протянул Антонию письмо, снова отдал поклон и удалился. Клеопатра выхватила письмо из рук Антония, сорвала шелковый шнурок и вслух прочла:

— «Цезарь — Антонию.

Приветствую тебя. Вот мой ответ на твой вызов: неужели Антоний не мог придумать более достойной смерти, чем от меча цезаря? Прощай!»

Больше не раздалось ни одного радостного возгласа.

Настал вечер, Антоний пировал с друзьями, которые сегодня так искренне скорбели о его поражениях, а завтра им предстояло его предать. Незадолго до полуночи он вышел к собравшимся перед дворцом военачальникам легионов, конницы и флота, среди которых был и я.

Они окружили его, а он снял шлем и, озаренный светом луны, торжественно заговорил:

— Друзья, соратники, хранящие мне верность, к вам обращаюсь я! Я столько раз вас приводил к победе, а завтра вы, может быть, бесславно ляжете навеки в немую землю. Вот что мы решили: довольно нам плыть по течению войны, мы ринемся навстречу волнам и вырвем из рук врага венец победителя, а если судьба того не пожелает, пойдем на дно. Если вы не оставите меня, не предадите свою честь, у вас есть еще надежда занять места по правую руку от меня в римском Капитолии, и все будут с завистью взирать на вас. Но если вы сейчас измените мне и Антоний проиграет — проиграете вместе с ним и вы. Да, много крови прольется в завтрашнем сражении, но мы столько раз одерживали верх и над более грозным противником, мы разметали войско за войском, точно пески пустыни, ни один враг не мог противостоять натиску наших победоносных легионов, и солнце еще не успевало сесть, а мы уже делили отнятые у царей богатства. Чего же нам бояться теперь? Да, наши союзники бежали, но ведь наша армия не слабее цезаревой! И если мы будем биться столь же доблестно, клянусь вам моим словом императора: завтра вечером я украшу Канопские ворота головами Октавиана и его военачальников!

Да, да, ликуйте! Как я люблю эти воинственные клики, они словно вырываются из сердец, объединенных преданностью Антонию, разве их сравнишь со звуками фанфар, которым все равно, в чью славу трубить — Антония ли, Цезаря. Но довольно, друзья, сейчас поговорим тихо, как над могилой дорогого нам усопшего. Слушайте же: если Фортуна все-таки отвернется от меня, если солдат Антоний не сможет одолеть напавших на него и умрет смертью солдата, оставив вас скорбеть о том, кто был всегда вашим другом, я, по суровому обычаю воинов, сейчас объявлю вам мою волю и завещаю выполнить ее. Вы знаете, где спрятаны мои сокровища. Возьмите их, любимые друзья, и честно разделите между собой на память об Антонии. Потом идите к Цезарю и так ему скажите: «Мертвый Антоний приветствует живого цезаря и во имя прежней дружбы и в память о тех боях, когда вы с ним сражались рядом, за одно и то же дело, просит проявить великодушие к тем, кто остался ему верен до конца, и не отнимать его даров».

Я не могу сдержать слез, но вам не подобает плакать. Перестаньте, ведь это слабость, ведь вы мужчины! Мы все умрем, и смерть была бы счастьем, если бы не обнажала наше беспощадное одиночество. Прошу вас, позаботьтесь о моих детях, если я погибну, — ведь может так случиться, что они останутся совсем беспомощны. Все, солдаты, довольно! Завтра на рассвете мы бросим все наши силы на цезаря на суше и на море. Поклянитесь, что будете верны мне до последнего!

— Клянемся! — воскликнули они. — Клянемся, благороднейший Антоний!

— Благодарю! Моя звезда еще снова засияет; завтра она поднимется высоко в небе и, быть может, затмит звезду цезаря. Итак, до утра, прощайте!

Он повернулся и хотел уйти. Но потрясенные военачальники брали его за руку и целовали, многие плакали, как дети; Антоний тоже не мог совладать со своим горьким волнением, я видел при свете луны, как по его лицу с резкими складками текут слезы и падают на могучую грудь.

В сердце у меня зашевелилась тревога. Я хорошо знал, что если эти люди сохранят преданность Антонию, беда вполне может миновать Клеопатру; и хоть я не питал к Антонию зла, но он был обречен, он должен погибнуть и увлечь за собой женщину, которая, подобно ядовитому растению, обвилась вокруг этого гиганта и выпила всю его силу, задушила в своих объятиях.

И потому, когда Антоний ушел, я остался, лишь отступил в тень и принялся внимательно изучать лица его военачальников.

— Итак, все решено! — произнес командующий флотом. — Мы все до одного клянемся стоять за благородного Антония до конца, как бы ни повернулась Судьба!

— Клянемся! И выполним нашу клятву! — подхватили остальные.

— Да, выполните свою клятву! — сказал я, не выходя из тени. — Стойте за благородного Антония до конца, и всех вас постигнет смерть!

Они кинулись ко мне и в ярости схватили.

— Кто он такой? — вскричал один из них.

— Презренный пес Олимпий! — отвечал другой. — Олимпий, злой волшебник!

— Предатель! — раздался возглас. — Убьем его, пусть сгинут его злые чары! — И тот, кто это крикнул, выхватил свой меч.

— Да, убей его! Он должен исцелять благородного Антония от недугов, а сам хочет предать его!

— Остановитесь! — приказал я властно и торжественно. — Не в вашей власти убить того, кто служит богам. Я не предатель. Я сам останусь здесь, в Александрии, но вам я говорю: бегите, переходите на сторону цезаря! Я служу Антонию и царице — служу им со всей верностью и преданностью; но еще более преданно я служу великим богам; и то, что они мне открыли, благородные господа, ведомо лишь мне. Но я вас посвящу в божественное откровение: Антоний погибнет, погибнет Клеопатра, победа суждена цезарю. И потому, благородные воины, я говорю вам, ибо высоко чту вас и преисполнен жалости к вашим женам, над которыми нависла печальная участь вдов, и к вашим детям, которые будут проданы в рабство, если останутся сиротами, — я говорю вам: если вы решили хранить верность Антонию и умереть — умрите; но если вам дорога жизнь — идите к цезарю! Так определили боги, я лишь передал вам предначертанное ими.

— Боги! Что нам твои боги? — в ярости закричали они. — Перережьте предателю горло, довольно нам его зловещих предсказаний!

— Пусть явит нам знамение своих богов, иначе ему смерть: я не верю этому колдуну!

— Отойдите прочь, глупцы! — потребовал я. — Освободите мои руки и прочь, подальше от меня, я покажу вам священное знамение. — И такое было у меня в тот миг лицо, что они испугались, выпустили меня и отступили на несколько шагов. А я — я воздел к небу руки и, сосредоточив все силы свой души в едином порыве, устремил их в просторы вселенной, и вот мой дух встретился там с духом священной матери Исиды. Но я не произнес Великое Заклинание, ибо мне это было запрещено. И державная владычица миров и тайн ответила на мой призыв: леденящее кровь безмолвие возвестило, что она летит к земле. Это страшное безмолвие вязко сгущалось, даже собаки перестали лаять, а люди в городе замерли, охваченные ужасом. Но вот где-то вдали послышалось тихое бряцание систр. Сначала оно лишь призрачно овеяло нас, но, приближаясь, стало набирать силу, мощь, вот самый воздух задрожал от грозных, неведомых земле звуков. Я ничего не говорил, лишь указал рукой не небо. Там, в вышине, парило окутанное покрывалом божество, оно медленно плыло к нам в нарастающем громе систр, вот тень его упала на нас… Божество приблизилось, проплыло мимо и стало удаляться в сторону цезарева лагеря, музыка замерла вдали, вызвавший благоговейный ужас образ растаял в ночном небе.

— Это Вакх! — воскликнул кто-то из военачальников. — Вакх покинул Антония, Антоний обречен!

У всех вырвался вопль ужаса.

Но я-то знал, что это был не римский лжебог Вакх, а наша божественная покровительница Исида, она сейчас покинула Кемет и, миновав бездну, разделявшую миры, устремилась в просторы вселенной, где будет жить, забытая людьми. Да, Исиде продолжают еще поклоняться в Египте, она по-прежнему здесь, на земле, как и во всех других мирах, но наши призывания к ней безответны. Я закрыл лицо руками и стал молиться, а когда опустил руки и посмотрел вокруг, увидел, что военачальники Антония ушли и я один.

Глава 30

Повествующая о том, как войско и флот Антония сдались цезарю у Канопских ворот; о том, как благородный Антоний умер и как Гармахис приготовил смертельный яд.


На рассвете Антоний приказал своему огромному флоту двинуться против флота цезаря, а своеймногочисленной коннице устремиться на цезареву конницу. Выстроенные в три линии суда поплыли навстречу судам цезаря, которые уже готовились принять бой. Но когда два флота сблизились, галеры Антония подняли весла в знак приветствия, присоединились к галерам цезаря, и оба флота уплыли вместе прочь. В это время из-за Ипподрома показалась голова конницы Антония, мчавшейся на конницу цезаря, но, встретившись с ней, воины Антония опустили мечи и перешли в стан цезаря — и они тоже покинули Антония. Антоний обезумел от ярости, на него было страшно смотреть. Он закричал своим легионам, чтобы они не смели отступать и ждали боя; и легионы остались на месте. Однако вскоре один из легатов — тот самый, который вчера вечером хотел убить меня, — попытался незаметно ускользнуть; но Антоний схватил его, швырнул на землю и, соскочив с коня, выхватил из ножен меч и хотел убить. Он высоко занес меч, а легат закрыл лицо руками, ожидая смерти. Но вдруг Антоний опустил свой меч и приказал легату встать.

— Иди! — сказал он. — Иди к цезарю и благоденствуй! Я любил тебя когда-то. Почему же из всех бесчисленных предателей я должен убить одного тебя?

Легат поднялся и горестно посмотрел на Антония. Его жег стыд, он с громким криком сорвал с себя панцирь, вонзил в грудь меч и упал мертвый. Антоний стоял и глядел на него, но так и не произнес ни слова. А колонны цезаря тем временем подступали все ближе, и едва они взметнули копья, как легионы Антония бросились бежать. Солдаты цезаря остановились, провожая их издевательским хохотом; они не устремились им вдогонку, никто из воинов Антония не был убит.

— Беги, мой повелитель, беги! — вскричал приближенный Антония Эрос, который один из всего войска остался вместе со мной подле него. — Беги, иначе тебя схватят и поведут пленником к цезарю!

У Антония вырвался тяжкий стон, он повернул коня и поскакал к городу. Я за ним, и когда мы въезжали в Канопские ворота, где собралась огромная толпа любопытных, Антоний сказал мне:

— Теперь оставь меня, Олимпий; езжай к царице и скажи: «Антоний приветствует Клеопатру, предавшую его! Желает здравствовать и радоваться и прощается навек!»

Я двинулся к мавзолею, Антоний же во весь опор помчался во дворец. У мавзолея я спешился и постучал в дверь, в окно выглянула Хармиана.

— Впусти меня! — крикнул я, и она отперла засовы.

— Какие новости, Гармахис? — шепотом спросила она.

— Хармиана, конец близок, — ответил я. — Антоний бежал.

— Слава богам! Я истомилась от ожидания.

Клеопатра сидела на своем золотом ложе.

— Скорее, говори! — приказала она.

— Антоний бежал, его войска бежали, цезарь подходит к Александрии. Великий Антоний приветствует Клеопатру и прощается с ней. Желает здравствовать и радоваться Клеопатре, предавшей его, и прощается навек.

— Ложь! — крикнула она. — Я не предавала его! Олимпий, скачи к Антонию и передай ему: «Клеопатра, которая никогда не предавала Антония, приветствует его и прощается навек. Клеопатра умерла».

И я поехал исполнять ее повеление, ибо все шло как я задумал. Антония я нашел в Алебастровом Зале, он метался по нему, как тигр в клетке, вскидывал руки к небу; с ним был один лишь Эрос, ибо все остальные слуги покинули этого гибнущего властелина.

— Мой благородный повелитель Антоний, — проговорил я, — царица Египта прощается с тобой. Она рассталась с жизнью по своей воле.

— Умерла? Царица умерла? — прошептал он. — Моей египтянки больше нет? И это прекраснейшее в мире лицо и тело станут добычей червей? О, она была истинная женщина и царица! Мое сердце разрывается от любви к ней. Неужто в ней больше силы духа, чем во мне, чья слава некогда гремела по всему свету; неужто я так низко пал, что женщина в своем царственном величии первой ушла туда, куда я страшусь за ней последовать? Эрос, ты с детства предан мне, ты помнишь, как я нашел тебя в пустыне, где ты умирал от голода, как я возвысил тебя, даровал богатства? Теперь спаси меня ты. Возьми свой меч и пресеки страдания Антония.

— Нет, повелитель, не могу! — воскликнул грек. — Разве у меня поднимется рука убить богоподобного Антония?

— Ни слова, Эрос, в этот страшный час я вверяю мою судьбу тебе. Повинуйся или уйди прочь, я останусь один. Предатель, я не желаю больше тебя видеть!

Тогда Эрос выхватил свой меч, а Антоний упал перед ним на колени и, сорвав панцирь, поднял глаза к небу. Но Эрос крикнул: «Нет, не могу!», вонзил меч в собственное сердце и рухнул на пол мертвый.

Антоний медленно встал на ноги, не отрывая от него глаз.

— О Эрос, как благородно ты поступил, — тихо произнес он. — Какое величие души, какой урок ты преподал мне! — Он опустился на колени и поцеловал умершего.

Потом вскочил, вырвал меч из сердца Эроса, вонзил себе в живот и со стоном повалился на ложе.

— О Олимпий, — воскликнул он, — мне больно, невыносимо больно! Положи конец этой муке, Олимпий!

Но я не мог его убить, меня переполняла жалость.

И потому я осторожно извлек из него меч, остановил льющуюся кровь, прогнал любопытных, которые сгрудились у входа в зал смотреть, как будет умирать Антоний, и велел им бежать в мой дом возле дворцовых ворот и привести Атуа. Атуа тотчас же явилась со своими травами и снадобьями, возвращающими жизнь. Я дал их Антонию и послал Атуа к Клеопатре, пусть поспешит на своих старых ногах к ней в мавзолей и расскажет об Антонии.

Атуа пошла и спустя недолгое время вернулась и сказала нам, что царица еще жива и просит принести к ней Антония, он должен умереть в ее объятиях. Вместе с Атуа пришел и Диомед. Когда Антоний услышал весть, что принесла Атуа, силы вернулись к нему — так страстно он хотел еще раз увидеть Клеопатру. И вот я кликнул рабов — они выглядывали из-за занавеса и из-за колонн, уж очень им хотелось посмотреть, как умирает этот великий человек, — и мы бережно понесли Антония к мавзолею.

Но Клеопатра боялась измены и больше не позволяла отпирать дверь; она спустила из окна веревку, и мы обвязали Антония под мышками. Рыдающая горькими слезами Клеопатра, Хармиана и гречанка Ирада изо всех сил стали тянуть веревку вверх, а мы поддерживали умирающего Антония снизу, и вот он наконец поднялся в воздух, из зияющей раны капала кровь, он хрипло стонал. Дважды он чуть не сорвался на землю. Но Клеопатра удержала его, ибо любовь и отчаяние удесятерили ее силы, вот он наконец возле окна, вот она втаскивает его внутрь; все, кто смотрел на это душераздирающее зрелище, давились слезами и били себя в грудь — все, кроме Хармианы и меня.

Когда Антоний был уже внутри, Хармиана снова спустила веревку и стала держать, а я поднялся по ней и втянул ее за собой. Антоний лежал на золотом ложе Клеопатры, а она, вся в слезах, с обнаженной грудью, с разметавшимися в диком беспорядке волосами, стояла возле него на коленях и страстно целовала, отрываясь на миг, чтобы вытереть текущую из раны кровь своим одеянием или волосами. Мне стыдно, и все же я признаюсь: когда я стоял и глядел на нее, во мне проснулась прежняя любовь к ней, мое сердце чуть не разорвалось от ревности, ибо я был властен убить и его, и ее, но не в моей власти было убить их любовь.

— О мой Антоний! Мой возлюбленный, мой муж, мой бог! — задыхаясь от рыданий, шептала она. — Как ты жесток, ты не пожалел меня и решил умереть один, оставить меня в моем позоре! Но я тотчас же последую за тобой в могилу. Очнись, Антоний мой, очнись!

Он приподнял голову и попросил вина, в которое я подмешивал снадобье, утишающее боль, а он страдал невыносимо. Он выпил кубок и попросил Клеопатру лечь рядом с ним на ложе и обнять его; и она легла и обняла его. Теперь Антоний снова почувствовал себя мужчиной, он забыл свое бесславие и свою боль и принялся наставлять ее, что она должна делать, чтобы спасти себя, но она не стала его слушать.

— У нас так мало времени, — прервала она его, — давай же будем говорить о нашей великой любви, которая длилась так долго и будет длиться бесконечно за чертой Смерти. Ты помнишь ночь, когда ты в первый раз обнял меня и сказал, что любишь? О, ночь невыразимого счастья! Если Судьба подарила человеку такую ночь, значит, он не зря прожил жизнь, пусть даже конец этой жизни так горек!

— Да, моя египтянка, мне ли забыть эту ночь, она всегда со мной, хотя с той ночи Фортуна отвернулась от меня — я утонул в моей бездонной любви к тебе, прекраснейшая. О, я все помню! — шептал он. — Помню, как ты в своей безумной прихоти выпила жемчужину и как потом твой звездочет провозгласил: «Час наступает — час, когда на тебя падет проклятье Менкаура». Все эти годы его слова преследуют меня, даже сейчас, в эти последние мгновенья, они звучат в моих ушах.

— Любимый мой, он давно умер, — прошептала она.

— Если он умер, значит, он рядом со мной. Что означали его слова?

— Этот презренный негодяй умер, зачем его вспоминать? О, милый, поцелуй меня, твое лицо бледнеет. Конец близок.

Он поцеловал ее в губы долгим поцелуем, и до самого последнего мгновения они то целовались, то лепетали друг другу на ухо слова любви, точно влюбленные новобрачные. Мое сердце терзала ревность, но я завороженно глядел на них, исполненный неведомым волнением.

Но вот я увидел, что на его лицо легла печать Смерти. Голова откинулась на ложе.

— Прощай, моя египтянка, прощай! Я умираю…

Клеопатра приподнялась на руках, безумным взглядом впилась в его серое, как пепел, лицо, дико вскрикнула и упала без чувств.

Но Антоний был еще жив, хотя говорить уже не мог. Я приблизился к нему и, опустившись на колени, взял вино со снадобьем и поднял, как бы желая дать ему глоток. И в этот миг я прошептал ему на ухо:

— Антоний, прежде чем полюбить тебя, Клеопатра была моей любовницей. Я — тот Гармахис, тот астролог, что стоял за твоим ложем в Тарсе. И это я погубил тебя. Умри, Антоний, на тебя пало проклятье Менкаура!

Он поднял голову и в ужасе уставился мне в лицо. Он не мог вымолвить ни слова, с уст срывались лишь невнятные звуки, он протянул ко мне дрожащий перст. Потом протяжно застонал, и дух покинул его тело.

Так я отомстил римлянину Антонию, который был когда-то властелином мира.

Мы привели Клеопатру в чувство, ибо ее время умирать еще не пришло. Получив согласие цезаря, мы с Атуа поручили Антония заботам самых искусных бальзамировщиков, чтобы похоронить его по обычаям Египта, накрыли лицо золотой маской, которая в точности повторяла черты Антония. Я написал на груди мумии поверх пелен его имя и титулы, на внутренней крышке гроба его имя и имя его отца и нарисовал на ней богиню Нут, распростершую над мертвым свои охранительные крылья.

Клеопатра повелела с великой пышностью отнести гроб в заранее приготовленную усыпальницу и опустить в алебастровый саркофаг. Саркофаг этот был необычно больших размеров, его вытесали для двух гробов, ибо Клеопатра решила упокоиться рядом с Антонием.

И вот как развивались события дальше. Прошло немного времени, и я узнал о намерениях цезаря, мне сообщил о них один из приближенных Октавиана, римский патриций Корнелий Долабелла, который пленился красотой женщины, покоряющей сердца всех, кто хоть раз взглянул на нее, и пожалел Клеопатру в ее несчастьях. Он попросил меня предупредить ее — мне, как ее врачу, было позволено выходить из мавзолея, где она жила, и возвращаться к ней, — что через три дня ее отправят в Рим вместе с оставшимися в живых детьми, ибо Цезариона Октавиан уже убил, и все они пройдут в цепях по улицам Рима, который будет приветствовать триумфатора-цезаря. Я сразу же пошел к Клеопатре и увидел, что она, как и всегда теперь, сидит оцепенело в кресле, и на коленях у нее то платье, которым она вытирала кровь Антония. Она целыми днями глядела на эти пятна крови.

— Смотри, Олимпий, как они выцвели, — сказала она, поднимая ко мне скорбное лицо и указывая на бурые разводы, — а он ведь только что умер! Даже благодарность живет дольше. Какие новости ты мне принес? Дурные, судя по выражению твоих больших темных глаз — они всегда тревожат меня каким-то смутным воспоминанием, но это воспоминание вечно ускользает.

— Да, новости дурные, о царица, — ответил я. — Мне сообщил их Долабелла, а Долабелла узнал от секретаря цезаря. На третий день, считая от нынешнего, цезарь отправляет тебя, царевичей Птолемея и Александра, а также царевну Клеопатру в Рим, чтобы на вас глазела римская чернь, когда Октавиан под ее приветственные клики торжественно проследует к Капитолию, где ты клялась воздвигнуть свой трон.

— Нет, никогда! — вскричала она, вскакивая с кресла. — Никогда я не пойду в цепях за колесницей цезаря-триумфатора! Что же мне делать? Хармиана, помоги, скажи, есть ли спасение?

И Хармиана встала перед Клеопатрой, глядя на нее сквозь длинные опущенные ресницы.

— Есть, о царица: ты можешь умереть, — тихо произнесла она.

— Ах да, конечно, как же я забыла, ведь можно умереть! Олимпий, ты приготовил яд?

— Нет, но если царица пожелает, завтра утром он будет к твоим услугам — яд, действующий столь быстро и надежно, что выпивших его даже боги не смогут пробудить от сна.

— Ну что ж, готовь его, владыка Смерти.

Я поклонился Клеопатре и покинул мавзолей; и всю ту ночь мы с Атуа трудились, готовя смертоносный яд. И вот он наконец готов, и Атуа наливает его в хрустальный фиал и подносит к огню светильника: жидкость прозрачна, как чистейшая вода.

— Ах-ха! Питье, поистине достойное царицы! — пропела она своим пронзительным хриплым голосом. — Когда Клеопатра поднесет эту прозрачную воду, над которой я столько колдовала, к своим алым губам и выпьет пятьдесят капель, твоя месть свершится, о мой Гармахис! Ах, если бы я могла быть там, с тобой, и видеть, как погубившая тебя погибнет! Ах-ха! Какое сладостное зрелище!

— Месть — это стрела, которая часто поражает того, кто ее выпустил, — ответил я, вспомнив слова произнесенные Хармианой.

Глава 31

Повествующая о последнем ужине Клеопатры; о том, как Хармиана пела ей прощальную песнь; как Клеопатра выпила смертельный яд; как Гармахис открыл ей свое имя; как вызвал перед нею духов из царства Осириса и о том, как Клеопатра умерла.


Утром Клеопатра, получив согласие Октавиана, отправилась в усыпальницу Антония и долго плакала, сетуя, что боги Египта оставили ее. Поцеловала гроб, осыпала его цветами лотоса и, вернувшись, погрузилась в бассейн, после чего ее умастили благовониями, облекли в роскошнейший из ее нарядов, и вместе с Ирадой, Хармианой и со мной она села ужинать. Во время ужина она вдруг загорелась безудержным весельем — так порою ярко вспыхивает закатное небо; она опять смеялась, блистательно шутила, как в былые времена, рассказывала о пирах, которые устраивали они с Антонием. Никогда не была она столь прекрасной, как в тот последний роковой вечер перед свершением моей мести. И так случилось, что, вспоминая о пирах, она заговорила о том пире в Тарсе, когда растворила и выпила жемчужину.

— Как странно, — сказала она, — как странно, что в последние минуты перед смертью из всех пиров Антоний вспомнил именно этот и повторил слова Гармахиса. Ты помнишь, Хармиана, того египтянина?

— О да, царица, я его помню, — помедлив, ответила Хармиана.

— А кто был этот Гармахис? — спросил я, ибо мне хотелось знать, хранит ли ее сердце печаль обо мне.

— Я расскажу тебе. Странная тогда случилась история, но теперь, когда все счеты с жизнью кончены, ее можно рассказать, ничего не страшась. Этот Гармахис был потомок древних фараонов Египта по прямой линии, его тайно короновали на царство в Абидосе и послали сюда, в Александрию, возглавить могучий заговор, который составили египтяне, желая свергнуть нас, царственных Лагидов. Он приехал, проник во дворец и занял должность моего астролога, ибо обладал великими познаниями в древнем искусстве магии — как и ты, Олимпий, — и к тому же был удивительно красив. Он должен был убить меня и стать фараоном. Да, это был могущественный враг, ибо его поддерживал почти весь Египет, а у меня сторонников было мало. Но в ту самую ночь, когда ему надлежало осуществить свой замысел, за несколько минут до его прихода ко мне явилась Хармиана и рассказала о заговоре, тайна которого открылась ей случайно. Я ничего тебе не говорила, Хармиана, но очень скоро усомнилась, что ты и в самом деле узнала о заговоре случайно: клянусь богами, я уверена: ты любила Гармахиса и предала его из мести, потому что он тебя отверг, и по той же причине потом не захотела стать женой и матерью, а это противно природе женщины. Признайся, Хармиана, я угадала? Сейчас, когда в глаза нам глядит Смерть, можно признаваться во всем без боязни.

Хармиана задрожала.

— Да, это правда, о царица; я тоже принадлежала к заговорщикам, и когда Гармахис отверг мою любовь, я предала его; из-за моей великой любви к нему я осталась на всю жизнь одна. — Она взглянула на меня, встретилась со мною взглядом и смиренно опустила ресницы.

— Ага, я не ошиблась. Кто поймет сердце женщины? Не думаю, однако, что твой Гармахис был благодарен тебе за твою любовь. А ты, что скажешь ты, Олимпий? Ах, Хармиана, Хармиана, значит, и ты оказалась предательницей. Поистине, монархов на каждом шагу подстерегает измена. Но я прощаю тебя, ибо с тех пор ты служила мне верно и преданно.

Но мы отвлеклись от Гармахиса. Убить его я не посмела — боялась, что огромная армия его сторонников в ярости поднимется против меня и сбросит с трона. Но события приняли неожиданный оборот. Нужно сказать, что, хотя Гармахис готовился меня убить, он, сам того не понимая, полюбил меня, а я довольно скоро об этом догадалась. Конечно, я с самого начала постаралась завоевать его, ведь он был так хорош собой и образован; а если Клеопатра захотела, чтобы ее полюбили, ни одно мужское сердце не могло перед ней устоять. И потому когда он пришел ко мне с кинжалом в складках своего одеяния, чтобы убить, я пустила в ход все свои чары обольщения, желая отнять у него волю, и кто усомнится, что в этом поединке женщина победила мужчину? О, забыть ли мне взгляд, каким глядел на меня этот поверженный царевич, этот нарушивший священные обеты жрец, этот утративший свою законную корону фараон, когда я дала ему маковый отвар и он беспомощно проваливался в сон, который навеки отнимал у него честь и славу! Однако я увлеклась Гармахисом, хотя любовью это чувство не назовешь, но потом он мне наскучил — уж очень он был учен и мрачен, больная совесть и вина мешали ему предаваться веселью. А он — он любил меня, поистине забыв обо всем на свете, тянулся ко мне, как пьяница к вину, которое его губит. В надежде, что я стану его супругой, он открыл мне тайну сокровища, спрятанного в пирамиде Менкаура, ибо в то время мне были необходимы средства, и мы вместе с ним спустились в ужасную гробницу и извлекли сокровище из груди мертвого фараона. Смотрите, вот этот изумруд тоже лежал там! — И она указала на огромного скарабея, которого извлекла из груди божественного Менкаура. — И вот я, испугавшись тех страшных слов, которые были начертаны в усыпальнице, и чудовища, которое мы видели в гробнице, — ах, почему это омерзительное воспоминание явилось мне сейчас? — а также из политических соображений, ибо мне хотелось завоевать любовь Египта, решила стать супругой Гармахиса и объявить всему миру, что он — истинный законный потомок фараонов и коронованный на царство фараон, а потом с его помощью защищать Египет от Рима. Ведь как раз в то время Деллий привез мне от Антония послание, в котором триумвир требовал, чтобы я явилась к нему на суд, и после долгих размышлений решила объявить Антонию войну. Но как раз когда служанки убирали меня для выхода в тронный зал, где я должна была дать ответ Деллию, явилась Хармиана, и я ей все рассказала, ибо хотела знать, что она думает о моем решении. Ты и представить себе не можешь, Олимпий, какая великая сила — ревность: с помощью этого крошечного клина можно расщепить могучее древо империи, этот тайный молот выковывает судьбы монархов! Как, мужчина, которого Хармиана любит, станет моим мужем?! Станет мужем женщины, которую он сам так самозабвенно любит? Этого Хармиана допустить не могла, попробуй опровергнуть мои слова, Хармиана, тебе это не удастся, ибо теперь я знаю все! И потому она принялась убеждать меня тончайшими, изощреннейшими доводами, что брак с Гармахисом был бы величайшей ошибкой и что мне следует плыть к Антонию, и сейчас, когда жить мне осталось какой-нибудь час, я признаюсь тебе, Хармиана: я бесконечно благодарна тебе за твой совет. Я и сама сомневалась, а ее слова окончательно склонили чашу весов в пользу Антония — я поплыла к нему. И чем все кончилось, что породила злая ревность красавицы Хармианы и страсть мужчины, который был послушен мне, как струны арфы пальцам музыканта? Октавиан захватил Александрию; Антоний потерял свои владения, свою былую славу и умер; и я сегодня ночью тоже умру! Ах, Хармиана, Хармиана, за многое тебе придется держать ответ — ведь ты изменила ход истории. И все-таки даже сейчас, в эти последние минуты, я повторю: какое счастье, что все случилось так, а не иначе!

Она умолкла и закрыла глаза рукой; я поднял взгляд и увидел, что по щеке Хармианы медленно катится огромная слеза.

— А что ж Гармахис? — спросил я. — Где он сейчас, моя царица?

— Где он сейчас? Увы, в Аменти — наверно, искупает свою вину перед Исидой. В Тарсе я увидела Антония и полюбила его, и с этого мгновения мне стал ненавистен египтянин, я даже видеть его не могла без отвращения и поклялась убить — это лучший способ избавиться от опостылевшего любовника. А он, воспламененный ревностью, предрек мне гибель во время пира, когда я выпила жемчужину; и тогда я решила подослать к нему убийц в ту же ночь, но опоздала — он успел бежать.

— Куда же он бежал?

— Того не знаю. Бренн — он был начальником дворцовой стражи и всего год назад уехал к своим соплеменникам на север — так вот, Бренн клялся, что собственными глазами видел, как Гармахис улетел в небо; но я не верю Бренну: мне кажется, он питал к Гармахису дружбу. Гармахис бежал, его судно потерпело крушение неподалеку от Кипра, и он утонул. Быть может, Хармиана расскажет, как ему удалось бежать?

— Я ничего не знаю, о царица; знаю только одно: Гармахис погиб.

— К счастью для всех, Хармиана, ибо он нес людям зло — да, он был моим возлюбленным, и все же я рада его гибели. Он помог мне в тяжкие времена, но я не любила его истинной любовью и боялась, я даже сейчас его боюсь; мне кажется, во время битвы при Акциуме я сквозь шум и крики услышала его голос, он приказал мне бежать. Возблагодарим же богов, что он погиб, как ты уверяешь, Хармиана, и пусть он во веки не воскреснет.

Но после этих слов я сосредоточил свою волю и, применив приемы искусства, которым я владею, окутал тенью моего духа дух Клеопатры, так что она почувствовала рядом с собой присутствие Гармахиса.

— О, боги, что это? — воскликнула она. — Клянусь Сераписом! Мне страшно, страшно! Клянусь Сераписом, Гармахис здесь, я это чувствую, хотя уж десять лет, как он умер! Воспоминания о нем нахлынули на меня, точно волны, вот-вот затянут в водоворот! О, в такой миг это просто святотатство!

— Не бойся, о царица, — сказал я, — ибо если он умер, его дух разлит повсюду, и в этот миг — миг твоей смерти, Гармахис может приблизиться к тебе, чтобы приветствовать твой дух, когда он отлетит от тела.

— Не говори так, Олимпий! Я не желаю больше видеть Гармахиса; слишком велика моя вина перед ним, в ином мире нам, быть может, легче будет встретиться. Ну вот, ужас отступает! Я просто поддалась малодушию. Что ж, история этого злосчастного глупца помогла нам скоротать самый страшный час нашей жизни — час, который обрывает Смерть. Спой мне, Хармиана, голос твой нежен, он вольет покой в мою душу и усыпит ее. Странно, этот выплывший из прошлого Гармахис почему-то меня растревожил. Ты столько лет услаждала мой слух своими чудесными песнями. Теперь спой последнюю.

— В столь горький час петь нелегко, о царица! — сказала Хармиана, но все-таки подошла к арфе и запела. Она выбрала плач по возлюбленной сладкогласного сирийца Мелеагра и пела его тихо, проникающим в самое сердце голосом:

Моя возлюбленная умерла, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Владычица души и сердца умерла, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
О слезы, выжгите глаза мне, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Проникните сквозь мрак к любимой, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Навеки я в плену страданья без исхода, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Остались только память и печаль мне, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Цветами осыпаю я твою могилу, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Не видишь ты цветов благоуханных, нежных, —
Лейтесь слезы, лейтесь.
Не слышишь горьких песен, что пою я, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Земля, баюкай мой цветок в своих объятьях, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Лелей нежнейшую из роз — любимую мою, —
Лейтесь, слезы, лейтесь.
Последние звуки нежной, печальной музыки замерли, Ирада плакала, даже в грозовых глазах Клеопатры сверкали слезы: один я не плакал — мои слезы давно иссякли.

— Печальна твоя песня, Хармиана, — произнесла царица. — И ты права: в столь горький час петь нелегко, но ты спела не песню, а плач. Когда я буду лежать мертвая, Хармиана, спой его надо мною еще раз. А сейчас простимся с музыкой, не будем заставлять Смерть ждать. Олимпий, возьми этот пергамент и напиши то, что я сейчас продиктую.

Я взял кусок пергамента и тростниковое перо и написал по-латыни:

«Клеопатра — Октавиану.

Приветствую тебя. Наступил час, когда мы наконец почувствовали, что больше не в силах выносить постигшие нас несчастья, душе пора расстаться с бренной оболочкой и улететь туда, где нет памяти о прошлом. Цезарь, ты победил: возьми добычу, которая принадлежит тебе по праву. Но Клеопатра не пойдет за твоей колесницей в том триумфальном шествии, к которому сейчас готовится Рим. Когда все погибло, мы сами должны идти навстречу гибели. И потому в пустыне одинокого отчаяния мужественные обретают решимость. Клеопатра не уступит Антонию в своем величии духа, и ее смерть не умалит ее славы. Рабы согласны жить и в унижении, но цари гордо входят через ворота унижения в Царство Смерти. Об одном лишь просит цезаря царица Египта: пусть он позволит положить ее в саркофаг рядом с Антонием. Прощай!»

Я запечатал послание, Клеопатра приказала мне отдать его кому-нибудь из стражи, чтобы он отнес цезарю и вернулся. Я вышел из мавзолея, кликнул солдата, который только что сменился, дал ему денег и велел доставить письмо цезарю. Потом вошел в мавзолей — три женщины молча стояли в комнате. Клеопатра приникла к плечу Ирады, Хармиана смотрела на них.

— Если ты в самом деле решила расстаться с жизнью, о царица, то не медли, — сказал я, — ибо скоро здесь будут люди цезаря, он их пришлет, едва получит твое письмо. — И я поставил на стол фиал с сильнейшим ядом, прозрачным, как ключевая вода.

Она взяла фиал в руки и стала рассматривать.

— Как странно, стало быть, это моя смерть, — сказала Клеопатра, — а с виду никогда не заподозришь.

— Это не только твоя смерть, царица. Здесь хватит яда, чтобы убить еще десятерых. Довольно нескольких капель.

— Я боюсь… — Ее голос прервался. — Кто поручится, что он убьет мгновенно? Столько людей умирало на моих глазах от яда, и почти все мучились. А некоторые… о, даже вспомнить страшно!

— Не бойся, — проговорил я, — я мастер в своем искусстве. Впрочем, если страх твой так велик, вылей яд и живи. Быть может, в Риме тебя еще ожидает счастье: ты пойдешь за колесницей триумфатора-цезаря по римским улицам, и смех римлянок, глядящих на тебя с презрением, заглушит звон твоих золотых цепей.

— Нет, нет, Олимпий, смерть, только смерть. О, если бы кто-нибудь указал мне путь!

Ирада высвободила руку и шагнула ко мне.

— Налей мне своего яду, врач, — сказала она. — Я пойду первой и встречу там мою царицу.

— Да, вот истинная верность, — сказал я, — но ты сама выбрала свою судьбу! — И налил немного жидкости из фиала в маленький золотой кубок.

Ирада подняла его, низко поклонилась Клеопатре, подошла к ней и поцеловала в лоб, потом поцеловала Хармиану. Молиться она не стала, ибо была гречанка, и, не медля ни мгновенья, выпила яд, подняла руку ко лбу, тотчас же упала и умерла.

— Ты видишь, — сказал я, прервав долгое молчание, — теперь ты видишь, как быстро он действует.

— Вижу, Олимпий; ты истинно велик в своем искусстве. Теперь мой черед утолить жажду; налей мне кубок, Ирада уже ждет меня у ворот царства Осириса, и ей там одиноко!

Я снова налил яду, но на сей раз, ополаскивая кубок, оставил там немного воды, ибо перед смертью Клеопатра должна была узнать меня.

И царственная Клеопатра, взяв кубок в руки, подняла к небу свои прекрасные глаза и стала говорить:

— О боги Египта, вы покинули меня, и потому я не стану вам молиться, ведь ваши уши глухи к моим стенаниям, а глаза не видят моих слез! Я взываю к тому единственному другу, которого боги, отворачиваясь от обездоленных, нам оставляют. Спеши ко мне, о Смерть, ты, осеняющая своими сумеречными крыльями весь мир, и выслушай меня! Я жду тебя, владыка всех владык, уравнивающая в своем царстве баловней судьбы и несчастнейших рабов, своей десницей пресекающая трепет нашей жизни на этой горестной земле. Укрой меня там, где не дуют ветры и где остановились воды, где не бывает войн и куда не придут легионы цезаря! Отнеси меня в иные миры и коронуй на царство в Стране Покоя! Ты моя державная владычица, о Смерть, поцелуй меня! Моя душа сейчас рождается заново, видишь: она стоит у черты Времени! Все, прощай, Жизнь! Здравствуй, Вечный Сон! Здравствуй, мой Антоний!

И, взглянув еще раз на небо, она выпила яд и бросила кубок на пол.

И вот тут наконец настал миг, которого я столько лет дожидался — миг моей мести, мести поруганных богов Египта, мести Менкаура, проклятие которого обрушилось на совершившую кощунство.

— Что это? — вскричала Клеопатра. — Я вся похолодела, но я жива! Ты обманул меня, мой мрачный врач, ты меня предал!

— Терпенье, Клеопатра! Ты скоро умрешь и изведаешь всю ярость богов! На тебя пало проклятье Менкаура! Месть свершилась! Вглядись в меня, о женщина! Вглядись в это погасшее лицо, вглядись в эти иссохшие руки, вглядись в это живое воплощение скорби! Смотри внимательно! Ну что, узнала?

Она не могла оторвать от меня расширенных в смертельном ужасе глаз.

— О, боги! — закричала она, выбрасывая перед собой руки. — Да, наконец-то я тебя узнала! Ты — Гармахис, тот самый Гармахис, ты пришел ко мне из царства мертвых!

— Да, я Гармахис, и я пришел к тебе из царства мертвых, чтобы увлечь тебя туда на вечные терзания! Так знай же, Клеопатра: это я погубил тебя, как ты много лет назад погубила меня! Долго я трудился, скрытый тьмою, разгневанные боги помогали мне, и вот теперь я признаюсь тебе — я тайная причина всех твоих несчастий. Это я наполнил твое сердце страхом во время битвы при Акциуме; это я лишил тебя поддержки египтян; это я отнял все силы у Антония; я показал знамение твоим военачальникам, и потому они перешли на сторону Октавиана! И от моей руки ты сейчас умираешь, ибо великие боги избрали меня своим мстителем! Гибель за гибель, измена за измену, смерть за смерть! Подойди ко мне, Хармиана, заговорщица, предавшая меня, но искупившая потом свою вину, подойди ко мне и раздели мое торжество: мы будем вместе смотреть, как умирает эта презренная распутница.

Услышав мои слова, Клеопатра опустилась на золотое ложе и прошептала:

— И ты, Хармиана!

Она умолкла, но потом ее царственный дух вознесся в недосягаемые, ослепительные высоты.

Она с трудом поднялась с ложа и, протянув ко мне руки, прокляла меня.

— О, если бы судьба мне даровала один только час жизни! — воскликнула она. — Единственный короткий час! Ты умер бы в таких мучениях, какие не приснятся в самом страшном сне, — и ты, и эта лживая потаскуха, предавшая и тебя, и меня! И ты любил меня, ты! А, вот она, твоя казнь! Смотри, коварный, лицемерный, плетущий заговоры жрец! — Она разорвала на груди свое роскошное одеяние. — Смотри, на этой прекрасной груди много ночей покоилась твоя голова, ты засыпал в объятиях этих рук. Забудь меня, если сможешь! Не сможешь, я вижу это в твоих глазах! Все мои муки ничто в сравнении с той пыткой, которая терзает твою мрачную душу, ты вечно будешь жаждать, и никогда тебе не утолить твоей жажды! Гармахис, жалкий раб, как мелко твое торжество по сравнению с моим: я, побежденная, победила тебя! Прими мое презрение, ничтожный! Я, умирая, обрекаю тебя на пытки твоей неиссякаемой любви ко мне! О Антоний, я иду к тебе, мой Антоний, я спешу в твои объятья! Мы скоро встретимся и, осененные нашей божественной любовью, вместе поплывем по бескрайним просторам вселенной — уста к устам, глаза в глаза, и с каждым глотком напиток страсти будет казаться нам все слаще! А если я не найду тебя там, в потустороннем царстве, то я уйду в поля маков и среди них засну. Ночь станет нежно баюкать меня на груди, а мне в моих грезах будет казаться, что я лежу у тебя на груди, мой Антоний! Я умираю… приди, мой Антоний, даруй мне покой!

О, я полыхал гневом, но гнев не выдержал ее презрения, слова царицы, точно стрелы, вонзились мне в сердце. Увы, случилось то, что и предсказывала Хармиана: моя месть поразила меня самого — никогда еще я не любил Клеопатру так мучительно, как сейчас. Мою душу терзала ревность, и я поклялся, что так просто она не умрет.

— Ты жаждешь покоя? — воскликнул я. — Да разве ты заслужила покой? О, боги священной триады, молю вас, услышьте меня! Осирис, распахни врата преисподней и выпусти тех, к кому я взываю! Явись, Птолемей, отравленный своей сестрой Клеопатрой; явись, Арсиноя, убитая в святилище своей сестрой Клеопатрой; явись, божественный Менкаура, чье тело Клеопатра растерзала, презрев из алчности угрозу мести и проклятье богов; явитесь все до одного, кто умер от руки жестокой Клеопатры! Покиньте колыбель Нут и встаньте перед той, что умертвила вас! Духи, взываю к вам именем мистического единства и всего сущего великим знаком жизни — явитесь!

Я произнес заклинание; Хармиана в ужасе вцепилась в мое платье, умирающая Клеопатра медленно раскачивалась, опираясь руками о край ложа, и глядела перед собой ничего не видящими глазами.

И вот боги ответили на мой призыв. С шумом распахнулись створки окна, и в комнату влетела та огромная седая летучая мышь, которая висела, вцепившись в подбородок евнуха, когда мы с Клеопатрой были в сердце пирамиды фараона Менкаура. Она трижды облетела комнату, повисла, трепеща крылами, над трупом Ирады, потом устремилась туда, где стояла умирающая Клеопатра. Седое чудовище село ей на грудь, вцепилось в изумруд, который столько тысячелетий покоился в мумии божественного фараона Менкаура, трижды пронзительно крикнуло, трижды взмахнуло огромными костлявыми крылами и исчезло, как будто его и не было.

И вдруг мы увидели, что комнату заполнили тени умерших. Вот красавица Арсиноя, зарезанная ножом подосланного убийцы. Юноша Птолемей с искаженным мукой лицом, умирающий от яда. Божественный Менкаура с золотым уреем на лбу; скорбный Сепа, весь истерзанный крючьями палачей; отравленные рабы, бесчисленное множество ее жертв, страшных, призрачных; они набились в небольшую комнату и молча стояли, вперив остекленевшие глаза в ту, что отняла у них жизнь!

— Смотри же, Клеопатра! — приказал я. — Вот какой покой тебя ожидает! Взгляни и умри!

— Да! — подхватила Хармиана. — Взгляни же и умри, о ты, укравшая у меня достоинство, а у Египта — его царя!

Клеопатра подняла глаза, увидела ужасные тени — быть может, ее покидающий тело дух услышал слова, которых я не мог уловить. На ее лице застыл невыразимый ужас, огромные глаза словно выцвели, Клеопатра пронзительно закричала, упала и умерла: сопровождаемая своей зловещей свитой, она полетела туда, где ее уже ждали.

Так я, Гармахис, совершил месть, которую столь долго лелеяла моя душа, восстановил справедливость, как повелели мне боги, но сердце мое было пусто, в нем не мелькнуло ни блестки радости. Пусть самое дорогое для нас существо несет нам гибель, ибо Любовь более жестока, чем Смерть, и мы, когда приходит час, отплачиваем за наши муки той же монетой, — мы все равно не можем перестать любить, мы с тоской протягиваем руки к тому, что было предметом наших страстных желаний, и кровь нашего сердца льется на алтарь развенчанного божества.

Ибо Любовь — веяние Мирового Духа, она не знает Смерти.

Глава 32

Повествующая о прощании Хармианы с Гармахисом; о смерти Хармианы; о смерти старой Атуа; о возвращении Гармахиса в Абидос; о его признании в Зале Тридцати Шести Колонн и о приговоре, который вынесли Гармахису верховные жрецы.


Хармиана выпустила мою руку, которую все это время судорожно сжимала.

— Как страшна оказалась твоя месть, о сумрачный Гармахис, — хрипло прошептала она. — О Клеопатра, Клеопатра, ты совершила много преступлений, но ты была поистине великая царица!.. А теперь помоги мне, царевич: положим эту бренную оболочку на ложе и уберем по-царски, пусть эта последняя царица Египта своим безмолвием скажет посланцам цезаря все, что может сказать царица.

Я ничего ей не ответил, на сердце была каменная тяжесть, и теперь, когда все свершилось, я чувствовал, что у меня нет сил. Но мы вместе с Хармианой подняли мертвую Клеопатру и положили на золотое ложе. Хармиана надела на ее матовый, как слоновая кость, лоб венец в виде золотого урея, расчесала волосы цвета безлунной и беззвездной ночи, в которых не было ни единой серебряной пряди, закрыла навсегда глаза, в которых еще совсем недавно синело и бушевало переменчивое море. Она сложила похолодевшие руки на груди, в которой оттрепетала страсть, выпрямила согнувшиеся в коленях ноги, расправила складки роскошного вышитого платья, поставила в головах цветы. Сейчас, в холодном величии смерти, Клеопатра была еще прекраснее, чем в лучезарном сиянии полноты жизни и счастья.

Мы отошли и посмотрели на нее, на мертвую Ираду у ее ног.

— Все, конец, — проговорила Хармиана, — мы отомстили, Гармахис, и что теперь? Пойдем за ней? — Она кивнула в сторону фиала, стоявшего на столе.

— Нет, Хармиана. Я умру, но умру куда более мучительной смертью. Мой срок земного искупления еще не кончился, а сам я не могу его прервать.

— Ты лучше знаешь, как тебе поступить, Гармахис. А я — я сейчас уйду из этой жизни, и крылья смерти унесут меня легко и быстро. Я свою игру сыграла. И тоже искупила свою вину. О, какая горькая мне выпала судьба — я принесла несчастье всем, кого любила, и вот теперь я умираю, и ни одна душа не вспомнит обо мне с любовью! Я искупила свою вину перед тобой, Гармахис; я искупила вину перед разгневанными богами; теперь мне надо заслужить прощенье Клеопатры там, в аду, где она сейчас и куда я последую за ней. Гармахис, ведь она меня любила; и теперь, когда ее нет, я поняла, что после тебя я любила ее больше всех на свете. И потому я наполню сейчас кубок, из которого она пила с Ирадой! — Хармиана взяла фиал и недрогнувшей рукой вылила в кубок остатки яда.

— Подумай, Хармиана, — сказал я, — ведь ты еще так молода, перед тобою вся жизнь; ты спрячешь эти горестные воспоминания глубоко в сердце и будешь жить много, много лет.

— Да, я могла бы, но не хочу. Жить, терзаемая памятью о сотворенном зле, носить в душе незаживающую рану скорби, которая будет год за годом кровоточить бессонными ночами, жить, умирая от стыда, жить под невыносимым бременем любви, которую я не в силах вырвать из сердца, жить одиноко, точно искалеченное бурей дерево на краю пустыни, которое скрипит от ветра и ждет, когда в него ударит молния, а молния все медлит, — нет, Гармахис, такая жизнь не для меня! Моя душа давно умерла, я лишь продолжала существовать, чтобы служить тебе; теперь я тебе больше не нужна и потому умру. Прощай, прощай навек! Никогда больше я не увижу твоего лица. Тебя не будет там, куда я ухожу. Ведь ты не любишь меня, ты по-прежнему любишь эту царственную женщину, которую ты загнал до смерти, как гончая. Но ее ты никогда не завоюешь, как мне никогда не завоевать тебя, — как беспощадно распорядилась нами Судьба! Послушай, Гармахис, пока я еще не умерла и не превратилась для тебя в постыдное воспоминание, я хочу молить тебя о милости. Скажи мне, что ты простил меня, насколько это в твоей власти — прощать, и в знак прощения поцелуй меня, не как влюбленный, о нет, просто поцелуй в лоб, и тогда я отойду с миром.

Она подошла ко мне и протянула руки, губы ее дрожали от сдерживаемых слез, глаза не отрывались от моего лица.

— Хармиана, в нашей воле выбрать путь добра или зла, — ответил я, — но я уверен, что нашими судьбами управляет иная, высшая Судьба, она, точно ураган, принесшийся неведомо откуда, вдруг подхватывает наши утлые ладьи, и, как бы мы ни боролись с ветром, разбивает их и топит. Я прощаю тебя, Хармиана, как, надеюсь, когда-нибудь боги простят меня, и этим поцелуем, первым и последним, скрепляю мир между тобой и мной. — И я коснулся губами ее лба.

Она молчала, только стояла неподвижно, и долго, печально смотрела на меня. Потом подняла кубок.

— Царственный Гармахис, этот яд я пью за твое здоровье. Мне надо было выпить его раньше, до того, как я увидела тебя! Прощай же, фараон! Когда минуют сроки искупления, ты будешь править высшими мирами, куда мне нет пути, и скипетр в твоих руках будет скипетром божества, царский жезл, которого я тебя лишила, — пустая игрушка рядом с ним. Прощай, навек прощай!

Она выпила яд, бросила кубок и осталась стоять, глядя широко открытыми глазами в пустоту, словно искала в ней Смерть. И Смерть пришла, египтянка Хармиана упала ничком на пол, бездыханная. А я остался один средь мертвых. Потом я тихо приблизился к ложу Клеопатры, сел рядом с ней — никто ведь нас теперь не видел, — и положил ее голову к себе на колени, как много лет назад под сенью извечной пирамиды, в ту ночь, когда мы совершили святотатство. Я поцеловал ее ледяной лоб и покинул дом Смерти — отмщенный, но раздавленный отчаяньем.

— Эй, врач, — окликнул меня начальник стражи, когда я выходил из ворот, — что происходит в мавзолее? Я слышал крики, не умер ли там кто-нибудь?

— Там ничего не происходит, все уже произошло, — ответил я ему и ушел прочь. Скоро в темноте я услышал голоса и быстрые шаги людей цезаря.

Я побежал домой и у ворот увидел Атуа, она ждала меня. Атуа тотчас же увлекла меня в дальнюю комнату в заперла засовы.

— Ну что, все кончено? — спросила она, вглядываясь вменя при свете светильника, лучи которого падали на ее иссохшее лицо и белые, как соль, волосы. — Глупая, зачем мне спрашивать — я и так знаю, что кончено.

— Да, Атуа, все кончено, мы не напрасно трудились. Все умерли: Клеопатра, Ирада, Хармиана, один лишь я остался жить.

Старуха выпрямила свои согбенные плечи и воскликнула:

— Ну вот, теперь позволь и мне отойти с миром, ибо исполнились мои желания: твои враги и враги Кемета мертвы. Ах-ха! Не зря я жила на этом свете больше срока, отпущенного людям! Я выполнила назначенное мне богами: долго я собирала росу Смерти, и вот твои враги ее наконец выпили! Упала корона с этого надменного лба! Повержена в прах та, что столько лет бесславила Кемет! Ах, почему я не видела, как умирает эта распутница!

— Довольно, Атуа, довольно! Мертвые принадлежат царству мертвых. Осирис тотчас призывает их к себе, и вечное молчание смыкает их уста. Не надо оскорблять великих после того, как они пали. Давай лучше поспешим, нам надо плыть в Абидос, ведь еще не все завершено.

— Плыви, Гармахис, плыви, мой внук, я уже не буду сопровождать тебя. Я не могла позволить моей жизни оборваться лишь потому, что жаждала покарать твоих врагов. Теперь я развяжу узел, который держит мою жизнь, и отпущу мой дух на свободу. Прощай, царевич, паломница закончила свой путь. Гармахис, мое дитя, я любила тебя всю жизнь, с колыбели, люблю с такой же нежностью и сейчас, но больше в этом мире я не смогу делить с тобой твои невзгоды — иссякли мои силы. Прими мой дух, Осирис! — Ее дрожащие колени подогнулись, она медленно опустилась на пол.

Я подбежал к ней, поднял на руки, стал вглядываться в ее лицо. Она была мертва, я остался один на этом свете, без единого друга, который поддержал бы меня.

Я вышел из дому и пошел по улицам, никто меня не остановил, ибо весь город был в смятении, добрался до гавани, где меня ждало заранее приготовленное судно, и покинул Александрию. На восьмой день я высадился на берег и зашагал пешком мимо возделанных полей туда, где должна была решиться моя судьба — к священным храмам Абидоса. Я знал, что здесь, в святилище божественного Сети, возобновилось служение богам, это Хармиана убедила Клеопатру смягчиться и отменить запрет, а также вернуть храму земли, которые когда-то отняла, хотя с его богатствами Клеопатра не пожелала расстаться. Храм подвергся очищению, и вот сейчас, во время мистерий, посвященных Осирису и Исиде, здесь собрались верховные жрецы всех древних храмов Египта, чтобы отпраздновать возвращение богов в их священный дом.

Я вошел в город. Был седьмой день празднеств в честь Осириса и Исиды. По улицам, которые я так хорошо помнил, вилась нескончаемая процессия. Я влился в нее, и когда мы прошли сквозь храмовые ворота между могучими пилонами и вступили в не подвластные разрушительной силе Времени залы, я вместе со всеми запел торжественные слова призывания. Как хорошо я их знал!

Несем свою скорбь мы в залы великого храма,
Несем свою скорбь в семь его древних святилищ.
Пламенно молим светлого бога: «Воскресни!
Вернись к нам, Осирис, из мрачного царства Смерти!
Вернись, благодатный, даруй нам надежду и радость!»
И вот священное песнопение смолкло, и, как прежде, едва лишь божественный Ра скрылся за горизонтом, верховный жрец взял статую воскресшего Осириса и поднял высоко перед толпой.

С радостными возгласами: «Осирис! Наша надежда, Осирис!» — люди сбросили с себя черные балахоны, под которыми оказались белые одежды, и все, как один, склонились перед великим богом.

Потом все разошлись по домам, где их ждал праздничный ужин; один лишь я остался во дворе храма.

Немного погодя ко мне подошел один из младших жрецов и спросил, какое дело привело меня сюда. Я объявил ему, что прибыл из Александрии и хочу предстать перед Советом верховных жрецов, ибо мне ведомо, что великие жрецы собрались сейчас и обсуждают события, которые произошли в Александрии.

Жрец ушел, а верховные жрецы, услышав, откуда я приплыл, велели ему тотчас же привести меня к ним, во второй Зал Колонн и Статуй, и жрец меня повел. Уже стемнело, между огромными колоннами горели светильники, как в ту ночь, когда меня короновали фараоном Верхнего и Нижнего Египта. Как и тогда, в резных креслах, поставленных длинным рядом, сидели духовные владыки и беседовали. Все было как прежде, те же бесстрастные лики богов и царей взирали с не подвластных Времени стен своими пустыми глазами. Но это еще не все! Среди собравшихся на совет было пятеро сановников из верхушки великого заговора, они присутствовали на моей коронации, и только им одним удалось избегнуть расправы Клеопатры и разящей косы Времени.

Я встал на то же место, где стоял, когда на меня возлагали корону, и с горечью в сердце, которую невозможно описать, приготовился к тому, что презрение этих достойнейших граждан Египта сейчас испепелит меня.

— Да это же врач Олимпий, — сказал кто-то из верховных жрецов. — Тот самый, что долго жил отшельником в гробнице фараона близ Тапе, а потом стал приближенным Клеопатры. Скажи, врач, это правда, что царица умерла, что она совершила самоубийство?

— Да, великие духовные наставники, я тот самый врач, кого называют Олимпием, это правда; правда и то, что Клеопатра умерла, но она не совершала самоубийства — ее убил я.

— Ты?! Как это возможно? Но все равно: мы истинно ликуем, что этой отвратительной блудницы больше нет.

— Выслушайте меня, о великие духовные наставники, я все вам расскажу, для того я и явился к вам сюда. Быть может, кто-то из вас сидел здесь, в этом зале одиннадцать лет назад, на тайной коронации некоего Гармахиса, который был провозглашен фараоном Кемета? Мне кажется, я вижу несколько знакомых лиц.

— Да, верно! — раздались возгласы. — Но как, Олимпий, может быть тебе такое ведомо?

— Вас всего пять, — продолжал я, не отвечая на их вопрос, — а было тридцать семь знатнейших и достойнейших. Иные умерли, как умер Аменемхет; иных казнили, как казнили Сепа; иные, может быть, и по сей день надрываются в шахтах, как последние рабы; иные бежали в чужие края, опасаясь мести.

— Все так, — сказали они, — увы, все это так. Подлый изменник Гармахис предал наш заговор и все позабыл ради этой распутной Клеопатры!

— Да, это правда, — сказал я и поднял голову. — Гармахис предал заговор и все забыл ради Клеопатры. Достойнейшие из достойных, этот Гармахис — я.

Ошеломленные жрецы и сановники воззрились на меня. Кто-то вскочил с кресла, начал взволнованно говорить, другие молчали.

— Да, я тот самый Гармахис! Тот самый изменник, трижды клятвопреступник, предавший моих богов, мою отчизну, мои священные обеты! И я пришел сюда сказать все это вам. Я учинил божественное правосудие над той, что погубила меня и отдала Египет Риму. Много лет я упорно трудился и терпеливо ждал, и вот теперь, когда моя мудрость и вдохновение разгневанных богов помогли мне совершить возмездие, я принес на ваш суд мои преступления и мой позор, я готов принять кару, которая должна постигнуть предателя!

— Ты знаешь ли, какая казнь ждет нарушившего священную клятву, ту клятву, которую не должно нарушать? — зловеще спросил меня тот из жрецов, который первым узнал во мне Олимпия.

— Да, знаю, — ответил я, — я жажду этой казни.

— О ты, который был Гармахисом, рассказывай же нам, как все произошло.

И я спокойно, ясно поведал им о своих злодеяниях, не утаив ни одного. И с каждым моим словом их лица все мрачнели, я понял, что милости ко мне у них не будет; да я ее и не просил, а если б попросил, они бы вознегодовали.

И вот я наконец закончил свой рассказ; жрецы велели мне удалиться и стали решать мою судьбу. Потом снова призвали к себе, и самый старший среди них, всеми почитаемый девяностолетний верховный жрец храма божественной Хатшепсут из Тапе, торжественно возгласил:

— Гармахис, мы обсудили все, что ты нам сейчас рассказал. Ты совершил три самых тяжких преступления, какие только может совершить на этом свете человек. Ты вверг в несчастья наш Кемет, порабощенный ныне Римом. Ты нанес жестокое оскорбление небесной матери Исиде. Ты нарушил священную клятву. Тебе известно, что для всех этих преступлений есть лишь одна кара, и мы приговариваем тебя к ней. Да, ты лишил жизни распутницу, которая соблазнила тебя на путь бесчестия; ты назвал себя самым гнусным злодеем, который когда-либо стоял средь этих стен, но все это не смягчило наш приговор. О ты, нарушивший священные обеты жрец, продавший свою отчизну египтянин, лишившийся своей законной диадемы фараон, и на тебя падет проклятие Менкаура! Здесь, где мы венчали твою главу Двойной Короной, мы приговариваем тебя к казни! Иди в темницу и жди, когда падет меч Судьбы! Сиди там и вспоминай, какое тебе было уготовано величие, и сравнивай утраченный блеск с бесславным концом, который тебя постиг! Быть может, боги, которым по твоей вине скоро перестанут поклоняться в этих святынях, проявят к тебе милосердие — от нас его не жди! Уведите его!

Меня схватили и повели прочь. Я шел, опустив голову, не поднимая взгляда, и все же чувствовал, как жгут меня их горящие гневом глаза.

Такого мучительного позора я за всю свою жизнь не переживал.

Глава 33

Повествующая о последних днях потомка египетских фараонов Гармахиса.


Меня отвели в тюремную камеру, что находится высоко в привратной башне храма, и здесь я дожидаюсь часа моей казни. Мне неведомо, когда опустится меч Судьбы. Течет неделя за неделей, месяц сменяется месяцем, а Судьба все медлит. Но я каждую минуту чувствую, что меч занесен над моей головой. Он упадет, я знаю, не знаю лишь — когда. Быть может, я проснусь в глухой час ночи и услышу шаги крадущихся ко мне убийц. Быть может, убийцы уже близко, рядом. Меня повлекут в тайную гробницу! Потом настанет непереносимый ужас! Меня положат в безымянный гроб! И наконец все кончится! О, скорее! Смерть, я жду тебя, спеши!

Я кончил свою повесть и ничего в ней не утаил — ни преступлений, которые я совершил, ни мести, которой покарал виновников. Теперь все поглотила тьма, все обратится в прах, я готовлюсь к тем мукам, что предстоят мне в иных мирах. Я ухожу из этого мира, но ухожу с надеждой: увы, я больше не вижу великую Исиду, она не отзывается на мои молитвы, но я знаю, что она со мной, она никогда меня не оставит, мы с нею встретимся, я снова увижу ее лик. И тогда наконец, в тот далекий день, мне будет даровано прощение; тогда с меня спадет тяжесть содеянного мною зла и чистота души вернется, озарит меня и принесет божественный покой.

О дорогая сердцу страна Кемет, сколь ясно я провижу твое будущее! Я вижу, как чужеземцы, народ за народом, утверждают на берегах священного Сихора свои знамена, как надевают на твою шею ярмо. Я вижу, как на твоей земле одна вера сменяется другой, третьей, десятой… как твой народ зовут молиться иным богам. Я вижу, как твои храмы — твои великие святыни — обращаются в руины, и те, кому когда-то еще только предстоит родиться, дивятся их несравненной красоте, проникают в священные гробницы и подвергают поруганию останки твоих великих фараонов. Я слышу, как профаны глумятся над божественными таинствами твоих знаний, как твоя древняя мудрость развевается по ветру, точно пески пустыни. Я вижу, как римский орел ломает крылья и разбивается о камни, хотя с его клюва еще каплет кровь его жертв; я вижу, как пляшут отблески костров на копьях варваров, которые придут на смену римским легионам… И вот наконец ты снова обретешь величие, о мой Кемет, ты снова обретешь свободу, к тебе вернутся твои боги, — да, твои истинные боги, хотя у них будет иной облик, иные имена, но все же это будут боги, которые хранили тебя в древности!

За Абидосом садится солнце. Закатные лучи Ра зажгли огнем крыши храмов, облили красным сиянием зеленые поля пшеницы, окрасили в пурпурный цвет воды бескрайнего животворящего Сихора. Вот так же в детстве я наблюдал закат, вот так же последний луч Ра с прощальной лаской касался хмурого чела пилона, и та же тень ложилась на гробницы. Ничто не изменилось! Изменился лишь я, один только я, я стал совсем другим — и все-таки я прежний!

О Клеопатра! Клеопатра, погубившая меня! Если бы я мог вырвать твой образ из моего сердца! Среди всех моих несчастий ты — самое горькое: я никогда не разлюблю тебя. Я обречен вечно лелеять этот укус змеи в моем сердце. В моих ушах будет вечно звучать твой тихий торжествующий смех… журчанье струй фонтана… песнь соло…

(На этом записи в третьем свитке обрываются. Есть основания предположить, что к пишущему в это мгновенье пришли палачи, чтобы вести его на казнь.)



ОДИССЕЙ (роман, соавтор Эндрю Лэнг)

Посвящается У. Б. Ричмонду [496]

Наверное, никто так сильно не любил свой дом, как Одиссей, сын Лаэрта. Он побывал в неведомых странах, переносился в Царство теней и снов. О первых его странствиях знает весь мир. Но без радости встретила родная земля Одиссея. Дико и пустынно было на берегу дорогого его сердцу острова. О последних, захватывающих воображение и дух приключениях легендарного Скитальца поведает вам эта повесть. Итак…

Предисловие

Действие романа «Одиссей» происходит во времена, когда, как заметила мисс Брэддон[497], имея, правда, в виду эпоху династии Плантагенетов, «могло случиться всё, что угодно». Открытия, сделанные недавно доктором Шлиманом и мистером Флиндерсом Петри, доказали, что между Грецией гомеровского периода, Грецией ахейцев, и Египтом Рамессидов существовали прочные и разносторонние связи. Эти связи, о которых рассказывается в греческих легендах, подтверждаются изделиями египетских мастеров, найденных в микенских захоронениях, и левантинской глиняной посудой глубочайшей древности, найденной во время современных раскопок в нынешнем Египте. У самого Гомера Одиссей рассказывает вымышленную, но вполне вероятную историю о военном походе ахейцев на Египет. Пока еще в памятниках египетской литературы не найдено упоминаний о египетском рабстве евреев и об их исходе из Египта, однако можно предположить, что это было одно из значительнейших событий того времени. Египтяне и доисторические ахейцы, которым была чужда религия сынов израилевых, естественно, совсем другими глазами смотрели на события, о которых мы знаем только из еврейских текстов. Этому посвящен роман доктора Эберса[498] «Иисус Навин».

Когда погружаешься в столь отдаленные времена, фантазия разыгрывается, не зная пределов, но любопытно — в романе «Одиссей» наша фантазия, фантазия людей девятнадцатого века, удивительным образом совпала с фантазией древних греков.

Когда вышла из печати первая часть «Большого мифологического словаря» Фуртвенглера со статьей о Елене Троянской, бóльшая часть нашего романа уже была написана, и в частности те «негреческие» чудеса, которые творила Елена. Авторы «Одиссея» прочли ее с чувством, близким к потрясению. Их самые дерзкие фантазии о божественности дочери Лебедя перекликаются с древнейшими легендами о ее происхождении. Многие легенды обвиняют Париса в том, что он соблазнил Елену, приняв с помощью колдовства образ ее мужа, Менелая. В средневековой литературе мы находим параллель в истории короля Утера Пендрагона и Игрэйн, матери Артура, всем известен классический пример Амфитриона, чья супруга Алкмена родила от Зевса Геракла. И еще: об источающем капли крови рубине Елены, который фигурирует в нашем романе, упоминает Сервий в своих комментариях к Вергилию (одному из авторов указал на это мистер Макейл). Но мы не знали, что в древнегреческих легендах наш рубин и в самом деле называли «звездным камнем». О том, что Елена может говорить множеством разных голосов, рассказывает сам Гомер в «Одиссее»: раньше у нее было еще и другое имя — Эхо. А раз так, почему бы не наделить ее даром являть каждому мужчине образ его первой любви? Гёте наделяет такой же способностью красавицу-ведьму в «Вальпургиевой ночи». Вполне достоверный портрет тайного советника царицы Мериамун на керамической вазе хранится в Британском музее, хотя мы обнаружили его только после публикации нашего романа, так уж случилось. Листригон в последней битве Одиссея — доисторический скандинав. Кажется, мистер Гладстон первый высказал предположение, что листригоны из «Одиссея», живущие среди фьордов в Стране Полуночного Солнца, навеяны рассказами путешественников о жителях северных стран, откуда они привозили янтарь по древнему Священному пути. Колдовские ритуалы Мериамун вполне соответствуют египетским магическим практикам, сцена, в которой она вызывает дух умершей Хатаски, удивительным образом напоминает ритуал, описанный Реджиналдом Скотом в его книге «Тайны колдовства» (1584 год), где заклинания «безмолвием ночи» не лишены поэтичности. Образ Елены как высшее воплощение женственности и идеал совершенной красоты утвердился благодаря графу Полю де Сен-Виктору и мистеру Дж. Э. Симондсу. Что касается остального, то некоторые сцены сражений, наносимых ран, которые «критики», не знакомые с греческой литературой, называют «негреческими», полностью заимствованы у Гомера.

Г. Р. Х.
Э. Л.

Хотите ненадолго забыть о настоящем, в котором вы живете, и стать свидетелями далеких событий, которых никогда не было да и, как вы сами знаете, не могло быть?

Вы услышите в шуршании тростников на берегах священного Нила голоса давно забытых богов, соедините легенды Севера и Юга, фантазии Запада и Востока, воскресите в глубинах памяти отголоски древних сказаний, что будут жить вечно, повествуя под звуки лютни и лиры о самой прекрасной женщине на свете, в которой каждый мужчина видел свою единственную истинную любовь, Владычицу Сердец.

И устремлялся к ней, забыв обо всем на свете, бродил, странствовал, скитался, ища ее…

Засыпал, мечтая о Звезде, что горит у нее на груди, источая капли крови, и находил рядом с собой, проснувшись, лживую Змею, и все равно упорно продолжал свой путь — Звезда вечно зовет и манит.

Часть I

Глава 1

БЕЗМОЛВНЫЙ ОСТРОВ
Сквозь ночь, сквозь предрассветные сумерки и бледный рассвет скользит по вольно играющим волнам тихий корабль, огибая острова и лавируя между скалами. У корабля всего одна мачта, на широком коричневом парусе вышита золотая звезда; высокая корма выгнута, как птичий клюв, нос выкрашен в ярко-красный цвет. Гребцы налегают на весла, к тому же дует попутный западный ветер.

На носу, на шканцах, одиноко стоит мужчина и смотрит вперед — вот уж и ночь прошла, занялся рассвет, наступило утро, а он не двинулся с места, не повернул головы. Ростом мужчина не слишком высок, но крепкого сложения, широкоплеч и явно необычайно силен. Синие глаза, темные завитки волос выбиваются из-под красной матросской шапочки и падают на пурпурный плащ, застегнутый золотой пряжкой. В темных кудрях серебряные нити, серебрится и борода. Кажется, вдаль устремлен не только его взгляд, но и вся его душа, сначала он надеялся увидеть во тьме ночи свет маяка на острове, потом, при свете утра, поднимающийся из-за далеких холмов дым. Но всматривался он напрасно, не горел огонь на маяке, не поднимался дым из-за гребня, сереющего на фоне высокого бледно-желтого неба. Ни звука голосов, ни крика птиц, остров был окутан зловещей тишиной.

Корабль приближался к берегу, но там по-прежнему не было никаких признаков жизни, и лицо мужчины помрачнело, глаза, в которых было столько радостного ожидания, погасли, он словно постарел от тревоги, сомнений, тоски по родному дому, о котором так давно не получал вестей.

Наверное, никто так сильно не любил свой дом, как он, Одиссей, сын Лаэрта, — иные называют его Улиссом, — вернувшийся после последних, никем еще не воспетых странствий. О первых его странствиях знает весь мир, знает, как он десять лет скитался по морям после падения Трои, как наконец возвратился на родину, один, преображенный Афиной в старика, старика-нищего, и, придя в свой дом, застал там бесчинства, как перебил своих оскорбителей и снова обрел любимую жену. Но и на родине ему не суждено было найти мир и покой, ибо над ним тяготело проклятье и он должен был выполнить повеление Посейдона. Ему надлежало снова отправиться в странствие и найти страну, жители которой не ведали вкуса соли и не слыхали, что на свете есть соленые моря. Там он должен был принести жертву владыке моря и только потом наконец мог пуститься в обратный путь. Он освободился от проклятья, но, как и было предсказано, разгневал, сам того не желая, богиню, которая ему покровительствовала, пережил множество приключений, о которых еще никто не поведал миру, и вот сейчас приближается к Итаке, родной остров уже на расстоянии полета стрелы.

Он побывал в неведомых странах, видел Врата Солнца и Белую Гору, переносился в Царство теней и снов.

Но родной остров сейчас показался ему более чужим и незнакомым, чем все неведомые страны. Даже в Царстве снов не было такой гнетущей тишины, даже вокруг Врат Солнца не было так дико и пустынно, как на берегу дорогого сердцу острова в этот рассветный час.

О том, что встретило на родине Одиссея, сына Лаэрта, и о его последних приключениях, описанных в далекие от нас времена мудрым египетским жрецом Реи, мы и поведаем вам в этой повести. Итак…

Корабль вошел в знакомую узкую бухту, защищенную от ветров высокими скалами, и пристал к берегу, где над ним склонилась раскидистая маслина. Не оглянувшись назад и не сказав ни слова на прощанье своим гребцам, Скиталец схватился за сук рукой и прыгнул на берег. Там он опустился на колени, поцеловал землю и, покрыв голову полой плаща, стал молиться, чтобы боги позволили ему найти дома мир и покой, чтобы его встретили любимая, верная жена и сын, которым он мог бы гордиться.

Но боги не исполнили его молитву. Они даруют и карают, но вернуть на землю умерших не могут.

Он поднялся с колен и поглядел назад, но в бухте уже не было корабля, и в море не мелькал парус. На острове по-прежнему царила тишина, даже птицы не приветствовали его своим криком.

Солнце только что взошло, люди еще не проснулись, стал убеждать себя Скиталец и, укрепив сердце мужеством, начал подниматься по крутой тропинке на высокий берег, дошел по равнине до скалистого кряжа, который делит остров на две части, и снова стал подниматься по склону, надеясь, как встарь, зайти в хижину своего верного слуги, свинопаса и узнать у него о семье и о доме. На вершине он остановился перевести дух и поглядел вниз, на жилище пастуха. Крепкий дубовый палисад лежал на земле, из отверстия в крыше не поднимался дым, навстречу чужому не выбежали с грозным лаем сторожа-собаки, охраняющие свиней. Тропинку к хижине было почти не различить, так она заросла травой; даже чуткие уши собак не расслышали бы шаги идущего по ней человека.

Дверь в хижину свинопаса была распахнута, но внутри было темно и пусто, пауки оплели эту темную пустоту поблескивающей паутиной, знак того, что в хижину давно никто не входил. Скиталец кликнул свинопаса — раз, другой, третий, но откликнулось ему только эхо в горах. Он вошел внутрь, надеясь найти какую-нибудь еду или хотя бы тлеющий под сухими листьями огонь. Но нигде ни крошки еды, в очаге холодный мертвый пепел.

Скиталец вышел на теплый солнечный свет, поглядел еще раз на гребень холма и направил свои стопы к городу Итаке. Море сверкало, как и раньше, но ни одной рыбацкой лодки под бурым парусом он на нем не увидел. Поля, на которых должна бы сейчас колоситься пшеница, заросли сорняками. По пути ему встретились ольховая роща и бассейн, который наполнялся водой из фонтана возле грота нимф. Но не шли к бассейну за водой юные девы с амфорами, его стены разрушились и позеленели, вода просачивалась сквозь щели и убегала ручейками к морю. Путники не оставляли здесь в благодарность цветных лоскутков и камешков, огонь на алтаре давно погас. Сквозь пепел проросла трава, жертвенный камень обвил плющ.

С тяжелым сердцем двинулся Скиталец дальше и наконец увидел вдали высокую кровлю своего дома, забор, окружающий просторный двор, и устремился вперед, полный недобрых предчувствий.

И здесь над крышами не поднимался дым, двор по колено зарос травой. Посреди двора, где когда-то стоял алтарь Зевсу, была высокая серая куча, но не земли, а какой-то странной белесоватой пыли, смешанной с черным. Сквозь эту пыль пробивалась трава, жесткая и редкая, как волосы на голове прокаженного.

Вдруг Скиталец задрожал — он увидел в этой куче обугленные человеческие кости. Подошел ближе и с ужасом понял, что это не куча пыли, это прах множества людей! Смерть потрудилась здесь на славу, жителей острова скосила чума. Умерших сожгли в одном погребальном костре, а те, кто остался жив, наверняка покинули остров, потому что вокруг не было никаких признаков жизни. Зияли распахнутые двери, но никто в них не входил и никто из дома не выходил. Дом был мертв, как и люди, когда-то жившие в нем.

Вот место, где его встретил старый пес Аргус и умер от радости, что хозяин наконец-то вернулся. Скиталец остановился, опираясь на посох. Сегодня его никто не встречал. Вдруг что-то блеснуло в луче солнца, упавшем на кучу, и он дотронулся до нее концом посоха. На землю упала кость руки, на ней блестел полурасплавленный в огне золотой браслет. На внутренней стороне браслета по ободу было выгравировано:

IKMAΛIOΣ MEΠOIEΣEΝ

(Меня сделал Икмалиос).

Увидев эту надпись, Скиталец упал на землю лицом в прах, он узнал золотой браслет, который когда-то привез из Эфира в подарок своей юной жене Пенелопе. И эта кость — о непереносимый ужас, о злое глумление судьбы! — всё, что осталось от прекрасных нежных рук, которые его когда-то обнимали! Силы покинули его, он зарыдал и, ничего не видя, стал собирать горстями прах любимой супруги и посыпать им голову, так что его темные волосы стали серыми от пепла. Ему хотелось умереть.

Он лежал, кусая руки от горя и от гнева на богов и на судьбу. Высоко поднявшееся солнце беспощадно жгло его, но он ничего не чувствовал; на закате поднялся ветер, но он по-прежнему лежал, не шевелясь. Слез у него не было. Он пережил много бед и несчастий, плавая по морям и сражаясь на земле, но такого черного горя он и представить себе не мог.

Солнце зашло, стемнело. На востоке медленно поднялась серебряная луна. Где-то далеко раздался крик ночной птицы, крик приближался, над грудой останков мелькнули черные крылья, и хищные когти впились Скитальцу в затылок. Тут он наконец ожил, вскинул руку и схватил птицу тьмы за шею, свернул ей голову и швырнул на землю. Эта неожиданная боль в затылке, такой, в сущности, пустяк, оказалась для обезумевшего от горя Скитальца последней каплей, он хотел вырвать из ножен кинжал и убить себя, но кинжала не было. Наконец он поднялся, что-то бормоча, и долго стоял, освещенный луной, похожий на льва в развалинах дворца давно забытых властелинов. Он ослаб от голода, был сломлен горем, но все же подошел к двери своего дома и помедлил на высоком каменном пороге, где когда-то сидел в обличье нищего — на том самом пороге, перешагнув который он убил стрелами судьбы оскорбителей своей жены и разорителей дома. Но сейчас жены нет, она умерла, все его странствия и приключения кончились здесь, все битвы и победы потеряли смысл. В холодном свете луны отчий дом казался призраком — страшный, незнакомый, лишенный тепла, любви, света. Столы в огромном пиршественном зале опрокинуты, кресла слоновой кости сломаны, на полу всюду валяются кубки и блюда с высохшими остатками похоронного пира. В лучах луны поблескивали развешанные по стенам стальные и бронзовые мечи, многие из них потемнели от ржавчины.

Взгляд притянули знакомые очертания. Это был лук Эврита, лук, из-за которого могучий Геракл убил гостя в своем собственном доме, грозное оружие, дугу которого не мог согнуть ни один смертный, кроме Скитальца. Он берёг драгоценный лук как память о предательски убитом друге и никогда не брал его с собой, отправляясь воевать и странствовать. Навеки умолкли голоса жены, сына, верного пса Аргуса и слуг, и все же Скиталец услышал в тишине звук приветствия. Лук, который трепетал от азарта в могучих руках Геракла и рассылал его стрелы мести, был волшебным. В нем обитал дух, которому было открыто будущее, этот дух знал, когда начнется битва и люди станут убивать друг друга, и, предсказывая кровопролитие, он всю ночь пел свою зловещую песню. Голос лука был пронзителен и тонок — то звенела его тетива, гудела дубовая дуга. Скиталец подошел к луку, и вдруг — о чудо! — лук зазвенел под его взглядом. Сначала так тихо, что едва и различить, но звук стал расти, набирать силу, и в этой силе был и гнев, и торжество. Вот что услышал в этой песне без слов Скиталец:

Слушай песнь лука,
Слушай песнь смерти.
Тихо и грозно гудит тетива,
Стрелы трепещут,
Стрелы кричат:
«Выпусти нас,
Мы жаждем воли,
Мы полетим, как хищные птицы,
Упьемся кровью,
Вонзимся в плоть!
Мы никого не оставим в живых,
Поле битвы — наш пир!
Слушай песнь лука!
Слушай песнь смерти!»
Она предрекала смерть, и это были первые звуки, что нарушили тишину его дома. Он всем сердцем отозвался на песню, которую слышал столько раз, и понял, что скоро ему предстоит сражаться и убивать. Быстро полетят его пернатые стрелы, их бронзовые наконечники упьются кровью врагов. Скиталец взял в руки лук, тронул пальцами тетиву, и она крикнула пронзительно, точно ласточка. Этот крик наконец-то освободил запертую глубоко внутри скорбь, в глаза хлынули слезы, точно теплый дождь на скованную морозом землю, и Скиталец заплакал.

Плакал он долго, и когда наконец слезы иссякли и он встал, в нем заговорил голод — голод, которому неведом стыд, он сильнее горя, сильнее любви, сильнее всех страстей на свете. Скиталец вошел в узкую дверь за помостом, на котором сидели хозяева дома во время пира, и стал пробираться по обломкам дома, который построил своими руками, к потайной кладовой. Даже ему было нелегко найти дверь в нее, потому что развалины заросли молоденькими деревцами. Но вот наконец и заветная дверь. Священный источник еще не заглох, вода с журчаньем струилась по серебряному песку, сверкая в лунном свете. Здесь же хранился запас заплесневевшего зерна, дом был полон изобилия, когда во время его странствий на острове вспыхнула чума. Утолив кое-как голод, Скиталец достал из сокровищницы великолепные золотые доспехи злосчастного Париса, сына Приама, лжевозлюбленного прекрасной Елены. Эти доспехи были взяты как трофей при падении Трои, потом долго хранились в сокровищнице Менелая в Спарте, но однажды он подарил их самому дорогому из всех своих гостей — Одиссею. И вот сейчас Скиталец надел на себя эти доспехи, взял меч, носящий имя «Дар Эвриала», — бронзовый, с серебряной рукоятью, в ножнах из слоновой кости, этот меч ему подарил незнакомец в одной из дальних стран. Теперь, когда Скиталец утолил голод и жажду и услышал песню Лука — песню беспощадного убийцы, несущего смерть врагам, — к нему начала возвращаться любовь к жизни. Да, он жив, и в нем жива надежда, хотя дом его разрушен, любимая жена умерла, и нет никого, кто рассказал бы о судьбе его единственного сына Телемаха. И все равно жизнь мощно бьется в его сердце, и он не потеряет рассудок из-за того, что морские разбойники захватили Итаку и, как стервятники, поселились в опустевшем гнезде, которое когда-то свил для себя морской орел. И Скиталец облачился в доспехи, выбрал два копья, почистил их, надел на плечи колчан со стрелами, взял свой грозный лук, лук Эврита, который не мог согнуть ни один смертный, кроме него, и ушел из разрушенного дома в освещенную луной ночь, ушел в последний раз. Никогда больше под высокой крышей не зазвучат шаги его хозяина. Развалины зарастут густой травой, над ними будет тоскливо завывать ветер.

Глава 2

ВИДЕНИЕ ОДИССЕЯ
Полная ароматов ночь была светла и тиха, тишину нарушал только лепет волн. Скиталец устало шел по улице и заглядывал в окна домов — не мелькнет ли где-нибудь огонь, но всюду было так же темно, как и в его собственном доме, многие были без кровли, стены рухнули, потому что вслед за чумой на остров обрушилось землетрясение и превратило город в руины. На дороге зияли глубокие ямы, сквозь трещины в стенах домов светила луна, руины отбрасывали причудливые тени. Наконец Скиталец дошел до храма Афины, богини войны. Крыша храма провалилась, колонны упали, разбитые плиты пола заросли диким тимьяном, он издавал терпкий запах под сандалиями Скитальца. Стоя у алтаря, на котором он принес столько жертв, он наконец-то увидел огонь — яркий огонь, он горел в большом храме на берегу моря. Храм был посвящен Афродите, богине любви, из него струился, смешиваясь с соленым дыханием моря, сладкий запах курений, золотистое сияние растворялось в серебряном свете луны. Медленно, словно в полусне, двинулся Скиталец к храму Афродиты, ноги подкашивались от усталости, и все же он сообразил, что в заброшенном святилище, возможно, пируют морские разбойники, и затаился в тени длинной миртовой аллеи. Но ни в храме богини, ни возле него никто не пел и не плясал, священное место было объято тишиной. Скиталец долго вслушивался в эту тишину, всматривался и ждал, наконец вооружился мужеством и, приблизившись к двери храма, вошел внутрь. В высоких бронзовых курильницах не тлели благовония, не горели факелы в руках золотых скульптур юношей и дев, стоящих в храме Афродиты, и все же весь он был залит ослепительным золотым сиянием — что это, неужели Скиталец заснул и видит сон, или лунный свет вдруг запылал огнем? У этого сияния не было источника, он ниоткуда не исходил — ни от алтаря, ни от статуи богини, сияние было разлито повсюду — божественное, неугасимое пламя. Как ярко оно освещало сцены любви людей и богов, резные капители колонн и карнизы, зеленый потолок!

Скитальцу стало страшно, он почувствовал приближение богини, ибо знал, что боги появляются и исчезают в этом дивном неземном свете, и не раз этот свет видел. И потому он низко склонил голову, так что лица его не стало видно, и, сев у алтаря в этом священнейшем из всех святилищ, положил на край алтаря правую руку. Сон ли то был или явь, он и сам не мог бы сказать, но только скоро ему послышался шепот и шелест лавровых и миртовых кустов и шум в вершинах сосен, в лицо повеяло холодное дыхание — холоднее, чем предрассветный ветер, что прилетает будить зарю. Под этим ледяным дуновением Скиталец задрожал, волосы на голове зашевелились.

Наконец в тишине раздался голос. Это был голос не смертной женщины, а богини, он это знал, ведь богини и раньше с ним разговаривали: он слышал звонкий, властный голос Афины, богини войны и мудрости, завораживающий лепет Цирцеи, дочери Солнца, чарующие песни Калипсо, которые она пела за своим золотым ткацким станком. Но голос, который он слышал сейчас, был нежнее воркованья голубки, слаще сна, — пригрезился он ему, или всё это происходит наяву?

— Одиссей, ты не знаешь меня, я не твоя покровительница, и ты никогда не был моим слугой! Где же она, богиня Воздуха, Афина, и почему ты преклоняешь колена с мольбой перед дочерью Дионы?

Скиталец ничего не ответил, лишь ниже склонил голову в своей глубокой скорби.

А голос продолжал:

— Ты видишь — твой дом разорен, очаг давно остыл. В нем поселилось семейство зайцев, под крышей гнездятся филины и совы. У тебя нет ни жены, ни сына, ни родины. Она, твоя покровительница, богиня Афина, забыла тебя. Много жертв приносил ты ей — и ноги баранов, и коров, а мне принес хотя бы двух голубей? Неужели она оставила тебя, как Эос оставила Тифона, потому что ты утратил молодость и в твоих темных кудрях сверкнули серебряные пряди? Неужели мудрая богиня так же переменчива и непостоянна, как лесные нимфы? Неужели способна любить мужчину только в расцвете юности? Возможно ли такое? Не знаю. Но знаю, Одиссей, что твоя старость не за горами, а старость безжалостна, она отнимает силы и красоту, дряхлость и болезни — такова участь всех смертных, и у богов это вызывает отвращение. И потому, Одиссей, пока еще не поздно, я желаю, чтобы ты тоже склонился передо мной и покорился моей воле. Ведь я властвую над всем живым — и над богами, и над людьми, и над зверями. Неужели ты думал, что тебе одному удастся ускользнуть от власти Афродиты? Ты никогда не любил той великой любовью, силу которой могу подарить мужчине только я. А ты — ты никогда не внимал мне, не знал, каким счастьем и каким горем я могу наполнить жизнь. Ты принимал ласки Цирцеи, дочери Солнца, скучал в объятьях Калипсо — дочь Океана так и не смогла тебя удержать. Что касается твоей умершей супруги, дорогой сердцу Пенелопы, ее ты любил спокойной любовью законного мужа, но не страстью пылкого любовника. Она была всего лишь твоей спутницей жизни, хозяйкой дома, матерью твоего сына. С ней связаны все твои воспоминания о любимой родине, и потому тебе кажется, что ты ее любил. Но она умерла, умер и сын, твой остров, где когда-то кипела жизнь, мертв, как пепел в давно погасшем очаге. Что дали тебе все твои битвы и странствия, твои труды и приключения? Чего ты искал и в мире живых, и в мире усопших? Ты жаждешь найти то, чего ищут все мужчины — свою великую истинную любовь. Никто не может ее найти, не нашел, Одиссей, и ты. Твои друзья погибли, твой остров опустошен, жива лишь надежда. Перед тобой открывается новая жизнь, ты оставишь прошлое в прошлом, но боль и горечь страданий ты не забудешь. Подари мне из своей новой жизни, которая еще не началась, то, чего никогда не дарил: стань моим слугой всего на час.

Голос звучал всё ближе, всё нежнее, вот Скиталец слышит шепот богини у самого уха, ее дыхание коснулось его, овеяло дивным благоуханьем, золотые локоны богини смешались с темными завитками смертного.

И Одиссей услышал:

— А ведь ты уже служил мне однажды, Одиссей, хоть и недолго, вспомни! Но не бойся, сейчас ты меня не увидишь. Подними голову и взгляни на ту, к которой стремятся сердца всех мужчин!

Скиталец поднял голову и увидел словно написанный на картине или отраженный в бронзовом зеркале образ девы. Выше смертных женщин ростом, в нежном цветении едва пробудившейся юности, совсем еще девочка, она была прекрасна, как богиня, сама Афродита могла бы позавидовать ее пленительному очарованию, ее несказанной прелести. Стройна и гибка, как молоденькая пальма, взгляд безмятежен и ясен, как у ребенка. На голове девушка держала блестящую бронзовую амфору, словно несла воду из колодца, за ее спиной зеленел платан. И Скиталец узнал ее — именно такой он увидел ее еще юношей, когда приехал ко двору ее отца, царя Тиндария. Он въехал в Спарту и, спустившись со склона Тайгета, переезжал на своей колеснице шумный Эврот, а она возвращалась от источника, куда ходила за водой. Юноша увидел несравненную красоту Елены, в юном сердце вспыхнула любовь к прекраснейшей из женщин, и он, как и все красивейшие и знатнейшие ахейские юноши и дети героев, пожелал взять ее в жены. Но Елену выдали за Менелая, сына Атрея, принадлежавшего к злосчастному роду, проклятому за вереницу страшных преступлений против членов своей же семьи.

Глядя сейчас на юную Елену, Скиталец почувствовал, что к нему вернулась молодость. Под страстным взглядом Скитальца, влюбленного первым пылом юности, видение стало таять, заклубилось туманом. Но из тумана возникло новое видение, он увидел самого себя в лохмотьях нищего, избитого, раненого, в огромном, сверкающем позолотой покое, какая-то женщина омывала ему ноги и умащивала голову благовониями. У нее было лицо всё той же девушки, только еще более прекрасное, однако омраченное печалью и стыдом. И вспомнил Одиссей, как он когда-то проник в Трою из лагеря ахейцев, пробрался в дом Приама, переодевшись нищим, чтобы узнать о замыслах троянцев, и как прекраснейшая из женщин Елена омыла ему ноги и умастила благовонным маслом, а потом позволила уйти в память о той любви, что вспыхнула между ними в юности. Это видение тоже растаяло, растворилось в тумане, и снова Скиталец склонил голову и, пав на колени перед золотым алтарем богини, воскликнул:

— Где, скажи мне, где живет Златокудрая Елена?

Он жаждал одного: пока он жив, увидеть еще хоть раз прекрасную Елену.

И голос богини прошептал ему, казалось, в самое ухо:

— Разве я не сказала правду, Одиссей? Разве ты не служил мне, хоть и совсем недолго? Разве не любовь спасла тебя той ночью в Трое, когда даже мудрость не пришла к тебе на помощь?

— О да, богиня, да! — ответил он.

— Так слушай же, — продолжал голос. — Я еще раз проявлю милосердие и буду благосклонна к тебе, ведь если я тебе не помогу, тебе будет незачем жить на свете. Ты потерял всё — дом, семью, родину, тебя ждет горькая, одинокая старость. Но нет, я вдохну в твое сердце забвение всего, что тебя терзает, вдохну в твое сердце любовь к той, кого ты впервые полюбил на заре своей юности. Елена еще живет на земле. Я пошлю тебя искать ее, ты снова почувствуешь упоение боя и радость дальних странствий. Ты найдешь ее в неведомой тебе стране, среди неведомого народа, в жестокой распре богов и людей, и мудрейший и храбрейший из мужей наконец заснет в объятиях прекраснейшей из женщин. Но помни, Одиссей: ты отдашь свое сердце только Елене, никаких других женщин не должно быть. Вот знак, по которому ты ее узнаешь в стране магии и заклятий, где женщинам ведомы тайны колдовства: на груди Елены сверкает драгоценный камень — рубиновая звезда, я подарила ей ее перед первой брачной ночью с Менелаем. Эта звезда источает красные капли, похожие на кровь, они падают на ее одеяние и исчезают, не оставив на нем следа. Ты узнаешь ее по этой Звезде Любви и этой Звездой поклянешься в любви и верности. Но если ты не распознаешь истекающую кровью Звезду или, поклявшись на ней, нарушишь клятву, то никогда, Одиссей, не завоевать тебе Златокудрой Елены в этой жизни. Твоя смерть придет к тебе водяною дорогой, ты умрешь легко и быстро, как и было предсказано тебе умершей прорицательницей. Но перед тем как умереть, тебя заключит в объятия прекраснейшая из женщин.

— О, богиня, разве такое возможно? — ответил Скиталец. — Ведь я один на этом затерянном острове, у меня нет корабля, нет спутников, мне не переплытьбескрайние просторы океана!

— Об этом не тревожься! — ответила богиня. — Боги устраняют и не такие препятствия. Покинь мой храм, ляг и усни на моей священной земле, слушая шум волн. Спи, отдыхай. Силы вернутся к тебе, и еще до того, как зайдет солнце, ты будешь плыть в страну, где живет прекраснейшая из женщин. Но сначала выпей чашу, что стоит на моем алтаре. Прощай.

Голос умолк, дивная музыка отзвучала. Скиталец очнулся и поднял голову, но божественный свет погас, в храм прокрались серые предрассветные сумерки. Но на алтаре стояла большая золотая чаша, до краев наполненная темным вином. Скиталец взял чашу в руки и осушил — в вино был добавлен волшебный напиток непенф, изгоняющий из сердца скорбь, напиток забвения. И в сердце Одиссея зажглась надежда, вытеснив воспоминания о пережитых несчастьях и тоску по любимым, которых уже нет на свете. Он взял два копья, укрепил на спине свой лук и легкой юношеской походкой пошел к утесу на берегу, лег у его подножья и заснул.

Глава 3

ОДИССЕЙ УБИВАЕТ СИДОНЦЕВ
Разгоралась заря. Над спокойной гладью моря, наполняя мир светом и звуками, вставал новый день. Вот солнце наконец поднялось над вершиной холма, его лучи упали на спящего у подножья утеса Скитальца, и его золотые доспехи загорелись, словно вспыхнул костер. И в то же самое мгновенье из-за мыса показался черный корабль, команда гребцов дружно налегала на весла, и корабль бежал очень быстро. Одного взгляда было довольно, чтобы узнать в нем судно сидонских купцов, известных ненасытной алчностью и коварством, потому что его нос украшали две резные фигуры кривоногих карликов с огромными головами и широко раскрытыми ртами. Это были божества, которым поклонялись сидонцы. Судно возвращалось из Альбиона, острова, что лежит далеко за Геркулесовыми столбами, в великом океане, там добывают олово, и сейчас оно везло богатый груз. На шканцах рядом с кормчим стоял капитан, худой и необычайно зоркий, он посмотрел в сторону берега и увидел сверкающие на солнце золотые доспехи Скитальца. Издали ему было не разглядеть, что это именно золотые доспехи, но его притягивало всё желтое и блестящее, а уж золото его притягивало, как железо притягивает руки героев. И он приказал кормчему править прямо к утесу, благо море там было глубокое, и вскоре вся команда увидела спящего мужчину в золотых доспехах. Люди пошептались, хитро посмеиваясь, и попрыгали на берег, захватив с собой канат, сплетенный из полос воловьей шкуры, корабельный трос и крепкую веревку из стеблей папируса. Из них они смастерили аркан, чтобы издали накинуть петлю на спящего мужчину. Потом вскарабкались на утес — оттуда им будет легче захватить мужчину в золотых доспехах, они втащат его на корабль, увезут в устье египетской реки и продадут в рабство тамошнему царю. Всем был известен этот обычай алчных сидонцев — они ловили свободных мужчин и женщин кого силой, кого заманивали хитростью, продавали, а потом требовали за них выкуп золотом, серебром или стадами коров, свиней и коз. Немало царских сыновей продали они в рабство в Вавилон, в Тир, в Фивы, несчастные так и умерли в неволе, вдали от Аргоса.

Итак, сидонцы бесшумно, осторожно подползали к Скитальцу по траве и наконец оказались так близко, что малый ребенок смог бы добросить до него камень. Их ловкости могли бы позавидовать пастухи, готовящиеся набросить сеть на спящего льва; но при всей их ловкости Скиталец почуял опасность во сне, повернулся на бок и сел, стряхивая с себя сон и оглядываясь вокруг. И тут петля аркана захлестнула его шею и стянула руки и грудь, сидонцы рванули канат и опрокинули его на спину. Но наброситься на него они не успели, он мгновенно вскочил на ноги и, издав свой грозный боевой клич, клич, от которого некогда зашатались башни Илиона, кинулся на них, сжимая рукоять своего меча. Сидонцы, которые стояли ближе к нему и держали канат, выпустили его из рук и бросились бежать, но остальные тянули канат изо всех сил. Будь у Скитальца свободны руки, он бы выхватил свой меч и покончил с ними со всеми, хоть их была целая толпа, потому что сидонцы трусливы и неискусны в бою, но его руки были стиснуты веревкой. И все же они не сразу одолели его, те, кто убежал, вернулись и тоже стали тащить его за канат. Скиталец сделал несколько шагов, но споткнулся о камень и упал. Тут они все кинулись на него, прижали к земле и связали хитрыми морскими узлами. Однако они дорого заплатили за свою добычу, не все вернулись на корабль — одного разбойника Скиталец раздавил коленями, другому сломал позвоночник ударом ноги.

Наконец у него не осталось сил сопротивляться, его опутали веревками и с великими усилиями потащили на корабль, как птицу, попавшуюся в силки, а там бросили на палубу в носовой части. Какими только насмешками они его ни осыпали, хотя в глубине души боялись, ибо даже связанный Скиталец внушал им ужас. Они снова подняли парус, гребцы сели за весла. Ветер дул как раз в сторону Нила, там, в Египте, был невольничий рынок. Радости купцов не было границ: ветер попутный, они первые из всех завязали торговые отношения с дикими племенами острова Альбион и выменяли у них золото и олово на африканские морские раковины и грубые стеклянные бусы из Египта. И вот теперь, чуть ли не в самом конце плавания, поймали человека, за чьи золотые доспехи, да и за него самого можно получить царский выкуп. Удачное путешествие, как тут не радоваться, как не благодарить попутный ветер!

Путь, однако, предстоял долгий, но они хорошо знали эти воды. Проплыли мимо Кефалонии, мимо скалистого Эгилипса, покрытого густым лесом Закинфа, Саме, мимо всех остальных островов, принадлежащих Скитальцу, которого они сейчас везли продавать в рабство. Но он лежал неподвижно, хотя дышал тяжело, пошевелился всего один раз, когда судно приблизилось к Закинфу. Он могучим усилием поднял голову и в последний раз посмотрел, как солнце садится за горами Итаки.

Корабль быстро шел вдоль берега, мимо забытых городов. Позади остались Эхинидские острова, берега Элиса, живописной Эйрены, к Дориону они приблизились уже в сумерки, а Пилос проплывали глубокой ночью, свет факелов, горевших во дворце Писистрата, сына мудрого Нестора, был виден далеко в море. Но когда судно доплыло до южной оконечности острова, где встречаются друг с другом воды двух морей, разыгрался шторм, ветер подхватил и понес их на юг, мимо острова Крит, к устью Нила. Корабль кидало и швыряло, они сбились с курса, из тумана на миг выплывали похожие на призраки святилища, судно не могло войти ни в одну гавань, его несло все дальше и дальше. Люди хотели спасти корабль, выбросив груз за борт, но капитан защищал люки с мечом и копьями в руках. Он решил разделить судьбу корабля: утонет корабль — и он утонет вместе с ним, если они спасутся, он отвезет свое сокровище в город цветов Сидон, построит себе белый дом среди пальм на берегу реки и навсегда забудет о море, он в этом поклялся, и потому не позволил выбросить в море Скитальца, как того требовали люди, считавшие, что Скиталец принес им несчастье. «Мы возьмем за него хорошие деньги в Танисе!» — убеждал их капитан. Наконец шторм начал стихать. Люди приободрились и на радостях, что удалось спастись, принесли жертву карликам, фигурки которых украшали нос судна — налили вина и зажгли куренья на маленьком алтаре. Развеселившись, они принялись насмехаться над Скитальцем, повесили его меч и щит на мачту, а колчан и лук взяли себе — дескать, это их военный трофей. Они были уверены, что он не понимает их насмешек, однако он хорошо знал их язык, как и язык народа, живущего в Египте, ведь он побывал во множестве городов мира и разговаривал с капитанами и купцами из многих стран, когда воевал в великих войнах.

А сидонцы, ничего не подозревая, злорадно судачили о том, как они приплывут в богатый Танис, что расположен на берегах Египетской реки, как капитан заплатит фараону дань, отдав ему доспехи Скитальца и заодно его самого в качестве раба. Желая, чтобы Скиталец выглядел более привлекательно и его не стыдно было бы подарить фараону, матросы слегка ослабили стягивающие его узлы и принесли ему немного вяленого мяса и вина. Скиталец подкрепился и почувствовал, что силы к нему возвращаются. И он знаками попросил матросов ослабить узлы на ногах — они у него и в самом деле онемели, а латы больно впились в тело. Матросы его пожалели и ослабили узлы, он смог лечь на спину и стал незаметно шевелить ногами, пока к ним не вернулась чувствительность.

А судно неуклонно плыло на юг по успокоившемуся морю мимо островов, похожих издали на водяные лилии. Много странного встретилось им по пути: корабли везли невольников, чьи стенания не мог заглушить ни шум ветра, ни шум волн, это были юноши и девушки из Ионии и Ахеи, которых похитили работорговцы; иногда судно проплывало мимо приветливых гаваней мирных городов; случалось им целыми днями наблюдать, как на горизонте поднимается к небу черным облаком дым, а когда наступала ночь, оказывалось, что это дым огромного костра на маяке в осажденном врагами городе. Огонь освещал мачты вражеских кораблей, окрашивал в цвет крови их паруса, играл на золоченых щитах фальшбортов. Но сидонцы плыли мимо, мимо, и вот наконец однажды вечером бросили якорь у маленького острова близ устья Нила. Почти все перебрались с корабля на берег и заснули.

И тут Скиталец стал обдумывать план побега, хотя эта затея была по меньшей мере безумием. Он лежал без сна в темном трюме, связанное веревками тело мучительно болело. На освещенной луной палубе под навесом Скитальца караулил матрос. Никому и в голову не приходило, что Скиталец может бежать, поэтому матросы только наведывались взглянуть на него по очереди, и так случилось, что дежуривший сейчас матрос заснул.

О чем только ни передумал пленник, пока они плыли, и в конце концов пришел к мысли, что видение богини в храме было всего лишь сном, ему это всё приснилось, и сон пришел не через ворота из полированного рога, а через ворота из слоновой кости, а эти сны не сбываются. И стало быть ему, царю, суждено прожить всю жизнь в рабстве, гнуть спину на египетских рудниках в Синае или стоять на страже у ворот фараонова дворца, и так до самой смерти. Эти мрачные мысли прервал слабый, едва слышный, но проникший в самое его сердце звук, который прилетел от висевшего над его головой лука — лука, который он уже и не надеялся когда-нибудь взять в руки. Пела тетива лука, пела его дуга, они пели без слов, но Скитальцу и не нужны были слова, он ясно слышал:

Час близок!
Час битвы и смерти!
Сражайся и убивай!
Сражайся и побеждай!
Пусть стрелы летят,
Проливая кровь!
Пусть стрелы летят,
Разрывая плоть!
Стервятники, где вы?
Вас ждет славный пир,
Слетайтесь, спешите!
Радуйтесь, стрелы!
Ликуй, тетива!
Пение стихло, но теперь Скиталец знал, что прежде, чем зайдет солнце завтрашнего дня, он будет свободен, час мщения близок. Связывающие его путы не помешают ему отомстить, они сгорят, как сухая трава в огне его ярости. Давно, в годы скитаний, влюбленная в него нимфа Калипсо научила его в дни блаженного досуга на ее солнечном острове завязывать узлы, которые не развязать ни одному смертному, и распутывать самые хитрые узлы, какие только способен завязать человек. И сейчас, ночью, услышав пение лука, он вспомнил науку Калипсо. Сна как не бывало, он взялся за дело и быстро, искусно распутал все узлы на веревках, которыми он был привязан к железному брусу в трюме. Он мог бы бежать прямо сейчас, стоило только неслышно вылезти на палубу, не разбудив караулящего его матроса, нырнуть с палубы и доплыть под водой до острова, где легко спрятаться в кустах. Но он жаждал не только свободы, он жаждал еще и мести и решил, что приплывет к фараону Египта на собственном корабле, полном сокровищ, которые награбили сидонцы.

И потому не стал сбрасывать с себя развязанные веревки, а оставил всё лежать как было, будто он по-прежнему связан по рукам и ногам. Теперь самое главное — ни в коем случае не заснуть, ведь, проснувшись, он потянется всем телом, и они разгадают его хитрость и свяжут снова. И он лежал, затаившись, и ждал, а утром люди вернулись на корабль и снова принялись над ним глумиться. Развеселившись, один из них взял миску с похлебкой из чечевицы и мяса, поставил возле связанного Скитальца, но так, чтобы тот не мог бы до нее дотянуться, и сказал по-финикийски:

— О, знатный господин, ты, конечно, один из яванских богов, — так сидонцы называли греков, — снизойди же принять наше приношение. Признайся, этот дивный аромат ласкает твое обоняние. Протяни же руку, возьми наш дар.

В сердце Одиссея заклокотала бешеная ярость, он готов был убить наглеца, но сдержался и с улыбкой ответил:

— Так подойди поближе, друг, чтобы я мог вдохнуть дивный аромат приношения.

Сидонцы удивились, услышав, что Скиталец говорит на их языке, а матрос, который держал миску, поднес ее ближе и тут же убрал прочь, словно дразнил собаку куском мяса. Но едва он сделал шаг вперед, как Скиталец вскочил на ноги, развязанные путы упали, и он ударил матроса кулаком в ухо. Он вложил в удар всю свою ярость и проломил ему череп, а потом с такой силой отшвырнул матроса к мачте, что могучая мачта качнулась. Матрос упал и умер, корчась в конвульсиях.

Скиталец схватил висевший на мачте лук и свой короткий меч, надел колчан со стрелами на плечи и взбежал на высокий нос судна. Ограждение палубы было высокое, судно узкое, сидонцы не успели опомниться, как Скиталец уже стоял за алтарем их богов-карликов. Он натянул тетиву своего лука, готовясь выпустить стрелу, и глядел на сидонцев так грозно, что они задрожали от ужаса.

— Увы нам, мы схватили и связали бога! — закричал один из матросов. — Надо как можно скорее отпустить его! Это же Ресеф Микал — бог Лука, яванцы называют его Аполлоном. Не надо с ним ссориться, давайте высадим его на остров и будем молить, чтобы он пощадил нас и не наслал на корабль злые ветры и шторм!

Но капитан крикнул:

— Только посмейте, трусы, мошенники! Хватайте его! Никакой он не бог, он самый обыкновенный смертный, а его доспехи стоят стада волов!

Он приказал нескольким матросам пробраться на корму и оттуда наступать на Одиссея с пиками, а также принести одно из длинных копий, которым они его добьют. Копья были огромные, тяжелые, поднять такое было под силу лишь пяти или шести матросам, и уж конечно, они пробьют самые крепкие доспехи, ими отражали нападения морских пиратов и отбивались от врагов на берегу, куда вытаскивали судно при осаде какого-нибудь города.

Матросам сильно не понравилось приказание капитана, потому что длинные копья были прикреплены к стойкам палубного ограждения, и если матросы туда заберутся и начнут снимать копья, их накроют стрелы Одиссеева лука. Зато матросы, взявшие пики, сразу же метнули их в Одиссея, причем пятеро прыгнули на носовую палубу, где он стоял. Он пустил одну стрелу, вторую, и двое матросов упали, одного случайно поразила пика, брошенная матросом с палубного ограждения, остальные двое прыгнули в трюм.

Одиссей крикнул громовым голосом, стоя высоко на носу:

— Подлые собаки, никогда больше вам не плавать в море, никогда больше вы не продадите в рабство ни одного человека!

Матросы столпились в трюме и принялись совещаться, как же им одолеть Скитальца. А Скиталец снова выстрелил из своего лука, и один из матросов на кормовой палубе, наступавший на него с копьем, упал, остальные тотчас попрыгали к своим товарищам в трюм, потому что на палубе им негде было укрыться.

Солнце уже поднялось и засверкало на золотых доспехах Скитальца. Он стоял один наверху, приготовившись выпустить стрелу. Сияло солнце, царила тишина, корабль слегка покачивался на якоре, а Скиталец ждал, глядя вниз и нацелив стрелу на край настила, готовый выстрелить в первую же голову, которая из-под него покажется. Вдруг несколько матросов бросились к защитному ограждению, сорвали прикрепленные к нему щиты и кинули тем, кто стоял внизу, в Скитальца полетели копья. От нескольких он уклонился, другие отскочили от его доспехов, третьи вонзились в алтарь и в фигуры богов-карликов, а вот его собственные стрелы все точно попадали в цель, и при этом он зорко следил за ближайшим к нему люком, из которого можно было спуститься по трапу в нижнюю часть судна, где сидели гребцы, ведь именно оттуда можно было ждать нападения. Доставая стрелу из висевшего за плечом колчана, он краем глаза заметил тень на палубе. Мгновенно обернулся и увидел прямо над своей головой матроса, тот взобрался на мачту за его спиной и готовился прыгнуть на него сзади. Скиталец схватил короткое копье и метнул в матроса. Копье полетело быстрее мысли и пригвоздило обе руки матроса к рее мачты, он беспомощно повис, издавая отчаянные вопли. А Скиталец продолжал осыпать стрелами матросов, стоящих на корме, они падали, в ужасе крича, что это не человек, а бог, иные сами прыгали за борт и плыли к острову.

Видя, какая паника охватила врагов, Скиталец не стал более медлить, он выхватил свой короткий меч и бросился на них с криком, какой издает орел, кидаясь на чаек в расщелине скалы. Его меч рубил и колол бешено, яростно, никого не щадя, упиваясь местью и ликуя. Гребцы валились на скамьи и на весла, кому-то удалось взобраться по трапу на палубу, и они кидались за борт, те, кто не смог убежать, падали на месте, сраженные мечом, не успев даже нанести удара. Один только капитан, видя, что всё потеряно, повернулся к Скитальцу и бросил копье ему прямо в лицо. Но Скиталец заметил молниеносное движение и наклонил голову, так что копье попало в золотой шлем и пронзило его навершие, но не коснулось головы. Скиталец прыгнул на капитана, с такой силой ударил его по голове плоской поверхностью клинка, что тот без чувств рухнул на палубу, потом связал ему веревками руки и ноги, как еще совсем недавно был сам связан, и крепко приторочил к железному брусу в трюме. Потом стащил своими могучими руками мертвых к ограждению носовой части палубы и сложил их там — зловещая жатва побоища. На мачте висел, пригвожденный копьем к рее, матрос, который подкрался к Скитальцу сзади.

— Ты все еще здесь, приятель? — насмешливо спросил Скиталец. — Не убежал вместе с дружками-разбойниками, решил остаться, хочешь наняться к новому хозяину? Что ж, оставайся, да хорошенько смотри вперед — скоро ли покажется устье египетской реки и невольничий рынок, где ты продашь меня за хорошие денежки.

Но несчастный уже испустил дух, не выдержав мучительной боли.

Скиталец расстегнул и снял свои золотые доспехи, достал пресной воды из трюма, чтобы помыться, потому что был весь в крови, как лев, растерзавший быка. Потом расчесал золотым гребнем свои длинные темные кудри и стал собирать стрелы, извлекая их из убитых сидонцев, из досок палубы и ограждения, вычистил и вымыл их и положил в колчан. Потом снова надел доспехи, но при всей своей силе не смог вытащить копье из золотого шлема, не повредив его, поэтому он выдернул древко и надел шлем с наконечником, вонзившимся в его навершие, как того пожелала Судьба, положив тем самым начало всем злоключениям и бедам. Подкрепившись хлебом и мясом и выпив вина, он сделал возлияние своим богам. Потом втащил на корабль служивший якорем тяжелый камень, который было не под силу поднять и двоим, и сел у кормила. Крепкий северный ветер с Эгейского моря надул паруса, и корабль поплыл на юг, к устью Нила.

Глава 4

КРОВАВО-КРАСНОЕ МОРЕ
Битва была долгая и изнурительная, Скиталец устал. Он сидел у кормила и вел корабль на юг, туда, где стояло полуденное солнце, поднявшееся в зенит. Но вдруг яркое синее небо потемнело, воздух наполнился шумом и плеском бесчисленного множества крыл. Казалось, и все дикие утки и журавли, и все птицы, что гнездятся в бескрайних соленых болотах долины Меандра, разом снялись со своих мест и летят с юга на север, закрыв все небо, курлыкая, крякая, пронзительно крича и гомоня. Птицы закрыли небо таким плотным темным облаком, что белое оперение лебедей на их фоне казалось сияющим. Увидев лебедей, Скиталец с азартом схватил лук, натянул тетиву и, тщательно прицелившись, выпустил стрелу — она попала прямо в грудь птицы, летевшей высоко над мачтой. Дикий лебедь с лёта канул в воду за кормой, подняв фонтан кроваво-красных брызг и вспенив вокруг себя волны. Но что это? Скиталец был ошеломлен. Длинные серебристые крылья убитой птицы и белоснежное оперение были в кроваво-красных пятнах. Скиталец склонился над ограждением и стал пристально всматриваться в воду. Море вокруг корабля, насколько хватал взгляд, было покрыто кроваво-красной пеной. Местами пена словно бы вскипала, однако Скиталец разглядел между волнами, в глубине, под красным слоем крови серовато-зеленые струи. Разглядел он также, что красную пену волны несут с юга, потому что гуще всего красный цвет воды был за кормой судна, хотя во время сражения с сидонцами ни малейшего оттенка красного в волнах не было. А вот впереди вода светлела, словно из раны, которую омывала рука, вытекла вся кровь. И Скиталец решил, как наверняка решили бы все мужчины, что на берегах Египетской реки произошло великое сражение великих народов и что бог Войны разгневался великим гневом, и потому священная река окрасила кровью священное море, в которое несла свои воды. Война — единственное, что у него сейчас осталось, она заменила ему родину, семейный очаг, и он устремился навстречу тому, что уготовили ему боги. Птицы пролетели и скрылись, было два часа пополудни, день был светел и ярок, и вдруг снова стало темнеть, он поднял голову и увидел, что стоящее высоко в небе солнце стало маленьким и красным, как кровь. С юга на него медленно наползала дымка, легкая, но черная, как ночь. А дальше, на юге, круто поднималась вверх огромная, как гора, черная туча, окаймленная по рваным краям огненным сиянием, она надвигалась, нависала, из ее нутра вырывались вспышки непереносимой яркости, низ прочерчивали молнии, словно туча была свиток и молнии что-то на нем писали. Никогда за время своих странствий по морям и по великой реке Океан, омывающей землю и разделяющий мир мертвых и мир живых, — никогда еще Скиталец не видел такого черного мрака. Этот мрак поглотил его, точно волчья пасть, он не видел ни трупов на палубе, ни мачты, ни матроса, висящего на рее, ни капитана, который стонал внизу, взывая к своим богам. Но позади, на горизонте, виднелся просвет яркого синего неба и белел, словно вырезанный из слоновой кости, остров, где он сражался с сидонцами.

Врата мира, в котором до сих пор жил Скиталец, закрывались за ним навсегда, но он этого не знал. На севере, там, откуда он плыл, сияло голубое небо, радовались солнцу острова, поднимались к облакам горы любимой Греции, белели храмы родных богов. А впереди, на юге, куда он держал путь, всё закрывала тьма и была земля, еще более черная, чем сам мрак. Впереди были приключения, каких не придумать и самым вдохновенным певцам-сказителям, война между народами, война между богами — истинными и самозваными, последнее объятие любви, любовь-ловушка и истинная любовь.

Предчувствуя, какие опасности ждут его впереди, Скиталец ощутил искушение развернуть корабль и плыть обратно, туда, где светит солнце. Однако он был не из тех, кто отступает, уж если взялся за плуг, не выпустит его из рук, пока не вспашет всё поле, а ступив на дорогу, не сойдет с нее, пока не пройдет весь путь до конца, и уж тем более сейчас он понимал, что его путь предначертан свыше. И потому он привязал к кормилу веревку и ощупью добрался до палубы, где стоял алтарь божков-карликов, на котором все еще тлели остатки жертвоприношения. Здесь он расщепил своим мечом несколько сломанных стрел и древки пик на тонкие лучинки, положил их в медную жаровню и зажег снизу от тлеющих курений. Щепки скоро разгорелись, и огонь осветил полуденную ночь, заиграл на лицах мертвых сидонцев, которые перекатывались по палубе с борта на борт, потому что корабль то взлетал на гребень волны, то скатывался вниз, засверкал оранжевым пламенем на золотых доспехах Скитальца.

Никогда еще не доводилось ему совершать такого странного путешествия, он плыл один, в обществе мертвецов, плыл в бескрайнюю, беспросветную черноту, в страну, о которой ничего не знал. На корабль то и дело налетали странные порывы ветра. Ветер вдруг яростно обрушивался и так же неожиданно стихал, тут же налетал с другой стороны, сзади, спереди и мчался прочь, гоня судно по волнам. Скиталец не знал, плывет ли он на юг или на север, не знал, сколько прошло времени, потому что солнца не было. Его окружала безрассветная ночь. И все же душа его ликовала, он снова чувствовал себя молодым, прошлые горести были забыты — такой могучей силой обладал напиток богини и такое упоение он испытал, сражаясь с сидонцами.

— Преисполнись мужеством, сердце! — воскликнул он, как часто восклицал в былые времена. — Случались приключения и пострашнее.

Схватил лиру, которая была на корабле мертвых сидонцев, и запел:

Средь черного мрака
Плывет мой корабль,
Плывет по кровавому морю.
Я один в этом мраке,
И путь мне неведом,
Крепись, мое сердце,
Прочь, страх!
Я все пережил —
Гнев богов, скитанья, сраженья,
Товарищей гибель,
Потерю любимой жены,
Разоренье любимой Итаки…
Крепись, мое сердце!
Прочь, страх!
Пока он пел, в темноте начало разливаться слабое и очень далекое красноватое свечение, словно в мире мертвых занималась заря. Он направил корабль к этому свечению и скоро увидел два высоких столба пламени и между ними узкий просвет ночного мрака. Подплыв ближе, он разглядел, что это не столбы, а словно бы гигантские погребальные костры над телами убитых воинов, сложенные на вершинах крутых утесов гладкого черного базальта, их ревущее пламя возносилось к самому небу и плясало на волнах пролива, стиснутого с двух сторон этими огненными горами.

Возле пролива сновали лодки с горящими фонарями на носу, они были похожи на светляков в ночи. Моряк в одной из лодок окликнул Скитальца и спросил на языке египтян, не нужен ли ему проводник.

— Да, нужен! — крикнул ему Скиталец. Лодка подплыла, моряк с факелом в руке поднялся на корабль, но, увидев мертвецов на палубе, висящего на рее матроса, привязанного к железной балке капитана, а главное — золотые доспехи героя, вонзившийся в гребень шлема наконечник копья и грозное лицо Одиссея, он в ужасе отпрянул, словно увидел самого бога Осириса, приплывшего к ним на корабле мертвых. Но Скиталец стал его убеждать, что бояться ему нечего, он везет на корабле богатый груз и драгоценные дары для фараона. Все еще дрожа от страха, проводник взял в руки кормило и искусно провел корабль между полыхающими громадами в спокойные воды египетской реки. Скиталец стоял возле мачты и пел песню Лука, и пламя ослепительно играло на его золотых доспехах.

Проводник предложил ему отвести корабль к храму Геракла в Танисе, там есть пристанище для путешественников, где они могут жить в полной безопасности. Но сначала нужно выбросить в великую реку мертвых сидонцев, потому что вид трупов для египтян непереносим. Какое же омерзительное зрелище предстало перед глазами Скитальца, когда они начали кидать мертвецов в воду! Из воды выскакивали, бросаясь на трупы, огромные рыбы с четырьмя лапами, так, во всяком случае, показалось Скитальцу. Эти кишащие здесь твари били друг друга хвостами, кидаясь на добычу, ловили мертвецов прямо в воздухе широко разинутыми хищными пастями, с омерзительным рычаньем впивались в них зубами и рвали на куски, и всё это в темноте, в зловещих отблесках огня — кровь от ужаса леденела в жилах, казалось, это и есть та самая Река Смерти, полная чудовищ, которые пожирают и души, и тела умерших. В первый раз за все время в сердце Скитальца закрался страх, никогда в жизни его не окружал такой непроглядный мрак, никогда в жизни он не видел таких омерзительных кровожадных тварей. Ему вспомнилось, в какой панике летели отсюда птицы, и мысли снова вернулись к кроваво-красному цвету воды в море.

Когда все сидонцы были наконец сброшены в реку и она успокоилась, Скиталец, все еще полный отвращения, спросил своего проводника, почему вода в море стала красной, как кровь, — наверное, в стране идет война? — и почему здесь у них всюду ночь. Проводник ответил, что в стране мир, никто не воюет, но на берегах рек вдруг воскишели жабы и распространились по всей стране, а вода в священной реке Сихор превратилась в кровь, потом на людей напали пёсьи мухи, потом саранча, а теперь вот еще пала на весь мир тьма, но почему на них обрушились эти казни, проводнику неведомо, он человек простой. Но люди говорят, что боги разгневались на Кемет (так здесь называют Египет), и наверняка это правда, потому что такие казни могут насылать только боги. Почему они разгневались, проводник тоже не знал, но все считают, что божественная Хатор, богиня Любви, вознегодовала из-за того, что в Танисе люди поклоняются то ли богине, то ли женщине необыкновенной красоты, которую они называют Хатор Чужестранкой, ее храм там, в Танисе, и находится. Эта самая Хатор Чужестранка в первый раз появилась у них давно, лет тридцать назад, никто не знает откуда, и в Танисе ей начали поклоняться как богине, но потом она исчезла так же загадочно, как появилась. Теперь она почему-то снова захотела явиться людям в земном образе и по-прежнему обитает в своем храме. Мужчины, которые ее видели, теряют разум от ее дивной красоты. Богиня она или смертная женщина, он, проводник, не знает, но уверен, что та, что обитает в Атаргахисе, Хатор Кемета, богиня Любви, разгневалась на самозванку Хатор и наслала тьму и все другие казни в наказание за то, что люди ей поклоняются. Те, кто живет на берегах Сихора, говорят, что надо уговорить Хатор Чужестранку уйти от них, если она богиня, а если она смертная женщина, то побить ее камнями. Но жители Таниса поклялись, что скорее умрут все до единого, но не позволят причинить ни малейшего зла их несказанно прекрасной чужеземной богине. Однако есть и такие, кто уверен, что все нынешние беды наслали на страну с помощью колдовства два волхва, вожди племени варваров-кочевников, которые пришли к ним из пустыни и стали жить в Танисе, людей этого племени называют «апура». Только это всё пустые выдумки, кто поверит, что какие-то варвары, да еще рабы, могущественнее всех египетских жрецов? Лично он, проводник, ничего толком не знает, однако считает, что если божественная Хатор разгневалась на жителей Таниса, то насылать казни на всю страну Кемет слишком уж жестоко.

Словоохотливый проводник все говорил и говорил, а между тем тьма начала понемногу рассеиваться, туча слегка поднялась, и стали видны берега реки, освещенные зеленоватым светом, подобным свету в царстве Аида, потом и сумрак растаял, над страной Кемет засиял яркий день. И всё в мире мгновенно ожило, замычали коровы, закачались на ветру махровые верхушки пальм, в воде заплескалась рыба, начали перекликаться с берега на берег люди, во всех храмах Ра, главного бога египтян, обитающего на солнце, возносились благодарственные молитвы. Скиталец тоже возблагодарил своих богов, вознеся хвалу Аполлону, Гелиосу и Афродите. Проводник привел корабль в порт огромного города, там они наняли команду гребцов и поплыли, радуясь солнечному свету, по каналу, вырытому руками рабов, в Танис, к храму Геракла, где путешественники могли найти приют, не опасаясь за свою жизнь и имущество. Здесь корабль встал на якорь, и жрецы храма с бритыми головами гостеприимно встретили Скитальца, и он наконец-то смог отдохнуть.

Глава 5

ЦАРИЦА МЕРИАМУН
Вести о необыкновенных происшествиях разлетаются быстрее ветра, и очень скоро фараон Менепта, прибывший недавно со своим двором в отстроенный заново Танис, узнал, что в Кемет приплыл богоподобный воин в золотых доспехах, приплыл один, на корабле мертвых.

В те времена на Египет часто нападали белые варвары с моря и с островов, опустошали поля, грабили, захватывали в плен женщин и исчезали на своих кораблях. Но чтобы хоть один воин аквайюша (так египтяне называли греков) дерзнул заплыть в полном боевом облачении в Сихор, да еще сойти на берег в городе фараонов! Такого еще никогда не случалось! Известие чрезвычайно взволновало фараона, а когда он узнал, что незнакомцу предложили гостеприимство в храме Геракла, он тотчас же послал за своим верховным советником. То был старый жрец Реи, его главный зодчий, а это очень высокий титул в стране. Он служил отцу нынешнего фараона, божественному Рамзесу Второму, все его долгое царствование. Реи любили и почитали и Менепта, и его супруга, царица Мериамун. Фараон повелел ему ехать в храм Геракла и привезти к нему чужестранца. Жрецу оседлали мула, и он поехал в храм Геракла, который находился за городской стеной.

Там его встретил жрец и проводил в покой, где воин ел белый египетский хлеб и пил вино из виноградников дельты Сихора. Он встал при виде Реи — все еще в своем золотом облачении, потому что переодеться ему было не во что. Рядом с ним на бронзовом треножнике лежал его шлем — греческий двурогий шлем с бронзовым наконечником копья в золотом навершии.

Взгляд Реи упал на шлем, и вдруг его глаза впились в него с таким изумлением, что он едва ли услышал приветствие Скитальца. Потом все же любезно ответил ему, но не мог оторвать взгляд от шлема.

— Это твой шлем, сын мой? — спросил он дрожащим голосом и взял шлем в руки.

— Да, мой, — ответил Скиталец, — хотя наконечник копья в нем появился недавно, в ответ на стрелы и несколько ударов мечом.

И он улыбнулся.

Старый жрец велел служителям храма удалиться, они повиновались и, уходя, услышали, что Реи шепчет молитву.

— Мертвые сказали правду, — тихо проговорил он, глядя то на шлем, который он по-прежнему держал в руках, то на Скитальца. — Да, мертвые говорят редко, но никогда не лгут.

— Сын мой, ты утолил голод и жажду, — обратился к Скитальцу Реи, верховный жрец и главный зодчий Кемета, — позволь же старому человеку спросить тебя, откуда ты родом, где твоя родина и кто твои родители?

— Родом я из Алибаса, — начал придумывать Скиталец, ведь его имя было слишком хорошо известно во всем мире, к тому же он любил морочить собеседников. — Да, я родом из Алибаса, сын Афейдаса и внук Полипемона, имя мое Эперит.

— Зачем ты приплыл сюда один, на корабле, полном мертвецов, с грузом несметных сокровищ?

— Эти сокровища добыли сидонские купцы и за них же заплатили жизнью, — ответил Скиталец. — Они плавали за ними на край света, много времени потратили и сил, а потом вмиг все потеряли. Им показалось мало того, что они уже захватили, они еще напали на меня, спящего, и взяли в плен, это было на Крите. Но боги дали мне силы победить их, и я привез сюда в дар вашему фараону их кормчего, много белого металла, мечи, кубки, прекрасные ткани. Окажи мне честь, выбери подарок и для себя. Пойдем!

И он повел старого жреца в сокровищницу храма, где хранились богатые дары путешественников — золото, бирюза, благовония из Синая и Пунта, покрытые тончайшей резьбой огромные слоновые бивни из неведомых стран, которые находятся где-то на юге и на востоке; серебряные вазы и чаши, изготовленные дружественным Египту племенем хеттов. Среди всего этого богатства дары Скитальца выделялись особенной роскошью, и при виде их глаза старого жреца заблестели.

— Прошу тебя, выбери себе что-нибудь, — сказал Скиталец. — Разделим добычу врагов между друзьями.

Жрец отказывался, но Скиталец заметил, с каким восхищением он рассматривал привезенную с берегов далекого северного моря чашу из прозрачного янтаря с вырезанными на ней забавными фигурками людей, богов и огромных рыб, какие не водятся в Средиземном море. Скиталец протянул чашу жрецу.

— Ты должен ее взять, — сказал он, — пей из нее и вспоминай друга и гостя, когда меня здесь не будет.

Реи взял чашу, поблагодарив Скитальца, и поднес к свету, чтобы полюбоваться ее золотистым цветом.

— Мы до самой смерти остаемся детьми, — сказал он, грустно улыбаясь. — Ты видишь перед собой старого ребенка, который радуется подаренной игрушке. Но всему свое время: фараон велит тебе предстать перед ним, и я пришел за тобой. И если ты хочешь порадовать меня еще больше, чем порадовал бы самым дорогим подарком, то прошу тебя, сын мой, вынь из своего шлема наконечник копья прежде, чем явиться пред очами царицы.

— Прости меня, отец, — ответил Скиталец. — Если я вырву наконечник силой, то испорчу свой шлем, а кузнечных инструментов у меня нет. К тому же он подтвердит, что мой рассказ — чистая правда, так что придется наконечнику еще дня два торчать в моем шлеме.

Реи со вздохом склонил голову, сложил руки и стал молиться своему богу Амону:

— О Амон, в твоей деснице начало и конец всего сущего, облегчи бремя постигших нас скорбей, не допусти, чтобы явленное во сне видение воплотилось. Молю тебя, о Амон, да не ляжет твоя десница всей тяжестью на дочь твою Мериамун, царицу Кемета!

Помолившись, жрец вывел Скитальца из его покоя и велел служителям храма подать им колесницу. На этой колеснице они и поехали во дворец Менепта. За ними ехали жрецы с дарами, которые Скиталец выбрал для фараона и его супруги из награбленных сидонскими купцами сокровищ. Сзади влачился привязанный к колеснице кормчий. Провожаемые любопытными взглядами толпы, они вошли во дворец и проследовали в зал приемов, где между высокими колоннами сидел на золотом троне фараон. Подле него, по правую руку, сидела прекрасная царица Мериамун. Она рассеянно, со скукой поглядела на жрецов. Подойдя к трону, они поклонились, стукнувшись лбом об пол. Потом воины представили пред очи фараона кормчего сидонца, которого привез ему в дар Скиталец, и фараон благосклонно улыбнулся, приняв раба.

Потом стали подносить другие дары — золотые чаши и кубки в виде головы льва или быка, мечи, на клинках которых были выгравированы и выложены цветным золотом сцены войны и охоты, янтарные ожерелья из северных стран, которые Скиталец выбрал для царицы и фараона. Были здесь и шелка, расшитые золотом, и искусные вышивки сидонских мастериц. Царица Мериамун прикоснулась к дарам в знак того, что принимает их, и улыбнулась благосклонно и рассеянно. Алчный сидонец застонал, увидев, что случилось с его богатством, с сокровищами, которые он добывал, плавая по неведомым морям и не зная, вернется живым или нет. И наконец фараон приказал привести Скитальца, и Скиталец предстал перед ним без шлема, во всем великолепии своей мужественной красоты, такого героя страна Кемет, наверное, никогда еще не видела. Ростом он был невысок, но могучего сложения и необычайно силен, по лицу видно, что мало кто на свете столько повидал и столько пережил, как он. Его не озаряла радостная надежда молодости, зато было мужество воина, привыкшего побеждать и на море, и на суше, в глазах сверкала непобедимая отвага. Не было на свете женщины, которая, увидев его, не пожелала бы стать его возлюбленной.

Когда он вошел, в зале раздались приглушенные возгласы изумления, все взгляды устремились на него — все, кроме рассеянно блуждающих глаз скучающей царицы Мериамун. Но вот она устало повернула голову и взглянула на него, и те, кому интересно наблюдать за выражением лиц царственных особ, могли бы заметить, что она побледнела, как смерть. Даже фараон это заметил, хотя особой внимательностью не отличался, и спросил ее, что с ней, но она ответила:

— Нет, ничего, просто здесь очень жарко и слишком густо накурили благовониями. Приветствуй же гостя.

Однако ее скрытые складками мантии пальцы судорожно впились в золотой подлокотник трона.

— Добро пожаловать, странник! — воскликнул фараон своим глубоким, низким голосом. — Приветствуем тебя. Как твое имя, где живет твой народ, где твоя родина?

Низко поклонившись фараону, Скиталец назвал свое придуманное имя — Эперит, сын Афейдаса, родом из Алибаса, и повторил все то, что рассказывал жрецу Реи: как его захватили в плен сидонцы, как он сражался с ними в море и победил их. И в подтверждение показал шлем с вонзившимся в него наконечником копья. Увидев шлем, Мериамун поднялась с трона, словно хотела уйти, но тут же рухнула на него, как подкошенная, без кровинки в лице.

— Царица… помогите, царице дурно! — закричал жрец Реи, который все это время не спускал с нее глаз. Одна из прислужниц царицы, очень красивая девушка, подбежала к ней, опустилась на колени и стала растирать кисти ее рук, пока та не пришла в себя.

— Довольно! Оставьте меня! — сердито сказала она, садясь. — Сто палок по пяткам рабу, который разжег здесь столько курений! Я не уйду в свои покои, я останусь здесь. Оставьте меня!

Прислужница в страхе попятилась.

Фараон приказал увести сидонца и казнить предателя на рыночной площади, но сидонец, которого звали Курри, бросился к ногам Скитальца, моля пощадить его. Скиталец не знал пощады только в пылу битвы, когда кровь его кипела, и сейчас он сжалился над сидонцем.

— Будь милосерден, о фараон Менепта! — воскликнул он. — Пощади этого человека. Он спас мне жизнь, когда матросы хотели выбросить меня за борт. Позволь мне заплатить ему свой долг.

— Раз ты этого желаешь, я его пощажу, — ответил фараон, — но помни: злобная месть всегда крадется по пятам простодушного милосердия и взыскивает долги задолго до срока.

Вот как случилось, что Курри отдали царице, он стал ее ювелиром и начал делать для нее украшения из золота и серебра. Скитальцу отвели покои в королевском дворце — фараон решил поставить его во главе своих телохранителей, ему нравилось, что он так красив и силен.

Когда Скиталец покидал тронный зал вместе с Реи, царица Мериамун снова посмотрела на него и на этот раз долго не отводила глаз, ее бледное, цвета слоновой кости лицо зарделось тем алым цветом, каким сидонцы покрывают украшения из слоновой кости для сбруи царских лошадей. Скиталец заметил и неожиданное смятение царицы Мериамун, и ярко вспыхнувший румянец, и хоть она была очень хороша собой, ему все это очень не понравилось, в сердце закралось недоброе предчувствие. И потому, оставшись наедине с Реи, он заговорил о царице и попросил старого жреца объяснить, что означает ее поведение.

— Мне показалось, что царице словно бы знакомо мое лицо, как будто она видела меня раньше, и даже испугалась, — сказал он, — но я никогда не видел ее, сколько ни странствовал. Да, она красавица, и все же… но нет, нельзя обсуждать царей и цариц, когда ты находишься в ихцарстве.

Реи в ответ на слова Скитальца только улыбнулся. Однако Скиталец почувствовал, что он встревожен, и, вспомнив, как горячо Реи просил его вынуть из шлема наконечник копья, стал его настойчиво расспрашивать. И в конце концов Реи сдался, ему очень нравился чужеземец, а тайна, которую он хранил, слишком долго жгла его сердце, и потому он отвел Скитальца в свои собственные покои во дворце и стал рассказывать историю царицы Мериамун.

Глава 6

ИСТОРИЯ ЦАРИЦЫ МЕРИАМУН
Начал свой рассказ Реи, жрец Амона и главный зодчий фараона, медленно и словно бы неохотно, но скоро увлекся, как часто случается со старыми людьми, тем более что ему самому хотелось поделиться мучившей его тайной.

— Царица прекрасна, — сказал он. — Уверен, ты не видел более красивой женщины во всех своих странствиях.

— Да, она и в самом деле красавица, — согласился Скиталец. — Надеюсь, она счастлива со своим супругом-фараоном и радуется тому, что она — царица.

— Об этом-то я и хочу рассказать тебе, хотя, может быть, мне придется заплатить за это жизнью, — сказал Реи. — Но что стоит жизнь старика, особенно если я смогу умереть с легким сердцем, а ты, Скиталец, когда все узнаешь, может быть, поможешь и ей, и мне. Ее повелитель фараон Менепта — сын божественного Рамзеса, вечноживущего фараона, сына Солнца, воссиявшего в Осирисе.

— Это означает, что он умер? — спросил Скиталец.

— Он воссиял в Осирисе, — ответил жрец, — а царица Мериамун — его дочь от другой наложницы.

— Как, брат женился на сестре? — изумился Скиталец.

— Таков обычай у наших фараонов с незапамятных времен, когда правили еще дети Гора. Очень древний обычай.

— Чужестранцы должны уважать обычаи страны, которая оказывает им гостеприимство, — учтиво заметил Скиталец.

— Да, древний, священный обычай, — продолжал Реи, — но женщины, которые обычаи устанавливают, часто их же и нарушают. И меньше всех склонна их чтить царица Мериамун, даже самые древние. Но однажды ей пришлось смириться, и вот как это произошло. У ее брата Менепта, нынешнего фараона, который был правителем Куша[499] при жизни своего божественного отца, было много единокровных сестер, но из всех из них Мериамун была самая красивая. Да, она хороша, народ называет ее Дочь Луны, и к тому же она умна и не ведает страха. Но это еще не все — она сумела постигнуть всю тайную мудрость нашей древней страны, а такое редко бывает доступно даже нашим царицам. Никто не владеет такими знаниями, как Мериамун, разве что в прежние времена царица Тайя… И всему научил ее я, я и еще один учитель.

Жрец умолк и, судя по его лицу, задумался о чем-то печальном.

— Я учил ее с детства, — наконец продолжал он, — и если бы только я был единственным ее наставником… После своего божественного отца и матери она больше всех любила меня. А любила она мало кого. Но из всех, кого она не любила, ей был особенно ненавистен ее царственный брат. Он косноязычен, а она остра на язык. Она бесстрашна, а он боится войны. Она его с детства презирала, издевалась над ним, язвила своими беспощадными насмешками. Даже в состязаниях на колесницах обгоняла — поэтому его отец фараон поручил ему командовать всего лишь пехотой, — быстрее его отгадывала загадки, которые у нас в Египте так все любят, и радовалась, побеждая его. А победить его было нетрудно, ведь божественный наследник — тяжелодум, а ум Мериамун остр и быстр, и она не уставала глумиться над ним. Еще маленькой девочкой она завидовала ему, потому что он будет носить двойную корону Египта и держать в руках хеку, нехех и уас[500], а она будет жить в праздности и тщетно жаждать власти.

— Тогда почему из всех сестер он выбрал себе в жены именно ее? Очень странно, — сказал Скиталец.

— И в самом деле странно, и вообще вся эта история очень странная. Отец царевича, божественный Рамзес, пожелал женить сына на Мериамун. Этот брак был ему так же ненавистен, как и Мериамун, но воля отца — воля богов. В одном только божественный царевич превосходил ее — он очень хорошо играл в шатрандж[501], это старинная египетская игра. Женщины в нее не играют, не их ума это дело, но Мериамун даже в этой игре решила превзойти своего брата. Велела мне вырезать фигурки в виде кошачьих голов из древесины кипариса. Я вырезал их собственными руками, и она каждый вечер играла со мной, а я, должен признаться, один из лучших игроков у нас в Кемете.

И вот однажды на закате ее брат вернулся с охоты на львов. Охотился он в Ливийских горах, ни одного льва они не выследили, и он был настроен чрезвычайно злобно, приказал бить охотников по спине палками, а себе велел принести вина и стал пить прямо у ворот дворца, и чем больше он пил, тем больше мрачнел.

Потом пошел в свои покои, раздавая удары плеткой своим собакам, и вдруг случайно оглянулся и увидел Мериамун. Она сидела под сенью трех раскидистых пальм и играла со мной в шатрандж, радуясь вечерней прохладе. В белом одеянии с пурпурной каймой, с золотым уреем в черных волосах, она была прекрасна, как богиня любви Хатор или даже сама Исида, играющая в шатрандж с великим фараоном древности в Аменти. Я старый человек, и я имею право сказать, что нет на свете женщины прекраснее Мериамун, разве что только та, которую люди называют Чужестранкой Хатор, хотя никто не знает, женщина она или богиня.

Скиталец вспомнил, что рассказывал ему проводник, однако промолчал.

— Царевич увидел ее, — продолжал Реи, — и ему захотелось сорвать свою злобу на ком-нибудь еще. Он подошел к нам, я встал и низко ему поклонился, а Мериамун небрежно откинулась на спинку своего кресла резной слоновой кости, легким движением своей маленькой ручки смешала на доске фигуры и велела своей прислужнице Хатаске собрать всё и унести. Но Хатаска украдкой наблюдала за царевичем.

— Приветствую тебя, наша царственная сестра, — сказал он. — Что это ты тут делаешь? — И он указал концом кнута на деревянные головки кошек. — Это не женская игра, а фигурки — не слабые сердца мужчин, готовые подчиниться любой твоей прихоти. Эта игра требует глубокого ума! Занимайся своим вышиванием, как вам, женщинам, и положено.

— Приветствую тебя, наш царственный брат, — ответила Мериамун. — Ну ты меня и насмешил — говоришь об игре, которая требует глубокого ума. У тебя была неудачная охота, так иди и предайся своей любимой игре — пируй до утра, тут, я слышала, тебе нет равных.

— Что верно, то верно, — засмеялся царевич, бросаясь в кресло, с которого я встал. — Зато в игре в шатрандж я уступлю тебе храм, жреца и пятерых лучников — так называются фигуры в этой игре, Скиталец, — и всё равно выиграю.

— Принимаю вызов! — воскликнула Мериамун, ибо она добилась от него именно того, чего желала. — Но я не хочу рисковать. Я сыграю с тобой три партии и ставлю на кон свою священную золотую диадему против твоего царственного урея, кто выиграет, тому достанутся оба венца.

— Нет, нет, моя госпожа, — осмелился возразить я, — это слишком высокая ставка.

— Высокая ставка или низкая, я принимаю вызов, — сказал царевич. — Слишком долго моя сестрица глумилась надо мной. Она убедится, что не ее куцему женскому умишку состязаться с моим в этой мужской игре и что сын моего царственного отца, правитель провинции Куш и будущий фараон, стократно превосходит женщину. Да, Мериамун, я согласен!

— Договорились! — воскликнула она. — После захода солнца приходи в мой малый покой. И приведи писца, чтобы записывал ходы. Реи будет судья, он же вручит победителю награды. Но бойся золотого кубка Пахт! Не пей сегодня вина, а то я выиграю все три партии, и вовсе не потому что ты влюблен и готов потакать моим капризам и прихотям!

Взбешенный царевич ушел, а Мериамун только рассмеялась ему вслед, но я чувствовал, что она готовит ему какую-то ловушку. Слишком высоки были ставки, слишком странную она затеяла игру, но Мериамун не желала меня слушать, ее своенравие не знало пределов.

Два часа спустя после захода солнца принц Менепта, царственный правитель провинции Куш, пришел вместе со своим писцом в малый покой Мериамун. Она уже ждала его с доской и фигурами.

Он молча сел, потом спросил, кому начинать игру.

— Подожди, — возразила она, — сначала положим на кон наши заклады. — Сняла с головы золотую змею, распустив свои роскошные волосы, и отдала венец мне. — Если я проиграю, — сказала она, — никогда не носить мне золотого урея.

— Тебе и так его никогда не носить, пока я жив, — отрезал царевич и тоже снял с головы свой символ царской власти и протянул мне. Венцы были разные: на лбу диадемы Мериамун была одна голова кобры, а на короне божественного царевича — две.

— Как знать, Менепта, — пропела она, — быть может, Осирис, бог Смерти, уже ожидает тебя, ведь он любит самых великих и самых достойных и забирает их к себе. Твой ход первый, начнем же игру.

Он нахмурился, услышав ее зловещее пророчество, однако сделал первый ход — он и в самом деле хорошо играл.

Она в ответ передвинула какую-то фигуру, почти не глядя, и потом всю партию играла бездумно и небрежно, переставляя фигуры как попало, так что он быстро выиграл первую партию и, крикнув: «Фараон убит!», смахнул фигуры с доски.

— Вот как надо играть! — с торжеством засмеялся он. — А ты все время только нападаешь и не защищаешься, как все женщины.

— Не спеши хвастаться, Менепта, — ответила Мериамун. — У нас с тобой еще две партии. Фигуры расставлены, сейчас начинаю я.

Теперь она играла совсем по-другому, царевичу удалось выиграть у нее только храм и двух лучников, и скоро настал черед Мериамун воскликнуть: «Фараон убит!» и смахнуть фигуры с доски. Менепта было не до хвастовства, он злобно хмурился, пока я расставлял на доске фигуры, а писец записывал проигрыш на его табличках. На этот раз первый ход принадлежал Менепта.

— Да благословит меня великий бог Тот[502], которому я принесу великие дары в благодарность за победу! — воскликнул он.

— Да благословит меня великая богиня Пахт[503], которой я каждый день возношу молитвы, — парировала она.

Да, Мериамун-юная дева молилась богине Непорочности, а Мериамун-царевна — богине Мести.

— Тебе сейчас стоит возносить молитвы богине Баст[504], — презрительно бросил Менепта.

— Ты прав, еще как стоит, — отвечала она, — надеюсь, она одолжит мне свои когти. Начинай же, царевич Менепта.

И он начал игру, да так удачно, что сначала она проигрывала. Сражались они долго, Мериамун теряла фигуру за фигурой, но вот ее глаза радостно сверкнули, казалось, она нашла решение, которое искала. Царевич велел принести ему вина, и пока он пил, она сидела, откинувшись на спинку своего кресла, и внимательно глядела на доску. Потом сделала такой хитрый ход в искуснейше продуманном плане, что он оказался в засаде и сдался. Увы, напрасно клялся он принести великие дары Тоту, напрасно обещал построить ему храм, великолепнее которого еще не было в Кемете.

— Тот тебя не услышал, — с насмешкой сказала Мериамун, — он бог ученых людей.

Менепта разразился проклятиями и снова взялся за вино.

— Глупцы ищут мудрость в вине, но находят ее только мудрые, — продолжала она. — Вот так-то, наш царственный брат. Фараон убит, я выиграла и победила тебя в твоей любимой мужской игре. Слуга мой Реи, подай мне венец, нет, не моего урея, а двойного, того, что поставил на кон божественный царевич. Возложи его на мою голову, он теперь мой. Видишь, Менепта, и в этой игре, как и во всем другом, я превзошла тебя.

И она встала, выпрямившись, освещенная ярким светом светильников, с царственным уреем на челе, и протянула ему свою маленькую ручку, чтобы он поцеловал ее, воздавая царскую почесть ей, выигравшей его венец. Она была так ослепительно хороша, что божественный принц, правитель провинции Куш, перестал клясть злых богов за свою неудачу и застыл, с изумлением глядя на нее.

— А ты красавица, клянусь Пта! — воскликнул он. — Прощаю своего отца за то, что он пожелал сделать тебя моей царственной супругой.

— А вот я никогда его не прощу, — сказала Мериамун.

Царевич осушил еще один кубок.

— Ты будешь моей царицей, — сказал он, — это решено, и потому я тебя поцелую. Уж тут-то я одержу верх над тобой.

Мериамун не успела увернуться, он схватил ее, обнял за талию и крепко поцеловал в губы. Она побледнела, как смерть. На боку у нее висел кинжал. Она быстро выхватила его и ударила Менепта в сердце, крикнув: «А вот это, царевич, мой поцелуй!», и если бы он не успел отпрянуть, то наверняка был бы убит, но кинжал пронзил только его плечо, я схватил ее за руку, чтобы она не замахнулась снова.

— Змея! — закричал царевич, побелев от ярости и страха. — Я еще буду целовать тебя, нравится тебе это или нет, а за удар ты мне дорого заплатишь.

Она негромко рассмеялась, потому что гнев ее остыл, и я повел Менепта к лекарю, чтобы тот перевязал ему рану. А вернувшись, стал укорять ее, воздев руки:

— О царевна, что ты сделала! Ты ведь знаешь, что твой божественный отец предназначил тебя в жены царевичу Менепта, а ты сейчас чуть его не убила!

— Ну уж нет, Реи, чтобы я вышла замуж за этого недоумка, которого называют сыном фараона? К тому же он мой единокровный брат, а за братьев выходить замуж не положено. Природа вопиёт против этого кровосмесительного обычая нашей страны.

— И тем не менее таков обычай династии фараонов и такова воля твоего отца. Так поступали великие боги, твои предки: Исида стала супругой Осириса; этот обычай чтили великий Тотмус и его великий сын Аменемхет, равно как и все их предки и все потомки. Подумай, прошу тебя, потому что я люблю тебя, как родную дочь! Ведь единственный путь к трону фараона — это его ложе. А ты любишь власть, и перед тобой дверь, ведущая к власти. Кто знает, быть может, тот, кто эту дверь открывает, умрет, и ты останешься на троне одна.

— Ах, Реи, сейчас ты говоришь, как преданный советник царской особы. Если бы я только ненавидела его не так сильно! И все же я могу подчинить его себе. Я ведь не случайно затеяла нынешнюю игру, от ее исхода зависело мое будущее. Ты видишь — на моем челе его урей! Сначала победил он, это я решила позволить ему выиграть. Что ж, может быть, я и стану его женой, хоть ненавижу лютой ненавистью. Потом начну следующую партию, ставкой будет моя жизнь, любовь и всё, что мне дорого, и эту игру я выиграю, мне будет принадлежать двуглавый урей, двойная корона древнего Кемета, я буду править страной, как некогда правила великая царица Хатшепсут, ведь я сильна, а победа всегда достается сильным.

— Это верно, — ответил я, — но берегись, царевна, как бы боги не обратили твою силу в слабость. У тебя слишком страстная душа, а страсть в душе женщины сродни безрассудству. Сегодня ты ненавидишь, но будь осторожна: завтра ты можешь полюбить.

— Полюбить! — презрительно фыркнула она. — Мериамун не полюбит, пока не встретит мужчину, достойного ее любви!

— И что будет тогда?

— Тогда ее любовь разрушит все препятствия, и горе тем, кто встанет у нее на пути. Прощай, Реи.

Она вдруг заговорила со мной на языке, который знают лишь очень немногие, кроме нее и меня, а читать на нем умеем только мы с ней, это мертвый язык исчезнувшего народа, который жил в глубокой древности в Стране Гор, откуда вышли и наши праотцы[505].

— Я пойду, — сказала Мериамун, и я задрожал, услышав, что она произнесла эти слова на мертвом языке, потому что на нем говорят, лишь замыслив недоброе. — Пойду просить совета, и ты знаешь, у кого. — Она дотронулась до золотой змеи, которую выиграла у царевича.

Я бросился к ее ногам, обнял ее колени, я умолял:

— Дочь моя, о дочь моя, не совершай этого великого преступления! За все царства мира не буди То, что спит, не вдыхай тепло жизни в То, что объято холодом смерти.

Но она лишь покачала головой и отстранила меня.

Старый жрец побледнел, вспоминая эту сцену.

— Что же она задумала? — спросил Скиталец.

— Нет, Скиталец, ты тоже не буди То, что спит, — после долгого молчания ответил он. — На моих устах лежит печать. Я и так рассказал тебе то, чего никому не рассказывал. Не спрашивай меня… Но что это? Они вернулись! Да проклянут их Ра, Пахт и Амон! Да сожрет их в Аменти мерзкая свинья Сета! Да вопьются в их плоть крокодильи зубы Себека, да длятся их терзания вечно!

— Реи, на кого ты насылаешь такие ужасные проклятья? — спросил Скиталец. — И кто это к нам приближается? Я слышу топот толпы и пение.

И в самом деле — мимо дворцовой ограды шла огромная толпа и победно распевала о том, что их бог победил богов Кемета и посрамил его фараона, наслав на страну десять страшных казней.

— Это рабы, мерзкие богохульники и колдуны, — ответил Реи, когда шум шагов и пение стали тише. — Их магия даже сильнее нашей, их вождь был когда-то одним из наших жрецов и постиг тайны нашей древней мудрости. Если они ходят по улицам и поют, то непременно жди беды. Еще до рассвета мы узнаем, что они задумали. Да истребят их боги! Хорошо, хоть сейчас они ушли. Отпустила бы их царица Мериамун навсегда, они хотят уйти в пустыню, вот и сгинули бы там, но она не желает уступить фараону и нарочно его злит.

Глава 7

СНЫ ЦАРИЦЫ МЕРИАМУН
Наконец гомонящая толпа удалилась, наступила тишина, и Реи успокоился, не слыша больше варварского пения и бряцания тимпанов.

— Я должен рассказать тебе, Эперит, — заговорил он, — чем кончилась история божественного царевича и Мериамун. Она смирила свою гордыню перед отцом и братом, ибо воля отца — это воля богов; забыла, казалось, о своей тайной мечте, однако выдвинула условия: она должна быть во всем равной фараону, такова цена ее согласия на брак — во всех храмах всех городов Кемета ее должны торжественно провозгласить вместе с Менепта наследницей корон Верхнего и Нижнего Египта. Сделка была заключена, и цена заплачена. После того вечера, когда Мериамун выиграла у Менепта двойного урея, она сильно изменилась. Перестала издеваться над царевичем, заставила себя быть кроткой и покладистой.

И вот наконец в назначенный срок, в день, когда начался разлив Сихора, состоялась свадьба. Ее отпраздновали с величайшей пышностью, и дочь фараона стала супругой сына фараона. Но рука ее, когда она стояла перед алтарем, была холодна, как рука воссиявших в Осирисе. С гордым и холодным выражением лица села она в золотую колесницу и выехала из больших ворот Таниса. И только когда услышала, что в приветственных кликах многотысячной толпы ее имя «Мериамун!» заглушает имя ее супруга, она наконец улыбнулась.

Такая же холодная и неприступная сидела она в своих белых одеждах на свадебном пиру, который устроил фараон, и ни разу не взглянула на сидевшего рядом с ней мужа, хотя он нежно улыбался, взглядывая на нее.

Наконец долгий пир кончился, в зал пришли певцы и музыканты, но Мериамун придумала какой-то предлог, встала и удалилась в сопровождении своих придворных дам и прислужниц. На сердце у меня было тяжело, я устал и тоже ушел к себе и занялся расчетами, ибо я, о странник, строю дома для царей и для богов.

Вскоре в дверь ко мне постучали, и вошла женщина, с ног до головы закутанная в плотное покрывало. Она сбросила покрывало, и передо мной предстала Мериамун в своем свадебном уборе.

— Не обращай на меня внимания, Реи, — сказала она. — У меня есть еще целый час времени, и я хочу посмотреть, как ты работаешь. Это мой каприз, пожалуйста, не прогоняй меня, я люблю смотреть на твое старое лицо, эти морщины выточены искусным резцом твоих знаний и долгих лет. И я с детства могу бесконечно смотреть, как ты чертишь планы величественных храмов, которые переживут не только нас, но, может быть, и память о богах, которым мы поклоняемся. Ты, Реи, мудрый человек, твоя стезя достойней моей, ведь ты созидаешь свои творения из прочного камня и украшаешь их стены по вольной воле своей фантазии. А я — я пытаюсь строить на зыбучих песках человеческого сердца, и ветер тотчас стирает плоды моей фантазии. Когда я умру, построй мне усыпальницу, красивее которой нет нигде на свете, и сделай над входом надпись: «Здесь, в этом последнем храме своей гордыни, покоится царица Мериамун, так ничего и не сумевшая построить».

Безумные слова, и вид у нее был безумный!

— Что ты такое говоришь, царевна? Ведь сегодня твоя брачная ночь! Зачем ты пришла сюда?

— Зачем я пришла сюда? Да потому, что мне захотелось снова стать той маленькой девочкой, какой я была когда-то. Реи, Реи, во всем огромном Кемете нет сейчас женщины, так безвозвратно опозорившей и погубившей себя, как твоя любимая царевна Мериамун! Я пала ниже уличных потаскушек, которые продаются за кусок хлеба, ведь чем возвышенней дух человека, тем глубже его падение. Я продалась за власть, это еще более грязная сделка. О, будь проклята судьба женщины, которая может достичь власти только благодаря своей красоте! Будь проклят тот фараон, который узаконил в глубокой древности этот обычай, проклятье мне, разбудившей То, что спит, согревшей То, что холоднее смерти, теплом своего дыхания, на своей груди! Будь проклято преступление, на которое ожившее Зло меня толкнуло! Отринь меня, Реи, ударь меня по лицу, плюнь мне в глаза, мне, Мериамун, царственной шлюхе, продавшей себя за корону. Я ненавижу его, как же я его ненавижу, я заплачу ему позором за позор, этому шуту в царском одеянии. Смотри же! — Она выхватила из складок платья белый цветок, свойства которого были хорошо известны и ей, и мне. — Я сегодня два раза хотела положить конец своей жизни с помощью этого смертоносного цветка, смыть свой позор, расстаться с суетной жаждой власти. Но меня остановила мысль, что я, Мериамун, могу пережить его, и тогда я уничтожу все его изображения, сотру его имя со стен всех храмов Кемета, как было стерто ненавистное имя Хатшепсут. Я…

И она вдруг залилась потоком слез — она, которая никогда раньше не плакала.

— Не прикасайся ко мне, не надо, — сказала она. — Это злые слезы. Судьба не властна над Мериамун, Мериамун сама повелевает своей судьбой… А теперь я должна уйти, меня ожидает мой господин. Добрый, старый друг, поцелуй меня в лоб, пока я еще Мериамун, которую ты знаешь, и потом не целуй больше никогда. Хотя бы для тебя это обернется благом: когда Мериамун станет царицей Кемета, она сделает тебя первым сановником в стране, ты будешь стоять на ступенях моего трона. Прощай.

Она подобрала свое покрывало, бросила белый смертоносный цветок в огонь жаровни и ушла. Сердце мое разрывалось. Я понял, что эта удивительная женщина не знает меры ни в добре, ни в зле.


Назавтра вечером я снова сидел у себя и чертил, и снова в дверь постучали, вошла закутанная в покрывало женщина и сбросила его. Это была Мериамун, бледная, мрачная. Я встал, но она знаком велела мне сесть.

— Значит, царевич… твой супруг… — пролепетал я.

— Реи, слуга мой, не будем говорить о царевиче, — сказала она. — Вчера я была не в себе от волнения, говорила с тобой, как безумная, забудь мои речи — я жена, счастливая женщина.

И она улыбнулась такой странной улыбкой, что я отшатнулся от нее.

— Сейчас расскажу, зачем я пришла к тебе. Мне приснился сон, он меня очень встревожил, а ты мудр и учен, и я прошу тебя растолковать его. Мне снился мужчина, и во сне я любила этого мужчину, как никогда еще не любила никого. Мое сердце билось только для него, моя душа принадлежала одному ему, я жила только ради него, и я знала, что буду любить его всегда. Фараон был мой супруг, но во сне я его не любила. Потом появилась женщина, она поднялась из моря и была прекраснее, чем я, ее красота была нежней и переменчивей утренней зари в горах, и эта женщина тоже любила богоподобного мужчину, и он любил ее. Мы с ней боролись за его любовь, стараясь покорить его красотой, остротой ума, волшебством. Побеждала то одна, то другая, но в конце концов победа досталась мне. Я взошла в облачении невесты на брачное ложе — и обняла холодный труп. Я проснулась, потом снова заснула и увидела себя совсем в другом одеянии, и говорила я на другом языке. Передо мной был мужчина, которого я любила, и та, другая женщина, ослепляющая своей красотой, но я была уже не я, хотя оставалась все той же Мериамун, которую ты видишь перед собой. Мы снова вступили с ней в борьбу — кто кого победит и кому отдаст свое сердце мужчина, и на этот раз победила она… Я снова заснула и увидела себя не в родном Кемете, а в какой-то другой стране — чужой, неведомой, и все же мне казалось, что когда-то давно я была в ней, жила там среди гробниц, на меня смотрели темные лица, талию мою обвивало То, о ком ты знаешь. Каменные стены гробниц, в которых мы жили, были покрыты надписями на мертвом языке — на языке той страны, откуда пришли наши праотцы. У нас у всех было другое обличье, и все же мы оставались прежними, и снова я и та женщина старались победить друг друга, и я уже одерживала верх, как вдруг на меня хлынуло огненное море, и я проснулась… Снова заснула, и видение замелькало за видением, я даже не помню всего, что видела, но только наше соперничество повторялось снова и снова, в разных странах, в разных жизнях, мы говорили на разных языках, и этому не было конца. Однако последнего поединка мне не было явлено, я так и не узнала, кто победил.

Я громко кричала во сне, моля милосердных богов прервать этот сон, я хотела понять, что все это означает. И вдруг мне показалось, что передо мной распахнулись врата Прошлого. И там, в этом прошлом, когда-то давно, в глубине тысячелетий я и этот мужчина из моего сна возникли из ничего, мы поглядели друг другу в глаза и полюбили друг друга любовью, которая никогда не кончается. Мы поклялись любить друг друга через времена, во всех мирах. Мы были тогда не смертные, а полубоги, красивее и сильнее самых красивых и самых сильных людей, и наше счастье было счастьем богов. И вдруг в наше счастье ворвался голос Того, кто тебе известен, Того, кого я, вопреки твоим увещеваниям, недавно потревожила. Поцелуй нашей любви разбудил То, что спит, огонь нашей любви согрел То, что сковано холодом смерти! Мы бросили вызов великим богам, потому что не поклонялись им, мы поклонялись друг другу, ведь мы считали, что мы боги и потому бессмертны. И боги разгневались и призвали нас к себе. С трепетом внимали мы их грозному голосу: «Вы, двое, живущие одной жизнью и слитые в единое целое, своими поцелуями вы разбудили То, что спит, огнем своей любви вы вдохнули тепло в То, что цепенеет в холоде смерти, вы забыли богов, даровавших вам жизнь, любовь и счастье, узнайте же наш приговор! Теперь вас будет не двое, а трое, и до конца времен вы будете стремиться к единению вдвоем. Прочь из этого священного места на землю, где муки и страдания, и хоть вы бессмертны, мы облекаем вас в земную оболочку смертных. Вы будете переходить из жизни в жизнь, жить, любить, ненавидеть и умирать, и в каждой жизни вам суждено пережить всё, что выпадает на долю смертных, и всё это забыть, и потом, в слепом забвении, вы, единое целое и два равных существа, будете терзать друг друга, подчиняясь закону земли, совершать преступления ради своей любви, нести бремя позора, погибать, возрождаться, побеждать, терпеть поражение — всегда втроем, как вам предопределено, и когда наконец по повелению Судьбы вечно повторяющийся круг замкнется, когда пелена спадет с ваших глаз и вы прозреете всю меру вашего неразумия и постигнете тайный смысл ваших страданий — вот тогда вас снова будет двое, и вы сольетесь в единое целое.

Мы дрожали, прижавшись друг к другу, а грозный голос продолжал:

— Вы, двое, слитые в единое целое! Пусть То, чьему голосу вы вняли, разделит вас и обовьет обоих! Отныне вас трое!

Моя грудь разрывалась от муки, казалось, я вот-вот потеряю сознание, а рядом с мужчиной, которого я любила, вдруг появилась женщина из моего сна — в сиянии своей несказанной красоты и со звездным камнем на груди. Нас было трое! А между ним и мной, обвившись, однако, вокруг него и вокруг меня, извивалось То, чье имя тебе известно. И он, кого я любила, с восхищением глядел на прекрасную женщину, а она улыбнулась и протянула к нему руку, словно желая взять то, что принадлежит ей по праву, и в этот миг, Реи, хоть всё это происходило во сне, я испытала жгучую ревность смертных и проснулась, дрожа… Растолкуй, Реи, мой сон, ведь ты искушен в толковании сновидений, в царстве сна для тебя нет тайн.

— Нет, госпожа, — ответил я, — твой сон выше моего разумения, я не могу его растолковать, хотя всегда и во всем рад тебе помочь.

— Ты любишь меня, Реи, я знаю, — сказала она, — но твои слова не рассеяли мрак. И потому… и потому забудем всё! Ведь это был всего лишь сон, и если он прилетел ко мне из царства мертвых, значит, послали его не добрые боги, а убийца Сет или не знающая жалости Пахт, она бросила зловещую тень Судьбы на зеркало моего сна. А что Судьбой предначертано, то неминуемо свершится! Я словно песчинка, гонимая вихрем Судьбы; то она вознесет меня на самую высокую башню грандиозного храма, то швырнет под ноги толпе рабов, то утопит в пучине горя, то снова вынесет на поверхность. Я не люблю своего господина, который станет фараоном, а тот, кого я могла бы полюбить, никогда мне не встретится. Я рада, что не люблю фараона, ведь любовь делает нас рабами. Когда сердце холодно, то рука сильна, а я хочу быть первой царицей в нашей древней стране, за которой фараон пойдет, как послушная овца. Я рождена повелевать, а не покоряться. Что ж, буду править, пока смогу, пока не кончится мой срок. Смотри, Реи: Исида со своего трона заливает сиянием весь наш город, все улицы, дома, дворы, лучи дробятся и пляшут на лоне вод. Так и я, Дитя Луны, озарю своим светом нашу страну Кемет. И разве так уж важно, что перед восходом солнца Исида должна спуститься в свое царство мертвых и что голос Мериамун когда-то смолкнет и ее положат в гробницу?

Она ушла. Как хотелось бы видеть на ее лице улыбку счастливой новобрачной, но нет, на нем играла странная загадочная усмешка, с какой божественный сфинкс Хоремху глядит на вечные пески пустыни.

— Странная царица, — промолвил Скиталец, помолчав. — Но какое отношение имею я к этой истории с ее замужеством и к ее бредовым снам?

— Гораздо большее, чем тебе хотелось бы, — ответил Реи. — Дослушай мой рассказ до конца и ты поймешь, какую роль назначила тебе судьба.

Глава 8

КА, БА И КУ[506]
Божественный фараон Рамзес умер и воссиял в Осирисе. Вот этими руками я закрыл его гроб и положил в великолепный саркофаг, где он будет покоиться до дня пробуждения. Правителями Кемета стали Мериамун и Менепта. Но она была очень холодна со своим супругом-фараоном, хотя он исполнял все ее желания; у них родился всего один ребенок, и довольно скоро ее красота перестала его волновать.

Но эта женщина наделена выдающимся умом, и потому она властвовала не только всей страной, но и фараоном.

А я — я был обласкан и высоко вознесен ею, она сделала меня главным зодчим Кемета и командующим легионом Амона, часто и подолгу беседовала со мной.

Однажды Мериамун устроила пир в честь фараона, и рядом с ним во время пира сидела Хатаска — первая среди придворных дам в свите царицы, красивая, но наглая, она на короткий миг стала очередной фавориткой фараона. Фараон опьянел и, никого не стесняясь, стал гладить руку Хатаски, однако царица Мериамун не обратила на это никакого внимания, и Хатаска, тоже выпившая слишком много теплого вина из виноградников Нижнего Египта, повела себя и вовсе вызывающе, как это было ей свойственно. Она отпила несколько глотков из своего золотого кубка и приказала рабу отнести кубок царице, воскликнув: «Выпей за мое здоровье, сестрица!» Все поняли, что сделала эта приближенная Мериамун: Хатаска во всеуслышание объявила, что она жена фараона и считает себя равной царице. Мериамун было безразлично, кого берет себе в любовницы фараон, но чтобы кто-то покусился на ее власть? Этого она допустить не могла. Мериамун сдвинула брови, ее темные глаза сверкнули, однако она взяла кубок и прикоснулась к нему губами. Потом подняла свой кубок, полюбовалась им, сделала вид, что пьет, и ласково сказала королевской любовнице, пожелавшей, чтобы царица выпила за ее здоровье:

— Выпей и ты за меня, прислужница моя Хатаска, ведь я предвижу, что скоро ты возвысишься и надо мной, царицей.

Глупая женщина не поняла сказанных ее госпожой слов и взяла кубок из рук евнуха, который поднес его. Слегка кивнула царице, небрежно махнула ей своей маленькой ручкой и выпила вино, но тут же издала леденящий душу крик и упала, бездыханная, на стол. Все окаменели от ужаса, люди не смели произнести ни слова, но и молчать боялись, а Мериамун с презрительной усмешкой глядела на темноволосую голову, лежавшую на столе среди роз. Фараон вскочил, побелев от бешенства, и приказал стражникам схватить царицу, но она остановила их движением руки.

— Осмельтесь только прикоснуться к коронованной царице Кемета, вас постигнет та же судьба, что покарала ее, — медленно, грозно произнесла она. — А ты, Менепта, не забывай своей брачной клятвы. Чтобы твоя девка бросала мне в лицо оскорбления и называла своей «сестрицей»? Никогда! Может быть, глаза мои слепы, зато слух острее острого. Молчи, она получила по заслугам, а ты выбирай себе любовниц попроще, не из знати!

Фараон молчал, он боялся Мериамун, боялся все больше и больше. А она спокойно откинулась на спинку своего роскошного кресла и, играя золотым скарабеем на своем ожерелье, наблюдала, как рабы уносят тело Хатаски. Гости один за другим с почтительными поклонами удалились, радуясь, что наконец-то можно уйти, остались только фараон, царица Мериамун и я, жрец Реи, всех остальных прогнал страх. И тут фараон заговорил, не глядя ни на нее, ни на меня, и голос его срывался от страха и от ярости:

— О, как я тебя ненавижу! Будь проклят тот день, когда я увидел, как ты красива! Да, ты победила меня, но берегись: я все еще фараон и твой господин. И если ты еще хоть раз дерзнешь мне перечить, то, клянусь Тем, кто покоится в священной земле острова Филэ[507], я свергну тебя с престола и отдам твое тело на истязания палачам, а душа твоя полетит следом за той, которую ты сейчас убила.

— Запомни, фараон, — с презрением бросила Мериамун, — если ты хоть пальцем шевельнешь, чтобы причинить зло мне, царице, ты погиб. Тебе меня убить не удастся, а вот я легко уберу тебя со своего пути, клянусь той же клятвой, что клялся ты! Клянусь Тем, кто покоится в священной земле острова Филэ, посмей только поднять против меня руку, посмей только помыслить о предательстве, и ты умрешь. Меня невозможно обмануть, мне обо всем сообщают вестники, которых ты не видишь и не слышишь. Мне известны тайны колдовства царицы Тайи, жившей прежде меня. Выслушай меня, фараон Менепта, и сделай так, как я скажу, тогда мы перестанем ссориться и угрожать друг другу. Живи своей жизнью и не мешай мне жить моей. Я — царица и царицей я останусь, пока жива; во всех государственных делах мы равноправны, хотя о решении объявляешь ты. И это единственное, что нас связывает, отныне мы будем жить врозь, потому что ты боишься меня, Менепта, а я тебя не люблю, но и никого другого я тоже не люблю.

— Что ж, пусть будет так, — согласился фараон, дрогнув, к нему вернулся прежний страх. — В злосчастный день мы встретились с тобой, дорогой ценой расплачиваюсь я за свою страсть. Отныне мы не делим ложе, мы навсегда чужие, и только в совете мы по-прежнему едины, потому что у нас одни и те же цели. Я знаю о твоем могуществе, Мериамун, дарованном тебе злыми богами. Не бойся, я не убью тебя, ибо копье, брошенное в богов, поражает того, кто его бросил. Слуга мой Реи, ты был свидетелем наших брачных клятв, теперь будь свидетелем того, как мы их расторгаем. Мериамун, царица древнего Кемета, отныне ты мне больше не жена. Прощай.

И фараон ушел мрачный, терзаемый страхом.

— Ну вот, свершилось, — произнесла Мериамун, глядя ему вслед, — я больше не супруга Менепта, но по-прежнему грозная царица Кемета. Старый мой друг Реи, как же мне всё постыло. Странная мне выпала судьба. У меня есть всё, что только можно пожелать, — всё, кроме любви, и мне ничего этого не нужно. Я жаждала власти, и вот власть в моих руках, и что такое власть? Суета, бессмысленная, нескончаемая суета. Мне невыносима эта жизнь без любви в однообразном круговороте повседневности. Один только час любви, и потом умереть! О, если бы Судьба согласилась поднять завесу и показала мне мое будущее! Послушай, Реи, ведь у тебя хватит смелости, ведь ты отважишься… — Она схватила меня за рукав и зашептала прямо в ухо на мертвом языке, который мы с ней знали: — Та, которую я убила… ты видел…

— Да, царица, видел… зачем тебе она? То был жестокий, злой поступок.

— Нет, я поступила правильно, поделом ей. Ты ведь знаешь, тело ее еще не остыло и еще сколько-то времени будет оставаться теплым, а я обладаю искусством вызывать дух умерших оттуда, где они находятся, пока их тело не сковал холод, и узнавать из их уст будущее, ведь они соединились в этот миг с Осирисом, и им открылось всё тайное.

— Нет, нет! — воскликнул я. — Это кощунство, нельзя тревожить умерших, их боги-охранители разгневаются!

— Я все равно вызову ее дух. Если ты боишься, Реи, не ходи со мной, я пойду одна. Я должна все узнать, а узнать я могу только у нее, другого способа нет. И если я умру, совершая этот страшный обряд, напиши, что царица Мериамун хотела узнать свою судьбу и встретила ее!

— Нет, царица, — ответил я, — ты не пойдешь туда одна. Я тоже сведущ в искусстве волхвованья и, может быть, сумею охранить тебя от злых сил. И если ты действительно хочешь совершить это святотатство, то я, твой слуга, буду, как всегда, рядом с тобой.

— Хорошо. Нынешнюю ночь тело, согласно обычаю, будет лежать в святилище храма Осириса, что возле больших ворот, ожидая прихода бальзамировщиков. Идем же, Реи, пока ее тело не стало холоднее моего сердца, идем со мной в храм царя загробного мира!

Она ушла в свои покои, закуталась в темное покрывало, и мы поспешили к храму. У входа нас остановила стража.

— Кто идет? Священным именем Осириса, отвечайте!

— Реи, главный зодчий Кемета и верховный жрец, со спутником, — ответил я. — Откройте дверь.

— Не откроем. В храме находится та, чей покой нельзя тревожить.

— Кто же это?

— Та, кого убила царица.

— Царица послала нас взглянуть на ту, которую убила.

Стражник вгляделся в закутанную фигуру, стоящую рядом со мной, и, отпрянув, крикнул:

— Покажи знак, благородный Реи!

Я показал ему свой перстень с королевской печатью, и он, поклонившись, отворил дверь. Войдя в храм, я зажег тонкие восковые свечи, которые принес с собой. При их слабом свете мы прошли через зал к святилищу, задернутому занавесями. Здесь я погасил свечи, потому что святилище не должен освещать никакой свет, кроме огня, который горит на алтаре перед умершим. Этот огонь был виден сквозь занавеси.

— Открой! — приказала Мериамун. Я откинул занавес, и мы с ней вошли в святилище. Огонь на алтаре горел ярко. Святилище было небольшое, ведь это самый маленький из всех храмов Таниса, и все же свет не развеивал царящий здесь мрак, не достигал до стен, мы едва могли различить изображенные на них фигуры богов, однако он ясно освещал статую Осириса за алтарем, изваянную из черного сиенского камня[508], он сидел, завернутый в погребальные пелены, с короной Верхнего Египта на голове, и держал в руках символ божественной власти и наказующую плеть. На коленях бога лежало белое, внушающее ужас тело — обнаженное тело мертвой Хатаски, которую несколько часов назад убила Мериамун. Ее голова лежала на груди бога, длинные волосы свесились до полу, руки были скрещены на груди, открытые глаза, в которых едва успел погаснуть свет жизни, мертво глядели в темноту. Мы, в Танисе, до сих пор соблюдаем обычай класть внезапно умерших особ высокого происхождения и положения на колени статуи Осириса и оставлять их в храме на всю ночь.

— Смотри, — сказал я царице шепотом, подавленный зловещей тишиной этого страшного места, — смотри: всего час назад эта хорошенькая распутница смеялась и веселилась, а сейчас, убитая твоей рукой, она лежит, осененная недосягаемым для смертных величием и красотой смерти. Подумай еще раз, царица, неужели ты все-таки дерзнешь вызвать дух той, которую освободила от бренного тела? Не так-то легко это сделать даже при всем твоем искусстве чародейства, и если она все же тебе ответит, то может произнести столь страшные слова, что мы не выдержим и погибнем.

— Нет, я сильна в своем искусстве, — возразила она, — и ничего не боюсь. Я знаю, каким именем вызвать Ку, который витает на пороге чертога Правосудия, и как вернуть его обратно. Я не боюсь, но если тебе, Реи, страшно, уходи, я сумею все сделать одна.

— Нет, — ответил я, — я тоже силен в этом искусстве, и я никуда не уйду. Но еще раз повторю: это святотатство.

Больше Мериамун ничего не сказала, она воздела руки высоко к небу и застыла с таким же неподвижным лицом, какое было у мертвой Хатаски. Я, как того требует обряд, очертил своим посохом круг вокруг нас, вокруг алтаря и статуи Осириса с лежащей у него на коленях Хатаской. Потом произнес священное заклинание, которое должно охранить нас от зла в этот страшный час.

Мериамун бросила в горящий на алтаре огонь горсть порошка, и от алтаря поднялся в воздух огненный шар. Трижды бросала она в огонь порошок, и трижды поднимался в воздух огненный шар, ибо только огонь может вызвать дух умерших к живым. Три огненных шара проплыли над головой Осириса и растаяли в воздухе, и тогда Мериамун трижды громко воскликнула:

— Хатаска! Хатаска! Хатаска! Страшным именем заклинаю тебя! Повелеваю: явись от порога царства смерти! Явись от врат чертога Правосудия! Явись от двери Судьбы! Заклинаю тебя нитью жизни и смерти, которая связует нас с тобой, явись оттуда, где пребывает сейчас твой дух, и скажи мне то, что я хочу знать.

Она умолкла, но никто не отозвался на ее призыв. Каменный холодный Осирис все так же улыбался, все так же глядела в пустоту лежащая у него на коленях мертвая Хатаска.

— Не так-то легко это кощунство совершить, — прошептал я. — Но ты знаешь Страшное Слово. Произнеси его, если осмелишься, или уйдем отсюда.

— Нет, я его произнесу, — сказала Мериамун. Подошла к статуе Осириса, закрыла голову накидкой и обеими руками сжала ногу убиенной Хатаски. Увидев это, я тоже распростерся на полу и спрятал лицо в складках плаща, ибо услышавший Страшное Слово с непокрытым лицом должен умереть.

Тихо-тихо, шепотом, едва ли более слышным, чем дыхание, произнесла Мериамун Страшное Слово, которое нельзя написать, но звучание его способно лететь через миры и пространства и достигать слуха мертвых, обитающих в Аменти. Сорвавшийся с уст шепот взорвался раскатами грома под священными сводами, на нас будто налетел ураган, стены храма закачались, точно деревья на ветру, крыша, казалось, сейчас рухнет.

— Откройте лица, вы, смертные! — раздался грозный голос. — И взирайте с ужасом на тех, кого вы дерзнули вызвать!

Я поднялся с пола и сбросил с лица полу плаща, но, подняв глаза, тут же снова в ужасе упал. Вокруг круга, который я очертил своим посохом, столпились сонмы мертвецов, их было больше, чем песчинок в пустыне, они смотрели на нас своими мертвыми глазами. Огонь на алтаре погас, но было светло — светились пустые глаза мертвецов, глаза мертвой Хатаски. Ужасные лица беспрерывно менялись, менялось их выражение, черты… Под моим взглядом они словно таяли, оставались только глаза, и тут же вокруг глаз словно появлялось лицо, но уже совсем другое. Лица плотно лепились друг к другу вокруг нас, от пола до потолка храма, точно стены пирамиды, и их горящие глаза ни на миг не отрывались от нас.

Я, жрец Реи, посвященный в тайны древних знаний, знал, что поддаться страху нельзя, тогда я умру, и если выйду за пределы очерченного круга, тоже умру. И я воззвал в своем сердце к повелителю царства мертвых Осирису, моля его защитить нас, и едва я произнес священное имя, как сонмы лиц в благоговении склонились и потом обратились друг к другу, словно беседуя о чем-то, и снова стали меняться, еще быстрее, чем прежде.

— Мериамун! — сказал я царице, собрав все свои силы. — Мериамун, не бойся, но будь осторожна!

— Почему я должна бояться? — ответила она. — Только потому, что с чувств спала пелена и нам на короткий срок дано видеть тех, кто и без того всегда находится рядом с нами и знает все наши тайные мысли? Я не боюсь.

И она смело подошла к черте круга и крикнула:

— Приветствую тебя, о Сахус[509], приветствую вас, духи умерших, среди которых когда-нибудь буду и я!

В то же самое мгновенье лица мертвецов раздвинулись, перед ней образовалось пустое пространство, и в этом пространстве возникли две огромные черные руки, они протянулись к Мериамун, но замерли на расстоянии трех зерен пшеницы от ее груди.

Но Мериамун лишь рассмеялась, слегка подавшись назад.

— Напрасно рвешься, злой дух, магическую преграду тебе не одолеть. Но не будем терять время. Хатаска, еще раз заклинаю тебя тайной, связующей жизнь и смерть, явись, — ты, бывшая при жизни непотребной девкой и поднявшаяся сейчас в своем величии выше царицы!

От мертвого тела, лежащего на коленях Осириса, отделилась женщина, словно змея, вылезшая из старой кожи, и встала перед нами — точное подобие Хатаски: то же лицо, те же волосы, руки, ноги, взгляд. Но труп по-прежнему оставался лежать на коленях Осириса, ибо нам явилась Ка.

И вот что произнес голос Хатаски устами Ка:

— Что нужно от меня тебе, умертвившей мое тело своими руками? Я больше не пребываю в твоем мире, зачем ты меня потревожила?

И Мериамун ей ответила:

— Я хочу, чтобы ты сейчас, в присутствии всех слетевшихся сюда духов, открыла мне будущее. Говори, повелеваю тебе!

— Нет, Мериамун, это мне неподвластно, ибо я — всего лишь Ка, я обитаю в гробнице и должна охранять дух убиенной тобой Хатаски во все время ее смерти до часа воскрешения. Будущее мне неведомо. Спроси тех, кто знает.

— Отойди в сторону, — приказала царица, и обитательница гробницы повиновалась.

Мериамун снова приказала Хатаске явиться, и едва ее голос умолк, как раздался шум крыльев, и на голову каменного Осириса опустилась большая птица в золотом оперении и с головой женщины, у нее было лицо Хатаски. Это была Ба, и вот что она сказала голосом Хатаски:

— Что тебе нужно от меня, Мериамун? Ведь я больше не пребываю в мире живых и не должна тебе повиноваться. Зачем ты вызвала меня из загробного мира, меня, принявшую смерть от твоих рук?

И Мериамун ответила:

— Я хочу, чтобы ты открыла мне будущее. Говори, повелеваю.

— Нет, Мериамун, я не могу открыть тебе будущее. Я всего лишь Ба той, которая в жизни была Хатаской, я летаю от Смерти к Жизни и от Жизни к Смерти, пока не наступит час пробуждения. Я ничего не знаю о будущем. Спроси тех, кто знает.

— Оставайся там, где ты есть, — приказала царица, и ужасная птица осталась сидеть на голове Осириса.

Мериамун снова приказала Хатаске предстать перед ней, где бы она сейчас ни пребывала. И в глазах покойной, что лежала на коленях Осириса, загорелся яркий огонь, такой же огонь загорелся в глазах обитательницы гробниц Ка и крылатой вестницы Ба, сидевшей на голове Осириса. Раздался вой, словно налетел порыв могучего ветра, и сверху, сквозь тьму спустился язык пламени и замер на челе мертвой Хатаски. Глаза бесчисленных духов приковались к языку пламени. И мертвая Хатаска заговорила, хотя губы ее не шевелились.

— Зачем я тебе нужна, Мериамун, тебе, принадлежащей другому миру? — спросила она. — Как ты посмела потревожить меня, ты, убившая мое тело собственными руками, зачем вызвала от порога Чертога Истины в мир живых?

— Ты спрашиваешь, Ку, зачем я вызвала тебя? Отвечу. Меня тяготит моя тоскливая жизнь, и я хочу узнать, что меня ждет в будущем. Да, я хочу узнать свое будущее, но раздвоенный язык Той, что спит, не произнес ни слова, и уста Того, кто цепенеет в холоде смерти, тоже немы. Так ответь же мне ты, Ку, которой ведомо всё, заклинаю тебя Страшным Словом, которое имеет власть отверзать уста умерших, ответь, радость или горе ожидают меня в будущем?

— Тебя ожидает радость — ты полюбишь, тебя ожидает горе — смерть отнимет твоего любимого, — ответствовала Ку. — С севера приплывет мужчина, которого ты любила и будешь любить из жизни в жизнь, пока не свершится предначертанное. Вспомни сон, который тебе приснился на ложе фараона, в нем разгадка. Велика твоя слава, Мериамун, твое имя известно всей земле, его знают даже в Аменти. Высоко вознесла тебя судьба, но путь твой полит кровью и горькими слезами. Я всё сказала, теперь отпусти меня.

— Отпущу, — сказала царица, — но помедли немного. Сначала открой мне, заклинаю тебя Страшным Словом и Священным Звуком, связующим Жизнь и Смерть, открой, будет ли мужчина, которого я полюблю, принадлежать мне здесь, на земле, в этой жизни?

— Преступным коварством, злодейскими уловками привлечешь ты его к себе, Мериамун; стыд и жгучая ревность обрушатся на тебя, когда его отнимет та, что сильнее тебя, хоть ты и могущественна, та, что красивее тебя, хоть ты и красавица; и ты из мести погубишь его, и наградой тебе будет твое собственное разбитое сердце. Но на сей раз она ускользнет от тебя — та, что неразрывно связана с тобой и с мужчиной, который будет принадлежать и тебе, и ей. Однако наступит день, когда ты отплатишь ей мерой за меру, злом за зло. Я всё сказала. Отпусти меня.

— Нет, Ку, повремени. Я еще не всё узнала. Покажи мне лицо моей соперницы и лицо мужчины, которого я полюблю.

— Трижды, о дерзновенная царица, тебе дозволено обратиться ко мне, — ответил внушающий благоговейный ужас голос Ку, — и трижды я могу тебе ответить. А потом мы встретимся с тобой лишь на пороге Чертога Истины, откуда ты меня вызвала. Что же, смотри на лицо Хатаски, которую ты убила. Прощай.

И под нашими взглядами лицо покойницы стало меняться, точно так же стало меняться лицо ее двойника, Ка, стоящей рядом, и лицо огромной птицы, Ба, распростершей крылья над головой каменного Осириса. Мы увидели женщину ослепительной, ошеломляющей красоты, которую не описать словами, и эта женщина спала. Потом над мертвой Хатаской возникла тень мужчины, казалось, он охраняет ее сон. Лица его, о Странник, мы не увидели, оно было скрыто забралом золотого двурогого шлема, а в навершии этого шлема торчал бронзовый наконечник сломанного копья! На мужчине были доспехи, какие носят аквайюша, что живут в странах за Северным морем, и на его плечи падали темные, как цветы гиацинта, кудри.

— Гляди же на свою соперницу и на своего возлюбленного! Прощай! — произнесла Ку устами мертвой Хатаски, и едва эхо этих слов смолкло, как прекрасное лицо растаяло, язык пламени метнулся вверх и погас, глаза бесчисленных мертвецов вновь обратились друг к другу, казалось, они даже о чем-то шепчутся.

Мериамун стояла и молчала, потрясенная. Наконец опомнилась и, взмахнув рукой, крикнула:

— Прочь, Ба! Исчезни, Ка!

И огромная птица с лицом Хатаски взмахнула золотыми крыльями и скрылась в темноте, а Ка, точный образ и подобие Хатаски, приблизилась к коленям покойной и вернулась в тело той, от которой отделилась. Сонмы мертвых лиц стали таять во тьме, хотя их горящие огнем глаза продолжали глядеть на нас.

Мериамун накинула на голову покрывало и снова произнесла Страшное Слово, я тоже накрыл голову плащом. И хотя сейчас она произнесла Слово вслух, как того и требует магический ритуал, оно прозвучало почти шепотом, и все же стены храма содрогнулись, как от порыва бури.

Мериамун сбросила с головы покрывало — на алтаре по-прежнему горел огонь, на коленях Осириса лежала Хатаска, холодная и мертвая, вокруг царили тишина и пустота.

— Я сделала то, что хотела, — произнесла Мериамун, — и теперь мне страшно, я боюсь того, что было, и того, что будет. Уведи меня отсюда, Реи, сын Памеса, я не могу здесь больше оставаться.

С тяжелым предчувствием вывел я из храма самую могущественную из всех заклинательниц Кемета. Теперь ты понимаешь, о Скиталец, почему царица так взволновалась, когда увидела мужчину в доспехах, какие носят люди, живущие на севере, и в золотом двурогом шлеме с наконечником копья в навершии.

Часть II

Глава 9

ПРОРОКИ АПУРА
— Тут явно не обошлось без вмешательства богов, — промолвил Скиталец, назвавший себя Эперитом, выслушав рассказ жреца Реи, сына Памеса, главного зодчего Кемета, главного командующего легионом Амона. Долго сидел он, задумавшись, потом поднял голову и посмотрел на старого жреца.

— Удивительную историю рассказал ты мне, Реи. По каким только морям я ни плавал, в каких только странах ни побывал, каких только народов ни видел, я слышал голоса бессмертных богов, меня посещали невероятные видения, вокруг происходили чудеса, по совету Цирцеи я спускался в Аид — царство мертвых, которое вы называете Аменти, и видел там тени умерших, но никогда до сего дня я не слышал ничего столь поразительного. Заметь, когда я предстал перед очами твоей красавицы царицы, мне показалось, что она как-то странно глядит на меня, как будто мое лицо ей знакомо. И если всё, что ты мне рассказал, Реи, правда, значит, она действительно думает, что видела меня в своих снах и колдовских видениях. Так скажи мне, кто был тот мужчина из снов царицы — мужчина с темными кудрявыми волосами, в золотых доспехах, какие носят греки, которых вы называете аквайюша, и в золотом шлеме с застрявшим в навершии бронзовым наконечником копья?

— Этот мужчина сидит сейчас передо мной, — ответил Реи, — если только он мужчина, а не бог.

— Нет, я не бог, — улыбнулся Скиталец, — хотя сидонцы и сочли меня за бога, когда запел мой черный лук и на них обрушилась лавина стрел. Разгадай эту загадку, Реи, ведь ты так мудр и учен.

Старый жрец опустил взгляд, потом поднял его к небу и стал молиться дрожащими губами богу мудрости Тоту, а прочтя молитву, сказал:

— Этот мужчина — ты. Ты явился к нам, чтобы внушить любовь моей госпоже Мериамун и найти здесь свою смерть. Только это мне и ведомо, остальное от меня скрыто. Молю тебя, чужеземец, приплывший к нам в золотых доспехах с севера, красивейший и сильнейший из мужей, умеющий заворожить всех сладкими, коварными речами, покинь нас, вернись туда, откуда прибыл, за моря и земли, по которым ты странствовал.

— Человек не может уйти от своей судьбы, — возразил Скиталец. — Если мне суждено умереть, я умру. Но знай, Реи, мне не нужна любовь твоей госпожи.

— Тем вернее ты ее обретешь, ибо любят не того, кто добивается любви, а того, кому она не нужна.

— Я приехал, чтобы завоевать любовь другой женщины, — ответил Скиталец, — и буду искать эту женщину, пока я жив.

— Тогда я буду молиться великим богам, чтобы ты нашел ее и спас Кемет от бед и страданий. Но здесь, в Египте, нет женщины прекраснее Мериамун, и потому тебе следует как можно скорее отправиться на поиски своей избранницы. А сейчас, Эперит, я должен вернуться в храм Амона, ведь я верховный жрец. Но сначала я отведу тебя во дворец на пир, так приказал фараон.

И он провел Скитальца во дворец фараона в Танисе через боковой вход, который находился возле храма Пта. Во дворце Скитальцу уже были приготовлены покои — стены покрыты прекрасной росписью, кресла из слоновой кости, ложа из черного дерева и серебра, позолоченная кровать.

В роскошных царских банях черноокие девушки вымыли Скитальца, умастили благовонными маслами и увенчали венком из цветов лотоса. Они попросили его не облачаться в золотые доспехи и оставить свой лук и колчан со стрелами, но Скиталец отказался, потому что, когда он положил свой черный лук на пол, тот тихо запел песнь войны. И Реи отвел его в шлеме, доспехах и с луком в небольшой зал, где и оставил, сказав, что вернется, когда закончатся приготовления к пиру. Скиталец стал ждать. Но вот затрубили трубы, раздался стук барабанов. Раздвинулись занавеси, вошли прекрасная царица Мериамун и божественный фараон Менепта в сопровождении своих придворных, на всех были венки из роз и цветов лотоса.

Царица была в роскошном парадном одеянии — платье из вышитого шелка, на плечах пурпурная мантия, тончайшей работы золотое ожерелье, запястья, кольца. Величественная, ослепительная, с бледным лицом и прекрасными гордыми очами, которые, казалось, дремлют под сенью длинных, густых ресниц, она шла во всем блеске своей царственной красоты, за ней шел фараон, высокий, но с узкими плечами и впалой грудью, некрасивый, с мрачным лицом. Скитальцу подумалось, что и настроение у него наверняка такое же мрачное и что его вечно гнетет груз забот и терзают дурные предчувствия.

Мериамун взглянула на Скитальца.

— Приветствую тебя, чужестранец, — сказала она. — Ты пришел украсить наш пир в одеянии для боя.

— О царственная госпожа, — ответил Скиталец, — я хотел оставить доспехи в своих покоях, но мой лук запел мне песню войны. И потому я пришел вооруженный, хоть это и твой пир.

— Значит, твой лук умеет предсказывать? — спросила царица. — Я слышала о таком оружии, к нашему двору пришел однажды со своей лирой странствующий певец-сказитель с севера, он воспевал подвиги Одиссея и славил его волшебный лук.

— Славил он кого-то или не славил — неважно, но ты, Скиталец, правильно сделал, что пришел вооруженный, — сказал фараон, — если твой лук поет о войне, то и мое сердце предсказывает, что без кровопролития не обойтись.

— Следуй за мной, Скиталец, — сказала царица, — чему быть, того не миновать.

И он последовал за ней и фараоном в великолепный зал, стены которого были расписаны сценами сражений, охоты и пиров: фараон Рамзес Миамун единолично обращает в бегство многотысячную армию хананеев, охотники с огромной кошкой в роли гончей настигают в болоте дичь. Никогда Скиталец не видел такого роскошного зала, разве что во дворце повелителя моря на волшебном острове. Фараон сел на возвышении, рядом с ним царица Мериамун, и рядом с ней Скиталец в золотых латах Париса; свой лук он прислонил к своему креслу из слоновой кости.

Пир начался. Царица говорила мало, но не сводила со Скитальца глаз, прикрытых длинными густыми ресницами.

В разгар пира двери зала неожиданно распахнулись, стражники в страхе отступили, и все увидели на пороге двух мужчин. Лица у них были смуглые, худые, иссушенные солнцем, как у всех кочевников пустыни, длинные орлиные носы, желтые глаза, как у льва. Одеты они были в звериные шкуры и подпоясаны кожаными ремнями. Оба были очень стары, один с большой седой бородой, другой бритый, как египетский жрец. Они высоко подняли свои голые костлявые руки и стали яростно размахивать кедровыми посохами, стражники отскочили, как испуганные собаки, пирующие закрыли лица руками — все, кроме Мериамун и Скитальца. Даже фараон не осмеливался взглянуть на них, лишь сердито пробормотал в бороду:

— Клянусь Осирисом, опять эти волхвы явились сюда. Казнить тех, кто их впустил!

Один из волхвов, с бритым, как у египетских жрецов, лицом и черепом, громогласно возгласил:

— Фараон! Фараон! Фараон! Внемли слову Яхве. Отпусти народ наш!

— Не отпущу, — ответил фараон.

— Фараон! Фараон! Фараон! Внемли слову Яхве. Если ты не отпустишь наш народ, Яхве поразит всякого первенца в земле Египетской, от первенца фараона до первенца рабыни, и всё первородное из скота. Отпусти наш народ!

Фараон задумался, а все его гости встали и громко закричали:

— Отпусти их, о фараон! Апура навлекли на Кемет великие бедствия. Отпусти их!

Сердце фараона смягчилось, он уже готов был согласиться, но тут к нему обратилась Мериамун:

— Нет, ты не отпустишь апура. Все эти бедствия наслали на Кемет не эти рабы и не бог этих рабов, а чужеземная богиня, самозванка Хатор, что поселилась в Танисе. Не бойся, хоть ты и трус. Изгони самозванку Хатор, если хочешь, но эти рабы пусть останутся. Я хочу построить несколько городов, и трудиться там будут они.

— Вон отсюда! — закричал фараон. — Сейчас же убирайтесь! Завтра ваши люди будут носить в два раза больше тяжестей, и их спины покроются кровавыми рубцами. Я не отпускаю вас!

Старики что-то громко выкрикнули и, указывая своими посохами наверх, исчезли, никто не посмел их задержать, хотя сидящие за столом недовольно зароптали.

Скиталец удивился, что фараон не приказал стражам убить непрошеных гостей, которые испортили им праздник. Мериамун заметила его удивление и обратилась к нему:

— Да будет тебе известно, Эперит, что на страну Кемет обрушились великие казни — всех египтян облепили мошки, тучи пёсьих мух покрыли людей и наполнили дома, из вод вышли жабы, на Египет пала тьма, вода во всех водоемах превратилась в кровь. Наш господин, фараон, думает, что все казни наслали на нас колдуны и чародеи, которые есть среди рабов, строящих наши города, но я-то знаю, что на нас разгневалась богиня любви Хатор за то, что люди поклоняются самозванке, которая поселилась в Танисе и выдает себя за истинную Хатор.

— Зачем же, о царица, вы терпите в своем прекрасном городе эту самозванку? — спросил Скиталец. — Мне ли не знать, что бессмертные боги не прощают тех, кто перестает их чтить и преклоняет колени перед чужими алтарями.

— Зачем мы ее терпим? Спроси об этом моего господина, фараона. Наверное, потому, что нет на свете женщины прекраснее ее, так говорят мужчины, которые ее видели, но я не видела, а видят ее, да и то лишь издалека, только те мужчины, которые приходят к ее храму. Не подобает царице Верхнего и Нижнего Египта появляться в храме чужестранки, явившейся неведомо откуда, — как и ты, Эперит, — если она, конечно, женщина, а не злой дух из подземного царства. Если ты хочешь узнать больше, спроси моего супруга фараона, потому что он был возле храма самозванки Хатор и знает, кто его охраняет и почему в него нельзя войти.

И Скиталец обратился к фараону со словами:

— Могу я попросить тебя, о фараон, поведать мне эту таинственную историю?

Мрачный Менепта посмотрел на него с сомнением и тревогой.

— Охотно поведаю, о Скиталец, может быть, именно ты, человек, побывавший во множестве стран и повидавший лики многих великих богов, поможешь мне разгадать эту тайну. Всё началось еще при жизни моего отца, божественного Рамзеса Миамуна. Однажды утром жрецы храма божественной Хатор, проснувшись, увидели в святилище храма женщину в одежде аквайюша и несказанной красоты. Но странное дело — все описывали ее по-разному: одному казалось, что она темноволосая, другому — что белокурая, каждому она являла дивное, но всегда другое лицо. Она улыбалась людям и пела чарующим голосом, и в сердцах мужчин вспыхивала любовь, каждому казалось, что она — его, и только его возлюбленная. Но когда какой-нибудь мужчина подходил к ней и пытался обнять, то что-то его отшвыривало, а если он повторял попытку, то падал мертвый. Так что в конце концов мужчины укротили свои сердца и перестали ее домогаться, решили, что она — пришедшая на землю Хатор, и начали поклоняться ей как богине, приносили жертвы и молились. Прошло три года, и однажды утром жрецы храма увидели, что храм пуст, Хатор исчезла. Осталось лишь воспоминание о ней, но многие признавались, что это воспоминание — самое дорогое, что у них есть на свете. Прошло двадцать лет, я взошел на престол после смерти отца и был коронован двойной короной. И вот однажды прибегает во дворец вестник и возглашает: «В Кемет вернулась Хатор! В Кемет вернулась Хатор! Такая же прекрасная, как раньше, и никто к ней не может приблизиться!» Я пошел посмотреть на нее и увидел перед храмом Хатор огромную толпу, а на площадке пилона стояла сама божественная Хатор, сияя переменчивой красотой, точно разгорающаяся утренняя заря. Она, как и раньше, пела своим чарующим голосом, и каждому, кто слышал ее, казалось, что это голос его возлюбленной, которую он потерял, хоть она и жива, или потерял, потому что ее отняла смерть. И каждый воздвиг в своем сердце алтарь Хатор и поклоняется ее несказанной красоте, для всех глаз разной. Она уже давно здесь живет и один раз в месяц поднимается на крышу пилона и дивно поет, не счесть мужчин, которые пытались добиться ее любви, но у входа в храм невидимые стражи отгоняют их, а если они все же пытаются прорваться, раздается стук мечей, и они падают мертвыми, хотя на теле у них не оказывается никаких ран. И все это чистая правда, Скиталец, я сам хотел войти в храм, но меня оттолкнула ее стража. Я — единственный, кто видел ее и слышал ее пение и не рванулся к входу, потому я и остался жив.

— Ты — единственный из всех мужчин, кому собственная жизнь дороже, чем любовь самой красивой женщины на свете, — с презрением отозвалась царица. — Ты возжаждал любви этой чужеземной колдуньи, но оказалось, что свою жизнь ты ценишь выше, чем ее красоту, и ты побоялся рисковать жизнью ради ее объятий. Да, Эперит, эта колдунья — истинное бедствие для нашей страны, все мужчины влюбляются в нее и теряют рассудок, и каждому она является в ином чарующем обличье и каждому поет иным, околдовывающим голосом. Когда она стоит на крыше пилона, всех их охватывает безумие: они рыдают, молятся, рвут на себе волосы, бегут, как одержимые, по двору храма к дверям, стража их отшвыривает, но некоторые в своем ослеплении кидаются обратно, раздается звон мечей, и они валятся на землю мертвые. Проклята наша страна, Скиталец, поверь мне, проклята из-за этой самозванки. Это она навлекла бедствия на Кемет, она, а не наши рабы и их безумные колдуны, наслала на нас страшные казни, от нее исходит всё зло. И все эти беды, все казни и зло будут продолжаться, пока не найдется мужчина, который прорвется сквозь стражу к злодейке и убьет ее. Быть может, Скиталец, ты и есть этот мужчина? — И она бросила на него загадочный взгляд. — Если это так, послушайся моего совета и не вступай с ней в беседу, иначе она околдует тебя, и мы потеряем великого человека.

Скиталец задумался над ее словами, потом сказал:

— Может быть, в этом поединке мне поможет моя собственная сила и милость богов, о госпожа. Однако мне кажется, что эту женщину легче победить любовными речами и поцелуями, острый меч здесь совсем не нужен, — если она, конечно, женщина, а не бессмертная богиня.

Мериамун вспыхнула и нахмурилась.

— Такие речи не для моих ушей, — сказала она. — Не сомневайся: если эту колдунью поймают, ее убьют, и она станет невестой Осириса.

Скиталец понял, что царица Мериамун завидует красоте и славе той, которая обитает в храме и именуется Хатор-самозванкой, и главное — внушает мужчинам такую любовь и восхищение, и ничего не ответил, ибо знал, когда нужно говорить, а когда молчать.

Глава 10

СТРАШНАЯ НОЧЬ
— Ты нам сегодня не нужен! — воскликнул он, приветствуя символ Осириса. — Смерть близка, мы и без тебя это знаем. Слишком близка, не нужно нам напоминать о ней!

Он упал в свое золоченое кресло и, бросив кубок на пол, принялся теребить свою бороду.

— Мужчина ты или нет? — произнесла Мериамун тихим, звенящим голосом. — И вы все, присутствующие здесь, неужели вы боитесь того, что неизбежно должно случиться с каждым? Разве вы сегодня в первый раз услышали, что существует смерть? Вспомните великого Менкаура, вспомните старого фараона, который построил пирамиду Херу![510] Он был добр и справедлив и боялся богов, и в награду они показали ему, какая смерть постигнет его через шесть коротких лет. И что же, разве он испугался и задрожал, как дрожите сейчас вы, услышав угрозы рабов? Он перехитрил богов, превратив ночь в день, и прожил в два раза дольше, чем боги ему назначили, он веселился и пировал и наслаждался радостями любви в священной роще, ярко освещенный светом светильников. Давайте же и мы будем веселиться, хоть бы нам был отпущен всего час жизни! Пейте и забудьте страх!

— Да, ты права, — поддержал ее фараон. — Пейте и забудьте страх. Боги отнимают у нас жизнь, но они же дали нам вино. — И он стал мрачно вглядываться в лица гостей, ища насмешливой или презрительной гримасы.

— А что же ты, Скиталец? — вдруг спросил он. — Ты не пьешь, я давно слежу за тобой. Ты пришелец с севера, под бледным солнцем твоей страны виноградные гроздья не вызревают. В твоих жилах течет холодная кровь, ты любишь воду, но час твой близок, зачем встречать смерть так неприветливо? Выпей за меня красное вино Кемета! Принесите кубок Пахт! — приказал он слугам. — Принесите кубок Пахт, фараон будет пить из него.

Главный виночерпий фараона пошел в сокровищницу и принес оттуда огромный золотой кубок, отлитый в форме львиной головы и вмещающий двенадцать мер вина. Этот старинный кубок, посвященный богине Пахт, был подарен сирийцами Тутмосу Третьему, самому знаменитому из фараонов, носивших это имя.

— Наполните его неразбавленным вином, — приказал фараон. — Вижу, Скиталец, пришедший к нам с севера, ты побледнел при виде кубка. Вот, я пью за тебя, выпей и ты за меня!

— Нет, фараон, — возразил Скиталец, — я пил вино в разоренном мной Исмаре, пил как гость со своим диким хозяином, одноглазым людоедом Полифемом! — Он рассердился на фараона, и его прославленная мудрость изменила ему, однако царица не пропустила его слова между ушей.

— Так выпей же и за меня из кубка Пахт! — настаивал фараон.

— Прошу тебя, прости меня, о фараон, — отвечал Скиталец, — но от вина умные глупеют, а сильные теряют свою силу, а нам сегодня, я чувствую, понадобятся и ум, и сила.

— Трус! — воскликнул фараон. — Подайте мне кубок. Я выпью за то, чтобы у тебя прибавилось храбрости. — И, подняв огромный золотой кубок, он стоя осушил его, но закачался и повалился в кресло, голова его свесилась на грудь.

— Фараон мне бросил вызов, я не могу его не принять, хотя и не подобает гостю соревноваться с хозяином, — сказал Скиталец, побледнев от гнева. — Дайте мне кубок!

Он высоко поднял его и, сделав возлияние своим богам, громко произнес, потому что гнев его был поистине велик:

— Пью за чужеземную Хатор!

И он осушил до дна гигантский кубок и поставил его на стол под полыхающим яростью взглядом царицы Мериамун, и в этот миг прислоненный к креслу Скитальца лук издал негромкий, но резкий звук — он запел песню войны, в которой слышался звон тетивы и свист летящих стрел.

Скиталец ее услышал, и в его глазах вспыхнул азарт битвы, он знал, что его быстрые стрелы скоро вонзятся в сердца обреченных. Услышав песнь лука, фараон проснулся, услышала ее и царица Мериамун, она с изумлением посмотрела на Скитальца, потом на его поющий лук.

— Странствующий сказитель не обманул нас! Нет никаких сомнений, это лук Одиссея, разрушителя городов, — сказала Мериамун. — Как громко поет твой огромный лук, Эперит, скажи, почему он запел?

— Почему он запел, царица? Потому что птицы уже летят на кровавый пир. Скоро полетят стрелы смерти, и чьи-то души переселятся в подземное царство. Прошу тебя, вызови стражу, враги близко.

Пьяный фараон от ужаса протрезвел, он приказал стражникам, стоявшим за его креслом, созвать всех, кто был во дворце. Они бросились выполнять его приказ, сидевшие за пиршественным столом гости словно окаменели. Воцарилась зловещая тишина, как перед грозой, страх ледяной рукой сжал гостям сердце и отнял волю. Один лишь Одиссей был сосредоточен и готов к встрече с врагом, хотя и не знал, откуда он появится, и Мериамун сидела, гордо выпрямившись, в своем кресле резной слоновой кости и смотрела в дальний конец роскошного зала.

Тишина всё сгущалась, страх всё беспощаднее стискивал сердца людей… Вдруг по залу пронесся вихрь, какой могли бы поднять тысячи могучих крыл, и стены дворца зашатались от фундамента до крыши, а крыша словно бы разверзлась, и все увидели, как над их головами, высоко в небе, пролетел призрак Страха, сквозь развевающиеся одежды призрака были видны звезды.

Потом крыша снова сомкнулась, на миг вернулась цепенящая тишина, люди ошеломленно глядели друг на друга, даже бесстрашное сердце Скитальца дрогнуло.

Вдруг в разных концах стола поднялись один за другим несколько гостей и, издав пронзительный крик, упали мертвые, кто на пол, кто прямо на уставленный яствами стол. Скиталец схватил свой лук и принялся считать мертвых — двадцать один человек. Те, кто остался жив, оцепенело глядели в пустоту ничего не видящими глазами, их обуял такой ужас, что они не понимали, они это умерли или те, кто сидел с ними рядом.

Одна лишь Мериамун бестрепетно взирала на происходящее холодным взглядом, ибо не боялась ни смерти, ни жизни, ни богов, ни людей.

Вдалеке, за стенами дворца, давно уже слышался пока еще не слишком громкий шум и топот ног многотысячной толпы, он нарастал подобно грому, это катилась лавина ярости, жаждавшая растерзать фараона. Двери распахнулись, и в зал вбежала женщина в ночном одеянии с голым мертвым ребенком на руках.

— Фараон! — закричала она. — Фараон и ты, царица! Смотрите, это ваш сын, это ваш первенец, он умер! О фараон, твой сын умер! О царица, твой сын мертв! Он умер у меня на руках, я его укачивала, пела ему колыбельную, а он вдруг умер!

И она положила тельце мальчика на стол среди золотых блюд, гирлянд лотоса и чаш с красным вином.

Фараон поднялся и, рыдая, разорвал на себе пурпурное одеяние. Мериамун тоже поднялась и, схватив мертвого сына, прижала его к груди; лицо ее было страшно из-за исказившего его выражения ярости и горя, но она не плакала.

— Теперь вы видите, какое неслыханное проклятье навела на нас эта злобная самозванка, это исчадие, Хатор, — сказала она.

Но гости стали вскакивать со своих кресел, крича: «Это не Хатор, которой мы поклоняемся, не великая богиня Хатор, это боги диких колдунов апура, которых ты, царица, не желаешь отпустить. Они наслали проклятье на твою голову и на голову фараона!»

Толпа уже окружила дворец, люди обезумели от горя, от их диких пронзительных воплей сотрясались стены дворца. Трижды поднималась эта оглушительная волна, никогда еще Египет не слышал таких страшных воплей. Даже Скиталец побледнел и сердце его сжалось, и он мысленно вознес молитву своей покровительнице Афродите, дочери Дионы, прося ее поддержать его.

Дверь позади возвышения снова распахнулась, и в зал вбежала стража — могучие мужи, нанятые на службу из разных стран, но сейчас лица их были бледны, глаза блуждали. Услышав звон их оружия, Скиталец почувствовал, что силы вернулись к нему, ибо он боялся мести богов, но мечи в руках людей его не пугали. Лук снова громко запел. Он схватил его, согнул могучим усилием, натягивая тетиву, и крикнул:

— Очнись, фараон, проснись! Враги рядом! Эти люди и есть вся твоя стража?

Ответил глава стражей:

— Да, все, кто остался в живых во дворце. Остальных поразили разгневанные боги.

В эту минуту в зал вбежал какой-то человек, это был старый жрец Реи, командующий легионом Амона, чьему попечению был поручен Скиталец. Он бежал, не замечая ничего вокруг, и лицо его было искажено страхом.

— Фараон, твой народ умирает тысячами на улицах! — кричал Реи. — И на улицах, и в домах! Умерли почти все жрецы храма Пта и храма Амона!

— Всё ли ты сказал, старик? — спросила царица.

— Нет, царица, не всё. Солдаты обезумели от страха при виде мертвых и убивают своих начальников, мне едва удалось убежать от моих собственных солдат из легиона Амона. Они уверены, что эта смерть обрушилась на нашу землю, потому что фараон не отпускает рабов апура. Солдаты идут сюда, чтобы убить фараона и тебя, царица, а с ними тысячные толпы, они хватают по пути всё, что может служить оружием.

Фараон со стоном упал в кресло, а царица обратилась к Скитальцу:

— Твой лук, Эперит, только что пел песнь войны. Что ж, война на пороге!

— Меня не страшит ни самая жаркая битва, ни ярость обезумевшей толпы, о госпожа, — ответил он, — но страшиться гнева богов никому не зазорно. Эй, стража, ко мне, встаньте вокруг меня! Да перестаньте вы трястись от страха, боги ведь вас не убили, а там всего лишь солдаты с мечами!

Властный голос Скитальца, его горящие вдохновенной отвагой глаза, спокойствие, с которым он вынимал из колчана длинные стрелы и выкладывал их на столе, привели в чувство дрожавших стражников, они выстроились на краю возвышения в два ряда и тоже приготовили свои луки и стрелы. Всего их было пятьдесят один человек.

Ревущая толпа ворвалась во дворец. Слуги фараона, придворные и те из гостей, кто уцелел, спрятались за спинами стражников. Толпа вышибла могучими ударами бронзовые двери и хлынула в зал. Здесь были взбунтовавшиеся солдаты; бальзамировщики, которых нынешний вечер завалил работой, но они всё бросили, смерть поразила даже кого-то из них, и оставшиеся в живых хотели отомстить за своих товарищей; черные от копоти кузнецы; писцы с согбенными от вечного писания спинами; красильщики с багровыми от въевшейся краски руками; рыбаки; низенькие, с длинными руками ткачи; прокаженные, собирающиеся у ворот храма. Все они озверели от страха за свою жизнь, скудную, нищенскую жизнь, которую грозил отнять у них фараон, не отпуская из страны апура. Они не хотели умирать. Здесь были их жены с мертвыми детьми на руках. Люди бросились ломать золоченую мебель, срывали шелковые драпировки и занавеси, швыряли золотые чаши, кубки и блюда в лицо дрожащим от ужаса придворным дамам, и громко кричали, требуя смерти фараона.

— Где фараон? Где фараон и царица Мериамун? Смерть им! Наши первенцы умерли, как умерла рыба в Сихоре, когда его вода обратилась в кровь! Они умерли из-за проклятья, которое наслали на нас пророки апура, а фараон и его царица держат их народ в Кемете!

Люди увидели фараона Менепта, который трусливо прятался за двумя рядами дворцовой стражи, и царицу Мериамун, которая никого не боялась и молча стояла среди воплей беснующейся толпы. Прижимая к груди мертвого сына, она раздвинула стражей и вышла к толпе, глаза ее горели ярче царственного урея на ее челе.

— Прочь! — крикнула она. — Назад! Не фараон навлек на наш народ смерть, и не я! К нам тоже пришла смерть! — И она высоко подняла тело своего мертвого сына. — Виновата самозванка Хатор, которой вы поклоняетесь, эта многоликая сладкоголосая колдунья, вы все лишились разума от любви к ней. Из-за нее вы терпите все эти казни, она навлекла на всех нас смерть. Отомстите же ей, разрушьте ее храм, растерзайте ее и освободите Кемет от казней.

Толпа затихла, слушая ее, словно лев, готовящийся к прыжку, а стоявшие сзади напирали на них с криками: «Убейте их! Убейте фараона и царицу!» Их заглушили другие голоса: «Мы любим Хатор, а тебя ненавидим! Это ты навлекла на нас страшные казни, ты умрешь!»

Толпа вопила, орала, швыряла в стражников скамеечки для ног и камни. Один из толпы, высокий крепкий мужчина натянул тетиву лука, целясь прямо в грудь царице, и выпустил стрелу. Она заметила, как блеснул ее наконечник, и сделала то, чего не сделала бы ни одна другая женщина на свете: выставила перед собой мертвое тело сына, но не для того, чтобы защитить себя, нет, она выставила его, как воин выставляет перед собой щит. Стрела насквозь пронзила нежное тело ребенка и ранила Мериамун в грудь, от боли она выронила мертвого сына из рук.

Наблюдавший эту сцену Скиталец ужаснулся, за всю свою жизнь он не видел подобного поступка. Испустив леденящий кровь боевой клич ахейцев, Скиталец вспрыгнул на стол, и его золотые доспехи зазвенели. Бросив быстрый взгляд вокруг, он взял стрелу, натянул тетиву лука, который никто, кроме него, не мог согнуть, и выпустил стрелу, тетива пронзительно крикнула, точно ласточка в полете, и стрела, пролетев через весь роскошный пиршественный зал, вонзилась в грудь мужчины, который стрелял в царицу, пробила его латы и, вылетев с окровавленным оперением из спины, поразила того, кто стоял за ним, у того подкосились ноги, и оба упали, мертвые.

Толпа ошеломленно ахнула, но снова раздался пронзительный крик тетивы, снова завизжала летящая стрела и поразила того, кому была предназначена, пробив щит, который он выставил перед грудью.

Толпа опомнилась и в ярости рванулась вперед, воздух потемнел от летящих стрел. Увидев, как метко стреляет Скиталец, дворцовые стражи воодушевились и храбро вступили в бой. Толпа сражалась отчаянно, на тех, кто стоял впереди, напирали сотни ломящихся в зал людей. Золотой шлем Скитальца сверкал, точно маяк во время бури. Зал застилал черный дым, ветер трепал загоревшиеся занавеси и драпировки. Светильники падали из рук золотых статуй, столы были покрыты вонзившимися стрелами, одна из них пробила золотую чашу Пахт. Но и во тьме, в дыму, заглушая своим грозным гудением вопли и крики мечущихся с пиками людей, летели длинные стрелы Эперита и настигали тех, кому было суждено умереть. А вот стрелы врагов были бессильны против золотых доспехов Одиссея, они причиняли им не больше вреда, чем град крыше храма, чем снег рогам оленя. Едва коснувшись золотой брони, они бессильно падали или отскакивали на стол.

Пронзительно вскрикивала тетива, черный лук грозно гудел, меткие стрелы, свистя, летели во врагов.

Но вот запас стрел у Скитальца истощился, и он стал думать, что дела их совсем плохи, потому что из двери за возвышением и из женской половины дворца в зал ворвались вооруженные люди и окружили их с тыла и с флангов. Но Скиталец был опытный боец, равных ему вряд ли найти. Начальник дворцовой стражи был убит ударом копья, и Скиталец встал на его место и приказал тем из стражи, кто остался в живых, выстроиться на возвышении кругом, а внутрь круга поставили членов семьи фараона и женщин, которые были на пиру. Фараону он вложил в руку меч убитого стража и велел сражаться за свою жизнь и за свой трон, хоть никогда раньше ему и не приходилось сражаться. Но потрясенный смертью сына и жестокостью разъяренной толпы, к тому же пьяный, фараон совсем растерялся. Царица Мериамун выхватила меч из его дрожащей руки и приготовилась защищать свою жизнь до конца. Она бы никогда не скорчилась на полу, как другие женщины; гордо выпрямившись, она встала позади Скитальца, не обращая внимания на летевшие со всех сторон смертоносные стрелы. Фараон закрыл лицо руками.

Люди с воплями бросились на возвышение, пытаясь взобраться. Скиталец закрылся щитом и кинулся на них с мечом, он так быстро наносил удары, что люди не могли от него защититься, им казалось, что в руках у него не один меч, а три, и все три разили насмерть — таков был дар феака[511] Эвриала. Стражники тоже рубили направо и налево, они сражались не на жизнь, а на смерть, и враги стали отступать, топча убитых.

Однако толпа снова ринулась к фараону и царице, и снова была отброшена.

Почти все защитники были ранены, они держались из последних сил. Но Скиталец их все время подбадривал, хотя стал опасаться, что им не выстоять. Царица Мериамун тоже убеждала стражников быть мужественными и, если придется умереть, то умереть достойно, как подобает мужчинам. А в толпе снова вспыхнула ярость, и снова закипел кровавый бой. Железные наконечники копий в руках защитников сломались или треснули, и теперь Одиссей один отражал удары мечей, жаждущих крови царицы Мериамун и фараона, — истинный герой, такого в Кемете никто никогда не видел. Вдруг в дальнем конце зала раздался громкий крик, столь громкий, что он перекрыл стук мечей, стоны раненых и умирающих и шум боя.

— Фараон! Фараон! Фараон! — воззвал зычный голос. — Ты отпустишь наконец наш народ?

И занесенные для удара мечи застыли в воздухе, а поднятые для защиты щиты опустились. Бой прекратился, все повернулись туда, откуда раздался голос. В конце зала, среди мертвых и умирающих стояли два древних старца апура с кедровыми посохами в руках.

— Это колдуны! Колдуны апура! — закричала толпа и начала расступаться, забыв о сражении.

Старики двинулись вперед. Они не обращали внимания на мертвых и умирающих и шли по крови, разлитому вину, мимо опрокинутых столов и брошенного оружия и наконец остановились перед фараоном.

— Фараон! Фараон! Фараон! — снова воззвали они. — Все первенцы страны Кемет умерли, пораженные рукой Яхве. Теперь ты наконец отпустишь наш народ?

Фараон поднял голову и крикнул:

— Убирайтесь! И вы, и всё ваше племя! Убирайтесь вон из Кемета, чтобы вашего духа здесь не было!

Толпа слышала эти слова, и все, кто остался жив, ушли из дворца. На город опустилась тишина, она пришла и к тем, кто умер от меча, и к тем, кто умер от чумы. А с тишиной пришел и сон, принесший людям лучший дар богов — забвение.

Глава 11

БРОНЗОВЫЕ ВАННЫ
Как ни страшна была эта ночь, но и она кончилась, настало утро. И Реи пришел к Скитальцу с письмом от фараона, но не застал его в покое, который был ему отведен. Дворцовые евнухи сказали ему, что гость давно встал и попросил отвести его к сидонцу Курри, который теперь стал ювелиром царицы. И Реи направился туда, где жили дворцовые слуги, а подойдя поближе, услышал, что кто-то бьет молотком по металлу. В маленьком дворике у дворцовой стены он увидел Скитальца, но не в золотых доспехах, а в короткой юбочке, какую носят египетские рабочие. Он стоял возле небольшого горна, из которого поднимались пламя и голубоватыйдым, тающий в лучах утреннего солнца. В руке он держал молоток, а рядом стояла небольшая наковальня, на которой лежало золотое оплечье; кираса и остальные детали доспехов были сложены на земле возле горна. Рядом со Скитальцем стоял Курри, в руках он держал гранильник и стамеску.

— Приветствую тебя, Эпирит, — сказал Реи, назвав Скитальца тем именем, которое он для себя придумал. — Что ты тут делаешь возле горна и наковальни?

— Что делаю? Чиню свои доспехи, — с улыбкой ответил Скиталец. — Вчерашний бой оставил на них немало следов. — И он указал на свой щит, прорубленный чуть не насквозь в середине, где был изображен белый бык — герб Приамова сына, Париса. — Сидонец, раздуй пожарче огонь!

Курри присел на корточки и принялся раздувать огонь кожаными мехами, а Скиталец стал выправлять размягчившийся металл аккуратными ударами молотка, соединяя края прочно и красиво. Работая, он продолжал разговаривать с Реи.

— Странное занятие для царя, ведь ты, конечно же, царь у себя в Алибасе, откуда ты приплыл, — сказал Реи, опираясь на свой длинный кедровый посох с лазуритовым яблоком в рукоятке. — У нас в Кемете знатные люди не работают руками.

— В каждой стране свои обычаи, — отозвался Эперит. — У меня на родине братья не женятся на сестрах, а у вас женятся. Впрочем, такой же обычай существует на острове бога ветров Эола, меня однажды забросило туда во время моих странствий.

И ему вспомнилось, как бог ветра Эол подарил ему мех, в котором были завязаны противные ветры, и как его спутники этот мех развязали.

— Мои руки могут делать любую работу, — продолжал он. — Весной косить свежую траву, править быками, вести плугом ровную глубокую борозду в твердой, как камень, земле, строить дома и корабли, делать украшения из золота, ковать железо — всё, что может потребоваться.

— И разить мечом врагов, как никто другой, — добавил Реи. — Уж в этом-то я убедился. Послушай, Скиталец, фараон Менепта и царица Мериамун прислали меня к тебе с письмом. — Он вынул свиток папируса, перевязанный золотым шнуром, поднес его к своему лбу и поклонился, словно творя молитву.

— Что это за свиток? — спросил Скиталец, выбивая молотком бронзовый наконечник копья, который застрял в навершии его золотого шлема.

Реи развязал золотой шнурок, развернул свиток и протянул его Скитальцу.

— Великие боги, что это? — спросил Скиталец. — Какие-то крошечные рисунки — фигурки людей, кто-то стоит, кто-то сидит, красные змеи, топоры, птицы, жуки. Что всё это означает? — И он отдал свиток обратно Реи.

— Фараон приказал главному писцу написать тебе, что назначает тебя командующим легионом Пахт и начальником дворцовой стражи, потому что вчера вечером наш начальник был убит. Он жалует тебе высокий титул, обещает дать три дома, земли, город на юге, который будет снабжать тебя вином, и город на севере, откуда тебе будут привозить зерно, и просит тебя согласиться служить ему.

— Я никогда в жизни никому не служил, — отвечал Скиталец, и лицо его залилось краской гнева, — хотя меня чуть было не продали в рабство. Фараон оказывает мне слишком большую честь.

— Ты хочешь уехать из Кемета? — с волнением спросил старый жрец.

— Я хочу найти ту, которую ищу, где бы она ни была, — ответил Скиталец. — В Кемете или в какой-то другой стране.

— Какой же ответ должен я передать фараону?

— Я хотел бы подумать, — ответил Скиталец. — Хорошо бы посмотреть город, если ты согласен меня сопровождать. Много городов довелось мне повидать, но такого большого, как ваш, я еще не встречал. Пока мы ходим и смотрим, я решу, какой ответ дать фараону.

Сейчас Скиталец занимался своим шлемом, всё остальное вооружение он уже привел в порядок. Вытащил из него бронзовый наконечник копья и, держа в руках, проверял, насколько остро он заточен.

— Отличная работа, — сказал он, — острее не заточишь. И ведь был на волосок от цели. А теперь, сидонец, этот твой наконечник принадлежит мне, — обратился он к Курри, — твой наконечник и твоя жизнь. Жизнь я тебе подарил, а наконечник ты мне одолжил. Но возьми и его.

И он бросил его ювелиру царицы.

— Благодарю тебя, господин, — ответил сидонец и засунул наконечник за пояс, пробормотав про себя: — Дары врагов добра не приносят.

Скиталец надел свои доспехи, шлем и обратился к Реи:

— Ну что же, друг, пойдем, покажи мне город.

От взгляда Реи не укрылась скользнувшая по лицу сидонца усмешка — жестокая, коварная, мстительная, под стать морскому разбойнику, шердану[512]. Однако он ничего не сказал, вызвал стражу, чтобы сопровождала их с Эперитом, и все они вышли из дворцовых ворот в город.

Странное зрелище представилось их глазам. Не таким хотел старый жрец показать Скитальцу город, который он так любил.

И из богатых домов, и из домов поскромнее неслись вопли и стенания — плакальщицы скорбели по умершим. А вот в кварталах бедняков, на чьих лачугах косяки дверей и перекладины были помазаны кровью, царило веселье и ликование. В городе жило два народа — один горевал, другой праздновал. Из лачуг, помеченных кровью, выходили женщины с пустыми руками, а возвращались нагруженные драгоценностями — серебряными и золотыми перстнями, кубками, чашами, пурпурными тканями. Богатой добычей поживились эти смуглые люди с пронзительными черными глазами и хищными лицами! Они с криками и хохотом нагло расталкивали египтян, оплакивающих своих детей, и никто их не прогонял, никто не сопротивлялся.

Какой-то высокий мужчина хотел вырвать посох из рук Реи.

— Одолжи мне свой посох, старик, — глумливо крикнул он, — ишь какой в нем драгоценный камень! Одолжи, я как раз собрался странствовать. Иаков вернется из пустыни, и ты его получишь обратно.

Но Скиталец посмотрел на наглеца с такой яростью, что тот попятился.

— Я тебя видел, — сказал он со смехом, отступая. — Видел вчера на пиру и слышал, как поет твой лук. Ты не из местных, народ Кемета незлобив, они благосклонно относятся к Иакову.

— Старик, что происходит в твоем обезумевшем городе? — спросил Скиталец. — Я много чего повидал в своих странствиях, но такой дикости и представить себе не мог! Никто не пытается защитить свое добро от грабителей!

Жрец Реи громко застонал.

— Тяжкие времена переживает Кемет, — сказал он. — Апура уходят в пустыню, а перед уходом грабят египтян.

В эту минуту они увидели плачущую знатную даму, у которой в один день умерли от чумы муж, сын и брат. Она принадлежала к царскому дому, и на ней было много прекрасных золотых украшений с драгоценными камнями, даже у рабов, которые провожали ее с опахалами к храму Пта, куда она шла молиться, были на шеях золотые цепи. Ее увидели две женщины апура и кинулись к ней, крича:

— Отдай, отдай нам свои золотые украшения!

Дама молча сняла с себя браслеты, ожерелья и кольца и бросила на землю у своих ног. Апура их подобрали и принялись со смехом глумиться:

— Ну да, в тебе течет царская кровь, и что? Где твой муж? Где твой сын? Где твой брат? Ты сейчас расплачиваешься с нами за наш тяжкий труд, за то, что мы вот этими руками лепили кирпичи без соломы, собирали на палящем солнце листья и тростник. За то, что надсмотрщики били нас палками. Где теперь твой муж, где сын, где брат?

И они со смехом убежали от несчастной.

Скитальца ошеломила эта сцена, хотя потом ему пришлось наблюдать немало подобных. Сначала ему хотелось отобрать у мародеров отнятое и вернуть хозяевам, но жрец Реи умолял его не вмешиваться, иначе проклятье падет и на них тоже. И они двигались сквозь толпу, на каждом шагу наблюдая все новые проявления человеческой алчности и скорби. Здесь мать рыдала над трупом грудного ребенка, там новобрачная оплакивала мужа — нынешней ночью его отняла у нее смерть, пронзительно вопящие апура со злобными лицами срывали серебряные безделушки с детей что победнее, священные амулеты с мумий, приготовленных к захоронению, водонос рыдал над мертвым ослом, который помогал ему зарабатывать на пропитание…

Наконец они пробились сквозь толпу и вышли к храму, что стоял поблизости от храма Пта. Пилоны этого храма были обращены в сторону домов, двор и внутренние помещения окружала городская стена Таниса, за которой открывался речной простор. Храм был невелик, но мощной постройки и прекрасной архитектуры. Он был построен из черного сиенского камня, и его полированная поверхность была покрыта изображениями богини Хатор. То она была с головой коровы, то с лицом женщины, и неизменно в руках у нее был жезл, увенчанный цветами лотоса, и священный символ жизни анх, а на шее широкое ожерелье богини.

— Здесь, Эперит, обитает чужеземная Хатор, в честь которой ты вчера осушил чашу, — сказал жрец Реи. — Ты бросил дерзкий вызов царице, она ведь клянется, что все эти страшные казни навлекла на Кемет самозванка. Но, конечно, она в них неповинна, хотя из-за ее прекрасного лица многие лишились жизни. Казни наслали на нас апура и их колдун, жрец-вероотступник, которого мы сами посвятили в священные знания.

— Хатор сегодня появится? — спросил Скиталец.

— Спросим об этом жрецов. Следуй за мной, Эперит.

И они прошли по аллее сфинксов, стоявших за кирпичной стеной, в сад богини и вошли в ворота между пилонами. Местный жрец широко распахнул их по знаку главного зодчего страны Реи, которого так любил и почитал фараон, и путники вступили во внешний двор. Перед вторыми пилонами они остановились, и Реи показал Скитальцу место на крыше пилона, где обычно стоит и поет Хатор, пленяя сердца слушающих. Здесь они снова постучали, и их впустили в большой зал Совета, где собравшиеся здесь жрецы посыпали головы пеплом, скорбя вместе с теми, кто потерял своих первенцев. Когда жрецы увидели Реи, посвященного в тайны древней мудрости провозвестника Амона, и пришедшего с ним Скитальца в золотых доспехах, они перестали плакать и старейший из них вышел вперед приветствовать Реи, а потом спросил, что привело его к ним. Реи взял Скитальца за руку и объяснил жрецу, кто это, а также рассказал о его подвигах — как он спас жизнь фараону и его родным, сидевшим вместе с ним в пиршественном зале.

— Однако скажи мне, когда госпожа Хатор будет петь на крыше пилона? — спросил Реи жреца. — Чужестранец хочет увидеть ее и послушать ее пение.

Жрец храма низко поклонился Реи и печально ответил:

— Божественная появится на крыше храма на третье утро, считая от нынешнего. Но ты, мужественный господин, приплывший к нам из далекой страны, ты послушайся моего совета и откажись от желания увидеть ее несказанную красоту, если ты, конечно, не бессмертный бог. Ведь если ты взглянешь на нее, тебя постигнет судьба всех, кто увидел Хатор, ты полюбишь ее и умрешь ради этой любви.

— Нет, я не бог, — ответил со смехом Скиталец, — но все же, может быть, осмелюсь взглянуть на нее и даже вступить в бой с ее стражей, если мне захочется разглядеть ее поближе.

— Ты погибнешь, и кончатся все твои странствия, — ответил жрец. — Что ж, следуй за мной, я покажу тебе несчастных, мечтавших завоевать сердце Хатор.

Он взял Скитальца за руку и повел по узким переходам, вырубленным в стенах. Наконец они оказались в темной мрачной камере, где золотое вооружение Скитальца засияло, как светильник в сумерках. Камера была пристроена к городской стене, и между стеной и крышей не было даже самой маленькой щелочки, в которую мог бы пробиться луч света.

В камере рядами стояли отлитые из бронзы ванны, и в них лежали смутно различимые смуглокожие мужчины-египтяне. В слабом свете можно было разглядеть, как прислужники со скорбными лицами моют их и натирают благовонными маслами, — Скитальцу сразу вспомнились бани у него на родине, сверкающие ванны, веселые девы, умащивающие крепкие, мускулистые тела мужчин. Но вот Реи и Эперит подошли ближе, и скорбноликие прислужники стыдливо отпрянули, как собаки отскакивают ночью от украденного мяса, услышав шаги прохожего.

Дивясь странному зрелищу, Скиталец стал внимательнее разглядывать купающихся в ваннах и их банщиков, и как ни мужественно было его сердце, оно похолодело. В бронзовых ваннах лежали мертвецы, и лежали они не в воде, а в отвратительно пахнущем соляном растворе.

— Здесь лежат последние из тех, кто пытался приблизиться к божественной Хатор, — объяснил храмовый жрец, — прорваться в святилище храма, где она день и ночь поет и ткёт на своем золотом станке с золотым челноком. Их тут десять. Один за другим устремлялись они к ней, желая обнять, и один за другим падали мертвые. Здесь их готовят к погребению, мы всем им устраиваем богатые похороны.

— Вот уж истинно я покинул мир солнца и света, когда увидел, что море покраснело от крови, и поплыл в непроглядную тьму, окутавшую Фаросский маяк, — сказал Скиталец. — Много страшного и чудесного видел я в своих путешествиях по разным морям и странам, но такие ужасы, какими полна ваша безумная страна, и в кошмарном сне не приснятся.

— Я тебя остерёг, — отвечал ему жрец. — Если ты будешь рваться туда, куда рвались они, если возжелаешь того, что возжелали они, ты тоже будешь лежать в одной из этих ванн и вымачиваться в соляном растворе. Одно я тебе скажу, и эту истину никто не оспорит: тот, кто гонится за любовью, часто встречает смерть. А у нас он ее встречает особенно часто.

Скиталец еще раз посмотрел на мертвецов и бальзамировщиков и содрогнулся так, что его латы зазвенели. Он не боялся встретиться лицом к лицу со смертью во время боя или шторма на море, но тут было что-то совсем другое. Ему очень не понравились бронзовые ванны и лежащие в них трупы. Захотелось на солнце, на свежий воздух, и он быстро пошел прочь из камеры, а жрец, глядя ему вслед, усмехнулся. Выйдя на воздух, Скиталец успокоился и снова начал расспрашивать о Хатор — где она живет, кто убивает влюбившихся в нее мужчин.

— Я тебе покажу, — ответил жрец и повел его через большой зал Совета к узкому проходу во двор. В середине двора стояло святилище Хатор. Это было большое здание, сложенное из алебастра, с верхним светом, с медными дверями, перед которыми висели тончайшие занавеси пурпурного цвета. С крыши святилища на крышу храма была перекинута по воздуху лестница, и еще одна такая же лестница — на крышу пилона с внутренней стороны.

— Здесь, Скиталец, в этом алебастровом святилище, обитает бессмертная богиня, — сказал жрец. — По этой лестнице она поднимается на крышу храма, а потом на площадку пилона. Перед этим занавесом мы каждый день ставим ей еду, ее уносят в святилище, но кто это делает и как — мы не знаем, потому что никто из нас не входил туда и не видел лица Хатор. Когда богиня кончает петь перед собравшимися внизу толпами, она возвращается в святилище, медные ворота храмового двора распахиваются, и в безумии своем обреченные кидаются один за другим к опущенным занавесям. Но прорваться внутрь им не удается, их отбрасывает назад неведомая сила, они снова кидаются к занавесу, и тогда раздается звон мечей, и они падают мертвыми, а Хатор в своем святилище продолжает петь свою чарующую песню.

— Кто же ее охраняет? — спросил Скиталец.

— Этого мы, чужеземец, не знаем, те, кто их видел, умерли. Подойди к двери святилища, послушай, может быть, ты услышишь, как поет Хатор. Не бойся, тебе не надо подходить слишком близко.

Скиталец недоверчиво приблизился, жрец Реи остался стоять поодаль, хотя жрецы храма подошли к святилищу совсем близко и, остановившись у занавеса, стали слушать. И до них донеслось пение — страстное, завораживающее, тревожное, удивительный голос проник в самое сердце Скитальца и странно взволновал его, ему вспомнилась Итака, где он был царем и куда ему уже никогда не суждено воротиться, вспомнились счастливые дни юности, возведенные богами стены Трои, овеваемой всеми ветрами… Он и сам не понимал, почему эти воспоминания нахлынули на него и так сильно разбередили душу.

— Слушай же! — сказал жрец. — Хатор поет и плетет судьбы людей.

В эту минуту пение смолкло.

Скиталец задумался: сейчас ли, не медля ни минуты, ворваться в двери и испытать судьбу, или сколько-то времени выждать? В конце концов он решил подождать и сначала собственными глазами увидеть, что происходит с теми, кто рвется напролом.

И он в большой задумчивости отошел от святилища. Попрощавшись со старым храмовым жрецом, он вышел из храма вместе с Реи, главным зодчим страны Кемет. Они прошли по улицам Таниса, где по-прежнему мародерствовали апура, и вернулись во дворец, где ему были отведены покои. Там он стал размышлять, как бы ему увидеть таинственную женщину, обитающую в храме, и не оказаться в бронзовой ванне. Размышлял он до вечера, пока к нему не пришел слуга звать к фараону на ужин. Тогда он поднялся и пошел к пиршественному залу и по пути встретил фараона и царицу Мериамун. Они все уселись на возвышении, которое он вчера защищал от разъяренной толпы. Убитых давно унесли, и если бы не пятна на мраморном полу, которые не удалось отмыть, да несколько стрел, вонзившихся в стены под потолком и в высокий потолок, ничто бы не напоминало о кровавом побоище, которое разыгралось здесь всего лишь вчера.

Лица у фараона и у тех немногих, кто сидел за столом, были скорбные, все они потеряли близких, любимых людей, в покрытой позором стране Кемет воцарилось горе. Но царица Мериамун не пролила ни единой слезы по своему единственному сыну. Ее сердце разрывалось не от горя, а от гнева, потому что фараон позволил апура уйти. И все то время, что они сидели за своей скорбной трапезой, они слышали топот многотысячной толпы, идущей мимо дворца, мычанье скота и торжествующую песнь апура.

Песня была такая дикая и злобная, вопили и орали они так воинственно, что Скиталец попросил у фараона позволения покинуть зал и встать на страже у ворот дворца, ведь апура могут ворваться к ним и разграбить царскую сокровищницу. Фараон кивнул в знак согласия, а Мериамун поднялась из-за стола и пошла вместе со Скитальцем, который взял свой лук, к дворцовым воротам. Они встали в их тени, и вот какое зрелище представилось их глазам.

Впереди шло множество людей с факелами, ярко освещая путь. За ними двигалась толпа мужчин, вооруженных грубыми пиками, и свет факелов ярко вспыхивал на их наконечниках и золотых шлемах, которые апура отняли у солдат Кемета. За мужчинами, кружась в диком, исступленном танце под звуки бубнов и злобно-ликующее пение, приближалась толпа женщин.

На небольшом расстоянии от них шагали восемь крепких чернобородых мужчин, на плечах они несли большой золоченый гроб, украшенный резьбой и цветными рисунками.

— В нем тело их пророка, который привел их всех сюда из их страны, где они умирали от голода, — прошептала Мериамун. — Жалкие рабы, в пустыне вы будете подыхать с голода и затоскуете по сытой жизни в Кемете.

Тут она сорвалась на крик, не в силах справиться со своим гневом, и бросила свое пророчество в лицо несущим гроб:

— Ни один из вас не увидит землю, в которую ведет вас ваш колдун! Вы будете изнывать от жажды, изнемогать от голода, будете взывать к богам Кемета, но они не услышат вас! Вы все умрете, и ваши кости будут белеть среди песков пустыни! Ступайте же прочь! Прочь, туда, где вас ждет смерть!

Слова ее были так ужасны, а в глазах полыхала такая ярость, что апура задрожали, а их женщины перестали петь.

Скиталец смотрел на царицу и дивился. «Никогда не встречал женщины с таким жестоким сердцем, — думал он. — Горе тому, кто полюбит ее или станет ее врагом!»

— Больше они не будут петь у моих ворот. — Мериамун усмехнулась. — Идем, Скиталец, нас ждут на пиру.

И она подала ему руку, чтобы идти вместе. Так они и вошли в пиршественный зал рука об руку.

Долго они сидели за столом, чуть не до рассвета, и все это время мимо дворца шли апура, их было не счесть, как песчинок в пустыне. Но наконец исход кончился, шум шагов замер вдали. И тогда царица Мериамун язвительно бросила фараону:

— Ты трус, Менепта, да, трус, у тебя сердце раба. В своем страхе перед проклятьем, которое наслала на тебя самозванка Хатор, хотя ты так ее почитаешь, ты отпустил из Кемета рабов — позор тебе! Разве поступил бы так наш отец, великий Рамзес Миамун, гроза хананеев? Теперь они в злобе своей проклинают страну, которая дала им кров, когда они были бездомные, грабят тех, кто заботился о них, как мать заботится о родных детях.

— Что же теперь делать? — спросил фараон.

— Поздно, фараон, сделанного не воротишь, — отрезала Мериамун.

— А ты что думаешь, Скиталец?

— Чужестранец не должен давать советов, — ответил Скиталец.

— И все же говори, — настаивала Мериамун.

— Я не знаю богов вашей страны, — ответил он. — Если они благоволят к этим людям, то ничего делать не надо. Если же нет, пусть фараон соберет свое войско и бросится за ними следом и, застав врасплох, разобьет наголову, — сказал мудрый и опытный воин Скиталец. — Это будет нетрудно, ведь они всего лишь беспорядочная толпа, да еще у них столько скарба.

Ответ Скитальца пришелся царице по душе. Она захлопала в ладоши и крикнула:

— Вот это мудрые речи, фараон, внимай же им!

Теперь, когда апура ушли, фараон перестал их бояться, и чем больше он хмелел, тем храбрее становился, и наконец так раскуражился, что вскочил на ноги и поклялся Амоном, Осирисом и Пта, а также своим отцом, великим фараоном Рамзесом, что догонит апура и перебьет их всех до единого. И тотчас же послал слуг за военачальниками и приказал им незамедлительно явиться в тронный зал.

Все собрались, обсудили, как действовать, и разослали гонцов во все крупные города с приказом градоначальникам собирать силы и присоединяться к войску фараона уже во время похода.

После этого фараон обратился к Скитальцу:

— Ты ничего не ответил мне по поводу письма, которое отнес тебе утром Реи. Ты согласен поступить ко мне на службу и командовать моим войском?

Скитальцу очень не нравилось слово «служба», но в нем билось сердце воина, и азарт битвы приводил его в упоение. Он не успел произнести ни «да», ни «нет», в разговор вмешалась царица Мериамун.

— Я считаю, Менепта, что, пока ты будешь уничтожать апура, господину Эпериту следует оставаться здесь, в Танисе, — взволнованно проговорила она, — и командовать отрядом моих телохранителей. Время такое тревожное, и я не могу остаться без защиты, а если я буду знать, что меня охраняет мужественный воин, я буду чувствовать себя в безопасности и смогу спать спокойно.

Скиталец вспомнил о своем желании увидеть Хатор, а он больше всего на свете любил новые страны, новые лица, новые приключения. И потому ответил, что охотно останется, если это будет угодно фараону и царице, и возглавит отряд телохранителей. И фараон сказал: «Быть по сему».

Глава 12

В ПОКОЯХ ЦАРИЦЫ
Назавтра в полдень фараон и его войско с большой пышностью и торжественностью выступили из Таниса в поход и двинулись через пустыню к Чермному морю в том направлении, куда ушли апура. Скиталец больше часа провожал войско вместе с Реи в его колеснице, потому что Реи тоже оставался в Танисе. Огромная армия фараона поразила ахейца, ведь он привык иметь дело с небольшими отрядами, какие способны собрать два-три скалистых острова и несколько разрозненных племен. Однако он не показал Реи своего изумления, зачем людям думать, что его народ малочислен. Даже сделал вид, будто ничего другого и не ожидал, и спросил жреца, вся ли это армия фараона. Реи ответил, что это лишь четвертая часть, потому что ни наемники, ни силы Верхнего Египта не присоединились к походу против апура.

И тут Скиталец понял, что попал в страну с великим множеством народа, ничего подобного он не встречал во время своих странствий ни на море, ни на суше. Он доехал с войском до развилки дороги и направил их с Реи колесницу к колеснице фараона, чтобы попрощаться. Фараон позвал его в свою колесницу и сказал:

— Поклянись мне, Скиталец, назвавшийся именем Эперит, хотя откуда ты прибыл и где твоя родина — никому неведомо, поклянись мне, что ты будешь верой и правдой защищать царицу Мериамун и не причинишь зла ни мне, ни моему дому, пока я нахожусь вдали от него. Ты мужественен и красив, и сильнее всех других мужей на свете, но мое сердце точит сомнение. Оно твердит мне, что ты коварен и причинишь мне большое зло.

— Что ж, фараон, если ты сомневаешься во мне, не поручай мне охранять царицу, — ответил Скиталец. — И все же мне кажется, я причинил тебе не такое уж большое зло две ночи назад, когда озверевшая толпа хотела зарубить мечами и тебя, и всех твоих родных, потому что умерли все перворожденные в твоей стране.

Фараон устремил на Скитальца долгий, недоверчивый взгляд. Потом протянул ему руку. Скиталец пожал ее и поклялся своими собственными богами — Зевсом, Афродитой, Афиной и Аполлоном, — что честно выполнит свой долг.

— Я верю тебе, Скиталец, — сказал фараон. — Знай же, если ты выполнишь свою клятву, я награжу тебя великой наградой и сделаю первым сановником в стране Кемет. Если же изменишь клятве, тебя ждет страшная смерть.

— Награды мне не нужны, — ответил Скиталец, — а смерти я не боюсь, потому что знаю, какой именно смертью умру. Однако клятву свою я выполню.

И, поклонившись фараону, он выпрыгнул из его колесницы и вернулся в колесницу Реи.

Они поехали обратно мимо идущих солдат, и солдаты кричали ему: «Не покидай нас, Скиталец!» Он был так великолепен в своих золотых доспехах, что казался им богом войны, и они не хотели, чтобы бог их оставил.

Сердцем Скиталец был с ними, ибо любил войну, а апура вызывали у него отвращение. Но надо было возвращаться, и к вечеру он прибыл во дворец.

За ужином он сидел рядом с царицей Мериамун. Когда трапеза кончилась, она велела ему следовать за ней в ее покои, где любила проводить время одна. Воздух здесь благоухал, неярко горели светильники, заправленные ароматными маслами, стояли ложа резной слоновой кости с золотом, стены были расписаны сценами из жизни неведомых ему богов и царей, они рассказывали об их военных подвигах и любовных приключениях. Царица опустилась на вышитые подушки и велела многомудрому Одиссею сесть как можно ближе, дабы охранять ее, — так что складки ее платья закрыли его поножи. Он с большой неохотой повиновался, хоть и не был женоненавистником. В глубине души он не доверял черноокой царице и все время был настороже, ведь царица была необычайно красива, красивее всех смертных женщин, кого ему довелось в своей жизни видеть, — всех, кроме Златокудрой Елены.

— Скиталец, мы в неоплатном долгу перед тобой, — заговорила царица, — и я была бы счастлива узнать, кого нам следует благодарить за спасение нашей жизни. Расскажи мне о себе, где ты родился, об отчем доме, о странах, которые ты видел, о войнах, в которых воевал. Расскажи о падении Трои, о том, как тебе достались эти золотые доспехи. Такие же носил несчастный Парис, если верить тому певцу-сказителю с севера.

Скиталец мысленно проклял и певца-сказителя с севера, и его сказания.

— Разве можно верить сказителям, госпожа, — возразил он. — Они подбирают обрывки разных историй и потом обязательно всё переврут. Может быть, мои доспехи и в самом деле когда-то носил Парис, а может быть, кто-то другой. Я купил их у торговца на Крите и не спрашивал, кто владел ими до меня. Что до Троянской войны, я действительно принимал в ней участие в юности, когда служил критянину Идоменею, но мне досталось слишком мало военной добычи. Все ценности и женщин забирают себе цари, а мы, воины, лишь проливаем кровь. Такова война без прикрас.

Мериамун выслушала рассказ Скитальца, в котором он изобразил себя грубым, алчным наемником, загадочно глядя на него, потом так же загадочно улыбнулась.

— Странная история, Эперит, очень странная. А теперь расскажи мне, как попал к тебе в руки твой волшебный лук, лук, поющий песнь войны? Если сказитель с севера говорил правду, этот лук когда-то принадлежал царю Ойхалии Эвриту.

Скиталец растерянно огляделся вокруг, словно попал в засаду и его окружил отряд врагов с обнаженными мечами, которые ярко сверкают на солнце.

— Как ко мне попал лук, госпожа? Это тоже необыкновенная история, — мгновенно опомнившись, начал рассказывать он. — Я перевозил груз железа на западное побережье и подплыл к какому-то острову, кажется, кормчий сказал, что он называется Итака. На этом острове мы не нашли ни одного живого человека — всех скосила чума; в одном из полуразрушенных домов я увидел этот лук и решил взять себе. Славное оружие!

— И верно, необыкновенная история, поистине необыкновенная, — отозвалась царица Мериамун. — Ты случайно купил доспехи Париса, случайно нашел лук Эврита, тот самый лук, из которого богоподобный Одиссей, мне помнится, расстрелял в своем доме женихов Пенелопы. Признаюсь тебе, Эперит, что, когда ты стоял на возвышении пиршественного зала и твой лук гудел, а длинные стрелы градом летели в толпу и люди один за другим падали, я вспомнила рассказ сказителя об Одиссее, перебившем женихов, которые пировали и бесчинствовали в его доме. Слава Одиссея облетела многие страны, дошла даже до Кемета.

И она посмотрела ему прямо в глаза. Скиталец нахмурился и пожал плечами. Да, он слышал что-то подобное, но считает всё это выдумками бродячих сказителей. Разве может один человек убить сотню врагов, как они уверяют?

Царица приподнялась со своего ложа, где лежала, точно свернувшаяся змея, сверкая переливчатой чешуей, потом встала гибким, змеиным движением, не спуская с него задумчивого взгляда.

— Странно, поистине странно, что Одиссей, сын Лаэрта, Одиссей, царь Итаки, не знает, что он, Одиссей, убил женихов своей жены Пенелопы. Да, Эперит, странно: ты — Одиссей, и сам этого не знаешь.

Ловушка захлопнулась, Скиталец это понимал, однако и не думал сдаваться.

— Я слышал, Одиссей действительно когда-то странствовал на севере, — сказал он, равнодушно глядя на нее, — но возвращаться не собирается. Я его видел во время войны. Он гораздо выше меня ростом.

— А я слышала, и слышала много раз, что Одиссей лжив и коварен, ему верить нельзя. Посмотри мне в глаза, Скиталец, посмотри мне в глаза, и я покажу тебе, кто ты — Одиссей или не Одиссей.

И она склонилась к нему, так что ее волосы упали ему на лоб, и устремила свой взгляд прямо в его глаза. Скиталец был не из тех, кто отведет глаза от взгляда женщины, встать и уйти он тоже не мог, поэтому он продолжал смотреть ей в глаза и вдруг почувствовал, что голова у него странно закружилась, а сердце бешено стучит, потом вдруг остановилось.

— Оглянись, Скиталец, — услышал он голос царицы словно бы откуда-то издалека или, может быть, из-за толстой стены, которая их разделяла, — оглянись и скажи мне, что ты видишь.

Он оглянулся и посмотрел в неосвещенный угол покоев. Там, в темноте, забрезжил слабый свет, похожий на первое свечение рассвета, в нем вырисовался силуэт, он был похож на огромного деревянного коня, за ним поднимались черные квадратные башни, сложенные из огромных камней, ворота, городские стены, дома… Вот в боку лошади отворилась дверца, и из нее осторожно выглянула голова в шлеме. Огромная яркая звезда сорвалась с неба и на миг осветила лицо человека в шлеме — это было его лицо! И он вспомнил, как выглянул наружу из брюха деревянного коня, когда конь уже стоял внутри стен Трои, и увидел падающую на обреченный город звезду — дурное знамение, предвещающее гибель Трои.

— Смотри еще, — прозвучал далекий голос Мериамун.

Скиталец стал снова вглядываться в темноту и увидел вход в грот, перед входом в тени пальм сидели двое — мужчина и женщина. Полная луна освещала дремлющее море, высокие пальмы, грот и сидящих перед ним людей. Женщина была прекрасна, с заплетенными в косы волосами, в переливающемся одеянии, и глаза ее были затуманены слезами, но пролить их она не могла, ибо это была богиня Калипсо, дочь Атласа. Мужчина из видения Скитальца поднял голову, и он увидел его худое, усталое, измученное тоской по дому лицо — свое собственное лицо.

И он вспомнил, как сидел рядом с прекрасной Калипсо в ту последнюю ночь после семи лет, проведенных на ее острове в самой середине огромного моря.

— Смотри еще, — снова приказал голос царицы Мериамун.

И снова он стал вглядываться во мрак. Перед ним возникли развалины его родного дома на Итаке, погребальный костер во дворе, обугленные человеческие кости. Возле этих останков на земле лежал человек, скорчившийся в пароксизме горя… Вот человек поднял голову — и Скиталец узнал себя.

Темнота в дальнем углу покоя в мгновение ока рассеялась, кровь снова живым током потекла по жилам, Скиталец увидел перед собой царицу Мериамун. Она загадочно улыбалась.

— Странные видения тебя сейчас посетили, согласись, Скиталец, — сказала она.

— Да, царица, поистине странные. Окажи мне милость, открой, как ты вызвала их перед моими очами?

— Силой чар, Эперит, которыми я владею. В Кемете нет чародея искуснее меня, я умею видеть прошлое тех, кого я… кого я люблю. — Она снова загадочно посмотрела на него. — Я умею вызвать прошлое из глубин их памяти и заставить пережить всё снова. Скажи мне, чье лицо ты видел? Не лицо ли Одиссея, сына Лаэрта и царя Итаки? И разве это не твое собственное лицо?

Скиталец понял, что отрекаться бесполезно, и признался, не потому, что так любил правду, а потому, что ничего другого не оставалось.

— Да, царица, я видел лицо Одиссея, царя Итаки, и это было мое лицо. Признаюсь тебе, что я — Одиссей, сын Лаэрта, это мое истинное имя.

Царица громко рассмеялась.

— Да, велика сила моих чар, раз мне удалось перехитрить хитроумнейшего из смертных, — сказала она. — Теперь ты знаешь, Одиссей, что глаза царицы Мериамун видят очень далеко. Открой мне правду, зачем ты приплыл к нам? Кого ищешь?

Скиталец стал быстро соображать. Вспомнил сон Мериамун, который рассказал ему Реи, хотя ей было о том неведомо, сон, в котором ей был явлен мужчина, которого ей суждено полюбить, вспомнил слова мертвой Хатаски, и ему стало страшно. Он ясно понимал, что этот мужчина — он, свидетельством тому был наконечник копья в шлеме. Но он не мог принять ее любовь и потому, что дал клятву фараону, и потому, что должен был найти ту, кого показала ему на Итаке Афродита, прекраснейшую в мире женщину — Златокудрую Елену.

Какой тяжелый выбор ему предстояло сделать — нарушить клятву или оскорбить женщину, отвергнув ее любовь. Он дорожил своим словом, но и боялся гнева Зевса, бога-покровителя хозяев и гостей. И потому решил, что безопаснее всего сказать правду.

— Госпожа, я расскажу тебе всё, как было. Я вернулся на Итаку с покрытого снегами севера, где оказался по воле разгневанных богов, и увидел, что мой дом в запустении, семья и слуги умерли, во дворе погребальный костер с прахом жены. Но ночью мне явилась во сне богиня, которой я молился не слишком часто, Афродита Идалийская, вы в вашей стране называете ее Хатор, она повелела мне отправиться в путь и выполнить ее волю. В награду она обещала мне, что я встречу женщину, которая ждет меня и станет моей бессмертной возлюбленной.

Больше Мериамун слушать Скитальца не стала, она была уверена, что она и есть та женщина, встречу с которой ему обещала Афродита. Змейкой скользнув к нему, она обвилась вокруг него, как змея, и прошептала так тихо, что он скорее угадывал ее мысли, чем слышал ее слова:

— Неужели это правда, Одиссей? Неужели богиня и в самом деле послала тебя искать меня? Знай же, она являлась не только тебе. Я тоже искала тебя. Я тоже ждала, что придет тот, кого мне суждено полюбить. Как тягостно влачились дни, как пусто было мое сердце, как страстно я тосковала все эти годы, ожидая встречи с тем, кто назначен мне судьбой. И вот наконец мы встретились, наконец-то я вижу того, кто являлся мне в сновидениях!

И она приблизила свои уста к устам Одиссея, ее сердце, ее глаза, ее губы говорили ему: «Люблю!»

Но сердце у Одиссея было стойкое и неколебимое, его разум не могли затуманить ни опасность, ни любовь. Никогда еще не оказывался он в таком запутанном хитросплетении, этого узла ни мечом не разрубить, ни самым изощренным искусством не развязать. Предаться любви и наслаждению, значит нарушить клятву и навеки потерять свою бессмертную любовь. Полюбив другую женщину, он потеряет Елену, так сказала ему Афродита. Но если он оскорбит царицу, отвергнув ее любовь… нет, при всей твердости своего характера он не осмелится признаться ей, что не она была явлена ему в его видении, не ее он приехал сюда искать. И, как всегда, ему пришли на помощь его спокойное мужество и изворотливый ум.

— Госпожа, нам обоим приснились сны, — сказал он. — Во сне тебе казалось, что ты любишь меня, но проснулась ты супругой фараона. А я — я гость фараона и дал ему клятву охранять тебя от всякого зла.

— Да, я проснулась супругой фараона, — с отчаянием повторила она и, разомкнув обнимавшие его руки, откинулась на ложе. — Но супруга фараона — всего лишь мой титул, на самом деле я ему вовсе не жена. Я не люблю его, Скиталец, он ничего для меня не значит.

— Зато моя клятва, царица Мериамун, значит для меня очень много, моя клятва и благодарность гостя хозяину, — ответил Скиталец. — Я поклялся Менепта оберегать тебя от всякого зла и сдержу клятву.

— А если фараон больше не вернется, что тогда, Одиссей?

— Тогда мы и поговорим. А сейчас, госпожа, заботясь о твоей безопасности, я должен проверить стражу.

И с этими словами он покинул ее покои.

Царица проводила его взглядом.

— Странный мужчина, — размышляла она сама с собой. — Воздвиг из своей клятвы преграду между собой и мной, женщиной, которую он любит и ради которой приехал чуть не с края земли! Но, кажется, я за это уважаю его еще больше. Супруг мой, фараон Менепта, ешь, пей, веселись — недолго еще тебе осталось наслаждаться жизнью, это я тебе обещаю.

Глава 13

ПЕРЕД ХРАМОМ ХАТОР
«Быстра, как птица, остра, как мысль», — любил повторять в своих сказаниях знаменитый древний певец севера. Мысли проснувшегося утром Скитальца метались, как ночные птицы, он старался осмыслить то, что увидел и что услышал в покоях царицы. Опять ему предстояло сделать выбор — эта женщина или клятва, священнее которой для него не было ничего на свете. Да у него и не было искушения ее нарушить — конечно, Мериамун красива и умна, но он страшился ее любви и ее колдовских чар ничуть не меньше, чем ее мести, а месть ее будет поистине страшна, если он ее отвергнет. Нужно оттягивать время, это мудрее всего; дождаться, когда вернется фараон, и, как ни трудно найти предлог, уехать из Таниса и продолжать поиски прекраснейшей из женщин. Он поплывет вверх по течению этой удивительной реки, о которой рассказывают столько чудес. Она течет из страны добрых эфиопов, самых справедливых людей на свете, сами боги приходили к ним и садились вместе с ними за трапезу. Может быть, там, на берегах этой священной реки, в стране, где людям неведомо зло, он встретит, если судьбе будет угодно, Златокудрую Елену.

Да, если судьбе будет угодно… но ведь и всё, что с ним происходит, тоже угодно Судьбе, ведь это она показала его Мериамун в ее снах.

Он размышлял и размышлял обо всем этом, но решения не находил. И казалось ему, что, как он плыл в кромешной тьме по кровавому морю к берегам Кемета, так и дальше ему суждено через тьму и кровь добираться до берега, где боги определили ему встречу с Судьбой.

Немного погодя он все же прогнал грустные мысли, совершил омовение, умастился благовонным маслом, расчесал свои темные кудри и надел золотые доспехи. Он вспомнил, что сегодня чужеземная Хатор поднимется на площадку пилона в своем храме и предстанет перед толпой, а Скиталец был полон решимости увидеть ее и, если потребуется, сразиться с теми, кто ее охраняет. Он помолился Афродите, прося ее о помощи, сделал жертвенное возлияние из чаши с вином в ее честь и стал ждать. Однако ждал он напрасно, ибо она не отозвалась на его молитву. Но когда он, повернувшись, случайно увидел свое отражение в широкой золотой чаше, из которой сделал возлияние, ему показалось, что он стал красивее, следы прожитых лет исчезли, морщины разгладились, перед ним было лицо молодого Одиссея, который много лет назад уплыл на черном просмоленном корабле, глядя на дымящиеся развалины овеваемой всеми ветрами Трои. Он увидел в этом вмешательство Афродиты и понял, что она не оставляет его, хотя в этой стране чужих богов не может показываться открыто. При мысли об этом на душе у него стало легко, как у юноши, которому еще неведомы ни горе, ни печаль, а смерть словно бы и вовсе не существует.

Он утолил голод и жажду и надел пояс с мечом — даром Эвриала, но дубовый лук оставил в чехле дома. Он уже собрался идти, но тут к нему как раз пришел жрец Реи.

— Куда ты направляешься, Эперит? — спросил Реи, мудрый ученый жрец. — И что произошло, ты так красив и молод, как будто сбросил с плеч десяток-другой лет.

— Просто я хорошо выспался, — ответил Скиталец. — Спал всю ночь крепко и сладко, и сон стер следы усталости от моих странствий, сейчас я такой, каким был до плавания во тьме по кроваво-красному морю.

— Продай секрет своего сна знатным дамам Кемета, — сказал с улыбкой Реи, — и проживешь всю жизнь в богатстве и довольстве.

Он шутил, делая вид, что поверил Скитальцу, но на самом деле знал, что без вмешательства богов тут не обошлось.

— Я иду в храм Хатор, — сказал Скиталец, — ты ведь помнишь, сегодня она поднимется на площадку пилона и явится перед людьми. Ты пойдешь со мной, Реи?

— Нет, Эперит, не пойду. Хоть я и стар, но кровь в моих жилах еще не совсем остыла, и если я увижу ее, быть может, меня тоже охватит безумие и я тоже ринусь навстречу смерти. Можно услышать голос Хатор, для этого нужно завязать себе глаза, многие так и делают. И все равно потом срывают с глаз повязку, смотрят на нее и погибают, как и все остальные. Не ходи туда, Эперит, заклинаю тебя, не ходи. Я очень полюбил тебя, сам не знаю, почему, и совсем не хочу, чтобы ты умер. Хотя — кто знает? — быть может, твоя смерть была бы благом для тех, кому я служу, Скиталец, и в чьих глазах я читаю судьбу, — добавил он словно бы про себя.

— Не бойся, Реи, — улыбнулся Скиталец, — ничего со мной не случится, мне ведомо, какой именно смертью я умру. — А про себя подумал: «Чтобы тот, кто не устрашился морского чудовища Сциллы, бежал от опасности и испугался любви? Нет, такому не бывать!»

Реи ломал руки и чуть не плакал, он не мог допустить, чтобы этот красивый, как бог, муж, этот великий герой умер такой жалкой смертью. Но Скиталец вышел из дворца в город, и Реи пошел проводить его. Они дошли до аллеи сфинксов, которая начиналась у кирпичной городской стены и вела к садамхрама Хатор. По улице спешили разномастные, разноплеменные толпы мужчин всех возрастов от совсем зеленого юноши до глубокого старца. Был тут отпрыск царского рода, которого несли в паланкине, молодой вельможа в колеснице, работающие на полях рабы, с ног до головы покрытые пылью, калеки на костылях, слепые с собаками-поводырями… И каждого провожали женщины: кого жена, кого мать, кого сестры, кого невеста. Они с плачем и страстными мольбами хватали своих любимых за руки, пытались их удержать.

— Сын мой, о мой сын! — кричала мать. — Внемли словам своей матери. Не ходи туда, не смотри на богиню, ведь если ты ее увидишь, ты умрешь, а у меня, кроме тебя, никого не осталось на свете. Было еще два сына, твои братья, но оба они умерли. Неужели ты тоже хочешь умереть и оставить меня одну, старую, беспомощную, убитую горем? Опомнись, сынок, я ли не любила тебя, я ли не заботилась, ты самое дорогое, что есть у меня на свете! Вернись, умоляю, давай вместе вернемся домой!

Но сын не слышал свою мать — не слышал и не слушал, он одержимо рвался к воротам храма.

— Супруг мой, любимый мой муж! — взывала молодая, красивая женщина высокого происхождения, одной рукой она прижимала к себе младенца, другой вцепилась в дорогое вышитое платье мужа. — Вспомни, как я всегда любила тебя, как заботилась и угождала, неужели ты отвернулся от меня, неужели пойдешь смотреть на гибельную красоту Хатор? Говорят, ее красота смертоносна. Ведь ты любишь меня больше, чем любил дочь Ройса, Меризу, хотя и ее ты тоже любил, но она пять лет назад умерла. Взгляни, это твое дитя, ему всего неделя, но я встала с постели роженицы, еще не оправившись после родов, и иду за тобой в такую даль и, может быть, заплачý за это жизнью. Вот твое дитя, смотри, оно молит тебя вместе со мной. Пусть я умру, если так суждено, но не ходи туда, где тебя ждет смерть. Ты увидишь не богиню, ты увидишь злого демона, вырвавшегося из царства мертвых, и погибнешь. Если я тебе чем-то не угодила, возьми себе еще одну жену, я радушно приму ее в дом, только не ходи туда, только не умирай!

Но мужчина и не видел, и не слышал ее, его глаза были устремлены на крышу пилона. Обессилевшая женщина упала на дорогу, и ее вместе с ребенком раздавили бы колесницы, но Скиталец успел поднять их и вынести из толпы.

Трудно себе представить зрелище более душераздирающее — женщины с рыданьями молят мужчин остаться, а те одержимо рвутся навстречу смерти.

— Ты видишь, Скиталец, как велика власть любви над людьми, видишь, что красивая женщина может погубить любого мужчину, перед ней никто не устоит, — сказал жрец Реи.

— Да, странное зрелище, поистине странное, — отозвался Скиталец. — Много крови на руках у этой твоей Хатор.

— И ты, Скиталец, хочешь ради нее пролить и свою кровь.

— Нет, кровь проливать я не намерен, — возразил он, — но на лицо ее я обязательно взгляну, так что не будем больше говорить об этом.

Они подошли к бронзовым воротам между пилонами, за которыми находился двор храма. Здесь уже собралась тысячная толпа. Пока они разглядывали толпу, к воротам подошел жрец — тот самый, что показывал Скитальцу трупы в бронзовых ваннах. Он выглянул за решетку ворот и провозгласил:

— Все, кто желает видеть божественную Хатор, подойдите ближе. Знайте, что Хатор будет принадлежать тому, кто ее завоюет. Если же он не прорвется к ней, он умрет, будет похоронен под храмом и никогда больше не увидит солнца. Я вас предостерег. С тех пор как Хатор вернулась в Кемет, ее пытались завоевать семьсот три мужа, и в подвалах этого храма лежат в соляных растворах семьсот два трупа, потому что живым вернулся один только фараон Менепта. Но места для желающих много. И все, кто желает видеть Хатор, входите!

Воздух огласился оглушительными воплями обезумевших женщин, они мертвой хваткой вцеплялись в своих любимых, повисали на шее, и некоторым даже удалось их удержать, решимость мужчин ослабла, они не побежали к воротам. Однако несколько мужчин, которые раньше видели Хатор издалека, оттолкнули от себя женщин и бросились к входу, их было человек десять.

— Но ведь ты-то, конечно, не пойдешь? — убеждал Скитальца Реи, крепко держа его за руку. — Отврати лицо свое от смерти, вернись со мной, молю тебя.

— Нет, — ответил Скиталец. — Я войду в ворота.

Жрец Реи посыпал себе голову пылью и, громко рыдая, быстро пошел обратно, остановился он, только когда дошел до дворца, где его ждала царица Мериамун.

А жрец храма Хатор отомкнул бронзовые ворота, и те, кто был одержим безумием, один за другим вошли во двор. Все они много раз видели Хатор издали, из-за стены, и сейчас более не могли противиться своей страсти. Когда они входили в ворота, два других жреца отводили их в сторону и завязывали им глаза, так что видеть прекрасную Хатор они не могли, разве что сорвут повязки, но могли слышать ее чарующий голос. Двое не пожелали, чтобы им завязывали глаза, один из них был тот самый мужчина, чья жена упала без чувств на дорогу, другой ослеп еще в юности. Он не мог видеть красоты богини, но его свел с ума ее колдовской голос. Во двор вошли все, кроме Скитальца, и тут вдруг толпа заколыхалась, из нее выбежал еще один мужчина. Он был покрыт дорожной пылью, черная всклокоченная борода, черные пронзительные глаза, хищный, как у грифа, нос.

— Стойте! — кричал он. — Подождите! Не запирайте ворота! День и ночь спешил я сюда, бросив свой народ, который ушел в пустыню. День и ночь я мчался, оставив жену, свое стадо, детей, забыв про Землю обетованную, чтобы еще раз взглянуть на несравненную Хатор. Не запирайте же ворота!

— Входи, — сказал жрец, — входи же, пусть умрет еще один из тех неблагодарных, кого страна Кемет вскормила, а они ее ограбили.

Апура вошел, жрец уже хотел задвинуть засов, но в последний миг в ворота шагнул Скиталец, и его золотые доспехи звякнули, задев бронзовые прутья.

— Неужели, могущественный господин, ты в самом деле ищешь встречи со смертью? — спросил жрец, хорошо его запомнивший.

— Да, я войду, но может быть, и не для встречи со смертью, — ответил Скиталец.

Он вошел, и бронзовые ворота закрылись за ним. Подошли два жреца, чтобы завязать ему глаза, но он отказался.

— Не надо, я пришел сюда увидеть всё от начала до конца.

— Иди же, безумец, иди и смотри! Умрешь, как и все!

Жрецы отвели всех на середину двора, откуда была видна площадка пилона. Они завязали глаза и себе и распростерлись на земле. И во дворе храма, и снаружи воцарилась тишина, все ждали появления Хатор. Скиталец посмотрел сквозь бронзовую решетку на толпу, оставшуюся на площади. Люди стояли молча, даже женщины перестали плакать, все замерли, устремив взгляд вверх. Он посмотрел на мужчин, стоящих рядом с ним. Все они подняли головы, и хотя на их лицах были повязки, они, казалось, видят всё сквозь ткань. Слепой тоже смотрел на крышу пилона, его бледные губы беззвучно шевелились. Тень у основания пилона была уже совсем маленькая, она всё уменьшалась и уменьшалась по мере приближения солнца к зениту, вот осталась совсем тоненькая полоска, но и она исчезла — красный диск солнца встал в синем небе прямо над крышей пилона. И в этот миг издалека до всех донеслось тихое чарующее пение, и при первых же звуках из уст толпы вырвался вздох. Те, кто стоял рядом со Скитальцем, тоже вздохнули, их губы и пальцы судорожно зашевелились, вздохнул и Скиталец, сам не зная почему.

Чарующее пение приближалось, чудный голос звучал всё ближе, и наконец те, кто стоял за воротами на пригорке, увидели ее. И над толпой пронесся глухой рев, люди обезумели. Мужчины бросились к бронзовым воротам и высокой стене ограды, стали исступленно бить по ним кулаками, биться головой, лезли друг другу на плечи, грызли решетку зубами и кричали, чтобы их впустили, а женщины, обхватив их руками, проклинали колдунью, чья красота превращает мужчин в безумцев.

Наконец Скиталец тоже поднял голову и увидел на площадке пилона, у края, женщину. При ее появлении все снова смолкли. Она была высока и стройна, в белом облегающем одеянии, на ее груди сверкал кроваво-красный рубин в форме звезды, с него падали на белую ткань красные капли, но следы их мгновенно исчезали, не пятная сияющей белизны ее одежд. Золотые волосы были распущены и горели на солнце, руки до плеч и шея обнажены. Она прикрывала глаза и лоб ладонью, словно желая притушить блеск своей ослепительной красоты. И она была поистине живое воплощение совершенной красоты.

Те, кто еще не любил, видели в ней свою первую любовь, которая всегда и у всех остается безответной; те же, кто уже любил, видели в ней ту свою первую любовь, которую они потеряли. От нее исходило неизъяснимое очарование, подобное очарованию гаснущего дня. Она пела о любви, обещая подарить счастье, и в ее томящем душу голосе каждый слышал голос своей единственной, назначенной только ему возлюбленной, и сердце Скитальца задрожало, точно струны арфы под искусной рукой.

О ком ты тоскуешь, возлюбленный мой?
О той, что любил и потом потерял?
Приди, она ждет, ждет тебя!
Супруга — нарушит священный обет,
Умершая — воскреснет и встретит тебя!
Печально ее одинокое ложе,
Тени витают над нею всю ночь.
Но чело ее венчает радость жизни,
Венчают жизнь и любовь!
Ты любил ее, ты ее потерял,
Но не сон она, не мечта,
Приди же, приди, она ждет!
Она умолкла, и над толпой пронесся стон страстного томления. Скиталец увидел, что стоящие рядом с ним мужчины срывают с глаз повязки и швыряют их на землю. Только распростершиеся на земле жрецы лежали неподвижно, но и они не могли сдержать стонов.

Она снова запела, все так же прикрывая лицо ладонью.

Теперь она пела о том, что вот они рвутся, стремятся к ней, жаждут ее, но если добьются, то в миг обладанья погубят ее, уничтожат. Ведь красота живет лишь в глазах смотрящего, она подобна хрупкому цветку и не выносит грубого прикосновения, вянет, не дожив до утра, — так и любовь умирает в наслаждении.

Она умолкла, и на этот раз толпа молчала. А она вдруг склонилась над самым краем площадки, склонилась так низко, что, казалось, вот-вот упадет, и, протянув руки к толпе, словно желала всех обнять, предстала перед людьми во всем торжестве своей несказанной красоты…

Скиталец взглянул на нее и сразу же опустил глаза, словно его ослепило полуденное солнце. В помрачении ему показалось, что мир рухнул, мысли спутались, он ничего не понимал, в уши назойливо лезли крики одержимых страстью безумцев. Все кричали, и никто никого не слушал.

— Смотрите, смотрите! — кричал один. — Смотрите, какие у нее волосы! Они чернее воронова крыла, а глаза, глаза темны, как ночь. О любимая, единственная!

— Смотрите, смотрите! — кричал другой. — Ее глаза синее полуденного неба, ее кожа белее морской пены!

— В точности такой была моя жена много лет назад, когда я на ней женился, — бормотал третий. — Да, я увидел именно ее, когда в первый раз откинул вуаль! Та же нежная улыбка, расцветающая на лице, как цветок, те же кудри, та же хрупкая грация…

— Какая царственная осанка! — восхищался четвертый. — Какое гордое чело, а глаза — бездонные, темные, в них бушуют страсти, какой изысканный очерк губ, сколько величия во всем ее облике! Поистине она богиня, которой все должны поклоняться.

— Нет, нет, она совсем не такая! — кричал пятый, тот самый апура, что бросил своих соплеменников в пустыне и прибежал сюда. — Она бледна, как белый лотос, высока и тонка, как тростник, а волосы у нее рыжие, и глаза, как у газели — огромные, карие, они так печально глядят на меня, моля о любви.

— Я прозрел! — кричал стоящий рядом со Скитальцем слепец. — Мои глаза открылись, я вижу пилон, вижу яркое солнце. Моих очей коснулась любовь, и вот они открылись. Но только у нее не один лик, она многолика! О, это сама красота! Слова не в силах ее описать. Я хочу умереть! О, я хочу умереть, ибо я прозрел и увидел идеал совершенной красоты! Теперь я знаю, чего люди ищут, странствуя по свету, знаю, зачем мы умираем и что надеемся найти в смерти.

Глава 14

СТРАЖИ
Шум толпы то усиливался, то опадал, как волны, люди выкрикивали имена женщин — кто живых, кто умерших, кто разлюбивших их. Иные молчали, оцепенев при виде столь совершенной красоты, словно увидели некогда любимое лицо во сне. Скиталец взглянул на Хатор всего один раз, потом опустил глаза и закрыл лицо руками. Он единственный из всех сохранил присутствие духа и пытался осмыслить случившееся, все остальные были охвачены безумием страсти.

Что он сейчас увидел? Ту женщину, которую искал всю свою жизнь, искал на море и на суше, и сам не знал, что ищет именно ее? Это по ней тосковало его сердце в бесконечных странствиях, и неужели он наконец-то обретет смысл и цель своих скитаний? Их разделяет незримая преграда, между ними невидимая смерть. Должен ли он преодолеть эту ничем не обозначенную границу, ворваться в охраняемые стражами врата и взять в награду то, чего тщетно домогались другие? А может быть, он стал жертвой колдовских чар? Может быть, это было всего лишь видение, образ, вызванный каким-то тайным колдовством из страны его воспоминаний?

Он вздохнул и снова поднял взгляд. Еще одно видение — на крыше пилона стояла прелестная юная девушка, на голове у нее была сверкающая на солнце медная амфора.

Теперь он ее узнал. Такой он увидел ее, когда жил при дворе царя Спарты Тиндария и встретил ее на берегу бурного Эврота, такой же она явилась ему во сне на острове безмолвия.

Он снова вздохнул и снова поднял взгляд. Он увидел сидящую в кресле женщину, у нее было лицо девушки с амфорой, но только еще более прекрасное, одухотворенное печалью и раскаянием. Такой он видел ее за стенами Трои, куда прокрался из лагеря ахейцев, переодетый нищим, такой он видел ее, когда она спасла ему жизнь, подсыпав мужу в вино снотворное.

Еще раз вздохнул Скиталец и снова поднял глаза, и на этот раз он увидел Елену Златокудрую.

Она стояла на крыше пилона, раскинув руки и глядя в небо, на ее светозарном лице сияла неуловимая улыбка, подобная расцветающей улыбке рассвета. Перед Скитальцем было живое воплощение Красоты — чистый, первозданный образ Любви, посланный бессмертными богами на счастье и на погибель людям, чтобы столкнуть их в жестоком соперничестве, конец которого никому не ведом.

А Елена Златокудрая стояла, открыв объятья иным мирам — миру гармонии, в котором нет места соперничеству и распрям, тайне, которая открывается за чертой смерти. Люди замерли, едва смея дышать, а она призывала их всех прийти и взять то, что смертным на земле недоступно.

Она снова запела и, продолжая петь, стала медленно удаляться и наконец скрылась из глаз, только чарующий голос доносился издали.

Любимая стала твоей,
Но знай — ты ее потерял.
Ты не добился любви той,
Кого любишь — она навеки твоя.
Ты чистой душой к ней стремишься,
Тоскуешь, твоя память не умирает.
Ты не увидишь, как она стареет,
Как блёкнут краски на лице прекрасном,
Как горе прорезает сеть морщин,
Как волосы седеют, гаснет взор —
Где красота, что некогда сияла?
Нет, счастливее тот,
Кого отвергли!
Любовь не стала для него привычкой,
И милый образ в памяти живет
В немеркнущей, нетленной красоте,
Такой же юный, нежный, лучезарный.
Но вот смолкли последние звуки, и снова людей охватило безумие. Стоявшие за оградой мужчины снова кинулись к воротам, женщины снова с воплями вцепились в них, проклиная красоту Хатор, ее пение ничего для них не значило, они должны были во что бы то ни стало удержать своих любимых и своих кормильцев. И все же почти все мужчины, кто был во внешнем дворе, ринулись к внутренним воротам, за которыми стояло алебастровое святилище Хатор. Они бросались на землю и впивались в нее руками — так в страшном сне люди пытаются удержаться и не сползти в бездонную пропасть, но кто-то невидимый медленно тащит их к краю бездны; этих же несчастных влекла их собственная исступленная страсть. Тщетно упирались они ногами в камни, пытаясь остановиться, их тело судорожно ползло вперед, и они медленно приближались к воротам, извиваясь, как раненые змеи, которых тащат на веревке. Из тех, кто проник в наружный двор и увидел прекрасную Хатор, мало кому было суждено остаться в живых и вернуться назад.

Жрецы сняли повязки с глаз, поднялись с земли и распахнули вторые ворота. За ними, чуть поодаль, колыхалась на легком ветру завеса святилища, двери за этой завесой были сейчас открыты, это было видно, когда ветер откидывал пурпурную ткань, из-за которой неслись чарующие звуки ее голоса.

— Ближе! Подходите ближе! — воззвал старый жрец. — Пусть тот, кто желает завоевать прекрасную Хатор, подойдет ближе!

Скиталец чуть было не двинулся вперед, но страсть не поработила его, здравый смысл победил. Он усмирил свое сердце и стал ждать, пусть сначала пойдут другие, он посмотрит, что будет с ними.

Влюбленные безумцы метались перед святилищем, то устремлялись вперед, ослепленные страстью, то отбегали назад, пораженные страхом, и наконец решился идти слепой, его вел за руку один из жрецов, потому что его собаку-поводыря не пустили за вторые ворота.

— Вы все боитесь, трусы! — кричал он. — А вот я не боюсь! Лучше увидеть прекрасную Хатор и умереть, чем жить, не видя ее. Поверните меня лицом к дверям, жрецы, в худшем случае я всего лишь умру.

Жрецы подвели его почти к самой завесе и повернули лицом к двери. Он с громким криком рванулся вперед, но тотчас же был отброшен, закружился, как оторванный ветром лист, и упал. Однако поднялся на ноги и снова рванулся вперед и снова был отброшен. В третий раз он встал и бросился в двери, яростно размахивая своей клюкой. Послышался глухой звук, как будто клюка ударила по щиту, она на миг застыла в воздухе и тут же разлетелась в щепы. Раздался звон мечей, и слепой упал на землю мертвый, хотя ни единой раны на нем Скиталец не увидел.

— Подходите же! Подходите ближе! — приглашали жрецы. — Один из вас пал. Пусть тот, кто желает завоевать несравненную Хатор, подойдет ближе!

Выбежал вперед мужчина, бросивший свой народ в пустыне, он кричал что-то на языке апура. Его тоже отбросило от дверей, он снова ринулся внутрь и снова был отброшен, потом раздались удары мечей, и он тоже пал мертвым.

— Подходите! — кричал жрец. — Подходите же! Еще один пал. Пусть тот, кто желает завоевать прекрасную Хатор, подойдет ближе!

Безумцы один за другим кидались в двери, их всех сначала отшвыривали наружу, потом убивали невидимыми мечами. Наконец остался только один Скиталец.

— Неужели и ты, прекраснейший и достойнейший из мужей, хочешь умереть такой жалкой смертью? — обратился к нему жрец. — Ты видел, что с ними случилось. Одумайся и уходи.

— Не было в моей жизни такого, чтобы я перед чем-то отступил, будь то человек или призрак, — ответил ему Скиталец и, вынув из ножен свой короткий меч, подошел к святилищу и поднял щит, защищая голову, а жрецы отступили в сторону и приготовились смотреть, как он будет умирать. Скиталец заметил, что все умирали только за порогом святилища. Поэтому он вознес молитву Афродите и медленно пошел к дверям. На расстоянии тетивы лука от порога он остановился и стал слушать. Теперь он мог даже разобрать слова песни, которую пела Хатор, сидя за своим ткацким станком. Это было так прекрасно, что приводило в благоговейный трепет, и он на мгновение забыл о стражах, охраняющих врата, о том, как он будет мимо них прорываться, забыл вообще обо всем на свете и только слушал, как ее чистый, хрустальный голос поет на его родном языке — языке ахейцев.

Из нитей золотых и алых
Сотките повесть о Елене аргивянке,
О войнах, что из-за нее велись,
О всех ее любивших и из-за нее погибших.
О пламенных устах, даривших поцелуи
В награду прославленным героям,
О золотых кудрях,
Не поседевших за столько зим,
О красоте, что властвует над миром —
И в рабстве у него сама.
О битвах кораблей и колесниц,
Что гибли сотнями, о реках крови,
Что лилась за обладанье красотой,
Мерцающей над миром, как звезда.
О древних стенах Илиона,
Павшего под натиском врагов,
О пламени пожаров, скрывшем небеса,
О криках умирающих в мученьях…
Как злобно покарали боги Елену аргивянку:
Любима страстно всеми мужчинами на свете,
Любить я не умею.
Голос умолк, и мысли Скитальца вернулись к стражам святилища, с которыми ему предстояло сразиться. Он приготовился к встрече с невидимым врагом, но песня зазвучала снова, и столько в ней было колдовской нежности, что он невольно замер и стал ждать, когда Хатор кончит петь. В дивном голосе зазвучала радость, словно после нескончаемо долгой, тоскливой зимней ночи на востоке поднялась колесница рассвета.

Что случилось с сердцем моим?
В нем жажда любви трепещет!
Неведомое мне доселе чувство,
Оно проснулось вдруг, как брошенный ребенок,
Голодный, одинокий и несчастный.
Проснулось сердце и заплакало, тоскуя;
В нем всплыло смутное воспоминанье
О счастье, о любви, что некогда пылала.
Воспоминанье или сон?
Другая жизнь, другое время, страна под небом золотым…
Война, убийство, смерть неведомы там были.
Безмерным счастьем наслаждались мы,
И боги позавидовали нам,
Своею ненавистью нас разделили,
Зловещая змея вползла меж нами
По их веленью и обвила нас кольцами Судьбы.
«Отныне и вовек вам суждено искать друг друга,
Таков наш приговор, искать, но находить
Лишь тень любимых; мечтать о счастье,
Что дарили вы друг другу,
Но счастье и мечты останутся лишь сном».
Смолкли последние звуки, но, сжимая в руке меч и закрывая грудь своим широким щитом, Скиталец вспомнил сон царицы Мериамун, который пересказал ему жрец Реи. В этом сне двое любящих совершили грех, и вместо двух их стало трое, они были обречены из жизни в жизнь, умирая и вновь возрождаясь, искать друг друга. Ему подумалось, что именно об этом и пела Хатор.

Однако сейчас ему было не до снов, не до песен и не до знамений, все мысли сосредоточились на смертельном враге, который ждал его, окутанный мраком, и на Елене, которую ему суждено заключить в объятья, так поклялась ему богиня в святилище на омываемой морями Итаке. Он не произнес ни слова, не воззвал к богам, прося помощи, он прыгнул вперед, как прыгает затаившийся в камышах лев, и щит его сшибся со щитами, что преграждали путь, его схватили невидимые руки и попытались отбросить назад, но их ли злой силе было одолеть Скитальца, сильнейшего из мужей в мире, с ним мог сравниться лишь сын Теламона, Аякс, совершивший самоубийство. Жрецы с изумлением глядели, как Скиталец, не отступая ни шагу назад после отпора, который дали ему стражи святилища, начал сыпать удары меча с такой яростью, что после каждого удара в воздух взлетал язык пламени — добрый меч феака Эвриала знал свое дело. Но вот раздался стук невидимых мечей, и от золотых доспехов Скитальца, которые некогда носил богоподобный Парис, снопом полетели искры — от щита, от шлема, от панциря, оплечий, поножий — так бывает, когда кузнец кует могучими ударами молота меч из раскаленного до бела железа.

Удары невидимых мечей сыпались на золотые доспехи, точно град, не нанося ни малейшего вреда тому, кого они защищали, мало того — они не оставляли на самих доспехах ни вмятин, ни царапин. Жрецы только дивились на это чудо, а невидимые стражи продолжали наносить Скитальцу удары, и Скиталец их успешно отражал. И вдруг он понял, что стражи, преграждающие ему путь, исчезли, ему больше никто не наносит ударов, а его меч только рассекает воздух. Он рванулся вперед, за завесу, и оказался в святилище.

Упавшая за ним завеса все еще колыхалась, когда снова раздалось пение, Скиталец замер, устремив глаза вверх, туда, где высоко в святилище стоял станок. Пение лилось из-за длинной полосы тончайшей переливчатой ткани, которая ниспадала со станка, пела Елена, слышавшая стук мечей и звон доспехов тех, кто падал на колени, умирая.

Ты слышишь удары мечей?
Это сталь ударяет о сталь,
Это жизнь в поединке со смертью,
Это смерть убивает жизнь,
Убивают смертных тени убитых.
Ты слышишь удары мечей?
Это музыка жизни моей,
Плясать суждено мне танец Ириний
До скончанья времен,
До скончанья дней.
Духи умерших, любивших меня,
Смерть погасила вашу любовь,
Но не погасила вашу ненависть,
Так захотела злая Судьба.
Кончилась песня, Скиталец поднял глаза и увидел перед собой три тени — тени могучих воинов в ратных доспехах. Он всмотрелся в них и узнал гербы на их щитах, это были давно умершие герои — Пирифой, Тесей и Аякс.

Увидев Скитальца, все трое воскликнули в один голос:

— Приветствуем тебя, Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки!

— Приветствую тебя, Тесей, сын Эгея! — ответствовал Скиталец. — Ведь ты спустился в царство Аида, и что я вижу — ты вернулся оттуда живым. Ты вновь переплыл реку Океан[513] и живешь на земле под солнцем? Когда-то я искал тебя в царстве Аида, но не нашел.

Тень Тесея ответила:

— Я и сейчас пребываю в царстве Аида, в полях асфоделей. То, что ты видишь, — тень, посланная царицей Аида Персефоной охранять прекрасную Елену.

— Приветствую тебя, Пирифой, сын Иксиона! — воскликнул Скиталец. — Удалось ли тебе завоевать любовь жестокой Персефоны? И почему Аид отпустил своего соперника радоваться жизни на земле под солнцем? Я спускался в его царство, но не нашел тебя там.

И тень Пирифоя ответила:

— В царстве Аида я пребываю и ныне, а то, что ты видишь, всего лишь тень, что следует повсюду за тенью героя Тесея. Где находится он, туда иду и я, даже наши тени неразлучны. А сейчас мы охраняем прекрасную Елену.

— Приветствую тебя, Аякс, сын Теламона! — воскликнул Скиталец. — Ты все еще гневаешься на меня из-за доспехов Ахилла, сына Пелея, которые троянцы присудили мне? Ведь тогда, в царстве Аида, я заговорил с тобой, а ты ответил мне мрачным молчанием, так велик был твой гнев.

И тень Аякса ответила:

— Будь я живой человек и живи на земле под солнцем, я ответил бы тебе ударом меча на удар меча и метнул бы в тебя копье. Но я сражаюсь призраком копья и призраком меча и убиваю только тех, кто обречен умереть, ведь я всего лишь тень Аякса, обитающего в царстве Аида. Но царица Персефона послала меня охранять прекрасную Елену.

Тогда Скиталец спросил их:

— Скажите мне, тени сынов героев, значит, путь передо мной закрыт? Или боги не запрещают мне, пока еще оставшемуся в живых, войти и увидеть ту, кого вы охраняете, — прекрасную Елену?

Все трое кивнули ему головой, все трое ударили его мечом по щиту и сказали:

— Войди, но не оглядывайся, пока не придешь к желанной цели.

И Скиталец вошел во внутренний покой алебастрового святилища.

Тени, приказавшие ему не оглядываться, стали бледнеть и наконец растаяли, а Скиталец медленно стал подниматься по лестнице алебастрового святилища и наконец оказался возле ткани, падавшей со станка. Она широким, пышным пологом закрывала внутренность святилища. И тут он остановился, не зная, как нарушить уединение Хатор.

Пока он раздумывал, щит соскользнул с его руки и с грохотом упал на мраморный пол, и в этот миг Хатор снова запела, еще нежнее, еще томительнее.

И пела она о том, что смерть погасила любовь тех, кто любил ее, но не погасила их ненависть, их духи охраняют ее и убивают всех, кто к ней стремится. Ревнивая, завистливая Судьба обрекла ее на одиночество, но придет герой и одолеет ее стражей, ее сердце согреется, как оледеневшая зимой земля, орошаемая слезами весны, в нем расцветет любовь, доселе неведомая ей, она ждет, она полна трепетной надежды.

Сердце Скитальца отзывалось на сладостное звучание голоса то трепетом радости, то печалью, как струны арфы под пальцами поющей. Но вот последние звуки замерли в тихом рыдании.

Скиталец стоял, скрытый сотканной на станке тканью, весь трепеща, как листья тополя, и лицо у него стало белым, как тополиные листья. Желание увидеть лицо той, которая сейчас пела, охватило его с такой непреодолимой силой, что он схватил спадающую со станка прозрачную ткань и могучим рывком дернул. Она упала к его ногам золотыми струящимися складками.

Глава 15

ТЕНЬ В ЛУЧАХ СОЛНЦА
Разорванная ткань упала — последний покров, скрывающий самозванку Хатор. Она упала, и прорвавшиеся золотые и пурпурные нити, свиваясь и струясь, легли вокруг ног Скитальца и вокруг ткацкого станка.

Прозрачная ткань была разорвана, завеса сорвана, труд погублен, вытканные с таким искусством картины любви и сражений уничтожены.

Но в серебристом сумраке алебастрового святилища он увидел Елену, невесту и дочь Тайны, прекраснейшую из женщин, к которой стремятся сердца мужчин всего мира. Она сидела, сложив руки на коленях и опустив голову, сияя красотой, которую воспели прославленные поэты, ради которой совершали высочайшие подвиги и величайшие преступления, рядом с которой любое чудо меркло. В ее голосе слышались отзвуки всех сладкозвучных женских голосов мира, в ее лице слились отражения всех прекрасных женских лиц, и сама ее переменчивая красота, как все считали, была рождена вечно меняющейся луной.

Елена сидела в кресле резной слоновой кости, лучезарная, в сияющем ореоле своих распущенных золотых волос. Белое одеяние падало к ногам мягкими складками, на груди мерцал звездный камень — рубин, рожденный в глубинах моря и тающий на солнце, но на груди Елены он не таял. С рубиновой звезды медленно стекали красные капли на ее белоснежное одеяние, падали и тотчас исчезали, не оставляя кровавых следов.

Она подняла голову, и Скиталец посмотрел на ее лицо, ее приводящая в трепет красота ошеломила его, он окаменел, как каменеют все мужчины, увидев это несказанное лицо.

Глаза Елены широко раскрылись, губы, на которых только что замерла песня, задрожали от страха. Так бывает с человеком, когда он идет лунной ночью один и вдруг встречает ненавистного врага, который давно умер, — призрак вернувшегося на землю, чтобы жестоко отомстить.

Ее ужас был так велик, что Скиталец тоже испугался. Что она могла увидеть в этом охраняемом тенями святилище, где были только он и она? Неужели сюда проник еще кто-то?

И тут он заметил, что взгляд Елены прикован к золотым доспехам, которые когда-то носил Парис, она смотрит на золотой щит с его гербом, на золотой шлем с опущенным забралом, которое скрывало не только глаза, но и лицо Скитальца… Наконец из груди ее вырвался крик:

— Парис! Парис! Парис! Неужели смерть потеряла свою власть над тобой? Неужели ты явился, чтобы снова увлечь меня к себе, на стыд и позор? Парис, мертвый Парис, кто дал тебе мужество победить тени героев, с которыми ты никогда не осмелился бы встретиться в бою на земле?

Она в отчаянии заломила руки и горько засмеялась.

В голове многоумного Одиссея мелькнула неожиданная мысль, и он ответил ей не своим голосом, а мягким, вкрадчивым, лживым голосом предателя Париса, который он слышал, когда тот давал ложную клятву в Трое.

— Значит, госпожа, ты все еще не простила Париса? Ты ткешь, как и прежде, на своем станке и поешь всё те же песни, — неужели ты так же сурова, как и в прежние времена?

— Ты вернулся, чтобы глумиться надо мной? — сказала она, и в голосе ее почувствовался страх, который когда-то владел ею, а ведь она уже так давно была свободна. — Разве не довольно того, что ты обманул меня, явившись в облике моего законного супруга? Зачем ты меня преследуешь?

— В любви все средства хороши, — отозвался Скиталец голосом Париса. — Многие любили тебя, госпожа моя, и все умерли из-за твоей красоты, только моя любовь оказалась сильнее смерти. Сейчас никто не сможет нас обвинить, никто нам не помешает. Троя пала, герои обратились в прах, жива только любовь. Ты хочешь узнать, госпожа, какова любовь тени?

Все это время она слушала его, опустив голову, но сейчас рванулась вперед, лицо ее вспыхнуло от гнева, в глазах сверкала ярость.

— Прочь! — крикнула она. — Да, герои, к моему стыду, погибли за меня и из-за меня, но стыд мой еще жив. Уходи! Никогда больше, ни в жизни, ни после смерти, мои уста не прикоснутся к твоим лживым устам, опорочившим мою честь, к твоему лицу, вероломно надевшему маску моего мужа!

Как рассказывают поэты, Парис обольстил прекрасную Елену, перевоплотившись с помощью колдовства в ее супруга.

Скиталец снова заговорил льстивым, вкрадчивым голосом Париса, Приамова сына:

— Когда я подошел к святилищу, где ты обитаешь, я услышал, о Елена, как ты поешь. Ты пела, что твое сердце пробудилось, что в твоей душе расцветает любовь, о том, что придет тот, кого ты ждешь, кого давно любишь и будешь любить вечно. И всё так и случилось — я пришел, я, Парис, единственный, кого ты любила, любишь и будешь любить, будь я мужчина или призрак! Неужели ты меня прогонишь?

— Да, я пела, пела то, что внушили мне боги, то, чем было полно мое сердце, я чувствовала, что пришел тот, кого я любила когда-то, единственный, кого мне суждено любить вечно. Но не тебя, лживый, вероломный Парис, не тебя ждало мое сердце! Я назову тебе его имя, и ты, струсив, убежишь обратно в Аид. Мое сердце принадлежит тому, кого я встретила совсем юной девушкой, я несла из источника воду, а он переезжал в своей колеснице бурный Эврот. Тому, кого я встретила в Трое, куда он пробрался в обличье нищего. Да, Парис, я назову тебе его имя, и хоть его давно уже нет на свете, я знаю, что полюбила его с первой встречи, всегда любила его одного и буду любить до конца моего бессмертия: это Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки, славнейший из мужей. Он был в моем сердце, когда я пела, в моем сердце он и пребудет вечно, хотя боги в гневе своем отдавали меня другим, к моему стыду и позору, вопреки моей воле.

Одиссей услышал свое имя из ее уст, услышал ее признание, поверил, что Златокудрая Елена любит его одного, и его сердце чуть не вырвалось из груди. Он не мог вымолвить ни слова, только поднял забрало своего шлема.

Она посмотрела на него и узнала — да, это Одиссей, царь Итаки, и, закрыв лицо руками, обрушила на него свой гнев:

— Парис, Парис, ты всегда был коварен, тень ты или человек, но из всех твоих предательств это самое гнусное. Ты принял облик погибшего героя и услышал признание, которого Елена никогда до сих пор не произносила. Будь ты проклят, Парис! Ты сейчас обманул меня, как когда-то давно, явившись в облике моего супруга, Менелая, и опозорил. Я воззову к Зевсу, чтобы он поразил тебя молниями. Нет, я воззову не к Зевсу, я воззову к самому Одиссею. Одиссей! Одиссей! Явись из царства теней и порази этого злобного предателя, Париса, ведь он даже после смерти глумится надо мной!

Она подняла глаза и, протянув руки, прошептала:

— Одиссей! О, Одиссей, приди!

Скиталец медленно приблизился к прекрасной Златокудрой Елене — медленно, очень медленно, шаг за шагом, и погрузил взгляд своих темных глаз в ее синие очи. Наконец голос к нему вернулся, и он произнес:

— Елена, аргивянка Елена, я не тень, явившаяся из царства мертвых, чтобы мучить тебя, и о троянце Парисе мне ничего не известно. Я Одиссей, царь Итаки, я человек, живущий на земле под солнцем. Я пришел сюда, потому что искал тебя, искал, чтобы завоевать твое сердце. На моей далекой Итаке мне явилась во сне Афродита и повелела странствовать по морям, пока я не найду тебя, о Елена, и не увижу рубиновую звезду на твоей груди. И я приплыл сюда, одолел твою стражу, услышал твою песню и разорвал завесу Судьбы, я увидел твою рубиновую звезду и наконец-то, наконец-то нашел тебя! Я понял, что ты узнала доспехи Париса, который был твоим супругом, и решил испытать тебя: заговорил голосом Париса, как в былые времена ты говорила голосами наших жен, когда мы прятались внутри деревянного коня в стенах Трои. Так я выманил из твоего сердца тайну твоей любви, она открылась мне, как благоуханный цветок открывается навстречу солнцу. Верь мне, я — Одиссей в доспехах Париса, Одиссей, совершивший свое последнее путешествие, чтобы завоевать твою любовь и стать твоим супругом.

Дрожа, она недоверчиво смотрела на него.

— Я хорошо помню, — наконец произнесла она, — когда я омывала ноги Одиссея в Трое, я заметила большой бледный шрам ниже колена. Если ты и в самом деле Одиссей, а не призрак из царства теней, покажи мне этот шрам.

Скиталец улыбнулся и, прислонив свой щит к станку, снял золотой наголенник, и Елена увидела большой бледный шрам от раны, которую нанес ему на Парнасе клыком кабан, когда он был еще мальчик.

— Вот, госпожа, смотри, — сказал он. — Этот шрам ты видела много лет назад во дворце в Трое?

— Да, — сказала Елена, — это тот самый шрам. Теперь я верю, что ты не призрак в обманчивом облике, а сам Одиссей, который пришел ко мне, чтобы стать моим возлюбленным и моим супругом.

И она с нежностью поглядела ему в глаза.

Отбросив все сомнения, Скиталец обнял ее и прижал к груди. Теперь рубиновая звезда лежала у него на груди, и красные капли стекали с нее на его панцирь, а лицо той, к кому стремятся сердца всех мужчин на свете, расцвело нежностью в тени его шлема, глаза под его поцелуями наполнились слезами. О, если бы боги дарили такое счастье всем влюбленным!

Она с тихим вздохом нежно высвободилась из его объятий и хотела что-то сказать, но вдруг ее лицо изменилось. Она смотрела на окно алебастрового святилища, в которое лился солнечный свет и дробился золотыми пятнами на мраморном полу, и сияющее в ее глазах счастье сменилось страхом. Почему солнечный свет дробился? Что плясало в солнечных лучах? Неужели всего лишь мошки? За окном не было ничего, что могло бы отбрасывать тень, почему же она смотрела так, будто увидела кого-то, кто подглядывал за свиданием влюбленных? Что бы это ни было, она подавила свой страх, и, когда снова заговорила с ним, на губах ее даже играла улыбка и в глазах были искорки смеха.

— Ты, Одиссей, поистине хитроумнейший из смертных. Ты хитростью выманил у меня мою тайну. Кто, кроме тебя, способен хитрить в такую минуту? Когда я приняла тебя за Париса, ибо лицо твое было скрыто забралом, меня охватил такой ужас, что я стала звать Одиссея, как ребенок зовет мать. Я всегда доверяла Одиссею, он всегда приходил на помощь в беде, хотя боги пожелали, чтобы мое собственное сердце не догадывалось о моей любви и узнало о ней только сейчас. И я невольно позвала Одиссея, его именем я хотела прогнать вероломного Париса в мир теней, откуда он пришел. Но вместо того, чтобы прогнать Париса в Аид, это имя бросило Одиссея в мои объятья. И уж коль так случилось, я не отрекусь от своих слов, ведь своим поцелуем мы поклялись друг другу в верности, поклялись перед бессмертными богами, и свидетели нашей клятвы — тени, которые охраняют Елену и которые пропустили к ней одного лишь тебя, как было предопределено судьбой. Теперь эти тени уйдут, охранять прекрасную Елену больше не надо. Теперь она принадлежит тебе, ты будешь ее охранять, она снова стала женщиной, ибо твой поцелуй разрушил проклятье. Ах, дорогой друг, сколько мне пришлось перестрадать по воле богов, сколько я видела жестокости и преступлений после того, как в милой сердцу Спарте умер мой супруг. И вот что я тебе скажу, Одиссей, а ты постарайся меня понять. Ты никогда в жизни не касался моих уст своими устами, однако я знаю, что это был не первый наш поцелуй. И еще я знаю знанием, которое вдохнули в мое сердце боги, что любовь наша будет длиться недолго и мы подарим друг другу мало счастья, но она не кончится с нашей смертью. Ведь я, Одиссей, дочь бессмертных богов, и хотя я засыпаю и потом забываю свои сны, которые мне снились, а мой облик меняется, как сейчас менялся в глазах тех, кто был обречен умереть, но сама я не умираю. А для тебя, Одиссей, хоть ты и смертный, смерть будет подобием короткой летней ночи, за которой наступает новый яркий день. Ты снова возродишься к жизни, Одиссей, как возрождался и раньше, и в каждой новой жизни мы будем встречаться и любить друг друга — до скончания времен.

Слушая ее речь, Скиталец снова вспомнил сон царицы Мериамун, который рассказал ему жрец Реи. Но Елене он ничего о нем не сказал, решил, что мудрее будет промолчать.

— Какое счастье жить, госпожа моя, если в каждой новой жизни я буду встречать тебя и быть твоим возлюбленным.

— Да, Одиссей, ты будешь встречать меня в каждой новой жизни, в этом облике или в другом, ведь у красоты много обличий, а у любви много имен, но каждый раз ты будешь находить меня и снова терять. Признаюсь тебе: когда ты пробился сквозь ряды тех, кто защищает меня, с моих мыслей спала пелена и я провидчески прозрела, я всё вспомнила и поняла, что я, любимая столь многими, не могу полюбить никого. Я поняла, Одиссей, что я всего лишь игрушка в руках богов, которые используют меня в своих целях. И еще я поняла, что любила тебя, одного лишь тебя, эта любовь родилась еще до того, как я появилась на свет, и она не сгорит в пламени погребального костра.

— Так тому и быть, госпожа, — отвечал Одиссей. — Я тоже знаю, что никогда не любил ни одну женщину, ни одну богиню так сильно, как люблю тебя, ты — сердце в моей груди, разве человек может жить без сердца?

— Ах, говори, — улыбнулась она, — твои речи точно сладкая музыка.

— Да, госпожа, с радостью. Но ты сказала, что любовь наша будет длиться недолго, и мое сердце тоже вещает мне, что отпущен нам короткий срок. Мне ведомо, что сейчас я совершаю свое последнее странствие и что смерть придет ко мне водною дорогой, это будет очень быстрая смерть. Поэтому я осмеливаюсь тебя спросить, когда же мы соединимся? Ведь если нам осталось жить так мало, будем же любить друг друга, пока мы живы.

Золотые волосы Елены закрыли ее лицо, точно вуаль невесты, она долго молчала.

— Мы не можем стать супругами здесь, в этом священном месте, где я живу, Одиссей, иначе вызовем гнев богов и людей. Скажи мне, где твой дом в городе, и я к тебе приду. Нет, Одиссей, лучше сделаем по-другому. Завтра, за час до полуночи, ты будешь ждать меня возле пилона у ворот моего храма, я выйду к тебе, ведь я теперьсвободна, и ты узнаешь меня по звездному камню на моей груди, что светится в темноте, — помни, только по камню! — и поведешь меня к себе. И ты станешь моим супругом, а я твоей супругой. А потом мы уедем туда, куда укажут нам боги. Знай же, я давно желаю покинуть страну Кемет, где боги столько времени принуждают людей умирать из-за меня. А теперь прощай, Одиссей, прощай, мой наконец-то обретенный возлюбленный.

— Пусть так и будет, госпожа, — отвечал Одиссей. — Завтра вечером я встречу тебя у внешних ворот возле пилона. Я тоже хочу покинуть эту страшную страну, бежать от ее злых чар и колдовства, но мне нельзя бежать, пока не вернется фараон. Он ушел воевать и взял с меня клятву, что я буду охранять его дворец.

— Об этом мы поговорим после, а сейчас ступай. Тебе нужно уйти как можно скорее, потому что здесь нам не должно говорить о земной любви, — сказала Златокудрая Елена.

Он поцеловал ее руку и ушел, и веря, и не веря тому, что произошло.

В своем чрезмерном хитроумии он, увы, ничего не рассказал ей о царице Мериамун.

Глава 16

ДУХ РЕИ ОТДЕЛЯЕТСЯ ОТ ТЕЛА
Жрец Реи бежал со всех ног от врат смерти, которые охраняли прекрасную Елену и открывались только перед теми, кто был обречен умереть. На сердце у старого жреца было непереносимо тяжело, ведь он полюбил Скитальца. Среди сумрачных сынов Кемета он не встретил никого, кто мог бы сравниться с этим ахейцем, — он так мужественно красив, так силен, такой бесстрашный и искусный воин. Разве забудешь, как он спас жизнь той, которую он, Реи, любит больше всех на свете, — царице Мериамун, дочери лунного света, прекраснейшей из всех цариц, восходивших когда-либо на трон Египта, прекраснейшей и искуснейшей в тайнах древних знаний, если не считать царицу Тайю. А как красив был сам чужеземец, когда стоял в пиршественном зале на возвышении, а в него со всех сторон летели копья! Вспомнился сон Мериамун, который она рассказала ему лично много лет назад, вспомнилась тень в золотом шлеме, которая явилась духу Хатаски… И чем дольше он размышлял, тем больше изумлялся и недоумевал. Что замыслили боги? Одно было несомненно: властелины снов посмеялись над Мериамун. Мужчина, которого она видела во сне, никогда не станет ее возлюбленным: он пошел к храму самозванки Хатор встретить там свою смерть.

Спотыкаясь, спешил Реи во дворец, и там, пройдя через торжественные залы, хотел уединиться в своих покоях. Но у дверей, ведущих в покои Мериамун, его встретила сама царица. Она стояла, точно изваянная из мрамора в сиянии своей царственной красоты, в парадном одеянии царицы и в венце с золотыми уреями. Черные волосы падали длинными мягкими волнами, темные глаза на бледном, матовом лице казались огромными, и взгляд их был загадочен.

Реи низко поклонился ей и хотел пройти к себе, но она его остановила.

— Куда ты идешь, Реи? — спросила она. — И почему твое лицо так печально?

— Иду заниматься делами, царица, — ответил он. — А печален я потому, что от фараона нет известий, мы не знаем, успешно ли он сразился с апура.

— Да, ты сказал мне правду, — отозвалась она, — но только не всю правду. Входи, я желаю говорить с тобой.

Он вошел в ее покои, и она велела ему сесть подле нее в то самое кресло, где утром сидел Скиталец. А царица Мериамун вдруг опустилась перед ним на колени, из ее глаз хлынули слезы, грудь сдавили рыдания. Он подумал, что наконец-то она дала волю своему горю по сыну, умершему, как и все первенцы в Египте. Она закрыла лицо руками, всё тело ее содрогалось.

— Любимое мое дитя, почему ты так горюешь? — спросил Реи. Но она не ответила, только взяла его руку и сжала. Глаза старого жреца наполнились слезами. Она долго молчала, потом подняла лицо, но не могла вымолвить ни слова. Он погладил ее прекрасную царственную голову, которая никогда не склонялась ни перед одним мужчиной.

— Что с тобой, царица? — снова спросил он, и она наконец ответила:

— Я расскажу тебе, мой добрый друг, единственный друг, который есть у меня на свете, я не могу не рассказать, иначе сердце мое разорвется, рассудок погибнет, в нем воцарится мрак, где будет клубиться зловещий туман, и лишь блуждающие огни будут иногда бросать свой слабый свет на хаос, в который превратился некогда блестящий ум царицы. Ты помнишь ночь — ту ненавистную для меня ночь, когда я стала женой фараона, — помнишь, как я тогда прокралась к тебе и рассказала сон, что мне приснился, — приснился в насмешку надо мной, лежащей рядом с фараоном?

— Да, царица, я хорошо его помню, — ответил Реи. — Странный то был сон, моей мудрости не хватило, чтобы его разгадать.

— А помнишь, как я описала тебе мужчину из моего сна, которого мне суждено полюбить, — мужественный красавец, воин в золотых доспехах, в золотом шлеме застрял бронзовый наконечник копья?

— Да, помню, — ответил Реи.

— А имя, его имя? — прошептала она, глядя в его глаза своими широко раскрытыми глазами. — Не Эперит ли, не Скиталец? Разве не он явился к нам в золотом шлеме с застрявшим в нем бронзовым наконечником копья? Разве не свершилась судьба Мериамун? Слушай же, Реи, слушай! Я полюбила его, как мне и было предсказано судьбой. Лишь только я увидела его, когда он вошел в зал приемов во всем блеске своей мужественной красоты, я узнала его. Узнала мужчину, на которого в незапамятные времена было наложено проклятье, — на него, на ту женщину из сна и на меня, когда вместо двоих нас стало трое и всех нас обрекли страдать из жизни в жизнь и причинять друг другу мучения в земной жизни. Я узнала его, Реи, хотя он не узнал меня, при звуке его шагов вся моя душа устремилась ему навстречу, мое сердце расцвело, как расцветает плодородная земля Кемета, когда разлившийся Сихор возвращается в свои берега. На меня нашло озарение, Реи, я обратилась взором в прошлое и увидела сквозь тьму времен, что любила его всегда; я обратила взор свой в неведомое будущее и увидела, что буду любить его до скончания времен. Но когда я вернулась в настоящее, оно было застлано мраком, я услышала стоны умирающих и чистый, хрустальный голос женщины, которая что-то пела.

— Не сулит добра твое видение, царица, — молвил Реи.

— Увы, Реи, не сулит. Но я рассказала тебе не всё. Слушай же меня, Реи, слушай. Хатор Атаргатис[514], богиня любви, наслала на меня безумие страсти. Я полюбила его, полюбила страстно, я, которая никогда никого не любила! Ах, Реи, Реи! Я покорю этого мужчину. Не смотри на меня так сурово, так угодно Судьбе. Вчера вечером я беседовала с ним и назвала ему имя, которое он скрывает от нас, его истинное имя, он — Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки. Ты удивлен, но это так. Я узнала его тайну благодаря своему искусству магии, вынудила сказать правду хитроумнейшего из смертных. Но мне показалось, что он не хочет приближаться ко мне, хоть я и выведала у него, что он приплыл издалека, чтобы найти меня, супругу, обещанную ему богами.

Жрец вскочил с кресла.

— Госпожа! — воскликнул он. — Царица, которой я служу и которую люблю с колыбели, помутился твой разум, а не твое сердце. Тебе не дóлжно любить его. Неужели ты забыла, что ты — царица Кемета и супруга фараона? Неужели втопчешь в грязь свою честь ради никому не ведомого бродяги?

— Да, я царица Кемета и супруга фараона, но никогда я не была его возлюбленной. Честь! Зачем ты говоришь мне о чести? Как Нил, разливаясь в половодье, сметает все вокруг, так любовь разрушила твердыню моей чести, заставила забыть, что это такое. Она сейчас похожа на сломанную лилию, которую швыряют бешено кипящие волны. Не говори со мной о чести, Реи, лучше научи меня, что делать, чтобы привести моего героя в мои объятья.

— Ты поистине лишилась рассудка, — простонал он. — И все же… я забыл… ничему этому не бывать, тебя ждут одни лишь только слезы, Мериамун. Я пришел с дурными вестями. Тот, кого ты так страстно желаешь, погиб для тебя навек — и для тебя, и для всего мира.

Мериамун вскочила со своего ложа и прыгнула на него, как лев на раненого оленя, ее прекрасное лицо исказилось от ярости и страха.

— Он умер? — прошипела она над самым ухом Реи. — Умер! И я этого не знала? Значит, это ты его убил, и я сейчас отомщу убийце!

Она выхватила из-за пояса кинжал — тот самый кинжал, которым она нанесла однажды удар своему брату, когда он хотел ее поцеловать, — и занесла над старым жрецом Реи. Но тут же опустила и сказала:

— Нет, это слишком легкая смерть, ты будешь умирать долго, медленно, в муках! Да, Реи, ты попадешь в руки самых изощренных палачей!

Она умолкла, руки ее дрожали, грудь судорожно вздымалась, глаза сверкали, как звезды.

— Остановись! Опомнись! — вскричал он. — Я не убивал этого Скитальца! Если он и в самом деле умер, то лишь от собственной глупости. Ведь он захотел увидеть самозванку Хатор, а те, кто ее увидел, бегут сражаться с невидимыми мечами, а те, кто с ними сразился, попадают в бронзовые ванны с соляным раствором, а души их отправляются в царство теней.

Лицо Мериамун стало белее алебастровых стен ее покоя, она пронзительно вскрикнула и упала на свое ложе. Стиснув голову руками, она забормотала:

— Как мне его спасти? Как спасти его от этой проклятой колдуньи? Увы, поздно… но я хотя бы узнаю, как он умер, услышу о красоте злодейки, которая убила его… Реи, не гневайся на меня, — прошептала она не на языке Кемета, а на древнем мертвом языке мертвого народа, — сжалься над моей слабостью. Ты ведь умеешь освобождать свой дух от тела?

— Да, я владею этим искусством, — отвечал ей Реи на том же мертвом языке, — и я же обучил этому искусству тебя, я и Первозданное Зло, к которому ты порой обращаешься.

— Верно, Реи, ты открыл мне это тайное знание. Ты всегда любил меня, ты сам говоришь мне об этом, и много страшных тайн нас с тобой связывает. Позволь мне послать твой дух в храм самозванки Хатор и узнать, что там происходит, узнать, как умер тот, кого мне суждено любить.

— Недоброе дело ты задумала, Мериамун, недоброе и опасное, — отвечал ей Реи. — Ведь там мой дух может встретиться со стражами врат, и кто знает, чем кончится встреча духа, ненадолго покинувшего свое живое тело на земле, с духами, давно лишившимися своей земной оболочки?

— И все равно, Реи, ты должен это сделать из любви ко мне, — умоляла его Мериамун, — ты единственный, кто владеет этим искусством.

— Я никогда ни в чем не мог тебе отказать, Мериамун, не откажу и сейчас. Но прошу тебя об одном: если мой дух не вернется, похорони меня в гробнице, которую я приготовил для себя близ Фив, а если хватит силы твоих чар, вырви меня из власти стражей, охраняющих Хатор. Что ж, я готов. Ты знаешь заклинание, произнеси его.

Он лег на ложе резной слоновой кости и устремил взгляд вверх. Мериамун склонилась над ним и, впившись взглядом в его глаза, стала шептать ему на ухо заклинание все на том же мертвом языке. Лицо Реи бледнело, отрешенно застывало и наконец утратило все признаки жизни. Мериамун выпрямилась и громко спросила:

— Дух Реи, ты отделился от тела?

Губы Реи произнесли:

— Да, Мериамун, я свободен от тела. Куда я должен лететь?

— Во двор храма Хатор, тот, что перед святилищем.

— Я уже здесь, Мериамун.

— Что ты видишь?

— Вижу мужчину в золотых доспехах. Он стоит перед входом в святилище, подняв над собой щит. Вход защищают тени погибших героев, но он не видит их своими очами живого смертного. Из святилища доносится песня, он ее слушает.

— Что она поет?

Отделившийся от тела дух жреца Реи стал повторять царице Мериамун слова песни, что пела Елена. И Мериамун поняла, что в святилище храма Хатор живет аргивянка Елена, ее сердце чуть не остановилось, колени подломились. Но еще страшнее ей стало, когда в своей песне Елена повторила слова, которые она слышала в своем давнем сне, — об утраченном счастье, о ненависти богов, о вечных, из жизни в жизнь, поисках единственного возлюбленного.

Но вот песня смолкла, Скиталец бросился на невидимых стражей. Дух Реи, говоря устами лежащего на ложе Реи, рассказывал Мериамун всё, что происходило, а она слушала его, затаив дыхание, и даже громко вскрикнула от радости, когда Скиталец прорвался сквозь строй призраков с невидимыми мечами.

Снова зазвучал чарующий голос, и отделившийся от тела дух Реи повторил ей слова песни, и она услышала в них пророчество. А потом дух Реи пересказал ей слова, которые говорили друг другу Скиталец и призраки.

Когда призраки исчезли, Мериамун приказала духу Реи следовать за Скитальцем в святилище и узнала, что он сорвал завесу, и услышала из уст Реи всё, что говорила Елена, узнала о хитрой уловке Скитальца, притворившегося Парисом. Но вот он сорвал ткань, сотканную Еленой, и глаза духа Реи увидели ту, кого эта ткань скрывала.

— Опиши мне лицо самозванки Хатор, — приказала царица.

И дух Реи ответил:

— В ее лице я вижу ту красоту, что преобразила лик мертвой Хатаски, что была на лице Ба и на лице Ка, когда ты разговаривала с духом той, кого убила.

У Мериамун вырвался громкий стон, она поняла, что судьба вынесла ей приговор. Потом она услышала, как Одиссей и Елена, ее вечная соперница, говорили о любви, узнала об их поцелуе, о том, что они обручились и что завтра вечером они станут мужем и женой. Царица Мериамун не произнесла ни слова, но когда влюбленные расстались и Скиталец покинул святилище, она прошептала на ухо Реи заклинание и вернула его дух в лежащее на ложе тело. Он пробудился, как после крепкого сна. Открыл глаза и увидел сидящую рядом царицу, она была бледна как смерть, вокруг глаз большие темные круги.

— Ты слышала, Мериамун? — спросил он.

— Слышала, — ответила она.

— Ты услышала что-то страшное? — снова спросил он, потому что не знал, что видел и что слышал его отделившийся от тела дух.

— О том, что я слышала, не дóлжно рассказывать, — ответила она, — скажу тебе только, что тот, о ком мы говорили, прошел мимо невидимых стражей, встретился с самозванкой Хатор, с этим живым проклятьем, и невредимый возвращается сюда. А теперь, Реи, ты можешь удалиться.

Глава 17

ПРОБУЖДЕНИЕ ТОЙ, ЧТО СПИТ
Реи ушел в недоумении и с тяжестью на сердце, а царица Мериамун прошла в свою опочивальню и приказала евнухам никого к ней не пускать, заперла двери и, кинувшись на ложе, спрятала лицо в вышитые золотом подушки. Долго лежала она не шевелясь, точно мертвая, вот уж и вечер настал, в опочивальне стало темно. Она не шевелилась, но сердце ее сжигал огонь, он то яростно полыхал, раздуваемый страстью, то мрачно и зловеще тлел, когда ей удавалось залить его горючими слезами. Теперь она знала, что сбылось давно томившее ее предчувствие, порой пугавшее ее, порой манившее, порой ускользавшее, как сон. Поняла, что к ней пришла всепоглощающая любовь, эта любовь разрушит ее жизнь и будет терзать даже в могиле. И ее соперница — не зыбкий туманный образ из сна, а живая женщина, прекраснейшая из всех живущих на земле и всеми желанная, Елена Троянская, Елена аргивянка, самозванка Хатор, женщина, из-за которой разрушали города, любви которой жаждали все мужчины и тысячами из-за нее погибали.

Конечно, Мериамун была прекрасна, но рядом с Еленой Златокудрой красота ее меркла, как меркнет огонь факела в сиянии солнца. Никто с ней не сравнится в искусстве чародейства, но что ее искусство против волшебства этих чарующих глаз? Скиталец искал Елену, ради нее странствовал по морям и землям. Но когда он рассказал ей, Мериамун, к кому стремится его сердце, кого он жаждет найти, она решила, что она и есть эта женщина, и открылась ему.

Вспомнив об этом, она в бешенстве расхохоталась — ее жег непереносимый стыд. Он улыбался, говорил о ее супруге, фараоне, а сам в это время думал не о ней, а о Елене Златокудрой! И она поклялась: раз он не может принадлежать ей, Мериамун, то не будет принадлежать и Елене. Пусть он лучше умрет у нее на глазах — пусть они оба умрут, и он, и Елена!

Но как это сделать? Завтра вечером они встретятся и завтра же вечером вместе покинут Кемет. Значит, завтра Скитальца следует убить. Но как его убить, да так, чтобы никто не заподозрил в убийстве ее? Можно дать ему яд и обвинить сидонца Курри, а потом убить сидонца — он-де ненавидел Скитальца, потому что тот отнял у него его сокровища и его свободу. Но что же это, неужели она убьет своего возлюбленного? Если она его убьет, она тоже должна будет умереть и искать радость в царстве Осириса, а чего там нет, так это именно радости.

Что же делать? Сердце не находило ответа. Но в душе ее жил некто, кто должен его найти.

Наконец она поднялась с постели и стала вглядываться в темноту. Потом ощупью добралась до огромного ларца из резного оливкового дерева и слоновой кости, достала из-за пояса ключ и отперла ларец. Внутри хранились драгоценные украшения, зеркала, алебастровые баночки с мазями — с мазями и со смертельными ядами, но она до них не дотронулась. Засунув руку до самого дна, она достала шкатулку из темного металла — это был чугун, люди называют его «костью Тифона»[515] и относятся к нему с суеверным ужасом. Мериамун нажала тайную пружину, и крышка открылась. Внутри была другая шкатулка, поменьше. Она поднесла ее к губам и стала шептать заклинание на мертвом языке мертвого народа, и в душной, насыщенной запахом благовоний темноте опочивальни вспыхнул слабый огонек, осветил трепетным светом ее шепчущие губы. Крышка шкатулки медленно открылась, словно пасть живого существа, и изнутри выполз луч света.

Мериамун заглянула в шкатулку и содрогнулась. Но все же опустила в нее руку и, прошептав: «Явись, явись, Изначальное Зло», вынула что-то и положила на ладонь. И в темноте опочивальни на ее ладони затеплился живой огонь, точно уголек в золе очага. Оранжевый, как янтарь, он налился красным цветом, зеленым, белым, серовато-синим, и все эти цвета излучала свившаяся в кольцо змейка, вырезанная, как казалось, из опала и изумруда.

Мериамун зачарованно глядела на нее, дрожа всем телом и не смея решиться.

— Наверное, лучше не будить тебя, тварь, — прошептала она. — Дважды я смотрела на тебя, и этого довольно… Нет, все же я решусь, я разбужу тебя, дар древней мудрости, оледеневший огонь, спящий порок, живая смерть древнего города, ибо лишь в тебе обитает мудрость.

Она расстегнула пряжку платья и положила себе на грудь сверкающую игрушку, похожую на змейку из драгоценных камней. От ледяного прикосновения она вздрогнула, потому что змейка была холоднее смерти. Ей пришлось обеими руками обхватить колонну, ее сотрясали судороги, похожие на родовые схватки. Так продолжалось, пока То, что было холоднее смерти, не согрелось и не стало светиться сквозь шелк ее платья, как пламя светильника светится сквозь алебастр вазы. Долго, очень долго стояла она потом, словно окаменев, и вдруг сбросила с себя платье, сорвала все золотые украшения и распустила свои черные волосы, которые закрыли ее, точно покрывало. Опустив голову, она стала дышать на То, что лежало у нее на груди, ибо Первозданное Зло может ожить только под дыханием человека. Трижды она дохнула на него и каждый раз, дохнув, шептала: «Пробудись!»

Когда Мериамун дохнула на змейку в первый раз, змейка шевельнулась и засверкала. После второго развернула свои переливающиеся кольца и потянулась головой к лицу Мериамун. После третьего призыва соскользнула с ее груди на пол, обвилась вокруг ее ног и стала медленно расти, как растет волшебное дерево под взглядом колдуна.

Змея становилась все больше и больше и при этом светилась, точно факел в гробнице. Она обвивала тело Мериамун огненными кольцами и наконец обняла ее талию, потом высоко подняла голову, и из глаз хлынул свет — свет это был, или пламя? — но только Мериамун увидела перед собой прекрасное женское лицо, и это было ее собственное лицо, лицо царицы Мериамун!

Лицом к лицу, глаза в глаза… Бледная и неподвижная, как изваяние богини, стояла царица Мериамун, а вокруг ее тела в плаще темных волос горели огненные кольца змеи.

Наконец змея заговорила — заговорила человеческим голосом, голосом Мериамун, но на мертвом языке мертвого народа.

— Назови мое имя, — сказала она.

— Твое имя — Зло, — отвечала царица Мериамун.

— Что меня породило? — спросила змея.

— Зло, которое живет во мне, — отвечала Мериамун.

— Куда ты пошлешь меня?

— Ты пойдешь туда, куда я пойду, ведь я отогрела тебя на своей груди, и ты обвилась вокруг моего сердца.

Змея высоко подняла свою человеческую голову и зловеще рассмеялась.

— Ты хорошо усвоила науку, — сказала она. — И потому я люблю тебя так же, как ты любишь меня. — Змея нагнула голову и поцеловала царицу в губы. — Да, я — Изначальное Зло, Жизнь, рожденная первой смертью, Смерть, живущая в живой жизни. Это я сделала твоей соперницей самую прекрасную женщину на свете и причинила страдания, какие испытывают только в аду. Из жизни в жизнь я служу тебе то в одном обличье, то в другом. Я научила тебя чародейству, которым ты владеешь. Научила тебя, как добыть трон! Чего ты желаешь от меня теперь, Мериамун, моя мать, моя сестра, моя дочь? Из жизни в жизнь я рядом с тобой, и в каждой жизни ты то отвращаешься от меня, то пользуешься моей древней мудростью, а я черпаю у тебя силы, потому что ты можешь жить без меня, но я без тебя умру. Так скажи, что ты хочешь сейчас? Скажи, и я назову цену, которую ты за это заплатишь. Лишнего я не потребую, я так счастлива, что ты пробудила меня и я снова живу, как приятно сжимать твою душу моими сверкающими кольцами, быть такой же красивой, как ты, и такой же порочной!

— Приблизь свои губы к моему уху и свое ухо к моим губам, — сказала царица Мериамун, — и я открою тебе, о Первозданное Зло, чего жду от тебя.

И женская голова змеи приблизила ухо к устам Мериамун, а Мериамун приблизила свои уста к ее уху, и они заговорили еле слышным шепотом. Они шептались в темноте, и колдовской свет играл на серых переливающихся кольцах змеи, бил ей в глаза, сиял на темных волосах царицы и ее белоснежной груди.

Но вот они кончили шептаться, и змея высоко подняла свою женскую голову и снова расхохоталась.

— Он ищет Добра, а найдет Зло, — сказала она. — Ищет Света, но будет блуждать во Мраке! Он жаждет Любви, но его погубит Вожделение. Он жаждет соединиться с Еленой Златокудрой, которую искал, странствуя по морям и странам, но сначала он встретится с тобой, Мериамун, и потому умрет! Ибо должен поклясться Звездой, а даст клятву Змее. Долго и далеко он странствовал, но будет странствовать еще дольше, ибо твое преступление станет его преступлением! Мрак скроет свой лик под маской Света — Зло будет сиять так же ярко, как Добро. Я отдам его тебе, Мериамун, но вот моя цена: я не буду больше лежать во тьме, холодная и мертвая, тогда как ты ходишь по земле под солнцем, я буду жить, обвившись вокруг твоего тела. Не пугайся, все будут думать, что это всего лишь драгоценное украшение — пояс искусной работы, достойный твоего царственного стана. Отныне я всегда буду с тобой, и когда ты умрешь, я тоже умру, но пока ты жива, мы будем неразлучны — вместе с тобой я буду засыпать, с тобой просыпаться, и так до конца, пока я не одержу победу, или ее одержишь ты, или она, наша соперница.

— Я согласна, — сказала царица Мериамун.

— Ты уже соглашалась однажды, — ответила змея, — давно это было, под золотым небом и в другой стране. Ты была счастлива с тем, кого любила, но я вползла в твое сердце, и вместо двоих вас стало трое, и родились все страдания, что на вас обрушились. Вот что сотворила ты, женщина, и так тому и быть во веки веков. Ты — та, в ком собрались все беды и несчастья, в ком воплощается любовь. Я отняла у тебя счастье, женщина, лишила тебя доброты и подарила ее земле, и на земле ее назвали Красотой. Красота — сущность Елены Златокудрой, ее стремятся завоевать все мужчины, ради нее ведутся нескончаемые войны, люди страдают, надеются, возносят молитвы, умирают от тоски. Твоя сущность — Зло, ты причастилась коварству и всегда будешь приносить зло тому, кого жаждешь. Почему, почему? Ты не знаешь, так пусть разгадает эту загадку кто-то другой и объяснит тебе, царице Мериамун, хоть ты и меньше, чем царица, и в то же время больше. Кто ты? Кто та, кого называют Еленой Прекрасной? Кто Скиталец, приплывший в поисках ее издалека? И кто я? Что такое я? Загадка, которую тебе не разгадать! А ведь ответ так прост, его можно прочесть на небе, на земле, на море, в людских сердцах… Теперь слушай меня. Завтра вечером ты возьмешь меня, обовьешь вокруг своего стана и, делая всё, что я велю, примешь на время образ Златокудрой Елены — твое лицо станет в точности таким, как ее лицо, глаза — как ее глаза, голос — как ее голос. Дальше ты будешь действовать сама, в образе Елены ты обольстишь Скитальца и на одну ночь — всего лишь на одну ночь! — станешь супругой того, кого так страстно желаешь. Что будет дальше, я тебе не скажу, я всего лишь даю советы! Но знай: могут прийти великие страдания, смерть, начнутся войны, будет литься кровь… Но стоит ли об этом думать, если ты удовлетворишь свое желание, если он совершит предательство и поклянется не Звездой, как должно, а Змеей, если он будет связан с тобой нерасторжимыми узами? Решай же, Мериамун, решай! Если ты не последуешь моему совету, то завтра ты потеряешь мужчину, которого любишь, он окажется в объятьях Елены, а ты будешь долгие годы терзаться муками неразделенной любви. А примешь совет он хоть на одну ночь да будет твой, а там будь что будет. Подумай хорошенько и прими решение.

Так говорило Древнее Изначальное Зло, искушая женщину, носившую имя Мериамун, а женщина слушала искусительные речи и молчала.

— Я решилась, — наконец произнесла она. — Я приму облик Елены и стану супругой того, кого люблю, и пусть весь мир рухнет! А теперь, Изначальное Зло, засни. Засни, ибо я не могу видеть мой страх на твоем лице и огонь безумия в твоих глазах, ведь это мои собственные глаза!

Тварь снова подняла свою женскую голову и засмеялась торжествующим смехом. Потом медленно распустила свои сверкающие кольца, медленно скользнула на пол, начала сжиматься, съеживаться, точно клочок горящего папируса, и наконец превратилась в драгоценную безделушку из опалов и аметистов.


А Скиталец между тем, выйдя из тайного святилища Хатор, не встретил у ворот охранявших их стражей и не услышал звона невидимых мечей, ибо боги отдали Елену Прекрасную Одиссею, царю Итаки, как и было предсказано. За занавесом собрались недоумевающие жрецы храма, они не могли понять, как герою, который назвал себя Эперитом, удалось пройти в святилище живым, почему невидимые мечи его не поразили. А когда он вышел целый и невредимый, и к тому же сияющий от счастья, они разразились воплями ужаса.

Но он засмеялся и стал их успокаивать:

— Не бойтесь. Побеждает тот, кому даруют победу боги. Я сразился со стражами-охранителями врат и прошел в святилище. Думаю, они исчезли навсегда. Я видел лицо Хатор, и больше меня ни о чем не спрашивайте. Дайте мне что-нибудь поесть, силы мои на исходе.

Жрецы низко поклонились ему и повели в свою трапезную, поставили перед ним всё лучшее, что у них было из еды и питья, и стали смотреть, как он утоляет голод и жажду.

Насытившись, он встал, и жрецы снова низко ему поклонились. Они попросили его считать их храм своим домом и дали ключи от всех помещений, хотя и понимали, что ни в каких ключах он не нуждается и, если захочет, войдет куда угодно.

Скиталец с ликующим сердцем вернулся во дворец. Возле его покоев стоял жрец Реи и, увидев его, бросился к нему и заключил в объятья, так он был счастлив, что Скиталец остался жив и вернулся.

— Я думал, что никогда тебя больше не увижу, — сказал он. — Если бы не царица, Эперит… — Он спохватился и прервал себя на полуслове.

— Как видишь, я цел и невредим, ни призраки, ни люди не причинили мне никакого вреда, — засмеялся Скиталец и вошел в свой покой. — Так что ты хотел сказать о царице?

— Нет, нет, Эперит, ничего, просто она очень горевала, когда узнала, что ты пошел к храму Хатор, была уверена, что ты там умрешь. Не знаю, Эперит, человек ты или бог, но клятвы связывают и богов, и людей, а ты дал клятву фараону, ты ведь помнишь?

— Еще бы, Реи. Я поклялся фараону защищать царицу до его возвращения.

— И ты сдержишь свою клятву, Эперит? — спросил Реи, с тревогой глядя на него. — Ты будешь оберегать честь царицы, супруги фараона, — честь, которая дороже ее жизни? Надеюсь, ты понимаешь меня, Эперит?

— Думаю, что понимаю, — ответил Скиталец. — Не сомневайся, Реи, я сдержу клятву.

— Я чувствую, царицу Мериамун поразил некий недуг, и она желает, чтобы ты ее исцелил, — угрюмо сказал Реи. — Да, все складывается так, как было предсказано в сне царицы, о котором я тебе рассказывал. Но если ты нарушишь клятву, данную тому, кто оказал тебе самое радушное гостеприимство, тогда, Эперит, бог ты или смертный, ты — презренный негодяй.

— Разве я не сказал тебе, что у меня и в мыслях нет отступиться от своей клятвы? — возразил Скиталец и опустил голову, прислушиваясь к тому, что говорит ему его искушенное в делах любви сердце, а Реи смотрел на него, не отрывая глаз. Наконец Скиталец поднял голову и сказал:

— Реи, я расскажу тебе странную историю, но все это — чистая правда, потому что мы с тобой желаем одного и того же, я это вижу. Ты можешь помочь мне, и тем самым поможешь и себе, и фараону, которому я дал клятву, и той, чьей честью ты так дорожишь. Но знай: если ты выдашь меня, ни твой почтенный возраст, ни высокий сан, ни дружба, которую ты питаешь ко мне, не спасут тебя — ты умрешь.

— Говори, Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки, — отозвался Реи, — клянусь жизнью, что сохраню твою тайну, если только она не грозит злом тем, кому я служу.

Скиталец вскочил с кресла.

— Откуда ты знаешь это имя? — воскликнул он.

— Оно мне давно известно, и я признаюсь тебе в этом, хитроумнейший из мужей, чтобы ты знал: меня ты не обманешь.

Конечно же, Реи не хотел говорить ему, что это имя произнесла царица.

— Ты слышал имя, которое на устах у многих, — отвечал Скиталец. — Может быть, оно мое, а может быть, принадлежит кому-то другому, но это неважно. Важно другое: я боюсь твою царицу. Я приплыл сюда в поисках женщины, но эта женщина — не твоя царица. Однако приплыл я сюда не напрасно, здесь, Реи, именно здесь, в храме Хатор, нашел я ту, которую искал, она ждала меня, надежно защищаемая стражами-охранителями. Завтра вечером я пойду к храму и там, у ворот, встречу ту, к которой стремятся сердца всех мужчин мира, но которая любит одного-единственного мужчину — меня, так пожелали боги. Я приведу ее сюда, и мы станем супругами. Если ты хочешь мне помочь, приготовь к отплытию судно с матросами, чтобы на рассвете мы могли покинуть твою страну, и храни всё в тайне, пока мы не выйдем в море. Да, я поклялся фараону охранять царицу до его возвращения, но сам видишь — обстоятельства сложились так, что я вернее защищу ее своим побегом, а если фараон разгневается на меня — что ж, пусть гневается. И еще я прошу тебя встретиться со мной завтра за час до полуночи возле пилона храма Хатор. Там мы обсудим всё с той, кого называют Хатор, и приготовимся к побегу, а ты пойдешь к судну, которое будет нас ждать.

Реи немного подумал, потом сказал:

— Я страшусь увидеть эту богиню, но все же выполню твою просьбу. Скажи мне, как я узнаю ее, когда приду к воротам храма?

— Ты узнаешь ее по алой звезде, которая будет гореть у нее на груди. Но не страшись, Реи, я уже буду там. Ты приготовишь для нас судно?

— Судно будет вас ждать, и, хотя я всей душой полюбил тебя, Эперит, я был бы рад, если бы оно уже сейчас летело по волнам моря, омывающего берега Кемета, и уносило прочь и тебя, и ту, кого называют Хатор, богиню, столь страстно тобой любимую.

Глава 18

КЛЯТВА СКИТАЛЬЦА
В тот вечер Скиталец не виделся с царицей Мериамун, но утром она прислала к нему слугу сказать, что вечером приглашает его на пир. Идти на пир ему никак не хотелось, но приглашение царицы — это приказ, и на закате он направился к ней. Реи тоже был приглашен, и по пути они встретились. Реи прошептал Скитальцу, что к побегу все готово, на берегу его ждет доброе судно — то самое, которое он отобрал у сидонцев, и что он, Реи, придет к воротам храма за час до полуночи.

Едва он успел сообщить Скитальцу все это, как двери распахнулись и в сопровождении евнухов и придворных дам появилась царица Мериамун. Она была в парадном царском одеянии, лицо бледное, застывшее, глаза ярко сверкают. Скиталец низко поклонился ей. Она склонила голову в ответ и протянула ему руку, чтобы он вел ее к столу. Сели они рядом, но царица говорила очень мало и то лишь о фараоне и об ушедших из Кемета апура, о которых до сих пор не пришло никаких известий.

Когда пир наконец кончился, Мериамун позвала Скитальца в свои покои, и он скрепя сердце был вынужден последовать за нею. Реи с ними не пошел, и Скиталец остался с царицей наедине, потому что она отпустила своих придворных дам.

Сначала они долго молчали, но Скиталец все время чувствовал на себе ее взгляд, казалось, она хотела проникнуть в его мысли и чувства.

— Мне скучно, — наконец произнесла она. — Расскажи мне о своих странствиях, Одиссей, царь Итаки… Нет, лучше расскажи об осаде Трои и о многогрешной Елене, из-за которой произошло столько бед и несчастий. Расскажи, как ты в лохмотьях нищего пробрался из лагеря ахейцев в город и встретился с этой распутницей Еленой, которую боги справедливо покарали, лишив жизни.

— Да, поистине справедливо, — согласился лукавый Скиталец. — Сколько замечательных героев погибло из-за этой красивой, но вероломной женщины. Когда я разговаривал с ней в Трое, мне самому хотелось ее убить, но боги удержали мою руку.

— Неужели, Одиссей, неужели? — промолвила царица, загадочно улыбаясь. — Уверена, если бы она сейчас была жива и ты встретился с ней, ты бы ее убил. Так ведь, Одиссей?

— Но ее нет в живых, о царица, — отозвался он.

— Да, Одиссей, ее нет в живых. Вчера ты ходил в храм Хатор, расскажи мне, что ты там видел.

— Видел красивую женщину, а может быть, бессмертную богиню, она стояла на площадке пилона и пела, а те, кто глядел на нее, теряли рассудок, некоторые пытались пробиться к ней через заслон стражи, охраняющей эту женщину, и падали мертвые под ударами невидимых мечей. Странное это было зрелище.

— Поистине странное. Но ведь ты, Одиссей, не потерял рассудка, не пытался прорваться сквозь заслон призраков?

— Нет, Мериамун. В молодости я видел Елену аргивянку, она была прекраснее, чем женщина, что стояла на крыше пилона. Если мужчина видел Елену, он не станет добиваться любви Хатор.

— Но если мужчина видел Хатор, он, возможно, станет добиваться любви Елены, — медленно проговорила она, и он не нашелся что ей ответить, он чувствовал на себе власть ее чародейства.

Они еще немного побеседовали, и Мериамун, которой было все известно, только дивилась лукавству Скитальца, но никак своего удивления не выказывала. Наконец он встал и, поклонившись ей, сказал, что должен проверить стражу у дворцовых ворот. Она бросила на него загадочный взгляд и позволила удалиться. Он ушел, от души радуясь, что наконец-то от нее избавился.

Но лишь только занавес за ним опустился, как царица Мериамун спрыгнула со своего ложа, и в ее глазах сверкнул пугающий огонь решимости. Она хлопнула в ладоши и приказала явившимся на зов прислужницам идти спать, их услуги ей больше не нужны, она устала и тоже ложится спать. Служанки ушли, оставив ее одну, а она прошла в свою опочивальню.

— А теперь невеста должна убрать себя для брачной ночи, — сказала Мериамун и, не медля ни минуты, открыла резной ларец, вынула из шкатулки Изначальное Зло и, положив себе на грудь, стала вдыхать в него дыхание жизни. И змея, как и вчера, стала расти и обвилась вокруг нее, а обвившись, прошептала ей на ухо, что она должна одеться в белое, как и подобает невесте, и опоясаться ею, змеей, как поясом. А потом велела Мериамун вызвать в памяти красоту, которую она видела на лице мертвой Хатаски в храме Осириса, на лице Ба и на лице Ка. Мерамун без страха выполнила все, что приказывала ей змея, потому что в сердце ее пылала любовь, но оно разрывалось от ненависти и ревности, и что ей было до бед и несчастий, которые обрушит на всех ее предательство! Омывшись в благоуханиях, она распустила свои сияющие волосы, надела белое платье и погляделась в серебряное зеркало — как же она была хороша! Сердце ее наполнилось горечью, и она воскликнула, обращаясь к Злу, которое тихо лежало возле нее и словно бы спало:

— Неужели моей собственной красоты мало, чтобы завоевать сердце того, кого я люблю? Скажи, Зло, неужели я и в самом деле должна красть чужую красоту, иначе мне его не покорить?

— Да, должна, — ответило Зло, — иначе потеряешь его, и он окажется в объятьях Елены. Да, ты прекрасна, но она — воплощение Красоты, и он любит ее, потому что она исполнена нежности и доброты, а ты — сама гордыня. Решайся, не медли, Скиталец уже идет на встречу с Еленой Златокудрой.

Отбросив сомнения, Мериамун схватила сверкающую змею и прижала к себе. Змея с леденящим душу хохотом обвилась вокруг нее и вдруг уменьшилась до размеров узенького золотого пояса в виде золотой змейки с двумя головами и горящими рубиновыми глазами. А царица Мериамун в это время вызывала в памяти красоту мертвой Хатаски, красоту Ба и прекрасное лицо Ка, не отрывая глаз от своего отражения в зеркале. Сначала ее лицо побледнело до синевы и застыло в смертной неподвижности, потом начало медленно оживать, но красота ее изменилась — темные волосы стали золотыми, черные глаза стали синими, гордое, неприступное выражение лица сменилось нежной, чарующей улыбкой Елены. Минуту назад царица Мериамун была прекраснейшей из женщин на земле, но сейчас она стала еще прекраснее, она стала воплощением совершенной красоты, у нее даже голова закружилась от восхищения.

— Так вот какая она, Хатор, — произнесла она и не узнала собственного голоса. Ее голос тоже изменился. Он стал нежнее шелеста тростника на ветру, слаще жужжания пчел в ласковый солнечный полдень.

Теперь пора! Страшась собственной новой красоты, с тяжестью на сердце от сознания предательства, но со странным ликованием в душе, выходит Мериамун из своих покоев и скользит, точно звездный луч, по безмолвным залам своего дворца. В них пробивается бледный свет луны и падает на лица грозных богов, на зловещие улыбки сфинксов, на изображения ее предков, давно умерших фараонов и цариц. Ей чудится, что она слышит, как они шепчутся о страшном преступлении, которое она совершает, и о бедах, которые оно повлечет. Но она отмахивается от них и спешит дальше. Ее сердце охвачено пламенем, скоро в ее объятиях будет Скиталец — возлюбленный, которого она жаждала встретить жизнь за жизнью и встретила после многих смертей.

А Скиталец тем временем ждет в своем покое часа, когда нужно будет идти на встречу с Еленой Златокудрой. Сердце его пылает, в памяти мелькают странные видения прошлого, странные сны о долгой, бесконечной любви. Сердце, словно факел в темноте, освещает все дни его прошлой жизни, все сражения, в которых он победил, все моря, по которым он плавал. И он понимает наконец, что все это и вправду не более чем сон, обман чувств, мираж, потому что в жизни мужчины есть только одна действительность, и эта действительность — любовь, что совершенно только одно — красота, в которую облачается любовь, что единственное, к чему стремятся все мужчины и что должны обрести, — это сердце Елены Златокудрой, ибо она — мир, радость и покой.

Он надевает доспехи — кто знает, какой враг поджидает его в темном городе, и берет лук Эврита и колчан со стрелами смерти — быть может, война еще не кончена и ему придется сражаться на своем пути к счастью. Расчесывает кудри, надевает золотой шлем и, помолившись богам, которые его не слышат, выходит из своего покоя.

Перед ним огромный зал колонн и статуй. Как и всегда, выходя ночью куда-нибудь один, Скиталец настороженно оглядел погруженный в сумрак зал, но рассмотреть что-нибудь в такой темноте было невозможно. Но через окно в крыше лился лунный свет и падал в середину зала, так что белый пол казался сияющей поверхностью озера среди черных, заросших тростником берегов. Скиталец снова бросил вокруг себя быстрый, острый взгляд, чутье говорило ему, что он не один в этом зале, хотя кто на него смотрит — человек ли, призрак или, быть может, бессмертные боги, он не знал. Вот ему показалось, что далеко, среди колонн движется светлая тень. Он сжал свой черный лук и схватился за колчан, стрелы в нем звякнули.

Наверное, тень услышала этот звук или, может быть, увидела, как в лунном свете блеснули золотые доспехи Скитальца, только она стала приближаться и подошла к лунному озеру. Здесь она остановилась и замерла, как замирает купальщица прежде, чем опуститься в фонтан. Скиталец тоже замер, пытаясь понять, что бы это могло быть. Хорошо бы проверить, пустив в тень стрелу из лука, но он удержал руку и продолжал наблюдать.

Тень вступила в освещенное луной пространство, и он увидел, что это женщина в белом одеянии, перехваченном на талии сверкающим поясом из драгоценных камней, которые горели, точно глаза змеи. Женщина была высока ростом и прекрасно сложена, как статуя Афродиты, но кто она или что это такое, он не мог понять, потому что голова ее была низко опущена и лицо скрыто.

Тень стояла неподвижно, и тогда недоумевающий Скиталец двинулся к ней и тоже оказался в потоке лунного света, облившего сиянием его золотые доспехи. Вдруг тень подняла голову и протянула к нему руки, свет упал на ее лицо — это было лицо аргивянки Елены, в поисках которой он приплыл сюда. Он стал вглядываться в него — да, это ее прекрасные черты, синие глаза, золотые волосы, белые, словно изваянные из мрамора, руки… Потом медленно, очень медленно, не произнося ни слова, потому что язык ему не повиновался, он подошел ближе.

Она тоже молчала, застыв в такой неподвижности, что, казалось, грудь ее не дышит. Живыми были только сверкающие глаза змеи, обнимающей ее талию. Скиталец снова остановился в страхе, чутье подсказывало ему, что это призрак, желающий заманить его в ловушку, но женщина по-прежнему молчала и не шевелилась.

Наконец он обрел дар речи и шепотом спросил:

— Госпожа, это в самом деле ты? Я в самом деле смотрю на аргивянку Елену, или ты дух, которого в насмешку надо мной прислала царица подземного царства Персефона?

И он услышал голос Елены, тихий и чарующий:

— Разве не сказала я тебе, Одиссей, царь Итаки, разве не сказала тебе вчера в храме Хатор, когда ты победил духов-охранителей, что нынче ночью мы станем супругами? Почему же сейчас ты принимаешь меня забесплотный дух?

Скиталец вслушивался в ее голос. Да, то был голос Елены, на него смотрели глаза Елены, однако сердце подозревало обман.

— Да, госпожа, все это Елена аргивянка мне говорила, но она также сказала, что я должен встретить ее у ворот храма и увести оттуда как невесту. Туда я сейчас и направляюсь, чтобы встретиться с ней. Но если ты — Елена, как ты оказалась в залах этого дворца? И где, госпожа, твой звездный камень, который должен сиять на твоей груди, где рубиновая звезда, которая источает кровавые слезы?

— Знай, Одиссей, что звезда, которая была у меня на груди, больше не источает кровавую росу, ведь ты завоевал меня, и мужчины больше не умирают, потеряв разум из-за моей красоты. Звезда войны закатилась, смотри — теперь меня окружает символ Мудрости, бессмертная змея, означающая вечную любовь. Ты спрашиваешь, как я оказалась здесь, я, бессмертная дочь богов? Не пытайся узнать, Одиссей, ведь если Судьбе угодно, чтобы я пожелала где-то оказаться, боги тотчас же перенесут меня туда. Ты хочешь, Одиссей, чтобы я покинула тебя?

— Этого я хочу меньше всего на свете, — сказал Одиссей, ибо он утратил свою всегдашнюю настороженность и забыл предостережение Афродиты, что только один знак поможет ему узнать Елену, это рубиновая звезда на ее груди, с которой стекают капли крови погибших из-за нее мужчин. Сейчас он больше не сомневался, что перед ним Елена Златокудрая.

А та, что приняла облик Елены, протянула к нему руки и улыбнулась так нежно, что Скиталец забыл обо всем на свете, он только ощущал, что она привлекла его к себе.

Всё с той же улыбкой она медленно заскользила, увлекая его за собой, и он, словно во сне, двинулся за ней, околдованный ее красотой. Она вела его по залам и коридорам, мимо статуй богов, мимо сфинксов с человеческими головами, мимо изображений давно умерших фараонов и цариц. И ей снова чудилось, что она слышит, как они с ужасом шепчут друг другу о ее преступлении и о бедах, которые на всех обрушатся. Но она отмахивалась от их укоров, ведь она ведет его к себе, а он, идущий за ней, ничего не слышит! Наконец они пришли в опочивальню царицы и остановились возле золоченого супружеского ложа, а он ничего вокруг не видел и не понимал.

И тут она сказала:

— Одиссей, царь Итаки, тот, кого я люблю с начала времен и буду любить до скончания времени, перед тобой стоит совершенная красота, и боги предназначили ее тебе. Сделай же свою невесту супругой, но сначала положи руку на золотую змею, что обвивает мою талию, этот новый свадебный подарок богов, и произнеси супружеский обет, дай нерушимую клятву. Повторяй за мной, Одиссей: «Я люблю тебя, женщина ты или бессмертная богиня, люблю тебя одну, каким бы именем ты ни называлась и в каком бы облике ни являлась; я прилеплюсь к тебе и буду верен тебе, одной тебе, до скончания времен. Я буду прощать твои прегрешенья, буду утешать тебя в горе и никому не позволю встать между мной и тобой. Клянусь тебе, женщина ты или богиня, тебе, стоящей передо мной. Клянусь тебе, женщина, что так будет отныне и вовек, и здесь, и в бесконечности, в каком бы облике ты ни явилась на земле и каким бы именем ни звалась среди людей». Клянись же, Одиссей, царь Итаки, сын Лаэрта, или оставь меня и уходи!

— Ты просишь меня дать страшную клятву, госпожа, — отвечал Скиталец, он хоть и перестал бояться обмана, но его многомудрому сердцу эта клятва не понравилась.

— Тебе решать, но решай скорей, — сказала она. — Клянись или уходи, и тогда ты меня больше никогда не увидишь.

— Я не уйду, не могу уйти, даже если бы хотел, — сказал он. — Я дам тебе эту клятву, госпожа.

И он положил руку на голову змеи, что обвивала ее талию, и произнес страшную клятву. Увы, он забыл и предупреждение Афродиты, и слова Елены, и поклялся змеей, хотя должен был клясться звездным камнем. Поклялся бессмертными богами, поклялся символом зла и коварства, поклялся красотой своей невесты… Он произносил слова клятвы, а глаза Змеи сверкали, а глаза той, что приняла облик Елены, сияли торжеством, а черный лук Эврита тихо гудел, предсказывая кровопролитие и смерть…

Но Скиталец не думал ни об измене, ни о кровопролитии, ни о смерти, уста той, кого он считал Златокудрой Еленой, прильнули к его устам. И он опустился на золоченое ложе царицы Мериамун.

Глава 19

ПРОБУЖДЕНИЕ СКИТАЛЬЦА
Жрец Реи, как и было условлено, пришел к воротам храма Хатор и стал ждать Скитальца. Настал условленный час, но Скиталец не появился. Реи подошел к пилону и спрятался в тени ворот. Вот отворилась дверца в медных воротах, и из нее вышла закутанная в покрывало женщина, на груди у нее сиял, точно звезда в ночи, красный драгоценный камень. Женщина подождала немного, глядя на освещенную луной аллею между рядами черных сфинксов, но вокруг не было ни души, и она затаилась в тени пилона, так что Реи не мог ее разглядеть, он видел только красную звезду, горящую у нее на груди.

Старого жреца охватил страх, ведь он знал, что смотрит на чужеземку Хатор, несущую смерть мужчинам. Быть может, и он погибнет, как и все, кто увидел ее лицо и вынес себе смертный приговор. Бежать, бежать прочь, но он не осмелился и стал смотреть на дорогу, надеясь увидеть там Скитальца, однако в лунном свете не мелькнуло ни тени. Время шло, Хатор по-прежнему стояла, затаившись, в тени, и на груди ее все так же светилась кроваво-красная звезда. Как могло случиться, что женщина, которой жаждут обладать все мужчины мира, пришла на свидание и ждет, как брошенная возлюбленным деревенская девушка?

Прижавшись к стене пилона, жрец Реи молился, чтобы тот, кого всё еще нет, поскорее пришел, и вдруг услышал нежный голос, подобный звукам лютни:

— Кто ты, затаившийся в тени?

Он знал, что это к нему обратилась Хатор, и его обуял такой ужас, что язык прилип к гортани.

Голос снова заговорил:

— Ах, Одиссей, полно хитрить и испытывать меня. Зачем ты явился на встречу со мной в обличье старого жреца? Когда-то я узнала тебя в лохмотьях нищего, узнала тебя в стане твоих врагов. Так неужели я не узнаю тебя в темном плаще и одеянии жреца?

Реи понял, что прятаться и таиться бесполезно. Весь дрожа, он подошел к ней и, упав на колени, заговорил срывающимся голосом:

— О могущественная царица, я не тот, чьим именем ты меня назвала, и я не переодевался в чужую одежду, дабы обмануть тебя. Клянусь, я — Реи, главный зодчий фараона, главнокомандующий легионом Амона, главный казначей и хранитель сокровищницы Амона, мое имя произносят с уважением в стране Кемет. И если ты и вправду богиня, обитающая в этом храме, — а это так, насколько я могу судить, ибо на твоей груди сияет драгоценное украшение, — молю тебя: будь милостива к твоему слуге и не казни меня своим гневом, ведь не по своей воле пришел я сюда, но исполняя повеление героя, чьего появления я здесь жду. Прояви же милосердие и удержи свою карающую руку!

— Не бойся, Реи, — произнес чарующий голос. — Я не хочу причинять зло ни тебе, ни вообще кому бы то ни было на свете, и, хотя много, очень много мужчин спустились из-за меня в темное царство Аида, не я их обрекла на смерть, такова была воля бессмертных богов, которые используют меня как оружие. Поднимись с колен, Реи, и расскажи мне, зачем ты пришел сюда и где тот, чьим именем я тебя назвала?

Реи встал и, подняв взгляд, увидел сияющие сквозь вуаль глаза Елены. В них не было гнева, их свет был ласков, как мерцание звезд на вечернем небе. И в душу к нему снизошел покой.

— О бессмертная, я не знаю, где Скиталец, — промолвил он. — Знаю только, что он просил меня встретиться с ним здесь за час до полуночи, и потому я пришел.

— Наверное, он тоже скоро придет, — произнес чарующий голос. — Но зачем тот, кого ты называешь Скитальцем, просил тебя встретиться с ним здесь?

— Сейчас расскажу, о Хатор. Он сказал мне, что нынешней ночью вы станете супругами и тайно покинете Кемет. А я — его друг, и он хочет обсудить со мной и с тобой все подробности побега. Однако его до сих пор нет.

Реи поднял голову, и Елена Златокудрая поглядела ему в глаза.

— Послушай, Реи, — сказала она, — вчера я, подчиняясь велению богов, вышла на крышу пилона и пела для тех, кто был обречен умереть, а потом вернулась в святилище и села за свой станок, а обреченные на смерть умирали от мечей стражей, которые должны были охранять мою красоту, но теперь стражи ушли. И пока я ткала, один из обреченных прорвался сквозь заслон призраков, разрубил мечом занавес и явился передо мной. Это был тот, кого я сейчас жду, — Одиссей, царь Итаки, сын Лаэрта, хоть я не сразу его узнала. Когда мы разговаривали с ним, я увидела, что за нами наблюдает некий дух, хоть он и не знал, что я его вижу, лицо его мне было незнакомо, я никогда не встречала этого мужчину. Но сейчас, Реи, я поняла, что лицо этого духа — твое лицо, и его одежды — твои одежды.

Реи в ужасе замер.

— А теперь, Реи, приказываю тебе рассказать мне правду, иначе тебя постигнет кара, но не я покараю тебя, ибо я никому не желаю причинять зло, тебя покарают бессмертные, которые любят меня. Что делал твой дух в моей священной обители? Как ты осмелился проникнуть ко мне, любоваться моей красотой и слушать мои речи?

— О великая царица, — отвечал Реи, — я расскажу тебе всю правду и молю тебя — не допусти, чтобы на меня обрушился гнев бессмертных богов. Не по своей воле мой дух проник в твою священную обитель, и я не знаю, что он там видел и слышал, об этом в моей памяти не осталось следа. Мой дух послала та, кому я служу и кто владеет высшим искусством магии и колдовства, ей мой дух всё и рассказал, но что он рассказал, я не знаю.

— А кому, Реи, ты служишь? И зачем она послала твой дух ко мне подсматривать и подслушивать?

— Я служу царице Мериамун, и она послала мой дух узнать, что случилось со Скитальцем, когда он пошел сражаться с призраками.

— А он ни словом не обмолвился об этой Мериамун. Скажи мне, Реи, она красива?

— Красивее всех женщин, живущих на земле.

— Красивее всех, ты говоришь? Смотри же, Реи, и повтори теперь, что Мериамун, которой ты служишь, красивее аргивянки Елены, которую ты называешь именем Хатор.

Она подняла вуаль, и он увидел лицо, до той минуты скрытое.

Ее имя, сияние ее совершенной красоты, в которой воплотилась высшая гармония, ослепили Реи, он пошатнулся и чуть не упал.

— Нет, — проговорил он, закрыв глаза рукой, — нет, ты прекраснее, конечно, ты.

— Тогда скажи мне, — молвила она, опуская вуаль, — и ради своего собственного блага, скажи правду: почему царица Мериамун, которой ты служишь, пожелала узнать, что случилось с тем, кто пошел сражаться с призраками?

— А ты сама, дочь Амона, разве не догадываешься? — отвечал Реи. — Конечно, я скажу тебе правду, потому что ты одна можешь спасти от стыда и позора ту, кому я служу и кого люблю. Мериамун тоже любит мужчину, чьей супругой ты желаешь стать.

Услышав это признание, Елена Златокудрая прижала руку к сердцу.

— Я этого боялась, — прошептала она, — и не напрасно. Она его любит, поэтому он не пришел. Если бы я знала!.. Что ж, Реи, мне хочется отплатить твоей царице коварством за коварство и послать твой дух следить за ней… Но нет, я этого не сделаю, никогда Елена не унизится до постыдных хитростей и колдовства. Пойдем туда, Реи, пойдем во дворец, где живет моя соперница, и там узнаем правду. Не бойся, я не причиню зла ни тебе, ни той, кому ты служишь. Не будем же медлить, Реи, идем.


А Скиталец меж тем спал в объятиях Мериамун, принявшей облик аргивянки Елены. Его золотые доспехи лежали на полу у золоченого ложа, тут же стоял и черный лук Эврита. Ночь близилась к рассвету, и вдруг Лук пробудился, его тетива запела:

Проснись, проснись!
Ты спишь в объятьях любимой,
Но шум битвы дороже ее поцелуев.
Зов боевой трубы слаще
Любовных речей,
Азарт битвы сильнее пьянит,
Чем утехи любви.
Лезвие меча сверкает
Ярче ее глаз,
И щит, защищающий грудь воина,
Прекрасней ее нежной груди.
Что венок из роз рядом со шлемом?
Какой сон слаще сна
Павших в бою?
Змея, обвивавшая стан той, что приняла облик Елены, услышала песнь Волшебного Лука и проснулась, а проснувшись, оплела своими кольцами тело Скитальца и тело той, что приняла облик Елены, связав их узами предательства. Она стала расти, высоко подняла свою женскую голову и запела песню судьбы, отвечая Луку:

Спи, спи, спокойно спи!
Люди надеются в смерти обрести покой,
Но нет в смерти покоя, и тебе его не найти!
Во мраке могилы они мечутся,
Но их грудь сдавливают кольца змеи.
Я смотрела с дерева
На первых любовников,
Как сейчас смотрю на него —
Любовь спит на груди вожделения.
Могучий Лук пропел в ответ:

Я вырезан из дерева,
Под которым спали
Первые любовники.
Пробудись же, убийца,
Ты скоро сам превратишься в прах.
И Змея ему ответила:

Молчи, Смерть, мое порождение,
Молчи и не буди спящего
Своими призывами.
Смертоносный Лук услышал песнь Змеи. Смерть услышала песнь искушения, громче зазвенела тетива:

Молчи, Зло, породившее меня,
Сейчас я охраняю сон
Несущего смерть!
И Змея ему ответила:

Не спорь со мной,
Я породила тебя, когда
Мир был уже сотворен,
Я живу в нем дольше тебя!
И Лук ответил:

Но без меня ты ничто,
Я — твоя сила, я — Смерть,
Я — твое порождение, Зло!
Голос Змеи и голос Лука проникли в глубины сна и достигли слуха Скитальца. Он вздохнул, потянулся, раскинув свои могучие руки, открыл глаза. И увидел горящий взгляд на лице склонившейся над ним женщины — на лице Мериамун, которое качалось на шее змеи. Лицо мгновенно исчезло. Он громко вскрикнул в страхе и соскочил с ложа. Прокравшиеся первые лучи рассвета освещали ложе — золоченое супружеское ложе царицы Мериамун и фараона, золотые доспехи, лежащие на полу, огромный черный лук, лицо спящей на ложе женщины.

И тут Скиталец всё вспомнил. Он возлег на это ложе со своей невестой, Златокудрой Еленой, и ему приснился дурной сон, он увидел перед собой змею с лицом жены фараона. Рядом с ним лежит Елена Златокудрая, он наконец-то ее нашел, и она стала его супругой. Чего он испугался, глупый? И он склонился к ней, чтобы разбудить ее поцелуем. Свет рождающегося утра освещал ее лицо. О, как она прекрасна, спящая! Но что это? Чье лицо он видит перед собой? Не такой была Елена в святилище своего храма, когда он сорвал скрывавшую ее завесу. Не такой была Елена и в зале колонн и статуй, когда стояла в потоке лунного света, не такой была, когда он клялся страшной клятвой любить ее, одну только ее. Кто эта красавица, на которую он сейчас смотрит? Бессмертные боги, это же Мериамун, прекрасная супруга фараона!

Скиталец глядел на ее прекрасное спящее лицо и леденел от ужаса. Как такое могло случиться? Что он сделал?

И постепенно он начал прозревать. Оглядел всё вокруг — на стенах покоя изображения богов Кемета, над изголовьем ложа написаны священными знаками Кемета имена Менепта и Мериамун. Не с Еленой Златокудрой разделил он ложе в эту ночь, а с женой фараона! Ей поклялся он страшной клятвой, ей, принявшей облик Елены, но сейчас чары разрушены.

Он стоял, ошеломленный, и тут тетива лука снова зазвенела, предрекая близкую смерть. Наконец силы к нему вернулись, он бросился к своим доспехам и стал в них облачаться, но когда хотел надеть шлем, тот выскользнул из его рук и с грохотом упал на мраморный пол. Грохот разбудил ту, что спала на ложе, она вскрикнула и соскочила с ложа — черные распущенные волосы струятся до колен, ночное одеяние перехвачено в талии золотой змеей с рубиновыми глазами, змеей, которую она теперь осуждена носить до смерти. Скиталец схватил свой меч и вырвал его из ножен резной слоновой кости.

Часть III

Глава 20

МЩЕНИЕ КУРРИ
Скиталец и жена фараона стояли друг перед другом в рассветных сумерках супружеской опочивальни. Оба молчали. Боль, ярость, стыд жгли сердце Скитальца и сверкали в его глазах. Лицо Мериамун было холодно и спокойно, как маска смерти, на губах улыбка сфинкса. Однако грудь ее порывисто вздымалась, словно она торжествовала победу, и вся она трепетала, как тростник на ветру.

— Почему, мой господин и возлюбленный супруг, ты так странно смотришь на меня? — наконец произнесла она. — И зачем ты надел свои боевые доспехи? Ведь лучезарный Ра едва поднялся с груди Нут, а ты, Одиссей, уже покинул ложе любви.

Он не произнес ни слова, лишь смотрел на нее испепеляющим взглядом. Тогда она протянула к нему руки и хотела обнять.

— Прочь от меня! — крикнул он страшным, сдавленным голосом. — Прочь! Не смей прикасаться ко мне, ведьма, прелюбодейка, иначе я забуду, что я мужчина, а ты женщина, и убью тебя своим мечом.

— Ты не можешь убить меня, Одиссей, — проворковала она, — может быть, я и ведьма, и прелюбодейка, и все же я — твоя жена, и ты связан со мной навек. Не ты ли мне клялся в этом всего несколько часов назад?

— Да, я клялся, но не тебе, Мериамун, а аргивянке Елене, которую люблю, а проснувшись, увидел рядом с собой на ложе тебя, ненавистная.

— Нет, Одиссей, ты клялся мне, ибо я перехитрила тебя, хитроумнейшего из смертных. Мне, женщина я или бессмертная богиня, клялся ты любить меня отныне и вовеки веков, в каком бы обличье я ни явилась и каким бы именем меня ни называли люди. Не гневайся, мой господин, но выслушай меня. Разве не все равно, в каком облике ты видишь меня? И разве я не прекрасна? И разве красота не подобна ларцу, в котором хранится драгоценность? Ты завоевал мою любовь, а моя любовь бессмертна, она не подвержена тлену, подобно нашей земной оболочке. Я любила тебя, а ты любил меня еще в глубине времен, в других жизнях, и знай, что мы будем любить друг друга, когда ты уже не будешь Одиссеем, царем Итаки, а я Мериамун, царицей Кемета, мы будем являться в мир в других обликах и нас будут называть другими именами. Я — твоя судьба, Скиталец, и куда бы ты ни отправился странствовать по полям жизни и смерти, я всегда буду рядом с тобой. Ты — часть меня, а я — часть тебя, и хоть боги разделили нас, нам все равно суждено плыть вместе по реке жизни, пока она не впадет в море, которое известно только духу. И потому не отталкивай меня и не вызывай во мне гнева, да, я привлекла тебя в свои объятья силой своих чар, но так было суждено.

И она снова шагнула к нему.

Скиталец выхватил из колчана стрелу и нацелил ее острый наконечник в грудь Мериамун.

— Что ж, подойди теперь, — сказал он. — Только так я заключу тебя в свои объятия. Слушай, что я тебе скажу, Мериамун, злая колдунья, Мериамун, распутница, жена фараона и царица Кемета! Да, я действительно дал тебе клятву, и из-за того, что твое коварство оказалось сильнее моей мудрости и я клялся не Звездой, что сияет на груди Елены, а Змеей, что обвилась вокруг тебя, я, быть может, потерял мою возлюбленную. Так предостерегала меня богиня на далеком острове Итаке, а я, на свою беду, забыл ее слова. Но помни: потеряю я ее или обрету, люблю я ее, и только ее, а тебя ненавижу всей силой ненависти. Ты обольстила меня своим черным колдовством, ты украла образ совершенной красоты и посмела облечься в него, ты вынудила меня поклясться страшной клятвой и стать твоим супругом. Но ведь ты — царица Кемета, ты — супруга фараона, которому я поклялся защищать тебя, и ты навлекла на меня величайший позор, я обесчещен, ибо совершил преступление против хозяина дома, приютившего меня, и против бога гостеприимства. И потому я сейчас созову стражу, которая находится под моим началом, и расскажу всем о твоем позоре и о моем несчастье. Буду кричать об этом на улицах, с крыш храмов, а когда вернется фараон, расскажу и ему, пусть все живущие в Кемете узнают, что ты — блудница, и увидят твой омерзительный позор.

На лицо Мериамун было страшно смотреть. Она стояла, словно в раздумье, прижав одну руку к голове, а другую к груди.

— Это твое последнее слово, Скиталец? — наконец спросила она.

— Да, царица, последнее, — ответил он и сделал шаг к дверям.

Рукой, лежащей на груди, Мериамун разорвала на себе ночное одеяние, разметала вокруг себя благоухающие волосы и бросилась мимо него к дверям с пронзительными воплями.

Она отдернула занавес, распахнула двери, и в опочивальню вбежали стража, евнухи, прислужницы.

— На помощь! На помощь! — кричала она, указывая на Скитальца. — Спасите! Защитите мою честь от этого негодяя, от чужеземного вора, которому фараон поручил охранять меня! И вот как он меня охраняет! Этот трус посмел прокрасться в опочивальню ко мне, царице Кемета, и подойти к супружескому ложу фараона!

И она бросилась на пол, стала рвать на себе волосы, стеная и заливаясь слезами, словно умирала от стыда.

Поняв, что произошло, стражи с яростными криками набросились на Скитальца, точно стая волков на загнанного оленя. Но Скиталец отпрыгнул к ложу и успел вставить стрелу и натянуть тетиву своего огромного черного лука. Когда он подвел руку с оперением стрелы к своему уху, тетива запела, и стрела, вылетев, насмерть поразила того, кто стоял на ее пути. Второй раз запела тетива, выпуская стрелу, и еще один страж упал мертвый. Третья стрела тоже отправила еще одну душу в царство Аида. Нападавшие отхлынули назад, точно волна от скалы, ни один не желал встретиться со смертоносными стрелами. Они метали в него копья и стрелы, укрывшись за колоннами, но стрелы или отскакивали от его доспехов, или он отражал их щитом и оставался невредим.

Среди вбежавших в опочивальню на крики Мериамун был и тот самый Курри, злосчастный кормчий сидонцев, кого Скиталец пощадил и потом подарил царице, чтобы он делал для нее золотые украшения. Увидев Скитальца, попавшего в такую страшную беду, он с тоской и алчностью вспомнил об утраченных сокровищах, о том, что он, некогда владелец судна и богатый сидонский купец, сейчас всего лишь раб. И в нем вспыхнуло желание отомстить Скитальцу, отомстить любой ценой. Заря еще не разгорелась, стены огромной опочивальни были окутаны тенью, и Курри стал красться вдоль стен, держа в руке длинное копье с бронзовым наконечником, который раньше торчал в шлеме Скитальца. Скиталец, конечно же, его не видел, он отражал удары копий и пик, летевших спереди, и сидонцу удалось незамеченным пробраться к золоченому ложу фараона сзади и вспрыгнуть на него. Скиталец стоял спиной к ложу на расстоянии копья от него, в шелковых драпировках застряли стрелы и копья. Сначала Курри хотел убить Скитальца ударом в спину, но нет, вдруг копье не пробьет золотой панцирь, и тогда Скиталец обернется и прикончит его, Курри, и вообще пусть лучше Скиталец умрет под пытками, а он будет одним из заплечных дел мастеров, ведь сидонцы славятся искусством изощренно пытать людей. И Курри дождался, когда Скиталец опустит щит и станет натягивать тетиву со стрелой. Не успел он довести руку с оперением стрелы до уха, как Курри выбросил из-за драпировок копье и ударил по тетиве острым наконечником, тетива лопнула, и стрела упала на мраморный пол. Скиталец отшвырнул лук и с криком бросился на того, кто перерезал тетиву, ибо он краем глаза уловил блеск летящего наконечника, но Курри схватил с ложа шелковое покрывало и ловко набросил его на голову героя, как сеть. Увидев опутанного покрывалом Скитальца, солдаты и евнухи осмелели и, не дав ему времени сбросить с себя ткань и схватить меч, накинулись на него. Хоть Скиталец ничего и не видел, они не сразу одолели его, но все же в конце концов повалили на пол и так крепко прижали, что он не мог шевельнуть пальцем. Один из солдат крикнул Мериамун:

— Лев запутался в сетях, о царица! Прикажешь убить его?

Мериамун хоть и закрыла лицо руками, но все видела сквозь неплотно сдвинутые пальцы. Услышав этот вопрос, она содрогнулась и сказала:

— Нет, не убивайте, но заткните ему рот, снимите с него доспехи и закуйте в кандалы, а потом отведите в темницу и прикуйте к стене самыми крепкими бронзовыми цепями. Держите его там до возвращения фараона. Он покусился на честь фараона и покрыл себя позором, нарушив клятву, которую ему дал, и потому пусть фараон сам решит, какой смертью он должен умереть.

Услышав эти слова и поняв, какая страшная участь ожидает Скитальца, Курри нагнулся к нему и сказал:

— Это я, сидонец Курри, перерезал тетиву твоего знаменитого лука, Эперит, я, ведь ты перебил моих людей, а меня сделал рабом. И знаешь, чем я перерезал тетиву? Тем самым наконечником копья, который ты мне отдал. И я буду просить фараона о милости, чтобы он отдал тебя мне на пытки и мучения, ты будешь умирать медленной смертью и проклинать день, когда ты родился на свет.

Скиталец поглядел на него и сказал:

— Лжешь, сидонская собака. У тебя на лице написано, что ты сам скоро умрешь, не пройдет и часу, и умрешь страшной смертью.

Курри отпрянул со злобным рычанием.

Это всё, что успел произнести Одиссей, ему раздвинули челюсти и всунули в рот железный кляп, сорвали с него доспехи и надели кандалы, как приказала царица.

Мериамун же ушла к себе в уборную, поспешно задрапировалась в покрывало, скрыв разорванное ночное одеяние, и препоясалась золотой Змеей, которую ей суждено теперь носить всегда. Но волосы она оставила в беспорядке и не стала смывать с лица слез, пусть все видят, как она убита позором и как горько скорбит. Так она и будет убиваться и скорбеть до возвращения фараона.


Реи и Елена Златокудрая дошли по улицам города до дворцовых ворот. Но здесь Реи понял, что им придется ждать до рассвета, ведь он должен был вернуться во дворец вместе со Скитальцем, у которого дворцовая стража была под началом, а сам он пароля не знал.

— Мне было бы легко заставить их открыть эти огромные ворота, — сказала Елена стоявшему рядом с ней Реи, — но, думаю, лучше нам подождать. Может быть, тот, кого мы ожидаем, выйдет к нам сам.

И они поднялись на портик храма Осириса, который стоял против ворот дворца, и стали ждать, пока восток посветлеет.

Елена молчала, но не спускающий с нее глаз Реи знал, что на сердце у нее мучительная тревога, хотя он и не видел ее скрытого вуалью лица, — она время от времени взволнованно вздыхала, и алая звезда на ее груди поднималась и опускалась.

Но вот первые лучи восхода осветили портик храма, и она сказала:

— Теперь войдем, пора. Сердце мое предвещает большую беду. Много горя мне пришлось пережить, но раз так судили боги, я должна следовать их воле.

Они подошли к воротам, и стражник, внимательно оглядев их, открыл ворота перед жрецом Реи и скрытой под вуалью и закутанной в покрывало женщиной, которая пришла с ним, — его поразила красота ее облика.

— Где же вся остальная стража? — спросил Реи солдата.

— Не знаю, — ответил тот, — недавно во дворце поднялся сильный шум, и начальник нашего караула пошел туда, я один остался охранять ворота.

— Ты видел господина Эперита? — снова спросил Реи.

— Нет, я не видел его со вчерашнего вечера, он после ужина не пришел проверять стражу, хоть и должен.

Реи удивился. Они с Еленой вошли в ворота. Во дворце они увидели, что люди бегут к пиршественному залу, который находился близ покоев царицы. У кого-то в руках было оружие, кто-то не был вооружен, но все бежали туда, откуда неслись громкие крики. Реи и Елена дошли до пиршественного зала и увидели в его дальнем конце, там, где были двери, ведущие в покои царицы, огромную толпу.

— Спрячься, госпожа, спрячься, — прошептал Реи своей спутнице, — я чую смерть. Смотри, вот тут драпировка, встань за ней, а я узнаю, почему такой шум и переполох.

Елена зашла за занавес, висящий между колоннами, послушная просьбе Реи, ее сердце трепетало от страха, она была точно во сне. Едва она успела скрыться от людских глаз, как мимо Реи пробежал человек, в котором он узнал своего слугу.

— Стой! — крикнул Реи. — Иди сюда и расскажи мне, что тут происходит.

— Творятся страшные дела, господин, — отвечал слуга. — Эперит, тот самый чужестранец, которого наш фараон поставил начальником своей стражи, когда ушел воевать с взбунтовавшимися апура, так вот этот самый Эперит покушался на честь царицы, которую он должен охранять! Но она от него убежала, ее крики разбудили стражу, и стража застигла его прямо в опочивальне фараона. Некоторых он убил стрелами из своего заколдованного черного лука, но сидонец Курри перерезал тетиву, и тогда толпа его одолела. Сейчас на него надели кандалы и тащат в темницу, там он будет ждать приговора фараона. Смотри, его несут! Мне пора, я послан с поручением к смотрителю тюрьмы.

Елена Златокудрая услышала рассказ об этом позорном событии, и ее охватило такое горе, что, будь она смертной женщиной, она бы умерла. Так вот каков мужчина, кого ей суждено было полюбить, чьей супругой она должна была вчера вечером стать. Боги снова над ней посмеялись. Так было всегда, так будет и впредь. Не зная любви, прожила она всю свою жизнь, и вот теперь, когда она наконец узнала, что такое любовь, и полюбила навсегда единственного мужчину на свете, каким отвратительным позором всё кончилось! Она схватилась за складки драпировки, чтобы не упасть, потом, услышав шум, украдкой выглянула. По залу двигалась толпа. Впереди десять солдат несли на плечах носилки. На носилках лежал мужчина с кляпом во рту и так жестко скованный бронзовыми цепями, что не шевельнуться — казалось, это охотники несут загнанного оленя или дикого быка, чтобы принести в жертву. Но даже скованный, поверженный, Скиталец был так могуч, глаза его так гневно сверкали, что толпа в испуге отшатнулась. Таким увидела Елена своего возлюбленного во второй раз — его, беспомощного, опозоренного, пронесли мимо нее в темницу. Из глубин ее сердца вырвался стон, стон великого горя, что ее постигло, потом она крикнула, потрясенная позором и неверностью того, кого ей суждено любить:

— Ах, Одиссей, как низко ты пал, ты, некогда достойнейший из мужей!

Он услышал эти слова, узнал голос Елены и стал искать ее взглядом. На его шее и на лбу надулись жилы, он изо всех сил рванулся и упал с носилок. Но встать он не мог, потому что был скован, и крикнуть тоже не мог, ведь во рту у него был кляп, так что солдаты снова уложили его на носилки и унесли. За ними ушла и вся толпа, остался один только Реи. Он был раздавлен горем и стыдом — человек, которого он так любил, оказался способным совершить столь низкий поступок. Этому простодушному человеку и в голову не пришло усомниться, что так всё и было на самом деле. И он стоял, закрыв лицо руками, не в силах двинуться с места. Подошла Елена и, тронув Реи за плечо, сказала:

— Уведи меня отсюда, старик. Проводи в мой храм. Я потеряла свою любовь, но буду жить там, где ее обрела, пока боги не явят мне свою волю.

Он молча поклонился и пошел за Еленой, но в середине зала остановился, потому что навстречу им шла царица, волосы ее развевались, одежда была в беспорядке, лицо залито слезами. Она шла одна, вернее, не шла, а бежала, словно сама не зная куда и зачем, и вид у нее был дикий, безумный, Курри едва поспевал за ней.

— Кто эта царственная женщина? — спросила Елена.

— Это царица Мериамун, госпожа, — ответил Реи, — та, на чью честь покусился Скиталец.

— Тогда остановись, я хочу поговорить с ней.

— Нет, нет, не надо, госпожа! — воскликнул Реи. — Она тебя ненавидит, она тебя убьет.

— Меня невозможно убить, — отвечала Елена.

Глава 21

ВОЗВРАЩЕНИЕ ФАРАОНА
И тут Мериамун увидела Реи и стоявшую рядом с ним женщину под вуалью, увидела и алый драгоценный камень на ее груди, похожий на пылающее сердце. Сердце самой Мериамун вспыхнуло, точно факел, — она узнала аргивянку Елену, ту самую Елену, чей образ она предательски украла, как самый низкий вор.

— Скажи мне, Реи, кто эта женщина? — крикнула она Реи, который склонился перед ней в поклоне.

Реи с ужасом посмотрел на царицу и осторожно сказал:

— Это богиня, которая живет в храме Хатор, о царица. Позволь ей уйти с миром.

— Да, она уйдет, и уйдет навсегда из этого мира! — закричала Мериамун. — Что ты такое сказал, старый болван? Богиня! Нет у нас здесь никакой богини, есть злая колдунья, которая навлекла на Кемет бесчисленные кары. Вот уже много месяцев как из-за нее умирают мужчины, подземелья храма Хатор уже не вмещают их трупы. Из-за нее на нашу страну обрушивается казнь за казнью, вода превращается в кровь, урожай побивает град, по всей земле распространяется тьма, умирают все первенцы и среди них мой единственный сын. А ты, Реи, ты осмелился привести это исчадие зла в мой дворец! Клянусь Амоном, если бы я всю свою жизнь не любила тебя, ты заплатил бы за это своей жизнью. А ты! — Она протянула руку в сторону Елены. — Как ты дерзнула сюда прийти? Знай же, ты больше не причинишь Кемету бед и несчастий. Эй, раб! — обратилась она к сидонцу Курри. — Возьми свой кинжал и вонзи его по самую рукоятку в грудь этой женщины. Ты получишь за это свободу, и я верну тебе все твои богатства.

И тогда Елена в первый раз заговорила.

— Прошу тебя, госпожа, — тихо и спокойно произнесла она, — не заставляй своего слугу совершать это черное дело. Я никому из людей не желаю причинять зла, но наносить мне безнаказанно обиду нельзя.

Курри с кинжалом в руке в нерешительности отступил.

— Убей же ее, трус, убей! — закричала Мериамун. — Я тебе приказываю, или самого тебя убьют этим кинжалом!

Сидонец закричал от ужаса, он знал, что, если царица пригрозила убить его, его и в самом деле убьют. Он высоко замахнулся своим длинным кинжалом и бросился на женщину под вуалью. Но Елена подняла вуаль и посмотрела ему в глаза, он увидел ее прекрасное лицо, и ее чарующая красота так поразила его, что он замер, точно пронзенный копьем. Его охватило безумие, он с криком занес кинжал и вонзил его не в ее сердце, а в свое собственное, и упал, мертвый.

Такой жалкой смертью умер сидонец Курри, которого сразил образ совершенной красоты.

— Видишь, госпожа, — сказала Елена, отворачиваясь от мертвого сидонца, — ни один мужчина не может причинить мне зла.

Царица от изумления словно окаменела, Реи шептал благодарственные молитвы богам. Наконец она воскликнула:

— Убирайся вон, ты, живое проклятье! Зачем ты пришла в этот дом? Здесь и так довольно горя и смертей, ты хочешь их умножить?

— Не бойся, — ответила Елена, — я уйду и больше тебя не потревожу. Я пришла сюда, чтобы встретиться с тем, кого люблю и чьей супругой должна была вчера вечером стать, но кому боги позволили покрыть себя несмываемым позором, — это Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки. Вот зачем я пришла и осталась здесь, я хотела увидеть женщину, чья красота оказалась способна вытеснить из сердца Одиссея мой образ и вынудила величайшего героя и достойнейшего из всех мужей, живущих на земле, совершить подлый поступок и покрыть свое славное имя гнуснейшим позором. Чутье подсказывает мне, Мериамун, что не так-то тут все просто, потому что чем красивее женщина, тем сильнее ее власть и сила, это истина, в которой никто и никогда не усомнится. Да, Мериамун, ты красавица, но смотри сама, красивее ли ты аргивянки Елены?

И, сбросив с лица вуаль, она осветила сиянием своей лучезарной красоты сумрачное, недоброе лицо прекрасной египтянки. Глядя на этих двух женщин, стоящих друг против дружки, Реи подумал, что одна из них сама Жизнь, а другая — сама Смерть, как будто в этих женщинах воплотились свет дня и мрак ночи.

— Да, ты прекрасна, истинно так, — сказала царица, — но твоя красота, злая колдунья, на сей раз не удержала твоего возлюбленного от самого отвратительного бесстыдства. Не так уж сильно любил тебя этот мужчина, раз прокрался ко мне в спальню, как вор, и хотел украсть мою честь!

Елене вспомнилось признание Реи, что Мериамун полюбила Скитальца, и она снова обратилась к царице:

— Я начинаю понимать, египтянка, что в твоих речах правда переплетается с ложью. Трудно поверить, чтобы Одиссей, царь Итаки, мог совершить столь трусливый поступок и попытаться овладеть тобой против твоего желания. К тому же я вижу по твоим глазам, что ты сама любишь мужчину, которого называешь негодяем. Не горячись, не гляди на меня с таким негодованием, ты ведь знаешь, что не можешь причинить мне зла, и потому спокойно меня выслушай. Не знаю, правда то, что ты говорила, или ложь, я не прибегаю к помощи колдовства, чтобы что-то узнать, мне ведомо лишь то, что открывают мне боги. Но несомненно, что Одиссей, чьей супругой я должна была стать, смотрел на тебя глазами любви в тот час, когда я ждала его, чтобы сочетаться с ним браком. И потому любовь, которая расцвела в моем сердце всего лишь два дня назад, умерла, а если еще не умерла, я вырву ее из сердца и растопчу. Такую судьбу определили мне боги — быть самой обездоленной из женщин, прожить жизнь страстно любимой многими, но никого не любя, наконец-то полюбить и стать жертвой черного предательства. Теперь я возвращаюсь в свой храм, в святилище. Но ты не страшись, Мериамун, я недолго буду тревожить тебя и твою страну, и мужчины больше не будут умирать, теряя разум от моей красоты, я скоро уйду туда, куда укажут мне боги. А тебя я прошу: прояви доброту к человеку, который предал меня, ведь он так поступил из любви к тебе. Не так-то просто завоевать сердце царя Итаки Одиссея и отнять его у аргивянки Елены. Прощай, Мериамун, пожелавшая убить меня. Пусть боги пошлют тебе более светлые и счастливые дни, чем выпали на долю Елены, которая больше не увидит твоего лица.

Она опустила вуаль и повернулась, чтобы уйти. Царица стояла и молчала, пристыженная кроткими речами Елены, которые упали, как капли освежающей росы, на ее жгучую ненависть. Но не отошла Елена и на длину копья, как ярость Мериамун вспыхнула снова. Неужели она позволит уйти этой чужеземке, единственной на земле женщине, еще более прекрасной, чем она, Мериамун, и чью красоту она украла, чтобы соблазнить Одиссея, а потом услышала от него слова такого непереносимого презрения? Нет, пока Елена жива, Мериамун не знать ни сна, ни покоя. Но если Елена умрет, тогда, может быть, всё еще удастся исправить, она сумеет привлечь Скитальца к себе, ведь если мужчине не досталась первая красавица, он соглашается на вторую.

— Затворите ворота и заприте их! — приказала царица воротившейся в зал страже, они бросились выполнять ее приказ, и когда Елена подошла к выходу из зала, двери уже были заперты, и с лязгом захлопнулись тяжелые медные ворота.

Елена подошла к дверям.

— Не выпускайте эту ведьму! — закричала царица охранявшим их стражам, и они, удивившись, скрестили копья, преграждая путь Елене. Но она всего лишь подняла вуаль и посмотрела на них. Оружие выпало у них из рук, они застыли, ошеломленные ее красотой.

— Прошу вас, откройте, — сказала Елена своим нежным голосом, и стражи тотчас распахнули двери, она вышла из зала, за ней стража, царица Мериамун и Реи. Но один из стражников не видел прекрасного лица Елены, он не хотел открывать двери и пытался схватить ее, когда она проходила мимо.

А Елена уже подходила к воротам.

— Стреляйте в колдунью! — закричала царица Мериамун. — Клянусь своим словом царицы, если она выйдет из ворот, вы все умрете. Стреляйте в нее!

Трое стражников натянули свои луки. У одного лопнула тетива и стрела разлетелась в щепки, стрела второго сорвалась и вонзилась в его ступню, стрела третьего повернула обратно, не долетев до груди Елены, и попала в самое сердце стражника, который стоял рядом с царицей, он упал мертвый. Это был тот самый стражник, который пытался удержать Елену в дверях.

Елена обернулась и сказала царице:

— Прикажи своей страже, чтобы не стреляли в меня, не то стрела может попасть в твое сердце. Знай, Мериамун, ни один мужчина не может причинить мне вреда. — Она снова подняла вуаль и обратилась к стражникам, охраняющим ворота: — Прошу вас, отомкните ворота и позвольте Хатор пройти.

Они увидели, как она прекрасна, оружие выпало у них из рук, и они поспешно отворили ворота. Тяжелые створки с лязгом откатились, и она прошла мимо стражников, за ней и все остальные. Но она мгновенно смешалась с толпой и затерялась в ней.

Мериамун побелела от ярости — Елена, ненавистная Елена ускользнула из ее рук! Повернувшись к стражам, которые отворили перед Еленой ворота, позволили ей уйти и до сих пор стояли, как в столбняке, и тупо глядели друг на друга, она прошипела, что их всех казнят.

Но Реи опустился перед ней на колени и стал умолять ее пощадить их.

— О царица, тебе не миновать беды! Вспомни, что случилось с сидонцем и с солдатом, который стоял возле тебя, нельзя даже пытаться причинить зло этой богине и тем, кто проявляет к ней доброту. Не убивай этих людей, о царица, иначе жди дурных вестей!

Взбешенная царица закричала на него:

— Замолчи, Реи! Еще раз посмей сказать такое, и клянусь — я первого тебя убью, хоть я тебя всегда любила и ты был первым среди слуг фараона. Ты и без того передо мной неискупимо виноват уже одним тем, что привел в мой дворец эту омерзительную колдунью. Ты слышал, что я сказала, и мои слова не пустая угроза, тебе это хорошо известно. Убирайся с моих глаз, убирайся вон, иначе я убью тебя прямо сейчас. Отнимаю у тебя все почести, лишаю всех высоких должностей и забираю твои богатства в свою казну. Отныне ты нищий, ступай просить милостыню и никогда больше не попадайся мне на глаза!

Реи не произнес ни слова, он повернулся и поспешно пошел прочь, уж лучше встретиться с львицей, у которой отняли детенышей, чем попасться под руку разъяренной Мериамун. Ворота захлопнулись, начальника стражи, которая их охраняла, потащили к тому месту, где стояла царица, и тотчас отрубили голову — и он молча, не прося пощады, равнодушно принял смерть, потому что душа его была полна созерцанием красоты Елены, точно кубок с драгоценным вином.

Увидев эту отвратительную казнь, Реи громко застонал и ушел из дворца, царица же приказала солдатам казнить всех стражей. Но тут за воротами дворца раздались плач и стенания. Солдаты с недоумением переглядывались. Плач и стенания слышались все громче, чей-то голос выкрикнул: «Фараон вернулся! Фараон вернулся!», в ворота громко застучали.

Мысли Мериамун на миг отвлеклись от вины стражников, она велела им отворить ворота, они бросились выполнять приказание. Вворота вошел путник в грязной, запыленной одежде, волосы всклокочены, глаза безумные, лицо искажено отчаянием и страхом. Никто бы не узнал в путнике фараона.

Фараон посмотрел на царицу, посмотрел на казненного стражника, что лежал у ее ног, и громко захохотал.

— Что это? — закричал он. — И здесь трупы! Всюду смерть, всюду убитые, неужели этому нет конца? Здесь, я вижу, смерть не слишком потрудилась, видно, рука у нее устала. Давай, царица, покажи своих убитых! Где они, вели их принести!

— Что случилось, Менепта? Что за безумные речи я слышу? — спросила царица. — Здесь прошла та, кого называют Хатор, и это следы, которые она оставляет на своем пути. Рассказывай же!

— Да, царица, я все тебе расскажу. Потешу тебя веселой историей. Ты говоришь, здесь прошла Хатор, и это следы, которые она оставила на своем пути. Я расскажу тебе про другие следы, куда более страшные. Тот, кого апура называют Яхве, прошел по Чермному морю и оставил после себя тысячи трупов.

— Твое войско! Где твое войско? — воскликнула царица. — Не всё же оно погибло?

— Всё, царица, всё! Все полегли, все остались там, спасся я один. Мои воины тысячами качаются на волнах Чермного моря, лежат на его берегах, чайки выклевывают им глаза, львы пустыни терзают их плоть. Они лежат непогребенные, их стоны уносит морской ветер, их кровь уходит в соленый песок, Осирис встречает их в царстве мертвых… Я настиг воинство апура на берегу Чермного моря, был еще ранний вечер, но я не мог напасть на апура, потому что между моим войском и народом апура возникло облако и мрак. И всю ночь сквозь эту завесу мрака и пронзительные крики чаек до меня доносился словно бы топот тысячных толп, лязг оружия, команды начальников, блеянье и мычанье стад, скрип колес. Рассвело, и я увидел, что море расступилось и стало стенами по правую и по левую сторону, а между стенами суша, и по этой суше идут апура. Я приказал своим военачальникам немедленно подняться и броситься за ними вслед, все устремились в погоню, но колеса вязли в песке, и когда мои воины спустились на полосу суши, апура уже прошли через море на тот берег. И когда наконец я последним спускался на дно, грозный ветер вдруг стих и стены воды по обе стороны суши схлестнулись с оглушительным грохотом. Я повернул назад свою колесницу и помчался прочь, но моих воинов, мои колесницы, моих коней поглотила пучина. Они на миг всплывали на гребнях черных волн, мелькая, точно отблеск света на грозовой туче, вопль смертельного ужаса несся к небесам, потом всё смолкало, наступал конец. Из всего моего войска я один остался жив.

Все, кто слышал рассказ фараона, громко застенали. Не стенала только Мериамун, она спокойно сказала:

— И мы будем терпеть все эти беды, пока из страны Кемет не уберется эта самозванка Хатор.

В это время в ворота снова застучали, раздался крик: «Отворите! Гонец! Пришел гонец с вестями!»

— Впустите его, — приказала царица. — Даже если он принес дурные вести, вряд ли они будут страшнее того, что мы сейчас узнали.

Ворота открыли, гонец вошел. В его глазах был ужас, он всю дорогу бежал, и его горло так пересохло от жажды и пыли, что он стоял перед ними, тяжело дыша, и не мог произнести ни слова.

— Принесите ему вина, — приказала царица.

Вино принесли, он выпил его и опустился на колени перед царицей, потому что не узнал фараона.

— Говори же! — крикнула царица. — Что за вести ты принес?

— Да простит меня великая царица, — произнес он. — Да отвратит от меня свой гнев. Вот с какими вестями я пришел. Огромное войско приближается к городу Он. В этом войске солдаты из всех стран севера, оттуда, где живут тулиши, шакалишу, лику, шардана. Двигаются они быстро и всё уничтожают на своем пути, грабят и разоряют, после них остаются лишь пожарища и трупы, над которыми кружат стервятники.

— Ты всё сказал? — спросила Мериамун.

— Увы, царица! Вместе с войском по восточному рукаву Сихора плывет огромный флот, на судах двенадцать тысяч лучших воинов аквайюша, это сыновья героев, разрушивших Трою.

У всех, услышавших эту весть, вырвался вопль отчаяния. А Мериамун спокойно сказала фараону:

— Ты твердил, что казни на нас насылают апура, но вот они ушли, а проклятье осталось и будет тяготеть над нашей страной, пока в ней живет самозванка Хатор.

Глава 22

В КАМЕРЕ ПЫТОК
Наступил вечер, фараон сидел за трапезой, Мериамун с ним рядом. Мысли у фараона были чернее черного. Его огромное войско погибло, волны Чермного моря кидают и швыряют сейчас трупы его воинов, в живых остался он один, он один только и может рассказать о том, что произошло. Как жестоко посмеялись над ним апура там, в пустыне! Но страшнее всего была весть, которую принес гонец: на них наступает воинство варваров и по восточному рукаву Сихора приближается флот аквайюша. Весь день фараон не выходил из зала совета, рассылая гонцов на восток, на север и на юг с приказанием собирать наемников во всех городах, чтобы отразить врагов, потому что здесь, в его белокаменном Танисе, осталось всего пять тысяч воинов. И сейчас, сев наконец за трапезу, он, разбитый, измученный усталостью, вдруг вспомнил о чужестранце, которому он поручил охранять царицу.

— А где, скажи, тот доблестный Скиталец в золотых доспехах? — спросил он.

— Мне есть что рассказать тебе об этом человеке, — помедлив, отвечала Мериамун. — До сих пор не рассказала, потому что дурные вести забили нам всем уши, как песок при урагане в пустыне.

— Рассказывай же, — сказал фараон.

Склонившись к нему, Мериамун стала шепотом рассказывать ему на ухо свою историю. Фараон почернел, как грозовая туча, и, не дослушав ее до конца, вскочил с кресла.

— Клянусь Амоном и Пта! — закричал он. — Этого-то врага мы можем уничтожить. Мы с тобой, Мериамун, моя сестра и моя царица, далеки друг от друга, как небо и крыша храма, нас больше не связывает любовь. Но я сотру пятно позора с твоей чести, ведь это не только твоя честь, но и моя! Веселую ночку этот Скиталец сегодня проведет, не заснуть ему ни на мгновенье, пожалеет, что на свет родился, зато к вечеру заснет вечным сном.

Фараон хлопнул в ладоши, вызывая стражу, велел им идти в темницу, куда бросили связанного Скитальца, и доставить его в камеру пыток, а палачам приготовить орудия своего ремесла и ждать его, фараона.

Стражники ушли, а фараон погрузился в мрачное молчание и пил кубок за кубком, пока ему не доложили, что все готово. Менепта встал и спросил Мериамун:

— Ты пойдешь со мной?

— Нет, я не хочу больше видеть этого человека, — отвечала она. — И вот что я скажу тебе. Не ходи к нему сегодня. Пусть его положат на ложе пыток и пусть палачи дадут ему еды и вина, так ему будет еще мучительнее умирать. Пусть зажгут у него в головах и в ногах светильники и оставят одного в камере до рассвета. Пусть он тысячу раз умрет еще до того, как палачи лишат его жизни.

— Как пожелаешь, — согласился фараон. — Кому, как не тебе, выбирать для него наказание. А я как следует высплюсь и завтра утром пойду погляжу на его мучения.

И он велел слугам распорядиться так, как пожелала царица.

Скитальца привели в камеру пыток, вынули изо рта кляп и дали ему еды и вина, как приказал фараон. Он подкрепился и почувствовал, что силы к нему вернулись. Тюремщики снова надели на него кандалы и цепи и зажгли светильники в ногах и в головах, потом ушли, осыпая его оскорбительными насмешками.

Он лежал на каменном ложе пыток, и сердце его переполняла горечь. Вот каким оказался конец его странствий, а это ложе пыток — грудь Елены Прекрасной, чьи объятия и любовь обещала ему Афродита. Если бы только он был сейчас свободен и мог встретиться со своими недругами лицом к лицу с оружием в руках и в золотых доспехах! Увы, ему не освободиться от оков, не в силах человеческих их сбросить, даже сил Одиссея, Лаэртова сына, мало. Где сейчас все боги, которым он поклонялся? Неужели он никогда больше не услышит боевой клич Афины Паллады? Зачем он отвратился от нее и принес жертву на алтарь лживой Афродиты? Вот как она сдержала свою клятву, вот как вознаградила того, кто посвятил себя ей!

И не было исхода его горьким мыслям. Умереть на этом каменном ложе пыток! Он простонал в бессильной тоске:

— Будь я проклят, Афродита, за то, что стал поклоняться тебе, будь проклят за ту жертву, что тебе принес! Из-за тебя я умру в застенке!

Он открыл глаза и увидел в камере сияющее облако. «Что это?» — изумился он, и тут из облака раздался голос — чарующий голос Афродиты:

— Напрасно, Одиссей, ты винишь меня. Не я привела тебя в этот застенок, а ты сам. Во всем виноват ты, Одиссей, сын Лаэрта. Вспомни, не я ли тебе говорила, что ты узнаешь Елену Златокудрую по алой звезде на ее груди, по рубину, с которого одна за другой стекают красные капли, — только по звезде и ни по чему другому? И не сказала ли тебе она тоже, что ты узнаешь ее по рубиновой звезде? А ты, увидев перед собой женщину, на чьей груди не было никакой звезды, но чью талию опоясывала змея, забыл мои слова и отдался страсти, она увлекла тебя, ослепила, и ты не сумел отличить истинную красоту от подделки. Красота многолика, она воплотилась и в Елене, и в Мериамун, каждый видит ее такой, какой хочет видеть. И все же звезда есть звезда, а змея есть змея, и тот, кто в опьянении страсти клянется не звездой, как ему велели, а змеей, получает в награду змею.

Скиталец издал горестный стон.

— Я виноват, о бессмертная! Неужели моей вине нет прощения?

— Прощение есть, Одиссей, но сначала ты должен понести наказание. Выслушай свой приговор. Никогда в этой жизни ты не станешь супругом Златокудрой Елены, ибо ты поклялся Змеей и потому Змее и принадлежишь, Звезда для тебя недостижима. Но она продолжает светить. И будет светить тебе сквозь завесу смерти. И когда ты пробудишься в новой жизни, ты ясно увидишь ее сияние. И еще, Одиссей, я хочу успокоить тебя. Ты не умрешь в этой темнице под пытками, смерть придет к тебе водяною дорогой, как предсказал покойный ясновидец, и ты еще раз увидишь Елену Златокудрую, услышишь слова любви из ее уст и почувствуешь сладость ее поцелуя, хотя твоею она не станет. Узнай также, что к стране Кемет приближаются несметные полчища варваров, и плывет флот твоих соплеменников, ахейцев. Иди им навстречу и сражайся против них, не думая о том, что в их руках сверкают мечи, под ударами которых пали защитники Трои. Так предопределила Судьба: тебе суждено сражаться против своего собственного народа, против сыновей тех, с кем ты бок о бок бился под стенами Илиона. И в этой битве, Скиталец, ты найдешь свою смерть, а в смерти найдешь то, что жаждут все мужчины на свете — любовь и объятья бессмертной Елены. Считается, что здесь, на земле, она живет вечно, но люди видят лишь тень ее красоты — каждый то, что желает видеть. А на самом деле она обитает в чертогах смерти, в садах царицы подземного мира Персефоны, и только там можно обрести ее любовь, ведь там нет стражей, которые охраняют красоту и стоят непреодолимой преградой между мужчиной и его счастьем, там нет Змеи, которая прикидывается Звездой, и измена бессильна разлучить тех, кто составляет единое целое. Укрепи свое сердце мужеством, Одиссей, и поступай так, как велит тебе твоя мудрость. Прощай!

Произнеся эти слова из светозарного облака, богиня исчезла. Но сердце Скитальца преисполнилось радостью — он знал, что Елена не потеряна для него навеки, и больше не боялся позорной смерти под пытками.

* * *
Наступила полночь, фараон заснул. Но царица Мериамун не спала. Она поднялась с ложа, закуталась в черное покрывало, скрыв под ним лицо, взяла светильник и крадучись пошла по анфиладе пустых залов. Вот и потайная лестница. Она спустилась вниз, к железной двери, возле которой спал стражник. Она толкнула его ногой, тот проснулся и кинулся было к ней, но она показала ему перстень с печатью — старинный перстень великой царицы Тайа, на котором была изображена Хатор, поклоняющаяся солнцу. Стражник поклонился Мериамун и отворил перед ней дверь. Мериамун быстро спускалась подземными ходами все ниже и ниже, чуть не в самое сердце земли, и наконец оказалась перед дверью маленькой камеры, где тускло горел светильник. В камере разговаривали мужские голоса, и она стала вслушиваться в разговор. Говорили они очень громко и весело хохотали. Она подошла к двери камеры и увидела шестерых эфиопов, усевшихся на полу вокруг восковой фигуры человека. Злобно сверкая глазами, они резали ее ножами, жгли раскаленными докрасна железными прутьями, рвали щипцами, протыкали иглами, всюду были отвратительные орудия пыток, от одного вида которых бросало в дрожь. Это были заплечных дел мастера, они упражнялись в своем искусстве, предвкушая, как разгуляются завтра, когда им отдадут Скитальца на растерзание.

Пылающая любовью Мериамун содрогнулась и прошептала:

— Ну нет, гнусные душегубы, вы сами умрете завтра под этими самыми пытками, клянусь бессмертными богами!

И, войдя в камеру, она показала им перстень в высоко поднятой руке, эфиопы тотчас же распростерлись на чреве перед ее величеством. Царица прошла мимо них и по пути растоптала своими сандалиями восковую фигуру. В противоположном конце камеры был еще один ход, и она двинулась по нему дальше. Вот наконец и каменная дверь, она оказалась полуотворенной. Перед этой дверью Мериамун помедлила — из камеры, что была за этой дверью, доносилось пение, она узнала голос Скитальца, и вот что он пел:

Мужайся, сердце, мужайся!
Позору и боли скоро конец,
И зло, и добро в прошлом,
Мужайся, сердце, мужайся.
На Олимпе, у золотого трона Зевса
Стоят два ларца,
В одном радость, в другом горе,
Он дарит их умирающим.
В твоей жизни было много радости,
Ты прожил счастливую жизнь:
Любил и сражался, страдал и радовался.
Мужайся, сердце, мужайся!
Сразись в последнем великом бою
И победи в нем.
А потом в сумрачных полях асфоделей
Ты встретишь своих товарищей,
Там ждет тебя благородный Гектор,
Бойцы, что сражались за Трою.
Неужели нам никогда больше не держать в руках меч?
Не испытать радость битвы?
В царстве смерти не светит солнце,
Там вечные сумерки,
Ты прожил счастливую жизнь
И там вкусишь вечный покой.
Мужайся, сердце, мужайся!
Мериамун слушала и изумлялась отваге этого человека и величию его души — он лежит на каменном ложе, ожидая изощренных пыток, и поет! Она тихонько отворила дверь и вошла. Какое страшное место! Камера была похожа на склеп с высоким сводом, стены сплошь покрыты изображениями мук, какими Сет подвергает попавших в его царство злодеев. В стены же вделаны огромные медные крюки и кольца с цепями и ошейниками, в них еще держатся человеческие останки. В середине камеры каменное ложе, к нему цепями прикован Скиталец, обнаженный, если не считать набедренной повязки, в головах и в ногах медные жаровни, горящий в них огонь освещает неверным светом склеп и орудия пыток. За дальней жаровней врата Сехмет[516] в форме женской фигуры, с потолка свисают цепи, на которых подвешивают жертву для последней пытки огнем.

Мериамун прокралась за изголовье Скитальца, где он не мог ее видеть, потому что был слишком крепко связан. Однако ей показалось, что он уловил слухом какое-то движение, потому что перестал петь и начал прислушиваться. Она стояла не шевелясь и смотрела на того, кого любила, на самого прекрасного и мужественного мужчину на свете. Наконец он осторожно спросил:

— Кто ты?.. Если один из палачей, делай то, зачем пришел. Я тебя не боюсь, самые зверские твои пытки не вырвут у меня ни единого стона. Но знай: не пройдет и трех дней, как боги отомстят за меня страшной местью, отомстят и тебе, и тем, кто тебя послал. Отомстят огнем и мечом, ибо сюда приближается огромное войско, собрались воины разных народов из разных стран, по Сихору плывет флот моих соплеменников ахейцев, грозных в бою. Они предадут ваш город огню, дым пожаров поднимется к небесам, а огонь зальют кровью его жителей — да, твоей кровью, кровью того, кто сейчас смотрит на меня.

При этих словах Мериамун склонилась над ним, желая увидеть выражение его лица, от этого движения ее покрывало распахнулось, и в свете жаровен сверкнули глаза змеи, опоясывающей талию царицы, — сверкнули они так ярко, что блеск их отразился на поверхности медной жаровни, что стояла у Скитальца в ногах. Он заметил этот блеск и понял, кто стоит у его изголовья.

— Ответь мне, царица Мериамун, опозорившая себя супруга фараона, — сказал он, — ответь мне, зачем ты пришла сюда смотреть на жертву своего грязного предательства? Не прячься от меня, встань там, где я смогу тебя видеть. Не бойся, я крепко связан и не смогу поднять на тебя руку.

И Мериамун, по-прежнему не говоря ни слова и бесконечно дивясь тому, что он узнал ее, хоть и не видел, обошла вокруг ложа пыток и, сбросив покрывало, встала перед ним во всей царственности своей сумрачной красоты.

Он поглядел на нее и снова спросил:

— Так зачем ты пришла сюда, Мериамун? Я собственными ушами слышал, как ты прилюдно клялась, будто я тебя обесчестил. Неужели тебе не отвратителен вид твоего обидчика? Или, может быть, ты хочешь полюбоваться, как меня будут пытать, как твои рабы будут разрывать мое тело на части и заливать огонь в жаровнях моей кровью? Да, гнусная предательница, ты причинила мне поистине черное зло и, наверное, можешь добавить еще зверской жестокости, ведь я здесь беспомощен, как младенец. Но знай: твои мучения тысячекратно превысят мои, их будет не счесть, как звезд на небе: отныне и вовек тебя будет сжигать неукротимая жажда любви, которую тебе никогда не утолить, в какой бы стране и в каком тысячелетии ты ни родилась, эта агония будет терзать тебя снова и снова. Снова и снова ты будешь обольщать и завоевывать и в миг торжества терпеть поражение. В этом я клянусь тебе головой Змеи, я, который должен был клясться Звездой. И еще одно знай, Мериамун: как мне будет светить через века и тысячелетия Звезда — мой маяк, так тебя через века и тысячелетия будет душить Змея — твоя судьба.

— Довольно, молчи! — воскликнула Мериамун. — Перестань язвить меня злыми словами, я потеряла разум от любви, была в ярости от твоих оскорблений. Ты хочешь знать, зачем я к тебе сюда пришла? Пришла, чтобы спасти от мучений и смерти. У нас очень мало времени, слушай же меня. Не представляю, как тебе удалось это узнать, но ты сказал правду: варвары действительно надвигаются на Кемет, и с ними флот с воинами твоих соплеменников, ахейцев. Верно и другое: фараон вернулся из похода один, всё его войско поглотило Чермное море. И хоть я всего лишь глупая женщина, я спасу тебя, Одиссей, и вот что я для этого сделаю: внушу фараону, что он должен простить тебе твое великое преступление и послать тебя сражаться с врагами, поверь мне, так всё и будет. Но поклянись мне, что не предашь фараона и разобьешь войско варваров.

— Клянусь, — отвечал Скиталец. — И сдержу эту клятву, хоть и нелегко сражаться со своим народом. Это всё, что тебе от меня нужно, Мериамун?

— Нет, Одиссей, не всё. Ты должен дать мне еще одну клятву, а если откажешься, то умрешь. Знай же, что та, кого здесь, в Кемете, называют Хатор, хотя у нее, наверное, есть и другие имена, отвергла тебя, потому что прошлой ночью ты стал моим супругом.

— Наверное, так оно и есть.

— Она отреклась от тебя, и теперь ты связан со мной узами, которые нельзя разорвать, клятвой, которую нельзя нарушить: в каком бы облике ты ни встретил меня, каким бы именем я ни звалась среди людей, я связана с тобой навеки. И еще поклянись, что никогда не расскажешь фараону правду о прошлой ночи.

— Клянусь, — отвечал Скиталец.

— И если случится так, что фараон перейдет в царство Осириса, а та, которую называют Хатор, спустится в подземное царство, тогда ты, Одиссей, станешь моим супругом и будешь верен мне до конца своих дней. Клянись!

Хитрый Одиссей задумался, ему вспомнились слова богини. Яснее ясного, что Мериамун задумала убить и фараона, и Елену. Судьба фараона его не волновала, а Елена, он знал, бессмертна, и хотя бесконечно меняется, являясь то в одном облике, то в другом, она будет жить, пока на земле живут люди, а потом присоединится к сонму богов. Знал он также и то, что ему предстоит последнее странствие и что смерть придет к нему водяной дорогой. И потому он с легкостью согласился:

— Клянусь, Мериамун, а если я нарушу эту клятву, пусть меня навеки покроет позор.

Мериамун опустилась перед ним на колени, она не могла оторвать от него влюбленного взгляда.

— Хорошо, Одиссей, может быть, я скоро потребую, чтобы ты выполнил свою клятву. Не считай меня коварной и злой; ведь если я поступила сейчас жестоко, то только из любви к тебе. Давно, очень давно, Одиссей, твоя тень упала на мое сердце, и оно отдало себя этой тени. Каждую ночь, ложась спать, я призывала твою тень явиться мне во сне, и вот ты явился, не во сне, а наяву, живой человек из плоти и крови, я увидела тебя и полюбила, полюбила на свою погибель. Я укротила свою гордыню и решила завоевать твое сердце, боги дали мне другой облик — как ты говоришь, — и в этом облике, в облике той, кого ты любишь, ты сделал меня своей женой. Быть может, Одиссей, мы с ней одно целое: она — это я, а я — это она. Как бы там ни было, я не отреклась от тебя, как отреклась она. О, когда ты стоял на моем ложе во всей своей красе и мощно отражал нападение этих мерзких собак, пока этот подлый сидонец не перерезал твою тетиву…

— Где он? Где это трусливое ничтожество? Обещай мне, царица, что он будет лежать на этом самом ложе, где сейчас лежу я, и что он умрет такой же смертью, к какой приговорен я.

— Я бы с радостью выполнила твое желание, — ответила она. — Но ты опоздал со своей просьбой. Достаточно было Самозванке Хатор взглянуть на него, и он тут же пронзил себя мечом. Сейчас я уйду — ночь на исходе, а фараон еще до рассвета должен увидеть вещий сон. Прощай, Одиссей. Сейчас ты лежишь на жестком каменном ложе, но мягче и нежнее пуха царское ложе, на которое ты скоро возляжешь.

И она ушла.

— Да, Мериамун, — прошептал Скиталец, глядя ей вслед. — Жестко каменное ложе, на котором я сейчас лежу, и мягче и нежнее пуха ложе царей, которое ждет меня в царстве Персефоны. Но не с тобой я его разделю. На жестком ложе провожу я нынешнюю ночь, но еще более жесткое уготовано тебе в царстве смерти, на нем ты будешь проводить все свои ночи, когда Эринии покарают тебя, клятвопреступница.

Глава 23

СОН ФАРАОНА
Изнемогший от усталости, горя и тревог, фараон спал в своей опочивальне тяжелым сном. Мериамун вошла к нему, встала в изножье золоченого ложа и, воздев руки, стала с помощью своих чар навевать фараону видения — лживые сны, что приходят через врата из слоновой кости. И вот какие видения к нему слетелись: ему снилось, что он спит на собственном ложе, а гигантская статуя творца всего сущего Пта спускается со своего пьедестала перед храмом и подходит к нему, он просыпается во сне и, простершись на полу перед богом, спрашивает, что означает его приход. И Пта ему отвечает: «Менепта, возлюбленный сын мой, слушай, что я тебе скажу. Разноплеменные варвары надвигаются на древнюю страну Кемет, враги всё уничтожают на своем пути. Выполняй мои повеления, и я дарую тебе победу. Ты с такой же легкостью разобьешь разноплеменных варваров, с какой крестьянин срубает сгнившую пальму. Враги падут, и ты заберешь их добычу. Но ты ни в коем случае, мой сын, не должен выступать во главе своего войска. В подземной темнице твоего дворца лежит на ложе пыток могучий воин, прославленный своими победами над варварами, Скиталец, повидавший в своих странствиях многие страны и земли. Ты освободишь его от оков и поставишь во главе своего войска, а о проступке, который он совершил, забудешь. Проснись, Менепта, проснись! Вот лук, которым ты победишь врагов».

И Мериамун положила на ложе фараона лук Скитальца — черный лук Эврита, а сама ускользнула в свою опочивальню, и на этом лживое виденье рассеялось.


Рано утром к царице пришла одна из ее служанок и сказала, что ее желает видеть фараон. Царица вышла в небольшой зал и увидела там фараона с черным луком Эврита в руках.

— Тебе знакомо это оружие? — спросил он.

— Конечно, знакомо, — ответила она, — уверена, что и тебе тоже знакомо, ведь оно спасло нас от разъяренной толпы в ту ночь, когда умерли все первенцы Кемета. Это лук Скитальца, который лежит сейчас на ложе пыток и ждет казни за то, что покушался на мою честь.

— Это верно, покушался, но ему суждено спасти нашу страну от варваров, — отвечал фараон. — Послушай, какой сон мне приснился.

И он рассказал ей видение, которое она ему навеяла.

— Какая вопиющая несправедливость: человек, который пытался нанести мне такое гнусное оскорбление, с почетом встанет во главе фараонова войска! — возмутилась Мериамун. — Но что ж, раз так пожелали боги, так тому и быть. Пошли к нему слуг и вели освободить его из темницы, пусть он наденет свои доспехи и предстанет перед тобой.

И фараон ушел, а со Скитальца сняли цепи и оковы, он снова облачился в свои золотые доспехи и явился к фараону во всём блеске своей мужественной красоты. Но оружия ему не отдали. Фараон рассказал ему свой сон и объяснил, почему приказал освободить его из рук палачей. Скиталец слушал молча, с его уст не сорвалось ни слова.

— А теперь, Скиталец, решай, — заключил фараон, — решай: вернуться ли тебе в темницу на ложе пыток и умереть в руках палачей или встать во главе моих войск и сражаться против разноплеменных варваров, которые разоряют страну Кемет. Клятвам твоим нет веры, поэтому я не беру с тебя клятвы, но сам клянусь: если ты мне изменишь, я найду тебя, где бы ты ни был, и верну в камеру, из которой ты только что вышел.

И тут Скиталец заговорил:

— О фараон, я ничего не отвечу на обвинение, которое бросают мне в лицо, хотя, предстань я перед судьями, которые стали бы его разбирать, я смог бы оправдаться. Ты не берешь с меня клятвы, и я ее тебе не даю, но если ты дашь мне десять тысяч воинов и сотню колесниц, я разобью твоих врагов, хоть и тяжело поднимать руку на своих единоплеменников, они никогда больше не приблизятся к Кемету, а если они разобьют меня, пусть твои люди лишат меня жизни и отправят в Аид.

Говоря это, Скиталец обводил глазами зал, ища кого-то. Он надеялся увидеть жреца Реи и послать с ним весточку Елене. Но искал он его тщетно, Реи покинул дворец и скрывался от гнева Мериамун.

Фараон приказал своим военачальникам посадить Скитальца в колесницу и везти в город Он, где собиралось его войско. Они должны денно и нощно охранять его с обнаженными мечами и при попытке бежать тотчас же зарубить. Но когда начнется сражение, отдать ему его меч и огромный черный лук и повиноваться беспрекословно. Если же он поднимет меч против воинов фараона, убить, и если солдаты фараона станут отступать под напором варваров, тоже убить.

Скиталец выслушал этот приказ и усмехнулся волчьим оскалом, однако не промолвил ни слова. Военачальники фараона увели Скитальца из дворца и посадили в колесницу, колесницу сопровождала тысяча всадников. Скоро стоявшая на городской стене Мериамун увидела длинное облако пыли, стелющейся по пустыне за отрядом, увозившим Скитальца прочь от города, который ему никогда больше не суждено увидеть.

Скиталец тоже оглядывался на Танис, и на душе у него было тяжело. Там, далеко, за желтым разливом вод сияет подобный кристаллу храм Хатор. А он идет на смерть и не может послать весть той, кто обитает в этом святилище и считает его изменником и предателем. Горькую судьбу избрали для него боги, тяжкую ношу возложили на его плечи.

Погруженный в мрачные мысли, ехал Скиталец в своей колеснице к городу Он, где собиралось войско фараона, и стук копыт громом отдавался у него в ушах. Вот он поднял голову и увидел впереди на песчаном бархане на расстоянии полета стрелы верблюда, сидящий на нем всадник, казалось, поджидал здесь движущийся отряд. «Кто бы это мог быть?» — рассеянно подумал Скиталец, и в эту минуту всадник двинулся на своем верблюде к колеснице Скитальца и, остановившись перед ней, громко крикнул:

— Стойте!

— Кто ты такой? — закричал командующий колесницами. — Как смеешь требовать, чтобы воины фараона остановились?

— У меня есть вести о варварах, — отвечал всадник, по-прежнему сидя в седле.

Скиталец посмотрел на него. Он был очень мал ростом и стар, лицо покрыто глубокими морщинами, кожа темная, словно опаленная солнцем, на плечах нищенское рубище, хотя седло верблюда из мягкой дорогой кожи и украшено серебром. Скиталец вгляделся в старика внимательнее. Нет, он его не знал, и все же что-то в его облике показалось ему знакомым.

Начальник отряда приказал конникам остановиться и крикнул старику:

— Подъезжай ближе и рассказывай, что знаешь!

— Расскажу только тому, кто поведет войско фараона в бой. Пусть он сойдет с колесницы и подойдет ко мне, мы с ним потолкуем.

— Это невозможно, — возразил начальник, ведь фараон приказал не позволять Скитальцу разговаривать с кем бы то ни было.

— Дело твое, — отозвался старик, — иди куда идешь, там тебя ждет погибель. Ты не первый гонишь прочь вестника богов.

— А вот я сейчас прикажу своим лучникам застрелить тебя! — злобно закричал начальник.

— Приказывай, недоумок! Тогда моя тайная весть утечет с моей кровью в песок и развеется с моим последним вдохом ветрами пустыни.

Начальник растерялся. Судя по виду старика, он был явно послан богами. Египтянин посмотрел на Скитальца, но тот не проявлял никакого интереса к происходящему или, по крайней мере, делал вид, что не проявляет. Он отлично понимал, что это верный способ вынудить египтянина согласиться. Египтянин долго советовался с начальником конницы, потом сказал Скитальцу:

— Сойди с колесницы, господин, и пройди двенадцать шагов вперед, там ты будешь разговаривать с этим человеком. Но если ты сделаешь на один шаг больше, мы убьем и тебя, и его стрелами.

Те же самые слова он прокричал старику на верблюде.

Старик сошел с верблюда и прошел вперед двенадцать шагов, Скиталец тоже сошел с колесницы и тоже прошел двенадцать шагов, но с таким видом, будто изо всех сил принуждает себя идти. Они оказались лицом к лицу, и подслушать их никто не мог, хотя воины стояли, нацелив на них стрелы натянутых луков.

— Приветствую тебя, Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки, — сказал старик в рубище нищего.

Скиталец вгляделся в него и узнал Реи, несмотря на преображение.

— Приветствую тебя, Реи, жрец, командующий войском Амона, казначей и хранитель сокровищ Амона.

— Да, я Реи, и я жрец, — ответил старик, — но всё остальное ко мне не относится, царица Мериамун лишила меня всех званий, почестей и богатств из-за тебя, Скиталец, и из-за бессмертной богини, любовь которой ты завоевал, а потом так жестоко предал. Но слушай: благодаря искусству магии, которым я владею, я узнал о сне фараона и о том, что тебя посылают сражаться с варварами. Я преобразился в тот облик, который ты сейчас видишь, сел на самого быстроходного из всех верблюдов Таниса и поспешил кружным путем сюда, чтобы встретиться с тобой. Хочу узнать только одно. Как случилось, что ты в ту ночь предал бессмертную богиню? Ты же знал, что она ждет тебя у ворот пилона. Там я ее и встретил и отвел во дворец, за что Мериамун лишила меня моих богатств и званий, а та, в ком воплотилась совершенная красота, вернулась в свое святилище, хоть я и не знаю, как ей это удалось, и горько скорбит о твоей измене.

— Мне показалось, что я слышал ее голос, когда эти негодяи тащили меня в темницу, — сказал Скиталец. — Бессмертные боги, она думает, что я изменил ей! Скажи мне, Реи, ведь тебе известно, каким искусством колдовства владеет Мериамун. Ты знаешь, что она овладела мною, приняв облик Елены Златокудрой?

И он очень коротко рассказал Реи, как он поддался колдовским чарам Мериамун и поклялся ей Змеей, а должен был клясться Елене Златокудрой ее рубиновой Звездой.

Реи содрогнулся, услышав, что Скиталец клялся Змеей.

— Теперь я знаю всё, — сказал он. — Не страшись, Скиталец, не на тебя падет вся тяжесть зла, и не на бессмертную богиню, которую ты любишь; Змея, тебя обольстившая, за тебя же и отомстит.

— Реи, прошу тебя, выполни мою одну-единственную просьбу. Я знаю, что иду на смерть. Пожалуйста, найди ту, кого вы называете Хатор, и расскажи ей, в какую гнусную ловушку меня заманили. Тогда я умру счастливым. Скажи ей также, что я молю ее о прощении и что люблю только ее, ее одну.

— Скажу, если удастся, — обещал Реи. — Но мне пора уходить, солдаты уже недовольно ропщут. Знай, что силы варваров двигаются вдоль восточного рукава Сихора. На расстоянии одного дня пути горы спускаются к берегу реки, их прорезает скалистое ущелье, и, без сомнения, они пойдут по этому ущелью. Устрой им там, у Прозописа, засаду и перебей всех. А теперь прощай. Я постараюсь найти Хатор и всё ей расскажу. Но знай: Судьба чревата грозными переменами, она вот-вот разрешится от бремени. Ночью мне снились зловещие сны, они предвещают смерть. Прощай.

Реи вернулся к своему верблюду, сел в седло и, взяв курс в сторону, скрылся в облаке пыли.

Скиталец тоже вернулся к солдатам и поднялся на колесницу под злобное ворчание начальника, который сердился из-за остановки. Но он не рассказал ему о том, что узнал от Реи, сказал только, что этот старик — вестник из царства мертвых, он дал ему наставления, как следует сражаться с варварами.

Скиталец в колеснице и отряд конницы снова двинулись в путь и время спустя прибыли в город Он, где войско фараона собиралось в огромном, обнесенном стеной лагере перед храмом Ра. Они раскинули свой лагерь возле гигантских обелисков у внутренних ворот, которые возвел по велению божественного Рамзеса Муамуна зодчий Реи во славу Ра, да сияет его слава во веки веков.

Глава 24

ГОЛОС МЕРТВОГО ФАРАОНА
Долго смотрела Мериамун вслед колеснице, увозившей Скитальца из Таниса, но вот вьющееся за отрядом облако пыли улеглось вдали, и Мериамун спустилась с крыши дворца и уединилась в своих покоях. Там она провела весь день до темноты, лелея черные замыслы, и сердце ее разрывалось от любви к мужчине, которым она овладела и тут же его потеряла. Всё рухнуло, она жестоко просчиталась, совершила преступление, которому нет прощения. И все же слабая надежда теплилась. Ведь он поклялся, что станет ее супругом, когда фараон умрет и аргивянка Елена последует за ним в царство теней. Так неужели Мериамун остановится перед убийством? Ну нет, она пойдет по трупам! Мериамун положила руку на двуглавую змею, которая обвивала ее стан, и произнесла, глядя в сгущающийся мрак:

— Менепта, Осирис призывает тебя! Осирис ждет тебя, Менепта! Елена, у врат ада собрались тени тех, кто умер, домогаясь твоей любви! Ваша участь решена. Фараон, ты умрешь нынешней ночью. Завтра ночью расстанешься с жизнью ты, Златокудрая Елена. Мужчины не могут причинить тебе вреда, но огонь не откажется заключить тебя в свои объятья, а женщины с ликованьем зажгут твой погребальный костер.

Мериамун решительно встала со своего ложа, кликнула прислужниц и приказала облачить себя в самые роскошные царские одеяния, голову увенчала символом царской власти — золотым уреем, талию под сердцем опоясывала змея — символ мудрости. Незаметно спрятав что-то на груди, она вышла в небольшой зал, где царская семья собралась, чтобы идти ужинать.

Фараон посмотрел на нее и замер в восхищении. Она была так прекрасна в сиянии своей царственной красоты, что он забыл о нанесенных ею обидах, и в сердце его снова вспыхнула страсть, как несколько лет назад, когда она выиграла у него игру в шатрандж и он обнял ее, а она ударила его кинжалом.

Мериамун заметила этот влюбленный взгляд на его мрачном лице, и ее душу захлестнула вся накопившаяся в ней ненависть, но она нежно улыбнулась фараону и ласково заговорила с ним.

Сели за стол. Фараон осушал кубок за кубком. А она нежно улыбалась, глядя на него своими темными загадочными глазами, шептала ему нежные слова, и голова у него закружилась, он забыл обо всем на свете, охваченный неистовством страсти.

Ужин кончился, все разошлись, в зале остались только Менепта и Мериамун. Он приблизился к ней и взял ее за руку, заглядывая ей в глаза, и она от него не отстранилась.

На золоченом столике лежала лютня и почему-то, как ни странно, доска для игры в шатрандж и фигуры, сделанные из золота, а также кости.

Фараон взял с доски золотую фигуру царя и стал вертеть в руках.

— Мериамун, вот уже пять лет, как мы с тобой живем каждый своей жизнью, — сказал он. — Твою любовь я потерял, как теряют победу в игре, сделав один-единственный неверный ход или неудачно бросив кости; сын наш умер; войско погибло, на нас надвигаются варвары и вот-вот затопят страну, как воды Сихора, когда он выходит из берегов. Что у нас осталось, Мериамун? Только любовь.

Она кротко смотрела на него, казалось, беды и страдания смягчили ее сердце, но не произнесла ни слова.

— Скажи, Мериамун, может ли умершая любовь воскреснуть, а оскорбленная любовь — простить?

Она взяла со столика лютню и стала рассеянно перебирать пальцами струны.

— Не знаю, — наконец произнесла она. — Да и можно ли это знать? Помнишь, что пел о воскресшей любви Пентаур? Помнишь Пентаура, великого сказителя, которого так любил наш отец Рамзес Миамун?

Фараон поставил на доску золотую фигуру царя и стал рассеянно бросать кости. Выпало счастливое сочетание «Хатор» — две шестерки, и он подумал, что это доброе предзнаменование.

— Ты помнишь эту песню, Мериамун? Я давно не слышал, как ты поешь.

Она провела по струнам лютни пальцами, едва касаясь их, и запела, мысленно обращаясь к Скитальцу, хотя фараон думал, что она поет о нем:

О счастье любви, вернись,
Былая любовь, возродись.
Прости все обиды,
Утишь мою боль…
О радость любви, пробудись,
Стряхни сон с зениц,
Вернись, любовь, что улетела,
Мы молим, зовем,
Но не слышит она призывов,
Глуха к нашим стонам,
Тщетно мы плачем,
Тщетно взываем,
Любовь не проснется,
Любовь умерла.
— Неужели не проснется? — сказал фараон. — Неужели окажется глуха к мольбам, даже если к ней взывают двое?

— Если взывают двое, может быть, и услышит, — сказала она. — Но если бы двое и в самом деле взывали со всей страстью, она бы их уже услышала!

— Мериамун, когда-то ты выиграла у меня корону, — взволнованно сказал фараон, он думал, что сострадание и печаль смягчили ее сердце, — давай сыграем в шатрандж еще раз, сегодня я хочу выиграть твою любовь.

Она подумала немного, потом сказала:

— Хорошо, мой повелитель, я сыграю с тобой в шатрандж, но ум мой утратил остроту, и очень может быть, что Мериамун эту партию проиграет, как проиграла в своей жизни всё. Позволь мне расставить фигуры и принести моему господину вина.

Она расставила на доске фигуры, принесла из дальнего конца зала большой кубок с вином и подала фараону. Но он был так поглощен игрой, что не стал пить.

Ему выпало начинать, он сделал первый ход, она тоже подвинула фигуру, и оба погрузились в игру. В благоухающем ароматами курений зале был полумрак, глаза царицы ярко сверкали в свете светильника. Счастье склонялось то в ее пользу, то в его, но она в конце концов проиграла, и он смахнул на пол фигуры и, торжествуя победу, залпом осушил отравленный кубок.

— Твой фараон убит! — воскликнул он.

— Да, мой фараон убит, — повторила Мериамун, пристально глядя ему в глаза.

— Почему ты так смотришь на меня, Мериамун? Какие странные у тебя глаза!

Фараон смертельно побледнел, потому что уже видел этот взгляд — в тот вечер, когда Мериамун убила Хатаску.

— Фараон убит! — запричитала она, словно плакальщица, нанятая скорбеть по покойному. — Наш фараон, наш великий фараон убит!.. Не успеешь ты сосчитать до ста, как твой дух покинет тело. Кто бы мог подумать! Завтра, Менепта, ты будешь лежать там, где лежала Хатаска, мертвый и в объятьях смерти, Осирис на коленях Осириса. Умри же, фараон, умри! Но пока ты еще дышишь, узнай: я люблю Скитальца, который сейчас командует твоим войском. Я украла его любовь своим колдовским искусством, в котором мне нет равных, а он понял мой обман и хотел принародно разоблачить меня, но я ложно обвинила его и опозорила в глазах всех людей. Но он вернется, вернется и сядет на твой трон, фараон, это так же верно, как то, что ты будешь сидеть на коленях у Осириса. Ибо фараон умер!

Услышав эти слова, фараон собрал остаток сил, поднялся и, хватаясь руками за воздух, шагнул к ней. Она стала медленно отступать, он со страшным, перекошенным лицом надвигался на нее, но вдруг остановился, взмахнул руками и упал, мертвый.

Мериамун подошла к нему и устремила на него холодный, презрительный взгляд.

— Вот какой конец постиг фараона, — произнесла она. — Ты был властелином, от твоего слова зависели жизнь и смерть всех твоих подданных. Что ж, прощай! Для земли твоя смерть небольшая потеря, в загробном мире станет на одного дурака больше. Мне всё удалось, я избавилась от тебя! И завтрашний план удастся — я избавлюсь и от Елены. Теперь сполосну кубок, и спать, если только мне удастся заснуть. Почему сон бежит от меня?.. Завтра утром фараона найдут мертвым. Что ж тут удивительного? Цари тоже умирают. Но мне пора… Какие у него огромные и безобразные глаза!


Солнце заиграло на башнях фараонова дворца, люди просыпались и шли заниматься своими дневными трудами. Лежа без сна на своем золоченом ложе, Мериамун прислушивалась к звукам пробуждающейся жизни и ждала, когда во дворце раздадутся крики. И вот наконец услышала — захлопали двери, забегали люди, раздался громкий, пронзительный крик.

— Фараон умер! Проснитесь! Просыпайтесь! Бегите скорее! Смотрите, что случилось! Фараон умер! Сюда, скорее!

И тогда Мериамун встала и с толпой своих прислужниц выбежала из опочивальни.

— Кому приснился этот дурной сон? — сказала она. — Кому привиделся кошмар, кто кричит, объятый демонами?

— О царица, это не сон, не кошмар! — ответили ей. — Пройди в зал и погляди сама. Фараон лежит мертвый, на нем нет ни единой раны, никто не знает, от чего и как он умер!

Мериамун издала пронзительный вопль и начала рвать на себе волосы, из ее глаз полились потоки слез. Она вошла взал — там, на полу, лежал на спине фараон в парадном одеянии, холодный, застывший. Царица остановилась над ним и словно окаменела от горя.

Потом закричала:

— Вот оно, проклятье! Оно все еще тяготеет над страной Кемет и его народом! Фараон лежит мертвый, он умер, а на его теле нет ни одной раны, но я знаю, почему он умер, его извела своим колдовством та, кого мужчины называют Хатор. О господин мой, мой царственный супруг! — Мериамун опустилась на колени и положила руку ему на сердце. — Клянусь твоим мертвым сердцем, я отомщу убийце. Поднимите его. Поднимите бренные останки того, кто был величайшим из правителей. Заверните его в погребальные пелены и положите на колени Осириса в храме Осириса. Потом идите на улицы и возгласите по всему городу, что царица приказывает всем женщинам Таниса, у кого самозванка Хатор убила своим колдовством сына, мужа, брата, отца, жениха, возлюбленного, кто погиб от казней, насланных ею на страну Кемет или сражаясь с апура, которых она вынудила бежать из Кемета, — царица приказываем всем им собраться на закате перед храмом Осириса и предстать пред ликом бога и великого фараона, воссиявшего в Осирисе.

Слуги обвили Менепта-Осириса погребальными пеленами, отнесли в храм и положили на колени статуи Осириса, где ему предстояло покоиться весь нынешний день и грядущую за ним ночь. А глашатаи вышли на улицы Таниса и стали призывать женщин прийти на закате к храму Осириса. Мериамун же разослала две тысячи рабов группами по десять и двадцать человек собрать все дрова, какие найдутся в городе, всё масло и всю смолу, связать несколько сотен снопов тростника, каким кроют крыши, и сложить всё во дворе рядом с храмом Хатор. Работа кипела весь день, а женщины ходили по улицам и причитали, оплакивая смерть фараона.


Спеша вернуться в Танис, жрец Реи загнал своего верблюда, пришлось ему идти дальше пешком. Достиг он ворот Таниса только к вечеру, едва держась на ногах от усталости. Услышав причитания женщин, он спросил прохожего, что за новое бедствие обрушилось на Кемет, и услышал в ответ, что умер фараон. Реи сразу понял, от чьей руки фараон принял смерть, и сердце его исполнилось печалью, потому что та, кому он служил и кого любил, Мериамун, дитя Луны, — убийца. Он сразу решил, что пойдет к царице во дворец и разоблачит перед всеми ее преступление, а потом примет смерть, но услышав, что Мериамун созывает всех женщин Таниса к храму Осириса и что она сама туда придет, передумал — нет, он поступит по-другому. Пришел в дом, где скрывался от гнева Мериамун, подкрепился едой и вином, сбросил с себя нищенские лохмотья и надел чистую одежду, а поверх накинул покрывало, какие носят старые женщины, — он услышал от глашатаев, что в храм не пропустят ни одного мужчину. День уже клонился к закату, небо на западе окрасилось в красный цвет, и Реи вышел на улицу и смешался с толпой женщин, спешивших к воротам храма.

— Кто же убил фараона? — раздавались голоса в толпе. — Почему царица созывает нас и о чем хочет поведать?

— Фараона убила эта злобная колдунья, самозванка Хатор, — говорил другой голос, — царица созывает нас, чтобы мы все решили, как от нее избавиться.

— Не говорите об этой проклятой колдунье, — негодовал третий. — Она своими чарами погубила моего мужа и моего брата, а сын умер, когда она наслала смерть на всех первенцев Кемета. Если бы ее на моих глазах разорвали на части, я была бы счастлива перейти в царство Осириса!

— Некоторые говорят, что не Хатор наслала мор и казни на Кемет, а боги апура, а есть такие, кто считает, будто фараона убила сама царица, собственными руками, потому что полюбила великого воина Скитальца, который приплыл к нам недавно.

— Да как у тебя язык поворачивается говорить такое! Разве может царица любить негодяя, который хотел ее обесчестить?!

— Еще как может! Может быть, он вовсе и не пытался ее обесчестить, может быть, она сама его соблазнила, она ведь женщина. Да такое на каждом шагу случается. Я давно живу на свете, много чего повидала на своем веку.

— Да, конечно, ты старуха, и у тебя нет ни сына, ни мужа, ни отца, ни любовника, ни брата. Ты никого не потеряла из любимых и дорогих людей по злой воле Хатор. Не смей клеветать на нашу царицу, не то мы вырвем твой лживый гнусный язык!

— Перестаньте ссориться! Мы уже у ворот храма. Клянусь Исидой, в жизни не видела такую огромную толпу женщин без единого мужчины, до чего же унылое зрелище… Да проходите же, двигайтесь вперед, а то нам места не хватит… Не бойся, солдат, мы тут все женщины, не сомневайся, нам не надо обнажать перед тобой грудь, ты лучше посмотри на наши глаза, они ослепли от слез по умершим… Проходите, живее!

Они прошли мимо стражей и вошли в ворота храма, Реи вместе с ними, никто не обратил на него внимания. Храм был уже плотно забит собравшимися женщинами. День еще не совсем погас, но всюду были зажжены факелы, чтобы осветить сумрачный зал храма, и в их свете Реи увидел, что завеса перед святилищем задернута. В зале уже было не повернуться, так он был набит людьми. Двери закрыли и заперли, и из-за завесы раздался громкий голос:

— Внемлите мне!

Огромная толпа смолкла. Пляшущее пламя факелов освещало неверным светом поднятые вверх лица, белые, точно морская пена. Завеса святилища Осириса медленно раздвинулась, и все увидели горящий на алтаре огонь. Он осветил стоявших впереди женщин и каменную статую Осириса. На коленях Осириса полулежал мертвый фараон Менепта, его голова покоилась на груди бога. Тело фараона было обвито погребальными пеленами, как и тело каменного Осириса, в руки бога были вложены скипетр, посох и бич. Холодна и неподвижна была статуя бога — холодно и неподвижно тело фараона, лежащее у него на коленях; холодно и страшно было лицо Осириса — холодно и страшно было лицо Менепта, ставшего Осирисом.

Перед статуей, чуть сбоку, стоял трон из черного мрамора, на нем сидела царица Мериамун. Она была ослепительно прекрасна в парадном одеянии цариц Кемета, в двойной золотой короне Верхнего и Нижнего Египта с двумя уреями, в руке у нее был хрустальный ключ жизни, из-под пурпурной мантии сверкали глаза змеи, опоясывающей ее талию. Она застыла, словно изваяние, и не произносила ни слова, а женщины в храме дивились ее царственной красоте и содрогались от ужаса, глядя на мертвого фараона. Наконец она заговорила, тихо, почти шепотом, но каждое ее слово было ясно слышно даже в дальних углах храма.

— Женщины Таниса, я, царица, обращаюсь к вам. Пусть каждая из вас посмотрит в лицо всем, кто стоит с вами рядом, и если кто-то обнаружит среди собравшихся здесь мужчину, выволоките его из храма и разорвите на части. Нельзя допустить, чтобы о нашем замысле узнал хоть один мужчина, ибо он, увлекаемый своим безумием, непременно нас выдаст.

Женщины стали внимательно вглядываться друг в дружку, а та, что стояла рядом с Реи, стала так упорно его разглядывать, что он уже был готов проститься с жизнью, однако отодвинулся в тень и впился в нее таким подозрительным взглядом, будто сомневался, что она и в самом деле женщина, однако не сказал ни слова. Наконец все друг дружку оглядели, и когда выяснилось, что среди них нет ни одного мужчины, царица Мериамун снова обратилась к толпе.

— Слушайте меня, женщины Таниса, слушайте вашу сестру и царицу. Бедствие за бедствием обрушиваются на великий Кемет. Казнь за казнью опустошают древнюю страну. Наши первенцы умерли, наши рабы ограбили нас и бежали в пустыню, наше войско поглотили волны Чермного моря, варвары наступают на нас по берегам Сихора и уничтожают всё, как саранча. Разве это не правда, женщины Таниса?

— Правда, царица, правда! — единодушно закричала толпа.

— В стране Кемет воцарилось зло. Здесь поселилась богиня-самозванка и губит страну своим колдовством. Уже сколько времени мужчины ходят день за днем любоваться ее красотой, которая сводит их с ума, а потом их убивают ее прислужники-призраки. Она отнимает мужа у любящей его жены, возлюбленного у невесты, рабы убегают от своих хозяев, чтобы умереть у ее порога, жрецы бросают свои алтари и приносят себя в жертву ей — да, даже жрецы Исиды отрекаются от своей богини! Все сходят с ума от ее ведьминской красоты, всем она является в разных обличьях и всем она дарит одно — смерть! Разве это не правда, о женщины Таниса?

— Увы, царица, правда! — ответил дружный хор голосов.

— Беды обрушились и на вас, и на Кемет, мои дорогие сестры, но самая горькая участь выпала мне. Мой народ истребляют; моя страна — моя любимая страна! — опустошена и разорена казнями; мой сын, мое единственное дитя, умер страшной смертью; меня, царицу Кемета, пытались обесчестить! Ведь вы все женщины, вы поймете меня! Мои рабы убежали, мое войско поглотила морская пучина, но и это еще не всё — у меня отняли моего возлюбленного супруга, моего господина и повелителя, прославленного фараона, сына великого Рамсеса Миамуна! Так смотрите же, смотрите! Смотрите на того, кто был вашим фараоном и моим возлюбленным супругом. Вот он лежит на коленях Осириса, и сколько бы я ни лила слез, сколько бы ни молилась, его остановившееся сердце не откликнется мне ни единым биением. Он тоже пал жертвой проклятья. Его тоже постигла безмолвная смерть и погрузила в вечное безмолвие. Смотрите на него, вы, женщины, жены, и плачьте вместе со мной, мы все стали вдовами.

Женщины посмотрели на мертвого фараона, и из груди у всех вырвался вопль горя. Мериамун закрыла лицо рукой.

Потом она снова заговорила.

— О сестры, я долго молилась, я даже осмелилась воззвать к великим богам, которые вещают устами умерших, и они мне открыли, кто навлекает на всех нас неисчислимые беды и страдания. Я умолила их, чтобы они поведали об этом вам, перенесшим столько же горя, сколько перенесла и я, но не моими смертными устами, а устами умершего, который вещает гласом богов.

Женщин объял трепет, а Мериамун повернулась к телу фараона, лежавшего на коленях каменного Осириса, и обратилась к нему:

— О, мертвый фараон! О великий, воссиявший в Осирисе, властелин подземного царства, внемли мне! Внемли мне, Осирис, правитель Запада, царь мертвых, вершащий суд в подземном мире! Внемли мне, Осирис, и возгласи истину устами того, кто был величайшим из правителей на земле. Возгласи истину его холодными устами и языком смертных, чтобы люди тебя услышали и поняли. Заклинаю тебя духом, что живет во мне, хоть я пока обитаю на земле и хожу под солнцем! Говори! Открой нам, кто насылает беды и несчастья на Кемет? Скажи, о владыка царства смерти, кто тот бессмертный?

Огонь на алтаре погас, в храме воцарилась зловещая тишина, святилище окуталось мраком, в этом мраке призрачно светились золотая корона Мериамун, холодная мраморная статуя Осириса и белое лицо мертвого Менепта.

Вдруг пламя на алтаре полыхнуло, точно летняя молния, и ярко осветило лицо умершего — о ужас, его мертвые губы шевелились, он говорил! Голос его был так ужасен, что всех охватила дрожь.

— Гнев богов навлекает на Кемет та, что была проклятьем ахейцев, что погубила Трою, та, что обитает в храме Хатор и несет гибель мужчинам, но ни один мужчина не может причинить зла ей. Теперь вы знаете!

Страшные слова утонули в безмолвии храма. Леденящий ужас охватил женщин, кто-то из них пал ниц на пол, кто-то закрыл лицо руками.

— Встаньте, о сестры! — воскликнула Мериамун. — Вы услышали это не из моих уст, а из уст умершего фараона. Поднимитесь с пола, идемте к храму Хатор. Вы узнали, кто источник наших бед и страданий, забьем же этот источник навеки камнями. Мужчины, которым она несет смерть, не могут причинить ей вреда, у мужчин мы и не просим помощи, ибо они — ее рабы; потеряв разум от ее красоты, они бросают нас. Но мы сделаем то, что должны были бы сделать они. Пусть материнское молоко иссякнет в нашей груди, мы обагрим наши нежные руки кровью. Ожесточенные неиссякаемыми бедами, мы забудем о нашей кротости и доброте и выгоним эту несущую погибель красавицу из дома, где она гнездится! Сожжем храм Хатор великим огнем, ее жрецы сгорят у алтаря, а красота богини-самозванки растает, как воск, в горниле нашей ненависти. Скажите, о сестры, вы пойдете со мной, чтобы отомстить злобной, бесстыдной убийце за наш позор, за наше горе, за наших погибших мужей, сыновей и братьев?

Она умолкла, и тут стены огромного храма, казалось, задрожали от пронзительного крика ярости, который вырвался из груди собравшихся с нем женщин:

— Да, Мериамун, мы пойдем с тобой! Мы отомстим! Веди нас к храму Хатор! Возьмем с собой факелы! Сожжем ее! Веди нас, Мериамун!

Глава 25

ПОЖАР В ХРАМЕ ХАТОР
Жрец Реи всё видел и всё слышал. Он выбрался из обезумевшей толпы женщин и поспешил, насколько ему позволяли его старые, уставшие ноги, прочь от храма. Его сердце трепетало от страха, и в то же время его жег стыд, ведь он-то знал, что фараон умер не от руки Хатор, а от руки царицы Мериамун, которую он любил. Знал, что мертвый Менепта вещал не голосом грозных богов, а при помощи черной магии Мериамун — древних сакральных знаний, в тайны которых со времен царицы Тайи ни одна женщина на свете не проникла так глубоко, как она. Знал, что Мериамун хочет убить Елену по той же причине, по какой убила фараона: она хочет завоевать любовь Скитальца, а пока Елена жива, любви Скитальца ей не добиться.

Реи был честный и праведный человек, чтил богов, любил добро и ненавидел зло, и сердце его разрывалось от того, что женщина, которую он с детства любил как родную дочь, так жестока и порочна. И он дал сам себе клятву, что, если только успеет, то предупредит Елену о пожаре и попросит бежать из храма, если только она согласится, и расскажет ей о коварном замысле ее врага — Мериамун.

Спотыкаясь на каждом шагу, он доплелся до ворот храма Хатор и постучался.

— Чего тебе, старая? — спросил жрец, который охранял ворота.

— Отведи меня, пожалуйста, к Хатор, — попросил он.

— Ни одна женщина еще не приходила к Хатор, — ответил жрец. — Женщины не хотят ее видеть.

Реи сделал тайный условный знак, и жрец его пропустил, дивясь, что женщине известна тайна посвященных.

Реи подошел к внутренним воротам.

— Чего тебе? — спросил жрец, охраняющий внутренние ворота.

— Я хочу видеть Хатор.

— Ни одна женщина еще не выражала желания видеть Хатор, — сказал жрец.

Реи и ему сделал условный тайный знак, но жрец продолжал сомневаться.

— Пропусти меня, глупый ты страж, — сказал Реи. — Я — вестник богов.

— Если ты — смертный вестник, женщина, прощайся с жизнью, — ответил жрец.

— Если нужно, то и прощусь, — ответил Реи, и удивленный жрец его пропустил.

Реи подошел к дверям мраморного святилища, внутри которого ярко горели светильники. Реи не стал останавливаться, только прошептал молитву, прося богов защитить его от невидимых мечей, отодвинул бронзовый засов и осторожно вошел. Но никто на него не набросился, никто не поразил его невидимыми мечами. Перед ним колыхался прозрачный занавес, но никто за ним не пел. В святилище царила тишина. Раздвинув занавес, Реи вошел внутрь и оглядел святая святых храма. В ярком свете множества светильников он увидел Елену Златокудрую. Она сидела за своим станком, но не ткала. Ткань из нитей судьбы, разорванная рукой Скитальца, лежала возле нее на полу, вся в блестках золота. Бессмертная богиня Елена молча сидела в своем одиноком святилище, и на ее груди горела рубиновая звезда, плачущая каплями крови. Подперев голову рукой, она глядела в пустоту своими синими, как море, глазами.

Она не заметила появления Реи, а он с трепетом приблизился к ней и упал на колени. Тут она наконец увидела его и с удивлением спросила своим нежным свирельным голосом:

— Кто ты, осмелившийся нарушить мое уединение в час горькой печали? Неужели ты в самом деле женщина и пришла поглядеть на ту, кто волею богов стала смертельным врагом всех женщин на свете?

Реи поднялся с колен и ответил:

— Нет, бессмертная, я не женщина. Я — старый жрец Реи, тот самый, что встретил тебя две ночи назад возле пилона и отвел во дворец фараона. Я осмелился прийти к тебе в святилище, чтобы рассказать, какая опасность грозит тебе от царицы Мериамун, и передать слова, сказанные для тебя тем, кого называют Скитальцем.

Елена с недоумением посмотрела на него и сказала:

— Не ты ли, Реи, только что назвал меня бессмертной? Разве может грозить какая бы то ни было опасность той, что бессмертна, той, кому не может причинить вреда ни один мужчина? Против которой бессильна сама смерть? Не говори, что мне грозит опасность, я, увы, не умру, пока не настанет конец времен, однако расскажи об изменившем мне Скитальце, кого мне суждено любить всей силой нежности, таящейся в женской душе, и всей душой, облеченной в нежность и страсть. Боги, обрекшие меня на бессмертие, в гневе своем приговорили меня к пытке неумирающей любовью. Ах, когда я увидела его здесь, где стоишь сейчас ты, моя душа узнала свою половинку, и я поняла, что муки, которые я причиняла другим, вернулись ко мне сторицей.

— Но Скиталец не предавал тебя, госпожа, — сказал Реи. — Выслушай меня, я все тебе расскажу.

— Рассказывай, — сказала она. — Прошу тебя, рассказывай скорей.

И Реи рассказал Елене всё, что просил его рассказать Скиталец: как Мериамун соблазнила Эперита, приняв образ Елены, как он попался в ее ловушку и поклялся ей Змеей, хотя должен был клясться Звездой; как он узнал правду и проклял колдунью, которая погубила его, как его схватили стражи и потащили в темницу, где приковали к ложу пыток; как коварная Мериамун спасла его и отправила воевать с варварами, поставив во главе армии Кемета. Всё ей рассказал, не утаил ни единой мелочи. Елена слушала его, затаив дыхание.

— Воистину добрую весть ты мне принес, — сказала она, когда Реи завершил свой рассказ. — И я его прощаю, хоть он и поклялся Змеей, а не Звездой, и потому никогда в этой жизни Елена не назовет его своим супругом. И все же мы с тобой последуем за ним… Но что это, Реи? Ты слышишь? Жуткие, пронзительные крики, словно духи зла вырвались из Аида!

— Это царица Мериамун, — ответил Реи, — царица Мериамун собрала всех женщин Таниса, и они идут сюда, чтобы сжечь тебя в твоем храме. Она убила фараона, теперь хочет убить и тебя, и тогда Скиталец достанется ей. Беги, госпожа, беги!

— Нет, Реи, я никуда не побегу, — сказала Елена. — Пусть приходят. Но ты, Реи, иди, выйди из ворот храма, смешайся с толпой и жди меня, а когда я появлюсь, приблизься ко мне без страха, мы с тобой последуем за Скитальцем, я укажу тебе путь. Ступай! Спеши и скажи тем, кто охраняет меня, чтобы тоже ушли с тобой.

И Реи поспешил прочь. У дверей святилища собралась толпа жрецов.

— Бегите! — крикнул им Реи. — Женщины Таниса хотят убить вас и сжечь храм! Заклинаю вас, бегите!

— Старуха сошла с ума, — сказал один из жрецов. — Мы охраняем Хатор и никуда не побежим, пусть хоть все женщины мира сбегутся сюда.

— Это вы сошли с ума, а не я, — ответил Реи и вышел из ворот, ворота за ним захлопнулись. Реи огляделся и решил притаиться в тени у стены храма и наблюдать за тем, что происходит. Ночь была темная, но со всех сторон к святилищу приближались тысячи факелов, это было похоже на ночь праздника огней, когда по водам Сихора плывут целые флотилии фонариков. Теперь Реи мог рассмотреть и тех, кто несет факелы, это были женщины Таниса, и у каждой в руке был горящий факел. Их были сотни, тысячи, впереди несметной толпы ехала на золотой колеснице Мериамун, женщины вели с собой ослов, волов, верблюдов, нагруженных дровами, горючим маслом, снопами тростника. Толпа подошла к воротам, женщины вышибли их пальмовыми бревнами и ворвались во двор храма во главе с царицей Мериамун. Поручив свою колесницу тем, кто был рядом, она подошла к внутренним воротам и громко приказала жрецам распахнуть их.

— Кто ты такая, что посмела подойти с факелом к священному храму Хатор? — спросил страж-охранитель.

— Я — Мериамун, царица Кемета, — ответила она, — пришла с женщинами Таниса убить колдунью, которую ты охраняешь. Отомкни ворота и распахни их настежь, иначе умрешь вместе со своей колдуньей!

— Может быть, ты и царица Кемета, но царица, которую мы охраняем, могущественней тебя. Так что прочь отсюда! Как ты посмела, Мериамун, пойти войной против бессмертных богов? Уходи, иначе на тебя обрушится проклятье!

— Вперед, женщины, вперед! — закричала Мериамун. — Вышибем ворота и растерзаем на части этих наглецов!

Женщины с дикими воплями стали вышибать ворота бревнами, ворота упали, и обезумевшая толпа хлынула внутрь, накинулась на жрецов Хатор, точно свора собак на волка, и растерзала их. Теперь никто не преграждал им вход в святилище.

— Не ломайте двери! — крикнула Мериамун. — Несите дрова и огонь, сожжем святилище вместе с той, что в нем обитает! Отойдите от двери, не надо смотреть на лицо колдуньи, сожжем ее в ее собственном логове.

Женщины принялись стаскивать дрова и снопы тростника к святилищу и складывать их вокруг стен, навалили чуть не в два человеческих роста. Принесли лестницы и стали лить горючее масло на крышу, залили всю поверхность; потом вылили на дрова смолу, и тогда Мериамун приказала кидать горящие факелы. Женщины кидали их и с визгом отскакивали. Сначала факелы мирно тлели, но вдруг в небо взметнулись гигантские языки пламени. Святилище со всех сторон охватил огонь, а женщины всё продолжали лить масло и смолу, чтобы горело как можно жарче, и теперь уже никто не мог подойти к святилищу. Сначала оно горело, как костер, но вот огонь добрался до крыши, разлитое масло вспыхнуло, и святилище превратилось в гигантский ревущий факел, огонь, точно солнце, осветил белокаменный город и водный простор Сихора. От жара мраморные стены святилища стали еще белее, начали трескаться, ломаться, вот-вот упадут.

— Теперь ведьме конец! — закричала Мериамун, и женщины разразились дикими, ликующими воплями.

Но в этот миг из расплавившихся дверей вырвался огромный, шагов тридцать-сорок в длину, язык пламени — точно огненное копье кто-то метнул. На его пути стояла толпа поджигательниц, они вспыхнули, почернели и рассыпались на земле кучками пепла.

Реи посмотрел туда, откуда вырвалось пламя. Там, в дверном проеме, стояла окутанная огненным облаком Хатор Златокудрая, расплавившаяся медь текла под ее сандалиями. Огонь бушевал вокруг нее, не оставляя ни малейших следов ни на ее коже, ни на белых одеждах, ни на развевающихся волосах, Реи даже видел сквозь колышущееся марево свет рубиновой звезды на ее груди. Языки огня плясали вокруг ее лица и стана, вплетались в волосы, словно играя, изумленные поджигательницы в ужасе пятились прочь — все, кроме царицы Мериамун. Вдруг Златокудрая Хатор запела своим чарующим и нежным голосом, который заглушил рев пламени, и женщины, забывшие от страха о своей ненависти, услышали ее песню. Она пела о красоте, которую мужчины ищут в женщинах и не находят, о вечной войне между мужчинами и женщинами во имя красоты, самой грозной войне в мире.

Вы пришли сжечь мой дом,
Но я сама — огонь и пламя.
Пришли убить меня,
Но я неподвластна смерти.
Хотите сжечь меня, красоту,
Но я сама — огонь и пламя.
Пришли отомстить за ваших мертвых возлюбленных
Той, обладать которой жаждут все мужчины?
Нет, женщины, пока стоит земля,
Ваши любимые вам не принадлежат,
Они не любят вас,
Они любят Елену Прекрасную.
Во всех лицах ищут мое лицо,
В ваших глазах ищут мои глаза,
На краткий миг остаются с вами,
Потом бросают и идут искать меня!
Продолжая петь, она вышла из святилища, и в тот же миг его стены упали, рухнула крыша, и пламя взметнулось к самому небу. Но Елена даже не заметила, не оглянулась, ее взгляд был устремлен вперед, к наружным воротам. Она не смотрела на почерневшие от ярости лица женщин, не взглянула в лицо Мериамун, которая стояла прямо перед ней, она спокойно и неторопливо шла к воротам. Но шла она не одна, с ней двигался окружавший ее со всех сторон покров огня, который горел сам по себе, не питаемый ничем. При виде этого чуда женщины в ужасе попадали на землю и закрыли глаза руками. Одна Мериамун осталась стоять, но и ей пришлось закрыть глаза руками — так ярко сияла красота Елены и так грозно бушевало пламя, которое окутывало ее, защищая.

Елена умолкла, но продолжала медленно идти по двору своего храма. Вот и ворота. Возле ворот стояла колесница Мериамун. Елена громко позвала Реи, и царица Мериамун, которая шла за ней по пятам, услышала, как она ему сказала:

— Реи, подойди ко мне и ничего не бойся. Подойди, мы с тобой поедем туда, где сейчас находится Скиталец. Нам надо спешить, скоро последняя битва героя, я хочу приветствовать его, пока он жив.

Реи услышал ее зов и приблизился к ней, дрожа, сорвал с себя траурные женские лохмотья и остался в одеянии жреца. Когда он подошел к Елене, полыхавший вокруг нее огненный покров взвился вверх, точно огненный плащ. Она протянула ему руку и сказала:

— Подведи меня к этой колеснице, Реи, и помчимся прочь отсюда.

Он подвел ее к колеснице, и все, кто стоял поблизости, в страхе отпрянули. Она поднялась в колесницу, Реи сел рядом с ней, взял в руки вожжи, тронул коней, кони рванули с места, и колесница скрылась в ночи.

Разъяренная Мериамун закричала:

— Колдунья ускользнула, убежала с моим собственным слугой, напустила на него морок! Колесниц сюда и возничих, я поеду за ней, куда она, туда и я, до скончания времен, пока не исчезнет всё сущее!

Глава 26

ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА ОДИССЕЯ, ЛАЭРТОВА СЫНА
Армия фараона выступила из Она навстречу разноплеменным варварам. Перед тем как выступить, к Скитальцу пришли военачальники, как им повелел фараон, и, положив руки на его руку, поклялись повиноваться ему во всем и во время похода, и во время сражения. Отдали ему прославленный черный лук Эврита, его острый бронзовый меч, дар Эвриала, и несколько колчанов со стрелами, и сердце Скитальца возрадовалось при виде доброго оружия. Он взял в руки лук и, настроив, стал натягивать тетиву, и тетива снова запела — запела в последний раз, резко и пронзительно, о приближающейся смерти. Военачальники услышали песнь лука, но то, о чем он пел, было понятно лишь Скитальцу, им казалось, что это всего лишь крик, напоминающий далекий отчаянный вопль человека, тонущего далеко в открытом море. Они подивились этому чуду и решили, что человек этот не принадлежит к смертным, конечно же, это бог, явившийся к ним из потустороннего мира.

А Скиталец сел в бронзовую колесницу, которую для него приготовили, и дал команду выступать.

Всю ночь войско двигалось быстрым шагом, на рассвете разбили лагерь под прикрытием невысокой длинной гряды. Но когда взошло солнце, Скиталец взял с собой несколько военачальников, поднялся с ними на вершину и стал осматривать местность. Внизу лежало узкое горное ущелье не меньше трех тысяч шагов длиной, и по нему проходила дорога. Спускающийся к дороге склон порос чахлым кустарником, там и сям на его поверхности выступали растрескавшиеся под солнцем и отполированные песчаными бурями скалы. Слева был Сихор, но пройти между горой и рекой было невозможно. Скиталец спустился вниз и, пока воины завтракали, быстро доскакал на своей колеснице до конца ущелья и снова осмотрел местность. Здесь Сихор поворачивал налево, оставляя на берегу просторную равнину, и на этой равнине Скиталец увидел стан варваров — такого огромного войска ему еще не доводилось видеть. Каждое племя разбило свой отдельный лагерь, и в каждом лагере было по двадцать тысяч солдат, а дальше, за сверкающим копьями станом варваров он увидел крутобокие суда ахейцев с изогнутыми носами. Их вытащили на берег великого Сихора, как некогда, во время осады Трои греки вытащили свои суда на берег Скамандер. Он внимательно оглядел равнину, ущелье, по которому шла дорога, гору и реку, прикинул численность вражеской армии, с которой предстоит сражаться. И в его сердце вспыхнул азарт боя, проснулся опытный, искусный воин. Да, в искусстве боя ему поистине не было равных, и сейчас он хотел, чтобы эта битва — его последняя битва — стала славнейшей в его жизни.

Повернув коней, Скиталец вернулся к войску фараона и стал выстраивать его в боевом порядке. В сравнении с армией варваров солдат было очень мало — двенадцать тысяч копьеносцев, девять тысяч лучников, две тысячи всадников, триста колесниц. Скиталец объехал ряды, взывая к мужеству солдат и убеждая их, что они разобьют варваров и навсегда изгонят из пределов Кемета. Пока он воодушевлял воинов, в небе показался сокол, камнем упал на цаплю и убил ее прямо в воздухе. Воины закричали, что сокол — это священная птица Ра, Скиталец тоже обрадовался счастливому предзнаменованию и воскликнул: «Смотрите, воины, смотрите! Птица Ра убила у нас на глазах болотного воришку. Точно так же мы уничтожим сегодня морских разбойников!»

Потом Скиталец созвал начальников на совет, и было решено послать несколько надежных людей на разведку в лагерь варваров под видом перебежчиков. Им было велено распространять слухи, что армия фараона малочисленна и слаба и что солдаты будут поджидать варваров под прикрытием горы на той стороне ущелья. Начальникам лучников Скиталец приказал замаскировать своих людей на склонах среди скал и кустарника по обе стороны ущелья и ждать, когда ему удастся заманить вражескую армию в ущелье. Вместе с лучниками на склоне расположились и копьеносцы, а вот колесницы он расположил за выступами горы по обе стороны прохода.

Все разошлись по своим местам, засада была готова, осталась только конница, и тут вернулись посланные на разведку лазутчики и доложили, что варвары уже выступили из лагеря, однако ахейцы остались на берегу охранять лагерь и корабли. Тогда Скиталец приказал коннице проскакать по ущелью на равнину и остановиться на виду у неприятеля. Варвары бросятся к ним, они сначала немного отступят, а потом помчатся в ущелье, словно бы в великом страхе. Сам он будет мчаться впереди в своей колеснице, всадники за ним, куда бы он их ни повел.

Итак, конница фараона выехала из ущелья на равнину и там построилась в боевом порядке. Враг приближался, сверкая лесом копий и пик на полуденном солнце. Конницы у варваров было немного, зато колесниц, меченосцев, копьеносцев, пращников не счесть. Каждый народ, каждое племя шли отдельными отрядами, в середине каждого отряда ехал в роскошной золотой колеснице и под шелковым балдахином царь или вождь со своими наложницами и евнухами, которые овевали его опахалами.

Скиталец держался в тылу своей конницы, словно бы прятался. Но вот он послал гонца к командующему конницей с приказом завязать бой с первым отрядом варваров, но не сражаться в полную силу, а когда солдаты увидят, что он, Скиталец, повернул свою колесницу и помчался назад по ущелью, броситься вслед за ним, но не слишком быстро, чтобы варвары могли преследовать их по пятам.

Командующие наемной конницей всё в точности выполнили. Конница бросилась в атаку, потом отступила, снова начала наступать, но не слишком уверенно, словно потеряла боевой кураж. Враги в ярости накинулись на них, и тут Скиталец повернул колесницу назад и помчался по ущелью, конница за ним, но не на полном скаку. Увидев, что конница фараона бежала, варвары разразились таким громовым хохотом, что впору земле под ногами треснуть, и бросились их догонять.

Скиталец оглянулся и тоже засмеялся. Он и его конница уже были у другого конца ущелья, а мчавшиеся за ними варвары заполнили ущелье, точно разлившаяся в половодье река. Но Скиталец ждал, пока всё ущелье заполнится тысячами варваров, пока хотя бы половина их втиснется в узкое пространство между крутым склоном и устьем ущелья. И тогда, быстро поднявшись на вершину, он встал во весь рост в своей колеснице и подал сигнал. Высоко подняв свой золотой щит, он трижды взмахнул им, и всадники издали громкий клич. После первого взмаха щита из-за кустов и из расщелин скал на склоне горы поднялись шлемы лучников. После второго загудели натягиваемые тетивы луков, после третьего воздух почернел от летящих стрел. Как дремлющие на одиноком утесе чайки разом просыпаются от громких голосов матросов и тысячами взлетают с высоких скал, так стрелы невидимых лучников фараона полетели в варваров, стуча по их доспехам, точно град. Варвары поначалу пытались сохранить порядок и двигались вперед по телам убитых и раненых. Но обезумевшие от боли раненые кони начали метаться, давя и топча людей, волоча за собой опрокинувшиеся колесницы. Кто-то рвался вперед, кто-то пытался бежать назад, но тучи безжалостных стрел летели на варваров со всех сторон, они тысячами падали под налетевшим на них ураганом смерти. Могучее разноплеменное войско, разбитое и разрозненное, стало отступать обратно на равнину. И тогда Скиталец скомандовал коннице и колесницам покинуть укрытие и мчаться вслед за ними, чтобы добить тех варваров, кому удалось вырваться из ловушки. И они ударили по варварам с тыла с «Песней Пентаура»[517] на устах. Среди этих варваров был вождь племени либу — черный великан устрашающего вида. Скиталец натянул тетиву лука, стрела пронзила грудь вождя, и он, мертвый, упал со своей колесницы. И тут же весь его отряд, сумевший выбраться из ловушки, бросился бежать, но колесница Скитальца врезалась в их ряды, за ней конница фараона и его колесницы.

Остатки вражеского войска бежали, объятые страхом; копьеносцы метали в варваров копья, как охотники мечут их в убегающего быка, кони топтали их копытами. Во всем ущелье, от входа и до выхода, кипела кровавая бойня, в разгаре яростной схватки мелькали и исчезали шлемы, стяги, штандарты, наконечники стрел, мечи… Наконец каменный проход был освобожден от врагов, в нем остались только мертвые. Равнина чернела бегущими людьми, солдаты всех племен смешались, отступая, как смешиваются песок и глина в руках гончара. Вот всё, что осталось от несметной армии разноплеменных варваров, от ее могущества и славы.

Скиталец снова собрал и выстроил в боевом порядке пехоту и воинов на колесницах, а конницу послал добить бегущих варваров и ждать возле лагеря, когда подойдет пехота. От огромного вражеского войска осталось тысяч двадцать, да еще на берегу на страже своих судов плотными рядами, щит к щиту, стояли ахейцы.

Скиталец медленно провел свое войско по песчаной равнине и остановился на расстоянии полета двух стрел от лагеря варваров, который был выстроен дугой, в форме лука, а тетивой этого лука был Сихор; лагерь окружал глубокий ров и земляной вал. Но это еще не всё: внутри лагеря, ближе к берегу, варвары вырыли еще один ров и насыпали еще один вал, и за ними виднелись изогнутые носы кораблей аквайюша, его собственного народа, который он так горячо любил. Те же гербы и эмблемы, он помнил их со времен Троянской войны. Два льва на кораблях, которыми предводил Агамемнон, живущий в Микене, кентавр на кораблях Полипета, сына Пирифоя, лебедь на кораблях царя Лакедемона, бык на кораблях царя Крита Идоменея, роза на кораблях, предводимых царями Родоса, змея на кораблях, предводимых Менесфеем, сыном Петея, царем Афин… много других благородных символов, принадлежащих его старым добрым друзьям и родственникам. Но сегодня они были символами врагов, а Скиталец сражался за чужого царя, сражался по собственной воле, под знаменем армии Ра с раскинувшим крылья соколом.

Скиталец послал к вражескому лагерю глашатаев, предлагая тем, кто в нем укрылся, сдаться войску фараона, но варвары считали, что воды Сихора — надежная защита, и потому решительно отказались. Они были в ярости от того, что потеряли такую огромную часть войска в кровавом ущелье, и к тому же знали, что лучше умереть, чем сдаться в плен и стать рабами. Видели они также, что их силы еще свежи, а солдаты фараона изнемогают от усталости после изнурительного перехода по пустыне и жестокого боя. Военачальники фараона подошли к Скитальцу и стали просить его прекратить на сегодняшний день военные действия, люди нуждаются в отдыхе, да и лошадей нужно накормить и напоить. Но он им ответил:

— Я поклялся фараону, что разобью и уничтожу войска разноплеменных варваров и что их следа не останется на берегах Сихора. Здесь мы разбить лагерь не можем, нечем накормить людей и лошадям негде пастись, а если мы вернемся в прежний лагерь, варвары соберутся с силами и ударят, выступит и флот ахейцев, больше нам их в засаду не заманить, они усвоили урок. Возвращайтесь к своим людям. Будем брать их лагерь штурмом.

Военачальники поклонились и ушли, они видели Скитальца в сражении, восхищались его искусством ведения боя и считали, что в этом ему нет равных, и потому никто не осмелился возразить.

Скиталец разделил своих людей на три части, выстроил их в боевом порядке и двинулся на лагерь. Сам он шел в среднем отряде прямо к воротам лагеря — если эти хорошо защищенные ворота удастся взять, в лагерь смогут ворваться колесницы. По его команде отряды фараона атаковали лагерь с трех сторон. Однако их встретили градом пик и стрел, многие были убиты, и отряды откатились от лагеря, как волна от утеса. Но Скиталец снова приказал наступать справа и слева, выставив перед собой убитых, как щиты, и забросать ров трупами. Сам он пока держался поодаль и наблюдал за ходом боя, он ждал, когда защитники ворот вынуждены будут отвлечься.

И вот наемники фараона ворвались в лагерь справа, и половина защищавших ворота варваров кинулась туда, чтобы отразить нападение.

Скиталец приказал своим людям снять дышла колесниц и идти с ними выбивать ворота. И ворота удалось выбить, хоть и с большим трудом и большими потерями, потому что лучники варваров осыпали нападающих стрелами. Но все же ворота пали, и Скиталец ворвался в лагерь на своей колеснице. Но в этот миг варвары вытеснили из лагеря наемников фараона, которые ворвались справа, и отряд людей фараона, нападавший слева, отступил. Солдаты, которые должны были ворваться в лагерь вслед за Скитальцем, дрогнули, и толпа варваров кинулась к воротам и загородила их, так что внутрь лагеря уже никто не мог попасть. Скиталец остался в лагере один, повернуть назад он уже не мог. Но страха он не чувствовал, напротив, его отважное сердце наполнял радостный азарт битвы. Он швырнул свой щит на бронзовый пол колесницы и, вынимая из колчана длинные стрелы, громко крикнул возничему: «Вперед, мой возничий, вперед! Шакалы заманили льва в западню! Вперед, навстречу славной смерти! Одиссей умрет, как герой!»

Вознося молитву богам, возничий изо всех сил хлестнул коней кнутом, и кони бешено понеслись, давя врагов, а могучий черный лук громко пел свою песню смерти — Скиталец выпускал одну стрелу за другой, и каждая упивалась кровью убитого им варвара. Одна из них вонзилась в грудь вождя какого-то племени, он упал из колесницы на землю, словно в воду нырнул, и вонзил свои зубы в песок.

— Глубже ныряй, морской разбойник, на самое дно! — крикнул Скиталец. — Там ты найдешь сокровища! Вперед, возничий, пусть шакалы смотрят, как умирает лев!

Варвары глядели на Скитальца, едва смея верить глазам. Его колесница носилась по лагерю, давя и топча врагов, сея смерть стрелами черного лука, но стрелы варваров отскакивали от его золотых доспехов, не причиняя никакого вреда. Ошеломленные враги кричали, что это не человек, а сам бог войны сражается за страну Кемет, могучий Сет, грозный Ваал, во всей ярости своего гнева, и в ужасе порывались бежать. Скиталец был воистину подобен Рамсесу Великому Миамуну, когда тот сражался с хеттами, казалось, это сам Монту[518] слетел к ним в разгар битвы. Он гнал обезумевших от ужаса врагов, как пастух гонит покорное стадо.

Но вот выпущенный из пращи камень попал в возничего Одиссеевой колесницы, он ударил его в переносицу между глаз, и тот, мертвый, упал с колесницы. Не управляемые никем кони заметались, и кто-то из варваров вонзил копье в грудь правого коня, и тот пал, мертвый, дышло колесницы разломилось пополам. Тут варвары осмелели, перестали отступать, даже попытались поднять мертвого возничего и снять с него вооружение. Но Скиталец спрыгнул с колесницы и встал над телом возничего, закрыв его щитом и подняв копье.

Среди сгрудившихся вокруг Скитальца варваров произошло какое-то движение, кто-то протискивался вперед сквозь толпу. И Скиталец увидел над колышущимися султанами шлемов и поднятыми щитами золотоволосую голову без шлема, к нему приближался мужчина на целую голову выше самых высоких варваров. На нем не было ни шлема, ни доспехов, он не держал в руках щита. Кожа у него была очень светлая, почти белая, тело покрыто синей татуировкой, изображавшей людей, лошадей, змей и разных морских тварей. На плечах у него была шкура белого медведя, скрепленная золотой пряжкой, по форме напоминающей дикого кабана. Его голубые глаза злобно сверкали, в руке он держал вместо оружия дубину из ствола молодой сосны, на конец которой был насажен тяжелый каменный топор, грубый, даже не отполированный.

— Дорогу! Прочь с дороги! — кричал он. — Расступитесь, карлики, уроды, я хочу поглядеть на этого героя!

Варвары расступились, встав крýгом, и, притихнув, наблюдали, как Скиталец и великан будут меряться силой друг с другом.

— Кто ты такой? — с презрением спросил великан. — Из какой страны и города? Кто твои родители?

— Люди называют меня Одиссеем, громителем городов, я сын Лаэрта, царь ахейцев, — отвечал Скиталец. — Теперь скажи мне ты — кто ты такой, в какой стране родился, ведь городов у вас, как я понимаю, нет?

Неторопливо размахивая своим огромным каменным топором, гигант запел дикую песню:

Нас зовут листригоны,
А также киммерианы.
Мы родились в стране,
Где зимой не бывает солнца,
А летом нет ночи.
У нас нет городов,
Под темными соснами
На скалах у моря
Живем мы и плаваем.
Волком меня нарекли,
Я сын вурдалака Сигни.
Плавал на юг, продавал я янтарь
Племенам незнакомым.
Добывал себе золото, женщин,
 Бранную славу.
И сейчас, Одиссей, сын Лаэрта,
Убью я тебя!
Он издал боевой клич и, замахнувшись своим огромным топором, бросился на Скитальца, надеясь одним ударом его сокрушить. Но пока он пел, Скиталец незаметно передвинулся в сторону, так что красные лучи заходящего солнца били ему прямо в лицо, и когда великан прыгнул, он поднял свой золотой щит и, поймав им лучи, направил их прямо в глаза врагу, ослепленный ярким светом великанотпрянул, и тогда Скиталец ударил его мечом по правой руке, и столько силы вложил он в этот удар, и так глубоко вонзился короткий меч Эвриала в локоть гиганта, что перерубленная рука упала вместе со сжатым в кисти топором. Но и бронзовое лезвие меча тоже не выдержало мощи удара, оно отлетело от рукоятки слоновой кости.

— Ну что, людоед, убил? — крикнул Одиссей с издевкой. Он понял из песни, которую пел великан, что перед ним забредший с далекого севера дикарь из племени, которое когда-то потопило его корабли и съело команду, — то были листригоны, жители страны полуночного солнца, людоеды.

Однако великан поймал левой рукой свою дубину, которую все еще сжимала кисть отрубленной руки, и стал грызть зубами рукоятку топора, потом впился в каменное лезвие, изо рта у него пошла пена, в такой он был ярости. Вдруг он громко зарычал и бросился на Одиссея, выбил из рук щит и ударил по голове, проломив его золотой шлем, Одиссей упал на одно колено, в глазах у него потемнело. Но когда он падал, под руками у него оказался огромный камень — место, где они сражались, было священным, в глубокой древности, еще до времен фараона Мена, здесь был храм, уже давно разрушившийся. Скиталец схватил камень обеими руками, это была базальтовая голова разбитой статуи какого-то бога, или человека, или фараона, чье имя давно забыто, или древнего неведомого божества. Собрав все свои силы, Скиталец поднял камень и встал на ноги — камень был так тяжел, что впору везти на колеснице, — прицелился и швырнул листригону прямо в грудь. Тот крутил свой дикарский топор, готовясь нанести следующий удар, но не успел, огромный камень проломил ему средостение, он зашатался и упал, как срубленное дерево, изо рта хлынула черная кровь, и жизнь его покинула.

Варвары, наблюдавшие издали за поединком, отодвинулись в ужасе еще дальше, а Скиталец рассмеялся, словно одержавший победу бог, — он сполна расплатился по старому счету, этот последний удар был достоин Одиссея, громителя городов.

Глава 27

КОГДА ОДИССЕЙ ВЕРНЕТСЯ…
Да, Одиссей смеялся, как бог, хоть и знал, что конец близок, что враги в лагере и друзья за его пределами смотрят на него в растерянности и не знают, что делать.

— Убить его! Убить! — кричали разноплеменные варвары каждый на своем языке. — Убить его!

Кричать они кричали, однако приступить к делу боялись и кружили вокруг Скитальца, точно гончие вокруг загнанного матёрого вепря.

— Пощадите его! — кричал вождь ахейцев, который наблюдал за поединком из-за земляного вала, потому что ахейцы не принимали участия в битве, они оставались возле своих кораблей, чтобы защищать их, если понадобится.

— Отпустите его! — кричали военачальники фараоновой армии, но спасать Скитальца никто не бросался.

Жизнь Скитальца висела на волоске, и вдруг в дальних рядах солдат фараона раздался громкий крик — крик ужаса и изумления, он катился всё ближе, как волна, и наконец уже можно было различить, что люди выкрикивают имя — имя Хатор.

— Хатор! Хатор! — кричали они. — Смотрите, едет Хатор!

Скиталец быстро повернул голову и увидел золотую колесницу, которая мчалась по песчаному склону к воротам лагеря, и была забрызгана кровью. Она неслась по залитой кровью земле, точно летящая по кроваво-красному небу. Правил колесницей худой, иссохший старичок, он сидел, весь подавшись вперед, рядом с ним стояла Елена Златокудрая. На ее груди сияла рубиновая звезда, ветер развевал ее длинные волосы и легкие, струящиеся одежды.

Она напряженно всматривалась в даль и наконец увидела среди толпы врагов его, Одиссея, царя Итаки, своего возлюбленного, и с уст ее сорвался крик. Елена сбросила вуаль, скрывавшую ее лицо, и красота ее ослепила мужчин, точно вынырнувшее из туч солнце. Она указала на ворота и протянула руки к солдатам фараона, призывая их взглянуть на нее и следовать за ней. Солдаты с криком бросились вслед за ее колесницей, ибо мужчины должны следовать за Еленой, куда бы она их ни повела, — через Жизнь к Смерти, через Войну к Миру и Покою.

Колесница подлетела к воротам лагеря, сопровождаемая воинами фараона. Защитники ворот увидели, как прекрасна та, что стоит в колеснице, и закричали каждый на своем языке, что это богиня Любви, она явилась, чтобы спасти бога войны. Варвары стали в беспорядке разбегаться, кто-то остался стоять, ошеломленный ее красотой, их сбили кони и раздавили колеса колесницы. Елена въехала в ворота, за ней хлынули в лагерь люди фараона. Реи притормозил коней возле разбитой колесницы Скитальца, и Скиталец с радостным криком прыгнул в колесницу Елены.

— Ты примчалась, чтобы быть рядом со мной в моем последнем бою? — прошептал он. — И ты в самом деле аргивянка Елена, та, кого я люблю, или я опьянен пролитой кровью и ослеплен сверканьем мечей и мне перед смертью боги явили видение?

— Нет, Одиссей, я не видение, я — Елена, — сказала она нежно. — Мне стала известна правда, и я легко простила твою вину, она невелика. Но ты забыл слова бессмертной богини, которая отныне стала моим вечным врагом, она коварно заманила тебя в эту ловушку, и потому не судьба, Одиссей, Елене стать твоей супругой в этой жизни. Это твой последний бой, Одиссей. Веди же своих солдат, они ждут, враги надвигаются, точно черная грозовая туча, готовая метать копьи молний. Вперед, Одиссей, вперед! Пусть свершится твоя судьба и исполнится предсказанное богами!

Скиталец призвал к себе военачальников, военачальники выстроили солдат, и, следуя за рубиновой звездой, они устремились на приготовившегося к битве врага, точно гонимая ураганом приливная волна, и, как вода поднимается, затапливая прибрежные скалы, так солдаты фараона набросились на врагов, смяли и разгромили их ряды. И там, где кипел особенно жаркий бой, сверкала рубиновая звезда на груди Елены, и ее чарующий голос возвышался над стонами и криками умирающих.

Войско разноплеменных варваров было уничтожено, солдаты фараона приблизились к валу, который возвели вокруг своего лагеря ахейцы, чтобы защищать корабли, впереди на золотой колеснице ехали Скиталец и Елена. Командующие флотом ахейцев с изумлением наблюдали из-за вала, как гибло в кровавой бойне войско их союзников.

— Смотрите, кто это? — воскликнул один из ахейцев. — На нем золотые доспехи, какие носим мы, ахейцы, но он ведет солдат фараона, и они побеждают!

Другой капитан, по виду старше всех, вгляделся в Скитальца и сказал:

— Да, когда-то я видел в точности такие доспехи, и воин, который их носил, был подобен этому. Такие доспехи были на Парисе, сыне Приама, — Парисе Троянском, только его уже давно нет на свете.

— А кто она? — воскликнул первый. — Та, на чьей груди горит рубиновая звезда? Та, что едет в колеснице с воином в золотых доспехах, та, что прекрасней всех женщин на свете, что поет, когда солдаты вокруг умирают?

Самый старший из капитанов снова стал пристально вглядываться, потом сказал:

— Да, такую женщину я тоже видел. Она тоже любила петь и тоже была прекрасней всех женщин на свете — сама красота, и на груди у нее тоже горела звезда. Елена Троянская ее носила, Елена аргивянка, Елена Прекрасная, из-за которой в мире пролилось столько крови. Но и Елена тоже давно умерла.

Скиталец поднял голову и увидел плюмажи на шлемах ахейцев, увидел эмблемы на щитах воинов, с чьими отцами он сражался под стенами Трои. Сердце его готово было разорваться на части, из глаз хлынули слезы.

— Какая злая, какая горькая выпала мне судьба! — воскликнул он. — В своем последнем бою я вынужден сражаться наемником чужого владыки против моего собственного народа, против сыновей моих старых дорогих друзей!

— Не плачь, Одиссей, — сказала Елена, — так повелевает Судьба, она жестока и непреклонна, ей нет дела до людей с их любовью и ненавистью. Не плачь, Одиссей, иди сражаться против ахейцев, ибо ты примешь смерть от их рук.

И Одиссей, с трудом преодолевая себя, двинулся дальше, он не выпустил ни одной стрелы, не нанес ни одного удара, за ним двигались уцелевшие остатки фараонова войска. Но вот он приказал им остановиться и велел Реи медленно ехать вдоль земляного вала, хотел найти место, где было бы легче прорваться внутрь, и, пока колесница ехала, ахейцы обстреливали ее из-за укрепления стрелами, камнями из пращи, метали в нее копья. Но час Скитальца еще не настал. Ни один камень, ни одна стрела в него не попала, не попала ни в Реи, ни в коней, везущих колесницу, что до Елены, то стрелы смерти знали, что она бессмертная богиня, и облетали ее стороной. Реи тем временем рассказал Скитальцу о том, как умер фараон, о том, как сожгли храм Хатор, и о том, как Елена бежала. Скиталец слушал молча, потом только и сказал, увидев во всем этом руку Судьбы:

— Конец близок, Реи, скоро Мериамун начнет искать нас, а найти нас очень легко — вон какой я оставил за собой след! — И он кивнул на бескрайнюю равнину, заваленную горами трупов.

Колесница доехала до того места, где стоял за валом старый капитан-ахеец, который при виде доспехов Скитальца вспомнил Париса, а при виде красавицы в его колеснице — Елену аргивянку.

Ахеец выпустил в колесницу стрелу и устремился всем телом вперед, провожая ее полет взглядом. Стрела летела прямо в грудь Елене, но вдруг, к его великому изумлению, свернула в сторону, не причинив ей ни малейшего вреда. Она подняла голову и посмотрела на него, и он узнал Елену, которую видел, когда служил у царя критян Идоменея на одном из его кораблей, когда пала осажденная Троя и дым от горящих развалин поднимался к небесам.

Он снова вгляделся и увидел на золотом щите Скитальца белого быка, эмблему Париса, сына Приама, которую он так часто видел на стенах Трои! Его обуял великий страх, он воздел руки и громко закричал:

— Бегите, ахейцы, бегите! Скорей на корабли и прочь из этой проклятой земли! На колеснице стоит давно умершая аргивянка Елена и с ней Парис, сын Приама, они явились отомстить за гибель Трои сыновьям тех, кто ее разрушил! Бегите, иначе нас поразит проклятье!

В стане ахейцев раздались громкие крики ужаса, да и как не ужаснуться, если рать фараона ведут духи Париса Троянского и аргивянки Елены, и потому они побеждают. Сначала ахейцы замерли, глядя на колесницу, как испуганное стадо овец глядит на подкрадывающихся волков, потом очнулись и со всех ног кинулись к своим кораблям.

Солдаты фараона устремились за ними, смели заграждение и набросились на бегущих, как волки на овец. Ахейцы отчаянно защищались, вокруг кораблей закипела ожесточенная битва, люди падали, как подкошенные. Часть кораблей сожгли, часть бросили на берегу, но часть все же столкнули в воду и, стоя на веслах, ждали, когда кончится схватка.

Солнце закатилось, сражающимся стало труднее наносить меткие удары. Скиталец стоял в своей колеснице и наблюдал за ходом сражения, он смертельно устал, и ему не хотелось убивать своих соотечественников.

Но вот столкнули в воду последний корабль, и наконец великая битва кончилась. Среди команды корабля был молодой воин, превосходивший всех остальных ахейцев мужественной красотой и силой. Он один сдерживал натиск нападающих египтян, пока его товарищи волокли корабль по берегу, и, глядя на него, Скиталец подумал, что это самый храбрый воин среди ахейцев и самый достойный.

Он стоял на корме и смотрел, как пламя горящих кораблей играет на золотом шлеме Скитальца. И вдруг выхватил из колчана стрелу, заряженную смертью, и натянул тетиву могучего лука.

— Дух Париса, прими дар Телегона, сына Цирцеи и Одиссея, который был врагом Париса! — громко крикнул он.

Роковые слова едва достигли слуха Одиссея и Елены, как из его лука вылетела стрела, направляемая богами. Они направили ее в грудь Одиссея, в то место, где оплечье соединяется с кирасой, и она пронзила его навылет. И Одиссей понял, что судьба его свершилась, да, смерть пришла к нему водяною дорогой, как и предсказал ему дух Тиресия в Аиде. Превозмогая боль, он бросил свой щит и черный лук Эврита, простившись с ними навсегда, одной рукой сжал поводья, другой обнял Елену за плечи, и под ее тяжестью она согнулась, как лилия от порыва ветра.

— О Телегон, сын Цирцеи! — крикнул он. — Какое черное злодейство ты сотворил, что разгневанные боги наложили на тебя такое страшное проклятье — убить отца, который тебя породил? Узнай же, сын Цирцеи, я не Парис, я Одиссей, царь Итаки, давший тебе жизнь, а ты убил меня, смерть пришла от тебя ко мне водяной дорогой, как и предрек дух Тиресия!

Услышав эти слова и поняв, что он убил своего отца, прославленного Одиссея, которого он искал по всему свету, Телегон хотел броситься в реку и утопиться, но товарищи удержали его силой, течение подхватило корабль и унесло прочь. Так боги позволили Телегону в первый и в последний раз увидеть своего отца, Одиссея, и услышать его голос.

Когда ахейцы узнали, что войском фараона в сражении с разноплеменными варварами предводительствовал давно исчезнувший Одиссей, они перестали дивиться искусству, с которым он заманил их в ловушку, и великой победе, которую одержала рать фараона.

Между тем колесницы Мериамун, бросившейся вслед за Еленой и Реи, приближались. Они промчались по залитому кровью ущелью, по заваленной трупами равнине, ворвались в лагерь, но и в лагере, освещенном пламенем подожженных кораблей аквайюша, все увидели только мертвых.

— Воистину фараона перед смертью осенило мудрое решение! — воскликнула Мериамун. — На свете есть только один человек, который с таким малочисленным войском смог победить такую несметную рать! Он спас корону Кемета, и клянусь Осирисом — он будет ее носить!

Колесницы Мериамун миновали лагерь варваров и въехали в лагерь ахейцев, солдаты фараона приветствовали ее громкими криками.

Скиталец лежал на берегу Сихора и умирал, в зареве горящих кораблей ярким пламенем пылали его золотые доспехи и звездный камень на груди Елены.

— Почему кричат солдаты? — спросил он, приподняв голову с груди Елены.

— Они приветствуют царицу Мериамун, — ответил Реи.

— Пусть подойдет, — сказал Скиталец.

Царица Мериамун спрыгнула со своей колесницы и пошла через толпу благоговейно расступающихся перед ней солдат к лежащему на земле Скитальцу, а подойдя, в безмолвии над ним застыла.

Но вот Одиссей приподнял голову и произнес слабеющим голосом:

— Приветствую тебя, царица… Я выполнил долг, возложенный на меня фараоном. Рать разноплеменных варваров разбита и уничтожена, корабли аквайюша сожжены, те, что не сожжены бежали, земля Кемет освобождена от врагов. Где фараон, я хочу доложить ему обо всем, пока я еще жив.

— Фараон умер, о Одиссей, — отвечала она. — Но ты должен жить, ты будешь жить! Ты сам станешь фараоном!

— Ах, царица Мериамун, я знаю всё, — ответил Скиталец. — Ты сама убила фараона, желая овладеть мною, но мною овладела смерть. В той стране, куда я ухожу, Мериамун, и куда очень скоро последуешь за мной и ты, ты горькими муками заплатишь за убийство фараона. Да, Мериамун, кровь фараона на твоих руках, ты хотела убить и Елену, которую я потерял из-за твоих злых чар, но против нее ты бессильна — она бессмертна. А я умираю, кончилось всё — любовь, война, странствия. Смерть пришла ко мне водяною дорогой.

Мериамун онемела от горя, сердце ее разрывалось, она забыла даже о своей ненависти к Елене и о гневе на жреца Реи.

И тут раздался голос Елены:

— Да, Одиссей, ты умираешь, но ненадолго, ты вернешься, и мы встретимся — я буду ждать тебя.

— Я тоже вернусь, Одиссей, — сказала царица Мериамун, — и тогда ты будешь любить меня. О, я сейчас прозреваю будущее, я вижу то, чему суждено свершиться! Мы встретимся вновь, Одиссей, когда покров с Истины будет снят.

— Мы встретимся вновь, Одиссей, и тогда ты откроешь лик Истины, — сказала Елена.

— Да, — прошептал умирающий Скиталец, — мы будем встречаться с тобой снова и снова, и всякий раз любовь и ненависть будут побеждать и терпеть поражение, умирать и возрождаться вновь. Но поединок, который начался в других мирах, задолго до появления нашего, еще не кончен, он будет продолжаться, пока зло не растворится в добре, пока мрак не утонет в свете. Вспомни, Мериамун, сон, что приснился тебе в твою брачную ночь, ты хочешь разгадать смысл этого сна? Что ж, я разгадаю его, умирая, ибо боги одарили меня мудростью. Когда вместо троих нас снова станет двое, это будет значить, что мы искупили совершенное нами зло и обрели мир, лик Истины откроется. Елена, любимая, прощай! Я совершил преступление, предав тебя, поклялся Змеей, хотя должен был клясться Звездой, и потому потерял тебя.

— Ты потерял меня здесь, но снова найдешь, когда перед тобой распахнутся врата Запада, — нежно прошептала она.

И, склонившись к нему, заключила его в объятия и стала целовать и шептать ему на ухо слова любви, и капли крови падали с ее рубиновой звезды ему на лоб, точно роса, и тут же исчезали.

Она шептала Скитальцу о счастье, которое их ждет, — священные слова, которых не дóлжно сметь предать бумаге, и его лицо светлело, точно лицо бога.

Вдруг его голова откинулась назад, он умер, умер на груди самой прекрасной и нежной женщины в мире, к которой стремились сердца всех мужчин. Исполнилось предсказание Афродиты — Одиссей наконец-то покоился в объятиях Елены Златокудрой.

Мериамун судорожно стиснула грудь руками, ее губы стали серыми, как пепел. Но Елена поднялась и, стоя в головах Скитальца, посмотрела на Мериамун, стоявшую у его ног.

— Сестра, ты видишь, пришел конец всему, — обратилась Елена к царице. — Тот, кого мы любили, потерян и для меня, и для тебя. Чего ты добилась своим коварством и предательством? Напрасно ты смотришь на меня с такой ненавистью. Ты бессильна причинить мне зло, ты в этом убедилась, а я не причиню зла тебе, потому что сама мысль о зле для меня непереносима, хотя ты будешь всегда ненавидеть меня, не питающую к тебе недобрых чувств, и пока ты не научишься любить меня, твоим уделом будет преступление, а утешением — злоба.

Мериамун не произнесла ни слова.

А Елена знаком подозвала к себе Реи и что-то ему приказала, и Реи, заливаясь слезами, ушел исполнять ее приказание. Он скоро вернулся с толпой солдат, которые несли в руках факелы. Они подняли Скитальца и понесли его к огромному погребальному костру, который сложили из добычи, захваченной в лагере варваров — колесницы, копья, корабельные весла, дивные заморские ткани, драгоценные кресла… Одиссея положили на вершину костра, а на грудь ему положили черный лук Эврита.

Елена снова что-то сказала Реи, и Реи взял факел и зажег со всех сторон погребальный костер. Вот его окутал дым, стали вырываться языки огня… Мериамун по-прежнему стояла, будто окаменев.

Вот пламя охватило весь гигантский костер, в пламени сияли золотые доспехи Скитальца, черный лук изогнулся от жара и стал рассыпаться. Вдруг Мериамун пронзительно вскрикнула, сорвала с пояса змею и швырнула ее в костер.

— В огне ты родилось, Изначальное Зло, в огне и сгинь! — произнесла она на мертвом языке мертвого народа.

Жрец Реи воскликнул на том же языке:

— Что ты сделала, о царица, ты погубила себя! Ведь ты отогрела змею у себя на груди, и теперь вы с ней во веки веков неразлучны, где она, там должна быть и ты.

Не успел он произнести эти слова, как лицо Мериамун застыло, точно маска, и она медленно двинулась к костру, словно влекомая невидимой силой. Остановилась на миг у полыхающего пламени и с громким воплем бросилась в него и легла на тело Одиссея. И в этот миг в огне ожила змея. Она ожила, стала расти, расти, обвилась вокруг тела Мериамун и тела Скитальца, высоко подняла голову и засмеялась.

Костер рухнул, Скитальца, царицу Мериамун и обвившуюся вокруг них змею поглотило бушующее пламя.

Долго стояла Елена Златокудрая возле костра и глядела на огонь, пока он не стал гаснуть. Потом опустила на лицо вуаль и пошла прочь, в ночь, в темноту, в пустыню.

И так ей суждено бродить по свету и петь, ожидая, когда Одиссей вернется.

* * *
Мне, жрецу Реи, выпало на долю рассказать эту повесть, пока я еще жив и не упокоился в богатой усыпальнице, которую приготовил для себя близ Фив. Пусть мужчины поймут ее так, как им хочется, а женщины — в меру той мудрости, какой наградили их боги.

Палинодия

Ты ослепила в гневе Стесихора[519],
Но к нам будь снисходительна, Елена,
Ведь ты великодушна и добра —
Прости и нас, как ты его простила,
И он, прозрев, увидел гибель Трои,
Сраженья, реки крови,
Свирепый, разъяренный океан,
Тебя, над телом Гектора склонённой.
И ты, Гомер бессмертный,
Твои великие творенья терзают век за веком
Учёные невежды, пытаясь твою тайну разгадать, —
Прости нас, дерзких: мы воскресили твоего героя,
Заставили сражаться, побеждать, вновь странствовать,
Любить, страдать, изведать счастье… И потом погибнуть.


ЭЙРИК СВЕТЛООКИЙ (роман)

Роман «Эрик Светлоокий» лишь условно можно отнести к историческому жанру. Написанный в духе исландских саг, он рассказывает о средневековом герое, доказывающем свою любовь к Гудруде, совершая подвиги в ее честь. В соответствии с традицией «родовой саги» автор использует мотив долга мести, который организует сюжет романа.

Глава 1

Как жрец Асмунд нашел колдунью Гроа.


Жил на юге человек, еще задолго до того времени, когда Тангбранд сын Вильбальдуса стал проповедовать Христа в Исландии[520]. Звали этого человека Эйрик Светлоокий, сын Торгримура, и в те дни не было человека, равного ему по силе, красоте и смелости, во всем он был первый.

Там же, на юге, жили две женщины, неподалеку от того места, где западные острова всплыли над морем. Одну звали Гудруда Прекрасная, другую — Сванхильда, прозванная Незнающей Отца. Они были сводные сестры, и не было равных им женщин в те дни: они были прекраснее всех. Однако между ними не было ничего общего, кроме крови и ненависти.

Обе эти прекрасные женщины увидали свет Божий в один и тот же день и в один и тот же час. Эйрик же Светлоокий был старше их на целых пять лет. Отец Эйрика был Торгримур Железная Пята, могучий богатырь; во время борьбы с одним берсерком[521] он потерял ногу и с того времени ходил на деревянной ноге, окованной железом, отчего его и прозвали Железной Пятой. Но, оставшись без ноги и стоя на одной ноге, Торгримур, держась за выступ скалы, поразил берсерка, и за этот подвиг люди чтили и уважали его. Торгримур был зажиточный поселянин, не скорый на гнев, справедливый и богатый друзьями. Уже в поздние годы он взял себе в жены Савуну, дочь Торода. Она была лучше всех женщин, но не по красоте, а по твердости ума. Она была ясновидящей и имела волосы такие, что могла завернуться в них вся, с головы до пят. Эта супружеская чета имела всего только одного сына Эйрика, которого Савуна родила, будучи уже в преклонных летах.

Отец Гудруды был Асмунд сын Асмунда, жрец Миддальгофа, мудрейший и богатейший из всех людей, живших тогда на юге Исландии. Он имел много земель и угодий, а также два больших торговых судна и одно длинное военное судно. Имея много денег, он давал их в рост другим. Нажил он свои деньги, когда был викингом и грабил английское побережье, и много черных дел приписывала ему молва, вспоминая о его жизни в молодые годы. Он был викинг с «обагренными кровью руками». Асмунд был красивый мужчина с голубыми глазами и большой русой бородой, его считали очень искусным и сведущим в законах. Асмунд очень любил деньги, и все кругом боялись его, но это не мешало ему иметь много друзей, так как с годами он стал добрее и ласковее к людям. Он взял себе в жены Гудруду, дочь Бьерна, кроткую и добрую, прозванную Гудрудой Милой.

От этого брака родились Бьерн и Гудруда Прекрасная. Бьерн вырастал, походя на своего отца в его молодые годы, был силен, жесток и жаден до наживы. Гудруда, за исключением редкой, бесподобной красоты, была вся в свою мать.

Мать Сванхильды Незнающей Отца была Гроа колдунья, родом из Края Финнов, и молва говорила о ней, что судно, на котором она плыла, стараясь стать под ветром Западных островов[522] в сильную бурю, разбилось в щепки о прибрежные скалы, и все, кто был на нём, погибли. Только Гроа спаслась своим колдовством. Когда Асмунд жрец наутро после бури проезжал по берегу, отыскивая сбежавших ночью коней, то увидел красавицу, одетую в ярко-красный плащ и широкий золотой пояс, сидевшую на скале над морем. Она расчесывала свои длинные черные кудри и пела тихую песню, а у ее ног в воде перекатывалась с приливом и отливом голова мертвого человека. Асмунд жрец спросил ее, откуда она.

— С Лебединого озера! — ответила красавица.

Затем он спросил ее, где ее родня.

Тогда женщина указала ему на голову мертвого человека и сказала, что это все, что осталось от ее родни.

Опять Асмунд спросил ее, кто был этот мертвый человек. Она засмеялась и снова запела свою песню, а в песне ее говорилось, что боги смерти протянули свои жадные руки к супругу Гроа, что свет не видел другого такого отважного викинга, а теперь волны играют его головой. Дальше в песне говорилось, что в прошлую ночь норны[523] бушевали, и голоса их говорили ей об Асмунде жреце и о детях, которые должны будут родиться.

— Кто сказал тебе мое имя? — спросил удивленный Асмунд.

— Волны сказали мне еще, что ты выручишь меня!

— Ну, это твое счастье! — сказал жрец. — Но я боюсь, что ты чародейка!

— И чародейка, и чаровница! — отозвалась она и опять звонко засмеялась.

— Правда, ты прекрасна и можешь быть чаровницей, — согласился Асмунд жрец, — но скажи мне, что мы будем делать с этим мертвым человеком?

— Пусть он лежит на дне моря, и пусть все супруги лежат там! — проговорила Гроа.

После этого Асмунд взял ее с собою в Миддальгоф и дал ей участок земли и жилье, и там она стала жить одна. Он часто пользовался ее премудростью и таинственными силами.

Год спустя после того, как Асмунд жрец нашел колдунью Гроа, случилось так, что Гудруда Милая забеременела, и когда настало ей время родить, родила дочь редкой красоты. В тот же день и Гроа колдунья тоже принесла дочь, и люди удивлялись, кто бы мог быть ее отцом, так как Гроа не имела мужа. Женщины болтали между собой, что отцом этого ребенка был тот же жрец Асмунд. Когда ему говорили об этом, он очень гневался и утверждал, что никогда колдунья не может иметь от него ребенка, как бы прекрасна она ни была. Когда люди спрашивали об этом Гроа, то та, смеясь, говорила, что ничего не знает об этом, так как никогда не видала в лицо отца своего ребенка, который выходил ночью из воды и на заре уходил. Многие думали, что это был колдун или же дух ее умершего мужа. Другие же говорили, что Гроа лгала, как часто лгут в таких делах женщины. Но ложь ли то была или правда, только ребенок был налицо, и его назвали Сванхильдой.

Случилось так, что за час до того времени, как Гудруда Милая родила ребенка, Асмунд пошел в храм поддержать священный огонь, что горел день и ночь на жертвеннике перед изображением богини Фрейи[524]. Присев на скамью перед святилищем, Асмунд вдруг заснул и увидел странный сон про белого лебедя и черного коршуна и про белую голубку и черного ворона.

И когда пробудился и пошел из храма, ему попалась навстречу женщина и с плачем крикнула: — Спеши, спеши домой! У тебя родилась дочь, но Гудруда, жена твоя, умирает!

Действительно, на широкой постели под пологом в большой горнице Миддальгофа лежала Гудруда Милая и умирала. Заслышав шаги, она спросила:

— Ты ли это, супруг мой любезный? Пришел ты не рано, это мой последний час, так выслушай, что я хочу сказать тебе: возьми ты новорожденную, прижми к своей груди, поцелуй, окропи водой и назови моим именем!

Асмунд сделал все по словам жены.

— Теперь слушай меня, супруг, — продолжала Гудруда Милая, — я всегда была тебе хорошей женой, а ты не всегда был мне хорошим мужем и ты загладишь эту вину, если дашь мне клятву, что будешь любить и беречь это дитя, хотя она и девочка!

— Клянусь тебе! — отвечал Асмунд.

— Затем поклянись мне, что не возьмешь себе в жены колдунью Гроа и не будешь иметь с ней никакого дела; это я говорю для твоей же пользы, так как через нее ты найдешь себе смерть. Клянись!

— Клянусь! — сказал Асмунд жрец.

— Это ты хорошо делаешь, — продолжала Гудруда Милая. — Если же нарушишь свою клятву, так постигнет тебя и весь дом твой великое горе. Ну, теперь простись со мной, я умираю!

Асмунд склонился над нею и поцеловал ее. Говорят, он много плакал в этот день.

Покойницу зарыли в землю, и жрец Асмунд много и долго горевал о ней.

Но сон, который он видел тогда, мучил его и не давал ему покоя, а из всех толкователей снов во всей той стране не было никого искуснее Гроа. Когда Гудруда уже семь суток лежала в земле, Асмунд отправился к Гроа, но с не совсем чистой совестью, так как еще помнил свою клятву, данную жене.

Гроа лежала на постели, и дитя ее лежало у ее груди.

— Приветствую тебя, господин мой! — сказала она. — Что желаешь ты от меня?

— Видел я страшный сон, — промолвил Асмунд. — И ты одна можешь разгадать его. — И он пересказал ей свой сон от слова до слова, весь по порядку.

— А что ты дашь мне, если я тебе разгадаю его? — спросила Гроа колдунья.

— Чего же ты хочешь? Думается мне, что я дал тебе и так очень много.

— Да, господин мой! — колдунья посмотрела на своего ребенка.

— Ты дал мне очень много, и теперь я прошу у тебя очень малого: возьми на руки это дитя окропи его водой и дай ему имя!

— Люди станут говорить мне, — сказал жрец, — если я сделаю то, чего ты желаешь, что это дело отца!

— То, что люди говорят, неважно! Молва, что морская волна, набежит и отхлынет, ветер развеивает и разносит молву. И ты дашь людям ложь в самом имени ребенка, ты назовешь ее Сванхильдой Незнающей Отца. Впрочем, как хочешь, но только без этого я не разгадаю тебе твоего сна!

— Так истолкуй ты мне сон, а я дам имя ребенку! — согласился Асмунд.

— Нет, прежде сделай ты, что обещаешь; тогда я буду знать, что никакой беды не приключится ей от тебя!

И Асмунд взял ребенка на руки, окропил его водой и дал ему имя. Тогда Гроа истолковала Асмунду его знаменательный сон, сообщив, что дочь ее Сванхильда восторжествует над его дочерью Гудрудой и каким-то могучим человеком, и что оба они умрут от ее руки, и еще многое другое.

Асмунд, придя в ярость от этого известия, воскликнул:

— Ты была разумна, что заставила меня хитростью своей дать имя твоему ублюдку! Иначе я убил бы ее тут же на месте!

— Теперь ты не можешь этого сделать, господин мой, ты держал ее на своих руках! — засмеялась Гроа. — Лучше пойди да схорони свою Гудруду Прекрасную на холме Кольдбек, этим ты положишь конец всем бедам и несчастьям, ожидающим тебя впереди.

— Этому не бывать! — воскликнул жрец. — Я поклялся любить и беречь ее и клялся такою клятвой, которая никогда не может быть нарушена!

— Ну и хорошо! — снова засмеялась Гроа. — Пусть все случится, как судьбой суждено. На Кольдбеке много места для могил, да и море охотно прикрывает своим саваном мертвецов!

Асмунд ушел от колдуньи в гневе и смущении в душе.

Глава 2

Как Эйрик сказал про свою любовь Гудруде Прекрасной в метель на Кольдбеке.


За пять лет до смерти Гудруды Милой Савуна, жена I Торгримура Железной Пяты, родила сына на Кольдбеке на болоте, что над рекой Ран. Когда отец пришел посмотреть на ребенка, то сказал:

— Это необычайный ребенок, волосы его светлы, как спелый колос, как чистое золото, а глаза светятся, как звезды! — И он принял его на руки, назвав его Эйриком Светлооким.

От Миддальгофа до Кольдбека всего только один час езды на добром коне, и вот однажды случилось Торгримуру поехать в Миддальгоф на праздник Юуль на поклонение в храм, так как он состоял в приходе Асмунда сына Асмунда. Сына своего Эйрика Светлоокого взял Торгримур с собой в Миддальгоф, там была и Гроа со Сванхильдой, так как теперь Асмунд уже забыл свою клятву и колдунья жила в Миддальгофе.

Как-то случилось, что эти трое прекрасных детей сошлись вместе и стали играть. У Гудруды Прекрасной была деревянная лошадка, и Эйрик стал возить девочку на ней, но Сванхильда сбросила Гудруду с ее лошадки и, сев сама на нее, крикнула Эйрику, чтобы он возил ее. Тот стал утешать Гудруду и не захотел исполнить желание Сванхильды. Тогда Сванхильда, разгневавшись, сердито крикнула:

— Раз я хочу этого, ты должен меня возить!

Эйрик тогда толкнул лошадку так сильно, что та опрокинулась, и Сванхильда упала чуть не в самый огонь очага. Вскочив на ноги, она схватила горящую головню и пустила ею в Гудруду, запалив ее одежду. Эйрик подоспел и потушил огонь, потом отошел с Гудрудой в сторону от Сванхильды, не желая больше даже говорить с ней.

Мужчины смеялись, а Гроа смотрела мрачно и шептала какие-то таинственные заклинания.

— Что ты смотришь так мрачно, управительница? — спросил Асмунд. — Этот мальчик красавец, вид его веселит сердце!

— Красавец он есть и век свой будет красавцем, — проговорила Гроа, — но против злосчастья своего ему не устоять! Через женщину он найдет себе смерть и умрет, как герой, но не от руки врагов!

Годы шли. Гроа жила со своей дочерью Сванхильдой в доме Асмунда и была его любовью. Но Асмунд, хотя и забыл почти свою клятву, все же не хотел взять ее себе в жены. Это сильно озлобляло колдунью.

Прошло двадцать лет с тех пор, как Гудруда Милая лежала в земле. Гудруда Прекрасная, а также Сванхильда были обе взрослые женщины, Эйрику было уже двадцать пять лет, и никогда другого подобного ему человека Не жило в Исландии: он был силен и ловок, ростом высок, складом могуч; кудри его были, словно золото, глаза светились, как звезды или как лезвие доброго меча. Он был нежен и ласков, как женщина, и уже юношей сила его равнялась силе двух здоровых мужчин. И не было во всей округе ни одного юноши и ни одного мужчины, который мог бы плавать, прыгать или бегать, как он, или же мог побороть его.

Люди уважали его, хотя до того времени он еще не совершил никакого подвига, а жил скромно на Кольдбеке, ведя свое хозяйство, возделывая землю и разводя стада: к этому времени отца его, Торгримура, уже не было в живых. Женщины все любили его, но он любил только одну из всех женщин, Гудруду Прекрасную, дочь Асмунда. Та также любила только его одного. Это была красивейшая из всех женщин: волосы ее были, как у Эйрика, светлые, золотистые; сама она» была бела, как снег на вершине Геклы[525], а глаза были большие и темные и смотрели так ласково и любовно из-под темных бровей и ресниц. Роста она была высокого, станом стройная, сильная и гибкая, лицом радостная и приветливая, сердцем нежная, по уму с ней не могла сравняться ни одна женщина.

Сванхильда тоже была прекрасна; маленькая, но стройная и сильная, лицом смуглая, с глазами синими и глубокими, как море; кудри ее были черны, как смоль, и покрывали ее, как плащ, до колен. Души же ее никто не мог разгадать: все в ней было тайна и мрак. Больше всего любила она привлекать к себе сердца мужчин и затем осмеивать их, и многих она обольстила и обманула, хорошо изучив женское искусство. Сердце у нее было холодное, и желала она только власти и богатства. Но она любила одного человека, и это была та отравленная стрела, которой судьба пронзила ее жестокое сердце: человек этот был Эйрик, но он не любил ее. Кроме него, все для нее было беспросветной тьмой; она обучалась у матери своей чарам и колдовству и старалась всеми силами приворожить его к себе. А Эйрик не видел никого, кроме Гудруды, не слышал никого, кроме нее, не думал ни о ком, как только о ней, хотя до того времени они еще не признались друг другу в своей любви.

Сванхильда, хотя и не имела любви к своей матери, в горе своем пошла просить ее помощи и сообщила ей:

— Я люблю одного только Эйрика и ненавижу Гудруду; хочу пересилить ее и приколдовать к себе Эйрика. Помоги мне!

Гроа отвечала:

— Вот что я думаю сделать: Асмунд хочет отдать свою дочь за человека знатного и богатого, а такому простому поселянину, как Эйрик, не отдаст. Мы скажем ему, что Гудруда нарушает девичью скромность с Эйриком Светлооким, и Асмунд прогонит его из дома своего, а тем временем я пошлю Колля Полоумного, моего траля[526], которого мне подарил Асмунд, на север, где живет богатый, прославленный и могущественный человек по имени Оспакар Чернозуб. Он недавно овдовел и пустил молву, что хочет взять себе в жены самую красивую девушку в Исландии. Колль понарасскажет ему чудес о Гудруде, и тот станет сватать ее. Если все пойдет хорошо, ты избавишься от твоей разлучницы. Если же это не удастся, то есть еще два средства: или обольстить Эйрика своей красотой и отбить его у Гудруды, или же — и это средство вернее — нож в твоей руке, а сердце в груди Гудруды. Мертвая красавица не соперница для живой!

Так говорила Гроа колдунья своей дочери, затем добавила:

— Я тоже ненавижу эту надменную девушку, которая мне стоит поперек дороги! Если бы не она, я давно была бы женою Асмунда. Она не терпит меня, так как я свет любви ее отца, и я хочу видеть эти золотые кудри потускневшими от дыхания смерти или, по крайней мере, глаза ее плачущими от позора и муки, когда человек, которого она ненавидит, назовет ее своею женой и увезет отсюда на свою мрачную и угрюмую родину!

И вот Колль Полоумный отправился исполнять поручение своей госпожи. До праздника Юуля оставался всего один месяц. Люди сидели по домам: время было темное, и выпало много снега, но, наконец, пришли и морозы, небо прояснилось. Гудруда, сидя за веретеном в большой горнице Миддальгофа, увидела ясное небо и вышла к женским воротам замка. Снег был крепкий и белый, и ее стало манить в открытое поле. Накинув плащ, она пошла по дороге к Кольдбеку, что над болотом, у реки Ран. Сванхильда, всегда следовавшая за нею, тоже взяла плащ и пошла по ее следам. Долго шли они, пока Гудруда не заметила, что на небе собираются тучи, и не повернула домой. Между тем снег уже начал падать густыми хлопьями, и вскоре занесло всю долину и замело следы. Сумрак окутал окрестность; время клонилось к вечеру. Гудруда шла и шла, сама не зная куда. Сванхильда также неотступно следовала за нею. Скоро силы стали изменять Гудруде, и она присела на скалу, торчавшую из-под снега. Ее стал клонить сон; веки тяжелели и смыкались против воли. Неподалеку торчала другая скала или камень, и на нем приютилась Сванхильда. Гудруда временами открывала глаза и вдруг заметила сквозь метель точно в тумане движущийся предмет. Вскочив на ноги, она громко позвала на помощь. Ей отозвался мужской голос, и минуту спустя с Гудрудой поравнялся всадник. Это был Эйрик Светлоокий.

— Ты ли это, Гудруда?

— Эйрик! Это ты! — отозвалась она. — Сама судьба привела тебя сюда в добрый час: еще немного, и глаза мои никогда больше не увидели бы тебя; они уже начинали смыкаться сном смерти!

— Так ты заблудилась?! Заблудился и я. Снегом все занесло… ты не зябнешь, Гудруда?

— Немного! Сядь здесь рядом со мной, тут есть место и для тебя! С минуту они молчали. Сванхильда подползла ближе к ним и притаилась в снегу, у них за спиной, а снег, падая густыми хлопьями, засыпал ее.

— Знаешь, что я думаю, Эйрик? — сказала Гудруда. — Что мы оба умрем здесь, в снегу!

— Что же, лучшей участи я не желаю!

— Не говори так, для тебя это плохой конец. Тебе предстоит совершить целый ряд славных дел!

— Но подле тебя я умру счастливым! — сказал он и прижал ее к своей груди. — Смерть подходит к нам ближе и ближе, и прежде, чем она возьмет нас, я хочу сказать тебе одно слово, если ты только позволишь!

Девушка отвечала:

— Говори, Эйрик!

— Я хотел сказать тебе, Гудруда, что люблю тебя больше жизни и не хочу лучшей доли, как умереть в твоих объятиях! Ты для меня все, и жизнь без тебя для меня хуже смерти! Скажи мне теперь свое слово!

— Я не скрою от тебя, Эйрик, что твои слова сладки для моего слуха, и что в моем сердце тоже живет любовь к тебе, Светлоокий!

— Так поцелуй меня, прежде чем смерть возьмет нас с тобой!

И они поцеловались впервые в снегу на Кольдбеке; хотя губы их были холодны, но сердца горели, и поцелуй был жаркий и долгий. Сванхильда услышала этот поцелуй, и кровь застыла у нее в жилах. Гнев распалил ее сердце, и она схватилась за нож, что висел у нее на поясе.

— Нет, — сказала она, — мороз убьет ее не хуже ножа, пусть все мы умрем, и снег заметет наши страсти!

— Поклянись мне, дорогая, что, если мы каким либо чудом останемся живы, ты всегда будешь любить меня, как сейчас! — говорил между тем Эйрик.

— Клянусь и еще клянусь, что не буду ничьею женой, как только твоей! — И они снова скрепили клятву свою поцелуем. А снег падал все чаще и чаще и засыпал их, а вместе с ними и Сванхильду.

— Слушай, Эйрик, — проговорила тихонько Гудруда, прижавшись к его груди, — чудится мне что-то на снегу. Что-то говорит мне, что мы с тобой не умрем, но что я умру так, подле тебя! Видишь, тут, на снегу, я лежу с тобой и сплю, и чьи-то руки протягиваются ко мне… Ах! Это Сванхильда!.. Вот и исчезло видение!

— Это туман на снегу, сон или греза, родная, сон смыкает и мои очи, я стыну… поцелуй меня еще раз!

И снова сомкнулись уста их, холодные как лед.

— О, Эйрик! Эйрик! Проснись! Гляди, там огни играют!

И Эйрик вскочил на ноги и посмотрел в ту сторону, где ярким заревом занялось на небе северное сияние, и при свете его он вдруг увидал Золотой водопад, а вдали на море Западные острова и храм Миддальгофа.

— Мы спасены! Вон замок твоего отца, — сказал Эйрик и разом ожил. Стряхнув снег со спины своего коня, он посадил Гудруду на него, а сам пошел рядом, ведя его под уздцы, торопясь прийти в замок, пока не погас волшебный огонь.

Сванхильда ползком поплелась следом. Она часто изнемогала от усталости, но затем снова собиралась с силами и кралась за ними. Злоба и ненависть, кипевшие в ее сердце, не давали ей замерзнуть.

Так дошли они до замка Асмунда. Сванхильда перелезла через торфяную ограду и вошла, никем не замеченная, через ворота. Эйрик же подвез Гудруду к другим воротам, и сам Асмунд приветствовал их: он встревожился о своей дочери и был рад, что принял ее живой.

Гудруда рассказала ему все, как было, но не все, что было, иАсмунд позвал Эйрика Светлоокого в свой дом. Тогда же он осведомился о Сванхильде, но никто не видал ее, и Асмунд был очень опечален. Но вот пришла старая женщина и сказала, что Сванхильда на кухне, а вслед за тем пришла и сама она, в белом одеянии, очень бледная. Глаза ее сверкали страшным огнем.

— Где же ты была, Сванхильда? Я думал, что ты погибаешь в снегу вместе с Гудрудой! — сказал Асмунд жрец.

— Нет, приемный отец, я ходила в храм, а вот Гудруда чуть не погибла — и погибла бы, если бы ее не спас этот Светлоокий. Я рада, что он спас ее: без прекрасной сестрицы плохо было бы наше житье!

— проговорила Сванхильда и поцеловала Гудруду, но уста ее были холодны, а глаза горели недобрым огнем.

Глава 3

Как Асмунд жрец пригласил Эйрика к себе на праздник.


Было время ужина, и мужчины сели есть мясо, а женщины прислуживали им. После трапезы люди собрались вокруг очага. Гудруда также пришла и села подле Эйрика, так что длинный рукав ее одежды касался его руки. Они не сказала друг другу ни слова, но сидели рядом и были счастливы, и это горечью наполнило сердце Сванхильды. Она пошла и села между Асмундом и Бьерном, его сыном.

— Посмотри, приемный отец, — сказала она, — какая красивая парочка там сидит бок о бок!

— Против этого никто не может слова сказать, — ответил Асмунд,

— надо много земель изъездить, прежде чем встретишь другого такого мужчину, как Эйрик Светлоокий, а такой девушки, как Гудруда, не сыскать нигде между Миддальгофом и Лондоном, если не считать тебя, Сванхильда!

— Не говори обо мне, приемный отец! Что я такое? А вот если их поженить, то это будет выгодный брак для Светлоокого!

— А кто сказал тебе, что Эйрик получит Гудруду в жены? — строго сказал Асмунд.

— Никто, но у меня есть глаза и уши!

— А ты не доверяй ни тому, что видишь, ни тому, что слышишь. Тогда речи твои будут разумнее! — сказал Асмунд жрец. — Подойди сюда, Эйрик, и расскажи нам, как ты встретился с Гудрудой.

Тот рассказал, но не все, так как хотел сватать Гудруду только на другой день. Сердце его не предвещало ему счастья в этом деле, и потому он не спешил.

— В этом ты оказал мне и дому моему услугу, — промолвил Асмунд жрец, — так как я высоко ценю ее, как невесту, и отдам в жены только знатному и богатому человеку. Если бы она погибла в снегу, такой человек был бы лишен счастья порадоваться на ее красоту. А за услугу твою прими от меня в дар вот это, — и он, сняв с руки своей толстый золотой обруч, протянул его Эйрику, добавив, — в тот день, когда супруг Гудруды назовет ее своею женой, он подарит тебе другой такой обруч!

При этих словах колени Эйрика подкосились, и сердце замерло в груди, но он отвечал ясно и твердо:

— Дар твой был бы лучше без слов, но прошу тебя, возьми его обратно; я не сделал ничего, чтобы заслужить его. Быть может, настанет время, когда я попрошу у тебя более ценной награды за то, что ты считаешь заслугой!

— Никто еще никогда не отвергал моих даров! — гневно проговорил Асмунд. — Или ты — зажиточный землевладелец, что не придаешь цены золоту и не нуждаешься в нем?

— В золоте я не нуждаюсь, того, что я имею, хватает мне, но я свободный человек и не хочу принять дара, за который я не могу отплатить тем же! Вот почему я не хочу принять твоего обруча.

— Как хочешь! — проговорил Асмунд. — Гордость — добрый конь, если на нем ездить умеючи! — и он снова надел обруч себе на руку.

Затем все отошли ко сну, а Сванхильда пошла и пересказала все своей матери. Гроа засмеялась:

— Вот и хорошо! Асмунд в добром для нас с тобой настроении, и я сделаю так, что Эйрик не посмеет больше прийти сюда до того дня, когда Оспакар Чернозуб увезет отсюда Гудруду!

— Но если Эйрик не будет приходить сюда, мать, то как же я буду видеть его лицо? А мне надо видеть его ясные очи!

— Ну, уж это твое дело, безумная, но если он будет приходить сюда, то простись со своими надеждами! Как ты ни хороша, но Гудруда много лучше тебя, и как ты ни сильна, она сильнее тебя в этом деле. А про Эйрика скажу тебе, что он или добьется своего желания, или умрет под мечом Асмунда или Бьерна!

— Делай как хочешь, мать, но пусть он будет мой! — сказала Сванхильда.

— Ну, так я пойду к Асмунду, и прежде чем займется завтрашний день, Асмунд будет гневен и неумолим!

И Гроа пошла к закрытой пологом кровати Асмунда; он сидел на постели и спросил, зачем она пришла.

— Пришла я по любви моей к тебе и к дому твоему! Скажи, хочешь ли ты точно, чтобы дочь твоя, Гудруда Прекрасная, была Светлым Маем того долговязого поселянина Эйрика?[527]

— Этого у меня не было в уме! — ответил Асмунд, поглаживая свою бороду.

— Ну, так знаешь ли, сегодня твою любимую голубку этот поселянин ласкал и целовал, сколько душе его было угодно, там, среди снежного поля!

— Что же, могло быть и хуже! Они — красивая пара и будто созданы друг для друга!

— А если так, то все хорошо. Но все-таки жаль такую красавицу бросить, как завалящую вещь, простому поселянину. У тебя немало недругов, Асмунд: ты слишком богат и во всем имеешь удачу. Не разумнее ли было бы тебе воспользоваться этой девушкой, чтобы воздвигнуть себе ограду от врагов, отдав ее замуж за человека могущественного, сильного и богатого?

— Не привык я рассчитывать на купленных друзей, а только на свою силу да на свой меч. Но скажи, как мне это сделать, если бы я вздумал последовать твоему совету?

— Вот как: ты, верно, слышал об Оспакаре Чернозубе, жреце, что живет на севере и властвует там надо всеми, и все боятся его!

— Слышал и знаю его! Нет человека, равного ему по безобразию, как и по силе, богатству и могуществу. Когда мы вместе с ним ходили викингами в походы, он делал такие дела, что кровь во мне возмущалась, а в те годы и у меня было не мягкое сердце!

— С годами люди меняются, — продолжала Гроа колдунья, — только я знаю, что Оспакар пуще всего желает взять Гудруду себе в жены. Теперь, когда он имеет все, что только может иметь человек, ему не остается ничего более желать, как назвать своею женой женщину, красивее которой нет в Исландии. А с таким зятем, как Оспакар, кто посмеет пойти против тебя?

— Не так уж я уверен в этом, да и тебе, Гроа, не вполне доверяю! Этот Оспакар безобразен и гадок; стыд тому, кто отдал бы Гудруду Прекрасную такому человеку, когда сама она глядит в другую сторону. Я клялся любить и беречь ее, и если Эйрик Светлоокий не столь богат и могуществен, зато красотою никто не сравнится с ним, да и рода он хорошего, честного, благородного, и всем мужчинам завидно глядеть на него!

— На все воля твоя, господин, но если ты хочешь отдать сокровище свое, за которое князья рады были бы отдать свои земли, этому Эйрику, то смотри — не всегда длится снежная пора; юная кровь кипит и не любит ждать! Ты или обручи ее с ним, или прогони его! Вот тебе мое слово!

— Язык твой, женщина, больно проворен и забегает вперед! Человек этот еще ничем не показал себя, и я хочу испытать его. Завтра я закажу ему дорогу к моему дому, и все пойдет так, как суждено судьбой. А ты теперь молчи, твои речи наскучили мне, лукавые они. Не знаю, что посулил тебе Оспакар за твое сватовство, только знаю, что ты бы от золотого обруча не отказалась!

На этом разговор кончился.

А рано поутру Асмунд разбудил Эйрика, спавшего у большого очага большой горницы, сказав ему, что хочет говорить с ним. Эйрик пошел за ним к воротам, и здесь Асмунд спросил его:

— Скажи, Эйрик, кто научил тебя, что поцелуи устраняют холод в снежные дни?

— Кто сказал тебе, господин, что я испробовал это средство? — спросил Эйрик.

— Снег многое может сокрыть, но есть такие глаза, которых и метель не слепит. Знай, Эйрик, что хотя ты мне люб, но Гудруда не для такого ничем не прославленного поселянина, как ты!

— Значит, моя любовь безрадостна, господин: я ведь люблю Гудруду Прекрасную больше жизни своей и хотел этим утром просить ее тебя себе в жены!

— Ну, так ты слышал мой ответ и знай, что если тебя еще раз видят наедине с Гудрудой Прекрасной, то не ее уста, а мой боевой топор поцелует тебя!

Эйрик повернулся и хотел идти к своему коню, как вдруг Гудруда подошла незаметно и стала между ним и отцом; сердце Эйрика дрогнуло от радости при виде ее.

— Слушай, Гудруда, — сказал Эйрик, — таково слово твоего отца, чтобы нам с тобой не говорить больше никогда!

— Это горькое и жестокое слово для нас, Эйрик, но на все есть воля отца!

— Жестокое ли мое слово, или нет, а только оно будет твердо, и ты не пойдешь больше целовать его ни среди снежной равнины, ни на цветущем лугу! — проговорил Асмунд.

— Мнится мне, что я слышу не твои слова, отец, а слова Сванхильды! — проговорила Гудруда. — Такие дела случались и с лучшими людьми, но отцовское слово для девушки — все равно, что ветер для травушки: и та, и другая должны склоняться!

— Солнце хоть за облаком будет ныне, а настанет день, когда оно выглянет из-за туч. До тех же пор будь счастлив, Эйрик!

— Так нет твоей воли, господин, и на то, чтобы я приехал сюда на твой праздник Юуль, как ты звал меня все эти десять лет? — спросил Эйрик.

Асмунд, разгневавшись на речь Гудруды, указал рукою на Великий Золотой водопад, что с громом и грохотом падал с гор, и сказал:

— Человек может прийти сюда тем или другим путем. От Кольдбека к Миддальгофу ведут два пути: один по проезжей дороге, а другой — через Золотой водопад. Но до сего времени ни один человек не избирал этого последнего пути. Я зову тебя к себе на праздник этим кратчайшим путем и клянусь, если ты явишься сюда через Золотой водопад, я встречу тебя с почетом, как желанного гостя. А если найду тебя мертвым в водовороте, то схороню по-соседски. Если же ты придешь сюда иным путем, то мои тралли заколют тебя у моего порога! — И Асмунд засмеялся, поглаживая свою длинную бороду: он знал, что никакой человек не может прийти этим путем.

Эйрик с усмешкой отвечал:

— Ну, так держи свое слово крепко! Быть может, я буду твоим гостем на празднике Юуле! — И, вскочив на своего коня, Эйрик поехал снежной равниной к себе на Кольдбек.

Тем временем Колль Полоумный пришел в Свинефьелль, что на севере, где стоит грозный замок Оспакара Чернозуба, в котором день за днем сотни мужчин садились за мясо. Колль вошел в большую горницу, когда Оспакар сидел за длинным столом, и широко раскрыл глаза, увидев Оспакара. Такого человека он никогда еще не видал: роста он был громадного, волосы его были черны как смоль, а на нижней отвисшей губе находилось большое черное пятно. Глаза маленькие и узкие; скулы торчали в стороны, как у лошади. Колль подумал, что плохо иметь дело с Оспакаром, и устрашился своего поручения: Колль, хотя и полоумный был, но ничем не глупее умного, даже много хитрее всякого другого.

Оспакар, сидя на высоком седалище, в пурпурном одеянии и опоясанный своим славным мечом Молнии Светом, подобного которому не было другого, при виде вошедшего Колля крикнул своим зычным голосом:

— Кто та рыжая лиса, что залезла в мою берлогу?

— Зовут меня Колль Полоумный, слуга волшебницы Гроа! Надеюсь, что я здесь желанный гость!

— Это видно будет! — отозвался Оспакар. — Скажи, почему тебя зовут Полоумным?

— За то, что не больно охоч до работы!

— Ну, так все мои тралли совсем безумные и тебе сродни. А теперь скажи, что привело тебя сюда?

— Вот что! Прошла о тебе молва, что ты сулишь богатый дар тому, кто отыщет для тебя в жены самую красивую девушку в Исландии, и я попросил госпожу отпустить меня на время, чтобы дойти к тебе и рассказать про такую девушку!

— Ничего я никому не сулил, но всегда рад слышать про красивую женщину! — сказал Оспакар. — И готов взять себе в жены ту, которую найду достаточно прекрасной. Так говори, но, смотри, не лги, а то не помилую!

И стал ему Колль расхваливать Гудруду Прекрасную. Когда он кончил, Чернозуб сказал:

— Если девушка эта хоть наполовину столь прекрасна, как ты говоришь, то она может считать себя счастливой. Оспакар назовет ее своею женой. Если же ты налгал, то берегись, скоро одним мужем будет меньше в Исландии. Завтра я пошлю гонца сказать Асмунду, что думаю побывать у него на празднике Юуле, и тогда погляжу на эту девушку. А пока ты, Полоумный, садись с моими траллями и за труды свои получи вот это! — И Оспакар, сняв пурпурный плащ с своего плеча, бросил его Коллю.

— Ты хорошо сделаешь, если не промедлишь, — сказал Колль, — на такой цветок летит много пчел. Уже есть у нас на юге человек по имени Эйрик Светлоокий; и он любит Гудруду Прекрасную, и она любит его, хотя он простой поселянин и ему всего двадцать пять лет!

— Хо-хо! — захохотал Оспакар. — Мне уже сорок пять, но пусть этот молокосос не становится мне поперек дороги, а не то люди прозовут его Эйриком Одноглазым!

Немедленно к Асмунду был отправлен гонец, и показались ему слова Чернозуба любы. Он приготовил пир.

Глава 4

Как Эйрик пришел через Золотой водопад.


Накануне праздника Юуля прибыл в Миддальгоф Оспакар в роскошном вооружении, с большой свитой слуг и с двумя сыновьями — Гицуром Законником и Мордом Младшим. Гудруда, стоя у женских ворот отцовского замка, увидела при свете месяца лицо Оспакара, и оно возбудило в ней отвращение.

— Приглянулся ли тебе, сестрица, тот, что приехал взять тебя в жены? — спросила Сванхильда.

— Задаром приехал! — отвечала Гудруда. — Ему меня не взять! Скорее я буду лежать на дне водоворота под Золотым водопадом, чем на его брачном ложе!

— Это будет видно! Оспакар и богат, и знатен, а ростом и сложением крупнее всех мужчин. Плохо придется Эйрику, если он попадет ему в руки. А придет Эйрик на праздник через Золотой водопад, как ты думаешь, сестрица?

— Ни один человек не может этого сделать и остаться жив! — сказала Гудруда.

— Ну, так он умрет, — сказала Сванхильда, — так как знаю, что он отважится на это!

— Тогда кровь его ляжет на тебя и на твою мать, ведь это вы вдвоем навлекли на нас эту беду. И что я сделала тебе, Сванхильда, что ты так противишься моему счастью?

— Что ты сделала мне?! — воскликнула Сванхильда, бледная и безобразная от гнева. — Ты отняла у меня любовь Эйрика. Я не оставлю этого так и не успокоюсь, пока не отниму у тебя его любви или не увижу и тебя, и его в когтях смерти!

— Непристойны слова твои для девушки! Не страшна ты мне, и не страшны твои козни; ты ли, я ли одержим верх, знай, что ты наживешь больше позора, чем радости, и люди, вспоминая тебя, будут говорить о тебе с хулой, называя скверным именем; Эйрик же никогда не полюбит тебя, зато ненависть к тебе будет расти в нем с каждым часом, хотя ты, может быть, и погубишь и его, и меня! — С этими словами Гудруда отвернулась от нее и отошла в сторону.

Между тем Асмунд жрец вышел во двор своего замка и приветствовал Оспакара Чернозуба, хотя он и не приглянулся ему. Взяв гостя за руку, он повел его в большую горницу, где было приготовлено все, и усадил на высокое седалище рядом с собой. Сюда слуги Оспакара внесли богатые дары для Асмунда, и тот много благодарил за них. Так как настало время для ужина, то мужчины сели за мясо, а женщины прислуживали им. Когда вошла Гудруда, а за ней и Сванхильда в горницу, то Оспакар посмотрел на Гудруду, и им овладело желание взять ее себе в жены; она же даже глаз на него не подняла.

— Так это та девушка, о которой я прослышал и что зовется Гудруда Прекрасная? Поистине, она прекрасна, и красивее ее никогда не рождалось женщины! — воскликнул Оспакар.

Мужчины ели, а Оспакар, кроме того, еще пил много пива и заморского вина, не сводя глаз с Гудруды Прекрасной. Но до того часа не сказал ни слова о том, зачем приехал.

Оба сына его также смотрели на Гудруду, и им она тоже казалась удивительно прекрасной, но Гицуру и Сванхильда приглянулась.

Так прошел вечер; настала ночь, пришло время всем отойти ко сну.

В тот же вечер Эйрик на своем коне доехал до Золотого водопада, до того места, где Золотая река ниспадает с высокой горы, каменной гряды, которая в этом месте вздымается до высоты сотни футов. Струя воды, падая вниз, раздваивалась на своем пути, от самого края обрыва сплошным рядом выступающих обточенных водою скал; это — так называемые Бараньи Курдюки. Здесь водопад образует собой подкову, концы которой обращены к Миддальгофу, и одной общей струей ниспадает в бездонную пропасть, образуя страшный водоворот. Дальше река разветвляется надвое, опоясывая кольцом с двух сторон цветущую долину Миддальгофа. Восточный рукав называется рекой Ран, а западный — Лакса.

Подъехав к самому водопаду, Эйрик долго изучал его, рассчитывая в уме каждый шаг, каждое движение.

— Вряд ли человек может совершить это и остаться жив! — думал он. — Но я все же попытаюсь: великая слава ждет меня, если мне посчастливится; если же нет, то пусть Ньерд[528] примет меня в свое царство, и я навек забуду про девичью красоту и про мучения любви!

Так он решил и, поворотив коня, вернулся домой.

Хотя Савуна, мать Эйрика, со смерти Торгримура Железной Пяты потеряла свет очей своих и не могла видеть лица своего сына, но сердце сказало ей в этот вечер, что Эйрик затеял что-то недоброе.

— Что тебе, сын мой, или мясо тебе нынче не по вкусу было? — спросила она, узнав сына.

— Мясо было не худо, хотя и продымилось немного!

— Вот теперь я вижу, что с тобою что-то неладно, — сказала Савуна, — у тебя совсем не было мяса сегодня на ужин, а если человек не разбирает, что он ест, то или он потонул в любви, или на уме у него что-нибудь тяжелое. Скажи мне, сын, что тяготит твою душу?

Эйрик откровенно признался матери, что задумал; и она горько упрекала его, но он долго молчал, затем отошел ко сну, но прежде нежно поцеловал свою мать.

Наконец настал день праздника Юуля. Солнце не показывалось до часа пополудни. Эйрик поцеловал мать и простился с ней, затем, призвав тралля своего Иона, дал ему узел, обернутый в телячью шкуру; в этом узле была завернута его лучшая одежда. Эйрик приказал слуге взять коня и ехать в Миддальгоф, где сказать Асмунду жрецу, что Эйрик Светлоокий в час пополудни придет через Золотой водопад к нему на праздник.

Тралль послушался, невольно подумав в душе, что его господин лишился рассудка.

Между тем тот поехал на коне к Золотому водопаду. Здесь он простоял некоторое время, пока, наконец, не увидел, что из ворот замка Миддальгофа идет множество людей по снегу к подножию водопада, к тому месту, где крутится и пенится водоворот, посылая высоко вверх свои брызги и пену. В толпе Эйрик различил двух женщин и какого-то громадного мужчину, незнакомого ему.

Выглянувшее в это время солнце залило ярким светом весь водопад, реку и водоворот, но мороз был сердитый и резал лицо и руки, как мечом. А Эйрику пришлось сбросить с себя одежду и остаться в одной вязаной сорочке и нижних штанах и кинуться в студеную воду, чтобы доплыть до Бараньих Курдюков посредине реки. Река в этом месте была широка и текла так быстро, что несла целые стволы, как щепки, прямо в бездну. Эйрика тоже стало относить, и как он ни был силен и могуч, как ни боролся против течения, вода несла его все ближе и ближе к краю обрыва. Не успей он в последнюю минуту ухватиться за выступ одной из скал Бараньих Курдюков, тут бы ему и конец.

Ухватившись за скалу, он с минуту повис на ней, затем, подтянувшись на руках, сел верхом на нее и некоторое время отдыхал. Но вот он снова поднялся и встал на ноги; мороз прохватывал его и начинал леденить его члены. Сильным движением он расправил их, вытянувшись во весь свой богатырский рост, и люди внизу теперь только увидели, что он жив и благополучно переплыл реку. Посыпались приветствия. Теперь Эйрик стал спускаться по скалам Бараньих Курдюков, что было очень трудно, так как скалы были круты и отвесно спускались в бездну; кроме того, они были скользки от заледеневших на них брызг. Наконец, вода, сплошной стеной падая вниз по обе стороны, слепила ему глаза и оглушала своим шумом. Все-таки он спустился на целых пятнадцать сажен, и люди внизу дивились его ловкости и смелости.

Теперь Эйрику следовало спрыгнуть на торчавший одиноко выступ подводной скалы, прозванной Волчьим Клыком, по обе стороны которого бешено мчался соединившийся в один поток могучий водопад, разделенный вверху Бараньими Курдюками. От последнего камня Курдюков пространство ярдов в пять отделяло Эйрика от черневшего внизу Волчьего Клыка. Взглянув вниз, где, пенясь, сшибался поток, смельчак на минуту был охвачен ужасом, однако скоро оправился. И, не долго думая, отвязал обмотанный у него вокруг пояса канат, укрепил его одним концом за выступ скалы, а другой конец крепко привязал к своему ременному поясу. В это время яркая радуга перекинулась, высоким сводом через пенящиеся воды водопада — и это показалось ему добрым предзнаменованием.

Точно камень, сорвавшись с пращи, прыгнул Эйрик и упал прямо на Волчий Клык, здесь с минуту пролежал неподвижно, собираясь с новыми силами, затем вполз на руках на самую вершину Клыка. Скала дрожала и стонала под напором воды, так что Эйрик едва мог держаться на ногах, когда встал, готовясь сделать последний, решительный прыжок. Члены Эйрика начинали коченеть; надо было спешить. С громким, торжествующим криком, как бы стараясь придать себе мужества, кинулся юноша в самый водоворот, описав на лету громадную дугу в воздухе. Зрители затаили дыхание, когда он, точно большой белый камень, мелькнул в воздухе, затем, среди пенящихся волн, оглушенный могучей струей падения вод, пошел было ко дну, но потом волнами его выбросило на поверхность. Тогда, призвав на помощь все свои силы, он, сильными толчками преодолевая последнее препятствие, окончательно всплыл и двинулся к берегу. Скоро и ноги его коснулись дна песчаной отмели, образовавшейся вокруг бездонной выбоины, куда устремлялся водопад, но течение подхватило его и неудержимо понесло в бездну. Эйрик рванулся вперед и несколькими ударами доплыл до берега, но тут упал обессиленный и лишился чувств.

Глава 5

Как Эйрик добыл себе меч Молнии Свет.


Все жители невольно удивлялись мужеству Эйрика. В числе их был и Асмунд. При виде его Эйрик, придя в чувство, сказал:

— Ты звал меня к себе на праздник Юуль тем скользким путем! Вот я пришел! Принимаешь ли ты меня теперь, как обещал?

— Принимаю, лучше всякого другого гостя, — отвечал жрец, — ты отважный и сильный человек и совершил такой подвиг, о котором будут говорить люди, пока скальды[529] будут петь и люди будут жить в Исландии!

— Пусти меня, отец, — вмешалась прибежавшая к юноше Гудруда, — видишь, Эйрик разбился о скалу, и кровь сочится из раны! — И девушка отвязала платок со своей шеи, перевязала рану его, затем накинула на него свой плащ, чтобы согреть. Никто не сказал ей ни слова.

После этого героя отвели в замок, где он отдохнул и переоделся в свое лучшее платье, а тралля своего Иона послал на Кольдбек сказать матери, что он остался жив. Но весь этот день Эйрик был слаб, и шум водопада наполнял его слух.

Оспакар и Гроа не рады были тому, что случилось, и жалели, что Эйрик остался жив. Все же остальные радовались этому.

Наступило время праздника, и как то было в обычае, праздновали его в храме, поэтому все мужчины пошли в храм. Когда все заняли свои места, привели откормленного вола, что нарочно был приготовлен для принесения в жертву богам. Его поставили перед жертвенником, на котором горел священный огонь, и Асмунд жрец заклал его, затем собрал кровь в золотой сосуд и окропил ею жертвенник и всех людей, собравшихся в храме.

После этого мясо вола разрубили на части и обмазали изображения богов растопленным жиром его, вытерев их тончайшим холстом. Наконец, мясо вола варили в котлах, висевших над кострами, зажженными в храме, — и тогда начался праздник.

Мужчины ели много и пили много пива и медов, и все были веселы, только Оспакар Чернозуб не развеселился, хотя пил больше всех; он видел, что Гудруда смотрела только на Эйрика и что они улыбались друг другу. Злоба забирала его, рука его крутила ремень, на котором висел его меч. Вдруг ремень развязался, и меч чуть не упал, но Оспакар вовремя удержал его рукой, причем тот наполовину выдвинулся из ножен, и все люди увидели, как ослепительное лезвие блеснуло при огне.

— Чудесный у тебя клинок, Оспакар, — проговорил Асмунд, — хотя здесь не место вынимать меч. Скажи, откуда он у тебя? Мне думается, теперь не куют уж таких мечей!

— Верно, — отвечал Оспакар, — другого такого меча нет в целом мире. Сковали его в стародавние времена карлики[530], и тот, кто поднимет этот меч, никогда не будет побежден. Это был меч короля Одина[531], и зовется он Молнии Светом. Ральф Рыжий похитил его из гробницы короля Эйрика и долго бился из-за него с могильными духами. Мой отец убил Ральфа, когда суда их сошлись в море и Рыжий, забыв про свой меч, стал биться секирой. Таким образом Молнии Свет достался отцу, а от отца мне. Посмотри на него, Асмунд, и скажи, видал ли ты когда другой такой меч!

И он вынул его из ножен, и все мужчины столпились поглядеть на него. Лезвие было так широко и так блестяще, что никто не мог долго смотреть на него: блеск его слепил глаза. На мече находилась надпись во всю его длину, но прочитать ее не мог никто.

— Ты, управительница, и в старинном письме сведуща и толковать искусна, посмотри, быть может, ты разберешь эти письмена! — проговорил Асмунд, обращаясь к колдунье Гроа.

Та прочла надпись так:

Зовут меня Молнии Свет, сковали меня карлики. Был я мечом Одина, и Эйрика мечом я был И Эйрика мечом я буду снова И там, где я паду, там должен пасть и он!

Слушая это, Гудруда взглянула на Эйрика Светлоокого. Оспакар, заметив это, очень разгневался, проговорив:

— Не смотри так, девушка, не об этом утенке желтоносом идет речь, не ему владеть Молнии Светом!

— Нехорошо, господин, метать насмешки, как сердитая женщина, и хотя ты велик и силен, но я не побоялся бы помериться с тобой! — заметил Эйрик.

— Молчи, мальчишка! — закричал на него Оспакар. — В какой игре можешь ты сравниться с Оспакаром?

— Я готов сразиться с тобой в броне и со щитом или в рукопашном бою с мечом или секирой, и пусть Молнии Свет будет наградой победителю!

— Нет, — сказал Асмунд, — я не хочу крови здесь, в Миддальгофе! Сразитесь лучше на кулаках и в рукопашной борьбе — это веселит взор людей, а с оружием в руках я не позволю здесь биться!

Тогда Оспакар охмелел от злобы и вина, и глаза его налились кровью, бешенство овладело им.

— И ты хочешь бороться со мной, со мной, которого никогда не мог даже приподнять от земли ни один человек? Так хорошо же! Я положу тебя лицом на землю и выпорю, как блудливого и наглого мальчишку. Пусть Молнии Свет будет закладом, а ты что можешь поставить против этого меча? Твоя жалкая нора и все твои земли не стоят его, в придачу со всеми твоими людьми и стадами!

— Я ставлю свою жизнь! — смело отвечал Эйрик. — Если я не добуду Молнии Света, пусть Молнии Свет поразит меня.

— Нет, этого я здесь не допущу! — воспротивился Асмунд. Тогда Оспакар засмеялся так, что все люди увидели его черные зубы, и сказал:

— Меч мой Молнии Свет светел, и светлы твои глаза, Светлоокий! Прозакладывай против моего меча твой правый глаз, если не робеешь, если же это страшит тебя, то бросим заклад, только другого я не приму!

— Глаза — богатство бедного, и потому пусть будет, как ты сказал, — согласился Эйрик. — Завтра мы выйдем друг против друга!

— Завтра тебя назовут Эйрик Одноглазый! — с усмешкой проговорил Оспакар.

Праздник продолжался. Асмунд жрец, поднявшись со своего высокого седалища, стал провозглашать священные тосты. Сперва люди пили за победу над врагами, затем пили в честь Фрейра[532], прося изобилия, затем в честь Тора, прося силы в битве, и в честь Фрейи, богини любви, после этого последовал тост в поминовение умерших, наконец, в честь Браги, бога наслаждений.

Когда и этот круговой кубок был выпит, Асмунд, снова поднявшись со своего места, согласно обычаю, спросил, не желает ли кто принести клятву в том, что он намерен совершить тот или другой подвиг.

Тогда поднялся Эйрик Светлоокий и молвил:

— Господин, я желал бы принести клятву!

— Расскажи сперва, что ты задумал!

— Живет там, на Мшистой скале, близ Геклы, один берсерк, о котором по всей земле идет дурная слава, так как не много есть людей, которым бы он не учинил обиды. Зовут его Скаллагрим. Человек он сильный, мощный и отважный, и многие нашли смерть от его руки, многих он ограбил, но я клянусь, что, когда дни станут длиннее, пойду к нему один и вызову на бой!

И все похвалили Эйрика, так как Скаллагрим многим досадил.

Тогда Эйрик подошел к жертвеннику и, взявшись за священное кольцо у него и поставив ногу на священную плиту, как того требует обряд, громко произнес свою клятву.

Затем праздник пошел своим чередом, пока все не захмелели, кроме Асмунда жреца и Эйрика Светлоокого. Наконец все разошлись на покой.

Эйрик, крепко выспавшись, поутру встал еще до света и пошел выкупаться на реке; там он смазал все свои члены жиром тюленя, чтобы они были гибки и мягки. Возвращаясь с реки, он увидел у женских ворот Гудруду. Гудруда пожелала юноше счастья в борьбе, добавив:

— Хотя ты и потеряешь свой глаз, но я буду по-прежнему любить тебя и с одним глазом!

После этого Эйрик направился в замок. Скоро стали подниматься и прочие гости. Встал и Оспакар. Протрезвившись, он стал раскаиваться, что согласился прозакладывать свой меч, так как Молнии Свет был ему всего дороже, а глаз Эйрика ни на что не пригоден. А случится еще, что Эйрик одержит верх, — хотя этого он совсем не опасался, так как считался сильнее всех людей в Исландии, — тогда будет ему, Чернозубу, великое посрамление. Поэтому, завидев Эйрика Светлоокого, Оспакар крикнул ему грозно:

— Эй, слушай ты, Эйрик!

— Что тебе, Оспакар?

— Вчера мы порешили с тобой биться об заклад, но в нас говорили пиво и мед: ни тебе терять глаз, ни мне меч — не утеха. Так не лучше ли нам оставить это дело?

— Если тебя забирает страх, то пусть так! При этих словах Оспакар со злобой вскричал:

— Ах ты, щенок, так ты в самом деле хочешь выйти против меня? Да я переломлю тебе хребет с первого удара и вырву руками твой глаз прежде, чем ты успеешь подохнуть!

— Это может случиться, — сказал Эйрик, — но громкие слова не всегда влекут за собою громкие дела!

Скоро тралли пошли с лопатами и метлами и стали разметать снег в ограде. Разметя круг в тридцать пять футов, они посыпали сухим песком и золой, чтобы борцы не скользили, а снег накидали высокой стеной вокруг.

Тем временем Гроа, отозвав Оспакара в сторону, тихонько зашепталась с ним:

— Знаешь ли, господин, мое сердце не предвещает тебе ничего доброго в этой борьбе. Что ты дашь мне, если я доставлю тебе победу?

— Я дам тебе две тысячи серебра!

— Хорошо, — сказала Гроа, — теперь не спрашивай меня ни о чем, и ты победишь.

Тогда Гроа призвала своего тралля Колля Полоумного и приказала ему густо смазать жиром подошвы башмаков Эйрика Светлоокого и подержать их над огнем, чтобы жир впитался в кожу, а затем поставить на прежнее место.

Скоро пришел и Эйрик и стал готовиться к борьбе. Взяв свои башмаки, он обул их, ничего не подозревая. Все вышли в ограду и встали вкруг кольцом, Эйрик и Оспакар друг против друга. Оба они были без верхней одежды, в одних вязаных тесных куртках и таких же штанах, на ногах были у них башмаки из бараньей шкуры, привязанные к ноге ремешками.

Судьей избрали Асмунда. Тот громко прочел, как надо бороться и как надо противника на землю положить: чтобы он бедрами, головой и плечами лег на землю, и так два раза.

Затем Асмунд потребовал, чтобы Оспакар отдал ему свой меч в залог, на что Чернозуб сказал, что тогда и Эйрик должен дать ему свой глаз в залог, но Асмунд жрец возразил:

— Меч твой мне легко будет возвратить тебе, если ты одержишь верх, а как я возвращу Эйрику Светлоокому его глаз, если он одолеет тебя?

И зрители согласились, что Асмунд рассудил правильно. Тогда Оспакар вынул из-за пояса небольшой стальной нож и приказал сыну своему Гицуру держать его наготове.

— Скоро ты узнаешь, молокосос, каково почувствовать нож в глазу! — крикнул он Эйрику.

— Скоро мы многое узнаем! — спокойно ответил Эйрик.

Оба противника, сбросив свои плащи, стали расправлять свои члены.

— Смотрите, Бальдр и тролль! — воскликнула Сванхильда, и все засмеялись. — Если Оспакар был страшен и безобразен, как тролль, то Эйрик был прекрасен, как Бальдр, прекраснейший из богов[533].

Асмунд ударил в ладоши и тем подал знак для начала борьбы. Долго длилась она; ни тот, ни другой противник не могли одолеть друг друга. Оспакар трижды пытался поднять Эйрика с земли, но напрасно. Наконец, едва только Эйрик сделал шаг вперед, ноги его скользнули по песку, он ступил еще и еще раз поскользнулся — и на этот раз очутился на спине, запрокинутый по всем правилам.

Гудруда при виде этого сильно опечалилась. Но, удивленная странным скольжецием ног Эйрика, незаметно пробралась к тому месту, где он сидел на снегу и отдыхал. Душа его была скорбна: он чувствовал, что его не сила одолела, а какое-то колдовство.

— Слушай, Эйрик, — прошептала Гудруда, — не падай духом! Посмотри хорошенько подошвы твоих башмаков.

Тот распустил ремешок, снял башмак с ноги и посмотрел на подошву. На морозе сало замерзло, и вся подошва была бела от сплошной коры льда.

Тогда гнев загорелся в ясных очах Светлоокого, и он воскликнул:

— Думалось мне, что я борюсь в честном бою с путным и сильным борцом, а не с обманщиками и хитрыми плутами! Смотрите! Удивительно ли, что я поскользнулся, а он положил меня? Видите, мои подошвы смазаны салом. Кто это сделал, на того ляжет позор из рода в род!

Тогда Асмунд жрец, взяв из рук Эйрика его башмаки и осмотрев подошвы, сказал:

— Эйрик Светлоокий правду сказал, есть среди нас подлый плут! Скажи, Оспакар, можешь ли ты отвести от себя такое обвинение?

— Я готов поклясться на священном кольце, что ничего не знал об этом, и если это сделал кто-то из моих людей, то он умрет! — ответил Оспакар.

— Это больше похоже на дело женских рук! — сказала Гудруда и многозначительно посмотрела на Сванхильду.

— Не причастна я к этому! — промолвила Сванхильда.

— Так поди и спроси твою мать! — гневно сказала Гудруда.

И все зрители громко закричали, что это великий срам, что борьба не в счет и надо начинать ее сначала. Теперь только Оспакар вспомнил, что посулил Гроа две тысячи серебра, но тем не менее стал спорить против возобновления борьбы, и Эйрик во гневе воскликнул: «Пусть будет так!»

Асмунд жрец сказал то же «пусть!» Но в душе поклялся, что даже если Эйрик будет побит, он не допустит, чтобы Светлоокий лишился глаза.

Эйрик и Оспакар снова схватились, и на этот раз борьба продолжалась долго. Оспакар не мог поднять Эйрика с земли, но, наконец, Эйрик ухватил Оспакара, и оба повалились на землю, затем снова вскочили, тогда Оспакар подставил ногу, чтобы опрокинуть соперника, но тот уловив его движение, зацепил его ногу своей левой ногой, а затем всей тяжестью своего корпуса разом налег ему на грудь — и Чернозуб запрокинулся на спину, точно срубленный ствол, на снег. Эйрик упал вместе с ним и лег на него всей своей тяжестью. Зрители закричали: «Повалил, повалил!» И все радовались победе Эйрика Светлоокого. Но это было еще не все. Передохнув немного, борцы снова схватились. Долго ни тот, ни другой не могли одолеть друг друга. Бешенство овладело тогда Оспакаром. Ощупав подле своей ноги босую ногу Эйрика, он со злобы наступил на нее со всей силы; кровь густой струей брызнула в стороны.

— Недоброе дело! Срамное дело! — закричали кругом зрители. Борьба продолжалась. Оба борца повалились было на землю, но скоро поднялись. Вдруг Эйрик отскочил в сторону. Оспакар устремился на него, как разъяренный бык, и, собрав все свои силы, сбил противника с ног, но тот в ту же минуту вскочил снова на ноги. Тогда доведенный до бешенства Оспакар вцепился своими черными зубами ему в плечо. Эйрик осторожно опустил руку от пояса соперника и, продев ему между ног, приподнял и со всего маха плашмя положил его на спину; тот так и остался в снегу.

Глава 6

Как Асмунд жрец помолвился с Унной.


С минуту длилось молчание. Затем зрители стали громко приветствовать Эйрика и прославлять его подвиг, а сам Эйрик как будто вдалеке слышал этот шум и крики и как будто во сне видел всех этих людей. Вдруг на него наскочил человек с поднятой секирой, и, не успей он отскочить в сторону, тут был бы ему и конец. Человек этот был Морд, младший сын Оспакара; взбешенный поражением отца, он хотел отомстить за него. Отскакивая от него, Эйрик замахнулся кулаком, и удар пришелся немного над ухом Морда; тот без чувств упал на отца, который все еще не мог прийти в себя.

Кругом сверкнули мечи, и зрители кольцом обступили Эйрика, чтобы охранить его от врагов, так как тралли и люди Оспакара были вне себя от посрамления такого прославленного на севере богатыря и силача. Люди же юга, с Миддальгофа и реки Ран, гордились Эйриком и громко прославляли его. Дело чуть не дошло до кровопролития, но Асмунд жрец крикнул северянам:

— Долой мечи! Здесь я не допущу кровопролития! Уберите эти тела там на снегу! — И люди Оспакара повиновались.

Оспакар теперь очнулся и сидел на снегу, безобразный от ярости и злобы. Кровь шла у него изо рта, из ушей и из носа от сильного напряжения; он был так гадок, что никто смотреть на него не хотел. Теперь Асмунд жрец подошел к Эйрику Светлоокому и, поцеловав его в лоб, проговорил:

— Эйрик — и сильный, и смелый, и честный человек, хвала и гордость всех людей юга! Я предсказываю тебе, что ты совершишь подвиги, каких еще никто до тебя не совершал в Исландии. Ты честно добыл этот чудесный меч, возьми его и носи с честью!

— Господин, — проговорил Эйрик Светлоокий, — если ты считаешь меня не последним человеком и чтишь меня добрым словом, то прошу, обещай отдать мне свою дочь Гудруду Прекрасную; ведь ради нее я и совершил эти дела, за которые ты и все люди прославляют меня; ради нее я готов совершить еще больше.

Асмунд отвечал:

— Вот что я скажу тебе, Эйрик! Если ты будешь продолжать, как начал, то я обещаю, что не отдам Гудруду никому другому, кроме тебя. И еще скажу тебе, что вы двое можете помолвиться теперь же, так что, если нарушите ваши клятвы, срам падет на вас, а не на меня. Вот тебе моя рука порукой!

Эйрик взял руку Асмунда и, положив ее себе на голову, обратился к девушке:

— Слышала, Гудруда, ласковые слова отца? Подойди же сюда, и поклянемся при всех этих людях, на этом чудесном мече, что будем любить друг друга до самой смерти и будем верны друг другу, пока живы.

Гудруда подошла, и оба произнесли свою клятву над мечом, приложившись губами к сверкающему лезвию Молнии Света.

Сванхильда смотрела на них, и в сердце ее клокотала злоба. Оспакар же, придя теперь в себя, сидел на снегу, упершись лбом в землю; он чувствовал, что потерял теперь и свою славу, и меч, и жену.

— Я пришел сюда, Асмунд, — проговорил он, — чтобы взять твою дочь себе в жены. Это было бы хорошо и для тебя, и для нее. Но этот юнец колдовством осилил меня, и теперь я принужден слышать и видеть, как ты на моих глазах помолвил этих двоих. Подожди! Беда обрушится на тебя и на весь твой дом, а я навек будут твоим врагом! Ты же, Эйрик, знай, что мы еще раз встретимся с тобой. Нынче была только детская забава, мы сойдемся в броне и со щитом и с мечом наголо, и тогда ты увидишь, с кем имеешь дело! Я убью тебя, а девушку силой возьму себе в жены, вырвав из твоих объятий, и тем же славным мечом Молнии Светом отрублю тебе голову! Слышишь?

— Ты, Оспакар, — чан, в котором много пены и мало воды! Хочешь, мы завтра же встретимся с тобой на поединке и решим то, что начали сегодня?

— Нет, у меня здесь нет меча. Но не бойся, я не запоздаю!

— Спеши! — сказал Эйрик и пошел в замок переодеться. На пороге попалась ему Гроа колдунья.

— Ты насалила мои подошвы, мерзкая колдунья, — сказал он, — смотри, ты еще не жена Асмунда и никогда не будешь ею! Об этом я позабочусь.

— Если так, то берегись своей пищи и питья. Я недаром родилась среди финнов!

— Кошка начинает фыркать! — засмеялся Эйрик. — Это ей и пристало!

Но вот подошел к Эйрику Асмунд жрец и стал просить его, чтобы он вернулся к себе на Кольдбек, так как у Оспакара Чернозуба пропали кони, и пока их разыщут, Чернозуб должен будет остаться в Миддальгофе, а он, Асмунд, опасается, что, если они останутся под одной крышей, между ними выйдет кровопролитие.

Эйрик согласился и, поцеловав Гудруду, сел на коня, опоясавшись мечом Молнии Светом, и уехал к себе на Кольдбек.

Савуна, мать его, приветствовала его с великой радостью; он пересказал ей все, как было, и она жалела, что Торгримур Железная Пята, супруг ее, не был свидетелем подвигов сына.

После ужина Эйрик заговорил со своей матерью об Асмунде жреце и о родственнице Савуны, дочери брата ее Торода, Унне, женщине красивой и искусной во всякой домашней работе, и сказал, что неплохо было бы взять ее жить к ним на Кольдбек, прибавив, что Асмунду наскучила Гроа колдунья и он, быть может, будет рад взять себе в жены другую женщину.

— Пусть же будет так, как ты того желаешь, сын мой, — сказала Савуна, и на другой же день Унна поселилась в их доме. Действительно, после того, что Гроа сделала с башмаками Эйрика, она стала так противна Асмунду, что он не хотел видеть ее и стал подумывать, как бы не иметь с ней никакого дела.

И вот, когда Оспакар уехал из Миддальгофа, Асмунд поехал на Кольдбек к Эйрику и его матери и увидел Унну. Та сильно приглянулась ему, и он просил у Эйрика, чтобы он отдал ее в жены ему. Унна тоже не сказала «нет», и они помолвились, решив отпраздновать свадьбу по осени.

— Где ты был, господин? — спросила Гроа колдунья, когда Асмунд вернулся с Кольдбека.

И Асмунд сказал ей о всем. Тогда лицо ее исказилось от бешенства, и она стала призывать проклятие на него, на весь его дом и на весь народ.

Асмунд, вскипев гневом, вскричал:

— Перестань сейчас же твои заклинания, а не то ты будешь брошена, как колдунья, в водоворот под водопадом.

— А-а! В самом деле! В водоворот? Да, я вижу себя там; только ни твои глаза, ни глаза Унны не увидят этого; вы уже умерли раньше меня, да! — и она громко вскрикнула и, запрокинувшись навзничь, стала с пеной на губах кататься по земле.

Асмунд позвал к ней людей, а сам отошел прочь, подумав,что лучше было бы никогда не видать ее смуглого лица.

После того Гроа десять дней была не в памяти. Дочь ее Сванхильда ходила за ней, а когда она пришла в себя, то пожелала увидеть Асмунда и, оставшись с ним одна, униженно просила прощения за свои недобрые слова, заявив, что она стала стара, худа и безобразна и покоряется своей судьбе. Пусть молодая хозяйка войдет в этот дом, но пусть и ей будет позволено в память о прошлом остаться смиренно в своем углу; пусть ее не гонят из замка. При этом она много плакала и говорила много ласковых слов Асмунду; сердце его разжалобилось, и он позволил ей остаться в доме.

Ита к, Гроа осталась жить в М иддальгофе и была кротка и ласкова, как никогда раньше не бывала.

Глава 7

Как Эйрик ходил против Скаллагрима берсерка.


Случилось так, что добрый ярл[534] Оркнейской страны Атли Добросердечный приплыл в Исландию, где унаследовал после матери своей Хельги земли и, управившись со своими делами, весной собирался вернуться домой, но ветры и непогода заставили его встать на время под ветер Западных островов.

Атли спросил, какой народ живет здесь, и, когда услышал об Асмунде сыне Асмунда, жреце Миддальгофа, душа возрадовалась: в старые годы он и Асмунд не раз совершали вместе морские походы викингов. Атли, взяв двоих из своих людей, сел на коня и поехал в Миддальгоф.

Атли был лучший из всех ярлов в те дни, за что народ и прозвал его Добросердечным. Было ему шестьдесят лет, но годы не тронули его; только длинная седая борода напоминала людям, что он прожил на свете немало лет. Кроме седой бороды, Атли был красивый, рослый, сильный мужчина, глаза его были ясны, речи разумны. Это был великий, славный воин и справедливый судья. Жена у него умерла много лет тому назад, не оставив ему детей, и это сильно огорчало его, но до сих пор он не взял себе другой жены. Он говорил: «Любовь ослепляет старого человека», — или: «Спутаешь седые кудри с золотыми — и обезобразишь две головы», — и многое другое. Прибыл Атли в Миддальгоф, когда мужчины садились за мясо. Асмунд сразу признал Атли, хотя почти тридцать лет не видал его, и, взяв гостя за руку, ввел в большую горницу, усадил на высокое седалище, а его людям приказал очистить место на длинных скамьях. По обычаю женщины служили. Старый Атли увидел Сванхильду, и она показалась ему удивительно прекрасна в белом одеянии с шелковистыми темными кудрями, румяными и пышными устами и глазами, синими и глубокими, как море.

— Скажи, Асмунд, — спросил Атли, — эта прекрасная девушка, твоя дочь?

— Ее зовут Сванхильда Незнающая Отца! — отвечал Асмунд жрец, отвернув свое лицо.

— Если бы эта девушка была от меня, — сказал Атли, — ее не долго бы называли Незнающей Отца: таких красивых девушек на свете мало.

Сванхильда, услышав эти слова, задумала, чтобы Атли полюбил ее, а она могла насмеяться над ним. Целый день она ухаживала за ним, служила ему и пела ему песни, и так все три дня, пока погода не стала снова хорошая и тихая. Тогда Атли сказал ей, что на следующий день он отплывет на своем судне на Оркнейские острова. Сванхильда положила свою белую руку на руку Атли Добросердечного и проговорила:

— Ах, не уезжай еще, государь мой! Не спеши с отъездом, прошу тебя! — И, закрыв руками лицо свое, убежала из горницы.

Атли подумалось, что случилось удивительное дело: прекрасная молодая женщина полюбила старого, седобородого воина. Но так как он был человек мудрый и рассудительный, то решил зорко следить за девушкой прежде, чем скажет о своем намерении слово Асмунду, боясь ошибиться.


Дни стали длиннее, и Эйрик стал помышлять о своем зароке — пойти против Скаллагрима берсерка, в его берлогу, что на Мшистой скале близ Геклы. Это было дело нелегкое: Скаллагрим был такой силач, что никто не смел ни пойти против него, ни противится ему. А Скаллагрим уже прослышал, что один поселянин по имени Эйрик Светлоокий дал зарок пойти один на один против него и уничтожить его. Но прежде он проделал над Эйриком такую насмешку: подъехал ночью к Кольдбеку на реке Ран и выкрал у Эйрика одну овцу; держа овцу под рукой вдоль седла, подъехал к самому дому и трижды стукнул в двери своей секирой, так что весь дом задрожал, затем, отъехав немного в сторону, стал выжидать. Эйрик вышел неодетый, но со щитом и с мечом Молнии Светом в руке и при свете месяца увидел громадного чернобородого мужчину на коне с большим топором в руке и овцой под мышкой.

— Кто ты такой? — спросил Эйрик.

— Зовут меня Скаллагрим, — отвечал конный, — и многие люди, увидев меня однажды в своей жизни, уже в другой раз не увидят. Дошел до меня слух, что ты дал зарок пойти против меня один на один в моей берлоге на Мшистой скале. Так вот я пришел сказать тебе, что встречу тебя с почетом. Вот смотри, — добавил он и, отрубив хвост у овцы, кинул его Эйрику. — Когда ты прирастишь этот хвост к шкуре этой овцы, из которой я сошью себе куртку, тогда Скаллагрим признает над собой господина! — И повернув коня, он ускакал.

На другой день Эйрик собрался в поход, надел панцирь и золотой шлем с крыльями по бокам, опоясался славным мечом Молнии Светом, взял надежный щит и, простившись с матерью и Унной, выехал со двора. Путь его лежал мимо Миддальгофа, и он заехал туда. Когда он подъезжал, увидел его старый Атли и воскликнул:

— Вот едет человек сильный и прекрасный, как сам бог Бальдр! Эйрик пробыл ночь в Миддальгофе, Асмунд был ласков к нему,

Гудруда гордилась им, а Атли много разговаривал с ним и сердцем полюбил его, горько жалея, что боги не дали ему такого сына, и наконец сказал:

— Вот тебе мой совет: береги свою голову, защищай ее щитом, а сам руби низко — ниже его щита! Берсерки всегда нападают, держа щит высоко.

Эйрик поблагодарил за совет и наутро с рассветом пустился в путь. Гудруда провожала его.

— Думается мне, что Сванхильда пришлась по сердцу старому Атли, — сказал Эйрик, — хорошо для нас было бы, если бы она вышла за него.

— Да, хорошо для нас, но плохо для него, — ответила Гудруда, — она не любит его и только насмеется!

Эйрик поцеловал Гудруду крепко и ускакал на своем коне в сопровождении своего тралля Иона.


К закату Эйрик и его тралль подъехали к подножию Мшистой скалы. Гекла осталась у них справа. Скала эта громадна, вся поросла седым мхом, только с южной стороны можно было подняться на нее по узкой тропе. Путники стали взбираться в гору, и когда добрались до площадки, где был ручей, что бежал с горы, Эйрик сошел с коня и приказал своему траллю оставаться здесь и стеречь коней, а сам один пошел дальше. Долго, долго взбирался он в гору и уже почти совсем стемнело, когда он подошел к глубокой пещере, где было жилище берсерка. Пещера находилась над крутым обрывом, а под обрывом зияла черная бездонная пропасть. Перед пещерой еще тлел костерок, а кругом валялись кости, из чего Эйрик заключил, что берсерк в своей норе, и заглянул внутрь. Там было темно, но костер кидал красный свет. Эйрик смело вошел в пещеру. Входить в нее приходилось ползком. Сначала ничего не было видно, слышался только сильный храп, затем юноша увидал лежавшего врастяжку громадного бородатого человека с густыми черными волосами, с овечьей шкурой под головой. Большая секира лежала подле него. Эйрик мог бы одним ударом своего меча покончить с ним, но такого дела он не хотел сделать. Он хотел уже разбудить его, как из-за спины Скаллагрима поднялся другой человек.

— Клянусь Тором, на двоих я не рассчитывал! — вскрикнул юноша и поспешил выйти из пещеры. Вслед за ним вышел, грозно рыча, как разъяренный зверь, и тот берсерк, что сидел за спиной Скаллагрима, и накинулся на Эйрика с поднятым мечом. Эйрик увернулся от удара, отскочив к самому краю обрыва. Тогда берсерк снова налетел на него, но на этот раз Эйрик, отразив удар щитом, размахнулся сам с такой силой, что голова берсерка отлетела наземь с плеч и покатилась по земле, тело же с раскинутыми в стороны руками, как будто ловя воздух, полетело с края обрыва в пропасть. Это был первый человек, которого Эйрик убил на своем веку. Дрожь пробежала у него по спине. Он посмотрел на голову убитого берсерка, и она проговорила: «Ты убил меня, Эйрик Светлоокий, но знай, куда упало мое тело, туда упадешь и ты, и где оно легло, там будешь лежать и ты!»

Эйрику это показалось странным, но он не сробел, ответив:

— Уж если ты так речист, то поди, скажи своему товарищу, что Эйрик Светлоокий стучится у его дверей!

Он взял голову и тихонько вкатил ее в пещеру. Оттуда сейчас же выбежал с поднятой секирой в одной руке и головой убитого берсерка в другой Скаллагрим. На нем не было никакой другой одежды, кроме рубахи, а на груди была навязана овечья шкура.

— Где мой товарищ? — заревел он.

— Часть его ты держишь в своей руке, Скаллагрим, а за остальным тебе придется сходить вон туда! — ответил Эйрик, указывая на пропасть.

— А ты кто такой? — спросил берсерк.

— По этой примете ты узнаешь меня, — сказал Эйрик и кинул ему хвост той овцы, которую у него похитил тогда Скаллагрим.

Теперь Скаллагрим узнал его, и бешенство овладело им; глаза его налились кровью, и пена показалась на губах. Он был страшен на вид. С поднятой секирой устремился он на Эйрика, но тот проворно отскочил, и удар пропал даром. Эйрик же занес свой чудесный меч над самой головой берсерка, но тот вовремя успел защитить голову секирой, так что удар пришелся по ней и разрубил лезвие ее пополам.

Теперь Скаллагрим был обезоружен, и убить его было нетрудно, но Эйрик думал, что это недостойный поступок — убить безоружного человека, и потому, отбросив в сторону Молнии Свет, крикнул:

— Давай попробуем побороть друг друга, Скаллагрим!

Они стали бороться. Как ни силен был Оспакар, а его силу нельзя было сравнить с силой Скаллагрима во время его припадков бешенства. Эйрик вскоре очутился на спине, а Скаллагрим на нем. Но Эйрик обхватил его и держал, точно железными тисками, и Скаллагрим, желая; высвободиться из его объятий, бешено катался по земле. Вскоре оба противника очутились на самом краю пропасти; еще одно движение, и они полетят вниз. Эйрик ухватился за берсерка и, посылая мысленно последнее «прости» Гудруде, приготовился умереть: силы изменяли ему, ноги его уже свесились с края обрыва. Вдруг он увидел, что судорожно искривленное лицо Скаллагрима изменилось и что весь он разом ослаб. Эйрик понял, что припадок бешенства у него прошел.

— Стой! Я прошу мира! — сказал Скаллагрим и выпустил Эйрика. Тот осторожно подобрал ноги и, очутившись на площадке, проворно отскочил в сторону.

— Теперь моя песня спета, — продолжал берсерк, — ты или втащи меня, так как я падаю, или отруби мне голову, я в твоих руках!

— Нет, — сказал Эйрик, — ты благородный враг, и я не поступлю; с тобой так низко! — с этими словами он протянул ему руку и оттащил от края пропасти в безопасное место.

Отлежавшись и придя в себя, берсерк тихонько приполз к тому месту, где сидел, прислонясь к скале, Эйрик, и сказал:

— Государь мой, дай мне твою руку! Из всех людей, которых Я знал, ты сильнейший: пятеро человек не могли бы устоять против меня, когда на меня находит бешенство, а ты одолел меня, притом в честном бою, одной своей силой! Ты благородно отбросил свое оружие, когда увидел, что я безоружен. Ты подарил мне жизнь, когда мог отнять ее, — и с этого часа она принадлежит тебе! Я здесь клянусь тебе в вечной верности и отдаю себя на твою волю. Можешь убить меня или пользоваться мной, как пожелаешь, только говорю, что я сумею тебе пригодиться: до сего времени ни один человек не мог одолеть меня; ты один одолел, и я готов служить тебе моей силой. Чует мое сердце, что скоро моя сила пригодится тебе.

— Это может быть правда, но я мало доверяю тем, кто вне закона! — отвечал Эйрик. — Кто поручится мне, что, если я возьму тебя к себе, ты не убьешь меня, когда я буду спать, как мог бы это сделать и я сегодня, когда пришел к тебе.

— Слушай, государь мой, — продолжал Скаллагрим, — пусть Вальгалла отвергнет меня и Хель[535] возьмет меня, пусть мне суждено будет скитаться всю жизнь, как травленому зверю, пусть не буду иметь покоя ни день, ни ночь, пусть враги мои одолеют меня, если я нарушу свою клятву. Клянусь, что отныне твои враги будут моими врагами, твое торжество — моим торжеством, твоя честь — моей честью, буду я твоим траллем до конца моей жизни, и, если хочешь, мы будем жить с тобой одной жизнью и умрем одной смертью!

— Я шел против врага, — проговорил Эйрик, — а нашел, как видно, друга, а в друге я скоро, вероятно, буду нуждаться, и хоть ты берсерк — человек вне закона, я верю тебе. С этого часа ты мой, мы вместе с тобой совершим немало подвигов и в память этого дня я прозову тебя Скаллагрим Овечий Хвост. А теперь, если у тебя есть какая пища и питье, накорми и напои меня: я обессилел от твоих железных объятий, старый медведь!

Глава 8

Как Чернозуб встретил Эйрика Светлоокого и Скаллагрима Овечий Хвост на холме Конская Голова.


Cкаллагрим позвал Эйрика в свою пещеру, накормил его мясом и напоил пивом.

— Скажи мне, Скаллагрим, — спросил Эйрик, — что сделало тебя берсерком?

— Один позорный поступок, государь мой, но не я совершил его, а другие. Десять лет назад я был небогатым поселянином, неподалеку от богатых земель и угодий Свинефьелля, где властвует богатый и могущественный вождь Оспакар Чернозуб, человек лихой и низкий. Одно у меня было сокровище, красивая и добрая жена. Случилось так, что Оспакар увидел ее и стал сманивать стать его Маем; она как будто не хотела, но он прельстил ее богатыми дарами и хорошими обещаниями, и однажды, когда я крепко спал с женой, в мой дом ворвались вооруженные люди, связали меня, стащили с кровати, и я увидел, что с этими людьми был Оспакар. Он приказал моей жене Торунне одеться живее и ехать с ним; она заплакала и стала упираться. Я увидел, что она надела пояс, а на нем был нож, как носят все наши женщины, и крикнул ей:

— Заколи себя, моя милая! Смерть лучше позора! Но она отвечала мне:

— Возлюбленный супруг мой, я люблю тебя одного, но женщина может найти другую любовь, а другой жизни она не может найти!

Между тем Оспакар стал торопить ее, затем, схватив за руки, вытащил из хижины, сел на коня, положил ее поперек седла и ускакал. Люди же его остались у меня в доме, стали пить мое пиво и смеялись надо мной, когда я лежал перед ними связанный. Они рассказали мне, что моя жена Торунна сама придумала и присоветовала Оспакару этот набег.

У меня в глазах потемнело, я думал, что умру от срама и обиды. Вдруг что-то могучее поднялось у меня в груди, и я почувствовал в себе необычайную силу. Точно нитки, порвал я веревки, которыми был связан, и схватил свою секиру со стены. Мной овладело такое бешенство, что я набросился на этих людей, издевавшихся надо мной. Что тут было, я не знаю, только знаю, что, когда я очнулся, восемь трупов лежало на полу. Я навалил на них столы и скамьи, облил все это гарным маслом и зажег. Так я сжег хату, а сам ушел в леса и несколько лет разбойничал с другими разбойниками, не щадя ни мужчин, ни женщин, затем ушел оттуда и стал жить здесь на Мшистой скале. Многие люди выходили против меня, но никто не мог совладать со мной; все стали бояться меня, только ты один осилил меня, и этим ты можешь гордиться.

После того и Эйрик рассказал ему, что знал про Оспакара, как он хотел отбить у него Гудруду, как он поборол его и как приобрел этим меч, славный Молнии Свет.

— Видишь, государь мой, судьба недаром столкнула нас, теперь мы двое пойдем против Оспакара. Верь мне, не далек тот час, когда он встретится нам. Я знаю его. Если он облюбовал твою невесту, то не успокоится до тех пор, пока не добудет ее или не будет убит. Уж он верно бродит где-нибудь вокруг, только нам двоим нечего опасаться его, да еще с твоим Молнии Светом, под ударом которого, быть может, отлетит голова Оспакара!

При этих словах новый припадок бешенства охватил Скаллагрима.

— Успокойся, Овечий Хвост, Оспакара нет здесь, прибереги свое бешенство до лучшего случая!

— Не люба мне твоя повесть, — сказал Скаллагрим, успокоившись и помолчав немного, — больно уж много женщин обступило тебя, а женщины вонзают нож в спину, а не в грудь, и от женщин идет все зло на земле!

— Что ты говоришь?! Женщины, что мужчины, есть между ними им хорошие, есть и дурные.

— Да, но и те, и другие губят мужчин! Только злые губят по злобе, хорошие же по безумию и по любви. Отрекись от женщин — и ты проживешь жизнь в почете и умрешь мирно; полюби женщину — и будешь ты несчастный и погибнешь жалкой смертью.

— Неразумное ты говоришь, Скаллагрим; как птица должна летать, как волна должна бежать, так должен и мужчина льнуть к женщине и любить ее!

После того они ничего больше не говорили и оба заснули.

Солнце было высоко, когда они проснулись, умылись у ключа, и Скаллагрим показал Эйрику в глубине пещеры много хорошего оружия, отобранного им у тех, кого он убил или ограбил.

— Скажи, как ты набрел на эту пещеру, Скаллагрим? — спросил Эйрик.

— Я шел по следам того, кто здесь жил раньше меня, и предоставил ему или уйти и уступить мне пещеру, или помериться со мной силой оружия. Он захотел последнего и был убит мною.

— Кто же был тот, чья голова лежит вон там?

— Пещерный житель, господин мой, я взял его сюда, так как в зимнее время здесь очень тоскливо и одиноко. Это был лихой человек; он тоже был берсерк, но это не находило на него временами, как на меня и на других; он был постоянно берсерком, и ты хорошо сделал, что убил его; пусть же голова его идет вслед за туловищем! — И он скатил ее вниз с обрыва.

— А теперь возьми свое вооружение и забери что хочешь из своего добра, нам пора собираться в путь-дорогу, мой тралль и так, верно, думает, что ты одолел меня.

— Смотри, вот твой тралль уже идет под горой, нам его теперь не нагнать. Но ты не тужи: у меня в потайном месте припрятаны добрые кони, и мы следом за ним приедем в Миддальгоф.

— Ну, поди собирайся да помни, что, если ты со мной поедешь, так должен бросить свои привычки берсерка и не давать воли своему бешенству. Иначе я не берусь выговорить тебе мир в Миддальгофе!

Скаллагрим надел на голову темный стальной шлем и черную стальную кольчугу, взял хороший щит и добрую секиру, затем взял с собой большой кошель с деньгами и целую связку золотых обручей и, положив все это в мешок из выдровой шкуры, навязал себе на пояс. Остальное же имущество свое он припрятал за камни, полагая прийти за ним когда-нибудь в другой раз.

После того прошли они крутой и потайной тропой к скрытой в скалах луговине и там нашли добрых коней. В скалах же запрятаны были седла и уздечки: они изловили коней, оседлали их и поехали прочь от Мшистой скалы.

Долго ехали они, не встречая никого, как вдруг, подъехав к вершине холма, который люди прозвали Конской Головой, очутились среди целой ватаги вооруженных людей. Это были Оспакар Чернозуб, его двое сыновей и его ратные люди.

— Их много, а нас только двое! — сказал Эйрик. — Живо долой с коней. Встанем спина к спине, и помни, что если даже на тебя найдет во время битвы твой обычный припадок бешенства, ты и тогда не трогайся с места, а то и твоя, и моя спина будут не защищены.

— Будь спокоен, государь мой!

Тем временем Оспакар со своими людьми подъехал к ним.

— Что вы за люди?

— Надо бы тебе знать нас! Я еще так недавно поборол тебя и взял у тебя с боя вот что! — И Эйрик, выхватив свой славный меч Молнии Свет, сверкнул им перед глазами Оспакара.

— И я тебе должен быть знаком, — сказал Скаллагрим, — я тот, которого люди называют Скаллагримом и которого ты некогда называл Унунд. Скажи, какие вести о Торунне?

— Ха-ха-ха! — засмеялся Оспакар. — Эй ты, Эйрик, тебя-то мне и надо. Скажи, когда твоя голова слетит с плеч, свезти ее на память о тебе Гудруде? А тебя, Унунд, я считал мертвым, но так как ты жив, то узнай, что Торунна, моя нежная возлюбленная, посылает тебе вот это!

И он пустил в него дротик, но Скаллагрим поймал его на лету и пустил обратно с такой силой, что он, пробив щит и кольчугу Чернозуба, вонзился ему глубоко в плечо, нанеся сильную рану, которая сделала его неспособным к бою и заставила жестоко взвыть.

— Поди, прикажи Торунне вытащить эту занозу и залечить рану поцелуями!

Но Оспакар совершенно вышел из себя и крикнул своим людям, чтобы они накинулись и убили этих двоих. Завязалась битва.

Эйрик и Скаллагрим рубили направо и налево. Берсерк до того рассвирепел, что люди Оспакара стали отшатываться от него и, наконец, после того, как человек десять из них полегло, остальные не смели даже подступиться.

— Что же вы, бездельники, трусы! Рубите их, крошите их! — кричал Оспакар.

Но никто не трогался с места.

— Нас только двое! Попытайтесь еще осилить нас, пусть не говорят, что двое осилили двадцать человек! — крикнул Эйрик.

Тогда Морд сын Оспакара, заслышав этот вызов, пришел в бешенство и с поднятым щитом устремился вперед. Гицур же не вышел на бой — он был трус.

Морд, человек сильный и искусный в бою, налетев на Эйрика, нанес ему такой удар, что щит у того раскололся пополам, но Эйрик, отбросив от себя щит, выждал удобный момент, — и вот блестящее лезвие Молнии Света пронзило Морда насквозь, так что конец его вышел через спину. Перед тем Морд нанес Эйрику рану в плечо, и теперь Эйрик отплатил ему.

Видя, что Морд убит, оставшиеся в живых люди Оспакара кинулись к своим лошадям и поспешно ускакали, крича, что эти двое заколдованные люди и что тягаться с ними нельзя простым смертным. Раненый Чернозуб, чтобы не остаться один, поскакал вслед за ними.

— Что ты не весел, государь? — спросил Скаллагрим Эйрика, когда на холме, кроме них да мертвых и умирающих, не осталось никого. — Нас двое, и мы убили десятерых да еще Морда сына Оспакара! Мы вышли с честью из боя, а они с уроном и с бесчестьем, а ты недоволен!

— Правду ты говоришь, Скаллагрим, мы вышли с честью, а они — с бесчестьем: двадцать человек не могли одолеть двоих. Но у Оспакара много друзей, и он не простит мне этого, затеяв против меня судебное дело в альтинге[536].

— Жаль, что дротик не вонзился в его сердце, — сказал Скаллагрим, — тогда все было бы кончено.

— Видно, час его еще не пришел! — заметил Эйрик. — Во всяком случае он унес с собой нечто, что ему будет напоминать о нас.

Глава 9

Как Сванхильда обошлась с Гудрудой.


Между тем Ион, тралль Эйрика, прибыл в Миддальгоф и пропел перед воротами замка песню смерти о своем господине.

Гудруда и Сванхильда, стоя у женских ворот, слышали ее. Помертвело лицо Гудруды; ничего не сказав, она пошла в большую горницу, где подле очага сидели Атли и Асмунд. Асмунд спросил девушку, отчего у нее такое лицо, и Гудруда запела печальную песню, в которой говорилось о том, что Эйрик погиб от руки берсерка и что она, Гудруда, овдовела, еще не быв супругой Светлоокого Эйрика.

Допев свою песню до конца, она тихонько вышла, не подымая глаз.

Тогда Атли стал горевать о смерти Светлоокого, а Асмунд поклялся отомстить берсерку прежде, чем наступит лето.

Гудруда вышла из замка и шла далеко-далеко, пока не пришла к Золотому водопаду, к тому месту, где он низвергается с высоты каменной гряды. Она искала одиночества и хотела горевать на свободе, чтобы никто ее не видел. Но Сванхильда пошла за ней, и Гудруда, заслышав за своей спиной легкий шорох, обернулась и увидела Сванхильду.

— Что ты хочешь от меня? — спросила Гудруда. — Или ты пришла насмеяться над моим горем?

— Нет, сводная сестра! Обе мы любили Эйрика, и теперь его не стало. Пусть же наша взаимная ненависть будет схоронена вместе с ним! — сказала Сванхильда.

— Уходи отсюда, — сказала Гудруда, — плачь своими слезами и не мешай мне выплакать мои. Не с тобой хочу я горевать по нему!

Сванхильда закусила губу, и лицо у нее сделалось злое и жестокое.

— Помни, что я не приду к тебе в другой раз со словами примирения, — сказала она, — и ненависть моя к тебе живет, растет и зреет с каждым часом! — С этими словами Сванхильда отошла, но не далеко, и, кинувшись лицом на траву, стала клясть судьбу; Гудруда же плакала тихо, прося себе у богов смерти.

Скоро стало ее клонить ко сну. Она задремала и увидала сон, что она сидит многие годы у врат Валгаллы, ожидая, не пройдет ли мимо нее Эйрик Светлоокий, когда в эти врата проходят воины, павшие на поле чести. Сам праотец Один увидел ее и спросил, кого она ждет. Она сказала и стала молить Одина, чтобы он отдал ей Эйрика на короткое время.

— А чем ты заплатишь за это счастье, девушка? — спросил ее Один.

— Своею жизнью! — отвечала она, и он обещал ей отдать его на одну ночь, после чего она должна будет умереть, и ее смерть должна будет стать причиной его смерти.

Она проснулась на этом и раскрыла глаза; перед ней стоял Эйрик в своем золотом шлеме с расколотым щитом, в крови и пыли; глаза его смотрели весело и ласково, точно звезды на небе.

— Ты ли это, Эйрик, или это сон?

— Это я, дорогая! — сказал он и, склонившись к ней, прижал ее к своей груди.

— А мы думали, что ты пал от руки берсерка! — И она рассказала ему свой сон.

В свою очередь и он рассказал ей все, что было с берсерками, и про встречу с Оспакаром Чернозубом.

Они целовались и были счастливы, а Сванхильда видела это, и бешеная злоба закипала в ее груди.

— Пора мне и вниз, где меня ждет Скаллагрим и мой конь. Ты дойди домой, и мы с ним сейчас туда приедем!

Эйрик вернулся к Скаллагриму, и тот похвалил его невесту, спросив, кто же та девушка, что подкрадывалась к ним ползком и затем шепталась с серым волком, который прибежал к ней из леса. Эйрик сказал, что это, верно, была Сванхильда, но что он не видал ее.

И вот, когда Эйрик ушел от нее, Гудруда села на самый край обрыва подле того места, где спадает Золотой водопад, и еще раз переживала в душе все подвиги Эйрика и гордилась им. Вдруг она услышала за собой легкий шорох и прежде, чем могла понять, что с нею, чьи-то сильные руки толкнули ее; она полетела вниз, но успела уцепиться за маленький выступ скалы и повисла на нем.

Под нею, срываясь с высоты, шумел и ревел водопад, устремляясь в бездонную пропасть, а над нею склонялось сверху залитое красным цветом заката искаженное злобой лицо Сванхильды. Она дико хохотала, крича: «Ищи свое счастье в Золотом водопаде. Не тебе, а мне достанется Эйрик!.. Ну, не цепляйся же, чего ты висишь! Все равно, никто не спасет тебя и никто не расскажет про это! Пусть твоим брачным ложем будет Золотой водопад, а супругом — его холодная струя!..» Но Гудруда цеплялась изо всех сил и продолжала висеть над бездонной пропастью.

— И что ты так дорожишь этой жалкой жизнью? Чего ты так цепляешься, сестрица, дай я спасу тебя от самой себя! Ведь тебе должно быть мучительно висеть так и бороться со смертью! — И Сванхильда побежала отыскивать обломок скалы или большой камень. Найдя его и падая под его тяжестью, она добралась до края обрыва и заглянула вниз. Гудруда все еще висела. Сванхильда склонилась над ней. Гудруда видела ее злое лицо, видела глыбу камня, готовую обрушиться на нее, и в смертельном ужасе громко вскрикнула, сознавая, что пришел ее последний час.

Но Эйрик был уже тут, хотя Сванхильда не видела, не слышала звука его шагов: их заглушал шум водопада. Крик Гудруды достиг ушей Эйрика; он видел, что глыба камня сейчас сорвется с высоты, и с быстротой молнии кинулся на край обрыва; его сильные руки схватили Сванхильду и отшвырнули в сторону. Эйрик склонился и увидел Гудруду. Лицо его было бледно, как лицо мертвеца. Недолго думая, он соскочил на тот выступ скалы, за который уцепилась и на котором повисла Гудруда.

— Держись, держись, моя милая, я здесь! — крикнул Эйрик.

Но силы изменили девушке, и одна рука ее уже соскользнула; еще минута — и она сорвется.

Эйрик ухватился одной рукой за выступ скалы, другой схватил Гудруду как раз в тот момент, когда она готова была отпустить руку. Своей сильной рукой он схватил ее, затем, напрягши все свои силы и чуть не сорвавшись сам, поднял Гудруду на высоту своей груди и положил ее на край берега, где она была в безопасности, а потом и сам он взобрался туда. Гудруда была в обмороке. Эйрик призвал на помощь Скаллагрима, и они общими силами снесли ее с горы. По пути Эйрик рассказал Скаллагриму обо всем, и тот сказал ему на это:

— Женщины коварны и лукавы, но никогда еще я не видал такого дела, как это. По мне следовало бы эту колдунью вместе с ее серым волком швырнуть с обрыва в пропасть.

— Это еще впереди! — отозвался Эйрик, и затем они молча пошли дальше, неся бесчувственную Гудруду, которая все еще не приходила в себя. Когда они донесли ее до Миддальгофа, уже совсем стемнело; они совершенно выбились из сил.

Глава 10

Как Асмунд жрец говорил со Сванхильдой.


Время шло, а старый ярл Атли все еще гостил в Миддальгофе. Часто он приводил себе на ум многие умные слова, но они не шли ему впрок, и он с каждым днем все сильнее любил коварную Сванхильду. Наконец, в тот день, когда Эйрик возвратился с Мшистой скалы, старый Атли пошел к Асмунду и стал просить у него Сванхильду в жены. Асмунд был очень рад, так как знал, что не все ладно между Гудрудой и Сванхильдой, и потому думал, что хорошо будет, если моря лягут между ними. Но ему думалось, что нечестно не предупредить Атли о том, что Сванхильда не то, что другие женщины, и что она принесет несчастье тому, кто женится на ней.

— Подумай хорошенько, прежде чем ты возьмешь ее себе в жены! — говорил он.

— Я уже думал и передумал об этом, и хоть седа моя голова, но дух бодр: ведь корабли и старые, и новые выходят в море навстречу бурям!

— Да, но там, где новые выдерживают, старые часто гибнут! — сказал Асмунд.

— Речь твоя разумна, Асмунд, но я думаю попытать счастье. Думается, что девушка эта ласково смотрит на меня и что мы увидим с ней хорошие дни!

На том и порешили. Асмунд пошел к Сванхильде. Стало уже совершенно темно, и он не мог видеть ее лица.

— Где ты была?

— Ходила горевать об Эйрике!

— Какое тебе дело до Эйрика! Эта утрата близка только Гудруде!

— Как знать! — загадочно ответила девушка. — Не все те умерли, кого оплакивали, и не всех, кто умер, оплакивают, — добавила она.

— Где же Гудруда? — спросил Асмунд.

— Она или очень высоко на горе, или низко под горою, или спит глубоким сном, или бодрствует! — и Сванхильда громко расхохоталась.

— Ты говоришь загадками, точно чародейка, и много в тебе есть недоброго, — сказал Асмунд, — но я принес тебе добрую весть: на твою долю выпало счастье, которого ты даже недостойна.

— Ну, говори, добрые вести приятно слушать! — И она усмехнулась.

Асмунд передал ей, что Атли сватается за нее. Но она и слышать не хотела. Асмунд разгневался: не в обычае было, чтобы девушка так говорила против воли тех, кто старше ее, и кроме того, говорила дерзко. Он сказал, что приказывает ей идти замуж за Атли, или же он прогонит ее совсем из дома.

— Ну и что ж! И гони меня с матерью моей Гроа, я уйду и, быть может, даже дальше, чем ты думаешь! — И она рассмеялась и убежала, скрывшись в темноте.

Асмунд, посмотрев ей вслед, подумал: «Правда, наши дурные поступки — стрелы, которые возвращаются обратно и попадают в того, кто их пустил! Я посеял зло и зло теперь пожинаю». Так рассуждал он, стоя в раздумье на том месте, где его оставила Сванхильда, и вдруг увидел приближающихся к нему людей и лошадей. Один из них, на голове которого золотой шлем блестел при луне, нес что-то на руках.

— Кто идет? — окликнул Асмунд.

— Эйрик Светлоокий, Скаллагрим Овечий Хвост и Гудруда, дочь Асмунда! — отозвался Эйрик.

Асмунд кинулся к нему навстречу.

— Почему ты несешь Гудруду на своих руках, уж не умерла ли она?

— Нет, но недалеко было до этого! — ответил Эйрик и рассказал обо всем случившемся по порядку: сначала о том, как поразил одного берсерка и приобрел в друзья другого, который стал его траллем и сослужил ему верную службу в стычке с Оспакаром Чернозубом и его людьми; затем рассказал, как они ранили Оспакара и убили Морда, его сына, и человек десять из его людей.

— Это и хорошо, и плохо! — сказал Асмунд. — Оспакар потребует большой виры[537], и, вероятно, тебя поставят вне закона!

— Это, конечно, может случиться, государь мой, но теперь дай мне досказать тебе все по порядку! — сказал Эйрик и передал о том, что сделала Сванхильда с Гудрудой. Гудруда подтвердила его слова. Бешенство овладело Асмундом; он рвал свою русую бороду и топал ногами о землю.

— Хоть она девушка, а я предам ее смерти убийц и колдуний! Пусть тело ее будет брошено в водоворот и пусть земля избавится от нее навсегда.

— Нет, отец, нехорошо так мстить ей, — сказала Гудруда, — этот поступок навлек бы на тебя стыд. Я спасена и прошу тебя, не говори никому об этом, а только отошли ты Сванхильду отсюда туда, где она не может нам вредить.

— Так ее надо послать в могилу, другого такого места нет! — мрачно сказал Асмунд и задумался. — Вот что, — сказал он немного погодя, — с час тому назад Атли Добросердечный просил Сванхильду у меня себе в жены; я сказал ей об этом, но она воспротивилась, а теперь я скажу, пусть идет замуж за Атли или на смерть, как колдунья и убийца.

— Но для бедного Атли это будет нехорошо! — сказал Эйрик. — Он хороший человек, и жаль сделать его несчастным.

— Это верно, но он сам того хочет. Кроме того, свое дитя ближе всякого другого. Я скажу тебе теперь то, что никому еще не говорил. Эта Сванхильда — моя дочь, и потому я любил ее и терпел ее скверности, что она твоя сводная сестра, Гудруда; мне так больно мстить одной дочери за другую.

— Я давно это чувствовала! — сказала Гудруда. — И потому терпела от нее многое.

— Теперь, Эйрик, подзови берсерка, и пусть он поклянется тебе, что не скажет никому о том, что сделала Сванхильда!

Тот подозвал Скаллагрима, и последний поклялся. За это Асмунд обещал ему дать мир и охранять от обиды.

— Об этом не тревожься, жрец, мои руки сумеют охранить тебя от всякой обиды и отстоять от десятерых таких, как ты! — отвечал он. — Не было до сих пор человека, который бы одолел меня; один Эйрик Светлоокий сделал это, и теперь слово его для меня — закон.

Между тем Эйрик омыл свои раны, смыл с себя кровь и затем вместе с Скаллагримом пришел в большую горницу, когда мужчины собирались сесть за мясо. Все приветствовали Эйрика громкими криками, называя его славой юга, только Бьерн сын Асмунда, не приветствовал, не кричал с остальными, ненавидя Эйрика и завидуя ему.

Эйрик благодарил их за честь и просил их ради него принять ласково Скаллагрима берсерка.

— Был он берсерк, а теперь стал моим братом по крови: он испил моей крови и поклялся стоять за меня в жизни и до самой смерти, и стоял с честью! — сказал Эйрик, и все слушали его. Также просил Эйрик всех помощи и содействия себе в деле, которое возбуждено будет против него на альтинге. Все с громким криком обещали ему стоять за него, а старый Атли, встав со своего высокого седалища, на которое его всегда сажал Асмунд, подошел к Эйрику, поцеловал его и, сняв с шеи свою драгоценную золотую цепь, надел ее на шею Эйрику, воскликнув:

— Ты — славный и великий человек, Эйрик, и я думаю, что другого такого больше нет. Приходи ты в мою землю Оркней и будь мне сыном. Я дам тебе все дары, а когда умру, ты сядешь на мое место, и будет тебе почет великий и слава перед всеми людьми!

— Великую честь ты делаешь мне, ярл, но не могу я сделать того, что ты хочешь: где трава выросла, там она и должна расти, там должна и погибнуть. Исландия мне мила, и я должен остаться среди своего народа, пока меня не изгонят отсюда.

— И это может с тобою приключиться; Оспакар и его родня не дадут тебе покоя. Тогда приходи ко мне и будь моим сыном!

— Спасибо тебе, ярл. Как норны решат, так и будет! — сказал Эйрик.

Все сели за стол.

Теперь вышла и Гудруда, бледная и слабая. Эйрик, кончив есть, посадил ее к себе на колени. Сванхильда не приходила, и хотя Атли искал ее глазами везде, но Асмунда он не спросил.

Так прошел ужин; люди стали расходиться по тем местам, где им назначено было провести ночь, и в большой горнице стало тихо и пусто.

Глава 11

Как Сванхильда прощалась с Эйриком Светлооким.


Все время, пока люди сидели за мясом, Асмунд был пасмурен и молчалив, а когда все в замке заснули, он зажег свечу, пошел к постели, под полог, где спала одна Сванхильда. Она не спала еще и спросила, что он желает. Асмунд задернул полог и сказал:

— Кто бы подумал, что эти нежные, белые руки способны на убийство, эти голубые глаза смотрели на страшное дело?

— Проклинаю я эти руки, проклинаю их женское бессилие, — вскричала свирепая девица. — А то дело было бы сделано! Теперь же я приняла и весь грех, и весь позор, а Гудруда может теперь смеяться и торжествовать! Я должна умереть на позорном камне, а она будет наслаждаться любовью и лаской Эйрика! Нет! — воскликнула Сванхильда и выхватила из-под своей подушки острый кинжал. — Смотри, вдоль этого светлого лезвия лежит путь к спокойствию и свободе, и если надо, то я не задумаюсь избрать этот путь.

— Молчи! — крикнул на нее Асмунд. — Эта Гудруда, дочь моя, которую ты хотела убить, — твоя родная сестра, и она, жалея тебя, просила меня пощадить твою жизнь!

— Не хочу я от нее ни жизни, ни пощады!

— Молчи и слушай, вот тебе мое последнее слово: или ты будешь женой Атли, или умрешь, хоть от своей руки, если ты того хочешь, но решение свое я не изменю!

— Я уже сказала тебе, что, пока есть возможность избрать иную смерть, я не хочу позорной, а также не хочу быть продана в жены старику, как кобыла на ярмарке. Вот тебе мой ответ!

— В таком случае ты умрешь на позорном камне! — сказал Асмунд и встал, чтобы уйти. Сванхильда между тем одумалась. Ей пришло на ум, что замужество не могила, что старые мужья умирают, что ярл сделает ее богатой, знатной и могущественной, что, пока человек жив, ничто не потеряно, иначе же она должна будет умереть и оставить Гудруду счастливой и торжествующей в объятиях ее возлюбленного.

Сванхильда скользнула с постели на пол и, обхватив колени Ас-мунда, стала молить:

— Я согрешила, тяжко согрешила и против тебя, и против сестры! Я была как безумная от любви к этому Эйрику, которого научилась любить с самого раннего детства. Гудруда отняла его у меня, и это довело меня до безумия. Если есть боги, то я благодарю их за то, что они не допустили, чтобы Гудруда умерла от моей руки!.. Теперь, отец, видишь, я вырываю с корнем из своего сердца эту злосчастную любовь к Эйрику! Я пойду замуж за Атли и буду ему хорошей и доброй женой, лишь бы Гудруда простила мне мою вину.

Возликовало сердце Асмунда при этих словах. Он ответил, что Гудруда простит ее, так как добра превыше всякой женщины и незлобива, и что завтра он передаст Атли ее ответ, так как судно его готово к отплытию и ей надо скоро стать его женой и ехать с ним на его родину.

Затем он ушел, унося с собою свечу, а Сванхильда встала с земли и, сев на край постели, уставилась глазами в мрак, шепча:

— Скоро я должна стать его женой, но скоро — я стану и вдовой! О, проклятье на вас, слабые женские силы! Никогда больше я не поверю вам. Когда я в другой раз захочу поразить, я поражу чужими руками. И на вас проклятье, злые силы, что изменили мне, когда я в вас нуждалась! И на тебе, счастливая соперница моя, пусть тяготеет проклятье, — шептала Сванхильда, вся бледная, с горящими глазами, в ту пору, когда все давно спали; она всю ночь не смыкала очей.

Наутро Асмунд сообщил Атли, что Сванхильда по доброй воле согласна идти за него, но еще раз предупредил о ее коварном нраве и о том, что она ведается с нечистой силой, сообщил и о том, что она его внебрачная дочь.

Старый Атли, увлеченный любовью, не слышал ничего, сообщив, что даже рад, зная теперь, что девушка эта хорошей, доброй крови, а что в нечистые силы и колдовство он совсем мало верит и не боится такого порока в жене.

После того они сговорились о приданом Сванхильды. Асмунд не обидел ее в этом, а затем пошел к Гудруде и Эйрику и рассказал им обо всем. Оба были рады за Сванхильду, но очень сожалели о добром Атли, не веря в такую быструю перемену в чувствах Сванхильды и зная ее лживость и коварство.

На третьи сутки от этого дня был назначен свадебный пир, и Атли решил в тот же день увезти свою молодую супругу к себе на родину, где его народ с нетерпением ожидал его возвращения.

Сванхильда стала вдруг такая кроткая и ласковая, такая тихая и скромная, какой ее никогда не видали, а Скаллагрим, который следил за ней, говорил Эйрику по пути, когда они возвращались в этот день на Кольдбек:

— Не к добру эта перемена в девушке! Жаль мне старого Атли. Как сейчас помню, моя Торунна была точь-в-точь такая же в тот день, как предала меня на позор и горе и пошла за Чернозубом.

— Не говори про ворона, пока он не закаркал! — сказал Эйрик.

— Да уж он на лету! — сказал Скаллагрим.

Когда приехали они в Кольдбек, что над болотом, мать Эйрика Савуна и родственница его Унна с радостью приветствовали его: до них дошла весть обо всем, что он сделал. На Скаллагрима же берсерка они смотрели поначалу недоверчиво; когда же Эйрик рассказал им все, что он сделал, они ласково приветствовали его ради его деяний и ради его верности.

Эйрик просидел двое суток вместе со Скаллагримом на Кольдбеке; на третьи сутки мать его Савуна и Унна стали собираться в Миддальгоф, куда были званы на брачный пир Сванхильды и Атли. Эйрик же остался еще одну ночь на Кольдбеке, обещав приехать поутру в Миддальгоф.

Наутро Эйрик встал до света и, снарядившись, поехал в Миддальгоф один; Скаллагрима он не взял с собою, боясь, что, напившись, тот станет берсерком и учинит кровопролитие. В эту ночь Сванхильда опять не знала сна, и глаза ее были полны слез. Утро брачного дня своего она встретила нерадостно. Едва рассвело, она крадучись ушла из замка и стала поджидать на дороге, когда проедет Эйрик.

Вскоре после нее встала и Гудруда и тоже вышла на дорогу навстречу своему сговоренному. Скоро послышался вдали конский топот и засияли из-за вершины холма золотые крылья Эйрикова шлема. Он ехал не торопясь и весело пел песню; и горько стало на душе у Сванхильды, что он мог быть так весел и беспечален в этот день, когда ее, которая так любит его, отдавали в жены другому, нелюбимому.

Когда он поравнялся с ней, Сванхильда вышла из-за копны, за которой стояла, и, ухватив коня Эйрика за узду, остановила его.

Она стала говорить ему о своей любви и жаловаться на судьбу, стала плакать и желать ему счастья изарыдала. Эйрику стало жаль ее, и он сказал:

— Не говори об этом, а пусть добрые поступки твои загладят и заставят забыть дурные, которых немало, и тогда ты будешь счастлива!

Она посмотрела на него странными глазами; лицо ее выражало муку и было бледно как полотно.

— Ты говоришь мне о счастье, когда сердце мое умерло для счастья и свет погас для меня; когда я рада бы была заснуть сном смерти вместо того, чтобы так проститься с тобой навек! Проститься и знать, что Гудруда, соперница моя, будет снаряжать тебя, когда ты станешь сбираться на славный бой, что она встретит тебя, когда, увенчанный славой великих подвигов, ты возвратишься к ней, ища награды в ее ласках, в ее объятиях! О, это сводит меня с ума, Эйрик! Но прощай! Твоя Гудруда, уж верно, ждет тебя. Прощай, не смотри на мои слезы: это последняя утеха женщины. Пока я жива, день за днем мысль о тебе будет пробуждать меня на заре поутру, и с ней я буду засыпать, когда на небе зажгутся звезды, ясные, как твои очи, Эйрик. Прощай! На этот раз ты должен стереть поцелуем мои слезы, а затем пусть они текут без конца. Так, Эйрик! Я прощаюсь с тобой.

И она повисла у него не шее, глядя ему в глаза своими большими, полными слез и любви глазами, — и вдруг все как будто затуманилось в глазах Эйрика, он нагнулся к ее лицу и поцеловал ее, жалость закралась в его сердце. Когда она висела у него не шее, прижавшись головой к его груди, а, он, склонившись, целовал ее лицо, Гудруда, идя навстречу своему нареченному, неожиданно поравнялась с ними и увидела все. Сердце ее замерло в ней. Она прижала обе руки к груди, затем, схватившись за голову, побежала без оглядки. Сильная обида и негодование жгли ей сердце: она была горда и ревнива.

Ни Эйрик, ни Сванхильда не видели ее; вскоре после того они расстались, Сванхильда поспешила домой. У ограды она увидела Гудруду.

— Где ты была? — спросила она Сванхильду.

— Ходила прощаться со Светлооким! — ответила та.

— Верно, он отогнал тебя от себя.

— Нет, ошибаешься, он привлек меня к себе и целовал меня! Помни, сестра, сегодня торжествуешь ты, и Эйрик твой, но может настать час, когда он будет мой. Все в руках норн! — С этими словами Сванхильда удалилась.

Вскоре подъехал и Эйрик; у него было нехорошо на душе и совестно, что он поддался страстным словам Сванхильды. Увидев же Гудруду, он сразу забыл о Сванхильде и обо всем остальном и, соскочив с коня, бросился к ней. Но она отстранила его, гордо выпрямившись во весь свой рост, и смотрела строго и гневно.

Эйрик оробел, не зная, что ему делать.

На два — три вопроса Гудруды он отвечал правдиво, рассказав все как было и как он был тронут словами и слезами Сванхильды.

— Знаешь ли, что я думаю тебе сказать теперь? Иди с нею и не являйся мне больше на глаза. У меня нет охоты прилепляться к такому человеку, которого может сдуть, точно ветер перо, каждая жалкая ласка и искушение!

— Нет, Гудруда, но будь ты на моем месте, ты бы поступила как и я, ты была бы тронута ее слезами. Я люблю тебя одну и нет для меня другой женщины, кроме тебя, и ты знаешь, что я люблю тебя.

— Знаю, но что толку в такой любви, Эйрик?

— Неужели же ты не можешь простить мне того, что сделали одни мои губы, а не сердце! — воскликнул он. — Простить один раз в жизни!

— Один ли раз? Я что-то не доверяю тебе, Эйрик. Но пусть так, на этот раз прощу!

Эйрик хотел теперь обнять и поцеловать Гудруду, но она опять отстранила его от себя и еще много дней не допускала его к себе с лаской.

Глава 12

Эйрик был объявлен вне закона и отплыл на судне викинга.


Свадебный пир был в полном разгаре. Сванхильда вся в белом одеянии сидела на высоком седалище подле старого Атли; жених старался привлечь ее ближе к себе, но невеста смотрела на него холодным, безучастным взглядом, в глубине которого таилась ненависть.

Когда пир кончился, все отправились на берег, где новобрачных ожидало судно Атли, стоявшее там на якоре. Сванхильда на прощание целовала Асмунда и пошепталась о чем-то с матерью Гроа; затем простилась со всеми, не прощалась только с Эйриком и Гудрудой.

— Почему же ты не скажешь ни слова этим двоим? — спросил Атли.

— Потому, ярл, что с ними я вскоре увижусь опять, а ни отца моего Асмунда, ни матери Гроа не увижу уже более!

— Ты как будто предсказываешь их смертный приговор! — сказал Атли.

— Не только их, но и твой, хотя и не сейчас еще! — добавила она. Судно снялось с якоря, подняло большой парус и плавно, словно

лебедь, ушло в море. До тех пор пока виднелся берег, Сванхильда, стоя на корме, не спускала с него глаз, когда же он скрылся в туманной дали, новобрачная ушла в рубку и заперлась в ней одна, в течение двадцати дней пути не пуская к себе мужа под предлогом болезни.

Между тем в Исландии близилось время, когда люди съезжаются на альтинг. Эйрик Светлоокий был предупрежден, что против него будет возбуждено несколько судебных дел. Но сам Асмунд, который был первейший законник в Исландии, принял на себя защиту Эйрика, за дела же Оспакара и его людей взялся Гицур сын Оспакара. После долгих прений и обсуждений решено было, что никаких денежных пеней ни с Эйрика Светлоокого, ни со Скаллагрима Овечий Хвост в пользу Оспакара и его людей не причиталось, но сам Эйрик был происками и коварствами Оспакара, заручившегося большим числом голосов вольных людей, приговорен вне закона на три года. Однако и такого рода решение вопроса не удовлетворяло Оспакара, и он стал подговаривать своих приверженцев взяться за оружие и отомстить собственной властью за смерть близких и товарищей. Видя это, Асмунд собрал своих людей и решил встать с ними на сторону Эйрика Светлоокого. Но Эйрик сказал:

— Послушайте, не прискорбно ли, чтобы такое громадное число воинов полегло здесь костьми за тех, кто уже умер? Не лучше ли нам решить эту распрю поединком? Если найдутся среди вас, людей Оспакара, двое, желающих выйти на поединок против меня одного, с двумя мечами против одного моего меча, то я, Эйрик Светлоокий, стою здесь и жду!

Все собрание решило, что слова эти разумные, хотя и могли кончиться пагубно для Эйрика.

Оспакар назначил двоих из своих людей, самых ловких и искусных в бою, самых сильных и надежных. Состоялся поединок. И бежали оба противника Эйрика с позором с поля сражения; а все зрители много смеялись тому, громко прославляя Эйрика. Оспакар же чуть не упал с коня от бешенства, но сознавая, что он на этот раз совершенно бессилен, так как рана его еще не зажила, поворотил коня и прямо с альтинга уехал к себе на Свинефьелль.

На следующий день Эйрик вместе с Асмундом вернулся в Миддальгоф. Гудруда, узнав о приговоре над Эйриком Светлооким, горько заплакала, разлука на три года казалась ей невыносимой.

— Скажи, дорогая, если ты не хочешь, чтобы я шел в изгнание, я останусь здесь и буду объявлен вне закона. Жизнь моя будет в руках каждого, кто только захочет, но я думаю, что моим врагам нелегко будет одолеть меня, пока боги не отнимут у меня моей силы. А от судьбы все равно не уйдешь! Так скажи свое слово, дорогая!

— Нет, Светлоокий, как ни тяжела мне разлука с тобой, я не хочу, чтобы ты был объявлен вне закона и оставался здесь. Лучше иди в изгнание. Отец даст тебе свое хорошее военное судно, ты соберешь людей, будешь управлять ими и можешь прославить себя новыми подвигами. Сготовится это судно в одну ночь, а наутро ты уйдешь в море: чем раньше ты уедешь в изгнание, тем скорее пройдут эти печальные три года.

Действительно, Асмунд дал Эйрику свое славное боевое судно из крепкого дуба, с железными скрепами, с высокими кормой и носом. Оно звалось «Драконом», Эйрик же назвал его «Гудрудой». Изгнанник кликнул клич, и собрались к нему многие соседние отважные поселяне, считая за честь отправиться в поход с Эйриком Светлооким. В помощники же себе Эйрик взял человека по имени Холль из Литдаля, которого он принял по настоянию Бьерна сына Асмунда. Холль этот был другом Бьерна и славился своим искусством и умением управлять судном и уже много раз плавал на судах больших и малых по северным морям, и вокруг Англии, и к берегам Страны Франков. Но Скаллагрим, увидав его, не полюбил его, также и Гудруда сказала, что это человек недобрый и что Эйрику не следует брать его с собою, от него будут только горе и беда.

— Поздно теперь говорить, это уже дело решенное, — сказал Эйрик, — но я буду остерегаться его!

На прощанье Асмунд дал великий пир и вызвал всех людей, что шли за Эйриком в море. Сам же Эйрик Светлоокий сидел на высоком седалище подле Асмунда, рядом с ним Гудруда и Унна, нареченная невеста Асмунда, и Савуна, мать Эйрика. Было условлено, что в отсутствие Эйрика престарелая уже теперь Савуна и Унна будут жить в Миддальгофе, а на Кольдбеке над болотом поселится доверенный человек и родственник, которому поручено было и управление землями, и уход за стадами, и присмотр за всем имуществом Эйрика в течение предстоящих трех лет.

Когда все стали прославлять Эйрика, пророча ему счастье и успех, сердце Бьерна вскипело ненавистью к нему, и он воскликнул:

— Будь моя воля, Гудруда была бы женою Оспакара: он могущественный вождь, славный, влиятельный и богатый человек, а не такой долговязый керль (парень) из поселян, без власти и друзей, как вот этот. А славой он обязан пустому случаю или человеку, поставленному вне закона за человекоубийство.

Эйрик, услышав это, схватился за меч, но Асмунд, успокоив Эйрика, обратился к сыну и упрекал его в злобной зависти, строго заявив, что не он жрец Миддальгофа и отец Гудруды и что не ему располагать ее судьбой, а если он в отсутствие Эйрика станет замышлять недоброе против того, то Эйрик, вернувшись, покарает его примерно, и он, Асмунд, первый скажет, что лихие дела — лихая мзда! Тогда Бьерн выскочил из-за стола, сел на коня и помчался на север. Эйрик уже не видал его больше до тех пор, пока по прошествии трех лет не возвратился на родину.

Пир подходил к концу, и Гудруда сказала Эйрику:

— Посмотри на свои волосы, Эйрик, — их кольца стелются по плечам, как у девушки! Хочешь ли, я срежу тебе их сама.

— Да, Гудруда! — отозвался Эйрик Светлоокий.

— Поклянись мне, — шепнула она ему в ухо, срезая его золотые кудри, — что ни одна женщина и ни один мужчина не коснутся рукой твоих волос до тех пор, пока ты не вернешься ко мне.

Эйрик поклялся ей в том.

Хотя они говорили тихо, но Колль Полоумный подслушал их.

Поутру все встали очень рано и, сев на коней, отправились к тому месту, где стояло на якоре боевое судно «Гудруда». Здесь Эйрик простился со всеми.

Савуна, мать его, на прощание сказала ему:

— Прощай, сын мой! Мало у меня надежды еще раз обнять тебя и целовать твое гордое, прекрасное чело, а потому прошу тебя — вспоминай обо мне временами: без меня и тебя бы не было; не давайся женщинам в обман и сам не обманывай их, не то постигнет тебя беда. Не будь сварлив и гневен: ты силен. Падшего врага щади, а на нападающего иди с поднятым щитом и мечом. Никогда не отнимай ни добра у неимущего человека, ни меча у доблестного воина, но когда наносишь удар, пусть он не пропадает даром. Живя так, ты добудешь себе славу смолоду и мир в старости, а это последнее лучше славы; в славе есть яд, а в мире только мед.

Эйрик целовал свою мать, обещая не забывать ее наставлений и всегда хранить память о ней.

Затем простился с Гудрудой, и они повторили друг другу клятву взаимной верности. Гудруда сказала ему:

— Во мне ты можешь быть уверен, но я не могу быть уверена в тебе. Быть может, ты повстречаешь там, за морями, Сванхильду и подаришь ей еще новые поцелуи и ласки!

— Не гневи меня, Гудруда, перед разлукой, доверься мне, как я доверяю тебе!

Тут подошел Скаллагрим и напомнил, что время прилива может сменить отлив, и тогда судну нельзя будет выйти в море.

Эйрик поспешил к своему боевому судну. Здесь Асмунд, схватив его за обе руки, запечатлел поцелуй у него на челе, проговорив:

— Не знаю, увижу ли я тебя опять, но помни, что тебе я вручаю Гудруду, прекраснейшую и кротчайшую из женщин, и горе тебе, если ты чем-нибудь причинишь ей скорбь. Прощай же, сын мой, и будь счастлив в делах своих! Теперь ты мне стал дорог и близок, как сын!

Эйрик, поцеловав Асмунда, отвечал:

— Нет у меня отца, и слово твое для меня, что слово отца, а поцелуй твой, как поцелуй отца. Насчет Гудруды пусть будет спокойна душа твоя. Прошу только, если к сроку я не вернусь, не неволь ее в замужестве и не доверяй своему сыну Бьерну: не сыновние чувства живут у него в груди. Остерегайся ты и Гроа, управительницы дома, потому как она замышляет злое на нареченную невесту. Затем прими благодарность мою за свой дар и за все твои милости ко мне и будь счастлив.

— Будь счастлив, сын мой! — сказал Асмунд, и Эйрик повернулся, чтобы дойти до судна, но Скаллагрим как-то очутился подле него, поднял его на руки, как ребенка, и, идя по пояс в воде, донес его до судна при громких криках провожающих. Тогда Эйрик, ухватившись руками за корму, взобрался на судно, и берсерк последовал за ним. Пользуясь последними минутами прилива, боевое судно «Гудруда» вышло из залива и направилось к Западным островам, подняв большой парус. Гудруда же, опустившись на берегу, словно цветок, поникла головой.

Глава 13

Как Холль, помощник Эйрика, перерубил якорный канат.


Оспакару Чернозубу стало известно, что Эйрик Светлоокий, не желая оставаться в Исландии вне закона, ушел в море на вольный простор на славном судне Асмунда жреца. По совету сына своего Гицура Чернозуб снарядил два больших боевых корабля, двинулся с ними наперерез пути судну Эйрика и, притаившись за Западными островами, как только его судно оказалось в виду, запер ему выход из пролива в открытое море.

— Здесь, как видно, стоят викинги! — сказал Эйрик, заметив два длинных боевых судна, увешанных щитами.

— Здесь стоит Оспакар Чернозуб! — сказал Скаллагрим. — Поверь моему слову, государь.

Время клонилось к вечеру. Эйрик обратился к дружинникам:

— Видите, товарищи, нам запер дорогу Оспакар Чернозуб с двумя длинными боевыми кораблями. Нам остается только или поворотить судно и бежать от него, или идти вперед и дать ему сражение!

— Поспешим уйти, господин, пока мы целы! — сказал Холль из Литдаля.

Но кто-то другой крикнул из толпы:

— Как те двое борцов Оспакара бежали, точно спугнутые утки перед твоим нападением, Эйрик, так точно побегут и теперь его суда перед твоей «Гудрудой».

— Да, да! — кричали остальные. — Не слушай трусливых бабьих речей Холля. Пусть никто не скажет, что мы бежали перед Оспакаром!

И, по слову Эйрика, гребцы приналегли на свои длинные весла, и «Гудруда» устремилась вперед к судам Оспакара. Стоя на носу своего корабля, Эйрик и Скаллагрим заметили, что суда неприятеля связаны между собой крепким канатом, так что «Гудруда», пытаясь проскользнуть между ними, неминуемо была бы захвачена этим канатом, если бы они вовремя не заметили его. На носу одного из судов стоял сам Оспакар в черном шлеме с вороньими крыльями. Эйрик крикнул ему:

— Кто ты такой, что смеешь преграждать мне путь? Обменявшись несколькими оскорбительными словами, враги вступили в бой. В момент, когда «Гудруда», разогнанная сильными ударами весел, готова была врезаться между вражескими судами, Эйрик, вскочив на золотого дракона, украшавшего нос его корабля, сильным ударом своего Молнии Света перерубил канат — и «Гудруда» проскользнула, как чайка между двумя камнями.

— Убирай весла и готовь багры! — приказал Эйрик Светлоокий.

Минуту спустя завязался страшный бой. Эйрик и Скаллагрим поспевали повсюду. Люди Оспакара взбирались на «Гудруду» и падали мертвыми. Эйрик со Скаллагримом пробивались на судно Оспакара, но густая толпа его людей заслоняла его, и в тот момент, когда они, усердно работая мечом и топором, почти проложили себе путь, Эйрик вдруг заметил, что течение несет судно, на котором он находился, прямо на скалы и что оно неминуемо должно разбиться. Он крикнул своим людям:

— Живо! Все, кто с «Гудруды», назад! Судно это сейчас затонет!

Сам он, Скаллагрим и все его люди один за другим успели перескочить обратно на свое судно. Оспакар же, сын его и несколько человек из его людей кинулись в море и вплавь добрались до берега. В этот момент судно наскочило на скалу и на глазах у всех разлетелось в щепки, неся смерть и погибель десяткам людей.

Эйрик хотел было сам сойти на берег схватиться с Оспакаром и его сыном, но боялся разбить о скалы свое судно, кроме того, ему приходилось еще отбиваться от второго боевого корабля Оспакара. Видя гибель первого, это судно, названное «Ворон», стало уходить, но Эйрик решил преследовать его, предоставив Оспакара и его сына их судьбе. Палуба «Гудруды» была завалена трупами убитых и телами раненых, стеснявших движение людей, так что прежде, чем корабль успел описать поворот и достигнуть устья пролива, служившего выходом в море, «Ворон», опередивший его, успел поднять паруса и, пользуясь попутным ветром, ушел далеко вперед. Но Эйрик не унывал и, едва только «Гудруда» вышла в открытое море, тоже поставил паруса и погнался за «Вороном», не теряя надежды нагнать его.

Убрав убитых, люди сели за стол. Скаллагрим, глядя на убитых, сказал:

— Я бы с большей радостью видел бы здесь голову Оспакара, чем тела всех этих бедных керлей (людей) его, так как других людей он всегда найдет, а другой головы не нашел бы!

Тем временем ветер стал свежеть; около полуночи разразилась сильная буря, и Холль спрашивал, не убавить ли паруса. Но Эйрик не приказал убавлять, заметив, что если «Ворон» может идти на всех парусах, то и «Гудруда» тоже может. Погоня продолжалась всю ночь и до утра. Поутру «Ворон» был уже только в двух-трех стадиях[538] впереди «Гудруды»; теперь, из опасения бури и сильного ветра, на «Вороне» убавили паруса, и он нырял уже не так быстро, делая вид, будто собирается вернуться в Исландию.

— Этого мы им не дозволим, — сказал Эйрик, — работай дружнее, товарищи! «Ворон» идет теперь быстро, но мы идем быстрее его! Готовьтесь, сейчас загорится бой: мы нагоняем их.

— Не к добру затевать бой в такую непогоду! — заметил Холль.

— А ты не рассуждай, а делай, что тебе приказывает старший! — угрюмо сказал Скаллагрим, грозно сверкнув на Холля глазами и выразительно сжимая в кулаке свой топор.

И люди стали готовиться к бою, а Скаллагрим, стоя на носу, держал наготове маленький якорь, которым собирался задеть вражеское судно, чтобы не дать ему отойти во время абордажа.

Как только суда поравнялись и берсерк закинул свой якорь, глубоко впившийся в вражеское судно, Эйрик первый, а следом за ним Скаллагрим вскочили на палубу «Ворона», приказав экипажу следовать за собой. Но прежде, чем они успели это сделать, Холль взмахнул своим топором и одним ударом отрубил канат у якоря. Сильный вал подхватил «Гудруду» и унес ее далеко вперед.

Эйрик и Скаллагрим очутились одни на палубе вражеского судна. Но, успев проложить себе путь к главной мачте, они встали к ней спина к спине, широко размахивая вокруг себя один — мечом Молнии Светом, другой — своим топором, разя всякого, кто решался подступиться к ним. Экипаж «Ворона», растерявшийся сначала при появлении Эйрика, теперь остервенился от злобы, что тридцать человек не могут совладать с двумя. Они стали метать в них стрелы и каменья, но из-за того, что судно сильно качало, камни и стрелы пропадали даром. А из их людей уже человек десять лежали ранеными и убитыми у ног Эйрика и Скаллагрима. Но вот один большой камень упал на плечо берсерка, и правая рука его разом отнялась.

— Плохо дело, — сказал Скаллагрим, — только ты не унывай: я умею держать секиру и в левой руке. Кто подойдет ко мне, тому несдобровать!

Тем временем люди Оспакара держали между собой совет, и их старший говорил так:

— Нас осталось теперь в живых только семнадцать человек, не считая раненых. Этого едва хватает, чтобы управляться с судном, да и срам нам будет великий, если скажут, что двое одолели целую команду в тридцать человек. Если же мы предложим им мир и доброе обращение под условием, что они согласятся быть связанными до тех пор, пока мы не пристанем к земле и высадим их на берег, не возбуждая против них никаких преследований, они, верно, согласятся. А когда заснут, то мы их убьем и скажем, что одолели их в бою.

— Постыдное это дело! — сказал один человек и отошел в сторону. Но остальные молчали, и старший пошел к Эйрику и Скаллагриму и предложил им мир и те условия, о которых говорил; хотя оба героя не доверяли ему, но согласились. Только Эйрик спросил:

— Почему же нам быть связанными?

— Потому, что ты так силен и могуч, что мы не можем быть спокойны, если ты, наш враг, останешься у нас на судне и будешь свободен!

Эйрик пожал плечами и согласился; их отвели под палубу, где и ветром не хватало, и водой не заливало, связали по рукам и по ногам, накрыли теплыми плащами от стужи и принесли им хорошей пищи и питья.

Когда вели Эйрика под палубу, он взглянул вперед и увидел далеко, стадиях в двадцати или больше, свою «Гудруду». Скаллагрим тоже видел и сказал:

— Хорошо наше-то судно и хороши наши товарищи, так и оставили нас в западне!

— Нет, Скаллагрим, они не могли повернуть назад в такую бурю, да и, вероятно, считают нас мертвыми теперь. Но если я увижу когда-нибудь опять этого Холля, то не буду к нему особенно милостив.

— И не стоит он никакой милости! — проговорил себе в бороду Скаллагрим и задремал.

Эйрик стал думать о Гудруде Прекрасной; вскоре и им овладел сон.

Глава 14

Как Эйрику приснился сон.


Крепко спал Эйрик, и снился ему сон, будто спит он здесь, на «Вороне», под палубой; и к нему подкралась серая крыса и стала шептать ему что-то в ухо. И вот видит он, что Сванхильда идет к нему по морю; бурные волны расступаются на ее пути. Она шла плавно и спокойно, словно лебедь плыла, ветер не развевал даже волос у нее на лбу. Наконец она тут, стоит перед ним и склоняется к нему, шепчет ему:

— Проснись! Проснись, Эйрик Светлоокий! Я пришла к тебе по бурному морю со Страумея[539], чтобы предупредить тебя об опасности. Скажи, сделала ли бы это твоя Гудруда?

— Гудруда не колдунья и не чародейка!

— А я чародейка и колдунья! И в это время, когда старый Атли думает, что я лежу подле него на нашем общем ложе, я здесь, у тебя, и говорю с тобой. Слушай же меня, вот что я проведала своим колдовством: эти люди, что связали тебя, придут сейчас и возьмут тебя спящего и твоего товарища тоже и бросят вас обоих в море.

— Чему суждено быть, то будет! — говорит он во сне.

— Нет, я этого не хочу, и этого не будет! — проговорила Сванхильда. — Напряги все свои силы и порви свои путы, развяжи Скаллагрима и дай ему его щит и секиру, а сам возьми свой меч и щит. Прилягте, как сейчас, и накройтесь плащами, притворившись спящими, пока не придут ваши убийцы. А потом вскочите и бросьтесь на них оба с оружием в руках; они смешаются и обратятся в бегство. Вы уничтожите их. Только за тем, чтобы сказать тебе все это и спасти тебя, я прошла многие сотни стадий по бурным волнам моря. Сделала ли бы это ради тебя Гудруда?.. — и видение Сванхильды снова склонилось над ним, уста ее коснулись его лба, легкий вздох вырвался из ее груди — и она исчезла.

Эйрик пробудился, разбудил Скаллагрима и рассказал ему свой сон.

— Это предостережение, государь мой, и мы должны все исполнить так, как призрак научил тебя!

Так они и сделали и поразили врагов своих всех до последнего; остались Эйрик и Скаллагрим одни на судне, а кругом лежали мертвецы и умирающие.

— К рулю! — крикнул Эйрик, видя, что судно кренится слишком сильно и может перевернуться каждую минуту, будучи предоставлено само себе.

С этого момента они оба беспрерывно чередовались у руля. Три дня и три ночи дул свежий ветер, море волновалось, опасность ежеминутно грозила им, а силы их заметно истощались. Волны заливали палубу, наполняли трюм, им приходилось выкачивать воду и тратить на это последние силы. А буря все крепчала, они не имели ни минуты отдыха, некогда было им есть и некогда спать. На четвертую ночь громадный вал подхватил «Ворона» и, высоко подняв его на свой гребень, разом уронил в глубокую бездну; все судно как бы содрогнулось и застонало.

— Кажется, я слышу, будто вода журчит под палубой, — сказал Скаллагрим, стоявший у руля.

Эйрик спустился вниз и, действительно, обнаружил сильную течь. Вода быстро прибывала в трюм. «Ворон» не мог теперь долго продержаться на поверхности. Не теряя времени, Эйрик заткнул трещину одеждами убитых, заткнул так плотно, как это мог сделать только он со своей громадной силой, и навалил на эти тряпки балласт, после чего вернулся на палубу и сказал обо всем Скаллагриму.

— Видно, пора нашим костям на покой! — отвечал тот. — Мы достаточно поработали. А впрочем, ветер стихает, да и берег теперь недалеко. Видишь там, под ветром темную линию холмов и между ними как будто устье фьорда? Правда, в трюме полно воды, и часы «Ворона» теперь сочтены, но если уцелела на нем хоть одна лодка, то мы спасены!

Эйрик пошел на корму судна. Там и вправду была привязана лодка, а в ней — весла и руль. Скаллагрим подоспел к нему на помощь, и они благополучно спустили лодку на воду. Эйрик первый спустился в нее, берсерк же задумал захватить с собой кое-что с гибнущего судна, которое теперь уже начинало тонуть, и до того замешкался, что чуть и сам не пошел ко дну вместе с судном.

Эйрик едва успел вовремя обрубить канат, чтобы лодку не увлекло за судном в глубину. На их глазах «Ворон», сначала медленно погружавшийся в воду, вдруг разом исчез под водой, образовав на поверхности моря бешеный водоворот, в котором беспомощно и безнадежно закружилась и заныряла маленькая лодочка. Теперь Эйрик и Скаллагрим принялись изо всех сил работать веслами и работали несколько часов кряду, почти до полного истощения. Наконец, вот он — желанный берег, по крайней мере можно будет умереть на суше! Вот луга, поля, вот сушится на ветру и на солнце белая треска, и в маленькой бухточке стоит на якоре длинное боевое судно.

— Да это «Гудруда»! — радостно воскликнул Эйрик.

— Она и есть! — согласился Скаллагрим. — Надо добраться до нее. Тогда я поговорю с этим предателем Холлем.

— Ты не тронешь его и не причинишь ему никакого вреда, — строго сказал Эйрик, — я здесь глава, и мне принадлежит право судить его!

— Твоя воля — моя воля, государь! Но будь моя воля — твоей волей, я повесил бы его на верхушке мачты и оставил бы там висеть до тех пор, пока морские птицы не вили бы гнезд в его остове!

На «Гудруде» или все спали, или же на ней не было ни души, когда Эйрик и Скаллагрим причалили к ней и осторожно взобрались на палубу.

Посредине, вокруг костра, спали все люди — и так крепко, что никто не слышал, как пришли сюда Эйрик и берсерк, как они присели к огню греться и стали поедать остатки ужина.

Но вот один из людей экипажа пробудился и увидел их; приняв их за привидения, он поднял остальных, и все схватились за мечи, готовые обрушиться на пришельцев, но в этот момент Эйрик и Скаллагрим сбросили с себя плащи и заговорили. Тогда только воины убедились, что это не привидения, а сами Эйрик и берсерк. Эйрик спел им песню, в которой описал и предательский поступок Холля, и свои похождения на вражеском судне, и свою победу над врагом, и чудесное спасение.

Глава 15

Как Эйрик пребывал в городе Лондоне.


— Теперь слушайте, товарищи, — сказал Эйрик Светлоокий, — не клялись ли мы верно стоять друг за друга до самой смерти? Как назовете вы после этого человека, который отрезал якорный канат «Гудруды» и обрек нас двоих на верную смерть, предав в руки многочисленных врагов? Что должно сделать этому человеку? Скажите, товарищи, ваше слово!

— Смерть ему! Смерть! — послышалось со всех сторон.

— Ты слышишь общий приговор, Холль? Ты заслужил его, но я хочу быть более милостив к тебе и потому говорю тебе: уходи отсюда, чтобы никто из нас не видал больше твоего лица. Уходи, пока я не раскаялся еще в своем мягкосердечии!

И при громких, неприязненных криках своих бывших товарищей Холль взял свое оружие и, не сказав ни слова, сел в шлюпку, на которой только что прибыли Эйрик и Скаллагрим, и стал изо всех сил грести к берегу.

— Неразумно ты поступил, государь, что отпустил живым этого негодяя! — сказал Скаллагрим. — Он еще насолит тебе когда-нибудь.

— Ну, что делать! Быть может, ты и прав, но теперь дело сделано, и я пойду отдохну: я совсем выбился из сил.

Три дня и три ночи Эйрик и Скаллагрим отдыхали, а затем рассказали товарищам обо всем, что они сделали и что с ними было. И все дивились их мужеству и их славным деяниям, подобных которым не было со времен Богов-Королей.

После того отправился Эйрик к ярлу этих Фарерских островов, так как берег, к которому пристала «Гудруда», был берег главного из этих островов. Ярл принял его ласково и задал великий пир.

Здесь, на Фарерских островах, Эйрик пробыл, пока не поправились его раненые, и, забрав двенадцать новых людей взамен убитых во время битвы с судами Оспакара Чернозуба и простившись с ярлом, который подарил ему богатый плащ и тяжелый золотой обруч, отплыл от островов.

Никогда с тех пор, как поют скальды, не воспевалось таких славных подвигов, как подвиги Эйрика Светлоокого, никогда не бывало викинга более сильного, более великого, одно имя которого наводило страх и слава которого затмила славу всех остальных. Всюду, где Эйрик участвовал в битве, победа оставалась на его стороне; ярлы и короли искали у него помощи и содействия. О нем говорили, что он никогда не совершил ни одного низкого или позорного поступка, никогда не обижал слабого, никому, просившему у него пощады, не отказывал, никогда не поднимал меча на пленного или раненного врага, не нападал на беззащитного. У купцов он брал часть их товара, но вреда не причинял и все, что доставалось ему, делил поровну со своими людьми. Все люди любили его, смотря на него, как на бога; каждый из них был готов пожертвовать за него жизнью. Женщины тоже очень любили его, но он не глядел на них.

В первое лето своего изгнания Эйрик воевал у берегов Ирландии, а на зиму пришел в Дублин и некоторое время служил в телохранителях короля этого города, который держал его в большой чести и хотел, чтобы он совсем остался у него, но Эйрик не захотел — и весной «Гудруда» была готова к отплытию, направившись к берегам Англии. Здесь, в одном из сражений, Скаллагрим был ранен почти насмерть, кинувшись на Эйрика, которого он заслонил своим телом от удара, направленного на него, и спас его, но сам чуть не погиб. Несколько месяцев Скаллагрим лежал больной, и Эйрик ухаживал за ним, как за братом; с этого времени они полюбили друг друга, как двойники, и не разлучались ни на минуту, но другие-то Скаллагрима не любили.

Эйрик вошел в Темзу и явился в Лондон, приведя туда два судна викингов, которые он забрал в плен вместе с их владельцами. Он привел пленных к королю Эдмунду, Эдуардову сыну, прозванному Эдмундом Великолепным. Стал он в большой чести у короля.

Вместе с англичанами он участвовал и в походе на датчан, а на зиму со своими людьми вернулся в Лондон, оставаясь при короле. При дворе же королевском была одна красивая леди по имени Эльфрида. Как только увидела она Эйрика, полюбился он ей, как ни один мужчина; ничего она на свете так не хотела, как стать его женой. Но Эйрик удалялся от нее, любя только одну Гудруду. Так прошла зима. Наступила весна, и тогда он снова ушел в море воевать и вернулся в Лондон только под осень.

Когда он возвращался, леди Эльфрида сидела у окна и кинула ему венок, сплетенный из цветов. Король при виде этого усмехнулся, заявив, что был бы рад такому родственнику, как Эйрик, и что лучшего мужа для леди Эльфриды он не желает.

Эйрик поклонился королю, но не сказал ни слова, а в ту же ночь спросил у Скаллагрима, скоро ли можно изготовить «Гудруду» к отплытию. Тот сказал ему, что дней через десять, но что теперь уже опасно выходить в море: время года уже позднее и зима близко.

Но Эйрик сказал ему:

— Я хочу зимовать на Фарерских островах: они ближе к нашей родине, а следующим летом минут три года моего изгнания, и я хочу поскорее вернуться в Исландию.

— В этом решении я вижу тень женщины, — сказал Скаллагрим, — поздно теперь идти в море. Лучше ранней весной плыть прямо в Исландию!

— Моя воля в том, чтобы идти в море теперь! — упрямо твердил Эйрик.

— Путь к Фарерским островам лежит мимо Оркней, а там сидит Коршун и ждет своей добычи. В сравнении с тем Коршуном леди Эльфрида просто голубка. Уходя от огня, мы можем попасть в полымя.

На другое утро Эйрик пошел к королю и просил его отпустить домой.

— Скажи мне, Светлоокий, разве я не был милостив к тебе? — спросил тот. — Почему же ты хочешь покинуть меня? Неужели ты не можешь считать себя дома в моем большом государстве?

— Нет, государь, я могу быть дома только у себя в Исландии! — сказал Эйрик.

Король разгневался и приказал ему уйти, куда хочет и когда хочет. Эйрик поклонился королю и ушел.

Спустя два дня после того Эйрик повстречал в королевском саду леди Эльфриду. У нее в руках были белые цветы, а сама она была прекрасна и бледна, как эти цветы.

— Говорят, — промолвила она, — ты покидаешь Англию, Светлоокий!

— То говорят правду! — ответил Эйрик.

— Зачем хочешь ты возвратиться в эту холодную страну льдов и снегов, в эту угрюмую, неприветную Исландию? Разве здесь, в Англии, нет уютного уголка для тебя?! — воскликнула она, заливаясь слезами.

— Там я дома, там моя родина, прекрасная леди! Там меня ждет старуха мать!

— И девушка по имени Гудруда Прекрасная, — добавила леди. — О, я знаю! Я знаю все, но говорю тебе, Светлоокий, не видать тебе счастья с нею. Много горя примешь ты из-за нее; здесь же, в Англии, счастье ожидает тебя!

— Все это может быть, леди, — сказал Эйрик, — дни мои текли бурно доселе; бури грозят и впереди, я это знаю. — Но жалкий тот человек, который боится бури и прячется от нее за печку, когда он молод и силен. Нет! Лучше погибнуть, чем быть таким жалким трусом! Ведь в конце концов все же должны погибнуть — и трусы, и герои!

— Да, Эйрик, может быть, в твоем безумии есть мудрость, но скажи мне, если бы то, к чему ты теперь стремишься, было уже холодно и мертво, когда ты возвратишься в Исландию, что тогда?

— Тогда я продолжал бы свой жизненный путь один, одинокий навек!

— Ну, а если то, к чему ты стремишься, отдалось другому и другой владеет твоим сокровищем?

— Если так, то я, быть может, возвращусь сюда, в Англию, и в этом самом саду буду просить нового свидания с вами!

И они посмотрели друг другу в глаза, и леди Эльфрида продолжала:

— Прощай, Эйрик, и будь счастлив! Дни приходят и проходят, и много места на свете всем. Но и тесно, и пусто тому, кто одинок. Когда ты уедешь, я буду одинока! — Она тихо отошла от него и скрылась в чаще сада.

Потом рассказывали об этой леди Эльфриде, что много знатных витязей и королей просили ее руки, желая взять ее себе в жены, но она не хотела, а когда состарилась, то построила великолепный храм, назвала его Эйрикмирк, по смерти же была похоронена в нем, но ничьей женой никогда не была.

Глава 16

Как Сванхильда побраталась с жабой.


Через двое суток Эйрик сел на свое судно и собрался выйти в море, но только что хотел приказать ударить в весла, как на берег прибыл сам король с богатыми |^% дарами. Хоть гневен был король, но простился с Эйриком ласково, взяв обещание, что если тому не посчастливится в Исландии, то он снова вернется к нему. Эйрик обещал, затем снялся с якоря и вышел в море.

Поначалу погода стояла тихая, но на пятые сутки поднялась сильная буря, продолжавшаяся четыре дня и четыре ночи. Экипаж совсем выбился из сил, выкачивая воду, а та все прибывала. Да и пищи у них не хватало. Земли же нигде не было видно. Сам Эйрик и Скаллагрим не ели и не спали; все готовились к смерти; спасения неоткуда было ждать. Вдруг Скаллагрим услышал, будто волны пенятся, ударяясь о рифы, и сообщил о том Эйрику.

— Так и есть, — согласился тот, прислушиваясь к шуму волн, — теперь наша песенка спета: нам недолго ждать смерти!

— Смотри, государь, какое чудо, — воскликнул берсерк, — видал ли ты когда, чтобы туман шел против ветра, как сейчас?! Это, поверь, не без колдовства! Смотри, эта чародейка Сванхильда готовит нам западню!

В это самое время Сванхильда, жена Атли, сидела в своем высоком замке у окна, смотря в темную даль бурной ночи. Глаза ее горели во тьме, словно глаза кошки, губы шептали какие-то заклинания.

— Здесь ли ты, мерзкая жаба? Здесь ли ты?

— Здесь, Сванхильда Незнающая Отца, дочь колдуньи Гроа — здесь! Скажи, что тебе надо от меня?

— Явись мне, чтобы я могла увидеть отвратительный образ твой, увидеть тебя, мерзкое существо, к которому испытываю гадливость и отвращение, но в помощи которого нуждаюсь, явись ко мне!

И вот во мраке появилось светлое пятно, а в нем отвратительная, громадная жаба с мертвой головой, вокруг которой болтались седые космы волос, а в глазных впадинах ее тускло светились налитые кровью глаза с обвислыми веками. Эта мертвая голова была обтянута мертвенно-желтой кожей, как лицо покойника; черные лапы с громадными когтями поражали уродливостью. Чудовище захохотало зловещим, отвратительным смехом, проговорив:

— Ты называла меня серым волком, и я являлась к тебе в образе серого волка; называла меня крысой, я служила себе в образе крысы. Теперь назвала меня жабой, и под видом жабы я теперь ползаю около твоих ног. Скажи мне, чего ты хочешь от меня, а я скажу, какой ценой ты можешь купить мою услугу! Ты говоришь, что я гадка, страшна. Но вглядись поближе в мое лицо. Неужели ты не узнаешь его? Ведь это лицо матери твоей, умершей Гроа! Я взяла его у нее на том месте, где она теперь лежит, а это тело мое, — тело пятнистой жабы, — ведь это образ твоего собственного сердца, и ты не узнаешь его? И ты сама будешь даже отвратительнее меня, как и я была некогда прекраснее тебя!

Ужас охватил Сванхильду, и она хотела вскрикнуть, но голос замер у нее в горле.

— Так говори же скорее, чего ты хочешь от меня? — продолжала уродливая жаба.

И Сванхильда, собравшись с духом, сказала ей, что хочет, чтобы Эйрик, который находится теперь вблизи Оркнейских островов, не прошел мимо, но был выброшен на берег. Прежде чем забрезжит утро, пусть будет он здесь, в замке Атли, и станет ее возлюбленным, а Гудруда пусть раньше, чем настанет осень, станет невестой Оспакара.

— Прекрасно! — захохотала отвратительная жаба. — Пусть так, но только ты должна побрататься со мной и своей кровью запечатлеть наш союз. Ты должна стать тем, что я есть, должна мыкаться вместе со мной по свету, на гибель и горе всему, что не прибегает к нашей помощи, служа всем злым желаниям и дурным побуждениям людей, сея зло везде и повсюду. Ты станешь моей сестрой и неразлучной спутницей!

Дрожащая, бледная, с горящими безумными глазами Сванхильда согласилась на ее требования, согласилась на все и закрепила свою страшную клятву своей кровью.

Вдруг отвратительная жаба приняла образ и красоту Сванхильды, а Сванхильда с несказанным ужасом почувствовала, что превратилась в отвратительную жабу, ползающую по каменным плитам пола; в груди у нее клокотала ненависть и злоба ко всем людям.

Она увидела свой собственный образ на вершине утесов, с распростертыми руками, как бы в заклинании к небу и к морю.

Вдруг туман двинулся против ветра на море и стал застилать глаза Эйрику, ветер дул с бешеной силой, гибель судна казалась несомненной.

Эйрик сознавал, что спасения нет.

— Это колдовство и нечистая сила, — стоял на своем Скаллагрим. — Видишь там, в волнах, эту женскую фигуру, государь? Смотри, как ты думаешь, что это такое?

— Клянусь Одином! Эта женщина идет к нам по волнам! Это — Сванхильда, я ее узнаю! Вот она идет перед нашим судном, указывая вправо! Она уже раз спасла нас, последуем ее совету и на этот раз. Что ты на это скажешь? — спросил Эйрик.

— Я ничего не смею сказать тебе, господин, но не люблю колдовства и чародейства. Пусть будет по-твоему!

Между тем призрак продолжал скользить впереди судна, указывая то в ту, то в другую сторону, и Эйрик направлял руль согласно этим указаниям. Вдруг это видение вскинуло руки к небу и исчезло в волнах. В тот же момент «Гудруда» со всей силы наскочила на подводную скалу, пробив себе киль. Страшный оглушительный трест заглушил на минуту рев и вой ветра. Страшный вопль вырвался из-под палубы, где находились люди Эйрика. Смерть раскрыла над ними свою жадную пасть. Вода хлынула в щель и затопила весь трюм. Еще минута — и судно пойдет ко дну. Эйрик обхватил Скаллагрима вокруг пояса. Громадный вал подхватил их в тот момент, когда «Гудруда» разом пошла ко дну.

Что было дальше — не помнили ни тот ни другой.


Между тем отвратительная жаба в образе Сванхильды снова явилась перед ней и обменялась своим видом, снова став жабой, а Сванхильда — прекрасной Сванхильдой. На этом достойные сообщницы распрощались.

Глава 17

Как Асмунд женился на Унне, дочери Торода.


Когда Эйрик покинул Исландию, то Гудруда сильно тосковала, но вскоре до нее дошли вести о нем. Говорили, что Оспакар Чернозуб преградил ему путь, напав на него с двумя большими боевыми судами, но Эйрик разбил одно судно и победил Оспакара. Но что сталось с другим судном Чернозуба и с «Гудрудой» Эйрика — осталось неизвестным. Полагали, что оба судна погибли в бурю, но Гудруда не верила тому: сердце ее говорило, что Эйрик не умер.

Между тем пришло время, когда Асмунд жрец хотел жениться на Унне, родственнице Эйрика Светлоокого, и задумал он дать по этому случаю великий пир. Гостей собралось так много, что пришлось справлять пир в Миддальгофе, так как на Кольдбеке не было места.

Накануне того дня, когда Асмунд должен был назвать Унну своей женой, все уже было готово к торжеству; гости начинали съезжаться со всех концов. Гроа хлопотала: она и готовила все для пира. С того самого времени, как она оправилась после болезни, Гроа была кротка и тиха и ни в чем не прекословила никому, не только Асмунду жрецу, а даже и Саву не, и Унне. Когда Асмунд жрец обходил горницы, где были накрыты столы, Гроа подошла к нему, тихонько спросив:

— Все ли тебе по душе, господин? Сумела ли я угодить тебе?

— Да, Гроа, но я боюсь, что тебе все это не по душе!

— Полно, господин, не думай об этом! Что тебе хорошо, хорошо и мне!

— Теперь скажи мне, Гроа, желаешь ли ты остаться вМиддальгофе и тогда, когда Унна станет здесь госпожой и хозяйкой, или желаешь, чтобы я отпустил тебя с честью и почетом?

— Нет, Асмунд, позволь мне служить тебе и после, как я служила до сего дня, если только на то воля Унны!

— Воля Унны, чтобы ты оставалась здесь и жила в почете! — сказал Асмунд и пошел вон из горницы.

Когда настала ночь и зажгли огни, Гроа поднялась со своего ложа и, окутавшись черным плащом, с корзиночкой на руке тихо вышла из замка, направившись на болото. Долго бродила она там, собирая травы и ядовитые коренья, затем вернулась в замок и за углом каменной ограды, куда никто не заглядывал и где было пусто и темно, подошла к человеку, который тут развел огонь из торфа, держа в руке чугунный котелок. Человек этот был Колль Полоумный. Гроа спросила его:

— Все у тебя готово?

— Да, госпожа, только не по душе мне то, что ты нынче затеяла! Скажи-ка, что ты задумала варить в этом горшке?

— Завтра, ты знаешь, свадьба Асмунда; он берет себе в жены Унну, и я хочу изготовить им любовный напиток по его просьбе.

— Много я делал для тебя дурных дел, но сдается мне, это хуже всех!

— Много я делала тебе доброго, Колль, и окажу тебе еще одно последнее благодеяние: я подарю тебе свободу и дам еще две сотни серебра, если ты и в этот раз сделаешь по-моему!

— Что же мне сделать, госпожа? — спросил Колль.

— Вот что: во время свадебного пира ты должен будешь разливать вина, меды и всякие напитки в чаши в то время, когда Асмунд будет провозглашать тосты. Когда все развеселятся, ты примешаешь этот напиток в ту чашу, над которой Асмунд будет произносить свои брачные клятвы Унне, и Унна — Асмунду. Наполнив чашу, вручишь ее мне; я буду стоять у подножия высоких седалищ в ожидании, когда настанет время приветствовать новобрачную от имени всех женщин-прислужниц. Тогда ты передашь мне эту чашу; ведь это сущий пустяк, о чем я прошу тебя.

— Действительно, пустяк! А все же мне это очень не нравится! Что если я скажу, что не согласен исполнить твою просьбу?

— Что тогда будет?! — воскликнула Гроа, позеленев от злобы. — Что тогда будет? А будет то, что не пройдет несколько дней, как вороны выклюют тебе глаза! Понял?

— А если я исполню, то когда получу обещанные две сотни серебра?

— Половину я дам тебе перед началом пира, а другую половину — когда он кончится! Сверх того, дам тебе полную свободу идти на все четыре стороны.

— Ну, так рассчитывай на меня! — сказал Колль и ушел.

А Гроа продолжала варить свои травы и, наконец, сняв горшок с огня, перелила отвар в склянку, которую спрятала у себя на груди, а огонь разбросала ногой и тихонько прокралась к своему ложу, где и легла прежде, чем люди успели проснуться.

Настал день свадьбы Асмунда сына Асмунда из Миддальгофа. За свадебным столом сидели на высоких седалищах Асмунд жрец и Унна, дочь Торода. Все думали, что она пригожая невеста и что Асмунд, хоть и насчитывал три раза по двадцать зим, был мужчина видный, красивый и сильный. Однако невесело сидел он на пиру, хоть и много пил он и вина, и медов, — ничто не веселило его: ему вспоминались слова Гудруды Милой, жены его, что быть несчастью и беде и ему, и всему его дому, если он будет иметь какое-нибудь дело с колдуньей Гроа; теперь ему казалось, что это предсказание должно сбыться. Казалось, Гроа смотрит на него и на Унну недобрыми глазами. Ему вспомнились ее страшные слова и проклятия перед ее болезнью. Все гости заметили, что Асмунд невесел. Но вот стал он возглашать тосты один за другим и мало-помалу развеселился. Пришла очередь и кубку невесты. Колль наполнил его, как наполнял до сих пор все кубки, но вместо того, чтобы подать его прямо Асмунду, передал Гроа, как было условлено, и, когда Асмунд потребовал кубок, Гроа как будто запнулась за свое длинное платье и на мгновенье прикрыла им золотую чашу невесты, но затем торопливо отдала ее Асмунду. Возгласив тост в честь новобрачной и повторив клятвы верности и любви, Асмунд отпил из кубка большой глоток и передал его Унне, жене своей, но прежде, чем та отпила из нее, он поцеловал ее в уста среди громких приветствий гостей. Унна с улыбкой поднесла чашу к губам и отпила из нее. В этот момент взгляд Асмунда упал на Гроа, и он увидел, что глаза ее горели, как раскаленные уголья, а лицо сделалось отвратительным от злорадного торжества.

Асмунд побелел, как снег, и, схватившись рукою за сердце, крикнул:

— Не пей, Унна! Не пей! Кубок отравлен! — И он выбил золотой кубок из рук новобрачной, так что тот откатился далеко на середину горницы. Но было уже поздно. Унна уже отпила и стала бела, как снег. Она молча опустилась на свое высокое седалище, а Асмунд воскликнул еще раз:

— Люди, питье это отравлено, и отравила его вот эта женщина, колдунья Гроа!

А та громко хохотала, видя муки Асмунда и Унны.

— Да, я отравила это питье, я, Гроа колдунья. Вырви теперь свое сердце из груди, Асмунд жрец, делайся белее снега, добродетельная Унна! Вашим брачным ложем будет ложе смерти!

И прежде, чем кто-либо успел вскочить и схватить ее, колдунья, как тень, проскользнула между пирующими и скрылась.

С минуту царила мертвая тишина. Затем Асмунд поднялся и с трудом произнес:

— Да, теперь я вижу, что всякий грех несет в себе свое проклятье, что это камень, который падает на голову того, кто его поднял. Гуд-руда Милая, чистая и непорочная супруга моя, завещала мне сторониться этой колдуньи — и вот плоды того, что я позабыл данную ей клятву. Унна, прощай! Прощай, дорогая супруга моя!

И Асмунд жрец упал и умер тут же, за брачным пиром, среди своих гостей, на высоком седалище, подле своей новобрачной супруги. А та смотрела на него, мертвенно бледная и скорбная, затем склонилась над ним и, поцеловав его в мертвые уста, громко вскрикнула и также упала мертвой.

С минуту в большой горнице царила мертвая тишина. Но вдруг Бьерн вскрикнул:

— Колдунья! Где колдунья?

С криком бешенства все устремились по следам Гроа, преследуя ее, как натравленные собаки преследуют зверя. Скоро погоня была уже на вершине холма, но колдунья всех опередила, спеша к реке и водопаду. Тут Бьерн натянул свой лук и спустил стрелу, которая пронзила ей сердце. С громким криком вскинула Гроа свои руки кверху и упала вниз, на Волчий клык, а оттуда — в водоворот.

Так кончила свое существование колдунья Гроа. Но так как она была колдунья, то злые силы ее могли действовать еще и после того.

Бьерн сын Асмунда стал хозяином и жрецом в Миддальгофе вместо своего отца. Это был человек жестокий, алчный до денег и до всякой наживы. Он стал принуждать Гудруду, сестру свою, идти замуж за Оспакара. Но Гудруда не соглашалась. Тут пришли вести, что Эйрик жив и зимовал в Ирландии. Гудруда словно расцвела от этих вестей и стала еще прекраснее, чем раньше. В это лето Оспакар Чернозуб встретился с Бьерном и долго беседовал с ним тайно.

Глава 18

Как ярл Атли нашел Эйрика Светлоокого и Скаллагрима на скалистом побережье острова Страумея.


Сванхильда в ночном одеянии подошла к ложу своего мужа Атли и, разбудив, сказала, что ей снился сон: здесь, на берегу в эту ночь разбилось большое судно и погибло много людей, но некоторых выкинуло на берег. Она посоветовала мужу, взяв людей, пойти спасать тех, кто остался жив.

Ярл послушался и, взяв много людей с фонарями, пошел сам на берег. Там он нашел обломки судна и много мертвых тел, а между скал Эйрика и Скаллагрима, которых волны выбросили на берег обнявшимися, как они обнялись, когда «Гудруда» пошла ко дну. С трудом разняв их (оба они были как мертвые) и положив на доски, их понесли в замок. Атли обещал тем, кто нес Эйрика, что он щедро наградит их. Эйрик был так тяжел, что восемь сильнейших людей Атли едва могли нести его. Добрый ярл боялся, что он уже умер. Однако, когда потерпевших крушение принесли в замок, Сванхильда, наклонившись над Эйриком, произнесла:

— Не горюй, ярл, Эйрик Светлоокий жив и будет жить, и тень его, Скаллагрим, тоже! — и она, отвязав его шлем и броню и отцепив его меч Молнии Свет от пояса, уложила его и Скаллагрима на шитые постели, накрыв теплыми покрывалами, а когда те пришли в себя, напоила их горячим медом.

Когда Эйрик узнал от Атли, что и судно его разбилось, и товарищи все до одного погибли, вздохнул тяжело, проговорив:

— Все это колдовство и нечистые силы! Лучше было бы и мне погибнуть, чем остаться в живых и слышать такие вести! А все это проклятое колдовство! — И он заснул крепким сном, проснувшись только тогда, когда солнце было уже высоко. Встав с постели, он пошел вместе со Скаллагримом на берег отыскивать своих погибших товарищей. Много нашли они мертвых тел, но живого ни одного. Сел Эйрик на одну из прибрежных скал и, закрыв лицо руками, горько заплакал над своими погибшими товарищами.

Между тем, пока Эйрик еще спал крепким сном, Атли пошел на свое ложе: была еще ночь. Сванхильда же отыскала Холля из Литдаля, который уже несколько месяцев жил в замке Атли, обманув ярла, что Эйрик оставил его на Фарерских островах оправляться от раны и что теперь он не знает, где отыскать Эйрика и не имеет судна, чтобы вернуться в Исландию. Поверил ему Атли и приютил его. Теперь Сванхильда сказала:

— Знаешь, Холль, кого спас в эту ночь старый Атли?

— Нет, госпожа.

— Эйрика Светлоокого и его неразлучную тень Скаллагрима Овечий Хвост.

— И оба они живы? — спросил со страхом Холль.

— Да, и, верно, рады будут увидеть старого товарища после того, как столько их погибло здесь!

— Ну, я так вовсе тому не рад! — угрюмо сказал Холль.

— Уж не боишься ли ты Скаллагрима? Или ты поступил нехорошо против Светлоокого?

Тогда Холль рассказал Сванхильде все, что было, только не совсем так, как было, стараясь скрасить свой поступок и уменьшить свою вину. Но Сванхильду трудно было обмануть, она угадала все, что утаил от нее Холль, и сказала:

— Правда, не добро тебе встречаться со Скаллагримом. Не такой он человек, чтобы помиловать того, против кого он имеет на сердце. Уезжай ты отсюда, Холль, пока никто еще не проснулся. Есть у Атли земля в Исландии, поезжай туда; я и человека тебе дам, и судно, и денег на дорогу. А когда мне понадобится от тебя услуга, так ты сделаешь то, что я прикажу тебе. А теперь ступай себе, да готовься в путь. Видишь, буря стихла, и теперь немного дней будет тихо и ясно. Мой приказ ты передашь тому человеку, что теперь управляет землею Атли, он приютит тебя там.


Когда Эйрик, сидя на скале, плакал о своих погибших товарищах, к нему подошла Сванхильда, тихонько прокравшаяся за ним из замка, и ласково проговорила:

— Не плачь об умерших, а пожалей лучше живых. Возрадуйся, что ты здесь жив и невредим. Скажи мне хоть слово привета, мне, которая столько лун не слыхала звука твоего голоса!

— Как мне приветствовать тебя, Сванхильда, — отвечал герой, — когда я желал бы никогда не видеть твоего лица! Ты — колдунья, и много зла произошло через тебя.

— Много зла! Ты помнишь только зло! Почему же не помнишь, что вчера я послала Атли искать тебя в скалах на берегу и еще раз спасла тебя в море?! Забудь то зло, Эйрик, меня толкала на него безумная любовь моя к тебе. Теперь все иначе: я — жена Атли, и верная ему жена. Моя любовь к тебе стала любовью сестры к брату.

Эйрик почти поверил ей, хотя и заметил:

— Если ты не изменишься, то пока я буду здесь, мы будем жить в мире, хотя я не люблю тех, кто занимается колдовством — ко злу или благу людей, все равно: в колдовстве нет добра!

Она ничего не сказала, а только тихо коснулась его руки и хотела уйти, но Эйрик остановил ее, спросив, нет ли у нее каких вестей из Исландии.

— Есть, только боюсь, что эти вести недобрые для тебя, Эйрик!

— Говори скорее! — просил он.

— Отец мой Асмунд умер; Гроа, мать моя, тоже, но как или почему, не знаю. А недавно Гудруда Прекрасная, твоя помолвленная невеста, помолвлена с Оспакаром Чернозубом и весной станет его женой. Только ты не огорчайся этим, это ведь только слух. Мне самой не верится, чтобы Гудруда забыла тебя и согласилась стать женой Оспакара без особой причины.

— Плохо будет Оспакару, если только это правда! Ведь Молнии Свет еще в моих руках! — сказал Эйрик, побледнев.

— И еще одну новость скажу тебе, — продолжала Сванхильда, — Холль из Литдаля был здесь до сего утра. Сегодня он ушел отсюда неизвестно куда и оставил весть, что больше сюда не вернется.

— И хорошо сделал, что ушел, — молвил Эйрик, рассказав о поступке Холля.

— Да, знай об этом Атли, он велел бы палками прогнать его отсюда, — проговорила Сванхильда. — Но скажи мне, Эйрик, почему ты носишь такие длинные волосы, как у женщины?

— Потому, — отвечал Эйрик, — что я поклялся Гудруде, что ни одна рука не коснется моих волос до тех пор, пока я не вернусь к ней. Хотя волосы эти мне обуза и мешают в бою, — раз даже меня схватил один воин за волосы, и я чуть было не лишился жизни через это, — но все же, если бы даже они выросли у меня до пят, я не нарушил бы своей клятвы!

Сванхильда усмехнулась и решила в сердце своем, что раньше, чем вернется весна, она заставит его своими хитростями и уловками изменить данному Гудруде обещанию и своею рукой срежет хоть один локон этих золотых волос его, а затем отошлет его Гудруде.

Сванхильда давно уже ушла, а Эйрик все еще сидел, раздумывая о том, что узнал от нее. Она заронила в душу его зерно подозрения, уже начавшее пускать корни. «Что если правда, что Гудруда помолвлена с Чернозубом? О, если так, то она скоро станет вдовою!» — решил он и с таким решением угрюмо побрел в замок.

Глава 19

Как Колль Полоумный принес весть из Исландии.


Когда Эйрик шел в замок, ему встретился Атли. Старый герой стал его просить, чтобы он остался у него хоть на зиму в его замке на острове Страумей. Эйрик долго не соглашался. Наконец убедительная просьба Атли заставила его изменить свое первоначальное решение. Сванхильда все это время была ласкова с ним, но не докучала своей любовью.

Когда пришла весна, Атли стал просить Эйрика помочь ему вместе с Скаллагримом одолеть одного врага, могучего и сильного вождя, который захватил часть его земель. Эйрик согласился. Они сели на суда.

Много славных подвигов совершил Эйрик и от всех был прославляем, а Скаллагрим в одной схватке убил недруга Атли и тем положил конец распре. Атли вернулся с торжеством и победой из этого похода, но Эйрик был тяжело ранен в ногу и не мог сесть на коня, не мог подняться на ноги. Его несли на носилках десять дюжих людей. Много недель пролежал герой больной в замке Атли; Скаллагрим, Сванхильда и сам Атли без устали ходили за ним. Наконец, когда стал он поправляться, пришло время Атли ехать собирать екать (то есть подати). Ярл взял с собой всех своих людей, а также и Скаллагрима, Эйрик же был еще слаб и потому остался в замке. С ним оставались только женщины во главе со Сванхильдой.

В этот день ей доложили, что пришел c ней человек из Исландии с вестями. Она приказал позвать его. Человек этот был Колль, бывший тралль ее матери, колдуньи Гроа. Он рассказал ей, как умерли Асмунд жрец и новобрачная жена его Унна, дочь Торода, как умерла Гроа колдунья, его госпожа.

— А Гудруда? — спросила его Сванхильда.

— О ней, госпожа, ходил слух, будто ее сватал Оспакар Чернозуб, но о свадьбе и помина не было!

— Слушай, Колль, я вижу, что ты голоден, да и кошель твой не туго набит деньгами, добрая похлебка и горсть-другая серебра тебе не лишни. Слушай же! Не трудно тебе, я думаю, покривить душой и сказать Эйрику Светлоокому, поклясться даже, если будет нужно, что Гудруда Прекрасная уже стала женою Оспакара Чернозуба и что свадьба их была назначена на минувший праздник Юуль. Если ты этого не сделаешь, то убирайся отсюда, куда хочешь, ни крова, ни похлебки, ни ломаного гроша я тебе не дам!

Колль славился тем, что второго такого лжеца не было во всей Исландии, и сказать ложь ему ровно ничего не стоило.

— Сделать это я, конечно, могу, если ты поможешь мне каким-нибудь советом, — сказал Колль.

После этого Сванхильда долго тайно беседовала с Коллем Полоумным, затем велела призвать Эйрика.

Тот, придя к ней, застал ее в слезах. Притворщица сообщила, что пришли дурные вести из Исландии, что мать ее, Гроа, отравила отца ее, Асмунда жреца, и Унну, жену его, во время брачного их пира, а Бьерн убил ее, когда она стояла над обрывом Золотого водопада, где чуть было не погиб Эйрик.

— Ну, а какие вести о Гудруде? — спросил Эйрик.

— Она стала женою Оспакара, — сказала Сванхильда. — Так сообщил Колль, сейчас прибывший сюда!

— Врет он, этот Колль! — воскликнул Эйрик, вскочив на ноги и хватаясь за стену, чтобы не упасть. — Где он? Позвать его сюда!

Когда тот пришел, Эйрик стал расспрашивать его и долго не верил ему, пока слуга не сказал ему, что сама Гудруда поручила ему передать Эйрику, что брат принудил ее идти за Чернозуба и что она теперь возвращает ему его слово и просит простить ее, что хотя она жена Оспакара, но никогда не забудет Эйрика и всегда будет любить его. В подтверждение слов своих она дала ему, Коллю, вот эту вещицу и просила передать ее Эйрику.

С этими словами Колль достал из своего кожаного кошелька половину старинной золотой монеты и вручил ее Эйрику со словами:

— Вот это она дала мне, чтобы я отдал тебе!

Эту золотую монету Эйрик еще ребенком нашел, играя вместе с ней на берегу, и тогда же разломил ее пополам; с того времени они оба носили этот талисман у себя на груди. Но в последние годы, незадолго до изгнания Эйрика, Гудруда потеряла свою половину и из боязни огорчить своего возлюбленного ничего не сказала ему об этом. Впрочем, она даже и не потеряла талисмана, а Сванхильда однажды ночью, во время ее сна, украла его у нее и с тех пор постоянно хранила у себя.

Теперь настал момент, когда этот обломок монеты мог сослужить ей службу. И она дала его Коллю во время тайной беседы своей с ним.

Эйрик схватил этот предмет из руки Колля и, выдернув у себя с груди вторую половину, приложил; обе половины как раз пришлись одна к другой. Эта мнимая очевидность, этот любовный талисман в руках постороннего человека помутили рассудок Эйрика; он громко захохотал.

— Быть кровопролитию! — воскликнул он. — Еще не так скоро эта песня будет допета до конца. Вот, на тебе! Это твоя награда, ворон, за то, что, будучи лжецом, ты раз сказал правду! — И Эйрик швырнул оба обломка золотой монеты.

Колль подобрал золото и вышел, а Эйрик опустился на скамью и, свесив голову на руки, глухо стонал. Тихонько подкралась к нему Сванхильда, тихонько прижалась к его плечу и тихим, ласковым голосом молвила:

— Тяжелые вести, Эйрик. Тяжелые и печальные и для тебя, и для меня… Та, что родила меня, — убийца и отравительница, убийца моего отца, а Гудруда — изменница, прекрасная, но лживая. Плохо, что я родилась от такой женщины, и плохо, что ты отдал свое сердце и доверился такой девушке. Оба мы несчастные теперь, давай же плакать вместе! — и голос ее, тихий и вкрадчивый, звучал, как музыка.

— Нет! — воскликнул Эйрик, вскочив на ноги. — Нет, зачем нам плакать? Давай веселиться вместе: теперь нам нечего уже бояться дурных вестей. Мы испили самую горечь чаши, и потому давай веселиться!

— Да! Смехом мы заглушим свое горе! Безумный ты, Эйрик, под какой несчастливой звездой ты родился, что не умел отличить правды от лжи, искренности от обмана, и теперь ты наказан за это. Но не горюй, давай смеяться и веселиться, как ты сказал! — И она, позвав женщин, приказала принести яств и вина, и меду. Они стали пировать и веселиться. Эйрик старался делать вид, что ест, но кусок не шел ему в горло, зато пил он очень много в эту ночь, а южные вина были крепки. Сванхильда сидела близко, близко к нему, с горящими глазами, распевая разные песни. Что-то словно огнем распалило мозг Эйрика. Он громко смеялся и хвастал своими подвигами, чего прежде никогда не делал. Между тем Сванхильда все ближе и ближе придвигалась к нему. Вдруг Эйрик вспомнил о друге своем Атли, и голова его сразу отрезвилась.

— Нет, Сванхильда, этого не должно быть, — проговорил он, отстраняя ее от себя, — теперь ты чужая жена! Но я жалею, что не полюбил тебя с самого начала: ты все же лучше Гудруды и не изменила бы мне!

— Да, Эйрик, ты прав! Надо было сразу уметь отличить истину от обмана; теперь же все равно, все уже сказано, и все клятвы нарушены! Уходи отсюда, Эйрик, не то быть беде! Но прежде выпей вот эту чару на прощание; ведь для нас лучше не видеться больше с тобой! — Иона подала ему чару, куда незаметно влила любовный напиток, уже заранее приготовленный ею.

— Прежде чем ты возьмешь эту прощальную чару, Эйрик, — продолжала коварная женщина, — я хочу, чтобы ты исполнил одно мое желание. Это просто женский каприз, но мне это будет отрадой на весь остаток дней моих, дай мне срезать одну только прядь твоих золотых кудрей!

— Я поклялся Гудруде, что никто, кроме нее, не дотронется до моих волос! — отговаривался было Эйрик.

— В таком случае они отрастут у тебя длиннее пят; она ведь теперь не будет больше стричь их, ее руки расчесывают теперь черные кудри Оспакара, и ей нет дела до твоих золотых кудрей. Забыты все обещания! Нарушены все клятвы!

Эйрик глухо застонал.

— Да, — сказал он, — все клятвы нарушены! Исполни свое желание, Сванхильда! — и он подал ей свой драгоценный меч Молнии Свет.

Сванхильда с недоброй улыбкой взяла в руки прядь золотых кудрей Эйрика и отрезала ее мечом.

Герой молча взял у нее меч и вложил в ножны, она же спрятала золотую прядь у себя на груди.

— Ну, а теперь пей чару и уходи! — сказала она; он послушно выпил до дна, и вдруг все переменилось у него в глазах: кровь закипела в нем ключом, и перед глазами заходили точно огненные волны. Сванхильда стояла перед ним точно в сиянии; ему казалось, что она поет сладкие песни, что от нее веет ароматом родных лугов, шепча:

— Все клятвы нарушены, Эйрик, все! А теперь надо давать новые клятвы! Срезаны твои золотые кудри — и срезаны не рукой Гудруды!..

Глава 20

Как Эйрик получил новое прозвище.


Эйрику снился сон, что перед ним стоит Гудруда, печально говоря: «Дурно ты сделал, Эйрик, что усомнился во мне, что нарушил данную мне клятву. Теперь ты навлек позор на свою голову, и не смыть тебе этого стыда и позора вовек. Когда ты дал Сванхильде срезать свои кудри, мой дух, всегда охранявший тебя от зла, отлетел от тебя, предоставил тебя Сванхильде».

Эйрик проснулся. Ему показался этот сон справедливым. Но он думал, что все, происходившее с ним накануне, было только сном, пока, раскрыв глаза, не увидел рядом с собой Сванхильду, жену Атли. Тогда его охватили ужас и чувство такой ненависти к этой женщине, что, будь у него Молнии Свет, он, кажется, убил бы ее. Но меч его остался наверху, в тереме Сванхильды. Эйрик громко застонал. Его стон разбудил Сванхильду, она повернулась к нему лицом. Он же вскочил, как ужаленный, и стал проклинать ее и ее колдовство.

— Слушай, Эйрик, — отвечала хитрая женщина, — все, что тут было, останется между нами, никто не узнает о том. Атли стар, и чует мое сердце, что он долго не проживет. А так как мы бездетны, то и все герцогство и все наследие его перейдет ко мне. Тогда ты займешь с честью и почетом его место и открыто назовешься женихом его вдовы.

— Верно, — проговорил ядовито Эйрик, — ты достаточно зла, чтобы убить своего мужа и господина. Но знай, что лучше я буду последним нищим и буду ходить, побираясь, из двора во двор, чем сяду здесь рядом с тобою на место бедного Атли! Пусть лучше сгниют мои губы, чем коснутся еще раз твоего лица, пусть с корнем вырвут мой язык и я буду нем навек, чем он произнесет хоть одно слово любви к тебе, пусть лучше вытекут мои глаза и я буду слеп до конца дней моих, чем взгляну хоть раз по своей воле на твое мерзкое лицо. Проклинаю тебя за все прошлое и за настоящее и проклинаю тебя и впредь, навсегда! Слышишь? А теперь прощай! Не дай нам судьба больше встречаться с тобой ни живыми, ни мертвыми!

— Не так-то легко мы с тобою расстанемся, Эйрик! — крикнула Сванхильда, вскочив теперь, в свою очередь, на ноги и заграждая ему дорогу. — Безумный, ты, видно, не знаешь, что нет врага ужаснее оскорбленной женщины! Разве затем я предалась колдовству, затем приняла позор, чтобы слышать от тебя одни проклятия?! Помни, что это лишь начало сказки. Я допишу ее до конца кровавыми словами и буквами! Ты не забудешь меня!

— Не угрожай! Хуже того, что ты уже сделала, ты не можешь сделать ничего! — сказал Эйрик и с этими словами вышел вон.

С минуту Сванхильда стояла как окаменелая, затем, заломив руки, громко зарыдала от отчаяния и злобы.

— И ради этого я предала себя нечистой силе, ради этого стала колдуньей и лиходейкой! Нет, погоди, Эйрик, если нет для меня отрады в любви, то есть наслаждение в мести! Погоди, я расскажу Атли такую сказку, что увижу тебя мертвым у моих ног, да и Гудруду твою Прекрасную тоже. А там пусть все сгниет и пропадет в вечном мраке… Но мне надо спешить, чтобы опередить Эйрика, чтобы Атли услышал мою сказку раньше, чем Эйрик успеет покаяться ему во всем!

Между тем Эйрик прошел в терем Сванхильды, взял там свой меч, опоясался им, надел шлем и броню и в полном вооружении вышел во двор замка, сказав женщинам, работавшим во дворе, что он пойдет к морю на то место берега, где разбилось его судно, что если Атли, вернувшись, спросит о нем, то пусть скажут ему, где его найти. Так сказал Эйрик, так как на это утро ожидали возвращения Атли.

Придя к тому месту, куда его выкинуло бурей на берег, Эйрик сел на скалу и стал смотреть вдаль на море. Его грызла тоска и мучил стыд.

Между тем Сванхильда, призвав Колля Полоумного, долго тайно беседовала с ним, наконец, приказала, как только вернется Атли, призвать его к ней. Когда Атли вернулся, то сейчас спросил об Эйрике, но ему сказали, что он ушел из замка к морю. Тогда Атли пошел к жене и застал ее в слезах и отчаянии. Она рассказала ему все, что хотела рассказать о поступке Эйрика, и рассказала так, как того хотела. Не поверил сначала старый Атли, но она призвала Колля в свидетели. Тогда ярл поверил, побелев от гнева; вся кровь застыла в нем от сознания своего позора. Вскипел он гневом и, призвав своих людей, отправился на берег. Но Скаллагрим пошел раньше его. Эйрик передал ему, что было. Не мог удержаться Скаллагрим от упрека:

— Вот видишь, лучше было нам оставаться в Лондоне, как я тебе говорил! Ты бежал от огня и попал в полымя.

— Правда твоя! Теперь я хочу повидать Атли, поговорить с ним и затем уйду отсюда навсегда.

— Уйдем вместе! — угрюмо сказал берсерк. — Но остер ли твой меч?

Вдруг увидел Эйрик, что Атли идет к нему и с ним человек десять из его людей. Герой поднялся к нему навстречу.

— Как видно, ярлу уже известно об этом деле! — сказал берсерк. — Я это вижу по его лицу.

— Тем лучше, — отозвался Эйрик, — мне не надо будет рассказывать ему!

— Низкий обольститель беззащитных женщин! — крикнул ему Атли. — Защищайся! — И он взмахнул мечом перед глазами Эйрика.

— Нет, Атли, — проговорил Эйрик, — ты стар, и я виноват перед тобой, хотя и не знаю ничего о том, что ты сейчас сказал. Я не стану защищаться! С тобою десять твоих людей; пусть они нападут и убьют меня, против них я готов защищаться, ты же отойди в сторону!

— Нет, — крикнул ярл, — позор — мой, и я поклялся Сванхильде смыть его твоей кровью. Слышишь, защищайся, если ты не трус и не низкий человек!

Эйрик поневоле поднял свой меч и взял свой щит. Атли нанес ему удар со всего размаха обеими руками. Эйрик принял удар на щит и остался невредим, но сам не возвратил удара.

Тогда Атли опустил свой меч.

— Я еще не дожил до того, чтобы убивать человека, который настолько слабодушен, что не может отвечать ударом на удар! Возьмите вы, люди, свои колья и гоните этого труса к берегу, к тому месту, где есть лодки, загоните его в лодку и отпихните от берега! — И Атли повернулся спиной к Эйрику.

Такого посрамления не могла вынести гордость Светлоокого. Вся кровь бросилась ему в голову, и он сказал:

— Возьми свой щит и защищайся, ярл, если уж ты непременно этого хочешь. Но пусть кровь твоя падет на тебя же самого: не может оставаться в живых человек, назвавший Эйрика низким трусом!

Атли надменно засмеялся и еще раз занес меч на Эйрика. Тот парировал удар Молнии Светом и затем сам в свою очередь нанес удар, один только удар, но Молнии Свет рассек щит и, отрубив руку, державшую щит, глубоко вонзился в грудь старого Атли. Пошатнулся ярл и без стона упал, обливаясь кровью, на скалы. А Эйрик стоял, опершись на свой меч и смотря на него, и сердце его ныло от боли.

— Ну, Атли, ты сам того хотел! — проговорил Эйрик. — Мне теперь стало еще хуже, чем было. Я исполнил твою волю, и вот что скажу тебе теперь: лучше бы я убил своего отца, чем тебя, Атли! Все это дело рук Сванхильды! Клянусь в этом тебе: не было моей воли причинить тебе обиду или огорчение!

Атли взглянул в печальное лицо Эйрика и в его ясные, правдивые глаза, и гнев его разом спал; все стало ясно старому ярлу.

— Эйрик, — сказал он, — подойди ближе и расскажи мне все, как было! Я начинаю думать теперь, что меня обманули, что ты не сделал того, что сказала про тебя Сванхильда, а Колль засвидетельствовал.

— Что же они сказали тебе, Атли? — спросил Эйрик. И Атли рассказал ему все.

— Никогда этого, Атли, и в мыслях моих не было, в том я готов тебе поклясться! — И Эйрик сообщил ярлу всю правду, без всякой утайки.

Атли громко застонал.

— Теперь я знаю, Эйрик, что ты говоришь правду и что она оболгала тебя. Я прощаю тебя, зная, что ни один человек не может бороться против женской хитрости, коварства и колдовства. Но, хотя ты согрешил и против своей воли, да падет на тебя проклятие за то, что ты нарушил свою клятву. Это проклятие толкнет тебя в могилу, и не уйдешь ты до самой смерти своей от Сванхильды: ты теперь связан с нею навек! — Атли смолк на время, затем продолжал уже слабеющим голосом.

— Слушайте, товарищи, — обратился он к своим людям, — поклянитесь мне все сейчас же, что вы дадите Эйрику и Скаллагриму беспрепятственно уехать отсюда на одном из моих судов, которое я дарю Светлоокому. Затем скажите Сванхильде, дочери Гроа колдуньи, что я проклинаю ее в свой последний час, зная, что она — моя убийца, что она опутала и оклеветала Эйрика, которого я прощаю. Клянитесь, что вы убьете Колля Полоумного, тралля Гроа, и что не будете искать кровавой мести за мою смерть против Эйрика: я сам вынудил его поднять на меня меч. Клянитесь!

— Клянемся! — отвечали все.

— Теперь прощайте, товарищи, прощай и ты, Эйрик Светлоокий, но помни, что с этого дня тебя будут звать не Светлоокий, как до сих пор, а Эйрик Несчастливый: несчастнее тебя не будет человека! И много люди будут рассказывать о тебе, многие годы будут петь скальды. На, возьми мою руку и держи ее в своей, пока не закатится свет очей моих… Прощай!

Голова Атли упала на холодную скалу, и он умер. Последние лучи солнца погасли на небе; кругом все разом померкло.

Глава 21

Как Холль из Литдаля принес вести в Исландию.


В ту самую ночь, когда Атли был убит Эйриком, Сванхильда вызвала Холля из его убежища и приказала I ему поутру отправиться в Исландию, чтобы там разнести молву о проступке Эйрика, о том, как он убил опозоренного им старого Атли Добросердечного, наконец, как он вскоре станет мужем Сванхильды.

— Когда эти вести дойдут до Гудруды Прекрасной и она призовет тебя, — добавила Сванхильда, — то ты повторишь это, затем передашь вот этот полотняный мешочек, прибавив, чтобы она вспомнила клятву, данную ей Эйриком во время его отъезда!

Вслед за тем Сванхильда одарила Холля, дала денег на путевые издержки и прибавила, что вскоре и сама приедет в Исландию — узнает, хорошо ли он исполнил ее поручение.

Послушный Холль уехал и все сделал по желанию своей госпожи.

Между тем Эйрик, увидев, что слуги Атли унесли тело его в замок, в раздумье стал спрашивать у своего верного товарища, что теперь делать. Наконец он решил переправиться на Фарерские острова и пробыть там, пока не настанет время и не встретится случай вернуться в Исландию. Теперь время его изгнания близилось уже к концу.

Так и сделали, но на этот раз Скаллагрим и Эйрик поселились не в княжеском замке, а в хижине одного поселянина: князь этой страны, услыхав о проступке Эйрика и будучи другом покойного, гневался на того, тем более, что он был теперь человек бедный, не имел ни судна, ни имущества, ни своих людей.

Друзья пробыли с месяц на Фарерских островах, затем сели на проходившее судно, направлявшееся в Исландию, заплатив за свой проезд одним из золотых обручей, которыми наградил Эйрика король английский.

А в замке Атли происходила печальная церемония: Сванхильда вышла навстречу покойнику и горько плакала над ним. Когда же старший из свиты Атли передал ей последние слова ярла, притворщица сказала:

— Господин мой и супруг был не в памяти от потери крови, когда говорил это; напротив, все, что я сказала ему, была правда, а этот Эйрик налгал ему, чтобы опозорить меня еще больше!

Затем, помня клятву, которую они дали своему господину, люди Атли погнались за Коллем Полоумным, чтобы убить его, но тот бежал от них; и до того был велик страх его перед мечами, что он бросился вниз с обрыва и разбился о скалы, в жестоких муках испустив последний вздох на глазах своих преследователей.

Так покончил свою жизнь Колль Полоумный, тралль колдуньи Гроа.

Шесть недель Сванхильда просидела на острове Страумей, принимая в свои руки наследие Атли. Затем снарядила военный корабль, нагрузила его всяким добром и, посадив наместников на время своего отсутствия в Оркнейских островах, отправилась в Исландию, как бы для того, чтобы возбудить там дело о преследовании и кровавой мести Эйрику за убийство Атли. Она прибыли в Исландию как раз в то время, когда все съезжались на альтинг.

Между тем Холль давно уже приехал в Исландию и повсюду распускал слухи об Эйрике так, как ему наказала Сванхильда. Дошли эти слухи и до Бьерна сына Асмунда. Он призвал к себе Холля и, порасспросив его, пошел вместе с ним к сестре своей Гудруде, которая в это время сидела у окна за прялкой.

— Вот, сестрица, человек, который привез вести об Эйрике Светлооком. Расспроси его сама, — проговорил Бьерн.

— Недобрые у меня вести, госпожа, — сказал Холль, — нет охоты и сказывать их тебе!

Гудруда стала настаивать.

Тогда Холль передал, как «Гудруда» разбилась у Страумея и как Эйрик целую зиму сидел там в замке старого Атли и, наконец, стал возлюбленным Сванхильды, как об этом узнал Атли и вызвал оскорбителя на поединок, но Эйрик убил его.

— Что же, — проговорила Гудруда, — все это может быть: Сванхильда красива и притом колдунья; очень возможно, что она вовлекла Эйрика в свои сети и навлекла на него беду. Но дурно, что Эйрик поднял меч на Атли, хотя, может быть, он был вынужден к тому необходимостью — защищать свою жизнь!

Затем Холль сообщил, что видел Сванхильду перед самым своим отъездом в Исландию, и она сказала ему, что вскоре станет женою Эйрика и что Эйрик будет вместе с нею управлять Оркнейскими островами.

— И это весь твой сказ? — спросила Гудруда.

— Да, весь! Да вот еще это поручила мне Сванхильда передать тебе, напомнив при этом одну клятву Эйрика, когда он прощался с тобою! — И Холль, достав из-за пазухи холщовый мешочек, передал его Гудруде.

Та не сразу решилась развязать его, но когда развязала, и на колени ей выпала прядь золотистых кудрей Эйрика, она сразу узнала их, но все же спросила:

— Чьи это волосы?

— Это волосы Эйрика Светлоокого, которые обрезала ему Сванхильда его славным мечом Молнии Светом!

Тогда Гудруда достала у себя на груди маленькую ладанку, вынула из нее другую прядь золотых кудрей и сравнила обе пряди между собой.

В горнице горел огонь на очаге: день был холодный. Не сказав ни слова более, Гудруда подошла к огню и, подержав над ним с минуту обе пряди, бросила их в огонь, затем вдруг громко вскрикнула и, заломив руки, выбежала из горницы.

— Знаешь, Холль, — заметил тогда Бьерн послу, — лучше тебе убраться отсюда: ведь если ты сказал хоть одно слово лжи, то тебе не быть живому, когда Эйрик вернется в Исландию.

Холль вспомнил Скаллагрима, и мороз пробежал у него по коже: он знал, что тот шутить не любит.

В тот же день Гудруда заявила своему брату, что если он желает, чтобы она стала женою Оспакара, то пусть он призовет его в Миддальгоф, когда станут разъезжаться с собрания; что тогда он уедет не один отсюда.

Обрадованный Бьерн обещал все исполнить по желанию сестры.

Глава 22

Как Эйрик Светлоокий вернулся на родину.


Сванхильда благополучно прибыла в Исландию, но пристала не у Западных островов, а у мыса Рейкьянесс и отправилась прямо туда, где все люди съехались на собрание, причем нарядилась в лучший убор, делавший ее еще прекраснее. На собрании она обратилась к Оспакару с просьбой оказать содействие в судебном деле, которое она намеревалась возбудить против Эйрика за убийство супруга ее, ярла Атли Добросердечного.

Дело ее взял на себя сын Оспакара Гицур Законник, искуснее которого не было в Исландии. Тот, как увидел ее, не мог отвести глаз от ее лица и согласился сделать для нее все, что она хотела. А она хотела, чтобы Эйрика объявили вне закона, а земли и имущество его разделили между нею и его поселянами. После этого возвратилась она на свою стоянку, и на сердце у нее было весело.

На собрании всех свободных людей Исландии Гицур выставил обвинение против Эйрика и, благодаря своему красноречию и многочисленным сторонникам Оспакара, Эйрика осудили заочно, вопреки законам, без защитника, не выслушав оправданий. Его объявили снова вне закона, но уже на вечные времена, а земли поделили и отдали половину Сванхильде, а половину поселянам, жившим на его земле.

Когда стали разъезжаться с альтинга, поехали Бьерн, Оспакар и Гицур со всеми своими людьми в Миддальгоф. Сванхильда же села на свой корабль и морем отправилась к Западным островам, а оттуда хотела проехать на Кольдбек и водвориться там, пока не вернется Эйрик в Исландию: она хотела посмотреть, что тогда будет.

Оспакар между тем приехал в Миддальгоф, где его встретила Гудруда, гордая и бледная; холоден, хотя и вежлив, был привет ее.

В тот день в Миддальгофе был большой пир. Во время его Гудруде рассказали, как осудили Эйрика.

Девушка заметила:

— Дурное это дело — судить человека за глаза и не по закону!

— Да ведь, и ты, сестра, осудила его за глаза, — шепнул ей на это Бьерн, и слова эти глубоко запали ей в сердце. В душе девушки в первый раз проснулось подозрение, что не так, может быть, виноват перед нею Эйрик, как ей это казалось раньше. Она сообразила, что осудили его по требованию Сванхильды, вдовы Атли. Но если Эйрик должен вскоре стать ее мужем, то зачем было ей возбуждать против него дело, зачем позорить его и объявлять всем, что он станет вскоре ее мужем? Но теперь уже было поздно: Гудруда дала слово Оспакару, и через три дня назначено было свадебное торжество.

На другой день сидела Гудруда в своей светлице, раздумывая об Эйрике, когда ей сказали, что пришла Савуна, мать Эйрика. Последняя после смерти Унны и Асмунда снова поселилась у себя на Кольдбеке, но, ослепнув от горя, не вставала уже с постели. По всему было видно, что конец ее был близок. Поэтому Гудруда немало удивилась, когда услышала об ее приходе.

Старуху принесли четверо людей на кресле и внесли в горницу Гудруды. Савуна заговорила:

— Слышу я, Гудруда, что ты отвергла сына моего Эйрика Светлоокого и отвергла потому, что слышала о нем от Холля. Но этот Холль — лжец и с раннего детства был лжецом. Я встала с одра смерти и пришла к тебе, чтобы сказать тебе: безумна всякая женщина, которая идет замуж за нелюбимого человека. Из этого может только произойти горе и зло для нее и для других. Я знаю Эйрика от рождения, я вскормила, воспитала и вырастила его и клянусь, ничего бесчестного и подлого он не мог сделать и любит он тебя сейчас, как любил раньше. Сванхильду же ты сама знаешь, быть может, она сгубила его, околдовала, опоила своей злой силой. Вспомни ее дела, вспомни дела ее матери, что сделала она с твоим отцом и с моей родственницей У иной! Поверь, дочь сделает хуже матери: она такая же колдунья, как была ее мать. Неужели ты хочешь оттолкнуть Эйрика, даже не дав ему оправдаться?

— У меня есть доказательство того, что Эйрик сам отказался от меня! — отвечала побледневшая девушка.

— Тебе так думается, дитя, но, верь мне, ты ошибаешься; тебя ввели в заблуждение!

— О, если бы я только могла поверить Эйрику, я бы скорее наложила на себя руки, чем стала женою Оспакара!.. — И Гудруда громко зарыдала. — Да теперь уже все равно, поздно! Что сделано, то сделано: жених в соседней горнице, невеста ожидает его в своей светлице, — и нет у меня больше надежды быть спасенной от Оспакара!

— Да, что сделано, то сделано, но из всего этого может ничего не выйти. Безумная, под влиянием ревности ты готова отдаться человеку, который внушает тебе одно отвращение. Одумайся, что может из этого выйти! Прощай! Это мои прощальные слова. Эйрик вернется, и много крови прольется. Твой брачный пир будет ужаснее и кровавее брачного пира отца твоего Асмунда и родственницы моей Унны! Эй, люди, унесите меня отсюда!

Вошли керли Савуны и подняли ее кресло на плечи. Но когда выходили они, то столкнулись с Бьерном и Оспакаром. Те спросили старуху, зачем она явилась сюда и почему Гудруда рыдает.

— Потому, — отвечала Савуна, — что ее, невесту моего Эйрика Светлоокого, продали в жены Оспакару, как продают скотину на базаре. Но Эйрик идет, он скоро будет здесь, и прольется кровь! Я уже вижу, что меч Эйрика сверкнул в воздухе! Эйрик идет! — воскликнула она еще раз, указывая рукой на вход, и с пронзительным криком запрокинулась в своем кресле и умерла.

Все стояли вокруг носилок, пораженные и изумленные.

— Странные слова произнесла эта женщина! — сказал, оправившись, Бьерн.

— Старая ведьма, — проскрежетал Оспакар. — Унесите эту падаль отсюда! — крикнул он ее слугам. Люди привязали мертвую Саву ну веревками к креслу и понесли ее обратно на Кольдбек. Но Сванхильда была уже там со всеми своими людьми и прогнала всех домашних Эйрика и слуг его в горы. Осталась на Кольдбеке одна только древняя старушка, бывшая нянькой Эйрика. Она была слишком стара и не могла двинуться с места. Едва доплелась она до сторожки и села там в сенях. Когда слуги принесли тело умершей Савуны, то внесли его в эту сторожку, поставили в сенях, где сидела в углу на полу старушка, и рассказали ей обо всем, что случилось в Миддальгофе.

Прошел день, затем ночь. На рассвете следующего дня Эйрик Светлоокий и Скаллагрим Овечий Хвост благополучно высадились у Западных островов. Это был день свадьбы Гудруды Прекрасной. Все ушли на свадебный пир, и в окрестных хатах не было ни души.

— Куда же мы теперь, государь? — спросил Скаллагрим Эйрика.

— Прежде всего поедем на Кольдбек, чтобы я мог обнять и поцеловать мать, если только она жива еще!

И они зашли в одну хату, чтобы нанять лошадей, но в хате не было никого, а кони гуляли в загоне. Тут же, в сторожке, лежали уздечки и седла. Друзья изловили коней, оседлали их и поехали на Кольдбек, что над болотом. Подъезжая, они увидели издали, как из ворот выезжал длинный поезд, и среди всех этих конных была женщина в богатом пурпурном плаще. Но ни Эйрик, ни его друг не могли придумать, что бы это значило.

Поехали они дальше, приехали в самую усадьбу, но и здесь не было ни души, будто все вымерло. Эйрик, соскочив с коня, крупными шагами вошел в большую горницу, но и здесь не было никого, чтобы приветствовать его возвращение, хотя в очаге еще горел огонь и на столах были пища и питье. Но вот из угла выполз старый волкодав; крадучись, приблизился он к Эйрику, недоверчиво ворча, но потом, узнав, стал лизать ему руки, затем, жалобно воя и виляя хвостом, поплелся к выходу, после через двор к сторожке. Наконец, остановившись перед дверью, стал скрестись и жалобно, протяжно выть. Эйрик пошел за собакой и распахнул дверь.

Перед ним сидела мать его Савуна, мертвая в своем кресле, а у ее ног ежилась на полу старая служанка, жалобно причитая.

Эйрик ухватился за притолоку, чтобы не упасть. Его громадная тень упала на мертвое лицо матери его и на старую служанку у ее ног.

Глава 23

Как Эйрик пожаловал в гости на свадебный пир Гудруды Прекрасной и Оспакара Чернозуба.


Долго стоял Эйрик неподвижно, глядя на мать и не проронив ни слова.

— Кто ты такой, злой или добрый человек? — бормотала служанка, не подымая головы и не глядя на вошедшего. — Если ты один из людей Сванхильды и хочешь выгнать меня отсюда, то сжалься: я стара и слаба, мои ноги не могут держать меня, я не могу уйти в горы, как остальные, не могу оставить здесь одну мою добрую госпожу!.. Если хочешь, убей меня, но не гони… Если же ты добрый человек, то помоги мне схоронить ее: мои старые руки не могут вырыть ей могилы, моей силы не хватит донести ее до нее… помоги мне!.. Ты молчишь, не хочешь помочь мне? Так пусть же и твоя родная мать останется без погребения, пусть волки растаскают ее кости, вороны выклюют ей глаза… О, если бы только вернулся Эйрик Светлоокий!

Громкое рыдание вырвалось теперь из груди Эйрика, и он воскликнул:

— Няня! Няня! Неужели ты не узнаешь меня? Ведь я — Эйрик Светлоокий!

Старуха с громким криком кинулась к нему и, обхватив его колени, стала всматриваться в лицо затуманенными слезой глазами.

— Прославлен будь один Бог, что ты вернулся, Светлоокий, но вернулся ты слишком поздно. Все беды случились без тебя, и некому было вступиться за тебя. Тебя осудили, земли отобрали, даже дом, объявив тебя вне закона, по жалобе Сванхильды, вдовы Атли. Она поселилась здесь, на Кольдбеке, в твоем доме, выгнав всех верных твоих слуг. Савуна, мать твоя, умерла два дня назад в Миддальгофе, куда приказала снести себя, поднявшись со своего смертного ложа, чтобы поговорить с Гудрудой и заступиться перед ней за тебя!

— Ты говоришь, Гудруда! Что с Гудрудой?

— Сегодня ее свадьба с Оспакаром Чернозубом!

— Сегодня? В какое время?

— В час пополудни; Сванхильда уже отправилась туда со всеми своими людьми!

— Хм! Тогда найдется место и еще одному гостю! — сказал Эйрик.

— И даже двум гостям! — поправил его Скаллагрим, стоявший за его спиной. — Где ты, государь, там и я!

— Теперь расскажи мне, няня, все, что ты знаешь! — И старуха рассказала своему питомцу о молве, распущенной Холл ем, как он обманул Гудруду, и как Сванхильда затеяла судебное дело против него, как осудили его, и как Гудруда помолвилась с Оспакаром.

Выслушав все до конца, Эйрик подошел к телу матери и, поцеловав ее уже холодный лоб, голосом, дрогнувшим от волнения, произнес:

— Прости меня, родная, сейчас нет времени схоронить тебя, но не здесь ты будешь сидеть, а на более почетном месте! — С этими словами он перерезал своим мечом веревки, которыми была привязана к креслу Савуна, и, взяв осторожно тело на руки, с любовным благоговением отнес его в большую горницу дома, где посадил на высокое седалище.

— Если не хочешь опоздать в Миддальгоф, то нам надо спешить, — заметил ему тут Скаллагрим, — вот тут пища и питье, поедим: нам силы нужны будут там. А там и в путь!

Эйрик послушался разумного совета, а отдохнув, сказал служанке:

— Слушай, няня! Если, когда мы уедем, придет сюда кто-нибудь из наших людей, которые еще помнят меня, то скажи им, что я завтра поутру, если останусь жив, буду у подножия Мшистой скалы, и там они найдут меня; пусть идут туда и принесут с собой пищи и запасов разных. А теперь прощай! — Эйрик поцеловал ее и уехал, оставив ее в слезах.

Не прошло часа после его отъезда, как Ион, тралль Эйрика, остававшийся в Исландии и бежавший в горы от людей Сванхильды, крадучись вернулся на Кольдбек и заглянул в двери дома, но увидев, что никого нет, вошел в дом. Старая нянька передала ему слова Эйрика. Ион побежал обратно в горы сообщить другим, что слышал от старухи. Они собрали пищи и всяких запасов и пошли все к Мшистой скале, как сказал им Эйрик: все они любили его и были рады его возвращению в Исландию.

В это время Оспакар Чернозуб сидел в большой горнице замка в Миддальгофе, в полном вооружении, в кольчуге, броне и черном шлеме с вороновым крылом. Слова не шли ему на язык: предсмертная речь Савуны запала ему в душу, и страх томил его. Подле него сидела Гудруда Прекрасная в белом одеянии, с золотым поясом и золотыми застежками на груди, с золотыми обручами на руках. Лицо ее было белее самого одеяния; она смотрела с омерзением на своего жениха.

Один за другим приезжали гости; прибыла и Сванхильда и, подойдя к высокому месту, где восседала Гудруда Прекрасная, преклонив перед ней колено, как это водится, приветствовала ее:

— Привет тебе, сестрица! Когда мы здесь в последний раз виделись с тобой, я сидела на этом месте невестой старого Атли, а твою руку держал в своей нареченный жених Эйрик Светлоокий. Теперь же ты сидишь здесь невестой Оспакара, врага и ненавистника Эйрика, а Светлоокий далеко и не думает о тебе… Неужели у тебя нет ни слова привета для меня, которая своими руками создала это твое счастье? Ты молчишь? Ведь это я избавила тебя от Эйрика! Я толкнула тебя в объятия Оспакара, и ты не находишь для меня ни одного слова благодарности за такую услугу?

— Ты здесь против моего желания, дочь колдуньи Гроа, и будь на то моя воля, не хотела бы я никогда видеть твоего лица!

— Верю тебе, но лицо Эйрика ты хотела бы видеть. Да, он хорош!

— И Сванхильда со смехом отошла в сторону.

Начался пир. Чаши стали обходить мужчин; все пили много и были веселы, только Гудруда, как сквозь туман, видела пирующих гостей. Настало время и для свадебных кубков. Еще минута — и Гудруда станет женою Оспакара, произнесет над кубком свою клятву — и тогда все кончено! Сердце Гудруды на мгновение как бы замерло и перестало биться.

Между тем Оспакар уже произнес свою клятву верности жене и свои обеты, затем, отпив из кубка добрую половину, обернулся к невесте, чтобы поцеловать ее. Но та невольно отшатнулась. Вдруг ей послышался где-то знакомый голос; с чашей в руке Гудруда подалась вперед и вдруг громко вскрикнула, указав рукой на дверь, свадебная чаша выпала у нее из рук и покатилась вниз со ступеней, вино разлилось на ковры и шкуры.

Все с удивлением увидели в дверях человека, сиявшего, как солнце, бесподобной красотой; сиял золотой шлем его с золотыми крыльями, сияли золотые кудри его, ниспадая густою волной до пояса. В одной руке он держал большой медный щит с острием, в другой — длинное копье. Рядом с ним стоял другой витязь, с широким бердышем, в воронёной, черной кольчуге и шлеме, ростом немногим меньше, с орлиным носом и зоркими ястребиными глазами, с черной бородой, в которой пробивалась кое-где седина.

— Видите, — послышалось в толпе, — вот сами боги Бальдр и Тор! Они спустились из Валгаллы почтить своим присутствием этот брачный пир!

— Видите! — раздался мощный звучный голос. — Вот пришли из-за морей Эйрик Светлоокий и Скаллагрим берсерк почтить своим присутствием этот пир!

— Худших гостей я не мог ожидать! — пробормотал про себя Бьерн и встал, чтобы приказать слугам выгнать непрошеных гостей. Но не успел он раскрыть рта, как оба этих витязя, бок о бок, уже стояли у нижней ступеньки почетных седалищ. Их лица были холодны и свирепы.

— Я вижу здесь немало знакомых лиц! — начал Эйрик. — Приветствую вас, друзья и товарищи!

— Приветствуем тебя, Светлоокий! — отозвались люди Миддальгофа и люди Сванхильды; только керли Оспакара молчали, готовя оружие.

— Привет тебе, Бьерн сын Асмунда жреца, и тебе, прекрасная невеста, тебе, лжец Холль, тебе, колдуньино отродье, Сванхильда, хотя ты и не стоишь моего привета!

— Я не хочу привета посрамленного человека, объявленного вне закона, уходи отсюда вместе с верным псом твоим — уходите, пока вы не остались здесь на месте немы и недвижимы! — сказал Бьерн.

— Не шуми так, крыса, не то ты испытаешь на себе песьи зубы! — проговорил Скаллагрим, а Эйрик прибавил:

— Не спеши, Бьерн, придется тебе погодить немного! Я должен держать речь и, быть может, упадет мертвым не один человек, прежде чем я покину этот замок!

Глава 24

Как продолжался пир.


— Прогоните его отсюда! — кричал Бьерн.

— Нет, заколите его! Ведь он вне закона! — кричал Оспакар.

— Пусть Эйрик скажет свое слово! — вмешалась Гудруда. — Его судили в его отсутствие, не выслушав его оправданий, и я хочу, чтобы он сказал свое слово!

— Какое тебе дело до Эйрика, — прорычал Чернозуб.

— Свадебная чаша мной еще не испита, государь, — ответила Гудруда.

— К тебе первой обращу я свое слово, — начал Эйрик, обращаясь к Гудруде Прекрасной, — скажи мне, как это случилось, что, будучи моей невестой, ты здесь сидишь невестой Оспакара Чернозуба?

— Спроси о том Сванхильду и Холля, который принес мне ее дар, прядь твоих волос!

— Скажи мне, что он говорил тебе! — продолжал Эйрик, и девушка пересказала ему все.

— Так сколько же тут правды, Сванхильда?

— Ты сам знаешь! — уклончиво ответила Сванхильда. — А Холлю я никаких поручений не давала!

— Выступи вперед, Холль, и, если хочешь быть жив, скажи сейчас перед всеми людьми всю правду!

Дрожа под угрожающим взглядом Скаллагрима, Холль выступил вперед и пересказал все как было, сознавшись, что Сванхильда деньгами и подарками подкупила его.

— Ты лжешь, лиса! — крикнула Сванхильда. — Лжешь! — Но никто не обратил внимания на ее слова: глаза всех были обращены на Эйрика.

— Теперь скажите мне, люди, есть ли на то ваша воля, чтобы я сказал вам, со своей стороны, все, как было? — спросил Эйрик, обращаясь к собранию.

Все закричали: «Да! Да! Говори!» Только люди Оспакара молчали.

— Говори! — сказала Гудруда.

И Светлоокий рассказал все как было. В толпе послышался ропот; все гневно смотрели на Сванхильду, а та старалась только укрыться от глаз, злобно теребя свою пурпурную мантию.

— Ну а теперь, Гудруда, когда все тебе известно, скажи мне, хочешь ли ты быть женою Оспакара? — продолжал Эйрик.

Но не успела та ответить, как Чернозуб вскочил в бешенстве и, ухватившись рукой за меч, закричал:

— Как ты смеешь, ты, стоящий вне закона, отбивать у меня мою голубку! Знаешь ли, что за одно это я отдам тебя в пищу воронам?!

Пока я жив, Гудруда никогда не станет женою безземельного бродяги, бездомного и посрамленного человека, который объявлен вне закона, убирайся отсюда, Эйрик, вместе с твоим псом волкодавом!

— Тише, крыса, не пищи так громко, не то, смотри, испытаешь на себе песьи зубы! — сказал ему Скаллагрим.

— Эй, люди! Убейте его! — вскричал Чернозуб, побагровев от бешенства.

— Трус! — воскликнул Эйрик. — Гудруда, можешь ли ты уважать такого человека?

— Я не буду женою человека, которого назвали при всех людях трусом и который в ответ на это не поднял меча! — отвечала на это невеста.

Этого Оспакар не мог уже стерпеть; как медведь из своей берлоги, спустился он со своего седалища и устремился на Эйрика. Пол дрожал под его шагами.

— Сторонитесь! Сторонитесь! — крикнул Скаллагрим. — Теперь будет на что посмотреть!

Не успел он договорить, как в воздухе засверкали мечи. Но вот Оспакар снес половину щита Эйрика, а тот изловчился, в свою очередь, ударил со всего размаха и раздробил щит Оспакара. Удар был так силен, что Чернозуб пошатнулся, попятился несколько шагов и грузно упал на пол. Все закричали: «Эйрик! Эйрик!» — думая, что Оспакар уже не поднимется. Эйрик с громким криком кинулся вперед, но в этот момент Сванхильда, бледная и дрожащая, шепнула что-то Бьерну, стоявшему подле нее, и тот ногой толкнул лежавший у его ног осколок медного щита Эйрика, так что тот попал под ноги Эйрику, — и последний, поскользнувшись, упал лицом вниз, причем меч выскользнул у него из рук. Оспакар воспользовался этим, с громким, торжествующим криком схватив его и отшвырнув свой собственный меч.

При этом случилось страшное дело: описав несколько кругов в воздухе, меч Оспакара прорвал завесу в дальнем углу большой горницы и вонзился прямо в грудь скрывавшейся за нею женщины. А это была Торунна, неверная жена Скаллагрима, возлюбленная Оспакара. Она последовала сюда за своим господином, чтобы незаметно присутствовать на его брачном пиру, и приютилась в дальнем конце свадебных столов. Когда же здесь появился Скаллагрим, она, опасаясь его мести, притаилась за завесой и из-за нее следила за поединком, и вот случайно отброшенный меч пронзил ее сердце; со слабым стоном она упала и умерла от руки своего возлюбленного.

Оспакар, овладев мечом Молнии Светом, надменно закричал:

— Ты безоружен теперь, Эйрик, беги!

— Нет, Эйрик, не беги! Нападай! У тебя есть еще половина щита! — громовым голосом проговорил Скаллагрим. — Не беда, что Бьерн подставил тебе ловушку. Эйрик, нападай!

Оспакар устремился на Светлоокого с высоко занесенным над головой мечом, но Эйрик принял удар на свой обломок щита и с громким криком ринулся вперед.

Прежде чем Оспакар успел нанести ему новый удар мечом, герой со всей силы ударил его острием своего разбитого щита прямо в лицо.

Еще раз поднялся и блеснул в воздухе Молнии Свет, еще раз увернулся от него Эйрик и снова налетел на врага, и на этот раз удар острия щита был так силен, что расколол шлем Чернозуба, и вместе с ним и его череп; широко раскинув руки, гигант тяжело рухнул на землю.

Тогда Эйрик наступил ему на грудь и, наклонившись, взял Молнии Свет из его рук.

Глава 25

Как кончился пир.


С минуту царило гробовое молчание; люди не верили своим глазам.

— Что вы разинули рты, товарищи! — крикнул Скаллагрим. — Оспакар мертв! Убит безоружным человеком! Смотрите, Эйрик Светлоокий уложил на месте Оспакара Чернозуба!

И, подобно раскату грома, прозвучало под сводами замка дружное приветствие победителю.

Гудруда же, услышав, что Оспакар убит, радостно сошла со своего высокого места и, приблизившись к Эйрику, все еще неподвижно стоявшему над побежденным врагом, произнесла:

— Приветствую тебя на твоей родине! Приветствую тебя, слава и гордость Исландии!

Увидела Сванхильда, что Эйрик хотел прижать Гудруду к своей груди, обнять и поцеловать ее на глазах всех людей, и вскипело злобное сердце ее бешеной ненавистью к нему, она воскликнула громким голосом:

— Неужели, Бьерн, ты допустишь, чтобы этот посрамленный и осужденный, убив Оспакара, взял себе в жены твою сестру?

— Пока я жив, этому не бывать! Слышишь, сестра? — обратился тот к Гудруде.

— А ты скажи мне прежде, зачем бросил обломок щита под ноги Эйрику, так что он споткнулся и упал? Или ты думаешь, что никто этого не видел?

— И ты, государыня, видела это? — радостно воскликнул Скаллагрим. — Значит, видели и другие!

Бьерн позеленел от злобы и, не ответив сестре ни слова, только крикнул своим людям, чтобы они убили Эйрика. Гицур сын Оспакара крикнул то же своим людям, а Сванхильда — своим.

Тогда и Эйрик, гордо выпрямясь во весь свой богатырский рост, крикнул громко и звучно:

— Товарищи, кто за меня, иди сюда! Неужели вы допустите, чтобы северяне и пришельцы на ваших глазах убили Эйрика Светлоокого?

И большая часть людей Миддальгофа, бывшие люди Асмунда жреца, не раз уже стоявшие за Эйрика, примкнули к нему, также и бывшие люди и соратники Атли, не говоря уже о людях Кольдбека.

Бьерн выхватил свой меч и замахнулся на Эйрика, воспользовавшись минутой, когда тот не ожидал нападения, но Скаллагрим подоспел и парировал удар своим бердышем, затем, прежде чем Бьерн успел занести свой меч, Молнии Свет сверкнул в воздухе, и он пал мертвым к ногам Светлоокого. Таков был конец Бьерна сына Асмунда, жреца Миддальгофа.

— А теперь живо станем спина к спине, и смотри в оба: со всех сторон приступают враги! — сказал Эйрику Скаллагрим.

— А вон там бежит один! — проговорил Эйрик, указав на прокрадывавшегося к выходу Холля.

У Скаллагрима было еще в руке копье Эйрика; он метнул им в Холля, и так верен был его удар, что копье вонзилось в хребет Холля между лопаток, пригвоздив его к боковому столбу входной двери. Так он там и остался. Вот какова была смерть лжеца и низкого труса.

Теперь уже удары сыпались градом со всех сторон; одни нападали, другие отражали. Все смешалось в один кровавый бой. Люди, разгоряченные вином и хмельными медами, не щадили никого; брат шел на брата, отец на сына. Столы и скамьи опрокинулись; кровь людей смешалась с праздничными яствами. Вся горница превратилась в лужу крови; крики и стоны слились в один гул. Гудруда, сидя на своем высоком седалище, с ужасом и отчаянием смотрела на этот кровавый свадебный пир, и ей невольно вспоминались слова Савуны, матери Эйрика. Между тем Эйрик со своим другом, отразив врагов, расчистили себе путь к выходу.

— На коней! — воскликнул Скаллагрим. — На коней, пока счастье еще не изменило нам!

— Нет в этом счастья! Много пролито крови, и мной убит брат той, которую я хотел назвать своей невестой! — мрачно проговорил Эйрик.

— Полно! Одна такая битва стоит многих невест! — возразил Скаллагрим. — Мы сегодня приобрели большую славу, Светлоокий, ведь Оспакар убит безоружным врагом!

Ни слова не ответил на это Эйрик. Они сели на коней и помчались ко Мшистой скале.

Только к утру следующего дня были они у подножия Мшистой скалы; здесь умылись, омыли свои раны и легли отдохнуть. Тут к Эйрику со всех сторон подошли бывшие его поселяне со съестными припасами. Они просили героев поселиться с ними. Те согласились и направились вслед за Скаллагримом в его пещеру, где и поселились. Долго они жили там, добывая себе пищу и одежду, выходя тайно из своего убежища, так как знали, что Сванхильда и Гицур, как только соберутся с силами, пойдут на них, и если не смогут одолеть их, то залягут здесь и будут пытаться заморить их голодом, заградив им горный проход в долину.


Между тем всю ночь Гудруда просидела на высоком почетном месте невесты, печально размышляя над грудой мертвых тел.

Глава 26

Как Эйрик Светлоокий осмелился явиться в Миддальгоф и что он нашел там.


Гицур сын Оспакара, отправился после пира в Свинефьелль, где со смертью отца он стал полным хозяином. Там он схоронил тело в склепе, высеченном в скале, на вершине горы, чтобы дух Оспакара мог видеть оттуда все земли, принадлежавшие ему при жизни. Над могилой сын воздвиг высокий курган. И теперь еще в народе ходят слухи, что в день праздника Юуля, в ночное время, черный призрак Оспакара вырывается из могилы, а золотой призрак Эйрика Светлоокого на боевом коне выезжает к нему навстречу, и слышится тогда звон мечей и стоны. Наконец Эйрик уносится к югу на крыльях ветра, держа в руке свой рассеченный щит.

Так схоронил Гицур отца своего Оспакара Чернозуба и поклялся, что не вкусит ни отдыха, ни покоя, пока не увидит мертвыми Эйрика Светлоокого и Скаллагрима берсерка. А Эйрик в это время сидел на Мосфьелле, то есть на Мшистой скале, и сердце его ныло от скорби. Хотя он был объявлен вне закона, но бежать в леса ему не было надобности; среди своих людей он был в безопасности. Его так любили все, что снабжали пищей, одеждой и оружием. Каждый так гордился им, что никто, даже из тех, кто мог питать к нему кровавую месть за убийство близких и родственников во время побоища в Миддальгофе, не покушался на его жизнь, а только прославлял его подвиги. Мало того, люди юга поручили его людям передать ему, что если он хочет, то они снарядят для него хорошее боевое судно, чтобы он мог отправиться викингом в чужие страны. Но Эйрик отклонил это предложение, заявив, что хочет умереть среди своих людей в Исландии.

Прошло два месяца с тех пор, как Эйрик Светлоокий сидел на Мшистой скале, или Мосфьелле, которая отныне была прозвана и по сие время называется скалой Эйрика, или Эйрикесфьелль.

Оба они со Скаллагримом томились от безделья. Скоро до них дошли слухи, что Гицур и Сванхильда отправились на юг в Кольдбек с большими силами, чтобы захватить и убить Эйрика, но Гудруда не присоединилась к ним и не намерена возбуждать кровавой мести за убийство брата своего. Скаллагрим хотел ночью нагрянуть на людей Гицура и Сванхильды и разгромить их, но Эйрик сказал, что не хочет нового кровопролития и что если он еще раз подымет меч, то только в защиту своей жизни. Тем не менее герой решил покинуть свое убежище и ехать в Миддальгоф, чтобы повидать Гудруду.

— Вряд ли ты оттуда вернешься живым, государь! — проговорил печально верный Скаллагрим.

— Пусть так, все же это будет лучше, чем такая жизнь!

— Ну, так и я пойду с тобой, если так! — решил берсерк, и Эйрик не стал ему прекословить.

Они выехали на заре в туман, дождь и бурю, а прибыв в Миддальгоф, Эйрик уже один пешком пошел к реке, к тому месту, куда ходила купаться Гудруда, и, притаившись там в камышах, стал ждать, не представится ли случай увидеть ее; это место было всего на расстоянии двух выстрелов от ворот замка. Недолго пришлось ему ждать. Спустя некоторое время Гудруда пришла к тому месту, где он был, и не заметив его, задумчиво села на камень. Не мог Эйрик вынести печального вида ее и, поднявшись из-за камышей, встал перед ней. Стали они говорить и говорили долго. Гудруда просила Эйрика снова спрятаться в камышах, чтобы никто не мог его увидеть.

— Слушай, Эйрик! — говорила девушка. — Поезжай обратно на Мшистую скалу и сиди там до весны, а к тому времени я снаряжу хорошее боевое судно и мы, бросив здесь все, поедем в ту страну Англию, о которой ты мне рассказывал; там я буду твоею женой.

На этом влюбленные и расстались.

Глава 27

Как Гудруда ездила на Мшистую скалу к Эйрику Светлоокому.


Эйрик осторожно добрался до того места, где его ждал Скаллагрим, который начинал уже тревожиться. Ему герой передал свой разговор с Гудрудой, сообщив и о намерении весной покинуть Исландию навсегда.

— Я хотел бы, чтобы теперь уже была весна, — сказал Скаллагрим,

— да и почему нам не покинуть родину теперь же? Ждать до весны долго; за это время может многое случиться. Что из того, что море бурно, здесь тебе, государь, много опаснее, чем даже в бурном море!

— У Гудруды нет сейчас судна, да и она хочет выждать срок, пусть забудут о кровавой мести за смерть Бьерна!

— Как знаешь, государь, только лучше бы ты уходил отсюда!

Всю ночь и следующий день они благополучно ехали, а под вечер второго дня, когда уже стемнело, подъезжали к Мшистой скале. Тут из-за скалы выскочили пять человек из людей Гицура и преградили им путь. Но когда Эйрик и Скаллагрим устремились на них, то они отступили, рассыпавшись по кустам, и, дав проехать Эйрику и Скаллагриму, пустили в погоню свои копья. Одно из них Скаллагрим поймал на лету и отослал обратно, причем смертельно ранил кого-то из нападающих, другое же пролетело над головой Скаллагрима и вонзилось глубоко в левое плечо Эйрика у самой шеи. Не долго думая, Эйрик правой рукой вырвал его и метнул обратно с такою силой, что, несмотря на щит, пронзил грудь врага, и тот упал замертво. После того никто уже не осмелился преследовать Светлоокого и его спутника.

Скаллагрим перевязал руку Эйрика, и они продолжали свой путь. Из пещеры заметили нападение людей Гицура и уже спешили навстречу Эйрику. Рана его была серьезна, он потерял много крови, но дней через десять она как будто зажила.

Между тем выпал снег, наступили морозы, дни стали короче, а ночи длиннее. В пещере было страшно темно, и хотя Эйрик старался поддержать бодрость духа в товарищах, но сам с тех пор, как был ранен, не выносил темноты, и, видимо, томился. Свечей или светильников на Мшистой скале не было, и они целые дни просиживали на дворе перед пещерой над тем обрывом, откуда скатилась в пропасть голова берсерка, любуясь северными сияниями или бледным светом звезд и отражением белых снегов. Чтобы развлечь товарищей, Эйрик приказал им построить небольшую хижину из камней; и вот, наблюдая за работой, он увидел, что никто из его людей не мог своротить одной громадной глыбы камня. С улыбкой Эйрик подошел к глыбе и, подняв на руки камень, донес его до места, но при этом рана его раскрылась, и кровь хлынула густой струей. Эйрик обмыл рану и наложил новую перевязку, не придав этому обстоятельству никакого значения.

Когда настала ночь, он не пошел в пещеру, а опять, укутавшись в овчины, сел над обрывом. Ночью кровь снова стала сочиться из раны. Но он не обратил на то внимания. Между тем рану охватило морозом, и длинные волосы его примерзли так крепко, что он не мог уже отодрать их. Оставалось только срезать волосы, но на это Эйрик ни за что не соглашался, говоря, что он поклялся Гудруде, что ничья рука не коснется его волос, а если ой еще раз нарушит эту клятву, его постигнут величайшие несчастья. Теперь мысли Эйрика были так печально настроены, что он совершенно упал духом; ко всему этому прибавилось еще нездоровье от раны. Тяжелые предчувствия томили его душу. Все это вместе взятое повело к тому, что Эйрик с каждым днем заболевал все сильнее и сильнее, пока, наконец, не слег окончательно в постель. Однако, несмотря на то, что состояние раны угрожало его жизни, он никому не позволял дотронуться до своих волос, и Скаллагрим, видя, что убедить его нельзя, а состояние его столь заметно ухудшается, решил, не сказав ему ни слова, отправиться тайно в Миддальгоф и упросить Гудруду приехать на Мшистую скалу и срезать волосы Эйрику, так как это необходимо для спасения его жизни.

Путь был до того тяжелый, что он и тралль Эйрика Ион трое суток пробивали себе дорогу сквозь непроходимые снега и чуть живые добрались до Миддальгофа. Когда Гудруда услышала, что Эйрик умирает, сердце ее замерло от испуга, и она чуть не потеряла сознания. Когда же Скаллагрим сказал ей, что, может, ей удастся спасти его, если она не побоится трудностей дальнего и тяжелого пути, она решила ехать в эту же ночь.

Распорядившись, чтобы и Скаллагрима, и Иона накормили и обогрели, она приказала своим прислужницам и всем женщинам в доме, чтобы те говорили каждому, кто спросит о ней, что она больна и лежит в постели, затем она призвала троих своих самых верных траллей и приказала им приготовить трех вьючных лошадей и нагрузить всякими припасами и всем, что могло быть необходимо для больного. Когда же все было готово, едва только стемнело, она выехала в путь. Ночь пришлось провести в пути, снега везде лежали непроходимые; вторую ночь им пришлось ночевать в снегу и, несмотря на теплые одежды и покрывала, все они чуть было не погибли в страшную метель, поднявшуюся к утру. Под вечер третьего дня они прибыли, наконец, к подножию Мшистой скалы. Дойдя до той лощины, где находились кони и скот обитателей пещеры, то есть Эйрика и его людей, путники были встречены некоторыми из них, и лица их были печальны.

— Неужели Эйрик умер? — спросил Скаллагрим.

— Нет, — отвечали люди, — жив еще, но, верно, скоро умрет: он со вчерашнего дня не в памяти и никого не узнает!

— Скорей! Скорей к нему! — торопила Гудруда и пошла вперед всех, так как здесь, в этой лощине, надо было оставить лошадей и далее идти пешком. Путь был трудный. Но Скаллагрим охранял Гудруду, как родное дитя. Когда они подошли к пещере, яркий торфяной костер горел у входа: на дворе стоял жестокий мороз. Сквозь облако дыма Гудруда увидела Эйрика, распростертого на широком ложе из овечьих шкур. Он горел, как в огне, и бредил, ясные глаза его смотрели дико по сторонам, а длинные золотистые кудри разметались по плечам и по груди.

Гудруда подошла к нему и, опустившись на колени, склонилась над ним, проговорив:

— Это я, Гудруда, пришла к тебе, Эйрик!

При звуке ее голоса он повернул голову и взглянул на нее.

— Нет! Нет! Это не она, не моя Гудруда Прекрасная: ей нет дела До таких бездомных бродяг. Если ты — Гудруда, подай мне какой-нибудь знак. Где Скаллагрим? Экий славный бой! Вперед! Дайте мне кубок…

— Эйрик, — продолжала Гудруда, — я пришла срезать твои волосы! Ведь ты дал клятву, что никто, кроме меня, не дотронется до твоих волос!

— Да, это она! Это Гудруда! Срежь! Срежь! Но не давай никому другому дотрагиваться до моей головы!

Пользуясь этой минутой затишья, Гудруда осторожно срезала золотые кудри Эйрика, затем тепловатой водой, нагретой над костром, бережно стала отмачивать их от раны, которая теперь вся была закрыта и потемнела. После долгих трудов ей удалось окончательно открыть и промыть рану. Тогда она смазала ее целительным бальзамом, наложив тонкую полотняную перевязку. Когда все это было сделано, она дала Эйрику приготовленное ею успокоительное питье и, положив голову его к себе на руку, стала тихо уговаривать его заснуть.

Он вскоре действительно заснул. Всю ночь и весь день просидела она у его изголовья, почти не принимая пищи; Эйрик все время спал. На вторые сутки под вечер он слабо улыбнулся во сне, затем раскрыл глаза и устремил их на огонь костра.

— Странно, — прошептал он, — какой сон… мне казалось, что Гудруда склонилась надо мной, что она здесь. Да где же Скаллагрим?

Гудруда взяла его руку и ласково сказала:

— Нет, Эйрик, то не сон: я — здесь, ты был болен, и я приехала ходить за тобой! Теперь, если ты будешь спокоен, ты скоро поправишься.

— Ты здесь? Как ты сюда попала? Где Скаллагрим? Скаллагрим подошел и подтвердил, что Гудруда здесь, что она не

побоялась совершить этот трудный путь через непроходимые снега.

— Ты это сделала ради меня, — прошептал Эйрик, — значит, ты сильно любишь меня! — И этот силач, не будучи в состоянии осилить своего волнения, заплакал.

Гудруда, склонившись над ним, долго нежно целовала его.

Глава 28

Как Сванхильда добывала сведения об Эйрике.


Вскоре силы Эйрика стали возвращаться, и Гудруда заговорила об отъезде. Эйрик уговаривал ее остаться, (но погода была ясная, морозная и тихая; надо было ехать теперь же. Скаллагрим поехал проводить ее до Золотого водопада и на пятые сутки вернулся, доложив, что врагов нигде не видали и что Гудруда благополучно доехала до пределов своих земель. В Миддальгофе все было благополучно; никто не узнал о ее отсутствии, все считали ее больной, так что даже шпионы Сванхильды лишь много позже узнали о визите Гудруды на Мшистую скалу.

Вернувшись в Миддальгоф, Гудруда стала готовить судно, скупала меха и другие товары и понемногу собирала деньги, розданные в пост. В этой заботе время проходило приятно, но Эйрик у себя на Мшистой скале тосковал и не мог дождаться весны. Также длинно тянулись дни для Сванхильды и Гицура. Сванхильде наскучило выжидать, и она стала упрекать Гицура, что его люди плохо стерегли проходы Мшистой скалы; ей хорошо известно, что Эйрик покидал свое убежище. Злая женщина заявляла, что она не станет женою его ни за что, прежде чем Эйрик не умрет, хотя она предпочла бы, если бы можно, убить Гудруду. На это Гицур сказал ей, что пусть уж это она возьмет на себя: он не хочет участвовать в убийстве этой девушки, самой красивой, какая когда-либо существовала на свете.

Слова эти привели Сванхильду в бешенство, она стала упрекать его, что он малодушный трус и что единственный путь к ней через труп Эйрика. Они порешили, что люди их будут сторожить судно Гудруды, и когда оно снимется с якоря, кинутся на абордаж; сама же Сванхильда с Гицуром и одним керлем, родом с подножия Геклы, хорошо знающим все тропинки Мшистой скалы, отправятся туда и обойдут Мосфьелль той тропой, которая известна этому керлю; если она еще доступна, то они вернутся с людьми и прикончат Светлоокого.

Как ни долго тянулись скучные зимние дни, но время близилось незаметно к весне, и вот однажды к Эйрику, томившемуся тоской бездействия и страхом ожидания, явился посланный от Гудруды с известием, что «снег на крышах Миддальгофа начал таять» и что «Гудруда здорова». Это было условное слово, означавшее, что все уже готово.

— Передай своей госпоже, что Светлоокий здоров и что на вершинах Геклы снег еще не растаял.

Это также означало, что он немедленно явится к ней.

Отдохнув немного и подкрепив свои силы пищей и медом, посланный отправился в обратный путь и передал Гудруде Прекрасной ответ Эйрика Светлоокого, — и сердце ее наполнилось радостью.

По уходе тралля Гудруды Эйрик призвал своих людей и приказал тем, которые хотели отправиться с ним в Англию, готовиться в путь. Остальным же, которые желали остаться в Исландии, велел прожить еще недели две здесь, на Мшистой скале, и ежедневно зажигать огни, чтобы обмануть шпионов Гицура и Сванхильды, заставив их думать, что Эйрик все еще на Мшистой скале в пещере.

В ту же ночь, прежде чем успела взойти луна, Эйрик простился со своими товарищами и уехал со Скаллагримом и теми, которые собирались отплыть вместе с ним, в Миддальгоф. На вторые сутки под вечер они были уже в виду Миддальгофа, но им пришлось выждать, пока совершенно стемнеет. Окутанные почти непроницаемым мраком, всадники въехали во двор, ворота которого были широко раскрыты. Здесь Эйрик соскочил с коня и направился к женским дверям. Гудруда ожидала его у порога, но, заслышав его шаги, вбежала в большую горницу, села там на высокое место и с бьющимся сердцем ожидала своего жениха в полном наряде невесты. В Миддальгофе оставались теперь при ней только две верные женщины и несколько траллей, спавших не в самом замке, а в пристройке, остальных же людей своих Гудруда отослала на судно, совершенно готовое к отплытию.

Скаллагрим и остальные спутники Эйрика остались во дворе, прибирая лошадей, сам же Светлоокий вошел через женские двери в большую горницу и при свете огня, горевшего на среднем очаге, достиг высоких сидений. Здесь он увидел свою невесту, уже ожидавшую его, сел рядом на жениховское место, и здесь они выпили брачный кубок и долго оставались в объятиях друг друга. Счастье, неземное счастье переполнило их сердца.

Так повенчались Эйрик Светлоокий и Гудруда Прекрасная.

В ту ночь, когда Эйрик поехал в Миддальгоф жениться на Гудруде Прекрасной, Сванхильда, Гицур и один их слуга отправились на Мшистую скалу. Прибыв туда, они обошли ее; а тралль долго отыскивал ту тропу, о которой говорил. Наконец, найдя ее, повел по ней Гицура, Сванхильда же осталась внизу ожидать их возвращения, тропа показалась ей опасной. Ожидая Гицура, она увидала, как с другой стороны горы спустилось двое всадников, и в одном из них узнала Иона, тралля Эйрика.

Всадники эти спустились в долину и, проехав немного по опушке леса, вошли в убогого вида хижину, привязав своих коней к изгороди.

Тем временем Гицур и тралль вернулись и рассказали ей, как этой тропой можно было пробраться на самую вершину скалы и оттуда скатывать камни на голову Эйрика и других обитателей пещеры.

Сванхильда возликовала и в радости своей стала торопить с возвращением на Кольдбек, где она хотела забрать с собой побольше людей и, оцепив снизу всю гору, атаковать Эйрика с вершины скалы.

Все трое сели на коней и поскакали вниз в долину. Когда они приблизились к хижине на опушке леса, Сванхильда вспомнила об Ионе и сказала себе, что надо изловить этих птиц и добыть от них сведения об Эйрике.

С этою целью она и Гицур спешились и подкрались к входу хижины, двери которой стояли распахнутыми настежь.

Сванхильда шепнула Гицуру, у которого было в руке копье, чтобы он метнул его и уложил насмерть одного из двоих людей, занятых собиранием припасов, рыбы, мяса и других продуктов, которые были сложены здесь, как в кладовой.

Гицур хотел было воспротивиться приказанию своей возлюбленной, но не посмел и пустил свое копье в беззащитного человека, связывавшего рыбу. Бедняга упал замертво. В этот момент Гицур и его тралль накинулись на Иона, скрутили его и грозили и его убить, если он тотчас же не проведет их в пещеру на Мшистой скале и не доставит Сванхильде возможности увидеть Эйрика.

Робкий и трусливый Ион растерялся от этой неожиданности и нечаянно проговорился, что Эйрика нет на Мшистой скале. Тогда у него стали допытываться, где находится Светлоокий, допытываться с угрозами и мучениями, и Ион, долго крепившийся, наконец не выдержал страшной пытки, придуманной Сванхильдой, и рассказал всю правду. Услыхав о свадьбе Эйрика, Сванхильда, обезумевшая от злобы и бешенства, закричала Гицуру:

— Прикончи его, да и едем дальше! Теперь надо спешить!

— Нет, — отвечал Гицур, — я не убью этого человека: он нам сказал то, что мы от него требовали; пусть будет жив и идет на все четыре стороны!

— Ты обезумел! — крикнула Сванхильда. — Если не хочешь убить его, то свяжи и оставь здесь, чтобы он не мог предупредить Эйрика о том, что он выдал его и мы идем на них!

Иона связали толстыми веревками и оставили в хижине, где он и пролежал двое суток, пока не пришли сюда другие его товарищи и не освободили его.

Сванхильда же и Гицур со своим спутником помчались теперь во весь опор в Миддальгоф.

Глава 29

Как прошла брачная ночь.


Эйрик и Гудруда молча сидели на высоких местах в большой, празднично разубранной горнице Миддальгофского замка, пока не пришел туда Скаллагрим за приказаниями.

— Прежде всего все мы поедим и выпьем доброго меда, вина и пива,

— сказала за Эйрика Гудруда, — а затем твои люди, Эйрик, тайно проедут к тому месту, где стоит наше судно, и прикажут шкиперу готовиться в путь, чтобы на заре, пользуясь приливом, выйти в море. А ты, Эйрик, я и Скаллагрим останемся здесь в замке до трех часов утра: мне донесли, что люди Гицура и Сванхильды сегодня в ночь будут караулить наше судно, чтобы подстеречь наш приезд; под утро же, не найдя никого, они удалятся. А тогда мы, пользуясь перерывом до новой смены шпионов, успеем добраться до судна и уйти в море!

— Но нам небезопасно ночевать здесь втроем! — заметил Эйрик.

— Полно, ты и Скаллагрим сильны, а замок надежен, кроме того, мне сказали, что Гицур и Сванхильда отправились искать тебя на Мшистую скалу!

На этом и порешили.

После свадебного пира люди Эйрика отправились на судно с секретным предписанием, предварительно оседлав коней Эйрика, Гудруды и Скаллагрима и поставив их в надежное место. Затем Скаллагрим запер тяжелыми засовами все ворота и входы замка и пришел спросить у Гудруды, где, по ее распоряжению, ему провести ночь.

Она указала ему на кладовую, где неисправна была одна ставня, и потому Гудруда просила Скаллагрима хорошенько караулить это окно.

Но Гудруда упустила из вида, что в кладовой стояли бочонки с пивом, вином и медом.

После того женщины-прислужницы разошлись по своим каморкам, а Эйрик с Гудрудой легли в спальне Асмунда жреца.

Скаллагрим, оставшись один в кладовой, сильно затосковал. Не на радость ему стал Эйрик мужем Гудруды. У Скаллагрима была в жизни одна только привязанность, одна отрада, Эйрик Светлоокий, а теперь молодая жена лишала его прежней любви и внимания Эйрика; теперь он должен делить свои чувства между ней и им, и, конечно, Скаллагрим всегда будет обделен в пользу Гудруды. При этой мысли такая тоска запала в сердце Скаллагрима, что мрак, царивший в кладовой, стал невыносим для него. Чтобы успокоить свое волнение, он распахнул настежь ставню и впустил ясный лунный свет в кладовую, а затем прибегнул к утешению, которое люди находят на дне кубка.

Кубок за кубком осушал он, томимый жаждой после сытного брачного ужина, мучимый горем, страхом и дурными предчувствиями, ища забвения и успокоения и не находя ни того, ни другого, пока хмель не одолел его и он не повалился на пол подле бочек с вином, заснув мертвым сном.

Между тем новобрачные спали сладким сном в объятиях друг друга. Только тяжелые сны тревожили поочередно то Эйрика, то Гудруду. Гудруде снилось, что она лежит мертвая в объятиях Эйрика, который и не подозревает этого, а Сванхильда стоит над ними и смеется над Эйриком. Эйрику же снилось, что пришел Атли, сообщая, что прежде чем взойдет луна следующего дня, он будет лежать мертвым. За Атли пришел Асмунд и сказал в утешение, что хотя он и умер, но за границей смерти есть иная жизнь, в которой царит вечная любовь и покой.

Эйрик разбудил Гудруду и рассказал ей свой сон. Та посоветовала ему встать и надеть кольчугу и шлем, чтобы быть готовым встретить врага.

— Что пользы, дорогая, — отвечал печально герой, — от судьбы все равно не уйдешь! Впрочем, как ты того хочешь, я встану! — И он стал вставать с постели, но вдруг тяжелый сон снова одолел его, и он проговорил слабым, как бы умирающим голосом:

— Прощай, дорогая, сон одолевает меня; я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Видно, это и есть смерть. Прощай!

А Гудруда проговорила:

— И меня тоже давит сон. Прощай, мой возлюбленный, прощай!

Крепко обнявшись и прижимаясь друг к другу, заснули они тяжким, непробудным сном.

Между тем Гицур, сын Оспакара Чернозуба, и Сванхильда, дочь Гроа колдуньи и вдова Атли, так гнали своих коней, что чуть не загнали их совсем. На высотах Конской Головы, где дорога разветвлялась надвое, они отправили бывшего с ними тралля к тому месту, где на берегу сидели в засаде люди Сванхильды и Гицура, сторожа судно Гудруды, с приказанием с рассветом ворваться на судно и обыскать его изконца в конец, а если найдут Эйрика, то пусть убьют его: он ведь вне закона. Если же они найдут Гудруду Прекрасную, то пусть сделают то же: она теперь жена человека, объявленного вне закона, и сама стала вне закона. Если же они никого не найдут на судне, то пусть выгонят экипаж, а судно сожгут.

— Сжечь чужое судно — дело недоброе и по закону считается злодеянием! — заметил Гицур.

— Об этом тебя не спрашивают! — сказала Сванхильда. — На то ты и законник, чтобы суметь оправдать меня. Ступай! — сказала она слуге, и тот поскакал во весь опор.

Тогда и Сванхильда со своим спутником двинулись дальше к Миддальгофу. Сердце Гицура болезненно ныло; страх забирал его при мысли о том, что ему придется стоять лицом к лицу с Эйриком. В час пополуночи они были уже у ограды замка и здесь соскочили с коней.

— Пойдем пешком вдоль стены, я знаю место, где легко можно пробраться в замок: все входы и двери, конечно, на запоре. — И Сванхильда повела Гицура к окну кладовой и, взобравшись туда, заглянула в кладовую.

— Плохо дело! — сказала она. — Здесь спит Скаллагрим! Но спит он, как видно, крепко… Случай хороший, их не так-то легко застать спящими, а с сонными даже и тебе совладать не трудно!

— Убить спящего постыдное дело! — сказал Гицур.

— Молчи! — сказала Сванхильда, не отрываясь от окна и продолжая наблюдать за берсерком. — Нам счастье благоприятствует: этот берсерк пьян. Он лежит в луже пива и не опасен для нас!

Действительно, Скаллагрим спал мертвым сном; пиво из незаткнутого им бочонка лужей разлилось по полу; в левой руке своей он держал большой роговой кубок, а в правой — свой страшный топор.

— Нечего мешкать, — произнесла Сванхильда и как кошка взобралась на окно, а с окна спрыгнула в кладовую. Гицур, хотя и неохотно, последовал ее примеру. Он недоверчиво смотрел на мощную фигуру распростертого на земле Скаллагрима, и рука его судорожно сжала рукоятку его меча.

— Не тронь его, — сказала Сванхильда, — он может крикнуть и разбудить других, а так он нам не опасен. Следуй за мной!

Ощупью пробираясь по знакомым ей с детства местам, она пришла в большую горницу и с минуту стояла, прислушиваясь. Здесь все было тихо и пусто. Тогда она осторожно пробралась к Гудрудиной девичьей постели под темным пологом, но и тут, казалось, не было никого. Но вот она услышала тихий шепот и поцелуи под пологом брачного ложа покойного Асмунда и подкралась к нему близко-близко. Да, поцелуи и ласки! Бешенство овладело ей, и она отшатнулась. В этот момент голос Эйрика произнес: «Я сейчас встану, дорогая!» Гицур, услышав это, готов был бежать, но Сванхильда схватила его за руку и удержала.

— Не бойся, они сейчас заснут крепче прежнего! — сказала она и простерла руки по направлению к спящим. Глаза ее стали разгораться в темноте, как глаза волка или кошки, затем все ярче и ярче, как два красных угля в золе, так что бледное лицо ее стало выделяться из мрака белым пятном; побелевшие губы шептали:

Гудруда, спи! Приказываю тебе, спи! Узами крови приказываю тебе, спи!

Тою силой, какую я ощущаю в себе, приказываю тебе, спи!..

Спи! Спи крепко!

Эйрик Светлоокий, приказываю тебе, спи! Общностью греха нашего заклинаю тебя, спи! Кровью Атли, убитого тобой, приказываю тебе, спи!..

Спи! Спи крепко!

Затем она трижды простерла вперед руки по направлению к брачному ложу, развела ими в воздухе и произнесла медленно и раздельно:

Из объятий любви — в объятия сна!

Из объятий сна — в объятия смерти!

Из объятий смерти — в Хель!

Скажите мне, любящие сердца, где вы будете целоваться вновь?

И свет в ее глазах разом потух, она тихо засмеялась.

— Теперь они спят крепко, — произнесла колдунья, обращаясь к Гицуру, — до самого рассвета Эйрик не проснется! Теперь скорее за дело! Откинь полог постели и убей Эйрика его же мечом!

— Этого я не могу! Не хочу! — сказал Гицур.

— Не хочешь! — грозно прикрикнула вполголоса Сванхильда и сверкнула на него глазами так, что тот окончательно оробел.

Сванхильда же хотела убить не Эйрика, а Гудруду, но не хотела дать понять этого Гицуру. Она рассуждала так, что пока Эйрик жив, есть надежда овладеть им, если же он умрет, то все будет кончено. Гудруде же она желала жестоко отомстить, этой Гудруде, которая, несмотря на все ее козни, сделалась женой Эйрика и была счастлива. Вот злодеи приблизились к самой постели новобрачных. Сванхильда осторожно ощупала рукой спящих, стащила с них покрывало и ощупала высокую грудь Гудруды, которая спала на внешнем краю постели; затем колдунья ощупью нашла меч Молнии Свет и осторожно выдернула его из ножен.

— Вот здесь, на краю, лежит Эйрик, — сказала она, — а вот и Молнии Свет! Убей и меч оставь в ране! — повелительно добавила она.

Гицур взял меч и занес его обеими руками, но три раза он заносил его и все не решался сделать такого низкого, позорного дела, как убить беззащитного, спящего человека. Но вот и у него явилась мысль ощупать рукой.

— Это женские волосы! — воскликнул он.

— Нет, — сказала Сванхильда, — у Эйрика волосы длинные, как у женщины, это его волосы!

И Гицур снова занес меч и с глухим проклятьем нанес удар изо всей своей силы. Послышался глубокий, протяжный вздох и глухой звук конвульсивно вздрагивающих членов, затем все стало снова тихо, зловеще тихо кругом.

— Сделано! — произнес Гицур слабым голосом. Сванхильда снова ощупала спящих: ее пальцы смачивала теплая еще кровь Гудруды. Она склонилась над нею и увидела, что ее мертвые глаза смотрят на нее. Неизвестно, что прочла она в ее взгляде, но только она разом отпрянула назад и грузно упала на пол.

Гицур стоял, как околдованный, ничего не видя и не сознавая. Наконец Сванхильда, вскочив на ноги, воскликнула:

— Я отомстила за смерть Атли! Бежим отсюда, Гицур, бежим скорее! Дай мне руку, силы изменяют мне, я не в состоянии идти!

Вот они опять в кладовой. Скаллагрим лежит по-прежнему, раскинув руки на полу, он, видимо, не пробуждался. Гицур останавливается над ним и смотрит вопросительно на Сванхильду.

— Не надо! — говорит она. — Мне претит вид крови! — И они вылезают из окна.

Злодеи благополучно вскочили на коней и ускакали.

Так умерла в брачную ночь и на брачном ложе Гудруда Прекрасная, прекраснейшая из всех женщин, какие когда-либо жили в Исландии, от руки Гицура сына Оспакара, через ненависть и колдовство сводной сестры своей Сванхильды Незнающей Отца, дочери колдуньи Гроа.

Глава 30

Что было на рассвете.


На дворе уже совсем рассвело, а Эйрик все еще спал крепким, тяжелым сном. Тем временем служанки встали и стали раздувать огонь в очаге, разговаривая о том, как многие из обитателей этого замка умерли с того времени, как Асмунд жрец нашел колдунью Гроа. Слова «умер» и «умерла», звучавшие в их речи, донеслись до слуха пробудившегося Эйрика. Он раскрыл глаза, и что-то ослепило его необычайным блеском, словно блеск обнаженного лезвия меча. Он сел на постели, устремив свой взгляд в полумрак, царивший под пологом. Вдруг полог широко распахнулся, и Эйрик выскочил в большую горницу; вся левая сторона его рубашки была в крови, глаза его смотрели дико; он хотел что-то крикнуть, но звук замер у него в горле, а лицо стало белее снега. Он дико озирался кругом, и женщины подумали, что он лишился рассудка. Шатаясь как пьяный, он вышел и направился в кладовую, где спал Скаллагрим. Дверь кладовой была распахнута настежь, окно, ведущее на двор, также, а берсерк лежал в луже пива, держа в одной руке рог, а в другой свой топор.

— Проснись, пьяница! — крикнул Эйрик таким громовым голосом, что стены задрожали. — Проснись и посмотри на дело рук твоих!

Голос Эйрика пробудил Скаллагрима. Тот поднялся и сел, с недоумением оглядываясь кругом.

— Иди за мной, пьяница! — глухо проговорил Эйрик, и Скаллагрим послушно последовал за ним в большую горницу.

Подойдя к свадебному ложу, Светлоокий сорвал могучей рукой полог, — и дневной свет ударил прямо на постель. Страшное зрелище представилось глазам присутствующих: на постели, утопая в крови, лежала Гудруда Прекрасная; громадный меч Молнии Свет торчал в ее груди.

— Видишь, пьяница! — воскликнул Эйрик. — Пока ты спал, враги прокрались сюда, перешагнув через твое тело. Чего же ты заслужил за такое дело? Говори!

— Смерти! — сказал Скаллагрим и передал свой топор Эйрику, готовясь принять заслуженную казнь.

Эйрик взял топор и уже размахнулся, как чей-то голос тихо шепнул ему: «Не обагряй больше кровью рук своих», — и он отшвырнул топор далеко в сторону.

— Нет, не я убью тебя, пьяница! Поди, сумей сам найти себе смерть!

— Если так, то я сам убью себя тут же, на твоих глазах, государь! — проговорил берсерк и пошел поднять свой топор, засевший в досках пола.

— Стой! Погоди! Ты можешь еще совершить какое-нибудь дело, а убить себя всегда успеешь! — остановил его Эйрик, и Скаллагрим опять повиновался. Он бросил свой топор и, в припадке отчаяния кинувшись на пол, зарыдал как дитя. Но Эйрик не плакал и не рыдал. Он молча вынул меч из раны и долго смотрел на него, затем вложил его в ножны, но не отер с него крови Гудруды.

— Вчера свадьба, а нынче похороны! — глухо проговорил несчастный и приказал женщинам одеть и обмыть Гудруду, а сам со Скаллагримом приготовил ей могилу в самой большой горнице замка, подняв несколько плит каменного пола.

— Здесь ты родилась, здесь умерла и здесь же почиешь вечным сном, — сказал Эйрик, — и я предсказываю, что никто здесь, в этом замке, не будет жить, пока не рухнут эти стены и не станут твоим могильным холмом!

Так и случилось: с самых дней смерти Гудруды Прекрасной, дочери Асмунда жреца, никто не жил здесь, и долгие годы стояли развалины, а теперь груды камней лежат на том месте, и призраки бродят вокруг.

Когда могила была готова, Эйрик собственными руками надел Гудруде сандалии и, закрыв глаза, долго сидел на краю кровати, подле ее тела, затем поцеловал ее прощальным поцелуем, произнеся:

— Спи, дорогая, ненаглядная жена моя! Я скоро приду к тебе, и тогда мы вновь сомкнем свои уста в вечном поцелуе! — И, призвав Скаллагрима, опустил ее в могилу, сам же спел над могилой прощальную песню.

После этого Эйрик вооружился; то же сделал и Скаллагрим. Они вышли во двор, где все еще стояли под навесом оседланные кони. Потрепав Черногривого, как звали коня Гудруды, по крутой шее, Эйрик сказал:

— Быть может, ты понадобишься ей там, где она теперь находится! — С этими словами он взял из рук Скаллагрима его широкий топор, размахнулся им и во мгновение ока снял голову доброму коню. Затем друзья сели на своих коней и выехали из дворца.

Ночь была темная, ни зги не видать. Эйрику пришло в голову спалить свой родной замок Кольдбек вместе со Сванхильдой и Гицуром и их людьми. Подъехав около полуночи к замку Кольдбек, когда все спали, оба друга натаскали хворосту и собирались уже поджечь, как вдруг Эйрик одумался.

— Нехорошо сжечь виновных и безвинных; я дал слово, что не пролью больше человеческой крови иначе, как только в защиту своей жизни!

Подумал Скаллагрим, что Эйрик не в уме, но ничего не сказал.

Эйрик приказал ему выехать из двора и отъехать немного в сторону, сам же взял его топор и ударил им несколько раз в дверь и в ставни замка; все всполошились и выскочили к двери.

— Это дух Эйрика стучит! — крикнул кто-то: все думали, что Гицур в честном бою убил Эйрика, как он сам рассказывал им.

Гицур приказал отворить дверь и увидел в нескольких шагах Эйрика Светлоокого на коне и в полном вооружении.

— Я не дух и не привидение, — сказал Светлоокий, — я живой человек и хочу знать, здесь ли Гицур сын Оспакара.

— Здесь, и он клялся нам, что убил тебя в прошедшую ночь!

— Так он лгал; не меня убил он, а Гудруду Прекрасную, супругу мою новобрачную, спавшую подле меня, убил ее позорно и предательски!

И поднялся ропот негодования среди людей Гицура и Сванхильды.

— И вот я пришел сюда, чтобы сжечь вас всех живьем в этом замке, но дух Гудруды удержал меня от этого поступка, и я дал слово, что не пролью больше безвинной крови иначе, как только защищая свою собственную жизнь. Теперь я еду на Мшистую скалу. Пусть Гицур явится туда со Сванхильдой, убийцей и колдуньей, и с теми, кто пожелает; я встречу их с почетом и смою их кровью кровь моей ненаглядной Гудруды с лезвия Молнии Света.

— Не бойся, Эйрик, я приду к тебе, и там ты убьешь меня! — воскликнула из-за двери проснувшаяся Сванхильда.

— Нет, на тебя я не подыму меча! Норны отомстят тебе лучше меня! Что смерть, это — отрада и успокоение, а я хочу, чтобы ты вечно казнилась и мучилась своими злодеяниями. Я — не низкий убийца женщин, как Гицур! Его же я вызываю на бой, пусть явится и померится со мной!

С этими словами герой повернул коня.

— Эй, люди, остановите его! Убейте его! — кричал Гицур, стараясь скрыть свой позор. Но никто не тронулся с места по его слову; в толпе слышались ропот и презрительные слова о Гицуре, убийце спящей женщины.

Глава 31

Как Эйрик Светлоокий отослал своих товарищей со Мшистой скалы.


Эйрик и Скаллагрим вернулись благополучно на Мшистую скалу; здесь Светлоокий застал своих людей, в числе которых был теперь и Ион, его тралль, который подошел к нему и со слезами покаялся в невольной измене. Герой простил его и даже не упрекнул. Потом созвал всех товарищей и сказал им, что дни его, он чувствует, сочтены, и он просит их вернуться к своим прежним занятиям, а его оставить здесь одного: он — несчастливый и не хочет вовлекать и их в свое несчастье. Все, слушая его речь, плакали, говоря, что лучше хотят умереть вместе с ним. Но Эйрик снова стал уговаривать их и, наконец, убедил их вернуться к своим полям и стадам. Последним, кроме Скаллагрима, ушел Ион; прощаясь со своим господином, он до того был растроган, что не мог произнести ни слова, а только целовал его руки и горько плакал.

(Впоследствии этот самый Ион ходил из селения в селение и из замка в замок, распевая про подвиги Эйрика Светлоокого и про его горестную судьбу; он стал скальдом, и все любили слушать его. Он дожил до глубокой старости, пока, наконец, странствуя зимой, в метель, не сбился с дороги и не погиб в снегу.)

Когда все удалились, кроме Скаллагрима, Эйрик обернулся к нему.

— Отчего же ты не идешь, пьяница? Пива и меду здесь нет, а там, в долине, наверное, найдется для тебя то и другое!

— Не думал я дожить до того, чтобы слышать от тебя, государь, такие слова, — печально ответил верный слуга и друг, — но я их заслужил. Только все же нехорошо так относиться к человеку, который любил и любит тебя больше себя самого. Я знаю, что согрешил против тебя, и этот грех мой истомил во мне душу. Но скажи, неужели ты никогда ни против кого не грешил? Подумай о своих грехах и будь снисходителен к моим. Если же ты еще раз прикажешь мне уйти от тебя, то я уйду, хотя бы сердце мое надорвалось от горечи и обиды, уйду и лягу на тот край обрыва, где ты некогда душил меня в своих объятиях, лягу и скачусь вниз. Никого в жизни своей я не любил так, как тебя, и теперь слишком стар, чтобы искать другого господина. Повторяю, если ты того хочешь, я избавлю тебя от себя.

— Нет, Скаллагрим Овечий Хвост! Сердце у тебя верное и душа глубокая. Я согрешил в своей жизни не меньше тебя и был прощен, а потому и тебе прощаю! Оставайся со мной и умрем вместе!

Закрыл Скаллагрим лицо свое руками и громко зарыдал от этих слов Эйрика; а тот обнял его и поцеловал.

Между тем Гицур вернулся к Сванхильде и стал упрекать ее, что она заставила его совершить столь постыдный поступок; теперь его собственные люди презирают его, и он едва смеет взглянуть им в лицо.

На это Сванхильда отвечала, что он может идти и что она не станет его женою, пока жив Эйрик Светлоокий.

Она говорила это, не теряя надежды овладеть Эйриком, и в этом смысле и выразилась Гицуру, но тот понял ее слова иначе и потому сказал:

— Если только возможно это сделать, Эйрик, конечно, не останется жив. — И он пошел переговорить со своими людьми.

Гицур объяснил им, что убил Гудруду по ошибке, приняв ее за Эйрика.

— Все равно, убить спящего, будь то мужчина или женщина, постыдное дело, — проговорил старый викинг по имени Кетиль, нанятый Гицуром убить Эйрика. — Это убийство, и такое дело никому не может принести счастья. Нам зазорно иметь общение с убийцами и колдуньями!

Тогда Гицур стал рассказывать, будто Гудруда сама напоролась на меч, который он держал в своей руке, ожидая, что Эйрик отзовется на его вызов. Однако никто ему не поверил.

— Трудно отыскать правду между мыслью и речью законника, — продолжал Кетиль. — Эйрик же правдивый человек, это всякий знает. Вот тебе наше последнее слово, Гицур: или ты выступишь в честном бою против Эйрика и оправдаешь себя в наших глазах, или все мы оставим тебя, мы не хотим служить убийцам или иметь с ними какое-нибудь дело.

Гицур и Сванхильда стали готовиться в поход против Эйрика и с большим множеством людей двинулись ко Мшистой скале, или Мосфьеллю. Но, желая обмануть своих людей, Гицур отправил семерых вперед, приказав им пройти секретной тропой на вершину скалы на ту площадку, что нависла над пещерой Эйрика, и, как только он покажется, закидать его камнями или забросать каменными глыбами сверху, обещая тому из них, кто убьет Эйрика, громадную денежную награду. Сванхильда же со своей стороны обещала тайно от Гицура тоже денежную награду тем, кто доставит ей Эйрика живым, связанного, но невредимого.

Глава 32

Что видели в последнюю ночь Скаллагрим и Эйрик Светлоокий.


Над Мшистой скалою опустилась ночь. То была страшная, необычайная ночь. Царила такая тишина, что малейший звук доносился издалека, вселяя страх и суеверный ужас в сердца людей. Эйрик и Скаллагрим сидели на краю обрыва на небольшой каменной площадке перед входом в пещеру; им было так жутко среди этой тишины, что сон бежал от очей их, и оба они чутко прислушивались к малейшему шороху, доносившемуся до них.

Вдруг они почувствовали, что гора плавно заколыхалась, как колышется грудь женщины, на землю спустился густой мрак, так что и звезд не стало видно.

Молча сидели Эйрик и Скаллагрим. Вдруг первый сказал:

— Посмотри! — И указал рукой на вершину горы Геклы.

Словно зарево окутало всю вершину, и в этом зареве, ясно выделяясь, появились три гигантских женских фигуры: то были три пряхи норны; ужасного вида, пряли они так усердно и так быстро, что трудно было даже следить за ними.

Но вот картина исчезла, и все потонуло снова во мраке.

Это явление видели не только Эйрик Светлоокий и Скаллагрим, но и Ион, тралль, сделавшийся скальдом, который притаился в расщелине скал, желая видеть конец Эйрика Светлоокого.

— Это были норны, — произнес Скаллагрим, — они пришли напомнить нам, что смерть наша близка!

— Да, я чувствую, что мы с тобой умрем завтра, и рад тому; я устал, мне претят человеческая кровь, громкие подвиги, слава и самая великая сила моя; хочу я только покоя! Разложи-ка огонь, Скаллагрим, мне жутко в этом мраке!

Они разложили яркий костер и опять молча сели у огня друг подле друга. Вдруг им послышалось, что из обрыва как будто кто-то взбирается: они оглянулись и увидели, что прямо к костру идет безголовый человек. Эйрик и Скаллагрим переглянулись и разом узнали безголового. Это был тот берсерк, которого убил Эйрик, когда впервые пришел сюда к этой пещере.

— Ведь это мой товарищ, которому ты отрубил голову, — сказал Скаллагрим. — Прикажешь ли, я наброшусь на него и изрублю его, государь?

— Нет, не тронь его, пусть сидит!

И они снова смолкли. И вот стали прибывать к ним все новые и новые гости. Все те, кто когда-то пали от руки Эйрика, приходили один за другим с их зияющими ранами и молча садились к костру.

Явился и Атли с отрубленной рукой и громадной смертельной раной в боку.

— Приветствую тебя, ярл Атли! — воскликнул Эйрик. — Садись рядом со мной!

Дух Атли послушно сел подле Эйрика, печально смотря на него, но не сказал ничего.

Все больше и больше гостей сходилось к костру; теперь оставалось только одно пустое место подле Эйрика.

Вдруг послышался звук конского топота, донесшегося из долины, и Эйрик со Скаллагримом увидели, что на вороном коне скачет женщина в белом одеянии; золотистые волосы густой волной стелются у нее по плечам и за спиной, развеваясь по ветру, словно золотой плащ. Вот она соскочила с седла и идет к костру, и видит Эйрик, что это Гудруда Прекрасная. Вскрикнул Эйрик от радости и вскочил со своего места, протянув к ней руки.

— Приди и сядь со мной, ненаглядная! — проговорил он. — Теперь мне ничто не страшно! Приди, дорогая супруга моя, и сядь рядом со мной, дай мне наглядеться на тебя!

Гудруда подошла и села подле него, но не проронила ни слова. Трижды он протягивал к ней руки, желая обнять ее, но каждый раз руки его точно отнимались и бессильно падали вниз. Но вот и еще новые гости, но уже в виде туманных призраков, появились на краю обрыва. То были Гицур сын Оспакара, и многие из его людей, и Сванхильда, дочь колдуньи Гроа. Вдруг их заслонили собою две рослые тени в полном воинском вооружении; одной из них был Эйрик Светлоокий, а другой — Скаллагрим.

Так, еще будучи живыми, оба героя увидели свои собственные тени, и при виде их громко вскрикнули и лишились чувств. Когда же они очнулись и пришли в себя, костер уже погас; стало совсем светло.

— Знаешь ли, Скаллагрим, мне снился страшный сон! — произнес Эйрик и рассказал другу обо всем, что видел.

— Не сой то был, — ответил Скаллагрим, — ведь и я все это видел, государь мой. Как видно, нам предстоит совершить сегодня наш последний подвиг. Пойдем же, умоемся, приберемся и поедим, чтобы, когда настанет час, быть бодрыми и полными сил!

Так они и сделали. Повеселел Эйрик, зная, что теперь конец его близок. И вот увидели они облако пыли вдали в долине и сразу узнали, что то Гицур, Сванхильда и с ними их люди. Герои решили ожидать врагов здесь, наверху скалы, на площадке перед пещерой. Тем временем враги достигли подножия Мшистой скалы, но только после полу-Дня начали взбираться на гору, да и то взбирались не спеша, сберегая свои силы. Пока Гицур со своими людьми взбирался в гору, тот тралль и с ним шесть человек, что были посланы вперед, успели уже обойти гору и, тайной тропой выйдя на вершину скалы, теперь смотрели оттуда вниз на Эйрика и Скаллагрима, готовя камни, чтобы скатывать их вниз.

Глава 33

Как Эйрик Светлоокий и Скаллагрим берсерк бились в своей последней битве.


— Ну, теперь их пора прихлопнуть, не то нелегко будет нашим товарищам устоять против Молнии Света и топора Скаллагрима! — произнес тралль Сванхильды и первый сбросил сверху громадную глыбу камня.

Глыба рухнула и упала подле самого Эйрика, задев крыло его шлема и сплющив его.

— Шлем не голова! — сказал Эйрик. Скаллагрим, подняв голову, увидел, в чем дело.

— Хм! — сказал он. — Нам теперь остается или спрятаться в пещеру, или выйти навстречу врагам в узкий проход и загородить его им.

Так и сделали. Шум шагов и голоса Гицура и его людей неслись им навстречу. Эйрик и Скаллагрим спустились в узкий проход и встали плечом к плечу. Как увидел их Гицур, разом отпрянул назад, и засмеялся над ним Скаллагрим.

— Ведь их только двое! — крикнул из-за спины Гицура старый викинг Кетиль. — Что же ты, Гицур сын Оспакара, бей его!

— Стой! — крикнула повелительно Сванхильда и выступила вперед. — Я хочу говорить с ним… Сдайся, Эйрик! Ты видишь, спереди враги и сзади враги; вас только двое, а нас более ста человек! Сдайся, говорят тебе, и, быть может, ты будешь помилован!

— Ни я, ни Скаллагрим не привыкли сдаваться! Да и пощады от тебя я не хочу, а ему не надо! — отвечал Эйрик. — Мы хотим умереть и умрем; для меня смерть — отрада и желанная цель: она соединит меня с моей возлюбленной супругой, с Гудрудой Прекрасной. Мы умрем, но умрем не одни: умрет и Гицур, умрешь и ты сегодня. Так предсказали нам в эту ночь норны! Умрет и викинг Кетиль, и многие другие. Так не трать даром слов: чему суждено быть, то будет, и не тебе твоим бабьим языком изменить волю судьбы. Отойди!.. Ну, Гицур, что же? Где твой меч? Готовь свой щит!

— Слышишь, Гицур, Эйрик вызывает тебя, чего же ты медлишь?! — крикнул Кетиль, старый викинг.

Но Гицур, белый, как мел, пятился назад, прячась за спины своих людей.

Тогда Кетиль не стерпел и, как разъяренный зверь, кинулся на Эйрика, призывая за собой людей. И начался бой. Люди падали один за другим под мечом Эйрика и топором Скаллагрима; трупы их преграждали дорогу новым воинам. И сердца всех робели; никто уже не решался выходить против Эйрика и берсерка.

Но тралль Сванхильды, засевший на вершине скалы со своими шестью людьми, по звукам битвы, доносившимся до него, понял, в чем дело, и угадал, что никто не может одолеть Эйрика. Приказав своим людям укрепить надежную веревку, он спустился по ней с товарищами к пещере и, крадучись, стал пробираться в узкий проход, рассчитывая захватить Эйрика врасплох и напасть на него с тыла.

Хитро это было придумано, но Скаллагрим, уловив злорадный взгляд Сванхильды, обернулся как раз вовремя, чтобы успеть спасти Эйрика, над головой которого коварный тралль уже занес свой меч.

— Спина к спине! — крикнул Скаллагрим, отразив удар, и вот, снова началась кровавая битва.

Враги, видя неожиданную поддержку себе, приободрились и с новым воодушевлением стали нападать на Эйрика, который теперь отбивался от них один, тогда как тралль и его шесть человек с бешенством нападали на Скаллагрима. Но вскоре из них не оставалось ни одного в живых, путь к пещере был свободен. Однако в этот момент один отчаянный смельчак накинулся на Эйрика, а Гицур стал красться за его спиной. Эйрик отразил удар, поразив насмерть смельчака, но, пользуясь этой минутой, Гицур успел нанести Эйрику смертельную рану в голову. Герой упал.

— Моя песня спета! — проговорил он Скаллагриму. — Взбирайся на скалу, а меня оставь здесь!

— Полно, государь, это просто царапина! Подымись. Взберись наверх, я приду следом за тобой! — И с громким, пронзительным криком берсерк один устремился на врагов, рубя направо и налево. Им овладел припадок бешенства; враги отступали перед ним. В несколько минут весь проход опустел. Тогда Скаллагрим последовал за Эйриком вверх на площадку перед пещерой. С трудом, чуть не падая, хватаясь за выступы скал, Эйрик добрался до пещеры и опустился на землю, прислонясь спиной к скале и положив свой меч Молнии Свет на колени.

Но вот Скаллагрим подошел к нему.

— Теперь мы с тобой можем вздохнуть на минутку, государь. Вот вода, попей! — И он напоил Эйрика, затем сам напился и вылил целый ковш на рану друга. И будто новая жизнь влилась в них двоих, оба они поднялись теперь на ноги. Но люди Гицура и Сванхильды, видя, что никто не преграждает им пути, собравшись с духом, взобрались на скалы, Сванхильда — впереди всех, за нею Гицур и другие. Однако многие люди остались внизу, не желая больше биться с Эйриком и Скаллагримом.

Сванхильда, подойдя к Эйрику, снова стала уговаривать его сдаться, но герой отвечал, что сам хочет смерти, так как в смерти он соединится с той, которую он одну любил и любит больше жизни; хочет смерти потому еще, что она избавит его навсегда от встречи с нею, со Сванхильдой, лицо которой он желал бы никогда не видеть.

Вскипела Сванхильда яростью, и лицо ее исказилось от злобы.

— Мало того, — продолжал Эйрик, — я знаю, что и над тобой висит смерть, что и ты не уйдешь от своей судьбы. Но ты не найдешь радости и успокоения в смерти; тебя будут вечно мучить и терзать проклятия людей, злая совесть и неудовлетворенные желания. Всякий, кто вспомнит о тебе, вспомнит с проклятием!

— Идите и убейте этих людей, стоящих вне закона! Прикончите их скорее! — злобно закричала Сванхильда.

И еще раз люди Гицура наступили на двух витязей тесной гурьбой. Размахнулся Эйрик раз, другой, третий — и всякий раз удар его не пропадал даром. Но тут силы оставили его, и он в изнеможении упал на землю. Скаллагрим, видя это, заступил его своей мощной, плечистой фигурой и, точно косматая медведица стоя над своим раненым детенышем, никого не допускал до него, один отбиваясь от целой толпы. Тогда, выбрав удобную минуту, Гицур сзади пустил стрелу в лежащего на земле умирающего Эйрика. Стрела попала ему в бок, глубоко вонзившись в тело.

— Кончено! — громким, звучным голосом воскликнул Эйрик, и голова его откинулась назад, а глаза сомкнулись. Вся толпа врагов отпрянула назад и притихла; все хотели видеть кончину великого витязя, Эйрика Светлоокого.

Скаллагрим, склонившись над ним, бережно вынул стрелу из раны и поцеловал умирающего в бледный лоб.

— Прощай, Эйрик Светлоокий! Другого такого человека, как ты, не увидит Исландия. Немногие могут похвастать такой славной смертью, как ты. Подожди немного, государь! Погоди, я поспешаю за тобой!

С криком: «Эйрик! Эйрик!» — он с бешенством накинулся на стоявших вокруг и снова стал разить вокруг себя. Смешались и отступили перед ним враги. Хотя кровь сочилась у него из ран, он продолжал биться, пока, наконец, секира не выпала у него из рук, и сам он, покачнувшись из стороны в сторону, не упал мертвым на Эйрика, подобно тому, как падает вековая сосна, сраженная топором, на родную скалу.

Но Эйрик еще не был мертв. Он раскрыл глаза, и при виде Скаллагрима лицо его озарилось радостной улыбкой.

— Хороший конец, товарищ! Скоро свидимся, верный друг и брат! — прошептал он.

— Эй, да этот Эйрик еще жив! — крикнул Гицур. — Ну, так я прикончу его, и меч Оспакара возвратится к сыну Оспакара.

— Ты удивительно смел теперь, когда Эйрик уже при последнем издыхании! — насмешливо и злобно заметила Сванхильда.

И видно, Эйрик слышал слова Гицура: сила на мгновение вернулась к нему; он приподнялся на колени, затем, опираясь на скалу, встал на ноги. Толпа врагов в ужасе отхлынула назад. Взмахнул герой Молнии Светом и, размахнувшись широко-широко, швырнул его в бездну.

— Дело твое сделано! Пусть ты будешь ничьим! — воскликнул Эйрик. — А теперь иди, Гицур, теперь ты можешь меня убить, если хочешь!

Гицур приблизился к нему не совсем охотно. А Эйрик продолжал громко и звучно:

— Безоружный, я убил твоего отца Оспакара, а теперь, безоружный, обессиленный и умирающий, убью тебя, Гицур, убийца жены моей! — И с громким криком он упал всей своею тяжестью на Гицура. Тот, отступив, нанес было ему еще новую рану, но Эйрик, схватив его в свои железные объятия, поднял от земли и упал вместе с ним на землю на самый край обрыва над страшной зияющей бездной. Гицур, угадав его мысль, стал вырываться, но напрасно; Эйрик поднялся, не выпуская из своих объятий Гицура, встал на край бездны и кинулся в пропасть.

Враги были ошеломлены. А Сванхильда воскликнула, простирая вперед руки:

— О, Эйрик! Такой смерти я и ожидала от тебя! Ты из всех людей был прекраснейший, сильнейший и смелейший!

Такова была смерть Эйрика Светлоокого, Эйрика Несчастливого, первого витязя в Исландии.

На другой день на рассвете Сванхильда приказала своим людям обыскать все ущелье и принести ей тело Эйрика, а когда люди нашли его, приказала омыть его и нарядить в золоченые доспехи; потом сама навязала ему на нога башмаки и вместе с телами всех убитых в тот день, а также вместе с телом Скаллагрима берсерка, верного тралля Эйрика, приказала перевезти к побережью, где стояло на якоре ее длинное военное судно, на котором она прибыла сюда, в Исландию. Здесь тела убитых были сложены высокой грудой на палубе ее судна, а наверху, поверх всех убитых, положили тело Эйрика; голова его покоилась на груди Скаллагрима, а ноги попирали тело Гицура сына Оспакара. Когда все это было сделано, Сванхильда приказала поднять паруса и сама взошла на судно, все края которого были изукрашены щитами павших в последней великой битве на Мосфьелле, названном с тех пор Эйриксфьеллем. Когда настал вечер, Сванхильда собственной рукой обрубила якорный канат, и судно ее, точно птица, понеслось вперед, а она, Сванхильда, распустив свои черные кудри по ветру, стояла в головах Эйрика Светлоокого, запев предсмертную песню. Вдруг два белых лебедя спустились с облаков и стали парить над судном, которое теперь быстро уносилось в лучах заката на крыльях бурного ветра. А ветер все свежел и крепчал; мрак спускался на землю и на бушующее море. Большое боевое судно Сванхильды потонуло во мраке, и предсмертная песня Сванхильды колдуньи, дочери колдуньи Гроа, смолкла среди завывающей бури.

Но далеко на краю горизонта, среди моря, вдруг вспыхнуло яркое зарево пожара; пламя его высоко подымалось к небесам. Все догадались, что то горело судно Сванхильды с мертвыми телами Эйрика Светлоокого, Скаллагрима берсерка, Гицура сына Оспакара и других мертвецов, служивших им почетным ложем.

Таково предание об Эйрике Светлооком, сыне Торгримура, о Гудруде Прекрасной, дочери Асмунда жреца, о Сванхильде Незнающей отца, жене Атли Добросердечного, об Унунде, прозванном Скаллагримом Овечий Хвост, которые жили все и умерли еще до того, когда Тангбранд сын Вильбальдуса стал проповедовать Белого Христа в Исландии.



ДОЧЬ МОНТЕСУМЫ (роман)


В основу одного из лучших приключенческих романов известного английского писателя легли исторические события эпохи великих морских географических открытий и завоеваний. Герой произведения Томас Вингфилд, от имени которого ведется повествование, пишет свои «воспоминания» сразу же после разгрома «Непобедимой армады» — флота католической Испании.

Рассказывая историю своей необычайной жизни, Томас Вингфилд переносится во времена своей юности, наполненной страстями, битвами и невероятными приключениями…

Глава 1

ПОЧЕМУ ТОМАС ВИНГФИЛД РАССКАЗЫВАЕТ СВОЮ ИСТОРИЮ
Хвала богу, даровавшему нам победу! Сила Испании сломлена, корабли ее потонули или бежали, морская пучина поглотила сотни и тысячи ее моряков и солдат, и теперь моя Англия может вздохнуть спокойно.[540] Они шли, чтобы покорить нас, чтобы пытать нас и сжигать живьем на кострах, они шли, чтобы сделать с нами, вольными англичанами, то же самое, что Кортес сделал с индейцами Анауака.[541] У наших сыновей они хотели отнять свободу, а у наших дочерей — честь; наши души они хотели отдать попам, а наши тела и все наше достояние — папе римскому и своему императору! Но бог ответил им бурей, а Дрейк ответил им пулями.[542] Они исчезли, и вместе с ними исчезла слава Испании.

Я, Томас Вингфилд, услышал об этом сегодня, в четверг, на бангийской базарной площади, куда приехал, чтобы потолковать с людьми и продать яблоки — те, что уцелели в моем саду после страшных штормовых ветров, оголивших в нынешнем году почти все деревья.

Всякие слухи доходили до меня и раньше, но сегодня в Банги я встретил человека по имени Юнг, из рода ярмутских Юнгов, который сам сражался на ярмутском корабле в битве при Гравелине,[543] а потом преследовал испанцев дальше на север, до тех пор, пока они не погибли в Шотландском море.

Говорят, что малое порождает великое, но здесь случилось наоборот: великое породило малое. Эти славные события побудили меня, Томаса Вингфилда из Лоджа, прихожанина дитчингемского прихода графства Норфолк, взяться на склоне лет за перо и бумагу, несмотря на глубокую старость и на то, что жить мне осталось совсем немного.

Десять лет назад, в 1578 году, когда наша милостивая королева Елизавета была проездом в здешних краях, ее величество пожелала увидеть меня в Норидже. В тот день она сказала, что слухи обо мне дошли до нее, и повелела рассказать ей что-нибудь интересное из моей жизни, вернее — из тех двадцати с лишним лет, которые провел среди индейцев в то время, когда Кортес покорял их страну Анауак, известную ныне под именем Мексики. Но едва я успел приступить к рассказу, как ее величеству уже пришлось отправляться в Коссэй на оленью охоту. Уезжая, королева пожелала, чтобы я изложил свою историю на бумаге, дабы она могла ее прочесть, и сказала, что если эта история окажется хотя бы наполовину столь занимательной, какой обещает быть, она пожалует мне титул баронета и я окончу свои дни сэром Томасом Вингфилдом. На это я ответил, что никогда не умел обращаться с такими вещами, как перо и бумага, однако повеление ее величества постараюсь исполнить. Затем я осмелился преподнести ей большой изумруд, один из тех, что некогда украшали шею дочери Монтесумы, а до нее — многих других принцесс. При виде этого изумруда глаза ее величества засверкали так же ярко, как сам драгоценный камень, ибо наша королева любит подобные безделушки. Наверное, если бы я захотел, я мог бы заключить с нею сделку и тут же получить свой титул в обмен на изумруд, но я много лет был вождем могущественного племени и теперь не желал становиться чьим бы то ни было слугой. Поэтому я просто поцеловал королевскую руку, которая так крепко сжала драгоценный камень, что все косточки ее побелели, простился и в тот же день вернулся к себе домой в долину Уэйвни.

Я не забыл, однако, пожелания королевы и давно уже собирался изложить на бумаге историю своей жизни, пока моя жизнь и моя история не оборвались одновременно. Для меня, человека в подобных делах неискушенного, задача эта поистине нелегка. Но мне ли страшиться трудностей, когда уже близок час вечного отдохновения? Я повидал такое, чего не видел ни один англичанин и о чем стоит порассказать.

Жизнь моя была необычайна. Много раз, когда я думал, что уже погиб и спасения нет, провидение спасало меня, может быть только для того, чтобы люди узнали мою историю и извлекли из нее урок, ибо все, что я пережил и перевидал, свидетельствует об одной непреложной истине: зло никогда не приносит добра, зло порождает только зло и в конце концов обрушивается на голову того, кто его творит, будь то один человек или целый народ.

Вспомните хотя бы судьбу Кортеса, этого великого завоевателя! Я его знавал в те дни, когда он обладал почти божественной властью, а лет сорок назад, как мне говорили, прославленный Кортес умер в Испании в немилости и нищете.[544] Так-то! И еще я слыхал, что сын Кортеса дон Мартин был подвергнут пыткам в том самом городе, который его отец с такой неслыханной жестокостью завоевывал для испанцев. Все это в порыве отчаяния предсказала Кортесу первая и любимейшая из его подруг Малиналь — испанцы ее называли Мариной, — когда Кортес бросил ее и отдал в жены дону Хуану Харамильо, позабыв обо всем, что их связывало, и о том, что она не раз спасала от верной смерти его самого и его солдат.

А вспомните судьбу самой Марины! Она любила своего мужа Кортеса, или Малинцина, как его начали из-за нее называть индейцы, и ради него предала свою родину. Если бы не Марина, испанцы никогда бы не овладели Теночтитланом, или, как теперь говорят, Мехико. Ради своей любви она пожертвовала честью, но что она получила взамен? Что хорошего принесло ей содеянное зло? В награду за все, когда красота Марины поблекла, ее отдали в жены другому, менее знатному человеку, точно так же, как отслужившую свое скотину продают более бедному хозяину.

Вспомните также судьбу столь могущественного народа, как народ Анауака. Он творил зло во имя добра; в жертву своим ложным богам он приносил тысячи человеческих жизней, надеясь, что боги пошлют ему мир, благоденствие и богатство на многие поколения. Но как ответил им истинный бог? Вместо богатства он ниспослал разорение, вместо мира — испанский меч, а вместо благоденствия — горе, пытки и рабство. И все это потому, что они приносили своих детей на алтари Уицилопочтли и Тескатлипоки.

Или возьмите самих испанцев. Во имя милосердия они творили такие жестокости, какие и не снились язычникам-ацтекам; во имя Христа они каждодневно нарушали все его заповеди. Неужто они будут торжествовать, неужто эти злодеяния принесут им счастье? Я слишком стар и не доживу до того, чтобы увидеть собственными глазами ответ на мой вопрос. Но уже теперь ответ этот ясен. Я знаю, что все злодеяния испанцев падут на их собственные головы, и уже теперь вижу этот самый гордый на свете народ обесславленным, обесчещенным и разоренным, несчастным заморышем, у которого нет ничего, кроме великого прошлого. То, что Дрейк начал недавно под Гравелином, бог в иное время завершит повсеместно. От могущества Испании не останется и следа, империя испанцев исчезнет, как исчезла империя Монтесумы.

Так вершатся события великие, о которых известно всем, я точно так же было в жизни столь безвестного человека, как я, Томас Вингфилд. Воистину небеса были милостивы ко мне: они дали мне время раскаяться в грехах, которые обратились против меня самого, ибо я присвоил себе право всемогущего и возомнил себя орудием мести в его деснице. То была справедливая кара! Зная это, я и решился написать историю своей жизни, дабы она послужила другим в назидание.

Как я уже говорил, мысль эта зрела во мне долгие годы, хотя, по совести сказать, впервые заронила ее королева. Но лишь теперь, когда я достоверно узнал о судьбе «Непобедимой армады», эта мысль дала, наконец, росток. А принесет ли она плод — бог весть. Ибо события последних дней странным образом взволновали меня и перенесли во времена моей юности, наполненной страстями, битвами я невероятными приключениями, когда я сражался против тех же самых испанцев за себя, за Куаутемока и за народ отоми. Давно я не вспоминал об этом, и сейчас те годы вновь оживают передо мной. У меня такое чувство, словно то, что я пережил в далеком прошлом, и было моей настоящей жизнью, а все остальное — лишь сновидением. Со стариками такое случается.

Из окна комнаты, где я пишу, видна мирная долина Уэйвни. За рекой простираются обширные земли, поросшие золотистым дроком, дальше виднеются развалины замка и красные крыши Банги, сгрудившиеся вокруг колокольни церкви Святой Марии, а еще дальше раскинулись королевские леса Стоува и поля фликстонского аббатства. На правом крутом берегу реки зеленеют дубравы Иршема, по лугам низменного левого берега, словно пестрые пятна, чуть приметно движутся стада Беклса и Лоустофта, а позади по травянистому склону холма, который в старину называли Графским Виноградником, поднимается террасами мой парк и фруктовый сад. Все тут, носейчас у меня такое чувство, словно ничего этого не существует. Вместо долины Уэйвни я вижу долину Теночтитлана, вместо косогоров Стоува — снежные склоны вулканов Истаксиуатля и Попокатепетля, вместо шпиля Иршема и колоколен Банги, Дитчингема и Беклса передо мной вздымаются жертвенные пирамиды, озаренные священным пламенем, а там, где на мирных лугах пасутся стада, я вижу всадников Кортеса, рвущихся в бой. Все вернулось ко мне. Все, что было жизнью, остальное — сон.

Я снова чувствую себя молодым, и теперь, если судьба даст мне время, я постараюсь рассказать историю своей жизни, прежде чем отойду в мир вечных сновидений и навсегда упокоюсь на деревенском кладбище.

Я давно уже начал свой труд, но, пока была жива моя дорогая жена, покинувшая меня совсем недавно, в прошлое рождество, завершить его я все равно бы не смог. По совести говоря, моя жена любила меня так, как, я думаю, мало кого любили. Мне посчастливилось. Но в моем прошлом было много такого, что омрачало ее любовь и вызывало в ней ревность. Впрочем, это чувство смягчалось в ее благородной душе самым искренним и полным прощением. Сердце моей жены терзало иное тайное горе, и я это знал, хотя сама она никогда ничего не говорила.

У нас родился лишь один ребенок, да и тот умер в младенчестве. Сколько жена ни молила бога послать ей другого, все мольбы ее оставались тщетными, и я, вспоминая слова Отоми, думал, что вряд ли эти мольбы помогут. Но жена моя знала, что прежде за океаном у меня были дети от другой женщины, которых я любил и которых буду всегда любить, хотя все они умерли много лет назад, и это терзало ей душу. Она могла простить, что я был женат на другой, но то что эта женщина родила мне детей, которые были все еще дороги моему сердцу, — этого она, даже все простив, забыть не могла, ибо сама была бездетна.

Я мужчина и не могу объяснить причину ее тоски. Кто поймет любящее женское сердце? Но было именно так. Однажды мы даже поссорились из-за этого, поссорились в первый и последний раз.

Случилось это на второй год после нашей свадьбы, через несколько дней после того, как мы похоронили на дитчингемском кладбище наше дитя. Однажды ночью, когда я спал рядом с моей женой, мне приснился удивительно яркий сон. Мне снилось, что вокруг меня собрались все мои сыновья, все четверо, и самый большой держал на руках моего первенца, младенца, умершего во время великой осады. Они пришли ко мне, как частенько приходили в те времена, когда я правил народом отоми в Городе Сосен, они говорили со мной, одаривали меня цветами и целовали мне руки. Я любовался их силой и красотой, и гордость переполняла мое сердце. Во сне мне казалось, словно я избавился от большого горя, словно я, наконец, опять встретил моих дорогих детей, которых некогда потерял. Увы! Что может быть страшнее подобных снов? Сновидения, как бы насмехаясь над нами, воскрешают мертвых, возвращают нам тех, кто дорог, а потом рассеиваются и оставляют нас в еще большей и горшей скорби.

Так вот, мне явилось подобное сновидение, и во сне я разговаривал со своими детьми, называя их самыми ласковыми именами, пока, наконец, не проснулся. И тогда, ощутив всю боль утраты, я разрыдался в голос.

Было уже раннее утро. Лучи августовского солнца проникали в окно, но я все еще продолжал лежать и плакать. Окруженный видениями сна, я повторял сквозь слезы имена тех, кого уже никогда не увижу. Я надеялся, что жена моя спит, но случилось так, что она проснулась и слышала, как я разговаривал с мертвыми и во сне и потом. И хотя я произносил некоторые слова на языке отоми, все остальное было на английском, а потому, зная имена моих детей, жена все поняла. Внезапно она соскочила с постели и встала передо мной. В глазах ее сверкал такой гнев, какого я в них не видал никогда — ни до, ни после. Но и в этот раз он почти тотчас сменился слезами.

— Что с тобой, жена моя? — спросил я с удивлением.

— Ты думаешь, мне легко слышать такие слова из твоих уст — сказала она в ответ. — Разве мало того, что я пожертвовала ради тебя своей молодостью и была верна тебе даже тогда, когда все до последнего считали тебя погибшим? О том, как ты сам хранил мне верность, тебе лучше знать. Но разве я хоть когда-нибудь упрекала тебя, хотя ты позабыл меня и женился на дикарке?

— Никогда, моя милая. Но ведь и я никогда тебя не забывал, — ты это прекрасно знаешь. Меня только удивляет, что ты ревнуешь к той, которой давно уже нет!

— Разве к мертвой ревнуют? Можно спорить с живыми, но как бороться с любовью, которую смерть отметила печатью совершенства и сделала бессмертной? Однако это я тебе прощаю, потому что могу потягаться с той женщиной. Ведь ты был моим до нее и остался моим после. Но дети, дети — это другое дело! Дети были только ее и твоими. Моего в них нет ни кровиночки, ни частицы. И я знаю, что ты любил их живых, любишь их мертвых и будешь любить их вечно, даже за гробом, если только встретишься с ними на том свете. А я уже стара. Я постарела за те двадцать с лишним лет, пока ждала тебя, и теперь я уже не рожу тебе других детей. Я принесла тебе одного, но бог прибрал его, чтобы я не была слишком счастлива. Ты даже имени его не произнес среди тех других странных имен! Мой несчастный крошка был для тебя слишком маленьким!

Здесь она запнулась и залилась слезами, а я счел за лучшее промолчать, ибо действительно между теми детьми и этим ребенком была большая разница: все мои сыновья, за исключением первенца, умерли почти юношами, в то время как ее младенец не прожил и двух месяцев.

Так вот, когда королева впервые подсказала мне мысль написать историю моей жизни, я сразу вспомнил об этой размолвке со своей любимой женой. Я не мог написать правду, потому что мне пришлось бы умолчать о той, которая также была моей женой, об Отоми, дочери Монтесумы, принцессе народа отоми, и о детях, которых она мне родила. И вот я решил тогда вовсе не браться за перо потому, что, хотя мы почти не говорили об этом за все прожитые вместе годы, я знал, что моя Лили ничего не забыла, и ревность ее, будучи особого, более тонкого свойства, не только не угасала со временем, а, наоборот, возрастала. Написать же обо всем так, чтобы жена моя ничего не знала, я не мог, ибо до последних дней она следила за каждым моим шагом и, кажется, даже читала мои мысли.

Так мы и старели бок о бок, и годы текли безмятежно. Мы редко вспоминали о том большом промежутке, когда были потеряны друг для друга, и о том, что тогда произошло. Но всему приходит конец. Моя жена внезапно умерла во сне на восемьдесят седьмом году жизни. Я похоронил ее, глубоко скорбя, однако скорбь моя не была безутешной, ибо я знал, что скоро встречусь и с ней, и со всеми другими, кого любил.

Там, в небесах, ждут меня моя мать, и сестра, и мои сыновья; там ожидает меня мой друг Куаутемок, последний император ацтеков, и многие другие, опередившие меня соратники по оружию; и там же, хотя она в этом сомневалась, встретит меня моя прекрасная, гордая Отоми. На небесах, которых я надеюсь достичь, все грехи моей юности и ошибки зрелого возраста будут преданы забвению. Говорят, что там нет ни замужних, ни женатых, и это очень хорошо, потому что иначе я просто не знаю, как ужились бы между собой обе мои жены, гордая дочь Монтесумы и нежная дочь английского сквайра.[545]

А теперь приступим к рассказу.

Глава 2

СЕМЬЯ ТОМАСА ВИНГФИЛДА
Я, Томас Вингфилд, родился здесь, в Днтчингеме, в той самой комнате, где сейчас пишу. Мой отчий дом был выстроен или основательно переделан во времена царствования Генриха VII, но уже задолго до этого на том же месте стояло какое-то строение, известное под названием Сторожки Садовника. Здесь некогда жил сторож виноградника. В древности склоны холма, на котором стоит наш дом, омывали волны залива, а может быть, и открытого моря. Во времена эрла[546] Бигода весь холм был покрыт виноградниками: должно быть, климат был раньше мягче или земледельцы прежних веков искуснее. С тех пор прошло много лет, виноградные гроздья давно уже перестали здесь вызревать, однако имя «Графский Виноградник» так и осталось за всей этой местностью, расположенной между нашим домом и целебным источником, который бьет из-под земли в полумиле отсюда; чтобы искупаться в его водах, люди приезжают даже из Нориджа и Лоустофта. Но и по сей день здешние сады, защищенные от восточных ветров, зацветают на две недели раньше, чем во всей округе, и даже в майские холода здесь можно ходить без плаща, в то время как на вершине холма, на какие-нибудь двести шагов повыше, дрожь пробирает даже под курткой из меха выдры.

«Сторожка» — так попросту называли стоявшее здесь строение — была вначале обыкновенным крестьянским домом. Обращенный окнами на юго-запад, он расположен так близко от берега, что кажется дамбой, которую вот-вот захлестнут волны Уэйвни, текущей совсем рядом среди низин и лугов. Но это впечатление обманчиво. Хотя осенью в сумерках его и окутывает мгла — так у нас в Норфолке называют стелющийся по земле туман, — хотя во время половодий река иной раз заливает на заднем дворе конюшни, наш дом, выстроенный на фундаменте из песка и гравия, считается самым здоровым жилищем во всем приходе. Он сложен из красного кирпича и кажется одновременно причудливым и очень милым со своими многочисленными выступами и башенками на крыше, утопающими летом среди вьющихся роз и других ползучих растений. Из окон открывается вид на луга и выгоны, краски которых беспрестанно меняются в зависимости от времени года и часа дня, на красные крыши Банги и на лесистый вал, окружающий иршемские земли. Есть, конечно, в наших местах дома побольше и побогаче, но этот старый дом мне всего милее, ибо здесь я родился, здесь жил и здесь надеюсь умереть.

Я уделил этому описанию, пожалуй, слишком много времени, как, наверное, сделал бы каждый из нас, если бы речь шла о месте, которое стало нам дорого в силу многолетней привычки. А теперь я расскажу о своей семье.

Прежде всего я хотел бы сказать — и не без гордости, ибо кто из нас не гордится старинным именем, которое нам дарит случайность рождения? — что я принадлежу к роду Вингфилдов, из Вингфилдского замка в Суффолке, расположенного отсюда в каких-нибудь двух часах езды верхом. Когда-то в старину наследница Вингфилдов вышла замуж за некоего де ля Поля, семья которого весьма известна в нашей истории: последний из де ля Полей, Эдмунд, граф Суффолкский, в дни моей юности был обезглавлен за измену. Так вот, замок Вингфилд вместе с наследницей перешел к де ля Полю. Однако в окрестностях осталось несколько семейств из боковых ветвей древнего рода Вингфилдов. Кажется, они имели герб с полосой на левой стороне щита, но герб меня никогда не интересовал, да и не интересует. Важно только то, что мои предки и я происходим именно ив этого рода.

Мой дед, человек неглупый, по складу своему был скорее йоменом, нежели сквайром, хотя и происходил из дворянского рода. Он-то и купил этот дом с прилегающими к нему землями и сколотил кое-какое состояние, главным образом благодаря разумному образу жизни и удачным женитьбам — имея лишь одного сына, он был женат дважды, — а также благодаря торговле скотом.

При всем этом дед мой был набожен почти до ханжества и, как ни странно, во что бы то ни стало хотел сделать своего единственного сына священником. Однако мой отец не имел ни малейшего призвания ни к карьере священнослужителя, ни к монастырской жизни. Напрасно дед денно и нощно наставлял его на путь истинный — то уговорами и примерами из Писания, то увесистой дубинкой из остролиста, которая до сих пор висит у меня над камином в малой гостиной. Кончилось все это тем, что отца послали в наш бангийский монастырь, где он повел себя так, что не прошло и года, как настоятель монастыря потребовал, чтобы родители забрали его обратно и сами нашли ему какое-нибудь дело в светской жизни. Настоятель сказал, что мой отец не только давал повод для всяких кривотолков в приходе, удирая по ночам из монастыри в питейные дома и прочие злачные места, но дошел до такой наглости, что осмелился подвергать сомнению и насмешкам самое учение святой церкви. Так, например, он говорил, будто в статуе Девы Марии, что стоит в часовне, нет ничего божественного, и во время молитвы, когда священник славил Святого Духа, бесстыдно подмигивал деве в присутствии всей монастырской братии.

— Посему, — сказал в заключение настоятель, — я прошу вас забрать своего сына, дабы он попал на костер каким-либо иным путем, а не прямехонько из ворот бангийского монастыря!

От всего этого дед мой пришел в такую ярость, что его едва не хватил удар. Затем, немного успокоившись, он взялся за свою дубинку из остролиста и хотел было пустить ее в ход. Но тут мой отец, который в свои девятнадцать лет был парнем статным и очень сильным, вырвал дубинку из его рук и забросил ее самое малое ярдов на пятьдесят. При этом он сказал, что отныне ни один человек не посмеет до него и пальцем дотронуться, будь он хоть сто раз его отцом, а затем вышел, оставив моего деда и настоятеля таращить друг на друга глаза.

Чтобы долго не тянуть, расскажу, чем все кончилось. Мой дед и настоятель дружно решили, что истинная причина непокорности моего отца заключается в страсти, которую ему внушила одна девица низкого происхождения, смазливая дочка мельника с вайнфордских мельниц. Может быть, они были правы, а может быть, и нет. Никакого значения это не имеет, поскольку девица вскоре вышла замуж за мясника из Беклса и умерла много лет спустя в нежном возрасте девяноста пяти лет от роду. Но как бы ни была ошибочна такая догадка, мой дед в нее поверил и, хорошо зная, что разлука является самым надежным средством от любви, поговорил с настоятелем и задумал отослать моего отца в Испанию, в один из монастырей Севильи, в котором брат настоятеля был аббатом, дабы юноша позабыл там о дочери мельника и обо всех прочих светских соблазнах.

Узнав о таком решении, мой отец согласился с ним довольно охотно: несмотря на свою молодость, он был достаточно умен и очень хотел повидать мир, хотя бы из окошка монастыря. В конечном счете его препоручили заботам испанских монахов, прибывших в Норфолк для поклонения нашей Божьей Матери Уолсингемской, и он вместе с ними отбыл в заморские края.

Говорят, мой дед на прощание заплакал, словно предчувствуя, что больше уже не увидится со своим сыном. Однако его вера или, точнее, его суеверие было настолько сильно, что он без колебаний отослал своего сына на чужбину, хотя и не имел к тому ни малейшего повода. Он пожертвовал своей любовью и своей плотью точно так же, как Авраам пожертвовал сыном своим Исааком.[547]

Мой отец сделал вид, что согласен стать жертвой вроде Исаака, однако в глубине души он меньше всего был готов взойти на алтарь для заклания. В действительности, как он сам потом говорил, у него были совсем иные намерения.

Полтора года спустя после того, как отец отплыл из Ярмута, от аббата севильского монастыря пришло письмо для его брата, настоятеля монастыря Святой Марин Бангийской. В нем аббат сообщал, что мой отец сбежал из монастыря, не оставив никаких следов. Эти известия сильно огорчили деда, однако он ничего не сказал.

Прошло еще два года, и до моего деда дошли новые слухи. Ему сказали, что его сын пойман, передан в руки Святого Судилища, как в те времена называли инквизицию, и замучен во время пыток в Севилье. Услышав об этом, мой дед разрыдался и проклял себя за безумную мысль обратить к церковной карьере того, кто не имел к ней ни малейшего призвания, что привело к постыдной смерти его единственного сына. После этого он разругался с настоятелем Святой Марии Бангийской и перестал жертвовать на монастырь. Но все же он так и не поверил, что мой отец действительно умер, ибо два года спустя перед смертью он говорил о нем так, словно он был жив, и оставил ему подробные распоряжения относительно земли, которая отныне переходила к нему.

В конечном счете оказалось, что дед верил не напрасно. Однажды, года через три после его смерти, в ярмутском порту высадился не кто иной, как мой отец, который отсутствовал почти восемь лет. Он прибыл не один: вмести с ним с корабля сошла его жена, очаровательная молодая дама, которая впоследствии стала моей матерью. Она была испанкой из благородной семьи, уроженкой Севельи, и ее девичье имя было донья Луиса де Гарсиа.

Я толком не знаю, что пережил мой отец за восемь лет отсутствия. Сам он почти ничего об этом не говорил. Однако о некоторых его приключениях мне придется рассказывать.

Я знаю, что он действительно побывал в руках Святого Судилища, потому что однажды, когда мы купались в затоне Уэйвни, расположенном ярдов на тридцать ниже нашего дома, я заметил, что его грудь и руки исполосованы длинными белыми шрамами. До сих пор помню, как я спросил отца, что это за шрамы. Его доброе лицо почернело от ненависти; отвечая скорее самому себе, чем мне, он сказал:

— Это сделали дьяволы. Это сделали дьяволы по приказу сатаны, который бродит по земле и будет царем в аду. Слушай, сын мой Томас! Есть такая страна, которая зовется Испанией. Там родилась твоя мать, и там дьяволы предают пыткам мужчин и женщин. Там от сжигают людей живьем во имя Христа! Меня предал тот, кого я называю сатаной, хотя он моложе меня на три года, и я попался в лапы дьяволов. Эти шрамы оставили на моем теле их клещи и раскаленное железо. Они бы сожгли меня живьем, если бы твоя мать не помогла мне бежать! Но такие вещи — не для ушей ребенка. Не проговорись, Томас! У Святого Судилища руки длинные! Ты наполовину испанец — об этом говорят твои глаза и цвет кожи. Но чтобы не говорили твои глаза и кожа, пусть сердце твое говорит другое. Пусть сердце твое останется сердцем англичанина, недоступным никакому чужеземному искушению! Ненавидь всех испанцев, Томас, кроме твоей матери, и смотри, чтобы кровь ее не взяла вверх над моей кровью!

Я был в то время еще совсем ребенком и почти не понял ни его слов, ни того, что они означают. Зато позднее я понял их слишком хорошо. Что же касается отцовского совета укротить в себе испанскую кровь, то я всегда старался ему следовать, ибо знал, что именно эта кровь толкала меня на многие дурные поступки. Она была причиной моего необычайного упорства, или, вернее, упрямства, и только она возбуждала во мне неподобающую христианскую ненависть к тем, кто однажды причинил мне зло. Я делал все возможное, чтобы избавиться от этих и других пороков, однако, как шило в мешке не таи, острие все равно вылезает наружу, и в этом я убеждался неоднократно.

В нашей семье было трое детей: мой старший брат Джеффри, я и моя сестренка Мэри, которая была на год моложе меня. Более очаровательного и нежного создания я не встречал никогда.

Мы были счастливыми детьми. Отец и мать гордились нашей красотой, вызывавшей зависть других родителей. Я был темнее всех, смуглый почти до черноты, а у Мэри испанская кровь сказывалась лишь в ее великолепных бархатных глазах, да в цвете щек, румяных, как спелые яблочки. Из-за черных волос и смуглоты мать частенько называла меня своим маленьким испанцем. Но это она делала только тогда, когда отца не было поблизости, потому что такие слова приводили его в ярость. Она так и не выучила как следует английский, однако отец не позволял ей говорить при нем на другом языке, Зато когда его не было, мать говорила по-испански, но из всех детей по-настоящему знал испанский язык только я, да и то скорее всего потому, что у матери было несколько томиков старинных испанских романов. С раннего детства я обожал подобные истории, и мать убедила меня выучить испанский язык главным образом тем, что обещала мне дать их почитать.

Сердце моей матери все еще тосковало по ее солнечной родине, о которой она часто рассказывала нам, детям, особенно зимой. Зиму она ненавидела так же, как и я. Однажды я спросил, хочется ли ей вернуться в Испанию. Вздрогнув, она ответила, что нет, потому что там живет один человек, ее враг, который ее убьет, и потому, что она привязана всем сердцем к нам и к нашему отцу. Я подумал, что этот человек, который хочет убить мою мать, наверное, и есть тот самый «сатана», как его называл отец, но вслух сказал только, что вряд ли найдется злодей, который осмелится убить такую добрую и красивую женщину.

— Ах, сынок! — возразила мать. — Он как раз потому и ненавидит меня, что я такая красивая, или, вернее, была красивой. Если бы не твой славный отец, Томас, мне, может быть, пришлось бы выйти замуж за другого.

И при этих словах лицо матери побледнело от страха.

Как-то вечером — мне тогда было уже восемнадцать с половиной лет — к нам в «сторожку» завернул, возвращаясь из Ярмута, друг моего отца, сквайр Бозард, чье поместье находилось в нашем же приходе. В разговоре он обронил, что в порту бросил якорь испанский корабль с товарами, Мой отец сразу же насторожился и спросил, кто капитан этого корабля. Сквайр Бозард ответил, что не знает его имени, однако видел капитана на базарной площади; это высокий, статный мужчина, богато разодетый, с красивым лицом и со шрамом на виске.

Услышав его слова, моя мать побелела, несмотря на свою смуглую кожу, и пробормотала по-испански:

— Святая Мадонна! Только бы это был не он!

Отец тоже встревожился и начал подробно расспрашивать сквайра, как выглядит тот человек, но ничего толкового больше не узнал. Тогда он наспех попрощался с гостем, вскочил на коня и поскакал в Ярмут.

В ту ночь моя мать не сомкнула глаз. До утра просидела она в своем глубоком кресле, о чем-то раздумывая. Я простился с ней и пошел спать, а когда поутру спустится вниз, она сидела все в той же позе. До сих пор помню, как я приоткрыл дверь и увидел ее: мать была неподвижна, ее лицо казалось совсем белым в предрассветном сумраке майского дня, а глаза были устремлены на решетку входной двери. Я сказал:

— Вы сегодня рано поднялись, мама.

— Я совсем не ложилась, Томас, — ответила она.

— Но почему? Чего вы боитесь?

— Я боюсь прошлого и боюсь будущего, сынок. Только бы твой отец вернулся!

Часов в десять утра, когда я уже совсем было собрался в Банги к моему лекарю, который учил меня искусству врачевания, отец прискакал домой. Мать, ожидавшая его у порога, бросилась к нему навстречу. Соскочив с коня, отец обнял ее и сказал:

— Не беспокойся, родная! Это, наверное, не он, у него другое имя.

— Но ты его видел? — спросила мать.

— Нет, он провел ночь на своем корабле, а я торопился к тебе, потому что знал, как ты беспокоишься.

— Я была бы спокойнее, если бы ты его увидел своими глазами, дорогой. Ведь ему ничего не стоит изменить имя!

— Об этом я не подумал, — проговорил отец. — Но ты не бойся! Если даже это и он, если даже он осмелится появиться в дитчингемском приходе, здесь найдутся люди, которые знают, как с ним поступить. Однако я уверен, что это не он.

— И слава богу! — ответила мать.

После этого они заговорили, понизив голос, и я понял, что мне не следует им мешать. Захватив свою тяжелую дубинку, я вышел на тропинку, ведущую к пешеходному мостику, но тут мать неожиданно окликнула меня. Я вернулся.

— Поцелуй меня перед уходом, Томас! — сказала она. — Ты, наверное, удивляешься и спрашиваешь себя, что все это означает? Когда-нибудь отец тебе все объяснит. А я скажу только одно: долгие годы мою жизнь омрачала страшная тень, но теперь я верю, что она рассеялась навсегда.

— Если эту тень отбрасывает человек, то ему лучше держаться подальше вот от этой штучки! — сказал я, со смехом подбрасывая свою тяжелую дубинку.

— Это человек, — ответила мать. — Однако если тебе когда-нибудь и доведется его встретить, разговаривать с ним надо не палочными ударами.

— Не спорю, мама, но в конечном счете это, может быть, самый убедительный довод, с которым согласится любой упрямец, спасая свою шкуру.

— Ты слишком торопишься показать свою силу, Томас, — с улыбкой сказала мать и поцеловала меня. — Не забывай старой испанской пословицы: «Кто бьет последним, тот бьет сильнее!»

— Но ведь есть и другая пословица, мама: «Бей, пока тебя не ударили!»

И на этом я с ней простился.

Когда я отошел, уже шагов на десять, что-то словно толкнуло меня, и я обернулся, сам не зная отчего. Моя мать стояла на пороге перед открытой дверью. Ее стройная фигура была как бы заключена в раму из белых цветов, вьющихся по стенам старого Тома, На голове у нее, как обычно, была белая кружевная мантилья, завязанная под подбородком. Неизвестно почему эта мантилья на какое-то мгновенье показалась мне издали погребальным саваном. Я вздрогнул от такой мысли и взглянул в лицо матери. Она смотрела на меня печально и нежно, словно прощаясь навсегда.

Это был последний раз, когда я ее видел живой.

Глава 3

ПОЯВЛЕНИЕ ИСПАНЦА
А теперь я должен вернуться назад и кое-что рассказать о своих собственных делах. Как я уже говорил, мой отец пожелал, чтобы я стал врачом. Поэтому, закончив в Норидже школу и вернувшись домой, — в то время мне шел уже шестнадцатый год, — я принялся изучать медицину под руководством одного лекаря, который пользовал жителей в окрестностях Банги. Звали его Гримстон, и был он человеком весьма знающим, а главное — честным, и поскольку учение мне пришлось по душе, я с его помощью делал большие успехи. Я усвоил почти все, что он мог мне передать, и отец уже поговаривал о том, что, когда мне исполнится девятнадцать лет, он пошлет меня в Лондон для завершения учения. Такие разговоры шли месяцев за пять до появления испанца. Но судьбе не было угодно, чтобы я попал в Лондон.

Не следует, однако, думать, что я в те дни занимался лишь изучением медицины. У сквайра Бозарда из Дитчингема, того самого, что рассказал моему отцу о прибытии испанского корабля, было двое детей: сын и дочка; все его другие дети — а жена ему их родила немало — умирали в младенчестве. Так вот, дочку звали Лили, и она была моей сверстницей, родившейся в том же году, всего на каких-нибудь три недели позже меня. Теперь Бозардов здесь уже нет, ибо моя внучатая племянница, единственная внучка сына Бозарда и его наследница, вышла замуж и носит другое имя. Но это уже между прочим.

С самого раннего возраста все мы — дети Бозарда и дети Винфилда — жили словно родные братья и сестры. Изо дня в день мы встречались и вместе играли, будь то на снегу или среди цветов. Трудно сказать, когда я впервые почувствовал любовь к Лили и когда она полюбила меня; знаю только, что, когда я отправился в школу в Норидж, с ней мне было тяжелее расставаться, чем с матерью и всей нашей семьей. Во всех наших играх она была вместе со мной. Для нее я готов был целыми днями рыскать по всей округе, лишь бы отыскать те цветы, которые ей нравились. И когда я вернулся из школы, ничто не изменилось. Только Лили стала застенчивее, да и сам я сначала как-то оробел, когда заметил, что она из девочки вдруг превратилась в девушку. Но все равно мы встречались часто, и наши встречи были нам дороги, хотя никто из нас не говорил об этом ни слова.

Так продолжалось вплоть до дня смерти моей матери. Но прежде чем рассказывать дальше, я должен заметить, что сквайр Бозард весьма неодобрительно смотрел на дружбу своей дочери со мной. Происходило это вовсе не потому, что я ему не нравился, а потому, что он хотел выдать Лили за моего старшего брата Джеффри, который был наследником всего отцовского состояния. Мне же он не давал ни малейшей поблажки, так что в конце концов мы с Лили стали встречаться лишь как бы случайно. Зато мой брат всегда был в сквайрском доме желанным гостем. Из-за этого между ним и мной появилась неприязнь: так всегда бывает, если между друзьями, даже самыми близкими, становится женщина. Надо сказать, что мой брат тоже влюбился в Лили, как это случилось бы на его месте со всяким, и у него на нее было, пожалуй, больше прав, чем у меня: ведь он был на три года старше и его ожидало наследство!

Может показаться, что мое чувство было слишком скороспелым, ибо в то время я еще не достиг даже совершеннолетия. Но молодая кровь горяча, а во мне к тому же была половина испанской крови, которая сделала меня мужчиной в том возрасте, когда большинство чистокровных англичан еще остаются мальчиками. Ведь в таких вещах кровь и согревающее ее солнце значат немало. Я сам в этом убеждался не раз, глядя на индейцев Анауака, которые в пятнадцать лет брали себе в жены двенадцатилетних девушек. А я в восемнадцать лет был во всяком случае достаточно взрослым, чтобы полюбить по-настоящему, один раз на всю жизнь, и я это говорю с уверенностью, хотя кое-кому может показаться, будто дальнейшая моя история опровергает эти слова. Однако впечатление это ложно, ибо не следует забывать, что мужчина может любить многих женщин и все же оставаться верным единственной, самой лучшей ив всех; он может нарушать букву закона любви и при этом свято блюсти его дух и суть.

Итак, когда мне пошел девятнадцатый год, я был уже вполне сложившимся мужчиной, причем мужчиной весьма привлекательным, — теперь, на старости лет, я могу говорить об этом, отбросив ложную скромность. Не слишком высокий, всего пяти футов девяти с половиной дюймов ростом, я был зато крепок, широк в плечах и отличался редкой пропорциональностью сложения. Даже сейчас, несмотря на седину, я все еще сохранил необычайно смуглый цвет кожи и большие темные глаза, а мои слегка волнистые волосы были в те времена черны как смоль. Обычно я вел себя сдержанно и серьезно, так что даже казался мрачноватым, говорил медленно и обдуманно и гораздо лучше умел слушать, чем рассказывать. Прежде чем что-либо решить, я все тщательно взвешивал и обдумывал, но если уже приходил к какому-нибудь решению, изменить его, будь оно плохим или хорошим, разумным или глупым, уже не могло ничто, разве что сама смерть! Кроме того, я в те дни мало верил в бога, частью из-за тайных бесед с отцом, а частью потому, что мои собственные размышления заставили меня усомниться в учении церкви, как нам его излагали. Юности свойственны поспешные обобщения, и она зачастую приходит к выводу, что все на свете лживо лишь потому, что какие-то отдельные вещи оказались действительно ложными. Так и я в те дни думал, что бога нет, потому что священник нас уверял, будто образ Девы Марии Бангийской проливает слезы и творит прочие чудеса, а в действительности все это было ложью. Теперь-то я хорошо знаю, что есть высшая справедливость, ибо в этом убеждает меня вся история моей жизни.

Вернемся, однако, к тому печальному дню, о котором шла речь. Я знал, что в тот день моя любимая Лили выйдет одна на прогулку под большие остриженные дубы своего парка. Это место называется Грабсвелл. Здесь росли, да и теперь еще растут кусты боярышника, зацветающие раньше всех в округе.

Увидев меня в воскресенье у входа в церковь, Лили сказала, что в среду боярышник, наверное, уже расцветет и она придет сюда под вечер за его душистыми ветками. Вполне возможно, что она сказала это с определенным умыслом, ибо любовь пробуждает хитрость даже в душе самой невинной и правдивой девушки. К тому же я заметил, что хотя рядом стояли ее отец и вся наша семья, Лили постаралась, чтобы мой брат Джеффри ничего не услышал, потому что с ним ей встречаться вовсе не хотелось, а мне она бросила быстрый взгляд своих серых глав. Я тотчас дал себе клятву, что в среду вечером приду рвать цветы боярышника на то самое место, даже если мне придется ради этого сбежать от моего учителя и бросить всех бангийских больных на произвол судьбы. Тогда же я твердо решил, что если мне удастся застать Лили одну, я больше не стану тянуть и выскажу ей все, что у меня на сердце. Впрочем, это не составляло такой уж великой тайны, ибо каждый из нас читал сокровенные мысли другого, хотя мы и не обменялись ни единым словом любви. Я не рассчитывал при этом, что девушка сразу сделается моей невестой — ведь мне еще нужно было завоевать себе место в жизни. Я только боялся, что если буду медлить и не выясню всех ее чувств, мой старший брат обратится раньше меня к отцу Лили и той придется принять его предложение, которое бы она отвергла, будь мы тайно помолвлены.

Случилось так, что именно в этот день мне было особенно трудно вырваться. Мой наставник-лекарь занемог, и мне пришлось вместо него навестить всех его больных и раздать им лекарства. Лишь в пятом часу вечера я, наконец, попросту сбежал, ни с кем не простившись.

Милю с лишним я бежал по нориджской дороге, пока не добрался до замка и поворота к церкви, откуда было уже недалеко до дитчингемского парка. Здесь я пошел шагом, ибо вовсе не хотел появляться на глаза Лили запыхавшимся и разгоряченным. Как раз сегодня мне хотелось выглядеть как можно лучше, и я нарочно надел свое воскресное платье.

Спустившись с невысокого холма на дорогу, за которой начинался парк, я вдруг увидел всадника: он остановился на перекрестке и нерешительно поглядывал то на тропу, уходившую вправо, то назад, на путь через общинные земли к Графскому Винограднику и реке Уэйвни, то вперед на большую дорогу. По-видимому, он не знал, куда ему ехать. Я все это тотчас заметил, хотя и соображал в тот миг не очень-то быстро, потому что голова моя была занята предстоящим разговором с Лили. И еще я заметил, что этот человек был не из наших краев.

Незнакомец — я дал бы ему на вид лет сорок — казался очень высоким, имел благородную осанку и был облачен в богатый бархатный наряд, украшенный золотой цепью, свисавшей у него с шеи. Однако внимание мое целиком захватило лицо незнакомца, в котором в тот миг проглянуло что-то страшное. Длинное, тонкое, изборожденное глубокими морщинами, оно было освещено огромными глазами, горевшими словно золото на солнце; маленький, красиво очерченный рот его кривила жестокая, дьявольская усмешка: едва заметный рубец выступал на высоком лбу, изобличавшем недюжинный ум. В остальном незнакомец имел облик южанина: он был смугл, его черные волосы слегка вились, так же как у меня он носил остроконечную темно-рыжую бородку.

К тому времени, когда я все это разглядел, я почтя поравнялся со всадником, и тут он, наконец, меня заметил. Мгновенно лицо его переменилось: злобная усмешка исчезла, и теперь оно казалось приятным и добродушным, Весьма вежливо приподняв шляпу, незнакомец что-то забормотал на таком ломаном английским жаргоне, что я разобрал только одно слово — Ярмут. Затем, сообразив, что я его не понимаю, он разразился громкой бранью на чистейшем кастильском наречии, проклиная английский язык и всех, кто на нем говорит.

Тогда я тоже перешел на его язык и сказал:

— Если сеньор соблаговолит высказать по-испански, что ему угодно, я, может быть, сумею ему помочь.

— Что такое? Вы говорите по-испански, благородный юноша! — воскликнул он с удивлением. — Но ведь вы не испанец, хотя могли бы им быть с вашей внешностью! Странно, — пробормотал он затем, разглядывая меня. — Черт побери, весьма странно…

— Может быть, это и странно, сэр, — ответил я, — но я тороплюсь. Поэтому скажите, что вам угодно и не задерживайте меня.

— А я, кажется, знаю, почему вы так спешите! Вот там, чуть подальше за ручейком, я заметил белое платьице, — проговорил испанец, указывая рукой в сторону парка. — Послушайтесь совета старшего я будьте осторожны, благородный юноша! Делайте с женщиной что хотите, но ни в чем ей не верьте, а главное — не женитесь, иначе вы доживете до такого часа, когда вам захочется ее убить!

Я сделал движение, чтобы пройти мимо, но испанец заговорил снова:

— Простите меня за эти слова: в них нет ничего худого. Со временем вы, может быть, поймете, что я говорил правду, но сейчас я не стану вас удерживать. Скажите только, по какой дороге я смогу добраться до Ярмута? Я приехал другим путем и теперь совсем запутался в вашей английской стране, где полно деревьев и даже на милю вперед ничего не видно!

Я прошел несколько шагов по тропинке, которая в этом месте сливалась с дорогой, и указал, как ему проехать к Ярмуту мимо дитчингемской церкви. При этом я заметил, что незнакомец все пристальнее всматривается в меня с затаенным страхом. Он словно силился его побороть и не мог. Когда я замолчал, всадник еще раз приподнял свою шляпу, поблагодарил меня и сказал:

— Не скажете ли вы, как вас зовут, благородный юноша?

— Что вам за дело до моего имени? — ответил я резко, потому что этот человек мне не нравился. — Вы ведь мне не сказали, как зовут вас!

— Да, в самом деле. Но я путешествую инкогнито. Может быть, у меня тоже было свидание с одной дамой здесь поблизости!

При этих словах незнакомец странно улыбнулся и продолжал:

— Я только хотел узнать имя того, кто любезно оказал мне услугу, но оказался на деле совсем не так любезен, как я думал.

И он тронул повод своего коня.

— Я своего имени не стыжусь! — ответил я. — До сих пор оно было незапятнанным, и если вы желаете его знать, то я вам скажу: меня зовут Томас Вингфилд!

— Я так и думал! — воскликнул незнакомец и лицо его исказилось от ненависти. Затем, прежде чем я успел хотя бы удивиться такой перемене, он соскочил с седла и очутился от меня в трех шагах.

— Счастливый день! Посмотрим теперь, сколько правды в предсказаниях, — пробормотал он, выхватывая из ножен отделанную серебром шпагу. — Имя за имя! Хуан де Гарсиа приветствует тебя, Томас Вингфилд!

Это может показаться странным, но только в тот момент я вспомнил все, что мне довелось услышать о каком-то испанце, появление которого в Ярмуте так взволновало отца и мать. В любое другое время мысль об этом возникла бы у меня тотчас же, но в тот день я думал только о моей встрече с Лили и о том, что я должен ей сказать, а потому ни для чего другого в моей голове просто не оставалось места.

«Наверное, это и есть тот самый человек», — сказал я себе. Больше я ни о чем не успел подумать, потому что испанец устремился на меня со шпагой в руке. Я увидел прямо перед собой тонкое острие и метнулся в сторону. Я хотел бежать, так как был совсем безоружен, если не считать дубинки, и в таком бегстве не было бы ничего постыдного. Однако при всей моей ловкости я прыгнул слишком поздно. Клинок, нацеленный прямо в сердце, прошел сквозь мой левый рукав и сквозь мякоть предплечья. Больше ничто не было задето и тем не менее боль от полученной раны сразу заставила меня позабыть о бегстве. Мной вдруг овладели холодная ярость и сильнейшее желание убить этого человека, который без всякого повода набросился на безоружного. В руках у меня был мой верный дубовый посох, который я вырезал у подножия Двойного Холма. Мне оставалось только воспользоваться этой дубинкой наилучшим образом.

Дубинка кажется жалким оружием по сравнению с толедским клинком в руках искусного бойца. Но у нее есть одно достоинство. Когда дубинка взлетает над вами, вы сразу забываете о том, что у вас в руках смертоносная сталь, и вместо того, чтобы пронзить ею врага, стараетесь прежде всего защитить свою голову.

Именно это и произошло в данном случае, хотя я и не могу рассказать, как в точности было дело. Испанец оказался умелым фехтовальщиком. Если бы я был вооружен так же, как он, ему, несомненно, удалось бы со мной быстро справиться. В те годы я не имел ни малейшего опыта в этом искусстве, которое в Англии было почти совершенно неизвестно. Но когда он увидел здоровенную палку, опускавшуюся на его голову, он забыл о своем преимуществе и выставил руку, чтобы смягчить удар. Дубинка обрушилась на тыльную часть его кисти. От удара шпага вылетела и упала в траву. Однако я уже не мог уняться, потому что вся кровь во мне кипела. Следующий удар пришелся испанцу по губам: он выбил ему зуб и свалил его на землю. Затем я схватил его за ногу и принялся беспощадно молотить куда попало, стараясь только не попасть по голове, ибо теперь, когда я одержал верх, мне уже не хотелось убивать негодяя.

Так я колотил его до тех пор, пока у меня не устали руки. После этого я принялся пинать его ногами, а он все время корчился, как змея с перебитым хребтом, и изрыгал сквозь зубы ужасные проклятия. Однако он ни разу не вскрикнул и не попросил пощады. Наконец я утихомирился и стал разглядывать своего противника. Воистину он был хорош — весь в ссадинах, синяках и дорожной пыли. Сейчас вряд ли кто-нибудь узнал бы в нем изящного кавалера, которого я встретил менее пяти минут назад. Теперь он лежал передо мной на спине поперек тропинки и смотрел на меня злобными главами, взгляд которых был отвратительнее всех его кровоподтеков.

— Ну как, мой испанский сеньор, получил по заслугам? — спросил я. — Не знаю, что меня удерживает, а следовало бы разделаться с тобой точно так же, как ты хотел поступить со мной, хотя я тебя и не трогал!

С этими словами я поднял его шпагу и приставил острие к его горлу.

— Коли, проклятый выродок! — прохрипел испанец. — Лучше умереть, чем жить после такого позора!

— О нет! — ответил я. — Я не какой-нибудь чужеземный убийца. Безоружных я не убиваю. Тебе придется ответить за все перед судом. Для таких, как ты, у наших палачей всегда есть в запасе веревка.

— В таком случае тебе придется тащить меня в суд на себе, — прохрипел он и закрыл глаза, словно потеряв сознание. По-видимому, с ним действительно случился обморок.

В тот момент, когда я стоял и раздумывал, что мне дальше делать с этим мерзавцем, взгляд мой случайно упал на просвет в живой изгороди, и там, среди рабсвеллских дубов, в каких-нибудь трехстах ярдах от меня вдруг мелькнуло знакомое белое платьице. Мне показалось, что его обладательница удаляется в сторону мостика вблизи водопоя, словно наскучив ждать того, кто слишком запоздал. Тогда я подумал, что если потащу этого человека в деревенскую каталажку или в какое-нибудь другое надежное место, мне уже не удастся сегодня встретиться с моей любимой, а когда еще выпадет такой случай — бог весть! Нет, я вовсе не собирался терять час беседы с Лили ради сведения счетов со всеми не в меру воинственными чужеземцами. К тому же этот и без того получил уже хороший урок за свою наглость. Я подумал, что он и так никуда не денется, пока я улажу мои любовные дела, а если он сам не захочет меня подождать, то я найду способ его к этому принудить.

Конь испанца пощипывал траву шагах в двадцати от меня. Я подошел к нему, отцепил поводья и как можно крепче привязал чужеземца к стоявшему поодаль от дороги дереву.

— Подожди меня здесь, пока я не освобожусь, — проговорил я. — Потом я с тобой разделаюсь.

Но когда я повернулся и начал удаляться, в душу мою закралось сомнение. Я снова вспомнил страх матери и поспешный отъезд отца в Ярмут из-за какого-то испанца. А сегодня испанец появляется в Дитчингеме и, едва узнав мое имя, набрасывается на меня как бешеный, пытаясь убить. Может быть, это и есть тот самый человек, которого так боялась моя мать? Правильно ли я сделал, оставив его без присмотра только ради того, чтобы встретиться сосвоей милой? В глубине души я чувствовал, что совершаю ошибку, однако страсть моя была так глубока, а сердце влекло меня с такой неудержимой силой к девушке в белом платьице, мелькавшем среди деревьев парка, что я позабыл все свои опасения.

Если бы я вернулся, насколько бы это было лучше и для меня я для тех, кого в то время еще не было на свете! Тогда они не познали бы ужаса смерти, а я не вкусил бы тоску изгнания, горечь рабства и муки отчаяния на жертвенном алтаре.

Глава 4

ТОМАС ПРИЗНАЕТСЯ В ЛЮБВИ
Итак, я привязал испанца как можно надежнее спиной к дереву, стянув ему руки позади ствола, взял его шпагу и бросился со всех ног вслед за Лили. Подоспел я вовремя, потому что еще минута — и она бы уже свернула на дорогу, которая ведет мимо водопоя к мостику и дальше через парк на холме выходит прямо к дому сквайра.

Заслышав мои шаги, Лили обернулась, чтобы поздороваться со мной, или, вернее, чтобы посмотреть, кто это за нею бежит. Озаренная вечерним светом, она стояла с охапкой цветущих ветвей боярышника в руках, и при виде ее сердце мое забилось с бешеной силой. Никогда еще она не казалась мне более прекрасной, чем в тот миг, когда остановилась вот так, в белом платье, с полупритворным удивлением на лице и в глубине серых глаз, с бликами солнца из прядях каштановых волос, выбившихся из-под маленького чепчика.

Лили не походила на круглощеких деревенских девчонок, вся краса которых заключается в их молодости и здоровье. Она была высокой, стройной юной леди, уже тогда достигшей полного расцвета грации и красоты. Поэтому, несмотря на то, что мы были почти ровесниками, рядом с ней я себя чувствовал младшим, и это чувство придавало моей любви к Лили особый оттенок почтительности.

— Ох, это ты, Томас! — проговорила Лили, розовая от смущения. — А я уже думала, ты не придешь. То есть, я хотела сказать, что собралась домой, потому что уже поздно. Но что с тобой, Томас? Откуда ты так мчишься? Ой, у тебя вся рука в крови! А эта шпага — где ты ее взял?

— Погоди, дай отдышаться, — ответил я. — Давай пройдем обратно к боярышнику, там я тебе все расскажу.

— Но ведь мне пора домой! Я гуляю в парке уже больше часа. Да и цветов на боярышнике почти нет.

— Лили, я не мог прийти раньше! Меня задержали, да еще так необычно! А цветы есть, я видел, когда бежал…

— А я и не знала, что ты придешь, Томас, — проговорила Лили, потупив взор. — Ведь у тебя столько дел! Разве я думала, что ты прибежишь сюда собирать боярышник, словно девочка? Но расскажи мне, что случилось, только не очень длинно. Я немного пройдусь с тобой.

Мы повернулись и пошли рядышком обратно к подстриженным дубам парка. По дороге я рассказал Лили про испанца, о том, как он пытался меня убить и как я его отделал своей дубинкой, Лили слушала с жадным вниманием и, узнав, что я был на волосок от смерти, даже застонала от страха.

— Значит, ты ранен, Томас? — прервала она меня. — Смотри, как сильно бежит кровь из руки. Рана глубокая?

— Не знаю, я еще не видел… так спешил!..

— Томас, снимай куртку! Я тебя перевяжу. Нет, нет, не спорь! Так надо.

Не без труда я стянул куртку и закатал рукав рубашки выше того места, где в предплечье была сквозная колотая рана. Лили промыла ее водой из ручья и, не переставая шептать жалостливые слова, перевязала своим платком. По совести говоря, я охотно претерпел бы еще большие страдания, лишь бы она за мной так ухаживала. Ее нежные заботы избавили меня от последних сомнений и придали мне мужество, которое могло бы меня покинуть в ее присутствии. Правда, сначала я не мог найти слов, но, улучив момент, когда Лили перевязывала мою рану, я нагнулся и поцеловал ее милосердную руку.

Лили покраснела до корней волос; лицо ее пылало, словно закатное небо; но еще ярче алела ее рука, которую я поцеловал.

— Зачем это, Томас? — прошептала она.

И тогда я ответил:

— Затем, что я люблю тебя, Лили, и не знаю, как мне рассказать о своей любви. Я люблю тебя, дорогая, я всегда любил и буду любить тебя вечно!

— Ты уверен в себе, Томас? — снова прошептала она.

— Я верю в свою любовь больше всего на свете, Лили! Но я хочу быть уверен, что ты тоже любишь меня так же сильно, как я.

Несколько мгновений Лили стояла молча, опустив на грудь голову. Затем она вскинула ее, и я увидел такие сияющие глаза, каких до этого не видел ни разу.

— Неужели ты сомневаешься, Томас? — проговорила Лили. Тогда я обнял ее и поцеловал прямо в губы.

Воспоминания об этом поцелуе я хранил потом всю мою долгую жизнь и помню его до сих пор, хотя я уже стар и сед и стою на краю могилы. Поцелуй этот был для меня величайшим счастьем, какое мне довелось испытать. Увы, он был слишком короток, этот первый чистый поцелуй юношеской любви!

— Значит, — заговорил я снова, еще не придя как следует в себя, — значит, ты любишь меня так же крепко, как я тебя?

— Если ты сомневался раньше, то неужели ты еще сомневаешься теперь? — едва слышно ответила Лили. — Однако послушай, Томас, — продолжала она. — Любить друг друга — прекрасно! Мы рождены друг для друга и даже если бы захотели разлюбить, это было бы не в нашей власти. Но как ни сладка и ни свята любовь, нельзя забывать о долге. Что скажет мой отец, Томас?

— Не знаю, любимая, хотя догадаться нетрудно. Я уверен, что он хочет избавиться от меня и выдать тебя за моего брата Джеффри.

— Может быть, но я этого не хочу, Томас. Как бы ни было сильно чувство долга, оно не сможет принудить женщину к замужеству с тем, кто ей не мил. Однако чувство это может помешать ей выйти замуж за любимого, и, повинуясь долгу, я, наверное, не должна была говорить о своей любви.

— О нет, Лили! Любовь — это самое главное, пусть даже она не приносит сразу плодов. Все равно мы будем вместе отныне и навсегда!

— Ах, Томас, ты еще слишком молод, чтобы так говорить. Я тоже молода, однако мы, женщины, быстрее становимся взрослыми. А у тебя… что, если у тебя это только юношеское увлечение, что, если оно пройдет вместе с юностью?

— Оно не пройдет никогда, Лили. Не зря ведь говорят, что первая любовь — самая верная, и что посеянное в юности расцветет в зрелые годы. Слушай, Лили, мне придется завоевывать себе место в жизни, а для этого, наверное, потребуется время. Я прошу тебя лишь об одном, хотя и знаю, что просьба моя эгоистична: обещай, что будешь мне верна и ни за что не станешь женою другого, пока я жив!

— Это не просто, Томас, потому что со временем многое изменяется. Однако в себе я уверена, и я обещаю, — нет, я даю тебе в этом клятву! В тебе я не так уверена, но что делать? Женщинам приходится рисковать всем. Если я проиграю, — прощай, мое счастье!

Не знаю, о чем мы еще говорили, но эти слова врезались мне в память, — и я их запомнил: они были слишком значительны сами по себе, и я слишком часто их вспоминал в последующие годы.

Наконец, я почувствовал, что мне пора уходить, хотя расставаться нам очень не хотелось. На прощание я еще раз обнял Лили и поцеловал, прижав ее к себе так крепко, что несколько капель крови из моей раны упало на ее белое платье. Случайно я поднял в этот миг глаза и замер от страха. Не далее как в пяти шагах стоял отец Лили, сквайр Бозард, и смотрел на нас далеко не ласковым взглядом.

Как потом оказалось, сквайр Бовард ехал по тропинке к водопою я, заметив под дубами какую-то парочку, слез с коня, чтобы прогнать ее из своего парка. Только подойдя совсем близко, он узнал, кого он собирался прогнать, и теперь стоял перед нами, остолбенев от изумления.

Лили и я медленно отодвинулись друг от друга, глядя на сквайра Бозарда. Это был низенький толстый человечек с красным лицом и строгими серыми глазами; сейчас они от ярости едва не выскакивали из орбит. На какое-то мгновение сквайр утратил дар речи, но когда он обрел его вновь, слова полились из его уст сплошным потоком. Я уже не помню всего, что он кричал, но общий смысл сводимся к тому, что сквайр хотел бы знать, что тут происходит между его дочерью и мной. Я подождал, пока он замолчит, чтобы перевести дух, и, воспользовавшись паузой, ответил ему, что мы с Лили любим друг друга и сейчас обручились.

— Это правда, дочь моя? — спросил сквайр.

— Да, правда, — смело ответила Лили.

Тогда он разразился бранью.

— Вертихвостка! — кричал сквайр. — Тебя следует выпороть и запереть, чтобы ты посидела на хлебе да на воде! А ты, мой петушок, испанский ублюдок, запомни раз и навсегда: эта девушка не про тебя! Для нее найдется кто-нибудь получше! Ах ты, пустая коробка из-под пилюль! Да как же ты осмелился волочиться за моей дочерью, когда у тебя в кармане не звенит и двух серебряных пенни? Сначала добудь себе имя и деньги, а потом уже заглядывайся на таких, как она!

— Я так я хочу сделать, и я это сделаю, сэр, — перебил я его.

— Ты сделаешь? Ты, аптекарский мальчишка на побегушках, хочешь добиться имени и положения? Что ж, попробуй! Только пока ты будешь стараться, моя дочь не станет ждать и благополучно выйдет замуж за того, кто всем этим уже обладает — ты знаешь, о ком идет речь. Дочь моя, сейчас же скажи ему, что между вами все кончено!

— Я не могу так сказать, отец, — ответила Лили, поправляя оборки на своем платье. — Если вы не желаете, чтобы я стала женой Томаса, я исполню свой долг и не выйду за него замуж. Но у меня тоже есть сердце, и ничто меня не заставит стать женой того, кого я не люблю. Я поклялась, что пока Томас жив, я буду принадлежать только ему, и никому другому.

— Я вижу, ты смелая девчонка, и то хорошо! — проговорил сквайр. — Но теперь послушай, что я тебе скажу: либо ты выйдешь замуж за того, кого я тебе выбрал, и тогда, когда я прикажу, либо я тебя выгоню — и живи, как хочешь. Неблагодарная, ты забыла, кто тебя вырастил? А что же до тебя, клистирная трубка, то я тебя отучу целоваться в кустах с дочками честных людей.

И с этими словами он поднял палку и бросился на меня.

Второй раз в этот день горячая кровь вскипела во мне. Я схватил шпагу испанца, которая валялась рядом со мной на траве, и сделал выпад. Положение переменилось. Раньше мне пришлось драться дубиной против шпаги, зато теперь шпага была в моих руках. И если бы не Лили, которая, коротко вскрикнув от страха, успела ударить меня снизу по руке, так что клинок скользнул над плечом сквайра, я наверняка проткнул бы ее отца насквозь и окончил свои дни гораздо раньше — с петлей на шее.

— Безумец! — воскликнула Лили. — Неужели ты думаешь, что получишь меня, если убьешь моего отца? Сейчас же брось эту шпагу, Томас!

— Я вижу, тут надеяться мне почти не на что, — запальчиво возразил я, — а потому скажу тебе, что даже ради всех девушек на свете я никому не позволю избить меня палкой, как какого-нибудь мальчишку!

— За это я на тебя не сержусь, парень, — проговорил сквайр Бозард уже добродушнее. — Вижу, что у тебя тоже есть мужество, которое тебе сослужит добрую службу, и считаю, что был не прав, когда я сердцах обозвал тебя клистирной трубкой. Но я уже сказал, что эта девушка не для тебя, а потому лучше тебе уйти и забыть ее. И берегись, если я еще когда-нибудь увижу, что ты ее целуешь! За это ты поплатишься жизнью. Завтра я еще поговорю обо всем с твоим отцом, так и знай!

— Ну что ж, пойду, потому что мне пора уходить, — ответил я. — Однако я никогда не перестану надеяться, сэр, что когда-нибудь смогу назвать вашу дочь своей женой. Прощай, Лили! Переждем, пока буря утихнет!

— Прощай, Томас! — ответила она, заливаясь слезами. — Не забывай меня! А я свою клятву всегда буду помнить!

Но тут сквайр Бозард схватил ее за руку и увлек за собой.

Мне тоже осталось только уйти, и я удалился расстроенный, однако не слишком огорченный, ибо знал, что хотя и навлек на себя гнев отца, зато одновременно завоевал искреннюю любовь дочери, а любовь длится дольше, чем злоба, и, в конечном счете, рано или поздно побеждает.

Отойдя на некоторое расстояние, я, наконец, вспомнил о моем испанце: за всеми этими любовными и палочными объяснениями он у меня начисто выскочил из головы. Я тотчас повернул вспять, чтобы оттащить испанца в каталажку, заранее испытывая от этого удовольствие, потому что был рад хоть на ком-нибудь сорвать злость. Но судьба спасла его руками дурака. Добравшись до места, я увидел, что испанец исчез, а возле дерева, к которому он был накрепко прикручен, стоит деревенский дурачок Билли Минис к поглядывает то на дерево, то на серебряную монету у себя на ладони.

— Эй, Билли! Где человек, который был здесь привязан? — спросил я.

— Не знаю, мастер Томас, — прошепелявил он на своем норфолкском наречии, — я здесь не стану его воспроизводить. — Должно быть, уже полпути промчался, а куда — не знаю. Уж очень он быстро поскакал, когда я его подсадил на лошадь.

— Ты посадил его на коня, дурак? Когда это было?

— Когда было? Почем мне знать. Может, час прошел, а может, два. Мы во времени не разбираемся. Оно само ведет счет, нас не спрашивая, как хозяин харчевни. Ого, поглядели бы вы, как он поскакал! Шпоры-то у него длиннющие, а он прямо воткнул их в бока своей лошадке! И не диво! Подумать только — среди бела дня посреди королевской дороги на него напали разбойники! Бедняга едва не рехнулся от страха. Слова сказать не мог, только блеял, точно овца. Но Билли развязал его, поймал ему лошадь и посадил на седло. А за свое доброе дело Билли получил вот эту монетку. Ну и обрадовался же он, когда я его отпустил! Ого! Видели бы вы, как он мчался!

— Ты еще больший дурак, чем я думал, Билли Минис! — сказал я в сердцах. — Ведь этот человек едва не убил меня! Я с ним справился, связал, а ты его отпустил…

— Значит, он хотел вас убить, мастер, а вы его связали? Почему же тогда вы не посторожили его, пока я подойду? Тогда бы мы отвели его и посадили в колодки. Для нас это все равно, что раз плюнуть. Вот вы обозвали меня дураком. А если бы вы нашли человека, привязанного к дереву, всего в крови и в синяках, который даже говорить не может от страха, разве бы вы его не освободили? Вот он и удрал, и осталась от него только эта штучка!

И дурачок подбросил в воздух монету.

Сообразив, что на сей раз Билли прав и что я сам во всем виноват, я повернулся и, не говоря ни слова, направился к дому, однако не напрямик, а по тропинке, которая пересекала дорогу и вела к вершине холма «Графский Виноградник». Мне хотелось побыть немного одному и обдумать все, что произошло между мной, Лили и ее отцом.

Мой путь лежал по склону, поросшему густым подлеском, среди которого возвышались огромные дубы. Они и сейчас виднеются ярдах в двухстах от дома, где я пишу. Подлесок был прорезан тропинками, по которым частенько гуляла моя покойная мать. Одна из этих тропинок проходила у подножия холма вдоль берега живописной Уэйвни, а вторая шла параллельно ей футов на сто выше, по гребню холма. Иными словами говоря, эти тропинки или, вернее, одна замкнутая тропинка образовывала как бы вытянутый овал, короткие стороны которого поднимались по склонам холма.

Вместо того чтобы направиться вверх по тропинке прямо к дому, я немного спустился и пошел по ее нижней части вдоль берега. Здесь с одной стороны от меня текла река, с другой — рос густой кустарник. Я брел, опустив глаза, погруженный в глубокое раздумье о нашей любви, о горечи расставания с Лили и о гневе ее отца. Что-то белое попалось мне под ноги. Занятый своими мыслями, я не обратил внимания на эту тряпку и просто отбросил ее в сторону кончиком испанской шпаги. Однако форма и выработка этого куска материи остались в моей памяти. Я прошел еще шагов триста и был уже недалеко от дома, когда вдруг снова представил себе мягкую, нежную вещицу, брошенную на траву. В ней было что-то очень знакомое! Невольно мысль моя перескочила с клочка белой материи на испанскую шпагу, которой я его отбросил в сторону, а со шпаги — на ее владельца. Что привело его в наши края? Наверняка какое-нибудь недоброе дело. Почему он при виде меня испугался и почему, узнав мое имя, напал на меня?

Я остановился, все еще глядя себе под ноги. Случайно взгляд мой упал на следы, отпечатавшиеся на сыром песке тропинки. Это были следы моей матери. Я узнал бы их среди тысячи других, потому что такой маленькой ножки не было ни у одной женщины во всей округе.

Рядом с ними, словно преследуя их, шли другие следы. Сначала я их принял за женские, настолько они были узки, но тут же сообразил, что это не так: чересчур длинные для женской ноги отпечатки оставила совершенно незнакомая мне обувь со слишком острым носком и на слишком высоком каблуке. И тут я вдруг вспомнил, что на испанце были именно такие сапоги; я хорошо их разглядел, пока с ним разговаривал. Значит, это его следы шли за следами моей матери! Значит, он бежал за нею, потому что во многих местах следы сходились вплотную, а кое-где на сыром песке остались только отпечатки его ног, под которыми исчезли следы матери. И в тот же миг я догадался, какую белую тряпку я отбросил в сторону. Это была мантилья моей матери! Я ее узнал, потому что видел каждый день ее на голове матери, а тут она валялась на земле. Все это я сообразил мгновенно и оцепенел от невыносимого, острого ужаса. Зачем этот человек преследовал мою мать, и почему ее мантилья очутилась на тропинке?!

Я повернулся и бросился бежать как одержимый к тому месту, где заметил белое кружево. Следы все время были передо мной. Вот и то место. Да, это был головной убор моей матери, словно сорванный грубой рукой. Но где же она сама?

С замирающим сердцем я снова склонялся над отпечатками ног, стараясь их разобрать. Здесь они перемешались, как будто два человека кружились на месте то в одну, то в другую сторону, борясь друг с другом. Дальше на тропинке не было видно ничего. Тогда я начал рыскать вокруг, словно гончая. Сначала я направился в сторону реки, затем вверх по склону. Здесь следы появились вновь: одни убегали, а другие их преследовали. Я шел по ним ярдов пятьдесят с лишним, иногда теряя их на мягком дерне, но снова находя на песке или на суглинке. Так они привели меня к стволу большого дуба и тут снова смешались, потому что здесь преследователь настиг свою жертву.

Теперь я понял все и почти обезумел от страха. Беспорядочно, словно в кошмаре, я заметался во все стороны, пока не увидел продолжения следов — следов испанца. Отпечатки были четкими я глубокими, как будто человек нес какой-то тяжелый груз. Я пошел по этим следам. Сначала они вели меня вниз по склону холма к реке, затем свернули в сторону, к тому месту, где взросли кустарника были гуще. В самой чащобе, уже покрытые листьями, ветки были пригнуты к земле, словно для того, чтобы что-то скрыть. Я отвел их в сторону. В наступивших сумерках передо мной смутно белело мертвое лицо моей матери.

Глава 5

ТОМАС ДАЕТ КЛЯТВУ
Не знаю, сколько времени я простоял, пораженный ужасом, над телом любимой матери, Потом я попробовал поднять ее и увидел, что грудь ее пронзена, пронзена той самой шпагой, которая все еще была у меня в руке.

Тогда я понял все. Это сделал испанец! Я встретил его, когда он спешил уйти подальше от места преступления. Узнав, чей я сын, он пытался убить меня из ненависти или по какой-то другой причине. И я держал этого дьявола в своих руках и упустил его, не отомстив только потому, что мне хотелось набрать цветущего боярышника для своей милой! Если бы я знал правду, я бы сделал с ним то же самое, что делают жрецы Анауака с теми, кого приносят в жертву своим богам!

Когда я все это осознал, слезы горечи, бешенства и стыда хлынули из моих глаз. Я повернулся и, как безумный, бросился бежать к дому.

Я встретил отца и моего брата Джеффри у ворот — они возвращались верхом с бангийского рынка, У меня было такое лицо, что, увидев его, оба закричали в один голос:

— Что? Что случилось?

Трижды я поднимал на отца глаза и не решался ответить, боясь, что этот удар его сразит. Но я должен был говорить и в конце концов сказал все, обращаясь к моему брату Джеффри:

— Там, у подножия холма, лежит наша мать, Ее убил испанец по имени Хуан де Гарсиа.

Услышав мои слова, отец побелел так страшно, словно у него остановилось сердце. Челюсть его отвалилась, и глухой стон вырвался из широко раскрытого рта. Однако, уцепившись рукой за луку, он удержался в седле и, склонив ко мне бледное, как у призрака лицо, спросил:

— Где испанец? Ты убил его?

— Нет, отец. Я встретился с ним случайно близ Грабсвелла. Когда он узнал мое имя, он хотел убить меня, но я обломал об него дубинку, избил его в кровь и отнял у него шпагу.

— Ну, а потом?

— А потом я его упустил, потому что не знал, что он сделал с моей матерью. Я все расскажу вам после…

— И ты отпустил его? Ты отпустил Хуана де Гарсиа? Пусть же проклятие божье лежит на тебе, сын мой Томас, до тех пор, пока ты не докончишь того, что начал сегодня!

— Не проклинайте меня, отец, я уже сам себя проклял в душе. Поверните лучше коней и скорее скачите в Ярмут, потому что он отправился туда часа два назад. Там стоит его корабль. Может быть, вы успеете его захватить, пока он не уплыл.

Не говоря больше ни слова, отец и брат круто развернули коней и канули во мрак наступающей ночи.

Всю дорогу они мчались галопом. Кони у них были добрые, и через полтора с небольшим часа бешеной скачки они добрались до Ярмута. Но стервятник уже улетел. По его следам они бросились в порт и узнали, что совсем недавно он отплыл на ожидавшей его лодке к своему кораблю, который стоял на рейде на якоре, заранее распустив почти все паруса. Приняв испанца на борт, корабль тотчас отплыл и затерялся в ночи. Тогда мой отец приказал объявить, что заплатит двести золотых монет тому, кто захватит убийцу, и два корабля пустились за ним в погоню. Но они не успели его перехватить. Задолго до рассвета испанский корабль вышел в открытое море и скрылся из виду.

Тем временем, когда отец и брат ускакали, я созвал всех слуг и работников и объявил им о том, что произошло. Затем, захватив фонари, потому что стало уже совсем темно, мы направились к густым зарослям кустарника, где лежало тело моей матери. Я шел впереди, потому что слуги трусили. Я тоже боялся, сам не знаю чего. Совершенно непонятно, почему мать, которая так нежно любила меня при жизни, теперь после смерти внушала мне такой ужас? Тем не менее, когда мы пришли на место и когда я увидел в темноте два горящих глаза и услышал треск сучьев, я едва не упал от страха, хотя и знал, что это может быть только лисица или какая-нибудь бродячая собака, привлеченная запахом смерти.

Наконец я приблизился к матери и подозвал слуг. Мы положили ее тело на дверь, снятую для этого с петель, и так в последний раз моя мать вернулась домой.

Эта тропинка навсегда останется для меня проклятым местом. С того дня, как моя мать погибла от руки своего двоюродного брата Хуана де Гарсиа, прошло семьдесят с лишним лет; я состарился и привык ко всяким ужасам, но все равно до сих нор не решаюсь ходить этой тропой один, особенно по ночам.

Я знаю, что воображение часто выкидывает с нами злые шутки, однако, когда с год назад я отправился расставлять силки на тетеревов и очутился в ноябрьских сумерках под тем самым дубом, готов поклясться, что вся эта сцена снова предстала предо мной. Я видел самого себя молодым парнем: моя раненая рука все еще была повязана Лилиным платком. Я медленно спускался по склону холма, а за мной, сгибаясь под тяжестью страшной ноши, двигались силуэты четырех слуг. Как семьдесят лет назад, я снова слышал ропот волн и шум ветра, который шептался с речным камышом. Я видел облачное небо с разбросанными по нему редкими темно-синими просветами и колеблющиеся отблески фонарей на белой, вытянувшейся на двери фигуре с кровавым пятном на груди. Да, да, я сам слышал, как, идя впереди с фонарем в руках, приказывал слугам взять правее, чтобы обойти выбоину, и странно мне было слышать свой собственный юношеский голос. Я знаю, хорошо знаю, что это было только видение, но все мы — рабы своего воображения и все мы боимся мертвых, а потому даже мне страшно ходить по ночам по этой тропинке, хотя я и сам уже наполовину мертвец.

Но вот мы дошли с нашей ношей до дома, где женщины приняли ее и, рыдая, приступили к последнему обряду. Мне пришлось бороться не только с собственным отчаянием, но и заботиться о моей сестре Мэри; за нее я боялся больше всего. Я думал, что она сойдет с ума от ужаса и горя, но под конец она впала в какое-то оцепенение, а я спустился вниз и принялся расспрашивать слуг, сидевших в кухне вокруг очага. В ту ночь никто не ложился спать.

От слуг я узнал, что примерно за час или чуть побольше до того, как я встретился с испанцем, они видели на тропинке, ведущей к церкви, богато разодетого незнакомца. Он привязал своего коня среди кустов ежевики и дрока на вершине холма, некоторое время постоял, словно в нерешительности, пока моя мать не вышла из дому, а затем начал спускаться следом за ней. Я узнал также, что один из наших людей, работавших в саду, расположенном в каких-нибудь трехстах шагах от того места, где было совершено убийство, слышал крики, однако не обратил на них внимания. Он решил, что там забавляется какая-то парочка из Банги, затеявшая обычную майскую беготню по лесу. Воистину в тот день мне казалось, что весь наш дитчингемский приход превратился в приют для дураков, среди которых первым и самым тупым идиотом был я. Эта мысль с тех пор не раз приходила мне в голову уже в иных обстоятельствах.

Но вот пришло утро, и вместе с ним вернулись из Ярмута мой отец и брат. Они прискакали на чужих конях, потому что своих загнали. Следом за ними к полудню пришла весть, что корабли, отплывшие на поиски испанца, из-за шторма вернулись в порт, так и не увидев его судна.

Ничего не утаивая, я рассказал отцу все о моем столкновении с убийцей матери и выдержал новый приступ отцовского гнева за то, что, зная о страхе моей матери пред неким испанцем, не послушался голоса разума и упустил убийцу ради беседы со своей любимой. Брат мой Джеффри тоже не выразил мне ни малейшего сочувствия. Девушка нравилась ему самому, и он разозлился на меня, когда узнал, что мой разговор с Лили не был безрезультатным. Но об этой причине своей неприязни брат промолчал. И последней каплей, переполнившей чашу, было появление сквайра Бозарда, приехавшего вместе с другими соседями взглянуть на покойную и посочувствовать отцу в его утрате. Покончив с соболезнованиями, он тут же заявил, что моя помолвка с Лили произошла против его воли, что он этого не потерпит и что если я буду по-прежнему за ней волочиться, их старой дружбе с отцом придет конец.

Удары сыпались со всех сторон. Смерть любимой матери, тоска по возлюбленной, с которой меня разлучили, угрызения совести за то, что я выпустил испанца буквально из рук, гнев отца и злоба брата — все разом обрушилось на меня. Воистину эти дня были так беспросветно горьки, что в том возрасте, когда стыд и горе воспринимаются всего острее, я мечтал только об одном — умереть и лечь в землю рядом с матерью. Единственное, что меня поддержало тогда, это записка от Лили, переданная с ее доверенной служанкой. В ней Лили уверяла меня в своей нежной любви и заклинала не падать духом.

Наконец наступил день похорон, и мою мать, облаченную в белоснежные одежды, опустили на предназначенное ей место в приделе дитчингемской церкви. Там же, рядом с нею, покоится ныне и мой отец, а чуть поодаль, под бронзовыми изваяниями, — родители Лили и все их многочисленные дети.

Эти похороны были для меня мучительны. Не в силах сдержать свое горе, отец разрыдался, а моя сестра Мэри без чувств упала мне на руки. Почти все в церкви плакали, потому что хотя моя мать и была по рождению чужестранкой, ее все любили за обходительность и доброе сердце.

Но вот похороны подошли к концу. Благородная испанская дама и жена англичанина уснула последним сном в старой церкви, где она будет покоиться еще долго после того, как люди позабудут не только ее трагическую историю, но и самое ее имя. А это, как видно, случится скоро, потому что из всех Вингфилдов в наших краях остался в живых один я. У сестры моей Мэри, правда, есть наследники, к которым перейдет все мое состояние, за исключением некоторых пожертвований на бедных Банги и Дитчингема, однако они уже носят другое имя.

Когда все было кончено, я вернулся домой. Отец сидел в гостиной, погруженный в безысходную скорбь, а рядом с ним — мой брат Джеффри. Отец снова начал осыпать меня самыми горькими упреками за то, что я упустил убийцу, когда сам бог отдал его в мои руки.

— Вы забываете, отец, он же любезничал с девушкой, — язвительно заметил Джеффри. — А это для него, видно, было куда важнее, чем спасение матери. Ну что же, зато он сразу убил двух зайцев: позволил убийце бежать, хоть и знал, что наша мать больше всего боялась появления испанца, и заодно поссорил нас со сквайром Бозардом, нашим добрым соседом, которому почему-то весьма не понравилось подобное ухаживание.

— Да, ты прав, — отозвался отец. — Кровь матери на твоих руках, Томас!

Я слушал и чувствовал, что больше не в силах переносить подобную несправедливость:

— Все это ложь! — воскликнул я. — И я это повторю даже родному отцу, Ложь! Этот человек убил мою мать до того, как я его встретил. Он уже возвращался в Ярмут к своему кораблю и только случайно сбился с дороги. Почему же вы говорите, что кровь матери на моих руках? Что же до моего ухаживания за Лили Бозард, то это уже мое дело, братец, а не твое, хотя тебе, конечно, хотелось бы, чтобы все было иначе! А вы, отец, почему вы не сказали мне раньше, что боитесь этого испанца? Я слышал только какие-то намеки и не обратил на них внимания, потому что думал о другом. А теперь слушайте, что я вам скажу. Вы, отец, призвали на меня проклятие божье, чтобы оно тяготело надо мной до тех пор, пока я не найду убийцу и не завершу того, что начал. Да будет так! Пусть преследует меня проклятие божье, пока я его не найду. Я еще молод, но зато силен и ловок, С первой же оказией я отправляюсь в Испанию и буду охотиться за ним до тех пор, пока его не прикончу или не узнаю, что он уже мертв. Если вы дадите денег, чтобы помочь мне в поисках, — хорошо; если нет — обойдусь и без них. Но перед богом и перед духом моей матери я клянусь, что не успокоюсь и не остановлюсь до тех пор, пока не заколю злодея той же самой шпагой, которой была убита она, пока не отомщу за ее кровь убийце или не уверюсь, что он умер, и если я когда-либо почему-либо нарушу свою клятву, пусть погибну я еще более страшной смертью, чем погибла мать, пусть душа моя будет отвергнута в небесах, а имя мое навсегда опозорено на земле!

Так в ярости и отчаянии я дал клятву, воздев руки к небу, чтобы призвать его в свидетели истинности моих слов.

Отец смотрел на меня с одобрением.

— Если ты решился, сын мой Томас, в деньгах у тебя не будет недостатка, — сказал он. — Я бы сделал это сам, ибо кровь можно смыть только кровью, но силы мои уже не те. А потом меня слишком хорошо знают в Испании, и Святое Судилище меня сразу найдет. Отправляйся же, и да будет с тобой мое благословение! Ты должен это сделать, потому что наш враг ускользнул от нас по твоей оплошности.

— Да, да, он должен ехать, — поддакнул мой брат Джеффри.

— Ты это говоришь только потому, что рад от меня избавиться, — ответил я ему со злостью. — А избавиться от меня тебе хочется для того, чтобы занять мое место подле одной девушки, которую мы оба знаем. Ты хочешь воспользоваться моим отсутствием. Что ж, попытайся, если совесть тебе позволяет! Но помни — козни за моей спиной не доведут тебя до добра!

— Девушка достанется тому, кто сумеет ее завоевать, — ответил Джеффри.

— Сердце девушки уже завоевано, братец. Ты можешь купить у ее папаши только тело, но никогда не получишь души, а тело без души — незавидная добыча!

— Довольно! — вступился отец. — Не время сейчас болтать о любви и о девушках. Слушайте меня! Я расскажу вам о вашей матери и об испанце, который ее убил. Раньше я не говорил об этом, но теперь я должен сказать вам все.

И отец начал:

«Когда я был молодым парнем, мне пришлось по воле отца отправиться в Испанию. Я попал в монастырь в городе Севилье, однако монахи и монашеская жизнь не пришлись мне по душе, и я оттуда сбежал. Год с лишним я перебивался как мог, потому что после бегства из монастыря боялся вернуться в Англию. Впрочем, жил я не так уж плохо, добывая деньги разными случайными способами, но главным образом — стыдно признаться! — азартными играми, в которых мне всегда везло. И вот однажды ночью за игорным столом я встретил Хуана де Гарсиа. Это его настоящее имя. Он его выболтал Томасу в порыве ярости, когда хотел его заколоть.

В те времена де Гарсиа уже пользовался дурной славой, несмотря на то, что был еще совсем юнцом. Но собой он был хорош, отличался приятным обхождением и принадлежал к знатному роду. Случилось так, что он выиграл у меня в кости и, придя в отличное настроение, пригласил в дом своей тетки, знатной севильской вдовы. У нее была единственная дочь, и это была ваша мать. Я узнал, что девушка, Луиса де Гарсиа, обручена со своим двоюродным братом, однако не по собственной воле, ибо контракт о помолвке был подписан тогда, когда ей едва исполнилось восемь лет. Тем не менее союз этот считался законным и нерушимым, поскольку в Испании такая помолвка рассматривается чуть ли не как освященный церковью брак. Женщины, связанные подобными обязательствами, обычно не питают к своим нареченным никаких нежных чувств, и так было с юной Луисой. По правде говоря, она просто ненавидела и боялась Хуана де Гарсиа, хотя он, я думаю, — по-своему любил ее больше всего на свете. Под разными предлогами она добилась от Хуана согласия отложить свадьбу до тех пор, пока ей не исполнится двадцать лет. Но чем она становилась холоднее, тем больше он загорался желанием завладеть ею, а заодно и ее весьма значительным состоянием. Подобно всем испанцам, он был необузданно страстен и, как все беспутные игроки, всегда нуждался в деньгах.

Скажу, не вдаваясь в подробности, что с первой же встречи я и ваша мать полюбили друг друга, и единственным нашим желанием стало встречаться как можно чаще. Это нам было нетрудно, ибо мать Луисы тоже боялась я не любила своего племянника со стороны мужа и хотела избавить свою дочь от такого супруга. Кончилось все тем, что я открылся в своей любви, и мы тайно порешили бежать в Англию. Однако слух об этом дошел до Хуана де Гарсиа, который имел в доме своих соглядатаев и был ревнив и мстителен, как настоящий испанец.

Сначала он попытался отделаться от соперника, вызвав меня на дуэль, однако обстоятельства заставили нас разойтись, не позволив даже обнажить шпаги. Тогда он заплатил наемным убийцам, чтобы они разделались со мной, когда я выйду ночью на улицу. Но у меня под курткой была надета кольчуга, о которую сломались кинжалы бандитов, и я сам заколол одного из них. Дважды потерпев неудачу, де Гарсиа, однако, не успокоился. Дуэль к убийство из-за угла не помогли, зато оставался еще один, самый надежный способ. Я уже не знаю, как он узнал некоторые подробности из моей жизни, например, о том, что я сбежал из монастыря, но с таким козырем на руках ему оставалось только выдать меня Святому судилищу как еретика и вероотступника. Однажды ночью он так и сделал.

Это произошло накануне того дня, когда мы должны были сесть на корабль и отплыть из Испании. Луиса, ее мать и я сидели в их севильском доме, как вдруг в комнату ворвались шесть человек с капюшонами на головах и, не говоря ни слова, схватили меня. Когда я спросил, что они от меня хотят, они вместо ответа поднесли к моему лицу распятие. Я сразу понял, в чем дело, Женщины отшатнулись, захлебываясь рыданиями. Затем тайно и тихо меня доставили в башню Святого Судилища.

Я не буду рассказывать обо всем, что мне пришлось там вынести. Дважды меня пытали на дыбе, один раз прижигали раскаленным железом, трижды бичевали железными прутьями и все время кормили такими отбросами, какие у нас в Англии никто бы не предложил и собаке. А когда мое «преступное» бегство из монастыря и прочие так называемые «святотатства» были окончательно установлены, меня приговорили к сожжению.

И вот, когда после целого года пыток и ужасов я уже утратил последнюю надежду и приготовился к смерти, неожиданно пришла помощь. Вечером последнего дня (наутро меня должны были сжечь живьем на костре) в темницу, где я лежал без сил на соломе, явился мой главный мучитель. Он обнял меня и сказал, чтобы я воспрянул духом, ибо церковь сжалилась над моей молодостью и решила вернуть мне свободу. Сначала я дико расхохотался, полагая, что это было только новой пыткой, и не поверил ни одному его слову. Лишь когда с меня сняли мои лохмотья, одели в приличную одежду и вывели в полночь за ворота тюрьмы, я уверовал, что бог совершил это чудо. Измученный и пораженный, стоял я возле ворот, не зная, куда мне бежать, когда ко мне приблизилась закутанная в черный плащ женщина и прошептала: «Иди за мной!» То была ваша мать. Из хвастливой болтовни Хуана де Гарсиа она узнала о моей судьбе и решила меня спасти. Трижды все планы ее терпели неудачу, но, наконец, с помощью одного ловкого посредника золото сделало то, в чем мне отказало правосудие я милосердие. За мою жизнь и свободу ей пришлось заплатить огромную сумму.

Той же ночью мы обвенчались и бежали в Кадис. Однако мать Луисы не смогла последовать за нами, потому что была больна и не вставала с постели. Ради меня ваша любимая мать бросила все, что оставалось от ее состояния после выкупа, заплаченного за мою жизнь, и покинула свою семью и свою родину — так велика любовь женщины!

Все было подготовлено заранее. В Кадисе стоял на якоре английский корабль из Бристоля, «Мэри», за проезд на котором было уже заплачено. Однако неблагоприятный ветер задержал нас в порту. Он был так силен, что, несмотря на все свое желание спасти нас, капитан не решался вывести «Мэри» в открытое море. Мы провели в гавани два дня и еще одну ночь, опасаясь всего на свете, и все же счастливые нашей любовью. И опасались мы не без причины. Тот, кто бросил меня в темницу, поднял тревогу, уверяя всех, что я сбежал с помощью дьявола, своего господина, и меня искали по всему побережью. Кроме того, обнаружив исчезновение своей нареченной и будущей жены, Хуан де Гарсиа сообразил, что мы скрылись вместе. Обостренное ненавистью и ревностью чутье помогло ему проследить наш путь шаг за шагом, и в конце концов си нас нашел.

Наутро третьего дня яростный ветер утих, якорь был поднят и «Мэри» двинулась по фарватеру. Но когда корабль начал разворачиваться я матросы приготовились поднять паруса, к борту его подошла лодка с двумя десятками солдат. Еще две лодки спешили за первой. С лодки капитану приказали бросить якорь, потому что по повелению Святого Судилища его корабль должен быть задержан и обыскан. Случайно я оказался на палубе и уже собирался спуститься вниз, чтобы спрятаться, когда один из сидевших в лодке вскочил на ноги и закричал, что я и есть тот самый сбежавший еретик, которого они ищут. В этом человеке я сразу узнал Хуана де Гарсиа.

Наверное, капитан выдал бы меня, испугавшись, что его корабль задержат, а его самого со всей командой упрячут в тюрьму. Но я в отчаянии сорвал с себя одежду и, обнажив страшным раны, покрывавшие все мое тело, закричал матросам: «Англичане, неужели вы отдадите своего соотечественника этим чужеземным дьяволам? Взгляните, что они со мной сделали!» И я показал на едва затянувшиеся язвы, оставленные раскаленными щипцами. «Если вы меня выдадите, вы обречете меня на еще более страшные пытки, и я буду сожжен живьем! Сжальтесь хоть над моей женой, если вам не жалко меня! А если в ваших сердцах нет жалости, дайте мне шпагу, чтобы я мог умереть и спастись от пыток!»

И тогда один из матросов, уроженец Саутуолда, знававший моего отца, воскликнул: «Клянусь господом богом, я за тебя Вингфил! Если им нужен ты и твоя любимая, им придется сначала убить меня!» И с этими словами он схватил лук, сбросил с него чехол и, наложив стрелу на тетиву, прицелился в испанцев, сидевших в лодке. Следом за ним и другие матросы закричали: «Если вам нужен кто-нибудь из нас, идите сюда! Возьмите его сами! Суньтесь только, проклятые мучители!»

Глядя на матросов, и капитан обрел мужество. Ничего не ответив испанцам, он приказал половине команды как можно быстрее поднять паруса, а остальным в это время быть наготове, чтобы сбросить солдат, если те полезут на палубу.

Но тем временем подошли еще две лодки и уцепились баграми за борт корабля. Какой-то испанец вскарабкался на руслены, а оттуда на палубу, и я узнал в нем одного из священников инквизиции, который допрашивал меня во время пыток. Бешенство овладело мной, когда я вспомнил, как этот дьявол стоял и уговаривал моих мучителей постараться во имя любви к господу богу. Выхватив лук у моряка из Саутуолда, я до предела натянул тетиву к выстрелил. Я не промахнулся, Томас, потому что умел, как и ты, обращаться с луком. Испанец запрокинулся и полетел в море с доброй английской стрелой в груди.

После этого никто уже не пытался подняться ка борт: испанцы только стреляли в нас, и им удалось ранить одного человека. Капитан приказал нам оставить в покое луки и укрыться за фальшбортом, ибо паруса уже приняли ветер. И тогда Хуан де Гарсиа поднялся в лодке во весь рост и проклял меня и мою жену.

«Вы от меня все равно не уйдете! — кричал он, пересыпая свою речь проклятиями и бранными словами. — Даже если мне придется ждать двадцать лет, я все равно отомщу вам и всем, кто вам дорог! А ты, Луиса де Гарсиа, помни: где бы ты так спряталась, я найду тебя, и когда мы встретимся, тебе придется пойти за мной, куда я захочу, или этот час станет твоим смертным часом!»

Но мы уже плыли к Англии, и лодки вскоре остались за кормой».

— Вот, сыновья мои, — закончил рассказ отец, — теперь вы знаете, что случилось со мною в юности и как я женился ка вашей матери, которую сегодня похоронил. Хуан де Гарсиа сдержал свое слово.

— А все-таки странно, — проговорил Джеффри, — что после стольких лет он убил нашу мать. Ведь, по вашим словам, он был когда-то в нее влюблен. Право же, ни один злодей не сделал бы такого!

— Удивляться тут нечему, — ответил отец. — Мы не знаем, о чем они говорили, прежде чем он ее заколол. Ясно только одно: когда он крикнул Томасу, что хотел бы посмотреть, сколько правды в предсказаниях, он имел в виду какие-то слова вашей матери. И потом — много лет назад де Гарсиа поклялся, что либо она пойдет за ним, либо он ее убьет. Твоя мать была еще красива, Джеффри, и, возможно, он предложил ей на выбор — бежать с ним или умереть. А о большем, сын мой, и не старайся узнать…

Тут мой отец закрыл лицо руками и разразился душераздирающими рыданиями.

— Почему же вы не рассказали нам все это раньше, отец? — спросил я, когда снова мог заговорить. — Тогда на земле уже сейчас было бы одним негодяем меньше и мне бы не пришлось отправляться в далекийпуть.


Я даже не представлял себе, каким этот путь окажется далеким!

Глава 6

ПРОЩАЙ, ЛЮБИМАЯ!
Через двенадцать дней после похорон матери и после того, как отец рассказал нам историю своей женитьбы, я уже был готов отправиться на поиски. По счастью, в Ярмутском порту оказался корабль, отплывавший в Кадис. Это судно водоизмещением в сто тонн носило имя «Авантюристка», Оно шло с грузом сукна и прочих английских товаров, рассчитывая вернуться с вином и тисовыми палками для луков.

Отец заплатил за мой проезд на судне и, кроме того, дал мне пятьдесят фунтов золотом. Взять с собой больше я не рискнул, но отец снабдил меня также рекомендательными письмами от ярмутских купцов к их агентам в Кадисе: в рекомендациях предписывалось выдать мне любую нужную сумму в пределах ста пятидесяти английских фунтов и в дальнейшем оказывать всяческое содействие.

«Авантюристка» отплывала третьего числа июня месяца. Вечером первого я должен был выехать в Ярмут. Все мои вещи отправили заранее, и я уже попрощался со всеми, кроме одного человека, как раз того, с кем мне больше всего хотелось бы увидеться перед отъездом. Со дня нашего объяснения в любви я видел Лили только на похоронах моей матери, но поговорить тогда мы не смогли. Да и сейчас похоже было на то, что мне придется уехать, так и не сказав ей на прощание ни одного слова, ибо сквайр Бозард велел предупредить, что если я посмею приблизиться к его дому, слуги выставят меня за дверь, а я не желал подвергаться подобному позору.

Тяжко мне было отправляться в столь дальние края, откуда я мог и не вернуться, даже не сказав любимой последнего «прости».

Не зная, как мне поступить, я обратился со своим горем к отцу, рассказал ему обо всем и попросил помочь.

— Я уезжаю, чтобы отомстить за нашу общую утрату, — сказал я. — Может быть, мне придется расстаться с жизнью ради чести нашего имени. Помогите же мне теперь, отец!

— Мой сосед Бозард, — ответил отец, — прочит дочку за твоего брата Джеффри, а не за тебя, Томас. Своим добром каждый волен распоряжаться как хочет. Однако сегодня я тебе помогу, если сумею. Надеюсь, что меня-то он не выставят за порог! Прикажи оседлать коней: поедем к Бозарду вместе.

Не прошло и получаса, как мы уже были перед домом Лили. Отец сказал, что желает поговорить со сквайром. Слуга, помня приказ своего хозяина, посмотрел на меня с сомнением, однако впустил нас в приемный зал, где сидел, попивая эль, сам сквайр Бозард.

— Добрый день, сосед! — проворчал сквайр. — Рад тебя видеть. Однако ты привел с собой того, кому здесь вовсе не рады, хоть это и твой сын.

— Я привел его сюда в последний раз, брат Бозард, — ответил отец. — Выслушай его просьбу. Ты можешь сказать ему «да» или «нет» — дело твое, однако если ты ему откажешь, наша дружба от этого крепче не станет, потому что парень сегодня в ночь уезжает, чтобы поспеть на корабль и отплыть в Испанию. Он едет на поиски того, кто убил его мать, и едет по своей доброй воле, ибо, сам того не желая, позволил убийце бежать, и я считаю, что он делает правильно.

— Щенок он еще! — проговорил сквайр Бозард. — Молод он для такой охоты, к тому же в чужих краях! Однако мне его смелость нравится, и я желаю ему добра. Чего он от меня хочет?

— Разрешения проститься с твоей дочкой. Я знаю, что его ухаживания тебе не по нраву, и не удивляюсь. Я и сам считаю, что он пока слишком молод, чтобы думать о женитьбе. Но если он еще один раз увидится с девушкой, худого в этом не будет. А теперь — слово за тобой!

Подумав немного, сквайр Бозард ответил:

— Парень-то он бравый, хоть и не бывать ему моим зятем. И едет далеко. Как знать — может, совсем не вернется? Не хочу я, чтобы он поминал меня недобрыми словами! Ступай-ка вон под тот бук, Томас Вингфилд, и жди. Я пришлю туда Лили. Можешь поговорить с ней полчаса. Только смотри — не больше! Да не уходите никуда, чтобы вас было видно ив окон. И не благодари меня, ступай, пока я не передумал!

Я выбежал из дому, с замирающим сердцем остановился под буком и стал ждать появления Лили, словно ангела небесного. Воистину, когда она приблизилась, я подумал, что даже ангел не может быть прекрасней, добрей и нежней.

— О Томас! — прошептала она, когда мы поздоровались. — Неужели это правда, что ты плывешь за море на поиски испанца?

— Да, я плыву, чтобы искать этого испанца, чтобы найти его и убить, когда найду. Тогда я оставил его, чтобы прийти к тебе, а теперь я должен оставить тебя, чтобы найти его. Нет, только не плачь! Я поклялся это сделать, и если не исполню клятву, я буду опозорен.

— А я из-за твоей клятвы должна овдоветь, даже не став женой? Ах Томас, если ты уедешь, я тебя уже никогда не увижу!

— Почем знать, милая. Мой отец побывал за морями, прошел через все опасности и вернулся благополучно.

— Конечно, он-то вернулся, да еще не один! Ты молод, Томас, а в далеких странах столько прекрасных и знатных дам! Разве я смогу — удержать свое место в твоем сердце, когда буду так далеко?

— Клянусь тебе Лили…

— Нет, Томас, не клянись: зачем брать лишний грех на душу, если ты вдруг нарушишь клятву? Просто помни обо мне, любимый, а я тебя никогда не забуду! Ведь, может быть, — о, сердце мое разрывается, когда подумаю! — может быть, это наша последняя встреча на земле. Но если это так, будем надеяться на встречу в небесах. Но в одном будь уверен: я буду верна тебе, пока жива, и что бы ни делал отец, я скорее умру, чем нарушу свое обещание. Я молода, конечно, чтобы говорить так уверенно, но так оно и будет. О боже, это расставание хуже смерти! Уснуть бы сейчас вечным сном, чтобы все нас забыли! А может быть, лучше и впрямь тебе уехать… Ведь, если ты останешься, каково нам с тобой будет, пока жив отец, а я ему желаю долгой жизни!

— Вечный сон и забвение придут скоро, Лили: никто еще их не ждал слишком долго. Однако пока мы живы, надо жить. Давай же помолимся, чтобы нам жить друг для друга. Я отправляюсь не только на поиски врага, но и на поиски богатства, и я его завоюю ради тебя, чтобы мы могли пожениться.

Лили горько покачала головой.

— Это было слишком большим счастьем, Томас. Люди редко женятся по настоящей любви, а если это случается, то лишь для того, чтобы тут же потерять друг друга. Будем же благодарны за то, что узнали, какой может быть любовь на земле. И если не встретимся — будем любить друг друга в ином мире, где никто нам не скажет «нет».

Мы долго еще говорили, шепча несвязные слова любви, тоски и надежды, как это сделали бы любой юноша и девушка на нашем месте. Наконец Лили оглянулась с печальной и нежной улыбкой и сказала:

— Пора, милый. Вон в дверях стоит мой отец и зовет меня. Все кончено.

— Тогда будь что будет! — лихорадочно прошептал я и увлек Лили за ствол старого бука. Здесь я схватил ее в объятия и принялся целовать еще и еще, и она, не стыдясь, отвечала на мои поцелуи.

Плохо помню, что было потом. Помню только, что когда мы уже уезжали, я снова увидел любимое лицо, печальное и задумчивое. Лили смотрела, как я уходил из ее жизни. Потом в течение двадцати лет это печальное и прекрасное лицо вставало передо мной, как встает оно перед моими глазами сейчас, наперекор всему, и жизни, и смерти. Другие женщины тоже любили меня, и я знавал расставания пострашнее, но воспоминание об этой девушке и ее прощальный взгляд оказались сильнее всего. Вглядываясь в прошлое, я всегда видел ее лицо и знал, что оно никогда не потускнеет. Разве может какое-нибудь горе сравниться с горечью этой разлуки?

Над первой любовью обычно смеются, но если это настоящая любовь, если это не просто вспышка пробуждающейся страсти, такая первая любовь становится также последней любовью, вечной любовью, самым счастливым или самым горьким уделом, какой только может выпасть на долю мужчине или женщине. Это говорю вам я, старик, немало повидавший на своем веку. И это — святая истина.

Я позабыл рассказать еще об одном. Когда мы с отчаянием в душе целовались и обнимались за стволом старого бука, Лили сняла с пальца кольцо и сунула его мне в руку со словами: «Каждое утро, когда проснешься, смотри на него и вспоминай обо мне!» Это было кольцо ее матери. Оно и сейчас поблескивает при свете зимнего солнца на моей морщинистой руке, которая выводит эти строки. Долгие годы, заполненные самыми невероятными событиями, всегда и всюду, в бою и в любви, при зареве лагерных костров, в отблесках жертвенного огня или под мерцающими одинокими звездами среди безлюдной дикой пустыни это кольцо сияло на моем пальце, напоминая о той, которая мне его дала. И с этим кольцом я сойду в могилу. На внутренней стороне гладкого золотого кольца выгравирован девиз, сейчас уже полустертое двустишие:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Воистину подходящие для нас слова! Они не утратили своего значения и поныне.

В тот же день мы с отцом отправились верхом в Ярмут. Мой брат Джеффри не поехал с нами, но простились мы дружески, и я этому рад, потому что больше я его уже не увидел. О Лили Бозард и о наших чувствах к ней не было сказано ни слова, хотя я прекрасно звал, что едва я скроюсь за поворотом, он тут же постарается занять мое место в ее сердце. Он и в самом деле сделал такую попытку, но за это я его прощаю. По правде говоря, его нельзя слишком порицать, потому что разве найдется хоть одни мужчине, который, увидев Лили, не захотел бы на ней жениться? Вряд ли. А раньше мы всегда были добрыми друзьями, и лишь позднее, когда оба возмужали и между нами встала любовь к Лили, мы начали постепенно отдаляться друг от друга. История довольно обычная. К тому же Джеффри ничего не добился и сердиться мне на него попросту не за что. Куда лучше вспоминать о нашей детской дружбе, предав остальное забвению. Бог с ним!

Моя сестренка Мэри, которая стала самой красивой девушкой во всей округе после Лили Бозард, горько плакала, разлучаясь со мной. Она была всего на год моложе меня, и мы нежно любили друг друга. Я утешил Мэри, как сумел, и, рассказав обо всем, что произошло между мною и Лили, попросил ее стать нашим союзником. Мэри обещала сделать все возможное, и хотя она не сказала, что у нее на уме, однако я понял: сестренка надеется нам помочь. Как я уже говорил, у Лили был брат, весьма многообещающий юноша, в то время он находился в колледже. Сестра и он питали друг к другу глубокую привязанность, которая, возможно, могла бы в дальнейшем вылиться в нечто более прочное.

Итак, мы поцеловались в последний раз и со слезами простились. Отец и я сели на коней и двинулись в путь. Но когда, миновав Пирнхоу-стрит, мы поднялись на невысокий холм за вайнгфордскими мельницами, расположенными левее Банги, я придержал своего коня, оглянулся назад, на живописную долину Уэйвни, и сердце мое сжалось от боли. Если бы я знал все, что мне предстоит пережить, прежде чем я снова увижу родные места, оно бы, наверное, разорвалось. Но господь бог, ниспосылающий людям по мудрости своей тягчайшие испытания, спасает их неведением. Ибо если бы мы обладали даром предвидеть будущее, я думаю, лишь немногие из нас согласились бы жить по доброй воле. Поэтому я только бросил последний долгий взгляд на темнеющие вдали кроны дубов, за которыми скрывался дом Лили, и тронул коня.

На следующий день я уже был на борту «Авантюристки». Перед самым отплытием сердце отца дрогнуло: он вспомнил, что я был любимцем матеря и испугался, что больше меня не увидит. Отец настолько встревожился, что в самый последний момент изменил свое решение и хотел меня удержать. Но я уже не мог остановиться, я выстрадал всю горечь расставания и не желал возвращаться на посмешище соседям.

— Слишком поздно? — сказал я отцу. — Вы сами хотели, чтобы я отомстил, и побуждали меня к этому самыми жестокими словами. А теперь, даже если я буду знать наверное, что через неделю умру, я все равно не останусь дома, потому что от таких клятв, как моя, не отказываются, и пока она не исполнена, проклятие будет тяготеть надо мной.

— Да будет так, сын мой! — со вздохом проговорил отец. — Страшная смерть твоей матери затмила тогда мой разум, и я наговорил такого, что, боюсь, мне еще придется раскаяться. К счастью, я вряд ли доживу до этого дня, ибо сердце мое разбито. Мне следовало бы вспомнить, что возмездие в руках божьих и оно обрушится в свое время без нашей помощи. Не поминай меня лихом, мой мальчик, если мы больше не встретимся. Я люблю тебя, и только еще более сильная любовь к твоей матери заставила меня обойтись с тобой так сурово.

— Я это знаю, отец, и не помню зла. Но если вы сами считаете, что вы передо мной в долгу, заплатите мне лишь одним: постарайтесь, чтобы мой брат, не вредил нам с Лили, пока меня здесь не будет.

— Я сделаю что могу, сын мой, хотя, признаться, не будь вы так сильно привязаны друг к другу, я бы с удовольствием их поженил. Но, повторяю, я уже недолго смогу заботиться о твоих и о прочих земных делах, а когда меня не станет все пойдет своим естественным путем. А тебе, Томас, я даю завет: не забывай своей веры и своей родины, что бы с тобой ни случилось, избегай ненужных стычек, держись подальше от женщин, губящих нашу молодость, а главное — следи за своим языком и своим характером, он у тебя далеко не голубиный. Кроме того, где бы ты ни был, де хули веру чужой страны, не насмехайся над ее обычаями и не нарушай их, иначе ты узнаешь, как жестоки бывают люди, когда думают, что это угодно их богам, — это я испытал на себе!

Я ответил, что не забуду его советов, и в действительности позднее они избавили меня от многих неприятностей. Затем отец обнял меня, благословил, и мы расстались.

Больше я его уже не увидел. Несмотря на то, что отец мой был еще далеко не стар, примерно через год после моего отъезда он скончался. Сердечный приступ застиг его в тот момент, когда однажды после воскресной службы он стоял в приделе дитчингемской церкви близ алтаря, размышляя над прахом моей матери. Так он умер, оставив моему брату все свои земли и состояние. Упокой, господи, его душу! Отец был чистосердечным человеком, но любил мою мать слишком сильно, чтобы широко смотреть на жизнь и всегда быть справедливым. Подобная любовь, естественная лишь для женщин, может превратиться в нечто сходное с обыкновенным эгоизмом и заставить того, кто ею одержим, относиться с безразличием ко всему остальному. По сравнению с матерью дети были для моего отца ничто, и он охотно отдал бы нас всех, лишь бы вернуть ей жизнь. Но в конечном счете это был благородный недостаток, потому что отец в своей страсти о себе совершенно не думал и заплатил за любовь дорогой ценой.

О том, как мы доплыли до Кадиса, куда, по слухам, направился корабль де Гарсиа, рассказывать почти нечего. В Бискайском заливе поднялся встречный ветер и отнес нас к гавани города Лиссабона, где мы и укрылись. Но в конечном счете мы благополучно достигли Кадиса, проведя в море сорок дней.

Глава 7

АНДРЕС ДЕ ФОНСЕКА
Теперь я должен рассказать обо всем, что приключилось со мной за тот год с лишним, который я провел в Испании. Однако я буду краток, ибо если начну вспоминать все подробности, то, наверное, скончаюсь сам, так и не успев окончить свою повесть.

Прежде всего я направился вверх по Гвадалквивиру к Севилье. Красотами этого древнего мавританского города восторгались многие путешественники, и я не буду на них останавливаться, потому что мне предстоит рассказ о таких землях, где еще не бывал ни один из вернувшихся в Англию смельчаков.

Итак, буду краток. Я подумал о том, что мне, наверное, придется задержаться на некоторое время в Севилье и, не желая привлекать внимания, а также для того, чтобы избежать лишних расходов, решил заняться своим прежним делом, то есть продолжить изучение медицины. Для этого я обратился к торговым агентам английской компании, которые должны были мне помочь, я раздобыл у них рекомендательные письма к севильским врачам. В них по моей просьбе я был представлен под именем Диего д’Айла, либо не хотел, чтобы все знали, что я англичанин. С виду я и не был похож на британца, как уже говорилось, внешность у меня была самая что ни на есть испанская, и подвести могла только моя речь. Но и это затруднение уменьшалось с каждым днем. Зная язык с детства от матери, я не упускал ни единой возможности усовершенствоваться в чтении и в разговоре, и уже через полгода в совершенстве овладел кастильским наречием, так что лишь едва заметный акцент отличал меня от настоящего испанца. Изучение языков мне вообще давалось легко.

По прибытии в Севилью я оставил свои вещи в одной из наиболее скромных гостиниц и немедленно отправился, чтобы вручить свое рекомендательное письмо известному севильскому врачу, имя которого я теперь уже позабыл. Этот врач имел прекрасный дом на широкой, обсаженной чудесными деревьями улице Лас Пальмас, ж которой сходились другие маленькие улочки. По одной из них я и пошел из своей гостиницы. Это был узенький, тихий переулок; дома выходили на него замкнутыми с трех сторон внутренними двориками, по-испански — патио. Шагая по переулку, я обратил внимание на человека, сидевшего на табурете в тени у своего патио. Этот маленький сухой старичок с удивительно умными и зоркими черными глазами тотчас меня заприметил.

Дом знаменитого врача был расположен таким образом, что старичок его видел, не вставая с места, и мог следить за всеми, кто входил или выходил ив дверей, Отыскав этот дом, я снова вернулся в тихий переулочек и принялся прогуливаться по нему взад и вперед, соображая, что мне сказать врачу, и все это время старичок не спускал с меня своих проницательных глаз. Наконец я приготовил свою речь и направился к дому врача, но только для того, чтобы услышать, что тот куда-то вышел. Спросив, когда его можно видеть, я повернулся и побрел по тому же узенькому переулку. Неторопливыми шагами дошел я до того места, где сидел старичок, но когда я с ним поравнялся, он уронил свою широкополую шляпу, которой обмахивался, прямо к моим ногам, Я нагнулся, поднял ее с мостовой и протянул старичку.

— Премного вам благодарен, юноша! — проговорил он глубоким приятным голосом. — Вы весьма любезны для иностранца.

— Откуда вы знаете, что я иностранец, сеньор? — спросил я, позабыв от удивления об осторожности.

— Если бы я не догадался раньше, я бы узнал это сейчас, — ответил он со спокойной улыбкой. — Ваша кастильская речь говорит сама за себя.

Я поклонился и хотел пройти мимо, когда он снова заговорил со мной:

— Вы куда-то спешите, мой юный друг? Не зайдете ли выпить со мной стаканчик винца? Оно того стоит!

Я уже решил было отказаться, но вдруг подумал, что делать мне совершенно нечего, а тут я, может быть, узнаю из его разговоров что-нибудь полезное.

— Благодарю вас, сеньор, — сказал я. — День сегодня жаркий, и я не прочь освежиться.

Он тотчас молча поднялся и провел меня во внутренний, вымощенный мраморными плитами дворик, весь увитый виноградными лозами. Посреди дворика был бассейн, заполненный водой, подле которого в тени виноградной листвы стояли стулья и маленький столик. Затворив дверь патио, старичок усадил меня, взял со стола серебряный колокольчик и позвонил. Из дома выбежала молоденькая прелестная девушка в причудливом испанском наряде.

— Подай нам вина! — приказал старичок.

Вино появилось мгновенно, белое вино, подобного которому я не пробовал еще ни разу.

— За ваше здоровье, сеньор… — и здесь мой хозяин остановился, подняв бокал и вопросительно глядя на меня.

— Диего д’Айла, — отозвался я.

— Гм, гм, — пробормотал он. — Имя испанское, или, вернее, подражание испанскому, потому что я такого не слышал, а у меня на имена хорошая память.

— Это мое имя, а об остальном думайте, как вам будет угодно, сеньор… — и я в свою очередь выжидательно посмотрел на него.

— Андрес де Фонсека, — представился он с поклоном, — врач этого города, и достаточно известный, особенно среди представительниц прекрасного пола. Будь по-вашему, дон Диего, я принимаю это имя, ибо имена ничего не значат и время от времени их можно просто менять. Я полагаю, что это никого, кроме их владельцев, не касается. Вы, я вижу, приезжий… Не удивляйтесь, сеньор! Здешний городской житель не станет оглядываться, колебаться к расспрашивать о том, как ему куда-то пройти, а, кроме того, уроженцы Севильи никогда не ходят летом по солнечной стороне улицы. А теперь, если вы не сочтете мой вопрос нескромным, расскажите, пожалуйста, что привело такого здорового юношу к моему сопернику и конкуренту?

И он кивнул в сторону дома знаменитого врача.

— Дела человека, точно так же, как и его имя, никого не касаются, кроме него самого, — ответил я, решив про себя, что передо мной один из тех лекарей, которые позорят наше искусство, бесстыдно гоняясь за пациентами ради наживы. — Однако я вам отвечу. Я тоже врач, хотя и недостаточно опытный. Я ищу место у какого-нибудь известного доктора, которому я мог бы помогать в его практике, пополняя свои знания и одновременно зарабатывая себе на пропитание.

— Ах вот как? В таком случае, сеньор, вы там ничего не найдете, — и он снова показал на дом врача. — Такие, как он, берут учеников только за хорошее вознаграждение: таковы обычаи нашего города.

— Значит, мне придется зарабатывать на жизнь другими способом или в другом месте.

— Не торопитесь. Давайте-ка сначала посмотрим, как вы разбираетесь в медицине и, что гораздо важнее, в природе человеческой, ибо в медицине вообще никто ничего толком не понимает, но тот, кто познал природу людей, может стать повелителем мужчин или женщин — их повелительниц.

И без дальнейших околичностей он принялся задавать мне вопросы, каждый из которых был так тонок и так прямо шел к самой сути дела, что я только удивлялся его проницательности. Некоторые вопросы относились к медицине, главным образом к особенностям женского организма, другие, более общие, больше касались женского характера. Наконец, он кончил и проговорил:

— Неплохо, сеньор! Вы юноша со знаниями и способностями, хотя вам не хватает опыта, как и следовало ожидать, учитывая ваш возраст. В вас виден ум, сеньор, но также и сердце, и это очень хорошо, потому что даже промахи человека с добрым сердцем зачастую лучше успехов бессердечного ловкача. Кроме того, у вас есть воля и вы умеете владеть собой.

Я поклонился, стараясь не показать, как мне приятны его слова.

— Однако, — продолжал он, — все это не заставило бы меня обратиться к вам с предложением, которое вы сейчас услышите, потому что и более достойные с виду юноши бывают неудачниками, наивными глупцами или вспыльчивыми задирами, каким и вы можете быть, насколько я понимаю. Но все же я рискну, потому что вы мне подходите совсем с другой стороны. Вы сами навряд ли понимаете, что вы очень красивы, сеньор, красивы редкой, необычной красотой, которую не преминут оценить севильские дамы.

— Весьма польщен, — отозвался я. — Однако позвольте узнать, что означают все эти комплименты? Короче, что вы мне предлагаете?

— Короче? Хорошо. Мне нужен помощник, обладающий всеми качествами, какие есть у вас, но, кроме того, еще одним, самым ценным, которое я могу только в вас предполагать, — скромностью. Такой помощник не будет испытывать недостатка в деньгах, я предоставлю в его распоряжение этот дом, и он получит такую возможность изучать людей, о какой многие могут только мечтать. Что вы на это скажете?

— Я скажу вам, сеньор, что сначала хотел бы узнать, в чем я должен помогать. Ваше предложение звучит слишком заманчиво, но я боюсь, что за все эти блага мне придется выполнять работу, недостойную честного человека.

— Прекрасный довод, но, к счастью, совершенно ошибочный! Слушайте: вам, наверное, говорили, что тот врач, к которому вы сейчас ходили, а также такие-то, — здесь он назвал четыре-пять имен, — это самые знаменитые врачи Севильи? Ну так вот — это неправда? Самый знаменитый и самый богатый врач, у которого вдвое больше клиентов, чем у любого другого, — это я. Хотите знать, сколько я заработал за один сегодняшний день? Я вам скажу: двадцать пять песо золотом,[548] больше, чем все мои остальные коллеги, вместе взятые, — в этом я готов об заклад побиться! Вы хотите знать, каким образом я зарабатываю так много? Вас, наверное, также интересует, почему при таких доходах я не хочу отдохнуть от своих трудов? Хорошо, я вам объясню. Я зарабатываю такие деньги, потакая тщеславию женщин и помогая им избавиться от результатов их собственной глупости. Когда у какой-нибудь дамы тяжело на сердце, она идет ко мне за утешением и советом. Когда у нее прыщи на лице, она бежит ко мне, и я ее лечу. Когда у нее тайный роман, я скрываю плоды ее нескромности. Для нее я вопрошаю будущее, для нее я воскрешаю прошлое, ее я исцеляю от воображаемых недугов, а довольно часто исцеляю и от настоящих болезней. Я держу в своих руках половину тайн Севильи, и если бы я заговорил, кровопролитие и разорение обрушилось бы на многие знатные семьи. Но я не заговорю: мне платят за молчание, и даже в тех случаях, когда мне не платят, я все равно молчу, чтобы не подорвать свою репутацию. Сотни женщин считают меня своим спасителем, а я их считаю дурочками. Однако заметьте — я никогда не захожу слишком далеко. Я могу продать любовный эликсир — подкрашенную воду, но отравленную розу — никогда! За этим обращайтесь к кому-нибудь другому! А в остальном я по-своему честен. Я принимаю людей такими, какие они есть, вот и все. Если женщинам нравится быть дурами, я пользуюсь их глупостью. На этой глупости я и разбогател. Да-да, теперь я разбогател, но уже не могу остановиться! Я люблю деньги, потому что это власть, но еще больше я люблю жизнь! Что там толкуют о романах и балладах! Разве может какой-нибудь роман сравниться с тем, что ежедневно происходит у меня на глазах? В каждом таком событии я играю свою роль, одну из первых ролей, хотя я и не чванюсь и не деру глотку на подмостках.

— Но если все это так, почему же вы обращаетесь за помощью к незнакомому человеку, о котором ничего не знаете? — подозрительно спросил я.

— Сразу видно, что у вас нет опыта! — рассмеялся старик. — Неужели вы думаете, что я выбрал бы какого-нибудь испанца, который мог бы иметь в этом городе какие-то неизвестные мне связи? Что же касается моей неосведомленности, молодой человек, то неужели вы думаете, что я зря сорок лет занимался своими необычными делами и не научился распознавать людей с первого взгляда? Я знаю вас, может быть, лучше, чем вы сами. Кстати, то, что вы по-настоящему влюблены в эту девушку в Англии, для меня уже достаточная рекомендация, потому что, не будь этой привязанности, вы бы наделали глупостей, которые могли бы поставить в затруднительное положение и вас и меня. Ага! Вы удивлены?

— Откуда вы знаете?.. — начал я я осекся.

— Откуда я знаю? Да очень просто! Ваши сапоги сшиты в Англии. Я видел таких немало, когда был в вашей стране. Ваше произношение тоже имеет, хоть и слабый, английский акцент, и вы дважды вставляли английские слова, когда не могли подыскать испанских, Что же касается девушки, то разве на вашем пальце не женское кольцо? Кроме того, когда я рассказывал о наших дамах, это вас не слишком заинтересовало, а будь ваше сердце свободным, вы в свои годы отнеслись бы к моим словам по-другому. Эта девушка, конечно, высокая и светловолосая? Я так и думал! Я давно заметил, что мужчины и женщины тянутся к своей противоположности: брюнеты — к блондинкам и наоборот. Разумеется, это правило не без исключений, но сейчас я угадал!

— Вы очень умны, сеньор.

— О нет, дело здесь не в уме, а в практике, и вы в этом убедитесь, когда пробудете со мною хотя бы год. Впрочем, похоже, вы не намерены так долго задерживаться в Севилье. Очевидно, вы прибыли сюда с какой-то целью и хотите с пользой провести время, пока ее не достигнете. Думаю, что и на этот раз я угадал. Ну что ж, пусть будет так. Я все же рискну, потому что цель и ее достижение зачастую бывают далеки друг от друга. Итак, вы принимаете мое предложение?

— Я хотел бы его принять.

— В таком случае вы его примете. Но прежде чем мы договоримся об условиях, должен вам еще кое-что сказать. Я не хочу, чтобы вы играли при мне роль аптекарского ученика: для всего света вы будете моим племянником, прибывшим из-за границы для изучения профессии врача. Конечно, вы будете мне помогать и в медицине, но это не все. Вы должны войти в жизнь Севильи, наблюдать за нужными мне людьми и капля за каплей, там — словом здесь — намеком и сотнями других способов, которые я вам подскажу, лить воду на мою, а также и на свою мельницу. Вы должны быть блестящим и остроумным или, наоборот, строгим, и преисполненным учености, как я прикажу; вам придется пустить в ход все ваши личные качества и способности, потому что иначе с моими клиентами дела не сделаешь. С идальго вы должны говорить о поединках, с дамами беседовать о любви, но боже вас упаси впутаться самому в то или другое — тогда вам несдобровать. И самое главное, — при этих словах обращение старика изменилось, а лицо его стало суровым, почти жестоким, — самое главное, молодой человек, не вздумайте обмануть мое доверие или доверие моих клиентов. Вы можете мне не верить во всем остальном, дело ваше, но в этом отношении я прошу вас ради вашего собственного блага поверить мне на слово. Я буду с вами совершенно откровенен: если вы предадите меня, вы умрете. Вы умрете не от моей руки, но умрете. Таково мое условие, можете принять это или отвергнуть. Но даже если вы откажетесь, а потом где-нибудь разболтаете все, что здесь услышали, даже тогда вас рано или поздно постигнет нежданная кара. Вы меня поняли?

— Понял. Ради собственного блага я буду молчать.

— Юный сеньор, вы мне нравитесь все больше и больше! Если бы вы сказали, что будете молчать, потому что я вам доверился, я бы вам не поверил, ибо про себя вы бы подумали, что секреты, которые доверяют с такой легкостью, не стоит хранить. Но если вы поняли, что за разглашение тайны вас постигнет внезапная и жестокая смерть, — это уже другое дело! Итак, вы согласны?

— Согласен.

— Превосходно. Я полагаю, ваши вещи в гостинице? Сейчас я пошлю носильщиков; они оплатят ваш счет и все принесут сюда, Вам самим идти туда незачем, племянничек. Давайте-ка лучше посидим и выпьем еще по стаканчику! Чем скорее мы сойдемся, племянничек, тем лучше.

Вот так я познакомился с моим благодетелем сеньором Андресом де Фонсекой, самым удивительным человеком, какого я когда-либо видел.

Несомненно, читатель подумает, что, связавшись с ним, я поступил опрометчиво, сам накликал на себя беду, а может быть, просто попался в сети ловкого мошенника, который ради своих темных замыслов вовлек, меня, юнца, в преступное и гибельное дело. Но на поверку все вышло совсем не так, и это, пожалуй, самое странное во всей этой удивительной истории. Каждое слово Андреса де Фонсеки оказалось истинной правдой.

Он был джентльменом, наделенным блестящими способностями, однако со странностями: какое-то горе, поразившее его много лет назад, наложило на него отпечаток. Я не знаю, кто обучал его медицине, если он вообще когда-либо ей обучался, но как знаток людей, особенно женщин, он не имел себе равных. Он много путешествовал, много видел я ничего не забывал. В каком-то отношении он был просто знахарем, но его знахарство никогда не превращалось в бессмысленное шарлатанство. Правда, он стриг дураков и даже занимался астрологией, зарабатывая деньги на суевериях, но в то же время Андрес де Фонсека совершал немало добрых дел без всякого вознаграждения. Он мог взять с богатой дамы десять золотых песо за окраску волос и вместе с тем совершенно бесплатно нянчиться с какой-нибудь бедной девушкой, попавшей впросак. Мало того: после выздоровления он сам подыскивал ей подходящее приличное место! Он знал все тайны Севильи, но никогда не пытался ими торговать, говоря, что это не окупается. Андрес де Фонсека считал себя всесветным пройдохой, но в действительности же он был человеком честнейшей души.

Что касается меня, то я с ним чувствовал себя свободным и счастливым, насколько это возможно в моем положении. Вскоре я вошел в свою роль и разыгрывал ее превосходно. Меня представляли, как племянника старика Фонсеки, который практиковался под руководством своего дяди, богатого врача, чтобы впоследствии занять его место. Это в сочетании с моей внешностью и манерами открыло мхе доступ в лучшие дома Севильи. Здесь я выполнял ту часть наших общих дел, которую мой хозяин целиком препоручил мне, потому что сам он уже не показывался в светском обществе города. Денег у меня было вдоволь, и я мог жить припеваючи; впрочем, вскоре выяснилось, что в делах я разбираюсь не хуже, чем в удовольствиях. Все чаще и чаще среди веселого бала или во время карнавала ко мне приближалась то одна, то другая дама и, понизив голос, спрашивала, не согласится ли дон Андрес де Фонсека принять ее наедине по очень важному делу; в ответ на такой вопрос я назначал время и место свидания. Если бы не я, все эти клиентки были бы для нас потеряны, потому что многие из них иначе не смогли бы преодолеть свою стыдливость.

Точно таким же образом, когда празднество заканчивалось и я собирался домой, меня частенько брал под руку какой-нибудь щеголь и просил у моего хозяина помощи в самых разнообразных делах — в любовных, в финансовых, а то и в деле чести. Тогда я вел его прямо к нашему старинному мавританскому дому, где сидел и писал, облаченный в бархатную мантию, дон Андрес, подобный какому-то раскинувшему свою паутину ночному пауку, ибо большую часть наших дел мы вершили ночью. Тут же любой вопрос разрешался ко всеобщему благополучию — и не без выгоды для моего хозяина!

Постепенно я приобрел репутацию человека, который, несмотря на свою молодость, отличается крайней рассудительностью, никогда не говорит о том, что услышал, не вступает в ссоры, не пьет, не увлекается азартными играми и никому не выдает ни своих, ни чужих секретов; ни одна ив близко знакомых мне прелестных дам не могла похвастаться, что стала поверенной моих тайн. Точно так же стало известно, что я сам довольно умелый врач, и дамы Севильи начали передавать друг другу, что никто не может сравниться с племянником старого Фонсеки в искусстве удаления пятен с кожи и окраски волос, а, как известно, одно лишь это уже стоит целого состояния. Не удивительно, что клиентки начали все чаще и чаще обращаться именно ко мне. Короче говоря, дела наши шли так хорошо, что за полгода своей службы я увеличил почти на треть доходы от нашей и без того достаточно обширной практики, одновременно освободив моего хозяина от немалой доли хлопот.

Это была странная жизнь, и если бы я написал обо всем, что мне довелось узнать и услышать, получилась бы сказочная история, но к моему повествованию она не имеет отношения. Казалось, что все маски молчания и улыбок, с помощью которых мужчины и женщины скрывают свои истинные мысли, вдруг упали передо мной и я услышал голоса сердец, говоривших чистую правду. К нам приходили очаровательные девушки и милые жены и сознавались в таких пороках, что никто бы не поверил, если бы они не рассказывали о них сами; мы сталкивались порой с тайными убийствами супруга, любовника или соперницы; иногда появлялась какая-нибудь престарелая дама, стремившаяся заманить в свои сети молодого мужа, а иногда это был богач или богачка, мечтавшие купить себе титул, породнившись с обнищавшей, но знатной семьей. Таким я помогал без особой охоты, зато всякую повесть о несчастной или обманутой любви всегда выслушивал с сочувствием, потому что сам был в сходном положении. В подобных случаях моя симпатия была настолько глубокой и искренней, что несчастные красавицы не раз пытались найти во мне утешителя, и однажды дело дошло до того, что стоило мне захотеть, и я бы женился на одной из самых прелестных и самых богатых знатных дам Севильи.

Но мне не нужна была ни одна из них. День и ночь я думал только о моей златокудрой Лили.

Глава 8

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА
Можно подумать, что при таком времяпрепровождении я совершенно забыл о цели своего приезда в Севилью, о том, что я должен найти Хуана де Гарсиа и отомстить ему за смерть моей матери. Но это не так. Едва обосновавшись в доме Андреса де Фонсеки, я начал как можно осторожнее разузнавать, где находится де Гарсиа, однако без малейших результатов. Размышляя хладнокровно, я пришел к убеждению, что у меня довольно слабые шансы отыскать де Гарсиа в Севилье. Правда, он говорил в Ярмуте, что направляется именно сюда, однако его корабль не появлялся ни в Кадисе, ни на Гвадалквивире, да и вообще вряд ли человек, совершивший убийство в Англии, станет рассказывать англичанам о том, куда он действительно хочет плыть. Тем не менее я продолжал поиски.

Старый дом моей матери и бабушки давно сгорел, жили они замкнуто, и через двадцать с лишним лет в Севилье о них все забыли. Мне удалось найти лишь одну прозябавшую в нищете старуху, которая некогда была служанкой моей бабушки и знавала мою мать. В тот момент, когда мать бежала в Англию, старуха была где-то в другом месте, однако я все же получил от нее кое-какие сведения. О том, что я внук ее бывшей госпожи, я ей, разумеется, не сказал.

Насколько мне удалось установить, после бегства матери с отцом в Англию де Гарсиа начал преследовать мою бабушку и свою тетку всевозможными тяжбами и прочими способами. Этот негодяй довел ее до полного разорения и после этого бросил умирать с голоду. О нищете, в которой она доживала свои дни, можно судить хотя бы по тому, что ее похоронили бесплатно в общей могиле. Старуха служанка еще рассказала мне, будто бы де Гарсиа вскоре совершил какое-то преступление и был вынужден бежать, но что это за преступление, она не помнила, поскольку с тех пор прошло не менее пятнадцати лет.

Все это я узнал на четвертый месяц пребывания в Севилье. Рассказ старухи был для меня, конечно, интересен, но поискам моим он нисколько не помог.

Дней через пять после этого разговора, возвращаясь ночью к себе домой, я разминулся на пороге патио с выходившей молодой женщиной под густой вуалью. Я обратил внимание на ее высокую стройную фигуру. Дама рыдала так безудержно, что все ее тело содрогалось. Подобные сцены для меня уже были привычны, ибо многие из тех, кто прибегал к помощи моего хозяина, имели все основания горько плакать, а потому я прошел мимо нее, ни слова не говоря. Но когда я вошел в комнату, где дон Андрес принимал пациентов, то рассказал ему о своей встрече и спросил, кто эта дама.

— Ах, племянник! — ответил Фонсека, который всегда называл меня так, а в последнее время вообще начал ко мне относиться, словно я и в самом деле был его родственником. — Аж, племянник, тяжелый случай! Но ты ее не знаешь — она из бесплатных клиентов. Бедняжка из знатной семьи, пошла в монахини, принесла обет, и тут появляется щеголь, тайно встречается с нею в монастыре, обещает на ней жениться, если она согласится с ним бежать, и на самом деле устраивает какую-то комедию венчания, как она рассказывает, и все прочее, Теперь он от нее сбежал, а она ждет ребенка. Но что самое страшное: если она попадется в лапы к попам, ее ждет мучительная, медленная смерть — несчастную замуруют в монастырскую стену. Она пришла ко мне посоветоваться и принесла вместо платы свои серебряные побрякушки. Вот они.

— И вы их взяли?

— Да, взял. Я всегда беру плату. Но я возместил их вес золотом. А потом я указал ей укромное местечко, где она сможет спрятаться от попов и переждать, пока охота за ней не кончится. Единственно, чего я не сделал, так это не сказал, что ее любовник — самый последний из мерзавцев, когда-либо появлявшихся на улицах Севильи. Но какой в этом толк? Она все равно его больше не увидит. Ты-ш-ш! Кажется, пришла герцогиня, Это астрологический случай. Где гороскопы и жезл? Ага. А хрустальный шар? Спасибо. Теперь прикрути лампы, дай мне вон ту книгу и исчезни!

Я повиновался и едва не столкнулся с массивной дамой, которая в сопровождении дуэньи боязливо пробиралась по темному коридору для того, чтобы узнать будущее по звездам и заплатить за это немало золотых песо. Вид ее так меня насмешил, что я быстро позабыл о другой даме и ее горестях.


Теперь я должен рассказать о том, как я во второй раз встретился со своим двоюродным дядюшкой и смертельным врагом Хуаном де Гарсиа.

Дня через два после того как я столкнулся с плачущей дамой под вуалью, я шел около полуночи по окраинной улочке города, где почти не встречается прохожих. Появляться одному в такое время в этом квартале весьма небезопасно, однако у меня было поручение от моего хозяина, не терпевшее отлагательств. К тому же я не имел врагов и, наконец, был вооружен: при мне была та самая шпага, что я отнял у де Гарсиа близ Дитчингема, шпага, которой была убита моя мать и которой я надеялся отомстить ее убийце. В обращении с этим оружием у меня к тому времени уже был изрядный опыт: каждый день я брал по утрам уроки фехтования.

Выполнив поручение, я шел, не торопясь, домой, раздумывая о своей странной жизни, столь отличной от моего детства, прошедшего в долине Уэйвни, и о многих прочих вещах. Я думал о Лили, о том, что ее преследует мой братец Джеффри, понуждая выйти за него замуж, и о том, сумеет ли она устоять перед его наглостью и волей своего отца. Так, размышляя, дошел я до прохода в стене, за которым начинался спуск к берегу Гвадалквивира, облокотился на гребень низкого парапета и невольно залюбовался красотой ночи.

Ночь была поистине прекрасна — я помню ее до сих пор. Те, кто знает Севилью, могут подтвердить, что нет ничего восхитительнее вот такой августовской ночи, когда над древним городом сияет луна, отражаясь в широких водах Гвадалквивира.

Пока я так стоял и любовался луной, снизу по ступенькам поднялся какой-то человек, прошел за моей спиною и углубился в темноту улицы. Сначала я не обратил на него внимания, но когда до меня донеслись голоса, оглянулся и увидел, что мужчина разговаривает с женщиной; они встретились в верхней части улочки, спускающейся к проходу в стене. Очевидно, это было любовное свидание. Подобные вещи всегда интересны, особенно для того, кто молод, поэтому я с любопытством стал наблюдать.

Вскоре я убедился, что любовники не проявляли друг к другу никакой нежности, особенно мужчина. Он все время отстранялся и отступал назад, приближаясь ко мне, словно спешил поскорее спуститься к лодке, на которой, по-видимому, приплыл. Меня это удивило, потому что даже на расстоянии и при свете луны я разглядел, как хороша его дама. Лица мужчины я не видел: он все время пятился, и широкополое сомбреро заслоняло его совершенно.

Постепенно они приблизились настолько, что я начал разбирать отдельные слова. Кавалер все так же отступал, а дама следовала заним и умоляла:

— Нет, не верю, ты не покинешь меня! Ты ведь взял меня в жены, ты клялся, обещал… Неужели у тебя хватит духу бросить меня после этого? Я отказалась для тебя от всего! Мне грозит опасность. И ведь я…

Тут она перешла на шепот, и я не расслышал последних слов.

— Восхитительная! — заговорил мужчина. — Я обожаю тебя по-прежнему, но мы должны на время расстаться. Не жалуйся, Изабелла, ты и так мне многим обязана. Я вытащил тебя из могилы, я научил тебя жить и любить. С твоими достоинствами и твоими прелестями ты, конечно, сумеешь извлечь пользу из этой науки. Я не могу тебе дать денег, потому что у меня нет лишних, но я дал тебе опыт, который стоит дороже. Сердце мое разрывается, ибо нам придется ненадолго проститься. Но, как говорят:

Там, где солнце ярче,
Поцелуи жарче!..
— А я, пока…

Но тут мужчина снова понизил голос, и больше я ничего не смог разобрать.

Когда он заговорил впервые, дрожь пронизала меня с головы до ног. Эта сцена сама по себе была достаточно трагичной, но взволновала меня не она, а голос, этот голос! Он напомнил мне… нет, я, наверное, просто ослышался!

— О, не будь таким жестоким! — воскликнула дама. — Неужели ты оставишь меня одну, зная, в каком я положении и какая опасность мне угрожает? Умоляю, возьми меня с собою, Хуан!

С этими словами она схватила его за руку и прильнула к нему. Мужчина довольно грубо оттолкнул ее, но тут широкополая шляпа свалилась от толчка, и луна осветила его лицо. Это был Хуан де Гарсиа собственной персоной.

Ошибиться я не мог. То же самое, жестокое, изрезанное морщинами лицо, шрам на высоком лбу, тонкогубый язвительный рот, остроконечная бородка. Случай снова свел нас, и теперь-то я его убью или он убьет меня.

Сделав три шага вперед, я обнажил шпагу и остановился прямо перед ним.

— Что такое? — воскликнул он, в изумлении отступая назад. — Похоже, у тебя, голубка, есть телохранитель! Что угодно сеньору? Может быть, сеньор явился на защиту опечаленной красотки?

— Хуан де Гарсиа, я явился, чтобы отомстить за убитую женщину. Может быть, вы помните берег реки, далеко отсюда, в Англии, где вы встретили одну знакомую вам даму и оставили ее мертвой? Если вы забыли, то, может быть, вспомните хотя бы эту шпагу, которой я вас убью!

И с этими словами я взмахнул над головой некогда принадлежавшей ему шпагой.

— Матерь божья! Тот самый английский парень…

Но тут он остановился.

— Да, я Томас Вингфилд, который избил вас и связал. Теперь я хочу исполнить свою клятву и довершить то, что начал тогда. Защищайтесь, Хуан де Гарсиа, иначе я заколю вас на месте!

Сегодня эти слова, произнесенные самым решительным и мрачным тоном, кажутся мне какими-то театральными, но когда де Гарсиа их услышал, он сразу стал похож на затравленного волка. Я видел, что он не хочет драться, и не из трусости, ибо, надо отдать ему справедливость, он не был трусом, а из суеверия… Как я узнал позднее, он боялся со мной драться, ибо считал, что ему суждено умереть от моей руки. Именно поэтому он и пытался убить меня, когда встретился со мной в первый раз.

— Дуэль имеет свои законы, сеньор, — галантно возразил де Гарсиа. — Драться без секундантов, да еще в присутствии женщины не принято. Если вы полагаете, что я вас чем-то оскорбил, хоть я по правде не понимаю, о чем идет речь, и не знаю имени, которым вы меня называете, я встречусь с вами в другой раз, где и когда вам будет угодно.

В продолжение всей этой речи он озирался, пытаясь найти путь к отступлению. Но я его оборвал:

— Мне угодно встретиться с вами сейчас. Защищайтесь или я вас заколю!

Тогда он обнажил свою шпагу, и мы сошлись.

Схватка была отчаянной. Звон стали огласил всю тихую улочку. Искры так и сыпались от сталкивающихся клинков. Сначала преимущество было на стороне де Гарсиа, потому что ярость ослепляла меня, но постепенно я взял себя в руки и начал драться увереннее. Я хотел его убить, и я знал, что убью его, если нам ничто не помещает. Он был более искусным дуэлистом, чем я. До нашей встречи близ Дитчингема я вообще не видел испанской шпаги, но на моей стороне были справедливость и молодость, стальная рука и ястребиный глаз.

Медленно, шаг за шагом, я теснил его, и чем увереннее и опаснее становились мои выпады, тем беспорядочнее он защищался. Я уже дважды ранил его, один раз в лицо, и прижал спиной к стене прохода, спускавшегося к реке. Он больше не нападал, только отбивал мои выпады. И в эту минуту, когда победа была уже в моих руках, случилось несчастье. Женщина, которая до сих пор стояла в стороне, со страхом наблюдая за нами, увидела, что ее неверному любовнику угрожает смертельная опасность, и вцепилась в меня сзади, испуская пронзительные крики о помощи!

Я мгновенно стряхнул ее, но де Гарсиа успел воспользоваться своим преимуществом: сделав подлый выпад, он почти проткнул мое правое плечо. Теперь мне в свою очередь пришлось перейти к обороне, защищая свою жизнь.

Крики женщины привлекли внимание стражников, они неожиданно появились из-за угла, свистками призывая подмогу. Увидев их, де Гарсиа быстро отступил, повернулся и побежал вниз по проходу к реке. Дама тоже куда-то исчезла, и я остался один.

Стража приближалась. Капитан с фонарем в руке уже устремился ко мне, чтобы схватить меня. Рукояткой шпаги я ударил по фонарю, фонарь упал на мостовую, разбился и запылал, как костер.

После этого я, в свою очередь, повернулся и бросился бежать, потому что мне вовсе не улыбалось предстать перед городским судом за ночную драку. Но, спасаясь от стражи, я совсем забыл, что и враг мой тоже сбежал!

Трое стражников погнались было за мной, однако они были слишком тучными и скоро выбились из сил: пробежав с полмили, я от них отделался. Остановившись, чтобы перевести дыхание, я только тут вспомнил о де Гарсиа. Где его теперь искать?

Сначала я хотел вернуться, однако сообразил, что на прежнем месте его уже, конечно, нет, а меня стража может схватить, опознав по свежей ране, К тому же и рана начала давать о себе знать. Поэтому я повернулся и побрел домой, проклиная свою судьбу, женщину, которая вцепилась в меня как раз тогда, когда я уме был готов нанести смертельный удар, а заодно и свое неумение драться. Удар следовало нанести раньше! Дважды я мог это сделать и дважды не решался из-за излишней осторожности. Я хотел бить только наверняка, и вот упустил такой случай! Кто знает, когда еще он повторится? Как я теперь найду де Гарсиа в этом огромном городе?

Мне только сейчас пришло в голову, что он наверняка скрывается здесь под вымышленным именем, как тогда в Ярмуте. Горько мне было думать о том, что отмщение было так близко, и я снова сплоховал.

Добравшись, наконец, до дому, я решил обратиться за помощью к моему хозяину дону Андресу. До сих пор я ему об этом деле не говорил, потому что всегда предпочитал действовать самостоятельно, и он даже ничего не знал о моем прошлом. Но сейчас я прямо отправился в комнату, где он обычно принимал пациентов. Оказалось, однако, что Фонсека лег спать и просил его не будить, потому что чувствовал себя нездоровым… Поэтому я кое-как сам перевязал рану и тоже улегся в постель, весьма недовольный собой и своим невезением.

Утром я зашел в комнату моего хозяина. Он не вставал с постели из-за внезапных болей, послуживших началом болезни, которая свела его в могилу. Когда я начал приготовлять для него лекарство, он заметил, что я плохо владею правой рукой, и спросил, что случилось. Воспользовавшись случаем, я решил ему все рассказать.

— Хватит ли у вас терпения выслушать мою историю? — спросил я. — Мне нужна ваша помощь.

— А, обычный случай, — ответил он. — Врач не может исцелиться сам. Говори, племянник, я слушаю.

Тогда я присел к нему на кровать и поведал обо всем без утайки. Я рассказал ему историю знакомства матери и отца, рассказал о своем детстве, о том, как де Гарсиа убил мою мать, и о том, как я поклялся ему отомстить. Напоследок я описал все, что случилось прошлой ночью, когда мой враг ускользнул от меня. Пока я говорил, Фонсека, закутанный в богатый мавританский халат, сидел в кровати, поджав ноги, опираясь подбородком на колени, и пристально разглядывал мое лицо своими проницательными глазами. Но пока я не замолчал, он не произнес ни слова, не сделал ни единого жеста.

— Ну и дурень же ты, племянничек! — заговорил он наконец. — Причем редкостный дурень! Обычно юнцы грешат излишней поспешностью, а ты поплатился из-за чрезмерной осторожности. Из-за этой сверхосторожности ты упустил удобный скучай во время поединка прошлой ночью, из-за нее ты ничего не рассказал мне раньше я упустил еще лучшую возможность. Неужели ты не знаешь, что я не раз помогал в подобных делах совершенно чужим людям и никогда не выдавал их секретов? Почему же ты не посоветовался со мной?

— Не знаю, — пробормотал я. — Мне хотелось сначала попытаться самому…

— Гордыня до добра не доводит! А теперь слушай мена, племянник. Если бы я узнал эту историю месяц назад, де Гарсиа был бы сейчас уже мертв. Он умер бы самой жалкой смертью, и не от твоей руки, а от руки закона. Я знаком с этим человеком со дня его рождения и знаю о нем вполне достаточно, чтобы дважды его повесить. Для этого мне стоило только заговорить. Больше того. Я знал твою мать, мой мальчик, и теперь-то я понимаю, почему твое лицо сразу показалось мне знакомым: ты на нее очень похож. Ведь это я подкупил стражников инквизиции, чтобы они выпустили твоего отца, хотя его самого я так и не видел. И побег к Англию подготовил тоже я. Что касается де Гарсиа, то я раз пять держал его в своих руках, и каждый раз он носил другое имя. Однажды он сам явился ко мне в качестве клиента, но я не захотел пачкать руки и не взялся за ту мерзость, которую он мне предлагал сделать. Де Гарсиа самый грязный из всех известных мне негодяев Севильи, а этим уже сказано многое. Но в то же время он самый умный и самый мстительный. Он погряз в пороках, и на совести у него не одна загубленная душа. Но все его злодеяния не принесли ему ничего: до сих пор он остается безвестным проходимцем и живет вымогательством или за счет какой-нибудь женщины, которую грабит на досуге. Подай мне мои книги вон из того сундука, и я тебе расскажу, кто такой твой де Гарсиа.

Я повиновался и передал ему несколько тяжелых пергаментных томов, каждый из которых был завернут в тонкую кожу. Страницы томов покрывали шифрованные записи.

— Это мои заметки, — проговорил Фонсека. — Прочесть их не сможет никто, кроме меня. Посмотрим оглавление, Так, вот оно Дай мне теперь третий том. Найди двести первую страницу.

Я положил открытую в нужном месте книгу перед ним на кровать, и он начал читать непонятные знаки с такой легкостью, словно это были обычные буквы.

— Де Гарсиа, Хуан. Рост, внешность, семья, ложные имена и так далее. Вот его история, слушай!

Далее следовали целые две страницы, густо исписанные тайнописью. Расшифровывая ее на ходу, Фонсека начал читать.

Запись была немногословной, но я ничего подобного ей не слышал никогда, ни до, ни после. Здесь было собрано все, все пороки и преступления, какие только может совершить человек в погоне за наслаждениями и золотом и ради удовлетворения своих страстей и мстительной ненависти.

В этом черном списке было два убийства: удар ножом в спину сопернику и отравление любовницы. Но, кроме того, здесь перечислялись и другие вещи, слишком постыдные, чтобы о них писать.

— Конечно, мои заметки далеко не полны, — спокойно проговорил дон Андрес, — он натворил гораздо больше. Но то, что здесь записано, я знаю наверное, и одно из этих убийств можно доказать, когда его схватят. Постой, дай-ка мне чернила! Я должен дополнить эту запись.

И он приписал снизу:

«В мае 1517 года вышеупомянутый де Гарсиа отплыл в Англию якобы с торговыми целями и там, в дитчингемском приходе графства Норфолк, убил Луису Вингфилд, в девичестве Луису де Гарсиа, свою кузину, с которой был ранее обручен. Приблизительно в сентябре месяце того же года с помощью ложной свадьбы он соблазнил, а затем бросил донну Изабеллу ив знатного рода Сигуенса, бывшую монахиню из монастыря нашего города».

— Не может быть! — воскликнул я. — Неужели де Гарсиа бросил ту самую девушку, что позавчера приходила к вам ночью за советом?

— Ту самую, племянник. Ты сам слышал, как она умоляла его прошлой ночью. Если бы я знал позавчера то, что знаю сегодня, этот мерзавец уже был бы надежно упрятан в темницу. Но, может быть, еще не поздно. Хоть я и болен, я поднимусь и сделаю что могу. Предоставь это мне, племянник. Ступай, позаботься о себе, а это оставь мне. Если что-нибудь еще можно сделать, я это сделаю. Стой, скажи посыльному, чтобы был наготове, Сегодня вечером я узнаю все, что можно будет узнать.

Ночью Фонсека послал за мной. — Я навел справки, — сказал он. — Я даже поднял на ноги судебных ищеек — впервые за много лет. Сейчас они охотятся за де Гарсиа, как собаки-людоеды за беглым каторжником. Но пока о нем ничего не слышно. Он исчез бесследно. Этой ночью я отправил письмо в Кадис, потому что он, по-видимому, спустился вниз по реке. Но кое-что я все-таки разузнал. Сеньора Изабелла захвачена стражей. В ней опознали монахиню, сбежавшую из монастыря, и передали ее для допроса в руки инквизиции. Иными словами говоря, если ее проступок будет доказан, ее ждет смерть.

— Неужели ей нельзя помочь?

— Поздно. Если бы она меня послушалась, ей бы сейчас ничто не угрожало.

— Но можно с ней хоть как-то связаться?

— Нет. Двадцать лет тому назад еще можно было что-то сделать, но теперь инквизиция стала суровей и неподкупней. Золото там бессильно. Больше мы ее не увидим и ничего о ней не услышим вплоть до ее смертного часа. Если она захочет поговорить со мной перед смертью, может быть, ей окажут такую милость, однако и в этом я сомневаюсь. Впрочем, непохоже, чтобы она это пожелала. Ах, если бы ей удалось скрыть свое положение! Но надежды мало. Не смотри так печально, племянник, религия требует жертв. Может быть, для нее будет лучше умереть сразу, чем жить еще долгие годы погребенной заживо в монастыре. Ведь умирают только один раз! Да падет ее кровь на голову Хуана де Гарсиа!

И я ответил:

— Аминь.

Глава 9

ТОМАС СТАНОВИТСЯ БОГАЧОМ
В течение нескольких месяцев мы больше ничего не слышали ни о де Гарсиа, ни об Изабелле де Сигуенса. Оба исчезли, не оставив следов, и все наши поиски были напрасны.

Я вернулся к своей прежней жизни помощника Фонсеки и снова начал появляться в свете в качестве его племянника. Но с той ночи, когда я дрался на дуэли с убийцей матери, здоровье моего хозяина становилось все хуже и хуже из-за непонятной болезни печени, которая не поддавалась никакому лечению. Через семь месяцев он уже не мог вставать с постели и говорил с трудом. Тем не менее Фонсека сохранил полную ясность ума и время от времени даже принимал некоторых клиентов, приходивших к нему за советом. Закутавшись в свой расшитый халат, он беседовал с ними, сидя в глубоком кресле. Но тень смерти уже коснулась его, и он сам это понимал.

С каждым днем Фонсека все больше и больше привязывался ко мне. Он полюбил меня всей душой, словно родного сына, а я в свою очередь делал все возможное, чтобы хоть немного облегчить его страдания: других врачей он и близко к себе не подпускал.

Однажды, чувствуя, что силы его уже покидают, Андрес де Фонсека выразил желание переговорить с нотариусом. Названный им нотариус пришел и на час с лишним заперся наедине с моим хозяином. После этого он ненадолго вышел и вернулся с несколькими своими писцами. Попросив меня удалиться, они снова заперлись в комнате Фонсеки. Наконец, все ушли, унося с собой какие-то исписанные пергаменты.

Вечером Фонсека послал за мной. Он выглядел очень слабым, но настроение у него было бодрое.

— Подойди поближе, племянник, — сказал он. — Сегодня у меня было много дел, Я всегда был занят делами, всю мою жизнь, и не годится мне под конец впадать в праздность. Ты знаешь, что я сегодня делал?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну так я тебе скажу. Я составлял завещание, Ведь после меня кое-что останется, не так уж много, но все-таки кое-что.

— Не говорите о завещании! — взмолился я. — Вы проживете еще много лет, верьте!

Фонсека рассмеялся:

— Плохо же ты обо мне думаешь, племянник, если считаешь, что меня можно так легко провести! Я скоро умру, ты сам это знаешь, но смерти я не боюсь. В жизни я был удачлив, но несчастлив, потому что юность мне искалечили, — теперь это уже неважно. История старая, и нечего ее вспоминать. К тому же какой дорожкой ни иди, все равно придешь к одному — к могиле. Каждый из нас должен пройти свой жизненный путь, но когда доходишь до конца, уже не думаешь, гладок он был или нет. Религия для меня ничто: она не может меня ни утешить, ни устрашить. Только сама моя жизнь может меня осудить или оправдать. А в жизни я творил и зло, и добро. Я творил зло, потому что соблазны бывали порой слишком сильны, и я не мог совладеть со своей натурой; я и делал добро, потому что меня влекло к нему сердце. Но теперь все кончено. И смерть в сущности совсем не такая уж страшная штука, если вспомнить, что все люди рождаются, чтобы умереть, как и прочие живые существа. Все остальное ложь, но в одно я верю: есть бог, и он куда милосерднее тех, кто принуждает нас в него верить. Здесь Фонсека остановился, выбившись из сил.

Я потом часто вспоминал его слова, да и сейчас их вспоминаю, когда сам близок к смерти, Фонсека был фаталистом, и я не могу с ним согласиться, ибо верю, что в известных пределах мы сами создаем свой характер и свою судьбу. Но с его последними словами я целиком согласен. Есть бог, и он милосерд, и смерть не страшна ни сама по себе, ни тем, что грядет за ней.

Но вот Фонсека заговорил снова:

— Зачем ты заставляешь меня говорить о таких вещах? Это меня утомляет, а времени у меня осталось немного. Я говорил о своем завещании. Слушай, племянник. Кроме определенной и, как ты сам понимаешь, небольшой суммы, оставленной мной для бедных, все мое достояние я завещал тебе.

— Мне?! — воскликнул я в изумлении.

— Да, племянник, тебе. А почему бы и нет? У меня нет близких, а тебя я полюбил, хотя думал, что уже не смогу полюбить ни мужчину, ни женщину, ни ребенка. Я тебе благодарен: ты показал мне, что сердце мое не омертвело. Прими же сей дар в знак моей признательности!

Я начал его бессвязно благодарить, но Фонсека оборвал меня:

— Тебе достанется в общей сложности около пяти тысяч золотых песо, или двенадцать с лишним тысяч ваших английских фунтов, — для начала сумма вполне достаточная, чтобы такой молодой человек, как ты, зажил безбедно, даже вдвоем с женой. В Англии это наверняка будет целым состоянием. Я полагаю, что теперь-то отец твоей нареченной не будет возражать против вашей свадьбы. Кроме того, тебе достанется мой дом со всем его содержимым. Серебро, а главное — книги тоже стоят немало: советую их сохранить. Все это перейдет к тебе по закону, все формальности соблюдены и никто не сможет оспаривать твоих прав. Предчувствуя свой конец, я заранее собрал все мои деньги — большая часть золота лежит в ларцах в потайной нише вон в той стене, ты о ней знаешь, племянник. Я бы оставил тебе много больше, если бы встретил тебя несколько лет назад. Но тогда я думал, что слишком разбогател, наследников у меня не было, и я тратил деньги не глядя: помогал всем бедным, укрывал всех бездомных и страждущих. Слушай, Томас Вингфилд! Большая часть этого золота — плод людской глупости я порочности, плата за человеческие слабости и грехи. Постарайся же использовать его с умом, на дело справедливости и свободы. Пусть оно пойдет тебе на пользу и пусть оно напоминает тебе обо мне, о твоем хозяине, старом испанском мошеннике, пока ты сам не оставишь его своим детям или нищим. А теперь еще одно слово. Если можешь, смири свою душу и не преследуй больше Хуана де Гарсиа. Захвати свое состояние, отправляйся с ним в Англию, женись на своей любимой и живи с ней счастливо, как тебе заблагорассудится! Подумай, кто ты такой, чтобы брать на себя отмщение этому негодяю? Оставь его! Он сам навлечет на себя возмездие. Иначе тебе придется вынести немало трудностей и опасностей, а кончиться это может тем, что ты потеряешь и жизнь, я любовь, и все свое достояние.

— Но ведь я поклялся его убить! — возразил я. — Разве могу я нарушить подобную клятву? Разве смогу я спокойно сидеть дома, покрытый позором?

— Не знаю, не знаю! Здесь я тебе не судья. Делай что хочешь, но помни: если ты поступишь по-своему, может случиться так, что ты будешь опозорен еще больше. Ты с ним дрался, и он от тебя бежал. Не будь же глупцом и оставь его в покое. А теперь нагнись и поцелуй меня. Простимся! Я не хочу, чтобы ты видел как я буду умирать, а смерть моя уже рядом. Не знаю, встретимся мы, когда пробьет и твой смертный час, или нас ждут разные звезды. Если так — прощай навсегда!

Я нагнулся и поцеловал его в лоб. Слезы хлынули у меня из глаз. Только сейчас я понял, как сильно его любил: мне казалось, что умирает мой родной отец.

— Не плачь, проговорил Фонсека. — Вся наша жизнь — расставание. Когда-то у меня был сын, такой же, как ты, и не было ничего страшнее нашего прощания. А сейчас я иду к нему, потому что он не может прийти ко мне. О чем же плакать? Прощай, Томас Вингфилд! Да хранит тебя бог. А теперь — иди.

Я ушел весь в слезах, и той же ночью перед рассветом Андреса де Фонсека не стало. Мне сказали, что он умер в полном сознании, шепча имя своего сына, о котором заговорил со мной только в последний час.

Я так никогда и не узнал, что произошло с его сыном и с самим Фонсекой. Подобно индейцу, он шел по жизненной тропе, шаг за шагом заметая за собой все следы. Он никогда не рассказывал о своем прошлом, и я не нашел ни малейших сведений о нем ни в книгах, ни в документах, которые после него остались.

Однажды много лет спустя, я прочел все тома зашифрованных записей Фонсеки: перед смертью он дал мне ключ к шифру. Они стоят передо мной и сейчас, когда я пишу эти строки. В них я нашел немало историй позора, горя и преступлений, немало рассказов об обманутом доверии, о проданной честности, о жестокости священнослужителей, о торжестве жадности над любовью и торжестве любви над смертью. Их хватило бы по меньшей мере на полсотни больших романов. Но в этой хронике давно ушедшего и забытого поколения ни разу не упоминается даже имя Фонсеки и нет ни намека на его собственную историю. Она утрачена навсегда и, может быть, к лучшему.

Так умер мой лучший друг и мой благодетель.

Когда Фонсеку обрядили для похорон, я пришел еще раз взглянуть на него. Объятый смертным сном, он казался спокойным и даже красивым.

В этот момент ко мне приблизилась женщина, которая обмывала его, и подала мне два изящных портрета-медальона на слоновой кости: она нашла их на груди покойного. Эти медальоны до сих пор у меня. На одном из них изображена головка дамы с нежным и задумчивым выражением; на другом — лицо мертвого юноши, прекрасное, но бесконечно печальное. По всей видимости то были мать и сын, а больше я о них ничего не знаю.

На следующий день я похоронил Андреса де Фонсеку. Похороны были скромные, потому что он приказал не тратить деньги на погребение его трупа.

С кладбища я вернулся домой, где меня ожидали нотариусы. Печати были сломаны, документы зачитаны, и я вступил в полное владение всем достоянием покойного. После того как я уплатил пошлину, налог на наследство и выдал нотариусам положенное вознаграждение, они удалились, униженно кланяясь. Ведь отныне я был богат!

Да, я стал богачом, и богатство, к которому я так стремился, досталось мне без всякого труда. Однако оно меня не радовало. Я провел самый горький из всех вечеров с тех пор, как высадился в Испанию. Печаль и сомнения разрывали мне сердце, тоскливое одиночество давило меня. Но я не знал, что эта горестная ночь к утру мне покажется еще страшнее.

Я сидел за столом и делал вид, что ужинаю, когда слуга доложил, что в гостиной какая-то дама ожидает моего покойного хозяина. «Наверное, клиентка, которая еще не знает о смерти Фонсеки», — решил я, и уже хотел приказать слуге, чтобы он ее выпроводил, но потом подумал, что, может быть, смогу ей чем-нибудь помочь или хотя бы выслушать ее и на время забыть свое собственное горе. Поэтому я велел провести даму ко мне. В комнату вошла высокая женщина, закутанная в темный плащ с капюшоном, скрывавшим ее лицо. Я поклонился, усадил ее, но внезапно она снова поднялась и проговорила тихо и быстро:

— Я хотела видеть дона Андреса де Фонсеку, а не вас!

— Андреса де Фонсеку сегодня похоронили, — ответил я. — Во всех делах я был его помощником и остался его наследником. Если могу вам чем-нибудь помочь, располагайте мной.

— Вы так молоды, слишком молоды, — смущенно пробормотала дама, — а дело это ужасное и спешное. Можно ли вам верить?

— Судите сами, сеньора.

Подумав немного, дама сбросила плащ, под которым оказалось одеяние монахини.

— Слушайте, — сказала она. — Этой ночью мне предстоит еще немало забот, и я с трудом урвала время, чтобы прийти сюда для дела милосердия. Я не могу вернуться с пустыми руками, поэтому мне приходится вам верить. Но сначала поклянитесь святым именем Божьей Матери, что вы меня не предадите.

— Я даю вам мое слово, — ответил я. — И если этого вам недостаточно, закончим наш разговор.

— Не сердитесь на меня! — взмолилась женщина. — Я не выходила за стены монастыря уже много лет, и у меня большое горе. Мне нужен самый сильный яд. Я хорошо вам заплачу.

— Убийцам я не пособник, — возразил я. — Для чего вам понадобился яд?

— О, я не должна… Но я вижу, что мне придется сказать. Этой ночью в нашем монастыре должна умереть одна женщина, почти девочка, молоденькая и красивая. Она нарушила обет и сегодня ночью умрет вместе со своим ребенком. Она, она… о господи! Их замуруют живыми в стену монастыря, который она осквернила. Таков приговор, и его невозможно ни отменять, ни смягчить. Я аббатиса этого монастыря — не спрашивайте ни моего имени, ни как называется монастырь, — и я люблю эту грешницу, словно родную дочь. Только благодаря моим особым заслугам перед церковью и моим тайным покровителям мне удалось добиться для нее высшей милости: прежде чем работу закончат, я смогу дать ей чашу с водой, к которой будет подмешан яд, и смочить отравой губы младенца, чтобы они умерли быстро. Я смогу это сделать, не беря на душу греха. У меня есть тайное отпущение. Помогите же мне стать невинной убийцей и спасти эту грешницу от последних земных страданий.

У меня нет слов, чтобы описать, что я испытал, слушая этот страшный рассказ. Оцепенев от ужаса, я тщетно пытался что-то ответить, как вдруг у меня мелькнула чудовищная мысль.

— Эту женщину зовут Изабелла де Сигуенса? — спросил я.

— Да, — ответила аббатиса, — так ее звали в мире, хоть я и не понимаю, откуда вам это известно.

— В этом доме известно многое, святая мать. Скажите, можно ли ее спасти с помощью денег или каких-нибудь посулов?

— Немыслимо: приговор утвержден Трибуналом Милосердия. Она должна умереть через два часа. Вы дадите мне яд?

— Я могу его дать только в том случае, если буду уверен в его назначении. Откуда я знаю, может, вы просто выдумали всю эту историю и воспользуетесь ядом таким образом, что мне потом придется отвечать перед законом! Я дам его вам только при одном условии: я должен видеть сам, как вы его используете.

Аббатиса задумалась на мгновение, затем проговорила:

— Хорошо, это возможно: мое отпущение прикроет и этот грех. Но вам придется надеть монашескую рясу с капюшоном, ибо те, кто исполняет приговор, не должны знать ни о чем. Однако другие будут знать, и я предупреждаю: если вы проговоритесь, вас ждет суровая кара. Церковь жестоко мстит тем, кто выдает ее тайны, сеньор.

— Когда-нибудь эти тайны сами отомстят за себя церкви, — с горечью ответил я. — А теперь извините, мне нужно найти подходящее средство. Оно должно подействовать быстро, но не слишком, иначе ваши псы увидят, что добыча от них ускользнула, прежде чем закончат свою дьявольскую работу. Вот это нам подойдет, — и я показал ей флакон, который вынул из ларца, где хранились яды. — Одевайтесь, святая мать, и пойдемте, совершим ваше «дело милосердия».

Она повиновалась, и мы вышли из дому.

Быстро оставив позади людные улицы, мы вступили в старую часть города и спустились к реке. Здесь аббатиса показала мне на ледку, которая ждала у пристани. Мы сели в нее к поплыли вверх по течению. Через милю с лишним лодка подошла к причалу под высокой стеной. Мы сошли на берег, приблизились к глухой деревянной двери, и аббатиса трижды постучала. Стукнуло дверное окошко, за которым смутно белело в темноте чье-то лицо. Человек что-то спросил, моя спутница ему тихо ответила. Через некоторое время дверь отворилась, и мы оказались в большом, окруженном стеной саду апельсиновых деревьев.

— Я привела вас в наш дом, — обратилась ко мне аббатиса. — Если вы случайно знаете, где вы находитесь и как называется это место, ради вашего же блага прошу вас обо всем позабыть, когда вы закроете за собой эту дверь.

Не отвечая, я озирался вокруг. Вот он, этот сырой, темный сад! Наверное, здесь де Гарсиа встретил несчастную девушку, которая должна умереть сегодняшней ночью.

Мы прошли по саду шагов сто и вновь остановились перед дверью в стене низкого здания, выстроенного в мавританском стиле. Здесь моя спутница опять постучала, но на сей раз переговоры длились дольше. Наконец, дверь открыли, и мы очутились в еле освещенном узком и длинном коридоре, в глубине которого я различил фигуры монахинь, скользивших взад и вперед, подобно летучим мышам в гробнице. Аббатиса повела меня за собой по коридору, пока мы не дошли до двери с правой стороны. Она открыла дверь, впустила меня в келью и оставила одного в темноте.

Минут десять с лишним я стоял во власти самых противоречивых мыслей, о которых предпочитаю не вспоминать. Но вот дверь снова открылась, и аббатиса вошла в сопровождении высокого монаха, облаченного в белую рясу доминиканцев. Его лица я не мог различить, потому что на голове у него был такой же белый остроконечный колпак; сквозь прорези виднелись одни глаза. Некоторое время монах рассматривал меня при свете фонаря. Потом он заговорил:

— Привет тебе, сын мой. Мать аббатиса рассказала мне о твоем деле. Ты слишком молод для таких вещей.

— Будь я старше, они бы от этого не сделались приятнее, святой отец. Вы знаете, о чем идет речь. Меня просили достать смертельный яд для некоторых милосердных целей. Я принес яд, но я должен убедиться сам, что он будет использован по назначению.

— Сын мой, ты слишком подозрителен! Церковь не занимается убийствами. Эта женщина должна умереть, ибо грех ее доказан, а в последнее время подобная распущенность становится всеобщей. Посему после долгих молитв, размышлений и тщетных поисков обстоятельств, могущих смягчить ее участь, она было осуждена на смерть теми, чьи имена слишком святы, чтобы их называть. Я же — увы! — нахожусь здесь для того, чтобы проследить за исполнением приговора с некоторыми отступлениями которые из милости разрешил допустить по отношению к ней ее верховный судья. Вижу, что тебе, сын мой, необходимо присутствовать при свершении этого дела милосердия, а потому не стану чинить тебе препятствий. Мать аббатиса уже предупредила тебя, какая кара ждет тех, кто выдает тайны церкви? Ради тебя самого прошу — не забывай об этом!

— Я не из болтунов, святой отец, и предупреждать меня не к чему. Но вот еще что. За этот визит мне должны хорошо заплатить, яд стоит недешево.

— Не бойся, лекарь! — ответил монах с ноткой презрения в голосе. — Назови свою цену, и тебе заплатят.

— Я прошу не денег, святой отец. Я бы сам заплатил немало, чтобы только не находиться здесь этой ночью. Я прошу, чтобы мне дали возможность переговорить с девушкой, прежде чем она умрет.

— Что?! — воскликнул монах. — Надеюсь, не ты ее совратил? Если это так, ты поистине наглец, достойный разделить ее участь!

— Нет, святой отец, это не я. Я видел Изабеллу де Сигуенса лишь однажды и ни разу не говорил с ней. Ее соблазнил не я, но я знаю этого человека. Его имя Хуан де Гарсиа.

— Вот как? — быстро проговорил монах. — Она ни за что не хотела сказать его настоящее имя, даже под угрозой пыток. Несчастная заблудшая душа, она была искренна в своем заблуждении. О чем же ты хочешь с ней говорить, сын мой?

— Я хочу у нее узнать, куда я направился этот человек. Он мой враг, и я буду преследовать его, как преследовал до сих пор. Он причинил мне и моей семье куда больше зла, чем этой бедной девушке. Не откажите мне, святой отец, чтобы я мог отомстить ему за себя и за церковь.

— Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам!» Но, быть может, сын мой, господь избрал тебя орудием своей мести. Я дам тебе возможность поговорить с ней. Облачись в эти одежды, — тут он протянул мне белую доминиканскую рясу с таким же капюшоном, — и следуй за мной.

— Сначала, — возразил я, — надо передать яд аббатисе, потому что я не хочу давать его сам. Возьмите этот флакон, святая мать, и когда придет время, вылейте его в чашу с водой. Смочите как следует губы и язык младенца, а остальное дайте матери и проследите, чтобы она все выпила. Прежде чем будет положен последний кирпич, они крепко уснут и больше уже не проснутся.

— Я это сделаю, — пробормотала аббатиса. — Отпущение придает мне смелость, и я это сделаю во имя любви и милосердия.

— Ты слишком мягкосердечна, сестра, — проговорил монах, осеняя себя крестным знамением. — Правосудие — вот истинное милосердие! Горе немощной плоти, восстающей против духа!

Когда я облачился в одеяние белого призрака, монах и аббатиса взяли фонари и повели меня за собой.

Глава 10

СМЕРТЬ ИЗАБЕЛЛЫ ДЕ СИГУЕНСА
Мы молча шли по длинному коридору, и я видел, как сквозь зарешеченные дверные окошки келий за нами следят глаза монахинь, заживо погребенных в своих склепах. Чему же тут удивляться, если женщина не побоялась смерти, лишь бы вырваться из этой темницы в мир жизни и любви! И вот за такое «преступление» она должна теперь умереть. Нет, воистину бог не забудет злодеяний этих попов и этой нации, что их породила!

И бог не забыл. Ибо где ныне величие Испании и что стало с жестокими обрядами, которыми она славилась? Здесь, в Англии, их узы порваны навсегда. Они хотели заковать нас, свободных англичан, в свои кандалы, но мы их разбили, и они уже никогда больше не пригодятся.

В дальнем конце коридора оказалась лестница: по ней мы спустились вниз и остановились у тяжелой, окованной железом двери. Монах отпер ее своим ключом, впустил нас и снова запер изнутри. Отсюда шел второй коридор, высеченный в толще стены, за ним была еще одна дверь, а за ней — место казни.

Это было низкое сырое подземелье, внешнюю стену которого омывала река; в мертвой тишине я слышал, как журчат ее воды. Оно имело приблизительно восемь шагов в ширину и десять в длину. Своды его поддерживали массивные колонны, за ними в стене виднелась вторая дверь, ведущая в темницу.

В дальнем углу этого мрачного склепа, тускло освещенного факелами и фонарями, два человека в грубых черных рясах с глухими колпаками на головах молчаливо перемешивали известковый раствор, от которого в затхлом воздухе поднимались клубы горячего пара. Рядом с ними лежали аккуратные штабеля обтесанных камней, а напротив виднелась вырубленная в толще стены ниша, похожая на большой гроб, поставленный вертикально на более узкий конец. Напротив ниши стояло тяжелое кресло из каштанового дерева. В той же стене я заметил еще две подобные ниши, заложенные брусками такого же беловатого камня. На каждой из них виднелась глубоко высеченная дата. Одна ниша была замурована более ста лет назад, другая — спустя лет семьдесят.

Когда мы вошли в подземелье, в нем не было никого, кроме двух монахов-каменщиков, но вскоре из второго коридора до нас донеслись звуки нежного и торжественного песнопения. Дверь открылась, монахи прекратили работу и отошли от кучи извести. Звуки становились все громче. Вскоре я уже мог разобрать слова: это была латинская заупокойная молитва. Затем появился и сам хор: восемь монахинь с закрытыми вуалями лицами попарно прошли через дверь, встали в ряд у противоположной стены и умолкли. За ними вошла обреченная в сопровождении еще двух монахинь и последним — священник с распятием в руках. На нем была черная сутана, и его полубезумное лицо оставалось открытым.

Все это и другие подробности я заметил и запомнил, однако тогда мне казалось, что я не вижу ничего, кроме лица несчастной жертвы. Я ее узнал, хоть и видел всего лишь раз, да и то при лунном свете. Она сильно изменилась: прелестное лицо отекло, приобрело восковой оттенок, и теперь на нем выделялись только темно-красные губы да огромные, сверкающие, словно звезды, измученные глаза. Но лицо было то же самое! Именно эту женщину я видел какие нибудь восемь месяцев назад, когда она говорила со своим неверным возлюбленным. Только теперь ее высокая фигура была окутана смертным саваном, по которому волной рассыпались черные пряди волос, и в руках она держала спящего младенца, судорожно прижимая его время от времени к груди.

У порога своей могилы Изабелла де Сигуенса остановилась и начала затравленно озираться, словно взывая о помощи. Но тщетно ее отчаянный взгляд впивался в закрытые капюшонами лица безмолвных зрителей. Потом она увидела нишу, кучу дымящейся извести, содрогнулась и, наверное бы, упала, если бы не сопровождавшие ее монахини, — они подхватили несчастную под руки, подвели к креслу и опустили в него, как живой труп.

Ужасный ритуал начался. Монах-доминиканец встал перед осужденной, объявил о ее преступлении и огласил приговор:

— Да будет она, а вместе с нею дитя ее греха оставлены наедине с господом богом, дабы он поступил с ними по воле своей![549] Однако несчастная, по-видимому, не слышала ни приговора, ни последовавших за ним увещеваний. Наконец, монах кончил, перекрестился и, повернувшись ко мне, сказал:

— Приблизься к грешнице, брат мой, и поговори с ней, пока еще не поздно!

После этого он приказал присутствующим отойти в дальний конец подземелья, чтобы они не слышали нашего разговора, и все безмолвно повиновались. По-видимому, они приняли меня за монаха, который должен исповедовать осужденную.

С бьющимся сердцем я подошел ближе, наклонился к ней и заговорил над самым ее ухом:

— Слушайте меня, Изабелла де Сигуенса! — когда я произнес ее имя, она содрогнулась. — Где де Гарсиа, который вас соблазнил и бросил?

— Откуда вы знаете это имя? — спросила она. — Даже пытки не могли у меня его вырвать.

— Я не монах и не знаю ни о каких пытках. Я тот самый человек, который дрался с де Гарсиа в ту ночь, когда вас схватили, и который убил бы его, если бы не вы.

— Я его спросила, и в этом мое утешение.

— Изабелла де Сигуенса, — продолжал я. — Я ваш друг, самый искренний и последний, в чем вы сами сейчас убедитесь. Скажите мне, где этот человек? Между нами есть счеты, которые нужно уладить.

— Если вы мой друг, не мучьте меня больше. Я ничего о нем не знаю. Много месяцев назад он отправился туда, куда вы навряд ли когда-нибудь попадете, в Индию.[550] Но и там вам его все равно не найти.

— Как знать! На тот случай, если мы все же встретимся, не захотите ли вы что-нибудь ему передать?

— Нет, Хотя… постойте! Расскажите ему, как мы умерли, его жена и его ребенок, и скажите, что я сделала все, чтобы инквизиция не узнала его настоящего имени, ибо тогда его ожидала бы такая же участь.

— Это все?

— Да… Нет, скажите ему еще, что я умерла любя его и прощая.

— У меня мало времени, — сказал я. — Очнитесь и слушайте!

Я сказал так потому, что она словно погрузилась в какой-то полусон.

— Я был помощником Андреса де Фонсеки, советом которого вы пренебрегли себе на погибель. Я дал вашей аббатисе одно снадобье. Когда она поднесет вам чашу воды, выпейте все и дайте испить ребенку. Если вы так сделаете, ваша смерть будет легкой и безболезненной. Вы меня поняли?

— Да, да! — прошептала она, задыхаясь. — Пусть наградит вас за это господь! Теперь я не боюсь. Я сама давно хотела умереть и страшилась только этой казни.

— Тогда прощайте, несчастная женщина! Бог с вами.

— Прощайте! — ласково ответила она. — Но зачем же меня называть несчастной, если я умру такой легкой смертью вместе с тем, кого я люблю?

И она посмотрела на своего спящего младенца.

После этого я отошел от нее и молча встал у стены, опустив голову, затем доминиканец приказал всем занять свои места.

— Заблудшая сестра, — обратился он снова к осужденной. — Не хочешь ли сказать нам что-нибудь, пока уста твоя не умолкли навеки?

— Да, хочу! — ответила она чистым и нежным голосом; теперь, когда она узнала, что смерть ее будет быстрой и легкой, он даже не дрожал. — Да, я хочу вам сказать, что умираю с чистой совестью, ибо если я и согрешила, то только против обычая, а не против бога. Правда, я нарушила свои обеты, но меня заставили их принять насильно, и они меня все равно не связывали. Я была рождена для любви и света, а меня заточили во мрак монастыря, чтобы я гнила здесь заживо. Поэтому я и нарушила обеты, и я рада, что так сделала, хотя и расплачиваюсь за это жизнью. Пусть даже меня обманули, пусть моя свадьба не была настоящей свадьбой, как мне сейчас говорят, — я этого не знаю, — для меня она все равно останется истинной и святой, и душа моя чиста перед господом. Я жила настоящей жизнью, несколько счастливых часов я была женою и матерью, и теперь лучше мне по вашей милости умереть сразу в этом склепе, чем медленно умирать в тех кельях наверху. А теперь слушайте меня! Вы осмеливаетесь говорить детям божьим: «Не смейте любить!»

— и убиваете их за любовь друг к другу, Но ваше изуверство обернется против вас самих. Попомните мои слова, оно обернется против вас и против церкви, которой вы служите, и тогда служители и церковь падут, а имена их станут проклятием в устах людей!

Шепот изумления и страха пронесся по подземелью.

— Она рехнулась! — воскликнул доминиканец. — Она потеряла разум и богохульствует в своем безумии. Не слушайте ее! Напутствуй ее, брат мой, — обратился он к священнику в черной сутане, — да поскорее, пока она еще чего-нибудь не наговорила!

Чернорясый поп с горящим, пронзительным взглядом приблизился к осужденной, сунул свой крест ей под нос и что-то забормотал. Но она резко поднялась с кресла я оттолкнула распятие.

— Поди прочь — вскричала она. — Не тебе меня исповедовать! Я покаюсь в моих грехах перед богом, ане перед такими, как ты, убивающими людей во имя Христа!

От этих слов фанатик пришел в ярость.

— Отправляйся же в ад нераскаянной, проклятая, — завопил он и ударил несчастную тяжелым распятием из слоновой кости прямо по лицу, осыпая ее непристойной бранью.

Доминиканец гневно приказал ему замолчать, но Изабелла де Сигуенса только вытерла кровь с рассеченного лба и расхохоталась жутким безумным смехом.

— О, теперь я вижу, что ты еще к тому же и трус! — проговорила она. — Слушай же меня, поп! В последний свой час я молю бога, чтобы ты сам погиб от рук фанатиков и еще более страшной смертью, чем я!

Когда ее втолкнули в смертную нишу, она снова заговорила.

— Дайте нам попить, — попросила она, — меня и мое дитя томит жажда.

Я увидел, как из двери темницы, где была заключена осужденная, появилась аббатиса с чашей воды и ковригой хлеба в руках, и по ее виду понял, что она уже влила мое снадобье в воду. И больше я ничего не видел.

Сразу после этого я попросил доминиканца поскорее открыть дверь и выпустить меня из подземелья. Сделав несколько шагов по коридору, я остановился подальше от двери и здесь, оцепенев от ужаса, простоял бог весть сколько времени. Наконец, я увидел перед собой аббатису с фонарем в руке.

— Все кончено, — проговорила она, горестно всхлипывая. — Нет, не бойтесь, ваше снадобье подействовало. Еще первый камень не был положен, а мать и дитя уже спали глубоким сном. Но она умерла нераскаянной и без исповеди. Горе ее душе!

— Горе душам всех, кто приложил руку к этому делу! — ответил я. — А теперь отпустите меня, святая мать, и дай нам бог никогда больше не встречаться!

Она отвела меня обратно в келью, где я сбросил проклятый монашеский балахон, а оттуда — к двери в садовой ограде и к лодке, которая все еще ожидала у причала. Почувствовав на своем лице нежное дуновение ночного ветра, я обрадовался так, словно наконец-то очнулся от страшного кошмара. Но ни в эту, ан в следующие ночи сон не шел ко мне. Едва я смежал глаза, как передо мной возникал образ несчастной красавицы, такой, как я ее видел в последний раз. Освещенная тусклым отблеском факелов, закутанная в саван, стоит она гордо и непокорно в своей нише, словно в каменном гробу, прижимая одной рукой младенца к груди и протягивая другую за чашей с ядом.

Видеть такое дважды вряд ли кто пожелает, да и тех, кто видел подобное хоть один раз, тоже найдется немного — инквизиция и ее пособники, совершая свои злодеяния, стараются избавиться от свидетелей. И если я не слишком хорошо описал события той ночи, то вовсе не потому, что забыл их, а потому, что даже сейчас, по прошествии почти семидесяти лет, мне трудно писать обо всех этих ужасах.

Пожалуй, самым удивительным из того, что я видел в ту необычайную ночь, было чувство несчастной красавицы к негодяю, который соблазнил ее, обманул ложной свадьбой, а потом оставил умирать лютой смертью. Она любила его до последнего мгновения. Чем заслужил подобный человек столь святую жертву? Не знаю. Но это было именно так. Раздумывая обо всем, что тогда произошло, я вспоминаю сегодня о вещах не менее удивительных, чем беззаветное чувство несчастной женщины. Я уже говорил, что когда священник ударил ее, она пожелала ему умереть от рук таких же фанатиков еще более страшной смертью. Так оно и случилось. Много лет спустя этот самый священник, по имени отец Педро, был послан в Анауак для обращения язычников, и здесь прославился своей жестокостью, за которую индейцы прозвали его «Христов Дьявол». Однажды он забрался дальше, чем следовало, на земли еще не покоренного тогда племени отоми, попал в руки жрецов бога войны Уицилопочтли и, по кровавому обычаю, был принесен ему в жертву. Когда его повели на казнь, я ему напомнил предсмертное проклятие Изабеллы де Сигуенса, не сказав, однако, что сам присутствовал при ее кончине. И тогда на какой-то момент ужас обуял его. Он увидел во мне только индейского вождя и подумал, что сам сатана говорит моими устами, чтобы помучить его перед смертью, Но довольно об этом. Если понадобится, я расскажу обо всем подробнее в другом месте. А теперь скажу лишь одно: потому ли, что провидение захотело воздать ему полной мерой, по чистой ли случайности, или потому, что Изабелле де Сигуенса в ее последний час открылось будущее, фанатик этот погиб именно так, как она предсказала, и я о нем нисколько не сожалею, хотя его смерть и навлекла на меня впоследствии немало несчастий.

Так умерла Изабелла де Сигуенса, загубленная попами только за то, что осмелилась преступить их устав.

Когда все, что я видел к слышал в ту страшную ночь, немного улеглось в душе, я смог, наконец, подумать о себе. С одной стороны, я стал богатым человеком, я если бы захотел теперь вернуться в Норфолк со своим состоянием, меня бы ожидало прекрасное будущее; об этом мне говорил еще Фонсека. Но, с другой стороны, клятва, данная мной, висела на мне, точно гиря. Я поклялся отомстить Хуану де Гарсиа и призвал на себя все кары небесные, если этого не исполню. Но как я ему отомщу, если буду жить в Англии в мире и благополучии?

Наконец, теперь я знал, где был мой враг, или хотя бы в какой части света его искать. Там, где белых людей не так много, ему не удастся спрятаться от меня, как в Испании. Я узнал об этом от осужденной женщины и рассказал здесь довольно подробно ее историю лишь потому, что если бы не она, я никогда не отправился бы на Эспаньолу,[551] точно так же, как если бы жрецы племени отоми не принесли в жертву ее палача, отца Педро, я никогда не вернулся бы в Англию, ибо не будь этого жертвоприношения, испанцы не стали бы осаждать Город Сосен, и я до сих пор, наверное, был бы там, живой или мертвый. Так незначительные с виду события определяют судьбы людей. Если бы Изабелла де Сигуенса не произнесла нескольких роковых слов, я со временем отчаялся бы в бесплодных поисках и уплыл домой, в Англию, где меня ожидало счастье. Но, услышав ее слова, я уже не мог так поступить, потому что с моей стороны это было бы, как я думал на горе себе, последней трусостью. Тем более что теперь я считал своим долгом отомстить за двоих, за смерть моей матеря и за смерть Изабеллы де Сигуенса. Это может показаться удивительным, но если бы кто-нибудь видел, как страшно умирала юная красавица, он без сомнения поклялся бы отплатить за ее муки тому, кто ее соблазнил и бросил.

Кончилось все это тем, что я по своему упрямому нраву пошел наперекор собственным желаниям, не послушался предсмертного совета моего благодетеля и решил исполнить свою клятву: последовать за де Гарсиа хоть на край света и убить его там, где встречу.

Для начала я все же постарался ловко и незаметно разузнать, действительно ли де Гарсиа отплыл в Индию. Не вдаваясь в подробности, расскажу о том, что мне удалось установить, пользуясь имевшейся у меня путеводной нитью.

Через два дня после той ночи, когда я дрался с де Гарсиа на дуэли, какой-я мужчина, по описанию очень похожий на него, однако носящий другое имя, отплыл из Севильи на караке,[552] которая направлялась к Канарским островам. Там карака должна была дождаться прибытия других судов и вместе с ними отплыть к Эспаньоле. Сопоставив целый ряд обстоятельств, я убедился, что этот человек был не кем иным, как Хуаном де Гарсиа. В этом не было ничего удивительного, хотя я только тогда вспомнил, что Индия служила убежищем для многих авантюристов и всяких мерзавцев, которым нельзя было оставаться в Испании. И вот я принял решение последовать за ним. Единственное, что хоть немного меня утешало, так это мысль, что я увижу новые чудесные края. В то время я даже не предполагал, сколько новых чудес меня там ожидает.

Но сначала я должен был распорядиться так неожиданно доставшимся мне богатством. Что с ним делать и как его сохранить до своего возвращения, я просто не знал и, лишь случайно услышав, что в Кадис прибыла из Ярмута «Авантюристка», тот самый корабль, на котором я приплыл в Испанию, тут же решил, что надежнее всего будет переправить золото я прочие ценные вещи в Англию, где их сберегут для меня в полной неприкосновенности. Тотчас же я направил нарочным письмо моему другу капитану «Авантюристки», сообщая, что у меня есть для него ценный груз. После этого я начал спешно готовиться к отъезду. Из-за спешки мне пришлось предать дом моего благодетеля и множество прочих вещей по самым низким ценам. Большую часть книг, посуду и некоторые другие предметы я велел упаковать в ящики и отправил по реке в Кадис, на имя тех самых торговцев, к которым у меня были рекомендательные письма от ярмутских купцов. Только после этого я уехал сам, увозя с собой все мое золото в многочисленных мешочках, тщательно запрятанных среди прочих вепрей.

Так год спустя я навсегда покинул Севилью. Этот город принес мне удачу. Я приехал сюда бедняком, а уезжал богатым человеком. О приобретенном мною опыте, который сам по себе стоил немало, нечего и говорить. И тем не менее я был рад отъезду, потому что здесь, в этом городе, Хуан де Гарсиа снова ускользнул от меня, здесь я потерял своего лучшего друга, и здесь я видел смерть Изабеллы де Сигуенса.

До Кадиса я добрался благополучно, не потеряв ни одной вещи. В порту я нанял лодку и вскоре уже был на борту «Авантюристки», где меня встретил капитан Бэлл. Он был в добром здравии и, увидев меня, весьма обрадовался. Но я обрадовался еще больше, когда узнал, что у капитана Бэлла было для меня три письма: одно от отца, второе от сестренки Мэри, а третье от моей нареченной Лили Бозард. Это единственное письмо, которое я от нее получил.

Однако содержание писем оказалось далеко не радостным. Отец мой был совсем плох и почти не вставал с постели. Как потом выяснилось, он умер в нашей дитчингемской церкви в тот самый день, когда я получил его письмо, но это я узнал уже много лет спустя. Письмо отца было коротеньким и печальным. В нем он говорил, что весьма сожалеет о том что позволил мне уехать, что, наверное меня больше не увидит, а потому молит бога сохранить мне жизнь и помочь благополучно вернуться на родину.

Что касается Лилиного письма, которое она сумела отправить тайком, когда узнала, что «Авантюристка» снова отплывает в Кадис, то оно было хоть и более длинное, но не менее печальное. Лили писала, что едва я уехал из дома мой братец Джеффри заручился согласием ее отца, и они вдвоем принялись ее осаждать, принуждая к замужеству. Жизнь девушки превратилась в настоящий ад; мой братец преследовал ее неотступно, а сквайр Бозард пилил свою дочь каждый день, обзывая упрямой ослицей, которая отказывается от богатства ради какого-то нищего бродяги.

«Но верь мне, любимый, — писала далее Лили, — я не отступлюсь от своей клятвы, если только они не заставят меня выйти замуж насильно. А они уже грозились это сделать. Но если даже им удастся привести меня к алтарю против моей воли, то знай, Томас, я недолго буду чужой женой. Здоровье у меня, правда, крепкое, но тогда я просто умру от стыда и горя. И за что мне все эти муки? Неужели только за то, что ты беден?! И все же я твердо надеюсь, что все образуется к лучшему, хотя бы потому, что мой брат Уилфрид серьезно увлечен твоей сестрой Мэри. До сих пор он тоже торопил меня с этой свадьбой, но Мэри наш с тобой верный друг, и она сумеет склонить брата на нашу сторону, прежде чем примет его предложение».

Заканчивалось письмо всякими нежными словами и пожеланиями благополучного возвращения.

Примерно об этом же говорила в своем письме и моя сестренка Мэри. Она писала, что пока ничего не может сделать для нас с Лили. Мой братец Джеффри сходит с ума от любви, отец слишком болен и ни во что не вмешивается, а сквайр Бозард зарится на наши земли и потому решительно настаивает на свадьбе. Однако, по ее словам, все это должно измениться, потому что вскоре она, возможно, сумеет замолвить за меня словечко и, надеется, небезуспешно.

Подобные новости заставили меня глубоко задуматься. С новой силой проснулась во мне тоска по дому, преследуя меня, словно наваждение. Нежные слова моей нареченной и тонкий аромат, исходивший от ее письма, воскресили передо мной образ любимой, и сердце мое разрывалось от желания снова быть рядом с ней. К тому же я знал, что теперь меня встретят с распростертыми объятиями, ибо мое состояние было много больше того, на что мог рассчитывать мой братец, а родители не выставляют за дверь женихов, у которых в кармане двенадцать тысяч золотых монет. И, наконец, мне так хотелось повидать отца, пока он еще жив!

Однако между мной и родиной лежали тень Хуана де Гарсиа и моя клятва. Я так долго стремился к мести, это чувство настолько овладело мной, что теперь я уже не мог даже думать о счастливой жизни, пока цель не достигнута. Для того, чтобы быть счастливым, я должен был уничтожить де Гарсиа, Я уверился в том, что, пока он жив, проклятие, произнесенное мной, будет преследовать меня повсюду.

Поэтому я сделал следующее. Обратившись к нотариусу, я приказал ему составить дарственную, которую перевел на английский язык. По этой дарственной я разделил все мое состояние, за исключением оставленных для себя двухсот песо, на три части и передал его трем лицам на сохранение вплоть до того дня пока я сам за ним не явлюсь. Указанными тремя лицами были мой старый учитель, честнейший доктор Гримстон из Банги, моя сестра Мэри Вингфилд и моя невеста Лили Бозард. Этой дарственной, засвидетельствованной для большей верности на борту корабля капитаном Бэллом и еще двумя англичанами, я доверял вышеупомянутым лицам распоряжаться моим состоянием по своему усмотрению, однако с таким условием, чтобы не менее половины денег было вложено в земельные владения, а остаток — в доходные дела. Вся прибыль и доходы с имений должны были выплачиваться Лили Бозард до тех пор, пока она не выйдет замуж.

Одновременно с дарственной я составил завещание. Большая часть моего состояния переходила по нему к Лили Бозард, если ко дню моей смерти она будет не замужем, а остальное — к моей сестре В случае замужества или смерти Лили ее доля переходила к Мэри или ее наследникам.

Когда оба документа были подписаны и запечатаны, я вручил их вместе со всем моим достоянием капитану Бэллу, чтобы он в свою очередь доставил все это в Банги и передал доктору Гримстону, который должен был его за это щедро вознаградить. Капитан со слезами умолял меня отправиться вместе со всеми моими сокровищами в Англию, и лишь когда я наотрез отказался, обещал все исполнить в точности.

Вместе с золотом и документами я послал несколько писем: отцу, сестре, брату, доктору Гримстону, сквайру Бозарду и, наконец, самой Лили. В этих письмах я рассказал обо всем, что со мной приключилось, начиная с первого дня пребывания в Испании, так как убедился, что прежние мои письма вообще не достигли Англии, и объявил о своем решении последовать за де Гарсиа хоть на край света.

«Я сам отдаляю и, может быть, теряю счастье, — писал я Лили, — которое мне дороже всего на земле. Пусть люди думают, что я сошел с ума! Но ты, ты знаешь мое сердце и ты меня не осудишь, хотя мое решение и принесет тебе много горя. Ты знаешь, что если я в чем-нибудь утвердился, ничто, кроме смерти, не заставит меня отступить. А я, кроме того, связан клятвой; нарушить ее мне не позволит совесть. Даже рядом с тобой я не смогу быть счастливым, если сейчас откажусь от своих поисков. Сначала дело, а потом отдых; сначала горе, и лишь потом — радость. Не бойся за меня, я верю, что не погибну и вернусь. А на тот случай, если мне не суждено будет вернуться, я сделал все так, чтобы тебе никогда не пришлось выходить замуж против своей воли. Но сейчас, пока де Гарсиа жив, я буду его преследовать».

Своему братцу Джеффри я написал очень короткое письмо, где высказал все, что думаю о человеке, который преследует беззащитную девушку и старается напакостить отсутствующему брату. Мне потом рассказывали, что это письмо ему весьма не понравилось.

Здесь же я хочу сказать, что мои письма и все прочее благополучно прибыли в Ярмут. Затем золото и вещи переправили в Лоустофт, погрузили на баркас, а когда капитан Бэлл покончил с выгрузкой своего корабля, он поднялся в этом баркасе по Уэйвни до Банги, и здесь все было перенесено в дом доктора Гримстона на Незергейт-стрит.

Капитан Бэлл заранее предупреждал о своем приезде моего отца, сестру и брата, а также сквайра Бозарда, его сына и дочь, и в тот день они собрались в доме доктора Гримстона все, за исключением моего отца — он уже два месяца покоился на кладбище.

С безграничным удивлением выслушали они рассказ капитана, но их изумление еще более возросло, когда сундуки открыли и начали взвешивать их содержимое, чтобы сверить его с цифрами, приведенными в моих письмах, ибо столько золота за раз в нашем Банги до сих пор еще не видал никто.

Тут Лили расплакалась, сначала от радости, потому что теперь я был богат, а затем от горя, потому что я не вернулся одновременно с моими сокровищами. Сквайр Бозард, увидев золото я услышав мою дарственную, сразу сделавшую Лили богатой женщиной, независимо от того, жив я или нет, во всеуслышание поклялся, что всегда думал обо мне только самое хорошее, а потом поцеловал свою дочь, желая ей счастья и поздравляя с большой удачей. Короче говоря, остались довольны все, кроме моего братца, который выскочил из дому, не сказав никому ни слова. С того дня он начал предаваться всевозможным бесчинствам, опускаясь все ниже: ведь у него, можно сказать, отняли желанную чашу, не дав испить ни глотка! Унаследовав земли нашего отца, он решил, что Лили во что бы то ни стало выйдет за него замуж, если не по доброй воле, то насильно, ибо даже в наши дни отец может принудить свою дочь к замужеству, особенно если она не достигла совершеннолетия, а сквайр Бозард, всегда полагавший, что с девичьими желаниями нечего считаться, перед таким насилием не остановился бы. Но с того дня все изменилось, — так велика сила золота! О том, чтобы выдать Лили за кого-нибудь, кроме меня, больше не было и речи. Теперь отец сам удержал бы ее, если бы она захотела так поступить, ибо тогда Лили потеряла бы все полученные от меня богатства. Зато все продолжали громко возмущаться моей глупостью, порицая меня за то, что я не отказался от клятвы и решил последовать за своим врагом даже в далекую Вест-Индию. Сквайр Бозард утешался лишь тем, что в любом случае, погибну я или выживу, деньги все равно останутся у его дочери. И только Лили, заступаясь за меня, говорила:

— Томас дал клятву, и он должен ее исполнить. Это дело его чести, и теперь я буду ждать до конца, пока мы не встретимся на земле или на том свете.

Однако подобные воспоминания здесь некстати, потому что прежде чем я узнал обо всем этом, прошло еще много-много лет.

Глава 11

КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
На другой день после того, как я передал капитану Бэллу письма я все мое состояние, «Авантюристка» уже медленно огибала мол кадисского порта. Глядя ей вслед, я почувствовал такую тоску, что, признаюсь, заплакал. С радостью я расстался бы со всеми погруженными на нее сокровищами, если бы вместо них она уносила домой меня. Но решение мое оставалось непоколебимым, и к английским берегам мне было суждено вернуться лишь много лет спустя и на другом корабле.

В порту оказалась большая испанская карака «Las Cinque Llagas», или «Пять ран Христовых», готовая отплыть к Эспаньоле. Я выправил разрешение на торговлю для купца д’Айла и под этим именем взошел на судно. Чтобы обман не раскрылся, я, кроме того, накупил на сто пять песо всевозможных товаров, которые, как я узнал, были в Индии в большом спросе, и погрузил их в трюм того же корабля.

Все судно было забито испанскими авантюристами, по большей части просто всевозможными мошенниками с самыми удивительными биографиями. Впрочем, они были довольно сносными попутчиками, пока не напивались. К тому времени я настолько овладел кастильской речью и приобрел такую неподдельно испанскую внешность, что мае легко было сойти за их соотечественника, чем я и не преминул воспользоваться, выдумав подходящую историю о своем родстве и о причинах, побудивших меня пытать счастье за океаном. В остальном же я, как и раньше, полагался только на самого себя. Впрочем, несмотря на мою сдержанность и на то, что я не принимал участия в общих оргиях, попутчики вскоре меня полюбили, главным образом за то, что я врачевал их недуги.

О нашем плавании в сущности рассказывать нечего, если не считать его печального окончания. Месяц мы провели на Канарских островах, затем отплыли к Эспаньоле, и всю дорогу нам сопутствовала прекрасная погода, только ветер был слабый.

Когда до Санто-Доминго, порта нашего назначения, оставалась, по словам капитана, всего неделя пути, погода внезапно переменилась. С севера на нас обрушился яростный шторм, усиливавшийся с каждым часом. Три дня и три ночи наш неуклюжий корабль стонал и скрипел под ударами урагана, который увлекал нас неизвестно куда. Наконец стало ясно, что, если буря не утихнет, мы пойдем ко дну. Судно трещало по всем швам, одну мачту снесло, а у другой сломало верхнюю часть на высоте двадцати футов от палубы. Появилась течь. Но все эти беды ничего не значили по сравнению с тем, что произошло на четвертый день. Огромный вал сорвал руль, и наше беспомощное судно оказалось целиком во власти волн. Примерно через час зеленая стихия океана еще раз обрушилась на палубу, вывернула якорный шпиль, и вода хлынула в трюм. Теперь наша гибель стала неизбежной.

И вот тогда началось самое ужасное. В течение последних дней и матросы, я пассажиры беспрерывно пили, пытаясь заглушить страх, и сейчас, когда они увидели, что конец близок, все заметались взад и вперед по кораблю. Молитвы, стенания и проклятия смешались в одном хоре. Те, кто был еще трезв, начали спускать обе лодки. Вдвоем с одним достойным священником мы пытались усадить в них детей и женщин, которых на судне оказалось немало, но сделать это было нелегко. Пьяные матросы отшвырнули нас в сторону и сами бросились в лодки, Одна из них тут же перевернулась, и все, кто был в ней, пошли ко дну. В этот момент карака начала крениться, быстро погружаясь.

Увидев, что ждать больше нельзя, я сказал священнику, чтобы он следовал за мной, прыгнул в море и поплыл ко второй лодке, с которой тщетно пытались справиться несколько кричащих от страха женщин. Плавал я неплохо, и не только сам благополучно добрался до лодки, но успел еще вытащить из воды и священника, который уже захлебывался.

В это время судно, высоко задрав нос, погрузилось кормой в воду. В таком положении оно держалось минуты две на поверхности; это позволило нам взяться за весла и отплыть от него. Едва мы отгребли, раздался дикий отчаянный вопль тех, кто еще оставался на борту, и корабль канул в бездну. Будь мы ближе, он увлек бы нас за собой.

Несколько мгновений мы сидели молча, онемев от ужаса. Затем, когда воронка, образовавшаяся на месте гибели корабля, перестала бурлить, мы поплыли обратно. Все вокруг было покрыто обломками, но мы смогли подобрать только одного ребенка, уцепившегося за весло. Остальные двести человек, находившиеся на борту, исчезли в пучине вместе с судном. Может быть, кто-нибудь еще был в живых и держался на воде, но в наступившей темноте мы не нашли среди волн никого.

В сущности в этом нам повезло, потому что в лодке было уже десять человек и больше она не смогла бы вместить ни души. Мужчин оказалось только двое — священник и я.

Как я уже сказал, наступила темнота, и к ночи море, по счастью, утихло, иначе бы мы тоже перевернулись. Единственное, что нам теперь оставалось, это держать лодку носом к волнам. Так мы провели всю бесконечную ночь. Странно было видеть, или, вернее, слышать, как мой добрый спутник, священник, продолжая грести, исповедовал женщин одну за другой, а потом, отпустив все греки, возносил к небесам молитвы о спасении наших душ, ибо о спасении тела никто уже не помышлял. В ту ночь я пережил такое, что трудно себе представить, но я не буду на этом останавливаться, потому что впереди меня ожидало гораздо худшее, и об этом мне еще предстоит рассказать.

Наконец, ночь прошла, и над пустынным морем занялся рассвет. Взошло солнце. Сначала мы ему обрадовались, потому что продрогли до костей, но вскоре жара стала невыносимой. В лодке у нас не оказалось ни пищи, ни воды, и нас начала мучить жажда.

Между тем порывистый ветер сменился устойчивым бризом. С помощью весел и одеяла нам удалось соорудить некое подобие паруса, и наша лодка довольно быстро пошла вперед. Но океан велик, а мы даже не знали, в какую сторону плывем.

С каждым часом страшная жажда терзала нас все сильнее. Около полудня внезапно умер один ребенок, и мы опустили его труп за борт. Часа через три его мать зачерпнула полный черпак горько-соленой воды и начала жадно пить. Сначала казалось, что это умерило ее жажду, но потом ею вдруг овладело безумие. Вскочив на ноги, она выпрыгнула из лодки и утонула.

Когда солнце, подобное сияющему, раскаленному докрасна ядру, наконец кануло за горизонт, в лодке осталось только два человека, которые еще могли сидеть, — священник и я. Остальные лежали вповалку на сланях, еле шевелясь, словно умирающие рыбы, и жалобно стеная. Но вот пришла ночь; воздух стал чуть заметно свежее и немного облегчил наши страдания. Мы молились о дожде, но его не было, и когда солнце снова взошло в безоблачном небе, мы поняли, что видим его в последний раз, если только нас не спасет какое-нибудь чудо. Жара стояла невыносимая.

Через час после восхода умер еще один ребенок. Когда мы опускали его тело за борт, я случайно поднял глаза и вдруг заметил вдалеке судно. Оно шло в нашу сторону и, судя по его курсу, должно было проплыть милях в двух от нас. Возблагодарив бога за этот чудесный знак, мы со священником взялись за весла и начали потихоньку выгребать наперерез кораблю. Ветер к тому времени настолько ослаб, что наш жалкий парус уже не мог сдвинуть лодку с места.

Так мы гребли около часа. К тому времени ветра совсем не стало, и корабль с обвисшими парусами замер неподвижно милях в трех от нас. Мы со священником продолжали работать веслами из последних сил. Мне казалось, что я умру в этой лодке под обжигающими лучами солнца. Ни одно дуновение не облегчало немилосердную жару, и губы наши уже начали трескаться от жажды. Но мы продолжали бороться, пока тень от парусов не упала на лодку и мы не увидели матросов, разглядывавших нас с палубы корабля. В следующее мгновение мы подошли к борту, сверху упала веревочная лестница и послышалась испанская речь.

Я не помню, как мы поднялись на палубу. Помню только, что я свалился в тени под навесом из парусины и принялся пить и пить воду, которую мне подавали кружку за кружкой. Наконец мне удалось утолить жажду, но тут я почувствовал такую тошноту и головокружение, что уже не мог проглотить ни кусочка пищи, хотя мне ее сунули прямо в руки. В этот момент я, по-видимому, потерял сознание, потому что когда я очнулся, солнце уже стояло прямо над головой.

Я думал, что все еще сплю. Почему-то мне слышался знакомый и ненавистный голос, но в действительности я был под навесом один: вся команда корабля столпилась на носу вокруг лежащего на палубе человека.

Рядом со мной стояли большое блюдо с едой и фляга, полная крепкого вина. Почувствовав прилив сил, я с жадностью принялся есть я пить, пока не насытился.

Тем временем матросы на носу корабля подняли лежавшего там человека и выбросили его за борт. Я успел заметить, что кожа у него была черная. Затем трое мужчин — по одежде я принял их за офицеров — направились ко мне, и я поднялся на ноги, чтобы их приветствовать.

— Сеньор, — проговорил мягким и вежливым тоном самый высокий офицер, — разрешите поздравить вас с чудесным…

Но тут он внезапно умолк.

Неужели я все еще бредил? Голос был мучительно знакомый! Я поднял глаза, взглянул в лицо мужчины и увидел перед собой Хуана де Гарсиа!

Но он в свою очередь тоже узнал меня.

— Карамба! — воскликнул де Гарсиа. — Какая встреча! Приветствую вас, сеньор Томас Вингфилд. Смотрите, друзья, кого мы выудили из моря! Этот молодой человек не испанец, он английский шпион! Последний раз мы с ним встретились на улице в Севилье, где он пытался убить меня, потому что я хотел выдать его властям. А теперь он очутился здесь. Только вот с какими целями? Об этом следует спросить у него.

— Это ложь, — возразил я. — Я не шпион, и в эти моря меня привело мое личное дело. Я хотел найти вас.

— Ну что же, это вам удалось, вполне удалось. Только не слишком ли велика удача, сеньор? А теперь отвечайте, правда ли, что вас зовут Томас Вингфилд и что вы англичанин?

— Это правда, но я…

— Минутку! Почему же тогда ваш дружок священник сказал мне, что на «Las Сinque Llagas» вы плыли под именем д’Айла?

— У меня были на то причины, Хуан де Гарсиа.

— Вы ошиблись, сеньор. Меня зовут Сарседа, и мои товарищи могут это подтвердить. Когда-то я знавал одного дворянина по имени де Гарсиа, но он давно умер.

— Ты лжешь — воскликнул я, но в этот миг один из приятелей де Гарсиа ударил меня прямо в лицо.

— Потише, любезный, — остановил его де Гарсиа. — Не пачкай руки об эту крысу. А если уж хочешь бить, то возьми лучше палку. Вы слышали, друзья, он признался, что плыл под чужим именем и что на самом деле он англичанин, один ив врагов нашей родины. Могу добавить, что я лично знаю его, как шпиона, который уже покушался на убийство, — в этом даю вам мое честное слово. А теперь, сеньоры, поскольку мы представляем здесь его величество короля и облечены всей полнотой власти, нам надлежит вынести ему приговор. Но чтобы никто не подумал, что я могу погрешить против закона из-за того, что эта английская собака обозвала меня лжецом, я предоставляю судить его вам.

Я снова попытался заговорить, но испанец, тот самый, что меня ударил, подлец с жестоким лицом бандита, выхватил шпагу и поклялся, что если я еще раз открою рот, он проткнет меня насквозь. После этого я предпочел молчать.

— Этот англичанин неплохо будет выглядеть на рее! — проговорил все тот же испанец.

Де Гарсиа с безразличным видом мурлыкал какой-то мотивчик. Он посмотрел вверх на мачту, потом на мою шею, улыбнулся, и его взгляд, полный ненависти, обжег меня, словно огнем.

— У меня есть предложение получше, — вступился третий офицер. — Если мы его повесим, могут пойти разговоры. Но даже в лучшем случае мы все равно лишимся хорошего барыша. А парень сложен неплохо и протянет в рудниках не один год. Предлагаю продать его вместе с остальным грузом. А если вы против, я куплю его сам; мне такие в моем поместье пригодятся!

При этих словах лицо де Гарсиа слегка побледнело. Ему, конечно, хотелось отделаться от меня раз и навсегда, но из осторожности он счел более разумным не возражать.

— Что касается меня, — проговорил он, деланно позевывая, — то я не против. Бери его хоть даром, друг мой! Только смотри за ним получше, не то он воткнет тебе стилет в спину.

Офицер расхохотался и ответил:

— Вряд ли у него будет такая возможность! Я в рудники не спускаюсь, а нашему голубчику придется провести остаток своих дней на глубине ста футов под землей. Да и теперь, я думаю, тебе будет лучше внизу, англичанин!

Офицер окликнул матроса и приказал ему принести кандалы, снятые с мертвеца. Меня обыскали, отняли у меня все золото — то немногое, что со мной оставалось, набили мне на ноги цепь, соединенную с кольцом на шее, и потащили к трюму. Но прежде чем я туда попал, я уже догадался, что представлял собой груз этого корабля. Он вез рабов, захваченных на Фернандине — так испанцы называют остров Кубу. Он вез их для продажи на Эспаньолу. И я был теперь одним из этих рабов.

Не знаю, как описать все ужасы трюма, в который меня привели. Он был низким, не более шести футов в высоту, и рабы в кандалах лежали прямо на дне судна, в затхлой трюмной воде. Их было здесь так много, что они могли только лежать, прикованные цепями к кольцам, ввинченным во внутреннюю обшивку бортов. В общей сложности неделю тому назад сюда впихнули не менее двухсот мужчин, женщин и детей, но теперь рабов стало меньше. Уже умерло человек двадцать, и это считалось немного, потому что обычно испанцы заранее списывают в убыток треть или даже половину «товара» своей дьявольской торговли.

Когда я очутился в трюме, мной овладела смертельная слабость. Я и так был едва жив, и меня окончательно доконали ужасные звуки, отвратительная вонь и то что предстало передо мной при свете фонарей моих тюремщиков, тускло мерцавших в трюме, куда не проникали ни свет, ни воздух. Не обращая на это внимания, мои провожатые потащили меня вперед, и вскоре я уже стоял, прикованный к цепи посреди темнокожих мужчин и женщин. Ноги мои были в трюмной воде.

Испанцы удалились, с издевкой бросив мне на прощание, что для англичанина и такая постель слишком хороша. Некоторое время я крепился, потом сон или обморок пришли мне на помощь, и я погрузился во мрак.

Так миновали сутки.

Когда я снова открыл глаза, рядом со мной стоял с фонарем тот самый испанец, которому меня продали или просто отдали, и следил за тем, как сбивают кандалы с темнокожей женщины, прикованной к моей цепи. Она была мертва; при свете фонаря я успел разглядеть, что умерла она от страшной болезни, с которой мне до сих пор не приходилось встречаться. Впоследствии я узнал, что она называется «черной рвотой». Женщина оказалась не единственной ее жертвой: я насчитал еще двадцать трупов. Их вытащили из трюма один за другим. Многие другие рабы тоже были больны.

Испанцы казались весьма встревоженными. Они ничего не могли поделать с ужасной болезнью и решили только очистить трюм и проветрить его, оторвав несколько досок палубного настила над нашими головами. Если бы они этого не сделали, мы наверняка погибли бы все. Я уверен, что избежал заразы лишь потому, что самое широкое отверстие в палубе оказалось прямо надо мной, и когда я выпрямился, насколько позволяла цепь, я мог дышать сравнительно чистым воздухом.

Раздав нам воду и пресные лепешки, испанцы ушли. Воду я с жадностью выпил, но лепешки есть не смог, потому что они оказались заплесневелыми.

То, что я видел и слышал вокруг было так жутко, что не хочется об этом писать. Солнце нагревало палубу, и мы изнемогали от страшной жары. Чувствовалось, что судно неподвижно: я понял, что ветра нет и мы дрейфуем.

Поднявшись на ноги, я уперся пятками в стрингер — продольное крепление корабля, а спиной — о борт. В таком положении мне были видны ноги тех, кто проходил по палубе. Внезапно перед моими глазами проплыла сутана священника. Я подумал, что, наверное, это мой попутчик, с которым мы спаслись после кораблекрушения, и постарался привлечь его внимание. После нескольких попыток мне это удалось. Как только священник понял, кто находится в трюме, он прилег на палубу словно для того, чтобы отдохнуть, и мы немного поговорили.

Священник сказал, что на море штиль, как я и предполагал, и что на корабле свирепствует мор, уложивший уже треть команды. Он прибавил, что их поразила небесная кара за жестокость и злодеяния.

На это я ему ответил, что кара небесная постигла не только захватчиков, но и захваченных, и спросил, где сейчас де Гарсиа, или, как его здесь называют, Сарседа.

Священник сообщил мне, что сегодня утром он заболел. Новость эта несказанно обрадовала меня, потому что если я ненавидел де Гарсиа и раньше, то легко представить, как возненавидел я его теперь.

После этого священник ушел, но скоро вернулся. Он принес мне воды с лимонным соком, которая показалась мне божественным нектаром, хорошей пищи и фруктов, Все это он передал мне сквозь отверстие в палубе. С большим трудом я подхватил еду своими закованными руками и тотчас съел все до крошки. Затем священник удалился, к вящему моему огорчению. Причину его ухода я узнал только на следующее утро.

Прошел день, за ним — бесконечно длинная ночь. Наконец в трюме снова появились испанцы. На сей раз им пришлось вытащить сорок трупов, а больных за это время стало еще больше. Когда испанцы ушли, я опять встал на ноги и начал поджидать моего друга священника. Но я ждал напрасно; он так и не появился.

Глава 12

ТОМАС НА БЕРЕГУ
Я простоял больше часа и едва не свернул себе шею, высматривая своего благодетеля. Наконец, когда я уже готов был упасть на дно трюма, потому что не мог больше держаться в таком скрюченном положении, в отверстии между досками мелькнул край женского платья. Я узнал одежду одной из дам, что была с нами в лодке.

— Сеньора! — зашептал я. — Ради бога, выслушайте меня! Это я, д’Айла! Я здесь, среди рабов, меня заковали в цепи.

Женщина вздрогнула, но потом так же, как священник, присела на палубу, и я рассказал ей об ужасах трюма я о том, как я попал в такое положение, не зная, что ей уже все известно.

— Увы, сеньор, — ответила она мне, — наши дела немногим лучше. Страшный мор губит всех. Шесть матросов уже умерли, а тех, кто хрипит в агонии, — еще больше. Лучше бы нам тогда утонуть вместе со всеми! Мы спаслись от моря, а попали прямо в ад.

Моя мать скончалась, мой маленький братишка умирает.

— Где священник? — спросил я.

— Он умер этим утром; его только что сбросили в море. Перед смертью он рассказал мне о вас и просил помочь вам, если будет возможно. Но он уже говорил совсем несвязно, и я подумала, что он бредит. К тому же, чем я могу вам помочь?

— Может быть, вы сумеете раздобыть мне еду и питье, — ответил я. — Жаль нашего друга, упокой господи его душу. А что капитан Сарседа? Он уже умер?

— Нет, сеньор, он единственный, кому удалось побороть заразу, и теперь он поправляется. Простите, я должна идти к своему брату. Еду я вам сейчас принесу.

Она ушла, по скоро вернулась с пищей и флягой вина, спрятанной в складках одежды. Я снова насытился, благословляя ее доброту.

Так эта женщина кормила меня два дня, принося еду по ночам. На вторую ночь она сказала, что ее маленький брат умер, а из команды осталось всего пятнадцать здоровых матросов и один офицер. Сама она чувствовала, что заболевает. Еще она сказала, что запасы воды на судне подходят к концу, а пищи не осталось. После этого я ее уже больше не видел и думаю, что она тоже умерла, Через двадцать часов после ее последнего посещения я сам покинул проклятый корабль.

Целый день никто не заходил в трюм, чтобы накормить рабов или хотя бы присмотреть за ними. Впрочем, большинство из них уже не нуждалось ни в каком присмотре. Лишь немногие еще оставались в живых, но и те, насколько я мог рассмотреть, были поражены болезнью. Сам я так и не заразился, наверное, потому, что отличался в те дни силой и завидным здоровьем, спасавшим меня от всяких простуд и недомоганий. К тому же пища моя была много лучше. Но я чувствовал, что долго мне не протянуть. Закованный в цепи среди мертвецов чудовищного плавучего гроба, я мечтал о смерти, как о сладком избавлении от всех этих ужасов и страданий.

Так прошел еще один день, такой же удушающе жаркий. За ним наступила ночь, наполненная дикими воплями и хрипением умирающих. Но мне все же удалось заснуть, и во сне я бродил с любимой по берегу родного Уэйвни.

Под утро меня разбудил лязг железа. Открыв глава, я увидел, что несколько испанцев при свете фонарей сбивают оковы со всех рабов подряд — и с мертвых, и с живых. Освободив тело раба от цепей, они накидывали на труп или на умирающего веревочную петлю, а затем те, кто был наверху, вытаскивали его через люк на палубу. После этого за бортом слышал я тяжелый всплеск, завершавший дело. Я понял, что испанцы решили выбросить всех рабов в море из-за нехватки воды и в надежде, что это, может быть, спасет от заразы тех, кто еще оставался в живых.

Испанцы подходили ко мне все ближе. Скоро между ними и мной осталось только два темнокожих раба, один мертвый, а второй живой; после них шла моя очередь. Зная, какая незавидная участь меня ожидает, я начал раздумывать, что делать дальше: сказать им, что я здоров, что болезнь меня не тронула, и вымолить себе жизнь, или покориться и оказаться за бортом? Мне очень хотелось жить, но уже по тому, что я принял решение не делать ни малейших усилий и встретить смерть, как милосердную избавительницу, можно судить, насколько я исстрадался телом и ослаб духом от пережитых ужасов. К тому же я знал, что любая моя попытка сохранить жизнь заранее обречена на неудачу. Испанские моряки обезумели от страха и думали только о том, чтобы поскорее избавиться от рабов, которые требовали воды и, самое главное, были, по их мнению, источником заразы. Поэтому я прочел все молитвы, какие только мог вспомнить, и приготовился к смерти. Но как ни тверда была моя душа, бедная плоть содрогалась, устрашенная близким концом и тем неизведанным, что ее ожидало после.

Но вот, отправив наверх моего еще живого товарища по несчастью, прикованного со мной рядом, испанцы взялись за меня. Полуголые матросы трудились ожесточенно, стараясь поскорей разделаться с ненавистной работой. Они обливались потом и, чтобы не упасть в обморок, то и дело подкреплялись глотками виноградной водки.

— Этот тоже еще жив и, похоже, не болен, — проговорил один моряк, сбивая с меня кандалы.

— Живой он или мертвый, кончай с ним скорее! — злобно отозвался другой испанец, и я узнал в нем того самого офицера, которому я был отдан в рабство. — Эта английская собака принесла нам несчастье. У него дурной глаз. За борт его! Пусть там попробует сглазить акул!

— Правильно, — ответил моряк и последним ударом освободил меня от цепей. — Когда остается по кружке воды на брата, гостей потчевать нечем: их выставляют за дверь. Молись, англичанин, и пусть твои молитвы помогут тебе хоть немного больше, чем всем остальным на этом проклятом богом корабле. Вот тебе снадобье, чтобы облегчить конец, — его осталось больше, чем воды.

С этими словами он протянул мне свою флягу. Я жадно припал к ней и начал пить большими глотками. Водка меня немного приободрила. После этого испанцы обвязали меня веревкой, дали сигнал, и те, кто был на палубе, принялись тянуть так, что вскоре я повис в воздухе под открытым люком.

В этот миг свет фонаря упал на офицера, сделавшего меня рабом и теперь приказавшего выбросить за борт, и я прочел на его лице приговор, который был ясен для любого врача.

— Прощай! — сказал я ему. — Наверное, мы скоро встретимся. О чем ты хлопочешь, глупец? Отдохни лучше напоследок, потому что мор коснулся тебя. Через шесть часов ты умрешь!

Услышав мои слова, он разинул рот и на мгновение онемел от ужаса. Потом ив его уст полились страшные проклятия; он размахнулся молотком, и едва не нанес мне удар, который положил бы конец всем моим страданиям. Но в этот миг меня вытащили наверх.

В следующую секунду веревку отпустили, и я свалился на палубу. Рядом со мной стояли два чернокожих — ихобязанностью было сбрасывать в море несчастных рабов, — а позади них с изможденным после недавней болезни лицом сидел в кресле Хуан де Гарсиа я обмахивался своим сомбреро: ночь была очень жаркой.

Он сразу узнал меня при лунном сиянии и обратился ко мне:

— Что я вижу? Ты все еще здесь я все еще жив, кузен? Да ты и впрямь молодец; я думал, что ты уже подох ни подыхаешь.

Если бы не проклятый мор, мне пришлось бы самому об этом позаботиться, но в конце концов все обошлось к лучшему. Я получу немалое удовольствие, отправив тебя к акулам, кузен Вингфилд. Это будет единственная удача за наше плавание, но она утешит меня за все сразу. Значит, ты отправился за море, чтобы отомстить мне, не так ли? Ну что ж, я надеюсь, что ты неплохо провел здесь время. Обстановка была, правда, скромной, зато какой сердечный прием тебе оказали! Но — увы! — гость нас покидает, и надо его проводить. Спокойной ночи, Томас Вингфилд! Если встретишь свою матушку, скажи ей: я сожалею о том, что мне пришлось ее заколоть, ибо она единственное существо на земле, которое я любил. Ты, наверное, думаешь, я приехал тогда для того, чтобы ее убить? Нет. Она сама меня вынудила, и я это сделал, спасая свою собственную жизнь. Если бы я ее не убил, не видать мне Испании! В ней было слишком много моей крови, и она не дала бы мне уйти живому. Похоже, что и в твоих жилах бежит та же кровь, иначе ты бы не думал так много о мести. Увы, это не довело тебя до добра.

Здесь он умолк, откинулся в кресле и снова начал обмахиваться своей широкополой шляпой.

Даже в тот миг, когда я стоял на краю бездны, горячая кровь закипела во мне от этих гнусных насмешек. Да, де Гарсиа мог, конечно, торжествовать! Я преследовал его по пятам, но чем это кончилось? Еще секунда, и он отправит меня к акулам. И все же я постарался ему ответить как можно достойнее.

— Судьба против меня, де Гарсиа, — сказал я. — Но если в тебе осталась хоть капля мужества, дай мне шпагу и мы окончим наш спор раз и навсегда. Я знаю, ты ослабел после болезни, но и я не сильнее тебя после всех ночей и дней, проведенных в вашем аду. Силы равны де Гарсиа.

— Возможно, кузен, вполне возможно! Но к чему нам драться? По чести говоря, когда мы встречались лицом к лицу, мне до сих пор не везло, и это весьма прискорбно. Но знай: я дважды сплоховал только потому, что меня смущало предсказание, будто встреча с тобой станет моим концом. Главным образом, из-за этого я и решил отправиться в более теплые края. Но теперь ты сам видишь, как глупо верить в пророчества. Я хоть и перенес болезнь, пока еще жив, и умирать не собираюсь, а ты — извини меня за невежливое напоминание, — ты уже, можно сказать, мертвец. Вот эти сеньоры, — тут де Гарсиа показал на двух чернокожих, которые, воспользовавшись нашим разговором, сбросили в море еще одного извлеченного из трюма раба, — эти сеньоры сейчас оборвут нашу приятную беседу. Если хочешь передать со мной какую-нибудь просьбу, говори, потому что время не терпит. Мы должны очистить трюм до рассвета.

— Я тебя ни о чем не прошу, де Гарсиа, — ответил я. — Зато к тебе у меня есть поручение, и я его выполню. Только сначала я тебе кое-что скажу. Тебе кажется, что ты победил, грязный убийца, но подожди радоваться. Игра еще не окончилась. Твои страхи еще могут сбыться. Я умру, но месть моя будет жить, ибо я вручаю ее богу, как следовало бы это сделать сразу. Может быть, ты проживешь еще несколько лет, но куда ты денешься от его отмщения? В один прекрасный день ты умрешь точно так же, как я умру в эту ночь, и что тогда? Что будет тогда, де Гарсиа?

— Полно тебе болтать, кузен, — проговорил он с презрительной усмешкой. — Насколько я знаю, ты еще не стал проповедником. Ты сказал, что у тебя есть ко мне поручение. Говоря быстрей! Время идет, Томас Вингфилд! Кто мог послать весть изгнаннику вроде меня?

— Изабелла де Сигуенса, которую ты обманул ложной женитьбой и бросил, — ответил я.

Де Гарсиа вскочил с кресла и остановился передо мной.

— Что с ней? — спросил он лихорадочным шепотом.

— Монахи замуровали ее живьем вместе с ребенком.

— Замуровали живьем? Матерь божья! Откуда ты это знаешь?

— Я случайно был при этом, вот и все, Она просила рассказать тебе о том, как они умирали, она и дитя, о том, что она никому не открыла твоего имени и умерла любя и прощая. Больше она ничего не сказала, но я хочу кое-что добавить. Пусть образы этой несчастной и моей матери преследуют тебя вечно, пусть они преследуют тебя в жизни и после смерти, на земле и в аду!

Де Гарсиа на мгновение закрыл лицо ладонями, но потом опустил руки, повалился на свое кресло и крикнул чернокожим матросом:

— Кончайте с этим рабом! Чего вы медлите?

Негры двинулись ко мне, однако я не намеревался даваться им в руки. Я задумал, если удастся, заставить де Гарсиа разделить со мной мою участь. Рванувшись вперед, я обхватил его поперек тела и стащил с кресла. Ярость и отчаяние удвоили мои силы. Мне удалось поднять де Гарсиа на уровень фальшборта, но на этом все кончилось. В то же мгновение чернокожие матросы схватили меня и вырвали негодяя из моих рук. Я понял, что все пропало. Не дожидаясь, когда негры изрубят меня своими тесаками, я оперся руками о фальшборт и сам прыгнул в море.

Разум подсказывал мне, что в моем положении лучше всего было бы утонуть сразу. Я решил, что не стану сопротивляться и прямехонько пойду ко дну. Однако сила жизни оказалась сильнее меня; едва очутившись в воде, я поспешил вынырнуть и поплыл вдоль борта корабля, стараясь держаться в тени, потому что опасался, как бы де Гарсиа не приказал прикончить меня выстрелом из лука или из мушкета. И как раз в это мгновение сверху послышался его голос:

— Теперь-то он наверняка подох! — говорил де Гарсиа, приправляя свои слова проклятиями. — Но пророчество все же едва не сбылось, Черт возьми, сколько страха я пережил из-за этого щенка!

Я плыл и ругал себя за то, что не погиб сразу. На что мне было надеяться? Если даже ни одна акула не позарится на меня, я смогу продержаться так в теплой воде часов шесть-восемь, а потом все равно утону. Какой же смысл бороться и тратить силы? И тем не менее я продолжал неторопливо плыть. После зловонного удушливого трюма прикосновение свежей воды и чистый воздух были для меня как вино и пища. Каждый гребок увеличивал мок силы.

Я уже отстал от корабля ярдов на сто, и с палубы вряд ли кто-либо мог меня заметить, но я все еще слышал тяжелые всплески падающих за борт трупов и пронзительные крики последних, оставшихся в живых рабов. Подняв голову, я огляделся. Невдалеке от меня покачивался на волнах какой-то предмет. Я поплыл к нему, ожидая, что каждый миг будет моим последним мигом, потому что эти воды кишели акулами.

Вскоре я приблизился к плавающему предмету и с радостью обнаружил, что это была большая бочка, сброшенная с корабля. Она держалась стоймя, и волны в нее не заплескивались.

Мне удалось уцепиться за верхний край бочки, и я увидел, что она наполовину заполнена испорченными пресными лепешками; наверное, потому ее и выбросили в море. Эта масса гнилого теста, словно балласт, удерживала бочку на поверхности, не давая ей перевернуться.

Я подумал, что если мне удастся забраться в бочку, акулы хотя бы на время будут мне не страшны. Но как это сделать? И в это мгновение я случайно обернулся. Все мысли разом вылетели из моей головы, Шагах в двадцати я увидел плавник акулы, которая неслась прямо на меня. Ужас овладел мной, отчаяние придало мне силу и сообразительность. Одним рывком я выпрыгнул из воды, ухватился за противоположный край бочки и упал в нее, подогнув колени.

Как удалось мне совершить этот прыжок, я не могу понять до сих пор, но в следующую секунду я уже был внутри бочки, отделавшись только царапиной на подбородке.

Однако неожиданно обретенная мной лодка готова была сама пойти ко дну под тяжестью заплесневелых мокрых лепешек, моего тела и воды, которая залилась внутрь, когда я ее наклонил. Края бочки выступали над поверхностью всего на какой-нибудь дюйм. Я понял, что достаточно одного всплеска и бочка пойдет до дну. А плавник акулы был уже всего в пяти ярдах. В следующее мгновение она с разгону ткнулась носом о дерево, и бочку сильно тряхнуло.

Я начал лихорадочно вычерпывать воду руками. Края бочки почти не возвышались над уровнем океана. Когда, наконец, они поднялись дюйма на два, акула, разъяренная тем, что упустила добычу, повернулась на бок, и я услышал, как ее зубы проскрежетали по деревянным клепкам и железным обручам бочки. Бочка закрутилась на месте, и волна снова захлестнула ее. Я вычерпывал воду как одержимый. Если бы акула напала еще раз, я бы наверняка погиб, но, по-видимому, дерево и железо пришлись ей не по вкусу. Акула удалилась, однако еще в течение нескольких часов я видел время от времени, как ее плавник вспарывает морскую гладь.

Сначала, пока воды было много, я выплескивал ее пригоршнями, потом снял сапог и приспособил его вместо черпака. Когда края бочки поднялись дюймов на двенадцать, мне пришлось остановиться; я боялся, что, если вычерпаю всю воду, бочка перевернется. Теперь можно было, наконец, передохнуть. Но тут мне пришла в голову мысль, что все мои усилия тщетны, что я все равно либо утону, либо погибну от жажды, и я горько посетовал на свое малодушие, которое только затягивало и умножало мои страдания.

В отчаянии я воззвал к небесам, и молился так искренне и горячо, как никогда. Вскоре ко мне вернулись надежда и какое-то удивительное спокойствие. За последние несколько дней страшная опасность грозила мне трижды: во время кораблекрушения, в трюме корабля работорговцев, где я мог умереть от голода и мора, и вот теперь, когда меня поджидали свирепые пасти акул. Но я был уверен, что и на сей раз все обойдется. Ведь не для того я два раза спасался от бед, которые для других были бы верной смертью, чтобы на третий раз погибнуть самым жалким образом! И вот, хотя в моем положении всякая надежда была безумием, я снова начал надеяться. Не скажу, что эта благодать снизошла на меня свыше. Скорее всего во мне было тогда слишком много жизни, и я просто не мог поверить, что скоро умру.

Постепенно я настолько приободрился, что начал даже замечать красоту ночи. Океан был тих, как пруд; ни одно дуновение ветерка не тревожило его гладь. Луна уже заходила, и все небо усыпали бесчисленные, удивительно яркие звезды, каких не бывает в Англии. Но вот и они начали бледнеть, небо на востоке порозовело, и вскоре первые лучи солнца выглянули ив-за горизонта. В это время над гладью вод поднялся густой туман, в котором на расстоянии пятидесяти ярдов ничего не было видно. Час с лишним я плыл вслепую. Лишь когда солнце поднялось выше, туман рассеялся, и я заметил, что меня отнесло от корабля довольно далеко: на горизонте виднелись только верхушки его мачт, а потом и они исчезли. К этому времени вся поверхность океана очистилась; только с одной стороны, непонятно почему, над самой водой осталась висеть узенькая полоска не то тумана, не то пара.

Солнце становилось все жарче, причиняя мне жестокие муки. За исключением нескольких глотков водки, выпитой в трюме моей плавучей тюрьмы, я ничего не пил уже целые сутки. Не стану описывать всех моих страданий. Час проходил за часом, а я все еще стоял в своей бочке, изнывая от жажды, с непокрытой головой под палящими лучами тропического солнца, ослепительный блеск которого отражался в зеркальной глади океана. Тот, кто не испытал ничего подобного, вряд ли сможет это представить. Временами меня охватывала непереносимая слабость, и несколько раз я едва не вывалился в море. Наконец, я впал в смутный полусон, или, вернее, полузабытье, от которого меня пробудили плеск волн и птичьи голоса.

Подняв голову, я с изумлением и великой радостью увидел, что странная узенькая полоска тумана на самом деле оказалась низким берегом. Прилив быстро нес меня к отмели в устье большой реки. Многочисленные чайки с криком кружились над тем местом, где при слиянии пресной и соленой воды ходили рыбьи стаи. Вот одна чайка выхватила из воды рыбу весом не менее трех фунтов и хотела подняться вверх, но тяжесть оказалась для нее слишком велика. Тогда она принялась долбить рыбу клювом по голове, пока не оглушила, а затем начала ее рвать на куски. В это время бочонок подплыл к ней совсем близко, и, сделав усилие, я ухитрился выхватить у чайки ее добычу. В следующее мгновение я уже пожирал трепещущую рыбу. Это может показаться отвратительным, но я еще ни разу в жизни не ел с таким аппетитом и еще ни одно блюдо не казалось мне столь освежающим!

Поскольку воды у меня не было, я съел сколько мог, а остаток рыбы спрятал в карман своего камзола. После этого мысли мои обратились к ревущему на отмели прибою. Скоро мне стало ясно, что, стоя в бочке, пересечь полосу бурунов невозможно, поэтому я опрокинулся вместе с бочкой в воду, а когда она всплыла, сел на нее верхом. В полосе прибоя меня едва не сбросило, однако прилив быстро нес бочку вперед, буруны вскоре остались позади, и я очутился в устье большой реки.

Здесь судьба еще раз улыбнулась мне: я выловил из воды плывший по течению сук и теперь мог грести. С помощью этого весла мне удалось направить мою посудину к густо заросшему тростником берегу, на котором чуть поодаль стеной стояли прекрасные высокие деревья с гроздьями крупных орехов в зеленых кронах.

Так, проведя в своей бочке без малого десять часов, я благополучно высадился на сушу. В этом мне тоже помог чистый случай, ибо река буквально кишела отвратительными пресмыкающимися, так называемыми крокодилами, или, иначе, аллигаторами. Но тогда я даже не подозревал об их существовании.

Я достиг земли как раз вовремя, потому что, когда я подплывал к берегу, начался отлив, который вместе с течением реки понес меня обратно в открытое море. Запоздай я немного, и мне бы уже не выбраться. Последние десять минут мне пришлось напрягать все силы, чтобы заставить бочку двигаться вперед. Наконец я заметил, что подо мной глубина не достигает и четырех футов, свалился с бочки и вброд добрался до отмели. Здесь я упал ничком на песок и возблагодарил бога за чудесное спасение.

Вскоре, однако, жажда охватила меня с новой силой я заставила подняться на ноги. Я побрел вверх по берегу реки, пока не натолкнулся на лужицу дождевой воды. На вкус она оказалась пресной и свежей, и я припал к ней, обливаясь слезами радости.

Я пил и пил до тех пор, пока мог. Только те, кто побывал в ноем положении, знают, как вкусна прохладная чистая вода!

Напившись, я смыл морскую соль с лица и тела, достал из кармана остатки рыбы и доел ее до конца. Эта трапеза меня подкрепила, однако я был настолько измучен, что тут же растянулся в тени под каким-то кустом с белыми цветочками и мгновенно уснул.

Когда я открыл глаза, была уже ночь. Наверное, я проспал бы еще немало часов, если бы не боль и непонятное жжение во всем теле. Наконец меня так допекло, что я в бешенстве вскочил на ноги, проклиная все на свете. Сгоряча я никак не мог понять причину своих мучений, но потом заметил, что воздух прямо кишит похожими на комаров насекомыми, издающими тонкий звенящий писк. Опускаясь на мою кожу, они сосали из меня кровь и одновременно впускали яд в ранки. Испанцы называют этих подлых кровопийц москитами. Еще хуже были насекомые величиной с булавочную головку. Они набрасывались сотнями, впивались, словно бульдоги в медведя, вгрызаясь глубоко в тело, так, что потом оставались гноящиеся язвочки. Эти создания, которые испанцы называют «гаррапатас», представляют собой разновидность мелких клещей. Кроме них, было еще множество разных мучителей — всех не перечесть, — отличавшихся друг от друга по размерам и по виду, но имевших одну общую особенность: все они сосали кровь к все были ядовиты.

Целую ночь я сражался с этой напастью и едва не сошел с ума. У меня не было ни мгновения покоя! Незадолго до рассвета я бросился к реке и улегся в воду, надеясь хоть немного облегчить свои страдания, но не пролежал и десяти минут, как рядом со мной выполз из ила огромный крокодил. Никогда еще я не видел такого отвратительного и страшного чудовища и, конечно, в ужасе выскочил на берег, где меня тотчас с жужжанием облепили мириады летающих и ползающих кровопийц…

Но довольно об этих гнусных насекомых!

Глава 13

ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ
Наконец пришло утро, застав меня в самом плачевном положении. Лицо мое разнесло от яда москитов, словно тыкву, да и тело выглядело не лучше. Жгучие уколы не прекращались, и я то бежал, то прыгал, как сумасшедший. Сам не зная куда, я продирался наугад сквозь густые заросли. Вокруг не было никаких признаков человеческого жилья — одно бесконечное болото. Я шел вдоль берега реки, то и дело натыкаясь на крокодилов и отвратительных змей. Чувствуя, что силы меня покидают и что я уже недолго смогу выносить эти муки, я решил идти вперед до конца, пока не свалюсь замертво, и пусть тогда смерть избавит меня от всех страданий.

Так я пробирался час с лишним, пока не вышел на открытый берег, где не было ни кустов, ни тростника. Я шел, подпрыгивая, приплясывая и отмахиваясь распухшими руками от проклятых кровопийц, тучей круживших над моей головой. Конец мой был уже близок. Силы меня покидали, я едва не валился с ног. И в этот миг я внезапно увидел перед собой группу бронзовокожих людей в белых одеждах. По-видимому, они ловили в реке рыбу, но теперь сидели на берегу и ели, а позади них стояло на воде множество длинных челнов, нагруженных всякой всячиной.

Заметив меня, туземцы громко закричали что-то на незнакомом мне языке, схватили лежавшее рядом с каждым оружие — луки со стрелами и деревянные палицы, утыканные со всех сторон острыми осколками вулканического стекла,[553] — и начали приближаться, по-видимому, намереваясь меня прикончить. Я воздел руки и взмолился о милости. Когда туземцы увидели, что я безоружен и совершенно беспомощен, они опустили оружие и заговорили со мной на своем языке. Я потряс головой в знак того, что ничего не понимаю, потом показал рукой в сторону моря, а затем на свое распухшее лицо и тело. Туземцы закивали головами. Один из них сбегал к челнам и принес какую-то пахучую мазь коричневого цвета. Затем он знаками приказал мне снять остатки изорванной одежды, приводившей всех в немалое изумление. Когда я разделся, туземцы умастили меня коричневой мазью, и я сразу почувствовал величайшее облегчение: зуд и жжение прекратились, а самое главное — запах мази отгонял насекомых, которые отныне мне почти не докучали.

После этого туземцы накормили меня жареной рыбой, лепешками и напоили восхитительным горячим напитком, покрытым коричневой пузырящейся пеной; позднее я узнал, что это был шоколад. Когда я поел, туземцы тихонько посовещались между собой, а затем знаками приказали мне пойти в один из челнов и лечь на специально подстеленные циновки. Я повиновался. Следом за мной в тот же челн — он был достаточно велик — сели еще три человека. Один из них, весьма важный мужчина с приятным лицом и величавыми движениями — я его сразу признал за самого главного, — сел напротив меня, а двое других поместились на носу и на корме и взялись за весла. Мы отчалили в сопровождении других трех челне, но едва успели проплыть с милю, как я погрузился в сон, сломленный крайней усталостью.

Пробудился я совершенно свежим, проспав, по-видимому, немало часов, потому что солнце уже садилось. С удивлением я заметил, что величавый туземец, сидевший в челне напротив меня, оберегает мой сон, отгоняя от меня комаров густолистой веткой. Судя по его доброте, мне нечего было опасаться дурного обращения. Успокоившись, я начал раздумывать, куда я, собственно говоря, попал, что это за удивительная страна и кто эти люди. Но вскоре я перестал ломать себе голову и, вместо того чтобы предаваться пустым измышлениям, залюбовался проплывавшими перед моими глазами картинами.

Мы поднимались теперь по более узкой реке, чем та, на берег которой я высадился. Заболоченные заросли исчезли, и вместо них по обеим сторонам раскинулось открытое пространство. Берега можно было бы назвать голыми, если бы не огромные деревья, превосходившие по величине самые большие дубы, Некоторые из них были удивительно красивы! Лианы опутывали их, свешиваясь с верхних ветвей, а между ними виднелись удивительные пышные цветы, растущие прямо на древесной коре, словно мох на стенах. Хриплоголосые птицы с ярким сверкающим оперением порхали в листве, обезьяны трещали и бормотали, встревоженные нашим приближением.

Когда солнце, озарявшее последними лучами это удивительное, небывалое зрелище, закатилось, мы подошли к бревенчатому причалу и высадились на берег. Стемнело почти сразу, и я разобрал только, что меня куда-то ведут по хорошей дороге. Вскоре мы достигли ворот; здесь толпилось множество людей и слышался лай собак; по-видимому, это был вход в город. Пройдя ворота, мы углубились в длинную улицу с домами по обеим сторонам. У порога последнего дома мой спутник остановился, взял меня за руку и ввел в узкую низкую комнату, освещенную глиняными светильниками. Несколько женщин приблизились и поцеловали его, другие, по-видимому служанки, склонились перед ним, касаясь одной рукой пола. Затем все взгляды обратились ко мне, и со всех сторон на моего спутника посыпались вопросы, о содержании которых я мог только догадываться.

Когда всеобщее любопытство было удовлетворено, женщины принесли блюда со множеством странных кушаний и расставили их прямо на полу. Хозяин пригласил меня разделить с ним ужин. Я сел рядом с ним на циновку и принялся за еду.

Прислуживавшие нам женщины были довольно привлекательны, но среди них особенно выделялась своей грацией одна, высокая, стройная девушка с нежным и добрым выражением лица, придававшим ее красоте особую прелесть. Она была такой же смуглой, как все, но с правильными чертами лица и прекрасными глазами. Я говорю о ней здесь по двум причинам: потому, что она дважды спасла меня — от жертвоприношения и от пыток, и потому, что эта женщина была не кто иная, как Марина; впоследствии она стала любовницей Кортеса, и без нее он никогда бы не сумел захватить Мехико. Но в то время она даже не думала, что именно ей суждено отдать свою родину Анауак во власть жестоким испанским поработителям.

С первого взгляда я заметил, что Марина — отныне я буду называть ее так потому, что ее полное индейское имя слишком длинно, — была тронута моим горестным состоянием и делала все возможное, чтобы услужить мне и избавить меня от назойливого любопытства окружающих. Она принесла мне воды умыться, дала чистое полотняное одеяние взамен грязных лохмотьев и накинула на мои плечи плащ, искусно сшитый из ярких перьев.

После ужина меня проводили в отдельную маленькую комнату с циновкой вместо постели, на которой я тотчас растянулся и принялся размышлять о своей судьбе. Мой прежний мир был потерян, и, по-видимому, навсегда, но зато я очутился среди приятных и добрых людей, по всем признакам вовсе не походивших на дикарей. Правда, меня беспокоила одна вещь: я обнаружил, что, несмотря на хорошее обращение, со мной обходились, как с пленником: на пороге моей маленькой комнаты спал воин, вооруженный копьем с медным наконечником.

Прежде чем заснуть, я выглянул сквозь забранное деревянной решеткой отверстие, заменявшее окно, и увидел, что дом расположен на краю обширной площади. Посредине возвышалась огромная темная масса в форме пирамиды высотой более чем в сто футов. На вершине этой пирамиды виднелись очертания храма, как я правильно угадал, а перед входом в него горел огонь. Уже засыпая, я все еще раздумывал, для чего понадобилось такое гигантское сооружение и во славу каких богов оно было воздвигнуто?

Утром мне это предстояло узнать.

Здесь следует, пожалуй, рассказать о том, что мне стало известно лишь много времени спустя. Я попал в город Табаско, столицу одной из южных провинций Анауака, расположенную от главного города Теночтитлана, ныне Мехико, на расстоянии нескольких сотен миль. Река, к устью которой меня пригнало, называется Рио-Табаско. Именно здесь высадился Кортес в следующем году. А моим хозяином был касик, или вождь, Табаско, тот самый, что впоследствии подарил Кортесу Марину. Таким образом, я оказался первым белым человеком, жившим среди индейцев, если не считать некоего Агилара; лет за шесть до меня буря выбросила его с несколькими товарищами на юкатанское побережье.

Агилара выручил Кортес, а все остальные были принесены в жертву Уицилопочтли, жестокому богу войны. Но индейцы уже были наслышаны об испанцах и смотрели на них с суеверным ужасом. Примерно за год до этого побережье Юкатана посетил идальго Эрнандес де Кордова, неоднократно сражавшийся с туземцами, а после него, незадолго до моего появления, в устье реки Табаско заходили каравеллы Хуана де Грихальвы. Таким образом, меня приняли за одного ив людей этого незнакомого странного племени теулей, как индейцы называли испанцев, а следовательно — за врага, крови которого жаждали их боги.

Освеженный крепким сном, я поднялся с рассветом, умылся и, облачившись в приготовленные для меня полотняные одежды, вышел в большую комнату. Тотчас мне принесли еду, но едва я успел подкрепиться, как в комнату вошел мой хозяин, касик, в сопровождены еще двух людей, вид которых заставил меня содрогнуться от ужаса. Какая-то странная масса склеивала в отвратительный колтун ж черные длинные и прямые космы, лица выражали устрашающую жестокость, а черные одежды были расшиты таинственными мистическими знаками кроваво-красного света. Все присутствующие, не исключая самого касика, с явным уважением относились к этим людям, разглядывавшим меня с такой свирепой радостью, что кровь стыла в жилах. Один из них приблизился, раскрыл одеяние у меня на груди и, положив омерзительную грязную ладонь на мое тревожно бьющееся сердце, принялся считать вслух его удары, что-то приговаривая. Как я узнал позднее, он говорил, что я очень силен. Все это время его спутник не открывал рта и только одобрительно кивал головой.

Чтобы понять, что здесь происходит, я начал всматриваться в лица окружающих, пытаясь прочесть на них ответ, и вдруг встретился взглядом с глазами Марины. То, что я в них прочел, не оставило у меня ни малейшего сомнения: они были полны страха и жалости. Я понял, что меня ожидает какая-то ужасная смерть. Но прежде чем я успел осознать это до конца и что-либо сделать, жрецы, или, как их называют индейцы, паба, схватили меня и вытащили из дома. Все присутствующие, за исключением касика и Марины, высыпали следом за нами.

Я увидел, что нахожусь на обширном плацу или базарной площади, окруженной красивыми каменными домами; лишь изредка среди них попадались глинобитные хижины. Площадь быстро заполняли толпы народу. Мужчины, женщины и дети — все старались взглянуть, как меня ведут к высокой пирамиде, на вершине которой пылал огонь.

У подножия пирамиды меня втолкнули в небольшую комнату, вырубленную в ее толще. Здесь еще несколько жрецов сорвали с меня всю одежду, кроме набедренной повязки, и возложили мне на голову венок из цветов. В этой комнате уже находилось два других индейца; судя по их искаженным от ужаса лицам, они были тоже обречены на смерть.

Но вот где-то наверху над нашими головами тревожно, громко забил барабан. Нас вывели из комнаты и поместили в середине многочисленной процессии и жрецов так, что я оказался впереди осужденных индейцев. Жрецы затянули какой-то гимн, и мы начали подниматься на пирамиду с уступа на уступ, каждый раз обходя ее вокруг, пока, наконец, не достигли верхней квадратной площадки со сторонами, равными примерно сорока футам. Отсюда открывался прекрасный вид на раскинувшийся внизу город и окрестности, но мне было не до прелестных пейзажей. Напротив меня, на другом краю площадки, стояли две деревянные башни высотой футов в пятьдесят — храм бога войны Уицилопочтли и храм бога воздуха Кецалькоатля. Сквозь открытые настежь двери храмов виднелись чудовищно уродливые, высеченные из камня фигуры обоих богов, а перед ними на низеньких алтарях плавали в больших золотых блюдах сердца вчерашних жертв. Стены храмов покрывали изнутри омерзительные и страшные изображения. Напротив башен горел на большом алтаре неугасимый огонь, перед алтарем возвышался прямоугольный выпуклый сверху блок из черного мрамора высотой с обыкновенный стол, какие стоят у нас в харчевнях, а рядом лежал огромный круглый камень с медным кольцом посредине, высеченный в форме жернова футов десяти в поперечнике.

Все это я хорошо запомнил, хотя и не имел времени как следует рассмотреть, потому что едва мы достигли верхней площадки, как меня схватили и поставили на жерновообразный камень. Здесь на меня надели кожаный пояс, привязанный к медному кольцу веревкой как раз такой длины, чтобы я мог свободно перебегать с края на край камня, но не дальше. Затем мне сунули в руки копье с кремневым наконечником, раздали такие же копья двум обреченным индейцам, которые шли следом за мной, и знаками приказали начать бой: индейцы должны были нападать, а я — защищать свой камень.

Я подумал, что если мне удастся сразить этих двух несчастных, может быть, меня помилуют, и приготовился убить ни в чем не повинных людей ради спасения своей собственной жизни. Верховный жрец подал знак, приказывая индейцам напасть на меня, однако оба они были настолько испуганы, что не двинулись с места. Тогда жрецы принялись хлестать их кожаными бичами, и несчастные устремились ко мне, крича от боли. Один из индейцев первым достиг камня. Я ударил и пронзил копьем его руку. Выронив свое оружие, он отскочил в сторону, и второй индеец последовал за ним. Они не хотели сражаться, и никакие удары бичей уже не могли их заставить напасть на меня.

Видя, что мужество окончательно покинуло пленников, жрецы решили с ними разделаться. Под громкое пение и музыку они подтащили раненого мной индейца к черному мраморному столу — я уже понял, что это был жертвенный камень — и опрокинули его на выпуклую верхнюю площадку грудью вверх. Пять жрецов вцепились в несчастного: один держал его за голову, двое за руки и двое за ноги. Затем к нему приблизился верховный жрец, облаченный в багряное одеяние, тот самый, что считал удары моего сердца. Пробормотав какое-то заклинание, он взметнул итцтли — изогнутым ножом из вулканического стекла, одним ударом вспорол грудь бедного индейца и совершил древний обряд жертвоприношения солнцу.

В это мгновение вся стоявшая внизу многочисленная толпа, перед глазами которой разыгрывали этот кровавый спектакль, простерлась ниц и лежала на земле до тех пор, пока сердце жертвы не опустили на золотое блюдо перед богом Уицилопочтли. Затем страшные жрецы бога набросились на тело жертвы. С дикими криками они дотащили его до края верхней площадки пирамиды, или, правильнее, теокалли, и швырнули вниз так, что оно покатилось по крутому склону. У подножия теокалли труп подхватили какие-то ожидавшие этого момента люди и унесли. В то время я еще не знал, для чего он им нужен.

Тотчас вслед за первой жертвой последовала вторая, и снова толпа на площади благоговейно простерлась ниц. Затем наступил мой черед. Когда жрецы схватили меня, все смешалось перед моими глазами, и я пришел в себя уже на проклятом жертвенном камне. Повиснув на моих руках и ногах и оттягивая назад голову, жрецы не давали мне шевельнуться. Я лежал на спине, выпятив грудь колесом, так, что туго натянутая кожа на ней едва не лопалась, как на барабане. А надо мной стоял сам дьявол в образе человеческом со стеклянным ножом в руке. Никогда не забуду я ни его свирепого лица, искаженного жаждой крови, ни его сверкающих из-под сальных косиц глазок. Откидывая назад свисающие на лоб пряди, жрец медлил. Он примеривался не спеша, покалывая меня ножом в то место, куда хотел нанести удар. Казалось, прошла целая вечность, пока я лежал так, вздрагивая от каждого укола, но вот, наконец, паба решился и взмахнул ножом.

Словно сквозь туман, я видел, как стремительно опускался нож. Последний мой час пробил! Но в этот миг чья-то рука перехватила руку жреца на полдороге, и я услышал тихий голос.

Ка видно, то, что он говорил, пришлось жрецу не по вкусу. Пронзительно взвыв, он рванулся, чтобы заколоть меня, но та же рука снова перехватила нож на лету. Жрец ушел в храм Кецалькоатля, а я так и остался распростертый на жертвенном камне, испытывая муки тысячи смертей. Почему меня не убили сразу? Неужели они еще будут меня пытать перед смертью? Одна эта мысль была для меня ужаснее всех агоний.

Я лежал на проклятом черном камне, и лучи солнца жгли мою обнаженную грудь. Снизу доносился отдаленный гул многотысячной толпы. И пока я лежал на этом ужасном ложе, казалось, вся моя жизнь пронеслась перед моими глазами. Я вспомнил тысячи давно забытых мелочей, вспомнил далекое детство, мою клятву, прощальный поцелуй и последние слова Лили, вспомнил, какое лицо было у де Гарсиа, когда меня бросили в море, вспомнил смерть Изабеллы де Сигуенса, и последняя смутная мысль моя была горестным удивлением: почему, почему служители всех богов так жестоки?!

Но вот снова послышался звук шагов, и я поспешно закрыл глаза. Я больше не в силах был видеть этот страшный нож! Однако прошло мгновение, еще мгновение, еще, а удара все не было. Вместо этого меня внезапно отпустили и поставили на ноги, хотя я думал, что ноги уже мне больше никогда не понадобятся, а затем довели до края площадки, потому что сам идти я не мог. Тут мой жрец-палач, прокричав собравшейся у подножия теокалли толпе какие-то слова, заставившие ее зашуметь, как лес от порыва ветра, обнял меня окровавленными руками и поцеловал в лоб.

Только теперь я заметил, что рядом со мной стоят захвативший меня в плен касик, величественный и невозмутимый, с вежливой улыбкой на лице. Улыбаясь, он отдал меня жрецам и теперь все с той же улыбкой вырвал из их рук.

Мне помогли омыться, снова одели, ввели в святилище Кецалькоатля и поставили перед ужасным изваянием этого божества. Пока жрецы бормотали свои молитвы, я стоял неподвижно, не в силах оторвать взгляда от золотого блюда, на котором уже должно было бы лежать мое сердце. Затем поддерживая с двух сторон, мне помогли спуститься по огибающей пирамиду лестнице к подножию теокалли, где касик взял меня за руку и повел сквозь толпу. Я заметил, что теперь индейцы смотрят на меня с непонятным благоговением. Первым человеком, встретившим нас в доме касика, была Марина: она обратилась ко мне с какими-то ласковыми словами, но я их не понял. Меня отпустили в мою комнату, и здесь я провел остаток дня, совершенно измученный пережитым волнением. Поистине я попал в страну сатаны!

А теперь время рассказать о том, как мне удалось спастись от жертвенного ножа. Мне помогла Марина. Я приглянулся ей, и она сжалилась над моей страшной участью. Обладая живым умом, Марина сумела избавить меня от смерти.

Когда я уже шел к жертвенному камню, она обратилась к своему хозяину касику и напомнила ему, что император Анауака Монтесума, обеспокоенный появлением теулей или испанцев, как известно, не раз выражал желание увидеть одного из них. Марина сказала, что я, несомненно, теуль, и Монтесума наверняка разгневается, если меня принесут в жертву в этом отдаленном городе, вместо того чтобы сначала показать ему, а уж потом, если он пожелает, покончить со мной в столице. Касик ей ответил, что речь ее мудра, однако сейчас говорить об этом поздно, потому что жрецы уже завладели мной и вырвать жертву ив их рук немыслимо.

— О нет! — возразила Марина. — Надо просто сказать им вот что: они хотят принести теуля в жертву Кецалькоатлю, а Кецалькоатль сам был белокожим.[554] Что, если этот теуль — один из его детей? Бог разгневается, когда его сына принесут ему я жертву. Но если даже бог не разгневается, то Монтесума наверняка придет в ярость и отомстит и тебе, и жрецам.

Выслушав Марину, касик понял, что она права, и поспешил подняться на теокалли. Он подоспел как раз вовремя, чтобы остановить занесенный надо мной нож. Сначала верховный жрец ни о чем не хотел слышать и кричал о святотатстве, однако когда касик растолковал ему, в чем дело, жрец сообразил, что разумнее уступить и не навлекать на себя гнев Монтесумы. Поэтому меня освободили, отвели в святилище, а затем снова показали народу, и паба объявил, что бог признал меня одним из своих сыновей. Этим и объясняется то благоговейное почтение, с которым отныне смотрели на меня индейцы.

Глава 14

СПАСЕНИЕ КУАУТЕМОКА
После этого ужасного дня жители Табаско начали относиться ко мне превосходно и уже не помышляли о том, чтобы принести испанца, или теуля, как они меня называли, в жертву своим богам. Все сразу переменилось. Теперь я был хорошо одет, всегда сыт и мог разгуливать где угодно, хотя и в сопровождении воинов, которые в случае моего бегства поплатились бы головой. Я узнал, что на следующий же день после того, как меня вырвали из рук жрецов, к великому правителю Монтесуме были отправлены гонцы с известием о моем пленении. Монтесума должен был передать с ними свою волю. Но до Теночтитлана путь был неблизкий, и пока гонцы вернулись, прошло немало недель.

Тем временем я каждый день усердно изучал язык майя,[555] а также ацтеков. В этом мне особенно помогала Марина. Сама она была родом не из Табаско, а из Пайналлы, расположенной в юге — восточной части страны. Мать продала Марину торговцам, чтобы все наследство досталось другому ребенку, родившемуся у нее от второго брака, и, таким образом, Марина очутилась в конце концов у касика Табаско.

Помимо языков, я старался как можно лучше узнать историю и обычаи этой страны и научиться читать рисунчатое письмо, которым здесь пользовались. В то же время благодаря своим познаниям в медицине я постепенно завоевал славу великого врачевателя, так что жители Табаско окончательно уверились в том, будто я настоящий сын доброго бога Кецалькоатля.

Но чем больше я узнавал этот народ, тем меньше я его понимал. Во многих отношениях индейцы стояли на одном уровне с известными мне народами Европы. Они были искуснейшими ремесленниками и строителями. Немногие наши города могут похвастаться столь совершенной архитектурой и немногие страны — столь же справедливыми законами. Кроме того, этот народ терпелив и мужествен. Но суеверия подтачивали его изнутри, словно грибок, разрушающий сердцевину здорового дерева. Сами по себе верования индейцев были довольно возвышенными и даже имели немало общего с христианской религией, например обряд крещения, однако к чему они приводили на деле, — об этом я уже говорил.

А теперь я спрашиваю себя, что в конечном счете хуже — приносить людей в жертву богам или пытать их в подземельях инквизиции и замуровывать заживо в стенах монастырей? Пожалуй, последнее более жестоко.

За месяц, проведенный в Табаско, я выучил язык настолько, что уже мог разговаривать с Мариной. Мы стали друзьями, и только. От Марины я получил большую часть сведений об этой стране, а кроме того, она учила меня, как себя держать, чтобы не попасть в беду. В благодарность я рассказал ей кое-что о нашей религии и об обычаях европейцев. Именно эти знания помогли ей впоследствии сделаться незаменимой для испанцев, принять их веру и вступить на путь белых людей.

Так я прожил в доме касика Табаско более четырех месяцев. Под конец благоволивший ко мне касик даже предложил мне в жены свою сестру, и был немало удивлен, когда я как можно почтительнее отклонил его милость, потому что девушка была по-настоящему красива. Несмотря на отказ, со мной продолжали обходиться великолепно, и если бы сердце не влекло меня к далекой родине и не возмущалось кровавыми обрядами, происходившими на моих глазах почти ежедневно, я бы, наверное, целиком отдал его этому доброму, искусному и трудолюбивому народу.

Наконец, по истечении полных четырех месяцев, прибыли посланцы двора Монтесумы, задержавшиеся в пути из-за разлива рек и прочих дорожных происшествий. Император настолько заинтересовался вестью о моем пленении, что счел необходимым послать за мной своего родного племянника принца Куаутемока, поручив ему доставить меня в столицу под усиленной охраной из лучших воинов.

Я никогда не забуду нашу первую встречу с принцем, ставшим впоследствии моим добрым другом и собратом по оружию. Когда он прибыл с эскортом в Табаско, я охотился в окрестностях города на оленей, изумляя индейцев искусной стрельбой из лука. Они ведь не знали, что я достиг совершенства в обращении с этим видом оружия еще на родине, где дважды завоевывал первый приз на состязаниях бангийской общины. Гонец прервал нашу охоту, и мы поспешили в город, захватив с собой подстреленного оленя. Приблизившись к дому касика, я увидел, что весь двор заполнен пышно разряженными воинами. Среди них особенно выделялся своим великолепием один индеец. Он был молод, очень высок и широкоплеч, с приятным лицом и орлиным взором. Весь его властный облик был преисполнен величия. Тело индейца прикрывал золотой панцирь, на плечи был наброшен плащ из сверкающих перьев, искусно подобранных в перемежающиеся разноцветные полосы. Голову его украшал золотой шлем, увенчанный царским символом орла, раздирающего золотую змею, инкрустированную драгоценными камнями. На руках выше локтей и на ногах под коленями он носил золотые обручи с самоцветами, а в руке у него было длинное копье с медным наконечником.

Вокруг этого человека толпилось множество других знатных воинов, разодетых не менее пышно, с той лишь разницей, что вместо золотого панциря они носили стеганые хлопковые доспехи — эскаупили,[556] а шлемы их вместо царского символа украшали пучки длинных перьев, скрепленных пряжками с каменьями. Так предстал передо мной принц Куаутемок, племянник Монтесумы, а позднее — последний император Анауака.

Увидев принца, я приветствовал его по обычаю индейцев — коснулся правой рукой земли, а потом поднес эту руку ко лбу. Куаутемок пристально разглядывал меня несколько мгновений — я стоял перед ним в простой охотничьей одежде с луком в руках, — потом улыбнулся открытой дружеской улыбкой и сказал:

— Поистине, теуль, если я хоть что-нибудь понимаю в людях, мы с тобою равны по происхождению и по летам, а потому не подобает тебе склоняться передо мной, словно рабу перед господином!

И с этими словами он протянул мне руку. Я пожал ее и с помощью Марины, не спускавшей восторженных глаз со столь знатного повелителя, ответил:

— Может быть, и так, принц. У себя на родине я действительно был человек с именем и достатком, однако здесь я только несчастный раб, спасенный от смерти на алтаре.

— Я это знаю, —проговорил он, хмурясь. — Хорошо, что тебя успели спасти и нож не оборвал твою жизнь. Иначе гнев Монтесумы обрушился бы на весь город, и тогда…

С этими словами он посмотрел на касика, который задрожал всем телом — такой страх внушало в те дни грозное имя Монтесумы.

Затем Куаутемок спросил меня, правда ли, что я теуль, то есть испанец. Я ответил, что нет, что я из другого племени белых людей, но, в жилах моих течет половина испанской крови. Это его удивило: до сих пор он не слыхал о других белокожих племенах. Тогда я кое-что рассказал ему о себе, главным образом о том, как я здесь очутился.

Выслушав меня, Куаутемок проговорил:

— Если я правильно понял твои слова, теуль, ты не испанец, хотя в тебе есть испанская кровь, и ты прибыл сюда на испанском корабле. Все это непонятно. Однако пусть в этом разбирается сам Монтесума, а сейчас давай поговорим о другом. Покажи мне, как ты стреляешь из своего большого лука. Ты привез ого с собой или сделал здесь? Мне сказали, что среди местных жителей ты самый лучший стрелок!

Я показал ему изготовленный мной лук, посылавший стрелы шагов на шестьдесят дальше любого индейского лука, и мы заговорили с ним о битвах и об охоте. Марина помогала нам, возмещая бедность моего языка, и к вечеру мы с принцем были уже друзьями.

С неделю Куаутемок и его воины отдыхали в городе Табаско, и все это время мы часто встречались я беседовали втроем: принц, Марина и я. Вскоре я заметил, что Марина посматривает на высокого гостя влюбленными глазами. Ее привлекало не только его богатство и знатность; обладая большим честолюбием, Марина не желала прозябать в рабстве у касик и мечтала разделить с Куаутемоком власть и славу.

Всевозможными способами пыталась она завоевать сердце принца, но он ее просто не замечал. Наконец она решилась поговорить с ним начистоту и сделала это в моем присутствии.

— Завтра ты покидаешь наш город, принц, — начала она вкрадчивым тоном. — Если ты позволишь говорить своей рабыне, я бы хотела испросить у тебя одну милость.

— Говори, женщина, — ответил Куаутемок.

— Я прошу об одном: купи меня у касика или, если хочешь, прикажи, чтобы он отдал меня тебе, Я хочу последовать за тобой в Теночтитлан.

Куаутемок расхохотался.

— Ты говоришь откровенно, женщина, — сказал он. — Но ты должна знать, что в городе Теночтитлане меня ждет моя царственная сестра и жена Течуишпо, а с ней еще три знатные женщины, которые, к несчастью, довольно ревнивы.

Несмотря на свою смуглую кожу, Марина густо покраснела, и я в первый и последний раз увидел, как в ее добрых глазах загорелся гнев.

— Принц, — проговорила она, — я просила только взять меня с собой! Я не просила тебя брать меня в жены или в наложницы!

— Но ты об этом думала, — ответил он насмешливо.

— О том, что я думала, принц, не будем говорить! Я хотела увидеть великий город и великого императора, потому что устала от этой жизни здесь и потому, что тоже хотела возвыситься. Ты отказал мне, принц, но придет время и я, может быть, возвышусь и без твоей помощи. Тогда я вспомню, как ты меня унизил, и отплачу за все и тебе и твоему царскому дому!

Куаутемок снова рассмеялся, но потом сразу посуровел.

— Ты забылась, рабыня! — проговорил он. — Того, что ты здесь наболтала, хватит, чтобы отправить на жертвенный камень десяток людей. Но твоя женская гордость уязвлена, и ты сама не понимаешь, что говоришь, а потому я забуду твои слова. И ты, теуль, тоже забудь их, если только понял.

Марина повернулась к пошла к выходу. Грудь ее бурно вздымалась от ярости, оскорбленного тщеславия, а может быть, и от горя отвергнутой любви. Когда Марина проходила мимо меня, я услышал, как она бормотала сквозь зубы:

— Ладно, принц, ты, может быть, и забудешь, но я — никогда!

Впоследствии я частенько задумывался, вспоминая тот день.

Что это было? Говорила Марина наобум, просто в порыве гнева или в то мгновение перед ней действительно открылось грядущее? И еще об одном я спрашиваю себя: какую роль сыграл разговор с Куаутемоком в дальнейшей судьбе Марины? Правда ли, что она отдала свою родину на позор и поругание только из-за любви к Кортесу, как она мне сама потом говорила? Ответить на эти вопросы трудно, да, пожалуй, и незачем отвечать, потому что вряд ли они имеют прямое отношение к тому, что вскоре произошло. Когда случается какое-нибудь великое событие, мы начинаем отыскивать его причины в прошлом и зачастую ошибаемся. Скорее всего у Марины была обыкновенная вспышка гнева, которая вскоре прошла и была забыта. В самом деле, редко кто строит здание своей жизни на прочном фундаменте какого-нибудь одного чувства — ненависти или надежды, отчаяния или страсти, — как это было со мной. Гораздо чаще зодчим человеческих судеб становится случай; хочется этого людям или нет, он властно вмешивается в их жизнь и перестраивает ее по-своему. Только одно я знаю — Марина действительно не забыла того разговора, и в свое время мне довелось услышать, как она напомнила принцу о каждом его слове и как благородно ответил ей Куаутемок.

Прежде чем говорить о том, что случилось со мной в Теночтитлане, где дочь Монтесумы стала моей женой и где я снова встретил де Гарсиа, я хочу рассказать еще об одном эпизоде моего пребывания в городе Табаско.

В день нашего отъезда, чтобы умилостивить богов, испросить их помощи в дальней дороге, а также по случаю одного из очередных празднеств, которых у индейцев неисчислимое множество, на теокалли было устроено великое жертвоприношение. Мне приходилось наблюдать эти ужасы ежедневно, и в тот день тоже я поднялся вместе со всеми на вершину ступенчатой пирамиды. Внизу собрались толпы народу. Мы стояли вокруг жертвенного камня и ждали. Все было готово.

Но вот свирепый паба, тот самый, что считал удары моего сердца, вышел из святилища и сделал знак своим слугам половить на жертвенный камень первого раба. В это мгновение принц Куаутемок внезапно шагнул вперед и, указав на пабу, приказал жрецам:

— Схватить этого человека!

Те заколебались. Куаутемок был, конечно, принцем, в жилах его текла царственная кровь, но наложить руку на верховного жреца считалось святотатством! Тогда Куаутемок с улыбкой снял с руки перстень, украшенный темно-синим камнем, на котором были выгравированы какие-то странные знаки. Одновременно он вынул свиток с начертанными на нем рисунчатыми письменами и показал его вместе с перстнем жрецам. Это был перстень самого Монтесумы а на свитке стояла подпись верховного жреца Теночтитлана. Ослушаться того, кто обладал подобными знаками власти, вначале обречь себя на верную смерть и бесчестье. Поэтому жрецы, не говоря ни слова, схватили своего главаря и замерли, ожидая дальнейших приказаний.

— Положите его на камень и принесите в жертву богу Кецалькоатлю! — коротко проговорил принц.

Теперь палач, которому смерть других доставляла такую жестокую радость, сам затрясся от страха и зарыдал. Как видно, собственное лекарство пришлось ему не по вкусу!

— За что меня приносят в жертву, принц? — кричал он. — Ведь я был верным служителем богов и императора!

— За то, что ты хотел принести в жертву этого теуля, — ответил Куаутемок, указывая на меня. — За то, что ты хотел этим нарушить волю своего повелителя Монтесумы и за прочие злодеяния, записанные на этом свитке. Теуль — сын Кецалькоатля, ты сам это объявил. Пусть же Кецалькоатль получит жертву за своего сына! Я сказал. Кончайте с ним!

Тотчас же младшие жрецы, которые до этого момента были только слугами верховного пабы, повалили его на жертвенный камень. Один из них облачился в его багряную мантию и, невзирая на мольбы и угрозы своего бывшего хозяина, показал на нем свое искусство. Еще миг — и тело негодяя покатилось вниз по склону пирамиды. Должен сказать, что я отнюдь не был огорчен, когда этот палач погиб точно такой же смертью, на какую он обрекал множество более достойных людей. Мне, видно, недостает христианской кротости.

Когда все было кончено, Куаутемок повернулся ко мне и проговорил:

— Так погибнут все твои недруги, брат мой теуль.

Этот эпизод показал мне, какой огромной властью обладал Монтесума. Достаточно было показать перстень с его руки, чтобы заставить жрецов без промедления умертвить своего собственного верховного пабу.

Примерно час спустя мы уже тронулись в дальний путь. Перед этим я успел, однако, дружески проститься со своим приятелем касиком и с Мариной, не сумевшей напоследок удержаться от слез. С касиком я больше не встречался, но Марину мне еще довелось увидеть.

Наше путешествие продолжалось целый месяц. Путь был неблизкий и очень тяжелый. Зачастую приходилось прорубать себе дорогу заново сквозь чащу леса, то и дело застревая на речных переправах. За это время я видел немало удивительного. С величайшим почетом принимали нас в многочисленных городах, где мы останавливались, но если описывать все подряд, это займет слишком много времени.

Об одном событии мне все же придется рассказать, потому что оно послужило началом нашей дружбы с принцем Куаутемоком. Эта дружба оборвалась только с его смертью, но светлая память о ней до сих пор живет в моем сердце.

Однажды, когда нас задержала разлившаяся река, мы решили, чтобы провести время, поохотиться на красного зверя. Вскоре три оленя были подстрелены, но тут Куаутемок заметил на холме еще одного самца, и мы начали к нему подкрадываться впятером. Однако олень стоял на открытом месте и приблизиться к нему оказалось невозможно — вокруг ярдов на сто не было ни кустика, ни деревца. Тогда Куаутемок начал надо мной подшучивать.

— Про тебя, теуль, рассказывали сказки, говорили, что второго такого стрелка не сыскать. Вот тебе олень — он стоит в три раза дальше, чем нужно нам, ацтекам, для верного выстрела. Покажи на нем свое искусство!

— Попробую, — ответил я, — хоть цель и далека.

Мы укрылись под деревом сейба, нижние ветви которого простирались футах в пятнадцати над землей. Здесь я наложил стрелу на тетиву своего большого, изготовленного моими собственными руками лука, точно такого же, какой был у меня на родине, в Англии, прицелился и выстрелил. Стрела просвистела и под одобрительный ропот восхищенных зрителей мгновенно вонзилась в цель, поразив оленя прямо в сердце.

Мы уже выходили из-под дерева, направляясь к убитому оленю, как вдруг с нижних ветвей сейбы на плечи принцу прыгнул пума-самец, подстерегавший ту же добычу. Пума — огромный дикий кот, раз в пятьдесят тяжелее обыкновенного — сбил принца на землю и, сидя у него на спине, принялся терзать его и рвать своими когтями. Если бы не золотой панцирь и шлем, свирепый хищник сразу покончил бы с ним и Куаутемок никогда не стал бы императором Анауака. Впрочем, возможно, для самого Куаутемока это было бы много лучше.

Увидев, что пума терзает и рвет тело принца, сопровождавшие его знатные воины подумали, что он уже мертв, и, несмотря на всю свою храбрость, бросились бежать, охваченные неудержимым ужасом. Но я не побежал, хотя охотнее всего последовал бы за ними. На поясе у меня висело излюбленное оружие индейцев, заменяющее им меч, — плоская дубина, острые края которой утыканы осколками обсидиана, словно зазубренный бивень меч-рыбы. Высвободив ее из ременной петли, я напал на пуму. От первого удара по голове зверь покатился по земле, обливаясь кровью, но уже в следующее мгновение сжался в ком и с яростным ревом прыгнул на меня. Схватив свой деревянный меч двумя руками, я со всего размаха ударил его еще раз, когда он был в воздухе. Второй удар пришелся между растопыренных лап пумы прямо по морде и черепу. Он был так силен, что мое оружие разлетелось на куски, но пуму это не остановило. Могучий толчок швырнул меня на землю, зверь обрушился на меня и впился зубами и когтями мне в грудь. Хорошо еще, что в тот день я надел куртку из стеганого хлопка, иначе хищник просто растерзал бы меня, но даже эти доспехи не спасли мою шею и затылок от жестоких ран. Глубокие следы когтей пумы я ношу на своем теле и поныне.

Я уже думал, что пришел мой конец, однако нанесенный мной страшный удар оказался для пумы роковым, потому что один из обсидиановых осколков проник в мозг хищника. Когти его судорожно сжались, впиваясь в мое тело, он в последний раз поднял голову, взвыл, словно подыхающая собака, и замертво рухнул на меня.

Придавленный непомерной тяжестью и обессиленный глубокими ранами, я лежал так, пока мужество не вернулось к нашим спутникам. Наконец они приблизились и стащили с меня мертвую пуму. К этому времени принц Куаутемок, который видел все, но не мог пошевельнуться, тоже поднялся на ноги.

— Теуль, — сказал он мне, — ты поистине храбрый человек, и если ты выживешь, клянусь, я буду твоим другом до самой смерти, как ты был моим.

Принц обращался только ко мне, словно не замечая остальных воинов; их он не счел нужным даже упрекнуть.

Но тут я потерял сознание.

Глава 15

ДВОР МОНТЕСУМЫ
Я так ослабел от ран, что с неделю после этого случая не мог тронуться с места, да и потом меня пришлось нести на носилках. Лишь когда мы находились уже в трех днях пути от Теночтитлана, я смог идти сам. Дороги здесь были куда лучше английских, и о них тщательно заботились. Я радовался, что держусь на собственных ногах, потому что мне вовсе не нравилось ехать на плечах у других людей, как это принято у индейцев. Такой способ передвижения больше подходит для женщин. К тому же в нем не было больше никакой необходимости. Жара спала, и теперь мы шли по прохладному плоскогорью, переваливая через хребты.

Никогда еще я не видел такой мрачной местности, как эти бесконечные голые пространства, где росли только редкие колючки алоэ[557] да кактусы самых фантастических видов, ибо только они и могли выжить на песчаной безводной почве. Поистине удивительная страна! Три совершенно различные по климату области уживаются в ней бок о бок, и рядом с великолепием тропиков лежит бескрайняя мертвая пустыня.

На ночь остановились в одном на выстроенных вдоль дороги домов для путников. Дом этот стоял недалеко от перевала через сьерру, или горную цепь, окружающую долину Теночтитлана. Снова в путь мы пустились задолго до рассвета, потому что здесь на большой высоте было так холодно, что после привычной жары почти никто не мог спать. К тому же Куаутемок хотел к ночи добраться до города.

Через несколько сотен шагов дорога вывела нас на перевал. Невольно я остановился, охваченный восторгом и удивлением. Далеко внизу, словно в огромной чаше, лежали земли и воды, еще скрытые от глаз ночными тенями, зато прямо передо мной возвышались окутанные облаками вершины двух снежных гор. Лучи еще невидимого солнца уже играли на них, окрашивая снежную белизну кровавыми бликами. Это были Попокатепетль — «Холм, который курит», и Истаксиуатль — «Спящая женщина».[558] Невозможно представить более величественное зрелище, чем эти две вершины в предрассветный час.

Над высоким кратером Попокатепетля поднимался толстый столб дыма. Пронизанный изнутри отблесками пламени и залитый снаружи темно-алым заревом восходящего солнца, он казался вращающейся огненной колонной. У ее основания сверкающие склоны постепенно меняли свой цвет от ослепительно белого до темно-красного, от красного до густо-малинового, и так — через все великолепие оттенков радуги. Описать это невозможно, а представить себе подобное зрелище может только тот, кто сам видел вулкан Попокатепетль в лучах восходящего солнца.

Налюбовавшись Попокатепетлем, я повернулся к Истаксиуатлю. Эта гора не так высока, как ее «муж» — ацтеки считают оба вулкана мужем и женой. Сначала я увидел только огромную, словно изваянную из снега, фигуру женщины, которая как бы покоится в вознесенном к облакам гробу, рассыпав волной волосы по склону горы. Но вскоре солнечные лучи коснулись ее, и она пробудилась и величаво поднялась из розового тумана, являя поразительное и захватывающее зрелище. Однако как ни хороша спящая женщина на рассвете, я больше люблю ее вечером, когда она возлежит во всем своем великолепии на ложе ночной темноты и медленно, торжественно погружается во мрак.

Пока я любовался вершинами, заря постепенно разливалась сверху по склонам вулканов, освещая покрывающие их леса. Однако обширная долина все еще была заполнена густым туманом; он медленно перекатывался, словно волнующееся море, из которого, подобно островкам, выступали верхушки холмов и крыши храмов. По мере того как мы спускались по довольно крутой дороге, туман постепенно рассеивался, и, наконец, внизу засверкали освещенные солнцем озера Чалько, Хочимилько[559] и Тескоко, подобные трем гигантским зеркалам. На берегах озер виднелись многочисленные города, но самый большой из них — Теночтитлан, казалось, плыл посредине водной глади. Вокруг городов и за ними зеленели возделанные поля маиса, заросли алоэ и густые рощи, а далеко позади возвышалась черная стена скал, замыкающих долину.

Целый день мы быстро продвигались по этой волшебной стране. Позади остались города Амекамека и Айоцинго, которые я не стану описывать, а также множество живописных селений, разбросанных по берегу озера Чалько. Затем мы вступили на каменную дамбу, похожую на широкую дорогу, проложенную посреди озера, и во второй половине дня достигли город Тлауака. Отсюда мы направились к Истапалапану, где Куаутемок хотел заночевать в доме своего царственного дяди Куитлауака. Но когда мы добрались до города, оказалось, что Монтесума, извещенный скороходами о нашем приближении, повелел нам немедленно прибыть в Теночтитлан и выслал для этого навстречу паланкины. Нам оставалось только сесть в них и покинуть цветущий город садов.

Носильщики, не останавливаясь, несли нас по южной дамбе в столицу. Мы двигались мимо городов, выстроенных на вбитых в дно озера сваях, мимо садов, выращенных на плотах и плававших на воде, словно лодки, мимо бесчисленных теокалли и пышных святилищ. Озеро вокруг было заполнено множеством легких пирог, а по дамбе сновали в разных направлениях тысячи индейцев, занятых своими делами. Наконец, перед самым заходом солнца мы достигли Холока, укрепленного сторожевого форта, который расположен на скрещении двух дамб. Я написал «расположен», но увы! — его уже больше нет. Кортес разрушил Холок, точно так же как все остальные прекрасные города, представшие в тот день перед моими глазами.

От Холока начинался Теночтитлан — теперь его называют Мехико, — самый величественный и могучий из всех городов, какие мне доводилось когда-либо видеть. В предместьях дома были построены из адобов — слепленных из ила необожженных кирпичей, — но в центральных, богатых кварталах возвышались здания, сложенные из красного камня. Посредине каждого дома, окруженного садом, находился открытый дворик. Между домами пролегали бесчисленные каналы с пешеходными дорожками по обеим сторонам. На площадях стояли ступенчатые пирамиды, дворцы и храмы. Но все это сразу померкло, когда мы очутились на огромной торговой площади, или тьянкес, и я увидел гигантскую пирамиду. К вершине ее с юга и с севера, с запада и с востока вели четыре каменные лестницы, на ступенях пирамиды лежали груды человеческих черепов, а на самом верху стоял великолепный храм из полированных глыб с высеченными на всех стенах изображениями змей. Я видел этот храм лишь мельком, потому что уже смеркалось, и нас быстро понесли куда-то дальше сквозь темные улицы.

Через некоторое время я заметил, что здания города остались позади. Теперь мы поднимались на холм, поросший могучими кедрами. Наконец носилки остановились на широком дворе, и меня попросили сойти.

Дом, куда привел меня принц Куаутемок, оказался поистине необычайным! Потолки во всех комнатах были из кедрового дерева, на стенах висели богатые разноцветные ткани, а золота здесь было, наверное, столько же, сколько в нашем английском доме бывает кирпича и дуба. Вслед за слугами с кедровыми жезлами в руках мы прошли сквозь анфиладу комнат и галерей, пока, наконец, не добрались до зала, где нас ожидали другие слуги. Они омыли нас ароматной водой, облачили в пышные наряды, а затем провели к двери, перед которой нам пришлось снять сандалии и накинуть грубые темные плащи, чтобы скрыть под ними свои роскошные одеяния. Только после этого нам позволили переступить порог и войти в большой зал, где уже собралось множество знатных мужчин и несколько женщин. Все они стояли неподвижно и были закутаны в такие же грубые плащи. Дальний конец вала отгораживала позолоченная деревянная ширма, из-за которой доносилась нежная музыка.

Мы остановились посредине вала, освещенного благоухающими факелами. Несколько человек приблизилось к нам, приветствуя принца Куаутемока, однако я заметил, что все они с любопытством рассматривают меня. Но вот к нам подошла высокая, стройная женщина необычайной красоты. Она была облачена в великолепное одеяние, украшенное драгоценностями, которые виднелись ив-под темного плаща. Я уже устал удивляться и был до крайности утомлен, но, несмотря на все, вид этой женщины буквально поразил меня: никогда еще я не встречал такого прелестного лица! Обрамленное падающими на плечи волнистыми прядями, оно было озарено большими, ласковыми, как у лани, глазами; благородные черты были необычайно нежны; лицо казалось немного грустным, но чувствовалось, что при случае оно может быть яростным и даже жестоким. Этой знатной особе было не более восемнадцати лет; она находилась в самом начале расцвета, однако обладала формами зрелой женщины и поистине царственным величием.

— Привет тебе, мой брат Куаутемок! — проговорила она приятным голосом. — Наконец-то ты прибыл! Мой царственный отец давно тебя ждет, и тебе придется ему объяснить, почему ты задержался. Моя сестра и твоя жена тоже удивлялась твоему опозданию.

Пока девушка говорила, я скорее почувствовал, чем увидел, что она внимательно меня разглядывает.

— Привет тебе, Отоми, сестра моя! — ответил принц. — Я задержался в дороге. Путь от Табаско дальний, а тут еще с моим спутником теулем, — при этих словах он кивнул в мою сторону, — приключилось по дороге несчастье.

— Какое несчастье?

— Он спас меня от когтей пумы, рискуя жизнью, когда все остальные бежали, ну и сам пострадал. Дело вот как было… — И принц коротко рассказал о нашей охоте.

Девушка слушала внимательно, и я заметил, как горели ее глаза, пока принц говорил. Но вот он кончил, и она обратилась ко мне:

— Добро пожаловать, теуль, — проговорила она с улыбкой. — Ты не из нашего племени, но все равно ты мне нравишься.

И все так же улыбаясь, она отошла от нас.

— Кто эта знатная женщина? — спросил я Куаутемока.

— Это моя двоюродная сестра Отоми, принцесса племен отоми, любимая дочь моего дяди Монтесумы, — ответил принц. — Ты ей понравился, теуль, и это очень хорошо по многим причинам. Но… тш-ш-ш!

В этот момент ширма в дальнем конце зала раздвинулась, и я увидел высокого человека, окутанного клубами табачного дыма. Он сидел на расшитых узорами подушках и по индейскому обычаю курил позолоченную деревянную трубку. Это был сам император Монтесума. Его необычайно бледное для индейца лицо, обрамленное тонкими черными волосами, казалось унылым и меланхоличным. На нем были ослепительно белое одеяние из чистейшей хлопковой ткани, золотой пояс и сандалии, унизанные жемчужинами. Голову его украшали перья царственного зеленого цвета. Позади императора виднелось несколько красивых почти нагих девушек, которые наигрывали на разных музыкальных инструментах, а напротив них стояли четыре старейших советника, босые и закутанные в темные плащи.

Когда ширма раздвинулась, все, кто был в зале, упали на колени, и я поспешил последовать их примеру. Но вот император сделал знак своей позолоченной трубкой, разрешая присутствующим подняться, и мы снова встали на ноги. Однако я заметил, что все стоят сложив руки и не смеют оторвать взгляд от пола.

Монтесума сделал еще один жест, и к нему приблизились трое пожилых мужчин. Насколько я мог понять, это были послы. Они обратились к императору с какой-то просьбой и он ответил им кивком головы. После этого они отошли, беспрестанно кланяясь и пятясь задом, пока не смешались с толпой. Затем Монтесума что-то сказал одному из своих сверстников; тот поклонился и медленно направился в зал, озираясь по сторонам. Наконец, его взгляд упал на Куаутемока, заметить которого, по правде говоря, было нетрудно, потому что он был на голову выше всех присутствующих.

— Привет тебе, принц, — проговорил советник. — Царственный Монтесума желает говорить с тобой и с твоим спутником теулем.

— Делай все, как я, теуль, — шепнул мне Куаутемок и направился к деревянной ширме. Когда мы вошли, ширму за нами задвинули, отгородив нас от зала.

Некоторое время мы стояли неподвижно, сложив руки и потупив глаза, пока нам не сделали знак приблизиться.

— Рассказывай, племянник, — негромко, но повелительно проговорил Монтесума.

— Я прибыл в город Табаско, о прославленный Монтесума! Я нашел там теуля и привел его сюда. Я также принес в жертву верховного жреца согласно твоему царственному повелению и теперь возвращаю знак императорской власти.

С этими словами Куаутемок передал советнику перстень Монтесумы.

— Почему ты так задержался, племянник?

— В дороге случилась беда, о царственный Монтесума! Спасая мне жизнь, мой пленник теуль жестоко пострадал от когтей пумы; ее шкуру мы привезли тебе в дар. Только тогда император ацтеков впервые обратил ко мне взор. Один из советников подал ему свиток, и Монтесума принялся читать письмена-рисунки, время от времени поглядывая на меня.

— Описание точное, — проговорил он, наконец. — В нем не сказано только одного — что этот пленник прекраснее любого мужчины Анауака. Скажи, теуль, зачем твои собратья пришли в мои владения? Зачем они убивают мой народ?

— Об этом я ничего не знаю, о повелитель, — ответил я, как умел, с помощью Куаутемока. — Эти люди не братья мне.

— В донесении сказано, что в твоих жилах течет кровь теулей и что ты высадился на наши берега или близ берегов с одной из их больших пирог, — ты сам в этом признался.

— Да, это так, повелитель, однако я из другого племени, а до берега я доплыл в бочке.

— Я полагаю, что ты лжешь, — нахмурившись, проговорил Монтесума. — Так тебя сожрали бы крокодилы и акулы. Но скажи мне, теуль, — продолжал он с видимым волнением, — скажи мне, вы правда дети Кецалькоатля?

— Не знаю, о повелитель. Я из племени белых людей, и нашим отцом был Адам.

— Наверное, это другое имя Кецалькоатля. Давно уже было предсказано, что дети его вернутся, и вот час их прихода, как видно, наступил.

Тяжело вздохнув, Монтесума заговорил снова:

— Ступай, теуль, завтра ты мне расскажешь о своих собратьях, а потом совет жрецов решит твою участь.

Услыхав о жрецах, я затрясся всем телом, умоляюще сжал руки к воскликнул:

— Если хочешь, убей, повелитель, только не отдавай меня снова жрецам!

Все мы в руках жрецов, чьими устами говорят боги, — холодно возразил Монтесума. — Кроме того, я думаю, что ты мне солгал. А теперь — уходи!

Так я удалился с самыми мрачными предчувствиями, и Куаутемок, повесив голову, вышел вместе со мной. Я проклинал тот час, когда черт меня дернул сознаться, что во мне есть испанская кровь, хоть я и не испанец. Знай я тогда то, что знаю теперь, даже пытки не вырвали бы у меня ни слова! Но сейчас горевать об этом было уже поздно.

Вслед за Куаутемоком я прошел в отдаленные покои дворца Чапультепека, где нас ожидала его прелестная жена, царственная принцесса Течуишпо, а вместе с ней еще несколько знатных мужчин и женщин. Среди них была и дочь Монтесумы.

Во время пышного ужина я оказался рядом с принцессой Отоми. Она мило беседовала со мной, расспрашивая о моей стране и о племени теулей. От нее я узнал, что эти теули, или испанцы, весьма беспокоили императора, принимавшего их за детей бога Кецалькоатля. Монтесума свято верил в древнее пророчество, гласившее, что Кецалькоатль скоро вернется и будет снова править своей страной.

В тот вечер Отоми была так очаровательна и царственно прекрасна, что сердце мое дрогнуло; впервые за все последнее время другая женщина заставила меня на миг забыть мою нареченную. Ведь она была так далеко, где-то в Англии, и я уже думал, что больше ее никогда не увижу! Но, как я узнал позднее, в ту ночь сердце дрогнуло не только у меня.

Неподалеку от нас сидела Папанцин, царственная сестра Монтесумы. Она была уже далеко не молода и вовсе не красива, однако я редко видел такое привлекательное и в то же время такое печальное лицо, словно уже отмеченное печатью смерти. Через несколько недель она и в самом деле умерла, но даже в могиле не обрела покоя. Однако об этом речь впереди.

Покончив с едой, мы запили ее напитком какао, или шоколадом, и выкурили по трубке табаку. Этому странному, но весьма приятному обычаю я научился еще в Табаско и не могу от него отказаться до сих пор, хотя доставать заморское зелье у нас в Англии нелегко.

Наконец, меня проводили в маленькую, облицованную панелями кедрового дерева комнату, отведенную мне под спальню, однако заснуть мне долго еще не удавалось. Я был переполнен новыми впечатлениями. Передо мной теснились странные картины незнакомой страны, столь высоко цивилизованной и одновременно варварской; я думал о ее печальном монархе, у которого есть все, что только может сердце пожелать: сказочные богатства, сотни прекрасных жен, любящие его дети, бесчисленные армии и все великолепие искусства; об этом абсолютном повелителе миллионов, правящем самой чудесной на свете империей, которому доступны все земные радости, об этом человеке, равном богам во всем, кроме бессмертия, и почитаемом, как божество, и в то же время угнетенном страхами и суевериями и в глубине души более несчастном, чем самый последний раб из его дворцов. Вслед за пророком Екклезиастом Монтесума мог бы горестно возопить:

«Собрал я себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел себе певцов и певиц и услаждения сынов человеческих — разные музыкальные орудия…

Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им; не возбранял я сердцу моему никакого веселия; потому что сердце мое радовалось во всех трудах моих; и было это долею моею от всех трудов моих.

Но вот оглянулся я на все дела мои и на труд, которым трудился я, совершая их, и вижу — все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»

Так мог бы сказать Монтесума я так говорил он, только другими словами. Пляска смерти, изображенная на стенах дитчингемской часовни, где скелеты ведут за собой трех царей, достаточно ясно показывает, что монархам не избежать общей судьбы и что счастья отпущено на их долю ничуть не больше, чем на долю прочих сынов человеческих. И даже совсем наоборот, как говорил мне однажды мой благодетель Андрес де Фонсека. Истинное счастье — лишь сон, от которого мы пробуждаемся ежечасно для горестей нашей короткой и многотрудной жизни.

Затем мои мысли перенеслись к прекрасной принцессе Отоми, смотревшей на меня, как я заметил, с такой добротой, и образ ее был сладостен для моего сердца, ибо я был молод, а моя единственная любовь — Лили осталась где-то далеко-далеко и казалась мне потерянной навсегда. Что же тут удивительного, если меня покорили достоинства этой индейской девушки? Поистине не нашлось бы мужчины, которого она бы не околдовала своей нежностью, красотой и той особой царственной грацией, какую дает лишь кровь императоров и долголетняя привычка повелевать. В ней, так же как в ее пышных одеяниях, было нечто варварское, но тогда я видел в этом лишь еще одно достоинство. Именно это больше всего притягивало и волновало меня; ее нежная женственность была окрашена особым оттенком, непонятным и мрачным; ее восточная роскошь, которой так не хватает нашим слишком благовоспитанным английским леди, одновременно действовала на воображение и на чувства, проникая через них прямо в сердце.

Да, Отоми была из тех женщин, о чьей любви мужчина может только мечтать, зная, что подобных характеров на свете очень немного, а исключительных условий, способных их воспитать, — и того меньше. Целомудренная и страстная, царственно благородная, богато одаренная природой, очень женственная, одновременно храбрая, как воин, и прекрасная, как прекраснейшая из ночей, с живым разумом, открытым для познания, и светлой душой, которую неспособно сломить никакое испытание, с виду вечно изменчивая, но в действительности преданная и дорожащая своей честью, как мужчина, — такова была Отоми, дочь Монтесумы, принцесса племен отоми. Можно ли удивляться, что ее красота запала мне в сердце, и что позднее, когда судьба подарила мне любовь принцессы, я ее тоже полюбил?

И в то же время в характере Отоми были такие черты, которые оттолкнули бы меня, если бы я о них знал. Несмотря на все свои достоинства, красоту и очарование, Отоми оставалась в глубине души дикаркой, и как она ни старалась это скрыть, кровь ацтеков временами брала в ней свое.

Так я раздумывал, лежа в одной из комнат дворца Чапультепека, когда тяжелые шаги стражи за дверью напомнили мне о том, что любовь и прочие прекрасные вещи не для меня, ибо жизнь моя по-прежнему висит на волоске. Завтра жрецы будут определять мою участь, а пленник, попавший в руки жрецов, может предугадать их решение заранее. Я был для них чужестранцем из племени белых людей. Такая жертва, конечно, в тысячу раз приятнее их богам, чем сердце простого индейца. Меня для того спасли от жертвенного ножа в Табаско, чтобы положить на более высокий алтарь Теночтитлана, — вот и все. Мне суждено погибнуть ужасной смертью вдали от родины, и ни одна душа на земле об этом даже не узнает. С такими печальными мыслями я погрузился в сон.

Меня разбудили утренние лучи солнца. Поднявшись со своей циновки, я подошел к оконному проему, забранному деревянной решеткой, и выглянул наружу.

Дворец, где я находился, стоял на вершине каменистого холма. Его подножие омывали волны озера Тескоко, посреди которого примерно в миле с небольшим вздымались над водой храмовые башни Теночтитлана. По склонам холма и вокруг него отдельными группами росли гигантские кедры, увешанные серыми бородами лишайников, придававшими им странный призрачный вид. Они были так огромны, что самый большой дуб из нашего дитчингемского прихода показался бы карликом рядом с самым маленьким кедром, а самый высокий из них достигал у земли в окружности двадцати двух шагов. Между этими древними исполинами и в тени их ветвей раскинулись сады Монтесумы, с удивительными пышными цветами, с мраморными водометами, с многочисленными птичниками и вагонами для диких зверей. Мне кажется, я не видел на свете ничего прекраснее![560] «Ну что ж, — подумал я про себя. — Пусть я погибну! Зато я видел Анауак, его императора, его обычаи и его народ, а это уже кое-что значит!»

Глава 16

ТОМАС — БОГ
Разве могло мне в то раннее утро прийти в голову, что еще до захода солнца я, скромный дворянин Томас Вингфилд, превращусь в божество и стану самым почитаемым после императора Монтесумы человеком, или, вернее, богом города Теночтитлана!

А произошло это так. После завтрака с домашними принца Куаутемока меня отвели в зал суда, или, как его здесь называли, «Судилище» Бога. Там восседал на золотом троне Монтесума и вершил правосудие с такой пышностью и торжественностью, что я не берусь это описать. Вокруг него толпились советники и знатнейшие придворные, а перед ним лежал человеческий череп, увенчанный диадемой с изумрудами небывалой величины, от которых исходило даже сияние. В руке император держал вместо скипетра стрелу.

Перед Монтесумой стояло несколько вождей, или касиков, схваченных за измену. Суд над ними был короток. После того как было предъявлено обвинение, их спросили, что они могут сказать в свое оправдание, и каждый в нескольких словах изложил свою историю. Затем Монтесума, до сих пор безмолвный и неподвижный, взял свиток, на котором были изображены письменами-рисунками преступления касиков, и все так же молча проткнул стрелой образ каждого обвиняемого, осуждая всех на смерть. Обреченных тут же увели, и я так и не узнал, какая казнь их ожидала.

Когда с изменниками было покончено, в зал вошло несколько жрецов в мрачных черных одеяниях со свисающими на спины спутанными космами. Дрожь охватила меня при виде этих надменных и жестоких людей с пронзительными глазами. Я заметил, что даже к самому императору они относились без особого почтения.

Советники и знатные воины отошли, жрецы заговорили с Монтесумой. Затем двое ив них приблизились ко мне, взяли меня на рук стражи и подвели к трону. Здесь один жрец внезапно приказах мне раздеться, и я со стыдом повиновался. Когда на мне не осталось никакой одежды и я стоял обнаженный перед троном, жрецы обступили меня и начали внимательно разглядывать мое тело. На руке у меня выделялся шрам, оставленный шпагой де Гарсиа, а на плечах и на спине багровели едва затянувшиеся рубцы от когтей и зубов пумы. Жрецы спросили, откуда у меня эти следы. Я ответил. Отойдя в сторону, чтобы я не мог их слышать, спи принялись яростно спорить между собой, но не пришли ни к какому решению и вынуждены были обратиться к императору. Немного подумав, он заговорил, и его слова я услышал:

— Изъяны эти ему не присущи, их не было на его теле при рождении. Это следы ярости человека и зверя.

Жрецы еще о чем-то посовещались, и, наконец, старший из них шепнул несколько слов на ухо Монтесуме. Император кивнул, поднялся с трона и приблизился ко мне. Я стоил перед ним обнаженный, вздрагивая от холода, ибо воздух в окрестностях Теночтитлана бывает довольно свеж. Монтесума на ходу снял с шеи цепь из золота и изумрудов, отстегнул застежку своей царской мантии и собственными руками возложил на меня цепь и накинул мантию мне на плечи. Затем он униженно преклонил передо мной колени, с мольбой простер ко мне руки и обнял меня.

— Привет тебе, о божественный сын Кецалькоатля! — заговорил он. — Будь благословен, вместилище духа Тескатлипоки. Души Мира, творца всего сущего! За какие заслуги осчастливил ты нас своим появлением на этот год? Что можем мы сделать, чтобы отплатить тебе за высокую честь? Ты создал нас и всю эту землю, — будь же благословен! Повелевай нами — мы все твои слуги. Приказывай — и твое повеление будет исполнено, пожелай — и твое пожелание сбудется прежде, чем твои уста произнесут его. О Тескатлипока! Я, Монтесума, твой раб, склоняюсь перед тобой, и весь мой народ склоняется вместе со мною!

И снова упал на колени.

— Мы взываем к тебе, — заголосили жрецы. — Мы склоняемся перед тобой, о Тескатлипока!

А я продолжал молча стоять, пораженный всем этим непонятным фарсом. Монтесума хлопнул в ладоши — и на его зов появились женщины в красивых одеяниях и с гирляндами цветов. Они облачили меня в принесенные одежды, украсили мне голову цветами, не переставая молиться и повторять:

— Тескатлипока, что умер вчера, явился к нам снова. Возрадуйтесь! Тескатлипока явился к нам снова в образе пленного теуля!

Только тогда я понял, что теперь я бог, и не просто бог, а величайший из богов. Ни разу в жизни я не чувствовал себя так глупо!

Следом за женщинами появились почтительные и важные мужчины с музыкальными инструментами в руках. Мне сказали, что отныне они будут моими наставниками, а целый эскорт царских слуг — моими рабами. Под звуки музыки меня вывели из зала. Впереди шел глашатай, громко выкрикивая, что вот шествует бог Тескатлипока, Душа Мира, творец всего сущего, снова посетивший свой народ. Меня провели по всем дворам и всем бесконечным комнатам дворца, и везде мужчины, женщины и дети склонялись передо мной до земли и молились на меня, Томаса Вингфилда из дитчингемского прихода, графства Норфолк, и под конец мне стало казаться, что, должно быть, я просто рехнулся.

Затем меня усадили в паланкин и понесли вниз с холма Чапультепека по дамбе, и дальше — по городу, через все улицы к обширной площади перед храмом. Впереди шли глашатаи и жрецы, позади следовали знатные юноши и слуги, и всюду, где бы мы ни проходили, толпы людей простирались передо мной ниц. Постепенно я начал понимать, что быть богом — дело довольно утомительное.

Между стен, украшенных изваяниями змей, меня понесли по идущей ломаной спиралью лестнице на вершину огромного теокалли, где стояли идолы и святилища. Здесь под несмолкающий гром большого барабана жрецы начали приносить в мою честь жертву за жертвой, и я вынужден был смотреть на все эти кровавые зверства, едва сдерживая тошноту.

Но вот меня попросили выйти из паланкина. Под ноги мне подстилали ковры и бросали цветы, однако я пришел в ужас, ибо подумал, что сейчас меня принесут в жертву мне самому или какому-нибудь другому богу. К счастью, это оказалось не так. У края верхней площадки — слишком близко я подходить отказался, опасаясь, как бы меня не столкнули неожиданно вниз — сам верховный жрец объявил многотысячной толпе о моем божественном сане, и все — народ на площади и жрецы на пирамиде — молитвенно преклонили колени. Церемония продолжалась мучительно долго. Голова моя шла кругом от всех этих молений, музыки, воплей и окровавленных трупов, и я вздохнул облегченно, когда мы, наконец, двинулись обратно в Чапультепек.

Однако здесь меня ожидали новые почести. Мне отвели целую анфиладу великолепных комнат, примыкающих к покоям самого императора, и торжественно объявили, что отныне все родичи и домочадцы Монтесумы становятся моими слугами, и тот, кто посмеет ослушаться моего повеления, умрет.

Тогда я, наконец, впервые заговорил и пожелал остаться, один, чтобы хоть немного отдохнуть. Слугам я повелел за это время приготовить праздничную трапезу в покоях принца Куаутемока, где надеялся встретиться с Отоми.

Наставники и знатные воины из моей свиты пытались было возразить, что эту ночь хотел отпраздновать со мной мой слуга Монтесума, однако я не изменил решения. В конце концов они удалились, предупредив, что вернутся через час, чтобы отправиться вместе со мной на пир. Сбросив знаки своего божественного достоинства, я с наслаждением растянулся на подушках и принялся думать. Странное возбуждение владело мной. Разве я не был богом и разве власть моя не была почти беспредельной? Однако недоверчивый разум задавал каверзные вопросы. Чего ради меня сделали богом и надолго ли я сохраню эту власть?

Не прошло и часа, как мои знатные наставники я слуги вернулись с новыми одеяниями и свежими цветами. Облачив меня иукрасив венками, они двинулись следом за мной в покои Куаутемока. Прекрасные женщины шли впереди и наигрывали на музыкальных инструментах.

Принц Куаутемок уже ожидал нас. Здесь мне была оказана такая встреча, словно я, его недавний пленник, был самим императором. И в то же время мне показалось, что он был чем-то смущен, а в глазах его светилась жалость. Наклонившись вперед, я шепотом спросил Куаутемока:

— Что все это значит, принц? Я действительно бог или надо мной издеваются?

— Тш-ш-ш! — ответил он еле слышным голосом, низко склоняясь передо мной. — Для тебя это и хорошо и плохо, друг мой теуль. Потом я тебе объясню.

И уже громко прибавил:

— О Тескатлипока, бог богов, угодно ли будет тебе, чтобы мы вкушали трапезу вместе с тобой или ты желаешь остаться один?

— Принц, — ответил я, — боги любят хорошую компанию.

Пока мы так переговаривались, я заметил в толпе, заполняющей валу, принцессу Отоми. Поэтому, когда все начали рассаживаться на подушках за низким столом, я задержался, подождал, пока она займет свое место, и тотчас же сел рядом с ней. Это вызвало короткое замешательство среди присутствующих, так как приготовленное для меня почетное место находилось в голове стола, где справа от меня должен был сидеть принц Куаутемок, а слева — его жена, царственная Течуишпо.

— Твое место не здесь, о Тескатлипока, — проговорила Отоми, и ее оливковое лицо слегка порозовело.

— Я думаю, царственная Отоми, что бог может сидеть там, где он хочет, — ответил я и, понизив голос, добавил: — Разве может быть для бога более почетное место, чем рядом с самой прекрасной богиней на земле?

Она снова покраснела и сказала:

— Увы, я совсем не богиня, а простая смертная девушка. Слушай, если хочешь, чтобы я была рядом с тобой за трапезой, ты должен встать и объявить свою волю; никто не посмеет тебя ослушаться, даже мой отец Монтесума.

Тогда я поднялся и на сквернейшем ацтекском языке обратился ко всем присутствующим:

— Отныне мое место на пирах всегда будет рядом с принцессой Отоми, — такова моя воля!

При этих словах Отоми покраснела еще больше. Гости начали перешептываться. Принц Куаутемок сначала нахмурился, потом улыбнулся. Зато мои знатные наставники низко склонились, а глашатаи провозгласили:

— Повинуйтесь воле Тескатлипоки! Да будет отныне место царственной принцессы Отоми рядом с богом Тескатлипокой, ибо бог возлюбил ее!

С этого вечера Отоми всегда сидела рядом со мной, за исключением тех случаев, когда мне приходилось вкушать трапезы вместе с Монтесумой. В городе прекрасную Отоми теперь называли не иначе, как «благословенная принцесса, возлюбленная богом Тескатлипокой». Сила обычая и суеверий была так велика, что ацтеки искренне полагали, будто тот, кто хоть на короткое время воплотил в себе Душу Мира, может осчастливить знатнейшую женщину в стране и оказать ей величайшую честь, выразив простое желание, чтобы она была его соседкой по трапезе.

Когда пиршество началось, я тихонько спросил Отоми, что все ото может означать.

— Увы, — проговорила она шепотом, — разве ты не знаешь? Сейчас я не могу ответить, но скажу одно: пока ты бог и можешь сидеть, где хочешь, но придет время — и тебя положат там, где ты не хотел бы лежать. Слушай, когда трапеза кончится, скажи, что желаешь прогуляться по дворцовому саду и что я должна тебя сопровождать. Тогда я, наверное, смогу тебе рассказать все.

Я последовал ее совету и, когда пиршество завершилось, сказал, что хочу пройтись по садам с принцессой Отоми. Мы вышли из дворца и вступили под сень величественных кедров, поросших длинными лохмами серого лишайника; словно бороды целой армии седовласых старцев, свисали они с каждой ветки, раскачиваясь и жалобно шурша под порывами прохладного ночного ветерка. Но увы! Мы были здесь не одни. Шагах в двадцати позади нас двигалась вся моя свита вместе с музыкантами, беспрестанно дудящими вразнобой на своих проклятых флейтах, и хорошенькими танцовщицами, пляшущими под их нестройную музыку. Напрасно я приказывал им угомониться, напрасно говорил, что издревле ведется, чтобы час музыки и плясок чередовался с часом тишины — это было мое единственное повеление, которое никогда не исполнялось: свита, музыканты и танцовщицы сопутствовали мне везде и всюду. Только в те дни я понял, каким неоценимым сокровищем может быть иногда одиночество.

Нам ничего не оставалось, как продолжать нашу прогулку в тени деревьев, и вскоре, несмотря на несмолкающую музыку, преследовавшую нас по пятам, мы были захвачены разговором, из которого я узнал, какая ужасная судьба меня ожидает.

— Слушай, теуль, — проговорила Отоми, всегда называвшая меня так, когда нас никто не мог слышать, — в нашей стране есть обычай каждый год выбирать молодого пленника и делать его земным воплощением бога Тескатлипоки, создателя мира. Для этого пленник должен обладать только двумя качествами — благородным происхождением и красотой без пороков и изъянов. Случилось так, что тот день, когда ты явился сюда, был днем избрания нового пленника для воплощения бога, и жрецы избрали тебя, ибо ты знатного рода, и ты прекраснее любого мужчины Анауака. Кроме того, ты из племени теулей, детей Кецалькоатля, слухи о которых давно уже доходят до нас. Мой отец Монтесума страшится их появления больше всего на свете, и потому жрецы решили, что ты сможешь отвратить от нас гнев теулей и умилостивить богов.

Отоми умолкла, словно с трудом подыскивая слова для того, что ей предстояло сказать, но я не обратил на это внимания. Речь ее польстила мне; она внутренне перекликалась с сознанием моего величия и возвышала меня в моих собственных глазах. Ведь прелестная принцесса сама признала, что я прекраснее любого мужчины в Анауаке! До сих пор я считал себя просто довольно приглядным парнем, и уж конечно ни мужчина, ни женщина, ни ребенок еще не говорили мне, что я «прекрасен». Однако чем выше вознесешься, тем страшнее падение. Так было и теперь.

— Теуль, я должна сказать тебе правду, — продолжала Отоми, — хоть и горько мне, что ты узнаешь ее от меня. Целый год ты будешь богом города Теночтитлана, и ничто тебя не будет тревожить. Тебе придется только присутствовать на разных церемониях, и тебя научат некоторым обрядам. Любое твое желание будет законом, и если ты кому-нибудь улыбнешься, улыбка твоя будет благословением божьим, и люди будут на тебя молиться. Сам Монтесума, отец мой, будет относиться к тебе с почтением, как к равному, или даже больше. Все радости будут доступны тебе, кроме женитьбы. Лишь в начале последнего месяца года тебе выберут в жены четырех самых красивых девушек нашей страны.

— А кто их будет выбирать? — спросил я.

— Не знаю, теуль, — поспешно ответила Отоми. — Я не знакома с этим тайным обрядом. Иногда выбирает сам бог, а иногда — жрецы. Бывает по-разному. Но дослушай меня до конца и тогда ты наверняка забудешь все остальное. Месяц ты проживешь со своими женами, и весь этот месяц пройдет в пиршествах и празднествах во всех самых знатных домах города. Но в последний день месяца тебя посадят в царскую барку и вместе с твоими женами повезут к тому месту, что называется «Плавильня Металлов». Там тебя возведут на теокалли, который мы называем «Дом Оружия», где твои жены простятся с тобой навсегда. А затем — увы, теуль, мне трудно тебе это говорить! — ты будешь принесен в жертву тому самому богу, чей дух воплощаешь, великому богу Тескатлипоке. Сердце твое вырвут из груди, голову твою отделят от тела и насадят на кол, прозванный «Столбом для голов»…

Услышав этот страшный приговор, я громко застонал, и ноги мои подкосились так, что я едва не упал на землю. Но затем безудержная ярость овладела мной, и, забыв советы своего отца, я проклял всех жестоких богов Анауака и народ, который им поклоняется, сначала на языках ацтеков и майя, а когда мои знания истощились, продолжал поносить их по-испански и на старом добром английском языке.

Но тут Отоми, которая наполовину поняла меня, а об остальном могла догадаться, в ужасе простерла ко мне руки и взмолилась:

— Прошу тебя, теуль, не проклинай грозных богов, иначе тебя тотчас постигнет жестокая кара! Если тебя услышат, все подумают, что в тебя вошел не добрый дух, а злой, и ты умрешь в страшных мучениях. Но если даже люди ничего не узнают, тебя услышат боги, ибо они вездесущи!

— Пусть слышат! — ответил я. — Это ложные боги, и страна эта проклята, потому что им поклоняется. Идолы ваши обречены, и все идолопоклонники обречены вместе с ними — это я тебе говорю. Пусть меня услышат! Лучше сейчас умереть под пытками, чем целый год выносить пытку приближающейся смерти! Но я умру не один. Море крови, пролитой вашими жрецами, взывает об отмщении к истинному богу, и он за нее воздаст!

Вне себя от ужаса и бессильной ярости я продолжал бушевать. Отоми, испуганная и пораженная, слушала мои ужасные проклятия, а позади нас пищали флейты и плясали танцоры.

Но вдруг я заметил, что Отоми словно перестала меня слышать: взгляд ее был обращен на восток, и выражение у нее было такое, как будто сиз увидела привидение. Я оглянулся. Все небо позади меня было озарено. От самого горизонта до зенита по нему разливалось веером мертвенно-бледное сияние, пронизанное огненными искрами. Казалось, что ручка этого чудовищного веера покоится где-то на земле, а перья его закрывают всю восточную половину неба. Я невольно умолк, пораженный небывалым зрелищем, и в тот же миг вопли ужаса огласили дворец. Все его обитатели высыпали наружу, чтобы взглянуть на пылающее на востоке знамение.

Но вот из дворца в окружении знатнейших мужей вышел сам Монтесума, и я увидел в призрачном свете, что губы его дрожат, а руки жалко трясутся. И тогда свершилось новое чудо. Из безоблачного неба на город опустился огненный шар; на мгновение он задержался на самом высоком храме, вспыхнул, озарив ослепительным светом теокалли и прилегающую к нему площадь, и погас. Но на месте его тотчас поднялось новое пламя — пылал храм Кецалькоатля.

Крики отчаяния и жалобные стоны вырвались у всех, кто наблюдал это зрелище с холма Чапультепека и снизу, из города. Даже я испугался неизвестно чего, хотя и понимал, что сияние, озарявшее небо в эту и следующие ночи, скорее всего было обыкновенной кометой, а пожар в храме могла вызвать шаровая молния. Однако ацтеки, и особенно Монтесума, чей разум был смущен слухами о появлении людей странного белого племени, которые, если верить пророчествам, должны были сокрушить и уничтожить его империю, увидели во всем этом самые дурные предзнаменования. К тому же если у них и оставались еще какие-то сомнения, случай постарался рассеять их окончательно.

Как раз в этот момент, когда все еще стояли, оцепенев от ужаса, сквозь толпу пробрался измученный и запыленный в дальней дороге гонец. Упав ниц перед императором, он вынул из складок своей одежды свиток с письменами и протянул его одному из знатных придворных. Однако нетерпение Монтесумы было так велико, что он, нарушая все обычаи, вырвал свиток из рук советника, развернул и при свете пылающего неба и храма начал читать рисунчатые письмена. Все молча смотрели на него. Вдруг Монтесума громко вскрикнул, отбросил свиток и закрыл лицо руками. Случайно свиток оказался поблизости от меня, и я увидел на нем грубые изображения испанских кораблей и людей в испанских доспехах. Отчаяние Монтесумы сразу стало понятно: испанцы высадились на его землю.

Несколько советников приблизились к императору, пытаясь его утешить, но он оттолкнул их.

— Оставьте меня! — простонал он. — Не мешайте мне оплакивать мой народ. Пророчество свершилось, и Анауак обречен. Дети Кецалькоатля господствуют на моих берегах и убивают моих детей. Оставьте, не мешайте мне плакать!

В это мгновение к нему приблизился второй гонец из дворца.

Отчаяние было написано на его лице.

— Говори, — приказал Монтесума.

— О владыка, пощади уста, несущие скорбную весть. Твоя царственная сестра Папанцин умирает, сраженная ужасными знамениями, — и он показал на пылающее небо.

Услышав, что его любимая сестра лежит на смертном одре, Монтесума молча закрыл лицо краем своей императорской мантии и медленно побрел во дворец.

Багряное зарево по-прежнему искрилось и полыхало на востоке, подобно чудовищному противоестественному закату, а внизу в городе огонь продолжал яростно пожирать храм Кецалькоатля.

Я повернулся к Отоми. Она стояла рядом со мной, пораженная и дрожащая.

— Разве я не сказал тебе, принцесса Отоми, что страна эта проклята?

— Да, ты сказал, теуль, — отозвалась Отоми. — Наша страна проклята.

Затем мы направились во дворец, и даже в этот ужасный час танцоры и музыканты последовали за нами.

Глава 17

ПРОРОЧЕСТВО ПАПАНЦИН
К утру Папанцин умерла, а вечером того же дня ее с великой пышностью похоронили на кладбище Чапультепека рядом с царственными предками императора. Но это соседство, как мы увидим позднее, пришлось ей не по душе.

В тот же день я узнал, что быть богом не так-то просто. От меня требовалось, чтобы я изучил всевозможные искусства, в частности ужасную музыку, хотя к музыке у меня вообще не было ни малейшей склонности. Но в данном случае моего мнения никто не спрашивал. Мои наставники, почтенные пожилые люди, которые могли бы найти себе более достойное занятие, явились ко мне с лютнями, чтобы я выучился на них играть. Другие принялись обучать меня ацтекской грамоте, поэзии и прочим искусствам, как они сами их понимали, но этому я учился с удовольствием. Однако я не забывал пророческих слов о том, что умножающий свои знания умножает свои горести. И в самом деле, какой мне был толк от всех этих наук, если они в скором времени должны были умереть вместе со мной на жертвенном камне!

Мысль о проклятом жертвоприношения сначала приводила меня в отчаяние. Однако затем я подумал о том, что смертельная опасность уже грозила мне неоднократно, но я всегда выходил сухим из воды. Может быть, мне повезет и на сей раз? Во всяком случае до смерти было еще далеко. Пока я был богом и хотел, независимо от того, погибну я потом или уцелею, прожить отведенный мне срок как бог, наслаждаясь всеми доступными богу благами жизни. И я зажил вовсю. Вряд ли кто-нибудь когда-либо имел больше возможностей, да еще таких необычных, и уж наверняка никто не сумел бы ими лучше воспользоваться. Поистине если бы не тоска по дому и по моей далекой возлюбленной, временами охватывавшая меня с непреодолимой силой, я чувствовал бы себя почти счастливым. Власть моя была безмерна, а все окружающее удивительно я необычно. Но продолжим рассказ.

В течение нескольких дней после смерти Папанцин дворец и весь город были погружены в траур. Распространялись всевозможные странные слухи, смущая умы людей. Каждую ночь пылающее зарево озаряло восточную половину неба, и каждый день приносил все новые знамения и чудеса или новые страшные россказни об испанцах. Большинство считало их белокожими богами, детьми Кецалькоатля, возвратившимися на свою землю, которой некогда владел их предок.

Среди всей этой сумятицы хуже всего себя чувствовал сам император. Последние несколько недель он почти ничего не ел, не пил и совсем не спал. В таком состояния Монтесума отправил гонцов к своему старому сопернику, суровому и мудрому Несауалпилли, вождю союзного государства Тескоко. Он просил его приехать, и Несауалпилли приехал.

Это был старик с проницательными и свирепыми глазами. Мне довелось стать свидетелем его встречи с Монтесумой, потому что в качестве бога я свободно разгуливал по всему дворцу и даже мог присутствовать на совете императора со старейшинами.

Когда оба монарха обменялись приветствиями, Монтесума заговорил с Несауалпилли о знамениях, о появлении теулей и попросил рассеять своей мудростью окружающий его мрак. Несауалпилли погладил свою длинную седую бороду и ответил, что как ни тяжело у Монтесумы на сердце, скоро ему придется еще тяжелее.

— Слушай меня, — сказал старик. — Я знаю, что дни нашей власти сочтены. Я в этом настолько уверен, что готов с тобой сыграть в мяч на все мое царство, которое и ты и все твои предки так хотели завоевать.

— А какой заклад должен поставить я? — спросил Монтесума.

— Мы будем играть так. Ты поставишь трех бойцовых петухов, и если я выиграю, ты отдашь мне их шпоры. А я ставлю все мое царство Тескоко.

— Ставки неравные, — заметил Монтесума. — Петухов много, а царств куда меньше.

— Ну и что же из того? — возразил вождь-старик. — Мы играем против судьбы. Как сложится игра, так и будет. Если ты выиграешь царство — все будет хорошо, а если я выиграю петушиные шпоры — тогда прощай навсегда слава Анауака, ибо народ наш перестанет быть народом и земли наши захватят пришельцы.

— Ну что ж, сыграем и посмотрим, — согласился Монтесума, и они направились к площадке для игры в тлачтли.[561]

Игра началась. Сначала выигрывал Монтесума и уже громко похвалялся, что скоро будет повелителем Тескоко.

— Хорошо, если так! — сказал умудренный годами Несауалпилли, и с этого мгновения удача отвернулась от императора ацтеков. Как он ни старался, ему ни разу больше не удалось втолкнуть шар в кольцо, и под конец Несауалпилли выиграл своих петухов. Заиграла музыка, придворные столпились вокруг старого вождя, поздравляли его с победой. Но он в ответ лишь тяжело вздохнул и проговорил:

— Лучше бы я проиграл свое царство, чем выиграл этих птиц, ибо тогда мое царство перешло бы в руки человека из нашего народа. Но — увы! — и мои и его владения достанутся чужеземцам, которые свергнут наших богов и всю нашу славу обратят в ничто!

С этими словами он поднялся и, простившись с императором, отбыл в свою страну. По счастью, старый вождь скоро умер, так что ему не пришлось самому увидеть исполнение своих страшных предсказаний.

На следующий день после отъезда Несауалпилли прибыло новое известие о действиях испанцев, обеспокоившее Монтесуму еще больше. Охваченный страхом, он послал за астрологом, прославленным на всю страну мудростью своих прорицаний. Астролог явился, и Монтесума заперся с ним наедине. Не знаю, что он сказал императору, но, по-видимому, ничего приятного не было в его пророчествах, потому что той же ночью Монтесума приказал своим воинам обрушить дом мудреца, и тот погиб под развалинами собственного жилища.

Два дня спустя после смерти астролога Монтесума, упорно считавший меня одним из теулей, решил, что я могу дать ему необходимые сведения. На закате он послал за мной и предложил прогуляться вместе с ним по саду. Я пришел в сопровождении своих музыкантов, ни на минуту не оставлявших меня в покое, но тут император сказал, что хочет поговорить со мной наедине и повелел всем удалиться. Следом за ним, держась на шаг сзади, я вступил под сень могучих развесистых кедров.

— Теуль, — заговорил наконец Монтесума, — расскажи мне о своих братьях! Зачем они высадились на наших берегах? Но смотри, бойся солгать!

— Они мне не братья, о Монтесума! — ответил я. — Только моя мать была из их племени.

— Я повелел тебе говорить только правду. Ты слышал, теуль? Если твоя мать была из их племени, разве ты не такой же, как они, разве ты не плоть от плоти и не кровь от крови своей матери?

— Как будет угодно повелителю, — проговорил я с поклоном и начал рассказывать об испанцах — об их стране, об их величин, жестокости я ненасытной жажде золота. Монтесума слушал с жадностью, но, по-видимому, не верил и половине того, что я говорил, ибо страх сделал его безмерно подозрительным. Когда я умолк, он снова спросил меня:

— Для чего же они явились в Анауак?

— Боюсь, повелитель, что они пришли, чтобы захватить эту землю или, в лучшем случае, чтобы разграбить все ее сокровища и свергнуть ее богов.

— Что же ты мне посоветуешь, теуль? Как защититься от этих могучих воинов, одетых в металл и скачущих на свирепых диких зверях? У них есть какие-то трубки, грохочущие словно гром, от звуков которого валятся сотни врагов, а в руках у них оружие ив сверкающего серебра. Как бороться с ними? Увы, противиться им невозможно, ибо они — сыновья Кецалькоатля, вернувшиеся, чтобы завладеть своей землей. Я слышал о них с самого детства, я страшился их всю жизнь, и вот сегодня они стоят у моего порога.

— Я всего лишь бог, — ответил я, — но если земной владыка дозволит, я дам ему простой совет. На силу отвечают силой! Теулей мало, и против каждого из них ты можешь выставить тысячу воинов. Напади из них первым, не жди, пока они найдут себе союзников, раздави их сразу!

— И это советует мне тот, чья мать была из племени теулей, — с ехидной усмешкой проговорил император. — Скажи мне еще, советник, как я смогу узнать, что против меня сражаются люди, а не боги? Как я смогу узнать истинные желания и замыслы этик людей или богов, если они не говорят на моем языке, а я не говорю на их языке?

— Это нетрудно сделать, о Монтесума, — ответил я. — Мне знаком их язык. Пошли меня — и я все для тебя узнаю.

Произнося эти слова, я почувствовал, как в сердце моем загорелась надежда. Если бы мне удалось добраться до испанцев, я бы спасся от жертвенного алтаря! А может быть, даже вернулся на родину. Ведь они приплыли на кораблях, и корабли, наверное, поплывут обратно. Пока что мне нечего было жаловаться на свою участь, но, само собой разумеется, больше всего мне хотелось бы снова очутиться среди христиан.

Некоторое время Монтесума молча смотрел на меня, потом ответил:

— Теуль, ты, наверное, принимаешь меня за глупца. Да неужели ты думаешь, что я пошлю тебя к ним, чтобы ты рассказал своим братьям о моем страхе, о моей слабости и показал им все наши уязвимые места? Неужели ты думаешь, мне неизвестно, для чего ты сюда явился? Глупец! Я знаю — ты лазутчик теулей! Ты пробрался к нам, чтобы все разведать о нашей стране! Я узнал об этом в первый же день, и клянусь богом Уицилопочтли, если бы ты не был посвящен Тескатлипоке, твое сердце завтра же дымилось бы на алтаре! Поостерегись же и не давай мне больше лживых советов, иначе ты умрешь гораздо раньше, чем думаешь. Знай, я расспрашивал тебя нарочно, ибо так повелели боги. Я прочел их волю на сердцах сегодняшних жертв и заговорил с тобой, чтобы выведать твои тайные мысли и обратить их против тебя. Ты советуешь мне сразиться с теулями? Так вот, я не буду с ними сражаться. Я встречу их ласковыми словами и подарками, ибо знаю: ты советуешь мне только то, что меня погубит!

Все это Монтесума проговорил негромко, захлебываясь от ярости; он стоял передо мной со скрещенными на груди руками, низко опустив голову, и нервная дрожь сотрясала все его тело. Я испугался не на шутку. Хоть я и был богом, я прекрасно понимал, что достаточно одного кивка земного властелина, чтобы обречь меня на самую мучительную смерть. И тем не менее больше всего в тот момент меня поразила глупость этого человека, во всем остальном столь мудрого и рассудительного. Он не доверял мне и в то же время слепо верил своим идолам, толкавшим его на верную смерть. Но почему? Только сегодня я нашел ответ на этот вопрос.

Сам Монтесума не был виноват, Неотвратимый рок направлял каждый его шаг, и сама судьба говорила его устами. Боги Анауака были ложными богами. Я знаю теперь, что за их уродливыми каменными изваяниями скрывался живой дьявольски жестокий ум жрецов, — не зря ведь они говорили, что боги любят кровавые человеческие жертвы. Но проклятие тяготело над ними. И когда император вопрошал своих идолов через жрецов, они давали ему лживые советы, обрекавшие на гибель их самих и всех, кто им поклонялся, ибо так было предопределено.

Пока мы говорили, солнце быстро зашло, и все погрузилось во мрак. Только снежные вершины вулканов Попокатепетль и Истаксиуатль все еще были освещены зловещим кроваво-красным заревом.

Никогда еще фигура мертвой женщины, покоящейся в своем вечном гробу на вершине Истаксиуатля, не вырисовывалась с такой четкостью и совершенством, как в ту ночь. Может быть, это была игра воображения, однако я ясно видел гигантское окровавленное женское тело, лежащее на смертном одре.

Но, очевидно, это была не только моя фантазия, потому что когда Монтесума умолк, взгляд его случайно упал на вершину вулкана, и он тоже замер, не в силах отвести от нее глаз.

— Смотри, теуль! — проговорил он, наконец, с горьким смехом. — Смотри! Там покоится душа народа Анауака, омытая кровью и готовая к погребению, Ты видишь, как страшна она даже в смерти?

Но едва он произнес эти слова и повернулся, чтобы уйти, как со стороны горы понесся дикий нечеловеческий вопль, преисполненный такой страшной муки, что у меня кровь застыла в жилах. Монтесума в ужасе уцепился за мою руку, и мы оба уставились на Истаксиуатль, откуда неслись эти неземные рыдания. Нам показалось, что окровавленная, залитая жутким багровым светом фигура спящей женщины приподнялась из своего каменного гроба. Она поднималась медленно, словно пробуждаясь ото сна, и, наконец, встала во весь свой гигантский рост на вершине горы. Дрожа от страха, смотрели мы на пробудившуюся великаншу, закутанную в белоснежные одеяния, словно запятнанные кровью.

Несколько мгновений призрак стоял неподвижно, глядя вниз на Теночтитлан. Затем он внезапно простер к нему руки, жестом, преисполненным сострадания, и в тот же миг ночной мрак поглотил его, и скорбные стоны постепенно затихли вдали.

— Скажи, теуль, — прошептал император, — разве это не ужасно, каждый день видеть подобные знамения? Я боюсь. Прислушайся к стенаниям в городе! Там тоже видели этот призрак. Слышишь, как кричит от страха народ? Слышишь, как жрецы бьют в барабаны, чтобы отвратить от нас проклятие? Плачь, плачь, народ мой! Молитесь, жрецы, и умножайте жертвы, ибо день вашей гибели близок! О Теночтитлан, царь всех городов! Я вижу тебя разрушенным и поруганным. Я вижу дворцы твои почерневшими от пожарищ, храмы твои — оскверненными, прекрасные сады — одичавшими. Я вижу твоих благородных жен наложницами чужеземцев; твоих царственных принцев — их слугами. Каналы твои покраснели от крови детей твоих, дамбы твои усыпаны их обугленными костями. Смерть повсюду, бесчестие — хлеб твой, отчаяние — участь твоя. Ты взрастил меня, царь городов, колыбель моих предков. А ныне я говорю тебе — прощай навсегда!

Так горевал Монтесума среди ночной темноты, громко изливая свою скорбь. Но вот из-за гор выглянула полная луна, и ее тусклое сияние просочилось сквозь ветви кедров, увешанные призрачными бородами лишайников. Оно осветило высокую фигуру Монтесумы, его искаженное горем лицо, его тонкие руки, то взлетающие, то падающие в пророческом экстазе, мои блестящие украшения и кучку замерших от страха придворных и музыкантов, которые на сей раз позабыли о своих дудках. Налетел слабый порыв ветра, печально прошелестел в ветвях могучих деревьев на склонах и у подножия холма Чапультепека и смолк. Никогда еще я не видел более странной и зловещей сцены, таинственной и полной неосознанного ужаса. Монарх заранее оплакивал падение своего народа и своего могущества! Еще ничего не случилось ни с ним, ни с его подданными, а он уже знал, что они обречены, и слова отчаяния вырывались из его сердца, сокрушенного одной лишь тенью грядущих бед.

Но чудеса этой ночи еще не кончились.

Когда Монтесума прокричал в тоске свои пророческие видения, я осторожно спросил, не позвать ли придворных, которые обычно его окружали, но сейчас держались от нас на некотором расстоянии.

— Нет, — ответил император ацтеков. — Я не хочу, чтобы они прочли страдание и страх на моем лице. Они могут бояться, но я должен казаться неустрашимым. Пройдись немного со мной, теуль, и если ты задумал убить меня — убей, я не буду об этом жалеть.

На это я ничего не ответил и молча последовал за Монтесумой; он направился вниз по одной из самых темных тропинок, извивающихся между стволами кедров. Если бы я захотел, я мог бы легко его здесь убить, но что в этом пользы? Кроме того, хотя я и знал, что Монтесума мой враг, сердце мое возмущалось при одной мысли об убийстве.

Милю с лишним император прошагал, не произнося ни слова. Мы шли то в тени деревьев, то по открытому месту среди садов, украшенных чудными цветами, пока не очутились перед воротами, за которыми находилась усыпальница царского дома. Как раз напротив ворот была широкая прогалина, залитая ярким лунным светом. Посреди нее лежало что-то белое, похожее издали на тело женщины, но заметил это я один. Ничего не видя вокруг, Монтесума пристально смотрел на ворота. Наконец он заговорил:

— Эти ворота открылись четыре дня назад для моей сестры Папанцин. И вот я думаю — через сколько дней они откроются для меня?

Когда он заговорил, фигура на траве вздрогнула, словно пробуждаясь ото сна. Она вздрогнула, как снежная женщина на горе, она так же приподнялась, так же встала во весь рост и так же простерла руки. Теперь Монтесума увидел ее и задрожал, и я почувствовал, что меня тоже бьет дрожь.

Женщина — ибо это была женщина — медленно приближалась к нам. Уже можно было разглядеть, что она облачена в смертные одежды. Но вот она подняла голову, и лунный свет упал на ее лицо. Монтесума дико вскрикнул, и я закричал вместе с ним: мы узнали тонкое бледное лицо принцессы Папанцин, той самой Папанцин, что была погребена здесь четыре дня назад.

Ступая легко и неслышно, словно во сне, она шла к нам, пока не остановилась перед кустом, тень от которого нас скрывала. Здесь Папанцин — или дух Папанцин — посмотрела прямо на нас открытыми, но ничего не видящими слепыми глазами и произнесла голосом Папанцин:

— Монтесума, брат мой, ты здесь? Я чувствую, что ты рядом, но не вижу тебя.

Тогда Монтесума вышел из тени и встал лицом к лицу с привидением.

— Кто ты? — проговорил он. — Кто ты, принявшая облик мертвой и носящая одеяние мертвой?

— Я Папанцин, — ответила та. — Я воскресла из мертвых, чтобы принести тебе весть, брат мой Монтесума.

— Какую весть ты несешь мне? — хриплым голосом спросил император.

— Весть о гибели, брат мой. Царство твое падет, скоро ты умрешь, а вместе с тобой — десятки и десятки тысяч твоих подданных. Четыре дня я была среди мертвых и там я видела твоих ложных богов. Это не боги, а дьяволы! Там же я видела тех, кто им поклоняется, и жрецов, которые им служат. Все они осуждены на муки невыносимые. Народ Анауака обречен, потому что он чтит этих дьявольских идолов.

— Папанцин, сестра моя, неужели у тебя нет для меня ни слова утешения?

— Ни слова, — ответила она. — Если ты отречешься от ложных богов, ты, может быть, спасешь свою душу, но свою жизнь и жизнь своего народа тебе уже не спасти.

После этого Папанцин повернулась и скрылась в тени деревьев; я слышал, как ее смертные одеяния прошелестели по траве.

Безудержная ярость охватила вдруг Монтесума.

— Будь же ты проклята, сестра моя Папанцин! — закричал он громовым голосом. — Для чего ты воскресла? Неужели только для того, чтобы принести мне эту черную весть? Если бы ты принесла мне надежду, если бы указала путь к спасению — я бы с радостью тебя приветствовал. А теперь — уходи назад во мрак, и пусть вся тяжесть земли придавит твое сердце навечно! А мои боги — им поклонялись мои отцы, и я буду им поклоняться до конца. Пусть даже они отвернутся от меня, я их все равно не оставлю! Боги разгневаны, ибо жертвы оскудевают на алтарях. Отныне я их удвою! Я прикажу положить на алтари всех жрецов, потому что они не могут умилостивить богов.

Монтесума неистовствовал, как слабый человек, обезумевший от ужаса. Знать и придворные, следовавшие за нами в отдалении, столпились теперь вокруг него, испуганные и недоумевающие.

Наконец, Монтесума разодрал на себе царское одеяние и, вырывая клочья волос из головы и бороды, в судорогах покатился по земле. Придворные подхватили его и унесли во дворец.

Три дня и три ночи императора никто не видел. Однако то, что он говорил о жертвоприношениях, оказалось не пустыми словами, ибо со следующего утра количество жертв было удвоено по всей стране. Тень креста уже пала на алтари Анауака, но к небесам все еще вздымался дым жертвоприношений, а с вершин теокалли по-прежнему слышались страшные крики пленников. Час дьявольских богов уже пробил, но они все еще собирали свою последнюю кровавую жатву, и жатва их была изобильной.

Я, Томас Вингфилд, видел эти знамения собственными глазами, но чем они были — предупреждением, ниспосланным свыше, или просто случайным явлением природы — сказать не берусь. Всю страну в те дни охватил ужас, и вполне возможно, что мятущийся разум людей принимал за вещие знаки то, на что в другое время никто не обратил бы внимания.

Что же касается воскресения Папанцин, то это истинная правда, хотя скорее всего она вовсе не умирала, а просто была погружена в глубокий обморок. С той ночи она уже не появлялась, и сам я больше ее не встречал. Однако мне говорили, что впоследствии Папанцин приняла христианство и часто рассказывала об удивительных и странных вещах, которые она видела в царстве смерти.[562][563]

Глава 18

ВЫБОР НЕВЕСТ
Со дня моего превращения в бога Тескатлипоку до вступления испанцев в Теночтитлан прошло несколько месяцев, и все это время, город был охвачен тревогой. Снова и снова Монтесума слал к Кортесу послов со щедрыми дарами, с золотом и драгоценными каменьями, упрашивая его удалиться. Безумный император не понимал, что, выставляя напоказ свои огромные богатства, он только дразнит стервятника, привлекая его к своему гнезду.

Кортес отделывался от его послов ничего не стоящими вежливыми заверениями и такими же дешевыми безделушками. И это — было все.

Но вот испанцы двинулись в глубь страны, и Монтесума с ужасом узнал о разгроме воинственного племени тласкаланцев. Тласкаланцы были его извечными злейшими врагами, но до сих пор они являлись преградой между ацтеками и белыми завоевателями. Затем пришла весть о том, что побежденные тласкаланцы превратились в союзников и слуг своих недавних противников, и теперь тысячи свирепых тласкаланских воинов идут вместе с испанцами на священный город Чолулу. Прошло еще немного времени, и повсюду разнесся слух о кровавой бойне в Чолуле, где победители свергли всех святых, или, вернее, святотатственных богов, этого города с их пьедесталов.

Об испанцах рассказывали всяческие чудеса. Шептались об их мужестве я силе, об их неуязвимых доспехах, об их оружии, извергающем гром во время сражений, о свирепых зверях, на которых они скакали. Однажды Монтесуме доставили головы двух белых людей, убитых в одной ив схваток, — две устрашающие огромные волосатые головы, а вместе с ними — голову лошади. При виде этих чудовищных останков Монтесума едва не потерял сознание от страха, но все же приказал выставить их в большом храме напоказ и объявить народу, что подобная судьба ожидает каждого, кто посмеет вторгнуться в Анауак.

Тем временем в делах империи царили разброд и смятение. Каждый день собирались советы знати, верховных жрецов и вождей соседних дружественных племен. Одни говорили одно, другие — другое, а в конечном счете оставались лишь неуверенность и преступная нерешительность. Если бы Монтесума прислушался в те дни к голосу великого воина Куаутемока, Анауак не был бы сейчас испанским владением, ибо Куаутемок снова и снова убеждал Монтесуму отбросить все его страхи и, пока еще не поздно, объявить теулям открытую войну. Довольно послов и подарков! Надо собрать все бесчисленное войско ацтеков и раздавить врага в горных проходах!

Но — увы! — на все его уговоры Монтесума неизменно отвечал:

— Ни к чему все это, племянник. Можно ли бороться против этих людей, если сами боги за них. Если боги захотят, они вступятся за нас, а если нет — горе нам! О себе я не думаю, но что будет с моим народом? Что будет с женщинами и детьми, что будет с больными и стариками? Горе нам, горе!

После этого он закрывал лицо и принимался стонать и плакать, как малый ребенок. Куаутемок покидал его, не находя слов от ярости при виде подобной глупости великого императора. Но что он мог сделать? Так же, как и я, Куаутемок полагал, что само небо лишило Монтесуму разума, чтобы покарать и уничтожить Анауак.

Здесь следует сказать, что, хотя мое положение бога и позволяло мне все знать и все видеть, я, Томас Вингфилд, оставался вместе с тем только жалкой игрушкой, увлекаемой волной великих событий, которые в течение двух последующих поколений стерли державу ацтеков с лица земли. Правда, я был игрушкой, вознесенной на вершину этой волны, но власти у меня было ровно столько же, сколько у клочка пены на гребне морского вала. Монтесума принимал меня за шпиона и не верил ни одному моему слову; жрецы смотрели на меня как на бога и как на будущую жертву; только мой друг Куаутемок да еще Отоми, тайно любившая меня, все-таки доверяли мне, и с ними я часто беседовал обо всем, объясняя им истинный смысл того, что происходило на наших глазах. Но оба они тоже были бессильны.

Утратив разум, Монтесума все еще сохранял всю полноту власти и дрожащей рукой направлял корабль империи то туда, то сюда; казалось, что это гигантское судно покинуто всеми матросами и несется по воле стихий прямо навстречу гибели.

Ужас перед грядущим охватил поголовно всех. Но несмотря на это, а может быть, именно поэтому люди безудержно предавались наслаждениям, отрываясь от них только для свершения религиозных обрядов. В те дни никто не пропускал ни одного празднества, и ни один алтарь не оставался пустым. Подобно реке, убыстряющей бег свой по мере приближения к пропасти, в которую ей предстоит низвергнуться, народ Анауака, словно предвидя скорую гибель, пробудился ото сна и зажил напряженной лихорадочной жизнью. С утра до вечера с алтарей на вершинах теокалли слышались вопли жертв, и с вечера до утра улицы оглашала нестройная дикая музыка. «Заморские боги идут на нас, — говорили люди. — Давайте же пировать и пить, потому что завтра мы умрем!» И вот самые добродетельные женщины пускались в безудержное распутство, самые благородные мужи, дорожившие честью своего имени, становились подлецами, и даже дети в те дни шатались пьяные по улицам города, хотя это для ацтеков — неслыханное преступление!

Монтесума покинул Чапультепек и вместе со всем своим двором перебрался во дворец на обширной площади напротив большого теокалли. Этот дворец был настоящим городом внутри города. Под его кровлями по ночам собиралось более тысячи человек, не говоря уже о всевозможных карликах и уродцах, о сотнях редкостных птиц в птичнике и множестве диких зверей в клетках. Здесь, в этом дворце, я пировал каждый день с кем хотел, а когда мне надоедали пиршества, облачался в сверкающие одеяния и в сопровождении толпы юных слуг и знатных мужей выходил на улицы, наигрывая на ацтекской лютне (до какой-то степени я овладел этим ненавистным инструментом). Народ с криками выбегал из домов и склонялся передо мной, дети осыпали меня цветами, девушки плясали вокруг, целуя мне руки и ноги, и вскоре за мной уже двигалась тысячная толпа. И я тоже плясал и вопил, как юродивый, потому что в те дни среди всеобщего фанатизма меня охватило какое-то странное безумие. Я старался заглушить страх, я хотел забыть о том, что обречен на жертвоприношение и что каждый день приближает к моему сердцу окровавленный жреческий нож.

Я хотел забыть, но — увы! — это было не в моей власти. Сколько бы я ни пил, пары мескаля и пульке[564] мгновенно улетучивались из моей головы; ароматы цветов, красота женщин и преклонение народа больше не волновали меня; неотступно, неотвязно думал я о своей обреченности, с тоской вспоминая родной дом и далекую любимую. В те дни мне казалось, что сердце мое не выдержит, и если бы не доброта Отоми, я бы, наверное, наложил на себя руки. Но прекрасная и величественная дочь Монтесумы всегда была рядом со мной. Она находила тысячи способов отвлечь меня и успокоить, а время от времени с ее уст срывались неясные слова надежды, от которых кровь начинала быстрее пульсировать в моих жилах.

Я хочу напомнить, что, когда я впервые встретил Отоми при дворе Монтесумы, она показалась мне очень красивой и привлекательной. Но сейчас, хотя я по-прежнему находил ее такой же прекрасной, в моем окаменевшем от ужаса сердце не было места для нежных чувств ни к Отоми, ни к какой-либо другой женщине. Когда я не был опьянен хмелем или поклонением толпы, все мои помыслы устремлялись к небесам: я старался примирить с ними свою душу, что, по правде говоря, было нелегко.

Я часто беседовал с Отоми, рассказывая ей о нашей вере и прочих вещах, как когда-то рассказывал Марине, которая теперь была, по слухам, любовницей и переводчицей Кортеса, предводителя испанцев. Отоми сосредоточенно слушала, не сводя с меня своих нежных глаз, но не больше, ибо скромность этой прекраснейшей из женщин можно было сравнить только с ее мужеством и красотой.

Так продолжалось до тех пор, пока испанцы не выступили из Чолулы на Теночтитлан.

Как-то утром я сидел в саду с лютней в руках. Знатные мужи из моей свиты и мои наставники о чем-то оживленно разговаривали, держась на почтительном расстоянии. Со своего места мне был виден двор, где ежедневно собирался императорский совет, и я заметил, что, когда вожди удалились, по двору начали сновать жрецы, а затем показалась группа красивых девушек в сопровождении нескольких женщин средних лет.

Появился принц Куаутемок и подошел ко мне. В последнее время он не часто улыбался, но сегодня Куаутемок с улыбкой спросил, знаю ли я, что там происходит. Я ответил, что не знаю, да и знать не хочу, должно быть, Монтесума собирает новые «подношения», чтобы отправить их своим испанским хозяевам.

— Думай, о чем говоришь, теуль! — запальчиво проговорил Куаутемок. — Даже если бы ты сказал правду, я бы заставил тебя проглотить свои слова и не поглядел бы, что в тебе дух Тескатлипоки! Только моя любовь спасает тебя.

Затеи, немного успокоившись, он продолжал:

— Увы, безумие моего дяди привело к тому, что такие речи стали возможны. Ах, если бы я был императором Анауака! Не прошло б и недели, как головы всех этих теулей из Чолулу уже украшали бы карнизы вон того храма!

— Думай, о чем говоришь, принц, — насмешливо ответил я. — Если кое-кто услышит твои слова, тебе придется их проглотить самому. Но когда-нибудь ты сделаешься императором, и тогда мы посмотрим, как ты справишься с теулями. Во всяком случае другие посмотрят, потому что я-то уже этого не увижу. Но что там происходит? Может быть, Монтесума выбирает себе новых жен?

— Да, он выбирает жен, но только не для себя. Знай, теуль, тебе осталось недолго жить.Поэтому Монтесума вместе со жрецами уже выбирает тех, кто станут твоими женами.

— Моими женами? — крикнул я, вскакивая на ноги. — Женами того, кто обручен со смертью? Что мне теперь в любви и в женитьбе! Пройдет неделя, другая — и моим брачным ложем станет алтарь. Ах, Куаутемок, ты говоришь, что любишь меня. Я спас тебе жизнь. Если ты меня любишь, спаси меня теперь. Ведь ты поклялся это сделать.

— Я поклялся сделать все, что в моей власти, и готов отдать за тебя жизнь, теуль. Я готов сдержать свое слово, ибо не все ценят жизнь так высоко, как ты, мой друг. Но помочь тебе я все равно не смогу. Ты посвящен богам, и умри я хоть тысячу раз, это не изменит твоей судьбы. Только небо может спасти тебя, если захочет. Поэтому утешься, теуль, и когда придет час — умри мужественно. Твоя участь ничем не хуже моей и многих других, ибо смерть ожидает нас всех. А теперь — прощай!

Когда принц удалился, я покинул сады и ушел в свои покои, где обычно принимал тех, кто приходил на поклонение к богу Тескатлипоке, как меня называли. Здесь я сел на свое золотое ложе и окутался табачным дымом. По счастью, я был один. Без моего позволения сюда никто не осмеливался входить.

Но вот главный из моих слуг объявил, что кто-то желает со мной говорить. Я был измучен своими мыслями, и чтобы хоть как-нибудь отвлечься, склонил голову в знак согласия. Слуга вышел, и передо мной очутилась закутанная женщина. С удивлением посмотрев на нее, я приказал ей открыть лицо и говорить. Женщина повиновалась, и я увидел принцессу Отоми.

Ничего не понимая, я встал ей навстречу. Обычно принцесса никогда не приходила ко мне одна, но я подумал, что у нее ко мне дело, а может быть, она выполняет какой-нибудь неизвестный мне обряд.

— Прошу тебя, сядь, — смущенно проговорила Отоми. — Тебе не подобает стоять передо мной.

— Отчего же? — спросил я. — Если бы я даже не уважал тебя, как принцессу, я все равно воздал бы должное твоей красоте.

— Довольно слов! — прервала меня Отоми жестом гибкой руки. — Я пришла сюда, о Тескатлипока, по древнему обычаю, ибо я несу тебе весть. Те, кто станут твоими женами, избраны. Я должна назвать тебе их имена.

— Говори, принцесса Отоми?

— Это… — и здесь она назвала имена трех девушек. Я знал, что они были первыми красавицами в стране.

— Мне показалось, что их должно быть четыре, — проговорил я с горькой усмешкой. — Или у меня отняли четвертую жену?

— Их четыре, — ответила Отоми и снова умолкла.

— Говори же! — вскричал я. — Скажи мне, какую еще несчастную девку выбрали в жены мошеннику, обреченному на жертвоприношение?

— Тебе выбрали одну девушку высокого рода, носившую иные титулы, чем те, которыми ты ее награждаешь, о Тескатлипока.

Я вопросительно взглянул на нее, и Отоми тихо проговорила:

— Четвертая и первая среди всех — это я, Отоми, принцесса племен отоми, дочь Монтесумы.

— Ты! — воскликнул я, падая на подушки ложа. — Неужели ты?

— Да, я. Слушай! Я была избрана жрецами, как самая красивая девушка Анауака, хоть я и недостойна такой чести. Мой отец, император, пришел в ярость и сказал, что ни за что на свете его дочь не станет женой пленника, который должен умереть на жертвенном алтаре. Но жрецы ответили ему, что в такое время, когда боги разгневаны, он не должен требовать исключений для своей дочери. «Разве знатнейшая женщина страны не достойная жена для бога?» — спросили они. И тогда мой отец согласился и сказал, что пусть будет так, как я пожелаю. И я сказала вслед за жрецами, что в нашей юдоли скорби самая гордая должна унизиться до праха под ногами и стать женой пленного раба, названного богом и обреченного на жертвоприношение. Так я, принцесса Отоми, согласилась стать твоею женой, о Тескатлипока! Но если бы я знала тогда то, что читаю сейчас в твоих глазах, я бы, наверное, не согласилась. В своем унижении я надеялась обрести любовь хотя бы на краткий миг, чтобы затем умереть рядом с тобой на алтаре, ибо обычай моего народа, если я захочу, дает мне на это право. Однако теперь я вижу — ты мне не рад. Отступать уже поздно, но ты можешь не бояться. У тебя будут другие, а я тебя не потревожу. Я сказала все, что должна была сказать. Могу я теперь удалиться? Торжественное бракосочетание назначено через двенадцать дней, о Тескатлипока!

Поднявшись с ложа, я взял Отоми за руку и проговорил:

— Благодарю тебя, благородная душа! Если бы не ты с Куаутемоком, если бы не ваши заботы и доброта, которыми вы меня окружили, я бы, наверное, давно уже погиб. Но ты хочешь утешать меня до последнего мгновения, ты даже решила умереть вместе со мной, если только я правильно тебя понял. Но почему, скажи мне, Отоми? В нашей стране женщина должна полюбить мужчину небывалой любовью, чтобы решиться разделить с ним ложе, ожидающее меня вон на той пирамиде. Я не могу поверить, чтобы ты, достойная любого властелина, отдала свое сердце жалкому рабу! Как истолковать мне твои слова, принцесса Отоми?

— Ищи ответ в своем сердце, — прошептала она, и рука ее дрогнула в моей руке.

Я посмотрел на Отоми: она была прекрасна! Я подумал о ее преданности, о ее самоотверженности, не отступившей перед самой ужасной из смертей, и дуновение нежности, сестры любви, коснулось моей души. Но даже в этот миг передо мной встал английский сад, образ девушки-англичанки, с которой я простился под дитчингемским буком, и я вспомнил клятвы, которыми мы тогда обменялись. Я знал, что она была жива к верна мне. И я подумал, что, пока я жив, я должен хранить ей верность, хотя бы в душе. Мне придется жениться на этих индеанках, и я женюсь на них, но если я хоть однажды скажу Отоми, что люблю ее, я нарушу клятву. А Отоми нужна любовь, и на меньшее она не согласится. И как я ни был взволнован, как ни велико было искушение, я не сказал ей слов, которых она ждала.

— Присядь, Отоми, — проговорил я. — Присядь и выслушай меня. Ты видишь этот золотой перстень?

Я снял с пальца Лилино колечко и показал ей:

— Видишь надпись внутри кольца?

Отоми кивнула головой, но не произнесла ни слова. В глазах ее я увидел страх.

— Я прочту тебе эту надпись, Отоми, — сказал я и перевел на ацтекский язык трогательное двустишие:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Только тогда Отоми заговорила.

— Что означает эта надпись? — спросила она. — Ведь я понимаю только наши письмена-рисунки, теуль.

— Она означает, Отоми, что в далекой стране, откуда я пришел, живет одна женщина. Она любит меня, и я люблю ее.

— Значит, она твоя жена?

— Нет, Отоми, она мне не жена, но она обещана мне в жены.

— Она обещана тебе в жены, — горестно повторила Отоми. — Значит, так же, как и я. В этом мы с ней равны, теуль. Разница только в том, что ее ты любишь, а меня — нет. Ты это хотел мне сказать? В таком случае не трать больше слов — я все поняла. Но если я потеряла тебя, то и она потеряет. Между тобой и твоей любимой катит волны великое море с бездонными глубинами, между вами встал жертвенный алтарь и всепожирающая смерть. А теперь позволь мне уйти, теуль. Я должна стать твоей женой, это уже неизбежно, но я не буду тебе слишком докучать, и скоро все это кончится. Ты отправишься в Звездный Дом, и я буду молиться, чтобы ты нашел там, что ищешь. Все эти месяцы я старалась вдохнуть в тебя надежду, найти выход, и мне уже казалось, что я его нашла. Но я ошиблась, и теперь все кончено. Если бы ты от души сказал, что любишь меня, было бы много лучше для нас обоих; если ты скажешь это перед самым концом, нам еще может быть хорошо, однако об этом я тебя не прошу. Не надо лжи! Я ухожу, теуль, но хочу сказать тебе перед уходом: сейчас я уважаю тебя больше, чем раньше, за то, что ты осмелился мне, дочери Монтесумы, высказать всю правду, когда солгать было так легко и куда безопаснее. Эта женщина за морями должна быть тебе благодарна. Я не желаю ей ничего худого, но между мной и ею отныне вражда не на жизнь, а на смерть. Мы с ней чужие и останемся чужими, но она касалась твоей руки так же, как я прикасаюсь к ней сейчас; ты соединил нас и ты сделал нас врагами. Прощай, мой будущий муж! Мы больше не встретимся до того дня, когда «несчастная девка» будет отдана в жены «мошеннику». Ты сам так сказал, теуль!

С этими словами Отоми встала, закуталась с головой в свои одеяния и медленно вышла из комнаты, оставив меня в крайнем смущении. Только глупец мог отвергнуть любовь этой царицы женщин, и теперь, когда я так поступил, меня терзало раскаяние. Я спрашивал себя: смогла бы Лили снизойти с высоты подобного величия, сбросить пурпур императорской мантии и лечь рядом со мной на окровавленный жертвенный камень? Наверное, нет, потому что подобной дикой самоотверженности не встретишь среди женщин нашего мира. Лишь дочери Солнца любят с такой огромной полнотой и ненавидят так же страстно, как любят. Им не нужны жрецы, чтобы освятить любовные узы, но если эти узы станут им ненавистны, их не удержат никакие мысли о долге. Желание, чувство — для них единственный закон, и они повинуются ему слепо. Ради удовлетворения своей страсти они готовы пойти на все, вплоть до смерти, вплоть до полного самозабвения.

Глава 19

ЧЕТЫРЕ БОГИНИ
Прошло еще немного времени, и вот наступил день, когда Кортес со своими завоевателями вступил в Теночтитлан. Не стану описывать всего, что творили испанцы в городе, ибо это дело историка, а я рассказываю лишь свою собственную историю. Поэтому я буду говорить лишь о том, что касается меня лично.

Мне не довелось видеть самой встречи Кортеса с Монтесумой. Я видел только, как император облачился в самые великолепные одеяния и отбыл в сопровождении знатнейших мужей, подобный Соломону в сиянии своей славы. Но думаю, что ни один раб не шел к жертвенному алтарю с таким тяжелым сердцем, какое было у Монтесумы в тот злосчастный день. Безумие погубило его, и, наверное, он сам понимал, что идет навстречу своей судьбе.

Позднее, уже под вечер, я снова увидел императора: в золотом паланкине он направлялся во дворец, выстроенный его отцом, Ахаякатлем, и расположенный шагах в пятистах от собственного дворца Монтесумы, как раз напротив, по западную сторону от большого храма. Вслед за этим послышались крики толпы, ржание лошадей, голоса вооруженных солдат, и я увидел из своих покоев испанцев, двигавшихся по главной улице. Сердце мое радостно забилось: ведь это были христиане!

Впереди на коне ехал, закованный в богатые доспехи, предводитель испанцев, Кортес, человек среднего роста, с благородной осанкой и задумчивыми, но все подмечающими глазами. За ним, некоторые верхом, но большей частью в пешем строю, двигались солдаты его маленькой армии. Завоеватели с изумлением озирались вокруг, переговариваясь по-испански. Их была всего горсточка, бронзовых от солнца, израненных в битвах и одетых почти в лохмотья. Глядя на этих зачастую даже плохо вооруженных людей, я мог только восхищаться их непреклонным мужеством, которое проложило дорогу сквозь тысячные толпы врагов и, несмотря на болезни и беспрестанные схватки, позволило им добраться до самого сердца империи Монтесумы.

Рядом с Кортесом, держась рукой за его стремя, шла красивая индеанка в белом платье и венке из цветов. Проходя мимо дворца, она повернула голову — и я тотчас ее узнал: то была моя старая знакомая, Марина. Она принесла своей стране неисчислимые беды, но, несмотря на это, по-видимому, была счастлива, согретая славой и любовью своего повелителя.

Пока испанцы проходили мимо, я пристально вглядывался в их лица со смутной и злой надеждой. Конечно, смерть могла разделить нас навсегда, но все же я был почти уверен, что увижу среди конкистадоров[565] своего врага. Неясный инстинкт говорил мне, что он жив, и я знал: при первой же возможности де Гарсиа присоединится к этому походу — запах крови, золота и грабежа должен был привлечь его жестокое сердце. Однако среди тех, кто входил в этот день в Теночтитлан, я не увидел его.

Ночью я встретился с Куаутемоком и спросил, как идут дела.

— Хорошо для коршуна, который забрался в гнездо голубки, — с горькой усмешкой ответил принц, — но для голубки совсем скверно. Сейчас мой дядюшка Монтесума воркует там, — принц указал на дворец Ахаякатля, — и предводитель испанцев воркует вместе с ним. Но я слышал клекот ястреба в его голубином ворковании. Скоро мы увидим в Теночтитлане страшные дела!

И он был прав. Через неделю испанцы предательски захватили Монтесуму и сделали своим пленником. Они держали императора в предоставленном им дворце Ахаякатля, и солдаты стерегли его день и ночь.

Дальнейшие события следовали одно за другим. Вожди прибрежных племен взбунтовались и убили нескольких испанцев. По наущению Кортеса Монтесума вызвал их в Теночтитлан, а когда они явились, испанцы сожгли непокорных живьем на дворцовой площади. Но это было еще не все. Самого Монтесуму, закованного в цепи, заставили присутствовать при казни. Император ацтеков пал так низко, что на него надели кандалы, словно на обыкновенного вора. Тотчас после этого унижения Монтесума поклялся в верности королю Испании, а вскоре обманом завлек и передал в руки испанцам Кокамацина, правителя Тескоко, задумавшего напасть на захватчиков. Затем Монтесума вручил испанцам все накопленное им золото и все императорские сокровища стоимостью в сотни и сотни тысяч английских фунтов. И народ все это терпел, потому что люди были поражены и по привычке продолжали повиноваться приказам своего плененного императора.

Но когда Монтесума позволил испанцам устроить богослужение в одном ив святилищ большого храма, поднялся ропот возмущения, и тысячи ацтеков охватила безмолвная ярость. Она носилась в воздухе, ее можно было услышать в каждом слове, и голос ее был подобен отдаленному рокоту бушующего океана. Тучи сгустились. Буря могла разразиться с минуты на минуту.

Несмотря на все это, жизнь моя протекала по-прежнему, за исключением того, что теперь мне не позволяли выходить из дворца, опасаясь, как бы я не связался каким-нибудь способом с испанцами, хотя те даже не подозревали, что ацтеки захватили и обрекли на жертвоприношение белого человека. Кроме того, я в эти дни почтя не встречался с принцессой Отоми. После нашего странного объяснения в любви первая из назначенных мне невест избегала меня, и, когда мы все же оказывались вместе за трапезой или в саду, она говорила только о самых общих предметах или о государственных делах. Так продолжалось до нашего бракосочетания. Я помню, что оно произошло за день до страшной гибели шестисот знатнейших ацтеков, собравшихся по случаю празднества в честь Уицилопочтли.

В день моей свадьбы мне воздавали величайшие почести, как настоящему богу. Самые высокопоставленные люди города приходили на поклонение и окуривали меня ароматами, так что под конец я почувствовал тошноту от всех этих фимиамов.

Несмотря на то что страна была охвачена горем, жрецы по-прежнему неукоснительно выполняли все обряды, и жестокость их нисколько не уменьшилась. На меня возлагали большие надежды, люди верили, что, принеся меня в жертву, они отвратят от себя гнев богов, потому что я в их глазах был одним ив теулей.

На закате в мою честь было устроено роскошное пиршество, продолжавшееся более двух часов. По окончании его все присутствующие поднялись и хором начали меня славить:

— Слава тебе, о Тескатлипока! Да будешь ты счастлив здесь, на земле, и да будешь ты счастлив там, в Доме Солнца! Когда ты придешь туда, вспомни о нас! Вспомни, что мы почитали тебя, вспомни, что мы отдавали тебе все наилучшее, и прости нам наши грехи. Слава тебе, о Тескатлипока!

Затем вперед выступили двое знатных старейшин и, засветив факелы, провели меня в великолепную залу, где я до этого ни разу не бывал. Здесь они переодели меня в еще более роскошный наряд из тончайшей хлопковой ткани с вышивками из сверкающих перьев колибри. На голову мне возложили венец из цветов, а на шею и на запястья — изумрудное ожерелье и браслеты с каменьями невиданной величины и ценности. В этом наряде, который больше подошел бы какой-нибудь красотке, я чувствовал себя самым разнесчастным щеголем…

Когда мое облачение было завершено, все факелы внезапно погасли, и на мгновение воцарилась тишина. Затем издалека донеслись приближающиеся женские голоса: девушки пели свадебную песню, по-своему очень красивую, однако я затрудняюсь ее описать.

Песня кончилась. В темноте слышалось теперь только шуршание одежд и тихий шепот. Но вот из мрака прозвучал мужской голос:

— Вы здесь, избранницы неба?

— Мы здесь, — откликнулся женский голос. Мне показалось, что это была Отоми.

— О девы Анауака! — снова заговорил из темноты незримый человек. — О Тескатлипока, бог среди богов! Внимайте мне! Вам, девы, оказана великая честь. Небо вас наделило знатностью, добродетелями и красотой четырех великих богинь, и небо избрало вас в спутницы великому богу, вашему создателю и властелину, соизволившему посетить нас на короткий срок, после которого он возвратится в свой дом, в Обиталище Солнца. Будьте же достойны этой чести! Угождайте ему и ублажайте его, чтобы он снизошел к вашим ласкам и, когда настанет час возвращения на небеса, унес с собой добрую память и самые лучшие мысли о вашем народе. В этой жизни вам недолго придется быть рядом с ним, ибо дух его, подобно птице в клетке, уже расправляет крылья и скоро вырвется из темницы плоти, чтобы нас покинуть. Близок день, когда он вновь обретет свободу! Если вы захотите, одной из вас будет дозволено последовать за ним в его светлый дом и вознестись вместе с ним в Обиталище Солнца. Но я говорю вам всем, последуете вы за ним или останетесь здесь, чтобы оплакивать его до конца своих дней, — любите его и ублажайте его, будьте с ним нежны и приветливы, иначе вас ожидает кара и в этой жизни и в той, иначе гнев небес будет преследовать вас и весь наш народ. А тебя, о Тескатлипока, мы просим принять этих девушек, наделенных именами и достоинствами своих небесных богинь-покровительниц, ибо они знатнее и прекраснее всех дев Анауака, а одна из них — дочь нашего императора. Конечно, все они не совершенны, ибо истинное совершенство возможно только в твоем небесном царстве. Здесь нет совершенных женщин, и они лишь тени, лишь воплощения высоких богинь, твоих настоящих жен. Увы, мы отдаем тебе самое лучшее, и у нас нет иного. Но мы надеемся, что, когда ты покинешь нас, ты не будешь думать плохо о женщинах этой страны и благословишь их с высоты, ибо у тебя останутся приятные воспоминания о тех, которые на земле были названы твоими женами.

Голос умолк, затем зазвучал снова:

— Женщины, именами всех богов и вашими божественными именами — Хочи, Хило, Атла, Клихто[566] — соединяю вас с нашим создателем Тескатлипокой на все время его пребывания на земле! Бог воплощенный, создавший вас, берет вас в жены! Да будет завершен обряд, и да будет счастлив ваш брак. Но знайте — радость ваша не вечна! Взгляните сейчас на то, что грядет впереди!

Едва отзвучали эти слова, в дальнем конце зала вспыхнуло множество факелов, озарив ужасающую сцену. Там, на жертвенном камне, лежал человек. Я до сих пор не знаю, что это было — живой человек или восковая фигура, но либо он был раскрашен, либо слеплен из воска, потому что кожа у него была светлая, как у меня. Пять жрецов держали его за руки, за ноги и за голову, а шестой стоял над ним, сжимая двумя руками обсидиановый нож. Жрец взмахнул ножом, и, когда лож, сверкая, начал опускаться, все факелы вдруг погасли. Послышался глухой удар, протяжный стон прозвучал из темноты, и все стихло.

Но вот невесты снова затянули свадебную песню, однако после того, что я видел и слышал мгновение назад, даже этот странный, дикий и нежный напев уже не мог меня взволновать.

Они пели в темноте все громче и громче, пока в дальнем углу не загорелся один факел, потом второй, еще и еще, но я так и не заметил, кто их зажигал. Наконец весь зал был залит ярким светом. Алтарь, жертва, жрецы — все исчезло. Мы остались одни — я и четыре моих жены.

Это были высокие красивые женщины, облаченные в белые одежды невест, украшенные цветами и драгоценными каменьями. На лбу у каждой был начертан символ одной из четырех богинь, и воистину Отоми, самая статная и прекрасная из всех, казалась настоящей богиней. Одна за другой они подходили ко мне, с улыбкой преклоняли колени и говорили, целуя мне руки:

— Я избрана, чтобы стать на время твоей женой, о Тескатлипока. Я счастливейшая из жен. Пусть сделают добрые боги так, чтобы я понравилась тебе и ты полюбил меня так же сильно, как я почитаю тебя!

Проговорив эти слова, девушка отходила в сторону, чтобы не слышать того, что будет говорить другая.

Последней приблизилась ко мне Отоми. Она преклонила колени, произнесла священную формулу, а затем негромко добавила:

— Я говорила с тобой, как невеста и богиня должна говорить со своим мужем и богом Тескатлипокой. А теперь, теуль, я говорю с тобой, как женщина с мужчиной. Ты не любишь меня и, если дозволишь, мы не будем мужем и женой, ибо нас соединили по чужой воле. Этим ты меня избавишь от унижения. А о них не беспокойся, — она кивнула в сторону остальных трех невест, — это мои подруги, и они меня не выдадут.

— Как хочешь, Отоми, — коротко ответил я.

— Благодарю тебя за доброту, теуль, — с печальной улыбкой прошептала Отоми, еще раз склонилась передо мной и отошла — такая величественная и прекрасная, что сердце мое снова сжалось, как от любви. С той ночи и до страшного часа жертвоприношения мы не обменялись с принцессой Отоми ни одним поцелуем, ни одним нежным словом.

Тем не менее наша привязанность и дружба росли с каждым днем. Мы часто беседовали, и я делал все возможное, чтобы склонить сердце Отоми к истинной вере. Но это оказалось нелегким делом. Подобно своему отцу Монтесуме, принцесса Отоми почитала богов своего народа, хотя и ненавидела жрецов. Человеческие жертвоприношения, если только жертвами не были враги, вызывали ее возмущение. Она говорила, что все это придумано жрецами и что раньше на алтари богов возлагали не людей, а цветы.

Так продолжалось изо дня в день. Чувство мое постепенно и незаметно становилось все глубже, так что под конец, сам не знаю как, я полюбил Отоми больше всех на свете — после Лили.

Что касается остальных трех женщин, то, несмотря на всю их доброту и привлекательность, они вскоре стали мне ненавистны. Но я по-прежнему продолжал с ними пировать и бражничать ночи напролет, ибо, если бы стало известно, что они не смогли мне угодить, их ожидала бы постыдная смерть. А кроме того, я старался утопить свой страх в вине и наслаждениях, ибо дни мои были сочтены и ужасный конец приближался неотвратимо.

На следующий день после моей женитьбы произошло позорное убийство шестисот знатных ацтеков, совершенное по приказу идальго Альварадо, который командовал испанцами в отсутствие Кортеса. Сам Кортес в это время находился на побережье и сражался с Нарваэсом, которого послал против Кортеса его старый враг, губернатор Кубы Веласкес.

В тот день должно было состояться празднество в честь бога Уицилопочтли с жертвоприношениями, песнями и танцами на большом дворе храма, окруженном стеной с высеченными на ней извивающимися змеями. По счастливой случайности принц Куаутемок, прежде чем отправиться в храм, решил в то утро сначала навестить меня.

Взглянув на его пышное одеяние, я спросил, не собирается ли он принять участие в празднестве.

— Да, — ответил принц. — А почему ты об этом спрашиваешь?

— Потому что на твоем месте я бы туда не пошел, Скажи, Куаутемок, у танцующих будет оружие?

— Нет, это против обычая.

— Значит, они будут безоружны, Куаутемок, эти благородные юноши, цвет страны. Они будут плясать безоружные внутри замкнутой ограды, а вооруженные теули будут на них смотреть. Скажи мне теперь, принц, что станет со всеми этими знатными танцорами, если теули затеют с ними ссору?

— Не знаю, почему ты так говоришь? Я уверен, что белые люди не способны на трусливое подлое убийство, однако я послушаюсь твоего совета. Празднество все равно начнется, — видишь, все уже собрались, — но я на него не пойду.

— Ты мудр, Куаутемок, — проговорил я. — Ты всегда был мудр, я это знал!

Немного погодя Отоми, Куаутемок и я вышли в сад и поднялись на вершину небольшой пирамиды, миниатюрного теокалли, выстроенного Монтесумой, чтобы наблюдать сверху за торговой площадью и храмовыми дворами. Отсюда хорошо были видны знатные ацтеки, танцующие под музыку и пение. В ярких лучах солнца их накидки из перьев сверкали и переливались, как драгоценные камни. Какое это было радостное зрелище! И разве могли они предположить, чем все это кончится?

Среди танцоров кучками стояли испанцы в латах, вооруженные мечами и аркебузами. Вскоре я заметил, что постепенно они выбрались из толпы индейцев и, как пчелы в рои, начали собираться у входов и в других местах под прикрытием Змеиной Стены.

— Что бы это значился — спросил я Куаутемока, и в то же мгновение увидел, как один ив испанцев взмахнул над головой куском белой ткани.

Не успела белая тряпка опуститься, как весь двор храма заволокло дымом, и вслед за этим до нас донесся звук залпа из аркебуз. Мертвые и раненые усеяли весь двор, но основная масса безоружных танцоров продолжала стоять посредине, сбившись в кучу, словно стадо испуганных овец, и онемев от ужаса. Тогда испанцы обнажили мечи я, выкрикивая имена своих святых покровителей, как они это всегда делают, когда намереваются совершить какое-нибудь злодеяние, бросились на беззащитных ацтеков и начали их убивать. Одни были зарублены на месте, другие с криками пытались спастись бегством, но уйти не удалось никому, потому что выходы охранялись, а стены были слишком высоки, чтобы через них перебраться. Испанцы — да покарает их всевидящий бог! — перебили всех до единого. Они управились быстро? Не прошло и десяти минут после того, как белая тряпка взвилась в воздух, как шестьсот ацтеков, мертвых или умирающих, уже лежало на каменных плитах двора, а испанцы с победными криками срывали с поверженных драгоценные украшения.

Я повернулся к принцу.

— Похоже, ты хорошо сделал, что не отправился на это веселое празднество, друг мой Куаутемок, — проговорил я.

Куаутемок не ответил. Он стоял молча и, не отрываясь, смотрел на убитых и на убийц. Только Отоми сказала с горькой улыбкой:

— Вы, христиане, добрые люди! Так-то вы отблагодарили нас за гостеприимство? Я думаю, что мой отец Монтесума теперь может быть вполне доволен своими гостями Ах, будь я из его месте — все эти люди уже лежали бы на жертвенных алтарях! Ты говорил мне, что наши боги — дьяволы Кто же тогда эти убийцы, почитающие твоего бога?

Но тут наконец Куаутемок заговорил:

— Нам остается только одно — месть! Монтесума превратился в женщину. Для меня он умер. И если понадобится, я убью его сам, собственными руками! Но в Анауаке еще осталось двое мужчин — мой дядя Куитлауак и я. Хватит! Иду собирать войска!

И Куаутемок ушел.

Всю ночь город гудел, как осиное гнездо, а наутро торговую площадь и все улицы, насколько хватал глав, заполнили десятки тысяч вооруженных воинов, Волна за волной устремлялись они на дворец Ахаякатля и, подобно волнам, разбивающимся об утес, откатывались назад под огнем испанцев. Ацтеки трижды ходили на приступ и трижды отступали. Перед четвертым штурмом на стене появился Монтесума, этот трусливый женоподобный монарх. Он умолял народ разойтись, потому что иначе ему самому грозила гибель, и благоговение ацтеков перед священной императорской властью все еще было так велико, что они прекратили штурм.

Однако расходиться никто не думал. Раз Монтесума запретил убивать испанцев, решено было уморить их голодом, и с этого часа началась глухая блокада дворца.

В первом сражении погибли сотни ацтекских воинов, но осажденные понесли более ощутимые потери. Ацтеки захватили в плен нескольких испанцев и множество их союзников тласкаланцев. Несчастных пленников тут же втащила на большой теокалли и принесли в жертву перед храмами на глазах их товарищей.

Спустя несколько дней в Теночтитлан вернулся с подкреплением Кортес. Он разгромил своего соперника, и многие солдаты Нарваэса примкнули к победителю. Среди них был один человек, которого я знал более чем хорошо.

Неизвестно, почему Кортесу позволили беспрепятственно соединиться с его соратниками во дворце Ахаякатля. На следующий день он приказал выпустить на свободу брата Монтесумы Куитлауака, правителя Палапана, надеясь, что тот успокоит народ. Однако Куитлауак не был трусом. Едва очутившись за оградой своей темницы, он тотчас созвал совет, который в его отсутствие возглавлял Куаутемок. На совете было принято решение сражаться до конца. Монтесуму объявили изменником, погубившим страну своей трусостью. И битва возобновилась.

Если бы это решение было принято на какие-нибудь два месяца раньше, в Теночтитлане уже не осталось бы ни одного живого испанца. Конечно, Марина, возлюбленная Кортеса, немало способствовала своей хитростью его успехам, но главным виновником собственного падения и гибели империи Анауак был все же Монтесума.

Глава 20

СОВЕТ ОТОМИ
На другой день после возвращения Кортеса в Теночтитлан, за час до рассвета, пронзительные крики тысяч воинов, звуки дудок и бой барабанов прервали мой тяжелый сон. Я поспешил подняться на свой наблюдательный пост на вершине маленького теокалли. Вскоре ко мне присоединилась Отоми.

Внизу собрались для боя все жители города. Повсюду, куда ни взглянешь, в садах, на торговых площадях, на всех улицах, толпились тысячи и десятки тысяч людей. Одни были вооружены пращами, другие — луками и стрелами, третьи — копьями с медными наконечниками и дубинами, утыканными острыми осколками обсидиана. Самым беднейшим горожанам оружием служили обожженные на огне колья. Тела знатных воинов прикрывали золотые доспехи и плащи из перьев, на головах у них красовались деревянные раскрашенные шлемы с пучками волос на гребне, изображавшие морды волков, змей или пум; на тех, кто победнее, были эскаупили, или панцири из стеганого хлопка, но большая часть воинов не имела на теле ничего, кроме набедренных повязок. Даже на плоских кровлях домов и на уступах большого теокалли толпились отряды воинов, забравшиеся туда, чтобы сверху осыпать занятый врагами дворец метательными снарядами. Странное и незабываемое зрелище представлял собой город, залитый алым светом зари.

Но вот первые лучи солнца скользнули над крышами храмов и над стенами дворца, озарив по одну сторону переливающиеся перья и острия бесчисленных пик, а по другую — яркие боевые значки и сверкающие латы испанских солдат, суетившихся позади своих укреплений. Испанцы лихорадочно готовились к защите.

Едва солнце взошло, жрец пронзительно затрубил в раковину, и, словно в ответ ему, в лагере испанцев тревожно запела труба. Тысячи ацтеков с яростными криками двинулись на приступ. Небо потемнело от ливня стрел и камней.

В тот же миг стены дворца Ахаякатля опоясала зигзагообразная линия огня и дыма. С грохотом, подобным грому, аркебузы и пушки христиан косили наступающих воинов, разметая их толпы, как осенние листья.

На мгновение ацтеки заколебались. Стоны и вопли неслись к небесам. Но тут я увидел, как вперед вырвался Куаутемок с боевым значком в руках, и его воины, сомкнув ряды, устремились за ним. Вскоре они уже были под стенами дворца, и штурм начался.

Ацтеки сражались самоотверженно. Раз за разом пытались они взобраться на стену, карабкаясь по телам убитых, словно по лестнице, и каждый раз откатывались с жестокими потерями. Видя, что таким способом ворваться во дворец не удастся, индейцы начали разбивать нижнюю часть стены тяжелыми бревнами, но когда стена рухнула и воины, мешая друг другу, ринулись в образовавшуюся брешь, испанцы встретили их огнем пушек. Каждый залп расчищал в толпе нападающих длинные кровавые просеки, оставляя на месте десятки трупов.

Тогда ацтеки принялись обстреливать испанцев горящими стрелами. Им удалось поджечь внешние деревянные строения, однако сам дворец, сложенный из камня, не мог загореться. Яростные атаки продолжались двенадцать долгих часов подряд, и только внезапно наступившая темнота прервала сражение. Но всю ночь в городе пылали бесчисленные факелы, слышались стоны умирающих и рыдания женщин: ацтеки уносили убитых.

А с рассветом битва возобновилась. Кортес с большей частью испанских солдат и несколькими тысячами своих союзников-тласкаланцев предпринял вылазку. Сначала я решил, что он ударит по дворцу Монтесумы, и смутная надежда на спасение забрезжила передо мной — я думал, что в сумятице боя мне, может быть, удастся бежать. Однако я ошибся в своих предположениях. Кортес хотел прежде всего сжечь окружающие дома, с плоских кровель которых ацтеки осыпали его солдат градом стрел и камней, причиняя значительный урон, особенно тласкаланцам. Атака была отчаянной и увенчалась успехом. Ацтеки дрогнули под натиском всадников — их обнаженные тела не могли противостоять испанской стали. Вскоре запылали десятки домов, и к небу поднялся огромный вращающийся столб дыма, подобный тому, что поднимается над жерлом Попокатепетля.

Однако многие из тех, кто выехал на коне или вышел в пешем строю из дворца Ахаякатля, не вернулись в тот день назад. Ацтеки бросались под ноги лошадям и стаскивали всадников с седел. В тот же день всех плененных принесли в жертву Уицилопочтли на большом теокалли, чтобы их товарищи могли это видеть. Одновременно на алтарь положили одну из захваченных лошадей, которую с великим трудом наполовину ввели, наполовину втащили на вершину ступенчатой пирамиды. Никогда еще жертвы не были так многочисленны, как в эти дни непрекращающихся боев. Кровь потоками струилась по алтарям, вопли жертв, не смолкая, звенели в моих ушах, а проклятые жрецы трудились без устали, ибо этим они надеялись умилостивить своих ботов и вымолить у них победу над теулями.

Теперь жертвоприношения совершались даже ночью, при свете неугасимого священного огня. Те, кто участвовали в них, казались снизу какими-то адскими духами, терзающими несчастных грешников среди пламени преисподней, совсем как на изображении Страшного Суда в нашей дитчингемской церкви. И каждый час грозный голос звучал из темноты, призывая на головы испанцев все беды и проклятия:

— Эй, теули, Уицилопочтли жаждет вашей крови! Скоро, скоро вы последуете за теми, кто уже взошел на его алтарь. Вы их видели сами! Близок час! Клетки готовы, ножи остры, железо для пыток раскалено. Готовьтесь, теули! Вы можете перебить еще многих, но вам не уйти?

Битва не утихала. Каждый день ацтеки несли огромные потери. Погибло уже несколько тысяч воинов, однако испанцы тоже едва держались. Измученные беспрестанными схватками, израненные и голодные, они не знали теперь ни минуты покоя.

Но вот однажды утром в самый разгар штурма на главной башне дворца появился сам Монтесума, разодетый в великолепные одеяния с диадемой на голове. Перед ним стояли глашатаи, держа в руках золотые жезлы, а вокруг теснились прислуживавшие пленному императору придворные и испанская стража.

Монтесума вытянул вперед руку — и сражение мгновенно замерло. Мертвая тишина простерлась над площадью, даже раненые перестали стонать. И тогда Монтесума заговорил, обращаясь к многотысячной толпе. Я был слишком далеко и не разобрал его слов; мне пересказали его речь позднее. Император просил свой народ прекратить войну, он называл испанцев своими гостями и друзьями и обещал, что они сами оставят Теночтитлан. Но едва он успел произнести эти трусливые слова, ярость охватила его подданных, столько лет почитавших своего повелителя, словно бога. Толпа заревела. Казалось, все выкрикивают только два слова:

— Баба! Предатель!

Затем снизу взвилась стрела и вонзилась в императора. Следом за стрелой посыпался град камней. Я увидел, как Монтесума пошатнулся и упал на плоскую кровлю башни.

Вдруг чей-то голос прокричал:

— Монтесума умер! Мы убили нашего императора!

С испуганными воплями толпа бросилась врассыпную, и через мгновение на площади, где только что стояли тысячи воинов, не осталось ни одной живой души.

Отоми все время находилась рядом со мной и видела, как упал ее царственный отец. Пытаясь хоть как-нибудь утешить плачущую девушку, я повел ее во дворцовые покои. Здесь мы столкнулись с принцем Куаутемоком. В полном вооружении, с луком в руках он выглядел свирепо и устрашающе.

— Правда ли, что Монтесума умер? — спросил я.

— Не знаю и знать не хочу, — ответил принц с дикой усмешкой. Затем, обращаясь к Отоми, прибавил:

— Ты можешь проклясть меня, сестра, потому что этого трусливого вождя, превратившегося в предателя и бабу, этого изменника, лгущего своему народу и своей стране, поразила моя стрела.

Отоми вытерла слезы.

— Нет, — проговорила она, — я не стану тебя проклинать, Куаутемок. Боги поразили моего отца безумием раньше, чем ты поразил его своей стрелой, и если он умрет, будет лучше для него самого и для его народа. Но я знаю, Куаутемок, что твое преступление не останется безнаказанным. За это святотатство ты сам погибнешь позорной смертью.

— Может быть, — ответил Куаутемок, — зато я не умру предателем.

И с этими словами он вышел.

Должен сказать, что этот день, как я полагал, был последним днем моей жизни, потому что назавтра истекал ровно год воплощения Томаса Вингфилда в бога Тескатлипоку. В следующий полдень меня должны были принести в жертву. Несмотря на всеобщее смятение, несмотря на несмолкающий плач над убитыми и ужас, нависший над городом, подобно грозовой туче, все религиозные церемонии и празднества соблюдались так же строго и, пожалуй, даже строже, чем раньше. Так в эту ночь было устроено в мою честь прощальнее пиршество. Я должен был сидеть увенчанный цветами в окружении своих жен и принимать поклонение знатнейших людей города, еще оставшихся в живых. Среди них был и Куитлауак, которому после смерти Монтесумы предстояло стать императором.

Это была печальная трапеза. Как я ни старался заглушить все чувства и мысли хмелем, страх не покидал меня, да и у гостей не было особых причин для веселья. Сотни их родичей и тысячи соплеменников погибли; испанцы продолжали держаться в своей крепости; император, которого они почитали, как бога, пал в этот день от руки одного из них, а самое главное — все они чувствовали себя обреченными. Чему же тут удивляться, если они не радовались? Поистине никакие поминки не могли быть тоскливее этого пиршества: ни цветы, ни прекрасные женщины не радовали глаз. Но в конечном счете это и были поминки — поминки по мне.

Наконец пир окончился, и я удалился к себе. Отоми осталась, а три моих жены последовали за мной, называя меня самым счастливым и самым благословенным, потому что завтра я вознесусь в свой божественный дом, то бишь — на небеса! Но я не благословил их за это и, придя в ярость, выгнал всех троих, сказав на прощание, что если я действительно вознесусь, то моим единственным утешением будет мысль о том, что сами они останутся далеко внизу.

После этого я упал на подушки своего ложа и горько зарыдал от страха и тоски. Вот к чему привела меня клятва покарать де Гарсиа! Завтра мое сердце вырвут из груди и принесут в дар дьяволу. Воистину прав был мудрый Андрес де Фонсека, когда советовал воспользоваться счастливым случаем и забыть о мести. Если бы я прислушался к его словам, я уже был бы женат на своей нареченной и наслаждался ее любовью в родном доме в мирной Англии. А вместо этого моя загубленная душа отдана во власть дьяволов, которые завтра принесут ее в жертву сатане.

Обезумев от этих мыслей и невыносимого страха, я с громкими рыданиями воззвал к творцу, умоляя его избавить меня от столь жестокой смерти или хотя бы отпустить мне мои грехи, чтобы я мог завтра умереть с миром.

Так, плача и бормоча молитвы, я незаметно погрузился в полусон. Мне привиделось, будто я иду по склону холма близ тропинки, бегущей через наш сад к дитчингемской церкви. Ветерок шепчется с травами на склонах, сладкий запах наших английских цветов щекочет мне ноздри, и душистый воздух июня овевает мой лоб. Мне снилась ночь, и я думал о том, как прекрасно сияние луны над лугами и над рекой, а вокруг со всех сторон звенели соловьиные трели. Но меня занимали не эта музыка и не красоты природы. Я все время видел перед собой тропинку, спускающуюся от церкви по холму к задней стороне нашего дома, и напряженно прислушивался, стараясь уловить шорох приближающихся шагов. Но вот на холме послышалась песенка — очень грустная песенка о том, кто уплыл далеко-далеко и уже никогда не вернется, — и вскоре на вершине под яблонями показалась белая фигура. Медленно-медленно приближалась она ко мне, и я знал, что это Лили, моя любимая! Вот она перестала петь, тихонько вздохнула и подняла опечаленное лицо. И хотя я увидел лицо женщины средних лет, оно все еще было прекрасно, даже прекраснее, чем в расцвете юности.

Лили спускается к подножию холма, приближается к маленькой садовой калитке, и тогда я выхожу из тени деревьев и останавливаюсь перед ней. С испуганным криком отступает она назад, молча всматривается в мое лицо, и чуть слышно шепчет:

— Неужели? Неужели это ты, Томас? Ты так изменился… Скажи, это ты, живой, воскресший из мертвых, или это твой призрак?

И медленно, робко видение протягивает ко мне руки, чтобы меня обнять.

Тут я проснулся. Я проснулся, и что же: передо мной стояла прекрасная женщина в белом, и луна освещала ее точно так же, как во сне, и руки ее были с любовью простерты мне навстречу.

— Это я, любимая, а не призрак! — воскликнул я, соскакивая со своего ложа и прижимая возлюбленную к своей груди. Но прежде чем я успел поцеловать ее, прежде чем мои губы коснулись ее губ, я понял все. Та, кого я держал в объятиях, была не моя нареченная Лили Бозард, а Отоми, принцесса племен отоми, названная моей женой. Я понял, что это был только сон, самый жестокий и грустный сон, посланный мне, словно в насмешку, чтобы вся горькая правда еще ярче предстала передо мной.

Выпустив Отоми, я громко застонал и упал на свое ложе. Краска стыда залила лицо и шею принцессы, ибо она любила меня и мой поступок оскорбил ее до глубины души; Отоми было нетрудно догадаться, что означали мои слова и жесты.

Тем не менее она ласково заговорила со мной:

— Прости меня, теуль, я хотела только взглянуть, как ты спишь, и не собиралась тебя будить. А потом я хотела поговорить с тобой наедине, пока не взошло солнце. Может быть, я еще смогу что-нибудь сделать или хотя бы утешить тебя, ибо конец уже близок. Скажи,ты хотел обнять меня, потому что спутал во сне с другой женщиной? Наверное, она для тебя прекраснее и милее…

— Мне снилось, что это была моя невеста, которую я люблю, — с трудом ответил я. — Она далеко за морями. Только незачем сейчас говорить о любви и прочих вещах. На что мне все это, если я сам ухожу во мрак?

— По совести говоря, я и сама не знаю, теуль, но я слышала от мудрых людей, что истинная любовь вспыхивает во мраке смерти и превращает его в свет. Не печалься! Если в твоей или в нашей вере есть хоть капля правды, глазами души ты увидишь свою любимую на земле или в небесах, прежде чем солнце зайдет еще раз, а я буду молиться, чтобы она осталась тебе верна. Скажи, она тебя сильно любит? Легла бы она рядом с тобой на жертвенный камень, как хотела сделать я, если бы у нас все шло по-другому?

— Нет, — ответил я. — Не в обычае наших женщин расставаться с жизнью из-за того, что мужу приходится умирать.

— Наверное, они считают, что лучше жить и выйти замуж за другого, — спокойно проговорила Отоми, но я заметил, как глаза ее сверкнули, а грудь, освещенная луной, задышала глубоко и часто.

— Довольно болтать об этих глупостях, — прервал я ее. — Слушай, Отоми, если бы я действительно был тебе дорог, ты бы спасла меня от ужасной казни или уговорила Куаутемока помочь мне? Ты — дочь Монтесумы. Неужели за все эти месяцы ты не могла добиться от своего отца — императора приказа о моем помиловании?

— Плохо же ты обо мне думаешь, теули — взволнованно ответила Отоми. — Я была тебе лучшим другом. Знай — все эти месяцы день и ночь я только и делала, что искала и придумывала способы тебя спасти. Пока мой отец император сам не стал пленником, я не давала ему покоя, и, наконец, он приказал не пускать меня к себе. Я пыталась подкупить жрецов, я все подготовила для твоего побега, и Куаутемок помогал мне, потому что он тебя тоже любит. Если бы не приход этих проклятых теулей, если бы не война, охватившая город, я бы наверняка спасла тебя, ибо женский ум изворотлив и всегда найдет лазейку даже там, где отступит любой мужчина. Но война изменила все. Предсказатели и жрецы, читающие по звездам, обрекли тебя на смерть. Они сказали, что если завтра ровно в полдень кровь твоя обагрит алтарь, а сердце будет принесено в дар богу Тескатлипоке, наш народ одержит победу над теулями и уничтожит их всех. Но если жертвоприношение свершится раньше или позже назначенного часа — гибель Теночтитлана предрешена. Кроме того, жрецы объявили, что ты должен умереть не в «Доме Оружия» посреди озера, а на вершине большого теокалли перед великой статуей бога. Об этом известно всей стране. Сейчас тысячи жрецов возносят молитвы, чтобы жертва была счастливой. Над жертвенным камнем уже подвешено золотое кольцо, через которое солнечный луч ровно в полдень упадет на твою грудь, там, где бьется сердце. Последние недели, боясь, что ты убежишь к теулям, жрецы подстерегали каждый твой шаг, как ягуар добычу. За нами, твоими женами, тоже следят. В эту ночь вокруг дворца установлено три ряда стражи, а за твоими дверями и под каждым окном стерегут жрецы. Суди сам, теуль, стоит ли надеяться на побег!

— Пожалуй, не стоит, — ответил я. — И все же я знаю один путь. Если я умру сам, они не смогут меня убить.

— Нет, нет! — поспешно вскричала Отоми. — Что тебе это даст? Пока ты жив, можно еще надеяться, но когда ты умрешь — все будет кончено. К тому же если умирать, то лучше от руки жреца. Верь мне, хотя такая смерть и кажется ужасной, — при этих словах Отоми содрогнулась, — зато она мгновенна и почти безболезненна — так говорят все жрецы. Сначала они хотели тебя пытать, чтобы воздать богу высшую честь, но от этого мы с Куаутемоком сумели тебя избавить.

Отоми присела рядом со мной на ложе, взяла меня за руку и продолжала:

— О теуль, не думай больше о кратком миге ужаса! Думай о том, что грядет за ним. Неужели смерть, даже мгновенная, так страшна? Мы все умрем: этой ночью, завтра или послезавтра — неважно когда, а твоя вера, как наша, учит, что за гробом нас ожидает бесконечная благодать. Подумай об этом, друг мой! Завтра ты избавишься от всех тревог и суеты; борьба, страдание, страх перед будущим, отравляющий душу, — все останется позади, и ты обретешь покой, которого уже никто никогда не нарушит. Ты встретишься там со своей матерью — я о ней столько слышала! Может быть, к тебе придет та, что любит тебя еще больше, чем твоя мать, и — кто знает? — наверное, встретишь там и меня.

Тут глаза Отоми как-то странно блеснули.

— Тебе придется пройти по темной дороге, но зато она хорошо проторена и в конце ее сияет свет. Будь же мужчиной, мой друг, и ни о чем не скорби! Радуйся тому, что так рано избавился от горестей и сомнений и скоро достигнешь врат счастья; радуйся, что пересек пустыню жизни и теперь увидишь сверкающие озера, цветущие сады я храмы страны блаженных. А теперь прощай! Мы больше не встретимся до жертвоприношения, когда женщины, называемые твоими женами, придут проститься с тобой на нижней ступени теокалли. Прощай, добрый друг мой, и помни мои слова. Согласишься ты с ними или нет, но я уверена — ты будешь храбр, потому что я тебя об этом прошу и потому что иначе ты себя обесчестишь. Ты умрешь мужественно, теуль, как если бы на тебя были обращены глаза всего твоего народа.

Неожиданно Отоми нагнулась, нежно, как сестра, поцеловал меня в лоб и выскользнула из комнаты. Занавес на дверях опустился за ней, но эхо ее благородных слов все еще продолжало звучать в моем сердце.

Ничто не может заставить человека думать с радостью о близкой смерти, а меня ожидала такая смерть, перед которой содрогнулся бы любой. Но в то же время я понимал, что Отоми права. Смерть сама по себе не так страшна, жизнь бывает куда страшнее. И вскоре неестественное спокойствие окутало мою душу, словно густой туман, опустившийся над океаном. Пусть бушуют внизу незримые волны, пусть сияет наверху солнце — здесь в непроницаемой серой мгле царит покой.

Я как бы отрешился от своего земного существа и на все смотрел теперь со стороны с новым, неизведанным доселе чувством. Мое жизненное плавание подходило к концу, берег смерти был уже близок, и в ту ночь я понял, как понимаю это сегодня, на склоне лет, что для нас, простых смертных, смерть значит гораздо больше, чем быстролетное мгновение жизни. Я мог спокойно вспомнить свое прошлое, спокойно раздумывать о том, что ожидает мою душу в будущем, и даже восхищаться кроткой мудростью этой индеанки, способной на столь благородные слова и мысли.

Да, что бы ни случилось, в одном я ее не разочарую: уповая на бога, я умру мужественно, как умирают настоящие англичане. Эти варвары не посмеют сказать, что иноземец был трусом. Разве не умирают на алтарях сотни таких же, как я, не проронив ни звука? Разве не умерла моя мать от руки убийцы? Разве не замуровали живьем Изабеллу де Сигуенса только за то, что она имела глупость полюбить негодяя, который ее покинул? Мир полон ужаса и страданий, и кто я такой, чтобы жаловаться и роптать?

Так я размышлял, пока не рассвело и голоса воинов, готовых к бою, не зазвучали навстречу восходящему солнцу. Теперь с каждым днем сражение кипело все ожесточенней, и этому дню суждено было стать одним из самых ужасных. Но мне не было дела до войны ацтеков с испанцами. Я готовился к своей последней схватке, ибо смерть уже простерла надо мною длань.

Глава 21

ПОЦЕЛУЙ ЛЮБВИ
Но вот послышалась музыка, и в сопровождении художников — мастеров по разрисовке тела — в комнату вошли мои слуги с еще более роскошными нарядами, чем все, что я носил до сих пор. Слуги раздели меня, и художники принялись за работу. Все мое тело они раскрасили уродливыми красно-бело-синими узорами, так что я стал похож на какое-то знамя, а лицо и губы вымазали багряной краской. На груди, над сердцем, они как можно точнее и тщательнее намалевали алый круг. Затем, собрав мои падающие на плечи длинные волосы, они соорудили из них на макушке пучок, перевязанный красной вышитой лентой, как это принято у индейцев, и воткнули в него несколько ярких перьев.

После этого меня облачили в пышное одеяние, чем-то напоминающее верховные ризы, продели мне в уши золотые кольца, надели на руки и ноги золотые обручи, а на шею — ожерелье из бесценных изумрудов. Кроме того, на моей груди сверкал огромный драгоценный камень, переливавшийся, как море при лунном свете, а к подбородку мне подвесили бороду из розовых морских раковин. Наконец, нацепив на меня столько венков и цветочных гирлянд, что я превратился в настоящее майское дерево, какое устраивают в нашей дитчингемской общине, они отошли в сторону, восхищенные делом своих рук.

Вновь зазвучала музыка. Мне дали две лютни, по одной в каждую руку, и повели в большой зал дворца.

Здесь уже собрались все знатные ацтеки, облаченные в праздничные одежды. На возвышении стояли четыре мои жены в одеяниях четырех богинь — Хочи, Хило, Атлы и Клитхо. Эти имена они получили в день свадьбы. Атлой была принцесса Отоми.

Когда я занял свое место на возвышении, они приблизились ко мне, по очереди целуя меня в лоб, и начали предлагать мне всякие сласти; на золотых блюдах, а также шоколад и мескаль в золотых чашах. Я не мог ничего есть и только выпил крепчайшего мескаля, чтобы хоть немного приободриться.

Когда эта церемония завершилась, наступила мгновенная тишина, а затем в дальнем конце залы показалась зловещая процессия людей в багряных жертвенных одеяниях. Это шли жрецы, с ног до головы заляпанные кровью. Кровь склеивала их длинные спутанные волосы, кровь покрывала голые руки, и даже свирепые глаза, казалось, были налиты кровью. Жрецы приблизились к возвышению, и тогда верховный паба внезапно вскинул вверх руки и возопил:

— Люди, склонитесь перед бессмертным богом!

Все, кто собрались в зале, простерлись ниц, громко восклицая:

— Мы поклоняемся богу!

Жрец трижды прокричал эти слова, и присутствующие трижды падали наземь, повторяя ответ. Затем, когда все поднялись на ноги, верховный жрец обратился ко мне:

— Прости нас, Тескатлипока, что мы не можем почтить тебя по обычаю, ибо наш повелитель должен был склониться перед тобой вместе с нами. Но ты знаешь, какое горе постигло твоих рабов: нам приходится в своем собственном доме сражаться с теми, кто богохульствует и оскорбляет тебя, о Тескатлипока, и других богов, твоих братьев, а наш возлюбленный император тяжко ранен и находится в руках святотатцев. Скоро, скоро ты достигнешь предела своих желаний и вознесешься на небеса! Ты покинешь свою земную оболочку, показав нам всем, что человеческое благополучие — лишь быстролетная тень. И тогда, во имя нашей любви к тебе, заклинаем тебя, о Тескатлипока, сделай так, чтобы мы победили твоих врагов, святотатцев, и смогли почтить тебя, принеся их в жертву на твоем алтаре. О Тескатлипока, ты недолго побыл среди нас, и ты не желаешь оставаться с нами, ибо тебе уготована вечная слава. Давно уже ты ожидал этого счастливого дня, и вот, наконец, он пришел. Мы любили тебя, мы поклонялись тебе, сделай же так, чтобы мы, твои дети, увидели тебя в сиянии славы! Ниспошли нам радость венного благополучия, о Тескатлипока, ниспошли благодать народу, среди которого ты согласился прожить этот год!

Так говорил верховный жрец, и голос его временами тонул среди громких рыданий собравшихся и горестных воплей моих жен. Отоми стояла молча.

Наконец верховный паба сделал знак, заиграла музыка, и жрецы окружили нас со всех сторон. Две мои жены-богини встали впереди меня, две — позади, и так мы вышли из зала, а затем через широко распахнутые перед процессией ворота — за стены дворца. С каменным спокойствием смотрел я по сторонам, и в этот последний час ничто не ускользало от моего внимания. Странное зрелище открылось передо мной! В нескольких сотнях шагов индейцы продолжали яростно штурмовать дворец Ахаякатля, где укрылись испанцы. Отдельные отряды воинов то тут, то там пытались взобраться на стены; испанцы косили их смертоносным огнем, а их союзники тласкаланцы сбрасывали нападающих копьями и боевыми палицами. В то же время другие отряды ацтеков, усеявшие крыши уцелевших от пожара соседних домов и все выступы большого теокалли, на котором мне предстояло испустить дух, осыпали тысячами дротиков, стрел и камней занятый испанцами дворец и другие участки обороны противника.

А всего в пятистах ярдах от того места, где кипела эта смертоносная битва, на другом конце площади, у ворот дворца Монтесумы разыгрывалась совершенно иная сцена. Огромная толпа с множеством женщин и детей собралась здесь, чтобы увидеть мою смерть. Люди пришли с охапками цветов, с музыкой, с песнями, и, когда я предстал перед ними, приветственные крики на мгновение заглушили гром выстрелов и яростный шум сражения. Время от времени шальное пушечное ядро врезалось в толпу, оставляя на месте убитых и раненых, но никто не разбегался и не прятался. Люди только громче кричали:

— Слава тебе, Тескатлипока, и прощай! Будь благословен, спаситель наш! Слава тебе и прощай!

Процессия медленно пробиралась сквозь толпу по узкому проходу, сплошь усыпанному цветами. Наконец мы пересекли площадь и достигли подножия теокалли. Здесь собралось так много народу, что нам пришлось остановиться. Пока жрецы расчищали путь, какой-то воин проложил себе дорогу сквозь толпу и склонился передо мной. Я узнал принца Куаутемока.

— Теуль, чтобы проститься с тобой, я оставил своих людей, — прошептал Куаутемок, кивнув в сторону воинов, готовых к штурму дворца Ахаякатля. — Наверное, мы скоро встретимся снова. Верь мне, теуль, я сделал бы все, чтобы выручить тебя, но это невозможно. Если бы мог, я поменялся бы с тобой местами. Прощай, друг? Ты дважды спас мою жизнь, а я твою спасти не сумел.

— Прощай, Куаутемок, — ответил я. — Да хранит тебя небо, ибо ты был мне верным другом.

И мы расстались.

У подножия теокалли все шествие выстроилось заново, и здесь одна из моих жен простилась со мной, бросившись мне на грудь и заливаясь слезами. Но я не стал рыдать на ее груди. Медленно и торжественно мы начали подниматься по каменным лестницам, расположенным таким образом, что после каждой из них нам приходилось совершать полный круг на очередном уступе пирамиды. Целый час бесконечная процессия ползла к вершине, обвивая весь теокалли пестрой ломаной спиралью. На каждом повороте мы останавливались, и я расставался либо с одной из жен, либо с одним из своих музыкальных инструментов (причем это я делал без малейшего сожаления), либо с одной из частей своего странного наряда.

Но вот, наконец, по широким ступеням последней лестницы мы взошли на плоскую вершину теокалли. Это была ничем не огражденная площадь, более обширная, чем весь наш церковный двор в Дитчингеме. Здесь на головокружительной высоте стояли храмы Уицилопочтли и Тескатлипоки, огромные сооружения из камня а дерева, внутри которых находились безобразные идолы этих богов и страшные комнаты, залитые кровью жертв. Напротив храмов горел неугасимый священный огонь, стояли жертвенные камни, орудия пыток и большой барабан, обтянутый змеиной кожей. Остальная часть вершины теокалли была совершенно голой. Голой, но не безлюдной. На стороне, обращенной к испанцам, толпилось несколько сотен воинов, беспрестанно осыпавших врага стрелами и камнями, а на противоположном краю собрались в ожидании моей смерти жрецы. Внизу вся обширная площадь, окруженная развалинами домов, была заполнена многотысячной толпой. Некоторые из ацтеков по-прежнему сражались с испанцами, но большинство собралось сюда только для того, чтобы увидеть, как меня принесут в жертву.

Мы достигли вершины теокалли за два часа до полудня, потому что до жертвоприношения еще предстояло выполнить ряд церемоний. Сначала меня ввели в святилище бога Тескатлипоки, имя которого я носил. Здесь стояло его изваяние из черного мрамора с золотыми украшениями. Идол держал в руке полированный золотой щит, устремив на него глаза из драгоценных камней. Жрецы говорили, что он видит в этом зеркале все, что было и что будет на созданной им земле.

Перед идолом стояло золотое блюдо. Верховный жрец взял его и, бормоча заклинания, принялся вытирать концами своих длинных слипшихся волос. Начистив блюдо до блеска, жрец поднес его к моим губам, чтобы я дохнул на сверкающую поверхность. Смертельная слабость и головокружение охватили меня: я понял, что после этого обряда блюдо готово принять сердце, которое еще трепетало и билось в моей груди.

Не знаю, какие еще церемонии ожидали меня в этом проклятом капище, — внезапное смятение на площади вокруг пирамиды заставило жрецов бросить все и поспешно вывести меня ив храма. Я взглянул вниз и замер: доведенные до бешенства градом стрел и камней, сыпавшихся на них с уступов, испанцы пошли на приступ большого теокалли.

Крупные отряды под предводительством самого Кортеса прокладывали себе дорогу сквозь толпы ацтеков, запрудивших всю площадь. Вместе с испанскими солдатами пробивалось несколько сотен их союзников, тласкаланцев. Но в то же время к подножию первой лестницы устремились тысячи ацтекских воинов, чтобы здесь раздавить белых захватчиков. Через пять минут враги встретились, и отчаянная, беспощадная схватка началась.

Под прикрытием залпов из аркебуз и мушкетов испанцы непрерывно атаковали ацтеков, однако их кони скользили на каменных плитах пирамиды и съезжали вниз. Тогда испанцы пошли на приступ в пешем строю. Нанося ацтекам огромные потери, они добрались до первых ступеней нижней лестницы, но впереди весь спиральный подъем, все уступы и вся вершина теокалли были сплошь облеплены сотнями воинов. Сумеют ли испанцы пробиться сквозь подобную массу? Задача казалась невыполнимой. И все же, когда я подумал об этом, вспышка надежды потрясла меня, как удар. Ведь если испанцы захватят храм, жертвоприношение не состоится! До полудня меня не посмеют принести в жертву (так сказали Отоми) — значит, впереди без малого два часа. Если испанцы за эти два часа одержат верх — я, может быть, останусь жив; если же нет — меня ждет неминуемая смерть.

Когда меня вывели из святилища Тескатлипоки, я с удивлением увидел принцессу Отоми, или, как ее называли, богиню Атлу. Последней из четырех жен она склонилась передо мной у самого входа в храм, но вместо того, чтобы уйти, все еще стояла среди жрецов и о чем-то с ними спорила. Из-за шума сражения я ничего не слышал, однако страстные слова Отоми, во-видимому, убедили жрецов; они были смущены, и в то же время в их главах сверкала жестокая радость. Жрецы склонились перед принцессой. Неторопливо отвернувшись от них. Отоми направилась ко мне, и даже в это мгновение я не мог не залюбоваться ее царственно-величавой поступью. Я взглянул на ее сосредоточенное лицо — оно светилось глубоким внутренним огнем отречения и одновременно было счастливым, как у невесты, идущей навстречу объятиям любимого.

— Почему ты не ушла, Отоми? — спросил я. — Теперь уже поздно: испанцы окружили теокалли. Теперь тебя убьют или захватят в плен.

— Пусть будет что будет, — коротко ответила она, и некоторое время мы молча наблюдали за продолжавшимся штурмом.

Битва становилась все ожесточеннее. Защищая святилище своих богов, ацтекские воины сражались отчаянно. На глазах бесчисленных толп, окруживших площадь и молча наблюдавших за боем, они бросались на испанские мечи, хватали испанцев голыми руками и, завывая от ярости, старались столкнуть их с уступов теокалли. Иногда это им удавалось, и целый ком человеческих тел, в середине которого оказывался один из испанцев, срывался вниз и разбивался о каменные плиты мостовой. Однако, несмотря на все усилия ацтеков, их войско, подобно огромной змее, медленно сокращаясь, отползало к вершине теокалли, а ряды испанцев, закованных в сверкающие доспехи, следовали за ним под градом копий и стрел. С каждой минутой шаг за шагом они взбирались все выше. Испанцы дрались так, как могут драться лишь те, кто знает, какая судьба ждет жертвы богов Анауака. Они сражались за свою жизнь, за честь и за свои души, ибо знали, что в случае поражения им всем уготована смерть на жертвенных алтарях.

Так прошел час. Испанцы достигли уже середины теокалли. Устрашающие звуки битвы становились все громче и громче. Испанцы испускали воинственные крики и призывали на помощь своих святых, ацтеки отвечали им дикими воплями, жрецы взывали к богам и криками старались подбодрить воинов, а наверху заглушая даже выстрелы из аркебуз и пушек, грозно гудел огромный барабан из змеиных кож, по которому исступленно колотил полуголый жрец. Лишь толпы народа внизу оставались безмолвными и недвижимыми. Не произнося ни звука, люди стояли с поднятыми вверх лицами, и я видел, как солнце отражается в тысячах широко раскрытых глаз.

Все это время мы с Отоми находились около жертвенного камня, окруженные кольцом жрецов. Над камнем на четырех вставленных в особые углубления столбах был натянут большой кусок черной ткани с укрепленной в середине золотой воронкой дюймов шести в поперечнике. Лучи солнца, проходя сквозь воронку, падали на затененное черной тканью пространство ярким пятном величиной с яблоко. По мере того как солнце поднималось все выше, это световое пятно перемещалось, пока, наконец, не достигло края жертвенного камня и не легло на него.

В то же мгновение верховный паба подал знак, и жрецы схватили меня. Словно жестокие дети, ощипывающие живую птицу, они сорвали последние яркие одежды и теперь на моем разрисованном теле не осталось ничего кроме набедренной повязки. Я понял, что час мой пробил. Но — странное дело! — впервые за весь этот день мужество вернулось ко мне, и я даже обрадовался, зная, что скоро избавлюсь от своих мучителей.

— Прощай, Отоми! — ясным голосом заговорил я, поворачиваясь к ней, и умолк на полуслове. Покончив со мной, жрецы раздевали теперь ее! Через мгновение великолепные одеяния принцессы были сорваны, и она предстала передо мной во всем совершенстве своей красоты, едва прикрытой волною длинных волос да вышитым клочком хлопковой ткани на бедрах.

— Не удивляйся, теуль, — тихо проговорила она в ответ на мой невысказанный вопрос. — Я твоя жена, и этот камень будет нашим брачным ложем, первым и последним. Хоть ты и не любишь меня, я сегодня умру рядом с тобой той же смертью, что и ты. На это у меня есть право! Я не могу тебя спасти, теуль, но умереть вместе с тобой я могу.

От изумления я онемел, и, прежде чем снова обрел дар речи, жрецы меня повалили. Второй раз в жизни я очутился на проклятом жертвенном камне! В тот же миг послышался еще более яростный и продолжительный вопль сражающихся, возвестивший о том, что испанцы уже поднялись до подножия последней лестницы.

Едва меня уложили на огромный жертвенник, как Отоми оказалась рядом. Ей пришлось прижаться ко мне вплотную, потому что я должен был лежать в самой середине, и для нее почти не осталось места. Но час жертвоприношения еще не наступил. Жрецы привязали вас веревками к медным кольцам, вделанным в каменные плиты, покрывавшие вершину теокалли, и отвернулись, наблюдая за битвой.

Несколько минут мы лежали молча бок о бок, и с каждым мгновением во мне росло чувство удивления и бесконечной благодарности — удивления перед смелостью этой женщины и благодарности за ее великую любовь, которую она не побоялась скрепить своей кровью. Ради любви ко мне Отоми решила умереть вместе со мной, потому что без меня ей не нужны были ни жизнь, ни почести, ни богатство. И в то мгновение, когда я подумал об этом чуде, неизведанное сияние озарило мне душу. Всем сердцем потянулся я к Отоми, ибо понял, что никто не будет мне дороже и ближе этой царственной женщины — никто, даже моя невеста! Я почувствовал… Нет, об этом я не смогу рассказать. Я знаю только, что слезы хлынули из моих глаз, потекли по моему раскрашенному лицу, и я повернулся к Отоми.

Напрягаясь, насколько позволяли веревки, она старалась повернуться на левый бок, длинные волосы ниспадали с жертвенного алтаря на каменные плиты, и лицо ее было обращено ко мне. Мы лежали так близко друг к другу, что наши губы почти соприкасались.

— Отоми, — прошептал я. — Отоми, ты слышишь? Я люблю тебя!

Я увидел, как затрепетала ее грудь, перетянутая веревкой, и румянец заиграл на ее лице.

— О, я вознаграждена, — ответила она, и наши губы слились в поцелуе, первом и, как мы думали, последнем. Да, мы поцеловались на жертвенном камне под ножом жреца, когда тень смерти уже простерлась над нами. Много бывало на свете необычных любовных сцен, но о такой я не слыхивал никогда.

— Теперь я вознаграждена, — повторила Отоми. — Ради этого мига я готова умереть десять раз и молю бога, чтобы смерть пришла прежде, чем ты успеешь взять назад свои слова. Ибо я знаю, теуль, другая тебе дороже. Просто преданность индейской девушки смягчила сейчас твое сердце, и ты решил, что любишь. Но, прошу тебя, дай мне умереть, думая, что слова твои не были сном.

— Не говори так! — возразил я с трудом, ибо даже в этот миг вспомнил о Лили. — Ты отдала за меня свою жизнь, и я тебя люблю.

— Моя жизнь не значит ничего, а твоя любовь для меня — все, — с улыбкой проговорила Отоми — Ах, теуль, какая тайная сила заключена в тебе? Чем ты заставил меня, дочь Монтесумы, по собственной воле лечь рядом с тобой на алтарь наших богов? Что до меня, то иного ложа я не желаю. Пусть будет так. Наверное, мы скоро оба узнаем ответ на эти и на все другие вопросы.

Глава 22

ГИБЕЛЬ БОГОВ
— Отоми, — заговорил я после короткого молчания. — Когда нас убьют?

— Когда луч света упадет на круг, начертанный над твоим сердцем, — ответила Отоми.

Я взглянул на солнечный луч, падавший сквозь нависшую над нами тень, как золотая стрела. Сейчас он находился дюймах в шести от моего бока. Я высчитал, что он коснется багряного круга, намалеванного на моей груди, примерно через четверть часа.

Тем временем шум сражения, приближаясь, становился все громче. Вытянувшись, насколько позволяли веревки, я приподнял голову и увидел, что испанцы уже достигли вершины пирамиды. Битва кипела теперь на самом ее краю.

Никогда еще я не видел такой жестокой схватки! Ацтеки сражались с яростью обреченных, уже не думая о спасении и стараясь только погубить как можно больше испанцев хотя бы ценой своей собственной жизни. Их грубое оружие зачастую оказывалось бессильным перед стальными доспехами, но у них оставался еще один выход — столкнуть врага с верхней площадки, чтобы он разбился о мостовую, как яичная скорлупа. И они так и делали.

Сражающиеся разделились на изолированные группы. Враги наступали и отступали, сшибаясь над самой пропастью, куда время от времени скатывались целые отряды по десять — двадцать человек. Некоторые жрецы, забыв об опасности, тоже устремлялись на осквернителей святыни. Я видел, как один из них, человек огромного роста, обхватил испанского солдата поперек туловища и вместе с ним ринулся вниз. Но понемногу, шаг за шагом, испанцы и тласкаланцы оттесняли ацтеков к центру верхней платформы. Здесь угроза столь ужасной смерти была уже не так велика, ибо теперь ацтекам нужно было сначала дотащить врага до края площадки. И наконец битва приблизилась к жертвенному камню.

Все оставшиеся в живых ацтекские воины — их было человек двести пятьдесят, не считая жрецов, — окружили нас непроницаемой стеной. К этому времени неумолимый солнечный луч, падавший сквозь золотую воронку, уже коснулся моего разрисованного тела, и это прикосновение обожгло меня, как раскаленным железом. Но я не мог заставить солнце остановиться, пока не кончится битва, как это сделал некогда Иисус Навин в долине Аиалонской.[567]

Едва луч солнца коснулся моей груди, пять жрецов уцепились за мои руки, ноги и голову, а верховный жрец, тот самый, что привел меня из дворца, двумя руками поднял свой обсидиановый нож. Смертельная слабость охватила меня, и я закрыл глаза, думая, что уже все кончено. Но в этот миг верховный звездочет, человек с безумным, диким взглядом, который, как я успел заметить, стоял чуть поодаль, остановил убийцу:

— Жрец Тескатлипоки, еще не время! Если ты ударишь раньше, чем солнце засияет на сердце жертвы, боги Анауака погибнут и Анауак погибнет.

Заскрежетав зубами от ярости, верховный жрец посмотрел на неторопливо ползущее пятно света, потом оглянулся через плечо на сражающихся. Кольцо воинов вокруг нас медленно сжималось, и так же медленно золотой луч передвигался по моей груди. Вот его внешний край достиг багряного круга над моим сердцем. Снова жрец поднял свой ужасный нож, я опять закрыл глаза и снова услышал предостерегающий вопль звездочета:

— Еще не время! Остановись, или боги твои погибли!

И тут я услышал другой голос — это Отоми звала на помощь.

— Спасите нас, теули! — закричала она так пронзительно, что ее призыв долетел до ушей испанцев. — Спасите, нас убивают!

— Ко мне, друзья! — послышалась в ответ кастильская речь. — Вперед! Эти псы убивают кого-то на алтаре!

Последовал могучий натиск, отбросивший ацтекских воинов и опрокинувший верховного жреца, так что он свалился поперек моего тела.

Этот натиск повторялся трижды, подобно натиску морского прибоя, и с каждым разом кольцо защитников алтаря редело. Затем оно распалось, и мечи испанцев засверкали со всех сторон. Но золотой луч уже достиг середины круга над моим сердцем.

— Рази, жрец Тескатлипоки! — завопил звездочет. — Рази во славу твоих богов!

С жутким воем жрец взмахнул ножом. Я увидел, как сверкнул на его клинке солнечный луч, остановившийся прямо над моим сердцем, и нож устремился вниз. Но тут наперерез ему, просияв в том же луче, мелькнул стальной клинок и вонзился в грудь палача. Огромный обсидиановый нож вылетел из его рук. Он достиг цели, но уже не смог поразить свою жертву. Ударившись об алтарь между мной и Отоми, нож разлетелся на куски и только поранил обоих. Наша кровь смешалась на жертвенном камне, соединив нас в одно целое, а сверху поперек наших тел рухнул, корчась в агонии, тот, кто пытался принести меня в жертву. Но на сей раз он уже больше не встал.

Словно во сне, я услышал жалобный голос звездочета, оплакивавшего гибель богов Анауака:

— Пал жрец, и все его боги пали! Тескатлипока отверг свою жертву и теперь обречен! Погибли боги Анауака, победили кресты пришельцев!

Удар меча оборвал его горестный вопль, и я понял, что провидец тоже мертв.

Чья-то сильная рука сбросила с нас умирающего жреца. Он покатился в сторону алтаря, где горел вечный огонь, и своей кровью и тяжестью тела погасил священное пламя, пылавшее на протяжении многих поколений. Затем кто-то перерезал ножом наши путы. Дико озираясь, я приподнялся на жертвенном камне и в этот миг услышал, как один ив испанцев проговорил, обращаясь к своим товарищам:

— Еще немного, беднягам пришел бы конец. Опоздай я на секунду, этот дикарь проделал бы в парне дыру величиной с мою голову. А девочка, право, недурна, если, конечно, ее отмыть хорошенько. Клянусь всеми святыми, я выпрошу ее у Кортеса! Это моя добыча!

Я услышал голос и узнал его. Только один человек на свете обладал таким холодным и ясным тембром. Я узнал его даже сейчас, на жертвенном камне. И когда, соскользнув на землю, я поднял глаза, то увидел именно того, кого ожидал увидеть. Передо мной стоял закованный в латы мой старый враг Хуан де Гарсиа. Это его меч волей судьбы поразил жреца. Это он меня спас. Но если бы де Гарсиа знал, кого он спасает, он бы скорее направил клинок в собственное сердце, чем в сердце моего палача.

«Уж не сон ли все это?» — подумал я, и с губ моих невольно сорвалось восклицание:

— ДЕ ГАРСИА!

Услышав мой голос, он вздрогнул, как подстреленный, оглянулся и протер глаза. Теперь он меня узнал, несмотря на разрисовку.

— Матерь божья! — прохрипел де Гарсиа. — Проклятый Томас Вингфилд! И Я САМ СПАС ЕМУ ЖИЗНЬ!

Только тут я пришел в себя и, понимая, какую страшную ошибку совершил, бросился бежать. Но де Гарсиа не собирался упускать свою жертву. Выхватив меч, он бросился за мной, рыча от ярости, словно дикий зверь. Быстрее мысли бежал я вокруг жертвенного камня, спасаясь от его обнаженного меча. Но де Гарсиа не пришлось бы долго за мной гоняться, потому что я ослаб от пережитого ужаса, а ноги мои затекли от веревок. По счастью, какой-то офицер (судя по доспехам и повелительному тону, это был не кто иной, как сам Кортес) в последнее мгновение успел отбить меч де Гарсиа.

— Что с вами, Сарседа? — проговорил он. — Вы что, совсем обезумели от крови и хотите заняться жертвоприношениями, как индейский жрец? Оставьте беднягу в покое!

— Он не индеец, а английский шпион! — крикнул де Гарсиа, пытаясь ударить меня мечом.

— Ну ясно, он просто обезумел, — проговорил Кортес, взглянув на меня.

— Придумать только — это несчастное создание и вдруг англичанин! Эй, вы! Проваливайте отсюда оба, не то еще кто-нибудь так же ошибется! Ступайте! — приказал он нам и сделал знак мечом, думая, что я его не понимаю.

Де Гарсиа, онемев от бешенства, снова попытался на меня наброситься, но Кортес сердито крикнул:

— Стой, во имя господа бога! Я этого не потерплю! Мы пришли спасать жертвы, как христиане, а не убивать их. Ко мне, друзья! Держите этого дурака, чтобы он не загубил свою душу убийством!

Несколько испанцев схватили де Гарсиа, который только проклинал их и обливал гнусной бранью, ибо, как я уже сказал, в ярости он больше походил на дикого зверя, чем на человека. А я в это время стоял перед ним, не зная, куда бежать. К счастью, рядом оказалась Отоми; она хоть и не понимала испанского языка, зато соображала гораздо быстрее.

— Бежим, скорее бежим! — шепнула она и, схватив меня за руку, потащила прочь от жертвенного камня.

— Куда нам бежать? — спросил я. — Не лучше ли положиться на милость испанцев?

— На милость этого дьявола с мечом? — воскликнула Отоми. — Ну нет! Молчи, теуль, и не отставай!

Она повела меня за собой. Испанцы пропускали нас беспрепятственно и даже выказывали нам сочувствие, зная, что мы едва спаслись от жертвоприношения, а когда какой-то тласкаланец бросился вперед, чтобы прикончить нас палицей, испанский солдат проткнул ему плечо, и мерзавец, обливаясь кровью, покатился по мощеной платформе.

У самого края теокалли мы оглянулись, и я увидел, что де Гарсиа уже нет возле жертвенного алтаря: он вырвался из рук своих друзей или просто объяснил им в чем дело, обретя наконец дар речи, и теперь был от нас ярдах в пятидесяти. С мечом в руке испанец гнался за нами. Подстегиваемые страхом, мы понеслись от него быстрее ветра. Бок о бок мчались мы вниз по лестнице, перескакивая через ступеньки, через убитых и умирающих, и лишь время от времени останавливаясь, чтобы нас не сшибли тела жрецов, которых испанцы сбрасывали с вершины теокалли. Один раз, оглянувшись, я заметил де Гарсиа далеко позади, но потом он совсем отстал. Может быть, его утомила погоня, но скорее де Гарсиа просто боялся попасть в руки ацтекских воинов, все еще толпившихся у подножия пирамиды.

В тот день мы с принцессой Отоми избежали многих опасностей, однако прежде чем хотя бы на время обрести покой, нам пришлось пережить еще одну. Когда мы достигли подножия теокалли и уже хотели смешаться с обезумевшей от страха толпой, которая перекатывалась по площади, унося убитых и раненых, словно волны морского отлива, смывающие обломки и мусор, сверху послышался вдруг какой-то шум, похожий на раскаты грома. Я поднял глаза и увидел огромную глыбу, несущуюся вниз, подпрыгивающую на уступах теокалли. Это было изваяние бога Тескатлипоки, свергнутое испанцами с его пьедестала. Даже тогда я узнал его. Подобно демону мести, оно катилось прямо на меня! Через мгновение мраморный идол должен был нас раздавить, Бежать поздно! Смерть казалась неминуемой. Мы избавились от жертвоприношения духу бога лишь для того, чтобы обратиться в прах под тяжестью его изваяния.

Идол приближался под торжествующие крики испанцев. Вот он ударился основанием о каменный выступ пирамиды футах в пятидесяти над нами и теперь, вращаясь в воздухе, описывал дугу, чтобы опуститься в трех шагах от вас. Я почувствовал, как вздрогнул от удара массивный склон теокалли, и в тот же миг воздух потемнел от ливня осколков. Огромные камни жужжали со всех сторон. Казалось, под нашими ногами взорвали пороховую мину, оторвавшую от земли скалу. Идол Тескатлипоки разлетелся на сотни кусков! Они просвистели над нами и вокруг нас, как стрелы, но ни один даже не оцарапал ни меня, ни Отоми. Голова изваяния почти коснулась моей головы, одна нога упала на волосок от моих ног, и все-таки я остался невредим. Ложный бог оказался бессильным перед ускользнувшими от него жертвами!

Что было потом — не помню. Я пришел в себя уже в своих покоях во дворце Монтесумы, который я больше не надеялся увидеть. Отоми была рядом со мной. Она принесла воды, чтобы смыть с моего тела краску и кровь, обильно струившуюся из глубокого прореза, оставленного жреческим ножом. Не думая о себе, Отоми прежде всего искусно перевязала мою рану. После этого она переоделась в чистое белое одеяние, мне тоже раздобыла одежду, а заодно — еду и питье. Я заставил ее поесть вместе со мной и, когда она насытилась, постарался собраться с мыслями.

— Как быть дальше? — спросил я Отоми. — Придут жрецы и слова потащат нас на заклание. Здесь нам надеяться не на что. Нужно довериться милосердию испанцев и бежать к ним.

— Ты веришь в милосердие того человека с мечем? Ты его знаешь, теуль? Скажи мне, кто он?

— Тот самый испанец, о котором я тебе рассказывал. Он мой смертельный враг, Отоми. Это за ним я последовал через океан.

— А теперь ты хочешь отдаться ему на милость? Ты поистине неразумен, теуль!

— Лучше попасть в руки христиан, чем в руки ваших жрецов!

— Не бойся, — успокоила меня Отоми, — теперь жрецы не страшны. Если ты однажды ускользнул от них — они тебя не тронут. Только до сих пор почти никому не удавалось вырваться живым из их когтей — для этого нужно быть настоящим волшебником! Наверное, твой бог и вправду сильнее наших богов, раз он сумел укрыть нас, когда мы лежали на алтаре. Ах, теуль, что ты со мной сделал? Я дошла до того, что стала сомневаться в наших богах и позвала на помощь врагов своей страны! Верь мне, ради себя я никогда бы этого не сделала. Я бы скорей умерла с твоим поцелуем на губах, пока эхо твоих слов еще не замерло в душе. А теперь мне придется жить, зная, что это счастье уже не вернется!

— Но почему? — спросил я. — Ведь я сказал тогда правду, Отоми. Ты хотела умереть со мной, и ты спасла мне жизнь, когда позвала на помощь испанцев. Отныне моя жизнь принадлежит тебе, ибо ты самая нежная и самая смелая женщина на свете. Я люблю тебя, Отоми, жена моя! Наша кровь смешалась, и наши губы слились на жертвенном камне, пусть же это будет нашим свадебным обрядом. Может быть, я проживу недолго, но покуда я жив — я твой!

Так я говорил от полноты души, ибо силы мои были подорваны, мужество ослабело, страх и одиночество измучили меня, и единственное, что еще оставалось во мне, — это вера в провидение и любовь Отоми, сделавшей для меня так много. И вот, забыв свои клятвы, я прильнул к ней, как ребенок к матери. Конечно, не следовало мне этого делать, но хотел бы я видеть мужчину, который на моем месте поступил бы иначе! К тому же я не мог взять назад роковых слов, произнесенных на жертвенном камне. Тогда я думал, что это мои последние слова, и отказаться от них теперь, когда смерть уже не грозила мне, значило признаться в собственной трусости. К добру или к худу — я отдал себя дочери Монтесумы, и мне оставалось только хранить ей верность или покрыть себя несмываемым позором.

Однако благородство этой индейской девушки было так велико, что даже сейчас она не захотела поймать меня на слове. Некоторое время Отоми стояла с печальной улыбкой, поглаживая ладонью свои волосы. Потом она заговорила:

— Ты сейчас сам не свой, теуль, и я была бы глупа, если бы заключила такой торжественный союз с человеком, который сам не знает, что говорит. Там, на алтаре, в свой смертный час ты сказал, что любишь меня, и в тот миг ты сказал правду. Но сейчас, когда ты вернулся к жизни, скажи мне, мой господин, кто надел тебе на руку вот это золотое колечко и что на нем написано? Даже если ты не лжешь мне, даже если ты немножко любишь меня, там, за морями, есть другая, и ее ты любишь сильнее. Но с этим я могу примириться. Из всех мужчин сердце мое выбрало одного тебя, и если ты будешь хотя бы добр ко мне, я согреюсь в лучах твоей доброты. Но однажды увидев свет, я уже не смогу блуждать в темноте. Ты не понял меня? Хорошо, я скажу, чего я боюсь. Я боюсь, что когда… когда мы станем мужем и женой, ты скоро пресытишься мною, как это бывает с мужчинами, и воспоминания о былом постепенно опять овладеют тобой. И тогда, рано или поздно, ты уплывешь за море и вернешься в свою страну, к своей любимой. Тогда ты покинешь меня, теуль, а этого я не перенесу, лучше нам остаться просто друзьями. Помни: со мной, дочерью императора Монтесумы, нельзя играть, как с какой-нибудь танцовщицей, подругой одной ночи! Если ты женишься на мне, это будет на всю жизнь. Ты ведь не думал о таком долгом сроке? Да, не думал… Ты просто поцеловал меня на алтаре, хотя кровь и соединила нас.

Отоми взглянула на багряное пятно, выступившее сквозь ее одежды в том месте, где была рана, и продолжала:

— А теперь, теуль, я покину тебя. Нужно найти Куаутемока, если он еще жив, и других близких мне людей; теперь, когда власть жрецов пала, они сумеют тебя защитить и возвысить. Подумай пока о моих словах и не торопись решать. Или, может быть, ты хочешь сразу покончить с этим делом и бежать к белым людям? Я постараюсь тебе помочь!

— Мне надоело убегать, — ответил я. — К тому же не забывай: среди испанцев мой враг, которого я поклялся убить. Его друзья — мои враги, а враги моих врагов — мои друзья. Я никуда не побегу, Отоми.

— Вот теперь ты говоришь мудро, — отозвалась она. Если бы ты вернулся к теулям, этот человек убил бы тебя. Он убил бы тебя, открыто или исподтишка, но убил — это я поняла по его глазам. А теперь отдохни, пока я позабочусь о твоей безопасности, если только еще можно говорить о безопасности в этой залитой кровью стране.

Глава 23

ТОМАС ЖЕНАТ
Отоми повернулась и вышла. Златотканый занавес опустился за ней. Я откинулся на свое ложе и мгновенно уснул.

В тот день я был так слаб и чувствовал себя настолько измученным и больным, что почти ничего не видел и не понимал. Лишь позднее мне удалось вспомнить все, о чем рассказано выше.

Должно быть, я проспал много часов подряд, потому что снова открыл глаза уже глубокой ночью. Настала ночь, но в комнате по-прежнему было светло.Сквозь зарешеченные оконные проемы снаружи проникали кровавые отблески пожарищ и беспорядочный гул сражения.

Одно из окон заходилось как раз над моим ложем. Встав на него ногами, я ухватился за деревянные прутья и с большим трудом, преодолевая боль от резаной раны в боку, подтянулся на руках. Сквозь решетку я увидел, что испанцы не удовлетворились захватом большого теокалли и предприняли ночную вылазку. Они подожгли сотни домов. Зарево полыхало над городом, словно зарницы. При свете его я увидел, как белые люди отходят к своим укреплениям, теснимые со всех сторон тысячами ацтеков, осыпающих врага стрелами и камнями.

Оторвавшись от окна, я опустился на ложе я принялся размышлять. Мной снова овладели сомнения. Что делать? Покинуть Отоми и при первой возможности бежать к испанцам? Но там меня ждет верная смерть от руки де Гарсиа. Остаться среди ацтеков, если они дадут мне убежище? Но тогда придется стать мужем Отоми. Был еще третий выход — остаться с ацтеками и не жениться, пожертвовав всем, даже честью. Одно было ясно: если я возьму Отоми в жены, мне придется самому превратиться в индейца и позабыть об Англии и о своей невесте. Надежды на возвращение на родину у меня почти не оставалось, но, пока я жив и свободен, еще можно на что-то рассчитывать. Другое дело, если мои руки будут связаны женитьбой. Тогда, пока Отоми жива, я ни о чем не смогу даже думать, а что касается Лили Бозард, то для нее я умру навсегда. Я ведь и так уже изменил ее памяти и своему слову! Но мог ли я оттолкнуть Отоми, которая отдала мне все и, по совести говоря, стала мне почти так же дорога? Ангел или герой нашли бы выход из этого положения, но — увы! — я не был ни ангелом, ни героем, а самым обыкновенным человеком со всеми человеческими слабостями. Отоми казалась мне самой прекрасной и самой нежной, и она была со мной рядом.

И тем не менее я решил воспользоваться ее благородством. Я решил взять свои слова обратно, попросить ее оставить меня и никогда со мной не встречаться, чтобы я не нарушил своего обещания, данного на дитчингемском берегу, потому что иначе мне пришлось бы поклясться Отоми в верности до гроба, а этой клятвы я страшился больше всего.

Так я раздумывал, находясь в самом жалком состоянии духа я даже не подозревая, что выбора у меня уже нет, что для меня открыт лишь один путь и мне остается только вступить на него или умереть. Но пусть эти размышления послужат доказательством моей честности. Если бы я хотел скрыть правду, я бы не стал писать о своих колебаниях, о своей слабости и об угрызениях совести. Достаточно было сказать, что независимо от Отоми мне предоставили на выбор либо жениться на ней, либо погибнуть, и никто не стал бы меня хулить за то, что я избрал первое, а не второе.

На самом деле так оно и случилось. Должен признаться, что, хотя я и женился на Отоми, в этом деле я был только игрушкой судьбы, не оставившей мне иного выхода. Однако сказать только это — значит сказать половину правды. Душа моя разрывалась на части, и если бы все не было решено за меня, не знаю, чем закончилась бы моя внутренняя борьба.

Сегодня, оглядываясь на далекое прошлое, оценивая, как беспристрастный судья, свой характер и свои поступки, я могу сказать, что, будь у меня больше времени на размышления, я нашел бы еще один довод в пользу Отоми. Де Гарсиа находился среди испанцев, а ненависть к нему определяла тогда всю мою жизнь. Она была даже сильнее любви к обеим женщинам, составлявшим мое счастье. По сей день, несмотря на то, что после смерти де Гарсиа прошло уже много лет, я по-прежнему его ненавижу, и каким бы греховным ни казалось это желание, я до сих пор, даже в мои годы, сожалею, что больше ничем не могу ему отомстить. А тогда… В те дни, оставаясь среди ацтеков, врагов испанцев и де Гарсиа, я мог встретиться с ним в бою и убить его. И, наоборот, в испанском лагере, если бы мне даже удалось до него добраться, меня самого ждала верная и скорая смерть. Де Гарсиа, конечно, уже сплел обо мне такую историю, что меня бы там сразу повесили как английского шпиона или прикончили каким-нибудь иным способом.

Но довольно этих бесполезных рассуждений! Единственная их цель — показать, как мучительно долго я не мог сделать выбор между далекой и близкой любовью. Пора вернуться к событиям, которые сразу положили конец всем моим колебаниям.

Так я сидел на своем ложе и размышлял, когда занавес на двери раздвинулся и в комнату вошел мужчина с факелом в руках. Это был Куаутемок. Ночная схватка закончилась, оставив после себя только пылающие руины, и он пришел ко мне прямо с поля боя. Перья с его шлема были сорваны, золотой панцирь изрублен испанскими мечами, стреляная рана на шее кровоточила.

— Привет тебе, теуль, — проговорил он. — Вот уж не думал увидеть тебя этой ночью живым! Я сам едва уцелел. Впрочем, настали странные времена, и сейчас во всем Теночтитлане творится такое, о чем раньше никто даже не помышлял. Но не будем терять времени. Я пришел, чтобы отвести тебя на совет.

— Что со мной сделают? — спросил я. — Неужели снова потащат на жертвенный камень?

— Нет, этого не бойся. А что там решат, я и сам не знаю. Через час ты либо умрешь, либо возвысишься, если только еще можно возвыситься в эти дни унижения и позора. Отоми хорошо поработала. Она говорит, что уже замолвила за тебя словечко вождям и советникам. Если у тебя есть сердце, ты должен быть ей благодарен. Редкие женщины умеют так любить. Что до меня, то я был занят другим делом, — принц покосился на свои помятые доспехи, — но и я скажу свое слово. А теперь идем, друг, факел уже догорает! Мы с тобой сегодня пережили десять смертей: одной меньше, одной больше — какая разница?

Я встал и последовал за Куаутемоком в тот самый большой зал, обшитый кедровыми панелями, где еще утром все поклонялись мне, как богу. Сейчас я уже был не богом, а просто пленником, участь которого пока что не решена.

На возвышении, где я недавно стоял в своем божественном обличии, собрались полукругом вожди и советники, еще оставшиеся в живых. Некоторые, подобно Куаутемоку, были в доспехах и окровавленных панцирях, другие — в своих обычных одеждах, а один — в облачении жреца. Но всех объединяли две общие черты — знатный род и угрюмые лица. Они собрались этой ночью вовсе не для того, чтобы решить мою судьбу — для них это было третьестепенное дело, — а для того, чтобы держать совет, как изгнать испанцев, пока они полностью не разрушили Теночтитлан.

На возвышении в центре полукруга сидел человек в доспехах. Я узнал Куитлауака, который после смерти Монтесумы должен был стать императором. Когда я вошел, он коротко взглянул на меня и проговорил:

— Кого это ты привел, Куаутемок? А, вспомнил: это теуль, который был богом Тескатлипокой и сегодня спасся от жертвоприношения. Слушайте, вожди! Что делать с этим человеком? Законно ли будет снова положить его на алтарь?

— Нет, — отозвался жрец. — К сожалению, это против обычая, высокородный принц! Он уже лежал на жертвенном камне, он даже был ранен священным ножом, но бог отверг его в роковой час. Убейте его, если хотите, но только не на алтаре.

— Как мы решим? — снова спросил Куитлауак. — Он теуль по крови, а значит — наш враг! Главное, чтобы он не мог пробраться к этим белым дьяволам и рассказать им о наших потерях. Не лучше ли покончить с ним разом?

Многие закивали головами, но другие члены совета остались безмолвными и недвижимыми.

— Решайте! — проговорил Куитлауак. У нас нет времени для этого человека, когда речь идет о тысячах жизней. Я спрашиваю еще раз должен ли он умереть?

Тогда поднялся Куаутемок и заговорил:

— Прости меня, благородный отец, но я думаю, что полезнее будет сохранить жизнь этому пленнику. Я его хорошо знаю. Он храбр и честен, а кроме того, он теуль только наполовину. В нем течет кровь другого белого племени, которое ненавидит теулей так же, как и мы. Наконец, он знает их обычаи, знает, как они сражаются, а нам этих знаний не хватает, и я уверен, он сможет добрым советом помочь нам в беде.

— Советовал волк оленю — остались одни рога, — холодно отозвался Куитлауак. — Его советы заведут нас прямо в пасть теулей! Кто поручится, что этот чужестранец не предаст нас, если мы ему доверимся?

— Я поручусь своей жизнью, — ответил Куаутемок.

— Твоя жизнь, племянник, слишком большой заклад по такой игре. Все люди белого племени — лжецы. Даже если он сам даст слово, оно немного будет стоить. Я думаю, лучше его прикончить и сразу разделаться со всеми сомнениями.

— Этот человек, — снова заговорил Куаутемок, — муж Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы и твоей племянницы. Она любит его так сильно, что решилась умереть вместе с ним на жертвенном камне. И я уверен, она тоже поручится за него. Дозволь ее позвать, пусть скажет сама. — Как хочешь, племянник. Влюбленная женщина слепа, и он, конечно, уже успел ее обмануть. Кроме того, она стала его женой только для священного обряда. Но пусть решает совет. Будем ли мы слушать принцессу Отоми?

Теперь кое-кто сказал «нет», но большинство — это были те, кого Отоми успела склонить на свою сторону, — ответило утвердительно, и один из членов совета отправился за Отоми.

Она вошла в вал в своем царственном наряде, очень бледная, но внешне спокойная, и склонилась перед советом.

— Мы хотим спросить тебя, принцесса, — обратился к ней Куитлауак, — что делать с этим теулем? Убить его или сделать одним из наших, если только он принесет клятву? Здесь принц Куаутемок ручался за него и говорил, что ты тоже поручишься. Но женщина может это сделать лишь одним способом — если возьмет в мужья того, за кого ручается. Ты уже связана с этим чужестранцем священным обрядом. Согласна ли ты стать его женой по обычаю нашей страны и связать свою жизнь с его жизнью?

— Согласна, — спокойно ответила Отоми, — если он согласится.

— Не велика ли честь для этой белой собаки? — вспылил Куитлауак. — Одумайся, племянница! Ты принцесса народа отоми и одна из дочерей нашего императора. Мы надеялись, что ты приведешь к нам горные племена отоми, связанные сейчас союзом с проклятыми тласкаланцами, рабами теулей. Твоя жизнь слишком драгоценна, чтобы доверять ее чужеземцу. Ибо знай, Отоми, если он нас предаст, даже твой знатный род не спасет тебя от смерти!

— Я это знаю, — все так же спокойно проговорила Отоми. — Чужеземец он или нет, я люблю этого человека и отвечаю за него своей кровью. Вместе с ним я хотела отправиться к своему племени и напомнить народу отоми о его истинном долге. Но пусть он скажет сам за себя. Может быть, он не захочет взять меня в жены.

Куитлауак мрачно усмехнулся и проговорил:

— Когда приходится выбирать между объятиями смерти и объятиями твоих прекрасных рук, племянница, ответ угадать нетрудно. Ну что ж, говори, теуль, только быстрее!

— Я не задержу тебя, господин, — ответил я. — Если принцесса согласна быть моей женой, я согласен стать ее мужем.

Так сразу разрешились все мои сомнения и тревоги. Как справедливо заметил Куитлауак, сделать выбор между Отоми и смертью было нетрудно.

Услышав мой ответ, Отоми пристально посмотрела на меня и тихо спросила:

— Ты помнишь, о чем мы с тобой говорили, теуль? Этой женитьбой ты отрекаешься от своего прошлого и вручаешь мне свое будущее.

— Помню, — ответил я, и в это мгновение передо мной возникло лицо Лили, каким я видел его в последний раз, в день разлуки. Так я нарушил свое обещание.

Куитлауак посмотрел на меня, словно пытаясь заглянуть в мою душу, и сказал:

— Я тебя выслушал, теуль. Ты, белый пришелец, милостиво согласился взять в жены принцессу Отоми и благодаря ей сделаться одним из знатнейших вождей нашей страны. Но скажи, можно ли тебе верить? Если ты нас обманешь — твоя жена умрет! Или это для тебя тоже ничего не значит?

— Я готов поклясться в верности, — ответил я. — Испанцев я ненавижу, ибо с ними мой злейший враг — вчера он пытался меня заколоть, Чтобы убить его, я переплыл океан. Больше мне сказать нечего, и если вы мне не верите, лучше покончим сразу. Я уже столько натерпелся от вашего народа, что теперь мне все равно — жить или умереть.

— Смело сказано, теуль! А теперь, вожди, решайте: отдать ей в мужья Отоми, чтобы он принес клятву и стал одним из наших, или убить на месте? Вы знаете все. Если ему можно довериться, как говорят Куаутемок и Отоми, он один будет стоить целого войска, потому что знает язык, обычаи, оружие и военные хитрости этих белых дьяволов, которых боги наслали на нас. Но если нет — а доверять людям этого племени трудно, — он сможет принести нам неисчислимые беды! Рано или поздно он сбежит к теулям и выдаст им все — тайны наших советов, наши силы и наши слабости. Решайте, вожди, его участь!

Члены совета начали спорить и переговариваться. Одни думали одно, другие — другое, и по всему было видно, что между ними нет единодушия. Наконец, наскучив ожиданием, Куитлауак призвал их решить дело большинством голосов. Сначала подняли руки те, кто осуждал меня на смерть, потом те, кто считал, что лучше оставить меня в живых. Всего их было двадцать шесть человек, не считая Куитлауака, и голоса разделились поровну — тринадцать за казнь и тринадцать против.

— Видно, мой голос будет решающим, — сказал Куитлауак, когда все стало ясно. Кровь застыла у меня в жилах при этих словах: я знал, что Куитлауак меня не пощадит. Но тут снова заговорила Отоми:

— Прости меня, дядя, — сказала она. — Прежде чем выносить решение, выслушай меня! Я вам нужна, не правда ли? Народ отоми поверит только мне, и только я смогу привлечь его на нашу сторону. Моя мать была последней из древнего рода вождей отоми, я — ее единственная дочь, а мой отец — император. Пусть моя жизнь ничего не значит, зато мое имя кое-чего да стоит в эти смутные времена, ибо только я могу привести под ваши знамена тридцать тысяч воинов. Жрецы на большом теокалли тоже знали об этом. Больше всего на свете они жаждали царственной крови, но когда я захотела по данному мне праву лечь рядом с теулем на жертвенный камень, они противились до тех пор, пока я не призвала на них проклятие богов. А теперь слушай меня, повелитель! Слушайте и вы, вожди! Если хотите, убейте этого человека, но тогда я завершу начатое вчера и последую за ним в могилу, а вам придется поискать кого-нибудь другого, чтобы привести мятежные племена отоми к верности.

Отоми умолкла. Собравшиеся в зале удивленно перешептывались: никто из них не подозревал, что в женском сердце может быть столько любви и мужества. Только Куитлауак пришел в ярость.

— Изменница! — вскричал он. — Ты предпочла любовника своей родине? Как ты осмелилась? Позор тебе, бесстыдная дочь императора! Видно, это у вас в крови — каков отец, такова и дочка! Разве Монтесума не бросил свой народ и не предпочел остаться среди теулей, ложных детей Кецалькоатля? А теперь и дочь идет по той же дорожке. Признайся, женщина, как тебе с любовником удалось спастись от смерти на теокалли, когда все остальные погибли? Может быть, ты уже в заговоре с теулями? Если бы дела шли по-другому, клянусь тебе, племянница, ты умерла бы рядом с этим человеком. Ты ведь этого хочешь? Этого?

Куитлауак задохнулся от гнева, и только глаза его продолжали метать молнии. Но Отоми не дрогнула. Бледная и спокойная, она стояла перед ним, крепко сжав руки и не поднимая глав.

— Не упрекай меня за силу моей любви, — ответила она. — Впрочем, упрекай, если хочешь, я сказала свое последнее слово. Можешь осудить этого человека на смерть, но тогда, повелитель, ищи другого посла, чтобы заставить отоми сражаться за Анауак. Куитлауак задумался, тяжело глядя в пространство перед собой и пощипывая бородку. Воцарилась мертвая тишина. Никто не знал, каким будет его решение.

Но вот он заговорил:

— Да будет так! Нам нужна моя племянница Отоми. Бороться с женской любовью неразумно. Теуль, мы дарим тебе жизнь, а вместе с ней богатство, честь, знатнейшую женщину нашей земли и место на нашем совете. Прими все это, но подумайте — я говорю вам обоим! — подумайте, как этим воспользоваться. Если ты нас предашь, если ты только задумаешь нам изменить, клянусь, ты умрешь самой медленной и такой страшной смертью, что при одной лишь мысли о ней сердце твое оледенеет! И с тобой умрут все — жена, дети, слуги. Ты понял? Покончим на этом. Пусть он принесет клятву.

Я слушал его, а сердце мое едва билось и глаза застилало туманом. Еще раз мне удалось спастись от неминуемой гибели!

Но вот туман рассеялся, и мои глаза встретились с главами женщины, которая меня спасла. Отоми, жена моя, смотрела на меня с грустной улыбкой.

Ко мне приблизился жрец. В руках у него была деревянная чаша, покрытая причудливой резьбой, и кремневый нож. Он заставил меня обнажить руку, сделал на ней надрез, так что кров брызнула в чашу, затем вылил из нее несколько капель на землю, бормоча какие-то заклинания. После этого жрец вопросительно посмотрел на Куитлауака, и тот, горько усмехнувшись, ответил ему:

— Освяти его кровью принцессы Отоми. Ведь она за него ручалась!

— Нет, повелитель! — возразил Куаутемок. — Они уже смешали свою кровь на жертвенном камне, а кроме того, они муж и жена. Но я тоже за него поручился, и я дам свою кровь, как залог моей жизни.

— У этого теуля хорошие друзья, — сказал Куитлауак. — Ты ему оказываешь слишком много чести, принц. Но пусть будет по-твоему!

Куаутемок вышел вперед. Жрец хотел надрезать ему руку ножом, но принц удержал его и со смехом проговорил, показывая на стреляную рану у себя на шее:

— Убери нож! Вот рана, нанесенная теулями. Словно нарочно для такого случая!

Сдвинув повязку, жрец собрал немного крови Куаутемока в другую маленькую чашу, затем обмакнул в нее палец и начертил у меня на лбу крест, словно христианский священник на лбу новорожденного.

— Перед ликом нашего бога, — медленно заговорил жрец, — именем бога всевидящего и вездесущего отмечаю тебя этой кровью, и да будет она твоей! Перед ликом нашего бога, именем бога всевидящего и вездесущего проливаю твою кровь на землю!

Тут он пролил часть моей крови и продолжал:

— Как эта кровь исчезла в земле, пусть исчезнет и будет забыта твоя прошлая жизнь, ибо ты вновь родился среди народа Анауака. Перед ликом нашего бога, именем бога всевидящего и вездесущего я смешиваю кровь с кровью, — жрец смешал кровь из обеих чаш, — и касаюсь этой кровью твоего языка, — обмакнув палец в чашу, он коснулся им кончика моего языка, — дабы ты мог повторить слова клятвы: «Пусть все страдания и болезни поразят меня, пусть проживу я всю жизнь в нищете и умру в мучениях страшной смертью, пусть душа моя будет изгнана из Обители Солнца, пусть она странствует вечно во мраке, лежащем за звездами, если преступлю эту клятву.

Я, теуль, клянусь в верности народу Анауака и его законным правителям. Клянусь сражаться со всеми его врагами, вплоть до их истребления, а особенно с теулями, покуда не будут они сброшены в море. Клянусь не гневить богов Анауака. Клянусь быть верным супругом Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы, до конца ее дней. Клянусь не пытаться бежать из этой страны. Клянусь позабыть об отце и матери и о земле, на которой родился, ради этой земли, что стала мне новой родиной. И да будет клятва моя нерушима, пока из жерла Попокатепетля извергается дым и пламя, пока наши вожди царствуют в Теночтитлане, пока наши жрецы приносят жертвы на алтарях богов и пока существует народ Анауака».

— Клянешься ли ты во всем этому? — возгласил жрец.

И мне пришлось ответить:

— Клянусь во всем.

Многое в этой клятве мне совсем не нравилось, однако делать было нечего. Но вот что примечательно! С той ночи не прошло и пятнадцати лет, как Попокатепетль перестал извергать дым и пламя, в Теночтитлане не осталось ни одного ацтекского вождя, жрецы перестали приносить жертвы на алтарях богов, народ Анауака перестал быть народом, и, следовательно, клятва моя утратила всякую силу и смысл. А ведь жрец перечислял все это как нечто самое незыблемое, нерушимое!

Когда я принес клятву, Куаутемок приблизился и обнял меня:

— Приветствую тебя, теуль, брат мой по крови и духу! — сказал он. — Теперь ты один из наших, и мы ждем от тебя совета и помощи. Садись со мной рядом.

Я недоверчиво взглянул на Куитлауака, но тот ответил мне с ласковой улыбкой:

— Теуль, судьба твоя решена. Мы тебя приняли, и ты принес великую клятву братства и верности. Нарушить ее — значит умереть страшной смертью и обречь себя на мучения на том свете. Забудь же обо всем, что было сказано, когда весы колебались, ибо чаша склонилась на твою сторону. Пока ты не дашь нам повода усомниться в тебе, в нас ты можешь не сомневаться. Отныне, как муж Отоми, — ты вождь среди вождей, наделенный богатством и властью, и можешь по праву сидеть на нашем совете рядом со своим братом Куаутемоком.

Я занял указанное мне место, и Отоми удалилась. Со мной было все решено. Куитлауак вернулся к насущным государственным делам.

Он говорил медленно, с трудом, и голос его не раз прерывался от горя. Он говорил о страшных бедствиях, обрушившихся на страну, о гибели сотен храбрейших ацтеков, об избиении жрецов и воинов на большом теокалли, о надругательстве над богами Анауака. Положение было отчаянное.

— Что делать? — спрашивал Куитлауак. — Монтесума умирает пленником в лагере теулей, а тем временем огонь, который он сам раздул, пожирает страну. Все усилия наши разбиваются о железную мощь этих белых дьяволов, вооруженных непонятным и страшным оружием. Каждый день приносит новые поражения. На что надеяться, когда боги свергнуты, когда их алтари залиты кровью жрецов, когда оракулы безмолвствуют или пророчат гибель?

Один за другим поднимались вожди и военачальники, высказывая свое мнение. Наконец, Куитлауак проговорил, глядя на меня:

— Среди нас находится новый член совета, опытный в военных делах и обычаях белых людей. Час назад он сам был одним из них. Может быть, он скажет что-нибудь утешительное? Говори, брат мой!

И тогда я заговорил:

— Высокородный Куитлауак, вожди я принцы! Вы оказали мне честь, спрашивая у меня совета. Я отвечу вам коротко. Вы зря тратите силы, бросая свои отряды против каменных стен и оружия теулей. Так вы их не одолеете. Чтобы добиться победы, нужно действовать по-другому. Испанцы не боги, как думают невежды, они обыкновенные люди, и ездят они не на демонах, а на обыкновенных вьючных животных. В стране, где я родился, эти животные служат для всевозможных целей. Испанцы, как я сказал, обыкновенные люди. А разве люди не испытывают жажды и голода? Разве они могут обходиться без сна? Разве их нельзя убить сотнями способов? И разве вы сами не видите, что они уже смертельно измучены? Пусть это будет моим словом утешения. Прекратите атаки и окружите лагерь теулей так плотно, чтобы ни к ним, ни к их союзникам тласкаланцам не проникало ни крошки пищи. Не пройдет и десяти дней, как они либо сдадутся, либо попытаются прорваться к побережью. Но для этого им придется сначала выйти из города. Если мы пересечем все дамбы рвами, теулям придется нелегко! И вот тогда, когда они попытаются вырваться, нагруженные золотом, которого они жаждали и ради которого сюда явились, тогда, повторяю, настанет час обрушиться на них и уничтожить всех до единого!

Ропот одобрения встретил мои слова.

— Похоже, что мы не ошиблись, сохранив жизнь этому человеку, — сказал Куитлауак. — Он говорит мудро, и я жалею только о том, что мы не действовали так с самого начала. Я готов последовать его совету. А что скажете вы, вожди?

— Мы скажем вместе с тобой: его слова мудры! — ответил Куаутемок. — Надо, чтобы они стали делом.

Вскоре после этого совет закончился, и на исходе ночи я отправился в свою комнату, полуживой от усталости и волнения, пережитого за эти сутки, полные всевозможных событий. На востоке уже разгоралась заря. Сумеречный свет ее помог мне отыскать дорогу среди безлюдных переходов дворца, и, наконец, я добрел до знакомого занавеса. Я откинул его и вошел. Там в дальнем конце комнаты стояла женщина, Призрачный свет мерцал на ее белоснежном одеянии, на ее распущенных иссиня-черных волосах и золотых украшениях. Это была Отоми, моя жена.

Я приблизился к ней. Она скользнула мне навстречу с простертыми вперед руками. Они обвились вокруг моей шеи, а губы ее запечатлели поцелуй на моем лбу.

— Свершилось, — прошептала она. — О, любовь моя, господин мой! К добру или к худу, но теперь мы одно до самой смерти, ибо наши клятвы нельзя нарушить.

— Поистине свершилось, Отоми, — ответил я, — и клятвы наши нерушимы на всю жизнь, хотя ради них я нарушил другую клятву.

Так я, Томас Вингфилд, стал супругом Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы.

Глава 24

«НОЧЬ ПЕЧАЛИ»
Наутро, когда я проснулся, решение совета уже было исполнено: все мосты, соединявшие дамбы, разрушены, а сами дамбы, пересекающие озеро, подобно широким приподнятым над водой дорогам, перекопаны глубокими рвами.

К вечеру, облаченный в наряд индейского воина, я вместе с Куаутемоком и военачальниками отправился на переговоры с Кортесом. Кортес говорил с той самой башни, на которой стрела Куаутемока поразила Монтесуму. Переговоры ничего не дали, и я вспоминаю о них лишь потому, что впервые после того, как оставил Табаско, увидел вблизи Марину и услышал ее певучий и нежный голос. Она стояла, как обычно, рядом с Кортесом и переводила ацтекам его условия перемирия. Одно ив них показало мне, что де Гарсиа не потратил времени зря. Кортес обещал отпустить несколько знатных ацтеков в обмен на белого человека, сбежавшего с жертвенного алтаря, которого испанцы хотели повесить как шпиона и дезертира, изменившего королю Испании.

«Интересно, — подумал я, — знает ли Марина, что «белый человек» — это ее старый друг из Табаско?»

— Как видишь, тебе повезло, теуль, — со смехом обратился ко мне Куаутемок. — Если бы ты не стал одним из наших, твои собратья встретили бы тебя веревочной петлей!

Затем он ответил Кортесу, ни словом не упоминая обо мне. Он советовал испанцам готовиться к смерти.

— Многие из нас погибли, — говорил Куаутемок, — но и вы погибнете тоже. Теули, вы умрете от голода и жажды или на алтарях наших богов. Вам нет спасения, теули, ибо мосты разрушены!

И вся многотысячная толпа подхватила его слова:

— Вам не спастись, теули! Мосты разрушены!

Затем засвистели стрелы, и я вернулся во дворец, чтобы рассказать Отоми все, что мне удалось узнать о ее двух сестрах-заложницах и о ее отце. По словам испанцев, Монтесума лежал при смерти.

Я также поведал Отоми о происках своего врага. Она поцеловала меня и, улыбаясь, сказала, что, хотя отныне моя жизнь и связана с вей, это все-таки лучше, чем если бы я попал в руки испанцев.

Два дня спустя по городу разнесся слух о смерти Монтесумы, а вскоре после этого испанцы передали ацтекам для погребения его труп, облаченный в великолепные царственные одежды. Монтесуму перенесли в приемный зал дворца а оттуда ночью переправили в Чапультепек и похоронили без всяких церемоний, опасаясь, как бы разъяренная толпа не растерзала на клочки даже его останки.

Стоя рядом с плачущей Отоми, я в последний раз видел лицо этого несчастнейшего из монархов, чье царствование началось так блистательно и кончилось так плачевно.

«Чьи горести могут сравниться с его страданиями? — думал я, глядя на мертвого императора. — Он умирал, лишенный власти и окруженный ненавистью своего народа, которому сам изменил. Он умирал пленником чужеземных хищников, терзающих сердце его родины. Понятно, почему Монтесума срывал повязки со своих ран и не давал себя перевязывать. Самая глубокая рана была у него в душе, и исцелить ее могло только одно лекарство — смерть. А ведь он был не так уж виноват! Трусливым и суеверным его сделали идолы, почитаемые им за богов, идолы, ныне низвергнутые вместе со своими жрецами. Если бы они не внушили Монтесуме тот непреодолимый ужас, который заставил его впустить испанцев в Теночтитлан, ацтеки оставались бы свободными еще долгие годы. Но, видно, судьба решила иначе: обесчещенный и ныне мертвый император был только ее орудием!»

Так размышлял я над телом великого Монтесумы, когда Отоми, сдерживая слезы, поцеловала покойного и воскликнула:

— Хорошо, что ты умер, отец мой, ибо все, кто тебя любил, не хотели тебя видеть в рабстве и унижении! Да пошлют мне твои боги силу отомстить за тебя! А если они не боги — я найду эту силу в себе. Клянусь тебе, отец, пока у меня останется хоть один воин, я буду мстить!

Не прибавив больше ни слова, Отоми взяла меня за руку, и мы удалились.

Этой своей клятве она была верна до конца.

В тот день и на следующий испанцы предприняли несколько вылазок, чтобы завалить сделанные нами разрывы в дамбах. Им удалось это сделать, правда, не без потерь, но едва они отступили, мы снова перекопали дамбы еще более глубокими рвами, так что усилия противника не привели ни к чему.

В эти дни я впервые принял участие в схватках. Мой английский лук сослужил мне добрую службу, и случилось так, что первая выпущенная ив него стрела полетела в моего заклятого врага де Гарсиа. Но мне снова не повезло, хотя цель была превосходной. То ли от чрезмерного волнения, то ли с отвычки я взял слишком высоко, и наконечник стрелы пронзил самую верхушку его железного шлема, не причинив испанцу никакого вреда: он только покачнулся в седле — и все. Но и этот весьма скромный успех необычайно возвысил меня в глазах ацтеков. Лучники они были прескверные, и к тому же ни разу не видели, чтобы стрела пробивала испанские доспехи. Я бы тоже не смог этого сделать, если бы не подобрал тяжелые стрелы от испанских арбалетов и не приделал их железные наконечники к своим стрелам. Когда расстояние не слишком велико и цель хорошо видна, против такой стрелы не мог защитить ни один панцирь.

После первого боевого дня меня назначили военачальником отряда в три тысячи лучников. Теперь впереди меня носили мой боевой значок, сам я ходил в пышном облачении военного вождя. Но мне лично гораздо больше пришлась по душе кольчуга, снятая с убитого испанского всадника. В течение многих лет я всегда носил ее под стеганым хлопковым панцирем, и это не раз спасало мне жизнь, потому что даже пули не пробивали такую двойную броню.

Мне довелось командовать своими лучниками всего двое суток — срок слишком ничтожный, чтобы научить их дисциплине, о которой они имели весьма слабое представление, хотя каждый из них в отдельности был достаточно храбр. А затем пришло время бросить их в бой. Это случилось в ту самую роковую ночь, которую испанцы до сих пор называют «nochе triste» — «Ночь печали».[568]

Вечером накануне во дворце собрался совет. Я выступил на нем и сказал, что теули наверняка попытаются вырваться из города и сделают это скорее всего под покровом темноты, потому что иначе они не пытались бы засыпать рвы в дамбах. Куитлауак, ставший после смерти Монтесумы императором, хотя еще и не коронованным, ответил мне, что теули, конечно, помышляют о бегстве, но никогда не осмелятся выступить ночью, ибо тогда они запутаются в лабиринте улиц и дамб.

Я возразил ему:

— Ацтеки не привыкли к ночным сражениям и переходам, но для белых людей они обычное дело. Вы уже могли в этом убедиться. Испанцы знают, что ночью ацтеки не воюют, и именно потому скорее всего постараются ускользнуть под прикрытием темноты, надеясь, что их враги будут в это время спать. Я советую поставить часовых в начале каждой дамбы.

Куитлауак согласился. Охрану дамбы, ведущей на Тлакопан, он поручил Куаутемоку и мне.

Ночью мы с Куаутемоком и несколькими воинами отправились в обход постов, установленных нами на дамбе. Время приближалось к полуночи. В кромешном мраке моросил мелкий дождь, и вокруг ничего не было видно, словно у нас в Норфолке осенью, когда землю по ночам окутывает туманная мгла. С трудом отыскали мы и сменили часовых, которые сказали, что все было спокойно. Лишь на обратном пути к большой площади я вдруг услышал неясный шум, похожий на звук сотен шагающих ног.

— Слушай! — проговорил я.

— Это теули, — шепотом ответил Куаутемок. — Они уходят?

Мы бросились бегом к улице, выходившей с большой площади на дамбу, и здесь даже сквозь темноту и дождь увидели тусклый блеск панцирей.

— К оружию! — закричал я страшным голосом. — К оружию! Теули уходят по дамбе на Тлакопан!

Часовые мгновенно подхватили мой призыв, и, переходя от поста к посту, он вскоре зазвучал по всему городу. Его выкрикивали на улицах и на каналах, он гремел с кровель домов и верхних площадок сотен храмов. Город с ропотом пробуждался. Воды озера забурлили под ударом десятков тысяч весел, словно бесчисленные стаи водяных птиц разом сорвались со своих тростниковых гнездовий. Повсюду, то здесь, то там, падающими звездами вспыхивали и угасали факелы, со всех сторон слышались дикий вой труб и хриплые звуки раковин, а над всем этим, надрываясь, гудел на теокалли барабан из змеиной кожи, в который неистово колотили жрецы. Скоро глухой ропот превратился в рев, и многочисленные отряды вооруженных ацтеков устремились к тлакопанской дамбе. Некоторые бежали по суше, однако большинство прибывало на челнах, сплошь покрывших все озеро, насколько хватал глаз.

Но вот появились испанцы. Их было тысячи полторы, да еще тысяч шесть-восемь тласкаланцев. Они вступили на дамбу, вытягиваясь в тонкую линию.

Куаутемок и я, собирая по пути воинов, бросились навстречу врагу, к первому каналу, пересекающему дамбу, где уже теснились десятки наших челнов. Авангард испанской колонны достиг тем временем противоположного берега канала, и сражение закипело.

Ацтеки дрались беспорядочно, без всякого плана. Военачальники в темноте не видели своих воинов, а те не слышали их приказов. Но ацтеков было бесчисленное множество, и в груди у каждого горело только одно желание — уничтожить теулей!

Загрохотала пушка, осыпав нас градом картечи, и при вспышке выстрела мы увидели, что испанцы перекидывают через канал заранее приготовленный переносный мост. Мы бросились на врага. Все смешалось. Каждый сражался теперь сам за себя.

Первый натиск испанцев расшвырял нас с Куаутемоком, как вихрь осенние листья, и хотя оба мы уцелели, в эту ночь нам больше не удалось встретиться. Вместе с нами и следом за нами по дамбе катился растянувшийся поток испанцев и тласкаланцев, в то время как ацтеки вгрызались во фланги продвигающейся с боем колонны, словно муравьи в раненого червя.

Как рассказать обо всем, что произошло в ту ночь? Я этого сделать не могу, потому что сам видел немного. Знаю только, что в течение двух часов я дрался как одержимый.

Врагам удалось пройти через первый канал, но переносный мост под их тяжестью осел и так увяз в грязи, что его уже невозможно было сдвинуть с места. А впереди через шестьсот ярдов дамбу пересекал второй канал, еще шире и глубже первого. Перебраться через него испанцы смогли бы, только завалив его трупами.

Казалось, все дьяволы сорвались с цепи и разбушевались на этой узенькой полоске земли. Гром пушек, мушкетов в аркебуз, предсмертные стоны и вопли ужаса, призывы испанских солдат и боевые кличи ацтеков, ржание раненых лошадей, плач женщин, свист дротиков, жужжание стрел и глухой шум ударов — все смещалось в дикую, отвратительную, потрясающую небеса какофонию. Словно обезумевшее стадо, длинная колонна испанцев с ревом металась из стороны в сторону. Многие скатывались с дамбы в озеро, и здесь в воде их либо убивали, либо втаскивали в челны и увозили, чтобы принести в жертву, другие тонули сами, но больше всего испанцев было затоптано в грязь и погибло при переходе каналов.

Сотни ацтеков тоже пали в этом бою, и большей частью от руки своих соплеменников, которые рассыпали в темноте удары, не зная, кому они достанутся, и стреляли из луков, не ведая, в чью грудь вонзятся их стрелы.

Я сражался вместе с небольшим отрядом собравшихся вокруг меня воинов до самого рассвета, когда первые лучи, наконец, озарили ужасающую картину боя. Оставшиеся в живых испанцы и их союзники перебрались через второй канал, заваленный трупами их соратников, пушками, остатками снаряжения и грузом сокровищ. Теперь сражение на дамбе кипело уже по ту сторону канала. Но часть испанцев и тласкаланцев еще пробивалась тесной толпой через второй страшный мост; на них-то я и напал со всеми своими воинами.

Я устремился в гущу врагов. Внезапно передо мной мелькнуло лицо де Гарсиа. Закричав, я бросился на него, и он узнал меня, оглянувшись на мой голос. С проклятием обрушил он свой тяжелый меч мне на голову, но клинок отколол только часть моего деревянного раскрашенного шлема и лишь ранил меня. Но, падая, я нанес де Гарсиа удар прямо в грудь своей боевой палицей и тоже сбил его с ног. Наполовину оглушенный и ослепленный ударом, я ползком пробирался к нему сквозь давку. Я ничего не видел, кроме его сверкающего в грязи панциря. Вцепившись в горло испанца, я подтащил его к краю дамбы, и мы вместе скатились в озеро. Здесь у самой дамбы было неглубоко. Оседлав своего врага, я с жестокой радостью отер кровь с лица, чтобы теперь-то разделаться с ним наверняка.

Все тело его было под водой, но голова лежала на выступе дамбы. Палицу свою я потерял, и единственное, что мне оставалось, — ото окунуть его с головой и держать в воде, пока он не захлебнется.

— Попался, де Гарсиа! — крикнул я по-испански, стискивая пальцы на его шее.

— Отпусти меня, ради бога! — прохрипел снизу грубый голос. — Болван, ты принял меня за индейского пса!

С удивлением уставился я на своего врага. Я схватил де Гарсиа, но голос был не его и лицо не его. Передо мной был обыкновенный огрубевший в походах испанский солдат.

— Кто ты? — спросил я, ослабляя хватку. — Куда делся де Гарсиа, — вы его называете Сарседой?

— Сарседа? Откуда я знаю! Минуту назад он валялся носом вверх на дамбе. Этот дурак подкатился мне под ноги, и я упал. Отпусти, говорят тебе! Я не Сарседа, но даже будь я им, разве сейчас время сводить личные счеты? Я твой товарищ Берналь Диас. Матерь божья! А ты кто? Ацтек, говорящий по-испански?

— Я не ацтек, — ответил я. — Я англичанин и сражаюсь за ацтеков только для того, чтобы убить этого Сарседу, как вы его зовете. Но к тебе у меня нет вражды. Вставай, Берналь Диас, и спасайся, если можешь. Нет, твой меч я оставлю себе.

— Англичанин, испанец, ацтек или сам черт, — проворчал Диас, выбираясь из тины, — кто бы ты ни был, ты добрый малый, и, клянусь, если я сегодня уцелею и когда-нибудь потом случайно схвачу за глотку тебя, я вспомню о твоей услуге. Прощай!

Не прибавив больше ни слова, он вскарабкался по откосу дамбы и нырнул в поток отступающих, оставив свой добрый меч у меня в руках. Я хотел последовать за ним, чтобы отыскать де Гарсиа, который снова ушел от расплаты, но силы меня оставили. Рана была слишком глубока. Истекая кровью, я сидел в воде до тех пор, пока не подошел челн и меня не отвезли к Отоми. Ей пришлось ухаживать за мной целых десять дней, прежде чем я снова смог встать на ноги.

Таково было мое участие в «Ночи печали». Увы, наша победа ничего не дала, несмотря на то, что в ту ночь пало более пятисот испанцев и тысячи их союзников. Ацтеки не имели никакого понятия ни о военном искусстве, ни о дисциплине и не сумели воспользоваться своим преимуществом. Вместо того, чтобы преследовать испанцев и уничтожить их всех до последнего, они бросились грабить мертвых и вылавливать из озера живых для своих жертвоприношений.

Отоми эта ночь отмщения тоже принесла много горя. Два ее брата, сыновья Монтесумы, которых испанцы захватили в качестве заложников, погибли во время отступления.

Что касается де Гарсиа, то я так и не узнал, уцелел он тогда или нет.

Глава 25

СОКРОВИЩА МОНТЕСУМЫ
Пока я лежал не поднимаясь, Куитлауак был коронован императором вместо своего умершего брата Монтесумы. Меня приковали к ложу две раны: одна от меча де Гарсиа, а вторая от жертвенного ножа жреца. Эта рана не успела зажить: во время яростного боя в «Ночь печали» она снова открылась и начала сильно кровоточить. Долгие годы она доставляла мне немало беспокойства, и даже сейчас я ее чувствую с приближением осени.

Отоми заботливо ухаживала за мной. Странная вещь — сердце женщины! Из-за того, что я не погиб и даже прославился в бою, она словно позабыла о постигшем ее горе, о смерти отца и братьев, и с увлечением рассказывала мне о пышной церемонии коронации.

Ацтеки поистине обезумели от радости. Наконец-то теули ушли! Все забыли или делали вид, что забыли о гибели тысяч воинов и знатнейших людей, цвета нации, и, казалось, совсем не думали о будущем. От дома к дому, из улицы в улицу носились группы юношей а девушек в венках из цветов, громко выкрикивая:

— Теулей нет! Радуйтесь вместе с нами! Теули бежали, веселитесь!

И горе тем, кто не смеялся вместе с ними, несмотря на то, что многие семьи посетила смерть.

На большой пирамиде снова отстроили храмы я поставили изваяния богов, а с воздвигнутым испанцами распятием ацтеки поступили так же, как в свое время испанцы с идолами Уицилопочтли и Тескатлипоки, то есть сбросили его вниз с теокалли, предварительно принеся перед ним в жертву несколько испанских пленников. Об этом святотатстве мне рассказал Куаутемок, впрочем, без особого восторга. Я ему уже кое-что говорил о нашей вере, и хотя Куаутемок был слишком закоренелым язычником, чтобы отречься от своих идолов, в глубине души он считал, что бог христиан — это бог истинный и всемогущий. К тому же Куаутемок, как и Отоми, никогда не был сторонником человеческих жертвоприношений, однако ему приходилось это скрывать, опасаясь жрецов, ибо власть их была велика.

Выслушав его рассказ, я пришел в такую ярость, что утратил всякую осторожность и воскликнул:

— Слушай, Куаутемок, брат мой! Я поклялся в верности вашему делу и породнился с вашим народом. Но сегодня я говорю тебе: дело ваше отныне проклято! Ваши кровавые идолы и жрецы сами обрекли его на погибель. Те, кто поклоняется истинному богу, скоро вернутся с новыми силами. Поруганный крест будет снова стоять на месте ваших идолов, и уже никто его никогда не свергнет!

Так я сказал ему, и мои слова, хотя никто мне их не внушал и я говорил просто в порыве гнева, оказались пророческими. На месте жертвенников в Мехико сегодня возвышается церковь.

— Ты слишком неосторожен, брат мой, — проговорил в ответ Куаутемок. Он казался довольно спокойным, но было видно, что мое мрачное пророчество его встревожило. — Повторяю, ты слишком неосторожен. Если кто-нибудь услышит твои слова, ты снова встретишься со жрецами, которых поносишь, и тогда ничто тебя не спасет — ни твое положение, ни твои заслуги в бою и передсоветом, ни твое бегство с жертвенного алтаря. И потом, что мы такого сделали христианскому богу? Ведь твои белые единоверцы точно так же осквернили и оскверняют наших богов! Но не будем об этом говорить! И прошу тебя, брат, если ты дорожишь моей любовью, больше не повторяй таких пророчеств, чтобы не накликать беду. Скажи лучше, ты вправду думаешь, что теули вернутся?

— Ах, Куаутемок, это так же ясно, как солнце светит. Вы держали Кортеса в своих руках и упустили его. После этого он ухитрился выиграть битву при Отумбе.[569] Неужели ты думаешь, что такой человек сложит оружие и безропотно канет во мрак бесчестья и неизвестности? Не пройдет и года, как испанцы снова будут стоять у ворот Теночтитлана.

— Видно, сегодня ночью ты меня вряд ли чем-нибудь утешишь, — проговорил Куаутемок. — Но боюсь, что ты прав. Ладно, если придется сражаться, постараемся победить. По крайней мере — у нас теперь нет Монтесумы, и никто не станет согревать змею у себя на груди и ждать, пока она укусит.

Куаутемок поднялся и вышел, не проронив больше ни слова. Я видел, что на сердце у него было тяжело.

На следующее утро после этого разговора я смог покинуть свое ложе, а еще через неделю я был уже совершенно здоров. Куаутемок снова навестил меня и сказал, что император Куитлауак повелел ему и мне завершить одно важное дело, требующее абсолютной тайны. Только узнав о чем идет речь, я понял, насколько мне доверяют вожди ацтеков, ибо дело это касалось ценностей, отнятых у испанцев в «Ночь печали», и прочих неисчислимых богатств, извлеченных из тайных хранилищ империи. Мне и Куаутемоку было поручено надежно спрятать все эти сокровища.

С наступлением темноты мы с Куаутемоком и другими знатнейшими ацтеками отправились к пристани, где нас ожидало десять больших лодок, тяжело нагруженных какими-то предметами, укрытыми хлопковыми тканями. Всего под предводительством Куаутемока было тридцать человек. Надеясь, что нас никто не видел, мы сели в лодки — по трое в каждую — и два с лишним часа гребли поперек озера Тескоко, пока не пристали к противоположному берегу в том месте, где у Куаутемока были обширные владения. Здесь мы сошли на землю и сняли покровы с нашего таинственного груза.

В лодках оказались большие глиняные вазы и мешки с золотом, драгоценными камнями и ювелирными украшениями, а кроме того, всевозможные ценные предметы и среди них — отлитая из массивного золота голова Монтесумы, настолько тяжелая, что мы с Куаутемоком едва-едва ее подняли. Что же касается глиняных ваз — насколько помню, их было семнадцать штук, — то каждую с трудом перетаскивали на носилках из весел шесть человек.

Весь этот бесценный груз мы постепенно перенесли на вершину холма, расположенного футах в шестистах от озера, и уложили возле входа в отвесную шахту на куче выброшенной земли. Когда в лодках ничего не осталось, Куаутемок тронул за плечо меня и еще одного высокородного ацтека, чья мать была тласкаланкой. Он спросил, не хотим ли мы спуститься вместе с ним в шахту, чтобы помочь ему уложить сокровища.

— Охотно, — ответил я, потому что мне хотелось увидеть подземелье. Однако ацтек замешкался и, только преодолев нерешительность, согласился пойти вместе с нами себе на горе.

Куаутемок взял факелы, и его спустили вниз. Затем настала моя очередь. Словно паук на паутине, висел я на веревке, опускаясь все ниже: шахта оказалась очень глубокой. Наконец я достиг дна и очутился рядом с Куаутемоком. При свете факела, который он держал в руке, я увидел выложенный по стенам шахты на высоту человеческого роста карниз из сухих глиняных кирпичей. На нем стояла прислоненная к стене огромная каменная плита с высеченными ацтекскими письмами-рисунками, которые теперь я разбирал без труда. В надписи говорилось о том, что в первый год правления Куитлауака, императора Анауака, здесь погребены сокровища его страны; далее следовало ужасающее проклятие, грозившее тому, кто на них посягнет. Позади нас в правом углу шахты открывался горизонтальный ход длиной шагов в десять и довольно высокий — по нему можно было идти, не сгибаясь. Он оканчивался пещерой примерно такой же величины, как эта комната, где я сегодня пишу. У самого входа в пещеру был приготовлен известковый раствор и штабеля адобов, напомнившие мне штабеля обтесанных камней в севильском подземелье, где была замурована заживо Изабелла де Сигуенса.

— Кто вырыл эту пещеру? — спросил я.

— Те, кто не знали, что они роют, — ответил Куаутемок. — А, вот и наш помощник! Прошу тебя, брат, ничему не удивляйся и помни, — если я так поступаю, значит, у меня есть на то причины…

Прежде чем я успел что-либо спросить, знатный ацтек оказался рядом с нами. Затем оставшиеся наверху начали спускать вниз мешки и глиняные сосуды. Куаутемок отвязывал веревки, и мы с ацтеком перекатывали груз по проходу в пещеру точно так же, как у нас в Англии перекатывают бочки с элем. Так мы трудились часа два с лишним, пока не разместили все сокровища. Последний мешок разорвался, когда его спускали, и на нас хлынул белый дождь драгоценных камней. Большое ожерелье из поразительных по красоте и величине изумрудов упало мне прямо на голову и повисло, зацепившись за мое плечо.

— Возьми его себе, брат, на память об этой ночи! — рассмеялся Куаутемок, и я с радостью спрятал бесценный дар на груди. Это ожерелье до сих пор у меня. С него-то я и снял тот изумруд, один из самых маленьких, который подарил нашей милостивой королеве Елизавете. Долгие годы его носила Отоми, и потому я хочу, чтобы ожерелье похоронили вместе со мной. Знающие люди говорили, что ему нет цены, но какое мне до этого дело! Сколько бы оно ни стоило, ожерелье будет погребено в моей могиле на дитчингемском кладбище, и горе тому, кто задумает отнять у мертвеца эту драгоценность! Пусть поразит его проклятие, начертанное на камне, скрывающем под собой сокровища ацтеков.

Закончив работу, мы вышли на пещеры в подземный ход и начали закладывать пещеру стеной из адобов. Когда кладка достигла высоты двух-трех футов, Куаутемок разогнулся и попросил меня поднять факел повыше. Я повиновался, недоумевая, что он еще хочет тут разглядеть. Тогда принц отступил шага на три по проходу и окликнул нашего спутника-ацтека.

— Знаешь ли ты, друг, какая судьба ожидает разоблаченного предателя? — заговорил Куаутемок, высвобождая из ременной петли свою боевую палицу, усаженную обсидиановыми остриями. Голос его звучал очень спокойно, и от этого казался еще страшнее.

Ацтек посерел, несмотря на смуглую кожу, и задрожал от страха.

— Что ты хочешь сказать, господин? — прохрипел он.

— Ты сам знаешь, что, — ответил Куаутемок тем же ужасающе спокойным тоном и поднял палицу.

Обреченный рухнул на колени, моля о пощаде. Вопль его прозвучал так жутко в глубине безмолвного подземелья, что я от страха едва не выронил факел.

— Врага я мог бы еще пощадить, но предателя никогда! — ответил Куаутемок и, бросившись на ацтека, сразил его одним ударом палицы. Затем он поднял труп могучими руками и швырнул в пещеру с сокровищами. Там он и лежит до сих пор среди золота я драгоценных камней, жуткий страж, раскинувший руки, словно пытаясь прижать к себе два больших глиняных сосуда.

Я взглянул на Куаутемока, полагая, что теперь настал мой черед. Когда принцы тайно прячут свои сокровища, они стараются избавиться от лишних свидетелей, — это я знал достаточно хорошо. Но Куаутемок сказал:

— Не бойся, брат. Этот человек был изменником, трусом и вором, Мы узнали, что он дважды пытался предать нас теулям. Мало того! Он хотел найти этот тайник, чтобы рассказать о нем нашим врагам, если они вернутся, и поживиться добычей вместе с ними. Все это мы узнали от одной женщины, которую он считал своей возлюбленной, но в действительности она была нашей шпионкой, подосланной, чтобы проникнуть в тайные замыслы его черной души. Вот он и получил свою долю сокровищ! Смотри, как он их обнимает! Даже белый человек не смог бы крепче вцепиться в золото. Ах, теуль, если бы земля Анауака не приносила ничего, кроме маиса для еды да кремней и меди для стрел, никто бы не посягал на нашу свободу. Будь прокляты все эти сокровища! Ведь из-за них заморские акулы хотят перегрызть нам горло. Проклятие на них, говорю я! Пусть они никогда больше не засверкают при свете солнца, пусть исчезнут навечно!

И Куаутемок снова яростно принялся за работу, стремясь поскорее замуровать пещеру.

Скоро стена была почти готова. Когда осталось положить всего несколько квадратных адобов, похожих на те кирпичи, какие у нас в Норфолке идут на постройку амбаров и батрацких хижин, я просунул в отверстие факел и последний раз заглянул в сокровищницу, ставшую одновременно могильным склепом. Она была вся завалена мерцающими драгоценностями. Поверх одного из сосудов лежала, сверкая, золотая голова Монтесумы с инкрустированными изумрудными глазами. Казалось, они смотрели прямо на меня. А внизу, привалившись спиной к этому же сосуду и обнимая руками два других, полулежал сраженный предатель. Но, казалось, он не был мертв. Может быть, это мне почудилось, только я увидел, как его глава открылись и уставились на меня так же, как изумрудные глаза золотого изваяния, только взгляд их был еще ужаснее.

Я поспешно выдернул факел из отверстия, и мы в полном молчании продолжали работу, Когда все было кончено, мы вернулись по ходу к шахте. Здесь я с облегчением снова увидел высоко над головой сияющие звезды.

Сделав на конце веревки двойную петлю, мы дали сигнал, и нас подняли на высоту верхнего края черной мраморной глыбы, которой суждено было стать надгробной плитой над сокровищами Монтесумы и над тем, кто с ними остался.

Огромный камень едва держался. Мы начали его раскачивать руками и ногами, пока он не обрушился вниз прямо на специально приготовленный кирпичный уступ, наглухо закрыв отверстие шахты; теперь проникнуть внутрь можно было, только взорвав каменную плиту порохом.

Веревку снова потянули, и скоро мы благополучно достигли поверхности.

Кто-то спросил, что случилось со знатным ацтеком, который спустился вняв вместе с нами и не вернулся.

— Как достойный и преданный слуга, он предпочел остаться, чтобы охранять сокровища, пока они не понадобятся его повелителю, — мрачно ответил Куаутемок.

Объяснений не потребовалось; все понимающе склонили головы. Затем ацтеки начали заваливать узкую шахту лежавшей тут же землей. Они работали без передышки и закончили свое дело с первыми лучами рассвета. Когда от шахты не осталось никаких следов, один из ацтеков взял мешочек с семенами и засеял взрыхленную землю. Кроме того, он посадил над шахтой два привезенных с собой молодых деревца, очевидно, для того, чтобы отметить это место. Наконец, собрав веревки и лопаты, все сели в лодки и к утру вернулись в Теночтитлан. Оставив челны у верхних причалов, мы пробирались в город поодиночке или по двое, надеясь, что нас никто не заметит.

Так мне довелось похоронить в тайнике сокровища Монтесумы, из-за которых позднее меня подвергли жестоким пыткам. Вряд ли кто-нибудь сможет их теперь отыскать! К тому времени, когда я покидал землю Анауака, никому еще не удалось проникнуть в тайник; я думаю, что из всех принимавших участие в том деле уже тогда не оставалось в живых никого, кроме меня. Я видел то самое место, когда в последний раз ехал в Мехико в сопровождении испанских солдат. Саженцы превратились в высокие могучие деревья. Я узнал их и поклялся в душе, что с моей помощью испанцы никогда не получат зарытых под ними сокровищ. Я и сейчас не указываю точные места, где они покоятся вместе с прахом изменника, опасаясь, как бы эти строки не попались на глаза кому-нибудь из испанцев.

А теперь, прежде чем говорить об осаде Теночтитлана, я должен рассказать о том, как мы с моей женой Отоми отправились к народу отоми и многих из них снова привели к верности и союзу с ацтеками.

Следует сказать, если только я не говорил этого раньше, что держава ацтеков объединяла самые разные народы. Кругом обитало множество племен. Одни были подданными ацтеков, другие — их союзниками, а третьи — их смертельными врагами. К числу последних относились, например, тласкаланцы, с помощью которых Кортес одолел Монтесуму и Куаутемока, небольшое, но воинственное племя, жившее между Теночтитланом и морским побережьем. К западу от тласкаланцев в горах жил, а может быть и сейчас живет, многочисленный народ отоми, разделенный на несколько племен. Горцы-отоми гораздо мужественнее ацтеков и отличаются от них по языку и происхождению. Временами они входили в могучую державу ацтеков, временами были их союзниками, но иногда вступали с ними в открытую борьбу на стороне тласкаланцев. В общем, для обитателей Анауака племена отоми были примерно тем же, что для нас, англичан, шотландские кланы.

Для того чтобы укрепить связи между ацтеками и отоми, Монтесума женился на единственной законной наследнице их великих вождей. Она умерла во время родов, а ее дочь Отоми, наследственная принцесса народа отоми, стала моей женой. Несмотря на свое высокое положение среди соплеменников, Отоми до сих пор только два раза посещала свой народ, да и то в детстве. Однако язык отоми и их обычаи она знала превосходно — всему этому ее научили кормилицы и наставники из племени отоми. От своих подданных, которые подчинялись ей гораздо охотнее, чем самому Монтесуме, Отоми получала огромную дань и пользовалась среди них большой властью.

Как уже было сказано, некоторые мятежные племена отоми, соединились с тласкаланцами и вместе с ними принимали участие в войне на стороне испанцев. Поэтому большой совет решил направить Отоми и меня, ее мужа, в Город Сосен, служивший столицей для всего народа отоми. Нам было поручено важное дело — вернуть горцев под знамена ацтеков.

По обычаю, первыми отправились гонцы, а затем и мы двинулись в путь, который мог для нас окончиться чем угодно. Путешествовали мы с большой пышностью. С каждым днем наш почетный эскорт увеличивался, потому что едва племена отоми узнавали о приближении их принцессы и ее мужа-теуля, принявшего сторону ацтеков, толпы народа спешили присоединиться к ее свите, и когда на восьмой день мы достигли, наконец, Города Сосен, за нами двигалась, оглушая нас дикой музыкой, целая армия — по крайней мере тысяч десять рослых свирепых горцев. Однако по дороге Отоми не вступала в разговоры ни с воинами, ни с их вождями, ограничиваясь обычными приветствиями, хотя горцы каждое утро, когда мы отправлялись в путь — я верхом на отбитом у испанцев коне, а моя жена в паланкине, — встречали нас громкими криками и невероятным шумом.

По мере нашего продвижения страна, как и ее обитатели, становилась все более дикой и прекрасной. Теперь мы двигались сквозь сосновые леса с островками дубовых рощ, зарослей красивого кустарника и папоротника. То и дело нам приходилось пересекать полноводные бурные реки или пробираться по ущельям и горным проходам, с каждым часом поднимаясь все выше и выше. Здесь в горах природа напоминала мне Англию, только солнца было гораздо больше.

Наконец, на восьмой день пути, мы углубились в ущелье среди красных скал. Оно тянулось на протяжении почти мили и было местами таким узким, что по нему не смогли бы проехать рядом три всадника. Отвесные утесы вздымались по обеим его сторонам на высоту до двух тысяч футов. Это была единственная дорога, ведущая к Городу Сосен, если не считать нескольких тайных горных троп.

— Смотри, — сказал я Отоми, — здесь одна сотня воинов сможет задержать целую армию!

Тогда я не думал, что в будущем мне придется это сделать самому.

Но вот ущелье повернуло, и я от удивления остановил коня: передо мной во всей своей красе раскинулся Город Сосен. Он лежал в круглой долине диаметром миль в двенадцать, окруженной кольцом гор, склоны которых были сплошь покрыты дубовыми и кедровыми лесами. Только одна вершина позади города в самом центре этого горного кольца была не зеленой, а черной от лавы. Над ее снежной шапкой днем вздымался столб дыма, озаряемый ночью бушующим пламенем. Это был вулкан Хака, или «Королева». Он не так высок, как его собратья, вулканы Орисаба, Попокатепетль и Истаксиуатль, но мне кажется, Хака превосходит их всех совершенством формы и красотой то синего, то пурпурного огня, который вздымается над ним по ночам или когда его недра потревожены. Племена отоми поклоняются вулкану, как богу, принося ему человеческие жертвы, и в этом нет ничего удивительного, ибо однажды потоки лавы вырвались из кратера и проложили себе дорогу через весь Город Сосен. Они считают, что на священной вершине живут духи, а потому никто не осмеливается переступить границу снегов. И тем не менее мне суждено было это сделать — мне и еще одному человеку.

В самом центре горного кольца, у подножия могучего вулкана Хака с его снежной вершиной, увенчанной дымным султаном, лежит Город Сосен. Вернее — не лежит, а лежал, потому что, когда я его покинул, там остались одни развалины. Но в те времена это был настоящий город, хотя и не столь обширный, как другие города Анауака, которые мне довелось повидать. В нем жило всего тысяч тридцать пять человек, ибо горцы-отоми не любят селиться в городах. Но хотя Город Сосен и невелик, зато он был красивее всех других индейских городов. Прямые улицы сходились к центральной площади. Вдоль них стояли утопающие в зелени садов дома из лавы с кровлями, выбеленными известкой. Посреди площади возвышался текапли, священная пирамида, с храмами, украшенными рядами черепов, а напротив стоял дворец предков Отоми — длинное, низкое и очень старое здание со множеством дворов и бесчисленными изваяниями змей и ухмыляющихся богов. Дворец и теокалли были облицованы великолепным белым камнем, сверкавшим при солнечном свете, как серебро, благодаря чему оба здания резко выделялись на фоне темных домов, выстроенных из лавы.

Таким я увидал Город Сосен впервые. Когда я его видел в последний раз, он представлял собой груду дымящихся развалин, а сегодня его руины, наверное, служат убежищем лишь для летучих мышей да шакалов, сегодня там «царство сов», сегодня «хаос простерся над городом сим и камни пустоты заполнили его улицы».

Выбравшись из ущелья, мы ехали еще около мили по долине, где каждый клочок был возделан и засажен маисом, агавой и другими растениями, пока не очутились перед одними из четырех ворот города. На улице я увидел, что все кровли домов по обеим сторонам заполнены сотнями детей и женщин. Они осыпали нас цветами и кричали:

— Привет тебе, Отоми, принцесса отоми!

Наконец, мы достигли центральной площади. Казалось, здесь собралось все мужское население гор. Воины встретили Отоми такими оглушительными криками, что, казалось, от них обрушатся скалы. Меня тоже приветствовали, прикасаясь правой рукой к земле, а затем поднимая ее ко лбу, но я полагаю, что эти почести относились не столько ко мне, сколько к моему коню. Почти никто ив отоми никогда не видал лошадей, которых они принимали за каких-то чудовищ или дьяволов.

Так мы продвигались сквозь кричащую толпу, окруженные сотнями воинов. Многие из них были разодеты в сверкающие наряды из перьев и несли расшитые боевые значки. Воины расчищали нам путь и следовали за нами, пока мы не пересекли всю площадь и, пройдя перед теокалли, где жрецы совершали свое кровавое дело, не очутились во дворце. Только здесь, в странной комнате с высеченными на стенах изображениями смеющихся демонов, мы смогли, наконец, отдохнуть.

На следующий день в большой зал дворца на совет вождей и старейшин племен отоми сошлось человек сто с лишним. Когда все были в сборе, я появился перед ними в одеянии знатного ацтека из само высокого рода. Вместе со мной вошла Отоми. В своем царственном платье она была в тот день особенно хороша.

Члены совета поднялись, приветствуя нас. Отоми попросила всех сесть я заговорила:

— Слушайте меня, вожди и военачальники народа моей матери? С вами говорю я, ваша принцесса по праву рождения, последняя из рода ваших великих правителей, дочь Монтесумы, императора Анауака, ныне мертвого, но вечно живого в Обиталище Солнца. Вот мой муж, теуль! Я была дана ему в жены, когда в нем обитал дух бога Тескатлипоки, и снова вышла за него замуж по нашим земным обычаям, когда он невредимым сошел с алтаря и присоединился к нашему народу, чтобы помогать нам в битвах с врагом. Такова была воля небес и моих царственных братьев. Знайте, вожди и военачальники, — муж мой не из наших людей и не совсем из племени теулей, с которыми мы воюем. Он из рода настоящих детей Кецалькоатля, обитающих на берегах северных морей. Дети Кецалькоатля — враги теулей, а потому и мой повелитель враждует с ними. Вы уже, конечно, слышали, что он первый узнал о бегстве незваных пришельцев и был первым воином в ночь отмщения.

Вождя и военачальники великого и древнего народа отоми! Я, ваша принцесса, прибыла к вам вместе с моим супругом по воле Куитлауака, моего и вашего императора. Он поручил мне говорить с вами о деле. Наш император слышал, и я тоже со стыдом узнала, что многие воины нашего племени примкнули к тласкаланцам, связанным подлым сговором с теулями, врагами ацтеков. Сейчас белые люди разбиты и изгнаны, но они уже почувствовали вкус золота, они снова вернутся, как возвращаются пчелы к недопитому цветку. Одним теулям никогда не одолеть могущественный Теночтитлан. Но что будет, если вместе с ними пойдут тысячи и десятки тысяч воинов нашей земли? Я знаю, в это смутное время, когда государства колеблются, когда небо полно знамениями и сами боги кажутся бессильными, многие хотят воспользоваться смутой для своей выгоды. Многие люди и целые племена вспоминают старые войны и обиды и начинают кричать: «Пришел час отмщения! Теперь мы припомним ацтекам все — слезы вдов, пленников, принесенных в жертву, дань, собранную с бедняков!»

Разве это не так? Это так, я знаю и не удивляюсь. Но прошу вас подумать о другом. Если вы поможете теулям надеть ярмо на шею Теночтитлана, владыки всех городов, это же ярмо ляжет и на вашу шею. Безумцы! Неужели вы думаете, что если теули разрушат Теночтитлан и уничтожат ацтеков, то вас они пощадят? Нет, не пощадят! Это говорю вам я. Они сломают по одной те самые стрелы, которые направляли в грудь Теночтитлана, и обломки сожгут на своих кострах. Если падут ацтеки, все племена на нашей земле рано или поздно падут одно за другим. Жители Анауака будут перебиты, города сравнены с землей, богатства разграблены, а дети их будут есть хлеб рабства и пить воду унижения. Выбирай же, народ отоми! За кого ты будешь стоять: за своих бывших врагов, но людей близких тебе по крови и по обычаям, или за проклятых чужеземцев? Выбирайте, люди отоми, но помните: от вашего выбора и от выбора других племен Анауака зависит судьба всей нашей земли. Я ваша принцесса, и вы должны мне повиноваться, однако сегодня я не хочу приказывать. Я даю вам право выбрать между союзом с ацтеками и рабством у теулей. Выбирайте сами, говорю вам, и пусть бог богов, всемогущий незримый владыка, поможет вам решить правильно!

Отоми умолкла. Одобрительный шепот пробежал по залу. Увы, я бессилен передать весь пыл ее речи и тем более не могу описать ее благородство и красоту. Скажу только, что слова Отоми проникли в суровые души вождей. Многие из них презирали ацтеков, считая их торгашами и бабами, способными лишь копаться в тине своих озер; многие в течение поколений сводили с ними счеты кровной мести, но все они понимали, что их принцесса была права. Победа теулей над Теночтитланом означала бы победу над всеми городами Анауака. И, зная это, они не стали колебаться в выборе, хотя потом многие и отступились от своего слова в дни поражения, как это свойственно делать людям.

— Отоми! — воскликнул глашатай совета, когда все высказали свое решение. — Отоми, мы выбрали! Твои слова убедили нас, принцесса! Мы пойдем против теулей вместе с ацтеками и будем сражаться до последнего за нашу свободу!

— Теперь я вижу, что вы воистину мой народ и я воистину ваша правительница, — ответила Отоми. — Так сказали бы вам великие вожди былых времен, мои предки, ваши правители. Так говорю вам я! Надеюсь, вы никогда не раскаетесь в своем выборе, братья мои, люди отоми!

Таким образом, мы увезли из Города Сосен обещание выставить по первому слову Куитлауака армию в двадцать тысяч воинов, готовых в борьбе с испанцами стоять за него насмерть.

Глава 26

ИМПЕРАТОР КУАУТЕМОК
Окончив переговоры с народом отоми, мы двинулись в обратный путь и благополучно прибыли в Теночтитлан. Это дело заняло у нас всего один месяц, однако даже такого короткого промежутка оказалось достаточно, чтобы на многострадальный город в дополнение к прежним бедам обрушилось новое несчастье. Если раньше здесь сеяли гибель мечи белых людей, то теперь сюда явилась сама смерть. Испанцы привезли из Европы страшные неведомые болезни. Страну опустошала оспа.

Изо дня в день гибли тысячи людей. Не знакомые с ужасной болезнью, индейцы лечили ее, поливая тела больных холодной водой, но этим они только загоняли заразу внутрь, к важным жизненным центрам, и на второй день почти все несчастные умирали.[570] Жутко было смотреть, как обезумевшие от страданий больные мечутся по улицам, разнося заразу повсюду. Ацтеки умирали в каждом доме, сотни трупов лежали на торговых площадях, ожидая погребения, смерть собирала жатву во всех семьях. Даже в храмах жрецы падали перед алтарями, на которых приносили в жертвы детей, пытаясь умилостивить богов. Однако самое страшное заключалось в том, что оспа поразила императора Куитлауака. Когда мы прибыли в город, он умирал, но, узнав о нашем приезде, пожелал нас видеть. Тщетно я умолял Отоми не ходить к больному; она не — знала страха.

— Что ты говоришь, муж мой? — со смехом воскликнула она. — Неужели я должна бояться того, чего ты не боишься? Пойдем вместе и дадим отчет о нашей поездке. Если я заболею и умру, значит, просто пришел мой час.

И мы отправились вдвоем.

Нас впустили в комнату, где лежал Куитлауак, уже покрытый погребальной пеленой, словно покойник. Вокруг него в золотых чашах курились благовония. Когда мы вошли, больной находился в забытьи, но скоро очнулся, и ему о нас доложили.

— Здравствуй, племянница, — хрипло проговорил Куитлауак из-под покрова. — Видишь, дело плохо. Дни мои сочтены. Зараза теулей добивает тех, кого пощадил их меч. Скоро мое место займет другой владыка, так же как я занял место твоего отца, но я об этом не жалею, ибо ему придется вынести всю славу и всю тяжесть последней битвы ацтеков. Говори, племянница! Не трать времени. Что тебе ответили твои отоми?

— Повелитель, — скромно сказала Отоми, не поднимая головы, — да пощадит тебя эта болезнь, чтобы ты правил нами долгие годы! Мы с моим мужем теулем привлекли на нашу сторону и вернули под твои знамена большую часть племен отоми. Армия из двадцати тысяч горцев ожидает твоего приказа, и если они падут, на их место встанут другие.

— Добрую весть принесла ты, дочь Монтесумы, и ты, белый человек! — прохрипел умирающий властелин. — Боги мудры, они не приняли вас в жертву, когда вы лежали на алтаре, а я был глупцом, когда хотел убить тебя, теуль. Но говорю вам всем: укрепите ваши сердца, и если придется умереть, умрите с честью. Битва надвигается… Мне уже не придется в ней сразиться… Кто знает, чем она кончится?..

Некоторое время Куитлауак лежал молча, потом вдруг сел на ложе, отбросив смертную пелену, и заговорил, словно на него снизошел пророческий дар. На императора страшно было смотреть: так изуродовала его болезнь.

— Увы, я вижу улицы Теночтитлана в огне и в крови! — стонал Куитлауак. — Я вижу, как лошади теулей ступают по сотням трупов! Я вижу душу моего народа: голос ее прерывается и на шее у нее цепи. Дети расплачиваются за грехи отцов. Народ мой, который я вскармливал, как орел своего птенца, обречен на гибель. Земля разверзнется под ним, и бездна поглотит его за все наши злодеяния, а те, кто останутся, будут рабами из поколения в поколение, пока возмездие не свершится!

Прокричав последние слова, Куитлауак упал на подушки, и прежде чем испуганный знахарь, ухаживавший за ним, успел приподнять его голову, император Анауака уже избавился от всех земных страданий. До последние его слова глубоко запали в сердца тех, кто их слышал. Впрочем, помимо нас, о них узнал только один человек — Куаутемок.

Так на наших с Отоми глазах умер император Куитлауак, правивший ацтеками всего четыре месяца.[571] Народ снова оплакивал своего вождя, духовного отца многих тысяч детей, которого мор унес в Обиталище Солнца, а может быть, и в Зазвездный Мрак.

Но траур не мог длиться долго. Время не ждало. Необходимо было как можно скорее избрать нового императора, чтобы он встал во главе армии и всего народа. Поэтому на другой же день после похорон Куитлауака четыре главных выборщика созвали большой совет принцев и прочих знатных людей общим числом более трехсот.

Я тоже принял в нем участие как военачальник и как муж принцессы Отоми.

Собственно говоря, спорить нам было не о чем. Сколько бы ни называлось разных имен, все знали, что трон императора Анауака по праву рождения, по праву благородного ума и мужественного сердца мог занять только один человек, способный справиться со всеми трудностями. И этим человеком был мой друг и кровный брат Куаутемок, племянник двух последних императоров, муж Течуишпо, дочери Монтесумы, сестры Отоми. Повторяю: все это прекрасно знали — все, кроме самого Куаутемока. Когда мы шли на совет, он назвал двух других принцев и сказал, что выбор, несомненно, падет на одного из них.

Этот совет был торжественным и великолепным зрелищем. Четыре великих вождя собрались в центре зала, а вокруг них на некотором отдалении, но так, чтобы все слышать и видеть, расположились триста вождей и принцев, которые должны были подтвердить решение выборщиков. Верховный жрец, чьи мрачные одеяния выделялись, как кусок угля среди россыпи золота, вознес торжественную молитву.

— О божество, всевидящее и вездесущее! — взывал он. — Наш повелитель Куитлауак отошел к тебе. Ныне он прах у подножия твоего трона, и да покоится он там с миром. Он прошел тот путь, который нам всем предстоит пройти, он достиг царства мертвых, обители бессмертных теней. Он погрузился в сон, который никто уже не потревожит. Недолгий труд его завершен, и ныне он отошел к тебе со всеми своими страданиями и грехами. Ты дал ему вкусить радость, но не дал испить ее до конца; величие власти мелькнуло перед его глазами, как видение бреда. С мольбой, обращенной к тебе, и со слезами поднял он это бремя и с радостью и надеждой сбросил его с себя. Он ушел к своим предкам и уже не вернется. Пламя стало золой, светоч стал мраком. Те, кто носил до него пурпурную мантию, вместе с ней передали ему всю тяжесть власти, и сейчас он оставил ее другому. Воистину он должен благодарить тебя, вождя над вождями, владыку звезд, стоящего выше всех, ибо ты снял с его плеч непосильное бремя, ты избавил его от венца забот, ты дал ему вместо войны мир, а вместо трудов — отдохновение.

О бог, с надеждой молим тебя! Избери того, кто заменит ушедшего! Избери его по воле своей, чтобы он не ведал ни страха, ни колебаний, чтобы он трудился и не уставал, чтобы он вел за собой народ наш, как ведет своих детей мать. О вождь вождей! Будь милостив к сыну своему Куаутемоку, нашему избраннику. Благослови его на этот подвиг и дозволь ему по нашей мольбе оставаться на троне земном до конца его дней. Пусть враги станут прахом у него под ногами, да возвысится его слава, да укрепит он веру в богов и могущество своего царства! Молю тебя об этом от лица всего нашего народа. Да свершится твоя божественная воля!

Когда верховный жрец закончил молитву, поднялся один из четырех великих выборщиков я сказал:

— Именем бога и волей народа Анауака мы возводим тебя, Куаутемок, на трон Анауака. Живи долго, правь справедливо, и пусть тебе достанется слава победы над врагами, которые хотели нас уничтожить. Сбрось их в море, Куаутемок! Слава тебе, Куаутемок, император ацтеков и всех других подвластных ацтекам племен!

И все триста человек большого совета откликнулись громовым раскатом, подтверждая избрание:

— Слава тебе, император Куаутемок!

Тогда принц выступил вперед и заговорил:

— Слушайте меня, великие выборщики, и вы, принцы, военачальники, вожди и командиры, члены большого совета! Видят боги, по пути сюда я не думал и не знал, что вы облечете меня столь высоким доверием. И видят боги, если бы моя жизнь принадлежала только мне, а не всему народу, я бы ответил вам: «Найдите кого-нибудь более достойного для трона!» Но я над собой не властен. Анауак призывает своего сына, и я повинуюсь. Родине угрожает война не на жизнь, а на смерть. Неужели же я отступлю, когда моя рука полна силы для удара, а разум полон замыслами сражений? Нет, ни за что! Отныне и навечно я отдаю себя служению родине и борьбе с теулями. Я не примирюсь с ними и не успокоюсь до тех пор, пока не сброшу их в море, из-за которого они явились, или сам не паду от вражеского меча. Никто не знает, что готовят нам боги — победу или разгром. Но что бы нас ни ожидало, смерть или слава, поклянемся великой клятвой! Братья мои, народ мой! Поклянемся сражаться с теулями и примкнувшими к ним изменниками за наши города, за наши очаги и алтари до тех пор, пока сердца наши не остановит смерть, пока города не превратятся в дымящиеся руины и пока алтари не обагрятся кровью тех, кто им поклоняется. Если нам суждено победить, мы победим, а если нам суждено погибнуть, о нас сохранится память! Клянетесь ли вы, народ мой и братья мои?

— Клянемся! — ответили все как один.

— Хорошо, — проговорил Куаутемок — Пусть вечный позор падет на того, кто нарушит эту великую клятву!

Так Куаутемок, последний и величайший из императоров Анауака, был возведен на трон своих предков. К счастью для себя, он не мог знать, какой постыдной смертью ему придется умереть в один страшный день от рук этих самых теулей. Но отныне участь его была связана с участью обреченной страны. Чем выше стоял человек, тем неизбежнее была его гибель.

Когда церемония окончилась, я поспешил во дворец, чтобы рассказать обо всем Отоми. Я нашел ее в комнате, где мы обычно спали. Она не поднималась с ложа.

— Что с тобой, Отоми? — спросил я.

— Увы, муж мой, — ответила она, — болезнь поразила меня. Не подходи близко. Прошу тебя, не подходи! Пусть за мной ухаживают женщины. Ты не должен ив-за меня рисковать жизнью, любимый.

— Успокойся, — печально сказал я, приближаясь к ней. Да, к несчастью, она не ошиблась. Как врач, я сразу распознал знакомые симптомы.

Чтобы спасти Отоми, мне пришлось собрать все свои знания. Три бесконечных недели я не отходил от ее ложа, сражаясь со смертью, пока, наконец, не победил. Жар спал, и благодаря моим заботам на прекрасном лице Отоми не осталось следов оспы. Восемь дней она беспрестанно бредила. За эти дни я узнал, как глубока и возвышенна была ее любовь. Все время она говорила только обо мне, высказывая в забытьи свои тайные страхи и опасения. Отоми боялась, что наскучит мне, что ее красота и любовь утомят меня и я брошу ее, что заморская «девушка-цветок» — так она называла Лили — увлечет меня колдовскими чарами. Вот что заполняло помутившийся разум моей жены.

Наконец Отоми пришла в себя и заговорила со мной:

— Я долго была больна? — спросила она.

Я ответил.

— И ты не отходил от меня все это время?

— Да, Отоми, я лечил тебя.

— За что ты так добр ко мне? — прошептала Отоми.

Затем у нее мелькнула какая-то ужасная мысль. Она мучительно застонала и воскликнула:

— Зеркало! Скорей дай мне зеркало!

Я принес ей зеркало. Выхватив его из моих рук, Отоми впилась взглядом в отражение своего лица, стараясь получше его разглядеть в полумраке затененной комнаты. Потом, выронив полированную золотую пластинку, она откинулась на ложе со счастливым возгласом:

— Ах, я так боялась, так боялась стать такой же уродливой, как все другие, кого поразила эта зараза! Я боялась, что ты разлюбишь меня. Тогда лучше бы мне умереть!

— Стыдись! — упрекнул я Отоми. — Неужели ты думаешь, что какие-то оспины убили бы мою любовь?

— Да, — ответила Отоми. — Такова любовь мужчин. Я люблю тебя по-другому, муж мой, но если бы со мной случилось такое — о, я дрожу при одной этой мысли! — ты бы через год возненавидел меня. Не знаю, переменился бы ты к другой, к той, далекой девушке, но меня бы ты возненавидел. Да, да, я знаю это так же верно, как то, что я бы не пережила твоей ненависти. О, как я тебе благодарна!

Я оставил ее на некоторое время одну, удивляясь в глубине души силе ее любви. «Неужели она права, и сердце мужчины настолько подло и неблагодарно — думал я. — Что, если бы Отоми действительно превратилась в одну из тех несчастных женщин, которые бродят сейчас по улицам Теночтитлана, покрытые страшными язвами, лысые, слепые, с бельмами на глазах? Неужели я отвернулся бы от нее?»

На этот вопрос я не могу ответить и благодарю бога, что мне не пришлось на него отвечать, ибо я знаю наверное, что Отоми не оставила бы меня, будь я хоть прокаженным.

Вскоре Отоми совершенно оправилась от тяжкой болезни, а еще через некоторое время оспа покинула Теночтитлан.

Теперь у меня было много дел. Избрание моего друга и кровного брата Куаутемока императором сразу возвысило меня. Я стал одним из высших военачальников, главным его советником, и не щадил себя, стараясь всемерно помочь Куаутемоку в подготовке города к обороне. Работа шла день и ночь. Я обучал войска, особенно отряды отоми, которые, как было обещано, явились в количестве двадцати тысяч воинов. Это был поистине адский труд. Горцы не имели ни малейшего понятия о дисциплине и духе единства, без чего все их многотысячные толпы немного стоили в войне с белыми людьми. Соперничество и зависть разъединяли вождей разных племен, и мне приходилось с этим ежечасно бороться, не говоря уже о зависти, которую они все питали ко мне. Кроме того, многие союзные или подвластные ацтекам племена, пользуясь смутой, изменили нам и либо перекинулись к испанцам, либо решили остаться в стороне, выжидая исхода борьбы.

Несмотря на все это, мы продолжали делать свое дело. Войска были разделены на полки по европейскому образцу, и каждому отведен свой лагерь. Мы заставили воинов упражняться в обращении с оружием, мы завозили в город запасы продовольствия на случай осады и старались по возможности сократить число бесполезных едоков. Только один человек во всем Теночтитлане трудился больше меня, и это был император Куаутемок, не знавший отдыха ни днем и ночью. Я даже попытался изготовить порох, использовав для этого серу, которую мне принесли из кратера вулкана Попекатепетль, но, не зная его состава, потерпел неудачу. К тому же порох немногим бы нам помог, потому что у нас не было ни пушек, ни аркебуз, ни умения их делать. Мы могли бы использовать порох только для закладки мин на дорогах и дамбах да еще, может быть, в виде ручных гранат с фитилем.

Так проходил месяц за месяцем. Но вот, наконец, лазутчики донесли нам о приближении большой армии испанцев, с которыми шли бесчисленные отряды их союзников.

Я хотел отослать жену к ее народу, где она была бы в безопасности, но Отоми только презрительно рассмеялась и сказала:

— Я буду там, где будешь ты, мой муж. Ты встретишься со смертью и, может быть, погибнешь. Я должна быть рядом, чтобы умереть с тобой вместе. Если белые женщины поступают иначе, это их дело, а я останусь с моим любимым.

Глава 27

ПАДЕНИЕ ТЕНОЧТИТЛАНА
Вскоре после рождества Кортес с большой армией расположился лагерем у города Тескоко в долине Мехико. Многие авантюристы, приплывшие из-за океана, встали под его знамена, а кроме того, к нему присоединились десятки тысяч союзников-туземцев.

Город Тескоко лежит недалеко от берега одноименного озера, милях в двадцати к северо-востоку от Теночтитлана. Расположенный на земле тласкаланцев, он был особенно удобен для Кортеса как опорная база. Отсюда и началась самая ужасная из всех войн, какую только видел свет. Она продолжалась восемь месяцев, и к концу ее от Теночтитлана и других цветущих многолюдных городов остались одни почерневшие развалины. Большинство ацтеков погибло от меча или голода, и как народ они перестали существовать.

Я не собираюсь описывать все подробности этой войны, ибо тогда не успею довести мою книгу до конца, а мне еще нужно рассказать свою собственную повесть. К тому же дело это не мое, и я всецело предоставляю его историкам. Скажу только, что план Кортеса заключался в том, чтобы сначала уничтожить один за другим все союзные и подвластные ацтекам города, а уж потом обрушиться на Теночтитлан, жемчужину долины. И он выполнял свой план с настойчивостью и решительностью, проявляя такое искусство, каким со времен Цезаря могли похвастаться лишь немногие полководцы.

Первым пал город Истапалапан. Десять тысяч его жителей, мужчин, женщин и детей, погибли от меча или были сожжены заживо. Затем наступил черед других городов. Кортес захватывал их один за другим, пока все они не оказались у него в руках. Теперь оставался свободным один Теночтитлан. Многие города сдались без боя, ибо империя ацтеков, состоявшая из различных племен, скорее напоминала сноп, а не единое дерево; когда испанцы, ослабив власть императора, разрубили перевязь, все колосья рассыпались в разные стороны. Таким образом, по мере того как убывали силы Куаутемока, могущество Кортеса возрастало, ибо рассыпавшиеся колосья он собирал в свою корзину. Едва другие племена увидели, что Теночтитлан в беде, сразу возгорелась старая ненависть, всплыли на поверхность скрытая зависть и соперничество, и они бросились на своего властелина, чтобы растерзать его на куски точно так же, как наполовину прирученные волки бросаются на укротителя, сломавшего свой бич. Это и привело к гибели Анауака. Если бы все племена сохранили единство и, забыв о старой вражде и соперничестве, дружно обрушились на испанцев, Теночтитлан никогда бы не пал, а Кортес вместе со своими теулями очутился бы на жертвенном алтаре.

В самом начале моей книги я написал, что зло не остается неотомщенным, кто бы его ни творил, один человек или целый народ. Так оно и случилось тогда. Теночтитлан был разрушен из-за страшных жертвоприношений своим богам. Отвратительный обычай приносить людей в жертву породил ненависть между племенами. Совсем недавно ацтеки везли пленников из всех покоренных городов, чтобы возложить их на алтари Теночтитлана, убить во славу своих богов, а трупы отдать на растерзание фанатикам-людоедам. Теперь всеэти зверства припомнились. Теперь, когда мощь владыки городов ослабла, дети тех, кого он приносил в жертву, ринулись на него, чтобы стереть Теночтитлан с лица земли и возложить его детей на свои алтари.

В мае, несмотря на все усилия и чудеса храбрости, последние наши союзники были разгромлены или изменили, и осада города началась.

Она началась одновременно с суши и с озера, ибо неистощимый в своей изобретательности Кортес ухитрился построить в Тласкале тринадцать боевых бригантин.[572] Их доставили по частям за двадцать лиг[573] через горы, собрали в его лагере и спустили на воду по каналу, вырытому в течение двух месяцев десятками тысяч индейцев. Во время переноски бригантины охраняла целая армия из двадцати тысяч тласкаланцев. Если бы мне дали волю, я бы напал на них в горных проходах. Такого же мнения держался и Куаутемок, однако в нашем распоряжении было тогда мало войск — большую часть своих сил мы были вынуждены бросить против города Чалько, жители которого позорно изменили нам, хотя и принадлежали к родственному ацтекам племени. Несмотря на это, я предложил повести против тласкаланцев двадцать тысяч моих героев-отоми. В военном совете разгорелись жаркие споры, но в, конце концов, большинство высказалось против, опасаясь вступать в бой с испанцами или их союзниками на таком большом расстоянии от города. Так была упущена неповторимая возможность, и это стало одной из многих причин падения Теночтитлана, потому что впоследствии бригантины сыграли роковую роль: с их помощью испанцы лишили нас подвоза продовольствия, которое доставлялось по озеру на челнах. Увы, даже самые храбрые люди отступают перед голодом! Как говорят индейцы, голод — большой человек!

Итак, ацтеки остались один на один со своими врагами, и битва началась. Прежде всего испанцы разрушили акведук, по которому в город шла вода из источников того самого императорского парка в Чапультепеке, куда меня привели, когда я впервые попал в Теночтитлан. С этого дня и до конца осады нам приходилось довольствоваться солоноватой грязной водой из озера и вырытых наспех колодцев. Ее можно было пить, предварительно перекипятив, чтобы избавиться от соли, однако она оставалась нездоровой, отвратительной на вкус и вызывала мучительные расстройства и лихорадку.

В тот день, когда акведук был перерезан, Отоми родила нашего первенца. Тяготы осады были уже так велики, а пища так скудна, что будь она послабее или окажись я менее опытным врачом, вряд ли она пережила бы эти роды. Однако, к моему великому облегчению и радости, Отоми поправилась, и я сам окрестил новорожденного по правилам нашей христианской церкви, хотя я вовсе не священник. Я дал ему свое имя — Томас.

Ожесточенная битва не прекращалась изо дня в день, из недели в неделю и с переменным успехом кипела то на подступах к городу, то на озере, а то и прямо на улицах. Иногда испанцы откатывались с большими потерями, но затем снова бросались на штурм со всех сторон. Однажды мы захватили в плен шестьдесят испанских солдат и тысячу с лишним их союзников. Все они были принесены в жертву на алтаре Уицилопочтли, а тела их отданы на растерзание фанатикам. Ацтеки придерживались этого зверского обычая и пожирали тела принесенных в жертву богам вовсе не потому, что им нравилось человечье мясо, а потому, что так предписывал какой-то тайный религиозный обряд.[574]

Тщетно я умолял Куаутемока прекратить эти ужасы.

— Сейчас не время церемониться! — злобно ответил он. — Я не могу их спасти от алтаря и не стал бы спасать, даже если бы мог. Пусть эти псы умирают по обычаям нашей страны. А тебе, теуль, брат мой, я советую — не заходи слишком далеко.

Увы, сердце Куаутемока ожесточалось с каждым днем сражения, и удивляться тут было нечему.

Кортес выработал страшный план полного разрушения города по мере продвижения к центру и выполнял его беспощадно. Как только испанцы захватывали какой-нибудь квартал, тысячи тласкаланцев принимались за работу, сжигая подряд все дома вместе с их обитателями. Прежде чем осада закончилась, Теночтитлан, жемчужина всех городов, был превращен в груду почерневших развалин, и Кортес мог только оплакивать его руины, подобно пророку Исайе:

«В преисподнюю низвержена гордыня твоя со всем многозвучием лютен твоих; ныне черви — ложе твое, и черви — покров твой.

Как упал ты с неба, денница, сын зари? Как разбился о землю, попиравший народы?»

Я принимал участие во всех схватках, хотя гордиться тут, собственно, нечем. Во всяком случае испанцы меня знали, и не без основания. Едва завидев меня, они начинали выкрикивать проклятия, называя меня «предателем», «изменником», «белой собакой Куаутемока» и прочими именами. Узнав через своих шпионов, что многие наиболее удачные атаки и передвижения Куаутемок производил по моему совету, Кортес даже назначил награду за мою голову. Я старался не обращать на это внимания, хотя оскорбления врагов ранили меня, точно стрелы. Несмотря на всю мою ненависть к испанцам, несмотря на то, что среди ацтеков у меня было много друзей, мне, христианину, все-таки было зазорно сражаться на стороне язычников, приносивших человеческие жертвы.

Я не прятался еще и потому, что хотел отыскать де Гарсиа, своего врага. Мне было известно, что он здесь, я видел его несколько раз, но никак не мог до него добраться. Если я выслеживал его, он тоже следил за мной, только с иной целью — чтобы вовремя скрыться, ибо и теперь де Гарсиа страшился меня, как прежде. Он верил, что встреча со мной будет для него роковой.

Согласно обычаю, воины обеих армий посылали друг другу вызовы на единоборство. Подобные дуэли не раз происходили на виду у всех, причем обе стороны не нападали на сражающихся и тех, кто был с ними в роли секундантов. Однажды, отчаявшись встретиться с де Гарсиа в бою, я послал к испанцам глашатая, вызывая на единоборство того, кто носил ложное имя Сарседа. Через час глашатай вернулся с запиской на испанском языке, и я прочел:

«Христианин не станет сражаться на дуэли с презренным изменником, белым идолопоклонником и людоедом. Для таких уготовано лишь одно оружие — веревка. Она давно по тебе плачет, Томас Вингфилд!»

В бешенстве я изорвал записку на клочки и затоптал их ногами. Отныне ко всем совершенным против меня злодеяниям де Гарсиа прибавил еще гнусную клевету. Но ярость моя была бессильна, потому что мне ни разу не удалое к нему приблизиться. Однажды с десятью воинами отоми я устремился за ним в самую гущу испанцев. Мне удалось вырваться живым, но десять отоми погибли из-за моей ненависти к негодяю.

Как описать все новые ужасы, которые каждый день обрушивались на обреченный город? Кончилось продовольствие, и теперь не только мужчинам, но даже слабым женщинам и детям приходилось, чтобы протянуть хоть еще немного, пить солоноватую озерную воду и есть то, от чего отказалась бы и свинья. Самой желанной пищей для них стали трава, древесная кора, улитки и насекомые да еще мясо пленников, принесенных в жертву.

Люди гибли сотнями и тысячами. Мертвецов было столько, что их не успевали хоронить. Они валялись всюду, где их настигла смерть, разлагаясь и распространяя страшную болезнь, черную смертоносную горячку, от которой гибли новые тысячи ацтеков, становясь в свою очередь источником заразы. На каждого убитого испанцами или их союзниками приходилось два защитника города, умерших от голода или мора. Попробуйте теперь представить, сколько всего погибло ацтеков, если испанцы уничтожили не менее семидесяти тысяч только огнем и мечом! Говорят, что за одну лишь ночь они перебили сорок тысяч человек. Это было в ночь накануне падения Теночтитлана.

Как-то на закате я вернулся в жилище, где теперь ютилась Отоми со своей царственной сестрой Течуишпо, женой Куаутемока, — все дворцы были уже сожжены. Я умирал от голода, потому что не ел почти сорок часов. Отоми дала мне три маленьких тортильи, три лепешки из маиса с толченой корой, — это было все, что она могла найти. Она поцеловала меня и попросила их съесть, но, узнав, что она сама ничего не ела в тот день, я заставил ее разделить со мной скудную пищу. Отоми с трудом глотала горькие кусочки лепешки и старалась скрыть слезы, которые лились по ее лицу.

— Что случилось, жена? — спросил я.

Отоми безудержно разрыдалась.

— Любимый, — проговорила она, — вот уже два дня, как в моей груди нет ни капли молока. Голод иссушил меня… и наш сынок умер! Взгляни, он умер!

И, откинув в сторону покрывало, она показала мне крохотное тельце.

— Не плачь, — сказал я, — он свое отстрадал. Неужели ты хотела, чтобы он вырос и дожил до таких дней, как сейчас?

— Но ведь это был наш сын, наш первенец! — рыдала Отоми. — О, за что нам такие муки?

— Мы должны терпеть, ибо рождены для страданий. Будь счастлива тем, что мы еще не сошли с ума, и не требуй большего. Не спрашивай меня ни о чем — я не могу тебе ответить. На такое не найти ответа ни у моего бога, ни у твоего.

И, взглянув на мертвого младенца, я сам разрыдался.

На протяжении всех этих страшных месяцев мне ежечасно приходилось видеть тысячи самых ужасных вещей, но вид маленького жалкого трупика потряс меня больше всего. Это был мой ребенок, мой сын, мой первенец! Его мать плакала рядом со мной, и мне казалось, что окоченевшие тоненькие пальчики младенца разрывают мое сердце. Один бог всеведущий знает, откуда берутся у людей силы пережить подобную муку и за что она нам ниспослана, но деяния его выше нашего разумения!

Я взял мотыгу и начал рыть возле дома могилу, пока не дошел до воды; в Теночтитлане она стоит в каких-нибудь двух футах от поверхности. Прошептав молитву над телом нашего ребенка, я опустил его прямо в воду и забросал землей. По крайней мере, он не достанется коршунам, как другие.

Вернувшись в дом, мы плакали друг у друга в объятиях, пока не заснули, но даже сквозь сон Отоми шептала:

— О, муж мой, хорошо бы вот так уснуть и не просыпаться, уснуть навсегда вместе с нашим малюткой…

— Подожди немного, — ответил я, — смерть уже недалеко.

Наступило утро, а вместе с ним началась смертельная схватка, еще более жестокая, чем раньше. За этим днем пришел второй, третий, четвертый. Ежедневно смерть собирала богатую жатву, но мы все еще были живы, потому что Куаутемок делился с нами своей пищей. Кортес послал глашатаев, требуя, чтобы мы сдались. Три четверти города уже были превращены в развалины, а три четверти его защитников — в трупы. Мертвецы громоздились во всех домах, как пчелы, убитые в своих ульях; на улицах тела лежали так густо, что нам приходилось шагать прямо по ним.

Чтобы обсудить предложение Кортеса, собрался совет — кучка ожесточенных людей, измученных голодом и ранами. Все молчали.

— Что скажешь ты, Куаутемок? — спросил наконец один на них.

— Разве я Монтесума, что ты меня спрашиваешь? — гневно ответил император. — Я поклялся защищать город до конца, и я буду его защищать! Лучше всем умереть, чем попасть живьем в руки теулей!

— Мы согласны, — проговорили советники, и битва возобновилась.

Но вот наступил день, когда испанцы снова пошли на приступ и захватили еще одну часть города. Теперь люди теснились в последних кварталах, как овцы в загоне. Мы старались их защитить, но руки наши ослабели от голода. Испанцы расстреливали ацтеков в упор, и те валились, как трава под косой. Потом на нас выпустили тласкаланцев, словно разъяренных псов на беззащитного оленя. Именно тогда, как говорят, и было убито сорок тысяч человек, ибо тласкаланцы не щадили никого.

Следующий день был последним днем осады Теночтитлана.[575] От Кортеса прибыло новое посольство: он хотел встретиться с Куаутемоком. Но ответ был прежним: ничто не могло сломить это благородное сердце.

— Передайте ему, — сказал Куаутемок, — я умру там, где стою, но не стану с ним разговаривать. Мы беззащитны. Пусть Кортес делает с нами что хочет.

Весь город уже был разрушен, и те, кто еще оставался в живых, собрались на дамбе или под прикрытием обвалившихся стен все вместе — мужчины, дети и женщины. Здесь нас атаковали снова.

В последний раз загрохотал большой барабан на теокалли, в последний раз дикие крики ацтекских воинов понеслись к небесам. Мы защищались, как могли. Я поразил четырех врагов своими стрелами; мне подавала их Отоми, не отходившая от меня ни на шаг. Но остальные в большинстве своем были слабы, как малые дети. Что могли мы сделать? Испанцы носились среди беспомощных людей, словно зверобои среди тюленей, избивая ацтеков сотнями. Нас загнали в воду и начали топить, пока не завалили все каналы мертвыми телами. Как мы уцелели, я до сих пор не знаю.

Наконец небольшая группа, в которой вместе с нами были Куаутемок и его жена Течуишпо, очутилась на берегу озера, где стояли челны. Мы сели в них, еще не зная, куда плыть. Весь город был захвачен, и мы надеялись только спастись бегством. Однако испанцы заметили челны с бригантин и пустились в погоню. Ветер был попутный — в этой битве даже ветер помогал нашим врагам! Как мы ни налегали на весла, вскоре одна из бригантин поравнялась с нами и открыла огонь. Тогда Куаутемок поднялся в челне во весь рост.

— Я Куаутемок! — крикнул он. — Ведите меня к Малинцину.

Пощадите только моих людей, еще оставшихся в живых.

— Ну вот, жена, мой час пробил, — обратился я к Отоми, которая сидела со мной рядом. — Испанцы меня наверняка повесят. Лучше умереть самому, чтобы избежать этой позорной смерти.

— Нет, муж мой, — печально ответила она. — Я уже говорила тебе однажды: пока ты жив, остается надежда, только мертвым надеяться не на что. Может быть, нам еще удастся спастись! Но, если ты думаешь иначе, я готова умереть.

— Ты должна жить, Отоми!

— Тогда не убивай себя. Я последую за тобой всюду, куда бы ты ни пошел.

— Слушай, Отоми! — прошептал я. — Не говори никому, что ты моя жена. Выдай себя за одну из приближенных своей сестры Течуишпо. Если нас разлучат и если мне удастся бежать, я проберусь в Город Сосен. Там, среди твоего народа, мы найдем убежище.

— Хорошо, любимый, — проговорила она, печально улыбаясь. — Только не знаю, как встретят меня отоми после гибели двадцати тысяч своих лучших воинов.

В этот момент мы уже поднялись на палубу бригантины, и ответить я не успел.

Испанцы о чем-то поспорили, но потом высадили нас на берег и повели к чудом уцелевшему дому, где Кортес поспешно готовился к приему своего царственного пленника.

Окруженный свитой, испанский военачальник встретил нас, держа шляпу в руке. Рядом с ним стояла Марина. С тех пор, как я видел ее в Табаско, она стала еще прелестнее. Наши глаза встретились, и она вздрогнула, узнав меня, хотя распознать старого друга теуля в измученном, забрызганном кровью оборванце, у которого едва хватило сил взойти на плоскую кровлю дома, было далеко не просто. Но мы не обменялись ни словом. Все взоры в этот миг были устремлены на Кортеса и Куаутемока, на победителя и побежденного.

Куаутемок, похожий на живой скелет, но по-прежнему преисполненный гордости и благородства, приблизился к испанцу и заговорил. Марина переводила его слова:

— Я император Куаутемок, Малинцин. Все, что может сделать человек для защиты своего народа, я сделал. Взгляни, что тебе досталось!

И Куаутемок указал на черные руины Теночтитлана, вздымавшиеся повсюду, насколько хватал глаз.

— Но ты взял верх, — продолжал он, — ибо сами боги были против меня. Делай со мной что хочешь, но лучше всего — убей! Вот это, — Куаутемок прикоснулся к кинжалу Кортеса, — сразу избавит меня от всех страданий.

— Не бойся Куаутемок, — ответил Кортес. — Ты сражался, как подобает сражаться храброму воину. Таких людей я уважаю. Со мной ты в безопасности, потому что испанцы ценят честных противников. Вот поешь!

Кортес указал на стол, где лежало мясо, которого мы не видели уже много недель, и продолжал:

— Пусть твои товарищи тоже подкрепятся, вам это необходимо. А потом поговорим.

Мы с жадностью набросились на еду. Про себя я подумал, что совсем не худо будет умереть с полным желудком после того, как я столько раз смотрел в лицо смерти натощак. Пока мы расправлялись с едой, испанцы стояли напротив и смотрели на нас почти с жалостью.

Затем к Кортесу подвели Течуишпо, а с нею Отоми и еще шестерых знатных женщин. Кортес вежливо приветствовал их и приказал тоже накормить.

Но вот один из испанцев, присмотревшись ко мне, что-то шепнул Кортесу. Тот сразу помрачнел.

— Скажи-ка, — обратился он ко мне по-испански, — ты и есть тот самый изменник и предатель, что помогал ацтекам воевать против нас?

— Я не изменник и не предатель, генерал, — смело ответил я; вино и пища вдохнули в меня силы. — Я англичанин, и я сражался вместе с ацтеками потому, что у меня есть немало причин ненавидеть вас, испанцев.

— Сейчас у тебя их будет еще больше, предатель! — в бешенстве прохрипел Кортес. — Эй, вздернуть его на мачте вон той бригантины!

Я понял, что все кончено, и приготовился к смерти, как вдруг Марина что-то сказала на ухо Кортесу. Всего я не смог разобрать и расслышал только два слова: «спрятанное золото». Мгновение Кортес поколебался, затем громко приказал:

— Подождите! Повесить его мы всегда успеем. Стерегите этого человека хорошенько! Завтра я с ним сам разберусь.

Глава 28

ТОМАС ОБРЕЧЕН
По приказу Кортеса два испанца приблизились ко мне, схватили меня за руки и так повели к лестнице, спускавшейся с кровли дома.

Отоми все слышала. Испанского языка она не знала, но ей достаточно было взглянуть на лицо Кортеса, чтобы понять, что он приказал увести меня в темницу или на казнь. Когда я поравнялся с ней, она сделала шаг вперед. Страх за меня светился в ее главах. Я увидел, что Отоми готова броситься мне на шею, и, боясь, что этим она выдаст себя и подвергнется той же участи, остановил ее предостерегающим взглядом. Затем, сделав вид, что споткнулся от страха и истощения, я упал прямо к ее ногам.

Солдаты, которые вели меня, грубо расхохотались, и один из них пнул меня своим сапожищем. Но тут Отоми наклонилась и протянула руку, чтобы помочь мне подняться. Пока я вставал, мы успели обменяться несколькими быстрыми чуть слышными словами.

— Прощай, жена! — шепнул я. — Что бы ни случилось, молчи!

— Прощай, — отозвалась Отоми. — Если тебе придется умереть, жди меня у врат смерти — я приду к тебе.

— Нет, ты должна жить. Время залечит раны.

— Любимый, моя жизнь — это ты! Без тебя жить незачем.

В это время я уже поднялся на ноги. По-видимому, никто не приметил нашего тихого разговора, потому что все смотрели на Кортеса и слушали, как он разносит ударившего меня солдата.

— Что я тебе приказал? — шипел Кортес. — Я приказал стеречь пленника, а не пинать его сапогами! Ты что меня перед дикарями позоришь? Если что-нибудь похожее повторится, ты мне за это дорого заплатишь! Поучись вежливости хотя бы у этой женщины. Смотри, она сама умирает от голода, а все-таки бросила еду, чтобы помочь ему встать. А ты?.. Ведите его в лагерь да смотрите, чтобы с ним ничего не случилось! Он мне еще понадобится.

Недовольно ворча, солдаты повели меня вниз, и последнее, что я увидел, оглянувшись, было лицо моей жены Отоми, полное затаенной муки.

Когда я уже начал спускаться, стоявший возле самой лестницы Куаутемок поймал мою руку и пожал.

— Прощай, брат, — проговорил он, скорбно улыбаясь. — Мы сыграли нашу игру до конца, теперь можно и отдохнуть. Благодарю тебя за помощь и за твое мужество.

— Прощай, Куаутемок, — ответил я. — Ты проиграл, но утешься! Это поражение сделает твое имя бессмертным навеки.

— Ступай, ступай! — подгоняли меня солдаты, и я расстался с Куаутемоком, даже не подозревая, при каких обстоятельствах нам вскоре придется встретиться.

Солдаты посадили меня в лодку, тласкаланцы взялись за весла и переправили через озеро в испанский лагерь. Страшась гнева Кортеса, мои стражи больше не давали воли рукам, но зато издевались и насмехались надо мной всю дорогу. Они спрашивали, хорошо ли быть идолопоклонником, как я ел человечье мясо, сырым или жареным, и тому подобное. В своих грубых шутках они были неистощимы. Сначала я все переносил молча, потому что индейцы научили меня терпению, и лишь под конец дал им короткий, но достойный ответ.

— Молчите, трусы! — сказал я. — Если бы я был силен и вооружен, как раньше, мне бы не пришлось слушать, а вам повторять подобные слова — кто-нибудь из нас уже был бы мертв! А сейчас вы пользуетесь моей беспомощностью.

После этого я умолк, и солдаты тоже замолчали.

Когда мы достигли лагеря, мне пришлось пройти сквозь толпу разъяренных тласкаланцев, которые разорвали бы меня на куски, если бы их не удерживал страх. Нам навстречу попалось также несколько испанце, но те ничего и никого не замечали — настолько все были пьяны от мескаля и от радости, что наконец-то Теночтитлан взят и сражение кончилось! Я еще никогда не видел людей в таком состоянии. Ими овладело настоящее безумие. Несчастные воображали, что отныне будут есть свою солдатскую похлебку на золотых блюдах! Ради золота они последовали за Кортесом, ради золота они участвовали в сотнях схваток, рискуя попасть на жертвенный алтарь, и вот теперь это золото, как они полагали, было у них в руках.

Меня заперли в одной из комнат каменного дома, окна которого были забраны деревянной решеткой. Пока продолжалось мое заключение, сквозь эту решетку я видел и слышал все, что делали солдаты. Целыми днями и большую часть ночей, если только они не были заняты службой, испанцы пьянствовали и играли, ставя за раз по нескольку десятков песо, которые проигравший обязывался уплатить из своей доли неисчислимых ацтекских сокровищ. Они были настолько уверены в своей добыче, что никакие проигрыши их не огорчали. Игра прекращалась лишь тогда, когда опьянение брало верх и все игроки либо валились без чувств на землю, либо вскакивали из-за стола и пускались в дикую пляску под палящим солнцем, выкрикивая как одержимые:

— Золото! Золото! Золото!

Иногда мне удавалось услышать через свое окно лагерные новости. Так я узнал, что Кортес вернулся в лагерь, а вместе с ним — Куаутемок и еще несколько знатных индейцев индианок. Я сам видел и слышал, как солдаты, которым надоело играть на деньги, начали разыгрывать этих женщин в карты, записав их приметы на отдельных листках бумаги. Одна ив женщин, судя по этим приметам, весьма походила на мою жену Отоми. Ее выиграл какой-то мерзавец и тут же продал другому солдату за сто песо. Эти люди не сомневались, что теперь им достанется все — и золото, и женщины.

Так я сидел в своей тюрьме в течение многих дней, и никто меня не беспокоил, за исключением индеанки, прибиравшей комнату и приносившей пищу. В эти дни я только и делал, что ел за троих да спал, потому что никакие несчастья не могли у меня отбить аппетит или сон. Мне самому не верилось, но к концу недели я поправился ровно вдвое, от слабости моей не осталось и следа, и я снова стал силен, как прежде.

В перерывах между сном и едой я не отходил от окна, надеясь хотя бы издали увидеть Отоми или Куаутемока. Но все было тщетно. Зато вместо своих друзей я увидел, наконец, своего врага. Однажды вечером перед моей тюрьмой остановился де Гарсиа, Меня он не мог разглядеть, но мне-то хорошо была видна на его лице дьявольская, волчья усмешка, от которой мороз пробирал по коже. Де Гарсиа простоял так минут десять, поглядывая на мое окно, словно голодный кот на клетку с птицей. Я почувствовал, что он ждет, когда перед ним откроется дверь, и понял, что она откроется скоро.

Это случилось под вечер того самого дня, когда меня подвергли пытке.

Между тем я подмечал, что настроение солдат постепенно меняется. Они перестали ставить на кон неисчислимые сокровища, перестали даже напиваться до умопомрачения, и буйное веселье прекратилось. Вместо этого испанцы все время сходились теперь небольшими кучками, яростно о чем-то споря. В тот день, когда де Гарсиа пришел взглянуть на мою тюрьму, на большой площади напротив моего окна, собралась целая толпа солдат. Сам Кортес, облаченный в парадное платье, выехал к ним на белом коне. Площадь была слишком далеко, чтобы слышать, что там говорилось, но я видел, как некоторые офицеры злобно упрекали своего начальника и солдаты поддерживали их дружными криками. Кортес что-то долго говорил им в ответ, и, наконец, все молча разошлись.

На следующее утро едва я успел закусить, как в мою тюрьму вошли четыре солдата и приказали мне следовать за ними.

— Куда? — спросил я.

— К нашему капитану, предатель! — ответил старший из них.

«Вот оно!» — подумал я, но вслух сказал:

— Ладно. Любая перемена лучше сидения в этой дыре.

— Охотно верю! — отозвался солдат. — Только для тебя это последняя перемена.

Я понял: испанец думает, что ведет меня на казнь.

Через пять минут я уже стоял перед Кортесом в его доме. Рядом с ним сидела Марина, а вокруг — несколько ближайших соратников. Предводитель испанцев некоторое время смотрел на меня молча, потом заговорил:

— Твое имя Вингфилд; ты полукровка, наполовину испанец, наполовину англичанин. Ты высадился в устье реки Табаско, а оттуда попал в Мехико. Здесь тебя заставили изображать ацтекского бога Тескатлипоку. Тебе удалось спастись от смерти, когда мы захватили большой теокалли. Затем ты примкнул к ацтекам и принял участие в нападении и кровопролитии «Ночи печали». Впоследствии ты стал другом и советником Куаутемока, которому помогал защищать город. Отвечай пленник, это правда?

— Правда, генерал, — ответил я.

— Хорошо. Теперь ты попал к нам в плен и, будь у тебя хоть тысяча жизней, тебе не спастись, потому что ты предал свою веру и свою расу. Я не желаю рассматривать причины, побудившие тебя совершить это предательство. Мне важны факты! Ты убил многих испанцев и наших союзников, Вингфилд, убил подло, изменническим путем, и для меня ты — просто убийца! Тебя ждет смерть. Как изменника и святотатца, я приговариваю тебя к повешению.

— Если так, говорить больше не о чем, — спокойно ответил я, хотя кровь застыла в моих жилах.

— Нет, есть, — возразил Кортес. — Несмотря на все твои преступления, я готов подарить тебе жизнь и свободу. Я готов сделать больше — при первой же возможности отправить тебя в Европу, а там, если бог дозволит, ты, может быть, сумеешь скрыть совершенные тобой злодеяния. Но для этого ты должен выполнить одно условие. У нас есть основания полагать, что ты принимал участие в сокрытии золота Монтесумы, незаконно украденного у нас в «Ночь печали». Не отрицай, мы знаем, что это так, потому что тебя видели, когда ты садился в лодку с сокровищами. А теперь выбирай — либо ты умрешь позорной смертью, как предатель, либо откроешь нам тайну сокровищ.

Мгновение я колебался. Поступившись честью, я сохранял жизнь, свободу и надежду вернуться на родину, в противном же случае меня ждала ужасная смерть. Но тут же я вспомнил свою клятву; я подумал о том, что будет говорить обо мне, живом или мертвом, Отоми, если я ее нарушу, и мои колебания кончились.

— Я ничего не знаю об этих сокровищах, генерал, — холодно проговорил я. — Можете меня убить.

— То есть ты ничего не хочешь нам говорить, предатель? Подумай! Если ты дал какую-нибудь клятву, бог освобождает тебя от нее. Царства ацтеков больше нет, их император — мой пленник, их столица — куча развалин. Истинный бог дал мне победу над проклятыми идолами! Золото врага — моя законная добыча, и я должен ее получить, чтобы расплатиться с моими доблестными товарищами, которым нечем поживиться среди руин. Подумай еще раз.

— Я ничего не знаю об этих сокровищах, генерал.

— Память иногда изменяет людям. Если она изменит тебе, ты умрешь, предатель, можешь в этом не сомневаться. Но смерть не всегда приходит быстро. Есть много способов, о которых ты, конечно, слышал, поскольку жил в Испании.

Кортес поднял брови, многозначительно посмотрел на меня и продолжал:

— Человек умирает и все-таки продолжает жить в течение долгих недель. Как это ни печально, мне придется прибегнуть к таким способам, чтобы пробудить твою память — если она еще спит, прежде, чем ты умрешь.

— Я в вашей власти, генерал, — ответил я. — Вы все время называете меня предателем, но я не предатель. Я подданный английского короля, а не короля Испании. Сюда я прибыл вслед за одним негодяем, который по отношению ко мне и моей семье совершил страшное злодеяние, — это один из ваших соратников, некий де Гарсиа, или, как вы его называете, Сарседа. К ацтекам я присоединился, чтобы найти его, и еще по некоторым причинам. Ацтеки потерпели поражение, и теперь я ваш пленник. Но, по крайней мере, обходитесь со мной, как честные воины обходятся с побежденным противником. Я ничего не знаю о сокровищах. Убейте меня, и покончим на этом.

— Как человек, я, может быть, так и сделал бы, но я не просто человек. Здесь, в Анауаке, я представляю церковь! Ты примкнул к идолопоклонникам, ты спокойно смотрел, как твои дикие друзья приносят в жертву и пожирают христиан, твоих братьев. За одно это тебя надо обречь на вечные пытки, и так оно, несомненно, и будет, когда мы с тобой разделаемся. Что касается идальго дона Сарседы, я его знаю только как храброго товарища по оружию и не стану слушать про него всякие россказни, выдуманные подлым вероотступником. Но если между вами и вправду была какая-то старая вражда, я тебе не завидую, — тут в глазах Кортеса мелькнул злобный огонек, — потому что я намереваюсь поручить тебя его заботам. В последний раз повторяю: выбирай! Либо ты укажешь, где спрятаны сокровища, и получишь свободу, либо будешь передан дону Сарседе. А уж он-то найдет способ развязать тебе язык?

Странная слабость овладела мной, когда я понял, что обречен на пытки и что пытать меня будет де Гарсиа. Зная его жестокое сердце, мог ли я рассчитывать на снисхождение. Еще бы! Наконец-то смертельный враг попал к нему в руки, и теперь он натешится вволю! Но все же чувство чести и воля заглушили мой страх, и я ответил:

— Генерал, я уже сказал, что ничего не знаю об этих сокровищах. Теперь можете меня замучить, и да простит господь вашу жестокость!

— Ах ты, святотатец! Как смеешь ты произносить имя божье, несчастный идолопоклонник и людоед? Позвать сюда Сарседу!

Когда посланный ушел, воцарилось молчание. Я встретился взглядом с Мариной и увидел жалость в ее добрых глазах. Но она ничем не могла мне помочь. Кортес был разъярен. До сих пор золото не удалое найти, солдаты требовали вознаграждения, и страх перед бунтом заставил его прибегнуть к столь постыдному средству, хотя по натуре он не отличался жестокостью.

Несмотря на это, Марина попыталась вступиться за меня. Некоторое время Кортес прислушивался к ее горячему шепоту, но затем грубо оттолкнул индеанку.

— Молчи, Марина! — сказал он. — Неужели ты думаешь, я пощажу эту английскую собаку, когда моя власть, а может быть, и сама жизнь зависят от того, найдут сокровища или нет? Он знает, где они спрятаны! Ты сама это сказала, когда я хотел его сразу повесить за измену. Да и шпион, конечно, не ошибся. Ведь он его видел тогда на озере! С ними был еще один наш друг, но он не вернулся: должно быть, они его убили. Наконец, какое тебе дело до этого человека? Почему ты за него заступаешься? Оставь меня в покое, Марина, у меня и без того хватает забот.

Кортес закрыл лицо руками и погрузился в безрадостные размышления. Марина печально посмотрела на меня, словно говоря: «Я сделала, что могла». Я поблагодарил ее взглядом.

Но вот послышались шаги, и когда я снова поднял глава, передо мной стоял де Гарсиа. Время и лишения почти не изменили его; серебряные нити в остроконечной бородке и вьющихся волосах только придали достоинства гордому облику моего недруга. Когда мот смуглый испанский красавец в пышном одеянии, украшенном золотыми цепочками, обнажив голову, поклонился Кортесу, я вынужден был признаться, что еще ни разу не встречал столь блестящего кавалера, чья привлекательная внешность так ловко скрывала самое черное сердце. Но я-то знал, что он собой представляет, и при виде его вся кровь закипела во мне от ярости. А когда я подумал о своем бессилии и о том, какое поручение он сейчас получит, я заскрежетал зубами и проклял день своего рождения. Что касается де Гарсиа, то он приветствовал меня быстрой жестокой улыбкой и обратился к Кортесу:

— Вы меня звали, генерал?

— Здравствуйте, друг, — откликнулся Кортес. — Вы знаете этого изменника?

— Даже слишком хорошо, генерал. Он трижды пытался меня убить.

— Ну что ж, это ему не удалось, а теперь пришел ваш час, Сарседа. Кстати, он говорит, что у вас с ним вражда. В чем там дело?

Де Гарсиа заколебался, теребя свою остроконечную бородку, потом ответил:

— Мне не хотелось говорить, потому что эта история вызывает во мне боль и раскаяние, но все-таки я ее расскажу, чтобы вы не думали обо мне хуже, чем я того заслуживаю. У этого человека есть причины относиться ко мне с недоброжелательством. Буду откровенен. Когда я был много моложе и предавался всем безумствам юности, я встретился в Англии с его матерью, красавицей-испанкой, по несчастной случайности вышедшей замуж за отца этого человека, деревенского дурня, злого шута, который ее истязал. Короче говоря, дама полюбила меня, и я убил ее мужа на дуэли. Вот почему этот предатель меня так ненавидит.

Пока он говорил, я думал, мое сердце испепелится от ярости. Ко всем своим злодеяниям и оскорблениям де Гарсиа прибавил еще одно: он запятнал чести моей покойной матери!

— Ты лжешь, убийца! — крикнул я, тщетно пытаясь разорвать веревки, которыми был связан. — Ты лжешь!

— Генерал, прошу защитить меня от подобных оскорблений, — спокойно проговорил де Гарсиа. — Будь пленник достоин дуэли, я попросил бы вас развязать его на некоторое время, но о таких, как он, я не желаю пачкать свой меч. Мне дорога моя честь.

— Если ты посмеешь еще раз оскорбить испанского дворянина, — холодно сказал Кортес, — у тебя вырвут раскаленными клещами твой подлый язык, проклятый еретик! А вас, Сарседа, я благодарю за откровенность. Если у вас на душе нет иных грехов, кроме этой любовной истории, я думаю, наш добрый капеллан Ольмедо избавит вас от пламени чистилища. Но мы зря тратим слова и время. Этот человек знает тайну сокровищ Куаутемока и Монтесумы. Если Куаутемок и его приближенные ничего не скажут, то этого белого язычника можно заставить заговорить. Только индейцы способны перенести все пытки без единого стона, а ему они быстро развяжут язык! Займитесь им, Сарседа. Поручаю его вашим особым заботам. Сначала пусть помучается вместе с другими, а если он окажется несговорчивым, отделите упрямца от остальных. Выбор способов предоставляю вам. Когда он признается, сообщите.

— Извините меня, генерал, но это занятие не для испанского дворянина. Я привык пронзать своих врагов мечом, а не рвать их клещами, — возразил де Гарсиа, но я заметил, как торжествующе блеснули его черные глаза, и уловил в деланно оскорбленном голосе испанца злорадную нотку.

— Знаю, друг, ответил Кортес. — Но что делать? Мне самому это не нравится, однако иного выхода нет. Золото! Золото! Матерь божья, солдаты уже кричат, что я его украл. Проклятые индейцы вряд ли проронят хоть слово даже под пыткой. А этот человек знает все, и я нарочно отдаю его вам, потому что вы знаете, какие злодеяния он совершил, и это избавит вас от ложной жалости. Не давайте ему пощады! Помните — он должен заговорить!

— Вы приказывайте, Кортес, и, хотя это дело не по мне, я подчиняюсь. Но с одним условием: отдайте приказ в письменном виде.

— Приказ вам вручат немедленно, — ответил Кортес. — А пока отправьте пленника!

— Куда?

— В тюрьму, где он сидел. Все уже готово. Там он встретит своих друзей…

Появились солдаты и повели меня обратно в мою темницу. Когда мы выходили из комнаты, де Гарсиа крикнул, что сейчас нас догонит.

Глава 29

ДЕ ГАРСИА ВЫСКАЗЫВАЕТСЯ НАЧИСТОТУ
Меня поместили не в мою комнату, а в расположенную при входе в дом маленькую караульную, где отдыхала стража. Здесь, задыхаясь от страха и ярости, я лежал некоторое время, связанный по рукам и ногам. Два солдата с обнаженными мечами не спускали с меня глаз. Из-за стены доносились глухие звуки ударов, сопровождаемые стонами.

Но вот дверь распахнулась, в караульню вошли два тласкаланца свирепого вида и, схватив меня за волосы и за уши, грубо поволокли в комнату. Я услышал, как один испанец сказал, обращаясь к другому:

— Бедняга! Святотатец он или нет, мне его жаль. Проклятая служба!

Затем дверь за нами закрылась, и я очутился в камере пыток. Комната была затемнена; на оконной решетке висел какой-то лоскут, и только огонь жаровен освещал стены призрачными отблесками. При свете этих отблесков я старался разглядеть обстановку.

Посреди комнаты стояли три грубо сколоченных деревянных кресла. Одно было пусто, а в двух других сидели император ацтеков Куаутемок и мой старый знакомый, касик Такубы. Они были привязаны к креслам, а под ногами у них стояли жаровни с пылающими углями. Позади кресел примостился писец с бумагой и чернильницей. Вокруг пленников суетились занятые своим страшным делом тласкаланцы, которыми руководили два испанских солдата.

Перед третьим пустым креслом стоял еще один испанец, — казалось, не принимавший участия во всем происходящем. Это был де Гарсиа.

Но вот один из тласкаланцев схватил босую ногу правителя Такубы и прижал ее к пылающим угольям жаровни. Несколько мгновений стояла мертвая тишина, затем касик Такубы глухо застонал. Куаутемок повернулся к нему — только тогда я заметил, что его нога тоже стоит на горящих угольях.

— На что ты жалуешься, друг? — заговорил он твердым голосом. — Я тоже не отдыхаю на своем ложе, однако молчу! Смотри на меня, друг, и не выдавай своих страданий.

Я услышал, как заскрипело перо по бумаге: писец записал его слова. В этот миг Куаутемок повернул голову и увидел меня. Его лицо было свинцовым от боли, но когда он обратился ко мне, я услышал все тот же неторопливый, ясный голос, который столько раз звучал на большом совете.

— Увы, ты тоже здесь, друг мой теуль? — сказал Куаутемок. — Я надеялся, что тебя они пощадят. Теперь ты видишь, что значит верить испанцам. Малинцин поклялся обходиться со мной с уважением, вот он и воздает мне честь горящими углями и раскаленными клещами. Они думают, что мы спрятали сокровища, и пытаются вырвать у нас эту тайну. Но ведь ты знаешь, теуль, что это неправда. Если бы у нас были сокровища, разве бы мы не отдали их сами нашим победителям, божественным сыновьям Кецалькоатля? Ты знаешь, что у нас не осталось ничего, кроме развалин наших городов и праха наших близких.

— Молчи, собака! — оборвал его один из палачей и ударил по лицу. Но я уже понял и в глубине души поклялся, что скорее умру, чем выдам тайну своего собрата. Скрыв от алчных испанцев сокровища, Куаутемок хоть в этом мог одержать над ними победу. Нет, я не предам его в последнем бою!

Так я дал клятву, которой тут же было суждено подвергнуться испытанию. По знаку де Гарсиа тласкаланцы схватили меня и привязали к третьему креслу. Затем он склонился к моему уху и заговорил по-испански:

— Пути господни неисповедимы, кузен Вингфилд. Ты охотился за мной по всему свету, мы не раз встречались, и каждый раз было тебе на горе. Я думал, что разделаюсь с тобой на рабском корабле, я надеялся, что акулы прикончат тебя в море, но ты каким-то образом всегда ускользал от меня, мой преследователь, и я каждый раз сожалел об этом, узнавая правду. Но теперь я ни о чем не жалею. Теперь я знаю, что тебе был уготован сегодняшний день. На сей раз ты от меня не уйдешь, кузен Вингфилд, и я надеюсь, что мы проведем с тобой несколько приятных дней, прежде чем расстаться навсегда. Я буду с тобой обходителен. Выбирай сам, с чего нам начать. К сожалению, выбор не так богат, как бы мне хотелось; святая инквизиция еще не прибыла сюда со своими милосердными орудиями, но я собрал все, что мог. Эти дикари ничего не понимают в своем деле: у них хватило воображения только на горящие угли. У меня, как видишь, больше фантазии, — де Гарсиа показал на различные орудия пыток. — Итак, что тебе больше нравятся?

Я не ответил, решив не издавать ни звука, что бы со мной ни делали.

— Сейчас подумаем, подумаем, — продолжал де Гарсиа, теребя свою бородку. — Ага, есть! Эй, рабы, сюда!

Я не хочу описывать пережитые мной страдания, чтобы не возбудить ужас в душе того, кому доведется прочесть мою историю. Достаточно будет сказать, что этот дьявол с помощью тласкаланцев истязал меня в течение двух с лишним часов, подвергая самым ужасным мучениям. Он перепробовал на мне все пытки, какие только мог придумать, проявив в этом деле незаурядные способности и неистощимую изобретательность. Когда я временами терял сознание, меня тотчас приводили в себя ведрами холодной воды и водкой, которую вливали мне в рот. Но, несмотря на все это, я с гордостью могу сказать, что за два с лишним часа невыносимых страданий не издал ни единого стона и не произнес ни слова. А ведь я испытывал не только телесные муки. Мой враг, не переставая, осыпал меня издевками и насмешками, терзавшими мою душу сильнее, чем орудия пыток и горящие угли терзали мою плоть. Наконец де Гарсиа выбился из сил и, обозвав меня упрямой английской свиньей, приостановил пытку. В этот момент в залитую кровью комнату вошел Кортес, а за ним — Марина.

— Как дела? — спокойно спросил Кортес, хотя лицо его побелело при виде всех ужасов.

— Касик Такубы признался, что золото спрятано у него в саду, — ответил писец, заглянув в свои бумаги. — Двое других молчат, генерал.

Я услышал, как Кортес пробормотал про себя:

— Какие люди! Поистине железные…

Затем громко приказал:

— Завтра отнесите касика в сад, о котором он говорил; пусть покажет, где лежит золото. А этих двух оставьте на сегодня в покое. Может быть, за ночь они образумятся. Надеюсь на это, надеюсь ради их же блага!

Кортес отошел в дальний угол и начал совещаться с Сарседой я другими палачами. Передо мной и Куаутемоком осталась одна Марина. Некоторое время она смотрела на принца почти с ужасом, затем странный огонь промелькнул в ее прекрасных главах и она тихо обратилась к нему по-ацтекски:

— Помнишь, Куаутемок, как ты однажды оттолкнул меня там, в Табаско, и что я тебе тогда сказала? Я говорила, что возвышусь без твоей помощи и вопреки тебе. Видишь, все сбылось, и даже больше того, ибо смотри, до чего ты дошел! Скажи, ты не жалеешь о том далеком дне, Куаутемок? Я жалею, хотя многие женщины на моем месте только радовались бы, увидев тебя вбеде.

— Женщина, — ответил принц хриплым голосом, — ты предала свою родину, унизила меня и довела до пыток. Да, если бы не ты, пожалуй, все было бы по-другому. Да, я сожалею — сожалею о том, что не убил тебя сразу. Но да будет впредь имя твое постыдной бранью в устах каждого честного человека, да будет душа твоя проклята навеки и да испытаешь ты еще при жизни самую страшную измену и унижение! Твое предсказание сбылось, женщина. Но и мое исполнится!

Марина, трепеща, отвернулась и некоторое время не могла произнести ни слова. Но вот взгляд индеанки упал на меня, и слезы полились из ее глаз.

— Увы, друг мой, — пробормотала она, — бедный, бедный…

— Не плачь надо мной, Марина, — отозвался я по-ацтекски. — Какой толк от твоих слез? Лучше помоги мне, если можешь!

— О, если бы я могла! — воскликнула она, рыдая, повернулась и выбежала из комнаты пыток. Кортес последовал за ней.

К нам снова приблизились испанцы. Они подняли Куаутемока и касика Такубы и понесли на руках, потому что те не могли идти, а касик вообще был без сознания.

— Прощай, теуль! — сказал мне Куаутемок, когда его проносили мимо. — Ты поистине благородный человек, настоящий сын Кецалькоатля. Да вознаградят тебя боги за все, что ты выстрадал ради меня и моего народа, ибо я наградить тебя не могу.

Это были последние слова Куаутемока, которые мне довелось услышать, ибо в следующее мгновение его вынесли из комнаты.

Я остался один лицом к лицу с тласкаланцами и де Гарсиа. Он не переставал надо мной насмехаться:

— Что, друг мой Вингфилд, устал немножко? Ничего, все дело в привычке! Игра трудна только поначалу. За ночь сон освежит тебя, а утром ты проснешься новым человеком. Ты, наверное, думаешь, что худшее уже позади, что на большее я не способен? Глупец, это только цветики. Ты, конечно, воображаешь, что твое упрямство злит меня? Опять ошибка! Я молюсь о том, чтобы ты не вздумал заговорить, дружок! Я готов отказаться от своей доли спрятанного золота, лишь бы провести с тобой еще пару подобных деньков! Я могу расплатиться с тобой сполна — мне посчастливилось найти такой способ. Ведь можно терзать не только плоть, не правда ли? Когда я хотел отомстить твоему отцу, я поразил ту, которую он любил. А теперь я добрался и до тебя. Ты, конечно, не понимаешь, о чем идет речь? Хорошо, я скажу. Может быть, ты знаешь некую знатную индеанку царского рода по имени Отоми?

— Отоми? Что с ней? — воскликнул я, впервые разжав уста, ибо страх за нее поразил меня сильнее, чем перенесенные пытки.

— О, какая удача! Наконец-таки я нашел способ заставить тебя говорить. Завтра ты у меня будешь соловьем разливаться! А способ простой: Отоми, дочь Монтесумы, и, кстати, весьма приятная дама, согласно обычаям индейцев, стала твоей женой, кузен Вингфилд. Я знаю всю вашу историю. Так вот, твоя жена в моей власти, и я тебе это докажу. Сейчас ее приведут сюда; можете утешить друг друга. Но завтра она сядет на твое место, и на твоих глазах ей придется испытать все, что испытал здесь ты. Слышишь, собака? О, тогда ты заговоришь! Ты скажешь все, только боюсь, будет слишком поздно!

Первый раз за все время я почувствовал, что силы мои сломлены, и начал молить своего злейшего врага о милосердии.

— Пощади ее! — стонал я. — Делай со мной, что хочешь, но ее пощади! Ведь есть же у тебя сердце, даже у тебя, ибо и ты человек. Ты никогда этого не сделаешь, и Кортес этого не допустит.

— Кортес? — рассмеялся де Гарсиа. — Кортес ничего не узнает, пока все не будет кончено. У меня есть его письменный приказ — использовать все способы, чтобы вырвать у тебя признание. Пытки не помогли — значит, остается только этот способ. А что касается остального, то, по-видимому, ты меня плохо знаешь. Тебе известно, что такое ненависть, потому что ты меня ненавидишь. Так вот, увеличь это чувство в десять раз и тогда ты поймешь, как я ненавижу тебя. Я ненавижу тебя за твою семью, за то, что у тебя глаза твоей матери, но больше всего — за тебя самого! Меня, испанского дворянина, ты избил палкой, как собаку! Разве может хоть что-нибудь остановить меня теперь, когда я могу, наконец, удовлетворить свою ненависть? Ты смелый человек, но сейчас ты дрожишь, сейчас и ты узнал муки ужаса. Какое счастье! Теперь я могу сказать все начистоту: я боюсь тебя, Томас Вингфилд. Я испугался, когда встретился с тобой впервые — у меня были на то причины, — и только поэтому пытался тебя убить. По временам я не мог спать от необъяснимого ужаса, который ты мне внушал. Из-за тебя я бежал из Испании, из-за тебя я вел себя, как трус, во многих схватках. В этой странной дуэли мне всегда везло, но все равно я боялся тебя по-прежнему. Я боюсь тебя и сейчас. Если бы мог, я бы убил тебя сразу, но тогда твой призрак начал бы преследовать меня вместе с призраком твоей матери, а главное — мне пришлось бы ответить за тебя Кортесу. Страх кузен Вингфилд, — отец жестокости. Страх перед тобой заставляет меня быть беспощадным. Я знаю, что в конечном счете ты меня победишь, живой или мертвый, но сейчас моя очередь торжествовать. Пока в тебе или в тех, кто тебе дорог, теплится жизнь, я буду делать все, чтобы довести тебя или твоих близких до позора, унижения и гибели. А почему бы и нет? Ведь я уже погубил твою мать, кузен, хотя мне и пришлось это сделать, чтобы спасти свою жизнь. Мне все равно нет прощения — сделанного не переделать! Ты гнался за мной, чтобы отомстить, и рано или поздно твоей рукой или с твоей помощью эта месть свершится. Но сегодня мой час, и я им воспользуюсь, хотя бы для этого мне пришлось превратиться в мясника!

Внезапно де Гарсиа повернулся и вышел из комнаты, а я от слабости и боли потерял сознание.

Очнулся я на чем-то вроде ложа и почувствовал, что путы мои сняты. Надо мной склонилась какая-то женщина. Шепча слова жалости и любви, она перевязывала мои раны.

Была уже ночь, но в комнате горел светильник, и в его мерцании я разглядел, что женщина эта была не кто иная, как Отоми, но уже не измученная и истощенная, а почти столь же прекрасная, как задолго до дней голодной осады.

— Отоми, ты здесь! — прошептал я израненными губами и застонал, потому что вместе с сознанием в моей памяти всплыли угрозы де Гарсиа.

— Да, любимый, это я, — тихо отозвалась Отоми. — Мне позволили ухаживать за тобой. Проклятые, что они с тобой сделали? Если бы я могла отомстить!..

Отоми разрыдалась.

— Тш-ш-ш! — проговорил я. — Тише. У нас есть еда?

— Сколько угодно. Принесла женщина от Марины.

— Дай мне поесть, Отоми.

Она принялась меня кормить, и постепенно смертельная слабость прошла. Осталась только боль, раздиравшая на части мое бедное тело.

— Слушай, Отоми, ты видела де Гарсиа?

— Нет, муж мой. Два дня назад меня разлучили с моей сестрой Течуишпо и другими женщинами, но обращались со мной хорошо, и я не видела ни одного испанца, если не считать солдат, с которыми сюда пришла. Они сказали, что ты болен. О, теперь-то я знаю, что это за болезни…

И она снова заплакала.

— Однако кто-то тебя увидел и донес, что ты моя жена.

— Это понятно, — ответила Отоми. — Все ацтеки знали о нашей женитьбе, сохранить подобную тайну невозможно. Но за что они тебя так мучили? За то, что ты сражался против них?

— Мы одни? — спросил я.

— Снаружи стоит стража, но в комнате мы одни.

— Тогда наклонись поближе, и я тебе скажу.

Когда я объяснил Отоми все, она вскочила на ноги с горящими главами и заговорила, прижимая руки к сердцу:

— О, я любила тебя и раньше, но теперь люблю еще сильнее, если только это возможно! Кто вынес бы подобные страдания, сохранив верность клятве и побежденным друзьям? Да будет благословен день, когда я впервые увидела твое лицо, о муж мой, самый верный из всех людей! Но те, кто посмел это сделать с тобой, где они? Теперь они не придут, правда? Теперь все кончено, и я буду ухаживать за тобой, пока ты не поправишься. Ведь иначе они не пустили бы меня к тебе!

— Увы, Отоми, я должен тебе сказать правду: ничто еще не кончено!

И прерывающимся голосом я рассказал ей все, да, все, потому что не имел права ничего скрывать. Я объяснил ей, для чего ее привели сюда. Она выслушала меня молча, и только губы ее побелели.

— Поистине теули превзошли наших жрецов, — заговорила она, когда я кончил. — Жрецы нашего народа пытают и приносят жертвы во славу богов, а не во имя золота и тайной злобы. Но что нам теперь делать? Скажи мне, муж мой, ты должен сказать!

— Я не смею, — простонал я.

— Ты словно девочка, которая не решается признаться в сжигающей ее любви, — проговорила Отоми с печальной и гордой усмешкой. — Хорошо, я скажу за тебя. Ты думал о том, что этой ночью мы должны умереть.

— Да, — ответил я. — Умереть сейчас или умереть завтра, испытав все муки и унижения, — иного выбора у нас нет. Если бог нам не поможет, мы должны помочь себе сами, а способ у нас только один.

— Бог? Нет никакого бога! Было время, когда я усомнилась в богах своего народа и обратилась к твоему божеству. Но сейчас я отвергаю и проклинаю его! Если бы был милосердный бог, о котором ты говорил мне, разве бы он допустил подобное? Ты единственный мой бог, и только тебе я поклоняюсь, Нечего взывать к тому, чего нет! А если что-то и есть, то все равно никто не услышит наши жалобы и не увидит наши страдания. Поэтому будем надеяться только на себя. Вон лежат веревки. На окне есть решетка. Одно мгновение — и мы улетим за пределы солнца, прочь от жестокости теулей или просто уснем навеки. Но пока еще у нас есть время. Давай поговорим немного! Вряд ли они приступят к пыткам до рассвета, а к рассвету мы будем уже далеко.

И мы повели беседу, насколько мне позволяла боль. Мы вспоминали о нашей первой встрече, о том, как Отоми была отдана мне, богу Тескатлипоке, Душе Мира, о дне, когда мы лежали бок о бок на жертвенном алтаре, о нашей настоящей свадьбе, об осаде Теночтитлана и о смерти нашего первенца. Так мы проговорили далеко за полночь и умолкли лишь часа в два утра. Гнетущая тишина воцарилась в темнице. Наконец Отоми обратилась ко мне, и голос ее зазвучал торжественно и глухо:

— Муж мой, ты измучен болью, а я усталостью. Время совершить неизбежное. Печальна наша судьба, но впереди нас ждет, наконец, покой. Благодарю тебя, муж мой, за твою доброту, но еще больше благодарю тебя за верность моей семье и моему народу. Прикажи приготовить все для нашего последнего странствия.

— Приготовь, — ответил я.

Отоми встала и занялась веревками. Вскоре все было сделано. Час смерти пробил.

— Помоги мне, Отоми, — попросил я. — Я сам не могу ходить.

Она подняла меня своими сильными нежными руками, и поставила на табурет под зарешеченным окном. Потом она накинула мне на шею петлю, встала со мной рядом и затянула вторую петлю у себя на горле. В торжественной тишине мы обменялись последним поцелуем. Все уже было сказано.

Но вдруг Отоми спросила меня:

— О чем ты думаешь в этот миг, муж мой? Обо мне и нашем мертвом ребенке или о той девушке, что живет далеко за морем? Нет, не отвечай! Я была счастлива в моей любви — этого достаточно. Сейчас любовь моя оборвется вместе с жизнью. Я ни о чем не жалею; мне жалко тебя. Прикажи, я оттолкну табурет. Скажи — да!

— Да, Отоми. Нам не на что надеяться, кроме смерти. Я не могу изменить Куаутемоку, и я не вынесу твоего позора и мучений.

— Тогда поцелуй меня в последний раз!

Я снова поцеловал ее, и Отоми толкнула табурет, пытаясь его опрокинуть. В тот же миг двери распахнулись и снова быстро захлопнулись. Перед нами стояла закутанная женщина с факелом в одной руке и каким-то узлом в другой. Увидев эту ужасную сцену, она бросилась к нам с криком:

— Что вы делаете? Ты сошел с ума, теуль!

Я сразу узнал голос Марины.

— Кто эта женщина, муж мой? — спросила Отоми. — Откуда она тебя знает, и почему она мешает нам умереть спокойно?

— Я Марина, — ответила закутанная гостья. — Я пришла вас спасти, если только смогу.

Глава 30

ПОБЕГ
Отоми сбросила петлю с шеи и, спустившись на пол, встала перед Мариной.

— Так это ты, Марина? — заговорила она гордо и холодно. — И ты пришла нас спасти, ты, погубившая свою родину, отдавшая тысячи ее детей на поругание, смерть и пытки? Если бы я была одна, я предпочла бы обойтись без твоей помощи и умереть, как я этого хотела.

Никогда еще Отоми не выглядела так царственно, как в тот миг, когда отказалась от последней возможности на спасение ради того, чтобы высказать все свое презрение той, кого она называла предательницей. Впрочем, Марина и была предательницей. Если бы не она, Кортес вряд ли покорил бы Анауак.

Я задрожал, услышав гневные слова Отоми. Несмотря на все перенесенные страдания, жизнь все еще была мне дорога, хотя десять секунд назад я был готов переступить порог смерти. Неужели Марина сейчас уйдет, и мы погибнем? Но этого не случилось. Марина только отпрянула и задрожала под взглядом Отоми.

Удивительный контраст являла столь несхожая красота этих двух женщин, стоявших лицом к лицу в камере пыток, но еще разительнее было превосходство царственного духа обреченной на позорную смерть или на еще более постыдную жизнь принцессы над этой индеанкой, которую судьба на миг вознесла до звезд.

— Скажи, принцесса, — заговорила Марина своим нежным голосом, — если мне не солгали, ты сама легла на жертвенный камень рядом с этим человеком? Почему ты это сделала?

— Потому что я его люблю.

— По той же причине и я, Марина, бросила свою честь на другой алтарь, по той же причине я пошла против детей своего народа — я люблю другого человека. Только из любви к Кортесу я помогала ему, поэтому не презирай меня. Твоя любовь поможет тебе оправдать мою, ибо для нас, женщин, любовь — это все, Если я виновата, за эту вину я готова нести самое тяжкое наказание.

— Поистине ты его заслужила, — подхватила Отоми. — Моя любовь никому не причинила зла, а что сделала твоя? Смотри — вот лишь одно зерно твоего посева! На этом кресле твой хозяин Кортес пытал императора Куаутемока, нарушив все свои клятвы! А на этом рядом с ним сидел мой муж и твой друг теуль, которого Кортес отдал в руки его злейшему врагу де Гарсиа, или Сарседе. Смотри, что он с ним сделал! О нет, не отворачивайся, добрая женщина, смотри на его раны! Подумай, до какого ужаса нас довели, если мы оба готовы умереть здесь, как собаки: мой муж — потому, что он не может пережить, чтобы меня тоже пытали, я — потому, что дочь Монтесумы, принцесса народа отоми, не дойдет до подобного позора. Лучше смерть! А ведь это только один колосок твоей жатвы, отверженная изменница! На развалинах Теночтитлана ты соберешь богатый урожай позора и смерти. Если бы на то была моя воля, я бы скорей умерла десять раз, чем приняла спасение из рук, залитых кровью моего народа! Когда-то он был и твоим…

— О, замолчи, замолчи, умоляю! — простонала Марина, закрывая лицо руками, словно устрашенная видом Отоми. — Что сделано, то сделано — зачем ты меня терзаешь? Но неужели тебя, принцессу Отоми, привели сюда, чтобы пытать?

— Да, пытать, и на глазах моего мужа! А чем дочь Монтесумы, принцесса народа отоми, лучше императора Анауака? Если их не останавливает то, что я женщина, разве их удержит мой недавно еще высокий сан?

— Кортес ничего об этом не знает, клянусь! — воскликнула Марина. — А все остальное его заставили сделать солдаты. Они бунтуют и кричат, что он украл сокровища, которых Кортес сам никогда не видел. Но в этом злодеянии он не повинен! Он не знает…

— Тогда пусть спросит у Сарседы, своего подручного.

— Обещаю, я сделаю все, что могу, чтобы отплатить за это Сарседе. Но время идет, принцесса. Я пришла сюда с ведома Кортеса, чтобы попытаться выведать у твоего мужа теуля тайну сокровищ Монтесумы. Но ради нашей с ним дружбы я готова обмануть Кортеса и помочь вам обоим бежать. Ты отказываешься от моей помощи?

Отоми промолчала. Тогда впервые заговорил я:

— Нет, Марина, мне вовсе не хочется умереть в петле, как какому-нибудь вору. Но как этого избежать?

— Надежды, по правде говоря, мало, но я подумала, что если вы выберетесь из тюрьмы переодетыми, может быть, вам удастся скрыться. До рассвета в лагере вряд ли кто проснется, а если и найдутся такие, то лишь немногие из них сумеют отличить человека от дерева. Все перепились. Смотри, теуль, я принесла тебе одежду испанского солдата. Кожа у тебя смуглая, и в полумраке ты сойдешь за испанца. Для принцессы, твоей жены, я достала другое платье. Мне стыдно его предлагать, но это единственное, в чем женщина может свободно ходить по лагерю ночью. Кроме того, я принесла тебе меч, который у тебя отобрали, хотя и знаю, что когда-то им владел другой человек.

Не переставая говорить, Марина развязала свой узел и вынула из него одежду я меч, тот самый, что я отнял у испанца Диаса в кровавую «Ночь печаля». Но сначала Марина вытащила женское платье и подала его Отоми. Я увидел желто-красный наряд, какой у индейцев носят только определенные женщины, сопровождающие войска. Отоми тоже увидела его и отпрянула.

— Женщина, ты принесла мне свое собственное платье, — проговорила она спокойно, но с таким презрением, с такой дикарской гордостью, что даже я, привыкший к людям ее племени, был поражен. — Наверное, ты ошиблась. Во всяком случае, я его не надену.

— О, это уже слишком! — пробормотала Марина, теряя терпение и тщетно пытаясь скрыть злые слезы, выступившие у нее на глазах. — Я не могу больше этого выносить. Прощайте, я ухожу.

Марина начала завязывать увел, но я поспешил вмешаться:

— Прости ее, Марина! Это горе заставило Отоми так говорить!

Желание бежать росло во мне с каждой минутой. Повернувшись к Отоми, я сказал:

— Прошу тебя, будь добрее, жена, хотя бы ради меня. Марина — наша последняя надежда.

— Лучше бы она дала лам умереть спокойно, муж мой! Хорошо, ради тебя я надену наряд шлюхи. Но как мы выберемся отсюда, а потом из лагеря? Кто откроет нам дверь, кто удалит стражу? И даже если нас не заметят, сможешь ли ты идти?

— Дверь не откроется, принцесса, — ответила Марина, — тот кто меня впустил, ждет снаружи, чтобы запереть ее, когда я выйду. Но стражи нечего опасаться, верьте мне. Смотри, теуль, решетка на окне деревянная, твой меч быстро с ней справится. А если вас потом заметят, притворись пьяным солдатом, которого женщина ведет к его отряду. Что будет после — я сама не знаю. Знаю только, что ради вас обоих я рискую жизнью. Если откроется, что я вам помогла бежать, мне будет нелегко смягчить гнев Кортеса. Война кончилась, слава богу, но — увы! — теперь я ему уже не так нужна, как раньше.

— Я кое-как могу прыгать на правой ноге, — сказал я. — В остальном придется положиться на волю случая. Хуже, чем сейчас, нам все равно не будет.

— Прощай, теуль, больше мне нельзя задерживаться. Я сделала все, что могла. Пусть твоя счастливая звезда поможет тебе уйти невредимым. Бели мы никогда больше не встретимся, прошу тебя, теуль, не думай хоть ты обо мне плохо, потому что в мире и без того найдется много людей, которые будут меня проклинать.

— Прощай, Марина, — ответил я, и она ушла.

Мы слышали, как дверь закрылась за ней, и голоса людей, уносивших ее паланкин, постепенно замерли в отдалении. Потом все стихло. Отоми еще некоторое время прислушивалась, стоя у окна, но казалось, вся стража ушла, почему и куда — я до сих пор не знаю. Издалека доносились только хмельные голоса солдат.

— Теперь за дело! — сказал я Отоми.

— Как хочешь, муж мой, но, боюсь, все это бессмысленно. Я не верю этой женщине. Изменница предаст и нас. На худой конец теперь у тебя есть меч, и ты сумеешь им воспользоваться.

— О чем тут говорить? — возразил я. — В жизни нет ничего страшней пыток и смерти, а нас ждет и то и другое. Чего же нам еще спасаться?

Я сел на табурет и, пользуясь тем, что руки мои остались сильны и невредимы, принялся вырубать острым мечом деревянные прутья решетки один за другим, пока не проделал отверстие, через которое можно было протиснуться. За все это время никто поблизости не появлялся. Затем Отоми помогла мне одеться в принесенный Мариной костюм испанского солдата — сам я не смог бы с ним справиться. Трудно представить, какие муки испытывал я, надевая проклятое платье, а особенно натягивая длинные испанские сапоги на свои обожженные ноги. Несколько раз я останавливался и спрашивал себя: не лучше ли просто умереть, чем терпеть такую ужасную боль? Наконец с этим было покончено, и теперь пришла очередь Отоми облачиться в позорный наряд, который для большинства индианок был страшнее смерти. Мне кажется, что, надевая его, она испытывала еще большие страдания, чем я, хотя и другого рода, ибо для гордой Отоми это платье было ужаснее тернового венца.

Но вот переодевание закончилось. Отоми жеманно прошлась передо мной и спросила с дикой насмешливой улыбкой:

— Ну как, солдатик, хороша ли я? Ах, душка!..

— Перестань дурачиться! — оборвал я ее. — Какая разница, во что мы переодеты, если речь идет о жизни?

— Большая, муж мой. Но тебе, мужчине и чужестранцу, этого не понять! Я пролезу в окно первой и буду ждать тебя. Если ты не сможешь последовать за мной, я вернусь, и мы покончим с этим маскарадом.

Отоми быстро проскользнула в отверстие — она была сильна и гибка, словно оцелот.[576] Поднявшись на табурет, я постарался сделать то же самое, насколько позволяли мои раны. Мне удалось наполовину высунуться из окна, но тут я застрял и повис, как дохлая кошка. Наконец Отоми буквально выдернула меня наружу, и мы оба свалились на землю. Я не смог удержать стона. Отоми поставила меня на ноги, вернее на ногу, потому что я мог ступать только на одну из них, и мы огляделись. Вокруг не было ни души; даже пьяные вопли в лагере стихли. Вершина Попокатепетля уже розовела под первыми лучами солнца. В долину спускался рассвет.

— Куда теперь? — спросил я.

Хорошо еще, что Отоми с ее сестрой, женой Куаутемока, и другим женщинам разрешили свободно ходить по лагерю, и она, подобно большинству индейцев, прекрасно запоминала дорогу, по которой прошла хоть раз, так что теперь Отоми могла вести меня хоть в кромешной тьме.

— Пойдем к южным воротам, — прошептала она, — может быть, теперь, когда бои кончились, их не охраняют. По крайней мере эту дорогу я знаю.

Мы двинулись вперед. Я прыгал на одной ноге, опираясь на плечо Отоми. С большим трудом мы одолели ярдов триста, никого не встретив, но тут счастье нам изменило. Завернув за угол какого-то дома, мы лицом к лицу столкнулись с тремя солдатами, возвращавшимися к себе в сопровождении нескольких слуг после ночной попойки.

— Это еще кто здесь? — заорал один из них. — Как тебя зовут, друг?

— Доброй ночи, братец, бай-бай! — ответил я по-испански хриплым голосом пьяницы.

— Ты хочешь сказать, доброе утром — рассмеялся солдат, потому что уже светало. — Но как твое имя? Я что-то тебя не знаю, хотя рожа твоя мне знакома. Уж не встречались ли мы в бою?

— Не имеешь права спрашивать мое имя! — важно ответил я, раскачиваясь взад и вперед. — Не дай бог, узнает мой капитан, — тогда всем не поздоровится. Он у нас непьющий. Дай руку, девка, пора спать, бай-бай. Видишь, солнце уже садится!

Солдаты расхохотались. Один из них обратился к Отоми:

— Брось этого пьяного дурня, красотка, пойдем с нами!

Он потянул ее за руку, но тут Отоми повернулась к нему с таким свирепым видом, что испанец от удивления отступил, и мы, шатаясь, побрели дальше.

Когда угол дома скрыл нас от солдат, силы меня оставили, и я рухнул на землю от невыносимой боли: пока солдаты могли нас видеть, мне приходилось ступать на раненую ногу, чтобы не возбудить их подозрения. Отоми попыталась меня поднять.

— Вставай, любимый! — умоляла она. — Надо идти или мы погибнем.

С мучительным стоном я поднялся на ноги. Ценой каких страданий добрались мы до южных ворот — невозможно сказать. Мне казалось, я десять раз умру, прежде чем их достигну. Но вот, наконец, ворота и возле них, по счастью, ни одного солдата: все испанцы спали в караульне. Только три тласкаланца дремали у маленького костра, завернувшись с головой в свои плащи-одеяла. На рассвете посвежело.

— Открывайте ворота, собаки! — гордо потребовал я.

Увидев перед собой испанского солдата, один ив тласкаланцев встал на ноги, затем, помедлив, спросил:

— Зачем? Кто приказал?

Я не видел его лица, скрытого одеялом, но голос показался мне знакомым, и страх охватил меня. Однако нужно было отвечать.

— Зачем? А затем, что я пьян и хочу проспаться на травке, пока протрезвлюсь. Кто приказал? Я приказал, дежурный офицер! Живей, не то я прикажу тебя сечь до тех пор, пока ты не отучишься навсегда задавать дурацкие вопросы. Слышишь?

Тласкаланец заколебался.

— Может, разбудить теулей? — обратился он к своему товарищу.

— Не надо, — ответил тот. — Господин Сарседа устал и приказал его зря не беспокоить. Пропусти их или не выпускай, только его не буди.

Я задрожал с головы до ног: в караульне был де Гарсиа! Что, если он уже проснулся? Что, если он сейчас выйдет и увидит меня? И в довершение всего я узнал, наконец, голос тласкаланца, — это был один из пытавших меня мучителей. Только бы он не увидел моего лица! Палач наверняка узнает свою жертву.

Оцепенев от ужаса, я не мог произнести ни слова, и если бы не Отоми, моя история на этом бы окончилась. Но тут она вступила в свою роль и сыграла ее превосходно. Солеными солдатскими шуточками Отоми заставила тласкаланца рассмеяться, и он открыл перед нами ворота. Мы уже миновали их, когда от внезапного приступа слабости я споткнулся, упал и покатился по земле.

— Вставай, дружок, вставай! — тянула меня Отоми с грубым смехом. — Если хочешь спать, подожди, пока мы доберемся до какого-нибудь укромного местечка под кустом!

Она нагнулась, чтобы поднять меня. Тласкаланец со смехом поспешил ей на помощь, и, опираясь на них, мне удалось встать на ноги. Но когда я встал, шляпа, и без того едва прикрывавшая мое лицо, упала на землю. Тласкаланец подобрал ее, протянул мне, и в этот миг наши глава встретились. Хорошо еще, что свет падал сзади, так что мое лицо оказалось в тени.

В следующее мгновение я, подпрыгивая, двинулся дальше, но, оглянувшись, увидел, что тласкаланец с растерянным видом смотрит нам вслед, словно не веря своим глазам.

— Он узнал меня, — шепнул я Отоми. — Сейчас он опомнится и побежит за нами.

— Скорей, скорей, — умоляла она. — Вон за тем поворотом заросли агав. Там мы спрячемся.

— Не могу! Сил нет, — прохрипел я и начал снова валиться.

Отоми едва успела меня подхватить. И вдруг, напрягая все силы, она подняла меня на руки и понесла, словно мать ребенка, прижимая к своей груди. Любовь и отчаяние помогли ей пронести меня так шагов пятьдесят до края насаждений агавы, но здесь мы оба рухнули наземь.

Я скосил глаза на тропинку, по которой мы шли. Там из-за угла появился тласкаланец с утыканной обсидиановыми остриями палицей. Как видно, он решил избавиться от всех сомнений.

— Конец, — прохрипел я. — Он идет сюда.

Вместо ответа Отоми выхватила мой меч из ножен и сунула его рядом в траву.

— А теперь закрой глаза, — шепнула она. — Сделай вид, что спишь. Это наша последняя надежда.

Я закрыл лицо локтем и притворился спящим. Мне было слышно, как тласкаланец шел через заросли. Еще мгновение — и он уже стоял надо мной.

— Чего тебе надо? — спросила Отоми. — Ты что, не видишь — он спит? Не буди его!

— Сначала я должен взглянуть на этого человека, женщина, — ответил тласкаланец, отстраняя мою руку. — О, боги, я так и думал! Это тот самый теуль, с которым мы вчера возились. Он сбежал!

— Ты с ума сошел! — рассмеялась Отоми. — Если он и сбежал, то только от пьяной драки и выпивки.

— Ты лжешь, женщина, или просто ничего не слышала. Этот человек знает тайну сокровищ Монтесумы. За него дадут царскую награду!

И тласкаланец взмахнул палицей.

— Стой, зачем же тогда его убивать? Я, конечно, ничего не знаю. Бери его, если хочешь. Мне этот пьяный дурень давно надоел.

— А ведь верно! Убивать его глупо. Лучше я приведу его живым к господину Сарседе, за это он меня и похвалит и наградит. Эй, помоги мне!

— Управляйся сам, — сердито ответила Отоми. — Только сначала пошарь у него в карманах: может, там найдется, чем поживиться нам обоим?

— Тоже верно, — проговорил тласкаланец, опустился передо мной на колени и начал выворачивать мои карманы.

Отоми стояла над ним. Внезапно я увидел, как исказилось ее лицо и в глазах сверкнуло жуткое пламя, такое же, как в глазах жрецов, приносящих жертву. Быстрее мысли она схватила меч из травы и со всего размаху обрушила его на затылок тласкаланца.

Он упал, не издав ни звука. Отоми тоже упала, но уже через мгновение она снова стояла на ногах, сжимая обнаженный меч и не сводя с убитого страшного взгляда.

— Вставай, пока другие его не хватились! Ты должен встать!

И вот мы снова двинулись вперед, продираясь сквозь заросли. Сознание мое мутилось, проваливаясь в черную бездну. Иногда мне чудилось, что все это страшный сон, и во сне я шел по раскаленному докрасна железу. Как сквозь туман, увидел я каких-то людей с поднятыми копьями, Отоми, бегущую им навстречу с простертыми руками, и больше я ничего не помню.

Глава 31

ОТОМИ ГОВОРИТ СО СВОИМ НАРОДОМ
Я очнулся в тускло освещенной пещере. Надо мной склонилась Отоми, а чуть поодаль — какой-то человек подбрасывал сухие стебли агавы в огонь под кипящим горшком.

— Где мы? — спросил я. — Что произошло?

— Мы спасены, любимый, — ответила Отоми. — Во всяком случае на время ты в безопасности. Поешь, потом я все расскажу.

Она принесла мне похлебки, лепешек, и я с жадностью набросился на еду. Когда голод был утолен, Отоми заговорила:

— Ты помнишь, как тласкаланец бросился за нами и как я… как я от него избавилась?

— Помню, хотя и не понимаю, откуда у тебя взялись силы убить его.

— Мне дали их любовь и отчаяние, но не хотела бы я это повторять. Не вспоминай, муж мой. Страшно подумать… Я только тем и утешаюсь, что, наверное, не убила его: меч повернулся у меня в руке и, пожалуй, только оглушить тласкаланца. Потом мы бросились бежать. Через некоторое время я оглянулась и увидела его двух товарищей: они шли по нашим следам. Около бесчувственного тласкаланца они остановились, а затем со всех ног бросились за нами в погоню. Ты едва двигался, твой разум мутился, а у меня уже не было сил нести тебя. Они нас настигали, но мы все шли вперед, пока между нами не осталось всего шагов пятьдесят. И тут я увидела, как из зарослей на нас бросилось человек восемь вооруженных воинов. Это были люди моего племени, отоми, твои солдаты. Они следили за испанским лагерем и, увидев испанца, хотели его убить. И они едва не убили тебя, потому что я так задыхалась, что не могла говорить. Наконец мне удалось в двух словах сказать им, кто я, и объяснить, в каком ты положении. И тут подоспели тласкаланцы. Я позвала своих отоми на помощь, и они бросились на врагов, прежде чем те успели опомниться. Одного убили на месте, другого взяли в плен. Потом воины сделали носилки и без отдыха несли тебя двадцать лиг, все дальше в горы, пока мы не добрались до этого тайного убежища. Здесь ты пролежал три дня и три ночи. Теули искали тебя везде и всюду, но не нашли. Только вчера двое из них с десятком тласкаланцев прошли в ста шагах от пещеры, и мне стоило немалого труда удержать моих воинов: они хотели на них напасть. Сейчас все ушли, и, я думаю, мы на время в безопасности. Когда тебе станет лучше, тронемся отсюда.

— Но куда идти? Мы теперь как птицы без гнезда, Отоми.

— Нам остается только просить убежища в Городе Сосен или бежать за море. Выбор невелик, муж мой.

— О море нечего и думать; сюда приходят только испанские корабли. А как нас встретят в Городе Сосен — не знаю. Ведь мы разгромлены, и тысячи воинов отоми погибли.

— Придется рискнуть, муж мой. В Анауаке есть еще верные сердца, которые сумеют постоять за себя и за нас в эту годину скорби. Мы ведь с тобой пережили и не такие опасности! А теперь дай я перевяжу твои раны. Отдохни.

В этой горной пещере я пролежал еще три дня. Отоми ухаживала за мной. На четвертую ночь, когда меня уже можно было нести на носилках — ходить самостоятельно я начал только через несколько недель, — мы тронулись в путь. Воины донесли меня на своих плечах до самого ущелья, за которым лежал Город Сосен.

Здесь нас остановили часовые. Отоми рассказала им нашу историю и попросила кого-нибудь отправиться вперед и предупредить старейшин города. Следом за вестниками двинулись и мы. Утомленные дальней дорогой воины шли медленно, и к воротам прекрасного города мы подошли как раз в тот миг, когда вечерняя варя осветила возвышающуюся над ним снежную вершину вулкана Хака, окрасив его дымный султан в багровые цвета расплавленного железа.

Слух о нашем прибытии разнесся по всему городу. Всюду собирались кучки народа, молча провожая нас взглядами, и лишь изредка какая-нибудь женщина, чей муж или сын погибли во время осады, посылала нам вслед проклятия.

Увы, нас встречали совсем иначе, чем год назад, когда мы прибыли в Город Сосен впервые. Тогда за нами следовала целая армия, верных десять тысяч воинов, музыканты, певцы, и путь наш был усыпав цветами, а теперь? Теперь мы были двумя жалкими беглецами, спасающимися от мести теулей. Четыре воина несли меня на носилках. Отоми шла рядом, потому что ее нести было некому, и женщины насмехались над ее нарядом продажной девки, — иного достать она не смогла. Жители города проклинали нас, как виновников своих бед, и хорошо еще, что они ограничивались только проклятиями!

Наконец мы пересекли площадь, на которую уже пала тень от теокалли, а когда приблизились к древнему, украшенному изваяниями дворцу, сразу наступили сумерки, и столб дыма над священной горой Хака осветился изнутри, словно раскаленный пламенем.

Во дворце почти ничего не было приготовлено, и в тот день мы поужинали при свете факела сухими тортильями, или пресными лепешками, запивая их водой, как самые последние из бедняков. Потом мы легли. Боль от ран мешала мне уснуть, и вскоре я услышал рядом плач Отоми. Думая, что я сплю, она тихо рыдала. Даже ее гордый дух был сломлен. До сих пор она так горько не плакала никогда, разве что над телом нашего первенца, умершего во время осады.

— О чем ты скорбишь, Отоми? — спросил я наконец.

— Я думала, ты спишь, — проговорила она в ответ прерывающимся голосом. — Иначе я бы не выдала своей боли. О муж мой, я скорблю обо всем, что выпало на долю нам и моему народу, но больше всего о тебе. До чего тебя довели! На тебя смотрят, как на последнего человека! А как нас встретили?!

— Ты ведь знаешь причину, жена, — ответил я. — Скажи лучше, что с нами сделают твои отоми? Убьют? Выдадут теулям?

— Завтра мы все узнаем. Но живой они меня не возьмут.

— И меня тоже. Лучше смерть, чем великодушные милости Кортеса и его подручного де Гарсиа. Но есть ли хотя бы надежда?

— Да, любимый, надежда есть. Сейчас отоми удручены и помнят только о том, что мы увели на смерть их лучших воинов. Однако у них добрые мужественные сердца, и если я сумею их тронуть, все может обойтись к лучшему. Мы с тобой ослабели от лишений, усталости и перенесенных страданий, а нам, пережившим столько опасностей, нужно быть сильными и смелыми. Спи, муж мой, дай мне подумать! Все будет хорошо. Ведь должны же наши несчастья когда-нибудь кончиться?

Я уснул и наутро проснулся с новыми силами — телесными и душевными, как всякий человек, освеженный отдыхом и ободренный сиянием дня.

Я открыл глаза, когда солнце уже стояло высоко, но Отоми встала на рассвете и не потратила эти три часа даром. Прежде всего она добилась, чтобы нам доставили приличную пищу и другую одежду, более подобающую нашему достоинству, чем старые лохмотья. Затем она созвала немногих знатных людей, которые даже в беде остались ей верными, и разослала их по городу, чтобы они известили всех о том, что в полдень принцесса Отоми будет говорить с народом со ступеней дворца. Она прекрасно знала, что душу толпы растрогать гораздо легче, чем холодные сердца старейшин.

— Ты думаешь, народ соберется? — спросил я.

— Не бойся, — ответила Отоми. — Их приведет желание увидеть тех, кто пережил осаду, и узнать от них правду. Конечно, придут и те, кто жаждет нам отомстить.

Отоми оказалась права. Ближе к полудню жители Города Сосен начали тысячами собираться на площади, и вскоре все пространство между ступенями дворца и подножием теокалли было черно от несметных толп.

Отоми расчесала свои волнистые волосы, украсив их цветами, накинула поверх белого одеяния с золотым поясом сверкающий плащ из перьев, а шею украсила великолепным изумрудным ожерельем, тем самым, что мне дал в сокровищнице Куаутемок; моя жена пронесла его через все опасности. Из украшений и символов власти, хранившихся во дворце, Отоми выбрала маленький жезл из черного дерева с золотым орнаментом. Несмотря на усталость и пережитые страдания, сейчас она выглядела самой царственной женщиной, какую я когда-либо видел.

Затем Отоми помогла мне лечь на мои грубые носилки и, когда настал полдень, приказала воинам, которые доставили меня через горы, нести носилки рядом с ней. Так мы появились в дверях дворца и заняли свое место на верхней площадке широкой лестницы.

Многотысячная толпа встретила нас громкими криками, подобными реву диких зверей, почуявших добычу. Этот рев, способный вселить ужас в любого храбреца, становился все громче и громче, и вскоре для меня не осталось сомнений, что он означает.

— Смерть им! — вопила толпа. — Выдать этих трусов теулям!

Отоми вышла вперед к краю площадки и молча подняла вверх свой черный скипетр. Солнце озаряло ее прекрасное лицо и величественную фигуру. Люди внизу бесновались. Тысячи голосов ревели и вопили, волнение все возрастало, и вот толпа ринулась к Отоми, чтобы растерзать ее на куски, но на самой последней ступени замерла и отхлынула, как волна от утеса. Потом снизу взвилось чье-то копье и просвистело мимо шеи Отоми над самым плечом.

Видя, что нам грозит верная смерть, и не желая погибать вместе с нами, воины поставили мои носилки на каменную площадку и укрылись во дворце. Но Отоми не дрогнула даже тогда, когда копье едва ее не пронзило. Презрительно и непоколебимо стояла она перед беснующейся толпой, как истинная королева среди сварливых женщин, и мало-помалу ее величие и мужество заставили всех умолкнуть. Когда, наконец, воцарилась тишина, Отоми заговорила звонким голосом, слышным всем собравшимся. Горькими были ее слова:

— Где я? Неужели это мой народ отоми? Может быть, мы сбились с дороги и попали к диким тласкаланцам? Слушай, народ отоми! Я одна, и голос у меня один — я не могу говорить с толпой. Изберите того, кто будет вашими устами, и пусть он выскажет все, что у вас на сердце.

Люди снова заволновались. Одни выкрикивали одно имя, другие — другое; в конце концов из толпы вышел жрец и знатный старейшина по имени Махтла. Этот Махтла пользовался среди отоми большой властью. В свое время он склонял соплеменников к союзу с испанцами и всеми силами противился посылке армии Куитлауаку для зашиты Теночтитлана.

Махтла был не один. Вместе с ним из толпы вышли еще четыре вождя. Взглянув на их одеяния, я узнал тласкаланцев, посланников Кортеса, и сердце мое упало. Догадаться о цели их появления было нетрудно.

— Говори, Махтла! — сказала Отоми. — Говори, мы дадим ответ. А вы, люди отоми, храните молчание и слушайте, чтобы рассудить нас, когда все будет сказано.

Воцарилась мертвая тишина. Все сгрудились поближе, как овцы в загоне, и затаили дыхание, чтобы не проронить ни единого слова.

— С тобой, принцесса, и с твоим незаконным мужем теулем разговор будет коротким, — нагло заговорил Махтла. — Совсем недавно ты явилась сюда за войском для Куитлауака, императора ацтеков, чтобы помочь ему в войне против теулей, детей бога Кецалькоатля. Тебе дали это войско против желания многих, ты убедила совет своими медовыми речами, и никто не стал слушать нас, стоявших за дружбу и союз с белыми людьми, сыновьями бога. Ты удалилась — и двадцать тысяч воинов, цвет нашего народа, последовали за тобой в Теночтитлан. Где теперь эти люди? Я скажу вам. Сотни две из них притащились домой, а все остальные носятся сейчас в воздухе в зобах у коршунов или ползают по земле в животах у шакалов. Ты увела их на смерть, и они все погибли. Две ваших жизни за жизнь двадцати тысяч наших отцов, сыновей и братьев — недорогая плата! Но мы не требуем даже этого. Здесь, рядом со мной, стоят посланцы Малинцина, вождя теулей, прибывшие к нам час назад. Вот что говорит Малинцин, слушайте его слова:

«Выдайте мне Отоми, дочь Монтесумы, вместе с ее любовником, предателем теулем, сбежавшим от справедливой кары за свои преступления, и я буду великодушен к вам, люди отоми. Но если вы спрячете их или откажетесь выдать, Город Сосен постигнет судьба Теночтитлана, владыки всех городов. Выбирайте между моей милостью и моим гневом, люди отоми! Если вы подчинитесь, прошлое будет забыто, и моя власть будет для вас легка. Если же вы отвергнете мою милость, я разрушу ваш город и даже имя ваше сотру со скрижалей земли».

— Скажите, посланники Малинцина, — обратился Махтла к тласкаланцам, — так ли сказал Малинцин?

— Это его слова, Махтла, — ответил глашатай послов.

Снова в толпе началось волнение. Послышались возгласы:

— Выдать их! Выдайте их Малинцину как залог мира!

Отоми шагнула вперед, и снова воцарилась тишина. Все хотели услышать ее ответ.

— Народ отоми! — заговорила она. — Я вижу, что мои подданные сегодня судят меня и моего мужа. Хорошо, я женщина, но я буду говорить в свою защиту, как умею, и вы, народ мой, рассудите нас с Махтлой и его друзьями, Малинцином и тласкаланцами.

Чем мы вас обидели? Да, мы приходили к вам по приказу Куитлауака просить у вас помощи в войне с теулями. Но что я тогда говорила? Я говорила, что если народы Анауака не выступят все вместе против белых людей, их сломают поодиночке, как стрелы, выдернутые из общей связки, и бросят в огонь. Разве я вам солгала? Нет, я сказала правду, потому что из-за предательства отдельных племен, а главное — из-за предательства тласкаланцев Анауак пал и Теночтитлан обратился в руины, усеянные мертвецами, как поле маисом.

— Верно! Это правда! — послышались крики.

— Да, люди отоми, это правда. Но если бы воины всех племен Анауака сражались так же, как сражались сыны моего народа, все было бы иначе. Но они погибли, и теперь вы хотите из-за этого выдать нас нашим врагам, которые их убили. Я не оплакиваю павших, хотя среди них немало людей моей крови. Сдержите свой гнев и слушайте! Я не оплакиваю их потому, что лучше со славою пасть в бою и обрести бессмертие вОбиталище Солнца, чем жить рабами, как вы этого, кажется, хотите, люди отоми. Я не сказала вам ни слова неправды. Малинцин уже сломал те стрелы, которые направлял в грудь Куаутемока, бросил их в огонь, и теперь теули варят на них похлебку. Изменники, друзья теулей, уже превратились в их рабов. Разве вы не слышали приказа Малинцина? Он повелел всем союзным племенам работать в каменоломнях и на улицах Теночтитлана, пока разрушенный им город снова не поднимется над водой во всем своем великолепии. Может быть, вы, люди отоми, тоже хотите там проливать пот, не зная отдыха и получая в награду только плети надсмотрщиков и проклятия теулей? Тогда торопитесь, храбрые горцы! Конечно! Ведь ваши руки привыкли к заступам и лопатам, а не к лукам и копьям. Вам, видно, милее исполнять все желания и повеления Малинцина, умножая его богатства под палящим солнцем долин или в сырости каменоломен, чем свободно жить среди этих гор, где до сих пор еще не ступала вражеская нога.

Отоми на мгновение умолкла. Рокот смущения и беспокойства пробежал по многотысячной толпе. Махтла вышел вперед и хотел что-то сказать, но его не стали слушать. Народ кричал:

— Отоми! Отоми! Пусть говорит Отоми!

— Благодарю тебя, мой народ! — продолжала она. — Мне еще многое надо сказать. Итак, наше преступление заключается в том, что мы повели за собой войско на бой с теулями, Но как мы это сделали? Разве я приказала вам встать в строй и идти? Нет, я объяснила вам все и сказала: «Решайте сами!» Вы сами сделали выбор и сами послали отряды этих славных воинов, которые погибли. Значит, мое преступление состоит в том, что вы сделали неверный выбор, хотя я думаю, что он был правильным. Значит, за это вы хотите сейчас выдать меня и моего мужа как залог миролюбия теулям? Слушайте! Прежде чем вы нас предадите и наши уста умолкнут навеки, я хочу рассказать вам правду об этой войне. С чего начать? Я не знаю. Я родила сына. Если бы он остался жив, он стал бы вашим принцем. Мой мальчик умер в дни осады, он умирал у меня на глазах от голода день за днем, час за часом… Но кто я такая, чтобы жаловаться, чтобы оплакивать своего сына, когда тысячи ваших сыновей погибли и вы кричите, что мои руки запятнаны их кровью? Я расскажу вам о другом. Слушайте!..

И Отоми продолжала свой страшный рассказ. Жгучими словами описывала она ужасы осады, зверства испанцев и славные подвиги воинов отоми, которыми я командовал. Она говорила целый час, и вся огромная толпа жадно ловила каждое ее слово. Отоми рассказала также о моем участии в схватках, и то один, то другой из воинов, сражавшийся вместе со мной и чудом избежавший смерти от голода или в бою, выкрикивал из толпы:

— Правда, все правда! Я это видел сам!

— И, наконец, — продолжала Отоми, — все было кончено: Теночтитлан обращен в развалины, мой брат император, славный Куаутемок, стал пленником Малинцина, а вместе с ним мой муж теуль, моя сестра, я сама и еще многие другие. Малинцин поклялся обходиться с Куаутемоком и всеми его ближними как подобает их высокому званию. Знаете, как он сдержал свою клятву? Через несколько дней нашего императора Куаутемока посадили на кресло пыток. Рабы жгли его горящими углями, чтобы он сказал, где спрятаны сокровища Монтесумы! О, вы можете сколько угодно кричать теперь: «Позор! Позор!» Вы закричите еще громче, когда узнаете, что пытали не только Куаутемока. Здесь перед вами лежит один из тех, кто страдал рядом с ним и тоже не проронил ни слова. Даже я, женщина и ваша принцесса, была приговорена к пыткам! Но узнайте все до конца. Мы бежали, когда смерть уже стояла на пороге, ибо я сказала моему мужу, что у людей отоми верные сердца и они не предадут нас в беде. Я верила! Только потому я, Отоми, переоделась в наряд продажной девки и бежала вместе с ним. Но если бы я знала, что мне доведется увидеть здесь и услышать, если бы я только думала, как вы нас встретите, я бы скорей умерла сто раз, только бы не стоять вот так перед вами и не молить вас о жалости!

О народ мой, народ мой, взываю к тебе! Отвергни лживых теулей! Оставайся всегда свободным и гордым! Твои плечи не для рабского ярма, твои сыновья и дочери слишком благородны, чтобы сделаться слугами и забавой для чужестранцев. Бойтесь Малинцина! Не верьте ему! Многие ваши воины погибли, но тысячи и тысячи живы. Здесь, в вашем горном гнезде, вы можете разгромить всех теулей Анауака, как в прошлом лживые тласкаланцы громили здесь ацтеков. Но тогда тласкаланцы были свободны, а теперь это племя рабов. Может быть, вы завидуете их рабской доле? О народ мой, народ мой! Не думайте, что я защищаю себя или своего мужа, который мне дороже всего, кроме чести. Неужели вы надеялись, что сможете отдать нас живыми этим псам-тласкаланцам, которых Малинцин послал к вам, чтобы вас унизить? Смотрите!

Отоми подобрала с каменной платформы брошенное в нее копье и подняла его высоко над головой.

— Вот оружие, которое нам послал какой-то милосердный друг, и если вы откажете нам в защите, мы умрем у вас на глазах. Тогда отошлите, если желаете, наши тела Малинцину как залог своего миролюбия. Но ради вашего блага заклинаю, послушайте меня! Не верьте Малинцину, и если даже вам придется потом умереть, умрите свободными людьми, а не рабами теулей. Взгляните на его милосердные дела — такая же награда ждет и вас, если вы послушаетесь Махтлу!

Приблизившись к моим носилкам, Отоми быстро сдернула с меня одежду, сняла повязки и полуобнаженного поставила на здоровую ногу.

— Смотрите! — закричала она исступленно, указывая на мои шрамы и открытые раны на лице и ногах. — Смотрите, вот что делают теуля и тласкаланцы! Вот что ожидает того, кто сдается им на милость. Покоряйтесь, если хотите, выдавайте нас, если хотите, но говорю вам: тогда ваши тела будут истерзаны точно так же! Тогда ненасытные праздные теули будут пытать вас, пока не отнимут последнюю крупицу золота и не обратят в рабство последнего мужчину и последнюю женщину.

Умолкнув, Отоми осторожно опустила меня на землю, потому что сам я не держался на ногах, и встала надо мной с копьем в руке, готовая вонзить его в мое сердце, если народ все же решит выдать нас посланцам Кортеса.

Мгновение стояла тишина, затем вся площадь сразу огласилась воплями и криками, в десять раз более громкими, чем прежде. Но теперь в них не было угрозы для нас. Отоми победила. Ее благородные слова, ее красота, рассказ о наших злоключениях и вид моих ран сделали свое дело. Теперь народ был полон ярости к теулям и их помощникам тласкаланцам, в борьбе с которыми погибли воины отоми, Никогда еще разум и красноречие женщины не производили столь разительной перемены. Люди стонали, раздирали на себе одежды и потрясали оружием. Махтла несколько раз пытался заговорить, но его стащили вниз, и он бросился бежать, спасая свою жизнь. Теперь гнев толпы обрушился на послов тласкаланцев.

— Вот вам наш ответ Малинцину! — кричали отоми, избивая их палками. — Вон отсюда, собаки! Бегите к своему хозяину!

Так их выгнали из Города Сосен, и толпа на площади постепенно успокоилась. Тогда один из знатнейших вождей приблизился к Отоми, поцеловал ей руку и проговорил:

— Принцесса, мы твои дети и мы будем стоять за тебя насмерть, ибо ты вдохнула в наши тела новую душу. Ты справедливо сказала: лучше умереть свободными, чем жить рабами!

— Вот видишь, муж мой, — обратилась ко мне Отоми, — я не ошиблась, когда говорила тебе, что мой народ верен и справедлив. Но теперь нам придется готовиться к войне. Дело зашло слишком далеко, отступать уже поздно. Когда весть обо всем этом дойдет до ушей Малинцина, он разъярится, как пума, у которой отняли детеныша. А сейчас пойдем отдохнем, я очень устала.

— Отоми, — сказал я, — ты самая великая женщина, какая когда-либо жила на свете.

— Не знаю, муж мой, не знаю, — ответила она, улыбаясь, — но раз мне удалось спасти твою жизнь и заслужить твою похвалу — я довольна.

Глава 32

ГИБЕЛЬ КУАУТЕМОКА
Некоторое время мы жили в Городе Сосен спокойно. Раны, нанесенные мне жестокой рукой де Гарсиа, заживали медленно, причиняя немало страданий, но в конце концов я поправился. Однако мы с Отоми и все наши подданные понимали, что мир продлится недолго: ведь мы выгнали за городские ворота послов Малинцина! Многие горцы сейчас жалели об этом, но дело было сделано: что посеешь, то и пожнешь!

Итак, мы начали готовиться к войне. Отоми возглавила совет племен, в котором я тоже участвовал. А вскоре пришли вести о том, что пятьдесят испанцев и пять тысяч их союзников — тласкаланцев приближаются к городу, намереваясь стереть нас с лица земли. Я встал во главе воинов отоми — их было десять с лишним тысяч, и по-своему все они были неплохо вооружены. Покинув город, мы двинулись навстречу врагу по ущелью, но, пройдя две трети его, я остановил свою армию. Однако оставаться здесь я не собирался — в ущелье было слишком тесно, и все воины не смогли бы тут развернуться для боя. У меня был другой план. Семь тысяч воинов я послал в обход через горы по известным только отоми тайным тропинкам, приказав им укрыться на гребнях скал, возвышавшихся более чем на тысячу футов по обеим сторонам ущелья, и заготовить побольше камней.

Остальных воинов, вооруженных луками и дротиками, за исключением отряда в пятьсот человек, который остался со мной, я расположил в засаде в тех местах, где нависшие над ущельем скалы могли прикрыть от падающих сверху глыб. Затем я отправил самых надежных людей на разведку: одни должны были следить за продвижением испанцев, а другим было поручено сделаться их проводниками.

Мне казалось, что мой план безупречен. Все шло превосходно. И тем не менее мы едва избежали беды.

В лагере вместе с нами был Махтла. Я нарочно взял его с собой, чтобы присматривать за ним, но и он, как оказалось, тоже не дремал.

Когда испанцам оставалось всего полдня пути до входа в ущелье, ко мне явился один из разведчиков, которому я приказал следить за их продвижением. Он признался, что Махтла подкупил его и уговорил предупредить командира испанского отряда о засаде. Разведчик согласился, взял то, что ему предложили за измену, и отправился в путь, но тут совесть заговорила в нем, и он поспешил вернуться, чтобы все рассказать мне. Я приказал тотчас схватить Махтлу, и еще до наступления вечера он понес заслуженную кару за свое предательство: изменника казнили.

На следующее утро строй испанцев углубился в ущелье. Я встретил их на полпути от лагеря со своими пятьюстами воинами. Мы вступили в бой, но вскоре начали отступать, неся незначительные потери. Испанцы становились все напористее, а мы отходили все быстрее, пока не обратились в бегство, спасаясь от преследующих нас всадников.

Примерно в полумиле от конца прохода, за которым лежит Город Сосен, ущелье делает крутой поворот и резко сужается. Здесь скалы так высоки и отвесны, что у подножия их царит вечный полумрак. К этому повороту мы и бежали, делая вид, что охвачены неудержимой паникой, а испанцы, воодушевленные победой, гнались за нами, выкрикивая имена своих святых. Но, едва завернув за угол, они сразу запели другую песню. Те, кто следил за нами с высоты тысячи футов, подали знак, и на врага обрушился такой ливень глыб и камней, что небо потемнело, и большая часть испанцев была раздавлена на месте. Остальные бросились вперед, туда, где проход в скалах расширялся. Многим удалось пробиться, но здесь их встретили мои лучники, и теперь вместо камней на испанцев посыпались стрелы. Наконец противник в полном беспорядке обратился в бегство, не помышляя даже о сопротивлении.

На этом и закончился бой. В ущелье мы напали на врага со всех сторон, сверху снова обрушился град камней, и лишь немногим испанцам и их союзникам удалось выбраться живьем обратно на равнину за грядой скал, защищающих Город Сосен.

После этой битвы испанцы не беспокоили нас в течение многих лет, ограничиваясь угрозами, а мое имя прославилось среди всех племен отоми.

Одного захваченного испанца я спас от смерти и позднее отпустил на свободу. От него я узнал кое-что о де Гарсиа, или Сарседе. Он все еще служил у Кортеса. Марина сдержала свое слово и навлекла на него немилость за то, что он хотел пытать Отоми, а кроме того, Кортес был вол на де Гарсиа еще и потому, что Марина свалила на него всю вину за наш побег. Она сказала, что де Гарсиа, наверное, выпустил нас из ворот лагеря не иначе, как за хорошую взятку.

О четырнадцати годах моей жизни, последовавших за разгромом испанцев, я расскажу коротко, потому что, по сравнению с предыдущими, то были мирные годы. За это время у нас с Отоми родилось трое сыновей, ставших утехой моей жизни. Я любил их, и дети тоже были привязаны ко мне всем сердцем. Если бы не примесь материнской крови, они были бы настоящими маленькими англичанами, ибо я окрестил их, научил своему языку и своей вере; у них были мои глаза, и всем своим видом, если не считать слишком смуглой кожи, они куда больше походили на англичан, чем на индейцев.

Но этих дорогих моему сердцу детей постигла горькая участь: смерть взяла их так же, как несчастного младенца, родившегося много лет спустя от Лили. Двое из них умерли — один от лихорадки, которую не могло излечить все мое искусство, а второй разбился, упав с высокого кедра, куда влез, разыскивая гнездо коршуна. Из трех сыновей — я уже не говорю о нашем первенце, погибшем во время осады, — остался в живых только старший, мой любимец, но о нем речь еще впереди.

Что сказать об остальном? После победы над испанцами и их союзниками я был избран на большом совете правителем Города Сосен наравне с Отоми, и таким образом мы получили огромную, хотя и не абсолютную, власть. Пользуясь ею, мне в конце концов удалось уничтожить страшный обряд человеческих жертвоприношений, хотя это и вызвало лютую ненависть жрецов и привело к отпадению от нашего союза многих горных племен. Последнее жертвоприношение, если не считать еще одного и самого ужасного, о котором мне придется рассказать ниже, было отпраздновано на теокалли перед дворцом после разгрома испанцев в ущелье.

На третий год пребывания в Городе Сосен — к тому времени Отоми уже родила двух сыновей — ко мне тайно прибыли вестники от друзей Куаутемока. Он пережил все пытки и по-прежнему был пленником Кортеса. Вестники рассказали, что Кортес скоро выступит в поход к Гондурасскому заливу через страну, которую сейчас называют Юкатаном, и что он решил взять с собой Куаутемока и других знатных ацтеков, опасаясь оставлять их без присмотра. От них же мы узнали о растущем среди покоренных племен Анауака недовольстве, вызванном жестокостью и поборами испанцев. Многие считали, что близится час всеобщего восстания и что это восстание может увенчаться успехом.

Те, кто послал ко мне вестников, просили собрать отряд отоми и выступить с ними в Юкатан. Там меня будут ждать. Когда все отряды соединятся, мы окружим испанцев среди лесов и болот, нападем на них в подходящий момент и, уничтожив всех, освободим Куаутемока. Это должно было стать только первым шагом в борьбе против испанцев; об остальных я не стану говорить, потому что им не суждено было осуществиться.

Выслушав вестников, я печально покачал головой, потому что их план казался мне безнадежным. Но тогда встал старший из вестников и отвел меня в сторону, чтобы передать мне слова, предназначенные только для моих ушей.

— Куаутемок просил сказать тебе, — заговорил вестник. — «Я слышал, что ты, мой брат, вместе с моей сестрой Отоми живешь на свободе в горах отоми. А я — увы! — погибаю в темнице теулей, как израненный орел в клетке. Брат мой, заклинаю тебя, если это в твоей власти, помоги мне во имя нашей старой дружбы и всего, что мы выстрадали вместе. Может быть, придет время, когда я снова буду править Анауаком, и тогда ты займешь место рядом со мной».

Я слушал, и сердце мое обливалось кровью, потому что я любил своего брата Куаутемока так же, как люблю его до сих пор.

— Возвращайся и постарайся передать Куаутемоку мой ответ, — сказал я вестнику. — Надежды мало, но я сделаю все, что могу. Пусть ждет меня в лесах Юкатана.

Узнав о моем обещании, Отоми очень огорчилась: она считала это дело безумным и говорила, что оно приведет лишь к моей гибели. Но, поскольку обещание было уже дано, его нужно было исполнить, и Отоми не стала меня удерживать. Я собрал отряд из пятисот воинов, и мы двинулись в дальний, трудный путь, рассчитав его так, чтобы встретиться с испанцами в теснинах Юкатана. В последний момент Отоми хотела последовать за мной, однако я запретил ей это делать, потому что она не имела права оставлять свой народ и своих детей, и мы расстались, впервые ощутив горечь разлуки.

Я не стану описывать все тяготы нашего пути. Два с половиной месяца пробирались мы через горы и реки, через леса и болота, пока, наконец, не достигли огромного мертвого города, покинутого его обитателями много поколений тому назад. Местные индейцы называли его Паленке.[577] Этот город — одно из самых удивительных мест, какое мне довелось посетить за время своих странствований. Он наполовину зарос кустарником, среди которого всюду, куда ли взглянешь, возвышаются полуразрушенные мраморные дворцы, покрытые резьбой внутри и снаружи, теокалли, украшенные скульптурными изображениями, и уродливые изваяния ухмыляющихся богов. Я часто спрашивал себя: какой народ сумел воздвигнуть эту столицу, какие цари здесь правили? Но прошлое ревниво хранит свои тайны. Ответить на эти вопросы, может быть, удастся лишь тогда, когда какой-нибудь ученый человек разгадает смысл каменных символов и надписей, покрывающих здесь сверху донизу стены многих зданий.

Мы укрылись в этом мертвом городе, хотя мне стоило немало трудов убедить своих людей последовать за мной. Они боялись потревожить души бесчисленных горожан, некогда обитавших в этих жилищах, боялись пагубной лихорадки, не говоря уже о змеях и хищниках, бродивших среди развалин. Однако я получил сведения, что испанцы должны пройти через болота, между рекой и мертвым городом, и решил устроить засаду именно здесь.

На восьмой день разведчики донесли мне, что Кортес пересек большую реку выше по течению и теперь пробивается через леса — болотами он был сыт по горло. Мы спешно двинулись к реке, чтобы переправиться за ним следом, но тут хлынул такой ливень, каких не бывает больше нигде на земле. Он продолжался без перерыва целый день и всю ночь, так что под конец нам пришлось брести по колени в воде, а когда мы достигли реки, то увидели перед собой безбрежный ревущий поток. Для переправы через него потребовалась бы по крайней мере добрая ярмутская рыбацкая барка.

Три дня пришлось прождать из берегу, страдая от лихорадки, отсутствия пищи и чрезмерного изобилия воды, пока река, наконец, не вернулась в свои берега. Наутро четвертого дня нам удалось ее пересечь, потеряв на переправе четырех воинов.

Очутившись на другом берегу, я приказал своим людям укрыться в зарослях кустарника и тростника, а сам с шестью воинами двинулся вперед, чтобы попытаться найти следы испанцев. Примерно через час мы наткнулись на прорубленный ими сквозь чащу проход и осторожно пошли по нему. Вскоре лес поредел, и мы очутились на поляне, где, по-видимому, совсем недавно стоял лагерь Кортеса. Тут лежал труп индейца, погибшего от болезни. Угли на кострищах еще не успели остыть.

Ярдах в пятидесяти от лагеря стояло могучее дерево сейба, похожее на наш английский дуб, только с более мягкой древесиной и белой корой. Сейба достигает в обхвате размеров столетнего дуба всего за двадцать лет, а таких деревьев, как это, я, по совести, вообще никогда не видел: с ней мог бы сравниться по высоте и толщине только «Дуб Керби» да еще, может быть, «Король Шотландии», который растет в Бруме, ближайшем от Дитчингема приходе графства Норфолк.

На сербе сидело множество коршунов, и, подойдя поближе, я понял, что их сюда привлекло. На нижних ветвях, покачиваясь от легкого ветра, висели тела трех мужчин.

— Вот они, следы испанцев! — проговорил я. — Посмотрим, кто это.

И мы вошли под сень огромного дерева.

Потревоженный нами коршун взлетел с головы ближайшего к нам мертвеца. То ли от толчка, то ли от взмаха его крыльев повешенный повернулся на веревке ко мне лицом. Я взглянул на него, отшатнулся, снова взглянул и со стоном упал на землю. Это был тот, кого я искал и хотел спасти, мой друг и брат, последний император Анауака Куаутемок. Он был повешен, как вор, в безлюдном мрачном лесу, и только коршуны кричали здесь над его головой. Оцепенев от страха и неожиданности, я смотрел на него с земли, и невольно на память мне пришел гордый символ державной власти ацтеков — хищная птица, сжимающая в когтях змею. Передо мной раскачивался последний ацтекский император, и — о ужас! — на моих глазах коршун вдруг впился когтями в его волосы как жуткая аллегория падения Анауака и его царственных владык.

С проклятием вскочил я на ноги и, схватив лук, пронзил коршуна стрелой, С резким криком он упал, трепеща, к моим ногам. Затем я приказал перерезать веревки. Мы опустили на землю тела Куаутемока, касика Такубы и третьего знатного ацтека, выкопали под деревом глубокую могилу и положили в нее всех троих. В последний раз я простился с Куаутемоком под сенью печальной сербы; там он и покоится вечным сном. Я прошел долгий путь, чтобы спасти моего брата, но, когда мы встретились, испанцы уже сделали свое дело, и мне осталось только его похоронить.

Анауак потерял своего вождя, спасать было некого и нужно было возвращаться. Но, прежде чем тронуться в обратный путь, нам удалось случайно захватить одного тласкаланца, который говорил по-испански. Он сбежал из отряда Кортеса, измученный лишениями и трудностями похода. Этот тласкаланец видел позорное убийство Куаутемока и его товарищей и слышал последние слова императора Анауака.

По-видимому, какой-то негодяй донес Кортесу о том, что готовится попытка спасти Куаутемока. Тогда Кортес приказал повесить пленников. Куаутемок встретил смерть гордо я мужественно, так же, как встречал все прочие испытания своей трагической жизни. Перед смертью он сказал:

— Я жалею, Малинцин, что не убил себя, прежде чем сдаться тебе на милость. Сердце говорило мне, что все твои клятвы лживы, и оно меня не обмануло. Смерть для меня желанна, ибо я испытал поражение, позор и пытки и дожил до того, что мой народ на моих глазах превратился в рабов теулей. Но говорю тебе: за все совершенное тебя ждет отмщение!

После этого его казнили в мертвой тишине.

Прощай, Куаутемок, самый храбрый, мудрый и благородный из всех индейцев! Пусть черная тень твоей мучительной постыдной смерти неизгладимым пятном лежит на славе Кортеса до тех пор, пока люди не позабудут ваши имена!

Обратный путь отнял у нас еще два месяца, но, наконец, совершенно измученные, мы достигли Города Сосен, потеряв в различных дорожных превратностях только сорок человек. Отоми была здорова и обрадовалась необычайно, потому что уже не чаяла увидеть меня в живых. Но, когда я рассказал ей о гибели Куаутемока, она долго не могла успокоиться, скорбя о своем брате и о том, что вместе с ним погибла последняя надежда ацтеков.

Глава 33

ИЗАБЕЛЛА ДЕ СИГУЕНСА ОТОМЩЕНА
После смерти Куаутемока мы с Отоми мирно жили в Городе Сосен еще много лет. Страна наша была суровой и бедной, и несмотря на то, что мы не подчинялись испанцам и не платили ям дани, они после возвращения Кортеса в Испанию не пытались нас покорить. Под их властью был уже весь Анауак, за исключением немногих племен, живших в таких же труднодоступных местах, как наше, и, поскольку покорение остатков народа отоми не судило испанцам ничего, кроме жестоких схваток, они оставили нас в покое до лучших времен.

Я сказал «остатков народа отоми» потому, что постепенно многие племена отоми сами склонились перед испанцами, и под конец у нас остались только Город Сосен да его окрестности на протяжении нескольких десятков миль в окружности. По правде говоря, только любовь к Отоми, уважение к ее древнему роду и имени да еще, может быть, слава непобедимого белого вождя и мое воинское искусство удерживали вокруг нас немногочисленных подданных.

Меня могут спросить: был ли я счастлив? Для счастья мне было дано многое, и вряд ли небо благословило кого-нибудь более красивой и любящей женой, столько раз подтверждавшей свое чувство подвигами самопожертвования. Эта женщина по доброй воле легла со мной рядом на алтарь смерти; ради меня она обагрила свои руки кровью; ее мудрость помогала мне во многих затруднениях, а ее любовь утешала меня во всех печалях. Если бы благодарность могла покорять сердца мужчин, я бы навеки положил свое к ногам Отоми; в какой-то мере так оно и было и так остается до сих пор. Но разве может благодарность, любое другое чувство или даже сама любовь, поработившая душу, заставить человека забыть родной дом? Я, вождь индейцев, сражающийся вместе с обреченным народом против неотвратимой судьбы, разве мог я забыть свою юность со всеми ее надеждами и страхами, забыть долину Уэйвни, цветок, который там цвел, и свою клятву, пусть даже нарушенную? Ведь все было против меня, обстоятельства оказались сильнее, и тот, кто прочтет эту историю, вряд ли осудит мои поступки. Поистине немного найдется людей, кто на моем месте, осаждаемый со всех сторон сомнениями, трудностями и опасностями, поступил бы иначе.

Но память не давала мне покоя. Сколько раз я пробуждался среди ночи и даже рядом с Отоми лежал, томимый воспоминаниями и раскаянием, если только человек вообще может раскаиваться в том, что от него не зависит. Ибо я оставался чужеземцем в чужой стране, и, хотя мой дом был здесь и мои дети — рядом со мной, я не мог позабыть о другом своем доме и о Лили, которую потерял. По-прежнему я носил ее кольцо на руке, но это было единственное, что у меня от нее осталось. Я не знал, замужем Лили или нет, жива ода или умерла. С каждым годом пропасть между нами становилась все глубже, но мысли о ней преследовали меня неотступно, как тень; они пробивались даже сквозь бурную любовь Отоми, я чувствовал их даже в поцелуях моих детей. Страшнее всего было то, что я сам презирал себя за подобные сожаления. Однако еще больше я боялся, что Отоми, которая никогда со мной об этом не говорила, читает в моей душе:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Так было написано на колечке Лили, и так оно было в действительности. Да, мы были врозь, так далеко друг от друга, что невозможно даже представить мост, который бы нас соединил, но все равно душой я оставался вместе с нею. Может быть, в ее душе все уже охладело, но моя по-прежнему стремилась к ней через горы, через моря, через бездну смерти, — если она умерла и смерть разделила нас. Я по-прежнему втайне мечтал о любви, которой сам изменил.

Тот, кто прочел историю моих юных лет, наверное, помнит рассказ о смерти некой Изабеллы де Сигуенса, о том, как в последний час она прокляла священника, прибавившего оскорбления и брань к ее мукам, и пожелала ему умереть еще более ужасной смертью от рук таких же фанатиков. Если память мне не изменяет, я уже говорил, что все это исполнилось, причем самым удивительным образом.

После того как Кортес завоевал Анауак, этот ретивый священник в числе прочих приплыл из Испании, чтобы пытками и мечом внушить индейцам любовь к истинному богу. Среди своих собратьев, занятых тем же милосердным делом, он был самым рьяным.

Индейские жрецы творили немала жестокостей, вырывая сердца своих жертв и принося их в дар Уицилопочтли или Кецалькоатлю, но они, по крайней мере, отправляли души несчастных в Обиталище Солнца. Христианские же священники не только заменили жертвенный камень изощренными орудиями пытки и кострами, на которых сжигали людей живьем, но в довершение всего души, освобождаемые таким способом от земных уз, они отсылали теперь в Обиталище Сатаны.

Так вот, среди всех изуверов самым дерзким и самым жестоким был наш отец Педро. Он появлялся то тут, то там, отмечая — свой путь трупами идолопоклонников, и в конце концов заслужил прозвище «Дьявола Христова». Но однажды он в своем святом рвении забрался слишком далеко и был захвачен одним из племен отоми. Это племя откололось от нас из-за своей приверженности к человеческим жертвоприношениям, но испанцам тоже еще не подчинилось. И вот как-то раз мне донесли, что жрецы племени хотят принести в жертву Тескатлипоке захваченного в плен христианского миссионера. Это произошло на четырнадцатом году нашего правления в Городе Сосен.

Я тотчас собрался и с небольшим отрядом направился к касику племени, надеясь, что мне удастся убедить его отпустить священника. Хотя племя и вышло из нашего союза, мы с касиком сохраняли видимость дружбы.

Однако, как я ни торопился, месть жрецов опередила меня. Когда мы прибыли в деревню, «Дьявола Христова» уже вели к жертвенному камню перед установленным на столбе отвратительным идолом, вокруг которого торчали колья с черепами. Обнаженный до пояса, со связанными за спиной руками и свисающими на грудь полуседыми космами, отец Педро шел к месту казни, яростно мотая время от времени головой, чтобы избавиться от укусов жужжавших над ним москитов. Тонкие губы его бормотали слова молитв, а пронзительные глазки впивались в лица его заклятых врагов скорее с угрозой, чем с мольбой о пощаде.

Я взглянул на него и удивился. Я вгляделся пристальнее и только тогда узнал этого человека. Внезапно в памяти у меня возникло мрачное подземелье в Севилье, прелестная молодая женщина в саване и тонколицый, облаченный в черное, священник, который разбивает ей губы распятием слоновой кости и проклинает за богохульство. Этот самый священник был сейчас передо мной! Изабелла де Сигуенса пожелала ему такой же участи, как ее собственная. Желание ее сбылось. Теперь я не остановил бы руку судьбы, даже если бы это было в моей власти. Я остался в стороне, но когда «дьявол Христов» проходил мимо, заговорил с ним по-испански:

— Вспомни, святой отец, может быть, ты уже позабыл, но вспомни сейчас предсмертную мольбу Изабеллы де Сигуенса, которую ты обрек на смерть в Севилье много лет назад!

Священник услышал меня и, побледнев как смерть, несмотря на загар, так затрясся, что я думал, он вот-вот свалится. С ужасом уставился он на меня, но увидел перед собой только обыкновенного индейского вождя, радующегося гибели одного из своих угнетателей.

— Сатана! — прохрипел он. — Ты пришел из ада терзать меня в мой последний час?

— Вспомни предсмертную мольбу Изабеллы де Сигуенса, которую ты ударил и проклял, — ответил я насмешливо. — Не пытайся узнать, кто я, вспомни только ее слова и не забывай их до конца!

Мгновение он стоял, оцепенев и не обращая внимания на толчки своих мучителей, но затем смелость вернулась к нему, и он завопил пронзительным голосом:

— Прочь от меня, сатана, не боюсь тебя! Я помню эту погибшую грешницу, да успокоится ее душа! Ее проклятие настигло меня, но я радуюсь, да, радуюсь этому, ибо по ту сторону жертвенного камня передо мной отверзнутся небесные врата. Прочь, сатана, не боюсь тебя, не боюсь!

Его потащили дальше, а он все еще продолжал вопить:

— О господи, прими мою душу! Прими!

Да успокоится и его душа! Он был жесток, но, по крайней мере, не труслив и, как подобает, принял все муки, на которые сам обрекал стольких людей.

Случай этот, сам по себе незначительный, привел к неожиданно важным последствиям. Если бы я вырвал тогда отца Педро из рук жрецов, мне бы, наверное, не пришлось сейчас дописывать эту историю в своем доме в долине Уэйвни. Не знаю, сумел бы я его спасти или нет, знаю только, что даже не пытался это сделать и что смерть отца Педро навлекла на меня большое несчастье. Может быть, я был прав, а может быть, виноват — кому об этом судить? Тот, кто лишь прочитает мою историю, наверное, скажет, что я виноват, как и во многих других случаях, но тот, кто увидел бы сам Изабеллу де Сигуенса, заживо замурованную в могилу, сказал бы наверняка, что я прав. Однако — к добру или худу — все произошло именно так, как я это описал.

К тому времени из Испании прибыл новый вице-король. Узнав об убийстве миссионера, он пришел в ярость и решил отомстить непокорным язычникам отоми.

Вскоре до меня дошли слухи, что против нас, намереваясь уничтожить поголовно всех отоми, выступило большое войско тласкаланцев и других индейских племен. Вместе с ними в поход отправилось более сотни испанских солдат. Возглавлял экспедицию не кто иной, как капитан Берналь Диас, тот самый солдат, которого я пощадил во время резни в «Ночь печали» и чей меч все еще висел у меня на поясе.

Нужно было подготовиться к обороне заранее, потому что единственная наша надежда заключалась во внезапности отпора. Однажды испанцы уже пытались на нас напасть с тысячами своих союзников, но из них лишь немногие добрались живыми до лагеря Кортеса. То, что сделано один раз, можно повторить — так говорила Отоми с гордой уверенностью непокорной души. Но увы! За четырнадцать лет многое изменилось.

Четырнадцать лет назад мы властвовали над всей обширной горной страной. Суровые племена по первому зову посылали нам сотни воинов. Теперь же эти племена не подчинялись нам, и мы могли рассчитывать только на жителей Города Сосен, да еще нескольких окрестных селений. Когда испанцы шли на нас первый раз, я мог выставить против них армию в десять тысяч воинов. Теперь же с большим трудом мне удалось собрать всего тысячи две-три, да и то, когда опасность приблизилась, часть из них разбежалась.

Несмотря на трудности, мне нельзя было падать духом. Я должен был как можно лучше использовать все силы, оставшиеся в моем распоряжении, но, честно говоря, весьма опасался за исход сражения. Однако свои опасения я тщательно скрывал от Отоми, и она, в свою очередь, если и беспокоилась, то прятала тревогу в глубине души. Впрочем, ее вера в меня была слишком велика: Отоми не сомневалась, что одной моей мудрости вполне достаточно для разгрома всех испанских армий.

Но вот враг приблизился, и мы приготовились к бою. План мой остался точно таким же, как четырнадцать лет назад. С небольшим отрядом я должен был выступить навстречу противнику по ущелью — единственной дороге к Городу Сосен; основные силы, разделенные на две равные части, располагались на вершинах скал по обеим сторонам этого прохода, чтобы забросать испанцев сверху камнями, когда я обращусь перед ними в бегство, — это должно было послужить условным сигналом.

Кроме того, я принял дополнительные меры. Несмотря ни на что, нас могли оттеснить к городу, поэтому я приказал укрепить его ворота и стены и оставил там гарнизон. На крайний случай на вершину теокалли, где, после того как жертвоприношения прекратились, находился наш арсенал, были перенесены большие запасы воды и продовольствия. Склоны пирамиды мы укрепили стенами, утыканными осколками вулканического стекла, и другими сооружениями, превратив ее в неприступную крепость, захватить которую теперь не смог бы никто, пока в ней остается хотя бы десяток живых защитников.

Наконец, в одну из ночей в самом начале лета я простился с Отоми и, приказав основным силам укрыться в засаде на скалах над ущельем, сам двинулся с несколькими сотнями воинов по темному проходу. Со мной был мой сын. Он уже достиг того возраста, когда, по обычаям индейцев, юноша должен испытать все опасности сражения.

Разведчики донесли мне, что испанцы расположились лагерем по ту сторону ущелья и собираются пройти через него за час до рассвета, надеясь захватить нас врасплох. Сведения оказались точными. Наутро, едва первые лучи зари окрасили заоблачные снега вулкана Хака, возвышавшегося за нашей спиной, глухой шум, усиленный горным эхом, известил нас о том, что враг двинулся вперед. Я повел воинов по ущелью ему навстречу. Мы скользили неслышно: здесь нам был знаком каждый камень. Зато испанцам приходилось туго. Многие из них ехали верхом, а кроме того, у них были с собой две пушки. Время от времени тяжелые орудия застревали среди камней, потому что рабы, которые их тащили, не видели в темноте дорогу. Наконец, командир отряда, не желая вступать в бой в таких невыгодных для него условиях, приказал остановиться и ждать дня.

Но вот занялось утро, и тусклый свет проник на дно глубокого ущелья. Из темноты показалась длинная колонна испанцев, закованных в блестящие латы, а за ними — тысячные толпы их союзников — индейцев, в еще более пышных нарядах, в раскрашенных шлемах и разноцветных накидках из перьев.

Противники заметили нас тоже и начали насмехаться над бедностью нашего убранства. Извиваясь среди скал, словно какая-то чудовищная змея, вражеская колонна поползла вперед по ущелью. Когда между нами осталось не более сотня шагов, испанцы с боевым кличем опустили пики и, призывая на помощь святого Петра, бросились в конную атаку.

Мы встретили врагов ливнем стрел. Это остановило их, но ненадолго. Вскоре испанцы приблизились и начали нас теснить остриями своих длинных пик. Многие мои воины были убиты, потому что мы с нашим индейским оружием почти ничего не могли поделать против закованных в броню коней и всадников. Нам пришлось обратиться в бегство, но это как раз и входило в мой план. Я рассчитывал увлечь за собой врагов к тому месту, где ущелье сужалось, а утесы над ним были особенно круты, чтобы там мои воины сразу раздавили их каменными глыбами.

Все шло хорошо. Мы бежали, испанцы, воодушевленные победой, сами мчались за нами прямо в ловушку. Вот уже первый камень обрушился с высоты, убил одного коня и, отскочив, сбил с ног и ранил другого. За первым последовал второй, третий; и я уже торжествовал в душе, думая, что опасность миновала и мой план еще раз принес нам победу.

Но вдруг сверху послышался шум, совсем не похожий на шум скатывающихся камней. Это были звуки сражения, которые все нарастали и нарастали, пока не слились в сплошной рев. Потом в воздухе снова что-то мелькнуло. Я увидел, что это не камень, а человек, один из моих отоми. Но он был только первой каплей последовавшегося затем ливня.

Увы, все сразу стало понятно: нас обошли! Испанцы были слишком опытными солдатами, чтобы дважды попасться в одну и ту же ловушку. Они двинулись с пушками через ущелье, потому что иначе орудия немыслимо было протащить, но сначала под прикрытием темноты послали большую часть своих войск в горы. По тайным тропам, которые им показали предатели, испанцы поднялись на плато и теперь расправлялись с теми, кто должен был защищать проход, обрушивая сверху камни на врагов.

Поистине это был не бой, а расправа! Затаившись на краю пропасти среди агав и колючего кустарника, мои отоми следили за продвижением врага по ущелью, даже не подозревая, что он может быть у них за спиной. Их захватили врасплох. Многие даже не успели взяться за оружие, отложенное в сторону, чтобы удобнее было скатывать вниз тяжелые глыбы, когда намного превосходивший их числом противник с дикими воплями ринулся в атаку. Схватка была решительной и короткой.

Все это я понял слишком поздно и проклял себя за то, что не предусмотрел такой возможности. По правде говоря, я никогда не думал, что испанцы сумеют отыскать тайные тропы, по которым ложно подняться на гору с той стороны. Глупец! Я забыл, что предательство делает возможным все.

Глава 34

ОСАДА ГОРОДА СОСЕН
Бой был проигран. С высоты тысячи футов над нами слышались победные крики врагов. Бой был проигран, но я должен был сражаться до конца.

Как можно быстрее я отвел своих воинов к самому узкому повороту ущелья, где горсточка отчаявшихся людей могла задержать на время продвижение целого войска. Здесь я вызвал желающих остаться со мной, и почти все откликнулись на призыв. Я отобрал человек пятьдесят с небольшим, а остальным приказал бежать со всех ног в Город Сосен и предупредить оставленный там гарнизон об опасности. В случае моей гибели я просил мою жену Отоми воспользоваться всей своей властью и стойко защищать город, стараясь, если это будет возможно, выговорить у испанцев жизнь себе, своему сыну и своему народу. Сам я решил держаться в ущелье до тех пор, пока в городе не запрут все ворота и защитники его не выйдут на стены.

Вместе с воинами я отослал своего сына. Он умолял меня позволить ему остаться, но, зная, что здесь нас ждет только смерть, я отправил его в город.

Наконец мы остались одни. Опасаясь засады, испанцы продвигались медленно и осторожно. Увидев за поворотом жалкую горсточку людей, преградивших им путь, они окончательно остановились. Теперь испанцы были уверены, что их ждет еще какая-то ловушка. Никому даже в голову не приходило, что такой маленький отряд осмелится вступить в бой с целой армией!

В этом месте ущелье суживалось настолько, что одновременно против нас могло двинуться лишь несколько человек. Установить здесь пушки тоже было невозможно, и даже мушкеты почти ничем не помогали испанцам. К тому же крайняя неровность почвы заставила их слезть с коней — здесь можно было атаковать только в пешем строю.

В конце концов испанцы так и сделали. Схватка была кровопролитной дли обеих сторон, и, хотя сам я остался невредим, мы отступили. Дюйм за дюймом враги заставляли нас пятиться — вернее, тех из нас, кто был еще жив. Остриями своих длинных пик они постепенно вытеснили моих воинов из ущелья, за которым в каких-нибудь трех четвертях мили возвышались стены Города Сосен.

Продолжать бой на открытом месте было бессмысленно. Мы могли выбирать только между гибелью и бегством и ради спасения наших детей и жен выбрали последнее.

Как затравленные олени, мчались мы через долину, а испанцы и их союзники гнались за нами, словно свора собак. К счастью, дорога была неровная, и кони испанцев не могли скакать во весь опор, поэтому человек двадцать успели благополучно добежать до городских ворот. Из всей моей армии после боя вернулось человек пятьсот, и еще примерно столько же воинов оставалось в самом городе.

Тяжелые ворота захлопнулись вовремя: едва мы успели их заложить массивными дубовыми брусьями, как к ним приблизились испанцы. Мой лук все еще был со мной, в колчане у меня оставалась одна стрела. Я наложил ее на тетиву и, натянув до предела, выпустил стрелу сквозь брусья ворот в молодого красивого всадника, который мчался впереди всех. Стрела попала точно в шею между шлемом и панцирем. Испанец широко взмахнул руками, откинулся на круп своего коня и остался недвижим.

Это заставило всадников отступить, но затем один из них снова подскакал к воротам, размахивая белым лоскутом. Он выглядел настоящим рыцарем в своих блестящих доспехах. Что-то знакомое мелькнуло в его облике к в той небрежной ловкости, с какой он правил конем. Остановившисьперед воротами, испанец поднял забрало и заговорил.

Я узнал его сразу! Передо мной был мой старый враг де Гарсиа, о которой я ничего не слышал целых двенадцать лет. Время изменило его, и в этом не было ничего удивительного, ибо теперь ему должно было быть лет шестьдесят, если не больше. В остроконечной каштановой бородке обильно проглядывала седина, щеки ввалились, а губы на расстоянии казались двумя тонкими красными нитками; только глаза остались такими же блестящими и проницательными, да рот кривила все та же холодная усмешка. Это был де Гарсиа собственной персоной. Как всегда, он появился на моем пути в один из самых критических моментов, и снова угроза мучительной смерти нависла надо мной. Глядя на него, я почувствовал, что это наша последняя и решающая встреча. Пройдет несколько дней, и тогда накопленная годами ненависть одного из нас или обоих канет навсегда в безмолвие смерти. И, как прежде, судьба была против меня. Всего несколько минут назад, наложив последнюю стрелу на тетиву, я на мгновение заколебался, не зная, в кого стрелять — в юношу или в ехавшего за ним рыцаря? И вот человек, который не причинил мне зла, лежал мертвым, а мой заклятый враг стоял передо мной живой и невредимый.

— Эй, вы! — закричал де Гарсиа по-испански. — Я хочу говорить с вождем мятежников отоми от имени капитана Берналя Диаса, нашего военачальника!

Я поднялся на стену по ближайшей лестнице и ответил:

— Говори, я тот, кто тебе нужен.

— Ты неплохо говоришь по-испански, друг, — заметил де Гарсиа, подъезжая и вглядываясь в меня из-под насупленных бровей. — Скажи, где ты выучил этот язык? Откуда ты родом и как твое имя?

— Я научился ему от некой доньи Луисы, которую ты знавал в юности, Хуан де Гарсиа. А мое имя — Томас Вингфилд. Де Гарсиа пошатнулся в седле. Страшное проклятие сорвалось с его уст.

— Матерь божья! — воскликнул он. — Я слышал, что ты спрятался у какого-то дикого племени, но я был далеко отсюда, в Испании, а когда вернулся, то решил, что ты уже сдох, Томас Вингфилд. Ведь прошло столько лет! Но поистине мне везет! До сих пор ты всегда убегал от меня, предатель, и это было самым большим огорчением моей жизни. Зато на сей раз тебе не уйти, можешь быть в этом уверен.

— Знаю, Хуан де Гарсиа, на сей раз одному из нас не уйти, — ответил я. — Осталось сыграть последний кон. Однако не хвались заранее, потому что еще неизвестно, кто из нас выиграет. Тебе долго везло, но, может быть, уже близок день, когда твое везение кончится, а вместе с ним — твоя жизнь. Говори, что тебе поручено, Хуан де Гарсиа!

Мгновение он медлил, теребя свою остроконечную бородку, и мне показалось, что тень полузабытого ужаса снова мелькнула в его глазах. Но, если это и было так, де Гарсиа быстро с собой справился. Подняв голову, он заговорил смело и ясно:

— Слушай, Томас Вингфилд! Мне поручено передать тебе и твоим еще недобитых собакам-отоми предложение нашего капитана Берналя Диаса, который обращается к вам от имени его величества вице-короля.

— Что за предложение? — спросил я.

— Достаточно великодушное для таких поганых язычников и мятежников, как вы, — ответил он, ухмыляясь. — Сдавайтесь без всяких условий, и вице-король в своем милосердии будет к вам справедлив. Однако, чтобы вы потом не говорили, будто мы нарушили свое слово, знайте заранее, что вам придется ответить за совершенные вами преступления. Наказание будет милостивым. Все те, кто прямо или косвенно принимал участие в гнусном убийстве блаженной памяти святого отца Педро, будут сожжены живьем на костре, а те, кто смотрел, как его убивают, будут ослеплены. В назидание другим по выбору судей будет публично повешено несколько вождей отоми, среди коих будешь и ты, кузен Вингфилд, но главное — женщина по имени Отоми, дочь покойного императора Монтесумы. Что касается остальных жителей Города Сосен, то они должны передать без остатка все свои богатства в казну вице-короля. Затем их всех, мужчин, детей и женщин, уведут из города, расселят, согласно воле вице-короля, по владениям испанских поселенцев, дабы они научились полезному искусству ведения хозяйства и работе на рудниках. Таковы условия сдачи. Мне приказано передать, что по истечении часа вы должны принять их или отклонить.

— А если мы не примем ваших условий?

— На этот случай капитан Берналь Диас получил приказ разграбить и разрушить весь город, отдав его из двенадцать часов тласкаланцам и другим своим верным индейским союзникам, а затем собрать всех, кто останется в живых, и продать их в рабство в городе Мехико.

— Хорошо, — сказал я, — ответ будет через час.

Установив у ворот охрану, я приказал гонцам немедленно созвать оставшихся в живых членов совета Города Сосен, а сам поспешил во дворец. Отоми встретила меня на пороге. Зная о постигшем нас несчастье, она уже не надеялась меня увидеть, и сейчас несказанно обрадовалась.

— Пойдем в Зал Собрания, — сказал я. — Я буду говорить.

Мы вошли в зал, где уже собиралось большинство советников (к тому времени в живых осталось всего восемь старейшин), и я без всяких комментариев передал им слова де Гарсиа. Затем, как самая первая в совете, заговорила Отоми.

Я уже дважды слышал, как она обращалась к народу, призывая его на борьбу с испанцами. Первый раз это было, когда преемник Монтесумы император Куитлауак послал вас просить у горцев помощи против Кортеса и теулей. Второй раз это случилось четырнадцать лет назад, когда мы вернулись в Город Сосен после падения Теночтитлана, и народ, разъяренный гибелью двадцати тысяч своих воинов, хотел передать нас, как залог своего миролюбия, в руки испанцев. И оба раза Отоми одерживала победу благодаря своему славному имени, величественному благородству и красноречию.

Теперь дело обстояло по-другому. Даже если бы Отоми сейчас воспользовалась всем своим искусством, это ничего бы нам не дало. От былого ее величия осталась только тень, одна из многих теней поверженной империи, слава которой ушла навсегда, так же как юность Отоми и первый расцвет ее красоты. Теперь она уже не взывала к великим традициям и гордости обреченного народа. И, несмотря на все, когда она встала рядом со своим сыном и обратилась к растерянным, потерявшим всякую надежду и обезумевшим от страха советникам, которые склонились перед ней, закрыв лица руками, я подумал, что никогда еще Отоми не была так прекрасна и никогда еще ее простые слова не были столь красноречивы.

— Друзья мои! — сказала она. — Вы знаете о постигшем нас несчастье: мой муж рассказал вам о послании теулей. Надеяться не на что. Для защиты города, священного дома наших предков, осталось, самое большее, тысяча человек, и мы единственный народ Анауака, который еще осмеливается с оружием в руках бороться против белых людей. Много лет назад я сказала вам: выбирайте между почетной смертью и бесславной жизнью! Сегодня я снова говорю: выбирайте! Для меня и моих близких выбора нет, ибо, как бы вы ни решили, нас ждет только смерть. Вы — другое дело. Вы может умереть, сражаясь, или дожить остаток дней вместе с вашими детьми в рабстве. Выбирайте!

Семь старейшин посоветовались между собой, затем один из них ответил:

— Отоми и ты, теуль, мы следовали вашим советам много лет, но это не принесло нам счастья. Мы вас не виним, ибо сами боги Анауака отвернулись от нас, когда мы отвернулись от них, а участь людей — в руках богов. Долгие годы вы делили с нами радость и горе, и сейчас, когда близок конец, мы хотим разделить вашу участь. В последний час народ отоми не отступится от своего слова. Мы сделали выбор: с вами мы жили свободными и с вами умрем свободными. Ибо так же, как вы, мы считаем, что лучше нам всем погибнуть вольными людьми, чем прозябать всю жизнь под игом теулей.

— Хорошо! — сказала Отоми. — Нам осталось только умереть такой смертью, о которой люди будут слагать песни в веках. Муж мой, ты слышал ответ совета? Передай его испанцам.

Я вернулся на городскую стену с белым флагом в руках. Один из испанцев, но уже не де Гарсиа, прискакал за ответом, и я в немногих словах передал ему, что оставшиеся в живых отоми будут сражаться до тех пор, пока у них останется хоть одно копье и хоть одна рука, способная его метнуть, и что мы скорее погибнем все под развалинами своего города, как погибли жители Теночтитлана, но не сдадимся на милость испанцев, великодушие которых известно нам слишком хорошо.

Всадник вернулся в испанский лагерь, и не прошло и часа, как сражение началось. Подкатив осадные пушки, испанцы установили их в ста с небольшим шагах — на таком расстоянии наши дротики и стрелы не могли причинить им почти никакого вреда — и начали беспрепятственно бомбардировать ворота железными ядрами. Однако мы тоже не сидели сложа руки. Видя, что деревянные створки скоро рухнут, мы разломали прилегающие дома и заполнили весь проход ворот камнями и щебнем. Позади насыпанного нами вала я приказал вырыть глубокий ров, через который не смогли бы перебраться ни кони, ни тем более пушки. Подобные баррикады, защищенные рвами спереди и с тыла, мы воздвигли поперек всей главной улицы, ведущей к большой, или торговой, площади, где возвышался теокалли, а на тот случай, если испанцы попытаются обойти нас с флангов по узким извилистым проходам между домами, я приказал также забаррикадировать все четыре выхода на эту площадь.

Испанцы до самого вечера продолжали обстреливать остатки разбитых ворот и воздвигнутую за ними насыпь, не причиняя нам, впрочем, особого вреда: за весь день пушечными ядрами и мушкетными пулями было убито не более десяти человек. Но пойти на приступ в тот день они так и не решились.

С наступлением темноты обстрел прекратился, однако в городе никто не спал. Большинство мужчин охраняло ворота и наиболее уязвимые места на городских стенах, а постройкой баррикад теперь занялись главным образом женщины. Я и мои военачальники руководили ими. Пример подала Отоми, за ней на работу вышли другие знатные женщины и, наконец, все простые жительницы города, а их было немало. У отоми женщин вообще больше, чем мужчин, а после утреннего сражения, оставившего многих жен вдовами, эта разница стала еще заметнее.

Странно было видеть, как при свете сотен факелов из смолистой сосны, от которой произошло название города, женщины вереницами двигались по улицам, сгибаясь под грузом тяжелых камней и корзин с землей, долбили деревянными заступами жесткую почву или разрушали стены домов. Ни на что не жалуясь, они работали угрюмо и ожесточенно, без стонов и без слез. Крепились даже те, чьи мужья и сыновья были утром сброшены со скал в пропасть. Они знали, что сопротивление безнадежно, что все мы обречены, но ни одна из них даже не заговаривала о сдаче. Если об этом и заходила речь, они только повторяли вслед за Отоми, что лучше умереть свободными, чем жить рабынями, но большинство просто молчало. Старые и молодые, матери и жены, девушки и вдовы работали, стиснув зубы, и рядом с ними трудились их дети.

Глядя на них, я подумал, что всех этих безмолвных женщин воодушевляет какое-то общее страшное решение, о котором все они знают, но предпочитают не говорить.

— Вы и для теулей будете так же стараться? — крикнул с горькой усмешкой один из воинов, когда мимо него проходила вереница женщин, сгибаясь под бременем камней. — Ведь они ваши будущие хозяева!

— Глупец, разве мертвые стараются? — ответила ему возглавлявшая эту группу молодая красивая женщина из знатного рода.

— Мертвые нет, — отозвался несчастный шутник, — но таких красавиц, как ты, теули не убивают. Ты молода, и проживешь в рабстве еще много лет. Как же ты этого избежишь?

— Глупец! — повторила женщина. — Неужели ты думаешь, что огонь угасает только от недостатка масла в светильнике и человек умирает только от старости? Огонь можно погасить и вот так!

С этими словами она бросила на землю факел, который держала в руке, затоптала его сандалией и пошла со своим грузом дальше.

Теперь я был уверен, что женщины приняли какое-то отчаянное решение, но тогда я даже не представлял себе, насколько оно было ужасно, и Отоми ни словом не обмолвилась об этой женской тайне.

Когда мы случайно встретились в ту ночь, я сказал ей:

— Отоми, у меня скверная новость.

— Если ты так говоришь даже в этот час, она должна быть поистине страшной.

— Среди наших врагов де Гарсиа.

— Это я знаю, муж мой!

— Откуда?

— По твоим глазам, — ответила она. — В них — ненависть.

— Похоже, что час его торжества близок, — сказал я.

— Не его, а твоего торжества, любимый. Ты расплатишься с ним за все, но победа достанется тебе дорогой ценой. Не спрашивай ни о чем, я чувствую это сердцем. Смотри! — она указала на снежную вершину вулкана Хака, розовеющую в лучах рассвета. — Смотри, «Королева» уже надевает свою корону. Тебе надо идти к воротам — испанцы скоро пойдут на штурм.

Отоми еще не успела договорить, когда я услышал за городскими стенами зов боевой трубы и бросился к воротам.

В предрассветной мгле я различил со стены испанское войско, построенное для приступа. Но испанцы не торопились. Штурм начался только с восходом солнца.

Сначала испанцы открыли бешеную канонаду, которая разнесла в щепки брусья ворот и сбила верхушку сооруженной за ними насыпи. Внезапно обстрел прекратился. Снова прозвучала труба, и ударная колонна из тысячи с лишним тласкаланцев, за которыми следовали испанские солдаты, пошла на приступ. С тремя сотнями воинов отоми я ждал их, затаившись за насыпью. Не прошло и двух минут, как головы тласкаланцев появились над гребнем, и сражение началось.

Мы трижды отбрасывали врага нашими копьями и стрелами, но четвертая волна наступающих перехлестнула через насыпь и хлынула в ров. Сражаться с таким множеством врагов на открытой улице было безнадежно, и мы поспешили отступить к следующему валу.

Здесь битва возобновилась. Вторая баррикада была построена на совесть, и за ней нам удалось продержаться около двух часов, нанося испанцам жестокие удары. Но потери отоми были тоже велики, и нам опять пришлось отступить. Последовал новый штурм, новая отчаянная схватка, ожесточенное сопротивление и новый отход. Так продолжалось без передышки весь день! С каждым часом нас становилось все меньше, руки от усталости уже не держали оружия, но мы продолжали сражаться как исступленные. На двух последних баррикадах бок о бок со своими мужьями и братьями дрались сотни женщин отоми.

Испанцам удалось ворваться на последнюю насыпь лишь на заходе солнца. Под покровом быстро надвигавшейся темноты немногие уцелевшие воины успели добежать до храмового двора перед теокалли и укрыться под защитой его стен.

Ночь прошла спокойно.

Глава 35

ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ ЖЕНЩИН ОТОМИ
При свете пожарищ, зажженных испанцами во время штурма по всему городу, я произвел на огороженном стеной дворе перед теокалли смотр своих сил. Здесь собралось тысячи две женщин, множество детей, но боеспособных воинов у меня осталось не более четырехсот.

Наша пирамида была ниже большого теокалли Теночтитлана, зато ее склоны, облицованные полированным камнем, были круче, а верхняя, вымощенная мраморными плитами площадка почти так же обширна — каждая сторона имела в длину более ста шагов. В середине площадки стояли жертвенный камень, алтарь для священного огня, дом жрецов и храм бога войны, где все еще находилось его изваяние, хотя никто ему не поклонялся уже много лет. Между храмом и жертвенным камнем в площадке была сделана глубокая зацементированная выемка величиной с большую комнату, некогда служившая для хранения зерна в голодные годы. Перед осадой я приказал наполнить этот бассейн водой, которую с немалым трудом доставили сюда, на вершину теокалли, а в самом храме устроил большой склад продовольствия, так что в ближайшее время смерть от голода или жажды нам не грозила.

Но теперь мы столкнулись с новой трудностью. Как ни велика площадка пирамиды, на ней могло укрыться менее половины собравшихся перед теокалли людей. Для того чтобы продолжать борьбу, остальные должны были найти себе убежище в другом месте. Созвав старейшин племени, я коротко объяснил им положение и спросил, как быть дальше. Посовещавшись, они решили, что все раненые и престарелые вместе с большей частью детей, а также те, кто захочет к ним присоединиться, этой же ночью постараются выбраться из города, а если их остановят, отдадутся на милость испанцев. Я не стал возражать. Смерть грозила несчастным всюду, и где они ее встретят — это уже не имело значения.

Из толпы было отобрано полторы с лишним тысячи человек. В полночь мы открыли перед ними ворота храмового двора. Какое это было ужасное расставание! Здесь дочь обнимала престарелого отца, там муж навсегда прощался с женой, тут мать в последний раз целовала свое дитя, и отовсюду слышались полные страданий прощальные слова тех, кто разлучался навеки. Закрыв руками лицо, я спрашивал себя, как вопрошал уже не раз: «Если бог милосерд, почему же он терпит злодеяния, при виде которых разрывается даже сердце грешного человека? Почему?»

Затем, обратившись к Отоми, стоявшей со мной рядом, я спросил ее, не отослать ли вместе с другими и нашего сына, выдав его за ребенка из простой семьи.

— Нет, — ответила она. — Пусть лучше умрет вместе с нами, но не будет рабом испанцев.

Наконец все ушли, и ворота закрылись. Вскоре мы услышали тревогу, поднятую испанскими часовыми, затем до нас донеслись звуки нескольких выстрелов и крики.

— Тласкаланцы наверняка убьют их, — сказал я.

Однако я ошибся. Перебив несколько человек, командиры испанцев наконец разобрали, что сражаются с безоружной толпой женщин, детей и стариков. Их военачальник Берналь Диас, человек хоть и грубый, но милосердный, приказал немедленно прекратить побоище. Отобрав для продажи в рабство более или менее трудоспособных мужчин, а также детей, которые могли перенести тяготы дальнего пути, он отпустил остальных на все четыре стороны. Куда разбрелись эти убитые горем люди и что с ними стало дальше — я не знаю.

Эту ночь мы провели на храмовом дворе, но перед рассветом, опасаясь, что испанцы с зарею пойдут на приступ, я приказал всем подросткам и женщинам подняться на теокалли. Всего их осталось с нами около шестисот. Почти все девушки и замужние женщины, которые были еще молоды и красивы, отказались покинуть наше убежище. Зато вместе с беженцами ушло сто с лишним мужчин, решивших сдаться на милость испанцев.

С тремя сотнями оставшихся воинов я укрылся за стенами храмового двора, ожидая нападения испанцев. Оно началось с рассветом. К полудню, несмотря на все наши усилия, враг взял стену приступом. Потеряв почти сто человек убитыми и ранеными, мы были вынуждены отступить на дорогу, которая, огибая спиралями всю пирамиду, вела к верхней площадке.

Враги снова бросились в атаку, но здесь, на узкой крутой дороге, численное превосходство не давало им почти никакого преимущества. В конце концов мы сбросили их вниз, нанеся потери, и больше они в этот день уже не нападали.

На ночь мы укрепились на вершине теокалли. И так измучился, что уснул беспробудным сном, едва успев перекусить. А наутро снова начался штурм, на сей раз более успешный для испанцев. Под прикрытием смертоносного огня из мушкетов они теснили нас шаг за шагом, заставляя пятиться назад и вверх, к вершине теокалли, Весь день продолжалось это сражение на узких крутых подъемах с одной ступени пирамиды на другую. Наконец, уже на закате, передовой отряд врагов с победоносными криками ворвался на верхнюю площадку и устремился к храму, стоявшему в середине.

До сих пор женщины только наблюдали за боем, но в этот миг одна из них вдруг вскочила на ноги и громко закричала:

— Хватайте проклятых! Их совсем мало!

С ужасающим яростным визгом толпа женщин бросилась на усталых испанцев я тласкаланцев и захлестнула их. Многие женщины были убиты, но победа осталась за ними. Они хватали врагов, связывали веревками и тут же прикручивали к медным кольцам, оставшимся в мраморных плитах еще с тех времен, когда жрецы привязывали к ним свои многочисленные жертвы, чтобы те не сбежали.

Несколько мгновений мы стояли в стороне, пораженные этим зрелищем, но потом я крикнул своим воинам:

— Неужели женщины отоми смелее мужчин? Вперед!

И, не прибавив больше ни слова, я вместе с сотней моих людей ринулся вниз по узкому, крутому спуску.

За первым же поворотом мы столкнулись с основным отрядом испанцев и их союзников; уверенные в своей победе, они поднимались не торопясь. Наш удар был настолько силен и внезапен, что многие из них были мгновенно сбиты с ног и полетели вниз по крутым склонам пирамиды. Устрашенные участью своих товарищей, враги остановились, затем стали пятиться. Под нашим натиском они валились друг на друга, сбивая тех, кто шел позади, и вскоре паника распространилась по всей длинной колонне, спиралью поднимавшейся к вершине теокалли. С воплями ужаса противник обратился в бегство, но многим так и не удалось уйти. Волна падающих людей нарастала, подобно лавине, опрокидывая все новых и новых врагов и сталкивая их с дороги в пропасть. Достаточно было человеку оступиться, и уже ничто не могло задержать его падения; он летел вниз, ударяясь о крутой склон пирамиды, и расшибался у ее подножия насмерть.

За какие-нибудь пятнадцать минут испанцы потеряли все, что с огромным трудом захватили за день. На теокалли не осталось ни одного живого врага, если не считать пленных на верхней площадке. Охваченные неудержимым ужасом, испанцы покинули даже храмовый двор и вернулись в свой лагерь в городе, унося с собой убитых и раненых.

Усталые, но торжествующие, мы уже возвращались на вершину теокалли, когда на втором повороте, расположенном примерно футов на сто выше уровня почвы, мне в голову внезапно пришла одна мысль. С помощью тех, кто был со мной, я тут же принялся за ее осуществление. Расшатав камни, из которых было сложено основание дороги, мы начали скатывать их вниз по склону пирамиды. Снимая слой за слоем каменную облицовку и выкидывая землю, на которой она лежала, мы трудились так до тех пор, пока под нами вместо спирального спуска не засиял обрыв высотой в тридцать с лишним футов. Дорога была разрушена.

— Теперь, — сказал я с удовлетворением, взирая при свете луны на дело своих рук, — для того, чтобы захватить наше гнездо, испанцам понадобятся крылья.

— Ах, теуль! — возразил мне один из воинов. — А на каких крыльях мы улетим отсюда?

— На крыльях смерти, — мрачно ответил я, и мы начали подниматься наверх.

Разрушение дороги отняло немало часов, еду нам приносили сверху, так что я вернулся на площадку теокалли лишь около полуночи. Приблизившись к храму, я с удивлением услышал доносившееся оттуда торжественное песнопение, но я удивился еще больше, когда увидел, что двери храма Уицилопочтли открыты, а перед ним на алтаре снова яростно пылает священный огонь, который не зажигали уже долгие годы. Я прислушался. Что это, обман слуха или я действительно слышу страшную песнь жертвоприношения? Нет, не обман. Дикий припев опять зазвучал, в тишине:

Тебе мы приносим жертву!
Спаси нас, Уицилопочтли,
Уицилопочтли, великий бог!
Я бросился вперед и, завернув за угол, лицом к лицу столкнулся с далеким прошлым. Как в давно забытые времена, здесь снова толпились жрецы в черных одеяниях, с распущенными по плечам волосами и ужасными ножами из обсидиана на поясе. Справа от жертвенного камня лежали в ряд связанные пленники, посвященные богу, и люди в одеждах жрецов уже держали за руки первую жертву — тласкаланца. Над ним в багряном жертвенном облачении склонился один из моих военачальников — я вспомнил, что когда-то, пока я не запретил идолопоклонство в Городе Сосен, он был жрецом бога Тескатлипоки, — а вокруг, глядя на него, стояли широким кольцом женщины и пели свой жуткий гимн.

Я понял все. В час безысходного отчаяния, перед лицом неизбежной смерти огонь древней веры снова вспыхнул в диких сердцах этих обезумевших от горя женщин, потерявших своих отцов, мужей и детей. Здесь был жертвенный камень, здесь был храм, где сохранилось все необходимое для ритуала, и под рукой оказались пленники, захваченные в бою. Они хотели насладиться последней местью, они хотели совершить последнее жертвоприношение богам своих предков, как это делали их отцы, и в жертву они избрали своих победоносных врагов. Пусть они сами умрут, но зато их души отправятся в Обиталище Солнца, умилостивленное кровью проклятых теулей!

Я сказал, что гимн пели женщины, глядя на своих пленников свирепыми глазами, но не сказал самого страшного. Как раз напротив меня, в середине круга, отмечая такт зловещего гимна взмахами маленького жезла, стояла принцесса Отоми, дочь Монтесумы, моя жена.

В белом одеянии, со сверкающим изумрудным ожерельем на шее и царственными зелеными перьями в волосах, впервые была она так прекрасна и так страшна. Такой я ее никогда еще не видел. Куда делись нежная улыбка и добрые глаза? Передо иной в образе женщины явилось живое воплощение Мести. Этот миг объяснил мне многое, хотя и не все. Отоми, которая всегда склонялась к нашей вере, не будучи сама христианкой, Отоми, которая все эти годы с отвращением вспоминала ужасные обряды, Отоми, каждое слово, каждое дело которой было преисполнено милосердия и доброты, моя Отоми в глубине души по-прежнему оставаясь язычницей и дикаркой. Она тщательно скрывала от меня эту сторону своего существа и едва ли сама знала все потаенные уголки своего сердца. За все время я лишь дважды видел, как яростное пламя ее дикой крови прорывалось наружу: когда Отоми отказалась надеть платье гулящей девки, принесенное Мариной в день побега из лагеря Кортеса, и когда в тот же день Отоми своими руками поразила склонившегося надо мной тласкаланца.

Все это пронеслось у меня в голове мгновенно, пока жрецы тащили тласкаланца к алтарю, а Отоми управляла хором, распевавшим песнь смерти.

В следующее мгновение я уже был рядом с нею.

— Что здесь происходит? — спросил я сурово.

Отоми с холодным недоумением подняла на меня пустые глаза, словно не узнавая.

— Уходи отсюда, белый человек, — проговорила она. — Чужеземцам не дозволено вмешиваться в наши обряды.

Пораженный, я стоял, не зная, что делать, в оцепенении глядя на пламя, пылавшее перед изваянием грозного бога Уицилопочтли, пробудившегося после долгих лет сна.

Снова и снова звучал торжественный гимн; Отоми отмечала такт маленьким жезлом из черного дерева. Снова и снова торжествующие вопли взлетали к безмолвным звездам. Мне казалось, что я вижу страшный сон.

Но вот я очнулся от этого кошмара и, выхватив меч, бросился на жреца, чтобы зарубить его тут же перед алтарем. Никто из мужчин не успел опомниться, однако женщины оказались вдвое быстрее меня. Прежде чем я успел взмахнуть мечом, прежде чем я смог произнести хоть слово, они вцепились в меня, точно пумы из их диких лесов, шипя и визжа, как настоящие пумы.

— Уходи, теуль! — вопили они мне прямо в уши. — Уходи, не то мы заколем тебя на алтаре вместе с твоими братьями!

И все с тем же визгом они вытолкали меня из круга.

Я отошел в сторону и укрылся в тени храма, стараясь что-нибудь придумать. Мой взгляд упал на длинный ряд связанных между собой жертв, ожидающих своей очереди. Тридцать один человек еще был жив, и среди них — пять испанцев. Я отметил про себя, что испанцы лежали самыми последними. Похоже было, что их приберегли для завершения торжества, и в действительности, как я узнал позднее, жрецы решили принести теулей в жертву на восходе солнца. Я ломал себе голову — как их спасти? Моя власть уже ничего не значила. Удержать женщин от мести невозможно: они обезумели от страданий. Легче было отнять у пумы детенышей, чем вырвать пленников из их рук. Мужчины вели себя иначе. Правда, некоторые присоединились к оргии, однако большинство с боязливым торжеством наблюдало за этим зрелищем со стороны, не принимая в нем участия.

Неподалеку от меня стоял один ив вождей отоми, мой сверстник. Он всегда был моим другом и первым после меня военачальником племени. Я подошел к нему и сказал:

— Послушай, друг, во имя чести вашего народа помоги мне прекратить все это!

— Не могу, — ответил он. — И не вздумай сам вмешиваться, иначе тебя ничто не спасет. Теперь власть у женщин, и ты видишь, как они ей воспользовались. Мы все скоро погибнем, но перед смертью они хотят совершить то, что делали их отцы, и они это совершат, ибо им терять нечего. Старые обычаи, как их не изгоняй, забываются нелегко.

— Но, может быть, нам удастся спасти хотя бы теулей? — спросил я.

— А для чего? Разве они спасут нас через несколько дней, когда мы окажемся в их руках?

— Может быть, и не спасут, — ответил я, — но, если нам суждено умереть, лучше умереть с чистой совестью.

— Что ты от меня хочешь, теуль?

— Вот что: найди трех-четырех воинов, которые еще не поддались этому сумасшествию, и помоги мне вместе с ними освободить теулей, раз уж мы не можем спасти остальных. Если нам это удастся, мы спустим их на веревках с того места, где дорога обрывается, а дальше они сами доберутся до своих.

— Попробую, — ответил вождь, пожимая плечами. — Но я это сделаю только потому, что ты меня просишь и ради нашей старой дружбы, а вовсе не из любви к проклятым теулям. По мне было бы неплохо, если бы их всех положили на жертвенный камень!

Он отошел, и вскоре я увидел, как возле пленников начали собираться воины. Словно случайно, они останавливались как раз там, где за последним индейцем были привязаны испанцы, закрывая их от обезумевших женщин, увлеченных своей оргией.

Я осторожно подполз к испанцам. Привязанные за руки и за ноги к медным кольцам в мраморных плитах, они лежали молча в ожидании своего смертного часа, с посеревшими лицами и выпученными от страха глазами.

— Тш-ш-ш! Тихо! — прошептал я на ухо крайнему испанцу, старому солдату, которого я узнал, — он служил еще у Кортеса. — Хочешь спастись?

— Кто тут болтает о спасении? — прохрипел он, быстро оглянувшись. — Разве кто-нибудь может нас спасти от этих ведьм.

— Я теуль, белый человек и христианин, но в то же время я вождь этого народа. У меня еще осталось несколько преданных людей. Мы перережем ваши путы, а потом будет видно. Знай, испанец, я иду на большой риск, потому что если мы попадемся, мне, пожалуй, придется разделить с вами участь, от которой я хочу спасти вас.

— Если мы отсюда выберемся, — ответил испанец, — мы не забудем твою услугу, можешь не сомневаться. Спаси нам жизнь, и, когда придет время, мы тебе отплатим тем же. Но даже если вы нас отпустите, как мы пересечем открытую площадку при такой луне на глазах этих фурий?

— Все равно надо попробовать, — ответил я. — Другого выхода нет.

Но счастью, случай пришел нам на помощь. Пока мы говорили, в лагере испанцев, наконец, заметили, что происходит на вершине теокалли. Снизу послышались крики ужаса, а затем началась бешеная пальба из пушек и мушкетов, которая, впрочем, не причиняла нам почти никаких потерь, потому что весь ливень свинца, направленный вверх от подножия пирамиды, проносился над нашими головами. Одновременно большой отряд испанцев двинулся через храмовый двор на приступ — они еще не знали, что дорога наверх разрушена.

Но все это даже не приостановило ритуала жертвоприношения. Грохот пушек, испуганные и яростные крики испанских солдат, свист мушкетных пуль, треск пламени новых пожарищ, зажженных противником, чтобы осветить поле боя, смешались теперь с диким гимном смерти, усиливая всеобщее смятение и беспорядок и облегчая тем самым мою задачу.

Мой друг военачальник отоми с наиболее верными людьми уже были рядом со мной. Пригнувшись, я несколькими быстрыми ударами ножа перерезал веревки испанцев. Мы сбились в кучу из двенадцати с лишним человек, поместив пятерых испанцев в середине, затем я выхватил меч и закричал:

— Теули штурмуют теокалли! Теули пошли на приступ! Мы их отбросим!

Я не солгал, потому что длинная колонна испанцев уже начала подниматься по спиральной дороге. Воспользовавшись этим, мы перебежали открытое пространство и начали спускаться вниз. Нас никто не заметил и не задержал — все были поглощены жертвоприношением. К тому же наверху царила такая сумятица, что, как я узнал позднее, ни один человек даже не обратил на нас внимания.

Уже на спуске я вздохнул спокойнее: теперь мы по крайней мере скрылись от глаз женщин. Однако нужно было спешить. Мы бежали вниз по спиральному пути так быстро, как только испанцев несли затекшие ноги, пока, наконец, не достигли поворота, за которым начинался обрыв.

Отряд противника подошел к этому же повороту одновременно с нами. Испанские солдаты беспомощно толпились у подножия обрыва, вопя от бешенства и отчаяния, потому что теперь они были бессильны чем-либо помочь своим товарищам. Мы их не видели, зато слышали очень хорошо.

— Мы погибли, — пробормотал старый испанец, с которым я говорил. — Дорога разрушена, а спускаться по склону пирамиды — верная смерть.

— Вовсе вы не погибли, — ответил я. — Футах в пятидесяти внизу дорога сохранилась. Мы вас спустим на нее по одному на веревке.

Не теряя времени, мои воины принялись за дело. Обвязав первого солдата веревкой поперек тела под мышками, мы осторожно спустили его вниз прямо на руки испанцам, которые встретили своего товарища, словно воскресшего из мертвых. Последним оказался старый испанец.

— Прощай, — сказал он мне. — Хоть ты и предатель, бог не забудет твоего милосердия. Может быть, ты последуешь за мной? Тебя не тронут, ручаюсь своей жизнью и честью. Ты говорил, что остался христианином. Разве это место для христиан? — и он показал рукой наверх.

— Конечно, не место, — ответил я. — Но уйти с тобой я не могу. Здесь моя жена и мой сын, и, когда понадобится, я умру вместе с ними. Если хочешь меня отблагодарить, постарайся лучше спасти их жизни — о своей я не забочусь.

— Постараюсь, — сказал испанец, и мы благополучно спустили его вниз.

Возвратившись к храму, я объяснил, что испанцы не смогли преодолеть обрыв и отошли.

А в храме продолжалась страшная оргия. В живых осталось только два индейца. Жрецы изнемогали от усталости.

— Где теули? — пронзительно кричал кто-то. — Быстрее? Тащите их на алтарь!

Но теули исчезли: их искали повсюду, однако найти не могли.

Укрывшись в тени, я громко проговорил измененным голосом:

— Бог теулей взял их под свое крыло! Уицилопочтли не может одолеть бога теулей!

Затем я сразу отошел в сторону, чтобы никто не догадался, что это был я. Мои слова тут же подхватили и начали повторять на все лады.

— Бог креста укрыл теулей своими крылами! — кричали женщины. — Принесем же на алтарь тех, кого он отверг, и возрадуемся!

Вскоре последние пленники были зарезаны на жертвенном камне. Я думал, что этим все кончится, но я ошибался. Еще когда женщины возводили баррикады, в их глазах светилась какая-то затаенная решимость, и вскоре мне довелось увидеть, что она означала. Огонь безумия горел в сердцах этих несчастных. Жертвоприношение было завершено, однако настоящее празднество только еще начиналось.

Женщины собрались на краю верхней площадки и некоторое время к чему-то готовились там, хотя пули испанцев поражали то одну, то другую из них. Вместе с ними были только жрецы; остальные мужчины по-прежнему стояли кучками в стороне, угрюмо наблюдая за приготовлениями женщин. Никто не пытался остановить их или отговорить.

В храме возле жертвенного камня осталась только одна женщина — Отоми, моя жена.

Это было горестное зрелище. Возбуждение, или, вернее, безумие, покинуло ее, и она стала прежней Отоми, такой, как была всегда. Расширенными от ужаса глазами смотрела она то на останки растерзанных жертв, то на свои руки, словно они были залиты кровью, и содрогалась от одной этой мысли.

Я подошел к ней, тронул ее за плечо. Она обернулась, как от толчка.

— О муж мой, муж мой! — только и смогла она выговорить, задыхаясь.

— Да, это я, — ответил я, — но больше не называй меня своим мужем.

— Что я наделала! — простонала Отоми и упала без чувств мне на руки.

Здесь я должен рассказать о том, что узнал лишь многие годы спустя от настоятеля нашего прихода, человека, хоть и недалекого, но весьма ученого. Если бы я знал это раньше, я бы, конечно, не стал так говорить со своей женой даже в тот страшный час и не думал бы о ней так плохо, ибо, как уверял мой друг настоятель, с древнейших времен язычницы, поклоняющиеся своим демонам, таким же, как боги Анауака, становятся иногда одержимыми. Злой дух входит даже в тех, кто отрекся от идолопоклонства. В беспамятстве они могут тогда совершить самое ужасное преступление.

Среди прочих примеров настоятель привел мне идиллию некоего греческого поэта Феокрита.[578] В ней рассказывается о том, как одна женщина по имени Агава во время тайного празднества в честь языческого бога Диониса заметила, что ее сын подглядывает за участницами мистерии. Злой дух бога Диониса вошел в нее, и тогда она вместе с другими женщинами набросилась на своего сына я растерзала его на куски. Поэт Феокрит, будучи сам почитателем Диониса, не осуждает ее за это, а восхваляет, ибо деяние то было совершено по внушению бога. «Богов же никто да не судит!»

Эта история меня совершенно не касается, и я привожу ее здесь лишь потому, что Отоми, наверное, была одержима духом Уицилопочтли точно так же, как Агава, совершившая противоестественное убийство, была одержима духом Диониса. Так мне говорила потом и сама Отоми. Чему же тут удивляться? Если демоны греков обладали подобной властью, то как же сильны были боги Анауака, самые ужасные среди демонов? Поэтому я полагаю теперь, что видел у алтаря не Отоми, а самого дьявола Уицилопочтли; прежде она ему поклонялась, и в ту ночь он сумел войти в нее, подавив ее настоящую душу.

Глава 36

НА МИЛОСТЬ ПОБЕДИТЕЛЯ
Я поднял Отоми на руки и отнес в одно из помещений, прилегающих к храму. Здесь были укрыты дети и среди них мой сын.

— Отец, что с нашей мамой? — спросил мальчик. — Почему она заперла меня с этими детьми, когда снаружи идет бой?

— У твоей матери обморок, — ответил я. — А сюда она тебя заперла потому, что здесь безопасно. Поухаживай за ней, пока я вернусь.

— Хорошо, — проговорил мальчик — Только я думаю, что мое место рядом с тобой, — ведь я почти взрослый! Я хочу драться с испанцами, а не нянчиться здесь с больными женщинами.

— Об этом и не думай! — сказал я. — Прошу тебя, сынок, сиди здесь, пока я за тобой не приду.

Я вышел из помещения, притворив за собой дверь. Но через минуту я уже пожалел, что сам не остался там, ибо зрелище, представшее перед моими глазами, было ужаснее всего, что я видел в жизни.

Женщины разделились на четыре большие группы я двинулись в нашу сторону, распевая и приплясывая на ходу. Многие несли на руках своих детей и почти все были полуобнажены. Те, кто руководил ими, вместе со жрецами бежали впереди. Они метались из стороны в сторону, скакали, прыгали, голосили, выкрикивая имена своих дьявольских богов и прославляя жестокость своих предков, а за ними, завывая, бежали толпы женщин.

Как фурии, носились они взад и вперед по теокалли, то простираясь перед Уицилопочтли и его отвратительной сестрой, богиней смерти, сидевшей рядом с ним в скульптурном ожерелье из черепов и человеческих рук, то склоняясь перед жертвенным камнем и протягивая ладони прямо над священным огнем. Час с лишним продолжался этот адский карнавал, смысл которого не мог понять даже я, несмотря на все мое знание индейских обычаев. Затем, словно по команде, все женщины собрались на открытом пространстве площадки, образовав два кольца. В центре этого двойного круга встали жрецы. Мгновение — и хор затянул песню, такую дикую и жуткую, что у меня кровь застыла в жилах.

До сих пор это зрелище и эта песня иногда возникают передо мной в ночных кошмарах, и поэтому я не хочу ее здесь приводить. Но попробуйте представить себе самое страшное, что таится в глубинах человеческого сердца, самую изощренную жестокость, на какую только способно человеческое воображение, прибавьте ж этому все ужасы кровавых сказок о привидениях, убийствах и страшной мести, и, если вам удастся передать все это словами, может быть, они отразят, как в черном зеркале, дух той древней песни женщин отоми со всеми их воплями, рыданиями, победными криками и стонами, полными предсмертной тоски.

Все громче звучал хор. Не сводя глаз со своих богов, женщины начали пятиться. Жрецы бесновались перед ними. Женщины отступали медленно и торжественно, расходясь во все стороны от храма. Вот внешнее кольцо разорвалось на части, но женщины из внутреннего круга тотчас заполнили промежутки, и теперь все они стояли сплошной подковой на самом краю площадки — лицом к храму, спиной к бездне. Их предводительницы и жрецы стали с ними в ряд, и на мгновение воцарилась тишина. Вдруг по какому-то знаку все разом отклонились назад, подняв лица к небу. Ветер развевал их длинные волосы, зарево пожарищ освещало обнаженные груди, отражаясь в обезумевших глазах.

Жутко прозвучал протяжный вопль:

— Спаси нас, Уицилопочтли! Прими нас в свое обиталище, бог богов!

Вопль повторился трижды, с каждым разом все исступленнее, и внезапно оборвался. Женщины отоми исчезли! Вершина теокалли была пуста.

Так завершилось последнее жертвоприношение в Городе Сосен. Дьявольские боги погибли, но в своем падении они увлекли за собой и тех, кто им поклонялся.

Тихий ропот пронесся среди мужчин. Затем один из них заговорил, и голос его странно прозвучал во внезапно наступившей тишине.

— Пусть наши жены покоятся с миром в Обиталище Солнца! — взывал он. — Женщины показали нам, как нужно умирать?

— Нет, только не так! — возразил я. — Пусть женщины кончают самоубийством, а для нас у врагов найдутся мечи.

Я обернулся и увидел перед собой Отоми.

— Что случилось? — спросила она. — Где мои сестры? О, наверное, я видела страшный сон! Мне снилось, что наши боги снова обрели могущество и снова пьют человеческую кровь…

— Да, страшный сон, — ответил я, — но пробуждение страшнее. Потому что дьявольские боги и вправду еще сильны в этой проклятой стране; они взяли к себе твоих сестер.

— Не знаю, сильны ли они, — печально возразила Отоми. — Но сне мне казалось, что это было последнее усилие наших богов, за которым уже не осталось ничего, лишь бесконечность смерти. Взгляни!

И она показала на снежную вершину вулкана Хака.

По совести, не могу сказать,действительно я это видел или зрелище, представшее передо мной, было порождено кошмарами ужасной ночи. Но скорее всего я его видел, потому что некоторые испанцы клялись, что видели то же самое.

Над вершиной Хаки, как всегда, стоял столб озаренного пламенем дыма, но в этот миг дым на моих глазах отделился от огня. Сверкающий, как молния, огненный крест вырос из пламени на вершине горы и раскинулся по всему небу. Дым заклубился у его подножия, принимая расплывчатую форму идолов, сидевших в храме за моей спиной. Увеличенные в сотни раз, они казались еще более ужасными и грозными в своем призрачном великолепии.

— Смотри! — проговорила Отоми. — Твой крест сияет над моими погибшими богами, которым я поклонялась этой ночью, хоть и не по своей воле.

С этими словами она повернулась и ушла.

Несколько мгновений я с ужасом смотрел на снега Хаки, затем внезапно их озарил первый луч восходящего солнца, и все исчезло.

Мы держались против испанцев еще три дня. Они не могли до нас добраться, а их пули пролетали над нашими головами, не причиняя никакого вреда. Все эти дни я не разговаривал с Отоми: мы избегали друг друга. Как живое воплощение скорби, она часами просиживала одна в хранилище возле храма. В глазах ее застыла неизъяснимая мука. Дважды я пытался с ней заговорить, побуждаемый жалостью, но она отворачивалась от меня и не отвечала.

Вскоре испанцы узнали, что на теокалли есть вода и значительные запасы продовольствия, с которым мы сможем продержаться больше месяца, и, не надеясь одолеть нас силой оружия, вступили в переговоры.

Я спустился к обрыву, где кончалась дорога; посол испанцев разговаривал со мной, стоя внизу. Сначала он предложил нам безоговорочную капитуляцию. На это я ответил, что мы лучше умрем, где стоим. Затем испанцы сказали, что если мы выдадим всех, кто принимал участие в жертвоприношении, остальные смогут уйти свободно. Я объяснил, что жертвы приносили одни женщины и жрецы, и что все они сами покончили с собой. Испанцы спросили, умерла ли с ними Отоми. «Нет, — ответил я, — но вы должны поклясться, что не причините ни ей, ни ее сыну никакого вреда, иначе я не сдамся». Кроме того, я потребовал письменного подтверждения, что оба они могут идти со мной куда захотят, В этом мне было отказано, однако в конце концов я своего добился, и на следующий день мне забросили на конце копья пергамент, подписанный капитаном Берналем Диасом. В нем говорилось, что, принимая во внимание ту роль, которую я вместе с некоторыми другими воинами сыграл в спасении испанцев от жертвоприношения, мне, моей жене, моему сыну, а также всем прочим отоми, оставшимся на теокалли, дается полное помилование и разрешается свободно уйти куда нам заблагорассудится, однако все наше достояние и наши земли переходят в казну вице-короля.

Лучших условий я и не мог ожидать. Честно говоря, я даже не надеялся, что нам всем сохранят жизнь и свободу.

Но что касается меня, то я бы предпочел умереть. Отоми воздвигла между нами непреодолимую стену. Я был связан с женщиной, которая вольно или невольно запятнала свои руки человеческой кровью. Хорошо еще, что у меня был сын, моя последняя утеха. К счастью, он ничего не знал о позоре своей матери.

«Если бы я мог, — думал я, поднимаясь на теокалли, — о, если бы я мог бежать из этой проклятой страны и взять его с собой в Англию, его и Отоми! Может быть, там она позабудет о том, что когда-то была дикаркой!»

Увы, этому не суждено было сбыться.

Когда все, кто были со мной, добрались до храма, мы поспешили сообщить добрую весть нашим товарищам. Нас выслушали молча. Люди белой расы были бы на седьмом небе от счастья, потому что, когда грозит смерть, все другие потери кажутся нам ничтожными. Другое дело — индейцы. Когда удача отворачивается от них, они перестают дорожить жизнью. Эти воины отоми потеряли свою родину, свои дома, своих жен, своих братьев и все свое достояние. Что им осталось? Жизнь да право идти на все четыре стороны. Зачем им теперь жизнь? Вот почему отоми встретили милость врага точно так же, как встретили бы их немилость, — угрюмым молчанием.

Я подошел к Отоми и поделился с ней новостью.

— Я надеялась умереть здесь, — ответила она. — Но пусть будет так; смерть можно встретить в любом месте.

Только мой сын обрадовался, когда узнал, что нам не грозит больше смерть от голода или от меча.

— Отец, — сказал он, — испанцы подарили вам жизнь, но они заберут себе всю нашу страну и прогонят нас прочь. Куда мы пойдем?

— Не знаю, сынок, — ответил я.

— Отец, — продолжал он, — давай уйдем из Анауака. Здесь ничего не осталось, кроме испанцев и горя. Давай найдем корабль и поплывем через море в нашу страну, в Англию!

Мальчик высказал мои сокровенные мысли, и сердце мое замерло при этих словах. Но как осуществить этот план? И как отнесется к нему Отоми? Я взглянул на нее в нерешительности.

— Он придумал неплохо, теуль, — ответила она на мой невысказанный вопрос. — Для тебя и для нашего сына это будет, пожалуй, самое лучшее. Что же до меня, то я отвечу тебе пословицей моего народа: «Только в родной земле мягко спится».

С этими словами она отвернулась и начала собираться, готовясь покинуть хранилище, где провела все дни осады. Больше мы об этом не говорили.

Вечером усталая вереница мужчин с несколькими женщинами я детьми преодолела обрыв по лестнице, сколоченной из бревен разрушенного храма, и начала спускаться по спиральной дороге с пирамиды. Перед закатом мы ступили на двор у ее подножия. Испанцы ожидали нас возле ворот.

Одни встретили нас проклятиями, другие — насмешками, но те, в ком была хоть капля благородства, молчали из сострадания к нашему горю и уважения к нашему мужеству, которое мы проявили в последней битве. Тут же, рыча, как голодные пумы, толпились их союзники индейцы. Они вопили и требовали нашей смерти до тех пор, пока испанцы не заставили их замолчать. Последний акт падения Анауака был подобен первому: собаки грызлись между собой, а львиная доля доставалась льву.

У ворот нас разделили: простых людей сразу же вывели под охраной ив разрушенного города и отпустили в горы, а остальных отправили в испанский лагерь, чтобы предварительно допросить. Меня, мою жену и сына повели во дворец, в наше прежнее жилище, чтобы там объявить нам волю капитана Диаса.

Нам нужно было пройти совсем немного, и все же на этом коротком пути меня подстерегала неожиданность. Я случайно поднял глаза: в стороне от всех, скрестив на груди руки, стоял Хуан де Гарсиа. За эти дни я успел о нем позабыть, потому что голова моя была занята другими вещами, но, едва увидев его лицо, я сразу вспомнил, что, пока этот человек жив, опасность и горе будут моими неизменными спутниками.

Де Гарсиа наблюдал за нами, подмечая все. Я шел последним. Когда мы поравнялись, он проговорил.

— До свидания, кузен Вингфилд! Ты уцелел и на сей раз и даже получил полное прощение вместе со своей женой и своим ублюдком. Однако если бы эта старая боевая кляча, которая нами командует, послушалась меня, вас сожгли бы живьем на костре всех троих! Но делать нечего. До скорого свидания, любезный! Я еду в Мехико сообщить обо всем вице-королю. Надеюсь, он это так не оставит.

Я не ответил и, только пройдя несколько шагов, спросил нашего провожатого, того самого испанца, которого спас от жертвоприношения:

— Что означают слова этого сеньора?

— А то, что дон Сарседа поругался из-за тебя с нашим капитаном. Не обещай им, говорит, ничего или, наоборот, обещай, что хочешь, а когда они вылезут ив своей крепости, мы их всех перебьем. С неверными, мол, клятву держать не обязательно. Только наш капитан рассудил по-другому. Даже с язычниками, говорит, нужно быть честным. Но тут и мы все, кого ты спас, начали кричать Сарседе: «Позор! Позор!» Дальше — больше, чуть не до драки. Сарседа у нас третий по званию. Заявил, что не станет участвовать в мирных переговорах, а поедет со своими слугами в Мехико жаловаться вице-королю. Тогда капитан Диас говорит ему: «Поезжай хоть к дьяволу, если хочешь, и жалуйся хоть сатане! Я всегда знал, что тебе только в аду и место!» Так и разошлись. Они еще с «Ночи печали» не в ладах. Сарседа через час уезжает в Мехико и уж там при дворе вице-короля постарается напакостить тебе, как только сможет. Но все равно хорошо, что ты от него избавился.

— Отец, — обратился ко мне мой сын, — почему тот испанец смотрел на нас так злобно?

— Об этом человеке я тебе рассказывал, сынок. Это де Гарсиа. Два поколения он был проклятием нашего рода. Он предал твоего деда инквизиции, он убил твою бабушку, он пытал меня, я неизвестно, сколько еще зла он нам причинит. Бойся его, сынок, не доверяй ему, заклинаю тебя!

Тем временем мы дошли до дворца, чуть ли не единственного строения, уцелевшего от всего Города Сосен. Нам отвели комнату в самом конце длинного здания, но вскоре капитан Диас пожелал видеть меня и мою жену.

Отоми хотела остаться с сыном в той комнате, куда ему принесли еду, но ей пришлось пойти вместе со мной. Помню, что перед уходом я поцеловал сына, хотя сделал это, наверное, только потому, что думал по возвращении застать его спящим.

Капитан Диас расположился на противоположном конце дворца, шагах в двухстах от нашей комнаты. Через несколько минут мы уже стояли перед ним. Он оказался суровым на вид, довольно пожилым человеком с ясными глазами на некрасивом, но честном лице крестьянина, привыкшего трудиться на своем поле в любую погоду. Только поле капитана Диаса было полем боя, и собирал он на нем жатву смерти.

Когда мы вошли, капитан обменивался с простыми солдатами такими шуточками, которые вряд ли предназначались для женских ушей. Поэтому, увидев нас, он сразу умолк и вышел вперед. Я приветствовал его по индейскому обычаю, коснувшись правой рукой земли. Ведь я был теперь просто пленный индеец!

— Сними меч, — коротко приказал он, ощупывая меня своими быстрыми глазами.

Я отстегнул меч и протянул ему, проговорив по-испански:

— Возьмите его, капитан, потому что вы победили и потому что он возвращается, наконец, к своему хозяину.

Это был тот самый меч, который я отнял у Берналя Диаса во время схватки в «Ночь печали».

Взглянув на него, Диас громко выругался и воскликнул:

— Проклятие! Я так и знал, что это мог быть только ты! Наконец-то мы встретились после стольких лет. Ну что ж, однажды ты спас мне жизнь, и я рад, что могу сейчас отплатить тебе тем же. Не будь я уверен, что это ты, мой друг, я бы не пошел на твои условия. Кстати, как тебя зовут? Нет, скажи мне свое настоящее имя, — как тебя называют индейцы, я знаю.

— Мену зовут Вингфилд.

— Значит, друг Вингфилд? Хорошо. Но, повторяю, если бы на твоем месте был кто-нибудь другой, я сидел бы у этого дома сатаны — тут он показал на теокалли, — пока вы все не передохли бы с голоду на его верхушке. Нет, возьми этот меч себе, друг Вингфилд. За столько лет я уже приспособился к другому, а ты им владеешь на славу: я еще никогда не видел, чтобы индейцы так рубились. А это Отоми, дочь Монтесумы, твоя жена? Я вижу, она по-прежнему царственна и прекрасна. О господи, господи! Сколько лет прошло, а кажется, я только вчера видел, как умер ее отец. Христианской души был человек, хоть и не христианин. Худо мы с ним обошлись, да простятся нам наши грехи! Но вот про вас, сеньора, если только мне говорили правду о том, что произошло три ночи назад, не скажешь, что у вас христианская душа. Однако довольно об этом — во всем виновата дикая кровь. Вы прощены ради вашего мужа, который спас моих товарищей от смерти на алтаре.

Отоми не ответила ни словом. Безмолвная и неподвижная, она стояла, как изваяние. С той ужасной ночи своего постыдного падения она вообще говорила очень редко.

— Что же ты будешь делать дальше, друг Вингфилд? — обратился ко мне капитан Диас. — Ты можешь идти куда хочешь. Ты свободен. Но куда ты пойдешь?

— Пока не знаю, — ответил я. — Много лет назад, когда император ацтеков подарил мне жизнь и дал в жены принцессу Отоми, я поклялся стоять за него и за его дело до тех пор, пока вулкан Попокатепетль не перестанет куриться, пока в Теночтитлане не останется больше владык и пока народ Анауака не перестанет быть народом.

— В таком случае, друг, ты свободен от своей клятвы, потому что ничего этого уже нет, и даже над Попокатепетлем вот уже два года не видно ни дымка. Если хочешь, я дам тебе добрый совет: возвращайся к христианам и поступай на службу к королю Испании. Но давай сначала поужинаем: обо всем этом мы еще успеем поговорить.

При свете факелов мы сели вместе с Берналем Диасом и еще несколькими испанцами за стол, накрытый в парадной зале дворца. Отоми не захотела остаться. Капитан упрашивал ее поужинать с нами, но она ничего не стала есть и вскоре ушла в свою комнату.

Глава 37

ВОЗМЕЗДИЕ
За ужином Берналь Диас вспоминал о нашей первой встрече на дамбе и о том, как я по ошибке едва не убил его, приняв за Сарседу. Кстати, он спросил, что мы не поделили с доном Сарседой.

Как можно короче я поведал ему историю своей жизни. Узнав о том, что сделал Сарседа, или де Гарсиа, мне и моей семье и как я из-за него очутился в этой стране, Диас был поражен.

— Святая Мадонна! — воскликнул он наконец. — Я всегда считал его подлецом, но, если ты рассказал мне правду, я просто не знаю, что он за человек. Даю тебе слово, друг Вингфилд, услышь я об этом час назад, Сарседа не ушел бы отсюда, пока не ответил за все или не оправдался в бою с тобой. Но сейчас, боюсь, уже поздно: он собирался выехать в Мехико, как только взойдет луна. Торопится на меня нажаловаться за то, что я принял твои условия. Пусть жалуется — ему там не очень-то верят!

— Я рассказал только правду, — ответил я. — Многое я могу, если потребуется, доказать. Но, говоря начистоту, я отдал бы полжизни, чтобы встретиться с ним лицом к лицу в открытом бою. У нас с ним старые счеты, только он всегда от меня ускользал.

Вдруг мне показалось, что какое-то холодное страшное дуновение коснулось моего лица и рук. Тревожное чувство непоправимого несчастья сжало мне сердце, и я замер, не в силах ни шевельнуться, ни заговорить.

— Пойдем посмотрим, может быть, он еще не уехал, — сказал капитан Диас и, крикнув стражу, направился к выходу из комнаты. Я поднялся за ним и в это мгновение увидел в дверях женщину. Она стояла, вцепившись руками в косяки, запрокинув назад голову с распущенными длинными волосами, и лицо ее было искажено такой мукой, что я не сразу узнал Отоми. Но, когда узнал, я понял все: только одно могло наполнить такой болью и ужасом ее бездонные глаза.

— Что с нашим сыном? — спросил я.

— Умер, умер! — ответила она леденящим кровь шепотом.

Больше я не стал спрашивать: сердце досказало мне остальное. Но Диас не понял:

— Умер? Отчего он умер? Что его убило?

— Де Гарсиа! Я видела, как он выходил, — проговорила Отоми и, вскинув к небесам руки, беззвучно рухнула навзничь у порога. Я знаю: в тот миг сердце мое разбилось навеки. С тех пор ничто уже не в силах по-настоящему его взволновать, и только это воспоминание терзает меня день за днем, час за часом, и так будет до последнего моего вздоха, пока я не уйду туда, где меня ждет мой сын.

— Ну что, Берналь Диас?! — воскликнул я с хриплым хохотом. — Правду ли я тебе говорил о твоем товарище?

И, перепрыгнув через тело Отоми, я выскочил из комнаты. Капитан Диас с остальными испанцами бросились за мной.

Выбежав из дворца, я повернул налево к испанскому лагерю, но не успел сделать и ста шагов, как увидел при лунном свете небольшой отряд всадников, ехавших мне навстречу. Это был де Гарсиа со своими слугами; они спешили к ущелью, через которое лежал путь на Мехико. Я подоспел вовремя.

— Стой! — крикнул Берналь Диас.

— Кто смеет мне приказывать? — раздался голос де Гарсиа.

— Я, твой капитан! — загремел Диас. — Стой, сатана, убийца, или я тебя зарублю!

Я увидел, как де Гарсиа вздрогнул и побелел.

— У вас странные манеры выражаться, сеньор, — проговорил он. — Если вы соблаговолите…

Но в этот миг де Гарсиа, наконец, заметил меня. Я вырвался из рук Диаса, который меня удерживал, и пошел на де Гарсиа. Я не произнес ни слова, но по моему лицу он, наверное, понял что я знаю все и что ему нет спасения.

Де Гарсиа посмотрел вперед через мою голову — узкий проход за моей спиной был прегражден солдатами. Я подходил все ближе, однако он не стал меня ждать. Было мгновение, когда рука его потянулась к мечу, но вдруг он круто повернул коня и поскакал назад по улице, ведущей к вулкану Хака.

Де Гарсиа спасался бегством, а я его преследовал неторопливо и неотступно, как охотничий пес. Сначала он намного опередил меня, но вскоре дорога пошла хуже, и здесь он уже не мог мчаться галопом. Город, или, вернее, его развалины остались далеко позади. Мы двигались теперь по узкой тропе, по которой отоми приносили с вулкана снег в жаркое время года. Миль через пять у границы снегов тропа обрывалась: выше лежала священная земля, куда не осмеливался заходить ни один индеец.

Мы поднимались по этой тропе, и в сердце моем была злая радость, ибо я знал, что свернуть с нее некуда — по обеим сторонам чернели пропасти или отвесные скалы. С каждой пройденной милей де Гарсиа все чаще поглядывал то направо, то налево, то вперед, на возвышающийся перед ним снежный купол, увенчанный пламенем. И только назад он не оглянулся ни разу: он знал, что за ним по пятам идет в образе человека смерть.

Я преследовал его настойчиво и угрюмо, сберегая силы. Я был уверен, что рано или поздно настигну его, и не спешил.

Наконец де Гарсиа очутился у границы снегов, где тропа исчезала, и в первый раз оглянулся. Я был от него шагах в двухстах, Я, его смерть, приближался к нему сзади, а впереди перед ним сиял снег. Он колебался одно мгновение; в величественной тишине я слышал тяжелое дыхание его коня. Затем он вонзил шпоры в бока животного и погнал его вверх.

Снег затвердел от мороза, и некоторое время лошадь поднималась по нему даже быстрее, чем по тропинке, несмотря на крутизну. Но дорога по-прежнему была только одна — по самому гребню горного отрога, снежные склоны которого были так круты, что на них не удержался бы ни конь, ни человек. Часа два с лишним мы карабкались по этому гребню, затерянные среди безмолвия вечных снегов зачарованного вулкана. Порой мне казалось, что мой взор проникает в душу моего врага и я вижу все, что в ней происходит. Пусть я не прав, пусть это было только игрой воображения, но эта мысль была мне приятна, ибо там, в его сердце, я видел такое черное отчаяние, такие муки, таких жутких призраков прошлого и такой ужас перед надвигающейся смертью и тем, что за ней последует, что никакие ухищрения человеческой мести не смогли бы превзойти эту пытку. Так оно и было на самом деле, я знаю, ибо если в душе де Гарсиа не осталось совести, то остался страх и живое воображение, чтобы обострить его и усилить стократно.

Снежный гребень становился все круче, а конь уже выбился из сил. На такой высоте ему было трудно дышать. Напрасно де Гарсиа терзал шпорами бока благородного животного — оно не могло больше сделать ни шагу.

Внезапно конь повалился на снег. Я думал, что теперь-то де Гарсиа остановится, но даже я не представлял себе всей глубины его ужаса. Выбравшись из-под павшего коня, де Гарсиа оглянулся и, сбрасывая на ходу тяжелые латы, заковылял вперед.

К этому времени мы достигли того места, где снега кончались, переходя в ледяное поле. Очевидно, снег наверху подтаивал от внутреннего тепла вулкана или от лучей солнца в жаркое время года, а по холодным ночам и в зимние месяцы замерзал, превращаясь в лед. Так или иначе, вершина Хаки была окружена ледяной пелериной, достигавшей почти мили в ширину. Ниже ее лежали снега, а над ней выступали черные зубцы кратера.

Де Гарсиа карабкался по льду. Даже для совершенно спокойного человека это дело не из легких, потому что здесь приходится перепрыгивать от трещины к трещине, цепляясь за иглообразные выступы шершавого льда, торчащие над поверхностью, как щетина на спине у борова. Горе путнику, если такая игла обломится под ним или если он поскользнется! Тогда никто не задержит его падения, и, прежде чем он докатится до рыхлого снега, тысячи острых, как ножи, выступов обдерут с него мясо до костей. Больше всего я боялся, что это случится с де Гарсиа: тогда месть ускользнула бы от меня, а я был от него всего в двадцати шагах. Поэтому, замечая опасность, я кричал ему снизу, подсказывая, куда нужно ставить ногу, и он — самое удивительное! — беспрекословно повиновался мне, позабыв от ужаса обо всем на свете. О себе я не думал. Я знал, что не упаду, хотя в другое время ничто не заставило бы меня совершить подобный подъем.

Все это время мы карабкались к огненной вершине Хаки при ярком лунном свете, но внезапно первый луч солнца коснулся горы — и пламя, освещавшее изнутри гигантский столб дыма над кратером, сразу померкло. Зато вся ледяная шапка засияла и заискрилась в алых лучах; мы ползли по ней, как две черные мухи, а внизу под нами еще клубилась ночная мгла. Это было чудесное и жуткое зрелище.

— Эй, приятель — окликнул я де Гарсиа. — При таком свете подниматься легче. Смотри не оступись!

Странно прозвучали мои слова среди ледяных утесов, где еще никогда не раздавался человеческий голос. И в тот же миг гора под нами зашаталась и задрожала, как дерево, сотрясаемое ураганом, словно разгневанная нашим святотатством, нарушившим ее священное безмолвие. Вслед за толчком на нас опустилось облако серного пепла, на мгновение скрывшее от меня де Гарсиа. Я только слышал, как он закричал от страха, и сам испугался, думая, что он упал. Но, когда пепел рассеялся, де Гарсиа невредимый стоял уже на лаве у подошвы кратера.

«Ну, теперь-то он наверняка остановится, — подумал я. — У него есть меч, и ему нетрудно будет убить меня, когда я буду переползать со льда на горячую лаву».

Очевидно, де Гарсиа тоже подумал об этом, потому что он повернулся ко мне с сатанинской гримасой, но тут же снова начал карабкаться вверх. Я ничего не мог понять. Где же он надеется от меня укрыться? Шагах в трехстах от нас клокотал кратер, выбрасывая в небо клубы пара и дыма, а между его гребнем и кромкой льда громоздились застывшие потоки лавы, местами такой горячей, что по ней трудно было ступать. Де Гарсиа устал. Теперь уже медленно брел он по лаве, вздрагивающей под ногами, а я неторопливо шел за ним, переводя дыхание.

Но вот он приблизился к краю кратера, подался вперед и заглянул вниз. Я подумал, что сейчас де Гарсиа бросится в него и так покончит с собой. Но, если у него и была подобная мысль, он сразу же позабыл о ней, когда увидел, какое уютное ложе его ожидает. Круто повернувшись, де Гарсиа выхватил меч и пошел на меня. В дюжине шагов от кратера мы встретились.

Я сказал «мы встретились», но в действительности это было не совсем так, потому что в четырех шагах от меня, там, где я не мог достать его мечом, де Гарсиа снова остановился. Не сводя с него глаз, я сел на обломок лавы. Казалось, я никогда не смогу наглядеться на его лицо. Но что это было за лицо! Лицо убийцы перед расплатой. Жаль, что я не художник, потому что словами невозможно описать эти полные ужаса, запавшие красные глаза, скрежет зубов и дрожащие губы. Я думаю, когда сам дьявол, враг рода человеческого, выкинет свой последний козырь и погубит последнюю душу, он перед смертью будет выглядеть точно так же.

— Ну вот мы и свиделись, де Гарсиа, — сказал я.

— Чего ты ждешь? — прохрипел он. — Убей меня и покончим с этим!

— Куда ты торопишься, кузен? Я искал тебя целых двадцать лет, зачем же нам сразу расставаться? Поболтаем немного! Прежде чем мы расстанемся навсегда, я надеюсь, ты будешь настолько любезен, что ответишь на мой вопрос. Меня мучит любопытство. За что ты причинил столько горя мне и моим родным? Ведь должно же быть какое-то объяснение даже твоей бессмысленной тупой жестокости?

Я говорил с ним спокойно и равнодушно, не испытывая ни малейшего волнения, не чувствуя ничего. В тот странный час я был не Томасом Вингфилдом, я был не человеком, а бездушным орудием, слепой силой. Я мог просто без печали думать о моем убитом сыне; для меня он не был мертвым, ибо я сам был всего лишь частицей всеобъемлющей природы, куда входила и смерть. Даже о де Гарсиа я думал без ненависти, словно и он был только пешкой в чьей-то руке. Но в то же время я знал, что он теперь целиком в моей власти, что он мне ответит и скажет правду и что это так же истинно, как то, что он умрет, когда я того захочу.

Де Гарсиа пытался сжать губы — они разомкнулись сами собой, и он заговорил. Слово за словом он раскрывал передо мной всю глубину своего черного сердца, как будто уже стоял перед высшим судьей.

— С ранней юности я полюбил твою мать, кузен, — начал он медленно, с трудом выговаривая каждое слово. — Ее одну я любил всю жизнь, как люблю до сих пор, но она ненавидела меня за мои пороки и боялась за мою жестокость. Потом она встретила и полюбила твоего отца. Я донес на него инквизиции, надеясь, что его замучают там и сожгут, но она освободила его и бежала с ним в Англию. Меня мучила ревность, я мечтал о мести, однако твоя мать была далеко. Почти двадцать лет я жил своей темной жизнью, пока однажды не оказался в Англии по торговым делам. Здесь я случайно узнал, что твоя мать и отец живут близ Ярмута, и решил повидаться с ней, просто повидаться — убивать ее я не думал. Мне посчастливилось. Мы встретились в лесу, я увидел, что она по-прежнему прекрасна, и понял, что люблю ее больше, чем раньше. Я предложил ей на выбор: бежать со мной или умереть, и вот она умерла. Я настиг ее на лесистом склоне, уже поднял меч, но вдруг она остановилась и сказала:

«Сначала выслушай меня, Хуан! Мне открылось предсмертное видение. Так же, как я убегала от тебя, ты побежишь от одного из моих сыновей, и так же, как ты отправляешь меня на небо, он ввергнет тебя в бездну ада среди огня, скал и снега».

— Это место здесь, кузен, — сказал я.

— Это место здесь, — озираясь, прошептал де Гарсиа.

— Продолжай!

Он снова сделал попытку промолчать, но снова моя воля сломила его, и он продолжал:

— Отступать было поздно. Чтобы спастись самому, я убил ее и бежал. Но с того часа ужас вселился в мое сердце, ужас, который не покидает меня до сих пор. Всегда и всюду меня преследовало видение сына твоей матери, от которого я должен бежать, бежать всю жизнь, пока он не настигнет меня и не ввергнет в бездну ада.

— Это должно быть там, кузен, — проговорил я, показывая мечом на жерло кратера.

— Да, там, я видел.

— Но туда полетит только тело, кузен, а не душа.

— Только тело, а не душа, — повторил он за мной.

— Продолжай! — приказал я.

— Затем в тот же день я встретил тебя, Томас Вингфилд. Страх перед пророчеством твоей матери уже овладел мной, и, когда я увидел одного из ее сыновей, я решил убить его, чтобы он не убил меня.

— Как он это сделает сейчас, кузен.

— Как он это сделает сейчас, — повторил де Гарсиа, словно попугай, и, помолчав, заговорил снова: — О том, что случилось дальше и как мне удалось ускользнуть, ты знаешь. Я бежал в Испанию и постарался все забыть. Но я не мог. Однажды ночью в Севилье я увидел на улице человека, похожего на тебя. Я не думал, что это ты, но мой страх был так велик, что я решил бежать в далекую Индию. Ты встретил меня в ночь перед отплытием, когда я прощался с одной сеньорой.

— С Изабеллой де Сигуенса, кузен. Вскоре и я простился с ней навеки, чтобы передать тебе ее предсмертное слово. Сейчас она ждет тебя вместе со своим ребенком.

Де Гарсиа содрогнулся и продолжал:

— Мы снова встретились в океане. Ты появился из волн. Я не посмел убить тебя сразу, на глазах у всех, чтобы меня потом не обвинили в твоей смерти. Я подумал, что ты все равно умрешь в трюме среди рабов. Но ты не умер, и даже океан был к тебе милосерд, хотя я решил, что избавился от тебя навсегда. Вместе с Кортесом я пришел в Анауак и здесь снова с тобой встретился; на этот раз ты едва меня не убил. Но затем пришел час расплаты и я потешился над тобой вволю. На следующий день я решил убить тебя, но сначала продолжить пытку, ибо страх сделал меня жестоким. Однако ты сбежал. Прошло много лет. Я странствовал по свету, побывал в Испании, в других странах, потом опять вернулся в Мехико, но, где бы я ни был, все тот же страх, призраки мертвых и мои кошмары всюду преследовали меня, и не было мне ни удачи, ни счастья. Лишь недавно я присоединился к отряду Диаса. О тебе я не думал; мне говорили, что ты давно умер, и лишь когда мы добрались до Города Сосен, я узнал, что вождь отоми — это ты. Остальное ты знаешь.

— За что ты убил моего сына, кузен?

— А разве он не потомок твоей матери? Разве я не мог пасть от его руки? Но главное — я хотел отомстить тебе за все эти годы ужаса. К тому же глупо оставлять в живых сына, когда стараешься убить отца. Он умер, и я рад, что убил его, хотя его призрак будет теперь преследовать меня вместе с другими тенями.

— Он будет преследовать тебя вечно. Но хватит, пора кончать. У тебя есть меч — защищайся, если можешь. Умирать в бою легче.

— Не могу! — простонал де Гарсиа. — Я обречен…

— Как хочешь, — сказал я и поднял меч.

Де Гарсиа отшатнулся и начал пятиться, с ужасом глядя мне прямо в лицо, как крыса перед удавом, готовым ее проглотить. Так мы дошли до края кратера. Устрашающее зрелище открылось передо мной, когда я заглянул вниз. Там, на глубине тридцати с лишним футов, сквозь покров клубящегося дыма зловеще сияла докрасна раскаленная лава. Она переливалась и перекатывалась, как живое существо, Струи пара вырывались из нее с пронзительным шипением, ядовитые испарения разноцветными змейками поднимались над ее поверхностью, свиваясь и переплетаясь, и удушливое, жаркое зловоние отравляло нагретый воздух. Да, поистине для де Гарсиа это был самый подобающий вход в его последнее жилище! Лучшего даже я не смог бы придумать.

Я указал мечом вниз и расхохотался, но, когда де Гарсиа увидел дно кратера, его охватил такой непреодолимый страх перед смертью, что, утратив всякое человеческое подобие, он завыл, точно зверь. Да, да, этот гордый высокомерный испанец всхлипывал, визжал и молил меня о пощаде, он, совершивший столько злодеяний, которым нет прощения, умолял простить его и дать ему время хотя бы для покаяния. Я стоял, молча смотрел на него, и вид его был так ужасен, что даже в мое оледеневшее сердце начал закрадываться страх.

— Пора кончать, — проговорил я и снова поднял меч, но только для того, чтобы тут же его опустить. Внезапно разум покинул де Гарсиа, и он помешался у меня на главах.

Мне не хочется описывать всего, что за этим последовало. Вместе с безумием к де Гарсиа вернулось мужество, и он начал сражаться. Но не со мной.

Казалось, он меня больше не видел, однако дрался отчаянно, пронзая пустое пространство. Страшно было смотреть, как он рубится с невидимыми врагами, и слышать его вопли и проклятия. Дюйм за дюймом де Гарсиа отступал к краю кратера. Здесь он задержался и вступил в последний бой с могучим незримым противником. Яростные выпады и удары следовали один за другим, дважды он чуть не падал, словно от смертельных ран, но снова собирал все силы и продолжал сражаться с пустотой. Вдруг, испустив пронзительный вопль, как будто его поразили в сердце, де Гарсиа широко раскинул руки, выронил меч и навзничь рухнул в жерло вулкана.

Я отвел глаза, чтобы больше ничего не видеть. Но потом я частенько спрашивал себя: что же это было и кто нанес де Гарсиа последний, смертельный удар?

Глава 38

ПРОЩАНИЕ С ОТОМИ
Так я исполнил обещание, данное мной отцу, я отомстил де Гарсиа. Правильнее было бы сказать, что я видел, как свершилось возмездие, ибо, как ни страшна его смерть, он умер не от моей руки. Де Гарсиа умер от страха, И я сразу же пожалел, что он погиб именно так, ибо, когда ледяное неестественное спокойствие покинуло мою душу, я возненавидел его еще сильнее, чем прежде. Я пожалел, что не убил его своей собственной рукой, и жалею об этом до сих пор. Конечно, многие станут меня порицать, ибо нам завещано прощать своих врагов, но такое всепрощение я оставляю господу богу. Как могу я простить того, кто предал моего отца в руки инквизиции, кто убил мою мать и моего сына, кто заковал меня в цепи на рабском судне, кто своими руками пытал меня в течение нескончаемых часов? Нет! С каждым годом я ненавижу его все больше.

Я пишу обо всем этом лишь потому, что долгое время не мог обрести покоя. Я не способен простить все ни мертвому, ни живому, и из-за этого несколько лет назад достопочтенный и многоученый священник нашего прихода даже не допустил меня в церковь. Тогда я отправился к епископу и рассказал ему свою историю. Епископ немало подивился, но, будучи человеком широких взглядов, призвал священника и отменил его решение, полагая, так же, как и я, что господь не осудит слабого человека, если тот не может простить злодея, причинившего ему столько зла.

Однако довольно распространяться об этих вопросах совести!

Когда де Гарсиа исчез в бездне, я повернулся и пошел к дому. Вернее, не к дому, которого у меня больше не было, а к разрушенному городу, лежавшему далеко внизу.

Мне предстояло спуститься по ледяному склону, и это оказалось гораздо труднее, чем подняться. Теперь, когда месть свершилась, я стал словно другим человеком, таким же, как все, измученным и угнетенным. Мне было так горько, что, право же, если бы я оступился на льду, я не стал бы об этом жалеть.

Но я не оступился и в конце концов достиг снежного покрова, где идти было много легче. Итак, я сдержал свою клятву и отомстил. Но какой ценой! Я потерял свою невесту, любовь моей юности; двадцать лет я был вождем индейцев; я перенес все мыслимые лишения и невзгоды; я женился на женщине, которой нельзя было отказать в благородстве и возвышенной силе любви, как она это не раз доказывала, но которая при всем этом в глубине души оставалась дикаркой и во всяком случае — идолопоклонницей. И вот племя мое побеждено, прекрасный мой город разрушен, я нищ и бездомен, и великим счастьем будет, если в конце концов мне удастся избежать смерти или рабства. Но все это я мог бы перенести, ибо видывал еще и не то. Лишь с ужасной смертью своего последнего сына, единственной отрады моей одинокой жизни, я примириться не мог.

Любовь к детям стала единственной страстью моих зрелых лет. Я любил их, и они любили меня. Я воспитывал их сам с младенческих лет, и они были в душе англичанами, а не индейцами. Я научил их своему языку и своей вере, так что они стали не просто моими любимыми детьми, а моими соплеменниками. И вот несчастный случай, болезнь и меч отняли у меня всех троих, и я остался один.

Мы слишком много говорим о горестях нашей юности. Если наша любимая покидает нас, мы оглашаем весь свет рыданиями и клянемся, что жизнь нам теперь не в жизнь. Но только склоняясь в отчаянии над бездыханным телом своего ребенка, мы впервые познаем настоящее, страшное горе. Говорят, что время залечивает все раны. Это ложь. Такое горе время не в силах изгладить. Я стар, и я это знаю.

И вот я упал на пустынный снежный склон вулкана, где до меня не ступала нога человеческая, и заплакал так, как мужчина плачет лишь однажды в жизни.

«Сын мой Авессалом! Сын мой, сын мой Авессалом! — взывал я вместе с библейским царем Давидом. — О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!».[579]

Но скорбь моя была сильнее скорби того царя, ибо в течение нескольких лет я потерял не одного, а трех сыновей. Единственным моим утешением служила мысль, что этот царь уже много столетий назад встретился со своим сыном и я тоже когда-нибудь встречусь с моим. Слабое утешение, однако оно дало мне силы подняться и двинуться вниз к разоренному Городу Сосен.

Мне удалось до него добраться лишь на закате, потому что путь был неблизким, а я от слабости едва брел. У дворца меня встретил капитан Диас со своими товарищами. Когда я поравнялся с ними, солдаты молча сняли шляпы из уважения к моему горю, и только Диас спросил:

— Убийца умер?

Я кивнул и прошел мимо них в свою комнату, надеясь найти там Отоми.

Она сидела одна, холодная и прекрасная, словно статуя, высеченная из мрамора.

— Я похоронила сына рядом с прахом братьев и прадедов, — ответила Отоми на мой вопрошающий взгляд. — Твое сердце не выдержало бы, если бы ты его увидел.

— Да, да, — проговорил я, — но сердце мое уже разбито.

— Убийца умер? — спросила Отоми точно так же, как Диас.

— Умер.

— Как?

В нескольких словах я рассказал ей.

— Ты должен был убить его сам. Кровь нашего сына не отомщена.

— Да, я должен был убить его сам. Но в тот миг я не думал об отмщении, ибо видел, как оно поразило его свыше. Может быть, это и к лучшему. Я слишком дорого заплатил за свою месть и слишком поздно понял, что не должен был брать ее на себя. Есть высший судья.

— Неправда! — проговорила Отоми, и лицо у нее было при этом такое же, как в тот миг, когда она убивала тласкаланца, или презрительно отвечала Марине, или плясала на теокалли во главе жертвенного хоровода. — Я этому не верю. На твоем месте я бы изрезала его на куски и только потом отдала в лапы дьяволам — не раньше! Но что говорить об этом? Все кончено, все мертвы, и мое сердце тоже. Ты устал, поешь.

Я утолил голод, опустился на ложе и заснул.

В темноте я услышал голос Отоми:

— Проснись, я хочу с тобой поговорить!

В нем было нечто такое, что сразу пробудило меня от тяжкого сна.

— Говори, — отозвался я. — Где ты, Отоми?

— Рядом с тобой. Я не могла уснуть и сидела здесь. Слушай. Мы встретились много-много лет назад, когда Куаутемок привел тебя из Табаско, Ах, как хорошо я помню тот день! Впервые я увидела тебя при дворе моего отца Монтесумы в Чапультепеке, увидела и полюбила. Я любила тебя всегда. Меня-то не страшили чужие боги!

— Почему ты говоришь об этом, Отоми? — спросил я.

— Потому, что мне так хочется. Можешь ты подарить один час той, кто отдала тебе все? Тогда слушай. Помнишь, как ты оттолкнул меня? О, я думала, что умру от стыда, когда добилась, чтобы меня предназначили тебе в жены, в жены богу Тескатлипоке, а ты в ответ заговорил со мной о девушке за морем, об этой Лили, чье кольцо до сих пор у тебя на пальце. Но я это вынесла. Я полюбила тебя еще больше за твою честность, а остальное ты знаешь.

Ты стал моим, потому что я решилась лечь рядом с тобой на жертвенный камень. Тогда ты поцеловал меня и сказал, что любишь. Но ты никогда не любил меня до конца. Ты все время думал об этой Лили. Я знала это раньше, как знаю сейчас, хотя и старалась обмануть себя. В то время я была красива, а для мужчины это кое-что значит. Я была предана тебе, а это значит еще больше, и раз или два ты сам подумал, что любишь. Но сейчас я жалею, что теули подоспели вовремя и не дали нам умереть вместе на алтаре. Я жалею об этом только из-за себя. Мы спаслись, но для меня началась нескончаемая борьба.

Я уже сказала, что понимала и видела все. Ты поцеловал меня на жертвенном камне за какой-то миг до смерти. Но, когда ты вернулся к жизни, все снова изменилось. Лишь по воле судьбы ты женился на мне и принес клятву, которую сдержал до конца. Ты женился на мне, но ты не знал, кто твоя жена. Ты знал только, что я красива, нежна, верна тебе — все это так и было, — но ты не понимал, что я для тебя чужая, что я осталась такой же, какими были мои предки. Ты думал, я приняла твои обычаи, а может быть, даже и твою веру, потому что ради тебя я старалась это сделать. Но все это время я жила обычаями своего народа и никогда не могла позабыть своих богов. Они не дозволили мне, своей рабыне, уйти от них. Годами пыталась я их отринуть, но пришло время, и они отомстили мне. Сердце мое смирилось, вернее — боги смирили его, ибо я не помню и сама не знаю, что делала в ту ночь, когда ты увидел меня на теокалли во время жертвоприношения Уицилопочтли.

Все эти годы ты был верен мне, и я рожала тебе детей, которых ты любил. Но ты любил их только ради них самих, а не ради меня. В глубине души ты ненавидел мою кровь, которая смешалась с твоей в их жилах. Ведь ты и меня любил только наполовину. Эта жестокая половинчатая любовь едва не свела меня с ума. Но потом и она умерла, когда ты увидел, как я, охваченная безумием, свершала древний обряд моих предков на теокалли. Только тогда ты понял, кто я такая. Я дикарка!

И вот умерли наши дети, соединявшие нас. Они умерли по-разному — один за другим, ибо над ними тяготело проклятие моего рода. И вместе с ними умерла твоя любовь. Я одна осталась — живое напоминание о прошлом. Но теперь и я умираю.

Я пытался заговорить, но Отоми поспешно прервала меня:

— Нет, молчи и слушай! У меня слишком мало времени. Когда ты запретил мне называть тебя мужем, я поняла, что все кончено. Я повиновалась тебе, теуль. Я оторвала тебя от своего сердца, ты уже не муж мне, и скоро я перестану быть твоей женой. Но все же прошу тебя: выслушай! Сейчас ты удручен горем. Тебе кажется, что жизнь твоя кончена и что счастье уже невозможно. Но это не так. Ты в расцвете зрелых лет, и ты еще полол сил. Может быть, тебе удастся покинуть нашу разоренную землю, и, когда ты отряхнешь ее прах со своих ног, проклятие перестанет тяготеть над тобой. Ты вернешься в свою страну и встретишь ту, что ожидала тебя столько лет. И тогда далекая женщина, принцесса угасшего рода, превратится в смутное видение, и все эти годы, полные странных событий, будут казаться тебе только сном. Останется лишь любовь к умершим детям. Ты будешь любить их всегда, и мысль о них, тоска по мертвым, страшнее которой нет ничего на свете, будет преследовать тебя днем и ночью до конца твоей жизни, и я этому рада, ибо я была их матерью, и, думая о них, ты будешь иногда вспоминать обо мне. Это все, что оставила мне твоя Лили, и в этом я выше нее. Знай, теуль, она не родит тебе никого, кто бы мог затмить в твоем сердце любовь к моим детям!

О, я следила за тобой дни и ночи! Я видела, видела, как тоскуют твои глава по той, кого ты потерял, и по далекой земле твоей юности. Будь счастлив, ты увидишь родину и встретишь любимую! Борьба закончена: твоя Лили победила. Я слабею, мне трудно говорить, но осталось сказать немного. Мы расстаемся, наверное, навсегда. Что связывает нас, кроме душ наших мертвых сыновей? Ничто! Я не нужна тебе больше, и я довершу наш разрыв. В свой смертный час я отрекаюсь от твоего бога и возвращаюсь к богам моего народа, хоть и думала раньше, что ненавижу их. Мы расстаемся навеки, но, прошу тебя, не думай обо мне плохо, ибо я любила тебя и люблю. Я была матерью твоих сыновей; их ты сделал христианами и с ними, может быть, встретишься. Я люблю тебя по-прежнему. Я счастлива, потому что ты поцеловал меня на жертвенном камне и потому что я родила тебе сыновей. Они твои, моего в них немного. Мне кажется,я и любила их только потому, что они твои, а они любили одного тебя. Возьми же их, возьми их души, как ты взял у меня все остальное. Ты поклялся, что лишь смерть разлучит нас, и ты сдержал свою клятву на деле и в мыслях. Но теперь я ухожу в Обиталище Солнца, к моим предкам. Теуль! Я прожила с тобой много лет и видела много горя; я не могу сейчас назвать тебя мужем, потому что ты запретил мне это, но я говорю тебе, теуль, не насмехайся надо мной с твоей Лили! Не говори ей обо мне ничего, если сможешь… будь счастлив… и — прощай!

Последние слова Отоми звучали все слабее и слабее. Я слушал ее, застыв от удивления, а тем временем рассвет медленно разливался по комнате. Постепенно белая фигура Отоми выступила из темноты: она сидела в кресле, придвинутом вплотную к ложу, руки ее бессильно свисали, а голова была откинута на спинку кресла. Я вскочил на ноги и взглянул ей в лицо. Оно было холодным и бледным, и дыхание замерло у нее на устах. Я взял ее за руку — она была ледяной. Я громко окликнул Отоми, поцеловал ее в лоб, но она не шевельнулась и не ответила. Вскоре рассвело, и я увидел, что произошло. Отоми была мертва. Она ушла из жизни сама, приняв яд, тайна которого известна только индейцам. Он действует медленно и безболезненно, сохраняя до конца полную ясность мысли. Лишь когда жизнь уже покидала ее, Отоми заговорила со мной так печально и горько.

Я сел на ложе, не сводя с нее глаз. Плакать я не мог — у меня не осталось слез, и, как я уже говорил, ничто не могло нарушить моего странного спокойствия. Печаль и огромная нежность переполняли меня. В тот час я любил Отоми сильнее, чем когда бы то ни было, сильнее, чем живую, и этим уже сказано многое. Я словно вновь видел ее в расцвете юности, такой, какой она была при дворе своего царственного отца, я видел ее глаза, когда она встала рядом со мной на жертвенный камень, я вспоминал ее взгляд, который не дрогнул перед гневом императора Куитлауака, обрекавшего меня на смерть. Я снова слышал ее горестный вопль над телом нашего первенца, и я видел ее с мечом в руках над убитым тласкаланцем.

Многое воскресло в моей памяти в тот печальный рассветный час, когда я сидел и смотрел на мертвую Отоми. В ее словах была правда: я не мог забыть свою первую любовь и часто мечтал о том, чтобы увидеть Лилино лицо. Но Отоми была не права, когда говорила, что я ее не любил. Я любил ее от души и был верен своей клятве. Но только тогда, когда она умерла, я понял по-настоящему, как она мне была дорога. Да, между нами лежала пропасть, становившаяся с годами все шире. Нас разделяли раса и религия, ибо я знал, что Отоми никогда не могла до конца отказаться от своих старых суеверий. Да, когда я увидел, как Отоми запевает песнь смерти, меня объял ужас, и какое-то время она была мне отвратительна. Но я все простил бы ей, потому что это было у нее в крови, к тому же последний и самый худший проступок она совершила помимо своей воли. И если забыть все это, оставалась прекрасная, благородная женщина, достойная величайшей любви и уважения, женщина, которая долгие годы была моей верной женой.

Так размышлял я в тот час и так думаю сегодня. Отоми сказала, что мы расстаемся навсегда, но я верю и надеюсь, что это не так. Ибо знаю, что нам обоим простится многое, и те, кто были дороги и близки друг другу здесь, на земле, когда-нибудь встретятся в ином мире.

Наконец я поднялся, чтобы позвать на помощь, и только тогда почувствовал что-то тяжелое у себя на шее. Это было ожерелье из крупных изумрудов, которое Куаутемок дал мне, а я подарил Отоми. Она надела его на меня, пока я спал, — ожерелье и привязанную к нему прядь своих длинных волос. С этими двумя вещами я не расстанусь и в могиле.

Я схоронил Отоми в древней усыпальнице, рядом с прахом ее предков и телами наших детей. Через два дня после этого я выехал вместе с отрядом Берналя Диаса в Мехико. У входа в ущелье я оглянулся на развалины Города Сосен, где прожил столько лет и похоронил всех, кто был мне дорог. Я смотрел назад печально и долго, как смотрит умирающий, оглядываясь на свою прошедшую жизнь, пока, наконец, Диас не положил руку мне на плечо.

— Вы теперь одиноки, друг мой, — сказал он. — Что вы собираетесь делать?

— Ничего, — ответил я. — Мне остается лишь умереть.

— Никогда не говорите так! — возразил он. — Вам только сорок, а мне далеко за пятьдесят, и все-таки я не говорю о смерти. Послушайте, у вас есть друзья в Англии?

— Были.

— В мирных странах люди живут долго. Возвращайтесь к ним! Я постараюсь переправить вас в Испанию.

— Хорошо, подумаю, — ответил я.

В положенный срок мы добрались до Мехико, нового и чужого мне города, перестроенного Кортесом.

Там, где некогда возвышался теокалли, на котором меня должны были принести в жертву, возводили теперь собор, укладывая в его фундамент уродливых ацтекских идолов. Город был по-прежнему хорош, но уже не так прекрасен, как Теночтитлан Монтесумы, и таким он никогда не будет. Жители его тоже изменились: тогда это были свободные воины, а теперь — рабы.

В Мехико Диас нашел для меня пристанище. Уважая полученное мной помилование, никто меня не преследовал. Я был конченым человеком и никому не внушал опасений. О моем участии в «Ночи печали» и в защите города позабыли, а история пережитых мной злоключений вызывала сочувствие даже у испанцев. В Мехико я провел десять дней, грустно блуждая по улицам и по склонам холма Чапультепека, где прежде стоял загородный дворец Монтесумы, в котором я впервые встретил Отоми. От былого великолепия не осталось ничего, кроме нескольких древних кедров.

На восьмой день меня остановил на улице индеец. Он сказал, что со мной хочет повидаться один старый друг. Я последовал за ним, удивляясь про себя, кто бы это мог быть, потому что у меня друзей не осталось. Индеец привел меня в красивый каменный лом на одной из новых улиц. Здесь мне пришлось немного подождать, сидя в затемненной комнате. Неожиданно кто-то обратился ко мне на ацтекском языке:

— Здравствуй, теуль.

Голос, печальный и нежный, показался мне знакомым. Я поднял глаза. Передо мной стояла индеанка в испанской одежде, еще красивая, но слабая и словно измученная какой-то болезнью или горем.

— Ты не узнаешь Марину, теуль? — спросила она, и я вспомнил ее, прежде чем она договорила. — А вот я тебя с трудом, но узнала. Да, теуль, горе и время изменили нас обоих.

Я взял ее руку и поцеловал.

— Где Кортес? — спросил я. Дрожь пронизала все ее тело.

— Кортес в Испании, ведет свою тяжбу. Он женился там на другой, теуль. Много лет назад он прогнал меня и отдал в жены дону Хуану Харамильо, который женился на мне из-за денег. Кортес был щедр к своей оставленной любовнице!

И Марина заплакала.

Постепенно я узнал всю ее историю, но здесь я не стану о ней писать — она и так известна всему свету! Когда Марина сыграла свою роль и уже ничем не могла больше помочь конкистадору, он ее бросил. Марина рассказала мне, какие муки ей пришлось пережить и о том, как она прокричала в лицо Кортесу, что отныне ему ни в чем не будет удачи. Пророчество ее сбылось.

Мы проговорили часа два с лишним. Выслушав ее повесть, я начал рассказывать о себе, и она плакала от жалости. Несмотря ни на что, у Марины было доброе сердце.

Затем мы расстались, чтобы уже никогда не встретиться. Но прежде чем я ушел, Марина заставила меня взять в подарок немного денег, и я принял эту милостыню без стыда, ибо я был нищ и мне нечего было стыдиться.

Так сложилась судьба Марины. Ради любви она изменила родине, и что получила она в награду за свою любовь и измену? Но для меня ее память, память о добром друге, навсегда останется священной. Ведь Марина дважды спасла мне жизнь и не покинула меня даже тогда, когда Отоми оскорбила ее самыми жестокими словами.

Глава 39

ТОМАС ВОСКРЕСАЕТ ИЗ МЕРТВЫХ
На следующий день после встречи с Мариной ко мне зашел капитан Диас. Он сказал, что один из его друзей командует каракой, которая через десять дней отплывает из Веракрус в Кадис, и что, если я хочу покинуть Мехико, этот друг охотно возьмет меня на свое судно. Немного подумав, я ответил, что отправлюсь в путь, и распрощался с капитаном Диасом — дай бог ему счастья! Он был одним из немногих хороших людей среди всех этих испанских мерзавцев.

В компании нескольких купцов я навсегда покинул Мехико и примерно через неделю благополучно добрался через горы до Веракрус. Это нездоровый город, с жарким климатом и ненадежной гаванью, открытой всем яростным северным ветрам. Здесь я вручил свои рекомендательные письма капитану караки, и тот без дальнейших расспросов предоставил мне место. Немедля я переправил на корабль запас провизии на время всего плавания.

К концу третьего дня мы отплыли с попутным ветром, а на рассвете вдали виднелась только снежная вершина вулкана Орисаба — последнее видение Анауака. Но вот и оно исчезло за облаками, и я простился с далекой землей, на которой со мной произошло так много событий и которую, по моим подсчетам, я впервые увидел ровно восемнадцать лет назад, в этот же самый день.

За время нашего плавания до Испании ничего примечательного не случилось. Протекало оно гораздо благополучнее многих подобных путешествий. Подняв якорь в гавани Веракрус, мы через два месяца и десять дней бросили его в кадисском порту — вот и все.

В Кадисе я провел всего два дня. Мне повезло! В порту стоял английский корабль, направлявшийся в Лондон, и я купил на нем место пассажира, хотя мне пришлось для этого предать самый маленький изумруд из ожерелья, потому что все деньги, врученные мне Мариной, к тому времени уже вышли. Я продал изумруд за немалую сумму, приоделся, как подобает знатному человеку, а остаток золота взял с собой. По правде говоря, мне было жаль расставаться с этим камнем, хоть это и был всего-навсего подвесок к кулону ожерелья, но нужда заставила. Сам кулон, прекрасный изумруд с небольшим изъяном, я подарил много лет спустя ее величеству всемилостивейшей королеве Елизавете.

На английском судне все меня принимали за испанского авантюриста, разбогатевшего в Вест-Индии, и я не старался опровергнуть это мнение. По крайней мере меня оставили в покое, так что я мог внутренне подготовиться к встрече с давно забытыми обычаями и условностями. Так я и сидел в одиночестве, словно какой-нибудь гордый идальго, стараясь поменьше говорить и побольше слушать, чтобы узнать обо всем, что произошло в Англии за двадцать лет моего отсутствия.

Наконец, и это плавание закончилось. Двенадцатого июня я высадился в славном городе Лондоне, где до этого дня еще не бывал, и, преклонив колени в комнате гостиницы, возблагодарил бога за то, что после бесчисленных превратностей и испытаний он дозволил мне вновь ступить на английскую землю. Поистине самым большим чудом мне казалось тогда мое слабое человеческое тело, пережившее столько боли, болезней, лишений и ран, столько смертоносных ударов и пыток и все-таки устоявшее перед яростью диких зверей и людской злобой, преследовавшей меня в течение долгих лет.

В Лондоне с помощью хозяина гостиницы я купил доброго коня и на рассвете следующего дня выехал из города. В то утро мне суждено было пережить последнее приключение. Когда я трусил по Ипсвичской дороге, любуясь английским пейзажем и жадно вдыхая сладкий воздух июня, какой-то трусливый грабитель, спрятавшийся за изгородью, выстрелил мне в спину из пистолета. Он надеялся убить меня и обобрать, но пуля пробила шляпу, лишь слегка оцарапав голову. Я не успел ничего сделать. Подлый вор, заметив, что промахнулся, исчез, а я поехал дальше, раздумывая над тем, что поистине было бы удивительно, если бы после стольких страшных опасностей я погиб от руки презренного оборванца в пяти милях от Лондона.

Я ехал быстро весь этот день и следующий. Конь мне попался ходкий и сильный, так что к половине восьмого вечера он уже вынес меня на тот самый холм, с которого я в последний раз оглянулся на Банги, когда уезжал в Ярмут вместе с отцом. Внизу раскинулись красные кровли городка, справа зеленели дитчингемские дубы и возвышалась красивая башенка церкви Святой Марии, вдалеке струился поток Уэйвни, а прямо передо мной простирались луга, покрытые золотисто-багряным ковром болотных цветов. Все осталось, как прежде, ничто не изменилось, кроме меня самого.

Я слез с седла, подошел к пруду у края дороги и склонился над ним, вглядываясь в отражение своего лица. Да, действительно, я изменился! Во мне почти ничего не сохранилось от того славного парня, что проехал по этой дороге двадцать лет назад. Глаза мои запали и погрустнели, черты лица заострились, а на голове и в бороде — увы! — черных волос осталось меньше, чем седых. Я и сам бы себя не узнал, так что вряд ли меня узнают другие. Да и есть ли кому меня узнавать? За двадцать лет одни, наверное, умерли, другие исчезли. Найду ли я вообще хоть одного живого друга? Ведь с тех пор, как я получил письма, доставленные капитаном «Авантюристки» Баллом перед моим отплытием на Эспаньолу, я не имел из дома никаких вестей. Что меня ожидает? И главное, что с Лили? Может быть, она уже умерла, уехала или вышла замуж?

Я вскочил на коня и пустил его легким галопом мимо Вингфордских Мельниц. Проехав через броды, а затем по улицам Пирнхоу, я оставил Банги левее и через десять минут очутился перед воротами, за которыми начиналась пешеходная тропинка. Она вела от нориджской дороги к подножию холма и там, на лесистом склоне, всего в полумиле от меня, виднелся мой дитчингемский дом.

У ворот парка, наслаждаясь последними лучами вечернего солнца, стоял какой-то человек. Вглядевшись попристальней, я узнал его. Это был Билли Миннс, тот самый дурачок, который выпустил де Гарсиа, когда я, оставив его связанным, поспешил к своей возлюбленной. Теперь он был уже стариком с седыми космами, свисающими вокруг морщинистого лица. Но, несмотря на его грязь и подозрительные лохмотья, я так обрадовался, что едва не бросился к нему на шею, чтобы расцеловать, — ведь он был одним из тех, кого я знавал в юности!

Заметив меня, Билли Миннс заковылял со своей палочкой к воротам, открыл их передо мной и стал заунывным голосом выклянчивать милостыню.

— Здесь живет мистер Вингфилд? — спросил я, указывая вдаль на тропинку, и сердце мое учащенно забилось в ожидании ответа.

— Мистер Вингфилд, сэр? Какого вам надо Вингфилда? Старый господин преставился почитай лет двадцать назад. Я сам помогал рыть его могилу, да, да! Там он и лежит рядом с женой, той, которую убили. Значит, вам надо мистера Джеффри?

— Он здесь? — спросил я.

— Он тоже умер вот уже лет двенадцать с лишком. Упился до смерти, да, да! И Мистер Томас тоже помер, говорят, утоп где-то в море. Много зим прошло с той поры, да, да! Все они умерли, все! Ох и парень был этот мистер Томас! Как сейчас помню, отпустил я одного человека, не из здешних, а он… — и тут Билли пустился в воспоминания о том, как он посадил избитого мной де Гарсиа на лошадь. Остановить его было невозможно. Я бросил ему монету, пришпорил своего усталого коня и поскакал по узкой тропинке.

Глухой стук копыт отдавался в моих ушах, как отзвук слов старика: «Все умерли, все умерли!» И Лили, наверное, тоже умерла. А если и не умерла, то, конечно, вышла за кого-нибудь замуж, когда услышала, что я утонул в море. На такую красавицу всегда найдутся охотники. Не губить же ей жизнь, оплакивая погибшую любовь своей юности!

Но вот передо мной наш старый дом. Он почти не изменился, только плющ и вьюнки на фасаде разрослись и дотянулись до самой крыши. Судя по дыму над трубами и отменному порядку во всем, в доме кто-то жил.

Ворота оказались на запоре, а за оградой не было видно ни души. Надвигалась ночь, и слуги, по-видимому, закончили уже свою работу.

Свернув налево, я подъехал к задней стороне дома, где под склоном холма стояли конюшни, но и здесь ворота были заперты. Не зная, что делать дальше, я слез с седла. Сомнения и страхи лишили меня последнего мужества. Я оставил коня пастись на траве у ворот, а сам побрел по тропинке к церкви, беспрестанно поглядывая на вершину холма впереди в надежде кого-нибудь встретить.

«Что, если умерли все? — думал я. — Что, если она умерла тоже?»

Я спрятал лицо в ладони и воззвал к небесам, хранившим меня все эти годы, умоляя избавить меня от последнего горького разочарования. Я был подавлен скорбью и чувствовал, что больше не в силах вынести. Если Лили тоже для меня потеряна, мне остается только одно — умереть, потому что жить уже незачем.

Так я молился некоторое время, дрожа, словно лист на ветру. Потом я открыл лицо и повернул к дому, чтобы расспросить его обитателей и узнать правду, какой бы она ни была. В это время закат догорел, и в наступившей темноте повсюду защелкали соловьи. Я остановился. Соловьиные трели пробудили во мне какое-то смутное воспоминание, но о чем — я не мог понять. И вдруг я вспомнил.

Я вновь увидел Теночтитлан, великолепные покои во дворце Монтесумы и себя самого, спящего на золотом ложе. Я знал, что я бог Тескатлипока и наутро меня принесут в жертву. Я спал, измученный я удрученный, и видел сон. Я видел во сне, будто стою на том самом месте, где стоял сейчас, и запах наших цветов щекочет мне ноздри, как в эту ночь, и сладкие соловьиные песни звучат точно так же, как звучали они в моих ушах. Мне снилось, что, пока я стоял и слушал соловьев, над зелеными кронами дубов и ясеней взошла луна, — вот, вот она уже сияет в небесах. Мне снилось, что чей-то голос запел за холмом, но тут я пробудился от давно забытых видений прошлого.

Не во сне, а наяву услышал я на холме нежный женский голос. Нет, я не сошел с ума. Я слышал его ясно, и с каждой минутой он приближался, словно певица спускалась вниз по крутому склону. Скоро она была уже так близко, что я разобрал слова той самой грустной песенки, которую помню до сих пор.

При лунном свете я увидел фигуру высокой, статной женщины в белом платье. Она подняла голову, провожая главами тень летучей мыши и свет луны упал на ее лицо. Это было лицо моей утраченной любимой, лицо Лили Бозард. Прекрасное, как прежде, оно постарело совсем немного, но глубокая грусть наложила на него свой отпечаток. При виде этого лица я был так потрясен, что едва удержался на ногах, вцепившись в низенький палисадник, а из груди моей вырвался глубокий стон.

Услышав мой стон, женщина оборвала песню и, разглядев мужскую фигуру, повернулась, собираясь бежать. Однако я не шевельнулся, и любопытство превозмогло ее страх. Она подошла поближе я негромким, нежным голосом, который я так хорошо знал, спросила:

— Кто это бродит здесь так поздно? Это ты, Джон?

При этих словах прежние опасения вновь проснулись во мне. Ну, конечно, она замужем, и мужа зовут Джон! Я нашел ее только для того, чтобы потерять безвозвратно.

И тут мне пришла мысль не открывать своего имени, пока не узнаю всю правду. Я шагнул вперед, стараясь оставаться в тени высоких кустов, и, держась спиной к лунному свету, отвесил низкий поклон на испанский манер. После этого я заговорил на ломаном английском языке с испанским акцентом, который здесь не стану воспроизводить.

— Сеньора! — сказал я. — Я имею честь говорить с той, кого некогда называли Лили Бозард, не правда ли?

— Да, меня так называли, — ответила она. — Что вам от меня угодно?

Я снова вздрогнул, но справился с собой и смело продолжал:

— Прежде чем ответить, разрешите, сеньора, задать вам один вопрос. Вы все еще носите это имя?

— Да, я не замужем, — проговорила она, и на мгновение небо закружилось над моей головой, а земля под ногами заколебалась, словно покрытый лавой склон вулкана Хака. Но я решил не открывать своего имени, пока не узнаю, любит ли она меня по-прежнему.

— Сеньора, — сказал я. — Я испанец, один ив тех, кто во время войны с индейцами служил у Кортеса, о котором вы, наверное, слышали.

Лили кивнула, и я продолжал:

— Во время этой войны я встретил одного человека, его называли «теуль». Но два года тому назад на смертном одре он сказал мне, что раньше у него было другое имя.

— Какое имя? — тихо спросила Лили.

— Томас Вингфилд.

Теперь она в свою очередь громко вскрикнула и уцепилась за палисадник, чтобы не упасть.

— Я считала его мертвым целых восемнадцать лет, — проговорила Лили, задыхаясь. — Я думала, он утонул в море во время кораблекрушения…

— Да, я слышал, что он попал в кораблекрушение, сеньора, но он избежал смерти и очутился среди индейцев. Они сделали из него бога я дали ему в жены дочь своего императора.

Здесь я остановился. Лили вздрогнула и сказала ледяным тоном:

— Продолжайте, сэр, я вас слушаю.

— Мой друг теуль участвовал в индейской войне. Как муж одной из принцесс, он долгие годы честно и храбро сражался на стороне индейцев. Наконец, город, который он защищал, был взят, его единственный оставшийся в живых сын убит, жена его, принцесса, покончила с собой от горя, а сам он попал в плен и через некоторое время тоже умер.

— Печальный рассказ, сэр, — проговорила Лили с коротким смешком, похожим на рыдание.

— Очень печальный, сеньора, но он еще не окончен. Перед смертью мой друг рассказал мне кое-что из своей прежней жизни. Он был обручен с одной англичанкой по имени…

— Я знаю это имя, продолжайте!

— Он сказал мне, что хотя и был женат на другой и любил свою жену принцессу, поистине царственную женщину, которая не раз рисковала для него своей жизнью и даже по собственной воле легла рядом с ним на жертвенный камень, но, несмотря на все это, он никогда не забывал ту, с кем был некогда обручен. Память о ней он пронес через всю жизнь и с новой силой вспомнил о ней в смертный час. Поэтому во имя нашей дружбы он попросил меня, когда я вернусь в Европу, найти его невесту, если она жива, и передать ей его последние слова и его последнюю просьбу.

— Какие слова и какую просьбу? — прошептала Лили.

— Он просил сказать, что на закате жизни любил ее так же сильно, как в юности, и что он умоляет ее простить его за то, что он нарушил клятву, которую оба они дали под старым дитчингемским буком.

— Сэр! — вскричала Лили. — Что вы об этом знаете?

— Только то, что мне рассказал мой друг, сеньора.

— Должно быть, вы были близкими друзьями, — пробормотала она. — И, по-видимому, у вас хорошая память.

— Мой друг нарушил свою клятву при необычных обстоятельствах, — продолжал я, — настолько необычных, что он даже в лучшем мире не надеялся вновь связать расторгнутые узы. И еще он просил, чтобы невеста сказала мне, его посланнику, прощает ли она и любит ли по-прежнему, как он любил ее до самой смерти.

— А какой толк мертвецу от моего прощения или признания? — спросила Лили, стараясь разглядеть меня в полумраке. — Разве у мертвых есть уши, чтоб слышать, и глаза, чтоб видеть?

— Откуда я знаю, сеньора? Я только выполняю поручение.

— А откуда я знаю, что вы действительно выполняете поручение? Может быть, мне раньше говорили правду, и Томас Вингфилд утонул много лет назад! Вся эта повесть об индейцах и принцессах слишком необычна. Она скорее похожа на те волшебные истории, которые случаются только в романах, а не в нашей скучной действительности. Чем вы докажете истинность ваших слов? Есть у вас такое доказательство?

— Да, сеньора. Но здесь слишком темно, и вы не сможете его разглядеть.

— В таком случае следуйте за мной, в доме найдется свет. Подождите только немного.

Она повернулась к воротам конюшни и еще раз позвала:

— Джон! Джо-о-он!

Ей ответил какой-то старик, и я узнал голос одного из слуг моего отца. Лили что-то сказала ему тихонько, а затем повела меня по садовой дорожке к парадному входу в дом. Отворив дверь своим ключом, она сделала мне знак пройти первым. Я повиновался. По привычке, не думая ни о чем, я свернул в знакомую мне с детства гостиную, перешагнул, не запнувшись, через высокий порог и, добравшись в темноте до большого камина, остановился перед ним. Лили внимательно наблюдала за мной. Затем, раздув угли, еще теплившиеся в камине, она зажгла маленькую свечку и поставила ее на стол у окна. Мне пришлось снять шляпу, но лицо мое все равно оставалось в тени.

— А теперь, сэр, прошу вас представить ваше доказательство.

Я снял с пальца заветное колечко и подал Лили. Она присела к столу, внимательно разглядывая его возле свечи. И, пока она сидела так, я увидел, что она все еще очень красива: время почти не тронуло ее, хотя ей шел уже тридцать восьмой год, и только лицо стало печальнее. Я заметил также, что, хотя она и старалась не выдавать своих чувств, грудь ее при виде кольца задышала быстрее, а рука дрогнула.

— Я вам верю, — проговорила она наконец. — Мне знакомо это кольцо; его носила еще моя мать. Правда, когда я видела его в последний раз, оно не было таким стертым. Много лет назад я дала его как залог любви одному юноше. Я обещала стать его женой. Теперь я не сомневаюсь, сэр, в том, что вы мне рассказали. Благодарю вас за любезность — вам пришлось для этого проделать немалый путь. Да, печальная история, очень печальная! Но, прошу меня извинить, я не могу вас оставить в этом доме — я живу здесь одна. Поблизости нет гостиниц, поэтому я прикажу отвести вас к моему брату. Это недалеко, в какой-нибудь миле отсюда. Вас проводят… — и, чуть помедлив, закончила: — …если вы не знаете дороги. Там вас примут как следует, а кроме того, там вы увидите сестру своего покойного товарища, Мэри Бозард, которая, несомненно, захочет услышать рассказ о его странных приключениях из ваших уст.

Я склонил голову и сказал:

— Сначала, сеньора, я хотел бы услышать ответ на последние слова и последнюю просьбу моего покойного друга.

— Отвечать мертвым? Это ребячество, сэр!

— И все же, прошу вас ответить. Я только выполняю поручение. Что написано на этом кольце?

Пускай мы врозь, зато душою вместе, — ответил я, не задумываясь, и тут же едва не прикусил себе язык за такую оплошность.

— О, вы знаете даже это! По-видимому, вы носили кольцо много месяцев и выучили надпись. Хорошо, сэр, я отвечу. Мы были далеко друг от друга, однако память о том, кто носил это кольцо, я хранила в сердце и ради него осталась одинокой. Но он свое сердце отдал другой — какой-то дикарке, которая стала его женой и матерью его детей. Поэтому я отвечу так на просьбу вашего покойного друга: я прощаю его, но от клятвы, которую дала, отказываюсь отныне и навсегда, как это сделал он, а кроме того, постараюсь забыть свое чувство к нему, которое он отверг и унизил.

Лили поднялась, сделала руками движение, словно вырвала что-то из груди, и уронила кольцо на пол.

Сердце мое замерло. Вот, значит, чем все это кончилось! Конечно, она была права, но теперь я жалел о том, что сказал ей всю правду, ибо женщины зачастую охотнее прощают ложь, чем подобную искренность.

Я не мог говорить — язык у меня словно отнялся. Смертельная усталость овладела мной, усталость и горечь. Я нагнулся, отыскал кольцо и, надев его на палец, пошел к дверям, бросив последний взгляд на эту отвергнувшую меня женщину. У порога я на мгновение остановился, раздумывая, не сказать ли ей, кто я, но тут же решил, что если она не простила мертвого, то вряд ли она сжалится надо мной живым. Нет, для нее я мертвец, и я останусь мертвецом.

Я уже перешагнул порог, как вдруг позади послышался Лилин голос, нежный и добрый:

— Томас, — произнес этот голос, — Томас, может быть, перед уходом ты примешь у меня отчет за те деньги, имущество и землю, которые ты мне доверил?

Пораженный, я обернулся и замер. Лили медленно шла ко мне, раскрыв объятия.

— О, глупый, глупый! — прошептала она. — Неужели ты думал обмануть женское сердце? Ведь ты говорил о буке в нашем саду, ты так легко нашел дорогу в этой темной комнате, ты прочел надпись голосом того, кто давно уже умер. Слушай: я прощаю своему другу нарушенную клятву, потому что он честно признался во всем, потому что мужчине трудно прожить одному столько лет и потому, что в неведомых странах со всяким могут случиться необычайные дела. И еще скажу: я все еще люблю его так же, как он меня. Только я, пожалуй, стара для любви, которой ждала так долго и уже не надеялась дождаться на этом свете.

Так говорила Лили, всхлипывая у меня на груди, пока не затихла в моих объятиях. Наши губы встретились.

И в этот миг я увидел перед собой Отоми, вспомнил ее прощальные слова и то, как она покончила с собой ровно год назад в тот же самый день.

Хорошо, что мертвые не видят живых!

Глава 40

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Осталось досказать немногое. Повесть моя подходит к концу, и я этому рад, ибо мне, дряхлому старику, писать очень трудно, так трудно, что прошлой зимой я думал не раз, что уже не сумею ее завершить.

Некоторое время мы с Лили сидели молча в той самой комнате, где я сейчас пишу. Огромная радость и другие нахлынувшие с нею чувства мешали нам говорить. А потом, словно движимые единым порывом, мы упали на колени и возблагодарили судьбу за то, что она дозволила нам обоим дожить до этой необычайной встречи.

Едва мы поднялись, как снаружи послышался какой-то шум, и в комнату вошла полная дама в сопровождении представительного джентльмена и двух детей, мальчика и девочки. Это были моя сестра Мэри, ее муж Уилфрид Бозард и их дети — Роджер и Джоанн. Узнав меня, Лили сразу послала к ним старого Джона, шепнув ему, что приехал один человек, которого они все будут рады видеть, и они поспешили явиться, даже не подозревая, кто их ждет.

Сначала они ничего не могли понять и в недоумении стояли посреди комнаты, соображая, кем бы мог быть этот чужестранец. Я действительно сильно изменился, да и свет был тусклый.

— Мэри! — заговорил я наконец. — Мэри, сестра, ты не узнаешь меня?

Громко вскрикнув, она бросилась мне в объятия и разрыдалась, как сделала бы на ее месте каждая женщина, если бы ее любимый брат, которого все считали погибшим, вдруг вернулся целым и невредимым, а Уилфрид Бозард тем временем держал меня за руку и отчаянно чертыхался от избытка чувств, как это делают в подобных случаях все мужчины. Только дети стояли в стороне и смотрели на меня, ничего не понимая. Я подозвал к себе девочку. Сейчас она очень походила на ту Мэри, которую я знавал когда-то. Я поцеловал маленькую Джоанн и сказал, что я ее дядя, о котором ей, наверное, говорили, будто он умер много лет назад.

Но вот моего позабытого всеми коня поймали и завели в конюшню, а затем мы уселись за стол. Странным показался мне этот ужин — все было так непривычно! А когда он кончился, я приступил к расспросам.

Только сейчас я узнал, что все состояние, завещанное мне моим старым другом Фонсекой, прибыло в полной сохранности и неизмеримо умножилось благодаря заботам Лили. Она почти ничего не тратила на себя, считая, что эти деньги ей отданы на хранение и не являются ее собственностью. Когда слух о моей гибели, казалось бы, подтвердился, Мэри унаследовала свою долю и с помощью этих средств прикупила соседние земли в Иршеме и Хиденгеме, а также лес и поместье Тиндэйл-Холл в Дитчингеме и Бруме. Я поспешил сказать, что дарю ей эти земли, потому что и без них у меня всякого добра более чем достаточно. Эти слова особенно понравились ее мужу Уилфриду Бозарду. Легко ли расставаться с тем, что в течение многих лет привык считать своей собственностью!

Затем мне рассказали обо всем остальном: о том, как умер мой отец; о том, как нежданное прибытие золота спасло Лили от замужества с моим братом Джеффри; о том, как после этого мой братец покатился вниз по недоброй дорожке и скончался тридцати одного года от роду; и о смерти Лилиного отца, моего старого недруга сквайра Бозарда, умершего от удара во время внезапного приступа ярости. Уже после его смерти Лилин брат женился на Мэри, а сама Лили, расплатившись с долгами моего брата и выкупив у Мэри ее права, перебралась в наш старый дом. Здесь она и жила все эти годы, жила одиноко и грустно, находя утешение в благотворительности. Как она сама мне призналась, если бы не состояние и не обширные земли, оставшиеся на ее попечении, она ушла бы в монастырь и прожила бы там остаток дней, чтобы не влачить безрадостное существование «вдовой невесты». Я для нее был потерян, и она считала меня мертвым с тех пор, как до Дитчингема дошли вести о гибели караки, а выходить замуж за кого-нибудь другого она не собиралась, хотя многие достойные люди добивались ее руки.

Если не считать еще кое-каких новостей, вроде рождения или смерти детей, да описания сильной бури и наводнения, затопившего Банги и долину Уэйвни, это было все, что могли рассказать мои близкие, дожившие до зрелых лет в полном покое. Политические дела, такие, как смерть или коронация королей, падение власти папы римского или продолжавшееся повсеместно разграбление монастырей, я оставляю в стороне, ибо им здесь не место.

Но вот пришла моя очередь, и я начал все с самого начала. Стоило поглядеть на лица моих слушателей! Всю ночь напролет, пока не смолкли соловьиные трели и на востоке не занялась заря, я сидел рядом с Лили, рассказывал свою историю, но так и не успел ее закончить. Мы улеглись спать в приготовленных для нас комнатах, а наутро я продолжил рассказ. В подтверждение моих слов я показал меч Берналя Диаса, большое изумрудное ожерелье, которое мне дал Куаутемок, и некоторые свои рубцы и шрамы. Никогда еще я не видел таких удивленных лиц! Когда я говорил о последней жертве женщин племени отоми, о том, как погиб де Гарсиа, сражаясь со своей тенью, или, вернее, с видениями, порожденными его жестокой душой, мои слушатели вскрикивали от ужаса, а когда я рассказывал о смерти Изабеллы де Сигуенса, Куаутемока и моих сыновей, они рыдали от жалости.

Но всего я не мог рассказать. О том, что у нас было с Отоми, я поведал только Лили, и с ней я был откровенен, как мужчина с мужчиной, потому что чувствовал: если я что-нибудь утаю от нее сейчас, между нами уже никогда не будет полного доверия. Я не стал от нее скрывать ни своих сомнений и колебаний, ни того, что я полюбил Отоми, чья красота и нежность поразили меня при первой встрече во дворце Монтесумы, ни того, что произошло между нами на жертвенном камне.

Когда я кончил, Лили поблагодарила меня за честность и сказала, что мужчины, как видно, отличаются в таких делах от женщин, ибо ей, например, не было нужды бороться с искушениями. Но раз уж мы такие от бога и от природы, упрекать нас не за что и ей хвастаться нечем. Что касается Отоми, то эта дикарка, если простить ей грех идолопоклонства, была, по-видимому, великодушной женщиной, хотя и кокеткой, умеющей завлекать сердца мужчин, и что, например, она, Лили, никогда бы не осмелилась ради любви сделать то, что сделала Отоми. Но в конце концов, насколько Лили понимает, мне пришлось выбирать между женитьбой и смертью, так что я вынужден был принести великую клятву, а потом, когда опасность миновала, с моей стороны было бы просто непорядочно оставить свою жену. Поэтому она, Лили, предпочитает больше не говорить об этих делах и даже обещает не ревновать, если я когда-нибудь помяну покойницу добрым словом.

Все это Лили высказала мне очень нежно, глядя на меня своими чистыми и ясными, поистине ангельскими глазами. Слезы блистали в них, когда я поведал ей о тягчайшем горе, которое принесла мне смерть моего первенца и других сыновей, Лишь несколько лет спустя, когда Лили потеряла надежду иметь своих детей, она начала меня ревновать к моим мертвым сыновьям.

Весть о моем возвращении и о моих необычайных приключениях среди индейцев распространилась по всей округе. Люди приезжали даже из Нориджа и Ярмута, и все заставляли меня повторять мой рассказ, так что под конец мне это надоело.

В церкви Святой Марии в Дитчингеме я заказал благодарственный молебен за свое спасение на суше и на море, отслужив его уже не по римским канонам, ибо за время моего отсутствия католические святые пали точно так же, как боги Анауака. Англия сбросила ярмо Рима, и я в отличие от некоторых был этому рад от души, потому что достаточно насмотрелся на жестокость попов.

По окончании службы, когда все разошлись, я вернулся в опустевшую церковь из дома Бозардов, где жил на правах гостя, пока мы с Лили не поженились. Был мирный июньский вечер. Я преклонил колени на плите, под которой покоился прах моего отца и матери, и душа моя устремилась к небесам, где они нашли вечное успокоение. Великая тишина снизошла на меня. Я понял, каким безумием была моя клятва отомстить де Гарсиа, ибо на этом древе, словно листья, выросли все мои злоключения. Но от этого моя ненависть к де Гарсиа не уменьшилась. Может быть, лучше было предоставить отмщение богу, но я не мог и до сих пор не могу простить убийцу моей матери.

У маленькой боковой двери я встретил Лили: она знала, что я в церкви.

— Лили, — заговорил я. — Я хочу тебя спросить, согласна ли ты выйти замуж за такого недостойного человека, как я?

— Я согласилась много лет назад, Томас, — ответила она очень тихо и зарделась, как роза, которую я в этот миг увидел за ее спиной на могиле. — С тех пор я не изменилась! Долгие годы я считала тебя своим мужем, только я думала, что ты умер.

— Это больше, чем я заслужил, — сказал я. — Но если ты согласна — когда мы поженимся? Ведь мы уже немолоды и времени у нас осталось немного.

— Когда хочешь, Томас, — проговорила Лили, подавая мне руку.

Неделю спустя после этого вечера мы стали мужем и женой.

Итак, рассказ мой окончен. У меня была бурная и печальная юность, я рано возмужал, зато счастье согрело мои зрелые годы и старость. События, описанные мной, произошли много лет назад: за это время маленький граб, посаженный под окном в день нашей свадьбы, успел превратиться в большое тенистое дерево, радующее мой взор. Здесь, в благословенной долине Уэйвни, над моей седой головой пролетали годы, исполненные счастья, тишины и покоя, омрачаемого лишь горькими воспоминаниями да тоской по умершим, которую никакое время не в силах притупить. С каждым годом я все глубже постигал радости истинной любви, ибо редко кому достается такая жена, как моя. Казалось, что страдания и тоска юности только возвысили ее благородную душу, достойную ангела. Лишь однажды, когда нас посетило тяжкое горе-смерть нашего младенца, — Лили, как я уже говорил, снова показала, что она всего только женщина. Но, видно, нам суждено было умереть бездетными. Мы смирились и больше между нами не легло ни единой тени. Рука об руку спускались мы по склону жизни, пока моя жена не покинула меня. Вечером под рождество она легла спать рядом со мной и утром не проснулась.

Я горевал искренне, но это горе не могло уже сравняться с болью юношеских лет, ибо годы и опыт его притупляют. К тому же я знал, что мы расстаемся ненадолго. Скоро я отправлюсь вслед за Лили, и дальний путь меня не страшит. Как все старики, которые прожили свой век и очистились от грехов, я не боюсь теперь смерти. Охотно и радостно я перейду последнюю черту, ибо верю, что за ней нас поддержит та же самая десница, которая спасла меня от жертвенного камня и провела невредимым сквозь все опасности бурной жизни.

И ныне я, Томас Вингфилд, возношу хвалу господу богу, который хранит меня вместе со всеми, кого я любил и люблю. Да славится имя его и ныне, и присно, я во веки веков!

Аминь!



СЕРДЦЕ МИРА (роман)

Действие этого приключенческого романа происходит в Южной Америке — стране городов индейцев Майя. В нем переплетены идеи возрождения былого величия и независимости этой страны, поиски легендарных сокровищ, бандиты и, конечно же, не обошлось без романтической истории…

Глава 1

ДОН ИГНАСИО
Обстоятельства, при которых были написаны настоящие строки, достаточно любопытны и заслуживают повествования. Несколько лет тому назад один англичанин, которого мы назовем Джонсом, хотя он звался иначе, был управляющим одного рудника недалеко от реки Усумасинты, верховья которой отделяют мексиканский штат Чьяпас от Гватемальской республики.

И в настоящее время жизнь на чьяпасских рудниках, несмотря на некоторые улучшения, не может соответствовать европейским идеалам благополучия. Начать с того, что работа здесь отчаянно тяжелая, и хотя климат в горах довольно здоровый, в долинах свирепствуют смертельные лихорадки. Охоты не существует из-за необычайной густоты лесов; притом, если даже проникнуть в чащу, то мириады ядовитых насекомых, кишащих там, делают это занятие совершенно невозможным.

Общество, как его принято понимать в европейском смысле, также блещет своим отсутствием, и даже если кто-либо женится, то он не решается привезти сюда свою жену по незаселенным областям, через пропасти и реки без мостов, по лесным тропинкам вместо дорог; от всех этих препятствий содрогнется душа даже смелого путешественника.

Когда мистер Джонс прожил с год на руднике Ла-Консепсион, то сознание своего одиночества овладело им с необыкновенной силой. Он не мог больше довольствоваться обществом американского конторщика и индейцев-рабочих. В первые месяцы своего приезда он пытался завязать знакомства с владельцами соседних fincas, или ферм, но сам не замедлил от этого отказаться, так как эти люди представляли собой отбросы низших классов, прожигавшие свою жизнь в самой порочной обстановке.

Поставленный в подобное положение, Джонс прибег к умственным развлечениям и посвятил весь свой досуг собиранию древних редкостей и изучению многочисленных раскинутых по соседству развалин городов и храмов древних ацтеков. Чем дольше он занимался этим делом, тем больше оно его увлекало. Поэтому, когда он услышал, что по ту сторону гор живет на собственной асиенде один индеец по имени дон Игнасио, который больше, чем кто-либо во всей Мексике, знает про историю и святыни прежних жителей, он решил при первой возможности к нему поехать.

Дон Игнасио пользовался прекрасной репутацией, и Джонс уже давно охотно познакомился бы с ним, но его останавливала дальность пути. Это препятствие было устранено предложением одного индейца показать кратчайший путь по горной тропинке, требовавший всего трех часов езды верхом, вместо десяти часов по основной дороге, шедшей стороной. В одну из суббот Джонс пустился в путь, предварительно известив дона Игнасио о своем визите и получив от него приглашение приехать на асиенду, «где всякий англичанин всегда желанный гость».

Приближаясь к асиенде, он с удивлением увидел большое белое каменное здание в полумавританском стиле, с башнями над воротами, сделанными со всех четырех сторон, и большим куполом, возвышавшимся посредине плоской крыши. Проехав по окружавшим это здание прекрасно возделанным хлебным полям и плантациям кофе и какао, Джонс въехал по опущенному подъемному мосту во внутренний двор,посередине которого несколько высоких деревьев раскидывали приятную тень над широким колодцем. Его встретил индеец, очевидно его поджидавший, и, приняв лошадь, сказал, что сеньор Игнасио теперь в домовой часовне у вечерни вместе со всеми жителями, но что служба скоро кончится. Джонс сам направился туда, и как только его глаза привыкли к царившему в часовне полумраку, невольно залюбовался ее незаурядной красотой, ее архитектурой и живописью.

Молящихся было около трехсот, исключительно индейцев, работавших на плантациях; они так были сосредоточены, что появление незнакомца осталось для них незамеченным. Больше всего, однако, его поразила большая плита из белого мрамора, вделанная в стену над алтарем, на которой большими буквами была высечена испанская надпись:

«Посвящается Игнасио, индейцем, памяти его самого любимого друга, Джеймса Стрикленда, англичанина, и Майи, Царицы Сердца, его жены, которую он впервые увидел на этом месте. Странник, помолись о них».

Пока Джонс размышлял, кто бы могли быть Джеймс Стрикленд и Майя, Царица Сердца, и не нынешний ли хозяин асиенды соорудил эту плиту, священник отпустил всем собравшимся грехи, и прихожане стали выходить из церкви. Первым вышел старый индеец, которого Джонс признал за Игнасио. Ему было лет шестьдесят, но на вид можно было дать больше, — так много следов оставили на нем испытанные горести и лишения. Он был высокого роста и держался с редким достоинством. Его одежда европейского покроя отличалась простотой, и на ней не было ни одного серебряного украшения в виде пуговиц или пряжек, до которых так охочи все мексиканцы; на голове была мягкая шляпа-панама. Поражало только одно лицо, дышавшее чистотой всей проведенной жизни; черты лица были тонкие, черные глаза — мягкие и внушавшие полное доверие. Он остановился на паперти, опираясь на толстую палку, пропуская мимо себя всех остальных молящихся. Все ему приветливо кланялись, а некоторые, в особенности дети, с почтительной лаской целовали тонкую руку старого индейца, которого при своих пожеланиях ему спокойной ночи все они называли «отцом». Джонса крайне поразило полное отсутствие раболепства, которое привило этому племени вековое подчинение белым пришельцам. В эту минуту дон Игнасио обернулся и заметил гостя.

— Тысячу извинений, сеньор, — сказал он по-испански, с самой привлекательной улыбкой, снимая шляпу, под которой обнаружились белые, как и борода, густые волосы. — Вы должны сетовать на меня, но у нас в обычае, чтобы после недельной работы всем вместе собираться на богослужение… Не толкните, дети, англичанина… К тому же я не думал, что вы приедете до заката!

— Пожалуйста, не извиняйтесь, — ответил Джонс, — я очень заинтересовался вашей часовней. Какое красивое сооружение! Можно ли ее осмотреть, пока еще двери не закрыты?

— Конечно, сеньор. Она хороша, как и весь дом. Строившие все это два века тому назад монахи — здесь располагался большой монастырь — были знатоки этого дела. Работа же была тогда подневольная и ничего не стоила. Я, впрочем, многое починил и поправил, так как прежние владельцы об этом не заботились… Вы с трудом поверите, что лет двадцать тому назад это место было притоном разбойников и убийц и что эти самые люди, которых вы сегодня видели, или их отцы были рабами, с правами меньшими, чем у собаки… Не один путник лишился здесь жизни. Я сам едва не нашел здесь смерть… Посмотрите на эти колонны у алтаря… Не правда ли, они хороши? А мой предшественник, дон Педро Морено, которого я лично знал, привязывал к ним свои жертвы, чтобы мучить раскаленным железом!

— А к кому относится эта надпись на плите? — спросил Джонс. Лицо дона Игнасио омрачилось, но он все-таки ответил:

— Она относится, сеньор, к моему самому лучшему другу, который с риском для собственной жизни спас мою и который был любим мною большей любовью, чем всякая женская. Но его также любила одна женщина-индианка, и он больше думал о ней, чем обо мне, что так естественно… Разве не сказано, что человек должен оставить друзей, отца, мать и прилепиться к жене?

— Они были женаты? — спросил заинтересованный Джонс.

— Да, очень странным образом… Это уже давнее прошлое, и, с вашего позволения, сеньор, я не стану вам его рассказывать. Одно воспоминание наполняет меня скорбью о понесенных утратах и неосуществленных честолюбивых надеждах. Быть может, когда-нибудь, если проживу еще, я соберусь с мужеством и напишу обо всем, что случилось. Несколько лет тому назад я было начал, но мне было очень тяжело, и то, что я писал, могло показаться безумным бредом, поэтому я бросил… Я прожил тревожную жизнь и испытал много приключений, но последние годы, сеньор, благодарение Господу, прожил в мире. Теперь близится конец, чему я радуюсь; заботит меня только судьба этих людей… Однако пойдемте, сеньор, вы, наверное, голодны, а добрый пастор, обещавший разделить нашу трапезу, должен отправиться в путь к одному больному еще до рассвета. Я велел торопить ужин. Ваши вещи положены в отведенную вам комнату, которую мы зовем настоятельской; я сейчас проведу вас туда!

Через небольшую дверь в стене они поднялись по узенькой лестнице и дошли до заделанного решеткой широкого отверстия в стене, через которое настоятели могли незаметно наблюдать за всем, что делалось в церкви.

— Отсюда мне пришлось однажды видеть зрелище, которого я никогда не забуду! — заметил дон Игнасио.

Потом он провел гостя через несколько темных проходов и ввел в уютную, по-испански обставленную комнату.

— Ваша спальня рядом, сеньор! — проговорил дон Игнасио, открывая тяжелую дверь.

Глазам Джонса представилась довольно мрачная комната с толстыми решетками на окнах, отстоявших на десять футов от пола. Стены были расписаны фресками и картинами, изображавшими мрачные сцены инквизиции. Раскинутые на полу ковры несколько смягчали первое жуткое впечатление.

— Я боюсь, что вам не понравится это помещение, — продолжал дон Игнасио, — но это наша лучшая комната для гостей. При этом она может вас заинтересовать: люди говорят, что в ней бывают призраки, — я знаю, что вы, англичане, не верите этому, — они имеют некоторое основание для подобных слухов, зная, что творилось здесь во времена Педро Морено. У него был замысел убить меня и моего друга; хотя ему это не удалось, но впоследствии, когда я купил это поместье, я нашел несколько скелетов под полом, под тем местом, где стоит кровать; я распорядился предать их христианскому погребению.

Джонс поспешил уверить своего хозяина, что не придает никакого значения всем подобным россказням, но — в чем он ему никогда не сознался — первую ночь в настоятельской опочивальне он провел не совсем спокойно, вероятно, вследствие слишком крепкого кофе, выпитого на ночь. Тем не менее, в свои последующие посещения асиенды он всегда просил отвести ему эти комнаты.

После той грубой и приправленной чесноком пищи, которая составляет основу мексиканской кухни, ужин приятно поразил Джонса. Закурив чудную сигару домашнего изготовления и простившись с торопившимся священником, Джонс свел разговор на местные древности и с удовольствием заметил, что познания его собеседника очень обширны, что он знает не только историю многих исчезнувших племен, но владеет ключом к чтению иероглифов древних надписей, считавшимся между учеными навсегда утраченным.

— Грустно подумать, что ничего живого не сохранилось от всей этой цивилизации, — заметил Джонс. — Если бы сказание о Золотом Граде, «Сердце Мира», скрытом где-то среди неисследованных мест Центральной Америки, было правдой, то я отдал бы десять лет моей жизни, чтобы в нем побывать. Я бы с наслаждением оглянулся в глубь веков и посмотрел на деяние народа, прекратившего свое существование, о котором мы все утратили всякое представление. При всем богатстве воображения нет возможности восстановить исчезнувшее с помощью одних только сохранившихся развалин и преданий… Я удивляюсь вам, дон Игнасио, как вы, никогда, конечно, не видавший древних жителей, можете говорить о них с такой определенностью!

— Действительно, сеньор, это было бы удивительно, если бы я их сам не знал. Вы можете счесть меня за рассказчика сказок, но случилось так, что я видел Золотой Град и его цивилизацию и могу засвидетельствовать, что его диковинки гораздо более занимательны, чем рассказы преданий или испанских романистов!

— Как? Что? — воскликнул Джонс. — Или я выпил лишний стакан вашего превосходного вина? Или я сплю и вижу сон? Я слышу, что человек, сидящий против меня, видел тайный город индейцев?

— Действительно, я это сказал, но вы можете мне не верить. Я никогда не говорю об этом, чтобы не прослыть лжецом. Вам также ничего не скажу, не желая, чтобы мой вероятный будущий друг был обо мне нелестного мнения. Я сожалею, что сказал ненужное, но прошу вас вспомнить, что среди девственных лесов, пустынь и сьерр Центральной Америки, где никогда еще не ступала нога белого человека, достаточно простора для многих древних городов. Живет же ведь племя лакандонцев, некрещенных индейцев, никогда не видевших ни одного бледнолицего, исповедующих веру своих отцов, в каких-нибудь двухстах милях от того места, где мы теперь сидим! Нет, сеньор, мы больше не будем говорить об этом, так как у меня нет никаких доказательств в подтверждение моих слов, кроме разве одного…

— Какого?

— Я покажу вам, если желаете, — сказал дон Игнасио, вставая и выходя из комнаты.

Вернувшись обратно, он протянул Джонсу кожаную коробку, из которой достал чудный изумруд редкой величины, в золотой оправе, хорошо полированный, но не граненый. С одной стороны оправы были выгравированы черты человеческого лица, с какими-то иероглифическими надписями по кругу. На другой стороне также были подобные надписи.

— Вы можете это прочитать? — спросил Джонс, внимательно осмотрев камень.

— Да, сеньор. Здесь впереди написано: «Очи и уста, смотрите на меня, молите за меня». А на оборотной стороне: «Сердце неба, в тебе мой дом».

— Удивительно! — сказал Джонс со вздохом, так как он отдал бы все, что имел, до башмаков включительно, чтобы только получить этот редкий камень. — А теперь вы, может быть, сделаете для меня исключение и расскажете мне историю Города?

— Боюсь, что не смогу вас удовлетворить! — произнес дон Игнасио, качая головой.

— Но вы уже так много открыли! — настаивал Джонс.

— Хотите еще кофе? — перебил его хозяин. — Нет? В таком случае, выйдем на крышу и полюбуемся видом. По преданию, монахи там даже обедали. Потом они построили еще одну стену, после того как с трудом отразили одно из нападений индейцев, доведенных до отчаяния их притеснениями… Завтра я вам покажу всю окружающую местность. В Мексике все гонятся за рудниками, но здесь земля богаче всяких рудников. Я это знал и продал другие изумруды, которые имел, чтобы купить это поместье. Оно очень возросло в цене и увеличится еще, когда поспеют молодые посадки какао… Вот мы и одолели лестницу. Я уже стар и с трудом поднимаюсь… Не правда ли, здесь чудный воздух? Велик и прекрасен Божий мир, хотя в нем много греха и зла… Мне жаль оставлять его красоту, но я надеюсь, что там, выше, у Господа, есть еще лучшие места!

После этого много ночей провел Джонс под радушным кровом индейца и с каждым посещением все сильнее привязывался к хозяину, главная забота которого заключалась в том, чтобы делать как можно больше добра другим. Они часто совершали совместные поездки, осматривая ближайшие развалины, и во время одной из них Джонс пригласил дона Игнасио к себе; показывая ему рудники и шахты, он жаловался на большую нехватку рабочих рук. Благодаря дону Игнасио это затруднение немедленно исчезло, к немалой выгоде той компании, на службе которой находился Джонс. Дон Игнасио послал за ближайшим касиком и о чем-то с ним переговорил; по прошествии недели у Джонса не было больше никогда нужды в усердных рудокопах-индейцах, хотя раньше они избегали его.

Годы брали свое над бодростью дона Игнасио, он уже не мог покидать своего дома и однажды, приблизительно после двухлетнего знакомства с англичанином, неожиданно послал за ним, сообщая, что умирает и будет рад видеть своего друга перед смертью. Нечего и говорить, что Джонс немедленно отправился в путь через горы; он застал старика очень слабым, но в полном сознании.

— Я собираюсь в последний путь, друг мой, — сказал он вошедшему гостю, — и доволен, так как достаточно уже настрадался от боли в спине, вызванной одним давним ушибом. К тому же пора старику дать дорогу более молодому и деятельному…

Джонс собирался сказать, что он наверное проживет еще долго, но индеец с улыбкой его перебил:

— Не надо тратить времени, мой друг! Лучше слушайте: с самой первой нашей встречи я видел ваше желание узнать историю моего путешествия в Сердце Мира и про моего друга Джеймса Стрикленда, которого я скоро опять увижу. Я видел, как мое молчание огорчает вас, но боялся, что после этого рассказа вы перестанете интересоваться мною. Каюсь в этом чувстве… Кроме того я опасался еще раз пережить наяву тяжелые ощущения; вы, англичане, не понимаете этих тонкостей… Но больше всего я хотел, чтобы рассказ был точен до мелочей, а этого трудно достигнуть на словах, поэтому я записал все, что помнил и видел, и закончил эту работу всего несколько дней тому назад, когда у меня еще не отнялась рука… Прошу открыть тот ящик в столе, там лежат исписанные листы… Благодарю… Вот здесь написано, как мне и моему английскому другу удалось посетить Золотой Город, и о многом другом. Я писал по-испански и прошу не смеяться над ошибками. Теперь, пожалуйста, положите листы на место: один их вид заставляет меня волноваться. Да у меня есть и еще более важное дело. Когда вы собираетесь вернуться в Англию?

— Вернуться в Англию? Зачем? Управляющему рудника работы там не найти… Я слишком беден для этого!

— А если разбогатеете?

— Все-таки нет, я уже слишком давно уехал оттуда!

— Я очень рад это слышать, потому что я сделал вас своим наследником. Я уверен, что моим индейцам хорошо будет жить, а позаботиться об этом мой первый долг. Если же вам придется уехать, то обещайте передать асиенду в хорошие руки.

— Я не знаю, как благодарить…

— И не надо. Теперь идите и оставьте меня одного. Но зайдите завтра, после того как уйдет священник!

Войдя небогатым работником, Джонс вышел богатым собственником поместья с ежегодным доходом в несколько тысяч, как это могут удостоверить многие в Санта-Крусе. Через три дня после этого дон Игнасио скончался и был погребен в часовне асиенды.

Таким образом, у Джонса оказалась история Золотого Града, «Сердца Мира», и путешествия дона Игнасио и его друга Джеймса Стрикленда.

Вот перевод этой рукописи.

Глава 2

НЕУДАВШИЙСЯ ЗАГОВОР
Мне, Игнасио, пишущему эти строки, теперь шестьдесят второй год, и родился я в селении, лежащем среди гор между городками Пиауалько и Тиапа. Мой отец был наследственным касиком всей этой области; индейцы его очень любили. Когда я был еще ребенком лет девяти, в стране возникли волнения. Я не понимал тогда их причины или забыл обстоятельства, их вызвавшие. Случались они нередко, и надо думать, что причиной был какой-нибудь налог, несправедливо наложенный на индейцев мексиканским правительством. Отец мой отказался платить налог, к нам явился отряд конных солдат, некоторых из нас перебили, а других, главным образом женщин и детей, увели с собой.

На следующий день мне пришлось быть свидетелем того, как они посадили моего отца в яму; направив на него дула нескольких ружей, мексиканцы требовали, чтобы он открыл им какую-то тайну. На это он попросил только поскорее его пристрелить, так как ему очень надоели москиты. Но они не убили его и опять отвели в тюрьму; меня ночью привел к отцу один священник, тоже по имени Игнасио, наш близкий родственник. Я помню, что в комнате была нестерпимая жара, а за дверью пьяные мексиканцы кричали, что надо перевешать всех индейских собак. Священник тихо исповедал моего отца в углу, а потом велел приблизиться и мне. Обняв мою голову, отец что-то надел мне на шею, но только на несколько мгновений; он тотчас снял этот предмет и; передавая священнику на хранение, заметил:

— Когда мальчик подрастет, отдай ему и сообщи что надо.

Я больше не видел своего отца. На следующий день его расстреляли. После этого моя мать переселилась вместе с отцом Игнасио в небольшой городок Тиапа, где был его приход. От горя мать скоро умерла, и мы остались жить вдвоем в большом хорошем доме почти на берегу вечно клокочущей каменистой речки. И теперь ничего хорошего нельзя сказать про Тиапа, а тогда в нем жили, кажется, одни только разбойники; они были такие тяжкие грешники, что мой дядя часто не соглашался дать им отпущение грехов, даже перед смертью. Пути сообщения по большей части были очень плохими, и мы жили точно отрешенные от мира. Воспитание я получил довольно хорошее, благодаря отцу Игнасио, который сообщил мне все, что знал. Достигнув пятнадцати лет, я возымел неожиданное желание сделаться священником — и вот по какому случаю. В нашем городке случилось убийство, были зарезаны три странствующих торговца и сопровождавший их мальчик. Убийство было зверское, все знали виновных, но они были на свободе, так как поделились с властями частью добычи. Дядя мой в ближайшее воскресенье произнес в церкви проповедь на тему «не убий» и говорил так горячо, так убедительно и искренне, что большая часть молящихся заливалась слезами. Перед тем я видел убийство мальчика и вдруг понял, что всех нас ожидает смерть, что свет полон зла и преступлений и что лучше всего отойти от зла и в качестве священника прийти на помощь преступным людям. На следующий день я сообщил свое намерение дяде, который, к моему удивлению, ответил мне следующее:

— Мне тоже это решение было бы очень по душе, сын мой, но оно невозможно по причинам, которые ты узнаешь, когда вырастешь. Когда я исполню свой долг, ты сам тогда решишь и, если захочешь, сделаешься священником…

Прошло еще пять лет, я рос сильным и ловким и многому научился, так как дядя выписывал для меня книги из самой Испании. В числе их были книги про прошлое моего племени и покорение его испанцами. Я никогда не уставал от чтения, хотя мне грустно было слышать, как гордый некогда народ превратился в жалких рабов. Когда мне исполнилось двадцать лет, меня призвал дядя, совсем уже старый и слабый, и сказал:

— Наступило время, когда я должен открыть тебе тайну, завещанную твоим отцом. Прежде всего скажу тебе, что ты древнего царского рода, что твоим предком в одиннадцатом колене был знаменитый Куаутемок, последний царь ацтеков, которого испанцы предали смерти. Это подтверждается несомненными доказательствами!

— Следовательно, я по праву мексиканский император?! — воскликнул я с гордостью.

— Сын мой, в этом мире сила — единственное право. Ты только получишь особый почет среди индейцев, которые не перестают хранить память о древней независимости и чтут того, кто является старшим представителем царского рода. От Куаутемока к тебе переходит только один предмет… Быть может, ты припомнишь, что отец в ночь перед смертью возложил на твою шею одну вещь, а потом снял и отдал мне на хранение?

Это я хорошо помнил. Тогда дядя передал мне половину большого изумруда, имеющего форму половины сердца; камень не был сломан, а только разрезан сверху донизу — и таким искусным образом, что подобрать вторую половину можно было, лишь имея перед собой первую. Камень был оправлен в золотую цепь с странными надписями и изображением половины человеческого лица.

— Что это такое? — спросил я.

— Святыня, которую чтили твои предки, надо полагать. Отец твой говорил мне, что у индейцев живет еще предание, что когда соединятся обе половины камня, белолицые будут изгнаны из Центральной Америки и индейский царь будет править от моря до моря!

— А где же другая половина?

— Откуда я знаю? Твой отец мне почти ничего не сказал. Я священник и не могу принадлежать к тайным обществам. Но такое общество существует и, владея этим талисманом, ты будешь во главе, его, как были твои предки, хотя эта почесть принесла им мало радостей… Я ничего больше про это не знаю, но дам тебе письмо к одному старику-индейцу, который живет в округе, где твой отец был касиком. Я думаю, что при виде знака он посвятит тебя во все тайны. Но все-таки советую тебе пренебречь ими… Слушай, сын мой, ты очень богат. Насколько — не знаю, но несколько поколений собирали и хранили сокровища для неизвестной мне цели, и эти сокровища отдадут в твое распоряжение хранители, которым это было поручено. Из-за них были убиты твои отец и дед и многие другие, так как правители Мексики, узнав про эти богатства, стремились наложить на них свою руку, но безуспешно… И вот что поручил мне передать тебе твой отец: «Скажи моему сыну, когда он войдет в лета, чтобы он никогда не отказывался от мысли восстановить корону Мексики или хотя бы изгнать испанцев и устроить индейскую республику. Для этой цели собраны большие богатства. Я умру, но не открою, где они спрятаны. Передай моему сыну, что я надеюсь — он посвятит свою жизнь тому, чтобы отомстить притеснителям нашей родины. Но пусть он знает, что он полный хозяин своих действий, потому что все, следовавшие по этому пути, терпели невзгоды и несчастья!»

После минутного молчания дядя добавил:

— Вот почему я говорил, что тебе еще не время приносить священнические обеты. Теперь ты все знаешь и свободен сделать выбор. Что же ты скажешь?

— Пока не отомщена кровь отца, я не могу сделаться священником! — ответил я после непродолжительного колебания.

— Этого я и опасался, — заметил дядя с глубоким вздохом. — Талисман произвел свое действие, и ты вступаешь на обагренный кровью путь; быть может, и тебя ожидает насильственная смерть… И почему человек не может довольствоваться отделением добра от зла, предоставив судьбы народов усмотрению Всемогущего?

— Потому, — ответил я, — что Всемогущий избирает людей орудиями для Своих целей!

Неделю спустя за мной пришли несколько индейцев, чтобы отвести в тот округ, где жил отец. Дядя со слезами простился со мной, и я его больше не видел: он скоропостижно умер в мое отсутствие. Я могу сказать, что, за одним только исключением, не было на свете лучшего человека.

Через три дня пути через большие горы мы пришли к хижине одного очень старого индейца, Антонио, к которому у меня было письмо от отца Игнасио. Он радушно принял меня и познакомил с несколькими окрестными касиками, для чего-то собравшимися у него. Когда ушли все посторонние, один из них обратился ко мне со словами, которых я не понял, и спросил, имею ли я «сердце»? Я ответил, что «весьма вероятно», и мой ответ вызвал общий смех. Тогда они посвятили меня в общество «Сердца», и я сделался его наследственным главой и, несмотря на свою молодость, неограниченным повелителем многих тысяч людей, братьев и членов общества, разбросанных по всей стране.

На другой день мне были показаны золотые богатства, оцененные более чем в миллион долларов. По совету Антонио я прожил некоторое время в ближайшей деревне, чтобы познакомиться со многими приходившими ко мне людьми. В это же время я совершил величайшую ошибку своей жизни. На расстоянии трех миль, в небольшой деревушке жили две сестры-индианки. Однажды все жители ушли в соседнюю деревню по случаю какого-то праздника. Случайно проходя поблизости, я услышал крики о помощи и, бросившись в дом, увидел, что двое разбойников, убив одну женщину, стараются нанести смертельный удар и другой. Выхватив нож, я неожиданно бросился на нападавших и, положив удачным ударом одного из них, хотел обезоружить второго, но в начавшейся борьбе один на один убил и его. Всех тайно похоронили, и никто ничего не узнал об этом происшествии. Оставшаяся в живых оказалась девушкой поразительной красоты. Мне часто приходилось встречаться с ней, так как она поселилась в той же деревне, где я жил. Через короткое время она совершенно пленила мое сердце, и я на ней женился, вопреки советам Антонио и других стариков. Для счастья всего индейского племени и, пожалуй, для моего собственного, было бы лучше, чтобы она умерла за час до того, когда рядом со мной предстала перед алтарем.

Я весь отдался возложенной на меня миссии. Мечтой всей моей жизни стало составить громадный заговор и поднять восстание всех индейцев в заранее определенный день, а по изгнании испанцев и их пасынков — испанских мексиканцев положить основание американскому царству. Это не было безнадежным сумасшествием — ждать успеха, где мои предки терпели неудачу; я был почти у самой цели. В продолжение нескольких лет я странствовал по всей стране, и не было деревни, где бы меня не знали как Хранителя Сердца и наследственного вождя индейских племен. Везде я старался пробудить народ от вековой спячки. Хранившееся золото могло быть мне большим подспорьем, но я берег его, довольствуясь для дела теми приношениями, которые стекались ко мне со всех сторон. Год или два я был самым могущественным лицом во всей Мексике. Ни один шпион испанцев ничего не узнал о моем заговоре. Но неудача меня сторожила, и я потерпел поражение.

Женщина, которую я спас от смерти, на которой женился, которую любил, которая была посвящена во все мои действия, изменила мне и выдала меня. Перед самым началом восстания, для лучшего наблюдения за властями, было с общего согласия решено, что моя жена под видом служанки поступит в дом того человека, который управлял тогда всей Мексикой. Между тем она сошлась с ним и открыла ему весь наш заговор. Однажды ночью меня схватили и связанного привели в дом губернатора.

Меня тотчас же провели в кабинет, и мы остались одни. Подойдя ко мне с пистолетом в руке, он сказал:

— Мне известны все твои замыслы, приятель, и могу только похвалить за их прекрасное выполнение. Знаю также, что вы припрятали большие сокровища. Женщина, которую вы приставили ко мне и которой имели безумие доверять, не знает одного — где вы его храните. Это вы скрыли от нее, что доказывает, что вы еще не совсем спятили… Теперь я хочу сделать тебе великолепное предложение: откажись от этих сокровищ и ты будешь свободен, конечно, не раньше, чем минует день, назначенный для восстания: овцы без пастыря не опасны. В противном случае тебя ожидают суд и казнь!

— Как можете вы ручаться за других? — спросил я. — Ведь вы здесь не единственный белый!

— Во-первых, я их начальник! Во-вторых, они ничего не узнают, иначе мне придется поделиться с ними тем, что я хочу оставить себе одному. Так вот, друг мой, решайся, отдай мне золото и возьми свою жену. Я не останусь здесь больше, и ты можешь начать новый заговор против моего преемника. Только стой смирно, пока будешь думать, иначе я спущу курок!

— А мои товарищи?

— Трое или четверо из них уже того… умерли от тифа, надо полагать. Здания тюрьмы так ужасны! Но если золото окажет свое целебное действие, то эпидемия, конечно, прекратится!

Я сделал выбор, рассудив, что смогу накопить новое золото, но новой жизни не вернешь. Если я погибну, то пострадают и другие, и все мечты о независимости рухнут навсегда. Я знал, что этот разбойник сдержит свое слово.

Через десять дней он получил золото, а я был волен начинать дело снова, так как никто из обреченных на смерть ничего не узнал. Но здание, которое я созидал с таким трудом, с такой любовью, рухнуло, деньги были потеряны, и мое обаяние, как освободителя народа, померкло навсегда. И все это случилось благодаря женщине, изменившей мне. Я долго думал об этом и дал клятву никогда не иметь ни с одной женщиной никакого дела и отстраняться от них даже в помыслах. Я сохранил эту клятву. Что сталось с моей женой, не знаю. Я рассказал все моим товарищам, и, вероятно, один из них отомстил ей за всех нас. Я же сам лежал несколько недель больной, между жизнью и смертью…

При мне осталась только тень прежней власти. Я пробовал возобновить попытку, но без друзей, без средств ничего не мог сделать. Иногда я вспоминал свое желание быть священником, но было поздно начинать учение. Я странствовал по всей стране, участвовал в трех войнах и, наконец, сделался управляющим одного рудника.

Тут-то я и познакомился с Джеймсом Стриклендом, с которым совершил странствие в Сердце Мира.

Глава 3

СИНЬОР СТРИКЛЕНД
Двадцать два года тому назад я, Игнасио, посетил небольшую деревню Кумарво в штате Тамаулинасе, где жил один из наших братьев. Он звал меня, чтобы вручить одну хранившуюся у него рукопись, написанную древними письменами, которую никто не умел прочесть. В ней будто бы заключалось точное обозначение местности, где было спрятано по распоряжению Куаутемока, моего предка, большое сокровище с целью скрыть его от Кортеса, вождя испанцев. Старый Антонио научил меня этим письменам, хотя это искусство умрет со мною. Я не думаю, чтобы кто-либо еще знал его. Но и здесь меня ждала неудача: старик-индеец, хранитель рукописи, умер до моего прихода, и его сын не мог найти, где она спрятана.

Тут же я узнал, что по соседству живет один инглезе, англичанин, прибывший всего с полгода назад; он был управляющим серебряных приисков, которыми владело какое-то иностранное общество. Положение его было трудное, так как соседние владельцы старались отвадить от него рабочих, потому что он, в противоположность им, хорошо обращался со служащими и аккуратно расплачивался. Население деревушки мирно работало шесть дней в неделю, но в воскресенье предавалось такому разгулу, что недели не проходило без преступлений и убийств. Я сам сделался очевидцем одного из них. Проходя по деревне, я заметил, что на улице лежали два трупа индейцев, около них на коленях стояла молодая красивая девушка, а немного в стороне какой-то человек, оказавшийся потом цирюльником и врачом, обвязывал голову четвертого, по-видимому тяжело раненного.

— В чем дело? — спросил я цирюльника.

— Если не ошибаюсь, вы — дон Игнасио? — перебил он меня, делая условленный знак Братства. — Мы знали, что вы прибудете к нам, и очень радовались. Быть может, вы положите конец этим безобразиям…

— В чем дело? — переспросил я.

— Вот эта девушка должна была выйти замуж за этого, — ответил он, указывая на человека, которого перевязывал, — но потом дала слово тому, что лежит там дальше. Напившись пьяным, первый жених убил второго, а девушка побежала к брату убитого, который захотел отомстить, но неудачно: первый жених его также убил. Пришла стража и накинулась на убийцу, но плохо исполнила свое дело, не добила его!

— Это дело твоих рук! Или ты не ведаешь страха? — обратился я к женщине.

— Почему? — ответила она спокойно. — Чем я виновата, если хороша и мужчины режутся из-за меня… Кто же вы такой, чтобы мне бояться?

— Безумная! — остановил ее цирюльник. — Как смеешь ты так говорить с Повелителем Сердца?

— Отчего же нет? Или он и мой господин?

— Слушай, девушка! — ответил я ей. — Это не первое убийство из-за тебя; другие случались раньше…

— Откуда вы знаете? Впрочем, зачем мне спрашивать. Если вы Повелитель Сердца, то знаете чары, чтобы читать все тайны!

— Слушай же! Ты немедленно покинешь эту страну, иначе умрешь! Если где-либо ты причинишь еще кому-нибудь зло, тоже умрешь!

— Разве вы правительство, что имеете право убить меня?

— Нет, я не правительство. Но среди твоего народа я значу больше, чем всякое правительство. Мое слово будет исполнено там, где целый отряд солдат вызовет только насмешки, и если я говорю тебе, что ты умрешь, то ничто не спасет тебя. Ты оступишься в пропасть, или тебя унесет смертельная лихорадка, или ты потонешь в реке!

— Замолчите, господин мой! — дрожащим голосом заговорила девушка. — И не смотрите на меня так страшно. Но что делать бедной девушке, если мужчины заглядываются на нее, а она ненавидит их всех… Впрочем, того, убитого, я не ненавидела, а искренно хотела быть ему верной женой… Этого же я теперь отравлю!

— Нет, ты его не отравишь и не причинишь ему никакого зла. А теперь иди, и помни мои слова!

Женщина поклонилась мне в ноги и молча удалилась. Повернувшись, я увидел около себя бесшумно подошедшего человека, которого еще никогда не встречал. Он мне сразу очень понравился, хотя по внешности был моей совершенной противоположностью: среднего роста, но крепкого сложения, ясный взгляд синих глаз, белокурые волосы и очаровательная веселая улыбка.

— Прошу прощения, сеньор, — обратился он ко мне на хорошем испанском языке, снимая шляпу, — но я случайно слышал часть ваших слов. Я невольно удивляюсь, что вы, пришелец, можете иметь здесь такую власть. Научите меня, что надо сделать для прекращения этих преступлений? Оба убитых были моими лучшими работниками, и я затрудняюсь, кем их теперь заменить…

— Я не могу объяснить вам источника своей власти, сеньор; скажу только, что занимаю несколько особое положение среди индейцев… При этом прошу вас, хотя знаю, что не имею права так обращаться к иностранцу, — забудьте мои слова про здешнее правительство. Оно очень ревниво к такой тайной власти!

— Разумеется! А теперь adios[580], сеньор, зрелище здесь не настолько привлекательно, чтобы на нем останавливаться!

Он поклонился и ушел. Цель моего путешествия в Кумарво не была достигнута, и я решил пробыть здесь еще несколько дней, в надежде, что рукопись где-нибудь найдется. В сущности, я искал случая сблизиться с англичанином. Вскоре мне пришлось оказать ему большую услугу. Его завистливые соперники решили убить неприятного им соседа и составили для этой цели целый заговор; к участию в нем они привлекли нескольких рудокопов, соблазнив их сообщением, что в доме англичанина находится большое сокровище, которое они все поделят между собой в случае его смерти. Слух об этом дошел до меня через одного из братьев нашего общества. Злоумышленники предполагали в полночь окружить дом Стрикленда, в котором он жил с пятью или шестью слугами, и всех перебить. Я собрал несколько верных помощников и отправил их поздно вечером по двое и по трое, чтобы не возбуждать подозрений, по дороге к руднику Стрикленда, приказав дожидаться моего прихода близ сада, который окружал жилой дом. Потом я расположил их по обе стороны от входа, спрятав в кустах за забором.

Ждать пришлось недолго. Не успели пропеть первые петухи, как послышались шаги целой толпы народа. Они так боялись англичанина, что пришли в большом числе, хотя каждый знал, что всякий лишний участник уменьшает долю добычи.

— Не разбудить ли англичанина? — спросил меня мой сосед.

— Нет, мы это сделаем, когда все закончим. Пусть никто не стреляет, пока я не прикажу!

Злодеи были уже совсем близко. Они остановились для последнего совещания, и в эту минуту я свистнул. Напуганные убийцы хотели броситься назад, но побоялись и вбежали в сад, где мы встретили их выстрелами и ножами. Многие полегли, некоторым удалось скрыться.

— Что здесь за шум? — раздался громкий голос англичанина, выскочившего из дома с револьвером в руках. — Убирайтесь вон, или я буду стрелять!

— Я надеюсь, что сеньор извинит нас за шум, так как втихомолку дело было сделать нельзя… Наденьте мой плащ, сеньор, а то вы простудитесь: ночью холодно!

— Благодарю вас, — ответил Стрикленд, закутываясь в плащ, — а теперь вы можете дать мне объяснение, почему избрали мой сад местом битвы?

Я рассказал ему обо всем, что произошло. По мере моего рассказа лицо англичанина все более омрачалось. Когда я закончил, он воскликнул:

— Приходится вас благодарить, сеньоры, хотя я и не просил вашей услуги. Ваше поведение мне все-таки очень странно: стрелять в моем саду, даже не предупредив меня! Или я девушка, которая всего боится?

Тут он весело рассмеялся и крепко пожал мою руку. В тот же день он прислал мне приглашение на обед.

— Я обязан вам спасением своей жизни, дон Игнасио, — произнес он, завидев меня, — хотя не понимаю, зачем вы так заботились об иностранце?

— Вы мне сразу полюбились, сеньор, кроме того, вы хорошо обращаетесь со своими рабочими, что очень не нравится здешним шахтовладельцам. Они собирались вас убить и навести страх на других. Теперь же они долго не забудут полученного урока!

— Тем лучше, так как у меня и без того много хлопот, чтобы еще заботиться о собственной безопасности. Теперь скажите, чем вы сами Занимаетесь?.. Ничем в настоящую минуту?.. Хотите занять здесь место помощника, собственно надсмотрщика над индейцами-рабочими? Жалование сто долларов в месяц, средства не позволяют давать больше!

После некоторого размышления я ответил:

— Это не такие деньги, чтобы меня соблазнить; хотя я и соглашаюсь на ваше предложение, но только при одном условии: в любое время я могу покинуть вашу службу. Я не совсем свободен, так как сам на службе у большого общества. Временно я свободен, но меня могут призвать в любой час!

Тут я пробыл год с небольшим, много работая вместе со Стриклендом. За этот год не случилось ничего особенного. Вот в нескольких словах история самого Стрикленда.

Сын небогатого английского священника не нашей, а еретической церкви, он после смерти отца с небольшим капиталом отправился в Америку, завел ферму в Техасе, занимался скотоводством, но прогорел. Некоторое время он бедствовал и даже — мне больно это писать — был слугой в одной панамской гостинице. Потом он попал на рудники, быстро освоился с этим делом и вскоре стал управляющим у одного американца на границе Гондураса. Здесь он выучился говорить по-испански и на нашем индейском языке майя. Заболев там лихорадкой, он приехал в Мексику и здесь принял место в Кумарво.

Металла было достаточно, но работы затруднялись отсутствием воды для промывки. С самого приезда Стрикленд старался отвести воду и рыл для этого особый водосток. С моим прибытием число рабочих рук увеличилось, и работа была скоро окончена. Доходность сильно возросла. Вода, однако, послужила причиной нашего несчастья! По прошествии нескольких месяцев она хлынула однажды с такой силой, что залила все шахты. Откачать ее не было никакой возможности, в то время во всей Мексике не было ни одного парового насоса. Мы послали донесение правлению общества, прося отпустить средства на исправление дела. Ответ заставил ждать себя долго. Наконец пришло решение.

Несчастная случайность приписывалась нерадивости Стрикленда, его отставляли от должности и отказывались заплатить жалование, которое он почему-то не брал в течение нескольких месяцев. Кроме того, они выражали намерение предъявить к нему иск в размере понесенных потерь.

— У этих людей нет стыда! — воскликнул я, когда Стрикленд прочел мне бумагу. Я был возмущен, зная, как много, не покладая рук, трудился мой друг.

— Не волнуйтесь, Игнасио! Я потерпел неудачу и должен смириться. Таков общий закон во всем мире. Знаете ли вы, что у меня всего тысяча долларов в мексиканском банке? Из них восемьсот принадлежат вам. Ведь я тратил здесь свои деньги, пока работы были приостановлены и не приходил ответ от хозяев. Я удаляюсь отсюда без больших миллионов! — докончил он весело.

— Замолчите! Или вы считаете меня вором, способным отнять у вас почти все ваше состояние? Не повторяйте таких суждений, если не хотите меня обидеть!

С этими словами я вышел и в раздумье пошел в горы.

Глава 4

ПРИГЛАШЕНИЕ
Я едва прошел несколько сот шагов, как встретил хозяина того дома, у которого жил в Кумарво в первые дни своего пребывания.

— Господин, — обратился он ко мне (так часто звали меня посвященные братья, а наедине иногда даже величая царем), — я шел к тебе, свиток найден!

— Какой свиток? — спросил я в недоумении.

— Тот самый, из-за которого ты сюда прибыл. Вчера чинили крышу моего дома и под ней нашли спрятанный свиток. Я несу его тебе!

— Хорошо. Я прочту его сегодня ночью!

Мы разошлись, и я отправился дальше, думая больше всего о делах Стрикленда. На повороте узкой тропинки у крутого склона горы я неожиданно увидел вооруженного незнакомца. Я быстро схватил свой нож и занял оборонительную позицию.

— Удержи свою руку, дон Игнасио, господин мой! — послышался знакомый голос, и я признал в незнакомце своего родственника Моласа.

— Что привлекло тебя сюда из Чьяпаса?

— Дела Сердца, господин мой, великий Повелитель Сердца… Но где я могу говорить с тобой без свидетелей?

Я повел Моласа к себе домой, накормил и напоил утомленного путника и тогда опять спросил о цели его долгого путешествия.

— Скажи мне, господин, какое пророчество связано с тем символом, хранителем Которого ты являешься?

— Такое, что когда соединятся обе его половины, царство индейское восстановится от моря до моря, как было тогда, когда Сердце еще не разбили пополам!

— Так! Мы все это хорошо знаем из «Откровений Сердца». Та половинка, которая у тебя, видимая всем, носит название «День», а другая, утраченная, именуется «Ночью»… Соединенные вместе, они составят сплошную поверхность, и тогда возродится наше царство…

— Да, Молас, все это так!

— Теперь слушай. «Ночь» появилась в стране, и я видел ее собственными глазами; чтобы тебе это передать, я и пришел сюда!

— Говори дальше…

— Близ Чьяпаса есть развалины храма, построенного древними, и туда пришел один старик с дочерью. Девушка — красавица, каких я еще не видывал, а старик — зловещего вида. Он лечит больных разными травами и многим помогает, хотя на вид кажется безумным. У меня заболела жена, и я пошел к этому целителю за помощью, хотя она отговаривала меня, сказав, что уже видела лицо смерти и дни ее сочтены. Но я все-таки пошел. Через день я добрался до его жилища.

«Что привело тебя ко мне, брат мой, — спросил меня старик на нашем родном языке, но с немного отличным говором. — Или ты болен «сердцем»?»

Услышав эти слова, господин мой, я весь обомлел. Я поспешил ответить установленным в нашем обществе образом, и также делал, отвечая на второй, третий и следующие вопросы, спрашивая, в двою очередь, его самого — и так до двенадцатого. Дальше я не знал — я слышал слова, понимал их значение, но не мог ответить. Очевидно, он был выше меня в нашем обществе. Я поклонился ему. Тогда он меня спросил:

«Кто выше тебя в этой стране?»

Я ответил, что никого нет, кроме одного, самого высокого!

Он посмотрел на меня с большим любопытством, но ничего на это не сказал. После некоторого молчания он добавил:

«Мне жаль огорчать тебя, но твоя больная уже кончила свой путь на этой земле. Я чувствую сейчас ее душу среди нас».

В это время подошла девушкадействительно поразительной красоты, точно явление с неба.

— К делу, Молас, к делу! Что мне до этой девушки?! — нетерпеливо перебил я своего собеседника.

— Я поверил словам Зибальбая — так зовут этого врача. Мне было очень грустно, потом оказалось, что именно в этот час умерла моя жена. Старик меня утешил:

«Ты вскоре соединишься с ней в Сердце Неба, не сокрушайся».

Девушка что-то сказала отцу, и он пригласил меня подкрепить силы перед обратной дорогой. Пока мы ели, он опять обратился ко мне:

«Я вижу, что ты один из наших братьев. То, что я скажу, сохрани про себя. Мы сюда пришли издалека. И мы не то, чем кажемся. Но еще не настал час, чтобы говорить. Пришли мы за тем, что едино, но раздельно, что не утрачено, а только спрятано. Быть может, ты нам укажешь, куда идти?»

Я понял, о чем он говорил. Взяв свою палку, я начертил на полу комнаты, где мы сидели, половину сердца, и передал палку Зибальбаю.

«Докончи, дочь моя!» — сказал старик девушке, и та тотчас дочертила остальное.

«Нужны ли тебе еще слова? Или ты веришь увиденному»?

Я ответил утвердительно.

«Теперь скажи мне, где находится спрятанное»?

«У того, кто его законный хранитель. Я пойду к нему и скажу все, чему был свидетелем. Но он живет очень далеко!»

«Хорошо. Передай ему, что настал час для соединения «Дня» и «Ночи» и что настало время, чтобы на обновленном небе засияло новое солнце!

«А если он мне не поверит и не захочет прийти?» — спросил я.

«В таком случае, смотри!» — проговорил старик. И он отстегнул ворот своего плаща; я увидел вторую половину того символа, первую половину которого ты унаследовал от предков, о, господин, повелитель мой! Больше мне нечего добавить!

Я был поражен.

— Больше он ничего не велел тебе передать? — спросил я Моласа.,

— Ничего. Он сказал, что ты истинный хранитель тайны, но или сам придешь к нему, или призовешь к себе!

— А ты что сказал ему про меня?

— Ничего. У меня не было никаких указаний. Подкрепив силы свои, на следующий день я ушел от старика домой. Зибальбаю я сказал, что через восемь недель надеюсь вернуться обратно. Узнав, что у меня нет денег, он взял из лежавшего в углу мешка две большие пригоршни золотых монет с изображением сердца на каждой из них и отдал мне.

— Покажи мне хоть одну из них, — попросил я Моласа.

— Увы, господин! У меня нет больше ни одной монеты. Не очень далеко от развалин храма, где нашел себе приют Зибальбай, лежит асиенда Санта-Крус, а там, как ты, может быть, сам слышал, живет шайка разбойников во главе с доном Педро Морено. Эти люди поймали меня на дороге и, найдя золото, отвели к своему вождю. Я отказался отвечать, откуда у меня необыкновенные кружки. Тогда он посадил меня в темный подвал, обещая не выпускать, пока я не открою, откуда у меня такие редкие деньги. Меня очень заботила судьба жены, я точно обезумел, и язык мой произнес те слова, которых добивались грабители! «Пресвятая Матерь Божья! — воскликнул дон Педро. — Я слышал про этого безумца, но не знал, какой у него хранится товар. Тогда я непременно его навещу…»

Меня они отпустили с миром. Глубокое раскаяние овладело мной, я боялся, что ты, господин мой, не увидишь этого старика и великая тайна исчезнет навеки!

— Быть может, Господь сохранит их дни, хотя ты совершил ужасное преступление! Теперь скажи, как ты добрался сюда без денег?

— Дома я добыл немного денег. Похоронив жену, я распродал свое имущество, дошел до моря, а в порту Фронтера сел на корабль в качестве матроса до Веракруса. В городе Мехико я обратился к старшему из тамошних наших братьев, который сказал мне, где ты находишься. Я пробыл в пути месяц и два дня, теперь прошу тебя дать мне ночлег, я умираю от усталости и завтра расскажу еще, если что-либо припомню!

В эту ночь я долго не мог заснуть, раздумывая над всем слышанным от Моласа. Чтобы несколько отвлечь свои мысли, я принялся за старый свиток. С некоторым затруднением я прочитал старинные письмена о том, что близ Кумарво находятся большие залежи золота, а также описание пути и приметы, по которым можно найти вход в пещеру. Свиток передавался с незапамятных времен от одного касика этой местности к другому и таким образом дошел до меня: в течение многих веков удалось сберечь сокровища от алчных испанцев.

На другой день рано утром я вошел к моему английскому другу и сказал ему:

— Сеньор, припомните, что я говорил вам, когда поступал к вам на службу. Теперь мой час пробил, за мной пришел посланник, чтобы вести на другой конец Мексики. Я не могу ничего сказать об этом деле, но завтра утром я должен быть уже в пути!

— Мне грустно это слышать, Игнасио, вы были мне всегда добрым и верным товарищем. Но вы правильно делаете! Зачем связывать свою судьбу с неудачником?

— Меня обижают ваши слова, сеньор, но я прощаю вам их, так как знаю, что они исходят из удрученного сердца. Теперь скажите, согласны ли вы отправиться со мной в горы, не очень далеко?

— Хорошо. Но куда?

— На другой рудник, в двух часах езды отсюда. Я только этой ночью узнал про него, зато в дни Монтесумы он славился обилием золота.

— В дни Монтесумы? — удивился Стрикленд.

— Да. С того времени его не разрабатывали. И вы можете застолбить его, дайте только несколько долларов тому индейцу, который рассказал мне о нем. Он бедный человек.

— Но отчего вы сами этого не сделаете?

— По двум причинам. Во-первых, мне хочется оказать вам услугу. А во-вторых, я не могу сам заняться им, так как спешу в другое место. Если я вернусь, вы уделите мне часть прибылей, и я тоже тогда буду богат. Я сейчас покажу вам, как я нашел след этого сокровища!

Тут я подробно объяснил содержание свитка.

— Не будем же терять времени…

— Не взять ли с собой людей?

— Нет, сеньор! Место еще не найдено, пойдут толки, и кто-нибудь перебьет у вас все дело. Я мог бы положиться на вчерашнего посланника, но он так утомлен, что еще спит. К тому же нам предстоит длинный путь!

Через час мы уже ехали в горы. Моласу я велел передать, что вернусь к ночи. Перевалив через первую гору, мы вступили в довольно широкую долину, по которой текла быстрая речка. Перебравшись через нее вброд в месте, указанном на моем свитке, мы двинулись прямо к одной высоко выступающей скале. У ее подножия должно было расти широко раскинувшееся дерево.

— Похоже, где-то здесь вход в рудник, — сказал я, еще раз сверившись с рукописью.

— Но я не вижу дерева! — заметил Стрикленд.

— Вероятно, оно погибло от старости, но, судя по описанию, вход здесь или поблизости. Привяжем лошадей и будем искать!

После недолгих поисков я нашел остатки корней большого дерева и на скале напротив увидел очень искусно приставленные обломки камней, заросшие ползучими растениями.

Подойдя еще ближе, мы уже могли видеть следы ударов молотком по этим камням. Вход нами был найден. Оставалось только отвалить камни. Однако это оказалось нам не под силу. Обойдя несколько раз кругом, мы обратили внимание у подножия стены на небольшую, но довольно глубокую впадину в скале.

— Не это ли вход? — спросил Стрикленд.

— Возможно, что это отверстие было оставлено для обращения воздуха в руднике. Нам остается только войти и посмотреть. Принесите, сеньор, заступы и ломы, и мы сейчас увидим!

Через четверть часа работы мы несколько расширили отверстие, и нашим глазам представился узкий, длинный и темный вход. Взяв с собой привезенные свечи и молот, мы друг за другом смело вползли в пещеру.

Глава 5

СКАЗАНИЕ О СЕРДЦЕ
Не успел я сделать несколько шагов, как отверстие неожиданно расширилось, так что мы смогли встать в полный рост и зажечь свечи. Не было никаких сомнений, что мы во входном коридоре заброшенного рудника. На пути нам встречались большие каменные глыбы, по-видимому отвалившиеся от потолка. Пройдя еще немного, я остановился и сказал своему спутнику:

— Не лучше ли нам, сеньор, уйти обратно? В рукописи говорилось, что рудник из опасных, и время, кажется, совершенно уничтожило все подпорки, если даже они и были поставлены.

— Разумеется. Мне тоже не нравится вид верхнего свода. Он полон трещин!

При этих словах к его ногам свалился камень величиной с детскую голову.

— Не говорите громко! — прошептал я. — Звук вашего голоса вызывает опасные колебания!

Нагнувшись, чтобы поднять упавший камень, я ощутил под руками нечто острое. Это оказалась берцовая кость человеческого скелета, пожелтевшего от времени. Немного дальше лежали и другие кости.

— Вероятно, несчастного пришибло упавшим осколком! — заметил Стрикленд.

Мы медленно продвигались назад к выходу.

— Вот, посмотрите сюда, Игнасио! — остановил меня мой друг, наклоняясь и поднимая небольшой самородок чистейшего золота в несколько унций весом.

— Не подлежит сомнению, что это очень богатый рудник, — ответил я, — но я слышу вдали зловещий гул, и нам лучше скорее уходить!

При мерцающем свете свечи двигаться было очень неудобно, и Стрикленд нечаянно ударился коленом о выступ стены. Вероятно, удар был довольно сильный, потому что, забыв всякую осторожность, он громко вскрикнул. Над самой головой раздался резкий шум, точно раздиралась крепкая ткань, и мгновение спустя я лежал на земле, придавленный большой каменной глыбой, оторвавшейся от свода. Она удержалась на том выступе, о который ударился Стрикленд. Темень кругом была полная, так как мой спутник также упал, и свеча погасла. Первой моей мыслью было, что он умер. Прошло несколько минут, прежде чем я услышал его вопрос, произнесенный тихим голосом:

— Игнасио!.. Вы живы?

Я помедлил с ответом. Мне было ясно, что свод долго не выдержит. Я не мог шевельнуться, и если Стрикленд останется со мной, то и он обречен на смерть. Меня ничто не могло спасти, а он мог уйти. И все-таки я ответил, хотя знал, что он не уйдет.

— Бегите, сеньор! Я жив. Только зажгу свечу и последую за вами!

— Вы говорите неправду, Игнасио! Ваш голос доносится с земли!

Пока он говорил, я опять услышал шум. Когда он засветил свечу и внимательно осмотрел мое положение и свод над нами, то мог увидеть висевший на выступах стены огромный камень, слегка качавшийся при его малейших словах.

— Ради Бога, уходите! — шептал я. — Через несколько часов будет поздно, а мне ничем помочь нельзя. Я обречен на смерть, и меня надо предоставить собственной участи!

После минутного колебания он опять собрался с мужеством и едва слышно заговорил:

— Мы вместе вошли, вместе выйдем или вместе погибнем. Камень только придавил вас, а не раздробил кости, иначе вы не смогли бы сказать ни слова!

— Нет, друг, я получил смертельный ушиб, хотя кости мои, может быть, целы. Бегите отсюда, умоляю вас!

— Нет! — ответил он решительно. — Я постараюсь приподнять камень!

Но как он ни был силен и крепок, он ничего не мог сделать!

— Я отправлюсь за помощью! — сказал он тогда. — И приведу людей!

— Да, да, сеньор! — поспешил я укрепить его в этой мысли, зная, что он не успеет вернуться. Зато он сам будет спасен! — Но погодите одну минуту. Я передам вам один предмет; нагнитесь ниже, чтобы я мог возложить на вашу шею эту цепь. Если вы когда-либо будете нуждаться в услуге индейцев, покажите этот предмет какому-нибудь вождю, и он умрет за вас, если это потребуется. Я сделал вас наследником мексиканского царства в сердцах всех индейцев, потомков свободных некогда ацтеков. И да хранит вас Бог!

Стрикленд молча положил в карман мой талисман и быстро ушел.

— Вероятно, он слишком испуган и боится говорить! — подумал я. — Впрочем, он должен скорее спасать свою жизнь!

Но этими мыслями я жестоко оскорбил своего друга. Потом он говорил мне, что, выйдя из пещеры, он был в полном недоумении, как меня спасти. Эта местность была необитаема, и потребовалось бы несколько часов, чтобы добраться до Кумарво и привести оттуда людей. Он неподвижно стоял некоторое время, когда его взор случайно упал на росший неподалеку, близ небольшого журчащего ручейка, ствол мимозы. Его осенила блестящая мысль: с помощью рычага ему удастся то, чего он не мог достигнуть голыми руками. Перескочив ручей, он ухватился за дерево, нагнул его и надломил у самого корня. Надрезать и очистить ветки охотничьим ножом было делом минуты. Но в это время из пещеры до него донесся новый шум. Робость овладела им, и он готов был бежать. Но горячее желание спасти друга опять взяло верх, и он вошел в пещеру. Большой камень висел по-прежнему; свалился другой, ближе к выходу.

— Вы живы, Игнасио?

Эти слова вызвали меня из забытья, в которое я впал от боли. Но спасение все-таки казалось немыслимым. Даже с помощью принесенного рычага Стрикленд не мог приподнять камень.

— Подвиньте рычаг немного правее, там больше места! — посоветовал я, ощупав положение камня.

Он так и сделал, и повиснув всей своей тяжестью на другом конце; рискуя сломать дерево, Стрикленд слегка приподнял давивший меня гнет. Сжавшись, как только возможно, извиваясь, как змея, я выполз из-под камня. Но встать на ноги я был не в силах.

— Меня надо нести, сеньор! — сказал я.

Англичанин быстро взял меня на руки и торопливо направился к выходу. Новые глухие раскаты послышались за нами, но мы были уже у самого выхода; а минуту спустя я лежал на берегу ручья, вдали от страшной пещеры.

— Клянусь Господом Богом, что нет на земле человека благороднее вас! — воскликнул я и тотчас же упал в глубокий обморок.

Десять дней прошло после того, как меня принесли в Кумарво на носилках, прежде чем Стрикленду и Моласу удалось в первый раз посадить меня на постели. Все это время я находился между жизнью и смертью и теперь был уже на пути к исцелению.

— Кстати, Игнасио, я еще не отдал вам ваш талисман! — сказал мне Стрикленд. — Может быть, вы объясните мне теперь те странные слова, которые говорили мне в пещере? Или это было бредом больного?

— Слушайте, сеньор, только посмотрите, хорошо ли закрыта дверь, и подойдите ближе… Этот разломанный драгоценный камень есть символ большого общества. Вы теперь один из самых старших в нем, хотя еще и не посвящены во все тайны. Но обряд ведь выполнен, так как он заключается в возложении этого камня на грудь посвященного и сделать это могу только я — царь и потомственный Хранитель Сердца. Я скажу вам потом больше, но теперь знайте, что первая обязанность каждого служителя общества — это молчание, и этого я требую от вас. Люди часто предпочитали умереть, чем проронить слово, их жгли и пытали отцы инквизиции, но они безмолвствовали!

— А если кто-нибудь откроет ваши тайны? — спросил Стрикленд.

— Для таких есть страна, куда они отправятся раньше, чем это начертано в книге жизни!

— То есть, такого вы убиваете?

— Нет, но вскоре он случайно умирает, как неверный брат, будь он хоть самый старший в обществе. А потому мы говорим: имеющий уши да слышит!

— Имею уши и слышу! — повторил Стрикленд и тем самым произнес клятву молчания.

— Теперь я могу открыть вам нашу тайну, насколько я сам ее знаю, и как мне ее передали.

Вы слышали, быть может, предание про белого человека, или бога, которого индейцы зовут Кветцалом, или Кукумацем[581]. Он посетил эти страны и устроил жизнь здешних народов. Потом отплыл в море на корабле, обещая вернуться по прошествии многих поколений, когда он отбыл, основанное им царство перешло во власть двух братьев; Жители чтили, как и мы, христиане, единое божество, Сердце Неба, которому поклонялись и приносили бескровные жертвы. Но вот один из братьев взял жену из соседней страны, какое-то исчадие дьявола, но дивной красоты, и по ее внушению стал приносить жертвы ее божествам, и жертвы даже человеческие. В народе началось смятение, и народ разделился на две части: поклонников Сердца и поклонников дьяволов. Междоусобные распри были продолжительны и кровопролитны, пока наконец они все не пришли к решению разойтись в разные стороны. Поклонники чужих богов ушли на север и сделались родоначальниками ацтеков и других племен, а поклонники Сердца остались в стране Табаско. Но от тех и от других удача отвернулась. Ацтеки некоторое время процветали, но пришли испанцы и покорили их. Другая половина разделившегося народа сделалась жертвой нашествия диких племен и погибла, а с ней, по-видимому, исчезла и старая вера.

— Это очень интересно, но какое отношение ко всему сказанному имеет ваш талисман?

— Когда Кветцал покидал царство, то оставил в наследие царям камень, который он сам носил; вы видите теперь его половину. И он сказал, что пока изображающий сердце камень будет целым, то и народ его будет в единстве и нераздельности. Если же он разобьется или сломается, или будет разделен, то царство распадется и соединится опять только тогда, когда соединятся части камня. Братья-цари поссорились и распилили камень. У меня та часть, которая досталась женатому брату, ушедшему из родной страны. Существует много преданий про этот камень. Им неизменно владели все ацтекские цари вплоть до Куаутемока, их последнего царя. От него он дошел до меня!

— А какое отношение имеете вы к Куаутемоку?

— В одиннадцатом поколении я его прямой потомок!

— Следовательно, вы имеете все права быть мексиканским императором?

— Да, сеньор. Но обо мне потом. Я еще не закончил историю камня. Он не был утрачен, и его знает народ во всей стране. Тот, кто его носит, зовется «Хранитель Сердца» или «Упование Бодрствующих». И может случиться в наши дни, что обе половины соединятся!

— И тогда?

— И тогда, по словам предания, индейцы снова будут могущественным народом, они изгонят своих притеснителей в пучину моря, и ветер рассеет их прах!

— Вы всему этому верите? — спросил сеньор.

— Да, во всяком случае, большей части! Мне недавно сказали, что нашлась и другая половина Сердца, и как только я немного поправлюсь, я пойду, к тому, кто ее хранит и кто пришел, чтобы меня найти.

— Откуда явился этот человек?

— Я еще не знаю наверняка. Но думаю, что он пришел из того священного индейского города, который так старательно искали испанцы, но не могли найти. По-видимому, Золотой Город еще существует среди гор и пустынь внутри материка; я надеюсь, что отправлюсь; с ним туда.

— Игнасио, вы сошли с ума! Этого города нет и никогда не было!

— По вашему мнению, может быть. Но я думаю иначе. Я знавал человека, дед которого видел город. Это был уроженец Сан-Хуан-Батиста в Табаско. В юности он совершил какое-то преступление и, опасаясь преследований, бежал в горы. Я не знаю всех его преступлений, но однажды он очутился на берегу большого озера, кажется, недалеко от нынешней Гватемалы. Утомление совершенно лишило его сил, ион впал в забытье; когда он пришел в себя, то увидел множество людей. Это были индейцы, но белолицые и одетые в нарядные белые одежды, с изумрудными украшениями и в меховых шапках. Они посадили пришельца в большую лодку и отвезли в знаменитый город с большой высоко возвышающейся пирамидой в центре. Это и было Сердце Мира. Но он видел немного, так как его держали взаперти, как пленника. Только иногда его приводили на совет старейшин и подробно расспрашивали про его родину, ее обычаи, а больше всего про белых, которые ее покорили. По его словам, в одной только зале совета было больше золота, чем можно найти во всей Мексике. Когда ему больше нечего было сообщить, ему стала грозить смерть, так как жители боялись, чтобы он не убежал и не открыл их тайны. Он спасся благодаря помощи одной женщины, которая перевезла его на лодке через озеро. Сама она умерла в пути. Тогда он поселился в небольшой деревушке близ Паленке, никому ни слова не говоря про свои странствия: он боялся мести жителей Сердца Мира. Только на смертном одре он рассказал эту историю своему сыну, который, умирая, также передал ее своему сыну, а тот — мне… Сеньор, мечтой моей жизни было посетить этот город, и я думаю, что теперь нашел способ и случай туда добраться.

— Зачем вам это нужно?

— Чтобы меня понять, вы должны знать, сеньор, мою собственную историю, — ответил я и рассказал ему все, что касалось моего неудачного заговора. — Хотя меня одолели, но я еще не хочу сдаваться и вновь попытаюсь создать большое индейское царство. Вы смотрите на меня, как на безумца. Может быть, правы вы, а может быть, — я. Я могу гнаться за мечтой, но иду по пути, указанному направляющим лучом. Я не ищу своих выгод, не стремлюсь к собственной пользе, а забочусь только о благе народа!

— Но чем вы поможете своему народу, если посетите таинственный город, пусть даже и существующий в действительности?

— А вот чем, сеньор: среди этого народа Зибальбай, так зовут старика, должен быть царем или одним из старших, а народ этот — прямые потомки древнего племени. Когда они услышат мои предложения, то дадут мне средства, чтобы образовать великое царство для них самих!

— А если они рассудят иначе, дон Игнасио?

— Одной неудачей больше, одной меньше, стоит ли об этом думать? Я, как пловец, который видит — или ему кажется, что он видит, — единственную доску, на которой он спасется! Он может не доплыть до нее, доска может не выдержать его тяжести, но если у него нет другой надежды, то он плывет к доске. Так и я, сеньор. Там город полон богатств, а без больших, очень больших средств я бессилен. Корабль, на который были нагружены мои богатства и мои надежды, пошел ко дну. Я в отчаянном положении и решаюсь на отчаянное средство… Прежде всего, я повидаю старика. Потом, если обе половины сердца сойдутся, то, вероятно, отправлюсь с ним в Сердце Мира. Если мне суждено погибнуть, то это произойдет все-таки в борьбе за исполнение завета восстановить индейское царство от моря до моря!

— Мечта, но мечта благородная. Кто же отправится с вами в это путешествие?

— Кто отправится? Молас доведет меня до храма, где живет старик. А дальше я пойду один. Кто же последует за человеком, которого даже любящие его считают безумцем?! Если я буду рассказывать о своих планах, то люди поднимут меня на смех, как дети смеются над лишенным разума. Я пойду один, вероятно, навстречу смерти!

— Что касается смерти, то рано или поздно все мы должны умереть, а время и способ смерти в руках Провидения. Но вы будете не один, возьмите меня!

— Вас, сеньор? Но ведь это безумие!

— Игнасио, я буду совершенно откровенен с вами. Вашим мечтам о Золотом Городе, вашим надеждам на старика, вашим планам основать великое царство, — всему этому я не предаю никакого значения. Индейцев надо раньше перевоспитать, заставить их забыть то угнетение, в котором они находились эти века… Но это вас касается, я здесь не при чем. Вы меня слушаете?

— Да, сеньор!

— Теперь же о том, что касается меня. Я по влечению — скиталец. Меня манит мысль о новых местах, о приключениях. Возможно, что мы сложим наши головы в дремучих лесах Гватемалы, но что же из этого? Я пока еще ничего не достиг и ничем не рискую. Словом, я готов двинуться в путь в Табаско, как только вы сможете.

— Клянетесь Сердцем, сеньор?

— Чем хотите! Я предпочитаю дать вам свою руку!

— Я не могу желать лучшего товарища. Обещаю, что если мы найдем этот город, то и вам будет большая выгода. Я сам неудачник, и ваше участие поможет мне. Даю клятву быть настоящим, искренним товарищем. А какие нас ждут препятствия, увидим!

Глава 6

НАЧАЛО ПОИСКОВ
Приблизительно через месяц после того, как между сеньором Стриклендом и мною было заключено такое соглашение, мы оба и Молас были уже в Веракрусе в поисках судна, которое доставило бы нас в Фронтеру, откуда по реке Грихальве мы могли на лодках добраться близко к тому месту, где жил Зибальбай. В настоящие дни многое там изменилось, но тогда белых в этой местности было немного, и они по большей части жили вдали от городов, занимаясь разбоями, как это испытал на себе Молас.

В Веракрусе мы приобрели все необходимое для длительного путешествия по дикой стране, в том числе три ружья и револьверы. После этого у нас осталось около полутора тысяч долларов, которые мы разделили на равные части и зашили в свои пояса. На многочисленные вопросы любопытных в Веракрусе мы отвечали, что сеньор Стрикленд один из тех англичан-путешественников, которые интересуются историческими памятниками и развалинами, а я, Игнасио, его проводник, Молас же — наш слуга.

Мы условились отплыть на одном прекрасном американском пароходе, но он почему-то задержался на неделю, и нам для выигрыша времени пришлось сесть на гораздо худшее мексиканское судно, как теперь помню, названное «Санта-Мария», превращенное своими хозяевами в пароход из старого, расшатанного парусника. Помню, как я спрашивал у капитана:

— Ваш пароход заходит в Фронтеру?

— Конечно, заходит! — был ответ.

Старый мошенник не сказал только, что «Санта-Мария» идет кружным рейсом и заходит в Фронтеру только на обратном пути. Но все это выяснилось лишь в пути, во время плавания. Среди десятка-двух пассажиров наше внимание привлек один, очень статный, красивый и молодой, но с каким-то неприятным взглядом черных блестящих глаз. Молас отвел нас в сторону и сказал:

— Это дон Хосе Морено, сын того дона Педро Морено, который ограбил меня и захватил данное мне Зибальбаем золото. Я слышал, как говорили в этом притоне, что молодого орленка нет в гнезде. Остерегайтесь его, сеньор: он, как и отец его, нехороший человек!

Спустя некоторое время раздался колокол, извещавший об обеде. Я направился в общую каюту, служившую и столовой. В дверях я столкнулся с капитаном, который остановил меня вопросом:

— Что вы хотите?

— Обедать, — отвечал я.

— Обед вам подадут на палубу, — заявил капитан. — Я не хочу вас обижать, сеньор, но ведь вы знаете мексиканцев и то, как они относятся к индейцам. Я сам испанец, и ничего не имею против вашего общества за столом, но если вы сядете с ними, то будут неприятности.

Я это хорошо знал и, не желая вызывать неприятностей, поклонился и отошел. Но этим дело не кончилось. Не видя меня за столом, Стрикленд осведомился про меня.

— Если вы спрашиваете про своего слугу, — ответил ему капитан, — то я запретил ему войти сюда, когда он хотел. Ему подадут обед наверх: мы не садимся с индейцами за общий стол.

— Если мой друг — индеец, то, следовательно, он ничем не хуже, чем все здесь присутствующие джентльмены. И если он заплатил за проезд в первом классе, то имеет право на все удобства первого класса. Я настаиваю, чтобы он сидел рядом со мной!

— Как вам угодно, — миролюбиво ответил капитан, — но если он войдет сюда, будут неприятности!

За мной послали, и когда я вошел, сеньор Стрикленд громко обратился ко мне:

— Вы опоздали, друг мой, но я оставил вам место. Садитесь сюда, а то обед остынет!

Мне пришлось поместиться наискосок, против дона Хосе, который немедленно резко заявил капитану:

— Здесь произошла, по-видимому, ошибка, капитан. Против обычая, чтобы индейцы садились за общий стол с нами!

— Не лучше ли вам решить это дело с сеньором англичанином? Я бедный моряк и привык ко всякому обществу.

— Сеньор Стрикленд, прикажите вашему слуге уйти из каюты! — повелительно завил мексиканец моему другу.

— Сеньор, — ответил ему вспыльчивый англичанин, — вы будет в преисподней прежде, чем я это сделаю!

— Карамба! — воскликнул мексиканец, хватаясь за рукоять ножа. — Вы за это дорого поплатитесь!

— Когда и где хотите! Я всегда плачу все свои долги.

Тут вмешался капитан. Он не торопясь вынул из бокового кармана револьвер и, положив его перед собой, с чарующей улыбкой и нежным голосом сказал:

— Сеньор, я должен вмешаться в вашу ссору. Хотя я только бедный моряк, но не допущу кровопролития на борту своего парохода и застрелю первого, кто обнажит оружие!

Все присмирели. Опасаясь все-таки дальнейших осложнений, я поднялся с места и, обращаясь ко всем присутствующим, спокойно сказал им по-испански:

— Я ухожу добровольно, так как вижу, что мое общество не всем здесь приятно. Но считаю долгом заметить, что хотя я только индеец, но во мне течет несравненно более благородная кровь, чем у дона Хосе, который только метис, а отец его — разбойник с большой дороги!

— Собака! — прошипел он сквозь зубы, зеленея под общими обращенными на него взглядами. — Погоди, я вырежу тебе твой лживый язык!

— Я сказал правду про вашего отца! На пароходе с вами едет один индеец, который только что был ограблен на асиенде дона Педро. А что касается угроз, то берегитесь: на пароходе вся прислуга — индейцы, которые меня хорошо знают, и если вы меня тронете, то не вернетесь домой живым…

Я поклонился и вышел из каюты.

— Благодарю вас, друг, — сказал я сеньору Стрикленду, когда он вышел потом на палубу. — Я привык к такому обращению, а теперь вы сами могли убедиться, что я не имею оснований любить притеснителей моего народа.

— Согласен, дон Игнасио, но лучше все-таки остерегаться этого испанца. Он ни перед чем не остановится!

— Не бойтесь за меня, — возразил я, посмеиваясь над его страхами. — На пароходе более двадцати индейцев, среди них есть два-три из общества Сердца. Впрочем, действительно, нам безопаснее спать на палубе, а не в каюте.

Ночь была великолепная, и мы долго не спали, любуясь красотой неба, сиявшего легионами звезд. На рассвете, когда мы уже спали, нас разбудило неожиданное полное затишье. Пароход стоял неподвижно среди безбрежного залива, на западе еще виднелись слабые звезды, а на востоке, вместо ожидаемого дневного светила, мы увидели небольшую, но темную полосу тучи.

— Что случилось? — спросил сеньор Джеймс проходившего мимо капитана.

— Машина поломалась, а идти на парусах нельзя: нет ни дуновения ветерка. Впрочем, ничего страшного, машинист на пароходе давно и знает слабые стороны своей машины.

— Да, но все же это простой, задержка в пути. — заметил сеньор.

— А вы не боитесь шквала? — спросил он опять, видя, что капитан тревожно всматривается в горизонт.

— Нет, нет! Не мы, бедные моряки, делаем погоду. Буря? Нет, нет! — повторял капитан, точно отгоняя от себя неприятную мысль.

— А впрочем, quien sabe — кто знает?

Опасения не сбылись. Машина завелась опять, и около трех часов пополудни Молас указал нам на узкую береговую полосу вдали. Немного вправо был мол реки Грихальвы, а затем и цель нашего путешествия, Фронтера.

— Хорошо, — сказал сеньор Джеймс, — я принесу свои вещи снизу, — и через несколько минут вернулся к нам, неся связанный узел.

— Разве вам понадобятся ваши вещи сегодня? — спросил капитан, по-видимому очень удивленный, наблюдая за нашими приготовлениями.

— Разумеется. Ведь это же Фронтера! — отвечали мы.

— Совершенно верно! — ответил капитан. — Но туда мы заедем только на обратном пути, через неделю, или, если святым будет угодно явить нам свои милости, то и на шестой день.

— Но нам выданы билеты до Фронтеры! — запальчиво возразил сеньор Джеймс!

— Я знаю, — хладнокровно продолжал капитан, — и не требую с вас никакой доплаты, но мне приказано идти прямым рейсом на Компече и уже на обратном пути зайти в Фронтеру. Если только буря не заставит нас изменить курса.

— Пусть буря потопит вас, ваш пароход и ваших хозяев! — кричал мой друг, призывая на голову своего собеседника всякие напасти.

Капитан оставался совершенно спокойным. Он пожимал плечами и наконец произнес:

— Что за странный народ англичане! Вечно они торопятся! И стоит ли говорить так много о столь малом времени? Не все ли равно, что завтра, что сегодня, а иногда оно и лучше!

Тем временем полоска тучи росла и ширилась, расползаясь по всему небу. Капитан стал тревожиться, и сам сеньор Джеймс, забывая о неудаче, сказал мне:

— Мне не нравится небо, Игнасио.

Я ничего не ответил, так как мы оба явственно расслышали вопрос Моласа к одному матросу:

— Буря?

— Да, буря, — последовал ответ.

Буря была неизбежна. Я внимательно присматривался к действиям капитана и следил за его распоряжениями. Было два выхода: повернуть на Фронтеру, но, по словам капитана, нам угрожала большая опасность, что шквал нас догонит и выбросит на прибрежные утесы, не дав пройти мол в нужном месте. Другой выход был — держаться подальше в открытом море. Капитан избрал последнее, вполголоса браня сеньора Стрикленда, будто бы сглазившего погоду и навлекшего на нас эту бурю.

— Матросы считают, что мы потонем, — сказал я, подходя к своему другу.

— Как все вы, индейцы, хладнокровно относитесь к этому! — с горячностью упрекнул меня сеньор. — Далеко ли до берега?

— Около двенадцати миль, как я слышал… А что касается гибели, то Господь, если захочет, спасет нас, а не захочет — мы потонем. Нельзя идти против судьбы!

— Подходящая философия для индейца! Но я и мои соотечественники думаем иначе, и хорошо делаем, а то от Англии осталось бы не больше следа, чем от вашего царства. Я предпочитаю умереть в борьбе, а не сложа руки!

— Что здесь за матросы? — спросил он после минутного молчания.

— Они кажутся мне людьми опытными, и сам капитан тоже старый моряк… Смотрите!

За спиной Стрикленда блеснула яркая молния, за которой раздался громовой удар, и на нас налетел первый порыв сильного ветра. Затем — минута полного затишья. Издали на нас надвигались волны, гонимые какой-то неведомой силой, и при виде их капитан, опасаясь, как бы пароход не попал в боковую качку, распорядился поставить его поперек волн. Он велел также запереть наглухо все входы в каюты, чтобы вода не вливалась туда. На корме осталась только команда, Молас, сеньор Джеймс и я. Остальные пассажиры были внизу.

Пенистая водяная стена быстро приближалась к нам. Твердо, обеими руками ухватившись за канат, я дал тот же совет моим товарищам:

— Держитесь крепче! Идет буря и угрожает многим из нас смертью! Буря была ужасная. Второй такой я не видывал. Машина вскоре перестала работать, и пароход был предоставлен на произвол стихии. Перекатывавшиеся через палубу волны выбили дверь на лестницу, и вода широким потоком хлынула вниз. Оттуда послышались раздирающие душу крики. На палубу, спасаясь и давя друг друга, полезли перепуганные пассажиры, которые были заперты внизу. Но я думаю, что двое или трое нашли свою смерть в каюте, захлебнувшись водой. Наверху положение было не лучше. Только крепко держась за канат, можно было противиться силе волн. Время от времени они сметали кого-нибудь, и несчастная жертва находила неизбежную могилу в морской пучине. К нашему счастью, свалившаяся грот-мачта лежала вдоль палубы, и крепкий канат, привязанный к ее основанию, служил большинству из нас относительно надежной опорой. В числе таких счастливцев оказался и дон Хосе с искаженным от ненависти лицом, глядевший на моего друга, которого он считал виновником всех несчастий!

— Maldonado! Проклятье! — повторял он. — Но ты тоже умрешь с нами!

Мексиканец пододвинулся ближе к мачте, вытащил нож из-за пояса и принялся резать канат, за который мы держались. Действия сумасшедшего заметил ближайший матрос-индеец; сильно ударив кулаком по его руке, он заставил дона Хосе выронить нож. В противном случае нам всем угрожала смерть.

— Что говорят индейцы? — спросил меня Стрикленд. — Ведь можно же что-нибудь предпринять?

— Они думают, что течением нас отнесет за тот остров, который виден справа, и мы попадем в более тихие воды, где можно продержаться в лодке.

Эти предположения оправдались. Началась усиленная качка. Все ходило ходуном по палубе, пароход кренило так, что ежеминутно он угрожал опрокинуться. От всего экипажа остались теперь в живых только шесть матросов, мы трое, обезумевший дон Хосе, а в стороне, запутавшись в снастях, лежал труп капитана, убитого упавшей мачтой. Все остальные были унесены волнами. С каждым новым валом опасность увеличивалась, так как в трюме становилось все больше воды.

— Пароход скоро потонет, живее к лодке! — крикнул Стрикленд.

Единственная уцелевшая лодка болталась на баке. Матросы, держась друг за друга, бросились к ней, наскоро вычерпывая накопившуюся воду.

Вдевятером мы уселись в лодку и торопливо отчалили от «Санта-Марии». Индейцы-матросы дружно заработали веслами. Не успели мы немного отойти, как услышали с парохода отчаянные вопли о помощи. То кричал дон Хосе.

— Ради самого Бога, не покидайте меня!

Рулевой обернулся, но не остановил лодку, а только заметил:

— Греби дружнее! Пусть эта собака подыхает! Но тут вмешался мой друг:

— Нельзя дать погибнуть несчастному. Поверните обратно!

— Но ведь он хотел убить вас! — возразил рулевой. — К тому же нас затянет в круговорот, когда потонет пароход!

— Не можете ли вы приказать им вернуться? — обратился он ко мне.

— Раз вы этого желаете, мне остается только повиноваться! Молча, но матросы все-таки послушались моего распоряжения.

На палубе метался дон Хосе, не перестававший кричать:

— Спасите меня! Спасите меня!

— Бросайтесь в воду! — кричали мы ему с лодки, по настоянию нашего рулевого не решаясь близко подойти к пароходу. — Мы вас вытащим!

— Я боюсь! Спасите меня…

— Что же нам делать? — спросил рулевой, обращаясь к сеньору Стрикленду. — Если мы будем медлить, то смерти не миновать!

— Слушайте! — крикнул тогда Стрикленд дону Хосе. — Я сосчитаю до трех, и при слове «три» вы бросайтесь в воду, или мы повернем обратно… Раз! Два!..

— Я готов! — уже в воздухе послышался ответ несчастного, затем плеск воды, и среди волн показалась голова мексиканца. Мы еще ближе подплыли к нему и, схватив за руки, втащили в лодку.

— А теперь ради всего святого налегайте на весла! — крикнул рулевой, и мы, пользуясь попутным течением, понеслись к берегу. Мы успели как раз вовремя. На наших глазах «Санта-Мария» еще больше затонула кормой, нос высоко поднялся на волнах, и потом все покрылось водой. Нашего парохода не стало. Но мы еще не избежали всех опасностей. Двигаться к берегу можно было только с величайшим трудом. Было темно и очень холодно. Нашу лодку несколько раз заливало водой, и мы с большим трудом постоянно ее откачивали. Я не выдержал и впал в беспамятство. С удивлением очнулся я на твердой земле через несколько часов. Матросы усиленно растирали мое окоченевшее тело, повторяя:

— Проснитесь, проснитесь! Мы спасены!

— Спасены от чего? — спросил я, открывая глаза и ничего не соображая. — Где мы находимся?

— В устье реки Усумасинты, благодарение Богу! — говорил Молас. И действительно, оглядываясь кругом, я увидел зеленую траву, кучу высоких пальм и ясное солнце. Потом я взглянул на своих товарищей. Сеньор Стрикленд лежал, точно мертвый; на дне лодки сидел на одной из скамеек дон Хосе, с блуждающим взором, очевидно ничего не понимая или все еще опасаясь за свою жизнь. Двое гребцов неподвижно сидели на своих местах, как бы застыв с веслами в руках. Энергичнее и деятельнее других был Молас. Приведя меня в чувство, он принялся за моего друга. Я не мог ему помочь, так как сам был очень слаб. Открыв глаза и узнав о положении дел, сеньор Джеймс обратился к рулевому:

— Вы — благородный человек. Мы обязаны вам спасением наших жизней!

— Я ничего особенного не сделал, — ответил тот. — Вы забываете, что с нами был Хранитель Сердца!

Несколько в стороне от реки виднелись крыши ранчо[582], откуда не замедлили показаться люди. Узнав о нашем несчастье, они вернулись домой, чтобы принести нам пищи и вина. За этим ранчо была расположена целая индейская деревня; ее алькальд[583] был знаком с Моласом, и таким образом мы вскоре узнали важные для нас новости.

— Я узнал от него, — говорил мне Молас, — что один индеец из их деревни, несколько дней тому назад вернувшийся из путешествия, рассказывал, как старый индеец и его дочь были схвачены доном Педро и теперь содержатся пленниками на его асиенде!

Когда я передал все это сеньору Джеймсу, он удивился:

— На что понадобился этому разбойнику старый индеец?

— Сеньор забывает, — ответил ему Молас, — что дон Педро утащил у меня золото, которое дал мне этот индеец, и что он знает, откуда оно у меня. По-видимому, он надеется выпытать у него и про сам клад. Кроме того, есть еще и дочь, которую иные люди в Мексике могут ценить дороже золота. Я опасаюсь теперь, что наше путешествие будет совершенно бесплодно, так как пленники дона Педро редко расстаются с ним!

— Я полагаю, что мы все-таки должны продолжать наш путь! — возразил сеньор Джеймс.

— Разумеется! — присоединился к нему и я. — Проделав такой долгий путь, чтобы увидеть этого чужеземца, мы не должны возвращаться. К тому же мы пережили опасности большие, чем те, которые ожидают нас в Санта-Крусе!

Глава 7

АСИЕНДА
Наши матросы предложили нам добраться на лодке вдоль берега до Компече, куда сами они направлялись, чтобы прежде всего сообщить жившим там хозяевам парохода о его гибели. Они были уроженцами того округа и торопились вернуться к своим семьям. Их предложение нас не устраивало, так как заставляло отклониться в сторону от намеченного пути. Мы решили направиться в городок Потрерилло, чтобы запастись всем нужным, так как все вещи, кроме бывших на нас, погибли. В полной нищете оказались все матросы с «Санта-Марии», и всегда щедрый Стрикленд, желая им помочь, развязал свой пояс и, вынув из него пригоршню золотых монет, передал старшему, чтобы тот разделил между всеми.

— Вы счастливчик, что сберегли столько золота! — с затаенной завистью проговорил дон Хосе. — Я же потерял все, что имел!

— Потому, что вы не поступили, как мы, — ответил сеньор. — Все, что у нас было, мы разделили на три части, и каждый зашил к себе одну треть. Наше счастье, что нам не пришлось спасаться вплавь, как вам, а то лишняя тяжесть могла стать роковой… А что вы сами намерены делать?

— Если вы позволите, я отправлюсь с вами до Потрерилло, — ответил мексиканец, — так как дом мой лежит на этом пути. Быть может, сеньор Стрикленд, вас не оскорбит, если я от имени своего отца попрошу вас и ваших спутников воспользоваться нашим гостеприимством?

— Откровенно говоря, — заметил ему сеньор, — ваше прошлое не способствует принятию этого предложения. Могу ли я напомнить вам, что еще прошлой ночью вы хотели меня убить?

— Сеньор, я так поступил по безумию и теперь нижайше прошу простить все старое. Вы спасли мою жизнь и отплатили добром за зло. Я знаю, что вам сообщили невыгодные сведения о моем отце. Когда он выпьет, он действительно нехороший человек. Но он любит меня и полюбит всех, кто был добр ко мне. Поэтому я убедительно прошу вас посетить дом отца, где мы дадим вам оружие и все нужное для дальнейшего путешествия!

— Нам нужно купитьружья и мулов, — ответил сеньор, — и если мы это достанем в доме вашего отца, то готовы провести у него день или два!

— Наш дом в вашем распоряжении! — вежливо сказал дон Хосе, но я хорошо видел, как недобрый огонек промелькнул в его глазах.

— Это очень хорошо, — вмешался я в их беседу, — но я не решусь воспользоваться известным всем гостеприимством дона Педро, пока вы не поручитесь за мою жизнь. У нас, кроме ножей, нет никакого оружия!

— Вы оскорбляете меня! — резко воскликнул дон Хосе.

— Нисколько! Я только нахожу странным, что два дня тому назад вы отказались сидеть за одним столом с собакой-индейцем, а теперь желаете принять меня в свой дом!

— Разве я не сказал, что раскаиваюсь в том, что произошло? — возразил он. — А что может человек сделать больше? Слушайте, вы, все здесь присутствующие, если какое-либо зло будет причинено этому человеку в доме моего отца, то я отвечаю своей жизнью!

— Этого вполне достаточно, — заключил сеньор. — Теперь скажите, как далеко отсюда эта асиенда.

— Если мы двинемся сейчас, то будем дома к закату, хотя верхом отсюда не более трех часов езды.

— Будем же собираться! — решил сеньор.

Мы дружески простились с алькальдом деревни, который отвел Моласа в сторону и сказал ему:

— Это место имеет дурную славу, там живут воры и разбойники. Еще на прошлой неделе по реке туда прошел транспорт товаров, которые не были оплачены. Говорят, сам сатана усыновил дона Педро…

— Нам необходимо быть в этом доме, — сказал я ему, подходя, — но если мы не вернемся через несколько дней, то вы, быть может, предупредите власти в Компече о нашем исчезновении?

— Власти его самого очень боятся, — сказал алькальд, — он так задаривает их всех, что они делают вид, что ничего не замечают. Но раз с вами есть инглезе, англичанин, то и власти примут свои меры!

Путь в жару оказался очень утомительным, хотя у нас, кроме платья, не было никакой ноши. В полдень мы подкрепились небольшим количеством пищи, захваченным от алькальда. К вечеру мы действительно добрались до асиенды, в которой мне пришлось впоследствии прожить столько лет. У самого входа на нас накинулась стая собак, которых не без труда отогнал дон Хосе. Потом он один вошел в дом, попросив нас подождать. Наконец он вернулся и пригласил войти вслед за ним. В большой, по-видимому приемной, комнате и общей столовой асиенды сидели за длинным столом несколько человек, с довольно мрачными лицами, слегка освещаемыми уже зажженными из-за сумерек лампами. В этой же комнате, но в самом дальнем углу, мы заметили лежащего в подвешенном гамаке человека и около него молодую девушку-индианку, как показалось мне, очень красивую. Она качала гамак взад и вперед.

— Подойдите познакомиться с моим отцом, — обратился к нам дон Хосе. — Отец, вот храбрый англичанин, который спас мне жизнь, и с ним индеец, который не хотел спасать мою жизнь. Я уже говорил тебе, что предложил им воспользоваться нашим гостеприимством.

При этих словах дон Педро проснулся или сделал вид, что проснулся, а индианка перестала качать гамак. Это был человек лет шестидесяти, крепко сложенный, но очень маленького роста, так что, сидя, он не доставал ногами до пола. Белые волосы, тщательно расчесанные, придавали ему благородный вид. Глаза были скрыты под темными очками. Он поклонился в ответ на наше приветствие.

— Так это вы приказали, чтобы лодка вернулась к тонущему пароходу? Действительно, это мужественный подвиг, на который, сознаюсь, я бы сам не решился. Я больше забочусь о собственной жизни, нежели о чужой. Впрочем, мне приходилось быть очевидцем того, что англичане думают иначе. Я очень рад вашему посещению, сеньор! А теперь скажите мне, что привело вас в наши края?

— Меня интересуют древние развалины близ Паленке, и я направлялся туда с моим другом, доном Игнасио, когда случилась страшная катастрофа, чуть не стоившая нам всем жизни. В нашем беспомощном положении мы приняли приглашение вашего сына, в надежде, что вы продадите нам несколько ружей и мулов.

— Развалины, развалины! — повторил хозяин. — Как они привлекают к себе вас, англичан… Я же их не переношу, может быть потому, что мне сказали, что я найду смерть под развалинами. Как бы то ни было, вам посчастливилось спасти ваши жизнь и деньги. Мы скоро будем ужинать, а ты, Хосе, отведи наших гостей в их комнату, они, вероятно, пожелают привести себя в порядок после дороги.

Он сделал знак служившей ему девушке, и она пошла вперед. Вы, сеньор Джонс, для которого я пишу свои воспоминания, часто спали в той бывшей настоятельской келье, куда нас тогда привели, и мне нет надобности подробно описывать это помещение. Переменилась только мебель, а сама комната осталась в прежнем виде. Несколько скамеек, простой умывальник и две американские постели, недалеко одна от другой, по обе стороны аббатского портрета, — вот и все.

— Боюсь, что вам это покажется слишком скромным после роскоши в Мехико, но у нас нет лучшего помещения, — заявил Хосе.

— Благодарю вас, мы прекрасно устроимся, — отвечал сеньор. — Вероятно, вашим гостям снятся страшные сны, — добавил он, указывая на картину и на мучимых на костре индейцев, из тел которых черти вынимали сердце.

— Я хотел закрасить эту картину, но отец не позволил. Заметьте, что поджариваются одни только индейцы, ни одного белого нет среди них, а отец ненавидит их от всей души. Приходите ужинать, как управитесь; вы не ошибетесь дорогой, так как запах еды приведет вас в столовую! — сказал он со смехом и вышел.

— Постой, — обратился я к девушке, которая тоже собиралась уходить, — не принесешь ли ты немного пищи нашему слуге, — и указал на Моласа, — так как твои господа не хотят, чтобы он ел с ними за общим столом?

— Si, хорошо! — ответила девушка, стараясь поймать мой взгляд.

Дона Хосе в комнате не было, и я поспешил запереть дверь, так как вспомнил, что в нашем обществе могут быть и женщины. Я сказал несколько установленных слов служанке, которую звали Луизой, и она мне ответила, как следовало по нашему уставу. В моем лице она не замедлила признать Хранителя Сердца и вся прониклась почтением и послушанием. За стеной послышался голос дона Хосе, звавшего Луизу.

— Сейчас иду, — ответила она громко и затем, обратившись ко мне, шепотом продолжала: — Господин, вы подвергаетесь большой опасности. Не знаю, какой именно, но я постараюсь узнать. Вино не опасно, но кофе не пейте и не спите, когда ляжете в постель. Осмотрите пол и вы поймете… Иду, сеньор! — опять громко ответила она на зов молодого хозяина.

— Что это значит, дон Игнасио? — спросил меня сеньор Джеймс, когда мы остались одни.

Я молча отодвинул одну из кроватей и на полу увидел темные пятна — пятна крови.

— Люди умирали насильственной смертью на этом месте, — пояснил я моему другу. — Гостей прежде усыпляют, а потом убивают в этом доме. Нас ожидает то же!

— Приятная перспектива. Но мы приглашены особо, и потому дон Педро не решится…

Он выразительно провел рукой по горлу.

— Конечно, решится! И дон Хосе не имел иной цели, приглашая нас сюда. Дон Педро, естественно, полагает, что англичанин не будет путешествовать без крупной суммы денег.

— Стоило спастись от опасности утонуть, чтобы быть зарезанными, как бараны!

— Не отчаивайтесь, сеньор. Нас вовремя предупредили, и я не теряю надежды на бегство при помощи этой девушки и других индейцев. И потом, мы нашли, что искали. Нам остается только не показать виду, что мы о чем-нибудь догадываемся. С нами ничего не сделают раньше, чем наступит глубокая ночь… Ты все слышал, Молас? — обратился я к нашему спутнику.

— Да, господин!

— Теперь постарайся узнать у этой девушки, когда она принесет тебе пищу, все, что она знает про старого индейца. Покажи ей, что ты член общества, и она заговорит. Узнал ли тебя кто-нибудь?

— Не думаю. Было уже слишком темно, когда мы прибыли.

В столовой, бывшей монашеской трапезной, за столом сидели девять человек, уже виденных нами; среди них только один белый, остальные были метисы. Дон Педро продолжал сидеть на прежнем месте, занятый оживленным разговором с сыном. Ни одно из этих лиц не внушало ни малейшего доверия, приходилось полагаться только на самих себя.

— Позвольте познакомить вас со своим управляющим, сеньором Смитом из Техаса. Он американец и будет рад возможности поговорить по-английски, тем более, что, несмотря на долгую практику, испанский язык у него сильно хромает.

Американец поклонился, и я еще отчетливее увидел его лицо. Что это было за выражение! Дон Педро велел подавать ужин и сам повел сеньора Джеймса на почетное место. Меня посадили отдельно, немного в стороне, за особым столом. Таким образом я имел возможность кое-что сообразить и еще больше наблюдать. Я видел, как хозяин старательно подливал вино в стакан сеньора Джеймса, говоря:

— Отведайте этого вина, оно великолепно, хотя за него не заплачено ни гроша… на таможне. Ваше здоровье!.. А вы знаете, что на «Санта Марии» считали, что у вас «черный» глаз и что это именно вы сглазили погоду?

— Я ничего не слышал об этом, — отвечал сеньор Джеймс, — но полагаю, что вам осталось недолго смотреть в них… Ведь завтра мы соберемся в дальнейший путь.

— Все это глупости, друг мой! Неужели вы думаете, что мы верим в такие нелепости? Многое говорится для шутки. Вот, например, ваш товарищ, тот индеец, дон Игнасио, если не ошибаюсь, тоже шутил, когда порочил мое имя на пароходе. Я думаю, что сам он не верил тому, что говорил, не так ли, индеец?

— Если вам непременно нужно узнать мое мнение, дон Педро, — ответил я со своего места громко, при общем молчании, — то я полагаю, что некоторые сказанные слова и некоторые совершенные действия должны быть забыты под вашим гостеприимным кровом.

— Вы отвечаете, как оракул, как, вероятно, отвечал последний индейский царь Монтесума завоевателю Кортесу, пока тот не нашел способа развязать ему язык. Великий был человек Кортес, он умел обращаться с индейцами!

После некоторого молчания хозяин вновь обратился к сеньору Джеймсу:

— Скажите, пожалуйста, сколько нас сидит за столом?

— Считая моего друга, тринадцать, — отвечал Стрикленд.

— Вот еще недавно у меня гостили два американца, земляки дона Смита, желавшие открыть здесь большую торговлю. Нас тоже было тринадцать, и что же? Выпили они лишнее и потом повздорили в отведенной им комнате. Наутро мы нашли их обоих мертвыми; они, вероятно, в ярости перекололи друг друга. Нам пришлось испытать даже некоторые неприятности по этому поводу!

— Действительно, странно, что двое пьяных убили друг друга!

— Так, именно так, сеньор! Одно время я думал, что это дело рук моих индейцев. Но где им! Это народ расслабленный. Теперь правительство нянчится с ними, а я того мнения, что наши отцы умели лучше обращаться с ними. К счастью, мы живем здесь вдали от всяких волнений и можем…

Он не договорил, что именно он может и, выпив стакан вина, продолжал:

— Между ними есть, впрочем, какие-то чародеи, знающие места, где лежат несметные сокровища, но они ничего не хотят сказать, ни слова!.. Вот в моем доме теперь живет один такой индеец, даже не крещеный, а с ним дочь, прекраснее ночи… Я, пожалуй, покажу вам ее завтра, но в таком случае вы навсегда пожелаете остаться с нами. Как она хороша, как хороша, хотя в сердце ее вселился сам сатана! Я ни одному из этих господ не показал этой девушки, но сегодня ночью Хосе нанесет визит ее отцу и ей… Я очень рассчитываю на его умение убеждать!.. Поверите ли, этот старик знает, где лежат сокровища, которые каждого из нас сделают богаче английского короля. Я сам слышал об этом от них… Отчего же вы не пьете? Налейте себе стакан… Ваше здоровье!

Глава 8

ПОСЛЕ УЖИНА
— Послушайте, сеньор! — продолжал хозяин после нового стакана. — Если вы интересуетесь развалинами и индейцами, то, вероятно, слышали рассказы про народ, живущий в долинах области внутри страны, куда не проникала нога ни одного белого. Там, говорят, построены роскошные города, полные золота. Другие говорят, что это сказки, но я всегда думал, что в этом есть доля правды… И вот несколько месяцев тому назад я услышал про одного индейского врача, пришедшего с какой-то женщиной из глубины страны, он часто здесь бродил и меня мало интересовал. Два месяца тому назад один индеец дал моим людям в уплату сбора, который я установил со всех проходящих по моим владениям для покрытия расходов по устройству дорог… дал, говорю я, монету из чистого золота с изображением на ней сердца… Дон Педро осушил еще один стакан вина.

— Вы, может быть, не знаете, что сердце у индейцев есть символическое изображение чего-то, но чего именно, знает разве один сатана. Я очень заинтересовался и допросил индейца; он сказал мне, что получил монету от старого врача, указал и место, где живет этот пришелец, но соврал, так как я тщетно искал его долгое время. Пришлось прибегнуть к хитрости… Я отыскал отца и дочь. И очень просто!.. Я подослал своего доверенного к одному индейцу, который был у старого врача и через него заманил хитрую лису к себе под предлогом лечения больного ребенка, которым оказался ваш покорный слуга дон Педро!

Дон Педро громко расхохотался, и ему вторили прочие его друзья.

— Когда я запер их с помощью двух моих людей, то старик пришел в такую ярость и угрожал нам такими проклятиями, что волосы у меня стали дыбом, а один из моих подручных, тот самый, который так ловко придумал историю о ребенке, сошел с ума и от страха отдал Богу душу на следующий день. Узнав об этом, другой участник этого дела испугался подобной участи и бежал отсюда… неизвестно куда, так что теперь я один знаю, где спрятаны заморские звери. Я поджидал сына, потому что не могу вполне довериться остальным… Когда мои пленники немного успокоились, я спросил их, откуда они добыли известные мне кружки золота. Но старик упорно говорил, что ничего не знает. Для меня не было сомнений, что он бессовестно лжет, и я прибегнул к другой хитрости: келья, в которую они были заключены, имела особые потайные окна в соседнее помещение, — таких тайников в доме много, — откуда можно было видеть и слышать все, что в ней делалось. Однажды я провел несколько часов в подобном помещении, по мне прыгали крысы, но я терпеливо ожидал и наконец услышал разговор между отцом и дочерью, которая подошла к позолоченному распятию на стене.

— Посмотри, отец, как много золота!

— Это только позолота, а не золото! Я знаю, как это делается, у нас она употребляется только на крыши и купола… Что бы сказал этот седовласый тиран, если бы он знал, что в любом нашем храме имеется золота больше, чем нужно, чтобы пять раз наполнить эту комнату от пола до потолка!

— Тише, отец! — остановила его дочь. — Здесь и стены могут иметь уши. Только притворяясь, что мы ничего не знаем, можно рассчитывать на спасение!

— Ну и что же ответил Зибальбай? — спросил сеньор. — Вы, кажется, сказали, что старика зовут Зибальбаем? — попытался он поправить свою оплошность.

— Зибальбай?! Нет, я ни разу не произносил этого имени! — с подозрением возразил дон Педро. — Старик ничего не ответил. На следующее утро, когда я пришел в клетку, птички уже улетели. Очень досадно, а то я спросил бы у старика, действительно ли его зовут Зибальбаем. Я думаю, что индейцы открыли ему двери и способствовали его бегству!

— То есть как это, дон Педро? Вы только что сказали, что они еще у вас в доме?

— Разве? Значит, я ошибся, как и вы относительно имени. Вино очень крепкое, и оно ударило мне в голову. Теперь выпьем, сеньор, по чашке кофе!

— Благодарю вас, дон Педро, но я никогда не пью кофе на ночь. Оно не дает мне заснуть.

— Все-таки отведайте нашего. Мы его сами производим и гордимся кофе с наших плантаций!

— Для меня это яд, и я не смею выпить хотя бы одну чашку. Но позвольте спросить: на плантациях работают эти джентльмены, которых я вижу за столом?

— Да-да! Они собственноручно выращивают на плантациях кофе и какао, занимаются при случае и кое-чем другим. А сердца у них самые нежные. Вы не смотрите на их немного грубые лица: сердца у них золотые, и меня они любят, как отца… Впрочем, от вас я не стану таиться. Мы проворачиваем здесь самые различные дела… Хорошие времена миновали безвозвратно, но и теперь случается, что милостью Провидения нам кое-что перепадает, и мы бесконечно благодарны небесному Промыслу!

— Вроде двух американцев, которые напились пьяными и убили друг друга! — сказал сеньор, не всегда умевший держать язык за зубами.

Лицо дона Педро мгновенно омрачилось, оживление от выпитого вина исчезло, сменившись угрюмым видом.

— Я чувствую усталость, сеньор, и вы, вероятно, также. Я выкурю еще одну сигару и отдохну в своем гамаке, а вы побеседуйте с остальными джентльменами.

Дон Педро ушел на старое место, а его сын и американец Смит, оба немного выпившие, подошли к сеньору с предложением сыграть партию в карты, Вероятно, они хотели убедиться, сколько у него спрятано денег, но Стрикленд притворился пьяным и сказал, что он потерял большую часть денег на пароходе.

— Вы хотели сказать, что обронили их по дороге, друг, так как забыли о щедром подарке матросам с «Санта-Марии»? Впрочем, в этом доме не в обычае принуждать к игре. Мы можем беседовать и смотреть, как играют другие.

— С удовольствием! — ответил сеньор, присаживаясь к столику играющих.

По-видимому, игра велась совершенно невинная, на бобы какао, но, судя по тем ругательствам, которыми сопровождались все ставки, было правильнее предположить, что под бобами скрывалось золото. Я продолжал сидеть в стороне, наблюдая и соображая про себя о предстоящей нам участи. Меня вывел из задумчивости дон Смит, со смехом говоривший своим товарищам:

— Посмотри на этого индейца, который нахохлился, как индейский петух! Не напоминает ли он того идола, которого мы видели с тобой, Хосе, в прошлом году в тех развалинах, где мы так весело кутили?.. Идол, не выпить ли нам?

— Gracias[584], сеньор, я уже пил! — ответил я.

— Или выкурить сигару?

— Gracias, сеньор, я больше не буду курить.

— Мой господин-касик, верховный повелитель всех здешних индейцев, не хочет ни пить, ни курить, так мы воскурим ему фимиам!

Он насыпал на тарелку сухого табаку и, поднеся ко мне, зажег кусок папиросной бумаги. Меня всего обдало дымом, но я терпеливо молчал.

— Принесем ему жертвоприношение, — продолжал дон Смит. — Помнишь ту девушку, которая пыталась бежать прошлой ночью и которую мы поймали с собаками. Она…

— Оставь свои шутки на сегодня, не забывай, что у нас гость… Хотя, говоря откровенно, я был бы не прочь из этого черта-индейца сделать жертвоприношение ему самому! Он оскорбил на пароходе меня, моего отца и мать…

— И ты это спокойно сносишь?! Да на твоем месте я бы из него сделал решето, чтобы выветрить всю его ложь!

— Я это и собираюсь сделать! — воскликнул дон Хосе, выхватывая нож и замахиваясь на меня.

Я не шевельнул бровью, так как знал, что если проявлю хоть тень страха, то мне несдобровать. Поэтому я спокойно ответил:

— Вам угодно шутить, сеньор, и ваши шутки несколько грубоваты, но я не обращаю на них внимания, так как знаю, что я ваш гость, а личность гостя священна для джентльмена, каким является почтеннейший дон Хосе. Иначе это был бы не джентльмен, а убийца…

— Побей эту свинью, дон Хосе! — крикнул Смит. — Он тебя опять оскорбляет!

Дон Хосе опять приблизился ко мне с обнаженным ножом, но в это время на него накинулся сеньор Стрикленд.

— Постойте, друг мой! Шутка шуткой, но вы заходите слишком далеко!

С этими словами он схватил его за плечи и со всей своей необыкновенной силой отбросил далеко на землю. К нам быстрыми шагами приближался проснувшийся дон Педро.

— Тише, дети, тише! Не забывайте, что это наши гости… А вам, джентльмены, пора спать, вы должны отдохнуть. К завтрашнему утру вы как следует отдохнете, и все будет в порядке!

Принимаю ваше любезное пожелание! — с принужденной улыбкой ответил сеньор. — Пойдемте, Игнасио, отсыпаться после выпитого славного вина. Желаю вам, джентльмены, приятных сновидений!

Уходя и закрывая за собою дверь, я еще раз оглядел всю компанию и заметил, что будто бы всякое опьянение сошло с лиц всех присутствующих; Смит о чем-то говорил на ухо дону Хосе, продолжавшему держать нож в руке. Остальным что-то сообщал дон Педро, очевидно, отдавая приказания на следующий день.

В отведенной нам комнате мы застали дожидавшегося нас Моласа.

— Разве вам сюда не приносили ужинать? — спросил сеньор.

— Нет, та женщина принесла мне поесть… Слушайте лучше и вы, сеньор! Ваши опасения совершенно обоснованны. Есть план убить нас сегодня, в этом женщина уверена — она перехватила несколько слов, сказанных между доном Педро и тем белым, которого зовут Смитом. Она также видела, что один метис брал лопаты из сарая, чтобы вырыть для нас могилы под тем самым полом, на котором мы теперь стоим!

Сердце у нас упало, наша участь была решена, и близкая смерть казалась неизбежной.

— Я боюсь, что наше прибытие сюда было безумным поступком, — сказал я своим товарищам, — и нам предстоит заплатить за это ценою жизни!

— Не надо приходить в отчаяние, — возразил Молас. — Вы еще не все слышали. Женщина показала мне способ, каким мы можем спастись, хотя бы на эту ночь. Идите сюда…

Он подвел нас к самой стене, почти напротив страшной картины, и с силой нажал ногой на пол, на один из квадратов деревянной настилки. Вслед за этим перед нашими глазами стена раздалась, и мы увидели убежище, достаточное для нас троих, но только если стоять в нем неподвижно.

Я никогда не открывал вам этого тайника, сеньор Джонс, но сам часто пользовался им для хранения бумаг и документов. Вы его легко найдете и увидите там тот изумруд, который я вам показывал.

— Но как же нам спастись в этой крысиной клетке? — спросил я тогда Моласа. — Ведь этот тайник должен быть хорошо известен всем живущим в доме.

— Луиза говорила, что она совершенно случайно открыла его месяца два тому назад, когда она метлой убирала комнату и неожиданно надавила на скрытую в полу пружину. Нам нужно выйти в сад, чтобы немного осмотреть местность. Теперь всего одиннадцать часов, и нам нечего бояться раньше полуночи.

— Каков же дальнейший план нашего бегства?

— Луиза не ручается за успех, но говорит, что когда убийцы увидят наше отсутствие, то или сочтут нас за привидения, или подумают, что мы бежали. До восхода солнца они ничего не предпримут, а с рассветом спустят собак… Луиза постарается войти в комнату через потайной ход и проведет нас в часовню, откуда уже можно бежать и скрыться в лесу.

— А где потайной ход, Молас?

— Не знаю. Я не успел спросить, но убийцы войдут через него. Она говорила еще, что около часовни содержатся еще двое индейцев: один старик и с ним молодая девушка. Я думаю, что это Зибальбай с дочерью. Если вы останетесь в живых, то вам удастся увидеться с ними!

— Отчего ты говоришь «если вы останетесь в живых»?

— Потому что я думаю, господин, что скоро умру: смерть уже сторожит меня!

— Почему так? — спросил его сеньор.

— Сейчас я вам расскажу. Когда Луиза ушла, я немного вздремнул, но вскоре меня разбудил неожиданный свет. Я открыл глаза и против себя увидел человека с моими чертами, моим лицом и одетого так же, как я. Холодный пот охватил меня, я с трудом поднялся и, держа зажженную свечу в дрожащей руке, пошел навстречу своему двойнику, но он исчез!

— Сон после обильной пищи, — заметил Стрикленд.

— Легко вам смеяться, — ответил Молас, — но что я видел, то видел, и знаю, что это вестник смерти. Я еще не стар, но жил уже достаточно, и пора уходить. Пусть только небо сжалится над моими прегрешениями!

Все наши старания его убедить, что видение было только сном, оказались тщетными. За несколько минут до полуночи мы потушили огонь и один за другим спрятались через отверстие в стене в сделанную в ней выемку, затем задвинули стену на внутреннюю задвижку. Темень была совершенная, воздуху было мало, а выпитое вино еще больше разгорячало наше дыхание. Эти часы показались нам настоящим адом. Мне лично представлялись разные ужасы и минуты казались вечностью. Мое расстроенное воображение рисовало картину убийства двух американцев, а над ними лицо торжествующего дона Педро.

— Тише: — прошептал мне на ухо сеньор. — Я слышу шум в комнате.

— Ради всего святого, будьте безмолвны! — едва слышно обратился я к своим товарищам.

Глава 9

ПОЕДИНОК
Мы приложили уши к стене и стали прислушиваться; мы услыхали за стеной какой-то треск, потом шум, похожий на звук, когда кошка прыгает на пол с высоты, потом осторожное движение людей по комнате и, наконец, звуки от ударов колющими орудиями по чему-то мягкому. Все происходило в полном молчании, которое нарушил голос дона Хосе:

— Берегитесь! Постели пусты!

Минуту спустя были зажжены свечи. Мы увидели свет сквозь небольшие щели в деревянной стене и через эти же щели могли теперь наблюдать за действиями наших врагов. Кроме отца и сына, было еще четверо людей, вооруженных кинжалами и ножами. Дон Педро, высоко подняв свечу, старался заглянуть в каждый уголок комнаты, с неистовством повторяя:

— Куда они делись? Найдите их скорее и убейте! Люди метались по комнате, но ничего не находили.

— Они ушли! — сказал дон Хосе. — Этот индеец, должно быть, чародей. Я это уже давно заметил!

— Они не могли скрыться, — настаивал дон Педро. — У всех входов поставлена стража, и ни одно живое существо не имеет возможности выскользнуть из дома. Ищите здесь, они куда-нибудь спрятались!

— Ищи сам, — сквозь зубы процедил Смит, — они, вероятно, узнали про тайный проход в часовню и прошли туда.

— Нет! — возразил дон Педро. — Я только что оттуда, и следов их там нет… Среди нас завелся предатель, это верно! Если я только узнаю, кто…

— Не привести ли собак? — предложил дон Хосе. — Они почуют их след.

Кровь застыла у меня в жилах, но дон Педро, к нашему счастью, отверг предложение сына.

— Что здесь смогут сделать собаки, когда мы обшарили всю комнату?! Отложим до утра, а на рассвете начнем поиски. Этих людей надо найти во что бы то ни стало! Если они ускользнут, то мы погибли. Уж и так мы едва отвертелись по поводу обоих американос, а теперь здесь еще злополучный инглезе… Осмотрим еще чердаки и крышу.

Они ушли, оставив комнату в полной темноте. Мы вздохнули свободнее. Но опасность еще подстерегала нас, так как десять минут спустя отец и сын вернулись опять, но уже одни. Между ними произошел следующий разговор:

— Ты был без ума, Хосе, когда приглашал их сюда! Ведь ты знал, что я не хочу денег, связанных с жизнью белого.

— Я желал мести, а не денег!

— Хороша месть, которая угрожает нам всем смертью! Когда я завтра поймаю и расправлюсь с ними, то немедленно брошу эту страну и переселюсь подальше вглубь, где буду в большей безопасности. Я вовсе не желаю быть повешенным, как собака. А теперь нам надо не теряя времени заняться стариком-индейцем, потому что под воздействием вина я проболтался о нем англичанину. Я не думал, что он останется жив и сможет повторить мои слова…

— Да, сегодня ночью или никогда!

— А что если эти скоты не захотят говорить?

— Найдем какое-нибудь средство. Во всяком случае, будут ли они разговорчивы или нет, их надо сделать безмолвными… Теперь идем!

Прошел утомительнейший в моей жизни час, когда в комнате раздались легкие шаги Луизы. Она подошла к нашей стене и тихо спросила:

— Вы здесь, господин мой?

— Да, Луиза! — ответил я.

Она нажала пружину и открыла дверь.

— Они все разошлись, но перед рассветом опять примутся за поиски. Вам поэтому нужно или скрываться здесь в течение, быть может, нескольких дней, или спасаться бегством сейчас же!

— Как можно выйти отсюда?

— Только одним путем, через часовню. Дверь в нее закрыта, но я могу показать вам место в стене, откуда настоятели наблюдали за монахами; если вы храбры, то там можно соскочить на пол и через окно в алтаре выйти на улицу. Собаки привязаны, но вы должны спешить, чтобы выиграть время!

— Хотя эта женщина и не говорит ничего, но я думаю, что мы найдем в часовне большое общество! — сказал я сеньору. — Дон Педро и его сын отправились беседовать с пленниками. Риск очень велик, но не лучше ли ему подвергнуться, чем ждать здесь?

— Да, это лучше! — ответил Стрикленд после минутного раздумья. — Лучше сразу действовать, чем чахнуть в этой дыре. К тому же мы прибыли сюда, чтобы встретиться с индейцем и, следовательно…

— А что скажет Молас? — спросил я своего товарища.

— Слова сеньора мудры, а мне совершенно безразлично, куда меня поведет тропа жизни: направо или налево, смерть все равно стережет меня!

Не без некоторого труда пролезли мы в потайную дверь и очутились в длинном проходе. Впереди шла Луиза, ведя меня за руку, остальные также следовали друг за другом. Женщина вся дрожала, так как между индейцами было поверье, что в часовне бывают привидения. Когда мы завернули за угол узкого прохода и очутились в окне среди стенных карнизов, Луиза остановилась как вкопанная, с ужасом глядя вперед и шепча заплетающимся языком:

— Матерь небесная! Привидения, привидения!

Она упала бы без чувств, если бы я не поддержал ее. Здесь проход был шире. Я показывал вам его, сеньор Джонс, еще в первое ваше посещение. Я осторожно пробрался вперед, за мною следовал сеньор Стрикленд, а за ним Молас. Могу поручиться, что ни один настоятель, наблюдавший отсюда, никогда не видел более страшного зрелища. Вся алтарная часть была освещена луной, светившей через высокое окно, и большим фонарем, который дон Педро держал в руках, но вскоре поставил на престол. Его свет осветил группу из четырех лиц: самого дона Педро, его сына, старика-индейца и молодую девушку. Оба пленника были привязаны к колоннам у алтаря. Девушка приковала к себе все мое внимание. Распущенные волосы окаймляли изможденное лишениями лицо, но лицо это было так прекрасно, от него веяло таким благородством, что сразу трогало за душу. Она была индианка, но таких я еще никогда не встречал в своем народе: цвет ее кожи был совершенно белым, а волосы черными волнистыми прядями спадали ниже колен. Все лицо озарялось ясным взглядом больших темно-синих глаз. При довольно высоком росте удивительная стройность еще сильнее подчеркивалась складками белого платья. Лицо Зибальбая вполне совпадало с описанием Моласа. Худое, длинное, с белыми волосами и бородой лицо, орлиный нос, высокий худощавый стан с какой-то царственной осанкой. Его одежда была разорвана, обнажив мускулистое тело, на руках и на открытой груди виднелись кровавые полосы, источник которых несомненно заключался в лежавшем на полу окровавленном биче. Учащенное дыхание и пот, струившийся с лица дона Хосе, показывали, кто был палачом старика.

— Этот мул молчит! Спроси у дочери, ведь не захочет же она подвергать отца новой пытке! — проговорил сын, обращаясь к отцу по-испански.

— Моя милая, — обратился к девушке дон Педро на языке майя, — не упрямься и пожалей своего отца! Скажи, где лежит золото?

— Дочь! Приказываю тебе до последнего дыхания хранить молчание!

— Замолчи, собака! — крикнул на него дон Хосе, закрывая ему рот рукой.

— Если бы я только могла терпеть муки вместо тебя! — воскликнула девушка, подаваясь вперед, но не будучи в силах порвать стягивавшие ее веревки.

— Не торопись, красавица, — обратился к ней дон Хосе. — И до тебя дойдет очередь, я сумею заставить тебя говорить и, если нужно, прибегну к силе. Хотя жаль, ты очень, очень хороша!

Девушка метнула на него взгляд, полный ужаса и ненависти.

— Что мы применим к ней? — спросил сын отца. — Раскаленный клинок? Передай мне, пожалуйста, твой нож… хорошо… А теперь, старый черт индеец, в последний раз спрашиваю тебя: где находится храм, полный золота, о котором ты говорил со своей дочерью в невидимом для тебя присутствии моего отца?

— Нет такого храма, белый человек! — спокойно ответил старик.

— В самом деле? Но как ты объяснишь, откуда у тебя золотые кружки, которые мы захватили в твоем жилище? Откуда у тебя этот нож, осыпанный драгоценностями?

И он указал на большой кинжал, действительно очень ценный, с рукоятью из литого золота, который он держал в руках.

— Он был дан мне одним другом! Я не знаю, где он его получил!

— Неужели? Я постараюсь помочь твоей памяти… Отец, погрей острие клинка, а я тем временем немного отдохну и расскажу нашему гостю, как мы им воспользуемся!

Он близко подошел к старику и что-то сказал ему на ухо. У того в невероятном ужасе широко раскрылись глаза, потом голова поникла на грудь, и он весь осунулся. Если бы не веревки, то он упал бы на пол. До нас едва слышно донеслись сказанные им с глубоким вздохом слова:

— Разве белые люди — злые духи? Или на земле нет больше ни правды, ни справедливости?

— Нисколько, друг! — весело отвечал дон Хосе. — Мы добрые парни, но в нынешние времена трудно жить… Что же касается правды и справедливости, то и в этой стране есть законы, но они не относятся к некрещеным собакам-индейцам. Теперь в последний раз спрашиваю: отведешь ли ты нас на место, где много золота, оставив дочь здесь заложницей?

— Никогда! Пусть мы лучше испытаем сто смертей, чем выдадим тайну нашего народа таким людям, как вы!

— Значит, вы имеете тайны? — воскликнул дон Хосе. — Отец, готов нож?

— Еще минуту, — ответил дон Педро, поворачивая лезвие на огне. — Дай подогреть еще немного.

Вот что мы увидели и услышали.

— Пора нам вмешаться! — сказал сеньор, берясь за перила с намерением спрыгнуть вниз.

— Может быть, нижняя дверь открыта, — шепотом сказал я ему, удерживая за руку.

— Неужели вы хотите туда спуститься? — дрожащим голосом спросила Луиза.

— Разумеется! Мы должны помочь этим людям или умереть с ними, — ответил я.

— В таком случае, прощайте. Меня ожидает мучительная смерть, если меня увидят с вами, а у меня есть ребенок, для которого я должна жить. Будьте счастливы!

С этими словами она быстро исчезла в проходе, а мы без шума сошли по лестнице и действительно нашли дверь открытой. В это время дон Хосе подошел к Зибальбаю, держа в руке раскаленный кинжал.

— Смотри, красавица, как я буду крестить твоего отца в нашу христианскую веру. Я раскаленным лезвием начерчу на его лице знамение креста!

В это самое мгновение Молас схватил его сзади за руку и заставил бросить нож. Со своей стороны, я бросился к дону Педро и, обхватив его руками, сжал, как железным обручем, не давая ему сделать ни малейшего движения.

— При первом же слове вы будете немедленно убиты! — заявил им сеньор, поднимая оброненный доном Хосе кинжал и приставляя раскаленное лезвие к его груди. Послышался запах опаленного сукна, и Хосе стал молить о пощаде:

— Вы джентльмен и англичанин, вы не можете, как мясник, зарезать беззащитного человека!

— А вы сами собирались прирезать нас, как быков, в нашей комнате? Молас, отпусти эту собаку, но если он попытается бежать, то всади ему нож поглубже. Хосе Морено, у вас есть нож за поясом, у меня тоже. Я не хочу вас зарезать, но мы решим наше дело поединком, на этом месте и сию минуту!

— Сеньор, вы с ума сошли рисковать вашей жизнью подобным образом. Я собственноручно заколю этого негодяя!

— Они хотели убить нас, пусть умрут сами! — вставил Молас, но сеньор упорно твердил:

— Я буду драться на равных условиях!

— Хорошо! — ответил я и, обращаясь к Моласу, добавил: — Отпусти его, но держи нож наготове!

Хосе осмотрелся кругом, точно ища способа бежать, но перед ним был кинжал сеньора, а сзади нож Моласа. Последовала странная сцена при неверном свете луны и пламени фонаря, довольно ярко освещавших некоторые части часовни, прочее же оставлявших в совершенной темноте; странен был и самый поединок между этими представителями добра и зла. Первым стал нападать дон Хосе, стараясь нанести удар в голову, но в свою очередь сеньор Стрикленд, удачно увернувшись от грозившего удара, задел левую руку мексиканца, вызвав у него сильный крик боли. Тот стал отступать, пока не дошел до ступеней алтаря. Здесь ему поневоле пришлось остановиться и принять решительный бой. Я с напряженным вниманием следил за всеми перипетиями борьбы и с облегчением вздохнул, когда увидел, что другу удалось пронзить сердце своего врага и тот замертво упал к ногам индейской девушки, которую от так долго мучил. Здесь я должен сознаться в большой оплошности, которая наделала много бед и за которую я не перестаю себя винить. Я уже сказал, что крепко держал дона Педро, но по какой-то необъяснимой для меня причине, вероятно, под радостным впечатлением от победы друга, я несколько ослабил хватку, и мой пленник стремительно вырвался и побежал внутрь часовни. Я бросился за ним, но он уже успел достигнуть потайной двери и захлопнул ее перед моим носом. Со стороны часовни в ней не было ни ручки, ни ключа, и не было никакой возможности ее открыть.

— Бегите! — крикнул я, бросаясь к алтарю. — Он вырвался и теперь вернется со всеми остальными!

Сеньор видел все, что произошло, и поспешно разрезал веревки, связывавшие обоих несчастных пленников. Я вскочил на престол — да простится мне мое прегрешение — и с трудом, при помощи подсадившего меня Моласа, на руках подтянулся до окна, пролез через него и очутился по ту сторону часовни. Вслед за мной был подсажен Зибальбай, которого я не без труда протащил сквозь окно, так он был слаб и измучен. После него вылезла его дочь, — как выяснилось, ее звали Майя, — потом сеньор и, наконец, Молас, так что через три минуты после бегства дона Педро, все мы невредимыми стояли в саду около часовни.

— Куда же теперь? — спросил я, не зная, куда направиться. Майя внимательно, но быстро осмотрелась кругом и сказала:

— Идите за мной! Я знаю дорогу!

Мы быстро дошли до стены высотой в человеческий рост, за которой шла изгородь из кустов алоэ. Мы перелезли через стену и пробрались сквозь кусты, не без того, чтобы не порвать свою одежду и не поцарапаться, так как иглы были очень острыми. Таким образом, мы очутились на пашне, в открытом поле. Майя осмотрелась, определилась по звездам и решительно свернула в сторону видневшегося вдали темного леса.

— Куда? — остановил я ее. — Направо идет дорога в город, и там мы можем найти спасение…

— Чтобы быть арестованными в качестве убийц? — возразил сеньор. — Вы забыли, что Хосе Морено погиб от моей руки. В лучшем случае нас посадят в тюрьму, а отец явится грозным обвинителем. Нет, нам лучше спрятаться в лесу!

— Господа, — произнес Зибальбай свое первое слово, — я знаю в лесу укромное место, где мы можем найти себе временный приют. Это развалины старинного храма… Но скажите, кто вы такие?

— Вы должны меня знать, Зибальбай, — сказал Молас, — так как я тот посланник, который должен был привести к вам Держателя Сердца! — и он указал на меня.

— Этот человек — вы? — спросил старик.

— Да, и я много перенес, прежде чем нашел вас. Но теперь не время разговаривать. Проведите нас в более надежное место, так как мы подвергаемся большой опасности!

В подтверждение моих слов со стороны асиенды послышались частые выстрелы. Майя заняла место впереди, и мы ускоренным шагом дошли до леса. Вскоре выстрелы замолкли, и мы немного передохнули. На востоке начинался рассвет.

Глава 10

СМЕРТЬ МОЛАСА
Наши новые спутники очень устали даже от небольшого пройденного расстояния, и нам пришлось их поддерживать. Сеньор вел за руку нашу проводницу, а сзади шли мы с Моласом, взяв Зибальбая под руки с обеих сторон. Время от времени мы останавливались, чтобы передохнуть; было еще удивительно, как они вообще могли передвигать ноги, так как дон Педро пять дней не давал им пищи, желая голодом вырвать у них интересовавшую его тайну. Ему, вероятно, это удалось бы, или, по крайней мере, они умерли бы от истощения, если бы не бывший с ними небольшой запас смеси из листьев, муки и толченого сухого мяса, соединенных еще с другими компонентами. Зибальбай знал этот индейский рецепт и пользовался им, проходя большие пустыни. Питательная сила полученного вещества так велика, что достаточно небольшого шарика, чтобы в течение целого дня поддерживать силы человека даже в усиленной работе. Но в сущности это скорее возбуждающее средство, чем питательное. Поэтому наши спутники, даже спасаясь от неминуемой опасности, старались сорвать попадавшие под руку колосья и наполняли рот полузелёными зернами.

В девственном лесу чаща была так густа, что лучи солнца почти не проникали к нам; толстые стволы деревьев были переплетены кустарниками и вьющимися растениями, так что местами мы двигались вперед с большим трудом. В листве ютился целый сонм разнообразных птиц, одурявший нас несмолкаемым гомоном голосов. Внизу, на земле, кишели массы различных насекомых, а вдали изредка раздавался глухой треск сухих ветвей, ломавшихся под чьими-то тяжелыми шагами.

Часа через два мы добрались до небольшой речки. Зибальбай в полном изнеможении опустился на песчаный берег, а Майя уселась на небольшом камне, опустив уставшие ноги в воду, которая их несколько успокоила. Движением руки она подозвала к себе сеньора и, посторонившись, чтобы дать ему место рядом с собой, спросила:

— Как ваше имя, белый человек?

— Джеймс Стрикленд, леди!

— Джеймс… Стрикленд! — повторила она с некоторым затруднением. — Благодарю вас, Джеймс Стрикленд, за спасение моего отца от мучений и позора. И за это ваше деяние, я, Майя, царица Сердца, которой многие служат, буду вашей вечной слугой!

— Вам надо благодарить моего друга, дона Игнасио! — сказал он, указывая на меня.

Она несколько мгновений пристально смотрела на меня и потом произнесла:

— Я благодарю также и его, но вас еще больше, так как вы избавили меня от того ненавистного человека и спасли нас!

— Еще рано благодарить, леди, — ответил сеньор, — мы еще далеко не в безопасности!

— Теперь я почти не боюсь, — возразила она равнодушно, — наше пристанище недалеко, да и как они могут найти нас в этом лесу… Но слушайте! Что это такое?

До нас донесся отдаленный лай.

— Вот как они найдут нас! — ответил сеньор. — Нам нельзя терять ни минуты… Как идет наша дорога?

— По берегу реки, вниз!

— Следовательно, нужно войти в воду и пойти руслом. Собаки потеряют наш след, и мы будем в безопасности прежде, чем нас поймают. У нас нет другого выхода.

Мы так и сделали и пошли так быстро, как только позволяла слабостьЗибальбая. К счастью, река была не очень широкой и глубокой, но иногда мы с трудом могли держаться в быстром течении. Дважды мы пускались вплавь, не смея выйти на берег и в то же время опасаясь сделаться добычей аллигаторов. Целый час мы двигались в воде. Наконец Майя остановилась и предложила выйти на берег, так как здесь был поворот к спасительному убежищу. Это придало нам бодрости, но все-таки мы были вынуждены на руках нести Зибальбая: он совершенно выбился из сил. Вскоре перед нашими глазами появился высокий, покрытый деревьями холм, на вершине которого высились полуразрушенные стены большого каменного здания.

— Мы дошли, — сказал Зибальбай, — а вот и лестница, ведущая наверх!

Мы стали осторожно подниматься, потому что ступени, большие и широкие, не везде лежали достаточно твердо. Молас нес Зибальбая на спине, так как тот не мог подняться сам. Над верхней площадкой еще уцелела часть большой арки, которая, по-видимому, некогда высилась над фронтоном здания, но выдающаяся часть ее свода была соединена с общей стеной сильно потрескавшимися плитами; соединявший их цемент местами выпал, и вся эта каменная громада точно висела в воздухе, окутанная зеленью и плющом.

С верхней площадки Майя провела нас в отдельную комнатку, каменные стены которой были украшены высеченными из камня изваяниями змей, пол был устлан деревянными досками; в одном углу, прикрытые плащом, находились несколько отравленных дротиков, глиняный горшок для варки пищи и кинжал, подобный тому, которым сеньор убил дона Хосе, а также небольшое количество сушеного мяса и теста из муки.

— Все осталось в целости, — сказала Майя, — давайте сядем и подкрепим наши силы едой, чтобы быть крепкими для встречи опасности.

— Я думаю, что преследователи оставили нас в покое, — заметил сеньор.

— Вы плохо, видно, знаете этих людей, — ответил я ему. — Они должны догнать нас ради собственной жизни, а дон Педро должен еще отомстить за смерть сына. Вся наша надежда в том, что мы скрыли свои следы в реке, так что собаки не почуют нас. Но я опасаюсь обратного, так как земля под деревьями была влажная.

— Что же нам делать? Переждать здесь или двигаться дальше?

— Сеньор, у нас нет выбора, потому что нельзя оставить здесь Зибальбая и его дочь. К тому же здесь легче защищаться, чем в лесу, без всякого прикрытия. Нам нужно приготовиться к худшему!

— Нам нечего и готовиться, так как нечем защищаться, кроме ножей. Порох отсырел, и мы не можем даже воспользоваться нашими револьверами. Если на нас нападут, то мы обречены на верную смерть!

— Это не совсем так, сеньор, — возразил я ему. — Внизу лежит много камней, принесем их сюда побольше. Быть может, бросая камни, мы и поразим кое-кого из наших врагов!

Мы так и сделали, пока Майя была на часах. Нашу работу прервал собачий лай снизу, около реки, а вслед затем послышался треск кустов, раздвигаемых на ходу несколькими людьми. Мы молча переглянулись, и Молас выразил общую мысль:

— Они идут!

— В таком случае, пусть приходят скорее! — сказал сеньор.

— Почему, белый человек? Или вы боитесь? — спросила Майя.

— Да, очень! — со смехом ответил сеньор Стрикленд. — Нас, вероятно, скоро перебьют. Вас не пугает такой исход?

— Нисколько! Я, следовательно, тоже буду убита, и мне не придется делать длинного обратного путешествия.

— Как вы можете быть уверенной в этом? — усомнился сеньор.

— Очень просто, — ответила девушка, показывая на шейную артерию. — Если я проткну здесь, то через минуту усну, а через две перестану жить.

— Понимаю. Но вы настолько просто говорите о смерти, хотя еще так молоды и прекрасны!

— А это потому, сеньор, что жизнь моя была не очень сладкой. И потом, разве я знаю, что готовит мне будущее? Но я знаю, что когда мы уснем для Небесного Сердца, то найдем покой, если не что-нибудь большее!

— Будем надеяться, — сказал сеньор. — Смотрите, вон они идут! Внизу показались человек семь или восемь, с ними были три мула, которых они привязали к деревьям, а сами подошли к холму.

— Интересно знать, кто из нас уцелеет к закату солнца? — сказал сеньор.

Идущая по следу собака быстро подбежала к нашему холму и, обнюхав первые ступени, залилась громким лаем, подняв морду кверху. Между тем наши враги не спешили подниматься; они собрались вместе и стали совещаться. Бежать мы не могли, и защищаться было нечем.

Такое положение заставило сеньора высказать мысль:

— Нельзя ли вступить с ними в переговоры?

— Невозможно! — ответил я ему. — Что мы можем им дать, чего бы они не могли взять сами?

Тут вмешался старый индеец.

— Друзья, отчего вы не спасаетесь бегством? Сзади должна быть тропинка, а в лесу вам легче спрятаться от этих людей.

— Как же мы можем бежать, если вы так слабы, — заметил ему Стрикленд. — Нам остается храбро встретить смерть и тем окончить поиски Золотого Города!

— Я уже стар, — продолжал Зибальбай, — и мне не долго жить. А ты, дочь моя, ступай с ними. На тебе наш священный символ, и если этот чужеземец докажет тебе, что он и есть тот, кого мы искали, то ты отведешь его к нам домой, и все исполнится, как было предсказано!

— Нет, отец, мы оба останемся живы или погибнем! Эти сеньоры могут идти, если хотят, но я останусь с тобой!

— Я тоже, — сказал Молас, — так как не хочу избежать смерти, которая сторожит меня… Да и поздно бежать — смотрите, вот они поднимаются по лестнице, с доном Педро и американо во главе!

Я выглянул. Молас говорил верно. Разбойники уже поднялись до половины первого этажа.

— Если бы у нас были ружья! — вздохнул сеньор.

— Незачем печалиться о том, чего у нас нет, — ответил я ему. — Бог может помочь нам, если захочет, а если нет, то нам приходится только преклониться перед Его волей!

Мы все замолчали, и слышался только голос одного Зибальбая, который, подняв руки к небу, молился своим богам об отмщении врагам. Сквозь кусты я видел, что наши противники поднимались уже на второй этаж.

— Надо действовать! — воскликнул сеньор.

Он быстро подбежал к тем камням, которые мы с таким усердием собирали, и просил нас всех помочь ему сбросить вниз по лестнице самый тяжелый из них. Но на наше несчастье, корни кустов задержали движение камня, а вслед за тем нападающие открыли непрерывный огонь из своих ружей, и мы были вынуждены искать укрытия за высоким карнизом арки.

Враги продолжали подниматься, пока не дошли до третьего этажа, где остановились, чтобы передохнуть. Молас, не говоря ни слова, схватил отравленный дротик, подбежал к краю лестницы и с силой метнул его в нападающих; сеньор зачем-то последовал за ним, схватив другой дротик, хотя не умел пользоваться этим оружием. Дротик Моласа попал в шею Смита, и он зашатался на месте, стараясь обеими руками вырвать засевшее острие. Но силы ему изменили, и он свалился вниз. В ответ на это нападение раздался дружный залп, и хотя сеньор Стрикленд и Молас поспешили укрыться за наше прикрытие, но — увы! — на этот раз дело не обошлось благополучно. Молас упал, и сеньор остановился, чтобы помочь ему подняться, потом они оба добежали до нас. По лицу сеньора струилась кровь. Я очень испугался.

— Вы ранены?

— Пустяки! Пуля едва задела меня… Но Молас ранен в бок!

— Ничего, ничего. Я чувствую себя хорошо, — говорил Молас, но я видел, что он испытывает сильную боль.

Майя подошла к сеньору, стараясь куском от своего платья остановить кровь с его щеки.

— Не стоит, — ответил он ей, — так как скоро будут более серьезные раны, которых не залечишь. Что же нам делать?

Вместо ответа она указала рукой на отравленный дротик, который держала в руке.

— Я также не могу дать вам иного совета, но говорю вам, что очень рад тому, что встретил вас, и надеюсь, что мы еще свидимся. А теперь воспользуйтесь минутой затишья, чтобы проститься с вашим отцом!

Майя утвердительно кивнула головой. Подойдя к Зибальбаю, она нежно обняла старика. Я видел, что наши противники совещаются. Смерть Смита заставляла их быть осторожнее, они, по-видимому, опасались засады, но немного погодя все-таки стали подниматься по ступеням третьего этажа. Все мы стояли в полном безмолвии и неподвижности. Молас приложил руку к своей ране, чтобы несколько уменьшить страдания. Потом он опять ушел на внутреннюю площадку и вернулся с большим медным топором, который лежал в куче вещей Зибальбая, найденных нами при входе.

Молча, не говоря ни слова, он взобрался, пользуясь трещинами в своде, на самый верх арки и лежал, удерживаясь одной рукой и расширяя все больше самую большую трещину.

— Сойди скорее вниз, Молас! — крикнул ему сеньор. — Ведь если арка упадет, то и ты свалишься вместе с ней!

— Ничего! — ответил Молас. — Сегодня все равно мой Судный день: попавшая в меня пуля поразила меня насмерть, и я больше не жилец на этом свете!

— Прощай, благородный человек, — сказал ему сеньор. — У меня нет другого орудия, а то я был бы с тобой.

— Прощай, возлюбленный брат мой, верный слуга Сердца! — послал я ему свой последний привет. — Твой поступок получит свою награду.

Цементная крепь с трех сторон была разрушена, но оставалась еще одна, на вид самая прочная.

— Далеко ли они? — спросил Молас.

Мы осторожно глянули через край карниза и увидели, что наши враги опять остановились футах в шестидесяти под нами, точно опасаясь чего-то неизвестного. Один из них что-то горячо говорил дону Педро, стараясь его в чем-то убедить, но тот, по-видимому, не соглашался. Наконец он сдался и отдал соответствующее приказание. Этих нескольких минут промедления было достаточно, чтобы дать Моласу время справиться с его работой.

— Скорее! — шепнул ему сеньор. — Они идут!

Молас отбросил топор и теперь уже работал своим охотничьим ножом, стараясь разрушить цементную крепь, сковывавшую камни столько веков.

— Назад, Молас, назад! — повторял сеньор, но тот не слушал, а быть может, и не слышал.

Крепь становилась все тоньше и тоньше, но все еще держалась. Тогда Молас переполз на внешнюю сторону свода, и вес его тела пересилил сцепление. Раздался треск, потом глухой шум, и каменная громада упала вниз, на ступени лестницы, увлекая с собой и бесстрашного Моласа. Нашим глазам представилась перемешанная груда камней и человеческих трупов: ни один не избег своей участи, только дон Педро, шедший впереди всех по лестнице, остался в живых. Но новый, неожиданно оторвавшийся обломок карниза свалил его с ног, и он с высоты третьего этажа полетел вниз.

Все было кончено.

— Пойдемте искать тело нашего спасителя, — предложил сеньор, и мы все последовали за ним.

Внизу мы нашли трех привязанных мулов с большим запасом провианта, потом не постеснялись отобрать у павших врагов их ружья и патроны, которые могли нам еще пригодиться.

Все они были убиты наповал, и только дон Педро, упавший на мягкий грунт, еще шевелился и стонал.

— Воды, воды! — слышались его мольбы.

Сеньор подошел к нему и влил в рот немного водки из фляги, которую мы нашли на одном из мулов.

— Как вы милосердны! — заметила ему Майя. — Я бы, кажется, ничего не сделала, чтобы облегчить участь этой собаки.

— Кто из нас без греха, — ответил сеньор, — и потому мы должны быть милосердны.

— Я умираю! — слабым голосом произнес дон Педро. — Мое предчувствие, что я погибну под развалинами, оправдалось. Но как могу я спокойно умереть, будучи убийцей и разбойником с самого детства?

Сеньор только пожал плечами, не находя ответа на этот вопрос.

— Отпустите мне грехи! — продолжал взывать дон Педро. — Ради самого Христа, отпустите мне грехи!

— Это не в моей власти, — ответил ему сеньор. — Молитесь Богу, потому что время ваше коротко.

Но тот не внял этому совету, и до нас еще долго доносились вопли и страшные проклятия умирающего непокаявшегося разбойника.

Глава 11

РАССКАЗ ЗИБАЛЬБАЯ
Когда мы немного успокоились и подкрепили наши силы едой, я, видя, что мы вполне можем в тот же вечер двинуться в путь, обратился к Зибальбаю: — Месяца два тому назад ты, Зибальбай, послал Моласа, который погиб ради нас, к тому из индейцев, которого они признают Владыкой Сердца. Твой посланник странствовал по суше и по морю и наконец передал твое поручение!

— Кому?

— Мне, так как именно я и есть тот человек, которого вы ищете. Я и мой товарищ пустились в путь, во время которого пережили множество опасностей.

— Докажи это! — предложил Зибальбай и стал задавать мне наши тайные вопросы, на которые я давал установленные ответы.

— Ты очень сведущ, — сказал он наконец, — но если ты действительно Господин Сердца, открой моим глазам тайну.

— Нет! Ты искал меня, а не я тебя. Моласу ты показал символ, покажи его и мне. До тех пор я ничего не сделаю!

Он подозрительно посмотрел на меня и сказал:

— Тебя я испытал; эта женщина — моя дочь, знающая всю тайну. Но кто этот белый? Имею ли я право открыть сердце перед ним?

— Имеешь, потому что этот белый человек — мой брат, и мы с ним одно целое, до самой смерти. Он также посвящен в наше общество и одно время был даже Хранителем Сердца и Господином, когда я, опасаясь смерти, передал ему нашу тайну. Его уши — мои уши, его уста — мои уста. Говори нам обоим, как одному, или промолчи!

— Так ли это? — спросил Зибальбай сеньора, делая знак Братства.

— Да, так! — отвечал мой друг, повторив установленный знак.

— Тогда я буду говорить во имя Сердца! И горе тому, кто выдаст услышанную тайну! Подойди сюда, дочь моя, и дай мне то, что я отдал тебе на хранение!

Майя засунула руку в густые пряди своих волос и передала отцу какой-то спрятанный там предмет.

— Это ли ты хотел видеть? — спросил он, показывая мне талисман при свете заходящего солнца.

Я взглянул: перед моими глазами была как раз недостающая половина того, что перешло ко мне от предков.

— Кажется, это оно, если только глаза меня не обманывают! А ты не за этим ли пришел так далеко? — спросил я Зибальбая, снимая с шеи свою половину разбитого Сердца.

Старик внимательно сравнивал, переводя глаза от одной половины к другой. Лицо его все больше и больше прояснялось, и, обращая свои взоры к небу, он с умилением проговорил:

— Благодарю тебя, безымянный бог моих отцов, что ты направил мои стопы по истинному пути. Пошли славное окончание так славно начатому!

Потом опять повернулся ко мне, продолжая:

— Теперь, когда День и Ночь снова соединились, должно засиять новое солнце, солнце славы нашего народа. Возьми обратно свою половину, а я оставлю у себя свою, потому что они должны быть соединены не здесь, а много дальше. Теперь слушайте, братья, мой рассказ, который будет краток. Мои слова станут ясны, когда ваши глаза увидят то, что должны увидеть, а если нет, то чем меньше сказано, тем легче забывается. Быть может, вы уже слышали сказание о древнем невидимом городе, последнем убежище нашего народа, еще не завоеванном белыми людьми, таинственном святилище истинной веры наших отцов, дарованном им божественным Кукумацем, иначе именуемом Кветцалом?

— Да, мы слышали об этом и стремимся попасть в этот город, — ответил я.

— В таком случае в нашем лице вы найдете проводников в этот город, в котором я состою наследственным касиком и верховным жрецом, а моя дочь — единственная наследница. Я вижу, вы удивляетесь, как это мы, люди такого положения, странствуем одни, как нищие, по земле белых людей? Слушайте! Сердце Мира, самый древний и великолепный город, был некогда столицей всей здешней земли, от моря до моря, его стены были возведены одним из двух братьев, которым перешел престол Кукумаца. Между ними возникла междоусобная война, и они разделились. В давние времена власть Сердца Мира была так велика, что все города, развалины которых нам здесь встречаются, были его данниками. С течением времени сюда стали проникать орды варваров, и постепенно он утрачивал свои владения, но враги никогда не могли добраться до стен самого города, и он всегда оставался гордым и независимым!

Сам город расположен на острове, посреди большого озера, но многие тысячи подданных жили в окрестных землях, обрабатывая поля и добывая золото и драгоценные камни. Так прошло двенадцать поколений, когда до города дошли слухи, что пришлый белый народ явился завоевать их и что он убивает жителей и грабит их имущество. Дошло также известие, что эти люди, узнав о сказочный богатствах Сердца Мира, решили завоевать и этот город. Правивший тогда касик, удостоверившись в этих слухах, собрал совет старейшин и, выслушав оракул богов, решил, что все жившие вне города должны быть созваны в сам город, чтобы не было никого, кто мог бы указать путь к нему. Так и было сделано: пришельцы несколько лет возобновляли свои поиски, но безуспешно, и тогда пришли к заключению, что все сведения о Сердце Мира не более чем сказки. В городе из-за большой скученности населения появилась страшная болезнь, которая унесла столько жертв, что в конце концов всем оставшимся в живых стало достаточно просторно. Но закон, гласящий, что никто под страхом смерти не может искать себе ни мужа, ни жены вне города, остается в полной силе и теперь. В наши дни число жителей достигает всего нескольких тысяч. И вот я, Зибальбай, правящий городом с юных лет, увидел, что еще через пару веков прирост совершенно прекратится и наш славный город будет пустыней и огромным кладбищем. Но от наших предков до нас дошло сказание, что когда обе части разбитого Сердца соединятся вновь на священном алтаре, то наше царство опять станет великим и сильным. Я много думал об этом сказании, моля бога, которому служу и верховным жрецом которого я являюсь, чтобы он ниспослал мне мудрость и силы найти то, чего недостает, и спасти народ, погибающий, как гибнут цветы в засуху от недостатка влаги. Однажды ночью я услышал голос, который приказывал мне идти по старому пути к морю, где я могу обрести то, что утрачено. Я собрал наш совет старейшин и открыл им свой сон. Они сочли меня сумасшедшим, но сказали, что я могу идти, если хочу, они не имеют власти надо мной, так как я их касик, но что никто из народа не должен меня сопровождать, так как это противоречит закону страны.

Я ответил, что так и поступлю, но тут заговорила моя дочь, сказавшая, что и она пойдет со мной и что они не имеют права ее удерживать. Все молча согласились, только один голос раздался против — голос моего племянника, который был обручен с моей дочерью. Не так ли, Майя?

— Да, это было именно так, — подтвердила девушка с улыбкой.

— Короче говоря, после моего решения и общего согласия отпустить со мной дочь, мой племянник Тикаль был назначен править страной вместо меня, в качестве моего заместителя, впредь до моего возвращения. В назначенный для отъезда день множество сановников и простого люда провожали меня на ту сторону озера и даже дальше, до тайного прохода через горы. Они заливались слезами, считая, что из-за нашего безумия мы идем на верную смерть.

Мы одни перешли горы и пошли по следам старой дороги, по пустыне, пока не дошли до этого самого места, где мы теперь сидим. Остальное вам уже известно, и я не стану рассказывать. Вот все, что я могу о себе сказать. Позвольте мне в свою очередь узнать о вас и о ваших планах.

Тогда я пересказал Зибальбаю все, что касалось меня, то самое, что я написал для вас, сеньор Джонс, в начале своего рассказа.

— Ты говоришь слова, которые идут к моему сердцу. Но я хотел бы знать, как это исполнить?

— При твоей помощи, — ответил я. — У нас есть люди, но у меня нет золота, чтобы их вооружить, а от тебя я слышал, что у тебя много золота и нет людей. Поэтому я прошу у тебя частицу твоих богатств, тогда я подниму весь народ!

— Иди со мной в нашу страну, и ты получишь все что хочешь! Брат мой, у нас с тобой одна цель, и судьба недаром свела нас. Пророчество истинно, и сон мой был правдив. Скоро в священном храме соединится Сердце, и исполнится воля неба! Я недаром прожил свой век и на старости испытал насмешки людей. День и Ночь теперь сошлись. Дай мне руку, и поклянемся оба, что мы приложим все наши силы к исполнению пророчества! О небо, благодарю тебя!

С этими словами он отошел и стал молиться. Ко мне обратился сеньор, до того все время внимательно слушавший:

— Все это очень хорошо, Игнасио, но я думаю, что есть вещи еще более важные, чем возрождение индейского народа. Завтра, в крайнем случае послезавтра, люди отправятся на поиски наших преследователей. И естественно, что за нами устроят погоню. Надо прежде всего подумать о собственном спасении.

— Я предлагаю, сеньор, на рассвете выступить в путь. У нас есть три мула, и это очень облегчит дорогу. В дремучем лесу трудно напасть на наш след, а мы имеем перед нашими преследователями преимущество в три дня.

— Скажите, Госпожа Сердца, вы знаете дорогу?

— Да, знаю, — ответила Майя на мой вопрос. — Но прежде чем мы вступим на нее, я должна вас кое о чем предупредить, чтобы вы не подумали, что мы заплатили злом за спасение наших жизней. Вы слышали слова моего отца. Он говорил чистую правду, но правду не всю. Он действительно является правителем этой страны, но среди сановников есть много недовольных его правлением, подчас суровым и деспотичным. Вот почему они согласились отпустить его на поиски утраченной половины Сердца для исполнения пророчества, в которое никто из них не верит. Они надеялись, что он погибнет в пустыне или на чужбине.

— Почему же они отпустили вас, его наследницу?

— Потому что я этого захотела. Я люблю своего отца и считаю, что должна быть рядом с ним даже в опасности. Я должна еще сказать, чтобы не утаивать ничего, что ненавижу свою страну и того человека, за которого должна выйти замуж. Я была рада уйти хоть на время…

— А этот человек тоже ненавидит вас?

— Нет! Даже если он и любит меня, мне кажется, что еще больше он любит власть. Если бы я осталась, то вместо отца правила бы страной и Тикаль был бы ближайшим к трону, но не на троне. Потому он и согласился на мой уход… Из вашей беседы с отцом я знаю, что вы решились сопровождать его. Я рада этому по многим причинам, но предпочла бы, чтобы мы встретились в другом месте. Вы говорите, что ищете золото, чтобы исполнить пророчество, и время для этого должно наступить, когда сойдутся обе части Сердца в назначенном для этого месте?

— А разве вы не верите в это пророчество?

— Я этого не говорила. Конечно удивительно, что, повинуясь сну, отец нашел то, что было утрачено уже много веков назад. И все-таки я должна сказать, что у меня нет веры в жрецов, видения и богов, которых, кажется, несколько! — сказала Майя, указывая рукой на языческий храм и его жертвенники. — А вы — последователи веры, неизвестной мне.

— Мы исповедуем истинную веру! — возразил я Майе.

— Может быть! Но я не знаю, как отнесется к этому наш народ. Идите с нами, если желаете, но будьте осторожны. Наш народ завистлив, даже имя чужеземца ему ненавистно. Не многие достигали нашего города, но разве только одному или двум из них удалось бежать. Народ не желает никаких перемен, а о внешнем мире имеет очень мало сведений. Я не знаю, как наши люди примут носителей нового учения. Все их стремления ограничиваются сохранением того, что построили предки. А теперь, сеньор, вам надо решить, последуете ли вы за нами в город Священных Вод или повернете свое лицо по направлению к морю и забудете встречу со странствующим лекарем и индейской девушкой. Я внимательно слушал слова девушки и понимал: она думает, что, идя с ними, мы идем к нашей гибели.

— Госпожа моя, — ответил я ей, — возможно, что там меня ожидает смерть, но в последнее время я слишком часто смотрел ей в глаза, чтобы закрывать их теперь. У меня есть великая задача, которую я должен стараться выполнить, насколько мне позволят мои слабые силы. Будь что будет, но я последую за вашим отцом. Другое дело — мой друг сеньор, он слышал ваши слова, а я еще раньше говорил, что не ожидаю ничего хорошего от нашего путешествия. Теперь, если он послушается нашего с вами совета, то наутро мы с ним расстанемся. Он пойдет своим путем, а мы — нашим.

— Вы слышали? — спросила его Майя. — Что вы скажете, белый человек?

Я заметил, что она с тревогой ожидала его ответа, а сеньор смеясь произнес:

— Да, леди, я слышал и почти не сомневаюсь, что сложу свои кости в вашей стране. Я уже давно решил, что пойду вместе с моим другом, чтобы содействовать возрождению индейского племени. Я слишком ленив, чтобы менять свое решение. А после происшествий сегодняшнего дня даже не знаю, что опаснее, оставаться или идти с вами.

— Я рада, что вы решаетесь и делаете это по своей доброй воле, — с улыбкой сказала она. — Пусть наш путь будет удачен! А теперь нам пора отдохнуть, чтобы отправиться на рассвете.

Наутро мы выступили в путь, пользуясь двумя мулами для езды, а на третьего навьючив провиант и бурдюки с водой. Радость мою омрачало только сожаление, что мы покидаем место, где ради нас всех погиб благородный Молас.

Мы решили избегать населенных мест и держались леса. Ружья давали нам возможность стрелять птиц и тем дополнять нашу пищу, сберегая запасы. Через несколько дней силы вернулись к нам, даже к Зибальбаю, хотя он больше других пострадал от мексиканца.

Неделю спустя мы уже покидали безлюдные пределы Юкатана и готовились вступить в пустыню, за которой лежали горы. Наши спутники довольно подробно вспоминали пройденный ими путь, руководствуясь взятой с собой старинной картой, начерченной еще во времена индейского владычества. На эту карту были нанесены все дороги, которые перерезали страну по всем направлениям. Теперь они заросли деревьями, местами их занес песок, но по прошествии некоторого времени, в точности следуя карте, мы опять находили следы нашего пути и по встречавшимся развалинам имели даже возможность проверить показания карты относительно существовавших некогда городов и храмов.

Сеньор Стрикленд неутомимо расспрашивал нас обо всех этих древностях, о старинных преданиях и обычаях, а Майя, напротив, интересовалась нашей страной и отдаленной родиной сеньора. Наблюдая за ними в течение нескольких недель, во время пути или отдыха в полуденные часы, мне казалось, что сеньор является фанатичным последователем старины, а Майя — современной девушкой, а не дочерью умирающего народа.

— Я не понимаю, что вы находите интересного во всем этом? Я так ненавижу всю эту жизнь! Моя родина — настоящее кладбище, и люди там ничего сами не делают. Они получили готовое от предков и теперь только едят, пьют, спят и интригуют друг против друга. Если бы это было иначе, неужели они не искали бы обновления, как это делает дон Игнасио? Мы отжили наше время, и нас ожидает только неизбежная смерть. Пока я еще молода, я готова навсегда отвернуться от этого мертвого народа и жить среди людей, у которых есть настоящее и будущее.

Сеньор старался отшутиться, что смерть лучше жизни, что прошлое лучше настоящего, но она все больше и больше интересовалась нашей жизнью, расспрашивая о ней сеньора и меня. Она хотела знать всю историю земли, и ничто не могло ей наскучить. Она задавала вопросы о вере, обычаях и нравах. И у меня на разу не повернулся язык, чтобы сказать правду о женщинах нашего света, — так чиста была душа этой девушки.

Глава 12

МАЙЯ СПУСКАЕТСЯ В КОЛОДЕЦ
Однажды к вечеру мы остановились у большого холма, обозначенного на карте Зибальбая как местонахождение подземного источника. Жара стала невыносимой, с неба не выпадало ни капли дождя, и все впадины в каменистых скалах, даже самые глубокие, были совершенно сухими. Ужин наш мы запили последним запасом из взятых с собой бурдюков, но напоить наших мулов было нечем. Тогда мы стали внимательно осматривать ближайшую местность и по протоптанной тысячами ног, хотя и заросшей тропинке добрались до входа в подземный водяной бассейн, в так называемую куэву. В глубине большой пещерной выемки мы увидели глубокий колодец, из которого несло сыростью. Зажженный ствол сухого алоэ ничего нам не осветил. Сеньор бросил вниз небольшой камень, и прошло несколько секунд, прежде чем до нас долетел глухой далекий стук камня о камень. Дно было безводное, и вода, если она существовала, была в стороне.

— Что за страшное место! — воскликнул я. — Кажется, я предпочел бы умереть от жажды, чем решиться спуститься вниз.

— И все-таки люди туда спускались, — возразила Майя, указывая на ступени, высеченные в стене на расстоянии почти фута друг от друга.

Цепляясь руками и ногами, можно было, конечно с опасностью для жизни, сойти вниз и, может быть, подняться наверх.

— Вероятно, у древних обитателей здешних мест были веревочные перила, — высказал я предположение.

— Уйдем отсюда, — решил Зибальбай, — никто не сможет туда проникнуть. Сегодня наши мулы останутся без воды, но завтра, через пять часов пути, я знаю, мы найдем родник!

Выйдя на открытый воздух, мы все облегченно вздохнули. Разговаривая между собой, мы собирали траву для наших животных, когда Майя, заметив на скале красивый белоснежный цветок алоэ, обратилась к сеньору Стрикленду:

— Сорвите, пожалуйста, мне этот цветок!

Тот быстро поднялся на несколько футов и только срезал ножом цветок, как вдруг страшно вскрикнул.

— Что с вами, сеньор? Укололи палец, обрезали руку?

Он ничего не ответил и только указал на скалу. Тут мы все увидели уползающую серую змею, которая, очевидно, ужалила сеньора. На его руке показалась кровь, а сам он побледнел как полотно.

— Змея! Его укусила змея! — с ужасом воскликнула Майя, и прежде чем я что-либо сообразил, она крепко впилась губами в рану, чтобы высосать кровь.

Я поспешил на помощь. Оторвав кусок ткани от ее длинного платья, я крепко перевязал руку сеньора около локтя и с помощью вложенной палки скрутил этот самодельный жгут насколько было возможно. Кровообращение в руке было задержано, и можно было надеяться на благополучный исход.

— Змея очень ядовитая! — с трепетом проговорила Майя.

— Не стоит так сильно беспокоиться, я знаю способ лечения. Только скорее идем в наш лагерь, — сквозь зубы ответил ей Стрикленд.

Дойдя до лагеря, он вынул нож и велел мне сделать глубокий надрез на месте раны.

— Глубже, глубже! Это вопрос жизни и смерти, а в этом месте нет артерий!

Подошедший Зибальбай стал держать руку сеньора, и я сделал два надреза. Выпустив всю кровь до последней капли, мы, следуя указаниям сеньора, положили в рану пороху, сколько может поместиться на двадцатицентовой монете, и зажгли. Показался белый дым, и раздался запах горелого мяса.

— Так как у нас нет водки, — сказал сеньор, с удивительным спокойствием выдержав всю эту мучительную операцию, — то нам остается только ждать.

— Надо съесть немного коки, — посоветовал Зибальбай, подавая сеньору кусок теста из нее, — это намного лучше огненной воды.

Тот стал усиленно жевать, но скоро силы его совершенно оставили, он опустился на землю, глаза сомкнулись, как во время сна, а горло схватывала легкая судорога — яд все-таки проник в кровь. Тогда мы подняли нашего товарища на ноги, взяли под руки и заставили ходить взад и вперед, увещевая не падать духом.

— Я стараюсь, — ответил он нам, но следующие слова уже свидетельствовали, что им овладел бред, и он свалился на землю.

Мне было тяжело смотреть на него. Я считал, что он должен непременно умереть, и был не в силах спасти его, моего лучшего друга. Я не мог удержаться, чтобы не упрекнуть несчастную и неповинную девушку.

— Это ваша вина! — сказал я ей с озлоблением.

— Вы жестоки и говорите это, потому что ненавидите меня!

— Может быть, я и жесток, но разве я не имею на это права, видя, как близкий друг умирает по милости женского безумия?

— Разве вы одни имеете право его любить? — прошептала она.

— Если мы его не разбудим, то белый человек умрет, — заметил Зибальбай.

— Проснитесь! Проснитесь! — закричала Майя. — Они говорят, что это я убила вас!

Ее голос дошел до его сознания, так как он ответил, хотя и чуть слышно:

— Я попробую…

Мы опять подхватили его под руки, и он стал ходить, но как человек в сильном опьянении. Наконец он упал в полном изнеможении. Он схватил наши руки, мою и Майи, и, приложив их к своей груди, дал нам возможность чувствовать, как все медленнее и медленнее бьется его сердце. Потом, совершенно для нас неожиданно, на всем его теле выступил такой обильный пот, что даже при слабом освещении молодой луны мы могли видеть, как крупные капли одна за другой стекали по его лицу на землю.

— Я думаю, что теперь белый человек будет жить, — спокойно сказал Зибальбай, внимательно всматриваясь в его лицо.

Мы положили сеньора в гамак, закутали плащами. Потливость наконец прекратилась, унося с собой весь яд. Он заснул, но через час проснулся, попросив пить. У нас же не было ни одной капли воды, и мы ничем не могли ему помочь.

— Человечнее было бы дать мне умереть от яда, чем мучить нестерпимой жаждой, — упрекал он нас всех.

— Нельзя ли попытаться достать воды в куэве! — предложила Майя.

— Невозможно, — ответил ее отец. — Это будет смертью для всех нас.

— Конечно! Лучше один, чем все четверо, — проговорил сеньор.

— Отец, — обратилась Майя к Зибальбаю, — ты должен взять лучшего мула и поспешить к роднику. Луна светит достаточно ярко, и ты можешь вернуться обратно с водой через восемь или девять часов.

— Это бесполезно, — перебил ее сеньор. — Я столько не проживу. В горле у меня горит костер!

Зибальбай пожал плечами: он тоже был того мнения, что ехать бесполезно. Но Майя настойчиво обратилась к нему и сказала:

— Ты едешь, или поеду я?

Тогда он отошел, что-то ворча себе в бороду, и через несколько минут в степи послышался топот ног удалявшегося мула.

— Не бойтесь, сеньор, — сказал я ему, — это яд вас так иссушил, но жажда вас не убьет… Жаль, что у нас нет никакого усыпляющего средства.

Он лежал некоторое время неподвижно, но по судорожным движениям его рук и лица можно было видеть, что он очень страдает.

— Майя, — произнес он наконец, — не можете ли вы найти холодный камень, чтобы положить мне в рот?

Она отыскала камешек, который он взял в рот. Сеньор выплюнул камень, подержав его во рту, и мы увидели, что он был совершенно сухой.

— Разве вы злые духи, что так мучаете меня? Что же вы стоите и смеетесь надо мной! Дайте же мне хоть каплю воды!

— Я не могу больше видеть этих мучений, — обратилась ко мне Майя. — Останьтесь с ним, дон Игнасио.

— Вы правы: это зрелище не для девушки. Идите и засните, а я останусь бодрствовать.

Она укоризненно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Отойдя шагов на тридцать, она в раздумье опустилась на землю. Все дальнейшее я пишу с ее слов, как она потом мне подробно рассказывала. Она пришла к убеждению, что без воды сеньор не переживет этой ночи и что ее отец, как бы он ни спешил, не успеет вернуться вовремя. Сеньор умирал, и она чувствовала, как постепенно уходит из нее ее собственная жизнь. Спасти его может только вода, и воду надо непременно достать. Но где? Остается только куэва! Если прежние жители спускались вниз и делали это ежедневно, то разве это невозможно теперь? Она была молода и сильна, к тому же с детства привыкла лазать по городским стенам и кручам… Отчего же ей не сделать попытки? И что за важность, если она убьется насмерть, раз он обречен на смерть?

Я продолжал стоять около умирающего друга и молил небо о спасении его жизни. В это время ко мне подошла Майя и сказала:

— Вы думаете, что любите его? Если я останусь жива, то я, которую вы презираете, покажу вам, что такое любовь!

Я не придал этим словам никакого значения, потому что считал их сумасбродными.

Она скрылась. Потом я узнал, что она взяла веревку, небольшое ведро, которое привязала себе на плечи, нож, камень и трут. Быстро добежала она через кусты до входа в пещеру, там срезала несколько ветвей алоэ, которые сбросила вниз. Вслед за ними девушка бросила один зажженный факел, чтобы хоть немного освоиться с предстоящим спуском. Потом Майя зажгла еще одну ветку, укрепив ее у самого входа в колодец, и стала спускаться.

Позже она откровенно созналась, что ее пугали порывы ветра, казавшиеся дыханием отошедших в вечность предков. Индианка осталась совершенно без одежды, чтобы иметь полную свободу движений; веревка с ведром на спине, в которое она положила трут и камень, не могли ей мешать. Она с твердой решимостью поставила одну ногу на ближайший выступ скалы и потом, придерживаясь руками и осторожно ощупывая дальнейшие ступени, двинулась в трудный и опасный путь. В одном месте у нее под ногой не оказалось ступени. Ужас охватил ее, но отважная девушка не растерялась и стала ощупывать спуск дальше, и оказалось, что одна выемка испортилась, и ей сразу пришлось опуститься на два фута. Затем она стала считать, сколько ей еще оставалось ступенек. До дна их оказалось еще семьдесят семь. Майя запомнила это число, чтобы при подъеме суметь ориентироваться. Ступив на дно этой глубокой трубы, она перевела дух, потом зажгла один из факелов и осмотрелась. Несмотря на всю душевную тревогу, окружающая картина произвела на нее огромное, хотя несколько безотрадное впечатление из-за своей дикой и величественной красоты. Как велико было углубление на дне колодца, в котором она очутилась, осталось для нее невыясненным, так как факел освещал сравнительно небольшое пространство. Индианка пошла, руководствуясь инстинктом и ощущением сильной прохлады в одном из концов колодца. Неожиданно она наткнулась на поворот в сторону и, пройдя еще несколько шагов, увидела отражение своего факела в небольшом озере чистой прозрачной воды. Здесь стены расширились, образуя сталактитовый свод над подземным водоемом. Быстро наполнив ведро, Майя двинулась в обратный путь. Опять засветив факел, который был оставлен внизу, она стала подниматься. Это было гораздо труднее, так как привязанное за спиной ведро с водой оттягивало туловище назад, веревка резала плечи, но храбрая девушка поднималась все выше по отвесной стене, цепляясь только за выступы ступенек. На семьдесят седьмой ступени ей грозила большая опасность: она чуть не оступилась и не слетела вниз, но отчаянным усилием удержалась и уже твердо продолжала подъем. Недалеко от выхода силы стали ей изменять. Она могла уже мысленно представить себе, как мало осталось ей пройти, — и вдруг она не сможет и от слабости упадет вниз. Тяжелое ведро очень затрудняло ее движения. У нее мелькнула мысль, что если выплеснуть воду, то можно будет вылезти самой, но воспоминание о страданиях сеньора одолело все мысли о собственной спасении; это же воспоминание подкрепило ее убывающие силы, и вот наконец она опять стояла у входа в страшный колодец, но с настоящим сокровищем в руках. Накинув снятое платье, Майя бегом бросилась к нам.

Тем временем я предавался очень горьким размышлениями. Я тоже понимал, что есть возможность спасти угасающую жизнь, но что для этого надо только спуститься в куэву. В молодости я был довольно силен и ловок, работал на рудниках и мог решиться на это дело, хотя в последние годы немного страдал головокружением. Я мог попытаться и должен был это сделать. Я окликнул Майю:

— Сеньора, сеньора! Где вы?

— Здесь! — отвечал голос издалека. — Что с ним, жив он или умер?

— Нет! Но без воды он не проживет и часа. Я решил достать ему воды, а если погибну, то вы все объясните вашему отцу. Отдайте ему мою половину нашего символа, а сеньору скажите, чтобы он не шел дальше, а возвращался в Мексику. Прощайте, сеньора!

— Постойте, дон Игнасио! — ответила она мне, уже совсем близко. — Я уже достала воды из пещеры.

Я не мог произнести ни слова от изумления и стыда, что чужая девушка была мужественнее меня, который столь многим обязан сеньору. Я хотел о чем-то ее спросить, но она в изнеможении опустилась на колени и потом упала в обморок. Взяв воду, я подошел к Стрикленду и прежде всего провел намоченной рукой по его губам. Одно только прикосновение влаги оживило его.

— Это вода, я чувствую воду! — скорее догадался, чем расслышал я слабый голос друга.

Сердце мое переполнилось радостью. Я давал ему пить крайне осторожно, хотя он просил и умолял дать еще и еще. В течение целого часа я так, капля по капле, поил сеньора. Вскоре глаза его немного прояснились, щеки утратили свой мертвенный оттенок.

— Эта вода спасла меня! — проговорил он. — Кто ее достал?

— Я расскажу вам об этом завтра, а теперь, если можете, постарайтесь заснуть.

Глава 13

КЛЯТВА
Встав на рассвете, я зажег костер, чтобы приготовить горячую пищу сеньору, продолжавшему крепко спать. Ко мне подошла Майя, и я увидел, что ее руки и ноги были расцарапаны. — Сеньора, — обратился я к ней, — прошлой ночью я произнес оскорбительные слова, которые прошу мне простить. Я вижу, что был неправ по отношению к вам. Простите меня, и я обещаю быть вам верным слугой, если только мои услуги смогут вам когда-либо потребоваться.

— Благодарю сердечно за эти слова, дон Игнасио, и готова забыть те, которые вырвались у вас прошлой ночью. Вы угадали мою тайну, и я не стыжусь ее. Я только сожалею, что так мало стою сеньора. Прошу вас, не настраивайте его против меня и не разлучайте нас, если моя любовь тронет его. Напротив, я прошу вас оказать нам всякое содействие…

— Вы требуете от меня большой клятвы, касающейся будущего, которое никому не ведомо…

— Знаю, сеньор, но вспомните, что ваш друг, который теперь так спокойно спит, был бы бездыханным трупом, если бы не я. Вспомните, что вы стремитесь попасть в Столицу Сердца, где выгодно иметь в моем лице друга… Не давайте обещания, если не хотите, но знайте, что я буду вам страшным врагом!

— Не стоит мне угрожать. Я не боюсь угроз. Он сам себе господин, и потому обещаю, что не буду становиться между вами… Смотрите, он просыпается.

Майя повернулась к костру, сняла котелок, и мы подошли к сеньору.

— Вот горячая пища, — сказала девушка, но сеньор с недоумением посмотрел на нее и спросил:

— Что такое случилось, Майя?

— Вчера вечером, доставая мне цветок, вы были укушены змеей и чуть не умерли!

— Помню. И наверняка умер бы, если бы вы не высосали кровь из раны и не стянули мне так крепко руку. А дальше? Дальше?

— Когда миновала опасность отравления, вас стала мучить сильная жажда, а у нас не было ни капли воды для вас.

— Да, помню и это. Никому не пожелаю испытать такого мучения. Но я выпил воды и ожил. Кто принес ее мне?

— Отец отправился верхом к источнику…

— Он вернулся?

— Нет еще.

— Значит, не он привез воду. Откуда же она появилась?

— Из куэвы, которую мы вместевчера осматривали…

— Кто же спустился туда? Ведь она недоступна!

— Я спустилась.

— Вы?! Нет, это немыслимо! Не шутите, кто туда спустился?

— Я не шучу, сеньор. Вы умирали от жажды, а отец мог не успеть вернуться… Тогда я взяла ведро и спустилась вниз. Мне посчастливилось вернуться невредимой и вовремя, чтобы предупредить дона Игнасио, который собирался сделать то же самое. Я расскажу об этом после подробнее, а теперь вам надо поесть…

Сеньор Стрикленд протянул к ней руки и заключил в свои объятия. Таким образом они безмолвно объяснились в любви среди дикой пустыни, при одном молчаливом свидетеле, которым был я.

— Не забудьте, что я только простая индейская девушка, — проговорила она, — а ведь вы господин среди белых. Хорошо ли вам любить меня?

— Очень хорошо, потому что вы самая благородная из всех девушек, когда-либо виденных мной, и вы спасли мне жизнь!

Зибальбай вернулся только к полудню. Мул споткнулся об острый камень и захромал.

— Он еще жив? — спросил старик у дочери.

— Да, отец!

— Крепок же он! Я думал, что жажда непременно убьет его раньше.

— Ему дали воды… Я спустилась в куэву и достала воды, — добавила она после некоторого колебания.

Старик с изумлением взглянул на девушку.

— Как это у тебя достало мужества спуститься в это страшное место? — Я хотела спасти друга… Ведь я знала, что ты не успеешь вернуться. Зибальбай задумался и медленно проговорил:

— Мне кажется, что этому белому человеку лучше было умереть: боюсь, что он причинит нам много затруднений. Богам было угодно сохранить твою жизнь, и помни, что она принадлежит им и что мы должны идти по тому пути, который они избрали для тебя, а не по тому, который ты выберешь сама. Помни также, что в Столице Сердца тебя ожидает некто, который может многое сказать против твоей дружбы с белым пришельцем.

В тот же вечер, отозвав меня в сторону, Майя передала мне слова своего отца.

— Я вижу, что не обойдусь без вашей помощи, дон Игнасио, так как отец будет против меня, если мои желания будут мешать его планам. Я убеждена только в том, что моя жизнь не во власти богов, я утратила веру в тех, которым поклонялись отец и я, если только когда-нибудь имела эту веру!

— В вас говорит горячность, но я полагаю, что было бы разумнее, если бы ваш отец не слышал таких слов.

— Разве вы верите нашим богам, дон Игнасио? — спросила она меня удивленно.

— Нет, сеньора. Я христианин, не признаю идолов и не желаю общаться с их поклонниками.

— Понимаю. Вы хотите общаться только с богатством этих поклонников. Но почему бы и мне не стать христианкой? Я уже многое узнала о вашей вере и нахожу, что она чиста, велика и спасительна для нас, смертных!

— От души желаю вашего полного просветления! — ответил я. — Но не по-христиански упрекать меня в стремлении к богатствам, которых я домогаюсь лишь в интересах своего народа, а не для себя.

— Простите меня, дон Игнасио. Тон мой был резким, как и ваш еще недавно… Но я слышу, что сеньор зовет меня!

Еще два дня пришлось нам пробыть на месте, пока сеньор не окреп настолько, что мог продолжать путь. Десять дней мы двигались по пустынной равнине и только на одиннадцатый дошли до пологих склонов довольно высоких гор. Еще через сутки мы достигли линии снегов и были вынуждены оставить мулов, которых нечем было бы кормить. Эту ночь мы провели, зарывшись в снегу и тщетно стараясь заснуть. Время от времени нас будил отдаленный шум, похожий на раскаты грома, — это были падающие с гор лавины.

— Как долго нам предстоит идти в снегах? — спросил я Зибальбая.

— Смотри, — ответил он, указывая рукой на место, откуда появился первый луч восходящего солнца. — Там — высшая точка нашего подъема, и там мы будем сегодня перед закатом.

Несколько ободренные этими словами, мы собрались и пустились в путь. К счастью, подъем не был очень крут, и мы с небольшими остановками для отдыха успели еще засветло добраться до цели. Перед нами, точно из земли, выросли высокие, почти отвесные скалы, расходившиеся в обе стороны наподобие искусственных крепостных стен.

— Нам нужно взобраться на эту стену?

— Нет, — ответил Зибальбай на мой вопрос. — Есть путь внизу. Дважды в прежние времена доходили сюда толпы белых завоевателей, но, не найдя прохода, возвращались домой, хотя руки их были у самой двери.

— Эти скалы окружают священную долину со всех сторон? — спросил сеньор.

— Нет, белый человек, нет! Они обрываются в нескольких днях пути к западу, а там начинаются непроходимые болота. Горы можно обойти и с востока, но для этого надо три дня идти по горам и пропастям. Только одному человеку это удалось, странствующему индейцу, пришедшему к нам еще при моем деде. Теперь ждите, я пойду искать…

— Вы рады, что находитесь на пороге своего дома? — спросил сеньор молодую девушку.

— Нет, — ответила она, — в пустыне я была счастлива, а здесь и меня и вас ожидает только одно горе. Если я действительно дорога вам, то бежим обратно и поселимся среди людей вашего народа.

Она умоляюще сложила руки.

— Как? Оставить вашего отца и дона Игнасио одних заканчивать путешествие?

— Вы мне больше, чем отец, хотя вам, быть может, дон Игнасио дороже, чем я!

— Нет, Майя. Но, пройдя такой большой путь, я хочу видеть Священный Город.

— Как вам угодно, — сказала она с глубокой грустью. — Смотрите, отец нашел проход и зовет нас.

Зибальбай стоял от нас в сотне шагов, но мы не видели никакого прохода.

— Хотя я вам доверяю и надеюсь, что небо соединило нас для своих великих целей, — сказал он, — но, следуя старому закону и повинуясь клятве не пропускать в город ни одного чужестранца, я должен завязать вам глаза. Дочь моя, сделай это!

Она повиновалась и, завязывая повязку, шепнула каждому из нас:

— Не бойтесь, я буду вашими глазами!

С той минуты мы были как во тьме. Пройдя немного, ведомые за руки, мы остановились. Наши проводники отошли немного в сторону, и мне показалось, что они отодвигают что-то очень тяжелое. Затем мы стали спускаться по довольно покатому склону, но шли по столь узкому проходу, что плечами постоянно задевали его стены, а иногда нас заставляли очень низко наклонять головы. После многих крутых поворотов проход расширился, и идти стало свободнее.

— Снимите повязки, — послышался голос Зибальбая. Несколько освоившись со светом, мы с любопытством осмотрелись кругом. Я подумал, что нахожусь на дне глубокой расщелины, вероятно вулканического происхождения. Вдоль шла искусственно сооруженная дорога настолько хорошего исполнения, что прошедшие века и снеговые завалы не могли ее разрушить и по ней было очень легко идти. По обеим сторонам были видны пещеры с отверстиями, но они находились на известной высоте и без лестницы в них было трудно попасть.

— Что это? Место для погребения умерших? — спросил я.

— Нет, — ответил Зибальбай, — это бывшие жилища диких людей, которые не боялись холода и питались малым. Преследуя их, основатель Священного Города открыл проход, по которому мы шли, и таким образом нашел тот роскошный плодоносный остров и долину с озером, на котором расположена ныне Столица Сердца… Но будем спешить, иначе ночь застигнет нас в проходе.

Ущелье, по которому мы шли, опять сузилось, и мы очутились в туннеле, в сплошной темноте.

— Не бойтесь, — сказал нам Зибальбай, — проход короток, и здесь нет ям!

Через несколько минут впереди опять появился свет, и немного погодя мы были уже по ту сторону гор. Не останавливаясь, Зибальбай свернул направо, и еще через несколько десятков шагов мы очутились у двери дома, построенного из неотесанного камня.

— Входите, — обратился он к нам. — Добро пожаловать в страну Сердца!

Порывистым движением руки он распахнул дверь настежь, перед нами мелькнуло яркое пламя огня, и мужской голос спросил:

— Кто там?

Зибальбай вошел, ничего не ответив. В довольно просторной, с низкими сводами комнате за столом сидели мужчина и женщина, ужиная.

— Так-то вы сторожите наше возвращение? — грозно сказал наш спутник. — Посторонитесь же и приготовьте нам поесть, так как мы умираем от голода и холода!

Мужчина медлил, но его жена, имевшая возможность видеть лица вошедших, быстро схватила мужа за рукав, говоря:

— На колени! Это касик возвратился обратно!

— Прости, о господин мой! — воскликнул от тогда. — Но, по правде говоря, мне так часто говорили в городе, что ни ты, ни госпожа наша никогда не вернетесь, что я счел вас за пришельцев с того света. То же самое подумают и в самом городе, где Тикаль правит вместо тебя!

— Замолчи! — грозно повелел Зибальбай. — Мы оставили здесь наши одежды. Принеси их во внутренние комнаты, а также достань одежды для моих гостей, а твоя жена пусть готовит ужин.

Хозяин поклонился до земли и ушел. Его примеру последовала жена, предварительно помешав очаг и подложив еще несколько поленьев. Мы встали вокруг огня и с наслаждением отогревались.

— Что это за дом? — спросил сеньор.

Зибальбай, погруженный в глубокую думу, не расслышал вопроса, и на него ответила Майя:

— Жалкая хижина, которой пользуются охотники за дикими козами. Эти люди здесь сторожа, и им поручено встретить нас при возвращении, но, по-видимому, они об этом забыли. Теперь простите меня, сеньор, но я пойду помочь им. Отец, идем…

Вскоре вернулся хозяин. Увидев сеньора, он с изумлением остановился перед ним, глядя во все глаза и бормоча малопонятные слова.

— Что с ним и что ему от меня нужно? — спросил меня сеньор по-испански.

— Он удивлен вашей белой кожей и светлыми волосами. Он говорит, что не осмеливается обратиться к вам, так как вы, вероятно, сошедший на землю небожитель… Он просит меня передать вам, что вода для омовения и одежды приготовлены для нас в особой комнате.

Мы последовали за индейцем, который ввел нас в небольшую комнату, выходившую, как и несколько соседних, в длинный коридор. Тут мы нашли два ложа с меховыми покрывалами, а также приготовленные для нас одежды: полотняные длинные рубашки и caparie, плащи из серых и черных перьев, прикрепленных к льняной основе. На полу стояла теплая вода в двух больших тазах. Сеньор с удивлением обратил внимание, что они были из чеканного серебра.

— Люди здесь, должно быть, очень богаты, если даже обиходную утварь своих постоялых дворов делают из серебра. До сих пор все разговоры о Священном Городе, в котором Зибальбай был касиком, а Майя наследницей, казались мне баснями, но теперь я готов согласиться, что в них много правды, а почтительность этого индейца показывает, что Зибальбай здесь важная особа!

Потом мы облачились в новые Одежды, не без труда, потому что их покрой был нам чужд, и отправились в столовую комнату. Там нас встретила Майя, так изменившаяся, что ее трудно было признать. На ней был шелк, затканный золотом, браслеты и драгоценные камни.

— Как и вы, я переоделась… Вам не нравится мой наряд?

— Не нравится?! Я никогда не видел лучшего! — возразил сеньор. — Не видели лучшего? Между тем это один из самых простых, которые у меня есть. Подождите, когда мы будем дома, я покажу вам еще лучше!

— Я не знаю, что мне больше нравится: ваш наряд или вы сами!

— Тише, друг! Здесь нельзя говорить так свободно, — остановила Майя сеньора. — По ту сторону гор я была вашим товарищем, а здесь я

— Повелительница Сердца!

— Тогда я предпочел бы, чтобы вы оставались прежней индейской женщиной… Или вы, быть может, шутите?

— Я вовсе не шучу, — проговорила она с подавленным вздохом.

— Вы должны быть осторожны, не то будет плохо вам или мне, или нам обоим. Здесь я первая из женщин, а мой двоюродный брат будет, конечно, наблюдать за мной. Вот идет отец…

Одет он был довольно просто, как и мы, только на шее висела толстая золотая цепь с привешенным к ней золотым же изображением символического сердца. Мы заметили, что Майя ему поклонилась, на что он ответил кивком головы, а оба индейца, принесшие пищу, каждый раз, когда он проходил мимо них, кланялись ему до земли. Нам обоим было ясно, что нашей дорожной дружбе пришел конец и теперь перед нами властный царь.

— Кушанье готово! — сказал он. — Прошу садиться и есть. Садись и ты, дочь. Ты можешь не стоять предо мною, мы все еще как бы в пути и можем отбросить церемонии, пока не будем в стенах Священного Города.

Мы ели что-то очень вкусное, но неизвестное, и запивали соком, похожим на вино. Глядя на сеньора, я ясно видел, что у него тяжело на сердце. В дороге он был как бы нашим начальником, а здесь Зибальбай, до сих пор называвший его «сеньор» или «друг», теперь, обращаясь к нему, говорил «чужеземец» или еще одно индейское слово, которое означает «незнакомец». То же было и по отношению ко мне. Но меня ожидала приятная неожиданность: лишенный всякой возможности курить на протяжении шести недель, я увидел, что индеец несет особые сигары, сделанные из табака, завернутого в тонкую соломку индейской ржи.

— Ты сейчас отправишься, — повелительно обратился к вошедшему Зибальбай, — в село хлебопашцев и моим именем велишь старейшине прислать мне четверо носилок и носильщиков к пяти часам после восхода солнца. Ты предупредишь их также, чтобы наготове были лодки для переправы через озеро. Но если жизнь ему дорога, пусть никто в городе не знает о моем возвращении!

Индеец низко поклонился, взял свой плащ и вышел.

— Как далеко до деревни? — спросил сеньор.

— При плохой дороге — шесть часов, если только он в темноте не свалится в пропасть, — ответил Зибальбай. — Уже поздно, и время отдыхать; идем, дочь. Спокойной вам ночи!

Майя встала и, прощаясь, подала сеньору руку, которую он почтительно поцеловал.

— Как хорошо затянуться табаком! — сказал он, когда мы остались одни. — А заметили ли вы, друг, как переменился Зибальбай? Я никогда не был в восторге от его характера, но теперь совсем ничего не понимаю!

— Мне кажется, сеньор, что, подобно некоторым католическим патерам, он страшный фанатик. Он властолюбив и деспотичен. Он не пощадит ни себя, ни других, если имеет в виду благо страны, которой правит, или славу его богов. Какая у него должна быть сила воли, если, почитаемый как божество, он явился в нашу страну под видом нищенствующего лекаря и решился пройти тот путь, который никто из его народа не проходил за много поколений. Он все перенес без ропота, потому что цель его странствия была достигнута!

— В чем эта цель, я до сих пор плохо понимаю. И при чем тут мы?

— Цель всей его жизни — восстановить павшее царство Сердца. Я не верю богам Зибальбая, но верю его видениям, так как они привели его ко мне. Ни один из нас порознь не может достигнуть успеха!

— Почему это?

— Мне нужны средства, а ему — люди. Если он даст мне средства, я доставлю ему людей тысячами!

— Начинаю понимать, но боюсь, что вам встретятся серьезные препятствия на вашем пути. Но что должны делать Майя и я, не собирающиеся восстанавливать царство? Мы будем простыми зрителями?

— Как можно так говорить! Она ведь наследница своего отца, а вы оба… стали так близки друг другу, — добавил я после минутного размышления.

— Я не думал, что вы заметили нашу взаимную привязанность, Игнасио. Я ничего не говорил, так как знаю, что вы ненавидите женщин.

— Я не совсем слеп, сеньор. К тому же нельзя не заметить, когда в жизнь друга входит женщина. Нет, вы не можете не быть действующим лицом, но какова ваша роль — не знаю. Она зависит, впрочем, от откровения богов Зибальбая, или, собственно, того, что он примет за откровение. Пока что он расположен к вам, так как допускает, что оракул признает вас сыном Кветцала, который спасет весь народ. Таково пророчество. Но будьте осторожны: если он придет к обратному заключению, то сметет вас с лица земли, и вы должны будете расстаться с Майей!

— Этого никогда не случится, пока я жив!

— Может быть, но те, которые мешают жрецам или земным владыкам, недолго живут. Еще нет оснований падать духом: я здесь нужен и потому могу во многом помочь. Я дал Майе клятву, что сделаю для вас обоих все, что только буду в состоянии сделать. Быть может, что и вы поможете мне.

— Во всяком случае, мы будем держаться вместе. Но о будущем рано толковать, а теперь пора спать. Верно только одно: если только не умрет Майя или не умру я, то она будет моей женой.

Глава 14

СЕРДЦЕ МИРА
Было совершенно темно, когда на следующее утро нас разбудил голос Зибальбая:

— Вставайте! Пора двигаться в путь!

— Разве носилки уже здесь? — спросил я.

— Нет. Они могут быть только через несколько часов. Но я непременно желаю быть сегодня в городе и потому мы пойдем навстречу носильщикам.

В общей комнате мы застали наших спутников уже совершенно готовыми. На столе стояла еда.

— Ешьте и идемте! — торопил нас старик.

Ветра не было, но холод стоял довольно сильный, и мы старались согреться быстрой ходьбой. Когда стало светать, я заметил, что вся окружающая местность, насколько мог видеть глаз, понижалась, образуя как бы очертание чаши, окаймленной с боков горами. Вдали виднелись священные воды озера, в которое текли многочисленные ручьи с соседних склонов. Но больше всего мое внимание привлек густой туман, точно наполнивший воздух; вскоре он стал рассеиваться, и нашим очарованным глазам открылась величественная панорама. Необычность картины заставила меня даже остановиться. Серебристые ручьи протекали по зеленой долине, за ней виднелись рощи, вдали блестело озеро, а на большом острове посреди озера возвышался город, очертания которого выступали на фоне небесной синевы.

— Там находится моя родина! — произнесла Майя не без некоторой гордости, — Нравится она вам, белый человек?

— Она мне так нравится, что я меньше чем когда-либо понимаю, почему вы так хотите ее покинуть?

— Потому что, хотя в городе, в окрестностях и на дне озера заключается множество разных богатств, но нам приходится жить среди людей, а от этих людей трудно ожидать себе счастья!

— Иные полагают, что счастье в нас самих, Майя, — сказал ей на это сеньор. — Я думаю, что в такой стране можно быть счастливым!

— Это вы теперь так думаете, но когда будете в городе, измените свое мнение. Если бы вы действительно думали только обо мне, то нам лучше было бы остаться по ту сторону гор. Но вы стыдились бедной индейской девушки, которая оказалась достаточно красивой, чтобы вас прельстить, и которая имела счастье спасти вам жизнь. Вам было бы стыдно жениться на мне по обычаям вашей родины и ввести в свой дом дочь сумасшедшего индейца, которого вы застали в руках шайки разбойников. Здесь же я как женщина имею высокую цену, гораздо большую, чем любая белая женщина…

— Вы несправедливы ко мне! Вам должно быть стыдно говорить со мной так без всякого на то повода!

— Быть может, я несправедлива, но нас ожидает много затруднений. Прежде всего — Тикаль…

— Что нужно Тикалю? — спросил сеньор.

— Ему нужно жениться на мне и стать, таким образом, касиком страны; во всяком случае, он не уступит меня без борьбы. Потом, мой отец, служащий только двум господам: своим богам и своей стране, который видит во мне лишь орудие для достижения своих целей — и в вас тоже. Наши светлые дни миновали, наступили черные, а за ними идет темная ночь. Там нам редко придется беседовать, я окружена придворными, которые следят за каждым моим шагом. Кроме того, за мной всегда наблюдает мой отец!

— Теперь и я начинаю сожалеть, что не последовал вашему совету остаться по ту сторону гор… Но не можем ли мы спастись бегством?

— Нет, поздно. Нас поймают. Остается только идти навстречу судьбе. Только поклянись мне теперь, моими богами или твоими, или чем иным, самым тебе дорогим, что, пока я жива, ты не изменишь мне, как я буду верна, пока не умру!

Она взяла его за руку и вопросительно смотрела ему в глаза. В эту минуту Зибальбай, шедший все время впереди, случайно обернулся и увидел их.

— Подойди сюда, дочь, и вы, белый человек, и слушайте оба. Я стар, но зрение и слух еще хороши, хотя в пустыне я не придавал большого значения многому, что видел и слышал. Здесь, в моей стране, все иначе. Запомните, белый человек, что Госпожа Сердца неизмеримо выше вас и на этой высоте должна остаться. Поняли?

— Вполне! — ответил сеньор, с трудом сдерживая свой гнев. — Но жаль, касик, что вы не сказали мне тогда, когда мы спасали вашу жизнь, что я недостойный товарищ для вашей дочери; ведь без нашей помощи от вас остались бы теперь одни только кости!

— Вы были посланы богами, чтобы служить мне, и вы были мне нужны, — спокойно возразил Зибальбай, — вы можете мне и опять понадобиться. Если бы не эта возможность, то мы расстались бы за горой.

— Жаль, что этого не случилось! — воскликнул сеньор.

— Я тоже, быть может, об этом пожалею. Но вы здесь, а не там, и останетесь здесь до конца вашей жизни. Я хочу сказать, что вы в моей власти. Одно мое слово может поставить вас очень высоко или зарыть глубоко в землю. Поэтому будьте осторожны, принимайте с благодарностью все, что вам будет дано и не оглядывайтесь назад: бежать нет возможности. Подчинитесь во всем моей воле, и вам будет хорошо. Если будете сопротивляться, я вас уничтожу. Я сказал. Теперь идите впереди меня, а ты, дочь, иди за мной!

Казалось, бешенство сеньора не имело границ. Я опасался самых ужасных поступков, но умоляющий взгляд Майи его успокоил, как по волшебству.

— Я слышу ваши слова, касик. Вы правы, я в вашей власти, и мне бесполезно спорить с вами.

Мы двинулись дальше в указанном порядке. Подойдя к Зибальбаю, я сказал ему:

— Ты произнес резкие слова тому, кто мне брат, а следовательно, и мне!

— Я сказал то, что должен был сказать. Разве ты не слышал, что сказал вчера индеец? Тикаль, мой племянник, правит страной вместо меня. Эта девушка, моя дочь, помолвлена с Тикалем, и только этим способом он может наследовать мне. Если он считает меня мертвым и занял мое место, то ему не захочется уступить свою власть. Посуди сам, как должно понравиться ему и его друзьям, что белый человек нашептывает слова любви в уши моей дочери и держит ее руку? Говорю тебе, Игнасио, что это одно может возбудить войну против меня. Вот почему я говорил резко, пока еще есть время. Ты должен мне в этом помочь, потому что от этого зависят и твои планы, иначе они ни к чему не приведут!

Я ничего не ответил. Некоторое время мы шли молча и на повороте дороги столкнулись с шедшими нам навстречу носильщиками с паланкинами. Их было около сорока. Все были высокого роста, хорошо сложены, с правильными чертами лица, но все-таки отличались от людей моего племени. Выражение их лиц было какое-то странное: оно было не тупым, но каким-то безразличным; уже в глазах самого молодого из них можно было подметить какую-то подавленность, точно от тяжести прожитых народом веков. Они были крепки и сильны, но глаза их не светились умом. Даже вид белого не поразил их. Они ограничились мелкими замечаниями, которыми обменялись между собой, — о длине бороды, о цвете волос. Зибальбая они приветствовали своими гортанными голосами:

— Отец, кланяемся тебе!

И они все простерлись перед ним ниц по знаку, данному старшим между ними.

— Встаньте, дети! — сказал Зибальбай, и они послушно встали, сохраняя полнейшее равнодушие ко всему окружающему.

Они принесли с собой еду, и мы принялись есть. Начальник отряда что-то тихим голосом докладывал касику, и я ясно видел, что его слова не доставляли тому никакого удовольствия. Зибальбай торопился и вскоре отдал приказ садиться в паланкины. Мы двинулись с довольно большой скоростью. Я не переставал любоваться окружающей природой. Вся местность была старательно возделана. Если не было полей, то росла трава; рощи, часто попадавшиеся нам, были густы и тенисты, и в них можно было видеть диких коз и оленей, поспешно убегавших при нашем приближении. Посевы состояли из хлебных злаков, сахарного тростника, плантаций кофе и какао.

К вечеру мы достигли деревни хлебопашцев. Дома были построены из необожженного кирпича, посредине села был сооружен алтарь с возложенными на него плодами и цветами. Большинство жителей только что вернулись с работы, о чем свидетельствовали следы земли на их обуви и платье. Но и на их лицах я опять увидел то же выражение безучастия ко всему. Лица женщин, очень красивые по мнению индейцев, были проникнуты тем же тяжелым выражением. При виде сеньора только немногие выражали любопытство, но через несколько секунд оно исчезало бесследно. Здесь почти не было детей. Одну женщину было почти невозможно отличить от другой, если они были одного возраста. Впрочем, удивительного, строго говоря, ничего не было: все жители составляли одну большую семью.

Для нас был приготовлен особый дом, в него пока вошел один Зибальбай. Подойдя к Майе, я спросил ее:

— Всегда ли у этих людей такая скука на лицах?

— Да! То есть у простолюдинов, которые работают. Здесь существует два сословия: знатные господа и народ. Каждый простолюдин должен работать три месяца в году, а остальные девять полагаются ему на отдых. Все плоды работ собираются в общие склады и распределяются между всеми детьми народа Сердца. Но храмы, касик и некоторые сановники имеют своих рабов, которые служили из поколения в поколение, от отца к сыну.

— Что с ними делают, когда они не хотят работать?

— Они должны умереть, так как им не отпускается никакой пищи из общественных магазинов. Когда они смирятся, то на них возлагают самые тяжелые работы!

Теперь было понятно, почему у этих людей такое приниженное выражение. Что можно было ожидать от людей, лишенных честолюбия или ответственности и поставленных в полную зависимость от общественных порций? В позднейшие годы я слышал, что появились учителя, которые проповедуют подобную систему для всего человечества, но готов поручиться, что если бы они пожили в стране Сердца, где эта система применялась веками, то отреклись бы от своего учения.

К нам явился посланный от Зибальбая человек с приглашением войти в дом. Там мы нашли приготовленный обильный ужин. Я предполагал, что мы здесь заночуем, но касик коротко и повелительно сказал, что нам предстоит дальнейший путь. Мы скоро добрались до небольшого поселка на берегу озера, где нас ожидала лодка с девятью гребцами. Но так как дул попутный ветер, то был поднят парус, и мы поплыли к острову со Священным Городом, до которого было пятнадцать миль. Мы все молчали, любуясь красивой картиной озера, освещенного луной. Индейцы-гребцы также были безмолвны из-за присутствия их государя. Город все более и более приближался, его очертания становились отчетливее, хотя он продолжал иметь в моих глазах сказочный вид. Но скоро моя нога ступит на обетованную землю.

— Что нас ожидает там? — прошептал сеньор на ухо Майе, пользуясь тем, что Зибальбай сидел в отдалении и казался погруженным в крепкую думу.

Она только укоризненно покачала головой.

— Не бойтесь! Мы преодолеем все трудности и опасности, — постарался я приободрить своего друга. — Избыток здешних богатств перейдет в наши руки, и я отомщу притеснителю моего племени! Индейское царство восстановится от моря до моря!

— Может быть! Для вас даже весьма вероятно, что так и случится. Но мы ищем разные вещи…

До нас доносились только громкие крики сторожей, перекликавшихся на городских стенах. Но сам город точно вымер. Ветер стих, и мы шли на веслах. Проплыв по небольшому, по-видимому искусственному каналу, мы причалили к каменной пристани, совершенно безлюдной. От нее вела широкая лестница к стенным воротам, которые были заперты. Зибальбай нетерпеливо велел кормчему лодки позвать начальника стражи. По лестнице спустился вооруженный индеец, спрашивая, кто мы.

— Я — касик! Открывай ворота! — ответил Зибальбай.

— В самом деле? Но как это странно, — проговорил стражник, — в эту самую ночь касик справляет свой свадебный пир, а в нашей стране есть только один касик. Отправляйтесь, странники, обратно и явитесь, когда ворота будут открыты!

При этих словах Зибальбай затрясся от гнева, а сердце Майи, напротив того, переполнилось радостью.

— Повторяю тебе, что я — Зибальбай, твой касик, вернувшийся из путешествия!

Стражник колебался.

— Безумный, или ты хочешь стать пищей для рыб? — громко сказал кормчий. — Это действительно Зибальбай и никто другой.

— Прости меня, отец! — взмолился стражник, падая на колени. — Но касик Тикаль, правящий после тебя, велел сказать, что ты умер в пустыне, и запретил упоминать твое имя в городе!

Зибальбай поднялся с места, и мы последовали за ним. Проходя мимо коленопреклоненного стражника, он обратился к кормчему, также шедшему с нами:

— Вели повесить завтра этого человека на торговой площади, чтобы научить не спать на сторожевом посту!

Мы шли по широкой улице, окаймленной великолепными зданиями, но они казались безлюдными; улица также была пустынна.

— Я вижу город, но не вижу жителей, — заметил мне сеньор.

— Вероятно, они празднуют свадьбу на городской площади, — ответил я. — Я даже слышу их…

Действительно, порыв ветра донес до нас гул голосов. Минут через пять мы подошли к широкой площади, посредине которой возвышалась громадная пирамида с храмом в честь Сердца. На ее вершине горел неугасимый священный огонь. Между стенами пирамиды и стенами окружающих площадь зданий веселился народ: одни плясали, другие пели, третьи смотрели на выходки шутов, наконец, иные ели и пили за расставленными повсюду столами с обильной пищей. Между последними были и дети, они казались самыми почетными гостями. Старшие внимательно прислушивались к каждому их слову. Все присутствующие были в белых одеждах, на некоторых были надеты шлемы с развевающимися перьями. Зрелище было изумительным. Но все же оно пришлось очень не по вкусу Зибальбаю.

Старый касик держался все время в тени и кого-то искал глазами. Потом он осторожно стал пробираться к столу, поставленному в числе других посреди аллеи, окаймлявшей одну из сторон площади. За ним сидели двое, мужчина и женщина. Следуя за Зибальбаем, мы подошли так близко, что могли слышать всю их беседу. Местный язык так мало отличался от нашего наречия майя, что даже сеньор мог следить за разговором.

— Пир очень оживлен! — произнес мужчина.

— Да, муж мой, — отвечала женщина. — Оно и не могло быть иначе, так как вчера Тикаль был избран советом Сердца в касики страны, а сегодня он повенчан с красавицей Нагуа, дочерью Маттеи!

— Да, это было великолепное зрелище, хотя мне думается, что было еще рано провозглашать его касиком. Зибальбай может еще вернуться, и тогда…

— Он никогда не вернется, и его дочь тоже. Они давно погибли в пустыне. Я жалею девушку, она всегда была такой ласковой… А о Зибальбае не грущу! Тикаль в один год устроил больше праздников, чем Зибальбай за много лет. Он также смягчил закон, и теперь мы, бедные женщины, можем, как и знатные, носить украшения! — и она любовно посмотрела на свой браслет.

— Легко быть щедрым за счет чужого золота! Нет, я сожалею о Зибальбае. Я не верю, что он сумасшедший.

— Нет, он безумец! — настаивала женщина.

— Посмотрите на лицо моего отца, — сказала Майя шепотом. — Я еще никогда не видела его таким!

Старик, подозвав нас движением руки, направился к большой арке, служившей входом во дворец. Два воина с медными копьями стояли на страже.

Глава 15

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗИБАЛЬБАЯ
Зибальбай собрался уже вступить в самую освещенную часть роскошной палаты, как Тикаль встал, поднял вверх скипетр, который держал в руке, и все смолкло. Зибальбай остановился. Тикаль заговорил сильным грудным голосом:

— Старейшины и сановники Сердца, и вы, благородные госпожи, жены и дочери сановников, слушайте мои слова! Лишь вчера я был по вашему желанию и выбору провозглашен касиком этой страны и занял престол моих предков!

Сегодня я пригласил вас всех на свадебный пир с Нагуа, прозванной Прамвой, дочерью великого господина Маттеи, начальника звездочетов, хранителя святилища и совета Сердца. В присутствии всех вас заявляю, что она моя первая и законная супруга, ваша государыня после меня и, что бы ни случилось, она не может быть устранена от моего ложа и престола. Приглашаю вас воздать ей почести по новому ее сану!

Потом, обернувшись к новобрачной и обняв ее, он продолжал:

— Да будет над тобой благословение богов и пошлют они нам детей, а с ними вместе счастье и радость на многие годы!

Все низко поклонились новой повелительнице, красивое лицо которой сияло счастьем и гордостью.

— Сановники Сердца! — продолжал еще Тикаль, когда кончился обряд поклонения. — Я слышал, что некоторые порицают меня и говорят, что я не имею права держать этот скипетр. Я хочу сказать вам сегодня то, что завтра, после жертвоприношения, провозглашу перед всем народом. Завтра ровно год, как удалился Зибальбай, мой дядя, вместе с его единственным ребенком, Майей, моей бывшей невестой. Перед их отбытием было решено, — Зибальбаем, мной и всем советом, — что если он или его дочь не вернутся через два года, то престол переходит ко мне навсегда. Я с большой грустью приложил руку к этому соглашению, потому что считал, что дядя мой сумасшедший и что с любимой мной дочерью идет на верную гибель. Я твердо хотел ждать условленного срока, но среди народа начались волнения. Были такие, которые не хотели слушать временного касика. Из-за отсутствия Зибальбая в стране не было верховного жреца, и некоторые священные обряды остаются невыполненными, призывая на нас гнев богов. Многие стали убеждать меня сократить долгий срок, но я отказывался. Но вот три дня тому назад те люди, чья очередь была отправляться с острова на материк для сельских работ на три новых месяца, — люди эти отказались, говоря, что только один верховный жрец имеет над ними силу и власть в этом отношении, а в стране нет верховного жреца. Я обратился за советом к просвещенному Маттеи, звездочету. Он всю ночь вопрошал небеса и получил свыше указание, что Зибальбай, увлеченный ложным сном, нарушивший закон и перешедший горы, теперь уже давно умер в пустыне, а вместе с ним погибла и его дочь, моя нареченная невеста. Так это, Маттеи, или не так?

Вперед выступил уже пожилой, но все еще красивый индеец.

— Если моя мудрость мне не изменяет, то именно таково было откровение звезд!

— Знатные люди моего народа! Вы слышали мое свидетельство и свидетельство Маттеи, голос которого есть истина. Вот почему я принял державу и вот почему сочетаюсь браком с другой, а именно с Нагуа, дочерью Маттеи. Скажите, признаете ли вы нас?

— Признаем тебя, Тикаль, и тебя, Нагуа. Правьте нами много лет по законам и обычаям страны! — воскликнуло большинство.

— Хорошо, друзья мои и братья! — ответил Тикаль. — Но прежде чем мы разопьем прощальную чашу, не желает ли кто-либо из вас что-нибудь сказать?

— Я хочу кое-что сказать! — громко заявил Зибальбай, все еще остававшийся в тени.

При звуке этого голоса, хорошо знакомого, Тикаль вскочил в страхе, но, быстро овладев собой, сказал:

— Подойди ближе, кто бы ты ни был, и говори, чтобы тебя могли видеть!

Движением руки пригласив нас следовать за собой, Зибальбай, по-прежнему закрывая лицо краем плаща, прошел сквозь ряды присутствующих, и только подойдя к самому трону, немного повернулся и отбросил плащ. Раздался общий крик изумления, а у Тикаля скипетр выпал из рук и покатился по полу.

— Зибальбай! Зибальбай вернулся домой или это только его дух? И Майя с ним!

— Да, это я вернулся! И не слишком рано, как кажется. Неужели ты, мой племянник, так жаждал власти, что нарушил клятву, данную перед Сердцем? А ты, Маттеи? Или боги смутили твой разум, что ты сообщаешь неправду о моей смерти и дочь твоя всходит поэтому на трон? Не говорите мне ничего! Я слышал все. Тебе, Тикаль, я говорю, что ты клятвопреступник, а ты, Маттеи, лжец и обманщик. Я отомщу вам!.. Стража! Взять этих людей.

Воины, стоявшие близ самого трона, немного замялись, но потом двинулись, чтобы исполнить приказание Зибальбая. В эту минуту молчавшая Нагуа поднялась с места и сказала:

— Как?! Вы смеете поднять руку на своего касика? Или вы не боитесь гнева богов за это святотатство? Жив Зибальбай или нет, но его правлению настал конец, раз совет старейшин возложил корону на голову Тикаля. Его решение не может подлежать отмене.

— Она говорит правду! — подтвердил Тикаль. — Не смейте трогать меня, если еще хотите жить под солнцем!

Все время, как я заметил, он не спускал глаз с Майи, красота которой производила на него огромное впечатление. Зибальбай собирался отвечать, но раньше заговорил Маттеи. Он подошел к старому касику и низко поклонился.

— Не гневайся, мой господин! Ты много странствовал и теперь утомлен. Завтра, перед всем народом, с высоты пирамиды, мы разберем наше дело и каждому будет воздано по его заслугам или по его вине. Тебе надо отдохнуть после долгого пути, а теперь позволь тебя поздравить с благополучным возвращением — и твою дочь также. Скажи только нам, кто эти чужеземцы, пришедшие с тобой!

Оглядываясь по сторонам, как волк в западне, и видя мало сторонников, на которых он мог бы положиться, Зибальбай заговорил:

— Ты прав, Маттеи, я удручен усталостью, годами и коварством людей. Завтра народ решит, кто их касик, я или Тикаль. Завтра же я скажу, кто эти чужеземцы. Теперь же прошу обращаться с ними хорошо, для нашего собственного блага… Нет, я здесь не буду ни есть, ни пить….

Позвав с собой поименно нескольких сановников, он вышел из палаты.

— Кажется, он забыл про меня! — со смехом сказала Майя. — Привет тебе, Тикаль, и тебе, Нагуа, из придворных девушек пересевшая на мое место. Каков бы ни был исход всего дела, желаю вам счастья и взаимной любви.

Тикаль сошел со ступеней трона и, обращаясь к Майе, сказал:

— Клянусь тебе, Майя…

— Не клянись, Тикаль! Дай лучше мне и моим друзьям еды и питья, потому что мы прибыли издалека и нуждаемся в подкреплении наших сил… Какой красивый наряд на новобрачной и какие чудные изумруды! Вероятно они взяты из моих сокровищ. Пусть она примет это как мой свадебный подарок. Посторонись, Тикаль, чтобы я могла видеть знакомые и дорогие мне лица…

Все присутствующие не сводили глаз с сеньора, который всей своей внешностью так резко отличался от туземцев. Не обращали на него внимания только двое: Тикаль, поглощенный лицезрением Майи, и Нагуа, одиноко сидевшая на троне. Наконец и она сошла и подошла к Тикалю.

— Дайте дорогу молодым! — громко сказала Майя. — Иди. Тикаль, уже поздно, и твоя супруга ожидает тебя!

Он что-то пробормотал в ответ и удалился, а Майя продолжала говорить окружавшим ее проводникам:

— Как хороша молодая и как мужествен молодой, но я видывала более счастливых в брачный день. Друзья мои, прощайте! Маттеи, поручаю твоим заботам этих чужеземцев. Приведи их ко мне завтра утром, так как, исполняя желание своего отца, я хочу показать им наш город, прежде чем мы соберемся в верхнем храме.

Через множество переходов Маттеи привел нас в большую комнату, освещенную серебряными светильниками, и очень любезно предложил отведать стоявшие на небольшом столике прохладительные напитки и великолепные плоды. Вдоль стен стояли два ложа с шелковыми покрывалами, а мы были так утомлены, что поторопились проститься и лечь спать. Но заснуть я не мог. Мне было ясно, что Зибальбай здесь лишний и что наутро предстоят большие волнения. Тикаль не сложит с себя захваченную власть. А какая будет наша судьба, я и предположить не мог. Народ опасается чужеземцев и без колебаний принесет нас на жертву. У нас был только один добрый друг — это Майя.

Только к утру я немного забылся и был разбужен сеньором, который весело насвистывал какую-то песенку, с любопытством осматриваясь кругом.

— Мне очень весело, — отвечал он на мой вопрос. — Мы достигли таинственного города, который, кажется, еще лучше, чем мы могли мечтать. Тикаль женат, а Майя свободна. Богатства здесь достаточно для основания трех индейских царств. Зибальбай богат больше, чем нужно, так что положительно не о чем сокрушаться!

— Боюсь, что вы рассуждаете легкомысленно! — ответил я ему. — Борьба между Зибальбаем и Тикалем будет самая упорная. А что касается Майи, то я убежден, что он по-прежнему любит ее. Богатств здесь действительно много, но дадут ли мне часть их для моих целей? Очень в этом сомневаюсь.

— Я не стану расстраивать себя такими маловероятными предположениями — ив особенности относительно будущего этого народа… Но кто-то стучится к нам!

Я открыл дверь, и в комнату вошел слуга с жидким шоколадом в чашках и печеным хлебом. Пока мы еще завтракали, пришел Маттеи. По его усталому лицу видно было, что он не сомкнул глаз всю ночь.

— Хорошо ли отдохнули? — спросил он нас.

— Как нельзя лучше! — ответил я.

— Не могу сказать того же про себя, потому что на мне лежит обязанность наблюдать звезды. В особенности трудно с одной из них, моей собственной, которая несколько потускнела! — прибавил он с улыбкой. — Мне приказано привести вас к государыне Майе, но, быть может, вы скажете нам, к какому племени принадлежите? Мы слышали о белых людях, но мало хорошего, хотя наш первый царь Кукумац был из этого племени. Вы не из его потомков?

— Не знаю, — смеясь ответил сеньор. — Я из далекой страны по ту сторону океана, где все люди такие же, как я!

— Благодарю за ответ, Сын Моря, — сказал Маттеи. — Я спрашивал не из пустого любопытства, а потому, что народ здешний боится иноземцев и требует сведений о вас.

— Наш друг Зибальбай, без сомнения, удовлетворит их! — сказал я ему.

— Вероятно. Теперь следуйте за мной.

Опять мы прошли через несколько переходов и попали в комнату, уставленную цветами. В ней стояли и сидели несколько девушек. При появлении Маттеи все они поклонились ему.

— Доложите вашей госпоже, что ее гости ожидают здесь… Сам я удалюсь. Мы встретимся с вами у пирамиды, где вы увидите неизвестное и мне зрелище. Но что бы ни случилось, знайте, что я окажу вам покровительство, если смогу!

На пороге стояла Майя, которая выглядела, если только это было возможно, еще более прекрасной, чем вчера. Она ласково поклонилась и сказала.

— Отец мой разрешил мне немного показать вам наш город, видеть который вы так стремились. Нам не нужны носилки, так как пока мы ограничимся здешним дворцом и храмом. Эти госпожи пойдут с нами. Стража тоже.

Мы пошли с Майей вперед, а свита и стража почтительно следовали на некотором расстоянии. Проходя площадь, которая вчера была так многолюдна, а теперь совершенно пуста, мы заметили везде символические изображения сердца и ползущих змей. Скрая площади мы могли обозреть всю пирамиду. По словам сеньора, в египетской стране есть одна более высокая, но только одна. Но зато, по его словам, она гораздо тоньше сработана. С задней стороны пирамиды снизу доверху шла наружная каменная лестница.

— Это величественное сооружение, — пояснила Майя, — строили, по преданию, двадцать пять тысяч человек, шлифовавших камни, и шесть тысяч, которые клали стены.

— Откуда брали материал? — спросил сеньор.

— Часть взяли у основания самой пирамиды, но больше всего привезли с материка. Плиты доставляли на больших лодках.

— Пирамида внутри пустая?

— Да. В ней много помещений — по большей части склады и казнохранилища. В самом низу склеп, в котором хоронят касиков. Здесь же находится и священный храм Сердца. Вы тоже принадлежите к Братству, и может быть, удостоитесь его видеть. Поднимемся наверх? — предложила Майя.

Всего я насчитал триста ступеней, разделенных несколькими площадками для отдыха. На самой вершине была площадка, окаймленная невысокой стеной. Здесь помещался небольшой мраморный навес, под которым под наблюдением поочередно дежурящих жрецов день и ночь горел священный огонь.

— Смотрите! — сказала Майя.

Я никогда не забуду этого зрелища. Город был у наших ног. Он лежал ниже уровня озерных вод, точно в кратере гигантского вулкана. Остров имел около десяти миль в длину и шести в ширину. Весь в зелени и садах, он производил впечатление изумрудного листа на поверхности озера. До материка было очень далеко, и только с севера можно было видеть невооруженным глазом узкую полосу земли, откуда мы плыли ночью. Растительность была роскошная, так как ежегодно разлив вод покрывал землю плодоносным илом. Город со всех сторон был окружен реками, наполненными водой из озера, а по эту сторону вала высилась сплошная высокая каменная стена в пятьдесят футов высотой. Внутри стены пространство было заполнено дворцами и храмами, чаще даже развалинами, так как по малочисленности населения не было возможно содержать все в порядке. Улицы поросли травой — очевидно, движение было очень маленькое. Теперь мы видели только изредка проходивших внизу девушек с плетеными корзинами, спешащих получить с городских общественных складов причитающуюся каждой семье долю припасов: муки, зерна, рыбы и плодов. Иногда проходили группы людей, идя на работы в окрестных садах, но они шли медленно, часто останавливаясь. Время, очевидно, не имело здесь никакой цены.

Глава 16

НА ПИРАМИДЕ
— Не низко ли лежит город? — спросил я Майю. — Мне кажется, что многие здания построены на уровне озера. — Пожалуй! А в те месяцы, которые теперь наступят, вода в озере прибывает, и большая часть острова затопляется, так что вода поднимается высоко, до стен.

— Как же предупредить наводнение? Ведь вода может затопить здесь все!

— Да, это так! Но для того и существует каменная плотина с разводными шлюзами. Если их открыть во время подъема озера, то вода здесь все затопит и все до одного погибнут. Если кому-то надо попасть в город или выехать из него, то это делается при помощи лестниц через плотину или, вернее, створы шлюзов. Там день и ночь стоят сторожа. Кроме того, не многие знают тайный способ, как открыть запоры на шлюзах.

— Мне кажется непонятным, как можно было строить город на месте, которому несколько месяцев в году угрожают наводнения. Я ни одной ночи не засну, зная, что моя жизнь зависит от одной плотины.

— А между тем все люди здесь спокойно спят уже целые века. По преданию, наши предки избрали это место, повинуясь воле богов, предпочитая в случае, если бы их одолевали пришельцы, скорее погибнуть в пучине вод, чем покориться подобно их единоплеменникам на материке. Поэтому и главный жертвенник поставлен глубоко внизу пирамиды-, чтобы хлынувшие воды могли быстро залить храм и спрятанные в нем сокровища и скрыть их навсегда от взоров всех людей… Теперь вы достаточно полюбовались этим видом, перейдем к осмотру наших общественных мастерских и заведений.

На обратном пути нам встретились несколько людей, в том числе Тикаль. Он поклонился Майе, говоря:

— Я пришел сюда, так как узнал, что найду тебя здесь. Мне нужно сказать тебе несколько слов наедине.

— Это исключено, — ответила Майя, — чтобы не делали потом ложных выводов. Если у тебя есть что сказать, говори при всех.

— Иначе я не могу! Мне нужно сохранить это в тайне. Умоляю, исполни мою просьбу, для пользы твоего отца и твоей собственной.

— Без свидетелей я не согласна.

— Тогда прощай!

— Погоди… Если ты не хочешь говорить при людях из нашего народа, то согласись говорить при этом чужестранце Игнасио. Он нашего племени, понимает наш язык, член нашего общества.

— Член нашего общества? Как может иноземец быть членом Братства? Докажи.

Отведя меня в сторону, он предложил несколько вопросов, на которые я дал установленные ответы.

— Согласен? — спросила его Майя.

— Хорошо! Только отойдем в сторону. Мне нелегко говорить о своем деле… Несколько лет мы были обручены — и наша свадьба была отложена до твоего возвращения…

— Но случилось иначе, и теперь мне кажется лишним говорить о нашем сватовстве.

— Не совсем. Прежде всего мне нужно получить твое прощение. Ты знаешь, как я тебя любил, ни одна другая женщина никогда не была ближе моему сердцу.

— Странно звучат эти слова в устах новобрачного! — сказала Майя со смехом.

— Может быть! Но я не люблю Нагуа, хотя она очень любит меня. Вчера при одном виде тебя у меня в душе все перевернулось.

— Зачем же ты женился на ней?

— Тебя я считал умершей, твоего отца тоже, как и все до единого человека здесь. Разве я не должен был поторопиться занять место, причитающееся мне по праву, когда многие составляли заговор против меня? Мне очень помогал своим влиянием Маттеи, и естественно мне было жениться на дочери высшего сановника.

— И прекрасно, и всему конец! Ты просишь моего прощения, и я говорю, что не буду ревновать и завидовать.

— Нет, не конец! Я пришел просить тебя, чтобы ты возобновила свое обещание быть моей женой.

— Нарушив данную клятву, ты меня еще и оскорбляешь? Ты хочешь сделать меня наложницей после Нагуа?

— Нет, я говорю, что, когда Нагуа будет устранена, ты займешь ее место — и твое собственное по праву.

— Но ведь Государыня Сердца не может быть разведена!

— Если она перестанет ей быть, то развод возможен, как и для всякой другой женщины.

— Путь смерти? Нет, я его не хочу. Совесть имеет закон, если его нет у любви. Иди к своей жене и постарайся, чтобы она никогда не узнала о твоих словах.

— Это твое последнее слово, Майя?

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что многое зависит от тебя. Вскоре соберутся граждане и сановники, чтобы решить, кто должен править, твой отец или я. Обещай быть моей женой, и я поступлюсь в пользу твоего отца. Он будет касиком до конца своих дней. Откажись — и я буду мстить тебе, твоему отцу и твоим друзьям.

— Будет, чему суждено. Твои угрозы меня не пугают. Можешь составлять заговор против облагодетельствовавшего тебя старика, но я говорю тебе: никогда я не буду твоей женой!

— Может быть, ты еще возьмешь свои слова обратно, — произнес он спокойно и с поклоном ушел.

— У вас опасный враг, — сказал я Майе.

— Я его не боюсь.

— По-моему, он крайне опасен. Народ очень неспокоен, и я не удивлюсь, если мы не увидим завтрашнего дня.

Мы подошли к сеньору.

— Помогите мне сойти вниз, я очень устала. Дайте вашу руку… Мы долго вас задержали? Я сделала для вас полезного больше, чем сделала бы для себя!

— Что это значит?

— Узнаете это в свое время… Но дорого дала бы я, чтобы наша нога не ступала в этот город.

Два часа спустя, уже в свите Зибальбая и Майи, мы снова очутились наверху пирамиды. Теперь на ней были тысячи людей, все взрослое население города. Около жертвенника, по правую сторону, стояли Тикаль и Нагуа и двое или трое знатных туземцев, хорошо вооруженных, с отрядом воинов позади каждого из них. По ту сторону алтаря сидели лишь немногие знатные лица. Туда же прошел и Зибальбай со своей дочерью. На пути им все низко кланялись, не исключая и Тикаля.

Вслед за ним появились два жреца, возложившие на алтарь цветы и вознесшие короткую молитву к Сердцу Небесному о милостивом принятии их жертвоприношения. Затем заговорил Зибальбай. Я заметил тревогу на его лице, руки его дрожали, лицо было бледно, но гневно.

— Старейшины и граждане Города Сердца, вы помните, что ровно год тому назад я, касик и верховный жрец этой страны, оставил город для великой миссии, которая заключалась в том, чтобы найти недостающую часть священного символа, лежащего в священном храме, ту часть, которая носит название «День» и которая считалась навсегда утраченной. Наш народ пережил много бедствий, его окончательное исчезновение близко, он вымрет и будет забыт. Вы знаете также пророчество: когда День и Ночь соединятся вместе на главном алтаре, то наш народ возродится и будет опять велик. Вы знаете, что голос повелел мне идти к морю искать «День» и присоединить к «Ночи». Получив согласие совета старейшин, я отправился один, в сопровождении дочери, много вытерпел и теперь вернулся с полным успехом, так как недостающая часть хранится на груди вот этого пришельца Игнасио.

В толпе пробежал шепот изумления. Зибальбай продолжал.

— Обо всем этом я подробно расскажу всем высшим посвященным в священном храме в день поднятия вод, в один из тех восьми дней в году, когда должен заседать совет. Теперь я хочу говорить о других делах. Вы выбрали временным правителем единоплеменника Тикаля с тем, что, если я не вернусь через два года, он будет вашим касиком. Я вернулся через год и вот что обнаружил: Тикаль, жених моей дочери, женился на другой девушке. Он сам говорил об этом вчера. Вчера же многие меня встретили недружелюбно, хотя я не нарушал никаких клятв, а только служил своему народу. Мне сказали некоторые, что я низложен и что касик теперь Тикаль. Скажите же мне теперь вы все: я, ваш касик, разве я низложен?

В толпе послышался возглас «нет, нет», но слабый. Большинство молчало и глядело на Тикаля. Тогда заговорил Маттеи.

— Как один из тех, которые имеют отношение к избранию Тикаля, я, прежде чем отвечать, спрошу тебя, Зибальбай, зачем ты привел с собой двух чужеземцев, Игнасио и Сына Моря, так как закон наш говорит, что тот, кто приведет сюда чужеземца, должен вместе с ним быть предан смерти?

Зибальбай молчал. По странной случайности он забыл о существовании этого закона, но, собравшись с мыслями, спокойно сказал:

— Твоими устами спрашивает коварство и ложь, как она уже заставила тебя дать неправильный ответ звезд о моей мнимой смерти. Я упустил этот закон из внимания, потому что Игнасио не простой чужеземец, он по ту сторону гор Держатель Сердца, а Сын Моря ему брат и посвящен в высшую степень нашего Братства. Они оба спасли меня и мою дочь от смерти и теперь оба последовали за мной, чтобы исполнить великое пророчество. Мы условились с Игнасио, который желает освободить наших братьев от ига белых, что он придет со мной сюда, когда исполнится пророчество и мы все тому будем свидетельствовать, я дам ему все средства, необходимые для его цели, а он приведет нам сюда — в чем мы нуждаемся, чтобы не вымереть окончательно — жен и мужей, чтобы обновить нашу застывшую кровь. Сегодня ночью мы проверим пророчество на священном алтаре, узнаем волю нашего божества и согласно ей решим участь этих двух чужеземцев. Перед вами открывается великое будущее, поэтому не давайте духу возмущения проникать в ваши сердца. Последуйте за мной, оставайтесь верными мне, — и ваша слава скоро засияет, как сияет солнце перед маленькой звездой! Я сказал, вам выбирать.

Общее молчание взволнованного собрания было ответом на горячую речь Зибальбая. Это молчание нарушил Тикаль, громким голосом обратившийся к присутствующим:

— Правы были те, которые говорили, что старик сумасшедший! Поймите, что он предлагает вам: вернуть ему, нарушившему закон, власть для того, чтобы отдать накопленные веками сокровища приведенным им двум ворам, чтобы после того мы открыли двери пришельцам, вдали от которых мы так счастливо жили столько времени. Дети Сердца, хотите ли вы этого?

Все стоявшие на стороне Тикаля громко кричали:

— Никогда, никогда!

Этот крик был подхвачен простым людом, хотя он, как я думаю, не вполне понимал, как обстоит дело.

— Кого же вы выбираете: меня, законно поставленного, или Зибальбая, нарушившего закон и потерявшего рассудок?

— Тебя, Тикаль, тебя! — кричала толпа.

— Благодарю вас, сановники и граждане. А как же поступить со старым безумцем и с теми, которым он выдал нашу тайну?

— Убить их! — ответили многочисленные голоса.

— Взять этих людей!

Они бросились к нам, и сеньор уже готовился обнажить свой нож, но я удержал его руку:

— Бога ради, остановитесь! Если вы тронете хоть одного из них, они немедленно убьют всех нас.

— Они это сделают в любом случае, — ответил сеньор, — впрочем, как хотите.

Пришедшие с Зибальбаем его сторонники расступились, и мы вчетвером остались одни.

— Трусы! — воскликнул Зибальбай и, выхватив нож, уложил на месте того, кто шел впереди (как я узнал потом, важного сановника, начальника стражи).

Но вслед за тем его схватили и обезоружили, схватили также сеньора и меня и потащили к алтарю. На свободе оставалась только одна Майя. Почему-то никто даже не дотронулся до нее.

— Что сделать с этими людьми? — вторично спросил Тикаль.

— Убить их! — еще громче отвечал народ.

Над нашими головами замелькали ножи, когда раздался голос Майи:

— Постойте! Не оскверняйте алтаря кровью невинных людей… Или вы забыли закон, что никто не может быть предан смерти без суда в совете и перед лицом касика? А этих людей судили? Они могли оправдаться?.. Если мой отец низложен, то не Тикаль, а я — его наследница, я — ваш касик.

— Майя, ты верно говоришь в отношении твоего отца! — ответил Тикаль. — Но эти двое — чужестранцы, к ним наш закон не относится, и народ вправе их сейчас же казнить.

— Говорю тебе, что они неповинны, что если есть тут виновные, то это скорее мой отец и я. Не начинай своего правления убийством. Мы обещали им обоим безопасность, а если они будут осуждены на смерть, то и я умру с ними.

В ее руках блеснул кинжал; в толпе раздались некоторые одобрительные возгласы:

— Верно верно! После Зибальбая ты — наша повелительница.

В воздухе надо мной продолжали висеть несколько поднятых ножей. Я считал свою жизнь конченной, но суждено было иначе. До моего слуха, всегда очень тонкого, долетели несколько слов, которыми обменялись между собой Тикаль и Нагуа. Я мог слышать, так как был ближе других к ним.

— Она исполнит свою угрозу, — говорила Нагуа, — и это будет твоей гибелью. Ее отца ненавидят, а ее все боготворят!

— Зачем ей жертвовать жизнью за благо чужеземца? — с недоумением спросил Тикаль.

— Кто знает! Он — ее друг, а женщина иногда способна отдать жизнь за друга! — с улыбкой ответила Нагуа, — Делай как знаешь, но я думаю, что если Майя умрет, то и нам не видать завтрашнего дня.

Я очень испугался за судьбу сеньора, когда заметил полный ненависти взгляд, которым посмотрел на него Тикаль. Обращаясь к Майе, он сказал:

— Ты взываешь к законам страны для своего отца, себя и этих пришельцев?.. Завтра мы пригласим судей и здесь, в присутствии народа, произведем суд.

— Нет, Тикаль, так нельзя! — возразила Майя/ — Для нас четверых, высших братьев, есть только один суд — это совет Сердца, заседающий в святилище, который должен состояться на восьмой день после поднятия вод… Не так ли, братья мои?

— Если они также члены Братства, то это так! — послышались голоса.

— Пусть будет так! — решил Тикаль. — А до тех пор я должен взять вас под стражу.

Майя поклонилась ему, а потом народу, говоря:

— Прощайте. Если вы не увидите нас больше, то знайте, что я и отец преданы смерти Тикалем, который захватил наше место. Поручаю вам отомстить за нас!

Глава 17

ПРОКЛЯТИЕ ЗИБАЛЬБАЯ
Мне помогли подняться с земли.

— Смерть была близка! — заметил сеньор не то с улыбкой, не то с сожалением.

— Она и остается близко! — ответил я ему. — Но мы выиграли пока несколько дней.

Благодаря Майе!

Нас отвели в небольшую комнату на вершине пирамиды, предназначенную для стражи, и закрыли за нами тяжелую дверь. Зибальбай молча опустился на скамейку, пристально глядя в стену. Можно было думать, что он способен видеть сквозь препятствие. До нас доносился шепот спускавшихся по лестнице людей.

— Вы спасли на время нашу жизнь, — обратился сеньор к молодой девушке, — но что делать теперь?

— Не знаю! В пирамиде есть комната, где нас будут держать до дня суда… Я так думаю, потому что они не решатся оставить нас на свободе, опасаясь волнений.

Не успела она закончить этих слов, как открылась дверь и вошел Тикаль в сопровождении Маттеи и еще нескольких знатных людей.

— Что вам угодно? — спросил их Зибальбай.

— Чтобы вы последовали за мной, — ответил Тикаль. — А у тебя, Майя, прошу прощения, что подвергаю заключению тебя и твоего отца, но у меня нет иного средства спасти вас от народной мести.

— Нам не мести народа надо страшиться, а твоей ненависти!

— В твоей власти ее уничтожить!

— В моей власти, быть может, но не в моем желании!

Через прилегающее небольшое помещение, в котором жили очередные дежурные жрецы, и сквозь искусно сделанную в задней стене раздвижную дверь нас привели к крутой лестнице, ведущей вниз. Через двадцать ступеней оказалась еще дверь, потом узкий проход, затем опять дверь и внутренняя лестница. После нескольких таких переходов мы остановились перед широкими дверьми, за которыми была расположена очень большая комната со многими дверьми по бокам; некоторые были открыты и вели в другие, небольшие комнаты, некоторые были закрыты. Большая комната, как я узнал позднее, некогда служила для собраний жрецов, но теперь их было уже так мало, что они в ней совершенно не нуждались и комната служила темницей для знатных преступников. Освещена она была несколькими серебряными светильниками. В разных местах стояли столы и скамейки. Маттеи указал нам еще на несколько меньших комнат, которые должны были служить нам спальнями. Он же обещал присылать нам пищу.

После этого нас оставили одних.

— Теперь его час, — сурово произнес Зибальбай, — но пусть Тикаль молит богов, чтобы мой час никогда не наступал!

Он отошел в сторону и опустился на одно из приготовленных лож, Майя направилась к нему, желая услужить и помочь, но он отогнал ее прочь, и она снова вернулась к нам.

— Грустное место, — заметил сеньор шепотом, так как вследствие эха громкий говор звенел по всей комнате. — Но как оно ни мрачно, все же пока безопаснее, чем был освещенный солнцем верх пирамиды с ножами у горла.

— Здесь в полной безопасности сохранятся наши кости до окончания мира! — с горькой усмешкой проговорила Майя. — Здесь смерть сторожит людей, и отсюда нет спасения. Не была ли я права, предостерегая вас от нашего города и его обитателей? Я предупреждала вас обоих, а теперь вы своей жизнью заплатите за свое безумие.

— Чему быть, тому не миновать! — сказал сеньор. — Я надеюсь, что худшее прошло и что нас не убьют. На нас накинулись из-за резкости вашего отца, но теперь несчастье укротит его.

— Никогда! Ведь они правы: он безумец, как и вы, Игнасио… Лучше осмотрим нашу темницу, я ее еще никогда не видела.

Она взяла один из светильников и стала обходить комнату. Напротив тех дверей, через которые мы вошли, были совершенно такие же. Сквозь щели до нас дошел свежий воздух, по-видимому извне.

— Куда они ведут? — спросил я.

— Не знаю. Быть может, в святилище, через потайной ход. Вся пирамида полна комнат, служивших складами оружия и припасов; здесь же хоронили жрецов….

Шаг за шагом мы обходили комнату, стараясь попасть во все встречные двери. Одна из них не была закрыта на замок, и мы вошли. На длинных полках мы нашли множество свернутых в трубки рукописей, под толстым слоем пыли. Открыв наудачу одну из них, Майя показала нам оригинальный способ художественного письма.

— Этой рукописи много веков! — сказала Майя. — Чтобы не скучать, мы будем изучать историю…

И она с пренебрежением бросила на пол бесценную рукопись.

Соседняя дверь, деревянная, была закрыта, но сильный удар ногой вышиб замок, и мы вошли в новую небольшую комнату, где лежали перевязанные желтыми и красными лентами металлические бруски.

— Медь и свинец! — сказал сеньор, глядя на них.

— Нет! — возразила Майя. — Золото и серебро, за которыми вы так гонитесь по ту сторону гор… Смотрите, что написано на стене: «Получено с южных рудников, отложено отдельно для храма Сердца и для храмов Востока и Запада».

Я не верил своим глазам. В одной кладовой, притом всеми забытой, золота было больше чем достаточно, чтобы привести в исполнение мои самые смелые планы.

— Быть может, вы это все получите, Игнасио, но я боюсь, что здесь вы найдете себе только могилу, как и я, и сеньор!

Продолжая осмотр, мы наткнулись на кладовую с разными сосудами, употреблявшимися при богослужении, очень тонкой и чеканной работы, золотыми и серебряными. Сеньор случайно толкнул ногой какой-то большой ящик, который оказался незапертым. В нем мы увидели священные одежды жрецов, тканные золотом, и пояс с крупнейшими изумрудами. Майя взяла пояс и передала мне со словами:

— Это очень пойдет вам, наденьте пояс, ведь он вам нравится!

Я взял пояс и надел, но не поверх одежды, а под нее. Впоследствии я этими изумрудами заплатил за асиенду и окружающие ее земли. Вот происхождение того изумруда, который теперь принадлежит вам, сеньор Джонс.

Шум шагов заставил нас прекратить поиски. В комнату вошли люди, принесшие несколько блюд с кушаньями. Они дожидались, пока мы не насытились, потом собрали остатки еды и посуду, наполнили светильники маслом и ушли, за все время не проронив ни одного слова, ни доброго, ни худого.

Посидев еще некоторое время, мы разошлись по своим отдельным комнатам и кончили тем, что заснули. Потом встали, разговаривали, ели, когда нам приносили еду, ложились спать и опять вставали, совершенно потеряв счет часам и дням, так как к нам не проникал ни один луч дневного света.

Судя по числу приходов тюремщиков с едой, должен был, по моему расчету, идти третий день, когда к нам опять пришел Тикаль, в сопровождении всего четырех стражников.

— Их немного, но достаточно, чтобы нас прирезать! Нам нечем защищаться! — сказал сеньор.

У нас действительно было отобрано все оружие.

— Не бойтесь, друг, — успокоила его Майя, — они не сделают этого так открыто.

— Что тебе нужно, предатель? — грозно спросил Зибальбай. — Если ты пришел убить меня, то действуй скорее, потому что я должен предстать пред лицами богов, которых я молю о мщении за меня!

— Я не убийца! Если ты умрешь, то только согласно закону, который ты нарушил… Мне хочется переговорить с тобой наедине.

— Говори при них или сохрани свои слова несказанными! Тикалю пришлось уступить. Он велел страже отойти в сторону и тихо заговорил.

— Слушай, Зибальбай! Позавчера утром я видел твою дочь на вершине пирамиды и говорил ей, что люблю ее по-прежнему и что взял себе другую жену только поверив словам Маттеи. Я сказал ей, что если она согласится быть моей женой, то я отпущу Нагуа, а тебе уступлю место касика на всю твою жизнь. Я сказал ей также, что если она откажется, то я буду врагом тебе, ей и ее друзьям. Она ответила с презрением. Что случилось затем, ты сам знаешь.

Зибальбай повернулся к Майе.

— Этот человек говорит правду?

Она собиралась отвечать, не знаю что, но Тикаль продолжал:

— К чему ее ответ? Этот чужеземец (тут он указал на меня) слышал мои слова. Теперь я вновь повторю свое предложение, на тех же условиях. Все это я готов сделать из любви к ней, потому что она свет моих очей, дыхание моей груди, и без нее нет мне никакой радости в жизни.

Зибальбай сложил руки и громко воскликнул:

— Благодарю вас, о боги, что услышали мои молитвы и указали путь к устранению междоусобицы! Возьми Майю, Тикаль, если ты хочешь. С Маттеи придется бороться, но вместе мы его легко одолеем! Радуйся, Игнасио, ты совершишь свое великое дело!

Я не радовался, потому что знал, что моя мечта будет принесена в жертву прихоти женщины. Поэтому я сказал Зибальбаю:

— Погоди. Майя еще ничего не сказала.

— Что же ей говорить?

— То же, что я позавчера сказала Тикалю, — медленно заявила девушка, — что мне нет до него дела.

— Нет дела! Нет дела! Ты забыла, дочь, что он — твой жених?

— Отец, я не выйду замуж за человека, который изменил клятве и не мог подождать всего один год.

— Будь благоразумна! Тикаль ошибся и теперь хочет все исправить. Я ему прощаю, ты тоже должна простить… Не думай больше, Тикаль, о сумасбродстве девчонки, а вели принести пергамент и чернил, чтобы написать договор. Я стар, и у меня мало времени; не пройдет, пожалуй, и года, как ты получишь по праву то, чего теперь добиваешься силой.

— Я принес с собой договор, но Майя согласна?

— Да, да, она согласна!

— Я не согласна, отец! Я обращусь к народу за защитой, я лучше наложу на себя руки.

— Тикаль, оставь нас на некоторое время. Она с ума сошла. Вернись через несколько часов, она будет тогда иного мнения.

Когда мы опять остались одни, он обратился к дочери:

— Твои уста произнесли ложь, когда ты говорила, что не хочешь идти за Тикаля, потому что он не сдержал данного тебе слова. Твой отказ имеет другую причину. Здесь замешан этот белый человек, которого в его собственной стране зовут Джеймсом Стриклендом. Ты так долго смотрела на него, что уже не можешь выкинуть его образ из своей груди. Правду ли я говорю?

— Правду, отец. Тебе я не буду лгать!

— Я очень огорчен за тебя и за этого белого человека, если только он не видел в тебе временной забавы, но ты должна подчиниться требованию общего блага. Твои желания ничто в сравнении с исполнением пророчества о спасении и восстановлении могущества нашего народа. Неужели все мои планы должны рушиться из-за упорства сумасбродной девушки?

— Мой долг себе самой и тому, кого я люблю, выше моих обязанностей по отношению к тебе и выше твоих мечтаний о народном счастье. Проси все что хочешь, даже жизнь мою, и я повинуюсь, но только не это.

— Чем я могу убедить эту упрямую девчонку?.. Хоть вы скажите ей, белый человек, что отказываетесь от нее. Я надеюсь, что ваше сердце мужественно и что вы поймете, о каких важных вопросах идет речь?

— Зибальбай, мне предстоит огорчить вас, но судьба моя связана с судьбой Майи и я не могу убедить ее выходить замуж за ненавистного ей человека.

— Слушай теперь ты, друг Игнасио. Ведь ты не влюблен подобно твоему белому брату. Научи их, что надо приносить в жертву собственные прихоти, когда затронуто столь важное дело. Ведь ты сам заинтересован в успехе… Я тебе отдам все сокровища, которые находятся здесь, и мечта твоей жизни, из-за которой ты столько перенес, будет исполнена. Скажи мне те слова, которые нужно произнести, чтобы склонить мою дочь или ее обожателя на нашу сторону… Иначе через несколько дней нам всем предстоит вместо торжества позорная смерть от руки Тикаля и его сторонников.

Сердце мое замерло. Он говорил правду. Если Майя примет предложение Тикаля, то мой народ будет спасен от тяжелого ига иноплеменников. Но что я мог поделать с ней? Что может поколебать любящее женское сердце?

Но в отношении моего друга дело обстояло иначе. Я ему собирался сказать, что от одного его слова зависит не только моя жизнь, но и жизнь целого народа, что нельзя ему, белому, ожидать счастья от любви цветной девушки и что лучше ему с ней расстаться для их же обоюдной пользы.

Майя точно читала мои мысли и сказала:

— Игнасио, помни свою клятву!

Тут я вспомнил свои слова, сказанные в пустыне, и ответил Зибальбаю:

— Я не могу помочь твоему желанию, потому что обещал не становиться между твоей дочерью и моим другом. Сегодня, во второй раз в моей жизни, женщина разрушает все мои надежды, столь близкие к осуществлению, но я ничего не могу изменить.

Зибальбай мне ничего не сказал, но обратился к сеньору:

— Белый человек, вы слышали слова своего друга, они должны сильнее всяких просьб проникнуть в вашу душу. Но если вы будете упорствовать, я скажу все Тикалю и отдам вас в его распоряжение. А он мстителен и не постесняется принять все меры, чтобы вас убрать. Вас ожидает смерть. В последний раз спрашиваю вас, что вы выбираете: жизнь или смерть?

— Смерть лучше! — твердо ответил сеньор Джеймс. — Мне очень жаль вас, Зибальбай, и еще больше вас, друг мой Игнасио. Но, видно, такова судьба! Если Игнасио не может забыть своей клятвы, то как я могу нарушить свое обещание, которое дал Майе? Трусость нигде не уместна — и здесь также. Если только Майя не откажется от меня, то я буду ей верен до самой смерти.

— Я буду твоей в жизни и после смерти! Делай, отец, что хочешь, пусть даже умертвят его, но я не отдамся Тикалю живой и в долине смерти найду избранного супруга.

Зибальбай вскочил с места и, сверкая глазами, громко произнес:

— При последнем твоем издыхании я буду призывать на тебя и твоих детей проклятие богов. Пусть сердце твое разрывается на части от горя, имя твое пусть будет словом позора, пусть слова в твоих устах будут пеплом!.. Мне кажется, что я предвижу будущее! Ты достигнешь своей цели, ты с помощью обмана станешь его женой, он будет некоторое время близок тебе, но ты должна будешь заплатить за это дорогой ценой, — которую с тебя спросят и которую ты дашь, — ценой гибели всего твоего народа!

— Отец, пощади! Возьми назад твои слова!

— У меня столько же жалости к тебе, сколько у тебя — к моим сединам и моим печалям. Ты не щадишь меня, а я должен дать тебе пощаду? Пусть мое проклятие разобьет твое сердце и сердце того, кто отнял тебя у меня!

И он тяжело свалился на пол.

Глава 18

ЗАГОВОР
Майя была в отчаянии, а мы все были так беспомощны, и нечем было пустить старику кровь. Зибальбай продолжал лежать неподвижно. Вошел Тикаль и с недоумением смотрел на нас. — Разве старик спит? — спросил он.

— Да, спит, и думаю, никогда уже не проснется, — ответил я. — Нет ли у вас тут врачей?

— Есть, я их сейчас пошлю. Лучший среди них Маттеи, он придет.

— Вот и исполнились слова Зибальбая, — заговорил сеньор, — что скоро будет вашим по праву то, что вы взяли силой!

— Нет! По праву власть принадлежит Майе, но она моя по насилию, если только…

Обращаясь к Майе, он добавил:

— Тебе разве нечего мне сказать?

— Оставь меня! Видишь, отец мой, быть может, мертв! Сеньор что-то хотел сказать, но я поспешил его остановить и возобновить просьбу о врачах.

Через несколько минут к нам вошел Маттеи, слуга нес за ним ящик с лекарствами и инструментами. Он осмотрел Зибальбая и насильно влил ему в горло какую-то жидкость.

— Дело его плохо. Мне кажется, что он не встанет… Как это все произошло? — спросил он у нас.

— Отец мой умер, проклиная меня, — ответила Майя.

— Почему он тебя проклял?

— Отошли своего слугу, и я все скажу тебе. Когда это было исполнено, она продолжала:

— Вот почему: пока мы странствовали в пустыне, Тикаль, мой жених, взял себе другую жену, Нагуа. Но если он дал твоей дочери власть и почет, то не дал ей любви. Теперь, после нашего возвращения, он предложил моему отцу признать его опять касиком с тем, чтобы я согласилась быть его женой!

— Но ведь жена касика не может быть разведена или удалена от трона и ложа Повелителя Сердца! — воскликнул Маттеи.

— Тикаль собирался убить ее и тебя, чтобы я могла занять ее место. Глаза Маттеи сверкнули, как молнии.

— Продолжай, Майя, продолжай! Я покажу ему!

— Отец мой согласился, но я отказалась, потому что мне нет до него никакого дела. Вот почему отец проклял меня!

— Но если ты не хочешь выйти замуж за Тикаля, то, верно, желаешь быть женой другого человека?

— Да, — ответила она, опуская глаза, — я люблю этого белолицего, которого вы называете Сыном Моря, и хочу быть его женой… Но Тикаль очень силен, и возможно, что для спасения жизни моего возлюбленного и его друга мне придется броситься в объятия Тикаля. Он ждет моего ответа. Теперь ты сам знаешь, в каком мы положении. Одна, в темнице, я не могу бороться с Тикалем… Скажи, настолько ли я еще любима в народе, чтобы он смог низложить Тикаля в мою пользу?

— Не знаю! Но ты не захочешь, чтобы я сам помогал тому, что повлечет за собой мою гибель и позор дочери. Я буду откровенен с тобой. Я подал голос за избрание Тикаля с тем, чтобы он женился на моей дочери. Таким образом я сделался первым после него… Теперь скажи мне, что тебя больше прельщает: быть касиком этой страны или стать женой человека, которого любишь?

— Я желаю быть женой своего белого друга и потом навсегда оставить эту страну, чтобы поселиться среди живых людей. Желаю, чтобы Игнасио дали столько золота, сколько нужно для его целей, а затем пусть Тикаль и Нагуа правят страной до конца света.

— Ты просишь немного, и я постараюсь тебе помочь. Я ухожу, но если Тикаль придет опять, ничего ему не говорите. Ваша жизнь зависит от этого.

В следующие два дня приходили еще другие врачи, но сознание не возвращалось к Зибальбаю, царило уныние. Наконец Майя сказала:

— В несчастный день мы встретились тогда на Юкатане!.. Здесь ожидает нас всех только горе. Поэтому не лучше ли мне согласиться на условия Тикаля? Я потребую, чтобы я сама проводила вас по ту сторону гор, одаренными всем, чего только пожелаете, и богатствами до конца жизни. За меня нет надобности беспокоиться. Я отдамся не Тикалю, а смерти и умру за вас, но неопозоренной.

— Не говорите так, Майя! Я виноват в том, что мы пришли сюда. Меня увлекло любопытство, кроме того, если бы мы вернулись, мне пришлось бы покинуть Игнасио… Не теряйте мужества, я уверен, что мы еще счастливо выберемся из этой темницы.

Я слушал их беседу и сам предавался довольно грустным размышлениям. В дверях нашей комнаты показался Маттеи. Его первый вопрос был о Зибальбае.

— Он жив еще, но больше ничего нельзя сказать, — ответил я.

— Он недолго проживет, — сказал Маттеи, внимательно осмотрев больного. — Оно и к лучшему: смерть ему вернейший друг… В народе многие обвиняют Тикаля в убийстве дяди и требуют провозглашения Майи касиком. Он собрал там тайный совет, на котором почти всеми было решено для подавления смуты предать смерти и тебя, Майя, и, конечно, обоих иноземцев. Тикаль утвердил этот приговор, но, прежде чем исполнитель успел уйти с заседания, отменил решение, говоря, что не может принять участие в смерти невинной девушки… Впервые я видел, что сердце одолело у него разум. Вы спаслись, но лишь на время. Смерть ожидает вас с часу на час.

— Есть ли у вас какой-либо план для нашего спасения? — спросил я.

— Зачем? Я первый выгадаю от вашей смерти.

— В таком случае, ты первый и умрешь! — воскликнул сеньор, быстро становясь между Маттеи и входной дверью и подходя к нему с сжатыми кулаками.

Старик только усмехнулся.

— Если я не вернусь в совет, то они придут сюда и тогда…

— Найдут твою дохлую шкуру! — добавил сеньор.

— Может быть! Но от этого всего будет в выгоде моя дочь, которую я люблю больше жизни. Впрочем, я ведь не говорил, что у меня нет плана для вашего спасения, я только спросил, какая мне в нем надобность.

— Говорите скорее!

— Я не знаю, насколько он будет приятен Майе, но другого нет, и надо выбирать между ним и смертью. Ваша жизнь в моих руках, и если бы она была нужна для счастья моей дочери, то я бы не задумался ее взять.

— Если мы не примем твоего плана, то я сверну тебе шею! — с угрозой произнес сеньор, но старик, казалось, не обращал на него никакого внимания и спокойно продолжал:

— Тикалю удалось прекратить волнение обещанием, что совет старейшин разберет это дело в день подъема вод, сначала в святилище, а потом на глазах у всего народа. Слова Зибальбая крепко запали в память, и народ жаждет знать, что случится, если пророчество исполнится. Народ, многие сановники и даже некоторые старейшины думают, что безумие Зибальбая ниспослано свыше, с неба, и что небесный голос побудил его идти в далекое странствие… Я уже стар, давно служу богам и приношу им жертвы, но еще никогда не случалось, чтобы они исполнили те просьбы, которые к ним обращены, или чтобы бессмертные что-либо говорили смертным. У этих чужеземцев свои, не наши, божества… И вот я думаю, что, будь я на вашем месте, я нашел бы удобным вселить голос в безмолвные уста наших богов.

— Что это значит? — спросила Майя.

— Вот что: когда разъединенные части сердца соединятся в условленном месте на алтаре, то боги дадут какой-либо закон, который будет нам путеводным лучом в будущем. Я знаю, что древний символ на алтаре имеет внутри пустоту, и возможно, что там мы найдем какое-либо откровение, имеющее отношение к нынешним событиям. Может быть, там совершенно пусто… Недавно я нашел в храме письмена, которые, если бы они оказались в алтаре, имели бы большое значение для вас…

— Прочти! — сказала Майя. Маттеи прочел:

«Это — голос безымянного божества, который его пророк слышал в год создания храма и начертал на золотой скрижали, которую вложил в тайник святилища, чтобы быть провозглашенным в тот далекий час, когда будет найдено утраченное, День и Ночь соединятся вместе. Голос говорит тебе, единственной дочери вождя, имя которой есть имя народа. Когда народ мой состарится, число его уменьшится и сердца очерствеют, возьми себе в супруги мужа из белого племени, сына далекой страны, которого ты приведешь из-за пустыни, чтобы мой народ мог возродиться, и вся страна будет принадлежать твоему ребенку, ребенку божества, — восток и запад, север и юг, подобно тому, как мои крылья раскинуты между восходом и заходом солнца».

— Ты сам составил эту надпись, — хладнокровно проговорила Майя, — и хочешь, чтобы я вложила ее в тайник святилища, потому что сам боишься проклятия, которое тяготеет над тем, кто совершит кощунство или скажет ложь перед жертвенником… Если ты не боишься мщения божеств, то опасаешься мщения Братства.

— Говоря правду, я опасаюсь и того и другого. Но у вас выбора нет.

— Что же делать? — обратилась к нам Майя. — Я не знаю, что ему ответить. Я больше не доверяю своему народу и склоняюсь в вашу веру. Если мы не поклоняемся здешним богам, то все-таки давали клятву, вступая в Братство. Пусть смотрит и говорит первый, умнейший. Игнасио, ваше мнение?

— Я против обмана. Я не признаю богов этой страны, но у себя на родине знаю Братство и не могу содействовать обману в его среде. И все-таки, так как тут затронута наша жизнь, я говорю, что если вы двое решите дело утвердительно, то я буду связан вашим решением. Но если ваши голоса разделятся, то пусть несогласный подчинится общему решению.

— Теперь, мой возлюбленный, что скажете вы? Что лучше: смерть и чистая совесть или обман и моя любовь в придачу…

— У меня нет выбора, — перебил ее сеньор. — Не боюсь умереть, но как человек, естественно желаю жить. Здешние боги мне ничто, но как член Братства я считаю себя связанным. Нужно совершить обман, а я еще никогда этого не делал. Но при этом я полагаю, что человек может выбрать жизнь и любовь вместо безропотной смерти и при этом не запятнать рук. Впрочем, в этом деле, как и во всяком другом, я исполню твое желание, и если ты предпочитаешь умереть, умрем вместе.

— Нет, будем жить! Нас ожидает счастье в другой стране. Боги не спасли моего отца и не остановили Маттеи от измены. Я готова подвергнуться их мщению, лишь бы хоть год прожить около моего возлюбленного!

— Пусть будет так! — произнес Маттеи, а из угла, где лежал Зибальбай, мне почудился сдавленный стон.

— Что же дальше? — спросила Майя.

— Идем в святилище… Надо взять талисман. Где же он?

— У меня половина, — ответил я, — другая у Зибальбая.

— Майя, возьми ее!.. Ты должна!

Майя сняла с груди отца половину символа, говоря про себя:

— Мне кажется, что я граблю умирающего!

— Чтобы спасти живых, — добавил Маттеи.

Взяв светильники, мы двинулись в путь. Маттеи шел, открывая двери и не запирал их за собой. Я спросил его о причине, и он ответил:

— Потому что никто не может следовать за нами, и еще потому, что, если нам придется бежать, пройти сквозь открытые двери легче, чем сквозь закрытые.

— От чего нам бежать?

Маттеи только пожал плечами. Миновав несколько лестниц и дверей, мы дошли наконец до мраморной стены. Нажав где-то на камень, Маттеи указал на открывшийся вход, и мы один за другим очутились в самом храме. Нашим глазам представилось громадное изображение божества с человеческими чертами, из камня, подобно многим, которые встречаются в развалинах нашей страны, только лицо было у него из тончайшего алебастра и светилось от поставленного сзади светильника. Перед этим идолом стоял черный жертвенник. Сняв лежавшее на нем покрывало, Маттеи показал под ним нечто, похожее на человеческое сердце из красного камня с золотыми жилками. Посреди виднелось небольшое отверстие.

— По преданию, когда обе половины сердца будут опущены в это отверстие и соединятся, то сердце-футляр откроется и обнаружит то, что хранится внутри уже тысячу лет. Половина символа долго покоилась здесь, пока ее не взял с собой Зибальбай. Вокруг алтаря старинными письменами, которые я могу прочесть, сказано, что если талисман будет сдвинут с места, то сдерживающие внешние воды шлюзы откроются, воды затопят город и все жители погибнут… Теперь приступим к нашему делу. Чужеземец, передай Майе твою половину символа, чтобы она соединила их вместе и вложила в приготовленное место.

Майя колебалась. Ободряющие слова Маттеи на нее не подействовали, и он посмотрел на меня, но я тоже отказался. Тогда вызвался сеньор:

— Дайте мне. Я ничего не боюсь! Я до сих пор слышу звук от стука изумрудов о каменный футляр.

Наступили мучительные мгновения ожидания. Прошло около минуты, но мы ничего не замечали. Тогда Маттеи высказал предположение, что ржавчина могла изъесть пружину, и своим посохом сильно нажал в отверстие, так что, мне показалось, камни хрустнули.

Сердце медленно раскрылось, словно цветок, символические части выпали на алтарь, а под ними мы заметили какой-то предмет. Это оказался рубин, выточенный наподобие человеческого глаза.Рядом лежала золотая чашечка со старинной надписью.

— Что здесь написано? — спросила Майя.

— Не лучше ли не читать? — предложил Маттеи, но, уступая нашим настояниям, прочел:

«Око, спавшее и теперь пробудившееся, видит сердце и намерения нечестивого. Я говорю, что в час разрушения моего града все воды озера не смоют их греха».

Нам стало жутко. Это были пророческие слова, и хотя я не верил богам этой страны, но все-таки посмотрел на освещенное лицо идола, и мне показалось, что оно смотрит на меня с укоризной.

Дрожащими руками положил Маттеи приготовленную табличку взамен этой и сказал сеньору:

— Закрой сердце и возьми обратно обе части, белый человек!

Но едва мы повернулись, чтоб выходить, как Майя громко вскрикнула и упала бы на каменный пол, если бы сеньор вовремя не поддержал ее. В дверях, через которые мы входили, стоял Зибальбай! Как он попал сюда, как у него хватило сил пройти весь длинный переход — неизвестно, но было несомненно, что он все видел и слышал. Лицо его дышало гневом, но он ничего не мог сказать. На губах была пена, но они были безмолвны. Это была последняя вспышка угасающей жизни, он зашатался и замертво упал к ногам дочери.

Я плохо помню эти ужасные часы. В себя я пришел уже в своей комнате, на собственном ложе. Действовали сеньор и Маттеи. Майя была в глубоком отчаянии. Но мы не долго оставались одни. Вскоре пришли знатные сановники и стража, чтобы воздать почести умершему касику.

На третий день тело Зибальбая было положено в золотой гроб и отнесено в «палату смерти» для вечного упокоения.

В этот же день — канун дня нашего суда, к нам пришел Тикаль. Он вежливо поклонился Майе и бросил на нас гневный взгляд.

— Теперь ты можешь спокойно царствовать! — сказала ему Майя.

— Не совсем! Я не скрою от тебя, что часть, и довольно значительная, народа говорит, что тебе надлежит быть касиком, а не мне. Еще при жизни твоего отца я предложил тебе некоторые условия. Теперь снова повторяю их. Если ты согласишься, то будешь повелительницей здесь, а твои спутники получат все, что только пожелают. Если же ты откажешься, то возникнет междоусобица, которая кончится гибелью одного из нас, но во всяком случае эти два чужеземца не останутся в живых… Выслушай меня и мою неугасшую любовь! Я поверил обману Маттеи, и во мне заговорило честолюбие. Прости меня и забудь мою измену тебе!

— Ты замышлял меня убить, — сказала ему Майя.

— Вернее, этих чужеземцев, потому что смерть их или одного из них сделала бы тебя сговорчивее! — с гневом воскликнул Тикаль.

— Оставим все это до завтра, когда боги должны произнести свой приговор. Я верю, что мой отец, умудренный богами, был прав, ожидая их откровения. Я готова им подчиниться, а теперь оставь меня!

— А если ничего не случится? — спросил Тикаль.

— Тогда ты повторишь свой вопрос, и я, вероятно, не отвечу «нет».

Глава 19

СУД
Прошел день, а к вечеру следующего наши служители принесли нам не только кушанья, но и новые одежды, а для Майи даже некоторые драгоценные украшения. Немного погодя явились жрецы, которые повели нас на заседание совета. После долгих дней заточения мы впервые вышли на свежий воздух и с наслаждением взглянули на звездное небо. Мы поднялись по наружной лестнице до верхней площадки пирамиды, а потом через лестницы и переходы стали спускаться вниз, как это было и в тот день, когда нас заключали в темницу. Мы миновали склеп, где покоились тела касиков. Все они были заключены в золотые гробы, имеющие очертание человеческого тела и изображение лиц на крышке. На место глаз были вставлены громадные изумруды. Майя остановилась перед двумя гробницами, в которых покоились ее отец Зибальбай и давно умершая мать. При этом она с грустью промолвила:

— Отец здесь последний пришелец и занял последнее место. Я желаю, чтобы меня просто похоронили в земле, и тогда мои останки обратятся в цветы. Здесь все так мрачно!

Перед одной из дверей нам преградили доступ два жреца с обнаженными мечами. Они просили, чтобы мы сказали им пароль, и Майя исполнила это. Мы наконец предстали перед членами совета. Еще на пути она сказала нам:

— Молчите оба, я буду отвечать за вас и буду вашей поручительницей.

Она отвечала на все вопросы одного из членов совета. Потом наступила очередь самого Тикаля в качестве верховного жреца. Он спросил:

— Скажи мне, как ты пришла сюда, ты и оба твоих спутника?

— Нас вело сердце, уста шептали, и мы следовали лучу ока!

— Покажи мне знаки ока, уст и сердца, иначе да погибнешь ты в этом мире и во всех следующих!

Я внимательно смотрел на Майю, но не мог заметить ее движений. По-видимому, она вполне удачно исполнила все положенное, так как Тикаль сказал:

— Подойдите, Сын Моря и Игнасио-странник, ближе и говорите, совет слушает вас!

Тогда я начал говорить:

— Братья, я хотя и чужестранец, но принадлежу к великому Братству и мой сан даже выше, чем у всех присутствующих здесь, за исключением Хранителя Сердца. Вы знаете, как мы пришли сюда по приглашению Зибальбая, вашего касика. Мы не нарушили запрета, а вошли в Священный Город по праву, потому что мы высокие члены общего Братства!

— Докажи! — предложил Тикаль. — Но пусть каждый из вас говорит отдельно. Уведите белого чужеземца!

Я стал задавать судьям вопросы, на которые некоторое время получал ответы, но потом даже сам Маттеи, учёнейший среди них, не маг ничего сказать. Мое право было признано, и мне отвели почетное место среди членов совета.

Зато сеньор не мог выдержать испытания. Он запнулся на втором вопросе, и Тикаль с сияющим лицом провозгласил:

— Видите сами, что это наглый обманщик! Какое он заслужил наказание за то, что непосвященным переступил порог нашего святилища и тем осквернил его?

— Дайте мне сказать слово! — поспешил я предупредить готовое решение. — Этот человек действительно принадлежит к высшему разряду Братьев, он причислен был при особых условиях, извиняющих его незнание наших обрядов…

И я подробно рассказал, как он спас жизнь мне, как я вручил ему символ, как потом спас Зибальбая. Но все-таки потом большинство — правда, с перевесом в один голос — осудило его на немедленную смерть. Я сделал последнюю попытку и заговорил опять:

— У Зибальбая была вера, что когда соединятся обе части символа, каждый из нас, двух его спутников, будет причастен к исполнению пророчества, и что об этом скажут свое решение сами боги. Прежде чем произносить приговор, вели, Тикаль, поступить по преданию. Быть может, Зибальбай говорил истину, и каждому из нас богами предназначена своя судьба!

С моими словами согласились все члены совета, и Тикалю пришлось повиноваться. Раньше я осуждал Майю, что для своего и нашего спасения они решились на обман и подлог. А теперь сам принимал в этом деле участие, чтобы спасти друга. Но другого выхода у меня не было.

— Возьми части разъединенного сердца и положи их на место, — сказал Тикаль, обращаясь к Маттеи.

Майя и я передали ему свои части символа. Он вложил их внутрь большого сердца и, как и раньше, оно вскоре раскрылось, и мы опять увидели изумрудное око. Но мне оно показалось потускневшим, как тускнеет глаз умершего человека. Маттеи взял золотую таблицу и передал ее Тикалю.

— Я не могу ее прочесть. Я не знаком с этими древними письменами, — сказал Тикаль, — Маттеи, читай ты.

Маттеи долго и сосредоточенно рассматривал таблицу. У меня замерло сердце, так как я вспомнил подозрение сеньора Стрикленда, что старый мошенник может примириться с зятем и еще раз подменить таблицу. Наконец он спросил:

— Лучше, быть может, не читать?

— Читай, читай! — раздались голоса членов совета, подстрекаемых любопытством.

Маттеи прочел то, что нам было уже известно. Я успокоился. Но надо было видеть изумление всего собрания. Один только Тикаль гневно воскликнул:

— Это ложь и обман! Как может Майя, дочь касика, быть женой белой собаки! Я этого не допущу…

Но тут поднялся один из старейших жрецов, которого звали Димас, и сказал:

— Мы спрашивали волю богов, и они высказали свою волю. Нам остается только повиноваться!

— Как! Этот белый бродяга будет поставлен выше меня?! — воскликнул Тикаль.

— Я этого не говорю, — ответил Димас. — Ты останешься касиком, но после тебя нами будет править сын Майи и белого Сына Моря, если только боги пошлют им сына. Ему суждено, по пророчеству, восстановить славу нашего народа!

— Я должна повиноваться, — проговорила Майя, — хотя много лет я обращала свои взоры на того человека, который потом меня обманул и взял другую жену… В пророчестве сказано, что мой сын, хотя и от белого человека, будет правителем страны, на трон которой я имею право. Я примиряюсь с будущностью и не оспариваю, Тикаль, твоих прав.

— Ты хорошо и правильно рассуждаешь, — сказал Маттеи, — но нам нужно знать еще мнение белого человека. Быть может, он предпочтет… Согласны ли вы так поступить?

— Согласны! Согласны! — раздались общие крики.

— Введите сюда белого человека! — распорядился Маттеи. Вошел сеньор, и большинство членов совета низко поклонились ему.

— Слушай волю богов, Сын Моря! — обратился к нему Маттеи. И он подробно передал удивленному и обрадованному сеньору все, что произошло без него.

— Что ты на это скажешь?

— Только безумец может выбрать себе смерть, — ответил сеньор. Я считал, что все, дело сделано, но оказалось, что конец был еще далек и — довольно грустный. Опять заговорил Димас.

— Братья, я думаю, что этот человек, который должен дать нам будущего касика, пришел издалека, но теперь он должен жить и умереть между нами, иначе, узнав нашу тайну, он может поведать ее чужим людям. Надо его сторожить, особенно пока не родится сын, и блюсти тщательно, как соблюдают жрецы священный огонь!

— Хорошо сказано! — подтвердило собрание.

— Теперь вам обоим, пришельцы, надо принести присягу, что вы не присвоите себе сокровищ Священного Города и без разрешения совета старейшин не покинете нашей страны. Поклянитесь в этом на нашем священном алтаре, перед великим символом Сердца!

Мы подчинились и исполнили требуемое.

— Повернитесь теперь, братья мои, и смотрите!

Мы увидели, что плиты пола раздвинулись, открыв глубокий провал; снизу доносился плеск текущих вод. Мы с ужасом отступили, а Маттеи продолжал говорить:

— Смотрите! Если вы хоть словом нарушите свою клятву, то вас ввергнут в этот колодец и воды поглотят вашу жизнь и даже самую память о вас. Видели и поняли?

— Видели и поняли! — отвечали мы.

— Можете идти, теперь вы приняты в состав нашего народа! С нами вышел Маттеи. Я обратился к нему с вопросом:

— Что же будет дальше?

— С вершины пирамиды будет объявлено народу о смерти Зибальбая и о постановлении совета старейшин. Народ, если пожелает, утвердит Тикаля, а через два дня белый человек будет мужем Майи, — с усмешкой добавил Маттеи. — Будем спешить, а то народ уже собрался.

На верхней площадке были приготовлены сиденья, на которых мы заняли места наравне с членами совета. После жертвоприношения Маттеи, окруженный другими старейшинами, объявил постановление совета, при полном одобрении собравшегося народа. По окончании всех этих обрядов меня с почестями отвели в особое помещение большого дворца. Убранство комнат свидетельствовало о необыкновенной былой роскоши. Мои мысли невольно перенеслись к временам Монтесумы. Отведав понемногу от принесенных обильных кушаний, я уснул, утомленный испытанными волнениями. Меня разбудил вошедший сеньор, веселый, каким я знал его еще до прихода к нам Моласа с вестью о Зибальбае.

— Я люблю Майю, дон Игнасио, и все-таки думаю, что наш брак не будет счастливым, потому что он достигнут обманом!

— Все, может быть, устроиться хорошо! — ответил я ему. — Я боюсь другого, а именно, чтобы не пострадала наша дружба. Благодаря женщине мы вступили на путь лжи.

— Да, но Майя избрала этот путь, чтобы спасти жизнь!

— Нет, сеньор! О своей жизни, я уверен, она мало заботилась. Она стремилась к жизни из-за любви… Друг, забудьте, впрочем, мои слова и знайте, что я по-прежнему предан вам!

Наутро к нам пришли люди, принесшие новые одежды, потом явились другие, занявшиеся расчесыванием волос сеньора и его облачением. По обычаю страны жениха наряжали, словно жертву на алтарь. Я последовал за ним, и нас провели опять в зал, где заседал совет. Все вошли с поклоном, кроме одного Тикаля. После нас, предшествуемая музыкантами, игравшими на трубах и флейтах, появилась Майя, сиявшая невиданной красотой, в роскошном наряде, осыпанном драгоценностями. Она ходила как во сне, точно безучастная ко всему. Зато Тикаль был гневен так, как я еще ни разу не видел. Он глаз не сводил с Майи, не пропускал ни одного ее движения. Оба, жених и невеста, были поставлены посредине комнаты, и один жрец громко провозгласил их имена. Майя должна была еще письменно отречься от своих притязаний на царство в пользу Тикаля. Затем было зачитано постановление совета о тех дворцах, угодьях, драгоценностях и сокровищах, которыми наделялась Майя и ее жених. Потом тот же жрец спросил, одобряет ли совет все сделанное и сказанное. Получив утвердительный ответ, он с низким поклоном подошел к Тикали и предложил ему как верховному жрецу освятить самый брак. Тикаль встал с места, но опять сел, говоря:

— Ищи другого жреца, а я от этого отказываюсь!

— Но веление совета и народа, — стал также уговаривать его Маттеи. — Пророчество…

— Молчи, обманщик! — прервал его Тикаль. — Не ты ли клялся мне, что Майя умерла в пустыне? Не ты ли сосватал мне свою дочь? И теперь у тебя какие-то обманные цели… Я не верю в твое пророчество.

С этими словами он шумно поднялся с места и удалился в сопровождении стражи. Маттеи заявил, что после ухода духовного жреца он сам в качестве хранителя храма совершит все нужные обряды. Совет согласился с этим, и обряд начался; после этого все присутствующие подходили с поздравлениями и подарками. Я никогда не видел подобной щедрости, конечно, по нашей оценке. Мое сердце давило какое-то предчувствие, и я не отходил от сеньора. И как я хорошо сделал! При выходе на открытый четырехугольный двор, на котором мы так долго стояли в первый день прихода с Зибальбаем, я увидел теперь ринувшегося к сеньору из тени человека в темном плаще. Я успел крикнуть по-испански:

— Берегись, друг!

Сеньор обернулся и сильным ударом отстранил незнакомца, который зашатался, но, оправившись, бросился бежать прочь. Я думаю, что это был Тикаль или кто-нибудь из его людей.

День свадьбы был для меня началом самого интересного года в моей жизни. Я скоро понял, почему Майя так стремилась бежать из родного города. Вечно синее небо, полное отсутствие работы, изнеживающая роскошь, постоянные заговоры и сплетни, — вот что заполняло жизнь. Люди здесь свыклись с этой обстановкой и не желали иной. Вокруг меня были неисчислимые сокровища, но я не мог ими пользоваться для своих целей, даже не мог скрыться из города, так как каждый мой шаг был под постоянным наблюдением.

Когда у сеньора родился сын, то ликование народа было беспредельно. Случаю угодно, что в тот же день родился сын и у Нагуа, которая пришла в смертельный гнев, когда узнала, что народ радуется рождению не ее сына. За эти месяцы мне часто приходилось встречаться с Маттеи, но как он изменился! Похудевший, пожелтевший, полуразбитый параличом, с проказой на лице, он производил отталкивающее впечатление. Он приписывал это мщению богов и грозил нам тем же за участие в его обмане и подлоге. Однажды он сказал нам:

— Я думал только о счастье дочери, она честолюбива и хотела быть женой касика. Но как она наказана! Знаете, чего хотят некоторые старейшины? Низложить Тикаля и провозгласить Хранителем Сердца или Майю, или ее сына, с тем, чтобы правителями до его возмужания были оба родителя!

Его жалкая жизнь влачилась недолго, он умер в ту самую ночь, когда у Майи и Нагуа родились их первенцы. Его слова не выходили из моей памяти.

Глава 20

БЕГСТВО
Мальчик у Майи родился очень красивый, почти совсем белый, но с темными звездоподобными глазами матери. Помню, что через восемнадцать дней после этого, когда все мы сидели вместе, а молодая мать держала на руках своего сына, к нам пришел Димас. Он поклонился и сказал:

— Я пришел к тебе, Майя, во исполнение воли совета и народа. До старейшин дошли сведения, что Тикаль, неправедными средствами достигший власти, решил теперь убить твоего сына, его отца и вашего друга Игнасио…

— Почему же не меня? — спросила Майя.

— Не знаю, но нам было велено схватить тебя живой и скрыть в тайном помещении дворца Тикаля!

Сеньор вскочил и разразился угрозами против касика.

— Успокойтесь, успокойтесь, господин мой! — остановил его Димас. — Личность касика священна, но Тикаль не долго останется касиком. Все им недовольны, совет собирается его низложить!

— Разве это возможно?

— Да, если касик нарушил законы… Не по этой ли причине был низложен твой отец?.. И тогда ты…

— Но ведь я отказалась от прав!

— После тебя все по праву переходит на дитя пророчеств, надежду нашего народа!

— Чтобы сделать его предметом мести Тикаля? Он его убьет!

— Когда Тикаль будет низложен, то его заключат в темницу на всю жизнь.

— Когда это произойдет?

— Завтра, в полдень, когда твоего сына будут представлять народу.

— Просто безумие избирать в касики новорожденного! — заметила Майя.

— Ты будешь править от его имени, и мы будем тебе повиноваться, а пока ты еще обязана во всем повиноваться совету. Совет же решил, что посланному с неба ребенку, которому вы только земные родители, следует воздать все ему подобающее.

Вечером того же дня сеньор и я присутствовали на каком-то пиршестве у одного из знатных сановников. Возвращаясь с ним несколько раньше, чем предполагалось, я услышал в той комнате, где помещались мать с ребенком, странный шум. Бросившись туда, я увидел двух крепко сцепившихся женщин, в которых узнал Майю и Нагуа. У последней в руке был нож. Я быстро схватил эту руку, и потом Майя освободилась от страшных объятий. Но Нагуа удалось вырваться, и она собиралась убежать из комнаты, однако на пороге ее схватил сеньор.

— Что случилось? — спросил он Майю. — Зачем сюда пришла эта женщина?

— Не знаю. Я собиралась ложиться, когда в угловом зеркале увидела Нагуа, стоявшую на пороге с ножом в руке. Она осторожно вошла в комнату, я бросилась на нее, но она была сильнее, и не приди Игнасио, она убила бы нашего сына!

— Правда? — спросил сеньор.

— Да, это так, белый человек, — ответила Нагуа.

— Зачем ты хотела крови невинного?

— Потому что из-за него мой собственный сын терял свои права. Я узнала о том, что готовится завтра!

— Мы здесь не при чем, — продолжал сеньор. — Если Тикаля низложат, то виной тому его пороки и преступления…

— А вас посадят на его место ради ваших добродетелей! — перебила его Нагуа. — Я знаю, откуда взялось пророчество, мне отец рассказал об этом перед смертью, у меня есть доказательства, и я донесу на вас на совете, и с вашим сыном неба поступят, как с собакой!

— Послушай, — спокойно обратилась Майя к своему мужу, — чтобы спасти нашего ребенка, надо лишить эту женщину возможности говорить.

Нагуа собиралась кричать и звать на помощь, но сеньор, замахнувшись на нее ножом, сказал:

— Молчи, если жизнь дорога!.. Игнасио, закрой дверь, нам надо посоветоваться…

— Нам предстоит или убить эту женщину, — продолжал сеньор, когда я исполнил его просьбу, — или бежать из города.

— Бежать невозможно, — сказала Майя, — даже если нам удастся переплыть через озеро, то в горах нас схватят и убьют.

— Значит, Нагуа должна умереть, — произнес сеньор.

— А если она даст клятву хранить молчание? — спросил я.

— Вы не понимаете, как она ненавидит меня! — горячо возражала мне Майя. — Она ни перед чем не остановится, никакие клятвы ее не испугают!

— Остается только ее убить, — произнес сеньор, — и я это сделаю. Потом скажу, что сделал это в пылу горячности — что и могло произойти, если бы у меня под рукой оказался нож, когда я задержал ее.

Он подошел к Нагуа, которую мы связали и положили в дальнем углу комнаты. Сеньор склонился над ней, и в руке у него блеснул нож. Гробовое молчание нарушила Майя, прерывающимся от волнения голосом спросившая:

— Готово?

— Нет, я не могу!

— Нельзя же брать ее с собой!

— Но можно оставить здесь связанной. Мы будем уже далеко, когда ее найдут.

Через два часа по уснувшему городу молча шли три фигуры, завернувшиеся в темные плащи. Я много времени уделял рыбалке и имел свою собственную лодку. Иногда меня сопровождал сеньор или кто-либо из слуг. Поэтому мой отъезд никому не мог показаться странным. Нас никто и не видел, кроме дежурной стражи. Вода в озере стояла высоко — день наивысшего подъема был близок. Отчалив от городской стены, мы подняли паруса, пользуясь попутным ветром, и быстро летели на легком челне к материку. Еще до рассвета мы достигли берега и, спрятав лодку в камышах, пошли пешком, делая крюк, чтобы миновать деревню. Около полудня мы сделали короткий привал и потом двинулись дальше. Майя мужественно переносила усталость. Ребенка несли поочередно сеньор и я. На ночь мы остановились, так как Майя начала выбиваться из сил. Ранним утром продолжили путь, приближаясь к линии снегов. Чувствовался сильный холод. Первоначально мы решили не заходить ни в деревню, ни в сторожевой домик. Но Майя неожиданно потребовала последнего.

— Мой ребенок совершенно окоченел, надо его согреть.

— Но тогда нас поймают и убьют, так как, по законам твоей страны, никто не смеет покинуть ее пределы.

— Ты был жалостлив к убийце и не имеешь жалости для сына! — упрекнула Майя своего мужа. — Ведь не желаешь же ты его смерти!

Она решительно свернула к сторожевому дому и постучалась в дверь.

— Кто вы такие? — спросил уже знакомый нам индеец. — Простите, госпожа моя, я вас не узнал, — добавил он через минуту.

— Мы охотились и заблудились, — ответила Майя. — Дай нам пищи и пусти погреться.

Он охотно исполнил нашу просьбу и устроил на ночлег. Мы заснули, прося его разбудить нас на рассвете, так как торопились скорее перейти через горы, но тут возникло неожиданное затруднение. Хозяин разбудил нас и радостно заявил, что вдали он видел толпу народа — вероятно, посланных за нами людей. Теперь нам не придется больше мучиться или ждать, пока он сходит раздобыть носилки для нас. Эту радость мы разделить не могли.

— Что делать? — спросил сеньор. — У нас три выхода: бежать через проход, защищаться или сдаться.

— Бежать поздно, — заявила Майя.

— А защищаться нечем, — добавил я. — Ведь наше огнестрельное оружие у нас отобрали, а два лука и стрелы ничего не значат против сотни людей.

Мы решили даже выйти навстречу нашим преследователям. Подойдя к ним, мы увидели во главе толпы Тикаля, Димаса и других сановников.

— Кого ты ищешь, что явился с такой стражей? — спросила Майя у Тикаля.

— Кого же, как не тебя? Если бы я послушался Нагуа, то ты продолжала бы свой путь. Она не хочет тебя видеть, а я — наоборот. И я рад, что поспел вовремя.

Тогда Майя обратилась к Димасу:

— В чем нас обвиняют, что преследуют как преступников?

— Два дня вас не было видно. Нагуа тоже. Мы стали искать и нашли ее связанной. От нее мы узнали про ваше бегство.

— А сказала она, почему мы должны были бежать?

— Нет, она ничего не говорила, но я знаю достаточно, чтобы понимать. А вас мы все-таки арестуем и будем судить, так как вы нарушили данную клятву. Кроме того, вы виновны в том, что похитили с собой небесного ребенка, радость и утеху всего народа. Вам надо было обратиться к нам за помощью и покровительством. Идите с нами…

— Хорошо, только пусть касик Тикаль идет в стороне. Его вид мне ужасен, и он мой злейший враг. От него можно ждать чего угодно…

— Пусть будет по-твоему, — согласился Димас. — Твой муж и друг могут идти рядом.

Обратный путь мне был уже знаком, я совершал его в третий раз. В городе нас повели мимо нашего дворца, прямо к пирамиде, и велели подняться наверх. Майя тяжко вздохнула, так как поняла, что нам опять предстоит прежнее заточение, без дневного света, столь нужного для ребенка. Нам принесли пищи и закрыли за нами массивную дверь.

Кажется, я никогда не переживал более тяжелой ночи. Наутро к нам пришел Димас, с выражением соболезнования, что ему пришлось по необходимости причинить нам такую неприятность, как тюремное заключение.

— Не бойтесь, госпожа моя, ваше заключение не может быть продолжительным. Сегодня ночью, в день поднятия вод, соберется совет и решит дело относительно вашего бегства.

— А других обвинений нет?

— Я не слышал ни о каких других обвинениях.

— Каков будет приговор совета?

— Не могу сказать, но знаю, что никто не желает тебе вреда, госпожа моя, и если твое обвинение против Нагуа будет доказано, то дело будет решено в твою пользу. Народ очень возбужден, так как дело идет об его будущем избавителе. Но ни против твоего ребенка, ни против тебя не может быть принято решения о смертной казни — как, думаю, и относительно обоих чужеземцев. Вероятно, совет решит, что их надо убрать из пределов страны вместо того, чтобы убрать из пределов жизни.

— Но ведь один из них — мой муж!

— Верно, но ребенок уже родился.

— Я не могу быть разлучена со своим мужем, Димас, я прошу только одного — свободы и права покинуть вас навсегда.

— Быть может, судьи согласятся на это, но останутся непреклонны относительно ребенка. Им нужен твой сын, и от него не откажутся. Я думаю, что тебе придется выбирать между сыном и мужем.

Майя сосредоточенно молчала, потом медленно проговорила:

— Слушай, Димас! Мне дорог мой сын, он плоть от плоти моей, но муж мой — это вся моя жизнь. Если я вынуждена выбирать, то выбираю мужа. У меня может быть второй ребенок, но второй муж — никогда!

Димас ушел, не сказав ничего утешительного. Через некоторое время к нам явился другой посетитель, Тикаль. Он опять выразил желание поговорить наедине с Майей, но та вновь отказалась. Касику пришлось смириться и говорить в нашем присутствии.

— Все ваши преступления мне известны, потому что Нагуа рассказала мне о них. Я знаю, что вы думаете, будто были вынуждены совершить их. Но я знаю также, что вас ожидает страшная месть. Двое знают вашу тайну: Нагуа и я. За это нас ожидает кара в глубине Колодца Вод. Но я менее всего желаю тебе смерти, Майя. Я люблю тебя больше всего на свете!

— Слушай, Тикаль, — перебил его сеньор, — еще одно слово, и я задушу тебя, прежде чем стража придет тебе на помощь!

— Оставь его. Одним оскорблением больше или меньше — не все ли равно? Продолжай, благородный Тикаль.

— Я обещаю, что буду молчать. Обещаю даже, что на ваших глазах искажу исповедь Маттеи. Но только с одним условием…

— Даже если ты будешь молчать, то кто поручится нам за Нагуа? — спросила Майя.

— Предоставь ее мне. Тебе нужно будет только отказаться от своего обвинения против нее. А что качается вашего бегства, то это преступление может вызвать снисхождение.

— Ты говорил об условиях. Какова же твоя цена?

— Ты сама, Майя! Постой, дай мне договорить. Я клянусь тебе, что в течение полугода твой муж благополучно перейдет через горы, что твой сын сохранит все свои первородные права. Я поступлюсь в его пользу своим собственным ребенком. Белый человек не муж тебе, так как он обманным образом получил разрешение совета.

— Что ты на это скажешь, Игнасио? Впрочем, твой ответ не трудно предусмотреть, так как Тикаль предоставит тебе все, что нужно для осуществления твоей мечты.

— Верно, госпожа моя, но я также помню свое обещание, данное вам в дикой пустыне, на пути сюда. Пусть будет ваша судьба — моей судьбой!

— Вы хорошо сказали, Игнасио, — проговорил сеньор. — Что же касается меня, то моя жизнь и жизнь Майи — одно целое.

Его остановила Майя.

— Я еще не дала своего ответа! Скажи Нагуа, чтобы она молчала. Я принимаю твои условия!

Мы все остолбенели от неожиданности.

— Нет ничего удивительного в том, что я хочу спасти себя и своего ребенка, — продолжала Майя. — Пока я жива, я могу жить прошлым. Умирая, я теряю и это. Моя супружеская жизнь не была счастлива. А теперь вы оба вернетесь к себе и будете счастливы… Тикаль, дай мне руку, и произнесем клятву.

С сияющими глазами он подошел к молодой женщине, но Майя, взглянув на бледное, убитое лицо сеньора, порывисто бросилась на грудь мужа, плача и говоря:

— Прости меня, я не рассчитала своих сил, я хотела спасти тебя. Но я не могу, не могу! Тикаль, я сказала тебе неправду. Уходи от меня!

— Слушайте, Тикаль, — обратился к нам сеньор, — у вас есть нож, у меня также. Решим наш спор с оружием в руках

— Белый человек, ты или безумец, или мошенник, — проговорил Тикаль. — Ставить свою жизнь против твоей, не стоящей и гроша?! Прощай, Майя. Сегодня ночью я лишаюсь тебя за все твои мучения.

Он ушел.

Глава 21

СМЕРТЬ И СПАСЕНИЕ
В полночь за нами пришла стража с Димасом во главе. Майя забеспокоилась за своего ребенка. — Не бойся за него. Мы пройдем внутренним ходом, и ему не придется страдать от ночного холода, царящего снаружи.

Мы прошли теми же переходами, что и год назад с Маттеи. Димас держал целую связку ключей, отпирая встречные двери. Но он не запирал их за собой, так как считал, что нам придется возвращаться той же дорогой — или вовсе не возвращаться.

Совет заседал как обычно. Тикаль посередине, по обе стороны — старейшины и жрецы. Жрец-обвинитель доложил, что предстоит судить трех членов совета, виновных в нарушении клятвы и закона. Назвав нас троих, он подробно перечислил наши преступления.

— Выслушайте то, что мы скажем в нашу защиту! С того самого дня, когда по вашему велению мы вступили в брак, смерть от руки убийц не переставала угрожать нам. Даже сегодня я вижу среди вас людей, которые схватили нас, но они же в день бегства — и Димас в том числе — говорили, что против нашей жизни составляется заговор. Они же говорили, что Тикаль будет низложен. Не так ли, Димас? — с горячностью спросила Майя.

— Так! Но об этом после. Дело Тикаля будет рассматриваться особо, а пока он по своему званию старший среди нас.

Тикаль вскочил с места, но Димас остановил его:

— Говори и действуй только по своему сану. Твоя стража обезоружена, и все выходы стерегутся.

— При такой опасности мы решили, что надо прежде всего спасти ребенка, и потому бежали, — докончила Майя.

Сеньор и я, оба мы подтвердили ее слова. Тогда вмешался Тикаль и потребовал выслушать Нагуа. Ее ввели на заседание совета и снова прочли пункты обвинения.

— Пусть Тикаль сам защищает себя, — ответила она, — я виновна только в том, что хотела умертвить ребенка от белого человека…

— Она сознается, — проговорил Димас, — и нет надобности продолжать расследование. Нужно вынести приговор.

— Постойте! — прервала его Нагуа. — Я еще не сказала всего. Почитаемый вами за сына неба не более как плод обмана и святотатственного подлога… Выслушайте меня, судьи и братья! Отец мой Маттеи…

И она подробно поведала собранию обо всем, что касалось подмены таблиц и поддельного пророчества.

— Это неправда! — послышались некоторые голоса.

— Нет, правда, и я докажу это!

С этими словами Нагуа вытащила из-за пазухи подлинную золотую таблицу и, передавая ее Димасу, сказала:

— Прочти.

Все молча слушали странное и малопонятное ее содержание.

— Отец мой, умирая, оставил письменное свидетельство всему сказанному. Я держу его в руках и требую, чтобы оно было здесь громогласно прочитано. Теперь судите меня, но не за покушение на жизнь касика, а за обыкновенного ребенка, а также за участие в святотатстве.

Нагуа передала Димасу подлинную исповедь Маттеи. Она была выслушана в гробовом молчании, потом опять заговорил Димас:

— Майя и оба пришельца, что вы можете сказать в свое оправдание?

— Все это правда, — спокойно ответила Майя, — но мы были вынуждены поступить так. Нам пришлось выбирать между смертью и этим поступком, который, собственно, приготовил Маттеи. И я должна еще сказать, что из нас троих, здесь стоящих, Игнасио действовал против своей воли, по принуждению. Виновны, следовательно, только я и мой муж.

По знаку Димаса двое жрецов с обнаженными мечами отвели нас в небольшую прилегающую к святилищу комнату и закрыли за нами двери. Мы очутились в полной темноте, и я опустился на колени для последней молитвы, так как был уверен, что пробил мой смертный час.

— Ты была права, Майя, когда говорила, что не следует нам идти в эту страну скорби. Будем надеяться, что встретимся вместе в лучшем мире! — проговорил сеньор.

Через час щелкнул засов, и нас позвали на заседание. Все сидели в прежних позах, впереди всех стоял Тикаль. Нас подвели почти к самому жертвеннику, потом отодвинулись плиты, скрывающие колодец, идо нашего слуха донесся шум от сильного течения воды. Тикаль, подошедший к противоположной стороне колодца, объявил приговор, который был нам ясен и без его слов.

Прежде всего перечислялся длинный ряд преступлений Маттеи. Его память предавалась проклятию, а тело подлежало поруганию. Потом был прочитан приговор, касающийся всех нас: со связанными руками и ногами, прикованные цепями к вершине пирамиды, должны были мы ожидать медленной мучительной смерти от голода и жажды, и никто, под страхом той же участи, не смел ничем нам помочь.

— А так как рожденный от обмана ребенок, — закончил Тикаль, — еще слишком мал для страданий и мучений, то да будет предан он в руки богов, и пусть они распорядятся им по собственному усмотрению!

С этими словами он подошел к Майе, быстро выхватил из ее рук мальчика и бросил его в пучину колодца. Майя вскрикнула нечеловеческим голосом, но еще не смолк ее крик, как сеньор порывисто схватил Тикаля и бросил его в ту же пропасть. Все окаменели от ужаса и неожиданности. Я не знаю и не могу сказать, сколько времени длилось молчание, но оно было нарушено голосом Майи, бессвязно произносившей слова древнего писания:

— Но все воды священного озера не смоют греха. Они отомстят за смерть младенца!

Майя не шла, а точно летела по алтарю и с несвойственной ей силой подняла лежавшее на жертвеннике каменное изваяние сердца.

— Берегись! — только и крикнул ей Димас.

Но было поздно. Сердце было сброшено на пол и разбилось на мелкие куски.

— Бегите, спасайтесь! Сейчас хлынут воды! — крикнул кто-то, и все бросились к дверям.

Я вспомнил о тайном ходе и, схватив за руки Майю и сеньора, сказал им по-испански, чтобы они скорее шли за мной. Недалек был наш путь, но прохладная струя воды уже била величественным фонтаном во всю ширину колодца, разливаясь по всему храму. Вода гналась за нами по пятам, но на наше счастье Димас, ведя нас на заседание, не закрыл дверей. Я успел толкнуть дверцу, пропустить в проход моих спутников, войти сам и захлопнуть дверь, предварительно прихватив связку оставленных в замке ключей. Мы побежали вперед, боясь, что воды разнесут эту слабую преграду, и на всем нашем пути затворяли двери на замок. Наконец мы добрались до верха пирамиды, где два очередных дежурных жреца поддерживали священный огонь на жертвеннике. Внизу, на улицах и площади, толпился народ, ожидавший окончания совета, чтобы приступить к назначенному на этот день торжеству. Я не видал, но легко представляю себе всеобщий ужас, когда из нижнего входа в храм хлынула наружу масса воды, сметая все на своем пути. В ширину поток занимал всю улицу, а высота его превышала человеческий рост. Никто не догадался или не смог добраться до внешней лестницы на пирамиду… Тут мы поняли сокровенный смысл истинного предсказания: каменное изваяние сердца было связано с тайными затворами шлюзов. Сдвинутое со своего места, оно открыло их и дало свободный доступ озерным водам, особенно высоким в эти дни. На наших глазах волна сбивала с ног всех смертных и уносила дальше их барахтающиеся тела. Скоро вода поднялась до первых этажей, и наконец наводнение покрыло все жилища, все дома поверх крыш. От древнего города осталась только пирамида, омываемая водой почти у самой верхней площадки.

Видя дело своих рук, Майя пришла в ужас, но потом безумие опять охватило ее, и она с диким смехом спрашивала сеньора:

— Где мой ребенок, скажи, где мой ребенок?

Она складывала руки, будто прижимала ребенка к груди и качала его, приговаривая:

— Посмотрите, какой он красавец. Как я счастлива, что у меня такой славный мальчик!

У меня сердце сжималось от жалости при взгляде на бедную, потерявшую разум женщину. Но и дни ее безумия были сочтены. На третий день, в сумерки, она тихо скончалась. Перед смертью она пришла в себя и долго говорила с нами, упрекая себя в том, что по ее вине приключилось с нами столько горя и что она виновна в гибели целого народа.

— Я умираю в уверенности, что мы встретимся в другом мире, где я найду и своего ребенка; умираю, зная, что вы оба сохраните память обо вне, а вас, Игнасио, прошу, чтобы вы сохранили к моему мужу, вашему другу, ту приязнь, которую неизменно питали к нему и которая одна способна будет утешить его, потому что он действительно сильно любил меня…

Она благословила сеньора и тихо испустила дух, лаская его лицо своими умирающими руками. Не в силах выдержать дальше этой душераздирающей сцены, я отошел от них… Смерть наступила безболезненно и спокойно, как сон. Опять мы остались вдвоем.

Наше положение было ужасно. На материке, на берегу озера, еще жили несколько индейских семей. Они на лодках приближались к нам, но страх, по-видимому, удерживал их от того, чтобы причалить к той небольшой скале — верхушке пирамиды, которая еще выглядывала из воды и являлась единственным уцелевшим напоминанием об исчезнувшем городе. Можно было ожидать, что вода размоет основание и наше убежище расползется, увлекая и нас в пучину вод. Священный огонь продолжал гореть, жрецы его поддерживали — я думаю, скорее всего по привычке. Когда сгорели припасенные дрова, я принес и разломал на части мебель из ближайших незатопленных помещений. Не имея возможности похоронить тело Майи в земле, мы решили предать его огню и благоговейно положили на костер жертвенника. Когда от бренного праха осталась лишь небольшая кучка пепла, из-за недостатка топлива погас и самый огонь, который горел непрерывно многие сотни лет. Ветер разнес пепел, и от некогда гордой красавицы, приковывавшей к себе все взоры, осталось одно воспоминание. Мы сами обрекли себя на неизбежную смерть, но, видно, суждено было иначе, так как, не помню уже на который день, к нам подошла лодка с берега, несколько индейцев перенесли нас четверых, совершенно ослабевших, на дно лодки, и мы поплыли к берегу.

Позже мы узнали, что они отважились подойти к нам, увидя большой костер, на котором мы сжигали тело Майи, и приняли его за просьбу о помощи, предположив, что на пирамиде есть еще живые люди. В ответ на все вопросы мы делали вид, что ничего не знаем, а жрецы, бывшие с нами, и вправду ничего не знали и не могли объяснить народу, что мы осуждены на смерть.

На берегу мы нашли с сотню жителей, единственных представителей некогда многочисленного племени. Они встретили нас равнодушно, но накормили и не возражали, когда мы изъявили желание отправиться к себе по ту сторону гор. Нам дали луки, стрелы, ножи и съестных припасов и отпустили с миром. Путь через горный перевал мы нашли без затруднений, так как Майя часто рассказывала нам про тайный проход. Таков конец моего рассказа о Священном Городе, столице Сердца.

Глава 22

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Я кончил свое повествование, но, быть может, вам захочется, сеньор Джонс, узнать мою дальнейшую судьбу до встречи с вами. Буду краток и скажу только, что с величайшими трудностями перешли мы линию снегов и долгую пустыню, что остались живы лишь благодаря помощи странствующих индейцев, пока не достигли исходной точки нашего путешествия, асиенды дона Педро. Она была пуста, никто не хотел на ней поселиться. Продав в Мексике часть драгоценных камней с пояса, который дала мне Майя, я купил эту асиенду и прилегающие к ней земли. Навсегда оставив все надежды на восстановление индейского царства, я поставил задачей последних лет жизни по возможности облегчать участь моих единоплеменников. Другой моей заботой было поддержать жизнь моего друга. Он был внешне спокоен, но это неестественное спокойствие пугало меня больше любого другого душевного проявления. Весной его схватила лихорадка, и так повторялось три раза — в течение трех лет. Я убеждал его поехать в другое место и там переждать опасное время. Но сеньор упорно отказывался. Он не хотел расставаться с тем местом, где впервые встретил свою жену, которая принесла ему столько горя и доставила столько счастья. На третью весну силы его ослабели, и он почил на моих руках.

Мой друг, вспомни иногда про меня и, хотя мы разных племен, сотвори молитву о спасении души старого индейца.



ЛЮДИ ТУМАНА (роман)

После банкротства Томаса Утрама, оба его сына остаются бездомными нищими. Братья клянутся уехать и сделать целью своей оставшейся жизни возвращение фамильной усадьбы — Утрам-Холла. И лишь через много лет один из них, претерпев мытарства и приключения, надежды и провалы, избежав смерти от лихорадки и вырвавшись из плена таинственных и кровожадных людей тумана, возвращается на родину…

Глава 1

ГРЕХИ ОТЦОВ ПАДАЮТ НА ДЕТЕЙ
Наступила ночь. В холодном январском воздухе стояла такая тишина, что ни одна веточка обнаженных буковых деревьев не шевелилась; луговая трава была покрыта тонким белым слоем снега, на котором резко выделялись темные ели, окаймлявшие дорогу.

В тот вечер, с которого начинается наш рассказ, на этой дороге стоял молодой человек, посматривавший нерешительно вправо и влево. Вблизи виднелись величественные железные ворота фантастического вида, поддерживаемые каменными столбами, на вершине которых стояли грифы из черного мрамора, державшие в лапах щиты с гербом, украшенным девизом — «Per ardua ad astra». За воротами шла широкая дорога для экипажей, по краям которой темнели вековые дубы. В конце дубовой аллеи, почти в полумиле от проезжей дороги, возвышалось большое старинное здание, заметноеиздали, благодаря возвышению, на котором оно стояло.

Молодой человек долго и серьезно смотрел на здание, глядевшее на него с холма, и лицо его подернулось дымкой печали. Он был довольно красив, хотя, казалось, с него уже слетело все очарование юности. Сумрачный, суровый вид, стройная фигура, атлетическое телосложение, средний рост — таким был на вид Леонард Утрам — так звали молодого человека.

Пока Леонард медлил на дороге, не решаясь, по-видимому, при всем своем желании, пройти в желанные ворота, послышался шум колес экипажей, отъезжавших от подъезда большого здания.

— Должно быть, аукцион кончился, — скорее бы разделаться со всеми! — подумал он и хотел удалиться, но один из экипажей был уже у ворот, и Леонард поспешил спрятаться в тень от каменного столба ворот, чтобы не быть замеченным на открытой дороге. У самых ворот экипаж остановился, и кучер, соскочив с козел, стал поправлять что-то в упряжи, так что Леонард мог разглядеть седоков: жену и дочь соседнего сквайра, и слышать их разговор. Он хорошо знал этих дам: с младшей ему часто приходилось встречаться на местных балах.

— Как дешево шли вещи, Ида, — произнесла старшая из дам, — подумать только, что старинный дубовый буфет пошел всего за десять фунтов. Это старинная вещь, и я уверена, что цена ему, по меньшей мере, пятьдесят фунтов. Я продам наш и поставлю его в столовой. Давно уже я мечтала о таком буфете!

Дочь вздохнула и отвечала немного резко:

— Мне так жаль Утрамов, что нет никакого дела до этого буфета, даже если бы вы приобрели его за два пенса. Какое страшное разорение! Подумать, что это старинное поместье куплено евреем! Том и Леонард совершенно разорены; говорят, им не останется ни одного пенса. Я чуть не заплакала, увидав, как продавали ружья Леонарда!

— Очень печально, в самом деле, — рассеянно отвечала мать, — но если он и еврей, то что же из этого? У него есть титул и, говорят, он страшно богат. Думаю, что он скоро совсем поселится в Утраме. Кстати, милая Ида, я хотела бы, чтобы ты излечилась от привычки называть молодых людей просто по имени. Я говорю это не о тех двоих, которых мы, без сомнения, не увидим больше никогда!

— А я, наоборот, надеюсь, что увидим, — смело отвечала Ида, — и по-прежнему буду звать их просто по имени. Вы не запрещали подобного до их разорения, и я люблю их обоих. Зачем вы взяли меня на этот ужасный аукцион? Вы знали, что я не хотела ехать. Теперь я буду расстроена целую неделю… — и экипаж отъехал, так что Леонард не мог ничего более слышать. Выйдя из тени, он, перекрестив удалявшийся экипаж, проговорил громко: «Благослови вас Бог за ваше доброе сердце, Ида! Дай Бог вам счастья! — А теперь надо закончить с другим делом!» — прибавил он, зашагав вдоль дороги.

Ярдах в ста далее по дороге видны были еще одни ворота, гораздо менее величественные, чем те, которые вели к Утрам-Холлу. Леонард прошел через них и очутился перед дверьми четырехугольного каменного здания, построенного с большим вкусом. Это был дом приходского священника, занимаемый преподобным и достоуважаемым Джемсом Бичем, которому здание это было подарил отец Леонарда, старый школьный товарищ священника.

Леонард позвонил у входа и, заслышав отдаленный звук звонка, невольно спросил себя, какой прием он встретит теперь в этом доме?

До сих пор его принимали очень сердечно, но сейчас обстоятельства изменились. Он уже не занимал в обществе положения второго сына сэра Томаса Утрама, владельца Утрам-Холла. Он был теперь нищим, бездомным бедняком, сыном злостного банкрота и самоубийцы. Беззастенчивые слова старой дамы из экипажа пролили свет на многое, чего он ранее не замечал. Он вспомнил известную поговорку — дружба следует за счастьем, — значение которой стало ясно ему только теперь. Пришли ему на память и часто слышанные им в церкви слова Священного Писания: «имущему дается, а от неимущего отнимается и то, что он имеет».

Впрочем, хотя он и бедняк, но все-таки обладает еще сокровищем, которое Провидение может дать человеку в юности — любовь прелестной женщины, которой он отвечал взаимностью.

У преподобного Джемса Бича была дочь по имени Джен, пользовавшаяся репутацией красивейшей и очаровательнейшей девушки во всей округе. Леонард и эта девушка, знавшие друг друга со школьных лет, полюбили, и, когда молодой человек сделал Джен предложение, оно было принято с восторгом.

Целью этого посещения Леонардом дома священника было увидеть Джен и обговорить все с ее отцом относительно брака. Надо сказать, что его обручение с молодой девушкой не было официально объявлено.

Конечно, со стороны ее родителей не встречалось никакого препятствия браку: хотя Леонард и был младший сын, но все хорошо знали, что он должен наследовать после своей матери состояние в 50 тысяч фунтов, или более. Кроме того, Провидение дало крайне слабое здоровье его старшему и единственному брату Томасу. Но сэр Томас Утрам пользовался репутацией гордого человека и едва ли взглянул бы благосклонно на брак Леонарда с дочерью мистера Бича. Ввиду этого родители Джен, узнав о сделанном ей Леонардом предложении, решили воздержаться от всяких внешних проявлений радости из-за того, что дочь их пленила такого блестящего молодого человека, по крайней мере, до тех пор, пока Леонард не добьется самостоятельного положения в обществе.

Очень часто впоследствии они хвалили себя за предосторожность; тем не менее, они признавали Леонарда обрученным женихом своей дочери. В общем, дело это не было секретом ни для кого, исключая, может быть, самого сэра Томаса. Со своей стороны, Леонард не давал себе труда скрывать что-либо от него, но отец и сын так редко встречались друг с другом, и отчуждение между ними было настолько велико, что сын не считал нужным говорить отцу о предмете, столь близком его сердцу, не видя пока необходимости в этом.

Преподобный Джемс Бич был здоровый мужчина внушительного вида. Никогда он не выглядел более здоровым и внушительным, как в тот вечер, когда Леонард пришел к нему. Он стоял перед камином в гостиной, держа в обеих руках огромную старинную серебряную чашу в таком положении, что со стороны можно было бы подумать, что он только что осушил ее содержимое. В действительности он искал клеймо на дне сосуда, все время расхваливая жене и детям — у Джен был брат — ценность и красоту старинной вещи.

Блеск серебра бросился в глаза Леонарду, когда он вошел в комнату; в серебряном сосуде, которым восхищался м-р Бич, он узнал одну из вещей, принадлежавших семье Утрамов.

Неожиданное появление молодого человека произвело различное впечатление на всех находившихся в комнате. М-р Бич, опустив чашу, в молчаливом изумлении стал смотреть на него. Жена его, маленькая живая женщина, круто повернувшись в своем кресле, как на пружинах, воскликнула: «Боже, кто бы мог подумать!», тогда как сын, крепкий молодой человек, одних лет с Леонардом и его школьный товарищ, произнес: «А, дружище, вот не ожидал тебя увидеть сегодня». Только Джен, прелестная девушка высокого роста, с густыми каштановыми волосами, сидевшая у огня на низеньком стуле и уделявшая мало внимания лекции отца о старинной вещи, выразила живое удовольствие при появлении Леонарда. Радостно вскочив со своего места и покраснев, она бросилась к нему со словами: «О, Леонард, дорогой Леонард!».

М-р Бич обратил свои очи на дочь и произнес внушительно одно только слово: Джен! — таким тоном, в котором счастливо сочетались отеческий упрек и дружеское предостережение. Джен внезапно остановилась, словно вспомнив недавний урок. Тогда м-р Бич, поставив чашу на стол, приблизился к Леонарду с широкой улыбкой сострадания и протянутой рукой.

— Как вы поживаете, мой милый? — произнес он. — Мы не ожидали…

— Видеть меня при настоящих обстоятельствах? — перебил его Леонард. — Я узнал, — продолжал он, — что аукцион, отсроченный на три дня, не закончен и сегодня!

— Да, Леонард, совершенно верно. Сначала была назначена трехдневная распродажа, но аукционист нашел, что за это время он не может покончить со всем делом. Движимость такого древнего дома, как Утрам-Холл, конечно, должна быть огромна! — и м-р Бич сделал рукою широкий жест.

— Да! — сказал Леонард.

— Гм… — продолжал м-р Бич после паузы, которая начинала становиться неловкой. — Все-таки, вас можно поздравить с тем, что, в общем, вещи продавались хорошо. Не всегда случается, что такие коллекции редкостей дорого оцениваются на публичных аукционах, хотя для самих владельцев они и представляли большую ценность. Да, они продавались очень хорошо, главным образом, благодаря многочисленным покупкам нового владельца поместья. Вот, например, эта чаша, купленная мною… гм… как маленькая память о вашей семье, стоила мне всего десять шиллингов за унцию!

— В самом деле? — холодно отвечал Леонард. — Я всегда думал, что она стоит пятьдесят!

Наступила новая пауза, во время которой все присутствующие, за исключением м-ра Бича и Леонарда, один за другим поднялись со своих мест и оставили комнату. Джен ушла последней со слезами на глазах, как заметил Леонард, когда она проходила мимо него.

— Джен! — произнес значительно ее отец, когда молодая девушка была уже у двери. — Позаботься вовремя одеться завтра к обеду. Вспомни, что у нас будет молодой м-р Коген!

Вместо ответа на это замечание Джен ушла, хлопнув дверью. Очевидно, предстоявшее прибытие гостя не было особенно приятно для нее.

— Да, Леонард, — продолжал м-р Бич, когда они остались одни, тоном, выражающим участие, но который все же страшно резал ухо его слушателя, — печальное событие, печальное. Но что же вы не сели?

— Потому что меня никто не приглашал! — отвечал Леонард, беря стул. — Гм… — продолжал м-р Бич, — кажется, м-р Коген ваш друг, не правда ли?

— Знакомый, а не друг! — сказал Леонард.

— В самом деле? Если не ошибаюсь, вы учились с ним в одном колледже?

— Да, но я не любил его!

— Предубеждение, мой дорогой, предубеждение, — небольшой грех, конечно, но все же вам следует бороться с ним. Правда, вполне естественно, что вы не можете тепло относиться к человеку, который будет на днях собственником Утрам-Холла. Ах, как я уже сказал, все это очень печально, но для вас большое утешение в том, что по продаже всего можно будет покрыть полностью долги вашего несчастного отца. А теперь скажите, не могу ли я сделать чего-нибудь для вас или вашего брата?

Леонард подумал, что каковы бы ни были проступки его отца, все же едва ли намек на них был уместен в устах м-ра Бича, обязанного всем на свете его доброте. Но он не стал ничего говорить в защиту своего отца, — это было бесполезно, а перешел прямо к собственным делам.

— Да, м-р Бич, — сказал он серьезно, — вы можете оказать мне большую услугу. Вы знаете жестокое положение, в которое попали я и мой брат, без всякой вины с нашей стороны: наш старый дом продан, наши средства исчезли, и наше честное имя запятнано. В настоящее время у меня осталось всего 200 фунтов, сохраненных мною. У меня нет профессии, и я не могу даже закончить своего образования, не имея средств заплатить за пребывание в колледже!

— Плохо, должен сказать, очень плохо, — пробормотал м-р Бич, потирая подбородок. — Но при настоящем положении дел чем же я могу помочь вам? Вы должны уповать на Провидение; оно никогда не покидает достойных!

— Вы можете помочь мне, — отвечал взволнованно Леонард, — оказав мне доверие объявлением о моей помолвке с Джен!

М-р Бич сделал движение рукою, как бы отмахиваясь от надоедавшего ему сумасшедшего.

— Подождите, — продолжал Леонард, — я знаю, что прошу многого, но слушайте. Хотя все и обстоит мрачно, но у меня осталась вера в себя. С той поддержкой, которую даст мне любовь вашей дочери, и зная, что для получения ее руки я должен буду сначала достичь того положения, какого достойна Джен, я совершенно убежден, что буду способен собственными силами преодолеть все трудности!

— Ну, я не могу больше слушать такой вздор! — вскричал гневно м-р Бич. — Леонард, это наглость! Конечно, все отношения, существовавшие до сих пор между вами и Джен, должны прекратиться. Помолвка! Я не слыхал ни о какой помолвке. Мне известно, что между вами и Джен были действительно какие-то детские глупости, но я не придавал им никакого значения!

— Вы, кажется, забыли, сэр, — сказал Леонард, с трудом сдерживая раздражение, — что не далее, как шесть месяцев тому назад, между вами и мною был разговор по этому поводу, во время которого было решено, что я не буду говорить ничего моему отцу до получения степени!

— Повторяю вам, что это наглость, — отвечал энергично м-р Бич, уклоняясь от прямого ответа. — Как! Вы, не имеющий ничего на свете, кроме имени, которое ваш отец… ну, запятнал, — употребляю ваше же выражение, — вы просите у меня руки моей дорогой дочери? Вы настолько эгоистичны, что не только хотите разрушить ее счастье, но и увлечь ее в бездны вашей бедности. Леонард! Я никогда не ожидал этого от вас!

Наконец Леонарда взорвало.

— Вы говорите неправду. Я просил у вас не руки вашей дочери, а только обещания ее, когда я стану достойным этой чести. Но теперь все кончено. Я уйду, как вы того требуете, но прежде скажу вам всю правду. Вы желаете воспользоваться красотой Джен, чтобы залучить этого еврея. О ее счастье вы не думаете, рассчитывая просто на его деньги. Она мягкого характера, и очень возможно, что вам удастся ваш замысел, но это не принесет вам счастья. Вы, обязанный всем нашей семье, теперь, когда несчастье обрушилось на нас, лишаете меня единственного сокровища, которое еще оставалось у меня. Разрывая связь, о которой все знали, вы толкаете нас еще глубже в грязь. Пусть будет так, но я уверен, что такое поведение найдет должное возмездие, и придет время, когда вы будете горько раскаиваться в том, что так поступили с вашей дочерью и отвернулись от меня в несчастье. Прощайте!

С этими словами Леонард, повернувшись, оставил комнату и жилище м-ра Бича.

Глава 2

КЛЯТВА
Артур Бич, брат Джен, стоял в передней, ожидая выхода Леонарда, но последний прошел мимо него, не сказав ни слога, и захлопнул за собой дверь. На дворе шел снег, но не такой густой, чтобы затмить свет луны, пробивавшийся сквозь чащу елей.

Леонард пошел по аллее к воротам и внезапно услыхал глухой шум за собой. Он обернулся с неудовольствием, думая, что за ним следует Артур Бич. В эту минуту он был совсем не намерен продолжать разговор с кем-либо из мужчин этой семьи. Но неудовольствие его превратилось в радость, когда он очутился лицом к лицу не с Артуром Бич, а с самой Джен, лицо которой никогда не казалось ему таким прекрасным, как сейчас, при падавшем снеге и лунном свете. Впоследствии, когда бы ни думал Леонард о ней, — а это случалось часто, — в его воображении вставал образ прелестной высокой девушки, с каштановыми волосами, слегка припорошенными снегом, с тяжело поднимавшейся от волнения грудью и большими серыми глазами, с состраданием глядевшими на него.

— О, Леонард! — взволнованно проговорила она. — Почему вы ушли, не попрощавшись со мной?

Он смотрел на нее молча, прежде чем отвечать, и что-то в его сердце сказало ему, что он в последний раз смотрит на любимую девушку.

Наконец он заговорил, и слова его были весьма прозаичны:

— Вам не следовало идти по снегу в этих тонких ботинках, Джен. Вы можете простудиться!

— Я хочу, чтобы это случилось, — с отчаянием отвечала она, — я хочу простудиться насмерть; по крайней мере, тогда моя тревога исчезнет. Пойдем в беседку; никто не подумает искать нас там!

— Как вы пойдете туда? — спросил Леонард. — Отсюда до беседки сто ярдов, и снег везде покрыл дорожки!

— О, ничего, что снег! — отвечала она. Но Леонард думал иначе, однако, тотчас нашел выход из затруднительного положения. Убедившись сначала, что на аллее никого не было, он наклонился и без всяких объяснений и извинений, подняв Джен на руки, как ребенка, пошел с нею по дорожке к беседке. Она была тяжела, но он желал, чтобы этот переход продолжался как можно дольше.

Вот они оба в беседке. Леонард поцеловал Джен в губы и уселся у ее ног. Затем, сняв свое пальто, он набросил его на плечи девушке.

За все это время Джен не произнесла ни слова. Бедная девушка почувствовала себя настолько счастливой на руках у любимого человека, что ей больше ничего не было нужно.

Леонард первый прервал молчание.

— Вы спросили меня, почему я ушел, не простившись с вами, Джен? Это потому, что ваш отец отказал мне от дома и запретил иметь что-либо общее с вами!

— Почему же? — спросила девушка, заломив в отчаянии руки.

— Разве вы не догадываетесь? — отвечал он с горьким смехом.

— Да, Леонард! — простонала она, сочувственно пожав ему руку.

— Быть может, лучше прямо сейчас выяснить все, — произнес снова Леонард, это может устранить различные недоразумения. Ваш отец отказал мне от дома потому, что мой отец растратил состояние. Грехи отцов падают на детей, как видите. Сделал он это с большей, чем обычно, решительностью и быстротой потому, что желает выдать вас замуж за молодого м-ра Когена, ростовщика и будущего владельца Утрама!

Джен вздохнула.

— Знаю! Знаю! — сказала она. — О, Леонард, я ненавижу его!

— В таком случае, лучше не выходить за него! — отвечал он.

— Я скорее умру! — решительно произнесла она.

— К несчастью, не всегда можно умереть, когда хочешь!

— О, Леонард, не будьте таким ужасным, — вскричала она. — Что будет с вами, и что мне теперь делать?

— Меня ждет, вероятно, очень печальная судьба, — отвечал он, — но, в конце концов, все зависит от вас. Смотрите, Джен! Я люблю вас, охотно пошел бы на смерть за вас, и если вы будете верны мне, то я всегда останусь верен вам. Счастье пока отвернулось от меня, но я могу снова вернуть его, это вопрос времени, однако быть может, не одного года!

— О, Леонард, конечно, я сделаю все, что могу. Я уверена, что вы любите меня не больше, чем я вас, но только вы не можете понять, как они все настраивают меня против вас, особенно папа!

— Хорошо, Джен, — сказал Леонард, — дело вот в чем: или вы должны положить конец их настояниям, или отказаться от меня. Послушайте: через шесть месяцев вам будет двадцать один год, и тогда никакие силы на свете не могут принудить женщину выйти замуж против ее желания, или помешать ее замужеству с избранным ею человеком. Затем, вы знаете мой клуб в городе. Письма, адресованные туда, всегда дойдут до меня, а ваш отец вряд ли сможет помешать вам написать письмо и опустить его в почтовый ящик. Если вы будете нуждаться в моей помощи или захотите, так или иначе, быть со мной, то вам достаточно написать мне, и я вас увезу и женюсь на вас тотчас же, как только вы достигнете совершеннолетия. Если, с другой стороны, я не получу от вас никаких известий, то буду знать, что вы не нашли нужным мне писать, или могли бы написать только то, что мне было бы тяжело читать. Вы меня поняли, Джен?

— О, да, Леонард! Но как безотрадно вы смотрите на все!

— Мои обстоятельства так же безотрадны, моя милая: притом, я должен быть откровенным — ведь это у меня последняя возможность говорить с вами!

В этот момент резкий голос раздался в ночной тишине; то был голос м-ра Бича, звавшего издали дочь: Джен! Где ты?

— О, Боже! — сказала она. — Это мой отец зовет меня. Я вышла через заднюю дверь, но, должно быть, мама зашла в мою комнату и увидела, что я вышла. Целый день она не спускает с меня глаз; что мне делать?

— Вернуться домой и сказать им, что вы прощались со мной. Это не преступление; не убьют же вас за это!

— Они сделают хуже! — отвечала Джен, — и, внезапно обвив руками шею Леонарда, она спрятала свое прекрасное лицо у него на груди, горько рыдая и приговаривая: О, милый, милый, что я буду делать без вас?

При виде этой скорби, Леонард забыл горькие мысли и, смешивая свои слезы со слезами Джен, принялся целовать и утешать ее. Наконец, Джен оторвалась от Леонарда, так как м-р Бич продолжал звать ее все настойчивее.

— Я забыла, — пробормотала она, — вот мой прощальный подарок для вас, Леонард; сохраните его на память обо мне! — и, вынув из своего лифа маленький пакет, она отдала его Леонарду.

Еще раз они склонились друг к другу; последний поцелуй, — и в следующий миг она исчезла в темноте, скрывшись из глаз Леонарда на всю жизнь, хотя в его памяти она осталась навсегда.

«Прощальный подарок… сохраните его на память обо мне!» — эти слова звучали в его ушах печальным пророчеством.

Тяжело вздохнув, он открыл пакет и рассмотрел его содержимое при слабом свете луны: то был переплетенный в кожу молитвенник, ее собственный, с ее именем на заглавном листе и короткой надписью внизу; в боковом кармашке переплета лежал локон каштановых волос, перевязанный шелковинкой.

— Несчастливый подарок! — сказал сам себе Леонард, и, надев свое пальто, еще теплое от плечей Джен, пошел к воротам и вскоре исчез в темноте, направив свои стопы к сельской гостинице. Он скоро подошел к ней и, войдя в общий зал, прошел в маленькую комнату, примыкавшую к нему. Когда Леонард вошел, в комнате не горела лампа, но было довольно светло от яркого огня в камине, перед которым в высоком кресле сидел его брат, задумчиво смотревший на огонь.

Томас Утрам был старше Леонарда двумя годами, более слабого телосложения, чем его младший брат, с мечтательным выражением лица, большими задумчивыми глазами и нежным, как у ребенка, ртом. Он был хорошо образован, начитан, с утонченным вкусом.

— Это ты, Леонард? — сказал он, рассеянно взглянув на брата. — Где ты был?

— В пасторате! — отвечал его брат.

— Что же ты там делал?

— Ты хочешь знать?

— Конечно. Видел Джен?

Леонард рассказал ему все, что произошло в доме у м-ра Бича.

— Что же, ты думаешь, она будет делать? — спросил Том, когда его брат окончил свой рассказ.

— По моему мнению, она сделает то, чего можно ожидать от любой женщины на ее месте, т. е. бросит меня!

— Ты, кажется, дружище, невысокого мнения о женщинах. Я мало знаю их, да, вероятно, и не узнаю более; но мне всегда казалось, что в том-то и состоит достоинство их пола, что они умеют быть твердыми в подобных исключительных обстоятельствах!

— Ну, это мы увидим. Я полагаю, что женщины думают более всего о своих собственных удобствах, чем о счастье кого бы то ни было. Но, слава Богу, вот нам несут ужин!

Так говорил Леонард несколько цинично, и, быть может, не совсем искренно.

Несмотря на свое кажущееся удовольствие при виде ужина, он едва притронулся к нему. В самом деле, молодой человек был достоин сострадания. Он стал жертвой страшного разорения; поступок отца, запятнавшего честь всей семьи, бросил тень и на него. Наконец, новое несчастье поразило его: ему позорно было отказано от того дома, где он до сих пор был самым желанным гостем; и в довершение всего он расстался с женщиной, которую горячо любил, расстался при таких обстоятельствах, которые делали эту разлуку почти наверняка окончательной.

Леонард обладал даром понимания человеческого характера и таким благоразумием, которого трудно было ожидать от влюбленного молодого человека. Он хорошо знал, что основной чертой характера Джен было стремление покоряться обстоятельствам и неспособность преодолевать препятствия. Благоразумие же подсказывало ему, что покорность отцу со стороны Джен будет самым лучшим для нее выходом. В самом деле, что он, Леонард, может теперь предложить ей, и не сон ли все его мечты о будущем благополучии? Как ни грубо м-р Бич высказал свои мысли, все же он, пожалуй, прав в том отношении, что он, Леонард, эгоист и наглец; в самом деле, разве не эгоизм и не наглость предлагать женщине связать с ним свою судьбу при настоящем положении его дел?

Когда со стола было убрано и они очутились снова одни в комнате, Том спросил у брата, печально курившего трубку:

— Что мы будем делать сейчас, Леонард?

— Ляжем спать, я полагаю! — отвечал тот.

— Слушай, Леонард, — произнес его брат. — Не бросить ли нам последний взгляд на наше старое жилище?

— Если ты хочешь, Том, но это будет тяжело!

— Одной неприятностью больше, одной меньше — безразлично, дружище! — произнес Том, положив свою тонкую руку на плечо брата.

Оба вышли из дома и через четверть часа ходьбы очутились у замка. Снег перестал идти, и ночь была светлая. Тем не менее, она скрывала от глаз посторонних тот беспорядок, который царил в Утрам-Холле после аукциона, придавая ему днем самый безотрадный вид.

Никогда старый дом не выглядел более величественным, никогда более красноречиво не говорил о прошедшем двум братьям, лишившимся своего наследственного владения. Они в молчании обошли вокруг дома, с любовью вглядываясь в каждое хорошо знакомое дерево, в каждое окно и, наконец, подошли к главному входу. Скорее машинально, нежели сознательно, Леонард повернул ручку двери. К его удивлению она открылась. Очевидно, в суматохе аукциона никто не позаботился запереть ее.

— Войдем! — сказал Леонард.

Братья вошли и стали переходить из одной комнаты в другую, пока не добрались до большой залы, — обширной, отделанной под дуб комнаты, с большим окном. Цветные стекла этого окна были покрыты изображениями гербов мужских и женских представителей разных поколений рода Утрамов. Два стекла оказались свободны от рисунков: на них должны были находиться гербы Томаса Утрама и его жены.

— Они не будут заняты теперь, Леонард! — сказал Том, указывая на свободные стекла. — Интересно, не правда ли, чтобы не сказать — печально?

— Не знаю, — отвечал его брат, — я думаю, что эти Когены тоже будут кичиться каким-либо гербом, если они купят его!

Оба брата замолкли и при лунном свете, падавшем через цветные стекла, глядели на памятники былого величия — гербы и портреты многих умерших представителей рода Утрамов, смотревшие на них со стен.

— Per ardua ad astra, — сказал Том, рассеянно читая семейный девиз, замененный некоторыми членами рода другим — за честь, дом и любовь.

— Per ardua ad astra — через тернии к звездам и за честь, дом и любовь, — повторил Том. — Если в девизах можно искать утешение, то скорее всего в этих двух: ваша любовь разбита, наш дом отнят и наша честь запятнана. Но нам остается еще — «борьба и звезды»!

В то время как Том говорил это, на лице его отразился энтузиазм:

— Леонард, — воскликнул он, — почему бы нам не восстановить прошедшее? Будем руководствоваться этим девизом, более древним — Per ardua ad astra!

— Я верю, что он обещает одному из нас счастье. Отчего не попробовать, — отвечал Леонард. — Если мы падем в борьбе, то все-таки звезды останутся у нас, как и у всего человечества!

— Леонард, — проговорил его брат почти шепотом, — хочешь ли ты произнести вместе со мною клятву? Это, может быть, детская мысль, но при некоторых обстоятельствах в таких-то мыслях и скрывается мудрость!

— Какую клятву? — спросил Леонард.

— Вот какую: поклянемся, что покинем Англию и будем искать богатства на чужбине, чтобы иметь возможность выкупить наш родовой замок, что мы до тех пор не вернемся сюда, пока не достигнем своей цели, и что одна смерть может положить конец нашим стремлениям!

Леонард, помедлив одно мгновение, отвечал:

— Если Джен потеряна для меня, то ничто не может помешать мне произнести эту клятву!

Затем Том, в сопровождении своего брата, направился в середину зала, где на большом пюпитре лежала старинная библия. Положив руки на священную книгу, он начал произносить слова клятвы громким голосом, не оставлявшим никакого сомнения в серьезности его намерений и полным веры в себя.

— Клянемся этой священной книгой и Богом, создавшим нас, что оставим этот дом, принадлежавший нам, и никогда больше не взглянем на него до тех пор, пока он опять не станет нашим. Клянемся, что будем стараться достичь этой цели нашей жизни, пока смерть не уничтожит нас, и пусть позор и нищета поразят нас, если мы, будучи в здравом уме и полные сил, откажемся от этой клятвы. В этом помоги нам, Боже!

— В этом помоги нам, Боже! — повторил Леонард.

Так в доме своих предков, перед лицом Творца и перед портретами умерших представителей рода, Томас и Леонард Утрамы посвятили себя великой цели.

Быть может, как сказал один из них, их замысел казался просто детской мыслью, но при всем том он был трогателен.

На следующий день они отправились в Лондон, где прожили несколько дней, но ни одной строки не пришло от Джен Бич; плохо ли, хорошо ли, но цепь клятвы, произнесенной Леонардом, обвилась вокруг его шеи.

Три месяца спустя оба брата приближались к берегам Африки, к земле «Людей тумана».

Глава 3

СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ
— Сколько времени, Леонард?

— Семь часов, Том.

— Уже семь? На заре я умру, Леонард!

— Ради Бога, не говори так, Том. Если ты все время будешь думать о смерти, то действительно умрешь!

Больной глухо засмеялся.

— Не в словах дело, Леонард. Я чувствую, что моя жизнь угасает, как догорающий огонь. Мой ум еще совершенно ясен, но тем не менее я умру на заре. Лихорадка совсем изнурила меня. Я бредил, Леонард?

— Немного, дружище! — отвечал Леонард.

— О чем я говорил?

— Больше всего о доме, Том!

— О доме! У нас его нет, Леонард. Он продан. Сколько времени мы находимся на чужбине?

— Семь лет!

— Семь лет! Да! Ты помнишь, как мы прощались с нашим старым домом в ту зимнюю ночь после аукциона? Помнишь, что мы тогда решили?

— Да!

— Повтори это!

— Мы поклялись, что будем стараться разбогатеть, чтобы выкупить Утрам, и что одна только смерть может освободить нас от этой клятвы. Мы поклялись, не достигнув нашей цели, не возвращаться в Англию. Затем мы отправились в Африку. В течение семи лет мы старались обрести богатство, но у нас едва хватает средств, чтобы поддерживать свое существование!

— Леонард! Теперь ты единственный наследник нашей клятвы и нашего древнего имени, по крайней мере, через несколько часов будешь им. Я старался исполнить мой обет до самой смерти. Ты освободишься от клятвы, когда достигнешь цели, или умрешь. Борьба досталась мне в удел, быть может, ты достигнешь звезды. Будешь ли ты стремиться к нашей цели, Леонард?

— Да, Том!

— Дай мне руку в знак этого, дружище!

Леонард Утрам наклонился к умирающему брату, и оба они пожали друг другу руки.

— Теперь я засну; я утомлен. Но ты не бойся, я проснусь перед… концом.

Едва последние слова слетели с его уст, как глаза закрылись, и он впал в оцепенение или сон.

Леонард сел на пустой бочонок от джина, заменявший стул. Шум бури доносился в кафрскую хижину, построенную из травы и веток, где братья нашли себе приют. Ветер проникал в нее через сотню отверстий, колебля пламя лампы и поднимая со лба больного волосы. Время от времени дождь принимался ливмя лить, и вода через травяную крышу хижины стекала на земляной пол. Леонард подошел к двери хижины или, скорее, к низкому полукруглому отверстию, служившему дверью, и отодвинул доску, прикрывавшую его. Хижина их стояла на склоне большой горы, у подошвы которой было море кустарников, а кругом виднелись фантастические очертания гор. Черные облака закрывали лунный диск, но по временам небо прояснялось; тогда окружающая местность открывалась во всей ее необъятности и ужасающей пустынности.

Леонард закрыл дверное отверстие и, вернувшись к своему брату, пристально посмотрел на него. Несколько лет тяжелых трудов и лишений не стерли с лица Томаса Утрама его удивительной красоты, но отпечаток смерти был сейчас на нем.

Леонард вздохнул, и, пораженный какой-то мыслью, отыскал кусок зеркала. Поднеся его близко к свету лампы, он стал всматриваться в свои собственные черты. В зеркале отражался красивый человек, с бородой, загорелый, со смелым взглядом, присущим тому, кто привык к постоянным опасностям, кудрявыми волосами и широкими плечами; не особенно высокий, но с мощным телосложением. Хотя он был еще молод, но мало юношеского осталось в его облике; конечно, труд и борьба наложили на него отпечаток, закалив его. Лицо имело доброе выражение, но большинство людей предпочли бы видеть дружбу в этих проницательных черных глазах, нежели искру вражды. Леонард был опасный враг, и его долгая борьба со светом заставляла его иногда видеть врагов там, где они не существовали.

Несколько часов просидел Леонард в задумчивости у постели брата, всматриваясь в его лицо, которое то оставалось спокойным и бледным, то вспыхивало и казалось тревожным.

Наконец, Томас Утрам открыл глаза и посмотрел на Леонарда, но последний знал, что брат его видит не таким, каким он был на самом деле. Глаза умирающего пытливо глядели на него, и Леонард чувствовал, что тот видит в его лице что-то такое, что не могло быть видно никому другому. Этот испытующий взгляд был так странен, что Леонард не мог его выдержать и окликнул брата, но не получил ответа, а большие глаза умирающего продолжали читать в той книге, которая скрыта для живых, но совершенно понятна для умирающих.

Зрелище смерти всегда страшно; страшны последние вспышки жизни, эта борьба с телом духовного и вечного начала, назовем ли его душою, или как-нибудь иначе.

Леонард видел смерть в самых ужасных ее проявлениях, однако никогда не чувствовал такого ужаса, как теперь. Что прочел брат или дух брата на его лице?

Леонард постарался подавить в себе страх.

— Мои нервы расшатаны, — подумал он. — Он умирает. Как я вынесу зрелище его смерти?

Порыв ветра потряс хижину, вырвав часть веток, из которых состояла крыша. Тонкая струя дождя порвалась через образовавшееся отверстие и упала на лоб больного; капли дождя, подобно слезам, скатились по его бледным щекам. Тогда странный взгляд больного принял более естественное выражение, губы приоткрылись.

— Воды! — пробормотал умирающий.

Леонард дал ему пить, одною рукою поднеся кружку к его рту, а другой поддерживая голову умирающего. Том сделал два глотка и затем внезапным движением своей ослабевшей руки выбил кружку, которая упала на пол.

— Леонард, — сказал он, — ты добьешься успеха!

— Успеха в чем, Том?

— Ты станешь богат, выкупишь Утрам и продолжишь наш род, но этого достигнешь ты не один. Женщина поможет тебе!

Затем его мысли несколько смешались, и он пробормотал:

— Как поживает Джен? Слышал ли ты о ней?

При этом имени лицо Леонарда смягчилось, но тотчас же сделалось суровым и озабоченным.

— Я не слыхал ничего о Джен, дружище, все эти годы, — отвечал он. — Вероятно, она или умерла, или вышла замуж!

— Слушай, — отвечал Том, оправляясь от своего забытья. — Я скоро умру. Ты знаешь, что умирающие иногда видят далеко. Мне снилось, или я прочел на твоем лице, вот что: ты умрешь в Утраме. После моей смерти останься на этом месте некоторое время. Останься здесь, Леонард!

Ослабев, Том опрокинулся навзничь, и в это время сильный порыв ветра потряс хрупкую хижину, разрушив восточную стену. Кобра, скрывавшаяся в густых ветвях, которыми были покрыты стены хижины, с мягким шорохом упала на пол, на расстоянии не более фута от лица умирающего; вытянувшись на полу и зашипев, она высунула свой гибкий язык и раздула в бешенстве пасть. Леонард отскочил назад и схватил лежавший вблизи лом, но прежде чем он успел ударить змею, пресмыкающееся опустилось на пол и, скользнув своим чешуйчатым телом по лицу умирающего, спряталось опять в ветвях. Но Томас Утрам не видел ничего и не шевелился даже, когда тело отвратительного пресмыкающегося скользнуло по его лицу. Тяжелое, порывистое дыхание указывало на скорую развязку. На душе у Леонарда сделалось чрезвычайно тяжело; он обнял брата и в первый раз за многие годы поцеловал его в лоб.

Умирающий открыл глаза. На востоке занималась заря. Вершины гор загорались пламенем.

Томас Утрам при виде этого, поднявшись на колени, протянул руки к восходящему солнцу, шевеля губами. Затем он упал на грудь Леонарда, и все было кончено.

Глава 4

ПОХОРОНЫ
Долго Леонард сидел у тела брата. Наступил день. Круглый диск солнца поднялся высоко над горами.

Буря затихла и, если бы не было обломков полуразрушенной хижины, то с трудом можно было бы поверить, что она недавно свирепствовала. Насекомые принялись за свое стрекотанье; ящерицы выползали из щелей скал; омытые дождем цветы горных лилий резко бросались в глаза своею яркою окраской.

Леонард продолжал сидеть с выражением горя на лице, когда на него сверху упала какая-то тень. Он взглянул вверх и заметил коршуна, реявшего над местом смерти.

Схватив свое заряженное ружье, Леонард вскочил на ноги. Птица приближалась, описывая круги в воздухе. Леонард схватил ружье, прицелился и выстрелил. Выстрел гулко раздался в тишине, и звук его был повторен эхом в горах. Птица некоторое время оставалась неподвижною в воздухе и затем тяжело рухнула на землю, ударившись своим могучим клювом о камни:

— Итак, я еще могу убивать, — проговорил про себя Леонард, заметив результат своего выстрела. — Убивай, чтобы не быть самому убитым — таков закон жизни!

После этого он повернулся к телу брата, закрыл ему глаза и сложил крестом на груди его исхудалые руки.

— Где же, однако, эти кафры? — громко произнес он, внезапно вспомнив о своих слугах, которых что-то долго не было видно.

— Эй, Оттер, Оттер!

Эхо повторило в горах эти слова, но на зов Леонарда никто не явился. Он вторично окликнул своих слуг, но тоже безрезультатно.

— Хоть и нельзя уходить отсюда, — произнес Леонард, — однако, надо посмотреть в чем дело.

Покрыв тело брата красным одеялом, чтобы защитить от коршунов, он решил обойти скалы, окаймлявшие маленькое плато, на котором стояла хижина. За ними плато продолжалось, и шагах в пятидесяти от скал, в склоне горы, было углубление, образованное выветриванием мягкой породы камня. В этом углублении, или гроте, кафры — их было четверо — спали и тут же имели обыкновение разводить огонь для приготовления пищи. Но в это утро огонь не горел, и в гроте никого не было видно.

— Еще спят, — подумал Леонард, направляясь к гроту. В следующий момент он громко позвал: «Оттер, Оттер! — и сильно толкнул лежавшую у входа в грот массу. Но она не двигалась, хотя толчок был достаточно силен для того, чтобы разбудить самого ленивого дикаря, погруженного в глубочайший сон. Леонард стал всматриваться в лежавшего и в следующий момент отпрянул назад, воскликнув:

— Боже! Это Чит — мертвый!

В это время глухой голос раздался из глубины грота, голос Оттера, проговорившего по-голландски:

— Я здесь, баас пусть баас развяжет меня; а то я не могу шевельнуться!

Леонард вошел в глубину грота и увидел Оттера со следами страшных побоев на лице и на всем теле, связанного по рукам и ногам. Вынув нож, Леонард перерезал связывавшие Оттера веревки и вывел его из грота. Это был карлик-кафр, ростом немногим более 4 футов, найденный братьями умиравшим с голода в пустыне. Взятый ими, он служил им верой и правдой в течение нескольких лет. Братья окрестили его Оттер (по-английски — выдра), во-первых, потому, что его настоящее имя европейцу почти невозможно было выговорить, а, во-вторых, из-за его необыкновенного умения плавать, почти равнявшегося способностям того животного, имя которого ему дали. Лицо его безобразно, но в этом безобразии не было ничего отталкивающего. Несмотря на свой маленький рост, Оттер имел необыкновенно большую голову, длинные руки и огромный нос. Все члены его тела доказывали большую физическую силу.

— Что случилось? — спросил Леонард по-голландски.

— Вот что, баас. Прошлой ночью эти три негодяя, базуто, твои слуги, задумали убежать. Мне они ничего не сказали и были так осторожны, что, хотя я и следил даже за их мыслями, однако ни о чем не мог догадаться. Дождавшись, пока я крепко заснул, они связали меня, так что могли взять ружье бааса Тома, которое ты поручил мне, и другие вещи. Скоро я понял их намерение, и мое сердце кипело от бешенства. Связав меня, собаки-базуто стали смеяться мне в лицо, ругая меня и говоря, что я могу теперь умереть с голоду вместе с моими глупыми белыми господами, которые ища повсюду желтого железа, по своей глупости, нашли его очень мало. Затем они поделили между собой все ценные вещи, и перед тем, как уйти, каждый из них подходил ко мне и бил по лицу, а один прижег мне нос горячей головней!

— Все это я терпеливо переносил, да когда Чит взял ружье бааса Тома, а другие хотели привязать меня к скале, я не мог более терпеть. Бросившись на Чита, я с силою ударил его своею головою в середину тела, так что он отлетел в сторону и хлопнулся о скалу, не произнеся ни звука! А! Они забыли, что если мои руки крепки, то голова еще крепче. Тогда двое других бросились на меня, и я, имея руки связанными, не мог защищаться. Боясь, что они скоро убьют меня, я со стоном упал на землю и притворился мертвым. Думая, что они покончили со мною, базуто поспешно ушли, опасаясь, что вы услышите шум и будете догонять их. В этой поспешности они даже оставили ружье и многие другие вещи. Вот и все. Я думаю, баас Том будет рад, что я спас его ружье. Когда он узнает об этом, то забудет свою болезнь и скажет:

— Молодец, Оттер, твоя головка крепка!

— Баас Том умер, — отвечал Леонард с печальной улыбкой. — Он умер на рассвете на моих руках. Лихорадка убила его, как других «инкузис» (начальников)!

Оттер, услышав печальную весть, опустил голову на грудь и некоторое время не произносил ни слова. Наконец он взглянул на Леонарда, и последний заметил две слезы, скатившиеся по лицу карлика.

— Как? — воскликнул он. — Ты умер, мой отец, храбрый, как лев, и красивый, как девушка! Да, ты умер, мои уши слышали это, и если бы не твой брат, баас Леонард, то я убил бы себя, чтобы последовать за тобою!

— Пойдем, — сказал Леонард, — я не могу оставлять его надолго!

Леонард вернулся к телу своего брата. Оттер шел за ним. Приблизившись к телу Томаса Утрама, Оттер сделал рукою приветственный знак, проговорив:

— Начальник и отец, когда ты жил на земле, ты был добрый и храбрый человек, хотя немного вспыльчивый и иногда капризный, как женщина. Теперь ты удалился с этого света и улетел, подобно орлу, к солнцу. Живя там, ты будешь еще храбрее, еще лучше и терпеливее к тем, кто менее чист, чем ты. Отец и начальник! Приветствую тебя. О, если бы тот, кого ты назвал Оттером, мог служить тебе и «инкузи» — твоему брату — в жилище Высочайшего, если такое существо, как я, может войти туда! Что же касается собаки-базуто, который хотел украсть твое ружье, то я убил его в счастливый час. Он будет твоим рабом в доме Высочайшего. Ах! Если бы я знал, то послал бы лучшего человека. Слава тебе, отец мой! Прощай, и пусть твой дух будет милостив к нам, которые любят тебя!

Проговоривэто, Оттер отошел от тела и, обмыв свои раны, принялся за приготовление пищи. После обеда Леонард и Оттер перенесли тело Тома в грот, убрав оттуда труп базуто, который Оттер без церемоний спрятал в расщелине скалы. Леонард остался у тела брата, а Оттер, взяв с разрешения Леонарда ружье Тома, ушел на охоту, надеясь подстрелить горную козу.

Леонард, отпуская карлика, приказал ему к вечеру вернуться назад.

— Где мы будем рыть могилу, баас? — спросил, уходя, Оттер.

— Она уже готова, — отвечал Леонард. — Умерший сам ее вырыл, подобно многим здесь. Мы похороним его в последней яме, вырытой им в поисках золота. По правую руку от того места, где стояла хижина. Она достаточно глубока!

— Да, баас, хорошее место, хотя, быть может, баас Том не так бы тщательно работал, если бы знал, для чего она послужит; кто знает, чему служат наши работы? Но эта дважды обваливалась, когда баас рыл ее…

— Я уже устроил все, — сказал коротко Леонард. — Ступай и будь здесь за полчаса до заката солнца, по крайней мере. Да, если можешь, то принеси еще горных лилий. Баас Том любил их!

Карлик поклонился и вышел.

— А, — начал он говорить сам с собой, направляясь к подошве холма, где надеялся найти дичь, — ты не боишься мертвых, а живых тем более. Однако, Оттер, баас Том мертвый теперь так страшен, он, который при жизни был так мил! Чит не выглядел страшным, только еще безобразнее. Но ведь Чита убил ты, а бааса Тома убило небо, положивши на него свою печать. Что теперь будет делать баас Леонард, когда его брат умер и базуто убежали? Идти рыть золото, найти которое так трудно, а найдя, нельзя долго сохранить? Но тебе-то что до этого, Оттер? Что тебе за дело до того, что делает баас? Смотри, вот следы козы!

День выдался чрезвычайно жаркий. В это время стояло лето в Восточной Африке, или, скорее, — осень, пора лихорадок, гроз и ливней, в течение которого только люди, дешево ценившие свою жизнь, могли жить в этих широтах, ища золото, со скудными запасами пищи и почти не находя возможности найти себе приют. Но искатели счастья не особенно ценят жизнь, как собственную, так и чужую. Они делаются фаталистами, быть может, бессознательно, полагая, что, кому суждено, тот умрет, а остальные останутся живы, несмотря ни на что.

Когда Леонард Утрам, его брат и два их товарища по приключениям услышали от туземцев об одном месте в горах, богатом золотом и находящемся номинально на Португальской территории, у ближнего рукава Замбези, то, с помощью двух ружей и собаки они получили концессию от хозяина этой территории на разработку руды. Несмотря на нездоровое время года, они не отложили своего мероприятия из опасения, что кто-нибудь другой за три ружья и за две собаки убедит начальника территории отнять у них концессию в его пользу. Поэтому они трудолюбиво принялись за работу, и сначала счастье сопутствовало им. Им попалось даже несколько самородков. Надежды их окрепли, но сначала один из компаньонов, по имени Аскью, заболел лихорадкой и умер, а за ним погиб и второй компаньон — Джонстон. После этого Леонард хотел было уже бросить дело, но, словно по воле судьбы, на следующий же после смерти Джонстона день, они нашли золото в таком значительном количестве, что Томас, надеясь вскоре достичь богатства, и слышать не хотел о прекращении работ.

Тогда они перенесли свое жилище на более возвышенное и здоровое место и остались. Но в один несчастный день Томас Утрам, заблудившись на охоте, провел ночь на болоте. Неделю спустя он заболел лихорадкой и через три недели умер, как мы видели.

Все эти события и многие другие проносились в уме Леонарда, сидевшего долгие часы у тела умершего брата. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким, таким покинутым и несчастным. Теперь на свете у него нет друга, если не считать слуги Оттера. Несколько лет он уже не был в Англии; самые близкие родственники не заботились более о нем и его брате, изгнанных, странствующих по чужим странам; его школьные товарищи, вероятно, забыли о его существовании.

Там, на родине, было еще одно существо. Джен Бич. Но с той памятной ночи семь лет он ничего не слыхал о ней. Два раза он писал ей, но не получил никакого ответа на свои письма. Более он не возобновлял своих попыток писать, будучи самолюбивым человеком. Вместе с тем он догадывался, что она не могла ему отвечать. Как он сказал своему брату, Джен или умерла, или, что было всего вероятнее вышла замуж за м-ра Когена. Однако когда-то они любили друг друга, да он и теперь еще любит ее, или, по крайней мере, думал так. Действительно, все эти тяжелые годы изгнания, трудов и беспрестанных поисков ее образ и память о ней жили в его сердце как далекий сладкий сон, полный мира и красоты, хотя у него остался от нее последний подарок — молитвенник и локон волос. Пустыня не такое место, где люди могут забыть свою первую любовь. Да, он был один, совершенно один, среди диких стран и грубых, необразованных людей и дикарей. А теперь что он будет делать? Здешнее место истощено. Тут, действительно, было наносное золото, но Леонард знал, что оно находится не в земле, но в жилах кварца, скрытых в горной породе. Чтобы извлечь богатство оттуда, нужны машины и капитал. Кроме того, слуги его, кафры, исчезли, избегая тяжелой работы и лихорадки, а других и не найти в это время года. Очевидно, остается одно: вернуться в Наталь и приняться за какое-нибудь другое дело.

Здесь Леонард вдруг вспомнил о своем обете — искать до тех пор, пока он не добьется своей цели или не умрет. Очень хорошо, он исполнит свое обещание. Затем он вспомнил любопытное предсказание умирающего, что он достигнет богатства.

Конечно, это был не более, как бред. Столько лет его брат безуспешно стремился к своей цели, восстановлению чести их древней фамилии; неудивительно, что в час смерти он увидел, что цель эта достигнута, хотя и другим. Однако, как странно он смотрел на него! С каким убеждением он говорил! Все это, конечно, не может иметь никакого значения; он, Леонард, дал несколько лет тому назад клятву и еще в прошлую ночь обещал стремиться к выполнению этой клятвы. Поэтому, худо или хорошо, но он должен действовать до конца.

Таким размышлениям предался Леонард, сидя у тела своего брата, товарища его детских игр и друга.

Время от времени он вставал со своего места и прохаживался около грота. После полудня воздух сделался еще более знойным, и большая туча собиралась на горизонте.

— Вечером будет гроза, — проговорил Леонард, — как только Оттер придет, надо будет похоронить тело, а то придется ждать до завтра!

Наконец, за полчаса до захода солнца, Оттер появился у входа в грот. На плечах его была привязана убитая коза, а в руках он держал большой пучок ярких горных лилий.

Двое мужчин похоронили Томаса Утрама в вырытой им самим могиле, и раскаты грома заменили для него погребальное пение.

Глава 5

ОТТЕР ДАЕТ СОВЕТ
Когда погребение было окончено и Томас Утрам успокоился навеки в своем постоянном земном жилище, его брат, взяв молитвенник, подаренный ему некогда Джен Бич и составлявший, по правде говоря, всю его библиотеку, прочел над могилой погребальную службу, окончив свое чтение при блеске молнии. Затем он и Оттер вернулись в грот и поужинали, не произнеся ни слова. После ужина Леонард обратился к карлику:

— Оттер! Ты человек надежный и ловкий. Я хочу тебе рассказать одну историю и спросить тебя кой о чем. — Во всяком случае, — проговорил он про себя по-английски, — в подобных вещах его суждение столь же важно, как и мое.

— Говори, баас, — ответил тот, — мои уши открыты!

— Оттер! Умерший баас и я приехали в эту страну около семи лет тому назад. До отправления нашего сюда мы были богатыми людьми, старшинами в нашей земле, но потеряли наши краали, скот и земли; они были проданы, и другие взяли их, а мы стали бедными. Да, мы, бывшие жирными, стали тощи, как быки в конце зимы. Тогда мы сказали один другому: здесь у нас нет более дома, позорная бедность обрушилась на нас, мы — разбитые корабли, люди, не имеющие никакого значения; однако, будучи благородной крови, мы не можем здесь зарабатывать пропитание трудом, подобно обыкновенным людям, иначе и простые, и благородные будут смеяться над нами. Большой каменный крааль отнят у нас: другие занимают его, чужие женщины хозяйничают в нем и их дети бегают по нашей земле; мы должны уехать!

— Кровь есть кровь, — прервал Оттер, — а богатство ничто! Отчего ты, отец мой, не выгнал этих чужестранцев и не взял обратно твой крааль?

— В нашей стране этого нельзя сделать, Оттер: богатство там значит больше породы. Если бы мы сделали это, то подверглись бы еще большему позору. Одно богатство могло бы возвратить нам наш дом, а у нас его не было. Тогда мы поклялись друг другу, умерший баас и я, что поедем в эту дальнюю страну искать богатства, с которым мы могли бы вернуть наши земли и крааль, чтобы оставить их после себя своим детям!

— Прекрасная клятва, — сказал Оттер, — а здесь вы поклялись бы иначе, и сталь решила бы спор о краале, а не желтое железо!

— Мы приехали сюда, Оттер, и семь лет работали усерднее самого последнего из наших слуг; путешествовали там и тут, смешивались со многими народами, изучили несколько языков, и что же мы нашли? Баас Том — могилу в пустыне, а я — скудную пищу, которую может дать пустыня, не более. Богатства мы не приобрели, Оттер, а я поклялся или достичь его, или умереть, и еще в прошлую ночь обещал брату исполнить свою клятву!

— Это хорошо, баас; клятва есть клятва, и честные люди должны исполнять ее. Но здесь нельзя добыть богатств; ведь золото большею частью скрыто в этих скалах, которые слишком тяжелы, чтобы увезти их, а кто может достать золото из скал? Этого не сделать нам, даже если лихорадка и пощадит нас. Нам надо уйти отсюда куда-нибудь в другое место!

— Слушай, Оттер. Это еще не все. Умерший баас перед своей смертью видел в будущем, что я найду золото с помощью женщины, и просил меня остаться здесь некоторое время после его смерти. Скажи теперь, Оттер, ты, вышедший из народа, знающий толк в снах и видениях, и сам сын толкователя снов, было это действительное видение или фантазия больного?

— Не знаю, — отвечал Оттер. — Наверное, дух, или голос кого-то, оплакивающего умершего!

— Мы здесь единственные плакальщики! — сказал Леонард; и едва он произнес эти слова, как пронзительный вой опять огласил воздух. Как раз в это время луна вышла из-за облаков, и при ее свете они увидели того, кто производил странные звуки. Шагах в двадцати от них, на противоположном склоне холма, скорчившись на камне и закрыв лицо руками, в полном отчаянии, сидела высокая женщина изнуренного вида.

С изумлением Леонард направился к ней, сопровождаемый карликом. Женщина была так поглощена своим горем, что не слышала и не видала их приближения. Даже когда они совсем близко подошли к ней, она не заметила их, так как лицо ее было закрыто худыми руками. Леонард с любопытством посмотрел на нее. Это была женщина старше средних лет, очевидно, когда-то красивая, и для туземки с очень светлой кожей. Кудрявые волосы ее начинали седеть, руки и ноги были тонки и хорошей формы. Более Леонард ничего не мог разглядеть, так как лицо она закрыла руками, а фигура была обернута рваным одеялом.

— Матушка, — сказал он на диалекте сизуту, — что с тобою, о чем ты плачешь?

Женщина, отняв руки от своего лица, с криком ужаса вскочила на ноги. Взгляд ее упал сначала на Оттера, стоявшего прямо перед ней, и при виде его крик замер на ее губах, — она окаменела от ужаса. Вид ее был так странен, что карлик и его господин с молчаливым удивлением смотрели на нее, ожидая, что будет дальше.

Женщина первая прервала это молчание, заговорив глухим голосом, полным суеверного ужаса и обожания, и опустилась на колени:

— Наконец ты пришел требовать от меня ответа, — сказала она, обращаясь к Оттеру, — о, ты, имя кого Мрак, кому я была назначена в замужество и от кого в молодости убежала!? Тебя ли я вижу во плоти, господин ночи, король крови и ужаса, а это твой жрец? Или я грежу? Нет, я не грежу; убей меня, жрец, и пусть мой грех будет очищен!

— Кажется, — сказал Оттер, — мы имеем дело с сумасшедшей!

— Нет, Джаль, — отвечала женщина, — я не сошла с ума, хотя недавно была близка к этому!

— Ну, и меня не зовут ни Джалем, ни Мраком! — отвечал с раздражением карлик. — Перестань говорить глупости и скажи белому господину, откуда ты, а то я устал от этого разговора!

— Если ты не Джаль, черное существо, то это очень странно, так как Джаль имеет такой же вид, как у тебя. Но, может быть, ты не хочешь, облекшись во плоть, признаться в этом мне. Ну, тогда делай, как хочешь. Если же ты не Джаль, то я безопасна от твоего мщения, а если ты Джаль, то прошу тебя простить грех моей юности и пощадить меня!

— Кто такой Джаль? — с любопытством спросил Леонард.

— Не знаю, — отвечала женщина, внезапно переменив тон. — Голод и утомление смутили мой ум, и я говорила вздорные слова. Забудь их и дай мне есть, бледнолицый, — прибавила она жалобным голосом, — дай мне есть, я умираю от голода!

— У нас сильный недостаток в пище, — отвечал Леонард, — но мы поделимся с тобой, чем можем. Следуй за мною, матушка! — и он повел ее к гроту.

Оттер дал ей пищи, и она принялась есть, как человек, голодавший долгое время, с удовольствием, но и с усилием. Покончив с едой, она посмотрела на Леонарда своими смелыми черными глазами, проговорив:

— Скажи, белый господин, ты работорговец?

— Нет, — отвечал он хмуро, — я раб!

— Кто же твой господин — этот черный человек?

— Нет, он только раб раба. У него нет господина, а есть госпожа, которую зовут судьбою!

— Самая худшая из всех и в тоже время самая лучшая, — сказала старуха, нахмурившись, — она вновь смеется и к ударам примешивает поцелуи!

— Удары ее я хорошо знаю, а поцелуи — нет, — отвечал мрачно Леонард и прибавил другим тоном. — Что же с тобой случилось, матушка, как тебя зовут, и что ты ищешь, бродя одна в горах?

— Меня зовут Соа, и я ищу помощи для той, кого люблю, и кто теперь находится в горестном положении. Хочешь, господин, слушать мой рассказ?

— Говори, — сказал Леонард.

Женщина, сев на землю перед ним, начала свой рассказ.

Глава 6

РАССКАЗ СОА
— Господин, я, Соа, служанка белого человека, купца, живущего на берегах Замбези в четырех днях пути отсюда. У него есть дом, построенный им несколько лет тому назад.

— Как имя белого человека? — спросил Леонард.

— Черный народ зовет его Мэвум, а бледнолицые — Родд. Он хороший господин и не простой человек, но у него есть один недостаток — по временам он пьет. Двадцать лет тому назад, или больше, Мэвум женился на белой женщине, дочери португальца, жившего у бухты Делагоа. Она была прекрасна, ах, как прекрасна! После женитьбы он поселился на берегах Замбези, сделался купцом и выстроил там дом, от которого теперь остались одни развалины. Здесь его жена умерла от родов; да, она умерла на моих руках, и я воспитала ее дочь Хуанну, ухаживая за ней от колыбели и до настоящих дней.

— После смерти своей жены Мэвум стал сильно пить. Когда он не пил, то это был ловкий и хороший торговец; по временам он собирал на большие суммы слоновую кость, перья, золото и сотнями воспитывал рогатый скот. Тогда он говорил, что хочет оставить пустыню и уехать за море, в неизвестную мне страну, откуда приезжали англичане.

— Дважды он отправлялся со мной и с Хуанной, своей дочерью, моей госпожою, которую черный народ прозвал Небесною пастушкой, приписав ей дар предсказывать дождь. Однажды Мэвум остановился в городе Дурбан, в Натале, и, напившись пьяным, в один месяц прожил все свои деньги, в другой раз он потерял вновь нажитое им состояние при переправе через реку, когда лодку опрокинул гиппопотам, и золото со слоновой костью потонуло. В последнюю поездку он оставил свою дочь в Дурбане, где она прожила три года, изучая те вещи, которые знают белые женщины, так как она очень умна, так же умна, как добра и прекрасна. Года два тому назад она вернулась назад в поселение, доехав на судне до бухты Делагоа, где ее встретил Мэвум.

— Раз моя госпожа сказала своему отцу, что ей наскучила их уединенная жизнь в пустыне и что она хочет ехать за море в страну, которую она называла домом. Он послушался ее, так как Мэвум очень любил свою дочь, и сказал, что сделает так, но что до этого он хочет отправиться в путешествие по реке для закупки в одном месте большого количества слоновой кости. Она была против этого, говоря: поедем, наконец, мы уже достаточно богаты. Отправимся в Наталь и поедем за море. Но он ничего не хотел слушать, так как был очень упрямый человек.

— На следующее утро он отправился за слоновой костью и леди Хуанна, его дочь, плакала, хотя она и бесстрашна, оставшись одна. Кроме того, она не любила быть вдали от отца, не имея возможности следить за тем, чтобы он не напивался пьяным.

После отъезда Мэвума прошло двенадцать дней. Я и моя госпожа сидели в поселении, ожидая его возвращения. У моей госпожи есть обыкновение, одевшись поутру, читать какую-то священную книгу, в которой написаны законы того Высочайшего, которого она почитает. Поэтому наутро, тринадцатого числа, она сидела на веранде дома и читала эту книгу, а я занималась приготовлением пищи. Вдруг я услыхала шум и, выглянув через забор, окружавший сад и весь дом, кроме веранды, увидала много людей — белых, арабов и мулатов; один из них был верхом, а остальные пешком; за ними тянулся длинный караван рабов с веревками на шее.

— Подойдя ближе, эти люди стали стрелять в жителей поселения; некоторые были убиты, многие взяты в плен, а другие убежали — те, кто был на полевых работах и видел приближение работорговцев.

Со страхом глядя на все это, я увидела, что моя госпожа, все еще с книгой в руках, побежала к забору, за которым я стояла. Но когда она достигла его, человек, сидевший верхом на муле, преградил ей дорогу, и она, обернувшись, посмотрела на него, прислонившись спиной к забору. Тогда я спустилась с забора и, спрятавшись за банановыми деревьями, стала смотреть в щель забора.

— Человек, сидевший на муле, был стар и толст, с седыми волосами и желтым морщинистым лицом. Я знала его раньше и слышала о нем: много лет он был ужасом этой страны. Черный народ зовет его «Желтым дьяволом», а португальское имя его Перейра; он имеет свое жилище в уединенном месте в одном из устьев Замбези. Сюда он собирает своих рабов, и сюда дважды в год приезжают торговцы и отвозят рабов на рынки.

— Этот человек посмотрел на мою госпожу, в ужасе прислонившуюся к забору, и, засмеявшись, вскричал по-португальски: — Вот славная добыча! Должно быть, это та Хуанна, о красоте которой я столько слышал. Где ваш отец, моя голубка? Уехал по торговым делам, не правда ли? А, я это знал; иначе, может быть, я бы и не отважился приехать сюда. Но с его стороны нехорошо оставлять в одиночестве такое милое существо. Хорошо, хорошо, он занят своим делом, а я должен приступить к своему; ведь я тоже купец, моя голубка, торгующий черными птичками. Птички с серебристыми перьями не часто попадались мне, и я должен побольше сделать для вас. Здесь есть молодые люди, которые за такие глаза, как у вас, дадут много. Не бойтесь, моя голубка, мы скоро найдем вам супруга!

— Так говорил Желтый дьявол в то время, как моя госпожа испуганно смотрела на него, а слуги работорговца громко смеялись его злым словам.

Наконец, она, казалось, поняла, о чем он говорил, и я увидела, что моя госпожа медленно подняла свою руку к голове. Я догадалась о ее намерении. Она носила в своих волосах спрятанный там страшный яд, малейшая крупица которого, попав на язык, тотчас же убивает человека. Секрет этого яда я открыла ей; моя госпожа постоянно имела яд при себе на тот случай, если ей будет угрожать худшее, чем смерть. Тогда в ужасе я прошептала ей через щель забора на древнем языке, которому я ее учила, — языке моего народа:

— Удержи свою руку, госпожа: пока ты жива, ты можешь еще освободиться, а от смерти нет освобождения. Будет еще время употребить яд, когда самое худшее станет угрожать тебе!

— Она услышала меня, и, слегка наклонив свою голову, опустила руку. Тогда Перейра снова заговорил:

— Теперь, если вы готовы, мы можем отправляться; до моего гнезда восемь дней пути, а кто может сказать, когда придут покупатели за моими черными птицами? Не хотите ли вы что-нибудь сказать перед отправлением, моя голубка?

Тогда, мол, госпожа впервые заговорила с ним:

— Я в вашей власти, но не боюсь вас; знайте, что в случае необходимости я могу ускользнуть от вас. Только я скажу вам следующее: ваше злодейство навлечет смерть на вашу голову, — и она бросила взгляд на тела убитых работорговцами, на пленников, на которых были надеты цепи и деревянные колодки, и на дым, поднявшийся над ее домом, подожженным злодеями.

— Одно мгновение португалец казался испуганным, затем громко засмеялся и, перекрестившись по обычаю этого народа для защиты от проклятия, произнес:

— Как! Вы пророчествуете, моя голубка! Вы говорите, что можете ускользнуть, если захотите. Ну, мы это посмотрим. Приведите другого мула для леди!

— Мул был приведен, и Хуанна, моя госпожа, села на него. Затем работорговцы пристрелили тех из рабов, которые, по их мнению, не имели никакой цены; погонщики рабов ударили последних кожаными плетками, и караван двинулся к берегам реки.

— Когда он скрылся из виду, я вышла из своего убежища, отыскала тех из поселенцев, которым удалось ускользнуть от рук злодея, и просила их пойти с оружием по следам Желтого дьявола, чтобы при удобном случае освободить мою госпожу, которую они любили. Но они боялись сделать это, да и многие из старшин были взяты в плен. Они только плакали о своих умерших родственниках и сожженных краалях.

— Трусы! — сказала я им. — Если вы не хотите идти, то я одна пойду. По крайней мере, пусть кто-нибудь из вас пойдет вверх по реке и, отыскав Мэвума, расскажет ему о том, что произошло в его доме!

— Они обещали мне это, и я, взяв одеяло и немного пищи, отправилась следом за караваном работорговцев. Четыре дня я шла за ними, пока, наконец, у меня не вышла пища и силы не оставили меня. На утро пятого дня я не могла больше идти и, взойдя на вершину скалы, долго следила за извивавшимся по равнине длинной лентой караваном. В середине его были два мула, и на одном из них сидела женщина. Тогда я убедилась в том, что еще ничего не случилось с моей госпожой, так как она была еще жива.

— С горы я увидела вдали маленький крааль. Собрав последние силы, я пошла к нему. Жителям его я сказала, что убежала от работорговцев, и они приняли меня ласково. От них я узнала, что несколько белых людей из Наталя искали в этих горах золото, и весь следующий день я провела в поисках, думая, что они могут помочь мне, так как хорошо знаю, что англичане не любят работорговцев. Вот, наконец, господин, я пришла сюда с большим трудом и прошу тебя освободить мою госпожу из рук Желтого дьявола. О, господин, я кажусь бедной и жалкой; но скажу тебе, что если ты освободишь ее, то можешь получить большое вознаграждение. Да, я открою тебе то, что скрывала всю мою жизнь, даже от моего господина Мэвума. Я открою тебе тайну сокровищ моего народа, «детей тумана»!

При этих словах Леонард, молча и внимательно слушавший рассказ Соа, поднял голову и посмотрел на нее, думая, что горе помутило ее рассудок. Однако на лице женщины выражалось только сильное волнение, но не сумасшествие.

— В своем ли ты уме, матушка? — сказал он наконец. — Ты видишь, что я один здесь со слугой, так как три моих товарища, о которых люди из крааля говорили тебе, умерли от лихорадки, и я сам поражен ею. Как же ты просишь меня отправиться в этот лагерь работорговцев, местонахождения которого ты даже не знаешь, чтобы одному освободить твою госпожу, если действительно у тебя есть госпожа и твой рассказ верен? Как не подумать, что ты не в своем уме?

— Нет, господин, я не сошла с ума, и то, что я говорила тебе, правда до последнего слова. Конечно, я прошу большой вещи, но хорошо знаю, что вы, англичане, можете сделать любые дела, если вам хорошо заплатить. Постарайся помочь мне, и ты получишь хорошее вознаграждение. Даже если тебе и не удастся помочь мне и ты останешься жив, то все-таки получишь награду, хотя не так много, может быть, но все-таки больше того, что мог бы когда-нибудь получить!

— Не говори больше о вознаграждении, — раздраженно прервал ее Леонард, которого задел скрытый сарказм слов Соа. — Вот лучше не можешь ли ты вылечить меня от лихорадки? — прибавил он, смеясь.

— Я могу это сделать, — спокойно отвечала она, — завтра утром я буду лечить тебя!

— Тем лучше! — сказал он с недоверчивой улыбкой. — А теперь скажи мне, куда же увезли твою госпожу? Вероятно, то гнездо, о котором говорил португалец, находится в тайном месте? Сколько дней тому назад она была увезена?

— Сегодня идет 12-й день, господин. А место гнезда — тайна, вот все, что я знаю. Открыть ее — дело твоей мудрости!

Леонард подумал немного, и внезапная мысль осенила его. Обратившись к карлику, который в молчании слушал разговор Соа с Леонардом, он сказал ему по-голландски:

— Оттер, тебя когда-то уводили в рабство?

— Да, баас, это было десять лет тому назад!

— Как это случилось?

— Вот как, баас. Я охотился на Замбези с воинами одного племени — это было после того, как мой собственный народ прогнал меня, потому что, по их словам, я был слишком безобразен, чтобы быть их начальником, на что имел право по рождению. В это время Желтый дьявол, тот самый человек, о котором говорит эта женщина, с арабами напал на нас и увлек в свое убежище, чтобы ждать здесь покупателей рабов. В тот день, когда последние прибыли, я убежал вплавь, а все остальные, оставшиеся в живых, были увезены на кораблях в Занзибар!

— Можешь ли ты найти дорогу к этому месту?

— Да, баас, хотя найти место очень трудно, так как дорога к нему идет болотами. Кроме того, место это скрыто и защищено водою. Всем рабам во время последнего дня пути были завязаны глаза. Но я поднял повязку при помощи носа, — ах, мой большой нос очень хорошо служил мне в этот день — и следил за дорогой из-под повязки, а Оттер никогда не забудет дороги, по которой прошли его ноги. Вот почему я и смог по той же дороге вернуться назад!

— Ты мог бы отсюда найти это место?

— Да, баас. Я пошел бы вдоль этих гор, десять дней или более, пока бы не достиг южного рукава Замбези ниже Люабо. Затем мне было бы нужно еще один день следовать вниз по реке, а после этого два дня по болотам, и я пришел бы к месту. Но это неприступное убежище, баас, и там много людей с ружьями, есть даже большая пушка!

Леонард снова подумал и, обратившись к Соа, спросил ее:

— Ты понимаешь по-голландски? Нет? Я должен тебе сказать, что узнал кое-что об этом гнезде от моего слуги. Перейра сообщил, что от дома твоего господина восемь дней пути, так что твоя госпожа три или четыре дня находится в гнезде, если она только увезена туда. Затем, насколько я знаю обычаи работорговцев этих мест, они не начнут выводить рабов еще целый месяц, пока не прекратятся муссоны. Поэтому, если я не ошибаюсь, времени еще довольно. Заметь, матушка, что я не обещаю еще ничего: сначала я должен подумать!

— Да, белый человек, ты сделаешь все, если узнаешь вознаграждение. Но про это я скажу тебе завтра, после того, как вылечу тебя от лихорадки. А теперь, пожалуйста, черный человек, укажи мне место, где я могла бы спать: я очень утомлена!

Глава 7

ЛЕОНАРД КЛЯНЕТСЯ КРОВЬЮ АКИ
На следующее утро Леонард проснулся рано от тревожного сна, так как лихорадка начинала сильно мучить его, но Соа встала еще раньше, и когда он вышел из грота, то первое, что увидел, была ее высокая фигура, склонившаяся над стоявшим на огне котелком, содержимое которого она по временам помешивала.

— Доброго утра, белый человек! — сказала она. — Вот здесь то, что вылечит тебя от болезни, как я обещала! — и она сняла с огня котелок.

Леонард понюхал: жидкость пахла отвратительно.

— Это скорее способ отравить меня, матушка! — сказал он.

— Нет, нет, — отвечала она с улыбкой, — выпей половину теперь и половину в полдень, и лихорадка больше не будет тебя беспокоить!

Как только жидкость остыла, Леонард выпил половину ее, сильно сомневаясь в успехе лечения.

— Хорошо, матушка, если грязь есть доказательство добродетели, то твое средство окажется хорошим! — проговорил он.

— Оно хорошо, — важно говорила она, — многие были спасены им на краю смерти!

Благодаря ли средству Соа, или по другой причине, но Леонард уже с наступлением ночи стал себя чувствовать гораздо лучше, а дня через два он был здоров.

Вскоре после того, как Леонард выпил лекарство, он увидел Оттера, спускавшегося с холма с большим убитым животным на плечах.

— Старуха принесла нам счастье, — проговорил карлик, положив на землю свою добычу. — Кусты опять полны дичью. Я только вышел сегодня, как убил молодого «киду» (антилопу), жирного, и там их еще много.

Из принесенной Оттером добычи был приготовлен завтрак, после которого Леонард опять заговорил с Соой.

— Матушка, — начал Леонард, — прошлую ночь ты просила меня отважиться на великое дело, обещая мне за это вознаграждение. Ты говорила, что мы, англичане, можем много сделать за золото, а я бедный человек, ищущий богатства. Ты просишь меня рискнуть моей жизнью; ну, так скажи мне, за какую цену ты предлагаешь мне сделать это?

Соа несколько минут молча смотрела на него и потом ответила:

— Белый человек, слыхал ли ты когда-нибудь о моем народе, «детях тумана»?

— Нет, только знаю, что он есть. Что же дальше?

— Вот что: я, Соа, была дочерью Верховного жреца этого народа и убежала оттуда много лет тому назад, после того, как была назначена для жертвоприношения богу Джалю, который имеет такой же вид, как этот черный человек! — указала она на Оттера.

— Это очень интересно, — сказал Леонард, — продолжай!

— Белый человек, этот народ — великий народ. Он живет в Стране тумана, на возвышенностях, под сенью снежных горных вершин. Мои соплеменники ростом больше других людей и очень жестоки, но женщины их прекрасны. О происхождении моего народа я не знаю ничего; оно затеряно в прошедшем. Он почитает древнюю каменную статую, имеющую вид карлика, и приносит ему в жертву кровь людей. У подножия статуи находится пруд с водой, а к нему примыкает пещера. В этой пещере, белый человек, живет тот, изображение которого мой народ почитает, — Джаль, имя которого — Ужас!

— Ты хочешь сказать, что карлик живет в пещере? — спросил Леонард.

— Нет, белый человек, не карлик, но священный крокодил, которого они называют змеем, громаднейший крокодил и самый старый, так как он жил там с самого начала мира. Этот змей пожирает тела тех, кого приносят в жертву черному существу!

— Все это очень любопытно, — заметил Леонард, — но я не вижу, какую же пользу можно извлечь из всего этого?

— Белый человек, жрецы детей тумана приносят в жертву своему богу не только жизнь детей, но и такие безделки! — и, освободив внезапно свою руку, она показала изумленному Леонарду рубин или камень, казавшийся рубином, необычайной величины и ослепительного блеска.

— У твоего народа много таких камней, Соа? — спросил Леонард. — Где же они находят их?

— Да, белый человек, они много находят их в сухом ложе реки, хотя, конечно, такие большие попадаются редко, в одном месте, известном только жрецам; вместе с такими они находят еще другие камни прекрасного голубого цвета!

— Должно быть, сапфиры, — подумал Леонард, — их обыкновенно находят вместе!

— Они откалывают их каждый год, — продолжала она, — и самый большой из камней, найденный ими, привязывают ко лбу той женщины, которая избирается в жены богу Джалю. Затем, еще до жертвоприношения, они снимают камень со лба и прячут его в тайном месте, где сложены все камни, бывшие у всех предыдущих жертв. Глаза Джаля также сделаны из этих камней. Легенда в моем народе, белый человек, гласит, что Джаль, бог смерти и зла, убил свою мать, Аку, в давно минувшие времена. На том месте, где он убил ее, находят красные камни, это ее кровь, и голубые — ее слезы, которые она проливала, умоляя его о пощаде. С тех пор кровь Аки приносят в жертву Джалю и будут приносить до тех пор, пока Ака не вернется снова принимать поклонение от страны!

— Прекрасный пример из мифологии, — проговорил про себя Леонард, — наши старые друзья — мрак и заря в африканской интерпретации, я полагаю. Слушай, матушка, — обратился он снова к Соа. — Этот камень, если он драгоценный, стоит нескольких унций золота, но есть другие камни, так похожие на него, что неопытный человек может спутать их, и те камни имеют очень маленькую цену. Конечно, очень может быть, что этот камень, а также и другие, о которых ты говоришь, настоящие рубины; во всяком случае, я бы хотел достать их. Но скажи мне, какой у тебя план? Как я могу добыть эти рубины?

— Белый человек! — отвечала она. — Если ты согласишься помочь мне, я тут же дам тебе этот камень. Пообещай мне только предпринять освобождение моей госпожи! Я вижу по твоим глазам, что ты исполнишь обещание, раз дашь его! — и она, замолчав, смело посмотрела на него.

— Очень хорошо, — сказал Леонард, — но, принимая во внимание риск, я нахожу цену недостаточной. Как я сказал тебе, этот камень может ничего не стоить. Ты должна предложить что-нибудь получше, матушка!

— Верно, белый человек, я судила о тебе правильно, — отвечала с усмешкой Соа, — конечно, ты мудро рассудил: за маленькое вознаграждение — малое дело. Вот какую плату я предлагаю тебе. Если тебе удастся освободить мою госпожу из когтей Желтого дьявола, я, от ее имени и от своего собственного, обещаю привести тебя в страну моего народа и укажу средство достать все другие бесценные камни, спрятанные там!

— Хорошо, — сказал Леонард, — но почему ты обещаешь не только от своего имени, но и от имени твоей госпожи?

— Без нее ничего нельзя сделать, белый человек, мой народ великий и сильный, а у нас нет средств покорить его войною. Здесь хитрость должна служить нам оружием!

— Ты должна говорить яснее, Соа. Я не могу победить народ великий и сильный, а у нас нет средств покорить этот народ хитростью, и какое отношение ко всему этому имеет мисс Родд, твоя госпожа?

— Это ты узнаешь со временем, белый человек, после того, как освободишь ее. До тех пор губы мои будут закрыты. Скажу тебе только, что у меня есть план, и этого довольно, больше я ничего не скажу. Если ты откажешься, то я обращусь за помощью к другим!

Леонард подумал немного и, видя, что она решила ничего более не объяснять, сказал:

— В таком случае, хорошо. Но я не знаю, согласится ли твоя госпожа исполнить данное тобою от ее имени обещание?

— Я отвечала за нее, — сказала Соа, — она никогда не откажется от моего слова. Белый человек, я открыла тебе очень важную тайну, и если ты отправишься вместе со мной в страну моего народа, то мне будет угрожать смерть, если я буду разоблачена. Я рассказала тебе это и предложила подарок потому, что видела твою нужду в деньгах, и была уверена в том, что не имея надежды на получение денег, ты бы не захотел рисковать жизнью в таком опасном деле. Но я так люблю мою госпожу, что готова рискнуть моей жизнью, ах, я отдала бы шесть жизней, если бы имела их, чтобы только спасти ее от позорного рабства. Ну, белый человек, мы говорили достаточно. Ты согласен?

— Что ты скажешь на это, Оттер? — спросил Леонард, задумчиво пощипывая свою бороду. — Ты слышал этот удивительный рассказ? Дай мне совет: ты человек ловкий!

— Я слышал весь рассказ, баас, — отвечал Оттер, — что касается моей ловкости, то я, может быть, ловок, может быть — нет. Мой народ говорил, что я ловок, и это было одной из причин, почему он не хотел меня своим вождем. Если бы я был только ловок, они бы это перенесли, как и мое безобразие; но так как я был и ловок, и безобразен, то они не захотели такого вождя. Они боялись, что я могу сделать весь народ безобразным!

— К чему ты говоришь все это? — сказал Леонард, понимавший однако, что карлик говорил так с целью дать ему самому время обдумать свой ответ. — Дай мне совет, Оттер!

— Баас, что я могу тебе сказать? Я не знаю цены этого красного камня. Я не знаю, откуда эта женщина, о которой сердце мне не говорит ничего хорошего; не знаю, правду ли она говорит, или лжет о том далеком народе, живущем в тумане и почитающем бога такого же вида, как я. Нигде еще не поклонялись мне, как богу и, если есть такая страна, то я бы хотел отправиться туда. Что касается освобождения ее госпожи из гнезда Желтого дьявола, то я не знаю, как это сделать. Скажи мне, сколько человек Мэвума было взято в плен с твоей госпожой?

— Человек пятьдесят! — отвечала Соа.

— Хорошо, — продолжал карлик, — если мы освободим этих людей, и если они храбры, то можем кое-что сделать, но, во всяком случае, все это не наверное, баас. Впрочем, если ты думаешь, что цена хорошая, то мы можем попробовать. Это будет все-таки лучше, чем сидеть здесь. Никто не может знать, что случится. От судьбы не уйдешь.

— Хорошая пословица! — сказал Леонард.

— Соа! Я принимаю твое предложение, хотя безумно было бы надеяться на успех. Теперь мы заключим с тобой письменный договор, во избежание каких-либо недоразумений. Возьми немного крови из горла козы. Оттер, смешай ее с порохом и горячей водой; это заменит нам чернила!

Когда Оттер занялся этим, Леонард стал искать бумагу, которой, однако, не нашлось ни одного клочка. Последний запас бумаги, оставшийся у него, был унесен бурей в ночь смерти его брата. Тогда он вспомнил о молитвеннике, подаренном ему Джен Бич. Чистый листок, на котором стояла подпись Джен, он не хотел портить, поэтому решил писать поперек заглавного листа. Вот что он написал мелкими буквами на первом листе молитвенника:

Договор между Леонардом Утрамом и Соа, туземной женщиной.

I. Означенный Леонард Утрам обязуется употребить все свои силы для освобождения Хуанны, дочери м-ра Рода, взятой в рабство неким Перейрой, работорговцем.

II. В вознаграждение услуг названного Леонарда Утрама, означенная Соа сим обязуется, за свой счет и от имени названной Хуаны Родд, провести его в некоторое место в центре Юго-восточной Африки, населенное племенем, известным под именем «народа тумана», здесь помочь ему овладеть большим количеством рубинов, употребляемых в религиозных церемониях названным племенем. Сверх сего, названная Соа обязуется, от имени упомянутой Хуанны Родд, что последняя будет сопровождать ее в путешествии и будет исполнять среди этого народа ту роль, в какой окажется необходимость для успеха дела.

III. Названные лица взаимно обязуются продолжать дело до тех пор, пока названный Леонард Утрам не убедится, что оно безнадежно.

Заключено в горах Маника, Восточная Африка, 9 мая 18… года.
Окончив этот документ, Леонард громко прочёл его и от всей души рассмеялся сам над собой.

Пересказав содержание документа Оттеру, он спросил мнение карлика.

— Очень хорошо, баас, очень хорошо, — отвечал тот, — удивительны эти белые люди! Но, баас, как эта старуха может ручаться за других?

Леонард стал задумчиво пощипывать свою бороду. Карлик коснулся самого слабого места в документе. Но Соа избавила его от затруднения, сказав спокойно:

— Не бойся, белый человек, моя госпожа исполнит то, что я обещала от ее имени. Дай мне перо, чтобы я могла сделать мой знак на бумаге. Но сначала ты должен поклясться этим красным камнем, что будешь стараться исполнить то, что написано тут!

Леонард засмеялся, поклялся и подписал документ, а Соа сделала свою метку. Оттер скрепил бумагу в качестве свидетеля, и дело было окончено. Рассмеявшись снова над всем этим, Леонард, написавший документ скорее в шутку, чем из каких-либо других побуждений, положил молитвенник в свой карман, спрятав также и большой рубин.

Старуха следила за тем, как исчез камень, с выражением торжества на своем злом лице, затем радостно воскликнула:

— А, белый человек, ты взял его и теперь ты мой слуга до конца. Поклясться кровью Аки — настоящая клятва, и горе тому, кто нарушит ее!

— Да, я взял твой камень, — сказал Леонард, — и выполню свою клятву, но нечего говорить о крови Аки, когда мы рискуем нашей собственной кровью. А теперь нам лучше готовиться к отправлению!

Глава 8

ОТПРАВЛЕНИЕ
Прежде всего надо было позаботиться о пище, и Леонард приказал Оттеру нарезать ломтями козье мясо и положить его на скалы для сушки под палящими лучами солнца. Затем они рассортировали свое имущество и выбрали то, что можно было взять с собой. Увы! Его было немного. По одеялу на каждого, по паре сапог, немного лекарств, два самых лучших ружья с запасом снарядов, компас, бутылку для воды, три ножа, гребень и маленький железный котелок — все-таки значительная тяжесть для двух мужчин и одной женщины, решившихся идти через горы, равнины и болота.

Этот багаж был разделен на три части, причем Соа досталась самая легкая, а Оттеру наиболее тяжелая.

— Ничего, — сказал карлик, — я мог бы нести все три узла, в случае необходимости! — и зная силу карлика, Леонард не счел его слова за хвастовство.

Все вещи, которые они решили не брать с собой, были зарыты в гроте вместе с горными инструментами. Леонард взял также и все добытое им золото — около ста унций. Одну половину его он спрятал вместе с рубином в своем поясе, а другую отдал Оттеру. Сначала он хотел оставить золото в гроте, но потом вовремя вспомнил, что золото ведь может пригодиться, тем более среди португальских и арабских работорговцев.

Вечером, когда все вещи были уложены и луна показалась над горизонтом, Леонард прикрепил свой узел себе на плечи ремнями. Оттер и Соа последовали его примеру. Для того, чтобы избежать дневного зноя и опасности натолкнуться где-нибудь на работорговцев, решено было путешествовать ночью, при свете луны.

— Следуйте за мной через несколько минут, — сказал Леонард Оттеру, — я побуду на могиле брата!

Через четверть часа они тронулись в путь навстречу новым опасностям, а, быть может, и смерти. Впрочем, Леонард бодро смотрел в будущее. В самом деле, разве не исполнилось предсказание его брата? Разве к нему не пришла женщина и не дала ему драгоценный камень, который, если только он настоящий рубин, сам по себе — целое состояние?

Мы не будем следовать шаг за шагом за Леонардом Утрамом и его спутниками. Целую неделю они уже шли по ночам, как и предполагали. Они взбирались на горы, проходили болотами, переплывали реки, то голодая, то имея обильные запасыпищи, которую находили в изредка попадавшихся им бедных краалях.

На восьмую ночь они остановились на склоне высокой горы. Луна зашла, идти далее было невозможно; кроме того, они были утомлены долгим путешествием. Завернувшись в свои одеяла, чтобы защитить себя от ночного холода, они легли под тенью нескольких кустарников, рассчитывая проспать до зари.

На рассвете Оттер разбудил Леонарда.

— Смотри, баас, — сказал карлик, — мы шли правильно. Внизу большая река, а там вдали, вправо, море!

Оттер был прав. Действительно, в нескольких милях от них по большой равнине, покрытой кустарниками и переходившей постепенно в болото, шел тот рукав Замбези, которого они хотели достичь.

— Около пяти часов пути отсюда, — продолжал карлик, — горы приближаются к реке. Туда-то нам и надо идти, чтобы достичь того большого болота, возле которого и находится гнездо Желтого дьявола!

После полудня путники отправились дальше и к ночи, еще до восхода луны, очутились у изгиба горы, примыкавшего к берегу реки. Взошедшая вскоре луна осветила удивительно безотрадную картину. В обширном полукруге, образованном изгибом гор, текла река, усеянная зелеными островами. Низменный берег реки переходил в громадное болото, имевшее в ширину от одной до двадцати миль и заросшее камышом. Запах гнили носился в воздухе над этим местом, наводившим ужас своей пустынностью и разрушением. Однако, оно жило своею собственной жизнью. Стаи диких уток летели с моря, чтобы искать здесь пищи; аллигаторы и гиппопотамы плескались в воде; выпь кричала в камышах, и отовсюду раздавалось кваканье тысячи лягушек.

— Там проходит дорога работорговцев, — сказал Оттер, указывая на одно место на горном берегу реки, — или, по крайней мере, раньше она проходила там!

— Выйдем на эту дорогу, — ответил Леонард, — мы можем немного пройти по ней и затем расположиться на ночлег!

Путники дошли до указанного карликом места, где Оттер стал, точно гончая собака, рыскать по кустам. Через несколько минут он поднял руку и свистнул.

— Так я и думал, — сказал он, когда его спутники подошли ближе, — тропинка та же, что была и раньше. Смотри, баас!

С этими словами Оттер раздвинул один из кустов, под которым оказался разложившийся труп женщины с ребенком.

— Умерла не более двух недель тому назад, — флегматично произнес карлик. — Да! Желтый дьявол оставляет за собой такие следы, что по ним нетрудно найти дорогу!

Соа стала внимательно всматриваться в скелет.

— Одна из женщин Мэвума, — сказала она, наконец, — я узнаю это по костям ног!

После этого пошли далее и часа через два достигли такого места, где тропинка упиралась в реку.

— Что теперь делать, Оттер? — спросил Леонард.

— Здесь рабов сажают в лодки, — отвечал карлик, — перед этим они «выпалывают сорную траву», т. е. убивают слабых и больных, чтобы не возиться с ними. Пойдем туда, посмотрим, там, наверное, есть лодки!

Леонард и Соа пошли по указанному Оттером направлению.

— Есть одна лодка, — сказал карлик, остановившись в одном месте, — и «сорная трава» лежит здесь по-прежнему!

Леонард, подойдя ближе, увидел ужасную картину. На небольшом открытом пространстве лежали сложенные в кучу тела человек сорока мужчин, женщин и детей, недавно умерших. Вблизи виднелись другие кучи костей, страшно белевших при лунном свете — следы прежних жертвоприношений. Первая куча мертвецов лежала вблизи заросшего мохом места, где были видны следы лодок, очевидно, недавно только отчаливших отсюда.

При виде костей несчастных жертв зверства работорговцев в душе Леонарда вспыхнуло сильное желание встретиться лицом к лицу с Желтым дьяволом, издевавшимся над кровью и агонией беззащитных, и отомстить ему за это, если можно.

— Мы должны остановиться здесь до утра, стало уже темно! — сказал Леонард.

Путники расположились на ночлег на этой Голгофе, в этом ужасном месте, покрытом костями, из которых каждая вопияла к небу о мщении.

В гигантских камышах шумел ночной ветер, придавая клубам тумана фантастические очертания. По временам лягушки поднимали свой концерт, затем снова замолкали; цапля кричала вдали, когда аллигатор или гиппопотам разрушали ее гнездо, а с высоты доносился шум крыльев диких уток, летевших к океану! Но в воображении Леонарда все эти голоса природы сливались в один хор, раздававшийся из кучи костей, хор скорбных звуков, летевших со стоном к небесам и вопиявших: Боже, доколе беззаконие будет царить на земле, доколе Твоя рука будет бездействовать?

Когда темнота прошла, и солнце показалось во всем своем блеске, путешественники поднялись, стерли ночную росу с волос и принялись за скудный завтрак. Затем они молча направились к лодке, спустили ее в воду, и Леонард с Оттером взялись за весла.

В этом путешествии по реке оказала им большую услугу превосходная память карлика. Без него они не могли бы сделать ни одной мили, так как река дробилась на бесчисленные лагуны и естественные каналы, прорезанные течением воды в густой чаще тростника. Не было никакой возможности отличить один канал от другого. Тем не менее, карлик уверенно показывал дорогу. Десять лет тому назад он был в этих местах и все же вел Леонарда безошибочно. По временам попадались новые каналы, не существовавшие прежде, но, подумав немного, Оттер указывал, по какому следовало ехать.

Так они двигались вперед большую часть дня, пока к вечеру не достигли места, где отдельный канал, которым они следовали, разделялся на два рукава, принимавших один северное, а другой южное направление.

— Как теперь ехать, Оттер? — спросил Леонард.

— Ну, баас, я и сам не знаю. Вода изменила свое течение: здесь была прежде земля, и дорога шла прямо.

Это была большая опасность; один неверный шаг — и они могли заблудиться в этом лабиринте.

После долгого размышления Оттер предложил, наконец, ехать по левому рукаву, но Соа, до сих пор молчавшая, посоветовала взять вправо. Леонард сначала не согласился, но она настаивала, и лодка поехала в новом направлении. Пройдя ярдов 300 и не видя ничего, Оттер хотел посоветовать повернуть назад.

— Подожди, белый человек, — произнесла вдруг Соа, своими быстрыми глазами внимательно оглядевшая поверхность воды. — Что это там? — указала она на что-то белевшее в тростниках ярдах в сорока впереди.

— Перья, я полагаю, — отвечал Леонард, — однако, поедем туда и посмотрим!

— Это бумага, баас! — сказал Оттер, когда они подъехали близко к заинтересовавшему их белому предмету, — кусок бумаги на тропинке!

— Сними его поосторожнее! — сказал Леонард, с невольно забившимся сердцем при виде куска бумаги в подобном месте.

Когда Оттер положил на скамейку лодки снятый им с тростника кусок бумаги, Соа стала внимательно разглядывать его.

— Это лист из священной книги, которую читала моя госпожа, — произнесла, наконец, она с убеждением. — Я узнаю ее. Моя госпожа вырвала один лист и укрепила на тростнике, как знак для того, кто бы пошел по ее следам!

— Очень вероятно, — отвечал Леонард. — Тебе пришла очень хорошая мысль поехать по этому направлению. — Затем, нагнувшись к листу бумаги, он прочел следующие стихи, которые еще можно было разобрать:

«Ибо Он смотрит с высоты своего святилища; с неба Господь взирает на землю…

«Слышать стоны пленников, освобождать приговоренных к смерти…»

— Гм… — произнес Леонард про себя, — тексты весьма соответствуют нашему положению. Верящий в приметы счел бы это за хороший знак!

Через час они достигли конца острова.

— Ага, — сказал Оттер, — теперь я снова узнаю дорогу. Это тот самый рукав. Если бы мы не вошли в него, то, вероятно, так бы и не попали на правильную дорогу!

— Скажи, Оттер, — спросил Леонард, — ты убежал из лагеря работорговцев, как же это ты сделал, — в лодке?

— Нет, баас. Баас знает, что я силен. Мой дух, давший мне безобразие, одарил меня зато силой, а если бы я был также красив, как ты, но не имел силы, то я был бы теперь или рабом, или мертвым. Со скованными цепями руками я убил того, кто был приставлен стеречь меня, и взял у него нож. Затем я разорвал свои цепи; смотри, баас, у меня до сих пор остались от них рубцы. Затем, когда другие подбежали, чтобы убить меня, я бросился в воду и нырнул, так что они более не видали меня. После я плыл этой дорогой, останавливаясь по временам на островах, иногда же бежал вдоль берега, где тростники настолько густы, что меня никто не мог увидеть. Через четыре дня я был уже в безопасности!

— Чем же ты питался все это время?

— Кореньями и птичьими яйцами!

— А крокодилы не пробовали съесть тебя?

— Да, баас, однажды, но я ловок в воде. Я вскочил на спину водяной змеи и через глаз вонзил нож в ее мозг. Ах! Мой дух тогда был со мною. Затем, вымазавшись кровью крокодила, я спокойно поплыл далее, и аллигаторы более не трогали меня, принимая по запаху за своего брата.

— Скажи, Оттер, а теперь разве ты не боишься возвращаться в эти места?

— Немножко, баас; ведь мы идем в тот ад, о котором говорите вы, белые люди. Но куда идет баас, туда охотно последую и я. Кроме того, мне хотелось бы взглянуть еще раз на Желтого дьявола, чтобы убить его этими руками!

И карлик, подняв весло, зарычал в ярости:

— Убить его! Убить его! Убить его!

— Тише! — сказал с досадой Леонард. — Ты хочешь напустить на нас арабов, что ли?

Глава 9

ГНЕЗДО ЖЕЛТОГО ДЬЯВОЛА
Солнце зашло, и трое путешественников, как и в предыдущую ночь, расположились на острове, ожидая восходы луны. Найдя пару диких утят, они хотели развести костер, чтобы приготовить себе ужин, но Леонард отклонил эту мысль.

— Это опасно, — заметил он, — огонь могут заметить издали!

Пришлось ограничиться скудным ужином из сушеного мяса и сырых утиных яиц.

Хорошо, что они приняли эту предосторожность, так как, едва мрак сгустился, послышался шум весел, и несколько лодок проплыли мимо них. Люди, сидевшие в этих лодках, перекликались по временам на арабском и португальском языках.

— Ложитесь на землю и не шевелитесь! — прошептал Оттер. — Здесь работорговцы будут приставать со своими лодками!

Леонард и Соа последовали его совету, а работорговцы, усердно гребя против течения, прошли ярдах в сорока от них и повернули к берегу.

— Дорогу, товарищи! — кричал один из работорговцев, выезжая на своей лодке вперед. — Место остановки близко, и там есть ром для тех, кто заслужил его!

— Надеюсь, что они не остановятся здесь! — сказал тихо Леонард.

— Тсс… — прошептал Оттер, — они причаливают, я слышу!

Действительно, ярдах в двухстах от них работорговцы пристали к берегу. Вскоре два ярких языка пламени показали, что они развели костры.

— Нам лучше уйти отсюда, — произнес Леонард, — если они заметят нас, то…

— Они не заметят нас, баас, если мы будем лежать тихо! — возразил Оттер. — Подождем здесь. У меня есть другой план. Слушай, баас… — и он зашептал что-то на ухо своему господину.

Леонард согласился на предложение карлика, и они остались на прежнем месте. От костров к ним доносился шум пьяной оргии работорговцев. Через час Леонард поднялся на ноги; его примеру последовал Оттер, проговорив:

— Я пойду ближе, баас. Я могу двигаться, как кошка!

— Куда вы хотите идти, белый человек? — спросила Соа.

— Поближе к ним, чтобы подслушать их разговор. Я понимаю по-португальски. Оттер, возьми нож и револьвер, но ружья не бери!

— Хорошо, — сказала женщина, — будьте только осторожны. Они — ловкий народ!

— Да, да, — ответил Оттер, — но баас тоже ловок, да и я такой же. Не бойся за нас, мать!

Осторожно крадясь по камышам, Леонард и карлик двинулись вперед. Когда они уже были ярдах в двадцати от костров, Леонард оступился и попал ногою в болото, устроив сильный шум. Несколько работорговцев, услышав всплеск воды, вскочили на ноги, но Оттер тотчас зафыркал, подражая голосу молодого гиппопотама.

— Морская корова, — произнес один работорговец по-португальски, — огонь испугает ее, и она не тронет нас!

Леонард и Оттер, выждав некоторое время, подкрались к кусту, вблизи которого сидели работорговцы. Леонард мог ясно слышать каждое слово из разговора негодяев. Их было двадцать два человека. Один, их предводитель, по-видимому, был чистокровный португалец, а остальные — мулаты и арабы. Все они пили из оловянных кружек ром и многие из них были уже полупьяны; по крайней мере, языки их развязались.

— Проклятие отцу нашему, дьяволу, — произнес один мулат, — что ему вздумалось как раз сейчас отправить нас с лодками! Мы можем пропустить потеху!

— Какую потеху? — спросил предводитель банды. — Еще три или четыре дня птиц не будут сажать в клетки: покупателей еще ждут, да и здесь говорят об английском крейсере, — чтоб ему провалиться в преисподнюю, — который снует у устья реки!

— Нет, я не про то говорю, — отвечал мулат, — немного удовольствия смотреть на продажу вонючих негров; я говорю о продаже с аукциона белой девушки, дочери англичанина-купца, захваченной нами недавно. Вот красотка — для счастливой собаки! Я никогда не видал ничего подобного, — что у нее за глаза, что за характер!

— Ну, вам нечего думать о ней, — усмехнулся вожак, — она слишком дорога для таких молодцов, как вы; кроме того, глупо тратить много денег на девушку, белую или черную. Когда будет аукцион?

— Он был назначен в ночь перед отправлением партий, го теперь говорят, что он состоится завтра ночью. Скажу вам, почему Желтый дьявол спешит с этим делом: он боится ее, думая, что она принесет ему несчастье, и хочет скорее отделаться от нее. Ах! Старик забавник, любит шутки. «Все мужчины братья, — сказал он вчера, — черные и белые; поэтому все женщины сестры». На этом основании он хочет продать ее, как негритянку. Ха, ха, ха! Дайте, братец, рому, дайте рому!

— Может быть, он еще отложит этот аукцион, и мы можем поспеть вовремя, — заметил вожак, — во всяком случае, за здоровье этой девушки! Кстати, догадался ли кто-нибудь спросить пароль? Я сам забыл это сделать.

— Да, — отвечал мулат, — прежнее слою «Дьявол»!

Так они говорили около часу, частью о Хуанне, частью о других вещах. Когда работорговцы совершенно опьянели, разговор их сделался настолько возмутительным, что, прислушиваясь к нему, Леонард едва мог лежать спокойно. Наконец, один за другим негодяи погрузились в крепкий сон, и все стихло. Работорговцы не поставили часового, так как здесь на острове не ожидали никаких врагов.

Тогда Оттер приподнялся на руках, и его лицо при слабом свете луны загорелось огнем дикого торжества.

— Баас, — прошептал он. — не сделать ли нам это? — и он провел рукой по горлу.

Леонард задумался на одно мгновение. Его ярость была сильна, однако он содрогался при мысли об убийстве спящих людей, хоть они и были злодеи. Кроме того, разве возможно было сделать это без шума! Некоторые из негодяев могут проснуться, страх отрезвит их, и тогда борьба с ними будет немыслима.

— Нет, — шепотом отвечал он, — иди за мной; мы лучше спустим в воду их лодки.

— Хорошо, хорошо — сказал Оттер.

Крадучись, как змеи, они проползли около сорока ярдов к тому месту, где к низкому дереву были привязаны лодки — три катера и пять широких плоскодонных барок с оружием и провизией работорговцев. Отвязав лодки, они легко оттолкнули их, — и флотилия работорговцев двинулась вниз по течению, чтобы исчезнуть вскоре из виду в ночном мраке.

Сделав это, Леонард и Оттер пошли назад. Путь их проходил шагах в пяти от негодяя мулата, говорившего с вожаком о Хуанне. Леонард посмотрел на него и хотел ползти дальше. Уже Оттер был шагах в пяти впереди, как вдруг луна выступила из-за облаков, и свет ее упал на лицо работорговца. Он проснулся, поднял голову и увидел Леонарда. Последнему нельзя было медлить — или тогда все пропало: подобно тигру, вцепился он в горло мулата и сильно сжал его в своих руках, прежде чем тот мог вскрикнуть. Произошла короткая борьба, и в руке Леонарда сверкнул нож. Оттер не успел еще подойти к своему господину, как все было кончено так быстро и тихо, что ни один человек из банды не проснулся, хотя один или два из них шевелились и бредили в тяжелом сне.

Леонард, целый и невредимый, вскочил на ноги и вместе с Оттером поспешно направился к тому месту, где осталась Соа.

Женщина, посмотрев на запачканную кровью куртку Леонарда, лаконично спросила:

— Сколько?

— Один! — отвечал Оттер.

— Я бы хотела, чтобы все, — свирепо промолвила Соа, — но вас только двое!

— Скорее в лодку, — сказал Леонард, — они сейчас погонятся за нами!

В следующую минуту они уже плыли по реке, удаляясь от острова. Сначала лодка была направлена поперек реки к противоположному берегу, отстоявшему от острова ярдах в 800, чтобы можно было скрыться в тени берега. Когда они приблизились к последнему, Оттер, положив весла, весело рассмеялся.

— Чего ты смеешься, черный человек? — спросила Соа.

— Взгляни туда, — отвечал карлик, указывая на какой-то предмет, плывший по течению реки и почти скрывшийся из виду. — Это плывут лодки работорговцев с оружием и провиантом. Мы пустили их по течению, баас и я. Там на острове спят двадцать два человека, все, за исключением одного. Что они найдут, когда проснутся? Они увидят, что очутились одни на островке среди большой реки, переплыть которую не осмелятся, если бы даже и могли, из боязни аллигаторов. Никакой пищи они не могут найти на острове, не имея ружей; утки ведь не станут дожидаться того, чтобы их схватили голыми руками. У берега будут собираться сотнями аллигаторы, чтобы стеречь их. Мало-помалу они придут от голода в бешенство, станут кричать, но никто не услышит их, тогда они начнут нападать один на другого и, наконец, погибнут все жалким образом, от рук своих же или от челюстей аллигаторов; погибнут, погибнут все! — закончил Оттер и снова засмеялся.

Леонард не мог порицать его: разговор негодяев все еще слышался ему, и он не чувствовал сострадания к ожидавшей их страшной судьбе.

Чу! Слабый звук пронесся по тихим водам реки, звук, скоро перешедший в вопль ужаса и бешенства. Очевидно, работорговцы, проснувшись, заметили, что какой-то таинственный враг был вблизи них, убив одного из их товарищей. Вскоре крики перешли в вой: конечно, они увидели, что лодок нет и они очутились в западне. Леонард и Оттер с противоположного берега реки могли видеть тени испуганных людей, бросавшихся туда и сюда в поисках своих лодок. Но они исчезли и более не вернутся. По мере того, как они двигались вперед, крики становились все менее слышными, и, наконец, полная тишина водворилась во мраке ночи.

Тем временем Леонард рассказал Соа то, что он узнал из разговора работорговцев.

— Далеко ли нам еще ехать, черный человек? — спросила старуха, когда Леонард кончил свой рассказ.

— На закате солнца завтра мы будем у ворот гнезда Желтого дьявола! — отвечал карлик.

Два часа спустя они нагнали лодки работорговцев, пущенные ими по течению. Большинство из них были связаны вместе, они плыли мирной группой.

— Нам лучше пустить их ко дну! — сказал Леонард.

— Нет, баас, — возразил Оттер, — они могут еще понадобиться, если нам удастся благополучно уйти из гнезда Желтого дьявола. Кроме того, может быть, там найдется пища, в которой мы нуждаемся!

Совет был основателен, и Леонард принял его. Взяв лодки на буксир, на заре трое путников пристали к берегу. Обыскав лодки работорговцев, они, к своей величайшей радости, нашли в них большие запасы пищи, не исключая и жареного мяса, спиртных напитков, сухарей, хлеба и нескольких апельсинов и бананов. Только те, кому приходилось в течение нескольких недель обходится совсем без мучной пищи, могут понять их радость. Они нашли в лодках и другие вещи: ружья, тесаки, боевые припасы и, что всего лучше, ящик с платьем, принадлежавший, очевидно, вожаку, или вожакам, банды. Между прочим, здесь находилось форменное платье, богато расшитое золотыми шнурами, высокие сапоги и шляпа с пером. Затем тут было несколько длинных арабских одеяний и тюрбанов — парадные костюмы работорговцев. Но самою ценною находкой оказался кожаный кошелек с сотней английских соверенов и 12–15 португальскими золотыми монетам, — «честным заработком» предводителя негодяев.

— Ну, баас, — сказал Оттер, — вот мое слово: мы должны переодеться в эти платья!

— Зачем это? — спросил Леонард.

— Чтобы работорговцы приняли нас за своих собратьев.

Ценность этого предложения была настолько очевидна, что оно было немедленно принято. Переодетый в платье работорговца, с пистолетами за шелковым поясом, Леонард смело мог быть принят за одного из самых свирепых охотников за рабами. Оттер, нарядившись в арабский костюм, который пришлось ему обрезать снизу, выглядел тоже внушительно.

Свое собственное платье они спрятали в камышах вместе с лодками на тот случай, если им посчастливится вернуться обратно. Кошелек с деньгами Леонард положил в свой карман. Он не чувствовал никаких угрызений совести, присвоив деньги работорговца, так как хотел употребить их не на свои собственные нужды, а для успеха дела.

Далее дорога шла вдоль болот и состояла из таких троп, которые мог разыскать только человек, часто бывавший в этих местах. Но Оттер не забыл однажды пройденного им пути.

В виду необходимости поспеть к ночи к гнезду Желтого дьявола, они двигались вперед, несмотря на палящий зной. Ни одного живого существа не попадалось им навстречу, хотя там и сям вдоль дороги, в кустах, валялись трупы рабов.

Наконец, за час до заката солнца, они приблизились к жилищу Желтого дьявола. Гнездо было устроено следующим образом. Оно располагалось на острове в 10–12 акров, из которых пригодны для обитания были только акра четыре с половиной. Остальное было болото, заросшее высоким камышом. Болото это, начинаясь от большой лагуны на северной и восточной окраинах острова, примыкало к ряду низких строений, которые на этих фасах считались достаточно защищенными обширным водным пространством.

На южной и западной сторонах вид лагеря был иной: здесь местность была сильно укреплена не только природой, но и рукой человека. Прежде всего, вокруг этих двух фасов шел канал, не особенно широкий и глубокий, но из-за вязкого дна доступный для переправы только в лодках. На внутреннем берегу этого канала сооружен был вал, по гребню которого шел крепкий забор, обсаженный кустами алоэ и других колючих растений.

Таков был внешний вид этого места. Внутри же он делился на три основные части. Восточная представляла самое гнездо, длинное деревянное строение с большим мощеным двором впереди и к западу от него. Здесь были еще два строения: навес на столбах, примыкавший к тому месту, где выгружались лодки с рабами и далее к северу, почти составляя продолжение самого гнезда, но отдельно от него, стояла крепкая каменная постройка — магазин. Вокруг описанных строений виднелись соломенные крыши хижин туземного типа, занятых, очевидно, работорговцами низшего слоя — арабами и мулатами.

Вторая часть, расположенная к западу от первой, представляла собою лагерь рабов. Она занимала всего около акра, и единственным зданием в ней были четыре навеса, подобных тому, в котором продавались рабы, но только большей длины. Здесь рядами лежали рабы, прикованные к железным брусьям, шедшим вдоль навесов. Этот лагерь был отделен от первой части глубоким каналом, в 30 футов ширины. В одном месте через этот канал был перекинут подъемный мост простого устройства, соединявший лагерь рабов с гнездом. Лагерь рабов, подобно гнезду, был окружен также высоким валом, обсаженным колючими растениями. На этом валу, вблизи ворот лагеря рабов и небольшой, примыкавшей к ним сторожки, стояла шестифунтовая пушка, дуло которой было направлено на лагерь рабов, — грозное предостережение для его обитателей. Вообще, при устройстве гнезда были приняты все предосторожности как против восстания рабов, так и против нападения внешних врагов.

Наконец, третью часть владений Желтого дьявола составлял сад, расположенный за лагерем рабов. Он также был окружен каналом и земляными валами, но не так сильно укреплен, как первые две части гнезда.

Глава 10

ЛЕОНАРД СОСТАВЛЯЕТ ПЛАН ДЕЙСТВИЙ
Дорога, по которой шли Леонард и его спутники, привела их к окраине главного, южного канала, на противоположном берегу которого виднелись ворота, ведшие в гнездо. Но Оттер не повел Леонарда к тому месту, где их могли бы заметить часовые, на вопросы которых они едва ли могли бы ответить удовлетворительно, несмотря на свой маскарадный костюм. Поэтому они, не доходя до ворот ярдов 500, свернули в густой кустарник, покрывавший берег канала. Пройдя через него, они, наконец, очутились у поверхности воды, почти напротив юго-западного угла лагеря рабов, под тенью колючих кустарников вала.

— Слушай, баас, — тихо сказал карлик, — путешествие окончено; я привел тебя к жилищу Желтого дьявола. Остается теперь взять его или освободить оттуда девушку!

Леонард печально посмотрел на гнездо. Возможно ли двум мужчинам и одной женщине взять это укрепленное место, с десятками отъявленных злодеев? Удастся ли даже проникнуть туда? Издали это казалось возможным, а вот теперь принятая им на себя задача представилась в ином свете. Однако, нужно было предпринять что-нибудь, иначе их труды пропадут даром, и бедная девушка, освободить которую они пришли, будет отдана на позор или доведена до самоубийства.

— Вот что, Оттер, — произнес, наконец, Леонард. — Я проделал длинный путь и теперь не отступлю назад. Никогда я еще не делал этого; не сделаю и теперь, хотя и знаю, что верная смерть угрожает мне!

— Все в руках будущего, — отвечал Оттер, — однако надвигается ночь, и нам пора подумать, как действовать. Смотри, баас, вот большое дерево, затененное другими деревьями. Влезем на него, чтобы посмотреть на лагерь!

Леонард согласился и, взобравшись легко на вершину дерева, они увидели, как на ладони, весь лагерь. Оттер указывал Леонарду подробности, которые он знал хорошо, прожив некоторое время пленником в лагере.

На дворе гнезда было видно множество людей разных национальностей в странных костюмах; то были торговцы «черной костью». Их было более ста человек, из которых некоторые гуляли группами, куря и разговаривая, другие забавлялись разными играми, наконец, третьи просто шли по своим делам. Одна из групп — вожаки, судя по богатству костюмов — стояла около магазина; эти люди старались заглянуть внутрь здания сквозь защищенное решеткой окно, на уровень которого они поднимались, садясь на плечи друг другу. Это забавляло их некоторое время, пока, наконец, их не разогнал внезапно появившийся какой-то толстый старик.

— Это Желтый дьявол, — сказал Оттер, — а эти люди смотрели на девушку, имя которой Небесная Пастушка. Она заперта там и выйдет оттуда, только когда наступит час ее продажи. Эти люди покупатели!

Леонард не произнес ни слова: он изучал местность. Забил барабан, и появились люди с широкими оловянными мисками, от которых шел пар.

— Это несут пищу для рабов, — снова заметил Оттер. — Сейчас им будут раздавать ее!

Люди, несшие миски, в сопровождении нескольких надсмотрщиков с трехконечными бичами в руках, перейдя двор, подошли ко рву с водой, отделявшему лагерь рабов от гнезда, и крикнули часовому опустить мост. Когда это было сделано, люди, несшие миски и сопровождаемые каждый еще двумя помощниками, из которых один нес деревянную ложку, а третий воду в большом сосуде, начали обходить навесы. Человек, державший деревянную ложку, хватал ею порции и швырял рабам пищу прямо на землю, как кидают кость собаке, а раб, несший сосуд, лил рабам воду в деревянные баки.

Вдруг группа людей, обносивших рабов пищей, остановилась, и надсмотрщики стали о чем-то говорить.

— Раб болен! — пояснил Оттер.

Рослый белый человек с бичом начал наносить удары какой-то черной массе, лежавшей без движения под навесом; наконец, заметив, что его удары не производят на лежавшего раба никакого действия, перестал бить и что-то громко крикнул. После этого два араба подошли к сторожке и, взяв оттуда инструменты, подошли к несчастному созданию, очевидно, женщине, и сняв с ее ног кандалы, освободили от цепей, которыми она была прикована к железному брусу. Затем они поволокли тело к высокому валу и, взойдя по короткой лестнице на его вершину, сбросили тело в канал.

— Вот как Желтый дьявол хоронит своих мертвых и лечит больных! — произнес Оттер.

— Я достаточно видел, — сказал Леонард и начал поспешно спускаться с дерева. Его примеру последовал Оттер, но с гораздо большим хладнокровием.

— Ах, баас, — сказал карлик, когда они спустились на землю, — ты, однако, малодушен; сердца же тех, которые были в лагере рабов, крепки, да и, в конце концов, лучше быть в желудке рыбы, чем в руках работорговца. Как! Кто делает эти вещи? Разве не белые люди, твои братья, которые, делая все это, произносят много молитв Великому Человеку на небе?

— Дай мне вина! — произнес вместо ответа Леонард, который был не в состоянии сейчас защищать блага цивилизации в том виде, в каком она практиковалась в Африке. Он с ужасом думал, что судьба несчастной рабыни может ожидать и его.

Сделав несколько глотков из бутылки с вином, Леонард некоторое время молча сидел, поглаживая бороду и глядя на сгущавшийся мрак своими соколиными глазами.

— Поди сюда, Соа! — произнес он наконец. — Мы пришли в это место по твоей просьбе. Посоветуй же теперь, что делать дальше. Как освободить твою госпожу из лагеря?

— Освободите рабов, и пусть они убьют своих господ! — лаконично отвечала старуха.

— Я сомневаюсь, что у этих рабов много мужества! — заметил Леонард.

— Здесь, должно быть, около пятидесяти людей Мэвума, — возразила Соа, — они будут драться хорошо, если дать им оружие!

Леонард посмотрел на Оттера, ожидая дальнейшего развития плана.

— Мой Дух говорит мне, — сказал карлик, — что огонь — надежный друг, когда врагов много. Тростник здесь сух, а морской ветер начнет дуть еще до полуночи. Кроме того, можно зажечь и все эти дома. Однако, разве у войска могут быть два предводителя? Ты наш предводитель, баас. Говори, и мы исполним твою волю. Здесь один совет так же хорош, как и другой. Пусть судьба говорит твоими устами, баас!

— Очень хорошо, — сказал Леонард. — Вот мой план. Мы должны войти в гнездо, пока еще довольно темно. Я знаю пароль — «Дьявол» и, может быть, часовой пропустит нас без дальнейших расспросов, увидев наши костюмы. Если же он задержит нас, то мы должны будем убить его, соблюдая полную тишину!

— Хорошо, — ответил Оттер, — но как быть с этой женщиной?

— Мы оставим ее в кустах. В лагере же она может только помешать нам!

— Нет, белый человек, — прервала его Соа, — я пойду с вами. Моя госпожа там, и я хочу видеть ее!

— Как хочешь! — отвечал Леонард и затем продолжал развивать свой план:

— Проникнув в ворота, мы должны идти по краю канала, отделяющего гнездо от лагеря рабов. Если мост будет поднят и мы не сможем опустить его, тогда нам остается переплыть канал, обезвредить часового и проникнуть в лагерь рабов, где мы попытаемся некоторых освободить и пошлем их через сад в тростник, чтобы поджечь его. Тем временем я смело войду в гнездо, поздороваюсь с Перейрой, выдав себя за работорговца, прибывшего с товаром к устью реки; скажу, что хочу купить рабов и прежде всего попрошу белую девушку. К счастью, у нас есть порядочно золота. Вот мой план пока; остальное надо предоставить случаю. Если удастся мне купить девушку, — хорошо, если же нет, то я постараюсь вырвать ее оттуда каким-либо иным способом!

— Пусть будет так, баас, — сказал Оттер, — а теперь нам надо поужинать: ведь ночью нам понадобится вся наша сила. После этого мы пойдем к воротам и попытаем счастья!

В девять часов они, осторожно крадясь по кустам, вышли снова на дорогу и берегом канала пошли к воротам. Дойдя до того места, где привязывались лодки и барки, они остановились. Из гнезда до них доносился шум пирушки, а из лагеря рабов стоны несчастных пленников. Мало-помалу небо несколько прояснилось.

— Тут есть лодка, — сказал Леонард. — нам лучше немного проехать в ней; она может облегчить нам возвращение из гнезда.

Едва он успел произнести эти слова, как послышался шум весел, и мимо них проехала лодка, направляясь к воротам.

— Кто идет? — раздался окрик часового на португальском языке. — Отвечай живей, или я буду стрелять!

— Не спеши так, глупец, — отвечал часовому грубый голос. — Самый лучший из друзей, честный купец, по имени Ксавье, едущий со своей плантации рассказать вам о хороших новостях!

— Виноват, сеньор, — отвечал часовой, — в этой темноте не рассмотришь даже и такого рослого человека, как вы. Но какие же у вас новости? Есть покупатели?

— Сойди вниз и помоги нам привязать эту проклятую лодку; потом я расскажу тебе все!

Часовой быстро сбежал по ступенькам лестницы, ведшей от ворот к пристани. Человек, назвавший себя Ксавье, продолжал:

— Да, покупатели есть, но не думаю, что они придут в эту ночь из-за ветра, а завтра ты увидишь, как будут выгружать черных птиц. Один, впрочем, прибыл из Мадагаскара, капитан-иностранец, здоровый француз или англичанин, точно не знаю, по имени Пьер. Я послал ему свой привет, хотя самого его и не видел. В своей записке я извещал его, что сегодня ночью будет очень интересный аукцион, что было весьма великодушно с моей стороны, так как этот капитан может быть очень серьезным соперником!

— Он приедет сюда, сеньор? Я спрашиваю об этом потому, что тогда надо пропустить его!

— Не знаю; ответил, что приедет, если будет возможность. Но скажи, как идут дела с английской девушкой? Сегодня ночью она будет продана?

— О, да, сеньор, в двенадцать часов будет большое собрание. Как только она будет куплена, патер Франсиско повенчает ее со счастливым человеком. Старик настаивает на этом. Он сделался суеверным и говорит, что выдаст ее замуж самым настоящим образом!

Ксавье громко засмеялся.

— Я приехал за этой девушкой, — произнес он, — думаю, что мне удастся купить ее за сто унций золота.

— Сто унций золота за девушку! Это большая сумма, сеньор, но вы богаты, не то, что мы, бедняки, подвергающиеся такому же риску, но получающие мало барышей.

Гребцы между тем привязали лодку к пристани и вынули из нее багаж; что было в нем — Леонард не мог разглядеть. Ксавье вместе с часовым поднялся по лестнице, сопровождаемый двумя лодочниками, и ворота сейчас же снова были заперты, как только эти люди прошли в них.

— Хорошо, — прошептал Леонард, — мы кое-что узнали, по крайней мере. Ну, Оттер, я — Пьер, французский работорговец из Мадагаскара, а ты — мой слуга; что касается Соа, то она гид или переводчик, или все, что хочешь. Мы пройдем в ворота, но настоящий Пьер не должен проникнуть через них. Поэтому надо устранить часового, который бы впустил его. Как ты думаешь, Оттер, кто это сделает лучше, ты или я?

— Мне пришло в голову, баас, что мы можем последовать примеру этого Ксавье. Я могу что-нибудь оставить в лодке, и часовой должен помочь мне взять это оттуда, пока ты уже будешь в воротах, а затем… я ловок, силен и не люблю шума!

— Ты должен действовать ловко, точно и без шума. Малейший крик — и все пропало!

Подкравшись к лодке и отвязав ее от пристани, все трое сели в нее и спустились тихо по течению ярдов на пятьдесят от пристани. Затем они повернули лодку назад, и игра началась.

— Что это, дурак, куда ты идешь? — громко сказал Леонард Оттеру на ломаном арабском языке, слывшем за туземное наречие в этих местах. — Поезжай к берегу, тебе я говорю, к берегу! Проклятый ветер и эта тьма! Стой теперь, безобразная черная собака! Должно быть, это те ворота, о которых говорилось в письме, так или нет, женщина? Зацепи за пристань багром!

Окно в воротах открылось и раздался обычный окрик часового.

— Друг, друг, — отвечал Леонард по-португальски, — иностранец, приехавший засвидетельствовать свое почтение вашему предводителю, дону Антонио Перейра, и поговорить с ним о деле!

— Как ваше имя? — подозрительно спросил часовой.

— Пьер мое имя; собака — имя моего слуги, а эту старуху можете называть, как хотите!

— Какой пароль? Никто не входит сюда, не сказав пароль! — заявил часовой.

— Пароль? Ах, что стояло в письме дона Ксавье — «враг»? Нет; да, вспомнил — «Дьявол». Я из Мадагаскара, где есть еще спрос на то добро, которым вы богаты. Ну, впустите нас, мы не можем сидеть здесь всю ночь и пропустить аукцион!

Часовой начал отпирать ворота, но внезапно остановился, все еще что-то подозревая.

— Вы не похожи на наших и говорите по-португальски, как проклятый англичанин!

— Да, на это я не могу надеяться; ведь я сам проклятый англичанин, т. е., собственно, сын англичанина и креолки, родившийся на острове Маврикия. Кстати, попрошу вас быть поучтивее, а то я очень горячий человек!

Наконец, часовой, ворча, открыл одну половину ворот, и Леонард стал подниматься по ступенькам лестницы, ведшей от пристани к воротам. Пройдя через ворота, он внезапно обернулся и ударил по лицу сопровождавшего его Оттера.

— Как, собака! — сердито крикнул он. — Ты забыл вынести бочонок с коньяком, мой маленький подарок дону Антонио! Ступай и вынеси его живей!

— Виноват, господин, — отвечал Оттер, — но я мал, и бочонок тяжел для меня одного. Не удостоишь ли ты помочь мне, так как старуха тоже слабосильна?

— Ты, кажется, принимаешь меня за носильщика, предлагая мне тащить по лестнице бочонок?! Вот что, дружище, — продолжал Леонард, обращаясь к часовому, — если вы хотите заслужить маленький подарок и выпить, то помогите ему втащить бочонок. У него есть кран, и вы можете после попробовать его содержимое!

— Слушаюсь, сеньор! — уже весело отвечал часовой и стал спускаться по лестнице к пристани.

Леонард и карлик переглянулись. Затем Оттер пошел вслед за часовым, держа руку на эфесе арабской сабли, а Леонард и Соа остались наверху, томительно ожидая, что произойдет дальше.

— Где же бочонок? Я не вижу его! — донесся до них голос часового.

— Наклонись, сеньор, наклонись, — отвечал Оттер, — он на корме. Позволь, я помогу тебе!

После этого наступила минутная пауза, затем Леонард и Соа услышали звук удара и шум от падения чего-то тяжелого в воду. Затем все смолкло. Через несколько секунд Оттер был возле них, и при слабом свете фонаря у ворот Леонард мог разглядеть только его блестевшие глаза и раздувавшиеся ноздри.

— Удар был быстрый и сильный; человек тот замолк навеки, — прошептал карлик, — как баас приказывал, так и было сделано!

Глава 11

ХРАБРОСТЬ ОТТЕРА
— Помоги мне запереть ворота! — сказал Леонард карлику.

В следующую минуту большой железный засов был задвинут на свое место, и Леонард, повернув ключ, положил его в карман.

— Зачем баас запер ворота? — прошептал Оттер.

— Чтобы настоящий Пьер не мог пройти через них. Второй Пьер был бы лишним в нашей игре. Теперь мы должны добиться того, чего хотели, или погибнуть!

Крадучись, они пошли вдоль вала, пока не достигли навеса, обращенного задней стороной ко рву, отделявшему гнездо от лагеря рабов. К счастью, здесь их не заметил никто, а собак в жилище Желтого дьявола совсем не было: они шумят в самое неудобное время, поэтому похитители рабов и не любят этих животных.

Конец навеса, за которым они притаились, был шагах в десяти от подъемного моста, представлявшего единственный способ сообщения с лагерем рабов.

— Баас, — сказал Оттер, — позволь мне пройти вперед. Мои глаза видят в темноте, как глаза кошки. Я посмотрю, может быть, мост опущен?

Не дожидаясь ответа, карлик пополз вперед на руках, не производя ни малейшего шума. Несмотря на свое белое платье, он не мог быть увиден издали, скрытый густой тенью от навеса и кустов вдоль канала.

После ухода Оттера прошло пять минут, и десять минут, а он все еще не возвращался. Тогда Леонард начал беспокоиться, не случилось ли с ним чего.

— Пойдем, посмотрим, в чем дело! — шепнул он Соа.

Выйдя к другому концу навеса, в ярде от него они увидели лежавшие на земле одежду и оружие Оттера, но самого карлика не было видно.

— Черный человек покинул нас! — в отчаянии произнесла Соа.

— Никогда! — отвечал Леонард, недоумевая, зачем понадобилось Оттеру снимать одежду. Очевидно, он пошел в воду. Но для чего ему надо было делать это?

Леонард посмотрел на канал. Он разглядел, что на противоположном берегу его поднимался от воды ряд ступеней, наверху были ворота, а на нижней ступени сидел человек, державший возле себя ружье. Ноги его были всего на расстоянии нескольких дюймов от поверхности воды. Очевидно, это был часовой.

В следующее мгновение Леонард заметил, что под ногами часового появилась рябь на воде, сверкнуло что-то вроде стали, и какой-то маленький черный предмет направился к ногам часового, который, полусонный, мурлыкал что-то себе под нос. Еще мгновение — и часовой словно по волшебству исчез со ступенек в глубине воды, поверхность которой пришла в сильное волнение на минуту или более.

Видя все это, Леонард догадался о том, что случилось. Оттер, подплыв под водою к часовому, схватил того за ноги и увлек за собой в глубину. Вскоре Леонард заметил, что карлик поднялся на ступени с ножом в руке и, пройдя через ворота, исчез в сторожке на верху вала. Прошла еще минута, послышался скрип канатов, и подъемный мост опустился, открыв трем смельчакам доступ в лагерь рабов. Черная тень появилась снова, на этот раз на мосту.

— Идем! — прошептал Леонард своей спутнице. — Этот герой Оттер утопил часового и опустил мост. Да! Возьми-ка его оружие и платье!

В этот момент к ним подошел сам Оттер.

— Скорее переходи, баас, пока они не заметили, что мост спущен, — произнес карлик, — дай мне мое платье и оружие!

— Вот они! — отвечал Леонард, и в следующую минуту все трое, перейдя мост, стояли на валу.

— Скорей в сторожку, баас, в ней никого нет; там находится ворот!

Войдя в сторожку, Оттер схватил рукоять ворота и начал ее вертеть, напрягая могучие мускулы, и мост был снова поднят.

— Теперь мы в безопасности на некоторое время, баас, — произнес карлик, — однако, мне надо одеться. Извини меня, баас, что я, такой безобразный, появился перед тобой без одежды!

— Оттер, — сказал Леонард, — ты сделал великое дело, но это еще не все. Теперь надо идти к рабам. Посвети мне и покажи дорогу. Здесь мы ведь в безопасности, не правда ли?

— Да, баас, сюда никто не может попасть, разве только после штурма, но там есть большое ружье, которое можно поворачивать.Направим его на гнездо на всякий случай.

— Я не имею никакого понятия о пушках! — сказал с сожалением Леонард.

— Зато я знаю кое-что, белый человек, — вмешалась Соа, — у Мэвума, моего господина, есть в поселении маленькая пушка, и я часто помогала ему стрелять из нее, подавая сигнал лодкам на реке; многие из людей Мэвума, находящиеся здесь, также знают толк в этом деле!

— Отлично! — сказал Леонард.

По тропинке, шедшей вдоль гребня вала, они подошли к платформе, на которой стояла пушка. Это было шестифунтовое заряжающееся с дула орудие. Леонард, взяв банник, всунул его в дуло орудия.

— Заряжено, — произнес он, — повернем его кругом!

Когда это было сделано, они направились к маленькой хижине, стоявшей вблизи. Тут были спрятаны, на случай восстания рабов, боевые припасы — картечь и порох.

— Зарядов достаточно, — заметил Леонард, — этим господам не приходило в голову, что пушки могут стрелять во все стороны. Ну, Оттер, веди нас скорее к рабам!

— Надо сначала захватить инструменты, — отмычки для оков. Они, вероятно, в сторожке! — проговорил карлик.

Взяв необходимые инструменты и фонарь, они подошли к первому навесу с рабами. Посреди него шла дорожка, по обеим сторонам которой тянулись железные брусья с прикованными к ним рабами. Под этим навесом было около двухсот пятидесяти человек.

Несчастные пленники лежали на мокрой земле, мужчины и женщины вместе, стараясь забыться во сне; впрочем, большая часть их бодрствовала, стоны неслись отовсюду.

Завидев свет, рабы перестали стонать и, как собаки, заползали по земле, ожидал ударов. Они думали, что пришли их поработители. Некоторые из несчастных, подняв вверх свои закованные руки, умоляли о пощаде, но большинство, не имея никакой надежды на улучшение своей участи, хранили глубокое молчание. Нельзя было без сострадания смотреть на их искаженные ужасом лица и дрожавшие фигуры.

Соа обошла первый ряд рабов, внимательно всматриваясь в их лица.

— Ты не видишь никого из людей Мэвума? — с беспокойством спросил ее Леонард.

— В этих рядах их нет, белый человек; освободим этих и посмотрим следующий навес!

— Не надо делать этого, мать, — сказал Оттер, — эти только выдадут нас!

Тогда они прошли к следующему навесу — их было всего четыре, — и здесь Соа остановилась возле второго человека с краю, который спал, положив свою голову на скованные руки.

— Петр! Петр! — окликнула его Соа.

Раб проснулся и дико огляделся кругом. Это был красивый молодец лет тридцати.

— Кто зовет меня моим старым именем? — спросил он хриплым голосом. — Нет, я грежу; Петр умер!

— Петр, — сказала снова женщина, — проснись, сын Мэвума, это я, Соа, пришедшая спасти вас!

Раб громко вскрикнул и стал трястись всем телом, но остальные пленники не обратили на это внимания, думая, что его наказывают плетью.

— Тише, — сказала Соа, — или мы погибли. Освободи его, черный человек, это старшина из поселения и храбрый человек!

Оковы были сняты с Петра, и он, подпрыгнув высоко от радости, бросился к ногам Оттера, чтобы поцеловать их.

— Перестань, глупец, — сурово сказал карлик, — лучше покажи нам других людей Мэвума, да живее, а то скоро опять будешь на цепи!

— Здесь их около сорока человек, — сказал Петр, оправившийся от волнения, — кроме того, несколько женщин и детей. Остальные умерли, кроме госпожи, которая находится там! — показал он рукой на гнездо.

Пройдя вдоль навеса, Оттер, по указанию Сои, освобождал от цепей людей Мэвума. Пока карлик снимал с них железные наручники, Соа объяснила план действий Леонарда Петру, к счастью, весьма толковому малому. Он быстро понял положение дел и помог Леонарду сохранить тишину и порядок.

— Ну, — обратился Леонард к Сое, — теперь пора действовать. Я должен уйти. Вы можете освободить остальных людей Мэвума. Теперь половина двенадцатого, и мне нельзя терять ни одной минуты. Оттер, скажи, как послать людей зажигать тростник, — через сад?

— Нет, баас, я думаю, их лучше послать той же дорогой, по которой я убежал отсюда. Но для этого надо уметь плавать!

— Они все родились на берегах реки и умеют плавать! — сказала Соа.

— В таком случае, четверо из них должны плыть по каналу к тому месту, где я убил часового. Может быть, путь их будет прегражден деревянными сваями, они гнилые, но если они крепки, то люди должны перелезть через них. После этого они очутятся в болоте, покрытом густым тростником. Дойдя до того места, где солнце восходит и откуда сильнее всего дует ветер, они должны поджечь тростник. Сделав это, они могут уйти за огонь и ждать, что будет. Если нас постигнет удача, они найдут нас здесь, если же мы будем убиты, то они могут убежать. Но захотят ли идти эти люди?

Соа, шагнув вперед, вызвала четверых человек, к которым обратилась со следующими словами:

— Вы слышали слова этого черного человека? Повинуйтесь ему и, если кто-нибудь из вас не послушается его, то… — и Соа произнесла такое ужасное проклятие, что Леонард с удивлением посмотрел на нее.

— Да! И если я останусь жив, то перерву тому глотку! — прибавил Оттер.

— Не к чему угрожать, — отвечал один из выбранных Соа людей, — мы сделаем все это ради нас самих, а также вас и нашей госпожи. Мы поняли, что надо делать; но чтобы зажечь тростник, нужен огонь!

— Вот спички, — сказал Оттер.

— Но мокрые спички не загорятся, ведь мы будем плыть.

— Глупец, разве вы поплывете, держа голову под водой? Привяжите их к волосам!

— Хорошо, — продолжал тот же поселенец, — если нам удастся живыми добраться до тростников, то когда их надо зажечь?

— Как только дойдете до конца их, а это ведь нелегко. Прощайте, мои дети. Если вы посмеете не исполнить то, что вам поручено, то лучше вам умереть прежде, чем снова увидеть мое лицо!

Через две минуты четыре человека тихо плыли по каналу.

— Опусти мост, — произнес Леонард, — пора отправляться!

Оттер опустил мост, объяснив его несложный механизм Соа, Петру и прочим людям Мэвума.

— Ну, матушка, — обратился Леонард к Соа, — освободи остальных людей, кого можно, и зорко смотри, чтобы вовремя опустить мост, как только мы или твоя госпожа приблизимся к нему. Если мы на заре не вернемся сюда, значит, — мы или убиты, или в плену, и тогда действуй сама!

— Слышу, господин, — отвечала Соа, — ты храбрый человек, и удача встретит тебя или неудача, но красный камень уже заслужен тобою!

Еще минута, и Леонард с Оттером ушли.

Перейдя через мост, который опять был поднят за ними, они вернулись назад к тому же месту, откуда наблюдали за лагерем раньше, под тень навеса. Затем, пробежав несколько шагов по открытому пространству, они очутились около ворот, откуда, не торопясь, направились к навесу, где и производилась продажа рабов. Под навесом не было никого, но они увидели перед верандой самого гнезда большое и шумное сборище людей.

— Слушай, Оттер, — прошептал Леонард, — мы должны идти к этим господам. Зорко следи за мною, делай то, что буду делать я; держи наготове свое оружие, и если дело дойдет до борьбы, то убей меня, как врага. Пуще всего нам не надо попадаться в плен!

Леонард говорил спокойно, но сердце у него сильно билось. Вблизи от них было сборище всякого сброда: португальцев, арабов, мулатов и черных людей различных племен, каких Леонард никогда еще не видывал при всей своей опытности. Порок и корыстолюбие были написаны на лице у каждого. Это было сборище демонов, притом самых ужасных. Негодяи, большинство которых были уже пьяны, стояли спиной к ним, смотря на веранду, на ступенях которой стоял окруженный группою избранных друзей, одетых в роскошные костюмы, человек, в котором Леонард угадал с первого взгляда дона Перейру, даже если бы Оттер не шепнул ему:

— Смотри, баас, это Желтый дьявол!

Эта замечательная личность, стоявшая здесь во всем своем великолепии, заслуживает более подробного описания. Это был толстый старик лет 70, убеленный почтенными сединами. Его маленькие черные глаза, острые, яркие, но холодные, метались по сторонам, избегая взоров других людей. Желтый цвет лица Перейры оправдывал данное ему прозвище. На его морщинистых щеках кожа отвисла; рот был широк и груб, а жирные пальцы беспрестанно сжимались, как будто хватая деньги. Он был роскошно одет, и, подобно своим товарищам, почти пьян.

Таков был внешний вид Перейры, главы работорговцев этой части африканского берега. Не видя его лица, на котором лежал отпечаток всевозможных гнусных пороков, честный человек не мог бы поверить, в какие бездны зла может пасть человек. Недаром про Перейру говорили, что увидеть его — значит, понять дьявола и его дела.

Глава 12

АУКЦИОН…
В тот момент, когда Леонард и Оттер подходили к группе негодяев, Желтый дьявол собирался произнести спич, и глаза всех работорговцев были обращены на него, так что никто не слышал шагов вновь прибывших людей.

— Дайте, пожалуйста, дорогу, друзья мои, — сказал громко Леонард на португальском языке. — Я хочу поздороваться с вашим начальником!

Десятки людей повернулись к ним.

— Кто вы такой? — вскричали они, глядя на чужие лица.

— Если вы будете любезны дать мне дорогу, то я буду весьма счастлив объяснить это! — отвечал Леонард, пробираясь через толпу.

— Кто это там? — закричал Перейра грубым, жестким голосом. — Подать его сюда!

— Пропустите нас, вы слышали слова дона, пропустите, друзья! — говорил Леонард.

Толпа расступилась, и Леонард с Оттером прошли вперед, провожаемые подозрительными взглядами.

— Привет вам, сеньор! — сказал Леонард, очутившись перед верандой.

— К черту ваш привет! Кто вы такой, во имя сатаны? — грубо ответил Перейра на обращенное к нему приветствие.

— Ваш скромный собрат по почтенной профессии, — сказал спокойно Леонард, — пришел засвидетельствовать свое почтение и устроить маленькое дельце!

Так ли это? Вы что-то похожи на англичанина; а кто этот урод? — и он показал на Оттера. — Я полагаю, что вы шпионы, и если это так, то, клянусь всеми святыми, я еще расправлюсь с вами!

— Вот смешная история, — отвечал, смеясь, Леонард, — вообразить, что один человек и черная собака отважились проникнуть в главную квартиру господ, подобных вам, не будучи вашими собратьями. Впрочем, я думаю, среди вас находится благородный дон, я разумею сеньора Ксавье, который может поручиться за меня. Разве он не посылал записки капитану Пьеру, прибывшему из Мадагаскара? Ну вот, капитан Пьер имел честь принять это предложение и прибыл сюда не без затруднений, но теперь он начинает думать, что лучше бы ему остаться на своем судне!

— Это правда, Перейра, — сказал Ксавье, громадного роста португалец с примесью негритянской крови и зверским лицом, тот самый человек, следом за которым Леонард с Оттером и Соа прошли в ворота. — Я говорил вам об этом!

— Лучше бы вы оставили его в покое, — прорычал в ответ Перейра. — Мне не нравится вид вашего приятеля. Может быть, он капитан английского военного судна, переодевшийся в наше платье!

При словах «английское военное судно» шепот ужаса пронесся по собранию. Негодяи знали хорошо эти проклятые суда и их ненавистные команды, которые не любят профессии работорговцев.

Дело принимало серьезный оборот, и Леонард увидел, что надо действовать решительно. Как бы потеряв терпение, он закричал грубо:

— Черт вас побери всех с вашими подозрениями! Говорю вам, что мое судно с товаром стоит в гавани. Я полу-англичанин, полу-креол и такой же хороший человек, как каждый из вас. Смотрите, дон Перейра, если вы или кто-нибудь из ваших товарищей осмелится сомневаться в правдивости моих слов, пусть выступит вперед, и я живо перерву ему глотку! — и, произнеся эти слова, Леонард, грозно нахмурившись, сделал шаг вперед, положив свою руку на эфес сабли.

Такие слова моментально произвели свое действие. Перейра немного побледнел, так как, подобно большинству жестоких людей, он был страшным трусом.

— Успокойтесь, — произнес он, — я вижу, что вы добрый малый. Я хотел только испытать вас. Как вы знаете, мы должны соблюдать большую осторожность. Дайте вашу руку, и добро пожаловать! Я вам верю, а старый Антонио ничего не делает наполовину!

— Быть может, вам лучше еще испытать его немного, — проговорил молодой человек, стоявший рядом с Перейрой, когда Леонард хотел принять приглашение Желтого дьявола, — пошлите за рабом, и пусть он даст нам наше обычное доказательство, т. е. собственноручно зарежет его; это самое лучшее!

Перейра замялся было, но Леонард снова нашелся.

— Молодой человек, — вскричал он с большей яростью, чем прежде, — я перерезал горло большему числу людей, чем те, которых вы хлестали бичами. Но если вы хотите доказательства, то я вам могу его дать. Идите сюда, молодой петушок, идите! Здесь достаточно светло, чтобы пощипать у вас перья!

Работорговец побледнел от бешенства, но, видя атлетическую фигуру и смелые глаза Леонарда, остановился в нерешительности, рассыпавшись в угрозах и грязных ругательствах.

Трудно сказать, чем могла бы окончиться вся эта сцена, но Перейра поспешил прекратить ссору.

— Тише! — загремел он своим могучим голосом, встряхнув в бешенстве седыми волосами. — Я принял этого человека, и он будет нашим гостем. Неужели моих слов недостаточно для такого молодого горлопана, как ты? Заткни свой безобразный рот, или, клянусь святыми, я закую тебя в цепи!

Работорговец повиновался. Быть может, он сам был рад удобному случаю избежать борьбы с Леонардом. Как бы то ни баю, но, бросив на последнего злобный взгляд, он, замолчав, отступил назад.

Восстановив тишину, Перейра подозвал Леонарда, пожал ему руку и приказал рабу принести вина для нового гостя. Затем он обратился к собранию со следующей речью:

— Дети мои, мои дорогие товарищи, мои верные, испытанные друзья! Наступил печальный для меня момент, когда я, ваш старый предводитель, должен проститься с вами. Завтра гнездо не увидит более Желтого дьявола, и вы должны найти себе другого главу. Увы! Я постарел, не могу больше стоять на высоте своей задачи, а торговля теперь не та, что была прежде, благодаря этим проклятым англичанам и их крейсерам, шныряющим повсюду в наших водах, чтобы отнимать у честных людей плоды их дел. Около пятидесяти лет я был связан с делом. Думаю, что туземцы этих мест вспомнят обо мне, не с гневом, о, нет, но как их благодетеля. Ведь разве около двадцати тысяч их молодежи не прошло через мои руки, не было избавлено мною от проклятия варварства и не было послано изучать блага цивилизации и мирные искусства в домах добрых и снисходительных господ? Иногда, не часто, но по временам, в наших маленьких экспедициях проливалась кровь. Я сожалею об этом, но что поделаешь? Этот народ так упрям, что не может понять, как хорошо для него покориться моей власти. Когда нам мешали в нашем добром деле, приходилось сражаться. Мы все хорошо знаем горечь неблагодарности, но должны переносить ее. Таково испытание, посылаемое нам Небом, и вы, мои дети, должны всегда помнить об этом!

— Итак, я удаляюсь теперь с теми скромными сбережениями, какие мне удалось собрать за свою трудовую жизнь. Удаляюсь, чтобы провести закат своих дней в мире и молитвах. Но мне надо устроить еще одно маленькое дельце. Во время нашего последнего путешествия на наше счастье к нам в руки попала дочь проклятого англичанина. Я привез ее сюда и, в качестве ее покровителя, просил вас собраться сюда, чтобы выбрать среди вас ей супруга, как велит сделать мне мой долг. Я не могу взять ее с собой, так как вблизи Мозамбика, куда я переселюсь, ее присутствие у меня могло бы подать повод к неприятным вопросам. Вот почему я и решил великодушно передать ее другому.

— Но кому отдать эту драгоценность, эту жемчужину, эту прелестную, милую девушку? Находясь среди столь ужасных господ, как вы, разве я могу поставить одного выше другого и объявить его более достойным девушки? Я не могу сделать этого и должен предоставить все случаю: я знаю, что Небо выберет лучше меня. Поэтому тот, кто сделает мне самый щедрый подарок, получит эту девушку, чтобы она услаждала его своей любовью. Сделает подарок, — заметьте, а не заплатит цену!

— Быть может, будет лучше всего установить, что размер подарка будет определен обычным путем, посредством состязания в унциях золота, если вам угодно.

— Еще одно условие, мои друзья. В этом деле все должно быть сделано, как следует: церковь должна произнести свое слово, и тот, кого я изберу, будет обвенчан с девушкой, здесь, в нашем присутствии. Разве у нас нет под рукою священника, и неужели мы на найдем для него занятия?

— Теперь, дети мои, пора приступить к делу. Эй, вы, приведите английскую девушку!

Речь Перейры прерывалась возгласами самого иронического свойства, а объявление о предстоявшей церемонии бракосочетания было встречено взрывом грубого смеха.

После этого шум прекратился, и все стали ждать появления Хуанны.

Через несколько минут показалась фигура, одетая в белое. Ее сопровождало несколько человек.

Легкими, быстрыми шагами женщина прошла по открытому пространству, освещенному лунным светом, смотря прямо перед собою, пока, наконец, не подошла к веранде, где и остановилась. Здесь в первый раз Леонард увидел Хуанну Родд. Она была высокого роста, чрезвычайно стройная, темные волосы завязаны узлом на затылке ее прекрасной головы. У нее были замечательно тонкие черты и прекрасный цвет красивого округлого лица, но замечательнее всего были глаза, цвет которых менялся от серого до голубого оттенка, в зависимости от падавшего на них света. Леонард увидел, что они были велики, прекрасны, бесстрашны, но вместе с тем нежны. Одета она была в роскошное арабское платье, а на ногах — сандалии.

Остановившись перед верандой, Хуанна заговорила чистым, приятным голосом:

— Что вам еще нужно от меня, дон Антонио Перейра?

— Голубка моя, — отвечал негодяй грубым и насмешливым тоном, — не огорчайтесь вашей неволей. Я обещал вам найти супруга, и вот все эти любезные господа собрались здесь для того, чтобы я мог сделать между ними выбор. Теперь ваш брачный час настал, моя голубка!

— В последний раз прошу вас, — заговорила снова девушка. — Я беззащитна и никому из вас не сделала зла. Позвольте мне уйти, умоляю вас!

— Позвольте уйти! Как? Кто же может тронуть вас, моя голубка? — отвечал старый сатир. — Я ведь сказал, что хочу отдать вас супругу!

— Я никогда не пойду к избранному вами супругу, дон Антонио, — сказала Хуанна серьезным, твердым голосом. — Будьте уверены в этом, вы все! Я не боюсь вас, зная, что Бог поможет мне, а теперь, обратившись к вам в последний раз с просьбой, я в последний раз предостерегаю вас, дон Антонио, и ваших злодеев-товарищей также. Прекратите ваши беззакония, не то вас ждет Божий суд. Смерть с небес висит над вашей головой, убийца, а после смерти — мщение!

Так она говорила, не громко, но с таким убеждением, с такой твердостью и достоинством, что сердца самых отчаянных негодяев тревожно забились. В конце своей речи Хуанна впервые взглянула на Леонарда, и глаза их встретились. Он наклонился вперед, слушая ее, и в своей скорби и тоске забыл удержать на своем лице то беспечное выражение, которое ему следовало хранить по разыгрываемой им роли. В этот миг у Леонарда было лицо английского джентльмена, благородное и открытое, хотя немного и суровое.

Во взгляде Леонарда, обращенном на Хуанну, было что-то, заставившее ее задержать свои глаза на молодом человеке. Мягко посмотрела на него девушка, как бы желая заглянуть в его душу, и Леонард вложил в свой ответный взгляд всю свою волю, все свое горячее сердечное желание показать ей, что она может считать его своим другом.

Они до сих пор никогда не встречались. Она даже не подозревала о его существовании, а в наружности Леонарда, одетого в костюм работорговца, было, по-видимому, мало отличия от окружающих его негодяев. Однако, ее утонченные отчаянием чувства прочли то, что было написано в его глазах, и прочли правильно. С этого момента Хуанна знала, что она не одна среди этих волков, что есть, по крайней мере, один человек, который спасет ее, если это будет возможно.

Еще раз она взглянула в его лицо, не опасаясь возбудить подозрения окружающих, которые были удручены ее страшным предсказанием.

Больше всех был смущен тот, к кому она обращала свою речь.

Суеверный ужас овладел Перейрой. Задрожав от страха, он бессильно откинулся на спинку своего кресла, с которого поднялся перед своей речью, прекрасного кресла черного дерева с инкрустацией из слоновой кости.

Сцена была такова, что Леонард никогда не мог забыть ее. Лунный диск ярко сиял на небе, и облитая лунным светом, среди массы злых лиц, одиноко стояла прекрасная девушка, гордая, презиравшая своих врагов, даже будучи в их руках.

На несколько минут после слов Хуанны водворилось глубокое молчание, настолько полное, что Леонард мог слышать мяуканье котенка, спустившегося по ступенькам веранды и приближавшегося к ногам Хуанны. Молодая девушка, наклонившись, взяла на руки маленькое создание и прижала его к своей груди.

— Отпустите ее! — раздался, наконец, голос из толпы. — Она колдунья и принесет нам несчастье!

Эти слова, казалось, пробудили Перейру от оцепенения. С отвратительным проклятием он вскочил со своего кресла и, спустившись со ступенек веранды, подошел к своей жертве.

— Черт вас возьми, проклятая шлюха! — закричал он. — Вы думаете напугать меня вашими угрозами. Пусть Бог окажет вам помощь, если может. Желтый дьявол здесь сам бог. Вы так же в моей власти, как это животное, — и, выхватив из рук Хуанны котенка, он бросил его на землю. — Видите, Бог не помогает котенку, не поможет и вам. Ну, пусть все взглянут на то, что хотят купить!

С этими словами Перейра, схватив на груди Хуанны белое платье, разорвал его.

Поддерживая одной рукой разорванное платье, молодая девушка начала другой искать что-то в своих волосах. Ужас охватил Леонарда при виде этого. Он знал тайну о яде. Неужели сейчас она прибегнет к нему?

Глаза их снова встретились, и во взгляде Леонарда было предостережение. Хуанна распустила темные волосы, которые рассыпались вокруг ее плеч, прикрывая до пояса разорванное платье, но более ничего не сделала. Однако Леонард заметил, что правая ее рука была сжата: в ней-то и была скрыта смерть.

Указав на свое разорванное платье, молодая девушка еще раз обратилась к Перейре, проговорив:

— В ваш последний час вы вспомните об этом.

В это время к ней подошли рабы, чтобы исполнить волю своего господина, но все собравшиеся закричали:

— Оставьте ее. Мы видим, что девушка прекрасна!

Тогда рабы отступили, а Перейра не произнес ни слова.

Возвратившись на веранду, он стал у своего кресла и, взяв в руку пустой стакан вместо молотка аукциониста, заговорил снова:

— Сеньоры, я хочу предложить вам прекрасный выигрыш, по своей ценности превосходящий все, что имеется в продаже. Выигрыш этот — белая девушка англо-португальской крови. Она очень хорошо воспитана и набожна; что же касается ее послушания, то об этом я не могу ничего сказать. Дело ее будущего супруга научить ее этому. О красоте ее мне нет нужды распространяться; вы сами можете судить об этом. Взгляните на эту фигуру, волосы, глаза. Видели ли вы что-нибудь подобное? Выигрыш этот достанется тому из вас, кто сделает мне самый щедрый подарок. Да, в тот же момент он может взять ее вместе с моим благословением. Но я ставлю такие условия: тот, кого я одобрю, должен быть законным образом обвенчан с ней патером Франсиско, — и, повернувшись, он указал на человека с несколько меланхолическим взглядом, стоявшего вблизи и одетого в разорванную местами рясу священника.

— Этим я исполню свой долг по отношению к этой девушке, — продолжал Перейра. — Еще одно слово, сеньоры: мы не будем тратить время на пустяки и начнем состязание прямо с унций!

— Серебра? — спросил какой-то голос.

— Серебра! — нет, конечно. Глупец, разве здесь идет речь о продаже негритянки? Золота, братец, золота! 30 унций золота и притом уплата сейчас же!

В толпе послышались разочарованные голоса, и несколько негодяев воскликнули:

— Тридцать унций золота! Что же делать нам, беднякам?

— Что вам делать? Работать усерднее и сделаться богатыми, конечно, — отвечал Перейра. — Неужели вы могли думать, что такие призы для бедняков? Ну-с, аукцион открыт. Начальная цена 30 унций. Кто прибавляет за белую девушку Хуанну? Кто прибавит, кто?

— Тридцать пять, — сказал человек низенького роста, худой, с чахоточным кашлем, годившийся более для могилы, нежели для женитьбы.

— Сорок, — вскричал другой, чистокровный араб, с мрачным выражением лица, желавший, очевидно, прибавить к своему гарему новую гурию.

— Сорок пять! — отвечал его противник.

Тогда араб предложил 50, но маленький человек увеличивал свои ставки. Предложив 65, араб прекратил надбавки, решив, очевидно, обождать с гурией.

— Она моя! — закричал чахоточный.

— Подожди немного, дружок, — заговорил гигант-португалец Ксавье, — я сейчас только начну. — 75!

— 80, — сказал низенький человек.

— 90, — прокричал третий.

— 95, — отвечал Ксавье.

— Сто пять! — торжествующим тоном проговорил Ксавье.

Тогда его противник отступил с проклятием, и толпа зашумела, думая, что выиграл Ксавье.

— Пристукните, Перейра! — сказал португалец, посматривая с деланной небрежностью на свой приз.

— Подождите немного, — вмешался Леонард, — я начну теперь. Сто десять!

Толпа снова загудела, так как состязание становилось интересным.

Ксавье посмотрел на Леонарда и сжал в ярости кулаки. Он был очень близок к пределу той суммы, которую мог предложить.

— Ну, — закричал Перейра, облизывая от удовольствия свои губы, так как цена уже превысила ожидавшуюся им сумму на двадцать унций, — я пристукну красотку чужестранцу Пьеру. Ксавье, взгляните на девушку, и прибавьте еще. Право, она идет очень дешево. Только помните: кредита не будет ни на одну унцию. Плата сейчас же!

— Сто пятнадцать! — сказал Ксавье с видом человека, делающего последнее усилие попытать счастья.

— Сто двадцать, — ответил спокойно Леонард, хотя он предложил последнюю имевшуюся в его распоряжении унцию и, если бы Ксавье прибавил еще, то должен был бы прекратить состязание или предложить в уплату рубин Соа. Конечно, он сделал бы это с удовольствием, но, пожалуй, никто не поверил бы, что камень таких размеров — настоящий рубин.

Тем не менее, ни одна черточка на лице Леонарда не выдала его волнения: напротив, спокойно повернувшись к слуге, он приказал подать себе бутылку с вином и сам наполнил свой стакан. Леонард знал, что его противник следил за ним. Прояви он малейшее волнение — и все пропало.

Между тем, зрители издали возгласы одобрения, а Перейра заставлял Ксавье прибавить еще. Одно мгновение португалец колебался, взглянув на Хуанну, которая, бледная, молча стояла, опустив голову на грудь.

Со стаканом вина в руке Леонард повернулся к своему противнику.

— Вы прибавите еще, сеньор? — спросил он.

— Нет, черт с вами! Берите ее! Я не дам больше ни одной унции ни за нее, ни за какую другую женщину на свете!

Леонард только улыбнулся и посмотрел на Перейру.

— Белая девушка, Хуанна, — начал тот медленно, — переходит к чужестранцу Пьеру за сто двадцать унций золота. Ксавье, не теряйте ее. Смотрите, пожалеете после. Я спрашиваю вас в последний раз! — И он поднял вверх стой стакан.

Ксавье сделал шаг вперед и хотел что-то сказать. Сердце Леонарда сильно забилось, но внезапно португалец раздумал и отвернулся.

— Кончено! — прокричал Перейра, стукнув стаканом о ручку своего кресла с такой силой, что осколки стекла полетели в разные стороны.

Глава 13

ПОЛНОЧНОЕ БРАКОСОЧЕТАНИЕ
— Кончено! — сказал снова Перейра. — Теперь, друг Пьер, прежде, чем мы узаконим это дело при помощи нашей святой церкви, быть может, вы отдадите золото. Вы помните, что дело шло на наличные.

— Конечно, — отвечал Леонард. — Где эта черная собака, мой карлик? А, вот он! Собака, дай золото. Если у тебя его недостаточно, то вот еще! — и, сняв свой пояс, из которого он предварительно вынул рубин, Леонард швырнул его Оттеру.

— А теперь, сеньоры товарищи, — продолжал он, — выпейте за мое здоровье и невесты; надеюсь, что мы еще будем иметь дела с вами. Я заплатил довольно дорого за эту девушку, но что же делать? Люди нашей профессии должны быть готовы удовлетворить свои прихоти, чтобы сделать веселее нашу краткую жизнь!

— Зато она будет лучшего мнения о вас, а вы о ней. — произнес чей-то голос. — За здоровье капитана Пьера и его невесты! — и они выпили, громко крича в пьяном веселии.

Между тем Оттер, подобострастно приблизившись к Перейре, стал пригоршнями класть золотые слитки и монеты на чашку весов, которые держал в руках Желтый дьявол. Наконец, все золото, имевшееся у Леонарда, было положено на весы блестящей грудой.

— Немного не хватает до 120 унций, — сказал Ксавье, — я беру девушку!

— Баас, — тихо сказал Оттер, — у тебя есть еще золото? Тут не хватает до полного веса!

Леонард беззаботно посмотрел на чашку с золотом, которая, колеблясь, стояла почти вровень с другой чашкой весов.

— Сколько угодно, — сказал он, — но сюда будет достаточно вот этого!

С этими словами, сняв со своего пальца кольцо с печатью, он бросил его на весы. Исключая рубин, это была последняя ценная вещь, которую он имел при себе. Чашка с золотом опустилась.

— Хорошо, — сказал Перейра, потирая от удовольствия руки при виде такого богатства. — Принесите мне кислоты, чтобы испытать золото. Не обижайтесь, чужестранец Пьер, но ведь есть негодные люди, которые выдают медь за золото!

Исследовав качество золота и найдя его хорошим, Перейра, обратившись к патеру, произнес:

— Ну, отец, приступайте к своему делу!

Патер Франсиско выступил вперед. Он был очень бледен и казался сильно испуганным. Леонард, при взгляде на него, с удивлением увидел, что лицо патера отличалось тонкостью черт и дышало добротой.

— Дон Антонио, — сказал священник мягким, почти девическим голосом. — Я протестую против вашего приказания. Судьба бросила меня в вашу среду, и я принужден был видеть много зла, но сам его еще не делал. Я напутствовал умирающих, ухаживал за больными, утешал угнетенных, но еще не принимал участия в кровавых подвигах. Я пастырь нашей святой церкви и если повенчаю этих двоих, то они будут мужем и женой до самой смерти. Я не хочу призывать благословение церкви на этот позорный акт. Я не хочу делать этого!

— Вы не хотите делать этого, бритый изменник? — прорычал Перейра в бешенстве. — Разве вы хотите последовать за вашим братом? Смотрите, мой друг, или вы исполните мое приказание и повенчаете этих двоих людей, или… — Перейра произнес страшную угрозу.

— Нет, нет, — сказал Леонард, желая воспользоваться удобным случаем избежать участия в отвратительном глумлении над святыней. — Оставьте его в покое. Что значат молитвы обманщика? Сеньора и я обойдемся без них!

— Я вам говорю, чужестранец, что вы должны жениться на девушке, а этот плакса повенчает вас. Если вы этого не сделаете, то я удержу золото и девушку. Что же касается его, то он может выбирать. Эй, рабы, принести бич!

Нежное лицо Франсиско покрылось розовой краской.

— Я не герой, чтобы вынести это, — произнес он, — я исполню ваше приказание, дон Антонио, и да простит мне Бог этот грех. Слушайте меня вы, Пьер и Хуанна! Я сделаю вас мужем и женой, соединю вас при помощи таинства, святость которого не уменьшится теми ужасными обстоятельствами, при которых оно будет совершено. Вам, Пьер, я советую оставить ваши злодеяния, любить и оберегать эту женщину, не то проклятие Неба обрушится на вас. Вы, Хуанна, надейтесь на Бога, Бога сирот и угнетенных, который воздаст вам за переносимые вами невзгоды, и простите меня!

После этого патер попросил дать ему воды для освящения и кольцо.

— Вот кольцо, — сказал Перейра, взяв из золотой кучи кольцо Леонарда. — Это мой свадебный подарок!

Вода была налита в сосуд, и священник освятил ее.

Затем он предложил Леонарду стать рядом с девушкой и попросил толпу отступить несколько назад. Все это время Леонард наблюдал за Хуанной. Она не произнесла ни слова, и лицо ее было спокойно, хотя глаза говорили ему об ужасе и отчаянии, которыми было полно ее сердце.

Раз или два она подносила свою сжатую правую руку ко рту, но опускала, не коснувшись губ. Леонард понимал хорошо ее мысли и, чтобы предотвратить роковой исход, решился заговорить с ней, рискуя быть разоблаченным.

Повинуясь указанию священника, он стал, улыбаясь, рядом с нею. Затем, продолжая улыбаться, он взял в руку волну темных волос молодой девушки, как бы любуясь ею, и нагнулся к ней, сделав вид, что хочет поцеловать ее. Бледная и суровая стояла Хуанна, и рука ее еще раз поднялась к устам.

— Стойте! — шепнул ей Леонард по-английски. — Я пришел освободить вас. Перенесите этот фарс, он не имеет никакого значения. Затем, когда я скажу вам, бегите по подъемному мосту в лагерь рабов!

Она поняла, и рука ее опять опустилась.

— Эй, друг Пьер, что это вы там шепчете? — спросил подозрительно Перейра.

— Я говорил невесте, как она прекрасна! — отвечал беспечно Леонард.

Хуанна окинула его притворным взглядом ненависти и гнева, и затем церемония началась.

Молодой священник был одарен прекрасным, звучным голосом и при свете луны совершал венчание так торжественно, что даже негодяи, стоявшие вокруг, прекратили свои шутки и замолкли. Все было сделано правильно, хотя Хуанна и не ответила ничего на обычные вопросы. Бесстыдный Перейра с нахальной любезностью руководил церемонией. Наконец, руки новобрачных были соединены, кольцо надето палец Хуанны, произнесено благословение, и все было кончено.

В течение всего этого времени Леонард стоял как во сне. Ему казалось, что они действительно обвенчаны. Но когда церемония кончилась, он пробудился от своих мечтаний; фарс был сыгран, теперь надо было уходить.

— Ну-с, дон Антонио, — сказал он Перейре, — теперь я должен попрощаться с вами. Моя лодка…

— Глупости, — перебил его работорговец, — вы останетесь здесь ночевать!

— Благодарю вас, но мне нельзя, — отвечал Леонард. — Завтра я могу вернуться, чтобы устроить маленькое дельце. У меня есть поручение купить человек пятьдесят за хорошую цену!

Говоря это, Леонард взглянул на восток и увидел густые облака дыма, поднимавшиеся вдали. Наконец, тростники были зажжены. Люди Мэвума сделали свое дело, и пламя скоро будет замечено. Надо было уходить, пока не поздно.

— Ну, если вы должны, так нечего делать, — отвечал Перейра, причем Леонард заметил, что негодяй как будто даже доволен его уходом. Впоследствии Хуанна объяснила ему, что Желтый дьявол был напуган ее предсказанием, что тот, кто возьмет ее, погибнет. Суеверно ожидая исполнения этого предсказания, Перейра был рад уходу покупателя: иначе, если бы тот умер в гнезде, могли бы подумать, что он убил его с целью завладеть золотом и девушкой.

Попрощавшись с Перейрой, Леонард повернулся, чтобы идти, сопровождаемый Оттером и Хуанной, которую он вел за руку. Леонард хотел сначала идти к воротам, затем быстро свернул к подъемному мосту, где должны были ждать его Соа и люди Мэвума, вместе с которыми предполагал скрыться из гнезда.

Но едва он успел сделать несколько шагов, как гигант-португалец Ксавье, стоявший до сих пор в глубокой задумчивости, подошел к нему.

— По крайней мере, я должен разок поцеловать ее за мое беспокойство! — сказал он, и, схватив Хуанну за талию, притянул к себе.

Тогда Леонард, забыв всякую осторожность, со сжатыми кулаками бросился на негодяя и ударил его по лицу с такой силой, что тот упал на землю, увлекал за собой Хуанну.

В следующее же мгновение молодая девушка была на ногах и стояла возле Леонарда. Ксавье также поднялся с земли и со страшными проклятиями обнажил свою саблю.

— Следуйте за мной! — сказал Леонард Хуанне и Оттеру и, не прибавив более ни слова, бросился бежать.

Взрыв смеха из толпы раздался ему вслед.

— Вот храбрец! Это французский фокусник! — кричали работорговцы. — Бьет безоружных, а сам боится сражаться!

Эти люди завидовали чужеземцу и с удовольствием увидели бы его смерть.

— Остановить его! — раздалось несколько голосов, и с десяток негодяев бросились за ним, как собаки, преследующие дичь.

Леонард мог бы убежать от них, так как бегал очень быстро, но ни Хуанна, ни Оттер не могли поспеть за ним; он замедлил шаги и вскоре увидел перед собой работорговцев, некоторые из которых держали в руках ножи.

— Стой, трус! Стой и сражайся! — закричали они, размахивая оружием перед его лицом.

— Хорошо! — отвечал Леонард, остановившись и оглядываясь вокруг.

Не далее чем в тридцати ярдах от него был подъемный мост, который, как показалось Леонарду, начал немного колебаться, словно собираясь опуститься. Оттер и Хуанна стояли возле Леонарда, на которого уже бежал со зверским окровавленным лицом гигант-португалец с саблей наголо, изрыгая ругательства.

— Оттер, — быстро проговорил Леонард, выхватывая свою саблю, — стань сзади меня, чтобы, когда я буду драться с этим, остальные не бросились на меня, а вы сударыня, — обратился он к Хуанне, — бегите к мосту. Соа и ваши люди там!

Едва он успел произнести эти слова, как Ксавье был уже около него. Яростно замахнувшись, он хотел нанести удар Леонарду, но последний отпрыгнул назад, и удар пришелся по воздуху. Еще два раза Ксавье пытался ударить своего противника саблей, но оба раза Леонард повторял свой маневр, отступая к подъемному мосту, который теперь был от него не далее, как в двадцати ярдах. Но когда португалец бросился на него в четвертый раз, англичанин не мог повторить своего приема, так как сзади него уже были работорговцы.

Ксавье размахнулся и нанес страшный удар. При лунном свете Леонард увидел, как сверкнула сталь, но парировал удар саблей. При ударе стали о сталь посыпались искры, и на землю полетели обломки сабель.

— Продолжай, баас, продолжай, — сказал Оттер, — обе сабли сломались!

Леонард увидел, что Оттер говорил правду. Португалец швырнул в сторону свое сломанное оружие и схватился за нож.

У Леонарда не было ножа, а о револьвере в этот момент он не вспомнил. С обломком сабли в руке он бросился на Ксавье, который ринулся ему навстречу. Противники ударились друг о друга, как два ядра. Леонард нанес Ксавье один удар своим обломком сабли, отбросив его затем, как бесполезную вещь. Однако этот обломок оказал ему хорошую услугу: попав в правую руку португальца, он парализовал ее на одно мгновение, вследствие чего Ксавье уронил свой нож. После этого противники схватились друг с другом без всякого оружия.

Дважды гигант-португалец поднимал англичанина с земли, но ему не удавалось бросить его оземь, как он того хотел.

Дав португальцу время истощить силы, Леонард, сделав быстрое движение, поставил свою правую ногу за левой ногой Ксавье и с силой толкнул своего врага в грудь. Потеряв равновесие, гигант упал на землю с глухим стуком, как срубленное дерево, увлекая за собой и Леонарда, который, однако, упал на противника.

С мгновение португалец лежал тихо, тяжело дыша. Леонард огляделся: шагах в восьми от них лежал нож; кто овладеет им, тот выиграет эту смертельную игру. Ксавье, собравшись с силами, уже сжимал его в своих страшных объятиях. Он также видел нож и мог схватить его. Чтобы лишить своего врага возможности овладеть ножом, Леонард сделал движение и закрыл своим телом нож от глаз Ксавье. Но для этого ему пришлось ослабить давление на грудь противника, чем тот и воспользовался, чтобы поднять спину с земли. Толпа, увидев это, возликовала, думая, что чужеземец ослабел.

— Нож! Дайте нож! — прохрипел Ксавье, и несколько человек бросились исполнять его приказание.

Но Оттер с обнаженной саблей загородил им дорогу. Его черное лицо подергивалось от волнения, глаза сверкали, и плечи вздрагивали.

Оцепеневшей при виде ужасной борьбы Хуанне карлик казался чем-то вроде черного гнома, скорее сверхъестественным существом, нежели человеком.

— Кто коснется ножа — умрет, — проговорил он по-арабски, протянув вперед свою длинную руку с обнаженной саблей. — Пусть эти петухи дерутся, господа!

После слов Оттера никто не смел приближаться к ножу.

Не получив оружия, Ксавье сделал страшное усилие и освободил свою правую руку, которой сжал горло противника. Леопард напряг все свои силы, и, наконец, ему удалось опять повалить Ксавье на спину, но гигант со страшной силой сжимал его горло. Кровь застучала в его висках, и он чуть не лишился чувств. Собрав последние силы, Леонард ударил португальца кулаком правой руки в лоб так тяжело, что голова гиганта стукнулась о каменистую почву. Еще один страшный удар — и Леонард почувствовал, что его горло свободно и воздух ворвался в легкие. Теперь он мог бы схватить нож, но в нем уже не было надобности. Португалец, широко раскинув руки, судорожно вытянулся и затих.

Пока зрители с удивлением смотрели на ужасный исход борьбы, Хуанна, помня наставления своего избавителя, повернувшись, побежала к подъемному мосту. Оттер же, подскочив к Леонарду, поднял его с земли.

— Вот хороший удар! — вскричал карлик. — Он мертв, клянусь духом моей матери, хоть сталь и не коснулась его. Очнись, баас, очнись: хотя борова уже нет, но свиньи еще остались!

Леонард мало-помалу пришел в себя. Посмотрев вокруг, он увидел Хуанну, стоявшую у моста, по-видимому, в раздумье, бежать ей, или стоять на месте.

— Господа, — прохрипел Леонард, обращаясь к окружавшим его работорговцам, — я сражался, и победа осталась за мной. Теперь дайте мне спокойно уйти вместе с девушкой. Жив ли этот человек?

Работорговцы обступили тело Ксавье; среди них находился и патер Франсиско, который, став на колени, осмотрел португальца.

— Бесполезно ухаживать за ним, он мертв! — проговорил священник, встав с колен.

Работорговцы посмотрели на Леонарда с удивлением, смешанным с ужасом: кто бы мог подумать, что такой силач, как Ксавье, мог быть убит ударом кулака? Они не учли, что не трудно убить так человека, голова которого лежит на камне.

Однако удивление их перешло в ярость. Ксавье был их любимцем, и они не хотели оставить неотомщенной его смерть. С угрозами и проклятиями они подступили к Леонарду.

— Назад! — произнес он. — Дайте мне дорогу. Я честно сражался с вашим другом; видите, я даже не воспользовался вот этим! — прибавил он, внезапно вспомнив о своем кольте, и направил на них дулоревольвера.

При блеске стали пыл работорговцев несколько уменьшился, и они расступились.

— Быть может, вы дадите мне вашу руку, батюшка? — сказал Леонард, обращаясь к Франсиско, стоявшему возле него. — У меня немного повреждена нога!

Франсиско исполнил эту просьбу, и Леонард направился к Хуанне, а Оттер шел сзади с обнаженной саблей.

Не успели они сделать и десяти шагов, как Перейра, наскоро посоветовавшись с одним из своих помощников, быстро выступил вперед.

— Схватить этого человека! — закричал он. — Он убил уважаемого дона Ксавье, нанеся ему предварительно оскорбление. Он должен поплатиться за это!

Десяток негодяев бросились вперед исполнять приказание своего главаря, но пистолет и сабля Оттера охладили их усердие.

Леонард увидел, что положение становится серьезным, но внезапная мысль пришла ему в голову:

— Хотите вы бежать из этого места, батюшка? — быстро спросил он священника.

— Да, — ответил Франсиско, — здесь настоящий ад!

— В таком случае, как можно скорее ведите меня к мосту. Я слаб и измучен, но там будет помощь!

В это время подъемный мост, находившийся от него не далее чем в десяти ярдах, с треском опустился.

— Бегите туда, Хуанна Родд! — закричал по-английски Леонард.

Молодая девушка повиновалась, помедлив немного. Казалось, взгляд ее говорил: как я могу оставить вас?

— Ну, батюшка, теперь скорей к мосту! — прибавил Леонард и, опираясь о плечо священника, прихрамывая, пошел вперед.

— Измена! — заревел Перейра. — Остановить его! Кто опустил мост?

Один из работорговцев бросился на Леонарда. Это был тот самый молодой человек, которому Леонард предлагал драться перед аукционом. В его руках был нож, которым он уже замахнулся, чтобы ударить Леонарда в спину, но Оттер, охранявший своего господина, взмахнул саблей, и работорговец рухнул на землю с раскроенным черепом.

— Взять мост и удерживать его! — заревел снова Перейра.

— Поднимите мост! Поднимите! — вскричал в свою очередь Оттер, с саблей и пистолетом в руках отгоняя наседавших на него работорговцев.

Подъемный мост был поднят с такой быстротой, что Леонард и Франсиско, которые еще не успели его пройти до конца, покатились на землю, очутившись, наконец, в лагере рабов.

— Оттер! — вскричал Леонард. — Боже мой! Они убьют его!

Вместо ответа карлик, выстрелив из своего пистолета, с громким криком, подобно дикой кошке, подпрыгнул в воздух и схватился за железные цепи поднимавшегося в это время моста. Один из врагов попробовал было схватить его за ноги, но он с такой силой ударил его ногой по лицу, что тот полетел в воду. В следующий момент он был вне досягаемости врагов и быстро карабкался вверх. Два-три ножа и несколько пуль были пущены ему вслед, но неудачно.

— Ага, Желтый дьявол, — вскричал карлик, — посмотри назад: там виден другой дьявол, еще желтее и злее тебя!

Перейра со всей компанией обернулся, и в ту же минуту громадный столб пламени с шумом вырвался из болота. Тростники разгорелись, и ветер разносил пламя.

Глава 14

МЕСТЬ
— Измена! Измена! — заревел Перейра. — Тростники горят. Этот колдун погубил нас!

— Ха-ха-ха! — захохотал Оттер в своем убежище. — Измена! Измена! А что если рабы освобождены, что если ворота заперты?

При этих словах Оттера толпа застыла от ужаса, смотря то на карлика, то на приближавшееся пламя. Наконец негодяи обрели снова дар речи.

— Это враг! Убить его! На штурм лагеря! К воротам! — раздались крики на разных языках.

Для большинства работорговцев это были последние их крики на земле, так как в тот же момент над валом показалось пламя, сопровождаемое гулом выстрела, и шесть фунтов картечи врезались в толпу, проложив в ней широкую дорогу. Пораженные ужасом негодяи бросились бежать.

Очутившись в лагере рабов, Леонард и священник нашли Хуанну, стоявшую в безопасности около сторожки, среди группы людей ее отца.

— К орудию! — вскричал Леонард. — К орудию! Стрелять в них!

В это время он увидел Оттера, предоставленного собственной участи, и закричал от ужаса. Но карлик спасся, как мы видели, и спустился с моста целый и невредимый.

Опираясь на Оттера и Франсиско, Леонард в сопровождении Хуанны пошел вдоль вала к тому месту, где стояла пушка. Но у орудия уже находилась Соа с несколькими из людей Мэвума, державшая в руках запальный шнур. Она дернула за шнур и отскочила назад при откате орудия, точно была настоящим артиллеристом.

— Ага! — произнес Оттер. — Старуха не ленится. Она искусна, как мужчина!

В следующую минуту они помогли зарядить пушку, а Соа бросилась на колени перед Хуанной, целуя ей руки.

— Ну, передохнем пока! — сказал Леонард, опускаясь на землю в страшном утомлении. — Эти дьяволы пошли за своим оружием. Они, вероятно, сейчас атакуют нас. Соа, опусти ниже дуло орудия! — Затем он приказал всем освобожденным рабам вооружиться, чем попало, так как в сторожке нашлось всего два ружья.

В следующую минуту работорговцы с воем начали наступать, таща за собой длинные доски, с помощью которых они надеялись перейти канал.

— Смотрите! — сказал Леонард: — Они хотят открыть огонь. За вал все! — и, схватив стоявшую вблизи Хуанну, он поставил ее за укрытие. Едва он успел это сделать, как град пуль посыпался на них. Несколько человек, не успевших спрятаться за вал, были убиты или тяжело ранены. Осыпав врагов пулями, работорговцы стали приближаться к лагерю, переходя группами открытое пространство. Заметив это, Леонард подал команду стрелять; и опять картечь произвела страшное опустошение в их рядах. Пораженные ужасом работорговцы отбросили всякую мысль о штурме лагеря, думая только о спасении собственной жизни. Большинство врагов бросились теперь к воротам, стремясь найти спасение в бегстве. Но ворота были заперты, а сломать их было нелегко. Однако, схватив ствол дерева, работорговцы пытались с его помощью разбить ворота. Снова раздался выстрел из орудия в массу негодяев, столпившихся у ворот. Большинство их разбежалось, пытаясь укрыться в гнезде; человек десять продолжали разрушать ворота, а после нескольких выстрелов из ружей Леонарда и Оттера, последовали примеру своих товарищей.

— О, смотрите, смотрите! — сказала Хуанна, указывая на восток.

Зрелище было действительно необыкновенное. Густые тростники, высотою от 12 до 15 футов, горели далеко к востоку от гнезда, и море пламени бушевало, уничтожая все перед собою.

— Дома и навес скоро сгорят, и тогда они должны будут выйти на открытое место, где мы и уничтожим их! — сказал Леонард.

— Мы должны быть осторожны, баас, — сказал Оттер, — а то навесы для рабов сгорят также со всеми находящимися в них людьми!

— Боже! Я не подумал об этом! — отвечал Леонард. — Батюшка, — обратился он к Франсиско, — если вы хотите сделать доброе дело, возьмите несколько людей с ведрами с водой и тушите искры, падающие на навесы!

Священник взялся за это дело и, работая без устали в течение двух часов, спас навесы с рабами от пожара.

К восходу солнца от гнезда оставались одни развалины, а обитатели его, не находя спасения в горевших зданиях, то бросались в болото, то, подходя к лагерю рабов, просили пощады, но были безжалостно убиты Оттером.

Наши друзья, за исключением карлика, страшно утомились и нуждались в отдыхе, но Оттер все еще кипел желанием мстить, для чего, выпросив у Леонарда разрешение взять с собой нескольких людей Мэвума, пошел уничтожать тех врагов, которые еще были живы. Тем временем Леонард и другие, достав воды, помылись и вообще привели себя в порядок, а затем сели завтракать. К концу завтрака вернулся Оттер, цел и невредим, хотя пяти людей из числа взятых им недоставало.

— Все кончено? — спросил Леонард у карлика.

Оттер кивнул головой.

— Некоторые убиты, другие убежали, — сказал он, — но они для нас уже не опасны, так как не посмеют вернуться сюда. Но это еще не все, баас. Мы взяли одного из них живым. Посмотри на него, баас!

Леонард перешел по мосту через канал и подошел к группе людей, ходивших с Оттером к гнезду. Среди них лежал на земле какой-то белый человек, издававший стоны ужаса и страха. Когда он поднял голову, то Леонард увидел, что это был сам Желтый дьявол.

— Где вы его нашли, Оттер? — спросил Леонард.

— В магазине, баас, и твое золото с ним, а также много ружей и пороху. У него не хватило духу поджечь порох и покончить со всем!

В это время Перейра, не замечая еще Леонарда, попросил воды.

— Дайте ему крови, — мрачно сказал один из освобожденных рабов, — всю жизнь он пил ее, пусть напьется в последний раз!

Леонард попросил Франсиско дать ему воды, и тогда Перейра, заметив его, начал молить о прощении.

— Антонио Перейра, — отвечал сурово Леонард, — вы получите только справедливое возмездие, не более!

— Баас, — вмешался Оттер, — отдайте его нам: он — наш мучитель и теперь принадлежит нам!

— Как! — завыл Перейра. — Я буду отдан этим черным собакам? Пощады! Пощады! Франсиско, просите за меня! Исповедуйте меня! Я знаю, я убил вашего брата, я должен был сделать это. Просите за меня! — и, катаясь по земле, он старался обнять ноги Леонарда.

— Я не могу исповедовать вас, — сказал, содрогаясь, священник, — но я буду молиться за вас!

В это время туземцы яростно бросились на Перейру, но Леонард остановил их, сказав.

— Я не допущу здесь ваших диких жестокостей. Пусть этот человек будет расстрелян, но не более!

Очевидно, однако, Перейре не суждено было погибнуть от руки человека, так как, едва Оттер коснулся его, он, побагровев, всплеснул руками и со стоном рухнул на землю.

Леонард посмотрел на него: он был мертв, умер от страха смерти; ужас прекратил биение его злодейского сердца.

— Пастушка верно предсказывала, — вскричал Оттер, — что небо похитит его от нашего мщения. По крайней мере, теперь он уже не будет делать зла!

— Оттащите его прочь! — сказал Леонард с содроганием. Повернувшись к карлику, он прибавил:

— Оттер, возьми этих людей и освободи остальных пленных, затем забери боевые припасы, ружья и провиант из склада оружия и снеси их к воротам. Мы должны скорее уходить отсюда, а то убежавшие работорговцы могут вернуться сюда со свежими силами!

Такая судьба постигла, наконец, Антонио Перейру, Желтого дьявола.

Глава 15

РАЗОЧАРОВАНИЕ
Наступило утро, и путешественники расположились лагерем в том скрытом в тростниках месте, где были спрятаны Леонардом и Оттером лодки, захваченные ими у работорговцев. Сотни освобожденных рабов были перевезены на другой берег реки, снабжены всем необходимым и затем предоставлены собственной участи, так как взять их с собой не представлялось никакой возможности.

Когда освобожденные пошли своей дорогой, Оттер, проводив их глазами, сказал Леонарду:

— Ну, мы сделали наше дело в гнезде, поговорили с Желтым дьяволом и его бандой, баас! Что же, пойдем мы теперь искать золото, настоящего желтого дьявола?

— Я предполагаю, что да, Оттер, — отвечал Леонард. — Если только Соа сдержит свое слово. Но речь идет не о золоте, а о рубинах. Во всяком случае, сначала мы должны отправиться в поселение ниже Сены, отвести этих людей назад и узнать что-нибудь о Мэвуме!

— Так, — сказал, помолчав немного, Оттер. — Пастушка, как называли ее поселенцы, желает, конечно, разыскать своего отца. Однако, баас, не желаешь ли выкупаться в реке, чтобы печаль оставила тебя?

Леонард последовал этому совету и вернулся после купания совсем другим человеком, так как холодная вода всегда производила на него волшебное действие. Теперь он чувствовал себя вполне нормально, так как, за исключением легкого вывиха на ноге и царапины на горле в том месте, где схватил его Ксавье, он не поплатился более ничем за памятную ночь, проведенную в гнезде Желтого дьявола. Среди добычи, найденной в лагере, оказалось несколько перемен платья, в которое Леонард и поспешил переодеться, скинув с себя португальскую форму. Теперь он был одет как обыкновенный английский колонист, довольно неуклюже, но удобно.

Между тем и Хуанна окончила свой туалет с помощью Соа, воспользовавшейся этим временем, чтобы рассказать своей госпоже историю встречи с Леонардом Утрамом. Но нарочно или по забывчивости, только она ни слова не упомянула о соглашении, существовавшем между ними.

Окончив свой туалет, молодая девушка вышла прогуляться, направившись по узенькой тропинке через тростниковую заросль. Едва она успела сделать несколько шагов, как столкнулась лицом к лицу с Леонардом.

Протянув Леонарду руку, она любезно улыбнулась ему:

— Доброе утро! — сказала Хуанна. — Надеюсь, вы хорошо спали и нет никаких плохих новостей?

— Я провел восемь часов в состоянии совершенного оцепенения, — отвечал он смеясь, — а новостей нет никаких, кроме тех, что я освободил этих бедняг — рабов. Думаю, что наши друзья, работорговцы, достаточно уже пользовались нашим обществом и едва ли последуют за нами!

Она, побледнев немного, отвечала:

— Вероятно, так. По крайней мере, я довольно натерпелась от них. Кстати, м-р Утрам, я должна поблагодарить вас за эту громадную услугу, которую вы оказали мне; при этом ее глаза упали на золотое кольцо, блестевшее на ее пальце. — Это кольцо принадлежит вам, — прибавила она, — и я должна вернуть его вам!

— Мисс Родд, — сказал медленно Леонард, — мы пережили вместе с вами очень странные приключения. Не сохраните ли вы это кольцо на память о них?

Первым ее побуждением было отказаться. Пока она будет носить это кольцо, мысль об ужасной сцене ее продажи и еще более ненавистной пародии на брак будет постоянно с ней. Однако когда слова отказа уже были готовы слететь с ее уст, какое-то неизвестное чувство, скорее, инстинкт, почти суеверие удержало ее от этого.

— Вы очень любезны, — сказала она, — но это ваше фамильное кольцо. Вы не можете отдавать его случайным знакомым!

— Да, это мое фамильное кольцо, но если вы взглянете на герб и девиз, то увидите, что они похожи в своем значении; вот почему я могу дать его даже «случайному знакомому». Читайте: «За дом, честь и любовь», — сказал Леонард.

Хуанна при слове «любовь» покраснела, сама не зная почему.

— Хорошо, я буду носить кольцо, если вы желаете этого, м-р Утрам, на память о наших приключениях, пока вы не потребуете его обратно, — смущенно проговорила она, — но в этих приключениях есть одна подробность, — прибавила она другим тоном, — я разумею отвратительный и негодный фарс, в котором мы вынуждены были принимать участие. Большинство свидетелей этой позорной сцены умерли и не могу более говорить о нем, а вы должны заставить вашего слугу-карлика молчать; я сделаю то же по отношению к патеру Франсиско. Пусть он будет забыт нами обоими!

— Конечно, мисс Родд, — сказал Леонард, — если только такая странная вещь может быть забыта. А теперь, не угодно ли вам пожаловать к завтраку?

Она наклонила голову и прошла мимо него с красными лилиями в руке.

— Странно! Какую власть может иметь она над этим священником, — сказал Леонард, — и как может заставить его молчать? Что касается меня, то я бы с удовольствием обошелся без его общества. Странная девушка!

Вернувшись на место стоянки, Леонард застал священника, дружески беседующего с Хуанной.

— Кстати, батюшка, — внезапно обратился он к священнику, — как вы знаете, я отправил этих рабов, предоставив им возвратиться самим по своим домам, так как взять их с собой было невозможно. Каковы же ваши планы? Вы относились к нам до сих пор хорошо, но я не могу забыть, что застал вас в дурной компании. Быть может, вы желаете возвратиться к ней, и в таком случае, ваш путь лежит к востоку! — и Леонард указал рукой по направлению к гнезду.

— Я не удивляюсь, сеньор, что вы не доверяете мне, — сказал Франсиско, причем его бледное девическое лицо покрылось краской, — так как обстоятельства говорят против меня. Но уверяю вас, что хотя я и вступил в компанию Антонио Перейры по собственному желанию, однако, не с дурной целью. Чтобы долго не распространяться, сеньор, скажу вам, что у меня был брат, который, совершив преступление, бежал из Португалии и поступил в шайку Перейры. С большим трудам я нашел его здесь и был с удовольствием принят в гнезде, так как я могу и ухаживать за больными, и напутствовать умирающих; ведь злодеи, сеньор, в конце концов, тоже люди. Я убедил моего брата вернуться со мной, и мы составили плац бегства, но Перейра узнал об этом, и мой брат был повешен. Они не тронули меня ради моего сана, но стали возить с собой пленником в свои экспедиции. Вот и вся история. Теперь, с вашего позволения, я бы хотел следовать с вами, так как у меня нет денег и я не могу идти один по этой пустыне, хотя и боюсь, что по своему слабосилию не в состоянии оказать вам помощь, а в моих услугах, как священника, едва ли вы будете нуждаться, будучи другого вероисповедания.

— Очень хорошо, — отвечал холодно Леонард, — но, пожалуйста, поймите, что мы еще окружены многими опасностями и предательство может погубить нас. Поэтому предупреждаю вас, что в случае, если я открою что-либо подобное, мой ответ будет короток!

— Не думаю, чтобы вам нужно было предупреждать об этом батюшку, м-р Утрам, — проговорила с негодованием Хуанна. — Я обязана ему многим; если бы не его советы, меня бы уже не было в живых. Я ему глубоко благодарна!

— Если вы ручаетесь за него, мисс Родд, то, конечно, этого достаточно. Вы лучше меня знаете его! — отвечал медленно Леонард, мысленно сопоставляя разницу в оценке услуг патера и его собственных.

Окончив завтрак, наши путешественники поплыли вверх по реке в лодках, похищенных у работорговцев. В каждую лодку сели лучшие гребцы из поселенцев. Считая женщин и детей, всего было 60 человек.

Вечером они прошли мимо того острова, на котором оставили без лодок компанию работорговцев, но не могли увидеть на нем ни малейшего признака жизни и так и не узнали, погибли ли эти люди, или спаслись.

Через час они расположились на отдых на берегу реки. Сидя около костра, Хуанна рассказала Леонарду о тех ужасах, которым она подвергалась во время своего путешествия с караваном работорговцев. Она вспомнила, как, вырывая из Библии листы, она укрепляла их в тростнике, с целью облегчить отцу его поиски. «Все это было что-то вроде кошмара, — говорила она, — а что касается отвратительного фарса с браком, то я не могу равнодушно вспоминать о нем».

Франсиско, молча сидевший до сих пор, заговорил:

— Вы говорите, сеньора, — сказал он, — об этом «отвратительном фарсе с браком», разумея, вероятно, церемонию, которую я совершил над вами и сеньором Утрамом, будучи принужден к тому Перейрой. Мой долг сказать вам обоим, что как ни необычен этот брак, однако я не могу считать его фарсом. Я верю, что вы законные муж и жена до тех пор, пока смерть не разлучит вас, если только, конечно, Папа не расторгнет брак, так как только он один может сделать это!

При этих словах священника Хуанна вскочила со своего места, и Леонард заметил, что грудь ее тяжело дышала, а глаза пылали гневом.

— Просто невыносимо, что я вынуждена слушать такую ложь! — сказала она. — Если вы будете снова повторять ее в моем присутствии, отец Франсиско, то я совсем не стану говорить с вами. Я отвергаю этот брак. Перед началом церемонии м-р Утрам шепнул мне проделать этот фарс. Если бы я думала иначе, то предпочла бы проглотить яд. Если есть какое-нибудь оправдание этому браку, значит, я была обманута и вовлечена в ловушку!

— Виноват, сеньора, — возразил священник, — но вы не должны так горячиться. — Сеньор Утрам и я делали только то, что были вынуждены сделать!

— Полагая, что отец Франсиско прав, — сказал саркастически Леонард, — чему я не верю, неужели вы, мисс Родд, думаете, что подобный факт устраивал бы меня более, чем вас? Если бы я хотел «обмануть вас» и вовлечь в ловушку, то сделал бы это, не связывая самого себя; ведь даже такой ничтожный человек, как я, не возьмет себе в жены женщину после пяти минут знакомства. Говоря откровенно, я предпринял ваше освобождение по побуждениям, ничего общего не имеющих с матримониальными соображениями!

— Могу я узнать, что это за побуждения? — спросила Хуанна все тем же оскорбленным тоном.

— Разумеется, мисс Родд! Прежде всего я должен объяснить вам, что я не странствующий рыцарь. Я просто бедный искатель приключений, настойчиво ищущий богатства вследствие особых, лично меня касающихся причин. Когда эта женщина, — Леонард указал на Соа, — пришла ко мне с превосходным рассказом о бесценном сокровище, которое обещала в том случае, если я возьмусь за дело вашего освобождения, и даже уплатила мне вперед камнем значительной стоимости, то, не имея в виду ничего лучшего и находясь в полном отчаянии, я согласился. Мало того, я заключил с ней письменное условие, которое она подписала как за себя, так и за вас!

— Я не имею ни малейшего понятия о том, на что вы намекаете, и никогда не уполномочивала Соа подписывать за меня документы. Не могу ли я глянуть на это условие?

— Разумеется, — отвечал Леонард и, встав, отправился к своим вещам, откуда возвратился с фонарем и молитвенником.

Хуанна, поставив фонарь рядом с собой, открыла молитвенник. Первое, что бросилось ей в глаза, была подпись на заглавном листе:

«Джен Бич» и внизу торопливо сделанная надпись: «дорогому Леонарду от Джен. 23 января».

— Переверните! — сказал он поспешно. — Документ на другой стороне!

Она заметила и надпись, и смущение, отразившееся на его лице. Он не заметил, что она прочла посвящение. Кто такая была Джен Бич и почему она называла м-ра Утрама «дорогим Леонардом»? В этот момент — так странно устроены сердца женщин — она чувствовала предубеждение против этой Джен Бич. Перевернув лист, она прочла условие, потом, окончив чтение, подняла голову, и на лице ее появилась улыбка, в которой, впрочем, было более гнева, чем удовольствия.

— Поди сюда, Соа, — произнесла она, — скажи мне, что значат все эти глупости относительно рубинов и «народа тумана»?

— Госпожа, — отвечала Соа, садясь перед Хуанной, — это не глупости. Язык, которому я научила тебя, когда ты была маленькой, — язык этого народа. Рассказ о сокровищах верен, хотя до сих пор я скрывала его от тебя и твоего отца, Мэвума, так как он пошел бы на поиски за этими сокровищами и погиб бы из-за этого. Слушай, госпожа! — и она рассказала все то, с чем уже раньше познакомила Леонарда.

— Скажи, Соа, — спросила Хуанна, — чтобы найти эти сокровища, необходимо мое путешествие в страну?

— Я не вижу другого средства! — отвечала старуха.

— Ну, что же, если это так, — ответила Хуанна, — я помогу вам!

— Мы выступим завтра в путь очень рано, и с вашего позволения я вернусь к себе! — сказал Леонард, быстро вскакивая со своего места.

Хуанна с невинным видом наблюдала за ним и, когда он проходил мимо, она при свете костра заметила, что лицо его было подобно грозовой туче. — Я рассердила его, — подумала она, — и очень рада этому. Что за нужда была освобождать меня за деньги? Но он странный человек, и не думаю, что я вполне поняла его. Любопытно, кто такая эта Джен Бич. Может быть, это ей-то и нужны деньги!

Затем она проговорила громко:

— Соа, поди сюда и, пока я раздеваюсь, расскажи мне снова все о твоей встрече с м-ром Утрамом: скажи, что он говорил, не забывая ничего. Ты поставила меня своими словами, Соа, в неловкое положение, этого я тебе никогда не прощу. Расскажи мне, так как я могу помочь ему добыть сокровище народа тумана.

Глава 16

НЕДОРАЗУМЕНИЯ
После вышеописанного разговора отношения между Леонардом и Хуанной обострились, хотя в путешествии им постоянно приходилось сталкиваться друг с другом.

Хуанну охватило сильное желание узнать точно, кто такая была Джен Бич. С этой целью она стала расспрашивать Оттера, но карлика, по-видимому, вовсе не интересовала Джен Бич. Он заметил только, что, вероятно, это одна из жен бааса, живущих в большом краале за морем.

Такой оборот дела заинтересовал Хуанну, а упоминание Оттера о «большом краале», где жил раньше Утрам, возбудило ее любопытство, и она стала расспрашивать Оттера о подробностях прошлой жизни его господина.

Карлик весьма охотно удовлетворил ее желание, говоря, что его господин был одним из богатейших и могущественнейших людей во всем свете, но что потерял свои владения из-за происков негодных женщин, после чего приехал в эту страну искать счастья.

До последнего дня путешествия Хуанне не представлялось случая поговорить с Леонардом. Она догадывалась, что он нарочно избегал ее, постоянно садясь в первую лодку с Оттером, предоставляя ей с Франсиско и Соа вторую. По отношению к священнику она была необычайно любезна, разговаривала с ним целыми часами, словно он был ее подругой. В самом деле, в характере Франсиско было что-то женственное; сама внешность его говорила об этом, а нежное телосложение, изящные руки и черты лица еще более усиливали это впечатление. Лицом он немного походил на Хуанну, и если бы переодеть его в ее платье, то в темноте можно было принять его за нее, хотя она была выше ростом.

Был чудный вечер. Путешественники тихо плыли в лодке мимо поросшего камышом берега.

Молодая девушка запела матросскую песню, которую хором подтянули гребцы.

— Я не совсем понимаю, — сказал Леонард, где вы могли изучить музыку!

— Кажется, м-р Утрам, вы принимаете меня за настоящую дикарку, но и живя на Замбези, я могла получать книги и многое узнать у европейских торговцев, путешественников и миссионеров. Кроме того, мой отец — хорошо воспитанный и очень образованный человек, научивший меня многому. Затем я три года училась в школе в Дурбане, где не зря провела время.

— Да, это объясняет все. Скажите, вы любите жизнь среди дикарей?

— Я до сих пор жила довольно хорошо, но это последнее приключение разочаровало меня. О! Оно было ужасно! Нервная женщина сошла бы с ума на моем месте. Но, повторяю, до сих пор мне эта жизнь нравилась. Общение с природой — лучшая подготовка к общению с людьми, если только вы чувствуете симпатию к ней. Но теперь я хотела бы поехать в Европу, посмотреть цивилизованный свет, но, вероятно, это никогда не случится. Во всяком случае, прежде всего я должна разыскать своего отца! — закончила она, вздохнув.

Леонард не сказал ничего и погрузился в задумчивость.

— А вы, м-р Утрам, какие надежды возлагаете на будущее?

— Я! — горько воскликнул он. — Подобно вам, мисс Родд, я жертва обстоятельств. Как я уже говорил вам, я бедный искатель приключений, ищущий богатства, и большого богатства!

— Зачем же это? — спросила она. — Есть ли в этом смысл — рисковать жизнью из-за богатства?

— Есть! — и молодой искатель приключений рассказал о разорении своего отца.

Мало-помалу разговор коснулся и Джен Бич. Хуанна старалась расспросить подробнее своего собеседника об этой девушке, о ее наружности и пр.; наконец, прямо спросила:

— Скажите, вы сильно ее любили?

— Да, я ее очень любил!

Большая разница существует между «люблю» и «любил», но Хуанна не обратила на это внимания. Он сказал ей, что любил Джен Бич и, конечно, сейчас еще сильнее любит ее. Откуда она могла знать, что образ этой далекой и ненавистной для нее Джен Бич давно вытеснен из его сердца другим, — с чертами некоей Хуанны.

Дрожь снова охватила ее, губы побледнели. Только теперь она поняла, что полюбила этого человека с самой первой встречи. Под влиянием этой-то, хотя и не осознанной до конца любви, она дурно обошлась с ним раньше. Для нее была ужасна мысль о комедии церемонии бракосочетания с этим человеком. Еще обиднее было узнать, что он взялся за ее освобождение не ради нее самой, а в надежде приобрести богатство. Подумав немного, она заговорила твердым тоном:

— М-р Утрам, я весьма обязана вам, что вы мне рассказали об этом. Ваши слова сильно заинтересовали меня, и я серьезно надеюсь, что рассказ Соа о сокровищах окажется правдивым и что вы отыщете их с моей помощью! А теперь прошу вас простить мою резкость, грубость и мои горькие слова!

Во время своей речи Хуанна начала стягивать кольцо Леонарда с пальца, но тотчас же оставила это намерение. Это был его подарок, единственное звено между нею и человеком, который был для нее потерян. Неужели ей нужно расстаться с ним?

Леонард смотрел ей в лицо, с удивлением слушал ее милые слова. Он видел, что она страдает. Он любил ее. Может быть, и она отвечала ему тем же — и в этом разгадка ее странного поведения? Он хотел раз и навсегда выяснить этот вопрос; хотел сказать ей, что Джен Бич не более, как нежное воспоминание, и что она, Хуанна, для него сделалась всем на свете.

Через несколько минут они были на берегу. Во время остановки раз или два он пробовал поговорить с ней откровенно, но она сразу же становилась холодной как мрамор. Он не мог понять ее, начал побаиваться, и его гордость забила тревогу.

Глава 17

СМЕРТЬ МЭВУМА
Наконец путешественники прибыли к развалинам поселения, которое оставили арабы несколько недель тому назад. К счастью, разрушения оказались вблизи не такими большими, как казалось вначале. Внутри дома, правда, выгорели; но стены их были целы, а многие хижины туземцев совершенно не тронуты. Леонард послал вперед людей сказать туземцам о возвращении Пастушки, — весть быстро облетела соседние краали, и жители их толпами стекались к лагерю путешественников. С ними были и те сто людей Мэвума, которые не попали в плен к Перейре. Все они вышли навстречу Хуанне. Встреча девушки была самой трогательной. Мужчины, женщины и дети бежали навстречу; мужчины приветствовали ее радостными криками и поднятыми вверх руками, а женщины и дети целовали ей платье и руки.

Нетерпеливо отстранив женщин, Хуанна стала расспрашивать мужчин, не слыхали ли они что-либо об ее отце. Но они отвечали отрицательно. Некоторые из них отправились вверх по реке на поиски его в тот самый день, когда она была захвачена в плен, но до сих пор еще не вернулись.

История взятия и разрушения лагеря работорговцев тем временем была рассказана туземцам освобожденными пленниками, и волнение достигло апогея. Оттер, видя удобный случай воспеть славу своего господина, метался взад и вперед среди толпы, потрясая копьем и распевая по зулусскому обычаю хвалебный гимн Леонарду.

— «Слушайте! — говорил он. — Слушайте! Смотри на него, народ, и удивляйся!

— Воздайте хвалу тому, кто сокрушил силу угнетателя!

— Воздайте хвалу ему, пастырю Пастушки, которую он увел из дома злодея!

— Воздайте ему хвалу, дети Мэвума, в его руках жизнь и смерть!

— Никогда еще о таких подвигах не было слышно на этой земле!

— Воздайте ему хвалу, избавителю, возвратившему вам ваших детей!»

— Да, воздайте ему хвалу! — сказала стоявшая возле него Хуанна, — воздайте ему хвалу, дети моего отца, так как без него никто из нас не увидел бы дневного света!

Как раз в это время появился Леонард, слышавший слова Хуанны. Все поселенцы бросились к нему навстречу.

— Хвала тебе, пастырь Пастушки! — кричали они. — Хвала тебе, избавитель!

С этого дня Леонард стал известен у туземцев под именем «Избавителя».

Вечером того же дня, когда Леонард, Хуанна и Оттер сидели за обедом в доме Мэвума, с беспокойством рассуждая о судьбе м-ра Родда и удивляясь, отчего о нем нет до сих пор никаких известий, они услышали шум среди туземцев на дворе. В тот же момент вбежал Оттер с криком: Мэвум прибыл!

Все тотчас вскочили со своих мест и во главе с Хуанной выбежали во двор, где шесть человек держали носилки, на которых лежал мужчина, покрытый одеялами.

— О! Он умер, — сказала Хуанна, внезапно останавливаясь и прижимая руки к сердцу.

На одно мгновение Леонард подумал, что она права, но прежде, чем он успел сказать что-либо, с носилок послышался слабый голос, просивший туземцев нести осторожнее, и Хуанна бросилась вперед с криком: папа… папа!

Носильщики внесли м-ра Родда в дом и поставили носилки на пол. Леонард увидел перед собою высокого красивого мужчину лет пятидесяти; судя по всему, он был близок к смерти.

— Хуанна, — с трудом произнес м-р Родд, — это ты? Значит, ты спасена? Слава Богу! Теперь я могу умереть спокойно!

Мы не будем передавать всех подробностей последовавшего затем бессвязного разговора между отцом и дочерью. Скажем только, что Леонард узнал все подробности о случившемся с м-ром Роддом несчастье.

По-видимому, м-ра Родда постигла неудача в поисках слоновой кости. Не желая, однако, возвращаться с пустыми руками, он решил подняться далее вверх по реке, но также безуспешно. Он уже возвращался домой, как встретил людей, посланных Соа, и услышал от них страшную новость о похищении его дочери Перейрой.

Стояла ночь, когда он получил это известие, и было слишком темно для того, чтобы продолжать путь. Но, под влиянием винных паров, он решил сразу же отправиться за дочерью, несмотря на ночную темноту. Напрасно его люди указывали ему на опасность путешествия ночью. Он не обратил на их советы никакого внимания, и они тронулись в путь. Однако путешествие их продолжалось недолго: вскоре они услышали проклятия и шум, вслед за которыми их господин исчез, и они не могли найти его до самого рассвета. Тогда только они увидели, что находились на краю небольшой, но крутой скалы, и у подножия ее лежал Мэвум, — не мертвый, но без чувств, с тремя ранами и со сломанной правой ногой. Несколько дней они ухаживали за ним, пока наконец он не приказал отнести себя домой на носилках.

Леонард осмотрел раны м-ра Родда и нашел их смертельными. Однако, он еще был жив.

На следующее утро умирающий послал за Леонардом. Войдя в комнату, Леонард увидел его лежавшим на полу; голова его покоилась на коленях у дочери, а патер Франсиско молился возле него.

— М-р Утрам, — сказал умирающий, — я знаю историю взятия лагеря и освобождения моей дочери. Это было самое смелое дело, о котором я когда-либо слышал, и только сожалею, что меня не было с вами!

— Не говорите об этом, — сказал Леонард. — Быть может, вы слышали также, что я сделал это из известного расчета!

— Да, мне говорили об этом, но вас порицать тут не за что. Если бы только старая дура Соа посвятила меня в тайну этих рубинов, я сам давно бы отправился на поиски. Ну, по крайней мере, я надеюсь, что вам удастся добыть их. Но у меня нет времени говорить о рубинах, так как смерть уже висит надо мною. Теперь слушайте, товарищ, что я вам скажу. Я нахожусь в безвыходном положении и страшно беспокоюсь, не за себя, конечно, — не велика важность, если свет избавится от такого бесполезного человека, как я, — а за свою дочь. Что станет с нею? Я не оставлю ей ни цента. Эти проклятые работорговцы отняли у меня все. Мне остается только поручить дочь вашему попечению. Я слышал, что вы оба проделали брачную церемонию, там, в лагере работорговцев, и не знаю, как устроятся ваши отношения с Хуанной после моей смерти. Но что бы ни случилось, я полагаюсь на вашу честь английского джентльмена, я могу доверить ее только вам. Дайте мне слою, что вы будете смотреть за ней; а если ей будет угрожать самое худшее, то у нее есть яд для защиты. Ну, что же вы скажете?

Леонард задумался, причем умирающий с беспокойством следил за ним.

— Я беру на себя очень тяжелую ответственность, — наконец произнес он, — но пусть будет так. Я буду заботиться о ней так, как если бы она была моей женою или дочерью!

— Благодарю вас! — сказал м-р Родд. — Я верю вам!

Леонард взял руку, которую протянул ему с видимым усилием м-р Родд и которая тяжело упала снова, как рука мертвеца.

Тем же вечером м-р Родд спокойно скончался, и на другой день состоялись его похороны, причем Франсиско совершал погребальную службу. После этого прошло три дня, и Леонард не начинал разговора с Хуанной относительно продолжения путешествия, решив не заикаться об этом, пока она сама не заговорит. Наконец Хуанна обратилась к нему с вопросом:

— М-р Утрам, когда вы предполагаете отправиться в это путешествие?

— Право, не знаю. Я совсем не уверен, что вообще когда-либо отправлюсь. Это зависит от вас. Вы знаете, что я ответствен за вас, и моя совесть не позволяет мне вовлекать вас в такие экскурсии!

— Пожалуйста, не говорите так, — отвечала она. — Я должна вам сказать, что сама решила отправиться туда!

— Однако, вы без меня не можете отправиться! — сказал он с улыбкой.

— Неправда, — смело возразила Хуанна, — я могу отправиться и одна, и Соа будет указывать мне дорогу. Вот вы не можете идти без меня, если только Соа говорит правду. Плохо это или хорошо, но мы пока действовали вместе, м-р Утрам, и не к чему теперь пытаться идти разными дорогами!

Сейчас отношение Леонарда к священнику значительно улучшилось. Он понял теперь, что Франсиско был человек честный, с благородными намерениями; естественно, что в затруднительных случаях Леонард начал обращаться к нему за советами. Франсиско спокойно выслушал рассказ Леонарда и посоветовал ему отправиться на поиски сокровища вместе с Хуанной, да и сам выразил желание присоединиться к ним.

Глава 18

COA ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ…
Прошло три месяца с того дня, как Хуанна объявила свое непоколебимое решение сопровождать Леонарда в поисках сокровищ «народа тумана».

Был вечер, и путешественники расположились на отдых на берегу реки, протекавшей по большой пустынной равнине. Среди них было трое белых: Леонард, Франсиско и Хуанна, а остальные — туземцы: 15 поселенцев под предводительством Петра, того самого, который был освобожден из лагеря Перейры, карлик Оттер и старая нянька Хуанны — Соа.

В течение 12 недель уже путешествовали они, следуя указаниям Соа, и двигались к северо-западу. Сначала они плыли вниз по реке в лодках в течение десяти дней. Затем, оставив главное русло реки, три недели поднимались по его притоку Мавуэ, на протяжении нескольких миль омывавшему подошву горной цепи, носившей название Манг-анджа. Вскоре встреченные ими на реке пороги заставили их продолжать путешествие пешком.

Опасности речного путешествия были велики, но их нельзя и сравнить с тем, что пришлось им пережить за время долгого пути по неизвестной стране, грозившей самыми разными опасностями. Равнина тянулась за равниной, пустыня за пустыней и, казалось, этому не будет конца.

Мало-помалу климат становился холоднее: они перешли часть неисследованного плато, отделявшего Южную Африку от Центральной. Пустынность этой местности была так ужасна, что носильщики начали роптать на то, что их ведут на край света, где они найдут свою смерть. В одном только отношении путешествие по этой стране имело преимущество: благодаря возвышенности места нечего было бояться лихорадки, и путешественники не рисковали заблудиться, так как, по словам Соа, следуя вдоль берега реки можно было попасть на территорию народа тумана, где находятся источники Замбези.

Мы не будем вдаваться в описание бесчисленных приключений, с которыми путешественники имели дело на каждом шагу, их встреч с дикими животными и однажды даже с дикарями. Столкновение с последними окончилось для наших друзей благополучно благодаря огнестрельному оружию, с которым туземцы этих мест еще не были знакомы.

Наконец они достигли границы страны «народа тумана»: Прямо перед ними, не далее мили, возвышался громадный утес, или скалистая стена, тянувшаяся поперек равнины как гигантская ступень, на расстояние, какое только можно было окинуть глазом, и имевшая высоту от 8000 до 10000 футов. С высоты этого плато стекала река, с чередой прекрасных водопадов.

Прежде чем путешественники закончили свой ужин, взошла луна, и при ее свете три европейца стали осматривать это грозное естественное укрепление, с удивлением спрашивая себя, неужели они должны взбираться на эту твердыню и какие ужасы ожидают их за нею? В душе они уже сожалели, что решились на такое безумное путешествие.

Леонард взглянул вправо, где шагах в пятидесяти от него их черные спутники возились около костра. Они молчали и, очевидно, также были удручены мыслью о предстоящих опасностях.

В это время Соа подошла к ним и сказала:

— Избавитель, несколько месяцев тому назад, когда ты рыл золото у могильной горы, я заключила с тобой договор и обещала провести тебя в страну, где можно достать драгоценные камни, если ты освободишь мою госпожу. Ты спас мою госпожу, ее отец умер, и теперь настало время исполнить свое обещание. Если бы на то была моя юля, я никогда бы не исполнила его, так как, уже заключая условие, я хотела обмануть тебя. Но моя госпожа отказывается слушать меня. — Нет, — говорит она, — то, что ты обещала от моего имени, должна исполнить, иначе, Соа, между нами все будет кончено!

— Тогда, Избавитель, чтобы не расставаться с тою, кого я любила и воспитала с детских лет, я уступила. И вот теперь вы стоите у границ страны моего народа. Скажи, Избавитель, ты намерен перейти их?

— Для чего же я пришел сюда, Соа? — ответил он.

— Ну, я не знаю. Ты пришел сюда, чтобы удовлетворить безумное желание твоего сердца. Слушайте: то, что я тебе рассказывала, верно, но я тебе еще не сказала всей правды. За теми горами живет народ высокого роста, сильный народ, у которого есть обычай приносить иностранцев в жертву своим богам. Идите туда, и они убьют вас!

— Прекрасно! Однако я прошел сотни миль не для того, чтобы накануне достижения своей цели повернуть назад. Ты можешь оставить меня одного, если угодно, но я пойду. Я не хочу быть одураченным!

— Никто из нас не хочет быть одураченным, м-р Утрам, — кратко заметила Хуанна, — по крайней мере я предпочту умереть, чем вернуться назад ни с чем. А ты, Соа, скажи же, наконец, что мы должны сделать, чтобы примирить с тобою твоих очаровательных соплеменников? Вспомни, — прибавила она, сверкнув глазами, — что я не позволю шутить над собою, Соа. В этом деле интересы Избавителя совпадают с моими, его гибель — моя гибель!

— Твоя воля — моя воля, госпожа, — отвечала Соа, — я люблю тебя одну в целом свете, а остальных ненавижу! — прибавила она, посмотрев на Леонарда и Оттера. — Слушай! У моего народа есть закон, по крайней мере, он был, когда я еще жила среди него, сорок лет тому назад. По этому закону всякий иностранец, перешедший границу летом, приносится в жертву матери Аке, а явившийся зимою — ее сыну Джалю, так как жители Туманной страны не любят иностранцев. Но моему народу было предсказано, что Ака-мать и Джаль-сын вернутся в страну, которой они некогда правили, в человеческом образе. Ака будет иметь такой же вид, как у тебя, госпожа, а Джаль — вид этой черной собаки карлика, которого яв своем безумии и приняла за божество, увидев впервые. Когда мать и сын вернутся в страну, короли ее должны будут сложить свою власть, а жрецы Змея будут служить им. С богами в страну вернутся мир и счастье, которые не прекратятся никогда. Госпожа, ты знаешь язык моего народа; я в детстве обучала тебя ему, ты знаешь также песню, священную песнь возвращения, которую будет петь Ака, когда она вернется в свою страну. Я научу тебя, что нужно делать потом!

На следующее утро, на заре, Леонард проснулся от шума, поднятого его спутниками-туземцами. Подойдя к ним ближе, он догадался о причине его: два бушмена, подкравшись к лагерю путешественников, стащили несколько мелких вещей и пытались скрыться с ними, но были пойманы. Негодники выли от страха, пока их не успокоили, подарив им несколько пустых патронов и зернышек бус. Когда наконец было восстановлено спокойствие, Оттер, при помощи одного из людей Мэвума, знавших язык бушменов, стал расспрашивать дикарей о стране, лежавшей за скалистой стеной. Они отвечали, что сами никогда не осмеливались проникнуть туда, но слышали о ней от других. По их словам, страна эта холодна и чрезвычайно туманна; в ней живут рослые люди, одевающиеся в звериные шкуры и приносящие иностранцев в жертву Змею, которого они боготворят, а всех своих красивейших девушек отдают в жены богу. Вот и все, что они знают об этой стране, так как те немногие, которые проникали туда, никогда не возвращались обратно. Очевидно, это заколдованная страна.

Увидев, что у этих людей больше нельзя ничего узнать, Леонард отпустил их; бушмены убрались с чрезвычайной поспешностью. Затем он приказал поселенцам готовиться к выступлению. Но здесь возникло новое затруднение. Переводчик повторил рассказ бушменов своим товарищам, среди которых он произвел немалый эффект. Поэтому носильщики, выслушав приказание Леонарда, вместо того, чтобы складывать вещи путешественников, после короткого совещания в полном составе подошли к Леонарду.

— В чем дело, Петр? — спросил он у их вожака.

— Избавитель, — начал тот, — мы не хотим идти туда на верную смерть! Правда, и назад трудновато идти, но все же лучше: хотя немногие из нас могут вернуться живыми к своим хижинам, но если мы пойдем туда, — указал он на скалистую стену, — то все умрем, принесенные в жертву дьяволу дьяволами!

Леонард задумчиво пощипал свою бороду и наконец сказал:

— В таком случае, Петр, мне кажется, ничего более не остается сказать, кроме — прощайте!

Петр поклонился и пошел прочь со сконфуженным лицом, но Хуанна остановила его. Вместе с Оттером и другими она молча слушала разговор и теперь впервые заговорила.

— Петр, — кротко сказал она, — когда ты и твои товарищи были в руках Желтого дьявола, кто освободил вас?

— Избавитель, пастушка!

— Так. А теперь, должно быть, мои уши обманывают меня и я слышала, что ты и твои братья, спасенные Избавителем от позора и лишений, хотите покинуть его в минуту опасности?

— Ты слышала верно, Пастушка! — отвечал печально Петр.

— Хорошо. Идите, дети Мэвума, моего отца, покиньте меня в нужде, так как знайте, что я, белая женщина, пойду одна с Избавителем туда, куда вы боитесь ступить. Идите, дети моего отца, и пусть мир будет с вами, если это возможно. Как вы знаете, я верно предсказала гибель Желтого дьявола; теперь я предскажу вам, что немногие из вас увидят снова свои краали, и ты, Петр, не будешь в числе их. Те же, которые целы и невредимы вернутся домой, будут покрыты позором!

Эта горячая речь заставила одуматься поселенцев, и они все изъявили желание идти за Хуанной хоть на край света.

Глава 19

КОНЕЦ ПУТЕШЕСТВИЯ
Через час путешественники начали восхождение на скалистую стену, что оказалось еще более трудным, чем они предполагали. Дорог здесь не было никаких, так как те, кто жил за этой естественной крепостью, никогда не выходили за нее, а многие жители равнин почти никогда не отваживались подниматься по ее скалам. За неимением других дорог путешественники следовали вдоль реки, падающей с грохотом вниз четырьмя большими водопадами. Восхождение оказалось настолько трудным, что Леонард хотел уже отказаться от попыток взойти на скалистую стену и, следуя вдоль ее подошвы, постараться найти какую-либо иную дорогу, но Оттер, с ловкостью кошки взбиравшийся по отвесным скалам, с помощью веревки помог преодолеть наиболее опасные места, так что поздно вечером путешественники наконец очутились на вершине стены. Ночь провели они плохо, страдая от холода, сырости и страшного ветра, пронизывавшего их до костей. Утром вся равнина оказалась покрытой туманом, который не исчез и к девяти часам, но они решились продолжать свое путешествие под руководством Соа, следуя к северу по восточному берегу реки. Целый день шли они, блуждая в тумане, как привидения, и ориентируясь лишь глухим журчанием реки. За это время они не встретили ни одного живого существа, кроме большого стада быков с прекрасной белой шерстью. Одно из этих животных было убито Леонардом, так как их запасы еды истощились. Путешественники решили остановиться на ночлег вблизи того места, где было убито животное. Но в то время, как они снимали шкуру со своей добычи, произошло новое происшествие, которое никак не могло способствовать поднятию их духа. Во время заката солнца небо несколько прояснилось — по крайней мере, красный диск стал виден сквозь туман, и они внезапно заметили гигантскую фигуру человека, одетого в козью шкуру, с большим копьем в руке и висевшим на бедре луком. Хуанна первая заметила его и с ужасом указала Леонарду на видение, в торжественном молчании наблюдавшее за ними. Леонард, держа наготове ружье, бросился к тому месту, где стоял неизвестный, но тот тут же исчез в тумане. Не успел Леонард вернуться к Хуанне, как в воздухе что-то просвистело и ударилось о землю вблизи него: нагнувшись, Леонард увидел большую стрелу с зазубренным острием и красными перьями на конце. Подняв ружье, он сделал выстрел в том направлении, откуда была послана стрела, и приказал своему маленькому отряду приготовиться к защите, но никто больше не появлялся. Ночь путешественники провели без сна, ожидая нападения и дрожа от холода. Они поняли, что Соа говорила правду и что легенда бушменов о великанах, покрытых шкурами, — не измышление дикарей.

Наконец наступило утро, пасмурное и туманное. Путешественники были едва живы от холода и подавлены. Некоторые из носильщиков уже открыто сожалели, что поддались словам Пастушки и раздумали вернуться, но сейчас никто из них не осмелился бы сделать и шага назад; кроме того, Леонард объявил им, что он предаст смерти всякого, кто выкажет ему малейшее неповиновение.

Промокшие до костей, голодные и дрожавшие от холода, они продолжали свой путь по неизвестной стране. Соа, становившаяся с каждым часом все злее, гордо выступала впереди в качестве проводника. Целый день шли путешественники, не встретив ни человека, пустившего в них стрелу, ни кого-либо из его товарищей, пока наконец надвигавшийся мрак не заставил их остановиться. Леонард и Оттер пошли разыскивать подходящее место для ночлега, где бы они могли раскинуть единственную имевшуюся у них палатку, в которой спала Хуанна. Вдруг Оттер, громко вскрикнув, указал Леонарду на что-то, видневшееся ярдах в ста перед ними.

— Смотри, баас, там дом, каменный дом, а на крыше растет трава!

— Глупости, — сказал Леонард, — просто куча камней. Впрочем, пойдем, посмотрим!

Осторожно приблизившись, они увидели, что это был действительно дом или подобие его, построенный из громадных необработанных камней, покрытый стволами маленьких деревьев и сверху дерном, на котором зеленела трава. В доме были два оконных и одно дверное отверстие, завешенные бычачьими шкурами. Леонард позвал Соа и спросил, что это такое.

— Это, без сомнения, дом пастуха, стерегущего стада короля и жрецов. Очень может быть, что здесь живет тот самый человек, который пустил вчера стрелу!

Убедившись, что внутри постройки никого нет, путешественники вошли. Каменные стены из необтесанных камней, покрытые плесенью, земляной пол и убогая обстановка жилища дикаря — все это было малопривлекательно, однако путешественники обрадовались возможности провести ночь под крышей. Бесчисленные насекомые беспокоили их, но все это были пустяки в сравнении с тем, что им пришлось уже испытать.

Прошла тяжелая ночь, проведенная путешественниками на мокрой земле, и, наконец, настало утро. На этот раз, к их большой радости, туман рассеялся, и они могли ясно разглядеть местность, среди которой находились. Они стояли на громадной равнине, понемногу возвышавшейся и оканчивавшейся у подножия величественной цепи гор со снеговыми вершинами. Нижние склоны горы были покрыты лесами, среди которых виднелись просветы.

Оттер взглянул вдаль своими ястребиными глазами и спокойно сказал, обращаясь к Леонарду:

— Взгляни, баас. Старая ведьма не солгала нам. Вон там виден город народа тумана!

Взглянув в направлении, указанном карликом, Леонард разглядел то, что сначала не заметил: перед ними в широкой излучине горной цепи, у ее подошвы, виднелось множество домов, построенных из серого камня и покрытых зеленым дерном.

— Да, это крааль великого народа, — продолжал Оттер. — Крепкий крааль. Взгляни, баас, как он превосходно защищен: сзади него такие горы, через которые никто не может перейти, а вокруг его стен течет река!

Некоторое время путешественники молча смотрели на открывшуюся перед ними картину. Им казалось странным, что они достигли этого пресловутого города. Какой то прием они встретят за его стенами?

К полудню они приблизились к городу еще на пятнадцать миль и могли уже хорошо разглядеть его. Дома стояли вдоль улиц и были построены по тому же плану, что и хижина, в которой они провели ночь два дня тому назад. Среди всех построек выделялись по своей величине два здания, стоявших непосредственно под навесом горы. Одно из них было окружено оградой, а другое, расположенное на возвышенности, имело вид римского амфитеатра. На дальнем конце этого амфитеатра стояла громадная каменная масса, имевшая грубое подобие человеческой фигуры.

— Что это за здания, Соа? — спросил Леонард.

— Нижнее — дворец короля, белый человек, а верхнее — храм Глубоких вод, расположенный на том месте, где река берет начало в недрах гор!

— А что это за громадный камень по ту сторону храма?

— Это, белый человек, статуя бога, вечно охраняющего город своего народа!

— Это, должно быть, большой бог! — заметил Леонард, намекая на размеры статуи.

— Он действительно велик, — отвечала она. — И мое сердце наполнилось страхом при одном взгляде на него!

Сделав двухчасовую остановку, путешественники снова тронулись в путь, и вскоре им стало ясно, что их заметили. На дороге, но которой они шли, показались люди, одетые в козьи шкуры, с копьем в руках, луком и рогом. Подпустив путешественников ярдов на 600, один из этих людей пустил в них стрелу и, протрубив в свой рог, — вероятно, сигнал, — исчез. Подойдя ближе к городу, они увидели группы вооруженных людей, переправлявшихся в лодках и на паромах через реку. Вскоре все они выстроились четырехугольником, пустым внутри, и весь полк, состоявший приблизительно из тысячи вооруженных людей, двинулся навстречу нашим друзьям.

Положение становилось критическим.

Глава 20

ВОЗВРАЩЕНИЕ АКИ
Леонард обернулся и посмотрел на своих спутников.

— Что теперь делать? — сказал он.

— Мы подождем, пока они не подойдут ближе к нам, — отвечала Хуанна, — затем я и Оттер пойдем навстречу им; я знаю ту песню, которой меня научила Соа. Не бойтесь, я хорошо знаю свой урок, и если все будет правильно, то они подумают, что мы — их исчезнувшие боги; по крайней мере, так говорит Соа!

— Да, если все пойдет правильно… А если нет?

— Тогда прощайте, — отвечала Хуанна, пожав плечами. — Во всяком случае, мне надо приготовиться к эксперименту. Соа! Отнеси мой узел за те вон камни! — показала она рукою. — Да! Я и забыла: м-р Утрам, вы должны одолжить мне ваш рубин!

Леонард отдал ей рубин, подумав, что, вероятно, он никогда уже не увидит его более и что вскоре кто-нибудь из великого народа стащит его. Во всяком случае, нечего было думать о рубинах, когда вопрос стоял о спасении их собственной жизни.

Взяв драгоценный камень, Хуанна побежала за груду камней, лежавших на равнине, вместе с Соа, которая несла в руках узел.

Через десять минут Соа вышла из-за камней и окликнула путешественников. Подойдя ближе, они увидели интересное зрелище. За камнями стояла Хуанна в белом арабском платье, с открытой шеей и плечами. Прекрасные волосы ее были распущены, доходя почти до колен, а надо лбом, сверкая, как красный глаз, сиял большой рубин, искусно прикрепленный Соа при помощи ленты.

— Взгляните на богиню и воздайте ей поклонение! — сказала Хуанна с комической торжественностью, хотя Леонард видел, что она дрожала от волнения.

— Я не совсем понимаю, что вы хотите делать, но вам ваша роль идет! — заметил он, ослепленный блеском ее красоты.

Хуанна покраснела немного, увидев восхищение в его глазах, и, обратившись к карлику, проговорила:

— Ну, Оттер, ты также должен приготовиться. Помни, что Соа говорила тебе. Что бы ты не увидел и не услышал, не открывай рта. Иди рядом со мной и делай то же, что и я, — вот и все!

Оттер, поворчав, стал «готовиться», для чего ему пришлось снять куртку и панталоны и остаться совсем нагим, за исключением пояса, прикрытого мучей, — местным костюмом жителей Страны тумана.

— Что все это значит? — спросил Петр, подобно своим товарищам дрожавший от страха.

— Это значит, Петр, — сказала Хуанна, — что Оттер и я олицетворяем собою богов этого народа. Если они нас примут за них — хорошо; если же нет — тогда мы погибли. Если мы будем признаны богами, остерегайтесь выдать нас малейшим неосторожным словом. Будьте благоразумны и молчаливы и делайте то, что мы время от времени будем говорить вам, если хотите остаться в живых!

Петр с удивлением отступил назад, а Леонард и Франсиско посмотрели на приближавшихся воинов Народа тумана.

Медленно, в молчании приближались они, и их мерные шаги глухо раздавались в воздухе. Наконец, шагах в полутораста от наших друзей, они остановились. Насколько мог разглядеть Леонард, среди них не было ни одного человека ниже 6 футов. В наружности их не было ничего ни красивого, ни отталкивающего, а большие глаза обладали выражением страшного спокойствия, спокойствия архаической статуи. Все они были, по-видимому, хорошо дисциплинированны, делясь на простых воинов и офицеров, в руках у которых, кроме оружия, была труба, сделанная из рога дикого быка.

Полк молча стоял, глядя на группу чужеземцев или, скорее, на груду камней, за которыми они спрятались. В центре полка, построенного, как мы говорили, в виде пустого внутри четырехугольника, стояла группа людей, где особенно выделялся своей могучей фигурой молодой воин, которого Леонард принял за вождя или короля. Позади него стояли ординарцы и советники, а впереди — три пожилых человека с жестоким выражением лица. Эти люди были обнажены до пояса и не имели при себе иного оружия, кроме ножей, прикрепленных к поясу. На груди их была вытатуирована голубой краской голова гигантского змея. Очевидно, это были лекари или жрецы.

Пока путешественники наблюдали, король, или вождь, отдал какой-то приказ своим приближенным, передавшим его офицерам. Последние, приложив к своим губам рожки, протрубили какой-то сигнал.

Полк все еще продолжал стоять спокойно, глядя на камни, за которыми стояли наши друзья, а три жреца приблизились к королю, или вождю, и стали с ним совещаться.

— Теперь пора! — сказала взволнованно Хуанна, — если они атакуют нас, все погибло: выпустив только раз тучу своих стрел, они убьют всех нас. Пойдем, Оттер!

— Идите, если вам угодно, Хуанна, — произнес Леонард. — Если что-нибудь случится, я постараюсь отомстить за вас прежде, чем сам буду убит. Идите и простите меня!

— За что мне вас прощать? — сказала она, глядя на него сияющими глазами. — Разве вы не подвергались ранее величайшей опасности ради меня?

— Да, иди, Пастушка, — заметила Соа, которая до сих пор внимательно смотрела на трех стариков в середине полка. — Здесь нечего бояться, если только этот глупец карлик будет держать свой язык за зубами. Я знаю свой народ и скажу тебе, что если ты споешь ту песню, которой я научила тебя, то они объявят тебя и черного человека богами своей земли. Но торопитесь: солдаты скоро будут стрелять!

Соа была права: раздалась команда, и солнце засверкало на остриях тысячи стрел, направленных на путешественников.

В этот момент Хуанна вскочила на большой камень и встала на нем во весь рост, освещенная яркими лучами солнца. При виде ее по рядам воинов пронесся шепот смущения. Громкий голос снова произнес команду, и стрелы воинов опустились к земле.

Тогда Оттер, прикрытый только мучей, вскочил на камень и стал рядом с Хуанной, и шепот солдат перешел в громкий крик удивления и страха.

Одно мгновение странная пара стояла вместе на камне, затем Хуанна соскочила с него; ее примеру последовал Оттер, и они вместе направились к воинам. Шагов двадцать Хуанна прошла в молчании, держа карлика за руку, а затем внезапно запела дикую, но мелодичную песню, которой ее научила Соа.

Я спала; плакали вы обо мне?

Я спала, но и проснулась, мой народ;

Я не умерла, так как никогда не могла умереть. Теперь я вернулась.

Взгляните теперь на меня, восставшую ото сна;

Взгляните на меня, которая странствовала, и имя которой — Рассвет!

Воины со страхом и удивлением прислушивались к пению прекрасной женщины, приближавшейся к ним легкими шагами; ее вид напомнил им о древнем предсказании.

Подойдя близко к первым рядам, Хуанна остановилась, прекратив петь.

— Что же вы не приветствуете меня, дети моих детей? — спросила она.

Солдаты с ужасом смотрели один на другого, и Хуанна увидела, что ее слова были поняты, так как ряды воинов вдруг раздвинулись, и из-за них показались три старика, сопровождаемые вождем. Остановившись перед Хуанной в нескольких шагах, старший из них, которому было, по-видимому, лет девяносто, заговорил среди воцарившегося молчания, обращаясь к молодой девушке:

— Кто ты, женщина или дух?

— Я женщина и дух в одно и то же время! — отвечала она.

— А тот, кто с тобою, — продолжал трепещущий жрец, показывая на Оттера, — он Бог или мужчина?

— Он Бог и мужчина вместе!

— А те — указал жрец на спутников Хуанны, — кто они?

— Это наши доверенные и слуги, люди, а не духи!

Три жреца стали совещаться между собою, в то время, как вождь с восхищением смотрел на прекрасную девушку. Старший из жрецов заговорил снова:

— Ты сказала нам на нашем собственном языке о таких вещах, которые долго были скрыты, хотя, быть может, о них еще помнят. Или, прекраснейшая, ты лжешь, и в таком случае вы все будете отданы на съедение Змею, против которого вы богохульствовали, или вы действительно боги, и тогда вам следует воздать поклонение. Скажи нам твое имя и имя твоего карлика!

— Среди людей я слыла под именем Небесной пастушки, а его звали Оттером, живущим в воде, но, кроме этих, мы имеем другие имена!

— Скажи мне их, Пастушка!

— В далеком прошлом я называлась Блеском, Зарей, Дневным светом; он — Молчанием, Ужасом, Мраком. Но в самом начале мы имели другие имена. Быть может, вы знаете их, служители Змея?

— Быть может, знаем! — отвечали те. — А знаете ли вы?

— Эти священные имена в течение целых столетий были произносимы изредка в полном мраке и с покрытою головою, — смело отвечала Хуанна, — а теперь в час возвращения их можно произнести громко, при свете дня, с поднятыми вверх глазами. Слушайте, дети Змея, вот наши первоначальные имена: Ака — мое имя, мать Змея, Джаль — имя того, кто сам Змей! Ну, узнаете теперь нас?

Когда эти слова слетели с ее уст, вопль ужаса раздался в толпе воинов, и старший из жрецов закричал громким голосом:

— Падите ниц, дети Змея! Воздайте поклонение, копьеносный народ, живущий в тумане! Ака, бессмертная королева, вернулась к нам; Джаль облекся в человеческую плоть. Олфан! Сложи власть: она принадлежит ему. Жрецы, раскройте перед ними двери храмов, воздайте поклонение Матери и честь — Богу!

Все воины пали ниц как один человек, громко крича:

— Ака, Мать жизни вернулась; Джаль, мрачный бог, облекся во плоть. Воздадим поклонение Матери и честь — Богу!

Хуанна и Оттер стояли на ногах; все остальные лежали, распростершись на земле, за исключением, впрочем, вождя, по-видимому, не обнаруживавшего желания сложить свою власть в пользу карлика, независимо от того, был ли он богом или человеком. Оттер, с изумлением следивший за тем, что происходило перед его глазами и не понимавший ни слова, обратил внимание Хуанны на то, что один вождь стоял на ногах. Великан, заметив, что карлик указал на него копьем, принял этот жест за изъявление гнева новоявленного божества. Суеверие взяло в нем верх над гордостью, и он, подобно другим, опустился на колени.

Когда приветственные крики замолкли, Хуанна заговорила снова, обращаясь к старейшему из жрецов:

— Встань, дитя мое, — это дитя, надо сказать, могло быть ее прадедом, — и вы все встаньте, копьеносные воины и слуги Змея, и слушайте мои слова. Вы признали меня теперь, по моему лицу, священному имени и этому красному камню, что блестит у меня на лбу. В давние времена моя кровь пролилась и превратилась в такие камни, которые вы ежегодно приносили в жертву тому, кто мой сын и кто убил меня. Теперь его царствование кончено. Конечно, он Бог, но снова любит меня, как сын, и с почтением преклоняет колена предо мной! Теперь проводите нас в город!

Проговорив эту речь с большим достоинством, Хуанна вместе с Оттером стала медленно отступать назад к куче камней, за которой стояли ее спутники, и пела все время, пока шла.

Глава 21

БЕЗУМИЕ ОТТЕРА
Хуанна и Оттер вернулись к своим спутникам, которые, лежа за камнями, с изумлением наблюдали за всем происходящим. С души их свалилось тяжелое бремя, когда они увидели, что целый полк рослых людей простерся ниц перед молодой девушкой и карликом.

— Что случилось? — спросил быстро Леонард, когда Хуанна вернулась к своим спутникам. — Ваш замысел, кажется, имел успех?

— Отошлите этих людей назад, и я все скажу вам! — отвечала Хуанна.

Когда Леонард исполнил это, молодая девушка разразилась истерическим смехом.

— Вы должны с большим почтением относиться к Оттеру и ко мне, — сказала она наконец, — потому что мы действительно боги, — не возмущайтесь, Франсиско; я начинаю сама верить в это. Уверяю вас, что они вполне признали нас за богов после пятиминутного разговора. Слушайте! — и она передала своим спутникам все, что произошло.

Пока она говорила, полк начал двигаться уже не четырехугольником, а по ротам. Рота за ротой проходила мимо путешественников мерным шагом. Хуанна с Оттером опять стали на камне, и воины, проходя мимо них, бросали в воздух копья с криками: «Слава Матери! Слава Змею!» и удалялись по направлению к городу. Наконец последние скрылись из глаз наших друзей.

— Прекрасно, — сказал Леонард, — чем дальше, тем лучше, Хуанна! Вы самая смелая и ловкая девушка в мире! Большинство молодых женщин на вашем месте забыли бы все и в критическую минуту упали бы в обморок!

— Я только, как попугай, повторяла то, чему меня научила Соа, — скромно отвечала Хуанна, — я знала, что при малейшей ошибке с моей стороны буду убита, а это изощряет память. Скажу также, что если тот Змей, о котором они так много говорили, хоть немного похож на изображенных на груди у жрецов, то я не имею желания ближе познакомиться с ним. Я ненавижу змей. Если кого и надо нам благодарить, так это Соа!

— Я с удовольствием сделаю это, — сердечно сказал Леонард, пришедший в самое лучшее расположение духа, — Соа, ты сказала нам правду и хорошо сделала свое дело, благодарю тебя!

— Разве ты принимал меня за лгунью? — отвечала старуха, устремив свои мрачные глаза на лицо Леонарда. — Я говорила тебе правду, Избавитель, что мой народ примет Пастушку и твою черную собаку за своих богов. Но разве я не говорила тебе также, что остальным угрожает смерть? Если не говорила, то скажу теперь. Тебя не назвали богом, Избавитель, ни этого Плешивого, — так туземцы звали Франсиско из-за его тонзуры — и твоя черная собака предаст вас своим тявканьем. Когда ты увидишь челюсти Змея, ты вспомнишь, что Соа говорила тебе правду, Избавитель. Быть может, белый человек, в его желудке ты найдешь те красные камни, которые ищешь!

— Молчать! — сказала с негодованием Хуанна, и Соа отступила назад, как побитая собака.

— Проклятая старуха! — произнес с содроганием Леонард. — Это настоящий черный Иона в юбке, но если мне суждено попасть в желудок змея, то, надеюсь, я встречу и ее там!

— Я право, не знаю, что с ней сделалось, — заметила Хуанна. — Воздух ее родины, очевидно, произвел на нее дурное действие!

— Ну, однако, все в руках судьбы, — сказал Леонард, — а пока мы должны сами принять меры к тому, чтобы исход дела был для нас благоприятен. — Оттер, слушай меня! — и Леонард дал подробные указания карлику, как себя вести в роли бога.

Затем, позвав Петра и его товарищей, он сказал им, что замысел удался, Оттер и Пастушка приняты народом тумана за богов, но для спасения всех необходимо не подавать ни малейшего повода усомниться в божественности Пастушки и Оттера.

Поселенцы быстро поняли смысл заговора и рассказ Леонарда.

Затем все направились к городу. Впереди шли двое белых мужчин, затем Хуанна с Оттером, сопровождаемые Соа, и наконец поселенцы. Через час они были на берегу реки, напротив города, к которому их подвезли на лодках. На другом берегу реки уже ждали жрецы с двумя носилками, приготовленными для Хуанны и Оттера. Тысячи жителей толпились здесь и, когда божественная чета вступила на городскую почву, все простерлись ниц с глубоким благоговением, разразившись криками приветствия.

Хуанна и Оттер не обратили на это никакого внимания. С подобающим их божественному происхождению достоинством они сели в носилки, и кортеж тронулся. Сзади шли Леонард, Франсиско и другие.

Солнце уже было на закате, но путешественники могли еще достаточно ясно разглядеть город и его население. Улицы были крайне грубо вымощены, дома стояли далеко один от другого, окруженные садами. В городе имелись винные лавочки и большая торговая площадь. Женщины были гораздо красивее мужчин, с прекрасными большими глазами и величественной походкой.

Перейдя торговую площадь, кортеж подошел к воротам нижнего из группы больших зданий, виденных нашими друзьями с равнины; у дверей здания стояли жрецы с факелами. На дворе бил фонтан, и все здание отличалось грубой роскошью отделки. Судя по трону, стоявшему во дворе под навесом и сделанному из черного дерева и слоновой кости, здесь должно было быть жилище короля, о чем путешественники и узнали впоследствии. Жрецы указали помещения для вновь прибывших: поселенцам в одном углу, Леонарду, Франсиско и Соа — в другом, а Хуанне и Оттеру две отдельных комнаты во внутренней части дворца. Такое размещение было неудобно для наших друзей в том отношении, что они были отделены друг от друга, но пришлось смириться.

После ужина Леонард, прежде чем идти спать, выглянул во двор и немного встревожился, увидев у каждой наружной двери, ведущей в помещение, занятое путешественниками, часовых; перед дверьми Хуанны и Оттера стояли жрецы с факелами в руках. Когда Леонард хотел пройти мимо них, чтобы навестить Хуанну, они молча загородили ему дорогу большими копьями, и он вынужден был оставить свою попытку.

— Зачем стоят жрецы перед дверьми Пастушки, Соа? — спросил Леонард.

— Они охраняют богов! — отвечала та. — Без воли богов никто не может войти!

— Скажи, Соа, — спросил Леонард, — ты не боишься, что тебя узнают здесь?

— Много лет прошло с тех пор, как я убежала отсюда, Избавитель, и не думаю, что буду открыта, разве только жрецы узнают мою тайну посредством волшебства!

На следующее утро Леонард поднялся на заре и в сопровождении Франсиско вышел во двор. На этот раз солдаты не пытались остановить его, но жрецы по-прежнему стояли перед, дверью Хуанны. Хуанна, услышав шум, вышла и приказала впредь беспрепятственно пропускать к ней ее спутников.

После этого путешественники вошли, и за ними закрылся занавес двери.

— Я так рада видеть вас, — сказала Хуанна. — Вы не знаете, как страшно мне было одной пробыть всю ночь в этой большой комнате. Я боюсь этих величественных жрецов, стоящих у дверей. Женщины, приносившие мне вчера пищу, все время бродили около и выли, как собаки. Это было ужасно!

— Очень жаль, что вы остались одни, — сказал Леонард. — Но вы должны попытаться устроиться иначе. Соа, по крайней мере, может спать с вами. А где Оттер? Надо навестить его! Я хочу посмотреть, как чувствует себя бог!

Хуанна подошла к двери и сказала жрецам, что она со своими слугами должна быть допущена к Змею. Они после некоторого колебания дали ей дорогу, и все четверо вошли во дворик, в котором не было видно ни одного человеческого существа. Войдя в примыкавшую к нему комнату, они увидели любопытное зрелище. В громадном кресле под балдахином сидел Оттер с самым яростным видом. Четыре жреца, распростершись ниц перед ним, лежали на полу, бормоча молитвы.

— Здравствуй, баас! — вскричал он, вскакивая со своего места при виде Леонарда. — Здравствуй, Пастушка!

— Идиот! — отвечал по-голландски Леонард самым смиренным тоном и преклоняя колени. — Если ты не вспомнишь, что ты бог, то я отплачу тебе за это, когда мы останемся одни. Вышли этих людей. Пастушка переведет им твои слова!

— Вон, собаки, — вскричал Оттер, — вон и принести мне пищи. Я хочу говорить с моим слугой, имя которому баас, и с моей матерью!

— Вот слова Змея, которые он произнес на священном языке! — сказала Хуанна, переведя слова Оттера жрецам.

Четверо дикарей встали и, низко нагнувшись, попятились задом из комнаты. Как только они ушли, Оттер оставил свой трон с возгласом бешенства, заставившим прочих разразиться смехом.

— Смейся, баас, смейся, если хочешь, — сказал карлик, — ты никогда не был богом и не знаешь, что это такое. Что ты думаешь, баас? Всю ночь я просидел на этом большом стуле, а эти проклятые собаки жгли под моим носом вонючие курения и бормотали чушь. Еще час — и я бросился бы на них и убил бы их, так как ничего не ел, и голод делает меня безумным!

— Тс… — сказал Леонард, — я слышу шаги. Живее на свой трон, Оттер! Хуанна, станьте рядом с ним, а мы опустимся на колена!

Едва они успели сделать это, как занавес был откинут и вошел жрец, неся деревянный сосуд, покрытый материей. Медленно подполз он к трону с головою, почти касавшейся его колен. Затем, внезапно выпрямившись, он протянул сосуд, провозгласив громко: — Мы принесли пищу, о Змей! Ешь и будь удовлетворен!

Оттер взял сосуд и, сняв покрывало, жадно взглянул на его содержимое, но был страшно разочарован.

— Собачий сын! — вскричал он на своем собственном языке. — Разве такую пищу надо подавать мужчине? — и, нагнув вниз сосуд, он показал его содержимое.

Там находилось немного овощей и водяных растений в сыром виде. В середине их лежал прекрасный рубин, согласно ли какой-нибудь религиозной традиции, или для украшения — неизвестно. Леонард с удовольствием посмотрел на драгоценный камень, но карлик, под влиянием эгоистических требований желудка и забыв о том, что его господин совершил далекое путешествие в поисках таких камней, пришел в страшную ярость. Схватив рубин, он швырнул его в лицо жрецу.

— Разве я угорь, — заревел он, — чтобы питаться травой и красными камнями?

Тогда жрец, устрашенный странным поведением божества, поднял рубин, присутствию которого он приписывал гнев бога, и убежал вон из комнаты.

Хуанна и Франсиско разразились неудержимым смехом, и даже Соа соизволила улыбнуться; но Леонард не смеялся.

— О, последний представитель поколения ослов, — горько сказал он, — что ты сделал? Ты швырнул жрецу в лицо драгоценный камень, и он уже никогда не будет приносить их опять!

Однако взглянув на жалкого голодного карлика, он простил его, заставив только съесть принесенную пищу.

Но едва Оттер покончил с едой, как за дверями раздались шаги и в комнату снова вошли жрецы, во главе которых на этот раз находился тот старик, с которым Хуанна говорила при первой встрече с «детьми тумана». Его звали Нам.

Случайно Леонард стоял в это время возле Соа и заметил, что она, взглянув в лицо старого жреца, с трепетом отступила назад за трон.

Нам распростерся ниц перед богами и затем стал произносить речь, содержание которой Хуанна постепенно переводила своим спутникам. Жрец изъявлял горькое сожаление о том, что Змею было нанесено оскорбление поднесением среди пищи красного камня, известного под именем крови Аки. Человек, сделавший это, должен был поплатиться своею жизнью. Он должен был понимать, что после того, как Мать и Змей примирились между собою, подносить Джалю эти камни — значит напоминать ему о совершенном некогда грехе. Такой безумный поступок мог навлечь проклятие на всю страну. Пусть Змей будет спокоен. Уже отдано приказание спрятать эти камни в самое сокровенное место, и это сделал тот самый человек, кто совершил преступление. Если он вернется живым оттуда, то его убьют, но он не вернется из того места, куда его послали, и в стране нельзя будет найти ни одного камня, который бы напоминал Матери о прошедшем.

— О, Оттер, мой друг, — произнес про себя Леонард, — если я не отплачу тебе за это, то имя мое не Утрам!

— Но довольно говорить о камнях, — продолжал Нам, — я пришел сказать о более важной вещи. Этой ночью в храме будет собрание всего племени, за час до восхода луны, чтобы Мать и Змей могли принять бразды правления над страною в присутствии всего народа. В надлежащее время жрецы проводят в храм богов и их слуг!

Хуанна наклонила голову в знак согласия, и жрец повернулся, чтобы уйти, но прежде чем сделать это, он спросил снова, все ли идет так, как боги желают.

Хуанна велела ему выдавать всем ее слугам пищу и, кроме того, приказала принести рубины, так как Змей прощает нанесенное ему оскорбление, а она хочет «посмотреть на свою кровь, пролитую ею много лет тому назад».

— Увы! Это невозможно, Матушка! — отвечал с сожалением жрец. — Все камни, красные и голубые, сложенные в кожаных мешках, скрыты вместе с оскорбителем в таком месте, откуда их невозможно достать. Других же в это время года нельзя добыть, так как они лежат глубоко в земле, покрытой теперь снегом. Летом, когда солнце растопит снега, их можно найти, если только ваши глаза желают видеть их блеск!

Хуанна не ответила ничего, и жрец вышел. Леонард громко выругался, да и все были в унынии. Что касается Оттера, то, узнав о том, что он наделал, он заплакал от горя.

— Кто же мог знать это, баас?! — простонал он. — Вид зеленой пищи привел меня в бешенство! Теперь все погибло, и я должен еще несколько месяцев быть богом, если только они не откроют, кто я на самом деле!

— Ничего, Оттер, — сказал наконец Леонард, почувствовав сострадание к карлику при виде его искреннего горя. — Ты потерял эти камни, ты и найдешь их потом как-нибудь. Кстати, Соа, отчего ты спряталась, когда вошел старый жрец?

— Потому что это мой отец, Избавитель! — отвечала она.

Леонард свистнул: возникло новое осложнение. Что, если Нам узнает ее?

Глава 22

ХРАМ ДЖАЛЯ
В большом смущении Леонард попрощался с Хуанной, обещая вскоре вернуться, и пошел навестить поселенцев, которых он не видел еще с вечера.

Он нашел их в довольно хорошем теплом помещении, причем у них оказалось много пищи. Однако настроение у них было довольно печальное, и они умоляли Леонарда не оставлять их одних, говоря, что каждую минуту ожидают смерти. Он успокоил всех как мог, обещав вскоре вернуться и напомнив, что жизнь их зависит от веры в божественность Пастушки и Оттера.

Остаток дня прошел довольно тяжело. После первого возбуждения, вызванного их странным положением, наступила реакция, и все чувствовали себя в угнетенном состоянии духа. Молча сидели они в большой комнате, часам к десяти погрузившейся в полнейший мрак. За дверями слышались монотонные голоса жрецов, бормотавших молитвы. Наконец, Леонард встал, не будучи в состоянии переносить все это более, объявив, что хочет пройтись. Подойдя к большим воротам во дворе дворца, он стал смотреть сквозь них.

Туман немного рассеялся, и шагах в ста от дворца он увидел двери храма, гигантские стены которого имели высоту футов 50 или более. Там шли приготовления к церемонии, и громадная толпа народа теснилась у дверей, в которые все время входили жрецы и воины. Более он ничего не мог узнать, так как ворота дворца были заперты, и часовые не хотели его пропустить. До захода солнца стоял он здесь и, наконец, вернулся к своим спутникам.

Прошел еще час. Занавес над входом в комнату был внезапно отдернут, и появились двенадцать жрецов со свечами в руках во главе с Намом. Простершись ниц перед Хуанной и Оттером, они молча лежали на полу.

— Говорите! — сказала наконец Хуанна.

— Мы пришли, о, Мать, и о, Змей, — сказал Нам, — вести вас в храм, чтобы народ мог взглянуть на своих богов!

— Хорошо, веди! — отвечала Хуанна.

— Но сначала надо облачить тебя, Матушка, — сказал Нам, — так как вне храма созерцать тебя никто не может, кроме жрецов!

С этими словами он подал ей платье, которое один из его помощников вынул из большого кожаного мешка. Это платье было очень любопытно. Спереди оно застегивалось на пуговицы, сделанные из рога, и было соткано из мягкой шерсти черного козла. У него были рукава и глухой капюшон с двумя отверстиями для глаз и одним для рта. Хуанна удалилась, чтобы надеть этот отвратительный наряд, и вскоре появилась снова, имея вид средневекового монаха. Затем жрецы дали ей в руки по белой и красной лилии, и весь ее туалет был, по-видимому, окончен. Затем они подошли к Оттеру и повязали ему лоб бахромой из шерсти, закрывавшей его глаза, а в руки дали скипетр из слоновой кости, очевидно, весьма старинной работы, в виде змея, стоявшего на хвосте.

— Все готово! — сказал Нам.

— Ждите нас, — ответила снова Хуанна. — Но пусть с нами пойдут все наши слуги, кроме этой женщины, которая будет здесь ждать нашего возвращения!

Хуанна говорила так потому, что Соа просила не брать ее в храм, на что Хуанна и согласилась, посоветовавшись с Леонардом, заметившим, что, вероятно, она имеет основания для этой просьбы.

— Они пойдут также, — отвечал Нам, — и для них все приготовлено! — И сардоническая усмешка скривила его сморщенное лицо, пока он говорил.

Леонард встревожился, спрашивая себя, что же могло быть для них приготовлено?

Затем все вышли во двор, где стояли вооруженные воины с парой носилок. Здесь же были и испуганные поселенцы с оружием в руках, так как их окружало около пятидесяти вооруженных воинов.

Хуанна и Оттер заняли места на носилках, сзади Леонард построил свой маленький отряд, став во главе его вместе с Франсиско. Оба они держали в руках ружья и револьверы за поясом, которые у них никто не отнял, не зная, что это оружие. Затем они тронулись в путь, окруженные жрецами, размахивавшими зажженными факелами и распевавшими гимны, пока они шли, а впереди и сзади процессии шли ряды воинов, на копьях которых также горели факелы. Пройдя ворота дворца, процессия вступила на площадь, затем подошла к дверям храма, широко распахнувшимся перед ними.

Здесь Хуанна и Оттер сошли со своих носилок, и факелы погасли.

Леонард почувствовал, что его взяли за руку и повели неизвестно куда. Он едва мог разглядеть лицо ведущего его жреца, настолько густ был мрак. По доносившемуся до него шуму он догадался, что и остальных вели подобным же образом. Раз или два он слышал поселенцев, издававших восклицания ужаса или жалобы, за которыми следовал шум борьбы, произведенный, без сомнения, жрецами или солдатами, принуждавшими к молчанию нарушавших тишину. Вскоре Леонард догадался, что они вступили в какое-то закрытое пространство, так как воздух стал спертым и шаги их гулко отдавались.

— Должно быть, мы в туннеле! — прошептал он Франсиско.

— Молчи, собака, — прошипел ему в ухо жрец. — Молчи, здесь священное место!

Они не поняли значения слов в этот момент, но тон, которым они были произнесены, сделал понятным их смысл. Леонард замолчал и только крепче сжал рукой дуло ружья. Он начинал опасаться за свою безопасность. Что это за место, куда их вели, быть может — тюрьма? Хорошо, они вскоре узнают это, и даже в худшем случае невероятно, что эти варвары причинят какой-либо вред Хуанне. Туннелем, или коридором, они шли шагов полтораста. Сначала пол этого коридора постепенно понижался, затем стал ровным и наконец переходил в подъем, имевший ступени. Этих ступеней Леонард насчитал шестьдесят одну, высотою дюймов в десять каждая. Поднявшись на верх лестницы, они через семь шагов вступили опять в туннель, настолько низкий, что, проходя его, должны были нагнуть головы. Выйдя из этого туннеля через узкое отверстие, они очутились на платформе, сделанной также из камня, и почувствовали веяние холодного ночного воздуха.

Мрак был так густ, что Леонард не смог бы сказать, где он находился, но где-то далеко под ногами слышалось журчание воды, сливавшееся со смешанным звуком, таким, будто тысячи людей шептались между собою. По временам до него доносился также шелест, напоминавший шум листьев в лесу или шуршание платьев множества женщин. Чувство неизвестности, журчание воды и присутствие громадной толпы народа было в высшей степени странно и ужасно; казалось, будто бесчисленный сонм духов окружал их, следовал за ними и угрожал им, говоря без слов, касаясь их без рук.

У Леонарда возникло сильное желание громко вскрикнуть, так велико было напряжение нервов, обыкновенно довольно крепких, и он не один чувствовал такое желание. Вдруг он услышал где-то внизу истерические голоса нескольких людей и сердитый возглас жреца, приказывавшего молчать. Рыдания и смех перешли в страшный визг, за которым послышался шум борьбы, падение чего-то тяжелого, стон, и снова невидимые толпы народа шептались и шуршали платьями.

— Кого-то убили, — пробормотал Франсиско на ухо Леонарду. — Кого только?

Леонард вздрогнул, но не ответил ничего, так как рука жреца угрожающе закрыла ему рот.

Наконец тягостное молчание было нарушено, и послышался голос старого жреца Нама. Среди царившей тишины было ясно слышно каждое слово, но слова жреца доносились откуда-то издали, и звук их был тих и слаб. Вот что он говорил, как сообщила им после церемонии Хуанна:

— Слушайте меня, вы, дети Змея, древний народ тумана! Слушайте меня, Нама, жреца Змея! Прошло много поколений с начала времен, так говорит легенда, как Мать-богиня, которую мы издревле почитаем, спустилась к нам с неба вместе со Змеем, своим сыном. Пока она была в стране, совершилось страшное преступление, мрак убил дневной свет, и тот ушел отсюда, мы не знаем, как и куда. С этого времени страна стала землей тумана; народ ее начал блуждать в тумане, и тот, кому имя Мрак, стал править над ним, отвечая смертью на его молитвы. Но в наказание за преступление Змей должен был лишиться человеческого облика и удалиться в священное место, где, как знаем мы и знали наши отцы, его символ обитает вечно в воде, требуя себе в жертву людей!

— Но прежде чем убийство было совершено, Мать дала обещание своему народу: «Я умру от руки того, кого родила, так назначено судьбою, — сказала она, — но оставлю вас не навсегда, и не вечно Змей будет нести наказание, состоящее в лишении права облечься в человеческую плоть. Много поколений пройдет, и, наконец, мы вернемся править нашей страной снова. Занавес тумана будет снят с вашей страны, и вы будете велики на земле. До тех пор избирайте себе королей, и пусть они правят вами. Мало того, не забывайте почитать меня и наблюдать за тем, чтобы алтарь Змея был постоянно влажен от крови и чтобы он не терпел лишений в той пище, которую любит. А вот знак, но которому вы узнаете, что час забвения наконец наступил!

— «Я вернусь к вам в виде прекрасной белой девушки, а Змей из-за своего греха — в виде черного и отвратительного лицом карлика, фигура которого находится в вашем храме. Так мы вернемся к вам снова, и вы узнаете нас, когда мы скажем вам наши священные имена, которые отныне и до часу нашего возвращения не должны быть произносимы громко».

— «Но берегитесь, чтобы лживые и обманчивые боги не появились среди вас, так как тогда на вас обрушатся несчастья и солнце скроет свое лицо».

— Так, дети тумана, говорила Мать тому, кто был ее главным жрецом в те отдаленные времена. И вот теперь наступило назначенное время, и мне, его преемнику, в своем старческом возрасте удалось увидеть исполнение обещанного. Народ тумана, бессмертные боги, имена которых священны, снова явились править своими детьми. Они пришли вчера, и вы сами слышали, как они громко назвали священные имена.

Леонард стоял молча на одном месте некоторое время, затем быстро шагнул вперед, чтобы узнать, где он находится. Но едва он успел сделать шаг, как почувствовал, что его правая нога встретила пустое пространство, и он чуть-чуть не свалился неизвестно куда.

Удержав однако равновесие, он отодвинулся назад к Франсиско, шепнув ему, что при каждом неосторожном движении он рискует своей жизнью. Ночной мрак начал немного проясняться благодаря восходившей луне. Уже ее лучи осветили небо и верхушки гор, и тени все больше сгущались.

Теперь Леонард мог различить, что слева от него высилась какая-то черная масса и что далеко внизу виднелось что-то вроде тени на поверхности бурлившей воды. Некоторое время он смотрел на эту воду, пока глухое восклицание Франсиско не заставило его снова взглянуть вверх. В это время лунный диск вышел из-за стен храма, и постепенно перед ним открылось удивительное зрелище.

Глубоко внизу стояло громадное здание без крыши, открытое с востока, занимавшее около двух акров пространства и окруженное громадной стеной, футов 50 или более высоты. Здание это имело вид римского амфитеатра, все ступени которого были заняты сотнями людей, мужчин и женщин. На западной стороне храма возвышалась громадная статуя высотой футов 70 или 80, высеченная из массива скалы. За этим колоссом, не далее ста шагов от него, поднимались горы с покрытыми вечным снегом вершинами.

Этот страшный колосс был похож на громадного карлика с безобразным лицом, сидевшего с протянутыми вперед руками, но с согнутыми локтями. Статуя стояла на платформе, так же высеченной из скалы; не далее как в четырех шагах от ее основания виднелся внизу круглый бассейн, имевший в поперечнике около сорока ярдов, в котором кипела и бурлила, как в котле, вода. Откуда она била и куда текла потом, этого разглядеть было нельзя, но Леонард открыл впоследствии, что здесь-то и брала начало река, берегом которой они шли так много дней. Выйдя из бассейна подземными ходами, пробитыми водой в скалах, она двумя потоками окружала городские стены, снова соединяясь на равнине внизу в один поток. Между ступенями, расположенными рядами вокруг бассейна, и подножием статуи стоял алтарь, или жертвенный камень. На передней стороне этого алтаря лежал связанный человек, в котором Леонард узнал короля Олфана, а рядом с алтарем стояли жрецы с обнаженной грудью, вооруженные ножами. Среди них была видна кучка поселенцев, дрожащих от страха. Опасения их были небезосновательны, так как один из них был уже мертв. Это был тот человек, нервы которого не выдержали; он громко вскрикнул в темноте и был задушен.

Все это Леонард разглядел потом. Задолго до того, как лучи луны скользнули по амфитеатру, они осветили громадную голову идола; и здесь, на ее поверхности, на высоте семидесяти футов от земли и около ста от уровня бурлившей в бассейне воды, сидела на троне из слоновой кости сама Хуанна. С нее был снят черный балахон, вместо которого надели белоснежное платье, низко вырезанное на груди и перетянутое в талии поясом. Темные волосы были распущены, и в каждой руке она держала лилии, белую и красную, а на лбу блестел, как красная звезда, рубин. Она сидела спокойно, но глаза ее были широко раскрыты от ужаса. Сначала лунный луч блеснул на драгоценном камне, потом осветил бледное прекрасное лицо, затем белоснежные руки и грудь, ее белое платье и наконец голову демона, на которой стоял трон.

Когда луна осветила и нижние части статуи, Леонард увидел Оттера. Карлик, совсем без одежды, кроме пояса и бахромы на лбу, сидел также на троне, держа в руке скипетр из слоновой кости. Трон его, сделанный из черного дерева, был расположен на коленях колосса, футов на сорок ниже того места, где сидела Хуанна.

После этого Леонард разглядел, где находились они с Франсиско. Миг, когда он все заметил, мог стать последним в их жизни. Они стояли в обществе двух жрецов Змея на кисти правой руки идола, образовавшей маленькую платформу с площадкой не более шести футов, на которую они взошли, пройдя через туннель, сделанный в руке идола. Здесь стояли они, не защищенные ни оградой, ни какой-либо подпоркой, а перед ними с обеих сторон на глубине девяноста футов виднелась поверхность воды, а в 50 футах — скалистая платформа. В первый момент Леонард, разглядев свое местонахождение, чуть не потерял сознание, но усилием воли устоял на месте, опершись на ствол ружья. Внезапно он вспомнил о Франсиско и поспешил открыть глаза, которые сомкнул, чтобы не глядеть на зиявший в глубине водяной бассейн. Хорошо, что он вовремя вспомнил о патере. В то время как Леонард взглянул на него, священник уже потерял сознание от ужаса и, опустившись на колени, качался взад и вперед. С быстротою мысли Леонард схватил Франсиско за рясу и таким образом удержал его от падения.

Два жреца Змея, спокойно стоявшие на платформе, как будто под ногами их была твердая земля, увидав все происходившее, не пошевельнулись. Леонард заметил только, что на их лицах сверкнула злобная радость, и сердце его тоскливо сжалось. Что если они ждут сигнала сбросить его вниз? Это могло случиться. Он уже видел немало их обрядов, чтобы понять, что религия, исповедуемая ими, требовала крови и человеческих жертвоприношений. Он вздрогнул и снова чуть не потерял сознание и, не будучи в состоянии стоять на ногах, сел, опершись спиною о большой палец идола.

Глава 23

КАК ХУАННА ПОКОРИЛА НАМА
Еще царило молчание, и луна поднималась все выше и выше, освещая все большее и большее пространство; наконец ее лучи скользнули по поверхности воды, и весь амфитеатр был освещен ею.

Тогда издали снова раздался голос Нама, стоявшего в сопровождении трех помощников на платформе левой руки колосса.

— Слушайте, вы, живущие в тумане, дети Змея! Вы видели ваших древних богов, ваших отца и матерь, вернувшихся назад управлять вами и вести вас всех к миру, богатству, могуществу и славе. Вы видите их теперь при этом свете и на этом месте, на котором только позволено вам глядеть на них. Скажите, верите ли вы в них и принимаете ли их? Отвечайте все до одного, громким голосом!

Могучий рев раздался в ответ на слова жреца.

— Верим и принимаем!

— Хорошо! — сказал Нам, когда шум затих. — Слушайте вы, высокие боги, Ака и Джаль! Преклоните ваши уши и удостойте выслушать вашего жреца и слугу, говорящего от имени ваших детей, народа тумана. Царствуйте и управляйте нами! Примите власть и жертвы и живите в жилище королей. Мы возвращаем вам управление над всей землею; жизнь каждого человека в ваших руках; вам принадлежат все стада скота, город и его войско. В вашу честь алтари будут обагрятся кровью, крики жертв будут музыкой для ваших ушей. Вы будете смотреть на того, кто издавна сторожит страшное таинственное место, и он будет ползать под вашими ногами. Как вы правили нашими отцами, так управляйте и нами, согласно издревле установленным обычаям. Слава тебе, о Ака, и тебе, о Джаль, наши бессмертные король и королева!

Все собрание загудело вслед за жрецом:

— Слава тебе, Ака, и тебе, Джаль, наши бессмертные король и королева!

Затем Нам заговорил снова:

— Выведите вперед прекрасную девушку, назначенную для Змея, чтобы он мог посмотреть на нее и взять себе в жены. Выведите также и ту, которая двенадцать месяцев тому назад была обручена с каменным изображением, чтобы она простилась со своим господином!

За его словами возле идола послышался шум, и с каждой стороны его показалось по одной женщине, которых вели за руку жрецы к небольшому пространству между подножием статуи и краем бассейна. Девушек поставили одну по правую сторону от алтаря, а другую — по левую. Обе они были высоки ростом и отличались красотою женщин народа тумана. Одна, стоявшая вправо от алтаря, была совершенно обнажена: только пояс из козлиной шкуры и роскошные распущенные волосы прикрывали ее наготу. На голове был надет венок из красных лилий, подобных тем, которые жрецы дали Хуанне. Стоявшая слева от алтаря была, наоборот, одета в черное платье, на котором были вышито изображение кроваво-красного змея; голова его находилась на ее груди. Леонард заметил, что лицо этой женщины было искажено ужасом и вся она дрожала, тогда как другая, с венком на голове, имела веселый и немного надменный вид.

На одно мгновение обе женщины замерли неподвижно у алтаря. Затем, по знаку Нама, увенчанная цветами была выведена к алтарю и трижды склонила колени перед идолом или, точнее, — перед Оттером, который молча смотрел на девушку, решительно не понимая значения происходившей на его глазах церемонии. Как оказалось впоследствии, он не мог бы действовать более мудро, по крайней мере, в интересах невесты, так как здесь молчание служило знаком согласия.

— Взгляните, бог принимает ее! — вскричал Нам. — Красота девушки приятна для его глаз. Стань в стороне, Сага, благословенная, чтобы народ мог посмотреть на тебя. Привет тебе, жена Змея!

Торжествующе улыбаясь, девушка отошла назад к своему месту у алтаря и повернула к народу свое горделивое лицо. Тогда толпа загремела:

— Привет тебе, невеста Змея! Привет тебе, благословенная избранница бога!

После этого была приведена вторая женщина, одетая в черное платье, и, подобно первой, совершила обряд преклонения перед идолом.

— Долой ее, чтобы она могла найти своего господина в его жилище! — вскричал Нам.

— Долой, ее дни кончены! — заревела толпа.

Затем, прежде чем Хуанна успела вмешаться и могла произнести хоть одно слово, — она одна понимала слова Нама, — два жреца стащили с несчастной платье и одним взмахом сильных рук швырнули ее далеко в бассейн с бурлившей водой. С криком упала несчастная в воду, и тело ее стало швырять из стороны в сторону бурными волнами. Вся толпа, наклонившись вперед, наблюдала за нею. Леонард, нагнувшись, также смотрел вниз.

Вскоре вода под ногами идола зашумела, и затем показалась голова громаднейшего крокодила, величиною не меньше, чем грудь самого крупного человека. Глаза чудовища были величиною с кулак, желтые челюсти подобны пасти льва, и с нижней из них свешивались клочья белого мяса, придававшие ему вид бородатого козла. Кожа гигантского пресмыкающегося, имевшего в длину не менее пятидесяти футов, а в толщину — 4, была покрыта наростами, словно грибы или лишаи покрывали ее, как мох старую стену. Действительно, по внешнему виду чудовище напоминало вымерших животных древности.

Услышав шум в воде, пресмыкающееся выползло из пещеры под ногами идола, где оно скрывалось, чтобы найти свою обычную пищу, состоявшую из человеческих жертв, время от времени перепадавших ему. Подняв свою отвратительную голову и посмотрев вокруг, чудовище наконец нашло девушку и в одно мгновение исчезло с нею в глубине бассейна.

Пораженный ужасом, Леонард откинулся назад и взглянул вверх на Хуанну. Она согнулась в своем кресле, и ее глаза были закрыты, — оттого ли, что она была без сознания, или просто сомкнуты, чтобы не видеть ужасного зрелища. Затем Леонард взглянул на Оттера. Карлик, глядя пристально на воду, спокойно сидел, подобно каменному изображению, поддерживавшему его.

— Змей принял жертву, — вскричал снова Нам. — Змей взял ту, которая была его невестой, чтобы жить с ней в его священном жилище. Продолжим дальше жертвоприношение. Возьмите Олфана, бывшего короля, и принесите его в жертву. Сбросьте вниз белых слуг матери. Схватите рабов, которые стояли перед нею на равнине, и принесите их в жертву. Выведите вперед пленных и принесите их в жертву. Совершим жертвоприношение, установленное обычаем при короновании королей, чтобы бог, имя которому Джаль, был успокоен, чтобы он мог слушать просьбы своей матери, чтобы солнце светило нам, чтобы земля наша была плодородна и чтобы мир был внутри наших стен!

Так кричал жрец, и Леонард почувствовал, что кровь стынет в его жилах и волосы на голове поднимаются дыбом, так как, не понимая слов жреца, он догадался об их ужасном значении. Он взглянул на двух жрецов, которые жадно смотрели на него. Тогда мужество снова вернулось к нему. По крайней мере, у него есть ружье, и он будет сражаться за свою жизнь.

В это время жрецы внизу уже схватили Олфана, чтобы положить его могучее тело на жертвенный камень, но вдруг Хуанна заговорила в первый раз, и глубокое молчание воцарилось в храме.

— Слушайте, дети тумана! — начала она, и ее звучный голос слабо, но совершенно ясно был слышен всем среди ночной тишины. — Слушайте меня, народ тумана, и вы, жрецы Змея. Ака и Джаль вернулись на землю, и вы вернули им управление; в их руках находится теперь жизнь каждого из вас. Как было сказано в древнем предании, мать оделась красотою, символом жизни и плодородной земли; сын — чернотою и безобразием, символом смерти и зла, рассеянного по земле. Теперь вы хотите принести жертвы Джалю согласно старому обычаю, чтобы он был успокоен и слушал просьбы своей матери, чтобы земля была плодородна. Не этим Джаль будет успокоен и не из-за жертвоприношения людей Ака будет упрашивать его, чтобы счастье царствовало в стране!

— Слушайте! Старый закон уничтожен, и мы даем новый закон. Теперь час примирения, теперь жизнь и смерть должны идти рука об руку, и после долгих лет сердца Аки и Джаля сделались кроткими; они уже не жаждут людской крови, как приношения своему величию. Отныне вы будете приносить им плоды и цветы, а не жизнь людей. Смотрите, в моей руке я держу зимние лилии, белую и красную, одна бела, как снег, другая имеет цвет крови. Красную, выросшую на крови жертв, бросаю прочь, а белый цветок любви и мира кладу себе на грудь. Он уничтожен, старый закон. Смотрите, он падает в жилище Змея, его родину; а новый закон расцветает над моим сердцем и внутри его. Так ли, мои дети, народ тумана? Принимаете вы или нет мое прощение и любовь?

Толпа смотрела, как красный цветок, снятый и брошенный руками Хуанны, упал на поверхность воды. Затем, как один человек, все взглянули вверх и увидели на груди Хуанны белый цветок. Движимые общим чувством, тысячи людей встали со своих мест с криком, подобным шуму ветра.

— Прошел день крови и жертв, настал день мира! Благодарим тебя, Мать, и принимаем твое прощение и любовь! — Затем все снова замолкло, и люди уселись на свои места.

Тщетно жрецы громко протестовали; несколько выстрелов, уложивших 2–3 жрецов, убедили и их, — и они должны были покориться.

Верховный жрец Нам был уничтожен. В первый раз в течение всей своей жизни он должен был признать над собою господ в лице тех самых богов, которых он провозгласил.

— Пусть будет так! — сказал он. — Старый обряд уничтожен и вводится новый!

Тогда помощники его развязали бывшего короля Олфана, и он поднялся с камня смерти.

— Олфан, — закричала сверху Хуанна, — мы, взявшие у тебя власть, отдаем тебе жизнь, свободу и честь. В благодарность за это служи нам верно, или ты будешь лежать снова на этом камне. Клянешься ли ты нам в верности?

— Навеки! Клянусь в том вашими священными главами! — отвечал Олфан.

— Хорошо. Мы поручаем тебе командование войском этого народа, наших детей. Прими под свою власть офицеров и солдат. Прикажи тем, кто привел нас сюда, отвести нас обратно в наше жилище и поставь около нас стражу, чтобы никто не беспокоил нас. А вы, наш народ, пока прощайте. Идите с миром спокойно жить под сенью нашего могущества!

Глава 24

РАССКАЗ ОЛФАНА О РУБИНАХ
Выйдя на свежий воздух по туннелю, Леонард увидел, что Хуанна и Оттер, заняв свои места на носилках, уже направлялись ко дворцу.

У ворот дворца их встретил Олфан с сотней офицеров и солдат, поднявших копья в знак приветствия при их приближении.

— Олфан, слушай наше приказание! — сказала Хуанна. — Не позволяй ни одному жрецу Змея войти в ворота дворца. Мы даем тебе власть над их жизнью и смертью. Поставь стражу у каждой двери и войди с нами!

Бывший король поклонился и отдал несколько приказаний, услышав которые, мрачные жрецы с ропотом отступили назад. Затем Хуанна и ее спутники прошли во двор и вступили в тронную комнату, где Хуанна провела предыдущую ночь. Здесь для них была приготовлена пища Соа, смотревшей внимательно на всех вошедших и особенно на Леонарда и Франсиско, словно она не ожидала увидеть их снова живыми.

— Слушай, Олфан, — сказала Хуанна, — мы сегодня ночью спасли тебе жизнь, и ты поклялся нам в верности, не так ли?

— Да, королева, — ответил воин, — и я буду верен моей клятве. Это сердце бьется для тебя одной. Жизнь, которую ты мне возвратила, — твоя, и я для тебя живу и умру за тебя!

Произнося эти слова, он смотрел на нее с таким выражением, в котором, как показалось Хуанне, к суеверному чувству обожания примешивалось другое чувство, чувство восхищения мужчины женщиной. Не начал ли он подозревать, что она совсем не богиня? Время покажет, но пламя, горевшее в его глазах, встревожило Хуанну.

— Не бойтесь, — продолжал Олфан, — тысяча человек будут охранять вас днем и ночью. Могущество Нама сокрушено, и теперь все ваши слуги могут спать спокойно!

— Хорошо, Олфан! Завтра утром мы снова будем говорить с тобою, так как у нас много чего, о чем надо переговорить. А пока зорко смотри!

Гигант, поклонившись, ушел, и они наконец остались одни.

После ужина по просьбе Леонарда Хуанна перевела все то, что было сказано в храме; внимательней всех отнеслась к ее рассказу Соа.

— Скажи, Соа, — обратился к старухе Леонард, когда Хуанна окончила свой рассказ, — ты не ожидала, что мы вернемся из храма живыми, не правда ли? Вот почему ты и осталась здесь?

— Нет, Избавитель! — отвечала она. — Я думала, что все вы будете убиты; это бы случилось, если бы не Пастушка. Но я осталась здесь потому, что тот, кто хоть раз видел Змея, не захочет смотреть на него снова. Много лет тому назад я была невестой Змея, и если бы я не убежала, Избавитель, то моя судьба была бы такой же, как той, которая умерла сегодня ночью!

— А, теперь я не удивляюсь, что не пошла! — сказал Леонард.

— О, баас, — вмешался вдруг Оттер, — зачем ты не застрелил главного колдуна? Тогда это было бы легко сделать, и теперь он не был бы жив. Он сошел с ума от ярости и злодейства, и я скажу тебе, что он погубит нас всех, как только будет в состоянии это сделать!

— Да, лучше было бы сделать так, — сказал Леонард, пощипывал свою бороду, — но я не смог. Кстати, Оттер, на будущее помни, что имя твое — Молчание. Счастье, что народ тумана не понимает тебя, а то бы это погубило всех нас. Что такое, Соа?

— Ничего, Избавитель, — отвечала она, — только я думаю, что Нам — мой отец и что ты хорошо сделал, не застрелив его, как советует эта черная собака, которую называют богом!

— Я должна лечь в постель, — сказала Хуанна слабым голосом, — у меня кружится голова. Я не могу забыть ужасов того отвратительного места. Спокойной ночи, господа!

На следующее утро Леонард проснулся около девяти часов, так как заснул не ранее 4 часов утра. Франсиско уже встал, был одет и по обыкновению молился. Когда Леонард оделся, они пошли в комнату Хуанны, где приготовили для них завтрак. Здесь они нашли Оттера, который был несколько не в духе.

— Баас, баас, — сказал он, — они пришли и не хотят уходить!

— Кто? — спросил Леонард.

— Женщины, баас! Та, которая была мне дана в жены, и с нею много других женщин, ее служанок. Их больше двадцати, и все рослые. Ну что я с ними буду делать, баас?

Леонард, как мог, стал успокаивать беднягу. Тем временем Хуанна, немного бледная, вышла из своей комнаты, и все сели за завтрак. Но не успели они окончить его, как Соа доложила о приходе Олфана. Хуанна приказала впустить его, и бывший король явился перед ними.

— Все благополучно, Олфан? — спросила Хуанна.

— Все, королева! — отвечал он. — Нам и его триста приверженцев сегодня на заре держат совет в жреческом доме. В городе большое смущение и много толков, но сердца народа легки, так как вернулись к нему его старые боги, принесшие с собой мир!

— Хорошо! — сказала Хуанна и стала задавать Олфану наводящие вопросы; из его ответов она постепенно узнала много подробностей о народе тумана.

По-видимому, это был очень древний народ, издавна живший на одной и той же туманной возвышенности. Он существовал не совсем изолированно, так как по временам вел войны с соседними племенами. Но с представителями этих племен «дети тумана» никогда не заключали браков, а пленных приносили всегда в жертву богам при религиозных церемониях. Реальное управление общиной сосредоточено было в руках общества жрецов Змея, звания которых переходили по наследству, и исключения из этого общего правила были крайне редки. Совет жрецов избирал короля, а когда они были недовольны одним королем, то приносили его жертву богами и избирали другого. Таким образом отношения между государством и церковью были здесь довольно натянутыми, но до сих нор, как заявил со скрытой яростью Олфан, церковь одерживала верх.

Король был в руках жрецов простым орудием, органом исполнительной власти. Если ему не удавалось умереть естественной смертью, то конец его был почти всегда один: его приносили в жертву, если погода портилась или «Джаль гневался».

Страна была обширна, но крайне редко населена. Способных носить оружие людей в ней насчитывалось всего около четырех тысяч человек, из которых около половины жило в большом городе, а остальные занимали деревни, рассеянные по склонам гор. Причиной малонаселенности страны был обычай человеческих жертвоприношений, сделавший власть жрецов неограниченной, а их самих — богатейшими людьми во всей стране, так как они избирали жертвы для заклания на алтарь богов и имущество их конфисковали «на нужды храма».

Дважды в год устраивались торжественные празднества в храме Джаля: одно в начале весны, другое осенью, после жатвы. Во время каждого из этих празднеств приносилось множество человеческих жертв, из которых половину закалывали на камне, а половину бросали в бассейн на съедение Змею. Весенний праздник посвящался Джалю, а осенний — Матери-богине. В праздник Джаля приносились в жертву одни женщины, а в праздник богини — одни мужчины. На съедение же Змею поступали также преступники. У жрецов много других обрядов, — говорил Олфан, — и они могут увидеть их во время весеннего праздника, который наступит через день.

— Его не будут праздновать! — сказала горячо Хуанна.

На вопрос Леонарда о том, куда делись красные камни и тот, кто оскорбил бога, принеся ему один из таких камней, Олфан ответил:

— Большинство из них брошено в реку, господин, и оттуда их никто не может вытащить. Таких было три полных кожаных мешка. Но самые лучшие камни, — продолжал Олфан, — спрятанные в маленький мешок, были привязаны на шею того человека, который согрешил, и вместе с ним опущены на веревках в то место, где живет Змей, чтобы он вечно сторожил их. Этот человек, конечно, уже съеден Змеем!

Олфан ушел, но после полудня вернулся снова, чтобы доложить о приходе Нама и двух старших жрецов. Хуанна приказала впустить их, и те вошли. Вид у них был самый смиренный, головы низко опущены, но эта маска смирения не обманула Леонарда, заметившего пламя ярости, игравшее в их мрачных глазах.

— Мы пришли, о боги, — сказал Нам, обращаясь к Хуанне и Оттеру, сидевшим рядом на креслах, сделанных в виде тронов, — мы пришли попросить ваших повелений, так как вы дали нам новый закон, который мы не понимаем. Через два дня будет праздник Джаля, и приготовлено пятнадцать женщин, чтобы принести их ему в жертву, чтобы утихла его ярость и чтобы души их он мог считать в числе своих слуг и отвратил свой гнев от народа тумана, дав ему хорошую погоду. Этот обычай существует уже много лет в стране и, как только его не соблюдали, солнце не светило, хлеба не росли и скот не плодился. Но теперь, о боги, вы дали новый закон, и я, который все еще ваш слуга, пришел сюда просить ваших приказаний. Как будет идти празднество, и какие жертвы должны быть принесены вам?

— Празднество пройдет таким образом, — отвечала Хуанна, — вы должны нам принести в жертву по быку и по козлу каждому; та же жертва должна быть принесена Змею, да не кровь людей. Кроме того, мы назначаем празднество днем, а не ночью!

— Хорошо! — сказал смиренно, но с выражением ядовитого сарказма Нам. — Ваши слова — закон! — Поклонившись до земли, старик вышел, сопровождаемый своими спутниками.

— Этот дьявольский жрец меня бесит! — сказала Хуанна, переведя присутствующим слова Нама.

— О, баас, баас, — подхватил Оттер, — зачем вы не убили его сегодня ночью? Теперь он наверное бросит нас Змею!

В это время Соа вышла из-за тронов, где она скрывалась, пока в комнате находился Нам.

— Не хорошо собаке, выдающей себя за бога, угрожать жизни того, кого она обманула! — произнесла угрожающе старуха. — Быть может, настанет час, когда истинный бог отомстит ложному рукою своего верного слуги, которому ты угрожаешь смертью, подлый карлик! — и прежде чем кто-либо успел ответить, Соа оставила комнату, бросив злобный взгляд на Оттера.

— Эта ваша служанка бесит меня, Хуанна, — сказал Леонард, — в одном я уверен: что мы не должны позволять ей проникать в наши планы; она и так знает довольно!

— Я не могу понять, что стало с Соа, — сказала Хуанна, — она так изменилась!

Глава 25

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ ПО НОВОМУ ОБРЯДУ
Наступил день праздника Джаля. Согласно приказанию Хуанны, празднество должно было происходить днем, а не ночью. В сопровождении жрецов и воинов Хуанна и Оттер прибыли в храм. По-прежнему амфитеатр наполняли тысячи людей, но на этот раз боги заняли места не на своих высоких тронах, а у подошвы идола, почти на краю бассейна. Леонард, Франсиско и поселенцы стояли сбоку. День был пасмурный и холодный, и снег падал крупными хлопьями со свинцового неба.

Как и раньше, Нам открыл праздник речью.

— Народ тумана! — вскричал он. — Вы собрались здесь, чтобы чествовать праздник Джаля по древнему обычаю, но боги вернулись к вам, как вы знаете, и в своей мудрости изменили обычай. Пятнадцать женщин были приготовлены для жертвоприношения. Сегодня утром они встали, радуясь и ликуя, что назначены Змею, но их радость обратилась в печаль, потому что боги не хотят принимать их, выбрав новые жертвы. Привести их сюда!

Помощники жрецов вывели из-за идола двух упиравшихся быков и двух козлов. Они были убиты, за исключением одного козла, который, вырвавшись из рук своих преследователей, с громким блеянием бросился вниз к амфитеатру и стал скакать с одной скамьи на другую среди собравшегося народа. Эта сцена была настолько комична, что даже мрачные и молчаливые дикари начали смеяться.

Праздник потерпел полное фиаско.

— Конечно, народ тумана! — сказал Нам, указывая на убитых животных. — Жертвоприношение совершено, праздник Джаля прошел. Пусть Мать молит Змея чтобы солнце сияло и плодородие благословило землю!

Таким образом празднество на этот раз окончилось почти за десять минут, тогда как прежде оно занимало большую часть ночи: каждую жертву убивали с известными церемониями. Ропот неодобрения раздался с заднего конца амфитеатра, ропот, перешедший вскоре в рев. Народ, озверевший от частых и кровавых зрелищ, снова и снова жаждал крови.

— Вывести женщин! Пусть их принесут в жертву Джалю по старому обычаю! — вопила яростно толпа в течение, по крайней мере, десяти минут.

Тогда Нам лукаво проговорил:

— Народ тумана! Боги дали нам новый закон, по которому следует вместо мужчин и девушек приносить в жертву быков и козлов, и вы сами приняли этот закон. Отныне это священное место должно обратиться в скотобойню. Пусть будет так, мои дети!

Возбужденная его словами толпа закричала «Крови, крови!» Послышался шум, раздались угрожающие крики. Король предложил удалиться Хуанне ее спутникам. Поднявшись со своего места, девушка пошла к туннелю в скале, сопровождаемая другими.

Не всем удалось беспрепятственно достичь входа в туннель, так как разъяренная толпа, сопровождаемая двумя жрецами, прорвав цепь солдат, ворвалась на платформу и смешалась с маленьким отрядом спутников Хуанны.

Вход в туннель закрывался дверью, которую Олфан и Леонард поспешили укрепить, как только нашли, что все прошли в нее, оставив снаружи завывавшую в ярости толпу. Затем все поспешили ко дворцу, включая Олфана, оставшегося за дверью, чтобы наблюдать за действиями черни.

Вдруг донесся яростный рев, перешедший в крик торжества, за которым последовало молчание.

— Что такое? — тихо спросила Хуанна, но в этот момент, откинув занавес, в комнату вошел Олфан с печальным лицом.

— Говори, Олфан! — сказала она.

— Народ приносит жертвы по-прежнему, королева! — отвечал он. — Не все мы прошли через ворота; двое из наших черных слуг, смешавшись с толпою, были схвачены, и теперь их приносят в жертву Джалю и других с ними!

Леонард выбежал на двор и сосчитал поселенцев. Действительно, двоих недоставало.

На обратном пути он встретил уходившего Олфана.

— Куда он идет? — спросил Леонард у Хуанны.

— Охранять ворота. Он говорит, что не ручается за солдат. Верны его слова о поселенцах?

— Увы, да. Двоих не хватает!

Хуанна закрыла лицо руками.

С этого часа началось для них самое страшное испытание, продолжавшееся около пяти недель.

Приближалась весна, время таяния снегов. В этой холодной туманной стране от раннего или позднего наступления теплой погоды зависела жатва. Стоило только весне запоздать на несколько недель, и жителям грозил голод, так как злаки не успевали созреть. Праздник Джаля и был установлен для того, чтобы обеспечить раннее наступление весны и хорошую жатву. Хуанна и Оттер уничтожили отвратительные церемонии этого праздника, и народ тумана с мрачным суеверием следил за результатами этого нововведения. Если погода будет лучше обыкновенной, тогда хорошо, но если она ухудшится, тогда…

Леонард и Хуанна с беспокойством следили за погодой, но не видели ничего утешительного: каждое утро густой туман, как облако, висел над землею, а ночью дул холодный ветер.

Озлобление жителей по отношению к спутникам Хуанны выражалось все резче и резче, так что те уже не осмеливались выходить из своих помещений. К Хуанне и Оттеру пока относились с почтением.

Это была страшная жизнь. Они ничего не могли делать, им нечего было читать. Большую часть дня Леонард и Хуанна проводили, изучая язык народа тумана и беседуя на этом языке. Когда тема разговоров истощалась, они рассказывали друг другу различные случаи из своей прошлой жизни или даже сочиняли сказки, как дети или пленники. В самом деле, они были пленниками, которым к тому же угрожала смерть.

Они хорошо узнали друг друга за эти пять недель, но ни одного нежного слова не было произнесено между ними. Леонард никогда не забывал, что Хуанна доверена ему ее отцом, и тщательно скрывал от нее свои чувства.

Так они жили бок о бок, влюбленные друг в друга, однако как брат с сестрой.

Но Соа не была счастлива. Она чувствовала, что ее госпожа уже не доверяла ей больше. День за днем она проводила вблизи их, со все возраставшей ревностью наблюдая за Леонардом.

Что касается Франсиско, то он был уверен, что все они скоро погибнут, и искал утешения в религии, почти все время проводя в молитве.

Оттер также верил, что час их смерти близок, но, как истый фаталист, не особенно беспокоился из-за этого. Наоборот, несмотря на отговоры Леонарда, он начал развлекаться, прикладываться часто к сосуду с вином. Когда Леонард стал предостерегать его, карлик ответил довольно сердито.

— Сегодня я — бог, баас, а завтра могу быть падалью! Пока я бог, дай мне пить и веселиться. Всю мою жизнь женщины проклинали меня за мое безобразие, а теперь моя жена считает меня великим и прекрасным. К чему же горевать? Скоро и так наступит конец. Уже Нам точит нож для наших сердец. Пойдем, баас, со мною и будем веселиться, если только Пастушка позволит!

— Ты принимаешь меня за такую же свинью, как ты сам! — сказал сердито Леонард. — Хорошо, делай как хочешь, но берегись пива и вина. Теперь ты начал говорить на их языке, а когда пьян, то становишься болтлив, не думая, что здесь шпионы. Эта девушка Сага — внучка Нама, а ты одурел от нее. Будь осторожен, а то ты будешь причиной смерти всех нас!

— Это случиться все равно, баас, так будем же пока смеяться, баас — возразил мрачно Оттер. — Неужели же я должен сидеть здесь до тех пор, пока не умру?

Леонард, пожав плечами, ушел. Он не мог порицать карлика, который прежде всего был дикарь и смотрел на вещи с точки зрения дикарей, несмотря на усилия Франсиско просветить его.

Но самое худшее было еще впереди. В течение первой недели поселенцы, испуганные страшной участью двух своих товарищей, не отваживались выходить за ворота дворца, но мало-помалу, наскучив однообразием своей жизни, приняли приглашение нескольких туземцев, которые разговаривали с ними у ворот дворца, и без позволения Леонарда вышли на улицы. Вернулись они в свое помещение ночью пьяными, двоих не оказалось с ними. Когда они протрезвели, Леонард стал расспрашивать их об участи пропавших товарищей, но они не могли ничего толком ему объяснить. Два пропавших поселенца так и не вернулись, а товарищи их в этот раз уже не слушали приглашений туземцев. Но все эти предосторожности не помогли. Вскоре ночью пропали неизвестно куда еще три человека, исчезли сквозь запертые и охраняемые двери. На том месте, где они спали, лежали их ружья и вещи, но сами они исчезли без следа. Когда было сказано об этом Олфану, он, став очень серьезным, сказал, что во дворце есть тайные ходы, которые известны однако только жрецам. Возможно, что эти люди были похищены через них.

Глава 26

ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ПОСЕЛЕНЦЕВ
В день исчезновения трех поселенцев Нам пришел «воздать честь богам», что он делал еженедельно, и Леонард, успевший к этому времени достаточно научиться местному языку, спросил у него, куда девались пропавшие слуги.

Жрец со свирепой улыбкой ответил, что боги, конечно, знают, куда делись их собственные слуги, и что, вероятно, они нашли нужным устранить их.

Затем, обратившись к Хуанне, он спросил, когда Матери будет угодно войти в соглашение со Змеем, чтобы солнце светило и можно было бы сеять, так как народ ропщет, опасаясь голода.

Конечно, Хуанна не могла дать никакого удовлетворительного ответа на этот вопрос, и поселенцы были размещены в другом месте. Несколько ночей оставшиеся в живых провели спокойно, но на третью ночь двое из них были похищены таким же таинственным образом, как и их товарищи. Один из оставшихся поселенцев клялся, что проснувшись ночью, он увидел, как в их комнате раскрылся пол и из образовавшегося отверстия просунулись чьи-то длинные руки, схватившие одного из его товарищей. После того отверстие опять закрылось. Леонард внимательно осмотрел каменный пол комнаты, в которой спали поселенцы, но не мог ничего обнаружить. После этого ни один из них, за исключением Оттера, не обращавшего ни на что внимания, не смог спать спокойно. Леонард и Франсиско поочередно охраняли сон друг друга, лежа у дверей в комнату Хуанны. Что касается оставшихся в живых поселенцев, то невозможно описать охвативший их ужас. Горько упрекали они Леонарда, заманившего их в эту дьявольскую землю, и проклинали тот час, когда они впервые увидели его лицо. Гораздо лучше было бы, — говорили они, — оставаться в руках Желтого дьявола, так как это был все же человек, а здесь живут колдуны, злые духи в человеческом образе.

Вскоре вождь поселенцев Петр, которого они все любили уважали, сошел с ума от ужаса и бегал взад и вперед по двору дворца, выкрикивая проклятия в адрес Леонарда и Хуанны. Бывшие во дворе солдаты и женщины с любопытством наблюдали за ним. Эта страшная сцена продолжалась несколько часов, так как его товарищи не хотели вмешиваться, думая что он одержим духом и наконец несчастный покончил с собой. Напрасно Леонард просил оставшихся в живых воздерживаться от спиртных напитков и быть всегда настороже; они не послушались его совета, и один за другим исчезали таинственным образом, пока, наконец, никого из них не осталось.

Никогда не мог Леонард забыть того чувства, которое овладело им, когда на пятый день их заключения, войдя утром в комнату поселенцев, из которых оставалось только двое, он нашел помещение пустым. На полу лежали два одеяла и заботливо положенные неизвестной рукой в виде андреевского креста два жреческих ножа.

Оцепенев от ужаса, Леонард вернулся в тронную комнату.

— О, что еще такое? — спросила Хуанна, которая уже поднялась с постели. Глаза молодой девушки смотрели с ужасом, и губы дрожали.

— Только то, — отвечал он печально, — что двое последних наших слуг исчезли, и вот что осталось вместо них! — показал он найденные им ножи.

Тогда наконец Хуанна не выдержала.

— О, Леонард, Леонард! — сказала она, горько плача. — Ведь это были слуги моего отца, которых я знала с детства, и я привела их к этому страшному концу. Не можете ли вы придумать, как бы уйти из этих мест, иначе я умру от страха. Я не могу спать более. Я чувствую, что за мною ночью следят, хотя не могу сказать — кто. Прошлой ночью мне казалось, что кто-то двигался вблизи занавеса, где вы с Франсиско спали, хотя Соа говорит, что это фантазия!

— Это невозможно, — сказал Леонард, — Франсиско караулил. Да вот и он сам!

Франсиско вошел в комнату с растерянным лицом.

— Утром, — едва мог произнести он, — очевидно, кто-то входил в тронную комнату, где мы спали прошлой ночью. Все ружья исчезли, наши и поселенцев!

— Боже, возможно ли это? — вскричал Леонард. — Ведь вы же караулили ночью!

— Должно быть, меня усыпили на некоторое время, — отвечал священник, — это ужасно; мы теперь без оружия!

— О, неужели нет выхода? — спросила Хуанна.

— На это нет никакой надежды, — мрачно ответил Леонард. — У нас здесь нет друзей, кроме Олфана, но у него мало власти, так как жрецы склонили на свою сторону офицеров и солдат, которые боятся их. Да если нам и удалось бы бежать отсюда, что мы будем делать без оружия, без слуг? Все, что нам остается, это, скрепя сердце, надеяться на лучшее. Конечно, правы те, кто говорит, что от поисков сокровищ никогда не бывает добра, но я все-таки надеюсь остаться в живых и найти их!

— Как, Избавитель, — раздался сзади него насмешливый голос, — ты все еще хочешь получить эти красные камни, ты, чья кровь вскоре сделается красной, подобно этим камням?! Поистине жадность белого человека велика!

Леонард оглянулся. Это говорила Соа, слышавшая их разговор и глядевшая на него с выражением крайней ненависти в своих мрачных глазах. Внезапная мысль пришла ему в голову: не этой ли женщине они были обязаны своими несчастьями? Каким образом из всех слуг Хуанны только она одна уцелела?

Он стал расспрашивать Соа, и та не могла удержаться от выражения ненависти к нему, похитившему любовь ее госпожи, хотя и сказала, что неповинна в исчезновении поселенцев. Наконец она заявила, что госпожа должна выбирать между нею и Избавителем.

— Пусть госпожа предоставит его жрецам и доверится ей, — и она спасет ее!

Нечего говорить, что одна мысль о таком спасении возмутила девушку, и она стала упрекать Соа. Но старуха была непреклонна. Леонард уже вытащил уцелевший у него револьвер и хотел убить ее. Однако Хуанна остановила его. Тогда он велел принести Франсиско веревку, чтобы связать Соа.

Франсиско пошел и тотчас же вернулся в сопровождении Оттера. Месяц ужасного беспутства наложил свою печать даже на железную натуру карлика. Его блестящие черные глаза были красны, руки дрожали, и он даже не мог твердо идти.

— Ты опять был пьян, глупец! — сказал Леонард. — Ступай прочь; мы здесь в горе, и не нужно нам пьяниц. А теперь, Франсиско, дайте мне эту веревку!

— Да, баас, я был пьян, — смиренно отвечал карлик, — надо выпить перед тем, как идти на смерть!

— Слушай, — сказал Леонард, — пока ты веселился, последние из людей Мэвума исчезли и вот что осталось вместо них! — и он указал на ножи.

— Вот как, баас, — отвечал, сильноикнув, Оттер, — ну, мы от этого не много потеряли, на них было мало надежды. Однако я хочу стать снова мужчиной, чтобы собственноручно задушить этого колдуна Нама!

— Скоро тебя самого задушат, Оттер! — сказал Леонард. — Смотри, перестань пьянствовать, а то я буду бить тебя!

— Я уже трезв, баас, на самом деле. Прошлой ночью я был пьян, но сегодня ничего не осталось, кроме сильной боли здесь! — и он хлопнул рукой по своей большой голове. — Зачем ты хочешь связать эту старую корову Соа, баас?

— Она грозит нам своими рогами, Оттер. Она говорит, что предаст нас. Слушай, — продолжал Леонард, — мы должны сторожить эту женщину днем и ночью. Твоя очередь наступит сегодня — авось это удержит тебя от пьянства!

Связав Соа самым надежным образом, они положили ее в угол тронной комнаты, и весь день Франсиско и Леонард сторожили ее. Старуха не оказала никакого сопротивления, когда ее связывали, и не произнесла ни одного слова. Очевидно, после взрыва бешенства наступила реакция и в утомлении, откинувши голову назад, она заснула или сделала вид, что спит.

День прошел без каких-либо особенных происшествий. Олфан как обычно посетил их и сообщил, что волнение в городе все усиливалось. Невиданная ранее продолжительность холодной погоды приводила народ в ярость, которая должна была вскоре вылиться в ту или иную форму насилия. Жрецы прилагали все усилия, чтобы разжечь страсти; однако непосредственной опасности еще не было.

После заката солнца Леонард и Франсиско вышли во двор посмотреть состояние погоды, но ничего утешительного не увидели: небо было такое же, как и прежде, — пасмурно, и дул пронзительный, холодный ветер.

Возвратившись во дворец и строго наказав Оттеру неослабно наблюдать за Соа, они завернулись в свои одеяла, чтобы немного отдохнуть. Хуанна уже была в постели, поставленной по другую сторону занавеса, у которого спали они, так как боялась спать одна. Вскоре они заснули, ведь ужас должен был уступить наконец место необходимому отдыху, и скоро глубокая тишина наступила во дворце, нарушаемая только стражей во дворе.

Среди ночи Леонард открыл глаза, услышав чьи-то шаги, и тотчас же протянул руку к занавесу, чтобы убедиться в безопасности Хуанны. Она была там, и ее пальцы инстинктивно сжали его руку. Тогда он взглянул в другую сторону и увидел причину своего беспокойства. В дверях комнаты стояла невеста Змея, Сага, с зажженным факелом в одной руке и сосудом в другой. Красивая молодая женщина выглядела чрезвычайно живописно при свете факела, озарявшего ее благородную фигуру.

— В чем дело? — спросил Леонард.

— Все благополучно, баас, — отвечал Оттер, — старуха под крепким надзором. Сага принесла мне воды, вот и все. Я просил ее об этом, так как внутри меня бушует пламя и голова сильно болит. Не бойся, баас, пока я на часах, я не буду пить пива!

— Держись подальше от своей жены, — ответил Леонард. — Скажи ей, чтобы она ушла прочь!

После этого Леонард снова заснул. На рассвете его разбудил Оттер, громко окликнувший его печальным голосом:

— Баас, иди сюда!

Леонард, вскочив с постели, подбежал к тому месту, где находился Оттер, и увидел, что Соа исчезла. Веревка, которой она была связана, валялась на полу.

— Негодный! — вскричал Леонард, схватив Оттера за плечи. — Ты заснул, и она убежала. Теперь мы погибли!

— Да, баас, я заслужил это. Однако, мне совсем не хотелось спать, пока я не выпил воды. Я никогда не спал на часах, баас!

— Оттер, — сказал Леонард, — твоя жена опоила тебя сонной водой?

— Может быть, баас. Но куда же ушла старуха?

— К Наму, своему отцу! — отвечал Леонард.

Глава 27

ОТЕЦ И ДОЧЬ
Пока Леонард и Оттер говорили о внезапном исчезновении Соа, еще более интересный разговор происходил ярдах в трех от них, в секретной комнате, устроенной в толще стены храма. Действующими лицами этой сцены были Нам, верховный жрец, Соа, — служанка Хуанны, и Сага, — жена Змея.

Нам в это утро проснулся рано, задолго до рассвета, так как беспокойные мысли не давали ему спать. Сидя один в своей маленькой комнате, он предавался размышлениям. Действительно, ему было о чем подумать. Те самые боги, служению которых он посвятил всю свою долгую жизнь, явившись теперь в образе людей, разрушают весь религиозный церемониал, без которого его должность — пустое место, его могущество — миф, и сами ведут себя враждебно по отношению к нему. Да действительно ли они боги? Во внешности их не было ничего особенно божественного: Хуанна могла быть просто прекрасной женщиной, а Оттер, по словам шпионов Нама, был обыкновенный карлик, довольно разнузданного характера. Против божественности этих лиц говорило и то обстоятельство, что с прибытием их в стране вовсе не водворилось благополучие; наоборот, погода установилась такая дурная, какой уже давно не наблюдали ранее. Так размышлял Нам, когда его думы были прерваны стуком в дверь.

— Войди! — сказал он, накидывая на свои плечи козью шкуру.

Вошел жрец с зажженным факелом в руке, так как в комнате не было окон, а за ним две женщины.

— Кто это? — спросил Нам, указывая на вторую женщину.

— Это служанка Аки, отец! — отвечал жрец.

— Отведи ее в сторону и наблюдай за ней. Ну, Сага, рассказывай. Во-первых, какова погода?

— Очень пасмурно, отец, солнца не видно из-за густого тумана!

— Я догадывался об этом по холоду, который чувствуется здесь! — и он плотнее закутался в свое платье. — Еще несколько дней и… — жрец остановился и затем продолжал, — скажи мне о Джале, твоем господине!

— Джаль такой же, как и был: весел и немножко пьян. Он говорит на нашем языке плохо, однако в последний раз, выпив, запел песню, в которой говорится о подвигах того, кого они называют Избавителем. В этой песне говорилось о том, как он избавил богиню Аку от плена, — так, по крайней мере, поняла я эту песню!

— Может быть, ты неверно поняла? — отвечал Нам. — Скажи, внучка, ты все еще почитаешь этого бога?

— Я почитаю бога Джаля, а мужчину, жителя вод, ненавижу! — пылко проговорила Сага.

— Вот как! Всего два дня тому назад ты говорила мне, что любишь его и что нет такого бога, как этот мужчина, и нет такого мужчины, как этот бог!

— Это правда, отец, но теперь, когда он оттолкнул меня, сказав, что я надоела ему, и стал ухаживать за моею собственной служанкой, я требую жизни этой служанки!

Нам мрачно улыбнулся.

— Быть может, ты требуешь также жизни бога?

— Да, — отвечала она безо всякого колебания, — я хотела бы видеть его мертвым, если это возможно!

Нам опять улыбнулся.

— Однако, внучка, у тебя характер точь-в-точь такой же, какой был у твоей бабки, моей сестры. Та заставила принести в жертву трех мужчин, которые возбудили ее ревность. Ну, а что нужно этой женщине?

— Она была связана по приказанию Аки, и Джаль стерег ее. Но я напоила сонным питьем Джаля и, развязав ее, секретным ходом привела сюда, так как она желает говорить с тобой.

— Но ведь я не понимаю ее языка!

— Она, отец, понимает наш. Если бы она родилась у нас, и то не могла бы говорить лучше!

Удивленный Нам позвал жреца и приказал ввести чужестранку.

— Ты хочешь говорить со мною? — спросил он Соа.

— Да, господин, но не в присутствии их. То, что я скажу тебе…

Нам замялся.

— Не бойся, господин! — сказала Соа, читая его мысли. — Видишь, я безоружна.

Тогда он приказал присутствующим уйти и, когда дверь за ними закрылась, вопросительно посмотрел на Соа.

— Скажи мне, господин, кто я такая? — начала она, снимая покрывало со своей головы и поворачивая лицо к свету факела.

— Как я могу знать, кто ты, чужеземка! Однако если бы я случайно встретил тебя, то подумал бы, что ты нашей крови!

— Господин, я действительно вашей крови. Обрати свой ум назад и подумай, не припомнишь ли ты о своей дочери, которую ты любил много лет тому назад и которая из-за происков твоих врагов была выбрана в невесты Змею! — и Соа остановилась.

— Продолжай! — сказал Нам тихим голосом.

— Быть может, ты припомнишь, господин, что, побуждаемый любовью и страданием, ты, в ночь жертвоприношения, помог этой дочери избегнуть челюстей Змея!

— Я припоминаю кое-что, — отвечал осторожно жрец, — но мне говорили, что та женщина, на которую ты намекаешь, подверглась мщению бога и умерла во время своего бегства!

— Это неправда, господин. Я твоя дочь, а ты не кто иной, как мой отец. Я узнала тебя, как только увидела тебя в лицо!

— Докажи это и берегись, если ты лжешь! — отвечал он. — Покажи мне тайный знак и шепни мне на ухо секретное слово!

Тогда, подозрительно оглядевшись вокруг, Соа подошла к нему и сделала несколько движений рукой по столу, а затем, наклонившись вперед, прошептала что-то на ухо Наму. Едва она кончила, как старик поднял голову и на его глазах выступили слезы.

— Здравствуй, моя дочь! — сказал он. — Я думал, что одинок и никого из моих близких нет на земле. Здравствуй! Твоя жизнь была обещана Змею, но, забывая свои обеты, я буду покровительствовать тебе, хотя бы это стоило мне жизни!

И отец с дочерью обнялись с показной нежностью — зрелище, поразившее бы всякого, кто знал характеры их обоих.

Выйдя на минуту из комнаты и отпустив Сагу и жреца, Нам вернулся к своей дочери и просил объяснить ему причину ее присутствия в свите Аки.

— Прежде всего, отец, ты должен дать мне клятву, — сказала Соа, — иначе я не скажу тебе ни слова. На крови Аки ты должен поклясться, что не сделаешь ничего против жизни той королевы, вместе с которой я прибыла сюда. Что касается других, ты можешь делать, что тебе угодно, но ее не должен трогать. Ведь та, которую любишь ты, любит ее, а также потому, что этим ты достигнешь еще больших почестей!

— Разве я мог бы поднять руку против богов, дочка? Клянусь тебе в этом кровью Аки, и если я нарушу свою клятву, то пусть Джаль поступит со мной так же, как поступил некогда с Акой!

После этого Соа, хорошо знавшая, что подобную клятву невозможно было нарушить, рассказала отцу всю свою жизнь с момента побега из Страны тумана, изложив вкратце все обстоятельства, и с большими подробностями описала свою жизнь с Хуанной, пленение последней работорговцами и историю освобождения молодой девушки Леонардом, закончив описанием прибытия Хуанны в Страну народа тумана.

Старый жрец, выслушав эти необычные разоблачения, был не то что поражен ими, как громом, он был совершенно убит, так что некоторое время не мог произнести ни слова. Наконец он разразился гневными криками и хотел немедленно предать смерти обманщиков. Однако Соа уговорила его поступать осторожнее.

— Лучше сегодня явись к богам, — говорила она, — и смиренно проси их изменить погоду, чтобы солнце сияло. Затем скажи им, что до твоих ушей дошли странные слухи через Сагу и других женщин, слышавших слова бога Джаля, из которых оказывается, что он вовсе не бог, но что ты этому не веришь. Наконец скажи, что если завтра утром небо не прояснится, то ты убедишься в том, что слухи верны, и в таком случае они должны быть приведены в храм для суда над ними по народному обычаю!

Затем она посоветовала умертвить карлика, Петра и Избавителя и отдать Хуанну в жены королю, которая с этих пор станет послушным орудием в руках его, Нама. Во время же суда народного, когда ярость народа обратится на обманщиков, нужно заменить Хуанну Франсиско, одев его в ее платье: народ издали не признает обмана. А затем спрятать на время Хуанну и выдать ее замуж.

— Замысел хорош, дочка! Однако все в руках судьбы. Пусть же все идет так, как назначено ею. А теперь следуй за мною, я тебе укажу место, где ты с удобством можешь расположиться. После завтрака я пойду говорить с этими богами, которых ты выпустила на нас!

Это утро прошло довольно тяжело для четырех несчастных пленников во дворце. В течение нескольких часов они сидели вместе в тронной комнате, почти не говоря ни слова, подавленные несчастьями и ужасом. Франсиско, стоя на коленях, молился, Леонард и Хуанна, сидя рука об руку, смотрели на него, тогда как Оттер, подобно беспокойному духу, бродил взад и вперед, проклиная Соа, Сагу и всех женщин. Наконец он исчез за дверями, чтобы напиться пьяным, как думал Леонард.

Но карлик думал о мести, а не о пьянстве. Спустя несколько минут после его ухода, Леонард, услышав шум и визг на дворе, выбежал из комнаты и увидел там курьезное зрелище. На земле, окруженная группой других женщин, смеявшихся над ее положением, лежала стройная Сага, невеста Змея. Над нею стоял ее повелитель и господин, бог Джаль; запустив левую руку в ее длинные волосы, в правой он держал ременную плеть и наносил ей, несмотря на плач и просьбы, жестокие удары.

— Что ты делаешь? — спросил Леонард.

— Учу свою жену, баас, — отвечал, тяжело дыша, Оттер, — что не хорошо опаивать сонным питьем бога, — и, нанеся последний жестокий удар своей жертве, прибавил:

— Пошла вон, ведьма; чтобы я не видел более твоей безобразной рожи!

Женщина встала и ушла с плачем, произнося проклятия, а карлик вернулся вместе с Леонардом в тронную комнату.

Там они застали посланного от Нама, пришедшего просить аудиенции.

— Пусть он войдет. — сказала, вздохнув, Хуанна, садясь на один из тронов, тогда как Оттер влез на другой.

Войдя в комнату и склонившись смиренно перед Хуанной и карликом, Нам заговорил:

— О, боги, я пришел от имени народа просить у вас совета. Неизвестно почему, но несчастья готовы обрушиться на страну: солнца не видно, и народ боится, что будет голод. Мы просим вас утешить нас от избытка вашей мудрости.

— А если мы этого не сделаем, Нам?

— Тогда народ просил вас соизволить прибыть в храм завтра через час после восхода луны, чтобы он мог говорить с вами моими устами.

— А если нам надоел ваш храм и мы не пойдем туда, Нам? — спросила Хуанна.

— Тогда, по приказанию народа, Ака, мы приведем вас туда. Такое приказание не может быть не исполнено! — ответил медленно верховный жрец.

— Берегись, Нам, — сказала Хуанна. — Здесь произошли странные вещи, которые вопиют о мщении. Наши слуги исчезли подобно теням, а на их месте мы находим оружие, которое носите вы, — и она указала на ножи жрецов. — Завтра ночью мы придем в храм, но я снова повторяю тебе, — берегись, так как нашему долготерпению может прийти конец.

— Вы лучше нас знаете, куда делись ваши слуги, о Ака, — сказал жрец, молитвенно простирая вперед руки, тоном, дерзость которого не была прикрыта смирением, — так как такие истинные боги, как вы, сами можете охранять своих слуг! Мы благодарим вас, о боги, за ваши слога и молим пощадить нас, так как угрозы истинных богов ужасны. А теперь мне надо вам сказать еще об одной вещи. Я прошу у вас правосудия, о боги. Моя внучка, Сага, невеста Змея, была жестоко избита каким-то злодеем здесь, — во дворце, очевидно: я встретил ее избитую и плачущую. Прошу вас наказать этого злодея смертью или плетьми. Прощайте, о высокие боги!

Леонард посмотрел на смиренно склонившегося перед тронами жреца, и его охватило желание последовать совету Оттера и бить его, так как он знал, что жрец пришел звать их на суд, а затем, может быть, приговорить к гибели. У него оставался еще револьвер, а широкая грудь жреца была слишком заметная цель, чтобы в нее можно было бы промахнуться; но тотчас же его взяло сомнение: к чему это кровопролитие? Место Нама займут другие, которые, конечно, отплатят насилием за насилие. Нет, пусть он уйдет спокойно, и свершится то, что предрешено судьбой.

Глава 28

ХУАННА КРИВИТ ДУШОЙ
День клонился к вечеру. Как и в предыдущие дни, погода была пасмурная и туманная; даже выпал град. После полудня туман, как всегда, был рассеян сильным ветром, дувшим с гор, но никакой перемены погоды к лучшему нельзя было ожидать.

После захода солнца Леонард подошел к воротам дворца и взглянул на храм, около которого уже собралась толпа народа, ожидавшего какого-то важного события. Некоторые из толпы, заметив его, приблизились к воротам и, сжав кулаки, посылали проклятия.

— Вот предзнаменование того, что ожидает нас сегодня ночью, — сказал Леонард Франсиско, который последовал за ним. — Дела наши очень плохи, дружище! Я не особенно беспокоюсь за себя, но у меня разрывается сердце при мысли о Хуанне. Чем все это кончится?

Возвратившись в тронную комнату, они увидели, что Оттер, бывший в течение последних двадцати четырех часов совершенно трезвым, сидел, скорчившись, на полу в позе кающегося грешника, а Хуанна, погруженная в размышления, ходила взад и вперед по комнате.

— Что нового, Леонард? — спросила она, когда они вошли.

— Ничего, только там идут большие приготовления, — он кивнул по направлению к храму, — и чернь воет у ворот.

Последовало продолжительное молчание, прерванное приходом Олфана, на лице которого были видны следы сильного беспокойства.

— Что случилось, Олфан? — спросила Хуанна.

— Королева, — печально ответил тот, — в городе большое волнение, народ жаждет вашей крови. Нам сказал вам, что вас просят прийти в храм для переговоров с народом. Увы! Я должен вам сообщить иное: сегодня ночью состоится суд над вами перед Советом старейшин.

— Мы догадывались об этом, Олфан. Ну, а если приговор будет против нас, тогда что?

— Увы! Тогда, королева, все вы будете брошены в бассейн на съедение Змею.

— Не можешь ли ты защитить нас, Олфан?

— Не могу, королева! Солдаты, действительно, находятся под моей командой, но здесь они не послушаются меня, так как жрецы нашептали в их уши, что если солнце не покажется, то следующей зимою они все умрут с голоду. Извини меня, королева, но раз вы боги, то зачем вам нужна моя помощь? Ведь я простой человек. Разве боги не могут сами защитить себя и отомстить своим врагам?

Хуанна безнадежно посмотрела на Леонарда.

— Я думаю, нам лучше открыться ему! — сказал он по-английски. — Наше положение безвыходно. По всей вероятности через несколько часов он узнает, что мы обманщики. Пусть лучше он узнает правду из наших уст. Он — человек честный. Кроме того, нам он обязан жизнью, хотя его жизнь подверглась опасности также из-за нас. Мы должны довериться ему и попытать счастья. Если нас постигнет неудача, то все равно у нас было их уже много.

Хуанна некоторое время раздумывала; затем, подняв голову, спросила:

— Олфан, мы одни? То, что я хочу сказать, не должно быть подслушано никем.

— Мы одни, королева, — отвечал он, оглядевшись кругом, — но эти стены имеют уши.

— Олфан, подойди ближе!

Когда он исполнил это, то Хуанна, нагнувшись вперед, заговорила с королем почти шепотом:

— Ты не должен меня звать более королевой! Я не богиня, а только смертная женщина; этот же человек, — указала она на Оттера, — не бог, а просто черный карлик.

Она остановилась, ожидая эффекта, который должны были произвести ее слова. Выражение удивления пробежало по лицу короля, но оно было вызвано скорее ее смелостью. Затем он улыбнулся.

— Быть может, я раньше догадывался об этом! — ответил он. — Однако, я все еще должен звать тебя этим именем: ведь ты королева всех женщин. Разве есть другая столь прелестная, великая и смелая? По крайней мере здесь таких нет! — и король склонился перед нею с такой изысканной любезностью, которая была бы впору европейцу.

— Я очень рад узнать из твоих собственных уст, королева, — продолжал Олфан, — что ты не богиня, а смертная женщина, так как богини от нас далеки и мы должны почитать их издали, а смертных женщин мы можем любить! — и он снова наклонился.

— Честное слово! — сказал Леонард сам себе, — король выступает в качестве моего соперника. Но, конечно, это абсурд. Бедная Хуанна!

Что касается самой Хуанны, то она вскочила и лицо ее покрылось румянцем. Появилось новое осложнение, но как бы неприятно оно ни было, нельзя было обнаруживать свое неудовольствие.

— Слушай, Олфан, — сказала она, — теперь некогда заниматься пустыми разговорами, так как еще до рассвета я могу умереть и очутиться вдали от всякой любви и почитания. Вот наша история: мы пришли в вашу страну за теми красными камнями, которые вы называете кровью Аки и которые у белых людей имеют большую цену и служат для украшения их женщин. Вот почему я, как женщина, побудила Избавителя предпринять это путешествие, и вот теперь из-за моего безумия жизнь наша в опасности.

— Извини меня, королева, — сказал смущенно Олфан, — но прежде чем ты окончишь свой рассказ, я хотел бы спросить, кто для тебя этот белый человек?

— Он мой супруг! — смело сказала та.

Олфан печально поник головой, но искра сомнения закралась в его душу, так как образ жизни Хуанны, до мелочей известный ему, противоречил ее ответу. Видя, что он не верит ей, Хуанна прибавила:

— Он мой супруг, и этот человек, — указала она на Франсиско, — исполняющий у нас обязанности жреца, повенчал нас согласно нашим обычаям шесть месяцев тому назад, а Оттер был свидетелем брака.

— Ты говоришь, что Избавитель — твой супруг, королева, и эти люди подтверждают это, исключая самого твоего господина. Скажи мне: ты любишь его и стала бы сожалеть, если бы он умер?

Хуанна сделалась красной как рубин, который был привязан над ее лбом, однако отвечала:

— Да, я люблю его, и если бы он умер, то и я бы умерла также!

Леонард с трудом подавил восклицание, готовое сорваться с его губ, так как теперь Хуанна явилась ему совершенно в ином свете, чем ранее.

— Я слышал твой ответ, королева, — сказал Олфан тоном глубокого разочарования, — не угодно ли тебе окончить свой рассказ?

— Дальше остается недолго рассказывать, — сказала Хуанна, подавив вздох облегчения, когда затруднительный допрос был окончен. — Женщина Соа, моя служанка, принадлежит к вашему народу. Она дочь жреца Нама и убежала отсюда сорок лет тому назад после того, как была избрана в невесты Змею.

— Где же она теперь? — спросил, оглядевшись вокруг, Олфан.

— Мы не знаем; прошлою ночью она исчезла подобно прочим нашим слугам.

— Быть может, Нам знает, где она, и тогда вы скоро увидите ее. Продолжай, королева!

— После того как Избавитель и я были обвенчаны, Соа, бывшая моей нянькой много лет, рассказала нам о великом народе, своих братьях, среди которых она желала бы умереть.

— Пусть ее желание исполнится! — вставил Оттер.

— Она и научила нас, чтобы нам легче было добраться до красных камней, разыграть роль богов.

Король закрыл глаза, как бы не желая созерцать красоту, принадлежавшую, как теперь он узнал, этому белому чужестранцу, который сидел рядом с Хуанной.

— Разве я не говорил, что власть моя мала, королева? — отвечал он довольно мрачно. — Кроме того, как могу я помогать тем, кто пришел в эту страну, чтобы обманывать нас, и навлекли гнев богов на их детей?

— Но ведь мы спасли твою жизнь, Олфан, и ты поклялся нам в верности.

— Если бы вас не было, королева, то моя жизнь и не подверглась бы опасности, а в верности я поклялся богам, а не смертным, которым отомстят истинные боги. Как же я буду помогать вам?

— Но мы были друзьями, Олфан. Ты поможешь нам ради меня!

— Ради тебя, королева, — горько сказал он, — ради той, которая говорит, что этот человек ее муж и что она до смерти любит его. Нет, это значит просить слишком многого. Если бы ты не была замужем и захотела благосклонно взглянуть на меня, короля этой земли, тогда, конечно, я умер бы за тебя. Но теперь! Нет ли у тебя других причин тому, чтобы я рисковал своей жизнью для тебя и твоих людей?

— Во имя дружбы, которую ты должен считать священной; кроме того, помогая нам, ты победишь Нама, иначе последний, погубив нас, погубит и тебя!

Олфан, подумав немного, ответил: — Поистине твой ум велик, королева, и смотрит далеко во мраке вещей! Ты могла бы быть королевой! Я человек иной расы, чем ты, дикий вождь дикого племени, имеющий весьма мало мудрости. Однако я научился следующим вещам: никогда не нарушать обещания, никогда не покидать друга и никогда не забывать оказанной услуги. Итак, королева, хотя ты не можешь для меня быть кем-либо, пока этот человек жив, я все-таки готов отдать за тебя свою жизнь. Что касается других, то скажу только, что не трону и не предам их. А теперь я пойду поговорить с некоторыми из вождей, моих друзей, которые ненавидят жрецов, чтобы, если дело дойдет до суда, иметь их голоса в вашу пользу, так как без хитрости ничего нельзя сделать. В скором времени я вернусь, чтобы проводить вас в храм. Пока прощайте — и, поклонившись, король вышел.

После ухода короля несчастные искатели приключений решили на всякий случай поделить между собою яд, который носила в волосах Хуанна. Все взяли, только карлик отказался.

— Сбереги это для себя, баас, — сказал он. — Как бы ни умирать, но только не так. Я не люблю этих средств, от которых люди корчатся и делаются зелеными. Нет, нет. Лучше встретиться с челюстями Змея.

Тогда Леонард взял и этот кусочек себе.

Глава 29

ИСПЫТАНИЕ БОГОВ
Едва Хуанна успела спрятать остатки своего смертоносного средства, как в комнату вошел Нам. После обычных приветствий, которые на этот раз были еще многочисленнее, чем обычно, он вкрадчиво заметил, что луна взошла на ясном небе.

— Это значит, что нам пора отправляться! — угрюмо сказал Леонард.

Хуанна надела свое подобие монашеского платья, а Оттер красную бахрому и шапку из козьего меха, и они вышли из дворца, у ворот которого встретили Олфана и воинов, а также множество жрецов, которые должны были идти впереди и сзади них. Заняв свои места, все двинулись с большой торжественностью к храму, куда вошли уже через другие двери. На этот раз Хуанна и Оттер должны были занять места на удаленной от идола части платформы вблизи бассейна. На этой же платформе было поставлено полукругом еще около тридцати сидений, предназначенных, очевидно, для старейшин.

Когда Хуанна и Оттер сели, а Леонард и Франсиско поместились сзади них, Нам выступил вперед и обратился со следующей речью к Совету старейшин и народу:

— Старейшины народа тумана! Я передал ваши желания священным богам, удостоившим недавно облечься в человеческую плоть и посетить свой народ; милостивые боги согласились явиться сюда, чтобы поговорить с ними о беде, угрожающей стране. Вот они лицом к лицу с вами и со всем большим собранием своих детей. Будьте любезны поэтому сообщить богам, что вы хотите от них, чтобы они могли ответить нам своими собственными устами или через меня, их слугу.

Нам замолчал и после паузы, во время которой народ сердито роптал, поднялся один из старейшин, произнесший следующее:

— Мы хотели узнать у вас, о, Ака и о, Джаль, почему лето покинуло эту страну. Теперь нам предстоит очень печальное будущее, так как вместе с зимним снегом к нам придет голод. Ты, о, Ака и ты, о, Джаль, изменили нашу религию, запретив жертвы, предназначенные для весеннего праздника, и с тех пор весна не наступила. Мы спрашиваем у вас об этом потому, что народ, посоветовавшись, просил сообщить вам нашими устами, что он не хочет иметь богов, убивающих весну. Скажите, о боги, и ты, Нам, говори также, чтобы мы могли узнать причину этих бед; а у тебя, Нам, мы хотим узнать, как ты провозгласил таких богов, чье дыхание убивает солнечный свет?

— Вы спрашиваете меня, о народ тумана, — отвечала Хуанна, — почему зима мешает пробуждению весны, и я отвечу вам на это в немногих словах. Это случилось из-за вашего непослушания и жестокости ваших сердец, о мятежные дети. Разве вы не принесли в жертву кровь людей вопреки нашему запрещению? Разве наши слуги не были тайно похищены и преданы смерти для удовлетворения вашей страсти к убийству?

Тогда старейшина, говоривший раньше, снова поднялся со своего места и проговорил:

— Мы слышали твои слова, о Ака, и они очень неутешительны, так как жертвоприношения в обычаях страны, и до сих пор от этого не происходило с нами ничего дурного. Если же здесь было оскорбление вам, то в нем виноваты жрецы, а не народ. В их руках находится вся власть. Что касается ваших слуг, то мы не знаем ничего о них и постигшей их судьбе. Теперь, Нам, отвечай на обвинение богов и вопросы народа, так как ты глава жрецов и провозгласил этих богов за истинных, поставив их управлять нами.

Нам выступил вперед, чувствуя себя довольно тревожно, так как хорошо знал, что его обвинители не будут церемонится с ним и что его жизнь или, по крайней мере, власть висит на волоске.

— Дети тумана, — начал он, — ваши слова остры, но я не жалуюсь на это, так как вы узнаете, что моя ошибка была весьма важна. Совершенно верно, что я начальник слуг богов, равно как слуга народа; по-видимому, оказывается, что я обманул как богов, так и народ, хотя и против моей воли. Слушайте; вы знаете, как явились к нам воплощенные боги, как мы приняли их теперь. После долгих наблюдений, к крайнему моему стыду, — увы! — я убедился, что они не истинные боги, а негодные обманщики, вздумавшие занять место богов.

Он остановился, и рев ярости и удивления пронесся над амфитеатром.

— Вот наконец развязка! — шепнул Леонард на ухо Хуанне.

— Да, развязка, — отвечала она, — но я ожидала ее, а потому смело встретим приговор судьбы.

Когда шум утих, оратор из старейшин снова заговорил, обращаясь к Наму: — Это очень важные слова, Нам, и если только ты докажешь правдивость их, мы можем поверить, что бывают настолько преступные люди, что осмелились назвать себя богами. Но, быть может, Нам, тебе хотелось бы устранить тех богов, которые угрожали тебе смертью.

— Я был бы слишком смел, если бы решил бросить страшное обвинение этим чужестранцам, не имея на то достаточного основания! Слушайте, вот правда о тех, кого мы почитали как богов. Имя прекрасной женщины — Небесная Пастушка, как она сама нам говорила; она жена белого человека по имени Избавитель, а карлик — «живущий в водах» — их слуга, вместе с другим белым человеком и прочими. Живя в дальней стране, эти люди и женщина случайно узнали историю нашего народа, — как, я вам скажу сейчас, — узнали, что мы находим на земле известные красные и голубые камни, которыми пользуемся для наших религиозных церемоний. Среди белых людей эти камни имеют чрезвычайно высокую цену. Будучи искателями приключений, жаждущими богатства, они решились украсть их. С этой целью Пастушка изучила наш язык и способ разыграть роль Аки, а собака-карлик осмелился принять священное имя Джаля. Я буду краток: они совершили свое путешествие, а остальное вы знаете. Но ни одного из камней, которых желали, они не получили, так как тот камень, который носит на лбу Пастушка, был принесен ею самою.

— Затем, о дети тумана, когда у меня возникли сомнения относительно этих богов, я послал шпионов наблюдать за ними во дворце. Такими шпионами была женщина, данная в жены карлику, и ее служанки. Кроме того, я приказал схватить их черных слуг и бросить Змею, полагая, что если они имеют власть, то могут защитить своих слуг. Но, как известно, эти люди не нашли защиты. Тем временем женщины, которым я поручил следить за богами, донесли мне, что карлик вел себя как подлая собака и, когда напивался пьяным, что случалось очень часто, распевал о своих подвигах, совершенных вместе с Избавителем в других странах, хотя всего, что он говорил, они не могли мне сообщить, так как он плохо еще говорит на нашем языке.

— Когда эти рассказы дошли до моих ушей, о народ тумана, то у меня исчезли последние сомнения, но все-таки я не имел бесспорных доказательств обмана этих людей. Тогда я попросил богов просветить меня, и они исполнили мою молитву. Среди спутников этих людей была женщина, которая вчера пришла ко мне и призналась во всем. Сорок лет тому назад она убежала из нашей страны, я не знаю, по какой причине, унеся с собою наши тайны. Она рассказала этим людям легенду о наших богах и научила их, каким способом можно обмануть нас и достать те красные камни, которых они хотели. Но теперь сердце ее раскаивается в совершенном ею зле, и я представлю ее вам, чтобы вы могли судить обо всем сами. Вывести вперед эту женщину!

После слов Нама наступило молчание, и вся масса народа стала нетерпеливо ждать появления свидетельницы. Два жреца вывели ее перед судьями.

— Говори, женщина! — сказал Нам.

— Я происхожу из народа тумана, — заговорила Соа, — о чем вы можете судить по моему виду и выговору. Я дочь жреца, и сорок лет тому назад, когда была молода и прекрасна, убежала из этой страны по причинам, касающимся только меня. Направившись к югу отсюда, я путешествовала в течение трех месяцев, пока не пришла в одну деревню, стоявшую на берегу могучей реки, где и прожила двадцать лет, зарабатывая себе пропитание как знахарка. В это время в деревню прибыл белый человек, жена которого, родив дочь, умерла. Я сделалась воспитательницей этой девочки. Моя воспитанница сидит теперь перед вами, и ее зовут Пастушка.

— Прошло еще двадцать лет, и я захотела вернуться на родину, чтобы умереть среди своего народа, для чего рассказала о моей стране и ее богатствах Пастушке и ее мужу Избавителю, так как боялась путешествовать одна. Затем я преступно объяснила им, как они могут выдать себя за богов народа тумана, вернувшихся согласно легенде в свою страну. Будучи жадными, они согласились на это, надеясь достать красные камни.

Соа кончила рассказ и Леонард, наблюдавший за толпою, шепнул Хуанне:

— Говорите скорее, если думаете что-либо сказать. Теперь они поражены и молчат, но в следующую минуту зашумят, и тогда…

— Народ тумана, — закричала Хуанна, воспользовавшись минутой наступившего за словами Соа молчания, — вы слышали слова Нама и той, кто была моей служанкой! Они осмелились говорить, что мы не боги. Мы не снизойдем до оправданий пред вами. Но смотрите, небо накажет вас голодом, мором и междоусобной войной, которые будут свирепствовать среди вас до тех пор, пока не исчезнет весь народ. Вы умертвили наших слуг, оказали нам неповиновение, вот почему, как я уже говорила, солнце не светит и лето не приходит. Довершите ваши преступления до конца, если хотите, и заставьте богов пойти по той же дороге, по которой прошли их слуги!

— Что касается слов этой низкой рабыни, то она не сказала главного, именно, что она дочь Нама и убежала отсюда потому, что сорок лет тому назад была избрана в невесты Змею и потому достойна смерти. Еще одно слово Наму, ее отцу. Если его рассказ верен, то он сам себя осудил, так как несомненно он знал все с самого начала из уст своей дочери Соа!

— Да, зная правду, он осмелился поставить над страной богов, которых считал ложными, надеясь этим увеличить свою славу и власть, а когда это не удалось ему, то не постыдился громко заявить о своем бесстыдстве. Я сказала все, народ тумана. Теперь судите нас, и пусть судьба завершит ваш приговор, так как мы отказываемся от вас.

Хуанна кончила свою речь и отвернула лицо, пылавшее негодованием. Сила ее красноречия и красоты была настолько велика, что гробовое молчание водворилось среди ее необузданной аудитории, между тем как Соа отступила назад, а Нам, видимо, струсил.

— Это ложь, народ, — вскричал он голосом, дрожавшим от ярости и страха: — моя дочь призналась мне только сегодня утром!

Его слова вывели толпу из оцепенения; тотчас же поднялся невообразимый шум.

— Его дочь! Он говорит, что это — его дочь! Нам сознается в своих преступлениях! — кричали одни.

— Долой ложных богов! — ревели другие.

— Не трогать их: это истинные боги, которые могут наслать на нас несчастья! — говорила третья партия, среди которой Леонард заметил Олфана.

Наконец когда шум стал мало-помалу затихать, оратор старейшин снова обратился к народу:

— Народ тумана! Успокойтесь и слушайте меня! Вы избрали нас в судьи этого дела и потому должны слушаться того приговора, который мы постановим. Мы не скажем ни слова о том, боги или нет эти чужестранцы, назвавшие себя Акой и Джалем. Но если они ложные боги, то, конечно, Нам виновен вместе с ними.

Слушатели громко выразили свое одобрение, и Леонард заметил, что верховный жрец задрожал от страха.

— Однако, — продолжал оратор, — они сказали нам устами той, которая сидит перед нами, что, по их приказанию, солнце перестало светить из-за нанесенного им оскорбления. Значит, по их же приказанию, оно может и снова показаться. Поэтому пусть они нам дадут знамение или умрут, если только они смертные, потому что бессмертных мы не можем убить. Знамение это состоит в следующем: если завтра на заре туман рассеется и солнце покажется из-за той горы, тогда мы будем почитать их. Если же утро завтра будет снова холодное и туманное, то истинные они боги или ложные, но мы свергаем их с вершины статуи в бассейн, чтобы Змей рассчитался с ними или они рассчитались со Змеем. Вот наш приговор, народ тумана, и Нам приведет его в исполнение, после чего его самого будут судить.

Большинство народа громко изъявило свое одобрение приговору, а меньшинство, несогласное с первыми, молчали, не смея высказать своего мнения громко.

Тогда Хуанна снова поднялась со своего места и проговорила:

— Мы слышали ваши слова и обсудим их. Завтра на заре вы увидите нас здесь! Но помните, мы жестоко отплатим за вашу нечестность! Олфан, уведи нас отсюда!

Олфан выступил вперед со своими воинами, и процессия вернулась обратно во дворец при полном молчании народа. Во дворце они были ровно в 10 часов, как заметил Леонард по своим часам.

— Теперь давайте есть и пить, — сказал Леонард, когда они очутились одни в тронной комнате, — нам надо собрать все наши силы на завтра!

— Да, — ответила Хуанна с печальной улыбкой, — давайте есть и пить, так как завтра мы умрем.

Глава 30

ИСКУПИТЕЛЬНАЯ ЖЕРТВА ФРАНСИСКО
— Чувствуете ли вы какую-нибудь надежду на благоприятный исход? — спросила Хуанна у своих спутников, когда они закончили ужин.

— Если солнце не покажется завтра, мы умрем! — отвечал Леонард, покачав головой.

— На это мало надежды, баас, — простонал Оттер. — Сегодняшняя ночь такая же, как и предыдущие. Неудивительно, что этот народ, живя в таком климате, жесток и кровожаден.

Хуанна закрыла лицо руками и затем сказала:

— Они не говорили, что тронут вас, Франсиско, и вас Леонард, так что, быть может, вы уцелеете.

— Сомневаюсь в этом, — ответил Леонард, — да и, откровенно говоря, я предпочту умереть, если вы погибнете.

— Благодарю вас, Леонард, — ласкою произнесла она. — Но ведь это не поможет никому из нас. Что они сделают с нами? Столкнут с вершины статуи? — и она вздрогнула.

— Кажется, таково их любезное намерение, но по крайней мере нам незачем подвергаться этому, оставаясь в живых. Сколько времени действует ваш яд, Хуанна?

— Самое большое полминуты, я думаю, даже и меньше. Ты решительно отказываешься от него, Оттер? Подумай: другой конец ужаснее.

— Нет, Пастушка, — отвечал карлик, став теперь в ожидании неизбежной опасности снова храбрым, решительным и спокойным, каким он был и раньше до того времени, как принялся искать утешения в пьянстве, — нет, когда наступит время, я спрыгну в воду добровольно и попробую еще сразиться с тем великаном, который живет в воде. А теперь пойду приготовить то оружие, которым буду сражаться! — С этими словами он встал и отправился готовить свое оружие.

Франсиско последовал его примеру, желая найти место, где бы он мог спокойно помолиться, и таким образом Леонард и Хуанна очутились одни.

В течение нескольких минут он молча смотрел на нее с печальным, серьезным выражением на лице, освещенном светом факела, и глубокий стыд и раскаяние овладели им. Кровь этой девушки была на его руках, и он ничем не мог помочь ей. Благодаря своему эгоизму, он увлек ее за собою — и вот теперь наступает неизбежный конец. Он ее убийца, убийца женщины, которая для него все на свете, девушки, вверенной его попечению ее умиравшим отцом.

— Простите меня, — сказал он наконец голосом, похожим на рыдание, положив свою руку на ее пальцы.

— В чем мне вас прощать, Леонард? — ласково отвечала она. — Теперь, когда все кончено, я, оглядываясь назад, вижу, что мне надо просить у вас прощения, так как я часто обижала вас.

— Глупости, Хуанна; благодаря моему преступному безумию вам угрожает смерть в начале вашей молодости и в расцвете красоты. Я ваш убийца. Хуанна, — и он замялся немного, но затем продолжал. — Теперь мне надо высказаться, время идет; хотя я часто клялся не говорить вам об этом. Я люблю вас! — и Леонард признался, как с первого взгляда у него в сердце вспыхнула любовь к Хуанне и иссякла любовь к Джен Бич.

Едва он кончил, Хуанна медленно повернулась к нему, протянула руки и положила голову на его грудь.

В первый момент Леонард был поражен. Он едва мог верить своим чувствам. Затем, придя в себя, он нежно поцеловал ее.

Тогда Хуанна, выскользнув из его объятий, сказала:

— Слушайте, Леонард: скажите, все ли мужчины слепы или вы один составляете исключение в этом отношении? Неужели то, что мне доставляло столько мучений в последние пять или шесть месяцев, оставалось незамеченным вами? Леонард, вы не один почувствовали любовь в лагере работорговцев. Но вы быстро охладили мое безумие, рассказав мне историю Джен Бич, и, конечно, после этого я стала скрывать мои чувства даже с большим, по-видимому, успехом, чем ожидала сама. Конечно, я и теперь не уверена в том, что поступаю правильно, открывая вам их сейчас, так как, хотя вы и говорите, что Джен Бич умерла и похоронена в вашем сердце, но в один прекрасный момент она может воскреснуть. Я не верю, что люди забывают свою первую любовь, хотя и стараются по временам убедить себя в обратном.

— Нельзя ли оставить Джен, моя дорогая? — отвечал он с некоторым нетерпением, так как слова Хуанны восстановили в его памяти другую любовную сцену, разыгравшуюся среди английских снегов более семи лет тому назад.

— Я, конечно, готова оставить ее теперь и навсегда!

И она зарыдала на груди Леонарда, как испуганное дитя, затем впала в глубокий сон — или обморок. Поцеловав ее в лоб и положив в постель, он вышел в соседнюю комнату, где находились Франсиско и Оттер.

— Посмотри, баас! — сказал карлик, вынимая из-под платья какой-то предмет. Это был страшный и удивительный инструмент, составленный из двух жреческих ножей, тех самых, которые жрецы оставили, похитив двух последних поселенцев. Ручки этих ножей Оттер закрепил неподвижно при помощи ремней, причем получилось страшное оружие около двух футов длины, отточенные части которого были направлены в противоположные стороны.

— Что это такое, Оттер? — рассеянно спросил Леонард, думавший сейчас о других вещах.

— Это кушанье для крокодила; я прежде видал, что его братья ловились на эту удочку в болотах Замбези, — отвечал карлик. — Конечно, он захочетсъесть меня, но я приготовил для него другое блюдо. Да! Я в одном уверен: если он пойдет на меня, то будет хороший бой, кто бы ни остался победителем.

Затем он принялся прикреплять длинный ремень к рукояткам ножей и после этого намотал его вокруг своего тела, спрятав концы ремня длиной около тридцати футов и ножи под своим платьем.

— Теперь я снова мужчина, баас, — сказал он решительно, — я покончил с пьянством и прочими глупостями, которыми занимался в часы моего безделья, а теперь пришло время сражаться. Ну, я останусь победителем, баас. Вода — мой дом и я не боюсь крокодилов, как бы велики они ни были, так как раньше убивал их. Вот ты увидишь, баас, увидишь.

— Я боюсь, что не смогу сделать это, Оттер — отвечал печально Леонард, — но желаю тебе, мой друг, удачи. Если ты выйдешь невредим из бассейна, то они будут думать, что ты действительно бог и, если ты только решишь отказаться от пьянства, можешь управлять ими до глубокой старости.

— Мне не доставит это удовольствия, если ты умрешь, баас, — отвечал карлик с тяжелым вздохом. — Клянусь тебе, баас, если я останусь жив, отомщу за тебя. Не бойся, баас. Если я буду снова богом, то убью их всех одного за другим, и когда они будут все мертвы, то убью себя и приду к тебе.

— Это очень любезно с твоей стороны, Оттер! — сказал Леонард с легким смехом; в этот момент занавес двери раздвинулся и появилась Соа в сопровождении четырех вооруженных жрецов.

— Чего тебе надо, женщина? — вскричал Леонард, инстинктивно бросаясь к ней.

— Назад, Избавитель, — сказала она, подняв руку и обращаясь к нему на диалекте сизуту, которого ее спутники не понимали. — Меня охраняют, и за моей смертью быстро последует твоя. Кроме того, тебе ни к чему убивать меня, так как я приношу надежду на жизнь той, которую ты любишь, и на твою собственную. Слушай: солнце завтра утром не покажется; уже теперь туман сгущается и будет держаться до тех пор, пока Пастушку и карлика не свергнут с вершины статуи; ты же и Плешивый будете оставлены в живых до осеннего жертвоприношения, когда вас принесут в жертву вместе с другими.

— Зачем ты рассказываешь нам это, женщина? — сказал Леонард. — Мы сами все знаем. Если у тебя нет ничего лучшего сказать, то уходи вон, предательница, чтобы мы не видели более твоего ненавистного лица.

— Мне надо еще кое-что сказать тебе, Избавитель. Я еще люблю Пастушку, как ты, а также тот Плешивый любит ее. Послушай меня: двое должны умереть на заре, но среди этих двух Пастушки не будет. Утро будет туманное, статуя высока, и только немногие жрецы увидят жертву, закутанную в черное платье… Что если найти ей заместителя, похожего на нее фигурой, ростом и чертами лица? Со стороны никто не заметит обмана.

Леонард остолбенел.

— Кого же найти? — спросил он.

Соа медленно протянула руку и указала на Франсиско.

— Вот человек! — сказала она. — Если его одеть в платье Аки, то кто отличит его от пастушки? Река и Змей не вернут обратно тех, кого они проглотили.

Леонард, пораженный ужасным предложением, взглянул на Франсиско, который стоял, не понимая ни слова из разговора Соа с Леонардом, происходившего на неизвестном ему языке.

— Скажи ему! — проговорила Соа.

— Подожди немного, — печально ответил он. — Предположим, что все уладится; что же станет с Пастушкой?

— Она будет спрятана в темнице храма в его платье и под его именем, — указала она снова на Франсиско, — пока ей не удастся убежать или вернуться снова править народом. Мой отец посвящен в этот план и не будет препятствовать его исполнению из любви ко мне, а также, если говорить откровенно, потому, что он сам находится в опасности и надеется с помощью Пастушки спасти свою жизнь, так как, пережив жертвоприношение, она будет считаться бессмертной богиней.

— И ты думаешь, что я доверю ее тебе одной, злодейка и клятвопреступница, а также нежным чувствам твоего отца? Нет, лучше ей умереть, покончив раз и навсегда со всеми страхами и мучениями!

— Я этого не говорила, Избавитель! — отвечала спокойно Соа. — Ты будешь взят вместе с ней, и если она будет жить, то ты также не умрешь. Разве этого не достаточно? Эти люди пришли взять тебя и Плешивого в темницу; они возьмут тебя и Пастушку, вот и все. Теперь поговори с ним. Быть может, он не согласится.

— Франсиско, подите сюда, — сказал серьезным тоном Леонард по-португальски и рассказал священнику все, в то время, как Соа следила за ним своими бегающими глазами. Во время разговора патер сделался мертвенно-бледен и сильно дрожал, но не успел Леонард закончить, как он оправился, и Леонарду показалось, что лицо патера озарилось сиянием.

— Я согласен, — сказал он твердо. — Таким образом мне дано будет спасти жизнь сеньоры и искупить мой грех!

— Франсиско, — пробормотал Леонард, который от волнения не мог говорить громко, — вы святой и герой. С радостью я очутился бы на вашем месте, но это невозможно.

— Кажется, здесь два героя и святых, — кротко сказал Франсиско, — но к чему говорить это? Обязанность каждого из нас умереть за нее, и я думаю, что будет гораздо лучше, если я один умру, оставя вас живым, чтобы любить и утешать ее.

Леонард задумался на одно мгновение.

— Кажется, иначе ничего не сделать, — сказал он наконец, — но Боже мой! Как я могу довериться этой женщине — Соа? Если же ей не довериться, то Хуанна умрет.

— Вы не должны беспокоиться об этом, — отвечал Франсиско, — в конце концов она любит свою госпожу; она предала нас ведь только из ревности к ней.

— Затем другой вопрос, — сказал Леонард, — как мы поступим с Хуанной? Если она угадает наш замысел, то у нас ничего не получится. Соа, пойди сюда.

Леонард сказал ей о согласии Франсиско и о своих опасениях, что Хуанна ни за что не согласится содействовать их плану.

— Я взяла с собою то, что устранит все затруднения, Избавитель, — отвечала Соа — так как предвидела их. Вот здесь, — показала она маленькую бутылочку, которую вынула из своего кармана, — та самая вода, которую Сага дала пить твоей черной собаке в ту ночь, как я убежала от тебя. Смешай немного этой воды с вином и попроси Пастушку выпить. После этого питья она впадет в глубокий сон, который будет продолжаться не меньше шести часов.

— Это не отрава? — подозрительно спросил Леонард.

— Нет, это не отрава. Какая нужда отравлять того, кто будет мертв на заре?

Тогда Леонард сделал все, что она говорила. Приготовив сонное питье, он вошел в комнату Хуанны и застал молодую девушку крепко спящей на своей большой постели. Подойдя к ней, он нежно коснулся рукою ее плеча, проговорив:

— Проснись, моя дорогая!

Она приподнялась на своей постели и открыла глаза.

— Это вы, Леонард? — спросила она. — Мне снилось, что я снова девочка и учусь в Дурбанской школе, и что пора вставать, чтобы идти в церковь. О! Я вспоминаю теперь: разве уже заря?

— Нет, дорогая, но скоро будет, — отвечал он, — выпейте, это вам придаст мужества.

Она взяла питье и осторожно выпила его.

— Какой неприятный вкус у этого питья! — сказала она и медленно откинулась на подушки, а в следующую минуту снова крепко заснула.

Леонард подошел к занавесу и позвал Соа и других. Они все вошли в комнату Хуанны, включая жрецов, которые остались близ двери, тихо разговаривая между собой и, по-видимому, не обращая внимания на то, что происходило.

— Снимите это платье, Плешивый, — сказала Соа, — я дам вам другое.

Он повиновался, и пока Соа одевала крепко спавшую Хуанну в платье священника, вынул из кармана своего платья дневник, на чистой странице которого поспешно написал несколько слов. Затем, закрыв книжку, он подал ее Леонардо вместе со своими четками.

— Пусть сеньора прочтет то, что я написал здесь, — сказал он, — но не ранее, как я умру. Дайте ей также эти четки на память обо мне. Много времени я с ними молился за нее. Быть может, после моей смерти она будет носить их, хотя она и протестантка, и иногда молиться за меня.

Леонард, взяв четки и книжку, положил их в свой карман, затем, быстро повернувшись к Оттеру, наскоро объяснил ему значение всего происходившего.

Тем временем Соа надела на Франсиско черное платье Аки. Белое платье Хуанны, он не надел: оно осталось на молодой девушке, скрытое от взоров священническим платьем.

— Кто узнает со стороны, что это не она? — торжествующе спросила Соа и затем, подавая Леонарду большой рубин, снятый со лба Хуанны прибавила:

— Это, Избавитель, принадлежит тебе. Не потеряй камень: ты много перенес, чтобы заслужить его.

Леонард, взяв камень, хотел сначала швырнуть его в усмехавшееся лицо старухи, но затем, сообразив о бесполезности такой выходки, спрятал его в карман вместе с четками.

— Пойдем! — продолжала Соа. — Ты должен нести Пастушку, Избавитель. Я скажу, что это Плешивый, которому стало дурно от страха. Прощай, Плешивый. В конце концов ты храбрый человек, и я уважаю тебя за этот поступок. Закрой капюшоном свое лицо, и если ты хочешь, чтобы Пастушка была жива, то не отвечай ни слова, что бы тебя не спрашивали; старайся также не кричать, как бы ни был велик твой страх.

Франсиско подошел к постели, на которой лежала Хуанна, и поднял над нею свою руку, как бы благословляя ее. Прошептав несколько слов молитвы или прощания, он, обернувшись, сжал Леонарда в своих объятиях, поцеловал и благословил его также.

— Прощайте, Франсиско, — сказал Леонард дрожащим голосом, — конечно, царство небесное создано для таких, как вы.

— Не плачьте, мой друг, — отвечал священник, — в этом царстве я надеюсь встретить вас и ее!

Так друзья расстались.

Глава 31

БЕЛАЯ ЗАРЯ
Подняв Хуанну на руки, Леонард вышел из ее спальни в тронную комнату, где остановился в нерешительности, не зная, что дальше делать. Соа, шедшая впереди его с факелом в руке в сопровождении четырех жрецов, подошла к той стене комнаты, у которой она лежала связанная в ту ночь, когда Оттер был усыплен Сагой.

— Плешивый в обмороке от страха: он трус, — сказала она жрецам, указывая на ношу в руках Леонарда. — Откройте тайный выход.

Один жрец выступил вперед и нажал на камень в стене, который подался, открыв достаточно широкое отверстие, чтобы просунуть руку и нажать на скрытый за стеною механизм. После этого часть стены повернулась как на шарнире, открыв ряд ступеней, ведущих в узкий коридор. Соа спустилась первая, держа в руке факел таким образом, чтобы оставить Леонарда с его ношей в тени. За нею шли жрецы, за которыми следовал Леонард. Когда последний остался в коридоре, один из них опять нажал секретный механизм и тайный выход был заперт.

— Так вот как это было сделано! — подумал про себя Леонард, тщательно наблюдавший за процедурой открывания и запирания секретного входа.

Оттер, следовавший за Леонардом, видел все это также издали. Когда стена снова стала на свое место, он обратился к Франсиско, который, сидя на постели, был погружен в молитву или размышления.

— Я видел, как они открыли отверстие в стене и прошли через него. Конечно, наши товарищи — поселенцы — прошли так же этой дорогой. Не попытаться ли и нам сделать это?

— К чему, Оттер? — отвечал священник. — Этот выход ведет только в храмовую темницу; если мы пойдем через него, то все будет открыто и главным образом этот обман! — указал он на одетое платье Аки.

— Это верно, — сказал Оттер. — Ну, в таком случае сядем на троны и будем ждать, пока они не придут за нами.

Усевшись в большие кресла, они стали ждать. Франсиско перебирал в уме молитвы, а Оттер стал петь песни о своих подвигах, главным образом о взятии лагеря рабов, чтобы «оживить свое сердце», как он объяснил Франсиско.

Через четверть часа занавес раздвинулся, и в комнату вошла толпа жрецов во главе с Намом.

— Теперь молчи, Оттер! — прошептал Франсиско, нахлобучив на лицо капюшон.

— Здесь сидят боги, — проговорил Нам, махнув своим факелом в сторону двух фигур, спокойно сидевших на своих тронах. — Сойдите, о боги, чтобы мы могли отвести вас в храм, где вы сядете на возвышенном месте, откуда можете наблюдать сияние восходящего солнца.

Оттер и Франсиско, не говоря ни слова, сошли с тронов и заняли место в носилках. Тотчас же их быстро понесли. Когда они были вне ворот дворца, Оттер выглянул из-за занавеса носилок, надеясь заметить какую-нибудь перемену в погоде, но тщетно: туман был гуще обыкновенного. У одних подземных ворот храма их встретил Олфан с воинами.

— Прощайте, королева, — шепнул король на ухо Франсиско, — я отдал бы свою жизнь, чтобы спасти вас, но мне не удалось. Но я отомщу за вас Наму и всем его слугам.

Франсиско не ответил ничего, но, поникнув головой, поспешил вперед. Вскоре они очутились в голове идола, где ни один из них еще не был ранее. Поверхность головы идола имела в окружности около восьми футов и не была ничем защищена с краев. Трона из слоновой кости, на котором сидела некогда Хуанна, не было. Вместо него стояли два деревянных стула, на которые должны были сесть жертвы. За ними стали Нам и три других жреца. Нам стал таким образом, чтобы его товарищи не видели фигуры Франсиско, которого они принимали за Пастушку.

— Держи меня, Оттер! — прошептал Франсиско. — Силы покидают меня, и я упаду!

— Закрой глаза и откинься назад; тогда ты не будешь ничего видеть. Приготовь также свое средство, так как уже пора.

— Оно готово, — отвечал священник. — Да будет прощен мне этот грех, так как я не могу перенести предстоящего ужаса живым.

Оттер ничего не ответил и принялся наблюдать за тем, что происходило внизу. Храм был окутан туманом, точно дымом, сквозь который он едва мог различить черную движущуюся массу собравшегося народа, в течение целой ночи ожидавшего здесь развязки трагедии. Шум толпы доходил до него подобно журчанью воды. За ним стояли четыре жреца в торжественном, величественном молчании, устремив глаза на серую мглу.

Это было ужасное положение, и даже такой неустрашимый человек, как карлик, почувствовал себя жутко. Что же касается Франсиско, то, отдавшись весь горячей молитве, быть может, он не так страдал, как ожидал сам.

Таким образом прошло около пяти минут. Затем снизу из тумана раздался голос, произнесший следующие слова:

— Наверху ли те, кто называют себя Акой и Джалем, жрец?

— Наверху! — ответил Нам.

— Теперь час рассвета, Нам? — продолжал тот же голос.

— Нет еще! — отвечал Нам, всматриваясь в снежный пик, возвышавшийся за храмом на тысячи футов.

Весь народ вместе с Намом стал с напряженным вниманием смотреть на восток, ожидая разрешения мучившей всех загадки, истинные ли боги были перед ними или ложные; эти минуты напряженного молчания были настолько ужасны, что Оттер, не выдержав, запел зулусскую военную песню. Громче и громче раздавался его голос, он даже стал притоптывать босыми ногами по каменной платформе, тогда как народ с суеверным ужасом смотрел на него. «Конечно, он бог, — думали некоторые, — если поет так громко перед тем, как попасть в зубы Змея».

— Он бог, — закричал один голос снизу и его повторили многие, пока наконец не водворилось молчание. Тогда и Оттер перестал петь и взглянул на небо. Увы! Рассвет наступил, но снега, покрывавшие горы, оставались бледными, как лицо мертвецов.

— Белая заря! Белая заря! — закричали в толпе. — Долой ложных богов! Бросить их Змею!

— Все кончено, — шепнул Оттер на ухо Франсиско. — Ну, принимай теперь средство и прощай, друг!

Священник, услышав это, сложил свои тощие руки и поднял к небу измученное лицо, на котором светились только глаза.

Снизу опять раздался прежний голос:

— Красная заря или белая, скажите вы, стоящие наверху!

— Теперь совсем рассвело, и заря белая! — ответил Нам.

— Скорей! — шепнул Оттер Франсиско.

Тогда священник поднес к своим губам руку, как бы желая принять свое смертоносное средство, но, спустя мгновение опять опустил ее, со вздохом шепнув Оттеру: «Не могу, это смертный грех. Они должны убить меня, а я сам не могу!»

Но прежде чем карлик успел что-либо сделать, природа, более снисходительная, чем его совет, сделала для Франсиско то, что он не решался сам сделать. Внезапно он впал в бесчувственное состояние: лицо его покрылось смертельной бледностью, и он медленно опрокинулся назад. Нам поспешил поддержать его и, зная, что Франсиско дурно, стал держать его за плечи.

— Заря белая! Вы видите это вашими глазами! — раздался голос снизу. — Вы, стоящие наверху, столкните вниз ложных богов, согласно приговору народа тумана.

Оттер, услышав это, понял, что настала пора ему действовать. Быстро оглянувшись, он увидел, что Нам и другой жрец схватили бесчувственное тело Франсиско, уже готовые сбросить его вниз, а два других жреца протянули руки к нему самому. Едва они успели коснуться карлика, как он, схватив ближайшего из жрецов за туловище своими могучими руками, прыгнул вместе с ним вниз, со словами «пойдем вместе!»

Жрец издал отчаянный крик, и толпа с удивлением увидела, как карлик и его жертва исчезли в бушующей воде. Вслед за ними полетело безжизненное тело Франсиско с быстротою стрелы в воду, где и исчезло навеки.

Между тем Оттер выпустил жреца из своих железных объятий и, плывя под водой, направился прямо к северной стороне бассейна, где, как он заметил, было менее быстрое течение и где скалистый берег, свешиваясь над водой, скрывал его от взоров сидевших наверху людей. Схватившись за выступ скалы, он перевел дыхание и осмотрелся: все было хорошо, он не был ранен. Жрец, который был тяжелее, упал первый и защитил его от удара о поверхность воды.

— Здесь, — сказал сам себе Оттер, — я могу пробыть несколько часов и меня никто не увидит. Но еще надо иметь дело со Змеем, — и он, поспешно схватив оружие, сделанное им из двух ножей, распутал часть ремня, который был закреплен вокруг его туловища. Затем он снова оглядел поверхность воды. В самом центре бассейна, где вода образовала водоворот, еще было видно крутившееся тело жреца, но Франсиско он нигде не заметил.

«Ну, если отец крокодилов здесь и проснулся, то сейчас, конечно, получит свою добычу, — подумал Оттер. — Надо ждать здесь и посмотреть, что будет».

В это время сверху раздался такой оглушительный шум толпы, занимавшей амфитеатр, что на несколько мгновений им был заглушен даже рокот бушевавшей воды.

«Что это там произошло?» — подумал Оттер.

Причина шума была в том, что внезапно белая заря сменилась красной и пики гор окрасились в пурпур. Многие стали кричать, что казненные были истинные боги. Но Нам ловко уверил их, что чудо оттого и произошло, что когда казнили обманщиков, настоящие боги сняли свое проклятие с народа тумана и дают свет.

С этим объяснением одни согласились, другие нет, но открытого протеста не было высказано, и собрание разошлось в беспорядке. Только жрецы и несколько любопытных остались у краев бассейна, чтобы наблюдать, что происходило в его глубине.

Тем временем Оттер увидел то, что заставило его забыть о странном шуме наверху. Оглядев окружности скалистой стены бассейна, он увидел круглое отверстие пещеры, расположенной непосредственно под основанием идола и имевшей в диаметре около восьми футов. Нижний край этой пещеры находился выше уровня воды в бассейне дюймов на шесть; оттуда текла тонкая струя воды. Из отверстия пещеры показалось гигантское ужасное пресмыкающееся — предмет поклонения народа тумана. Нырнув с необыкновенной быстротой в глубину, оно снова появилось на поверхности воды близ тела жреца, который готов был уже пойти ко дну. Подняв над водою свою страшную голову и разинув ужасную пасть с могучими челюстями, чудовище схватило жертву за середину туловища и исчезло под водой. Оттер видел затем, как пресмыкающееся исчезло со своей добычей в пещеру.

Глава 32

КАК ОТТЕР СРАЖАЛСЯ СО ЗМЕЕМ
Тщательно прячась за выступами скалистых стен бассейна и держа в руке длинный нож, Оттер подплыл к отверстию пещеры. Здесь он заметил по течению воды, что главный поток входил в бассейн ниже пещеры, а последняя была лишь второстепенным каналом, через который река текла во время разлива.

Поднявшись на руках в устье пещеры, Оттер быстро скользнул вовнутрь, чтобы не быть замеченным со стороны амфитеатра. Впрочем, так как его одежда почти вся была смыта водою, его черное тело никто не смог бы заметить на темном фоне скал.

Очутившись внутри пещеры в совершенной темноте, Оттер, благодаря своей способности, нередко встречающейся у дикарей, видеть в темноте, вскоре мог удовлетворительно ориентироваться в пещере. Последняя имела вид трубы, пробитой течением воды в твердой скале. На дне ее струился поток воды не глубже шести дюймов, по обоим сторонам которого лежали мелкие камни, или, скорее, крупный песок. Как далеко шла пещера, он пока не мог разглядеть, а также не заметил и ее страшного обитателя, хотя на песчаном дне пещеры заметны были громадные следы лап пресмыкающегося и в воздухе стоял отвратительный запах.

— Куда же этот дьявол ушел? — подумал Оттер. — Он должен быть близко, а между тем я не вижу его. Быть может, он лежит где-нибудь дальше, — и, продвинувшись на шаг или два, он начал всматриваться во мрак пещеры.

Теперь он заметил кое-что, сначала ускользнувшее от его глаз. Это был странный камень, лежавший на дне пещеры футах в восьми от ее входа и имевший высоту футов в шесть над ложем ручья, протекавшего по дну пещеры.

— Должно быть, здесь крокодил спит! — размышлял Оттер, продвигаясь еще немного вперед и разглядывая камень, а в особенности какой-то треугольный предмет, лежавший на нем и еще что-то под ним.

— Должно быть, это другой камень, — подумал опять Оттер, — но отчего же он не унесен водой и что это под ним? — и он сделал еще шаг вперед. Оттер всмотрелся в этот предмет и чуть не упал от ужаса, когда увидел, что то, что он принимал за второй камень, было головой жителя вод; у него светились мрачным огнем два страшных глаза. Под ним лежало тело того жреца, которого Оттер увлек за собой в бассейн.

— Может быть, я подожду, пока он съест его! — размышлял карлик, знавший привычки крокодилов. — После этого я нападу на него, когда он заснет после еды, — и остановившись на этой мысли, он продолжал стоять, наблюдая за зеленым огнем, вспыхивавшим и угасавшим в глазах чудовища.

Сколько времени стоял так Оттер, он сам не знал; только после нескольких минут ожидания он стал сознавать, что эти глаза приобрели над ним власть, притягивая его к себе какой-то неведомой силой.

Пораженный ужасом, он хотел убежать, чтобы скрыться от этих дьявольских глаз. Увы! Было слишком поздно!

В отчаянии Оттер упал на песок и закрыл со стоном свое лицо руками.

— Это дьявол с колдовством в глазах! — подумал он. — Как мне, простому карлику, сражаться с царем дьяволов, принявшим вид крокодила?

Даже теперь, когда он не смотрел на крокодила, Оттер чувствовал, что глаза чудовища притягивали его к себе. Однако мужество и рассудок снова вернулись к карлику.

— Оттер, — сказал он сам себе, — если ты будешь лежать так, то колдовство скоро сделает свое дело. Этот дьявол проглотит тебя, как кобра птицу. Да, он проглотит тебя, и его желудок будет твоей могилой. Это неподходящий конец для того, кого называли богом. Подумай только: если бы твой господин, Избавитель, увидел тебя, скорчившегося здесь, как жаба перед змеей, как он стал бы смеяться: «О! Я считал храбрым этого человека; он сам говорил много о том, как он будет сражаться с жителем вод, а теперь я вижу, что он — подлая собака и трус».

Карлику казалось, что эти слова действительно говорил ему Леонард, смеявшийся над его трусостью.

Вскочив на ноги, Оттер крикнул:

— Никогда, баас! — так громко, что эхо отразило слова от стен пещеры. После этого с ножом в правой руке он бросился на своего врага.

Крокодил, ждавший, что он упадет без чувств, подобно всем жертвам, на которых он устремлял свой ядовитый взгляд, услышал этот крик и пробудился из своего кажущегося оцепенения. Он поднял голову, огонь запылал в его мрачных глазах; его длинное туловище начало шевелиться. Все выше и выше он поднимал свою голову, наконец быстро сполз с камня и двинулся навстречу карлику, ступая так тяжело, что пещера, казалось, дрожала под ногами чудовища.

Оттер снова вскрикнул от ярости и страха, и этот звук, казалось, привел животное в еще большую ярость.

Оно разинуло свою гигантскую пасть и продвинулось вперед, по-видимому, чтобы схватить карлика, но последний сделал быстрый прыжок и всунул двойной нож прямо в раскрытую пасть чудовища, направив один конец своего оружия к мозгу крокодила, а другой вонзив в язык. В ту же минуту Оттер почувствовал, что челюсти гигантского пресмыкающегося сомкнулись, не причинив, впрочем, вреда его руке, так как между его зубами были большие промежутки, в один из которых и попала рука Оттера. После этого Оттер бросился на песок и лег, оставив нож в пасти чудовища.

Сначала оно затрясло своей страшной головой: Оттер наблюдал, еле дыша, причем от зловонного дыхания чудовища ему чуть не стало дурно. Дважды оно открывало свою пасть, но тотчас же вынуждено было сомкнуть челюсти.

— Ну, теперь он раздробит меня на куски своим хвостом! — подумал Оттер, но чудовище в агонии, казалось, забыло о существовании своего врага. Оно билось на полу пещеры, тяжело дыша и, наконец, быстро кинулось вон из пещеры, увлекая за собою карлика, у которого к поясу был прикреплен один конец длинного ремня, привязанного, как мы уже говорили, к рукояткам ножей. При этом движении крокодила весь ремень распутался, и карлик, несколько раз перевернувшись и ударившись о стены пещеры, которые были, к счастью, гладкими, очутился вместе с крокодилом в глубине бассейна.

Если бы на месте карлика был другой человек, то, конечно, он бы погиб, но карлик мог плавать, как рыба, или, лучше сказать, как то животное, именем которого был назван.

Дважды раненое чудовище опускалось на дно бассейна на страшную глубину, увлекая карлика за собой. Кровь била ключом изо рта и ноздрей пресмыкающегося, окрашивая воду.

Крокодил нырнул в третий раз к устью одного из подземных русл реки, и здесь Оттер обрадовался тому, что был привязан к крокодилу, так как, уже утомившись, он бы сам не смог преодолеть силы течения воды.

Наконец животное снова показалось на поверхности воды, и Оттер взглянул вверх, где увидел массу народа, наблюдавшего за ними с большим волнением. Впрочем, Оттер не имел возможности долго заниматься наблюдениями, так как в это время крокодил впервые сообразил, что человек вблизи него был причиной его страданий. Своими челюстями он не мог кусаться и старался ударить карлика хвостом, но Оттер нырнул, избегая удара. Дважды карлику удался этот маневр, но на третий раз он почувствовал, будто его тело разлетелось на куски от страшного удара и глаза выскочили из орбит; вслед за тем он потерял сознание.

Очнувшись, Оттер увидел себя на дне пещеры, рядом с ним лежал Змей — мертвый, скорченный в страшных предсмертных судорогах. Очевидно, при последнем издыхании крокодил устремился в пещеру, где он жил в течение столетий, увлекая за собой и Оттера.

Карлик взглянул снова на мертвое чудовище, и сердце его забилось от гордости: перед ним лежал распростертым ужас народа тумана, его бог, убитый благодаря его ловкости и отваге.

— Если бы баас мог видеть это! — подумал карлик. — Увы! Он не может этого сделать!

Затем Оттер, оторвав почти перетертый между челюстями крокодила конец ремня, захватил с собой его, оставив ножи в пасти чудовища, откуда их было невозможно вытащить — так глубоко вошли они в кости и мускулы головы пресмыкающегося. Обмыв раны в воде, Оттер решился найти другой выход из пещеры, чтобы выйти на свежий воздух, где бы он мог дождаться наступления вечера. Он боялся, что люди, толпившиеся у краев бассейна, увидя его, закидают стрелами. Сообразив, что вода в пещере должна была иметь какой-либо вход, Оттер пошел во мраке, прислушиваясь к журчанию. На своем пути он все время натыкался на груды костей, остатки жертв, пожранных чудовищем в течение многих лет. Среди этих страшных следов пиршества оказался еще совершенно целый скелет, одетый в платье жреца. По-видимому, человек этот умер не более пяти недель назад. Увидев на скелете совершенно целый костюм из козьего меха, Оттер, дрожавший от холода, поспешил надеть его на себя. Под платьем скелета лежал какой-то мешок, сделанный из бычьей кожи.

— Быть может, он прятал здесь свою пищу, — подумал Оттер, — хотя, вряд ли кто-либо, собираясь посетить жителя вод, стал бы запасаться пищей. Однако теперь она, конечно, испортилась, и мне лучше уйти отсюда. Только коршун может оставаться дольше в этом жилище смерти! — и Оттер поспешил вперед, держась рукой за стенки пещеры, в которой царил совершенный мрак. Карлик боялся двух вещей; упасть в какую-нибудь расщелину пещеры, а во-вторых, опасался встречи с другим крокодилом: — «Без сомнения», — думал Оттер, — дьявол был женат».

Но Оттер не попал ни в расщелину, и не встретил другого крокодила: очевидно, житель вод был старый холостяк.

После получасовой ходьбы карлик, к своей необычайной радости, заметил перед собой свет, на который и бросился вперед, вскоре очутившись на противоположном от входа конце пещеры, почти совершенно загроможденном глыбами льда, между которыми журчала вода. Проползя скважинами между льдин, он очутился на краю непроходимой пропасти в задней части города, а перед ним поднимался к небу громадный ледник, от которого ярко отражалось солнце.

Глава 33

В ЗАПАДНЕ
За несколько часов до того, как Оттер очутился на свежем воздухе после победы над крокодилом, Леонард был в совершенно ином месте, а именно, в секретном коридоре дворца с Хуанной на руках, сопровождаемый Соа, которая вела его неизвестно куда.

Пройдя через различные туннели и после многочисленных поворотов, которые Леонард постарался запомнить, Соа привела его наконец в комнату, пробитую в скале и, очевидно, предназначенную служить для них прибежищем, так как в ней стояла кровать, покрытая меховыми одеялами, и стол, на котором стояли кушанья. По знаку Соа Леонард положил Хуанну на постель, после чего старуха поспешила накрыть ее лицо одеялом от посторонних взоров. Леонард почувствовал, что его захватили сзади, и в то время, как два жреца держали его за руки, третий, по указанию Соа, отбирал от него револьвер и охотничий нож.

— Ты, подлая собака, — сказал Леонард Соа, — берегись, я тебя убью!

— Убить меня, Избавитель, значило бы — убить себя самого и кое-кого другого. Эти вещи взяты от тебя потому, что такие игрушки не для капризных детей. Обыщи его карманы! — прибавила она, обращаясь к четвертому жрецу.

Последний исполнил ее приказание и выложил все, что имел Леонард при себе, на стол; часы, дневник Франсиско и его четки, большой рубин и наконец кусочек яда, завернутый в лоскуток козлиной кожи. Соа взяла последний предмет и, осмотрев его, произнесла:

— Как, Избавитель, ты позаимствовал лекарство, которое принесет тебе мало счастья, если ты примешь его? — и подойдя к маленькой нише, сделанной в стене комнаты, она взяла что-то оттуда; Леонард узнал мешочек, который Хуанна прятала в своих волосах.

— Теперь ты не можешь причинить себе вреда! — сказала Соа по-португальски. — Позволь сказать тебе еще одну вещь: пока ты будешь спокоен, все пойдет хорошо, но если ты сделаешь попытку убежать или причинить кому-либо из нас насилие, тогда тебя свяжут и поместят отдельно и этим ты навлечешь смерть на Пастушку. Остерегайся же этого, белый человек, и веди себя смирно, вспомни, что теперь пришел мой черед, и ты вполне в моей власти!

— Я понимаю это, мой почтенный друг! — отвечал Леонард, стараясь овладеть собой. — Но не знаю, на что ты намекаешь, да я и не забочусь ни о чем, лишь бы известная особа находилась в безопасности!

— Не бойся, Избавитель, она в безопасности. Как ты хорошо знаешь, я ненавижу тебя, и если оставила в живых, так только потому, что без тебя она могла бы умереть. Поэтому не опасайся за нее, не делай никакой попытки насилия по отношению ко мне или моему отцу, когда мы одни будем посещать тебя, так как все устроено таким образом, что место нахождения Пастушки не может быть никем открыто, и тот момент, когда ты поднимешь против нас руку, будет началом ее гибели. А теперь я должна оставить тебя, чтобы посмотреть, что делается в храме. Если она проснется прежде чем я вернусь, постарайся не пугать ее. Прощай! — и Соа оставила комнату вместе с сопровождавшими ее жрецами; тяжелая дверь захлопнулась за ними.

После этого Леонард взял со стола свои вещи и положил их снова в карманы, за исключением револьвера и ножа, которые были унесены Соа. Затем, отодвинув одеяло с лица Хуанны, стал смотреть на молодую девушку. Она спала глубоким и безмятежным сном; даже улыбка играла на ее лице. Тяжело вздохнув, Леонард стал осматривать комнату, в которой они находились. В ней было двое дверей, — одна, через которую они вошли, и другая — такой же прочности. Ниша, из которой Соа взяла яд, была открыта. В сущности, то была не ниша, а сквозное отверстие в скале, имевшее вид амбразуры, обращенной узкой частью внутрь комнаты. Это отверстие привлекло внимание Леонарда своей необычной формой и также потому, что через него к нему доносились какие-то звуки. Прежде всего Леонард различил шум текущей воды; затем до него донеслись голоса толпы, то усиливающиеся, то замолкавшие. Наконец он понял, где они находились. Они, очевидно, были спрятаны в стене храма в непосредственной близости от бассейна, лежавшего перед храмовым колоссом, а крики, доносившиеся до него, издавал народ, следивший за судьбой Оттера и Франсиско.

В течение часа раздавались голоса, за которыми наконец последовало молчание, прерываемое только журчанием воды.

Тогда Леонард, догадываясь о печальной судьбе, постигшей Оттера и Франсиско, с тяжелым сердцем, полный самых мрачных дум, взял стул и сел вблизи постели Хуанны.

Молодая девушка еще спала под влиянием сонного питья. Наконец бледное лицо ее покрылось краской, она открыла глаза и села на постели.

— Где я? — спросила она, недоумевающе оглядываясь вокруг. — Это не та постель, на которой я раньше спала. О! Все кончено?

— Успокойтесь, дорогая, я с вами! — сказал Леонард, взяв ее за руку.

— Я это вижу. Но где же другие, и что это за ужасное место? Разве мы заживо похоронены, Леонард? Это место похоже на могилу!

— Нет, мы только в плену. Подите сюда, скушайте и выпейте сначала что-нибудь; тогда я расскажу вам все!

Она встала и впервые обратила внимание на свое платье.

— Что это? Это платье Франсиско! Где же он сам?

— Кушайте и пейте! — повторил он.

Она машинально исполнила его просьбу, смотря в его лицо удивленными и испуганными глазами.

— Теперь, — произнесла она, — скажите мне. Я не могу выносить этого дольше. Где Франсиско и Оттер?

— Увы! Хуанна, они умерли! — ответил он торжественно.

— Умерли! — простонала она, ломая руки. — Франсиско умер! Но почему же мы еще живы?

Леонард рассказал весь план спасения, придуманный Соа.

Выслушав это, Хуанна вскочила на ноги и устремила на собеседника свои сверкающие глаза.

— Как вы смели сделать это? — вскричала она. — Кто дал вам право на это? Я считала вас мужчиной, а теперь вижу, что вы трус!

— Хуанна, — сказал Леонард, — вам не к чему говорить так. Все было сделано ради вас, а не для кого-либо другого!

— О, конечно, вы так говорите, но я думаю, что вы сговорились с Соа умертвить Франсиско с целью спасти вашу собственную жизнь. Между нами все кончено. Я больше никогда не буду разговаривать с вами!

— Вы можете сделать это, если вам угодно, — отвечал Леонард, почувствовав крайнее раздражение, — но я буду говорить с вами. Смотрите, вы сказали мне слова, за которые, будь вы мужчиной, я постарался бы отомстить вам, но так как вы женщина, то я могу только ответить на них, а затем умываю руки. Вы должны узнать, когда к вам вернется здравый смысл, что я с радостью занял бы место Франсиско. Но это было невозможно, так как если бы я вздумал надеть на себя платье Аки, то меня тотчас же узнали бы и вы поплатились бы за мое безумие. Мы все хорошо понимали это, поэтому, посоветовавшись, решились сделать так, как я уже вам говорил. Я согласился на то, чтобы вас перенесли сюда с тем только условием, что буду сопровождать вас для вашей же безопасности. Ну, а теперь я сожалею об этом: лучше бы мне пойти вместе с Франсиско. Тогда, быть может, я нашел бы покой вместо тех обидных слов и упреков. Впрочем, не бойтесь, вероятно, я скоро последую за ним. Я знаю, что вы любили этого человека, этого героя; знаю также, что вы, случайно или намеренно, сделали все, чтобы, влюбив его в себя, нарушить покой его души. Поэтому я извиняю ваше поведение, которое при всем моем снисхождении, сделалось совершенно невыносимым!

Он замолк и посмотрел на нее, сидевшую на краю постели с закушенными губами и поглядывавшую на него с выражением любопытства на лице, на котором отражались по очереди скорбь, гордость и гнев. Даже в этот момент Хуанна думала не о Франсиско и его жертве, а о человеке, перед которым она сидела и которого она никогда так не любила, как теперь, когда он говорил с нею так горько, платя ей ее же монетой.

— Я не могу состязаться с вами в резкости и грубости, — сказала Хуанна, — поэтому и не буду возражать вам. Однако, быть может, когда к вам вернется рассудок, то вы вспомните, что моя жизнь касается только меня и что я никому не давала позволения спасать ее за счет другого.

— Что сделано — то сделано! — отвечал мрачно Леонард, раздражение которого еще больше усилилось. — В другой раз я не буду делать ничего подобного без вашего согласия. Кстати, мой бедный друг просил вам передать эти вещи! — и он подал ей четки и дневник. Он написал кое-что для вас на последней странице книжки и просил вас, если вам удастся избежать смерти, взять эти вещи на память о нем и не забывать его в ваших молитвах!

Хуанна взяла дневник и, повернув его к свету, открыла наугад. Первое, что бросилось ей в глаза, было ее собственное имя, так как в дневнике заключалось изложение чувств священника к Хуанне со дня их первой встречи и благочестивых стараний его преодолеть свою слабость. Поспешно перечитав дневник, она открыла наконец последнюю страницу, где Франсиско признавался в своей любви к ней, которую он должен был скрывать из-за своего сана.

Хуанна расплакалась, читая предсмертные строки несчастного. Как раз в это время открылась дверь, и в комнату вошел Нам в сопровождении Соа.

— Избавитель, — сказал престарелый жрец, лицо которого и смущенные глаза носили отпечаток различных чувств, — и ты, Пастушка; я пришел, чтобы поговорить с вами. Как видите, я один, за исключением этой женщины, — указал он на Соа, — но если вы сделаете какое-либо насилие над ней, это послужит сигналом для вашей смерти. С большим трудом и немалым риском для самого себя я спас жизнь Пастушки, устроив так, что вместо нее был принесен в жертву белый человек, ваш спутник!

— Жертвоприношение было совершено? — прервал его Леонард, сгоравший от любопытства, узнать, что случилось.

— Я буду откровенен с тобой, Избавитель, — ответил верховный жрец, которому Хуанна перевела вопрос Леонарда. — Я знаю теперь, что Пастушка и карлик не боги, а такие же смертные, как и мы; ты знаешь, что я осмелился оскорбить истинных богов, подменив избранную ими жертву. Жертвоприношение было совершено, но с такими знамениями, что я поставлен в тупик. Народ тумана поражен также, и никто не знает, что и думать обо всем этом. Белый человек, твой спутник был сброшен в бесчувственном состоянии в воду, когда показалась заря, бывшая серой; карлик же, твой слуга, не дожидаясь того, чтобы его столкнули, сам прыгнул вниз, увлекши за собой одного жреца!

— Браво, Оттер! — вскричал Леонард. — Я знал, что ты умрешь молодцом.

— Он умер действительно молодцом, Избавитель! — сказал со вздохом Нам. — Таким молодцом, что многие клянутся, что он бог, а не человек. Едва они исчезли в воде, — продолжал жрец, — как произошло такое чудо, о котором никогда не было слышно в нашей стране: белая заря превратилась в красную, быть может, потому, как я крикнул для успокоения народа, что ложные боги встретили свою гибель.

— В таком случае истинные боги должны быть удивительно слепыми, — заметила Хуанна, — видя, что я, которую ты осмеливаешься назвать ложной богиней, еще жива!

Этот аргумент заставил Нама замолкнуть на одно мгновение, однако он нашелся, что ответить Хуанне.

— Да, Пастушка, ты еще жива, — сказал он со странным ударением на слове «еще». — И если вы не будете безумствовать, — продолжал он, — то долго останетесь в живых оба, так как я вовсе не желаю вашей крови, стараясь провести в мире мои последние дни. Слушайте же конец моего рассказа. Пока народ с изумлением наблюдал за изменением зари, оказалось, что карлик, твой слуга, Избавитель, не был мертв в воде. Да! Можно было видеть, Избавитель, как громадный житель вод носился туда и сюда по бурлившей воде, а вместе с ним карлик, которому Змей не причинил никакого вреда. Как этот человек мог плавать вместе со Змеем, этого никто не может сказать!

— Браво, Оттер! — снова произнес Леонард, обдумывая про себя объяснение чуда, которое он, конечно, не хотел открыть Наму. — Ну, чем же все кончилось?

— Этого никто не знает, Избавитель! — сказал в недоумении жрец. — Наконец житель вод опустился на дно вместе с карликом, но затем снова всплыл и вошел в пещеру, в свое жилище. Изо рта его шла кровь. Но вошел ли карлик вместе с ним, или нет, я не могу сказать, так как никто не мог этого разглядеть, а отважиться и войти в пещеру, чтобы узнать правду, никто не смеет!

— Мертв он или жив, но он хорошо сражался! — сказал Леонард. — А теперь, Нам, что тебе надо от нас?

Этот вопрос, казалось, немного смутил жреца: он не мог прямо сказать о причине своего посещения, заключавшейся в том, чтобы разлучить Леонарда и Хуанну, по возможности, не применяя насилия.

— Я пришел сюда, Избавитель, — отвечал он, — рассказать вам, что случилось.

— То есть, — заметил Леонард, — сказал мне, что ты умертвил моего лучшего друга и того, кто у вас был ранее богом. Благодарю тебя, Нам, за эти новости, а теперь я беру на себя смелость спросить, какие у тебя дальнейшие намерения относительно нас?

— Поверь мне, Избавитель, я хочу спасти вашу жизнь. Если другие были принесены в жертву, то в этом не моя вина: в настоящее время страна в смятении и полна самых тревожных слухов. Я не знаю сам, что может случиться в течение ближайших дней, а пока вы должны оставаться здесь. Это жалкоеместо для жилья, но зато тайное и безопасное. Впрочем, здесь еще другая комната, которой вы можете пользоваться; быть может, ты уже видел ее? — и положив руку на что-то, казавшееся задвижкой, Нам открыл вторую дверь, которая вела в комнату несколько большего размера.

— Посмотри, Избавитель, — продолжал жрец, делая шаг вперед, чтобы войти в комнату, и затем отступая назад, как бы желая из учтивости дать пройти вперед Леонарду, который почти машинально вошел, совершенно забыв о характере своего хозяина и о назначении этого жилища. Когда же он вспомнил об этом и, быстро повернувшись, хотел уйти назад, тяжелая дверь с шумом захлопнулась перед самым его лицом, и он остался в западне.

Глава 34

ПОСЛЕДНИЙ АРГУМЕНТ НАМА
Одно мгновение Хуанна стояла в безмолвном изумлении: проделка Нама была совершена так быстро, что она едва могла осознать ее результат.

— Теперь, Пастушка, — начал вкрадчиво Нам, — мы можем свободно поговорить, так как слова, которые я скажу, не годится слушать посторонним ушам!

— Мерзавец, — отвечала она с негодованием, но затем, понимая бесполезность упреков и резкостей, прибавила: — говори, я слушаю тебя!

Нам рассказал свой план выдать ее замуж за короля.

— Народу мы объявили, — закончил он, — что ты была богиней, но из любви к Олфану отказалась на время от своей божественности и облеклась во плоть, чтобы провести немного лет с тем, кого ты полюбила!

— В самом деле, — сказала Хуанна, — а что, если я откажусь подчиниться этому плану, который, я думаю, мог выйти только из головы женщины?! — и она указала на Соа.

— Ты права, Пастушка, — ответила Соа, — я составила этот план, чтобы отомстить, — прибавила она пылко, — тому белому вору, который любит тебя; пусть он увидит тебя отданной другому, дикарю!

— Но разве ты никогда не думала о том, Соа, что я могу иметь свои собственные желания?

— Конечно, но даже прекраснейшая из женщин не может всегда иметь то, что ей случится пожелать. Знай, Пастушка, что все должно быть сделано так ради тебя самой и ради моего отца. Олфан любит тебя; в эти смутные времена отцу и жрецам необходимо приобрести поддержку короля, расположение которого будет приобретено в тот же день, когда он получит надежду на тебя. Наконец для тебя самой, Пастушка, хотя бы ты и желала выйти замуж за человека твоего племени, лучше стать королевой, чем погибнуть жалким образом!

— Я думаю иначе, Соа, — спокойно ответила Хуанна, понимавшая, что ни жалобы, ни просьбы не помогут ей, — я предпочту умереть! — и она протянула руку к своим волосам, но остановилась, не найдя там яда.

— Ты предпочитаешь умереть, Пастушка, — сказала с холодной усмешкой Соа, — но это не так-то легко сделать; я отобрала у тебя во время сна яд!

— Я могу уморить себя голодом, Соа! — сказала с достоинством Хуанна.

— Это потребует времени, Пастушка, а сегодня ты станешь женой Олфана! Конечно, необходимо, чтобы ты сама дала согласие на брак с ним, так как этот вождь в своем безумии объявил, что он может жениться на тебе, только получив согласие из твоих уст и в присутствии свидетелей!

— В таком случае я боюсь, что этот брак не состоится! — сказала Хуанна с горьким смехом, чувствуя омерзение к этой негодной женщине, которая, в своей необузданной любви, хотела спасти жизнь своей госпожи ценою ее позора.

Между тем Соа сказала, что если она не исполнит ее плана, умрет Избавитель! — с этими словами жрец и его дочь оставили Хуанну одну. Несколько долгих часов провела молодая девушка в мрачной комнате, до которой, кроме журчанья воды, не доходило никаких других звуков.

В эти часы перед ней пронеслись все приключения, испытанные ею в течение последних шести месяцев; но ужас всего перенесенного бледнел перед тем, что еще ждало ее впереди. День проходил с томительной медлительностью; когда начали сгущаться ночные тени, к ней снова вошел Нам в сопровождении Соа.

— Мы пришли, Пастушка, за ответом! — произнес жрец, вставляя в стенную скобу принесенный им светильник. — Соглашаешься ли ты или нет взять в супруги Олфана?

— Не соглашаюсь! — ответила Хуанна.

— Подумай еще, Пастушка!

— Я думала, и вот мой ответ!

При этих словах Хуанны Нам схватил ее руку, говоря:

— Поди сюда, Пастушка; я тебе покажу кое-что! — и он подвел ее к той двери, которая вела в комнату Леонарда. В то же самое время Соа, погасив светильник, оставила комнату, заперев за собою дверь, так что Нам и Хуанна остались в полном мраке.

— Пастушка, — сурово сказал Нам, — ты сейчас увидишь того, кого называешь «Избавителем»; но помни, если ты крикнешь или даже скажешь громко одно слово, он умрет!

Хуанна не ответила ничего, хотя сердце ее тревожно забилось. Прошло пять или более минут, и внезапно в верхней части двери, ведущей в комнату Леонарда, образовалось отверстие, через которое Хуанна могла видеть то, что делалось в соседней комнате, сама при этом оставаясь невидимой, так как там было светло, а она находилась в полном мраке. Вот что увидела Хуанна в соседней комнате: между пятью жрецами лежал на полу связанный Леонард рядом с каким-то отверстием. Шагах в двух от двери стояла Соа, на которую жрецы устремили глаза, видимо, ожидая ее приказания.

Когда Хуанна посмотрела на эту сцену, отверстие в двери снова закрылось, и Нам проговорил:

— Ты видела, Пастушка, что Избавитель связан; видела также отверстие в полу тюрьмы. Тот, кого бросят в это отверстие, Пастушка, попадет в пещеру Змея, откуда нет возврата ни для кого. Через это отверстие мы бросаем пищу жителю вод в известное время года, когда нет жертвоприношений. Выбирай, Пастушка, одно из двух: или добровольно выйди замуж за Олфана сегодня ночью, или смотри, как на твоих глазах Избавитель будет брошен Змею. В последнем случае все равно выйдешь замуж за Олфана, хочешь ли ты этого, или нет, — все равно. Что ты скажешь на это, Пастушка?

Хуанна, подумав немного, решилась еще сопротивляться, думая, что вышеописанная сцена была проделана только для того, чтобы испугать ее.

Тогда Нам, открыв отверстие в верхней части двери, шепнул одно слово на ухо Соа, которая в свою очередь, отдала какое-то приказание жрецам. Хуанна увидела, что связанного Леонарда положили вблизи отверстия в полу так, что его голова свесилась внутрь этого отверстия и одного движения достаточно было, чтобы он был сброшен вниз, в пещеру Змея.

— Развяжите его, — слабо произнесла Хуанна, — я выхожу замуж за Олфана!

Выступив вперед, Нам снова шепнул что-то Соа, после чего та приказала жрецам оттащить в сторону Леонарда, те исполнили это с видимой неохотой. В то же время дверное отверстие опять закрылось.

— Я сказала «развяжите его», — повторила Хуанна. — А он лежит на полу, как срубленное дерево, не имея возможности пошевелиться!

— Нет, Пастушка, — возразил Нам, — быть может, ты раздумаешь, и тогда придется его снова связать, а это сделать не так-то легко, так как он силен и отважен. Слушай, Пастушка: когда Олфан придет просить твоей руки, ты не должна говорить ему ничего о том человеке; он его считает мертвым. Если же ты хоть слово скажешь о нем, то он сейчас же умрет. Ты поняла меня?

— Понимаю, — отвечала Хуанна, — но, по крайней мере, надо снять повязку с его рта!

— Не бойся, Пастушка, это будет сделано после того, как ты поговоришь с Олфаном. А теперь скажи, когда тебе угодно будет принять его?

— Когда хочешь. Чем скорее все будет кончено, тем лучше!

— Хорошо! Дочь моя, — обратился Нам к Соа, только что вошедшей в комнату. — Зажги, пожалуйста, огонь и попроси короля Олфана, который ждет за дверью!

Соа пошла исполнять приказание своего отца, а Хуанна, будучи не в силах совладать с охватившим ее ужасом, опустилась на кровать, закрыв руками лицо. На мгновение в комнате водворилась тишина; затем дверь снова открылась, и перед Хуанной появился король Олфан, сопровождаемый Соа.

— Берегись, Пастушка, — шепнул Хуанне Нам, — одно слово, — и Избавитель умрет!

Глава 35

БУДЬ БЛАГОРОДНЫМ ИЛИ НИЗКИМ!
Некоторое время Хуанна молча смотрела на лицо Олфана, на котором, однако, не могла прочесть ничего, так как король, подобно всем своим соплеменникам, привык скрывать чувства под маской торжественного спокойствия. Он стоял перед нею, опершись на древко копья, с опущенной головой и устремив свои темные глаза на ее лицо, бесстрастный, неподвижный. Свет факелов, падая на него, освещал его богатырскую стройную фигуру, отражался на ожерелье из слоновой кости, — символе королевской власти, запястьях и кольцах, на глянцевитой шерсти его платья из коровьей шкуры и блестящих локонах черных волос, подвязанных узкой белой лентой, цвет которой являл резкий контраст с оливковым цветом его лица и груди.

— Говори, Олфан! — произнесла наконец Хуанна.

— Мне сказали, королева, — начал Олфан низким, звучным голосом, — что ты хочешь говорить со мной. Разумеется, я, как и всегда, повинуюсь тебе. Королева, я узнал, что твой супруг, которого ты любила, умер, и поверь мне, сочувствую тебе. В этом постыдном деле я не принимал участия. Смерть его, а также и другого белого человека и карлика, произошла по вине этого жреца, который клялся, что был доведен до этого криками народа. Королева, они все ушли через горы на небо, а ты, как слабая голубка, прилетевшая издали, из южного климата, сделалась добычей орлов народа тумана!

— Но всего несколько часов тому назад я считал тебя тоже мертвой вместе с тысячами людей, и думал, что твое прекрасное тело было сброшено Намом на заре с вершины статуи. Скажу тебе, что видя это, я, воин, плакал и проклинал самого себя за то, что хотя и король, но не имел возможности спасти тебя. После того этот человек, верховный жрец, пришел ко мне и рассказал всю правду, а также сообщил придуманный им план для спасения твоей жизни, для упрочения моей власти и его собственной безопасности. Выйди за меня замуж!

Хуанна быстро сообразила свое положение. Оно было отчаянным. Нам и Соа стояли по обеим сторонам от нее, причем последняя держалась вблизи той двери, за которой лежал связанный Леонард. Она знала, что стоило ей сказать одно слово правды королю, и Леонард умрет. Поэтому оставалось одно — согласиться для виду сделаться женой Олфана. Хотя ей и казалось постыдным обманывать этого честного человека, единственного их друга среди народа тумана, но обстоятельства не позволяли стесняться.

— Олфан, — сказала она, — я выслушала тебя, и вот мой ответ: я согласна взять тебя себе в супруги. Ты знаешь мою историю; знаешь, что тот, кто был моим господином, умер сегодня, — здесь Соа одобрительно улыбнулась на эту ложь, — и что я любила его. Поэтому надеюсь, ты будешь настолько снисходителен, что предоставишь мне несколько недель, чтобы я могла оплакать свое вдовство прежде, чем перейду от него к тебе. Больше я ничего не скажу тебе, но, конечно, ты поймешь скорбь моего сердца и все то, чего я не высказала!

— Пусть будет так, как ты желаешь, королева! — ответил Олфан, целуя ей руку, причем его хмурое лицо засияло от счастья. — Ты перейдешь ко мне тогда, когда будет угодно тебе, но я боюсь, что в одном отношении ты должна согласиться со мной!

— Что это такое, Олфан? — спросила с беспокойством Хуанна.

— Только то, королева, что обряд должен быть совершен сейчас же. Это необходимо по многим причинам, о которых ты узнаешь завтра. Кроме того, такою было мое соглашение с Намом, закрепленное клятвой на крови Аки, а такой клятвы я не могу нарушить!

— О, нет, нет! — сказала Хуанна в отчаянии. — Подумай, Олфан, как могу я, супруг которой умер не далее шести часов тому назад, обручиться с другим человеком на его могиле? Дай мне хоть несколько дней!

В это время вмешался в разговор Нам.

— Пастушка, — сказал он, — теперь нечего терять времени в пустых разговорах. От этой церемонии зависит большее, чем ты думаешь, — жизнь многих людей, быть может, наша собственная и особенно жизнь того, о ком теперь не годится говорить! — и как бы случайно Нам повел глазами на дверь соседней комнаты.

Олфан подумал, что жрец намекает на его собственную жизнь, но Хуанна и Соа хорошо понимали, что речь идет о Леонарде.

— Ты слышала эти слова, королева, — сказал Олфан, — они верны. Теперь опасные времена, и если наш замысел будет исполнен, то я должен принести клятву вождям и совету старейшин в том, что ты вернулась на землю снова, чтобы стать моей женой!

— Хорошо, — в отчаянии ответила Хуанна, — но неужели я, будущая королева этого народа, буду обвенчана тайно? Я желаю иметь, по крайней мере, свидетелей. Позови нескольких вождей, которым ты доверяешь, Олфан; иначе наступит время, когда меня не станут считать настоящей королевой, и никого не будет, кто бы мог восстановить мою честь!

— Этого нечего бояться, королева, — отвечал Олфан с легкой улыбкой, — однако, твое желание вполне законно. Я позову трех из моих вождей, людей, которые не предадут нас! — и он повернулся, чтобы пойти за ними.

— Не оставляй меня, — удержала его Хуанна, — я верю тебе, но этим двум нет. Я боюсь быть одной вместе с ними!

— Здесь ни к чему свидетели! — воскликнул Нам угрожающе.

— Пастушка просит свидетелей, и они будут! — ответил запальчиво Олфан. — Старик, довольно ты играл мною; до сих пор я был твоим слугою, а теперь хочу быть твоим господином. Несколько часов тому назад твоя жизнь была в моих руках, когда белая заря превратилась в красную! Я пощадил тебя потому, что ты поддел меня на эту приманку! — указал он на Хуанну. — Ну, нечего класть руку на рукоять ножа; ты забываешь, что у меня есть копье. Твои жрецы за дверьми, я это знаю, но там и мои вожди, которым я сказал, где нахожусь; если я исчезну, как многие здесь исчезли, то за мою жизнь ты ответишь, Нам, так как власть твоя поколеблена. А теперь повинуйся мне. Прикажи этой женщине позвать того, кто стоит на страже у двери; нет, не шевелись, — прибавил он, направив острие своего копья на обнаженную грудь жреца. — Прикажи ей подойти к двери и позвать жреца. Я сказал — к двери, а не за нее, или берегись!

Нам струсил: его орудие сделалось его господином.

— Повинуйся! — сказал он Соа.

— Повинуйся! — повторил Олфан.

Рыча, как волчица, женщина подошла к двери и, приоткрыв ее, свистнула.

— Спрячься, госпожа! — сказал Олфан.

Хуанна отошла в неосвещенный угол комнаты, и в этот момент раздался голос у открытой двери, произнесший:

— Я здесь, отец!

— Теперь говори! — сказал Олфан, приближая копье на дюйм ближе к сердцу Нама.

— Сын мой, — сказал жрец, — пойди к выходу, которым вошел король, ты найдешь там трех вождей; позови их сюда!

— И смотри, не говори ни с кем по пути! — шепнул Олфан на ухо Наму.

— И смотри, не говори ни с кем по пути! — повторил Нам.

— Слушаюсь, отец! — сказал жрец и ушел.

Минут через десять дверь снова отворилась, и чей-то голос произнес:

— Вожди здесь!

— Позови их сюда! — сказал Нам.

Трое рослых, вооруженных копьями вождей вошли в комнату. Один из них был брат короля, а двое других — его избранные друзья.

— Братья, — обратился Олфан ко вновь вошедшим, — я послал за вами, чтобы сообщить вам в тайне и просить вас быть свидетелями брачной церемонии. Богиня Ака, брошенная сегодня в бассейн Змея, вернулась на землю женщиной и хочет сделаться моей женой; не спрашивайте ни о чем, — прибавил он, заметив удивление на лицах вождей, а теперь, жрец, делай свое дело!

Впоследствии Хуанне все это происшествие казалось сном, которого она даже не могла в точности припомнить. Кажется, она стояла рядом с Олфаном, причем Нам бормотал молитвы и заклятия, призывая имена Аки и Джаля. Больше она ничего не могла припомнить. Ей на ум пришла другая брачная церемония, совершенная Франсиско в лагере работорговцев над нею и Леонардом. Странная ирония судьбы: ей пришлось принимать участие в двух драмах, в одной из которых Леонард должен был пройти церемонию брака, чтобы спасти ее, а во второй она должна была сделать то же самое для его спасения.

Наконец все было кончено, и еще раз Олфан склонился перед нею, поцеловав ее руку.

— Привет Пастушка! Да здравствует королева народа тумана! — воскликнул он; вожди повторили его слова.

Хуанна пробудилась от своего оцепенения. Что теперь делать? Казалось, все было потеряно. Но внезапно ее осенило:

— Правда, что я королева, Олфан?

— Да, госпожа!

— И как королева народа тумана, имею власть, не правда ли, Олфан?

— Даже над жизнью и смертью! — отвечал тот важно. — Впрочем, если ты присудишь к смерти кого-либо, то должна дать ответ мне и Совету старейшин. Все в этой стране твои слуги, и никто не смеет ослушаться тебя, включая религиозные дела!

— Хорошо! — сказала Хуанна и, обратившись к вождям, повелительно произнесла:

— Схватить этого жреца по имени Нам, и эту женщину!

Олфан удивленно посмотрел на нее, и вожди стояли в нерешительности, но Нам не медлил и сделал быстрый шаг к двери.

— Подожди немного, Нам, — сказал король, заграждая ему путь копьем, — конечно, королева имеет свои причины для этого, и ты узнаешь их. Держите их, вожди, раз королева приказала так!

Три человека бросились на Нама и Соа. Старый жрец, выхвативший было свой нож, вскоре покорился, но с Соа сладить было не так-то легко: она визжала и кусалась, как дикая кошка, порываясь подойти к двери Леонарда и крикнуть что-то находившимся внутри ее жрецам.

— Под угрозой вашей смерти не позволяйте ей подходить к двери, — сказала Хуанна, — сейчас вы узнаете причину этого!

Тогда брат короля схватил Соа и, бросив ее на кровать, стал вблизи нее, приставив острие своего копья к ее горлу.

— Теперь, королева, — сказал Олфан, — твоя воля исполнена и, быть может, ты объяснишь нам все?

— Король, слушайте вы, вожди! — отвечала Хуанна. — Эти лжецы сказали вам, что Избавитель умер, не правда ли? Он не умер, а лежит связанный в соседней комнате, но если бы я сказала вам слово об этом, он бы умер. Олфан, знаешь ли ты, как было получено мое согласие стать твоей женой? В этой двери открылось отверстие, сквозь которое я увидела своего супруга связанным, с закрытым ртом над отверстием в полу тюрьмы, которое ведет неизвестно куда.

— «Соглашайся, или он умрет», — сказали они, и я ради моей любви согласилась. Вот в чем состоял их замысел, Олфан: женить тебя на мне, отчасти потому, что та женщина, бывшая моей нянькой, не желает моей смерти, отчасти потому, что Нам хотел воспользоваться мной, чтобы спасти себя от народного гнева. Не думай, однако, Олфан, что ты удержал бы меня надолго; после того, как ты послужил его цели, ты бы умер тайно, как человек, знающий слишком много!

— Это ложь! — сказал Нам.

— Молчать! — ответила Хуанна. — Отворите эту дверь, и вы увидите, лгала ли я!

— Подожди немного, королева! — сказал Олфан, казавшийся крайне удрученным всем происшедшим. — Если я понял тебя правильно, твой супруг жив. А потому ты говоришь, что слова и клятвы, которыми мы обменялись, не значат ничего и ты не моя жена?

— Это так, Олфан!

— В таком случае я готов сделаться злодеем и допустить его смерть, — медленно сказал король, — знай, госпожа, что я не могу отказаться от тебя!

Хуанна побледнела, как смерть, поняв, что страсть этого человека ускользнула из-под ее контроля.

— Я не могу отказаться от тебя! — повторил он. — Разве я поступал нехорошо с тобой? Разве я не говорил тебе: согласись или откажи, но, раз согласившись, ты не должна брать своих слов назад?! Королева, ты обручена со мной. Те клятвы, которые ты принесла, не могут быть нарушены. Теперь слишком поздно: ты моя, и я не позволю тебе уйти к другому, хотя бы этот другой был твоим супругом до меня!

— А Избавитель? Неужели я должна сделаться убийцей своего супруга?

— Нет, я буду защищать его и найду средство выслать из этой страны!

Хуанна, пораженная отчаянием, молча стояла, как вдруг резкий смех Соа подействовал на нее, как удар бича, и молодая девушка заговорила снова:

— Король, до сих нор ты хорошо поступал со мной. Останься же благородным до конца. Ты говоришь, что любишь меня. Скажи же, если бы моя жизнь зависела от одного твоего слова, разве ты не сказал бы его? То же самое случилось и со мной. Я сказала это слово и на один только час обманула тебя. Неужели ты, столь великодушный, свяжешь меня этой клятвой, данной мною для того, чтобы спасти моего возлюбленного от власти этих собак? Если так, то, значит, я ошиблась в тебе, думая, что ты скорее погибнешь, нежели будешь настолько низок, что принудишь беспомощную женщину быть твоей женой, женщину, единственное преступление которой состоит в том, что она обманула тебя для спасения жизни своего супруга!

Хуанна остановилась и, сложив молитвенно руки, умоляющими глазами смотрела на смущенное лицо короля, но видя, что он молчит, прибавила:

— Скажу тебе еще одно, король. Конечно, ты сильнее меня и можешь взять меня силой, но тебе не удержать меня при себе, и тот час, когда ты захочешь овладеть мной, будет моим последним, а ты будешь иметь запятнанную честь и мертвую невесту!

Олфан хотел отвечать, но Соа, боявшаяся, что жалобы Хуанны преодолеют его страсть, заговорила:

— Не дай себя одурачить, король, пустыми речами женщины, фальшивыми угрозами. Она не убьет себя; я знаю ее слишком хорошо. Когда ты женишься на ней, то она скоро полюбит тебя, так как мы, женщины, относимся с почтением к тем, кто господствует над нами. Избавитель же — ее супруг только по имени; я жила с ними несколько месяцев и знаю все. Возьми ее, король, теперь, сейчас, или будешь всю жизнь оплакивать ее потерю и собственное безумие!

— Я не хочу отвечать на ложные слова этой рабыни! — сказала, гордо выпрямившись, Хуанна, — и будет более достойно тебя, король, не слушать их. Я сказала все. Теперь делай, что хочешь. Будь велик или ничтожен, будь благороден или низок, как научит тебя твоя душа!

И внезапно опустившись на пол, она принялась горько плакать.

Дважды король глядел на нее и дважды отворачивался, как бы не смея более смотреть; наконец он заговорил, устремив свои глаза на стену:

— Встань, королева! — печально сказал он. — Перестань плакать; тебе нечего бояться меня. Я всегда жил для того, чтобы исполнять твою волю, но спрячь свое лицо от меня: мое сердце разбито, и я не могу смотреть на то, что потерял!

Все еще плача, но удивленная тем, что дикарь мог быть так великодушен, Хуанна поднялась с полу и несвязно проговорила слова благодарности, в то время как вожди с изумлением смотрели на нее, а Соа издевалась и проклинала всех.

— Не благодари меня! — кротко сказал Олфан. — Ты, которая читаешь в сердцах всех, верно прочла в моем сердце. Ну, а теперь, покончив с любовью, пойдем воевать. Женщина, в чем секрет этой двери?

— Найди его сам! — прорычала Соа. — Зная ключ, ее легко открыть, Олфан, так же, как и женское сердце. Если не найдешь ключа, то надо овладеть входом силой, так же, как и женской любовью, Олфан. Конечно, ты, столь искусный в добывании невест, не нуждаешься в моих советах для открытия двери, потому что ты не слушал моих слов относительно женщин, Олфан, и мог смягчиться при виде женских слез, которые ты бы осушил поцелуями!

Хуанна, слыша это, в первый раз сказала себе: ее отношения с Соа разорваны, что бы ни случилось впоследствии. Немногие женщины могли бы простить то, что она перенесла из-за нее.

— Направь-ка на нее копье, товарищ! — сказал Олфан.

Только почувствовав прикосновение стали, Соа перестала смеяться и открыла секрет двери.

Глава 36

КАК ОТТЕР ВЕРНУЛСЯ ИЗ ПЕЩЕРЫ ЗМЕЯ
Очутившись на дне ледника, Оттер осмотрелся кругом.

Он стоял на краю пропасти, опускавшейся тремя ступенями, общая высота которых была не менее трехсот футов. Насколько он мог видеть, было совершенно невозможно спуститься ни на одну из этих ступеней без помощи веревки. Рассмотреть более Оттер не мог, так как шагах в четырехстах от входа, ведущего в пещеру, склоны гор, покрытые снегом, отличались такой крутизной, что он не отважился довериться им.

Усевшись на землю, карлик стал обдумывать свое положение.

Вечер еще был далек, и смельчак понимал, что было бы безумно пытаться ускользнуть через бассейн до наступления темноты. Перед ним круто поднималась гора, склоны которой были покрыты глыбами льда. Однако кое-где виднелись полосы земли с росшими на них деревьями, кустарниками и даже цветами. Проголодавшись, Оттер пошел искать какой-нибудь пищи среди этой бедной растительности.

Взобравшись на склон горы, он вскоре нашел те растения, которые ему принесли жрецы в тот несчастный день, когда из-за его безумия рубины были убраны прочь.

Подкрепившись этой жалкой пищей и найдя большой сук, заменивший ему палку, он продолжал карабкаться по склону горы, пока наконец не достиг перевала, где и остановился в изумлении: сзади него глубоко внизу лежал город Страны тумана, опоясанный рекой, точно блестящей лентой.

Над его головой могучий пик на тысячи футов возносился вверх, оканчиваясь на самой вершине чем-то похожим на человеческий палец, обращенный к небу. Перед ним зрелище было еще интереснее: снежные поля с черными расщелинами скал, лежавшие одно ниже другого и переходившие постепенно в поля, покрытые растительностью.

Первое из этих снежных полей лежало в полумиле от того места, где стоял Оттер, и ниже его на несколько сот футов.

Между краем перевала и этим полем простиралась громадная пропасть с такими стенами, что ни одно животное не смогло бы ступить здесь ногой. Со дна этой пропасти поднималась скала, служившая ложем для ледника, соединявшего обе стены пропасти своеобразным мостом через нее.

Поверхность этого моста была довольно отлога, а местами довольно крута. Однако Оттер не мог разглядеть, прерывался ли ледяной мост в каком-нибудь месте на ширину хоть нескольких ярдов.

Желая узнать это, карлик взял один из обломков скал, гладких от постоянного трения об лед, и столкнул его вниз по поверхности ледяного моста. Камень быстро покатился вниз, изменяя свою скорость в зависимости от крутизны склона, по которому он скользил, но нигде не останавливаясь. Приблизившись к самой узкой части моста, он понесся вниз со страшной быстротой и в одном месте, очевидно, встретил пустое пространство, о ширине которого трудно было судить. Камень как бы повис в воздухе, но через мгновение продолжал свой путь по снежному полю и, наконец, остановился.

— Вот, если человек сядет на такой камень, то ему можно безопасно перейти через этот мост! — сказал сам себе Оттер. — Однако немногие согласятся на такое путешествие, разве что верная смерть будет позади их!

Решив сделать вторую попытку, он взял другой камень, более легкий, и пустил его вниз по ледяному мосту. Достигнув самого узкого места, этот камень исчез.

Карлик повторил свой опыт в третий раз, выбрав самый тяжелый камень, какой только мог сдвинуть. На этот раз камень, подобно первому, благополучно миновал расщелину моста.

— Страшное место, — подумал Оттер, — лучше, если мне не придется ехать на таком каменном коне!

С этими словами Оттер пошел обратно в пещеру, где решил провести ночь, чтобы с рассветом попытаться искать выхода через горы, примыкавшие к противоположному концу туннеля.

С этой целью он отошел на несколько шагов от входа в пещеру и сел вблизи хвоста мертвого крокодила. Спустя некоторое время пустынность этого места навела на него ужас. Он пытался заснуть, но не мог. Ему казалось, что глаза мертвого крокодила смотрят на него из глубины пещеры и что мертвецы, жертвы чудовища, шепчут один другому рассказы о своей страшной гибели. Ужас все более и более овладевал Оттером.

Чтобы успокоиться немного, Оттер начал громко говорить сам с собой. Вдруг он испуганно вскочил; волосы встали на его голове дыбом, зубы застучали и самый нос, как он говорил впоследствии, похолодел от ужаса: он услышал или ему показалось, что сверху раздался голос его господина, звавшего его по имени.

Карлик задрожал при звуке этого голоса. Только громкое «дурак», которым его обозвал Леонард, несколько привело его в себя. Однако из осторожности он все-таки спросил:

— Если это ты, баас, то отчего ты говоришь из воздуха? Подойди ближе ко мне, чтобы я мог коснуться тебя и успокоиться!

— Я не могу этого сделать, Оттер, — отвечал тот, — я связан и нахожусь в тюрьме над тобой. Здесь, в полу, есть отверстие и, быть может, ты взберешься ко мне!

Теперь карлик начал понимать положение дел. Встав на ноги и подняв палку, он, к своему удовольствию, достал до потолка пещеры, на котором скоро отыскал и отверстие.

Поспешно привязав ремень к средней части палки и сделав в ремне петлю, достаточную для того, чтобы поставить ногу, карлик швырнул палку в отверстие и стал дергать ремень.

— Готово, ремень держится крепко! — прошептал сверху Леонард. — Взбирайся теперь, если можешь!

Через минуту карлик был уже возле Леонарда.

— У тебя есть нож, Оттер?

— Да, баас, мой маленький; больших уже нет, я расскажу тебе, как все это вышло!

— Подожди пока с твоими рассказами, Оттер; мои руки связаны за спиной. Разрежь узлы и дай мне нож, чтобы я мог освободить ноги!

Оттер повиновался, и Леонард вскочил на ноги, с облегчением выпрямившись.

— Где Пастушка, баас?

Леонард рассказал Оттеру о коварной проделке Нама.

— Не лучше ли нам убежать, баас? Я нашел выход в горы!

— Как же мы можем убежать, оставив Пастушку, Оттер? Лучше, когда жрецы вернутся сюда, схватим их и завладеем их ножами, чтобы иметь какое-нибудь оружие. А затем подумаем, что дальше делать. Мы можем взять у них также ключи!

— Да, баас, сделаем так. Ты возьмешь палку; она крепка!

— А что же у тебя будет? — спросил Леонард.

— Я в две минуты сделаю себе оружие! — и, отвязав ремень от палки, Оттер начал копошиться над ним.

— Я готов, баас! — произнес карлик. — Где мы встанем?

— Здесь, — ответил Леонард, подводя его к двери. — Мы спрячемся в тени по обе стороны двери и, когда они войдут и, закрыв дверь, станут смотреть, где я, набросимся на них. Только, Оттер, все это надо сделать без шума!

Когда они встали по своим местам, Оттер шепотом рассказал Леонарду о своем бое с крокодилом.

Едва карлик успел кончить рассказ, как открылась дверь, и в комнату вошло двое жрецов, из которых один нес в руке светильник. Не подозревая ничего, он повернулся, чтобы закрыть дверь. В это время Леонард, выйдя из тени, ударил его по голове палкой с такой силой, что жрец был оглушен, если не убит, и, не издав ни звука, повалился на пол. В то же время Оттер, искусно накинув петлю на шею второго жреца, крепко затянул ее, и жрец также упал на пол.

Потом они овладели ножами и ключами жрецов.

Почти вслед за этим вторая дверь в комнату открылась, и через нее вошли Хуанна, Олфан, Нам, Соа и трое других мужчин.

На одно мгновение воцарилось молчание. Затем один из спутников Олфана воскликнул:

— Смотрите: бог Джаль вернулся и уже требует себе жертв! — и указал на лежавших на полу жрецов.

На лицах вошедших отразилось сильное смущение, даже Олфан и Нам были поражены тем, что казалось им чем-то вроде чуда, тогда как Леонард и Хуанна смотрели друг на друга; три вождя глядели на Оттера, как на духа. Однако одно существо в этой компании не растерялось, — то была Соа. Пользуясь тем, что вождь, под надзором которого она находилась, зазевался, она молча отступила в тень и исчезла в ту дверь, в которую вошли все. Через минуту Оттер, заслышав какой-то шум за дверью, подошел к ней, чтобы открыть ее. В то же время и Олфан хватился Соа.

— Где женщина, дочь Нама? — вскричал он.

— Кажется, она ушла и заперла нас здесь, король! — ответил спокойно Оттер.

Подойдя к обеим дверям, все убедились, что они были действительно заперты.

— Это ничего не значит; здесь есть ключи, — сказал Леонард.

— Они не помогут нам, Избавитель! — отвечал Олфан. — Эти двери запираются толстыми каменными засовами, толще моей руки. Теперь эта женщина ушла за жрецами, которые скоро будут здесь, чтобы убить нас, как крыс в клетке!

— Скорее! Нечего терять время! — сказал Леонард. — Взломаем двери!

— Да, Избавитель, — насмешливо сказал Нам. — Бейте их вашими кулаками, пронизывайте камни вашими копьями; они, конечно, ничего не стоят перед вашей силой!

Глава 37

«Я ВОЗНАГРАЖДЕН, КОРОЛЕВА!»
Положение было ужасно; Соа ушла, конечно, для того, чтобы позвать на помощь жрецов и отомстить Леонарду, Оттеру и, наконец, Олфану. Верная смерть угрожала всем запертым в комнате; необходимо было поскорее выбраться из нее. В течение часа они пытались взломать двери, но безуспешно: их ножи и копья только царапали дерево дверей, не поддавшихся их усилиям. Также безуспешна была и попытка прожечь их огнем; не добившись ничего, они сами чуть не задохнулись в дыму.

— Неужели ничего нельзя сделать? — спросил наконец Леонард. — Если так, то наша игра, кажется, проиграна!

— Баас, — сказал Оттер, — мы можем спуститься вниз, в то отверстие, через которое я поднялся сюда. Житель вод мертв, я собственноручно убил его, и теперь его нечего бояться. Внизу же идет туннель, ведущий на склон горы. На вершине этого склона начинается ледяной мост, по которому можно добраться до прекрасной страны.

— Ради неба, пойдем туда! — вмешалась Хуанна.

— Я видел этот мост, — сказал Олфан, между тем как его вожди изумленно смотрели на человека, победившего Змея, — но никогда не слыхал, чтобы кто-либо осмелился поставить на него свою ногу!

— Через него можно переправиться, хотя и с большой опасностью, — возразил Оттер, — по крайней мере, лучше сделать эту попытку, нежели остаться здесь, чтобы быть убитыми колдунами!

— Я думаю, нам лучше отправиться туда, Леонард! — сказала Хуанна. — Если надо умереть, то лучше на свежем воздухе. Только что же делать с Намом? Кроме того, может быть, Олфан и вожди предпочтут остаться здесь?

— Нам, во всяком случае, пойдет с нами, — ответил сурово Леонард, — нам надо свести счеты с этим господином; что касается Олфана и вождей, то они должны сами решить этот вопрос!

— Что ты хочешь делать, Олфан? — спросила Хуанна, заговорив впервые с королем после сцены в другой комнате тюрьмы.

— Кажется, королева, — ответил он, опустив глаза, — я поклялся защищать тебя до последнего и сделаю это с тем большей готовностью, что теперь моя жизнь для меня ничего не значит. Мои же товарищи, я думаю, подобно тебе, предпочтут умереть на воздухе, нежели ожидать здесь смерти от руки жрецов?

Все три вождя утвердительно кивнули головами в знак согласия со словами короля. После этого, захватив с собой запас пищи, оказавшийся в изобилии в комнате, все спустились в пещеру Змея.

— Оттер, — спросил у карлика Леонард, очутившись в пещере, — ты не видал здесь рубинов?

— Там, возле жителя вод, лежит какой-то мешок, баас, — ответил беспечно карлик, — но я не позаботился заглянуть в него. Что за нужда теперь для нас в красных камнях?

— Теперь нет, но они могут пригодиться впоследствии, если мы уйдем отсюда!

— Да, баас, если мы уйдем отсюда, — ответил Оттер, думая о ледяном мосте, — мы можем захватить его по пути!

Как раз в это время был спущен Олфаном и вождями Нам, озиравшийся не без ужаса, так как до сих пор ни он, и никто другой из его собратьев не осмеливался посетить священное жилище бога Змея. После него спустились вожди, и наконец последним сошел Олфан.

— Нам надо спешить, Избавитель, — сказал король, — дверь сейчас будет открыта! — и сию же минуту все услышали сильный треск наверху. Оттер дергал за ремень, пока, наконец, палка не скользнула по отверстию в полу и не упала к его ногам.

— Нечего им оставлять это, чтобы они могли последовать за нами, — сказал он, — все еще может пригодиться нам!

В это время голова одного из жрецов показалась над отверстием. Нам, воспользовавшись этим, поспешил крикнуть:

— Ложные боги убежали через туннель в горы; вместе с ними и лжекороль. Преследуйте их и не бойтесь: житель вод мертв. Не думайте обо мне и убейте их!

С криком ярости Оттер, ударив его по лицу, повалил навзничь, но дело было уже сделано, и голос сверху ответил Наму:

— Мы слышим тебя, отец! Сейчас возьмем веревки и спустимся вниз!

После этого все двинулись вперед. Проходя мимо мертвого крокодила, на одно мгновение остановились посмотреть на гигантское пресмыкающееся.

— Этот карлик — действительно бог! — сказал один из вождей. — Ни один человек не мог бы сделать ничего подобного!

— Вперед, — сказал Леонард, — нам нельзя терять времени!

Пройдя мимо крокодила, они натолкнулись на груду костей.

— Где же мешок, Оттер? — спросил Леонард.

— Здесь, баас! — ответил карлик, вытащив что-то из-под разложившегося трупа несчастного жреца, оскорбившего новоявленного бога и опущенного за это в пещеру к Змею.

Леонард взял мешок и, развязав ремень, которым он был перевязан, посмотрел внутрь. Оттер держал над ним светильник. В глубине мешка сверкали красным и голубым светом драгоценные камни.

— Это великое сокровище! — сказал Леонард с восторгом. — Наконец-то счастье вернулось к нам!

— Сколько весу в мешке? — спросила Хуанна, когда все поспешили вперед.

— Около семи-восьми фунтов, я думаю! — ответил он, все еще полный восторга.

— Семь или восемь фунтов драгоценных камней, прекраснейших в целом свете! В таком случае, отдайте мне мешок. Мне нечего нести, а вам надо иметь теперь обе руки свободными!

— Верно! — ответил Леонард, отдавая ей мешок.

Через двадцать минут они достигли устья туннеля и, пройдя между глыбами льда, очутились на склоне горы. Но в это время облака закрыли луну, как часто случалось в Стране тумана в начале весны, и в наступившей темноте было бы безумно начинать восхождение на гору, рискуя заблудиться и сломать себе шею среди бесчисленных расщелин и пропастей.

После недолгого совещания было решено закрыть вход в туннель или, лучше сказать, проходы между глыбами льда, загромождавшими устье туннеля, оказавшимся под рукою материалом: кусками мерзлого снега, щебнем и немногими большими камнями, которые, к счастью, удалось найти вблизи. Пока они были заняты этим делом, в туннеле послышались голоса жрецов, становившиеся все громче и громче. Можно было каждую минуту ждать нападения; однако его не последовало, и голоса жрецов вскоре умолкли.

— Что же они решили делать? — сказал Леонард. — Войти на гору по другой тропинке и отрезать нам путь?

— Не думаю, Избавитель, — ответил Олфан. — Я не знаю такой тропинки. Думаю, они пошли за тяжелыми брусьями, чтобы при помощи их сломать ледяную стену!

— Однако, такая тропинка есть, король! — сказал один из вождей. — В дни моей молодости я часто лазал по ней, разыскивая подснежные цветы для той, за которой я тогда ухаживал!

— Вот что, Пастушка, — сказал Олфан, подумав немного, — мы возьмем этого человека в проводники и вернемся через горы в город, где можем найти друзей среди воинов и дать битву жрецам!

— Нет, нет, — страстно воскликнула Хуанна, — я скорее умру, чем вернусь назад в то страшное место, где все равно буду, в конце концов, умерщвлена. Иди туда, если хочешь, Олфан, и предоставь нас нашей судьбе.

— Этого я не могу сделать, королева, из-за моей клятвы, — гордо ответил он. — Но слушай, мой друг, — обратился король к одному из вождей. — Ступай по той тропинке, о которой ты говоришь, если только можешь сделать это в темноте, и найди нам помощь. Затем скорее возвращайся на это место, где я и два твоих товарища будем держаться против жрецов. Быть может, ты не найдешь нас живыми; в таком случае, вот что поручаю я тебе: если мы умрем, говори везде, что боги оставили страну из-за того, что с ними дурно поступили и подняли народ против жрецов. Только тогда можно будет покончить с ними раз и навсегда!

Не сказав ни слова, вождь пожал руку Олфану и двум своим товарищам, поклонился Хуанне и исчез во мраке. После этого все опустились на землю у входа в туннель и ждали, что будет. Здесь им принесли большую пользу платья жрецов из козьего меха, благоразумно захваченные Оттером у тех жрецов, на которых напали он и Леонард в тюрьме над пещерой, так как холод усилился до того, что, встав с места, они вынуждены были согреваться ходьбой взад и вперед.

— Леонард, — сказала Хуанна, — вы еще не знаете, что произошло после того, как Нам запер нас в отдельную комнату? — и она рассказала ему все. Когда она кончила, Леонард встал и, взяв за руку Олфана, произнес:

— Король, благодарю тебя! Пусть судьба отнесется к тебе так же, как ты отнесся ко мне и моим близким!

— Не говори больше ни слова, Избавитель, — ответил поспешно Олфан. — Я исполнил только долг и мою клятву, хотя иногда это и тяжело!

Вскоре, взглянув вверх, они заметили, что снежные вершины гор начали краснеть от приближающейся зари, и как раз в это же время в туннеле снова послышались голоса и сквозь щели в грубом ледяном сооружении, заграждавшем вход, заблестели огни. Очевидно, жрецы, взяв необходимые орудия, явились снова. Вскоре глухие удары о ледяную стену доказали верность этого предположения.

— Скоро рассветет, Избавитель, — спокойно сказал Олфан. — Я думаю, что вы можете теперь начать восхождение на гору!

— А что же нам делать с этим человеком? — указал Леонард на Нама.

— Убить его! — проговорил Оттер.

— Нет, нет пока! — отвечал король. — Возьми это, — и Олфан протянул Леонарду копье третьего вождя, оставленное им, — и захвати с собой жреца. Если нас осилят, то вы можете купить свою жизнь ценою его жизни; если же мы отбросим жрецов и нам удастся уйти, то сделайте с ним, что будет вам угодно!

— Я хорошо знаю, что сделаю! — пробормотал Оттер, сверкнув глазами на жреца.

— А теперь прощайте! — продолжал Олфан тем же спокойным тоном, которым говорил все время. — Принесите сюда еще льда или камней, если можно, товарищи; стена трещит!

Леонард и Оттер молча пожали руку короля, но Хуанна не могла расстаться с ним таким образом. Она была ему благодарна за его доброту.

— Прости меня, — пробормотала она, — я причинила тебе горе, за которым, боюсь, последует смерть!

— Горе не поможет ничему, королева, а смерть я охотно встречу, поверь мне. Отправляйся же, и пусть счастье сопутствует тебе. Желаю тебе уйти с теми блестящими побрякушками, которых ты желала. Да будешь благословенна ты со своим супругом, Избавителем, долгими годами взаимной любви. Когда же состаришься, то вспоминай иногда того дикого человека, который любил тебя, когда ты была молода, и который положил свою жизнь для твоего спасения!

Хуанна выслушала, и слезы полились изее глаз; затем внезапно схватив руку гиганта, она поцеловала ее.

— Я вознагражден, королева, — нежно воскликнул он, — и, быть может, твой супруг не приревнует. А теперь скорее отправляйтесь!

Пока король говорил, небольшая часть стены под ударами жрецов обрушилась, и из отверстия показалось лицо жреца. Олфан с криком поднял копье и метнул его. Жрец упал, а в это же время подошли вожди с камнями, которыми и заложили отверстие.

Тогда трое наших друзей, повернувшись, побежали вверх по склону, причем Оттер с проклятиями гнал перед собой Нама, наделяя его ударами кулака, пока наконец тот не свалился со стоном на землю. Никакими усилиями Оттер не мог заставить его встать на ноги.

— Вставай, подлая собака! — сказал Леонард, угрожая ему копьем.

— В таком случае, ты должен развязать мои руки, Избавитель, — ответил жрец, — я очень слаб и не могу идти по горам со связанными за спиной руками. Конечно, вам нечего бояться старого и безоружного человека!

— Я думаю, что теперь нечего бояться, — пробормотал Леонард, — хотя в прошлом нам доводилось сильно бояться тебя! — и, взяв нож, он развязал связывавшие руки Нама веревки.

В это время Хуанна обернулась и посмотрела назад. Далеко внизу она могла различить фигуры Олфана и его товарищей, стоявших плечом к плечу один возле другого, и даже видела блеск лучей солнца на остриях их копий. Еще ниже она увидела поросшие травой крыши земного ада, города Страны тумана, и бесконечную равнину за ним, по которой, извиваясь змеей, протекала река. Там же виднелись и громадные стены храма, и черный колосс, на верху головы которого она сидела в тот страшный час, когда тысячи людей приветствовали ее, как богиню, и откуда во друг, Франсиско, был низвергнут вниз на ужасную смерть.

Когда Нам, шепча проклятия, подошел к ней, награждаемый неутомимым Оттером ударами в спину, Хуанна, потеряв из виду Олфана и его товарищей, присоединилась к своим спутникам и все они продолжали в полной безопасности путь, пока наконец не достигли края перевала и не увидели ледяной мост, ведший к снежным полям внизу.

Глава 38

ТОРЖЕСТВО НАМА
— Куда же мы пойдем? — спросила Хуанна. — Неужели мы должны спуститься в эту пропасть?

— Нет, Пастушка, — отвечал Оттер. — Посмотри, перед тобой мост! И он указал рукой на ледяную ленту, соединявшую оба края бездны.

— Мост, — проговорила с ужасом Хуанна. — Как, эта скользкая и крутая, как крыша дома, полоса льда — мост? Да на нем не может устоять и муха!

— Смотри сюда, Оттер, — сказал Леонард, — или ты шутишь, или сошел с ума! Как же мы можем перейти через это место? Не успеем сделать и десяти ярдов по этому мосту, как разобьемся!

— Вот как, баас: мы должны сесть, каждый из нас, на один из этих плоских камней, которые лежат здесь, и тогда камень перевезет нас на противоположную сторону пропасти. Я знаю, я пробовал это!

— Ты хочешь сказать, что переходил через пропасть?

— Нет, баас, но я послал вниз три камня. Два перелетели благополучно, а третий исчез. Я думаю, что там, в мосту дыра, но мы должны рискнуть. Если камень достаточно тяжел, то он перелетит через перевал; если же нет, — тогда мы провалимся вниз и навеки успокоимся!

— Боже! — сказал Леонард, потирая лоб рукой. — Неужели нет другого пути?

— Я не вижу, баас, и думаю, что нам лучше перестать разговаривать и приготовиться, а то ведь жрецы за нами. Если ты посторожишь наверху перевала, чтобы не было нечаянного падения, я пойду за камнями, которые перенесут нас!

— А что делать с этим человеком? — сказал Леонард, указывая на старого жреца, лежавшего лицом вниз на снегу, по-видимому, в полном изнеможении.

— О, мы должны задержать его еще немного, баас; если жрецы придут, то он может быть нам полезен. Если же они не придут, то я поговорю с ним перед нашим отправлением. А теперь он спит и не может убежать!

Тогда Леонард пошел на вершину перевала, находившуюся ярдах в двадцати от того места, где они стояли, а Оттер стал искать нужные камни.

Тем временем Хуанна, повернувшись спиной к ледяному мосту, на который она едва отваживалась взглянуть, села на камень и, чтобы отвлечь свои мысли от предстоявшего ей нового и ужасного испытания, развязав мешок, стала любоваться лежавшими в нем камнями. Она выбрала наиболее крупные камни и разложила их на обломке скалы возле себя. Вскоре перед нею лежало такое сокровище, о котором никогда не мечталось ни одной белой женщине.

Созерцая это сокровище, Хуанна забыла все на свете, кроме необычной красоты и бесконечной ценности камней, которые были добыты для Леонарда с ее помощью.

Между тем старый жрец, подняв голову, некоторое время смотрел на нее холодным и жестоким взглядом и наконец стал медленно перекатываться по снегу по направлению к ней, избегая малейшего шума.

Полюбовавшись на свое сокровище, Хуанна уложила камни снова в мешок и, крепко завязав его, хотела надеть себе на шею. В этот момент чья-то сухая старческая рука мелькнула перед ее глазами и вырвала у нее мешок. С громким криком молодая девушка вскочила на ноги и увидела, что старый жрец, захватив мешок, побежал прочь с необыкновенной быстротой. Оттер и Леонард, услыхав ее крик и думая, что жрец хотел убежать, поспешили наперерез ему. Но он и не думал бежать. Шагах в сорока от того места, где сидела Хуанна, над пропастью свешивался маленький выступ скалы. К этому-то месту и направился Нам. Остановившись на краю выступа над пропастью, он обернулся лицом к своим преследователям.

— Если вы сделаете еще шаг, — закричал он, — я брошу этот мешок туда, откуда вам никогда не достать его. На этих скалистых стенах нельзя поставить ноги, а на дне пропасти — вода!

Леонард и Оттер остановились, дрожа за судьбу драгоценных камней.

— Слушай, Избавитель, — продолжал Нам, — ты пришел в нашу страну за этими вещицами, не правда ли? Найдя их, ты хотел бы уйти с ними? Но прежде, чем уйти, ты хотел бы убить меня за то, что я доказал, что вы обманщики, и хотел принести вас в жертву тем богам, которых вы оскорбили. Но ведь красные камни теперь у меня в руках, и если я выпушу их из своих рук, то они исчезнут для тебя и всего света навеки. Скажи теперь, поклянешься ли ты оставить мне жизнь и позволишь ли мне мирно вернуться домой за то, что я отдам тебе назад эти камни.

— Да, да, клянемся! — сказал Леонард, не в состоянии скрыть своего беспокойства. — Иди сюда, Нам, и мы дадим тебе спокойно уйти; но если ты бросишь камни вниз, то и сам последуешь за ними!

— Вы клянетесь в этом! — сказал презрительно жрец. — Ты дошел до того, что соглашаешься пожертвовать местью в угоду твоей жадности, о белый человек с благородным сердцем! Ну, я выше тебя: хоть я и не благороден, но хочу пожертвовать своей жизнью, для того чтобы обмануть ваши желания. Как? Неужели можно допустить, чтобы священное сокровище народа тумана было украдено двумя белыми ворами и их черной собакой? Никогда! Я хотел вас убить всех, но мне это не удалось; и теперь я очень рад, видя, что могу нанести вам удар сильнее, чем сама смерть. Да разразится над вами проклятие Джаля и Аки, бездомные собаки! Живите изгнанниками, умрите в нищете, и пусть ваши отцы, матери и дети плюнут на ваши кости, как я это делаю. Прощайте!

И погрозив кулаком своей незанятой руки, он плюнул в них, затем внезапным движением опрокинулся и полетел в пропасть, унося с собой сокровище.

Некоторое время все трое, пораженные происшедшим, молча стояли на одном месте, устремив глаза на выступ скалы, с которого исчезла почтенная фигура старого жреца. Наконец Хуанна, рыдая, упала на снег и стала упрекать себя, что по ее вине Леонард сделался нищим.

Леонард, хотя и был огорчен потерей, стал утешать ее. В это время Оттер прикатил два камня: один побольше, для девушки и Леонарда, другой, поменьше, для себя.

Но теперь — другая беда: Хуанна ни за что не соглашалась сесть на камень, чтобы совершить опасный переход. Ее спутникам еле удалось убедить ее.

— Послушай, Пастушка, — говорил карлик, — я привяжу тебя и Избавителя друг к другу для безопасности и сам покажу вам дорогу!

С этими словами Оттер оттащил оба камня на самый откос пропасти и, связав веревкой талии Леонарда и Хуанны, стал готовиться к переходу через ледяной мост.

— Ну, Избавитель, — проговорил он, — когда я перейду через мост, вы оба должны лечь на камень и слегка оттолкнуться копьем. Тогда, прежде чем вы успеете опомниться, уже будете возле меня!

И Оттер лег на камень лицом вниз с легким смехом, хотя Леонард заметил, что как бы ни был силен его дух, слабая плоть все же давала себя знать, и он заметно дрожал.

— Теперь, баас, — сказал карлик, схватившись длинными руками за края камня, — когда я скажу, толкни слегка камень и тогда увидишь, как может летать черная птица. Нагнись ко мне, баас!

Леонард повиновался, и карлик шепнул ему:

— Я хотел только сказать, баас, на тот случай, если мы более не встретимся, так как несчастные случаи происходят на самых безопасных дорогах, что я очень сожалею о том, что вел себя свиньей в «городе тумана», но пьянство и женщины портили лучших людей, чем я. Не отвечай мне, баас, а толкни камень, а то я уже начинаю бояться.

Положив руку на заднюю часть камня, Леонард легко толкнул. Камень начал двигаться, сначала очень медленно, затем все скорее и скорее и, наконец, со свистом понесся по скользкому ледяному пути. Достигнув подошвы первого склона, он поднялся на легкий подъем следующего, но так медленно, что Леонард подумал, будто он остановился. Однако он перевалил через хребет и исчез на несколько секунд в неглубокой впадине, образованной поверхностью льда, откуда опять вылетел на вершину второго, более длинного поля с весьма крутым спуском. Отсюда камень понесся с быстротой стрелы, пока не достиг самой узкой части ледяного моста, казавшейся издали серебристой нитью; оттуда, внезапно поднявшись в воздух, через секунду уже продолжал свое движение по ледяному пути, пока наконец не остановился.

Леонард посмотрел на часы: время, занятое переходом, не превышало пятидесяти секунд, а расстояние было не менее полумили.

— Посмотрите, — сказал он Хуанне, которая все это время сидела, закрыв глаза руками, чтобы не видеть страшного путешествия, — он на той стороне, цел и невредим! — и Леонард показал на фигуру, которая, казалось, весело танцевала на снежном поле.

В то же время слабый звук достиг его ушей, так как среди окружающего безмолвия звуки могли далеко распространяться. Это, очевидно, кричал Оттер.

— Поезжай, баас, это легко!

— Я рада, что он цел, — слабым голосом сказала Хуанна. — Теперь мы должны отправиться вслед за ним. Возьмите, Леонард, мой платок и завяжите, пожалуйста, мне глаза; я не могу иначе! Затем она призналась, что часто дурно поступала с Леонардом, и чистосердечно попросила прощения. Конечно, ее спутник от души простил ее.

Затем он повел молодую девушку к плоскому камню, но здесь Леонард услышал глухой звук чьих-то шагов по снегу и, обернувшись, увидел бежавшую к ним Соа, почти нагую, с раной от копья в боку и с безумным выражением в глазах.

— Ступай прочь, или… — и он поднял выразительно свое копье.

— О Пастушка, — умоляющим голосом воскликнула старуха, — возьми меня с собой, я не могу жить без тебя.

— Скажи ей, чтобы она шла прочь, — сказала Хуанна, узнав голос Соа, — я не хочу ее больше видеть.

— Слышишь, Соа, — сказал Леонард. — Подожди, как дела там? — указал он рукой по направлению к туннелю. — Говори правду.

— Я не знаю, Избавитель; когда я была там, Олфан и его брат еще держались у входа в туннель и не были ранены, но один вождь был мертв. Я пробежала мимо них и вот что получила! — показала она на рану в боку.

— Если они еще немного продержатся, к ним может подоспеть помощь! — проговорил про себя Леонард. Затем, не говоря ни слова, он лег вместе с Хуанной на широкий камень лицом вниз.

— Сейчас мы отправимся, Хуанна! — проговорил он. Держитесь крепче за край камня правой рукой и не отнимайте руки, а то мы оба можем соскользнуть с него!

— О, возьми меня с собой, Пастушка, возьми с собой, я не стану больше злобствовать, а буду служить тебе по-прежнему! — отчаянным голосом закричала Соа, и крик ее гулко отдался в горах.

— Держитесь крепче! — сквозь зубы проговорил Леонард и, отняв свою правую руку от талии Хуанны, при помощи копья слегка оттолкнулся от выступа скалы сзади него. Камень, вздрогнув, медленно и величественно начал двигаться вниз по ледяному пути.

В течение первой секунды он, казалось, еле-еле двигался, затем в следующую, когда движение его сделалось более ощутимым, Леонард услышал шум за собой и почувствовал, что за его ногу ухватилась человеческая рука. Последовал толчок, из-за которого они чуть не слетели с камня, но Леонард крепко схватился за передний край камня, и в это время рука перестала тащить его за ногу, хотя он и чувствовал еще ее на своей щиколотке.

Глава 39

ПЕРЕПРАВА ПО ЛЕДЯНОМУ МОСТУ
Приподняв осторожно полову, Леонард взглянул через плечо, и ему стало все ясно. В своей безумной любви к госпоже, которую она предала и оскорбила, Соа хотела броситься на камень, — чтобы отправиться вместе с ними, — как только он начал двигаться.

Но было слишком поздно и, почувствовав, что она скользит вперед, Соа в отчаянии ухватилась за то, что подвернулось ей под руку, а именно, за ногу Леонарда. Теперь она должна была сопровождать их в ужасном путешествии, но, тогда как они катились вниз на камне, ее волокло вниз за ними на груди.

Искра сострадания вспыхнула в груди Леонарда, когда он заметил ее страшное положение, но делать было нечего; к тому же, он был отвлечен опасностью, угрожавшей Хуанне и ему самому. Со все возраставшей быстротою они мчались вниз по длинному скату, приближаясь к первому подъему, ярдах в десяти от вершины которого движение их замедлилось. Леонард ожидал остановки камня. Но этого не случилось, и они достигли верхушки подъема, спустившись с которого попали в ледяную выемку, и наконец очутились в начале склона ярдов в четыреста или пятьсот длиною и настолько крутого, что человек не мог бы стоять на нем, если бы даже поверхность склона и не была скользкой. Ширина ледяного моста здесь быстро уменьшалась, а вскоре, по-видимому, мост совсем прерывался.

Они продолжали мчаться вниз, рассекая воздух. Уже была пройдена половина, две трети пути; наконец Леонард взглянул вперед, и мороз пробежал у него по коже. Ширина моста в том месте, где они находились, не превышала размеров небольшой комнаты; ярдах в шестидесяти далее она суживалась до того, что их камень почти покрывал ее, а с обеих сторон под ними зияли бездонные пропасти. Но это было еще не все: в самом узком месте ледяная лента прерывалась на ширине десяти — двенадцати футов и затем дальше продолжалась на более низком уровне, поднимаясь круто к тому снежному хребту, на котором цел и невредим сидел Оттер. Холодный пот прошиб Леонарда. Вот уже перед его глазами провал. «Помоги, Боже!» — прошептал он, и камень, оставив ледяной путь, понесся в воздухе. Но прежде чем они достигли противоположного крал провала, Леонард услыхал нечеловеческий крик и почувствовал такой сильный толчок, что не мог удержаться за камень, который выскочил из-под него, а он, ударившись об лед, продолжал нестись по его гладкой поверхности. Леонард почувствовал, что ледяная поверхность жжет его, как раскаленное железо, но его ногу уже выпустила державшая ее рука, и затем он более ничего не помнил, так как потерял сознание. Придя в себя, он услышал голос Оттера, кричавшего ему:

— Лежи спокойно, баас, не шевелись ради своей жизни; я приду к тебе!

Леонард совсем очнулся, и слегка приподняв голову, увидел то положение, в котором он находился.

Им оставалось преодолеть всего около пятидесяти футов ледяной поверхности, но на протяжении этих пятидесяти футов лед был так гладок и поверхность его так круто подымалась вверх, что ни один человек не мог бы взобраться по ней. Под ними склон продолжался на 30–40 ярдов, пока наконец не встречал соответствующего подъема, ведущего к прорыву моста.

На этой ледяной поверхности они и лежали, распростершись плашмя. Сначала Леонард удивился, отчего они не соскользнули назад на дно откоса, где бы они, конечно, погибли, так как выбраться оттуда было бы невозможно без особых приспособлений. От этого спасла их счастливая случайность.

Когда бесчувственные тела Леонарда и Хуанны вынеслись по инерции вверх по подъему, то, конечно, стали скользить назад, в соответствии с законами тяжести, и разбились бы вдребезги, если бы их не задержало копье, рукоятка которого была соединена со связывавшим их талии ремнем. Острие этого копья застряло в расщелине льда.

Все это понял Леонард постепенно; он увидел также, что Хуанна была мертва или без чувств: он не мог пока сказать точно.

— Что ты хочешь делать? — спросил он Оттера, который был на краю ледяной пропасти в пятидесяти футах над ними.

— Подожди, баас, дай мне время подумать! — и на одну минуту Оттер, присев на льду, задумался.

— Нашел! — сказал он затем и, сняв с себя платье из козьего меха, стал резать его на куски дюйма два шириной и около двух с половиной футов длиной. Связав крепкими узлами эти куски, он получил довольно сносную веревку достаточной длины.

Затем заострив конец своей палки, он глубоко укрепил ее в земле и снегу на краю ледяного откоса и привязал к ней импровизированную веревку, по которой быстро спустился к Леонарду.

— Разве Пастушка умерла, баас? — спросил он, посмотрев на побледневшее лицо Хуанны и ее закрытые глаза. — Или она только спит?

— Я думаю, что она только в обмороке, — отвечал Леонард, — но, ради неба, Оттер, действуй проворнее, а то я замерз на этом льду. Что ты теперь думаешь делать?

— Вот что, баас обвязать вокруг твоего пояса сделанную веревку, затем развязать ремни, связывающий тебя с Пастушкой, и вернуться на вершину склона, откуда я могу ее поднять наверх, так как ремень очень прочен и она будто легко скользить по льду, а ты последуешь за ней!

— Хорошо, — сказал Леонард.

Когда все это было сделано, Леонард, поддерживая одной рукой безжизненное тело Хуанны, другой держался за древко копья, не решаясь схватиться за самодельную веревку, по которой Оттер с большим трудом взбирался вверх по льду, держа в зубах ремень. Замерзшему на льду Леонарду казалось, что прошли часы прежде, чем Оттер поднялся на вершину склона и крикнул ему отпустить Хуанну.

Леонард повиновался, и карлик, сидя на снегу и упершись ногами в край ледяного моста, стал тянуть молодую девушку наверх. Леонард с облегчением вздохнул, когда увидел ее наконец распростертою на снегу.

Затем Оттер, поспешно развязав ремень от талии Хуанны и сделаь петлю, кинул ее Леонарду, который надел ее на свои плечи. Вынув копье из расщелины, в которой оно стояло, он начал свое восхождение. Первые движения причиняли ему мучительную боль, — и неудивительно, так как кровь из ран, полученных при скольжении, приморозила его члены ко льду, и он мог встать с большим трудом. Собрав всю свою энергию, он стал подниматься по самодельной веревке, а Оттер тащил его за ремень.

Хорошо, что карлик благоразумно бросил Леонарду вторую веревку, так как вдруг палка, к которой была прикреплена веревка из кусков платья, выскочила из того места, где она была закреплена и покатилась вниз вместе с веревкой. Карлик, громко вскрикнув, чуть было не бросился вперед, но удержался и стал крепко держать длинный ремень, на котором и повис Леонард, раскачиваясь как маятник, на гладкой поверхности льда.

— Мужайся, баас, — сказал Оттер, крепко державший веревку, — когда я буду тянуть вверх, старайся подняться! — и он потянул вверх ремень, причем Леонард старался зацепиться на льду коленями, пятками и свободной рукой.

Увы! Держаться было не за что; он находился словно на гладкой поверхности стекла с наклоном в шестьдесят градусов.

— Подожди немного, баас, — сказал карлик, изнемогавший от усталости, — постарайся сделать во льду острием копья маленькое гнездо и, когда я потяну, помогай мне тянуть тебя, опираясь на копье! Леонард сделал это, не говоря ни слова.

— Ну! — сказал карлик, и Леонард был вытащен вверх по скату на два фута. Этот процесс пришлось повторить несколько раз, пока, наконец, он не поставил свою левую руку на нижнюю ступень, вырубленную Оттером во льду. Еще одно последнее усилие, — и Леонард, дрожащий, как испуганное дитя, лежал на краю ледника.

Испытание было кончено, опасность миновала, но зато ценой каких усилий!

Нервы Леонарда были совершенно расшатаны; он не мог держаться на ногах, лицо окровавлено, ногти обломаны, и одна из костей ног обнажилась от трения о лед, не говоря уже об ушибах. Состояние Оттера было немногим лучше: руки его были изрезаны веревками, и он был страшно утомлен. Меньше всех пострадала Хуанна, потерявшая сознание с самого начала движения по ледяному мосту; она не получила даже ушибов после падения с камня, так как была легче Леонарда. Кроме того, толстая одежда из козьего меха предохранила ее от ранений, исключая небольшие царапины и ушибы. Она не знала ничего, равно как и о смерти Соа.

— Оттер, — пробормотал Леонард дрожащим голосом, — ты не потерял бутылки с вином?

— Нет, баас, она цела!

— Слава Богу! Поднеси ее к моим губам, если можешь!

Карлик дрожащей рукой протянул ему бутылку, и Леонард сделал несколько глотков.

— Что случилось с Соа, Оттер?

— Я не мог точно разглядеть, баас; я был слишком испуган, более даже, нежели катясь сам на камне. Но я думаю, что ноги ее задели за край пропасти, и она свалилась. Это хороший конец для нее, злой старой коровы! — прибавил он довольным тоном.

— А для нас был очень близок худой конец, — отвечал Леонард, — но мы все-таки избежали его. За все рубины на свете я не хотел бы пройти опять той дорогой!

— И я также, баас. Да! Это было ужасно! А теперь — прибавил он, — не пора ли нам разбудить Пастушку и уходить отсюда?

— Да, — сказал Леонард, — хотя я не знаю, куда же мы пойдем. Во всяком случае, недалеко, я еле двигаюсь!

Подойдя к Хуанне, которая лежала, завернутая в козий мех, Оттер влил ей в горло немного туземного вина, а Леонард стал растирать ее руки, после чего она вскоре быстро пришла в себя и, видя лед перед собой, закричала.

— Возьмите меня отсюда, возьмите; я не могу этого сделать, Леонард, не могу!

— Все уже кончено, дорогая! — отвечал он, познакомив Хуанну со всеми обстоятельствами их опасного путешествия.

Затем Оттер собрал их небольшой багаж, состоявший главным образом из ременной веревки и копья, и они побрели вверх по снежному склону. В двадцати — тридцати ярдах впереди лежали два камня, на которых они ехали по мосту, а возле них еще два, которые были пущены вперед Оттером в предшествующее утро.

Когда они достигли вершины склона, Оттер, обернувшись назад, сказал:

— Взгляни, баас, на той стороне стоят люди!

Он был прав. На далекой окраине пропасти виднелись фигуры людей, которые, казалось, махали оружием и что-то кричали. Были ли это жрецы, осилившие сопротивление Олфана и преследовавшие их, или солдаты короля, победившие жрецов — ничего нельзя было рассмотреть.

После этого путешественники начали спускаться с одного ледяного ноля на другое, и только большой пик над ними напоминал им о близости Страны тумана. После четырех остановок, вызванных их страшным утомлением, к вечеру они очутились наконец ниже снеговой линии в мягком и теплом климате.

— Я должна остановиться, — сказала Хуанна, когда солнце стало садиться, — я не могу больше идти!

Леонард в отчаянии посмотрел на Оттера.

— Вон там большое дерево, баас, и вода около него! — сказал карлик. — Это хорошее место для ночлега; здесь тепло, и мы не будем страдать от холода. Да, нам везет. Подумайте, как мы провели прошлую ночь!

Они подошли к дереву, и Хуанна в полном изнеможении опустилась на землю, прислонившись спиной к его стволу. Леонарду с трудом удалось уговорить ее проглотить немного пищи и глотнуть вина, после чего она впала в оцепенение.

Глава 40

ПРОЩАНИЕ ОТТЕРА
Нечего и говорить о том, что наступившая ночь была одной из самых ужаснейших, какие только приходилось проводить Леонарду. Несмотря на свою крайнюю усталость, он не мог спать: его нервы были слишком потрясены. Кроме того, раны сильно беспокоили его, и хотя климат местности был мягок, но со снежных гор дул холодный ветер, и они даже не могли развести огня, чтобы согреться и прогнать диких животных, завывавших невдалеке от них.

Едва ли кто-либо попадал в более отчаянное и безнадежное положение, чем Леонард и его спутники в эту ночь: безоружные, выбившиеся из сил, без пищи и почти без одежды, в неизвестной им местности среди пустынь Центральной Африки. Если бы они не надеялись на помощь, то должны были бы погибнуть от голода, челюстей львов или от копий туземцев.

Наконец ночь пришла и наступила заря, но Хуанна проснулась тогда, когда солнце было уже высоко на небе. Леонард подполз к ней на близкое расстояние — ходить он уже не мог и увидел, что она блуждающими глазами посмотрела на него и сказала что-то о Джен Бич. Она была в бреду. Что же можно было сделать? Осталось только ждать смерти.

Несколько часов Леонард и Оттер провели в безмолвном ожидании. Наконец Оттер, лучше всех перенесший невзгоды предыдущего дня, взяв копье, — подарок Олфана, — сказал, что пойдет на поиски дичи. Леонард кивнул ему головой, хотя трудно было ожидать чего-либо от охоты только копьем.

К вечеру карлик вернулся с пустыми руками, заявив, что хотя дичь и встречалась, но убить ему ничего не удалось, как и ожидал его господин. Страдая от голода, провели они ночь, поочередно присматривая за Хуанной, которая все еще бредила. На заре Оттер опять ушел, оставив Леонарда, который снова не мог заснуть, как и в прошлую ночь, и лежал, скорчившись, подле Хуанны и закрыв лицо руками.

До полудня карлик вернулся к Леонарду, радостно сообщив, что, кажется, есть надежда на спасение.

— Что такое, Оттер? — спросил он.

— Там идет какой-то белый человек и с ним более сотни слуг, баас! — сказал карлик. — Они поднимаются на склон горы!

— Ты, должно быть, сошел с ума, Оттер! — возразил Леонард. — Скажи, во имя Аки и Джаля, что здесь делать белому человеку? Только я и Франсиско были настолько глупы, что забрались в эти места! — и Леонард, закрыв глаза, заснул.

Оттер посмотрел на него, затем, значительно хлопнув себя рукой по лбу, снова отправился вниз по склону. Спустя час Леонард пробудился при звуке многих голосов, и чья-то рука сильно встряхнула его.

— Проснись, баас, — говорил карлик, расталкивая своего спавшего господина, — я привел сюда белого человека!

Леонард, подняв голову, увидел перед собой окруженного вооруженными носильщиками и другими слугами английского джентльмена средних лет, с круглым добродушным лицом, загоревшим на солнце, с глубоко сидящими темными глазами, в один из которых был вставлен монокль. Незнакомец с состраданием смотрел на Леонарда.

— Как вы поживаете, сэр? — спросил он приятным голосом. — Насколько я мог узнать от вашего слуги, вы в незавидном положении. Ба! Да тут есть дама!

Леонард в бреду произнес вместо ответа несколько бессвязных фраз.

— Ахмет, — сказал тогда незнакомец, обращаясь к стоявшему рядом арабу, — пойди к первому мулу и возьми для этого господина хинина, шампанского и пирожков из овсяной муки; он, кажется, нуждается в этом; вели также носильщикам разбить мою палатку здесь возле воды, да живей!

Прошло сорок восемь часов, и благодушный незнакомец сидел на походном стуле возле входа в палатку, внутри которой лежали две фигуры, закутанные в одеяло и сладко спавшие.

— Должно быть, они скоро проснутся! — проговорил про себя незнакомец, вынув из глаза монокль и изо рта трубку. — Хинин и шампанское хорошо подействовали на них. Но что за бессовестный лгун этот карлик; одну вещь, кажется, он хорошо делает — это ест. И что эти господа здесь делали? Я знаю пока одно: что не видел никогда мужчины более благородного вида или более прекрасной девушки! — и, набив снова свою трубку и вставив в глаз монокль, незнакомец закурил.

Десять минут спустя Хуанна внезапно села на своем ложе, так что незнакомец не мог быть замечен ею. Дико оглядевшись вокруг и наконец увидев Леонарда, лежавшего у другой стенки палатки, она подползла к нему и, принявшись целовать его, заговорила:

— Леонард! Вы живы еще, благодарение Богу. Мне снилось, что мы оба умерли. Слава Богу, что мы живы!

Мужчина, к которому она обратилась с этими словами, проснулся также и отвечал ласками на ее поцелуи.

— Клянусь св. Георгом! — произнес незнакомец. — Это довольно трогательно! Должно быть, они супруги или собираются пожениться. Во всяком случае, пока мне лучше уйти на время!

Когда через час путешественник вернулся к палатке, он нашел молодую пару на солнце. Мужчина и девушка помылись и оделись в ту одежду, которая была в их распоряжении. Приподняв свой шлем, он подошел к ним, и они встали при виде его.

— Позвольте представиться! — произнес незнакомец. — Я английский путешественник, совершающий маленькую экспедицию за свой счет, за недостатком других занятий. Мое имя — Сидни Уоллес!

— Меня зовут Леонард Утрам, — ответил Леонард, — а это молодая леди — мисс Хуанна Родд!

М-р Уоллес снова поклонился. «Итак, они не были женаты!» — подумал он.

— Мы весьма обязаны вам, сэр, — продолжал Леонард, — вы спасли нас от смерти!

— Вовсе нет, — отвечал м-р Уоллес, — вы должны благодарить вашего слугу, карлика, а не меня: если бы он не увидал нас, мы прошли бы в миле или более левее вас. Меня привлек этот большой пик над нами, кажется, высочайший во всей цепи гор Биза-Мушинга. Я хотел подняться на него, прежде чем вернуться домой через озеро Ньясса, Левингстонию, Кленшайр и Килиману. Но, быть может, вы не откажитесь сообщить мне, как вы очутились здесь? Я слышал кое-что от вашего карлика, но его рассказ несколько фантастичен!

Леонард передал вкратце историю своих приключений м-ру Уоллесу, который, по-видимому, не поверил ни одному его слову.

Впрочем, выслушав спокойно рассказ Леонарда до конца, Уоллес поднялся со своего места, сказав, что пойдет поохотиться немного.

До захода солнца он появился снова и, подойдя к палатке, попросил извинения у Леонарда за свою недоверчивость.

— Я был там, — сказал он, — на той дороге, которой вы шли, видел ледяной мост и камни, рассмотрел ступени, сделанные во льду карликом. Все так, как вы мне говорили, и мне остается только поздравить вас, что вам удалось благополучно перенести самые страшные опасности, о которых я когда-либо слыхал! — и он протянул руку, которую Хуанна и Леонард сердечно пожали.

— Кстати, — прибавил путешественник, — я послал людей исследовать пропасть на протяжении нескольких миль, но они донесли мне, что нет ни одного места, которым можно бы было спуститься в нее, и я боюсь поэтому, что драгоценные камни потеряны навеки. Сознаюсь, что я хотел бы проникнуть в «Страну тумана», но мои нервы недостаточно крепки для перехода через ледяной мост, да и камни не могут скользить вверх по скату. Кроме того, вы уже достаточно натерпелись всего и, должно быть, хотите вернуться в цивилизованные страны. Поэтому, отдохнув здесь дня два, мы можем отправиться в Килиману, до которой отсюда три месяца пути!

Вскоре они отправились в путь, но описывать подробности этого путешествия не входит в нашу задачу. Мы сделаем исключение лишь для одного происшествия, случившегося на миссионерской станции Блэншайр; Леонард и Хуанна обвенчались по обряду своего вероисповедания.

Когда молодая девушка во время обряда венчания стояла рядом со своим возлюбленным в маленькой церкви Блэншайрской миссии, ей невольно пришло на память, что она венчается уже в третий раз и только теперь по своей доброй воле. В ее памяти встала дикая сцена венчания в лагере рабов и другой обряд бракосочетания, совершенный в тюрьме храма над нею и благородным дикарем Олфаном.

В тот же вечер м-р Уоллес увидел Оттера, печально смотревшего на маленький дом, в котором остановились Хуанна и Леонард.

— Тебе грустно, что твой господин женился, Оттер? — спросил путешественник.

— Нет, — отвечал карлик. — Я рад этому. Несколько месяцев он бегал за нею и мечтал о ней и вот теперь, наконец, получил ее. Отныне она должна мечтать о нем и бегать за ним, и у него будет время подумать и о других, кто так же сильно любит его.

Еще месяц продолжали они свое путешествие и наконец благополучно прибыли к Килиману. На следующее утро м-р Уоллес отправился в почтовую контору, где его ожидали письма, а Леонард и Хуанна вышли погулять, пока еще солнце не особенно жгло. Во время этой прогулки им пришло в голову, что они не должны более злоупотреблять любезностью м-ра Уоллеса, а между тем у них не было в кармане ни одного пенни. Когда они медленно двигались вперед по обширным африканским пустыням, довольствуясь в изобилии попадавшейся дичью, любовь и поцелуи заменяли им все на свете. Но теперь они приближались к цивилизованным странам, где без денег было невозможно жить.

— Что нам делать, Хуанна? — спросил печально Леонард. — У нас нет денег на то, чтобы добраться до Наталя, и нет кредита, чтобы занять где-нибудь!

— Мне кажется, мы должны продать большой рубин, — отвечала она со вздохом, — хотя мне очень жаль расставаться с ним!

— Никто здесь не купит такой камень, Хуанна, да он, может быть, и не настоящий рубин!.. Может быть, Уоллес даст мне безделицу, хотя мне не хотелось бы просить у него!

После прогулки они сели за завтрак, к концу которого вернулся из города м-р Уоллес.

— Я принес хорошие новости, — проговорил он, — через два дня здесь будет пароход, так что, расплатившись с моими людьми, я смогу отправиться на нем в Аден, а оттуда домой. Конечно, вы также поедете со мной, так как подобно мне, вероятно, достаточно пробыли в Африке. Здесь несколько номеров «Taims», просмотрите их, миссис Утрам, пока я буду читать свои письма!

Хуанна взяла номера газеты и начала рассеянно пробегать их, хотя слезы на глазах едва позволяли ей разбирать буквы. Внезапно взгляд ее упал на имя «Утрам», напечатанное на первой странице.

— Леонард! — вскричала она вне себя от удивления. — Послушай, что здесь написано:

«Если Леонард Утрам, второй сын сэра Томаса Утрама, баронета, бывшего владельца Утрам-Холла, находится, по слухам, в последнее время в Восточной Африке, на территории к северу от бухты Делагоа, или, в случае его смерти, его законные наследники обратятся к нижеподписавшимся, то он или они услышат весьма важные известия, касающиеся его или их материального положения.

«Томсон и Тернер, улица Альберта, 2, Лондон».

— Вы шутите, Хуанна? — спросил Леонард.

— Взгляните сами! — ответила она.

Он взял газету и прочел несколько раз объявление.

— Прекрасно, — сказал наконец Леонард, — я уверен только в одном, что никто так не нуждается в хороших известиях, касающихся материального благосостояния, как я, у которого в данную минуту, кроме рубина, быть может, нет ничего. Я не знаю даже, как мне быть с любезным приглашением господ Томсона и Тернера: разве послать им письмо, и до получения ответа жить в кафрской хижине?

— Не беспокойтесь об этом, дружище! — сказал Уоллес. — У меня есть с собой достаточно наличных денег; они в вашем распоряжении!

— Мне совестно злоупотреблять вашей любезностью! — отвечал, покраснев, Леонард. — Быть может, это объявление не значит ничего или меня ждет наследство в пятьдесят фунтов, хотя я не знаю, кто мог оставить мне даже и такую сумму. Как же я расплачусь с вами?

— Пустяки! — сказал Уоллес.

— Хорошо, — прибавил Леонард, — нищие должны спрятать в карман свою гордость!

Через два дня из города сообщили им, что направляющийся на север пароход подходит. Тогда Оттер, последнее время не говоривший ни слова, торжественно приблизился к Леонарду и Хуанне с протянутой вперед рукой.

— Что такое, Оттер? — спросил Леонард, помогавший в это время Уоллесу укладывать его охотничьи трофеи.

— Ничего, баас; я пришел сказать «прости» тебе и Пастушке, вот и все. Я хочу уйти прежде, чем увижу, как паровая рыба увезет вас прочь!

Леонард и Хуанна так сроднились с Оттером, что даже во время приготовления к отъезду в Англию никому из них в голову не пришла мысль о возможности расстаться с ним.

— Почему же ты хочешь уходить? — спросил Леонард.

— Потому что я — безобразная старая собака, баас, и не могу быть полезен вам там! — кивнул карлик по направлению к морю.

— Кажется, ты намекаешь на то, что не хочешь оставить Африки даже на время? — сказал Леонард с плохо скрытым огорчением и тревогой. — А я взял тебе билет на пароход!

— Что говорит баас? — медленно спросил Оттер. — Баас взял мне место на паровой рыбе?

Леонард утвердительно кивнул головой.

— В таком случае, я прошу прощения, баас! Я думал, что ты покончил со мной и хочешь бросить меня, как сломанное копье!

— Значит, ты хочешь ехать, Оттер? — сказал Леонард.

— Хочешь ехать?! — с удивлением воскликнул карлик. — Разве ты не мой отец и моя мать и разве то место, где будешь ты, не мое место? Знаешь ли, баас, что я теперь хотел сделать? Я хотел влезть на вершину дерева и следить за паровой рыбой, пока она не исчезнет на краю света; затем я взял бы эту веревку, так хорошо мне послужившую среди народа тумана, накинул бы ее себе на шею и повесился бы на том дереве.

Леонард отвернулся, чтобы скрыть слезы, выступившие у него на глазах; привязанность карлика тронула его более, чем он хотел показать.

Глава 41

КОНЕЦ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Спустя шесть недель после описанных событий, к подъезду дома 2 на улице Альберта в Лондоне подъехал экипаж, из которого вышли Леонард и Хуанна, значительно поправившиеся за время своего морского путешествия. Войдя с Хуанной в контору господ Томсона и Тернера, молодые люди обратились к добродушному плотному господину, вставшему при их появлении из-за стола:

— Вы поместили объявление в «Taims» о Леонарде Утраме?

— Да, сэр, — ответил адвокат. — Вы имеете какие-нибудь известия об этом лице?

— Да, имею! Я — Леонард Утрам, а это леди — моя жена.

Адвокат учтиво поклонился.

— Это очень приятно, — сказал он, — мы уже перестали было надеяться. Но необходимо кое-какие доказательства вашей личности!

Леонард рассказал адвокату вкратце все важнейшие события своей жизни. Выслушав его внимательно, адвокат, взяв из железного шкафа, вделанного в стену, какой-то пакет, подал его молодому человеку. Развернув пакет, Леонард узнал почерк Джен Бич. Это было письмо, полученное им от Джен Бич, первое и последнее.

В этом письме было следующее:

«Мой дорогой Леонард! Будучи вдовой, я могу вас назвать так без всякого стыда, зная, что вы дороги моему сердцу. Завещание, которое я подпишу завтра, докажет вам, если вы еще живы, в чем я уверена, как велика была моя забота о том, чтобы вы могли снова вступить во владение домом предков, который судьба отняла у вас. Вот почему для меня большая радость, что я могу составить в вашу пользу завещание, что и делаю со спокойной совестью ввиду того, что мой покойный муж, не имея ближайших родственников, оставил все свое состояние в мое полное распоряжение в случае смерти нашей дочери, что, к моему горю, и случилось.

«Дай Бог вам самим в течение долгого времени пользоваться состоянием и землями, которые я смогла вернуть вашей семье, и пусть ваши дети и их потомки владеют Утрамом на многие годы.

«Но довольно об этом. Я должна еще объясниться с вами и попросить у вас прощения. Быть может, Леонард, вы давно забыли меня, и когда эти строки попадутся вам на глаза, вы будете любить другую женщину. Но нет, не может быть, Леонард, чтобы вы могли совсем забыть меня, вашу первую любовь; никакая женщина не будет никогда для вас тем, чем была я; по крайней мере, я верю в это в моей суетности и безумии.

«Быть может, вы спросите, какое возможно объяснение между нами после того, как я оскорбила мою собственную любовь, отдавши себя другому. Поверьте, я боролась, сколько могла, но отец заставил меня выйти замуж за Когена.

«И вот после шести лет с той снежной ночи, когда мы расстались, наступает конец, я умираю. Богу угодно было взять мою маленькую дочь; этого последнего удара я не могу перенести и вскоре пойду за ней, чтобы вместе с ней ждать того времени, когда я еще раз увижу ваше незабвенное лицо.

«Вот все, что я хотела вам сказать, дорогой Леонард. Простите меня и — прибавлю еще в своем эгоизме — не забывайте вашу Джен».

Леонард положил письмо на стол и снова закрыл лицо руками, чтобы скрыть волнение, овладевшее им при мысли о глубине и чистоте любви умиравшей женщины.

— Могу я прочесть это письмо, Леонард? — спросила спокойно Хуанна.

— Да, я думаю! — отвечал он, смутно чувствуя, что лучше выяснить вопрос раз и навсегда во избежание будущих недоразумений.

Хуанна, взяв письмо, дважды прочла его так, что запомнила все до последнего слова, затем, ничего не говоря, возвратила адвокату.

Через полчаса Леонард и Хуанна были одни в номере отеля, но ни слова не было произнесено ими с тех пор, как они оставили контору адвоката.

— Разве вы не видите, Леонард, — сказала наконец горячо его жена, — что с вами произошло недоразумение? Пророчество вашего умиравшего брата было подобно изречениям Дельфийского оракула, его можно было понимать двояко, и, конечно, вы привели неверное объяснение. Вы оставили Могильную гору днем раньше, чем следовало. Вам предсказано было, что вы вернете Утрам при помощи Джен Бич, а не меня! — и она грустно усмехнулась.

— Не говорите так, дорогая, — сказал печально Леонард. — Мне больно…

— Как же иначе я могу говорить, прочтя это письмо? — отвечала она. — Теперь я всю жизнь должна быть обязанной ей за ее доброту. О! Если б я только не потеряла этих рубинов, если б я их не потеряла!

Прошла еще неделя, и Леонард вместе с Хуанной очутились снова в большой зале дома Утрамов, где несколько лет тому назад зимней ночью он произнес с братом клятву. В этой зале все было оставлено на прежних местах; об этом позаботилась Джен. По-прежнему на пюпитре лежала древняя Библия, над которой они с братом произнесли клятву, на стенах, как и прежде, висели портреты предков, спокойно смотревшие на него. Неприкосновенным осталось и окно с рисунками геральдических щитов, покрытых девизами — «за любовь, дом и честь» и «per ardua ad astra». Он снова владелдомом и восстановил свою честь. Он преодолел лишения и опасности, и звездная корона принадлежала ему.

Чувствовал ли Леонард себя вполне счастливым, когда смотрел на знакомые ему семейные реликвии? Быть может, не совсем: там, на кладбище, была могила с надгробием из белого мрамора.

Была ли счастлива Хуанна? Она хорошо знала, что Леонард искренно побит ее, но — увы! Ей было горько сознавать, что ее усилия пропали и она была лишена награды за них, которая досталась другой, показавшей себя если не лживой, то слабой. Она была уверена в том, что постоянно, днем и ночью, будет чувствовать в этом доме присутствие женской тени, тени бледной красивой женщины, которая будет стоять между ней и сердцем ее супруга.

Одним словом, сейчас, в час полного благополучия, Леонард и Хуанна поняли справедливость французской поговорки, что фортуна никогда не дарит обеими руками, а, отдавая одной, любит отнимать другой рукой.

Прошло около десяти лет, и сэр Леонард, уже член парламента и лорд-наместник своего графства, в первое майское воскресенье выходил из церкви в сопровождении жены, самой красивой женщины во всем графстве, и троих или четверых детей, мальчиков и девочек, здоровых и и прелестных. Посетив одну могилу, лежавшую близ алтаря, они пошли домой через зазеленевший парк и ярдах в ста от двери Утрам-Холла остановились у входа в жилище, известное под именем «крааля», которое имело вид пчелиного улья и было построено из соломы и жердей руками одного Оттера.

Греясь на солнце у входа в хижину, сидел сам карлик, работая с ножом в руке над кучей молодых ясеневых деревец, из которых он делал метлы.

— Здравствуй, баас! — сказал он, когда приблизился к нему Леонард. — Баас Уоллес уже здесь?

— Нет, он придет к обеду. Помни, что тебя ждут, Оттер!

— Я не опоздаю, баас, в этот день всех дней!

— Оттер, — вскричала маленькая девочка, — ты не должен делать метлы в воскресенье, это не хорошо!

Оттер засмеялся в ответ на эти слова и обратился Леонарду на языке, который понимали только они одни.

— Что я говорил тебе много лет тому назад, баас? — сказал карлик. — Разве я не сказал, что, так или иначе, ты станешь богат и большой крааль за морем будет снова твоим, и дети чужеземцев не будут бегать в нем? Вот, мои слова исполнились! — и он показал рукой на детей. — Да, я, Оттер, бывший во многих случаях глупцом, оказался хорошим пророком!

Несколько часов спустя обед в большой зале окончился. Все слуги ушли, включая Оттера, который, одетый в белую куртку, стоял за стулом своего господина.



ЛАСТОЧКА (роман)

Действие романа происходит в Южной Африке, в семье буров, у которой была единственная дочь Сусанна, которую туземцы называли Ласточкой. Сусанна будучи ещё маленькой девочкой, находит в пещере мальчика Ральфа Кензи, спасшегося после кораблекрушения английского судна. Она отводит его домой, и родители Сусанны принимают мальчика и воспитывают как родного сына. Повзрослев Сусанна и Ральф понимают, что любят друг друга и собираются женится, но негодяй по прозвищу Черный Пит, сразу после свадьбы похищает невесту, в которую давно влюблен. Через множество препятствий придется пройти Сусанне и Ральфу прежде чем они встретятся вновь.

Глава 1

ПОЧЕМУ ВРУВ[585] БОТМАР ВЗДУМАЛА РАССКАЗАТЬ СВОИ ВОСПОМИНАНИЯ. КАК СУСАННА БОТМАР НАШЛА РАЛЬФА КЕНЗИ
Женщина я совершенно простая, почти безграмотная. Читать еще кое-как читаю, а писать могу только свое имя и то, с таким трудом и такими невозможными каракулями, что мой старик Ян всегда подсмеивается надо мной, когда я берусь за перо. Правда, и перо-то мне приходится брать не часто: только в тех случаях, когда нужно бывает подписать счет или другую не важную бумагу за Яна, который сам этого не может делать с тех пор, как его разбил паралич. Во многом я была бы ровня своему Яну, если бы только меня в детстве так же хорошо научили грамоте, как его.

Но несмотря на свою безграмотность, я все-таки понимаю, как приятно и полезно читать хорошие правдивые книги. Я много видела и немало испытала в жизни, и мне пришло в голову заставить свою правнучку Сусанну написать под мою диктовку такую книгу, в которой была бы только одна правда о людях и их делах. Многие находят, что такие книги скучны. По-моему, это неправда: чем правдивее книга, тем она интереснее.

Как бы удивились моя покойная мать и все наши умершие родственники, если бы они могли встать из своих могил и увидели, что я, Сусанна Науде (это моя девичья фамилия), собираюсь писать целую книгу! В их время ни одной боериге не могло придти на ум ничего подобного, потому что дальше своего хозяйства они ничего не знали, да и знать не хотели.

Кстати, Сусанна привезла из Дурбана, где она училась, удивительную машинку, похожую на тыкву. Стоит только постучать пальцами на этой машинке — и на бумаге сейчас же выйдут печатные буквы. Господи, чего-чего только не придумают умные люди! Машинка эта мне очень понравилась, Яну — тоже. Он всегда любил музыку, и как только Сусанна начнет постукивать на своей машинке, Ян (он теперь слепой и почти совсем оглох) воображает (бедный старик!), что правнучка играет на шпинете, вроде того, который был в доме моего дедушки, в Старой колонии. Под стукотню Сусанны Ян обыкновенно дремлет и, верно, вспоминает то время, когда ухаживал за мной, а я наигрывала ему на дедушкином шпинете его любимые песенки.

Итак, пусть правнучка пишет… — т. е., печатает на своей машинке то, что я буду рассказывать: и ей занятие, и Яну удовольствие, и другим поучение.

Бедный Ян! Ничего почти от него не осталось! Жалко даже смотреть на него. Кто бы узнал теперь в этом слабом, сморщенном, обросшем белыми волосами, слепом и глухом старике, неподвижно сидящем в кресле, с разбитыми параличом ногами и руками, прежнего красивого и могучего боера? Давно ли, кажется, он в битве при Вехтконе, когда Мозеликатсе выслал свои войска против нас, схватил в каждую руку по зулусу и так стукнул их головами друг о друга, что они тут же испустили дух?.. Я как сейчас помню ту битву, хотя это было уже давно, очень давно, кажется, еще в 1836 году, когда мы вынуждены были бежать от преследования англичан с наших старых насиженных пепелищ в поисках новых мест для жилья, — таких мест, где бы нас никто не трогал.

Да, много утекло с тех пор воды. Молодой, сильный и красивый Ян превратился в ни на что негодную развалину, да и я стала частенько прихварывать. Наверное, мы с Яном вместе умрем, как вместе прожили всю жизнь, деля пополам и радость, и горе.

Вот теперь, перед смертью, я и вспоминаю все пережитое, виденное и слышанное мною в те страшные дни, когда происходило так называемое «великое переселение боеров», во время которого погибло так много наших от стрел дикарей, от голода и жажды, от изнурительных лихорадок, от зубов и когтей диких зверей в пустыне…

Если я не расскажу об этом ужасном времени, то, пожалуй, оно забудется, как все забывается в этом мире, и никто не будет знать, как боеры сумели добиться свободы.

Наша правнучка, Сусанна Кензи, которая так проворно и ловко выстукивает на своей машинке все, что я ей диктую, — последняя из своего рода. Ее отец и дед — последний был нашим приемным сыном, а впоследствии мужем нашей единственной дочери — пали на войне с зулусами, сражаясь за англичан против Цетивайо.

В свое время многие, конечно, знали странную историю Ральфа Кензи, английского сироты, так чудесно найденного нашей дочерью, тоже Сусанной (нужно заметить, что почти все женщины моего рода носили имя «Сусанна»); знали и еще более удивительную историю о том, как наша дочь была спасена от страшной опасности дикарями и более двух лет прожила среди них в обществе знаменитой знахарки и предводительницы племени горцев Сигамбы, пока Ральф, бывший в то время уже мужем Сусанны и очень любивший жену, с большим трудом не разыскал ее. Но теперь едва ли кто помнит все это так хорошо, как я. Вот почему мне и пришло в голову сохранить для потомства память о Ральфе Кензи, нашем приемном сыне, а потом зяте. Он вполне заслуживает этого, потому что был одним из лучших людей, несмотря на свое английское происхождение.

* * *
Вот как нашла наша дочь Сусанна своего будущего мужа.

Надо вам сказать, что мой муж, Ян Ботмар, был родом из Старой колонии, где вся его родня пользовалась почетом и уважением. Вместе со многими другими переселился и он в Транскей. В то время я была еще совсем девочкой.

Наше переселение началось из-за того, что один из самых уважаемых боеров, Фредерик Безюйденгут, человек смелый и энергичный, без причины был обвинен в жестоком обращении со своими черными рабами. Англичане послали отряд пандуров, или готтентотов, из которых они формировали свои полки, арестовать Безюйденгута. Последнему не хотелось попадаться в руки этим дьяволам в человеческом облике, и он укрылся в одной пещере, где долго отбивался от многочисленных врагов; но, в конце концов, им все-таки удалось убить его.

Когда пандуры ушли, родственники и друзья убитого над его трупом поклялись отомстить за него. Они вскоре подняли восстание. Против них тоже были высланы пандуры, которые значительно превосходили численностью горсть боеров. Произошла жестокая схватка, во время которой был убит брат Фредерика Безюйденгута, Ян; перебили также почти всех его защитников.

Оставшиеся же в живых, в количестве пяти человек, были схвачены и приговорены к повешению лордом Соммерсетом, который в то время был губернатором английских владений в Южной Африке. Среди приговоренных находились отец и дядя моего мужа. Вскоре приговор был приведен в исполнение.

Эта и последующие жестокости Соммерсета переполнили чашу терпения всех боеров, и они решили покинуть английские владения.

Вот тогда и началось наше переселение в Транскей. Вместе с прочими переселились и мои родители, фамилия которых была Науде. Отец мой нередко говорил, что его дед был французским графом. Будучи гугенотом, он вынужден был бежать с родины, спасаясь от резни. Значит, в моих жилах течет благородная французская кровь. Впрочем, я не особенно горжусь этим: кровь боеров не хуже.

Жена моего прадеда, тоже Сусанна, была, говорят, замечательной красавицей; да и вообще, все женщины нашего рода отличались красотой. Скажу без хвастовства, что и я считалась в свое время одной из первых красавиц во всем Транскее.

Я отличалась стройностью, имела густые темнорусые вьющиеся волосы, темные брови, карие глаза, здоровый цвет лица, небольшой рот и два ряда прекрасных зубов. Вот вам мой портрет по описанию лиц, не имевших причин льстить мне.

Понятно, что от женихов мне, как говорится, отбоя не было. Но из всех претендентов на мою руку я выбрала Яна Ботмара.

Мы обвенчались. Через год у нас родилась дочь Сусанна, которую кафры почему-то прозвали «Ласточкой». Других детей у нас не было. Но мы нисколько не горевали об этом и без всякой зависти смотрели на соседей, которые имели по восемь-десять и даже по целой дюжине ребят.

Жили мы с мужем, как я уже говорила, очень счастливо, хотя он и был немного… простоват и иногда поступал не так, как бы следовало умному мужчине; но я всегда вовремя выручала его из беды, когда ему приходилось попадать в нее. Недаром же Бог послал ему умную жену.

Дочка наша, Сусанна, была в этом отношении вся в отца и тоже часто попадала впросак. Сколько она причинила мне горя, когда пропадала два года без вести! Но если у Яна была умная жена, то и у нашей дочери был не менее умный и энергичный муж. Как мне приходилось выручать Яна из разных бед и неприятностей, так и Ральф спасал свою жену.

Но довольно об этом; пора перейти к делу.

Нужно вам сказать, что наша ферма в Транскее стояла почти на берегу моря; с крыши дома даже можно было видеть океан. Мы часто сидели там и любовались сверкавшими вдали морскими волнами.

Однажды поднялась сильная буря. Яна не было дома. Когда буря утихла, Ян возвратился домой и рассказал, что он сейчас встретил знахарку, которая сообщила ему, что вблизи, около устья Умзибубу, она слышала пушечные выстрелы и видела, как несло бурей к берегу большой корабль с тремя мачтами и множеством «глаз», т. е., пушечных люков, из которых то и дело вылетали молнии.

Устье Умзибубу было видно с крыши нашего дома, и мы взобрались на нее, чтобы посмотреть, что сталось с кораблем. Сусанна тоже пошла с нами. Ян поставил свой роер[586] около печной трубы, и мы стали смотреть на море. Но сколько мы ни напрягали зрение, ровно ничего не заметили. Корабль или отбросило в море, или он был выброшен на берег далеко от нас.

Пока мы с Яном рассуждали о корабле, Сусанна взяла роер и стала играть с ним, хотя роер был очень тяжелый, а ей едва исполнилось семь лет.

Наконец Ян заметил это и закричал Сусанне:

— Оставь, Сузи, роер! Он заряжен — долго ли до беды. Тебе бы следовало быть мальчиком, а не девочкой, — прибавил он со своей добродушной улыбкой, отнимая у расшалившейся девочки опасную игрушку. — Хотелось бы тебе быть мальчиком, а?

— Нет, мальчиком я бы не желала быть, — отвечала наша баловница. — А вот если бы у меня был братец, это было бы очень хорошо.

Она часто слыхала, что дети приносятся морем, а потому, помолчав минуту, добавила:

— Ах, если бы море принесло и мне братца!

— А ты молись Богу, море и принесет тебе братца, — сказала я, нисколько не думая о том, что в скором времени выйдет из этих слов.

На другой день утром Сусанна отправилась со своей няней, негритянкой, — честной и хорошей женщиной, очень любившей нашу дочь, — к морю собирать раковины. Девочка, все время вертевшаяся на глазах у няни, вдруг пропала. Негритянка сначала подумала, что Сусанна где-нибудь спряталась, и стала искать проказницу, громко звать ее. Но все поиски и крики оказались напрасными: девочка исчезла. Негритянка, разумеется, страшно испугалась: ей пришло в голову, что Сусанна упала в море. Она хотела бежать к морю, но вдруг заметила на песке свежие следы маленьких ног; следы вели в противоположную сторону от моря. Нянька бросилась по этим следам, но они вскоре исчезли в высоком густом тростнике, росшем возле моря. Видя, что поиски будут напрасны, бедная женщина прибежала к нам и, захлебываясь от слез, рассказала о случившейся беде.

Ян тотчас же собрал всех негров, работавших у нас на ферме, и отправился с ними на поиски.

Какие я пережила часы во время отсутствия Яна — об этом знали только Бог да мое бедное сердце!

Ян возвратился после заката солнца. Вид его был так мрачен, что я невольно заподозрила самое ужасное, и едва могла спросить:

— Наша девочка… умерла? Ты нашел ее мертвой?

— Мы совсем не нашли ее, — отвечал он грустно. — Теперь слишком темно… искать невозможно. Завтра, с рассветом, снова отправлюсь, а теперь дай мне уснуть… Я страшно устал.

Бедный Ян действительно едва держался на ногах и сейчас же лег. Не знаю, в состоянии ли он был заснуть. А что касается меня, то я, понятно, всю ночь молилась о спасении нашей дорогой девочки.

С восходом солнца он вышел во двор, где его уже ожидали с оседланными лошадьми кафры, чтобы снова отправиться на поиски. Я вышла проводить его.

Лишь только Ян, простившись со мной, хотел сесть на лошадь, как в отворенные ворота вошла наша Сузи, ведя за руку красивого светловолосого мальчика, который был с виду немного старше ее. Сузи весело улыбалась, хотя сразу было видно, что она очень устала, и платье ее все было грязно и изорвано.

Разумеется, я вскрикнула от радости, обхватила беглянку и чуть не задушила ее поцелуями.

Ян, конечно, был рад не менее моего, но, как мужчина, не хотел показать этого, а потому с напускной строгостью спросил нашу милую беглянку:

— Где ты пропадала? Что это за мальчик?

Сузи улыбнулась и, подведя мальчика к Яну, весело проговорила:

— А ты помнишь, отец, мама сказала, что море принесет мне братца, если я хорошенько помолюсь. Я помолилась, и вот море принесло мне братца.

Потом, когда мы все немного успокоились, Сузи рассказала нам, как она нашла мальчика.

После нашего разговора на крыше в этот же день вечером, перед тем как лечь спать, Сузи долго молилась и просила Бога дать ей брата. Когда она заснула, то увидела, что находится в ущелье, куда она не раз ходила с нами гулять. Посреди этого ущелья она заметила хорошенького белокурого мальчика, который стоял на коленях и горячо молился, произнося слова молитвы на каком-то неизвестном языке. Проснувшись, она вспомнила свой сон и подумала, что этот сон был указанием, где найти брата, которого она так желала иметь. Она решилась пойти в ущелье и посмотреть, нет ли там и в самом деле мальчика. Ни нам, ни няньке она ничего не сказала из боязни, что мы не поверим ей и не пустим ее туда. Делая вид, что собирает раковины, она незаметно ушла от няньки и направилась прямо к ущелью… Нужно вам сказать, что ущелье находится довольно далеко от нашей фермы, и я удивляюсь, как наша проказница могла найти дорогу! Добравшись до ущелья, густо заросшего кактусами, мимозами и разными деревьями, Сузи заглянула в него и действительно увидала там стоявшего на коленях хорошенького белокурого мальчика, горячо молившегося на неизвестном языке, — все точь-в-точь, как она видела во сне. Сузи подошла к нему и попробовала заговорить с ним; но бедный мальчик, очевидно, не понял ее и ответил что-то, чего она тоже не поняла. Он был очень худ, бледен и весь дрожал. Тогда она стала разговаривать с ним знаками и приласкала его. У нее с собой была корзинка с пирожками и фруктами, которые я дала ей на завтрак. Заметив, что мальчик очень голоден, Сузи накормила его. Между тем, уже стало смеркаться. В ущелье находилась небольшая пещера. Не решаясь идти домой в темноте с мальчиком, который был очень слаб, Сузи привела его в эту пещеру и уложила спать, а сама всю ночь просидела над ним. Когда взошла луна, Сузи заметила двух больших леопардов, которые долго ходили вокруг пещеры. Бедная девочка, конечно, сильно напугалась. Но, к счастью, кровожадные звери, должно быть, не заметили детей и, побродив вокруг, куда-то скрылись. Утром, незадолго до восхода солнца, Сузи разбудила мальчика и привела его домой.

Удивляюсь, как это Ян и его провожатые не догадались заглянуть в ущелье, хотя были очень близко от него. Может быть, им неудобно было продираться с лошадьми сквозь заросли мимоз и колючих растений.

Вот при каких чудесных обстоятельствах Сузи нашла своего будущего мужа.

Мы, конечно, обласкали бедного мальчика, приняли его к себе в дом и стали воспитывать как сына.

Глава 2

ИСТОРИЯ КОРАБЛЕКРУШЕНИЯ. ТЕНЬ АНГЛИЧАНИНА
— Что же нам делать с этим мальчиком, которого Сузи привела к нам? — спросил меня Ян, когда усталые дети улеглись спать и мы остались вдвоем.

— Как что делать?! — воскликнула я. — Конечно, оставим его у себя. Он будет сыном, посланным нам Богом.

— Он — англичанин, а я, ты знаешь, ненавижу англичан, — сказал Ян, глядя вниз.

Добрый Ян всегда смотрел вниз, когда желал скрыть от меня свои истинные мысли.

— Кто бы он ни был, но его послал нам Бог, и если мы оттолкнем его, то сделаем дурное дело и лишимся своего счастья, — возразила я.

— А если явятся за ним его родственники?

— Когда они явятся, тогда мы и обсудим, как быть. Но я не думаю, чтобы кто-нибудь явился: его родственники, наверное, подумают, что и он погиб в море вместе с другими.

Ян ничего не возразил на это. Я знала, что он очень желал иметь сына и в душе был рад оставить у себя этого мальчика, так чудесно попавшего к нам.

Прежде, нежели окончательно решить что-нибудь, Ян захотел узнать, кто этот мальчик, и отправился верхом к одному из наших ближайших соседей, до которого было не более двух часов езды, к господину ван-Воорену. Это был самый богатый из боеров и попал в нашу пустынную сторону после того, как совершил какое-то дурное дело… кажется, в запальчивости убил кого-то из туземцев. Он был всегда молчалив и угрюм. Все чуждались его. Говорили, что его бабушка была главой племени красных кафров; но это было больше заметно по его единственному сыну Питу, нежели по нему самому. Об этом сыне, прозванном в детстве за его дикость и необузданность «маленьким кафром», а впоследствии — «Черным Питом», я расскажу потом подробнее.

С тех пор, как жена ван-Воорена умерла, последний взял в воспитатели своему сыну одного бедного молодого голландца, который знал английский язык и был сведущ в математике, если я не ошибаюсь в названии науки, с помощью которой все можно высчитывать и измерять. Как-то раз в шутку я спросила его, может ли он сказать, сколько раз обернется колесо нашей большой фуры, если ехать от нас до Капштадт-Эстля. Он тотчас же с самым серьезным видом измерил колесо, потом нарисовал какие-то фигуры на клочке бумаги, что-то пробормотал над ними и дал мне ответ. Когда я сказала, что он, может быть, соврал, потому что я не в состоянии проверить ответ, он очень обиделся и принялся с досады действительно врать. Он стал уверять меня, что будто бы при помощи своих фигур может даже высчитать, сколько раз обернется колесо на пути от земли к луне или к солнцу, и какое от нас расстояние до этих светил! Чудак! Да ведь это может знать только один Бог, создавший их для нашего удобства. Я так и сказала ему.

Вот Ян и поехал позвать этого чудака к нам, чтобы он расспросил нашего маленького гостя, потому что бедняжка ни слова не знал по-нашему.

К обеду Ян возвратился в сопровождении учителя, который был в больших синих очках и приехал на муле, потому что боялся ездить на лошадях.

Когда мальчик проснулся, мы его накормили и представили учителю. Последний сейчас же заговорил с ним на противном английском языке, которого я не могу слышать без смеха.

Мальчик, называвший себя Ральфом Кензи, очень обрадовался, когда услыхал родной язык, и рассказал, что он ехал с отцом, матерью и многими другими на корабле из страны, называемой Индией. Потом я узнала, что Индия — одна из тех стран, которые наворованы англичанами во всех частях света, как, например, Каи и Наталь. Ехали они долго, — Индия очень далеко, — как вдруг поднялась страшная буря, и погнала корабль на наш скалистый берег, где корабль и разбился милях в двухстах от нашего жилища. Удалось спустить только одну лодку, в которую село столько людей, что она едва не перевернулась. Попали в эту лодку и Ральф с матерью. Отец его отказался сесть с ними, уступив свое место одной женщине с ребенком, хотя капитан упрашивал его спасаться. Но этот английский лорд — я думала, что он был лорд, и не ошиблась, как оказалось потом — стоял на своем и говорил, что не желает спасать свою жизнь за счет чужой. Из этого его поступка видно, что он был человек благородный и великодушный. Благословив сына и жену, он остался на корабле, который тут же пошел ко дну, раньше, чем устели спустить другую лодку. Так все оставшиеся на нем и погибли. Упокой, Господи, их души!

Недалеко от места, где можно было бы пристать к земле, начала тонуть и лодка. Часть сидевших в ней была выброшена на берег, в том числе и Ральф с матерью, а остальные погибли в волнах.

У одного из спасшихся оказался компас; по указанию этого прибора все направились на юг, где надеялись найти какое-нибудь селение.

Ральф был так потрясен, что не мог хорошенько запомнить всего происшедшего. Но, кажется, все мужчины, спасшиеся вместе с ним и его матерью, были перебиты дорогой напавшими на них туземцами, пощадившими только женщин и детей. Одни из этих несчастных умерли от истощения, а другие были разорваны хищными зверями. В живых остались только Ральф и его мать. У них было с собой немного съестных припасов, так что в течение нескольких дней они могли продолжать путь. Когда же все припасы истощились, Ральф в одно утро нашел свою мать тоже мертвой.

Обезумев от ужаса и горя, мальчик бросился бежать куда глаза глядят. Бежал он до тех пор, пока ноги не отказались служить ему. Увидав вблизи ущелье, он кое-как дотащился до него, надеясь укрыться там от зверей, и стал молиться. В эту минуту и нашла его Сузи.

Слушая печальный рассказ мальчика, который переводил нам учитель, мы все плакали от жалости; даже сам учитель был так взволнован, что едва мог говорить, хотя и старался не показать этого.

Впоследствии мы убедились, что Ральф ничего не солгал. Один из наших кафров вскоре даже набрел на тело матери мальчика и похоронил его (удивляюсь, как хищные звери не разорвали тело!). По словам кафра, это была красивая, высокая, стройная женщина не старше тридцати лет и очень благородная на вид.

Кафр прибавил, что на ней ничего не было, кроме лохмотьев да двух золотых колец: одного гладкого, а другого с изумрудами. В кармане же ее изорванного шелкового платья он нашел небольшую книжку в красном переплете, оказавшуюся Новым Заветом. На заглавном листе этой святой книги была следующая надпись на английском языке: «Флоре Гордон ко дню первого причастия от ее матери Агнессы Джэней Гордон». Под надписью были год, месяц и число.

Кафр оказался из добросовестных (это большая редкость). Все найденные вещи он передал нам в целости вместе с прядью белокурых волос, отрезанных им с головы покойницы. Кроме этих вещей, мы сами нашли еще одну.

Раздевая мальчика, чтобы уложить его спать, мы заметили у него на груди большой золотой медальон. Потом мы узнали, что мать его надета ему это на шею в ночь перед своей смертью. В медальоне оказалось три портрета, нарисованных красками на слоновой кости: один представлял красивого господина в мундире, другой — красивую даму в богатом наряде, а третий — мальчика. На последнем портрете мы сейчас же узнали Ральфа, а господин и дама были его родители.

Ян с помощью своих работников поставил на могиле матери Ральфа памятник с каменной оградой. Недавно мы узнали от одного кафра, побывавшего в Старой колонии, что все эти сооружения еще целы и что народ очень уважает эту могилу.

Крушение корабля, на котором ехал Ральф, наделало много шума. Английское правительство даже прислало другой корабль для осмотра места, где произошло несчастье; но к нам за расспросами никто не являлся. Так англичане ничего путем и не узнали, и мало-помалу все забыли об этой истории, как все забывается на свете.

Сначала Ральф был точно помешанный. Днем, бывало, сидит по целым часам как истукан и все о чем-то думает, а по ночам с ним делались припадки: вскочит вдруг во сне на постели и начинает плакать и что-то бормотать на своем языке, но таким голосом, что нас дрожь пробирала. Сам он тоже весь дрожит и мечется из стороны в сторону. Но стоило только подойти Сузи, сказать несколько слов и положить ему на лоб руку, он тотчас же успокаивался и опять мирно засыпал.

С годами припадки стали у него проходить, а потом, благодарение Богу, и совсем исчезли. Но зато он так привязался к Сузи, да и она к нему, что отрадно было глядеть на них. Они думали, чувствовали, говорили и делали одно и то же; манеры у них сделались совершенно одинаковые; даже лицами они стали как будто походить друг на друга, точно были и правда брат с сестрой. Наконец нам с Яном стало казаться, что у них обоих одна душа, одно сердце, одни мысли и одно чувство.

Я много пожила на свете, немало видела, однако ни раньше, ни после мне не приходилось даже слышать о такой привязанности, какая существовала у Сузи и Ральфа. Чувство это было неземное; оно и вознесло их обоих в светлую небесную обитель, где, я уверена, они теперь тоже находятся вместе и вкушают вечное блаженство, которое так заслужили на земле.

Ральф рос красивым, здоровым и сильным мальчиком. Он был гибок и строен, несмотря на широкие плечи, имел стальные мускулы и положительно не знал устали. При всем том он обладал недюжинным умом и часто давал Яну хорошие советы. Впрочем, это, может быть, еще и потому, что он был гораздо ученее Яна.

Мы, боеры, не особенно уважаем книжное учение, потому что оно не многим приносит настоящую пользу. Умеет боер прочесть слово Божие, написать нужное письмо, составить счета — и довольно с него в нашей простой рабочей жизни. Но Ральф был не нашей крови, хотя мы и смотрели на него как на родного сына, а потому я и Ян решили дать ему лучшее образование, на которое он имел право по своему уму и рождению.

Как-то раз — Ральф был у нас уже два года — учитель, живший у хеера ван-Воорена, приехал к нам и объявил, что он ушел от ван-Воорена. Мы предложили ему остаться у нас для занятий с Ральфом и Сузи. Он согласился и прожил с нами шесть лет. Дети за это время многому выучились у него, насколько я могла судить. Они научились читать, писать, арифметике, истории, географии, английскому языку и еще каким-то мудреным наукам, название которых не помню. Понимать и говорить по-английски Сузи научилась еще у Ральфа, который, в свою очередь, выучился у нее по-голландски, а учитель научил их английской грамматике. Я только не позволяла открывать им тайн неба, как он хотел было, чтобы они не могли измерять расстоянии от земли до небесных светил простым колесом: это мне казалось богохульством и волшебством, вроде постройки Вавилонской башни или тех проделок, которых я насмотрелась у знахарки Сигамбы и других колдунов.

После шестилетнего пребывания в нашем доме учитель вдруг ушел от нас, женился на одной богатой вдове, которая была гораздо старше его, и зажил припеваючи. Я была очень рада, когда он оставил нас. Сама не знаю почему, у меня не лежало к нему сердце, хотя дурного он мне ничего не сдашь. Может быть, главным образом, за его умение измерять колесом расстояние от земли до неба — право, не умею сказать. Во всяком случае, — повторяю, — я с удовольствием рассталась с ним.

* * *
Теперь я сразу перейду к тому времени, когда Ральфу исполнилось девятнадцать лет и он казался уже настоящим мужчиной, хотя и не имел еще бороды. Вообще в нашей стороне дети рано мужают, если не умом, то хоть телом.

Со стыдом и раскаянием я вспоминаю это время, потому что тогда мы с Яном совершили непростительный грех, за который впоследствии так тяжело были наказаны.

Дело в том, что глубокой осенью этого несчастного года Ян отправился за пятьдесят миль в одно местечко, где был назначен нахтмаал[587], чтобы исполнить христианский долг и вместе с тем продать шкуры, шерсть и все, что было приготовлено к этому времени.

Возвратился он домой бледный и расстроенный.

— Знать, ничего не продал, Ян? — спросила я, когда мы поздоровались.

— Все продал, — угрюмо отвечал он.

— Значит, кафры опять бунтуют?

— Нет, они пока спокойны, хотя проклятые англичане всячески стараются восстановить их против нас.

— Так в чем же дело? — приставала я. — По твоему лицу вижу, что случилось что-то дурное.

— Эх, не хотелось бы и говорить, жена! — со стоном вырвалось у него из груди. — Но и скрыть нельзя… Видишь ли, в чем дело. Я встретил человека из Елизаветинского порта, и он рассказал, что у них там недавно были два англичанина — шотландский лорд и какой-то знаменитый законовед. Эти люди разыскивают мальчика, лет десять тому назад пропавшего после кораблекрушения. Они слышали, что мальчик живет у боеров в Транскее. Мальчик этот, понимаешь, наследник громадного состояния и многих важных титулов. Вот его и разыскивают для того, чтобы передать ему все это по закону… Ты, конечно, догадываешься, кто этот мальчик?

Как было мне не догадаться! Я сразу поняла это; но была так убита сообщением Яна, что не могла произнести ни слова, а только молча кивнула головой.

Как только ко мне возвратился дар речи, я горячо сказала мужу:

— Если придут за ним, мы не отдадим его, потому что он нам более, чем сын! Да и Сузи…

— Мы не имеем права делать этого, жена, — грустно перебил меня Ян: — по рождению он нам все-таки чужой.

— Но он сам не захочет уйти от нас, и…

— И это ничего не значит: он несовершеннолетний по английским законам, и его могут увести силой. В Англии совершеннолетие считается с двадцати одного года, а Ральфу еще только девятнадцать.

— Скрой его, Ян, спрячь, ради Бога, если не хочешь, чтобы мы все умерли от горя! — умоляла я, обняв мужа. — Отправляйся скорее с ним провожать наше стадо на зимовку и предоставь мне одной вести переговоры с этими англичанами, если они пожалуют сюда. Я уж сумею прогнать у них охоту шнырять по фермам честных боеров и отыскивать чего не следует.

— Не искушай меня, жена! — проговорил Ян. — Не заставляй меня брать греха на душу… Расскажем все Ральфу, и пусть он сам решит, как хочет. По нашим законам он уже совершеннолетний и имеет право лично распоряжаться своей судьбой… Где он сейчас?

— В краале,[588] выбирает быков под ярмо.

— Ну хорошо, подождем, когда он вернется оттуда.

Настаивать более было невозможно. Я знала характер Яна, да и сама чувствовала, что он прав. Я затаила в себе свое горе и стала придумывать способ удержать Ральфа у нас, несмотря на глупые законы его страны, которые признают мужчину совершеннолетним только с двадцати одного года, и до тех пор все могут распоряжаться им как вещью.

Я пошла к Сузи. Цветущая и сияющая, она сидела за столом и варила кофе. Ей почти исполнилось восемнадцать лет, и она была так хороша, что трудно описать: нежная, точно воздушная, беленькая, с розовыми щечками, большими голубыми глазами, пепельными волосами и крохотным ротиком, одним словом — прелесть! Я говорю так не потому, что она мне дочь, а потому, что это была истинная правда; все находили это.

Я спросила, для кого она готовит кофе.

— Конечно, для Ральфа, — ответила она. — Ведь ты знаешь, мама, что он особенно любит кофе, сваренный мною.

Я знала, что, напротив, он любил больше то, что я ему готовила, потому что Сузи (царство ей небесное!) особым умением в хозяйстве не отличалась, но промолчала, чтобы не огорчить дорогую девочку.

— Ах, мама, — продолжала она, — представь себе: Черный Пит опять был здесь, привез мне громадный букет цветов, наговорил разного вздора и приставал, чтобы я устроила с ним посиделки!

— Ну и что же ты ответила, дочка? — спросила я, хотя наперед знала, что она скажет.

— Конечно, я сказала, что никаких посиделок устраивать с ним не буду! — воскликнула она, вся раскрасневшись. — Какой он противный, мама! Мне кажется, он стал еще хуже с тех пор, как умер его отец… И не только противный, а прямо злой, очень злой… Как он глядел на меня, если бы ты видела! Я просто боюсь его!

Поговорив немного о Пите, я незаметно свела разговор на Ральфа и намекнула, что он, как птичка, залетевшая в чужое гнездо, может быть вынут из него кем-нибудь.

Суть моих намеков Сузи поняла скорее сердцем, чем разумом. Бедная девочка страшно изменилась в лице, и я боялась, что она лишится чувств. Но, несмотря на свою кажущуюся хрупкость, наша дочь могла многое вынести и не так легко падала в обморок, как многие из нынешних девушек, которые с виду гораздо крепче ее.

Она скоро оправилась и стала расспрашивать меня, что я знаю насчет Ральфа. Конечно, я отвечала ей уклончиво и просила только передать Ральфу, чтобы он, после того как управится здесь, отправился в горы поохотиться на лосей, потому что у нас вышла вся дичь.

— А мне можно будет сопровождать его? — спросила она.

— Конечно, можно, — поспешила ответить я. — Ведь это будет не первая ваша прогулка. С Ральфом тебе бояться нечего. Это не Пит, — прибавила я смеясь.

Сузи отлично ездила верхом и часто бывала на охоте с отцом или Ральфом, хотя всегда плакала, когда в ее присутствии убивали каких-нибудь животных. Вообще наша девочка была так мягкосердечна, что не могла равнодушно видеть страданий живых существ. Юна жалела даже язычников-кафров и никак не хотела понять, что животные и кафры созданы Богом исключительно для нашей потребности. Но зато она хорошо поняла, что страданий на земле гораздо больше, чем радостей, и потому часто присутствовала на охоте, чтобы, как она сама говорила, привыкнуть к ним.

Случилось так, что в этот день охота завела Ральфа и Сузи в то самое ущелье, в котором они в первый раз увидели друг друга десять лет тому назад.

После Ральф говорил мне, что при виде этого места он вдруг почувствовал, будто вступает в новую жизнь и любит Сузи уже не как сестру, а как женщину, дороже которой у него нет никого в мире.

Глава 3

ОБЪЯСНЕНИЕ. ССОРА И ПРИМИРЕНИЕ
Я столько раз слышала, каким образом произошло у Сузи с Ральфом объяснение, что могу повторить его почти слово в слово.

Вышло это вот как. Погоня за лосем завела их в знакомое ущелье, и Ральф убил животное как раз около того места, на котором они встретились десять лет тому назад.

В ущелье был большой камень, на который молодые люди и уселись, чтобы отдохнуть.

Сузи, по обыкновению, плакала, жалея убитого лося; Ральф утешал ее, доказывая печальную необходимость для человека убивать даже таких животных, которые не делают ему никакого зла. Наша девочка сидела вся облитая солнечным светом; слезы медленно катились по ее лицу, как роса по цветку. Так рассказывал мне потом Ральф, которому она в эту минуту, по его словам, показалась ангелом, оплакивающим грехи людей. Тут только он понял, как она ему дорога и как горячо он любит ее.

Долго он смотрел на нее молча и, когда она немного успокоилась, вдруг окликнул ее:

— Сузи! — проговорил он таким голосом, что она невольно вздрогнула и, обернув к нему свое удивленное личико, спросила:

— Что такое? Зачем ты так кричишь? Ведь я тут.

Но у Ральфа было так много слов на языке, что они мешали друг другу, и он мог только повторить еще более странным голосом:

— Сузи!

Она улыбнулась и сказала:

— Ральф, ты точно наша голубая сойка, которая заучила одно слово и целый день твердит его.

— Да, — отвечал он, собравшись немного с духом, — я действительно как сойка только и знаю одно слово «Сузи» и вечно готов твердить его… Впрочем, нет, я знаю еще три слова: «Сузи, я люблю тебя!»

Она снова улыбнулась и весело проговорила:

— Я давно знаю, что ты любишь меня, милый Ральф, как сестру. Я тоже…

— Нет, Сузи, не так!..

Она вздрогнула и, с недоумением взглянув на него, тихо прошептала:

— Как… не так? Разве ты уже не считаешь меня своей сестрой?

— Нет, Сузи, нет! — горячо возразил он. — Ты мне не сестра, и я тебе не брат.

— Это для меня очень грустно, Ральф… Я так привыкла думать, что ты… что мы брат и сестра.

— И я так думал до сих пор, Сузи. Но теперь… теперь я понял, что я люблю тебя не как сестру, а как… женщину, как жених свою невесту… О, Сузи, Сузи! Скажи мне, любишь ли ты… можешь ли ты любить меня как жениха? Как своего будущего мужа? Согласна ли ты сделаться моей женой?

Он поднялся и, весь дрожа, со страхом ожидал ответа. Она закрыла лицо руками и некоторое время просидела неподвижно. Когда она опустила руки, Ральф заметил, что глаза ее сияют как звезды и все лицо покрыто румянцем смущения от счастья и радости.

— О, Ральф! — проговорила наконец она таким глубоким и мягким голосом, какого он раньше никогда не слыхал, — это так… ново для меня, а между тем кажется мне таким же старым, как мир. Ты спрашиваешь, согласна ли я сделаться твоей женой. О, мой милый, дорогой, конечно, да! Раньше я не сознавала, а теперь и я чувствую, что люблю тебя уже не как брата… Нет, нет, подожди, не целуй меня! — прибавила она, когда молодой человек хотел было заключить ее в свои объятия. — Выслушай сначала меня, а потом можешь поцеловать, и, быть может, поцелуй этот будет… прощальный.

— Прощальный! — повторил Ральф, побледнев от испуга. — Что ты говоришь, Сузи? Мы хотим сделаться мужем и женой, то есть, соединиться навеки, а ты толкуешь о прощании. Или ты боишься, что твои родители…

— О, нет, Ральф, они любят тебя не меньше, чем меня. Дело не в этом…

— Но в чем же, Сузи? Ради Бога, не мучь меня, говори скорее!

— Видишь ли, Ральф: я только сегодня узнала от мамы, что ты англичанин и что твои богатые родственники могут явиться и взять тебя от нас… Я не знаю, почему она сказала это, но слова ее очень огорчили меня.

— Только это, Сузи! — воскликнул он, с облегчением вздохнув. — Ну, так клянусь тебе Богом, что если за мной действительно явятся мои родственники и предложат мне хоть целое королевство с тем, чтобы я оставил тебя, — я откажусь и от них, и от королевства. Слышишь, Сузи?.. Пусть Господь накажет меня, если я изменю этой клятве!

— Ты еще слишком молод, Ральф, и все клятвы в твои лета…

— Я не из таких, Сузи, чтобы давать необдуманные клятвы! — горячо перебил Ральф. — Поверь, я никогда не изменю ей.

Она взглянула на него и увидала по его лицу, что он действительно способен на это.

— Я верю тебе, мой Ральф, — просто сказала она.

— Спасибо, моя Сузи! Значит, теперь можно поцеловать тебя?

— Да, Ральф, и пусть этот поцелуй скрепит наш союз на всю жизнь.

Они обнялись и крепко поцеловались как жених и невеста, потом опустились на колени и обратились с горячей молитвой к Богу, чтобы Он благословил их союз.

Как только они возвратились домой, я сразу по их лицам поняла, что между ними произошло что-то особенное.

После ужина, который против обыкновения прошел в полном молчании, Ян все время порывался что-то сказать, но, очевидно, не мог и только изо всех сил дымил своей длинной трубкой и обжигался горячим кофе.

Ральф тоже сидел сам не свой и, видимо, боролся со словами, которые не хотели сойти у него с языка, хотя он всячески старался выпустить их на свет Божий. Я видела, как Сузи несколько раз пожимала ему украдкой под столом руку, желая ободрить.

Смотрела, смотрела я на этих чудаков, да вдруг расхохоталась и сказала:

— Все вы точно костры из сирого хвороста: как ни пыжитесь — все не можете разгореться. А интересно будет видеть, кто из вас раньше вспыхнет.

Эти слова, а в особенности смех, задели самолюбие мужчин; я давно знала, что они не любят насмешек над собой со стороны женщин.

— Мне нужно сказать кое-что, — разом проговорили Ян и Ральф и остановились, с беспокойством глядя друг на друга.

— Дай же мне говорить, — добавил Ян. — Зачем ты мне помешал? Успеешь сказать и потом.

— Извини, отец, это случилось нечаянно. Я вовсе не хотел мешать тебе, — ответил Ральф.

Я поняла, что он опасается со стороны Яна выговора за Сузи, хотя мой старик (тогда он, впрочем, вовсе еще не был стариком) ровно ничего не знал о том, что угадала я своим материнским чутьем.

— Извинение принимаю, хотя я тебе не отец, — отрезал Ян, стараясь не смотреть на Ральфа.

— Я называю вас отцом по привычке, — проговорил молодой человек, изменившись в лице. — Если вам это теперь ненравится, то я…

— Мне-то нравится, — перебил грустно Ян, — но… видишь, в чем дело, мальчик: я и мать в большом горе… Мы, то есть, они…

Бедный Ян запутался, замолчал и снова принялся усиленно cocaть трубку. Ральф сидел молча, ожидал, что будет дальше.

— Ральф, — немного погодя опять заговорил Ян, — они хотят отнять тебя у нас!

— Кто «они»? — с недоумением спросил Ральф.

— Да эти проклятые англичане, черт бы их побрал!

— Англичане! — вскричал Ральф. — Зачем же я понадобился им?

Выпустив целое облако дыма, Ян продолжал:

— Ральф, ты знаешь, каким образом ты попал к нам и как стал нам дорог. Мы думали, что все твои родственники погибли, когда разбился корабль, на котором ты плыл, и что о тебе совершенно забыли; но оказывается, мы ошиблись… В соседнем селении, куда я ездил на нахтмаал, видел двух шотландцев… Они разыскивают мальчика твоих лет по имени Ральф, чтобы передать ему важные титулы и большие имения… Эти шотландцы каким-то путем узнали, что разыскиваемый ими мальчик находится в Транскее у боеров. На днях они, наверное, приедут сюда и возьмут тебя.

— Вот оно что! — проговорил Ральф. — Ну что ж, пусть приезжают… С чем приедут, с тем и уедут.

— А ты разве не последуешь за ними? — пытливо спросил Ян.

— Я? — вскричал Ральф. — Ни за что! Клянусь в этом Богом!.. Может быть, по рождению я и англичанин, но я вырос здесь, среди боеров, и сам навсегда останусь боером. Мои родители умерли, а до остальных родственников мне дела нет. Никакие титулы и никакое богатство меня не прельщают. Все, что мне дорого, находится здесь, в Транскее.

При последних словах он взглянул на Сузи, которая до сих нор сидела бледная и дрожащая, а теперь расцвела как роза и смотрела на него счастливыми глазами.

— Ты говоришь как мальчик и совсем не знаешь жизни, — пробурчал Ян, стараясь казаться серьезным, чтобы скрыть свою радость. — Но я человек уже пожилой, видавший виды, и должен тебе сказать, что быть лордом у англичан очень недурно, хотя они и скверный народ… Я знаю, как живется английским лордам. Когда мне довелось побывать в Капштадте, я видел тамошнего губернатора, настоящего лорда. Он сидел на лошади, которой, как говорили, цены нет, и был одет, как сказочный принц, весь в золото. Все встречные снимали перед ним шляпы. При взгляде на него я невольно подумал, что хорошо, должно быть, живется на свете этим лордам… Вот и ты будешь таким же… Не забудь только совсем о нас, когда будешь знатным и богатым лордом… мы тебе, кажется, не сделали ничего дурного… Не смотри на меня такими глазами… Ты должен идти с этими шотландцами и пойдешь… то есть, я хотел сказать — поедешь. Я тебе отдам на память свою серую в яблоках лошадь и черную поярковую шляпу, которую только что купил на нахтмаале… Ну, слава Богу, теперь я все высказал… легче стало на душе… Фу-у! Ишь ведь, как я тут накурил… пойду немного проветрюсь… Ну, не дай Бог теперь этим шотландцам попасться мне под руку… не миновать им моих кулаков!

О, эти шотландцы! Если Ян готовился попотчевать их кулаками, то и я не прочь была угостить их чем-нибудь таким, чего бы они долго не забыли. Одна мысль о том, что мы скоро можем лишиться, и, быть может, навсегда, нашего дорогого мальчика, приводила меня в полное отчаяние. А что касается Сузи, то бедная девочка плакала навзрыд.

— Погоди, отец! — твердым и ясным голосом проговорил Ральф, видя, что Ян встал и собирается уходить. — Ты кончил, а теперь начну я.

— Говори! — коротко сказал Ян, со вздохом снова опускаясь на свое место и принимаясь яростно сосать потухшую трубку.

— Я хотел сказать, — начал Ральф, — что если вы отдадите… вернее, прогоните меня, то потеряете гораздо больше, чем выиграете.

Ян в недоумении вытаращил глаза на Ральфа, но я улыбалась, зная наперед, что тот скажет дальше.

— Что же я потеряю, — произнес Ян, — свою лучшую лошадь и новую шляпу? Так это неважно!.. Может быть, тебе этого мало, и ты желаешь получить еще что-нибудь? Например, полную упряжку черных волов?.. Что ж, я согласен, возьми и их. Пусть в Англии посмотрят, какой у нас скот.

— Нет, — холодно отвечал Ральф, — мне нужна ваша дочь, а не волы. Если вы прогоните меня, то и она пойдет со мною, слышите?

Сузи вскрикнула и схватилась за сердце, а я опять засмеялась, глядя на растерянное лицо Яна. Мой смех наконец вывел его из себя, и Ян сердито крикнул:

— Что ты все хохочешь, глупая баба? Говорят о таких серьезных вещах, а она знай себе хохочет! Слышишь, что сказал этот молокосос?

— Слышу, слышу и странного в этом ничего не вижу, — отвечала я.

— Как ничего не видишь странного! — вскричал окончательно выведенный из себя Ян. — Да что вы сегодня, сговорились взбесить меня или все с ума сошли?

— Нет, нет, Ян, погоди, сейчас все объяснится, — успокоила я мужа. — Сузи, — обратилась я к дочери, — что ты скажешь на все это?

— Я? — воскликнула моя девочка. — А вот что. Если я должна исполнить свою обязанность по отношению к моим родителям, то не могу нарушить и ту, которую Небо возложило на меня относительно Ральфа, моего богоданного жениха, принесенного мне морем. Поэтому, если вы отдадите Ральфа, я последую за ним, как только буду совершеннолетняя, чтобы выйти за него замуж… Если же вы будете удерживать меня, то я умру, потому что жить без него не могу… Вот все, что я хотела сказать.

— И этого совершенно достаточно, — заметила я, в душе довольная смелостью нашей девочки.

— Вот оно что! — пробурчал Ян, сурово глядя то на Ральфа, то на Сузи, — а я-то до сих пор думал, что вы только брат и сестра!.. Скажи-ка мне, гадкая девчонка, — обратился он к Сузи, — как осмелилась ты обещать свою руку без моего позволения?

— Я не успела еще просить у тебя этого позволения, отец: мы только сегодня объяснились с Ральфом, — отвечала Сузи.

— И из-за этой скороспелой любви ты готова покинуть отца и мать и бежать на край света с этим молокососом? — крикнул Ян.

— Что же делать, если ты гонишь его, а я не могу без него жить, — возразила Сузи.

— Не лги, дерзкая девчонка! — продолжал, еще более горячась, Ян. — Ты хорошо знаешь, что я вовсе не хочу прогонять Ральфа.

— Зачем же, в таком случае, ты отдаешь ему свою лучшую лошадь и новую шляпу?

— Зачем?.. Затем, что не пешком же он пойдет за своими проклятыми англичанами. Только еще этого недоставало, чтобы сказали, что Ян Ботмар пожалел дать… Я желаю ему добра и…

— И гонишь его, когда хорошо знаешь, как я… как мы все любим его и как тяжело нам будет расстаться с ним! — перебила Сузи и, опустив голову на руки, судорожно зарыдала.

— Не плачь, Сузи, — взволнованно проговорил Ральф. — Слушайте! — торжественно обратился он ко мне и к Яну. — Сузи и я любим друг друга, любим уже давно, с того самого дня, когда она нашла меня, хотя до сих пор и не сознавали этого… Разлучить нас никто не может… Я знаю, что я бедный найденыш, у которого нет ни кола, ни двора… Вы, наверное, находите, что я плохая партия для вашей дочери, которая, помимо красоты, получит все ваше состояние, когда Богу угодно будет призвать вас к Себе. Против этого я ничего не могу возразить, как мне ни горько это. Но вы говорите, что у меня много земель и богатства в Англии, и гони… уговариваете меня ехать туда, чтобы получить это богатство. Хорошо, я поеду. Но клянусь Богом, что, получив его, я возвращусь опять сюда, женюсь на Сузи и увезу ее от вас. Теперь выбирайте одно из двух: или оставьте меня здесь и благословите наш союз с Сузи, или, прогнав меня, ждите моего возвращения за Сузи.

— Сузи, Сузи! Только и слышишь от тебя, Ральф, о Сузи. Значит, я и отец уж ровно ничего теперь не значим для тебя? — воскликнула я, тоже начиная волноваться.

— Раньше вы были мне одинаково дороги, но теперь вы меня гоните, значит, мне остается только…

— Погоди! — перебила я Ральфа. — Я хотела сначала узнать ваши мысли, прежде чем высказать свои. Теперь я узнала, что мне нужно, и прошу выслушать мое мнение. Ты, Ян, — извини меня, — очень глуп, если воображаешь, что для мужчины нет ничего дороже титулов и богатства, и отталкиваешь от себя Ральфа, который в этом нисколько не нуждается и сам лично не желает уходить из нашего дома… А ты, Ральф, еще глупее, если думаешь, что твой воспитатель, Ян Ботмар, гонит тебя по своей охоте, тогда как он делает это только из желания тебе добра и не жалеет даже своего собственного сердца… Ты же, Сузи, и совсем дурочка, потому что, ничего еще не понимая, кидаешься на всех как кошка, у которой хотят отнять ее первых котят… Впрочем, это неудивительно: влюбленные девчонки все такие!.. Теперь я спрошу тебя, Ян: действительно ли ты желаешь отдать Ральфа тем шотландцам, о которых ты говорил, и не хочешь, чтобы он по-прежнему оставался у нас и сделался мужем Сузи?

— Господи! — с отчаянием вскричал Ян. — Как ты можешь спрашивать меня об этом, жена? Разве ты не знаешь, что потерять Ральфа для меня то же самое, что лишиться правой руки?.. Я хотел бы, чтобы он навсегда остался с нами и взял бы все, что у нас есть, не исключая Сузи. Но как это сделать — я не придумаю.

— Очень просто: Ральф останется с нами и женится на Сузи, и их счастье будет нашим счастьем.

— А как же нам быть с шотландцами, которые приедут за ним? — спросил Ян, начиная сдаваться.

— Предоставь мне встречу с ними, а ты и Ральф отправляйтесь завтра со скотом на зимнюю стоянку.

— Хорошо, — весело сказал Ян, — я согласен. Ты это отлично придумала, жена. Богу известно, как трудно было бы мне расстаться с Ральфом; я думаю, труднее, чем самой Сузи, потому что у молодых людей горе проходит, а старых оно сводит в могилу… Ну, дети, подойдите ко мне, я благословлю вас.

Ральф и Сузи стали перед ним на колени. Он положил им на головы свои большие грубые руки и проговорил растроганным голосом:

— Да благословит вас Господь Бог, как благословляю я… Вы оба одинаково мне милы и дороги… Пошли вам Господи долгую, безмятежную и счастливую жизнь!

После этих слов он крепко обнял и поцеловал счастливую парочку.

Я плакала от умиления и потом, в свою очередь, благословила дорогих детей.

Глава 4

ПРИБЫТИЕ АНГЛИЧАН. ГРЕХ ВРУВ БОТМАР. ПОДВИГ СУЗИ
Через три дня после того, как Ян и Ральф отправились со скотом на зимнее пастбище, прибыли шотландцы в сопровождении переводчика и нескольких кафров в качестве проводников. С первого взгляда я догадалась, кто из прибывших лорд и кто законовед. Один из них был высокий красивый мужчина с благородным лицом, очень похожий на Ральфа, а другой — противный, приземистый, рыжий, с громадными очками на носу и весь в веснушках. Первый действительно оказался лордом, а второй — адвокатом.

Я вежливо пригласила их в нашу лучшую горницу, приказала подать закуску и велела Сузи сварить кофе.

Лорд и законовед долго шаркали перед нами ногами по полу и балакали на своем отвратительном языке, который я, благодарение Богу, до сих пор не понимаю. Сузи понимала их, но, как умная девочка, не показывала вида. Переводчик все пересказывал нам, что говорили англичане, а им — что говорили мы.

Гости объявили, что приехали по очень важному делу; но я ответила, что у нас, у боеров, не принято говорить о делах, пока мы не выполним долга гостеприимства.

Лорд все время не сводил глаз с Сузи, поднял платок, который она уронила, и вообще любезничал с ней так, точно она была какой-нибудь леди. А что касается законоведа (право, я готова была разорвать его на куски — до того он был мне противен), то он все ерзал в кресле и, точно кошка, обнюхивал воздух, кидая на меня самые ядовитые взгляды. Должно быть, он смекнул, что я его враг и что ему не сладить со мной, несмотря на все его крючкотворство. Я сидела совершенно спокойно, хотя в душе у меня кипела буря. Во время закуски и кофе я заметила, что лорд ест и пьет точь-в-точь как Ральф. Это еще больше утвердило мою уверенность, что они близкие родственники.

Когда было убрано со стола, я велела Сузи идти спать (было уже довольно поздно). Она исполнила это очень неохотно, так как знала, зачем приехали гости, и желала участвовать в нашей беседе.

После ее ухода я села так, чтобы свечи освещали не мое лицо, а лица гостей; это необходимая предосторожность для людей, собирающихся лгать и вместе с тем читать на лицах тех, кому они будут лгать.

— Теперь я к вашим услугам, господа, — сказала я, когда мы уселись.

Разговор, конечно, велся при помощи переводчика.

— Вы госпожа Ботмар? — спросил законовед.

Я молча поклонилась.

— А где ваш муж, Ян Ботмар?

— Где-нибудь в поле, но где именно — не знаю.

— Когда же он вернется?

— Месяца через два, а то и через три.

Законовед, потолковав с минуту на своем языке с лордом, продолжал:

— Не живет ли у вас в доме молодой англичанин по имени Ральф Мэкензи?

— У нас живет Ральф Кензи, а не Мэкензи.

— А где он?

— С мужем в поле.

— Вы можете послать отыскать его?

— Нет, поле слишком велико. Если вы желаете видеть его, то вам придется подождать, пока он сам возвратится.

— А когда он вернется?

— Я уже сказала, что месяца через два или три.

Между гостями опять началось совещание на противном английском языке, затем последовал новый вопрос рыжего очконосца:

— Ральф Мэкензи, или Кензи, не был на корабле «Индия», который потерпел крушение в 1824 году?

— Господи! — воскликнула я, начиная выходить из терпения. — Разве я какая-нибудь несчастная кафрянка, которую обвинили в краже и допрашивают как на суде? Говорите сразу, что вам от меня угодно.

Адвокат пожал плечами и достал из своего портфеля бумагу, которую переводчик и прочитал мне. В этой бумаге были написаны имена всех пассажиров, ехавших на погибшем у наших берегов в 1824 году корабле «Индия», севших на него в далеком городе, который, насколько помню, кажется, называется Бомбеем. Между этими пассажирами значились лорд и леди Глентирк с сыном, достопочтенным Ральфом Мэкензи, девяти лет. (Странные эти англичане: девятилетнего ребенка величают уже «достопочтенным»!). Затем следовало показание двух пассажиров, оставшихся в живых после крушения и утверждавших, что они видели, как леди Глентирк и ее сын благополучно достигли берега в лодке, которая была спущена с разбитого корабля. Потом мне еще прочитали вырезку из одной английской газеты, изданной в Капштадте. Это была небольшая заметка под заглавием: «Странная морская история», напечатанная года два назад. В этой заметке рассказывалось, с некоторыми только неточностями, о спасении Ральфа после кораблекрушения и от смерти в пустыне и говорилось, что он до сих пор живет в Транскее, на ферме боера Яна Ботмара.

Я думаю, что эта заметка была написана нашим бывшим учителем; больше некому было сделать это.

Когда чтение окончилось, законовед сказал, что в Англии уверены, что лорд Глентирк утонул в море (как оно и было на самом деле), а его жена и сын погибли вместе с другими пассажирами у самого берега, до которого хотели добраться в лодке. Так по крайней мере донесли те, которые были посланы английским правительством в нашу страну для наведения справок. Вследствие этого все владения и титулы лорда Глентирка перешли к его младшему брату, который и пользовался ими целых восемь лет, то есть, до самой своей смерти. Но за год до нее кто-то прислал ему «Странную морскую историю», и он очень был расстроен ею, хотя и уверен, что это простая выдумка, каких, говорят, немало бывает в газетах. Сначала он хотел было разузнать, нет ли и в самом деле доли правды в этой истории; но затем оставил свое намерение, вероятно, потому, что ему мало было бы пользы от этого. Когда же у него разверзлась под ногами могила и ему стали не нужны его титулы, земли и богатства, он рассказал обо всем своему сыну и законоведу, которые теперь сидели со мной, и поручил им узнать правду о его племяннике Ральфе, и если он найдется, восстановить все его права.

Насколько я могла понять, слушая, что говорил мне законовед, и догадываясь о том, чего он не говорил, нахожу, что умерший лорд напрасно доверился ему и сыну в этом деле, так как они оба были сильно заинтересованы в том, чтобы Ральф не нашелся, хотя молодой лорд и казался вполне честным человеком. Разбирая потом в своих мыслях все это дело, я решила, что старый лорд, отец того, который был у меня с адвокатом, сам отлично понимал это, и поручил им расследование только для того, чтобы успокоить свою совесть, в полной уверенности, что сын его от этого ничего не потеряет. Законовед даже намекнул, что его покойный доверитель оставил ему в своем завещании десять тысяч фунтов стерлингов в награду за долголетнее ведение его дел; а если бы отыскался Ральф, то последний мог бы и не согласиться на выдачу такой большой суммы, и законовед потерял бы ее. Вот почему я отделалась от этих людей гораздо легче, чем ожидала.

Но я слишком отвлеклась от главного.

Рассказав мне все, что нашел нужным, законовед уставил на меня свои очки и спросил:

— Уверены ли вы, что молодой англичанин, живущий у вас в доме, не тот, которого мы ищем, и можете ли вы доказать это?

Я с минуту помедлила с ответом, и в эту минуту передумала и перечувствовала больше, чем за целый год. Не было никакого сомнения, что наш Ральф именно тот, кого они искали, и от моего ответа зависела вся его судьба. Но я уже решилась лгать до конца (это была единственная ложь за всю мою жизнь, да простит мне ее милосердный Творец) и потому ответила:

— Да, я уверена, что это не тот, хотя для его пользы и желала бы, чтобы он был тем, кого вы ищите. Я могу доказать вам, что это другой.

Я помню, что когда эта страшная ложь сорвалась с моего языка, у меня вдруг сделалась какая-то пустота в голове, и среди этой пустоты я услыхала громкий смех, раздавшийся где-то в воздухе, как бы над крышей нашего дома.

Однако я скоро оправилась и окинула внимательным взглядом сидевших напротив. Мне не трудно было заметить, что мои слова успокоили и обрадовали их, особенно адвоката. Один переводчик, как человек совершенно посторонний, оставался вполне равнодушным: в любом случае он ничего не выигрывал и не проигрывал.

— Мы ждем ваших доказательств, госпожа Ботмар, — вежливо напомнил законовед.

— Сейчас представлю их, — проговорила я. — Вы, кажется, сказали, что крушение корабля «Индия» произошло в 1824 году?

— Да, — отвечал законовед.

— Так… А вы, быть может, слышали, что в следующем году у наших берегов потерпел крушение корабль «Флора» и несколько из его пассажиров спаслись?

— Да, мы читали об этом в свое время в английских газетах и слышали недавно в Капштадте, когда были там.

— Хорошо. Так смотрите же…

Я встала, подошла к шкафу и достала оттуда нашу семейную библию, принадлежавшую еще моему деду. В начале этой книги находились чистые листы, на которых были записаны все важные события, происшедшие в нашем семействе.

— Читайте, — сказала я переводчику, указывая на одну запись, сделанную моим мужем, и он прочел следующее:

«Двенадцатого сентября тысяча восемьсот двадцать пятого года (чиста были написаны прописью) наша маленькая дочь Сусанна в одном из ущелий береговых скал нашла умиравшего от голода английского мальчика, потерпевшего кораблекрушение и выкинутого на берег морем. Мы взяли его к себе как Божий дар. Он объявил нам, что его зовут Ральфом Кензи».

— Видите число? — спросила я, когда переводчик окончил чтение.

— Да, — задумчиво отвечал законовед, — ваш мальчик попал к нам в 1825 году, а мы ищем того, который потерпел крушение в 1824 году… Притом и названия кораблей разные.

— В том-то и даю! — воскликнула я, умолчав однако о том, что запись была сделана Яном чуть не год спустя после того, как Ральф попал в наш дом, и что, делая запись, Ян ошибся годом. Я указала тогда же ему на эту ошибку и советовала исправить ее, но он сказал, что это неважно и что из-за этого не стоит марать книгу. Так запись и осталась неисправленной, а ошибка Яна поддержала мою ложь. — Но это еще не все, — продолжала я. — Вы говорите, что родители мальчика, которого вы разыскиваете, были люди благородного происхождения; но я видела тело матери Ральфа Кензи и могу уверить вас, что она вовсе не походила на благородную леди: она была одета в грубое платье, имела простое лицо, как у простолюдинок, и большие мозолистые руки, привыкшие к черной работе. На одном из пальцев ее правой руки я нашла вот это кольцо. (Я вынула из комода и показала простое серебряное кольцо, купленное мною как-то раз у разносчика для подарка горничной.) Отец нашего мальчика, — продолжала я, — тоже не мог быть лордом, если только в вашей стране лорды не имеют обыкновения сами пасти своих овец (при этих словах лорд и адвокат улыбнулись). Ральф говорил, что отец его на родине был пастухом большого стада овец. Получив от кого-то небольшое наследство, он отправился искать счастья в одну из дальних английских колоний… Вот все, что я знаю о мальчике, которого мы из милости приняли к себе в дом. Очень жалею, что он не тот, кого вы ищете.

Когда переводчик перевел мои последние слова, сказанные мною совершенно спокойно, молодой лорд встал, потянулся и весело проговорил:

— Ну вот и конец этому тяжелому кошмару. Я очень рад, что мы побывали здесь и узнали правду, иначе у меня не было бы ни одной спокойной минуты в жизни.

— Да, — проговорил не менее довольный законовед. — Госпожа Бот-мар представила нам самые точные и неопровержимые доказательства, что слух, пущенный относительно принадлежности воспитанного ею английского мальчика к вашему дому, милорд, лишен всякого основания… Я сейчас запишу все, что она нам показывала, и попрошу ее подписать. Этим дело и будет закончено.

— Пишите, а я пока пойду подышать свежим воздухом, — произнес лорд и, скрывая зевоту, вышел в дверь, которая вела в сад.

Законовед, достав из кармана чернильницу и перо, а из портфеля — чистый лист бумаги, принялся быстро записывать все, что я ему говорила; кроме того, сделал выписку и из Библии.

Переводчик, которому пока было нечего делать, попросил позволения закурить трубку, зажег ее и сел в сторонке.

Через полчаса законовед все закончил. Переводчик прочел мне написанное. Все оказалось слово в слово, как я говорила. По прочтении адвокат попросил меня скрепить этот — как он назвал его — протокол моею подписью и протянул мне перо.

Между тем свечи на сгоне догорали; догорала и масляная лампа на комоде; огонь ее то с треском вспыхивал, то замирал, и вся комната то ярко освещалась, то погружалась во мрак.

Какая-то невидимая сила удерживала мою руку, и я медлила взять перо — орудие, которым я должна была закрепить навсегда свою ложь. При синем пламени, трепетавшем в лампе, законовед показался мне каким-то демоном-искусителем. Тайный внутренний голос шептал мне отогнать этого искусителя и сказать всю правду.

Несколько мгновений мы впивались друг в друга глазами, читая на наших бледных, покрытых синевой лицах все, что происходило у нас в душе.

— Ну что же, госпожа Ботмар? — нетерпеливо проговорил наконец законовед. — Мы сейчас останемся впотьмах… Подписывайте же скорее.

Я поспешно схватила перо и неуклюжим почерком нацарапала свое имя на бумаге. Когда я дописывала последнюю букву, лампа ярко вспыхнула и с шипением погасла. В наступившей темноте я снова услыхала над своей головой все тот же насмешливый хохот.

* * *
Сузи не могла ни слова слышать из того, что у нас говорилось, но тем не менее она знала, в чем было дело, и всю ночь не сомкнула глаз от душевной тревоги. Чем более она думала об этом, тем ужаснее казалось ей, что мы, любя Ральфа и не желая расстаться с ним, лишаем его всего, принадлежащего ему по рождению и закону. Совесть ее не могла примириться с этой мыслью и заглушала голос сердца, требовавшего, чтобы Ральф остался у нас.

Промучившись до зари, Сузи, в конце концов, решила, что она должна потихоньку повидаться с англичанами и открыть им всю правду, а там будь что будет. Успокоившись, она наконец заснула, и это и было причиной ее неудачи… А может быть, так хотела судьба!

На другой день, рано утром, англичане вышли из комнаты, отведенной им под спальню, ко мне в столовую, где я уже готовила кофе и завтрак, зная, что они хотели уехать на рассвете.

После кофе законовед попросил позволения написать несколько нужных писем, которые он хотел отправить в ближайшем городе по почте, а лорд заявил, что он пока поедет вперед в сопровождении двух кафров к небольшому озеру, недалеко от нашей фермы, где он накануне заметил множество диких уток; ему хотелось поохотиться на них. Законовед должен был догнать его у озера.

Прощаясь со мною, лорд подарил мне на память золотую цепочку с большим бриллиантом. Подарок этот до сих пор хранится у меня. Распростились мы по-дружески, и я от души пожелала благородному англичанину счастливого пути.

Когда Сузи наконец встала и узнала от горничной, что англичане собираются уезжать (горничная не видала, что лорд уже уехал), она потихоньку вышла из дому и встала на повороте дороги, по которой должны были проехать наши непрошенные гости. Ей недолго пришлось ждать: законовед с переводчиком и двумя кафрами-проводниками скоро появились перед нею. Видя, что лорда с ними нет, она остановила законоведа и спросила по-английски, где лорд.

Законовед обрадовался, услыхав родную речь, и воскликнул (Сузи мне потом передала этот разговор):

— Как жаль, что вы не побеседовали с нами вчера! Мы не знали, что вам знаком наш язык, иначе попросили бы вас не покидать нас так скоро… Вы спрашиваете, где милорд. Час тому назад он уехал вперед к озеру, чтобы успеть немного поохотиться. Желаете что-нибудь передать ему? Я с удовольствием исполню ваше поручение.

— Благодарю вас, сэр, — ответила Сузи. — Но я люблю черпать воду сама (это наша боерская поговорка). Вы сами приведете лорда обратно, когда услышите, что я сейчас сообщу вам… Вы были у нас из-за Ральфа Кензи, и моя мать сказала вам, что у нас живет не тот, кого вы ищете. Так?

Законовед молча кивнул головой.

— Ну, а я объявляю вам, что мать говорила неправду, — продолжала Сузи и сообщила ему все, что знала о Ральфе и о нашем заговоре с целью оставить юношу у себя.

Нужно заметить, что Сузи, как я потом узнала, не совсем хорошо говорила по-английски, а потому законовед, слушавший ее с видимым беспокойством, притворился, что не понимает ее. Но когда она заметила это и повторила свой рассказ, стараясь выражаться как можно яснее, он сказал:

— Да, все сообщенное вами так странно, что я действительно должен просить милорда возвратиться, чтобы снова разобрать дело. Идите домой и ждите нас; мы опять будем у вас сегодня же вечером или завтра утром.

Распростившись с адвокатом, Сузи вернулась домой с легким сердцем. Весь этот вечер и следующий день она то и дело подходила к окну и смотрела в ту сторону, куда уехали англичане. Она все ждала их возвращения, но они более не возвращались. Я уверена, что расчетливый законовед и не думал сообщать лорду о своей встрече с нашей дочерью и о том, что он от нее узнал. Он сделал свое дело и заработал десять тысяч фунтов стерлингов, а начинать дело сызнова для него значило потерять их.

На третье утро я опять нашла Сузи у окна с тревожным выражением в прекрасных голубых глазах.

— Что ты все стоишь у окна, девочка? — спросила я. — Кого ты еще ждешь? Новых гостей, что ли?

— Нет, не новых, а тех, которые уже были у нас! — ответила Сузи с несвойственной ей резкостью.

— Разве они опять хотели быть у нас? Ведь они уехали совсем, — продолжала я.

Она обернулась, пристально посмотрела мне в лицо и с той же резкостью сказала:

— Они должны возвратиться. Я вчера остановила законоведа на дороге и объявила ему, что ты солгала насчет Ральфа и что он именно тот, кого они ищут.

— Как ты смела… — начала было я с сердцем, но тотчас же сдержалась и спросила по возможности спокойно: — Ну и что же он сказал тебе на это?

— Он обещал привести своего лорда обратно, но, должно быть, обманул меня, иначе они давно…

— Конечно, обманул! — перебила я, обрадовавшись. — Если бы он серьезно хотел найти Ральфа, то, поверь, нашел бы его и без нашей помощи. Но ему это не выгодно, поэтому он и не обратил внимания на твои слова. Можешь теперь успокоиться: ты сделала все, что приказывала тебе твоя совесть, и вместе с тем не лишилась Ральфа.

— Нет, я не могу успокоиться! — воскликнула Сузи. — Разве ты забыла, что грехи родителей взыскиваются с детей?

И наша кроткая девочка начала осыпать меня такими обвинениями и горькими упреками, на которые я никогда не считала ее способной! Слушая их, я, пожилая женщина, совсем растерялась перед этой семнадцатилетней девочкой, которая стыдила меня так, точно она была пастором.

Я совсем опешила и, не зная, что отвечать, вскричала:

— Да для кого все это было сделано, как не для тебя же, неблагодарная девчонка!

— Да за что мне быть благодарной? Разве за то, что вы сделали меня невольной соучастницей в своем преступлении?.. Можно было бы обойтись без лжи и обмана. Ральф меня так любит, что все равно остался бы моим. Перед его отъездом мы обвенчались бы, и если бы он уехал, то, вероятно, со мной. Сделав в Англии все, что нужно, мы оба вернулись бы сюда.

Верность этих замечаний положительно сразила меня. Я поняла, что мы с Яном действительно напрасно взяли на себя такой страшный грех. Я даже заплакала с отчаяния. Слезы мои обезоружили мою добрую девочку. Она начала успокаивать меня, и мы помирились. Но с тех пор я стала замечать, что она относится ко мне уже не с прежней любовью и уважением, хотя и старалась не показывать этого. Зато я полюбила ее еще больше, хорошо сознавал, какое бремя легло на ее совесть.

Так окончилась история посещения нас англичанами. Более мы никогда не видали и ничего не слыхали о них.

Глава 5

КАК СУЗИ СПАСЛА СИГАМБУ. КЛЯТВА СИГАМБЫ
Теперь я хочу рассказать, какую роль в нашей жизни играл Черный Пит, этот демон в человеческом образе, и как кафрская знахарка, Сигамба Нгенианга, что значит «гуляющая при лунном свете», была спасена Сузи от смерти и сделалась добровольной рабыней нашей дочери.

К этому времени отца Черного Пита, господина ван-Воорена, уже два года не было в живых. О смерти его шли страшные слухи, что будто он был убит своим сыном. Ван-Воорен оставил Черному Питу большое состояние: множество скота, громадные земли и, как говорили, довольно крупную сумму в английском банке.

Все удивлялись, почему Черный Пит, достигнув известного возраста, не женился и даже не ухаживал за девушками. Но потом оказалось, что и у него сердце не каменное и что ему на роду было написано полюбить Сузи. У кого какая любовь, а у Черного Пита она отличалась тем, чтобы преследовать и делать несчастным предмет своей страсти.

Страсть его стала проявляться незадолго до приезда англичан, искавших Ральфа. Где бы Пит ни встретился с Сузи, — большей частью вне нашего дома, потому что Ян не любил принимать его, — он сейчас же начинал приставать к ней со своими медовыми речами и разными глупостями, которых она никогда не поощряла, а напротив, всегда с негодованием отклоняла как женщина, сердце которой уже занято другим.

Нужно заметить, что Черному Питу всегда было известно все, что делалось у соседей, благодаря донесениям его приятелей кафров, которые повсюду шныряли и все для него выведывали. Поэтому от него не укрылось и то обстоятельство, что Яна с Ральфом не было на ферме. Этим случаем он поспешил воспользоваться и стал являться к нам раза по три в неделю. Бедная Сузи положительно не знала, как отделаться от его противных любезностей, и дело часто доходило до слез.

Как-то раз я собралась с духом (я должна сознаться, что Черный Пит был из тех немногих людей, которых я боялась) и стала доказывать ему всю бесполезность его ухаживаний за Сузи. Я говорила долго и, кажется, убедительно. Он терпеливо выслушал меня до конца и потом ответил:

— Все это, пожалуй, и верно, тетушка. Но если вы хотите иметь яблоко, которое еще не упало на землю, то должны трясти дерево до тех пор, пока яблоко не упадет.

— А если оно так крепко срослось с веткой, что не упадет, как бы вы ни трясли дерево? — заметила я.

— Тогда нужно забраться на дерево и сорвать яблоко, — сказал Пит.

— Ну, а если на это яблоко наложен зарок другим?

— В таком случае, милая тетушка, ничего более не остается, как избавиться от этого другого, — отвечал он с такой злой улыбкой, что у меня вся кровь застыла в жилах. — Таким образом уничтожится его зарок, плод будет вашим и сделается от этого еще слаще.

— Уходите, ради Бога! — с сердцем сказала я. — В нашем доме не должно быть людей, которые способны говорить такие страшные вещи… Жаль, что нет Яна и Ральфа; они живо выпроводили бы вас.

— То, чего я ищу в вашем доме, не вделано ведь в его стены, — насмешливо произнес он. — Я могу и не мозолить вам глаза. Прощайте пока, тетушка. Благодарю за гостеприимство!

После его ухода я отправилась сообщить о нашем разговоре Сузи, но ее не оказалось дома. Сопровождавшие Черного Пита кафры, наверное, сказали ему, куда она пошла, судя по тому, что он сразу отыскал ее и опять стал говорить о своей любви. Потом он даже потребовал, чтобы она поцеловала его. Это, понятно, очень рассердило ее, и она наговорила ему дерзостей. Но он был не из робких и хотел поцеловать ее насильно. Она с силой оттолкнула его и пустилась бежать.

— Поцелуй за тобой, прекрасная девица! — крикнул он ей вслед. — Без этого я не отстану. Я знаю, что ты любишь английского найденыша, но меня это нисколько не смущает. Женщина может любить многих в своей жизни; умрет один — явится другой на его место.

— Что вы хотите этим сказать, ван-Воорен? — с ужасом спросила Сузи, невольно остановившись.

— Ничего особенного… Только помни, что ты поцелуешь меня раньше, чем думаешь!

И действительно, эти последние слова его сбылись очень скоро.

В долине между горами, на расстоянии часа езды от нашей фермы и близ дороги, которая вела к ферме Черного Пита, жила знахарка Сигамба. Эта женщина не принадлежала ни к одному из транскейских или соседних племен, но явилась в нашу сторону с севера. Это была небольшого роста здоровая, хорошо сложенная, с темно-красным цветом лица девушка. Маленький рот ее заставлял думать, что она бушменка, но это впоследствии оказалось неверным. Кафрские женщины вообще очень безобразны, но Сигамба была недурна. У нее были тонкие и приятные черты лица, белые зубы, большие, удивительно умные глаза и целая копна черных курчавых волос на голове.

Эта странная девушка, которой было уже лет тридцать, жила по соседству с нами несколько лет, занимаясь знахарством и, надо сознаться, довольно успешно. Она составляла разные зелья и лекарства и лечила от всех болезней, особенно домашний скот. Говорили, что она даже отлично умела предсказывать судьбу. Кроме того, она пользовалась — даже между боерами — репутацией лучшей «вызывательницы дождя» и предсказательницы начала и конца наводнений, бурь и тому подобных явлений природы. Благодаря этим занятиям, она понемногу приобрела себе хижину и маленькое стадо.

Ян несколько раз посылал к ней заговаривать скотину. Сначала мне это очень не нравилось (я вообще не люблю никакого колдовства, считая это грехом), но потом, видя, что она всегда помогала, я примирилась с этой необходимостью.

У Сузи была маленькая рыжая собачка, которую ей подарили еще щенком ночевавшие у нас путешественники. Они сказали, что эта собачка очень хорошей породы. Через неделю после описанного мною посещения Черного Пита собачка эта, которую Сузи очень любила, чем-то захворала. Недолго думая, Сузи уложила ее на мягкой подстилке в корзину и велела нести одному из наших кафров, а сама села на лошадь и отправилась к Сигамбе. Хижина знахарки была так расположена в конце долины посреди обросших деревьями холмов, что человек, незнакомый с местностью, с трудом нашел бы ее.

Подъехав к жилищу Сигамбы, Сузи увидела сначала стадо овец и коз, пасшихся под присмотром нескольких кафров. В стороне ютилась хижина знахарки, едва видневшаяся из-за громадного дерева. Под этим деревом лежала почти совершенно обнаженная Сигамба, со связанными назад руками и накинутой вокруг шеи веревочной петлей, один конец которой был переброшен через сук дерева. Перед нею, грубо хохоча, стоял Черный Пит, а вокруг него расположилась группа кафров и полубелых людей, из тех, которые не хотят ничего делать и таскаются с фермы на ферму, выпрашивая гостеприимство под предлогом дальнего родства или во имя милосердия, и живут там до тех пор, пока их не прогонят. Я слыхала, что таких людей в Европе зовут паразитами, то есть, живущими на чужой счет. Название это, по-моему, очень меткое.

Сначала Сузи хотела было повернуть назад, испуганная видом Черного Пита и всей этой картиной, но потом устыдилась своей трусости и решилась остаться. Она смело подъехала к Питу, который, очевидно, задумал что-то ужасное против несчастной знахарки, и резко спросила его.

— Ради Бога, скажите мне, что тут у вас происходит?

— А, мисс Сусанна! — воскликнул он. — Вы пожаловали как раз вовремя и сейчас будете присутствовать при казни этой воровки, которая приговорена к повешению судом.

— Судом! — с негодованием повторила Сузи, оглядывая толпу, в которой не было ни одного порядочного лица. — Не сами ли вы уж разыграли тут роль судей?.. Что сделала Сигамба?

— Живя из милости на моей земле, она украла у меня часть стада и скрыла в дальнем ущелье, — отвечал Пит. — Это доказано свидетельскими показаниями. Вот и сейчас мои овцы и козы пасутся вместе с ее скотиной… Вы сами можете убедиться в этом по моим клеймам. Я полевой надзиратель здешнего округа, и потому, разобрав это дело по закону, нашел, что воровка подлежит смертной казни.

— А позвольте спросить вас, — смело сказала Сузи, — давно ли закон допускает обвинителя быть и судьей, да еще в своем собственном деле? О, я теперь не удивляюсь, почему англичане так дурно говорят о боерах и кричат на весь мир о нашем жестоком обращении с туземцами. Вы поступаете не только не по закону, а напротив, творите полное беззаконие. За это вас накажет Бог, если вам удастся избежать правосудия людей.

— Вы правы, госпожа, — заговорила Сигамба совершенно спокойным голосом, доказывавшим, что она не чувствует ни малейшего страха, — этот приговор — действительно, преступление, совершаемое из мести, и я должна поплатиться жизнью за то, что этот человек полон зла. Я женщина свободная и никому не сделала ничего дурного за всю свою жизнь. Я только помогала больным людям и больной скотине. Ван-Воорен говорит, что я из милости живу на его земле, но это неправда: я плачу ему за этот клочок земли и не нахожусь у него в рабстве. Потом он говорит, что я увела его овец и коз — и это неправда: он сам приказал своим людям вести их в ущелье с моим маленьким стадом, чтобы иметь против меня улики и повесить в отместку за… одно дело. Но я прошу вас, молодая госпожа, не беспокойтесь из-за такого низкого существа, как я; уезжайте скорее отсюда: вид смерти не для вас.

— Нет, я не уеду! — крикнула Сузи и, сойдя с лошади, подошла к Питу. — Если я и уеду, то только для того, чтобы направить против вас, ван-Воорен, тот закон, над которым вы так нагло издеваетесь! Слышите?

Слова Сузи сильно смутили Черного Пита и его сообщников. Само по себе повешение этой знахарки, уличенной в краже, не было особенным преступлением, так как боеры часто сильно страдали от воровства кафров и поневоле должны были прибегать к самосуду в своих пустынях. И вообще, в то время мало обращалось внимания на справедливость или несправедливость белых по отношению к кафрам. Но если же белый обвинял перед властями, жившими в Капштадте, своего соплеменника в самовольном убийстве невиновного туземца, то дело получало другой оборот и могло очень плохо кончиться для обвиняемого.

Черный Пит отлично понял, что если Сузи исполнит свою угрозу и донесет на него, то ему несдобровать. Но он не хотел показать, что испугался ее угроз, и вместе с тем задумал воспользоваться удобным случаем, чтобы унизить ее при всех и отомстить за то, что я недавно почти выгнала его из нашего дома.

— Что эта воровка уличена и приговорена к смертной казни по закону, я могу доказать вот этим протоколом, в котором все записано и который подписан всеми, кто умеет писать, — сказал Пит, вынимая из кармана какую-то бумагу. — Я закона не нарушал, и потому ровно ничего не боюсь. Самосуд существует у боеров не первый день; без него они не могли бы и существовать здесь, посреди этих разбойников кафров. Но в угоду вам, милая девушка, я готов подарить этой черномазой колдунье жизнь на двух условиях. Во-первых, она должна отдать мне, в вознаграждение за беспокойство, все, что имеет: хижину, скарб и скот. Согласна ты на это, колдунья?

— Если бы я даже и не согласилась, то вы все равно возьмете все сами: сила на вашей стороне, — с горечью ответила Сигамба. — Ну, а второе условие?

— Оно тебя не касается, — грубо проговорил Черный Пит и, обратившись к Сузи, добавил: — Второе мое условие состоит в том, чтобы вы при всем народе дали мне тот поцелуй, в котором, — помните, — отказали неделю тому назад при нашей встрече около вашего дома.

Прежде чем Сузи нашлась, что ответить на эту наглость, Сигамба поспешила сказать:

— Не делайте этого, милая госпожа, не оскверняйте своих губ. Я лучше готова умереть, нежели допустить, чтобы вас коснулся этот злодей, который, родившись от белого отца и черной матери, получил от них только одно дурное и сделался врагом белых и черных.

— Да, господин, я не могу исполнить вашего требования, — проговорила Сузи, вся побледнев от негодования и не скрывая своего отвращения. — Придумайте какое-нибудь другое условие.

— А, вы не можете! — ядовито прошипел Черный Пит. — Ну, делать нечего, принуждать я вас не буду… Эй, вы! — обратился он к своим разбойникам, — вздерните-ка эту черномазую… Да не сразу, черти! Пусть она сначала попляшет между небом и землей… Забавно будет полюбоваться на ее кривляние.

Бедная Сигамба в один миг была приподнята на веревке, так что только кончики ее ног касались земли. Сузи не могла вынести вида ее почерневших, искривленных губ, закатившихся глаз и судорожно подергивавшегося тела.

— Отпустите ее! — крикнула она, едва помня себя от ужаса, негодования и жалости. — Я исполню ваше желание, ван-Воорен, только, ради Бога, прикажите освободить эту несчастную!

И, подойдя к негодяю, она взглянула на него в упор и проговорила задыхающимся от гнева голосом:

— Целуйте!.. О, как я желала бы, чтобы мои губы были пропитаны ядом!.. Целуйте же!.. Чего же вы ждете?

— Не нужно… не нужно!.. Не делайте этого! — кричала хриплым голосомСигамба, еле живая от душившей ее петли и удара о землю, когда по знаку Пита разбойники выпустили из рук веревку.

— Вы ошибаетесь, — с улыбкой возразил Пит, отступая назад и уперев руки в бока, — не я должен поцеловать вас, а вы меня.

Сузи даже отскочила назад. По знаку палача Сигамбу снова подняли в воздух. Это заставило нашу бедную девочку опять подойти к негодяю и прикоснуться своими губами к его губам. Он сейчас же обхватил ее и целовал до тех пор, пока она не лишилась чувств. После этого даже его сообщники потребовали, чтобы он оставил свою жертву. Когда Пит наконец выпустил Сузи из рук, она грохнулась на землю. Провожавший ее кафр, все время отчаянно кричавший и шумевший из сочувствия к ней, тотчас же поднял ее и стал приводить в чувство.

Когда она очнулась, первой ее заботой было взглянуть, что сталось с Сигамбой. Она уже была освобождена от петли и спешила надеть свою одежду, которую ей милостиво возвратили.

Оправившись, Сузи молча села на свою лошадь и повернула на дорогу к дому, одарив Черного Пита таким взглядом, от которого даже он побледнел.

Она тихо ехала, погруженная в свои грустные размышления. Вдруг лошадь остановилась. Сузи вздрогнула и, поспешно взглянув вниз, увидела стоявшую на коленях Сигамбу, которая целовала край ее платья и бормотала:

— Может ли Сигамба когда забыть, что из-за нее вынесла Белая Ласточка?

— Встань, — ласково сказала Сузи, — ты в этом не виновата.

— Как не виновата? — возразила Сигамба. — Повторяю: все это случилось из-за меня. Черный Пит находит и меня красивой, а потому… Но зачем грязнить уши чистой Ласточки.

— Ничего, — с горьким смехом проговорила Сузи, — по крайней мере, и уши будут под стать моему уже замаранному лицу… Но я угадываю, что ты хотела сказать.

— Если угадываете, то должны понять, в чем состоит моя вина перед вами. Я, жалкая черная женщина, на которую ваш народ смотрит с таким презрением, — не хотела купить себе жизнь тою ценой, которую вы, дочь белого начальника, отдали добровольно, чтобы сохранить мне эту жизнь!

— Если я сделала этим доброе дело, то Бог запишет мне его в Свою книгу, в которую заносятся все поступки людей.

— Это запишется не только в книгу вашего Великого Духа, но и в моем сердце… О, слушайте, моя добрая госпожа! Иногда на меня находит облако, и в этом облаке я вижу то, что должно случиться впереди. Вот и сейчас меня накрыло облако, и я вижу в нем, что через много месяцев я спасу вас так же, как вы сегодня спасли меня.

— Может быть, — сказала Сузи. — Я знаю, что ты можешь угадывать будущее… Ну, теперь прощай! Отыщи своих и укройся у них от своего врага.

— Своих мне очень далеко искать, — со вздохом ответила Сигамба. — Да они и не захотят принять меня.

— Почему? — удивилась Сузи.

— Потому что я по рождению должна бы быть их начальницей, но они требовали, чтобы я вышла замуж, иначе не желали признать меня своей начальницей, а я не хотела и не хочу замуж: природа создала меня телом и душой не так, как других женщин… Я поссорилась со своими и пошла искать счастья у чужих.

— Плохое же ты нашла здесь счастье: веревку Черного Пита!

— О, нет! Очень хорошее: я нашла Ласточку и свободу… то есть, не свободу, а нечто лучшее — добровольное рабство. Вы дорогой ценой купили мое сердце, и я ваша раба навсегда… У меня ничего не осталось: Черный Пит все отнял, кроме ума в моей голове, и я…

— Что же ты думаешь теперь делать? — спросила Сузи, видя, что маленькая женщина замялась.

— Идти за вами и служить вам до конца моих дней, — горячо ответила Сигамба.

— Это доставило бы мне большое удовольствие, — сказала Сузи. — Но я не знаю, понравится ли это отцу.

— Что нравится Ласточке, то понравится и ее отцу. Я не буду вам в тягость и сама заработаю себе пищу.

— Хорошо, иди за мной, — решила Сузи. — Когда вернется отец, я попрошу его оставить тебя у нас.

Когда Сузи привела к нам знахарку, я была очень недовольна и не хотела позволить этой язычнице остаться у нас, но Сузи уговорила меня подождать приезда отца и Ральфа, а до их возвращения разрешить черной женщине жить в пустой хижине возле нашего крааля.

* * *
Мужчины возвратились через десять дней. Поздоровавшись, Ян прежде всего спросил:

— Были англичане?

— Были и уехали, — ответила я.

Ян более ничего не стал расспрашивать об этом деле, но я видела, что он и так все понял и в душе чувствовал себя нехорошо: он всегда был против любого обмана.

У Сузи была длинная беседа с Ральфом. Из этой беседы он узнал, что случилось между его невестой и Черным Питом. Даю это вышло так. Ральф хотел на радостях поцеловать свою невесту, но она сказала, что недостойна его поцелуя, и этими словами чуть не свела его с ума. Прежде чем все рассказать ему, она заставила его поклясться, что он не убьет того, из-за кого она сделалась недостойной его ласки. Это еще более смутило бедного молодого человека и заставило его предположить самое худшее, так что он колебался, дать ли ему требуемую клятву. Но Сузи настояла на своем, и когда он поклялся, она рассказала ему о поступке Пита. Ральф смыл с ее лица поцелуй негодяя своими поцелуями; но в его глазах Сузи прочла, что он никогда не забудет, как Черный Пит оскорбил его невесту, хотя и обещал «на этот раз» не требовать с него кровавой расплаты.

Узнав об этой истории, Ян тоже страшно вознегодовал и сказал, что следовало бы проучить негодяя за его дерзость, но находил неудобным наживать себе смертельного врага в лице такого богатого и опасного человека. Поэтому советовал выждать время, когда можно будет найти законное основание обезвредить его.

Вечером пришла Сигамба. Она была очень миловидна в ее вышитой и очень опрятной кароссе.[589] Сначала Ян говорил с ней очень сурово и обвинил ее в том, что его дочь перенесла из-за нее такую неприятность. Но потом он даже согласился, по просьбе Сузи, оставить у нас в доме знахарку с тем, чтобы она безвозмездно лечила скот, в случае, если он заболеет.

Так Сигамба осталась у нас. Хотя я и чувствовала, что мы приобрели в ней надежную защиту против своих врагов, но все-таки душа моя была очень неспокойна, и ночью, ложась спать, я сказала Яну:

— Знаешь, мне кажется, что наше мирное время безвозвратно миновало и теперь нас ожидают бури и грозы.

— Да, и мне кажется так, — со вздохом ответил он. — Наше счастье повернулось к нам спиной с того дня, когда тебе пришла несчастная мысль солгать англичанам и убедить меня согласиться на эту ложь.

Увы, он был прав.

Глава 6

КАК РАЛЬФ «ПРОУЧИЛ» ЧЕРНОГО ПИТА. ЧТО УКАЗАЛА ЗИНТИ КОРОВА
На другой день утром я хотела переговорить с Ральфом относительно его свадьбы с Сузи и отправилась искать его, но нигде не могла найти. Предполагая, что он в нашем краале, я пошла туда. Проходя мимо хижины Сигамбы, я увидела негритянку, которая сидела на пороге своего жилища.

— Добрый день, мать Ласточки, — приветствовала она меня. — Я знаю, кого вы ищете.

— Знаешь? — удивилась я.

— Да, — отвечала она улыбаясь. — Он уехал еще на рассвете.

— Куда?

— Туда, где заходит солнце.

И знахарка указала рукой в ту сторону, где находилась ферма Черного Пита. Сердце мое тревожно забилось, и я поспешила спросить:

— А ты не заметила, с ним был роер?

— Нет, у него в руках был только толстый хлыст, из тех, которыми погоняют быков и наказывают кафров.

Я облегченно вздохнула, но возвратилась домой все-таки с тяжелым сердцем. Я поняла, что Ральф отправился искать встречи с Питом. Хотя он и обещал Сузи не убивать Пита, но не давал слова не трогать его вообще, и потому считал себя вправе «поучить» оскорбителя своей невесты, то есть, избить его до полусмерти.

Он потом мне сам рассказывал, что отправился прямо к краалю своего врага и стал поджидать его в узкой лощине, отделявшей ферму Пита от крааля. Немного погодя со стороны фермы показался Пит, сопровождаемый кафром и вооруженный роером. Заметив Ральфа, негодяй сразу понял, зачем тот явился, но не выказал ни малейшего смущения. Он как ни в чем не бывало поклонился ему и с напускным простодушием спросил:

— Как поживаете, господин Кензи? Не желаете ли осмотреть моих новых овец?

— Я вовсе не за тем явился сюда, господин ван-Воорен, — резко отвечал Ральф.

— Значит, вы пожаловали, — невозмутимо продолжал Черный Пит, — по поводу ярочки, которую, как я слышал…

— Да, вы угадали, — перебил Ральф, едва сдерживаясь, — я явился именно по поводу овечки, которую жестоко оскорбил один негодяй. Я хочу наказать этого…

— А!.. Ну, в таком случае, счастливого пути, господин Кензи… Желаю вам успеха! — насмешливо проговорил Пит и, приподняв шляпу, хотел было проехать дальше.

— И этот негодяй — ты! — докончил Ральф, подскакивая к Питу и поднимая над ним хлыст.

Пит заставил свою лошадь попятиться и схватил роер. Но прежде, нежели он успел выстрелить, Ральф соскочил с коня, сильным ударом выбил из рук Пита роер, стащил его самого с лошади и подмял под себя.

— Ты осмелился оскорбить беззащитную девушку на глазах целой толпы, так пусть же теперь хоть этот кафр увидит и расскажет, как наказываются у свободных боеров такие оскорбления! — проговорил Ральф, стоя коленом на груди ошеломленного противника, который не делал даже попытки освободиться.

После этих слов Ральф принялся своим хлыстом наносить удары Питу по чему попало, поворачивая его во все стороны как бревно.

Избив его чуть ли не до полусмерти, Ральф наконец опомнился и, оттолкнув от себя так, что Пит ударился головой о камень, поднялся на ноги.

— Я дал клятву не убивать тебя, а потому и ограничился только этим наказанием! — проговорил он, тяжело отдуваясь. — Но если ты осмелишься сделать еще что-либо подобное, то так дешево не отделаешься от меня… А чтобы ты не позабыл этого, то вот тебе на память.

С этими словами Ральф еще несколько раз ударил своего врага хлыстом по лицу. Хотя эти удары были и не сильны, но, тем не менее, на скулах и широком носу Пита сейчас же выступили красные полосы, которые должны были надолго обезобразить и без того некрасивое его лицо.

После этого наш будущий зять вскочил на лошадь и направился домой.

Сначала Черный Пит как будто не чувствовал ударов бича по своему лицу, но лишь только Ральф успел отъехать на несколько шагов, Пит с трудом поднялся на ноги и крикнул вслед своему сопернику прерывающимся от боли, гнева и стыда голосом:

— Я тебе этого никогда не забуду, подлый найденыш… нищий… английская собака!.. Мы еще увидимся с тобой, только при других обстоятельствах… я тебе тогда отплачу. А теперь вот получай пока задаток!

Раздался выстрел, и Ральф почувствовал, как что-то пролетело мимо его уха и содрало у него на щеке кожу.

Он обернулся и хотел было возвратиться; но, к счастью, вовремя одумался, пришпорил лошадь и ускакал, избежав, таким образом, смертельной опасности.

Я забыла прибавить, что хотя у Пита и был с собой кафр, но он не оказал никакой помощи своему господину, отчасти потому, что почти все кафры трусливы и никогда не вмешиваются в ссоры белых, а отчасти, быть может, и потому, что этот кафр не любил Пита за его жестокое обращение со своими чернокожими рабами. Как бы там ни было, но в самом начале схватки кафр поспешил скрыться за деревьями, окружавшими лощину.

Когда Ральф возвратился домой, то его первая встретила Сузи. Бедная девочка едва не упала в обморок, увидев, в каком виде был ее жених: платье его было все изорвано, а из щеки текла кровь.

Ральфу большого труда стоило успокоить ее и уверить, что он не ранен и что на щеке простая царапина, которая скоро пройдет. Разумеется, он не сказал ей правды. Свой растерзанный вид и расцарапанную щеку он объяснил тем, что долго гнался за ланью и что, пробираясь сквозь кусты, изорвал платье и расцарапал щеку.

Но лично мне он в тот же день вечером передал все, как было; а я, в свою очередь, рассказала об этом Яну.

Утром на следующий день муж, не сказав никому ни слова и вооружившись роером, отправился тоже к Питу. К счастью, последний догадался куда-то убраться, так что Ян возвратился ни с чем.

Можно было подумать, что эта история так и заглохнет. О Черном Пите не было ни слуху, ни духу. Но, зная мстительный характер нашего соседа, я хорошо понимала, что он никогда не простит нам нанесенного ему Ральфом оскорбления. Поэтому я посоветовала Сузи не уходить далеко от дома, а Яну и Ральфу — никогда не выезжать без оружия и без провожатых.

Однако недели через две Пит сам напомнил о себе. Какой-то кафр принес Яну письмо. Муж мой часто получал деловые письма от соседей и потому прочел его сначала про себя. Я тоже не обратила внимания на это письмо. Но вдруг Ян позвал меня и прочел письмо вслух. Содержание его было следующим:

«Господину ван-Ботмару. Многоуважаемый господин!

Вам известно, что я люблю вашу дочь Сусанну и желаю на ней жениться. По некоторым обстоятельствам мне сейчас неудобно являться к вам лично и просить руки вашей дочери. Поэтому я вынужден просить письменно вашего согласия на мой брак с ней. Вам известно, какое у меня состояние, и я озолочу вашу дочь, если она сделается моей женой. Надеюсь, что вы не откажете мне в ее руке на том основании, что лучше иметь меня зятем и другом, нежели врагом. Я слышал, что на нее имеет виды живущий у вас английский подкидыш. Но надеюсь, что вашего согласия на ее брак с этим найденышем не будет и что это не больше и не меньше, как баловство, которому не следует придавать никакого серьезного значения, не правда ли? Кстати, прошу передать этому дерзкому мальчишке, что если я где-нибудь встречусь с ним, то ему не поздоровится. Ответ на это письмо (надеюсь, он будет благоприятный) потрудитесь передать моему посланному; он знает, куда доставить его. Вместе с сим благоволите принять и передать мой привет вам и вашей дочери.

Остаюсь, многоуважаемый господин, вашим преданным другом.

Пит ван-Воорен».

Узнав содержание этого письма, я позвала Ральфа и Сузи и попросила Яна прочесть его и им. Единодушный крик негодования и удивления вырвался у наших детей, когда они ознакомились с этим нахальным письмом.

Ян только крякнул, скомкал письмо в крепко стиснутой руке и после минутного молчания спросил Сузи:

— Что ты скажешь на это, дочка?

— Я?! — воскликнула наша девочка с ярко заблестевшими глазами. — Я лучше лягу живой в могилу, нежели сделаюсь женой этого… негодяя!.. О мой Ральф! — прибавила она, бросаясь на грудь своего жениха, — я чувствую, что этот ужасный человек принесет нам много зла… Но будь уверен: что бы ни случилось, я навеки твоя, и разлучить нас на земле может только одна смерть!

— Так, дочка, хорошо сказано! — проговорил Ян. — Сынок, — обратился он к Ральфу, — возьми-ка бумагу и перо и пиши, что я буду говорить.

Ральф под диктовку моего мужа написал следующий ответ:

«Питу ван-Воорену.

Господин!

Я лучше собственными руками зарою свою дочь в землю, нежели отдам ее за такого человека, как вы. Вот мой ответ, а вот и совет: не показываться около моей фермы ближе, чем на целую милю. Наши роеры стреляют лучше вашего, а потому этот совет прошу намотать на ус. Что же касается вашей вражды к нам, то я на это отвечу, что, уповая на Бога, мы ее не боимся».

Подписав письмо, Ян аккуратно запечатал его и лично понес на кухню, где дожидался посланный Пита. Это был полунагой кафр с простоватым лицом и широким белым рубцом на правой щеке. Ян застал его беседующим с Сигамбой. Отдав кафру письмо, он приказал ему скорее нести его тому, кто его послал.

Когда дикарь удалился, Ян повернулся и тоже хотел было уйти; но потом потер себе лоб, посмотрел вслед дикарю и, обернувшись к Сигамбе, вдруг спросил ее:

— Ты знаешь этого дикаря?

— Нет, хозяин, — отвечала знахарка.

— Зачем же ты разговаривала с ним?

— Я обещала следить за всем, что касается гнезда Ласточки, и хотела узнать, откуда он пришел и кто его послал.

— Ну, что ж, узнала?

— Нет! Тот, кто его послал, наложил печать молчания на его язык. Он только сказал, что живет в краале, где-то далеко в горах, и что этот крааль принадлежит одному белому, который держит там свой скот и нескольких жен, но посещает его редко. Остальное я узнаю, когда он отдаст Черному Питу ваш ответ и возвратится сюда за лекарством, которое я обещала приготовить для его больной жены.

— Каким образом ты узнала, что его присылал именно Черный Пит, если он не сказал тебе, кто его послал? — с удивлением спросил Ян.

— Ну, это нетрудно было угадать, — ответила с улыбкой Сигамба. — Я умею по одной нитке добираться до самого клубка.

Ян задумался. Постояв с минуту молча, он снова обратился к знахарке:

— Сигамба, я припоминаю, что где-то раньше видел тебя разговаривающей с этим кафром. Я узнал его по шраму на правой щеке.

— Да, хозяин, хотя я вижу его в первый раз и никогда раньше с ним на говорила, вы уже видели его, — загадочно сказала странная маленькая женщина, пристально глядя на моего мужа своими большими блестящими глазами.

Ян с недоумением взглянул на нее и удивленно пробормотал:

— Как же это могло быть?.. Я не понимаю тебя, Сигамба!

— А припомните тот день, хозяин, когда Ласточка привела меня к вам и просила не прогонять, — сказала Сигамба.

Ян ударил себя по лбу и вскричал:

— Да, да, теперь припоминаю! Я видел тебя разговаривающей с этим кафром именно в твоих собственных глазах.

— Вот и вспомнили, хозяин, — продолжала Сигамба со своей загадочной улыбкой. — Если у меня есть способность отражать в глазах будущее, то вы обладаете даром читать это будущее.

Ян постоял некоторое время в глубокой задумчивости около странной женщины, очевидно, пытаясь понять это необъяснимое явление, потом махнул рукой и молча вышел из кухни.

Стоя в дверях кухни, я видела всю эту сцену и слышала весь разговор. Божусь, что все рассказанное — истинная правда, хотя и не могу объяснить этого в высшей степени загадочного явления.

* * *
Опять прошло недели две. Выйдя как-то утром на крыльцо, я увидала полунагого кафра, сидевшего на одной из ступенек крыльца. Он оказался тем самым человеком, который приносил первое письмо.

— Что скажешь? — спросила я дикаря.

— Письмо вашему хозяину, — ответил он, подавая мне запечатанный пакет.

Я взяла письмо, отыскала Яна и попросила его прочесть вслух новое послание Черного Пита.

Ян вскрыл пакет, в котором оказалось письмо следующего содержания:

«Многоуважаемому господину Яну ван-Ботмару.

Я получил ваш ответ и нахожу, что выраженный в нем нехристианский дух едва ли угоден Богу. Повторяю: я желаю не вражды, а самой искренней дружбы, и потому не принимаю ваших резких слов за обиду; мало того — я даже готов исполнить ваше желание — не показываться около вашей фермы, чтобы не подать повода к кровопролитию (да избавит нас от этого Бог). Я люблю вашу дочь; но если она не желает иметь меня своим мужем, мне остается только покориться своей горькой участи и пожелать вашей дочери полного счастья с ее избранником.

Я навсегда покидаю эту сторону и продаю свою ферму. Не желаете ли приобрести ее, если не для себя, то для того, чтобы дать ее в приданое за дочерью? Сообщите мне об этом с подателем сего письма. Прощайте. Да хранит вас Бог!

Пит ван-Воорен».

Наступило время завтрака; все собрались в столовой, и я попросила Яна прочесть Ральфу и Сузи это письмо. Дети наши так и просияли, когда мой муж прочитал им письмо: они думали, что теперь навсегда избавятся от преследований Черного Пита. А что касается меня, то это письмо нисколько не облегчило мне сердца: слишком уж были не в характере Пита такое смирение и такая покорность судьбе!

Мы решили отослать посланного без всякого ответа.

Когда ему объявили об этом, он отправился к Сигамбе. Данное ею лекарство подняло на ноги его жену; в благодарность за это он привел знахарке корову, которая только что отелилась и всю дорогу билась и вырывалась у кафра, желая вернуться назад к своему теленку.

Так как Сигамбе и на этот раз не удалось выведать у посланного, откуда он пришел, то умная женщина придумала очень ловкую штуку с целью добиться своего.

Спустя несколько часов после ухода посланца, она отправилась к дикарям, служившим раньше у нее. Дикари эти очень любили свою бывшую госпожу и, чтобы не разлучаться с нею, поселились вблизи нашей фермы. Сигамба выбрала среди них одного молодого сильного кафра, который был особенно ей предан. Дикаря этого звали Зинти. Он отличался большой наблюдательностью и исполнительностью.

Сигамба приказала ему выследить, куда пойдет корова, которую она решила выпустить на волю, и донести все, что он увидит там, куда приведет его корова. Кафр сразу понял, что от него требуется, и обещал в точности исполнить приказание своей бывшей госпожи.

После этого Сигамба спустила с привязи корову; та с радостным мычанием бросилась бежать с такой скоростью, что Зинти едва мог поспеть за ней.

Таким образом они шли три дня и три ночи. Только по ночам корова останавливалась, чтобы отдохнуть и пощипать травы. Она охотно позволяла кафру доить себя во время остановок. Ее молоко составляло почти единственную пищу Зинти.

На рассвете четвертого дня, после запутанных переходов по горам (удивительно, как животные могут хорошо находить дорогу), Зинти и его проводница очутились около большого загона для скота. Загон был расположен на громадной луговине, окруженной высокими холмами, поросшими густым лесом. Корова стрелой помчалась к стаду. Прибежав туда, она принялась громко мычать и вертеть во все стороны головой, и мычала до тех пор, пока к ней не подбежал маленький теленок, который тотчас же принялся сосать ее, а она стала его облизывать.

В стороне около деревьев сидело несколько кафрских женщин. Они занимались очисткой от сучьев и листьев громадной груды ветвей, из которых дикари строят хижины.

Притаившись за деревьями, Зинти стал прислушиваться к разговору этих женщин и услыхал, как одна из них спрашивала другую:

— Для кого же Бычачья Голова строит новую хижину в нашей долине?

Бычачьей Головой был прозван кафрами Черный Пит, голова которого действительно немного походила на голову быка.

— Не знаю, — печально отвечала другая, совсем еще молоденькая женщина. — Может быть, для новой жены и, наверное, для дочери какого-нибудь белого начальника, потому что для простой женщины он не стал бы строить такой большой и красивой хижины.

— Наверное, так, — отозвалась третья. — И, должно быть, он хочет украсть ее, иначе зачем бы ему прятать ее в это место, куда никто никогда не заглядывает из белых… Но — чу! — слышу, как стучат подковы лошади Бычачьей Головы.

Через минуту в самом деле к ним подъехал Черный Пит. И без того некрасивое лицо его было сильно обезображено подживающими красными рубцами, оставшимися от ударов хлыста Ральфа.

При виде Пита все женщины встали и, сложив руки на груди, почтительно поклонились.

— У вас очень плохо идет дело, черномазые лентяйки! — сердито крикнул он им вместо приветствия. — У меня работать живее, если не хотите познакомиться с этой вот штукой! — прибавил он, размахивая бичом и хлестнув им ближайшую из стоявших перед ним женщин.

— Мы стараемся, хозяин, — отвечала она, корчась от боли. — Но скажи нам, пожалуйста, кто будет жить в новой хижине.

— Уж, конечно, не такая черномазая образина, как ты! — с ядовитым смехом проговорил Черный Пит. — Здесь поселится красивая белая женщина, которая будет вашей хозяйкой. Я скоро поеду за нею. Но горе будет вам, если кто-нибудь из вас проговорится, что здесь живет белая женщина! Я всех вас тогда передушу, как земляных крыс. Поняли?

— Поняли, хозяин! — хором отвечали женщины.

— То-то! И чтобы через неделю здесь все было готово.

Отдав еще несколько приказаний, Черный Пит уехал, а Зинти поспешил направиться к Сигамбе с отчетом о виденном и слышанном.

Дорогой он сильно повредил себе ногу и должен был пробыть в пути гораздо дольше, чем шел сюда за коровой.

Только на шестой день ночью он кое-как добрался до леса, за которым начинались наши владения. Войдя в лес, он заметил невдалеке небольшой костер, около которого сидело двое людей. Зинти ползком подкрался к ним и спрятался за ближайшее дерево. Выглянув затем из своего убежища, он узнал в одном из сидевших около костра Черного Пита, а в другом — какого-то незнакомца, одетого готтентотом. Зинти стал прислушиваться к их разговору.

— Ну, рассказывай, что тебе удалось узнать? — спросил Черный Пит.

— Все, что нужно, баас[590], — отвечал готтентот. — Я узнал, что Ян Ботмар с женой, дочерью и живущим у них молодым англичанином отправился вчера на крестины к господину ван-Роозену, который живет в пяти часах езды от фермы Ботмара. Назад они поедут завтра утром. Дорога ведет, как тебе известно, баас, через лощину, которая называется Тигровым Логовищем.

— А много с ними провожатых?

— Только два кафра.

— Значит, всего шесть человек, из которых две женщины, а вас будет двадцать… Отлично! — продолжал Черный Пит, весело потирая руки. — Запасайтесь только оружием.

— Значит, их всех надо убить, кроме Ласточки, баас?

— Всех, всех, если не удастся захватить ее без сопротивления! — вскричал Черный Пит. — Особенно постарайтесь ухлопать англичанина. Но помни уговор: моего имени чтобы никто не произносил!

— Хорошо, хорошо, я помню это, баас, — сказал готтентот.

Дальше Зинти не стал слушать. Он со всех ног пустился к Сигамбе и, добравшись до нее еле живой только под утро, сейчас же рассказал ей все, что узнал.

— Великий Дух! — воскликнула она, всплеснув руками. — Ласточка и ее родные теперь должны уже быть в дороге!.. Надо спешить к ним навстречу… Оставайся пока здесь, Зинти, отдохни и жди меня.

С этими словами она побежала к нам на конюшню, взяла лучшую лошадь Яна, вскочив на нее, вихрем помчалась кратчайшей дорогой нам навстречу.

Все рассказанное мной в конце этой главы я узнала потом от самой Сигамбы.

Глава 7

ПОДВИГ СИГАМБЫ. СВАДЬБА СУЗИ И РАЛЬФА
Ничего не подозревая, мы спокойно возвращались домой от нашего соседа ван-Роозена. Мы все находились в очень хорошем настроении и только хотели въехать в Логовище Тигра, как вдруг из него нам навстречу выскочила лошадь, вся в крови и мыле, с дымящимися ноздрями и пеной у рта; на спине лошади без седла и даже без узды сидела растрепанная маленькая женщина, державшаяся руками за длинную гриву животного.

— Ба! — воскликнул изумленный Ян. — Да это наша колдунья и на моей Стреле! Как ты смела, негодная…

— Назад! — крикнула Сигамба, загораживая нам дорогу. — Назад!.. В лощине вас ждет смерть!

Голос и лицо знахарки доказывали, что она не шутит. Мы молча повиновались и, повернув лошадей назад, проскакали галопом мили три, пока не выбрались на открытое место. Здесь лошадь Сигамбы, все время несшаяся впереди, вдруг упала на колени и стала дрожать всеми членами, а сама всадница, потеряв равновесие, перелетела через голову лошади, растянулась на земле, которая сейчас же стала окрашиваться вокруг нее кровью. Мы все остановились.

Ральф поспешил спрыгнуть с седла, поднял Сигамбу и посадил ее, прислонив спиною к маленькому пригорку. Сузи тоже сошла со своей лошади и, взяв у отца фляжку с персиковой настойкой, заставила маленькую женщину выпить несколько глотков.

— Благодарю! — прошептала Сигамба. — Дайте теперь этой настойки Стреле, а то она погибнет.

— Ты ранена, бедняжка? — спросила Сузи, наклоняясь над знахаркой, пока Ян, по совету последней, лил Стреле прямо в рот настойку.

Мера эта оказалась действительно очень хорошей: бедное животное ободрилось и перестало дрожать.

— Рана моя — пустяки, — отвечала Сигамба. — Несколькими каплями крови я еще далеко не уплатила своего долга.

— Но в чем дело? — спросил Ральф. — Почему нас ждала смерть в Лощине Тигра?

— И зачем ты так измучила мою любимую лошадь? — добавил немного некстати Ян.

— Не сделай я этого, вас всех теперь не было бы уже в живых, — продолжала знахарка. — Впрочем, Ласточка осталась бы жива, но… от этого ей было бы не легче. Вот в чем дело. Часа полтора тому назад я узнала, что Черный Пит устроил засаду в лощине, через которую вы должны были проехать. Двадцать человек нанятых им разбойников должны были перебить всех вас, а Ласточку взять в плен. Чтобы предупредить вас, времени у меня осталось так мало, что только одна Стрела и могла помочь мне в этом, и я решилась взять ее. Она, и правда, оказалась стрелой: никакая другая лошадь не была бы в состоянии донести меня за час до Логовища Тигра… Когда я въехала в эту лощину, из кустов раздался крик: «Это черная колдунья! Она хочет предупредить Ботмара. Стреляй в нее!» Пули посыпались мне вслед градом, и одна из них попала в ногу… Но Великий Дух помог, и я доскакала до вас вовремя…

— Но ты истекаешь кровью! — вскричала Сузи. — И потом, эта пуля…

— Это пустяки… Я знаю, как вынуть ее, — перебила Сигамба и, оглянувшись вокруг, прибавила: — Принесите мне листьев вон того растения с красными цветами, которые горят как огонь. Вон они там, около болота. Я сама приложу их к ране, и кровь остановится, а пулю можно вынуть после.

Ральф поспешил исполнить просьбу нашей спасительницы и принес ей целый пучок какого-то широколиственного растения с ярко-красными чашками цветов. И действительно, как только Сигамба приложила это растение к своей ране, кровь сейчас же перестала течь. Приходилось только удивляться знанию этой маленькой дикарки каждого растения и умению пользоваться им!

По просьбе Сузи один из сопровождавших нас кафров посадил знахарку к себе на лошадь, и мы тронулись в путь, конечно, не через лощину, а по другой дороге. Этот путь был гораздо длиннее, зато совершенно безопасен.

К обеду мы благополучно прибыли домой. Вечером мы с Яном и Ральфом долго совещались, как поступить, чтобы обезвредить наконец Черного Пита. Сначала мы хотели подать на него жалобу в суд, но потом передумали. До Капштадта было несколько сот миль, и притом у нас имелось только два свидетеля преступного замысла Пита: кафр и неизвестно какого племени знахарка. Судьи едва ли поверили бы подобным свидетелям. Поэтому мы и порешили на том, что нужно оставить без внимания замысел Пита, тем более, что он, благодаря бдительности нашей зоркой телохранительницы, не удался.

Через некоторое время мы узнали, что наш враг продал свою ферму и уехал неизвестно куда: Ян и дети очень обрадовались этому известию. Они думали, что теперь навсегда избавились от преследований Пита; но мое сердце чуяло, что это вовсе не конец его преследованиям. Поэтому я торопила со свадьбой наших детей, чтобы Ральф имел законное право защищать Сузи от негодного человека.

Хорошо сознавая, что быть в доме двум женщинам на правах хозяек крайне неудобно, даже если они родная мать и дочь, мы с Яном решили отдать будущим молодым часть нашей земли, скота и людей и выстроить для них новый дом в нескольких милях от нашего, на берегу небольшой реки.

Во время стройки новобрачные будут жить в большом селении миль за пятьдесят от нас, у одной из моих двоюродных сестер, богатой и бездетной вдовы. Там они будут в первое время своей супружеской жизни в полной безопасности, находясь в населенной местности, и Черный Пит не осмелится их тронуть. А потом он примирится с мыслью, что Сузи потеряна для него, и забудет ее. Так мы по крайней мере думали, но не так случилось на самом деле.

Однажды вечером за неделю до свадьбы я пошла посмотреть, убрано ли полотно, которое белилось днем на солнце на луговине, близ хижины Сигамбы. Ночь была лунная, и я отправилась без фонаря.

Подойдя к луговине, я услыхала тихое и странное пение, доносившееся со стороны жилища Сигамбы. Я остановилась, прислушалась и сейчас же узнала голос знахарки. Напев был так печален, что у меня надрывалось сердце. Слов песни я не поняла, но мне показалось, будто в ней упоминалось имя Сузи.

Сильно заинтересованная, я подошла поближе и увидела Сигамбу сидящей на камне, около хижины. Лицо знахарки было освещено бледным светом луны, падавшим сквозь вершины деревьев, окружавших хижины. Перед знахаркой, на другом камне, стояла деревянная чаша, наполненная до краев водой. Знахарка пристально глядела в чашу и, тихо раскачиваясь, пела свою печальную песню.

Вдруг она, как будто увидав в чаше что-то страшное, отскочила от нее, перестала петь и громко, болезненно застонала.

Я догадалась, что застала ее за колдовством, и хотела было крикнуть, чтобы она оставила это нечестивое занятие, но меня одолело любопытство: мне очень захотелось узнать, что могла колдунья видеть в воде горшка и почему она упоминала имя Сузи в своей песне. Поэтому я подошла к знахарке и резко спросила:

— Что это ты делаешь, Сигамба?

Хоть мой приход и вопрос были совершенно внезапны, однако знахарка не только не испугалась и не вскрикнула, как сделала бы на ее месте любая другая порядочная женщина, но даже не вздрогнула и спокойно ответила:

— Я читала судьбу Ласточки и всех близких ей.

— Где же ты читала это? — продолжала я.

— Вот здесь, — указала она на чашку с водой.

Я с любопытством взглянула в чашу и увидала на дне ее белый песок, поверх которого лежали пять кружков зеркального стекла разной величины, но правильной круглой формы, как монеты. Самый большой кружок находился посередине остальных, расположенных вокруг него крестообразно.

— Вот это Ласточка, — объяснила мне Сигамба, указывая на большой кружок, — наверху — ее будущий муж, направо — отец, налево — мать, а внизу — Сигамба. Кружки эти от большого стекла, которое показывает лица людей. Мне дала его Ласточка, а я расколола его на пять частей и сделала их круглыми, потому что природа любит все круглое. Видите, они расположены в чаше так, как вот те звезды на небе.

Меня пробирала дрожь при виде этого колдовства, но я скрыла свой страх и сказала с деланным смехом:

— Что за глупая игра у тебя, Сигамба!

— Это совсем не игра, и тот, у кого двойное зрение, может много увидеть в этой чаше, — совершенно спокойно, без малейшей обиды в голосе, проговорила Сигамба. — У вас нет такого зрения, и вы не можете ничего увидеть, а баас может. Позовите бааса. Он посмотрит и расскажет все, что увидит, потому что одной мне вы не поверите.

Мне стало очень досадно, что Ян, которого я, не в обиду будь ему сказано, считала гораздо глупее себя (хотя это вовсе не мешало мне уважать и любить его), может видеть то, чего не могу я, но я все-таки пошла и привела его.

Пока я рассказывала ему, в чем дело, знахарка сидела не шевелясь, подперев рукой подбородок и не сводя своих блестящих глаз с лица моего мужа. Казалось, в ее взгляде было что-то такое, что невольно подчиняло Яна ее влиянию.

— Ну, показывай свои штуки, чернушка, — полунасмешливо проговорил Ян, выслушав мои объяснения.

— А вот взгляните туда, отец Ласточки, — отвечала Сигамба, указывая на чашу.

Ян опустился на колени и взглянул в чашу.

— Я вижу, — начал он точно чужим голосом, пристально глядя в воду и медленно произнося слова, — Сузи… себя… жену… Ральфа… и… тебя, Сигамба… А теперь вот… все… слилось в… темный цвет, и я… да, я больше ничего не могу различить.

— Смотрите пристальнее! — приказала повелительным голосом Сигамба, так и впиваясь своими странными глазами в лицо Яна.

Муж снова взглянул в воду и опять начал вытягивать из себя слова:

— Теперь… я… вижу… тень… густую… темную тень… Она похожа на… да, на голову Черного Пита, вырезанную из… черной… бумаги… Из-за этой тени я ничего… не вижу… Ах, вот она делается… все меньше… меньше… теперь она закрывает… да, только тебя, Сигамба… Ты просвечиваешь сквозь тень вся… красная… точно в… крови… А теперь… Ну, теперь все пропало!.. Я ничего больше не вижу.

С этими словами он поднялся на ноги; лицо его было бледно как смерть, и сам он весь дрожал. Доставая из кармана свой большой пестрый шоковый платок, чтобы обтереть с лица пот, он с ужасом прошептал:

— О, Господи, да ведь это настоящее чародейство!.. Прости мне мое прегрешение!

Я снова нагнулась над чашей, но по-прежнему ровно ничего не заметила кроме воды и зеркальных кружков, в которых отражались только лунный свет да мое лицо. Из этого я заключила, что Ян по своей простоте видел все, что ему внушала колдунья, или, вернее, воображал, что видит.

— Что же все это значит, Сигамба? — спросил Ян, растерянно глядя то на чародейку, то на меня.

— Отец Ласточки, что видели ваши глаза, то видели и мои, но только яснее ваших, потому что мое зрение еще острее, — отвечала Сигамба. — Вы спрашиваете — что это значит? Будущее никому не открывается вполне… даже я не могу знать всего. Мне ясно только то, что Ласточке и всем ее близким будет много зла от Черного Пита. Но все кончится тем, что для Ласточки и ее родных настанут опять светлые дни, а я погибну от руки Пита или через него… Как все это случится — я не знаю, но советую вам венчать Ласточку скорее и не дома, как вы хотите, а в деревне, где она будет жить первое время после свадьбы.

Я не верила ни одному слову из того, что говорила колдунья, и очень разозлилась, что она так дурачила бедного Яна и заставила его задуматься о том, что он видел и слышал. Только потом я убедилась, как она была права. Но тогда, повторяю, ее предсказания казались мне не больше и не меньше как пустой болтовней, на которую не стоило обращать внимания. По моему совету Ян письменно пригласил из ближайшего города пастора, который должен был венчать наших детей у нас в доме и находился уже давно в пути. Неужели из-за глупой болтовни этой полусумасшедшей девки мы должны послать встретить его и воротить назад? Вообще я терпеть не могла, когда в мои распоряжения вмешивались даже муж и дети, а тут еще лезла с советом какая-то полоумная дикарка, живущая у нас из милости!

Видя, что муж сильно задумался над предсказаниями и советом Сигамбы, я прикрикнула на нее, чтобы она не вмешивалась не в свои дела, и, схватив Яна за руку, потащила его домой.

Сигамба что-то хотела мне сказать, но я сделала вид, что не заметила этого, и ускорила шаги. Однако пройдя несколько шагов, я не утерпела и оглянулась назад. Сигамба стояла на прежнем месте и, подняв руки к небу, тихо плакала.

* * *
Наконец наступил день свадьбы. Пастор прибыл накануне, и все было давно готово.

Покончив с распоряжениями дома, я вышла на двор взглянуть, все ли там в порядке, как вдруг прямо над моей головой раздался пронзительный крик ястреба. Я с испугом подняла глаза кверху и увидела, как ястреб, выхватив из гнезда, находившегося под крышей нашего дома, одну из сидевших там красногрудых ласточек, сейчас же поднялся с ней к облакам. Другая ласточка с громким жалобным криком полетела вслед за похитителем.

У меня так и защемило сердце, когда я увидела это зрелище.

— Бедная жертва! — невольно воскликнула я, считая этот случай за дурное предзнаменование. — Неужели твоя гибель предвещает несчастье и нашей Ласточке?

— Нет, — раздался за моей спиной спокойный голос Сигамбы, — нет, мать Ласточки, не бойтесь! Видите, он летит сокол; он отобьет у хищника добычу.

Действительно, сверху, со страшной высоты летел стрелой сокол и со всего размаха ударил грудью ястреба. Хищник не успел уклониться от удара и, сделав громадный пируэт в воздухе, выпустил из когтей свою жертву, которая вскоре упала на траву около дома.

— Сигамба подбежала и подняла ласточку; у нее оказалось сильно поврежденным одно крыло, и были сломаны обе лапки.

— Это ничего, — проговорила знахарка, — я вылечу ее.

Вторая ласточка стала кружиться над Сигамбой с жалобным писком, как бы умоляя ее возвратить ей подругу.

— Успокойся, — сказала ей Сигамба (как будто птица могла понимать ее), — я устрою под крышей своей хижины новое гнездо, посажу туда твою подругу и буду лечить, а ты будешь кормить ее.

Птицы, и правда, точно поняли ее: раненая смирно сидела в руках, а другая спокойно уселась на ближайшем дереве.

— Мать Ласточки, — обратилась ко мне знахарка, когда я, успокоенная относительно участи раненой птицы, в которой я видела свою дочь, хотела войти в дом, — дайте мне вашего коричневого мула в обмен на тех двух коров, которых мне недавно привел готтентот за то, что я вылечила его жену от укуса змеи. Я знаю, что мул стоит дороже, но у меня пока больше ничего нет, а он мне очень нужен.

— На что он тебе? — удивилась я.

— Проводить Ласточку в деревню.

— Разве она желает этого?

— Нет, ей теперь не до меня, но я должна это сделать.

Ударение, которое она сделала на слове «должна», заставило меня после минутного колебания согласиться на ее просьбу.

— Хорошо, можешь взять мула, а коровы пускай останутся у тебя, — проговорила я.

— Благодарю, мать Ласточки, — просто сказала знахарка.

— А когда же ты будешь лечить птицу? — спросила я, вспомнив о раненой ласточке. — Ведь она требует ухода.

— О, об этом не беспокойтесь! — с живостью отвечала Сигамба. — Я сейчас сделаю гнездо, посажу в него птичку и перевяжу ей крыло и лапки травой. Когда кости срастутся, — а это будет скоро, — она сама снимет перевязки.

Я не знала, что возразить и, молча пожав плечами, ушла в дом.

Вскоре началось венчание. Сузи была очень хороша в своем белом платье и с большим букетом белых цветов в руках, который принесла ей Сигамба. Вполне достоин ее был и Ральф. Во всей его фигуре, в каждой черте лица, в манерах, даже во взгляде и голосе было сразу видно его благородное происхождение.

Сузи, если и была ниже его по происхождению, зато не уступала по красоте, манерам и образованию. Я никогда не видала лучшей пары и прямо могу сказать, что они были созданы друг для друга, поэтому и любовь их была так прочна.

Гостей у нас не было, потому что свадьба держалась в тайне, чтобы Черный Пит не услыхал о ней и не придумал какой-нибудь гадости. Однако, как потом оказалось, он все-таки узнал об этом, — вероятно, от пастора, который, не в обиду будет ему сказано, очень любил работать языком и, должно быть, проболтался дорогой, когда ехал к нам.

После венчания был хороший обед, но пил, ел и болтал за столом только один пастор. В конце концов он стал городить такие глупости, что я едва не побранилась с ним.

По окончании обеда молодые стали прощаться со мной (Ян ехал их провожать). Я не знала, что теперь долго-долго не увижу Сузи, а потому не давала много воли слезам и крепилась, как могла. Что же касается Сузи, то она, припав ко мне на плечо, рыдала так сильно, что я вынуждена была остановить и пристыдить ее.Наконец она немного успокоилась и, вспомнив о Сигамбе, захотела проститься и с ней. Я послала за знахаркой, но ее нигде не могли найти. Тогда я вспомнила, что Сигамба хотела ехать провожать молодых, и сказала Сузи, что она, наверное, поджидает где-нибудь на дороге.

Простившись еще раз со мной, новобрачные и Ян уселись на лошадей и тронулись в путь; за ними с сильным скрипом двинулась и тяжело нагруженная фура.

Я осталась одна.

Глава 8

КАК РАЛЬФ СНОВА ПОПАЛ БЫЛО В МОРЕ. ЧТО СДЕЛАЛА СИГАМБА
Проводив молодых за несколько миль, Ян распрощался с ними и возвратился домой; новобрачные продолжали путь только в сопровождении отправленных с ними кафров.

С наступлением темноты Ральф распорядился сделать привал в горах на берегу моря, милях в десяти от нашей фермы. Пока провожатые разводили костер, чтобы приготовить себе ужин, молодые супруги отправились прогуляться в живописном ущелье, спускавшемся прямо к морю. Пройдя все ущелье, они очутились на выступе невысокой скалы, у подошвы которой с трех сторон плескалось море, так что скала вдавалась в него в виде мыса.

Ральф и Сузи уселись в нескольких шагах от крутого, почти отвесного спуска к морю и, прижавшись друг к другу, заворковали как голуби.

— Боже мой, как хороша природа, не правда ли, Ральф? — шептала Сузи, глядя на освещенное луной море. — Смотри, как эффектны эти бесконечные волны, когда в них отражается небо с луной и звездами.

— Да, сейчас эти волны очень красивы, — отвечал Ральф. — Но я видал их другими и никогда не забуду этого.

Сузи поняла намек мужа и тихо продолжала:

— Да, Ральф, море, как и жизнь наша, не может быть постоянно спокойным. Но я люблю море, потому что оно дало мне тебя, а жизнь — потому что могу провести ее с тобой.

— Только бы море не разлучило нас! — невольно вырвалось у Ральфа.

— Что ты говоришь, мой дорогой?! — с испугом воскликнула Сузи, крепко обнимая его. — Нет, нет, Ральф, нас теперь ничто не может разлучить… даже море, потому что, если тебе опять нужно быть в море, то я последую за тобой… Даже сама смерть, дорогой муж мой, не в состоянии будет разлучить нас: мы и в той жизни будем вместе. Почему тебе пришло в голову, что море должно разлучить нас?

— Сам не знаю, моя Сузи, — печально отвечал Ральф. — Мне все кажется, что счастье наше непрочно.

В это время луна вдруг спряталась за темным облаком, и по ущелью пронесся порыв резкого, холодного ветра; вершины деревьев как-то зловеще заскрипели. Но облако вскоре исчезло, ветер утих, и луна снова засияла во всем своем блеске, проведя широкую серебристую полосу по хребтам морских волн.

— От своей судьбы не уйдешь, Ральф, — сказала наконец Сузи, поднимаясь со своего места. — Давай лучше помолимся Богу, поблагодарим Его за то, что Он нам дал, и попросим у Него покровительства на будущее.

Опустившись на колени, они оба начали горячо молиться. Но не успели они окончить последних слов молитвы, как услышали позади себя чей-то язвительный смех. Молодые люди поспешно вскочили, обернулись назад и замерли от ужаса: перед ними стоял Черный Пит, а из-за его спины выглядывало человек десять темнокожих, вооруженных ружьями и ножами.

Ральф и Сузи сразу поняли всю опасность своего положения: они находились на таком расстоянии от своих провожатых, что не могли быть услышаны ими, если бы вздумали кричать, и на их лицах выразилось полное отчаяние.

Черный Пит сразу сообразил, что происходит в душе молодых людей, и еще язвительнее расхохотался.

— Как хорошо иметь дело с набожными людьми, — насмешливо произнес он. — это дало нам возможность подкрасться незамеченными… А какую хорошую молитву вы читали, мои голубки! Мне казалось, что я нахожусь в церкви, когда слушал ее… Погодите, как она заканчивалась?.. Ах, да! Вы, кажется, выражали в ней желание провести вместе всю жизнь? Но Бог решил как раз наоборот и поручил мне разлучить вас. Я, как покорный исполнитель Его воли…

— Перестаньте богохульствовать! — вскричал с негодованием Ральф. — Скажите лучше прямо: что вам нужно от нас?

— Та-та-та, молодой человек, как вы нетерпеливы! — проговорил Черный Пит со своей злой улыбкой. — Извольте, скажу, если вам так не терпится. Я хочу обладать той, красота и презрение которой сводят меня с ума, и которой я напрасно добиваюсь столько времени… Одним словом, я желаю завладеть Сусанной Ботмар.

— Сусанны Ботмар уже нет, здесь находится Сусанна Кензи, моя жена, — сказал Ральф. — Неужели вы решитесь отнять у меня жену?

— Нет, мой друг, это было бы незаконно, а я всегда привык уважать закон, — продолжал Пит. — Я хочу воспользоваться не женой вашей, а вдовой, что и разумнее, и законнее. Сделать это мне будет не особенно трудно при помощи моих молодцов, тем более, что вы здесь одни, и другого оружия, кроме молитв, у вас не имеется… А это оружие, как вы уже убедились, не может принести вам никакой пользы.

Сузи вскрикнула от ужаса и, упав на колени перед негодяем, принялась умолять его пощадить жизнь мужа.

Вид Пита, этого чудовища в человеческом образе, нахально стоявшего перед коленопреклоненной молодой женщиной, вся фигура которой дышала какой-то неземной красотой и невинностью, так поразил благородное сердце Ральфа, что он, поднимая жену, вскричал:

— Оставь, Сузи! Я не желаю покупать себе жизнь ценой твоего унижения.

Затем, обратившись к своему противнику, он проговорил ясным, твердым и полным достоинства голосом на наречии кафров, чтобы и они могли понять его:

— Я вижу, что вы, господин ван-Воорен, решились убить меня и… овладеть (здесь голос Ральфа невольно дрогнул) моей женой… К моему крайнему отчаянию, я не могу помешать вам осуществить это благородное намерение… Но берегитесь, господин ван-Воорен: чаша долготерпения нашего Творца когда-нибудь переполнится, и наказание ваше будет ужасно!.. Просить вас о пощаде я не стану: это, конечно, будет бесполезно, а главное — слишком… унизительно. Но я требую у вас пять минут, чтобы я мог проститься с женой… В этом вы не можете отказать мне: вам не позволят ваши же сообщники, хотя они и кафры.

— Ни одной секунды! — вскричал Пит, взбешенный презрением, которое ясно слышалось в тоне Ральфа.

С этими словами он выхватил из-за пояса пистолет и хотел прицелиться в Ральфа, но кафры действительно не позволили ему этого. Они обступили его со всех сторон, и один из них сказал ему:

— Мы пришли сюда, Бычачья Голова, помочь тебе убить твоего врага и увести белую женщину, но мы не знали, что она его жена. Если ты не позволишь ему проститься с ней, то мы отказываемся повиноваться тебе. Мы и так не рады, что ты хочешь заставить нас смотреть, как ты будешь убивать беззащитного человека; ведь он твой враг, а не наш, и мы…

— Ну, ладно, ладно! — перебил Пит, испуганный угрозой кафров уйти и покинуть его, а это могло расстроить весь его план. — Англичанин! — крикнул он Ральфу, — лаю вам пять минут для прощания с ва… с Сусанной Ботмар.

Он отошел немного в сторону и, вытащив из кармана громадные серебряные часы, подставил их под бледные лучи луны, чтобы заметить время.

Ральф обернулся к Сузи. Та с воплем кинулась в его объятия и замерла в них. Прошла целая минута в полном молчании.

— Прощай, Сузи!.. Прощай, моя дорогая жена! — проговорил наконец Ральф, крепко обнимая рыдающую молодую женщину. — Еще несколько минут — и мы расстанемся навеки…

— О мой Ральф!.. Мой дорогой, любимый муж!.. — захлебываясь слезами, говорила бедная молодая женщина. — Неужели это… не сон?.. Неужели наше счастье… было… так мимолетно?.. Неужели Бог допустит…

И не будучи в состоянии говорить, она склонилась на грудь мужа и громко зарыдала.

Ральф, как мужчина, был, конечно, тверже, и хотя ему было не менее горько, но он все-таки старался успокоить и утешить жену.

— Перестань, Сузи! Не надрывайся так!.. Бог захотел испытать нас, и мы должны покориться Его святой воле, — уговаривал он ее.

— О, Ральф! Ты, должно быть… меня не так любишь, как я тебя… Я не хочу без тебя… Ральф! Море близко… давай бросимся и…

— Нет, Сузи, это будет страшный грех… самоубийство… Бог не прощает самоубийц… Прощай, моя дорогая!.. Мне пора… данное нам этим злодеем время уже прошло… Старайся, если будет можно, уйти от него к своим родителям… Увидишь их, передай мой последний привет и мою глубокую благодарность за…

— Пять минут прошло! — резко объявил Пит, подходя к своим жертвам. — Довольно! Наворковались!

— До свидания, моя дорогая, там… на небе… Господь да хранит тебя! — прошептал Ральф, крепко обнимая несчастную жену; но, видя, что она не может держаться на ногах, осторожно опустил ее на землю; затем, обернувшись к Питу, твердо проговорил:

— Я готов, господин палач!

Пит поднял пистолет и прицелился, но руки у него так дрожали, что он не мог даже спустить курок. Он опустил оружие и, отступив на несколько шагов, крикнул хриплым голосом стоявшим неподалеку с понуренными головами кафрам:

— Стреляйте вы в него!

Но ни один кафр не поднял головы и даже не пошевельнулся.

— А, проклятые трусы! — закричал выведенный из себя таким неповиновением Пит и, подняв снова пистолет, выстрелил из него в свою жертву.

Ральф, не испустив ни одного звука, тихо упал на землю; но когда убийца подошел к нему, чтобы удостовериться, жив ли он, губы его жертвы тихо прошептали:

— Будь… проклят… убийца! Божий гнев всюду… последует за тобой!..

Пит отскочил от него как ужаленный и закричал не своим голосом:

— Он жив еще!.. Жив!.. В воду его! Авось там скорее увидится со своими благородными предками!.. Что же вы стали, черномазые дьяволы? Берите и бросайте его в море… прямо со скалы!

Но кафры продолжали стоять, не трогаясь с места.

— А, вы и этого не хотите сделать! Хорошо, я потом расправлюсь с вами! — продолжал ужасный человек, заскрежетав зубами.

После этих слов он схватил тело Ральфа и с яростью поволок его к краю утеса.

— Получай обратно свой непрошенный подарок! — крикнул он морю, сбрасывая с утеса тело своей жертвы.

Постояв с минуту на краю утеса, злодей обернулся к безмолвно стоявшим в качестве зрителей кафрам и насмешливо проговорил:

— Ха!.. Он проклял меня… он грозил мне гневом Божием… Где же этот гнев Божий?.. Что же не разверзается небо, чтобы поразить меня?.. Почему земля не поглощает меня?.. Отчего этот утес стоит так же твердо, как стоял целые века?

Даже кафры содрогались, слушая эти страшные слова.

Наговорив еще много таких ужасных слов, которые я не решаюсь даже повторить, злодей подошел к неподвижно лежавшей Сузи и нагнулся над ней.

— Она в обмороке! — сказал он, любуясь на озаренное луной прекрасное личико своей другой жертвы. — Тем лучше: легче будет унести ее отсюда… Ну, черномазые, марш за мной!

Он взял Сузи на руки и направился в ущелье; за ним молча последовали и его провожатые.

* * *
Пит думал, что никто не видал его злодеяния, кроме его сообщников, но он ошибался: спрятавшись за большим камнем, Сигамба отлично видела всю эту страшную сцену и слышала каждое слово.

Она всю дорогу ехала позади новобрачных, но, не желая быть навязчивой, старалась не попасться на глаза. Когда она заметила, что они пошли гулять, и притом совершенно одни, то отправилась за ними, так как сердце ее чувствовало, что эта прогулка добром не кончится. Умиленная трогательной сценой молящихся супругов, она сначала не заметила внезапного появления Черного Пита с его шайкой, а когда заметила, то было уже поздно. Привести помощь она все равно не успела бы, потому что место стоянки, где находились провожатые новобрачных, было довольно далеко. Поэтому она решила остаться наблюдать и оказать помощь, когда это будет возможно. Из своего гадания она знала, что ни Ральф, ни Сузи не погибнут, а только испытают много несчастий, которые им заранее были суждены, и не особенно тревожилась за них. Ей хотелось только знать, что сделает Черный Пит с Ральфом, а где искать Сузи — она уже знала: Пит, наверное, спрячет ее там, куда ходил однажды кафр Зинти, когда следовал за коровой.

После ухода Пита с бесчувственной Сузи и со всеми его сообщниками, Сигамба поспешила к месту стоянки. Провожатые новобрачных, поужинав, беззаботно сидели вокруг костра, поджидая молодых господ. Лошади и волы, распряженные, мирно паслись на лугу. Правда, одному из погонщиков волов послышалось, что в том направлении, куда направились новобрачные, как будто выстрелили, и он сообщил об этом товарищам. Но те уверили его, что ему все послышалось, и он успокоился.

— Что вы тут зеваете? — раздался вдруг за ними голос знахарки. — Молодой баас, может быть, уже умер, Ласточку похитили, а вы сидите как пни.

Внезапное появление знахарки и ее страшное сообщение так удивили и напугали кафров, что они все вскочили со своих мест; с широко раскрытыми глазами и с разинутым ртом они молча глядели на вдруг появившуюся вестницу.

— Вот оно что! — проговорил наконец погонщик. — Значит, я и правда слышал выстрел?.. А меня уверили… Кто же это мог сделать, госпожа?

Все кафры питали к Сигамбе величайшее уважение и постоянно величали ее госпожой.

— Ну, об этом теперь некогда толковать, — поспешно сказала Сигамба. — После все узнаете. Оставьте здесь половину людей, а остальные пусть скорее идут за мной.

И она быстро направилась к тому месту, где только что разыгралась ужасная сцена; за ней следовало около десятка кафров, в числе которых был и Зинти. Спустившись с утеса к морю, они нашли там тело Ральфа. Молодой человек лежал почти у самой воды, так что при приливе его снесло бы в море, и он, наверное, тогда погиб бы.

— Бедный молодой баас! — проговорил один из кафров, нагнувшись к бесчувственному Ральфу. — Думал ли ты, когда весело ехал со своей красивой молодой женой, что тебя постигнет такая участь? Рассчитывал ли ты найти смерть?..

— Довольно тебе причитать! — остановила его Сигамба. — Смерть еще далека от бааса… он только без памяти. Поднимите его и несите скорее в фуру.

Своим опытным глазом она сразу увидала, что Ральф ранен не тяжело, а только обессилен потерей крови и оглушен падением.

Когда раненого принесли и уложили в фуру, Сигамба сейчас же внимательно осмотрела его. Оказалось, что пуля попала ему в правый бок и прошла насквозь, но, к счастью, не повредила ни одного из важных внутренних органов, как потом сообщил нам доктор.

Знахарка приказала его раздеть, обмыла и искусно перевязала ему рану; потом влила ему в рот какой-то подкрепляющей настойки, после чего мертвенно бледное лицо раненого покрылось легкой краской и сердце забилось сильнее.

Убедившись, что непосредственная опасность миновала, знахарка дала кафрам подробное наставление, что нужно делать в случае, если Ральф очнется, и добавила:

— Теперь поезжайте назад к старым господам и скажите им, что Черный Пит ранил молодого бааса и украл Ласточку, а я отправилась по его следам, чтобы быть около Ласточки и следить за ней. Я беру с собой Зинти, потому что он знает дорогу в то место, где Бычачья Голова намерен спрятать Ласточку. Зинти расскажет вам, как найти это место. Запомните хорошенько его слова и передайте их старому баасу. Скажите ему, чтобы он собрал как можно больше вооруженных людей и скорее шел с ними на выручку Ласточки. Передайте ему и матери Ласточки, что пока я жива, мной будет сделано для Ласточки все, что только я буду в силах сделать. Пусть они не беспокоятся, если даже мы с Ласточкой исчезнем на долгое время. Уверьте их от моего имени, что Ласточка останется жива, несмотря ни на какие ухищрения Бычачьей Головы, и что я все время буду следить за ней и охранять ее. Но пусть и они, со своей стороны, принимают все меры, чтобы найти Ласточку… Смотрите, не забудьте ни одного слова из того, что я сказала и что скажет вам Зинти… А если вы не исполните всех моих приказаний, я поражу вас слепотою, глухотою и немотою. Слышите?

— Слышим, госпожа, слышим! — хором ответили внимательно слушавшие кафры. — Будь покойна, мы ничего не забудем и все слово в слово передадим старому баасу, когда доставим к нему молодого господина.

После того, как Зинти дал нужные указания относительно дороги в тайное убежище Черного Пита, фура с раненым Ральфом направилась назад к нашей ферме, а Сигамба в сопровождении Зинти поскакала вдогонку за похитителем нашей несчастной дочери.

Можно себе представить, что было с нами, когда нам привезли назад полуживого Ральфа и сообщили о похищении Сузи! Описать наше душевное состояние невозможно, его можно было только перечувствовать.

Первые слова Ральфа, когда он пришел в себя, были следующие:

— Разве я еще не умер?.. Как я опять попал сюда?

— Нет, сынок, ты, слава Богу, еще жив, — ответила я, обрадованная, что он находился в полном сознании. — Тебя спасла наша славная Сигамба, и наши люди, по ее приказанию, доставили сюда.

— А Сузи? — тревожно спросил он.

— Увы, сынок! Сузи пока еще здесь нет, — продолжала я и видя, как омрачилось его лицо, поспешила прибавить: — Но ты не беспокойся: над ней бодрствует Сигамба, и отец уже уехал с сильным отрядом хорошо вооруженных людей выручать нашу девочку. Он знает, где искать ее.

— Сигамба! — со стоном произнес Ральф. — Что может сделать слабая женщина с таким злодеем, как Пит ван-Воорен?.. Отец опоздает, и моя бедная милая голубка будет биться в когтях этого коршуна… О моя дорогая жена!.. Нет, я не вынесу!.. Я сойду с ума!..

Он начал метаться и городить разную чепуху, пока не лишился чувств. Я поняла, что с ним сделалась горячка, и сейчас же послала в деревню за врачом, который постоянно жил там и славился своим искусством. Врач приехал в тот же день вечером и, осмотрев больного, успокоил меня уверением, что молодость и сильная натура Ральфа помогут ему перенести горячку и что беспокоиться особенно нечего. Необходим только тщательный уход за больным. Врач пробыл у нас несколько дней, находясь почти неотлучно около постели больного. Когда главная опасность миновала, врач дал мне нужные советы, как обращаться с больным, и уехал домой, так как не мог дольше быть у нас.

Я строго исполняла все его указания и была очень обрадована, когда через семь недель наш дорогой зять снова был в состоянии сесть на лошадь.

Кроме искусства врача, молодости и сильной натуры, выздоровлению Ральфа помогло еще одно обстоятельство, о котором будет сказано дальше.

Глава 9

ПО ГОРЯЧИМ СЛЕДАМ. В ХИЖИНЕ ЧЕРНОГО ПИТА
Я забыла сказать, что прежде чем отправиться в путь, предусмотрительная Сигамба послала Зинти взять из фуры одеяло, фляжку с персиковой настойкой, провизии и даже роер Ральфа; кроме того, она поручила кафру привести трех лошадей для себя, своего проводника и для Сузи, если им удастся освободить ее. Все это она приказала Зинти навьючить на своего мула и вести его на поводу. Сама она взялась вести таким же образом лошадь для Сузи.

Доехав до места, где Черный Пит и его сообщники сели на лошадей, знахарка и кафр направились по их следам, которые хорошо были видны при лунном свете в помятой траве лесной опушки. Но когда они достигли открытой долины, где трава была сожжена, следы исчезли.

— Теперь надежда только на тебя, Зинти, — сказала Сигамба. — Можешь ли ты отсюда найти дорогу в тайник Бычачьей Головы?

— Могу, госпожа, — ответил кафр. — Он находится вон там, за тем пиком, который выше всех гор. Внизу этого пика есть сквозная пещера, такая низкая, что человек с трудом проходит через нее. Отверстие ее с этой стороны закрыто кустарником, но корова пробралась сквозь него, а за ней прошел и я.

— Хорошо! Поезжай же вперед. Только смотри в оба, чтобы нам не наткнуться на кого-нибудь из шайки Черного Пита.

— Будь покойна, госпожа; мои глаза и уши открыты.

Сигамба и ее проводник проехали всю ночь, не заметив ничего подозрительного. Под утро ненадолго остановились на берегу одного ручья, чтобы дать животным возможность вздохнуть, пощипать травки и утолить жажду, да и самим немного подкрепиться. Отдохнув, снова отправились в путь и ехали до самого вечера, как вдруг, когда они были недалеко от пика, поднялась сильная буря с грозой и дождем.

— Ну, теперь наверное придется ждать до утра! — тоскливо проговорила Сигамба. — Едва ли ты в этой темноте найдешь дорогу.

— А молния-то на что, госпожа? — ответил Зинти. — Она будет указывать мне признаки, по которым я найду дорогу… Да вот, видишь, налево выступ горы, похожий на голову большой птицы? Туда нам и нужно ехать. Потом будет лощина с маленькими деревьями, а там уж и самый пик.

Убедившись, что проводник не запутается в горах, несмотря на страшную темноту, лишь изредка прорезываемую молнией, и на то, что он был в этой местности, знахарка спокойно стала продолжать путь.

Через некоторое время Зинти остановился и сказал:

— Вот вход в пещеру, госпожа. Но провести через него животных нельзя: слишком уж узко и низко. Нужно оставить их здесь и к чему-нибудь привязать.

Сверкнувшая в это время молния дала Сигамбе возможность разглядеть, что они находятся у подножия громадного утеса с острой вершиной, окруженного густой порослью кустарника.

Сойдя с лошадей, они привязали их и мула к группе небольших деревьев, стоявших немного в стороне. Затем Сигамба надела им на морды мешки с кормом, подняла над ними руки и что-то прошептала.

— Что это ты делаешь, госпожа? — осмелился спросить заинтересованный Зинти.

— Я внушаю животным, чтобы они стояли смирно и не ржали, пока находятся здесь, — ответила знахарка. — Ну, теперь бери роер и веди меня через пещеру.

Между тем гроза и дождь прекратились, и сделалось светлее. Бушевал еще только ветер, и то порывами, так что можно было бы услышать, если бы поблизости кто-нибудь ехал или шел.

Когда Зинти провел свою спутницу через природный тоннель в утесе в окруженную со всех сторон долину, он указал на черневшую в некотором отдалении большую круглую хижину, освещенную лучами сиявшей на небе луны, и прошептал:

— Вот, госпожа, это место, но хижины еще не было тогда, когда я был здесь.

— Значит, Ласточка там, — сказала Сигамба, и Зинти показалось, будто глаза знахарки в это время горели как свечи.

Она хотела еще что-то сказать, но Зинти поспешно схватил ее за руку и чуть слышно прошептал:

— Погоди, госпожа, я чую людей!

Действительно, вслед за тем послышался шум падающих камней, и с одной из скал стала спускаться какая-то тень.

— Стой! Кто там? — раздался окрик на кафрском наречии.

— Это я, Азика, жена Бычачьей Головы, — ответил тихий, приятный женский голос. — Ты поставлен сторожить, Коршун?

— Да, и я не один: еще двое стоят и считают звезды, пока баас празднует свадьбу с новой женой.

— С новой женой? — повторила та, которая назвала себя Азикой. — Разве он уже привез ее?

— Привез сегодня после захода солнца, — послышался ответ. — Мой дядя, который был в числе провожатых бааса, говорит, что это дочь белого начальника. Бычачья Голова вчера ночью убил ее мужа, тоже белого, и увез ее тайком от людей, которые дожидались в стороне, пока она ходила с мужем гулять… Да он только с утра и был ее мужем, и они ехали в деревню к родным… Белолицая госпожа сначала была как мертвая, но дорогой ожила, и тогда Бычачья Голова связал ей ноги, чтобы она не убежала; сам пронес ее сквозь гору и поселил в новой хижине, которую, как ты знаешь, он построил для нее. Но она, видно, не хочет быть его женой, а то чего бы ему бояться, что она убежит, — заключил рассказчик.

— Опять дурное дело сделал Бычачья Голова; оно нам, наверное, всем принесет зло, — промолвила Азика. — Он только и делает одно дурное… Я иду в крааль… Проводи меня, Коршун… В лесу, кажется, ходят привидения… я боюсь.

— Не смею, Азика: Бычачья Голова может узнать, что я отходил от этого места, и тогда, ты знаешь…

— Не узнает… Ему теперь не до тебя, — с заметной горечью проговорила Азика.

— Ну, хорошо, пойдем провожу, — согласился кафр после некоторого молчания. — Только нужно идти скорее, чтобы я мог сейчас же возвратиться сюда.

Собеседники поспешно удалились в сторону, противоположную той, где скрывались Сигамба и Зинти.

— Иди назад к лошадям и жди там, — шепнула знахарка своему спутнику. — Если услышишь крик совы, беги скорее сюда. Раньше же не трогайся с места.

— Хорошо, госпожа. А ты слышала, что тут есть еще два сторожа? — спросил Зинти.

— Слышала. Но я сделаю так, что они меня не заметят, — ответила знахарка. — Иди и делай, как я сказала.

Зинти неслышно проскользнул назад в тоннель, а Сигамба поползла на четвереньках к хижине. В десяти шагах от хижины она заметила другого часового. Это побудило ее повернуть к задней стороне хижины. Однако в то время, когда она пробиралась по маленькой полянке между деревьями и кустарниками, часовой заметил ее и, приняв за зверя, бросил в нее дротик.

— Вот тебе, ночной бродяга, — проговорил он.

На Сигамбе была ее меховая каросса, надетая по случаю дождя и ночной свежести на плечи (в сухое и теплое время дикари спускают свою одежду до пояса). Это обстоятельство и заставило дикаря вообразить, что он увидел перед собой шакала. Дротик попал в край кароссы и не причинил Сигамбе никакого вреда. Она даже обрадовалась, что ей попало в руки оружие, которым она отлично владела. Спрятав дротик, она поползла дальше.

— Далеко не уйдешь! — крикнул ей вслед часовой. — Утром я отыщу тебя и вытащу свой дротик.

— Ну, это тебе едва ли удастся сделать! — прошептала Сигамба, скрываясь в тени деревьев.

Она узнала в этом часовом того самого кафра, который по приказанию Черного Пита накидывал петлю ей на шею, и решила отомстить ему.

Наконец она очутилась у задней стены хижины, устроенной из толстых ветвей, переметенных лианами, и для устойчивости кое-где подпертой кольями. Сквозь тонкие щели хижины проникал свет, и слышался мужской голос, что-то с жаром говоривший.

Окон у подобных строений не полагается, и только на крыше имеется отверстие над очагом для выхода дыма. Этим отверстием и воспользовалась Сигамба. С проворством кошки она взобралась на покатую крышу и, уцепившись там за край отверстия, осторожно заглянула в хижину. То, что она увидела, несколько успокоило ее.

Сузи полулежала на постели; волосы ее были распущены и растрепаны; лицо мертвенно-бледное, «пустые» глаза были устремлены прямо перед собой; из-под платья виднелась веревка, которой были связаны ее ноги.

На столе горела свеча из бараньего сала, вставленная в бутылку. У стола стоял Черный Пит и, размахивая руками, оживленно говорил:

— Выслушай же меня, Сусанна. Я всегда любил тебя, еще с детских лет, когда в первый раз увидал. Но я понял свою любовь только тогда, когда встретил тебя в лесу, верхом, рядом с тем ненавистным англичанином, которого я вчера убил на твоих глазах (при этих словах Сузи всю передернуло, но она не сказала ни слова). Да, в этот день я понял, что насколько люблю тебя, настолько же ненавижу этого англичанина… Я стал говорить тебе о своей любви — ты убегала от меня… Тебе нужен был не я, а этот… Кензи. Это еще больше разжигало мою любовь, сводило меня с ума… Да, благодаря моей любви к тебе, я — сумасшедший и делаю такие вещи, о которых даже мне стыдно говорить… Впрочем, все равно скажу. Я связался с кафрами, научился у них колдовству и разным жестокостям, отрекся от Бога и продался… дьяволу… Я поднял даже руку на родного отца, когда он был пьян и требовал от меня повиновения… Говорят, что он от этого умер. Может быть… Но я об этом не жалею. Он поступил со мной хуже, научив понимать силу зла. Я хорошо сознаю, что все мои дела очень… скверны, но я иначе не могу… Я знаю, что ты думаешь в эту минуту обо мне: «Какой, дескать, это злодей, убийца, обрызганный кровью моего мужа и своего родного отца. Как только земля терпит такое чудовище!» Так ведь? Но ты в моей власти, и ничего не можешь сделать мне… Это-то меня и радует… Да, я и убийца, и злодей, и чудовище, но в этом виноват не я. Дед и отец вложили в меня предрасположение к сумасшествию, а ты… ты дала толчок к его развитию… Значит, на вас всех надает и ответственность за все то, что я делаю дурного… От моей бабки, которая была кафрянкой и знахаркой, перешла ко мне жажда мести, но зато перешли и знания, каких никогда не может быть у белых… Когда тот, тело которого, надеюсь, уже съедено акулами, нанес мне тяжкое оскорбление, мое сумасшествие окончательно прорвалось, и я поклялся… Я сдержал эту клятву: англичанин умер, а ты в моей власти… Ты молчишь, Сусанна? Значит, ты понимаешь, что ничто в мире не заставит меня отказаться от тебя? Ты права: я хитростью и преступлением добыл тебя, — хитростью же и преступлением и удержу у себя. Ты в моей власти, тебе от меня не уйти, и никому тебя не найти здесь: это место известно только немногим из моих кафров, а они никогда не решатся изменить мне, потому что хорошо знают, как я им отплачу за это… Итак, будь моей женой добровольно, и ты найдешь во мне самого нежного и преданного мужа… Огонь страсти, пожирающий мой мозг и мою кровь, угаснет, и я сделаюсь таким же тихим и кротким, каким был до тех пор, пока не увидал тебя и твою любовь к этому англичанину… Слышишь, Сусанна?.. Ты не отвечаешь!.. Хорошо! Я теперь тебя покину, но через час снова явлюсь, и ты тогда должна дать мне ответ, иначе я… Ну да об этом потом, а теперь я пойду принять еще некоторые меры на случай поисков со стороны твоих родственников, хотя и уверен, что они не найдут твоих следов. Ха!.. Теперь даже сама продувная Сигамба ни за что не пронюхает, куда ты девалась, а все-таки известные предосторожности не будут лишними… «Береженого и Бог бережет».

После этих слов негодяй захохотал и вышел из хижины.

— Убийца! — проговорила ему вслед Сузи, и страшное отчаяние появилось на ее лице.

Как только Черный Пит отошел достаточно далеко от хижины, Сигамба спустилась в нее сквозь потолок, как раз в то время, когда Сузи вынула свой кинжал, перерезала веревку на ногах и, опустившись на колени, готовилась произнести предсмертную, быть может, молитву.

Для того, чтобы Сузи не вскрикнула от неожиданности, знахарка, подкравшись сзади, зажала ей рот обеими руками и прошептала:

— Это я, Ласточка, твоя Сигамба, не бойся.

С этими словами она обошла вокруг Сузи так, что та могла убедиться собственными глазами, что перед ней действительно Сигамба. Сузи равнодушно взглянула на знахарку и тихо спросила:

— Зачем ты здесь, Сигамба?

— Чтобы спасти тебя, Ласточка.

— Меня уже никто не может спасти, — тихо прошептала Сузи.

— Я вырву тебя отсюда, и ты опять будешь счастлива.

— На что мне теперь жизнь? Ральфа уже нет…

— Ральф жив. Он был только ранен. Мы нашли его на берегу моря и отправили к твоим родителям, — быстро проговорила Сигамба.

Сузи мигом вскочила на ноги. Личико ее покрылось румянцем радости, и в пустых до того глазах засветился огонь неземного восторга. Но словно боясь поверить невероятному, она спросила Сигамбу, пристально глядя ей в лицо:

— Ты не лжешь?

— Клянусь Великим Духом, что муж Ласточки жив и будет долго еще жить!.. Но время бежит, нужно скорее действовать. Ты очень слаба. Выпей вот молока, подкрепи свои силы, они тебе понадобятся, а я пока займусь своим делом.

На столе стоял кувшин с молоком и лежали маисовые лепешки. Пока Сузи утоляла голод, которого раньше не чувствовала, знахарка подняла веревку, сделала из нее петлю и накинула на вбитый в стену гвоздь.

— Что это ты делаешь? — спросила заинтересованная молодая женщина.

— А вот увидишь, — ответила знахарка. — Ты кончила закусывать?

— Да, и чувствую, что силы ко мне возвратились.

— Тем лучше. Теперь слушай меня, Ласточка. Перед хижиной стоит на часах кафр, который повесил бы Сигамбу, если б тогда Ласточка не спасла меня. Я ему тогда же предсказала скорую смерть. Теперь его час настал. Я сейчас просуну голову в эту петлю и притворюсь, будто я удавленная. Ты беги к двери и кричи. Когда часовой прибежит в хижину, ты с испугом укажи на меня. Он подумает, что это привидение, которое явилось напомнить ему о моей угрозе, и бросится бежать. Но этот дротик догонит его и не позволит поднять тревогу. Потом мы…

— Зачем же тебе нужно разыгрывать удавленницу и пугать этого несчастного? — недоумевала Сузи.

— Так нужно, Ласточка, — отвечала знахарка. — Делай, пожалуйста, как я говорю, — прибавила она, просовывая голову в петлю и только кончиками пальцев опираясь о земляной пол, точь-в-точь как тогда в лесу.

Сузи бросилась к двери и громко закричала:

— Помогите!.. Помогите!.. Ко мне кто-то забрался!

Часовой поспешно отодвинул наружную задвижку и вошел в хижину. Свет падал на страшно искаженное, с высунутым языком лицо Сигамбы. Взглянув на мнимую удавленницу, суеверный дикарь с ужасом закрыл лицо руками и попятился к двери. В то же время его поразил в сердце дротик, пущенный ловкой, привычной рукой знахарки. Дикарь, не испустив ни звука, упал на пол и тут же умер.

Сигамба сбросила с себя петлю, схватила за руку Сузи и выскочила из хижины. Обе пустились бегом к утесу.

Очутившись по ту сторону утеса, Сигамба испустила крик совы. Зинти, все время не спускавший глаз с тоннеля, уже заметил женщин и догадался, не дожидаясь дальнейших приказаний, подвести к ним лошадей.

— Слава Великому Духу! — прошептала Сигамба, усаживал дрожавшую спутницу на лошадь.

Усевшись затем сама на другую лошадь, она быстро проговорила:

— Зинти, домой, к Ласточке!

— А как же быть с мулом, госпожа? — спросил кафр.

— Отвяжи его и оставь здесь. Он сам найдет дорогу домой, — распорядилась Сигамба.

Кафр поспешил исполнить это приказание, и через минуту беглецы во всю прыть мчались по дороге к нашей ферме. Все шло хорошо, как вдруг из одного ущелья, через которое нужно было проехать, выступил небольшой отряд всадников с Черным Питом во главе.

Беглецы остановились, как по команде.

— Есть другой проход, Зинти? — торопливо спросила Сигамба.

— Нет, госпожа, — ответил кафр. — Но направо есть большая гора, можно переехать через нее.

— Значит, едем к горе, — сказала Сигамба. — Только вот что. Если кому-нибудь придется отстать друг от друга, то тот, кто приедет раньше, должен ожидать других на той стороне горы.

Глава 10

КАК СТРЕЛА СПАСЛА СУЗИ И СИГАМБУ. ПРЕДСКАЗАНИЕ О БЕЛОЙ ЛАСТОЧКЕ
Когда беглецы повернули лошадей в сторону, Черный Пит со своими спутниками был от них всего в ста шагах, но беглецов спас лесок, через который лежал их путь. Ван-Воорен не думал, что они решатся покинуть этот лесок, и потому искал их там во всех направлениях, между тем как они, проехав лес, уже мчались по открытой равнине.

Ехали всю ночь и только перед рассветом добрались до небольшого ручья. Теперь до той горы, о которой говорила знахарка, осталось всего миль двадцать. Сузи оглянулась назад и, не заметив более погони, предложила остановиться, чтобы дать возможность измученным лошадям немного отдохнуть и утолить мучившую их жажду.

Удостоверившись в свою очередь, что непосредственной опасности пока нет, Сигамба согласилась на небольшую остановку на берегу ручья.

— Там есть место, где можно будет укрыться в случае надобности. — ответила Сигамба. — А когда нас перестанут преследовать, мы можем спуститься с той стороны горы и направиться прямо к вам домой через смежную цепь гор. Это будет гораздо безопаснее, чем ехать по открытому месту, где нас можно увидеть за несколько миль.

— А эта гора обитаема? — спросила Сузи.

— Да, Ласточка, там живет могущественный начальник красных кафров, Сигва, который считает своих воинов тысячами. Он мог бы помочь нам; но я слышала, что он отправился к северу на войну с некоторыми из племен свацци, с которыми поссорился.

— А его народ разве не может оказать нам помощь?

— Мог бы. Но я не знаю, кто там остался из начальников… Вот приедем — увидим… Во всяком случае, у красных кафров мы будем в большей безопасности, нежели где-либо, пока не доберемся до дому.

Сузи хотела еще что-то спросить, но вдруг раздалось восклицание Зинти, увидавшего сзади, на расстоянии всего одной мили, нескольких всадников, несшихся во весь опор прямо к ним. Во всаднике, мчавшемся впереди, не трудно было узнать Черного Пита.

— Ага! — проговорила Сигамба, вглядевшись во всадников, — они на свежих лошадях. Должно быть, переменили их в краале, мимо которого мы недавно проехали. Этот крааль тоже принадлежит Черному Питу. Вот почему они отстали от нас…

— Так нам надо скорее ехать! — воскликнула побледневшая Сузи.

— Да, мешкать нечего, тем более, что наши лошади немного отдохнули и напились, — отвечала Сигамба, поспешно подсаживая свою испуганную спутницу на лошадь.

— Скорее! Скорее! — твердила Сузи, со страхом оглядываясь назад.

— Не бойся, Ласточка, — успокаивала ее Сигамба. — Они еще далеко и не настигли нас, да едва ли и настигнут.

Но если в ее тоне и слышалась уверенность, то в душе возникло сильное опасение, потому что она хорошо видела, что их лошади сильно утомлены этой бешеной скачкой и что преследователи легко могут догнать их на своих свежих лошадях. Только лошадь Сузи выглядела еще хорошо — та самая Страт, с помощью которой знахарка уже раз спасла всех нас, когда мы возвращались от ван-Роозена. Стрела была подарена Яном Ральфу» и Сигамба догадалась взять ее вместе с роером нашего зятя, как бы предчувствуя, что она еще раз может принести пользу.

Успокоенная словами своей спасительницы, Сузи села на лошадь, и скачка возобновилась. Однако через некоторое время, когда беглецы очутились в местности, усеянной буераками и изрезанной во всех направлениях глубокими оврагами с густой порослью, Зинти вдруг объявил Сигамбе, что его лошадь не может более поспевать за их лошадьми.

— Спустись вон в тот овраг и посиди там, пока наши преследователи не проедут мимо.

— А потом, госпожа?

— А потом… потом ты сам придумай, как лучше поступить.

Обе женщины поскакали дальше, а кафр, соскочив со своей тяжело дышавшей лошади, поспешно новел ее к оврагу и вскоре исчез из вида. Ван-Воорен со своими спутниками как раз в это время переезжал через пригорок, за которым ему ничего не было видно.

Через час наши беглянки подъехали к реке, по ту сторону которой ясно виднелась громадная гора. Стрела все еще не уменьшала своего бега, хотя бока ее, покрытые мылом, втянулись, а глаза страшно расширились; лошадь же Сигамбы, видимо, слабела, но все еще старалась, напрягая последние силы, не отставать от Стрелы.

— До реки у нее хватит сил, а дальше едва ли, — сказала Сигамба, гладя по шее свою измученную лошадь.

— А потом что же мы будем делать? — с ужасом прошептала Сузи, оглядываясь назад и видя, что расстояние между ними и преследователями значительно уменьшилось.

— А потом мы увидим, — ответила Сигамба, понукая свою выбившуюся из сил лошадь.

Наконец беглянки очутились почти на самом берегу реки, известной у дикарей под названием «Красных Вод». К немалому испугу Сигамбы река страшно поднялась и разлилась благодаря ночному ливню. Выступив из берегов, она с шумом катила свои мутные, покрытые грязной пеной, красноватые волны.

— Неужели нам нужно переправляться через эту реку? — ужасалась Сузи.

— А разве Ласточке приятнее опять попасть в руки к Черному Питу? — заметила Сигамба.

Сузи вздрогнула и молча стала подгонять Стрелу.

В двух шагах от воды лошадь Сигамбы вдруг затрепетала, подпрыгнула и, как подстреленная, упала на землю.

— Вперед, Ласточка!.. Смелее! — воскликнула знахарка, ловко спрыгнувшая с седла в момент падения лошади. — Стрела перенесет тебя на тот берег, а там ты…

— А ты, Сигамба? — перебила Сузи. — Неужели ты…

— Я?.. Я останусь здесь, — отвечала мужественная женщина. — Жаль только, что я не догадалась взять у Зинти роер.

— Нет, нет! Я не могу допустить этого! Ты не останешься, если не хочешь, чтобы я бросилась прямо в воду! — вскричала моя благородная дочь.

— Садись скорее ко мне. Места хватит нам обеим, притом ты такая легонькая.

Сигамба молча кивнула головой. Когда Стрела вошла в воду, знахарка последовала за лошадью и, ухватившись за ее густую гриву, поплыла рядом. В это время преследователи тоже подъехали к реке, и ван-Воорен крикнул беглянкам, чтобы они лучше сдались, если не желают погибнуть в реке.

Сигамба чувствовала, как задрожала Сузи, услыхав этот противный голос. Ободрив свою спутницу несколькими словами, знахарка погладила шею лошади и что-то шепнула ей. Умное животное, тряхнув головой, быстро направилось к противоположному берегу, прямо наперерез быстрому течению.

Преследователи испустили крик удивления и досады. Черный Пит тоже хотел перебраться через реку вплавь, но никакие понукания не могли заставить его лошадь последовать примеру Стрелы, и он вынужден был оставить свое намерение. Скрежеща в бессильной ярости зубами, он молча смотрел на ускользавших от него беглянок.

Между тем Стрела, победоносно справившись со стремниной, приближалась к противоположному берегу, а преследователи вынуждены были направиться вдоль берега, чтобы найти брод. Сигамба засмеялась, зная, что на это им понадобится несколько часов.

Через десять минут храброе и преданное животное благополучно доставило обеих женщин на землю и с громким радостным фырканьем стало отряхиваться.

Потрепав по шее свою спасительницу, Сигамба помогла Сузи сойти с седла и весело сказала:

— Ну, теперь нам всем можно немного отдохнуть после такого подвига. Никто не поверит, что мы переплыли через Красные Воды во время разлива на одной лошади, и притом вдвоем. Спасибо тебе, наша храбрая спасительница!

С этими словами она обхватила обеими руками мокрую морду лошади и крепко поцеловала, животное ответило на это тихим ласковым ржанием, точно понимая, что его благодарят. Сузи тоже с благодарностью погладила Стрелу по ее крутой, красивой шее.

Через полчаса обе путницы уселись опять на лошадь и продолжили путь. В нескольких стах шагах от берега начинался подъем на гору.

— Долго нам еще придется ехать? — спросила Сузи.

— Нет, теперь мы скоро доберемся до селения Сигвы, — отвечала Сигамба, зорко посматривая вокруг.

— Слава Богу! — продолжала Сузи. — А то я так устала, что едва держусь в седле.

— Знаю, знаю, Ласточка, — ласково говорила ее телохранительница. — Что же делать, потерпи еще немного.

Подъем на гору продолжался часа полтора. Но вот, завернув за один громадный выступ горы, путницы вдруг очутились на обширном, ровном и открытом пространстве, на котором было разбросано множество хижин. На площадке стояла целая армиячерных воинов, распределенная по полкам, как у бледнолицых. От блеска множества металлических наконечников копий и дротиков резало глаза. Немного в стороне стояла группа предводителей.

— Сейчас решится наша участь, — прошептала Сигамба, направляя Стрелу прямо к этой группе.

Все с изумлением смотрели на неожиданное странное явление: на чистокровную, видимо, загнанную лошадь и сидевших на ней прекрасную бледнолицую женщину и маленькую негритянку. Остановившись перед предводителями, Сигамба сошла на землю, а Сузи осталась в седле.

— Кто ты? — спросил Сигамбу стоявший впереди предводитель, высокий статный человек в одежде из леопардовых шкур, пристально глядя на растрепанную и мокрую фигуру маленькой женщины.

— Я — Сигамба Нгенианга, знахарка, о которой вы, быть может, кое-что слыхали, — смело ответила последняя.

— Слыхали, слыхали!.. Знаем! Она великая знахарка! — раздалось несколько голосов из рядов войска в ответ на вопросительный взгляд вождя.

— К какому роду и племени ты принадлежишь? — продолжал предводитель в леопардовых шкурах.

— К роду Звида, которого Шака прогнал из земли зулусов. По рождению я начальница племени упомодванов, живущих в горах Упомодвана. Они были детьми Звида, а теперь стали детьми Шака…

— Что же заставило тебя так далеко удалиться от своего дома?

— Когда Звида и его народ были прогнаны Шакой, мой народ, упомодваны, добровольно, вопреки моей воле, подчинился Шаке. Я этого не могла стерпеть, и потому ушла.

— Хотя твое тело мало, но ум и сердце велики, — сказал предводитель.

— То, что рассказывает Сигамба, — верно, — заметил один из стоявших рядом воинов. — Я слышал об этом, когда меня посылали к эндвандцам.

— А кто эта красивая женщина, которая сидит на лошади? — снова продолжал предводитель.

— Это — моя сестра и госпожа, которой я буду служить до самой своей смерти, потому что она спасла мне жизнь. Ее зовут Ласточкой.

При этом слове все, слышавшие ее слова, вскрикнули от изумления и переглянулись радостно сверкнувшими глазами. Недалеко от предводителей стояло несколько человек мужчин и женщин, принадлежавших, судя по одежде, к почетному званию знахарей и знахарок. Все они теперь подошли ближе и с явным благоговением смотрели на Сузи.

Сигамба заметила впечатление, произведенное именем Ласточки, но, не желая показывать этого, спокойно продолжала:

— Ласточка и я спешили сюда, надеясь застать мудрого Сигву. Мы нуждаемся в его совете и помощи. Если он не выступил еще против врагов, то…

— Я — Сигва, — перебил беседовавший с нею высокий кафр в леопардовых шкурах. — Чего хочет от меня моя сестра?

— Привет тебе, великий вождь! — проговорила Сигамба, сложив на груди руки в знак своего уважения к предводителю. — Выслушай меня и разреши нам укрыться в тени твоего могущества.

В немногих словах Сигамба рассказала всю историю Сузи и Черного Пита. При имени Пита, которого она, конечно, назвала Бычачьей Головой — именем, более известным дикарям, последние переглянулись; а когда услыхали, как она с Сузи переправилась через разлившиеся Красные Воды, многие пожали плечами, считая это простой похвальбой. Нисколько не смущаясь этим, Сигамба докончила свой рассказ и добавила:

— Мы просим у тебя, великий вождь, защиты против Бычачьей Головы и охраны, чтобы проводить нас до морского берега, в дом Ласточки. Ее отец — великий белый начальник, он тебя щедро вознаградит за эту услугу. Я сказала все и жду ответа.

Сигва отозвал в сторону знахарей и, поговорив с ними несколько минут, снова подошел к Сигамбе и Сузи.

— Сигамба Нгенианга, и ты, Белая Ласточка, выслушайте теперь меня. Сегодня в моем селении произошел удивительный случай, какого не помнят даже наши отцы. Вы видите, войско мое собрано. Завтра оно должно выступить в поход против эндвандцев, смертельно оскорбивших меня и мое племя. И вот сегодня, по обычаю наших предков, наши знахари и знахарки вопрошали судьбу, чтобы узнать, чем для нас окончится война. Вопросив судьбу, они поведали нам, что, если моих воинов будет сопровождать белая ласточка, то мы возвратимся победителями и нашей крови будет пролито немного, но сама ласточка не должна возвращаться с нами, потому что, если она повернет свою голову на полдень, мы все должны погибнуть. Пока мы удивлялись этому пророчеству и недоумевали, где нам взять белую ласточку, подъехали вы, и одна из вас оказалась именно Белой Ласточкой. Теперь мы поняли, что это и есть та самая Ласточка, которая должна сопровождать нас и принести нам счастье. Поэтому ваша просьба будет мной исполнена, но с тем условием, что вы пойдете к северу вместе с нами, а не к югу, к себе домой. Хотя я и иду против твоего народа, Сигамба Нгенианга, но я пощажу твое племя, несмотря на то, что оно подчинено враждебному мне народу и одной с ними крови. Пока вы будете с нами, не бойтесь ничего; вам будут оказываться все почести, которых вы достойны, и вы будете находиться под моим особым покровительством, а Белая Ласточка получит десятую часть всей нашей военной добычи, как главная виновница нашей будущей победы над врагами. Но знайте, что не будь нам такого предсказания, я вынужден был бы отказать вам в вашей просьбе и выдать Белую Ласточку Бычачьей Голове, потому что поклялся ему в дружбе. Теперь же обстоятельства изменились: честь и благо моего народа — прежде всего, и я буду защищать вас от Бычачьей Головы, если он явится сюда требовать Ласточку хоть с целыми сотнями вооруженных воинов. Я сказал все, и слово мое неизменно, — прибавил вождь и, отвернувшись от разочарованных женщин, показал этим, что аудиенция окончена.

Сузи с тоской взглянула на Сигамбу и тихо прошептала:

— Да ведь это перемена одного плена на другой… Нас хотят тащить Бог весть куда, и ни Ральф, ни мой отец не будут знать, куда я девалась и где меня искать… Ральф умрет с горя… да и я…

— Да, это скверно, — перебила шепотом Сигамба, — но все-таки лучше, чем если б мы опять попали в руки Черного Пита… Ведь ты знаешь, что ожидает тебя там… Если же мы пойдем за Сигвой и его войском, то будем в полной безопасности и, быть может, найдем способ как-нибудь известить твоих родных о том, где ты находишься, Ласточка, или же придумаем средство к бегству.

Во время этой беседы Сузи с Сигамбой прибежал часовой и донес Сигве, что к селению приближаются пять всадников, в числе которых находится Бычачья Голова.

По знаку Сигвы, Сузи и Сигамба сейчас же были окружены сплошным кольцом из нескольких сот воинов. Только успел сомкнуться этот круг, как появился Черный Пит со своими четырьмя спутниками.

Увидев Сузи, все еще сидевшую на лошади, в самой середине круга копьеносцев, Пит с торжеством улыбнулся и вместо обычного приветствия громко крикнул предводителю кафров:

— Сигва! От меня сбежала одна из моих жен вместе со служанкой… Вот она сидит на лошади, окруженная твоими воинами. Прикажи скорее выдать их мне, чтобы я мог отвести их обратно в свою хижину и наказать за бегство, как они того заслуживают.

— Привет тебе, Бычачья Голова, — вежливо и с достоинством проговорил Сигва. — Благодарю тебя за твое посещение. А что касается белой женщины и ее спутницы, то это мои гостьи, и вопрос о выдаче их подлежит серьезному обсуждению. Я узнал, что это дочь богатого белого начальника, которого зовут Толстой Рукой; я узнал также, что ты хотел убить ее мужа, чтобы сделать ее насильно своей женой. Эти женщины просят моего гостеприимства и отдались под мою защиту, поэтому я должен разобрать это дело по справедливости, как все дела, с которыми обращаются ко мне. В настоящем же деле я особенно обязан быть справедливым, потому что не желаю ссориться с белыми и навлекать их гнев на себя и на свой народ… Будь пока моим гостем, а завтра утром я соберу своих советников и разберу твое дело.

Хорошо зная характер и обычаи кафров, Черный Пит понял, что Сигва только отводит ему глаза и вовсе не намерен выдать Сузи и Сигамбу. Мысль, что Сузи, несмотря на все его проделки и даже преступление, так же далека от него, как была раньше, привела его в страшное бешенство. Соскочив с лошади, он схватил роер, подбежал к кругу воинов и крикнул, чтобы они расступились. Но ни один из них не тронулся с места.

Два раза он обежал вокруг живого кольца, скрипя зубами от ярости. Видя, что ему не удастся проскользнуть в круг, он закричал:

— Эй, Сигамба! Ты там?

— Здесь, — послышался голос маленькой женщины из-за живой стены воинов. — Расступитесь-ка немного, друзья мои, — обратилась она к кафрам, — дайте возможность этому ублюдку полюбоваться на меня.

Воины потеснились и образовали узкий проход, на одном конце которого оказалась Сигамба, а на другом — Пит.

— Ну, Бычачья Голова, о чем ты желаешь побеседовать со мной? — продолжала наша знахарка, когда ее небольшая фигурка сделалась видна ван-Воорену. — Не о Ральфе ли Кензи, которого ты, быть может, воображаешь, что убил? Так успокойся: этого лишнего греха на твоей черной душе нет. Он только неопасно ранен и скоро выздоровеет, чтобы выплатить тебе долг… Не о нем? Может быть, о новой хижине в твоем тайном месте, которое, ты думаешь, никому неизвестно? Так могу тебя успокоить и на этот счет: я уже давно хорошо знаю его и даже могу дать тебе добрый совет относительно твоей новой хижины — исправить в крыше отверстие для дыма; я, кажется, немного повредила его, когда пролезала, чтобы насладиться твоей речью, которую ты говорил Белой Ласточке. Что, и об этом не желаешь говорить?.. Так уж я, право, не знаю, о чем… Ах, да! Разве вот о том, как я и Ласточка, сидя на измученной лошади, и притом вдвоем, переправились на твоих глазах через Красные Воды; а ты, мужчина, не мог сделать этого на свежей лошади.

Сигамба произнесла всю эту речь и в особенности закончила ее таким насмешливым тоном, что стоявшие вокруг кафры, несмотря на всю свою сдержанность, не могли не улыбнуться, а Черный Пит прямо выходил из себя от бешенства.

— А, проклятая колдунья, я сейчас покажу тебе, как насмехаться над Питом ван-Воореном!

Проговорив эти слова с пеной у рта, Черный Пит поднял свой роер, прицелился в Сигамбу и выстрелил. Но сообразительная маленькая женщина предвидела это: в тот самый момент, когда Пит поднимал роер, она упала на землю, и пуля, просвистев над ней, попала в одного из воинов и уложила его на месте.

Крик негодования пронесся по рядам кафров. Сигва подошел к Питу и резко сказал ему:

— Бычачья Голова! Ты нарушил долг гостя и этим навсегда порвал узы нашей дружбы. Хотя за смерть моего воина ты и должен был бы отплатить смертью, но во имя нашей прежней дружбы я пощажу тебя, а наказания ты все-таки не избегнешь. Возьмите этого человека, — обратился он к кафрам, — и накажите его палками, потом выгоните из нашего селения.

Кафры в отместку за смерть своего товарища так добросовестно исполнили приказание вождя, что если после этого Пит и остался жив, то благодаря исключительно своей крепкой натуре.

После экзекуции полуживого Пита сдали на руки его провожатым и выпроводили всех с насмешками из селения, а Сузи и Сигамбу с почестями отвели в большую и сравнительно хорошо обставленную хижину, в которой Сигва обыкновенно помещал своих особенно уважаемых гостей.

Глава 11

СОН РАЛЬФА И СУЗИ. ПОХОД БЕЛОЙ ЛАСТОЧКИ
На другой день утром Сигва пригласил к себе Сигамбу и сказал ей, указывая на Зинти, стоявшего в почтительном отдалении:

— Сигамба Нгенианга, вот человек, которого мои люди нашли около нашего селения. Этот человек уверяет, что он твой слуга и ищет тебя. Он приехал на лошади, и с ним мул, нагруженный пищей и вещами.

— Да, это действительно мой слуга Зинти, — ответила обрадованная Сигамба. — Я уж не надеялась опять увидать его.

И она рассказала, как и когда рассталась с ним.

Потом и Зинти по приказанию Сигамбы рассказал, как он попал сюда.

Спрятавшись по совету знахарки в овраге, он вскоре после того, как проскакал Черный Пит со своими спутниками, крепко заснул от утомления и проспал в овраге до тех пор, пока его не разбудил топот лошадей. Осторожно выглянув из-за кустов, он увидел Бычачью Голову и его людей, возвращавшихся прежней дорогой назад. Лицо Черного Пита было такое опухшее, покрытое синяками и ссадинами от побоев, нанесенных ему красными кафрами, что его с трудом можно было узнать. Он скрежетал зубами, потрясал кулаками и страшно ругался на всех знакомых ему наречиях.

Сообразив, что Сузи и Сигамба нашли защиту в горах у красных кафров, которые и отделали так Черного Пита, Зинти решил, что опасаться его более нечего, вывел из оврага лошадь, которая тоже хорошо отдохнула, и поехал по следам Сузи и Сигамбы.

Добравшись до Красных Вод, он, конечно, подумал, что женщины никак не могли в этом месте переправиться через реку, и стал искать следы лошадей вдоль берега до брода. Но он напал на следы Черного Пита и его спутников. Эти следы и привели его к броду. Так как тем временем уже стемнело, то Зинти пустил свою лошадь пастись на некотором расстоянии от берега, а сам улегся на ночь под небольшой горкой, где и проспал до рассвета.

Проснувшись, он очень удивился, увидав, что рядом с его лошадью пасется мул, которого бросили тогда ночью, в начале бегства. Умное животное отыскало следы его лошади и догнало ее. Для Зинти это было более чем кстати, потому что он вторые сутки уже не ел и был страшно голоден, а на спине мула были съестные припасы.

Закусив, Зинти по следам лошадей Черного Пита и его спутников добрался до крааля Сигвы, где его заметили часовые и привели к своему вождю.

— Верному слуге — почет, — проговорил Сигва, дослушав до конца рассказ Зинти, и приказал отвести его в хижину для гостей.

Потом, узнав, что Сузи проснулась, Сигва послал Сигамбу пригласить ее к нему. Сузи, за которой ухаживало множество прислужниц, угощая всем, что у них было лучшего и оказывая ей всевозможные услуги, тотчас же отправилась к вождю, который ожидал ее на том самом месте, где она накануне в первый раз увидала его.

— Белая Ласточка, — начал Сигва после обмена приветствиями, — я должен объявить тебе, что так как ты волей моих предков, выраженной через наших прорицателей, избрана вести мое войско, то начальницей его во время войны будешь ты, а не я. Когда ты желаешь выступить в поход?

— Хорошо, Сигва, я готова сделать все, что от меня потребуется, если, конечно, это не будет противоречить моей совести, — ответила Сузи, понимая, что ей больше ничего не остается делать, как покориться обстоятельствам. — Но прежде чем назначить день для выступления в поход, мне необходимо знать причину войны.

Сигва подозвал одного из своих воинов и отдал ему какое-то приказание. Тот ушел и через несколько минут возвратился с толстой, противной, одноглазой женщиной лет пятидесяти.

— Вот — причина войны, — проговорил Сигва, указывая на эту женщину и в то же время с отвращением отворачиваясь от нее.

— Я не понимаю, — недоумевала Сузи, с удивлением глядя на некрасивую негритянку.

— Слушай, Ласточка, я расскажу тебе, в чем даю, — сказал Сигва. — У Сиконианы, начальника эндвандцев, есть сестра по имени Батва, которая славится своей красотой. Я хочу жениться на ней и посылал к Сикониане послов с просьбой отдать ее за меня…

— Я знаю Батву, сестру Сиконианы, — вставила Сигамба, — она моя двоюродная сестра и действительно очень хороша собой.

— Ну, вот ты и можешь быть свидетельницей в этом деле, Сигамба, — подхватил Сигва. — Сикониана ответил мне, что мое предложение он считает за особенную честь, так как знает меня как самого могущественного из всех начальников кафров, но что сестра его не может быть отдана дешево. Если я хочу иметь ее своей женой, то должен прислать ему за нее тысячу голов скота, половина которого должна быть совершенно белого цвета, как день, а другая половина — черного, как ночь. Такой скот очень редок. Собрав с большим трудом в течение двух лет требуемое количество такого скота, я послал его под сильным конвоем, чтобы не отбили дорогой, к начальнику эндвандцев. Четыре месяца я с нетерпением ждал возвращения своих послов с невестой. На днях наконец они вернулись и привезли мою невесту. Я собрал весь свой народ, чтобы он вместе со мной мог полюбоваться на мою новую жену, которую я заранее назначил главной, и послал привести ее, чтобы ее красота могла озарить всех. И вот вместо молодой красавицы ко мне привели эту безобразную горную кошку! Разве это не насмешка надо мной и не требует кровавого возмездия? — добавил вождь дрожавшим от гнева голосом.

Сузи едва удерживалась от смеха, глядя на статного Сигву и на толстую, некрасивую, кривую Батву, и поняла, что Сигва имел полное основание обидеться на Сикониану.

— Как смеешь ты, красная кафрская собака, так оскорблять благородную женщину?! — закричала одноглазая толстуха, когда Сигва окончил свой рассказ. — Я действительно сестра начальника эндвандцев, которую сам великий Шака желал взять в жены… Ты просил у моего брата Сикониана в супружество его сестру Батву, он и прислал тебе меня.

— Стало быть, у вас две Батвы? — спросил Сигва, начиная догадываться, в чем дело…

— Две! — воскликнула толстуха. — У нас их целых четыре. В нашем племени все женщины крови начальников носят имя Батвы. Я из них самая старшая и мудрая; я даже старше брата Сиконианы на двадцать лет, имела трех мужей и всех их пережила. А та дрянь, о которой ты говоришь, на десять лет моложе брата. Она тонка, как тростинка, и глаза ее светятся, точно у козла, когда он зол. Это дочь от последней жены нашего отца; она гораздо ниже меня, потому что я родилась от первой и главной его жены.

— Жаль, что я раньше не знал, что все женщины в вашем проклятом племени называются Батвами, — сказал Сигва. — Впрочем, будь уверена, что в скором времени у вас не останется ни одной Батвы: я всех вас уничтожу, а тебя повешу на двери хижины твоего обманщика-брата. Чтобы иметь это удовольствие, я оставляю тебя пока в живых… Убирайся теперь с глаз моих!

— А! Ты хочешь напасть на эндвандцев и рассчитываешь победить их, красная собака? — взвизгнула Батва. — Ну нет, этого не будет! Я еще поживу и полюбуюсь, как вас всех со стыдом и позором изгонят из нашей земли!

— Уведите ее, — крикнул Сигва, — иначе я могу нарушить свое слово и повесить ее теперь!

Страшно обозленную и ругавшуюся Батву немедленно увели.

Когда Сигва немного успокоился, Сузи, посоветовавшись сначала с Сигамбой, обратилась к нему.

— Теперь я поняла причину твоей войны, начальник, — сказала она, — и нахожу ее не совсем законной. Стоит ли резать друг друга из-за простого недоразумения? Советую тебе по прибытии к эндвандцам предложить Сикониане мирные условия; может быть, он и согласится на них. Потребуй от него следующего: пусть он отдаст тебе ту Батву, которую ты желаешь иметь, вместо той, которой ты не желаешь. Кроме того, он должен возвратить тебе скот, подаренный тобой ему, и дать еще две тысячи голов скота, какого у него наберется, за его обман, если только он действительно обманул тебя, а не ошибся или сам не был введен в заблуждение. Ведь ты не объяснил ему, какую именно Батву желаешь иметь женой. Если он согласится на эти условия, то не должно быть пролито ни одной капли крови, а откажется — тогда, конечно, пусть совершится неизбежное. В случае твоего несогласия с моим советом, я отказываюсь добровольно следовать за тобой, потому что я — Ласточка мира, а не войны.

После долгого совещания со своими советниками Сигва объявил Сузи, что он согласен сделать так, как она предлагала ему. Как человек миролюбивый и не алчный, Сигва даже рад был обойтись без кровопролития; ему нужна была только красавица Батва. Что же касается его советников, то они были уверены, что Сикониана не согласится на условия Сигвы и что дело все-таки дойдет до войны, т. е. до грабежа, ради которого они готовы вечно воевать.

После этого Сузи, назначив на следующее утро выступление, попросила Сигву послать Зинти к ее родителям и мужу с вестью о том, где она находится, но Сигва не согласился на это. Он понял, что как только мы узнаем место пребывания Сузи, то сейчас же соберем людей и пойдем выручать ее. Поэтому Сигва приказал не спускать с Зинти глаз, но обращаться с ним как с гостем и ни в чем остальном не стеснять. Такой же строгий надзор был установлен за самой Сузи и Сигамбой. Ночью знахарка попыталась было подкупить обещаниями хорошего вознаграждения кой-кого из часовых, чтобы они взялись доставить нам весть о нашей дочери. Но попытка ее не увенчалась успехом: часовые не только не поддались на это, но даже немедленно донесли обо всем Сигве, который приказал усилить надзор.

Сильно огорченная невозможностью успокоить Ральфа и нас, Сузи долго не могла заснуть; а когда наконец заснули, то увидела во сне, что будто она стоит в своей спальне у нас в доме, и видит своего мужа лежащим на постели в бреду, а меня и какого-то незнакомого ей человека (она впоследствии подробно описала его приметы, и я узнала в нем доктора, лечившего Ральфа) склонившихся над ним. Она даже слышала, что я и доктор говорили между собой. Потом, заметив, что мы с ним ушли, она сама подошла к Ральфу, поцеловала его и просила не тревожиться о ней, так как она цела и невредима, избавилась от Черного Пита и находится с Сигамбой у красных кафров, которые очень хорошо обращаются с ней, но требуют, чтобы она вела их на войну против эндвандцев, и пока не отпускают ее домой.

Когда Ральф спросил, где ему найти ее, перед ними вдруг открылся вид на большую красноватую гору, стоявшую на обширной равнине, окруженную другими горами, такими же красноватыми и отличающимися плоскими вершинами. На восточной стороне главной горы тянулось пять кряжей, походивших на растопыренные пальцы руки. Между тем кряжем, который был похож на большой палец, и следующим протекала широкая река, на берегу ее росли какие-то странные деревья с толстыми темно-зелеными листьями и громадными белыми цветами. За этими деревьями, на горе, находилось кафрское селение. Словом, точь-в-точь то место, где жило племя Сигамбы вместе с другими, против которых шел Сигва.

Затем Сузи проснулась и поняла, что видела только сон. Но интереснее всего было то, что в эту же самую ночь я действительно позвала доктора взглянуть на Ральфа, лихорадка которого вдруг усилилась, и говорила ему именно то, что слышала Сузи. Потом, после ухода доктора, пошла и я в соседнюю комнату прилечь отдохнуть. Успокоенная доктором, что положение больного не опасно, я только стала засыпать, как вдруг Ральф позвал меня и рассказал взволнованным радостным голосом свой сон. Оказалось, что он видел во сне Сузи точно наяву. Она сообщила ему о своем положении и указала место, где найти ее. Его сон совпал со сном Сузи.

Утром наша дочь спросила Сигамбу, не живет ли ее народ на Красной горе с пятью кряжами, не протекает ли между двумя кряжами широкая река, и не растут ли на берегах этой реки деревья с толстыми темно-зелеными листьями и крупными белыми цветами.

Сигамба удивленно вскинула на нее глаза и проговорила:

— Да, Ласточка, он живет именно там. Но откуда ты это узнала? Я, кажется, никогда не говорила тебе об этом… Да, гора Упомондвана именно такая, как ты говоришь. Деревья ты тоже описываешь совершенно верно, хотя едва ли могла видеть их, потому что такие деревья растут только в моей стране. Цветами этих деревьев наши девушки украшают свои головы, а из листьев мы делаем мазь, которая быстро залечивает любые раны.

— Я видела все это во сне, — сказала Сузи и поведала о своем сне.

— А! — воскликнула Сигамба, внимательно выслушав ее. — Значит, и белым дана частичка той силы, которой владеем мы, кафрские знахарки? Твой дух, Ласточка, говорил с духом твоего мужа, хотя вы и разделены друг от друга большим пространством. Я уверена, что и баас Ральф видел такой же сон. Это послужит ему утешением, что ты жива, и указанием, где искать тебя. Можешь утешиться и ты; если судьба заставляет тебя идти в мою землю, то только потому, что там ты должна встретиться с мужем.

— Дай Бог! — проговорила со вздохом Сузи. — Ах, как я желала бы видеть его как можно раньше!

— Это невозможно, Ласточка, — возразила маленькая женщина. — Судьба этого не хочет, а против судьбы никто не может идти.

В тот же день войско Сигвы выступило в поход. Сузи ехала среди войска на своей Стреле. В момент выступления из селения все войско восторженно приветствовало свою новую предводительницу.

В течение двух недель войско двигалось без всяких приключений. Чтобы не утомлять предводительницу, каждый день рано вечером останавливались на ночлег. Сигамба и Зинти ехали рядом с Сигвой, который все время зорко следил за ними из опасения, как бы они не удрали с дороги.

Местность, по которой проходили, была довольно густо населена различными кафрскими племенами, беспрепятственно пропускавшими Сигву и его войско. Сигва не трогал их, ограничиваясь только требованием с них контрибуции в виде провианта для людей и лошадей.

На пятнадцатый день достигли границы, за которой начинались владения могущественною племени пондо. Сигва здесь остановился и отправил к начальнику племени пондо послов объявить, что он идет против эндвандцев и просит пропуска через его владения. Послы Сигвы возвратились на третий день в сопровождении посланных от начальника пондов и объявили, что он только после долгих переговоров, и то очень неохотно, разрешает пройти через его владения и дает проводников, но требует за это почетного подарка.

Сигамба заметила, что посланные очень внимательно оглядели войско, точно считая воинов, и особенно пристально всматривались в Сузи. «Это люди ненадежные», — решила она про себя и составила план действия. План состоял в том, чтобы узнать, нельзя ли пройти мимо владений пондо, не задевая их. Она смекнула, что пондо, очевидно, задумали завести войско Сигвы в какую-нибудь засаду, перебить его, взять в плен Сузи, а потом завладеть землями Сигвы.

Когда она сообщила последнему эти опасения и свой совет не доверяться пондо, тот охотно согласился с ней и сказал, что будет ей очень признателен, если она узнает обходной путь, чтобы не проходить по владениям пондо.

Сигамба отправилась к посланным пондо и предложила им свои услуги в качестве знахарки. Один из них, молодой, глуповатого вида парень, сказал, что даст ей несколько голов самого лучшего скота, если она приворожит к нему сердце одной девушки, которую он давно любит, но она не обращает на него ни малейшего внимания.

Сигамба ответила, что это для нее пустяки, и она сделает так, что девушка будет любить его еще больше, чем он ее, но для этого ему нужно прийти к ней, Сигамбе, ровно в полночь в лагерь.

Молодой человек обещал прийти и действительно явился в назначенное время. Сигамба уже ожидала его на условленном месте и вручила ему какой-то порошок, который он должен был незаметно дать выпить своей возлюбленной… Наговорив ему затем разной ерунды, она в то же время очень ловко выведала у него об обходном пути в землю эндвандцев через соседнюю горную цепь.

Уверенный в близкой победе над сердцем жестокой красавицы, все время отвергавшей его, парень ушел от Сигамбы сам не свой от радости, а знахарка поспешила к поджидавшему ее Сигве и передала ему все, что узнала.

Когда посланные пондо, которым дали сонного питья, приготовленного знахаркой, крепко заснули, все войско разом поднялось и направилось по указанному Сигамбой пути к горам. На дороге встретили принадлежавшее пондо громадное стадо рогатого скота в несколько тысяч голов, которое Сигва и приказал забрать вместе с его пастухами.

Утром по ту сторону горного прохода их встретил было сильный отряд пондо под предводительством самого начальника племени (очевидно, кто-нибудь донес ему о хитрости Сигвы); но вид Сузи так поразил начальника пондо, что он не решился вступить в битву и отступил. Должно быть, наша дочь в своем белом платье, сидя на статной красивой лошади, показалась ему существом высшим, явившимся прямо с неба для охраны Сигвы и его воинов.

Совершив довольно утомительный переход по горам и совершенно голой необитаемой пустыне, войско Сигвы на тридцать четвертый день своего похода достигло наконец земли эндвандцев. Там его встретили послы от Сиконианы, пожелавшего узнать причину появления Сигвы с таким большим войском. Сигва, указав на Белую Ласточку как на свою покровительницу, посланную ему Провидением, объяснил все и предъявил требования.

Послы уехали, и вскоре вместо них явился сам Сикониана, оказавшийся молодым человеком довольно приятной наружности. Воздав Сузи почести, он в очень ловкой речи извинился перед Сигвой за происшедшее недоразумение (он думал, что Сигва сватается за его старшую сестру Батву, как более опытную и мудрую, уже бывшую женой трех вождей) и сразу согласился на все, что тот требовал. Взяв обратно старую Батву, он отдал молодую, действительно, очень красивую девушку, возвратил полученный от Сигвы скот и к тому же беспрекословно отдал потребованные еще у него две тысячи голов. Потом, закрепив свою дружбу с Сигвой, он выразил надежду, что Белая Ласточка не откажет и ему в своем покровительстве. Он даже предложил Сигве погостить у него и отпраздновать здесь свадьбу с его сестрой. Сигва с удовольствием согласился на это. Пока вожди целую неделю пировали в селении Сиконианы, войско Сигвы стояло лагерем в поле, все время получая щедрое продовольствие от эндвандцев.

Так окончился этот поход, названный потом дикарями «Походом Белой Ласточки»; но не окончились испытания нашей бедной дочери, которой много еще пришлось перенести разных невзгод.

Глава 12

КАК СУЗИ СДЕЛАЛАСЬ НАЧАЛЬНИЦЕЙ. ПЛЕМЕНИ ДИКАРЕЙ. ТЩЕТНЫЕ ПОИСКИ
Когда наступило время отправляться восвояси, Сигва пришел к Сузи и сказал ей:

— Белая Ласточка, завтра я со своими воинами выступаю в обратный путь и пришел узнать, куда ты желаешь идти отсюда. Ты, кажется, не намерена оставаться здесь, хотя Сикониана и его народ сочли бы за особое счастье, если бы ты осталась у них.

— Я не могу остаться у них, — ответила Сузи. — Что мне здесь делать? Я желаю возвратиться с вами, а от вас как-нибудь добраться до своего дома.

— Увы, Белая Ласточка, этого нельзя сделать! — со смущенным видом проговорил Сигва. — Ты помнишь, что сказали наши прорицатели? Они объявили, что если Белая Ласточка будет предшествовать моему войску, то поход мой будет благополучен. Так и случилось: благодаря твоему присутствию, мы избежали опасности от пондо и даже забрали весь их скот. Здесь я получил все, чего добивался, не омочив даже копья в крови, и вдобавок приобрел в лице Сиконианы нового друга и союзника. Но прорицание состояло из двух частей; во второй части было сказано, что если Белая Ласточка повернет при нас свое лицо к югу, то наше счастье изменится и мы все погибнем. Так как первая часть предсказания сбылась, то я не могу сомневаться в том, что сбудется и вторая, если ты пойдешь с нами на юг. Надеюсь, ты не потребуешь, чтобы я пренебрег указаниями духов своих предков?.. Вообще, Белая Ласточка, я готов сделать для тебя все, что только в моих силах, но брать тебя с собой назад не могу, — прибавил он тоном, не допускавшим возражений.

— В таком случае, Ласточка, — сказала Сигамба, — нам остается только одно: искать убежища у моего народа, упомондванов; земли его находятся отсюда на расстоянии четырех дней пути. Но, сказать по правде, я не знаю, как нас там примут. Ведь уже двенадцать лет как я, поссорившись с ними за союз с Шакой и за то, что меня хотели выдать замуж против моего желания, ушла от них. Вместо меня там управляет мой сводный брат, рожденный от рабыни. Может быть, он не захочет принять меня, а следовательно, и тебя. Но другого выхода у нас нет, и нам нужно сделать попытку приютиться у моего народа, пока мы не найдем удобного случая возвратиться домой.

— Попытаемся, — произнесла со вздохом Сузи. — Попросим Сигву, не согласится ли он, по крайней мере, проводить нас к упомондванам. Ведь они живут на западе и, наверное, примут нас хорошо, если мы явимся к ним с таким большим войском.

Сигва и его советники с радостью согласились на это. Любя и почитая Сузи, они очень огорчались невозможностью взять ее с собой в свою землю.

На следующее утро войско, возглавляемое Сигвой, его молодой женой, Сузи и Сигамбой направилось к горе Упомондвана. Сикониана проводил их до границы своих владений и, пожелав им благополучного пути, сердечно распростился с ними.

Во время пути, пролегавшего через малонаселенные местности, ничего особенного не случилось.

На пятый день утром Сигамба сказала Сузи, указывая на видневшийся впереди горизонт:

— Вот, Ласточка, и моя родина.

Сузи, вглядевшись в очертания и положение громадного утеса, выступавшего из-за прозрачной завесы утреннего тумана, воскликнула:

— Да это именно та скала, которую я видела во сне! Вот и пять кряжей, расположенных как пальцы на руке, и та же широкая река между двумя кряжами… Только деревьев не видно.

— Увидишь и деревья, когда мы подъедем ближе, — проговорила Сигамба. — Другой такой горы нигде нет, а она, из-за своего вида, напоминающего ладонь руки с распростертыми пальцами, названа «Упомондваной», т. е., «Большой Рукой»…

— Удивительно меткие названия вы умеете давать предметам, — заметила Сузи.

Во время этого разговора Сузи и Сигамба ехали одни впереди войска и на довольно большом расстоянии от остальных, потому что местность казалась вполне безопасной; кроме того, Сузи захотелось хоть на время избавиться от надоевшего ей топота множества животных и людей и шума следовавшего за войском громадного стада.

Дорога шла через узкую лощину, мимо целого ряда высоких холмов, поросших крупными деревьями. Заметив, что войско отстало слишком далеко, Сузи предложила сойти с лошадей и посидеть на траве. Сигамба согласилась. Только наши путницы успели сойти с лошадей и усесться на небольшом пригорке, как вдруг кто-то произнес на языке боеров:

— Здравствуй, Сусанна!

При звуке этого голоса, раздавшегося где-то вблизи, Сузи вздрогнула и, ухватив свою спутницу за руку, испуганно прошептала:

— Сигамба!.. Слышишь? Ведь это голос Пита ван-Воорена.

— Да, Сусанна, ты не ошибаешься, это я, — продолжал тот же страшный голос, исходивший как будто из недр холма, у подошвы которого сидели женщины.

— Боже мой!.. Он опять здесь!.. Он убьет нас!.. Сигамба, уедем скорее отсюда! — дрожащим от ужаса голосом кричала Сузи, бросаясь к своей лошади.

— Напрасно ты боишься меня, Сусанна, — говорил голос невидимого Пита ван-Воорена. — Если бы я хотел убить тебя, то давно бы уже мог сделать это, но мне не смерти твоей нужна… Вот эту черную змею, которая увивается вокруг тебя, я действительно охотно отправил бы к ее праотцам… и когда-нибудь ей не миновать моих рук. Но сейчас, к сожалению, я не могу сделать этого: боюсь своим выстрелом задеть тебя… Сусанна, ты идешь просить упомондванов, чтобы они укрыли тебя от меня… О, я отлично знаю все, что ты задумала… Ты воображаешь, что я далеко? Ошибаешься! Я все время слежу за тобой, и несколько раз был так близко, что легко мог бы схватить тебя; но я понял, что мне не удалось бы далеко уехать с тобой, — вот почему и сдерживался до более удобного случая. Когда ты укроешься на неприступной горе, мне с тобой труднее будет видеться; поэтому ты должна выслушать теперь, что я хочу сказать. Конечно, если бы мне не удалось здесь поговорить с тобой, я сумел бы доставить тебе письмо… Прежде всего предупреждаю тебя, что рано или поздно, а ты будешь моей… Но это еще дело будущего. А пока вот что: твой английский подкидыш умер…

Сузи отчаянно вскрикнула, услыхав это страшное известие, но Сигамба поспешила успокоить ее, шепнув:

— Не верь, Ласточка! Он лжет, чтобы только помучить тебя.

— Да, он умер на вторую ночь после прибытия на вашу ферму, — продолжал ван-Воорен. — Отец твой искал меня в известном тебе месте и был увезен оттуда тяжело раненным. Жив ли он еще, не знаю, потому что я сейчас же после схватки с ним отправился догонять тебя. Дорогой я узнал, что твоя мать топит свое горе в вине (вот греховодник-то! Я с роду не пила никакого вина) и тоже, наверное, скоро…

Тут уже Сигамба не могла выдержать и перебила своим звенящим и насмешливым голосом:

— Эх, Бычачья Голова! Прежде чем начать врать, ты бы поучился этому искусству хоть у нас, кафрских знахарок, а то уж очень у тебя нескладно выходит… Ты говоришь, что муж Ласточки умер на вторую ночь по прибытии домой, а я знаю наверное, что он был на пути к выздоровлению даже на третью ночь, и сейчас он живехонек. Господин Ян ван-Ботмар вовсе не был даже и ранен. А что касается госпожи Ботмар, то она никогда, кроме кофе, воды и молока, ничего не пила и пить не будет. Значит, все, что ты наговорил — наглая ложь, в которой, как видишь, тебя очень не трудно уличить. Убирайся же подобру-поздорову туда, откуда пришел, вылезай скорее из норы, в которую ты забрался, чтобы напугать нас, а не то вон едут наши защитники; если ты попадешь к ним в руки — будет плохо.

В это время действительно приближались передние ряды войска. Когда Сигва узнал о присутствии поблизости Пита, он сейчас же приказал обыскать все холмы и прилегающую к ним местность, но найти его нигде не могли. Поэтому начальник красных кафров решил, что молодым женщинам просто послышались горные отзвуки, и они приняли их за голос Пита и даже истолковали по-своему, сообразно со своими расстроенными мыслями. Но Сузи и Сигамба знали, что они не только слышали Черного Пита, но и говорили с ним; разуверить их в этом, понятно, было трудно.

На Сузи сознание близости ее злейшего врага действовало угнетающе. Хотя из всего сказанного им она поверила только тому, что он следит за ней все время и везде будет ее подстерегать, но и это приводило ее в отчаяние. Если упомондваны не примут ее с Сигамбой, то она неминуемо очутится опять во власти ван-Воорена; если же и примут, ей придется вечно сидеть в селении и не выходить из него ни на шаг, чтобы опять не попасть в руки своего упорного, неутомимого преследователя, который постоянно будет сторожить ее. Словом, куда Сузи не обращала свой взгляд — везде она видела одну темную, грозную тучу, висевшую над ее головой.

Когда войско стало приближаться к утесу Упомондвана, с него спустилась толпа испуганных дикарей, явившихся узнать, что значит появление такого большого войска, между тем как прочее население горы с криками ужаса зашныряло по всем направлениям, таща на себе свое имущество и маленьких детей и угоняя подальше в горы скот.

Сигва распорядился сделать остановку и послал двух человек объявить упомондванам, что он идет к ним не с войной, а с мирными намерениями и желает поговорить с начальником племени.

Упомондваны, немного успокоенные, поднялись обратно на утес и вскоре возвратились назад в сопровождении двух стариков в дорогих меховых шкурах, свидетельствовавших об их знатности и почетном положении.

Обменявшись с ними обычными приветствиями и пригласив сесть, Сигва объявил свое имя, а затем спросил, кто из них вождь.

— Увы, — грустным голосом ответил один из стариков, — у нас сейчас нет вождя; мы находимся в большом горе и беспокойстве. Наш вождь только что умер от оспы, которая недавно свирепствовала между нами. Она убила не только нашего вождя, но и всех его детей, так что не осталось даже после него наследников. Мы вообще страдаем от гнева духов. Вы видите, наши наш кругом сожжены от засухи, и если не будет вскоре дождя, нас ожидает голод. Тогда останется только придти нашим врагам, зулусам, и покончить с нами.

— Вы, наверное, чем-нибудь навлекли на себя гнев духов ваших предков, — сказал Сигва, — иначе вас не могли бы постичь сразу все эти бедствия… Кто же у вас теперь имеет законное право быть вождем?

— Среди нас никого нет, — ответил старик. — А жива ли наша настоящая законная правительница, дочь нашего прежнего вождя, — нам неизвестно. Она была нашей первой знахаркой и славилась даже далеко за пределами наших владений. Имя ее Сигамба Нгенианга, потому что она с самого раннего детства любила ходить одна при луне и собирать травы, цветы и камни, которые очень скоро научилась сортировать. Когда отец ее умер, управлять нами стала она, потому что, кроме нее, остался только сын вождя, рожденный от рабыни, и, следовательно, только полузаконный…

Рассказав потом, почему ушла от них Сигамба (точь-в-точь так, как говорила она сама), старик добавил:

— С тех пор как она скрылась от нас неизвестно куда, дела наши пошли все хуже и хуже. Зулусы, с которыми мы кое-как заключили мир, требуют такой дани, какую мы едва в состоянии давать; оспа унесла почти половину нашего племени, не пощадив даже Кораана, нашего полузаконного вождя, занявшего место Сигамбы; засуха съела всю нашу жатву. Кроме того, мы со дня на день ожидаем появления Дингаана, вождя зулусов, противостоять которому мы теперь не можем. Увидев вас, мы и подумали, что это он идет докончить нас. Мы совершенно растерялись и решительно не знаем, что делать.

— Сигамба Нгенианга и Белая Ласточка, теперь ваша очередь говорить, — обратился Сигва к молодым женщинам, которые находились посреди воинов.

Сигамба, приодевшаяся на последнем ночлеге, вышла вперед, ведя за руку Сузи, поверх белого платья которой была накинута роскошная каросса из леопардовой шкуры, подаренная Сигвой.

— Кто эти женщины? — спросил Сигва, обратившись опять к старикам.

— О белой я могу только сказать, что она прекраснее всех женщин, которых я когда-либо видел, — ответил тот же старик. — А ее спутница… Великий Дух! Если глаза мои не обманывают меня, то это наша Сигамба Нгенианга.

— Да, это действительно Сигамба Нгенианга, — сказал Сигва. — Она узнала от духов своих предков о постигших вас бедствиях и пришла помочь вам. Пусть она сама расскажет вам свою историю и историю Белой Ласточки, которая сопровождает ее.

Сигамба рассказала все, что нашла нужным, о себе и о Сузи. А потом произнесла целую речь, которая дышала таким красноречием, что старики слушали ее, затаив дыхание и боясь пропустить хоть одно слово.

Речь свою она закончила следующими словами:

— Я вернулась к вам, жалея вас, хотя вы, оскорбив меня, и не стоили бы жалости. Но я нашла, что вы достаточно наказаны за это, и хочу помочь вам и вывести вас из вашего бедственного положения. Если вы примете меня вместе с Белой Ласточкой, с которой я поклялась никогда не разлучаться, то счастье вновь озарит вас; если же оттолкнете нас, то все погибнете от копий Дингаана. Но мы вам не навязываемся; делайте, как хотите. Нам ничего от вас не нужно; мы жили и проживем без вас, и еслипришли к вам, то только потому, что желаем вам добра. Но помните, что мы будем жить у вас как начальницы, слово которых — закон, и воля священна. Если вы позволите себе хоть чем-нибудь оскорбить нас, участь ваша будет решена бесповоротно. Спросите вот у вождя красных кафров, какая власть у Белой Ласточки; он вам подтвердит мои слова.

Сигва рассказал, что сделала для него Белая Ласточка, и добавил, что очень желал бы удержать ее у себя, но она не желает оставаться у него, а силой он удерживать ее не смеет.

О том, что ей нельзя было возвращаться с ними, разумеется, он не сказал, чтобы не давать упомондванам повода думать, что они окажут Сузи благодеяние, если примут ее к себе.

Посоветовавшись между собой, старики объявили Сузи и Сигамбе, что они признают их обеих своими начальницами и просят их управлять ими, как они найдут нужным.

После этого молодые женщины простились с Сигвой, который чуть не плакал, расставаясь с ними, а войско его устроило Сузи самую восторженную прощальную овацию. Сигва приказал передать ей большую часть стада, взятого у пондо. Распростившись с красными кафрами, Сузи и Сигамба торжественно вступили в свои новые владения при радостных криках упомондванов.

Вот каким образом наша дочь сделалась начальницей племени дикарей, среди которых ей пришлось пробыть два года.

* * *
Между тем Ральф, совершенно оправившийся через несколько недель от своей болезни, то и дело стал пропадать из дому. Возвращался он каждый раз сам не свой и то только затем, чтобы, отдохнув день-другой, снова пуститься в путь. Он все искал скалу, которую ему показывала во сне Сузи, и ничем нельзя было убедить его, что глупо придавать такое значение снам: мало ли что пригрезится человеку, — всему так уж и верить.

Дошло наконец до того, что он почти совсем перестал жить дома и говорил с нами, только когда спросишь, или ему необходимо сказать что-нибудь по домашнему делу. Большую часть времени он или ходил один по краалю, или сидел по целым часам неподвижно, где попало, сложив руки на груди и уставившись в одну точку.

Положим, мне и Яну тоже было не до разговоров; но все же нам было бы легче, если бы мы не видели, как страдает наш милый сын и зять, вместо того, чтобы по-христиански покориться испытанию, ниспосланному Провидением, и стараться заняться какой-нибудь работой, как делали мы с Яном. Это облегчает горе и душевные страдания.

После бесплодных поисков нашей дочери, Ян во время болезни Ральфа разослал всем соседним боерам письма. В этих письмах он изложил все обстоятельства и просил немедленно собраться к нему с вооруженными людьми, сколько кто сможет набрать, чтобы помочь ему выручить свою дочь из рук Черного Пита и проучить его за все совершенные им злодеяния.

Боеры собрались к нам на третий день после получения приглашения и привели с собой множество людей, так что когда присоединился к ним Ян с нашими людьми, то получилась настоящая армия, прокормить которую, кстати сказать, стоило нам очень недешево.

Боеры обыскали, как говорится, все норки, где можно было бы напасть на следы Пита, но все напрасно: Пит, а с ним вместе и Сузи, точно в воду канули.

О красных кафрах никто не подумал, потому что никак не могли предположить, чтобы две женщины в сопровождении только одного слуги были в состоянии забраться так далеко.

Проискав целую неделю, боеры решили, что Сузи погибла, а сам Пит куда-нибудь скрылся, чтобы избежать правосудия, и разъехались по своим фермам.

Описывать наше горе не буду — слишком уж тяжело вспоминать об этом. Скажу только, что нет-нет, да и промелькнет у нас надежда, что Сузи жива и где-нибудь скрывается до поры до времени и мы опять увидим ее. Я основывала свою надежду на каком-то предчувствии, а Ян — на том фокусе, который показывала ему Сигамба ночью, накануне свадьбы Сузи. Впрочем, эта надежда посещала нас изредка. Вообще же мы с Яном были убеждены, что Сузи потеряна для нас навсегда, и постоянно упрекали друг друга, что своей ложью о Ральфе мы накликали такое горе.

А что касается Ральфа, — становившегося, кстати сказать, с каждым днем все более и более похожим на того английского лорда, который был у меня, так что мне даже неловко было называть его сыном, — то он упорно стоял на том, что если бы ему удалось узнать, где находится гора, похожая на большую руку, он нашел бы Сузи.

Он положительно сходил с ума. В конце концов, он начал говорить о том, что уедет надолго и не вернется до тех пор, пока не разыщет Сузи или не погибнет сам.

Как раз в это время нас то и дело стали беспокоить дикари своими набегами. Должно быть, их науськивал на нас ван-Воорен, действовавший откуда-нибудь издалека. Раз они даже целые три дня держали нас в осаде, зажгли было наш дом, убили нескольких наших людей и заставили откупиться большой суммой и несколькими сотнями голов скота. Уходя от нас, они угрожали, что явятся опять, когда будут нуждаться в чем-нибудь.

Это наконец надоело Яну. Он видел, что с ними будет трудно бороться, раз ими руководит Черный Пит, как он случайно узнал. Ввиду этого, он стал придумывать, как бы отделаться раз и навсегда от этих набегов, разорявших нас.

Однажды вечером, когда мы только что поужинали и я убирала со стола, Ян вдруг стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Решено! Переселяемся! Я даже нашел место, куда можно будет переселиться из этого проклятого края, где нас постигло столько бед.

Ральф, все время сидевший молча, уткнувшись в свою тарелку, которая весь ужин оставалась у него пустой, поднял глаза на Яна и коротко спросил:

— А где это место?

— На севере, — ответил мой муж.

— Отлично, отец. Я именно туда и собирался ехать. Я обыскал юг, восток и запад и только на севере еще не был. Там я найду Сузи.

Я тоже была не прочь покинуть место, где нас поразило такое горе, и потому не противоречила мужу.

Таким образом, наше переселение на север было решено.

Глава 13

ВЕЛИКОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ. СООБЩЕНИЕ РАНЕНОГО КАФРА
Согласно принятому решению, мы на другой же день начали сборы и приготовления к переселению, а ровно через месяц распростились со своим насиженным гнездом, где нам жилось так хорошо, пока судьба не стала преследовать нас в лице Пита ван-Воорена в наказание за нашу ложь.

Найти солидного покупателя на нашу ферму нам так и не удалось, потому что все соседи боеры из-за англичан и постоянных нападений дикарей, не дававших нам покоя, тоже решили переселиться.

Таким образом, все наше имение, состоявшее из двенадцати тысяч акров земли, прекрасного каменного дома со службами, двух обширных садов, из которых один был фруктовый, нескольких краалей с громадным количеством скота, поливных лугов, множества разных построек для людей, животных и хозяйственных надобностей — все это было обнесено оградой, сложенной из полевых камней — пришлось отдать за бесценок одному молодому боеру, поссорившемуся со своими родными и желавшему устроиться отдельно. Мы получили за свою ферму со всеми перечисленными угодьями только пятьдесят фунтов стерлингов и старую фуру, которая нам была нужна для перевозки нашего имущества, так как собственных повозок у нас не хватало.

Кстати сказать, сын этого боера, которому наша ферма досталась почти даром, через несколько лет продал ее за двадцать тысяч фунтов стерлингов, и там теперь разводят дорогих лошадей, ангорских коз и страусов.

Когда мы двинулись в путь, боер, купивший нашу ферму, насмешливо сказал, что хоть он и желает нам счастливого пути, но боится за нас, потому что нам едва ли удастся благополучно перейти громадную пустыню: мы наверное погибнем — или от диких зверей, или от бродячих кафров. На это Ян ответил, что мы надеемся на Бога, который всегда помогает верующим в Него.

И действительно, только благодаря Его помощи, нам удалось пройти невредимыми через пустыню, несмотря на множество опасностей, окружавших нас со всех сторон.

По пути к нам присоединились несколько других фермеров, так что нас, белых, набралось человек полтораста, не считая детей. И этой-то горсти людей, вооруженной только старыми роерами и ножами, удалось победить страшного Мозеликатсе, сломить силу не менее страшного Дингаана (это имя значит по-зулусски: «слон, потрясающий землю») и населить Свободный Штат, Трансвааль и Наталь.

Подробно описывать наше великое переселение я не буду, потому что для этого потребовалось бы слишком много времени; расскажу только то, что касалось лично нас.

Места, по которым мы проходили, теперь заняты городами, построенными белыми людьми, а тогда они были населены только необозримыми стадами всевозможных мирных травоядных животных; на пространстве целых сотен миль все так и кишело ими, и наши повозки, проезжая посреди них, точно ехали через живое море. Леса были полны слонами, тиграми и львами, а реки — гиппопотамами, крокодилами и другими подобными им существами. Из всех этих животных на нас ни одно не нападаю, они только расступались перед нами, глядя на нас не то с испугом, не то с удивлением.

Переправившись через Оранжевую реку, мы остановились лагерем на некотором расстоянии от Тгаба-Нгу, резиденции вождя Марока, пока его не прогнал Мозеликатсе, и стали поджидать партии других переселенцев, которые обещали встретиться с нами в этом месте, так как дальше было очень опасно идти небольшими отрядами из-за воинственных дикарей.

Но прождав понапрасну несколько месяцев, некоторые из боеров вышли из терпения и решили двинуться вперед одни. Двое из них, ван-Тригаарт и ван-Рензенбург, настойчиво уговаривали Яна идти с ними; но мой муж наотрез отказался от этого, не объяснив причины своего отказа даже мне.

Потом оказалось, что Ян поступил умно, потому что Рензенбург со всеми своими спутниками был убит курносыми кафрами; а Тригаарт, поссорившись с Рензенбургом из-за чего-то и повернувший по направлению к Делагоа, только один, и то с громадным трудом, достиг этого пункта, а все бывшие с ним погибли дорогой от желтой лихорадки.

Вскоре от нас отделился еще кое-кто, так что нас осталось всего человек пятьдесят, кроме детей. Тут уж и мы двинулись вперед, не дождавшись остальных партий из покинутой колонии. Дорогой мы узнали, что все ушедшие после Тригаарта и Рензенбурга были перерезаны бродячими шайками Мозеликатсе, поджидавшими и нас.

Добравшись до реки Носорогов, мы снова остановились, услыхав от наших разведчиков, что Мозеликатсе сам идет нам навстречу с сильным войском, чтобы сразу покончить со всеми «бледнолицыми псами», как он называл нас, белых.

Мы поняли, что дело плохо. Сдвинув повозки и крепко связав их, мы устроили вокруг этого укрепления вал из колючих мимоз. Посредине мы поставили три фуры, в которых укрывались женщины и дети. Лошадей же и волов мы, к сожалению, вынуждены были оставить снаружи укрепления, потому что иначе не хватило бы места для нас самих.

Ночь прошла благополучно; но на заре наши часовые дали нам знать о приближении врагов.

Необозримыми, бесконечными рядами надвигались на нас дикари, сверкая остриями своих копий, гордыми, горевшими отвагой глазами и белыми оскаленными зубами.

Помолившись Богу, мы простились друг с другом и приготовились к защите. Те из женщин, которые были похрабрее (в том числе и я), взялись заряжать роеры и вообще оказывать помощь; остальные вместе с детьми укрылись в приготовленных для этой цели фурах.

Беспримерная битва началась. Я говорю «беспримерная», потому что в ней пятьдесят человек белых противостояли шести тысячам дикарей и все-таки победили их. И что это была за битва! При одном воспоминании о ней содрогается сердце, хотя с тех пор прошло уже столько лет.

Дикари отчаянно лезли на наше укрепление, не обращая внимания ни на колючки, впивавшиеся им в голое тело, прикрытое только у бедер, ни на наши пули, градом сыпавшиеся на них. Но сколько ни падало дикарей — новые и новые ряды их, словно волны бесконечного моря, продолжали надвигаться на нас. Все наши защитники были опытными стрелками и ни разу не давали промаха, так что после каждого залпа с нашей стороны дикари падали целыми десятками. К счастью, у нас был громадный запас пороху и пуль, без чего нам, конечно, нельзя было бы и думать вступать в борьбу с таким страшным числом врагов.

Боеры и слуги стали кругом (сзади была река) и, таким образом, успешно выдерживали натиск дикарей.

Сыпавшиеся на нас целые тучи стрел ранили десятка два наших, но тяжелые раны получили только двое.

Женщины сидели позади своих защитников под прикрытием фур, и поэтому ни одну из них даже не задело стрелами, перелетавшими через их головы.

Целый час продолжалась самая ожесточенная битва. Вокруг нашего укрепления образовался высокий вал из мертвых тел дикари, по которому с громким воем взбирались живые, чтобы разделить участь своих товарищей, служивших им лестницей.

Вдруг одна из молодых девушек, тоже помогавшая заряжать роеры и перевязывать раненых, громко крикнула:

— Смотрите! Смотрите! Они лезут под фуры!

Действительно, из-под одной фуры выползали два зулуса. Мы, женщины, в ужасе заметались во все стороны, крича и воя не хуже нападавших дикарей и не зная, что делать.

— Чего вы испугались, глупые бабы! — крикнул мой муж, увидав, в чем дело. — Неужели вы думаете, мы не справимся с этими двумя собаками?.. Жена, подержи-ка мой роер, и заряди его, кстати.

С этими словами он подскочил к зулусам, не успевшим еще подняться на ноги, схватил их обоих за курчавые волосы и так стукнул несколько раз головами, что у них треснули черепа. После этого он перебросил их через укрепление, а место, где они проползли, снова заткнул колючими ветками мимозы.

Со стороны нападавших было еще несколько попыток пробраться к нам за укрепления, но все эти попытки кончались так же, как и первая.

Очевидно, Мозеликатсе наконец понял, что дальнейшая осада нашего укрепления — только напрасная трата людей, и подал знак к отступлению.

Через несколько минут черное людское море отхлынуло от нас, и мы остались одни, тоже черные от порохового дыма и крайне утомленные хоть и кратковременной, но упорной борьбой. С недоумением глядя друг на друга, мы не знали, верить нам нашей победе или нет. Может быть, внезапный уход дикарей — не что иное, как военная хитрость со стороны Мозеликатсе.

Чтобы узнать об этом, Ральф осторожно отправился вслед за дикарями посмотреть, что они намерены предпринять и не думают ли повторить свое нападение. Но дикари пошли прямо к своим горам. Из этого наш мальчик заключил, что они, несмотря на свое громадное численное превосходство, нашли дальнейшую борьбу с нами невозможной, потому что у нас в руках была «молния», как дикари в то время еще называли ружья.

Возвращаясь назад в лагерь, Ральф увидел лежавшего на берегу реки молодого кафра; дикарь был ранен, и вокруг него образовалась целая лужа крови, сочившейся из раненой ноги. «Он хоть и ранен, но может повредить нам, — подумал Ральф. — Нужно будет прикончить его».

Он поднял роер и хотел было застрелить раненого, то тот вдруг поднялся на колени и, простирая к Ральфу сложенные на груди руки, стал умолять пощадить его. Дикарь был еще очень молод, с приятным и простодушным лицом; Ральф невольно почувствовал к нему жалость и опустил ружье, но все-таки сказал:

— Зачем же я буду жалеть тебя? Разве ты не воевал против нас?

— Нет, начальник, — отвечал дикарь, — я пришел не по своему желанию. Я человек мирный и никогда никого не трону, если меня не тронут. Меня потащили сюда насильно. Я — пленник из другого племени и должен был носить зулусам воду и пищу. Но я не сражался. У меня даже не было оружия. Вы ранили меня в то время, когда я пробирался к реке за водой, потом я притворился убитым, чтобы меня бросили здесь и я мог бы освободиться. Я даже хотел проситься к вам на службу, потому что, как я слышал, у белых хорошо служить, если не обманывать их. Я хотел подойти к вам, но только, чтобы вы не подумали, что я иду с дурными намерениями, а ты как раз сам подъехал ко мне… Не убивай меня, пожалуйста. Я принесу тебе счастье, баас.

— Счастье? — задумчиво проговорил Ральф. — Для меня его не существует… Мое счастье отняли у меня, и я не понимаю, как ты можешь принести мне его?.. Но все равно, я пощажу тебя. Я вижу, что ты действительно не похож на зулуса.

— Да, баас, я совсем из другого племени. Мое племя не любит войны и крови… А что я принесу тебе счастье, это верно: я чувствую это.

Услыхав, что Ральф с кем-то разговаривает, Ян вышел из лагеря и пошел узнать, с кем наш зять беседует. Когда муж увидал дикаря, в нем закипела вся кровь, и он крикнул Ральфу:

— Охота тебе нежничать с этой черной собакой! Он пришел убивать нас, а ты с ним беседуешь как с добрым приятелем; наверное, он просит оставить его в живых, чтобы потом мог зарезать тебя же… Вот я ему сейчас покажу, чего он стоит.

С этими словами Ян поднял ружье и хотел выстрелить в дикаря.

— Погоди, отец! — остановил его Ральф. — Этот человек был пленником у зулусов и приведен ими сюда насильно. Он даже и не сражался против нас, потому что не воин, а только слуга. Потом он говорит, что принесет мне счастье, и я верю ему. Он просится к нам на службу. Надо взять его, отец. Мне он нравится…

— Взять его к себе! — вскричал Ян. — Да ты с ума сошел! Убить эту собаку — вот и все! Он только хитрит. Знаю я этих бестий… Э, да что тут разговаривать! — прибавил он, снова поднимая ружье.

— Не убивайте меня, баас! — воскликнул дикарь. — Я принесу вам всем счастье, только пощадите меня!

Ян вдруг опустил роер и пристально вгляделся в дикаря.

— Боже мой! — пробормотал он, — где-то я раньше видел этого дикаря… и даже не его одного, а всю эту обстановку… всю эту местность, покрытую мертвыми телами… эту реку… сдвинутые кругом фуры… тебя, Ральф, на лошади, а себя стоящим перед тобой и этим кафром… Но где? Где… А-а! Теперь я вспомнил, где видел всю эту картину: в глазах Сигамбы в тот вечер, когда она пришла к нам… Да, этот человек, наверное, должен принести нам счастье, и мы возьмем его к себе… Как тебя зовут и какого ты племени? — вдруг обратился он по-кафрски к дикарю, видимо, начинавшему успокаиваться, потому что хотя он не понимал голландского языка, на котором говорил Ян с Ральфом, но по его глазам догадался, что ему теперь нечего бояться.

— Мое имя Гааша, — ответил дикарь. — Я из племени упомондванов.

В это время подошла и я, привлеченная любопытством.

Ян и Ральф коротко передали мне суть дела. Я была очень недовольна их решением оставить у себя дикаря: у нас было много хлопот и со своими ранеными, а тут еще изволь возиться с чужим, если он даже говорит искренно и действительно не хочет нам вреда.

Ян передал дикарю мои слова по-кафрски.

— Напрасно госпожа боится этого, — проговорил тот. — Я сам перевяжу свою рану, так что к утру мне можно будет уже ходить. Я вылечу и всех ваших раненых, если только у них не затронуты те места, в которых находится источник жизни. Мы, упомондваны, знаем все целебные растения и травы.

Я вспомнила о Сигамбе, хотя и не знала еще, из какого она племени, и согласилась взять к себе дикаря.

Так как рана не позволяла Гааше идти самому, то Ян поднял его на руки как маленького ребенка и понес в одну из фур, где мы и уложили того на полу, на подстилке. Пока муж нес его, бедный малый целовал Яна в плечо и все время благодарил. По указанию дикаря, мы нарвали листьев и разных трав, которыми он сам и перевязал свою раненую ногу. Потом он научил и нас, как лечить наших раненых.

На другой день Гааше, действительно, стало гораздо лучше: рана его затянулась, и он мог уже кое-как двигаться, между тем как наши раненые понравились только через несколько дней; должно быть, дикари легче нас переносят все болезни, как люди более закаленные.

Когда на другой день Гааша вышел из фуры, Ральф стал подробно расспрашивать его относительно его племени и места, где оно живет.

— Мы живем на горе Упомондвана, — ответил дикарь. — Племя наше невелико. Зулусы и разные болезни истребили половину из нас, а те, которые остались, живут хорошо, без нужды и в полном согласии.

— Что значит — Упомондвана? — спросил Ральф.

Когда кафр объяснил значение этого слова, наш зять выронил изо рта трубку, которую курил, и широко раскрыл свои красивые глаза, загоревшиеся каким-то странным огнем на мертвенно-бледном лице.

— Почему ваша гора имеет такое странное название? — поспешно спросил он.

— Я думаю, баас, потому, что она издали очень похожа на растопыренную руку, — отвечал Гааша. — На той стороне, которую освещает солнце, когда оно восходит, есть пять длинных кряжей: три средних подлиннее и по одному с боков — покороче. Из середины горы течет река и спускается вниз в равнину между тем кряжем, который издали кажется большим пальцем, и вторым, подлиннее.

Ральф зашатался, точно пьяный, и, наверное, упал бы, если бы я не поддержала и не усадила его.

— Это та самая гора, которую я видел во сне! — пробормотал он.

— Ну вот еще! — сказала я, опасаясь, как бы он, основываясь на случайном сходстве местности, виденной им во сне, с описанной кафром, не вздумал отправиться туда искать там Сузи. — Мало ли есть гор в этой стране с кряжами и реками!

Не слушая меня, Ральф продолжал:

— А как имя начальника вашего племени?

— Его имя Кораана. Но не знаю, жив ли он. Я недавно встретил одного знакомого из соседнего племени. Он сообщил, что будто Кораана умер от оспы, и теперь нашим племенем опять управляет прежняя предводительница, правившая нами раньше, когда я был еще мальчиком. Она за что-то рассердилась на нас и уходила, а теперь опять возвратилась. Мы очень жалели об ее уходе, потому что она правительница мудрая и умеет вызывать дождь, лечить людей и скот лучше всех наших стариков. При ней было очень хорошо. Слава Великому Духу, если она и правда опять пришла к нам. Мой знакомый сказал, что она пришла не одна, а вместе с какой-то белой женщиной, которая тоже сделана главной, так что у нас теперь две предводительницы.

Ральф еще больше вытаращил глаза. Ян тоже весь обратился в слух. Видя, что они оба совсем лишились языка, я спросила дикаря:

— А как зовут этих женщин?

— Сигамба Нгенианга и Белая Ласточка, — ответил кафр.

Тут уж и я не выдержала. Вскрикнув от радости, схватила за одну руку мужа, а за другую Ральфа, и мы все трое принялись говорить, плакать и смеяться в одно и то же время. Дикарь глядел на нас в полном недоумении, очевидно, предполагая, что мы сразу все сошли с ума.

От сильного волнения Ральфу сделалось дурно, и нам с трудом удалось привести его в чувство.

На другой день мы под предводительством Гааши двинулись в путь по направлению к его родине.

Глава 14

ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА И ГИБЕЛЬ ИНТА. ГЕРОЙСКАЯ СМЕРТЬ СИГАМБЫ
В то время, когда у нас происходило все описанное, Сузи и Сигамба, получив свободу действий, отправили к нам Зинти сообщить о том, что с ними сталось и где они находятся. Но Зинти на старом месте нас уже не застал и только понапрасну подвергался всевозможным опасностям, лишениями и невзгодам (он даже попал в плен к бродячим дикарям и смог освободиться только через два месяца) и возвратился назад ни с чем.

Узнав, что мы задумали переселиться, умная Сигамба сообразила, что, кроме Наталя, мы более никуда не могли направиться. Предположение подтверждалось дошедшими до нее слухами о том, что видели боеров, переправлявшихся через Оранжевую реку. Сам же Зинти не мог знать, куда мы пошли, так как боер, прибредший нашу ферму, был, очевидно, человек не из общительных. Он прогнал бедного дикаря и даже угрожал убить его, если тот будет приставать к нему с расспросами и не уберется немедленно из его владении.

Во время продолжительного отсутствия Зинти Сузи почти целые дни проводила на самой вершине горы Упомондвана, где природа устроила нечто вроде громадного кресла, на котором было очень удобно сидеть. С этого места Сузи могла видеть дорогу, но которой должен был возвратиться Зинти в сопровождении, как она мечтала, ее мужа с отрядом вооруженных людей, чтобы выручить ее.

Долгое отсутствие посланного сильно смущало молодую женщину; но Сигамба успокаивала ее, говоря, что, наверное, явилась какая-нибудь неожиданная задержка. Зинти же настолько сообразителен, что сумеет преодолеть все препятствия и с успехом исполнит данное ему поручение.

В ловкости и сообразительности Зинти Сигамба не ошиблась, но она не могла предвидеть, что он не застанет нас на старом месте.

Сузи пришла в полное отчаяние, когда узнала, что мы покинули свою ферму и направились неизвестно куда. Сигамба опять стала ее утешительницей.

— Не горюй, Ласточка, — уговаривала ее мудрая маленькая женщина. — Твой муж и твои родители, наверное, направились в Наталь. Там есть большие незаселенные пространства, и земля еще плодороднее, чем в тех местах, где вы жили. Наталь недалеко отсюда, всего в нескольких часах езды. Как только Зинти отдохнет и немного поправится после всех трудов и лишений, которые ему пришлось перенести, мы пошлем его в Наталь. Ты уже столько терпела, потерпи еще немного. К тому времени и твои родные успеют добраться туда.

— А уверена ли ты в этом, Сигамба? — спрашивала Сузи. — Что если они направились совсем в другую сторону?

— Этого быть не может, — уверяла Сигамба и начинала доказывать, почему именно это невозможно.

Доводы ее были так убедительны, что Сузи ничего более не оставалось, как согласиться с ними и ждать с новой надеждой.

Однако этой надежде не суждено было быстро осуществиться. Судьба еще готовила нашей дочери и нам много тяжелых испытании.

Наше путешествие задерживалось новыми нападениями дикарей, от которых мы избавились с большим трудом и ценой жизни чуть ли не половины боеров Ян и Ральф были тяжело ранены, и если бы не Гааша, я думаю, они не остались бы и в живых. Молодой дикарь сказал правду, когда умолял пощадить его: он действительно принес нам счастье, или, по крайней мере, избавлял от несчастий, и вообще был очень полезен. Кстати сказать, он отличался такой кротостью, честностью, услужливостью и был так признателен за малейшую ласку, что я в конце концов положительно полюбила его, несмотря на то, что он был язычником. Впрочем, путем долгих размышлении я пришла к убеждению, что даю не в одной религии, не в том, кто как называет Бога и какие совершает обряды, а в том, какая у кого душа: человек с дурной душой не может спастись только одним тем, что он считается христианином. Черный Пит считался христианином, а душа у него была хуже души любого язычника.

Мы были уже недалеко от горы Упомондвана, когда узнали, что путь туда прегражден зулусским войском, встреча с которым значила бы верную погибель, потому что это войско, но слухам, было отборное и хорошо вооруженное.

Как потом оказалось, Пит ван-Воорен, тщетно старавшийся каким-нибудь путем пробраться на гору Упомондвана, вздумал наконец поднять против племени Сигамбы всех зулусов.

Бродя вокруг горы, он ежедневно видел Сузи, сидевшую на высоте пятисот футов над его головой и не обращавшую ни малейшего внимания ни на его угрозы, ни на мольбы, которыми он осаждал ее снизу. По выражению Сигамбы, Сузи сидела там, как светлый дух — хранитель горы, и Пит, конечно, должен был беситься, видя ее такой, — прекрасной, спокойной, невозмутимой и недоступной.

Иногда рядом с Сузи появлялась черная фигурка Сигамбы, и тогда Пит окончательно выходил из себя и буквально бесновался с пеной у рта.

Одно время он исчез. Вскоре после того Сигамбе донесли, что посреди ее стада оказались взявшиеся неизвестно откуда снежно-белые быки и коровы.

— Великий Дух! — с испугом вскричала она. — Ведь это известный всей стране скот короля Дингааны. Как мог он попасть сюда?.. А, поняла: это опять проделки Бычачьей Головы. Он уже раз хотел сгубить меня таким путем, и если это не удалось ему, то только благодаря заступничеству Белой Ласточки. Надеюсь, что не удастся ему эта низость и теперь. Он, наверное, выкрал этот скот из стада Дингааны и примешал к моему, чтобы набросить на меня подозрение, будто я украла этих знаменитых животных, которых можно узнать с первого взгляда. Но я предупрежу его, сейчас же пошлю скот обратно к Дингаане с объяснением, как он попал ко мне.

Она немедленно сделала так, как говорила. Но Дингаана не принял никаких объяснений, приказал убить послов Сигамбы и объявил ей, что не верит ее оправданиям и что возвращением украденного она не уничтожила факта воровства, которое нельзя оставлять без наказания. Вследствие этого он явился с сильным войском, чтобы проучить ее.

Началась осада горы Упомондвана. Чтобы лишить осажденных воды, под самой горой был отрезан им доступ к реке большим отрядом войска под командой Черного Пита. Вследствие этого у осажденных вскоре начались все ужасы, связанные с лишением воды. Люди и животные от мучений, причиняемых жаждой, доходили решительно до неистовства. Скот в бешенстве бросался на людей, тонча их. Люди с остервенением убивали животных и тут же рвали их на части, чтобы утолить свою жажду их кровью. Сосали траву, выворачивали из земли камни и облизывали те стороны, которые были сырыми от соприкосновения с землей; сосали землю, в которой было хоть немного влаги. Старые и слабые люди и дети валились как мухи, и мертвые тела сбрасывались вниз с горы.

Сигамба, как начальница, имевшая право хранить для себя одной воду в своей хижине, между тем как остальные должны были делиться последней каплей с другими, сама почти не пила из большого сосуда, наполненного водой, стараясь сберечь ее для более слабой Сузи и иногда уделяя немного попадавшимся ей на глаза детям, умиравшим от жажды.

Наконец, когда общее бедствие достигло предела, к Сигамбе явились те самые старики, которые приняли ее с Сузи в начальницы, и категорически потребовали, чтобы она выдала Сузи Бычачьей Голове, который согласен сейчас же снять осаду, как только это будет сделано.

Сигамба с негодованием отвергла это требование, говоря, что пусть лучше выдадут ее саму Бычачьей Голове, чем Белую Ласточку, находившуюся под ее покровительством.

Старики, до такой степени ослабевшие, что едва держались на ногах и могли издавать одни хриплые, отрывистые звуки вместо связной речи, стали доказывать Сигамбе, что Белая Ласточка только навлекла на упомондванов еще большие бедствия, чем прежние, поэтому племя решило насильно выдать Бычачьей Голове виновницу всех настоящих бедствий и тем избавиться от угрожавшей всем страшной смерти от жажды, если она, Сигамба, откажется сделать это добровольно.

Долго спорила бедная Сигамба, отстаивая Сузи, угрожая своим соплеменникам еще большим гневом духов их предков и Великого Духа за то дурное даю, которое они собирались сделать. Но все было напрасно, и она вынуждена была сдаться, хотя и выговорила себе известное условие.

— Если уж такова ваша непреклонная воля, что вы хотите спасти себя только ценой выдачи ни в чем неповинной Белой Ласточки, то скажите Бычачьей Голове, чтобы он пустил нас к воде. Так как я не могу выдать Белую Ласточку собственными руками, то объявите ему, чтобы он сам пришел к нам на гору за ней. Она будет сидеть на своем любимом месте, на вершине горы, и следить за тем, чтобы он заставил освободить вам проход к воде и уговорил начальника зулусов совсем отступить и оставить нас в покое. Как только зулусы уйдут и нам будет дан свободный доступ к воде, пусть Бычачья Голова приходит за Белой Ласточкой. Вы и я ручаемся за то, что она пойдет за ним. Я приношу моему племени страшную жертву; но боюсь, как бы Великий Дух не наказал нас потом за то, что мы ради своего спасения нарушаем священные правила гостеприимства.

Старики с просиявшими лицами поклонились и отправили к Черному Питу посла объявить ему решение Сигамбы. Тот сначала потребовал было немедленной выдачи Сузи без всяких условий; но потом после долгих переговоров согласился на предложенное Сигамбой условие.

Было уже поздно, поэтому решили, что Сузи утром при первых лучах рассвета будет сидеть на вершине горы, и Пит, как только увидит ее, выполнит свой уговор: снимет осаду, откроет проход к воде и отошлет войско назад. Так как осада была начата благодаря тому, что он подружился с Дингааной и просил его помочь ему получить убежавшую от него «жену», за что обязался уступить королю часть своих обширных земель со всем находившимся на них движимым и недвижимым имуществом, то от него зависело и прекращение враждебных действий зулусов против упомодванов.

Между тем Сузи, уже несколько дней не выходившая из своей хижины, была совершенно убита, хорошо понимая, что она невольная причина страданий племени, которое не только ее приютило, но даже почтило избранием в начальницы. Конечно, всеми делами руководила одна Сигамба, а Сузи только пользовалась преимуществами своего положения и ни во что не вмешивалась.

Отпустив стариков, Сигамба пошла к Сузи. Расстроенная страшной душевной мукой, молодая женщина лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, сделанную для нее Сигамбой.

— Ласточка, ты спишь? — тихо окликнула ее маленькая женщина.

— Нет, Сигамба, — ответила Сузи, подняв голову. — Я только лежу и думаю, не лучше ли мне пойти и сказать Черному Питу, что я готова стать его женой, лишь бы прекратилась эта ужасная осада, из-за которой люди гибнут мучительной смертью от жажды. Я не в силах больше слышать этих жалобных криков и воплей, этих раздирающих душу стонов и проклятий… Пусть берет меня Черный Пит. Как только я увижу, что вы все спасены, то сейчас же сделаю то, что приказывает мне моя честь: кинжал все еще со мной.

— Ну, до кинжала дело все-таки не дойдет, хотя я и вынуждена была согласиться на выдачу тебя Бычачьей Голове, — спокойно сказала Сигамба.

— Да? — вскричала Сузи, вскочив на ноги и дикими глазами глядя на маленькую женщину. — Ты все-таки согласилась на это?.. Боже мой!.. Могла ли я подумать, что ты, Сигамба, мои лучший друг, когда-нибудь решишься выдать меня, как бы тебя к этому не вынуждали? Неужели ты не понимаешь, что мне легче сделать это самой?.. Я и так уж готова была на эту жертву, но не на вынужденную, а на добровольную; в этом большая разница… Впрочем, это, пожалуй, и к лучшему, — с невыразимой горечью добавила она, поникнув головой: — легче будет умирать с разочарованием в душе.

Бедная дочь наша во всем желала видеть честность, доведенную до конца, и мучилась, когда видела — или думала, что видит, — хотя бы малейшую низость в ком-либо.

— Успокойся, Ласточка, — нежно проговорила Сигамба, кладя ей свою крохотную черную руку на плечо. — Я ведь только обещала выдать тебя, но еще не выдала.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросила Сузи, с недоумением взглянув на свою собеседницу.

— А вот я тебе сейчас расскажу, что придумала.

Объяснив Сузи наскоро их безвыходное положение, маленькая женщина продолжала:

— Человека, который сам постоянно хитрит, обманывает и способен действовать из-за угла, тоже не стыдно обмануть и сделать так, чтобы он не остался ненаказанным. Я отрежу тебе волосы и выкрашу тебя в наш цвет. Завтра утром, как только освободят проход к воде, ты смешаешься с толпой, которая бросится вниз к реке. Никто не заметит тебя; все будут рады добраться скорее до воды. Когда ты очутишься внизу, сможешь спастись. Я научу тебя, что нужно будет сделать. Я прикажу Зинти…

— Если ты так любишь меня, как я тебя, то должна идти со мной, Сигамба, — перебила Сузи, целуя ее. — Ты будешь жить у меня, как моя сестра…

— Нет, Ласточка, лучше не уговаривай меня, — сказала Сигамба твердым голосом. — Я лучше тебя знаю, что нужно делать. Жить с тобой, как сестра, я не могу, а быть у вас опять служанкой — для меня теперь унизительно. Оставаться же здесь начальницей я не желаю: народ мои опротивел мне с тех нор, как я услыхала, что он готов выдать тебя, лишь бы спастись самому: не так завещали нам действовать наши предки… Нет, Ласточка, не говори более об этом, — прибавила благородная, мужественная женщина, видя, что Сузи, вся в слезах и в страшном отчаянии, хочет опять перебить ее. — Мое решение бесповоротно. Я должна уплатить тебе долг и умереть; никто не может препятствовать мне в этом. Если тебе всего сказанного мною мало, то я прибавлю, что мне так назначено судьбой, а против судьбы, надеюсь, ты спорить не будешь!

При этих словах Сигамба бросила на Сузи такой взгляд, что наша бедная дочь вдруг лишилась всякой возможности возражать и, покорно склонив голову, позволила Сигамбе делать с собой все, что той было нужно.

Усадив Сузи посреди хижины, знахарка остригла ее прекрасные густые и длинные волосы и окрасила ей лицо, шею и руки в темный цвет. Я видела Сузи окрашенной таким образом и могу сказать по совести, что хотя ее и трудно было узнать, но красота ее от этого нисколько не пострадала. То же самое нашли мой муж, Ральф и многие другие, знавшие нашу дочь.

Затем ее спасительница выкрасила в белый цвет только что умершую высокого роста негритянку. Потом она переодела ее в платье Сузи и приладила к ее голове роскошные косы нашей дочери. После этого остроумная маленькая женщина при помощи Зинти отнесла наряженную таким образом мертвую негритянку на гору и усадила там в «кресло», крепко привязав ее, чтобы она не свалилась. Издали этот труп смело можно было признать за Сузи.

Покончив с этим делом, Сигамба приказала Зинти служить нашей дочери как ей самой, научила их, что нужно делать, когда они на другой день утром будут внизу горы, и растолковала, как найти дорогу в Наталь.

Сузи, конечно, всю ночь не могла сомкнуть глаз; она все плакала и молилась Богу. В сердце ее радостная надежда на окончание всех своих мучений и на близкое свидание с мужем и с нами, ее родителями, боролась с глубокой скорбью о Сигамбе, обрекшей себя на смерть.

Наконец занялась заря. Весь народ давно уже толпился у прохода к реке, еще занятого зулусами. Шум, теснота и давка были страшные. Всякий старался быть ближе к проходу, перед которым наверху стояла стража на случай вторжения неприятеля.

Взоры всех с нетерпением обращались на восток, который постепенно начал алеть, гораздо медленнее, чем обыкновенно, как казалось умиравшему от жажды народу.

Но вот блеснули первые лучи рассвета и прямо упали на балую фигуру, сидевшую на вершине горы, и на маленькую черную женщину, неподвижно стоявшую рядом с ней.

Крик торжества снизу слился с криком восторга наверху в один оглушительный гул. Внизу Черный Пит торжествовал свою победу, и все его приспешники вторили ему, потому что он, в случае успеха своей последней затеи, обещал им щедрую награду; а наверху радовался народ, что наконец-то он получит доступ к так нетерпеливо ожидаемой воде.

Сузи, которую Сигамба втолкнула в самую середину толпы, рванулась было назад к своей спасительнице, спокойным шагом направлявшейся к тому месту, где ей предстояла смерть; но подхватившая нашу дочь людская волна с неодолимой силой понесла ее в противоположную сторону, к проходу. На это и рассчитывала Сигамба, предвидевшая, что Сузи пожелает возвратиться к ней, чтобы еще раз проститься или попытаться уговорить ее не губить себя.

Когда войско внизу отступило и проход освободился, народ бурным потоком устремился вниз, опрокидывая и давя друг друга. Некоторых, между прочим, и Сузи, напиравшая толпа почти вынесла на своих плечах. Очутившись внизу, толпа с радостным воем бросилась к реке.

Пользуясь общей суматохой, Зинти увлек Сузи за выступ горы и скрылся там с ней. В это же время Пит ван-Воорен быстро взбирался на гору, к тому месту, где были две фигуры: высокая белая, неподвижно сидевшая, и маленькая черная, тоже неподвижно стоявшая и глядевшая вниз. Хорошо, что Пит ван-Воорен не мог видеть, каким взглядом провожала черная фигура двух бежавших внизу людей, мужчину и женщину, а то бы он, пожалуй, догадался, в чем дело. Те двое несколько раз оборачивались, глядели вверх и махали черной фигуре руками.

— Вот, Бычачья Голова, — сказала ему с торжествующей улыбкой Сигамба, когда он, запыхавшись, подлетел к ней, — бери свою жену: она ждет тебя уже со вчерашнего дня. Будь счастлив, палач, и не поминай меня лихом!.. До свидания! Мы скоро увидимся!

С этими словами она, встав на самый край утеса, ударила себя ножом прямо в сердце и бросилась вниз.

Крик бешенства вырвался из груди Черного Пита, когда он, схватив сзади мертвую женщину в объятия, думая, что это Сузи, повернул ее лицом к себе и увидел страшное раскрашенное лицо трупа.

В тот же момент он вместе с этим трупом был сброшен в бездну, вслед за бедной Сигамбой.

Летя вниз, Пит невольно поднял глаза кверху. На вершине горы с копьем в руке стоял Ральф.

Глава 15

КАК РАЛЬФ НАШЕЛ СВОЮ ЖЕНУ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Как я уже сказала, мы стояли лагерем недалеко от горы Упомодвана, не решаясь идти прямо туда из-за осады ее зулусами. Разумеется, мы страшно беспокоились за участь нашей дочери и мучились, что не можем помочь ей, хотя были близко от нее.

Мы совсем извелись бы от горя, если бы не Гааша. Он умел говорить по-зулусски и вызвался разузнать все, что можно, о нашей дочери. Нарядившись зулусом, он смело направился в лагерь осаждающих и узнал, что осада предпринята ими из-за происков друга короля Дингааны, Бычачьей Головы, который уверил короля, что вторая начальница упомодванов, Белая Ласточка, — его жена, и просил помочь ему отбить ее у упомодванов. Убедившись, что его родители на горе умерли, Гааша возвратился назад и все рассказал нам. Это было накануне того дня, когда должна была произойти выдача нашей дочери Черному Питу.

Услыхав, что Черный Пит требует выдачи Сузи, Ральф с негодованием вскричал:

— И Сигамба согласилась выдать мою жену?! О нет, этого быть не может!

— Что же ей больше осталось делать, Ральф? — глухим голосом сказал Ян, бледный как смерть. — Не губить же ей весь свои народ из-за нашей Сузи. Я уверен, что сам народ и вынудил ее на выдачу Сузи. Насколько я знаю Сигамбу, она, наверное, отстаивала нашу дочь, которую так любит, до последней возможности… Но мне думается, что она обманет этого негодяя и спасет Сузи, несмотря ни на что. Скорее Сигамба сама себя выдаст, чем свою Белую Ласточку… Это я тоже прочел у нее в глазах, — задумчиво добавил он, стараясь дрожащими руками высечь огонь, чтобы закурить трубку, но все не попадая огнивом по кремню.

Наступило глубокое молчание. Яну после долгих усилий удалось наконец закурить свою трубку, и он начал дымить точно современный паровоз. Ральф, обхватив обеими руками голову, сидел как истукан и, видимо, думал глубокую думу. Я тихо плакала, глядя по временам на обоих мужчин и желая утешить их, но положительно не знала, чтосказать, так как не менее их сходила с ума. Я видела, что Ян только храбрится, а на самом деле не ждет ничего хорошего… Хоть я тоже была уверена, что Сигамба едва ли выдаст Сузи, но вместе с тем понимала, что в настоящем ужасном положении у нее нет другого выхода.

Вдруг Ральф встрепенулся, поднял голову и позвал Гаашу, который не любил сидеть стожа руки и уже возился около одной фуры, что-то исправляя в ней.

— Иду, баас! — откликнулся своим звонким голосом дикарь, подходя с куском дерева в одной руке и с топором в другой. — Что прикажешь?

— Можешь ты провести меня к горе Большой Руки так, чтобы меня никто не заметил?

Гааша подумал немного и проговорил:

— Могу, баас, только длинным обходом через соседние горы.

— А сколько понадобится времени на этот обход?

— Придется идти целую ночь, баас.

— Отлично. Значит, если мы выйдем отсюда, когда сядет солнце, то поспеем туда как раз к восходу… Матушка, — обратился Ральф ко мне, — приготовь нам на всякий случай еды и фляжку апельсиновой настойки; может быть, Сузи и Сигамба нуждаются…

— Ральф, да неужели ты и в самом деле пойдешь туда! — вскричала я, в ужасе всплеснув руками. — Подумай, что ты хочешь предпринять: Сузи ты все равно не спасешь, а сам наверняка погибнешь, и мы лишимся нашего последнего утешения… Потом имей в виду, что если Господь судил Сузи спастись и на этот раз, как спасал ее до сих нор, то это сделается и без твоей помощи.

— Нет, я думаю, теперь именно и нужна моя помощь, — отчеканил Ральф. — Недаром я видел во сне гору Большой Руки; это было мне указанием, что я должен найти Сузи там, точно так же, как и ей, маленькой, снилось, что она видит меня в ущелье, в котором она и нашла меня наяву, послушавшись своего сна… Вообще, матушка, вы знаете, если я раз что решил, то меня никто не отговорит от этого.

То же самое говорила в тот же день, может быть, даже в тот же час, и Сигамба нашей дочери.

— Я тоже иду с тобой, Ральф, — заявил Ян, вставая. — Приготовь мне, жена…

— Нет, отец, ты не пойдешь!.. — резко сказал Ральф.

— Это почему? — удивился мои муж.

— Потому что ты нужнее здесь, чем там. В том месте будет дело только для одного меня, а здесь каждую минуту может произойти новое нападение со стороны дикарей, и такому прекрасному стрелку, как ты, не следует отходить отсюда ни на шаг… Во всяком случае, я тебя не возьму с собой, так ты и знай! — заключил наш умный зять.

Вечером он отправился с Гаашей. Шли они все время по горам. Им приходилось взбираться на такие горы, переправляться через такие расщелины и пропасти, и притом ночью, при неверном свете луны, что только особой милости Провидения может быть приписан их благополучный переход через эти горы, на каждом шагу угрожавшие им смертью.

Наконец они добрались до горы Упомодвана со стороны, противоположной той, на которой находились осаждающие. Гааша провел Ральфа в небольшую пещеру сбоку, откуда им можно было наблюдать за всеми движениями зулусов.

Они знали, что при первых лучах солнца Сузи будет сидеть на самой вершине горы, где Черный Пит и возьмет ее в виде награды за снятие осады и освобождение прохода к воде; войско же пока должно было оставаться вблизи, на случай, если бы Сигамба и Сузи захотели обмануть Пита. В последнем случае все племя было бы перерезано.

Ральф с лихорадочным нетерпением стал ожидать того момента, когда народ хлынет сверху к реке, а Пит поднимется на опустевшую гору за своей добычей, которая, по мнению этого негодяя, наконец-то была в его власти и не могла уже теперь ускользнуть от него.

Момент этот наступил. Стремившийся с пэры народ думал лишь о давно желанной воде и не обращал ни малейшего внимания на то, что делалось вокруг него. Поэтому никто и не мог предупредить ван-Воорена, что вслед за ним крадется вверх по горе человек, очевидно, со злым намерением, потому что держит наготове в одной руке копье, а в другой — пистолет.

Сердце Ральфа замерло от наплыва разнородных чувств, когда он сзади увидал фигуру той, которую принимал за свою жену. Он и радовался, что она была так близко от него, хотя и не подозревает об этом, и вместе с тем боялся, как бы она при виде своего врага не вздумала броситься в бездну, зиявшую под ее ногами; крикнуть же ей, что он тут, возле нее, он конечно, не мог, чтобы не расстроить своего плана. Никогда он так горячо не молился, как в эту страшную минуту, которая должна была решить его судьбу: сделать его самым счастливым или самым несчастным человеком в мире.

С первых же слов Сигамбы, сказанных Питу, наш зять понял по ее тону, что она обманула его и что женщина, сидящая в «кресле», вовсе не Сузи, которая, наверное, спрятана где-нибудь.

К глубокому огорчению Ральфа, он не мог предупредить самоубийство этой маленькой ростом, но великой сердцем и умом жен-шины.

В то время, когда Пит ван-Воорен с воплем ярости хотел сбросить вниз труп, Ральф столкнул его самого туда и, сбросив ему вдогонку труп, крикнул:

— Вот тебе, Пит ван-Воорен, и награда за все твои злодеяния! Возьми ее с собой на тот свет, вместе с сознанием, что ты погиб от руки Ральфа Кензи, отомстившего наконец за свою жену!

После этого наш зять по совету Гааши сейчас же скрылся в пещере, так что зулусы, ошеломленные этой страшной сценой, не заметили, куда он девался, и приняли его за сверхъестественное существо.

Так погиб человек, который всю свою жизнь никому ничего, кроме зла, не делал. Разбитое до неузнаваемости тело его нашли потом почти рядом с телом бедной Сигамбы. На лице первого застыло злобное выражение, смешанное с испугом, а лицо последней выражало только покорность судьбе и величавое спокойствие.

Сигамбу похоронили со всеми почестями, подобавшими ее сану, а тело ван-Воорена было растерзано хищными птицами.

После ухода зулусов, пользуясь тем, что упомодваны еще не возвращались на гору, Ральф стал разыскивать жену по всем хижинам, которые, однако, оказались пустыми. Гааша деятельно ему помогал.

Вдруг они наткнулись на молодую девушку, лежавшую на земле; у нее была сломана нога, и она не могла двинуться с места, чтобы вместе с другими утолить жажду.

— Воды, белый человек, воды! — прохрипела она. — Я скажу тебе, где Белая Ласточка, которую ты ищешь.

Ральф остановился, достал из висевшей у него на боку сумки фляжку с водой и напоил несчастную девушку.

— Где же Белая Ласточка? — спросил он, когда девушка утолила жажду.

— Она ушла с Зинти вон к тем горам, за которыми, говорят, стоят лагерем белые люди. Наверное, ты один из них, и пока шел сюда, Белая Ласточка полетела туда… О, я отлично узнала ее, хотя Сигамба и выкрасила ее в нашу краску и заставила идти с народом, когда он бросился к воде…

— Спасибо тебе за это сообщение, — сказал наш зять. — А есть ты хочешь? — прибавил он, вынимая из сумки кусок хлеба и мясо.

— Хочу, — ответила девушка. — Я давно уже не ела: у нас в доме все вышло. А главное, мне хотелось пить… Когда я бежала к воде, меня толкнули; я упала и сломала ногу. Я просила поднять меня, но никто не слышал моего голоса: каждому было дело лишь до себя. Как меня еще не раздавили; многие проходили по моему телу…

— Вот тебе еда, — нетерпеливо перебил ее Ральф и, вручив ей мясо и хлеб, он, в сопровождении Гааши, пустился бегом с горы.

— Где кратчайший путь назад к нам? — спросил он дикаря.

— Вот там, баас, — ответил Гааша, указывая рукой вдоль по равнине, мимо горной цепи.

— Отлично. Идем…

Вдруг позади Ральфа раздалось громкое ржание, и кто-то толкнул его в плечо. Оглянувшись, он увидал Стрелу, ласково глядевшую на него своими умными глазами и тыкавшуюся в него мордой.

Как потом оказалось, Стрела уцелела вместе с несколькими быками Сигамбы и все время находилась в отдельном загоне.

Сигамба, заботившаяся одинаково как о людях, так и о животных, предусмотрительно отворила утром загон, чтобы животные лотом могли свободно пройти к реке.

Стрела только что налилась, выкупалась и была вся мокрая. Должно быть, она издали узнала своего хозяина и побежала за ним.

Обрадованный ее неожиданным появлением, Ральф поцеловал ее во влажную морду и дал большой кусок хлеба, который она с жадностью сжевала.

Потом он сел на нее.

— Садись и ты, Гааша, — сказал он дикарю, тоже радовавшемуся, что баас теперь быстро может догнать свою жену. — Или ты хочешь остаться в своем племени? — добавил наш зять, видя, что Гааша колеблется.

Но тот энергично тряхнул своей курчавой головой и ответил:

— Нет, баас, я привязался к вам и больше с вами не расстанусь. Родители мои умерли, а других близких родственников у меня нет, и мне нечего тут делать.

— Так садись же скорее, — торопил Ральф.

— Нет, баас, лошади будет тяжело. Поезжай один, я ненамного отстану от тебя и пешком.

— Вздор, садись, а то я рассержусь на тебя! — пригрозил Ральф. — В тебе и весу-то немного.

— Не надо сердиться на Гаашу, баас. Он все сделает, что ему велит баас, — покорно промолвил дикарь и ловко вскочил сзади Ральфа на лошадь.

Действительно, он был так легок, что Стрела почти не замечала, что на ней сидят двое. Ральф ухватился за ее волнистую гриву. Гааша уцепился за кожаный пояс Ральфа, и они помчались.

Между тем Сузи, проходя по горам, вывихнула себе ногу, и Зинти пришлось нести ее на руках. Это сильно замедляло ход и очень утомляло Зинти, особенно при подъемах на горы. Идти же прямым путем по равнине он не решался из-за возможной погони.

Но как ему было ни трудно, он все-таки притащил к нам нашу дочь.

Я не берусь описывать, что было со мной и Яном, когда мы наконец снова увидели ее: это надо чувствовать.

Первым ее вопросом было, конечно: «А где же Ральф?»

Когда мы сказали ей, что он ушел ночью к горе Упомодвана, узнав, что жена его там и что она должна быть выдана Черному Питу, она вскрикнула:

— Боже мои! Да ведь Пит убьет его! Зачем вы его отпустили?.. Ведь я теперь больше никогда…

И, не договорив, она лишилась чувств.

Но не прошло и трех часов со времени ее прибытия к нам, как явились Ральф и Гааша на Стреле.

Удивляюсь, как мы все не помешались тогда от радости!..

С этого дня все наши беды окончились. Благополучно прибыв в Наталь и выбрав себе хороший участок земли — такой же, как в прежней колонии, — мы устроили себе рядом две фермы: одну для наших детей, а другую для себя, и стали жить по-прежнему, мирно и счастливо. Только работать приходилось втрое больше против прежнего, пока мы окончательно не устроили своего нового хозяйства. Но мы об этом не горевали: боеры не боятся работы.

У Ральфа и Сузи был один только сын, тоже Ральф. Сын этот уже был вдовцом (жена его умерла, произведя на свет ту самую Сусанну, которая теперь выстукивает на машинке), когда умерла его мать, наша милая дочь. Ей было тогда уже пятьдесят лет, но на вид не более тридцати пяти. Несмотря на то, что они с мужем жили очень счастливо, Сузи вечно была задумчива и печальна и как будто не радовалась жизни.

Когда она очутилась под землей, Ральф, еще в полной силе, несмотря на свои седые волосы, отправился сражаться против Цетивайо; сын его последовал за ним. Там они оба и остались.

Дочь нашего внука, Сусанну, мы, разумеется, взяли к себе. Когда она достигла школьного возраста, мы отдали ее в пансион в Дурбане, чтобы ее потом не могли обвинить в невежестве, в котором так часто упрекали нас, стариков…

Глава 16

ЗАКЛЮЧЕНИЕ, НАПИСАННОЕ БАРОНЕССОЙ ГЛЕНТИРК, БЫВШЕЙ СУСАННОЙ КЕНЗИ
Моя прабабушка, Сусанна Ботмар, не захотела более мне диктовать вследствие одного события, которое вдруг превратило меня из дочери простого боера в леди Глентирк, владетельницу многих имений в Шотландии с титулом баронессы. Поэтому мне пришлось самой окончить этот правдивый рассказ.

Когда я напечатала на пишущей машинке последние слова, которыми закончился рассказ прабабушки, ей доложили о приезде к нам на ферму шотландского офицера, Ральфа Мэкензи. При этом известии прабабушка чуть не умерла от испуга, а я — от радости. Опомнившись от неожиданности, прабабушка пошла встречать гостя.

Нужно сказать, что я была уже знакома с этим Ральфом Мэкензи. Я познакомилась с ним в Дурбане, когда еще училась в пансионе. Он стоял в этом городе с шотландским полком и очень был дружен с сыном начальницы пансиона, в котором я воспитывалась. Начальница очень любила меня, и я проводила у нее почти каждый вечер. У нее я встретилась с Ральфом Мэкензи, или лордом Глентирком, моим теперешним мужем. Мы познакомились и полюбили друг друга.

Перед тем, как я, по окончании своего образования, должна была ехать в провинцию к прабабушке, Ральф просил меня быть его женой, сознавшись при этом, что он не Мэкензи, а лорд Глентирк, но не желает носить этого титула, потому что не считает, что имеет право на него. Из дальнейшей моей беседы с ним оказалось, что лет шестьдесят тому назад в Транскее разыскивался прямой наследник лордов Глентирк, спасшийся еще мальчиком от кораблекрушения, во время которого погибли его родители, лорд и леди Глентирк. Официальные сведения доказывали, что этот мальчик пропал бесследно, а по неофициальным оказывалось, что он был жив и жил в качестве боера под именем Ральфа Кензи сначала в Транскее, а затем в Натале. Отец Ральфа Мэкензи умер, ничего не зная; а дед, переживший своего единственного сына, будучи уже девяностолетним и находясь на смертном одре, открыл своему внуку тайну относительно Ральфа Кензи (моего деда), что этот Кензи и есть действительный лорд Глентирк. Совесть всю жизнь упрекала его в том, что он не открыл этой тайны сыну. Он все собирался сделать это, но сын умер в Индии, так и не узнав ничего, а потом он, чувствуя приближение смерти, решил облегчить свою совесть исповедью перед внуком.

— Когда ты закроешь мне глаза, — заключил старый лорд, — переведись в наш полк, стоящий в Дурбане, и разузнай там, жив ли еще Ральф Кензи, — так между боерами назывался мой двоюродный брат, — или кто-нибудь из его потомков. Если окажется кто-нибудь в живых, то ты сам будешь знать, что нужно сделать, чтобы не мучила тебя совесть, как мучила меня.

Познакомившись со мной, Ральф сначала был поражен моей фамилией и все время расспрашивал меня о моих родных. Я тогда сама знала еще очень мало об истории нашего семейства и потому не могла вполне удовлетворить его любопытство; но он и помимо меня узнал все и нашел нужным до норы до времени скрыть это от меня.

Я очень любила Ральфа; но зная, что он лорд, а я дочь простого боера, не решалась принять его предложение, из опасения, что буду в его кругу не на своем месте. Так я и объявила ему. Тогда он сказал:

— Ну, хорошо, Сусанна. Вы находите, что не будете на своем месте в качестве моей жены, потому что я называюсь лордом Глентирком, а вы — Сусанной Кензи. Но что вы скажете, если я докажу вам, что вы — леди Глентирк, а я — только Ральф Мэкензи, потомок младшей линии Глентирков?

Сначала я от изумления, конечно, не могла выговорить ни слова; но когда Ральф объяснил мне, в чем дело, я ответила, что если я по закону действительно окажусь наследницей титулов и владений лордов Глентирк, то охотно буду его женой; до тех же пор прошу оставить меня в покое и не поддерживать со мной никаких отношений.

На том мы и порешили. Я уехала к прабабушке, а он взял отпуск и отправился в Англию, с собранными им доказательствами о моем происхождении от законного лорда Глентирка, Ральфа Мэкензи, заброшенного судьбой в детстве в Транскей и жившего там под именем Ральфа Кензи.

Не желая преждевременно возбуждать лишних разговоров, я ничего не сказала прабабушке о моем знакомстве с Ральфом Мэкензи и о последствиях этого знакомства; я стала ожидать результата его хлопот о восстановлении моих законных прав.

У прабабушки оказался портрет моего деда, Ральфа Кензи, написанный акварелью одним гостившим на ферме путешественником-живописцем. Увидав этот портрет, я нашла, что сходство его с моим Ральфом прямо изумительное. Сходство имен тоже не оставляло никакого сомнения в том, что оба эти Ральфа родственники. Очевидно, дед, будучи маленьким, сам называл себя Кензи, потому что не мог выговорить более длинного слова «Мэкензи».

Записывая под диктовку прабабушки историю нашего семейства, я вполне убедилась, что законная наследница шотландского баронства Глентирк — именно я, и вполне освоилась с этой мыслью, нисколько не сомневаясь, что мои права будут признаны в Англии.

И вот Ральф явился к нам на ферму с документом, утверждавшим меня в этих правах.

Прабабушка, увидав Ральфа, сделалась как сумасшедшая: она отмахивалась от него обеими руками и причитала, что он выходец с того света и пришел за ее душой, обремененной грехом лжи против него.

А прадедушка (бедный старик впал в детство!) принял блестящего офицера прямо за своего приемного сына Ральфа и все время обнимал и целовал его, радуясь его возвращению. Он не мог даже сообщить, что его Ральфу теперь было бы лет под семьдесят, а моему Ральфу — около тридцати. Это происходило оттого что все Глентирки, как я уже сказала, замечательно похожи друг на друга.

Когда все объяснилось, прабабушка сначала страшно рассердилась на меня за то, что я все скрыла от нее и даже не подавала вида, когда она мне диктовала, что знаю более ее. В конце концов, она, однако, простила меня и даже стала относиться с любовью к моему Ральфу, так напоминавшему ее любимого приемного сына и мужа ее незабвенной дочери, Белой Ласточки.

* * *
Свадьба моя с Ральфом была отпразднована в Дурбане, в присутствии прабабушки и прадедушки. Последний был вполне уверен, что это свадьба его дочери с Ральфом Кензи, произведенным в офицеры за победу над войсками ван-Воорена (но мнению старика, и у того было войско), Мозеликатсе, Дингааны и Цетивайо.

Через полгода после свадьбы я уехала с мужем в Шотландию, а еще через полгода было получено от прабабушки письмо. Она писала, что муж ее умер и она, хотя не больна, но тоже умрет, как только отправит это письмо, потому что без мужа, с которым прожила около восьмидесяти лет (когда он умер, ему было больше ста лет, да и ей немного менее), она не может жить ни одного дня.

Действительно, вслед за тем мы получили известие с ее фермы, которую она оставила мне в наследство, что прабабушка тихо скончалась на другой же день после того, как отправила нам свое последнее письмо.

Так окончилась жизнь родителей Ласточки, намного ее переживших и столько испытавших.



ЛЕЙДЕНСКАЯ КРАСАВИЦА (роман)

События, описанные в романе, происходят в XVI веке в Нидерландах, место действия город Лейден. Это повествование о трагической любви Лизбеты ван-Хаут, единственной дочери и богатой наследницы корабельного капитана с большим состоянием… Чтобы соединиться с любимым человеком, она жертвует собой и своим состоянием, переносит тяжёлые жизненные испытания.

Часть I. ПОСЕВ

Глава 1

«ВОЛК» И «БАРСУК»
Описываемое нами относится к 1544 году или около того, когда император Карл V правил в Нидерландах, а место действия — город Лейден.

Посетивший этот город знает, что он лежит среди обширных ровных лугов и что его пересекает множество каналов, наполненных водой Рейна. Теперь же, зимой, около Рождества, луга и высокие остроконечные крыши городских строений были покрыты ослепительным снежным покровом; на каналах вместо лодок и барок скользили во всех направлениях конькобежцы по замерзшей поверхности, разметенной для их удобства. За городскими стенами, недалеко от Моршевых ворот, поверхность широкого рва, окружавшего город, представляла оживленное и красивое зрелище. Именно здесь один из рейнских рукавов впадал в ров и по нему съезжали катающиеся в санях, бежали конькобежцы и шли гуляющие. Большинство было одето в свои лучшие наряды, так как в этот день предполагалось устройство карнавала на льду с бегом на призы в санях и на коньках и другими играми.

Среди молодежи выделялась молодая особа лет двадцати трех в темно-зеленой суконной шубе, опушенной мехом и плотно обхватывавшей талию. Спереди шуба раскрывалась на вышитую шерстяную юбку, но на груди она была плотно застегнута и у шеи заканчивалась голубой плойкой из брюссельского кружева. На голове у молодой девушки была высокая войлочная шляпа с эгретом из страусовых перьев, прикрепленных пряжкой из драгоценных камней такой ценности, что ее одной было бы достаточно, чтобы указать на принадлежность молодой девушки к богатой семье. Действительно, Лизбета была единственною дочерью корабельного капитана и собственника Каролуса ван-Хаута, умершего в среднем возрасте год назад и оставившего своей наследнице очень значительное состояние. Это обстоятельство в соединении с хорошеньким личиком, оживленным парой глубоких задумчивых глаз и фигурой более грациозной, чем у большинства нидерландских женщин, приобрело Лизбете ван-Хаут много поклонников, особенно среди лейденской холостой молодежи.

На этот раз Лизбета отправилась кататься на коньках одна, взяв с собой только одну спутницу — свою служанку, намного старше ее, уроженку Брюсселя по имени Грета, привлекательную по наружности и крайне скромную по манерам.

Когда Лизбета скользила по каналу, направляясь ко рву, многие из известных лейденских бюргеров, особенно из молодежи, снимали перед ней шапки: некоторые из этих молодых людей надеялись, что она выберет их себе в кавалеры на сегодняшний праздник. Несколько бюргеров из числа более пожилых предложили ей присоединиться к их семьям, предполагая, что она как сирота, не имеющая близких родственников — мужчин, будет рада их покровительству в такие времена, когда благоразумие заставляло красивую молодую девушку искать чьего-нибудь покровительства. Но Лизбете удалось под разными предлогами отделаться ото всех: у нее был в голове собственный план.

В это время жил в Лейдене молодой человек двадцати четырех лет по имени Дирк ван-Гоорль, дальний родственник Лизбеты. Он происходил из небольшого городка Алькмаара и был вторым сыном одного из самых влиятельных местных горожан — меднолитейщика по профессии. Так как дело должно было перейти к старшему сыну, то отец поместил Дирка учеником в одну из лейденских фирм, в которой он после восьми или девяти лет прилежной работы сделался младшим компаньоном. Отец Лизбеты полюбил молодого человека, и последний скоро стал своим в доме, где был сначала принят как родственник. После смерти Каролуса ван-Хаута Дирк продолжал бывать по воскресеньям у его дочери, когда его с подобающими церемониями принимала тетка Лизбеты, бездетная вдова по имени Клара ван-Зиль, ее опекунша. Таким образом, благоприятные обстоятельства способствовали тому, что молодых людей связывала прочная привязанность, хотя до сих пор они еще не были женихом и невестой и даже слово «любовь» не было произнесено между ними.

Эта сдержанность может показаться странной, но объяснением ее отчасти служил характер Дирка. Он был очень терпелив, не сразу принимал решение, но, приняв его, уже выполнял наверняка. Точно так же, как другие люди, он чувствовал порывы страсти, но не поддавался им. Уже больше двух лет Дирк любил Лизбету, но, не умея быстро читать в женском сердце, он не был вполне уверен, отвечает ли она на его чувство, и больше всего на свете боялся отказа. К тому же он знал, что девушка богата, его же собственные средства невелики, а от отца ему нельзя ожидать многого, и поэтому он не решался сделать предложение прежде, чем приобретет более обеспеченное положение. Если бы капитан ван-Хаут был жив, то дело устроилось бы иначе, так как Дирк обратился бы прямо к нему; но он умер, и молодой человек при своей чувствительной, благородной натуре содрогался от одной мысли, чтобы могли сказать, что он воспользовался неопытностью родственницы для приобретения ее состояния. Кроме того, в глубине души у него таилась еще более серьезная причина к сдержанности, но об этом мы скажем ниже.

Таковы были отношения между молодыми людьми. В описываемый же нами день Дирк, после долгого колебания и ободряемый самой молодой девушкой, попросил у Лиз-беты позволения быть ее кавалером во время праздника на льду и, получив ее согласие, ждал ее у рва. Лизбета надеялась на несколько большее: она желала, чтобы он проводил ее по городу, но когда она намекнула на это, Дирк объяснил, что ему нельзя будет освободиться раньше трех часов, так как на заводе отливался большой колокол, и он должен был дождаться, пока сплав остынет.

Итак, сопровождаемая только Гретой, Лизбета, легкая, как птичка, скользила по льду рва, направляясь к замерзшему озеру, где должен был происходить праздник. Здесь представлялось красивое зрелище.

Позади виднелись остроконечные живописные покрытые слоем снега крыши Лейдена с возвышающимися над ними куполами двух больших церквей — святого Петра и святого Панкратия — и круглой башней «бургом», стоящей на холме и выстроенной, как предполагают, римлянами. Впереди простирались обширные луга, покрытые белым покровом, с возвышающимися на них ветряными мельницами, с узким корпусом и тонкими длинными крыльями, а вдали виднелись церковные башни других селений и городов.

В самой непосредственной близи, составляя резкий контраст с безжизненным пейзажем, расстилалось кишевшее народом озерко, окруженное по краям каймой высохших камышей, стоявших так неподвижно в морозном воздухе, что они казались нарисованными. На этом озерке собралась едва ли не половина всего населения Лейдена. Тысячи людей двигались взад и вперед с веселыми возгласами и смехом, напоминая своими яркими нарядами стаи пестрых птиц. Среди конькобежцев скользили плетевые и деревянные сани на железных полозьях с передками, вырезанными в форме собачьих, бычьих или тритоновых голов, запряженные лошадьми в сбруе, увешанной бубенчиками. Тут же сновали продавцы пирогов, сладостей и спиртных напитков, хорошо торговавшие в этот день. Немало нищих и в числе их уродов, которых в наше время призревали бы в приютах, сидели в деревянных ящиках, медленно их передвигая костылями. Многие конькобежцы запаслись стульями, предлагая их дамам на то время, пока они привяжут коньки к своим хорошеньким ножкам, и тут же сновали торговцы с коньками и ремнями для их укрепления. Картину завершал огненный шар солнца спускавшийся на запад, между тем как на противоположной стороне начинал обрисовываться бледный диск полного месяца.

Зрелище было так красиво и оживленно, что Лизбета, которая была молода и теперь, оправившись от своего горя по умершему отцу, весело смотрела на жизнь, невольно остановилась на минуту в своем беге, любуясь картиной. В ту минуту как она стояла несколько поодаль, от толпы отделилась женщина и подошла к ней, будто не нарочно, но скорее случайно, как игрушечный кораблик, вертящийся на поверхности пруда.

Это была замечательная по своей наружности женщина лет тридцати пяти, высокая и широкоплечая, с глубоко запавшими серыми глазами, временами вспыхивавшими, а затем снова потухавшими, как бы от большого страха. Из-под грубого шерстяного капора прядь седых волос спускалась на лоб, как челка у лошади, а выдающиеся скулы, все в шрамах, точно от ожогов, широкие ноздри и выдающиеся вперед белые зубы, странно выступавшие из-под губ, придавали всей ее физиономии удивительное сходство с лошадиной мордой. Костюм женщины состоял из черной шерстяной юбки, запачканной и разорванной, и деревянных башмаков с привязанными к ним непарными коньками, из которых один был гораздо длиннее другого. Поравнявшись с Лизбетой, странная личность остановилась, смотря на нее задумчиво. Вдруг, будто узнав девушку, она заговорила быстрым шепотом, как человек, живущий в постоянном страхе, что его подслушивают:

— Какая ты нарядная, дочь ван-Хаута! О, я знаю тебя: твой отец играл со мной, когда я была еще ребенком, и раз, на таком же празднике, как сегодня, он поцеловал меня. Подумай только! Поцеловал меня, Марту-Кобылу! — Она захохотала хриплым смехом и продолжала:

— Да, ты тепло одета и сыта и, конечно, ждешь возлюбленного, который поцелует тебя. — При этих словах она обернулась к толпе и указала на нее жестом: — И все они тепло одеты и сыты; у всех у них есть возлюбленные, и мужья, и дети, которых они целуют. Но я скажу тебе, дочь ван-Хаута, я отважилась вылезти из своей норы на большом озере, чтобы предупредить всех, кто захочет слушать, что если они не прогонят проклятых испанцев, то наступит день, когда жители Лейдена будут гибнуть тысячами от голода в стенах города. Да, если не прогонят проклятого испанца и его инквизицию! Да, я знаю его! Не они ли заставили меня нести мужа на своих плечах к костру? А слышала ли ты, дочь ван-Хаута, почему? Потому что все пытки, которые я перенесла, сделали мое красивое лицо похожим на лошадиную морду, и они объявили, что «лошадь создана для того, чтобы на ней ездили верхом».

В то время как бедная взволнованная женщина — одна из целого класса тех несчастных, что бродили в это печальное время по всем Нидерландам, подавленные своим горем и страданиями, не имея другой мысли, кроме мысли о мести, — говорила все это, Лизбета в ужасе пятилась от нее. Но женщина снова придвинулась к ней, и Лизбета увидала, что выражение ненависти и злобы вдруг сменилось на ее лице выражением ужаса, и в следующую минуту, пробормотав что-то о милостыне, которую она может прозевать, женщина повернулась и побежала прочь так скоро, как позволяли ей ее коньки.

Обернувшись, чтобы посмотреть, что испугало Марту, Лизбета увидела за оголенным кустом на берегу пруда, но так близко от себя, что каждое ее слово могло быть слышно, высокую женщину несимпатичной наружности, державшую в руках несколько шитых шапок, будто для продажи. Она начала медленно разбирать эти шапки и укладывать в мешок, висевший у нее за плечами. Во все это время она не спускала проницательного взгляда с Лизбеты, отводя его только, чтобы следить за быстро удалявшейся Мартой.

— Плохие у вас знакомства, сударыня, — заговорила торговка хриплым голосом.

— Это была вовсе не моя знакомая, — отвечала Лизбета, сама удивляясь, что вступает в разговор.

— Тем лучше, хотя, по-видимому, она знает вас и знает, что вы станете слушать ее песни. Если только мои глаза не обманывают меня — это бывает не часто, — эта женщина злодейка и колдунья, так же как и ее умерший муж, ван-Мейден, еретик, хулитель святой Церкви, изменник императору, и, насколько я знаю, она одна из тех, головы которых оценены, и скоро денежки попадут в мешок Черной Мег.

Сказав это, черноглазая торговка медленным твердым шагом направилась к толстяку, по-видимому, ожидавшему ее, и вместе с ним смешалась с толпой, где Лизбета потеряла их из виду.

Смотря им вслед, Лизбета содрогнулась. Насколько она помнила, она никогда не встречалась с этой женщиной прежде, но она настолько была знакома с временем, в котором жила, что сразу узнала в ней шпионку инквизиции. Подобные личности, которым платили за указание подозрительных еретиков, постоянно вмешивались в толпу и даже втирались в частные дома.

Что же касается другой женщины, прозванной Кобылой, то, без сомнения, она была одна из тех отверженных, проклятых Богом и людьми созданий, называемых еретиками, из тех, что говорят ужасные вещи про Церковь и ее служителей, введенные в заблуждение и подстрекаемые дьяволом в образе человеческом — неким Лютером. При этой мысли Лизбета содрогнулась и перекрестилась, так как в это время она была еще ревностной католичкой. Бродяга сказала ей, что знала ее отца, следовательно, она была такого же благородного происхождения, как сама Лизбета, — и вдруг такой ужас… Молодой девушке страшно было вспомнить об этом… Но, конечно, еретики заслуживают такого отношения к себе — в этом не могло быть сомнения; ведь сам ее духовник сказал ей, что только таким образом их души можно вырвать из когтей дьявола.

В этой мысли было много утешительного, однако Лизбета чувствовала себя расстроенной и немало обрадовалась, увидев Дирка ван-Гоорля, бежавшего ей навстречу вместе с другим молодым человеком — также ее родственником с материнской стороны — Питером ван-де Верфом, которому впоследствии суждено было стяжать себе бессмертную славу. Они поклонились, сняв шапки, при этом оказалось, что Дирк — блондин с густыми волосами, из-под которых светились голубые глаза на спокойном лице с немного грубоватыми чертами. Лизбета, всегда несколько несдержанная, была недовольна и высказала это.

— Мне казалось, что мы сговорились встретиться в три, а часы уже пробили половину четвертого, — сказала она, обращаясь к обоим молодым людям, но смотря — и не особенно нежно — на ван-Гоорля.

— Я не виноват, — отвечал ей Дирк своим медленным, тягучим говором, — у меня было дело. Я обещал дождаться, пока металл достаточно остынет, а горячей бронзе дела нет до катанья на коньках и санных бегов.

— Стало быть, вы остались, чтобы дуть на нее? Прекрасно, а результат тот, что мне пришлось идти одной и выслушивать такие вещи, каких я вовсе не желала бы.

— Что вы хотите сказать этим? — спросил Дирк, сразу оставив свой хладнокровный тон.

Лизбета сообщила, что ей сказала женщина по прозванию Кобыла, и прибавила:

— Вероятно, бедняга еретичка и заслужила все то, что произошло с ней, но все же это очень грустно, я же пришла сюда, чтобы веселиться, а не печалиться.

Молодые люди обменялись многозначительным взглядом, заговорил же Дирк, между тем как Питер, более осторожный, молчал.

— Почему вы говорите это, кузина Лизбета? Почему вы думаете, что она заслужила все, случившееся с ней? Я слыхал об этой несчастной Марте, хотя сам не видал ее. Она благородного происхождения — гораздо более знатного, чем все мы трое — и была очень красива, так что ее звали Лилией Брюсселя, когда она была фрау ван-Мейден. Она перенесла ужасные страдания только за то, что не молится Богу так, как молитесь Ему вы.

— Вы не зябнете, стоя на одном месте? — прервал Питер ван-де-Верф, не дав Лизбете ответить. — Смотрите, начинается бег в санях. Кузина, дайте руку, — и, взяв девушку под руку, он побежал с ней по рву. Дирк и Грета последовали на некотором расстоянии.

— Я занял не свое место, — шепотом заговорил Питер, не останавливаясь, — но прошу вас, если вы любите его… простите, — если вы жалеете преданного родственника, то не входите с ним в религиозные рассуждения здесь, в общественном месте, где даже у льда и неба есть уши. Надо быть осторожной, кузиночка! Уверяю вас, надо остерегаться.

В центре озера начиналось главное событие дня — бег в санях. Так как желающих принять участие было много, то они разделились на партии, и победители каждой партии становились на одну сторону, ожидая окончательного состязания. Этим победителям предоставлялось преимущество, похожее на то, которое иногда предоставляется некоторым танцорам в современном котильоне. Каждый управляющий санями должен был везти кого-нибудь на маленьком плетеном сиденье впереди себя, между тем как он сам стоял за запятках позади, откуда и управлял лошадьми посредством вожжей, проведенных через железную подставку так, что они приходились над головой сидящего в санях. В пассажиры себе победитель мог выбирать из числа дам, присутствовавших на бегах, если только сопровождавшие их кавалеры не выражали формального протеста.

Среди победителей был молодой испанский офицер, граф дон Жуан де Монтальво, исправлявший в настоящее время должность находившегося в отпуске начальника лейденского гарнизона. Это был еще молодой человек лет тридцати, знатный по происхождению, красивого кастильского типа, т. е. высокий, грациозный, с темными глазами, резкими чертами лица, имевшими несколько насмешливое выражение, и хорошими, хотя немного натянутыми, манерами. Он еще недавно приехал в Лейден, и потому там об этом привлекательном кавалере знали мало, кроме того, что духовенство отзывалось о нем хорошо и называло его любимцем императора. Все же дамы восхищались им.

Как и можно было ожидать от человека настолько же богатого, как и знатного, все принадлежавшее графу носило отпечаток такого же изящества, как и он сам.

Так, сани его по форме и окраске изображали черного волка, готового броситься на добычу. Деревянную голову покрывала волчья шкура, и украшали ее желтые стеклянные глаза и клыки из слоновой кости, между тем как на шее был надет золоченый ошейник с серебряной бляхой и изображением на ней герба владельца — рыцаря, снимающего цепи с пленного христианского святого, и девизом рода Монтальво: «Вверься Богу и мне». Вороной конь, вывезенный из Испании, лоснился под золоченой сбруей, а на голове его возвышался роскошный плюмаж из разноцветных перьев.

Лизбета стояла случайно около того места, где кавалер остановился после своей первой победы. Она была одна с Дирком ван-Гоорлем, так как Питера ван-де-Верфа, принимавшего участие в беге, отозвали в эту минуту. От нечего делать она подошла поближе и, весьма естественно, залюбовалась блестящей запряжкой, хотя, правда, ее интересовали гораздо больше сани и лошадь, чем управлявший санями. Графа она знала в лицо: он был представлен ей и танцевал с ней на балу у одного из городских вельмож. Граф тогда отнесся к ней с любезностью на испанский лад, по ее мнению, преувеличенной; но так как все кастильские кавалеры держали себя так с бюргерскими девушками, то она и оставила это без дальнейшего внимания.

Капитан Монтальво увидел Лизбету на льду и, узнав ее, приподнял шляпу, кланяясь с тем оттенком снисхождения, которое в те дни проявляли испанцы при встрече с людьми, которых считали ниже себя. В шестнадцатом столетии все, не имевшие счастья родиться в Испании, считались низшими; исключение делалось только для англичан, умевших заставить признавать свое достоинство.

Около часа спустя, когда окончился бег последней партии, распорядитель громко объявил оставшимся соперникам, чтобы они выбирали себе дам и готовились к последнему состязанию. Каждый из кавалеров, передав лошадь конюху, подходил к молодой особе, очевидно ожидавшей его, и, взяв ее за руку, подводил к саням. Лизбета с любопытством следила за этой церемонией, так как само собой разумелось, что выбор обусловливался предпочтением, оказываемым избирателем избираемой, как вдруг была удивлена, услыхав свое имя. Подняв голову, она увидела перед собой дон Жуана де Монтальво, который кланялся ей чуть не до самого льда.

— Сеньора, — сказал он на кастильском наречии, которое Лизбета понимала, хотя сама говорила на нем только в случаях крайней необходимости, — если мои уши не обманули меня, я слышал, как вы похвалили мою лошадь и сани. С разрешения вашего кавалера, — и он вежливо поклонился Дирку, — я приглашаю вас быть моей дамой в решительном беге, зная, что это принесет мне счастье. Вы разрешаете, сеньор?

Если и был народ, ненавистный Дирку, то это были испанцы, и если был кто-либо, с кем он не желал бы отпустить Лизбету на катанье вдвоем, то это был граф дон Жуан де Монтальво. Но Дирк обладал замечательною сдержанностью и так легко конфузился, что ловкому человеку ничего не стоило заставить его сказать то, чего он вовсе не намеревался. Так и теперь, видя, как этот знатный испанец раскланивается перед ним, скромным голландским купцом, он совершенно растерялся и пробормотал:

— Конечно, конечно.

Если бы взгляд мог уничтожить человека, то Дирк моментально превратился бы в ничто, так как сказать, что Лизбета рассердилась, было бы мало: она буквально была взбешена. Она не любила этого испанца, и ей невыносима была мысль о долгом пребывании с ним наедине. Кроме того, она знала, что ее сограждане вовсе не желают, чтобы в этом состязании, составлявшем годовое событие, победа осталась за графом, и ее появление в его санях могло быть истолковано как желание с ее стороны видеть его победителем. Наконец — и это причиняло ей больше всего досады, — хотя соревнователи и имели право приглашать в свои сани кого им вздумается, но обыкновенно их выбор останавливался на дамах, с которыми они были близко знакомы и которых заранее предупреждали о своем намерении.

В минуту эти мысли пронеслись в уме молодой девушки, но она только проговорила что-то о господине ван-Гоорле.

— Он совершенно бескорыстно дал свое согласие, — прервал ее капитан Жуан, предлагая ей руку.

Не делая сцены — что дамы считали неприличным тогда, как считают и теперь, — не было возможности отказать на глазах половины жителей Лейдена, собравшихся посмотреть на «выбор». Скрепя сердце Лизбета взяла предлагаемую руку и пошла к саням, уловив по дороге не один косой взгляд со стороны мужчин и не одно восклицание действительного или притворного удивления со стороны знакомых дам…

Эти выражения враждебности заставили ее овладеть собой. Решившись, по крайней мере, не казаться надутой и смешной, она сама мало-помалу начала входить в роль и милостиво улыбнулась, когда капитан Монтальво стал закутывать ей ноги великолепной медвежьей полостью.

Когда все было готово, Монтальво взял вожжи и сел на маленькое сиденье позади, а слуга-солдат вывел лошадь под уздцы на линию.

— Сеньор, где назначен бег? — спросила Лизбета, надеясь в душе, что дистанция назначена небольшая.

Но ей пришлось разочароваться, так как Монтальво отвечал:

— Сначала к Малому Кваркельскому озеру, кругом острова на нем, потом обратно сюда — всего около мили. А теперь, сеньора, прошу вас не говорить со мной; держитесь крепко и не бойтесь: я хорошо правлю, у моей же лошади нога твердая, и она подкована для льда. Я дал бы сотню золотых, чтобы выиграть на этот раз, так как ваши соотечественники клялись, что я проиграю, и, поверьте мне, борьба с этим серым рысаком будет не легкая.

Следуя направлению взгляда испанца, глаза Лизбеты остановились на санях, стоявших рядом. Это были маленькие саночки, по форме и окраске представлявшие серого барсука — это молчаливое, упрямое и при случае свирепое животное, не выпускающее свою добычу прежде, чем голова отделиться от туловища. Лошадь, подходившая по цвету к экипажу, была фламандской породы, широкая в кости, с широким задом и некрасивой головой, но известная в Лейдене своей смелостью и выносливостью. Особенный же интерес пробудило в Лизбете открытие, что возница был не кто иной, как Питер ван-де-Верф, и она теперь вспомнила, что он называл свои сани «барсуком». Не без улыбки она заметила также, что он выказал свой осторожный характер в выборе своей дамы, пренебрегая каким бы то ни было мимолетным успехом, пока не достигнута главная цель: в его санях сидела неизящная, нарядная дама, про которую можно бы предположить, что она смотрит на него нежными глазами, а белокурая девятилетняя девочка — его сестра. Как он объяснил после, правилами предписывалось, чтобы в санях сидела женщина, но ничего не упоминалось о ее возрасте и весе.

Все соперники, числом девять, выстроились в одну линию, и распорядитель бега, выйдя вперед, громким голосом провозгласил условия бега и награду — великолепный хрустальный кубок, украшенный гербом Лейдена. После этого, спросив, все ли готовы, он опустил маленький флаг, и лошади понеслись.

В первую минуту Лизбета, забыв все свои сомнения и свою досаду, вся предалась волнению минуты. Рассекая как птица холодный застывший воздух, они скользили по гладкому льду. Веселая толпа осталась позади, сухие камыши и оголенные кусты, казалось, убегали от них. Единственным звуком, отдававшимся в их ушах, был свист ветра, визг железных подрезов и глухой стук лошадиных копыт. Некоторые сани выдвинулись вперед, но «волка» и «барсука» не было между ними. Граф Монтальво сдерживал своего вороного, и серый фламандец бежал растянутой некрасивой рысью. Выехав из небольшого озерка на канал, сани обоих занимали четвертое и пятое место. Они ехали по пустынной снежной равнине, миновав село Алькемаде с его церковью. В полумиле впереди виднелось Кваркельское озеро, а посередине его остров, который надо было обогнуть. Они доехали до него, обогнули и, когда снова повернули к городу, Лизбета заметила, что «волк» и «барсук» заняли уже третье и четвертое место в беге, а прочие сани отстали. Еще через полмили они выдвинулись на второе и третье место, а когда до цели оставалась всего миля, они были уже первыми и вторыми. Тут началась борьба.

С каждой саженью быстрота увеличивалась, и все больше и больше выдвигался вперед вороной жеребец. Теперь соперникам предстояло перебежать пространство, покрытое неровным льдом и глыбами замерзшего снега, которые не были удалены, и сани прыгали и качались из стороны в сторону. Лизбета оглянулась.

— «Барсук» нагоняет нас, — сказала она. Монтальво слышал и в первый раз коснулся бичом коня; тот рванулся вперед, но «барсук» не отставал. Серый рысак был силен и напрягал свои силы. Его некрасивая голова пододвинулась вплотную к саням, в которых сидела Лизбета. Девушка чувствовала ее горячее дыхание и видела пар, выходивший из ноздрей.

В следующую минуту серый начал обгонять их, так как пар уже несся Лизбете в лицо, и она увидала широко раскрытые глаза девочки, сидевшей в серых санях. Когда кончилось неровное пространство, обе лошади шли шея в шею. До цели оставалось не более шестисот ярдов, и кругом за линией бега уже теснилась толпа конькобежцев, катавшихся так быстро и усердно, что наклоненные вперед головы не больше как на три фута не касались льда.

Ван-де-Верф крикнул на своего серого, и он начал забирать вперед. Монтальво снова ожег ударом бича вороного и снова обогнал «барсука». Но вороной, видимо, слабел, и это не укрылось от его хозяина, так как Лизбета услыхала, что он выругался по-испански. Затем вдруг, бросив искоса взгляд на своего противника, граф тронул левую вожжу, и в воздухе раздался резкий голос маленькой девочки из других саней:

— Братец, берегись! Он опрокинет нас.

Действительно, еще секунда, и вороной толкнул бы боком серого… Лизбета увидала, как ван-де-Верф поднялся со своего сиденья и, откинувшись назад, осадил свою лошадь. «Волк» пролетел мимо не больше как в нескольких дюймах, однако оглобля вороного задела за передок «барсука», и отскочивший кусок дерева порезал ему ноздрю.

— Сумасшедший! — раздался крик из толпы конькобежцев, но сани уже неслись дальше. Теперь вороной был ярдов на десять в выигрыше, так как серому пришлось потерять несколько секунд, чтобы выехать на прямую дорогу. Сотни глаз следили за бегом, и у всех присутствующих, как у одного человека, вырвался крик:

— Испанец побеждает!

Ответом ему был глухой ропот, прокатившийся по толпе:

— Нет, голландец! Голландец забирает вперед!

Среди этого крайнего возбуждения, а может быть, как следствие этого самого возбуждения в уме Лизбеты произошло нечто странное. Бег, его подробности, все окружающее исчезли, действительность сменилась сном, видением, может быть, навеянным всеми впечатлениями того времени, в которое Лизбета жила. Что она видела в эту минуту?

Она видела, что испанец и голландец борются из-за победы, но не из-за победы на бегах. Она видела, как черный испанский «волк» одолевает нидерландского «барсука», но «барсук», упрямый «барсук» еще держался.

Кто победит? Горячее или терпеливое животное?

Борьба ведется смертельная. Весь снег кругом покраснел, крыши Лейдена были красные, так же как небо; при густом свете заката все казалось залитым кровью, между тем как крики окружающей толпы превратились в яростные крики сражающихся. В этих криках слилось все: надежда, отчаяние, агония, но Лизбета не могла понять их значения. Что-то подсказывало ей, что объяснение и исход всего этого знал один Бог.

Быть может, она на минуту потеряла сознание под влиянием резкого ветра, свистевшего у нее в ушах, быть может, заснула и видела сон? Как бы то ни было, ее глаза сомкнулись, и она забылась. Когда она пришла в себя и оглянулась, сани их уже были близки к призовому столбу, но впереди их неслись другие сани, запряженные некрасивым серым рысаком, скакавшим так, что его брюхо, казалось, лежало на земле, а в санях стоял молодой человек с лицом, будто отлитым из стали, и плотно сжатыми губами.

«Неужели это лицо двоюродного брата Питера ван-де-Верфа, и если это он, то какая страсть наложила на него такую печать?»

Лизбета повернулась и взглянула на того, в чьих санях ехала.

Был ли это человек или дух, вырвавшийся из преисподней? Матерь Божия!.. Какое у него было лицо! Глаза остановились и выкатились из орбит, так что видны были одни белки; губы полуоткрылись, и между ними сверкали два ряда ослепительных зубов; приподнявшиеся концы усов касались выдавшихся скул. Нет, она не знала, что это, то был не дух, не человек, то было живое воплощение испанского «волка».

Ей показалось, что она опять готова лишиться чувств, когда в ее ушах раздались крики: «Голландец перегнал! Проклятый испанец побежден!»

Тут Лизбета поняла, что все кончено, и в третий раз потеряла сознание.

Глава 2

ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
Когда Лизбета пришла в себя, она увидала, что все еще сидит в санях, отъехавших несколько от толпы, продолжавшей неистово приветствовать победителя. Рядом с «волком» другие простые сани, запряженные неуклюжей фламандской лошадью. За кучера в них был испанский солдат, а другой испанец, по-видимому сержант, сидел в санях. Кроме них никого не было поблизости: народ в Голландии уже научился держаться в почтительном отдалении от испанских солдат.

— Если вашему сиятельству угодно будет поехать туда теперь, то все можно уладить без дальнейших хлопот, — сказал сержант.

— Где она? — спросил Монтальво.

— Не дальше мили отсюда.

— Привяжите ее на снегу до завтрашнего утра. Лошадь моя устала, и мы не станем утомлять ее больше, — начал было граф, но, оглянувшись на толпу позади, а потом на Лизбету, прибавил, — впрочем, нет, я приеду.

Может быть, граф не желал слышать соболезнований по поводу постигшей его неудачи или желал продолжить tete-a-tete со своей красивой дамой. Как бы то ни было, он без малейшего колебания хлестнул свою лошадь бичом, и она пошла, хотя и не совсем свободно, но все же порядочной рысью.

— Сеньор, куда мы едем? — спросила Лизбета в испуге. — Бег кончен, я должна вернуться к своим.

— Ваши заняты поздравлением победителя, — отвечал Монтальво своим вкрадчивым голосом, — и я не могу оставить вас одну на льду. Не беспокойтесь, мне надо съездить по одному делу, которое займет у меня не больше четверти часа времени. — И он снова хлестнул коня, побуждая его идти скорее.

Лизбета собралась протестовать, даже думала было выпрыгнуть из саней, но, в конце концов, ничего не сделала. Она рассудила, что покажется гораздо естественней и менее странно, если она будет продолжать катанье со своим кавалером, чем если станет пытаться бежать от него. Лизбета была уверена, что Монтальво не выпустит ее по одной только ее просьбе: что-то в его манере подсказывало ей это; и хотя ей вовсе не хотелось оставаться в его обществе, все же это было лучше, чем стать смешной в глазах половины лейденского населения. К тому же она не была виновата, что попала в такое положение, виной всему был Дирк ван-Гоорль, который должен был бы подойти, чтобы высадить ее из саней.

Когда они поехали по замерзшему крепостному рву, Монтальво наклонился вперед и начал вспоминать о беге, выражая сожаление, что проиграл, но без заметного озлобления. «Неужели это тот самый человек, который пытался так хладнокровно опрокинуть противника, не рассуждая, что это нечестно, и не думая о том, что тут можно было человека убить? Неужели это тот самый человек, у которого лицо сейчас было, как у дьявола? И случилось ли все это в действительности, или, быть может, это только плод ее воображения, смущенного быстротой и возбуждением бега?» Без сомнения, она не все время была в полном сознании, так как никак не могла припомнить, чем действительно окончился бег и как они выехали из окружавшей их кричавшей толпы.

Между тем как она раздумывала обо всем этом, время от времени отвечая односложно Монтальво, сани, ехавшие впереди, завернув за один из восточных бастионов, остановились. Местность кругом была пустынная и унылая: по случаю мирного времени на крепостных стенах не было часовых, и на всей обширной снежной равнине за крепостным рвом не видно было ни одной живой души. Сначала Лизбета вообще не могла ничего разглядеть, так как солнце зашло, и ее глаза еще не привыкли к лунному свету. Но через несколько минут она увидела кучку людей на льду одного из выгибов рва, полускрытую рядом засохшего камыша.

Монтальво также увидел людей и остановил лошадь в трех шагах от них. Людей было всего пятеро — три испанских солдата и две женщины. Лизбета взглянула и с трудом сдержала крик ужаса, так как узнала женщин. Высокая темная фигура с пронзительными глазами была не кто иная, как торговка шапками, испанская шпионка Черная Мег. А в той, которая скорчившись, лежала на льду с руками, связанными назад, с седыми волосами, распущенными чьей-нибудь грубой рукой и разметавшимися по снегу, Лизбета узнала женщину, называвшую себя «Мартой-Кобылой», сказавшую ей ранее, что знала ее отца, и проклинавшую испанцев с их инквизицией. Зачем они здесь? Тотчас же в ее голове нашелся ответ: она вспомнила слова Черной Мег, что голова этой еретички оценена в известную сумму, которая еще сегодня будет у нее в кармане. Зачем это перед арестованной во льду прорубили четырехугольную прорубь? Неужели?.. Нет, это было бы слишком ужасно.

— Ну, в чем дело, объясните, — обратился Монтальво к сержанту спокойным утомленным голосом.

— Дело очень простое, ваше сиятельство, — отвечал сержант. — Эта женщина, — он указал на Черную Мег, — готова присягнуть, что эта тварь — уличенная еретичка, приговоренная к смерти святым судилищем. Муж ее, занимавшийся рисованием картин и наблюдениями над звездами, два года тому назад был обвинен в ереси и колдовстве и сожжен в Брюсселе. Ей же удалось избегнуть костра, и она с тех пор живет бродягой, скрываясь на островах Гаарлемского озера и, как подозревают, убивая и грабя всякого испанца, который ей попадется под руку. Теперь ее изловили и уличили, и так как приговор, произнесенный над нею, сохраняет свою силу, то он может быть приведен в исполнение тотчас же, если ваше сиятельство даст на это приказание. Правда, вас вовсе не пришлось бы беспокоить, если бы эта почтенная женщина, — он снова указал на Черную Мег, — которая выследила ее и задержала до нашего прихода, не пожелала иметь вашего удостоверения, чтобы получить награду от казначея святой инквизиции. Поэтому просим вас удостоверить, что это именно та самая еретичка, известная под прозвищем «Марта-Кобыла», фамилию ее я забыл. После же этого, если вам будет угодно удалиться, мы исполним остальное.

— То есть отправите ее в тюрьму и предадите святой инквизиции? — спросил Монтальво.

— Нет, не совсем так, ваше сиятельство, — возразил сержант со сдержанной улыбкой и покашливанием. — Тюрьма, как мне сказали, полна; однако мы можем повести ее в тюрьму, но дорогой еретичка может случайно провалиться в прорубь: ведь сатана направляет шаги таких тварей, или она может нарочно броситься в воду.

— Какие улики? — спросил Монтальво.

Тут выступила вперед Черная Мег и с быстротой и плавностью, свойственной шпионам, начала свой рассказ. Она подтвердила, что знает эту женщину и знает, что, будучи приговорена к смерти инквизицией, она бежала. В заключение Мег повторила разговор Марты с Лизбетой, подслушанный ею утром.

— Вы в счастливый час согласились сопровождать меня, сеньора ван-Хаут, — весело сказал Монтальво, — потому что теперь, для моего собственного удовлетворения, я хочу быть справедлив и не основываться исключительно свидетельством подобной продажной личности. Я попрошу вас поклясться перед Богом, подтверждаете ли вы рассказ этой женщины, и правда ли, что этот урод по прозвищу «Кобыла» проклинала мой народ и святое судилище? Отвечайте, и, прошу вас, поскорее, сеньора: становится холодно, и лошадь моя начинает дрожать.

Тут Марта в первый раз подняла голову, схватившись за волосы и стараясь оторвать их от льда, к которому они примерзли.

— Лизбета ван-Хаут! — закричала она, — неужели ради того, чтобы понравиться твоему возлюбленному испанцу, ты обречешь на смерть подругу детства твоего отца? Испанский конь озяб и не может дольше стоять на месте, а бедную нидерландскую кобылу собираются спустить под голубой лед и держать там, пока ее кости не примерзнут ко дну рва. Ты выбрала себе испанца, между тем как сама кровь твоя должна бы возмутиться против этого; но дорого тебе придется поплатиться! Если же ты произнесешь то слово, которого они от тебя добиваются, то погубишь себя и погубишь не одно только свое тело, но и душу. Горе тебе, Лизбета ван-Хаут, если ты станешь мне поперек дороги прежде, чем мое дело будет окончено. Смерть не страшна мне, я даже обрадуюсь ей, но, говорю тебе, я должна еще кончить дело до своей смерти.

Совершенно растерявшаяся Лизбета взглянула на Монтальво.

Граф был проницателен и тотчас понял все. Нагнувшись вперед, опираясь рукой о спинку саней, будто желая ближе взглянуть на арестованную, он шепнул Лизбете на ухо так тихо, что никто не мог слышать его слова:

— Сеньора, я в данном случае не имею никакого желания: я не добиваюсь смерти несчастной помешанной, но если вы подтвердите слова доносчицы, то ее, обвиняемую, придется утопить. Пока еще ничего не доказано и все зависит от вашего свидетельства. Я не знаю, что произошло между вами сегодня утром и мало интересуюсь этим, но только, если окажется, что вы не вполне ясно помните все случившееся, то мне придется поставить вам одно или два маленьких, пустячных условия: вы должны будете провести остальной вечер со мной, и, кроме того, ваша дверь должна быть открыта для меня, когда бы я ни вздумал постучаться в нее. При этом не могу не напомнить, что три раза являясь к вам, чтобы засвидетельствовать вам мое почтение, я нашел ее запертою.

Лизбета слышала и поняла. Если она захочет спасти жизнь этой женщины, ей придется выносить ухаживание этого испанца, чего она желала меньше всего на свете. Произнося же клятву перед Богом, ей, никогда в жизни не лгавшей, придется произнести ужасную ложь. Больше полминуты она раздумывала, обводя кругом взглядом, полным ужаса, и зрелище, представлявшееся ей, так глубоко запечатлелось в ее душе, что она до самой своей смерти не могла забыть его.

Марта не говорила больше ничего; она стояла на коленях, не сводя с лица Лизбеты отчаянного вопросительного взгляда. Несколько правее стояла Черная Мег, смотря на нее сумрачно, так как деньгам, которые она надеялась получить, грозила опасность. Позади арестованной стояли оба солдата, одни из них поднес руку к лицу, стараясь скрыть зевоту, а другой бил себя в грудь, чтобы согреться. Третий солдат, находившийся несколько впереди, расчищал рукояткой своей алебарды поверхность проруби от затягивавшего ее тонкого льда, между тем как Монтальво, продолжавший наклоняться то вперед, то в сторону, не сводил с Лизбеты насмешливого и циничного взгляда. И на все — на бесконечную, снежную пелену, на остроконечные крыши города вдали, на красивые сани и сидевшую в них закутанную в меховую полость девушку падал спокойный свет месяца при полной тишине, нарушаемой только биением ее сердца и, время от времени шелестом морозного ветра в засохшем тростнике.

— Ну, что же, сеньора, — спросил Монтальво, — обдумали ли вы все, и должен ли я произнести обычную формулу клятвы?

— Говорите! — ответила она хриплым голосом.

Он вышел из саней, стал против Лизбеты и, сняв берет, произнес формулу клятвы — клятвы, способной смутить Лизбету, если в душе она сознавала, что говорит неправду.

— Во имя Отца и Сына и Его Блаженной Матери, вы клянетесь? — спросил граф.

— Клянусь, — отвечала Лизбета.

— Хорошо. Выслушайте же меня, сеньора. Встретились вы с этой женщиной сегодня после полудня?

— Да, я встретилась с ней на катке.

— Проклинала она при вас правительство и святую Церковь и уговаривала ли вас помочь изгнанию испанцев из страны, как свидетельствует доносчица по имени, если не ошибаюсь, Черная Мег?

— Нет, — отвечала Лизбета.

— Я боюсь, что этого заявления недостаточно, сеньора, может быть, я употребил не те выражения… Говорила ли женщина вообще что-нибудь в этом роде?

Одну секунду Лизбета колебалась. Но, увидев снова перед собой лицо жертвы, смотревшей на нее задумчивыми глазами, полными ожидания, вспомнив, что это грязное, искалеченное существо было некогда ребенком, подругой игр ее отца, которую он целовал и преступление которой заключается только в том, что она избегла костра, Лизбета приняла решение.

— Холодно умирать в воде! — сказала Марта тихо, будто думая вслух.

— Так зачем же ты, колдунья, еретичка, убежала от огня? — насмехалась Черная Мег.

Лизбета, не колеблясь, опять односложно отвечала на вопрос Монтальво:

— Нет.

— Что же она делала или говорила, сеньора?

— Она говорила, что знала моего отца, игравшего с ней, когда она была ребенком, и просила милостыню — вот и все. Тут подошла эта женщина, и она убежала, после чего женщина сказала, что ее голова оценена и что она получит деньги за указание ее.

— Это ложь! — яростно, пронзительным голосом закричала Мег.

— Если она не замолчит сама, заставьте ее замолчать, — приказал Монтальво, обращаясь к сержанту. — Я вижу, что против арестованной нет других улик, кроме показания доносчицы, утверждающей, что она преступница, еретичка, бежавшая от сожжения несколько лет тому назад из окрестностей Брюсселя, куда вряд ли стоит посылать за справками. Подобное обвинение может быть оставлено без внимания. Остается вопрос о том, произносила или нет эта женщина некоторые слова, за которые, если она произносила их, без сомнения, заслуживает казни, на которую я, как исполняющий должность коменданта этого города, имею власть осудить ее. Я предвидел этот вопрос и вот почему попросил сеньору, к которой женщина обратилась, как утверждают, со своими словами, сопровождать меня сюда, чтобы дать показание. Она исполнила мою просьбу, и ее клятвенное показание, опровергая не подтвержденное клятвой показание доносчицы, гласит, что обвиняемая не произносила подобных слов. Сеньора — усердная католичка, и не поверить ей я не имею причины, поэтому я приказываю отпустить арестованную, которую, со своей стороны, считаю за никому не опасную бродягу.

— По крайней мере, вы продержите ее в тюрьме, пока я не докажу, что она еретичка, бежавшая от костра в Брюсселе, — закричала Черная Мег.

— И не подумаю, тюрьмы и так полны. Развяжите ее и отпустите.

Несколько удивленные солдаты повиновались, и Марта с трудом поднялась на ноги. С минуту она стояла, смотря на свою избавительницу, затем, крикнув: «Лизбета ван-Хаут, мы еще увидимся!» — бросилась бежать с неимоверной быстротой. Через несколько секунд она виднелась вдали только черной точкой на белом ландшафте и скоро совсем исчезла.

— Скачи как хочешь, кобыла, — крикнула ей вдогонку Черная Мег, — а все же я поймаю тебя. И тебе не уйти от меня, красавица-лгунья, лишившая меня дюжины флоринов. Погоди, и тебе придется иметь дело со святой инквизицией: этим ты непременно кончишь! Не спасет тебя твой красивый любовник-испанец. Так ты перешла на сторону испанцев и отреклась от своих толсторожих бюргеров?! Ну, дадут тебе себя знать испанцы, помяни мое слово!

Два раза Монтальво тщетно пытался прервать поток ее яростной брани, которая задевала его и могла невыгодно отразиться на его планах, и, наконец, прибегнул к другому средству.

— Схватить ее! — приказал он двум солдатам. — А теперь окунуть ее в прорубь и держать, пока я не прикажу отпустить.

Они повиновались, но в выполнении приказания пришлось принять участие всем троим, так как Черная Мег отбивалась и кусалась, как дикая кошка, пока ее не бросили головой вниз в прорубь. Когда наконец ее вытащили оттуда, она, вся дрожавшая и мокрая, молча поплелась прочь, но взгляд, брошенный ею на Лизбету и на капитана, заставил последнего сделать замечание, что, быть может, следовало бы продержать ее под водой двумя минутами дольше.

— Холодно сегодня, да еще ради праздника вам пришлось провозиться с этой историей, так вот вам и вашим людям на что погреться, когда сменитесь, — обратился Монтальво к сержанту, подавая ему довольно значительную для тех времен сумму. — Кстати, быть может, вы захотите сделать мне одолжение — отвести моего вороного в конюшню, а на его место запрячь в мои сани этого серого скакуна: мне еще хочется прокатиться по крепостному рву, а моя лошадь устала.

Люди отдали честь и принялись перепрягать лошадей, между тем как Лизбета, предугадывая намерение своего кавалера, подумывала было бежать, воспользовавшись коньками, еще бывшими у нее на ногах. Но Монтальво не выпускал ее из виду.

— Сеньора, — сказал он спокойным тоном, — мне кажется, вы обещали провести в моем обществе остальной вечер, и я уверен, что ничто не может заставить вас сказать неправду, — добавил он с вежливым поклоном. — Если бы я не был уверен в этом, я вряд ли так легко принял бы ваше свидетельство несколько минут тому назад.

Лизбета, видимо, смутилась.

— Я думала, сеньор, что вы вернетесь на праздник.

— Мне что-то не помнится, чтобы я говорил это, мне надо осмотреть, в порядке ли караулы. Не бойтесь, прогулка будет прелестная при лунном свете, а потом вы, может быть, доведете свое гостеприимство до того, что позовете меня отужинать у себя.

Она все еще колебалась, и неудовольствие отражалось у нее на лице.

— Ювфроу Лизбета, — заговорил тогда Монтальво, изменив тон, — у меня на родине есть пословица: «Долг платежом красен»! Вы покупали и… получили товар. Понимаете вы меня?!. Позвольте мне потеплее укрыть вас полостью… Я знаю, что в душе вы намерены честно расплатиться, вы… только дразните меня… Если бы вы в самом деле хотели избавиться от меня, вы могли бы воспользоваться случаем и убежать. Поэтому я сам предоставил вам этот случай, не желая удерживать вас против воли.

Лизбета слушала и кипела досадой: этот человек перехитрил ее. На каждом шагу он старался показать ей ее несостоятельность, и еще больше ее сердило, что он был прав. Она покупала, она должна и платить. Зачем она покупала? Не ради собственной выгоды, но побуждаемая чувством человеческой жалости, ради спасения жизни себе подобного существа. Но почему она решилась на ложную клятву ради спасения этой жизни? Она была верующая католичка и не симпатизировала таким людям. По всей вероятности, эта женщина была анабаптистка, одна из членов этой отвратительной секты, не имеющих имени, позволявших себе безнравственные поступки и бегавших нагими по улицам, объявляя, что они «голая правда». Не подействовало ли на нее заявление этой женщины, что она в детстве знала ее отца? Может быть, отчасти, но не было ли еще другой причины? Не произвели ли на нее впечатления слова женщины об испанцах, смысл которых она уяснила себе во время катанья — именно в ту минуту, когда она увидала сатанинское выражение лица Монтальво. Ей казалось, что именно это и была причина, хотя тогда она и не сознавала этого, ей казалось также, что она действовала не по собственной воле, но будто побуждаемая какой-то непонятной силой, которой она не могла противостоять.

А главное — и самое худшее — было сознание, что ее самоотвержение не принесет пользы, или, если и принесет, то, во всяком случае, не ей и ее домашним. Она была теперь, как рыба в сетях, только она не могла понять, что побуждало этого блестящего испанца издеваться над нею, она забыла, что красива и богата. Ради спасения крови ближнего она решила вступить в торг, и расплачиваться, наверное, придется собственной кровью и кровью дорогих ей людей, как бы высока и несправедлива ни была требуемая цена.

Таковы были мысли, пронесшиеся в голове Лизбеты в то время, как сильный фламандский ломовик вез сани, не изменяя неторопливого шага и на гладком, и на неровном льду. И все это время Монтальво, сидя позади нее, продолжал занимать ее разговорами на разные темы: то рассказывал об апельсинных рощах Испании, то о дворе императора Карла, то о приключениях во время французской войны и о многих других вещах. На все это Лизбета отвечала не более того, чего требовала от нее вежливость. Она думала про себя: что скажут Дирк и Питер ван-де-Верф, мнением которых она дорожила, и все лейденские сплетники? Она только молила, чтобы ее отсутствие осталось незамеченным или чтобы подумали, что она уехала прямо домой.

Однако ей скоро пришлось отказаться от этой надежды: они повстречались с молодым человеком, шедшим по покрытому снегом полю и несшим коньки в руках, и Лизбета узнала в нем одного из товарищей Дирка. Он встал перед санями, так что лошадь остановилась сама собой.

— Ювфроу Лизбета ван-Хаут здесь? — спросил он озабоченным тоном.

— Да, — отвечала она; но прежде чем могла сказать что-нибудь дальше, Монтальво перебил ее, спросив, что случилось.

— Ничего, — отвечал молодой человек, — только ювфроу исчезла, и друг мой Дирк ван-Гоорль попросил меня поискать ее здесь, между тем как он сам ищет ее в другой стороне.

— В самом деле? В таком случае вы, милостивый государь, может быть, найдете господина ван-Гоорля и передадите ему, что сеньора, его кузина, просто поехала покататься и вернется домой через час здорова и невредима, а вместе с нею приеду и я, граф Жуан де Монтальво, которого сеньора почтила приглашением на ужин.

Прежде чем изумленный посланец собрался с ответом, а Лизбета могла дать какое-нибудь объяснение, Монтальво стегнул коня и промчался мимо молодого человека, стоявшего совершенно растерянно, с шапкой в руке, почесывая затылок.

После того они продолжали поездку, показавшуюся Лизбете бесконечной. Объехав всю крепость кругом, Монтальво остановился у одних из запертых ворот и, вызвав караул, приказал отпереть. Произошла некоторая заминка, так как сначала сержант, командовавший караулом, не поверил, что его действительно вызывает сам комендант.

— Простите, ваше сиятельство, — сказал он, осветив фонарем лицо графа, — но я никак не думал, что вы сделаете объезд с молодой дамой в санях.

Подняв фонарь, сержант пристально взглянул на Лизбету и, узнав ее, не скрыл насмешливой улыбки.

— Весельчак наш капитан, большой весельчак, и хорошенькую голландскую индюшку он учит теперь петь, — донеслось до Лизбеты его замечание, обращенное к товарищу, когда они вдвоем запирали тяжелые ворота.

Затем граф проверил еще несколько караульных постов, и везде были такие же объяснения. Во все это время граф Монтальво не произнес ни одного слова, кроме обычных комплиментов, и не позволил себе никакой фамильярности, сохраняя в разговоре и манерах полную вежливость и почтительность. Все пока, кажется, шло удовлетворительно, однако настала минута, когда Лизбета почувствовала, что она не в силах дольше переносить такое положение.

— Сеньор, — сказал он кротко, — отвезите меня домой: мне дурно…

— Вероятно от голода, — объяснил Монтальво. — И я страшно проголодался. Но, дорогая ювфроу, вы сами знаете, долг прежде всего, и, в конце концов, вы не без пользы сопровождали меня в моем вечернем объезде. Я знаю, ваши соотечественники дурно отзываются о нас, испанских солдатах, но я надеюсь, что теперь вы можете засвидетельствовать их дисциплину. Хотя сегодня день праздничный, однако вы сами убедились, мы нашли всех на своих местах и не видали ни одного выпившего.

— Эй, ты! — обратился он к одному из солдат, отдававшему ему честь. — Ступай за мной к дому ювфроу Лизбеты ван-Хаут, где я буду ужинать, и доставь сани ко мне на квартиру.

Глава 3

МОНТАЛЬВО ВЫИГРЫВАЕТ
Повернув на Брее-страат — тогда, так же как теперь, самую красивую из лейденских улиц, — Монтальво остановил лошадь перед большим домом с тремя выступами под круглыми крышами, из которых средний, над главным входом, был украшен двумя окнами с балконами. Это был дом Лизбеты, оставленный ей отцом, где она должна была жить, пока ей не вздумается выйти замуж, со своей теткой Кларой ван-Зиль. Солдат взял лошадь под уздцы, а Монтальво, соскочив со своего места, направился помочь своей даме выйти из саней. В эту минуту Лизбета вся ушла в мысль, как бы ей убежать, но даже если б она решилась на это, являлось препятствие, на которое ее предусмотрительный кавалер обратил ее внимание.

— Ювфроу ван-Хаут, — обратился он к ней, — вы помните, что вы еще на коньках?

Действительно, в своем волнении она забыла об этом обстоятельстве, которое делало бегство невозможным. Не могла же она войти в дом, переваливаясь на вывернутых ногах, как ручной тюлень, которого рыбак Ганс привез с собой с Северного моря. Это было бы слишком смешно, и слуги рассказали бы всему городу. Лучше уж еще некоторое время переносить общество ненавистного испанца, чем сделаться смешной, пытаясь бежать. Кроме того, если бы даже ей удалось попасть в дом прежде него, разве она могла бы захлопнуть дверь перед его носом?

— Да, — отвечала она односложно, — я позову слугу…

Тут в первый раз граф выказал чисто испанскую, исполненную достоинства любезность:

— Не дозволяйте наемнику низкого происхождения держать в своих руках ножку, прикоснуться к которой — честь для испанского гидальго. Я ваш слуга, — сказал он и ждал, преклонив одно колено на покрытой снегом ступеньке.

Нечего было делать: Лизбете пришлось протянуть свою ножку, с которой Монтальво осторожно и ловко снял конек.

«Снявши голову, по волосам не плачут», — подумала Лизбета, протягивая другую ногу.

В эту самую минуту кто-то приотворил дверь за ними.

— Долг… — начал Монтальво, принимаясь за вторые ремни.

Дверь в это время совершенно отворилась, и послышался голос Дирка ван-Гоорля, говорившего довольным тоном:

— Конечно, тетя Клара, это она, и кто-то снимает с нее башмаки…

— Коньки, сеньор, коньки, — перебил его Монтальво, оглядываясь через плечо, и затем добавил шепотом, снова принимаясь за дело, — гм… «платежом красен». Вы представите меня, не правда ли? Мне кажется, так будет удобнее для вас.

Бегство было невозможно, так как граф держал ее за ногу, и кроме того, инстинкт подсказывал Лизбете, что единственный исход для нее — объяснить все, особенно ради любимого ею человека, и она сказала:

— Дирк, кузен Дирк, вы, кажется, знакомы: это… капитан, граф Жуан де Монтальво.

— А, сеньор ван-Гоорль! — произнес Монтальво, снимая коньки и поднимаясь с колен, которые от избытка вежливости оказались совершенно мокрыми. — Позвольте передать вам здоровой и невредимой прекрасную даму, которую я похитил у вас на минуту.

— На минуту, капитан? — пробормотал Дирк. — С начала бега прошло около четырех часов, и мы немало беспокоились о ней.

— Все объяснится, сеньор, за ужином, на который ювфроу была так любезна пригласить меня, — отвечал граф и вслед за тем тихо повторил напоминание: «Долг платежом красен».

— Вашей кузине своим присутствием удалось спасти жизнь себе подобной, — продолжал он опять вслух, — но, как я уже сказал вам, это длинная история. Позвольте, сеньора…

И через минуту Лизбета очутилась в зале собственного дома под руку с испанцем, между тем как Дирк, его тетка и несколько гостей покорно следовали за ними.

Теперь Монтальво знал, что затруднение, по крайней мере на этот вечер, устранено, раз он переступил порог дома как гость.

Наполовину бессознательно Лизбета направила своего кавалера к «sit-kamer» в виде балкона на первом этаже — комнате, соответствующей нашей гостиной. Здесь собралось еще несколько знакомых, так как было решено, что праздник на льду окончится самым роскошным ужином, какой только могла предложить хозяйка дома. Лизбета должна была представить всем своего кавалера, который вежливо раскланялся с каждым из гостей по очереди. После того ей удалось освободиться; но, проходя мимо него, она явственно видела, как его губы шептали: «Долг платежом красен».

Когда Лизбета пришла к себе в комнату, ее негодование и гнев были так велики, что она вся дрожала, но мало-помалу она овладела собой, и вместе с хладнокровием явилось желание выпутаться из всей этой истории как можно ловчее. Она приказала Грете подать себе лучшее платье и надеть себе на шею знаменитое жемчужное ожерелье, купленное ее отцом на востоке и составлявшее предмет зависти половины лейденских дам. На голову она надела красивый кружевной убор — свадебный подарок ее матери от бабушки, которая сама плела кружево для него. Дополнив свой наряд золотыми украшениями, какие были в употреблении у женщин ее класса, она спустилась в приемную.

Между тем Монтальво не терял времени понапрасну. Отведя Дирка в сторону, он под предлогом необходимости привести в порядок свой костюм, попросил указать ему комнату, где бы он мог заняться своим туалетом. Дирк, хотя и не совсем охотно, исполнил его просьбу, но Монтальво держал себя так мило в эти несколько минут, что прежде чем они вернулись к гостям, Дирк должен был сознаться себе, что не согласен с молвой, считавшей этого странного испанца «таким же черным, как его усы». Хотя граф еще не успел объясниться с ним, но Дирк уже почти уверился, что у Монтальво были какие-нибудь уважительные причины, заставившие его увезти с собой прелестную Лизбету на все послеобеденное время и часть вечера.

Правда, еще оставалась невыясненной попытка опрокинуть сани ван-де-Верфа во время бега, но, как знать, не найдется ли объяснения и этому? Это случилось — если вообще верить, что случилось, — на достаточно большом расстоянии от выигрышного столба, где было мало зрителей, которые видели бы все происходившее. Теперь, когда Дирк стал припоминать, единственной обвинительницей являлась маленькая девочка, сидевшая в санях, сам же ван-де-Верф ничего не заявлял.

Скоро после возвращения молодых людей к гостям, доложили, что ужин подан, и наступила минутная тишина. Ее нарушил Монтальво, выступивший вперед и во всеуслышание предложивший свою руку Лизбете.

— Ювфроу, моя спутница во время бега, окажите скромному представителю величайшего монарха в мире честь, которой, без сомнения, сам он воспользовался бы с радостью.

Таким образом все уладилось, так как ввиду указания коменданта лейденского гарнизона на его официальное положение его право первенства перед присутствующими, хотя также именитыми, но, в конце концов, все же не более как простыми лейденскими бюргерами недворянского происхождения, уже не подлежало сомнению.

У Лизбеты, однако, хватило смелости указать на несколько взволнованную седую даму, обмахивавшуюся веером, будто на дворе стоял июль, и всю поглощенную мыслью о том, окажется ли повар на высоте ожиданий благородного испанца, и проговорить:

— Моя тетушка!.. — но дальше ей не пришлось продолжать, так как Монтальво тотчас же прибавил тихо:

— Конечно, последует тотчас за нами, меня же воспитывали в тех правилах, что наследница дома идет впереди всех прочих, каков бы ни был их возраст.

В это время они уже прошли в дверь, и было бы бесполезно протестовать, и снова Лизбета почувствовала, что ей только остается покориться ловкому противнику. Еще через минуту они спустились с лестницы, вошли в столовую и очутились рядом во главе стола, на противоположном конце которого сели Дирк ван-Гоорль и тетка Лизбеты, также родственница Дирка, Клара ван-Зиль.

Пока слуги обносили кушаньями, царила тишина, и Монтальво воспользовался ею, чтобы окинуть взглядом комнату, сервировку и гостей. Столовой была красивая комната со стенами, выложенными германским дубом и если не блестяще, то все же достаточно освещенная двумя висячими медными люстрами знаменитой фламандской работы, в каждой из которых было вставлено по девятнадцати свечей лучшего сорта, между тем как на буфетах стояли такие же медные чеканные канделябры. Этот свет дополнялся светом торфа и корабельного леса, горевших в большом камине, выложенном голубыми изразцами. Отражение огня от камина играло и сверкало на многочисленных серебряных кувшинах и кубках искусной чеканки, украшавших столы и буфеты.

Общество носило такой же характер, как обстановка, все было красиво и солидно: все, и мужчины, и женщины, были люди богатые, получившие свое богатство от отцов или сами нажившие его честной и прибыльной торговлей, которая вся в то время сосредоточивалась в руках голландцев.

«Я не ошибся, — подумал Монтальво, рассматривая комнату и находившихся в ней. — Одно ожерелье моей маленькой соседки стоит больше, чем у меня когда-либо бывало в руках, и сервировка чего-нибудь да стоит. Ну, надеюсь, скоро получу возможность поближе познакомиться с их ценностью…»

После этого, набожно перекрестившись, граф с аппетитом принялся за ужин, вполне достойный его внимания даже в стране, известной роскошью яств и вин, а также аппетитом их потребителей.

Однако любезный капитан из-за еды не забыл разговора; напротив, увидав, что его соседка не в разговорчивом настроении, он обратился к другим гостям — мужчинам, касаясь различных подходящих тем. Среди гостей был также и Питер ван-де-Верф, победитель в беге, и против его подозрительной, осторожной сдержанности графу пришлось направить огонь всех своих батарей.

Прежде всего он поздравил Питера и очень серьезно пожалел себя, так как действительно бег стоил ему такой суммы, которую он едва ли мог выплатить. Затем он похвалил серого рысака и спросил, не продается ли он, предлагая как часть уплаты своего вороного.

— Добрый конь, — сказал он, — однако имеет кое-какие пороки, которых я не стал бы скрывать, если бы пришлось назначить ему цену. Например, мейнгерр ван-де-Верф, вы, может быть, заметили, в какое неловкое положение он поставил меня к концу бега? Есть вещи, которых он всегда пугается, и в том числе он боится красного плаща. Не знаю, видели ли вы, что на валу около рва вдруг показалась девушка в красной шубе. Лошадь сейчас же шарахнулась в сторону, и можете представить, что я испытал в эту минуту, когда того и ждал, что сани мои опрокинутся, а в них ведь сидела ваша прелестная родственница. Кроме того, я таким образом чуть не лишился всех своих шансов на выигрыш, потому что обыкновенно, испугавшись, вороной начинает упрямиться и не хочет идти дальше.

У Лизбеты захватило дух, когда она услыхала это объяснение. И действительно, ей вспомнилось, что возле них показалась девочка в красной шубе, и лошадь отшатнулась, как будто в самом деле испугалась. Неужели капитан и вправду не намеревался опрокинуть «барсука»?

Между тем ван-де-Верф отвечал, как всегда, не спеша. Он, по-видимому, принимал объяснение Монтальво; по крайней мере, он сказал, что также видел девушку в красном, и выразил удовольствие, что все обошлось благополучно. Что же касается предлагаемой сделки, то он с удовольствием принял бы ее, так как серый, хотя и хороший конь, но стареет, а вороной — одна из самых красивых лошадей, каких ему приходилось видеть. Но тут Монтальво в действительности не имевший ни малейшего желания расстаться со своим ценным бегуном, по крайней мере на таких условиях, переменил разговор.

Наконец, когда мужчины — а женщины уже и подавно — насытились, а прекрасные фламандские кубки уже не в первый раз искрились лучшими рейнскими и испанскими винами, Монтальво, воспользовавшись наступившей паузой, встал и заявил, что просит позволения воспользоваться привилегией иностранца между гостями, чтобы предложить тост за своего соперника в сегодняшнем беге, Питера ван-де-Верфа.

Все присутствовавшие с радостью приняли предложение, так как все очень, гордились успехом молодого человека, и многие выиграли, держа пари за него. Выражения одобрения еще усилились, когда испанец начал свою речь с предмета, в котором все присутствовавшие были компетентными судьями, — с красноречивой похвалы выдающимся качествам ужина. Редко ему приходилось, уверял он всех, и особенно почтенную вдову ван-Зиль, кулинарная слава которой, по его словам, достигла до самой Гааги (при этом комплименте вдова вспыхнула и принялась так усердно обмахиваться веером, что опрокинула кубок Дирка, облив его новый камзол брюссельского покроя), редко приходилось есть так вкусно приготовленные кушанья и пить такие изысканные вина даже при дворах королей и императоров, папы и его архиепископов.

Затем, переходя к главному предмету своего спича, ван-де-Верфу, он поднял бокал за него, за его сестру и лошадь, подбирая самые подходящие и изысканные обороты, не впадая в преувеличение; он откровенно признавался, что поражение было для него горько, так как все солдаты гарнизона надеялись видеть его победителем и, как он опасается, держали за него пари выше своих средств. Также он во всеуслышание повторил историю девушки в красном плаще. Затем, понизив голос и более спокойным тоном, он обратился к «тетушке Кларе» и «дорогому герру Дирку», говоря, что должен извиниться перед ними обоими, что так безрассудно долго задержал ювфроу Лизбету после бега. Когда они узнают, в чем дело, они, он уверен, не станут больше порицать его, особенно,если он скажет им, что это отступление от общепринятых правил было вызвано желанием спасти человеческую жизнь.

Он рассказал, как тотчас после гонки один из его сержантов разыскал его, чтобы сообщить, что задержана одна женщина, предполагаемая колдунья и еретичка, заподозренная в покушении на убийство и воровство, и просил его, по причинам, которыми он не хочет утомлять своих слушателей, немедленно заняться этим делом. Кроме того, — так говорил сержант, — эта женщина, по свидетельству некоей Черной Мег, в тот день после обеда обратилась с самыми богохульными и предательскими речами к ювфроу Лизбете ван-Хаут.

Конечно, каждый из присутствующих разделит его отвращение к еретикам и предателям, — продолжал Монтальво, и тут большинство из гостей, особенно тайные приверженцы новой религии, перекрестилось. — Но и еретики имеют право на беспристрастное рассмотрение своего дела, по крайней мере, он лично того мнения, и хотя солдат по профессии, но от души ненавидит бесполезное пролитие крови.

Долгая опытность научила его также относиться недоверчиво к свидетельству доносчиков, имеющих денежные выгоды от уличения обвиняемого. Наконец, ему казалось неудобным, чтобы имя молодой девушки хорошего происхождения было замешано в подобную историю. Как известно из последних эдиктов, ему в таких случаях дана неограниченная власть, и он получил приказание всех подозреваемых в принадлежности к секте анабаптистов или другой форме ереси немедленно отправлять в надлежащие суды, а в случае поимки бежавших еретиков и удостоверения их личности немедленно казнить их без дальнейшего допроса. При подобных обстоятельствах, боясь, что молодая девушка испугается, если узнает его намерение, а с другой стороны, желая и ради ее самой и ввиду соблюдения приличий иметь ее свидетельство, он решился прибегнуть к хитрости. Он попросил ее сопровождать его в поездке по небольшому делу, и она любезно согласилась.

— Друзья, — продолжал он все более и более торжественным тоном, — конец моего рассказа короток. Я должен поздравить себя с принятым мною решением, так как при очной ставке с задержанной наша любезная хозяйка клятвенно опровергла выдумку доносчицы, и я, следовательно, мог спасти несчастное, как мне кажется, полоумное существо от неминуемой ужасной смерти. Не правда ли, ювфроу?

Лизбете, опутанной сетями обстоятельств, совершенно не знавшей, что предпринять, оставалось только утвердительно кивнуть головой.

— Мне кажется, что после моего объяснения нарушение общепринятых правил может найти себе извинение, — заключил Монтальво, — и мне остается прибавить только одно слово; мое положение здесь совершенно особенно — я здесь официальное лицо, но между тем смело говорю среди друзей, подвергая себя опасности, что кто-нибудь из присутствующих может направить мои же слова против меня, чего я, впрочем, не думаю. Хотя нет в Нидерландах более ревностного католика и более преданного своей родине испанца, чем я, меня обвиняли в том, что я выказываю слишком большую симпатию к вашему народу и поступаю слишком мягко с теми, кто навлек на себя неудовольствие святой Церкви. Что касается применения моих прав и правосудия, я согласен сносить подобные обвинения, но на свете не всегда правда берет верх. Поэтому, хотя я рассказал вам только истину, я должен указать, что в интересах нашей хозяйки, в моих собственных интересах, которых дело может коснуться, и в интересах всех сидящих за этим столом лучше было бы не распространяться особенно о подробностях только что сообщенного мною происшествия: пусть оно умрет в этих стенах. Согласны ли вы, друзья?

Побуждаемые одним общим порывом, а также общим, хотя и бессознательным страхом, все присутствующие, даже осторожный и дальновидный ван-де-Верф, отвечали в один голос:

— Согласны!

— Друзья, — сказал Монтальво, — это простое слово дает мне такую же глубокую уверенность, как какая-нибудь торжественная клятва, такую же уверенность, какую дала клятва нашей хозяйки, на основании которой я счел себя вправе отпустить несчастную, хотя в ней подозревали бежавшую еретичку.

Монтальво закончил свою речь вежливым общим поклоном и сел.

— Что за добрый, что за восхитительный человек, — проговорила тетушка Клара, обращаясь к Дирку среди шума поднявшихся разговоров.

— Да, только…

— Какая наблюдательность и какой вкус! Ты слышал, что он сказал о нашем ужине?..

— Слышал что-то мельком.

— Правда, все говорят, что мой тушенный в молоке каплун, какой у нас был сегодня… Что это с твоим камзолом? Ты раздражаешь меня, не переставая тереть его…

— Ты облила его красным вином, вот и все, — недовольным тоном отвечал Дирк. — Он испорчен.

— Не велика потеря, говоря правду. Дирк, я не видела камзола, хуже сшитого. Вам, молодым людям, следовало бы поучиться одеваться у испанских дворян. Взгляни, например, на его сиятельство, графа Монтальво…

— Мне кажется, тетушка, я уже довольно слышал на сегодня об испанцах и капитане Монтальво, — перебил свою родственницу Дирк, едва сдерживая себя. — Сначала он увозит Лизбету и пропадает с ней целых четыре часа, затем сам набивается на ужин и садится с ней на почетный конец стола, предоставляя мне скучать, как никогда, на противоположном конце…

— Ты сердишься и становишься невежлив, — сказала тетка Клара. — Не только умению одеваться, но и умению держать себя тебе не мешало бы поучиться у испанского гидальго и коменданта.

Почтенная дама при этих словах поднялась, обращаясь к Лизбете:

— Если ты кончила, Лизбета, пойдем, а наши гости еще займутся вином.

Когда дамы удалились, в столовой стало еще оживленнее.

В те времена почти все пили очень много спиртных напитков, по крайней мере на праздниках, и этот вечер не составлял исключения. Даже Монтальво, чувствовавший, что выиграл игру и поэтому несколько успокоившийся, не отставал от других и по мере того как кубок осушался за кубком, становился все разговорчивее. Но он был настолько хитер, что даже тут остался верен своему плану и в разговоре высказал такое сочувствие к невзгодам, переживаемым Нидерландами, и такую религиозную терпимость, какие редко можно было встретить в испанце.

Затем разговор перешел к военным вопросам, и Монтальво, подстрекаемый ван-де-Верфом, который, не в пример прочим, пил немного, стал объяснять, как бы он, если бы был главнокомандующим, стал защищать Лейден от нападения войск, превосходящих численностью его гарнизон. Скоро ван-де-Верф заметил, что граф был искусный офицер, изучивший свое дело, и, будучи сам любознательным штатским, начал предлагать своему собеседнику вопрос за вопросом.

— Предположите, — спросил он наконец, — что город погибает от голода, а все еще не взят, так что жителям предстоит или попасть в руки неприятеля, или сжечь самим свои жилища. Что бы вы сделали в таком случае?

— Тогда, мейнгерр, если бы я был обыкновенный человек, я внял бы голосу умирающего от голода населения и сдался.

— А если бы вы были великим человеком?

— Если б я был великим человеком?.. Тогда я перерезал бы плотины и снова допустил бы морские волны биться о стены Лейдена. Армия не может жить в соленой воде, мейнгерр.

— Но при этом вы потопили бы фермеров и разорили бы страну на двадцать лет.

— Совершенно верно, но когда надо спасти зерно, кто думает о спасении соломы?

— Слушаю вас, сеньор. Ваша пословица хороша, хотя мне никогда не приходилось слышать ее.

— Немало хороших вещей идет из Испании, мейнгерр, в том числе и это красное вино. Позвольте выпить еще стакан с вами, и если позволите мне сказать вам это, вы — человек, с которым приятно встретиться и со стаканом в руке, и с мечом.

— Надеюсь, что вы навсегда сохраните обо мне такое мнение, — отвечал ван-де-Верф, осушая свой кубок, — встретимся ли мы с вами за столом, или на поле битвы.

После этого Питер отправился домой и, прежде чем лечь спать, тщательно записал все, что слышал от испанца о военных диспозициях, как атакующих, так и осажденных, а под своими заметками написал пословицу о зерне и соломе. Не было видимой причины, почему ван-де-Верфу, простому гражданину, занятому торговлей, пришло в голову сделать это, но он оказался предусмотрительным молодым человеком и знал, что многое может произойти, чего никак нельзя предвидеть в данную минуту. Случилось так, что через много лет ему пришлось воспользоваться советом Монтальво. Все, знакомые с историей Нидерландов, знают, как бургомистр Питер ван-де-Верф спас Лейден от испанцев.

Что касается Дирка ван-Гоорля, он добрел до своей квартиры, опираясь на руку не кого иного, как графа дон Жуана де Монтальво.

Глава 4

ТРИ ПРОБУЖДЕНИЯ
На другое утро после санного бега в Лейдене было три лица, с мыслями которых при их пробуждении небезынтересно познакомиться для читателя, следящего за их судьбой. Первое из этих лиц был Дирк ван-Гоорль, которому всегда приходилось рано вставать по своим обязанностям и которого в это утро отчаянная головная боль разбудила как раз в ту минуту, как часы на городской башне пробили половину пятого. Ничто не оказывает такого неприятного влияния на расположение духа, как пробуждение от сильной головной боли в половине пятого, среди холодного мрака зимнего утра. Однако, лежа и раздумывая, Дирк пришел к убеждению, что его дурное расположение духа происходит не только от головной боли или холода.

Одно за другим ему вспомнились события предыдущего дня. Прежде всего он опоздал ко времени, назначенному для встречи с Лизбетой, что, очевидно, рассердило ее. Затем появился капитан Монтальво и увез ее, как коршун уносит цыпленка из-под надзора наседки, между тем как он сам, Дирк, осел этакий, даже не нашел слова протеста. После этого, считая себя обязанным держать пари за сани, в которых сидела Лизбета, несмотря на то, что ими правил испанец, он проиграл десять флоринов, и это вовсе не было по душе такому расчетливому молодому человеку, как он. Остальное время праздника на льду он провел в поисках Лизбеты, таинственно исчезнувшей с испанцем, причем не только скучал, но еще и беспокоился. Наконец, настал ужин, где опять граф выхватил у него из-под носа Лизбету, предоставив ему стать кавалером тети Клары, которую он не любил, считая за старую дуру, и которая, испортив его новый камзол, в конце концов еще объявила, что он не умеет одеваться. И это еще не все: Дирк чувствовал, что выпил больше, чем следовало, так как об этом ему докладывала его голова. А в довершение всего он вернулся домой под руку с этим самым испанцем и, ей-богу, на пороге своего дома клялся ему в верной дружбе.

Без сомнения, граф оказался необычайно добрым малым для испанца. Что касается своего поступка на бегах, он дал ему вполне удовлетворительное объяснение и принял свое поражение, как джентльмен. Что могло быть любезнее и тактичнее его упоминания о Питере в его застольной речи? Также и в своем отношении к несчастной Марте, историю которой Дирк знал хорошо — и это было важнее всего остального, — Монтальво выказал себя терпимым и добрым человеком.

Надо сказать сразу, что в действительности Дирк был лютеранин: он был принят в эту секту два года тому назад. Быть лютеранином в эти дни в Нидерландах — значило жить, вечно чувствуя у себя на шее железный ошейник и имея перед глазами колесо или костер, — обстоятельство, заставлявшее смотреть на религию более серьезно, чем большинство смотрит на нее в нашем столетии. Однако и в то время страшные казни, которыми каралось вероотступничество, не удерживали многих бюргеров и людей низшего класса от поклонения Богу по-своему. В действительности же из всех присутствовавших на ужине у Лизбеты большая половина, в том числе и Питер ван-де-Верф, были тайными приверженцами новой веры.

Но, оставляя в стороне религиозные соображения, Дирк не мог не пожалеть в душе, что добродушный испанец так красив и что он так умеет ценить красоту лейденских дам, особенно Лизбеты, которая, как ему признался сам Монтальво, произвела на него сильное впечатление. Больше всего опасался Дирк, что подобное восхищение могло быть обоюдным. В конце концов, испанский гидальго и комендант крепости — лицо незаурядное, и, к несчастью, Лизбета также была католичка. Дирк любил Лизбету: он любил ее с терпеливой искренностью, характерной для его национальности и его собственного темперамента, но, кроме уже упомянутых выше причин, разница религий воздвигала стену между ними Лизбета, конечно, и не подозревала ничего подобного. Она даже не знала, что Дирк принадлежит к новой вере, а без разрешения старейших в своей секте он не мог открыться ей, не решаясь легкомысленно вверить скромности молодой девушки жизнь многих людей и их семей.

В этом заключалась причина, почему он, при всей своей преданности Лизбете, даже думая, что она неравнодушна к нему, ни одним словом не намекнул ей на свое чувство и не сватался к ней. Как мог он, лютеранин, предлагать католичке стать его женой, не сказав ей всей правды? А если бы он открыл ей все и она решилась бы рисковать собой, какое право имел он завлекать ее в эти ужасные сети? Предположив даже, что она не изменила бы своей вере, имея на то полное право, он, в свою очередь, обязан был бы стараться обратить ее, а детей их, если б они были у них, пришлось бы воспитать в вере отца. Рано или поздно явился бы доносчик — один из тех ужасных доносчиков, тень которых тяготела над тысячами нидерландских семей, а за ним офицер, потом монах, судья и, наконец, палач и костер.

Что сталось бы в таком случае с Лизбетой? Она могла бы доказать свою невинность в ереси, если бы к тому времени еще действительно не была виновна в ней, но какова стала бы жизнь любящей женщины, муж и дети которой томились бы в тюрьмах папской инквизиции? В этом заключалась первая причина, почему Дирк молчал даже в те минуты, когда испытывал сильнейшее искушение заговорить, хотя внутреннее чувство и подсказывало ему, что его молчание перетолковывалось иначе — приписывалось избытку осторожности, равнодушию или излишней щепетильности.

Вторым лицом, проснувшимся в это утро, была Лизбета, у которой, если и не болела голова (а этим и в ее время часто страдали женщины ее класса), были другие огорчения, с которыми ей предстояло справиться.

Когда она стала разбираться в них и раздумывать, все они разрешились чувством негодования на Дирка ван-Гоорля. Дирк опоздал на свидание, приводя смешное оправдание, что должен был дождаться, пока не остынет колокол, как будто ей было до этого дело; результатом была встреча с этой ужасной женщиной, Мартой-Кобылой, затем с Черной Мег и, наконец, с испанцем. Здесь опять Дирк выказал непростительное равнодушие и недогадливость, допустив Лизбету принять против воли приглашение поместиться в санях испанца. Дирк даже высказал сам свое согласие на это. Затем одно за другим следовали таковые события этого злополучного карнавала: бег, покушение на соперника, ужасный кошмар, который в продолжение вечера ей постоянно напоминал лицо Монтальво; допрос Марты; ее собственная не преднамеренная, но несомненная ложь; катанье наедине с человеком, принудившим ее произнести ложную клятву; появление перед всеми с ним как с добровольно выбранным ею спутником; наконец, ужин, во время которого испанец явился ее кавалером, между тем как простодушная компания гостей ухаживала за ним, как за существом высшего порядка, случайно попавшим в ее среду.

Какие были намерения у Монтальво? Без сомнения, в этом она была уверена, он намеревался показать, что ухаживает за ней, иначе нельзя было истолковать всех его поступков. И теперь — это было самое ужасное — она, в сущности, была у него в руках, потому что, если бы он захотел, ему ничего бы не стоило доказать, что она произнесла ложную клятву. Сама ложь также тяготила Лизбету, хотя и была произнесена с добрым намерением, если только было действительно хорошо спасать фанатичку от участи, которая, наверное, постигла бы ее, если бы ее преступление стало известно.

Без сомнения, испанец был дурной человек, хотя и привлекательный, и поступил дурно, при все своем умении держать себя и при всех своих блестящих манерах; но чего можно было ожидать от испанца, преследовавшего свои собственные цели? Дирк один… один он во всем виноват… и не столько своей вчерашней ненаходивостью, сколько всем своим поведением вообще. Почему он не предупредил и не устроил так, чтобы она была гарантирована от подобных случаев, на которые всегда рискует наткнуться женщина ее красоты и положения? Святым известно, что со своей стороны она сделала все, чтобы дать ему случай высказаться. Она дошла до пределов того, что может позволить себе девушка, и ради каких бы то ни было Дирков на свете не сделает ни одного шагу дальше. И что ей так понравилось его глупое лицо? Почему она отказала такому-то и такому-то, всем приличным женихам, и попала в такое положение, что молодые люди уже не подходят к ней, как бы подозревая, что она дала уже слово своему родственнику? Прежде она уверяла себя, что ее привлекает в Дирке что-то, что она чувствует, но не видит: скрытое благородство характера, слабо проявляющееся снаружи. Но где же это «что-то», это благородство? Без сомнения, настоящий мужчина должен бы был вступиться и не ставить ее в такое ложное положение. Средства к жизни не могли служить препятствием: она не пришла бы к нему с пустыми руками и даже, напротив, принесла бы за собой кое-что. О, если б не несчастье, что она, к своей досаде, продолжала любить его, она никогда, никогда не сказала бы с ним больше ни одного слова.

Последним из наших друзей, проснувшимся в это знаменательное утро между девятью и десятью часами, когда Дирк уже два часа успел просидеть у себя в конторе, а Лизбета побывать на рынке, был блестящий офицер, граф дон Жуан де Монтальво. Открыв свои темные глаза, он несколько секунд смотрел в потолок, собираясь с мыслями. Затем, сев в постели, он залился хохотом. Вся эта история была слишком потешна, чтоб веселому человеку не посмеяться ей. Этот простофиля Дирк ван-Гоорль; взбешенная, но беспомощная Лизбета; надутые крепкоголовые нидерландцы, которых он всех заставил петь в своем тоне, как струны на скрипке, — да, все это было восхитительно!

Как читатель мог уже догадаться, Монтальво не был типичным испанцем — героем романа или историческим лицом. Он не был ни мрачен или сосредоточен, ни особенно мстителен или кровожаден. Напротив, он был веселого характера, безо всяких правил, остроумный и добрый малый, за что пользовался всеобщим расположением. Кроме того, он был храбрый, хороший солдат, симпатичный в некотором смысле, и, странно сказать, не ханжа. Правду сказать, в те времена это было редкостью: его религиозные взгляды так расширились, что в конце концов у него их вовсе не осталось. Поэтому он только изредка поддавался какому-нибудь мимолетному суеверию, вообще же не питал никаких духовных надежд или страхов, что, по его мнению, доставляло ему много преимуществ в жизни. В действительности, если бы того требовали его планы, Монтальво готов был стать кальвинистом, лютеранином, магометанином или даже анабаптистом — смотря по требованиям минуты; он объяснил бы это тем, что художнику удобно нарисовать какую угодно картину на чистом полотне.

И между тем эта способность применяться к обстоятельствам, это отсутствие убеждений и нравственного чувства, которые должны бы были так облегчать графу житейские отношения, были главной причиной его слабости. Судьба сделала его солдатом, и он нес эту службу, как нес бы всякую другую. Но по природе он был актер, и изо дня в день он играл в жизни то одну, то другую роль, но никогда не был самим собой, потому что не имел определенного характера. Однако где-то глубоко в душе Монтальво скрывалось что-то постоянное и самостоятельное, и это «что-то» было не доброе и не злое. Оно очень редко проявлялось наружу; рука обстоятельств должна была глубоко погрузиться в душу графа, чтобы извлечь это нечто, но, несомненно, непреклонный, жестокий испанский дух, готовый всем пожертвовать ради того, чтобы спастись или даже выдвинуться, жил в нем. Лизбета видела именно этот дух в глазах Монтальво накануне, когда, не надеясь больше на победу, граф пытался убить своего противника, рискуя сам быть убитым. И не в последний раз она видела эту скрытую черту характера Монтальво: еще два раза ей суждено было натолкнуться на нее и дрожать перед ней.

Хотя Монтальво вообще не любил жестокости, однако при случае мог сам быть жесток до последней степени: хотя он ценил друзей и желал иметь их, однако мог сделаться самым низким предателем. Хотя без причины он не тронул бы живое существо, однако, найдя причину достаточной, он мог спокойно обречь на смерть целый город. И при этом ему было бы нелегко: он стал бы сожалеть об обреченных и впоследствии вспоминать бы о них с грустью и даже с участием. Этим он отличался от большинства своих соотечественников и современников, которые сделали бы то же, но гораздо жестче, руководствуясь честными принципами, и впоследствии радовались бы всю свою жизнь при воспоминании о своем деле.

У Монтальво была одна господствующая страсть — не война и не женщины, но деньги. Однако он любил не сами деньги, так как не был скуп, и, будучи игроком, никогда не мог отложить ни гроша; но он любил тратить деньги и сорить ими.

В отличие от многих из своих соотечественников, он мало обращал внимания на женщин, даже не любил их общества и увлечение считал обузой, но он любил вызывать их восхищение, так что, за неимением лучшего, был бы способен выбиваться из сил, чтобы приобрести себе поклонницу в лице какой-нибудь служанки или рыбной торговки.

Все его усилия были направлены к тому, чтобы всюду, где бы он ни показался, затмить в глазах городских красавиц всех остальных, и ради этого он поддерживал многочисленные любовные интриги, в сущности, вовсе не забавлявшие его. Удовлетворение тщеславия, само собой, влекло за собой расходы, так как красавицы требовали денег и подарков; ему самому необходимы были наряды, лошади и вся обстановка самого утонченного вкуса. Знакомых надо было принимать у себя, и притом так, чтобы у них являлось чувство, что их угощал испанский гранд.

Считаться грандом никогда не обходится дешево; не один обедневший пэр знает в наше время, какая обуза титул без состояния. Монтальво носил титул — он был дворянин, но единственным имением его была башня, выстроенная одним из его воинственных предков в местности, прекрасно приспособленной к планам этого предка — ограблению проезжих во время их пути по узкому ущелью. Когда же путешественники не стали ездить этим ущельем или по другим причинам разбойничество перестало составлять прибыльный промысел, доходы семьи Монтальво уменьшились и наконец совсем иссякли. Таким образом случилось, что последний представитель древнего рода оказался в положении заурядного военного, но, к несчастью для себя, обладающего широкими наклонностями, роковой страстью к игре и неимоверной гордостью своим происхождением.

Быть может, Жуан де Монтальво сам не отдавал себе ясного отчета в этом; но у него было две цели в жизни: во-первых, удовлетворять в широкой степени все свои капризы и прихоти, а во-вторых — и эта цель была второстепенной и несколько туманной, — восстановить свое родовое богатство. Обе цели сами по себе были вполне законные, и в те времена, когда можно было с успехом ловить рыбу в мутной воде, а человеку способному и настойчивому было нетрудно добиться блестящего положения, не представлялось причины сомневаться в том, чтобы Монтальво не добился осуществления своих планов. Однако пока, несмотря на несколько представлявшихся случаев, ему еще ничего не удалось, хотя ему уже было за тридцать. Причины неудач были различные, но в основании их лежал недостаток постоянства и изобретательности.

Человек, постоянно играющий роль, занимает многих, но не убеждает никого. Монтальво не мог убедить никого. Когда он разговаривал с монахами о тайнах религии, то даже монахи, в это время большею частью люди недалекие, чувствовали, что присутствуют только при умственном упражнении. Когда он говорил о войне, его слушателям казалось, что в душе он только и думает, что о любви. Когда он пел о любви, то особа, к которой он обращал свои речи, инстинктивно чувствовала, что он любит только самого себя, а не ее. И в этом женщины подходили ближе всего к истине: Монтальво любил только самого себя. Ради самого себя он нуждался в больших деньгах, и целью его жизни стало так или иначе добыть эти деньги.

Но и в шестнадцатом столетии богатство не давалось само собой в руки всякому искателю приключений. Жалованье военные получали маленькое и не всегда аккуратно; посторонний заработок был редок и быстро тратился; даже выкуп за одного или двух богатых пленных скоро исчерпывался уплатой таких долгов чести, от которых нельзя было увернуться. Оставалась, конечно, возможность богатой женитьбы, что в такой стране, как Нидерланды, где было много богатых невест, не представлялось затруднительным для знатного, красивого, любезного испанца. И действительно, настало время, когда Монтальво предстояло или жениться или разориться: его долги, особенно карточные, возросли до громадной суммы, и он не мог ступить шагу, не встретив кредитора. К несчастью для него, многие из этих кредиторов имели доступ к властям, и таким образом произошло, что Монтальво получил извещение о необходимости предотвратить скандал вместе с угрозой, что в противном случае ему придется вернуться в Испанию, страну, куда, правду сказать, его вовсе не тянуло. Одним словом, роковой час расплаты, который он всеми силами старался отдалить, настал, и женитьба, богатая женитьба являлась единственным исходом. Это был грустный исход для человека, имевшего свои причины, чтобы не желать вступать в брак, но приходилось покориться.

Таким образом случилось, что граф Монтальво, остановив свое внимание на красивой и богатой Лизбет ван-Хаут как на единственной подходящей ему партии в Лейдене, пригласил молодую девушку в свои сани во время бега и так старался быть приятным гостем в ее доме.

Пока все шло удачно, и, что еще больше, начало охоты было даже занимательно. Местное же общество после того, как Лизбета приняла приглашение быть его дамой во время бега и потом так долго каталась с ним наедине в лунную ночь, что, без сомнения, составляло теперь предмет бесконечных сплетен, было вполне подготовлено ко всякого рода вниманию, какое графу вздумалось бы оказать ей. И почему ему не поухаживать за девушкой свободной, по происхождению стоявшей ниже, хотя по богатству выше его? Правда, он знал, что ее имя соединялось с именем Дирка ван-Гоорля. Он знал также, что молодые люди привязаны друг к другу, так как на обратном пути прошлой ночью Дирк, может быть, имея на то свои причины, почтил его конфиденциальным полупризнанием. Но какое ему до этого дело, если они еще не помолвлены? А если б даже были помолвлены, то и тогда разве не все равно? Но все же Дирк ван-Гоорль являлся препятствием и, несмотря на то, что он казался добрым малым и Монтальво было жаль его, его необходимо было убрать с дороги, так как граф был убежден, что Лизбета — одно из тех упорных созданий, которые отказались бы от брака с ним, пока молодой лейденец не исчезнет с горизонта. А между тем Монтальво не желал впутываться в дуэль уж по одному тому, что в дуэли всегда можно ждать какой-нибудь неожиданности, а это был бы плохой исход. Точно так же не желал он быть замешанным в убийстве; во-первых, потому что ему чрезвычайно неприятна была сама мысль об убийстве кого-либо без крайней на то необходимости для самозащиты, а во-вторых, потому, что убийство — некрасивый путь, чтобы выпутаться. Кроме того, нельзя было заранее предсказать, как взглянут власти на исчезновение молодого нидерландца почтенной фамилии.

Надо было подумать о другом средстве. Если этот молодой человек умрет, нельзя заранее сказать, как Лизбета отнесется к его смерти. Ей может вдруг прийти в голову отказаться от замужества или оплакивать своего жениха лет пять; оба решения оказались бы одинаково невыгодными для планов Монтальво. А между тем пока Дирк жив, есть ли возможность заставить Лизбету перенести на другого ее расположение? Таким образом, казалось, что Дирку необходимо умереть. С четверть часа Монтальво раздумывал по поводу этого вопроса, и наконец, когда он уже готов был предоставить все дело случаю, вдруг в его уме блеснула блестящая, гениальная мысль.

Дирк не умрет, он будет жить, но его жизнь будет куплена ценою руки Лизбеты ван-Хаут. Если она любит Дирка только наполовину так, как предполагает Монтальво, то, вероятно, согласится выйти замуж за кого угодно ради спасения дорогой головы: ведь девять десятых женщин способны на такой сентиментальный идиотизм. Кроме того, этот план имел и другие хорошие стороны: он был выгоден для всех. Дирк спасется от смерти, за что должен быть благодарен; Лизбета, кроме чести союза, хотя, быть может, только временного, с ним, графом, будет жить, окруженная небесным сиянием добродетели, происходящим из сознания, что она сделала нечто весьма прекрасное и трагическое, между тем как он сам, Монтальво, благодаря которому все получат такие выгоды, также попользуется кое-чем.

Затруднение было в одном: как создать такое состояние вещей? Как поставить интересного Дирка в такое безвыходное положение, чтобы заставить Лизбету проявить свое благородство ради его спасения? Вот если бы Дирк был еретиком! А не окажется ли он им и в самом деле? Мудрено себе представить фигуру, более подходящую еретику: плосколицый, с манерами святоши и носящий темные чулки; Монтальво заметил, что все еретики, мужчины и женщины, носили чулки темного цвета, может быть, имея в виду умерщвление плоти. Одно только несколько противоречило предположению Монтальво: молодой человек пил слишком много за ужином накануне. Впрочем, и между еретиками попадались такие, которые не прочь были выпить. И лучшие люди иногда спотыкаются; еще старый монах-кастелян, учивший графа латыни, говорил: «Errare humanum est».

Таким образом, размышления Монтальво сводились к следующему, для того чтобы выпутаться из затруднительного положения, необходимо, во-первых, чтобы Лизбета ван-Хаут через три месяца была его женой; во-вторых, если окажется невозможным устранить с дороги Дирка ван-Гоорля, отбив у него привязанность молодой девушки или возбудить ее ревность (вопрос: возможно ли заставить женщину так приревновать этого пентюха, чтобы она с досады решилась выйти за другого?), надо принять более суровые меры, в-третьих, эти более суровые меры должны состоять в том, чтобы принудить Лизбету спасти ее возлюбленного от костра, соединившись браком с человеком, ради нее вошедшим в сделку со своею совестью и подстроившим все; в-четвертых, самый лучший способ приведения всего этого в исполнение — доказать, что возлюбленный — еретик, а если, к несчастью, этого нельзя будет доказать, то все же выставить его еретиком, и, в-пятых, пока как можно чаще видеться с мейнгерром ван-Гоорлем, потому что вообще при существующих обстоятельствах сближение необходимо, а кроме того, у него при случае можно и денег перехватить.

Розыски еретиков также стоят денег, так как придется прибегнуть к услугам шпионов; само собой разумеется, что друг Дирк, голландский каплун, должен сам доставить масло, в котором его станут жарить. И Монтальво закончил свое размышление так же, как начал его, — громким раскатом смеха, после чего он встал и принялся за вкусный завтрак.

Был уже шестой час пополудни этого дня, когда капитан и исполнявший должность коменданта Монтальво вернулся со службы домой: надо сказать, что он был усердный и дельный служака. При возвращении его встретил солдат-денщик, выбранный им за молчаливость и скрытность и, отдав честь, ждал приказания.

— Женщина здесь? — спросил Монтальво.

— Здесь, ваше сиятельство, хоть и нелегко ее было доставить сюда: я застал ее в постели, больной.

— Какое мне дело, что было трудно! Где она?

— В вашей комнате, ваше сиятельство!

— Хорошо. Смотри, чтоб никто не помешал нам, а когда она выйдет отсюда, следи за ней, пока она не дойдет до дома.

Солдат снова взял под козырек, а Монтальво вошел в комнату, тщательно заперев дверь за собою. Комната была не освещена, но через большое сводчатое окно лился яркий лунный свет, и при нем Монтальво увидел сидящую на стуле с прямой спинкой темную закутанную фигуру. Было что-то странное, почти сверхъестественное в этой фигуре, сидевшей в молчаливом ожидании. Она напомнила ему — иногда фантазия его разыгрывалась совершенно некстати — хищную птицу, сидящую на обрубке высохшего дерева в ожидании рассвета, когда она собирается лететь на ожидающую ее добычу.

— Это ты, тетушка Мег? — спросил он совершенно серьезно. — Совсем как в старое время, в Гале, не правда ли?

Освещенная луной фигура повернула голову. Монтальво увидел, как свет отразился на белках ее глаз.

— Кто же, как не я, ваше сиятельство, — отвечал охрипший от простуды голос, напоминавший карканье ворона, — хотя, правду сказать, не вашими молитвами жива. Крепкое надо иметь здоровье, чтобы не захворать, выкупавшись в проруби.

— Не ворчи: мне некогда слушать твою воркотню. Что тебя выкупали вчера, так поделом, за твою проклятую недогадливость. Разве ты не видала, что я веду свою линию, а ты портишь мне все. Я сделался бы посмешищем своих людей, если б стал слушать, как ты предостерегаешь против меня девицу, расположение которой я желаю сохранить.

— У вас всегда ведется какая-нибудь игра, ваше сиятельство, только если она кончается тем, что тетку Мег сначала ограбили, а потом чуть не потопили подо льдом, то тетка Мег этого не забывает.

— Ш-ш! Не у тебя одной есть память. Какая тебе была назначена награда? Двенадцать флоринов? Получишь их, и еще пять вдобавок: это хорошая плата за нырок в холодную воду. Будет с тебя?

— Нет, ваше сиятельство, мне нужна была жизнь, жизнь этой еретички. Мне надо было видеть, как она будет жариться на костре или топтать ее ногами, когда бы ее стали зарывать в землю. Я гонюсь за этой женщиной, зная — в ее голосе слышалась ярость, — что если я не убью ее, она постарается убить меня. Ее мужа и сына сожгли в основном потому, что я донесла на них, а она уж третий раз уходит от меня.

— Потерпи, потерпи, в конце концов все устроится. Ты словила двух: самого папеньку и его наследника, нечего ворчать, что маменька не сразу дается тебе в руки и недолюбливает тебя. Теперь слушай. Ты знаешь девицу, которой мне надо было угодить вчера. Она богата?

— Да, я знаю ее и знала ее отца. Он оставил ей полный дом, много бриллиантов и тридцать тысяч крон, помещенных на хорошие проценты. Хорошее приданное. Только получит его Дирк ван-Гоорль, а не вы.

— Вот в том-то и дело. Что ты знаешь о Дирке ван-Гоорле?

— Почтенный, работящий бюргер, сын зажиточных родителей, медников из Алькмаара. Он честен, только не особенно умен, он из таких людей, что богатеют, становятся бургомистрами, основывают приюты для бедных, а после смерти им ставят памятники.

— Ты отупела от холодной ванны. Когда я спрашиваю тебя о человеке, я хочу знать, что тебе известно против него.

— Понимаю, ваше сиятельство, только про этого ничего не скажешь. Ни любовных дел за ним нет, не играет он, не пьет, разве стаканчик после обеда. Весь день он работает у себя в конторе, ложится рано, встает рано, а в воскресенье ходит к ювфроу ван-Хаут. Вот и все.

— В какой церкви он бывает?

— Раз в неделю в соборе, но не причащается и не ходит к исповеди.

— Это плохо, очень плохо. Ведь ты не хочешь сказать этим, что он еретик?

— Очень вероятно, здесь их развелось много.

— Ужасно! Знаешь ли, мне бы не хотелось, чтобы эта прекрасная девушка, хорошая католичка, как мы с тобой, сблизилась с еретиком, который может подвергнуть ее разным опасностям. Кто может дотронуться до смолы и не запачкаться?

— Вы тратите попусту время, ваше сиятельство, — отвечала посетительница с усмешкой. — Что вам от меня надо?

— В интересах этой молодой девицы мне надо доказать, что этот человек еретик, и мне пришло на мысль, что ты, как особа привычная к таким делам, можешь найти подходящие улики.

— Да, ваше сиятельство. А не приходило вам в голову, на что будет похоже мое лицо, если я всуну ради вашей забавы свою голову в осиное гнездо? Знаете ли, что ждет меня, если я стану подглядывать за лейденскими еретиками? Они убьют меня. Их много, и все люди решительные; пока их не трогаешь, они тебя тоже не тронут; но только коснись их, так прощай. Мне хорошо известны законы о Церкви и императоре, но император не может сжечь целый народ, и как я ни ненавижу их, все же я должна сказать… — она вскочила и продолжала страстным, убежденным голосом, — что в конце концов и законам, и монахам придется уступить. Да, эти голландцы перебьют всех священников и перережут вас, испанцев; тех же, которые останутся в живых, вытолкают в шею. Они станут плевать при воспоминании о вас и будут служить Богу по-своему; они сделаются гордым, свободным народом, а вы, как собаки, станете глодать кости, оставшиеся от вашего прежнего величия; вас загонят в вашу конуру, и вы околеете в ней!.. Вот что я скажу вам, — закончила Мег изменившимся голосом, опускаясь на стул. — Я слышала, как этот дьявол, Марта-Кобыла, говорила так на катке, и мне кажется, ее слова сбудутся: вот почему я так запомнила их.

— Кажется, действительно госпожа Кобыла более интересная особа, чем я думал, и если она говорит такие речи, то следовало бы утопить ее. А пока оставим пророчества: пусть наши потомки выпутываются, как хотят, мы же приступим к делу. Сколько тебе надо за показания, которых было бы достаточно, чтобы уличить ван-Гоорля?

— Пятьсот флоринов, ни одного стивера меньше, ваше сиятельство; и не тратьте время попусту, торгуясь со мною: вам нужны веские улики — улики, которые могли бы удовлетворить Совет или того, кому будет поручено рассмотрение дела, а это значит, что надо доставить двух надежных свидетелей. Говорю вам, дело нелегкое подобраться к этим еретикам; для честного человека, который возьмется за это дело, в нем много опасного: еретики — народ отчаянный, и если они заметят, что за ними кто подсматривает, когда они справляют свою дьявольскую службу на одной из своих сходок, так не задумаются убить того человека.

— Все это я знаю, тетушка. Чего ты разглагольствуешь! Ведь для тебя это дело привычное. Вот тебе сказ: получишь деньги, когда добудешь улики. А теперь, если мы с тобой будем оставаться здесь долго, пойдут толки… Кто тут спрячется от сплетников? Так прощай же, тетушка, спокойной ночи!

Он повернулся, собираясь выйти из комнаты.

— Нет, ваше сиятельство, как же так, без задатка, — закаркала она с негодованием. — Я не могу работать только под ваше слово.

— Сколько? — спросил он.

— Сто флоринов чистоганом.

Несколько минут они ожесточенно торговались, близко нагнувшись друг к другу в полосе лунных лучей, и лица их имели такое противное выражение, так ясно был написан на них их злодейский замысел, что при этом слабом свете их можно было принять за выходцев преисподней, торгующихся из-за человеческой души. Наконец они сошлись на пятидесяти флоринах, и, получив задаток на руки, Черная Мег удалилась.

— Всего шестьдесят семь, — ворчала Мег, выходя на улицу. — Нечего было требовать больше, ведь у него нет денег, он беден, как Лазарь, а жить желает богачом, к тому же, как говорили в Гааге, еще играет. Да и в его прошлом не все чисто, я кое-что слыхала про это. Надо разнюхать, быть может, удастся узнать кое-что из пачки бумаг, которую я стянула из его письменного стола, пока дожидалась (она ощупала, действительно ли бумаги у нее за пазухой), хотя очень может оказаться, что это только неоплаченные счета. Ну, мой любезный капитан, прежде чем ты развяжешься с Черной Мег, она покажет тебе, как платят горячей ванной за холодную.

Глава 5

СОН ДИРКА
На следующий день после свидания Монтальво с Черной Мег Дирк получил послание, принесенное денщиком, с напоминанием об обещании обедать с графом в этот вечер. Дирк не помнил, чтобы он давал подобное обещание, но, вспомнив со стыдом, что многое из случившегося за ужином весьма неясно у него в памяти, он решил, что и обещание относится к числу этих вещей.

И, таким образом, Дирку против воли пришлось отвечать, что в условленный час он будет у графа.

Это было уже третье, что раздосадовало Дирка в этот день. Во-первых, он встретил Питера ван-де-Верфа, который сообщил ему, что весь Лейден толкует о Лизбете и капитане Монтальво, который, говорят, ей очень нравится. Потом — когда Дирк отправился к Лизбете ван-Хаут и ему сказали, что она поехала кататься в санях с теткой, чему он не поверил, так как наступила оттепель и испортила дорогу. Однако он мог бы еще усомниться в своем предположении, если бы, переходя через дорогу, не увидел красивого лица тетушки Клары, выглядывавшего из-за гардин гостиной верхнего этажа. Он так и сказал Грете, отворившей ему дверь, чего она обыкновенно не делала.

— Очень жаль, если мейнгерру чудятся вещи, которых нет, — невозмутимо заявила служанка. — Я уже сказала мейнгерру, что барышня и тетушка уехали кататься.

— Знаю, Грета, только что им за охота кататься в такую слякоть?

— Не знаю, мейнгерр. Они делают, что им вздумается. Не мое дело спрашивать, почему им так угодно.

Дирк посмотрел на Грету и убедился, что она лжет. Опустив руку в карман, он, к своей досаде, заметил, что забыл кошелек, тогда ему пришла было мысль поцеловать девушку и таким образом вытянуть у нее правду, но, подумав, что она может рассказать это Лизбете и испортить так все дело, он покорился своей участи и, ограничившись тем, что сказал: «В самом деле!» — ушел.

— Глупый! — рассуждала про себя Грета, смотря ему вслед. — Он знал, что я лгу, почему же он прямо не вошел, отстранив меня? Ах, мейнгерр Дирк, смотрите, как бы этот испанец не выхватил у вас дичь из-под носа. Конечно, он гораздо интереснее вас. Надоели мне эти лапчатые лейденцы, которые не решаются даже осла позвать, боясь как бы он не закричал. Между такими святыми приятно ради разнообразия увидеть человека позлее.

После этого Грета, в жилах которой, как уроженки Брюсселя, текла французская кровь, пошла наверх доложить своей госпоже о происшедшем.

— Я не просила тебя говорить неправду, будто я уехала кататься. Я приказала только ответить, что меня нет дома, и прошу передать то же капитану Монтальво, если он придет, — сказала Лизбета с некоторым раздражением, отпуская Грету.

В действительности ейбыло грустно, досадно и совестно перед собой за это. Все так не ладится, а несноснее Дирка нет человека на свете. Благодаря его недогадливости и неповоротливости теперь ее имя произносится вместе с именем Монтальво за всеми столами Лейдена. И вдруг еще ко всему она узнает из записки, присланной Монтальво с извинением, что он не сделал ей визита после вчерашнего ужина, будто Дирк обедает с ним сегодня. Отлично, пускай себе! Она сумеет отплатить ему и готова действовать сообразно его поступкам.

Так думала Лизбета, в досаде топая ножкой, на душе же у нее все время было тяжело. Она очень хорошо сознавала, что любит Дирка, и, как ни странна была его сдержанность, видела, что он любит ее. А между тем она чувствовала, как будто их разделяет широкая река. Сначала это был ручеек, но теперь он превратился в поток. А что хуже всего, что испанец был на одном берегу с ней.

Несколько победив свою досаду и застенчивость, Дирк заметил, что ему очень приятно обедать у Монтальво. Кроме него было еще трое гостей: два испанских офицера и один голландец, сверстник Дирка по годам и положению, по фамилии Брант. Он был сын почтенного и богатого золотых дел мастера из Гааги, отправившего сына в Лейден, чтобы изучить некоторые секреты у одного из ювелиров, знаменитого изяществом своих произведений. Обед и сервировка были безукоризненны; но лучше всего оказалась беседа, ведшаяся в таком тоне, какого Дирк никогда не слыхал за столом у людей своего класса. Нельзя сказать, как того можно было ожидать, чтобы разговор был особенно свободный, нет, это был разговор очень образованных людей, много путешествовавших, видевших многое и лично принимавших участие во многих трагических событиях времени, — людей, не зараженных религиозными предрассудками и старавшихся прежде всего сделать свое общество приятным и полезным для гостя. Герр Брант, еще недавно приехавший из Гааги, оказался также умным и воспитанным человеком, получившим более тщательное образование, чем большинство людей его круга, и привыкшим встречаться за столом своего отца, гаагского бургомистра, с людьми самых различных классов и состояний. Там же он познакомился и с Монтальво, который, встретив его на улице и узнав, пригласил к обеду.

Когда убрали со стола, один из испанских офицеров поднялся, прося извинить его, так как ему необходимо было уйти по делам службы.

После его ухода Монтальво предложил сыграть партию в кости. Дирку хотелось бы отказаться, но он не решился, боясь показаться смешным в глазах блестящих светских людей.

Игра началась, и так как она была очень незамысловатая, то Дирк скоро усвоил себе все ее приемы и даже стал находить в ней удовольствие. Сначала ставки были невысокие, но они постепенно удваивались, и наконец Дирк заметил с удивлением, что он ставит значительные суммы и выигрывает. Потом счастье несколько изменило ему, но когда игра кончилась, он оказался в выигрыше на триста пятьдесят флоринов.

— Что мне с ними делать? — спросил он, видя, как проигравшие с весьма понятными вздохами подвигают ему деньги.

— Что делать? — со смехом переспросил Монтальво. — Вот так младенец! Ну, купите вашей или чужой даме сердца подарок. Нет, я вам посоветую лучшее употребление: угостите нас завтра у себя самым изысканным обедом, какой можно изготовить в Лейдене, а потом дайте случай вернуть часть нашего проигрыша. Идет?

— Если вам будет угодно, господа, — скромно согласился Дирк, — хотя моя квартира не достойна такого общества.

— Конечно, угодно! — в один голос заявили все трое, и, назначив час встречи, собеседники разошлись. Брант дошел с Дирком до дверей его квартиры.

— Я собирался к вам завтра, — сказал он, — с рекомендательным письмом от отца, хотя вряд ли в нем была нужда — ведь мы троюродные братья: наши матери были двоюродными сестрами.

— Да, правда. Мать часто говорила о Бранте из Гааги, которым очень гордилась, хотя почти не знала его. Очень рад, надеюсь, мы подружимся.

— Уверен, что так, — отвечал Брант, и, взяв Дирка под руку, пожал ее особенным образом, так, что Дирк вздрогнул и оглянулся. — Ш-ш! — продолжал Брант, — не здесь! — и они продолжали разговор о знакомых, с которыми только что расстались, и об игре сегодняшнего вечера, причем Дирк высказал сомнение о пригодности подобного развлечения.

Молодой Брант пожал плечами.

— Мы живем в мире, — сказал он, — поэтому должны научиться понимать мирское. Если, рискуя несколькими золотыми, потеря которых не разорит нас, мы получаем возможность лучше познакомиться со светом, то я готов пожертвовать деньгами, особенно, если это поможет нам стать в хорошие отношения с теми, с кем при существующих обстоятельствах благоразумие велит вести дружбу. Только, если вы позволите мне сказать вам это, не пейте больше, чем можете переносить. Лучше проиграть тысячу флоринов, чем выронить одно слово, которое не в состоянии будешь потом припомнить.

— Знаю, знаю, — отвечал Дирк, вспомнив об ужине у Лизбеты, и простился с Брантом у дверей своей квартиры.

Подобно большинству голландцев, Дирк, задумав сделать что-нибудь, старался сделать это как можно лучше. Теперь, обещав дать обед, он желал дать вполне хороший обед. При обыкновенных условиях он, конечно, прежде всего посоветовался бы с кузиной Лизбетой и тетушкой Кларой, но после истории с катаньем, чистейшей выдумкой, как удостоверился Дирк, расспросив кучера, которого встретил случайно, самолюбивому молодому человеку не хотелось идти к своим родственницам. Поэтому он сначала обратился к своей квартирной хозяйке, почтенной даме, а потом, по ее совету, к содержателю первой гостиницы в Лейдене, человеку находчивому и опытному. Содержатель гостиницы, зная, что такой заказчик заплатит хорошо, охотно взялся за дело, и к пяти часам следующего дня целый отряд поваров и других слуг взбирался на лестницу квартиры Дирка, неся всевозможные кушанья, способные, как предполагалось, возбудить своим видом аппетит высокопоставленных гостей.

Квартира Дирка состояла из двух комнат на втором этаже старого дома на улице, переставшей считаться аристократической. Некогда это был красивый дом и, по понятиям того времени, комнаты были красивы, особенно гостиная — низкая, большая, обитая дубом, с изящным камином, украшенным гербом строителя. Прямо из нее дверь вела в спальню, не имевшую другого выхода, также обитую дубом, с высокими стенными шкафами и великолепной резной кроватью, по виду несколько напоминавшей катафалк.

В назначенный час явились гости. Празднество началось, повара засуетились, ставя перемены кушаний, изготовленных в гостинице. Над столом спускалась люстра с шестью подсвечниками, в каждом из которых оплывала сальная свеча, освещая сидевших за столом, но оставляя прочую часть комнат в большей или меньшей темноте. К концу ужина часть обгоревшей светильни одной из этих свеч упала в медный соусник, стоявший под люстрой, и жир загорелся. При свете внезапно вспыхнувшего пламени Монтальво, сидевшему напротив двери и случайно поднявшему глаза, показалось, будто вдоль стены в спальню скользнула высокая темная фигура. Одну только секунду капитан видел ее, затем она исчезла.

— Caramba, друг мой, — обратился он к Дирку, сидевшему к фигуре спиной, — в вашей мрачной квартире, кажется, водятся приведения! Мне почудилось, будто сейчас одно скользнуло мимо нас.

— Привидения? — отвечал Дирк. — Не слыхал; я не верю в привидения. Не угодно ли еще паштета?

Монтальво взял еще паштета и запил стаканом вина. Он не продолжал разговора о привидениях: быть может, ему пришло в голову объяснение виденного, как бы то ни было, он не сказал ничего больше.

После обеда стали играть, и на этот раз ставки начались с той суммы, на какой остановились накануне. Сначала Дирк проигрывал, но потом счастье вернулось к нему, и он стал выигрывать крупные суммы главным образом от Монтальво.

— Друг мой, — воскликнул наконец капитан, бросая кости, — вы, без сомнения, обречены на несчастье в супружеской жизни, потому что дьявол сидит в вашем игорном стакане, а его высочество всего не даст одному человеку. Я — пас! — И он встал.

— И я также, — заявил Дирк, следуя за ним к окну и не желая брать больше денег. — Вам очень не везло, граф, — сказал он.

— Да, — отвечал Монтальво, зевая, — мне теперь целых шесть месяцев придется жить… воспоминанием о вашем прекрасном обеде.

— Все это очень досадно, — сконфуженно проговорил Дирк, — мне не хотелось бы брать ваших денег; проклятые кости сыграли со мной такую штуку. Не станем больше говорить об этом.

— Офицер и дворянин не может так отнестись к долгу чести, — сказал Монтальво, вдруг став серьезным, но, — прибавил он с коротким внезапным смехом, — если другой дворянин будет настолько добр, что согласится покрыть долг чести другим долгом чести, то дело другое. Если бы, например, вы могли одолжить мне четыреста флоринов, которые вместе с проигранными мною шестьюстами составят тысячу, то это было бы очень кстати для меня; только прошу вас, если это почему-нибудь неудобно для вас, забудьте о моих словах.

— Я здесь, за своим собственным столом, выиграл такую сумму, — отвечал Дирк, — и прошу вас взять ее.

Собрав стопку золота, он пересчитал ее на ладони с ловкостью купца и протянул деньги Монтальво.

Монтальво заколебался, но затем взял золотые и небрежно опустил их в карман.

— Вы не сочли, — заметил Дирк.

— Совершенно излишнее, — отвечал его гость, — ваше слово — лучшее ручательство, — и он снова зевнул, сказав, что уже поздно.

Дирк подождал несколько секунд, думая в своей простоте делового человека, что благородный испанец упомянет о каком-нибудь письменном обязательстве, но видя, что это и в голову не приходит его гостю, он направился к столу, где двое других его гостей показывали различные фокусы с картами.

Несколько минут спустя испанцы попрощались, и Дирк остался наедине с Брантом.

— Очень удачный вечер, — сказал Брант, — и вы много выиграли.

— Да, — отвечал Дирк, — и тем не менее я беднее, чем был вчера.

Брант засмеялся и спросил:

— Он занял у вас? Я так и знал, и скажу вам: не рассчитывайте на эти деньги. Монтальво по-своему добрый малый, но он взбалмошен и отчаянный игрок; прошлое его, как мне кажется, тоже не безупречно: по крайней мере, никто не знает о нем ничего, даже его сослуживцы — офицеры. На ваш вопрос они пожимают плечами и говорят, что Испания — большой котел, в котором довольно всякой рыбы. Одно я только знаю достоверно — что он по уши в долгах, в Гааге у него по этому поводу возникли затруднения. Советую вам больше не играть с ним, а на эти тысячу флоринов не рассчитывать. Для меня тайна, как он перебивается, но мне говорили, что какая-то старая дура из Амстердама снабжала его деньгами, пока не узнала… однако, я начинаю сплетничать. А теперь скажите, — спросил он, изменяя голос, — здесь никого нет, кроме нас?

— Посмотрим, — отвечал Дирк, — со стола убрали, и старая экономка уже приготовила мне постель. Никто не заходит сюда после десяти часов. В чем дело?

Брант дотронулся до его руки, и, поняв прикосновение, Дирк отошел к нише у окна. Здесь, обратившись спиной к комнате и сложив руки на груди особенным образом, он произнес слово: «Иисус» — и остановился. Брант так же сложил руки и отвечал или, скорее, докончил: «плакал». Это был пароль последователей новой религии.

— Вы один из наших? — спросил Дирк.

— Я и вся моя семья: отец, мать, сестра и девушка, на которой я женюсь. Мне сказали в Гааге, что от вас или молодого Питера ван-де-Верфа я получу те сведения, которые нужны нам, последователям веры: кому мы можем и кому не должны доверять, где удобно собираться для молитвы и где мы можем причаститься.

Дирк взял руку родственника и пожал ее. Брант отвечал пожатием, и с этой минуты между молодыми людьми установилось полное доверие, как между родными братьями, так как их теперь связывали узы общей горячей веры.

И теперь подобная связь существует между девятью десятками людей из сотни, но она не порождает уже такого взаимного доверия. Это зависит от изменившихся обстоятельств. Благодаря в значительной степени Дирку ван-Гоорлю и его современникам — последователям, особенно же одному из них — Вильгельму Оранскому, набожные и богобоязненные люди уже не принуждены теперь для поклонения Всемогущему в чистом и простом служении прятаться по углам и дырам, подобно скрывающимся от закона злодеям, зная, что если их застанут, то всех вместе с женами и детьми ожидает костер. Теперь тиски для пальцев и всякие орудия пытки, служившие к уличению еретиков, валяются по пыльным шкафам музеев, но несколькими поколениями раньше было совсем иное дело: тогда с человеком, осмеливавшимся не согласиться с некоторыми учениями, обращались гораздо бесчеловечнее, чем с собакой на столе вивисектора.

Не удивительно после этого, что те, над которыми тяготело такое проклятие, которые постоянно должны были жить в ожидании подобного исхода, сплачивались теснее, сильнее любили и поддерживали друг друга до последней минуты, часто переходя рука об руку через огненные ворота в ту страну, где нет больше страданий. Быть приверженцем новой религии в Нидерландах в ужасное царствование императора Карла и Филиппа, значило принадлежать к одной обширной семье. Не существовало обращения «мейнгерр» или «мефроу», но только «батюшка» и «матушка», «сестра» или «брат» даже между людьми, стоявшими на весьма различных ступенях и совершенно чужими между собой — чужими по плоти, но родными по духу.

Понятно, что при подобных обстоятельствах Брант и Дирк, и без того уже почувствовавшие взаимную симпатию, скоро вполне сошлись и сдружились.

Они сидели в нише окна, рассказывая друг другу о своих семьях, сообщая свои надежды и опасения и даже открываясь в своей любви. В последнем Гендрику Бранту улыбнулось счастье. Он был женихом единственной дочери богатого гаагского виноторговца, по его рассказам, красавицы, такой же доброй, как и богатой; и свадьба их должна была состояться весной. Когда же Дирк сообщил ему о своем деле, Брант покачал своей благоразумной головой.

— Ты говоришь, что и она, и ее тетка католички? — спросил он.

— Да, в этом-то и беда. Мне кажется, я нравлюсь ей, или, по крайней мере, нравился несколько дней тому назад, — прибавил Дирк грустно. — Но как я, еретик, могу сделать ей предложение, не открывшись? А это, ты сам знаешь, не согласно с правилами, и я не смею нарушить их.

— Не лучше ли тебе посоветоваться с кем-нибудь из старших, кто молитвой и словами мог бы тронуть ее сердце, чтобы свет истины засиял для нее? — спросил Брант.

— Я уже пытался, но тут мешает эта красноносая тетушка Клара, ярая католичка, да еще служанка Грета, которую я считаю прямо за шпионку. Стоя между ними, Лизбета вряд ли до замужества познает истину. И как я осмелюсь жениться на ней? Смею ли я женитьбой навлечь на нее ту ужасную судьбу, какая, быть может, ожидает нас с тобой? А кроме того, с тех пор как этот Монтальво перешел мне дорогу, между мною и Лизбетой все как-то не ладится. Не далее как вчера она не велела пускать меня к себе.

— У женщин бывают свои фантазии, — медленно отвечал Брант, — может быть, она капризничает и, может быть, сердится на тебя, что ты до сих пор не объяснился, но зная, каков ты, как ей читать у тебя в сердце?

— Может быть, может быть, — сказал Дирк, — но я не знаю, что делать. — И в отчаянии он ударил себя рукой по лбу.

— Что же мешает нам, брат, в таком случае обратиться к тому, кто может научить нас? — спокойно предложил Брант.

Дирк сразу понял, что он хотел сказать.

— Это умная мысль, хорошая мысль! — одобрил он. — У меня есть святая книга, сначала помолимся, а затем поищем в ней мудрости.

— Какой ты богач! — воскликнул Брант. — Ты скажешь мне как-нибудь, каким образом ты достал ее?

— Здесь, в Лейдене, такие книги не трудно достать, если имеешь, чем заплатить, — отвечал Дирк, — а вот что трудно, так это сохранить их в тайне, потому что попасться с Библией в кармане — значит нести в кармане свой смертный приговор.

Брант кивнул утвердительно головой.

— Ты можешь показать мне ее сейчас? — спросил он.

— Могу; здесь мы, по-видимому, в безопасности: ставни закрыты, дверь мы запрем, если она еще не заперта; однако кто может считать себя в безопасности в стране, где крысы и мыши разносят новости, а ветер служит свидетелем? Пойдем, я покажу тебе, где я храню ее.

Подойдя к камину, Дирк снял один из подсвечников из простой меди с массивной овальной подставкой, украшенной двумя массивными медными змеями, и зажег свечу.

— Нравится тебе эта вещь? Она исполнена по рисунку, который я набросал в свободное время, — спросил он, смотря на подсвечник с любовью художника. Затем, не ожидая ответа, он направился к двери в спальню и остановился.

— Что такое? — спросил Брант.

— Мне показалось, что я слышу шум: вероятно, хозяйка ходит у себя наверху.

Они вошли в спальню, где, обойдя комнату, чтобы убедиться, что никого нет, Дирк подошел к изголовью массивной дубовой постели, украшенному таким же гербом великолепной резной работы, как камин в гостиной, и, отодвинув одну из досок, из потайного шкафчика, скрывавшегося в спинке постели, вынул книгу в кожаном переплете. Снова задвинув дверцу тайника, молодые люди вернулись в гостиную и положили книгу на дубовый стол рядом с подсвечником.

— Прежде всего помолимся, — предложил Брант.

Не странно ли, что этим двум молодым людям, имевшим, без сомнения, каждый свои слабости — один, как мы видели, мог, например, при случае выпить лишнее, да и другой, вероятно, имел общечеловеческие недостатки, — после веселого обеда и крупной игры, пришла мысль помолиться, стоя рядом на коленях, перед тем, как приступить к чтению Священного писания? Но в те тяжелые времена, молитва, теперь столь обычная и столь часто забываемая, была настоящей роскошью. Для этих несчастных гонимых людей было истинной радостью молить и благодарить Господа тогда, когда они думали, что им не грозит меч тех, кто поклонялся Богу иначе. Религия, исповедовать которую запрещалось, стала для ее последователей жизненным вопросом, отрадой, которой они старались пользоваться при каждом случае, совершая молитву торжественно и с благодарностью в сердце. Так и теперь, при свете оплывающих свечей друзья опустились на колени, и Брант произнес вслух за обоих молитву — трогательное и прекрасное обращение к Богу.

Подлинные слова молитвы имеют мало значения, но важен их смысл: Брант молился о своей Церкви и об освобождении и укреплении своей родины, молился даже об императоре, этом чувственном, жадном, эгоистичном, обезображенном заячьей губой отпрыске Габсбургов. Потом он стал молиться о себе и своем товарище, обо всех, кто был дорог им и наконец о том, чтобы Господь просветил Дирка в его теперешнем затруднении. Молитву заключило прошение о прощении всех врагов, даже мучивших и сжигавших последователей другой веры на кострах, ибо они не знают, что творят. Невозможно представить себе людскую молитву, более проникнутую истинным христианским духом.

Когда, наконец, Брант замолк и оба молящихся поднялись с колен, Дирк предложил:

— Не раскрыть ли нам Библию и не прочесть ли то место, которое первое бросится в глаза?

— Нет, — отвечал Брант, — это будет похоже на суеверие: так поступали древние с сочинениями поэта Виргилия, и нам, носителям светоча, неприлично следовать примеру этих слепых язычников. Какую книгу Библии ты изучаешь теперь, брат?

— Первое письмо апостола Павла к коринфянам, которое я прежде никогда не читал, — отвечал Дирк.

— Начни же с того места, где остановился, и дочитай главу до конца. Быть может, мы найдем в ней совет, если нет, то, значит, нам не суждено получить ответ сегодня.

Дирк начал читать седьмую главу, в которой великий апостол как раз касается вопроса о браке. Он читал спокойным, ровным голосом, пока не дошел до двенадцатого и четырех последующих стихов, из которых в последнем говорится: «Ибо неверующий муж освящается женою верующею, а жена неверующая освящается мужем верующим. Иначе дети ваши были бы нечисты, а теперь святы. Если же неверующий хочет развестись, пусть разводится; брат или сестра в таких случаях не связаны, к миру призвал нас Господь. Почему ты знаешь, жена, не спасешь ли мужа? Или ты, муж, почему знаешь, не спасешь ли жены?..»

Голос Дирка задрожал, и он остановился.

— Читай до конца главы, — сказал Брант, и чтец продолжал.

Позади них послышался какой-то звук. Они не заметили, как дверь из спальни чуть-чуть приотворилась, и не видали, как в отверстии мелькнуло что-то белое: женское лицо, обрамленное черными волосами над парой неподвижных злых глаз. Сатана, впервые поднявший голову в раю, наверное, имел такое выражение. Вытянув длинную шею, фигура подалась вперед, но вдруг шорох или движение испугали ее, и она поспешно отодвинулась назад, как испуганная змея, извивающая свой хребет. Дверь снова затворилась.

Глава окончена, молитва прочтена, но долго, может быть, придется ждать на нее ответа этим нетерпеливым людям, не знающим, что подобно тому, как много времени нужно лучу, чтобы достигнуть до нас от отдаленной звезды, так же и ответ на молитву, обращенную к Божеству, может прийти не скоро — не сегодня и не завтра. Его может узнать не настоящее поколение и не текущее столетие: молитва может исполниться тогда, когда дети детей тех, чьи уста произносили эту молитву, в свою очередь уже превратятся в прах. Однако никогда подобная молитва не остается без ответа; так и нашей теперешней свободой мы, может быть, обязаны тем, кто уже умер в то время, когда жили Дирк ван-Гоорль и Гендрик Брант; так и отмщение, постигшее теперь Испанию, может быть возмездием за те позорные поступки, которые позволяли себе испанцы с давно ушедшими поколениями. Божество — всегда Божество, подобно тому, как звезда — всегда звезда; от первого изливается правосудие, как от второй — свет, и для них время и пространство — ничто.

Дирк дочитал главу до конца и закрыл Библию.

— Брат, ты, кажется, получил ответ, — спокойно сказал Брант.

— Да, — отвечал Дирк, — он ясен: «Неверующий муж освящается женою… Почему ты знаешь, муж, не спасешь ли ты жену?» Если бы апостол предвидел случай со мной, он не мог бы дать более определенного ответа.

— Он или Дух, говорящий через него, знал все случаи и писал для всех людей, когда бы они ни родились, — отвечал Брант. — Это урок для нас. Если бы ты заглянул сюда раньше, то раньше бы и получил ответ и, может быть, не испытал бы многих огорчений. Теперь, без сомнения, ты должен поспешить переговорить с ней, предоставив все остальное Богу.

— Да, — отвечал Дирк, — как можно скорее. Но есть еще один вопрос: должен я сказать ей всю правду?

— Я бы не стал скрывать ее, друг, а теперь — спокойной ночи. Не провожай меня до дверей. Кто знает, может быть, на улице кто-нибудь и подсматривает; не следует, чтобы нас видели вместе так поздно.

После ухода своего родственника и нового друга Дирк еще сидел, пока оплывавшие сальные свечи в люстре не догорели до самого конца. Затем, вынув свечу из подсвечника, украшенного змеей, он зажег эту свечу, загасив люстру, и, войдя в спальню, стал раздеваться. Библию он снова спрятал в потайной шкафчик и задвинул его дверцу. После этого Дирк погасил свечу и взобрался на свою высокую постель.

Обыкновенно Дирк спал превосходно: как только голова его касалась подушки, глаза его смыкались и раскрывались только в привычное время утром. Но в эту ночь он не мог заснуть: было ли то последствием обеда и вина или игры, или молитвы и отыскивания текста в писании, только сон бежал, и это раздражало Дирка. Он лежал, не смыкая глаз, и думал, смотря, как лунный свет широкими снопами врывался в окно и заливал комнату.

Вдруг Дирку стало страшно: ему показалось, будто в комнате был еще кто-то, кроме него, кто-то злой и недоброжелательный. Никогда прежде он не думал о духах и не боялся их, но теперь ему вспомнился вопрос Монтальво о привидении, и ему положительно казалось, что оно возле него. В этой странной новой тревоге он искал себе опоры и не находил иной, кроме той, к которой старый, простой священник советовал ему прибегать в минуты затруднения и смятения, а именно: взять Библию и, прижав ее к себе, помолиться.

Это было нетрудно исполнить. Приподнявшись на постели, Дирк достал Библию из шкафчика и задвинул дверку. Затем, положив книгу между собой и периной, он снова лег, и чары как будто подействовали: он скоро уснул.

Но тут Дирку приснился страшный сон. Ему снилось, что над ним наклонилась какая-то высокая темная фигура и длинная белая рука что-то шарила у его изголовья, пока он не услыхал, как дверца потайного шкафчика со скрипом затворилась.

Тогда ему показалось, что он проснулся и что его глаза встретились с двумя другими глазами, смотревшими на него так пристально, будто желали прочесть его самые сокровенные мысли. Он не встал и не мог пошевелиться, но тут он увидал во сне, как фигура выпрямилась и стала скользить прочь, то появляясь, то снова исчезая, по мере того как она проходила через полосы лунного света, пока окончательно не скрылась за дверью.

Через секунду после этого Дирк проснулся и почувствовал, что, несмотря на довольно холодную ночь, пот крупными каплями выступил у него на лбу и на всем теле. Но, странно, страх его теперь совершенно рассеялся; зная, что ему приснился не более как сон, он перевернулся, дотронулся до Библии на груди и заснул, как дитя, чтобы проснуться только утром, когда луч восходящего зимнего солнца упал ему прямо в лицо.

Дирк припомнил тогда сон прошедшей ночи, и у него на душе стало тяжело: ему казалось, что это привидение черной женщины, впившейся в его лицо своими страшными глазами, было предзнаменованием какой-то близкой беды.

Глава 6

ЛИЗБЕТА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ
На следующее утро, когда Монтальво вошел к себе в кабинет после завтрака, он нашел там ожидавшую его даму, в которой, несмотря на длинный плащ и вуаль, закутывавшие ее, без труда узнал Черную Мег. Действительно, Мег ждала его уже некоторое время и по свойственной ей любознательности не потеряла его даром.

Читатель, вероятно, помнит, что в свое предыдущее посещение капитана Монтальво она успела захватить бумаги, которые нашла в незапертом столе. При ближайшем рассмотрении эти бумаги оказались, как она того опасалась, не имеющими никакого значения — неоплаченными счетами, военными рапортами, записками от дам и т. д. Однако, раздумывая, Черная Мег припомнила, что в ящике был еще внутренний ящик, который, казалось, был заперт; и поэтому она на всякий случай захватила с собой связку ключей вместе с двумя маленькими стальными инструментиками и явилась к капитану в такое время, когда знала наверняка, что Монтальво завтракает в другой комнате. Все шло хорошо: Монтальво завтракал, а Мег осталась одна в комнате, где стоял стол. Об остальном можно догадаться. Положив принесенную с собой пачку в ящик, Мег с помощью своих ключей и инструментиков отперла внутренний ящик. Здесь действительно оказались письма и в маленьком футляре, оправленном в золото, две миниатюры: одна — портрет молодой красивой женщины с темными глазами, другая — двух детей, мальчика и девочки пяти и шести лет. Также тут лежал локон волос в бумажке с надписью рукою Монтальво: «Волосы Жуаниты, данные мне на память».

Это была драгоценная находка, и Мег поспешила завладеть ею. Спрятав все за пазуху, чтобы рассмотреть на досуге, она имела предосторожность сделать из разных бумажек пакетик наподобие взятого, который положила в ящик, прежде чем запереть его.

Устроив все по своему желанию, Мег вышла на крыльцо, где проболтала с часовым, пока снова не вернулась в кабинет как раз в ту самую минуту, как туда через противоположную дверь входил Монтальво.

— Ну, любезнейшая, — обратился он к Мег, — достала доказательство?

— Кое-что добыла, ваше сиятельство, — отвечала она. — Я была в доме во время обеда, который вам давали, хотя никто не видал меня, и оставалась еще после вас.

— В самом деле? Мне показалось, что ты проскользнула мимо, и я похвалил тебя за догадливость: ты прекрасно придумала пробраться туда, пока народ двигался взад и вперед. Отправляясь домой, я, кажется, узнал также одного человека, которого ты почтила своей дружбой, — лысого низенького толстяка, в Гааге его, кажется, звали Мясником. Ну, не гримасничай, я не намерен допытываться женских тайн; но мое положение здесь обязывает меня знать некоторые вещи. Что же ты видела?

— Ваше сиятельство, я видела, как молодой человек, за которым я должна была наблюдать, и Гендрик Брант, сын богатого гаагского золотых дел мастера, стоя на коленях молились.

— Это дурно, — сказал Монтальво, — покачивая головой, — но…

— Я видела, — продолжала она своим хриплым голосом, — как они вместе читали Библию.

— Возмутительно! — произнес Монтальво с притворным содроганием. — Действительно возмутительно, если только я могу верить тебе, моей набожной приятельнице, что два человека, считавшихся до сих пор почтенными людьми, попались в том, что читали книгу, на которой основывается наша вера. Действительно, люди, способные углубляться в такую скуку, «недостойны жизни», говоря словами эдикта. Ну, а доказательство есть? Книга, конечно, у тебя?

Тут Черная Мег рассказала все по порядку: как она подсматривала и увидала кое-что, как подслушивала, но слышала мало, как открыла потайной шкафчик, нагнувшись над спящим, и не нашла ничего.

— Плохой же ты шпион, тетушка, — заметил капитан, когда она замолкла, — и, клянусь, я не думаю, чтобы папский инквизитор мог повесить молодого человека, только основываясь на твоем свидетельстве. Вернись и добывай новые доказательства.

— Нет, — решительно заявила Мег, — если хотите добывать улики, добывайте их сами. Так как я намереваюсь продолжать жить здесь, то не хочу впутываться в такие дела. Я доказала вам, что этот молодой человек еретик; давайте же следуемое мне вознаграждение.

— Твое вознаграждение?.. За что? Вознаграждение дается за услугу, а я не вижу таковой с твоей стороны.

Черная Мег вышла из себя.

— Молчи, — сказал Монтальво, оставляя шутливый тон. — Я стану говорить с тобой откровенно. Я не желаю жечь кого бы то ни было. Мне надоела вся эта бессмыслица из-за религии, и по-моему, пусть себе лейденцы читают Библию до одурения. Я хочу жениться на ювфроу Лизбете ван-Хаут, и для этого должен доказать, что человек, которого она любит, Дирк ван-Гоорль, еретик. Того, что ты сказала мне, может быть достаточно или недостаточно для моих целей. Если окажется достаточно, я тебе щедро заплачу после свадьбы, если нет, так с тебя будет и того, что ты уже получила.

Сказав это, Монтальво позвонил в колокольчик, стоявший на столе, и прежде, чем Мег собралась ответить, в дверях показался солдат.

— Проводи эту женщину, — приказал капитан и затем прибавил: — Я постараюсь передать вашу просьбу куда следует, а пока возьмите от меня, — и он сунул Мег в руку флорин. — А теперь скорей веди сюда арестованных: мне некогда терять время… — приказал он солдату. — Да слушай, чтоб мне не мешали всякие нищие, а не то, смотри у меня…

В этот же день после обеда Дирк, одетый в свое лучшее платье, отправился в дом Лизбеты, где дверь ему опять отворила Грета и в ожидании смотрела на него.

— Дома барышня? — запинаясь, спросил он. — Мне надо видеть ее.

— Какое несчастье, мейнгерр, — отвечала девушка, — вы опять опоздали. Барышня и фроу Клара уехали на неделю или дней на десять: здоровье фроу Клары требовало перемены климата.

— В самом деле? — спросил совершенно растерявшийся Дирк. — Куда же они уехали?

— Не знаю, мейнгерр, они не сказали мне.

Больше ничего Дирк не мог добиться от служанки. Так он и ушел, совершенно сконфуженный и не зная, что думать.

Час спустя явился с визитом Монтальво и — удивительно — оказался счастливее.

Он добился того, что узнал адрес хозяек, уехавших в приморское селение на расстоянии одного переезда. По странной случайности в тот же самый вечер Монтальво, также ища покоя и перемены климата, появился в гостинице этого селения, где заявил, что намеревается прожить здесь некоторое время.

Гуляя на следующее утро по взморью, кого он мог встретить, как не фроу Клару ван-Зиль, и никогда еще почтенной даме не приходилось проводить более приятного утра. Так, по крайней мере, она заявила Лизбете, вернувшись со своим кавалером к обеду.

Читатель может догадаться об остальном. Монтальво сделал предложение и получил отказ. Он перенес удар с покорностью судьбе.

— Сознайтесь, — сказал он вкрадчиво, — что есть другой, кто счастливее меня.

Лизбета не созналась, но и не отрицала.

— Если он даст вам счастье, я буду рад, — проговорил граф, — но при моей любви к вам я не желал бы видеть вас замужем за еретиком.

— Что вы хотите сказать этим, сеньор? — спросила Лизбета, вспыхнув.

— Я хочу сказать, что, к несчастью, опасаюсь, как бы почтенный герр Дирк ван-Гоорль, один из моих друзей, которого я очень уважаю, хотя он и одержал победу надо мной в ваших глазах, не попал в эти злые сети.

— Подобного обвинения нельзя возводить на человека, пока оно не доказано, — серьезно сказала Лизбета. — Даже и тогда… — она запнулась.

— Я буду наводить дальнейшие справки, — отвечал капитан. — Пока же, то есть пока мне не удастся приобрести вашего расположения, я покоряюсь своей участи. А до тех пор прошу вас смотреть на меня как на друга, на преданного друга, готового пожертвовать жизнью, чтобы услужить вам.

С тяжелым вздохом Монтальво сел на своего вороного и вернулся в Лейден, но перед тем он имел маленький разговор наедине с фроу Кларой.

— Вот если б дело шло о старушке, то не трудно было бы все устроить, — рассуждал он на обратном пути, — а для меня, клянусь всеми святыми, было бы все одно, но, к несчастью, все деньги у этой упорной свиньи — голландки. Чего не заставляет делать необходимость поддержать свое достоинство и положение человека, по своим наклонностям расположенного только к покою и миру! Ну, мой новый друг Лизбета, если ты мне не заплатишь за все мои беспокойства еще раньше двух месяцев, то я не буду Жуан де Монтальво.

Три дня спустя тетка и племянница вернулись в Лейден. Через час после их приезда явился граф и был принят.

— Останьтесь со мной, — обратилась Лизбета к тетушке Кларе, когда доложили о посетителе; и тетка некоторое время пробыла с ними, но затем под каким-то предлогом исчезла, и Лизбета осталась с глазу на глаз со своим мучителем.

— Зачем вы пришли сюда? — спросила она. — Я ведь уже ответила вам.

— Я пришел в ваших собственных интересах, — отвечал Монтальво, — и этим объясняется мое поведение, которое вы находите странным. Вы помните наш разговор?

— Отлично, — прервала его Лизбета.

— Мне кажется, вы слегка ошибаетесь, ювфроу Лизбета: я говорю о разговоре, касавшемся одного из ваших друзей, которым вы, кажется, интересуетесь в религиозном отношении…

— И что же, сеньор?

— Я навел справки, и…

Лизбета подняла глаза, не будучи в состоянии скрыть своего беспокойства.

— О, ювфроу, позвольте мне посоветовать вам научиться несколько больше владеть собой; открытое детское выражение лица так опасно в наши дни.

— Он мне двоюродный брат…

— Знаю; будь он вам чем-либо большим, я бы очень огорчился; но большинство из нас довольно равнодушно относится к судьбе своих двоюродных братьев…

— Перестанете ли вы шутить, сеньор?..

— И заговорю о деле? Сию минуту. Итак, наведенные мною справки убедили меня, что этот почтенный господин — еретик, и самый завзятый. Я сказал «справки», но их мне даже не было надобности наводить… На него…

— Донесли? — прервала Лизбета.

— Ах, ювфроу, опять это волнение, из которого можно вывести всевозможные заключения. Да, на него донесли, как на отступника, но, к счастью, донесли только мне одному. Моя обязанность, к моему сожалению, арестовать его сегодня вечером… вы хотите сесть, позвольте предложить вам стул, но я не сделаю этого лично. Я предполагаю передать его почтенному Рюарду Тапперу, папскому инквизитору; вы, вероятно, слыхали о нем: его все знают. Он приедет в Лейден на будущей неделе и, вероятно, не станет долго возиться с этим делом.

— Что сделал Дирк? — спросила Лизбета тихо, опустив голову, чтобы скрыть волнение, отразившееся на ее лице.

— Что сделал? Мне просто страшно выговорить: несчастный заблуждающийся молодой человек с одним товарищем, личность которого свидетель не мог удостоверить, в полночь читал Библию…

— Что же в этом дурного?

— Ш-ш! Разве и вы еретичка? Разве вы не знаете, что вся ересь проистекает из чтения Библии? Видите ли, Библия очень странная книга. Непосвященные люди не всегда правильно понимают ее. Совсем другое, когда ее читают духовные. Точно так же есть много церковных учений, которых светский не найдет в Библии и которые для посвященного ясны как солнце…

— Вы, кажется, хотите убедить меня… — начала было с горечью Лизбета.

— Ш-ш! Хочу убедить вас быть ангелом…

Наступила пауза.

— Что с ним будет? — спросила Лизбета.

— После мучительного предварительного следствия с целью открытия его сообщников, я думаю, его сожгут на костре, а может быть, как пользующийся привилегиями города Лейдена, он отделается только тем, что его повесят.

— И нет спасения?

Монтальво отошел к окну и, взглянув на улицу, заметил, что, кажется, будет снег. Затем вдруг он круто повернулся и, смотря в упор в лицо Лизбеты, спросил:

— Вы в самом деле принимаете участие в этом еретике и желаете спасти его?

Лизбета сразу поняла, что теперь Монтальво не шутит. Шутливый, насмешливый тон исчез. Голос ее мучителя звучал серьезно и холодно: это был голос человека, делающего большую ставку и намеревающегося выиграть ее.

Она тоже оставила всякие уловки.

— Да, я принимаю в нем участие и желаю спасти его, — отвечала она.

— Это можно сделать… но заплатить надо…

— Чем? Сколько…

— Вашим замужеством со мною через три недели.

Лизбета слегка вздрогнула, затем затихла.

— Не достаточно ли было бы одного моего состояния? — спросила она.

— Какое бедное вознаграждение вы предлагаете мне, — сказал Монтальво, возвращаясь к своему насмешливому тону, и прибавил: — Я мог бы принять во внимание это предложение, если бы не существовало бессмысленного закона вашей страны, по которому для вас почти невозможно передать крупную сумму, заключающуюся главным образом в недвижимом имуществе, иначе как вашему мужу. Вследствие этого мне, к моему сожалению, приходится настаивать на вашем замужестве со мной.

Лизбета молчала. Монтальво, наблюдавший за ней, снова видел признаки возмущения и отчаяния. Он видел, что нравственное и физическое отвращение к нему готово взять верх над ее страхом за Дирка. Если он сильно не ошибался, Лизбета была готова отвергнуть его, что, само собой разумеется, было бы ему крайне неприятно, так как его денежные ресурсы совершенно иссякли. На основании же тех недостаточных улик, которые имелись у него, он не осмелился бы действовать против Дирка, опасаясь создать себе тысячу влиятельных врагов.

— Какая странная ирония обстоятельств, что мне приходится являться ходатаем соперника, — сказал капитан. — Но, Лизбета ван-Хаут, прежде чем отвечать мне, прошу вас подумать. От следующего движения ваших губ будет зависеть, придется ли этим глазам, которые вам так нравятся, слепнуть в ужасном мраке темницы; придется ли этому телу, которое вы так любите, быть поднятым на дыбу или жариться и трещать на костре, или, наоборот, ничего подобного не случится, и молодой человек уедет отсюда свободным, унося в сердце на месяц или на два горечь и некоторое озлобление на женское непостоянство, что не помешает ему впоследствии жениться на какой-нибудь богатой и почтенной еретичке. Вряд ли вы можете колебаться в своем выборе. Где же после того тот дух женского самоотречения, о котором мы так много слышим? Выбирайте же…

Ответа все еще не было. Монтальво решился пустить в ход свой козырь и вынул из бокового кармана, по-видимому, официальный документ, скрепленный подписью и печатью.

— Это сообщение неподкупному Рюарду Тапперу. Смотрите, здесь написано имя вашего кузена. Мой слуга ждет моего приказания у вас на кухне. Если вы станете еще дольше колебаться, я позову его и в вашем присутствии поручу ему передать эту бумагу курьеру, отправляющемуся сегодня вечером в Брюссель. Раз отдав приказание, я уже не могу вернуть его, и приговор Дирку будет подписан.

Лизбета начала колебаться.

— Что мне делать? — сказала она. — До сих пор я еще не невеста Дирка, и причина этому может быть именно та, которую я сейчас узнала. Но он любит меня и знает, что я люблю его. Неужели же, потеряв его, я, кроме того, должна помириться с мыслью, что он будет считать меня не более как легкомысленной ветреницей, которую ослепили ваши ухищрения и наружный блеск? Нет, я скорее убью себя!

Снова Монтальво направился к окну, так как этот намек на самоубийство не был ему по вкусу. Жениться на мертвой нельзя, да вряд ли и Лизбета вздумает оставить завещание в его пользу. Казалось, что больше всего ее беспокоило опасение, как бы молодой человек не нашел ее поведение легкомысленным. Почему бы ей не объяснить Дирку причину ее отказа ему, которую он первый должен был бы признать вполне уважительной? Может ли она, католичка, выйти замуж за еретика, и нельзя ли довести Дирка до того, чтобы он сам сказал Лизбете, что он еретик?

И вдруг сам собой явился ответ на этот вопрос. Сами святые, желая сохранить драгоценную жемчужину в лоне истинной Церкви, решили помочь Монтальво: на улице показался Дирк ван-Гоорль, направлявшийся к дому Лизбеты. Он шел одетый в свое лучшее бюргерское платье, задумчивый, несмелыми шагами — олицетворение робкого, нерешительного ухажера.

— Лизбета ван-Хаут, — обратился Монтальво к хозяйке, — случайно Дирк ван-Гоорль в настоящую минуту у вашей двери. Вы примете его и так или иначе уладите дело. Я хочу указать вам, что напрасно было бы оставлять молодого человека в убеждении, что вы дурно поступили с ним. Необходимо лишь спросить его — вашей ли он веры или нет. Насколько я знаю, он не станет лгать перед вами. Тогда вам останется только сказать ему, что как вам это ни прискорбно, но вы не можете выйти за еретика. Вы понимаете меня?

Лизбета наклонила голову.

— В таком случае, слушайте. Вы примете вашего поклонника,выслушаете его предложение — он, несомненно, направляется сюда, чтобы сделать его, — и, прежде чем дать ему ответ, спросите его о вере. Если он сознается, что еретик, вы откажете ему в такой мягкой форме, в какой только вам угодно. Если же он ответит, что он верный слуга Церкви, вы скажете, что до вас дошли иные слухи и что вы должны навести справки. Помните также, что если вы хоть на йоту отступите от моих предписаний, то вы в последний раз видели Дирка — разве что вам вздумается присутствовать при его казни. Если же вы послушаетесь и окончательно откажете ему, то, как только дверь затворится за ним, я брошу эту бумагу в огонь и пообещаю вам, что свидетельство, на котором она основывается, навеки лишилось значения, и все дело кончено.

Лизбета вопросительно взглянула на него.

— Я вижу, вы недоумеваете, как я буду знать, что вы сделаете или чего не сделаете. Но я буду безгласным, хотя внимательным свидетелем вашего свидания. Эта дверь закрыта портьерой; вы разрешите мне — будущий муж может воспользоваться этим небольшим снисхождением с вашей стороны — постоять за ней.

— Никогда! — воскликнула Лизбета. — Я не могу поступить так низко. Я запрещаю вам делать это.

В эту минуту послышался стук у двери на улицу. Взглянув на Монтальво, Лизбета во второй раз увидела тот же взгляд, как в решительную минуту санного бега. Вся веселость капитана, все беззаботное добродушие исчезли. На их место выступило отражение самых сокровенных сторон характера этого человека — основание, на котором зиждилось ложное, изукрашенное здание, которое он показывал свету. Лизбета снова увидала сверкающие глаза и оскаленные зубы испанского волка — дикого зверя, готового грызть и терзать, если только представится случай насытиться мясом, которого жаждала его душа.

— Не вздумайте играть со мной шутки или торговаться, — сказал он, — теперь некогда. Делайте, как я вам сказал, иначе на ваших руках будет кровь этого псалмопевца. И не вздумайте натравить его на меня: у меня есть шпага, а он безоружен. В случае необходимости еретик, как вам известно, может быть убит на глазах у всех должностным лицом. Когда доложат о нем, подойдите к двери и прикажите принять его.

С этими словами, взяв свою шляпу с плюмажем, которая могла выдать его, Монтальво скрылся за портьерой.

С минуту Лизбета простояла, раздумывая. Но, увы! Она не видела исхода: она была в тисках, с веревкой на шее. Ей предстояло или повиноваться, или обречь любимого человека на ужасную смерть. Она решилась ради него уступить, прося у Бога прощения и отмщения за себя и Дирка.

Раздался стук у двери. Лизбета отворила.

— Герр ван-Гоорль внизу и желает видеть вас, барышня, — послышался голос Греты.

— Просите, — отвечала Лизбета и, отойдя к стулу, почти на середине комнаты, села.

Вскоре на лестнице раздались шаги Дирка, эти знакомые, дорогие шаги, к которым она часто так жадно прислушивалась. Дверь снова отворилась, и Грета доложила:

— Герр ван-Гоорль!

Исчезновение капитана Монтальво, во-видимому, удивило служанку, потому что она изумленно обводила комнату глазами, но выдержка или хороший подарок со стороны испанца заставили ее удержаться от выражения своих чувств. Грета знала, что господа, подобные графу, имеют способность исчезать при случае.

Таким образом Дирк вошел в роковую комнату, как ничего не подозревающее создание, идущее в западню. Ему и в голову не могло прийти, чтобы девушка, которую он любил и к которой пришел теперь свататься, могла служить приманкой, чтобы погубить его.

— Садитесь, кузен, — сказала Лизбета таким странным и натянутым тоном, что Дирк невольно взглянул на нее.

Но он ничего не увидел, так как она сидела, отвернувшись в другую сторону, да и сам он был слишком занят своими мыслями, чтобы быть зорким наблюдателем. Очень много потребовалось бы, чтобы пробудить в простодушном и открытом по своему характеру Дирке подозрение в доме и в присутствии любимой им девушки.

— Здравствуйте, Лизбета, — проговорил он застенчиво. — Отчего ваша рука так холодна?.. Я уже несколько раз заходил к вам, но вы уехали, не оставив адреса.

— Мы с тетушкой Кларой ездили к морю, — прозвучало в ответ.

На некоторое время, минут на пять или даже больше, завязался натянутый, отрывистый разговор.

«Неужели этот хомяк никогда не доберется до главного? — рассуждал Монтальво, наблюдая за Дирком через щель. — Боже мой, какой у него глупый вид!»

— Лизбета, — сказал наконец Дирк, — мне надо переговорить с вами.

— Говорите, кузен, — отвечала Лизбета.

— Лизбета! Я… я люблю вас давно и пришел теперь просить вас выйти за меня. Я откладывал это предложение в продолжение года или больше по причинам, которые вы узнаете впоследствии, но я не могу молчать дольше, особенно теперь, когда я вижу, что вашу благосклонность старается приобрести гораздо более изящный господин, чем я, — я говорю об испанском графе Монтальво, — добавил он с ударением.

Лизбета ничего не отвечала, и Дирк продолжал изливать свою страсть в словах, становившихся все убедительнее и сильнее и, наконец, дошедших до настоящего красноречия. Он говорил, как с самой первой встречи полюбил ее одну, и теперь имеет одно только желание в жизни: сделать ее счастливой и быть самому счастливым с ней. Далее он начал было развивать свои планы на будущее, но Лизбета остановила его.

— Простите, Дирк, но я должна задать вам один вопрос, — начала она.

Голос ее прерывался от сдерживаемых рыданий, однако, сделав усилие, она продолжала:

— До меня дошли слухи, которые нуждаются в разъяснении. Я слышала, Дирк, что вы по своей вере принадлежите к так называемым еретикам. Правда это?

Он колебался, прежде чем ответить, сознавая, как много зависит от этого его ответа; но колебание продолжалось всего минуту, так как Дирк был слишком честен, чтобы солгать.

— Лизбета, — сказал он, — я скажу вам то, чего не сказал бы ни одному живому существу на свете, даже брату; но примете ли вы мое предложение, или отвергнете его, говоря с вами, я уверен, что нахожусь в такой же безопасности, как тогда, когда, преклонив колени, беседую с Господом, которому служу. Да, я действительно, как вы называете, еретик. Я последователь этой истинной веры, в которую надеюсь обратить и вас, но которую насильно никогда не стану навязывать вам. Именно это обстоятельство так долго удерживало меня от объяснения с вами: я не знал, имею ли я право просить вас связать при настоящем положении вещей вашу судьбу с моею и могу ли я жениться на вас, если вы будете согласны, сохранив свою тайну про себя. Только вчера вечером мне дали совет — кто, это все равно, — и мы помолились вместе, вместе стали искать ответа на мой вопрос в слове Божием. По неисповедимому милосердию Господа я нашел этот ответ и разрешение всех моих сомнений: великий св. Павел предвидел подобный случай — в его писаниях все случаи предвидены, — и я прочел, как неверующая жена освящается мужем, а неверующий муж — женою. После того все стало для меня ясно, и я решился говорить с вами. Теперь, дорогая, я высказался и ваша очередь ответить мне.

— Дирк, дорогой Дирк! — вырвалось у Лизбеты почти с криком, — ужасен ответ, который я должна дать вам. Откажитесь от своего заблуждения, покайтесь, примиритесь с Церковью, и я выйду за вас. Иначе это невозможно, хотя я люблю вас и никого другого всем своим сердцем и телом…

Тут в ее голосе зазвучала страстная энергия.

— Но иначе я не могу, не могу быть вашей.

Дирк слушал и побледнел как полотно.

— Вы требуете от меня единственного, чего я не могу дать, — сказал он. — Даже ради вас я не могу отречься от своего обета и поклонения Богу по моему разумению. Хотя прощание с вами убивает меня, но я отвечаю вам вашими же словами: «Не могу, не могу!»

Лизбета взглянула на него и была поражена: до чего преобразились, приобретя почти сверхчеловеческое просветленное выражение, его честные грубые черты и коренастая массивная фигура при этом страстном отречении. В эту минуту этот некрасивый голландец, по крайней мере на ее взгляд, походил на ангела. Она заскрежетала зубами и прижала руки к сердцу. «Ради него, ради его спасения», — прошептала она и потом сказала вслух:

— Я вас уважаю и люблю за это признание еще больше, но, Дирк, между нами все кончено. Когда-нибудь, здесь на земле или в другой жизни, вы поймете все и простите.

— Пусть будет так, — глухо проговорил Дирк, отыскивая рукой шляпу, так как не видел ничего. — Странный ответ на мою просьбу, очень странный ответ, но, конечно, вы имеете полное право следовать своим убеждениям так же, как я имею право следовать моим. Мы оба должны нести свой крест, дорогая Лизбета, вы сами видите, что должны. Об одном только я попрошу вас: я говорю не как человек, ревнующий вас, потому что во мне затронуто нечто высшее, чем ревность, но как друг, каким, что бы ни случилось в жизни, я всегда останусь для вас: остерегайтесь этого испанца Монтальво. Я знаю, он хочет жениться на вас. Он человек злой, хотя вначале и очаровал меня. Я чувствую это: его присутствие как бы отравляет воздух, которым я дышу. Но я был бы рад, если б он услыхал это, так как убежден, что все это дело его рук, но и его час настанет: за все ему отплатится в здешней жизни или в будущей. А теперь прощайте, да благословит и защитит вас Бог, дорогая Лизбета. Если вы считаете замужество со мной грехом, то вы правы, отказывая мне, и я убежден, что вы никому не выдадите мою тайну. Еще раз: прощайте!

Взяв руку Лизбеты, Дирк поцеловал ее и шатаясь вышел из комнаты.

Лизбета же бросилась плашмя на пол и в отчаянии билась о него головою.

Когда дверь затворилась за Дирком, Монтальво вышел из-за занавеси и остановился над лежащей на полу Лизбетой. Он пытался принять свой прежний легкий саркастический тон, но подслушанная им сцена потрясла его и даже несколько испугала, так как он чувствовал, что вызвал к жизни страсти, силу и последствия которых нельзя было заранее предвидеть.

— Браво, моя актрисочка, — начал было он, но тотчас же перешел в другой тон и заговорил естественным голосом. — Теперь лучше встаньте и посмотрите, как я сожгу эту бумагу.

Лизбета с трудом приподнялась на колени и видела, как он бросил документ в пылающий камин.

— Я исполнил свое обещание, — сказал Монтальво, — это показание уничтожено, но на тот случай, если б вы вздумали провести меня и не сдержать своего слова, помните, что у меня есть новые и более веские доказательства, ради получения которых мне, правда, пришлось прибегнуть к способу, не вполне согласному с моим обыкновенным поведением. Я собственными ушами слышал, как этот господин, имеющий такое дурное мнение обо мне, признался, что он еретик. Этого достаточно, чтобы сжечь его когда угодно, и я клянусь, если через три недели вы не будете моей женой, он умрет на костре.

В то время как он говорил, Лизбета медленно поднялась на ноги. Теперь она смотрела на Монтальво, но это была уже не прежняя Лизбета, а совершенно новое существо — как чаша, до краев переполненная злобой, тем более ужасной, что она была совершенно спокойна.

— Жуан де Монтальво, — заговорила Лизбета тихим голосом, — ваша злость победила, и ради Дирка я должна пожертвовать собою и своим состоянием. Пусть будет так, если суждено. Но слушайте: я не предсказываю вам, не говорю, что с вами случится то-то или то-то, но я призываю на вас проклятие Божие и презрение людское.

Подняв руки, она начала молиться.

— Господи, Тебе угодно было наложить на меня судьбу, худшую, чем смерть, но помрачи душу и разум этого чудовища. Пусть он отныне не знает ни одного мирного часа, пусть я и все мое принесет ему несчастье; пусть во сне его преследует страх; пусть он живет в тяжелой работе и умрет в нищете кровавой смертью также через меня. А если я рожу ему детей, пусть и они будут прокляты!

Она замолкла. Монтальво смотрел на нее и пытался говорить, но не мог произнести ни слова. И вдруг он почувствовал страх перед Лизбетой ван-Хаут, тот страх, который уже не покидал его всю последующую жизнь. Он обернулся и крадучись вышел из комнаты; лицо его вдруг постарело, и, несмотря на весь успех, он никогда не чувствовал такой тяжести на сердце, будто Лизбета была ангелом, посланным свыше, чтобы возвестить ему его проклятие.

Глава 7

К ГЕНДРИКУ БРАНТУ ПРИХОДИТ ГОСТЬЯ
Прошло девять месяцев, и уже больше восьми из них с тех пор, как Лизбета ван-Хаут стала именоваться графиней Жуан де Монтальво. В ее титуле не могло быть сомнения, так как она была обвенчала с некоторой пышностью в присутствии многочисленных зрителей епископом в Грооте-кирке. Все очень дивились этой поспешной свадьбе, хотя некоторые из наиболее недоброжелательных пожимали плечами, говоря, что для девушки, скомпрометировавшей себя прогулками наедине с испанцем и брошенной женихом, самым лучшим было поспешить выйти замуж.

Таким образом, эта пара, составившая довольно красивую группу перед алтарем, была обвенчана и наслаждалась выпавшим ей на долю супружеским счастьем в роскошном доме Лизбеты на Брее-страат. Здесь молодые жили почти одни, потому что соотечественники и соотечественницы Лизбеты выказали свое неодобрение ее поведению, сторонясь ее, а Монтальво, по своим соображениям, не особенно радушно приглашал к себе испанцев. Слуги были переменены, тетушка Клара и Грета также исчезли. Убедившись в их коварном поведении по отношению к ней, Лизбета еще до замужества попросила их обеих оставить ее дом.

Понятно, что после событий, повлекших за собой этот брак, Лизбета не находила особенного удовольствия в обществе своего мужа. Она не была из тех женщин, которые покорившись браку, заключенному насильно или обманом, даже способны полюбить руку, лишившую ее свободы. С Монтальво она говорила редко, даже после первых недель замужества редко виделась с ним. Он скоро понял, что его присутствие ненавистно жене, и со своей обычной находчивостью сумел извлечь из этого для себя выгоду. Другими словами, Лизбета ценою своего богатства покупала себе свободу; даже была установлена правильная такса: столько-то за неделю свободы, столько-то за месяц.

Монтальво был доволен подобным соглашением, потому что в душе он боялся этой женщины, красивое лицо которой застыло в одном выражении вечной ненависти. Он не мог забыть того ужасного проклятия, которое глубоко запечатлелось в его суеверном уме и жило там, так как действительно он со времени произнесения проклятия не знал ни одного часа покоя: день и ночь его преследовал страх, что его убьет жена.

И действительно, если когда-либо смерть смотрела из глаз женщины, то она смотрела из глаз Лизбеты, и Монтальво казалось, что ее совесть не смутится подобным делом, что она увидит в нем возмездие, а не убийство. Ему становилось страшно при этой мысли. Каково будет в один прекрасный день, выпив вина, почувствовать, что огненная рука терзает твою внутренность, потому что в кубке был яд, или, еще хуже того, проснуться ночью и ощутить стилет, вонзившийся тебе в хребет. Не удивительно после того, что Монтальво спал один и всегда тщательно запирал дверь.

Однако он напрасно принимал подобные предосторожности: что бы ни говорили глаза Лизбеты, она не имела намерения убивать этого человека. В своей молитве она передала это дело в руки Высшей власти и намеревалась оставить его в них, вполне уверенная, что возмездие может быть отсрочено, но в конце концов постигнет виновного. Что же касается денег, то она беспрепятственно отдавала их. С самого начала она инстинктивно чувствовала, что ее мужем руководила не любовь, но исключительно коммерческий расчет, в чем скоро вполне убедилась, и ее надеждой, величайшей надеждой стало, что раз ее богатство иссякнет, муж не станет дольше удерживать ее.

«Речной бобр не любит жить в сухой норе», — говорит голландская пословица.

Но какие то были месяцы, какие ужасные месяцы! Время от времени Лизбета видела мужа, когда ему бывали нужны деньги, и каждую ночь слышала, как он возвращался домой, иногда нетвердыми шагами. Два или три раза в неделю она также получала приказание приготовить роскошный обед для мужа и человек шести или восьми его товарищей, а затем начиналась крупная игра. После таких вечеров в доме появлялись странные люди, между которыми часто бывали евреи, и ждали, пока Монтальво не встанет, а иногда ловили его, когда он пытался проскользнуть из дома черным ходом. Лизбета узнала, что то были ростовщики, желавшие получить уплату по старым долгам. При таких обстоятельствах ее значительное, но не такое большое состояние быстро таяло. Скоро денег уже не стало, затем были проданы паи в некоторых кораблях, наконец, имение и дом заложены.

Время между тем шло.

Почти тотчас после отказа Лизбеты Дирк ван-Гоорль уехал из Лейдена и вернулся в Алькмаар, где жил его отец. Двоюродный же брат его и друг, Гендрик Брант, остался в Лейдене для изучения золотых дел мастерства под руководством знаменитого мастера по филигранным работам, известного под именем Петруся.

Однажды утром Гендрик сидел у себя в комнате, когда ему сказали, что его спрашивает женщина, не желающая сказать своего имени. Побуждаемый более любопытством, чем другими мотивами, он приказал впустить посетительницу. Когда она вошла, он, к своему огорчению, узнал в этой костлявой черноглазой женщине одну из тех, против которых его предостерегали старшие его единоверцы как против шпионки, употребляемой папскими инквизиторами для добывания улик против еретиков и известной под именем Черный Мег.

— Что вам нужно от меня? — мрачно спросил Брант.

— Ничего, что могло бы повредить вам, почтенный господин. О, я знаю, какие сказки рассказывают про меня, хотя я честным образом зарабатываю пропитание себе и своему несчастному полоумному мужу. Он имел несчастье последовать однажды за этим сумасшедшим анабаптистом, Иоанном лейденским, провозглашенным королем и проповедовавшим, что человек может иметь столько жен, сколько ему вздумается. Вот на этом-то и помешался мой муж, но, благодарение святым, он потом раскаялся в своих заблуждениях и примирился с Церковью и христианским браком, а я, от природы незлопамятная, должна поддерживать его.

— Зачем вы пришли? — снова спросил Брант.

— Мейнгерр, — заговорила она, понизив свой хриплый голос, — вы друг графини Монтальво, прежней Лизбеты ван-Хаут?

— Нет, я только знаком с ней, не больше.

— По крайней мере вы были другом герра Дирка ван-Гоорля, уехавшего из этого города в Алькмаар, ее бывшего любовника.

— Да, я ему двоюродный брат, но он не был любовником ни одной замужней женщины.

— Нет, конечно, а разве любовь не может проглядывать через подвенечную вуаль? Ну, одним словом, вы его друг, стало быть, вероятно, и ее, а она несчастлива.

— В самом деле? Я не знаю ничего о ее теперешней жизни, она пожинает то, что посеяла. Тут уж нечего больше делать.

— Может быть, еще и найдется кое-что. Я думала, что Дирка ван-Гоорля может это интересовать.

— Почему? Торговцам сельдями нет дела до сгнивших сельдей: они списывают убытки и посылают за свежим запасом.

— Первая рыба, которую мы поймаем, для нас всегда самая лучшая, мейнгерр, а если нам не удалось вполне изловить ее, то какой чудной она нам кажется!

— Мне некогда отгадывать ваши загадки. Что вам от меня надо? Говорите или убирайтесь, только поскорее.

Черная Мег наклонилась вперед и зашептала:

— Что бы вы мне дали, если бы я вам доказала, что капитан Монтальво вовсе не женат на Лизбет ван-Хаут?

— Для вас не интересно, что бы я дал вам, так как я сам видел, как ее венчали.

— То, что как будто делается на наших глазах, не всегда происходит на самом деле.

— Довольно с меня. Убирайтесь!

Брант показал на дверь.

Черная Мег не шевельнулась, а только вынула из-за пазухи небольшой сверток и положила его на стол.

— Может иметь человек двух живых жен зараз? — спросила она.

— По закону — нет.

— Сколько дадите, если я докажу, что у капитана Монтальво две жены?

Брант начал интересоваться словами Мег. Он ненавидел Монтальво, догадываясь, даже кое-что зная о его роли в этой постыдной истории, и знал также, что окажет Лизбет истинную услугу, освободив ее от мужа.

— Положим, двести флоринов, если вы докажете это.

— Мало, мейнгерр.

— Больше я не могу дать, но помните: раз обещаю, я плачу.

— Да, правда, другие обещают и не платят, мошенники! — прибавила Мег, ударяя костлявым кулаком по столу. — Хорошо, я согласна и не прошу задатка, потому что вы, купцы, не то, что дворяне, ваше слово — все равно что расписка. Ну, прочтите это.

Она развернула сверток и подала его содержимое Бранту.

За исключением двух миниатюр, которые Гендрик отложил в сторону, это были письма, написанные по-испански очень изящным почерком. Брант хорошо знал испанский язык и в двадцать минут прочел все. Письма оказались посланиями женщины, подписывавшейся «Жуанита де Монтальво», к мужу. Это были грустные документы, повествовавшие тяжелую историю бессердечно покинутой женщины, полные мольбы со стороны писавшей их и ее детей о возвращении мужа и отца или, по крайней мере, о доставлении им средств к жизни, так как семья находилась в крайней бедности.

— Все это очень печально, — сказал Брант, с грустью смотря на портрет женщины и детей, — но еще ничего не доказывает, каким образом мы можем узнать, что она жена этого человека?

Черная Мег снова сунула руку за пазуху и вынула письмо, помеченное не более чем тремя месяцами тому назад. Оно было написано священником того села, где жила графиня, и адресовано графу дон Жуану де Монтальво, капитану в Лейдене. Это письмо заключало в себе серьезное обращение к благородному графу от человека, имеющего право говорить, потому что он крестил, учил и, наконец, венчал графа; священник просил выслать вспомоществование графине на его имя.

«До нас здесь, в Испании, достиг возмутительный слух, — заканчивал он свое письмо, — будто вы женились на нидерландке из Лейдена по фамилии ван-Хаут; но я не верю этому: никогда бы вы не решились на такое преступление перед Богом и людьми. Напишите же скорее, сын мой, и рассейте черное облако сплетен, собирающееся над вашим почтенным, древним именем».

— Откуда у вас эти бумаги? — спросил Брант.

— Последнее письмо я получила от священника, привезшего его из Испании. Я встретилась с ним в Гааге и предложила ему передать письмо, так как у него не было надежного средства переслать его в Лейден. Другие бумаги я украла из комнаты Монтальво.

— В самом деле? Честная работница! А как вы попали в комнату его сиятельства?

— Я скажу вам это, — отвечала она, — ведь он не заплатил мне, стало быть, мой язык развязан. Он желал иметь доказательства, что герр Дирк ван-Гоорль еретик, и поручил мне добыть их.

Лицо Бранта приняло жесткое выражение, и он насторожился.

— Зачем ему были эти доказательства?

— Чтобы, воспользовавшись ими, помешать ювфроу Лизбет ван-Хаут выйти за Дирка ван-Гоорля.

— Каким образом?

Мег пожала плечами.

— Должно быть, он надеялся, что Лизбета, узнав секрет ван-Гоорля, откажет ему, или, что еще вероятнее, намеревался пустить в ход угрозу предать ее возлюбленного в руки инквизиции, если девица станет упорствовать.

— Понимаю. Что же, вы добыли доказательства?

— Я однажды ночью спряталась в спальне Дирка и через щель в двери подсмотрела, как он и еще другой молодой человек, которого я не знаю, вместе читали Библию и молились.

— Вот как! Немалому риску вы подвергали себя: ведь если бы Дирк или его товарищ увидали вас, вам вряд ли удалось бы живой уйти из дома. Вы знаете, еретики считают себя вправе убить шпиона, попавшегося на месте преступления, и, правду говоря, я не осуждаю их. Будь я в таком положении… — он нагнулся вперед и пристально взглянул ей в глаза, — я не задумался бы размозжить вам голову, как какой-нибудь крысе.

Черная Мег отшатнулась, и губы ее посинели.

— Правда, мейнгерр, рискованное это дело, и бедные слуги Божии подвергаются большим опасностям. Другому-то молодому человеку нечего было бояться: мне не платили, чтобы я следила за ним, и, как я уже сказала, я даже не знаю, кто он, и не интересуюсь узнать.

— Кто знает, может быть, это счастье для вас, особенно, если бы ему вдруг пришлось в голову узнать, кто вы. Но это ведь нас не касается теперь! Давайте бумаги. Вы хотите получить прежде деньги? Хорошо!

Брант подошел к шкафу и, вынув маленький стальной ящичек, отпер его. Взяв из него условленную сумму, он снова запер его.

— Напрасно вы так всматриваетесь в этот ящичек, — сказал он, — его уже завтра не будет здесь и вообще в этом доме. Насколько я мог понять, Монтальво не заплатил вам.

— Ни одного стивера! — отвечала она с внезапным приступом бешенства. — Низкий вор, обещался заплатить мне после женитьбы, но вместо того чтобы наградить ту, которая помогла ему сесть в теплое гнездо, он теперь уже промотал все состояние жены до последнего флорина, играя и уплачивая неотложные долги, так что в настоящее время она, я думаю, почти нищая.

— Хорошо, — отвечал Брант, — а теперь прощайте, а если мы встретимся в городе, то заметьте себе, я вас не знаю. Понимаете?

— Понимаю, мейнгерр, — отвечала Черная Мег с усмешкой и исчезла.

Когда она ушла, Брант встал и отворил окно.

— Отравила весь воздух, — проговорил он. — Но, кажется, я напугал ее, и мне нечего бояться. Впрочем, кто знает? Она видела, как я читал Библию, и Монтальво знает это. Но с тех пор прошло уже довольно времени; я должен воспользоваться тем, что у меня в руках.

Действительно, кто знает?..

Взяв с собой портреты и документы, Брант отправился к своему другу и единоверцу, Питеру ван-де-Верфу, также другу Дирка и двоюродному брату Лизбеты, молодому человеку, об уме и способностях которого Гендрик был очень высокого мнения. Следствием этого свидания было то, что в тот же вечер молодые люди уехали в Брюссель, резиденцию правительства, где у них были очень влиятельные друзья.

Достаточно вкратце сообщить результат их путешествия. Как раз в это время нидерландское правительство по особым причинам желало жить в мире с горожанами, и власти, узнав о возмутительном обмане, жертвой которого сделалась знатная девица, известная как хорошая католичка, причем целью было завладеть ее состоянием, воспылали негодованием. Немедленно был отдан приказ, подписанный рукой, которой никто не мог противиться — так глубоко несчастье одной женщины потрясло другую, — приказ об аресте и о строгом допросе графа Монтальво, как если б он был простой преступник-нидерландец. Так как у капитана было много врагов, то и не нашлось никого, кто бы стал хлопотать об отмене королевского указа.

Три дня спустя после этих событий Монтальво велел сказать жене, что он будет ужинать один дома и желает, чтобы она присутствовала за ужином. Лизбета повиновалась и встретила мужа, сидя на противоположном конце стола, откуда время от времени поднималась, сама прислуживая ему. Наблюдая за ним своими спокойными глазами, она заметила, что ему не по себе.

— Чего же ты все молчишь? — спросил он наконец раздраженно. — Ты, вероятно, воображаешь, что чрезвычайно весело ужинать с женой, у которой вид, как у трупа в гробу? Невольно пожелаешь, чтобы это сталось на самом деле.

— Я уже давно желаю, — отвечала Лизбета.

И снова водворилось молчание. Однако его нарушила Лизбета, спросив:

— Чего тебе надо, денег?

— Конечно, денег, — ответил он яростно.

— Денег больше нет: все истрачены, и нотариус говорит, что никто не дает больше ни одного стивера под дом. Все мои бриллианты также проданы.

Он взглянул на ее руку и сказал:

— У тебя есть еще это кольцо.

Лизбета также взглянула на кольцо. То был золотой перстень, украшенный довольно ценными бриллиантами, подаренный ей мужем перед свадьбой. Монтальво постоянно настаивал, чтобы она носила его. В действительности же кольцо было куплено на деньги, занятые графом у Дирка.

— Возьми его, — отвечала Лизбета, улыбаясь в первый раз, и, сняв перстень с пальца, подала его мужу.

Протянув руку, чтобы взять его, Монтальво отвернулся, желая скрыть отразившийся на его лице стыд, который даже он не мог не почувствовать.

— Если у тебя родится сын, — заговорил он, — то скажи ему, что отец его ничего не мог оставить ему, кроме совета никогда не прикасаться к игральным костям.

— Ты уезжаешь? — спросила она.

— Да, надо уехать недели на две. Меня предупредили, что против меня возбуждено обвинение, которым я не хочу беспокоить тебя. Ты, вероятно, скоро услышишь о нем, и хотя оно несправедливо, но я должен уехать из Лейдена, пока все не уляжется… Я действительно уезжаю.

— Ты собираешься бросить меня, — сказала она, — промотав все мои деньги; собираешься бросить меня в таком положении. Я вижу по твоему лицу.

Монтальво сидел отвернувшись, делая вид, что не слышит.

— Я благодарю Бога за это, — продолжала Лизбета, — и желала бы только, чтобы ты мог унести с собой саму память о себе вместе со всем, что твое.

Она договаривала эти горькие слова, как вдруг дверь отворилась, и вошел один из субалтерн-офицеров в сопровождении нескольких солдат и человека в костюме нотариуса.

— Что такое? — в бешенстве закричал Монтальво.

Субалтерн-офицер, входя, отдал честь.

— Капитан, простите, но я действую по приказанию: мне предписано арестовать вас живого или мертвого, — добавил он с ударением.

— По какому обвинению? — спросил Монтальво.

— Г-н нотариус прочтет обвинение, — сказал офицер, — но, может быть, графине угодно будет удалиться? — спросил он, конфузясь.

— Нет, — сказала Лизбета, — дело может касаться меня.

— К несчастью, я боюсь, что да, сеньора, — заговорил нотариус.

Затем он приступил к чтению документа, длинного и написанного канцелярским слогом. Но Лизбета быстро все поняла. Ей с самого начала стало ясно, что она незаконная жена графа Жуана де Монтальво и что против него возбуждено преследование за обман ее и за преступление против Церкви. Следовательно, она свободна, свободна! Она зашаталась и без чувств упала на пол.

Когда ее глаза снова открылись, Монтальво, офицер, нотариус, солдаты — все исчезли.

Глава 8

СТОЙЛО КОБЫЛЫ
Когда Лизбета очнулась в этой пустой комнате, ее первым чувством было чувство необузданной радости. Она свободна, она уже не жена Монтальво, никогда больше она не будет принуждена сносить его прикосновение. Таковы были ее первые мысли. Она не сомневалась, что все слышанное ею правда: иначе, что могло бы побудить власти к преследованию Монтальво? Теперь Лизбета получила ключ к объяснению тысячи вещей, которые были незначительны сами по себе, но во всей своей массе образовывали несомненную улику виновности капитана. Не упоминал ли он сам об обязательствах, существующих у него в Испании, и о детях? Не случалось ли ему во сне… Впрочем, бесполезно припоминать все это. Она свободна, вот еще до сих пор лежит на столе символ их союза: изумрудное кольцо, которое должно было доставить Монтальво возможность бежать, скрыться от преследования, грозившего ему, как он знал. Лизбета схватила перстень, бросила его на пол и топтала ногами. После того, упав на колени, она молилась и благодарила Бога и наконец, совершенно изнеможенная, легла отдохнуть.

Настало утро: чудное, тихое осеннее утро, но теперь, когда вчерашнее возбуждение улеглось, у Лизбеты было тяжело на сердце. Она встала и помогла единственной оставшейся в доме служанке приготовить завтрак, не обращая внимания на взгляды, которые девушка искоса бросала на нее. После того она пошла на рынок, чтобы истратить на необходимое несколько из последних оставшихся у нее флоринов.

На улице она заметила, что служит предметом внимания, так как встречавшиеся с ней толкали друг друга, указывая на нее. Когда, смущенная, она поспешила домой, до ее тонкого слуха долетел разговор двух простых женщин, шедших за ней.

— Попалась, — говорила одна из женщин.

— Поделом ей, — отвечала другая, — зачем гонялась за испанским доном и женила его на себе.

— Еще хорошо, что удалось. Ей ничего больше не оставалось делать, — перебила первая, — концы надо хоронить скорее.

Оглянувшись, Лизбета увидала, как они пальцами зажимали носы, будто стараясь предохранить себя от дурного запаха.

Тут Лизбета уже не могла дольше выдержать и обратилась к женщинам.

— Злые сплетницы, — бросила она им в лицо и быстро пошла вперед, преследуемая их громким, обидным смехом.

Дома ей сказали, что ее ожидают двое мужчин. Они оказались кредиторами, требовавшими больших денежных сумм, которых Лизбета не была в состоянии заплатить. Она сказала им, что ничего не знает обо всех этих делах. Тогда они показали ей ее собственную подпись на заемных письмах, и она вспомнила, что была принуждена подписывать много подобных документов — все, что ей подавал человек, называвшийся ее мужем, ради приобретения хотя бы кратковременного освобождения от его присутствия. Наконец ростовщики ушли, заявив, что получат свои деньги, хотя бы для этого им пришлось вытащить постель из-под Лизбеты.

После того наступило одиночество и тишина. Ни один друг не пришел утешить бедную женщину. Правда, у нее уже не оставалось друзей, так как по приказанию мужа она прервала знакомство даже с теми, кто после странных обстоятельств, сопровождавших ее замужество, все еще не чуждался ее. Монтальво говорил, что не желает терпеть в своем доме сплетниц-голландок, а последние думали, что Лизбета из гордости прервала всякие сношения с соотечественниками своего круга.

Наступил полдень, но Лизбета не могла проглотить ни куска: уже целые сутки она ничего не ела, судорога сжимала ей горло, а между тем в ее положении ей необходимо было есть. Теперь она начинала чувствовать позор, обрушившийся на нее. Она была замужем и не имела мужа; скоро ей предстояло сделаться матерью, но каков будет этот ребенок? И что станется с ней самой? Что подумает о ней Дирк, Дирк, ради которого она сделала и перенесла все это? Такие мысли роились в ее голове, когда она весь долгий вечер пролежала в постели, пока у нее не закружилась голова и сознание не покинуло ее. В мозгу ее водворился полный хаос, целый ад беспорядочных грез.

Наконец из всей массы неясных представлений выступило одно видение, одно желание: желание успокоения и полного мира. Но где она могла найти себе успокоение, кроме смерти? Что же, почему и не умереть: Бог простит ей, Матерь Божия будет заступницей за опозоренную несчастную, не способную дольше жить. Даже Дирк отнесется к ней с добротой, когда она умрет, хотя теперь, встреться он с ней, он, без сомнения, закрыл бы глаза рукой. Ей было страшно жарко, ее мучила жажда. Как прохладна должна быть теперь вода! Что может быть лучше, чем медленно спуститься в нее и предоставить ей сомкнуться над бедной больной головой. Лизбета решила выйти из дому и взглянуть на воду: в этом, во всяком случае, не могло быть ничего дурного.

Она закуталась в длинный плащ, надев его капюшон на голову, и вышла тихонько из дому, скользя, как привидение в темнеющих улицах, по направлению к порту, куда стража пропустила ее, приняв за крестьянку, возвращающуюся к себе в деревню. Взошла луна, и при ее свете Лизбета узнала местность. Это было то самое место, где она стояла в день карнавала, когда с ней заговорила женщина, прозванная Мартой-Кобылой, и сказала ей, что знала ее отца. По этому льду она неслась в санях Монтальво во время бега. Лизбета пошла вдоль крепостного вала, вспомнив о заросших тростниковых островках, лежавших в нескольких милях отсюда и только изредка посещаемых рыбаками и охотниками, о большом Гаарлемском озере-море, занимавшем многие тысячи акров пространства. Как прохладно и красиво оно должно быть в такую ночь, и как нежно шелестит ветер в камышах, которым поросли берега озера.

Лизбета шла все дальше и дальше, до озера было не близко, но наконец она достигла его, и как хорошо, просторно и тихо было там! Насколько мог охватывать глаз, не было видно ничего, кроме сверкающей воды с чернеющим тростником островками. Только лягушки квакали в тростнике да кричала выпь. А на озере плавали дикие утки, оставляя за собой длинные серебряные полосы.

На одном из островков, на расстоянии не дальше выстрела из лука, Лизбета увидала кусты похожих на гвоздику белых болотных цветов, которые ей бывало случалось собирать в детстве. Ей захотелось сорвать их теперь: место было неглубокое, она думала, что может перейти вброд на островок, а если и нет, то что за беда! Она в таком случае или вернется на берег, или, может быть, навеки уснет под водой. Не все ли равно? Лизбета ступила в воду. Как прохладно и приятно было прикосновение влаги к ногам. Но вот вода дошла до колен, вот уже легкая рябь разбивается о грудь Лизбеты, но она не думала возвращаться: перед ней лежал остров, и белые цветы были уже так близко, что она могла пересчитать их — восемь на одном кусте и двенадцать на другом. Еще шаг, и вода, смочив ей лицо, сомкнулась над ее головой. Она приподнялась, и у нее вырвался легкий крик.

Затем, будто во сне, Лизбета увидала, как из тростника рядом с ней выскользнул челнок. Она увидела также, как странное, обезображенное лицо, которое она смутно помнила, нагнулось над бортом челнока, и загорелая рука схватила ее, между тем как хриплый голос уговаривал не отбиваться и ничего не бояться.

Когда Лизбета опомнилась, она увидела себя лежащей на земле, или, скорее, на толстой подстилке из сухого тростника и пахучих трав. Оглядевшись, она увидела, что находится в избушке, слепленной из грязи и крытой соломой. Один угол избушки занимал очаг с навесом, искусно слепленный из глины, и на огне кипел глиняный котелок. С потолка на веревке, свитой из травы, свисала свежепойманная рыба, чудный лосось, а рядом с ним связка копченых угрей. Одеялом Лизбете служил великолепный мех из речных бобров. Из всего этого она заключила, что находится, вероятно, в жилище какого-нибудь рыбака.

Мало-помалу прошедшее встало в памяти Лизбеты, и она вспомнила, как рассталась с человеком, называвшимся ее мужем, она вспомнила также свое бегство в лунный вечер, и свою попытку перейти вброд на остров за белыми цветами, и загорелую руку, протянувшуюся, чтобы спасти ее. Лизбета вспомнила все это, и воспоминание вызвало у нее вздох. Звук этого вздоха, по-видимому, привлек внимание кого-то, кто прислушивался извне: дверь отворилась, и кто-то вошел в комнату.

— Вы проснулись, мифроу? — спросил хриплый голос.

— Да, — отвечала Лизбета. — Скажите мне, как я попала сюда и кто вы?

Вошедшая отступила, так что свет из двери упал прямо на нее.

— Смотри, дочь ван-Хаута и жена Монтальво, тот, кто раз видел меня, уже не забудет.

Лизбета приподнялась и взглянула на высокую, могучую фигуру, запавшие серые глаза, широко раскрытые ноздри, покрытые шрамами выпирающие скулы, зубы, выдвинутые каким-то дьявольским насилием вперед из-под губ, и седеющие пряди волос, спускающиеся на лоб. Сразу она узнала, кто перед ней.

— Вы Марта-Кобыла? — спросила Лизбета.

— Да, не кто иная, — отвечала Марта, — и вы в стойле Кобылы. Что сделал с вами этот испанский пес, что вы пришли к морю, чтобы оно скрыло вас и ваш позор?

Лизбета не отвечала: ей тяжело было начать рассказывать свою историю этой странной женщине. Марта между тем продолжала:

— Что я говорила вам, Лизбета ван-Хаут? Разве я не предупреждала вас, что ваша кровь должна предостеречь вас против испанца? Ну вот, вы спасли меня из воды, и я вытащила вас из воды. И почему мне вздумалось объехать именно этот остров вчерашней ночью, когда мне не спалось? Но не все ли равно! На то была воля Божия, и вот вы теперь в стойле Кобылы. Не отвечайте мне, прежде поешьте.

Подойдя к очагу, она сняла котелок и вылила его содержимое в глиняную чашку. При распространившемся запахе Лизбета в первый раз почувствовала, что голодна. Из чего состояло поданное ей кушанье она никогда не узнала, но она съела его до последней ложки и была благодарна за него, между тем как Марта, сидя на полу возле нее, с удовольствием следила за ней, время от времени вытягивая длинную худую руку, чтобы дотронуться до каштановых кудрей, спускавшихся на плечи Лизбеты. Когда последняя кончила есть, Марта сказала ей:

— Пойдемте и посмотрим.

Она вывела свою гостью за дверь мазанки.

Лизбета взглянула кругом, но из-за зарослей тростника ничего не было видно. Саму мазанку скрывала небольшая группа болотного кустарника, росшего на кочках среди болотистой равнины вперемежку с камышом и тростником.

Пройдя шагов сто или около того, Марта и Лизбета подошли к густым камышовым зарослям, в которых оказалась спрятана лодка. Марта пригласила Лизбету сесть в лодку и повезла ее сначала к ближайшему островку, потом, обогнув его, ко второму, затем к третьему.

— Ну, теперь скажите, — спросила она, — на котором из этих островов мое стойло?

Лизбета покачала головой, не зная, куда указать.

— Ни вы, ни один человек не в состоянии сказать мне этого, никто не может найти моего дома, кроме меня самой, я же найду туда дорогу и днем и ночью. Посмотрите, — и она указала на обширную водную поверхность. — На этом озере тысячи таких островков, и прежде чем найти меня, испанцам пришлось бы обшарить их все, потому что здесь ни шпионы, ни собаки не могли бы помочь им.

Она снова начала грести, даже не смотря по сторонам, и через несколько минут они опять очутились в том месте зарослей, откуда отчалили.

— Мне пора домой, — слабо проговорила Лизбета.

— Нет, — отвечала Марта, — уже слишком поздно. Вы долго проспали, посмотрите: солнце быстро садится. Эту ночь вы должны провести у меня. Не пугайтесь! Пища у меня грубая, но свежая, вкусная и в изобилии: кто умеет лучше меня ловить рыбу в этом озере? Водяную птицу я тоже ловлю в силки, а яйца ее собираю, вяленую же говядину и ветчину мне доставляют друзья, с которыми я иногда вижусь по ночам.

Лизбета уступила, так как тишина, господствовавшая на озере, нравилась ей. После всего пережитого она чувствовала себя как на небе, следя за солнцем, скрывавшимся в тихой воде, слушая крик дикой водяной птицы, видя плещущуюся рыбу, а главное — зная, что ничто не нарушит этого мира, кроме голоса природы, и что не раздастся возле нее ненавистный голос человека, погубившего и обманувшего ее. Она чувствовала, что страшно устала, и ею овладела непривычная, странная слабость; она решила отдохнуть здесь еще ночь.

Марта вернулась с ней в дом, и они вместе принялись за приготовление ужина;и поджаривая рыбу на огне, Лизбета уже смеялась, как бывало в дни своего девичества. Они поужинали с аппетитом, и, убрав все, Марта громко прочла молитву, а после того достала свое сокровище — Библию и, не боясь ничего, хотя знала, что Лизбета католичка, приготовилась читать из нее, присев на корточки перед горящим очагом.

— Видите, мифроу, какое здесь удобное место для житья еретички. Где еще женщина могла бы читать Библию, не боясь ни шпионов, ни монахов?

Вспомнив историю Марты, Лизбета содрогнулась…

— Ну, теперь, — снова заговорила Марта, окончив чтение, — скажите мне, прежде чем лечь спать, что привело вас на Гаарлемское озеро и что с вами сделал этот испанец. Не бойтесь: хотя я и полоумная — так, по крайней мере, они называют меня, — но я могу подать совет, нас же с вами, дочь ван-Хаута, связывает многое: кое-что вы знаете и видите, а кое-что не можете знать и видеть, но Бог все взвесит в свое время.

Лизбета смотрела на истощенную, обезображенную почти до потери человеческого образа долгой физической и нравственной мукой женщину и проникалась все большим доверием к Марте. Чувствуя, что к ней относятся с участием, в чем она очень нуждалась, она рассказала свою историю с начала до конца.

Марта слушала молча; ее, по-видимому, не могло уже удивить ничто со стороны испанца, и только когда Лизбета кончила, сказала:

— Ах, дитя, если б вы знали обо мне и умели меня найти, вы бы попросили меня о помощи.

— Что бы вы могли сделать, матушка? — спросила Лизбета.

— Сделать? Я бы стала следить за ним день и ночь, пока не подкараулила бы его в каком-нибудь уединенном месте и там… — она протянула руку, и Лизбета увидала, что при красном свете огня в руке сверкнул нож.

Она в страхе отшатнулась.

— Чего же вы испугались, моя красавица? — спросила Марта. — Я говорю вам, что живу теперь только для одного — чтобы убивать испанцев, да прежде всего монахов, а потом — всех прочих. За мной еще много в долгу: за каждую пытку мужа — жизнь; за каждый его стон на костре — жизнь, да, столько жизней за отца и половину их за сына. Я буду долго жить, я это знаю, и долг будет уплачен… до последнего стивера.

Говоря это, она встала, и свет от огня осветил ее всю. Ужасное лицо увидела перед собой Лизбета, страстное и энергичное, лицо вдохновенной мстительницы, сухое и нечеловеческое, но не отталкивающее. Испуганная и пораженная, молодая женщина молчала.

— Я пугаю вас, — продолжала Марта, — вы, несмотря на все свои страдания, еще питаетесь молоком человеческой доброты. Подождите, подождите, когда они умертвят любимого вами человека, тогда ваше сердце станет таким же, как мое, и тогда вы станете жить не ради любви, не ради самой жизни, но чтобы быть мечом — мечом в руках Господа.

— Перестаньте, прошу вас, — проговорила Лизбета слабым голосом, — мне дурно, я нездорова.

Действительно, она почувствовала себя дурно, и к утру в этом логовище, на пустынном острове озера, у нее родился сын.

Когда она несколько оправилась, ее сиделка сказала ей:

— Хотите вы сохранить мальчишку или убить его?

— Как я могла бы убить своего ребенка? — отвечала Лизбета.

— Он сын испанца, вспомните проклятие, о котором вы рассказали мне, — проклятие, произнесенное вами еще до вашего замужества. Если он останется в живых, проклятие будет тяготеть над ним и через него падет и на вас. Лучше поручите мне убить его — и всему конец.

— Разве я могу убить собственного ребенка? Не трогайте его! — сказала Лизбета.

Таким образом черноглазый мальчик остался в живых и вырос.

Хотя медленно, но все-таки наконец силы вернулись к Лизбете, лежавшей в мазанке на острове.

Кобыла, или «матушка Марта», как теперь звала ее Лизбета, ходила за больной лучше всякой сиделки.

В пище недостатка не было, так как Марта ловила сетями дичь и рыбу, а иногда ходила на берег и приносила оттуда молоко, яйца и мясо, которых, по ее словам, местные буры давали ей сколько угодно. Для сокращения времени Марта вслух читала Лизбете Библию, и из этого чтения Лизбета узнала многое, что до тех пор было ей неизвестно.

Действительно, все еще будучи католичкой, она теперь начала спрашивать себя, в чем, собственно, вина этих еретиков и за что их осуждают на мучения и смерть, если в этой книге она не могла найти ничего такого, что нарушалось бы их учением и жизнью.

Таким образом Марта, озлобленная, полусумасшедшая обитательница озера, посеяла в сердце Лизбеты семя, которое должно было принести плод в свое время.

Когда по прошествии трех недель Лизбета встала, но еще не была достаточно сильна, чтобы идти домой, Марта сказала однажды, что ей надо отлучиться из дому на целые сутки, но не объяснила, по какому делу. Оставив хорошие запасы всего, она однажды после обеда уехала в своем челноке и вернулась только к вечеру следующего дня. Лизбета начала говорить, что ей пора уехать с острова, но Марта не позволяла ей это, говоря, что ей для этого придется пуститься вплавь; и действительно, выйдя посмотреть, Лизбета не нашла челнока. Нечего делать, ей пришлось остаться, и на свежем осеннем воздухе прежняя сила и красота вернулись к ней. Она снова стала такой, какой была в день своего катанья с Жуаном Монтальво.

В одно ноябрьское утро, оставив ребенка на попечение Марты, поклявшейся на Библии, что она не тронет его, Лизбета пошла на берег острова. Ночью был первый осенний заморозок, и поверхность озера покрылась тонким, прозрачным слоем льда, быстро таявшим при лучах поднимавшегося все выше солнца.

Воздух был чист и прозрачен, в тростнике, верхушки которого пожелтели, перелетали зяблики, чирикая и забывая, что зима на носу. Все было так мирно и красиво, что Лизбета, также забыв многое, залюбовалась ландшафтом. Она сама не знала почему, но чувствовала себя счастливой в это утро: будто темное облако сбежало с ее жизни, будто над ней снова расстилалось мирное, радостное небо.

Конечно, другие облака могли появиться на горизонте, они, вероятно, и явятся в свое время, но Лизбета чувствовала, что пока этот горизонт очень удален и над ее головой лишь нежное, чистое, радостное небо.

Вдруг она услыхала позади себя на сухой траве шаги — не знакомые, не осторожные, медленные шаги Марты, а чьи-то чужие. Лизбета обернулась.

Боже! Что это такое? Перед ней, если она только не грезила, стоял Дирк ван-Гоорль, не кто иной, как Дирк, со своим добрым, улыбавшимся лицом, и протягивал ей руки.

Лизбета не сказала ничего: она не могла говорить и только стояла, смотря на него, пока он не подошел и не обнял ее. Тогда она отскочила назад.

— Не прикасайтесь ко мне! — закричала она. — Вспомните, кто я и почему я здесь.

— Я хорошо знаю, кто вы, Лизбета, — медленно отвечал он, — вы самая чистая и святая женщина, когда-либо жившая на земле, вы ангел во плоти, вы женщина, пожертвовавшая честью ради спасения любимого человека. Не противоречьте! Я слышал всю историю, я знаю все подробности и преклоняю колени перед вами, я молюсь на вас!

— А ребенок? — спросила Лизбета. — Он жив. Он мой сын и сын того человека.

Лицо Дирка приняло несколько более суровое выражение, но он ограничился тем, что сказал:

— Мы должны нести свой крест; вы свой несли, теперь я должен нести свой.

Он схватил ее руки и целовал их, схватил полу ее одежды и также целовал.

Так состоялось их обручение.

Впоследствии Лизбета услыхала всю историю. Монтальво был привлечен к допросу, и случилось, что обстоятельства сложились не в его пользу. Среди судей один был важный нидерландский вельможа, желавший поддержать право своих соотечественников, другой — высокопоставленное духовное лицо; их возмущал обман, в который была введена Церковь совершением противозаконного брака; третий же судья, испанский гранд, случайно был знаком с семьей покинутой первой жены Монтальво.

Таким образом, к несчастному капитану, вина которого была вполне доказана свидетельством монаха, принесшего письмо, самими письмами и злопамятной Черной Мег, обещавшей отплатить «горячей водой за холодную», отнеслись без всякого снисхождения. Репутация у него была плохая, и кроме того, говорили, что его жестокость и позор Лизбеты ван-Хаут, виной которого был он, побудили ее к самоубийству.

Всем было известно, что она ночью бежала в направлении Гаарлемского озера, и после этого все усилия ее друзей отыскать ее не привели ни к чему: она исчезла.

И вот, несмотря на все усилия графа Жуана Монтальво оправдаться письменно и устно, благородного капитана ради спасительности примера присудили, как простого раба, к четырнадцати годам каторжных работ на галерах. И там пока он и находился.

Так окончился трагический роман Дирка ван-Гоорля и Лизбеты ван-Хаут. Через полгода они отпраздновали свою свадьбу и, по желанию Дирка, взяли к себе сына Лизбеты, нареченного при крещении Адрианом. Несколько месяцев спустя, Лизбета вступила в общину последователей новой веры, а около двух лет после свадьбы у нее родился еще сын, герой нашего рассказа, по имени Фой.

Больше детей у Лизбеты не было.

Часть II. ЖАТВА ЗРЕЕТ

Глава 9

АДРИАН, ФОЙ И КРАСНЫЙ МАРТИН
Много лет прошло после того, как Лизбета встретилась с любимым человеком на берегах Гаарлемского озера. Сын, родившийся у нее там, так же как и второй ее сын, уже вырос, а ее волосы поседели под оборками чепца.

Быстро ткал Божий челнок в эти роковые годы, и вытканная ткань была историей народа, замученного до смерти, и окрашена она была его кровью.

Эдикт следовал за эдиктом, преступление за преступлением. Альба, как воплощение бесчеловечной мести, двинул свою армию спокойно и беззаботно, как тигр, выслеживающий свою добычу, через равнины Франции. Теперь он подошел к Брюсселю, и головы графов Эгмонта и Хорна уже пали, уже учреждено было Кровавое Судилище и начало свое дело. Закон перестал существовать в Голландии, и всякие несправедливости и жестокости стали там возможны. Одним эдиктом Кровавого Судилища все голландцы, числом до трех миллионов, были осуждены на смерть. Все были объяты ужасом, потому что со всех сторон возвышались костры, виселицы, орудия пыток. Извне велась война, внутри господствовал страх, и никто не знал, кому доверять, так как сегодняшний друг мог завтра превратиться в доносчика или судью. И все это за то, что голландцы решились поклоняться Богу, не признавая обрядов и монахов.

Хотя прошло уже много времени, но те личности, с которыми мы познакомились в начале этого рассказа, еще были живы. Начнем же наше повествование с двух из них: одного — уже хорошо знакомого нам Дирка ван-Гоорля, а другого, про которого еще надо сказать несколько слов, — его сына Фоя.

Место действия — небольшая комната с узкими окнами над товарным складом, выходящим на лейденский рынок. Ход в комнату по двум лестницам. Время — летние сумерки. При слабом свете, проникавшем через незанавешенные окна (завесить их значило бы возбудить подозрение), можно было видеть, что в комнате собралось человек двадцать, между ними одна или две женщины. Большей частью это были люди, принадлежавшие к высшему классу, — средних лет почтенные бюргеры; они стояли группами или сидели на стульях и скамьях. На одном конце комнаты обращался к присутствующим с речью мужчина средних лет, с седеющими волосами и бородой, невысокий и некрасивый, но весь до такой степени проникнутый добротой, что она, казалось, светилась через его неказистую наружность, как свет, изливающийся сквозь грубые роговые стенки фонаря. Это был Ян Арентц, знаменитый проповедник, корзиночник по ремеслу, доказавший свою непоколебимую приверженность новой религии и одаренный способностью не смущаться среди всех ужасов самого страшного из преследований, которые христианам пришлось перенести со времен римских императоров. Он теперь проповедовал, и присутствовавшие составляли его паству.

«Я принес не мир, но меч» был взятый им текст, и, без сомнения, он как нельзя больше подходил ко времени, и его можно было легко развить, так как в эту самую минуту на площади под окнами дома, где они собрались, охраняемые солдатами, два члена его стада, еще две недели тому назад молившиеся в этой комнате, на глазах собравшейся городской черни претерпевали мученическую смерть на костре!

Арентц проповедовал терпение и стойкость. Он возвращался к событиям недавно прошедших дней и рассказывал своим слушателям, как сам подвергался сотне опасностей; как его травили, точно волка, как пытали, как он бежал из тюрьмы и от мечей солдат, подобно святому Павлу, и как остался в живых, чтобы поучать их в сегодняшний вечер. Он говорил, что они не должны бояться, что они должны быть совершенно счастливы, спокойно принимая то, что Богу будет угодно послать им, в уверенности что все будет к лучшему, что даже самое худшее поведет к лучшему. Что может быть самым худшим? Несколько часов мучений и смерть. А что следует за смертью? Пусть они вспомнят об этом. Вся жизнь — только мрачная, скоропреходящая тень, не все ли равно, как и когда мы выйдем из этой тени на полный свет. Небо темно, но за тучами светит солнце. Надо смотреть вперед глазами веры, быть может, страдания теперешнего поколения — часть общего плана; быть может, из земли, орошенной кровью, произрастет цветок свободы, чудной свободы, при которой все люди получат возможность поклоняться своему Создателю, сообразуясь только с предписаниями Библии и своей совести… Между тем как он говорил это красноречиво, мягко, вдохновенно, сумерки сгустились и отблеск от пламени костров осветил окна, а до ушей собравшихся в комнате донесся гул толпы с площади. Проповедник с минуту помолчал, смотря вниз на ужасную сцену под окнами: с того места, где он стоял, он мог все видеть.

— Марк умер, — сказал он, — и наш другой возлюбленный брат, Андрей Янсен, умирает; палачи придвигают к нему связки хвороста. Вы думаете, что это жестокая, ужасная смерть, а я вам говорю, что нет. Я говорю, что мы свидетели святого, славного зрелища: мы видим переход души в вечное блаженство. Братья, помолимся за покидающего нас и за нас, остающихся. Помолимся и за убивающих его, ибо не ведают, что творят. Мы видим их страдания, но говорю вам, что их также видит и Господь Иисус Христос, также страдавший на кресте и бывший жертвой таких же людей, как эти. Он стоит при нашем брате в огне, Его рука указывает ему путь, Его голос ободряет его. Братья, давайте молиться.

По этому приглашению все члены собрания опустились на колени, молясь за отлетающую душу Андрея Янсена.

Снова Арентц взглянул в окно.

— Он умирает! — воскликнул он. — Солдат проткнул его из сострадания пикой, голова его поникла. О Господи, если будет на то воля Твоя, даруй нам знамение.

По комнате пронеслось какое-то странное дуновение: холодное дыхание коснулось лбов молящихся и подняло их волосы, принося с собой чувство присутствия Андрея Янсена, мученика. И вдруг на стене, противоположной окнам, на том самом месте, где обыкновенно стоял Андрей, появилось знамение или то, что присутствующие признали знамение. Быть может, то было отражение огня с улицы, только на стене в потемневшей комнате явственно проступило изображение огненного креста. С секунду оно оставалось видимо, затем исчезло, но в душу каждого из присутствующих оно внесло особое настроение: всем оно послужило наставлением, как жить и умереть. Крест исчез, и в комнате господствовало молчание.

— Братья, — раздался голос Арентца, говорившего в темноте, — вы видели. Через мрак и огонь идите за крестом и не бойтесь.

Собеседование кончилось; внизу на опустевшей площади палачи собирали обгоревшие останки мучеников, чтобы бросить их с обычными грубыми шутками в темнеющие воды реки.

Участники собеседования по одному и по два стали уходить через потайную дверь, ведшую в узкий проход. Взглянем на некоторых из них в то время, как они крадучись направляются по боковым улицам к одному дому на Брее-страат, уже знакомому нам: двое идут впереди, а один позади.

Двое передовых были Дирк ван-Гоорль и его сын Фой, в родстве которых не могло быть сомнений. Дирк был тот же Дирк, что и двадцать пять лет тому назад: коренастый, сероглазый, бородатый мужчина, красивый по голландским понятиям, только несколько пополневший и более задумчивый, чем прежде. Вся массивная фигура носила отпечаток его добродушного, несколько тяжеловесного характера. Сын его, Фой, очень походил на него, только глаза у него были голубые, а волосы светлые. Хотя в настоящую минуту они смотрели и грустно, но вообще это были веселые, ласковые глаза, так же как и все несколько детское лицо — лицо человека, склонного видеть в вещах лишь хорошую сторону.

В наружности Фоя не было ничего особенного, но на всякого встречающегося с ним в первый раз он производил впечатление человека энергичного, честного и доброго. Он походил на моряка, вернувшегося из долгого плавания, во время которого он пришел к убеждению, что жить на этом свете приятно и что жить вообще стоит. Когда Фой шел теперь по улице слегка покачивающейся походкой моряка, ясно было, что даже ужасная сцена, только что происходившая на его глазах, не могла вполне изменить его веселого, жизнерадостного настроения.

Из всех слушателей Арентца ни один не принял так к сердцу увещевания проповедника об уповании и беззаботном отношении к будущему, как Фой ван-Гоорль.

По своему характеру Фой не мог долго горевать. «Dum spiro, spero» — могло бы быть его девизом, если бы он знал латынь, и он не собирался горевать, хотя бы даже ему предстояло в будущем сожжение на костре. Эта веселость в такое тяжелое, грустное время была причиной того, что Фой стал всеобщим любимцем.

Позади отца с сыном шла гораздо более замечательная личность — Фриц Мартин Роос, или Мартин Красный, названный так по цвету своих огненно-красных волос и бороды, спускавшейся ему на грудь. Ни у кого во всем Лейдене не было второй такой бороды, и уличные мальчишки, пользуясь добродушием Мартина, пробегая мимо него, спрашивали, правда ли, что аисты каждую весну вьют в ней себе гнезда. Этот человек, которому на вид можно было дать лет сорок, уже десять лет был верным слугой Дирка ван-Гоорля, в дом которого он поступил при обстоятельствах, о которых мы скажем в свое время.

Взглянув на Мартина, его нельзя было назвать великаном; между тем он был очень высокого роста, выше шести футов и трех дюймов. Его рост умалялся большим животом и привычкой горбиться именно с целью скрыть свой высокий рост. По размеру груди и членов Мартин был действительно примечателен, так что человек с обыкновенными руками, стоя перед ним, не мог бы обхватить его. Цвет лица его был нежен, как у молодой девушки, и лицо у него было почти плоское, как полная луна, нос же пуговкой. От природы в его сложении не было ничего особенного, но вследствие некоторых событий в своей жизни, когда он являлся, что мы называем теперь, атлетом по профессии, он приобрел оригинальную манеру держать себя. Брови у него были нависшие, но из-под них смотрели большие, круглые, кроткие голубые глаза под толстыми белыми веками, совершенно лишенными ресниц. Однако, когда обладатель этих глаз сердился, они начинали дико сверкать: они вспыхивали и горели, как фонари на носу лодки в темную ночь, и это производило тем большее впечатление, что вся его остальная фигура оставалась при этом совершенно безучастной.

Вдруг, в то время как эти трое шли по улице, послышался шум бегущих людей. Тотчас же все трое скрылись под воротами одного из домов и притаились. Мартин стал прислушиваться.

— Их трое, — шепнул он, — впереди бежит женщина, и ее преследуют двое.

В эту минуту неподалеку распахнулась дверь и показалась рука с факелом. Он осветил бледное лицо бежавшей женщины и преследовавших ее двух испанских солдат.

Рука с факелом скрылась, и дверь захлопнулась. В эти дни спокойные бюргеры избегали вмешиваться в уличные беспорядки, особенно же, если в них принимали участие испанские солдаты. Снова улица опустела, и слышался только звук бегущих ног.

Как раз когда женщина поравнялась с воротами, ее нагнали.

— Пустите меня! — с рыданием молила она. — Пустите! Не довольно того, что вы убили мужа? За что вы преследуете меня?

— За, то что вы такая хорошенькая, моя милочка, — отвечал один из негодяев, — и такая богатая. Держи ее, друг. Господи, как она брыкается!

Фой сделал движение, будто собираясь броситься из-под ворот, но Мартин ладонью своей руки удержал его, не делая ни малейшего усилия, но так крепко, что молодой человек не мог пошевелиться.

— Это мое дело, мейнгерр, — проговорил он, — вы нашумели бы.

В темноте было только слышно его прерывистое дыхание. Двигаясь с замечательной осторожностью для такой туши, Мартин вышел из-под ворот. При свете летней звездной ночи оставшиеся в засаде могли видеть, как он, не замеченный и не услышанный солдатами, людьми высокого роста, подобно большинству испанцев, схватил обоих их сзади за шиворот и столкнул лицами. Об этом можно было судить по движению его широких плеч и бряцанию солдатских лат, когда они соприкоснулись. Но солдаты не издали ни одного звука. После того Мартин, по-видимому, схватил их поперек тела, и в следующую минуту оба солдата полетели головами вниз в канал, протекавший по середине улицы.

— Боже мой, он убил их! — проговорил Дирк.

— И как ловко! Жалею только, что дело обошлось без меня, — сказал Фой.

Большая фигура Мартина обрисовалась в воротах.

— Фроу Янсен убежала, — сказал он, — на улице никого нет; я думаю, и нам надо поспешить, пока нас еще никто не видел.

Несколько дней спустя тела этих испанцев были найдены с расплющенными лицами.

Это объяснили тем, что они, вероятно напившись, затеяли между собой драку и, свалившись с моста, разбились о каменные быки. Все приняли это объяснение, как вполне согласное с репутацией этих людей. Не было произведено никакого дознания.

— Пришлось покончить с собаками, — сказал Мартин, как бы извиняясь, — прости меня Иисус, я боялся как бы они не узнали меня по бороде.

— Да, в тяжелые времена нам приходится жить, — со вздохом проговорил Дирк. — Фой, не говори ничего обо всем этом матери и Адриану.

Фой же подталкивал Мартина, шепча:

— Молодец! Молодец!

После этого приключения, не представлявшего из себя, как то должен помнить читатель, ничего особенного в эти ужасные времена, когда ни жизнь человеческая, особенно протестантов, ни женская честь никогда не были в безопасности, все трое благополучно, никем не замеченные добрались до дому. Они вошли через заднюю дверь, ведущую в конюшню. Им отворила женщина и ввела их в маленькую освещенную комнату. Здесь женщина обернулась и поцеловала сперва Дирка, потом Фоя.

— Слава Богу, вы вернулись благополучно! — сказала она. — Каждый раз, как вы идете на собрание, я дрожу, пока не услышу ваших шагов за дверью.

— Какая от этого польза, матушка? — заметил Фой. — Оттого что ты мучаешь себя, ничто не изменится.

— Это делается помимо моей воли, дорогой, — отвечала она мягко. — Знаешь, нельзя быть всегда молодым и беззаботным.

— Правда, жена, правда, — вмешался Дири, — хотя желал бы, чтобы это было возможно: легче было бы жить, — он взглянул на нее и вздохнул.

Лизбета ван-Гоорль давно уже утратила красоту, которой блистала, когда мы впервые увидали ее; но все еще она была миловидная, представительная женщина, почти такая же стройная, как в молодости. Серые глаза также сохранили свою глубину и огонь, только лицо постарело, больше от пережитого и забот, чем от лет. Тяжела была действительно судьба любящей жены и матери в то время, когда Филипп правил в Испании, а Альба был его наместником в Нидерландах.

— Все кончено? — спросила Лизбета.

— Да, — наши братья теперь святые, в раю, радуйся.

— Это дурно, — отвечала она с рыданием, — но я не могу. О, если Бог справедлив и добр, зачем же он допускает, что его слуг так избивают? — добавила она с внезапной вспышкой негодования.

— Может быть, наши внуки будут в состоянии ответить на этот вопрос, — сказал Дирк.

— Бедная фроу Янсен, — перебила Лизбета, — так еще недавно замужем, такая молоденькая и хорошенькая! Что будет с ней?

Дирк и Фой переглянулись, а Мартин, остановившийся у двери, виновато скользнул в проход, будто это он пытался оскорбить фроу Янсен.

— Завтра навестим ее, а теперь дай нам поесть, мне даже дурно от голода.

Через десять минут они сидели за ужином.

Читатель, может быть, еще помнит комнату — ту самую, где бывший граф и капитан Монтальво произнес речь, очаровавшую его слушателей, вечером после того, как он был побежден в беге на льду. Та же люстра спускалась над столом, часть той же посуды, выкупленной Дирком, стояла на столе, но какая разница между сидевшими за столом теперь и тогда! Тетушки Клары давно уже не стало, а вместе с ней и многих из гостей: некоторые умерли естественной смертью, другие от руки палача, некоторые же бежали из своего отечества. Питер ван-де-Верф был еще жив, и хотя власти смотрели на него подозрительно, однако он занимал почетное и влиятельное положение в городе. Сегодня его за столом не было. Пища была обильная, но простая, однако не по бедности, так как дела искусного и трудолюбивого Дирка шли хорошо, и он стоял теперь во главе того медного дела, где прежде был учеником, но потому, что вообще в те времена люди мало думали об изысканности пищи.

Когда жизни грозит постоянная опасность, то все удовольствия и развлечения теряют свою цену. Прислуживали теперь за столом вместо прежних слуг и Греты, давно исчезнувших неизвестно куда, Мартин и старая служанка: так как всегда можно было опасаться шпионства, то и самые богатые люди держали как можно меньше слуг. Одним словом все удобства были доведены до минимума.

— Где Адриан? — спросил Дирк.

— Не знаю, — отвечала Лизбета. — Я думала, он, может быть…

— Нет, — быстро возразил муж, — он не был там, он редко ходит с нами.

— Брат Адриан любит посмотреть на нижнюю сторону ложки, прежде чем облизать ее, — сказал Фой с полным ртом.

Замечание было загадочное, но родители, по-видимому, поняли, что хотел сказать Фой, по крайней мере, за его словами последовало тяжелое, натянутое молчание. Как раз в это время вошел Адриан, и так как мы не видели его уже двадцать четыре года, со времени его появления на свет на одном из скрытых островов Гаарлемского озера, то мы должны описать теперь его наружность.

Он был красивый молодой человек, но совершенно иного типа, чем его сводный брат Фой. Свой высокий рост и статную фигуру Адриан унаследовал от матери, лицом же он так мало походил на нее, что никто бы не угадал в нем сына Лизбеты. Тип у него был чисто испанский, ни одной нидерландской черты не было в этом красавце-брюнете. Испанскими были темные бархатные глаза, близко расположенные по обе стороны чисто испанского тонкого носа, с тонкими широко раскрытыми ноздрями; испанским был холодный, несколько чувствительный рот, скорее способный саркастически усмехаться, чем улыбаться; при этом прямые черные волосы, гладкая оливковая кожа и равнодушный, полускучающий вид, очень шедший Адриану, но показавшийся бы неестественным и натянутым в нидерландце его лет, — все в нем указывало испанца.

Адриан сел, не говоря ни слова, и никто не заговорил с ним, пока его отчим Дирк не сказал:

— Ты сегодня не был на работе, хотя мог бы быть нам очень полезен при отливке пушки.

— Нет, батюшка, — отвечал молодой человек ровным, мелодичным голосом. — Вы знаете, что еще достоверно не известно, кто заплатит за эту пушку. По крайней мере, мне не известно, потому что от меня все держат в тайне, и если заказчиком окажется побежденная сторона, то этого было бы достаточно, чтобы повесить меня.

Дирк вспыхнул, но не ответил, а Фой заметил:

— Ты прав, Адриан, береги свою шкуру.

— Именно теперь я нахожу гораздо целесообразнее изучать тех, в кого может стрелять пушка, чем пушку, которая предназначается для этого, — продолжал Адриан невозмутимо, не обращая внимания на замечание брата.

— Будем надеяться, что ты не принадлежишь к их числу, — снова перебил Фой.

— Где ты был сегодня вечером, сын мой? — поспешно спросила Лизбета, боясь ссоры.

— Вместе с толпой смотрел на то, что происходило на рыночной площади.

— Неужели на мучения нашего друга Янсена?

— Почему же нет? Это ужасно, это преступление, без сомнения, но наблюдающему жизнь следует изучать такие вещи. Ничто не привлекает так философа, как игра людских страстей. Волнение грубой толпы, тупое равнодушие стражи, горе сочувствующих, стоическое терпение жертв, одушевленных религиозным порывом…

— И великолепные логические выводы философа, который стоит, подняв нос кверху, и смотрит, как его друга и брата по вере сжигают на медленном огне! — запальчиво перебил Фой.

— Шш! Шш! — вмешался Дирк, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стаканы зазвенели. — О таких вещах не спорят. Адриан, тебе следовало бы быть с нами, даже если бы тебе грозила опасность, вместо того чтобы ходить на эту бойню! — добавил он многозначительно. — Но я никого не хочу подвергать опасности, и ты уже в таких годах, что можешь сам решать за себя. Прошу тебя только избавить нас от твоих рассуждений по поводу зрелища, которое мы находим ужасным, каким бы интересным оно ни показалось тебе…

Адриан пожал плечами и приказал Мартину подать себе еще мяса. Когда великан подошел к молодому человеку, он расширил свои тонкие ноздри и втянул воздух.

— Что это так от тебя пахнет, Мартин? — сказал он. — Впрочем, неудивительно: твоя куртка в крови. Ты бил свиней и забыл переодеться?

Круглые голубые глаза Мартина вспыхнули, но тотчас снова потускнели и померкли.

— Да, мейнгерр, — отвечал он басом, — я бил свиней. Но и от вас пахнет дымом и кровью, вы, вероятно, подходили к костру.

В эту минуту Дирк, чтобы положить конец разговору, встал и начал читать молитву. Затем он вышел из комнаты в сопровождении жены и Фоя, между тем как Адриан задумчиво и не спеша доканчивал свой обед.

Выйдя из столовой, Фой последовал за Мартином через двор в конюшню, а оттуда по лестнице в комнату наверху, где спал слуга. Комната представляла из себя странную картину — она была вся набита всевозможным хламом и рухлядью: здесь были бобровые и волчьи меха, птичьи кожи, различное оружие, среди которого и огромный меч старинного образца и простой работы, но сделанный из превосходной стали, обрывки сбруи и тому подобное.

Постели не было, так как Мартин не признавал ее и спал на кожах, положенных прямо на пол. В одеяле он также не нуждался: он был так закален, что за исключением самой холодной погоды довольствовался своей шерстяной курткой. Ему случалось спать в ней на дворе в такой мороз, что утром у него волосы на голове и борода оказывались в сосульках.

Мартин затворил дверь и зажег три фонаря, которые повесил на крючья на стене.

— Хотите пофехтовать? — спросил он Фоя.

Фой кивнул утвердительно, говоря:

— Мне хочется прогнать вкус всего этого, поэтому не щади меня. Нападай, пока я не разозлюсь, я тогда забуду… — Он снял с гвоздя кожаный шлем и надел на голову.

— Забудете? Что? — спросил Мартин.

— Молитву, сожжение, фроу Янсен и рассуждения Адриана.

— Да, это самое худшее из всего, — великан нагнулся и продолжал шепотом: — Не спускайте его с глаз, герр Фой.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросил Фой резко, вспыхнув.

— То, что говорю.

— Ты забываешь, что говоришь о моем брате, родном сыне моей матери. Я не хочу слышать ничего дурного об Адриане, он смотрит на многое иначе, чем мы, но в душе он добр. Понимаешь?

— Он не сын вашего отца, мейнгерр. Яблоко недалеко падает от яблони. Порода сказывается. Мне приходилось разводить лошадей, и я знаю.

Фой смотрел на него и колебался.

— Нет, — сказал Мартин, отвечая на вопрос, который прочел в его глазах, — я не имею ничего против него, но он на все смотрит не так, и к тому же он испанец…

— А ты не любишь испанцев, — перебил его Фой. — Ты несправедливая, упрямая свинья.

Мартин улыбнулся.

— Я не люблю испанцев, мейнгерр, да и вы скоро перестанете любить их. Ну, долг платежом красен — и они не любят меня.

— Как это тебе удалось так тихо обделать это дело? — спросил Фой, вспомнив о недавнем происшествии. — Отчего ты не позволил мне помочь тебе?

— Вы бы нашумели, мейнгерр, а зачем привлекать к себе внимание? Они к тому же были вооружены и могли ранить вас.

— Ты прав. А как ты это сделал? Мне не было видно.

— Я выучился этой штуке в Фрисландии, мне показали матросы. На шее у человека — здесь, позади — есть такое место, что если схватить за него, то человек сию секунду лишается чувств. Вот так, мейнгерр… — Он схватил молодого человека за шею, и тот почувствовал, что лишается сознания.

— Пусти! — прохрипел он, отбиваясь ногами.

— Я только хотел показать вам, — отвечал Мартин, подняв веки. Вот, а когда они лишились чувств, было уже не трудно столкнуть их головами так, чтоб они уже больше не приходили в себя. Если б я не убил их, — прибавил он, — так… Ну, все равно они умерли, а мы с вами поужинали, и теперь я жду. Как мы станем фехтовать: на голландский или испанский манер?

— Сначала по-голландски, а потом по-испански, — отвечал Фой.

— Хорошо, стало быть, обе понадобятся. Он снял со стены две рапиры, вделанные в старые рукояти от мечей, чтобы защитить руки фехтующих.

Оба встали в позицию, и тут при свете фонарей Мартин предстал во весь свой гигантский рост. Фой, тоже высокий и статный, крепко сложенный, как все его соотечественники, казался мальчиком перед своим противником.

Излишне было бы следить за их упражнениями, которые окончились так, как того можно было ожидать. Фой прыгал то в одну, то в другую сторону, то коля, то режа, между тем как Мартин едва шевелил своей рапирой. Потом он вдруг парировал, и рапира вылетала из рук Фоя, падая позади него и поднимая пыль из его кожаного колета.

— Все равно, какая польза становиться в позицию против тебя, большой скотины, — сказал наконец Фой, — когда ты просто рубишь сплеча. Это не искусство.

— Нет, мейнгерр, но так бывает на деле. Если бы мы фехтовали на мечах, то я изрубил бы вас уже давно в куски. И для вас тут особого позора нет, и для меня нет особенной заслуги: мои руки длиннее и удар тяжелее — вот и все.

— Как-никак, я побежден, — сказал Фой, — ну, возьми рапиру и дай мне случай поправиться.

Они начали фехтовать на легких рапирах, снабженных для безопасности на концах оловянными кружками, и тут счастье переменилось. Фой был проворен, как кошка, и имел глаз сокола, и два раза ему удалось тронуть Мартина.

— Убит, старик! — сказал он после второго раза.

— Верно, — отвечал Мартин, — только помните, что я-то убил вас прежде, так что вы только привидение и больше ничего. Хоть я и научился обращаться с этой вилкой, чтобы сделать вам удовольствие, но не намерен употреблять ее. Вот мое оружие!

Схватив большой меч, стоявший в углу, он стал вертеть им в воздухе.

Фой взял меч из рук Мартина и стал рассматривать. Это было длинное, прямое стальное лезвие, оправленное в простую рукоять, и с одним словом, вырезанным на нем: «Silentium» — «Молчание».

— Почему его зовут «Молчание», Мартин?

— Думаю, потому, что он заставляет людей молчать.

— Откуда он у тебя? — спросил Фой шутливо. Он знал, что этот вопрос задевал за живое фриса.

Мартин сделался красен, как его борода.

— Мне кажется, он когда-то служил мечом Правосудия в небольшом городке Фрисландии. А как он попал ко мне, я забыл.

— И ты еще называешь себя хорошим христианином, — сказал Фой тоном упрека. — Я слышал, что этот меч должен был отсечь твою голову, а ты как-то ухитрился стянуть его и удрать.

— Было что-то в этом роде, — пробормотал Мартин. — Только все это было так давно, что я уж позабыл. Я так редко бывал трезв в то время — прости меня, Господи, — что не могу всего ясно припомнить. А теперь позвольте мне лечь спать.

— Старый ты лгун, — сказал Фой, покачивая головой, — ты убил этого несчастного слугу правосудия и удрал с его мечом. Ты сам знаешь, что дело было так, и теперь тебе стыдно признаться.

— Может быть, может быть, — уклончиво отвечал Мартин, — на свете случается так много вещей, что всего и не запомнишь. Мне хочется спать.

— Мартин, — сказал Фой, садясь на стул и снимая колет, — что ты делал, прежде чем записался в святые? Ты мне никогда не рассказывал всей своей истории. Ну расскажи, я не перескажу Адриану.

— Нечего и рассказывать…

— Ну, говори скорей.

— Если вам интересно знать, я сын крестьянина из Фрисландии.

— И англичанки из Ярмута, это я знаю.

— Да, — повторил Мартин, — англичанки из Ярмута. Мать моя была очень сильная женщина, она могла одна поднимать телегу, когда отец смазывал колеса; это случалось иногда, большею же частью отец поддерживал телегу, между тем как она мазала колеса. Люди сходились смотреть на нее, когда она проделывала такую штуку. Когда я подрос, я поднимал телегу, а они оба мазали колеса. Наконец, они оба умерли от чумы, упокой, Господи, их души! Я получил ферму в наследство.

— Ну и…? — спросил Фой, пристально смотря на него.

— Ну, и поддался дурной привычке, — неохотно докончил Мартин.

— Стал пить? — допрашивал безжалостный Фой.

Мартин вздохнул и опустил свою большую голову. Совесть у него была чувствительная.

— Вот ты и начал выступать борцом, — продолжал его мучитель, — ты не можешь отречься от этого, взгляни на свой нос.

— Да, я был борцом, Господь еще не коснулся моего сердца в то время, и, правду сказать, ничего в этом не было дурного, — добавил он. — Никто не побеждал меня, только один раз, когда я был выпивши, меня побил один брюсселец. Он переломил мне переносицу, когда же я перестал пить… — он запнулся.

— Ты убил испанца-борца здесь, в Лейдене? — докончил Фой.

— Да, — согласился Мартин, — я убил его, это верно, но ведь славная была борьба, и он сам виноват. Этот испанец был молодец, да, видно, уж суждено мне было покончить с ним. Я думаю, мне его смерть зачтется на небе.

— Расскажи-ка мне подробнее про это, я в то время был в Гааге и хорошенько не помню всего. Я, конечно, не сочувствую таким вещам, — шутник сложил руки и принял набожный вид, — но раз все это кончено, можно послушать рассказ о борьбе. Ведь ты не станешь хуже оттого, что расскажешь.

Вдруг беспамятный Мартин обнаружил необыкновенную памятливость и в мельчайших подробностях рассказал про эту достопамятную борьбу.

— И вот после того как он дал мне пинка в живот, — закончил он, — чего, как вы знаете, не имел права делать, я вышел из себя и изо всей силы набросился на него, левой рукой ударив что было мочи по его правой, которой он защищался…

— И что же потом? — спросил Фой, начиная возбуждаться, так как Мартин рассказывал действительно хорошо.

— Голова его ушла в плечи, и когда его подняли, оказалось, что у него сломана шея. Мне было жаль его, но помочь ему я не мог — видит Бог, не мог. Зачем он назвал меня «поганым фрисландским быком» и ударил в живот?

— Конечно, это он сделал напрасно. Но ведь тебя арестовали, Мартин?

— Да, во второй раз приговорили к смерти за убийство. Видите ли, опять всплыло это фрисландское дело, и здешние власти держали пари за испанца. Тут спас меня ваш отец. Он в этот год был бургомистром и выкупил меня, заплатив знатные деньги. Потом он научил меня быть трезвым и думать о своей душе. Теперь вы знаете, почему старый Мартин будет служить ему, пока есть хоть капля крови в его жилах. А теперь, мейнгерр Фой, я пойду спать, и дай мне Бог не видеть во сне этих собак-испанцев.

— Не бойся, — сказал Фой уходя, — «отпускаю их» тебе. Господь через твою силу поразил тех, кто не постыдился оскорбить и ограбить молодую женщину, убив ее мужа. Можешь быть спокоен: ты сделал доброе дело! Я боюсь только одного — как бы нас не проследили, впрочем, улица, кажется, была совершенно пуста.

— Совсем пуста, — кивая, подтвердил Мартин, — никто не видал меня, кроме солдат и фроу Янсен. Они не могут сказать, и она не скажет. Покойной ночи, мейнгерр!

Глава 10

АДРИАН ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА СОКОЛИНУЮ ОХОТУ
В доме на одной из боковых улиц Лейдена, неподалеку от тюрьмы, на другой день после сожжения Янсена и еще другого мученика сидели за завтраком мужчина и женщина. Мы уже встречались с ними: то были не кто иной, как достоуважаемая Черная Мег и ее сожитель, прозванный Мясником. Время, не уничтожившее их сил и деятельности, не способствовало украшению их наружности.

Черная Мег осталась почти такой, какой была, только волосы поседели и черты лица, будто обтянутого желтым пергаментом, еще больше обострились, между тем как глаза продолжали гореть прежним огнем. Мужчина, Гаг Симон по прозвищу Мясник, от природы негодяй, а по профессии шпион и вор — порождение века насилия и жестокостей — своей фигурой и лицом вполне оправдывал данное ему прозвище.

Толстое, расплывшееся лицо с маленькими свиными глазками обрамляли редкие, песочного цвета бакенбарды, поднимавшиеся от шеи до висков, где они исчезали, оставляя голову совершенно лысой. Фигура была тяжелая, пузатая, на кривых, но крепких ногах.

Но хотя молодость прошла, унеся с собой всякий намек на благообразность, зато годы принесли им другое вознаграждение. Время было такое, когда шпионы и тому подобные негодяи процветали, так как помимо случайных доходов особым узаконением доказчику выдавалась как награда известная доля проданного имущества еретиков. Конечно, мелкая сошка, вроде Мясника и его жены, не получала значительной доли шерсти остриженной овцы, так как тотчас после ее убийства являлись посредники всевозможных степеней, требовавшие удовлетворения — начиная от судьи и кончая палачом, — а кроме того, еще многие другие, никогда не показывавшие своего лица; но все же, так как пытки и костры не прекращались, общий доход был порядочный. И вот, сидя сегодня за завтраком, чета занялась подсчетом того, что они могли рассчитывать получить с имущества умершего Янсена, и Черная Мег для этого вооружилась куском мела, которым писала на столе. Наконец она сообщила результат, оказавшийся удовлетворительным. Симон всплеснул руками от восторга.

— Горлинка моя, — сказал он, — тебе бы быть женой адвоката! Какая ты умница… Да, теперь близко, близко…

— Что близко, старый дурень? — спросила Мег своим низким, мужским голосом.

— Эта ферма с корчмой при ней, о которой я мечтал, ферма посреди богатых пастбищ, слеском позади, а в лесочке церковь. Ферма не велика — мне многого не надо — всего акров сто: как раз достаточно, чтобы держать штук тридцать — сорок коров, которых ты станешь доить, я же буду продавать на рынке сыр и масло…

— И резать приезжих, — перебила его Мег.

Симон возмутился.

— Нет, ты напрасно этакого мнения обо мне. Жить трудно, и приходится с бою брать свое, но раз мне удастся достигнуть чего-нибудь, я намерен стать почтенным человеком и иметь свое место в Церкви, конечно, католической. Я знаю, что ты из крестьянок и вкусы у тебя крестьянские; сам же я никогда не могу забыть, что мой дед был джентльмен. — Симон запыхтел и устремил взгляд в потолок.

— Вот как! — с насмешкой отвечала Мег. — А кто была твоя бабушка? Да деда-то своего ты знал ли еще? Захотел иметь ферму! Кажется, никогда не владеть тебе ничем, кроме старой красной мельницы, где ты прячешь добычу в болоте! Место в деревенской церкви! Скорей получишь место на деревенской виселице. Не гляди на меня с угрозой, не бывать этому, старый лгунишка. Я знаю, на моей душе есть многое, но все же я не сожгла свою родную тетку как анабаптистку, чтобы получить после нее наследство — двадцать флоринов.

Симон побагровел от бешенства: история с теткой сильнее всего задевала его.

— Ах ты, гадина!.. — начал было он.

Мег вскочила и схватилась за горлышко бутылки. Симон тотчас переменил тон.

— Ох, эти женщины, — заговорил он, отворачиваясь и вытирая свою лысину, — вечно бы им шутить. Слушай, кто-то стучит у двери.

— Смотри, будь осторожен, отпирая, — сказала Мег, встревожившись, — помни, у нас много врагов, а острие пики можно просунуть во всякую щель.

— Разве можно жить с мудрецом и оставаться дураком? Доверься мне. — И обняв жену за талию, Симон, поднявшись на цыпочки, поцеловал Мег в знак примирения, так как он знал, что она злопамятна. Потом он поспешил к двери, насколько ему позволяли его кривые ноги.

Произошел продолжительный разговор через замочную скважину, но в конце концов, посетитель был принят. Он оказался парнем с нависшими бровями, вообще по наружности похожим на хозяина дома.

— Как хорошо с вашей стороны относиться так подозрительно к старому знакомому, особенно, когда он пришел по делу, — заговорил он.

— Не сердись, милый Ганс, — прервал Симон, извиняясь. — Ты знаешь, мало ли тут бродит всякого люда в наши времена; кто мог знать, что за дверью не стоит один из этих отчаянных лютеран, который того гляди пырнет чем-нибудь. Ну, какое дело?

— Ну да, лютеран! — с насмешкой передразнил Ганс. — Если у них есть крошка ума, они проколют твое жирное брюхо, между прочим, я приехал из Гааги по делу лютеран.

— Кто послал тебя? — спросила Мег.

— Испанец Рамиро, недавно появившийся там, травленый пес, знакомый с инквизицией; он, кажется, знает всех, а его не знает никто. Деньги у него есть и, по-видимому, есть связи. Он говорит, что вы его старые знакомые.

— Рамиро… Рамиро… — задумчиво повторяла Мег. — В переводе значит «гребец»; должно быть, выдуманное имя. Немало знакомых у нас на галерах, быть может, он из них. Что ему надо и какие условия?

Ганс перегнулся вперед и долго что-то говорил шепотом, между тем как муж и жена слушали его, изредка кивая головами.

— Маловато, — сказал Симон, когда Ганс кончил.

— Легкое и верное дело, друг: толстосум-купец, жена его и дочь. Ведь убивать не надо, если только можно будет обойтись без этого, а если нельзя, то Святое Судилище прикроет нас. Благородному Рамиро нужно только письмо, которое, как он думает, молодая женщина носит на себе. Вероятно, оно касается священных дел Церкви. Если при этом найдутся какие-нибудь ценности, мы можем удержать их как задаток.

Симон колебался, но Мег заявила решительно.

— Хорошо, у этих купчих часто за корсетом бывают спрятаны дорогие вещи.

— Душа моя… — начал было Симон.

— Молчи, — яростно крикнула Мег, — я решила, и баста! Мы встретимся у Бойсхайзена в пять часов около высокого дуба и там все обсудим.

Симон уже не возражал более, он обладал столь полезной в домашнем быту добродетелью — умением уступать.

В то же самое утро Адриан встал поздно. Разговор за ужином, особенно же грубые насмешки Фоя рассердили его, а в тех случаях, когда Адриан сердился, он обыкновенно заваливался спать и спал, пока дурное расположение духа не рассеивалось.

Состоя только бухгалтером в заведении своего отца — Дирку никогда не удавалось привлечь пасынка к более активному участию в литейном деле, так как молодой человек считал в душе подобное занятие ниже своего достоинства, — Адриану следовало бы быть на месте уже к девяти часам, но это было невозможно, раз он встал около десяти, а пока позавтракал, пробило и все одиннадцать. Тут же он вспомнил, что следовало бы кончить сонет, последние строчки которого вертелись у него в голове. Адриан был немного поэт и, подобно многим поэтам, считал тишину необходимой для творчества. Разговоры и пение Фоя, тяжелая топотня Мартина по всему дому раздражали Адриана. И вот теперь, когда и мать ушла из дому — на рынок, по ее словам, вероятнее же всего, исполняя какое-нибудь рискованное дело благотворительности, имевшее отношение к тем, кого она называла мучениками, — Адриан решился воспользоваться случаем и окончить свой сонет.

Это потребовало некоторого времени. Во-первых, как известно, всем поэтам музу следует вызывать, и она редко является раньше того, чем поэт потратит значительное время на размышление обо всем вообще на свете. Затем, особенно в сонетах, рифма часто бывает капризна и не дается сразу. Предметом сонета была известная испанская красавица Изабелла д’Ованда. Она была женой дряхлого, но очень знатного испанца, годившегося ей в деды и посланного в Нидерланды королем Филиппом II по каким-то финансовым делам.

Этот гранд, оказавшийся добросовестным и дельным человеком, посетил в числе других городов и Лейден для определения имперских налогов и податей. Выполнение задач отняло у него не много времени, так как бюргеры прямо и решительно объявили, что в силу древних привилегий они свободны от каких бы то ни было имперских податей и налогов, и благородному маркизу не удалось склонить их к перемене взглядов. Переговоры, однако, длились неделю, и в это время его жена, красавица Изабелла, ослепляла местных женщин своими туалетами, а мужчин — своей красотой.

Особенно увлекался ею романтический Адриан и поэтому начал писать стихи. Вообще рифма давалась ему довольно легко, хотя и встречались затруднения, однако он преодолевал их. Наконец сонет — высокопарное, довольно нелепое произведение — был окончен.

Тут наступило время еды, редко что возбуждает аппетит в такой степени, как поэтические упражнения, и Адриан принялся за еду. Во время обеда вернулась его мать, бледная и озабоченная, так как она ходила хлопотать о помещении в безопасное место обнищавшей вдовы замученного Янсена — трудная и опасная задача. Адриан по-своему любил мать, но по эгоистичности своего характера мало обращал внимания на ее заботы и расположение духа. И теперь, пользуясь случаем иметь слушательницу, он пожелал прочесть ей свой сонет и не один раз, а несколько.

— Очень мило, очень мило, — проговорила Лизбета, — в озабоченном уме которой пустые слова сонета отдавались, как жужжание пчел в пустом улье, — хотя я и не понимаю, каким образом у тебя хватает духу писать в такое время сонеты молодым женщинам, которых ты не знаешь.

— Поэзия — великая утешительница, матушка, — наставительно заявил Адриан, — она возвышает ум, отрывая его от мелочных повседневных забот.

— Мелких повседневных забот! — повторила Лизбета с горечью и невольно воскликнула: — Ах, Адриан, неужели в тебе нет сердца, что ты можешь смотреть на сожжение святого и, вернувшись домой, философствовать о его мучениях?! Неужели в тебе никогда не проснется чувство! Если б ты видел сегодня утром эту несчастную, всего три месяца назад бывшую счастливой невестой! — Заливаясь слезами, Лизбета отвернулась и выбежала из комнаты, вспомнив, что судьба фроу Янсен могла завтра стать и ее судьбой.

Это проявление волнения окончательно расстроило слабонервного Адриана, искренно любившего мать, слез которой он не мог выносить.

— Проклятая история, — думал он, — отчего нам нельзя уехать в какую-нибудь страну, где не было бы никакой религии, кроме разве поклонения Венере. Да, в такую страну, где в апельсинных рощах журчат ручьи, а прекрасные женщины с гитарами в руках охотно слушают написанные для них сонеты, в страну…

В эту минуту отворилась дверь, и в проеме появилось круглое, багровое лицо Мартина.

— Хозяин приказал узнать, придете ли вы на работу, герр Адриан? Если же не придете, то потрудитесь дать мне ключ от кассы, ему нужна книга чеков.

Адриан поднялся было со вздохом, чтобы идти, но передумал. После мечтаний о зеленых рощах и красивых дамах ему казалось невозможным вернуться в прозаическую, душную литейную.

— Передай, что я не могу прийти, — сказал он, вынимая ключ.

— Слушаю, — отвечал Мартин, — отчего не можете прийти?

— Потому что пишу.

— Что пишете? — допрашивал Мартин.

— Сонет.

— Что такое сонет? — наивно спросил Мартин.

— Невежда-клоун! — проворчал Адриан и вдруг, вдохновившись, объявил: — Я покажу тебе, что такое сонет, я прочту тебе его. Войди и запри дверь.

Мартин повиновался и был награжден чтением сонета, из которого не понял ничего, кроме имени дамы — Изабеллы д’Ованда. Но Мартин не был лишен ехидства.

— Великолепно! — проговорил он. — Великолепно! Ну-ка, прочтите еще раз, мейнгерр.

Адриан с удовольствием исполнил его желание, помня рассказ о том, как песни Орфея очаровывали даже зверей…

— А, так это любовное письмо? — догадался наконец Мартин. — Письмо к черноглазой красавице-маркизе, которая, я видел, смотрела на вас?

— Нет, не совсем так, — отвечал Адриан, очень довольный, хотя и не мог припомнить, когда красавица-маркиза удостоила его благосклонного взгляда. — Пожалуй, можно назвать и так: идеализированное любовное послание, послание, в котором страстное и нежное поклонение окутано покрывалом стихов.

— Точно так… Вы хотите послать ей его?

— Как ты думаешь, она не обидится? — спросил Адриан.

— Обидится! — сказал Мартин. — Если обидится, то, значит, я не знаю женщин! (Он и в самом деле не знал их). Нет, ей будет очень приятно, она будет перечитывать ваше письмо, выучит его наизусть, положит его себе под подушку и, думаю, пригласит вас к себе. Ну, мне пора, благодарю вас за чудное письмо в стихах, герр Адриан.

— Правда, как обманчива бывает иногда наружность, — рассуждал Адриан, когда дверь затворилась. — Я всегда смотрел на Мартина как на грубую, глупую скотину, а между тем в груди его, при всем его невежестве, тлеет священная искра. — И он решил, что при первом удобном случае прочтет Мартину еще несколько своих произведений.

Если бы Адриан только мог быть свидетелем сцены, происходившей в это время на заводе! Отдав ключ от кассы, Мартин отыскал Фоя и рассказал ему все происшедшее. Мало того, коварный предатель передал ему черновик сонета, поднятый им с полу, и Фой, в кожаном фартуке, сидя на краю формы, прочел его.

— Я посоветовал ему послать его, — продолжал Мартин, — и, клянусь святым Петром, я думаю, он это сделал; и не будь я Красный Мартин, если после этого дон Диас не станет преследовать его с пистолетом в одной руке и стилетом в другой.

— Вероятно, так и будет, — захлебываясь от смеха и болтая в воздухе ногами от удовольствия, подтвердил Фой. — Старика называют «ревнивой обезьяной». Он, вероятно, распечатывает все письма своей супруги.

Таким образом, поэтические старания сентиментально-возвышенно чувствовавшего Адриана вызвали только насмешку со стороны прозаического, практического Фоя.

Между тем Адриан, почувствовал необходимость в свежем воздухе после своих поэтических упражнений, снял своего кречета с нашеста — он был любитель соколиной охоты — и, взяв его на руку, отправился поискать дичи в болотах за городом.

Не пройдя и до половины улицы, он уже забыл и Изабеллу, и сонет. Это был странный характер, не исчерпывающийся исключительно сентиментальностью — порождением праздных часов и тщеславия. В настоящее время его назвали бы фатом. Обладая способностью своего отца Монтальво красиво выражаться, он не унаследовал вместе с тем его юмора. Как упомянул Мартин, кровь отца преобладала в нем: он был испанцем и по наружности, и по духу.

Например, внезапные необузданные вспышки страсти, которым он был подвержен, представляли чисто испанскую черту, в этом отношении в нем не было ни капли нидерландской флегматичности и терпения. И именно эта черта его характера больше, чем его взгляды и стремления, делала его опасным, так как, несмотря на то, что в сердце он часто имел хорошие намерения, последние сплошь и рядом уничтожались внезапным порывом ярости.

Со своего рождения Адриан редко встречался с испанцами, и влияние, под которым он вырос, особенно со стороны матери — существа, более всех на свете любимого им, — было антииспанское, а между тем, будь он гидальго, выросший при дворе в Эскуриале, он не мог бы быть более чистым испанцем. Он вырос в республиканской атмосфере, а между тем в нем не было привязанности к свободе, воодушевлявшей нидерландцев. Непреклонная независимость голландцев, их всегдашнее критическое отношение к королевской власти и издаваемым ею законам, их неслыханное притязание, что не одни только высокопоставленные лица, в жилах которых течет голубая кровь, но вообще, все усердно работающие граждане имеют право на все, что есть хорошего на свете, — все это было несимпатично Адриану. Точно так же с детства он был членом диссидентской Церкви — принадлежал к исповедникам новой религии, в душе же он отвергал эту веру с ее скромными проповедниками и пастырями, с ее простым богослужением, с ее длинными, серьезными молитвами, приносимыми Всемогущему в полумраке подвала или на сеновале коровника.

Подобно большинству политичных нидерландцев, Адриан время от времени появлялся на католическом богослужении, и он не тяготился этими посещениями: пышность обрядов и церемоний, торжественность обеда среди облаков фимиама, звук органа и чудное пение скрытого хора — все это находило отголосок в его груди, часто вызывало слезы на глазах. Само учение католической Церкви было ему симпатично, и он понимал, что оно приносит радость и успокоение. Здесь можно было найти прощение грехов, и не там, далеко на небе, но здесь, близко, на земле — прощение для всякого, кто преклонял голову и платил пеню. Это учение давало ему массу готовых доказательств, что после смерти, которой он боялся, его душа, как бы она ни была отягощена грехами, не попадет в когти сатаны. Не была ли это более практичная и удобная вера, чем вера этих громогласных, грубых лютеран, среди которых он жил, — людей, предпочитавших отбросить эту готовую броню и искать защиты за щитом, скованным их собственной верой и молитвами, и ради этого подавлявших свои дурные наклонности и желания.

Таковы были тайные мысли Адриана, но до сих пор он никогда не действовал согласно им, хотя ему хотелось бы этого, но он боялся разрыва со всеми окружающими его. И как он ненавидел их всех! Ему стыдно было жить, ничего не делая, среди вечно занятого народа, поэтому он служил счетоводом у отчима, кое-как вел книги литейного завода и писал письма иногородним заказчикам, так как обладал способностью придавать округленную форму сырому материалу. Но эти занятия надоели ему: в нем жило присущее всем испанцам презрение к торговле и отвращение от нее. В душе он признавал единственное занятие, достойное человека, — выгодную войну с врагами, которых стоит грабить, — войну, подобную той, какую Кортес и Писарро вели с несчастными индейцами Нового Света.

Адриан читал хронику о похождениях этих героев и горько сожалел, что родился на свет слишком поздно, чтобы принимать в них участие. Рассказ об избиении тысяч туземных воинов и о несметных золотых сокровищах, которые делились между победителями, воспламеняли его воображение. Ему случалось видеть эти сокровища во сне — корзины, полные драгоценных камней, груды золота и толпы красивых рабынь, отданных Церковью во власть верному воину, которому поручено было обратить неверующих в христианство, хотя бы путем убийства и грабежей.

Как страстно он желал такого богатства и власти, которую оно принесло бы с собой! Теперь же он зависел от других, смотревших на него сверху вниз, как на ленивого мечтателя, никогда он не имел в кармане ни гроша, а за душой были одни только долги, которых старался не считать. Достигнуть же богатства работой, честным ремеслом или торговлей, как многие из его соседей, — это ему не приходило в голову. На это он смотрел как на унизительное дело, годное только для презренных голландцев, среди которых ему суждено было жить.

Такова в главных чертах характеристика Адриана, носившего фамилию ван-Гоорль, суеверного мечтателя, пустого сибарита, скучного писателя стихов, изобретателя фальшивых выводов, слабохарактерного и страстного себялюбца, лучшие чувства которого, как, например, его любовь к матери и еще другая привязанность, о которой будет сказано ниже, были не более как проявлением того же эгоизма — его собственного тщеславия и погони за удовольствиями. Его нельзя было назвать дурным человеком, в нем были и некоторые порядочные черты: так, например, он был способен иметь хорошие намерения и горько раскаиваться в своих поступках, даже временами мог иметь горячие порывы. Но вырасти в душе Адриана эти зародыши добрых задатков могли только, если бы крепкие стены защищали их от внешних искушений, Адриан не был никогда в состоянии устоять против соблазнов. От природы он был предназначен служить игрушкой других людей, а также своих собственных желаний.

Можно спросить: что он унаследовал от матери? Нашлась ли бы в его слабом, неблагородном характере хотя одна ее чистая, благородная черта? Вряд ли. Может быть, это было следствием его появления на свет, вовсе не желанного ею, причем она передала ему часть своего тела, но не дала ничего, чем могла распоряжаться сама, — своей души? Кто знает? Одно достоверно, что от матери он не унаследовал ничего, кроме доли голландского упрямства в исполнении своих замыслов, что в соединении с его прочими свойствами делало его очень опасным — превращало в человека, которого приходилось бояться и от которого следовало бежать.

Адриан дошел до Витте-Поорт (Белых ворот) и, остановившись у городского рва, задумался. Подобно многим своим молодым соотечественникам-современникам, он имел военные наклонности и был убежден, что при случае мог бы сделаться выдающимся полководцем. Теперь он рисовал себе картину осады Лейдена большой армией, состоящей под его начальством, и располагал ее так, чтобы вызвать скорейшее падение города. Не мог он знать тогда, что через несколько лет такой же задачей будет занят ум Вальдеца и других великих испанских полководцев.

Вдруг его мечты нарушились грубым голосом, крикнувшим:

— Проснись, испанец! — и какой-то твердый предмет — зеленое яблоко — чуть не сбил перья с его плоского берета. Адриан оглянулся с бранью и увидал двух парней лет пятнадцати, высунувших языки и строивших ему рожи из-за угла караулки. Лейденская молодежь не любила Адриана, и он знал это. Сочтя за лучшее не обращать внимания на оскорбление, он собирался было идти дальше, как один из парней, ободренный безнаказанностью, вышел из-за угла и начал раскланиваться перед ним так, что его вытертая шапка свалилась с головы в пыль, говоря насмешливо товарищу:

— Ганс, как ты смел потревожить благородного гидальго? Разве ты не видишь, что благородный гидальго идет прогуляться, отыскивая своего благородного батюшку, герцога Золотого Руна, которому несет в подарок ручную птичку?

Адриан слышал, и оскорбление подействовало на него, как удар бича на благородного коня. Ярость вскипела в нем, как огненный фонтан, и, выхватив кинжал из-за пояса, он бросился на мальчишек, сбросив сокола в колпачке. Птица полетела за ним. В эту минуту Адриан был бы способен убить обоих оскорбителей, но, к счастью для него и для них, они вовремя успели скрыться в одной из узких улиц. Он остановился и, еще весь дрожа от бешенства, подманив к себе сокола, пошел по мосту.

— Заплатят они мне, — ворчал он про себя. — Не забуду я им этого!

Надо пояснить, что Адриан знал кое-что из истории своего рождения, но не все. Он знал, например, что фамилия его отца была Монтальво, что брак его матери по каким-то причинам был объявлен незаконным, и отец таинственно исчез из Нидерландов, отправившись, как ему сказали, искать смерти в чужие края. Больше ничего он не знал достоверно, так как все отвечали на его вопросы об этом предмете с удивительной сдержанностью. Два раза он, собравшись с духом, начинал расспрашивать мать, но каждый раз лицо ее принимало холодное выражение, и она отвечала почти одними и теми же словами:

— Сын мой, прошу тебя, не расспрашивай. Когда я умру, ты найдешь всю историю твоего рождения, записанную мною, но если ты будешь благоразумен, то не станешь читать ее.

Однажды он предложил тот же вопрос своему отчиму Дирку ван-Гоорлю, но Дирк смутился и отвечал:

— Советую тебе довольствоваться тем, что ты живешь у друзей, которые заботятся о тебе. Помни, что кто станет копать землю на кладбище, тот найдет кости.

— В самом деле? — высокомерно ответил Адриан. — Надеюсь, по крайней мере, что тут нет ничего такого, что касалось бы репутации моей матери?

При этих словах Дирк, к удивлению своего пасынка, побледнел и подступил к нему, будто намереваясь схватить его за горло.

— Ты смеешь сомневаться в своей матери, этом ангеле, посланном с неба?.. — начал было он, но тотчас замолчал и прибавил: — Ну извини меня, мне следовало помнить, что ты-то ни в чем не виноват и что этот вопрос, естественно, тяготит тебя.

Адриан ушел; пословица о кладбище и костях так сильно врезалась в его память, что он уже не копался больше в земле, — другими словами, перестал задавать вопросы и довольствовался убеждением, что хотя его отец, может быть, и поступил дурно с его матерью, но все же был древнего, благородного происхождения, и древняя, благородная кровь течет, стало быть, и в его жилах. Все остальное забудется, хотя теперь ему довольно часто приходилось выносить оскорбления, вроде сегодняшнего, а когда все забудется, то кровь, драгоценная, голубая кровь испанского гидальго все же останется его наследием.

Глава 11

АДРИАН ВЫРУЧАЕТ КРАСАВИЦУ ИЗ ОПАСНОСТИ
Весь долгий вечер Адриан пробродил по тропинкам, перерезывавшим луга и болота, раздумывая о случившемся и представляя себя достигшим сана испанского гранда, а быть может, даже — кто знает — сана рыцаря Золотого Руна с правом не снимать шляпы в присутствии самого государя.

Не один вальдшнеп и другая дичь, охотиться за которыми он пришел, взлетали у него из-под ног, но он был так поглощен своими мыслями, что птицы скрывались из виду прежде, чем он успевал снять колпачок со своего сокола. Наконец, когда он, миновав церковь Веддинфлита и идя по берегу Старого Флита, поравнялся с лесом Босхайзен, называемым так по развалинам находившегося среди него замка, он увидал цаплю, летевшую к своему гнезду, и спустил сокола. Сокол увидал добычу и бросился за ней; цапля же, заметив преследование, начала дразнить преследователя, поднимаясь спиралью все выше и выше. Сокол стал также быстро подниматься более широкими кругами, пока не очутился гораздо выше нее. Тогда он бросился на цаплю, но промахнулся: цапля быстрым поворотом крыльев уклонилась от него и прежде, чем сокол опять успел прицелиться, исчезла за верхушками деревьев.

Опять хищник поднялся и спустился так же неудачно, как в первый раз. В третий раз цапля взлетела широкими кругами, и в третий раз сокол бросился на нее и, наконец, вцепился в нее.

Адриан, следуя за ними и насколько возможно перепрыгивая через попадавшиеся лужи или шлепая по ним, видел победу сокола и остановился в ожидании. С минуту сокол и цапля висели на высоте двухсот футов над самыми высокими деревьями леса, но затем цапля, представлявшая из себя трепещущую черную точку на небе, озаренном ярким закатом, начала спускаться, ища спасения в кустах. Сокол и цапля летели стремглав вниз головами — крылья уже не поддерживали их — и исчезли в лесу.

«Теперь моему соколу придет смерть в кустах! Какой я был дурак, что спустил его так близко к лесу», — думал Адриан, снова бросаясь вперед.

Скоро он очутился в лесу и, направляясь к тому месту, где, по его мнению, должны были упасть птицы, звал сокола и искал его глазами. Но здесь, в густом лесу, уже стояли сумерки, так что Адриану в конце концов, пришлось отказаться от поисков и в отчаянии вернуться на дорогу в Лейден. Однако, сделав несколько шагов, он вдруг наткнулся на сокола и цаплю. Цапля была мертва, а сокол так изранен, что, по-видимому, было невозможно спасти его: как того и опасался Адриан, падая вниз, птицы наткнулись на древесные ветви. Адриан печально смотрел на сокола; он любил его и сам выучил его. Между ним и этой хищной птицей всегда существовала странная симпатия, и сокол был его всегдашним спутником, как у других людей собака. Даже теперь он с удовольствием заметил, что, несмотря на сломанные крылья и пробитую голову, сокол не выпускал когтей из спины цапли и не вытащил клюва из ее шеи.

Он погладил сокола по голове, сокол, узнав его, выпустил цаплю из когтей и попытался было взлететь на руку хозяину, но не мог и упал на землю, смотря на Адриана блестящими глазами. Видя, что помочь ему нельзя, Адриан, весь трясясь от горя, ударил его палкой по голове и убил сразу.

— Прощай, друг, — проговорил он. — По крайней мере, хорошо умирать так, держа под собой убитого врага. — Подняв мертвого сокола, он нежно пригладил его растрепавшиеся перья и уложил в ягдташ.

В эту минуту, поднимаясь на ноги в тени большого дуба, у подножия которого упали птицы, Адриан услыхал со стороны дороги, отделенной от него небольшой зарослью кустарника, голоса: мужской, сердитый и угрожающий, и женский, громко звавший на помощь. В другое время Адриан поколебался бы и, быть может, просто ушел бы, потому что знал, как опасно было в те времена вмешиваться в ссоры бродяг, но потеря сокола возбудила его нервы, и всякое волнение или приключение были приятны ему. Поэтому, не раздумывая, Адриан бросился вперед через кусты и увидал перед собой странную сцену.

Перед ним расстилалась поросшая травой лесная дорога, посередине ее лежал на спине сброшенный с лошади толстый бюргер, карманы которого обшаривал какой-то человек, грозивший ему время от времени ножом, вероятно, чтобы заставить его лежать смирно. На крупе здорового фламандского коня, принадлежавшего бюргеру, сидела средних лет женщина, по-видимому, онемевшая от страха, между тем как в нескольких шагах оттуда другой негодяй и высокая, костлявая женщина пытались стащить с мула молодую девушку.

Действуя под впечатлением минуты, Адриан закричал:

— Друзья, сюда! Воры здесь!

Женщина-грабительница бросилась бежать прочь, а мужчина обернулся, выхватив нож из-за пояса. Но, прежде чем он успел пустить его в дело, Адриан ударил его тяжелой палкой по плечу и заставил со стоном выронить оружие. Палка снова поднялась и опустилась, на этот раз на голову; шапка слетела, и при слабом свете сумерек показалось одутловатое лицо, обрамленное от горла до висков песочного цвета бакенбардами, и лысая голова, по которым Адриан сразу узнал Гага Симона, или Мясника. К счастью для него, Мясник был слишком удивлен или ошеломлен полученным ударом, чтобы узнать нападавшего. Выронив нож и, вероятно, вообразив, что Адриан только первый из целой толпы, он уже не думал продолжать борьбу и, крикнув товарищу, чтобы он следовал за ним, бросился бежать вслед за женщиной с быстротой, почти невероятной для человека его сложения, и скоро все разбойники скрылись в чаще.

Адриан опустил палку и огляделся: все произошло так быстро и поражение неприятеля было такое полное, что он сомневался, не во сне ли он все это видит. Несколько секунд тому назад он клал убитого сокола в сумку и вдруг превратился в храброго рыцаря, без оружия — так как и кинжал он забыл вынуть — победившего двух здоровенных негодяев и их спутницу, вооруженных с головы до ног, и освободившего из их когтей красавицу (девушка, без сомнения, должна быть красавицей) и ее богатых родственников… Но вот девушка, которую стащили с седла, приподнялась на колени и подняла голову, причем капюшон ее плаща спустился назад.

Таким образом, при смягчающем бледном свете летнего вечера Адриан в первый раз увидал лицо Эльзы Брант, женщины, которой ему было суждено во имя любви принести столько горя.

Герой Адриан, победитель разбойников, смотрел на коленопреклоненную Эльзу и любовался ее красотой, а освобожденная Эльза, смотря на героя Адриана, решила, что он недурен, что его появление было как нельзя более кстати и что он послан самим Провидением.

Эльзе Брант, единственной дочери уже знакомого нам Гендрика Бранта, друга и родственника Дирка ван-Гоорля, только что исполнилось девятнадцать лет. Глаза ее были карие, а вьющиеся волосы каштанового цвета, бледный цвет ее лица указывал на нежное сложение, а маленький ротик по складу губ изобличал наклонность к насмешке, между тем как довольно большой подбородок заставлял предполагать твердость характера. Она была среднего роста, даже немного ниже, очень хорошо сложена и имела замечательно красивые руки. В Эльзе не было стройности испанских красавиц, но также не было грубой полноты, всегда считавшейся красотой в Нидерландах, и она, несомненно, могла считаться очень красивой женщиной, хотя мудрено было решить, насколько ее привлекательность зависела от ее физических качеств или от живости характера и от печати одухотворенности, лежавшей на ее лице в спокойные минуты и светившейся в ее глазах, когда она бывала задумчива. Во всяком случае, ее красота произвела такое сильное впечатление на Адриана, что он, позабыв маркизу д’Ованда, вдохновлявшую его писать сонеты, сразу влюбился в Эльзу, частью восхищаясь ею самой, а частью потому, что так полагалось для освободителя.

Про Эльзу же нельзя сказать, чтобы она, несмотря на всю свою благодарность Адриану, сразу воспылала к нему нежным чувством. Она, без сомнения, рассмотрела, что он красив, и его ловкость и сила возбудили ее удивление, но случайно тень от его лица легла на траву возле того места, где она сидела; эта тень была легкая, так как света было уже мало, но Эльзу поразила жестокость и мрачность этих красивых черт, а его вежливая улыбка, как ей казалось, превратилась в неприятную усмешку. Это была, без сомнения, просто случайная игра света, и со стороны Эльзы было ребячеством обращать на это внимание, но все же это бросилось ей в глаза и — что еще больше — возбудило в ее легко колеблющемся женском уме, часто делающем самые нелогичные выводы из случайного совпадения, предубеждение против Адриана.

— О, сеньор! — воскликнула Эльза, всплеснув руками, — как мне благодарить Вас?

Обращение было короткое и неоригинальное, но в нем заключались две вещи, которые Адриан заметил с удовольствием: первое — что оно было произнесено мягким, мелодичным голосом, а второе — что девушка приняла его за испанца благородного происхождения.

— Не благодарите меня вовсе, сударыня, — отвечал он с самым низким поклоном. — Не особенный подвиг обратить в бегство двух разбойников и женщину. Хотя у меня и не было другого оружия, кроме этой палки… — добавил он, может быть, желая обратить внимание молодой девушки на то обстоятельство, что нападавшие на нее были вооружены, а он, ее освободитель, безоружен.

— Может быть, такому храброму кавалеру, как вы, кажется нетрудным сразу справиться с несколькими людьми, но когда этот негодяй с плоским лицом схватил меня своими огромными руками, я думала, что умру на месте. Я и всегда-то ужасная трусиха… нет, благодарю вас, сеньор, я могу уже стоять без помощи, а вот идет и герр ван-Брекховен, с которым я путешествую. Смотрите, он ранен! Вы ранены, друг мой?

— Нет… так, пустяки, — проговорил, еще задыхаясь от борьбы и волнения, герр Брекховен, — этот негодяй, вставая, чтобы бежать, пырнул меня ножом в плечо. А найти ему ничего не удалось: я умею путешествовать; в шляпу ко мне ему, конечно, не пришло в голову заглянуть.

— Какая цель была у них нападать на нас? — сказала Эльза.

Герр Брекховен задумчиво чесал затылок.

— Я думаю, бродяги намеревались ограбить нас, только странно, что они поджидали нас, я слышал, как женщина сказала: «Вот они. Мясник, ищи письма на девчонке».

Лицо Эльзы при этих словах приняло серьезное выражение, Адриан видел, как она взглянула на мула, на котором ехала, и взялась за поводья.

— Позвольте узнать, кого мы должны благодарить? — обратился герр Брекховен к Адриану.

— Я Адриан ван-Гоорль, — отвечал Адриан с достоинством.

— Ван-Гоорль? — повторил Брекховен. — Какое странное совпадение! Провидение устроило все как нельзя лучше. Послушай, жена, — обратился он к полной даме, продолжавшей сидеть на лошади и все еще бывшей не в состоянии говорить от испуга, — вот сын Дирка ван-Гоорля, которому мы должны передать Эльзу.

— В самом деле! — воскликнула дама, несколько приходя в себя. — Я по наружности приняла его за испанского дворянина, но кто бы он ни был, мы, конечно, очень обязаны ему, и я еще больше была бы благодарна ему, если бы он мог указать нам выход из этого леса, где, вероятно, на каждом шагу разбойники, и проводить нас к нашим родственникам, лейденским Брекховенам.

— Сударыня, если вам будет угодно принять мои услуги, то я уверен, что вам уже не придется бояться разбойников. Могу я, со своей стороны, спросить имя молодой девицы?

— Конечно. Она Эльза Брант, единственная дочь Гендрика Бранта, знаменитого гаагского золотых дел мастера, но теперь, зная ее имя, вы, вероятно, уже знаете все остальное — она вам родственница. Помоги Эльзе сесть на мула, — обратилась она к мужу.

— Позвольте мне, — предложил Адриан и, подбежав к Эльзе, поднял ее и ловко посадил в седло. Затем, взяв мула под уздцы, он пошел по лесу, молясь в душе, чтобы Мясник и его товарищи не осмелились вторично напасть на них, пока они еще не вышли из чащи.

— Скажите, вы Фой? — спросила Эльза, как бы колеблясь.

— Нет, — коротко отвечал Адриан, — я его брат.

— А! Этим объясняется все. Видите ли, я была очень удивлена, потому что помню Фоя, еще когда была совсем маленькая; он был красивый белокурый мальчик с голубыми глазами и относился ко мне всегда хорошо. Он один раз останавливался с отцом у нас в Гааге.

— Мне очень приятно слышать, что Фой был когда-нибудь красив, — сказал Адриан. — Я помню только, что он был очень глуп, так как мне приходилось учить его. Во всяком случае, боюсь, что теперь вы не найдете его красивым, если только вы не поклонница людей, которых в ширину и в высоту можно мерить одной меркой.

— Ах, герр Адриан, — отвечала Эльза, смеясь, — к несчастью, этим недостатком страдает большинство из нас, голландцев, в том числе и я сама… Очень немногие из нас высоки и стройны, как благородные испанцы. Я не хочу сказать этим, что желала бы походить на испанку, как бы красива она ни была, — прибавила Эльза, причем голос ее и выражение лица сделались жестче. — Но, — поспешно продолжала она, будто раскаиваясь, что проговорилась, — никто не скажет, что вы с Фоем братья.

— Мы сводные братья, — сказал Адриан, смотря перед собой, — братья по матери; но прошу вас, называйте меня двоюродным братом.

— Нет, я не могу исполнить вашего желания, — весело отвечала она. — Мать Фоя не родственница мне. Мне кажется, я должна называть вас «мой принц» — вы ведь явились, как сказочный принц.

Адриан воспользовался удобным случаем, чтобы сказать нежным голосом, взглянув на Эльзу своими темными глазами:

— Приятное название. Я не желал бы ничего больше, как стать вашим принцем, теперь и всегда обязанным защищать вас от всякой опасности (Здесь мы должны пояснить, что, несмотря на напыщенность своих выражений, Адриан действительно думал то, что говорил, так как был убежден, что для молодого человека в его положении было бы весьма недурно стать мужем красивой наследницы одного из самых богатых людей во всех Нидерландах).

— О, г-н принц, — быстро перебила Эльза, которую несколько смущало увлечение ее кавалера, — вы не так доканчиваете сказку. Разве вы не помните? Герой освободил даму и препроводил ее… к отцу.

— У которого потом просил ее руки, — докончил Адриан, снова сопровождая свои слова нежным взглядом и улыбкой, вызванной убеждением в удачности своего ответа.

Их взгляды встретились, и вдруг Адриан заметил, что в лице Эльзы произошла резкая перемена. Смеющееся, игривое выражение исчезло и заменилось суровостью и натянутостью, в глазах отражался страх.

— О, теперь я понимаю тень; как это странно, — проговорила она совершенно изменившимся голосом.

— В чем дело? Что странно? — спросил Адриан.

— Странно: ваше лицо напомнило мне лицо человека, которого я боялась… Нет, ничего, я глупа. Эти бродяги напугали меня. Поскорее бы выбраться из этого ужасного леса! Посмотрите, герр Брекховен, вот уже и Лейден виден! Как красивы при вечернем освещении красные крыши и какие большие церкви. Смотрите, вокруг стен ров с водой; должно быть, Лейден — очень сильная крепость. Мне думается, даже испанцам не взять бы его, а хорошо бы в самом деле найти такой город, про который можно было бы сказать с уверенностью, что испанцам никогда не взять его, — закончила она с тяжелым вздохом.

— Если бы я был испанский генерал, командующий соответствующей армией, я скоро бы справился с Лейденом, — хвастливо заметил Адриан. — Не далее как сегодня я изучал его слабые места и составлял план атаки, который вряд ли мог бы оказаться неудачным, так как защитниками города была бы толпа необученных, полувооруженных бюргеров.

Снова в глазах Эльзы мелькнуло странное выражение.

— Если бы вы были испанским генералом? — медленно переспросила она. — Как вы можете шутить подобными вещами, вроде грабежа города испанцами! Знаете ли вы, что это значит?.. Я слыхала, как они говорят об этом. — Она содрогнулась и продолжала: — Разве вы испанец, что рассуждаете так? — Не ожидая ответа, она заставила своего мула прибавить шагу, так что Адриан немного отстал.

Однако, когда путешественники въехали в городские ворота, Адриан снова был около Эльзы и болтал с ней; но хотя она отвечала вежливо, чувствовалось, будто между ними воздвиглась невидимая преграда. Эльза прочла его сокровенные мысли, будто угадала, что он думал, стоя на мосту и строя планы взятия Лейдена, причем в нем смутно шевелилось желание принять участие в разграблении города. Эльза не доверяла Адриану, несколько боясь его, и Адриан чувствовал это.

Через десять минут езды по тихому городу — в эти дни ужаса и шпионства люди старались как можно меньше выходить на улицу после заката, если их к тому не принуждала крайняя необходимость, — путешественники прибыли к дому ван-Гоорля на Брее-страат. Адриан попытался отворить ворота, но они оказались запертыми на засов. Уже и так выведенный из равновесия различными событиями дня, а особенно переменой в обращении Эльзы, он окончательно вышел из себя и стал стучаться с совершенно излишней энергией. Наконец после долгого бряцания ключами и стучания засовом ворота отворились, и в них со свечой в руке показался Дирк, а за ним, будто готовый ежеминутно выступить на его защиту, гигант Мартин.

— Это ты, Адриан? — спросил Дирк голосом, в котором вместе с неудовольствием слышалось облегчение. — Отчего ты не прошел боковой калиткой?

— Потому что привел вам гостей, — отвечал Адриан, указывая на Эльзу и ее спутников. — Мне не пришло в голову, что вы могли пожелать, чтобы гости пробрались к вам тайком через задний ход, точно… точно служители нашей новой религии.

Стрела была пущена наудачу, но попала в цель. Дирк вздрогнул и проговорил шепотом:

— Молчи, сумасшедший! — Затем он прибавил громко: — Гостей, говоришь ты? Каких гостей?

— Это я, кузен Дирк, я, Эльза, дочь Гендрика Бранта, — отвечала Эльза, соскользнув со своего мула.

— Эльза Брант! — воскликнул Дирк. — Как ты попала сюда?

— Сейчас расскажу, — отвечала она, — нельзя разговаривать на улице, — она дотронулась пальчиком до губ. — Вот мои друзья, гер ван-Брекховен и его жена, проводившие меня из Гааги. Они отправятся к своим родным, здешним Брекховенам, если кто-нибудь укажет им дорогу.

Поцеловав свою молоденькую родственницу, Дирк повел ее, неся седло, в комнату, где жена его и Фой сидели за ужином вместе с пастором Арентцем, тем самым священником, который говорил проповедь накануне вечером. Лизбета, с беспокойством ожидавшая возвращения мужа, встала со своего места. Такое то было ужасное время, что стука у ворот в необычный час было достаточно, чтобы напугать всех, особенно если в ту минуту дом случайно служил приютом пастору новой веры, что считалось преступлением, за которое полагалась смертная казнь. Стук этот мог возвещать не более как посещение соседа, но он мог также быть трубою смерти для всех живущих в доме, сообщая о прибытии членов инквизиции, которые несли с собой мученический венец. Поэтому Лизбета вздохнула с облегчением, когда появился ее муж в сопровождении молодой девушки.

— Жена, — обратился к ней Дирк, — это наша родственница Эльза Брант, приехавшая погостить к нам из Гааги, хотя я еще не знаю, по какому случаю. Ты помнишь Эльзу, маленькую Эльзу, с которой мы бывало играли так часто много лет тому назад?

— Конечно, помню, — отвечала Лизбета, обнимая и целуя девушку, и добавила: — Добро пожаловать, дитя мое, хотя, правду сказать, уже нельзя называть девочкой такую взрослую, милую девицу. А вот пастор Арентц, о котором вы, вероятно, уже слыхали, так как он друг вашего отца и всех нас.

— Да, слыхала, — сказала Эльза, приседая, на что Арентц отвечал поклоном, говоря серьезно:

— Приветствую тебя, дочь моя, во имя Господа нашего, приведшего тебя благополучно в сей дом, за что мы должны возблагодарить Его.

— Да, правда, г-н пастор, я должна сделать это… — она запнулась, встретившись взглядом с глазами Фоя, на открытом лице которого выражались такой восторг и изумление, что Эльза покраснела, заметив это. Но, овладев собой, она протянуларуку, говоря: — Вы, без сомнения, мой двоюродный брат Фой, я бы узнала вас везде по волосам и глазам.

— Очень рад, — отвечал он просто, польщенный тем, что такая красивая девушка помнит товарища своих игр, с которым не виделась уже одиннадцать лет, — но, — прибавил он, — я должен признаться, что не узнал бы вас.

— Почему? — спросила она. — Разве я так изменилась?

— Да, — прямо отвечал Фой, — вы были девочкой с красными руками, а теперь превратились в такую красавицу, какой я еще никогда не видал.

При этих словах все засмеялись, не исключая пастора, а Эльза, покраснев еще больше, проговорила:

— Я помню, что вы бывали не очень вежливы, но теперь вы научились льстить, и это хуже. Нет, пожалуйста, пощадите меня, — закончила она, заметив, что Фой намеревается вступить с ней в спор. Отвернувшись от него, она спустила плащ и села на стул, придвинутый для нее Дирком к столу, думая про себя, что было бы гораздо приятней, если бы ее освободил от разбойников Фой вместо Адриана с его более изящными манерами.

Во время ужина Эльза стала рассказывать о своем приключении. В эту минуту вошел Адриан. Первое бросившееся ему в глаза было то, что Эльза и Фой сидели рядом, оживленно разговаривая, а второе — что для него не было поставлено прибора.

— Ты позволишь сесть мне, матушка? — спросил он громко, так как никто не видал, как он вошел.

— Конечно, почему ты спрашиваешь? — ласково отвечала Лизбета, замечая по тону Адриана, что он чем-то раздражен.

— Потому, что для меня нет места; без сомнения, пастор Арентц более почетный гость, однако после того, как человеку пришлось рисковать жизнью в борьбе с вооруженными бродягами, и он не прочь был бы присесть к столу и съесть кусочек.

— Рисковать жизнью? — с удивлением спросила Лизбета. — Из того, что сейчас рассказала Эльза, я поняла, что негодяи убежали, как только ты ударил одного из них.

— Само собой разумеется, если наша гостья сказала, что было так, то это правда. Я не обратил особенного внимания; во всяком случае, они убежали, а она освободилась; конечно, о таком пустяке нечего и говорить.

— Адриан, садись на мое место, — предложил Фой, вставая, — и не хвастайся очень своей победой над двумя бродягами и старой бабой. Ведь, я думаю, ты не претендуешь, чтобы мы считали тебя героем за то, что ты не показал хвоста и не оставил Эльзу со спутниками в руках негодяев.

— Мне решительно все равно, что ты думаешь или чего не думаешь обо мне, — отвечал Адриан, садясь с обиженным видом.

— Что бы ни думал Фой, герр Адриан, но я благодарю Бога, пославшего нам на помощь такого храброго человека, — поспешно вмешалась Эльза. — Я говорю это серьезно: мне становится дурно при одной мысли, что бы случилось, если бы вы не бросились на этих злодеев, как… как…

— Как Давид на филистимлян, — подсказал ей Фой.

— Плохо ты знаешь Библию, брат, — заметил Адриан серьезно, не улыбаясь, — филистимлян избил Самсон, Давид же победил великана Голиафа, хотя, правда, и он был филистимлянин.

— Да, как Самсон… то есть как Давид… на Голиафа, — продолжала Эльза, спутавшись. — Ах, Фой, пожалуйста, не смейся, ты, вероятно, оставил бы меня в руках этого ужасного человека с плоским лицом и лысой головой, пытавшегося украсть письмо моего отца. Кстати, Дирк, я еще не отдала его вам; но отец крепко зашил его в седле и велел сказать вам, чтобы вы его читали по старому ключу.

— Человек с плоским лицом? — озабоченно спросил Дирк, распарывая седло, чтобы достать письмо. — Опиши мне его подробнее. Почему ты думаешь, что он искал именно письмо?

Эльза описала наружность черноглазой старухи и ее спутников и повторила слова, сказанные ими, как слыхал герр Брекховен перед нападением.

— Это что-то похожее на шпиона Гага Симона по прозвищу Мясник и его жену, Черную Мег. Адриан, ты видел этих людей? Это были они?

С минуту Адриан размышлял, следует ли сказать правду, и, по своим соображениям, решил, что не следует. Надо сказать, что между прочими, более серьезными делами Черная Мег была не прочь служить посредницей в любовных делах. Короче говоря, она устраивала свидания, и Адриан пользовался ее услугами. Вот почему ему не хотелось выдавать ее.

— Как я могу узнать их? — ответил он наконец. — В лесу было темно, и я видел Гага Симона и его жену не более двух раз в своей жизни…

— Ну, говори правду, — перебил его Фой. — Как бы ни было темно в лесу, ты достаточно хорошо знаешь старуху: я не раз видел… — Он вдруг запнулся, будто досадуя, что эти слова сорвались у него с языка.

— Правда это, Адриан? — спросил Дирк среди наступившей тишины.

— Нет, отец, — ответил Адриан.

— Слышишь? — обратился Дирк к сыну. — Вперед будь осторожнее со словами. Нельзя бездоказательно обвинять человека в том, что его видели в обществе самых отъявленных лейденских негодяев, в обществе женщины, руки которой обагрены кровью невинных жен и детей, твари, чуть не погубившей меня, как известно твоей матери.

Веселое, улыбающееся лицо Фоя сделалось вдруг серьезным.

— Мне досадно за мои слова, — сказал он, — но старая Мег кроме шпионства занимается еще кое-чем другим, и у Адриана были с ней дела, которые меня не касаются. Но раз я сказал, я не могу взять своих слов обратно, решите сами, кому из нас можно верить…

— Нет, Фой, не ставь вопроса так, — вступился Арентц, — тут, без сомнения, ошибка, я уже раньше говорил тебе, что ты слишком скор на язык.

— Да, и еще многое другое, — отвечал Фой, — и все это правда: я несчастный грешник. Согласен, я ошибся; и должен сознаться, что сказал это только для того, чтобы подразнить Адриана, — добавил он совершенно чистосердечно. — Я никогда не видал, чтобы он разговаривал с Черной Мег. Теперь вы довольны?

Тут Эльза, наблюдавшая за лицом Адриана в то время, как он слушал безыскусное, но несколько небрежное объяснение Фоя, увидала, что теперь буря готова разразиться.

— Против меня, очевидно, заговор, — сказал Адриан, побледнев от бешенства. — Все сегодня сговорились против меня. Сначала уличные мальчишки подняли меня на смех, потом мой сокол убился. Затем мне пришлось освободить эту девицу от бродяг. Но разве меня кто-нибудь поблагодарил за это? Никто и не подумал. Вернувшись домой, я увидел, что обо мне настолько забыли, что даже не поставили мне прибора за столом и, кроме того, еще подняли на смех оказанную мною услугу. Наконец, меня обвиняют во лжи, и кто же? Мой родной брат. Ну, не будь он им, он ответил бы мне с оружием в руке…

— Ах, Адриан, — перебил его Фой, — не глупи. Подумай, прежде чем скажешь что-нибудь, в чем можешь раскаяться.

— Это еще не все, — продолжал Адриан, не обращая внимания на его слова. — Кого я нахожу за этим столом? Достопочтенного герра Арентца, служителя новой веры. Я протестую. Я сам принадлежу к этой вере, потому что воспитан в ней, но всем известно, что присутствие такого лица в доме подвергает жизнь всех живущих в нем опасности. Отчим и Фой могут, если им угодно, рисковать собой, но они не имеют права подвергать опасности мать, которой я старший сын, а также меня.

Тут Дирк поднялся с места и, потрепав Адриана по плечу, сказал холодно, но с блестящими глазами:

— Выслушай меня. Риск, которому я, мой сын Фой и моя жена — твоя мать — подвергаемся, мы берем на себя сознательно. Тебя это не касается — это наше дело. Но раз ты поднял вопрос, то я скажу тебе, что не имею права подвергать тебя опасности, если твоя вера не достаточно сильна, чтобы поддержать тебя. Видишь ли, ты не сын мне, ты для меня чужой, но, несмотря на это, я растил и поддерживал тебя с самого дня твоего несчастного рождения. Ты делил с моим сыном все, что я давал вам, не оказывая предпочтения ни одному из вас, и после моей смерти также получил бы свою долю. Теперь же, после высказанного тобой, мне остается сообщить тебе, что мир велик и что вместо того, чтобы жить здесь за мой счет, ты сделаешь лучше, если постараешься пробиться собственными силами вдали от Лейдена.

— Вы бросаете мне в лицо ваши благодеяния и упрекаете меня моим рождением, — прервал его Адриан, не помня себя от бешенства. — Будто я виноват в том, что в моих жилах не течет кровь голландского купца; если это преступление, то, во всяком случае, оно совершено не мною, а матерью, которая согласилась…

— Адриан! Адриан! — закричал Фой, пытаясь остановить его, но обезумевший юноша продолжал:

— Которая согласилась быть подругой какого-то благородного испанца — женой его, насколько мне известно, она никогда не была, — прежде чем стать женой лейденского ремесленника.

У Лизбеты вырвался в эту минуту такой отчаянный стон, что, несмотря на все свое безумное бешенство, Адриан замолчал.

— Стыдно тебе говорить так о матери, родившей тебя, — проговорила мать.

— Да, стыдно тебе! — проговорил Дирк среди наступившей тишины. — Один раз я предупреждал тебя, но теперь уже не стану больше разговаривать.

Он подошел к двери, отворил ее и позвал:

— Мартин, поди сюда!

Глава 12

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Среди тяжелого молчания, прерываемого лишь быстрым дыханием Адриана, дышавшего, как дикий зверь в клетке, послышались тяжелые шаги в коридоре, и Мартин, войдя в комнату, остановился, оглядываясь кругом своими большими голубыми глазами, похожими на глаза изумленного ребенка.

— Что прикажете? — спросил он наконец.

— Мартин Роос, — начал Дирк, знаком отклоняя вмешательство Арентца, приподнявшегося со своего места, — возьми этого молодого человека, моего пасынка, герра Адриана, и выведи его, если возможно без насилия, из моего дома. Впредь я запрещаю ему переступать порог его. Поручаю тебе наблюдать, чтобы он не ослушался. Ступай, Адриан, завтра ты получишь свои вещи и столько денег, сколько тебе нужно будет, чтобы стать на ноги.

Не рассуждая и не выражая удивления, великан Мартин подступил к Адриану, вытянув руку, как бы намереваясь взять его за плечо.

— Что?! — воскликнул Адриан, когда Мартин стал подходить к нему. — Вы вздумали натравить на меня своего бульдога? Так я покажу вам, как дворянин обходится с собаками!..

В его руке сверкнул обнаженный кинжал, и он бросился на фриса. Нападение было так быстро и неожиданно, что в исходе его, казалось, не представлялось сомнения. Эльза вскрикнула и закрыла глаза, боясь, что она увидит, как кинжал вонзится в горло Мартина. Фой подбежал к последнему. Однако в то же самое мгновение кинжал вылетел из руки Адриана; движением, которое по его быстроте даже невозможно было уловить, Мартин нанес такой удар по руке нападавшего, что он выпустил оружие, которое, сверкая, пролетело через комнату и упало на колени Лизбете. Еще минута, и железная рука схватила Адриана за плечо, и он, несмотря на всю свою силу и отчаянное сопротивление, не мог вырваться.

— Перестаньте отбиваться, мейнгерр Адриан, это совершенно бесполезно, — обратился Мартин к своему пленнику таким спокойным голосом, будто не произошло нечего особенного, и направился с ним к двери.

На пороге Мартин остановился и сказал, смотря через плечо:

— Мейнгерр, кажется, герр Адриан умер. Прикажете все-таки отнести его на улицу?

Все собрались вокруг Мартина. Казалось, что Адриан действительно умер, — по крайней мере, его лицо было бледно, как у покойника, а из угла рта текла тонкая струйка крови.

— Негодяй! — закричала Лизбета, ломая руки и с содроганием сбрасывая, будто змею, кинжал с колен. — Ты убил моего сына!

— Извините, мефроу, — спокойно возразил Мартин. — Это неверно. Мейнгерр приказал мне вывести герра Адриана, и герр Адриан хотел заколоть меня. Я с молодости привычен к таким вещам. — Он недоверчиво покосился в сторону пастора Арентца. — Я подтолкнул герра Адриана под локоть, отчего кинжал вылетел у него из рук; не сделай я этого, не остаться бы мне в живых, и тогда я не мог бы исполнить приказание моего господина. Вот я и взял герра Адриана на плечо как можно деликатнее и понес его, а умер он от злости; мне очень жаль его, но я не виноват.

— Ты прав, — сказала Лизбета, — а во всем виноват ты, Дирк, это ты убил моего сына. Как можно было обращать внимание на его слова; он всегда был горяч, и кто же слушает человека, когда он сам себя не помнит.

— Как ты мог допустить такое обращение со своим братом, Фой? — вмешалась Эльза, вся дрожа от негодования. — С твоей стороны было трусостью стоять и смотреть, как этот рыжий задушил твоего брата; ты ведь хорошо знал, что твои насмешки вывели из себя Адриана, и он сказал то, чего не думал: так бывает иногда и со мною. Я никогда больше не стану говорить с тобой. Адриан сегодня спас меня от разбойников!

Она залилась слезами.

— Тише, тише! Теперь не время для упреков, — сказал пастор Арентц, проталкиваясь мимо испуганных мужчин и обезумевших женщин. — Вряд ли он умер. Дайте мне взглянуть на него, я кое-что смыслю в докторском искусстве.

Пастор опустился на колени возле бесчувственного Адриана и стал выслушивать его.

— Успокойтесь, фроу ван-Гоорль, ваш сын жив, — сказал он через минуту, — сердце бьется. Друг Мартин ни чуточки не повредил ему, дав ему почувствовать свою силу; я думаю, что у него от возбуждения лопнул кровеносный сосуд, и оттого у него идет так сильно кровь. Мой совет — уложить его в постель и класть на голову холодные компрессы, пока не придет доктор. Возьми его, Мартин.

Таким образом, Мартин отнес Адриана не на улицу, а в постель. Фой же, радуясь предлогу избегнуть незаслуженных упреков Эльзы и тяжелого вида материнской печали, поспешил за доктором. Скоро он вернулся с ним, и, к великому облегчению всех, ученый муж возвестил, что, несмотря на потерю крови, Адриан, вероятно, не умрет. Однако он советовал ему пролежать в постели несколько недель и предписал тщательный уход вместе с полным покоем.

Между тем как Лизбета с Эльзой хлопотали около Адриана, Дирк с Фоем — пастор Арентц ушел — сидели в комнате наверху, в той самой комнате с балконом, где много лет тому назад Дирк получил отказ от Лизбеты, между тем как Монтальво стоял, спрятавшись за занавесью. Дирк был очень расстроен: когда вспышки его гнева успокаивались, он опять становился добрым человеком, и болезнь пасынка глубоко огорчала его. Теперь он оправдывался перед Фоем или, скорее, перед собственной совестью.

— Человек, осмелившийся так говорить о родной матери, недостоин жить в одном доме с ней, — говорил Дирк, — кроме того, ты слышал, что он сказал о пасторе. Говорю тебе, я боюсь этого Адриана.

— Если кровотечение сейчас же не уймется, то вам уже не придется больше выслушивать его, — мрачно заявил Фой, — но если вам угодно знать мое мнение об этом деле, то мне кажется, что вы придали слишком много значения пустякам, Адриан всегда останется Адрианом; он не из нашей семьи, и мы не должны судить его по нашей мерке. Вы себе не можете представить, чтобы я вышел из себя из-за того, что служанка забыла поставить прибор за столом, или чтобы я вздумал заколоть Мартина, или чтобы у меня мог лопнуть сосуд из-за того, что вы приказали бы вывести меня. Я и не подумал бы сопротивляться: разве может человек обыкновенной силы бороться с Мартином? Это значило бы то же, что рассуждать с инквизиторами. Но я — я, а Адриан — Адриан.

— Но что он говорил! Ты помнишь его слова?

— Да, и если бы я сказал их, они имели бы большое значение, но сказанные Адрианом, они не важнее, как если бы были сказаны рассерженной женщиной. Он постоянно дуется, обижается и выходит из себя по всякому поводу, и тогда все, что он говорит, не имеет другой цели, как желание сказать несколько громких фраз и выказать свое превосходство испанского дворянина над нами. Он в действительности не хотел уличать меня во лжи, отрицая, что я видел его с Черной Мег, ему хотелось только противоречить, а может быть, скрыть кое-что. Если вы желаете знать правду, то я скажу вам, что, по моему мнению, старая ведьма передавала его записки какой-нибудь молодой даме, а Гаг Симон снабжал его крысами для его соколов.

— Все это, может быть, и так, но что ты скажешь о его словах относительно пастора? Они возбуждают мое подозрение. Ты знаешь, в какое мы живем время, и если он пойдет такой дорогой — помни, это у него в крови, — то жизнь всех нас будет у него в руках. Отец некогда собирался сжечь меня, и я не желаю, чтобы сын исполнил его намерение.

— Я вырос с Адрианом и знаю, что он такое. Он тщеславен и пусть, несмотря на меня с вами, ежеминутно благодарит Бога, что не похож на нас. У него много пороков и недостатков: он ленив, считает унизительным для себя работать, как простой фламандский бюргер, и тому подобное, но сердце у него доброе; и скажи мне кто-нибудь посторонний, что Адриан способен стать предателем и довести собственную семью до эшафота, так я заставил бы этого человека проглотить свои слова. Что же касается его слов о первом замужестве нашей матери, — Фой опустил голову, — то, конечно, это предмет, о котором я не имею права рассуждать; но, говоря между нами, он не виновен во всем этом, а положение его крайне неприятное, и, понятно, он сердится.

В эту минуту дверь отворилась и вошла Лизбета.

— Что Адриан? — спросил Дирк.

— Ему, слава Богу, лучше, хотя доктор пробудет при нем всю ночь. Он потерял много крови и, в лучшем случае, должен будет долго пролежать в постели; главное — никто не должен противоречить ему или грубо обращаться с ним… — она многозначительно взглянула на мужа.

— Довольно, — с раздражением перебил ее Дирк. — Фой только что читал мне наставление о моем обращении с твоим сыном, и я не желаю выслушивать еще нотаций от тебя. Я обошелся с ним, как он того заслуживал, и если ему угодно было взбеситься до того, что его стало рвать кровью, то это не моя вина. Тебе следовало бы воспитать его построже.

— Адриан не такой человек, как другие, и его нельзя судить по общей мерке, — сказала Лизбета, почти повторяя слова Фоя.

— Это я уже слышал, хотя сам не могу согласиться с вами, так как у меня для измерения добра и зла существует одна мерка. Ну, пусть будет так. Без сомнения, на Адриана надо смотреть как на ангела-испанца и не судить его, как судят нас, голландцев, делающих свое дело, платящих свои долги и не нападающих с ножом на безоружных.

— Ты прочел письмо Бранта? — спросила Лизбета, переменяя разговор.

— Нет еще, я даже забыл о нем со всеми этими кинжалами, обмороками и бранью, — отвечал он и, взяв письмо, разрезал шелк и сломал печати. — Это наш условный шрифт, сказала мне Эльза, — продолжал он, всматриваясь в строки, перемешанные с ничего не значащими изображениями. — Фой, принеси-ка ключ из моего письменного стола и примемся за дело, письмо не скоро разберешь.

Фой повиновался и тотчас же вернулся с Библией маленького формата. С помощью этой книжки и приложенного ключа отец с сыном мало-помалу разобрали длинное послание. Фой слово за словом записывал разобранное, и когда, наконец, около полуночи все письмо было восстановлено, Дирк прочел его жене и сыну.


«Любезный двоюродный брат и старый друг!

Ты изумишься, увидав мою дорогую дочь Эльзу, которая привезет тебе это письмо зашитым в своем седле, где, я надеюсь, никто не станет искать его. Тебя удивит также, что я не предупредил тебя о ее приезде. Я объясню все.

Тебе известно, что у нас костры не угасают и топор не знает отдыха; в Гааге господствует дьявол, не зная удержу. Хотя беда еще не обрушилась на меня, потому что доносчики подкуплены мною, однако каждую минуту меч висит у меня над головой, и в конце концов мне не уйти от него. Мое преступление не в том, что меня подозревают в принадлежности к новой вере. Ты можешь догадаться об этом: они стремятся захватить мое состояние. Я же поклялся, что оно не достанется ни одному испанцу; лучше я брошу все свое добро в море, чтобы спасти его: не для того я копил его. Они же ожесточенно гонятся за ним, и я окружен шпионами. Худший из них и притом стоящий во главе их — некто Рамиро, одноглазый испанец, недавно прибывший сюда, как говорят, агент инквизиции. Его манеры указывают в нем бывшего дворянина, и он, по-видимому, хорошо знает страну. Этот негодяй предложил мне за уступку двух третей моего состояния дать мне возможность бежать, и я ответил ему, что подумаю. Таким образом, мне дана небольшая отсрочка, так как он желает, чтобы мои деньги перешли в его карман, а не в карман казны. Но с Божьей помощью они не достанутся ни тому, ни другому.

Видишь ли, Дирк, мое сокровище хранится не дома, оно скрыто в месте, где не может больше оставаться. Поэтому, если ты любишь меня и помнишь мою прежнюю дружбу к тебе, то пришлешь ко мне своего сына Фоя и другого надежного человека — твоего слугу, фриса Мартина, на следующий же день после получения этого письма. К ночи они должны быть в Гааге; пусть отдохнут несколько часов и освежатся, но ни в коем случае не подходят к моему дому. Пусть Фой и слуга с полчаса после заката прохаживаются взад и вперед по правой стороне Широкой улицы в Гааге, пока их не толкнет нарочно девушка, которая придет также в сопровождении слупи, и не скажет Фою на ухо: «Ты также из Лейдена, душка?» На это он должен ответить «Да!» и последовать за девушкой на место, где ему покажут, что и как сделать. Главное, он не должен идти ни за какой женщиной, которая подошла бы к нему, но не сказала бы этих слов. Девушка, которая заговорит с ним, невысокого роста, брюнетка, хорошенькая и пестро одетая; на правом плече у нее будет красный бант. Но пусть Фой не доверяется наружности и платью, пока девушка не скажет упомянутых слов.

Если Фой благополучно достигнет Англии или Лейдена с найденным богатством, то скрывай его, пока это найдешь нужным. Я не желаю знать, где оно будет спрятано: плоть слаба, и под пыткой я мог бы выдать тайну.

Три месяца тому назад ты получил мое завещание вместе со списком моего имущества. Вскрой его теперь, и ты увидишь, что я назначаю тебя душеприказчиком для выполнения тех назначений, которые там указаны. Эльза хворала, и всем известно, что ей предписана перемена воздуха. Поэтому ее поездка в Лейден не возбудит ничьего внимания, и я надеюсь, что даже Рамиро не придет в голову, чтоб я мог отправить письмо, подобное этому, таким ненадежным путем. Однако все же я делаю это с опаской, так как шпионам нет числа, но выбора у меня нет и я не могу медлить. Если письмо перехватят, все равно не смогут разобрать шрифта, так как копий нашей книги не существует в Голландии. Но даже будь это письмо написано на чистейшем голландском или испанском языке, оно не откроет ни местонахождения моего состояния, ни его назначения. Наконец, если какой-нибудь испанец найдет это сокровище, оно исчезнет, а может быть, и он вместе с ним».

— Что он хочет сказать этими словами? — перебил Фой.

— Не знаю, — отвечал Дирк. — Брант не такой человек, чтобы говорить на ветер; мы, может быть, не так прочли это место.

Затем он продолжал:

«Теперь я кончил писание и посылаю его на волю судьбы. Только прошу тебя как честного человека и старого друга, сожги мое достояние, закопай, разбросай на все четыре стороны света, прежде чем позволить испанцу коснуться хоть одной драгоценной вещи, хоть одной монеты.

Ты поймешь, почему я посылаю Эльзу, свою единственную дочь, к тебе. В Лейдене, у тебя, она будет в большей безопасности, чем здесь, в Гааге, где и ее могли бы забрать вместе со мной. Монахи и их приспешники не пощадят молодого существа, особенно если оно стоит между ними и деньгами. Она знает очень мало о моем отчаянном шаге, ей неизвестно даже содержание этого письма, и я не желаю вовлекать ее во все эти заботы. Я — погибший человек, а бедняжка, любит меня. Скоро она услышит, что все кончено, и ей будет тяжело, но все же легче, чем в том случае, если б она знала все с самого начала. Завтра я прощусь с ней навсегда; подай мне, Боже, силы перенести удар!

Ты опекун Эльзы; прошу тебя… нет, должно быть, мои заботы сводят меня с ума, потому что иначе никому и в голову не пришло бы напоминать Дирку ван-Гоорлю и его сыну о его обязанностях относительно умершего. Прощай же, друг и брат! Да хранит Бог тебя и твоих близких в ужасное время, которое Ему угодно было послать нам, чтобы через нас, быть может, страна избавилась от власти монахов и тирании. Передай мой поклон твоей жене Лизбете и сыну Фою, которого я помню веселым малым и которого надеюсь увидать через двое суток, хотя, быть может, судьба и не допустит нам увидеться. Благословляю Фоя, особенно, если он успешно выполнит поручение. Да дарует нам Всемогущий счастливую встречу на том свете, где мы скоро будем. Молитесь за меня! Прощай, прощай! Гендрик Брант.

P.S. Прошу г-жу Лизбету наблюдать, чтобы Эльза одевалась в шерстяное платье в сырую и холодную погоду: у нее грудь несколько слаба. Это было последнее наставление жены, и я передаю его вам. Что же касается ее замужества, если она останется в живых, то я предоставляю это на твое усмотрение, прося только, чтобы, насколько возможно, ты не противоречил ее склонности. Когда я умру, поцелуй ее от меня и скажи ей, что я любил ее больше всех живых на земле и что я со дня на день буду ждать встречи с ней там, где скоро буду, так же как встречи с тобой, Дирк, и с твоими близкими. В том случае, если это письмо не попадет к тебе в руки, я при первом удобном случае, пошлю вторичное, написанное тем же шрифтом».


Окончив чтение письма, Дирк, складывая его, поник головой, не желая, чтобы его лицо могли видеть; Фой тоже отвернулся, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся у него на глаза, а Лизбета плакала, не стесняясь.

— Грустное письмо и грустные времена, — сказал наконец Дирк.

— Бедная Эльза, — проговорил Фой, но затем прибавил с проснувшейся надеждой: — Быть может, Брант ошибается, ему, может быть, удастся бежать.

Лизбета покачала головой, отвечая ему:

— Гендрик Брант не такой человек, чтобы писать подобные письма, если б у него оставалась какая-нибудь надежда, и он не расстался бы с дочерью, если бы не знал, что конец близок.

— Почему же он не бежит? — спросил Фой.

— В ту минуту, как он задумал бы сделать это, инквизиция бросилась бы на него, как на мышь, пытающуюся убежать из своего угла, — отвечал отец. — Пока мышь сидит тихо, кот тоже сидит и мурлычет, но только она пошевелится…

Наступило молчание, в продолжение которого Дирк, достав из надежного места завещание Гендрика Бранта, полученное им месяца три тому назад, вслух прочел этот документ.

Завещание было не длинно, в силу его Дирк ван-Гоорль и его наследники назначались также наследниками всего движимого и недвижимого имущества Бранта при условии: во-первых, выделить дочери Бранта, Эльзе, такую часть, какая будет необходима; во-вторых, употребить остальное «на защиту отечества, достижение свободы веры и изгнание испанцев, как и когда Господь укажет, что, прибавлялось в завещании, Он, наверное, сделает».

К завещанию был приложен перечень имущества. Сначала шел длинный список драгоценностей с точным их описанием. Первыми стояли три вещи:

«Ожерелье крупного жемчуга, вымененное мною у императора Карла V, когда он пристрастился к сапфирам. Ожерелье в непроницаемом медном ящике.

Диадема и пояс, оправленные в золото, моей собственной работы — лучшие вещи, когда-либо сделанные мною. Три королевы желали приобрести их, но ни у одной не хватило средств.

Большой изумруд, полученный мною от отца, величайший из известных камней этой породы, с магическими знаками, вырезанными на обратной стороне. Сохраняется в золотом ящичке».

Затем следовал длинный перечень других драгоценных камней, слишком многочисленных, чтобы их перечислять, и меньшей стоимости, и, наконец:

«Четыре сосуда с золотыми монетами (точная стоимость мне неизвестна)».

В заключение было приписано:

«Таково значительное богатство, самое большое во всех Нидерландах — плод честной работы и бережливости, — превращенное мною главный образом в драгоценные камни для более удобного спасения. Я, Гендрик Брант, платящийся за это богатство жизнью, возношу при этом молитву: «Да будет это богатство проклятием для всякого испанца, который попытается украсть его», и думаю, Господь услышит меня. Аминь, аминь, аминь. Так говорю я, Гендрик Брант, стоящий у врат смерти».

Когда Дирк окончил чтение, Лизбета тяжело вздохнула.

— Да, наша родственница богаче многих владетельных особ, — сказала она. — С таким приданым к ней просватался бы не один принц.

— Да, состояние немалое, — согласился Дирк, — только какую тяжесть на нас навалил Брант, оставляя по этому завещанию свое состояние не прямо законной наследнице, но мне и моим наследникам как исполнителям его распоряжений. Испанцам известно о существовании этого сокровища, монахам это также известно, и они не оставят ни одного камня на свете или в аду, не перевернув его, пока не найдут этих денег. По-моему, Гендрик поступил бы благоразумнее, приняв предложение негодяя Рамиро: следовало бы дать ему три четверти своего состояния, а самому бежать в Англию. Но это не в его характере, он всегда был упрям и готов был скорее десять раз умереть, чем обогатить ненавистных ему людей. Кроме того, он желает, чтобы большая часть его состояния пошла на его родину в минуту нужды, и на нас возлагается после его смерти обязанность определить эту минуту. Я предвижу, что эти драгоценности и золото принесут горе и гибель нашей семье. Но обязанность возложена на нас, и мы должны нести ее. Фой, завтра на рассвете ты с Мартином отправишься в Гаагу, чтобы исполнить приказание Бранта.

— Почему сыну моему рисковать своей жизнью ради такого поручения? — воскликнула Лизбета.

— Потому, что это моя обязанность, матушка, — весело отвечал Фой, стараясь, впрочем, придать своему лицу грустное выражение.

Он был молод и предприимчив, а предстоящая поездка сулила ему много нового.

Дирк невольно улыбнулся и приказал позвать Мартина.

Через минуту Фой был на чердаке у Мартина и толчками будил спящего.

— Проснись, бык! Вставай!

Мартин сел на постели, при свете ночника его рыжие волосы горели, как огонь.

— Что случилось, герр Фой? — спрашивал он, зевая. — Пришли нас взять за тех двух испанцев?

— Нет, соня. Тут дело идет о большом богатстве.

— На что мне богатство, — равнодушно отозвался Мартин.

— Тут замешаны испанцы.

— Ну, это немного лучше, — заявил Мартин, закрывая рот. — Расскажите же, в чем дело, пока я натяну куртку.

Фой в две минуты передал ему, что мог.

— Хорошая штука! — критически отозвался Мартин. — Насколько я знаю испанцев, мы не вернемся в Лейден, не пережив кое-что. Не нравится мне только, что тут замешались женщины, как бы они нам не испортили всего.

Он отправился с Фоем в комнату верхнего этажа и здесь в торжественном безучастном молчании выслушал приказания Дирка.

— Вы слушаете?.. Понимаете? — резко спросил Дирк.

— Кажется, да, мейнгерр, — отвечал Мартин. — Послушайте! — И он слово в слово повторил сказанное Дирком; когда он хотел, память у него оказывалась прекрасной. — Только позвольте вам задать несколько вопросов: наследство надо перевезти сюда во что бы то ни стало?

— Во что бы то ни стало, — отвечал Дирк.

— А если нам не удастся увезти его, то его следует спрятать как можно лучше?

— Да.

— А если нам вздумают помешать, мы должны будем обороняться?

— Конечно.

— А если при этом мне придется убить кого-нибудь, то пастор или другие не назовут меня убийцей?

— Не думаю, — отвечал Дирк.

— А если что-нибудь приключится с молодым герром, его кровь не падет на мою голову?

Лизбета застонала, затем встала и сказала:

— Зачем ты задаешь такие глупые вопросы, Мартин? Сын мой должен разделить опасность с тобой, и если с ним приключится беда — что легко может случиться, — то мы хорошо будем знать, что она приключилась не по твоей вине. Ты не трус и не предатель.

— Думаю, что так, мефроу, но вот видите, здесь две обязанности: первая — увезти деньги, а вторая — защитить герра Фоя. Я хочу знать, которая важнее.

Ему ответил Дирк:

— Ты отправляешься выполнять завещание моего родственника, Гендрика Бранта, и оно должно быть выполнено прежде всего.

— Отлично, — отвечал Мартин. — Вы все хорошо поняли, герр Фой?

— Вполне, — подтвердил молодой человек, улыбаясь.

— Ну, теперь прилягте на часок-другой, быть может, завтрашнюю ночь не придется уснуть. На рассвете я разбужу вас. Надеюсь вернуться к вам, мейнгерр и мефроу, через двое с половиной суток; если же я не вернусь через трое или через четверо суток, то советую вам навести справки. — После этого Мартин отправился обратно к себе на чердак.

Молодежь спит хорошо, чтобы ни случилось или что бы ни предстояло, и Мартину на рассвете пришлось три раза окликнуть Фоя, прежде чем он открыл глаза и, вспомнив все происшедшее, вскочил с постели.

— Спешить особенно некуда, — сказал Мартин. — Но все же лучше выбраться из Лейдена, пока на улицах еще не много народа.

В эту минуту в комнату вошла Лизбета, уже вполне одетая, — она вовсе не ложилась в ту ночь, — неся в руке небольшой кожаный мешочек.

— Что Адриан? — спросил Фой, когда мать нагнулась, чтобы поцеловать его.

— Он спит, и доктор, который все еще при нем, говорит, что ему лучше, — отвечала Лизбета. — Вот, Фой, ты в первый раз уезжаешь из родного дома, и я принесла тебе подарок — мое благословение.

Она развязала мешочек и, вынув из него какую-то вещь, положила на стол, где эта вещь образовала блестящую кучку величиной не больше кулака Мартина. Фой взял ее и поднял, причем маленькая кучка как-то необыкновенно вытянулась и в конце концов оказалась мужской одеждой.

— Стальная кольчуга! — воскликнул Мартин, одобрительно качая головой. — Хорошая вещь для тех, кому приходится иметь дело с испанцами.

— Да, — отвечала Лизбета. — Отец мой привез ее из одного своего путешествия на Восток. Я помню, он рассказывал, что купил ее на вес золота и серебра, и то только по особенной милости к нему короля той страны. Он говорил, что кольчуга старинной работы и теперь такой сделать нельзя. Она триста лет переходила в одной семье от отца к сыну, и ни один из носивших ее не умер от ран: никакой кинжал или меч не в состоянии пронзить эту сталь. По крайней мере, таково предание, и странно, когда я лишилась всего своего состояния… — она вздохнула, — эта кольчуга сохранилась у меня, так как лежала в своем мешочке в старом дубовом сундуке, и никто не обратил на нее внимания. Она — единственное наследство тебе от твоего деда, так как дом уже перешел к отцу.

Фой отблагодарил мать, только поцеловав ее, не говоря ни слова: он весь погрузился в рассматривание кольчуги, которую мог вполне оценить, сам будучи медником. Мартин же все повторял:

— Эта вещь дороже денег. Бог знал, что кольчуга понадобится, и не дал им ее в руки.

— Я никогда не видал ничего подобного! — вырвалось у Фоя. — Смотри, она переливается, как ртуть, и легче кожи. Видишь, она уж перенесла не один удар сабли и меча… — Держа кольчугу против света, он указал на звеньях много черточек и пятнышек, происшедших, очевидно, от лезвия меча или конца копья. Но ни одно из звеньев не было повреждено или сломано.

— Молю Бога, чтобы она оказалась такой же прочной и теперь, когда ты станешь носить ее, — сказала Лизбета. — Но все же, сын мой, помни всегда, что есть Один, Кто может охранить тебя, как никакая самая совершенная кольчуга. — Сказав это, она вышла из комнаты.

Фой надел кольчугу на шерстяную фуфайку, и она оказалась ему впору, хотя сидела и не так безукоризненно, как впоследствии, когда он пополнел. Когда поверх кольчуги он надел полотняную сорочку и куртку на подкладке, то никто не догадался бы, что он одет в броню.

— Нехорошо только, Мартин, что я закутался в сталь, а у тебя нет ничего, — сказал он.

Мартин засмеялся.

— Вы считаете меня сумасшедшим, герр Фой? — ответил он. — Или я на своем веку видал мало драк? Взгляните-ка, — и расстегнув свою кожаную куртку, он показал, что внизу у него надета другая куртка из какого-то толстого, но мягкого материала.

— Буйволова кожа, — пояснил Мартин. — Дубленая по-нашему, по фрисландски. Конечно, она не такая прочная, как ваша кольчуга, но выдержит не один удар и не одну стрелу. Прошлой ночью я было стал приготовлять такую куртку и для вас и почти кончил ее, но сталь лучше и прохладнее для того, кому она по карману. Теперь закусим — и в путь, чтобы быть у ворот к девяти часам, когда они отпираются.

Глава 13

ПОДАРОК МАТЕРИ — ХОРОШИЙ ПОДАРОК
Без пяти минут девять у Белых ворот собралась небольшая кучка людей в ожидании, когда отворят городские ворота. Толпа была разнородная, но преобладали в ней крестьяне, возвращавшиеся к себе в деревню, ведя с собою мулов и ослов, нагруженных пустыми корзинами, и обменивавшиеся веселыми приветствиями со знакомыми, ожидавшими по другую сторону решетчатых ворот с корзинами, полными всякой зелени и другой провизии. Видно было несколько монахов, сосредоточенных и мрачных, по-видимому, отправлявшихся по своим мрачным делам. Отряд испанских солдат, шедших в соседний город, также ожидал открытия ворот. Сюда же подъехали и Фой с Мартином, ведшим за собой вьючного мула. Фой был одет в серую куртку торговца, но был вооружен мечом и ехал на хорошем коне; под Мартином же был фламандский битюг, которого в наши дни не сочли бы годным ни для чего иного, как для плуга. Но какая иная, более нежно сложенная лошадь, могла бы выдержать подобную тяжесть? В толпе сновал зоркий человечек с песочными бакенбардами и флегматичным лицом, спрашивая у едущих, куда и зачем они отправляются и записывая в записную книжку их товары и багаж. Подойдя к Фою, он спросил коротко, хотя хорошо знал молодого человека:

— Имя?

— Фой ван-Гоорль и Мартин, слуга моего отца; едем в Гаагу с образцами медного товара к заказчикам нашей фирмы, — спокойно отвечал Фой.

— Ишь, какие ловкие! — ядовито усмехнулся досмотрщик. — Чем нагружен мул? Библиями, что ли?

— Нет, не такой драгоценностью, — отвечал Фой, — а только разобранным церковным подсвечником.

— Распакуйте и покажите, — сказал чиновник.

Фой вспыхнул от гнева и стиснул зубы, Мартин же, подтолкнув его в бок, быстро принялся исполнять приказание.

Дело было хлопотное, так как каждая часть подсвечника была обернута в жгут сена, а чиновник не оставил не развязанной ни одной, после чего их опять пришлось упаковывать. Пока путешественники были заняты этой бесполезной, медленной работой, к воротам подъехали еще два путника: один высокий, костлявый, одетый в платье, по покрою похожее на монашеское, и со шляпой, закрывавшей лицо; другой — в неряшливом военном костюме, но вооруженный с головы до ног. Увидав молодого ван-Гоорля и его слугу, высокий, смешно сидевший на лошади, вытянув ноги вперед, что-то шепнул своему спутнику, и оба проехали через ворота без всяких вопросов со стороны досмотрщика.

Когда Фой и Мартин также пустились в путь минут двадцать спустя, этой пары уже не было видно, так как лошади у нее были хорошие, и она ехала быстро.

— Вы узнали их? — спросил Мартин, когда они выехали из толпы.

— Нет. А кто это? — отвечал Фой.

— Папистская колдунья Черная Мег, переодетая мужчиной, и молодец, приехавший из Гааги вчера. Они отправляются с донесением, что Адриан помешал им и что им не удалось обыскать Брекховенов и Эльзу.

— Что все это значит, Мартин?

— Значит, что нас встретят там с распростертыми объятиями; значит, кто-нибудь догадался, что мы знаем о сокровище и что оно не так-то легко дастся в руки.

— Они нападут на нас дорогою?

— Не думаю. Но всегда лучше быть наготове, — отвечал Мартин, пожимая плечами. — Они могут подстеречь нас на возвратном пути. Наша жизнь не нужна им без денег, стало быть, им придется подождать.

Мартин оказался прав. Добравшись беспрепятственно до Гааги, они, отправившись прямо в дом купца, которому везли заказ, оставили у него лошадей и сами отдохнули. Из разговоров со своим хозяином они узнали, что в Гааге всем, кого подозревают в принадлежности к новой религии, приходится очень плохо; ежедневно происходят пытки, сожжения, убийства, в домах обывателей расквартированы солдаты, шпионы и правительственные агенты, позволяющие себе безнаказанно всякие бесчинства. Гендрик Брант был еще на свободе и продолжал свою торговлю, но слух шел, что он уже намечен и ему недолго жить.

Фой объявил, что они переночуют в Гааге, и после заката предложил Мартину прогуляться, чтобы посмотреть виды города.

— Будьте осторожны, мейнгерр Фой, — сказал хозяин, — здесь много бродит всяких темных людей; и мужчин и женщин. Да, море полно всяких приманок, на которые легко попасть новичку.

— Мы будем настороже, — отвечал Фой с веселым видом юноши, который не прочь испытать какое-нибудь волнение. — Лейденскую рыбу не так-то легко поймать на гаагскую удочку.

— Будем надеяться, что так, — сказал хозяин, — но все же я прошу вас быть осторожными. Помните, где в случае надобности найти своих лошадей; они накормлены, и я не велю их расседлывать. Ваше прибытие сюда уже известно, и почему-то за моим домом наблюдают.

Фой кивнул головой и пошел к дверям впереди Мартина, который шел за ним, испуганно озираясь и придерживая свой огромный меч по прозванию «Молчание», которым он был опоясан и который, насколько мог, он старался скрыть под своей курткой.

— Лучше было бы, если бы ты был поменьше ростом, — шепнул Фой через плечо Мартину, — а то все оглядываются на тебя и на твою красную бороду, горящую, как огонь в печке.

— Что делать, мейнгерр, — отвечал Мартин, — у меня и то болит спина от того, что я все сгибаюсь, а бороду такую мне дал сам Бог.

— Можно бы выкрасить ее, — сказал Фой. — Если бы она была черная, ты не напоминал бы так петуха на церковной колокольне.

— Ну, как-нибудь выкрашу, мейнгерр; такую бороду не скоро выкрасишь; мне кажется, было бы скорее обрезать ее.

Тут он замолк, так как они вышли на Широкую улицу.

Здесь было очень оживленное движение взад и вперед, но лица прохожих было трудно рассмотреть, так как месяц не светил и улица освещалась только фонарями, стоявшими на очень далеком расстоянии один от другого. Однако Фой успел заметить, что в толпе было много подозрительных лиц: уличных женщин, солдат местного гарнизона, полупьяных матросов из разных стран, а между ними мелькали монахи и другие шпионы. Не успели Фой с Мартином сделать несколько шагов, как кто-то сильно толкнул Фоя, приказывая ему в то же время убираться с дороги. Однако, несмотря на то, что кровь вскипела в нем и рука инстинктивно схватилась за меч, Фой сдержался, поняв, что его желают вызвать на ссору. Тут кнему подошла пестро одетая женщина, но у нее не было банта на плече, потому Фой только покачал головой и улыбнулся. Однако он заметил, что во все остальное время прогулки эта женщина следила за ним вместе с мужчиной, лица которого он не мог рассмотреть, так как тот закрывался темным плащом.

Три раза Фой и Мартин прошли таким образом по правой стороне улицы, пока молодому человеку это не надоело и он не начал думать, что план Бранта не удался.

Но когда он повернул в четвертый раз, его опасения рассеялись, так как он очутился лицом к лицу с невысокого роста женщиной, имевшей большой красный бант на плече и шедшей в сопровождении другой женщины, неуклюжей и одетой как крестьянка. Особа с красным бантом, будто споткнувшись, бросилась с притворным криком прямо в объятия Фоя, и он услыхал, как она шепнула:

— Вы из Лейдена, душечка?

— Да.

— Так обходитесь со мной, как я буду обходиться с вами, и следуйте за мною, куда я поведу. Сделайте сначала вид, что хотите отделаться от меня.

Не успела она договорить, как Фой почувствовал, что Мартин подталкивает его, а позади слуги тотчас послышались шаги пары, следившей за ними, в чем теперь на конце улицы, где народа было не так много, уже не оставалось сомнения. Он начал играть свою роль как можно лучше, нельзя сказать, чтобы он исполнял ее в совершенстве, но его неловкость придавала ему чистосердечный вид.

— Нет, нет, — говорил он, — почему мне платить за твой ужин?! Убирайся-ка, моя милая, и дай мне с моим слугой осмотреть город.

— Позвольте мне быть вашим проводником, мейнгерр, — просила девушка с красным бантом, складывая руки с мольбой и смотря в лицо Фоя.

В эту минуту первая женщина, подходившая к нему, громко сказала его спутнице:

— Скажите, как наш Красный Бант старается! Напрасная надежда, моя милая, добиться ужина или хоть кружки пива за приглашение от лейденского купца-святоши.

— Напрасно ты считаешь его таким скаредом, — отвечала Красный бант через плечо, между тем как глазами показывала Фою, чтобы он отвечал.

Он старался, насколько мог, и результатом было то, что спустя десять минут тот, для кого это представляло интерес, мог видеть, как по Широкой улице шел белокурый молодой человек, нежно обняв за талию свою спутницу-брюнетку, а за ним шагал высокий слуга с огненной бородой и, стараясь подражать своему господину, охватил своей лапищей шею спутницы Красного Банта. Как Мартин объяснял бедной женщине впоследствии, не его была вина, что ей было неудобно идти, так как, если бы ему вздумалось обнять ее за талию, то пришлось бы для этого взять ее под мышку.

Фой и его спутница весело болтали, но Мартин даже не пытался говорить и только пробормотал сквозь зубы:

— Хорошо, что пастор Арентц не может видеть нас. Ему бы ни за что не понять, он на все смотрит с одной точки зрения.

Так, по крайней мере, Фой впоследствии рассказывал в Лейдене.

По знаку своей спутницы Фой повернул в боковую улицу, и ему казалось, что никто не следит за ними, как вдруг он услыхал позади себя насмешливый голос:

— Покойной ночи, Красный Бант. Желаю тебе хорошо поужинать с твоим лейденским приказчиком.

— Скорее, — шепнула Красный Бант и она повернула за угол, потом за другой, за третий.

Теперь они шли по узким улицам, грязным и вонючим, среди домов с остроконечными крышами, местами так свесившимися вперед, что, казалось, сходились наверху, оставляя только полоску звездного неба над головами прохожих. По-видимому, это было городское предместье, и ужасный запах происходил от многочисленных каналов с переброшенными через них сводчатыми мостами, каналов, где теперь, летом, вода стояла низко, неподвижно и загнивала.

Наконец Красный Бант остановилась и постучалась в потайную дверь, которую тотчас отпер человек, не имевший в руке никакого света.

— Входите, — сказал он шепотом, и все четверо вступили в узкий коридор. — Скорее, скорее! — повторял человек. — Я слышу шаги.

Фой слышал также звук шагов по переулку, и когда дверь затворилась, звук замер у дома. Держа друг друга за руки, все шли по узкому коридору и спустились по лестнице, где, наконец, увидели свет, падавший сквозь щели плохо притворявшейся двери. Она отворилась при их приближении и снова затворилась, как они только вошли.

Фой вздохнул с облегчением, так как его утомило это продолжительное бегство, и огляделся. Он увидел, что они находятся в обширном подвале без окон, хорошо меблированном дубовыми скамьями. Посредине стоял стол, уставленный кушаньями и флягами с вином. У нижнего конца стола стоял человек средних лет, преждевременно поседевший и с лицом, носившим отпечаток постоянной заботы.

— Добро пожаловать, Фой ван-Гоорль, — обратился этот человек приятным голосом к вошедшему. — Много лет мы не виделись, а все же я везде узнал бы тебя, хотя ты, я думаю, меня бы не узнал.

Фой смотрел на него, качая головой.

— Я так и думал, — продолжал хозяин, улыбаясь. — Я — Гендрик Брант, твой родственник, некогда бургомистр города Гааги и ее самый богатый гражданин, а теперь травленая крыса, которой приходится принимать гостей в потайном подвале. Скажи мне, благополучно ли доехала дочь моя Эльза до дома твоего отца и здорова ли она?

Фой рассказал ему все происшедшее.

— Я так и знал, — повторял Брант. — Рамиро знал об ее поездке и догадывался, что она может отвезти письмо. Кто из вас предатель? — заговорил он вдруг, сжав кулаки в припадке злобы и обращаясь к женщинам, игравшим роль Красного Банта и служанки. — Неужели вы, евшие мой хлеб, предали меня? Нет, не плачьте, я знаю, что этого не может быть, но теперь у нас в городе сами стены имеют уши, и даже эти толстые своды не сохранят нашей тайны. Ну, мне все равно, лишь бы удалось спасти свое состояние от этих волков! Пусть они тогда схватят мое тело и терзают его. По крайней мере, дочь моя в безопасности на некоторое время, и теперь у меня осталось одно только желание: лишить их также моего состояния.

Затем он обратился к пестро одетой девушке, сидевшей на скамье, закрыв лицо руками, и сказал:

— Расскажи все как было, Гретхен.

Девушка отняла руки от лица и передала все случившееся.

— Они следуют за нами по пятам, — сказал Брант, — но мы, друзья, перехитрим их. Теперь кушайте и пейте, пока можно.

По окончании ужина Брант приказал женщинам уйти и позвать человека, стоявшего на страже, став на его место. Вошел седой старик с суровым лицом и принялся за еду и вино.

— Послушай, Фой, — заговорил Брант, — вот каков мой план: с милю от города, при устье большого канала, стоит несколько судов, нагруженных товарами и лесом; честным людям, ничего не знающим об истинном грузе этих судов, приказано поджечь их, если бы на борту появились чужие. Между этими судами одно — «Ласточка», маленькое, но чрезвычайно быстрое и легко управляемое. Оно нагружено солью, но, кроме того, на нем восемь бочонков с порохом, а в середине между бочками с порохом и солью стоят бочки, в которых скрыты сокровища. Если у тебя хватит храбрости на такое дело, то этот человек, Ганс, довезет тебя до «Ласточки»; если же ты сомневаешься в себе, то скажи прямо, и я поеду сам. Ты должен вступить на борт и на заре, распустив большой парус, выйти в открытое море. Очень вероятно, что при устье канала или в другом месте вас будет поджидать враг. На этот случай я могу дать только один совет: бегите с «Ласточки», если окажется какая-нибудь возможность, спасайтесь на боте или вплавь, но прежде, чем оставить судно, зажгите фитили, приготовленные на корме и носу, и предоставьте пороху сделать свое дело; пусть мои сокровища развеет ветер или скроет вода… Можешь ты сделать это? Подумай хорошенько, прежде чем ответить.

— Разве мы не для того приехали из Лейдена, чтобы исполнять ваши приказания? — отвечал Фой, улыбаясь, и затем прибавил: — Но почему вы не уезжаете с нами? Здесь вам грозит опасность, и даже если бы нам удалось спасти богатство, то какая польза в деньгах без жизни?

— Конечно, для меня никакой, но разве ты не понимаешь? Я живу среди шпионов, за мной следят день и ночь; очень вероятно, что, несмотря на всю мою осторожность, мое присутствие здесь уже известно. Мало того, уже издан приказ схватить меня при первой попытке с моей стороны оставить город. Тогда немедленно будет произведен обыск, и окажется, что мое богатство исчезло. Вспомни, как оно велико, и ты поймешь, почему вороны так жаждут его. О моем состоянии говорят в Нидерландах, о нем донесли испанскому королю, и я знаю, что от него получен приказ о конфискации. Но есть еще шайка, которая раньше собирается наложить на него свою лапу, Рамиро и его товарищи, и вот, благодаря этой борьбе воров между собою, я еще до сих пор жив. Но за каждым моим шагом следят. Хотя они и не верят, чтобы я мог отослать свое богатство, а сам остаться, однако еще не вполне убеждены в этом.

— Вы думаете, они будут преследовать нас? — спросил Фой.

— Наверное. Из Лейдена прибыли гонцы за два часа до вашего приезда в город, и было бы чудом, если бы вам удалось уехать, не повстречавшись с шайкой разбойников. Не заблуждайся: дело, предстоящее тебе, не легкое.

— Вы говорите, мейнгерр, что суденышко быстро на ходу? — спросил Мартин.

— Да, но, может быть, у других есть не менее быстроходное. Кроме того, может случиться, что вы найдете устье канала закрытым стражниками, присланными сюда неделю тому назад с приказанием обыскать каждое судно, выходящее в открытое море. А может быть, вам и удастся проскользнуть мимо…

— Мы с герром Фоем не боимся нескольких ударов, — сказал Мартин, — и готовы храбро встретить всякую опасность; но все-таки все это дело мне кажется очень рискованным, и деньги ваши вряд ли удастся спасти. Вот я и спрашиваю: не лучше ли было бы взять сокровище с судна, где вы его спрятали, и скрыть его на суше или увезти?

Брант покачал головой.

— Я уже думал об этом, — сказал он, — как вообще обо всем, но сделать этого теперь нельзя; и теперь уже не время строить новые планы.

— Почему? — спросил Фой.

— Потому что день и ночь эти люди наблюдают за судами, принадлежащими мне, хотя они и записаны на чужие имена, и не далее как сегодня вечером подписан приказ обыскать эти суда за час до зари. Сведения у меня верные — я дорого плачу за них.

— В таком случае, нечего больше говорить, — сказал Фой. — Мы постараемся добраться до «Ласточки» и увести ее, и если это нам удастся, то постараемся скрыть сокровища, а если не удастся, то взорвем судно, как вы приказываете, сами же будем стараться скрыться, или… — он пожал плечами.

Мартин не сказал ничего и только покачал своей большой рыжей головой; лоцман же, сидевший за столом, тоже не проронил ни слова.

Гендрик Брант взглянул на них, и его бледное, похудевшее от забот лицо начало подергиваться.

— Прав ли я? — проговорил он вполголоса и наклонил голову, как бы в молитве.

Когда он снова выпрямился, он, казалось, принял решение.

— Фой ван-Гоорль, — сказал он, — выслушай меня и передай твоему отцу, а моему душеприказчику то, что я скажу, так как писать мне некогда. Ты, вероятно, удивляешься, почему я не предоставляю богатство на волю судьбы, не рискуя жизнью людей для его сохранения. Что-то в сердце толкает меня на иной путь. Может быть, это воображение; но я человек, стоящий на краю могилы, и таким людям — я знаю это — иногда бывает дано прозреть будущее. Мне кажется, что тебе удастся спасти сокровище и что оно даст возможность погубить нескольких злых людей, и еще больше того, но когда это будет, этого я не могу видеть. Однако я уверен, что тысячи и десятки тысяч людей будут жить, благословляя золото Гендрика Бранта, и поэтому я так стараюсь скрыть его от испанцев. Вот почему я прошу вас обоих рискнуть вашей жизнью сегодня ночью — не ради богатства, потому что богатство тленно, но ради того, что может быть достигнуто с помощью этого богатства в будущем.

Он замолк на минуту, затем продолжал:

— Я надеюсь также, что, будучи, как мне говорили, свободным, ты со временем полюбишь мою дорогую девочку, которую я поручаю попечению твоего отца и твоему. Так как время уходит и мы никогда больше не увидимся с тобой, то я прямо скажу, что такой союз был бы приятен мне, так как я слышал о тебе много хорошего и ты мне нравишься по характеру так же, как по наружности. Помни всегда, какими бы тучами ни было покрыто небо над тобой, что перед своей смертью Гендрик Брант имел откровение о тебе и любимой дочери, которую ты со временем полюбишь, как ее любят все, кто знает. Помни также, что ее привязанность не легко приобрести и что ты женишься на ней не из-за богатства, так как, повторяю тебе, богатство принадлежит не ей, но нашему народу, на благо которого оно должно быть употреблено.

Фой слушал с удивлением, но не отвечал ничего, не зная, что сказать. Однако на пороге первого важного события в своей жизни ему приятно было услышать эти слова, так как он уже и сам нашел, что у Эльзы красивые глаза.

Брант между тем обратился к Мартину, но тот, тряся своей рыжей бородой, отступил на шаг.

— Благодарю вас, мейнгерр, — сказал он, — но я обойдусь без пророчеств; хорошие или дурные, они смущают человека. Однажды астролог предсказал мне, что я утону на двадцать пятом году. Я не утонул, но, Бог мой, сколько лишних миль я сделал, отыскивая мосты, благодаря этому астрологу.

Брант улыбнулся.

— Относительно тебя, мой друг, я ничего не предвижу, кроме того, что твоя рука окажется всегда крепкой в битве, что ты всегда будешь любить своих хозяев и будешь употреблять свою силу на отмщение за Божьих замученных святых.

Мартин усердно кивал головой и сжимал рукоять своего меча «Молчание», между тем как Брант продолжал:

— Из-за меня и моих ты вступил в опасное дело, и если останешься жив, то получишь хорошую награду.

Он подошел к столу и, взяв лист бумаги, написал: «Герру Дирку ван-Гоорлю и его наследникам, моим душеприказчикам и хранителям моего состояния, которое они должны употребить, как укажет им Господь. Сим назначаю, чтобы за дело сегодняшней ночи Мартину по прозванию Красный, слуге вышеупомянутого Дирка ван-Гоорля, или его наследникам по его указанию была выплачена сумма в пять тысяч флоринов, и эта сумма прежде всего должна быть взята из моего состояния, на какой бы предмет его ни предназначили мои душеприказчики». Подписав документ и поставив число, он пригласил Ганса-лоцмана поставить и свою подпись в качестве свидетеля. После того он передал бумагу Мартину, который поблагодарил его, поднеся руку ко лбу, говоря в то же время:

— В конце концов, драться не так уж плохо! Пять тысяч флоринов! Никогда мне и во сне не снилось такое богатство.

— Ты еще не получил его, — заметил Фой. — И что ты сделаешь теперь с бумагой?

Мартин задумался.

— Положить в куртку?.. Нет, — сказал он, — куртку можно снять и забыть. В сапоги?.. Нет, там она продерется, особенно, если они намокнут. Зашить в фуфайку?.. Нельзя по той же причине. А, догадался!..

Вытащив из ножен свой огромный меч, он начал ножом отвертывать один из маленьких серебряных винтиков, которыми рукоять была привинчена к лезвию. Вынув винт, он дотронулся до пружинки, и одна четвертушка костяной ручки отскочила, обнаружив значительную пустоту внутри рукояти, так как меч был сделан для двух обыкновенных человеческих рук, и только Мартин мог удержать его одной рукой.

— Зачем эта дыра? — спросил Фой.

— Копилка палача, — отвечал Мартин, — благодаря которой человек, имеющий с ним дело, становится счастливым, конечно, если иметь чем заплатить. Я помню, он предлагал и мне, перед тем как я… — Мартин запнулся, свернув бумагу, спрятал ее в углубление.

— Ты можешь лишиться своего меча, — высказал свое предположение Фой.

— Да, но только вместе с жизнью, и тогда заменю надежду на флорины золотым венцом, — отвечал Мартин, осклабившись. — А до тех пор я не намерен расставаться с «Молчанием».

Между тем Гендрик Брант разговаривал шепотом с молчаливым лоцманом, и этот, поднявшись, сказал:

— Не беспокойся обо мне, брат, я иду на риск и не желаю пережить тебя. Мою жену сожгли, одна из двух дочерей замужем за человеком, который сумеет защитить их обеих. Не беспокойся обо мне, у которого одно только желание — выхватить из-под носа у испанцев сокровище, чтобы со временем оно могло служить к их погибели!

Он снова погрузился в молчание. Молчали и остальные присутствующие.

— Пора отправляться, — заговорил Брант. — Ганс, ты укажешь дорогу. Мне надо еще побыть здесь, прежде чем я пойду домой и покажусь на улице.

Лоцман кивнул головой.

— Готовы? — спросил он, обращаясь к Фою и Мартину. Затем, подойдя к двери, он свистнул, и в комнату вошла Красный Бант со своей спутницей. Он сказал им несколько слов и поцеловал каждую в лоб. Затем он подошел к Гендрику Бранту и, обняв его, поцеловал горячее, чем целовал своих дочерей.

— Прощай, брат, — сказал он, — до свидания здесь или там — все равно. Не бойся, мы, может быть, переправим все в Англию или пошлем все к черту и вместе с тем отправим туда же искать богатства несколько испанцев. Теперь, товарищи, пойдемте, и не отставайте от меня, а если кто захочет остановить нас, пришибите его. Когда мы дойдем до лодки, вы будете грести, а я сяду у руля. Дочери проводят нас до канала, под руку с каждым из вас. Если что-нибудь случится со мной, каждая из них может направить вас к «Ласточке», и если ничего не случится, то мы высадим их на ближайшей верфи. Идемте! — И он пошел к выходу.

На пороге Фой оглянулся на Гендрика Бранта. Тот стоял у стола, и свет, ярко освещавший его седую голову, образовал вокруг нее как бы венец. В эту минуту, закутанный в свой длинный черный плащ, с губами, шепчущими молитву, и руками, поднятыми, чтобы благословить уходящих, он походил не на обыкновенного смертного, но на какого-то святого, сошедшего на землю. Дверь затворилась, и Фой уже никогда не видал более Бранта, так как вскоре после того агенты инквизиции схватили старика и он умер в их жестоких руках. Одним из обвинений, выставленных против него, было то, что более двадцати лет тому назад Черная Мег, сама явившаяся свидетельницей, видела, как он читал Библию. Однако инквизиции не удалось узнать, где спрятано сокровище. Правда, ради более легкой смерти он сделал своим мучителям длинное признание, заставившее их совершить далекое путешествие, но он сам не знал истины и поэтому, собственно, не мог сообщить ничего.

Когда Фой со своими спутниками вышел на темную улицу, он снова обнялся с Красным Бантом, а Мартин снова обхватил за шею ту из женщин, которая казалась служанкой, между тем как лоцман, будто платный проводник, показывал дорогу. Скоро позади них послышались шаги — за ними следили. Они сделали один-два поворота и очутились на берегу канала, где Ганс, спустившись вместе с дочерьми с лестницы, вошел в лодку, стоявшую наготове. Мартин следовал за ними, а последним был Фой. В ту минуту, как он поставил ногу на первую ступень, из мрака вынырнула темная фигура, в воздухе сверкнул нож и ударил его между лопаток. Он покачнулся и со всего размаху полетел с лестницы.

Но Мартин все видел и слышал. Он размахнулся своим мечом. Убийца был далеко, однако конец меча коснулся протянутой руки его и из нее выпал сломанный нож, между тем как державший его отшатнулся с криком боли. Мартин схватил нож, затем вскочил в лодку и оттолкнул ее. На дне ее лежал Фой, упавший прямо в объятия Красного Банта, повалив и ее.

— Вы ранены, мейнгерр? — спросил Мартин.

— Нет, — отвечал Фой. — Но боюсь, не ушиб ли я барышню.

— Подарок матери — хороший подарок, — проговорил Мартин, усаживая Фоя и его спутницу на скамью в лодке. — Вместо того чтобы нанести вам восьмидюймовую рану, нож сломался о кольчугу. Вот он. — Он бросил рукоятку ножа на колени Фоя и взялся за весло.

Фой рассматривал нож при слабом свете и увидел, что на ручке замер палец — длинный, костлявый, с надетым на него золотым кольцом.

— Это может пригодиться, — подумал Фой, положив палец с кольцом в карман.

Все взялись за весла и стали грести, пока не подъехали к верфи.

— Ну, дочери, теперь прощайте, — сказал Ганс.

Красный Бант нагнулась и поцеловала Фоя.

— До сих пор была шутка, а теперь всерьез, — сказала она. — Это на счастье. Прощайте, товарищ, и когда-нибудь вспомните обо мне.

— Прощайте, товарищ, — повторил Фой, отвечая на поцелуй.

Она спрыгнула на берег. Больше они не встречались.

— Вы знаете, что делать, — обратился Ганс к дочерям, — и через три дня вы будете в Англии, где, может быть, мы встретимся, хотя на это не рассчитывайте. Но что бы ни случилось, живите честно, помните меня, пока мы встретимся здесь или там, а главное, помните мать и вашего благодетеля Гендрика Бранта. Прощайте!

— Прощай! — отвечали дочери с рыданием, и лодка отчалила по темному каналу, оставив дочерей Ганса на верфи.

Впоследствии Фой узнал, что шедшая с Мартином была замужняя. Красный Бант тоже вышла замуж за лондонского торговца сукном, и ее внук был лондонским лорд-мэром. Больше мы уже не встретимся с этими девушками в нашем рассказе.

Глава 14

МЕЧ «МОЛЧАНИЕ» ПОЛУЧАЕТ ТАЙНУ НА ХРАНЕНИЕ
С полчаса они плыли по каналу молча и без препятствий. Теперь лодка вступила в более широкий проток, по которому они приближались к морю, держась, насколько было возможно, в тени берега, потому что хотя ночь и была безлунная, но на канале лежал слабый сероватый свет. Наконец Фой заметил, что их шлюпка начала толкаться о бока выстроенных в ряд барок и речных лодок, нагруженных лесом и другими товарами. Лоцман Ганс направился к четвертой из барок и привязал к ее корме свою лодку. Взобравшись сам на борт, он пригласил своих спутников последовать за собой.

Когда они исполняли его приказание, Фой увидел, как впереди поднялись две темные фигуры и сверкнуло стальное лезвие. Ганс свистнул, опустив оружие, эти люди подошли к нему и вступили в разговор. Скоро Ганс обратился к Фою и Мартину:

— Нам придется подождать немного — ветер дует противный, и было бы слишком опасно идти на веслах против него в открытое море мимо мелей. Он переменится еще до зари, если я что-нибудь понимаю в небе, и сильно подует от земли.

— Что говорили люди с судна? — спросил Фой.

— Только то, что им уже четыре дня не дают пропуска и что назавтра назначен обыск, и груз будут вынимать по одной вещи.

— Ну, надеюсь, что к тому времени то, что они ищут, будет уже далеко. Покажите нам судно.

Ганс повел их под палубу, так как суденышко было крытое и по размерам и форме напоминало теперешние суда сельдяных промышленников, хотя несколько более легкой постройки. Он зажег фонарь и стал показывать груз. Сверху лежали мешки с солью. Сняв один или два из них, Ганс открыл днища пяти бочонков, всех помеченных буквой Б, нарисованной белой краской.

— Вот что они будут искать, — сказал Ганс.

— Сокровища? — спросил Фой.

Лоцман кивнул головой.

— Да, эти пять бочонков.

Под этими пятью бочонками он указал еще на другие девять бочонков, наполненных лучшим порохом, и указал, как зажигательная нитка проходила в помещение для товара, на палубу и к рулю, где ее в любую минуту могли зажечь. Осмотрев, насколько позволяло освещение, канаты и паруса, Фой и его спутники сели в каюте, ожидая, пока ветер переменится, между тем как двое матросов поднимали якорь и приготовляли паруса. Прошел час, а ветер все еще продолжал дуть с моря, хотя уже не постоянно, а как бы нерешительными порывами, и наконец совершенно стих.

— Дай Бог, чтобы ветер поднялся поскорее, — сказал Мартин, — обладатель того пальца, который у вас в кармане, наверное, давно приготовился гнаться за нами, и вот восток уже алеет.

Молчаливый, угрюмый Ганс подался вперед и смотрел на темную воду, приложив руку к уху.

— Я слышу их, — сказал он.

— Кого? — спросил Фой.

— И испанцев, и ветер, — отвечал он. — Скорее поднимем грот-парус и выйдем на середину канала.

Все трое схватились за веревки; кольца и снасти затрещали, между тем как большой парус стал подниматься кверху по мачте. Наконец его установили, а вслед за ним и второй парус. Тогда с помощью обоих матросов «Ласточку» вывели из ее места в линии прочих судов на фарватер. Все это произвело шум и потребовало некоторого времени; на берегу появились люди и стали спрашивать, кто смеет без позволения сниматься с якоря. Когда с «Ласточки» не последовало ответа, раздался выстрел, а на сторожевом посту запылал огонь.

— Плохо дело, — сказал Ганс, — они дают сигнал правительственному кораблю у устья канала. Смелей, мейнгерр, смелей!.. Вот и ветер!

Он подбежал к рулю, рукоятка повернулась, и суденышко начало пролагать себе дорогу.

— Да, а вместе с ветром идут и испанцы, — заметил Мартин.

Фой стал вглядываться в серые сумерки, становившиеся с каждой минутой все светлее, так как уже занималась заря, и увидел не более как в четверти мили расстояния длинную лодку, на всех парусах несущуюся к ним.

— Им пришлось плыть в темноте, вот отчего они так запоздали, — заметил Ганс через плечо.

— Как-никак, они здесь, и их немало, — сказал Фой, когда крик дюжины голосов с лодки возвестил им, что они открыты.

Но тут «Ласточка» полетела, глубоко бороздя носом воду.

— Далеко до моря? — спросил Фой.

— Около трех миль, — отвечал Ганс, — с таким ветром мы сделаем их в четверть часа. Мейнгерр, прикажите своему слуге зажечь огонь в кухне.

— Зачем? — спросил Фой. — Чтобы приготовить завтрак?

Лоцман пожал плечами и пробормотал:

— Да, если мы еще будем живы, чтобы съесть его.

Но Фой видел, что он смотрит на зажигательную нитку, и понял его мысль.

Прошло десять минут, они миновали последний бакен и вышли в открытое море. Между тем стало уже совершенно светло, и ехавшие на «Ласточке» увидели, что сигнальные огни были зажжены не понапрасну. При устье канала, как раз где начиналась последняя мель, была устроена земляная дамба, оставлявшая проход не больше пятидесяти шагов шириной, и на одном краю ее стоял форт, вооруженный пушками. В небольшой бухточке под стенами форта стояла наготове открытая шлюпка с двенадцатью или пятнадцатью поспешно вооружавшимися солдатами.

— Что же теперь будет? — спросил Мартин. — Они запрут выход из канала.

Ганс стиснул зубы и не отвечал; он только смотрел то на преследователей, то на заграждавших дорогу, но затем вдруг громко скомандовал:

— Вы двое — под палубу! Они собираются стрелять с форта.

Сам он плашмя лег на палубу, не выпуская руля из поднятой руки.

Фой и Мартин повиновались, сознавая, что на палубе они бесполезны. Только Фой одним глазом заглядывал через люк.

— Вот оно! — сказал он и пригнулся.

С форта показался дымок и вслед за тем свист снаряда, пролетевшего в воздухе; затем — снова дымок, и в парусе «Ласточки» появилась дыра. После этого нового выстрела не последовало, потому что люди не успели заложить новые заряды; только несколько солдат, вооруженных арбалетами, начали стрелять по суденышку, пронесшемуся в нескольких футах мимо них.

Не обращая внимания на летевшие стрелы, Ганс снова встал на ноги, потому что лежащему человеку невозможно было бы выполнить такую работу, какая предстояла. Большая лодка, спущенная у форта, теперь была футах в двухстах от них, и «Ласточка», подхваченная сильным течением, неслась на нее с быстротою стрелы.

Фой и Мартин выползли из-под палубы и легли рядом с лоцманом, наблюдая за неприятельской лодкой, дошедшей до половины самого узкого места канала еще по эту сторону мели.

— Смотрите, — сказал Фой, — они бросают два якоря. Будет ли возможность пройти мимо них?

— Нет, — отвечал Ганс, — у самой мели вода слишком мелка, и они знают это. Принесите горящую головню.

Фой сполз вниз и вернулся с огнем.

— Ну, теперь, герр Фой, зажгите нитку.

Фой широко раскрыл свои голубые глаза, и у него мороз прошел по коже, но, стиснув зубы, он повиновался. Мартин, взглянув на Ганса, проговорил:

— Жалко молодости!

Ганс кивнул головой и сказал:

— Не бойся: пока нитка догорит до палубы, мы уже будем в безопасности. Ну, товарищи, теперь держись крепче! Мне нельзя пройти мимо лодки, так я пройду сквозь нее. Мы, может быть, пойдем ко дну по ту сторону, хотя я уверен, что огонь достигнет пороха еще раньше; в таком случае, вы можете спастись вплавь, я же пойду туда, куда пойдет «Ласточка».

— Посмотрю, когда придет время. Ох, этот проклятый астроном! — проворчал Мартин, оглядываясь на преследовавшую их лодку, которая находилась не дальше восьми или девяти сот ярдов.

Между тем офицер, командовавший лодкой, вооруженный мушкетом, кричал им, чтобы они спустили парус и сдались; только тогда, когда между обеими лодками оставалось расстояние не больше пятидесяти ярдов, он, казалось, понял отчаянное намерение голландцев. В лодке послышались возгласы:

— Эти дьяволы хотят потопить нас! — и многие бросились поднимать якоря. Один только офицер стоял стойко, бешено крича.

Но было уже поздно: сильный порыв ветра подхватил «Ласточку», и она пронеслась мимо с быстротой сокола.

Ганс стоял и, осматриваясь, слегка поворачивал руль. Фой наблюдал за лодкой, на которую они летели, а Мартин, лежа возле него, не сводил глаз с нитки.

Вдруг, когда до лодки оставалось всего футов пятьдесят, испанский офицер, перестав кричать, поднял мушкет и выстрелил. Мартину, поднявшему глаза, показалось, что лоцман покачнулся, но он не издал ни звука. Он только придал какое-то особое положение рулю, налегши на него изо всех сил, и его спутникам показалось, будто «Ласточка» на минуту остановилась и нос ее поднялся над водой; затем вдруг послышался звук, будто что-то треснуло, покрывший даже крик солдат в лодке: бушприт рухнул, и парус бился в воздухе, как огромный флаг.

Фой на минуту зажмурился, держась обеими руками за борт, пока лодка не перестала дрожать. Когда он снова открыл глаза, то первое, что он увидел, было тело испанского офицера, перевесившееся через сломанный бушприт. Фой оглянулся. Лодка исчезла, и над водой виделись три или четыре головы плывших людей. Что же касается его и его спутников, то они казались невредимы, только их суденышко лишилось бушприта; но теперь оно плавно, как лебедь, плыло по морю. Ганс взглянул на зажигательную нитку, которая тлела уже близко к палубе, а Мартин стал топтать ее, говоря:

— Если мы теперь пойдем ко дну, то пойдем на глубоком месте, стало быть, не стоит лететь на воздух прежде, чем утопать.

— Поди взгляни, есть ли течь, — сказал Ганс.

Они спустились вниз; как оказалось, «Ласточка» не получила никакого серьезного повреждения. Ее массивный дубовый нос врезался в легкие борта открытой испанской лодки и разрезал ее, как нож яйцо.

— Отличный был поворот, — сказал Фой Гансу, когда они повернули, — кажется, все сделано как следует.

Ганс кивнул.

— Да, ловко прицелился, — проговорил он, — видимо, и следа не осталось.

В эту минуту «Ласточка» сильно качнулась, и тело испанца тяжело всплеснув, упало в воду.

— Я рад, что лодка пошла ко дну, — сказал Фой, — а теперь давайте позавтракаем: я умираю с голода. А вам, друг Ганс, принести что-нибудь поесть?

— Нет, мейнгерр, мне хочется спать.

Что-то такое в тоне лоцмана заставило Фоя взглянуть ему в лицо. Губы старика посинели. Фой взглянул ему на руки: хотя они крепко держали руль, однако тоже посинели, будто от холода, а на палубу капала кровь.

— Вы ранены? — спросил Фой. — Мартин, Ганс ранен.

— Да, — сказал лоцман, — он целил в меня, а я целил в него, и, может быть, мы скоро обсудим с ним вместе, как все случилось. Не беспокойтесь — навылет и смертельно. Я не ждал ничего иного, поэтому и не жалуюсь. Слушайте меня, пока я еще в силах говорить. Сумеете вы проехать до Гарвича, в Англию?

Мартин и Фой отрицательно покачали головой. Подобно большинству голландцев, они были хорошие моряки, но знали только берега собственной страны.

— В таком случае, и не пытайтесь; тут дуют ветры, которые отнесут вас в сторону, вы пойдете ко дну, и сокровища погибнут. Плывите на Гаарлемское озеро, друзья; на нашей «Ласточке» вы можете подойти близко к берегу, между тем как этому огромному дьяволу — он указал на преследовавший их корабль, переходивший через мель, — придется останавливаться вдали. Через узенький канал войдите в море. Вы знаете тетушку Марту по прозвищу Кобыла? Она будет ждать вас у входа в канал: она всегда там. Я, на всякий случай, дал ей знать, что мы можем заехать в море, и если вы поднимете белый флаг с красным крестом — он лежит в каюте — или в сумерки вывесите красный фонарь на правой стороне, она приедет, чтобы провести вас, потому что хорошо знакома с «Ласточкой». Ей вы безбоязненно можете сообщить все; она поможет вам и будет хранить тайну, как мертвая. В море вы можете потопить или взорвать на воздух, на суше — закопать сокровища, вообще сделать, что окажется нужным, но именем Бога, к которому я отхожу, умоляю вас, не отдавайте его в руки Рамиро и его испанских крыс, которые гонятся за нами по пятам.

При этих словах Ганс упал на палубу; Фой подбежал, чтобы поддержать его, но он отвел его слабеющей рукой.

— Оставьте меня, — шепотом сказал он, — я хочу помолиться. Я поставил руль. Держите тот же курс.

Мартин взялся за руль, между тем как Фой стоял около Ганса. Через десять минут последнего не стало.

Сильный ветер гнал их к Гаарлемскому морю; испанский корабль шел за ними, но держался дальше в открытом море, избегая мелей. Через полчаса ветер, все более и более поворачивая к северу, превратился в ураган, и им пришлось бороться против него, убрав паруса. Однако все обошлось благополучно; Фой смотрел за парусами, а Мартин стоял у руля. «Ласточка» была хорошее морское суденышко, и если плыла медленно, то и ее преследователь плыл не скорее ее, и между ними образовывался по временам промежуток в милю. Наконец к вечеру они увидали развалину мызы, указывавшую вход в один из каналов, ведущих в Гаарлемское море.

— Море бурно на мели, и теперь отлив, — заметил Фой.

— А все же надо попытаться, мейнгерр, может быть, и проскочим, — отвечал Мартин и направил «Ласточку» к устью протока.

Здесь волны вставали как горы и заливали палубу, однако «Ласточке» удалось перебраться через три мели, и наконец она вступила в спокойные воды канала, где пошла, хотя и тихо, но на парусе.

— Наконец-то мы ушли от них, — сказал Фой, — им не войти сюда до прилива.

— Надо воспользоваться временем, — отвечал Мартин. — Поднимите же белый флаг, и, пока возможно, закусим.

Пока они ели, солнце село и ветер так упал, что они едва шли по узлу в час. Так как Марты или какого-либо другого лоцмана не было видно, то они вывесили красный фонарь и медленно подвигались вперед, пока не достигли наконец выхода в море — обширной водной поверхности, местами мелкой, местами глубокой и усеянной во всех направлениях островками. Ветер теперь дул противный, и при наступившей полной темноте пришлось бросить якорь, рискуя иначе наткнуться на берег. Одно утешало пассажиров «Ласточки» — что их преследователь не мог видеть их.

Тут в первый раз их мужество несколько поколебалось, и они стояли молча у руля, не зная, что предпринять. Вдруг перед ними появилась белая фигура, будто поднявшись с палубы судна. Они не слыхали звука весел или шагов, а между тем фигура стояла перед ними, вырисовываясь на темном небе.

— Кажется, друг Ганс ожил, — сказал Мартин с легкой дрожью в голосе: он ужасно боялся привидений.

— А я думаю, что нас выследил испанец, — сказал Фой, выхватывая нож.

Но тут послышался хриплый голос:

— Кому надо лоцмана в моих водах?

— А кто ты? — спросил Фой. — Говори скорей!

— Я лоцман, — отвечал голос, — а ваше судно по виду и сигналу, должно быть, «Ласточка» из Гааги. А почему это мне пришлось споткнуться на палубе о мертвое тело?

— Пойдем в каюту, и я расскажу тебе все, — сказал Фой.

— Хорошо, мейнгерр.

Фой повел лоцмана в каюту, между тем как Мартин немного отстал.

«Мы нашли себе проводника, зачем нам теперь фонари?» — подумал он и загасил все фонари, кроме одного, который взял в каюту.

Фой ждал его у двери, и они вошли вместе. Фонарь осветил странную фигуру, одетую в меховую одежду, такую широкую и бесформенную, что невозможно было сказать, мужчину или женщину она покрывала. Фигура была без шапки, и на лоб ей спускалась прядь волнистых седых волос. Лицо с парой блуждающих серых глаз было изможденное, обветренное от постоянного пребывания на воздухе, все в шрамах, некрасивое, с высохшими губами и выступающими вперед зубами.

— Здравствуй, сын Дирка ван-Гоорля и Красный Мартин. Я — тетка Марта, прозванная испанцами «Кобылой» и озерной ведьмой.

— Я и без ваших слов узнал бы вас, матушка Марта, — сказал Фой, — хотя, правда, уже много лет не видел вас.

Марта грустно улыбнулась, отвечая ему:

— Да, много лет. Какое дело жирным лейденским бюргерам до бедной бродяги в спокойное время. Я не хочу укорять вас. Не следовало бы даже, чтобы знали, что ты или твои родители имеют дело со мной. Ну, что вам от меня нужно? По сигналу я вижу, что есть дело; а почему тело крестного брата Гендрика Бранта лежит там, у руля?

— Потому что, говоря прямо, у нас на борту богатство Гендрика Бранта, а что касается остального, то взгляните туда.

И Фой указал вдаль, где среди мрака в нескольких милях светилась точка, слишком низкая и красная, чтобы быть звездой, — фонарь, поднятый на мачту корабля.

Марта кивнула.

— Испанцы гонятся за вами, и ветер не пускает их сюда. Времени терять нечего. Спустите лодку, и мы отведем «Ласточку» туда, где она на сегодняшнюю ночь будет в безопасности.

Через пять минут они все ехали на веслах в лодочке, в которой бежали из Гааги, к неизвестному им месту в темноте, медленно ведя за собой на буксире «Ласточку». По пути Фой рассказал Марте все касавшееся данного ему поручения и своего бегства из Гааги.

— Я прежде слыхала об этих богатствах, — сказала Марта, — все Нидерланды знают о сокровищах Гендрика Бранта. Покойный Ганс известил меня, что они могут попасть сюда; он думал что на меня можно положиться в таких делах, — усмехнулась она. — Ну, что же вы намереваетесь делать?

— Исполнить данное нам приказание, — сказал Фой. — Спрячем богатство, если окажется возможным, или уничтожим его.

— Лучше первое, чем второе, — прервала Марта. — Спрячьте сокровища, говорю вам, и уничтожьте испанцев. У тетки Марты есть план.

— Мы можем потопить судно, — предложил Фой, — или положить драгоценности в лодку и потопить ее.

— И никогда не найти ее в этом море, — заметила Марта.

Все это время Марта так уверенно управляла лодкой, будто среди белого дня. Лодка выехала из открытой воды и пробиралась между островками. Наконец гребцы почувствовали, что идущая позади «Ласточка» слегка задевает дном за ил; тогда Марта, отведя ее в сторону, бросила якорь, говоря, что здесь будет ее стоянка на ночь.

— Теперь, — сказала она, — несите золото и кладите в лодку; если вы хотите спасти его, много придется поработать до зари.

Фой и Мартин пошли вниз, между тем как Марта, свесившись над перилами лестницы, держала зажженный фонарь, светя им, так как они не решались подходить с огнем к пороху. Сняв мешки с солью, они скоро добрались до бочонков с буквой Б и, несмотря на всю свою силу, с трудом при помощи блока опустили их в лодку. Наконец погрузка была окончена, место бочонков занято мешками с солью. Захватив два железных, заранее приготовленных заступа, Фой, с Мартином снова спустились в лодку, которой по-прежнему управляла Марта. Больше часу они пробирались между бесконечными островками, на темные берега которых Марта пристально смотрела, пока, наконец она не приказала им положить весла, и они причалили.

Марта привязала лодку и скрылась в камышах, откуда скоро вернулась, говоря, что место найдено. Тогда началась трудная работа перекатывания тяжелых бочонков шагов на тридцать по тропинкам, проложенным речными бобрами среди густых камышей.

Осторожно вырезав камыш в месте, указанном Мартой, Мартин и Фой принялись копать при свете звезд глубокую яму. Они работали усердно и все-таки, не будь почва такой болотистой и мягкой, не успели бы кончить до рассвета, так как яма должна была быть очень объемистой, чтобы заключить в себе все бочонки.

Выкопав фута три почвы, они дошли до поверхности озера и продолжали работать в воде, выбрасывая заступами грязь. Наконец все пять бочонков были поставлены рядышком в воде, закрыты землей, а место заложено торфом и покрыто камышом.

— Пойдемте, — сказала Марта. — Времени терять нельзя.

Они выпрямились и обтерли пот с лица.

— Кругом накидана земля, она может выдать нас, — сказал Мартин.

— Да, — согласилась Марта, — если кто увидит это место в течение десяти дней, а потом болотистая почва опять зарастет мохом, и все скроется.

— Мы сделали, что могли, — заметил Фой, ополаскивая загрязнившиеся сапоги, — а там будь что будет.

Они снова сели в лодку и поехали прочь, но гребли гораздо медленнее: утомленный Фой чуть не засыпал над своим веслом.

Вдруг Марта дотронулась до его плеча. Он поднял голову и увидел неясно обрисовавшиеся при слабом свете футах в двухстах мачты преследовавшего их корабля с фонарем, одиноко горевшим на мачте.

Марта нагнулась и что-то повелительно шепнула.

— Это сумасшествие, — сказал Мартин.

— Делайте, как я говорю, — прошипела она.

И они пустили лодку по ветру, пока она не доплыла к маленькому островку футах в тридцати от стоявшего на якоре корабля. На островке, на самом берегу росла одинокая ива, свесившись ветвями в воду.

— Держитесь за ветви дерева, — проговорила Марта, — и подождите, пока я вернусь.

Фой и Мартин повиновались.

Марта встала. Они увидели, что она сняла свое меховое платье и выросла перед ними высокой белой фигурой, вооруженной ножом. Она взяла нож в зубы и тихо, как водяная птица, спустилась в воду. Прошло не больше минуты, и ее спутники заметили, что кто-то карабкается по якорному канату.

— Что она хочет делать? — шепотом спросил Фой.

— Бог знает, — отвечал Мартин, только если она не вернется, прощай богатство герра Бранта: она одна может найти место.

Они ждали затаив дыхание, как вдруг до них донесся какой-то странный, глухой звук, и фонарь на корабле исчез. Две минуты спустя над бортом показалась рука с ножом, и в следующую секунду в лодку, как большая рыба из сети, скользнула белая фигура.

— Отчаливайте и гребите, — запыхавшись, проговорила она, и ониповиновались.

Марта же снова оделась в свою меховую одежду.

— Что вы сделали? — спросил Фой.

— Одну вещь, — отвечала она со злобным смешком. — Заколола часового. Он принял меня за приведение и со страху не посмел крикнуть. Я перерезала канат и, кажется, подожгла корабль. Смотрите!.. Только гребите, гребите за угол острова.

Они изо всей силы налегли на весла, а когда оглянулись, то увидели из-за высокой стены камышей огненный язык, взбегавший по снастям корабля, и до слуха их донеслись испуганные, сердитые голоса. Спустя десять минут они были на борту «Ласточки» и оттуда смотрели, как пылал испанский корабль приблизительно на расстоянии мили от них. Здесь они подкрепились пищей и питьем, в которых сильно нуждались.

— Что теперь делать? — спросил Фой, когда они кончили.

— Пока ничего, — отвечала Марта, — только дайте мне перо и бумагу.

Они нашли просимое, занавесив маленькое оконце каюты, Марта присела к столу и медленно, но чрезвычайно искусно нарисовала план, или, скорее, картину этой части Гаалемского озера. На этом плане было точно изображено до двадцати островов, и один из них был отмечен маленьким крестиком.

— Возьмите и спрячьте, — сказала Марта, окончив карту, — таким образом вы будете знать, где искать сокровища Гендрика Бранта. Имея этот план в руках, вам не трудно будет разыскать сокровища: я рисую хорошо. Помните, что вещи закопаны в тридцати шагах к югу от единственного места, где можно пристать к острову.

— Что мне делать с такой драгоценной картой? — беспомощно спросил Фой. — Я вправду боюсь носить такую вещь при себе.

— Дайте ее мне, мейнгерр, — сказал Мартин, — пусть тайна сокровищ лежит вместе с завещанием, исполнение которого зависит от находки этих сокровищ.

Он отвинтил ручку меча «Молчание», сложил бумагу и, обернув ее тряпочкой, спрятал в пустую рукоять.

— Теперь меч мой дороже, чем могут подумать многие, — сказал Мартин, привинчивая рукоять. — Надеюсь, что тому, кому вздумалось бы узнать тайну от моего меча, прежде придется познакомиться с его лезвием. Теперь едем дальше!

— Послушайте, — сказала Марта, — решитесь ли вы вдвоем на смелое дело против испанцев? Корабль их сгорел, но их на нем было с полсотни, и у них два бота. На рассвете, заметив мачты нашего судна, они нападут на нас на своих ботах, надеясь найти сокровища. Нам надо поджечь зажигательные нити.

— Вероятно, испанцев осталось в живых не много, — высказал свое предположение Фой.

— Видя, как «Ласточка» взлетит на воздух, подумают, что сокровища погибли вместе с ней, и отложат их поиски, — продолжала Марта. — Да, план хорош, но опасен. Обсудим его хорошенько.

Заря разлилась желтым светом по поверхности Гаарлемского моря. Со стороны продолжавшего гореть испанского корабля донесся звук гребущих весел, и трое наблюдателей с «Ласточки» увидели две лодки, полные вооруженных людей, направлявшихся к ним. Когда лодка подошла футов на сто, Марта прошептала:

— Пора!

Фой с разных сторон поджег нити и для пущей уверенности бросил зажженный огарок в кучу пропитанных маслом тряпок, уже приготовленных в трюме. После того он вместе со своими спутниками спустился с той стороны «Ласточки», где их не могли видеть испанцы, в мелкую воду, заросшую высоким тростником, и все направились к берегу. Здесь, пробежав шагов сто, они спрятались в группе болотного ивняка. Фой затем взобрался на одну из ив, откуда видны были «Ласточка» и испанский корабль. Испанцы уже подплыли к «Ласточке», и слышался голос начальника лодки, приказывавшего человеку, стоявшему у сломанной мачты, и всем находившимся на судне сдаться.

Но человек у мачты не отвечал, в чем, впрочем, не было ничего удивительного, так как то был убитый лоцман Ганс, тело которого Мартин привязал к мачте, чтобы обмануть испанцев. Испанцы выстрелили в лоцмана, который остался в прежнем положении, и начали взбираться на борт. Теперь все люди из первого бота были на «Ласточке», исключая двух рулевого и начальника, в котором по костюму и манере держаться Фой узнал одноглазого испанца Рамиро, хотя дальность расстояния мешала ему сказать это с уверенностью. Одно было очевидно — что этот человек не намеревался взбираться на «Ласточку», так как он вдруг повернул свою лодку, и ветер, надув парус, быстро отнес ее прочь.

— Хитрый парень, — сказал Фой Мартину и Марте, стоявшим под деревом, — я дурак, зажег промасленные тряпки, и он увидал дым из люка.

— А ему уже довольно было побывать сегодня на одном горящем корабле, и он предоставляет это удовольствие своим товарищам, — вставил Мартин.

— Второй бот подходит, — продолжал Фой, — и, вероятно, сейчас произойдет взрыв.

— Нет, еще рано, — сказал Мартин, — не прошло и шести минут с тех пор, как вы подожгли нитку.

Наступило молчание, в продолжение которого все трое наблюдали с сильно бьющимися сердцами. Послышался голос, возвещавший, что лоцман мертв, и ответ из лодки от испанца, в котором Фой справедливо признал Рамиро, предостерегавший против измены. Затем вдруг раздались крики: «Мина! Мина!» Испанцы, по-видимому, заметили одну из ниток.

— Они спешат в лодку, — сказал Фой, — а начальник удирает. Господи, как орут!

В ту же секунду воздух огласился страшным криком. Весь остров содрогнулся, дерево, на котором сидел Фой, закачалось, и он свалился с него. Что-то загрохотало, небо затемнилось тучей разлетевшейся соли, снастей, обрывков парусов, дождем посыпавшихся на остров.

В пять секунд все было кончено, а трое пассажиров «Ласточки» невредимые стояли, держась друг за друга, под деревом. Когда темный клуб дыма рассеялся, унесенный ветром к югу, Фой снова взобрался на дерево. Но теперь он уже увидел немного: «Ласточка» исчезла совершенно, и на много футов кругом вода была черна, как чернила, от грязи, поднятой со дна крушением. Испанцы также исчезли все, кроме двоих, остававшихся в лодке, которая невредимой плыла на некотором расстоянии. Фой всматривался в сидевших в лодке. Рулевой сидел, ломая руки, между тем как начальник, вооружение которого сверкало теперь на солнце, ухватившись за мачту, как окаменелый, смотрел на ту точку, где за минуту перед тем стояло судно с живыми людьми. Затем он как бы пришел в себя и, по-видимому, отдал приказание, после чего лодка стала быстро удаляться.

— Нам надо постараться догнать их, — сказала Марта.

— Нет, зачем, — возразил Фой, — довольно людей мы отправили на тот свет.

Он содрогнулся.

— Воля ваша, мейнгерр, — проворчал Мартин, — но, по-моему, это неблагоразумно. Слишком, должно быть, уж хитер этот человек, чтобы оставлять его в живых; иначе он вместе с другими взобрался бы на судно.

— Нет, мне тошно, — отвечал Фой. — Этот пороховой запах отвратителен. Решайте с матушкой Мартой, а меня оставьте в покое.

Мартин обернулся было, собираясь что-то сказать Марте, но она исчезла. Бормоча про себя в своей бешеной ненависти и безумной радости от предстоящей блестящей мести, она с ножом в руках пошла искать, не осталось ли в живых кого-нибудь из ненавистных испанцев. К счастью для последних, такового не оказалось: взрывом были убиты все, даже те, которые уже в первую минуту искали спасения в воде. Наконец Мартин нашел ее нагнувшейся над трупом, настолько обезображенным, что в нем трудно было узнать человека, и увел прочь. Однако теперь было уже поздно пускаться в погоню за Рамиро; уносимая сильным ветром, его лодка исчезла.

Глава 15

СЕНЬОР РАМИРО
Если бы Фой ван-Гоорль каким-нибудь чудом мог увидеть то, что происходило в уме беглеца, быстро удалявшегося на своей шлюпке от места катастрофы, он стал бы горько сожалеть о своей неопытности и заблуждении, побудивших его не послушаться совета Мартина.

Взглянем на этого человека в лодке, грызущего себе руки в бешенстве и отчаянии.

Лицо его как будто нам знакомо, и манеры его еще указывают, что некогда он принадлежал к лучшему обществу, но все же в сеньоре Рамиро трудно было признать когда-то изящного и красивого графа Жуана де Монтальво. Долгие годы, проведенные на галерах, способны изменить самого закаленного человека, а Монтальво, или, как его теперь зовут, Рамиро, пришлось, по несчастному стечению обстоятельств, отработать почти весь назначенный ему срок. Он освободился бы раньше, если бы не принял участия в бунте, который был открыт и усмирен. При этой отчаянной попытке вырваться на свободу он лишился глаза, выколотого ему офицером, которому он нанес удар кинжалом. Ни в чем не повинный офицер умер, а негодяй Рамиро выздоровел, но лишился одного из своих красивых глаз.

Для человека, принадлежащего по происхождению к высшим слоям общества, какой бы негодяй он ни был, галеры, заменявшие в шестнадцатом веке каторжные работы, тяжелая школа. В большинстве случаев человек, попадавший туда безупречным, портился, а человек дурной вконец погибал, согласно пословице: «Кто побывал в аду, от того всегда отдает смолой». Кто может представить себе весь ужас подобной жизни — цепи, постоянную тяжелую работу под бичом надзирателя в обществе воров и отбросов человечества — ужасное, однообразное существование?

Как бы то ни было, благодаря своему крепкому телосложению и известного рода мрачной философии, Рамиро выдержал и, наконец, оказался свободным человеком, правда, уже не первой молодости, но еще сильным и умным.

Жизнь снова открылась перед ним. Но какая жизнь!

Жена его, сочтя его умершим или, быть может, желая, чтобы было так, вышла замуж за другого и уехала со вторым мужем в Новый Свет, взяв с собой детей, а все друзья Монтальво, еще оставшиеся в живых, отвернулись от него. Однако, несмотря на свое несчастье, он не стал хуже, чем был прежде, и не потерял мужества и находчивости.

Граф Монтальво стал нищим бродягой, от которого все отворачивались с презрением; и вот граф Монтальво умер и был всенародно погребен в своем родном поместье. Но довольно странно, что в то же время в другой части Испании появился сеньор Рамиро и довольно успешно исполнял обязанности нотариуса и ходатая по делам. Так прошло несколько лет, пока, наконец, Рамиро, сколотившему себе порядочное состояньице путем остроумного обмана, не пришла гениальная мысль, и он отправился в Нидерланды.

В эти ужасные дни ради распространения религиозного преследования и совершения законного воровства доносчикам в награду выдавалась часть имущества еретиков. Рамиро пришла мысль — в своем роде гениальная — организовать собирание подобных справок и, заинтересовав в успехе нескольких лиц и сделав их пайщиками, иметь возможность улавливать в свои сети большие состояния, чем то было бы возможно для одного человека, как бы деятелен и ловок он ни был. Он скоро, как и ожидал того, нашел себе много достойных товарищей, и предприятие пошло в гору. При помощи местных шпионов вроде Черной Мег и Мясника, с которыми, забыв прежнюю обиду, Монтальво возобновил знакомство, дела пошли успешно и давали значительные дивиденды. Без риска получались кругленькие суммы из состояния тех несчастных, которые погибали на костре, а еще большие собирались негласным путем с тех, кто желал избегнуть казни. Таких людей, высосав из них до последней капли все, что было возможно, или отпускали на свободу, или сжигали, смотря по тому, что было выгоднее.

Были и другие средства получать деньги — организовалась целая остроумная система грабежей и откупов на сбор податей и налогов.

Так, проработав несколько лет, опытный делец сеньор Рамиро после долгой нужды и бедности разбогател, но, побуждаемый естественным, хотя неблагоразумным честолюбием, вступил на опасный путь.

Богатство золотых дел мастера Гендрика Бранта было известно всем, и богатым мог бы сделаться тот, кому удалось бы добиться его конфискации. Рамиро задумал сделаться наследником Бранта, что было не трудно, так как Брант был заведомый еретик и, следовательно, мог служить законной добычей всякому служителю истинной Церкви и короля. Однако дорогу к Бранту охраняли два грозных льва, или, скорее, один лев и один призрак льва, так как одно препятствие было осязаемое, а другое — духовное.

Осязаемое препятствие состояло в том, что его величество король Филипп сам желал унаследовать сотни тысяч от золотых дел мастера и, следовательно, мог рассердиться на вмешательство постороннего лица. Духовное препятствие заключалось в том, что Брант был родственником Лизбеты ван-Гоорль, некогда известной как Лизбета Монтальво, принесшей человеку, слывшему ее мужем, одно только несчастье. Очень часто, в часы тяжелых дум под лучами тропического солнца сеньор Рамиро вспоминал о том страшном проклятии, служившем ответом на его сватовство, — о проклятии, в котором его невеста молила, чтобы ему пришлось добывать себе пропитание тяжелым трудом, чтобы она и ее семья принесли ему заботы и несчастье и чтобы он кончил жизнь в горе. Оглядываясь назад, Монтальво видел, что проклятие принесло свои плоды: благодаря Лизбете и своим отношениям с ней он перенес последнее унижение и выдержал четырнадцать лет каторжного труда на галерах.

Теперь он снова был свободен, и дела его улучшились, но кто знает, не вступит ли проклятие снова в силу, раз ему опять придется иметь дело с Лизбетой ван-Гоорль и ее родными?

Стоило ли состояние Бранта того, чтобы из-за приобретения его подвергать себя такому риску? Брант, правда, был только родственником мужа Лизбеты, но раз имеешь дело с одним членом семьи, никогда нельзя сказать, что прочие члены ее не будут замешаны.

Решение Рамиро нетрудно угадать.

Огромное богатство было близко, между тем как гнев небесного и земного владыки только возможен и отдален. Жадность пересилила осторожность и суеверие: Рамиро решился на предприятие и энергично и ловко приступил к выполнению его.

Рамиро и теперь, как прежде, ненавидел резкие меры. Он вовсе не желал бесполезно возвести на костер или подвергнуть пытке почтенного герра Бранта. Вследствие этого через своих посредников он сделал ему — как то сообщал Брант в своем письме — предложение, довольно великодушное по тем временам: уступить ему, Рамиро, и его товарищам две трети своего состояния, за что Бранту разрешалось бежать вместе с остающейся одной третью. К досаде Рамиро, упрямый голландец отказался заплатить за свою свободу хотя бы один стивер. Он заявил энергично, что теперь, как и всегда, жизнь его в Божьих руках, и если Богу угодно будет отнять ее, а его большое состояние отдать на разграбление ворам, то, видно, такова воля Его; он же, со своей стороны, не пойдет ни на какую сделку.

Описание всего плана Рамиро, нападения его шайки, защиты Бранта и борьбы между членами компании и правительственными агентами потребовало бы целой книги; мы в общих чертах знаем все это, а об остальном можем догадаться.

Во все это время Рамиро сделал одну только ошибку, причина которой крылась в том, что он называл «слабостью своего характера»: он посмотрел сквозь пальцы на бегство дочери Бранта Эльзы. Быть может, его побудило к этому суеверие, быть может, жалость, быть может, клятва быть милосердным, данная в минуту крайней опасности, — как бы то ни было, он был доволен, что девушка не разделит судьбу отца. Он не думал, чтобы она могла захватить с собой какие-нибудь важные бумаги или драгоценности, однако на всякий случай велел обыскать ее дорогой.

Как мы видели, обыск не удался, и когда на следующий день к Рамиро явилась Черная Мег с донесением, что сын Дирка и его великан-слуга отправляются в Гаагу, то Рамиро окончательно убедился, что девушка привезла с собой какое-нибудь важное письмо.

Между тем местонахождение сокровищ Бранта было установлено. Предполагалось, что они скрыты на одном из кораблей, хотя и не было известно, что в грузе одного из них кроме золота находился также порох. Правительство предполагало производить осмотр судов перед их выходом в море и захватить сокровища под видом контрабанды, чем представлялась возможность избежать многих хлопот, так как в силу указов еретики не имели права увозить свое богатство на кораблях. План же Рамиро состоял в том, чтобы облегчить увоз сокровищ в открытое море, где он надеялся перехватить их и направить к более мирным берегам.

Когда Фой и его спутники поехали по каналу в лодке, Рамиро увидел, что пришло время действовать, и велел большому кораблю сняться с якоря. Нападение на Фоя произошло без его приказания, так как он желал, чтобы лодка голландцев шла беспрепятственно и чтобы он мог следить за нею. Это было делом личной злобы Черной Мег, переодетой мужчиной. Несколько раз отзывы Фоя в Гааге о Черной Мег возбуждали ярость последней, и теперь она пыталась уплатить ему по старому счету, за что в конце концов поплатилась пальцем, хорошим ножом и золотым кольцом, с которым были связаны воспоминания ее молодости.

Сначала все шло хорошо. С помощью самого искусного и смелого маневра, когда-либо виданного Рамиро в течение его долгой, полной опытом жизни, маленькая «Ласточка» со своим экипажем из трех человек избежала выстрелов с форта, где ее ждали и откуда ее заметили, перерезала, как яичную скорлупу, большую казенную лодку, пустила ее ко дну с ее экипажем опытных солдат, причем многие из них потонули, и убила офицера — личного врага Рамиро, сама же ушла в открытое море. Здесь Рамиро был уверен, что «Ласточка» попадет в его руки: он не сомневался, что она направится к берегу Норфолка, и при сильном противном ветре его большому, снабженному многочисленным экипажем кораблю будет нетрудно перехватить ее.

Однако неудача — та неудача, которую он всегда испытывал, когда начинал вмешиваться в дела Лизбеты и ее близких, — снова начала преследовать его.

Вместо того чтобы пытаться перейти Северное море, маленькая «Ласточка» держалась берега, где вследствие различных обстоятельств — ветра, глубины воды и строения обоих судов — она всегда могла идти скорее. Наконец, лодка скрылась в канале, а что было дальше, уже известно нам. Нельзя было обольщаться: Рамиро потерпел полное фиаско. Корабль, снаряжение которого поглотило такую значительную часть доходов почтенной компании, взлетел на воздух, а часовой был заколот каким-то белым дьяволом неизвестного пола — это ли не неудача!

И все это после того, как нагруженное золотом судно было выслежено, после того, как оно было почти у него, Рамиро, в руках… Одна уже эта мысль была невыносима! Оставалось только одно утешение: было уже поздно спасти других, когда он заметил дым, выходивший из люка, но, по крайней мере, он сам, травленая крыса, каким-то инстинктом почуял опасность и держался вдали, вследствие чего и остался в живых.

Что же сталось с другими — с его верными товарищами? Откровенно говоря, Рамиро мало заботился об участи, постигшей их.

Его гораздо больше занимал другой вопрос — где сокровища? Теперь, когда его мысли несколько прояснились после испытанного потрясения, ему стало ясно, что Фой ван-Гоорль, Рыжий Мартин и белый дьявол, взобравшийся на его корабль, не погубили бы сокровища, если бы был другой исход, а тем более не погубили бы самих себя. Логическим выводом было предположение, что они за ночь опустили богатство на дно моря или закопали его и подготовили западню, в которую он попался. Таким образом, тайна в их руках, и если они только живы, то можно найти средство заставить их открыть место, где спрятан клад. Значит, еще оставалась надежда, и Рамиро, взвесив все, пришел к убеждению, что дела еще не так плохи.

Начать с того, что почти все пайщики предприятия погибли по воле Провидения, и он остался их единственным наследником.

Другими словами, сокровища в случае находки становились его нераздельной собственностью. Далее, услыхав про все это происшествие, правительство, вероятно, сочтет богатство Бранта безвозвратно погибшим, и, таким образом, Рамиро избавится от соперника, доставлявшего ему много хлопот.

Что же следовало делать при подобных обстоятельствах? Сеньор Рамиро, плывя по морю на свежем утреннем воздухе, весьма скоро нашел ответ на этот вопрос.

Сокровищ уже нет в Гааге, стало быть, и ему нечего делать в Гааге. Тайна местонахождения клада в Лейдене, стало быть, и ему следует перебраться в Лейден. Почему же не сделать этого? Он прекрасно знал этот город. Жить в нем было хорошо. Конечно, его могли узнать, хотя это было маловероятно, так как граф Монтальво официально умер и был погребен. Время и жизнь изменили его; кроме того, он мог призвать искусство на помощь природе. В Лейдене у него также были помощники — хотя бы Черная Мег; денег же у него было достаточно — ведь он был казначеем компании, так неожиданно взлетевшей на воздух сегодня утром.

Было одно только обстоятельство, говорившее против плана: в Лейдене жили Лизбета ван-Гоорль и ее муж, а с ними еще молодой человек, о происхождении которого Рамиро догадывался. Место, где были скрыты сокровища, известно сыну Лизбеты, и узнать тайну можно только от него и его слуги Мартина.

Стало быть, снова придется идти против Лизбеты — Лизбеты, которой он боялся больше всего на свете.

Уже раз она одержала над ним победу, и ее обличающий голос до сих пор звучал у него в ушах, а горящие глаза до сих пор жгли его душу… Некогда он боролся с ней из-за денег, и хотя получил их, но они принесли ему мало пользы, и в конце концов восторжествовала все-таки она. Теперь, если он переселится в Лейден, ему снова придется бороться с ней из-за денег, и каков будет исход этой борьбы? Стоило ли рисковать?

Не повторится ли прежняя история? Если он коснется Лизбеты, не сокрушит ли она его? Но сокровища, могущественные сокровища, которые могли дать ему столько благ, а главное — могли помочь вернуть потерянное положение и сан, чего он желал больше всего на свете! Как ни низко пал Монтальво, он не мог забыть, что родился дворянином.

Он решился попытать счастья и отправиться в Лейден. Если бы он стал обдумывать этот вопрос ночью или в сумрачную погоду, очень может быть — даже вероятно — его решение было бы иным. Но в это утро солнце светило ярко, ветер весело шелестел в камышах, болотные птицы пели, а с берега доносилось блеяние стад.

При такой обстановке опасения и суеверия Рамиро рассеялись. Он овладел собой и знал, что все зависит от него самого, все же остальное — пустяки и воображение.

Позади него лежало скрытое золото, перед ним — Лейден, где он мог найти ключ к сокровищам. А Бог? А представление о возмездии, в которое верит духовенство и прочие? Раздумывая, он начинал находить тут недоразумение: ему, как всякому агенту инквизиции, было хорошо известно, что возмездие постигало именно тех, кто полагался на Бога, чему доказательством служили хотя бы тысячи пылавших костров. А если был такой закон, то почему Бог именно сегодня избрал его из среды многих, чтобы оставить его в живых и сделать наследником богатства Гендрика Бранта? Рамиро решился: он поедет в Лейден и начнет борьбу.

В устье канала сеньор Рамиро вышел из лодки. Сначала он думал было заколоть своего спутника, чтобы остаться единственным свидетелем катастрофы, но, рассудив, передумал, так как этот человек был предан ему и мог быть полезен. Итак, он приказал ему вернуться в Гаагу, чтобы сообщить о гибели корабля и «Ласточки», на которой были сокровища, со всем ее экипажем.

Кроме того, он должен был сказать, что, насколько ему известно, капитан Рамиро также погиб, так как он один оставался на лодке во время взрыва. Затем он обязан был отправиться в Лейден и привезти с собой некоторые бумаги и ценности, принадлежавшие Рамиро.

Этот план казался удачным. Никто не станет разыскивать сокровища. Никто, кроме него самого, да, может быть, Черной Мег не узнает, что Фой ван-Гоорль и Мартин не были на борту «Ласточки» и спаслись, в чем, впрочем, он и сам не был вполне уверен; что же касается его самого, то он мог скрываться или оказаться живым, смотря по тому, что окажется более выгодным. Если бы даже его посланец оказался неверным и рассказал истину, то это не будет иметь большого значения, так как этот человек не знал ничего такого, из чего кто-нибудь мог бы извлечь выгоду.

Итак, гребец уехал, между тем как Рамиро со своими воспоминаниями, рассуждениями и надеждами спокойно вошел через Марш-Порт (Болотные ворота) в Лейден.

В этот же вечер, но уже после наступления темноты два других путника — именно Фой и Мартин — также вернулись в Лейден.

Пройдя никем не замеченные по пустынным улицам, они дошли до калитки дома на Брее-страат. Калитку отперла служанка, сказавшая Фою, что мать его в комнате Адриана и что Адриану гораздо лучше. Фой в сопровождении медленно шагавшего за ним Мартина отправился также в комнату брата, шагая через две ступеньки на третью. Ему хотелось поскорее рассказать все пережитое!

Комната, в которую они вошли, представляла привлекательную картину, бросившуюся в глаза даже Фою, несмотря на всю его спешку, и так запечатлевшуюся в его уме, что он никогда не мог забыть ее подробностей. Комната была прелестно убрана, так как Адриан любил ковры, картины и тому подобные украшения. Сам он лежал теперь на богатой резной дубовой кровати, бледный от потери крови, но вследствие этого, может быть, еще более интересный. Возле постели сидела Эльза Брант, чрезвычайно миловидная при свете лампы, падавшем на ее светлые вьющиеся волосы и нежное лицо.

Она читала Адриану роман из жизни испанского рыцарства — любимое чтение романтического молодого человека, и он, приподнявшись на локте, созерцал своими черными мечтательными глазами ее красоту.

Однако Фой в одну минуту успел заметить, что Эльза вовсе не сознавала того внимания, которое ей оказывал красавец Адриан, и что сама она в душе была далека от необычайных происшествий и ярких любовных сцен, описание которых она читала своим приятным голоском. И он не ошибся: бедная девушка думала о своем отце.

На другом конце комнаты, в нише окна, стояли мать и отец, занятые серьезным разговором.

Видимо, они были не менее озабочены, чем молодежь, и Фою было не трудно догадаться, что причина этого главным образом заключалась в опасности, которой подвергался их сын, хотя и помимо того забот у стариков было немало: жителям Нидерландов в то время приходилось из года в год переживать такие ужасы, которые мы даже едва в состоянии вообразить себе.

— Прошло уже шестьдесят часов, а их все еще нет, — сказала Лизбета.

— Мартин говорил, что мы не должны беспокоиться, пока не пройдет сто, — утешал жену Дирк.

В эту минуту Фой, выступив из темной двери, сказал своим звонким голосом:

— Шестьдесят часов, минута в минуту.

Лизбета с легким криком радости бросилась ему навстречу. Эльза выронила книгу и хотела сделать то же, но передумала и остановилась, между тем как Дирк не трогался со своего места, выражая удовольствие быстрым потиранием рук. Один Адриан не проявлял особенной радости; но не потому, чтобы сердился на Фоя за происшедшее несколько дней тому назад: раз успокоившись от своего припадка ярости, он не был злопамятным человеком и теперь даже был рад возвращению Фоя здоровым и невредимым, но ему было неприятно, что брат так шумно ворвался в его спальню и прервал приятное времяпрепровождение.

С самого отъезда Фоя Адриан был предметом забот, которые он принимал как должную дань. Даже его отчим пробормотал несколько слов сожаления по поводу случившегося и выразил надежду, что никто больше не будет вспоминать о происшедшем; мать же была полна забот, а Эльза внимательна и очаровательна. Теперь — Адриан знал это — все изменится. Шумный, неотесанный, несдержанный Фой станет центром всеобщего внимания и заставит всех выслушивать бесконечные рассказы о своих скучных приключениях, между тем как Мартин, этот медведь, которому бы только колоды ворочать, будет стоять тут же, время от времени вставляя свое «да» или «не-ет». Конечно, придется покориться, но какая тоска!

Через минуту Фой крепко жал руку Адриану, громко говоря:

— Ну, как поживаешь, старина? Вид у тебя совсем хороший. Чего же ты валяешься в постели и допускаешь сиделок кормить себя с ложечки?..

— Ради Бога, Фой, не ломай мне пальцы и перестань трясти меня, как крысу. Я знаю, ты это делаешь от души, только… — сказал Адриан, откидываясь на подушку, покашливая и придавая себе интересный вид.

Обе женщины напали на Фоя за его грубость, напоминая, что он своей неосторожностью может убить брата, артерии которого очень слабы, так что молодому человеку оставалось только зажать себе уши и ждать, пока он не увидел, что губы женщин перестали двигаться.

— Извиняюсь, — сказал он, — я не трону его и не стану говорить громко при нем. Слышишь, Адриан?

— Ты не нарочно, — слабо проговорил Адриан.

— Брат Фой, — прервала Эльза, умоляюще сложив руки и смотря ему прямо в лицо своими большими карими глазами, — прости меня, но я не в состоянии ждать дольше. Скажи мне, видел ли ты или слышал что-нибудь об отце во время своей поездки в Гаагу?

— Да, я видел его, — просто отвечал Фой.

— Ну, как он?.. Как все вообще?..

— Он был здоров.

— Свободен?.. И не в опасности?..

— Свободен, но не могу сказать, чтобы не в опасности. Ведь теперь все мы в опасности, — отвечал Фой прежним спокойным голосом.

— Слава Богу и за это, — сказала Эльза.

— Не за что благодарить Бога, — пробормотал Мартин, вошедший в комнату за Фоем и стоявший, как великан на выставке.

Эльза отвернулась, а Фой, двинув локтями назад, изо всей силы толкнул Мартина под ложечку. Мартин отшатнулся на шаг, но понял предупреждение.

— Ну, сын, какие вести? — заговорил в первый раз Дирк.

— Новостей много, — отвечал Фой особенно веселым голосом, радуясь про себя своей находчивости. — Вот, посмотри!

Он вынул из кармана сломанный нож и длинный костлявый палец с кольцом.

— О, — застонал Адриан, — прошу тебя, убери эту ужасную вещь.

— Ах, извини, — отвечал Фой, пряча палец назад в карман. — Ведь ты это не о ноже? Нет? Да, матушка, чудесную вы мне дали кольчугу: этот нож переломился о нее, как морковь, а все же, когда пробудешь в такой одежде три дня не снимая, хочется освободиться от нее.

— Я вижу, у Фоя есть кое-что рассказать, — утомленным тоном проговорил Адриан, — и чем скорее он все сообщит, тем скорее ему можно будет умыться. Начинай же с самого начала.

Фой начал с самого начала, и его рассказ заинтересовал даже безучастного Адриана. Он, однако, смягчил некоторые подробности, а кое-что даже совсем опустил ради Эльзы, хотя сделал это не особенно искусно, так как не был дипломатом, и живое воображение слушательницы быстро дополнило все недосказанное. Обо всем, что касалось его самого и будущности Эльзы, он вовсе умолчал. В общих чертах он рассказал о бегстве из Гааги, о потоплении казенной лодки, о плавании по каналам Гаарлемского моря с мертвым лоцманом на палубе «Ласточки», о погоне испанского корабля и о сокрытии сокровищ.

— Где вы закопали их? — спросил Адриан.

— Сам не имею ни малейшего понятия, где, — сказал Фой. — В этой части моря до трехсот островов, и я знаю только, что мы вырыли яму на одном из них. Впрочем, — добавил он в приливе откровенности, — мы нарисовали карту этого места, то есть…

Но тут он вскрикнул от боли. Мартин, стоявший позади него и, как предвидел Адриан, вставлявший по временам свое «да» или «нет», снял свой меч «Молчание» и рассеянно играл им, подбрасывая его в воздухе и ловя, когда он падал. Но тут он вдруг засмотрелся в сторону и не успел подхватить свое оружие: тяжелая рукоять упала прямо на ногу Фою и со звоном ударилась о пол.

— Ах ты, скотина! — взвыл Фой. — Ты раздробил мне палец. — Он на одной ноге заковылял к стулу.

— Извините меня, мейнгерр, — проговорил Мартин, — я сознаю, что был неосторожен, — таков был и мой отец.

Адриан, вздрогнув от страшного шума, закрыл глаза и вздохнул.

— Ему дурно, — сердито сказала Лизбета, — я знала, что так кончится весь ваш шум. Если вы не будете осторожнее, у него опять лопнет жила. Убирайтесь из комнаты. Можете досказать все внизу.

И она погнала их перед собой, как крестьянки гонят перед собой птицу.

— Мартин, — обратился Фой к слуге, когда они на минуту очутились одни, так как при первых признаках бури Дирк удалился. — Как это тебя угораздило уронить твой тяжелый меч прямо мне на ногу?

— А как это вас угораздило толкнуть меня локтем прямо в живот, мейнгерр?

— Я сделал это, чтобы ты прикусил язык.

— А как зовут мой меч?

— «Молчание».

— Так вот, я уронил «Молчание» по той же причине. Надеюсь, вам не очень больно, но если бы даже и было больно, то делать нечего: без этого нельзя было обойтись.

Фой обернулся.

— Что ты хочешь сказать этим?

— Хочу сказать, что вы не имеете права говорить, куда девалась бумага, которую нам дала тетушка Марта.

— Почему? Я доверяю брату.

— Очень вероятно, но в этом-то и беда. Нам доверена важная и опасная тайна; не следует взваливать ее бремя на плечи других. Чего люди не знают, того они не могут и сказать, герр Фой.

Фой продолжал смотреть на него во все глаза полувопросительно-полусердито, но Мартин ничего не говорил дальше и только делал какие-то жесты, будто человек, с трудом медленно вертящий колесо. Губы Фоя побледнели.

— Колесо? — шепотом спросил он.

Мартин кивнул головой и отвечал также шепотом:

— Теперь они, может быть, все на нем. Вы дали человеку в лодке бежать, а этот человек был Рамиро, испанский шпион, я в этом уверен. Если они не знают, они не могут сказать; а мы, хотя и знаем, не скажем — ведь мы скорее умрем, герр Фой.

Фой задрожал и прислонился к стене.

— Что может выдать нас?

— Кто знает, герр Фой. Женщина… мужчина под пыткой… — Он придал особенное выражение своему голосу. — Ревность… тщеславие… месть… Придерживайте свой язык и не доверяйте никому: ни отцу, ни матери, ни невесте, ни… — и снова в голосе Мартина зазвучала особенная нота, — ни брату.

— Ни тебе? — спросил Фой, взглянув на него.

— Не знаю… Нет, мне кажется, на меня вы можете положиться, хотя, конечно, нельзя знать, как человек может заговорить на колесе.

— Если все так, — вдруг горячо заговорил Фой, — то я уж и теперь сказал слишком много.

— Да, герр Фой, слишком много. Мне уже гораздо раньше хотелось ударить вас по ноге своим «Молчанием», да не удавалось: герр Адриан не сводил с меня глаз, и мне пришлось подождать, пока он закрыл глаза, что он сделал, чтобы не проронить ни одного вашего слова, принимая при том вид, будто он вовсе не слушает.

— Ты несправедлив к Адриану, Мартин, как всегда, и я сердит на тебя. Что же теперь делать?

— Теперь, герр Фой, вас следует забыть наставления пастора Арентца и солгать, — весело отвечал Мартин. — Вы должны продолжать свой рассказ с того места, где остановились, и сказать, что нарисовали карту острова, на котором спрятали сокровища, но что я, дурак, умудрился уронить ее в то время, как мы поджигали нити, так что она взлетела на воздух вместе с «Ласточкой». Я расскажу то же.

— Я должен сказать это и отцу с матерью?

— Да, и они поймут, почему вы говорите так. Госпожа Лизбета уже начинала беспокоиться, и вот почему она выгнала нас из комнаты. Вы скажете, что сокровища зарыты, но тайна их местонахождения потеряна.

— Но даже если бы действительно случилось, как мы расскажем, то ведь тетушка Марта знает, где мы спрятали богатство, и они догадаются, что она знает.

— Вы так спешили рассказать случившееся, что кажется, забыли упомянуть об ее присутствии при закапывании бочонков. Вы только что собирались назвать ее, как я уронил меч.

— Но ведь она взбиралась на испанский корабль и подожгла его, так что Рамиро и его товарищ, вероятно, видели ее.

— А я так думаю, что единственный, кто видел ее, был тот человек, которого она спровадила на тот свет, — а этот уже ничего не скажет. Вероятно, Рамиро думает, что это дело наших рук. А если бы даже он видел Марту или если узнают, что тайна известна ей, то пусть добьются ее от нее. О, кобылы умеют скакать, утки нырять, а змеи прятаться в траве. Если они сумеют поймать ветер и выведать у него его тайну, если они сумеют заставить меч «Молчание» рассказать историю той крови, которую он пил, если они смогут призвать обратно на землю замученных святых, чтобы снова начать пытать их, только тогда и не раньше они узнают от колдуньи Гаарлемского озера тайну того места, где скрыты сокровища. Не бойтесь за нее, герр Фой, могила и та не так надежна.

— Почему ты не предостерег меня раньше?

— Потому что никак не думал, что вы такой сумасшедший, — невозмутимо ответил Мартин. — Я забыл, что вы молоды; да, я забыл, что вы молоды и добры, слишком добры для времени, в которое мы живем. Вина моя. Пусть она падет на мою голову.

Глава 16

МАГ
Фой докончил свой рассказ в гостиной уже в гораздо более сдержанном и осторожном тоне. Когда он дошел до того места, как «Ласточка» взлетела на воздух вместе со всеми испанскими солдатами, бывшими на ней, Эльза всплеснула руками, говоря:

— Ужасно! Ужасно! Подумайте об этих несчастных, отошедших таким образом в вечность.

— Но подумайте также о том, зачем они попали на «Ласточку», — мрачно перебил Дирк и затем прибавил: — Да простит меня Господь, что я не могу печалиться о судьбе, постигшей этих испанских разбойников. Хорошо сделано, Фой, прекрасно! Ну, продолжай.

— Кажется, все кончено, — кратко заключил Фой, — только два испанца уехали в лодке, и один из них, как говорит Мартин, главный шпион их, Рамиро.

— Но там, в комнате Адриана, ты как будто сказал, что вы сделали карту острова, где зарыто золото. Где она? Я ее спрячу.

— Да, я знаю, что сказал это, — отвечал Фой, — но разве я не сказал также, — продолжал он недовольным тоном, — что Мартин умудрился уронить карту в каюту «Ласточки», когда мы зажигали нити, и она взлетела на воздух вместе с судном, и теперь не осталось никакого воспоминания о месте, где зарыто богатство.

— Марта знает каждый уголок моря; она, наверное, запомнила и это место.

— Нет, — отвечал Фой, — ее не было с нами, когда мы закапывали бочонки. Она наблюдала за испанским кораблем, а нам велела пристать к первому острову и выкопать яму; мы так и сделали, предварительно нарисовав ту карту, которую Мартин уронил.

Всю эту грубую ложь Фой произнес с неподвижным лицом и голосом, не убедившим бы даже трехлетнего ребенка, сам же в душе восхищаясь своей необыкновенной находчивостью.

— Мартин, правда это? — подозрительно спросил Дирк.

— Совершенная правда, мейнгерр. Удивительно, как герр Фой все запомнил.

— Сын мой, — обратился Дирк к Фою, весь побледнев от сдерживаемого гнева. — Ты всегда был добрым парнем, а теперь показал себя и мужественным, но молю Бога, чтобы мне не пришлось сказать, что язык у тебя лживый. Разве ты не понимаешь, что это выходит неблаговидно? Спрятанное тобою богатство — величайшее во всех Нидерландах. Не скажут ли люди, что нет ничего удивительного в твоей забывчивости, так как ты припомнишь, когда тебе покажется нужным.

Фой сделал шаг вперед, весь вспыхнув от негодования, но тяжелая рука Мартина, опустившаяся на его плечо, удержала его на месте, как малого ребенка.

— Кажется, фроу Лизбета желает что-то сказать вам, герр Фой, — вмешался он, смотря на Лизбету.

— Да, твоя правда, Мартин. Неужели, Дирк, ты думаешь, что в настоящее время только желание обогатиться кражей может заставить человека отступить от истины?

— Что ты хочешь сказать этим, жена? Фой говорит, что он и Мартин закопали сокровища, но что они оба не знают, где они закопали их, и потеряли нарисованную ими карту. Что бы ни стояло в завещании, это богатство принадлежит нашей племяннице, правда, при выполнении некоторых условий, время для которых еще не наступило и, может быть, никогда не наступит. Я же назначен ее опекуном, пока Гендрик Брант жив, и его душеприказчиком, когда он умрет. Стало быть, по закону это состояние принадлежит также мне. По какому же праву сын мой и слуга скрывают от меня истину, если они действительно скрывают ее? Говорите, что знаете, прямо: я простой человек и не умею отгадывать загадок.

— В таком случае я скажу тебе, в чем дело, хотя только догадываюсь и не говорила ни с Фоем, ни с Мартином; пусть они поправят меня, если я ошибусь. Я умею читать по их лицам и так же, как ты, уверена, что они говорят неправду. Я думаю, что они не хотят, чтобы мы знали истину, не с целью скрыть сокровища для себя, но потому, что подобная тайна может довести тех, кто знает ее, до пытки и костра. Не так ли, сын мой?

— Именно так, матушка, — почти шепотом проговорил Фой. — Документ не потерян, но не старайтесь узнать, где он скрыт: есть волки, которые готовы растерзать вас на клочки, лишь бы добиться от вас открытия тайны; да, они не пощадят и Эльзу… даже Эльзу. Если будет следствие, предоставьте отвечать мне с Мартином, мы выносливы. Батюшка, что бы ни случилось, будьте уверены, что мы оба никогда не сделаемся ворами.

Дирк подошел к сыну и поцеловал его в лоб.

— Прости меня, сын мой, — сказал он, — и прости также ты, Красный Мартин. Я сказал эти слова сгоряча, и мне в мои годы пора бы было стать благоразумнее, но говорю вам: от всей души я бы желал, чтобы эти ящики с драгоценностями, эти бочонки с золотом взлетели на воздух вместе с «Ласточкой» и погибли бы на дне моря. Заметьте, что Рамиро спасся еще с одним человеком, и они очень хорошо знают, что сокровища не погибли вместе с судном, но что вы успели за ночь спрятать их. Эти испанские ищейки, жаждущие крови и золота, выследят вас, и хорошо еще, если нам всем не придется поплатиться жизнью за тайну местонахождения состояния Гендрика Бранта.

Он замолк, весь дрожа, и в комнате водворилось тяжелое, грустное молчание: всем присутствующим почудилось в словах отца семейства пророчество. Мартин первый заговорил:

— Может быть, и так, мейнгерр, — сказал он, — но, извините меня, вы должны были подумать обо всем этом прежде, чем принять на себя такое обязательство. Вас не просили прямо послать герра Фоя и меня в Гаагу за этим богатством, но вы сделали это добровольно, как сделал бы всякий честный человек. Ну, теперь дело сделано, и мы должны быть готовы на все. Но позвольте мне сказать, мейнгерр: если вы, хозяйка и ювфроу Эльза благоразумны, то вы все, прежде чем выйти из комнаты, поклянетесь над Библией, что никогда не произнесете слова «сокровища», никогда не будете думать о них иначе, как что они погибли безвозвратно в водах Гаарлемского озера. И никому ни слова об этом богатстве, мефроу, даже вашему сыну Адриану, который теперь лежит больной у себя наверху.

— Ты замечательно поумнел, Мартин, с тех пор,как перестал пить и драться, — сказал Дирк сухо, — и что касается меня, то я клянусь перед Богом…

— И я! И я! И я! И я! — отозвались другие.

Мартин же, произнесший свою клятву последним, прибавил:

— Да, я клянусь, что никогда не стану говорить об этом, даже с моим молодым хозяином, герром Адрианом, лежащим больным наверху.

Адриан поправился, хотя и не очень быстро. Он потерял порядочное количество крови, но сосуд закрылся без дальнейших осложнений, так что оставалось только восстановить силы с помощью покоя и обильного питания.

Еще десять дней после возвращения Фоя и Мартина его продержали в постели, внимательно за ним ухаживая. Эльза проявляла свое участие в заботах о нем, читая ему испанские романы, которыми он восхищался. Однако весьма скоро он убедился, что восхищается самой Эльзой гораздо больше, чем читаемой ею книгой, и часто просил закрыть последнюю и поговорить с ним. Пока разговор касался его самого, его мечтаний, планов и стремлений, она довольно охотно выслушивала Адриана, но когда он переходил к ней самой и начинал говорить ей комплименты и намекать на свою любовь, она сейчас же прерывала его и искала спасения в дальнейшем чтении.

При всей своей красоте Адриан не привлекал Эльзу: в нем, на ее взгляд, было что-то неестественное, кроме того, он был испанец — испанец по красоте, испанец по складу ума, а все испанцы были ей ненавистны. Глубоко в душе ее скрывалась еще причина ее отвращения к Адриану: он напоминал ей другого человека, в продолжение нескольких месяцев бывшего для нее кошмаром, — испанского шпиона Рамиро. Она внимательно вглядывалась в этого Рамиро, хотя не часто встречалась с ним. Она знала его ужасную репутацию; отец рассказал ей, что Рамиро старается поймать его в свои сети, день и ночь измышляя, как бы овладеть его состоянием.

На первый взгляд между этими двумя людьми не было явного сходства: как оно могло существовать между человеком, перешедшим за средние лета, одноглазым, седым, носившим отпечаток своей прежней жизни и своего теперешнего неблагородного занятия, и юношей, изящным, красивым, легкомысленным, но, во всяком случае, не преступным. А сходство, несомненно, существовало. Оно в первый раз бросилось в глаза Эльзе, когда Адриан стал развивать ей свой план атаки Лейдена, и с этой минуты он стал ей антипатичен. Сходство проявлялось и в других случаях: в интонации голоса и некоторой напыщенности манер; Эльза всегда замечала его в самые неожиданные минуты, может быть, как говорила сама себе, потому, что приучила себя искать это сходство, хотя сама сознавала, что это смешная фантазия, так как что общего могло быть между этими двумя людьми?

В последние дни Эльза вообще мало думала об Адриане или вообще о ком-либо, кроме отца, у которого она была единственной дочерью и которого страстно любила. Она знала об ужасной опасности, грозившей ему, и догадывалась, что отец отослал ее из Гааги, чтобы спасти ее. И у нее было единственное желание, единственная молитва: чтобы ему удалось благополучно бежать, а ей возможно было бы вернуться к нему. Один раз только она получила от него известие; принесла его незнакомая Эльзе женщина, жена рыбака, которая, вызвав ее, передала ей на словах:

«Передай мой поклон и благословение моей дочери Эльзе и скажи ей, что пока меня еще не трогают. Фою ван-Гоорлю скажи, что я слышал кое-что. Спасибо ему и его верному слуге. Пусть он помнит, что я сказал ему, и знает, что его труд не пропадет даром, и он получит свою награду на этом или на том свете».

И только. Также до Эльзы дошли слухи о том, что гибель стольких людей при взрыве «Ласточки» и при потоплении казенной лодки, разрезанной пополам, очень рассердила и возбудила испанцев. Но так как погибшие принадлежали не к регулярным войскам, то не было ничего сделано для розыска виновных в их гибели, да, сказать правду, ничего и нельзя было сделать, так как никому не было известно, из кого состоял экипаж «Ласточки», и все предполагали, как предвидел Рамиро, что ее груз затонул вместе с ней в Гаарлемском озере.

Скоро пришли еще вести, наполнившие сердце Эльзы надеждой: говорили, что Гендрик Брант исчез и что, по всей вероятности, он бежал из Гааги. Больше о нем не было никаких слухов, в чем, впрочем, не было ничего удивительного, так как, обреченный на смерть, он пошел по дороге других богатых еретиков под молчаливыми сводами инквизиционной тюрьмы. Сеть наконец сомкнулась над ним, и через нее опустился меч.

Если Эльза редко думала об Адриане, а когда и вспоминала, то не иначе, как с антипатией, зато Адриан думал о молодой девушке очень часто. Ее красота и обаяние подействовали на него, и скоро он был действительно влюблен; а то обстоятельство, что Адриан считал Эльзу самой богатой наследницей во всех Нидерландах, уж никак не могло охладить его пыла. Что могло быть для него более подходящим в его положении, как не женитьба на такой красивой и богатой девушке?

Таким образом, Адриан решил про себя, что он женится на Эльзе, так как при своем тщеславии он не допускал мысли, чтобы она могла иметь что-нибудь против него, и единственное, что несколько смущало его, был вопрос, как получить все ее состояние. Фой и Мартин закопали его где-то на острове Гаарлемского озера, но сказали — в этом он убедился многократными расспросами, — что план места, где зарыты сокровища, взлетел на воздух вместе с «Ласточкой». Адриан ни на минуту не поверил в этот рассказ; он был убежден, что от него скрывают истину, и, как имеющий притязание на сокровища, был глубоко обижен этой скрытностью брата. Пока, делать нечего, пришлось покориться, но он решил высказать все, как только станет женихом Эльзы. Пока прежде всего надо было найти случай объясниться с ней, после чего он уже предполагал приняться за Фоя и Мартина.

Эльза обыкновенно выходила под вечер на прогулку, а так как Фой в это время также уходил из литейной, то он сопровождал ее, а Мартин на всякий случай шел позади. Скоро эти прогулки стали наслаждением для обоих. Эльза особенно бывала рада вырваться из душной комнаты на свежий вечерний воздух, а еще более рада смене напыщенной, натянутой нежности и преувеличенных комплиментов Адриана веселым, прямым разговорам Фоя.

Фою двоюродная сестра нравилась не меньше, чем его сводному брату, но его обращение с ней было совершенно иное. Он никогда не говорил любезностей, он никогда не смотрел ей в глаза, вздыхая, разве только при случае иногда несколько сильнее пожимал ее руку. Он держал себя с Эльзой как друг и близкий родственник, и предмет их разговора составляло чаще всего обсуждение возможности для ее отца избегнуть грозившей ему опасности и вообще всего, что касалось его.

Наконец Адриану позволено было выйти из комнаты, и случайно на долю Эльзы выпало помочь ему совершить его первое путешествие вниз. В голландских домах того времени и в том сословии, к которому принадлежала семья ван-Гоорля, все женщины, без различия своего положения, должны были принимать участие в домашних работах. Обязанностью Эльзы было ухаживать за Адрианом, который при малейшем намеке на замену ее кем-нибудь другим волновался до такой степени, что Лизбета, помня приказания доктора, не решалась противоречить ему.

Эльза же с немалым удовольствием ждала освобождения, так как напыщенность и влюбленные вздохи молодого человека становились ей невтерпеж. Адриан же притворялся больным, чтобы пролежать в постели лишнюю неделю и наслаждаться постоянно обществом Эльзы. Но теперь неизбежный час настал, и Адриан думал, что пришла пора приподнять завесу, скрывавшую его чувства, и дать Эльзе заглянуть в его душу. Он приготовился к этому событию: скука пребывания в заключении ему значительно облегчала составление трогательной и искусной речи, в которой он, благородный кавалер, намеревался принести к ногам простой, но богатой и привлекательной девушки свою драгоценную персону и свое состояние.

Однако, когда настала решительная минута и Эльза подала Адриану руку, чтобы вывести его из комнаты, вдруг все красиво составленные фразы исчезли, и колени стали у него подгибаться от слабости, на этот раз не вымышленной. Эльза вовсе не имела вида девушки, которой молодой человек готов сделать предложение: она была слишком холодна и солидна и вовсе не догадывалась о чем-либо необычайном, ожидавшем ее. Было от чего растеряться; однако решиться представлялось необходимым.

Сделав отчаянное усилие, Адриан овладел собой и начал с одной из своих фраз, не самой удачной, но первой, пришедшей ему на память.

— Мои опустившиеся крылья готовы подняться на просторе, — начал он, — но хотя мое сердце рвется, как сердце дикого сокола, однако я должен сказать вам, прелестная Эльза, что в той золоченой клетке, — он указал на постель, — я…

— Боже мой! Герр Адриан, — прервала его встревоженная Эльза, — что с вами? У вас голова закружилась?

— Она не понимает. Бедная девочка, как ей понять? — проговорил он вполголоса в сторону, как на сцене, а затем продолжал вслух: — Да, моя дорогая, обожаемая, у меня закружилась голова, закружилась голова от благодарности этим прелестным ручкам, от восхищения этими чудными глазами…

Тут Эльза, не будучи в силах дольше сдерживаться, разразилась веселым хохотом, но видя, что лицо ее поклонника становится снова таким, каким оно было в столовой, когда у Адриана лопнул сосуд, она пересилила себя и сказала:

— О, герр Адриан, не тратьте всю эту поэзию на меня — я слишком глупа, чтобы оценить ее.

— Поэзию! — воскликнул он. — Я не стихи читаю вам.

— Что же это такое? — спросила она, но в следующую же минуту готова была откусить себе язык.

— Это… Это любовь! — И Адриан упал перед Эльзой на колени, и при этом, надо сказать правду, был очень красив, с лицом, побледневшим от болезни, и своими большими горящими южными глазами. — Эльза, я люблю вас и никого другого, и если вы не ответите на эту любовь, вы разобьете мое сердце и я умру.

При обыкновенных обстоятельствах Эльза нашлась бы, как поступить, но боязнь взволновать Адриана осложняла положение. Сомневаться в искренности чувств молодого человека в эту минуту не было возможности: он весь дрожал, как лист. Однако надо было положить конец его ухаживанию. Эльза ласково протянула Адриану руку и подняла его, говоря:

— Встаньте, герр Адриан.

Он повиновался и, взглянув ей в лицо, увидел, что оно спокойно и холодно, как зимний лед.

— Выслушайте меня, герр Адриан, — начала она. — Вы очень добры ко мне, и, без сомнения, каждая девушка была бы польщена вашими словами; но я должна сказать вам, что я не расположена теперь отвечать на ухаживания.

— Потому что есть другой? — спросил он, снова впадая в театральный тон. — Скажите, пусть я услышу худшее; я вынесу…

— Напрасно вы это спрашиваете, — тем же спокойным голосом сказала Эльза, — потому что нет никого другого. Я еще никогда не думала о замужестве и не желаю думать о нем. А если бы и приходила мне подобная мысль, то я позабыла бы про нее теперь, когда я могу думать только о том, где мой дорогой отец и какая судьба ожидает его. Он — моя единственная любовь, герр Адриан, — и ее кроткие карие глаза наполнились слезами.

— О, если б я мог полететь и спасти его от всех опасностей, как спас однажды вас…

— Да, хорошо было бы, если бы это оказалось возможным для вас, — сказала Эльза, невольно улыбнувшись двойному смыслу слов. — Однако слышите, ваша матушка зовет нас. Я знаю, — прибавила она мягко, — что вы поймете и уважите мое душевное состояние и больше не станете беспокоить меня объяснениями в любви, иначе я рассержусь.

— Ваше желание для меня закон, — отвечал Адриан, — и пока эти тучи не сбегут с лазоревого небосклона вашей жизни, я буду нем, как месяц, стоящий посреди неба. Может быть, и вы также умолчите о нашем разговоре, — прибавил он нервно, — я вовсе не желал бы, чтоб этот шут Фой имел право поднять нас на смех.

Эльза наклонила голову. Ей весьма не нравилось это «нас» и другие выражения Адриана, но прежде всего хотелось положить конец неприятному свиданию, и, взяв своего обожателя за руку, она повела его вниз.

Три дня спустя после этой смешной сцены, когда Адриан вышел из комнаты во второй раз, печальная весть дошла до Эльзы. Дирк услыхал ее в городе и вернулся домой чуть не плача.

Эльза по его лицу догадалась обо всем.

— Он умер? — с трудом проговорила она.

Дирк кивнул головой, чувствуя, что не в состоянии произнести ни слова.

— Как? Где?

— В тюрьме, в Гааге.

— Откуда ты знаешь?

— Я видел человека, помогавшего хоронить его.

Она подняла голову, будто собираясь спросить о дальнейших подробностях, но Дирк отвернулся, бормоча:

— Он умер… умер… не спрашивай больше.

Она поняла и не пыталась узнать ничего больше. После всех страданий он теперь был у Бога, которому служил, и возле жены, которой лишился. Бедная сирота, поддерживаемая Лизбетой, тихо вышла из комнаты и целую неделю не показывалась. Когда она снова появилась, то как будто ни в чем не изменилась, но долго после того она не улыбалась и относилась совершенно безучастно ко всему происходившему вокруг.

Хотя все члены семьи понимали Эльзу и сочувствовали ей, Адриан скоро начал находить ее поведение смешным и скучным. Так велико было тщеславие молодого человека, что он почти не был в состоянии понять, что воспоминание об убитом отце могло так наполнить душу девушки, что в ней уже не оставалось места для нежного обожателя.

Что такое, в конце концов, был этот отец?

Средних лет, вероятно, вовсе не интересный бюргер, замечательный одним только — своим огромным богатством, большая часть которого была накоплена его предками.

Живой богач еще представляет некоторый интерес, но кому, кроме наследников, есть дело до умершего? Кроме того, этот Брант был одним из ограниченных, фанатичных последователей новой религии, столь антипатичных человеку умному и развитому. Правда, он сам, Адриан, по сложившимся обстоятельствам, принадлежал к этой общине, но он находил ее последователей скучными. Их учение о борьбе отдельной личности, о возможности собственными усилиями достигнуть личного спасения не нравилось Адриану; к тому же эти усилия обыкновенно приводили на костер. Кроме того, пышность и могущество главной Церкви имели для него нечто обаятельное. Утешителен был также догмат о прощении, которое можно получить одной исповедью в своих грехах, и сознание великой силы, всегда готовой поддержать самого скромного из верующих.

Одним словом, умерший Гендрик не представлял из себя ничего интересного, ничего такого, что могло бы оправдать столь глубокую печаль молодой девушки, что она даже вовсе перестала замечать человека, без сомнения, интересного и готового откликнуться по первому знаку на ее внимание.

После долгих размышлений и найдя подтверждение им во внимательном изучении современных романов, Адриан пришел к убеждению, что во всем этом есть что-то неестественное, что молодая девушка находится как бы под каким-то очарованием, которое надо нарушить. Но как это сделать? В этом заключался вопрос. Сам Адриан никак не мог придумать и поэтому, по примеру многих других, решился обратиться за советом к человеку опытному — именно к Черной Мег, которая была не прочь за известное вознаграждение дать совет в сердечных делах.

Итак, ночью Адриан тайно отправился к Черной Мег: он любил таинственность, да и опасно было бы идти на свидание с ней среди белого дня. Сидя в полутемной комнате, он изложил колдунье свое дело, конечно, не сообщая имен. Последнее, впрочем, было бы и излишне, так как Адриан был старинный клиент Черной Мег, и никакая маска не в состоянии была бы скрыть его от нее. Прежде еще, чем он раскрыл рот, она уже знала имя возлюбленной Адриана и все связанные с его делом обстоятельства.

Советница терпеливо выслушала Адриана и, когда он кончил, покачала головой, говоря, что она сама решительно не знает, как помочь, но предлагает посоветоваться с магом, гораздо более сведущим, чем она, по счастливой случайности находящимся теперь в Лейдене и даже бывающем у нее в доме. Она просила Адриана зайти к ней в то же время на следующий день.

По совершенно странному совпадению обстоятельств этот самый маг поручил Мег устроить свидание между ним и этим самым молодым человеком.

Адриан пришел, согласно условию, и получил ответ, что маг, вопросив звезды и другие предметы гадания, так заинтересовался делом, что исключительно из любви к нему и вовсе не руководствуясь какими-нибудь целями наживы готов дать совет лично. Адриан был в восторге и просил, чтобы их познакомили. Скоро в комнату вошел статный человек, закутанный в длинный плащ. Адриан поклонился, и вошедший, внимательно приглядевшись к нему, с достоинством отвечал на поклон. Адриан откланялся и начал говорить, но мудрец перебил его.

— Объяснения излишни, молодой человек, — сказал он, — изучение дела открыло мне больше, чем вы можете сами сообщить мне. Имя ваше Адриан ван-Гоорль; девица, любви которой вы добиваетесь, — Эльза Брант, дочь Гендрика Бранта, еретика и известного золотых дел мастера, недавно казненного в Гааге. Она очень красива, но удивительно неотзывчива на любовь и не умеет ценить вас. Если я не ошибаюсь, здесь примешиваются еще некоторые особые, важные обстоятельства. Девушка — богатая наследница, но ее состояние теперь исчезло и, как я имею повод предполагать, скрыто на одном из островов Гаарлемского озера. Она окружена влияниями, враждебными вам, с которыми вам, однако, можно будет сладить, если вы отдадите себя в мои руки, потому что я (вы должны знать это) не принимаю откровенности наполовину. Задатка я не прошу; когда состояние отыщется и девушка станет вашей счастливой женой, тогда вы заплатите мне за услугу, но не раньше.

— Изумительно, ученый сеньор, как истинно каждое ваше слово, — проговорил Адриан.

— Да, друг Адриан, но я еще не все досказал вам. Например… впрочем, теперь не время говорить. Принимаете вы мои условия?

— Какие условия, сеньор?

— Старые условия, без которых чудо невозможно. Необходимо доверие, безусловное доверие.

Адриан несколько колебался. Можно ли обещать безусловное доверие совершенно незнакомому человеку при первом свидании?

— Я угадываю ваши мысли и уважаю их, — продолжал мудрец, в душе подумавший, не зашел ли он слишком далеко. — Спешки нет; такие дела нельзя решать в один день.

Адриан согласился с этим, но высказал желание иметь немедленно какое-нибудь практическое указание. Мудрец закрыл лицо руками и стал размышлять.

— Первое, что следует сделать, — заговорил он, — это заставить девушку относиться к вам благосклонно, и этого лучше всего достигнуть (к подобному средству я не часто прибегаю), дав девушке выпить любовного напитка, составленного согласно требованиям настоящего случая. Если вы зайдете сюда завтра, то хозяйка этого дома — достойная женщина, хотя несколько суровая по внешности — передаст вам его.

— Это не яд? — подозрительно спросил Адриан.

— Какая глупость! Разве я торгую ядами? Напиток только приворожит сердце девушки к вам.

— Как же употреблять его?

— Дать выпить в воде или вине, которое она пьет, а потом стараться заговорить с ней как можно скорее. Итак, мы условились, — прибавил он мимоходом. — До свидания.

— Стало быть, задатка вы не требуете?

— Нет, пока все не совершится. Ах, если б вы знали, какое удовольствие для утомленного жизнью и много испытавшего человека помогать молодежи в достижении ее целей, способствовать бедной, тоскующей душе найти подругу, предназначенную ей небом, тогда вы не стали бы говорить о задатке! Кроме того (я буду с вами откровенен), в ту же минуту, как я вошел в эту комнату, я почувствовал в вас родственную натуру, способную под моим руководством совершить великие вещи, более великие, чем я могу сказать. Какое видение стоит перед моими глазами! Вы — муж красавицы Эльзы и обладатель ее большого состояния, а я возле вас — ваш руководитель по своей опытности и знанию. Чего мы не достигнем вдвоем! Это мечты, без сомнения, мечты; но как часто мои мечты бывали пророчеством! Но лучше забудьте их, мы же с вами будем друзьями! — Он протянул руку Адриану.

— С удовольствием, — отвечал Адриан, прикасаясь к холодным длинным пальцам. — Много лет я ищу кого-нибудь, на кого мог бы положиться, кто бы понял меня, как вы понимаете меня теперь, — я это чувствую.

— Да, да! Я действительно понимаю вас, — сказал маг.

— И подумать только, что я могу быть отцом такого дурака, — начал он рассуждать по уходе Адриана вслух, как делал часто, когда думал, что находится наедине с самим собою. — Впрочем, это мне на руку: в данном случае красивый, влюбленный в себя дурак может быть мне полезнее, чем молодой человек со здравым умом. Надо свести свои счеты. За наем конторы заплачено, и с первого числа я буду уже получать жалованье от правительства, как новый смотритель тюрьмы; стало быть, я могу заняться собиранием улик против почтенного наследника Бранта, Дирка ван-Гоорля, его предприимчивого сына Фоя и этого негодяя, Красного Мартина. Раз они попадут ко мне в тюрьму, уж непременно один из них выдаст мне тайну богатств Бранта. Женщины, вероятно, ничего не знают — они не скажут им; да я и не желаю иметь дело с ними: ничто не разубедит меня, что… — он содрогнулся, как при неприятном воспоминании. — Надо добыть неопровержимые улики; последние казни и допросы вызвали такой шум, что правительство не допустит казни без приличного предлога… Даже Альба и Кровавое Судилище начинают опасаться. Кто же может доставить лучшие улики, как не этот осел, сын мой Адриан? Но так как, по всей вероятности, у него где-нибудь да скрывается совесть, то лучше не давать ему заметить, что, разговаривая с ним, в сущности, допрашиваешь его. Прежде всего надо уличить старого друга Дирка в ереси, а против молодого человека и слуги возбудить обвинение в убийстве солдата и в пособничестве бегству еретиков с их состоянием. Убийство — тяжкое обвинение и не вызывает общественной симпатии, как ересь.

Он подошел к двери и позвал:

— Мег! Хозяйка!

Напрасно он трудился, так как едва отворил дверь, почтенная хозяйка очутилась у него чуть не в объятиях.

— Что это?.. Вы подслушивали? Какой стыд! Но женщины любопытны… — а про себя подумал: «Надо быть осторожнее. К счастью, я говорил негромко».

Он позвал Мег в комнату и, внимательно осмотрев последнюю, начал делать в ней некоторые приспособления.

Глава 17

ОБРУЧЕНИЕ
В сумерки следующего дня Адриан вернулся, согласно обещанию, и был впущен в ту же самую комнату, где застал Черную Мег, которая передала ему маленький пузырек с совершенно прозрачной как вода жидкостью, что было весьма естественно, так как в действительности в пузырьке было не что иное, как вода.

— И это питье в самом деле повлияет на ее сердце? — спросил Адриан, рассматривая пузырек.

— Это удивительное лекарство, — отвечала старуха, — кто выпьет его, сходит с ума от любви к давшему его. Оно составлено по рецепту самого мага из драгоценных трав, не имеющих никакого вкуса и растущих только в африканских пустынях.

Адриан понял и стал шарить в кармане. Мег протянула руку, чтобы получить награду. То была длинная костлявая рука с длинными костлявыми пальцами, и на ней недоставало одного пальца. Мег увидала, что Адриан смотрит на руку и поспешила объяснить:

— Со мной случилось несчастье, — сказала она, — мясник резал свинью и отхватил мне палец.

— У вас было кольцо на этом пальце? — спросил Адриан.

— Было, — мрачно и сердито отвечала она.

— Как странно! — вырвалось у Адриана.

— Почему?

— Потому что я видел палец, длинный женский палец с золотым кольцом на нем, как будто отрубленный от вашей руки. Вероятно, мясник спрятал его на память.

— Может быть, герр Адриан; а где он теперь?

— Теперь он сберегается, или по крайней мере сберегался в банке со спиртом, привязанный ниткой к пробке.

Злое лицо Мег передернулось.

— Достаньте мне его, — хрипло сказала она. — Я много делала для вас, герр Адриан, сделайте это для меня.

— На что он вам?

— Чтобы по-христиански похоронить его, — мрачно проговорила она. — Не годится и не на счастье, если человеческий палец сохраняется в банке, как какой-нибудь жук или ящерица. Достаньте его — я не спрашиваю, у кого он, — иначе я не стану больше помогать вам в ваших любовных делах.

— Хотите получить вместе с тем и рукоятку кинжала? — колко спросил он.

Она искоса взглянула на него своими черными глазами. Этот молодой человек знал слишком много.

— Мне нужен палец с кольцом, который мясник отрубил, свежуя свинью.

— Может быть, тетушка, вам и свинку хотелось бы получить? Не ошибаетесь ли вы? Вы, может быть, сами хотели перерезать ей горло, а она откусила вам палец.

— Если мне понадобится свинья, я стану искать ее в хлеву… Принесите мне банку или…

Она не успела окончить, так как дверь отворилась и в комнату вошел маг.

— Вы ссоритесь? — укоризненно спросил он. — Из-за чего? Я догадываюсь. — Он провел рукой по лбу. — Тут замешан палец — перст судьбы?.. Нет, не то? А!.. — Он схватил руку Мег и, как бы осененный новым вдохновением, добавил: — Теперь понимаю. Принесите его, друг Адриан; мертвый палец приносит несчастье всякому, кроме его владельца. Сделайте это для меня.

— Хорошо, — отвечал Адриан.

— Моя сила увеличивается, — продолжал маг как бы про себя. — Я вижу эту честную руку и большой меч, но пока еще не стоит говорить: этого еще слишком мало. Оставьте нас, тетушка. Даю вам слово, ваш палец вернется. Да, вместе с золотым кольцом. А теперь, мой молодой друг, поговорим. Вы получили напиток? Говорю вам, что он окажется действенным, он заставит ожить мраморную Галатею. Пигмалиону, вероятно, был известен этот секрет. Но расскажите мне что-нибудь о вашей жизни, о том, что вы изо дня в день думаете и делаете: когда я даю свою дружбу, я люблю жить жизнью моих друзей.

Поощряемый им Адриан рассказал ему очень многое, сообщил столько подробностей, что сеньор Рамиро кивая ему из-под надвинутого колпака, думал про себя: «Успеет ли шпион, спрятанный в потайном шкафу, несмотря на всю свою опытность, записать все, что он слышал?» Он старался не давать Адриану уклониться в сторону и, время от времени вставляя свое замечание, искусно перевел разговор в нужное русло.

— Вам нечего скрытничать со мной, — сказал он, — я знаю, как вы выросли, как не по своей вине покинули лоно истинной Церкви и принимаете участие в тайных сборищах еретиков. Вы сомневаетесь, что это мне известно? Дайте припомнить. Не далее как на прошлой неделе вы сидели в комнате с выбеленными стенами, выходящей на рыночную площадь. Я вижу всех, бывших там: некрасивый, низенький человек проповедует резким голосом; его проповедь — сплошное кощунство. Корзины… корзины… Какое отношение могут иметь к нему корзины?

— Он, кажется, прежде делал их, — прервал Адриан, попавшись на удочку.

— Может быть, так, а может быть, я вижу их оттого, что ему предстоит быть похороненным в корзине. Как-никак, его судьба странным образом связана с корзинами. Вместе с вами тут и другие: человек средних лет с тупыми чертами лица; не Дирк ли это ван-Гоорль, ваш отчим? А кроме него еще молодой, довольно красивый молодой человек, вероятно, родственник. Я вижу его имя, но не могу ясно разобрать его. Ф… Ф… о… и… Foi по-французски значит вера; странное имя для еретика.

— Фой, — поправил Адриан.

— В самом деле!.. Как это я не разобрал последнюю букву; но в видениях подобные вещи случаются. Кроме того, в комнате еще один человек — высокого роста с рыжей бородой…

— Нет, вы ошибаетесь, — горячо возразил Адриан, — Мартина не было там, он оставался караулить дом.

— Вы уверены в этом? — с сомнением спросил маг. — Я смотрю, и мне кажется, вижу его.

Он пристально глядел на стену.

— Вообще, он часто бывает на этих собраниях, только не был на прошлой неделе.

Нет надобности дальше следить за разговором мага с Адрианом. Маг, вынув из-под плаща хрустальный шар, продолжал описывать свои видения, а молодой человек поправлял его, зная в точности все случившееся, пока сеньор Рамиро и его сообщник не нашли, что собрали достаточно улик, неопровержимых улик по понятиям того времени, чтобы три раза сжечь Дирка, Фоя и Мартина, а если бы оказалась надобность, то и самого Адриана. После этого маг простился со своим новым другом.

На следующий вечер Адриан явился с пальцем в банке, на которую Мег бросилась, как уж на лягушку, и снова начался интересный разговор. Адриана очень привлекала мистическая болтовня мага вперемежку с мудрыми наставлениями в сердечных и других житейских делах и льстивыми отзывами о его собственных качествах и дарованиях.

Несколько раз Адриан приходил таким образом к магу, так как в это время случилось, что Эльза по нездоровью не выходила из комнаты и Адриан не имел случая дать ей выпить магического напитка, от которого ее сердце должно было воспылать любовью к нему.

Наконец, когда даже Рамиро начинали надоедать продолжительные визиты молодого человека, счастье улыбнулось последнему. Эльза появилась в один прекрасный день за столом, и Адриан ловко и незаметно для других успел вылить содержимое пузырька в стакан воды, который Эльза, к великой радости влюбленного, выпила до дна.

Но случая объясниться не представилось, так как Эльза, вероятно, подавленная нахлынувшим на нее чувством, ушла к себе в комнату, чтобы бороться с собой наедине. Так как следовать за ней туда и сделать ей сейчас же предложение оказалось невозможным, то Адриан, призвав на помощь все самообладание, на какое был способен, уселся в гостиной, ожидая ее возвращения, так как знал, что она никогда не выходит раньше пяти часов. Однако случилось, что Эльза иначе распорядилась своим временем на этот вечер: она обещала Лизбете сделать с ней несколько визитов соседкам, а затем зайти за Фоем в контору и пройтись с ним за город.

И вот, пока Адриан сидел в гостиной, погруженный в свои мечты, Лизбета вышла с Эльзой из дома через боковой подъезд.

Они уже побывали в двух или трех домах, как случайно должны были пройти мимо старинной городской тюрьмы, называемой Гевангенгуз. Эта тюрьма находилась у одних из городских ворот; она была выстроена в стене и выходила на городской ров, окружавший ее со всех сторон водой. Перед ее массивной дверью, охраняемой двумя часовыми, на подъемном мосту и улице, ведущей к нему, собралась небольшая кучка людей в ожидании кого-то или чего-то. Лизбета взглянула на трехэтажное мрачное здание и содрогнулась: здесь допрашивали еретиков и здесь же многих из них казнили страшными способами того времени.

— Пойдем скорее, — сказала она Эльзе, пробираясь через толпу. — Наверное, тут происходит что-нибудь ужасное.

— Не бойтесь, — отвечала пожилая, добродушная на вид женщина, услышавшая ее слова. — Мы только ждем, чтобы послушать, как новый смотритель тюрьмы выйдет и прочтет о своем назначении.

В эту самую минуту дверь отворилась, и из нее вышел человек. Это был палач с мечом в одной руке и связкой ключей на подносе — в другой. За ним следовал смотритель в нарядной одежде, сопровождаемый взводом солдат и служебным тюремным персоналом. Вынув из-под плаща свиток, он стал быстро, едва слышно читать его.

Это было назначение его смотрителем, подписанное самим Альбой. В нем перечислялись все его полномочия, весьма значительные, ответственность, весьма небольшая, и все прочее, кроме той суммы, которую он заплатил за место, так как подобные должности продавались совершенно открыто тому, кто предлагал больше. Можно догадаться, что подобное место в одном из больших нидерландских городов было весьма доходным для тех, кто не пренебрегал такими способами разбогатеть. И действительно, доходы были так велики, что жалованье, полагавшееся по этой должности, никогда не выплачивалось, и смотрителю предоставлялось существовать на суммы из карманов еретиков.

Окончив чтение, новый смотритель поднял глаза и окинул взглядом слушателей, быть может, чтобы увидеть, какое впечатление он произвел на них. Эльза, в первый раз увидевшая тут его лицо, схватила Лизбету за руку.

— Это Рамиро, — шепнула она, — шпион, следивший за отцом в Гааге.

Но ее спутница не отозвалась. Лизбета вдруг как бы окаменела и, вся побледнев, бессмысленным взглядом смотрела в лицо человека, стоявшего против нее. Она также узнала его. Несмотря на печать, наложенную на него годами, страстями, страданиями и злыми мыслями, несмотря на то, что он потерял один глаз, оброс бородой и страшно похудел, она узнала его: перед ней стоял ее муж, Жуан де Монтальво. Как бы повинуясь влиянию магнетического тока, и его взгляд обратился на нее; ее лицо выделилось для него из толпы. Он задрожал и побледнел, отвернулся и быстро пошел в ад Гевангенгуза. Он показался оттуда, будто дьявол, сошедший в людской мир, чтобы выискать себе жертв, и, как дьявол, снова скрылся. Так, по крайней мере, показалось Лизбете.

— Пойдем, пойдем, — проговорила она, увлекая за собой девушку и стараясь выбраться из толпы.

Эльза заговорила сдавленным голосом, часто переходившим в рыдание:

— Да, это он. Он затравил моего отца; ему нужно было его состояние, но отец поклялся, что умрет прежде, чем отдаст ему свое богатство; и он умер, умер в тюрьме инквизиции, а этот человек — его убийца.

Лизбета не отвечала; она не произнесла ни слова, пока они не остановились у маленькой, обшарпанной двери. Здесь она заговорила в первый раз холодным, неестественным тоном:

— Я зайду к фроу Янсен; ты слышала о ней: это жена того, которого они сожгли. Она присылала сказать мне, что больна; я не знаю, что с ней, но в городе ходит оспа: я уже слышала о четырех случаях, и поэтому лучше, если ты не пойдешь со мной. Дай мне корзинку с вином и провизией. Мы уже дошли до конторы, где тебя ждет Фой. Не вспоминай о Рамиро. Что сделано, того не воротишь. Поди, погуляй с Фоем и забудь на это время о Рамиро.

Эльза нашла Фоя у дверей конторы, где он уже ждал ее, и они вместе вышли из городских ворот в луга, лежавшие за городом. Сначала оба говорили немного, так как у каждого были мысли, которые не хотелось высказывать. Однако, отойдя недалеко от города, Эльза уже не могла дольше сдерживаться — страх, пробужденный в ней Рамиро, при напряжении ее нервов доводил ее почти до истерики. Она заговорила; слова лились, как вода, прорвавшая плотину. Эльза сказала, что видела Рамиро, и еще многое, многое, все, что она вынесла в это время, все, что перестрадала за горячо любимого отца.

Наконец она замолчала и, остановившись на берегу реки, ломая руки, заплакала. До сих пор Фой не говорил ничего: его находчивость и веселость совершенно оставили его. И теперь даже он не знал, что сказать; он только обнял девушку за талию и, привлекая ее к себе, поцеловал в губы и глаза. Она не сопротивлялась, ей даже не пришло это в голову; она опустила голову ему на плечо и тихо рыдала. Наконец она подняла лицо и спросила очень просто:

— Чего ты желаешь от меня, Фой?

— Чего? — повторил он. — Желаю стать твоим мужем.

— Время ли теперь выходить замуж или жениться? — спросила она снова, как будто рассуждая про себя.

— Не знаю, — отвечал он, — но мне кажется, что только это и можно сделать: в наши дни вдвоем все же легче жить, чем одному.

Она несколько отступила и, грустно покачав головой, начала было:

— Отец мой…

— Да, — прервал он ее, просияв, — благодарю, что ты упомянула о нем. Это напомнило и мне. Он также желал нашего союза; и теперь, когда его нет, надеюсь, что ты разделишь его взгляд.

— Не поздно ли теперь спрашивать об этом? — проговорила она, не смотря на Фоя и приглаживая своей маленькой белой ручкой растрепавшиеся волосы. — Но что ты хочешь сказать этим?

Слово за словом, как мог восстановить в своей памяти, Фой повторил сказанное ему Гендриком Брантом перед тем, как они с Мартином отправились на опасное предприятие в Гаарлемское озеро, и закончил:

— Ты видишь, он желал этого.

— Его желания всегда были моими желаниями, и я… я также желаю этого…

— Бесценные вещи не легко приобрести, — сказал Фой, вспомнив слова Бранта, между тем как в душу его закралось опасение.

— Это он намекал на сокровища? — сказала она, и улыбка осветила ее лицо.

— Это сокровище — твое сердце.

— Правда, вещь не имеющая цены, но, мне кажется, неподдельная.

— Но и лучший металл может треснуть от долгого употребления.

— Мое сердце выдержит до смерти.

— Большего я не прошу. Когда я умру, можешь отдать его, кому захочешь; я снова найду его там, где нет ни женитьбы, ни замужества.

— Не много от него осталось бы на долю другого; но вглядись внимательно и в свое золото: как бы его чеканка не изменилась — ведь золото плавится в горне, и каждая новая королева чеканит свою монету.

— Довольно, — нетерпеливо перебил ее Фой. — Зачем ты говоришь о таких вещах, да еще загадками, сбивающими меня.

— Потому… потому, что мы еще не женаты, бесценные же вещи — повторяю не свои слова — не легко достаются. Полную любовь и согласие нельзя приобрести несколькими нежными словами и поцелуями — они приобретаются путем испытаний…

— Немало их еще выпадет на нашу долю, — весело отвечал он. — А в начале пути очень приятно поцеловаться.

После этого Эльза уже не стала возражать.

Наконец, они повернули и пошли обратно в город в спокойные сумерки, рука в руке, счастливые в душе. Они не выражали этого счастья, потому что голландцы вообще народ сдержанный и не любят выказывать своих чувств. Кроме того, условия, при которых они дали друг другу слово, были особенные: как будто их руки соединились у одра умирающего, у смертного одра Гендрика Бранта, гаагского мученика, кровь которого взывала к небу о мести. Это чувство, тяготевшее над ними, сдерживало проявление юношеской страсти; но даже если бы они были в состоянии забыть свое горе, осталось бы еще другое чувство, которое сковало бы их, — чувство страха.

«Вдвоем легче жить», — сказал Фой, и Эльза не оспаривала этого; но все же она чувствовала, что в этом деле была еще другая сторона. Если при жизни вдвоем являлась возможность поддерживать друг друга, любить друг друга, то не являлось ли возможным и страдать друг за друга? Не удваивалось ли при этом беспокойство и не увеличились бы еще заботы в случае появления ребенка? Этот вопрос, являющийся при каждом браке, был еще более понятен в такое время, и особенно, когда дело шло о Фое и Эльзе — еретиках и богатых, — стало быть, живших каждую минуту под опасностью ареста или костра. Зная все это и только что перед тем увидав Рамиро, неудивительно, что Эльза, радуясь, как радуется всякая женщина, узнав, что человек, которому она отдала свое сердце, любит ее, тем не менее могла только робкими и неполными глотками пить из радостной чаши. Неудивительно также, что и на веселой жизнерадостности Фоя отразились эти опасения и тайная душевная тревога.

Расставшись с Эльзой, Лизбета вошла в комнату фроу Янсен. Это была бедная каморка, так как после казни мужа у несчастной вдовы его палачи отобрали все имущество, и она существовала теперь исключительно на подаяния своих единоверцев. Лизбета застала ее в постели, около которой сидела ухаживавшая за фроу Янсен старуха, сказавшая, что, по ее мнению, у больной горячка. Лизбета наклонилась над постелью и поцеловала больную, но отшатнулась, заметив, что железы у нее на шее опухли и вздулись, а лицо все горело в жару и налилось кровью. Однако фроу Янсен узнала посетительницу и сказала:

— Что со мной, фроу ван-Гоорль, не оспа ли? Скажите мне, доктор, пожалуй, скроет.

— Я боюсь, не хуже ли, — отвечала мягко Лизбета, — это чума.

Бедная женщина хрипло засмеялась.

— О, я надеялась на это! — сказала она. — Я рада, очень рада; теперь я умру и пойду к нему. Жалко только, что я раньше не подхватила ее: я бы занесла ее к нему в тюрьму, и они не сделали бы над ним того, что сделали теперь, — продолжала она как бы в бреду, но затем, снова придя в себя, она обратилась к Лизбете: — Бегите отсюда, фроу ван-Гоорль, вы можете заразиться.

— Если я могу заразиться, то боюсь, что уже заразилась, потому что поцеловала вас, — отвечала Лизбета, — но я не боюсь такой болезни, хотя быть может, если б мне удалось заразиться, я бы избавилась от многих неприятностей. Но я должна подумать о других и поэтому уйду. — Она опустилась на колени, чтобы помолиться, и, затем, отдав корзину с вином и провизией старухе, ушла.

На следующее утро она услыхала, что фроу Янсен умерла от болезни, в тяжкой форме поразившей ее.

Лизбета знала, что подверглась большой опасности, так как нет болезни заразительней чумы. Поэтому она решила сейчас же по возвращении домой сжечь свое платье и всю одежду, бывшую на ней, а самой очиститься дымом трав. После этого она перестала думать о чуме, так как ум ее был занят другой мыслью, всецело овладевшей ею.

Монтальво вернулся в Лейден! Этот злой дух ее жизни — и по роковой случайности также и жизни Эльзы, узнавшей его, — вернулся из мрака прошлого, с галер. Лизбета была мужественная женщина, встречавшаяся в своей жизни со многими опасностями, но она вся похолодела от ужаса, увидав его, и знала, что ей не избавиться от этого страха, пока он или она живы. Она догадывалась, зачем Монтальво появился в Лейдене. Его привлекло сюда проклятое богатство Гендрика Бранта. От Эльзы она знала, что целый год один человек в Гааге по имени Рамиро употреблял все усилия, чтобы завладеть этим богатством. Ему не удалось этого сделать. Он потерпел полное, позорное поражение благодаря храбрости и находчивости ее сына и слуги. Теперь он узнал, кто они, и, будучи уверен, что им известна тайна местонахождения сокровищ, перебрался в Лейден, чтобы выпытать ее. Это было ясно — ясно как заходящий шар багрового солнца перед ней. Она знала, что это за человек, недаром она жила с ним! В справедливости ее догадок не было сомнения — недаром Рамиро добился места смотрителя Гевангенгуза. Он, без сомнения, купил эту должность, чтобы быть вблизи от тех, кого намеревался выследить.

Еле передвигая ноги и ничего не видя, Лизбета добрела до дому. Ее единственной мыслью было, что надо поскорее все сказать Дирку; но она прикоснулась к чумной — стало быть, прежде всего следует обеззаразить себя. Она пошла к себе в комнату и, несмотря на лето, развела огонь в очаге, на котором сожгла все платье. После того она окурила себе волосы и тело, посыпав на угли ароматических трав, запас которых в те времена, когда заразные болезни бывали так часто, всегда находился вкаждом доме, и, переодевшись, пошла к мужу. Она застала его в его комнате у конторки за чтением какой-то бумаги, которую при ее появлении он быстро спрятал в ящик.

— Что это, Дирк? — спросила она с внезапно проснувшимся подозрением.

Он сделал вид, что не слышит, и она повторила вопрос.

— Если ты уж непременно желаешь знать, то скажу тебе: это мое завещание, — прямо ответил он.

— Почему ты стал читать свое завещание? — спросила она, снова начиная дрожать, так как ее нервы были напряжены и этот незначительный случай показался ей ужасным предзнаменованием.

— Без особенных причин, — спокойно отвечал Дирк, — но всем нам суждено рано или поздно умереть. От этого не уйдешь, и теперь это случается чаще, скорее, чем это было прежде; так лучше, чтобы те, кто останутся в живых, нашли все в порядке. Раз теперь разговор коснулся предмета, которого я избегал до сих пор, выслушай меня.

— В чем же дело?

— Дело касается моего завещания. Видишь ли, Гендрик Брант со своим богатством дал мне урок. Я не такой богач, как он, но во многих странах слыл бы за богатого человека, так как работал усердно, и Бог благословил меня. В последнее время я продавал, что мог, и теперь главная часть моего состояния в деньгах. Но деньги не здесь, и даже не в этой стране. Ты знаешь моих корреспондентов, Мунта и Броуна, в Норвиче, в Англии, которым мы отправляем наши товары для английского рынка. Они честные люди, и Мунт мне обязан всем, даже жизнью. Так вот, деньги у них, они благополучно дошли до них: вот квитанция в получении и извещение, что капитал помещен за хорошие проценты под залог больших имений в Норфолке, где я или мои наследники всегда можем получить его; копия этого свидетельства, на случай его утраты, внесена в их английские книги. Здесь, кроме этого дома и конторы — да и те заложены, — у меня осталось немного. Дело дает достаточно дохода для жизни, и с процентами, получаемыми из Англии, мы везде можем прожить, не нуждаясь. Но что с тобой, Лизбета? Какой у тебя странный вид.

— О Боже! — вырвалось у Лизбеты. — Жуан де Монтальво здесь. Он назначен надзирателем тюрьмы. Я видела его сегодня вечером. Я не могла ошибиться, хотя он лишился одного глаза и очень изменился.

Челюсть Дирка отвисла, и его цветущее лицо побледнело.

— Жуан де Монтальво? — переспросил он. — Я слышал, что он давно умер.

— Ты ошибаешься. Дьявол никогда не умирает. Он отыскивает наследство Бранта и знает, что тайна известна нам. Ты догадаешься об остальном. Теперь я, кроме того, вспомнила, что слышала, что у Симона, прозванного Мясником, и Черной Мег, которую мы с тобой знаем, в последнее время жил какой-то странный испанец. Это, без сомнения, он, и теперь, Дирк, нас, может быть, уже сторожит смерть.

— Откуда ему знать о сокровищах Бранта?

— Он — Рамиро, тот самый человек, который затравил Бранта, тот самый, который старался догнать «Ласточку» на Гаарлемском озере. Эльза была со мной сегодня вечером и тоже сразу узнала его.

Дирк, опершись головой на руку, задумался на минуту, потом сказал:

— Я очень рад, что отправил деньги Мунту и Брауну. Само небо внушило мне эту мысль. Что ты посоветуешь делать теперь?

— Мой совет — бежать из Лейдена всем нам еще сегодня ночью.

Он улыбнулся.

— Это невозможно… Как бежать? По новым законам нам нельзя выйти за город, но дня через два я могу устроить все так, что мы сможем уехать, если ты желаешь.

— Сегодня, сегодня! — настаивала она. — Иначе кому-нибудь из нас придется остаться здесь навсегда.

— Говорю тебе, это невозможно. Разве я крыса какая, чтобы какой-нибудь негодяй Монтальво мог выжить меня из моей норы? Я уже немолод и человек мирный, но чего доброго, пока еще живу здесь, проколю его мечом.

— Как хочешь, — сказала Лизбета. — Но мне кажется, что меч пройдет сквозь мое сердце. — Она залилась слезами.

Невесело было в этот день за ужином. Дирк и Лизбета, сидя на противоположных концах стола, молчали. С одной стороны помещались Фой и Эльза, тоже молчавшие, хотя и по другой причине, а напротив — Адриан, наблюдавший все время за Эльзой.

Он был уверен, что любовный напиток произвел свое действие, так как Эльза казалась сконфуженной и краснела и, что казалось ему весьма естественным, старалась избегать его взгляда, делая при этом вид, будто занята Фоем, казавшимся Адриану еще глупее обыкновенного. Адриан решился при первой возможности выяснить все, а в настоящую минуту тяжелое молчание, господствовавшее за столом, раздражало его нервы. Чтобы что-нибудь сказать, он спросил мать:

— Где вы были сегодня, матушка?

— Я? — спросила она, вздрогнув. — Была у фроу Янсен, которая очень больна…

— Что с ней?

Лизбета, мысли которой были далеко, с трудом могла ответить:

— Что с ней?.. У нее чума.

— Чума! — вскричал Адриан, вскакивая. — Неужели вы ходили к женщине, у которой чума?

— Да, кажется, — отвечала она, улыбаясь. — Но не бойся, я сожгла свое платье и окуривалась.

Но Адриан испугался. Он еще не забыл о своей недавней болезни и, кроме того, будучи трусом, он особенно терпеть не мог заразных болезней.

— Это ужасно, — сказал он, — ужасно! Дай Бог нам, то есть вам, избегнуть заразы. В доме у нас такая теснота. Я пройдусь по саду.

Он ушел, забыв, по крайней мере в эту минуту, и о своей любви к Эльзе, и о любовном напитке.

Глава 18

ВИДЕНИЕ ФОЯ
Ни разу еще с тех пор, как Лизбета много лет тому назад купила спасение любимого ею человека, обещавшись стать женой его соперника, не спала она так дурно, как в эту ночь. Монтальво был жив, он был здесь, чтобы погубить тех, кого она любила. Рамиро имел для этого в руках все — усердие и признанную правительством власть. Лизбета хорошо знала, что если предвиделась нажива, этот человек не отступит ни перед чем, пока не овладеет ею. Оставалась одна надежда: он не был жесток, то есть не находил удовольствия мучить людей ради мучения, а только прибегал к последнему как к средству. Она была уверена, что если бы он мог получить те деньги, которых добивался, он оставил бы всех в покое. Почему не получить их ему? Почему подвергать жизнь всех опасности из-за этого наследства, бремя которого взвалено на них?

Не будучи в состоянии выносить этой муки сомнений и страха, Лизбета разбудила спокойно спавшего мужа и сообщила ему свои мысли.

— Конечно, так было бы легче всего поступить, — отвечал Дирк с улыбкой, — я вижу, что даже лучшие из женщин не могут быть вполне честны, если дело коснется их личного интереса. Неужели ты хочешь, чтобы мы купили свое счастье ценой состояния Бранта и, таким образом, обманув доверие покойного, призвали на себя его проклятие.

— Жизнь людей дороже золота, и Эльза, наверное, согласится, — мрачно отвечала Лизбета, — сокровища уже запятнаны кровью, кровью самого Бранта и Ганса-лоцмана.

— Да, и уж если на то пошло, то кровью многих испанцев, пытавшихся похитить его. Несколько их потонуло в устье реки и до двадцати взлетело на воздух вместе с «Ласточкой», так что потери не на одной нашей стороне. Слушай, Лизбета: двоюродный брат Гендрик Брант был уверен, что в конце концов его богатство окажет какую-нибудь услугу нашему народу или стране; это он написал в своем завещании и то же самое повторил Фою. Я не могу знать, как это совершится, но умру прежде, чем предам сокровища в руки испанцев. К тому же я и не могу этого сделать, так как тайна никогда не была сообщена мне.

— Ее знают Фой и Мартин.

— Лизбета, — серьезно заговорил Дирк, — именем твоей любви ко мне умоляю тебя не настаивать на том, чтобы они выдали ее, даже ради спасения моей или твоей собственной жизни. Если мы должны умереть, то умрем с честью. Обещаешь ты?

— Обещаю, — отвечала она запекшимися губами, — но с одним условием — что ты бежишь со всеми нами из Лейдена еще сегодня ночью.

— Хорошо, — отвечал Дирк, — долг платежом красен; ты дала обещание, и я дам обещание; согласен, хотя уже и староват я, чтобы искать себе нового дома в Англии. Но сегодня ночью бежать невозможно: мне надо еще кое-что устроить. Завтра утром уходит корабль, и мы можем догнать его завтра у устья реки после того, как он пройдет мимо досмотрщиков; капитан корабля мне друг. Согласна?

— Мне бы хотелось устроить это еще сегодня, — сказала Лизбета. — Пока мы в Лейдене с этим человеком, мы не можем ручаться ни за один час.

— И никогда мы не можем ни за что ручаться. Все в руках Божиих, и поэтому мы должны жить как солдаты, ожидающие часа выступления, и радоваться, когда раздастся призыв.

— Я знаю, — отвечала она. — Но трудно нам будет расстаться.

Он отвернулся на минуту, но затем отвечал твердым голосом:

— Да. Но хорошо будет снова встретиться, чтобы никогда больше не разлучаться.

Ранним утром Дирк позвал Фоя и Мартина в комнату жены. Адриана он, по особым соображениям, не звал и сказал, что ему жаль будить его, так как он крепко спит. Эльзу он также до поры до времени не хотел тревожить. В коротких словах он передал суть дела, сказав, что Рамиро — тот самый человек, который потерпел из-за них неудачу на Гаарлемском озере, — находится в Лейдене (обстоятельство, впрочем, уже известное Фою через Эльзу), что он не кто иной, как граф Жуан де Монтальво, обманувший Лизбету и заставивший ее угрозами выйти за себя замуж, и что он отец Адриана. Все это время Лизбета сидела в резном дубовом кресле, слушая с окаменевшим лицом рассказ об обмане, жертвой которого она стала. Она не сделала ни одного движения и только слегка шевелила пальцами, пока Фой, угадывая ее душевное страдание, не подошел к ней вдруг и не поцеловал. По щеке ее скатилось несколько слезинок; с минуту она продержала руку на голове Фоя, как бы благословляя его, а затем снова стала прежней Лизбетой: серьезной, холодной, следившей за всем происходившим.

После того Дирк сообщил об опасениях Лизбеты и о предположении, что существует заговор с целью выпытать у них их тайну.

— К счастью, — сказал он, обращаясь к Фою, — ни я, ни Адриан, ни Эльза не знаем тайны; она известна только тебе и Мартину, да, может быть, еще одному, который далеко и не попадется в их руки. Мы этого не знаем и не хотим знать, и что бы ни случилось с нами, твердо надеемся, что ни один из вас не выдаст тайны, если бы даже от этого зависела наша и ваша жизнь: мы считаем, что обязаны выполнить завещание покойника во что бы то ни стало и не имеем права обмануть его доверие ради спасения собственной жизни. Не так ли, жена?

— Так, — хрипло ответила Лизбета.

— Не бойтесь, — сказал Фой, мы скорее умрем, чем выдадим тайну.

— Постараемся умереть прежде, чем выдадим тайну, — своим густым басом пробормотал Мартин, — но плоть немощна, и кто знает…

— Я не сомневаюсь в тебе, честный старик, — с улыбкой сказал Дирк, — ведь тебе в эту минуту не придется думать об отце и матери.

— Ну, вот и пустяки говорите, хозяин, — отвечал Мартин, — потому что, повторяю вам, плоть немощна, а вид колеса для меня всегда ненавистен. Но ведь мне также завещано кругленькое состояньице из этого богатства, и, может быть, эта мысль поддержит меня. Живому или мертвому мне неприятно было бы думать, что мои деньги станет тратить испанец.

Между тем как Мартин говорил, Фой подумал о том, как странно все происходившее вокруг него. Вот здесь было четверо людей, из которых двое знали тайну, а двое других, не знавших, умоляли знавших не сообщать им ничего, что могло, став им известным, спасти их от ужасной судьбы. Тут в первый раз он своим молодым неопытным умом понял, как высоко могут стоять мужчины и женщины и какое спокойное величие живет в человеческом сердце, способном ради исполнения завещания решиться обречь и тело и душу на ужаснейшие страдания. Сцена этого утра так врезалась в его память, что он не забыл ее во всю свою последующую жизнь: мать его, в плоском чепце и сером платье, сидящая с холодным и решительным лицом в дубовом кресле; отец, с которым он в этот день говорил в последний раз, хотя не знал этого, стоящий позади матери, положив руку на ее плечо и разговаривающий с ним спокойным тоном; Мартин, также стоящий несколько позади со своей рыжей бородой, ярко освещенной солнцем, и маленькими серыми глазами, блестящими, как всегда, когда он сердился, и сам он, Фой, наклонившийся вперед, весь охваченный волнением, любовью и страхом.

Да, он никогда не забывал этой сцены, в чем нет ничего удивительного, так как все происходившее так глубоко потрясло его, так ясно он сознавал, что эта сцена — только прелюдия к ужасным событиям, что на минуту его трезвый ум был потрясен, и он увидел перед собой видение: Мартин, огромный, похожий на терпеливого вола, превратился в кровавою мстителя. Фой видел, как он высоко взмахивал мечом, и слышал его громкий крик; он видел, как люди падали вокруг, а земля обагрялась кровью. Фой видел также отца и мать, но они были уже не людьми, а святыми: их окружал ореол святости, а рядом с ними стоял Гендрик Брант и что-то говорил им на ухо. А он, Фой, стоял возле Мартина, принимая деятельное участие в его кровавом мщении.

Затем все исчезло, и на него нашло мирное настроение, сознание исполненного долга, удовлетворенной чести и полученной награды. Игра воображения кончилась, и ее смысл был ясен; но прежде чем он мог понять его, все уже исчезло.

Фой с трудом перевел дух, содрогнулся и всплеснул руками.

— Что ты видел? — спросила Лизбета, наблюдавшая за его лицом.

— Странные вещи, матушка, — отвечал Фой. — Видел, что мы с Мартином участвуем в битве, тебя и отца окружает слава, а для нас всех наступает мир.

— Это хорошее предзнаменование, — сказала она. — Борись сам и предоставь нам бороться. После многих испытаний мы вступим в царствие Божие, где всех нас ждет успокоение. Это хорошее предзнаменование. Отец твой был прав, а я неправа. Теперь я уже не боюсь. Я довольна.

Никто из присутствовавших не удивился и не нашел в этих словах ничего необычайного. Для них рука приближающегося рокового часа отдернула завесу далекого, и они все поняли, что таким образом луч света — слабый луч из-за облаков — упал в их сердца! Они с благодарностью приняли его.

— Я, кажется, все сказал, — заговорил Дирк своим спокойным голосом. — Нет, еще не все…

И он сообщил свой план бегства.

Фой и Мартин слушали и соглашались с ним, но бегство казалось им чем-то очень далеким и призрачным. Они не верили в возможность выполнения плана. Они были убеждены, что здесь, в Лейдене, их ждет испытание их веры и что здесь каждый из присутствовавших стяжает в отдельности свой венец.

Когда все было взвешено и каждый знал твердо, что ему делать, Фой спросил, следует ли посвящать в план и Адриана. На это отец его поспешно заметил, что чем меньше будет разговоров, тем лучше, и предложил поэтому сообщить Адриану все только вечером, предоставив ему решить тогда, поедет ли он с ними или останется в Лейдене.

— Так он сегодня весь день просидит дома и проводит нас на корабль, — пробормотал Мартин, но вслух не сказал ничего.

Ему казалось почему-то, что не стоит делать из этого вопроса, так как знал, что выскажи он сомнение, Лизбета и Фой, вполне доверявшие Адриану, рассердятся.

— Батюшка и матушка, — начал Фой, — пока мы здесь все вместе, я желал бы сказать вам одну вещь.

— Что такое? — спросил Дирк.

— Вчера мы обменялись обещанием с Эльзой Брант и просим вашего согласия и благословения.

— Я с радостью дам их вам, сын мой, и мне приятно слышать эту новость. Приведи Эльзу сюда, — ответил Дирк.

Фой поспешил исполнить желание отца и не заметил, что Лизбета ничего не говорит. Она полюбила Эльзу — кто мог ее не любить, — но… они таким образом приближались еще на шаг к проклятым сокровищам, которые копились из поколения в поколение, чтобы погубить людей. Если Фой сделается женихом Эльзы, богатство станет его наследством, так же как ее, и принесет ему такое же горе, как ей. Кроме того, люди могут сказать, что он женился из-за денег.

— Тебе это не по душе? — спросил Дирк, взглянув на нее.

— Да, теперь мне кажется, что мы уже никак не выберемся из Лейдена. Молю только Бога, чтобы Адриан ничего не узнал.

— Почему?

— Он без памяти влюблен в Эльзу. Разве ты не заметил этого? И ты знаешь его характер…

— Адриан, Адриан, все Адриан! — нетерпеливо воскликнул Дирк. — Эльза вполне подходящая партия для нашего сына; богатство ее, спрятанное где-то в болоте, вовсе не ее, так как большая часть ее завещана мне для употребления на известное дело; у него же деньги в полной безопасности в Англии. Вот они идут, прими ласковый вид, они сочтут за несчастное предзнаменование, если ты не улыбнешься.

Фой вошел в комнату, ведя за руку Эльзу, красивее которой в эту минуту трудно было бы найти девушку. Они рассказали, как все произошло, и опустились на колени перед Дирком, чтобы он благословил их по старинному обычаю; впоследствии им приятно было воспоминание, что это произошло именно так. После того они обратились к Лизбете, и она также подняла руки, чтобы благословить их, но, готовясь прикоснуться к их головам, не могла, несмотря на все свои усилия, сдержать грустного восклицания:

— О, дети, вы, конечно, любите друг друга, но время ли теперь жениться и выходить замуж?

— То же самое говорила и я, теми же самыми словами! — воскликнула Эльза, вскакивая с колен и бледнея.

Фой сделал недовольное лицо, но, овладев собой, улыбнулся и сказал:

— И я опять отвечу теми же словами: вдвоем жить легче, и к тому же это только обручение, а не венчание.

— Да, правда, обручение — одно, а венчание — другое, — пробормотал Мартин, думая, как всегда, вслух; и как ни тихо были сказаны эти слова, Эльза услыхала их.

— Мать твоя расстроена, — вмешался Дирк, — ты сам знаешь, почему, и не тревожь ее еще больше. Принимайся за дело; отправляйся с Мартином в контору и сделай там все, как я сказал тебе, а я, повидавшись с капитаном, поступлю так, как прикажет мне Господь. Теперь до свидания, сын мой… и дочь, — добавил он с улыбкой, обращаясь к Эльзе.

Они пошли к двери, но Лизбета позвала Мартина.

— Мартин, возьми с собой оружие, когда пойдете в контору, а молодой хозяин пусть наденет кольчугу под колет.

Мартин кивнул головой и вышел.

Адриан проснулся утром этого дня в дурном расположении духа. Он, правда, успел дать выпить Эльзе любовный напиток, но до сих пор не пожал еще плода своих хлопот и ужасно боялся, что волшебное питье не принесет никакой пользы. Сойдя вниз, он узнал, что Фой и Мартин уже ушли в контору, а отчим также отправился неизвестно куда. Это было ему на руку, так как оставляло ему свободное поле действия. Однако оказалось, что мать и Эльза уже позавтракали наверху. Что он не увидится с матерью, не слишком огорчало его, особенно после того, как она приходила в соприкосновение с зачумленной, но отсутствие Эльзы страшно раздосадовало его. Кроме того, в доме стало вдруг как-то неуютно: вся прислуга почему-то была на ногах, перенося без всякой видимой цели разные вещи с места на место, будто потеряла голову. Раза два мимо Адриана прошла Эльза, но она также несла вещи, и ей некогда было разговаривать.

Наконец, Адриану надоело ждать, и он отправился в контору, намереваясь приняться за книги, которые, правду говоря, он несколько запустил. Но и тут царила такая же суета. Вместо того чтобы заниматься своим обычным делом, Мартин ходил взад и вперед, отбирая медные вещи, которые укладывались в корзины, и, кроме того, Адриан заметил — он был наблюдательный молодой человек, — что на Мартине было не его ежедневное рабочее платье. С чего, — спрашивал себя Адриан, — было Мартину в летний день прийти в контору в своей броне из дубленой буйволовой кожи, опоясанным своим мечом «Молчание?» Зачем Фою понадобились книги, которые он просматривал с одним из конторщиков? Изучал он их, что ли? В таком случае — на здоровье, так как привести их в надлежащий вид оказалось бы далеко не по силам Адриана. Нельзя сказать, что они велись неверно — он вел их, как мог по своему крайне несовершенному знанию, — но часто приходилось выкидывать кое-что, потому что иначе баланс не сходился. В конце концов, он был очень рад: разве пойдут человеку, занятому своими любовными надеждами и опасениями, разные арифметические выкладки? Потолкавшись в конторе, Адриан вернулся домой обедать.

Обед, совершенно вопреки обычаю, запоздал, и это опять раздосадовало молодого человека, и к тому же ни мать, ни отец не стали обедать. Наконец вышла Эльза, бледная и утомленная, и молодые люди начали обедать, или, по крайней мере, делали вид, что обедают, так как у обоих, казалось, не было никакого аппетита. И Адриану не пришлось воспользоваться их пребыванием вдвоем, так как в комнате постоянно была служанка, а Эльза сидела на своем месте — на другом конце длинного стола.

Наконец служанка ушла, а через несколько секунд поднялась и Эльза. Адриан потерял терпение. Он не мог дольше выносить неизвестности, он должен был объясниться.

— Эльза, — начал он раздраженным голосом, — сегодня у нас в доме все вверх дном, будто мы собираемся уезжать из Лейдена.

Эльза взглянула на него сбоку: она уже, вероятно, знала причину этого беспорядка.

— Очень жаль, герр Адриан, — сказала она, — но вашей матушке сегодня нездоровится.

— В самом деле? Надо надеяться, что она не заразилась чумой от этой Янсен, но это не причина, почему все бегают с полными руками, как муравьи в разоренном муравейнике, ведь теперь не такое время года, когда женщины все переворачивают вверх дном и выбрасывают занавеси на улицу под предлогом, что производят чистку. Наконец-то нас оставили на минуту в покое, поговорим же.

Эльза встревожилась.

— Ваша матушка ждет меня, герр Адриан, — сказала она, направляясь к двери.

— Пусть она отдохнет, сон — лучшее лекарство.

Эльза сделала вид, что не слышит его, и пошла к двери, но Адриан, забыв всякое достоинство, быстрым движением преградил ей дорогу.

— Я сказал вам, что желаю поговорить с вами, — обратился он к Эльзе.

— А я сказала вам, что мне некогда, позвольте мне пройти.

Адриан не трогался.

— Я не пропущу вас, пока не переговорю с вами, — сказал он.

Уйти не было возможности, Эльза вернулась и спросила холодным тоном:

— Что вам угодно? Прошу вас, говорите покороче.

Адриан откашлялся, думая про себя, что Эльза удивительно умеет сдерживать себя, несмотря на действие любовного напитка: никто не подумал бы по ее виду, что она приняла это восточное лекарство. Однако следовало на что-нибудь решиться, он зашел слишком далеко, чтобы отступить.

— Эльза, — сказал он смело, хотя в душе трусил сильнее всякого зайца. — Эльза! — Он в мольбе сложил руки и поднял глаза к потолку. — Я люблю вас, и пришло время сказать вам это.

— Кажется, оно пришло уже несколько дней тому назад, герр Адриан; я думала, что вы уже успели и позабыть все это, — отвечала она насмешливо.

— Позабыть! — со вздохом повторил он. — Как я могу забыть это, когда вы у меня всегда на глазах.

— Не могу сказать вам, как; что меня касается, то я желаю забыть это безумство.

— Безумство? Она называет это безумством! — воскликнул Адриан. — Она называет безумством это вечное обожание моего сердца, истекающего кровью.

— Вы знаете меня ровно пять недель, герр Адриан.

— Что заставляет меня желать знать вас пятьдесят лет.

Эльза вздохнула: подобная перспектива вовсе не казалась ей заманчивой.

— Ну, преодолейте вашу девическую застенчивость, — заговорил он вдруг порывисто, — вы уже довольно сделали уступок приличиям, теперь отбросьте в сторону жеманство, положите оружие и сдайтесь. Ни один час вашей борьбы — клянусь вам — не был так сладок, как будет эта минута уступки, потому что, помните, дорогая, что я — видимый победитель — в сущности, побежденный. Я отказываюсь…

Он не докончил, потому что тут Эльза уже не могла совладать с собой, но совершенно в ином смысле, чем он надеялся и ожидал.

— Вы с ума сошли, герр Адриан, — воскликнула она, — что осмеливаетесь заставлять меня выслушивать такие высокопарные пошлости, после того как я вам сказала, что не желаю слушать их! Я понимаю, что вы добиваетесь моей любви, но раз и навсегда говорю вам, что не могу ответить тем же.

Это был удар, и Адриан не сразу нашелся, как ответить на такое прямое заявление. Его самомнение покинуло его, и он только беспомощно повторил:

— Не можете ответить тем же? Или вы отдали вашу любовь другому?

— Да, — отвечала Эльза твердо: она не на шутку рассердилась.

— В самом деле? Кому же? В прошлый раз вы горевали об умершем отце. Может быть, теперь ваше расположение приобрел этот великолепный гигант Мартин или… нет, это было бы слишком нелепо… — и он захохотал в своем ревнивом бешенстве, — или этот шут, мой почтеннейший братец Фой?

— Да, — спокойно отвечала она, — Фой!

— Фой! Силы небесные! Желтоголовый увалень, невежда Фой — мой соперник! И после того говорят, что у женщин есть душа! Соблаговолите мне ответить на один вопрос: скажите мне, когда возникло это странное и чудовищное чувство? Когда вы объявили себя побежденной непреодолимыми качествами Фоя?

— Вчера вечером, если вам угодно знать это, — отвечала она так же спокойно и бесстрастно, как прежде.

Адриана осенило вдохновение. Он на минуту приложил руку ко лбу и громко, резко захохотал:

— А, вот что! — сказал он. — Это приворотное зелье подействовало в обратном направлении. Бедная Эльза, вы заколдованы; вы не знаете правды. Я влил вам напиток в воду, а Фой, предатель Фой, пожал плод! Дорогая моя, сбросьте с себя обманчивое очарование! Вы любите меня, а не похитителя сердец Фоя.

— Что вы говорите? Вы влили мне напиток? Вы посмели отравить мое питье своим языческим зельем? Прочь с дороги! Пропустите меня и никогда не смейте говорить со мной. Будьте благодарны, если я ничего не скажу брату о вашей низости.

Что случилось после этого, Адриан никогда не мог в точности припомнить, он только смутно помнил, что он отстранился, между тем как дверь отворилась с такой силой, что он ударился о стену, и мимо него промелькнуло видение — женщина со сверкающими глазами и гневно сжатыми губами — и больше ничего.

С минуту он стоял уничтоженный: удар попал в цель. В сердце его, казалось, не осталось ни надежды, ни чувства. Но затем его бешеный характер, всегда бывший его несчастьем, проснулся вместе с оскорбленным тщеславием, ненавистью, ревностью и прочими ослепляющими страстями. Это не могло быть правдой, тут должно существовать объяснение, и Адриан находил его в том, что Фой, по счастливой случайности или по своей хитрости, сделал Эльзе предложение вскоре после того, как она выпила любовный напиток. Адриан, подобно многим своим современникам, был крайне суеверен и легковерен. Ему и в голову не приходило отнестись с сомнением ко всеми признанной действенности волшебного лекарства, хотя в душе он теперь и сознавал, что сделал большую глупость, сказав Эльзе в первом порыве ярости, что прибегнул к подобному средству, чтобы приобрести ее расположение, вместо того чтобы предоставить своим личным достоинствам подействовать на нее.

Что делать? Ошибка была совершена, яд проглочен, но ведь и для большинства ядов существует противоядие. Чего он медлит? Следует как можно скорее посоветоваться со своим другом — магом.

Десять минут спустя Адриан уже был у дома Черной Мег.

Глава 19

БОРЬБА НА БАШНЕ ЛИТЕЙНОГО ЗАВОДА
Дверь отворил Симон, лысый, толстый негодяй, живший с Черной Мег. В ответ на расспросы Адриана он отвечал, пристально смотря ему в лицо своими свиными глазами, что не может наверное сказать, дома его жена или нет.

— Она, кажется, вместе с магом была занята вызыванием духов, но они могли выйти незамеченными, потому что у них есть дар, великий дар, — заключил он, вводя Адриана в комнату, где тот бывал не раз.

Комната была неуютная и на Адриана почему-то всегда производила такое впечатление, будто в ней постоянно был кто-то, кого он не мог видеть: из пола и стен слышался какой-то странный, необъяснимый шум, похожий на скрип и вздохи. Но подобных вещей ведь всегда можно ожидать в доме, где живет один из величайших современных магов. Тем не менее Адриан был доволен, когда дверь отворилась и вошла Черная Мег, хотя многие предпочли бы ее обществу общество привидения.

— Почему вы беспокоите меня в такой час? — резко спросила она.

— Почему? — повторил Адриан, и вся его ярость снова поднялась при этой грубости. — Ваше проклятое лекарство подействовало совершенно наоборот, вот что. Другому человеку вышла от этого польза, понимаешь, старая ведьма! И я думаю, он хочет увезти ее, — вот что значит вся эта сутолока. Как это я раньше не догадался! Где маг? Я хочу видеть мага. Он должен дать мне противоядие, другое лекарство.

— Вам, кажется, самому оно нужно, — сухо ответила Черная Мег. — Не знаю, можно ли будет видеть мага: теперь не приемный час, да его, кажется, и дома нет; по крайней мере он так велел говорить всем.

— Мне необходимо видеть его, — настаивал Адриан.

— Может быть, и удастся, — сказала Мег, многозначительно дотронувшись до его кармана.

Несмотря на свое волнение, Адриан понял намек.

— Ты жаждешь золота? — спросил он фразой из прочитанного недавно романа, подавая старухе горсть серебряных монет — все свои капиталы в данную минуту.

Мег приняла деньги, фыркнув, но, вероятно, сообразила, что кое-что все же лучше, чем ничего, и вышла. Послышался какой-то таинственный шум, шепот, звук отпираемых и запираемых дверей, затем водворилась полнейшая, неприятная тишина. Адриан сидел, смотря в стену, так как единственное окно в комнате находилось так высоко над его головой, что в него нельзя было смотреть, и оно скорее походило на отдушину, чем на окно. Так он просидел с минуту, кусая концы своих усов и проклиная свою судьбу, как вдруг почувствовал чью-то руку у себя на плече.

— Какой тут черт?! — вскричал он, резко обернувшись и очутившись лицом к лицу с магом, величественно задрапированным в плащ.

— Черт? Какое нехорошее слово в устах молодого человека, — укоризненно заметил мудрец.

— Может быть, — отвечал Адриан. — Только какой… я хотел сказать, каким образом вы вошли? Я не слыхал, чтобы дверь отворилась.

— Каким образом вошел? Я сам не знаю. Двери? На что мне двери?

— Не знаю, — отвечал Адриан коротко, — но люди, вообще, находят, что они полезны.

— Довольно говорить о таких материальных вещах, — серьезно перебил его маг. — Ваш дух взывал к моему, и я здесь, вот все, что вам надо.

— Я предполагал, что вас позвала Черная Мег, — продолжал выспрашивать Адриан, в котором после неудачи с любовным напитком проснулась недоверчивость.

— Можете предполагать, что вам угодно, мой молодой друг, а теперь потрудитесь объяснить, что вам надо: мне некогда. Впрочем, я и так все знаю: вы дали питье девушке и не исполнили моего совета тут же сделать ей предложение. Другой подсмотрел и извлек пользу из магического напитка. Пока она еще находилась под влиянием очарования, он сделал предложение, и оно было принято… да, ваш брат Фой. Беспечный и недогадливый человек, чего же вы еще ожидали?

— Во всяком случае, не ожидал этого, — отвечал Адриан в бешенстве. — А теперь, если вы обладаете такой силой, как уверяете, скажите мне, что делать.

Что-то сверкнуло под капюшоном, то был единственный глаз мага.

— Друг, вы невежливы, даже грубы. Но я понимаю и прощаю. Подумаем сообща. Расскажите мне все, что было.

Адриан подробно рассказал все происшедшее, и рассказ, по-видимому, глубоко тронул мага, по крайней мере он отвернулся, закрыв лицо руками, и плечи его затряслись от сильного чувства.

— Дело очень серьезное, — сказал он торжественно, когда, наконец, Адриан кончил. — Теперь остается сделать только одно. Вашему коварному сопернику — сколько лукавства и обмана скрывается за его простоватой наружностью — кто-то дал хороший совет, не знаю, кто именно, хотя подозреваю, что это один знакомый Черной Мег — Арентц!..

— А!.. — вырвалось у Адриана.

— Я вижу, вы знаете этого человека. Да, конечно, мы ведь говорили с вами о нем на днях. Он действительно волк в овечьей шкуре, скрывающий дьявольские наущения под личиной благочестия. Я уж один раз вывел его на чистую воду — разве может тьма устоять против света? — и с помощью тех, кто помогает мне, выведу вторично. Теперь выслушайте мои вопросы и ответьте на них ясно, медленно, без утайки. Если вы хотите, чтобы молодая девушка стала вашей, вашего хитрого соперника надо удалить из Лейдена, по крайней мере на время, пока сила волшебства пройдет.

— Вы хотите… — начал было Адриан и запнулся.

— Нет, я не хочу сделать ему никакого зла. Я думаю только, что ему следует совершить путешествие, что он поспешит сделать, узнав, что его колдовство и прочие преступления известны. Отвечайте же поскорее, у меня есть другие дела, кроме любовных забот дур… упрямой головы. Во-первых, правда ли то, что вы говорили мне об участии Дирка ван-Гоорля, вашего отчима, и других домашних, например Рыжего Мартина и вашего брата Фоя, в богослужении, которое совершал ваш враг, колдун Арентц?

— Правда, — отвечал Адриан, — но я не вижу, какое то имеет отношение к делу.

— Молчите! — закричал маг, и вслед за тем Адриан услыхал какой-то странный скрип, как будто из стены; маг стоял погруженный в задумчивость, пока скрип не прекратился. Тогда он опять заговорил: — Правда ли то, что вы мне сообщали об участии вышеназванных Фоя и Мартина в сокрытии сокровища умершего еретика Гендрика Бранта и об убийстве, совершенном ими во время плавания по Гаарлемскому озеру?

— Конечно, правда, — отвечал Адриан, — только…

— Молчите! — снова крикнул маг, — иначе, клянусь своим повелителем Зороастром, я все брошу.

Адриан притих, и снова последовала пауза.

— Вы предполагаете, — продолжал маг, — что вышеупомянутые Фой и Дирк ван-Гоорль вместе с Мартином намереваются увезти эту неповинную ни в чем и несчастную девушку, богатую наследницу Эльзу Брант, имея преступные виды.

— Я никогда не говорил вам этого, — возразил Адриан, — но я думаю, что это так, по крайней мере, идет укладка вещей.

— Вы никогда не говорили мне? Разве вы не понимаете, что и надобности нет говорить мне все?

— Так, именем вашего повелителя Зороастра, зачем же вы спрашиваете? — в отчаянии воскликнул Адриан.

— Узнаете сейчас, — отвечал маг, думая о чем-то.

Опять Адриан услыхал шорох, будто скреблись молодые голодные крысы.

— Я, кажется, дольше не стану вас задерживать, — сказал вдруг встревожившись Адриан, так как все происходившее показалось ему очень странным, и встал.

Маг не отвечал, только начал свистеть, что уже было совсем недостойно мудреца.

— Позвольте проститься, — сказал Адриан, стоявший спиной к двери, — у меня дела.

— И у меня также, — сказал маг, продолжая свистеть.

Тут вдруг в одной из боковых стен образовался провал, и в отверстии показался человек в одежде монаха, а за ним Симон, Черная Мег и еще какой-то зловещего вида человек.

— Все записали? — спросил спокойным голосом маг.

Монах поклонился и, вынув несколько исписанных листов, положил их на стол вместе с чернильницей и пером.

— Хорошо. А теперь, мой молодой друг, потрудитесь подписаться.

— Подписаться? Под чем? — в изумлении проговорил Адриан.

— Объясните ему, — сказал маг. — Он прав: человек должен знать, что подписывает.

Монах заговорил тихим, деловым тоном:

— Это показание Адриана по фамилии ван-Гоорль, записанное с его собственных слов, в котором, между прочим, он указывает на принадлежность к ереси его отчима, Дирка ван-Гоорля, его сводного брата, Фоя ван-Гоорля, и их слуги-фриса Рыжего Мартина, на убийство ими королевских подданных и на намерение бежать из королевских владений. Прочесть бумагу? Это займет некоторое время.

— Если свидетель пожелает, прочтите, — сказал маг.

— Какое значение имеет этот документ? — спросил хриплым голосом Адриан.

— Он должен убедить вашего соперника, Фоя ван-Гоорля, что желательно, в виду его здоровья, чтобы он на некоторое время уехал из Лейдена, — с усмешкой отвечал наставник Адриана, между тем как Мясник и Черная Мег захихикали. Один только монах молчал, как олицетворение мрачной, караулящей свою жертву судьбы.

— Я не подпишу, — заявил Адриан. — Меня обманули! Это предательство! — Он бросился к двери.

Рамиро сделал знак, и в следующую минуту толстые пальцы Мясника крепко стиснули шею Адриана. Несмотря на это, юноша боролся и отбивался, тогда человек зловещего вида подошел к нему и слегка уколол его в нос большим ножом.

Рамиро же заговорил ласково и спокойно:

— Молодой мой друг, где же то доверие ко мне, которое вы обещали иметь, и почему вы отказываетесь подписать эту безобидную бумажку, когда я вам советую это?

— Потому что я не хочу быть предателем отчима и брата, — с трудом проговорил Адриан. — Я понимаю, для чего вам нужна моя подпись. — Он взглянул на монаха.

— Вы не хотите предать их? — насмешливо спросил Рамиро. — Вы, глупец, уже пятьдесят раз предали их, а кроме того — только вы, кажется, не помните этого, — предали и себя. Смотрите, мне все равно, подпишете ли вы бумагу или нет; я очень скоро могу, мой дорогой ученик, получить от вас подтверждение вашего показания.

— Я вижу, что поступил как безумец, поверив вам и вашему ложному искусству, — мрачно сказал Адриан, — но не такой я глупец, чтобы свидетельствовать в суде против своих родных. Я, говоря все это, никогда не думал, что могу повредить им.

— То есть не думали, можете повредить или нет, — поправил его Рамиро, — у вас была другая цель — приобрести расположение молодой девушки, которую вы даже ради этого решились опоить приворотным напитком.

— Любовь ослепила меня, — сказал Адриан.

Рамиро положил ему руку на плечо и слегка потряс его, говоря:

— А вам не приходило в голову, глупый щенок, что есть и другие вещи, которые могут ослепить, например раскаленное железо?

— Что вы хотите сказать этим? — проговорил Адриан.

— Думаю, что пытка — удивительно убедительная вещь. Она заставляет говорить самого молчаливого человека и петь самого серьезного. Выбирайте же. Подписывайте или в застенок!

— Какое право вы имеете допрашивать меня? — спросил Адриан, стараясь скрыть свой страх за смелыми словами.

— Такое, что я, говорящий с вами, — начальник тюрьмы этого города, лицо, имеющее известную власть.

Адриан побледнел, но не сказал ничего.

— Вы, кажется, заснули, молодой друг? — сказал Рамиро. — Эй, Симон, ущипни-ка ему руку. Нет, не правую, она может понадобиться ему для подписи, а другую.

С противной усмешкой Мясник, оставив горло Адриана, схватил его за левую кисть и медленно, спокойно начал поворачивать ее.

Адриан застонал.

— Что, больно? — спросил Рамиро. — Ну, мне некогда. Сломай ему руку.

Адриан уступил: он не в силах был перенести пытки; его воображение было слишком живо.

— Я подпишу, — прошептал он, и пот выступил на его бледном лице.

— Вы это делаете добровольно? — спросил его мучитель и прибавил: — Ну-ка, Симон, еще слегка поверни, а если ему сделается дурно, так вы, фроу Маргарита, пощекочите его кончиком ножа.

— Да, да, добровольно, — простонал Адриан.

— Хорошо. Вот перо, подписывайте.

Адриан подписал.

— Хвалю вас за откровенность, ученичок, — заметил Рамиро, посыпав подпись песком и спрятав бумагу в карман. — Сегодня вы научились самому мудрому, чему может научить нас жизнь, а именно, что наши капризы должны подчиняться неминуемому. Мои солдаты, надеюсь, успели сделать, что им приказано, вы, стало быть, можете идти; если мне понадобится, я знаю, где найти вас. Но если хотите принять мой дружеский совет, вы придержите язык, не говорите обо всем случившемся сегодня. Если вы сами не скажете, никто не будет знать, что вы доставили некоторые полезные указания, потому что в Гевангенгузе имена свидетелей не сообщаются обвиненным. Иначе у вас могли бы выйти неприятности с родными и знакомыми. Добрый вечер! Мясник, потрудись отворить дверь.

Секунду спустя Адриан очутился на улице, куда был вышвырнут пинком тяжелого сапога. Его первым движением было пуститься бежать, и он бежал, не останавливаясь, с полмили, пока, наконец, не остановился, запыхавшись, на пустынной улице, где, прислонившись к колесу распряженной телеги, попытался собраться с мыслями. Думать! Как он мог думать? У него в голове все кружилось: бешенство, стыд, отчаяние, отвергнутая страсть — все кипело в нем, как в котле. Над ним надсмеялись, он потерял любимую девушку, позорно предал своих родных в ад инквизиции. Их станут пытать и сожгут. Да, может быть, даже сожгут мать и Эльзу, потому что эти дьяволы не останавливаются ни перед возрастом, ни перед полом; и кровь всех падет на его голову. Правда, он подписал под угрозой, но кто поверит этому, ведь все записанное слово в слово было сказано им. В первый раз Адриан увидал себя таким, каков он есть, покров тщеславия и эгоизма приподнялся над его душой, и он понял, что подумают другие, когда услышат о случившемся. Ему в голову пришла мысль о самоубийстве; до воды было недалеко, а кинжал под рукой… Но нет, у него не хватило сил, это было бы слишком ужасно. И притом, как он мог осмелиться переступить порог другого мира неподготовленным, запятнанным такими грехами? Не мог ли он попытаться спасти и себя, и тех, кого бездумно предал? Он оглянулся: не далее трехсот шагов от него возвышалась труба завода. Может быть, еще не поздно, может быть, ему еще удастся предупредить Фоя и Мартина об ожидающей их участи.

Действуя под влиянием минуты, Адриан рванулся вперед и побежал, как заяц. Подойдя к заводу, он увидал, что рабочие уже ушли и главные ворота были заперты. Он бросился кругом к боковой двери; она оказалась отпертой, и в конторе двигались люди. Слава Богу! Там были Фой и Мартин. Весь бледный, с полуоткрытым ртом и неподвижными глазами, Адриан вбежал к ним, скорее похожий на привидение, чем на живого человека.

Мартин и Фой испугались, увидав его.

«Неужели это Адриан, — подумали они, — или выходец с того света?»

— Бегите! — задыхаясь, проговорил он. — Спрячьтесь! За вами идут солдаты инквизиции!

Но тут другая мысль поразила его, и он пробормотал:

— А отец и мать! Я должен предупредить их!

Прежде чем они успели ответить, он уже исчез, еще раз крикнув на прощание:

— Бегите! Бегите!

Фой стоял, как окаменелый, пока Мартин не ударил его по плечу и сказал грубо:

— Ну, нечего стоять так! Онили помешался, или знает что-нибудь. Меч и кинжал при вас? Теперь скорей!

Они через дверь, которую Мартин запер, вышли на двор. Фой первым дошел до калитки и выглянул через нее. Потом он преспокойно задвинул болт и запер замок на ключ.

— Вы с ума спятили, что запираете нас на ключ? — спросил Мартин.

— Вовсе нет, — возразил Фой, возвращаясь к нему, — бежать поздно; солдаты уже идут по улице.

Мартин подбежал к калитке и взглянул через решетку. Действительно, по улице шла целая рота человек в пятьдесят, направляясь прямо к конторе, вероятно, предполагая найти ее укрепленной.

— Остается одно — защищаться, — весело сказал Мартин, бросая ключ в чан под колодцем и накачивая в него воды, которую он спустил в трубу.

— Что могут сделать два человека против пятидесяти? — спросил Фой, сняв свою шапку на стальной подкладке и почесывая в затылке.

— Не много, однако при удаче кое-что могут. Но так как, кроме кошки, никто не умеет лазать по стенам, а калитка заперта болтом, то, мне думается, для нас безразлично, умереть ли здесь, обороняясь, или под пыткой в тюрьме.

— И я то же думаю, — согласился Фой, ободряясь. — Ну, как нам насолить им посильнее, прежде чем они уложат нас?

Мартин огляделся вокруг, раздумывая. Посредине двора возвышалась постройка вроде голубятни или палатки, какие устраиваются иногда на рынках. В действительности это была постройка, где отливались свинцовые ядра различного калибра — изготовление их входило в число производств литейных, — и оттуда они после отливки спускались для охлаждения в неглубокий резервуар с водой, находившийся внизу.

— Вот здесь можно продержаться, — сказал Мартин, — и на стенах висят арбалеты.

Фой кивнул головой, и они вбежали в башенку, но не незамеченные, так как в ту минуту, когда они ступили на лестницу, офицер, командовавший отрядом, крикнул им, что приказывает сдаться во имя короля. Они не отвечали, и когда они входили в дверь, стрела из арбалета ударилась о деревянную обшивку башенки.

Башня стояла на дубовых столбах, и в круглую комнату над ними, имевшую до двадцати футов в диаметре, вела широкая наружная лестница в пятьдесят ступенек. Лестница оканчивалась небольшой площадкой футов шести в поперечнике, и налево от нее дверь вела в помещение, где отливались пули. Фой и Мартин вошли туда.

— Что теперь делать? Запереть дверь? — спросил Фой.

— Я не вижу пользы в этом, — отвечал Мартин, — они постараются ее разбить, а чего доброго, вздумают еще поджечь. Нет, лучше снимем ее с петель и положим на высокие болты так, чтобы им пришлось взобраться на нее, когда они вздумают взять нас.

— Блестящая мысль, — сказал Фой, и они сняли с петель узкую дубовую дверь и положили ее поперек порога на нескольких металлических формах, приперев другими формами. Площадку же они усыпали мелкой дробью так, чтобы люди впопыхах спотыкались и падали. Кроме того, они сделали еще одно приспособление, и это была уже выдумка Фоя. На одном конце комнаты стояли ванны, в которых плавился свинец, а в печи под ними уже были наложены дрова для работы следующего дня. Фой зажег их и открыл тягу, чтобы дрова загорелись скорее и поскорее расплавились лежавшие в ваннах свинцовые слитки.

— Пусть они подойдут снизу, — сказал он, показывая на отверстие, через которое расплавленный металл выливался в резервуар с водой, — расплавленный свинец окажется кстати.

Мартин кивал, посмеиваясь. Он снял со стены арбалет — в эти времена, когда каждое жилище или склад товаров должны были быть приспособлены так, чтобы служить для защиты, было обыкновение везде держать большие запасы оружия — и подошел к узкому окошечку, откуда видна была улица.

— Я так и думал, — сказал он. — Они сами не могут отпереть калитку, а острые прутья над ней не нравятся им; вот они пошли за кузнецом, чтобы выбить болты. Подождем.

Фой начал волноваться: перспектива быть убитым превосходящими силами расстраивала его. Он думал об Эльзе и своих родителях, с которыми никогда больше не увидится, думал о смерти и обо всем, что может ожидать его после нее в том неведомом мире, где он скоро должен очутиться. Он осмотрел свой арбалет, попробовал тетиву и положил запас стрел на пол возле себя, сняв пику со стены, он попробовал ее рукоятку и конец, потом раздул огонь под ваннами, так что плавившаяся масса заклокотала.

— Не надо ли еще что-нибудь сделать? — спросил он.

— Мы можем еще помолиться, — сказал Мартин, — в последний раз, — и приводя свои слова в исполнение, великан опустился на колени, Фой последовал его примеру.

— Читай молитву! — сказал Фой. — Я не могу ни о чем думать.

Мартин начал молитву, которую, может быть, стоит привести:

«Господи, — начал он, — отпусти мне мои грехи, которым нет числа или которые мне теперь некогда счесть, а особенно тот мой грех, что я отсек голову палачу его собственным мечом, хотя мы и не бились с ним, и убил испанца в боксе. Благодарю Тебя, Боже мой, что Ты допустил нас умереть в бою, а не быть замученными или сожженными в тюрьме, и прошу Тебя допустить нас убить как можно больше испанцев, чтобы они помнили нас долгие годы. Господи, защити моих дорогих хозяина и хозяйку, и пусть они узнают, что мы кончили свою жизнь так, что они похвалили бы нас, а пастор Арентц пусть лучше не знает: он, пожалуй, подумает, что нам лучше бы было сдаться. Аминь».

Фой после того также прочел краткую и сердечную молитву.

Между тем испанцы отыскали кузнеца, который начал работать над калиткой, как было видно через верхнюю решетку.

— Почему ты не стреляешь? — спросил Фой. — В него можно попасть. Стреляй.

— Потому, что он бедный голландец, которого они силой принудили идти с ними. Подождем, пока они сломают калитку. Когда придет время, постоим за себя, герр Фой; видите, как все смотрят на нас: они ждут, что мы будем отчаянно защищаться. — Он указал вниз.

Фой взглянул. Двор литейного завода был окружен высокими домами с остроконечными крышами, и у всех окон, на всех балконах собрались зрители. Уже распространился слух, что инквизиция выслала солдат, чтобы схватить молодого ван-Гоорля и Рыжего Мартина, и что они уже ломают калитку завода. Поэтому граждане, между которыми были и рабочие с завода, собрались, так как не думали, чтобы Рыжего Мартина и Фоя ван-Гоорля легко было взять.

Стук у калитки продолжался, но она была крепка и не поддавалась.

— Мартин, — сказал вдруг Фой, — я боюсь… Мне нехорошо… Я знаю, что буду тебе плохой поддержкой в трудную минуту.

— Вот теперь я уверен, что вы храбрый малый, — отвечал Мартин с коротким смехом, — иначе вы никогда бы не признались, что боитесь. Конечно, вам страшно, и мне тоже страшно. Это от ожидания; но при первом ударе вы будете счастливы. Слушайте: как только они начнут взбираться по лестнице, становитесь позади меня, близехонько за мной, — мне нужна будет вся комната, чтобы размахнуться мечом, и, стоя рядом, мы только мешали бы друг другу, а с пикой вы можете стоять позади меня и принимать каждого, кто сунется вперед.

— Ты думаешь защитить меня своей тушей, — сказал Фой. — Ну, ты начальник здесь; я же сделаю, что могу. — Обняв великана обеими руками за талию, он ласково потрепал его.

— Смотрите, калитка валится! — закричал Мартин. — Ну, стреляйте вы первый! — Он несколько отстранился.

В эту минуту дубовая дверь повалилась, и солдаты ворвались во двор. Силы вдруг вернулись к Фою, он почувствовал себя крепким, как скала. Подняв арбалет, он спустил стрелу. Тетива зазвенела, стрела со свистом разрезала воздух, и первый солдат, пораженный в грудь, подпрыгнув, упал. Фой отошел в сторону, чтобы натянуть тетиву.

— Хороший выстрел, — сказал Мартин, становясь на его место, между тем как зрители в окнах одобрительно кричали. Фой снова выстрелил, но промахнулся, следующий же выстрел Мартина ранил солдата в руку и пригвоздил его к сломанной калитке. После этого стрелять уже нельзя было, так как испанцы подошли к башне.

— Отойдите к двери и помните, что я сказал вам, — приказал Мартин. — Прочь стрелы, холодная сталь сделает остальное.

Они оба стояли у открытой двери. Мартин, сняв со стены шлем, надел его на голову и подвязал под подбородком обрывком веревки, потому что шлем был слишком мал для него. В руке он держал меч «Молчание», высоко подняв его для удара; Фой стоял за ним, держа длинную пику обеими руками. Из собравшейся внизу толпы солдат доносился неясный гул, затем один голос прокричал команду, и на лестнице послышались шаги.

— Они идут, — сказал Мартин, повернувшись так, что Фой увидал его лицо. Оно преобразилось и было ужасно. Большая рыжая борода, казалось, горела, бледно-голубые глаза вращались и сверкали, как голубая сталь «Молчания», блестевшего в руках великана. В эту минуту Фой вспомнил свое видение. Вот оно уже исполнялось — мирный, терпеливый Мартин превратился в мстителя.

Один солдат достиг верхней ступени лестницы, наступил на разбросанную дробь и упал с шумом и проклятием. Но за ним следовали другие. Их сразу показалось четверо из-за угла. Они смело бросились вперед. Первый из них попал в щель от выломанной двери и вытянулся во всю длину. Мартин не обратил на него внимания, но Фой, прежде чем солдат успел вскочить, проколол его пикой, так что тот и умер на двери. Следующего ударил Мартин, и Фой увидал, как солдат вдруг сделался маленьким и раздвоился, но стоявший за ним так быстро подвинулся вперед, что Мартин не успел размахнуться мечом, а принял его концом меча и в следующую минуту уже стряхивал с лезвия мертвое тело.

После того Фой уже потерял счет. Мартин рубил мечом, а когда случалось, колол и пикой, пока, наконец, потеряв больше людей, чем думали, испанцы уже не отваживались наступать. Двое из них лежали мертвыми в дверях, другие скатились или были стащены вниз по лестнице, между тем как зрители при каждом новом убитом или раненом громкими криками выражали свою радость.

— Пока мы не ударили в грязь лицом, — сказал Мартин спокойно, — но если они опять полезут, мы должны быть хладнокровнее и не тратить так свою силу. Если бы я не так горячился, я бы еще уложил одного.

Однако испанцы, по-видимому, не намеревались повторить приступ; они достаточно познакомились с узкой лестницей и красным человеком, ожидавшим их с мечом при повороте на площадку. Правда, для нападающих позиция была невыгодна, так как они не могли стрелять из арбалетов или луков, а должны были идти на убой, как бараны. Будучи людьми осторожными, любящими жизнь, они стали совещаться внизу.

Глава 20

В ГЕВАНГЕНГУЗЕ
Резервуар под башней закрывался, когда в нем не было надобности, каменной крышкой. На ней солдаты устроили костер из дерева и щеп, которые были сложены в углу двора, и встали кругом, чтобы зажечь его. Мартин лег на пол и посмотрел на них сквозь щели, затем сделал знак Фою и что-то шепнул ему. Фой подошел к медным ваннам и зачерпнул из них два ведра расплавленного свинца. Снова Мартин взглянул вниз и, выждав минуту, когда большинство солдат собралось под башней, быстрым движением открыл трап, и расплавленная жидкость хлынула на стоявших внизу и поднявших головы вверх солдат. Двое упали, чтобы никогда больше не встать, между тем как другие разбежались с криком, срывая с себя горящее платье.

После того испанцы задумали другое: они обложили горючим материалом дубовые столбы, которые загорелись и комната вверху наполнилась дымом.

— Теперь нам приходится выбирать — быть изжаренными, как жаркое в печке, или сойти вниз, чтобы нас зарезали, как свиней.

— Что касается меня, я намереваюсь умереть здесь, — сказал Фой.

— И я также, герр Фой. Однако послушайте: мы не можем сойти вниз, потому что они поджидают нас; а не попытаться ли нам, свалившись вниз через трап, пробиться через огонь, а там, став спиной к спине, отбиваться?

Полминуты спустя из пылающего костра появились два человека с обнаженными мечами. Им удалось выбраться довольно благополучно из огня и достигнуть свободного пространства недалеко от калитки, где они остановились спиной к спине, вытирая слезившиеся глаза. Несколько секунд спустя на них набросилась толпа солдат, как свора собак на раненых медведей, между тем как из среды сотни зрителей неслись крики ободрения, сожаления и страха. Люди валились кругом борцов, но другие тотчас же занимали места своих товарищей. Борцы падали и снова поднимались, последний же раз встал только один гигант Мартин. Он поднялся медленно, отряхивая солдат, цеплявшихся за него, как крысоловка за крыс. Он встал, загородив собой тело своего товарища, и еще раз страшный меч завертелся в воздухе, поражая всех, к кому прикасался. Солдаты отступили, но один из них, подкравшись сзади, вдруг набросил плащ ему на голову. Тут пришел конец, и медленно-медленно враги одолели его, свалили и связали, а смотревшая толпа застонала и заплакала от горя.

Из конторы Адриан побежал в дом на Брее-страат.

— Что случилось?! — вскричала мать, когда он вбежал в комнату, где она была с Эльзой.

— Они идут за ним, — запыхавшись, проговорил он. — Где он? Пусть он… мой отчим… бежит скорее.

Лизбета закачалась и упала на стул.

— Откуда ты знаешь?

При этом вопросе голова у Адриана закружилась и сердце остановилось. Он прибегнул ко лжи.

— Я случайно подслушал, — сказал он. — Солдаты нападают на Фоя и Мартина в литейной, и я слышал, что они придут сюда за отчимом.

Эльза громко заплакала, а затем бросилась на Адриана, как тигрица, спрашивая:

— Отчего вы не остались с ними?

— Потому что первый мой долг — быть при отце и матери, — ответил он с оттенком своей прежней напыщенности.

— Дирка нет дома, — прервала его Лизбета тихим голосом, слышать который было страшно, — и не знаю, где он. Поди, отыщи его. Скорее! Скорее!

Адриан ушел и рад был, что мог бежать с глаз этих мучающихся женщин. Он искал Дирка во многих местах, но безуспешно, как вдруг гул голосов и двигавшаяся по улице толпа людей привлекли его внимание. Он подбежал, и вот какое зрелище представилось его глазам.

По широкой улице, ведущей к городской тюрьме, двигался отряд испанских солдат, и в центре его две фигуры, которые Адриан сразу узнал: это были его брат Фой и Красный Мартин. Несмотря на то, что буйволовая куртка Мартина была вся изрублена и изорвана и что шлема на нем уже не было, он сам, по-видимому, не получил серьезного повреждения, так как шел прямо и гордо, со связанными назад руками, между тем как испанский офицер держал острие меча, его собственного меча «Молчание», у шеи Мартина, угрожая заколоть его при первой попытке к бегству. Фой же находился в ином положении. Сначала Адриан подумал, что Фой умер, так как его несли на носилках. Кровь текла у него из головы и ног, а колет был весь в клочках от ударов сабель и штыков; и действительно, не будь на нем кольчуги, его уже давно не было бы в живых. Но Фой не умер: Адриан увидал, как он слегка повернул голову и поднял один раз руку.

За этой группой двигалась запряженная серой лошадью телега с телами убитых испанцев — сколько их было, Адриан не мог счесть, — а за телегой тянулся длинный ряд испанских солдат, из которых многие были серьезно ранены и тащились с помощью товарищей, а некоторых, подобно Фою, несли на носилках и дверях. Не удивительно, что Мартин выступал так важно, если за ним следовала такая богатая жатва его меча «Молчание». Кругом же этой процессии шумела и теснилась толпа лейденских граждан. Раздавались крики:

— Браво, Мартин! Молодец, Фой ван-Гоорль! Мы гордимся вами!

Кто-то из середины толпы крикнул:

— Освободить их! Убить собак инквизиции! В клочки испанцев!

В воздухе пролетел камень, за ним еще и еще; но по команде солдаты обернулись к толпе, и она отступила, так как у нее не было предводителя. Так продолжалось до самых ворот Гевангенгуза.

— Не дадим убить их! — снова закричал голос из толпы. — Освободим! — И толпа с ревом бросилась на солдат.

Но было уже поздно, солдаты сомкнулись вокруг арестованных и с оружием в руках пробились до ворот тюрьмы. Однако при этом они понесли значительную утрату: раненые и поддерживавшие их были отрезаны и вмиг перебиты все до одного. После этого испанцы, хотя и продолжали владеть крепостью и стенами Лейдена в действительности лишились своей власти над ним, и лишились безвозвратно. С этого часа Лейден стал свободен. Таков был первый плод борьбы Фоя и Мартина против подавляющего большинства.

Массивные дубовые ворота Гевангенгуза затворились за пленниками, замок щелкнул и болты были задвинуты, между тем как перед воротами продолжала бушевать разъяренная толпа.

Процессия вступила на подъемный мост над узким рукавом городского рва, оканчивавшийся узеньким проходом, ведущим на небольшой, обнесенный стенами двор, посреди которого возвышался трехэтажный дом, выстроенный в обыкновенном голландском стиле, но с узкими окнами, снабженными решетками. Направо от входа в сводчатый коридор, служивший арсеналом и весь увешанный оружием, дверь вела в залу суда, где допрашивали арестованных, а налево — в большое помещение со сводами и без окон, похожее на большой подвал. Это был застенок. Коридор выходил во двор, в глубине которого находилась тюрьма. На этом втором дворе процессию ожидали Рамиро и маленький человечек с красным лицом и свиными глазами, одетый в грязную куртку. Это был областной инквизитор, имевший полномочия от Кровавого Совета на основании различных указов и законов пытать и казнить еретиков.

Офицер, командовавший отрядом, выступил вперед, чтобы доложить о выполнении возложенного на него поручения.

— Что это за шум? — спросил инквизитор испуганным пискливым голосом. — Бунт в городе?

— А где же прочие? — перебил Рамиро, окинув взглядом поредевшие ряды.

— Умерли, — отвечал офицер, — некоторых убили рыжий великан и его спутник, а других — толпа.

Рамиро начал браниться и посылать проклятия, так как знал, что если весть о случившемся дойдет до Альбы и Кровавого Совета, он потеряет всякий кредит в их глазах.

— Трус! — кричал он, тряся кулаком перед лицом офицера. — Как ухитриться потерять столько солдат, арестовывая двух еретиков?

— Не моя вина, — довольно грубо отвечал офицер, возмущенный резкостью смотрителя, — виноваты толпа и меч этого великана, косивший нас, как траву. — Он подал Рамиро меч «Молчание».

— Меч по нем, — пробормотал Монтальво, — другому и поднять его не впору. Повесьте его в коридоре, он может понадобиться как вещественное доказательство. — А про себя он подумал: «Опять неудача, неудача, преследующая меня всякий раз, как замешивается Лизбета ван-Хаут».

Он отдал приказание, и арестованных повели вверх по узкой лестнице.

На первую площадку выходила крепкая дубовая дверь, которая вела в большое полутемное помещение. Посредине этого помещения шел проход, а по обеим сторонам его находились клетки из крепких дубовых брусьев шагов девяти или десяти в поперечнике, слабо освещенные высоко проделанными окошечками за железными решетками, — клетки, как бы предназначенные для диких зверей, но служившие помещением для человеческих существ, провинившихся против учения Церкви. Те, кому пришлось видеть еще существующую поныне в Гааге тюрьму инквизиции, могут представить себе весь ужас подобного помещения.

В одно из таких ужасных помещений втолкнули Мартина, а раненого Фоя грубо бросили на кучу грязной соломы, лежавшей в углу. Затем, заперев дверь засовами и замком, солдаты ушли.

Как только глаза Мартина привыкли к полумраку, он стал осматриваться. Удобств тюрьма предоставляла весьма мало, и построенная на некоторой высоте, она тем не менее поражала воображение еще больше всякого подземелья, предназначенного для подобной же цели. По счастливой случайности, однако, в одном углу этой клетки оказался большой кувшин с водой.

«Авось не отравленная», — подумал Мартин, и, взяв кувшин, стал жадно пить, так как от огня и жаркой битвы в нем, казалось, все пересохло внутри.

Утолив наконец жажду, он подошел к лежавшему в беспамятстве Фою и понемножку начал вливать ему в рот воду, которую тот глотал механически. Мартин осмотрел, насколько мог, его раны и увидал, что причиной его беспамятства служит рана на правой стороне головы, которая, наверное, оказалась бы смертельной, не будь на Фое шапки со стальной подкладкой, но в настоящем случае была неопасна, и нанесенный удар причинил только сильный ушиб и сотрясение.

Вторая глубокая рана была на левом бедре, однако хотя из нее сильно шла кровь, артерия не была задета. На руках и ногах были еще раны, и под кольчугой на теле оказалось много синяков от мечей и кинжалов, но ни одно повреждение не было серьезным.

Мартин обмыл раны как можно осторожнее, но дальше оказалось затруднение, так как на нем и на Фое было фланелевое белье, а фланель не годится для перевязки ран.

— Вам нужно полотно? — послышался женский голос из соседней клетки. — Подождите, я дам вам свою рубашку.

— Как я могу взять часть вашей одежды, мефроу, чтобы перевязать нашего раненого? — отвечал Мартин.

— Возьмите и не беспокойтесь, — отвечала незнакомка тихим, приятным голосом. — Мне она уже не нужна: меня сегодня казнят.

— Казнят сегодня? — проговорил Мартин.

— Да, — отвечал голос, — во дворе или в подземелье, на площади они не смеют, боясь народа. Мне отрубят голову. Не счастливица ли я? Только отрубят голову!

— Боже, где же ты? — вырвалось у Мартина.

— Не печальтесь обо мне, — продолжал голос. — Я очень рада. Нас было трое — отец, сестра и я, и вы понимаете, мне хочется встретиться с ними. И лучше умереть, чем снова перенести все, что я перенесла. Вот вам полотно. Рубашка, кажется, в крови у горла, но все же пригодится вам, если вы разорвете ее на полосы.

В промежуток между дубовыми брусьями просунулась нежная дрожащая ручка, державшая сорочку.

При слабом свете Мартин увидал, что кисть ее была порезана и вспухла. Он заметил это и поклялся отомстить испанцам и монахам за эту нежную благодетельную ручку, что, по счастливому стечению обстоятельств, мог впоследствии выполнить блестяще. Взяв сорочку, Мартин на минуту остановился, раздумывая, следует ли предпринимать что-нибудь и не лучше ли дать Фою умереть.

— О чем вы раздумываете? — спросил голос из-за решетки.

— Я думаю, что, может быть, для моего господина было бы лучше умереть, и я дурак, что останавливаю кровь.

— Нет, нет, — возразил голос, — вы должны сделать все, что от вас зависит, а остальное предоставить Богу. Богу угодно, чтобы я умерла, и в том нет большой беды, ведь я только слабая девушка; а может быть, Богу будет угодно, чтобы этот молодой человек остался в живых и служил своему отечеству и вере. Перевяжите его раны, добрый человек!

— Может быть, вы правы, — отвечал Мартин. — Кто знает? Для каждого замка найдется подходящий ключ, если только суметь найти его.

Он наклонился над Фоем и начал перевязывать его раны полотняными бинтами, смоченными в воде, а потом снова одел его, даже надел кольчугу.

— А вы сами не ранены? — спросил голос.

— Слегка, сущие пустяки: несколько царапин и ушибов. Кожаная куртка сослужила службу.

— Расскажите мне, с кем вы сражались? — спросила девушка.

Пока Фой все еще лежал в беспамятстве, Мартин, чтобы скоротать время, рассказал о нападении на литейную башню, о борьбе с испанцами и о последней обороне на дворе.

— Какая ужасная оборона — двое против стольких солдат, — сказал голос, и в нем послышалось восхищение.

— Да, — согласился Мартин, — горячая была битва, самая горячая, какую я запомню. Что до меня, то я не горюю: они хорошо заплатили за мое грешное тело. Я еще не сказал вам, что народ напал на них, когда они вели нас сюда, и в клочки растерзал их раненых. Да, хорошую цену они заплатили за фрисского мужика и лейденского бюргера.

— Прости, Господи, их души! — проговорила незнакомка.

— Это как Ему будет угодно, — сказал Мартин, — и меня не касается: я имел дело только с их телами и…

В эту минуту Фой застонал, сел и попросил пить. Мартин подал ему кувшин.

— Где я? — спросил Фой. Мартин объяснил ему.

— Кажется, плохи наши дела, старина, — сказал Фой слабым голосом, — но раз мы пережили это, то, я думаю, мы переживем и остальное. — В голосе его прозвучала свойственная ему жизнерадостность.

— Да, мейнгерр, — раздался голосок из-за решетчатой перегородки, — и я тоже думаю, что вы переживете все остальное, и я молюсь, чтобы это было так.

— Кто это? — спросил Фой вяло.

— Тоже узница, — отвечал Мартин.

— Узница, которая скоро освободится, — снова раздался голос в темноте, так как тем временем совершенно стемнело.

Фой снова заснул или впал в беспамятство, и на долгое время воцарилась полная тишина, пока не раздался стук засовов у входной двери, и среди мрака показалось мерцание фонаря. В узком проходе послышались шаги нескольких людей, и один из них, отворив дверь клетки, наполнил кружку водой из кожаного меха и бросил, как собакам, несколько кусков черного хлеба и трески. Посмотрев на заключенных, сторож что-то пробормотал и пошел прочь, не подозревая, как он был близок к смерти, так как Мартин был взбешен. Однако он не тронул сторожа. Затем отворилась дверь соседней клетки и мужской голос сказал:

— Выходите!.. Пора!..

— Да, пора, и я готова, — отвечал тонкий голосок. — Прощайте, друзья. Господь с вами!

— Прощайте, мефроу, — отозвался Мартин, — желаю вам скоро быть у Бога. — Затем, как бы спохватившись, он прибавил: — Как ваше имя? Мне бы хотелось знать его.

— Мария, — отвечала она, и, запев гимн, пошла на смерть.

Ни Мартин, ни Фой никогда не видали ее лица, не узнали, кто была эта бедная девушка, одна из бесчисленного количества жертв ужаснейшей тирании, когда-либо виданной миром, одна из шестидесяти тысяч убитых Альбой. Несколько лет спустя, когда Фой жил свободным человеком на свободной земле, он построил церковь — Мария-кирка.

Длинная ночь протекла в тишине, прерываемой только стонами и молитвами узников в клетках или гимнами, которые пели выводимые на двор. Наконец по свету, пробившемуся через решетчатые окна, заключенные узнали, что наступило утро. При первых лучах его Мартин проснулся и почувствовал себя бодрым: и здесь его здоровая натура позволила ему заснуть. Фой также проснулся, и хотя все тело у него ныло, однако он подкрепился, так как был голоден. Мартин нашел куски хлеба и трески, и они проглотили их, запивая водой, после чего Мартин перевязал раны Фоя, наложив на них пластырь из хлебного мякиша, и, как мог, полечил и свои ушибы.

Было около десяти часов, когда двери снова отворились и вошедшие солдаты приказали заключенным следовать за собой.

— Один из нас не может идти, — сказал Мартин, — ну, да я это устрою. — Он поднял Фоя, как ребенка, на руки и пошел за тюремщиком из тюрьмы вниз, в залу суда.

Здесь за столом сидели Рамиро и краснолицый инквизитор с тоненьким голосом.

— Силы небесные с нами, — сказал инквизитор. — Какой волосатый великан! Мне даже быть с ним в одной комнате неприятно. Прошу вас, сеньор Рамиро, прикажите своим солдатам зорко следить за ним и заколоть при первом движении.

— Не бойтесь, сеньор, — отвечал Рамиро, — негодяй обезоружен.

— Надеюсь… Однако приступим к делу. В чем обвиняются эти люди? Ах да, опять ересь, как и в последнем случае, по свидетельству… ну, да это все равно… Дело считается доказанным, и этого, конечно, достаточно. А еще что? А, вот что! Бежали из Гааги с состоянием еретика, убили несколько солдат из стражи его величества, взорвали других на воздух на Гаарлемском озере, а вчера, как нам лично известно, совершили целый ряд убийств, сопротивляясь законному аресту. Арестованные, имеете вы что-нибудь возразить?

— Очень многое, — отвечал Фой.

— В таком случае, не беспокойте себя, а меня не заставляйте терять время, так как ничем нельзя оправдать вашего безбожного, возмутительного, преступного поведения. Друг смотритель, передаю их в ваши руки, и да сжалится Господь над их душами. Если у вас есть под рукой священник, чтобы исповедать их — если они хотят исповедаться — окажите им эту милость, а все прочие подробности предоставьте мне. Пытка? Конечно, к ней можно прибегнуть, если это может повести к чему-нибудь или очистить их души. Я же отправлюсь теперь в Гаарлем, потому что — скажу вам откровенно, сеньор Рамиро — не считаю такой город, как этот Лейден, безопасным местопребыванием для честного служителя закона: тут слишком много всякого темного люда. Что? Обвинительный акт не готов? Ничего, я подпишусь на бланке. Вы можете потом заполнить его. Вот так. Да простит вас Господь, еретики, да обретут ваши души покой, чего, к несчастью, не могу обещать вашим телам на некоторое время. Ах, друг смотритель, зачем вы заставили меня присутствовать при казни этой девушки сегодня ночью, ведь она не оставила после себя состояния, о котором стоило бы толковать, а ее белое лицо не выходит у меня из ума. О, эти еретики, как много они заставляют перестрадать нас, верующих. Прощайте, друг смотритель! Я думаю выйти задними воротами: кто знает, у главного входа может встретиться кто-нибудь из этого беспокойного люда. Прощайте и, если можете, смягчите правосудие милосердием.

Он вышел, Рамиро же, проводив его до ворот, вернулся. Сев на краю стола, он обнажил свою рапиру и положил на стол перед собой. Затем, приказав подать стул для Фоя, который не мог стоять на раненых ногах, он велел страже отойти, но быть наготове в случае надобности.

— Кроме него, ни одного сановника, — обратился он почти веселым голосом к Мартину и Фою. — Вы, вероятно, ожидали совсем иного! Ни доминиканца в капюшоне, ни писцов для записывания показаний, никакой торжественности — один только краснолицый судейский крючок, который трясется от боязни, как бы его не захватила недовольная толпа, чего я лично очень бы желал. Чего и ждать от него, когда он, насколько я знаю, обанкротившийся портной из Антверпена? Однако нам приходится считаться с ним, так как его подпись на смертном приговоре так же действительна, как подпись папы, или его величества короля Филиппа, или — в таких делах — самого Альбы. И вот ваш приговор подписан, вас все равно как уже нет в живых!

— Как не было бы и вас, если б я не был настолько неблагоразумен, чтобы не послушаться совета Мартина и выпустить вас из Гаарлемского озера, — отвечал Фой.

— Совершенно так, мой молодой друг, только с моим ангелом-хранителем вам не удалось справиться, и вот вы не послушались прекрасного совета. А теперь я хочу поговорить с вами именно о Гаарлемском озере.

Фой и Мартин переглянулись, ясно понимая, зачем они здесь, а Рамиро, искоса наблюдая за ними, продолжал тихим голосом:

— Оставим это и перейдем к делу. Вы спрятали сокровища и знаете, где они; мне же надо позаботиться, чем жить на старости лет. Я не жестокий человек и не желаю мучить или убивать кого-либо, кроме того, откровенно говоря, я чувствую уважение к вам обоим за ту ловкость, с какой вы увезли сокровища на вашей «Ласточке» и взорвали ее, причем вы, молодой господчик, сделали только одну маленькую ошибочку, которую сознаете, — он, улыбаясь, поклонился Фою. — Ваша вчерашняя оборона — также блестящий подвиг, и я даже занес ее подробности в свой личный дневник — на память.

Тут пришлось поклониться Фою, между тем как даже на невозмутимом, суровом лице Мартина мелькнула улыбка.

— Естественно, — продолжал Рамиро, — что я желаю спасти таких людей. Я желал бы отпустить вас отсюда на свободу, не тронув вас… — Он остановился.

— Как же это возможно, после того как нам смертный приговор подписан? — спросил Фой.

— Это даже вовсе не трудно. Мой друг портной — то есть инквизитор — несмотря на свои мягкие речи, жестокий человек. Он спешил и подписался под чистым бланком — большая неосторожность, как всегда. Судья может осудить или оправдать, и этот случай не исключение. Что может мне помешать заполнить бланк предписанием о вашем освобождении?

— Что же мы должны сделать для этого? — спросил Фой.

— Даю вам слово дворянина: если вы скажете мне, что мне надо, я в неделю устрою все свои дела, и тотчас по моему возвращению вы будете свободны.

— Конечно, нельзя не поверить такому слову, которому сеньор Рамиро, извините — граф Жуан де Монтальво, мог научиться на галерах! — не помня себя, воскликнул Фой.

Рамиро весь побагровел.

— Если бы я был другого сорта человек, вас за эти слова ожидала бы такая смерть, перед которой содрогнулся бы и мужественнейший человек. Но вы молоды и неопытны, поэтому я извиняю вас. Пора кончить этот торг. Что вы предпочитаете: жизнь и свободу или возможность — при теперешних обстоятельствах невероятную — когда-то кому-то получить спрятанные сокровища?

Тут в первый раз заговорил Мартин, медленно и почтительно:

— Мейнгерр, мы не можем сказать вам, где спрятаны сокровища, потому что не знаем этого. Откровенно говоря, никто, кроме меня, никогда и не знал этого. Я взял вещи и опустил их в узкий проток между двумя островами, который нарисовал на клочке бумаги.

— Отлично мой друг, а где же эта бумага?

— Вот в том-то и беда, зажигая фитили на «Ласточке», я впопыхах уронил бумажку, и она отправилась туда же… куда отправились ваши почтенные товарищи, бывшие на судне. Однако, я думаю, что если бы вам угодно было взять меня проводником, я мог бы показать вашему сиятельству то место; мне не хочется умирать, поэтому я был бы счастлив, если бы вы приняли мое предложение.

— Прекрасно, чистосердечный человек, — отвечал Рамиро с усмешкой, — ты рисуешь мне необыкновенно заманчивую перспективу. В полночь отправиться на Гаарлемское озеро — это все равно, что пустить тарантула с бабочкой! Мейнгерр ван-Гоорль, что вы имеете сказать?

— Только то, что все рассказанное Мартином — правда. Я не знаю, где деньги, так как я не присутствовал при том, как их опускали и как потерялась бумага.

— В самом деле? Я боюсь в таком случае, как бы мне не пришлось освежить вам немного память, но прежде я еще приведу вам один довод или два. Не приходило ли вам в голову, что от вашего ответа может зависеть другая жизнь? Имеет ли человек право обрекать своего отца на смерть?

Фой слушал, и как ни ужасен был намек, однако молодой человек почувствовал облегчение, так как ожидал услышать слова «вашу мать» или «Эльзу Брант».

— Вот мое первое убеждение — думаю, недурное, — но у меня еще имеется одно, еще более убедительное для молодого человека и наследника в будущем. Третьего дня вы обручились с Эльзой Брант — не удивляйтесь, люди в моем положении многое слышат; не пугайтесь, девицу не приведут сюда — она слишком драгоценна.

— Будьте добры объяснить мне ваши слова, — сказал Фой.

— С удовольствием. Видите ли, молодая девушка — богатая наследница, не правда ли? И удастся ли мне или не удастся узнать факты от вас, она, без сомнения, рано или поздно откроет местонахождение своего богатства. Конечно, муж разделит ее состояние. Я теперь человек свободный и могу быть представлен ювфроу Эльзе… Вы видите, мой друг, что есть и другие способы убивать собак, кроме как вешать их.

Сердце упало у Фоя при словах этого негодяя, этого дьявола, обманувшего его мать и бывшего отцом Адриана. Мысль сделать богатую наследницу своей женой была достойна его дьявольской изобретательности. И что могло помешать ему выполнить свой план? Эльза, конечно, возмутится, но в руках приспешников Альбы в эти дни были средства, с помощью которых они могли преодолеть несогласие молодой девушки или, по крайней мере, заставить сделать выбор между смертью и унижением. Расторжение браков с тем, чтобы заставить еретичку выйти за человека, домогающегося ее состояния, было делом обычным. Справедливости не стало в стране: люди были пешками и рабами своих притеснителей. И что оставалось им делать, как не уповать на Бога. Фой думал: стоит ли подвергаться мучению, рисковать смертью и браком против воли из-за золота. Он думал, что понял человека, сидящего перед ним, и что с ним можно вступить в торг. Он не был фанатиком, ужасы не доставляли ему удовольствия, ему не было дела до душ его жертв. Он обманул его мать, Лизбету, из-за денег и, вероятно, согласился отступиться за деньги. Почему не попытаться? Но сейчас же в уме Фоя встал другой, ясный и неопровержимый ответ. Не клялся ли он отцу, что ничто на свете не заставит его открыть тайну? Не клялся ли он в том же Гендрику Бранту, пожертвовавшему уже жизнью ради того, чтобы его сокровища не попали в руки испанцам, в уверенности, что со временем они какими-нибудь неисповедимыми путями послужат на пользу его отечеству? Нет, как ни велико было искушение, он обязан сдержать данное обещание и заплатить ужасную цену. Итак, Фой снова ответил:

— Напрасно вы искушаете меня: я не знаю, где деньги.

— Прекрасно, герр Фон вай-Гоорль, теперь исход для нас ясен, но все же я попытаюсь защитить вас от самих себя, — я еще некоторое время не стану заполнять бланка. — Затем он позвал:

— Сержант, попросите мастера Баптиста приступить к делу.

Глава 21

МАРТИН ТРУСИТ
Сержант вышел из комнаты и скоро вернулся в сопровождении «мастера» — высокого малого подозрительного вида, одетого в затасканное черное платье, с широкими заскорузлыми руками и коротко остриженными для проворности ногтями.

— Здравствуйте, профессор, — сказал Рамиро, — вот вам два субъекта. Начните с большого, время от времени вы будете доносить об успехе, и будьте уверены, что в случае, если он пожелает открыть то, о чем я хлопочу — подробности вас не касаются, это мое дело, — то немедленно позовите меня.

— Какой способ, ваше превосходительство, прикажете употребить?

— Предоставляю это вам. Разве я занимаюсь вашим поганым ремеслом? Мне все равно, лишь бы добиться результата.

— Не нравится мне этот молодец, — проворчал «профессор», кусая ногти. — Слышал я об этой бешеной скотине, он на все способен.

— Так возьмите с собой всю стражу: один голый негодяй немного сделает против девяти вооруженных. Да захватите также и молодого человека, пусть он посмотрит, что будет происходить, может быть, тогда он переменит свой взгляд. Только не трогайте его, не сказав мне. Мне же надо писать бумаги, и я останусь здесь.

— Не нравится мне этот малый, — повторил «профессор», — от одного вида его мороз у меня подирает по коже. Какие у него злые глаза. Я бы лучше начал с молодого.

— Ступайте и делайте, что я вам приказываю, — сказал Рамиро, свирепо смотря на него. — Стража, помогите палачу Баптисту.

— Ведите их, — приказал «профессор».

— Зачем употреблять силу, господин, — проговорил Мартин, — покажите дорогу, и мы сами пойдем. — Нагнувшись, он поднял Фоя со стула.

Процессия двинулась. Впереди шел Баптист с четырьмя солдатами, потом Мартин с Фоем и, наконец, еще четверо солдат. Они вышли из комнаты суда под своды коридора. Мартин, медленно шагая, осмотрелся и увидал, что на стене между прочим оружием висел его меч «Молчание». Большие ворота были заперты замками и засовами, но у калитки возле них стоял часовой, обязанность которого была впускать и выпускать людей, входивших и выходивших по делам. Под предлогом, что ему надо переложить Фоя на другую руку, Мартин внимательно, насколько позволяло время, рассмотрел калитку и заметил, что хотя она казалась задвинутой железными засовами вверху и внизу, но в действительности не была заперта, так как петли, в которые входили концы засовов, были пусты. Вероятно, часовой не считал нужным прибегать, пока стоял тут, к большому ключу, висевшему у него за поясом.

Сержант, сопровождавший узников, отворил массивную низкую дверь, отодвинув засов. По-видимому, это помещение когда-то служило тюрьмой, что подтверждал и засов снаружи. Несколько минут спустя Мартин и Фой были заперты в застенке Гевангенгуза, представлявшем из себя подвальное сводчатое помещение, освещенное лампами (дневной свет не проникал туда) и зловещим огнем, разведенным на полу. Обстановку помещения легко себе представить: интересующиеся подобными ужасами могут удовлетворить свое любопытство, осмотрев средневековые тюрьмы в Гааге и других местах. Опустим их, как предмет, недостойный описания, хотя эти ужасы, о которых нам в настоящее время даже неприятное говорить, были близко известны поколению, жившему всего три столетия тому назад.

Мартин опустил Фоя на какое-то ужасное приспособление, имевшее сходство со стулом, и обвел все кругом своими голубыми глазами. Между различными предметами, стоявшими у стен, один, по-видимому, особенно интересовал его. Это было ужасное орудие, но Мартин видел в нем только крепкую стальную полосу, которой удобно размозжить чью-нибудь голову.

— Разденьте-ка этого карлика, — обратился «профессор» к солдатам, — пока я приготовлю ему постельку.

Солдаты начали стаскивать платье с Мартина, но не насмехались над ним и не оскорбляли его, помня его вчерашние подвиги и чувствуя почтение к силе и выносливости этого огромного тела, находившегося в их руках.

— Он готов, — сказал сержант.

«Профессор» потер руки.

— Ну-ка пойдем, молодчик, — сказал он.

Нервы Мартина не выдержали; он задрожал.

— Скажите! Ему стало холодно в этой духоте, надо согреть его.

— Кто мог бы подумать, что такой большой человек, который так хорошо бьется, может оказаться таким трусом? — сказал сержант своим товарищам. — С ним, думаю, будет не труднее справиться, чем с рейнским лососем.

Мартин услыхал эти слова, и с ним сделался такой припадок дрожи, что даже пот выступил у него на всем теле.

Фой смотрел на него, открывши рот. Он не верил своим ушам. Почему это Мартин, если ему так страшно, делал ему особенные знаки глазами, закрыв их растопыренными пальцами руки? Совершенно так же блестели его глаза накануне, когда солдаты пытались взобраться на лестницу. Фой не мог разрешить загадку, но с этой минуты не спускал глаз с Мартина.

— Слышите, что нам говорит эта дамочка, герр Баптист? — сказал сержант. — Она обещает, — продолжил он, подражая голосу Мартина, — сказать все, что знает.

— В таком случае, мне нечего хлопотать. Побудьте с ним. Я пойду и доложу смотрителю: так мне приказано. Не одевайте его полностью, довольно и того, что на нем остается… осторожность не мешает.

Баптист пошел к двери и, проходя мимо Мартина, ударил его рукой по лицу, говоря:

— Вот тебе, трус!

Фой заметил, что при этом его товарищ вспотел еще сильнее и отшатнулся к стене.

Но, Боже мой! Что случилось? Дверь застенкаотворилась, и вдруг со словами: «Ко мне, Фой!» — Мартин сделал движение, которое Фой едва успел уловить. Что-то пролетело в воздухе и упало на голову палача, вышедшего в коридор. Солдаты побежали к двери, но огромная железная полоса, брошенная им в лицо, положила двух из них на месте. Еще минута, рука обхватила Фоя, и в следующее мгновение Мартин стоял, растопырив ноги на теле мертвого «профессора» Баптиста.

Они были за дверями, но те не были заперты, так что с другой стороны шесть человек напирали на них изо всей силы. Мартин опустил Фоя на пол.

— Возьмите кинжал и займитесь привратником, — поспешно проговорил Мартин.

В одно мгновенье Фой выхватил кинжал из-за пояса убитого и обернулся. Привратник бежал к ним с поднятым мечом. Фой забыл, что он ранен, в эту минуту он опять крепко стоял на ногах. Он согнулся и прыгнул на привратника, как дикая кошка, как человек, вырвавшийся из когтей пытки. Борьбы не последовало: искусство, которому Мартин с таким терпением учил Фоя, пригодилось ему в эту минуту; меч пролетел над головой Фоя, между тем как длинный кинжал его пронзил горло привратника. Взглянув на него, Фой убедился, — что ему уже нечего бояться, и повернулся.

— Помогите, если можете, — с трудом проговорил Мартин, своим голым плечом налегавший изо всей силы на один из засовов калитки, стараясь просунуть его в задвижку.

Боже! Какая это была борьба! Голубые глаза Мартина, казалось, готовы были выйти из орбит, он раскрыл рот, и мускулы его тела выступали узлами. Фой поспешил к нему и изо всех сил пытался помочь. Он мало мог сделать, стоя на одной только ноге, так как раны на другой снова открылись, однако и этого оказалось достаточно: засов медленно-медленно вошел в скобу. Тяжелая дверь трещала под напором солдат изнутри, Мартин, не будучи в состоянии говорить, только смотрел на засов, который Фой левой рукой все дальше и дальше вдвигал в скобу. Засов заржавел от долгого бездействия и поддавался с трудом.

— Еще! — задыхаясь, проговорил Фой.

Мартин сделал такое усилие, что со стороны было страшно, и кровь закапала у него из ноздрей, но дверь подалась еще, и засов с шумом вдвинулся в каменную скобу.

Мартин отступил и с минуту качался, будто готовясь упасть. Затем, придя в себя, он бросился к мечу «Молчание», висевшему на стене, и перевязью обмотал правую руку выше кисти. После того он направился к двери комнаты суда.

— Куда ты?! — закричал Фой.

— Проститься с ним, — отвечал Мартин.

— Ты с ума сошел, — сказал Фой, — бежим, если можно. Дверь может поддаться. Слышишь, как они кричат.

— И впрямь, может быть, лучше бежать, — с сомнением в голосе согласился Мартин. — Садитесь мне на плечи.

Несколько секунд спустя двое часовых, стоявших у ворот тюрьмы, с изумлением увидали, как на них с криком бросился высокий рыжий человек, почти голый, размахивавший огромным мечом и несший на спине другого человека. Они пришли в такой ужас, что, не дожидаясь нападения и думая, что это дьявол, разбежались в разные стороны, между тем как человек с ношей вышел мимо них по маленькому подъемному мосту на улицу, начинавшуюся от городских ворот.

Придя в себя, солдаты бросились было в погоню, но кто-то из прохожих крикнул:

— Это же Мартин, Красный Мартин и Фой ван-Гоорль вырвались из тюрьмы.

И сейчас же в солдат полетел камень.

Помня судьбу, постигшую их товарищей накануне, солдаты вернулись под защиту тюремных сводов. Когда, наконец, Рамиро, которому надоело ждать, вышел из задней комнаты при зале суда, где что-то писал, он увидал палача и привратника лежащими мертвыми у калитки и услыхал отчаянные крики стражи из застенка, между тем как часовые у моста объявили, что не видали ровно никого.

Сначала им поверили и бросились обыскивать всю тюрьму от колокольной башни до самого глубокого подземелья, даже искали в воде рва, но когда правда открылась, им досталось от смотрителя, а еще хуже досталось стражам, из рук которых Мартин ускользнул, как угорь из рук рыбной торговки. Рамиро не помнил себя и начинал думать, что в конце концов напрасно вернулся в Лейден.

Однако у него в руках еще оставалась одна карта. В одном из помещений тюрьмы сидел еще узник. В сравнении с берлогой, куда были заключены Мартин и Фой, это помещение казалось даже хорошим: это была комната на нижнем этаже, предназначавшаяся для знатных политических заключенных или взятых в плен на поле битвы офицеров, за которых ожидали выкупа. Здесь было настоящее окно, хотя и заделанное двойной решеткой, выходившее на двор и тюремную кухню, стояла кое-какая мебель, и все было более или менее чисто. Заключенный в этой комнате был не кто иной, как Дирк ван-Гоорль, захваченный в ту минуту, как он возвращался домой после приготовлений к побегу своей семьи. Утром того же самого дня Дирка также допрашивал краснолицый суетливый экс-портной. И он также был приговорен к смерти, причем вид ее, как для Мартина и Фоя, был также предоставлен решению смотрителя. После того Дирка отвели обратно в занимаемую им комнату и заперли.

Через несколько часов в комнату вошел человек, которого до дверей провожали солдаты, и принес Дирку пищу и питье. Это был один из поваров и, как оказалось, словоохотливый малый.

— Друг, что случилось в тюрьме? — спросил его Дирк. — Отчего люди бегают по двору и кричат в коридоре? Не приехал ли принц Оранский в тюрьму, чтобы освободить нас? — Он грустно улыбнулся.

— Есть и такие, что освобождаются, не дожидаясь принца Оранского. Колдуны они… колдуны, и ничего больше.

Интерес Дирка был возбужден. Опустив руку в карман, он вынул золотой, который подал повару.

— Друг, — сказал он, — ты готовишь мне кушанье и ходишь за мной. Я захватил с собой несколько таких кружочков, и если ты будешь добр ко мне, они перейдут из моего кармана в твой. Понимаешь?

Повар кивнул головой, взял золотой и поблагодарил.

— Расскажи же мне, пока станешь убирать комнату, об этом побеге — заключенного интересуют и пустяки.

— Вот как было дело, мейнгерр, насколько я слышал: вчера в одной конторе захватили двух молодцов, должно быть, еретиков, с которыми пришлось много повозиться при аресте. Я не знаю, как их зовут, я здесь чужой, но видел, как их привели: один был молодой и, кажется, ранен в ногу и шею, а другой — рыжий, бородатый великан. Их допрашивали сегодня утром, а потом отправили с девятью стражами к «профессору», понимаете?

Дирк кивнул, этого «профессора» хорошо знали в Лейдене.

— И что же дальше? — спросил он.

— Дальше-то? Мать Пресвятая Богородица! Они убежали: великан, весь голый, унес на плечах молодого. Да, они убили «профессора» железной полосой и вышли из тюрьмы, как спелый горох из шелухи.

— Это невозможно, — сказал Дирк.

— Может быть, вам это лучше известно, чем мне; может быть, тоже невозможно, что они заперли испанских петухов снаружи, закололи привратника и проскользнули мимо часовых на мосту? Может быть, все это невероятно, однако все это случилось; и если не верите мне, спросите сами у часовых, почему они бросились бежать, когда увидали, что этот огромный голый человек идет на них, рыкая, как лев, и размахивая своим огромным мечом. Ну, теперь пойдет разборка, и всем нам достанется от смотрителя. Уж и теперь многие платятся своими спинами.

— А разве их не поймали за стенами тюрьмы?

— Поймали? Поймаешь их, когда сотни людей собрались вокруг них на улице! Теперь их и след, должно быть, простыл, и в Лейдене поминай их как звали. Однако мне пора идти, но если вам что-нибудь понадобится пока вы здесь, скажите мне, и я постараюсь достать вам то, за что вы такой щедрый.

Когда дверная задвижка закрылась за поваром, Дирк всплеснул руками и чуть не захохотал громко от радости. Мартин и Фой свободны, и если они снова не попадутся, тайна сокровищ останется тайной. Они никогда не достанутся Монтальво, в этом Дирк был уверен. А что касается его собственной судьбы, она мало тревожила его, особенно после того, как инквизитор сказал, что такого влиятельного человека, как он, не станут допрашивать. Это распоряжение было, впрочем, вызвано не милосердием, а осторожностью, так как инквизитору было известно, что Гаага, подобно другим голландским городам, находится накануне восстания, и он опасался, что народ мог выйти из всяких границ повиновения, если бы одного из самых богатых и уважаемых бюргеров стали мучить за его веру.

Увидав, как народ разорвал на клочки раненых испанских солдат и их носильщиков и как тяжелая дверь тюрьмы затворилась за Мартином и Фоем, Адриан отправился домой, чтобы сообщить печальную весть. Народ еще долго не расходился, и если бы подъемный мост над рвом не был поднят, так что не оказалось возможности перебраться через него, весьма вероятно, было бы произведено нападение на тюрьму. Теперь, однако, когда к тому же пошел дождь, толпа начала расходиться, рассуждая, захочет ли герцог Альба в эти дни ежедневных побоищ мстить за нескольких убитых солдат.

Когда Адриан вошел в верхнюю комнату, чтобы сообщить принесенное им известие, он нашел там одну только мать. Она сидела прямо на стуле, с руками, сложенными на коленях, и обратившись к окошку неподвижным, как бы изваянным из мрамора, лицом.

— Я не мог найти его, — сказал Адриан, — но Фой и Мартин взяты после отчаянного сопротивления, причем Фой ранен. Они в тюрьме…

— Я знаю все, — прервала его Лизбета холодным, глухим голосом. — Муж тоже взят. Кто-нибудь предал их. Да воздаст ему Господь! Оставь меня одну, Адриан.

Адриан повернулся и поплелся к себе в комнату. Упреки совести и стыд так тяжело лежали у него на сердце, что ему казалось, оно не выдержит. При всей своей слабости и злобе он никогда не намеревался сделать то, что произошло: теперь по его вине его брат Фой и человек, бывший его благодетелем и более всего на свете любимый его матерью, обречены на смерть, ужаснее которой ничего нельзя себе представить. Предатель провел эту ночь среди окружавшего его комфорта хуже, чем его жертвы в тюрьме. Три раза Адриан был готов покончить с собой; один раз он даже укрепил рукоять меча в полу и наставил его острие себе на грудь, но при первом уколе отшатнулся.

Лучше было бы для него, может быть, если бы он преодолел свою трусость: по крайней мере, он избавился бы от многих страданий и унижений, ожидавших его впереди.

Как только Адриан вышел, Лизбета встала, оделась и отправилась к своему родственнику ван-де-Верфу, теперь почтенному гражданину средних лет, избранному бургомистром Лейдена.

— Вы слышали? — спросила она.

— К несчастью, слышал, — отвечал он. — Это ужасно. Правда, что богатство Гендрика Бранта на дне Гаарлемского озера?

Она кивнула головой и ответила:

— Думаю, что так.

— Не могли ли бы они, открыв тайну, спасти себе жизнь?

— Может быть. Фой и Мартин могли бы это сделать, Дирк же ничего не знает: он отказался узнать. Но Фой и Мартин поклялись лучше умереть, чем открыть тайну.

— Почему?

— Потому что они дали такое обещание Гендрику Бранту, желавшему, чтобы его золото, скрытое от испанцев, могло сослужить службу его отечеству в будущем. Он и их убедил в необходимости этого.

— В таком случае, дай Бог, чтобы его желание исполнилось, — со вздохом сказал ван-де-Верф, — иначе было бы слишком тяжело думать, что еще жизни будут загублены из-за груды золота.

— Я знаю это, и я пришла к вам, чтобы спасти их.

— Каким образом?

— Каким образом? — воодушевляясь, ответила она. — Подняв город, произведя нападение на тюрьму и освободив их… Выгнав испанцев из Лейдена…

— И навлекши на себя судьбу Монса. Вы желали бы, чтобы город был отдан на разграбление солдатам Нуаркарма и дона Фредерика?

— Мне все равно; я желаю спасти мужа и сына! — в отчаянии проговорила она.

— Так может говорить женщина, но не патриотка. Лучше пусть умрут три человека, чем будет разорен целый город.

— Странно мне слышать от вас этот довод еврея Каиафы.

— Нет, Лизбета, не сердитесь на меня. Что я могу сказать? Правда, испанского войска в Лейдене немного, но новые силы отправлены из Гаарлема и других мест после вчерашних волнений при аресте Фоя и Мартина; через двое суток они будут здесь. Город не снабжен запасами на случай осады, горожане не привыкли владеть оружием, и пороху мало. Кроме того, в городском совете нет согласия. Перебить испанских солдат мы еще можем, но напасть на Гавенгенгуз — значило бы произвести открытое восстание и привлечь сюда армию дона Фредерика.

— Что же? Все равно рано или поздно дойдет до этого.

— Пусть же это случится позднее, когда мы будем более способны отразить ее. Не упрекайте меня, мне тяжелы были бы ваши упреки, так как я день и ночь работаю, подготовляя все к роковому часу. Я люблю вашего мужа и сына, сердце мое обливается кровью при виде вашего горя и постигшей их ужасной судьбы, но пока я не могу сделать ничего… ничего. Вы должны нести свой крест так же, как они свой, а я свой, мы все должны идти во мрак, пока Господь не прикажет заняться заре — заре свободы и возмездия.

Лизбета не отвечала: она встала и, качаясь, вышла из дома, между тем как ван-де-Верф, опустившись на стул, горько плакал и молился о ниспослании помощи и света.

Глава 22

ВСТРЕЧА И РАЗЛУКА
Лизбета не закрыла глаз в эту ночь. Если бы даже горе дозволило ей спать, то не дало бы физическое состояние: она вся горела, и в голове стучало. Сначала она мало обращала на это внимания, но при первом свете холодного осеннего утра подошла к зеркалу и стала осматривать себя: на шее у нее оказалась опухоль величиной с орех. Лизбета догадалась, что заразилась чумой от фроу Янсен, и засмеялась коротким, сухим смехом: раз все любимые ею обречены на смерть, ей казалось лучше всего умереть и самой. Эльза еще не вставала, обессиленная горем, и Лизбета, запершись у себя в комнате, не впускала к себе никого, кроме одной женщины, выздоровевшей некоторое время тому назад от чумы, но и ей она не сказала ничего о своей болезни.

Около одиннадцати часов утра женщина вбежала к ней в комнату, крича:

— Они убежали!.. Убежали!..

— Кто? — в напряженном ожидании спросила Лизбета, вскочив со стула.

— Ваш сын Фой и Красный Мартин.

Она рассказала, как голый великан с обнаженным мечом в руке и Фоем на спине выбежал с ревом из тюрьмы и, под защитой толпы пробежав через город, направился к Гаарлемскому озеру.

Глаза Лизбеты засветились гордостью при этом известии.

— Верный, преданный слуга, ты спас моего сына, но мужа тебе не спасти, — проговорила она.

Прошел еще час, и служанка вошла снова, неся письмо.

— Кто принес его? — спросила Лизбета.

— Солдат-испанец.

Лизбета разрезала шелковый шнурок и прочла письмо. Оно было без подписи, и в нем значилось:

«Человек, пользующийся влиянием, шлет свой привет фроу ван-Гоорль. Если фроу ван-Гоорль желает спасти жизнь самого дорогого ей человека, ее просят, надев вуаль, последовать за подателем этого письма. Ей нечего бояться за свою собственную безопасность: это письмо служит ей гарантией».

Лизбета подумала с минуту. Может быть, это западня, даже очень вероятно, что это ловушка, чтобы захватить и ее. Ну, не все ли равно ей? Она предпочитала умереть с мужем, чем жить без него, и кроме того, зачем ей избегать смерти, когда чума уже у нее в крови? Но было еще нечто, худшее смерти. Она догадывалась, кто написал это письмо; после многих лет она узнала почерк, несмотря на видимое старание переделать его. Но хватит ли у нее сил встретиться с ним? Надо найти эти силы… ради Дирка!

Если она откажет и Дирк умрет, не будет ли она упрекать себя, если останется сама в живых, что не сделала всего, что было в ее власти?

— Дай мне плащ и вуаль, — приказала она служанке, — и скажи солдату, что я иду.

У дверей ее встретил солдат, почтительно отдавший ей честь, говоря:

— Мефроу, последуйте за мной, но на некотором расстоянии.

Солдат провел Лизбету переулками к заднему входу тюрьмы, двери которой таинственно перед ними отворились и снова затворились, причем Лизбета невольно спросила себя: придется ли ей когда-нибудь снова переступить порог этой калитки? На дворе ее встретил другой человек, она даже не обратила внимания, кто он был, и, сказав ей: «Пожалуйте, сударыня», провел по мрачным коридорам в маленькую комнату, меблированную столом и двумя стульями. Дверь отворилась, и Лизбета почувствовала, как будто у нее внутри что-то оборвалось и заболело, как от приема яда: перед ней стоял совершенно такой же, как прежде, хотя отмеченный временем и своей жизнью, человек, бывший ее мужем, — Жуан де Монтальво. Однако Лизбета не показала своего чувства, и лицо ее осталось бледно и неподвижно-сурово, к тому же, даже еще не взглянув на него, она уже знала, что он боится ее больше, чем она его.

Это была правда: в глазах этой женщины отражался такой ужас, что сердце Монтальво содрогнулось. Перед ним встала сцена его сватовства и снова зазвучали в его ушах ужасные слова, сказанные ею. Какое странное совпадение обстоятельств: и теперь опять, как тогда, целью переговоров была жизнь Дирка ван-Гоорля. В прежние дни она купила эту жизнь, отдав себя, свое состояние и — что хуже всего для женщины — навлекши на себя презрение своего бывшего жениха. Какую цену ей придется уплатить теперь? К счастью, многого уже нельзя требовать от нее! Он же в душе боялся этого торга с Лизбетой ван-Гоорль из-за жизни Дирка ван-Гоорля. В первый раз этот торг довел его до четырнадцатилетних каторжных работ на галерах. Чем кончится второй?

В ответ перед глазами Монтальво открывалась будто черная бездна, в безграничную глубину которой летел несчастный, представлявший из себя по сравнению с пролетаемым им пространством одну крошечную, незаметную точку. Точка перевернулась, и Монтальво узнал в ней самого себя.

Этот кошмар на мгновенье представился ему и тотчас же исчез. В следующую минуту Монтальво уже спокойно и вежливо раскланивался перед своей посетительницей, предлагая ей сесть.

— Очень любезно с вашей стороны, фроу ван-Гоорль, что вы так быстро отозвались на мое приглашение, — начал он.

— Может быть, вам, граф де Монтальво, угодно будет как можно короче сообщить мне, зачем вы вызвали меня, — сказала Лизбета.

— Конечно, я сам желаю этого. Позвольте прежде всего успокоить вас. В прошлом у нас обоих есть общие воспоминания: и неприятные и приятные. — Он положил руку на сердце и вздохнул. — Но все это уже умершее прошедшее, поэтому мы не станем касаться его.

Лизбета не отвечала, только вокруг ее рта легла несколько более суровая складка.

— Теперь еще одно слово, и я перейду к главному предмету нашего свидания. Позвольте мне поздравить вас с доблестным поступком вашего доблестного сына. Конечно, его храбрость и ловкость вместе с поддержкой, оказанной ему Красным Мартином, причинили мне много неприятностей и внесли осложнения в исполнение задуманного мною плана, но я старый солдат и должен признаться, что их вчерашняя оборона и сегодняшнее бегство из… из не совсем приятной обстановки взволновали во мне кровь и заставили мое сердце забиться сильнее.

— Я слышала… Не трудитесь повторять, — сказала Лизбета, — иного я не ожидала от них и благодарю Бога, что Ему угодно было продлить их жизнь, чтобы в будущем они могли страшно отомстить за любимого отца и хозяина.

Монтальво кашлянул и отвернулся, желая прогнать снова вставший перед его глазами кошмар — маленького человечка, летящего в пропасть.

— Да, они бежали; и я рад за них, какое убийство они ни замышляли бы в будущем. Да, несмотря на все их преступления и убийства в прошлом, я рад, что они ушли, хотя я обязан был удерживать их, пока мог, и если они попадутся, я снова должен буду сделать то же самое; но я не стану теперь дольше останавливаться на этом. Вам, вероятно, известно, что есть один господин, который не был так же счастлив, как они.

— Мой муж?

— Да, ваш почтенный супруг, к счастью для моей репутации как смотрителя одной из тюрем его величества, занимает помещение здесь наверху.

— И что же дальше? — спросила Лизбета.

— Не пугайтесь, мефроу: страх ужасно подрывает здоровье. Итак, возвращаюсь к предмету нашего разговора… — Тут он вдруг переменил тон. — Однако прежде мне необходимо объяснить вам, Лизбета, положение вещей.

— Какое положение вещей?

— Прежде всего то, что касается сокровищ.

— Каких сокровищ?

— Не теряйте времени, пытаясь обмануть меня. Я говорю о несметном богатстве, оставшемся после Гендрика Бранта и скрытом бежавшими Фоем и Мартином, — он застонал и заскрежетал зубами, — где-то на Гаарлемском озере.

— Какое отношение имеют к нашему разговору сокровища?

— Я требую его — вот и все.

— Так вам лучше всего стараться отыскать его.

— Я так и предполагаю и начну искать его… в сердце Дирка ван-Гоорля, — произнес он медленно, комкая своими длинными пальцами носовой платок, будто тот был живым существом, которое можно замучить насмерть.

Лизбета не моргнула, она ожидала этого.

— Не много вы найдете в этом источнике, — сказала она. — Никто ничего не знает теперь о наследстве Бранта. Насколько я могла понять, Мартин спрятал его и потерял бумагу. Таким образом, сокровища будут лежать на дне моря, пока оно не высохнет.

— Знаете, я уже слышал эту басню, да, от самого Мартина, и должен сказать, не совсем верю ей.

— Что же делать, если вы не верите? Вы должны помнить, что я всегда говорила правду, насколько она была мне известна.

— Совершенно верно: но другие не так добросовестны. Взгляните сюда…

Он вынул из кармана бумагу и показал ей. То был смертный приговор Дирку, подписанный инквизитором.

Лизбета машинально прочла его.

— Заметьте, — продолжал Монтальво, — что род казни предоставляется «на усмотрение нашего любезного» и т. д., то есть на мое. Теперь потрудитесь выглянуть в это окно. Что вы видите перед собой? Кухню? Совершенно верно; приятный вид для такой прекрасной хозяйки, как вы. Посмотрите несколько выше. Что вы видите? Маленькое оконце за решеткой. Представьте себе, что из-за этой решетки человек, все более и более голодный, смотрит на то, что происходит в кухне, на то, как туда приносят припасы и через некоторое время выносят вкусное кушанье, между тем как он все больше и больше тощает и слабеет от голода. Как вам кажется, приятно положение этого человека?

— Вы дьявол! — воскликнула Лизбета, отшатнувшись от окна.

— Никогда не считал себя им, но если вы желаете иметь определение, то я трудолюбивый работник, испытавший много неудач и принужденный иногда прибегать к решительным средствам, чтобы обеспечить себя на старость. Уверяю вас, что я не желаю уморить кого бы то ни было с голоду; я желаю только найти сокровища Гендрика Бранта, и если ваш супруг не захочет помочь мне в этом, то я должен заставить его — вот и все. Дней через шесть или девять после того, как я примусь за него, я уверен, он заговорит: нет ничего, что было бы способнее заставить упитанного бюргера, привыкшего к изобилию во всем, открыть рот, как совершенное лишение пищи, которую он может только видеть и обонять. Приходилось вам когда-нибудь слышать историю очень старого господчика — Тантала? Удивительно применимы подобные вещи к надобностям и обстоятельствам настоящего.

Гордость Лизбеты была сломлена; в отчаянии несчастная бросилась к ногам своего мучителя, умоляя его о жизни мужа, заклиная его именем Бога и даже сына его Адриана. До того довел ее ужас, что она решилась молить этого человека именем сына, рождение которого было позором для нее.

Он попросил ее встать.

— Я желаю спасти жизнь вашего мужа, — сказал он. — Даю вам слово, что если он только скажет мне то, что мне надо, я спасу его, даже — хотя риск и велик — постараюсь способствовать его бегству. Теперь я попрошу вас пройти наверх и объяснить ему мои миролюбивые намерения. — Подумав минуту, он прибавил: — Вы сейчас упомянули имя Адриана. Это, вероятно, тот самый молодой человек, подпись которого стоит под этим документом? — Он подал Лизбете бумагу. — Прочтите его спокойно, спешить некуда. Добрый Дирк еще не умирает с голоду; мне сейчас донесли, что он прекрасно позавтракал, и будем надеяться, не в последний раз.

Лизбета взяла исписанные листы и взглянула на них. Вдруг она поняла, в чем дело, и поспешно пробежала листы до конца последней страницы, где стояла подпись. Увидав ее, она бросила сверток на пол, будто из него на нее устремилась змея и ужалила ее.

— Вам, кажется, тяжело видеть эту подпись, — с участием заговорил Монтальво, — и я не удивляюсь этому: мне самому приходилось испытывать подобные разочарования, и я знаю, как они оскорбляют благородные характеры. Я показал вам этот документ из великодушия, желая предостеречь вас от этого молодого человека, которого, как я мог понять, вы считаете моим сыном. Человек, способный выдать брата, может сделать шаг дальше и предать свою мать, поэтому советую вам не выпускать молодого человека из виду. Не могу не высказать вам также, что на вас в данном случае ложится большая вина: как можно проклинать ребенка еще до его рождения? Ведь вы помните, о чем я говорю? Проклятие обратилось местью против вас самой. Этот случай может служить предупреждением от увлечения минутной страстью.

Лизбета уже не слушала его; она думала, как никогда не думала перед тем. В эту минуту, как бы по вдохновению, ей пришли на память слова умершей фроу Янсен: «Я жалею, что раньше не подхватила чуму, тогда я отнесла бы ее ему в тюрьму, и с ним не сделали бы того, что произошло». Дирк в тюрьме и обречен на голодную смерть, потому что, вопреки убеждению Монтальво, он ничего не знал, а следовательно, не мог ничего и сказать. Она заражена чумой — симптомы хорошо знакомы ей, ее яд жжет ей жилы, хотя она еще в силах думать, говорить и ходить.

Лизбета не считала преступлением передать чуму мужу: лучше ему умереть от чумы в пять дней, а может быть, даже в два, что часто бывало с людьми полнокровными, чем умирать с голоду целых двенадцать дней и, может быть, еще при этом подвергаться мучениям пытки. Лизбета быстро решилась и сказала хриплым голосом:

— Что вы хотите, чтобы я сделала?

— Я желаю, чтобы вы убедили вашего мужа перестать упорствовать и сообщить тайну нахождения наследства Бранта. В таком случае я обещаю немедленно после того, как удостоверюсь в справедливости его слов, освободить его, а пока с ним будут обращаться хорошо.

— А если он не захочет или если не может?

— Я уже сказал вам, что будет в таком случае, и чтобы показать вам, что не шучу, я сейчас же подпишу приговор. Если вы не согласитель на выполнение моего поручения или если ваше вмешательство окажется безуспешным, я в вашем присутствии передам это распоряжение офицеру, и через десять дней вы узнаете о результате или сами сможете убедиться в нем.

— Я пойду, — сказала она, — но мы должны видеться наедине.

— Этого обыкновенно не допускается, — отвечал Монтальво, — но если вы удостоверите меня, что при вас нет оружия, то я сделаю исключение.

Написав приговор и засыпав песком из песочницы — Монтальво во всем любил аккуратность, — он сам, с соблюдением всевозможной вежливости, проводил Лизбету в тюрьму ее мужа и, впустив ее туда, обратился к Дирку ласковым тоном:

— Друг ван-Гоорль, привожу вам гостью, — запер дверь и сам остался ожидать извне.

Не станем описывать того, что произошло в тюрьме: сообщила ли или нет Лизбета мужу о своем ужасном, но вместе с тем спасительном намерении; рассказала ли ему о предательстве Адриана, что они говорили между собой на прощанье и как молились вместе в последней раз, — мы все это, преклонив голову, обойдем молчанием, предоставив читателю дополнить все подробности своим воображением.

Монтальво, потеряв терпение ждать, отпер дверь и увидал, что Лизбета и ее муж стоят рядом посреди комнаты на коленях, подобно изваяниям на каком-нибудь древнем мраморном памятнике. Услыхав шум, они поднялись. Дирк обнял жену последним долгим объятием и затем, выпустив ее, положил одну руку ей на голову, благословляя ее, а другой указал на дверь.

Так невыразимо трогательно было это немое прощание, что не только насмешка, но даже вопрос замер на губах Монтальво. Он не мог выговорить ни слова здесь.

— Пойдемте, — проговорил он наконец. И Лизбета вышла.

В дверях она обернулась и увидала, что муж ее все еще стоит посредине комнаты и из глаз его катятся слезы, но на лице сияет неземная улыбка, а одна рука поднята к небу. В таком положении он стоял, пока она ушла.

Монтальво и Лизбета вернулись в маленькую комнату.

— Я боюсь, на основании виденного, — заговорил Монтальво, — что ваши старания не увенчались успехом.

— Да, не увенчались, — отвечала она голосом умирающей, — тайна, которой вы допытываетесь, неизвестна ему, стало быть, он не может открыть вам ее.

— Очень сожалею, что не могу поверить вам, — сказал Монтальво, — стало быть… — Он протянул руку к колокольчику, стоявшему на столе.

— Остановитесь! — вскричала Лизбета. — Остановитесь ради самого себя. Неужели вы действительно решились на это ужасное бесполезное преступление? Подумайте, что здесь или там вам придется отвечать за него; подумайте, что я, женщина, обесчещенная вами, выступлю свидетельницей перед престолом Всевышнего против вашей обнаженной, содрогающейся души. Подумайте о том, как этот добрый, никому не сделавший зла человек, которого вы собираетесь убить, будет говорить Христу: «Вот он, мой безжалостный убийца»…

— Молчите! — загремел Монтальво, отскакивая к стене, будто стараясь избегнуть удара меча. — Молчи, злая колдунья-вещунья. Поздно, говорю тебе, поздно: руки мои слишком часто обагрялись кровью, на моем сердце слишком много грехов, в уме слишком много воспоминаний. Не все ли равно: одним преступлением больше? Пойми же, мне нужны деньги, деньги, чтобы иметь возможность доставлять себе наслаждения, чтобы счастливо прожить свои последние годы и умереть спокойно. Довольно я страдал и работал: я, теперешний нищий, хочу иметь богатство и отдыхать. Имей ты двадцать мужей, я капля за каплей вытянул бы их жизнь, чтобы добыть золото, которого жажду.

Пока он говорил под впечатлением страсти, прорвавшей оболочку обычной хитрости и сдержанности, его лицо изменилось. Лизбета, зорко наблюдавшая, не заметит ли она следа сострадания, поняла, что всякая надежда потеряна: перед ней было совершенно такое же лицо, как двадцать шесть лет тому назад, когда она сидела рядом с этим человеком во время бега. Точно так же глаза его, казалось, готовы были выкатиться из орбит, те же клыки сверкали из-под приподнятой губы, а над ней усы, теперь седые, поднялись к скулам. Он был как оборотень, имеющий способность при некоторых магических словах и знаках сбрасывать свою человеческую оболочку и превращаться в зверя. Лицо Монтальво превратилось в лицо хищника-волка, но на этот раз на лице волка, которое Лизбете суждено было увидеть вторично в жизни, был написан страх.

Припадок прошел, и Монтальво опустился на стул, с трудом переводя дух, Лизбета же, несмотря на весь свой смертельный страх, содрогнулась при виде этой открывшейся души, преследуемой дьяволом.

— У меня есть еще одна просьба, — сказала она. — Раз муж мой должен умереть, разрешите мне умереть вместе с ним. Неужели вы мне откажете и в этом, переполнив таким образом чашу ваших преступлений и заставив отойти последнего ангела Божиего милосердия?

— Откажу, — отвечал он. — Неужели я могу желать присутствия здесь женщины с таким дурным глазом, чтобы на мою голову обрушились все беды, которые вы мне сулите? Говорю вам, что я боюсь вас. Много лет тому назад ради вас я дал Пресвятой Деве обет, что никогда не подниму руки на женщину. Я свято исполнил свою клятву, и надеюсь, это зачтется мне. И теперь я исполняю свой обет, иначе и вам, и Эльзе не избегнуть бы пытки. Уходите и унесите с собой ваше проклятие. — Он схватил колокольчик и позвонил.

В комнату вошел солдат, отдал честь и ждал приказания.

— Передай этот приказ офицеру, которому поручен надзор за еретиком Дирком ван-Гоорлем. Здесь указан род его казни. Приказания строго выполнять и доносить мне каждое утро о состоянии заключенного. Стой, проводи фроу из тюрьмы.

Солдат снова отдал честь и направился к двери. Лизбета последовала за ним. Она не сказала больше ни слова, но, проходя мимо Монтальво, взглянула на него, и он понял, что и после ее ухода проклятие останется на нем.

Лизбета чувствовала, что чума вступает в свои права: голова и кости во всем теле страшно болели, между тем как несчастное сердце истекало кровью от горя. Однако сознание еще оставалось ясно и ноги еще могли двигаться. Дойдя до дома, Лизбета прошла наверх, в гостиную, и послала служанку за Адрианом, чтобы он пришел к ней.

В комнате она застала Эльзу, которая бросилась к ней навстречу, крича:

— Это правда?.. Правда?..

— Да, правда, что Фой и Мартин бежали.

— О, Господь милосерд! — с плачем сказала девушка.

— А муж мой в тюрьме и приговорен к смерти.

— О! — воскликнула девушка. — Какая я эгоистка!

— Вполне естественно: женщина прежде всего вспомнит о любимом человеке. Не подходи ко мне — у меня, кажется, чума.

— Я не боюсь ее, — отвечала Эльза. — Разве я не говорила, что я болела ею, еще когда была девочкой, в Гааге.

— Вот хоть одна хорошая весть среди всего тяжелого. Не говори ничего, вот идет Адриан, мне надо сказать ему несколько слов. Нет, не уходи, будет лучше, если ты узнаешь всю правду.

Адриан вошел в комнату, и наблюдательная Эльза заметила, что он очень изменился и казался совсем больным.

— Вы посылали за мной, матушка? — начал он, пытаясь сохранить свою обычную манеру говорить свысока, но, взглянув в лицо матери, замолчал.

— Я была в тюрьме, Адриан, — сказала Лизбета, — и имею кое-что сказать тебе. Как ты, может быть, уже слышал, твой брат Фой и наш слуга Мартин бежали неизвестно куда. Они бежали от мучений, худших, чем смерть, из застенка, убив негодяя, известного под именем «профессора», и заколов часового. Мартин унес раненого Фоя на спине.

— Я рад этому, — взволнованным голосом сказал Адриан.

— Молчи, лицемер! — крикнула на него мать, и он понял, что настала для него минута расплаты. — Мой муж, твой отчим, не бежал, он в тюрьме и приговорен к голодной смерти в виду кухни, находящейся против помещения, где я прощалась с ним.

— Боже мой! — воскликнула Эльза, а Адриан застонал.

— По счастливой или несчастной случайности мне пришлось видеть бумагу, в которой мой муж, твой брат Фой и Мартин осуждаются на смерть по обвинению в ереси, возмущении и убийстве королевских слуг, — заговорила Лизбета ледяным голосом, — а внизу стоит засвидетельствованная законными свидетелями твоя подпись… Адриан ван-Гоорль.

У Эльзы челюсть опустилась. Она смотрела на Адриана, как парализованная, между тем как он, схватившись за спинку стула, опирался на нее, покачиваясь взад и вперед.

— Что ты можешь сказать на это? — спросила Лизбета.

Для него, будь он более бесчестен, оставался один исход: отречься от своей подписи. Но это даже не пришло ему в голову, он пустился в несвязное, непонятное объяснение, так как гордость даже в эту ужасную минуту не позволяла ему открыть всю правду в присутствии Эльзы. Ледяное молчание матери приводило его в отчаяние, и он говорил, сам уже не зная что, и, наконец, совершенно замолчал.

— Из твоих слов я поняла, что ты подписал эту бумагу в доме Симона в присутствии некоего Рамиро, смотрителя городской тюрьмы, который показал документ мне, — сказала Лизбета, подняв голову.

— Да, матушка, я действительно подписал что-то, но…

— Я не желаю слышать ничего больше, — прервала Лизбета.

— Руководила тобой ревность или досада, природная злость или страх — все равно, ты подписал такой документ, прежде чем подписать который порядочный человек дал бы себя растерзать на куски. Ты же дал свое показание по доброй воле, я читала это, и приложил как доказательство отрубленный палец женщины Мег, который украл из комнаты Фоя. Ты убийца своего благодетеля и сердца своей матери, ты желал быть убийцей брата и Красного Мартина. Когда ты родился, сумасшедшая Марта, приютившая меня, советовала убить тебя, предсказывая, что ты принесешь много горя мне и всей моей семье. Я отказалась, и ты погубил нас всех, а главное — погубил свою собственную душу. Я не проклинаю тебя, не призываю бед на тебя, но предаю тебя в руки Господни, пусть Он поступит с тобой, как Ему будет угодно. Вот деньги, — она подошла к бюро и вынула из него тяжелый кошель с золотом, приготовленным на случай бегства, и сунула его в карман куртки Адриана, вытерев пальцы платком после прикосновения к нему. — Уходи отсюда и никогда больше не показывайся мне на глаза. Я родила тебя, ты плоть от плоти моей, но перед всем миром я отрекаюсь от тебя. Я не знаю тебя больше! Уходи, убийца!

Адриан упал на колени, он ползал у ног матери, пытаясь поцеловать край ее платья, а Эльза истерически рыдала, Лизбета же оттолкнула его ногой, говоря:

— Уходи, иначе я позову слуг и велю выбросить тебя на улицу!

Адриан поднялся и, шатаясь, как раненый, вышел из комнаты, из дома и, наконец, из города.

Когда он ушел, Лизбета взяла перо и написала крупными буквами следующее объявление:

«Объявление к сведению всех лейденских граждан. Адриан, названный ван-Гоорлем, по письменному доносу которого его отчим Дирк ван-Гоорль, его сводный брат Фой ван-Гоорль и слуга Красный Мартин приговорены в тюрьме к пытке, голодной смерти и обезглавливанию, не имеет более входа сюда. Лизбета ван-Гоорль».

Лизбета позвала слугу и приказала ему прибить это объявление над входной дверью, где каждый проходящий мог прочесть его.

— Сделано, — сказала она. — Перестань плакать, Эльза, и уложи меня в постель, откуда я, Бог даст, уже не встану.

Два дня спустя после описанных событий в Лейден приехал измученный и израненный человек — беглец, лицо которого носило отпечаток ужаса.

— Какие вести? — спрашивала толпа на площади, узнав его.

— Мехлин, Мехлин… — задыхаясь, проговорил он. — Я из Мехлина.

— Что же случилось с Мехлином? — спросил, выступая вперед, Питер ван-де-Верф.

— Дон Фредерик взял его, испанцы перебили всех от старого до малого: мужчин, женщин, детей. Я убежал; но на целую милю я слышал крики тех, кого убивали… Дайте мне вина…

Ему дали вина, и медленно, отрывистыми фразами он передал об одном из ужаснейших преступлений против Бога и себе подобных, когда-либо совершенных злыми людьми во имя Христа. Оно крупными буквами занесено на страницы истории, и нам не нужно передавать здесь его подробности.

Когда все стало известно, толпа лейденцев гневно загудела, послышались крики, требующие мщения. Горожане схватились за оружие, какое у кого было: бюргер — за меч, рыбак — за острогу, крестьянин — за пику, сейчас же нашлись предводители, и раздались крики:

— К Гевангенгузу!.. Освободим заключенных!..

Тысячи людей окружили ненавистное место. Подъемный мост был поднят — навели новый. Из-за стен в толпу было направлено несколько выстрелов, но затем оборона прекратилась. Толпа взломала массивные ворота и бросилась в тюремные камеры освобождать еще живых заключенных.

Испанцев и Рамиро в тюрьме не оказалось: они исчезли неизвестно куда. Кто-то крикнул:

— Где Дирк ван-Гоорль?.. Ищите его!..

Все бросились к камере, выходившей на двор, крича:

— Ван-Гоорль, мы здесь!

Взломали дверь и нашли его лежащим на соломенном матраце со сложенными руками и обращенным кверху лицом: его поразила не рука человека, а чумный яд.

Голодный и без ухода, он умер очень быстро.

Часть III. ЖАТВА

Глава 23

ОТЕЦ И СЫН
Выйдя из дома матери на Брее-страат, Адриан пошел наудачу; он чувствовал себя таким несчастным, что даже не был в состоянии подумать, что ему делать или куда идти. Он очутился у подножия большого холма, известного до нынешнего времени под именем «бурга», странного места с остатками круглой стены на вершине, как говорят, построенной еще римлянами. Он взобрался на холм и лег под одним из росших там дубов на выступе стены. Закрыв лицо руками, он пытался собраться с мыслями.

Но о чем мог он думать? Как только он закрывал глаза, перед ним вставало лицо матери, такое ужасное в своем неестественном гневном спокойствии, что он смутно удивлялся, как мог он, отвергнутый сын, вынести этот взгляд Медузы, поразивший его душу. Зачем он остался в живых? Зачем он еще не умер, когда у него на боку есть шпага? Может быть, чтобы доказать, что он невиновен в этом ужасном преступлении? Он невиновен в нем. Ему и в голову не приходило предать Дирка ван-Гоорля, Фоя и Мартина в руки инквизиции. Он только сказал о них человеку, которого считал за астролога и мага, умеющего приготовлять напитки для привораживания женщин. Не его вина, если этот человек оказался членом Кровавого Судилища. Но зачем он говорил так много? Зачем подписал бумагу? Зачем не дал себя убить? Он подписал, и, как не объясняй, он уже никогда не посмеет взглянуть в лицо честному человеку, а тем более женщине, если правда известна ей. Стало быть, он остался в живых не потому, что был невиновен: в его собственных глазах его правота была весьма сомнительна, и не потому, чтобы испугался смерти. Правда, он всегда боялся смерти, но у молодого и впечатлительного человека бывают состояния, когда смерть кажется меньшим из зол. В таком состоянии он находился прошлую ночь, когда наставил было острие меча себе в грудь, но испугался прикосновения этого острия. Теперь это настроение миновало.

Он остался в живых, имея в виду отомстить: он убьет этого пса Рамиро, загипнотизировавшего его своими очками и своей дружеской речью, запугавшего его угрозой смерти до того, что он, как растерявшаяся девчонка, подписью обесчестил себя, он, всегда гордившийся своей испанской кровью, кровью рыцарей. Да, он убьет этого коварного пса, не остановившегося перед тем, чтобы, выпытав от него все, что было нужно, выдать его позор той, от кого его следовало скрывать всего тщательнее, и другим. Теперь Фой, если они когда-нибудь встретятся, плюнет ему в лицо. Фой честен и ненавидит всякую скрытность, он не может представить себе, до какого унижения нервы могут довести человека! А Мартин, всегда не доверявший ему и не любивший его? Он, если представится случай, с наслаждением разорвет его на клочки, как ястреб куропатку. А хуже всего, как отнесется к нему Дирк ван-Гоорль, человек, принявший его в свою семью, воспитавший его как родного, хотяон был сыном его соперника! Вот он сидит теперь в тюрьме; щеки его с каждым днем впадают все больше и больше, тело все больше и больше худеет, пока, наконец, не превратится в живой скелет; он сидит, смотря на кушанья, которые проносят мимо, и среди мучений долгой, ужасной агонии возносит молитвы к небу, прося воздать Адриану за все зло, причиненное им!

Адриан не мог дольше выносить этих мыслей, он лишился чувств и обрел то спокойствие, которое в наши дни испытывают люди, приготовляемые к ножу хирурга, спокойствие, от которого они часто просыпаются для более острых страданий.

Придя в себя, Адриан заметил, что ему холодно: наступил осенний вечер, и в воздухе чувствовался как бы мороз. Голод также давал себя знать; Адриан вспомнил, что и Дирк ван-Гоорль теперь, вероятно, голоден. Он решился пойти в город поесть и потом придумать, что ему делать.

Адриан отправился в лучшую городскую гостиницу и, сев к столу под деревьями перед домом, велел слуге подать кушанья и пиво. Бессознательно он принял свой обычный насмешливо-высокомерный тон испанского гидальго, но тотчас же, несмотря на свое расстройство, с негодованием заметил, что слуга не поклонился ему, а только приказал принести требуемое из дома и, повернувшись спиной к Адриану, заговорил с одним из посетителей.

Скоро Адриан заметил, что он служит предметом разговора: разговаривавшие косились на него и указывали на него пальцами.

Мало-помалу к двум собеседникам присоединилось еще несколько, и они начали рассуждать о чем-то, по-видимому, сильно интересовавшем всех. Собралась также дюжина мальчишек и несколько женщин, и все стали коситься и указывать на него. Адриану стало неловко, он начал сердиться, но, надвинув шляпу на глаза и скрестив руки на груди, сделал вид, что ничего не замечает. Слуга принес ему ужин, но так грубо сунул ему кушанья и пиво, что оно расплескалось по столу.

— Осторожнее, да вытри! — приказал Адриан.

— Сам вытри, — ответил слуга, дерзко поворачиваясь на каблуках.

Первым движением Адриана было встать, но он был голоден и решил прежде поужинать. Он взял кружку и стал жадно пить, как вдруг что-то упало на дно кружки, так что пиво снова расплескалось и залило его платье. Он опустил кружку и, схватившись за меч, спросил, кто смел помешать ему пить. Из толпы не раздалось ни шуток, ни насмешек, она казалась слишком серьезно настроенной, но голос из задних рядов крикнул:

— Это тебе за Дирка ван-Гоорля. Ему пища скоро понадобится.

Адриан понял. Все знали об его позоре, всему Лейдену было известно случившееся с ним. Слова замерли у него на губах и рука выпустила меч. Как ему было поступить? Сделать вид, что он относится с презрением к происшедшему? Он попробовал было приказать подать себе новую порцию, но слова не шли у него с языка. Толпа заметила его колебание и, выводя из него заключение об его виновности, разразилась криками и бранью.

— Предатель!.. Испанский шпион!.. Убийца!.. — раздалось со всех сторон. — Кто донес на нашего Дирка?.. Кто предал брата на пытку?..

Затем раздались еще более резкие ноты:

— Убить его!.. Повесить вниз головой!.. Побить камнями!.. Вырвать у него язык!..

Из толпы к нему протянулась длинная женская костлявая рука, и пронзительный голос закричал:

— Дай-ка нам подарочек, красавчик!

Адриан почувствовал, как у него вырвали клок волос. Это было уже слишком! Он должен был подняться и дать себя убить, но вдруг его охватил страх перед этими волками в человеческом образе. Быть растоптанным этими грубыми сапогами, быть разорванным на клочки этими грязными руками, очутиться повешенным за ноги — нет, он не мог покориться этому! Он выхватил меч и приготовился бежать.

— Держи его! — раздалось из толпы.

Он же рванулся вперед, налетев на мальчика, старавшегося задержать его, расставив руки.

Вид крови и крик раненого мальчика решили вопрос, и толпа ринулась на Адриана, но он был проворен и, прежде чем чья-то рука успела схватить его, он уже бежал по улице, преследуемый градом каменьев и грязи. Толпа бежала за ним, и началась одна из самых отчаянных травлей человека, когда-либо виданных Лейденом.

Адриан поворачивал из улицы в улицу, за один угол и за другой, а позади плотной массой бежали его преследователи. Несколько женщин протянули через улицу веревку, чтобы остановить его, — он перепрыгнул через веревку, как олень. Четыре человека пытались задержать его, забежав вперед, — он вырвался и побежал по Брее-страат. Здесь, на двери дома своей матери, он увидел бумагу и догадался, что это было. Толпа, однако, настигла его, к ней приставали все новые и новые лица. Теперь ему оставалось одно спасение — Рейн был близко, в этом месте он был широк и моста не было. Может быть, его преследователи не решатся полезть за ним в воду? Адриан бросился в реку и поплыл. За ним вдогонку полетели камни и куски дерева, но, к счастью Адриана, ночь стала быстро спускаться, и он скоро исчез из глаз толпы. До него долетели крики стоявших на берегу, возвещавшие, что он утонул.

Однако Адриан не утонул. Он с трудом выбрался через тинистую грязь на противоположный берег и, спрятавшись между старыми лодками и наваленным лесом, ждал, пока несколько придет в себя. Однако долго он не мог оставаться здесь: стало слишком холодно. Он потащился дальше в совершенной темноте.

Полчаса спустя, когда Симон-Мясник и его супруга, Черная Мег, уселись отдыхая от дневных трудов, за ужин, у дверей их дома раздался стук. Они выронили ножи и испуганно переглянулись.

— Кто это может быть? — проговорила Мег.

Симон покачал своей круглой головой.

— Я никого не жду, — сказал он, — и не люблю непрошеных гостей. В городе скверный дух!

— Поди посмотри! — приказала Мег.

— Ступай сама… — он добавил эпитет, способный взбесить самую кроткую женщину.

Мег отвечала ругательством и пустила металлическую тарелку в лицо мужу, но прежде чем ссора успела разгореться, снова у двери раздался стук колотушки и на этот раз все сильнее и сильнее. Черная Мег пошла отпереть, между тем как Симон спрятался за занавеску. Обменявшись несколькими словами шепотом с посетителем, Черная Мег пригласила его войти в комнату, ту самую роковую комнату, где Адриан подписал свой донос. Теперь при свете Мег узнала его.

— Симон, иди сюда, это наш графчик! — закричала она.

Симон вышел, и почтенная парочка, подперши бока руками, разразилась хохотом.

— Это наш дон… наш дон… — задыхаясь, повторял Симон.

Смех их, видавших Адриана высокомерным, в богатом платье, был вполне естествен при виде этого несчастного, стоявшего, прижавшись к стене, с волосами, слипшимися от грязи, разбитым виском, из которого сочилась кровь, в изорванном платье, пропитанном грязью и водой, в одном сапоге. С минуту беглец сносил их насмешки, но затем, обнажив меч, вдруг, не говоря ни слова, бросился на скотоподобного Симона. Тот побежал вокруг стола.

— Перестаньте смеяться, — закричал Адриан, — или познакомитесь с этим! Я теперь на все готов.

— Это заметно, — отвечал Симон, уже не смеясь, так как видел, что шутить дальше рискованно. — Что вам угодно, герр Адриан?

— Угодно, чтобы вы дали мне кров и пищу, пока мне вздумается оставаться здесь. Не бойтесь, у меня есть деньги, чтобы заплатить.

— Вы опасный гость, — вмешалась Мег.

— Знаю, — отвечал Адриан, — только, если я буду на улице, я буду еще опаснее: не я один замешан в доносе, и если меня захватят, то доберутся и до вас. Понимаете?

Мег кивнула. Она прекрасно понимала. Лейден становился опасным местопребыванием для людей, занимавшихся ее ремеслом.

— Постараемся устроиться, мейнгерр, — сказала она. — Пройдите наверх, в комнату мага, и переоденьтесь в его платье: оно будет вам впору, вы почти одинакового роста.

У Адриана дыхание сперло в горле.

— Он здесь? — спросил он.

— Нет, но комната за ним.

— Он заходит к вам?

— Думаю, что будет заходить, раз оставил комнату за собой. Вам нужно видеть его?

— Очень нужно!.. Но вы не говорите ему. Мое дело может подождать, пока мы встретимся. Высушите мое платье как можно скорее, я не люблю носить чужое.

Четверть часа спустя Адриан, обсохший и почистившийся, уже не похожий на беглеца, за которым гонится толпа, вернулся в гостиную.

Когда он вошел, одетый в платье Рамиро, Мег толкнула мужа и прошептала:

— Правда, похожи?

— Как два дьявола в аду, — отвечал Симон критически и прибавил: — Ужин готов, мейнгерр, садитесь и кушайте.

Адриан поел с аппетитом: мясо и вино были хорошие, а он был голоден. Ему доставило грустное удовольствие сознание, что он может еще наслаждаться чем-нибудь, будь то хоть еда и питье.

Поужинав, он передал хозяевам случившееся, или то, что считал нужным передать, и затем отправился спать, спрашивая себя, не убьют ли его хозяева во время сна, чтобы овладеть бывшим при нем кошельком с деньгами. Он даже надеялся на это и крепко проспал целых двенадцать часов.

Следующий день до самого вечера Адриан просидел в доме шпионов, отдыхая и раздумывая о своем падении. Черная Мег сообщала о происходившем в городе. От нее Адриан узнал, что мать его заболела чумой и что приговор о голодной смерти застал бездыханное тело Дирка ван-Гоорля. Он узнал также подробности бегства Фоя и Мартина, составлявшие предмет всеобщего разговора в городе. В глазах народа беглецы сделались героями, и кто-то даже сочинил на этот сюжет песенку, которую распевали на улицах. Два стиха ее относились к Адриану, и Черная Мег повторила их ему со скрытым злорадством. Да, брат его превратился в народного героя, а он, Адриан, стоявший бесконечно выше его, стал предметом всеобщего презрения. И во всем этом был виноват Рамиро.

Адриан ждал Рамиро. Ради этого он рисковал оставаться в Лейдене. Рано или поздно Рамиро заглянет в этот дом, и тогда… Адриан вынул свою рапиру, отпарировал и, наконец, прошипев угрозу, воткнул ее в пол, воображая, что горло Рамиро находится между острием оружия и досками. Конечно, в поединке, который неминуемо должен состояться, Рамиро, без сомнения искусно владеющий оружием, может взять верх, и под острием может очутиться горло Адриана. Но хотя бы и так? Ему все равно. Он решился показать себя Рамиро, а там пусть пойдет к дьяволу он сам, или Рамиро, или оба вместе.

Под вечер второго дня Адриан услыхал крики на улице, и вошедший Симон рассказал, что прибыл человек с дурными вестями из Мехлина. Пока он еще не знал подробностей и отправился разузнать их.

Прошло несколько часов, и снова раздались крики, на этот раз более определенные. Черная Мег пришла и рассказала об избиении жителей Мехлина и о восстании лейденцев, направившихся к городской тюрьме. Затем она снова убежала: где вода мутилась, там Черная Мег ловила рыбу.

Прошел еще час, снова кто-то отворил входную дверь ключом и осторожно запер, войдя.

«Симон или Мег», — подумал Адриан; но не будучи вполне уверен, он из предосторожности спрятался за занавеску.

Дверь комнаты отворилась, и вошел Рамиро. Теперь настал удобный случай для Адриана. Маг казался расстроенным. Он сел на стул и начал обтирать лоб шелковым платком, а затем, потрясая кулаком в воздухе, начал проклинать всех и вся, главное же — лейденских граждан. После того он снова погрузился в молчание и сидел, неопределенно смотря в пространство и крутя свои седые усы.

Теперь наступила минута, которой Адриану следовало воспользоваться: ему стоило выйти из-за занавески и приколоть Рамиро прежде, чем тот успеет подняться со стула. План имел много привлекательного, и Адриан привел бы его в исполнение, если бы его не остановило соображение, что убитый таким образом Рамиро никогда не узнает, за что он убит, а Адриан непременно желал, чтобы он знал это. Он желал не только отомстить Рамиро, но желал, чтобы тот знал, за что Адриан мстит ему. Кроме того, надо отдать справедливость Адриану, он предпочитал открытый поединок удару из-за угла: люди благородные бьются, а убийцы нападают сзади.

Выбрав удобный момент, Адриан вышел из-за занавески и стал между Рамиро и дверью, которую запер на задвижку, чтобы никто не прервал их свидания. При шуме Рамиро вздрогнул и поднял глаза. В минуту он понял свое положение, его загорелое лицо побледнело, так как он знал, что опасность велика, но он смело взглянул ей в лицо, как дворянин, стяжавший большую, разнообразную опытность на своем веку.

— Герр Адриан ван-Гоорль, — сказал он. — Я рад видеть своего ученика и друга, но позвольте вас спросить, зачем вы в этой тесной комнате, хотя времена, правда, неспокойные, и так угрожающе размахиваете обнаженной рапирой?

— Негодяй, ты знаешь, зачем! — отвечал Адриан. — Ты предал меня и моих родных, опозорил меня… В награду я убью тебя.

— Вижу, опять это дело ван-Гоорля, — сказал Рамиро. — Ни на полчаса мне нет от него покоя. Ну, прежде чем вы приступите к выполнению вашего намерения, вам, может быть, интересно будет узнать, что ваш почтенный батюшка, попостившись несколько дней, теперь, вероятно, находится на свободе, так как чернь взяла приступом Гевангенгуз. Однако я не могу скрыть, что он сильно страдает от чумы, которую ваша матушка, со свойственной ей находчивостью, передала ему, считая подобный конец для него более приятным, чем тот, который был назначен ему законом.

Все это медленно говорил Рамиро, все время стараясь встать так, чтобы свет из окна падал на его противника, между тем как он сам оставался в тени, что, как он знал по опыту, очень удобно при поединке.

Адриан не отвечал, но поднял меч.

— Одну минуту, молодой человек, — продолжал Рамиро, в свою очередь обнажая оружие и становясь в позицию. — Вы серьезно хотите драться?

— Да, — отвечал Андиан.

— Какой же вы глупец после того, — заявил Рамиро. — Почему вы в ваши годы ищете смерти? Ведь у вас против меня столько же шансов, сколько у крысы против терьера. Смотрите! — Он коварно направил свой меч прямо в сердце своему противнику, но Адриан был настороже и отпарировал удар.

— Я знал, что вы сделаете это, — сказал Рамиро, — я бы не промахнулся, но все ангелы знают, что я не желаю ранить вас. — Про себя же он подумал: «Молодец опаснее, чем я предполагал, теперь дело идет о жизни. Старая ошибка: слишком высоко наметил».

Но тут Адриан бросился на него как тигр, и в следующие полминуты в комнате не было ничего слышно, кроме звона стали и усиленного дыхания сражающихся.

Сначала удача была на стороне Адриана, он нападал ожесточенно, и его более старому противнику приходилось только обороняться. Отпарировав выпад Рамиро, Адриан слегка ранил его в левую руку. Царапина, видимо, разгорячила Рамиро: он перестал обороняться и начал нападать. Искусство и сила пришли ему на помощь. Адриану пришлось медленно отступать перед ним, пока уже двигаться почти было некуда в тесной комнате, и вдруг, споткнувшись или потеряв силы, он кубарем полетел к противоположной стене. С гортанным криком торжества Рамиро бросился к нему, намереваясь покончить с ним, пока Адриан еще не успел встать в позицию, но задел ногой за стул, опрокинутый во время борьбы, и во всю длину растянулся на полу.

Теперь настала очередь Адриана воспользоваться минутой. В одно мгновение он очутился возле Рамиро и приставил острие рапиры к его горлу. Однако он не заколол его сразу — не из сожаления, а из желания перед смертью помучить своего врага: подобно всем своим соплеменникам Адриан мог делаться мстительным и кровожадным, когда в нем просыпалась жажда мести. Рамиро быстро осознал свое положение. Физически он был беспомощен, потому что Адриан одной ногой наступил ему на грудь, а другой — на рукоять его меча и не отнимал острия от его горла. Приходилось пустить в ход хитрость.

— Готовьтесь умереть! — сказал Адриан.

— Еще рано, — отвечал Рамиро.

— Как это? — с изумлением спросил Адриан.

— Потрудитесь немного приподнять острие — оно колет меня. Благодарю вас. Теперь я вам объясню, почему я говорю так. Потому что вообще не принято, чтобы сын мог заколоть отца, как первую попавшуюся свинью…

— Сын?.. Отца?.. — спросил Адриан. — Разве?

— Да, мы имеем счастье состоять в таких священных отношениях друг с другом.

— Вы лжете! — закричал Адриан.

— Дайте мне встать и взяться за меч, тогда вы поплатитесь за это слово. Никто еще не говорил графу Жуану де Монтальво, что он лжет, оставаясь после того в живых.

— Докажите это, — сказал Адриан.

— В моем настоящем положении, до которого меня довела несчастная случайность, а не неумение, я не могу доказать ничего. Но если вы сомневаетесь, спросите у своей матери или у наших хозяев, или загляните в церковные книги Гроте-кирк, не найдете ли вы там под числом, которое я сообщу вам, запись о браке Жуана де Монтальво и Лизбеты ван-Хаут, от какового брака и родился сын Адриан. Я докажу вам это. Не будь я вашим отцом, разве спастись бы вам из рук инквизиции и разве не проколол бы я вас дважды в последние пять минут? Вы, правда, хорошо деретесь, но все же вам далеко до меня.

— Если вы даже отец мне, почему мне не убить вас, после того как вы угрозой заставили меня сделать, что хотели? Вы опозорили меня, из-за вас за мной гнались по улицам, как за бешеной собакой, из-за вас мать отреклась от меня! — Адриан смотрел так свирепо и так низко опустил меч, что Рамиро почти потерял надежду.

— На все это могут найтись объяснения в душе человека религиозного, — сказал он, — но я приведу вам один довод, касающийся вашей личной выгоды. Если вы убьете меня, проклятие, постигающее отцеубийцу, будет над вами и в здешней и в будущей жизни…

— Надо мной уже тяготеет более тяжелое проклятие, — начал было Адриан, но в голосе его послышалось колебание: Рамиро, искусно умевший играть людскими сердцами, затронул настоящую струну, и суеверие Адриана отозвалось.

— Будь благоразумен, сын мой, — снова начал Рамиро, — и останови свою руку, прежде чем совершить дело, которому ужаснется сам ад. Ты думаешь, что я враг тебе, но ты ошибаешься, все это время я старался делать тебе добро, но как я могу объяснить тебе все, лежа, как теленок под ножом мясника? Отложи в сторону мой меч и свой и дай мне сесть, тогда я сообщу тебе план, который послужит на пользу нам обоим. Или, если хочешь, то коли скорей! Я не намерен умолять тебя о жизни — это недостойно испанского гидальго. И что такое жизнь для меня, знавшего столько горя? Боже, Ты всевидящий, прими мою душу и, молю Тебя, прости этому юноше его ужасное преступление — он не в полном разуме и впоследствии раскается в своем поступке.

Рамиро выпустил из руки меч, уже бесполезный ему. Придвинув его к себе концом своего оружия, Адриан нагнулся и поднял его.

— Встаньте, — сказал он, снимая ногу. — Я могу убить вас после, если захочу.

Если бы он мог заглянуть в сердце своего отца, с трудом поднявшегося на ноги, он не стал бы откладывать своей мести.

«Здорово же ты напугал меня, мой друг, — подумал Рамиро, — но теперь опасность миновала, и если я не отплачу тебе, то твое имя не Адриан».

Встав и отряхнувшись, Рамиро уселся на стул и заговорил очень серьезно. Во-первых, он с самой убедительной чистосердечностью доказывал, что, заставляя Адриана действовать в своих интересах, он и не подозревал, что Адриан его сын. Конечно, доводы были не выдерживающими критики, но для Рамиро главное было выиграть время, а Адриан слушал. Рамиро рассказал, что только после того, как мать Адриана случайно, а вовсе не по его желанию увидала документ, которым уличался ее муж, он узнал, что Адриан ван-Гоорль ее сын, а также его, Рамиро, собственный. Однако, — поспешил он прибавить, — все это теперь уже старая история и не имеет никакого значения в настоящем. Благодаря волнению черни, заставившей его покинуть свой пост в крепости, он, Рамиро, находится временно в затруднительных обстоятельствах, Адриан же опозорен. Вот поэтому он хочет сделать Адриану одно предложение. Почему им не соединиться, почему естественной связи, существующей между ними и чуть было не порванной мечом — о чем оба они должны сожалеть, — не перейти в действительную нежную привязанность? Он, отец, имеет положение, большую опытность, друзей и виды на огромное состояние, которым, конечно, не может вечно пользоваться. На стороне же сына молодость, красота, приятные, изысканные манеры, образование светского человека, ум и честолюбие, которые поведут его далеко, а в ближайшем будущем доставят ему возможность приобрести расположение молодой особы, столь же доброй, как простота.

— Но она ненавидит меня, — сказал Адриан.

— Вот и видно, что ты еще неопытен, — со смехом сказал Рамиро. — Как легко юность приходит в восторг и впадает в уныние! Сколько я знаю счастливых браков, начавшихся подобной ненавистью! Дело это устроится, даю слово. Если ты хочешь жениться на Эльзе Брант, я помогу тебе, если не хочешь, никто тебя не заставляет.

Адриан задумался, и так как в нем была практическая жилка, то спросил:

— Вы говорили об огромном богатстве, на которое имеете виды. Что это за богатство?

— Я скажу тебе, — шепотом начал родитель, осторожно осматриваясь. — Я имею намерение отыскать огромные сокровища Гендрика Бранта — поиски его лежат в основе всех постигших меня теперь неприятностей. Видишь, как я был откровенен с тобой: ведь если ты женишься на Эльзе, все это богатство по закону будет твоим, и я могу только получить из него столько, сколько тебе угодно будет дать мне. В нашем гербе стоит девиз: «Вверься Богу и мне». Поэтому я предоставляю решение твоему чувству чести, которое никогда не ослабевало в роду Монтальво. Не все ли равно, кто законный владетель состояния, раз оно находится в семье?

— Конечно, все равно, — мельком ответил Адриан, — я не коммерческий человек.

— Ну и прекрасно! — продолжал Рамиро. — Однако мы заговорились, и если мне суждено жить, то есть дела, которыми я должен заняться. Ты слышал все, что я имел сказать, и меч в твоих руках, я тоже в твоих руках и отпущен только под честное слово. Прошу же тебя, реши скорее. Только если ты намереваешься прибегнуть к оружию, то позволь мне указать тебе, куда целиться, — я не желаю бесцельных мучений.

Он встал и поклонился вежливо и с достоинством. Адриан взглянул на него и поколебался.

— Я не доверяю вам, — сказал он, — вы уже раз обманули меня и, думаю, обманете во второй раз. Я не особенно высокого мнения о людях, которые, переодетые и под чужим именем, устраивают западни, чтобы добыть свидетельство. Но я попал в плохое место, и у меня нет друзей. Я хочу жениться на Эльзе и вернуть себе положение, которое занимал в обществе, кроме того, вы сами понимаете, я не могу перерезать хладнокровно горло родному отцу, — Адриан бросил один из мечей.

— Я и не ожидал другого решения от такого благородного характера, сын мой Адриан! — заметил Рамиро, поднимая свой меч и вкладывая его в ножны. — Но теперь, прежде чем мы заключим окончательный союз, я должен предложить тебе два условия.

— Какие они? — спросил Адриан.

— Во-первых, чтобы между нами существовали такие дружеские отношения, какие должны существовать между сыном и отцом, — отношения, не допускающие никакой утайки. Второе условие может показаться тебе несколько тяжелым. Несмотря на то, что судьба вела меня по каменистому пути и неизвестно, что еще готовит мне в будущем, была всегда одна вещь, которую я всегда хранил свято и в чистоте и которая, в свою очередь, не раз в тяжелую минуту награждала меня за мою приверженность, — моя вера. Я католик и желал бы, чтобы сын мой был также католиком, эти ужасные заблуждения — поверь мне — так же опасны для души, как теперь они опасны для тела. Могу ли я надеяться, что ты, воспитанный, но не рожденный в ереси, согласишься учиться правилам истинной веры?

— Конечно, можете! — почти с увлечением воскликнул Адриан. — Надоели мне эти собрания, пения псалмов и постоянное опасение попасть на костер. С тех пор как помню себя, я всегда желал быть католиком.

— Твои слова делают меня счастливым человеком, — сказал Рамиро. — Позволь мне отпереть дверь: я слышу, наши хозяева возвращаются. Почтенный Симон и фроу Мег, прошу вас принять участие в веселом событии: этот молодой человек — мой сын, и в знак моей отеческой любви, которой он пожелал, я обнимаю и целую его в вашем присутствии.

Черная Мег, с изумлением смотревшая на Рамиро из-за плеча Адриана, вдруг увидала, что его единственный глаз быстро закрылся. Неужели дон Рамиро сделал ей знак?

Глава 24

МАРТА ПРОИЗНОСИТ ПРОПОВЕДЬ И ОТКРЫВАЕТ ТАЙНУ
Два дня спустя после своего примирения с отцом Адриан был принят в лоно католической Церкви. Приготовления были кратки: они состояли из трех свиданий с монахом, которого приводили ночью. Наставник нашел в своем ученике такую готовность воспринять его учение и такие способности, что по намеку Рамиро, которого его собственные соображения, не имевшие ничего общего с религией, заставляли желать скорейшего присоединения сына к католичеству, он объявил излишним продолжать период испытания. Поэтому в сумерки третьего дня — при тогдашнем настроении общества они не решались показываться днем, — Адриана отвели в баптистерию Гроте-кирке, где он исповедался в своих грехах аббату, отцу Доминику, что оказалось простой формальностью, так как список грехов, приготовленный Адрианом, был выслушан весьма быстро. Так, ко всем его винам перед родными, в том числе и преданию отчима, монах отнесся весьма легко; впоследствии Адриан узнал, что с церковной точки зрения подобные преступления считались скорее даже подвигами. Серьезно было принято только его отречение от еретических заблуждений, и, получив удовлетворительные ответы в этом отношении, исповедник дал раскаявшемуся грешнику полное отпущение.

Затем был совершен обряд крещения со всеми формальностями, какие были возможны по обстоятельствам. При церемонии присутствовало несколько священников; воспреемниками были его отец и Симон, получивший хорошую плату за труд. Во время совершения обряда произошло неожиданное событие. С самого начала на площади перед церковью слышался топот ног и раздавались голоса толпы, теперь же эта толпа начала стучать в дверь и бросать камни в цветные окна, разбивая чудные древние стекла. Вдруг в баптистерию вбежал один из прислужников и шепнул аббату что-то на ухо, от чего тот побледнел и поспешил окончить обряд.

— Что такое? — спросил Рамиро.

— К несчастью, сын мой, эти собаки-еретики увидали, как вы или наш новоприсоединенный брат, не знаю наверное кто из вас, вошел в это священное место, и теперь окружили церковь, требуя вашей крови, — отвечал монах.

— Так надо бежать! — сказал Рамиро.

— Сеньор, это невозможно, — вмешался дьячок, — все выходы охраняются ими. Слышите?..

В эту минуту раздался усиленный стук в дубовую дверь.

— Не может ли выше преподобие обратиться к ним с внушением? — спросил Рамиро. — Иначе… — Он пожал плечами.

— Будем молиться, — сказал один из монахов дрожащим голосом.

— Конечно!.. Только лучше бы прежде уйти. Вероятно, впрочем, в церкви найдутся потайные помещения, если же мы останемся здесь, нас перережут.

Тогда дьячок, весь дрожа, побелевшими губами прошептал:

— Идите за мной все. Постойте. Потушите огни.

Все свечи были погашены, и, взявшись за руки, они в темноте пошли за дьячком, не зная куда. Они пробирались по пустой церкви, где их шаги гулко раздавались среди тишины, составлявшей резкий контраст с шумом голосов снаружи и стуком в дверь. Один из монахов, толстый аббат Доминик, отстал от прочих и пробирался вперед, протягивая руку в пространство и взывая к остальным. Дьячок было отозвался, но Рамиро сердито приказал ему молчать, прибавив:

— Ты хочешь, чтобы всех нас растерзали из-за монаха?

Они продолжали идти, и крики Доминика слабели в отдалении и, наконец, совершенно покрылись ревом, раздававшимся снаружи.

— Здесь, — сказал дьячок, ощупав пол руками, и при слабом свете луны, проникшем в эту минуту через окно на хорах, Адриан увидал перед собой дыру в полу.

— Спускайтесь, там есть ступени, — сказал проводник. — Я задвину камень.

Один за одним они спустились по шести или семи узким ступеням в темное помещение.

— Где мы? — спросил один из монахов, когда дьячок, задвинув камень, присоединился ко всем.

— В фамильном склепе графа ван-Валькенберга, которого ваше преподобие похоронили три дня тому назад. К счастью, каменщики еще не заделали вход. Если вашему сиятельству душно, — обратился он к Адриану, — станьте на гроб почтенного графа: вам будет легче дышать.

Адриан задыхался; он воспользовался указанием, причем открыл, что над самой его головой находилась какая-то каменная резьба с мелкими отверстиями, вероятно, доски мраморной гробницы, находившейся в церкви над полом. Через эти отверстия был виден лунный свет, дрожавший на полу хоров. В то время как Адриан смотрел в одно из этих отверстий, он услыхал рядом с собой голос монаха:

— Слышите?.. Двери выломаны. Помоги нам, святой Панкратий. — И монах, опустившись на колени, начал усердно молиться.

Уступив ударам, большие двери с треском растворились, и толпа ворвалась в храм. Она хлынула с ревом и гулом, как поток, прорвавший плотину, с факелами, фонарями на шестах, топорами, секирами и мечами в руках, и дошла до дубового иконостаса чудной резной работы, перед которым, возвышаясь на шестьдесят футов над полом церкви, стояло Распятие с фигурами Пресвятой Девы и св. Иоанна по сторонам. Здесь вдруг величие и тишина святого места, с детства знакомого каждому, с его нишами, в которых отдавалось эхо, с его освещенными луной цветными стеклами, неугасаемыми лампадами, подобно огням рыбачьих лодок, мерцающим среди темных вод, казалось, охватили толпу. Как при священном голосе, раздавшемся среди темноты с неба, разбушевавшиеся волны и ветер утихли, так теперь при виде священных изображений Христа, стоящего с поднятыми руками над алтарем, распятого в терновом венце на кресте, молящегося до кровавого пота в саду Гефсиманском, восседающего за Тайной вечерей и произносящего заповедь: «Возлюбите друг друга, как Я возлюбил вас», возбужденная толпа вдруг стихла.

— Их нет здесь; уйдем! — раздался голос.

— Нет, они здесь, — возразил другой женский голос, в котором слышалась жажда мести. — Я следила за ними до самых дверей, я видела убийцу — испанца Рамиро, шпиона Симона, предателя Адриана и монахов, монахов, наших мучителей.

— Пусть их накажет Господь, — сказал первый голос, показавшийся знакомым Адриану. — Мы сделали довольно, разойдемся по домам.

Раздался ропот.

— Пастор прав. Слушайтесь пастора Арентца.

Более умеренные из толпы собирались разойтись, как вдруг с противоположного конца церкви раздался крик:

— Вот один из них. Ловите его!

Через минуту окруженный людьми с факелами появился аббат Доминик. Глаза его выступали из орбит, а разорванная ряса волочилась по полу. Измученный и испуганный, он бросился к подножию фигуры святого и молил о пощаде, пока десяток рук снова не поставили его на ноги.

— Выпустите его, — сказал пастор Арентц. — Мы боремся против Церкви, а не против ее служителей.

— Выслушайте сначала меня, — раздался женский голос, говоривший прежде, и все головы обратились к кафедре, где появилась седая костлявая старуха со сверкающими глазами, желтыми зубами и лицом, вытянутым вперед, как у лошади, а по обеим сторонам ее стояли две женщины с факелами в руках.

— Это «Кобыла»! — раздались возгласы. — Марта с моря. Продолжай, Марта. На какой текст будет твоя проповедь?

— Кто проливает кровь человеческую, того кровь также прольется, — отвечала она звучным, торжественным голосом, и тотчас же кругом водворилось полное молчание. — Вы называете меня «Кобылой», — продолжала она. — А знаете ли вы, почему мне дали это прозвище? Они назвали меня так, вытянув мне губы вперед и изуродовав клещами мое красивое лицо. А знаете ли, что они принудили меня сделать? Они заставили меня нести моего мужа на спине на костер, говоря, что кобыла для того и создана, чтобы на ней ездили. И знаете, кто сказал это? Этот самый монах, который теперь стоит перед вами.

Когда она произнесла эти слова, страшный крик ярости огласил своды церкви. Марта подняла руки, и снова водворилась тишина.

— Это сказал он, святой отец Доминик. Пусть он опровергнет мои слова. Что? Он не узнает меня? Может быть, и нет, время, горе, расстройство, горячие клещи изменили лицо фроу Марты ван-Мейден, которую называли Лилией Брюсселя. Взгляните на него теперь! Он вспомнил Лилию Брюсселя. Он вспомнил ее мужа и ее сына, которых он сжег. Да будет Бог судьей между нами. Сделайте с этим дьяволом, что Бог укажет вам!.. Где же другие? Где Рамиро, смотритель Гевангенгуза, много лет тому назад потопивший бы меня подо льдом, если бы фроу ван-Гоорль не купила мою жизнь, где он, приговоривший ее мужа, Дирка ван-Гоорля, к голодной смерти? Сделайте с ним, что Бог укажет вам!.. А где третий, полуиспанец, предатель Адриан, носивший фамилию ван-Гоорля, которого привели сегодня сюда, чтобы присоединить к католической церкви, и который подписал донос, послуживший обвинению Дирка ван-Гоорля и приведший в тюрьму его брата Фоя, откуда его спас Красный Мартин. Сделайте с ним, что Бог укажет вам!.. А четвертый, Симон-шпион, руки которого уже много лет обагряются кровью невинных? Симон-Мясник… шпион…

— Довольно, довольно! — ревела толпа. — Веревку, веревку! Повесить его на Распятии!

— Друзья мои, — закричал Арентц, — отпустите его. «Я воздам», — говорит Господь.

— Пусть так, а мы ему прежде дадим задаточек! — раздался голос. — Молодец, Ян… Куда взобрался!

Все подняли головы и увидали в шестидесяти футах над своими головами на одной из перекладин креста сидящего человека со связкой веревок за плечами и свечой, привязанной на лбу.

— Упадет, — сказал кто-то.

— Ну, вот. Это Ян, кровельщик, он может висеть в воздухе, как муха.

— Держите конец, — раздался тонкий голос сверху.

— Пощадите! — молил несчастный монах, когда палачи схватили его.

— А ты пощадил герра Янсена несколько месяцев тому назад?

— Я радел о спасении его души, — оправдывался доминиканец.

— А теперь мы порадеем о твоей душе, твоим же средством полечим тебя.

— Пощадите!.. Я вам укажу, где остальные.

— Где же? — спросил один человек, выступая вперед и отстраняя товарищей.

— Спрятаны в церкви… в церкви…

— Мы знали это, собака-предатель! Ну, спасайте его душу! «Лошадь для того, чтобы на ней ездили», — говорил ты. — А «ангел должен уметь летать», — говорим мы. — Ну, взвивайся!

Так кончил свою жизнь аббат Доминик в руках мстившей ему толпы. Она была свирепа и кровожадна, и читатель не должен думать, что все ужасы этих дней падали исключительно на голову инквизиции и испанцев. Приверженцы новой Церкви также совершали вещи, от которых мы приходим в ужас. В извинение им можно сказать только то, что они в сравнении со своими притеснителями были, как отдельные деревья в сравнении с лесной чащей, и что преследования, которым они подвергались, и страдания, которые испытывали, доводили их до сумасшествия. Если бы наших отцов, мужей и братьев сжигали на кострах, замучивали в подземельях инквизиции или избивали тысячами при разграблении городов; если бы наших жен и дочерей позорили, наши дома сжигали, достояние разграбляли, права попирали, дома опустошали, то не было бы ничего удивительного, если бы мы, даже в настоящие времена, сделались жестокими, когда бы дело коснулось нас. Благодаря Богу, насколько мы можем предвидеть, цивилизованное человечество никогда больше — разве только в случае какого-нибудь внезапного и ужасного общественного переворота — не подвергнется подобному испытанию.

Высоко в воздухе на одной из перекладин креста висел мертвый монах, подобно возмутившемуся матросу, вздернутому на мачту корабля, который он собирался предать. Но его смерть не успокоила ярости торжествующей толпы.

— Где другие? — кричали все. — Найдите других.

И люди бегали с факелами и фонарями по большой церкви; они побывали на хорах, обшарили ризницу, все часовни и, не найдя ничего, снова крича и жестикулируя, собрались в притворе.

— Приведите собак! — закричал голос. — Они чутьем найдут.

Собак привели, они с лаем бегали взад и вперед, но, сбитые с толку множеством людей и не зная, чего искать, ничего не нашли. Кто-то сорвал образ со стены, и в следующую минуту при криках «Долой идолов!» началось разрушение.

Фанатики устремились к алтарям и хранилищам церковной утвари. Вся резьба была отбита и разрублена топорами и молотами, занавесы, закрывавшие шкафы, были оторваны, в священные чаши влито было вино, приготовленное для таинства, и богохульники пили его с грубым хохотом. Они сложили посредине церкви костер и разжигали его священными изображениями, обломками резьбы и дубовых скамеек. В этот костер они стали бросать золотую и серебряную утварь: они пришли сюда не с целью грабежа, а мести, и плясали вокруг, между тем как со всех сторон раздавался треск падающих статуй и звон разбиваемых стекол.

Колеблющийся зловещий свет костра проник через решетчатую плиту гробницы, и Адриан увидал при нем лица своих товарищей по заключению. Что это была за картина! Весь склеп был заставлен полуистлевшими гробами, из которых местами выглядывали белеющие кости, только гроб, на котором он стоял, был еще покрыт ярким бархатом, а кругом эти лица! Монахи в полном облачении прижались по углам, сидя на полу и бормоча неизвестно что побледневшими губами, дьячок лишился чувств, Симон обхватил гроб, как утопающий обхватывает доску, а среди них стоял спокойный, насмешливо улыбающийся с обнаженной рапирой в руке Рамиро.

— Мы погибли, — завопил один из монахов, потеряв всякое самообладание. — Они убьют нас, как убили святого аббата.

— Нет, не погибли, — заметил Рамиро. — Мы в безопасности; но если ты посмеешь еще раз открыть свою пасть, то сделаешь это в последний раз. — Подняв меч, он пригрозил им и прибавил: — Молчите! Кто пикнет, тому конец!

Сколько времени продолжалось их заключение — час, два, три, — никто из заключенных не знал, но, наконец, буйство в церкви кончилось. Внутренность церкви со всеми ее богатствами и украшениями была опустошена, но к счастью, пламя не достигло крыши и стены не загорелись.

Мало-помалу иконоборцы устали, казалось, что и ломать больше нечего, и в дыму стало тяжело дышать. По два и по три человека они стали выходить из поруганного храма, и снова в нем водворилась торжественная тишина. Тонкие струйки дыма поднимались над тлевшим костром, по временам с треском обрушивался кусок надломленной лепной работы, и холодный осенний ветер врывался в выбитые окна. Дело было совершено, месть измученной толпы наложила свою печать на древнее здание, где молились ее предки в течение нескольких поколений, и снова тишина наполнила здание, и кроткие лунные лучи залили опустевшую святыню.

Один за одним, как привидения, вылезали беглецы из склепа, прокрадывались к маленькой двери баптистерии и с бесконечными предосторожностями выходили на улицу, где исчезали во тьме, ощупывая сердце, чтобы ощутить, бьется ли оно еще.

Проходя мимо Распятия, Адриан взглянул наверх, где над ниспровергнутой статуей Пресвятой Девы виднелся кроткий лик Спасителя. Там же, неподалеку, виднелось другое мертвое лицо, казавшееся необыкновенно маленьким и жалким на этой высоте, — искаженное ужасом лицо аббата Доминика, еще недавно возбуждавшего зависть, благоденствовавшего церковного сановника, несколько часов тому назад присоединившего его к святой Церкви. Никакое привидение не могло бы напугать Адриана так, как этот мертвец, но он стиснул зубы и, шатаясь, побрел дальше, следуя за слабым блеском меча Рамиро, вполне доверяясь последнему.

Еще прежде, чем занялся рассвет, Рамиро увел его из Лейдена.

После десяти часов вечера этого дня женщина, закутанная в грубый фрисский плащ, постучалась у дверей дома на Брее-страат и спросила фроу ван-Гоорль.

— Госпожа лежит при смерти от чумы, — отвечала служанка. — Уходи скорей из зараженного дома, кто бы ты ни была.

— Я не боюсь чумы, — сказала посетительница. — А ювфроу Эльза еще не легла спать? Скажите ей, что Марта по прозвищу «Кобыла», желает ее видеть.

Минуту спустя Эльза, бледная, утомленная, но, несмотря на это, такая же хорошенькая, как всегда, вошла в комнату, поспешно спрашивая:

— Что нового?.. Он жив?.. Как его здоровье?..

— Он жив, ювфроу Эльза, но не здоров: рана на бедре загноилась, и он не может ни ходить, ни даже стоять. Не бойтесь, время и чистые перевязки вылечат его, а лежит он в безопасном месте.

В избытке чувства Эльза схватила руку Марты и хотела поцеловать.

— Не дотрагивайтесь до нее — на ней кровь, — сказала Марта, отдергивая руку.

— Кровь? Чья кровь? — спросила Эльза, отшатнувшись.

— Чья кровь?.. — с глухим смехом спросила Марта. — Кровь многих испанцев. Где, вы думаете, кобыла скачет по ночам? Спросите у испанцев, плавающих по Гаарлемскому озеру. А теперь со мной Красный Мартин, и мы ходим вместе, захватывая добычу, где она попадется.

— Довольно! — сказала Эльза. — Изо дня в день все одно и то же — все только смерть. Я знаю, несчастье помрачило ваш рассудок, но… чтобы женщина решилась убивать…

— Женщина! Я не женщина, женщина умерла во мне вместе со смертью мужа и сына. Говорю вам, я не женщина — я меч Божий, которому суждено самому погибнуть от меча. Вот я и убиваю и буду убивать, пока меня саму не убьют. Посмотрите, кто висит в церкви на Распятии, — толстый аббат Доминик. Это я заставила вздернуть его сегодня, завтра вы услышите, как я превратилась в пастора и произнесла проповедь. И Рамиро, и Адриану, и Симону-шпиону — всем было бы то же, но я не могла найти их — значит, их час еще не настал. Но идолы свергнуты, образа сожжены, золото, и серебро, и драгоценные камни — все брошено в кучу мусора. Храм очищен и окурен, для того, чтобы Господь мог обитать в нем.

— Очищен кровью убитых священников и окурен дымом святотатства, — прервала ее Эльза. — О, как вы можете делать такие ужасные вещи и не бояться!

— Бояться! — повторила Марта. — Те, кто побывали в аду, уже не боятся ничего: я ищу смерти, и когда наступит день судный, я скажу Господу: «Что я сделала, чего мне не говорил голос, говорящий мне ныне? Кровь моего мужа и сына еще курится на земле. Она взывает к Тебе о мести».

Говоря так, она подняла кверху почерневшие руки и потрясала ими. Затем она продолжала:

— Они убили вашего отца, почему вы не убиваете их также? Вы малы, слабыи робки и не можете днем употреблять нож, как я, но есть яд. Я умею приготовлять из болотных трав совершенно светлую, как вода, и смертоносную, как рука смерти, отраву. Хотите, я принесу вам ее? Вы пугаетесь подобных вещей. И я когда-то была так же красива, так же любила и была так же любима, как вы, и делаю это в память своей любви. Нет, вам нечего браться за такие дела — довольно на них и меня. Я — меч, но и вы также меч, хотя и не знаете этого; да и вы, такая нежная и кроткая, меч-мститель, умерщвляющий людей; я по-своему, вы по-своему, мы обе отплачиваем полной мерой тем, кому суждено умереть. Каждая вещь из сокровища Гендрика Бранта — вашего наследства — обагрена кровью. Говорю вам, все убийства, лежащие на мне, только песчинки в полном стакане по сравнению с теми, которые будут совершены из-за вашего сокровища. Я вижу, что пугаю вас. Но не бойтесь, ведь говорит не кто иной, как сумасшедшая Марта, и сегодня в церкви мне привиделось такое, чего я не видала уже много лет.

— Скажите мне еще что-нибудь о Фое и Мартине, — просила Эльза, не помнившая себя от страха.

При этих словах в Марте произошла перемена; она ответила уже не крикливо, а спокойным голосом.

— Они довольно благополучно дошли до меня пять дней тому назад: Мартин принес Фоя на себе. Я увидала издали его по бороде. Слушая его рассказ, я хохотала, как никогда в жизни.

— Повторите мне их рассказ.

Марта рассказала, что знала, и Эльза слушала ее, сложив руки, как на молитве.

— Молодцы… молодцы! — проговорила она. — Мартин выбил дверь, а Фой, слабый и раненый, убил часового. Слыхано ли что-нибудь подобное?

— Люди становятся отчаянными храбрецами, когда избегли пытки, — мрачно отвечала Марта. — Ну, теперь, когда испанцев выгнали отсюда, Фой вернется домой, как только силы позволят ему, пока же он еще не может подняться, и Красный Мартин ходит за ним. Однако долго ему нельзя оставаться так: я слышала, что испанцы собираются с большим войском осадить в скором времени Гаарлем, и тогда нам уже будет не безопасно оставаться на островах, да я и сама уйду к гаарлемцам помогать им.

— А Фой и Мартин вернутся?

— Думаю, да, если их не захватят.

— Захватят? — Эльза схватилась за сердце.

— Времена опасные, ювфроу Эльза. Может ли кто-нибудь, кто дышит утром воздухом, сказать, чем он будет дышать вечером? Времена тяжелые, и владыка теперь — смерть. Сокровища Гендрика Бранта не позабыты, не забыли и о тех, кому известно, где они. Рамиро выскользнул из моих рук сегодня и, наверное, ищет сокровища где-нибудь далеко от Лейдена.

— Сокровища! О, эти трижды проклятые сокровища! — воскликнула Эльза, вздрогнув, как от дуновения ледяного ветра. — Когда мы избавимся от них!

— Не избавитесь, пока не настанет время. Отец ваш хлопотал не о том, чтобы сохранить наследство для вас. Послушайте: известно вам, где скрыты сокровища? — Ее голос опустился до шепота.

Эльза отрицательно покачала головой, говоря:

— Я не знаю, где оно спрятано, и не желаю знать.

— Все же лучше бы сказать вам: нас троих, которым известна тайна, могут убить. Я не укажу вам места, но скажу, где найти ключ к тайне.

Эльза вопросительно взглянула на нее, и Марта, нагнувшись вперед, шепнула ей на ухо:

— Он в рукояти меча «Молчание». Если Красного Мартина захватят или убьют, разыщите его меч и отверните рукоять. Понимаете?

Эльза кивнула и отвечала:

— А если Мартин лишится меча?

Марта пожала плечами.

— Тогда, значит, прощай и сокровища, то есть если меня убьют. На все Божья воля; но, во всяком случае, вы наследница, хотя бы по имени, и должны знать, где искать сокровища, которые могут оказать со временем хорошую службу и вам и вашему отечеству. Я не даю вам бумаги, только указываю, где искать ее, а теперь мне пора в путь, чтобы дойти к морю до рассвета. Что передать вашему жениху, ювфроу?

— Я напишу ему несколько слов, если вы можете подождать. Пока покушайте.

— Хорошо, пишите, а я пока поем. Любовь для молодежи, а пища для стариков, а за то и другое — благодарение Богу.

Глава 25

КРАСНАЯ МЕЛЬНИЦА
После недельного пребывания на Красной мельнице, и она сама, и ее окрестности начали надоедать Адриану. В девяти или десяти голландских милях к северо-западу от Гаарлема находится местность, называемая Фельзен, лежащая на песчаных дюнах к югу от канала, известного теперь под именем Северного морского канала. В то время, к которому относится наш рассказ, канал представлял из себя большую осушительную канаву, а Фельзен был малонаселенное село. Вся местность была вообще слабо населена, потому что несколько лет тому назад здесь прошла испанская армия, убивая, сжигая, опустошая, так что осталось весьма мало жителей, которые едва содержали в порядке ветряные мельницы и осушительные каналы. Голландия — земля, отвоеванная у болот и моря, и если воду постоянно не откачивать, каналы не прочищать, то земля весьма быстро снова превращается в болото, и хорошо еще, если океан, прорвавшись через слабую преграду, воздвигнутую рукой человека, не образует здесь обширной соленой лагуны.

В былые времена Красная мельница была насосной станцией, откачивавшей, когда ее огромные крылья работали, воду с плодородных лугов в большую канаву, соединенную системой шлюзов с Северным морем. Во времена нашего рассказа возвышенные берега канала еще существовали, но луга уже снова превратились в болото, среди которого на небольшом земляном пригорке поднималась узкая и высокая ветряная мельница, деревянная, на каменном фундаменте, которую далеко было видно со всех сторон среди пустынных окрестностей. Поблизости не было других строений, никакой скотины не паслось у подножия мельницы, она стояла мертвой среди мертвого ландшафта. Налево от нее отделенный широким илистым каналом, откуда во время половодья густая болотная вода разливалась по равнине, начинался ряд бесплодных песчаных дюн, поросших редкой травой, торчавшей, как щетина на спине дикого кабана, а за дюнами ревел, стонал и плакал океан, когда ветер и непогода вздымали его недра. Против мельницы не более как в пятидесяти шагах проходил широкий канал, заключенный в высокие берега и выливавший день за днем миллионы галлонов своей воды в море. Насыпные берега, однако, начинали ослабевать: на них виднелись пространства, где, казалось, прошел гигантский плуг, выворотив бурую землю среди зеленой поверхности; в других местах вода, во время зимних наводнений ища себе выхода, перерезала мягкую насыпь, однако не настолько разрушив ее, чтобы она не могла исполнять своего назначения.

Слева и сзади тянулись опять болота, только на горизонте виднелись башни Гаарлема да местами, на больших расстояниях, церковные башни, болота же служили пристанищем всякой местной птице, а летом всю ночь напролет в них квакали лягушки.

В такое-то убежище Симон и Черная Мег отвели Рамиро и его сына Адриана в ту достопамятную ночь, когда аббат Доминик был повешен после того, как Адриан получил от него отпущение грехов и крещение. Он ничего не спрашивал: он был слишком потрясен нравственно и физически, жизнь для него была в эти дни ужасающей фантасмагорией, полной мрака, из которой появлялись мстительные фигуры с обагренными кровью руками и раздавались голоса, обрекающие его на погибель.

Беглецы нашли на обширном нижнем этаже мельницы несколько кое-как меблированных комнат. Мельница, насколько Адриан мог понять, была обитаема контрабандистами или ворами, или вообще какими-то темными личностями, с которыми Симон и Черная Мег состояли в союзе и которые знали, что здесь рука закона не достигнет их, хотя, надо сказать, что в правление Альбы в Нидерландах закона не существовало, и бояться его приходилось только людям богатым или тем, кто осмеливался молиться Богу по-своему.

— Зачем мы пришли сюда, отец? — несмело спросил Адриан.

Рамиро пожимал плечами, оглядывая все кругом своим единственным глазом, и отвечал:

— Нас привели сюда наши проводники и друзья, Симон и его жена уверяют меня, что только здесь мы в безопасности, и, клянусь св. Панкратием, после того, что мы видели в церкви, я склонен верить этому. Каким жалким казался отец Доминик, когда он висел, как черный паук, на своей веревке! У меня мороз подирает по коже, когда я вспомню о нем.

— А долго мы проживем здесь?

— Пока дон Фердинанд возьмет Гаарлем и толстые голландцы — те, по крайней мере, которые останутся в живых, — станут лизать наши сапоги, умоляя о пощаде. — Он заскрежетал зубами и прибавил: — Ты играешь в карты? Прекрасно, сыграем партию. Вот карты, игра развлечет нас. Ставлю сто гульденов.

Они начали играть, и Адриан выигрывал, после чего отец, к его удивлению, стал платить ему.

— Зачем это? — спросил он.

— Порядочные люди всегда должны платить карточные долги.

— А если нечем?

— В таком случае следует вести аккуратный счет и выплатить при первой возможности. Помни, что все можно забыть, но проигрыш в карты — долг чести. Никто не может обвинить меня, что я остался ему должен хотя бы один гульден из проигранных денег, что же до других долгов, то, боюсь, их за мной наберется порядочно.

Когда игра кончилась в этот вечер, Адриан оказался в выигрыше около четырехсот флоринов. На следующий день его выигрыш дошел до тысячи, на которые отец выдал ему форменную расписку, но на третий вечер счастье изменило или, может быть, Рамиро играл внимательнее, и Адриан проиграл две тысячи гульденов.

Он заплатил их, вернув отцу его расписку и отдав все золото из кошелька, данного ему матерью, так что теперь у него не осталось ни гроша.

Дальнейший ход событий можно угадать. При каждой игре ставки увеличивались, так как, не будучи в состоянии заплатить, Адриан относился равнодушно к тому, сколько он проиграет. Кроме того, его слегка волновало обращение с такими крупными суммами. Через неделю он проиграл королевское состояние. Тогда, встав из-за стола, отец предложил ему подписать обязательство, пригласив женщину, появившуюся неизвестно откуда для домашних работ на мельнице, подписаться в качестве свидетельницы.

— К чему эта комедия? — спросил Адриан. — Чтобы заплатить по этому обязательству, не хватило бы даже наследства Бранта.

Отец насторожил уши.

— В самом деле?.. А я так думаю, что хватило бы. К чему?.. Кто знает?.. Ты можешь со временем разбогатеть; недаром великий император говорил: «Фортуна — женщина, сберегающая свою милость для молодых». А тогда, как честный человек, вероятно, ты пожелаешь заплатить свой старый игорный долг.

— Конечно, пожелал бы заплатить, если бы мог, — зевая, отвечал Адриан, — но теперь, кажется, и говорить об этом не стоит.

Он встал и вышел на свежий воздух.

Отец задумчиво смотрел ему вслед.

«Надо пользоваться обстоятельствами, — рассуждал он, — у милого сынка, кажется, не осталось ни гроша за душой, и хотя бы ему и надоело жить здесь, он не может убежать. Он должен мне столько, иметь сколько мне никогда и во сне не снилось, стало быть, если бы ему удалось стать мужем Эльзы Брант и законным наследником ее состояния, то какие бы ни возникли между нами неприятности, я получу свою часть совершенно чистым, порядочным путем. Если же, с другой стороны, окажется необходимым мне самому жениться на Эльзе, чего «Боже избави!», то, по крайней мере, никто не останется в убытке, и Адриан даже будет в выигрыше, взяв несколько ценных уроков у одного из самых искусных игроков Испании. Теперь же нам необходимо оживить это скучное место присутствием самой красавицы. Наши почтенные друзья должны вернуться скоро со своей ношей, по крайней мере надеюсь, что будет так, иначе в нашем деле возникнут большие осложнения. Надо припомнить, все ли предусмотрено, в таком деле малейший промах… Он католик, следовательно, может заключить законный брак без предварительного оглашения, — хорошо, что я вспомнил этот пункт закона. Я достану священника, скромного человека, который не станет вслушиваться, если девице вздумается ответить «нет», и совершит, чего от него требует его обязанность. Да, кажется, все предосторожности приняты. Я тщательно посеял семя, Провидению остается взрастить его. Пора тебе, Жуан, успеть в чем-нибудь и успокоиться, довольно ты поработал, и годы дают себя знать, да, даже очень дают себя знать!»

Когда Адриан затворил за собой дверь, ноябрьский день подходил к концу, и через желтые снеговые облака время от времени прорывался луч заходящего солнца, падая на длинные, как руки скелета, крылья мельницы, в которых с завыванием свистел ветер. Адриан предполагал пройтись, но ему показалось слишком сыро на лугу, и, перебравшись через канал по наложенным от одной насыпи до другой доскам, он пошел по песчаным дюнам. Даже летом, когда воздух был тих, все цвело и жаворонки заливались в воздухе, эти холмы со своими изборожденными ветром скатами из бледного песка, резкими очертаниями, небольшими каменными утесами и вершинами, поросшими жесткой травой, производили фантастическое впечатление. Теперь же, под мрачным зимним небом, нельзя было представить себе более пустынного, более унылого места: нигде не было видно следа человека, и за исключением одинокого кулика, заунывный голос которого доносился до слуха Адриана с моря, все животные и птицы попрятались неизвестно куда. Только голос природы слышался во всем своем величии: свистел и завывал ветер, и океан шумел глухо и непрестанно.

Адриан дошел до высшей точки дюн, откуда открылся вдруг вид на скрытое до тех пор море — необозримое пространство аспидного цвета с подымающимися на нем холмами и уходящими вглубь долинами, всюду изборожденное белыми пенистыми валами. При подобном состоянии души, а на душе у Адриана все еще было неспокойно, другой, может быть, нашел бы некоторого рода утешение в этом зрелище, так как созерцание явлений природы во всем их величии невольно берет верх над нашими чувствами и заставляет умолкать мятежное волнение нашей души. По крайней мере, так бывает с теми, кто умеет читать наставления, начертанные на лице природы, и умеет слышать то, что она изо дня в день говорит нам, но такое понимание дано только людям, которые обладают ключом к пониманию природы или жаждут приобрести его.

Адриан же чувствовал, что однообразие окрестных песчаных холмов, величественный океан с бушующим над ним ветром и, главное, расстилающаяся повсюду пустыня только еще больше расстраивают его нервы, и без того напряженные до последней возможности.

Зачем отец привел его в это отвратительное болото, примыкающее к бесконечному морю? Чтобы спасти свою и его жизнь от разъяренной черни? Это он еще понимал, но, кроме того, здесь таилось и еще что-то, какой-то непонятный для него заговор, выполнить который теперь отправился негодяй Симон и его достойная подруга. А пока ему приходилось сидеть тут, играя в карты с этим Рамиро, посланным судьбою ему в отцы. Кстати, почему это он оказался таким любителем карточной игры? И что значат все эти глупости с расписками? Да, приходится сидеть тут, не забывая ни на минуту своего позора, лица своей матери, когда она оттолкнула его и выгнала из дома, тоскуя о той, которую он надеялся приобрести и потерял навеки, и постоянно видя перед собой привидение Дирка ван-Гоорля!

Адриан содрогнулся, волосы у него стали дыбом и губы затряслись: для него, при его расшатанных нервах, привидение человека, которого он предал, не было игрой воображения; просыпаясь ночью, он видел его у своей постели, обезображенного чумой и истощенного голодом, и поэтому он даже боялся спать один, особенно на этой старой мельнице, где все скрипело, где бегали крысы и каждая доска, казалось, рассказывала о крови и смерти. Боже! В эту минуту ему показалось, что этот самый голос доносится до него с моря. — Нет, это, вероятно, кулик, но, во всяком случае, пора идти «домой» — так приходится называть это место, где даже нет священника, у которого можно было бы исповедаться и найти поддержку.

Слава Богу! Ветер несколько улегся, но зато пошел густой снег и началась метель, так что Адриан с трудом мог разглядеть тропинку. Каково было бы умирать здесь, замерзая на этих песчаных холмах и чувствуя, что рядом находится дух ван-Гоорля, не спуская с тебя ввалившихся, голодных глаз. Пот выступил на лбу Адриана при этой мысля, и он пустился бежать к берегу большого канала, который, как он знал, должен был вывести его к мельнице. Тропинка поросла травой, и идти было нелегко, так как наступила уже полная темнота, и мокрые хлопья, летевшие прямо в лицо, покрыли дорожку скользким белым налетом. Плотно завернувшись в плащ, Адриан пробирался вперед, пока ему не показалось, что мельница уже недалеко, и он остановился, пытаясь оглядеться.

В это самое мгновение снег перестал на минуту, и при слабом свете сумерек Адриан мог увидеть, что сделал хорошо, остановившись. Как раз против того места, где он стоял, в нескольких шагах от него нижняя часть насыпи сползла, смытая с каменного основания постоянным медленным течением воды. Если бы он сделал еще шаг дальше, он бы неминуемо полетел в грязь, откуда еще неизвестно, удалось ли бы ему выбраться. Как бы то ни было, он в полумраке взобрался на каменное основание, еще державшееся на деревянных сваях, обнаженных, но пока еще не снесенных постоянно подмывающим их течением. Дорога была не из особенно приятных, так как направо расстилалось грязное болото, а налево, доходя почти до уровня насыпи, протекал темный, вздувшийся от дождей канал, изливавший свои воды в море.

«В следующий разлив и этого не останется, — подумал Адриан, — и тогда болото превратится в озеро, и плохо придется тому, кто окажется в это время обитателем Красной мельницы».

Он вышел на твердую землю, где шагах в пятистах на сумрачном небе вырисовывался призрачный силуэт мельницы с ее гигантскими крыльями, Адриан пошел к ней по тропинке, проложенной по небольшой насыпи, и очень изумился, услыхав плеск весел в канале и мужской голос, говоривший:

— Слава святым! Доехали! Высаживайтесь скорее!

Адриан, которого все пережитое сделало трусливым, остановился в тени высокого берега канала и увидал, как из лодки поднялись три фигуры или, скорее, две, так как двое вышедших на берег тащили или вели третьего между собой.

— Постой, пока я расплачусь, — раздался голос, показавшийся Адриану знакомым.

Затем послышался звон монеты вперемежку с проклятиями по адресу погоды и расстояния. Снова раздался плеск весел — лодка отчалила, но вместе с тем послышался нежный голос, говоривший в испуге:

— Друзья, у вас есть жены и дочери, неужели вы оставите меня в руках этих негодяев? Ради Бога, сжальтесь надо мной!

— Позор!.. И такая красивая девушка, — проворчал другой хриплый бас. Но рулевой крикнул:

— Знай свое дело. Марш, Ян! Мы сделали, на что подрядились, и получили деньги, а свои любовные дела пусть они уж устраивают сами. Прощайте! Ну, живо! Отчаливай!

Лодка повернула и исчезла в темноте.

На минуту сердце замерло у Адриана, бросившись вперед, он увидал перед собой Симона-Мясника и Черную Мег, а между ними что-то закутанное в платки.

— Что это? — спросил он.

— Вам бы, кажется, следовало знать, что, герр Адриан, — отвечала Мег, хихикая, — ведь мы этот тючок привезли из Лейдена, не щадя расходов, вам на удовольствие.

Из тючка поднялась голова, и слабый свет упал на бледное, испуганное личико Эльзы Брант.

— Да воздаст вам Бог за это злое дело, Адриан, названный ван-Гоорлем! — произнес слабый голос.

— За какое дело? — проговорил он. — Я ничего не понимаю, Эльза Брант, ничего не знаю!

— Не знаете, а между тем все сделано от вашего имени, и вы ждете меня здесь, меня же схватили, когда я вышла пройтись, и эти чудовища притащили меня сюда. Неужели у вас нет сердца, и вы не боитесь суда, что можете говорить так?

— Освободите ее, — приказал Адриан, бросаясь на Мясника, в руке которого, так же как в руках Мег, сверкнул нож.

— Отстаньте со своими глупостями и отойдите, герр Адриан. Если вам нужно что-нибудь сказать, скажите своему отцу, графу. Пропустите: мы устали и иззябли!

Взяв Эльзу под руки, они прошли мимо Адриана, которому пришлось отстраниться, так как он был без оружия.

И какую пользу могло бы принести его вмешательство теперь, когда лодка уехала и они были одни среди полнейшего безлюдья, в местности, где не было другого приюта, кроме этой полуразвалившейся мельницы? Адриан поник головой и побрел за Симоном и его женой по тропинке. Теперь он наконец понял, зачем они все жили на Красной мельнице.

Симон отворил дверь и вошел, но Эльза отшатнулась на пороге. Она даже попыталась оказать некоторое сопротивление, но негодяй толкнул ее так, что она споткнулась и упала лицом вниз. Этого Адриан не мог уже снести. Рванувшись вперед, он ударил Мясника изо всей силы кулаком в лицо, и в следующую минуту оба покатились по полу, борясь из-за ножа, который Симон не выпускал из руки.

Всю свою жизнь Эльза не могла забыть этой сцепы. Позади нее — открытая дверь, в которую, прямо ударяясь ей в лицо, летели снежные хлопья; впереди — большая круглая комната на нижнем этаже мельницы, освещенная только огнем торфа, пылавшего в очаге, и роговым фонарем, спускавшимся с потолка с балками из темного массивного дуба. И в этой неуютной, почти лишенной всякой мебели комнате перед очагом на грубом деревянном стуле сидел человек — Рамиро, испанская ищейка, затравивший ее отца, ненавистный больше всего на свете Эльзе, — и спал, другие же двое — Адриан и шпион — катались по полу, а между ними сверкал нож.

Такова была картина, представившаяся глазам Эльзы.

Рамиро проснулся от шума, и на лице его отразился испуг, будто от виденного им страшного сна. Но в следующую минуту он осознал происходившее.

— Кто еще поднимет руку, того я проколю насквозь! — заявил он холодным ровным голосом, вынимая шпагу. — Встаньте, сумасшедшие, и говорите, в чем дело.

— Дело в том, что эта скотина сейчас сбил с ног Эльзу Брант, — запыхавшись, заявил Адриан. — И я учу его за это.

— Он врет! — шипел Симон. — Я ее только подтолкнул вперед, и вы сами сделали бы так же, если б вам пришлось целые сутки возиться с такой дикой кошкой. С ней было труднее справиться, чем с любым мужчиной…

— Понимаю, — прервал Рамиро, совершенно овладев собою, — девичье жеманство, вот и все, а со стороны молодого человека — страх влюбленного, и тебе, почтеннейший Симон, вероятно, в былые дни приходилось испытывать то же. — Он взглянул на Черную Мег. — Не обижайтесь: молодежь всегда останется молодежью.

— И молодежи можно всегда всадить нож между ребер, если она вовремя не одумается… — проворчал Симон, выплевывая кусок сломанного зуба.

— Сеньор, зачем меня привезли сюда вопреки всяким законам и справедливости? — перебила Симона Эльза.

— Законам? Кажется, таковых уже не существует в Нидерландах. Справедливость? В войне и любви все дозволено — вы сами согласитесь, ювфроу. А что касается причины, то, думаю, надо спросить Адриана: он знает больше, чем я.

— Он говорит, что не знает ничего, сеньор.

— Ах, он плут! Неужели он утверждает это? Ну, его не переспоришь. Я, не рассуждая, принимаю его слова на веру и советую вам сделать то же. Не трудитесь давать объяснения, мы все понимаем, — обратился он к Адриану, а затем приказал вошедшей служанке: — Отведи ювфроу в лучшую комнату, какая есть. Да смотрите все, чтоб с ней обращались хорошо, иначе, случись что с ней через вас или через нее самое, клянусь, вы заплатите мне своей кровью до последней капли. Смотрите же!

Женщины — Мег и другая — кивнули головами и пригласили Эльзу следовать за ними. Она с минуту постояла в нерешимости, смотря на Рамиро и Адриана, затем, грустно опустив голову, повернулась и не говоря ни слова пошла по дубовой лестнице, начинавшейся возле очага.

— Отец, — начал Адриан, когда они остались одни, — ведь я должен так называть вас…

— Нет ни малейшей надобности, — перебил его Рамиро, — не все случившееся нуждается в полном дневном освещении… Ну, что ты хотел сказать?

— Что значит все это?

— Сам желал бы объяснить тебе. Но, кажется, это значит, что без малейшего усилия с твоей стороны — ты мне кажешься удивительно ненаходчивым — твои любовные дела принимают неожиданно счастливый поворот.

— Я ни при чем во всем этом. Умываю руки.

— Все равно. Могут найтись люди, которые подумают, что сразу твои руки не отмоешь. Выслушай меня, глупый, — он оставил насмешливый тон. — Ты влюблен в эту куклу, и я велел привезти ее сюда, чтобы женить тебя на ней.

— А я отказываюсь жениться на ней против ее воли.

— Как тебе угодно. Но кто-нибудь да женится на ней — ты или я.

— Вы? — вырвалось у Адриана.

— Совершенно верно. Откровенно говоря, подобная перспектива вовсе не улыбается мне. В мои годы прошедшего достаточно. Но надо думать о материальных выгодах, и если ты отказываешься, то я могу заменить тебя. Понимаешь, что руководит мною?

— Нет. Что?

— Таким образом получается право на наследство Гендрика Бранта. Конечно, мы бы могли оружием или другим путем захватить это богатство; но не лучше ли было бы приобрести его для нашей семьи законным путем, получив на то разрешение высшей власти? Теперь страна в волнении; но не всегда будет так: кто-нибудь, в конце концов, должен будет уступить, и снова водворится порядок. Тогда может возбудиться вопрос — ведь богатые всегда бывают предметом зависти. Если же наследница замужем за католиком и верноподданным короля, то кто может оспаривать права, освященные законами божескими и человеческими? Подумай об этом хорошенько. Выбирай, кем желаешь иметь Эльзу — мачехой или женой!

Весь охваченный бессильным бешенством, мучимый совестью, Адриан начал раздумывать. Всю ночь он продумал, ворочаясь на своем соломенном матраце, где крысы свили себе гнезда, между тем как на дворе завывала метель. Если он не женится на Эльзе, на ней женится его отец, и не могло быть вопроса, какой из двух исходов будет для нее лучшим. Эльза — жена этого злого, циничного, истрепанного искателя приключений с таким ужасным прошлым! Этого нельзя допустить! В таком случае ее жизнь была бы адом, с ним же, может быть, после некоторого периода бурь и сомнений она будет счастлива: ведь он молод, красив, симпатичен и любит ее! Вот в том-то и главное. Адриан любил Эльзу настолько, насколько была способна его натура, и мысль, что она может достаться другому, была для него ужасна. Если бы этим человеком был Фой, его сводный брат, было бы тяжело, но что им будет Рамиро — этого Адриан не мог вынести.

Эльза не вышла к завтраку на следующее утро, отец же и сын опять сошлись.

— Ты бледен, Адриан, — сказал Рамиро. — Погода, вероятно, не давала тебе спать ночью, и я не спал, хотя в твои годы был способен спать и при шуме битвы. Ну, что же? Поразмыслил ли ты о нашем разговоре? Мне неприятно приставать к тебе с этими семейными делами, но время не терпит, надо решить что-нибудь.

Адриан смотрел в окно на непрерывно падающий снег. Наконец он обернулся и сказал:

— Да, лучше уж пусть я женюсь на ней, хотя, думаю, что подобное преступление не останется без возмездия.

— Какой ты предусмотрительный молодой человек! — отвечал отец. — При всем твоем разгильдяйстве я замечаю в тебе задатки здравого смысла. Что же касается возмездия, то, собственно говоря, тебе нельзя не позавидовать…

— Замолчите! — гневно перебил его Адриан. — Вы забываете, что при подобных сделках бывают две стороны: я должен получить ее согласие, а просить его не стану.

— Не станешь? В таком случае, я попрошу его и сумею получить. Ну, теперь слушай: мы заключили договор, и ты потрудишься сдержать его или взять на себя все последствия — каковы бы они ни были. Я подведу эту девицу к алтарю, то есть к этому столу, и ты обвенчаешься с нею, после чего можешь поступить, как тебе будет угодно: можешь жить со своей женой или раскланяться с ней и удалиться — мне все равно, лишь бы вы были женаты. Уж мне надоели все эти разговоры, прошу тебя оставить меня с ними в покое.

Адриан посмотрел на него, хотел что-то сказать, но передумал и вышел из дому на снег.

«Наконец убрался!» — подумал отец и, призвав Симона, вступил с ним в продолжительное совещание.

— Понял? — спросил он наконец.

— Понял, — мрачно ответил Симон. — Я должен разыскать монаха, ожидающего в указанном месте, и вечером привести его сюда. Нелегкое это дело для христианской души в такую погоду!

— А что получишь? Помни, что получишь!

— Все это отлично; да хоть бы задаточек дали…

— Получишь! Такому работнику не жалко и дать, — согласился Рамиро и, вынув из кармана кошелек, данный Лизбетой Адриану, с усмешкой — действительно, в этом была комическая сторона — отсчитал Симону порядочную сумму.

Симон посмотрел на деньги и, решив, что вряд ли удастся сегодня выклянчить еще что-нибудь, спрятал их в карман, затем, закутавшись в толстый фрисский плащ, он отворил дверь и исчез среди метели.

Глава 26

ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Весь день снег шел не переставая ни на один час, наступила ночь, и большие мягкие хлопья падали на землю тихо, как пух, так как ветер прекратился. Адриан встречался с отцом только за едой, предпочитая проводить остальной день на дворе, на снегу, или под старым навесом позади мельницы, чем оставаться в обществе этого ужасного человека, вечно насмехающегося и принуждающего его совершить великое преступление.

За завтраком на следующий день Рамиро осведомился у Черной Мег, отдохнула ли ювфроу Эльза от своего путешествия настолько, чтобы позавтракать вместе с ними. Мег отвечала, что Эльза положительно отказывается выходить из своей комнаты и говорить что-либо, кроме самого необходимого.

— В таком случае, мне надо самому переговорить с нею, — сказал Рамиро. — Пойдите и скажите ювфроу, что я шлю ей свой привет и сам поднимусь к ней еще до обеда.

Мег отправилась выполнить поручение, а Адриан взглянул на отца подозрительно.

— Успокойся, мой друг, — обратился к нему отец, — хотя мы и увидимся наедине, но тебе нет причины ревновать. Помни, что пока я только запасная стрела в колчане, запасной актер, выучивший на всякий случай свою роль, но могущий оказаться полезным.

Каждое слово Рамиро резало Адриана, но он не отвечал: он уже понял, что ему никогда не сравниться с отцом в речах.

Эльза выслушала послание, как выслушивала все остальное, молча. Три дня тому назад, когда было объявлено, что Лизбета ван-Гоорль окончательно вне опасности после той страшной болезни, которая за это время несколько раз грозила ей смертью, Эльза Брант, все время ухаживавшая за ней, решилась выйти прогуляться. Город в этот вечер положительно душил ее, и, чувствуя, что ей необходим чистый деревенский воздух, она вышла за городские ворота и пошла вдоль городского рва, не замечая, что за ней следят. Когда начало смеркаться, она остановилась на минуту, смотря в сторону Гаарлемского озера, мысленно переносясь к любимому человеку, которого надеялась увидеть дня через два или три.

Но тут вдруг что-то покрыло ее голову, и она очутилась в темноте. Она очнулась в лодке, где рядом с ней, карауля ее, поместились двое негодяев, в которых она узнала лиц, напавших на нее в день ее приезда в Лейден.

— По какому праву вы схватили меня и куда вы меня везете? — спросила она.

— Нам заплатили за это, и мы везем вас к Адриану ван-Гоорлю, — был ответ.

Эльза поняла и замолчала.

Таким образом ее привезли в пустынный разбойничий пригон, где ее ждал Адриан, встретивший ее, как она была убеждена, ложью. Теперь, без сомнения, настал конец. Ее, любившую всей душой его брата, насильно обвенчают с человеком, которого она ненавидела и презирала, обвенчают с пустым, ничтожным предателем, который не остановился из-за ревности, жажды мести или жадности — она не знала, из-за чего собственно — перед тем, чтоб предать своего благодетеля, мужа своей матери, в руки инквизиции.

Что ей делать? Бежать казалось невозможным с третьего этажа мельницы, стоявшей среди занесенного снегом болота, вдали от всякого жилья, из-под надзора двух женщин, не спускавших с нее своих свирепых глаз. Нет, оставалось только одно бегство: в объятия смерти. Но и это исполнить было трудно: у нее не было оружия, а женщины день и ночь караулили ее: пока одна наблюдала за ней, другая спала. Да и умирать Эльзе не хотелось при ее красоте, молодости и любви к жизни. К тому же с детства она была приучена смотреть на самоубийство, как на грех. Она решила положиться на Бога и, как ни казалось невозможным, бороться до конца. И у беспомощного человека иногда находятся друзья. Решившись, она ради сохранения сил стала принимать пишу и пить вино, которые ей приносили, но отказывалась выходить из комнаты и говорить что-либо, кроме самого необходимого, сама между тем зорко наблюдала за всем происходившим.

На второе утро ее пребывания на мельнице ей передали поручение Рамиро, на которое она ничего не ответила, и в назначенное время Рамиро явился и с поклоном остановился в дверях.

— Вы позволите войти, ювфроу? — спросил он.

И Эльза, поняв, что наступила решительная минута, приготовилась принять его.

— Вы здесь хозяин, — отвечала она голосом холодным, как падавший на дворе снег. — К чему же еще насмешки?

Он приказал женщинам уйти и, когда они остались наедине с Эльзой, отвечал:

— Ничего подобного мне и в голову не приходило, ювфроу; дело слишком серьезное, чтобы говорить пустые фразы.

Еще раз поклонившись, он сел на стул возле очага, где горел огонь.

Тогда Эльза встала, ей казалось, что стоя она будет чувствовать себя сильнее.

— Потрудитесь объяснить, в чем это дело, сеньор Рамиро. Меня привезли сюда, чтобы допрашивать, еретичка ли я?

— Да, отчасти. Вы еретичка перед богом любви и приговорены судом быть… не сожженной на костре, но… предстать перед алтарем…

— Ничего не понимаю.

— Я объясню вам. Мой сын Адриан — в общем порядочный молодой человек, ведь вам известно, что Адриан, мой сын, имел несчастье или, скажем, счастье серьезно полюбить вас, между тем как вы обнаружили такой недостаток вкуса, или, может быть, наоборот, что отдали свое расположение другому. При таких обстоятельствах Адриан, малый неглупый и находчивый, прибегнул к старинному средству для достижения своего желания. Он здесь, и вы здесь, сегодня вечером, я думаю, прибудет сюда и священник. Я не стану вдаваться в подробности того, как все кончится, это частное дело, в которое я не имею права вмешиваться, и только могу, как отец и доброжелатель, поздравить…

Эльза сделала нетерпеливое движение головой, будто желая остановить весь этот поток слов.

— Что заставляет вас так хлопотать о ненавистном для бедной девушки браке? — спросила она. — Какая вам может быть из этого выгода?

— Я замечаю, что передо мной деловая женщина, — весело отвечал Рамиро, — одаренная весьма редким качеством — здравым смыслом. Я буду откровенен. Ваш покойный батюшка имел огромное состояние, которое теперь перешло к вам как его единственной дочери и наследнице. По закону, который я сам считаю несправедливым, это состояние перейдет к вашему мужу, кого бы вы ни выбрали. Стало быть, как скоро вы станете женой Адриана, оно перейдет к нему. Я отец Адриана, и обстоятельства сложились так, что он очень много должен мне, следовательно, как он сам убедился, этот союз принесет выгоду нам обоим. Но деловые подробности скучны, поэтому я не стану дольше останавливаться на них.

— Богатство, о котором вы говорите, сеньор Рамиро, исчезло.

— Исчезло, но я имею причины надеяться, что оно будет отыскано.

— В таком случае, здесь главную роль играют деньги?

— Что меня касается лично — да. За чувства Адриана я не могу отвечать: кто знает тайну чужого сердца!

— Стало быть, если бы деньги отыскались или отыскалось указание, как найти их, не было бы надобности в женитьбе?

— Что меня касается, никакой.

— А если деньги не отыщутся, а я откажусь выйти за герра Адриана, или он откажется жениться на мне, что тогда?

— Это задача. Но я вижу и решение ее, или, по крайней мере, половины ее. В таком случае, брак все-таки состоится, но с другим женихом.

— С другим женихом? Кто же он?

— Ваш покорнейший слуга и обожатель.

Эльза содрогнулась и отступила на шаг.

— Ах, мне не следовало так низко кланяться: вы увидали мои седые волосы, а молодость не любит седины.

Негодование Эльзы росло, и она отвечала:

— Не ваша седина заставила меня отшатнуться, седина для многих почетный венец, но…

— Но что касается меня, то вы думаете иначе. Будьте милы и не высказывайте мне ваших соображений. Когда действительность так ужасна, какая нужда еще ухудшать ее беспощадными словами?

Несколько минут продолжалось молчание, которое Рамиро, смотревший в окно, прервал замечанием, что «снег идет необыкновенно густо по времени года», а затем снова наступила пауза. Наконец, Рамиро заговорил:

— Насколько я понял, ювфроу Эльза, вы сделали намек, который может повести к удовлетворительному для нас обоих решению вопроса. Местонахождение сокровищ в точности не известно, вы упомянули об указании. Вы можете доставить подобное указание?

— А если могу, что тогда?

— Тогда, после небольшого путешествия в интересную, но малоизвестную часть Голландии, вы можете вернуться к своим друзьям так же, как уехали от них, то есть незамужней.

Эльза боролась с собой, и как она ни старалась скрыть это, следы борьбы отразились у нее на лице.

— Вы поклянетесь в этом? — шепотом спросила она.

— Конечно.

— Поклянетесь ли вы, что если вы получите это указание, вы не станете принуждать меня выйти за герра Адриана или за вас, что вы отпустите меня?

— Клянусь перед Богом.

— Зная, что Бог отомстит вам, если вы нарушите клятву, вы все-таки клянетесь?

— Клянусь. К чему эти излишние повторения?

— В таком случае… — Она нагнулась к нему и продолжала хриплым шепотом: — Веря, что вы, даже вы не решитесь нарушить такую клятву, потому что и вам, даже вам должна быть страшна смерть и возмездие — вечная мука, я даю вам указание: оно спрятано в мече «Молчание».

— Что это за меч «Молчание»?

— Большой меч Красного Мартина.

Рамиро ударил себя по колену.

— И подумать только, что целый день этот меч висел на стене Гевангенгуза! Позвольте попросить у вас более подробного объяснения. Где меч?

— Где и Красный Мартин. Больше я ничего не знаю. Я могу вам сказать одно: план места, где скрыты сокровища, в мече.

— Или был там. Я верю вам, но чтобы овладеть тайной, скрытой в мече человека, вырвавшегося из застенка Гевангенгуза, надо быть Геркулесом. Сначала надо отыскать Красного Мартина, затем овладеть его мечом, что, думаю, будет стоить жизни не одному человеку. Очень благодарен за ваше указание, но опасаюсь, что без брака мы все же не обойдемся.

— Вы же поклялись! — в отчаянии воскликнула Эльза. — Вы поклялись перед Богом.

— Совершенно верно, и приходится предоставить на усмотрение высшей власти, о которой вы упоминаете, дальнейший образ действия. Она, вероятно, сама позаботится о своих делах, мне же надо подумать о своих. Надеюсь, что сегодня около семи часов вечера священник прибудет и жених будет готов.

Эльза не выдержала.

— Дьявол! — закричала она. — Ради спасения своей чести я изменила завещанию отца, выдала тайну, за которую Мартин готов был умереть под пыткой, и предала его на травлю. Господи, прости меня и помоги мне!

— Без сомнения, первая часть вашей мольбы будет услышана, потому что искушение для вас было действительно немалое, я, как человек более опытный, только перехитрил вас, вот и все; предоставляю вам самой устраиваться с Богом. До свидания, до вечера!

Он с поклоном вышел из комнаты.

Эльза же в отчаянии, сгорая от стыда, бросилась на постель и горько зарыдала.

Около полудня она встала, услыхав на лестнице шаги женщины, приносившей ей еду, и, чтобы скрыть заплаканное лицо, стала смотреть в решетчатое окно. Вид из него открывался унылый: ветер и снег перестали и сменились дождем. По уходе прислужницы Эльза умылась и, несмотря на полное отсутствие аппетита, стала есть, зная, что это необходимо для сохранения сил.

Прошел еще час, и у дверей снова послышался стук. Эльза содрогнулась, думая, что вернулся Рамиро, чтобы мучить ее. Она почувствовала некоторое облегчение, когда увидала, что то бы Адриан. Один взгляд на его расстроенное лицо и один звук его нетвердых шагов пробудили в ней надежду. Ее женский инстинкт подсказал ей, что теперь она уже имеет дело не с беспощадным, ужасным Рамиро, смотревшим на нее только как на пешку в игре, которую ему необходимо выиграть, а с молодым человеком, любящим ее, стало быть, находящимся в ее руках, кроме того, пристыженным и растерявшимся, на совесть которого она, стало быть, могла подействовать. Встав, она подошла к нему и, хотя она была небольшого роста, а Адриан высок, ей показалось, будто она на голову переросла его.

— Что вам угодно? — спросила она.

В прежние дни Адриан ответил бы каким-нибудь изысканным комплиментом или громкой фразой, вычитанной в романах, да, правду сказать, он даже и обдумывал нечто подобное, когда, как полуголодная собака, отыскивающая себе пристанище, бродил вокруг мельницы. Но теперь ему было не до риторики и галантности.

— Отец мой пожелал, — неуверенно начал он, — то есть я хочу сказать, что я пришел к вам поговорить о нашем браке.

Вдруг нежные черты Эльзы приняли ледяное выражение, а глаза, по крайней мере так показалось Адриану, засверкали.

— О браке? — сказала она странным голосом. — Сколько в вас должно быть низости, что вы решаетесь произнести это слово. Называйте задуманное вами, как хотите, но не произносите священного слова «брак».

— Я тут ни в чем не виноват, — ответил он сумрачно, видимо, задетый ее словами. — Вы знаете, Эльза, что я и прежде предлагал вам стать моей женой с соблюдением всей святости брака…

— Да, — прервала она его, — и потому что я не хотела слушать вас, потому что вы не нравитесь мне, потому что вы не могли завоевать меня, как мужчина завоевывает девушку, вы устроили западню и увезли меня сюда, надеясь грубой силой получить то, на что я не хотела согласиться добровольно. Во всех Нидерландах, кажется, не найдется другого такого презренного человека, как Адриан, получивший фамилию ван-Гоорль, незаконный сын Рамиро-галерника.

— Я уже говорил вам, что это неправда, — сердито возразил он. — Я ни при чем в вашем похищении. Я ничего не знал о нем, пока не увидел вас здесь.

Она засмеялась горьким смехом.

— Не трудитесь оправдываться, если бы вы поклялись перед лицом самого Бога, я бы не поверила вам. Вспомните, что вы предали брата и благодетеля, и после того можете догадаться, как я отношусь к вашим словам.

Адриан глубоко вздохнул, и этот вздох пробудил в душе Эльзы некоторую надежду.

— Я уверена, что вы не решитесь на такое злое дело. Кровь Дирка ван-Гоорля на ваших руках; неужели вы хотите еще иметь и мою смерть на своей душе? Говорю вам верно, клянусь Создателем, что, прежде чем действительно стать вашей женой, я умру, а может быть, не станет вас, или нас обоих. Понимаете?

— Понимаю, но…

— Но что? К чему это преступление? Ради спасения вашей души откажитесь принять в нем участие.

— Если я откажусь, отец женится на вас.

Это была стрела, пущенная наудачу; но она попала в цель, потому что вдруг силы и красноречие, казалось, покинули Эльзу. Она подбежала к Адриану, сложив руки умоляющим жестом, и бросилась на колени.

— Помогите мне бежать, — молила она, — и я буду благословлять вас всю свою жизнь.

— Невозможно, — отвечал он. — Как бежать из этого места, где за вами следят? Говорю вам, это невозможно.

— В таком случае, — и в глазах Эльзы вспыхнул дикий огонь, — убейте его и освободите меня. Он дьявол. Он ваш злой гений. Вы сделали бы богоугодное дело. Убейте его и освободите меня.

— Я бы не прочь, — отвечал Адриан, — и чуть было уже однажды не сделал этого; но, не погубив свою душу, я не могу убить отца. Это ужаснейшее из преступлений. На исповеди…

— В таком случае, — прервала она его, — если уж необходимо проделать этот гнусный фарс, то клянитесь, что вы пощадите меня.

— Трудно предъявлять такое требование человеку, любящему вас больше всего на свете, — отвечал он, отворачиваясь.

— Вспомните, — продолжала она, и снова в ее взгляде вспыхнул недобрый огонек, — что вам недолго удастся любить живую женщину и, может быть, нам обоим придется предстать с решением этого дела перед престолом Всевышнего. Дайте мне клятву.

Он колебался.

Она же думала: «Что он теперь ответит? Что, если «нет, лучше, в таком случае, я уступлю вас Рамиро»».

К счастью, однако, подобная мысль не пришла Адриану.

— Поклянитесь, — умоляла его Эльза. — Поклянитесь! — Она ухватилась рукой за полу его плаща и обратила к нему свое бледное лицо.

— Приношу эту жертву как искупление своих грехов, — ответил Адриан. — Я отпущу вас на все четыре стороны.

Эльза вздохнула с облегчением. Она не доверяла обещаниям Адриана, но видела по крайней мере возможность выиграть время.

— Я так и думала, что не напрасно обращусь…

— К такому забавному ослу, — докончил насмешливый голос из-за двери, которая, как теперь только заметила Эльза, неслышно перед тем отворилась.

— Любезный мой сын и будущая дочь, как мне благодарить вас за развлечение, которым вы оживили один из самых скучных вечеров, которые мне приходилось переживать? Не принимай такого угрожающего вида, мой мальчик; вспомни, что ты сейчас говорил этой молодой девице о преступлении против отца. Какие трогательные планы для будущего! Душа Дианы и самопожертвование… О, нет, кажется, между всеми героями древности не подберешь подходящего сравнения. А теперь до свидания, я иду встретить человека, которого вы оба ожидаете с таким нетерпением.

Он ушел, и минуту спустя, не говоря ни слова — что можно было сказать в его положении? — Адриан стал спускаться по лестнице вслед за отцом, чувствуя себя еще более несчастным и уничтоженным, чем полчаса тому назад.

Прошло еще два часа. Эльза сидела у себя в комнате под надзором Черной Мег, следившей за ней, как кошка следит за мышью в мышеловке. Адриан искал убежища в помещении, где спал, на верхнем этаже. Это была неуютная, пустая комната, где прежде хранились жернова и другие мельничные принадлежности, теперь же гнездились пауки и крысы, за которыми постоянно гонялась худая черная кошка. Под потолком проходили жерди, концы которых уходили в темноту, а из дырявой крыши постоянно падала каплями вода с монотонным, непрерывным звуком колотушки, ударяющей о доску.

В жилой комнате нижнего этажа находился один Рамиро. Фонарь не был зажжен, и только отблеск огня, горевшего в очаге, освещал фигуру сидящего в задумчивом ожидании человека. Наконец до его тонкого слуха донесся звук извне, приказав прислужнице зажечь лампу, он встал и отворил дверь. Через завесу неперестававшего дождя мелькал свет фонаря. Еще минута, и человек, несший его, — Симон — появился в сопровождении двух других людей.

— Вот он, — сказал Симон, кивая на стоявшую позади него фигуру, с толстого фрисского плаща которой вода стекала потоками. — А вот другой лодочник.

— Хорошо, — отвечал Рамиро. — Прикажи ему и прочим подождать под навесом, куда вынеси им водки, они нам могут понадобиться.

Послышались переговоры и ругательства, после чего лодочник, ворча, ушел.

— Войдите, отец Фома, — обратился Рамиро к прибывшему. — Пожалуйте, и прошу вашего благословения…

Не отвечая, монах откинул назад капюшон плаща, и показалось грубое, злое, красное лицо с воспаленными от невоздержания глазами.

— Извольте, сеньор Рамиро, или как вас там теперь именуют, хотя, собственно говоря, стоили бы вы проклятия за то, что заставляете священное лицо ехать ради какого-то вашего дьявольского замысла по такой погоде, когда разве только собаке впору быть на дворе. Будет наводнение, вода уже вышла из берегов канала и все более прибывает от тающего снега. Говорю вам, будет такой потоп, какого мы не видали много лет.

— Тем больше причин, святой отец, поскорее окончить наше небольшое дельце, но, вероятно, вы пожелаете прежде выпить глоток чего-нибудь?

Отец Фома кивнул головой, и Рамиро, налив водки в кружечку, подал ему. Монах одним глотком осушил кружечку.

— Еще! — сказал он. — Не бойтесь. Все в свое время. Вот, прекрасно. Ну, в чем дело?

Рамиро отвел его в сторону, и они несколько минут разговаривали наедине.

— Отлично, — заявил наконец монах, — рискну исполнить ваше желание; в настоящее время на такие вещи смотрят довольно легко, когда дело касается еретиков. Но прежде деньги на стол: я не принимаю ни бумаг, ни обещаний.

— Ах вы, духовные отцы, — со слабой усмешкой проговорил Рамиро, — сколькому нам, светским, приходится учиться у вас и в духовных, и в житейских вещах.

Со вздохом он вынул кошель и отсчитал требуемую сумму, затем прибавил: — С вашего позволения, мы прежде просмотрим бумаги. Они при вас?

— Вот они, — отвечал монах, вынимая несколько документов из кармана. — Но ведь они еще не обвенчаны, знаете, ведь прежде чем церемония совершится, мало ли что может произойти.

— Совершенно верно. Мало ли что может случиться или прежде, или после, но мне кажется, в данном случае вы можете засвидетельствовать акт прежде совершения церемонии: вам может вдруг понадобится уехать, и таким образом вы избавитесь от лишней задержки. Потрудитесь написать свидетельство.

Отец Фома колебался, между тем как Рамиро тихонько побрякивал золотыми и проговорил:

— Ведь было бы досадно, отец, если бы вы совершили такое трудное путешествие задаром.

— Что вы еще задумали? — проворчал монах. — Ну, в конце концов, все это одна формальность. Назовите мне имена.

Рамиро назвал имена, и отец Фома записал их, прибавив несколько слов и свою подпись.

— Готово: для всех, кроме одного папы, достаточно.

— Простая формальность, — сказал Рамиро, — конечно, но свет придает такое значение этой формальности, и поэтому, я думаю, надо будет, чтобы эту бумажку нам подписали свидетели — не я, так как я здесь заинтересованное лицо, а кто-нибудь посторонний.

Позвав Симона и служанку, Рамиро приказал им подписаться под документом.

— Бумага подписана вперед, и деньги вперед, — продолжал он, вручая деньги монаху, — а теперь еще стаканчик за здоровье жениха и невесты, тоже вперед. Вы ведь тоже не откажетесь, уважаемый Симон и любезная Абигайль… Ночь такая холодная!

— А водка крепкая, — заплетающимся языком проговорил монах, испытывая действие третьего приема чистого спирта. — Однако к делу! Мне надо выбраться отсюда еще до наводнения.

— Совершенно верно. Будьте добры, господа, пригласите моего сына и ювфроу. Лучше прежде ювфроу, вы все трое можете быть ее провожатыми. Невесте иногда вдруг случается заупрямиться — понимаете? О сеньоре Адриане не беспокойтесь. Я хочу дать ему кое-какие советы и поэтому сам схожу за ним.

Минуту спустя отец и сын стояли лицом к лицу. Адриан потрясал кулаком и неистово бранил холодного, невозмутимого Рамиро.

— Дурак ты, — сказал Рамиро, когда Адриан замолчал. — И подумаешь, что такой осел, годный только, чтобы его колотили да заставляли носить чужие тяжести, способный только оглашать воздух своим ослиным криком и брыкаться на воздух, мог родиться от меня! Не делай, пожалуйста, таких рож — ты в моих руках, как ты там ни ненавидишь меня. Ты телом и духом мой раб — больше ничего. Ты потерял единственный шанс, который имел, когда захватил меня в Лейдене. Теперь ты уже не смеешь обнажить оружия против меня, любезнейший Адриан, боясь за свою душу, а если б и посмел, то я приколол бы тебя. Ну, идешь?

— Нет, — отвечал Адриан.

— Подумай минуту. Если ты не женишься на ней, не пройдет и получаса, как я стану ее мужем, и тогда… — Он нагнулся к Адриану и шепотом докончил фразу.

— Дьявол! — проговорил Адриан и пошел к двери.

— Что? Передумал? Флюгер! Это преимущество всех утонченных натур… Но ты ведь без колета, и позволь посоветовать тебе пригладить волосы. Хорошо. Ну, идем. Ступай ты вперед — так будет лучше.

Когда они сошли в комнату нижнего этажа, невеста была уже там, ее с двух сторон поддерживала Черная Мег и другая женщина. Эльза была бледна, как смерть, и вся дрожала, но, несмотря на то, смело смотрела в глаза присутствовавшим.

— Итак, приступим, — бормотал полупьяный монах. — Мы имеем согласие обеих сторон.

— Я не согласна! — закричала Эльза. — Меня завезли сюда силой. Призываю всех в свидетели, что все, что происходит здесь, делается против моей воли. Призываю Бога на помощь!

Священник обратился к Рамиро:

— Как же обвенчать их ввиду такого заявления? Если б она молчала, это еще было бы возможно.

— Я уже подумал о подобном затруднении, — отвечал Рамиро и сделал знак Симону и Черной Мег, которые, пройдя сзади, завязали платком рот Эльзе так, что она не могла уже говорить и только в состоянии была дышать через нос.

Она попробовала было сопротивляться, но затем смирилась и обратила умоляющий взор на Адриана, который выступил вперед и собирался что-то сказать.

— Ты помнишь, между чем должен выбирать? — спросил его отец тихо, и он отступил.

— Мне кажется, что мы можем считать ответ жениха или по крайней мере его молчание за согласие, — сказал монах.

— Можете, — ответил Рамиро.

После этого началось венчание. Эльзу потащили к столу. Три раз она бросалась на землю, и три раза поднимали ее, но, наконец, утомленные тяжестью ее тела, ей не препятствовали оставаться на коленях. Она так и осталась в этой позе, как осужденная, молящаяся на эшафоте. Это была сцена грубого насилия, каждая подробность которой запечатлелась в памяти Адриана. Круглая комната с каменными стенами, наполовину освещенная лампой и огнем массивного дубового очага, наполовину остававшаяся в темноте; невеста, скорее похожая на покойницу, с повязкой на бледном, измученном лице, краснолицый монах, бормочущий отвислыми губами молитвы, читая их по книге и стоя чуть не спиной к невесте, чтобы не видать ее борьбы и позы; две ужасные старухи; плосколицый Симон, ухмыляющийся около очага, и, наконец, Рамиро, следящий циничным, насмешливым, торжествующим, но вместе с тем несколько тревожным взглядом своего единственного глаза за ним, Адрианом, — такова была картина. Кроме того, еще одно обстоятельство обратило на себя внимание Адриана и еще сильнее встревожило его — звук, который, как он думал в эту минуту, был слышен ему одному, отдаваясь в его голове, — тихое, протяжное завывание, похожее на завывание ветра, мало-помалу перешедшее в рев.

Церемония окончилась. Монаху удалось надеть кольцо на палец Эльзы, и до тех пор, пока брак не был расторгнут законным судом, она должна была считаться женой Адриана. Платок сняли, руки отпустили, физически она стала свободна, но, как она сама сознавала, в эти дни и на той земле, где господствовало насилие, она была скована более крепкой цепью, чем та, какую мог сковать из стали самый искусный мастер.

— Поздравляю, сеньора, — обратился к ней отец Фома. — Вам было нехорошо во время церемонии, но таинство…

— Перестань насмехаться, богохульник! — крикнула на него Эльза. — Да поразит Божья месть прежде всего тебя!

Сдернув кольцо с пальца, она бросила его на дубовый стол, по которому оно покатилось; после того, отвернувшись с жестом отчаяния, она бросилась к себе в комнату.

Красное лицо отца Фомы побледнело, и желтые зубы застучали.

— Проклятие девушки, да еще в час ее венчания, не пройдет даром! — пробормотал он, крестясь. — Несчастье неминуемо, а может быть, и смерть… да, смерть, клянусь св. Фомой. И это ты заставил меня сделать такое дело, ты, галерник, каторжник!

— Я предупреждал вас, отец, еще в Гааге, — отвечал Рамиро, — рано или поздно такие вещи, — он указал на бутыль с водкой — действуют на нервы. Хлеб и вода в продолжение сорока дней — вот, что я советую, отец Фома…

Он не успел докончить своих слов, как дверь с шумом отворилась и в комнату вбежали с выражением ужаса на лицах оба лодочника.

— Скорей, скорей! — кричали они.

— Что случилось? — завопил монах.

— Большой канал вышел из берегов. Слышите? Вода идет сюда; мельницу снесет.

Праведный Боже, это было верно! В открытую дверь доносился рев воды — тот самый шум, который Адриан слышал перед тем, и сквозь мрак виднелись пенистые гребни огромных водяных масс, стремившихся через все увеличивающуюся промоину в плотине канала на затопленную уже низменную равнину.

Отец Фома бросился к двери с отчаянным криком:

— Лодку! Лодку!

Рамиро стоял минуту, раздумывая, затем приказал:

— Приведите ювфроу. Не ты, Адриан, — она скорее умрет, чем пойдет за тобой, — но ты, Симон, и Мег. Скорее!

Симон и Мег ушли.

— Возьмите этого господина и посадите в лодку, — приказал Рамиро лодочникам, указывая на Адриана. — Держите его, если он вздумает бежать. Я сейчас приду с ювфроу. Ступайте, нельзя терять ни минуты.

Лодочники утащили Адриана, несмотря на его сопротивление.

Рамиро остался один, времени, как он справедливо заметил, нельзя было терять, и снова он на несколько секунд глубоко задумался. Лицо его то краснело, то бледнело, наконец, он принял решение. «Я неохотно делаю это, нарушая, таким образом, свой обет, но случая нельзя упустить. Она обвенчана, но впоследствии могла бы оказаться для нас большой помехой и довести нас даже до суда и галер, так как за ее богатством гонятся еще другие, — рассуждал он, весь дрожа, — заодно отделаемся и от шпионов, и от их свидетельств!..»

С быстрой решимостью Рамиро выскочил из двери, запер ее снаружи железным болтом и со всех ног пустился бежать к лодке.

Возвышенная дорожка уже на три фута была покрыта водой, так что он едва мог пробираться по ней. Вот наконец и лодка; он вскочил в нее, и в эту минуту лодку понесла вперед на своем хребте огромная волна. Вся плотина подалась сразу, и переполненная дождями, снегом и притоком со стороны стекающих вод, большая вода опустошающим потоком хлынула на равнину.

— Где Эльза? — закричал Адриан.

— Не знаю, я не мог найти ее, — отвечал Рамиро. — Гребите изо всех сил, мы можем съездить за ней завтра… прихватим тогда и монаха.

Наконец холодное зимнее солнце поднялось над водяной пустыней, представлявшей теперь довольно спокойную поверхность. Рамиро на вчерашней лодке направлялся сквозь утренний туман к тому месту, где должна была стоять Красная мельница.

Ее уже не было, над водой возвышались только остатки красного кирпичного фундамента, но деревянная часть была снесена первой же налетевшей волной.

— Это что такое? — спросил один из гребцов, указывая на темный предмет, плывший среди обломков деревьев и пучков камыша, прибитых водой к фундаменту.

Лодка направилась к этому предмету. Он оказался телом отца Фомы, который, вероятно, оступился, направляясь к лодке, и попал в глубокую воду.

— Гм! — Проклятие девушки! — пробормотал Рамиро. — Заметьте, друзья, как иногда совпадение случайных обстоятельств может повести к суеверию. Постойте-ка! — Обхватив мертвеца одной рукой, он другою обшарил его карманы и с улыбкой удовольствия нащупал в одном из них кошелек с тем самым золотом, которое он отсчитал монаху накануне вечером.

— О, Эльза, Эльза! — горевал Адриан.

— Успокойся, мой сын, — обратился к нему Рамиро, когда лодка повернула назад, предоставив отцу Фоме покачиваться на легкой ряби водной поверхности, — ты лишился жены, характер которой, впрочем, сулил тебе мало счастья в будущем, но зато у меня сохранился документ о вашем браке, составленный вполне по форме и подписанный свидетелями, и ты — наследник Эльзы.

Он не прибавил, что он, в свою очередь, считает себя наследником сына. Но Адриан подумал об этом и даже при всем своем расстройстве не мог не задать себе вопроса: долго ли еще ему, ближайшему родственнику Рамиро, украшать собою этот мир?

«Вероятно, пока от меня еще можно ждать какой-нибудь прибыли», — решил он.

Глава 27

ЧТО ЭЛЬЗА УВИДЕЛА ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
Читатель помнит, что за несколько недель до принудительного брака Эльзы на Красной мельнице Мартин, бежавший с Фоем из тюрьмы, отнес его в убежище тетки Марты на Гаарлемском озере. Здесь Фой проболел довольно долго, и даже одно время его жизнь находилась в опасности от ран на ноге, грозивших ему гангреной, но в конце концов его молодые силы, крепкое сложение и лечение Марты помогли ему оправиться. Как только силы позволили, он уехал в Лейден, где мог показаться совершенно безопасно, так как испанцев оттуда выгнали.

Как усиленно билось его молодое сердце, когда он, еще несколько бледный и не вполне окрепший после перенесенной болезни, подходил к знакомому дому на Брее-страат, где жили его мать и невеста. Он готовился свидеться с ними, зная, что Лизбета уже вне опасности, а Эльза ухаживает за ней.

Лизбету, превратившуюся от горя и болезни в старуху, он действительно нашел, но Эльзы не было. Она исчезла. Накануне вечером она вышла подышать воздухом и не вернулась. Никто не мог сказать, что с ней сталось. По всему городу только и толков было, что об этом исчезновении, а мать его была близка к помешательству, опасаясь всего самого худшего.

Пытались искать в разных направлениях, но нигде не могли найти ни малейшего следа. Кто-то видел, как Эльза вышла за городские ворота, но затем она исчезла. Некоторое время Фой ничего не мог сообразить, но мало-помалу он успокоился и начал размышлять. Достав из кармана письмо, принесенное ему Мартой в вечер сожжения церкви, он стал перечитывать его, надеясь найти в нем какое-нибудь указание, так как могло случиться, что Эльзе понадобилось совершить небольшое путешествие по своим личным делам. Письмо было очень нежное; Эльза высказывала свою радость по поводу его спасения, сообщала о событиях в городе, о смерти его отца в тюрьме и заканчивала так:

«Дорогой Фой, мой жених, я не могу прийти к тебе, потому что должна ухаживать за твоей матерью; я думаю, что ты сам пожелал бы этого, точно так же как я считаю это своим долгом. Надеюсь, однако, что скоро и ты будешь с нами. Но кто в состоянии поручиться в наше ужасное время, что может случиться? Поэтому, Фой, что бы ни постигло нас, прошу тебя помнить, что и в жизни, и в смерти я твоя, твоя, мертвая или живая; умри ты, а я останься жива, или умри я, а ты останься жив, я навеки останусь верной тебе и в жизни, и в смерти, и при всем, что бы ни случилось. Теперь пока прощай, до свидания в скором будущем или тогда, когда все земное перестанет существовать для нас с тобою. Да будет с тобой благословение Божие и моя любовь; когда ты не будешь спать ночью или встанешь утром, вспоминай обо мне и молись так же, как то делает твоя невеста Эльза. Марта ждет. Прощай, дорогой, ненаглядный!»

Здесь не было ни малейшего намека на какое-либо путешествие, стало быть, если Эльзе пришлось куда-нибудь отправиться, то вопреки ее желанию.

— Что ты думаешь, Мартин? — спросил Фой, смотря на него озабоченными ввалившимися глазами.

— Рамиро… Адриан… украли, — ответил Мартин.

— Почему ты так думаешь?

— Видели третьего дня, что Симон бродил за городом, а на реке стояла какая-то подозрительная лодка. Ювфроу вышла за город, об остальном можно догадаться.

— Зачем она могла понадобиться им? — хриплым голосом спросил Фой.

— Кто знает? — сказал Мартин, пожимая плечами. — По-моему, могут быть две причины. Предполагают, что состояние Бранта, когда оно будет найдено, перейдет к ней — вот поэтому-то она и могла понадобиться вору Рамиро; Адриан же влюблен в нее — и естественно, ему хотелось заполучить ее. Знаем мы эту парочку и всего можно ожидать от нее.

— Убью их обоих, попадись они мне в руки, — заявил Фой, скрежеща зубами.

— И я, само собой разумеется, только прежде надо поймать их и отыскать ее, что одно и то же.

— Как это сделать, Мартин?

— Не знаю.

— Подумай.

— И то стараюсь, герр Фой, а вы-то не думаете. Вы говорите слишком много, помолчите.

— Ну что же, придумал что-нибудь? — спросил Фой через полминуты.

— Нет пользы раздумывать, герр Фой. Придется бросить все это и отправиться к Марте. Никто, кроме нее, не в состоянии выследить их. Здесь нам ничего не узнать.

Они вернулись на остров Гаарлемского озера и рассказали Марте свою грустную повесть.

— Поживите здесь денек-другой и не теряйте терпения, — сказала она. — Я отправлюсь на поиски.

— Ни за что мы не останемся здесь, и мы идем с вами, — заявил Фой.

— Как хотите, но дело предстоит трудное. Мартин, приготовь-ка эту большую лодку.

Прошло две ночи, и было около часа пополудни третьего дня венчания Эльзы. Снег перестал, и его сменил постоянный частый дождь. На северном краю Гаарлемского озера спрятанная в камышах — частью скрываясь от непогоды, а частью от испанцев — стояла большая лодка, в которой находились Фой и Мартин. Марты с ними не было: она отправилась в корчму на некотором расстоянии, чтобы попытаться собрать какие удастся сведения. Сотни крестьян в этих местах знали и любили ее, хотя многие и не признались бы в этом открыто, и от них-то Марта надеялась узнать что-либо о месте пребывания Эльзы, если только ее не увезли прямо во Фландрию или даже в Испанию.

Целых два дня она уже употребила на розыски, но пока без всякой тени успеха. Фой и Мартин сидели в лодке, мрачно переглядываясь, и на Фоя действительно было жалко смотреть.

— О чем вы думаете, герр Фой? — спросил Мартин.

— Думаю, что если бы мы и нашли ее теперь, было бы уже поздно; то, что они хотели сделать — убить ее или выдать замуж — они уже исполнили.

— Успеем погоревать об этом, когда найдем ее, — проговорил Мартин, не зная, что сказать, кроме этого, и прибавил: — Слышите?.. Кто-то идет.

Фой раздвинул камыши и выглянул на проливной дождь.

— Верно, — сказал он, — идет Марта, а с ней еще кто-то.

Мартин выпустил рукоять меча «Молчание». В эти дни рука и оружие не должны были находиться далеко друг от друга. Через минуту Марта и ее спутник вошли в лодку.

— Кто это? — спросил Фой.

— Мой знакомый, Март Ян.

— Узнали что-нибудь?

— Да, Март Ян кое-что знает.

— Говори скорее! — с нетерпением обратился Фой к пришедшему.

— Мне не станут мстить? — спросил Март Ян, недурной малый, хотя и попавший в плохую компанию, и подозрительно взглянул на Фоя и Мартина.

— Ведь я же тебе обещала, — сказала Марта, — а разве случалось Кобыле нарушать свое слово?

Март Ян рассказал все, что ему было известно: как он находился в числе гребцов, отвозивших две ночи тому назад Эльзу или молодую особу, подходившую к ней по описанию, на Красную мельницу, недалеко от Фельзена, и как ее охраняли мужчина и женщина, которые не могли быть не кем иными, как Симоном и Мег. Он рассказал об ее мольбе во имя их жен и дочерей, обращенной к лодочникам, причем, слушая его, Фой плакал от страха и бешенства и даже Марта заскрежетала зубами. Только Мартин столкнул лодку с отмели и направил ее к глубокой воде.

— Это все? — спросил Фой.

— Все, мейнгерр. Больше я ничего не знаю, но могу объяснить вам, где это место.

— Проводи нас! — заявил Фой.

Лодочник начал отнекиваться, ссылаясь на дурную погоду, на болезнь ожидающей его жены и т. п. Он даже пытался было выскочить из лодки, но Мартин поймал его и, бросив обратно в лодку, сказал:

— Ты один раз мог съездить на мельницу, отвозя девушку, про которую знал, что ее увезли силой, можешь вторично съездить, чтобы освободить ее. Сиди смирно и управляй рулем, а не то я брошу тебя на съедение рыбам.

После этого Март Ян выказал полную готовность направить лодку к Красной мельнице, до которой можно было, по его словам, добраться к сумеркам.

Все послеполуденное время они плыли то под парусом, то на веслах, пока в сумерки, еще прежде чем показалась мельница, не началось наводнение, такое наводнение, какого десятки лет не бывало в той местности, и волны не начали их бросать из стороны в сторону. Но Март Ян хорошо умел держать курс, он обладал инстинктом, врожденным у тех, предки которых снискивали себе пропитание на бурных волнах, и поэтому плыл не сбиваясь к намеченной цели.

Один раз Фою показалось, что он слышит голос, взывающий о помощи, но призыв не повторился, и они поплыли дальше. Наконец небо прояснилось, и месяц осветил такую водную поверхность, какую разве Ною пришлось видеть из ковчега, только на этой поверхности носились вещи, какие вряд ли приходилось видеть Ною: стога сена, мертвый и тонущий скот, домашняя утварь и даже гроб, вымытый с какого-нибудь кладбища, и только вдалеке мелькали бесплодные вершины дюн.

— Мельница должна быть недалеко, — сказал Март Ян, — повернем.

Они повернули и стали грести усталыми руками, так как ветер вдруг утих.

Теперь мы вернемся несколько назад. Из комнаты, где совершилось ее венчание, Эльза побежала к себе наверх и заперла дверь. Через несколько минут она услыхала стук и голоса Симона и Мег, просившие ее отворить. Она не отозвалась, стук прекратился, и тут Эльза в первый раз услыхала гул и рев прибывающей воды. Время шло как в каком-то кошмаре, пока вдруг не раздался треск ломающегося дерева. Эльза заметила, что вся мельница стала оседать. Она уступила напору волн в тех местах, которые были старее всего, верхняя узкая часть ее рухнула, красная крыша повисла, как пригнутое ветром к земле дерево. Эльза в ужасе бросилась к двери, ища лестницу. Но вода уже поднималась по ступенькам: путь был отрезан. Но в комнате была еще лестница, которая вела на бывший чердак, теперь лежавший под острым углом. Эльза взобралась на эту лестницу, так как вода лилась в двери, — деваться было некуда. Под самой крышей оказался люк. Эльза вползла в него и очутилась как раз в месте прикрепления гигантских мельничных крыльев.

Ветер задул фонарь, который она успела захватить с собой. Эльза схватилась за стержень, к которому были прикреплены лопасти крыла. Тут она заметила, что деревянная крыша, опираясь еще на кирпичный фундамент, качается во все стороны, как лодка на бушующем море. Вода подходила к ней, Эльза слышала это по всплескам волн, хотя не видала воду и она еще не смочила ее ног.

Часы протекали; сколько времени прошло, Эльза не могла определить; но наконец тучи несколько разошлись, выглянул месяц, и при его свете она увидела нечто ужасное. Вся окрестность была покрыта водой, до крыши она не доходила всего на несколько футов и все еще продолжала подниматься. Эльза заметила, что на крыше изнутри были маленькие выступы вроде ступенек, которые вели к слуховому окну. Кое-как она добралась до этого окна. Отсюда можно было кое-что рассмотреть. Очень близко, но все же отделенные пространством футов в пятнадцать волнующейся желтой воды, виднелись остатки каменного фундамента, за которые хватались две человеческие фигуры — Симон и Мег. Они также увидали Эльзу и стали звать на помощь, но Эльза не могла помочь им. Без сомнения, то был сон: ничего подобного не могло случиться наяву.

Вода все больше и больше заливала фундамент, пространство, на котором держались два существа, становилось все меньше и меньше. Скоро оно сделалось слишком тесным для обоих. Они начали ссориться, браниться, и их разъяренные скотские лица почти соприкасались между собой, между тем как сами они, скорчившись, стояли на руках и коленях. Вода еще поднялась; они продолжали стоять в том же положении, и Симон головой толкнул Мег. Но Мег была еще сильна, она ответила на толчок толчком, и в следующую минуту, как кошка, вспрыгнула Симону на спину, придавив его. Он пытался стряхнуть ее, но не мог, не решаясь разжать рук, которыми держался, он повернулся своим плоским ужасным лицом и укусил жену в ногу. Мег громко вскрикнула от боли — этот крик услыхал Фой, — затем выхватила нож из-за пазухи — Эльза видела, как он сверкнул при лунном свете, — и стала наносить им удары.

Эльза закрыла глаза. Когда она снова открыла их, женщина осталась одна на узком карнизе, распластавшись, как лягушка. Так она лежала с минуту, как вдруг карниз стал опускаться и исчез, затем он снова вынырнул, а Мег продолжала держаться за него, вся мокрая, воя от ужаса. Карниз снова скрылся под водой, на этот раз глубже, и когда всплыл опять, то на нем уже никого не было; нет, впрочем, было одно существо — полудикая черная кошка, бродившая по мельнице, Черная Мег же исчезла без следа.

Стало страшно холодно, так как дождь сменился морозом. Не случись так, что на Эльзе было надето теплое зимнее платье, обшитое мехом, совершенно сухое, она, наверное, поплатилась бы здоровьем. Она совершенно ослабела и лишилась сознания. Ей показалось, что все — ее насильственное замужество, наводнение, смерть Симона и Мег — все это было не более как сон, кошмар, проснувшись от которого она окажется лежащей в своей теплой постели на Брее-страат. Да, это не что иное как кошмар, иначе как могла снова повториться та ужасная борьба, которой Эльза была свидетельницей, а между тем Эльза снова увидала Симона, кусающего ногу своей жены, только его плоское лицо сменилось кошачьей головой, горящие глаза которой устремились на нее. А Мег продолжала наносить ему удары между лопаток, и вдруг она начала расти, принимая гигантские размеры, лицо ее поднялось из воды и подплыло к ней на расстояние фута. Эльза чувствовала, что должна неминуемо упасть, но решилась прежде закричать о помощи, так закричать, чтобы мертвые услыхали ее. Но не лучше ли удержаться от крика? Крик может вернуть Рамиро, лучше молча присоединиться к уже умершим. Но что такое говорит голос, голос Мег, однако очень сменившийся? Он ободряет ее, говорит, что слышанный ею звук вовсе не происходит от ударов ножа, а от весел. Вероятно, это Рамиро приехал в лодке, чтобы схватить ее. Нет, она не дастся в руки ему или Адриану, она лучше бросится в воду, отдавшись на волю Божию. Раз, два, три — и все кончено…

Вдруг Эльза увидала, что на нее падает свет, и почувствовала, что кто-то целует ее в лоб и губы. Она в ужасе подумала, что это Адриан, и наполовину открыла глаза. Но как странно: ее целовал вовсе не Адриан, а Фой. Без сомнения, это все еще продолжение сна, а так как во сне или наяву Фой имел полное право целовать ее, то она и не противилась. Затем ей показалось, что она слышит знакомый голос Красного Мартина, который спрашивает у кого-то, за сколько времени можно доплыть до Гаарлема при попутном ветре, на что другой голос отвечает: «За три четверти часа».

Как странно, почему Мартин сказал в Гаарлем, а не в Лейден?.. После того другой, также знакомый голос, сказал:

— Она приходит в себя.

Кто-то влил ей в горло вина, и Эльза, уже не будучи дольше в состоянии переносить неизвестность, совсем открыла глаза. Тут она увидела перед собой Фоя, живого Фоя.

Она глубоко вздохнула и снова начала терять сознание от радости и слабости, но Фой обнял ее и прижал к груди. Тогда она вспомнила все.

— О, Фой, Фой! — воскликнула она. — Ты не должен целовать меня.

— Почему? — спросил он.

— Потому что… потому что… я замужем.

Вдруг его счастливое лицо омрачилось.

— Замужем? — с усилием проговорил он. — За кем?

— За твоим братом, Адрианом.

Он растерянно смотрел на нее и медленно спросил:

— Ты убежала из Лейдена, чтобы обвенчаться с ним?

— Как вы смеете задавать мне такой вопрос?! — вскричала Эльза, вся вспыхнув.

— Может быть, ты потрудишься в таком случае объяснить все?

— Тут нечего объяснять. Я думала, ты все знаешь. Они увезли меня силой в ночь перед наводнением и силой обвенчали.

— Подожди же, друг Адриан, попадешься ты мне! — скрежеща зубами, проговорил Фой.

— Надо быть справедливым, — продолжала Эльза, — он, кажется, вовсе не особенно желал жениться на мне, но другого исхода не было, так как иначе меня обвенчали бы с Рамиро…

— И он, этот добрый, мягкосердечный человек, пожертвовал собой, — насмешливо перебил ее Фой.

— Да, — сказала Эльза.

— А где же твой пожертвовавший собой… Не могу выговорить, кто…

— Не знаю; предполагаю, что они с Рамиро спаслись в лодке; а может быть, он утонул.

— В таком случае, ты стала вдовой раньше, чем того ожидала, — сказал Фой более веселым тоном, подвигаясь к Эльзе.

Но Эльза несколько отодвинулась, и Фой с ужасом заметил, что как ни ненавистен ей ее брак, она все-таки признает его.

— Не знаю, — отвечала она. — Думаю, что мы со временем что-нибудь услышим о нем, и тогда, если он окажется в живых, я стану хлопотать, чтобы освободиться от него. А пока, мне кажется, я его законная жена, хотя никогда больше не увижу его. Куда мы едем?

— В Гаарлем. Испанцы стягиваются вокруг города, и мы не можем даже пытаться пробиться через их линию. Позади нас испанские лодки. Скушай что-нибудь и выпей глоток вина, а потом расскажи нам все случившееся.

— Один вопрос, Фой. Как вы нашли меня?

— Мы слышали два раза женский крик: один раз вдали, другой раз ближе, и, поехав на звук, увидали что-то висящее из опрокинувшейся мельницы футах в трех или четырех над водой. Мы знали, что тебя отвезли на мельницу, нам сказал это этот человек. Ты узнаешь его? Но мы долго не могли найти мельницы впотьмах и при разливе.

Немного подкрепившись, Эльза рассказала свою историю слушателям, собравшимся под парусом, между тем как Март Ян управлял рулем. Когда она кончила, Мартин сказал что-то шепотом Фою, и, как бы повинуясь одному общему побуждению, все четверо опустились на колени на лавки лодки и возблагодарили Бога за избавление молодой беззащитной девушки от такой ужасной опасности через ее друзей и ее нареченного жениха. Окончив простую, но сердечную благодарственную молитву, они встали, и Эльза не воспротивилась, когда Фой взял ее руку.

— Скажи, милая, правда, что ты считаешь действительным этот насильственный брак? — спросил он.

— Выслушайте меня, прежде чем ответить, — вмешалась Марта. — Это вовсе не брак, так как никого нельзя обвенчать без его согласия, а ты не давала своего согласия.

— Это не брак, — повторил за Мартой Мартин, — а если он считается браком, то меч мой рассечет его.

— Это вовсе не брак, — сказал Фой, потому что, хотя мы и не стояли с тобой перед алтарем, но сердца наши соединены, стало быть, ты не можешь стать женой другого.

— Милый, — ответила Эльза, — и я так же убеждена, что это не брак, но священник произнес слова венчания надо мной и надел мне на палец кольцо, таким образом, перед законом, если еще есть закон в Нидерландах, я жена Адриана. Стало быть, прежде чем я могу стать твоей женой, все случившееся должно быть предано гласности, и я должна обратиться к закону, чтобы он освободил меня.

— А если закон не может или не захочет этого сделать, что тогда, Эльза?

— Тогда, мой милый, наша совесть будет чиста, и мы станем сами себе законом. Пока же придется подождать. Ты доволен теперь, Фой?

— Нет, — мрачно возразил Фой, — возмутительно, чтобы подобный дьявольский замысел мог разлучить нас, хотя бы на один только час. Однако и в этом, как во всем остальном, я послушаюсь тебя, милая.

— Перестаньте говорить о женитьбе и замужестве, — раздался резкий голос Марты. — Теперь перед нами другое дело. Взгляни туда, девушка. Что ты видишь? — Она указала на берег. — Призраки амаликитян, тысячами идущих на избиение нас и наших братьев, сынов Божиих. Взгляни назад. Что ты видишь? Корабли тиранов стремятся окружить город сынов Божиих. Наступит день смерти и опустошения, и, прежде чем солнце зайдет, тысячи людей перейдут через врата смерти, а между этими тысячами, может быть, и мы. Поднимем же знамя свободы, обнажим оружие на защиту правды, опояшемся мечом справедливости и возьмем себе в защиту щит надежды. Сражайтесь за свободу страны, родившей вас, за память Христа, Царя, умершего за вас, за веру, в которой вы выросли, бейтесь, и только когда битва будет выиграна, но не раньше, тогда думайте о мире и любви. Не смотрите на меня с таким испугом, дети. Я, сумасшедшая скиталица, говорю вам, что вам нечего бояться. Кто защитил тебя в тюрьме, Фой ван-Гоорль? Какая рука сохранила твою жизнь и честь, когда ты очутилась среди дьяволов на Красной мельнице, Эльза Брант? Вы это хорошо знаете; и я, Марта, говорю вам, что эта самая рука защитит вас до конца. Да, я знаю это. Тысячи и десятки тысяч будут падать вокруг вас, но вы переживете и голод и болезни, стрелы будут пролетать мимо вас, и меч злодея не коснется вас. Я — другое дело, наконец мой час приближается, и я рада; вам же, Фой и Эльза, я предсказываю много лет земных радостей.

Так говорила Марта, и слушателям ее казалось, что ее возбужденное обезображенное лицо светилось вдохновением, и никому из них, знавших ее историю и веривших в то, что пророческий дух может проявляться в избранниках, не показалось странным открывшееся перед ней видение будущего. Слова Марты успокоили ее слушателей, и на некоторое время они перестали думать об опасности.

А опасность между тем была большая. По роковому стечению обстоятельств наши друзья избегли одной опасности, чтобы попасть в другую, еще большую, так как случилось, что именно десятого декабря 1572 года они попали как раз в кольцо испанской армии, стягивавшейся вокруг обреченного на погибель города Гаарлема. Спасение было невозможно: никакое существо, не обладавшее крыльями, не могло прорваться сквозь эту цепь судов и солдат. Единственным убежищем являлся город, где им пришлось остаться до конца осады, одной из самых ужасных осад. У них оставалось одно утешение: что они встретят смерть вместе и что с ними есть два любивших их человека — Марта, «бич испанцев», и Мартин, свободный фрис, богатырь, как бы дарованный им Богом щит.

Бывшие жених и невеста улыбнулись друг другу и смело поплыли к воротам Гаарлема, которые скоро должны были затвориться.

Глава 28

ВОЗМЕЗДИЕ
Прошло семь месяцев, семь самых ужасных месяцев, которые когда-либо приходилось переживать людским существам. Во все это время — при снеге, и морозах, и зимних туманах, при ледяных весенних ветрах, и теперь, в самый разгар летней жары, — Гаарлем был осажден тридцатитысячной испанской армией, состоявшей большей частью из опытных, старых солдат под начальством дона Фредерика, сына Альбы, и других полководцев. С этим дисциплинированным войском приходилось бороться маленькому четырехтысячному гарнизону Гаарлема, состоявшему из голландцев, немцев, небольшого числа англичан и шотландцев и двадцатитысячного населения — мужчин, женщин и детей. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц между этими двумя неравными силами шла борьба, сопровождавшаяся с обеих сторон проявлениями геройства, но также и жестокости, которую мы в наше время назвали бы чудовищной. В ту эпоху военнопленные не могли ждать пощады, и тот мог считать себя счастливым, кому не приходилось умирать медленной смертью повешенного за ноги на глазах своих сограждан.

Стычек происходило без числа, люди гибли массами, из одних только жителей умерло двенадцать тысяч, так что окрестности Гаарлема превратились в одно огромное кладбище, и даже рыба в озере была отравлена трупами. Приступы, вылазки, засады, военные хитрости, смертельные стычки на льду между солдатами на коньках, отчаянные морские сражения, попытки штурма, взрывы мин и контрмин, при которых гибли тысячи, — все это сделалось обычными событиями дня.

К этому присоединились еще другие ужасы: мороз при недостатке топлива, различные болезни, всегда развивающиеся во время осады, и самое худшее из бедствий — голод. Неделю за неделей, по мере того как затягивалась осада, запасы пищи уменьшались, и наконец, совсем истощились. Травы, росшие на улице, остатки на кожевенных заводах, все отбросы, кошки и крысы — все было съедено. На высокой башне собора уже много дней развевался черный флаг, долженствовавший известить принца Оранского в Лейдене, что в Гаарлеме царствует мрачное отчаяние. Были сделаны последние попытки прийти извне на помощь осажденным; но Баттенберг был разбит и умер, так же как владетельные князья Клотингена и Карлоо, потерявшие до шестисот человек. Надежды не оставалось!

Начали строить отчаянные планы: оставить детей, женщин и больных в городе, а всем способным носить оружие попытаться пробиться через ряды осаждающих. Надеялись, что испанцы сжалятся над безоружными — как будто чувство жалости было доступно этим людям, которые впоследствии вытаскивали раненых и больных к дверям госпиталей и здесь хладнокровно их убивали и вообще совершали повсюду такие зверства, которые перо отказывается описать. Старинная хроника говорит: «Но женщины поняли это и, собравшись вместе, подняли такой ужасный крик, что каменное сердце должно было тронуться, и не оказалось возможным бросить их».

Затем составился другой план: взяв всех женщин и беспомощных в середину каре вооруженных людей, выйти из города и биться с врагом, пока не падет последний человек. Услыхав это и опасаясь того, что могли произвести эти доведенные до отчаяния люди, испанцы склонились на переговоры. Они сообщили жителям Гаарлема, что те останутсябезнаказанными, если заплатят двести сорок тысяч флоринов. Не имея ни пищи, ни надежды, несчастные, защищавшиеся до того, что их четырехтысячный гарнизон насчитывал теперь всего девятьсот человек, сдались.

В половине первого рокового дня, 12 июля, ворота растворились, и испанцы, сколько их осталось в живых, с доном Фердинандом во главе, при барабанном бое, развевающихся знаменах и с обнаженным, отточенным для убийства оружием в руках вступили в город Гаарлем. В глубокой нише между двумя кирпичными колоннами собора стояло четверо знакомых нам людей. Война и голод оставили их в живых, хотя они разделяли общую участь всех жителей. Фой и Мартин принимали участие в каждом предприятии, как бы опасно оно ни было, и бились или стояли на часах всегда рядом, и испанцы близко познакомились с тяжестью меча «Молчание» и руки рубившего их рыжебородого великана.

Марта тоже не теряла времени в бездействии. Во все время осады она состояла адъютантом при вдове Хасселер, сражавшейся с тремястами женщинами день и ночь бок о бок с их братьями и мужьями. И Эльза, несмотря на свое нежное сложение и робкий характер, не позволявший ей принимать участие в сражениях, нашла применение своим силам: она рыла рвы и помогала класть стены, так что ее нежные ручки загрубели и растрескались.

Как все они изменились! Фой, имевший всегда юношески-цветущее лицо, теперь имел вид человека средних лет. Высокий Мартин напоминал гигантский скелет, на котором висело платье, или, скорее, лохмотья его и вытертая буйволовая куртка, а его голубые глаза светились из глубоких впадин над огромными выдавшимися скулами. Эльза сделалась совсем маленькой, как ребенок. Ее кроткое личико утратило красоту и возбуждало жалость, и вся округленность ее фигуры исчезла: она стала походить на исхудалого мальчика. Из всех четверых Марта, одетая мужчиной, изменилась меньше всего. За исключением того разве, что ее волосы совершенно поседели, а лицом она стала еще больше напоминать лошадь, так как желтые зубы еще больше выставлялись изо рта, лишенного губ, а худые, сухие руки стали походить на руки египетской мумии.

Мартин опирался на свой большой меч и вздыхал.

— Проклятые трусы, — бормотал он, — зачем они не выпустили нас, чтобы мы могли умереть сражаясь? Только безумные глупцы могут отдать себя на произвол испанцев.

— О, Фой! — воскликнула Эльза, порывисто обнимая своего бывшего жениха, — ты ведь не отдашь меня им? Если уж на то пойдет, ты убьешь меня, не правда ли? Иначе мне придется самой убить себя, а я трусиха, Фой, я боюсь сделать это.

— Хорошо, — сказал он хриплым, неестественным голосом. — Но Господи, если ты есть, сжалься над нею… сжалься…

— Не богохульствуй, не сомневайся! — прервала Фоя Марта. — Разве не произошло все, как я сказала тебе прошлой зимой в лодке? Разве ты не состоял под покровительством и не найдешь его до конца? Только не богохульствуй и не сомневайся.

Ниши, где они находились, не было видно с большой площади проходящим, но в ту минуту, как Марта говорила, человек восемь или девять победоносных испанцев вышли из-за угла и заметили группу скрывавшихся в притворе.

— Тут смазливенькая девушка, — сказал командовавший отрядом сержант, — вытащите-ка ее, молодцы.

Несколько человек выступили вперед, намереваясь исполнить его приказание, но тут Фой не вспомнил: он не убил Эльзу, как она просила его, а бросился на говорившего, и через минуту меч его на фут вышел из горла, пронзив его насквозь. За ним с негромким криком последовал Мартин с обнаженным мечом «Молчание», за Мартином — Марта со своим большим ножом. В несколько минут все было кончено: пять человек лежали на земле — трое убитых и двое тяжело раненных.

— Еще прибавка к счету, — проговорила Марта, нагибаясь над ранеными, между тем как их товарищи спешили скрыться за углом.

Наступила минутная тишина. Яркое летнее солнце светило на лица и вооружение убитых испанцев, на обнаженный меч Фоя, наклонившегося над Эльзой, прижавшейся в углу ниши и закрывшей лицо руками, на ужасные голубые глаза Мартина, сверкавшие яростью. Затем снова послышались шаги, и появился отряд испанцев, предводительствуемый Рамиро и Адрианом.

— Вот они, капитан, — сказал один из солдат, один из бежавших. — Прикажите пристрелить их?

Рамиро взглянул сначала как бы мельком, но затем пристально. Наконец-то они попались ему! Уже давно он узнал, что Фой и Красный Мартин спасли Эльзу на Красной мельнице, и теперь, после долгих поисков, птицы попались в его сети.

— Нет, зачем! — отвечал он. — Над такими отчаянными людьми должен быть назначен особый суд.

— Куда же мы можем посадить их? — недовольным голосом спросил сержант.

— Я заметил, что при доме, где мы поселились с сыном, прекрасный погреб; пока их можно посадить туда, то есть всех, кроме дамы, о которой уже позаботится сам сеньор Адриан, так как это, оказывается, его жена.

Солдаты, не стесняясь, захохотали.

— Я повторяю, жена его, которую он искал уже много месяцев, — продолжал Рамиро, — и стало быть, с ней надо обращаться почтительно. Понимаете?

Солдаты, по-видимому, поняли, по крайней мере ни один из них не отвечал. Они уже успели заметить, что их начальник не любит возражений.

— Ну, вы, сдавайте оружие! — обратился Рамиро к Фою и Мартину.

Мартин подумал с минуту, видимо, рассуждая, не лучше ли будет броситься на испанцев и умереть сражаясь. И в эту минуту ему, как он говорил впоследствии, пришла на память старинная народная пословица: «Не считай игру проигранной, пока не выиграешь», и, истолковав ее так, что только мертвый никогда не может надеяться выиграть, он отдал меч.

— Давай его сюда, — сказал Рамиро. — Это замечательный меч, и он мне понравился.

Солдаты передали ему меч, и он повесил его себе через плечо. Фой смотрел то на свой меч, то на стоявшую на коленях Эльзу. Вдруг ему пришла мысль, и он взглянул в лицо Адриану, своему брату, с которым он виделся в последний раз, когда тот прибежал в контору предупредить его и Мартина. Он знал, что Адриан с отцом сражаются в рядах испанцев, но им ни разу не пришлось встретиться. Даже тут, в эту критическую минуту, Фоя поразила мысль о том, что Адриан, при всей своей низости, потрудился предостеречь их и тем дал возможность организовать свою защиту в литейной башне.

Фой взглянул на брата. Адриан был в мундире испанского офицера, в латах поверх стеганой куртки и в стальном шлеме, украшенном истрепанными перьями. Лицо его изменилось: в его красивых чертах не было и тени прежней надменности, он похудел и выглядел запуганным, как животное, дрессированное с помощью голода и хлыста. Фою показалось, что сквозь печать позора и падения он уловил на лице брата какое-то особенное выражение, как бы желание сделать что-либо хорошее, мелькнувшее, подобно солнечному лучу из-за черных туч. Может быть, Адриан, в конце концов, не так еще дурен, может быть, он действительно такой, каким его всегда считал Фой, — пустой, взбалмошный, бесхарактерный, рожденный, чтобы быть всегда игрушкой, а считающий себя главой, но ни в коем случае не злой. Кто знает? Но и в худшем случае, не лучше ли Эльзе стать женой Адриана, чем погибнуть, и погибнуть от руки любящего ее человека?

Эта мысль мелькнула в уме Фоя, как молния, пронизывающая тучи, и он бросил свой меч солдату, который подхватил его. В эту минуту его взгляд встретился с взглядом Адриана, и ему показалось, что он читает в этом взгляде благодарность и обещание.

Всех забрали, и, расталкивая толпу пинками и ударами солдаты повели их по улицам павшего города в одно из зданий, еще не вполне разрушенное ядрами, в дом, стоявший в некотором отдалении от стен, которые представляли груду развалин, и городских ворот, где происходили такие ужасные сцены, в дом, принадлежавший прежде одному из зажиточнейших граждан Гаарлема. Здесь Фоя и Эльзу разлучили. Она уцепилась за него, но ее оторвали и потащили на верхний этаж, между тем как его, Мартина и Марту заперли в темном погребе.

Через некоторое время дверь погреба приотворилась, чья-то рука — не было видно, чья — просунула воды и кушанья, хорошего кушанья, такого, какого они не ели уже много месяцев: мяса, хлеба, сухих селедок было так много, что они не могли съесть все сразу.

— Может быть, кушанье отравлено, — сказал Фой, жадно нюхая принесенное.

— Какая корысть отравлять нас, — сказал Мартин. — Поедим сегодня, а завтра — смерть.

Как истощенные голодом животные, принялись они за еду, а затем, несмотря на все свои несчастья и опасения, уснули крепким сном.

Через несколько минут, как им показалось, в действительности же через девять часов, дверь снова отворилась, и вошел Адриан с фонарем в руке.

— Фой, Мартин, вставайте и пойдем со мной, если хотите остаться живы.

Они в минуту совершенно проснулись.

— Идти за тобой, за тобой? — проговорил Фой, запинаясь.

— Да, — спокойно отвечал Адриан. — Конечно, может случиться, что вам и не удастся убежать, но если вы останетесь здесь, что ожидает вас? Рамиро, мой отец, скоро вернется, и тогда…

— Сумасшествие вверяться вам! — прервал его Мартин, и презрение, слышавшееся в его голосе, больно отозвалось в сердце Адриана.

— Я знал, что ты подумаешь это, — сказал он покорно, — но что же остается делать? Я могу вывести вас из города. У меня уже приготовлена лодка для вашего бегства. Я рискую собственной жизнью, что же я могу сделать больше? Почему вы колеблетесь?

— Потому что не доверяем тебе, — возразил Фой, — и, кроме того, я не уйду без Эльзы.

— Я предвидел это, — отвечал Адриан. — Эльза здесь. Эльза, подите сюда, покажитесь.

Эльза спустилась по лестнице в погреб, уже изменившаяся Эльза, так как и ее накормили, и в ее глазах светилась надежда. Необузданная радость наполнила сердце Фоя. Почему она смотрит так? Она же подбежала к нему, обхватила руками его шею и поцеловала его, а Адриан не сделал никакого движения и только отвернулся.

— Фой, — поспешно заговорила она, — он в конце концов честный человек, только очень несчастный. Пойдем скорее, воспользуемся случаем бежать прежде, чем вернется дьявол. Теперь он в совете офицеров, обсуждающих, кто должен быть казнен, но он скоро вернется, и тогда…

Оставив всякое колебание, заключенные двинулись в путь.

Они вышли из дома, и никто не остановил их, так как сторож ушел, чтобы принять участие в грабеже. У ворот разрушенной стены стоял часовой, но он или не обратил внимания на проходящих, или был пьян, или подкуплен. Адриан сказал ему пароль, и, кивнув головой, солдат пропустил его с его спутниками.

Через несколько минут они дошли до берега Гаарлемского озера, где в камышах стояла лодка.

— Садитесь и уезжайте, — сказал Адриан.

Они вошли в лодку и взялись за весла, между тем как Марта начала отталкивать ее от берега.

— Адриан, что будет с вами? — спросила Эльза.

— Зачем вам беспокоиться об этом? — ответил он с горькой усмешкой. — Я иду на смерть, и моя кровь будет платой за вашу свободу. Я ваш должник.

— Нет! — воскликнула она. — Поедемте с нами.

— Да, — поддержал ее Фой, хотя снова почувствовал приступ ревности, — поедем с нами, брат.

— Ты от души приглашаешь меня? — спросил Адриан нерешительно. — Подумайте, я могу выдать вас.

— Если так, то почему вы не сделали этого теперь? — спросил Мартин. — И, вытянув свою огромную костлявую руку, схватил Адриана за ворот и перетащил его в лодку.

Лодка отчалила.

— Куда мы едем? — спросил Мартин.

— Предполагаю, что в Лейден, — сказал Фой, — если только возможно будет добраться без паруса и оружия, что, кажется, весьма невероятно…

— Кое-какое оружие я положил в лодку, — прервал его Адриан, вынимая из трюма простую тяжелую секиру, пару испанских мечей, нож, небольшой топор, арбалет и несколько железных полос.

— Недурно, — сказал Мартин, гребя левой рукой, а правой размахивая большой секирой. — А все же жаль моего «Молчания», который проклятый Рамиро отнял у меня и повесил себе на шею. И что он нашел в нем? Он слишком велик для такого карлика.

— Не знаю, — сказал Адриан, — но когда в последний раз я видел его, он возился над его рукоятью с отверткой. Он давно говорил об этом мече. Во время осады он предлагал большую награду тому, кто убьет тебя и принесет ему меч.

— Возился над рукоятью с отверткой? — переспросил Мартин. — Ах, Бог мой, я и забыл… Карта-то, карта! Какой-нибудь негодяй сказал ему, что карта того места, где скрыты сокровища, спрятана в рукояти. Вот почему ему понадобился мой меч.

— Кто же мог сказать ему это? — спросил Фой. — Тайна была известна только тебе, мне да Марте, а мы не такие люди, чтобы проговориться. Как? Выдать тайну сокровищ Гендрика Бранта, из-за которых он умер и хранить которую мы поклялись?.. Да этого никто и подумать не смеет!

Марта слышала и взглянула на Эльзу, и под ее вопросительным взглядом бедная девушка вся вспыхнула, хотя, к счастью, никто при плохом освещении не мог видеть ее румянца. Она чувствовала, что должна говорить, чтобы снять подозрение с других.

— Мне следовало сказать это раньше, — тихо проговорила она, — но я забыла, то есть я хочу сказать, что мне было ужасно стыдно… Я выдала тайну меча «Молчание».

— Ты? Откуда ты узнала ее? — спросил Фой.

— Тетушка Марта сказала мне в тот вечер, когда был сожжен собор в Лейдене, а вы бежали.

Мартин проворчал.

— Женщина доверилась женщине, да еще в такие годы. Какое сумасшествие!..

— Сам ты сумасшедший, тупоголовый фрис, — сердито перебила его Марта, — где тебе учить тех, кто умнее тебя! Я сказала ювфроу, думая, что всех нас может не стать и будет лучше, если она будет знать, где найти ключ к тайне.

— Женское рассуждение, — невозмутимо отозвался Мартин, — и оказалось оно никуда не годным: потому что если бы нас не стало, ювфроу вряд ли бы пришлось добыть мой меч. А каким образом ювфроу сказала такую вещь Рамиро?

— Я сказала потому, что струсила, — рыдая, отвечала Эльза. — Ты знаешь, Фой, я всегда была трусихой и всегда ею останусь. Я выдала тайну, чтобы спасти себя.

— От чего? — нерешительно спросил Фой.

— От замужества.

Адриан, видимо, страдал, и Фой, видя это, не мог устоять против искушения нажать больнее.

— От замужества? Насколько я понял — вероятно, Адриан может разъяснить мое недоумение — церемония была все-таки совершена.

— Да, — слабым голосом ответила Эльза, — была, я пыталась откупиться от Рамиро, сказав ему тайну, что служит вам доказательством моего ужаса при одной мысли о подобном замужестве.

Адриан глубоко вздохнул, а Мартин как будто поперхнулся.

— Мне так досадно, — смущенно продолжала Эльза. — Я не хочу обижать Адриана, особенно после того, как он был так добр к нам.

— Оставь в стороне Адриана с его добротой и досказывай, как все было, — сказал Фой.

— Рассказ не долог. Рамиро поклялся перед Богом, что если я дам ему ключ к тайне, он отпустит меня, а потом… когда я попалась в ловушку и опозорила себя, он сказал, что этого недостаточно и что меня все-таки обвенчают.

Тут Фой и Мартин прямо расхохотались.

— Что же ты ждала от него, глупая девочка? — спросил Фой.

— О, Мартин, простишь ли ты меня? — спросила Эльза. — Я сейчас же поняла, какую постыдную вещь я сделала, и увидала, что Рамиро станет преследовать вас, вот почему я все боялась сказать вам. Прошу вас, верьте мне, я сказала только потому, что страх и стыд заставили меня потерять голову. Прощаете вы меня?

— Ювфроу, — отвечал фрис, усмехаясь своей флегматичной улыбкой, — если бы Рамиро не знал меня и вы предложили бы ему мою голову на блюде, чтобы подкупить его, я не только простил бы вас, но сказал бы, что вы поступили хорошо. Вы — девушка, и вам пришлось защищать себя от ужасной вещи; стало быть, кто станет осуждать вас?..

— Я! — воскликнула Марта. — Меня Рамиро мог бы разорвать на куски раскаленными щипцами, прежде чем я сказала бы ему.

— Совершенно верно, — возразил ей Мартин, желавший поквитаться с ней, — только я сомневаюсь, чтобы Рамиро пожелал дать себе этот труд ради того, чтоб убедить вас выйти замуж. Ну, не сердитесь, по пословице: «У тупоголового фриса что на уме, то на языке».

Не найдясь, что ответить, Марта снова обратилась к Эльзе.

— Отец ваш умер из-за этих сокровищ, — сказала она, — и Дирк ван-Гоорль также; жених ваш и его слуга попали в застенок, я также кое-что сделала ради сохранения этого богатства, а вы при первом щипке выдали тайну. Правду говорит Мартин, что я сошла с ума, доверившись вам.

— Как жестоко с вашей стороны говорить так! — плача, проговорила Эльза в ответ на горькие упреки Марты. — Но вы забываете, что никого из вас не принуждали выходить замуж… Ах, Боже мой, зачем я говорю это!.. Я хотела сказать: не принуждали стать женой одного человека, когда… — ее взгляд упал на Фоя, и она решилась договорить, надеясь, что он станет на ее сторону, — когда вы очень любили другого…

— Конечно, нет, — сказал Фой, — тебе нечего объяснять дальше.

— Напротив, еще очень много, — продолжала Марта, — меня не проведешь сладкими словами. Но что теперь делать? Мы приложили все старание, чтобы спасти сокровища; неужели же в конце концов придется лишиться их?

— Как лишиться их? — переспросил Мартин очень серьезно. — Вспомните, что уважаемый Гендрик Брант говорил нам в тот вечер в Гааге. Он надеялся, что тысячи и десятки тысяч людей благословят то золото, которое он вверил нам.

— Я помню это и все его завещание, — подтвердил Фой, думая об отце и часах, проведенных им самим и Мартином в тюрьме. — Затем, взглянув на Марту, он кротко прибавил: — Тетушка Марта, хотя вас называют сумасшедшей, но вы самая умная из нас. Посоветуйте, что делать?

Марта подумала с минуту и отвечала:

— Несомненно, что, узнав о нашем бегстве, Рамиро поспешит взять лодку и отправиться на место, где скрыты сокровища, так как догадается, что иначе мы опередим его. На рассвете или часом позже он будет здесь. — Она остановилась.

— Вы думаете, что мы должны поспеть на остров раньше его?

Марта кивнула утвердительно.

— Если окажется возможным; но без стычки не обойдется.

— Да, наверное, — согласился Мартин. — Что же, я не прочь еще раз помериться с Рамиро. Этот двуязычный негодяй завладел моим мечом. Я хочу отнять его…

— Опять прольется кровь, — прервала его Эльза. — Я надеялась, что мы, по крайней мере на этот раз, спокойно отправимся в Лейден, где находится принц. Я до смерти боюсь крови, Фой. Мне кажется, я не вынесу и умру…

— Слышите, что она говорит? — спросил Фой.

— Слышим, — отвечала Марта, — но нечего обращать внимания на ее слова. Она много перенесла и ослабела духом. Я же, хотя и предвижу, что смерть ждет меня, говорю: поедемте туда, и не бойтесь.

— Я не боюсь, — заявил Фой. — Ни за какие сокровища на свете я не допущу, чтобы Эльза подверглась опасности, если она сама не желает того. Пусть она решает.

— Как ты добр ко мне! — проговорила Эльза и, подумав минуту, прибавила: — Фой, обещаешь ты мне одну вещь?

— После того как Рамиро давал тебе клятвенное обещание, я удивляюсь, как ты решаешься просить что-нибудь, — отвечал Фой, стараясь казаться веселым.

— Обещаешь ли ты мне, — продолжала она, не обращая внимания на его шутку, — что в случае моего согласия отправиться не в Лейден, а на поиски сокровищ, и если мы останемся после этого живы, ты увезешь меня из этой страны, где проливается столько крови, где столько убийств и мучений, увезешь в какую-нибудь землю, где народ живет спокойно и не принужден видеть постоянно убийства? Я многого прошу, но обещай мне это, Фой!

— Обещаю, — сказал Фой, которому самому стали невыносимы все повторявшиеся изо дня в день ужасы.

И кто из выдержавших осаду Гаарлема мог чувствовать иначе?

Фой сидел у руля; но теперь Марта взяла руль у него из рук. С минуту она всматривалась в звезды, блестевшие ярче по мере того, как месяц скрывался, затем сделала несколько поворотов и примолкла.

— Я опять голоден, — сказал Мартин, — мне кажется, я целую неделю могу есть без перерыва.

Адриан, усердно налегавший на весло, поднял голову и ответил:

— В трюме есть вино и еда, я приготовил. Может быть, Эльза прислужит тем, кто захочет есть.

Эльза, сидевшая без дела, отыскала провизию и обнесла гребцов, которые поели с аппетитом, не отрываясь от работы. После нескольких месяцев голодания вкусное кушанье и хорошее вино доставляют неописуемое наслаждение.

Когда, наконец, голод был утолен, Адриан прервал молчание, обращаясь к Фою:

— Брат, ввиду неизвестности, ожидающей нас, я, отверженный и презренный между вами, желал бы кое-что сказать тебе, если ты только пожелаешь выслушать меня.

— Говори, — отвечал Фой.

Адриан начал с самого начала и рассказал все, что случилось с ним: как сначала им овладели суеверие, тщеславие и любовь; как шпионы записали все сказанное им в порыве безумной откровенности, как угрозами заставили его подписать бумагу, имевшую такие роковые последствия. Он рассказал, как за ним гналась толпа по улицам Лейдена, точно за бешеной собакой, после того как мать выгнала его из дома, как он искал убежища в вертепе Симона, дрался с Рамиро и был побежден ловким напоминанием, что он готовился пролить кровь отца. Он рассказал о том, как он был принят в лоно римско-католической веры, об ужасной сцене в церкви и бегстве на Красную мельницу. Он рассказал также о похищении Эльзы, в котором, несмотря на свою любовь к ней, он не был виновен, и о том, как, наконец, он был принужден жениться на ней, чтобы спасти ее от Рамиро, хотя сам хорошо знал, что подобный брак ничего не значит, как во время наводнения отец увез его с мельницы, предоставив, как он после узнал, Эльзу ее судьбе, так как уже не ожидал от нее больше никакой для себя выгоды. Наконец, упавшим голосом он сообщил о своей жизни во время осады, о жизни, по его сравнению похожей на жизнь какого-то проклятого духа; как он был произведен в офицеры, когда ряды испанцев начали редеть, и как по утонченной злобе Рамиро был принужден распоряжаться казнями и избиением пленных голландцев.

Наконец ему улыбнулась удача: Рамиро, думая, что теперь Адриан уже никак не может пойти против него, оставил его с Эльзой, между тем как сам отправился по делам и, кстати, похлопотать, чтобы на его долю пришлась также часть награбленного имущества. Со своими пленниками он намеревался покончить завтра. Он, Адриан, пользуясь своею властью, освободил заключенных и приготовил для них лодку. Вот все, что он хотел сказать, и к сказанному желал только добавить, что отказывается от всяких прав на свою названную жену и просит у всех прощения.

Фой дослушал до конца. Затем, выпустив на минуту весло, обнял Адриана и проговорил своим обычным веселым голосом:

— Вот я и оказался прав! Ты знаешь, Адриан, я всегда стоял за тебя, несмотря на твой характер и странности. Я никогда не считал тебя за негодяя, но и не думал же я, что ты такой осел!

Приниженный и разбитый, Адриан не нашелся, что ответить на подобную характеристику. Он только сильнее налег на весло и вздохнул, а по его красивому бледному лицу покатились слезы стыда и раскаяния.

— Ну, перестань, старина, — принялся утешать его Фой. — Благодаря тебе случилось много дурного, но теперь, тоже благодаря тебе, все, надеюсь, пойдет хорошо. Мы квиты и забудем все остальное.

Бедняга Адриан взглянул на Фоя и Эльзу, сидевших рядом.

— Да, брат, для тебя с Эльзой все, может быть, пойдет хорошо, но не для меня: я продал себя дьяволу… и не получил условленной платы…

После этого все некоторое время молчали, все чувствовали, что положение слишком трагично, чтобы можно было разговаривать, заблуждения, даже злое намерение Адриана — все сглаживалось его полной неудачей и искупалось постигшим его возмездием.

Сероватый свет летнего утра занимался над поверхностью большого озера-моря. Позади солнечные лучи преломлялись на золотой короне башни собора, возвышавшейся над Гаарлемом, павшим городом, и его патриотами, ожидавшими смерти от меча убийц. Сидевшие в лодке взглянули и содрогнулись. Не будь Адриана, они находились бы теперь в плену, а что это значило, было всем хорошо известно. Если бы у них оставалось еще какое-нибудь сомнение, оно бы рассеялось при виде водной поверхности, усеянной остовами полусожженных кораблей, остатками побежденного флота Вильгельма Молчаливого, напоминавшими о последних отчаянных усилиях освободить погибавший от голода город. По временам их весла касались чего-то мягкого — тел утонувших и убитых людей, иногда в полном вооружении.

Наконец лодка выехала из этого морского кладбища, и Эльза могла смотреть кругом без содрогания. Потянулись острова, поросшие роскошными летними травами, зеленевшими и цветшими так, как будто никакой испанец не топтал их ногами в продолжение долгих зимних месяцев осады и мора. Сотни этих островков появлялись со всех сторон, но Марта направляла лодку средь их лабиринта, как по прямой дороге. Когда солнце взошло, она поднялась в лодке и, прикрыв глаза рукой, стала всматриваться вдаль.

— Вот это место, — сказала она, указывая на маленький островок, весь заросший болотной травой, от которого нечто вроде природной плотины более чем в шесть футов ширины вдавалось в виде длинного языка в середину тинистого болота, населенного куликами и водяными курочками с их красноносым потомством.

Мартин также встал. Он оглянулся назад и сказал:

— На горизонте виднеется парус. Это Рамиро.

— Без сомнения, — спокойно отвечала Марта. — У нас еще полчаса работы впереди. Гребите сильнее, отталкивайтесь веслом о дно, мы обогнем остров и пристанем в болоте на том краю. Они вряд ли увидят нас там, и я знаю место, где мы можем быстро проскользнуть.

Глава 29

АДРИАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ
Лодка причалила к острову, и все сидевшие в ней, кроме Эльзы, оставшейся в лодке на страже, перебрались на берег вброд через грязь, под которой оказалось каменистое дно. По тропинкам, проложенным выдрами, они через густые камыши дошли до середины острова. Здесь, на месте, которое указала Марта, росла густая группа камышей. В ней помещалось гнездо дикой утки с только что вылупившимися утятами, при виде людей мать слетела с него с отчаянными криками.

Под гнездом должны были находиться сокровища.

— Этого места никто не трогал, — сказал Фой, осторожно поднимая, несмотря на всю поспешность, с которой необходимо было действовать, гнездо с птенцами и относя его в сторону, чтобы старая утка могла найти его, — он любил всех животных и старался не делать им вреда.

— Нам нечем копать, — заявил Мартин, — нет даже камня.

Марта молча пошла к росшему вблизи ивняку и, срезав меньшим из топоров, находившихся в лодке, самые толстые из стволов, вернулась с ними к товарищам. С помощью этих заостренных кольев и топоров все принялись усердно копать, пока, наконец, кол Фоя не ударился о дно бочонка.

— Сокровища здесь! Налегайте, друзья!

Все принялись работать еще энергичнее, и вот три из пяти зарытых бочонков были выкопаны из грязи.

— Давайте спрячем прежде это, — сказал Мартин. — Помогите мне, герр Фой.

Один за одним с величайшим усилием докатили бочонки до лодки и с помощью Эльзы подняли их туда. Подходя с третьим бочонком, они увидали, что она, вся бледная, всматривается во что-то поверх перистых метелок камыша.

— Что там такое, дорогая? — спросил Фой.

— Парус… парус, который гнался за нами!..

Они оставили бочонок и стали смотреть поверх островка. Действительно, на расстоянии не более девятисот футов от места стоянки лодки виднелся высокий белый парус. Мартин откатил бочонок в сторону.

— Я надеялся, что они не найдут, — проговорил он, — но Марта рисует карты хорошо, слишком хорошо. Это оттого, что она еще до замужества рисовала картины.

— Что теперь делать? — спросила Эльза.

— Не знаю, — отвечал Мартин, и в эту минуту подбежала Марта, также заметившая лодку. — Если мы будем пытаться убежать, они нагонят нас, — продолжал он, — веслам не выдержать против паруса.

— Неужели же мы опять попадемся в их руки! — воскликнула Эльза.

— Бог даст, нет, — успокоила ее Марта. — Послушай, Мартин… Она стала что-то шептать ему на ухо.

— Хорошо, — отвечал он, — если это возможно, но надо ловить минуту. Времени терять нельзя. А вы, ювфроу, пойдете с нами: вы поможете нам перекатить последние два бочонка.

Они побежали к яме, из которой Фой и Адриан с великими усилиями только что вынули последний бочонок, они тоже видели парус и знали, что каждая минута дорога.

— Герр Адриан, — сказал Мартин, — у вас арбалет и железные полосы; вы стреляете лучше нас обоих: помогите мне защитить тропинку.

Адриан понял, что Мартин сказал это не потому, что считал его за хорошего стрелка, а потому, что не доверял ему и не желал упускать его из виду; однако он ответил:

— С удовольствием, насколько смогу.

— Прекрасно, — сказал Мартин, — вы же, герр Фой и ювфроу Эльза, уложите остальные бочонки в лодку, пусть потом ювфроу спрячется в камыше, наблюдая за нею, а вы вернетесь помогать нам. Ювфроу, если парус обогнет остров, дайте нам знать.

Мартин и Адриан направились к концу косы и присели в высокой траве, между тем как Фой и Эльза, прилагая отчаянные усилия, покатили бочонки к лодке и погрузили их, забросав бочонки сверху камышом, чтобы не привлечь внимания испанцев.

Парусная лодка приближалась. На руле сидел Рамиро, держа на коленях развернутую бумагу, на которую он постоянно взглядывал. На перевязи у него висел меч «Молчание».

«Не далее как через полчаса, — раздумывал про себя Мартин, не желавший и теперь делиться своими мыслями с Адрианом, — или мой меч вернется ко мне, или меня уже не будет в живых. Их одиннадцать, все здоровые молодцы, а нас всего трое, да две женщины…»

Как раз в эту минуту среди окружающей тишины до них донесся по воде голос Рамиро, скомандовавшего:

— Спусти парус! Место здесь — вот шесть островков и против них остров в форме селедки, а вот и коса, обозначенная словом «Остановка». Хорошо нарисовано, надо отдать справедливость…

Следующие замечания потерялись в скрипе блока при спуске паруса.

— Мель, сеньор, — доложил один из людей, измеряя глубину багром.

— Хорошо, — отвечал Рамиро, выбрасывая якорь, — перейдем на берег вброд.

В это мгновение солдат, державший багор, вдруг упал в воду вниз головой, пораженный в сердце стрелой, пущенной из арбалета Адрианом.

— Ага, они поспели сюда раньше нас! — сказал Рамиро. — Ну, причаливай.

Другая стрела просвистела в воздухе и вонзилась в мачту, не причинив вреда. После того уже выстрелов не было: впопыхах Адриан сломал механизм арбалета, слишком сильно натянув его, и он стал негоден к употреблению. Испанцы с Рамиро во главе спустились в воду и направились к земле, как вдруг почти у конца косы из густого камыша поднялась гигантская фигура Красного Мартина в буйволовой куртке, размахивавшего большой секирой над головой, а позади него показались Фой и Адриан.

— Клянусь святыми! — воскликнул Рамиро. — Мой флюгер-сынок здесь и на этот раз сражается против нас! Ну, флюгерок, последний раз ты повертишься по ветру. — Он направился прямо к косе и скомандовал: — На берег!

Но ни один из солдат не отважился подойти, боясь секиры Мартина. Люди стояли в воде, нерешительно посматривая, они были храбрые солдаты, но, зная о подвигах и силе гиганта-фриса, не отваживались подступиться к нему, хотя он и был изнурен голодом. Кроме того — в этом не было никакого сомнения — занимаемая им позиция была гораздо выгоднее.

— Не помочь ли вам выбраться на землю, друзья? — насмешливо предложил Мартин. — Нечего вам оглядываться направо и налево, ил везде очень глубок.

— Арбалет! Пристрелить его из арбалета! — раздались голоса; но подобного оружия не оказалось в лодке; испанцы, собравшись наскоро и не предполагая встретиться с Красным Мартином, захватили с собой только мечи да ножи.

Рамиро остановился на минуту; он видел, что штурм этой косы, даже если он возможен, будет стоить многих жизней, и вдруг приказал:

— Назад, на борт!

Люди повиновались.

— Поднять якорь; весла! — раздалась дальнейшая команда.

— Хитер! — заметил Фой. — Он знает, что наша лодка должна быть где-нибудь здесь, и намеревается искать ее.

Мартин кивнул, и в первый раз на лице его отразился испуг. Затем, как только лодка испанцев начала огибать остров, все трое мужчин направились к своей лодке и сели в нее, оставив Марту на косе на тот случай, если бы испанцам вздумалось вернуться и снова попытаться высадиться.

Едва они успели войти в лодку, как показался Рамиро со своими людьми, и громкие крики возвестили, что беглецы открыты.

Испанцы подошли так близко, как только смели, то есть на несколько сажен, и бросили якорь, не решаясь плыть по илистому месту в своем тяжелом катере, на котором потом трудно было бы повернуть назад. Не имея при себе оружия для стрельбы и зная своих противников, они не решались на открытое нападение. Положение было неловкое и могло затянуться. Наконец Рамиро поднялся и бросился к голландцам.

— Господа и ювфроу, — я, кажется, вижу среди моих противников также мою маленькую пленницу с Красной мельницы, — посоветуемся об одном деле. Как мы, так и вы, кажется, совершили поездку сюда с одной и той же целью. Не так ли? Мы желали приобрести кое-какие вещи, которые для мертвых не имели бы значения. Как вам — или некоторым из вас — известно, я человек, который не любит насилия: я не желаю преждевременной смерти ни одному из вас, даже не желаю причинить вам ни малейшего страдания, если этого возможно избегнуть. Но дело идет о деньгах, ради приобретения которых я перенес много неприятностей и опасностей, и скажу кратко, я овладею этими сокровищами; вы же, вероятно, будете рады, если вам удастся убраться невредимыми. Я предлагаю вам следующее: пусть один из нас под надежной охраной переберется на вашу лодку и посмотрит, не спрятано ли что-нибудь под этими камышами. Если лодка окажется пуста, мы отойдем на некоторое расстояние и пропустим вас, то же самое мы сделаем, если в лодке есть груз и вы его выбросите в воду.

— Это все ваши условия? — спросил Фой.

— Нет еще, почтенный герр ван-Гоорль. Среди вас я вижу молодого человека, которого вы, вероятно, увезли против его воли, — именно моего возлюбленного сына Адриана. В его собственных интересах, так как он едва ли будет желанным гостем в Лейдене, я предлагаю высадить этого молодого человека на берег в таком месте, где мы могли бы видеть его. Что вы ответите?

— Можете убираться за ним в пекло! — отвечал Мартин, а Фой прибавил:

— Какого другого ответа вы можете ждать от людей, вырвавшихся из ваших когтей в Гаарлеме?

При этих словах, которые Мартин подтвердил кивком головы, Марта, также подползшая к ним через камыш, схватила секиру и вдруг куда-то исчезла.

— Грубый ответ от грубых людей естественно ожесточенных ходом политических событий, в которых я, хотя и замешанный в них волей судьбы, ровно ни при чем, — отвечал Рамиро. — Но я еще раз предлагаю вам взвесить все. У вас, вероятно, нет запаса провизии, у нас же ее вдоволь. Скоро наступит темнота, и мы воспользуемся ею, кроме того, я надеюсь получить подкрепление. Следовательно, в выжидательной игре все карты у меня в руках, а ваш пленник Адриан может засвидетельствовать вам, что я играю в карты недурно.

Футах в восьми от катера в густой заросли кустов в эту самую минуту вынырнула подышать воздухом выдра — большая седоголовая выдра. Один из испанцев увидел расходившиеся по воде круги и, подняв камень из балласта, бросил в животное. Выдра исчезла.

— Мы давно гоняемся друг за другом, но еще ни разу не померились с вами силами, от чего вы, такой храбрый человек, вероятно, не отказались бы, — скромно начал Мартин. — Не угодно ли вам, сеньор Рамиро, выйти на берег и, не обращая внимания на мое низкое происхождение, помериться со мной? Преимущество будет на вашей стороне — у вас есть оружие, а у меня ничего, кроме старой буйволовой куртки, у вас мой большой меч, а у меня ровно ничего нет в руках. Несмотря на это, я рискую и даже предлагаю сделать ставку на сокровище Гендрика Бранта.

Услыхав вызов, испанцы, в том числе и сам Рамиро, разразились хохотом. Мысль, что кто-нибудь добровольно отдастся в лапы гиганта-фриса, одно имя которого наводило страх на тысячи осаждавших Гаарлем, показалась всем крайне забавной.

Однако вдруг хохот прекратился и все с изумлением устремили взгляд в воду, как собаки-крысоловки, смотрящие на землю, под которой они чуют мышей. Вдруг все закричали, перегнулись через борты и начали колоть кого-то в воде своими мечами. Оттуда же среди криков и шума постоянно слышался мерный стук, похожий на стук тяжелого молотка о толстую дверь.

— Пресвятая Богородица! — закричал кто-то в катере. — Дно пробивают!..

Некоторые начали поспешно приготовлять запасное дно, между тем как другие продолжали еще с большим ожесточением наносить удары по поверхности воды.

На тихой воде показались пузыри, и ряд их протянулся от катера к лодке. Вдруг футах в шести от нее из воды выросла странная и страшная фигура голой, похожей на скелет женщины, она была покрыта тиной и травой, вся истекала кровью от ран на спине и боках, но все еще крепко держала секиру в руках.

Она поднялась, тяжело дыша, стоная по временам от боли, но продолжая грозить своим оружием пораженным ужасом испанцам.

— Я отплатила тебе, Рамиро! — Ступай ко дну или выходи на землю помериться с Мартином.

— Молодец, Марта! — заревел Мартин, втаскивая умирающую в лодку, между тем как катер начал наполняться водой и погружаться.

— Для нас одно спасение, — закричал Рамиро, — в воду и на них! Здесь не глубоко.

Соскочив в воду, доходившую ему до шеи, он двинулся вброд.

— Отчаливайте! — крикнул Фой, и все налегли на весла. Но золото было тяжело, и лодка глубоко врезалась в ил; не было никакой возможности сдвинуть ее. Мартин с каким-то крепким фрисским ругательством перескочил через нос и, напрягая всю свою силу, старался стащить лодку с места, но она не двигалась. Испанцы подходили: вода была им уже только по пояс, и их мечи сверкали на солнце.

— Рубите их! — приказал Рамиро. — Ну же!

Лодка вся дрожала, но не трогалась.

— Слишком тяжел груз, — проговорила Марта и, собравши последние силы, поднялась и бросилась прямо на шею ближайшему испанцу. Она обхватила его своими костлявыми руками, и оба пошли ко дну. Через секунду они показались на поверхности, затем снова скрылись, и сквозь поднявшуюся тину можно было разглядеть, как они боролись на дне озера, пока оба не стихли.

Облегченная лодка двинулась с места и с помощью Мартина пошла вперед по вязкому илу. Он еще раз рванул ее, и она вышла на чистую воду.

— Влезай скорей! — кричал Фой, направляя свою пику в одного из испанцев.

— Нет, не удастся ему! — закричал Рамиро, бросаясь к Мартину с дьявольской злостью.

Мартин на секунду остановился, потом нагнулся, и меч его противника скользнул по его кожаной куртке, не причинив ему вреда. Затем он вдруг протянул руку, схватил Рамиро поперек тела и, как мальчик, играющий мячом, бросил его в лодку, где он растянулся на бочонках с сокровищами.

Мартин схватился за нос уходившей от него лодки, крича:

— Гребите, герр Фой, гребите!

Фой, употребляя отчаянные усилия, греб, пока последний из испанцев не остался футов на десять позади. Даже Эльза схватила железную полосу и ударила ею по рукам солдата, пытавшегося задержать лодку, и заставила его выпустить борт — об этом подвиге она с гордостью рассказывала потом всю свою жизнь. После того все помогли Мартину взобраться в лодку.

— Теперь, испанские собаки, можете докапываться до сокровищ Бранта и питаться утиными яйцами, пока дон Фердинанд не пошлет за вами.

Островок скрылся среди массы других островков. Не было видно ни одного живого существа, кроме обитавших на островках животных и птиц, и не было слышно ни звука, кроме их голосов да шума ветра и воды. Беглецы были одни и в безопасности, а вдали перед ними вырисовывались на фоне неба церковные башни Лейдена, куда они направляли свой путь.

— Ювфроу, — заговорил Мартин, — в трюме есть еще бутылка вина, недурно бы промочить горло.

Эльза, сидевшая у руля, встала и нашла вино и чарку из рога, наполнив чарку, она подала ее прежде всего Фою.

— За твое здоровье, — сказал Фой, выпивая чарку, — и в память тетушки Марты, которая спасла нас всех. Она умерла, как того желала, унеся за собой испанца, и память о ней будет жить вечно.

— Аминь, — проговорил Мартин.

Но тут ему пришла еще мысль: оставив свои весла — он сразу греб двумя, между тем как у Фоя и Адриана было по одному, — он нагнулся к Рамиро, лежавшему без чувств на бочонках с драгоценностями и деньгами, и снял с него свой меч «Молчание».

— Он здорово хватился головой и пролежит еще некоторое время спокойно, — заметил он, — но когда придет в себя, все-таки может наделать нам хлопот: такие кошки живучи. Ну, сеньор Рамиро, не говорил ли я вам, что еще раньше получаса я или верну свой меч, или сам отправлюсь туда, где он уже не будет мне нужен!

Он нажал пружину у рукоятки и осмотрел углубление.

— Дарственная запись в целости, — сказал он. — Недаром я так рассвирепел, стараясь отнять свой меч.

— Не удивительно, особенно, когда ты увидел его на Рамиро, — заметил Фой, бросая взгляд на Адриана, который продолжал грести и теперь, когда все успокоилось, и который имел самый несчастный, убитый вид. Очень может быть, что он думал о приеме, ожидавшем его в Лейдене.

С минуту все гребли в молчании. Все пережитое ими за последние сутки и предыдущие месяцы во время войны и осады надорвало их нервы. Даже теперь, избегнув опасности и снова имея в своих руках скрытые сокровища, захватив в плен негодяя, сделавшего им столько зла и горя, и видя перед собой дом, где они могли надеяться найти надежный приют, они не могли прийти в себя. Когда столько людей умерло вокруг, когда приходилось идти на такой риск, им казалось почти невероятным, что они могут остаться в живых и добраться невредимые, хотя и утомленные, до такой пристани, где всем им можно будет жить, не разлучаясь, еще много лет.

Фою все еще казалось несбыточным, чтобы так горячо любимая им девушка, чуть было не погибшая для него, сидела рядом с ним, здравая и невредимая, готовая стать его женой, когда он того пожелает. Несбыточным и слишком прекрасным казалось и то, что его брат, этотзаносчивый, порывистый, слабохарактерный мечтатель Адриан, рожденный, чтобы быть игрушкой других и нести бремя их преступлений, вырвался еще не слишком поздно из опутавших его сетей и, раскаявшись в своих грехах и заблуждениях, доказал, что он мужчина и более не раб своих страстей и себялюбия. Фою, всегда любившему брата и знавшему его лучше, чем кто-либо, было тяжело думать, что Адриан мог быть в душе таким, каким его рисовали его поступки.

Таковы были мысли Фоя, но Эльза также думала — о чем, не трудно догадаться. Оба они молчали, как вдруг Эльза, сидевшая у руля, увидела, что Адриан выпустил весло, и, широко взмахнув руками, уткнулся в спину сидевшего перед ним Мартина, а на том месте, где он только-что сидел, появилось ненавистное лицо Рамиро с выражением такой злобы, которая в состоянии исказить только лицо сатаны, когда он видит, что душа грешника ускользает от него.

Рамиро пришел в себя и сидел, так как ноги у него были спутаны перевязью меча, в руке у него блестел тонкий нож.

— Вот тебе, — сказал он с коротким смехом, — вот тебе, флюгер! — и он два раза повернул нож в ране.

Но Мартин уже бросился на него, и через пять секунд Рамиро лежал связанный на две лодки.

— Приколоть его? — спросил Мартин Фоя, нагнувшегося с Эльзой над Адрианом.

— Нет, — мрачно ответил Фой, — пусть его судят в Лейдене. Какую глупость мы сделали, что не обыскали его!

Рамиро еще более побледнел.

— Удача на вашей стороне, — сказал он хриплым голосом, — вы одолели благодаря этой собаке-сыну, предавшему меня. Надеюсь, он еще помучается, прежде чем умрет, как должен умереть… Это мне наказание за то, что я нарушил клятву, данную Пресвятой Деве, и поднял руку на женщину. Он содрогаясь взглянул на Эльзу и продолжал: — Удача на вашей стороне, прикончите же меня сразу. Я вовсе не желаю являться в таком виде перед вашими соплеменниками.

— Завяжи ему рот, — приказал Фой Мартину, — чтоб он не отравлял нашего слуха.

Мартин повиновался весьма охотно; он повалил Рамиро на бочонки с теми самыми богатствами, к обладанию которыми он так стремился и ради которых принял столько греха на душу. Рамиро понимал, что теперь он совершает свое последнее путешествие навстречу смерти и всего, что его ожидает по ту сторону рокового порога жизни.

Они проезжали мимо островка, где много лет тому назад был поворот во время большого санного бега, когда Рамиро вез в своих санях лейденскую красавицу Лизбету ван-Хаут. Рамиро видел ее перед собой такую, какой она была в тот день, и видел, как этот бег, который ему не удалось выиграть, был предзнаменованием его погибели. Вот теперь голландец снова победил его на этом самом месте, и этому голландцу — сыну Лизбеты от другого отца — помог его родной сын, лежавший теперь пораженным насмерть рядом с тем, кто дал ему жизнь… Его отведут теперь к Лизбете, он знал это, и она будет судить его — его будет судить женщина, которой он принес столько зла и которой даже тогда, когда она казалась вполне в его власти, он боялся больше всего на свете… После того как он в последний раз встретит ее взгляд, наступит конец. Какой это будет конец для одного из участников осады Гаарлема, для человека, погубившего Дирка ван-Гоорля, для отца, всадившего кинжал в спину сына за то, что этот сын вернулся на сторону родных и избавил их от ужасной смерти?.. И почему снова теперь перед его глазами встало видение, то самое видение, которое явилось ему в ту минуту, когда после многих лет он встретился с Лизбетой в Гевангенгузе, — видение жалкого маленького человека, падающего в бесконечное пространство, в пропасть, из глубины которой навстречу ему поднимаются две огромные, ужасные руки, чтобы схватить его?..

Так же как и его сын, Рамиро был суеверен, кроме того, его ум, значительная начитанность в молодые годы и наблюдения над людьми — все привело его к убеждению, что смерть — стена, в которой много дверей, что по эту сторону стены мы можем двигаться, прозябать или спать, но каждый из нас должен пройти через назначенный ему выход прямо в уготованное ему место. Если так, то куда он попадет и кто встретит его за вратами смерти?..

Так плыл Рамиро в этот ясный летний вечер по пенящимся волнам, и в душе его вставали все муки ада, какие только может придумать воображение.

В несколько часов, проведенных в лодке до прибытия в Лейден, Рамиро, по мнению Эльзы, постарел на двадцать лет.

Маленькая лодка была сильно нагружена, и ветер дул противный, так что только к вечеру они добрались до шлюза, где их окликнули часовые, спрашивая, кто едет и куда.

Фой встал и сказал:

— Едут Фой ван-Гоорль, Красный Мартин, Эльза Брант, а также раненый и пленный, бежавший из Гаарлема, а едем мы в дом Лизбеты ван-Гоорль на Брее-страат.

Их пропустили; на набережной, у конца шлюза, они встретили многих, которые благодарили Бога за их освобождение и расспрашивали их, какие вести они привезли.

— Пойдемте к дому, на Брее-страат, — сказал Фой, — и я расскажу вам все с балкона.

Переезжая из канала в канал, они доехали до пристани у дома ван-Гоорлей и через маленькую дверку, выходившую на канал, вошли в дом.

Лизбета ван-Гоорль, оправившаяся от болезни, но постаревшая и никогда уже не улыбавшаяся после всего перенесенного ею, сидела в кресле в большой гостиной своего дома на Брее-страат — той самой комнате, где еще девушкой она прокляла Монтальво и откуда менее года тому назад прогнала с глаз долой его сына, предателя Адриана. Возле нее стоял стол с серебряным колокольчиком и два медных подсвечника с еще не зажженными свечами. Она позвонила, и вошла та самая служанка, которая вместе с Эльзой ухаживала за нею во время ее болезни.

— Что это за шум на улице? — спросила Лизбета. — Я слышу гул голосов. Вероятно, новые вести из Гаарлема?

— К несчастью, да, — отвечала служанка. — Один беглец говорит, что испанцам надоело резать людей, и вот они связывают несчастных пленных и бросают их в море.

Лизбета тяжело вздохнула.

— Фой там, — проговорила она, — и Эльза Брант, и Мартин, и еще много друзей. Господи, когда же всему этому будет конец?

Она опустила голову на грудь, но скоро, снова выпрямившись, приказала:

— Зажги свечи: здесь так темно, а в темноте я вижу тени всех моих умерших.

Зажженные свечи замигали в большой комнате, как две звезды.

— Кто это идет по лестнице? — спросила Лизбета. — Как будто несут что-то тяжелое. Отвори входную дверь и впусти того, кого Богу угодно послать нам.

Служанка распахнула входную дверь, и в нее вошли люди, несшие раненого, за ними Фой и Эльза и, наконец, Мартин, который толкал перед собой еще какого-то человека. Лизбета встала со своего кресла взглянуть, что это такое.

— Вижу я сон или действительно ангел Господень вывел тебя, моего Фоя, из ада в Гаарлеме? — проговорила она.

— Да, это мы, матушка, — отвечал Фой.

— Кого же вы привезли с собой? — спросила она, указывая на покрытого плащом раненого.

— Адриана, матушка… Он умирает.

— Так прикажи его унести отсюда, Фой: я не хочу видеть его ни живого, ни умирающего, ни мертвого… — Тут ее взгляд упал на Мартина и человека, которого тот держал. — Мартин, — начала она, — это кто?..

Мартин услыхал и вместо ответа повернул своего пленника так, что слабый свет из балконной двери упал прямо тому на лицо.

— Что это? — воскликнула Лизбета. — Жуан де Монтальво и его сын Адриан здесь… в этой комнате… — Она прервала начатую фразу и обратилась к Фою: — Расскажи мне все по порядку!

В общих словах Фой сообщил ей все, что было необходимо, и закончил свой рассказ словами:

— Матушка, сжалься над Адрианом! С самого начала у него не было злого умысла; он спас всех нас и сам теперь умирает: его заколол этот человек.

— Приподнимите его, — приказала Лизбета.

Ее приказание исполнили, и Адриан, не произнесший ни слова с той минуты, как нож пронзил его, проговорил едва слышным голосом:

— Матушка, возьми свои слова обратно и прости меня… перед смертью…

Заледеневшее от горя сердце Лизбеты оттаяло; она наклонилась к сыну и сказала так, чтобы все могли слышать:

— Приветствую тебя в родном доме, Адриан. Ты прежде заблуждался, но ты загладил свою вину, и я горжусь, что могу назвать тебя своим сыном. Хотя ты и отрекся от веры, в которой родился, я призываю на тебя благословение Господне. Да наградит тебя Бог, мой дорогой Адриан.

Она поцеловала холодеющие губы Адриана, Фой и Эльза также поцеловали его на прощанье, прежде чем его, счастливо улыбающегося, отнесли в комнату, его собственную комнату, где через несколько часов смерть положила конец его страданиям.

Когда Адриана унесли, на несколько минут водворилась полная тишина. Затем, не ожидая ничьего приказания, по собственному соображению, Мартин начал подвигаться по длинной комнате, вполовину неся, вполовину волоча своего пленника Рамиро. Гигант-фрис казался какой-то огромной двигательной машиной, которую ничто не могло остановить. Пленник упирался каблуками и откидывался назад, но Мартин как бы даже не замечал его сопротивления. Он продолжал идти, пока не остановился против дубового кресла перед сидевшей в нем седой женщиной с холодным лицом, освещенным светом двух свечей. Она взглянула и содрогнулась, потом спросила:

— Мартин, зачем ты привел сюда этого человека?

— На суд ваш, Лизбета ван-Гоорль, — отвечал он.

— Кто поставил меня судьей над ним?

— Мой хозяин, Дирк ван-Гоорль, ваш сын Адриан и Гендрик Брант. Их кровь делает вас судьей над ним.

— Я не стану судить его, пусть его судит народ.

В эту минуту со двора донесся гул голосов.

— Хорошо, пусть его судит народ, — согласился Мартин, направляясь к балкону, как вдруг отчаянным усилием Рамиро вырвался из его рук и, бросившись к ногам Лизбеты, припал к ним.

— Что вам надо? — спросила она, отодвигая кресло так, чтобы Рамиро не касался ее.

— Пощади! — задыхаясь, молил он.

— Пощадить? Смотрите, дочь и сын, этот человек просит пощады, которой сам никому не давал. Молите о пощаде Бога и народ, Жуан де Монтальво!

— Пощади, пощади! — твердил он.

— Девять месяцев тому назад я так же молила именем Христа пощадить ни в чем не повинного человека, и что вы отвечали мне, Жуан де Монтальво?

— Вы были моей женой, — старался он умилостивить ее, — неужели это не имеет для вас значения как для женщины?

— Вы были моим мужем, имело ли это значение для вас как для мужчины? Вот мое последнее слово. Отведи его, Мартин, к тем, кто имеет дело с убийцами.

Монтальво взглянул на Лизбету таким взглядом, который она два или три раза видела прежде: один раз — когда он проиграл на бегах, в другой раз — когда Лизбета молила его за жизнь мужа. Перед ней было не человеческое лицо: оно носило выражение, какое могло быть только у зверя или дьявола. Глаза его остановились, седые усы поднялись кверху, скулы выступили углом.

— Ночь за ночью мы проводили в одной комнате, и я мог бы убить вас, но я пощадил вас, — поспешно говорил Монтальво.

— Меня пощадил Господь, Жуан де Монтальво, ради того, чтобы мы дожили до этого часа, пусть Он пощадит вас и теперь, если на то будет Его воля. Я не судья вам. Он судит и народ.

Лизбета при этих словах встала.

— Стойте! — закричал он, скрежеща зубами.

— Нет, я иду принять последний вздох того, кого вы убили: моего и вашего сына.

Он встал на колени, и его глаза в последний раз встретились с глазами Лизбеты.

— Помните вы, — сказала Лизбета спокойным голосом, — те слова, которые я сказала вам много лет тому назад, в тот день, когда вы купили меня ценой жизни Дирка? Я думаю, что эти слова исходили не от меня…

Она прошла мимо него в широко открытую дверь.

Красный Мартин стоял на балконе, крепко держа Рамиро. Внизу кишела густая толпа, наступила полная темнота, и только кое-где пылали факелы или теплился фонарь, освещая бледные лица, так как лунный свет, ярко падавший на Мартина, едва достигал улиц. Все увидали, как высокий, худой, длинноволосый фрис вышел со своей ношей на балкон, и раздался такой крик, что сотряслись даже крыши Лейдена. Мартин протянул руку, и водворилось глубокое молчание.

— Граждане Лейдена, — заговорил фрис громким басом, раскатившимся по всей улице, — я имею сказать вам несколько слов. Знаете вы этого человека?

Снизу раздалось громкое: «Да!»

— Он испанец, — продолжал Мартин, — благородный граф Жуан де Монтальво, много лет тому назад принудивший одну из гражданок Лейдена, Лизбету ван-Хаут, ради приобретения ее состояния выйти за него замуж, когда он уже был женат, купив ее ценой жизни ее жениха, Дирка ван-Гоорля.

— Мы знаем это! — раздалось в ответ.

— Впоследствии он за это пошел на галеры. Когда он вернулся, кровожадный Альба сделал его смотрителем здешней тюрьмы, где он уморил вашего согражданина и бывшего бургомистра Дирка ван-Гоорля. Потом он силой увез Эльзу Брант, дочь Гендрика Бранта, убитого инквизиторами в Гааге. Я со своим хозяином, Фоем ван-Гоорлем, освободил ее. Затем он свирепствовал вместе с испанцами, состоя капитаном в их армии, при осаде Гаарлема, который пал три дня тому назад и жителей которого они умерщвляют сегодня, связывая их по двое и бросая в озеро.

— Убить его! Бросай его вниз! — раздалось из толпы. — Выдай его нам, Красный Мартин!

Снова фрис поднял руку, и снова наступила тишина — внезапная, ужасная тишина.

— У этого человека был сын, моя хозяйка, Лизбета ван-Гоорль, к своему горю и позору, была его матерью. Этот сын, раскаявшись, спас нас от гибели в Гаарлеме, и благодаря ему мы трое: Фой ван-Гоорль, Эльза Брант и я остались в живых. Этот человек и его испанцы нагнали нас на Гаарлемском озере, где мы победили их с помощью Марты-Кобылы, той самой Марты, которую испанцы некогда заставили нести ее мужа на спине к костру. Мы победили испанцев, но она умерла: ее закололи в воде, как на охоте закалывают выдру. Сына своего, герра Адриана, этот человек убил ударом ножа сзади, и он уже умер или умирает здесь в доме. Мой хозяин и я привели этого человека, теперь называющегося Рамиро, на суд женщины, мужа и сына которой он убил. Но она не пожелала судить его. Она сказала: «Выведите его к народу, пусть народ судит его». Так судите же его теперь!..

И сильным размахом, напрягши всю свою гигантскую силу, Мартин перебросил сопротивлявшегося Рамиро через перила балкона, держа его на весу над головами толпы.

Поднялись крики, раздался рев ярости и ненависти; все потянулись к Рамиро, как собаки тянутся к волку, сидящему на стене.

— Отдай его нам! Отдай нам! — раздавалось со всех сторон.

Мартин громко захохотал.

— Так возьмите же его, возьмите и судите, как знаете!

Одним размахом он бросил завертевшееся в его руках тело в самый центр толпы на улице.

Толпа сомкнулась, как вода смыкается над лодкой, идущей ко дну в водовороте. С минуту раздавались крики, свистки, возгласы, затем все стали расходиться, обмениваясь короткими, отрывистыми фразами. А на каменной мостовой лежало что-то ужасное, бесформенное, что-то, некогда бывшее человеком.

Так граждане Лейдена судили и казнили благородного испанца графа Жуана де Монтальво.

Глава 30

ДВЕ СЦЕНЫ

Сцена I
Прошло несколько месяцев, и при Алькмааре, небольшом, державшем себя геройски городке на севере страны, счастье испанцев отвернулось от них. Полные стыда и ярости войска Филиппа и Вальдеса направились к Лейдену, и с ноября 1573 г. до конца марта 1574 г. город находился в осаде. Затем войска были отозваны для борьбы с Людвигом Нассауским, и осада была снята до тех пор, пока храбрый Людвиг и брат его Генрих с четырьмя тысячами солдат не были разбиты Альбой в роковой битве при Мук-Хите. Теперь победоносные испанцы снова угрожали Лейдену.

В начале мая по большой, совершенно пустой комнате ратуши этого города ходил взад и вперед, бормоча что-то про себя, человек средних лет. Он был невысок и худощав, с карими глазами, русой бородой и седеющими волосами над высоким лбом, изборожденным морщинами от напряженного мышления. Это был Вильгельм Оранский по прозвищу Молчаливый, один из величайших и благороднейших людей, когда-либо живших на свете, человек, призванный Богом для освобождения Голландии и навеки сокрушивший иго религиозного фанатизма, тяготевшего над тевтонской расой.

В это майское утро он был глубоко озабочен. В прошлом месяце двое его братьев пали от меча испанцев, и теперь эти испанцы, с которыми он боролся в продолжение многих тяжелых лет, шли на Лейден.

— Деньги! — бормотал Вильгельм про себя. — Дайте мне денег, и я еще спасу город. На деньги можно выстроить корабли, можно выставить больше людей, купить пороху. Деньги, деньги, деньги… а у меня нет ни дуката! Все ушло до последнего гроша, даже драгоценности матери и посуда с моего стола. Ничего не осталось, и кредита нет.

В эту минуту в комнату вошел один из секретарей.

— Вы везде побывали, граф? — спросил принц.

— Везде, ваше высочество.

— И результат?

— Бургомистр ван-де-Верф обещает сделать все от него зависящее, и на него можно положиться. Но денег мало; они все ушли из страны, и вновь их негде достать.

— Знаю, — со вздохом проговорил Оранский, — не испечешь хлеба из крошек, валяющихся под столом. Расклеена прокламация, приглашающая всех добрых граждан жертвовать и давать взаймы все, что они могут, в этот час нужды?

— Расклеена, ваше высочество.

— Благодарю вас, граф. Можете идти, больше нечего делать. Сегодня ночью поедем верхом в Дельфт.

— Ваше высочество, — заговорил секретарь, — пришли два человека, желающие видеть вас.

— Известные кому-нибудь люди?

— Да, ваше высочество, всем известные. Один — Фой ван-Гоорль, выдержавший осаду Гаарлема и бежавший потом оттуда; он сын почтенного бюргера, Дирка ван-Гоорля, которого уморили в тюрьме, а другой — великан-фрис, прозванный Красным Мартином, слуга ван-Гоорля, о подвигах которого ваше высочество уже, вероятно, слыхали. Они вдвоем защищались в литейной башне против сорока или пятидесяти испанцев и побили их изрядное число.

Принц кивнул головой.

— Знаю. Красный Мартин — Голиаф и молодец. Что им нужно?

— Точно не знаю, — сказал секретарь с улыбкой, — но они привезли с собой рыбную тележку: фрис вез ее, впрягшись в дышло, как лошадь, а герр ван-Гоорль подталкивал сзади. Они говорят, что в тележке боевые запасы для службы отечеству.

— Почему они не отвезли их бургомистру или еще кому-нибудь из властей?

— Не знаю, ваше высочество, они объявили, что передадут то, что привезли, только вашему высочеству.

— Уверены вы в этих людях, граф? Вы знаете, — прибавил он, улыбаясь, — мне приходится быть осторожным.

— Вполне уверен, их многие знают здесь.

— В таком случае, пришлите их, может быть, они имеют что-нибудь сообщить.

— Ваше высочество, они желают ввезти и тележку.

— Пусть ввезут, если она пройдет в дверь, — отвечал принц со вздохом, так как его мысли были далеко от почтенных граждан с их тележкой.

Большая двойная дверь растворилась, и появился Красный Мартин, не такой, каким он был после осады Гаарлема, а каким был всегда: аккуратно одетый и с бородой еще длиннее и рыжее, чем прежде. В эту минуту он был занят странным делом: через его грудь проходила широкая лошадиная подпруга, прикрепленная к оглоблям, и с помощью нее он вез тележку, покрытую старым парусом. Груз, должно быть, был тяжел, так как, несмотря на всю силу Мартина и помощь Фоя, тоже не слабого, толкавшего тележку сзади, они с трудом перекатили ее колеса через маленький порог при входе в комнату.

Фой затворил двери; затем тележку вывезли на середину комнаты; здесь Фой остановился и поклонился. Картина была до того странная и необъяснимая, что принц, забыв на минуту свои заботы, рассмеялся.

— Вам смешно, ваше высочество? — спросил Фой несколько горячо, вспыхнув до корней своих белокурых волос, — но когда вы выслушаете нашу историю, я уверен, вы перестанете смеяться.

— Мейнгерр Фой ван-Гоорль, — сказал принц серьезно и вежливо, — будьте уверены, что я смеялся не над такими храбрыми людьми, как вы и ваш слуга, Мартин-фрис, над теми людьми, которые могли выдержать натиск испанцев в литейной башне, которые вырвались из Гаарлема и сумели захватить одного из дьяволов армии дона Фредерика. Мне показался смешон ваш экипаж, а не вы. — Он слегка поклонился сначала одному, потом другому.

— Может быть, его высочество думает, что человек, исполняющий работу осла, и сам должен быть ослом! — проговорил Мартин, и принц снова засмеялся шутке.

— Ваше высочество, я на минуту попрошу вашего внимания и не по пустому делу, — заговорил Фой. — Ваше высочество, может быть, слыхали о некоем Гендрике Бранте, умершем в тюрьме инквизиции?

— Вы говорите о золотых дел мастере и банкире, которого считали за богатейшего человека во всех Нидерландах?

— Да, ваше высочество, о том, чье богатство исчезло.

— Да, помню, исчезло… Говорили, впрочем, что кто-то из наших соотечественников бежал с этим богатством… — Он снова вопросительно взглянул на парус, покрывавший тележку.

— Вам передали это совершенно верно, ваше высочество, — продолжал Фой, — Красный Мартин, я и лоцман, убитый впоследствии, увезли богатство Гендрика Бранта с помощью женщины, жившей на островах, тетушки Марты, прозванной Кобылой, и спрятали его в Гаарлемском озере, где и нашли его после нашего бегства из Гаарлема. Если вам будет угодно узнать как, я расскажу вам впоследствии: это длинная история. Эльза Брант была также с нами…

— Она единственная дочь Гендрика Бранта, стало быть, наследница всего состояния? — перебил принц.

— Да, ваше высочество, и моя невеста…

— Я слышал об этой девице и поздравляю вас… Она в Лейдене?

— Нет, ваше высочество, все ужасы, пережитые ею во время осады Гаарлема, и многое, случившееся с ней лично, подорвали ее физические и нравственные силы, поэтому когда испанцы грозили в первый раз осадой нашему городу, я отправил ее и матушку в Норвич, где они могут спать спокойно.

— Вы поступили очень предусмотрительно, герр ван-Гоорль, — со вздохом ответил принц, — но сами вы, по-видимому, остались?

— Да, мы с Мартином подумали, что долг обязывает нас дождаться конца войны. Когда Лейден освободится от испанцев, тогда и мы поедем в Англию, но не раньше.

— Когда Лейден освободится от испанцев… — Принц снова вздохнул и прибавил: — Оба вы, молодой человек, заслуживаете моего уважения, однако я опасаюсь, что при подобном положении дел, ювфроу в конце концов не будет почивать совершенно беззаботно в Норвиче.

— Каждый из нас должен нести свою долю бремени, — грустно ответил Фой. — Я буду сражаться, она не будет спать.

— Я предвидел, что иначе не может рассуждать человек, в свое время и сражавшийся, и не спавший… Будем надеяться, что скоро наступит время, когда вам обоим можно будет отдохнуть вместе… Доканчивайте ваш рассказ.

— Конец близок. Сегодня утром мы прочли вашу прокламацию на улицах и из нее точно узнали то, о чем слышали прежде: что вы сильно нуждаетесь в деньгах для морской войны и защиты Лейдена. Услыхав, что вы еще в городе и считая вашу прокламацию за призыв и ясное приказание, которых мы ждали, мы привезли вам богатство Гендрика Бранта. Оно в этой тележке.

Принц поднес руку ко лбу и отступил на шаг.

— Вы не шутите, Фой ван-Гоорль? — спросил он.

— Нисколько, уверяю вас.

— Но постойте, вы не можете распоряжаться этим богатством: оно принадлежит Эльзе Брант.

— Нет, ваше высочество, я по закону могу распоряжаться им, так как отец мой был назначен Брантом его наследником и душеприказчиком, а я унаследовал его права. Кроме того, хотя известная доля назначена Эльзе, она желает — ее письменное, засвидетельствованное заявление при мне, — чтобы все деньги до последнего дуката пошли на нужды отечества по моему усмотрению. Отец ее, Гендрик Брант, всегда был того мнения, что его состояние в свое время пойдет на пользу его родины. Вот копия завещания, в котором он выражает волю, чтобы мы употребили его деньги «на защиту нашей страны, на борьбу за свободу веры и на уничтожение испанцев, каким же образом и когда — это нам укажет Господь». Передавая мне это завещание, он сказал: «Я уверен, что тысячи и десятки тысяч моих соотечественников будут жить, благословляя золото Гендрика Бранта». Думая так же и в убеждении, что Бог, надоумив его, в свое время укажет и нам свою волю, мы поступали согласно его воле и ради сохранения сокровищ были готовы идти на смерть и пытку. Теперь, как предрек Брант, наступило время, теперь мы понимаем, зачем все так случилось и зачем мы, я и этот человек, остались в живых. Мы предоставляем вам все сокровища в целости, до последнего флорина, не взяв и суммы, завещанной из этого богатства Мартину.

— Вы шутите! Вы шутите! — повторял принц.

По знаку Фоя Мартин подошел к тележке и снял парусину, при этом обнаружилось пять покрытых грязью бочонков с маркой Б на каждом из них. Тут же наготове лежали молоток и долото. Положив оглобли тележки на стол, Мартин влез в тележку и несколькими сильными ударами молотка выбил дно первого попавшегося под руку бочонка. Под дном показалась шерсть, Мартин снял ее — не без опасения в душе, как бы не произошло какой-нибудь ошибки, — и затем, не имея терпения дольше ждать, высыпал содержимое бочонка на пол.

Это оказался бочонок, заключавший драгоценные камни, в которые Брант, предвидя смутное время, постепенно превращал свое крупное недвижимое имущество. Теперь они сверкающим ручьем, переливаясь красными, зелеными, белыми и голубыми огнями, полились из заржавевших от сырости ящиков (кроме драгоценных жемчугов, заключенных в плотно закупоренной медной шкатулочке) и со звоном рассыпались по полу.

— Кажется, драгоценных камней всего один бочонок, — сказал спокойно Фой, — в других, более тяжелых, золотые монеты. Вот, ваше высочество, опись, сверившись с которой вы можете убедиться, что мы ничего не утаили.

Но Вильгельм Оранский не слушал его, он смотрел на драгоценности и говорил про себя:

— Корабельный флот, войско, запасы, средства для подкупа сильных и приобретения помощи, свобода, богатство, счастье для Нидерландов, вырванных из когтей испанцев! Благодарю Тебя, Господи, направившего сердца людей к спасению нашего народа от грозной опасности…

В приливе радости и облегчения великий принц закрыл лицо руками и заплакал.

Таким образом, в ту минуту, когда Лейден был при последнем издыхании, богатство Гендрика Бранта пошло на уплату жалованья солдатам и на постройку флота, который благодаря ниспосланному сильному ветру получал в надлежащее время возможность двинуться по затопленным лугам к стенам Лейдена, и принудил испанцев снять осаду, подписав смертный приговор испанскому владычеству в Голландии. Недаром, стало быть, пролилась кровь предусмотрительного Бранта и Дирка ван-Гоорля, недаром перенесла Эльза на Красной мельнице ужаснейший страх, какой только способна перенести женщина, не напрасно Фой и Мартин оборонялись в литейной башне, в тюрьме и во время осады, не напрасно тетушка Марта, бич испанцев, нашла себе могилу в водах Гаарлемского озера!

Вероятно, из этого рассказа можно было бы сделать и другие выводы, применимые к нашей настоящей жизни, но предоставляем читателю самому догадываться о них.


Сцена II
Лейден был наконец освобожден; Фой и Мартин вступили с криками радости и с руками, обагренными кровью врагов, в город, на его обезлюдевшие от голода улицы. Испанцы, оставшиеся в живых, бежали из своих затопленных фортов и траншей.

Место действия переносится из залитой кровью, разоренной, но торжествующей Голландии в спокойный город Норвич, в уютный домик с высокой крышей, недалеко от собора, где уже около года назад поселились Лизбета ван-Гоорль и Эльза Брант. Они благополучно прибыли в Норвич осенью 1573 года, перед самым началом первой осады Лейдена, и прожили здесь двенадцать долгих месяцев, полных страха и тревог.

Вести или, скорее, слухи о происходившем в Нидерландах по временам достигали до них, даже два раза приходили письма от самого Фоя, но последнее из них пришло уже много недель тому назад, перед самым тем временем, когда железное кольцо осады сомкнулось вокруг Лейдена. В это время Фой и Мартин, как сообщало письмо, находились не в городе, а с принцем Вильгельмом Оранским в Дельфте, занятые снаряжением флота, который строился и вооружался для освобождения города.

После того долгое время не было никаких известий, и никто не мог сказать, что случилось, хотя ходил ужасный слух, что Лейден взят, разграблен, сожжен, а все его жители перебиты.

Лизбета и Эльза жили ни в чем не нуждаясь, так как фирма «Мунт и Броун», с которой Дирк вел дела, оказалась честной, и состояние, вверенное ей когда начали собираться тучи, было выгодно помещено ею и приносило хороший доход. Но что могли сделать все удобства жизни для бедных сердец, знавших только один страх!

Однажды вечером обе женщины сидели в гостиной нижнего этажа или, скорее, Лизбета сидела, так как Эльза стояла возле нее на коленях, положив голову на ручку кресла, и плакала.

— О, это слишком жестоко… невыносимо! — с рыданием говорила она. — Как вы, матушка, можете быть такой спокойной, когда Фоя, может быть, уже нет в живых?

— Если сын мой умер, Эльза, то такова воля Божья, и я спокойна, потому что покоряюсь теперь так же, как много лет тому назад, Его воле, а не потому, что я не страдала. Мать так же может чувствовать, как и невеста.

— Зачем я рассталась с ними! — жаловалась Эльза.

— Ты сама просилась уехать, дитя мое, что касается меня, то я бы осталась в Лейдене, чтобы пережить там и хорошее, и дурное.

— Правда, во мне нет мужества; но и он желал этого.

— Он желал этого — стало быть, все к лучшему, станем терпеливо ждать исхода. Пойдем ужинать.

Они сели за ужин вдвоем, но стол был накрыт на четверых, как будто ожидались гости. Однако никого приглашенных не оказалось, но такова была фантазия Эльзы.

— Фой и Мартин могут приехать и рассердиться, если им покажется, что мы вовсе не ждали их, — говорила она.

И в последние три или четыре месяца на стол всегда ставилось четыре прибора, чему Лизбета не препятствовала: и в ее душе жила надежда, что Фой может вернуться неожиданно.

В один такой вечер Фой вернулся, а вместе с ним вернулся и Красный Мартин, перепоясанный своим мечом «Молчание».

— Послушай! — вдруг сказала Лизбета. — Я слышу шаги сына на лестнице. Должно быть, в конце концов слух матери более чуток, чем слух невесты.

Но Эльза уже не слушала ее; Эльзу уже держал в своих объятиях Фой, прежний Фой, только несколько возмужавший и с большим шрамом на лбу.

— Да, — как бы про себя проговорила Лизбета со слабой улыбкой на бледном, все еще красивом лице, — первый поцелуй сына для невесты!

Через час, два или три — кто считал время в эту ночь, когда столько надо было выслушать и рассказать, — все стали на колени: Лизбета впереди, за ней, рука в руке, Фой и Эльза, а за ними, как охраняющий их великан, Мартин, и Лизбета прочла вечернюю благодарственную молитву.

«Всемогущий Боже! — начала она мягким, звучным голосом. — Твоя десница взяла у меня через мой грех моего мужа, но вернула мне сына, будущего мужа этой девушки, и теперь для нас, как и для нашего отечества за морем, из мрака отчаяния восходит заря мира. Да будет над нами вовеки Твоя воля, а когда наш час придет, да поддержит нас рука Твоя. За все горькое и сладкое, за зло и добро, за прошедшее и настоящее мы, Твои слуги, прославляем Тебя, благодарим и восхваляем Тебя, Господа наших отцов, творящего над нами Свою волю, памятуя то, что мы забыли, и провидя то, чего еще нет. Благодарим и прославляем Тебя, Господа живых и мертвых, сохранившего нас в продолжение многих ужасных дней до этого радостного часа. Аминь».

Все повторили за ней: «Благодарим и прославляем Тебя, Господа живых и мертвых. Аминь».

По окончании молитвы все поднялись с колен, и теперь, когда разлуки и страха уже не существовало, молодые люди прижались друг к другу со всей любовью и надеждой, свойственными их прекрасной юности.

Лизбета же сидела молча в своем новом доме, вдали от той земли, где она родилась, и ее наболевшее сердце перенеслось к мысли о мертвых.



ЖЕМЧУЖИНА ВОСТОКА (роман)

Римская провинция Иудея, 44 год нашей эры. Наместник Ирод Агриппа I, счастливо объединивший милостью императоров Калигулы и Тиберия расколотое после смерти своего деда Ирода Великого на три части Царство Иудейское, внезапно умирает, и в стране снова воцаряется смута. Нет согласия между фарисеями, саддукеями, ессеями, зелотами и равно нелюбимыми всеми христианами, ведь каждая секта понимает Бога по-своему и по-разному чтит Его. Нет и не может быть мира между зелотами-«сикариями», желающими видеть Израиль независимым государством с помазанником из рода Давида на троне, и Римом…

И в это самое время у одной из женщин, осуждённой вместе с другими последователями христианской веры быть растерзанной львами в амфитеатре, рождается дочь, наречённая Мириам. Кто бы мог подумать, что эту девочку спустя всего несколько лет назовут Царицей Ессеев и Жемчужиной Востока? Что она вырастет прекрасной женщиной, за право обладать которой станут бороться неистовый повстанец Халев, благородный патриций Марк и даже будущий римский император — юный Домициан? Что она станет невольным свидетелем восстания евреев против Римской Империи, пятимесячной осады и взятия Иерусалима, разрушения Храма и рассеяния остатков еврейского народа? Неисповедимы пути Господни…

Глава 1

В ТЮРЬМАХ КЕСАРИИ
Два часа ночи, но в Кесарии, на Сирийском побережье, многие еще не спали. Агриппа[591], милостями Рима ставший царем всей Палестины[592], достигший апогея своей власти, давал великолепный праздник в честь императора Клавдия[593]. На его призыв поспешили все важные и влиятельные лица страны и десятки тысяч прочих палестинцев. Город был переполнен людьми, прибывшими со всех концов страны. Берег моря пестрел палатками и шалашами, в которых ютились те, кому не нашлось места ни в гостиницах, ни в заезжих дворах, ни в частных домах обывателей. Весь город кипел жизнью, как муравейник. Даже сейчас, ночью — хотя разноголосый оглушающий шум и стих над городом — толпы отпировавших гостей в венках из роз, теперь уже помятых и поблекших, возвращаясь к себе на ночлег, проходили по улицам с громкими песнями и смехом, а те, что были еще достаточно трезвы, обсуждали подробности игр в цирке, которые они только что наблюдали.

На холме возвышались мрачные каменные здания тюрьмы, разделенной на несколько крытых дворов, обнесенных общей высокой стеной и глубоким рвом. Заключенные могли слышать, как работали там, внизу, у подножия храма, в амфитеатре, чернорабочие, готовя цирк и арену к завтрашнему зрелищу; доносившиеся звуки волновали несчастных: они должны были стать действующими лицами на этой арене.

На переднем дворе тюрьмы толпилось около сотни человек, называемых преступниками или злодеями, — по преимуществу иудеев, обвиненных в каких-нибудь политических проступках. Завтра они сражаются в цирке с двойным против них числом диких арабов, детей пустыни, захваченных во время их пограничных набегов. Арабы вооружаются громадными копьями и мечами. На протяжении двадцати минут безоружные, но одетые в тяжелые панцири и снабженные большими щитами иудеи должны будут бороться против вооруженных арабов. Тем из них, кто останется жив и не проявит трусости или малодушия в бою, равно арабам и иудеям, была обещана свобода. Действительно, милостивым указом царя Агриппы, не любившего бесполезного кровопролития, вопреки обычаям того времени, даже раненым даровали жизнь, если находились люди, желающие взять на себя уход за ними.

В другом большом дворе в пустынной зале находилось не более пятидесяти человек заключенных. В глубоких нишах и гротах этой обширной залы отдельные группы имели полную возможность уединиться друг от друга. Здесь были женщины и дети разного возраста, а также около десятка мужчин, старых и хилых; остальные мужчины, сильные и молодые, были предназначены для роли гладиаторов. Все они, за немногим исключением, принадлежали к новой секте христиан, последователей некоего Иисуса. Он, гласила молва, был распят — как человек беспокойный, возмущавший народ и восставший против власти, — лет пятнадцать тому назад по приказанию римского правителя Иудеи Понтия Пилата, впоследствии впавшего в немилость и сосланного в Галилею, где он покончил жизнь самоубийством. Этот Пилат не пользовался большой популярностью среди иудеев, так как завладел сокровищами Иерусалимского храма и употребил их на сооружение акведуков, что вызвало сильное возмущение в народе, и во время бунта многие были убиты. Но теперь о нем почти забыли. Зато память и слава о распятом им демагоге Иисусе росла и распространялась повсюду: многие делали из него какого-то бога, проповедуя от его имени некое новое учение, совершенно противное всем законам и обычаям страны и крайне ненавистное существующим сектам иудеев.

Фарисеи и саддукеи, зилоты, когены и левиты[594] — все единогласно восстали против этого учения, убеждая Агриппу истребить вероотступников, проповедовавших народу, что обещанный иудеям Мессия, небесный Царь, долженствующий ниспровергнуть владычество Рима и сделать Иерусалим столицей мира, уже приходил в образе простого плотника-проповедника, но его не признали, и он погиб, как преступник.

Зилоты — представители еврейской бедноты, мелких торговцев, ремесленников. Занимали радикальную позицию в религиозных и политических вопросах.

Когены — жрецы-священники культа Яхве. Ниже их по рангу стояли жрецы-левиты.

Агриппа же, подобно высокообразованным римлянам того времени, с которыми он постоянно поддерживал самые тесные отношения и среди которых постоянно вращался, лично не исповедовал никакой религии. В Иерусалиме в угоду народу он украшал храм и приносил жертвы Иегове[595], а в Берите украшал храм и делал жертвоприношения Юпитеру. С каждым человеком он был тем, кого тому приятно видеть, с самим же собой — ленивым и сладострастным сыном своего века. О христианах он никогда много не думал и нисколько не интересовался ими, но так как влиятельные и приближенные к нему иудеи прожужжали ему все уши и так как среди христиан не было ни одного сколько-нибудь уважаемого и знатного лица — а все какие-то незначительные, жалкие людишки, которых можно было безнаказанно преследовать — он и решил, в угоду иудеям, преследовать их, но делал это без всякой злобы, без всякого желания. По настоянию иудеев одного из этих христиан, Иоанна — ученика распятого, он приказал схватить и распять в Иерусалиме. Другого, по имени Петр, известного проповедника, горячего и убежденного, бросил в тюрьму, а многих из их последователей убивал или держал в тюрьмах для цирковых игр. Женщин, если они были молоды и красивы, продавал в рабство, пожилых же матрон и старух кидал диким зверям.

Именно эта участь ожидала на следующий день бедные жертвы, что находились во втором дворе в большой мрачной зале тюрьмы. В программе увеселений на наступающий день было объявлено, что после битвы гладиаторов и других цирковых игр шестьдесят взрослых христиан, престарелых, хилых и ни к чему не пригодных, и малых ребят, которых никто не желает купить, выгонят на арену амфитеатра и выпустят на них тридцать голодных львов и других диких зверей, уже заранее разъяренных запахом крови. Но и тут Агриппа не преминул выказать свою мягкосердечность, приказав, чтобы все, кого львы и другие дикие звери откажутся растерзать, были наделены одеждами, небольшой суммой денег и выпущены на свободу.

Такие зрелища, как кормление диких животных живыми женщинами, старцами и детьми, являлись излюбленным развлечением. Большие суммы денег ставились в заклад относительно того, сколько из несчастных останется в живых и сколько будет растерзано зверями. При этом стоявшие за то, что уцелеют лишь очень немногие, подкупали солдат и сторожей, и они опрыскивали волосы и платье несчастных жертв валериановым отваром или настойкой — существовало мнение, что запах валерианы возбуждает аппетит этих громадных кошек. Другие, составлявшие сравнительно большое число, заставляли тех же солдат и тюремщиков путем более крупных подкупов проделывать над несчастными жертвами иного рода манипуляции, будто бы возбуждающие отвращение у львов, причем личность осужденного, конечно, не играла в глазах этих азартных игроков никакой роли.

В тени одного из сводов второго двора, близ железной решетки ворот, у которых мерным шагом расхаживали часовые с длинными копьями в руках, сидели две женщины. Одна из них, несомненно еврейка, еще совсем молодая, красивая, но исхудавшая и измученная, с явными признаками знатного происхождения, была Рахиль, вдова Демаса, богатого греко-сирийца, и единственная дочь известного всей стране родовитого иудея Бенони, богатейшего торговца в Тире. Другая женщина, уже немолодая, родом с Ливийских берегов, в юности была похищена иудейскими торговцами и продана в рабство. Это была чистейшего происхождения арабка без малейшей примеси негритянской крови, о чем свидетельствовали ее стройное, гибкое, сильное сложение, медно-желтый цвет кожи, густые, прямые, черные, как смоль, волосы и огненные глаза с гордым и непокорным взглядом. Все ее лицо дышало гордостью и неустрашимостью, что-то дикое и свирепое было в нем, но когда взгляд ее останавливался на молодой красавице, невыразимая нежность и тревога отражались в ее чертах. Эту женщину звали Нехушта (по-еврейски «медь»). Имя придумал Бенони, когда много лет тому назад купил ее на базарной площади Тира. На родине же она носила другое имя: там ее звали Ноу, и покойная госпожа, супруга Бенони, и дочь его, прекрасная Рахиль, всегда называли ее так.

Сидя на земле, Рахиль мерно раскачивалась из стороны в сторону, закрыв лицо руками, — она молилась. Нехушта же, сидевшая подле нее на корточках, неподвижно смотрела куда-то в пространство.

Ночь была тихая, лунная.

— Это наша последняя ночь на земле, Ноу! — проговорила Рахиль, отняв наконец руки от лица и взглянув на звездное небо. —Странно подумать, что мы никогда больше не увидим ни этого ясного месяца, ни этих мерцающих звезд!

— Как знать, госпожа, — отозвалась Ноу, — но я, во всяком случае, не намерена умереть завтра, да и тебе дать умереть не намерена. Я не страшусь львов, они — дети моей родной пустыни, они мне братья, и их рев убаюкивал меня, когда я была ребенком. Мой отец, вождь нашего племени, назывался повелителем львов, так как умел укрощать их, и я ребенком кормила их из рук, они ходили за мной как псы!

— Но ведь тех львов давно нет, а другие тебя не знают!

— Все равно, они почуют родную кровь, почуют дочь повелителя львов! Говорю тебе, госпожа, они могут растерзать всех, но нас с тобой не тронут!

— Нет, Ноу, я не могу этому поверить, и завтра мы умрем ужасной смертью, чтобы Агриппа мог почтить своего господина, цезаря!

— Госпожа, если ты не веришь, что звери пощадят нас, то лучше умереть сейчас, по своей доброй воле, чем быть растерзанными ими для увеселения подлой толпы. Смотри: у меня в волосах спрятан смертельный яд, он действует и быстро, и безболезненно! Выпьем его — пусть все будет кончено!

— Нет, Ноу, я не могу наложить на себя руки, да если бы и захотела это сделать, то не вправе распорядиться жизнью моего еще не родившегося ребенка!

— Умрешь ты, госпожа, — умрет и он. Не все ли равно, случится это сегодня или завтра?

— Да, но кто может предвидеть, что случится завтра? Быть может, Агриппа будет мертв, а мы с тобой живы, и мой ребенок будет жить: все в воле Божьей, пусть же Бог решит его участь!

— Ради тебя я стала христианкой и верю, как могу, в то, чему нас научили. Но в моих жилах течет буйная кровь: я горда, сильна и не хочу покоряться судьбе. Пока я жива, когти льва не коснутся твоего нежного тела, я скорее заколю тебя своим ножом, а если у меня отнимут нож, расшибу твою голову о столб на арене на глазах у всех!..

— Не принимай греха на свою душу, Ноу! — сказала кротко ее госпожа.

— Что мне эта душа?! Моя душа — это ты, свет очей моих, ты, которую я качала в колыбели, которой я своими руками готовила брачное ложе. Своими руками я хочу дать тебе легкую, быструю смерть, чтобы спасти от худшей смерти, а затем скажу себе, что честно исполнила долг, и умру подле твоего бездыханного трупа, до конца верная клятве, данной твоей покойной матери. А тогда пусть Бог или сам сатана делают с моей душой, что им угодно. Мне все равно!

— Ты не должна так говорить, Ноу! Я бы охотно умерла, чтобы скорей соединиться с моим возлюбленным супругом. Только бы мое дитя получило жизнь, хоть на час. Тогда я знала бы, что мы все трое или, вернее, четверо, пребудем вместе в веках в царстве Божием; я говорю «четверо», так как ты, Ноу, мне дорога наравне с моим мужем и ребенком…

— Не может этого быть, и не хочу я этого! — пылко воскликнула Нехушта. — Я — рабыня, собака, лежащая под столом у ног своих господ… О, если бы я могла спасти тебе жизнь! С какой радостью потом показала бы я, как презирает своих мучителей и как сумеет умереть дочь пустыни, дочь моего отца! — Глаза арабки загорелись гневным огнем, она заскрипела зубами в бессильной злобе, но, охваченная внезапным порывом страстной нежности к своей госпоже, стала покрывать ее лицо, руки и плечи горячими поцелуями, а затем разразилась тихими, сотрясающими душу рыданиями.

— Слышишь ли, Ноу, — сказала Рахиль, ласково проведя рукой по ее волосам, — как ревут львы в своих логовищах, в пещере над этой залой?

Нехушта подняла голову, прислушалась, и лицо ее просветлело: сотрясающие своды залы могучие звуки львиного рыка воскрешали в ее душе картины далекой родины, будили дорогие воспоминания, говорили ей о свободе.

— Их — девять, — сказала Нехушта уверенно, — и все бородатые, царственные львы, старые самцы, могучие и величественные. Слушая их, я молодею, я чую запах родной пустыни и вижу порог отцовского шатра… Ребенком я охотилась на них, теперь они отплатят мне тем же: настал их час!

— Воздуха! Мне душно! Душно! — вдруг вскрикнула молодая женщина и без чувств упала на землю. Служанка подняла ее, как малого ребенка, и со своей драгоценной ношей направилась к фонтану, плескавшемуся посреди двора. Его холодная струя вскоре оживила Рахиль. Мрачная тюрьма некогда была дворцом, и это место у фонтана было красиво и удобно, в его прохладе были устроены каменные скамьи, и на одной из них расположилась теперь Рахиль. Нехушта опустилась на землю у ее ног. Вдруг чугунная решетка калитки, проделанной в тюремных воротах, раскрылась, и несколько мужчин, женщин и детей вошли во внутренний двор, понукаемые свирепыми стражами.

Позади всех с трудом переступала, опираясь на костыль, седая сгорбленная старуха в темной одежде.

— Спешите попасть на завтрак львам, друзья христиане! — издевался очередной тюремщик, пропуская в калитку вновь прибывших. — Спешите вкусить последнюю вечерю по вашему обычаю. Вы найдете вина и хлеба вдоволь, наедитесь перед тем, как сами будете съедены без остатка!

— Не кощунствуй, — подняла голову старуха, — я, Анна, которую Бог наградил даром прорицания, говорю тебе, вероотступнику, который сам был раньше последователем Христа, что ты уже вкусил свою последнюю трапезу здесь, на земле, и вскоре предстанешь пред судом Божиим!

Вне себя от бешенства, тюремщик выхватил из-за пояса нож и хотел ударить им старую Анну, но одумался и, сердито хлопнув калиткой, вышел. Он знал, что Анна обладала даром пророчества, и слова ее звучали у него в ушах смертным приговором. Старуха же поплелась дальше вслед за своими спутниками.

— Мир тебе! — проговорила Рахиль, подымаясь и приветствуя Анну, когда та проходила мимо фонтана. Нехушта последовала ее примеру.

— Именем Христа, мир вам! — ответила старая женщина.

— Матерь Анна, разве ты не узнаешь меня? Я — Рахиль, дочь Бенони!

— Рахиль?! Как же ты, дочь моя, попала сюда?

— Тем путем, каким идут все последователи Христа! Но ты утомлена, присядь!

— Спасибо! — Анна медленно, с помощью Ноу, опустилась на каменные ступеньки фонтана. — Дай мне напиться, дочь моя, путь наш был долог, и меня томит жажда!

Рахиль зачерпнула горсть воды своими тонкими, красивыми руками и из ладоней напоила Анну.

— Хвала Богу за эту живительную влагу и за то, что я вижу дочь Бенони прозревшей и уверовавшей во Христа! Мне говорили, что ты стала женой купца Демаса!..

— Теперь уже вдовой: они убили его шесть месяцев тому назад в амфитеатре в Берите! — И молодая женщина залилась горькими слезами.

— Не плачь, дочь моя, скоро ты свидишься с ним, смерть не должна страшить тебя!

— Смерти я не боюсь, мать Анна, но ты сама видишь, что я готова стать матерью, и о нем, моем ребенке, все мое горе. Я плачу о том, что ему не суждено увидеть света Божьего. Будь он уже рожден, я знала бы, что все мы вместе пребудем в славе и вечном блаженстве. Но теперь этому не бывать!

Анна взглянула на нее своим глубоким, проницательным взглядом и проговорила:

— Разве и ты, дочь моя, обладаешь даром прорицания, что с такой уверенностью говоришь «этого не будет»? Будущее в руках Господа! И царь Агриппа, и твой отец, и римляне, и жестокие иудейские начальники, и мы, обреченные стать пищей хищным зверям, — все в руках Божиих, и что Им назначено, то и будет! Прославим же и возблагодарим Господа!

— Дух бодр, но плоть немощна! — скорбно проговорила Рахиль. — Но слышите: братья и сестры зовут нас к Трапезе любви и принятию Святого Причастия! Пойдемте! — И она встала и направилась под тень мрачных сводов залы.

Нехушта осталась, чтобы помочь Анне подняться на ноги, и, когда госпожа уже не могла ее слышать, верная служанка, наклонившись к самому уху пророчицы, прошептала:

— Мать, тебе дан Богом дар пророчества, скажи же мне, должен ее ребенок родиться на свет?

Анна возвела глаза к небу и затем тихо и вдумчиво произнесла:

— Младенец родится и проживет многие годы. Завтра, думается мне, никто из нас не умрет от кровожадности хищных львов, но твоя госпожа все-таки в самом скором времени вновь соединится со своим супругом, поэтому я и не высказала ей того, что у меня было на душе.

— Тогда лучше всего умереть и мне! Я умру и буду там служить своей госпоже! — сказала Нехушта.

— Нет, — возразила Анна строго и наставительно. — Ты останешься охранять ребенка, ты воспитаешь его вместо матери и после дашь ей отчет во всем!

Глава 2

ГЛАС БОЖИЙ
Высока была цивилизация Рима. Его законы, его гений не умерли и сейчас, его военное искусство и теперь еще возбуждает удивление, его великолепные, грандиозные здания, развалины которых уцелели местами, служат образцами красоты строительного искусства, а между тем этот самый Рим не знал ни жалости, ни сострадания. В числе великолепных и величественных развалин мы не видим ни одного госпиталя или богадельни, приюта для престарелых и сирот. Эти человеческие чувства были совершенно незнакомы народу Рима, находившему удовольствие, забаву и наслаждение в муках и страданиях подобных себе.

Царь Агриппа по своим мыслям и понятиям, по вкусам и привычкам был настоящий римлянин. Рим был его идеалом, а идеалы Рима были его идеалами!

Стояло жаркое время года — и по распоряжению Агриппы игры в цирке должны были начаться рано, а окончиться за час до полудня. Уже с полуночи толпы народа устремились в амфитеатр занимать места, и несмотря на то, что последний вмещал свыше двадцати тысяч человек, очень многим места не досталось. За час до рассвета все было уже заполнено. Только ложи, предназначенные для Агриппы и его приближенных, да почетных гостей, оставались пока еще не занятыми.

* * *
Между тем под темными сводами большой залы тюрьмы, вокруг длинного, ничем не покрытого стола собрались осужденные христиане. Старые и малые сидели на скамьях, остальные, стоя, толпились вокруг них.

На главном месте помещался почтенный старец; то был христианский епископ, которого долгое время щадили преследователи из уважения к преклонным летам и высоким душевным качествам, но теперь, видно, пришел и его час.

Хлеб и вино, смешанное с водой, были освящены, все вкусили от них. Затем епископ благословил собрание и растроганным голосом возгласил: «Радуйтесь, братья и сестры мои во Христе! Сегодня — день великой радости, мы вкусили истинную Трапезу любви и, подобно Господу нашему, можем сказать теперь: «Мы не будем пить от плода сего виноградного, пока не будем пить новое вино в царстве Отца нашего Небесного!» Мы сбросим с себя тяготы жизни земной, все тревоги, волнения и страдания и вступим в вечное блаженство! Возблагодарим, прославим Бога и возрадуемся великой радостью! Пусть когти и пасти львов не страшат вас, пусть расставание с жизнью не смущает покоя ваших душ; другие возьмут из рук ваших светоч спасения и понесут его вместо вас — и разольется свет учения Христа на весь мир. Возрадуемся же и возвеселимся в этот день!»

И все воскликнули: «Возрадуемся!», даже дети. Затем они совершили молитву и славили, и благодарили Бога, а в заключение епископ благословил их во имя Святой Троицы. Едва окончили приговоренные свое богослужение, как железная решетка ворот распахнулась и главный тюремный страж со своими помощниками приказал им идти в амфитеатр. У ворот тюремщики передали осужденных солдатам, под конвоем которых те двинулись попарно, с епископом во главе, по узкой темной улице между двумя высокими каменными стенами к боковому входу, ведущему на арену цирка. По слову епископа христиане, проходя в узкую калитку, запели хвалебный псалом. С пением вышли они на арену и заняли предназначенные им места за особой загородкой в противоположном царскому балкону конце амфитеатра, на специальном низком помосте.

До восхода солнца оставалось еще около часа, луна уже зашла, весь амфитеатр был погружен во мрак. Лишь там и здесь, на далеком друг от друга расстоянии, горели стоячие факелы да два больших бронзовых светильника по обе стороны пышного трона Агриппы, остававшегося еще не занятым. Этот мрак как-то подавляюще действовал на присутствующих, никто не шумел, не пел и даже не смел громко говорить. Вместо обычных в таких случаях криков «Песье мясо!» и насмешливого требования чудес при появлении христиан собрание безмолвно следило за ними глазами, и только шепотом зрители передавали друг другу: «Смотрите, это — христиане!»

Разместившись, христиане снова запели свой тихий гимн, и собравшийся народ, точно заколдованный, слушал их почти с благоговением. Когда осужденные допели хвалебную песнь и последний звук замер в густом полумраке амфитеатра, старец епископ, движимый вдохновением свыше, встал и обратился к собравшемуся народу, и, как это не странно, вся многочисленная толпа слушала его, ни один голос не поднялся, чтобы прервать или осыпать насмешками и издевательствами, как это обычно бывало в подобных случаях.

Быть может, его слушали только потому, что так сокращалось время томительного ожидания и сглаживалось удручающее впечатление от мрака… Но так или иначе все внимание было обращено на невидимого оратора, голос которого звучал ласково и призывно.

— Замолчишь ли ты, старик? — вдруг крикнул тот вероотступник, которому пророчица Анна предсказала близкую смерть. — Не смей проповедовать свою проклятую веру!

— Оставь его, пусть говорит! — послышалось из толпы. — Мы хотим слушать его рассказ! Говорят тебе, оставь, не мешай!

И старик продолжал свою простую, но трогательную речь. Он говорил с поразительным красноречием и удивительным по силе убеждением почти целый час, и никто не решился прервать его.

— Почему эти люди, которые лучше нас, должны умереть? — выкрикнул вдруг кто-то из дальних рядов.

— Друзья, — ответил проповедник, — мы должны умереть потому, что такова воля царя Агриппы. Но вы не сожалейте о нас: это день нашего радостного возрождения для новой, вечной жизни; сожалейте лучше о нем, так как с него взыщется кровь наша и вся кровь, пролитая им в дни царствования. Смерть, которая теперь так близка к нам, быть может, еще ближе к некоторым из вас! Меч Господень каждый час может оставить этот трон пустым. Глас Господень может призвать царя к ответу! Какой же ответ даст он Всевышнему Судии? Оглянитесь кругом, уже беды, о которых Тот, Кого вы распяли, говорил вам, висят над головами вашими; близко время, когда из вас, собравшихся здесь, ни одного не останется в живых. Покайтесь же, пока не поздно! Говорю вам, последний суд ваш близок! И теперь, хотя вы не можете этого видеть, Ангел Господень летает над вами и вписывает ваши имена в книгу жизни или книгу смерти. Еще есть время, я буду молиться, братья, за вас, за царя вашего! Мир вам, братья мои и сестры мои, мир вам!

Пока старец говорил, впечатление, производимое его словами на толпу, было так неотразимо, так сильно, что тысячи голов поднялись вверх, чтобы увидеть Ангела. И вдруг сотни голосов воскликнули, указывая на небо, бледным шатром нависшее у них над головами:

— Смотрите! Смотрите! Вот он, его Ангел!

Действительно, что-то белое бесшумно парило в небе, то появлялось, то скрывалось, затем как будто спустилось над троном, и исчезло.

— Безумные! Да это просто птица! — крикнул кто-то.

— Да будет угодно богам, чтобы то был не филин! — некоторые голоса.

Все знали историю Агриппы и филина, знали о предсказании, что дух в образе этой птицы вновь явится царю в его последний час, как явился в час торжества.

Но вот со стороны дворца Агриппы послышались звуки трубы, и глашатай с высоты большой восточной башни возвестил, что солнце поднимается из-за гор, и царь Агриппа со своим двором и гостями сейчас прибудет в амфитеатр. Проповедь епископа и предсказанные им бедствия были мгновенно забыты, наэлектризованная толпа, привыкшая трепетать при имени Агриппы, замерла в радостном ожидании.

Скоро тяжелые бронзовые ворота триумфальной арки широко распахнулись. Громкие, торжественные звуки труб слышались все ближе и ближе. Агриппа в роскошном царственном одеянии, в сопровождении своих легионеров, вошел в амфитеатр. По правую его руку шел Вибий Марс, римский проконсул[596] Сирии, а по левую — Антиох, царь Коммагены[597], за ним следовали другие цари и принцы, затем влиятельнейшие люди страны и соседних государств.

Агриппа воссел на свой золотой трон под громкие крики приветствующей его толпы, гости разместились подле и позади него. Снова затрубили трубы. Это был знак, чтобы гладиаторы, следующие за «эквитами», то есть конными, которые должны были сражаться верхом на лошадях, выстроились и прошли церемониальным маршем мимо царской ложи или, вернее, балкона, перед смертью приветствуя своего повелителя. Осужденных христиан тоже вывели на подиум и приказали им встать по двое позади пеших борцов, выждать очереди и пройти вслед за ними, чтобы приветствовать, согласно установленному обычаю, царя словами: «Ave, Caesar, morituri, te salutant!»[598]. Царь отвечал на это безучастной улыбкой, толпа же кричала, выражая свое одобрение. Когда наконец стали проходить христиане, эта жалкая вереница хилых старцев, испуганных детей, цеплявшихся за платье матерей, бледных растрепанных женщин в жалких рубищах, та самая толпа, что в полумраке темного амфитеатра безмолвно внимала им, теперь, ободренная бледным светом народившегося дня, звуками трубы и присутствием могущественного Агриппы, начала осыпать их насмешками и издевательствами. Вот христиане поравнялись с царским местом, и толпа закричала: «Приветствуйте Агриппу!» Епископ возвел руки к небу и взглянул на царя, остальные молчали.

— Царь, мы, идя на смерть, прощаем тебя! Да простит тебя Бог, как мы тебя прощаем! — послышался его тихий голос.

Минуту назад толпа еще смеялась, но вдруг все смолкло. Агриппа нетерпеливым жестом дал понять, чтобы они проходили дальше. Старая Анна, будучи очень слаба, не могла поспеть за остальными; наконец, поравнявшись с царским балконом, она совсем остановилась. Хотя стражи кричали ей: «Проходи, старуха! Ну, живее!», — она стояла неподвижно, опершись на длинную палку и упорно глядя в лицо Агриппы. Почувствовав на себе ее взгляд, он повернулся, и глаза их встретились. При этом все заметили, что царь побледнел. Анна с усилием выпрямилась и, стараясь удержаться на дрожащих ногах, подняла свой костыль и указала им на золотой карниз балдахина над головой Агриппы.

Все присутствующие обратили туда взоры, но никто не мог ничего различить — карниз все еще оставался в тени. Но казалось, будто Агриппа увидел что-то, так как, поднявшись, чтобы объявить игры открытыми, он вдруг тяжело опустился на свое место и погрузился в глубокое раздумье, которого никто не смел нарушить. А Анна, медленно ковыляя и опираясь на свой костыль, поплелась вслед за остальными, которых теперь вновь водворили на прежние места. Они должны были присутствовать при гибели своих родных, христианских борцов-гладиаторов.

Наконец с видимым усилием Агриппа поднялся на ноги, и в этот момент первые лучи восходящего солнца упали на него. Это был высокий, благородного вида мужчина, величественный, великолепно сложенный, одеяние его было прекрасно и богато. Многотысячной толпе, все взоры которой были теперь прикованы к нему, он казался лучезарно прекрасным, сияющим в своем серебряном венке, серебряном панцире и белой, затканной серебром тоге, весь залитый солнцем.

— Именем великого цезаря и во славу цезаря, объявляю игры открытыми! — произнес он звучно и громко.

И точно под влиянием какого-то неудержимого порыва, вся многотысячная толпа закричала, опьяняясь звуками собственных голосов: «То — голос бога! Голос божественного Агриппы!»

Царь не возражал, упиваясь этим поклонением. Он стоял в лучах восходящего солнца, гордый и счастливый. Милостивым жестом он простер свои руки вперед, как бы благословляя эту боготворившую его толпу. Возможно, в эти минуты в памяти его воскресло воспоминание о том, как он, жалкий, бездомный, изгнанный отцом, вдруг вознесся на такую высоту, и на мгновение мелькнула безумная мысль, что, быть может, он в самом деле бог.

Вдруг Ангел Господень сразил его в его гордыне: невыносимая боль сжала, точно тисками, сердце, и Агриппа вдруг понял, что он смертный человек и смерть стоит за его спиной

— Увы, народ мой! Я — не бог, а простой человек, и общая человеческая участь готова постигнуть и меня! — воскликнул он. В этот самый момент большая белая сова, слетев с карниза балдахина над его головой, пролетела над ареной амфитеатра.

— Видите! Видите! — продолжал он. — Тот добрый гений, что приносил мне счастье, покинул меня! Я умираю! Народ мой, видишь, я умираю!.. — И, опрокинувшись на золотой трон, этот человек, еще минуту назад принимавший как должное божеские почести, теперь корчился в муках агонии и плакал, как женщина, как дитя. Да, Агриппа плакал!

Слуги и приближенные подбежали к нему и подняли на руки.

— Унесите меня отсюда! — простонал он.

И глашатай громким голосом возгласил:

— Царя постиг жестокий недуг! Игры закрыты! Люди, расходитесь по домам!

Сначала все оставались неподвижными, пораженные страхом, не находя слов для выражения своих чувств, но вдруг по рядам зрителей пробежал шепот, точно шелест листьев перед сильной бурей, шепот этот разрастался, пока наконец сотни голосов не огласили воздух: «Христиане! Христиане! Это они напророчили смерть царю, и накликали на нас беду! Они — колдуны и злодеи! Убейте их! Пусть они умрут! Смерть, смерть христианам!»

Словно волны моря, огромная толпа хлынула на арену к тому месту, где находились осужденные христиане. Но стены арены были высоки, а все входы и выходы закрыты. Толпа волновалась и бушевала, но добраться до христиан не могла. Люди напирали друг на друга, лезли на стены, срывались, падали, другие наступали на них, топтали, давили и, в свою очередь, падали, а их опять давили другие.

— Пришел наш смертный час! — воскликнул кто-то из христиан.

— Нет, мы еще живы! — отозвалась Нехушта. — Все за мной, я знаю выход! — И увлекая Рахиль за собой, она ринулась к маленькой дверке, которая оказалась незапертой и охранялась только одним тюремным сторожем, тем самым вероотступником, который накануне издевался над христианами.

— Назад! — крикнул он грозно и занес свое копье над Нехуштой, но та проворно пригнулась, так что копье скользнуло высоко над ее спиной, и ударила его ножом. Страж повалился на землю с громким криком, но христиане уже хлынули в узкий проход и затоптали его в безумном страхе ногами. Далее за проходом находился вомиториум — вход в римские амфитеатры, оттуда христиане уже беспрепятственно вырвались на улицу и смешались с многотысячной толпой, бежавшей из амфитеатра. Некоторые падали и были затоптаны, других же уносил своим течением людской поток. В конце концов Нехушта и Рахиль очутились на широкой террасе, обращенной к морю.

— Ну, куда же теперь? — простонала Рахиль.

— Иди за мной, не останавливайся, спеши! — молила Нехушта.

— Что же будет с остальными? — тихо вымолвила молодая женщина, оглядываясь назад на рассвирепевшую толпу, избивавшую попадавших ей в руки христиан.

— Храни их Бог! Мы не можем им помочь!

— Оставь меня, Ноу, беги, спасайся!.. Я выбилась из сил… Больше не могу! — И в изнеможении молодая женщина упала на колени.

— Но я сильна! — прошептала Нехушта. Она подхватила лишившуюся чувств Рахиль на руки и кинулась вперед, выкрикивая громко и повелительно:

— Дорогу! Дорогу для моей госпожи, благородной римлянки, ей дурно!

И толпа расступалась, давая ей дорогу.

Глава 3

УГОВОР
Благополучно миновав всю выходившую на море террасу, Нехушта со своей драгоценной ношей очутилась на узкой боковой улице, пролегавшей вдоль старой городской стены, местами разрушенной и обвалившейся, и здесь на минуту остановилась, чтобы перевести дух и обдумать, что делать и куда «бежать. Пронести на руках свою госпожу через весь город до ближайшей окраины, даже если бы у нее на то хватило сил, было невозможно: обе они около двух месяцев содержались в местной тюрьме и, как было принято в Кесарии, все городское население, когда не предвиделось лучших развлечений, посещало тюрьму и позволяло себе забавы ради издеваться над заключенными, рассматривая их сквозь решетку тюремных ворот или же свободно расхаживая между ними, с разрешения тюремных стражей, за небольшое денежное вознаграждение. Таким образом, жители Кесарии прекрасно знали в лицо всех заключенных, и мудрено было, чтобы рослая темнокожая Нехушта и ее госпожа остались неузнанными теперь, когда толпа искала христиан по всему городу. Ни близких, ни друзей у них здесь найтись не могло, так как незадолго перед тем все христиане были изгнаны из города. Им оставалось только укрыться где-нибудь в надежном месте, хоть на некоторое время. Нехушта огляделась вокруг: в нескольких шагах от нее находились древние ворота городской стены, под этими воротами часто ночевали бездомные бродяги, днем же обычно здесь было пусто. Туда и направилась Нехушта, надеясь хоть ненадолго спрятаться в полумраке широкого свода.

На их счастье, они не встретили никого, но тлевшие угли потухшего костра и разбитая амфора с водой свидетельствовали о том, что здесь еще совсем недавно были люди. «К ночи они, конечно, вернутся!» — размышляла верная служанка, опустив на землю свою бесчувственную ношу. Вдруг ее наблюдательный глаз заметил узкую каменную лестницу в стене. Ни минуты не задумываясь, взбежала она по ней и очутилась перед тяжелой дубовой дверью с железными оковами. Постояв секунду в нерешительности, арабка уже хотела вернуться назад, но вдруг глаза ее сверкнули, и она с диким отчаяньем изо всех сил толкнула дверь. К ее удивлению, дверь подалась, а затем и вовсе распахнулась настежь. За дверью оказалось большое просторное помещение, заваленное мешками зерна, его освещали круглые бойницы, проделанные в толще стены и служившие некогда для военных целей. Как птица слетела арабка вниз и, подхватив на руки Рахиль, внесла ее по лестнице.

Здесь она бережно опустила свою госпожу на сложенные у стены овечьи бурдюки, затем, спохватившись, еще раз сбежала вниз и принесла оттуда разбитую амфору, до половины еще наполненную свежей чистой водой. Благодаря воде молодая женщина скоро пришла в чувство. Только было она принялась расспрашивать свою верную служанку, как чуткий слух арабки уловил какие-то звуки внизу, под сводом ворот. Тщательно заперев дверь, она приложила ухо к замочной скважине и стала прислушиваться. Там внизу разговаривали трое солдат.

— Ведь старик уверял, что видел, как ливийка со своей госпожой свернули на эту улицу, другой темнокожей не было среди христиан. Она же, кажется, и пырнула ножом Руфа! — сказал один голос.

— Э, кто их разберет! Во всяком случае, здесь — ни души! Чего нам тут еще толкаться? — пробурчал другой.

— Эй, ребята, я нашел лестницу! Не мешало бы посмотреть…

— Полно, тут зерновой амбар Амрама финикийца, а он не такой человек, чтобы оставлять ключ в дверях! Впрочем, если охота, пойди посмотри!

И Нехушта услышала тяжелые шаги. Ближе… Ближе…

Солдат подошел и попробовал толкнуть дверь.

— Заперта крепко! — крикнул он вниз и стал спускаться. — А надо бы взять у Амрама ключ да проверить на всякий случай!

— Ну, и беги за ключом, если тебе охота! Финикиец живет на том конце города, а сегодня его и с собаками не сыскать…

— Хвала Богу, ушли! — произнесла наконец Нехушта, отходя от двери.

— Но они, быть может, опять вернутся! — промолвила Рахиль.

— Не думаю, а вот хозяин этого помещения, вероятно, придет сюда наведаться: нынче на его товар большой спрос!

Не успела она договорить, как ключ заскрипел в замке и, прежде чем Нехушта успела отскочить, дверь отворилась и вошел Амрам

Обе женщины застыли на месте, не выдавая ни единым звуком своего присутствия.

Амрам был средних лет финикийцем с худощавым лицом и пронзительным взглядом, одетым в скромную одежду темного цвета, но из дорогой ткани; по-видимому, безоружным. Этот известный всему городу, уважаемый и богатый человек успешно занимался торговлей, как большинство финикийцев того времени. Зернохранилище, где он теперь находился, было лишь одним — и не самым значительным — из складов его громадных зерновых запасов.

Заперев дверь на ключ, Амрам сделал шаг к столу, где хранились его таблицы и записи отпуска и приема зерна, и вдруг очутился лицом к лицу с Нехуштой, которая тотчас же проскользнула к двери и выдернула ключ из замка.

— Во имя Молоха, скажи, кто ты? — спросил купец, невольно отступив назад, при этом он заметил полулежавшую у стены на куче порожних бурдюков Рахиль. — А ты? — добавил он. — Вы духи? Приведения? Или воры? Госпожи, ищущие пристанища и приюта в этом запруженном людьми городе, или, быть может, те две христианки, которых повсюду ищут солдаты?!

— Да, те самые христианки, — сказала Рахиль, — мы бежали из амфитеатра и укрылись здесь, где нас чуть было не нашли легионеры!

— Вот что получается, когда человек не запирает дверей, — произнес Амрам, — но это произошло не по моей вине, а по вине одного из моих подчиненных, с которым я серьезно поговорю по этому поводу, и поговорю сейчас же! — И он направился к двери.

— Ты не уйдешь отсюда! — решительным тоном произнесла Нехушта, загораживая ему дорогу и выставляя напоказ свой нож.

Купец испуганно попятился.

— Чего ты требуешь от меня?

— Я требую, чтобы ты дал нам возможность покинуть Кесарию с полной для нас безопасностью, а иначе мы умрем здесь все трое. Прежде чем кто-нибудь дотронется до моей госпожи или до меня, этот нож пронзит твое сердце! Некогда твои братья продали меня, княжескую дочь, в рабство, и я буду рада случаю отомстить за это тебе! Понимаешь?

— Понимаю. Только напрасно ты так гневаешься! Поговорим лучше, как говорят между собою деловые люди: вы хотите покинуть Кесарию, а я хочу, чтобы вы покинули мое зернохранилище. Так дай же мне выйти отсюда и устроить все по нашему обоюдному желанию!

— Ты выйдешь отсюда не иначе, как в сопровождении нас обеих, — сказала Нехушта, — но советую тебе, не трать слов по-пустому! Госпожа моя — единственная дочь Бенони, богатейшего купца в Тире. Ты, наверное, слышал о нем? Ручаюсь тебе, что он щедро заплатит тому, кто спасет его дочь от смертельной опасности!

— Может быть, но я не вполне в этом уверен. Бенони — человек, полный предрассудков, притом ревностный иудей, не терпящий христиан! Это я знаю!

— Пусть так, но ты — купец и знаешь, что даже сомнительный барыш лучше, чем нож в горле!

— Не спорю! Но никаких барышей мне с этого дела не надо. Таким товаром, — он указал на нее и на Рахиль, — я не торгую. Поверь мне, женщина, я всей душой готов исполнить ваше желание: я не питаю к христианам ненависти! Те из них, с кем мне случалось иметь дело, были люди хорошие, честные!

— Однако не трать лишних слов, — сурово повторила арабка. — Время дорого!

— Что же мне делать? Разве только вот что: сегодня под вечер одно из моих судов отправляется в Тир, и если вы хотите, я буду рад предложить вам место на нем. Согласны?

— Конечно, но при условии, что ты будешь сопровождать нас!

— Я не имел намерения плыть сейчас в Тир!

— Но ты можешь изменить свое намерение, — сказала Нехушта. — Слушай, вот мое последнее слово: мы требуем у тебя, чтобы ты спас двух ни в чем не повинных женщин, дав им возможность бежать из этого проклятого города. Скажи, согласен ты это сделать? Если да, то пусть так, если же нет, — я воткну тебе этот нож в горло и зарою тебя в твоем же зерне!

— Согласен! Когда стемнеет, я отведу вас на мое судно, оно отправляется через два часа после захода солнца с вечерним ветром я буду сопровождать вас и в Тире сдам твою госпожу на руки ее отцу. А теперь… Здесь жарко и душно, крыша же окружена высоким парапетом, который не позволяет видеть тех, кто сидит или стоит на ней. Пойдем, там нам будет лучше!

— Только иди первым. И если ты вздумаешь крикнуть, то знай что нож у меня всегда наготове!

— О, в этом я вполне уверен! К тому же, раз я дал слово, то не возьму его назад! Будь что будет, но я останусь верен своему слову!

Наверху было действительно приятно сидеть под небольшим навесом, служившим некогда для защиты часовых от зноя или непогоды.

Здесь было так хорошо, дышалось так свободно, что Рахиль, измученная всеми событиями дня, вскоре заснула под навесом. Нехушта же, которая не соглашалась отдохнуть, стала вместе с Амрамом следить за тем, что делалось в городе, лежавшем у ног, словно пестрый движущийся ковер. Тысячи людей с женами и детьми сидели на площадях и на улицах прямо на земле и посыпали себе головы придорожной пылью, в один голос воссылая к небу усердную мольбу, доходившую до слуха Нехушты и Амрама, как рокот волн во время прибоя.

— Они молят, чтобы царь остался жив! — сказал Амрам.

— А я хочу, чтобы он умер! — воскликнула ливийка.

Финикиец только пожал плечами: ему было все равно, лишь бы дела торговли от этого не пострадали.

Вдруг толпа разразилась громкими жалобными воплями.

— Царь умер или кончается! — сказал финикиец. — Так как сын его еще младенец, то вместо него поставят над нами правителем какого-нибудь римского прокуратора[599] с бездонными карманами, и я думаю, что ваш старик епископ был прав, когда говорил, что всем нам грозят беды и несчастья!

— А что стало с ним и остальными? — спросила Нехушта.

— Одни были затоптаны народом, других иудеи побили камнями, а некоторые, без сомнения, успели спастись и, подобно вам, скрываются теперь где-нибудь!

Нехушта внимательно посмотрела на свою госпожу, которая спала крепким сном, опустив голову на тонкие бледные руки.

— Мир безжалостен и жесток к христианам! — проговорила она.

— Он жесток ко всем, сестрица, — отозвался Амрам, — если бы я рассказал тебе мою повесть, то даже ты согласилась бы со мной! — И он тяжело вздохнул. — Вы, христиане, имеете хоть то утешение, что для вас смерть — это только переход из мрака жизни к светлому бытию. Я готов поверить, что вы правы… Госпожа твоя кажется мне болезненной и слабой. Она больна?

— Она всегда была слаба здоровьем, а тяжкое горе и страдания сделали свое дело; мужа ее убили полгода назад в Берите, а теперь ей пришло время разрешиться от бремени!

— Я слышал, что кровь ее мужа лежит на старом Бенони: он предал его. Кто может быть так жесток, как иудей? Даже мы, финикийцы, о которых говорят так много дурного, не способны на это. У меня тоже дочь… но зачем вспоминать! — прервал он себя. — Так вот, видишь ли, я рискую многим, но все, что будет в моих силах, сделаю для твоей госпожи и для тебя, сестрица! Не сомневайся во мне, я не выдам, не обману. Слушай, мое судно небольшое, беспалубное, а сегодня ночью отсюда в Александрию уходит большая галера, которая зайдет в Тир и Иоппию. На этой галере я устрою вам проезд, выдав твою госпожу за мою родственницу, а тебя — за ее служанку. Советую вам отправляться прямо в Египет, где много христиан и есть христианские общины, которые примут вас на время под свою защиту. Оттуда твоя госпожа напишет отцу, и если он пожелает принять ее в свой дом, то она сможет вернуться, в противном же случае она будет в безопасности в Александрии, где иудеев не любят и куда власть Агриппы не распространяется!

— Совет твой кажется хорошим! — сказала Нехушта. — Только бы моя госпожа согласилась!

— Она должна согласиться, у нее нет другого выхода. Ну, а теперь отпусти меня, до наступления ночи я вернусь за вами с запасом пищи и одежды и провожу вас на галеру. Да не сомневайся же, сестрица, неужели ты не можешь поверить мне?

— Нет, я верю, потому что вынуждена тебе верить, но ты пойми, в каком мы положении и как странно найти истинного друга в человеке, которому я еще так недавно угрожала ножом!

— Забудем это, и пусть дальнейшее покажет, можно ли мне доверять. Спустись со мною вниз и запри дверь. Когда я вернусь, ты увидишь меня перед воротами на открытом месте, я буду с рабом и сделаю вид, будто у меня развязался мешок, а я стараюсь его завязать. Тогда ты сойди вниз и отопри!

После ухода Амрама Нехушта села подле своей госпожи и с тревогой ожидала возвращения финикийца. «Если Амрам предаст, — думала она, — у меня есть нож, и я прежде, чем нас успеют схватить, заколю госпожу и себя». Пока же ей оставалось только молиться, и она молилась страстно и бурно, молилась не за себя, а за свою госпожу и ее ребенка, который, по словам пророчицы Анны, должен был родиться и жить. Но при мысли, что ее госпожа должна будет умереть, Нехушта закрыла лицо руками и горько заплакала, глотая слезы.

Глава 4

РОЖДЕНИЕ МИРИАМ
Медленно тянулось время до вечера, но никто не тревожил несчастных женщин. Часа в три пополудни Рахиль проснулась: ее мучил голод. Но у них не было другой пищи, кроме зерна в зернохранилище. Нехушта рассказала своей госпоже, как она договорилась с Амрамом и как доверилась ему.

За час до заката Нехушта, не спускавшая глаз с открытого пространства перед воротами стены, увидела, что двое людей, один из них Амрам, а другой, очевидно, его раб, нагруженные узлами, подходят к воротам. Вдруг узел у них развязался, и Амрам стал возиться около него, затягивая бечевку. Нехушта поспешила вниз и отомкнула дверь.

— Где же твой раб? — спросила она, впуская Амрама и принимая из его рук тяжелый узел.

— Сторожит внизу. Ты его не бойся, он — человек верный. Но вы обе, должно быть, голодны, я принес вам еду и вино. Оно подкрепит силы твоей госпожи, ведь ваша вера не запрещает употребления вина? Здесь и одежда для вас обеих, — перекусив, можете сойти сюда и переодеться. А вот еще, — он подал Нехуште кошелек, полный золота. — Это самое необходимое! — сказал он. — Не благодари меня, я дал тебе слово спасти вас, сделать для вас все, что могу, и сделаю. Когда-нибудь, когда настанут лучшие дни, вы возвратите мне все, а я могу подождать. Проезд на галере я вам оплатил, только смотрите, не дайте никому заметить, что вы — христиане: моряки думают, что христиане навлекают несчастья на суда. Теперь помоги мне отнести вино и еду наверх. Госпожа твоя, верно, нуждается в подкреплении сил!

Минуту спустя они были на крыше.

— Мы хорошо сделали, госпожа, что доверились этому человеку! Смотри, он вернулся и принес все, в чем мы нуждались! — проговорила арабка.

— Да почит на нем благословение Всевышнего за то, что он делает для нас, беззащитных! — отвечала Рахиль, бросив благодарный взгляд на финикийца.

— Пей и ешь, — сказал Амрам, — тебе нужны силы! — И он подвинул вино, мясо и другие принесенные им вкусные блюда.

После госпожи поела и Нехушта, затем обе они возблагодарили Бога и выразили свою признательность Амраму. После этого женщины сошли вниз и переоделись: одна — в богатые одежды знатной финикийской госпожи, а другая — в белое одеяние с пестрой каймой, обычное для приближенных рабынь.

День начал угасать, но они ждали, пока совсем стемнеет, и только тогда вышли на улицу, где их ожидал хорошо вооруженный раб. В сопровождении раба обе женщины и Амрам направились к набережной, выбирая самые безлюдные улицы. Теперь, когда стало известно, что болезнь Агриппы смертельна, солдаты восстали против властей, проявляя во всем наглое своеволие: врывались в дома, грабили, убивали тех, кто им сопротивлялся.

У набережной беглянок ожидала лодка с двумя гребцами финикийцами. В шлюпку поместились обе женщины, Амрам и его раб, и она довезла их до стоявшей невдалеке от берега галеры, готовившейся к отплытию. Амрам представил капитану Рахиль как свою близкую родственницу, гостившую у него и теперь возвращавшуюся в Александрию, а Нехушту назвал ее рабыней. Проводив женщине предназначенную для них каюту, добрый купец простился с ними, пожелав счастливого пути.

Четверть часа спустя галера снялась с якоря и, пользуясь благоприятным ветром, вышла в море. По прошествии некоторого времени ветер вдруг стих, и судно продолжало идти только на одних веслах. Свинцовое небо низко нависло над морем, предвещая сильную бурю. Капитан хотел было бросить якорь, но место оказалось слишком глубоким, и якорь не достал до дна. За час до рассвета вдруг поднялся страшный северный ветер, вскоре разыгралась настоящая буря. Когда рассвело, Нехушта увидела вдали белые стены Тира, но капитан сказал ей, что зайти туда нет возможности и что он пойдет прямо в Александрию.

Около полудня буря перешла в ураган. У судна сломало мачту, затем оторвало руль и с невероятной силой понесло на прибрежные рифы, где, пенясь, с ревом разбивались громадные волны.

— Это все из-за проклятых христианок! — кричали моряки. — Клянусь Вакхом, мы видели эту желтолицую женщину в амфитеатре.

Заслышав такие речи, Нехушта поспешила вниз, в каюту к своей госпоже, жестоко страдавшей от качки. Наверху же царила настоящая паника: не только экипаж судна, но даже невольники-гребцы кинулись к запасам спиртного и старались хмелем отогнать ужас близкой смерти. Раза два эти возбужденные вином люди пытались ворваться в каюту, угрожая выбросить в море христианок, виновниц их гибели. Но Нехушта, стоя в угрожающей позе у самой двери, грозила убить первого, кто сунется в каюту. Так прошла ночь, а когда рассвело, серая полоса берега уже вырисовывалась менее чем в полумиле от судна, которое быстро неслось на прибрежные скалы. Близость опасности отрезвила людей, они стали спускать шлюпки и вязать плоты из досок палубы. Видя, что все готовятся покинуть судно, Нехушта стала просить спасти их тоже, но женщину грубо оттолкнули, пригрозив смертью. Вдруг громадный вал подхватил галеру и бросил ее на скалы. Со страшным треском она врезалась носом между двумя рифами и засела на большой плоской скалистой мели.

Плот и шлюпка уже удалялись от судна, а Нехушта, полная отчаяния, смотрела им вслед. Вдруг страшный, нечеловеческий вопль покрыл рев бури и шум волн — плот и шлюпка, брошенные на скалы, разбились в щепки. С минуту несколько несчастных беспомощно барахтались в волнах, но скоро все исчезло — как будто и не бывало. Тогда Нехушта, воссылая благодарение Богу, еще раз сохранившему им жизнь, вернулась в каюту и рассказала своей госпоже о случившемся.

— Да простит им Господь прегрешения их! — сказала Рахиль. — Что же касается нас, то не все ли равно, утонуть там, на плоту, или здесь, на галере?!

— Мы не утонем, госпожа, в этом я уверена! — возразила Нехушта

— Что дает тебе эту уверенность? Видишь, как бушует море! — заметила Рахиль.

Как раз в этот момент новый вал с бешеной силой подхватил галеру и нетолько приподнял ее с мели, на которой она засела, но даже перенес через гряду рифов, о которые разбились плот и шлюпка, выбросив на мягкую песчаную отмель, где она и осталась, глубоко врезавшись в мокрый песок на расстоянии нескольких десятков сажень от берега. Затем, как бы закончив свое дело, ветер разом спал, и на закате море совершенно утихло, как часто бывает на Сирийском побережье. Теперь Рахиль и Нехушта, если бы были в силах, могли беспрепятственно достигнуть берега, но об этом не стоило и думать: то, что должно было случиться и чего Нехушта с тревогой ждала с часу на час, теперь ожидалось с минуты на минуту. Перед закатом у Рахили родилась дочь…

— Дай мне поглядеть на ребенка! — попросила молодая мать, и Нехушта показала ей при свете уже зажженного в каюте светильника хорошенького младенца, правда очень маленького, но белокожего, с большими синими глазами и темными вьющимися волосиками.

Долго и любовно смотрела на своего ребенка Рахиль, затем сказала: «Принеси сюда воды: пока еще есть время, надо окрестить младенца».

И во имя Святой Троицы, освятив воду, мать дрожащей рукой, смоченной в этой воде, трижды осенила крестным знамением девочку, дав ей имя Мириам.

— А теперь, — прошептала Рахиль, — проживет ли она один час или целую жизнь, все равно, она крещена мною и будет христианкой… Тебе, Ноу, я поручаю дочь, как приемной матери. Передай ей также завещание ее покойного отца, чтобы она не смела брать себе в мужья человека, который не исповедует Христа Распятого; такова и моя воля!

— О, зачем ты говоришь такие слова, госпожа?!

— Я умираю, Ноу, я это чувствую… Теперь, когда мой ребенок рожден для жизни временной и вечной, я с радостью иду к тому, который ждет меня в новом загробном мире, и к Господу нашему Богу… Дай мне вина, оно восстановит мои силы — мне надо сказать тебе еще многое, а я чувствую, что слабею!

Рахиль отпила несколько глотков и затем продолжала:

— Как только меня не станет, возьми ребенка и иди в ближайшее селение, пусть она там подрастет. Деньги у тебя есть, их хватит надолго. Когда дитя окрепнет, не возвращайся с ним в Тир, где мой отец воспитает ребенка в строгом иудействе, а найди селение ессеев[600] на берегу Мертвого моря. Там живет брат моей покойной матери Итиэль. Расскажи ему все без утайки. Хотя он не христианин, но человек добросердечный и искренне сочувствующий христианам. Ты знаешь, как он упрекал отца за его жестокий поступок и пытался сделать все возможное, чтобы спасти нас. Ты ему скажи, что я, умирая, просила именем его покойной сестры, которую он так нежно любил, принять к себе мою дочь, заменить ей отца, а тебе стать другом, защитить вас обеих. Тогда мир и счастье снизойдут на него и на весь дом его…

Последние слова Рахиль произносила с трудом, силы ее уходили. Затем она стала молиться, едва шевеля губами, и вскоре уснула. Проснувшись на заре, она знаками попросила принести к ней младенца и, возложив руки на его головку, благословила его, затем Нехушту и как будто снова забылась сном, но уже на этот раз — сном вечным. С громким криком отчаяния кинулась Нехушта на труп своей госпожи, страстно целовала ее руки, клянясь, что будет служить ее ребенку, как служила ей. Тут она вспомнила, что ребенок еще не ел и скоро почувствует голод — надо спешить на берег. Но дорогую покойницу Нехушта не хотела оставлять акулам и решила устроить ей царские похороны по обычаю своей страны. А какой костер мог быть грандиознее и величественнее этой большой галеры? С этой мыслью она вынесла тело покойной госпожи на палубу и, разостлав дорогой ковер, посадила ее, прислонив к обломку мачты. Затем вошла в каюту капитана, захватила из забытой на столе шкатулки золотые драгоценности и попрятала все это на себе. Найдя в углу амфору гарного масла, Нехушта разбила ее, разлила масло по каюте и подожгла. Укутав ребенка в теплое одеяло и выбежав с младенцем на руках на палубу, она опустилась на мгновение подле своей мертвой госпожи и, страстно целуя, простилась с ней. Пламя начинало уже охватывать судно, когда Нехушта осторожно спустилась по веревочной лестнице, оставленной за бортом спасавшимися моряками, и, очутившись по пояс в воде, пошла к берегу, унося на себе все золото и драгоценности, какие только были на судне. Выйдя на сушу, арабка взошла на высокий песчаный холм и с вершины его оглянулась назад на зажженный ею костер. Яркое пламя восходило высоко к небесам, так как в трюме на галере было много масла.

— Прощай! Прощай! — громко воскликнула Нехушта, посылая последний привет своей любимой госпоже, и затем быстро стала спускаться с холма, спеша дойти до ближайшего селения.

Глава 5

ВОДВОРЕНИЕ МИРИАМ
Спустившись с холма, Нехушта очутилась среди воз деланных полей ячменя и плодовых садов, огороженных низкими каменными стенами. Там и здесь виднелись дома, но большинство их было разрушено пожаром, а поля и сады смяты и вытоптаны, точно здесь только что прошел неприятель.

Но Нехушта смело шла вперед по главной улице селения до тех пор, пока не увидела смотревшую на нее из-за стены сада молодую женщину. На вопрос, что здесь случилось, женщина с плачем рассказала, что в их селение нагрянули римляне, все сожгли и разорили, стариков и старух убили, здоровых же молодых людей, кого могли изловить, увели в рабство — и все это только за то, что старейшина их селения поспорил с римским сборщиком податей из-за несправедливого вторичного сбора налогов и отказался уплатить слугам великого цезаря…

— Неужели, — воскликнула Нехушта, — я не найду здесь ни одной женщины, которая могла бы выкормить ребенка? Я готова щедро заплатить за это!

— Но скажи мне, откуда ты? Откуда у тебя этот младенец? — осведомилась женщина.

Нехушта рассказала женщине то, что считала нужным, и та предложила себя в кормилицы. Римляне убили ее дитя, она же и муж ее успели скрыться в подвале, где их не нашли. Дом тоже случайно уцелел, и муж теперь ушел на поле собрать то, что осталось от урожая. Нехушта возблагодарила Бога и согласилась поселиться у этой женщины.

Муж кормилицы Мириам оказался трудолюбивым виноградарем, добрым хозяином и надежным заступником для Нехушты и маленькой питомицы его жены. В доме этих славных людей, которым Нехушта каждый месяц давала по золотому, она и младенец пробыли целых шесть месяцев, ребенок окреп, поздоровел и мог без всякого риска вынести самое дальнее путешествие. Поэтому, помня завещание покойной госпожи, верная Нехушта обещала дать этим добрым людям денег на покупку двух волов и на наем работника и, кроме того, еще три золотых, если они согласятся проводить ее и ребенка в окрестности Иерихона. Сверх того она обещала оставить им в полную собственность вьючного осла и мула, которых поручила приобрести для путешествия. Хозяева не только согласились проводить их до окрестностей Иерихона, но даже обещали пробыть там около трех месяцев, до того времени, когда ребенка можно будет отнять от груди.

Скалистый берег, где галера, на которой Мириам увидела свет, потерпела крушение, находился всего в пяти лигах[601] от Иоппии и в двух днях пути от Иерусалима, откуда в такой же срок можно было дойти до берегов Мертвого моря.

Путешествие Нехушта с маленькой Мириам и своими двумя спутниками совершила благополучно и беспрепятственно, быть может потому, что их скромный вид не привлекал внимания ни разбойников, которыми тогда кишели все большие дороги, ни римских воинов, разосланных начальством для поимки этих разбойников и нередко бравшихся за их ремесло.

На шестой день пути путешественники спустились наконец в долину Иордана, а в два часа пополудни на седьмые сутки подошли к селению ессеев. Оставив своих вьючных животных и мужа кормилицы за околицей селения, Нехушта с младенцем, который теперь уже размахивал ручонками, смеялся и лепетал, в сопровождении самой кормилицы смело вошла в селение, где, по-видимому, жили только одни мужчины, так как женщин нигде не было видно.

Попавшегося навстречу старого человека, одетого в чистые белые одежды, Нехушта попросила помочь найти брата Итиэля. Почтенный старец, отворачивая от нее свое лицо, точно лик женщины казался ему опасным, весьма вежливо отвечал, что брат Итиэль работает в поле и возвратится не раньше, чем к ужину. Но если у нее спешное дело, она может дойти до зеленых ив, растущих по берегу Иордана, и оттуда непременно увидит Итиэля, который пашет в соседнем поле на паре белых волов.

Выслушав эти указания, обе женщины направились к реке и действительно вскоре увидели вдали на пашне двух белых волов и шедшего за сохой немолодого пахаря. Нехушта приказала кормилице остаться в некотором отдалении, а сама с младенцем на руках подошла к Итиэлю.

— Скажи, прошу тебя, — обратилась к нему арабка, — вижу ли я перед собой Итиэля, священника высшего сана среди ессеев, брата покойной госпожи моей Мириам, жены иудея Бенони, богатейшего купца в городе Тире?

— Меня зовут Итиэль, и госпожа Мириам, жена Бенони, пребывающая ныне в стране вечного блаженства за гранью океана[602], была моей сестрой!

— Хорошо. Так ты, верно, знаешь, что у госпожи моей Мириам была дочь Рахиль, которой я служила до последней ее минуты. Она умерла в родах — вот младенец, которому она умирая дала жизнь! — И Нехушта показала ему спящую малютку. Итиэль долго вглядывался в маленькое личико, а затем, растроганный, с нежностью поцеловал ребенка, улыбнувшегося ему во сне. Ессеи, хотя и мало видят детей, любят их, как и все люди.

— Поведай мне, добрая женщина, эту печальную повесть! — сказал Итиэль. И Нехушта рассказала ему все, передав в точности последние предсмертные слова своей молодой госпожи.

Дослушав, Итиэль отошел в сторону и застыл в скорби об усопшей, затем сотворил молитву — ессеи не предпринимают ничего, даже и самого пустячного дела, не помолившись предварительно Богу о помощи и вразумлении — и только после этого вернулся к Нехуште со словами:

— Добрая и верная женщина, в которой, думается мне, нет ни коварства, ни лукавства, ни женского тщеславия, как у остальных сестер твоих! Ты загнала меня в угол; я не знаю, как мне теперь быть и что делать. Законы моего братства воспрещают нам иметь какое-либо дело с женщинами, будь они стары или молоды. Суди сама, как могу я принять тебя и младенца в мой дом?

— Законы твоей общины мне неизвестны, — несколько резко возразила Нехушта, — но общечеловеческие законы природы для меня ясны, а также и некоторые заповеди Божий. Я, подобно госпоже и ее ребенку, тоже христианка. Все эти законы говорят, что прогнать от себя сироту-младенца родственной тебе крови, которого горькая судьба привела к твоему порогу, — жестокий и дурной поступок. За это тебе придется когда-нибудь дать ответ Тому, Кто превыше всех законов земных!

— Я не стану спорить, особенно с женщиной, — огорченно сказал Итиэль. — Мои слова правдивы, но правда и то, что наши законы предписывают нам самое широкое гостеприимство и строжайше воспрещают отказывать в помощи обездоленным и беспомощным!

— А тем более ребенку, в жилах которого течет родная вам кровь. Если вы оттолкнете его, он попадет в руки деда и будет воспитан среди иудеев и зилотов, будет приносить в жертву живые существа, мазаться маслом и кровью жертвенных животных!

— О, одна мысль об этом приводит меня в ужас! — воскликнул Итиэль. — Пусть уж лучше она будет христианкой!

Ессеи считали употребление масла нечистым и более всего испытывали отвращение к приношению в жертву животных и птиц. Хотя они не признавали Христа и не хотели слышать ни о каком новом учении, но, тем не менее, многому из того, что завещал своим ученикам Христос, сочувствовали.

— Но решить этот вопрос один я не могу, — продолжал Итиэль, — а должен представить его на обсуждение собрания ста кураторов. Как они решат, так и будет! На вынесение решения потребуется не менее трех дней, я имею право предложить на это время тебе с ребенком и тем людям, которые пришли с тобой, кров и пищу в нашем странноприимном доме. К счастью, этот дом стоит как раз на том конце селения, где живут наши братья низших степеней, для которых допускается брак. Там вы найдете нескольких женщин — они не могут показываться среди нас в другой части селения!

— Прекрасно, — сказала Нехушта, — только я назвала бы этих братьев — братьями высших степеней, так как они исполняют завет Божий, которым заповедано людям плодиться и множиться!

— Об этом я не стану спорить, нет, нет… Но, во всяком случае, это — прелестный ребенок. Вот она открыла глазки, и эти глазки — точно васильки! — Старик снова склонился над малюткой и поцеловал ее, затем добавил со вздохом: — Грешник я, грешник. Я осквернил себя и должен теперь очиститься и покаяться.

— Почему? — спросила Нехушта.

— Я нечаянно коснулся твоей одежды и дал волю земному чувству, поцеловав ребенка дважды. Согласно нашему правилу, я осквернился!

— Осквернился! — воскликнула негодующим тоном Нехушта. — Ах ты, старый сумасброд! Нет, ты осквернил этого чистого младенца своими мозолистыми руками и щетинистой бородой! Лучше бы ваши священные правила учили вас любить детей и уважать честных женщин-матерей, без которых не было бы на свете и вас, ессеев!

— Я не смею спорить с тобой, не смею спорить! — нервно отозвался Итиэль, ничуть не возмущаясь резкостью речи Нехушты. — Все это должны решить кураторы, а пока пойдем, я погоню своих волов, хотя еще не время выпрягать их из ярма, а ты и спутница твоя идите немного позади меня. Впрочем, нет, не позади, а впереди, чтобы я мог видеть, что вы не уроните ребенка. Право, личико его так прекрасно — жаль расстаться с ним, прости мне, Господи, это прегрешение… Дитя напоминает мне покойную сестру, когда она была еще ребенком и я держал ее на руках… Да, да… Прости, Господи, мои прегрешения!

— Уронить ребенка! — воскликнула было Нехушта, возмущенная словами этой «жертвы глупых правил», как она мысленно назвала его. Но угадав своим женским чутьем, что этот человек успел уже полюбить младенца, она смягчилась и полушутя заметила: — Смотри сам не пугай малютку своими огромными волами. Вам, мужчинам, так презирающим женщин, еще многому следовало бы поучиться у нас!

Затем, подозвав кормилицу, она молча пошла впереди Итиэля. Так они дошли до большого прекрасного дома на самом краю селения. Это был странноприимный дом ессеев, где они оказывали своим гостям самый радушный прием, окружая их всеми возможными удобствами и предоставляя все, что у них было лучшего. Дом этот оказался незанятым. Призвав женщину, жену одного из низших братьев-ессеев, Итиэль, закрыв лицо руками, чтобы не видеть ее лица, и говоря с нею издали, поручил ей позаботиться о Нехуште, младенце и их спутниках. Затем старик удалился доложить обо всем кураторам.

— Что, все они такие полоумные? — презрительно спросила Нехушта у женщины.

— Да, сестра, — ответила та, — все они таковы, даже мужа своего я вижу мало, и он каждый раз твердит мне о том, что женщины полны всяких пороков, что они — искушение для человека праведного, ловушка и многое другое, столь же лестное…

В этом странноприимном доме гости прожили несколько дней.

На четвертые сутки собрался совет кураторов, и Нехушта должна была явиться на собрание вместе с ребенком. Сто почтенных, убеленных сединами старцев в белых одеждах разместились на длинных скамьях; на противоположном конце залы было приготовлено особое место для арабки. По-видимому, Итиэль уже заранее изложил все обстоятельства дела, так как кураторы сразу же приступили к расспросам. Нехушта отвечала вполне ясно и точно, после чего кураторы стали совещаться между собой. Большинство оказались согласны принять и воспитать ребенка, но нашлись и такие, которые считали, что так как и младенец, и приемная мать его женского пола, то им здесь не место, или же что если оставить здесь ребенка, то все полюбят и привяжутся к нему, тогда как они должны любить только одного Бога! Другие на это возражали, что они должны любить и всех обездоленных, и все человечество. Затем Нехуште предложили удалиться. Встав со своего места, она высоко подняла улыбающегося младенца — так что все могли видеть его прелестное личико — и умоляла собрание не отвергать просьбы умирающей женщины, не лишать ребенка попечений единственного родственника, не отказывать бедной сиротке в наставлениях и мудром руководстве ее дяди Итиэля и всей святой общины ессеев.

Затем она вышла в смежную комнату, где оставалась довольно долго в ожидании решения собрания. Наконец ее вновь призвали в залу совета; при одном взгляде на сиявшее радостью лицо Итиэля Нехушта поняла: решение кураторов благоприятно. Действительно, председатель собрания объявил, что большинством голосов решено принять младенца Мириам на попечение общины до достижения ею восемнадцатилетнего возраста, когда девушке придется покинуть селение. За это время никто не попытается отвратить ее от веры родителей. Мириам и ее приемной матери даны будут дом и все лучшее для их удобства и безбедного существования. Дважды в неделю к ним будут приходить выборные из кураторов, чтобы убедиться, что ребенок здоров и ни в чем не испытывает нужды. Когда девочка подрастет, ее будут обучать полезным наукам и познаниям мудрейшие и учёнейшие из братьев.

— А теперь пусть все знают, что мы приняли этого ребенка на наше попечение, — сказал председатель. — Мы все в полном составе проводим вас до предназначенного вам дома, а брат Итиэль, как ближайший родственник ребенка, понесет девочку на руках. Ты, женщина, пойдешь рядом с ним и будешь давать ему необходимые указания, как обращаться с ребенком!

И вот организовалось целое торжественное шествие с председателем совета кураторов и их священниками во главе, с младенцем, которого нес брат Итиэль, в центре, и длинной вереницей кураторов и простых братьев-ессеев. Шествие это проследовало через все селение и остановилось на дальней окраине села, у одного из лучших домов, предназначенного служить жилищем малютке Мириам и ее верной хранительнице Нехуште.

Таким образом это дитя, которое впоследствии стало называться «царицей ессеев», в сопровождении «царского эскорта» было водворено в свой домик — и не только в домик, но и в сердца всех этих добрых людей, воздвигших ему там трон.

Глава 6

ХАЛЕВ
Вряд ли какой-нибудь другой ребенок мог похвастать более своеобразным воспитанием и более счастливым детством, чем Мириам. Правда, у нее не было матери, но это с избытком возмещалось любовью и заботами, которыми ее окружала Нехушта и несколько сотен отцов — каждый любил ее как родное дитя. «Отцами» она не смела их называть, но зато всех звала «дядями», прибавляя для отличия имена тех, кого знала.

С появлением Мириам в общине ессеев между почтенными братьями нередко стали проявляться чувства зависти и ревности: все они наперебой старались приобрести ее расположение, прибегая нередко к тайным друг от друга подаркам девочке, прельщая ее лакомствами и игрушками. Комитет, в обязанности которого входили ежедневные посещения домика Мириам, состоявший из выборных кураторов, в том числе и Итиэля, был вскоре расформирован. Теперь депутация составлялась так, что каждый из братьев, по очереди, имел возможность посещать девочку и любоваться их общей питомицей.

К семи годам, когда девочка уже успела стать обожаемым божеством для каждого из братьев-ессеев, она захворала лихорадкой, весьма распространенной в окрестностях Иерихона и Мертвого моря. Хотя среди братьев было несколько весьма искусных и опытных врачей, лихорадка не оставляла больную, и они день и ночь не отходили от ее кровати. Вся же остальная братия была в таком горе, что все селение наполнилось воплями и стонами, вознося молитву Господу Богу об исцелении девочки. Три дня всё пребывали в непрестанной молитве, и многие за это время не дотрагивались до пищи. Никогда еще ни один монарх на свете не был окружен во время болезни такой любовью и тревогой своих подданных, и никогда еще его выздоровление не было встречено такой единодушной радостью и искренней благодарностью Богу, как выздоровление маленькой Мириам.

И неудивительно, ведь она была единственной радостью их бесцветной, однообразной жизни, единственным молодым, веселым существом, щебетавшим как птичка среди угрюмых и молчаливых братьев, вся жизнь которых являлась полным отречением от всех радостей земных.

Когда девочка подросла и настало время подумать о ее обучении, совет ессеев после долгих обсуждений решил возложить эту обязанность на трех учёнейших мужей из своей среды.

Один из них был родом египтянин, воспитанный в Коллегии жрецов в Фивах. От него Мириам узнала многое о древней цивилизации Египта и даже многие тайны их религии и объяснения этих тайн, известные одним только жрецам. Второй был Феофил, грек, живший долгие годы в Риме и изучивший язык, нравы и литературу римлян, как свои собственные. Третий, посвятивший жизнь изучению животных, птиц, насекомых и всей природы; а также и движению небесных светил, передавал с полным старанием эти познания своей возлюбленной ученице, стараясь пояснять все живыми и наглядными примерами.

Впоследствии, когда Мириам стала постарше, ей дали еще четвертого учителя. Новый преподаватель был художник. Он научил девушку искусству лепки из глины и ваяния из мрамора, а также употреблению пигментов, или красок. Этот в высшей степени талантливый человек был сверх того искусным музыкантом и охотно занимался с ней музыкой и пением в свободные от других занятий часы. Таким образом, Мириам получила образование, о каком девушки и женщины ее времени не имели даже представления, и ознакомилась с науками и познаниями, о которых те даже и не слыхали. Таинства религии она постигала частью с помощью Нехушты, частью же благодаря захожим христианам — они приходили и сюда проповедовать учение Христа; особенно заслуживал внимания один старик, узнавший это учение из уст самого Иисуса и видевший Его распятым. Но главным наставником девочки была сама природа, которую она научилась страстно любить.

Светлый, ясный ум и чуткая, поэтическая натура рано стали заметны в этом и внешне привлекательном создании. Прелестная девочка была миниатюрного и несколько хрупкого сложения, на бледном тонком личике светились огромные темно-синие глаза, черные волосы густыми кудрями ниспадали на плечи. Руки и ноги изящные, движения грациозные. Нежная душа ее была полна любви ко всему живущему; сама она росла всеми любимой, даже птицы и животные, которых она кормила, видели в ней друга, цветы как-то особенно расцветали под ее уходом и улыбались ей.

Столь серьезные и регулярные занятия девочки не очень нравились Нехуште. Долгое время она молчала, но наконец высказалась на одном из собраний, как всегда несколько резко и с упреком:

— Вы хотите прежде времени сделать из девочки старуху? На что ей все эти знания? В ее годы другие дети еще беззаботны, как мотыльки, и думают только об играх и забавах, свойственных их возрасту, она же не знает иных товарищей, кроме седобородых старцев, которые пичкают ее юную головку своей старческой премудростью, преждевременно делая чуждой всех молодых радостей жизни! Ребенок растет, точно одинокий цветок среди угрюмых темных скал, не видя ни солнца, ни зеленого луга!

После долгого обсуждения решили дать Мириам в товарищи кого-нибудь из сверстников. Но, увы! У ессеев не было выбора: в целом селении не оказалось ни одной девочки, а среди принимаемых и призреваемых общиной мальчиков, из которых ессеи готовили будущих последователей своего учения, всего лишь один оказался равным Мириам по рождению. Несмотря на то, что в среде ессеев не существовало кастовых предрассудков и вопрос происхождения не имел никакого значения, им казалось, что для Мириам, которая со времени должна покинуть их тихое убежище и вступить в жизнь, общение с детьми низкого происхождения нежелательно. Этот единственный мальчик, ровесник Мириам, круглый сирота, призреваемый ессеями, был сыном очень родовитого и богатого иудея по имени Гиллиэль. Мальчик родился в тот год, когда после смерти царя Агриппы Куспий Фад стал правителем Иудеи. Отец ребенка не то был убит римлянами, не то погиб в числе двадцати тысяч затоптанных насмерть и смятых лошадьми в день праздника Пасхи в Иерусалиме, когда прокуратор Куман приказал своим солдатам атаковать народ.

Зилот Тирсон, считавший Гиллиэля предателем — тот нередко становился на сторону Римской партии — сумел присвоить все его имущество. Матери ребенка уже не было в живых. Халев остался бездомным сиротой и был привезен одной женщиной в окрестности Иерихона и передан на попечение ессеям.

Халев был красивый, черноволосый мальчик, с темными пытливыми глазами, умный и отважный, но при этом горячий и мстительный. Если он чего-нибудь хотел, то всегда старался добиться этого во что бы то ни стало; как в любви, так и в ненависти своей он был тверд и непоколебим. Одним из ненавистных ему существ была Нехушта. Эта женщина со свойственной ей проницательностью сразу разгадала характер мальчика и открыто высказалась о том, что он может стать во главе любого дела, если только не изменит ему, и что, когда Бог мешал его кровь из всего лучшего, чтобы сам цезарь мог найти в нем себе соперника, Он забыл примешать в нее соль честности и долил чашу вином страстей и злобы.

Когда эти слова были пересказаны ему Мириам, думавшей подразнить своего нового товарища, тот не пришел в бешенство, как она того ожидала, а только сощурил глаза и стал мрачен, как туча над горой Нево[603].

— Ты скажи, госпожа Мириам, этой старой темнокожей женщине, что я стану во главе не одного дела — так как намерен быть первым везде — и чего уж Бог точно не забыл примешать к моей крови, так это хорошую долю памятливости!

Нехушта, услыхав это возражение, рассмеялась и сказала, что все это очень может быть и правдой, но только не мешало бы ему знать, что кто разом взбирается на несколько лестниц, обыкновенно падает на землю, и что, когда голова распростилась со своими плечами, то даже самая лучшая память теряет свое значение!

Халев нравился Мириам, но не так, как любила она своих старых дядей-ессеев или Нехушту, которая для нее была дороже всего в жизни. Между тем по отношению к Мириам мальчик никогда не проявлял своего гнева, а всегда старался не только угодить и услужить ей во всем, но даже предугадать ее желания и порадовать, чем только можно. Он положительно обожал ее. Хотя в характере Халева было много лжи и фальши, но его чувство к девочке было искренним и непритворным. Сначала он любил ее, как ребенок любит ребенка, а затем — как юноша любит девушку, но Мириам его никогда не любила, и в этом-то и заключалось все несчастье. Будь это не так, вся жизнь обоих сложилась бы иначе.

Особенно странным было то, что Халев, кроме Мириам, не любил решительно никого, разве только самого себя. Каким-то путем мальчик узнал свою печальную повесть и возненавидел римлян, завладевших его родиной и попиравших ее ногами. Но еще больше он возненавидел иудеев, лишивших его состояния и земель, принадлежавших ему по праву после смерти отца. Что же касается ессеев, которым был обязан всем, то он, достигнув того возраста, когда самостоятельно может судить о подобного рода вещах, стал относиться к ним с презрением, прозвав их «общиной прачек и судомоек» за частые омовения и особенно усердное соблюдение чистоты. Халев говорил Мириам, что, по его мнению, люди должны принимать жизнь такой, как она есть, а не мечтать беспрерывно о какой-то иной, к которой они еще не принадлежат, и не нарушать общих законов существующей жизни.

Слушая его и видя, что он не сочувствует учению ессеев, Мириам вздумала было обратить его в христианство, но старания ее не увенчались успехом, так как по крови он был иудей из иудеев и не мог преклоняться перед Богом, позволившим распять Себя! Его Мессия за которым он пошел бы охотно, должен быть великим завоевателем, победителем всех врагов Иудеи, сильным и могучим царем, способным низвергнуть ненавистное иго римлян!

Быстро проходили годы. Над Иудеей проносились восстания, в Иерусалиме случались погромы. Ложные пророки смущали легковерных, которые тысячами шли за ними, но римские легионы скоро рассеивали в прах эти толпы. В Риме воцарялись и свергались цезари. Великий Иерусалимский храм был наконец достроен и красовался в полном своем великолепии. Век был богат многими знаменательными событиями, и только в селении ессеев на берегу Мертвого моря жизнь текла своим чередом, и никаких особенно выдающихся происшествий в ней не замечалось, разве только умирал какой-нибудь престарелый брат или новый испытуемый бывал принят в число братии.

День за днем эти добрые, кроткие и скромные люди вставали до зари и возносили свои моления солнцу, а затем брались каждый за свою работу — возделывали поля, сеяли хлеб и были благодарны, если он хорошо родился; если же плохо родился, то были благодарны и за это, и по-прежнему совершали свои омовения и творили молитвы, скорбя о злобе мирской и об испорченности людей.

Так шло время. Мириам уже исполнилось семнадцать лет, когда первая туча появилась над мирной общиной ессеев, как предвестница предстоящих бед.

Время от времени первосвященник[604] Иерусалимский, ненавидевший ессеев как еретиков, присылал к ним требование установленной подати на жертвоприношения в храме. От уплаты этой подати ессеи всегда упорно отказывались, так как всякого рода жертвоприношения были ненавистны им, и сборщики податей каждый раз возвращались ни с чем. Но когда первосвященнический престол занял Анан, он послал к ессеям вооруженных людей силой взять с них десятинный сбор на храм. Тем было отказано в добровольной уплате этой подати, и они обрушились на житницы, амбары и погреба общины, своевольно взяли сколько хотели, а то что не могли увезти с собой рассыпали растоптали и развеяли по ветру.

Случилось так, что во время этого погрома Мириам в сопровождении неразлучной с ней Нехушты находилась в Иерихоне, куда они иногда отправлялись с посильной лептой для бедных. Возвращаясь к себе, Мириам и Нехушта пробирались руслом пересохшей реки, заваленном камнями и поросшим кустами терновника. Здесь их встретил Халев, ставший теперь довольно красивым, сильным и энергичным юношей. В руках у него был лук, а за спиной висел колчан с шестью стрелами.

— Госпожа Мириам, — сказал он, приветствуя женщин, — я искал тебя, желая предупредить, чтобы вы не шли домой большой дорогой. Там разбойники и грабители, которых прислал первосвященник, чтобы ограбить житницы ессеев. Они могут обидеть или оскорбить тебя, так как все они пьяны. Видишь, один меня ударил! — И он указал на большую ссадину на плече.

— Что же делать? Идти назад в Иерихон?

— Нет, они могут нагнать вас в пути! Идите вот этим руслом, а затем пешей тропой, которая приведет к околице селения. Таким образом вы избежите встречи с ними!

— Это правда, — сказала Нехушта, — пойдем, госпожа!

— А ты куда, Халев? — спросила Мириам, удивленная тем, что юноша не идет за ними.

— Я? Я притаюсь здесь, между скалами, пока эти люди не пройдут. Затем буду выслеживать ту гиену, которая напала на овцу, я уже приметил ее, и мне, может быть, удастся ее поймать. Потому-то я и захватил лук и стрелы!

— Пойдем! — торопила Нехушта. — Этот парень сумеет сам за себя постоять!

— Смотри, Халев, будь осторожен! — предостерегла его Мириам. — Странно, — добавила она, догоняя Нехушту, — что Халев выбрал именно сегодняшний вечер для охоты…

— Если не ошибаюсь, он задумал охотиться за гиеной в человеческом образе! — проговорила Нехушта. — Ты слышала, госпожа, что один из этих людей ударил его? Мне думается, он хочет омыть свой ушиб в крови этого человека!

— Ах, нет, Ноу, — воскликнула девушка, — ведь это было бы местью, а месть — дурное дело!

Нехушта только пожала плечами. «Увидим!» — прошептала она, и действительно — они увидели. В какой-то момент тропа взбежала на вершину холма, и им хорошо стало видно, что по дороге движется небольшой отряд людей с вьючными мулами. Эта кучка людей только спустилась в овраг иссохшего русла реки, как вдруг раздался крик, начался переполох, люди бросились в разные стороны, как бы разыскивая кого-то, в то же время четверо подняли на руки одного, который, по-видимому, был ранен или убит.

— Как видно, Халев пристрелил свою гиену, — многозначительно заметила Нехушта. — Но я ничего не видела, и ты, госпожа, если хочешь быть благоразумной, тоже ничего никому не скажешь! Ты знаешь, я не люблю Халева, но не тебе накликать беду на своего товарища!

Мириам только кивнула головой вместо ответа.

Вечером того же дня, когда Нехушта и Мириам стояли на пороге своего дома, при свете полного месяца они увидели Халева, который направлялся к ним по главной улице селения.

Юноша зашел к ним и здесь, отвечая на расспросы ливийки, должен был сознаться, что действительно смыл удар кровью обидчика.

В разговор их вмешалась девушка. Халев в вызывающем тоне повторил свой рассказ, затем, не найдя сочувствия, быстро сменил тему и стал клясться Мириам в своей любви. Тщетно девушка останавливала его, он ничего не слушал и ушел, повторяя: «Я люблю тебя, Мириам, так, как никто никогда не будет любить».

Глава 7

МАРК
В эту ночь кураторам не удалось помолиться спокойно: с полпути вернулся отряд первосвященника, накануне разграбивший селение. Командующий отрядом явился с обвинением, что один из его людей был убит кем-то из ессеев по дороге в Иерихон, но виновника не нашли. Ему пытались объяснить, что временами здесь пошаливают разбойники, что ни один из ессеев никогда не решится обагрить свои руки кровью, и попросили показать им стрелу, которой был ранен пострадавший. После тщательного исследования определили, что это была боевая стрела несомненно римского изготовления.

Возмущенные явной клеветой и выведенные из терпения кураторы в конце концов выгнали наглеца, предложив ему рассказать свою басню первосвященнику Анану, такому же вору, как он сам, или еще худшему вору и разбойнику, римскому прокуратору Альбину.

В результате всех этих событий в селение пришел приказ явиться на суд Альбина представителям общины ессеев. Советом решено было послать Итиэля и двух других старших братьев. Они отправились в Иерусалим, но там их продержали совершенно бесполезно целых три месяца, под разными предлогами оттягивая суд. В то же время ессеям дали понять, что обвинение можно признать недобросовестным, если они согласятся дать прокуратору взятку, но те отказались. Альбин подождал немного, а потом, видя, что с ессеев нечего взять, приказал им убираться из Иерусалима, сказав, что пришлет офицера, который расследует это дело на месте.

Прошло еще два месяца, и наконец прибыл офицер в сопровождении двадцати солдат. Одним прекрасным зимним утром Мириам с Нехуштой вышли погулять по дороге, ведущей в Иерихон, как вдруг увидели небольшой отряд вооруженных римлян. Они хотели свернуть и притаиться в кустах, но римлянин, бывший, по-видимому, начальником отряда, пришпорил коня, явно намереваясь пересечь им дорогу. Волей-неволей пришлось остановиться.

Всадник обратился к ним с просьбой показать ему дорогу в селение, и женщины согласились. Спешившись и отдав отряду приказание следовать несколько поодаль, офицер пошел рядом с Мириам, расспрашивая ее об ессеях, их жизни и прочем.

На вид ему было не более двадцати трех или двадцати четырех лет. Роста выше среднего, стройный, но крепкой красиво сложенный, с живыми и энергичными жестами. Его густые темно-каштановые волосы, коротко остриженные, вились крутыми кольцами, золотистый загар покрывал тонкую нежную кожу, а большие серые широко расставленные глаза смотрели смело, открыто из-под резких черных бровей, придававших лицу выражение твердости и решимости.

Красиво очерченный, хотя и несколько крупный рот, обнажавшиеся в улыбке ровные белые зубы и слегка выдающийся, чисто выбритый подбородок дополняли его лицо. Он производил впечатление смелого воина, человека, привыкшего повелевать, но при этом великодушного и добросердечного.

С первого же взгляда офицер понравился Мириам, понравился больше, чем кто-либо из молодых людей, которых она видела до сих пор, да и несравненно больше Халева, ее товарища детства.

Покончив с распоряжениями, римлянин отрекомендовался девушке:

— Я — Марк, — сказал он, — сын Эмилия, это имя было известно Риму в свое время. Я же могу лишь надеяться, что и мое, быть может, тоже станет со временем известно. Пока же я ничем не могу похвастаться перед тобой — разве только дядюшке моему Каю вздумается умереть и оставить мне свои громадные богатства, выжатые из испанцев. В настоящее время я — простой центурион под начальством достопочтенного и высокочтимого прокуратора Иудеи, благородного Альбина! — добавил Марк с оттенком сарказма в голосе. — Я послан расследовать дело по обвинению ваших уважаемых покровителей-ессеев в убийстве или в соучастии в убийстве одного недостойного иудея, который в числе других был послан сюда грабить житницы этой общины! Ну, а теперь я желал бы услышать что-нибудь о тебе, прекрасная госпожа!

Мириам с минуту молчала в нерешимости, не зная, следует ли ей быть столь откровенной с мало знакомым человеком. Нехуште же казалось, что молодой римлянин — человек влиятельный и сильный здесь, в Иудее, и заслуживает полного доверия, поэтому она отвечала за свою молодую госпожу:

— Девушка, которую ты видишь, господин, — моя госпожа, единственное дитя высокорожденного греко-сирийца Демаса и благородной супруги его Рахили, дочери богатейшего купца в Тире Бенони!

— Бенони! Я знавал его в Тире, где служил до последнего времени, — произнес Марк. — Я не раз обедал за его столом. Это знатный иудеи и, как утверждают, зилот, богаче его нет купца в Тире, не считая Амрама финикийца!

— Отец госпожи моей умер в амфитеатре Берита, а мать умерла от родов!

— В амфитеатре? — воскликнул молодой римлянин. — Разве он был злодеем или преступником?

— Нет, господин, — вмешалась Мириам, — он был христианином!

— Христианином! — повторил Марк. — О христианах говорят много дурного, но я знаю о них только то, что они мечтатели… Однако если я не ошибаюсь, ты сказала мне, госпожа, что принадлежишь к общине ессеев?

— Я — христианка, как мой отец и мать, но нашла приют у ессеев, и они не пытались отвратить меня от той веры, в которой я была крещена ребенком!

— Это дело опасное — быть христианкой! — заметил ее собеседник.

— Пусть так! Меня ничто не пугает! — ответила Мириам. — Я готова на все!

— Господин, — вмешалась теперь Нехушта, — быть может, госпожа моя и я сказали больше, чем было надо. Но мы доверяем тебе и, хотя ты водишь дружбу с Бенони, все же надеемся, что ты сохранишь в тайне все сказанное и не откроешь ему убежище его внучки!

— Вы не напрасно оказали мне доверие! Но обидно, что все его богатства, которые по праву принадлежат внучке, не достанутся ей!

— Высокое положение и богатство — еще не все, свобода личности и свобода веры значат больше, а моя госпожа ни в чем здесь не нуждается. Теперь я сказала тебе все, господин! — докончила Нехушта.

— Не все! Ты не сказала мне имени твоей госпожи, — возразил молодой римлянин.

— Ее зовут Мириам.

— Мириам, — повторил он, — какое красивое и милое имя. А вот уже видно и селение! Это оно и есть?

— Да, господин, это селение ессеев, — сказала Мириам, — вон в том доме зала совета, а это — странноприимный дом…

— А домик, что стоит так особняком от других? — спросил Марк.

— Это, господин, наш домик, там живем мы с Нехуштой!

— Я угадал! Этот прекрасный сад может принадлежать только женщинам!

Тем временем они подходили к селению. Марк шел подле молодой девушки, ведя лошадь в поводу за собой и удивляясь, что эта полуеврейская девушка так же свободно отвечает на все его вопросы, как любая египтянка, римлянка или гречанка.

Вдруг из кустов справа выступил на дорогу Халев и остановился как раз перед ними.

— А, друг Халев, — сказала Мириам. — Римский сотник Марк прибыл сюда посетить кураторов! Проводи его и других воинов в залу совета, да предупреди дядю моего Итиэля и остальных о его прибытии. Нам же с Нехуштой пора домой!

— Римляне всегда сами прокладывали себе дорогу, им не требуется, чтобы иудей указывал им путь! — мрачно проговорил Халев и снова скрылся в кустах по другую сторону дороги.

— Друг твой, госпожа, неприветлив, — сказал Марк, провожая его глазами, — недобрый у него вид. Если кто-либо из ессеев и мог совершить поступок, из-за которого я сюда приехал, так, кажется, только он!

— Этот мальчик не убил даже хищной птицы! — сказала Нехушта.

— Халев не любит чужих людей! — заметила, как бы извиняясь, Мириам.

— Я это вижу и могу признаться, что и мне не по душе этот Халев!

— Пойдем, Нехушта, — сказала Мириам, — нам — сюда, а тебе с твоими людьми, господин, надо идти вон туда! Прощай!

— Прощай, госпожа, спасибо, что указала мне путь! — ответил Марк и пошел указанной ему дорогой.

Домик, отведенный ессеями Мириам и ее пестунье Нехуште, находился на краю селения подле странноприимного дома и даже был построен на земле этого последнего, но отделен от него широкой канавой и довольно высокой живой изгородью из гранатовых кустов, увешанных в это время года золотисто-красными плодами. Гуляя с Нехуштой вечером в своем садике, Мириам услыхала знакомый голос дяди Итиэля, окликавший ее из-за изгороди.

— Что тебе угодно, дядя? — спросила Мириам.

— Я хотел предупредить тебя, дитя мое, что благородный Марк, римский центурион, будет жить в странноприимном доме все время, пока пожелает быть нашим гостем. А потому не пугайся, если увидишь в этом саду или дворе воинов. Я тоже буду жить здесь, чтобы заботиться о нашем госте. Он, как мне кажется, для римлянина весьма вежливый и приятный человек!

— Я ничуть не боюсь его, дядя, — сказала девушка, — мы с Нехуштой уже успели познакомиться с этим римским центурионом сегодня утром! — И она, слегка краснея, рассказала о своей встрече с Марком на Иерихонской дороге.

— Ну, спокойной ночи, дитя мое, — проговорил старик, — завтра мы с тобой увидимся, а теперь пора на покой!

Мириам послушно вернулась в дом и легла спать. Во сне ей снился молодой римский сотник.

Встав поутру, Мириам принялась за свое любимоезанятие, лепку из глины. Ваяние давалось ей легко, так как у нее был природный дар, и работы ее удивляли путешественников, заглядывавших в селение ессеев, и всегда находили покупателей. Деньги, вырученные за эти работы, шли на поддержку бедных. Мастерской служил небольшой тростниковый навес в саду у стены, где Мириам ежедневно проводила по нескольку часов и куда заходил ее старый учитель, теперь уже весьма преклонных лет старец. Под его руководством Мириам исполнила несколько художественных вещей из мрамора и теперь работала над мраморным бюстом своего дяди в натуральную величину. Исходным материалом послужил обломок старой мраморной колонны, привезенной из развалин дворца близ Иерихона. Но сегодня утром Мириам работала с глиной. Нехушта прислуживала ей.

Вдруг чья-то тень заслонила ей свет солнца, проникающий под навес. Подняв глаза, она увидела перед собой дядюшку Итиэля и с ним молодого римлянина.

— Не смущайся, дочь моя, — начал старик, — я привел сюда нашего гостя, чтобы показать ему твою работу.

— Ах, дядя, посмотри на меня! Разве я могу показываться кому-нибудь в таком виде? — воскликнула Мириам, стыдясь своих мокрых рук и испачканного глиной платья.

— Смотрю и ничего решительно не вижу! — сказал старик. — Разве что-нибудь неладно?

— Я тоже смотрю и восхищаюсь! — сказал Марк. — Хорошо было бы, если бы мы чаще заставали женщин за таким прекрасным занятием.

— Ты смеешься, господин, — возразила Мириам, — возможно ли восхищаться незаконченной работой новичка в деле искусства? Тем более тебе, видавшему лучшие произведения великих греческих мастеров, о которых я только слыхала!

— Клянусь троном цезаря, госпожа, — воскликнул он искренне, — хотя я сам не художник, но выдающийся ваятель нашего времени Главк не создал бы подобного бюста!

— О, конечно! — улыбнулась Мириам. — Главк помешался бы, увидев его!

— Да, от зависти! Но скажи, что ты делаешь с этими произведениями искусства? — И он указал рукой на целый ряд работ, расставленных на полке под навесом.

— Я продаю их желающим, или, вернее, дяди мои продают, а вырученные деньги идут на бедных.

— Не будет ли нескромно с моей стороны спросить, за какую цену вы их продаете?

— Иногда путешественники давали мне по серебряному сиклю[605], а однажды за группу верблюдов с арабом-проводником я получила целых три сикля!

— Один сикль! Три сикля! О, я куплю их все! Нет, это просто грабеж! Ну, а этот бюст, сколько он стоит?

— Это не для продажи, — сказала Мириам, — это мой скромный дар дяде или, вернее, дядям, которые хотят поставить бюст в своей зале совета.

Вдруг счастливая мысль озарила Марка.

— Я пробуду здесь несколько недель, — сказал он, — не согласишься ли ты, госпожа, исполнить мой бюст в такую же величину, и сколько это может стоить?

— О, много, очень много, — отвечала девушка, — мрамор здесь стоит дорого, да и резцы изнашиваются… Это будет (она говорила очень медленно, мучительно напрягаясь, так как не знала даже, что ей можно спросить)… Это будет стоить… пятьдесят сиклей… Да, пятьдесят сиклей! — повторила она неуверенно.

— Я не богатый человек, — воскликнул Марк, — но охотно дам двести сиклей!

— Двести, — пробормотала Мириам. — Нет, это безумие! Я не могу, не смею взять такой суммы… После этого ты, господин, вправе будешь сказать, что попал к разбойникам, которые ограбили тебя… Нет, если мои дяди разрешат принять этот заказ и у меня хватит времени, я постараюсь сделать все, что могу, за пятьдесят сиклей, но только я должна сказать, господин, что тебе придется просидеть немало часов, чтобы получилось хоть слабое сходство с оригиналом!

— Пусть так! Но как только я снова попаду в какую-нибудь цивилизованную страну, я доставлю тебе столько заказов, что ваши нищие превратятся в состоятельных людей. А пока я к твоим услугам, начинай, госпожа, сейчас же, если угодно!

— Я не имею разрешения, а без этого не смею приступить к такой работе!

— Это дело должно быть рассмотрено на совете кураторов, которым принадлежит право решать, может ли она исполнить твое желание, — вмешался Итиэль. — Но я не вижу ничего предосудительного в том, что моя племянница начнет моделировать из глины твой бюст уже сегодня. Если совет не даст согласия, его можно будет уничтожить!

— Благодарю, почтенный Итиэль, за твое разрешение. Где прикажешь мне сесть, госпожа? Ты увидишь, я буду самой послушной моделью!

— Сядь здесь, господин, и смотри вот сюда, в мою сторону.

Глава 8

МАРК И ХАЛЕВ
На другой день Итиэль, выполняя свое обещание, предложил на обсуждение совета вопрос, можно ли позволить Мириам исполнить заказ римского центуриона. Ессеи по обыкновению долго совещались по поводу всего, что касалось их возлюбленной питомицы — но наконец разрешение приступить к работе было получено, при условии, однако, что сеансы будут проходить не иначе как в присутствии трех старейших братьев ессеев, в том числе престарелого учителя Мириам.

Таким образом, когда Марк явился в назначенный Итиэлем час в мастерскую, он застал там трех седобородых старцев в белых одеждах, а позади них темную фигуру Нехушты с приветливо улыбающимся лицом. При появлении Марка старцы поднялись со своих мест и поклонились ему, на что и он отвечал низким, почтительным поклоном, а затем приветствовал Мириам.

— Скажи мне, госпожа, эти почтенные отцы ожидают своей очереди служить тебе моделями или же это критики? — спросил римлянин.

— Это критики, господин! — сухо ответила девушка, снимая мокрый холст с глыбы сырой глины и принимаясь за работу.

Так как старцы сидели все трое в глубоких креслах, стоявших в ряд у задней стены, в глубине мастерской, и вставать со своих мест считали неудобным, то следить за ходом работы им било невозможно. А между тем из-за привычки, свойственной всем ессеям, вставать до зари, стариков, попавших в этот жаркий полдень в тень навеса, невольно клонило ко сну, и вскоре все трое заскули крепким, блаженным сном.

— Посмотрите на них, — сказал Марк, — какой прекраснейший сюжет для любого художника!

Мириам сочувственно кивнула головой и, взяв три куска глины, проворно слепила портреты трех спящих старцев, а когда те проснулись, показала им свою лепку. Добродушные старички от души посмеялись.

Каждый день сеансы повторялись тем же порядком, и славные старики-кураторы каждый раз засыпали, так что молодые люди, в сущности, оставались наедине. Ничто не мешало их взаимному обмену мыслей и чувств. Марк рассказывал молодой художнице о войнах, в которых принимал участие, о странах, которые он имел случай посетить, об известных ему народах, их нравах и обычаях; девушка же передавала ему различные подробности своей жизни среди ессеев. Наконец разговор коснулся религии. Марк был знаком со многими верованиями как западных, так и восточных народов, и все они, по-видимому, не удовлетворяли его, не внушали большого уважения. Тогда Мириам решилась изложить ему, как умела, основы своей религии, новой религии — христианства, о котором в то время непосвященные имели лишь смутное представление.

— Все, что говоришь ты, госпожа, кажется мне прекрасным! — отвечал Марк. — Но объясни, как примирить это учение с требованиями жизни? Твоя христианская вера чиста и высока. Но почему-то все народы в одинаковой мере ненавидят и презирают христиан, да и какой смысл верить в этого Распятого, который обещал всем верующим в него воскресить их в последний день! В чем тут смысл религии?

— Это ты поймешь, господин, когда все остальное изменит тебе!

— Да, ты права. Эта ваша христианская религия — религия тех, кому все остальное в жизни изменяло, религия несчастных, обездоленных. Но теперь давай поговорим о чем-нибудь более веселом, вопросы вечности мне представляются туманными: кроме вечной красоты искусства, я не знаю пока ничего вечного!

В этот момент престарелый учитель Мириам пробудился и протер глаза.

— Подойди сюда, великий учитель мой, — воскликнула Мириам, — помоги твоей неопытной ученице справиться с этим капризным изгибом линии губ!

— Дочь моя, Мириам, когда-то я был искусен в этом деле, — отвечал старец. — Но теперь я — простой каменщик, а ты — гениальный ваятель. У меня было дарование, у тебя — божественный талант! Не мне помогать тебе!

Тем не менее старик подошел к бюсту и, восхищенный, залюбовался работой девушки.

— Да, — добавил он, — тут вот, как сама ты говоришь, не совсем верно… Но попробуй сделать вот так… Нет, нет, я не возьму резца из твоих рук, сделай сама… Видишь, теперь — прекрасно!.. О, дитя, теперь не тебе у меня учиться!..

— Не говорил ли я, что ты гениальна в своем искусстве, госпожа! — воскликнул Марк.

— Ты, господин, много говоришь, и я боюсь, что очень многие из твоих слов находятся не в согласии с твоими мыслями. Но теперь, прошу тебя, не говори вовсе: я хочу изучить твои губы!

И работа продолжалась некоторое время в полном безмолвии.

Не всегда, однако, сеансы проходили в разговорах. Иногда Мириам принималась петь вполголоса, а когда заметила, что голос ее приятен молодому римлянину и убаюкивающе действует на старцев, стала петь часто. Кроме того она рассказывала сказки и легенды иорданских рыбаков, и Марк слушал ее с видимым удовольствием. Иногда ее сменяла старая Нехушта, и тогда молодые люди жадно внимали полудиким сказаниям о далекой и знойной Ливии, о тамошних кровавых потехах и о чудесах белой и черной магии.

Так проходили часы работы, и дни следовали за днями счастливой чередой.

Но не всем они казались светлыми днями тихого счастья — для Халева это были бурные дни жгучей ревности, зависти и ненависти. Он готов был в любой момент вонзить нож в сердце блестящего молодого римлянина. И Мириам поняла это, поняла, что отныне горе тому человеку, который полюбится ей. Теперь она боялась Халева, боялась за Марка, хотя, в сущности, молодой римлянин был для нее никем в это время; но она знала, что Халев думал иначе. В последнее время она редко видела друга детства, однако тот находил возможность узнавать до мельчайших подробностей все о Мириам или молодом центурионе. Марк не раз говорил ей, что куда бы он ни пошел, где бы ни был, везде и всюду встречает он этого красивого странного юношу, которого она назвала «друг Халев».

Однажды во время сеанса, когда гипсовый слепок был уже готов, и Мириам работала над мрамором, Марк сказал ей:

— Я должен сообщить тебе новость, госпожа. Теперь я знаю, кто убил того плута иудея. Это твой друг Халев, как доказывают свидетельские показания!

Мириам невольно содрогнулась, так что резец выпал у нее из рук.

— Ш-ш! — прошептала она, оглядываясь на спящих кураторов. (В этот самый момент один из них начал просыпаться.) — Ведь они еще не знают об этом? — шепотом спросила она, наклонившись к Марку.

Он отрицательно покачал головой и казался изумленным.

— Я должна поговорить с тобой об этом деле, только не здесь и не теперь!

Вдруг Нехушта, как нельзя более некстати, уронила какой-то сосуд с металлическими инструментами.

Шум этот разбудил и остальных кураторов, но Мириам уже успела шепнуть:

— Встретимся в моем саду, в час после заката; калитка будет незаперта!

— Хорошо! — ответил Марк. — Но, боги, что это за шум? Друг Нехушта, ты неосторожно потревожила сон наших уважаемых кураторов, хотя, впрочем, на сегодня сеанс, кажется, закончен? — добавил он, обращаясь к Мириам.

— Я не буду задерживать теперь тебя дольше! — ответила та.

Солнце уже зашло, и мягкий лунный свет залил все вокруг. Олеандры, лилии и нежные цветы апельсиновых деревьев наполняли воздух нежным благоуханием. Кругом все стихло, разве только кое-где лаяли собаки, да вдали завывал одинокий голодный шакал.

Марк явился минут за десять до назначенного времени и, найдя калитку незапертой, вошел в сад. Вдоль высокой каменной стены, служившей оградой, шел длинный ряд деревьев, где царила густая тень. Середина же сада, сравнительно открытая, была освещена луной. Марк встал в тени. Крадучись, точно кошка за намеченной добычей, Халев за спиной Марка также пробрался в сад и притаился у стены.

Марк ожидал назначенного свидания, не помышляя о том, что ему могла грозить опасность. Вон там, впереди, мелькнуло белое платье, и молодой римлянин сделал несколько поспешных шагов навстречу девушке и ее неизбежной спутнице Нехуште. Теперь они стояли Достаточно далеко от Халева, так что он хотя и мог ясно различать их фигуры и движения, но разговора, который происходил шепотом, слышать не мог.

— Господин, — начала Мириам, глядя на римлянина своим ласковым, тихим взглядом, напоминавшим спокойную синеву небес, — прости, что я потревожила тебя в такой необычный час.

— Полно, госпожа Мириам, я всегда рад тебе служить! — отвечал Центурион. — Да не называй меня господином, а зови Марком, мне будет приятнее!

— Дело в том, что эта история с Халевом…

— Пусть бы все духи ада побрали этого Халева, что, как я полагаю, вскоре и должно случиться!

— Нет, этого-то именно и не должно случиться! — воскликнула Мириам. — Мы встретились здесь для того, чтобы поговорить о Халеве! Скажи же, господин Марк, что ты узнал о нем?

Марк рассказал, что нашлись свидетели из числа окрестных жителей, которые присутствовали при убийстве, и упомянул о долге, обязывающем арестовать Халева.

Мириам стала просить пощадить его. Но римлянин ревниво заметил, что он видит, как Халев любит Мириам, и спросил, не отвечает ли она взаимностью. Мириам пылко запротестовала против такого предположения, и смягченный римлянин уступил ее мольбам.

Между тем подслушивающий Халев не расслышал ни слова; до него доносился только смутный шепот двух голосов, но зато ни один жест, ни одно движение обоих не укрылось от его ревнивого взгляда. Нет сомнения, он присутствовал при страстном свидании влюбленных. Ему казалось, что сердце разорвется в его груди от ревнивой злобы, он готов был броситься на римлянина и тут же на месте убить его. Но минуту спустя чувства благоразумия и самосохранения взяли верх: он хотел убить, но не быть убитым! Если он убьет римлянина, Нехушта, эта старая кошка, подкупленная римским золотом, вонзит ему в спину нож, с которым она никогда не разлучается! Тогда Мириам достанется кому-нибудь другому, а он не получит никакого удовлетворения. Так рассуждал Халев, не спуская глаз с освещенной луной площадки сада.

Вот они расстались, и Мириам, не оглядываясь, исчезла в дверях дома. Марк, точно в полусне, прошел мимо юноши так близко, что чуть не коснулся его одежд. Только Нехушта оставалась неподвижной на том месте, где стояла, точно в глубоком раздумье. Халев, крадучись, последовал за Марком, прячась в тени деревьев. В десяти шагах от калитки сада Мириам в стене была другая калитка, ведущая в сад странноприимного дома. В тот момент, когда центурион обернулся, чтобы запереть за собой калитку, перед ним, точно из-под земли, выросла какая-то человеческая фигура.

— Кто ты? — спросил римлянин, отступив на шаг, чтобы лучше разглядеть своего посетителя.

Халев между тем переступил через порог калитки и запер ее за собой на засов.

— Я — Халев, сын Гиллиэля; я хочу говорить с тобой!

— Какое же у тебя дело ко мне, Халев, сын Гиллиэля? — спросил Марк.

— Дело о жизни и смерти, Марк, сын Эмилия! Мы оба любим одну девушку. Я видел все! Двоим нам она принадлежать не может. Я рассчитываю, что со временем она будет моей, если только глаз и рука не изменят мне сейчас. Из этого, полагаю, ясно, что один из нас должен сегодня умереть!

Тщетно Марк взывал к его разуму — пылкий юноша оставался непоколебим в своем намерении. Тогда центурион принял вызов. Драться решили на коротких мечах.

С минуту соперники стояли друг против друга. Римлянин гордо и смело ждал нападения, зорко следя за малейшим движением своего противника, иудей же присел, как тигр, готовящийся к прыжку, выжидая удобного момента. И вот с тихим отрывистым криком Халев кинулся на Марка, глаза его сверкнули дикой яростью. Но Марк проворно отскочил в сторону в тот момент, когда удар готов был его поразить. Меч Халева запутался в складках плаща соперника, и Марк, поймав его, возвратил удар, но, не желая нанести юноше серьезную рану, направил удар на руку и отсек ему один из пальцев, поранив остальные; Халев выронил свое оружие. Тогда Марк, наступив ногой на меч противника, обернулся к нему и проговорил:

— Юноша, ты сам того хотел! Это тебе урок, и ты до самой смерти не забудешь его. Ну, а теперь иди!

Халев заскрежетал зубами.

— Мы дрались на смерть. Слышишь, насмерть!.. Ты победил, убей же меня! — И окровавленной рукой он распахнул на груди одежду, чтобы противник сразу мог пронзить его мечом.

— Оставь такие шутки лицедеям! — сказал Марк. — Иди, но помни: если ты когда-нибудь осмелишься на какой-либо предательский поступок по отношению ко мне или к любимой тобой девушке, то я убью тебя, как воробья!

Издав нечто похожее на стон или проклятие, Халев скрылся во мраке. Марк, пожав плечами, готовился уже войти в дом, как вдруг чья-то тень пересекла его путь. Он обернулся и увидел подле себя Нехушту.

— Ах, друг Нехушта, каким путем ты очутилась здесь?

— Вот этим! — ответила та, указывая на живую изгородь, отделявшую их сад от сада странноприимного дома. — Оттуда я все видела и слышала!

— Если так, то, надеюсь, ты похвалишь меня за ловкость в бою и за добродушный нрав?

— В бою ты ловок, это правда, хотя тут нечем похвалиться при таком безумном противнике. Ну, а что касается твоего добродушия, господин, то скажу тебе, что оно достойно глупца!

— Так вот какова награда за добродетель! — воскликнул Марк. — Скажи, пожалуйста, почему ты так говоришь?

— Да потому, господин, что этот Халев станет опаснейшим в Иудее человеком, и всего более опасным для госпожи моей Мириам и для тебя самого. Тебе следовало убить его теперь, когда представился благоприятный случай это сделать. А в будущем может повезти и ему!

— Ты права, добрая Нехушта, но я последнее время вращался среди христиан и, быть может, невольно заразился их взглядами. Это, кажется, славный меч, возьми его, друг Нехушта, и храни у себя. Спокойной ночи!

На следующий день при перекличке юных воспитанников ессеев Халев не отозвался, и ни на второй, ни на третий день его нигде не могли разыскать.

Глава 9

ПРАВЕДНЫЙ СУД ФЛОРА
Много дней спустя на имя кураторов было получено короткое послание от Халева, в котором он говорил что, сознавая в себе полное отсутствие призвания стать последователем учения ессеев, он покинул их приют и нашел убежище у друзей своего покойного отца, но где именно, об этом в послании не упоминалось. Принимая во внимание разнесшийся в окрестностях слух о том, что виновником убийства был не кто иной, как Халев, почтенные старцы ессеи нашли в этом достаточное объяснение внезапного бегства юноши и, так как он не подавал блестящих надежд, то о нем не особенно жалели.

Прошла неделя со времени исчезновения Халева. Мириам за это время почти не видела Марка, так как надобности в дальнейших сеансах не было и она могла работать по глиняной модели, которая была уже полностью закончена. Теперь же и сам бюст был готов и даже почти отполирован. Однажды поутру, когда Мириам заканчивала свою работу, чья-то тень заслонила широкую полосу солнечного света, врывавшуюся в ее мастерскую через открытую дверь. Она подняла глаза и, к немалому удивлению своему, увидела перед собой Марка в полном боевом одеянии, в кольчуге, панцире и дорожном плаще.

Мириам была одна в мастерской, так как Нехушта вышла распорядиться по хозяйству. Увидав Марка, девушка слегка покраснела и выронила из рук тряпку, которой она полировала мрамор.

— Прости, госпожа Мириам, — начал римлянин, — что я осмелился нарушить так неожиданно твое уединение, но время не терпит!

— Ты покидаешь нас, господин? — прошептала она.

— Да, в три часа пополудни я должен выехать отсюда. Дело мое здесь завершено, мой отчет о непричастности ессеев к убийству и их лояльности по отношению к властям окончен, и меня спешно вызывают в Иерусалим через гонца, прибывшего сюда с час тому назад!

— В три часа пополудни, — повторила девушка. — Что же, работа моя готова, и если ты, господин, хочешь, возьми ее!

— Конечно, я возьму ее с собой, а относительно цены мы сговоримся с уважаемыми старцами.

— Да, да, — промолвила Мириам, кивнув головой, — но если ты позволишь, я желала бы сама упаковать этот мрамор, чтобы он не пострадал в дороге. Кроме того, разреши мне оставить у себя модель, она по праву должна принадлежать тебе, но я не совсем довольна этим мраморным бюстом и хотела бы сделать другой!

— Мне кажется, что мрамор безупречен, но модель я оставлю в твоем распоряжении, госпожа, и скажу больше — я очень рад, что ты хочешь оставить ее у себя! Ноты не спрашиваешь, госпожа, почему меня вдруг так спешно вызывают в Иерусалим, или тебе не интересно?

— Если тебе угодно будет сказать, то я буду рада!

— Помнится, я упоминал как-то, госпожа Мириам, о дяде моем Кае, проконсуле римского императора в нашей богатейшей провинции, Испании, где он нажил большое состояние. Так вот, старик занемог, и болезнь его смертельна; быть может, он уже умер, хотя врачи уверяли, что он может протянуть еще с полгода или даже больше. Во время своей болезни он вдруг вспомнил обо мне и пожелал увидеть племянника, хотя в течение многих лет совершенно не вспоминал о моем существовании. Мало того, в своем письме он выражает намерение сделать меня наследником, а пока послал весьма крупную сумму на путевые издержки, прося поспешить к нему, насколько только возможно. Одновременно с его письмом к прокуратору Альбину пришло приказание цезаря Нерона[606] немедленно отпустить меня к дяде, снабдив всем необходимым. Вот почему я срочно должен ехать, госпожа Мириам!

— Да, конечно, — сказала молодая девушка, — через два часа этот мраморный бюст будет докончен и упакован! — И она протянула ему руку на прощание.

Марк взял ее руку и удержал в ладонях.

— Мне тяжело прощаться с тобой так!

— Мне кажется, что иного прощания не может быть!

— Проститься можно и так, и этак, но всякое прощание с тобой мне тяжело, больно и ненавистно!

— Стоит ли тебе, господин, терять время на такие слова?! Мы встретились на час и расстаемся навек. К чему тут пустые слова?

— Я не хочу этой вечной разлуки с тобой, госпожа! — воскликнул Марк. — Вот почему я и сказал тебе это!

— Отпусти, господин, мою руку, мне надо еще кончить работу!

— Тебе надо кончить, мне надо начать! — сказал Марк каким-то загадочным, взволнованным тоном. — Мириам, я тебя люблю!

— Я не должна выслушивать от тебя, Марк, такие слова! — смущенно сказала девушка.

— Почему же нет? До сих пор они считались позволительными между мужчиной и женщиной, когда намерения их чисты. В моих устах они значат одно: я предлагаю тебе быть моей женой, если только и ты любишь меня!

— Едва ли ты говоришь серьезно…

— Клянусь своей честью, Мириам, это мое самое искреннее желание! — воскликнул молодой воин.

— В таком случае, Марк, тебе придется теперь же отказаться от него, — печально проговорила она, тогда как глаза ее глядели ласково и с любовью. — Между нами лежит целая пропасть!

— И зовут эту пропасть Халев? — с горечью подхватил Марк.

— Нет, у нее другое название, и ты сам хорошо это знаешь. Ты — римлянин и поклоняешься богам Рима, а я — христианка и верую в Бога и во Христа Распятого. Вот что разлучает нас навек!

— Почему же? Очень часто муж христианин или жена христианка обращают своего супруга или супругу в свою веру. Ведь это дело убеждения, дело времени.

— Да, но что касается меня, то даже если бы я того хотела, все равно я не могла бы стать женой человека иной веры, чем моя!

— Почему же? — спросил Марк.

И Мириам рассказала ему о завете покойных родителей.

— Как бы я ни любила человека, все разно, я должка помнить этот завет!

Марк пытался было указать на необязательность этого завета для нее. Но девушка была непоколебима. Тогда центурион выразил предположение, что, может быть, и он станет в ряды последователей Христа, но просил дать ему время подумать, пока же обещал писать ей из Рима. Лицо девушки озарилось лучезарной улыбкой…

Долго еще говорили молодые люди. Наконец пришло время расставаться.

— Прощай, Марк, — проговорила девушка, — и пусть любовь Всевышнего сопутствует тебе!

— А твоя любовь, Мириам? — спросил он.

— Моя любовь всегда с тобой, Марк! — просто отвечала Мириам.

— О, я жил недаром! — воскликнул римлянин. — Знай, что как я ни люблю тебя, а еще более уважаю! — И опустившись перед ней на колено, он поцеловал ее руку и кайму ее платья, потом быстро вскочил на ноги, повернулся и вышел.

Когда стемнело, Мириам смотрела с крыши своего дома, как Марк во главе отряда тихим шагом выезжает из селения ессеев. На вершине холма, с которого открывался вид на окрестности, он придержал коня и, пропустив мимо себя солдат, повернулся лицом к селению и долго смотрел в ту сторону, где стоял домик Мириам. Серебристый свет луны играл на его боевых доспехах, он казался светлой точкой в окружающем мраке ночного пейзажа. Мириам не могла оторвать глаз от этой светлой точки, сердце ее слышало его немой привет и посылало ему такой же привет, такое же нежное слово любви.

Но вот он быстро повернул коня и исчез. Все мужество бедной девушки разом оставило ее: припав головою к перилам, Мириам залилась слезами.

— Не плачь, дитя, и не горюй! Тот, кто исчез теперь во мраке ночи, вернется к тебе в сиянии дня! Верь мне! — произнес за ее плечом ласковый голос Нехушты.

— Но, увы, дорогая Ноу, что из того, если он вернется? Ведь я же связана этим зароком, нарушить который не могу без того, чтобы не навлечь на себя проклятия неба и людей!

— Я знаю только то, дитя мое, что и в этой стене, и во всякой другой найдется калитка. Не тревожь же себя — все в руках Божиих, и верь — он вернется. Ты можешь гордиться любовью этого римлянина: он честен, верен и чист сердцем, несмотря па то, что вырос и воспитан в развратном Риме. Подумай об этом и будь благодарна Богу, так как многие женщины прожили свою жизнь, не встретив и не испытав любви, не изведав этой земной радости!

— Ты права, дорогая Ноу, — сказала девушка, — твои слова придали мне силы!

— Ну, а теперь, когда ты немного успокоилась, — продолжала Нехушта, — я сообщу тебе об одном важном деле. Когда ессеи приняли нас с тобой в свою общину, то поставили при этом строжайшее условие, что ты останешься у них только до достижения тобою восемнадцатилетнего возраста. Но этот срок минул уже почти год тому назад, и, хотя ты ничего об этом не знала, вопрос основательно обсуждался на совете. Слова «полных восемнадцать лет» были истолкованы так, что эти восемнадцать лет исполнятся тогда, когда тебе минет девятнадцать, иначе говоря, ровно через полгода, считая от сегодняшнего дня!

— И тогда мы должны будем покинуть этот дом, Ноу?! — воскликнула девушка, для которой это затерявшееся в пустыне селение было целым светом, а добродушные старцы — единственными друзьями. — Куда же мы с тобой пойдем, Ноу? Ведь у нас нет ни дома, ни родных, ни денег!

— Не знаю, дитя. Но, без сомнения, и в этой стене отыщется калитка. У христианки много братьев, и для нее всегда найдется приют. Кроме того, с твоим искусством ты всегда сумеешь в Иерусалиме или любом другом большом городе заработать себе на пропитание. Да и у меня сбережено на черный день немало денег: почти все золото, данное Амрамом, цело, да и те деньги и драгоценности, которые капитан погибшей галеры оставил в своей каюте, тоже хранятся у меня. Наконец, и ессеи не допустили бы, чтобы ты терпела нужду. Итак, дитя, не мучь себя заботой, ты без того утомлена сегодня, тебе нужно отдыхать. Ложись-ка спать, уж поздно!

* * *
С тяжелым сердцем покидал Халев тихую деревеньку ессеев за час до рассвета после поединка с Марком. Дойдя до вершины холма, он обернулся назад и долго-долго смотрел на домик, где жила Мириам. В любви и в бою он был несчастлив. Побежденный, униженный тем, что надменный римлянин подарил ему жизнь, угадывая в душе, что счастливый соперник овладел сердцем Мириам, Халев невыносимо страдал. Но самое страдание рождало в нем злобу, а злоба — силу.

Мало-помалу тени ночи бледнели, восток начинал алеть, и скоро дневное светило торжественно взошло на горизонте, озарив все своим золотым светом.

— О! — воскликнул Халев. — Я еще восторжествую над всеми, как солнце восторжествовало над сумрачной мглой! Теперь я рад, что этот римлянин сохранил мне жизнь: настанет день, когда я отниму у него и жизнь, и Мириам! — И юноша, забыв про боль израненной руки, полный злобного торжества и зародившейся в нем надежды, чуть не бегом спустился с холма в долину и, бодро шагая, направил свой путь к Иерусалиму.

Дорогой он много размышлял и вступал в длинные беседы со всеми встречными, стараясь разузнать положение дел в Иерусалиме. Прибыв сюда, он разыскал дом своей бывшей покровительницы. Ее уже не было в живых, но сын этой женщины принял его, обласкал и снабдил хорошим платьем и небольшой суммой денег, чтобы он мог подыскать себе какое-нибудь занятие. Однако Халев, как только залечилась его рана, стал ежедневно ходить к дворцу Гессия Флора римского прокуратора, ища случая поговорить с ним.

Три дня ожидал он напрасно по четыре-пять часов кряду, и в конце концов его прогоняла дворцовая стража. Но это не смущало Халева, и на четвертый день, когда он снова явился туда, Флор, приметивший его, приказал своим приближенным спросить юношу, чего он так терпеливо ожидает. Офицер возвратился с ответом, что этот иудей имеет просьбу к благородному Флору.

— Так пусть он выскажет ее! — сказал управитель. — Я на то и сижу здесь, чтобы чинить суд и расправу по милости и именем цезаря!

Халев очутился перед Флором, одним из худших людей и худших правителей, каких когда-либо имела Иудея.

— Чего ты хочешь от меня, иудей? — спросил прокуратор Халева.

— Того, что, наверное, получу от тебя, благороднейший Флор! Справедливости! Ничего, кроме справедливости!

— Что ж, это можно получить, но за соответствующую цену! — с усмешкой сказал правитель.

— Я согласен заплатить надлежащую цену!

— Если так, то расскажи свое дело!

И Халев рассказал, как отец его был случайно убит во время бунта, и как некие иудеи-зилоты захватили все имущество, поделив между собой на том основании, что его отец был сторонником римлян. Таким образом он, Халев, единственный сын и наследник всех земель и капиталов, был оставлен нищим и воспитан из милости добрыми людьми, а те иудеи-зилоты или их наследники владеют всем его достоянием.

Маленькие бегающие глазки Флора заискрились корыстной радостью.

— Называй имена твоих обидчиков! — приказал он.

Но Халев был не так прост: он предварительно настоял на формальном договоре относительно того, что достанется ему, законному наследнику, и что должно быть уступлено правителю. После долгих препирательств было наконец решено, что все земли и дворец в Тире, с прилежащими к нему складами и магазинами, а также половина доходов за истекшее время передаются ему, Халеву, все же недвижимое имущество его отца, находящееся в Иерусалиме, и другая половина доходов достанется на долю правителя или, по выражению Флора, на долю цезаря. В этом, как и во всем, Халев оказался предусмотрителен: «Дома, — думал он, — могут сгореть или быть разрушены во время какого-нибудь бунта, поместье же и земли всегда будут в цене». Потом условие было оформлено и подписано. Тогда только он назвал имена своих обидчиков и представил свои доказательства.

Спустя неделю названные им лица были уже заключены в тюрьму, а все имущество их отобрано. Потому ли, что Флор радовался такой непредвиденной наживе, или потому, что он угадал в Халеве человека многообещающего и со временем могущего стать ему полезным, но только на этот раз, вопреки обыкновению, римский прокуратор в точности выполнил свой договор.

Вот так, спустя несколько месяцев после бегства из селения ессеев, бездомный и униженный сирота Халев стал богатым и влиятельным человеком. Солнце счастья взошло теперь и для него.

Глава 10

БЕНОНИ
По прошествии некоторого времени Халев, теперь уже не бездомный сирота, а состоятельный молодой человек, владелец богатых поместий и земель, выезжал из Дамасских ворот Иерусалима на дорогом коне, в богатой одежде и в сопровождении нескольких слуг.

Выехав за город и поднявшись на холмистую возвышенность, по которой лежал его путь, он оглянулся на Иерусалим и промолвил про себя:

— Придет срок, и римляне будут изгнаны отсюда, а я стану властителем Великого города!

Честолюбивый юноша уже не желал довольствоваться своим богатством и положением, которое оно создало ему, — теперь Халеву хотелось большего. Он направился в Тир, чтобы вступить во владение теми домами с прилежащими к ним землями, которые некогда принадлежали его отцу. Кроме того, у него была еще и другая цель: в Тире жил старый иудей Бенони, дед Мириам, о котором он слышал от нее самой, еще когда оба они были детьми. Этого-то Бенони Халев и желал повидать.

В колоннаде портика одного из богатейших и великолепнейших дворцов Тира в послеобеденное время возлежал на роскошном ложе красивый старик. Он отдыхал после дневных трудов, прислушиваясь к монотонному рокоту синих волн Средиземного моря. Дворец его стоял в той части города, что расположена на острове, а не на материке, где расселилось большинство богатых сирийцев.

Темные, полные жизни и энергии глаза старика, его тонкий орлиный нос, длинные, седые как лунь волосы и серебристая борода делали его положительно красивым, несмотря на его далеко уже не молодые годы. Одет он был в богатое и роскошное платье, кроме того, так как время года было зимнее и даже в Тире было довольно холодно, на нем был дорогой меховой плащ. Сам дворец был достоин своего владельца: выстроен из чистого мрамора, убран великолепно и изысканно. Драгоценная мебель, лучшие ковры, редкая утварь и художественные произведения лучших мастеров делали этот дом настоящим музеем.

Покончив с подсчетами и приемом товара с только что прибывшего из Египта торгового судна, старик Бенони прилег отдохнуть на своей мраморной террасе, выходившей на море. Но сон его был тревожен, скоро он вскочил на ноги и, схватившись за голову, воскликнул;

— О, Рахиль, дитя мое! Почему ты преследуешь меня днем и ночью? Почему образ твой не покидает меня даже во сне, стоит пред глазами и укоряет меня… Пощади, Рахиль!.. Впрочем, это не ты, это мой грех преследует меня, совесть не дает мне покоя! — Присев на край ложа, старик закрыл лицо руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, громко застонал.

Вдруг он снова вскочил и принялся ходить большими шагами взад и вперед по портику.

— Нет, то не был грех! — бормотал он. — А только справедливость! Я принес ее в жертву Иегове, как некогда отец наш Авраам готов был принести в жертву Исаака. Но я чувствую, что проклятие этого лжепророка тяготеет надо мной, и все по вине Демаса, этого ублюдка, который вкрался в мой дом, вкрался в душу моей голубки, а я, безумец, позволил дочери взять его в мужья. Я ли виноват, если меч, который должен был пасть только на его голову, сразил их обоих! — И измученный, обессилевший старик упал на шелковые подушки своего ложа.

В этот момент в нескольких шагах от него появился араб-привратник в богатой одежде, вооруженный громадным мечом. Убедившись, что хозяин не спит, он молча сделал низкий, почтительный салам[607].

— Что такое? — коротко спросил Бенони.

— Господин, там внизу ожидает молодой человек по имени Халев, сын Гиллиэля, и желает говорить с тобою.

— Халев, которому римский правитель, — при этом старик плюнул на пол, — возвратил его собственность. Да, я уже слышал о нем. Проводи его сюда!

Араб снова отвесил поклон и удалился, а спустя немного времени ввел благородного вида юношу в богатой одежде. Бенони приветствовал его поклоном и просил садиться. Халев, в свою очередь, отвесил ему низкий поклон, коснувшись по восточному обычаю лба рукой. При этом хозяин заметил, что у гостя на руке не доставало пальца.

— Я готов служить тебе, господин! — произнес старик сдержанно, но вежливо.

— Я — твой раб, господин, и готов повиноваться тебе! — ответил Халев. — Мне говорили, что ты знавал моего отца, и я при первом удобном случае явился к тебе засвидетельствовать свое почтение. Моего отца звали Гиллиэль, и он погиб много лет тому назад в Иерусалиме, о чем ты, вероятно, слышал!

— Да, — сказал Бенони, — я знал Гиллиэля. Умный был человек, но он попал в конце концов в ловушку… Я по тебе вижу, что ты его сын!

— Я рад тому, что ты говоришь, господин! — отозвался Халев, и хотя по тону хозяина понял, что между ним и его покойным отцом не было большой дружбы, тем не менее, продолжал:

— Имущество мое, как ты, господин, верно, знаешь, незаконно отнятое, теперь отчасти возвращено мне…

— Гессием Флором, римским прокуратором, не так ли, который по этому случаю заключил многих совершенно ни в чем не повинных иудеев в тюрьму?!

— Неужели?! Вот именно относительно этого Флора я и пришел спросить твоего мудрого совета. Он удержал в свою пользу добрую половину моей собственности. Неужели нет такого закона, который принудил бы его возвратить все, принадлежащее мне по праву? Не можешь ли ты, такой сильный и влиятельный среди нашего народа, помочь мне в этом?

— Нет, — сказал Бенони, — ты должен почитать себя счастливым, что Флор оставил себе только половину твоего достояния, а не все. Права имеют только римские граждане, а иудеи — только то, что сумеют добыть сами. Относительно меня ты тоже ошибаешься: я не силен и не влиятелен, я — просто старый, скромный купец, не имеющий ни в чем никакого авторитета!

— Как видно, настали тяжелые времена для нас, иудеев! — заметил Халев после некоторого молчания. — Что ж, попробую довольствоваться тем, что имею, и постараюсь простить моим врагам!

— Лучше попробуй быть довольным, но постарайся уничтожить своих врагов! — поправил его Бенони. — Ты был голоден и наг, а теперь богат, за это должен благодарить Бога!

Наступило молчание.

— Что же, ты намерен поселиться здесь в доме Хезрона — то есть в твоем доме?

— На время, быть может, пока не подыщу подходящего нанимателя. Я не привык к городам, так как вырос среди ессеев в пустыне близ Иерихона, хотя сам я не ессей и их учение ненавистно мне!

— Почему же? Они не дурные люди. Ты, может быть, знал среди них брата моей покойной жены Итиэля? Добродушнейший старец!

— Да, конечно, я хорошо знаю его, а также его внучатую племянницу, госпожу Мириам!

Бенони чуть не подскочил при последних словах своего собеседника.

— Прости меня, но я не понимаю, как может эта девушка быть ему племянницей? Я знаю, что у него другой родни, кроме покойной жены моей, не было!

— Точно не скажу, — небрежно отозвался Халев, — но, кажется, лет девятнадцать или двадцать тому назад ее принесла в селение ессеев еще грудным младенцем ливийская рабыня по имени Нехушта. Она рассказала, что мать девочки, попав в кораблекрушение на пути в Александрию, родила младенца на разбитом судне и умерла в родах, завещав отнести ребенка к старику Итиэлю, чтобы тот вырастил и воспитал ее!

— Так, значит, эта госпожа Мириам — последовательница учения ессеев? — спросил Бенони.

— Нет, она — христианка, как того желала ее покойная мать, которая сама принадлежала к этой секте!

Старик не выдержал, поднялся со своего ложа и принялся ходить взад и вперед по портику.

— Ну, а какова эта госпожа Мириам? — продолжал расспрашивать старый Бенони.

— О, она прекраснее всех девушек Иудеи, хотя несколько миниатюрна и худощава. Мила, кротка, приветлива и образованна, как ни одна женщина!

— Весьма восторженные похвалы! — заметил старик.

— Быть может, я несколько пристрастен, но мы росли вместе, и надеюсь, что когда-нибудь она станет моей женой!

— Ты разве обручен с нею, господин? — осведомился Бенони.

— Нет, мы еще не обручены, — сказал Халев несколько смущенно, — но я не смею злоупотреблять твоей любезностью и отнимать твое драгоценное время, господин, рассказами о своих сердечных делах! Позволь просить тебя пожаловать завтра ко мне на ужин. Если ты почтишь меня своим посещением, то я буду тебе за это крайне признателен!

— Я буду у тебя на ужине, господин, — проговорил Бенони, — так как хотел бы знать, что теперь делается в Иерусалиме, откуда ты только что прибыл, если не ошибаюсь. А ты, я вижу, из числа тех людей, которые умеют держать глаза и уши всегда широко раскрытыми!

— Я стараюсь и видеть, и слышать! — скромно ответил Халев. — Но еще так неопытен и несведущ, что сильно нуждаюсь в мудром руководителе, каким мог бы быть ты, господин, если бы того пожелал. А пока прощай, господин, буду ожидать тебя завтра!

Бенони проводил глазами своего посетителя и затем снова стал ходить взад и вперед, размышляя:

— Не доверяю я этому Халеву, но он богатый и способный юноша. Быть может, он сумеет быть полезным нашему делу… Но кто же эта госпожа Мириам?.. Неужели дочь Рахили?! Конечно, это очень возможно… Она не велела отвезти ребенка ко мне, желая, чтобы он был воспитан в ее проклятой вере! Хороша, образованна, говорил он, но христианка! Как видно, проклятие родителей падает на голову детей… Ну, что тебе еще? Разве ты не видишь, что я хочу остаться один?! — грозно прикрикнул старик на вновь появившегося араба-привратника.

— Прости меня, господин, но римский воин Марк пришел побеседовать с тобой. Он говорит, что нынче ночью отплывает в Рим!

— Ну, ну, впусти его, — проворчал Бенони. — Быть может, он явился уплатить свой долг!

Под портиком послышались звучные, мерные, уверенные шаги, и молодой римский центурион подошел к Бенони.

— Привет тебе, Бенони! — произнес он со своей обычной приятной улыбкой. — Как видишь, вопреки твоим опасениям, я еще жив, и твои деньги не пропали!

— Очень рад это слышать!

— Но я явился к тебе сделать новый заем!

Бенони отрицательно покачал головой.

— На этот раз я могу представить, друг Бенони, самые лучшие гарантии! — И Марк вручил старому иудею послание своего дяди Кая и рескрипт цезаря Нерона.

— Что же, рад за тебя, благородный Марк, и верю, что тебя ожидает самая блестящая будущность!Но все ж Италия далеко отсюда, и все твои надежды — плохая порука за целость моих денег!

— Неужели ты думаешь, старик, что я тебя обману?

— Нет, господин, но возможны всякие случайности.

— Ну, тогда покончим с этим! У меня есть к тебе более важное дело, чем презренные деньги!

— Что же это такое? — осведомился Бенони.

— Вот что: когда я был командирован на следствие к ессеям на берега Иордана, то близко познакомился с этими людьми и, можно сказать, даже подружился с одним из них. Это — славные люди, которые каким-то образом читают будущее, и вот они предсказывают, что случатся великие волнения, смуты, голод, чума и мор по всей вашей стране!

— О, старая история! — произнес Бенони. — Это пророчества проклятых христиан!

— Не называй их проклятыми, друг Бенони, — заметил Марк, — тебе менее, чем кому-либо, пристало так называть христиан. Возможно, принесенные мною вести неверны. Но то же говорят и пророчества ессеев. Я готов верить, что и те и другие не ошибаются. Итак, тот старец, с которым я подружился, говорил, что в Иудее будет великое восстание против римского владычества и что большинство иудеев, которые примут участие в этом восстании, погибнут, в том числе и ты, друг Бенони. Ты выручал меня и делил со мной свои хлеб-соль, поэтому я, хотя и римлянин по крови, заехал сюда в Тир предупредить тебя держаться в стороне от всех этих восстаний и волнений!

Старик молча слушал своего гостя и, когда тот кончил, отвечал спокойно и наставительно:

— Все, что ты говоришь, быть может, правда, но если мое имя написано на скрижалях смерти, то мне не избежать разящего меча Господня. К тому же, я стар и, право, лучше умереть, сражаясь с врагами отечества, чем хилым старцем в постели. С этим, вероятно, согласишься и ты! Но вот что странно, — прибавил Бенони, немного помолчав, — ты говорил сейчас о пророчествах ессеев, а часом раньше у меня был гость, который вырос среди ессеев, хотя сам не ессей. Он говорил мне, что в их селении живет красавица девушка, зовущаяся «царицей ессеев». Правда ли это?

— Да, правда, я сам видел ее, она прекраснее и образованнее всех женщин, каких я когда-либо знал. Кроме того, она такой скульптор, с которым могут сравниться только величайшие мастера нашего времени! Если пожелаешь последовать за мной на корабль, я открою ящик и покажу тебе ее работу, большой мраморный бюст, сделанный с меня. Но прежде скажи, не заметил ли ты, что на правой руке твоего посетителя недостает одного пальца?

— Да, заметил!

— Его зовут Халев! Я сам отсек этот палец, конечно, в честном бою. Это молодой негодяй, готовый на убийство и на всякое зло, но ловкий и способный. Я раскаиваюсь, что сохранил тогда ему жизнь!

— А-а, — сказал Бенони, — как видно, я еще не утратил способности различать людей. Именно такое впечатление и произвел на меня этот юноша. Но что тебе известно о девушке?

— Мне многое известно — в некотором роде я помолвлен с ней!

— Как? Неужели и ты? То же самое говорил мне Халев!

— Он лжет! — воскликнул Марк, вскочив со своего ложа. — Она отвергла его, это мне хорошо известно через Нехушту, кроме того, есть еще и другие доказательства!

— Иначе говоря, девушка дала слово быть твоей женой, благородный Марк?

— Нет, друг Бенони, не совсем так, — грустно возразил молодой центурион, — но я знаю, что она любит меня, и если бы я был христианином, то была бы вскоре моей женой!

— Вот как! Но Халев, как будто, сомневался в ее любви к тебе, господин!

— Он лжет! — воскликнул с негодованием римлянин. — И я говорю тебе, друг Бенони: остерегайся, не доверяй ему.

— Мне-то почему его остерегаться? — спросил старик.

— Я говорю это потому, что госпожа Мириам, которую я люблю и которая любит меня, — твоя родная внучка, Бенони, и наследница всего твоего состояния. Я говорю тебе это, так как ты все равно узнал бы от Халева…

Старик на мгновение закрыл лицо руками, и когда, немного погодя, отнял руки, лицо его было взволнованно, хотя говорил он совершенно спокойно.

— Я так и подозревал, а теперь уверен! Но прошу заметить, благородный Марк, что если кровь этой девушки — моя кровь, то мое состояние — моя собственность!

— Без сомнения, и делай ты с ним, что тебе угодно, оставляй его, кому вздумаешь! Мне же нужна только Мириам, денег мне совсем не нужно!

— Ну, а Халев, полагаю, хотел бы получить и ее, и мои деньги, как человек предусмотрительный. И почему бы мне не отдать ему и то, и другое? Он — иудей хорошего, знатного происхождения и, кажется, пойдет далеко!

— А я — римлянин более знатного рода и пойду дальше, чем он!

— Да, ты — римлянин, а я, дед этой девушки, — иудей, который не любит римлян!

— Но Мириам — не иудейка и не римлянка, а христианка, воспитанная не вами, а ессеями! И она любит меня, хотя и не соглашается стать моей женой, потому что я — не христианин!

Бенони пожал плечами.

— Да, все это такая сложная задача, над которой надо хорошенько подумать, а затем уже решить!

— Не тебе, Бенони, решать и не Халеву, а только ей самой! — воскликнул Марк, и глаза его сверкнули угрозой. — Понимаешь?

— Ты как будто угрожаешь мне!

— Да, и в известном случае сумею привести свои угрозы в исполнение. Мириам достигла теперь совершеннолетия и должна покинуть селение ессеев. Вероятно, ты пожелаешь взять ее к себе, на что, конечно, имеешь право. Но смотри, друг, как ты будешь обращаться с ней! Если она пожелает по доброй воле стать женой Халева, пусть будет ему женой, но если ты принудишь ее к тому или позволишь заставить ее, то клянусь твоим Богом, моими богами и ее Богом, я вернусь и так отомщу и ему, и тебе, Бенони, и всему твоему народу, что об этом будут помнить сыны, внуки и правнуки ваши. Веришь мне?

Бенони посмотрел на молодого римлянина, стоявшего перед ним во всей красе силы и молодости, с глазами, искрившимися благородным гневом, с лицом открытым и честным, и невольно отступил на шаг, но не от страха, а от удивления: он никогда не думал, чтобы этот пустой, как ему казалось, и легкомысленный римлянин мог обладать такой стойкостью намерений, такой нравственной мощью. Теперь он впервые понял, что это — истинный сын того грозного народа, который покорил половину вселенной.

— Я думаю, что сам ты веришь сейчас своим словам, но останешься ли тверд в намерениях после того, как прибудешь в Рим, где немало женщин, столь же прекрасных и образованных, как эта воспитанница ессеев, — вот в чем дело!

— Это касается только меня!

— Совершенно верно. Теперь скажи, что ты хочешь еще прибавить к тем требованиям, которые возложил на смиренного слугу твоего и заимодавца, купца Бенони?

— Вот что: во-первых, скажу тебе, что когда я уйду отсюда, ты уже не будешь более моим заимодавцем, а я — твоим должником. Я привез с собой достаточно денег, чтобы уплатить тебе всю сумму с надлежащими процентами, а речь о новом займе повел только для того, чтобы перейти к разговору о Мириам. Во-вторых, скажу тебе еще вот что: Мириам — христианка, и ты не посягай на ее веру, я сам не христианин, но требую, чтобы ты не притеснял ее веры, не насиловал убеждений. Я знаю, что отца ее и мать ты предал на страшную и позорную смерть в амфитеатре! Посмей только поднять на нее палец, и сам будешь растерзан львами в римском амфитеатре. За это я тебе ручаюсь. Хотя меня не будет здесь, но я все узнаю: у меня тут остаются друзья и соглядатаи. Кроме того, я и сам вернусь вскоре. А теперь я спрашиваю тебя, Бенони, согласен ли ты дать торжественную клятву именем Бога, которому служишь и поклоняешься, исполнить мои требования?

— Нет, римлянин, я не согласен! — воскликнул взбешенный Бенони, вскочив на ноги. — Кто ты такой, что смеешь диктовать в моем собственном доме предписания, как мне действовать и поступать с моей собственной внучкой? Уплати долг и не затемняй более собой света, входящего в мою дверь!

— А-а… — проговорил Марк. — Как видно, тебе пришло время пуститься в путь, Бенони, — люди, побывавшие в чужих странах, всегда становятся более терпимыми к другим и более свободомыслящими! Вот, прочти эту бумагу! — И он выложил на стол перед стариком какой-то документ.

Бенони взял пергамент и прочел:

Марку, сыну Эмилия, привет! Сим повелеваем тебе, если найдешь нужным, по своему усмотрению, схватить иудейского купца Бенони, пребывающего в Тире, и препроводить в качестве пленника в Рим для суда перед Римским Трибуналом по обвинениям, возводимым на него как на участника тайного заговора, мечтающего свергнуть владычество всемогущего римского цезаря в подвластной ему провинции иудейской.

Далее следовала подпись: Гессий Флор, Прокуратор. Бенони так и обмер от страха, но в следующий момент схватил со стола бумагу и изорвал ее в клочья.

— Ну, римлянин, где теперь твои полномочия? — воскликнул он.

— В кармане! — спокойно ответил Марк. — Это была только копия. Не зови своих слуг, не трудись. Видишь этот серебряный свисток? Стоит мне поднести его к губам — и те пятьдесят воинов, что стоят у ворот твоего дома, ворвутся сюда!

— Не делай этого, я готов дать клятву, которую ты от меня требуешь, хотя, право, она бесполезна. Зачем бы мне принуждать внучку к замужеству или причинять ей какое-либо зло за ее веру и убеждения?

— Зачем? Затем, что ты — фанатик и ненавидишь меня, как и всех римлян! Потому клянись!

Старик поднял руку и произнес требуемую от него клятву.

— Этого не достаточно, — сказал Марк, — теперь напиши все собственной рукой и подпишись полным именем!

Не возразив ни слова, Бенони подчинился, Марк подписался вслед за ним в качестве свидетеля.

— А теперь, Бенони, выслушай меня: мне предоставляется право, как ты сам видел, отвезти тебя в Рим и поставить перед судом. Но я могу сказать, что не нашел достаточных причин. Тем не менее, помни, что эта бумага у меня в руках и она пока что не теряет своей силы! Помни также, что за тобой неотступно следят, и чтобы пророчество ессеев не сбылось, откажись от участия в заговорах и волнениях. Это — мой тебе добрый совет! Теперь прикажи позвать сюда моего слугу, который ждет внизу с мешками золота, и возьми их все, а затем прощай! Где и когда мы с тобой снова встретимся, не знаю, но будь уверен — мы еще встретимся с тобой!

Марк встал и тем же твердым, уверенным шагом вышел из дома Бенони. Старый иудей посмотрел ему вслед, и в глазах его зажегся недобрый огонек.

— Теперь — твой час, но придет и мой, и тогда мы посмотрим, благородный Марк! Клятву же свою я должен исполнить, да и зачем мне причинять зло бедной девочке? Зачем отдавать ее в жены Халеву, который даже хуже римлянина? Этот, по крайне мере, смел и отважен, честен и не лжив. Но я хочу видеть эту девушку, я немедленно отправляюсь в Иерихон! — решил старик и, призвав слугу, приказал проводить к себе казначея центуриона Марка.

Глава 11

ЕССЕИ ЛИШАЮТСЯ СВОЕЙ ЦАРИЦЫ
Весь совет ессеев собрался для обсуждения вопроса об удалении их воспитанницы Мириам за пределы селения. После долгих споров решено было призвать ее саму в зал совета и услышать из ее уст, чего бы, собственно, желала она для себя.

Мириам вошла в сопровождении Нехушты, и при ее появлении седые, белобородые старцы встали и приветствовали девушку низким поклоном, после чего председатель совета взял ее за руку и проводил к специально приготовленному почетному месту. Только когда она заняла свое место, сели и все присутствующие.

В словах старшего из братьев-ессеев, обращенных к общей любимице, звучала глубокая печаль от неизбежной близкой разлуки. В конце своей речи председатель объяснил, что они из своих скромных доходов определили на ее содержание некоторую сумму, которая обеспечит ей возможность безбедного существования.

Мириам, в свою очередь, от всего сердца благодарила собрание, своих любимых наставников и опекунов за все, что они делали для нее с самого раннего ее детства и по сей час, и выразила желание поселиться в одном из приморских городов, где найдутся добрые люди, известные кому-нибудь из ессеев, или родственные им семейства. Ведь в Иерусалиме слишком часто происходят волнения, смуты и беспорядки, грозящие бедой всем, даже и самым скромным обитателям города.

Некоторые из братьев тотчас же пожелали письменно снестись со своими родственниками и друзьями, и предложение каждого обсуждалось всем советом.

Вдруг кто-то постучал в дверь зала собрания, и когда — после предварительного опроса — послушник получил разрешение войти, то объявил, что прибыл с большим караваном богатый иудей Бенони, купец из Тира, и желает говорить с кураторами о внучке своей Мириам, которая, как ему известно, находится на их попечении.

С общего согласия решено было просить Бенони в зал совета. Спустя несколько минут старый иудей, в богатой шелковой одежде, расшитой серебром и золотом, в драгоценных мехах, вошел и поклонился председателю собрания. Тот ответил ему и ждал, пока гость заговорит.

— Уважаемые, — сказал Бенони, прерывая молчание, — я явился сюда потребовать девушку, которую имею основание считать своей внучкой и о существовании которой недавно случайно узнал от посторонних людей, но о которой вы заботились с самых ранних лет. Скажите мне, здесь ли еще эта девушка?

— Госпожа Мириам сидит среди нас, — ответил председатель совета. — Она действительно твоя внучка, и все мы знали об этом с тех пор, как она здесь!

— В таком случае почему же мне не было известно об этом до сих пор? — спросил Бенони.

— Мы не считали нужным выдать ребенка, который был поручен нашим попечениям умирающей матерью, человеку, предавшему ее родителей на смерть и муки! — При этом почтенный старец негодующе посмотрел на надменного, богатого иудея.

То же сделало и все собрание, так что смущенный Бенони невольно опустил голову под этим немым укором. Но вскоре к нему вернулось обычное самообладание и, гордо выпрямившись, он сказал:

— Я здесь не за тем, чтобы держать ответ за свои поступки, а для того только, чтобы потребовать мою внучку. Она теперь, как вижу, уже вполне взрослая, да и естественным опекуном ее являюсь я!

— Это так, но прежде чем принять это во внимание, мы, бывшие все эти годы ее защитниками, требуем от тебя некоторых гарантий и обязательств!

— Каких гарантий? Каких обязательств?

— Во-первых, ей должна быть завещана достаточная сумма, обеспечивающая безбедное существование в случае твоей смерти; во-вторых, предоставлена полная свобода веры и выбора супруга в случае, если бы она пожелала выйти замуж!

— А если я отвергну эти условия?

— Тогда ты видишь внучку твою Мириам последний раз в жизни! — твердо и смело ответил председатель совета ессеев. — Мы — люди смирные, но знай, купец, что мы не бессильны, и хотя по правилам нашим госпожа Мириам не может более оставаться среди нас, но где бы она ни была, до последней минуты жизни наше попечение о ней не прекратится, и наша власть будет всегда охранять ее. Какое бы зло ни приключилось с ней, мы тотчас же узнаем и отомстим! Ты свободен принять или отвергнуть наши требования, но в последнем случае она исчезнет для тебя навсегда, и никто и ничто на свете не поможет тебе разыскать ее. Мы сказали!

— Мы сказали! — подтвердили в один голос все сто старцев и смолкли.

— Ты слышал их слова, господин, — сказала Нехушта среди воцарившегося молчания, — и я, которая знаю этих людей, говорю тебе, что они сдержат свое слово!

— Пусть моя внучка решит, прилично ли ставить мне такие обидные условия?

— Высокочтимый господин, — сказала девушка, — я не могу восставать против того, что делается для моего блага! Деньги меня не прельщают, я боюсь потерять свободу и не хочу для себя участи, постигшей моих родителей. Я говорю и думаю, как эти люди, которые любят меня и которых я с детства привыкла уважать.

— Гордый ум! — пробормотал старик и с минуту молчал, поглаживая свою седую бороду.

— Дай нам ответ, господин, время близится к закату. А мы должны все решить прежде, чем настанет час молитвы! — сказал председатель собрания. — Не понимаю, что смущает тебя в наших условиях? Ведь мы не требуем от тебя ничего иного, кроме того, в чем ты уже дал клятву и расписку римскому центуриону, благородному Марку!

Вздрогнув, Мириам удивленно перевела глаза с деда на собрание белобородых старцев.

Бенони побледнел от злобы и разразился желчным смехом:

— Да-а… теперь я понял…

— Что руки ессеев достаточно длинны, раз могут дотянуться до Рима? — докончил фразу старейший из кураторов.

— Берегитесь, чтобы римские мечи не оказались еще длиннее ваших рук и не достали из Рима до ваших голов! — заметил Бенони. — А теперь выслушайте мой ответ. Я готов был бы вернуться домой, предоставив вам делать с вашей воспитанницей все, что вздумается, но она — единственное существо, в котором течет моя кровь, другой родни у меня нет. Я уже стар и потому соглашаюсь на все ваши требования и беру Мириам с собой в Тир в надежде, что она когда-нибудь сумеет полюбить меня!

— Хорошо, — сказал председатель собрания, — завтра все бумаги будут готовы, ты подпишешь их, а до тех пор будь нашим гостем!

На следующий день вечером все бумаги были оформлены, все условия подписаны, и старый Бенони не только назначил Мириам известную сумму на случай своей смерти, но еще и определил ей некоторый ежегодный доход при своей жизни, обеспечив таким образом ее полную материальную независимость.

Спустя три дня Мириам простилась со своими добрыми покровителями, которые в полном своем составе проводили ее за селение. На вершине холма, в минуту расставания, девушка не выдержала и залилась горючими слезами.

— Не плачь, дорогое дитя, — проговорил Итиэль, — мы расстаемся здесь телесно, но духовно все неразлучно будем с тобой и в этой жизни, и за ее пределами!

— Не бойся за воспитанницу, Итиэль! — сказал Бенони. — Ваши обязательства и гарантии надежны, но еще надежнее любовь деда к внучке!

— Если так, — воскликнула Мириам, — то и внучка не останется в долгу, высокочтимый господин! — Затем она снова стала прощаться с ессеями.

Прощание вышло самым трогательным. Когда караван Бенони двинулся дальше по дороге к Иерихону, ессеи печально возвратились в свое селение, но Итиэль утверждал, что они не только в будущей, но еще и в этой жизни свидятся с Мириам.

Путешествуя не спеша, Бенони, его внучка, Нехушта и весь караван под вечер на второй день пути разбили свои шатры вблизи Дамасских ворот Иерусалима, вне новой городской стены, воздвигнутой Агриппой. Бенони опасался, что караван будет ограблен римскими солдатами, если войдет в самый город.

Пока рабы готовили ужин, Нехушта взяла Мириам за руку и указала ей на скалистую гору, довольно крутую, но не особенно высокую:

— Там, на горе, был распят Господь!

Услыхав эти слова, девушка благоговейно опустилась на колени и склонилась в тихой молитве. Вдруг за ее спиной раздался голос деда приказывавший ей подняться с колен.

— Дитя, — сказал он, — Нехушта сказала правду. Этот ложный Мессия умер там, на кресте, смертью злодея между злодеями. И хотя я обещал, что не буду препятствовать тебе следовать учению и обрядам твоей веры, но все же прошу: не молись так, на глазах у всех, этому твоему Богу. Посторонние люди могут оказаться менее терпимыми, чем я, и предать тебя на страшную смерть и муки!

Мириам кивнула головой и вместе со стариком вернулась в шатер, где их ожидал ужин.

Через четыре дня путешественники благополучно прибыли в Тир, этот богатый, цветущий и великолепный город. Мириам увидела то море, на котором родилась. До сих пор оно представлялось ей похожим на Мертвое море, на берегах которого прошли все ее детство и ранняя молодость. При виде же искрящихся и пенящихся волн Средиземного моря сердце ее дрогнуло от восторга, и с этого момента она полюбила его всей душой.

Еще из Иерусалима Бенони отправил гонцов в Тир, чтобы предупредить своих слуг и управляющего, что он прибудет с почетной гостьей, и потому к приезду Мириам весь дом принял праздничный вид, а стол был приготовлен, как для брачного пира.

Этот роскошный дворец, служивший в течение многих веков жилищем для царственных особ, своим изысканным и богатым убранством восхитил девушку. Старый Бенони внимательно наблюдал за внучкой, следуя за ней по пятам.

— Довольна ли ты, дочь моя, своим новым домом? — спросил он наконец.

— Ах, дедушка, это просто великолепно! — ответила Мириам. — Мне никогда даже не снился такой дворец, такая сказочная роскошь и богатство. Но скажи, позволишь ли ты мне заниматься моим искусством в одном из этих больших залов?

— Отныне, Мириам, ты — хозяйка в этом доме, а со временем станешь его владелицей. Дитя мое, не было надобности стольким посторонним думать о том, как обеспечить тебя всем необходимым! Все, что у меня есть, — твое! Но я был бы счастлив, если бы ты и мне уделила хоть малую долю своей любви, мне, бездетному и одинокому!

— И я готова… но…

— Не говори! — прервал ее старик. — Не говори, я знаю, что ты хочешь сказать. Я горько каюсь в том, что для меня твоя вера — ничто и твой Бог — посрамление, но еще горше мысль, что посылать за веру на смерть и муку жестоко и несправедливо. Мало того, я прибегну даже к одной из заповедей Распятого. Он, кажется, учит прощать обиды?

— Да, так нас учит Христос, и потому христиане любят все человечество!

— Так внеси же это учение в стены этого дома и люби меня, нанесшего тебе обиду в лице родителей твоих, обиду, в которой я теперь горько каюсь!

Вместо ответа Мириам впервые обвила шею старика руками и одарила его поцелуем.

С этого времени старый Бенони с каждым днем все больше привязывался к внучке, ревнуя ее ко всем и каждому, особенно к Нехуште, которую девушка любила, как мать.

Глава 12

ОЖЕРЕЛЬЕ, КОЛЬЦО И ПИСЬМО
Мириам жилось хорошо и спокойно в Тире, в доме деда, который не отказывал ей ни в чем, даже не запрещал общаться с другими христианами, жившими в Тире. Впрочем тогда христиане подвергались сравнительно меньшей опасности, чем иудеи, ненавидимые сирийцами и греками за их богатства и жившие под непрестанной угрозой убийства и ограбления. Среди великих волнений и смут того времени скромные, разноплеменные и сравнительно немногочисленные христиане оставались мало замечаемыми.

Дни проходили однообразно и несколько тоскливо, так как Мириам редко показывалась на улице, сидя почти безвыходно дома. Несмотря на усердные занятия излюбленным искусством, у нее оставалось много времени для размышлений и воспоминаний о прошлом, и среди этих дорогих воспоминаний наряду с добрыми старцами-ессеями ярко выступала в каком-то лучезарном блеске фигура молодого римского воина Марка.

О, как страстно ждала она вести о нем!

Тоскуя взаперти в роскошном дворце Бенони и желая хоть сколько-нибудь рассеяться, Мириам выпросила у деда разрешение посетить принадлежавшие ему в северной части города великолепные сады и в сопровождении Нехушты и многочисленных слуг отправилась туда.

Обойдя богатые владения Бенони, девушка присела отдохнуть на обломок мраморной колонны, остаток древнего храма, некогда стоявшего на этом месте. Вдруг послышались чьи-то торопливые шаги, и Мириам увидела перед собой римского воина в полном походном снаряжении, в сопровождении одного из слуг Бенони.

— Госпожа, — произнес он, склоняясь перед нею, — меня зовут Галл. У меня к тебе поручение! — С этими словами он достал из-под дорожного плаща пергамент, перевязанный шелковой нитью и запечатанный большой печатью, и небольшой сверток, которые вручил Мириам.

— Кто и откуда прислал мне это? — спросила девушка.

— То и другое я привез из Рима, а посылает это тебе благородный Марк, прозванный теперь Фортунатом (Счастливым)!

— Ах, — воскликнула Мириам, — скажи мне, господин, здоров ли он и хорошо ли ему живется?

— Я оставил его в добром здравии, госпожа, но божественный Нерон возлюбил его так сильно, что не может обойтись без него. А любимцы цезаря часто бывают недолговечны. Впрочем, не печалься, госпожа! Мне думается, что пока благородному Марку не грозит никакая опасность. А теперь поручение мое исполнено, госпожа, и я должен спешить, ты же все узнаешь из послания! — И Галл откланялся и удалился так же поспешно, как пришел.

— Перережь скорей эту нитку, Ноу! — воскликнула Мириам, протягивая свиток Нехуште. — Скорее, дорогая, у меня не хватает терпения!

Нехушта улыбаясь поспешила исполнить приказание молодой госпожи, и та, развернув свиток, принялась читать.

Марк писал, что благополучно прибыл в Рим, где застал своего дядюшку Кая на смертном одре, уже готового в отсутствие племянника завещать все свои богатства императору Нерону. «Тем не менее, — писал Марк, — я пришелся дядюшке по вкусу, и он сделал меня своим наследником, а спустя месяц после его смерти, я стал одним из богатейших людей в Риме. Конечно, Нерон не знал о намерении Кая, не то я лишился бы не только своего наследства, но и головы под каким-нибудь пустым предлогом. Я собирался вернуться в Иудею немедленно, но случилось нечто, чего я никак не мог предвидеть».

Оказалось, что, вступив во владение домом Кая, Марк поставил на самом видном месте в вестибюле свой бюст работы Мириам и пригласил друга Главка и некоторых других знаменитых скульпторов Рима полюбоваться им. Художники пришли в неописуемый восторг и в последующие дни не говорили ни о чем другом, как только об этом бюсте.

Слава этого произведения дошла до самого Нерона, и однажды, не предупредив никого о своем посещении, император явился в дом Марка. Долгое время он стоял, безмолвно любуясь мраморным бюстом, затем воскликнул:

— Какая страна имела несказанное счастье породить того гения, который создал это произведение?

Узнав, что то была Иудея, император поклялся сделать художника правителем Иудеи. Когда ему сказали, что художник — женщина, он сказал, что все равно заставит всю Иудею и весь Рим поклоняться ей. Но прежде автора нужно разыскать и доставить ко дворцу.

Услыхав эти слова, Марк так и обмер и поспешил уверить императора, что гениальной художницы уже нет в живых. Тогда император разразился слезами, но все еще не уходил. Один из его приближенных шепотом посоветовал хозяину преподнести мраморный бюст императору в подарок, дружески предупредив: «Иначе не пройдет и нескольких дней, как ты лишишься своего сокровища, а может быть и состояния и даже головы». После этого Марк поднес бюст Нерону который сперва заключил в свои объятия скульптуру, затем молодого римлянина и приказал тотчас же отнести подарок во дворец.

По прошествии двух дней Марк получил императорский указ, гласивший, что несравненное произведение искусства, вывезенное им из Иудеи, поставлено в таком-то храме и все желающие угодить императору приглашаются для поклонения гениальному творению и духу той, которая создала этот мрамор. Кроме того по воле императора Марк назначался хранителем собственного изображения, и ему вменялось в обязанность дважды в неделю неотлучно проводить день в этом храме подле своего бюста, чтобы поклоняющиеся могли видеть и модель. Такова была воля всемогущего цезаря, правящего Римом.

Далее в письме Марк рассказывал, что сейчас он в милости у Нерона, и поэтому ему удается оказывать значительные услуги христианам, иногда даже избавлять их от смерти. Однажды Нерон лично явился в храм, где стояло изображение Марка, и высказал мысль принести в жертву духу умершей художницы нескольких христиан, которых он хотел обречь на самую мучительную и ужасную смерть.

Но когда Марк сказал ему, что это едва ли будет угодно художнице, которая при жизни сама была христианкой, то Нерон воскликнул: «Боги! Какое преступление я готов был совершить!» — и тотчас же отменил свой приговор, на некоторое время совершенно оставив христиан в покое.

Дорогая, возлюбленная Мириам, я страшно несчастен, что не могу теперь же вернуться в Иудею, так как Нерон ни за что не выпустит меня живым из Рима. Но я денно и нощно думаю о тебе и мучаюсь мыслью, что другие, в том числе и Халев, видят твое дорогое лицо, упиваются твоим голосом. Скажу тебе еще, что я разыскал здесь, в Риме, ваших лучших проповедников, беседовал с ними и приобрел за большие деньги их рукописи, в которых изложены все ваше учение и все догматы, вашей веры. Книги эти я намерен изучить основательно, но пока откладываю, опасаясь, что уверую и стану христианином, а затем, подобно многим десяткам римских христиан, буду обращен в факел, чтобы освещать в ночное время сады Нерона.

Далее упоминалось, что кольцо с изумрудом, на котором вырезаны профили Марка и Мириам (изображая профиль последней, автор воспользовался маленькой статуэткой, подаренной девушкой Марку, на которой она была изображена склонившейся над ручьем), работы Главка, и жемчужное ожерелье имеют свою историю, которую Марк со временем расскажет.

Кольцо и ожерелье он просил ее носить, не снимая, и при случае предлагал написать ему хоть несколько слов или, по крайней мере, вспоминать о том, который только о ней одной и думает и т. д.

Дочитав это послание, Мириам поцеловала его и спрятала у себя на груди, а Нехушта между тем раскрыла шкатулочку слоновой кости, из которой молодая девушка достала кольцо с дивной красоты изумрудом и жемчужное ожерелье.

— Посмотри же, Ноу! Посмотри! — воскликнула Мириам в восторге.

— Да, есть на что полюбоваться! Этот жемчуг — целое состояние! Счастливая девочка, снискавшая себе любовь такого человека!

— Несчастная, — возразила Мириам, — которая никогда не будет женой этого человека! — И глаза ее наполнились слезами.

— Не горюй раньше времени и не говори того, о чем знать не можешь, — сказала Нехушта, надевая ей на шею ожерелье. — Ну, а теперь давай сюда твой палец. Тот, на котором носят обручальное кольцо! Вот видишь, как оно пришлось, словно по мерке!

— Нехушта, я не должна этого делать, — прошептала Мириам, но кольца с пальца не сняла.

— Пойдем домой, дитя, сегодня у господина будут гости на ужине!

— Гости? Какие гости?

— Все заговорщики! Отведи Господи от нас беду! Слыхала ты, что Халев возвратился?

— Нет!

— Вчера прибыл в Тир и сегодня будет в числе гостей Бенони. Он воевал в пустыне и, говорят, участвовал во взятии крепости Масада, весь римский гарнизон которой перебит!

— Так Халев восстал против римлян?

— Да, он надеется стать правителем Иудеи!

— Я его боюсь, Ноу! — сказала Мириам.

Когда Мириам вошла в большой зал, где был приготовлен ужин для гостей, то, выполняя желание деда, она выглядела ослепительно — в великолепном наряде греческого покроя, богато украшенном золотым шитьем, с золотым поясом, унизанным камнями, и золотыми обручами в волосах. Все эти мрачные, суровые иудеи с решительными лицами встали и один за другим поклонились ей, как госпоже и хозяйке этого дома.

Она отвечала низким поклоном на приветствие каждого и, вглядывалась в лица, с невольной тревогой искала среди них Халева, но его не было в числе гостей. Вдруг занавеси зала отдернулись, и вошел Халев.

О, как он изменился за эти два года! Теперь это был великолепный, блестящий юноша, могучий, гордый и самоуверенный. Присутствующие почтительно кланялись ему, как человеку, добившемуся высокого и завидного положения и способному выдвинуться со временем еще дальше. Даже сам Бенони сделал несколько шагов ему навстречу, чтобы приветствовать его. На все эти поклоны и приветствия Халев отвечал небрежно, даже несколько надменно, как вдруг взгляд его упал на Мириам, стоявшую в тени. Тогда, не обращая ни на кого внимания, он двинулся прямо к ней и занял место подле нее, хотя оно собственно говоря, предназначалось старейшему из гостей. Заметив происшедшее вследствие этого замешательство, Бенони поспешил посадить лишившегося места гостя подле себя.

— Вот мы и встретились вновь, Мириам! — начал Халев несколько растроганно, и жестокие, надменные черты его лица мгновенно смягчились. — Рада ты меня видеть?

— Конечно, Халев! Кто не рад встрече с товарищем детских игр? — сказала Мириам. — Откуда ты теперь?

— С войны, — ответил он, — мы бросили вызов Риму, и Рим принял этот вызов!

Она вопросительно взглянула на него.

— А хорошо ли вы сделали?

— Как знать! Трудно сказать наперед, — отозвался Халев. — Что касается меня, то я долго колебался, но твой дед восторжествовал надо мной, и теперь я, волей-неволей, должен идти навстречу судьбе!

В этот момент в зал вошел гонец. Все встали, на всех лицах отразилась тревога.

— Какие вести? — спросил кто-то.

— Галл, римлянин, был отброшен от стен Иерусалима, и отряд его уничтожен на перевале Бет-Хорана!

— Хвала Богу! — воскликнули присутствующие в один голос.

— Хвала Богу! — повторил за ними и Халев. — Проклятые римляне наконец пали!

Но Мириам не сказала ничего.

— Что же ты молчишь? Что у тебя на уме?

— Думается мне, что они восстанут с большей силой, чем прежде! — сказала она. — И тогда…

В этот момент Бенони сделал знак, и девушка, поднявшись со своего места, вышла из зала. Она прошла под портик и, сев у мраморной балюстрады террасы, выходившей на море, стала прислушиваться к рокоту волн, разбивавшихся внизу о мраморный цоколь дворца. В голове ее роились самые разные мысли.

Как недавно еще и она, и Марк, и Халев были скромными, маленькими, незначительными людьми без средств, а теперь все трое поднялись высоко, все достигли богатства и высокого положения. — Но надолго ли? — думалось молодой девушке. — Судьбы человеческие капризны, как волны моря, они шумят, бурлят, с минуту искрятся на солнце, улыбающемся им, затем со стоном разбиваются о стену, и наступают ночь и забвение…

Мечты девушки нарушил Халев, незаметно подошедший к ней. Раскрыв перед Мириам свои честолюбивые планы, — он мечтал ни больше и ни меньше, как о царском троне в Иудее, — юноша вновь просил Мириам быть его женой, но получил отказ. Узнав, что Мириам любит Марка, он заскрежетал зубами и поклялся убить соперника.

— Это не поможет тебе! — коротко сказала Мириам. — Почему нам нельзя быть друзьями, Халев, как в прежние дни?

— Потому, что я хочу того, что больше дружбы, и рано или поздно, так или иначе, но, клянусь, добьюсь своего!

— Друг Халев, — вдруг раздался голос Бенони, — мы ожидаем тебя. А ты, Мириам, что делаешь здесь? Ступай, дочь моя, в свою комнату, речь идет о делах, в которых женщины не должны принимать участия!

— Но, увы, нам придется нести свою долю тяжести! — прошептала она и, поклонившись, удалилась.

Глава 13

ГОРЕ ТЕБЕ, ИЕРУСАЛИМ!
Прошло еще два года, два кровопролитных и ужасных года для Иудеи и особенно для Иерусалима, где различные секты уничтожали друг друга. В то время как в Галилее, — невзирая на все усилия иудейского вождя Иосифа[608], под началом которого сражался Халев, — Веспасиан[609] и его военачальники брали штурмом город за городом, уничтожая население тысячами и десятками тысяч, в прибрежных городах и во многих других торговых центрах сирийцы и иудеи поднимались друг против друга и беспощадно избивали одни других. Иудеи осаждали Гадару и Голонитис, Себасту и Аскалон, Анфедов и Газу, истребляя огнем и мечом сирийцев, а там настала и их очередь, сирийцы и греки восстали против них и также не знали пощады.

До описываемого момента в Тире еще не было кровопролития, но все ждали его со дня на день. Ессеи, изгнанные из своего селения у берегов Мертвого моря, искали себе убежища в Иерусалиме; они посылали к Мириам посла за послом, увещевая ее бежать, если возможно, куда-нибудь за море, так как в Тире ожидались погромы и пожары, а Иерусалим, как они полагали, был обречен на гибель. Христиане, со своей стороны, уговаривали ее бежать вместе с ними в Пеллу, где они собирались не только из Иерусалима, но и из Тира, и со всей Иудеи. Но Мириам и тем, и другим отвечала, что не оставит деда — он всегда был добр к ней, и она поклялась не покидать его.

Послы ессеев возвратились тогда обратно, а христиане, помолившись вместе с ней об общем спасении, покинули Тир.

Простившись с ними, Мириам пошла к деду, которого застала взволнованно расхаживающим по комнате. Увидев ее, он поднял голову и спросил:

— Что с тобой, дочь моя? Отчего ты так печальна? Верно, твои друзья предупредили, что нам грозят новые невзгоды?

— Да, господин, — проговорила Мириам и передала все, что ей было известно.

Старик выслушал ее до конца и сказал:

— Я не верю всем этим предсказаниям христианских книг! Напротив, многие знамения указывают, что время явления Мессии близко, того настоящего Мессии, который сразит врагов страны и воцарится в Иерусалиме, сделав его великим и могучим. Если ты веришь, что бедствия обрушатся на Иерусалим и на избранный народ божий, и боишься, то беги с друзьями, а меня оставь одного встречать бурю!

— Я верю в предсказания христиан и их священных книг, верю, что гибель Иерусалима и всего народа нашего близка, но я ничего не боюсь! Я знаю, что и волос с головы нашей не упадет без воли Отца, и что из нас, христиан, никто не погибнет в эти дни! Но за тебя я боюсь и буду с тобой, где бы ты ни остался!

— Я не брошу дом и богатство даже для того, чтобы спасти свою жизнь! Не могу покинуть свой народ во время его священной войны за независимость и свободу дорогой родины. Но ты беги, дитя! Я не хочу, чтобы ты могла упрекнуть меня, что я довел тебя до погибели!

Но Мириам была непоколебима.

Так они и остались в Тире. А спустя неделю гроза действительно разразилась. В последнее время иудеям уже небезопасно было показываться на улицах города: тех, кто, крадучись, появлялся вне своего дома, избивала разъяренная толпа, которую возбуждали тайным образом против них римские эмиссары. Бенони воспользовался этим временем для того, чтобы сделать громадные запасы продовольствия и снарядов и привести свой дворец, бывший некогда грозной крепостью, в готовность к серьезной обороне.

Одновременно он послал известить Халева, находившегося в это время в Иоппии, где командовал иудейскими военными силами, о грозящей жителям Тира опасности. До ста семейств наиболее знатных и богатых иудеев перебрались в дом Бенони, так как другого, более надежного убежища поблизости не было.

Но вот однажды ночью страшный шум и вопли разбудили Мириам. Она вскочила с кровати. Нехушта была уже подле нее.

— Что случилось, Ноу? — спросила девушка.

— Эти псы сирийцы напали на иудеев и громят их жилища! Видишь, половина города объята пламенем! Люди бегут из огня, но их беспощадно добивают тут же, в двух шагах от порога дома. Пойдем на крышу! Оттуда все видно! — И накинув плащи, обе женщины побежали вверх по мраморной лестнице. Опершись на перила, Мириам взглянула вниз и тотчас отшатнулась, закрыв лицо руками.

— О, Христос! Сжалься над ними! Пощади свой народ!

— А они, эти иудеи, разве пощадили Его, ни в чем не повинного?! — воскликнула Нехушта. — Теперь настал час возмездия… Не так ли избивали иудеи греков и сирийцев во многих городах? Но если хочешь, госпожа, будем молиться за них, особенно за их детей, которые теперь гибнут за грехи отцов!

После полудня, когда все беднейшее и беззащитное иудейское население города было перебито и только несколько каким-то чудом уцелевших несчастных бродили, как бесприютные псы, по окраинам города, прячась ото всех и пугаясь своей тени, толпа с бешенством атаковала укрепленный дворец Бенони, в котором собрались большинство богатых иудеев с женами и детьми.

Но в первый день все усилия атакующих оставались безуспешными: ни поджечь, ни разгромить этой мраморной крепости они не могли. Три последовательных атаки на главные ворота дома Бенони были отбиты, а в течение ночи осаждающие не произвели ни одного нападения, хотя защитники дворца все время оставались наготове. Когда рассвело, стало ясно, почему целую ночь враги их не тревожили: как раз против ворот была поставлена громадная стенобитная машина, а со стороны моря подошла и встала против дворца большая сирийская галера, сильно вооруженная, с которой матросы с помощью катапульт собирались засыпать осажденных градом стрел и камней.

И вот началась борьба — страшная, кровавая борьба, не на жизнь, а на смерть. Защитники дворца Бенони осыпали с крыши стрелами людей, работавших у стенобитной машины, и перебили огромное число прежде, чем те успели придвинуться настолько близко, что стрелы перестали достигать их. Когда наконец первые ворота были разбиты, защитники во главе с Бенони, выжидавшие этого момента, устремились на осаждающих и перебили всех до одного вблизи ворот, не дав никому ворваться внутрь. Затем, прежде чем новая гурьба подоспела на смену перебитых, иудеи кинулись за ров и на глазах у атакующих уничтожили за собой деревянный подъемный мост, отрезав им путь. Теперь стенобитная машина, которую не было возможности перетащить через ров, сделалась бесполезной, а иудеи за второй стеной дворца могли считать себя в сравнительной безопасности. Зато галера, стоявшая на якоре в нескольких сотнях шагов, стала засыпать дворец камнями и стрелами.

Так продолжалось до полудня. Все время иудеи заботились лишь о том, чтобы враги не перешли рва, хладнокровно убивая каждого, кто пытался отважиться на этот шаг. Тем не менее Бенони отлично сознавал, что ночью неприятель перекинет мост через ров, и тогда им трудно будет продержаться еще одни сутки. Созвали на совет всех присутствующих и решили в последнюю минуту убить друг друга, жен и детей, но не отдаться живыми в руки врага. Узнав о таком решении, женщины и дети подняли страшный вопль. Нехушта схватила Мириам за руку и шепнула ей:

— Пойдем, госпожа, на верхнюю крышу! Туда ни стрелы, ни камни не попадают. В случае необходимости мы можем броситься вниз, вместо того чтобы быть зарезанными, как бараны! — Они пошли и молились там, как вдруг Нехушта вскочила на ноги, воскликнув-

— Смотри, дитя! Видишь, галера идет сюда на всех веслах и парусах? Это наше спасение! Это иудейское судно, я знаю, на ней не римский орел, а финикийский флаг. Смотри, видишь, это сирийская галера подняла якорь и готовится к бою… Видишь?

Действительно, сирийская галера повернула и двинулась навстречу иудейской, но течение подхватило ее и развернуло так, что она пришлась бортом к неприятельскому судну, которое теперь со всего маха налетело на нее, врезавшись носом в самую середину сирийской галеры и ударив ее с такой силой, что та тут же перевернулась килем кверху.

Крики торжества и отчаяния огласили воздух, на море зарябили черные точки: то были головыутопающих, искавших спасения. Мириам закрыла лицо руками, чтобы не видеть всех этих ужасов.

— Смотри! — продолжала Нехушта. — Иудейская галера бросила якорь и спускает лодки, они хотят спасти нас! Бежим скорее вниз к решетке, выходящей на море!

На лестнице они столкнулись со стариком Бенони, который спешил за ними. Маленькая каменная пристань за решеткой была переполнена несчастными, искавшими спасения. Две больших лодки с галеры уже пристали в тот момент, когда Мириам с Нехуштой и дедом выбежали на пристань. На носу первой лодки стоял благородного облика молодой воин и громким, звучным голосом кричал:

— Бенони, госпожа Мириам, Нехушта, если вы еще живы, выступите вперед!

— Это — Халев! Халев, который явился спасти нас! — воскликнула Мириам.

— Идите смело в воду! Ближе мы не можем подойти! — крикнул он снова.

Они послушно пошли к лодке, десятки и сотни других двинулись за ними. Лодки принимали людей до тех пор, пока не переполнились и едва могли держаться на воде. Люди в лодках обещали сейчас же вернуться за оставшимися — и действительно, высадив на галеру первых, они вернулись и снова, почти переполненные, привезли новых пассажиров на галеру, опять вернулись ко дворцу, и опять мужчины, женщины и дети устремились к лодкам. Но в этот момент над портиком показалась лестница, и сирийцы потоком хлынули во дворец. Теперь уже лодки были до того полны, что каждый лишний человек мог затопить их, а между тем матери с грудными младенцами на руках бежали в воду, плача и прося о помощи. Многие плыли за лодками, пока не выбивались из сил и не тонули.

— О, спасите, спасите их! — молила Мириам, кидаясь лицом вниз на палубу, чтобы не видеть этих надрывающих душу сцен.

— О, мой дом, мой дом! — стонал старый Бенони. — Имущество мое разграблено! Богатство в руках этих псов… Братья мои убиты, слуги разогнаны…

— Разве христиане не говорили тебе, что все это будет? Но ты не верил! — сказала Нехушта. — Увидишь, господин, все сбудется, все до последнего!

В этот момент к ним подошел Халев, гордый, самоуверенный и довольный своим подвигом.

— Взгляни на своего спасителя! — воскликнул старик, взяв Мириам за плечо и заставляя ее встать на ноги.

— Благодарю тебя, Халев, за то, что ты сделал! — произнесла Мириам.

— Я доволен тем, что мне удалось в счастливый для меня день потопить эту большую сирийскую галеру и спасти любимую девушку!

— Что клятвы и обещания! — воскликнул Бенони, обнимая спасителя и желая доказать ему свою благодарность. — Та жизнь, которую ты спас, принадлежит тебе по праву. Если только будет это в моей власти, ты, Халев, получишь ее и все, что еще уцелело от ее наследства!

— Время ли теперь говорить о таких вещах! — воскликнула негодующая девушка. — Смотрите, наших слуг и друзей гонят в море и топят, а кто не идет, тех убивают! — И она горько расплакалась.

— Не плачь, Мириам, мы сделали все, что могли! — проговорил Халев. — Я не могу еще раз послать лодки, матросы не послушают меня — это судно не мое. Нехушта, уведи госпожу в приготовленную для нее каюту. Зачем ей смотреть на все это? Но что ты теперь думаешь делать, Бенони? — повернулся он к старику.

— Я хочу обратиться к двоюродному брату моему, Матфею, иерусалимскому первосвященнику, который обещал мне приют и поддержку, насколько то и другое возможно в эти трудные времена!

— Нет, лучше нам искать спасения в Александрии! — сказала Нехушта.

— Где также избивают иудеев сотнями и тысячами, так что улицы города утопают в крови! — произнес Халев с насмешкой. — К тому же я не могу отвезти вас в Египет. Я должен вернуть судно владельцу, доверившему его мне и ожидающему меня в Иоппии, откуда я отправлюсь в Иерусалим, куда меня вызывают!

— Я хочу попасть только в Иерусалим и никуда больше, — заявил Бенони, — Мириам же свободна отправляться, куда ей угодно!

Все судно было переполнено стонами и воплями спасенных, потерявших в это день свои дома, богатства, близких, родных и дорогих друзей, убитых или утонувших на их глазах. Всю ночь никто не знал покоя.

На рассвете галера бросила якорь, и Мириам в сопровождении Нехушты вышла из своей каюты на палубу.

— Видишь длинную гряду рифов, госпожа? Там, на этих самых скалах, разбилось наше судно, а ты впервые увидела свет Божий! Там я схоронила ее, твою мать, незабвенную госпожу мою!

— Как странно, Ноу, что мне суждено вернуться к этому месту!.. Кажется, Халев зовет нас?

— Мы будем добираться до берега на лодках. Здесь мелко, и судно не может подойти ближе! — проговорил тот, подходя к ним.

Когда все собрались на берегу, Халев, передав галеру другому иудею, которому поручено было идти с ней навстречу римским судам с грузом хлеба, также сошел на берег, и все беглецы из Тира, числом около шестидесяти человек, направились к Иерусалиму.

Довольно скоро путники пришли в бедную деревушку, ту самую где некогда Нехушта поселилась с маленькой Мириам, и где жила кормилица ребенка. Здесь они решили запастись пищей. Пока Халев и другие хлопотали, к Нехуште подошла старуха, положила ей руку на плечо, внимательно поглядела в лицо и спросила:

— Скажи мне, добрая женщина, та красавица, что сидит там, не то ли самое дитя, которое я выкормила своею грудью?

Когда Нехушта признала бывшую кормилицу и ответила утвердительно на ее вопрос, старая женщина обвила шею девушки руками и, поцеловав, сказала, что теперь умрет спокойно, так как повидала ее. Больше ничего отрадного у нее в жизни не остается: муж ее умер, она стара и одна на свете. Старуха благословила девушку, а когда путешественники стали собираться в путь, подарила ей мула и дала с собой всяких припасов. Они расстались, чтобы уже больше никогда не встретиться.

Путешествие прошло спокойно. Благодаря сопровождавшему беглецов конвою Халева, состоявшему из двадцати воинов, они были в безопасности от нападения разбойников, грабивших на больших дорогах. Хотя носился слух, что Тит со своим войском прибыл из Египта и в настоящее время подступил к Кесарии, беглецы не видели еще ни одного римского отряда. Они страдали только от холода, особенно во вторую ночь пути, когда расположились на ночлег на высотах, господствующих над Иерусалимом. Холод был так силен, что приходилось всю ночь оставаться на ногах и согреваться движением.

В это время в небе над Иерусалимом и над Сионом были видения, предвещавшие гибель Иерусалима: комета в виде огненного меча и облако, похожее на сражающихся воинов.

А с рассветом все стало спокойно, священный город казался мирно уснувшим, хотя он давно уже превратился в место взаимного избиения и страшной братоубийственной войны. Спустившись в долину Иерусалима, путешественники заметили, что все окрестности опустошены и разорены. Подойдя к Иоппским воротам, беглецы нашли их запертыми; дикого вида солдаты со свирепыми лицами окликнули пришельцев:

— Кто вы такие и что вам тут надо?

Халев назвал свой чин и положение, но так как это, по-видимому, не удовлетворило суровых стражей, то Бенони выступил вперед, назвал себя и сказал, что все они беглецы из Тира, где было страшное избиение иудеев.

— Беглецы! Стало быть, изменники и заслуживают смерти. Лучше всего прикончить их! — сказали солдаты.

Халев воспылал гневом и спросил, по какому праву они осмеливаются преграждать путь ему, человеку, оказавшему столь крупные услуги своему отечеству.

— По праву сильного! — отвечали ему. — Кто впустил Симона — имеет дело с Симоном, а вы, быть может, из сторонников Иоанна или Элеазара…

— Неужели, — воскликнул Бенони, — мы дожили до того, что иудеи избивают иудеев в стенах Иерусалима, в то время как римские гиены и шакалы рыщут вокруг его стен?! Слушайте, люди, мы не сторонники ни того, ни другого, ни третьего и хотим только, чтобы нас провели к первосвященнику Матфею, который призвал нас сюда, в Иерусалим!

— Матфей — первосвященник, — сказал начальник стражи, — это другое дело, он впустил нас в город, где мы нашли поживу, в благодарность за это и мы, в свою очередь, можем впустить его друзей. Ну, так и быть, проходите все! — И он раскрыл ворота. Беглецы вошли в город и направились по узким пустынным улицам к площади Иерусалимского храма. Было самое оживленное время дня, а между тем город казался в запустении; там и здесь лежали на мостовой тела убитых в одной из ночных схваток женщин или мужчин. Из-за ставен домов боязливо выглядывали сотни глаз, но ни одно окно не отворялось, и никто не показывался на улице, никто не приветствовал вновь прибывших и не спрашивал их, откуда они. Всюду царили гробовое молчание и могильная тишина. Вдруг издали донесся одинокий жалобный голос, выкрикивавший слова, значение которых еще трудно было уловить на таком расстоянии. Все ближе и ближе слышались эти вопли, и вот, свернув на узкую, темную улицу, беглецы увидели в конце ее высокого, исхудалого человека, обнаженного до пояса, а ниже пояса едва прикрытого какой-то пеленой. Все тело несчастного носило следы жестоких побоев и было покрыто шрамами и рубцами. Длинная седая борода и волосы развевались по ветру. Воздевая руки к небу, он восклицал: «Слышу голос с востока! Слышу голос с запада! Слышу голос со всех четырех ветров! Горе, горе Иерусалиму! Горе, горе храму Иерусалимскому!.. Горе женихам и невестам!.. Горе всему народу!.. Горе тебе, Иерусалим, горе!»

В этот момент он поравнялся с беглецами и, как будто не замечая их и продолжая выкрикивать свои прорицания, прошел между ними. Когда Бенони окликнул его в гневном ужасе: «Что это значит? Что ты каркаешь, старый коршун?» — человек этот, не обратив на него внимания и вперив свои бледные, почти бесцветные глаза в небо, прокричал:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе и вам, пришедшим в Иерусалим! Горе! Горе!.. — И он прошел дальше.

— Да, — сказала Нехушта, — град этот обречен на погибель, и жители его должны погибнуть!

Все молчали, объятые ужасом, только Халев старался казаться спокойным.

— Не бойся, Мириам, — произнес он, — я знаю этого человека, он — безумный!

— Как знать, где кончается разум и начинается безумие?! — прошептала Нехушта.

Беглецы продолжили свой путь к воротам храма.

Глава 14

ОПЯТЬ СРЕДИ ЕССЕЕВ
Те ворота, через которые Бенони и его спутники должны были войти в храм, чтобы отыскать жилище первосвященника, находились в южной части Царской ограды. К ней они могли пройти долиной Тиропеон

И вот, когда они уже приблизились, ворота вдруг распахнулись, и из них хлынула, словно поток, толпа вооруженных людей. С бешенством потрясая оружием и оглушая воздух неистовыми криками, злодеи устремились на беззащитных. Те разбежались в разные стороны, словно овцы перед стаей волков, стараясь укрыться в развалинах обгорелых и разрушенных домов, черневших кругом.

— Люди Иоанна нападают на нас! — раздался чей-то голос. Прежде чем вооруженная толпа успела добежать до развалин, из них выскочили десятки и сотни других вооруженных людей, и завязалась схватка.

Мириам увидела, как Халев уложил на месте одного из воинов Иоанна, и как на него тотчас же набросились несколько воинов Симона. Видимо, все жаждали крови, даже не разбирая, кого и за что убивают.

Девушка видела также, как эти обезумевшие люди схватили ее деда и как старик Бенони вскочил на ноги и снова упал. Затем все скрылось от ее взоров — Нехушта потащила ее за собой, не давая оглянуться, все дальше и дальше, пока Мириам окончательно не выбилась из сил. Шум и крики битвы замерли в отдалении.

— Бежим! Бежим! — подгоняла Нехушта.

— Ноу, я не могу… Я чем-то поранила ногу, видишь кровь?

Нехушта оглянулась. Здесь было тихо и пустынно, они находились уже за второй городской стеной, в Новом городе, Везефе, недалеко от старых Дамасских ворот. Немного позади возвышалась башня Антония, а здесь кругом были навалены кучи всякого мусора и между камней и комков глины росли тощие колосья. Нигде вблизи не было видно никакого жилья, в самой же стене кое-где виднелись расщелины, поросшие диким бурьяном. В одну из таких расщелин Нехушта и затащила свою госпожу, и тут бедняжка в изнеможении упала на землю. Прежде чем ливийка успела справиться с перевязкой ее распухшей ноги, вероятно, ушибленной камнем, пущенным из пращи, девушка уже крепко заснула.

Нехушта села подле нее и стала обдумывать, что ей делать дальше, как и где укрыть свою госпожу от опасности.

Но она задремала, пригретая теплыми солнечными лучами, прежде чем успела что-либо придумать. Ей приснилось, будто из-за ближайшей груды камней на нее глядит чье-то знакомое седобородое лицо. Нехушта открыла глаза, осмотрелась кругом, но нигде не было ни души. Она снова задремала, и снова ей привиделось то же лицо, а подле него еще чье-то. Вдруг она узнала в одном из них брата Итиэля.

— Брат Итиэль! — радостным шепотом воскликнула она. — Зачем ты прячешься от меня?

— Сестра Нехушта, неужели это ты? А это госпожа Мириам, дорогое дитя наше? Что, она крепко спит?

— Как убитая! — отвечала Нехушта.

— Хвала Творцу, мы нашли вас! Брат, — обратился Итиэль к своему товарищу, — доползи-ка до стены и посмотри, не может ли кто увидеть нас оттуда, сверху?

Второй ессей возвратился с ответом, что на стенах никого нет и что их оттуда нельзя увидеть. Тогда ессеи подняли почти бесчувственную девушку на руки и понесли к одной из щелей в стене, совершенно заросшей чахлыми кустами и бурьяном. Тут они осторожно опустили ее на землю и с большими усилиями сдвинули с места громадную глыбу камня, закрывавшую небольшое отверстие в стене, похожее на нору шакала. В эту-то черную дыру сперва спустился ногами вперед брат Итиэль и втащил за собой Мириам, за ними последовала Нехушта и, наконец, второй ессей.

Очутившись в узком, темном подземелье, один из братьев высек огонь кремнем из огнива и зажег маленький факел, с которым пошел вперед, освещая путь, по разным подземным ходам и залам, некогда служившими водохранилищами. Сырой воздух подземелья заставил девушку очнуться.

— Где я? Неужели я умерла? — спросила она, раскрыв глаза.

— Нет, нет, ты сейчас все узнаешь, госпожа! — успокоила ее Нехушта.

— Я вижу лицо дядюшки Итиэля! — воскликнула Мириам. — Это его дух пришел ко мне!

— Не дух, а я сам, дитя мое! Иди за мной, я проведу тебя к остальным братьям, и ты опять будешь среди нас в полной безопасности от злых людей!

— Что это за место? — спросила девушка.

— Это подземелье — та самая шахта или, вернее, каменоломня, из которой царь Соломон добывал камень для постройки Иерусалимского храма. Здесь же этот камень и обтесывали: вот чем объясняется, что при сооружении храма не слышно было ни стука молота, ни звука топора или пилы!

Наконец Итиэль и его спутники подошли к потайной двери, казавшейся с первого взгляда глухой стеной; при нажатии на определенное место громадная плита отошла в сторону, обнаружив вход в большой зал. Здесь горел яркий костер из каменного угля, у которого один из членов общины был занят стряпней, а вдоль стен сидело около пятидесяти старцев в белых одеждах ессеев.

— Братья, — проговорил Итиэль, — я привел вам ту, о которой все мы грустили, я привел наше возлюбленное дитя, госпожу Мириам!

— Неужели?! Неужели это она?! — воскликнули разом десятки голосов. Обрадованные ессеи стали приветствовать один за другим свою названную царицу, подносили ей пищу, воду и вино для подкрепления сил и, пока она ела, рассказывали обо всем, что произошло с ними в ее отсутствие.

Более года тому назад римляне, подступая к Иерихону, разорили их селение, некоторых убили, некоторых увели в плен, большинство же успели бежать в Иерусалим. Но и здесь многие погибли от руки сторонников различных враждующих группировок и разбойников, расплодившихся в осажденном городе. Видя, что всем им грозит неминуемая гибель, мирные ессеи решили укрыться в этом подземелье, тайна существования которого была известна одному из братьев. Мало-помалу они стали собирать здесь в большом количестве припасы — запасать топливо, одежду, разную домашнюю утварь и даже кое-что из мебели. Управившись с этим, они окончательно переселились сюда и теперь только изредка, поодиночке или по двое, выходили наверх узнать о том, что происходит в Иерусалиме и в Иудее, и вместе с тем пополнить свои запасы.

Кроме прохода, которым пришли сюда Мириам и Нехушта, существовал еще другой выход из подземелья, который Итиэль обещал им впоследствии показать.

Когда Мириам поела и отдохнула, а ушибленная нога ее была обмыта и перевязана, ессеи повели ее показывать свои подземные владения. Кроме большого зала, были еще отдельные маленькие сводчатые кельи, совершенно без света, как и общий зал; воздух здесь был чист. Одну из таких келий отвели женщинам, предоставив им все удобства, возможные в этой обстановке. Некоторые кельи служили кладовыми и складами, а в одной, довольно большой, находился глубокий колодец. Очевидно, на дне колодца был родник. Вода из родника имела выход наверх, на поверхность земли, и в течение многих веков колодец содержал в себе свежую, вкусную воду. Вдоль стены этой кельи шла крутая каменная лестница, сильно истертая, но еще вполне надежная.

— Куда ведет эта лестница? — спросила Мириам.

— Наверх, в разрушенную башню! — ответил Итиэль и обещал в другой раз отвести ее туда.

Мириам вернулась в свою комнатку и, поужинав, заснула крепким сном. Поутру к ней вернулась острая тревога за деда и мысль, что если он остался жив, то наверное мучается неизвестностью относительно внучки. Поэтому девушка попросила как-нибудь известить его о том, что она находится в безопасности.

После долгих обсуждений было решено, что брат Итиэль в сопровождении другого брата совершит вылазку и постарается передать Бенони записку от Мириам. Однако ессеи просили девушку не указывать места своего пребывания, а только успокоить старика, что ей не грозит никакая опасность и что она скрывается у надежных людей.

Через день Итиэль и его спутник возвратились невредимыми, но принесли известие об ужаснейших избиениях, происходящих на улицах города и даже в самой ограде Иерусалимского храма, где обезумевшие враждующие партии беспощадно истребляли друг друга.

— Жив ли мой дед? — спросила девушка.

— Да, успокойся! Бенони благополучно добрался до дома первосвященника Матфея, а с ним вместе и Халев. Теперь они укрываются в стенах храма… Все это я узнал от одного из слуг первосвященника, который за сикль серебра поклялся, что немедленно вручит твою записку Бенони. Однако он подозрительно взглянул на меня, и вторично я не решусь исполнить такое поручение… Но кроме этих известий, я имею еще и другие! — продолжал Итиэль. — Из Кесарии Тит с громадным войском приближается к Иерусалиму и, как я слышал из достоверных источников, в числе его военачальников есть один воин, который, кажется, скорее предпочтет взять тебя, чем святой город!

— Кто? — прошептала девушка, и кровь разом прилила к ее лицу.

— Один из префектов всадников[610] Тита, благородный римлянин Марк, которого ты некогда знавала на берегах Иордана!

Теперь кровь ее прилила к сердцу, и Мириам до того побледнела, что казалась белее своего белого платья.

— Марк, — прошептала она, оправившись немного, — он клялся, что возвратится сюда, но это мало чем поможет ему! — добавила она чуть слышно и, встав, удалилась к себе.

С того времени как Мириам получила от Марка письмо, кольцо и ожерелье, она ничего не знала и не слыхала о нем, хотя прошло уже два года. Дважды за это время она писала ему, отправляла письма с надежными, как ей казалось, послами, но не знала, дошло ли хоть одно из них по назначению. Иногда ей казалось даже, что его уже нет в живых, — и вдруг он здесь! Да, но увидит ли она его? Кто может знать, что будет?!

И девушка встала на колени и долго и горячо молилась, чтобы Господь даровал ей счастье еще хоть раз увидеть его и поговорить с ним. Эта надежда увидеть Марка поддерживала ее в течение всех этих страшных, долгих месяцев испытаний.

Между тем прошло больше недели с того времени, как она узнала о приближении армии Тита.

Ушиб ее давно зажил, но Мириам словно цветок увядала без света и солнца.

— Ей надо хоть немного подышать свежим воздухом и посмотреть на голубое небо, — говорила Нехушта ессеям. — Иначе она заболеет здесь.

Тогда брат Итиэль взялся показать дорогу в ту старую заброшенную башню, куда вела лестница из кельи с колодцем. Башня, некогда составлявшая часть дворца, теперь уже давно была заброшена, и даже ход в нее был заложен кирпичами, чтобы воры и бродяги не могли по ночам укрываться там. Для военных целей она была непригодна, так как стояла особняком, а не на городской стене.

О потайном ходе из кельи-колодца давно забыли, и никто не подозревал о его существовании. Здесь находился целый ряд потайных дверей, перекидных мостиков и таинственных затворов, известных одним только ессеям.

Башня достигала приблизительно ста футов высоты, диаметр ее был около сорока футов. Крыша давно обрушилась, но каменная лестница и такие же четыре внутренних галереи, освещенные бойницами, были еще в полной исправности.

На следующее утро еще солнце не успело взойти, как Мириам проснулась и стала уговаривать Нехушту подняться в башню.

— Потерпи немного, госпожа, — сказала Нехушта, — дай ессеям окончить утреннюю молитву, сейчас мы их потревожим!

И Мириам покорно ждала, пока не пришел Итиэль и не провел их на башню.

Девушка чуть не вскрикнула от восторга, когда впервые после столь долгого времени увидела над своей головой лазурное небо. Когда же они поднялись на верхнюю галерею, находившуюся на расстоянии не более восьми футов от вершины башни, открывшаяся отсюда панорама восхитила девушку. Там, к югу, блестели на солнце великолепные здания Иерусалимского храма, с его мраморными дворцами и грандиозными ходами и воротами. Несмотря на то, что ежедневно происходили кровопролитные схватки, там все еще курился в кадильницах фимиам и приносились жертвы. За храмом раскинулись Верхний и Нижний города, пестревшие тысячами домов. К востоку лежала долина Иерусалима, за ней возвышалась Масличная гора, зеленевшая своими роскошными маслинами, которые вскоре должны были пасть под топорами римлян. К северу расположился Новый город, Везефа, опоясанный третьей стеной, а да ней расстилалась скалистая местность. Неподалеку, несколько влево, возвышалась грандиозная Антониева башня, в которой теперь засел со своими приверженцами-зилотами Иоанн Гисхальский. На западе, позади громадной городской площади, вздымались башни Гиппика, Фасаила и Марнаммы, за ними стоял великолепный дворец Ирода. А дальше шел целый ряд стен, крепостных зданий, укреплений, площадей, домов и дворцов — нескончаемое море крыш с островами садов и дворов.

И в то время как Мириам, Нехушта и Итиэль смотрели на всю эту пеструю великолепную панораму, вдали, на северо-востоке показалось серое облако пыли.

— Римляне! — воскликнула Нехушта, указывая на это облако, и у всех невольно дрогнули сердца.

Очевидно, не они одни заметили их, так как все стены, башни и крыши мгновенно покрылись людьми, засуетившимися подобно муравьям в потревоженном муравейнике.

Вдруг тот же жалобный и вместе с тем грозный голос раздался среди всеобщей тишины на опустевших улицах города:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе граду сему, горе храму сему! Горе всем!

Теперь на каменистой почве пыль как будто рассеялась, и можно было различить отдельные отряды огромной армии римлян.

Впереди всех двигался многотысячный отряд сирийских союзников, за ними целая туча стрелков и разведчиков, далее шли саперы и квартирьеры, вьючные животные, военные повозки и фуры с многочисленной прислугой. За этим обозом следовал Тит со своей блестящей свитой, телохранителями, оруженосцами, копейщиками и всадниками. Еще дальше тяжело и медленно двигались бесчисленные громадные, страшного вида, стенобитные машины, баллисты, катапульты, за ними трибуны[611] и командиры когорт со своей гвардией, предшествуемые знаменами и римскими орлами в окружении трубачей, которые время от времени оглашали воздух громкими торжественными звуками. А там, дальше, бесконечной лентой тянулась армия Тита, двигавшаяся в строгом порядке, разделенная на легионы, с конными отрядами воинов и квартирьерами; в хвосте ее — нескончаемые обозы с амуницией, провиантом и всякими припасами. На холме Саула римляне стали разбивать лагерь, а спустя час отряд всадников в пятьсот или шестьсот человек выехал из лагеря по большой дороге, ведущей прямо к стенам Иерусалима.

— Это сам Тит, — сказал Итиэль, — видите, перед ним императорский штандарт!

Мириам впивалась глазами в блестящую свиту Тита, стараясь угадать, который из этих блестящих всадников Марк.

И вот в тот момент, когда римляне поравнялись с Башней Женщин, городские ворота вдруг распахнулись, и изо всех прилежащих улиц и домов, где они до сих пор сидели в засаде, тысячи иудейских воинов и вооруженных горожан устремились на римлян, вытянувшихся длинной линией, прорвали ее и отрезали конец от остальной цепи, многих перебив. Мириам видела, как раненые падали с коней, как упал императорский штандарт, тотчас же снова поднялся, а затем все скрылось в облаке пыли. Казалось, все римляне уничтожены. Но нет, вот они один за другим поворачивают от города, направляясь обратно к холму Саула. Правда, теперь их стало меньше, но они все-таки смогли пробиться сквозь тысячную толпу нападающих. Но кто из них возвращался в лагерь, а кто остался на месте? Этого Мириам не знала… С сильно бьющимся, тяжелым сердцем покинула она башню, вернувшись в свое темное подземелье.

Глава 15

ЧТО ПРОИЗОШЛО В БАШНЕ
Прошло еще четыре месяца. Можно сказать, что во всей мировой истории никогда не было и, вероятно, не будет таких страшных бедствий, таких беспримерных ужасов, какие переносили в это тяжелое время жители Иерусалима или, вернее, последние остатки иудейского народа, искавшие убежища в стенах Иерусалима. Отбросив в сторону внутренние распри, иудейские партии общими силами ополчились на врага, но, увы, было слишком поздно. Правда, все, что только в человеческих силах, было сделано. Десятки и сотни тысяч римлян погибли от рук защитников города, они отбивали и уничтожали стенобитные машины и катапульты, взрывали или сжигали гигантские деревянные башни, сооруженные Титом для штурма. Но несмотря на все это Тит овладел третьей стеной и Новым городом, затем удачно штурмовал вторую стену и, разрушив ее, отправил к иудеям историка Иосифа Флавия, чтобы тот убедил их сдаться. Возмущенные этим предложением, собратья иудеи чуть не побили ренегата Иосифа каменьями, и война продолжалась.

Убедившись, что приступом взять Иерусалим невозможно, Тит решил принудить его сдаться голодом. Он окружил еще не взятую первую городскую стену другой стеной, за которой и засел, выжидая, когда его союзник голод сделает свое дело. Вначале Иерусалим был хорошо снабжен съестными припасами и мог бы выдержать продолжительную осаду, но вскоре обезумевшие от отчаяния враждующие партии принялись уничтожать друг друга, отбивать и предавать огню продовольствие своих противников, громить их склады, так что припасы, которых могло бы хватить на многие месяцы, быстро таяли в этих безумных оргиях взаимной ненависти, и население Иерусалима вымирало сотнями и тысячами от голода.

Трудно описать, до каких ужасов, до каких невероятных зверств доходили люди под влиянием этого страшного голода. Страшное пророчество сбывалось теперь: матери поедали своих собственных детей, дети вырывали последний кусок хлеба изо рта умиравших от голода родителей, и никто не знал в те дни ни жалости, ни сострадания. Люди уподобились диким зверям, стали даже хуже диких зверей.

Весь город, казалось, обезумел. Тысячи людей гибли ежедневно, и каждую ночь тысячи других бежали к римлянам, которые ловили несчастных и распинали на крестах перед городской стеной. Не хватало уже и леса на кресты, не хватало места этим крестам.

Все это знала и видела Мириам со своей старой башни — видела улицы Иерусалима, усеянные мертвыми, так что местами невозможно было пройти, видела, как несчастных выгоняли с семьями и детьми из домов, подвергали ужасным пыткам и затем тут же убивали за то, что те якобы не хотели отдать свои спрятанные припасы. Вся долина Кедрона и нижние склоны Масличной горы были покрыты крестами, на которых корчились в предсмертных муках плененные иудеи. Девушка ежедневно видела кровавые стычки и битвы; затем у нее больше не стало сил выносить эти зрелища, и она часами лежала на галерее башни, закрыв лицо руками, чтобы не видеть, и заткнув уши, чтобы не слышать, что делалось кругом.

У ессеев еще сохранялись большие запасы пищи и всего необходимого, никто до сего дня не тревожил их, не подозревая о существовании подземелья. Время от времени тот или другой из членов общины выползал на поверхность земли и пробирался в город. Некоторые так и не возвращались, другие же возвращались и рассказывали о том, что им удавалось узнать.

Так все узнали, что после убийства первосвященника Матфея и его сыновей вместе с шестнадцатью членами синедриона[612] по обвинению в сношениях с римлянами старый Бенони был избран на его место и многих заподозренных в измене и приверженности Риму предал смерти; что Халев стоял во главе сильной партии и всюду был впереди. Говорили, что он поклялся во что бы то ни стало убить римского префекта всадников Марка и что они уже однажды встретились на поле битвы.

Между тем настал август месяц, и ко всем остальным бедствиям злополучного города прибавилась страшная зараза, распространяемая разлагавшимися на улицах трупами, которые валялись повсюду сотнями и тысячами и которых никто не успевал и не хотел хоронить. Теперь Тит установил свои военные машины у самых стен Иерусалимского храма и с каждым днем, хотя и медленно, но упорно прокладывал себе путь во внешние дворы храма.

Однажды ночью, еще за час до рассвета, Мириам пробудилась и стала просить Нехушту выйти наверх в старую башню — она задыхалась в этом подземелье.

Обычным путем обе женщины достигли верхней галереи башни и, сев на верхней ступени против одной из бойниц, долго молча следили за огнями в римском лагере, раскинувшемся на громадном пространстве вокруг городских стен и даже среди развалин домов, под самой башней, так как эта часть города была уже во власти римлян. Но вот первый луч солнца, словно огненная стрела, прорезав туман, упал с вершины Масличной горы через долину Иосафата прямо на золоченые кровли храма и его мраморные дворы. И, словно это был условный сигнал, северные ворота храма широко распахнулись, и из них хлынул целый поток истощенных, свирепого вида воинов и с дикими криками устремился вперед. Римские пикеты старались остановить их, но были смяты и опрокинуты из-за своей малочисленности. Теперь иудеи оцепили одну из деревянных башен Тита. Его стрелки встретили неприятеля градом стрел. Завязалась серьезная битва, но не прошло и десяти минут, как башня была уже в огне. При свете зарева пожара Мириам видела, как римские солдаты, находившиеся в башне, кидались вниз с ее высоты чтобы спастись от огня. С криками торжества иудеи ворвались сквозь брешь во второй стене и, оставив слева от себя остатки дворца Антония, рассыпались на открытом пространстве среди развалин уничтоженной Титом части города, непосредственно у подножия старой башни, где находились Мириам и Нехушта.

Уцелевшие римляне старались добраться до главного лагеря, иудеи преследовали их, но встретили сильный отпор и, отброшенные обратно ко второй стене, пытались укрыться от римлян в развалинах. Внезапно в начальнике конного отряда, атакующего иудеев, Мириам сначала угадала, а потом и точно узнала Марка.

— Смотри, Ноу, смотри, ведь это он! — воскликнула молодая девушка, и сердце в груди ее сильно забилось.

— Да, госпожа, это он! Ну, а теперь, когда ты его видела, пойдем вниз: не те, так другие могут с минуту на минуту взять башню. Ты видишь, бой кипит кругом. Нас могут найти!

— Нет, нет, Ноу! Быть может, ты права, но я не уйду отсюда. Я хочу видеть все до конца!

Нехушта не стала возражать. «Все равно, — думала она, — Бог одинаково может хранить нас и здесь, на башне, и там, в подземелье!»

Между тем римляне вновь построились в ряды и под предводительством префекта Марка двинулись со своих позиций на неприятеля, который, получив подкрепление из храма, на полпути столкнулся с ними. Среди подкрепления оказался и Халев. Вот какой-то иудей кинулся на Марка и убил под ним лошадь. Но молодой префект проворно высвободил ноги из стремян и продолжал биться пешим. Этого, казалось, и ожидал Халев. Точно дикий зверь, накинулся он на римлянина сзади и ударил его плашмя мечом по спине. Такого оскорбления не мог снести ни один римлянин. Марк обернулся, и враги очутились лицом к лицу.

В это время, пользуясь небольшим перерывом в сражении, кто-то из иудейских начальников приказал своим людям проломить заложенный кирпичами ход в башню, на которой находились обе женщины. Иудеи с горячностью принялись за дело.

— Видишь, госпожа! — сказала Нехушта.

— Ах, Ноу, ты была права! Я вовлекла тебя в беду, что же нам теперь делать?

— Сидеть здесь смирно, пока не придут и не возьмут нас, а там, если дадут время, объяснимся с ними, как сумеем!

Но наверх никто не явился. Иудеи опасались внезапного нападения римлян в тот момент, когда начнут взбираться по незнакомой им, быть может, разрушенной лестнице. Поэтому, взломав вход, они воспользовались только низом башни, чтобы втащить в нее и укрыть на время раненых.

Тем временем Марк с мечом в руке устремился на Халева. Иудей успел вовремя отскочить в сторону и нанес Марку такой страшный удар по голове, что, не будь на том массивного шлема, наверно, череп римлянина раскололся бы надвое. Теперь же он раздробил только шлем и нанес Марку глубокую рану, от которой молодой префект пошатнулся и упал, широко раскинув руки и выронив свой меч. Халев подскочил к нему, чтобы прикончить, но Марк вдруг очнулся и, видя, что он теперь безоружен, бросился на Халева, стараясь схватить его голыми руками за горло. Халев успел нанести еще один удар по плечу, но Марк как будто даже не почувствовал его. Спустя минуту меч Халева валялся в стороне, а оба противника в бешеной схватке катались по земле. Тогда из рядов римских воинов раздался крик: «Спасем его!», на который иудеи отвечали: «Хватай его!» И те и другие хлынули на место борьбы, завязался кровавый бой. Обе стороны дрались с остервенением. Где люди стояли, там они и падали мертвыми, никто не хотел отступать. Римляне, хотя и были малочисленнее своих врагов, предпочитали умереть все до единого, но не оставлять в руках неприятеля своего любимого раненого командира. Иудеи же слишком хорошо понимали цену такой добычи, как римский префект, любимец Тита, чтобы дать вырвать его из своих рук. С каждой минутой новые отряды иудеев спешили на подмогу своим собратьям, число же римлян, не получавших подкрепления, заметно таяло, но они упорно продвигались вперед, сражаясь грудь с грудью и щит со щитом.

Вдруг во фланг римлянам с криком торжества ворвался новый отряд иудеев, числом до четырехсот человек. Римский офицер, вовремя заметив опасность и решив, что лучше дать префекту умереть вместе с павшими товарищами, чем сознательно уложить на месте весь легион и посрамить оружие цезаря, скомандовал отступление. В строгом порядке, словно на параде, римская дружина отступила к своим укреплениям, унося с собой раненых, несмотря на град копий и стрел, беспрерывно сыпавшихся на нее.

Видя, что им теперь ничего более не остается делать, иудеи отступили к стене старой базарной площади в тридцати или сорока шагах от старой башни и принялись укреплять ее. Солнце уже клонилось к закату, и день медленно угасал. Раненые римляне, оставшиеся на поле сражения, видя, что их товарищи отступили, кидались на свои мечи или копья и умирали от собственной руки, чтобы не попасть живыми в руки иудеев, которые, подвергнув жестоким пыткам, все равно распяли бы их на кресте. Кроме того, Титом был издан указ, что всякий солдат, попавший живым в руки неприятеля, будет всенародно предан посрамлению, лишен звания солдата и навсегда вычеркнут из списка легиона, а будучи вновь пойман своими, предан смерти или обречен на пожизненное изгнание.

Как охотно последовал бы Марк примеру своих товарищей, но — увы! — у него не было на то ни силы, ни оружия. Когда их с Халевом вытащили из груды раненых и убитых, он был в глубоком обмороке от потери крови и истощения сил. В первую минуту его приняли за мертвого, но оказавшийся тут врач заявил, что Марк жив, и если дать ему отлежаться, то он очнется и придет в себя. Поэтому, желая сохранить этого префекта живым у себя в руках, иудеи втащили его в старую башню и оставили там, приставив на случай, если он очнется стражу ко входу.

Мириам с замирающим сердцем следила за всем происходящим вокруг нее на поле сражения и у подножия башни. Временами ей казалось, что она сейчас умрет от нестерпимой душевной муки и тревоги за своего возлюбленного.

— Успокойся, госпожа, благородный Марк жив! — говорила ей Нехушта. — Иначе его оставили бы на поле сражения с остальными убитыми. Он нужен им пленный, иначе Халеву позволили бы пронзить его мечом, как он намеревался это сделать!

— О, тогда он будет повешен на кресте, подобно тем римлянам, которых мы видели вчера на стенах храма! — воскликнула Мириам.

— Это, конечно, возможно, — ответила Нехушта, — если Марк не найдет возможности покончить с собой или не будет спасен кем-нибудь!

— Спасен! Они не могут спасти его, Ноу! — Бедная девушка упала на колени, всхлипывая в порыве отчаяния. — Христос! Христос, научи меня, как спасти его! Если же нужно, чтобы кто-нибудь умер, возьми лучше мою жизнь!

— Полно, госпожа, — утешала ее Нехушта, — попробуем сделать что-нибудь! Смотри, они положили его в нескольких шагах от нашей подъемной каменной двери, у самых ступеней лестницы, стража стоит снаружи, в башне же никого нет. Я видела, как иудеи вынесли своих раненых, оставив там разве только мертвых. Если благородный Марк в сознании и может хоть чуть-чуть держаться на ногах, мы стащим его вниз и опустим за собой каменную дверь!

— Но нас могут увидеть и открыть убежище ессеев. И тогда их замучают и убьют за то, что те утаили пищевые запасы!

— Полно! Когда мы останемся за дверью, никто не найдет дороги в подземелье. Ты знаешь, что снаружи дверь поднять нельзя. Кроме того, ессеи все предвидели, приняв на всякий случай все меры предосторожности, за них ты не бойся!

Тогда Мириам обвила шею старухи руками и, страстно целуя ее, вся в слезах, молила:

— О, Ноу! Попробуем спасти его! А если не удастся, лучше умрем вместе с ним!

— Так пойдем скорее, пока еще есть хоть немного света, а то, когда стемнеет, здесь, на этой лестнице, шею сломишь. Иди за мной!

И они осторожно стали спускаться по старой каменной лестнице, где мимо них шныряли потревоженные ими совы и летучие мыши. Вот и та площадка с дверью, ведущей внутрь башни. Опустившись на колени, Нехушта стала ощупывать руками почву. В башне было темно, как в могиле, но слабый отблеск вечерних сумерек падал сквозь брешь в стене, пробитую недавно. Внезапно в лунном свете блеснул панцирь Марка, лежавшего так близко от Нехушты, что она могла коснуться его рукой. Склонясь над ним, ливийка внимательно прислушалась.

— Марк жив! — проговорила она, обернувшись к Мириам. — Он дышит и, как мне показалось, даже пошевелил рукой. Я боюсь, что он испугается, если я заговорю с ним! Твой же голос он, вероятно, узнает!

Тогда девушка осторожно заняла место Нехушты и, склонившись к самому лицу Марка, прошептала чуть слышным, нежным, ласковым голосом:

— Проснись, Марк, слушай меня, но не шевелись: нас могут услышать! Я — та Мириам, которую ты знавал на берегах Иордана!

При ее имени раненый слегка содрогнулся.

— Мириам, — прошептали его губы, — сладкая греза… дивный сон…

— Не сон и не греза! Я и Нехушта пришли попытаться спасти тебя. Ты ранен и в плену… Можешь ты подняться на ноги? Тогда мы проведем тебя в такое место, где тебе не будет грозить никакая опасность!

— О, сладкий сон… — прошептал Марк.

— Марк, это не сон, это действительность! — воскликнула шепотом девушка. — Чувствуешь ты мой поцелуй? — И она, наклонившись, прижала свои губы к его губам. — Дай руку, ощупай твое ожерелье на моей груди, твое кольцо на моей руке. Веришь теперь, что это не сон?

— Да, возлюбленная! Да! Скажи, что я должен делать?

— Постарайся подняться и встать на ноги, если можешь! Нехушта, ты сильнее, поддержи его, пока я отворю дверь! Живо! Я слышу, стража подходит сюда и сейчас заглянет в брешь!

Нехушта опустилась на колени подле раненого и, пропустив руки под его спину, сказала:

— Ну, готово! Вот ключ, возьми!

Мириам взяла из ее рук ключ, повернула его в замке, и так как дверь была очень тяжела, то она всей силой, всем корпусом налегла на каменную плиту двери, чтобы удержать ее.

— Ну! — сказала она. — Быстрее, я слышу, стража входит сюда!

Поддерживаемый Нехуштой, Марк сделал три шага и очутился у открытой двери, но здесь, на самом пороге, силы изменили ему, так как кроме тяжелой раны в голову он получил еще рану в ногу, и со стоном «Не могу!» он грузно упал, увлекая за собою старую ливийку. При этом его стальной нагрудник зазвенел о каменный порог. Часовой снаружи услыхал этот звук и позвал товарища, чтобы тот дал светильник. Мигом Нехушта вскочила на ноги и, схватив Марка за руку, потащила его в отверстие, между тем как Мириам, подпирая спиной каменную плиту, служившую дверью, проталкивала его ноги.

Вот замигал светильник во входном отверстии, где была проломана заложенная кирпичами наружная входная дверь. Нехушта изо всех сил тянула тяжелое беспомощное тело римлянина, хорошо понимая, что если свет светильника упадет на его латы, все погибло. Страж-иудей со светильником в руке торопливо вошел, но споткнулся о лежавшее на дороге мертвое тело и упал на одно колено. В этот момент Мириам, собрав все свои силы, широко распахнула каменную дверь и отскочила к стене. Прежде чем иудей успел подняться, она ударила ключом от двери, зажатым у нее в руке, по светильнику, который мгновенно разбился и погас. Затем она кинулась к двери надеясь бежать, зная, что теперь каменная дверь должна уже сама собой захлопнуться. Но, увы! Две железные руки обхватили ее поперектуловища, и сколько она ни отбивалась, сколько ни наносила ударов тяжелым железным ключом своему врагу, все усилия были тщетны. Тяжелая каменная плита с глухим звуком захлопнулась, и теперь ей уже не было спасения. Она сразу поняла это и, опасаясь, чтобы ключ не послужил уликой, зашвырнула его в самый дальний угол башни, где, как она знала, были навалены целые груды мусора и птичьего помета.

При звуке захлопнувшейся двери сердце ее радостно дрогнуло, она знала теперь, что Марк спасен: дверь не могла захлопнуться, пока он еще лежал поперек порога. Мириам знала также, что страж, державший ее, ничего не видел и не мог рассказать; отпереть же дверь без другого такого ключа невозможно ни с той, ни с другой стороны.

Теперь уже несколько человек с фонарями вбежали в башню. С ними был Халев.

— Что тут такое? — крикнул он.

— Не знаю, только я вбежал на шум и схватил какого-то здоровенного парня, с которым порядком-таки повозился и сейчас крепко держу, хотя он не переставал все время наносить мне удары своим мечом!

Подошли люди с фонарями и увидели красавицу-девушку с распущенными волосами, стройную и на вид хрупкую, как ребенок, и расхохотались над мнимым геройским подвигом бдительного стража.

— Э, да это девушка! Неужели ты каждый раз зовешь на помощь, когда попадаешься девушке в лапки? — со смехом спрашивали они.

— А римлянин? Где римлянин? — раздался чей-то грозный голос, и все бросились искать пленника в темной башне, заваленной бревнами, кирпичом и мусором. Но римлянина нигде не было, и целый град ужаснейших проклятий сыпался из уст иудеев, только, Халев стоял неподвижно, вперив глаза в молодую девушку.

— Мириам! — прошептал он.

— Да, Халев, это я! — спокойно ответила она. — Странная встреча, не правда ли? Зачем вы вломились в мое убежище?

— Женщина! — воскликнул он вне себя от бешенства. — Где ты спрятала римлянина Марка? Говори сейчас же!

— Марка? — спросила она. — А разве он здесь? Я этого не знала, я видела, как какой-то человек выбежал отсюда, быть может, то был он. Тогда спеши, может быть, ты его догонишь!

— Ни один человек не выходил отсюда! — заявил часовой. — Берите эту женщину, она укрыла его где-нибудь в потайном месте!

Ее схватили, связали и, точно обезумев, с фонарями бросились обыскивать все углы и все щели башни.

— Здесь лестница! — крикнул кто-то. — Смотрите, друзья, видно, он ушел туда! — И с фонарями в руках они поднялись на самый верх башни, но там никого не было. Вдруг раздались звуки трубы, в отверстии входной двери показался начальник отряда и второпях крикнул:

— Бегите скорее в храм, сам Тит идет на нас во главе двух легионов отомстить за своего префекта!.. Бегите и тащите пленника за собой, слышите?

— Он исчез! — мрачно отозвался Халев, и при этом взгляд его, полный непримиримой ненависти, упал на Мириам. — А на его месте мы нашли вот эту девушку, внучку Бенони, которая некогда была возлюбленной этого римлянина!

— Слышишь, женщина, скажи нам сейчас же, что ты сделала с твоим любовником, или умрешь здесь, сейчас же!

— Я ничего не сделала! Я видела, как отсюда вышел человек и прошел мимо часового, а больше я ничего не знаю!

— Она лжет! Заколите изменницу!

Меч над ее головой был уже занесен, но Халев успел сказать несколько слов начальнику, и тот изменил свое приказание.

— Нет, лучше отведите ее в храм: пусть дед учинит ей допрос в присутствии всего синедриона. Но живо, живо, не то все мы очутимся в руках римлян!

Мириам схватили и утащили из старой башни, которая час спустя была уже во власти римлян, поспешивших разрушить ее, равно как и все соседние строения.

Глава 16

СИНЕДРИОН
Иудейские воины вели Мириам по узким темным улицам с обгоревшими и разгромленными домами, усеянным десятками и сотнями трупов. Они спешили как только могли, ведь римляне, оттесненные в течение дня из этой части города, теперь вновь занимали ее, предавая огню и мечу все, что встречалось на их пути.

Северный и восточный внешние дворы храма были уже во власти римлян, и потому, чтобы проникнуть в ограду храма, приходилось далеко ее обходить. Однажды отряду, уводившему Мириам, пришлось выжидать в укрытии, когда мимо них пройдет многочисленный отряд римлян, затем ждать у каждых ворот, которые лишь после долгих переговоров отпирались для них. Только под утро Мириам очутилась наконец во внутренней ограде храма. По приказанию начальника отряда ее втолкнули в тесную, темную и сырую келью одного из больших зданий и, заперев за ней дверь, оставили там одну. Несмотря на страшную усталость, она не могла заснуть: события этого ужасного дня преследовали ее, как кошмар, среди которого, подобно светлому лучу солнца, ей улыбалось одно воспоминание — то были слова Марка: «Мириам, возлюбленная моя… Это сладкий сон, это чудная греза…» Значит, он не забыл ее, любил, несмотря на то, что в Риме сотни прекраснейших женщин окружали его, стремясь назвать его своим супругом. О, она верила в его любовь и была счастлива ею! Счастлива тем, что Бог помог ей спасти его жизнь. Правда он был ранен, тяжело ранен, но ессеи — такие искусные врачи, они вылечат его! И, опустившись на колени, Мириам стала горячо молиться. Вдруг до нее донесся странный звук, точно слабый вздох, исходивший из дальнего угла кельи. Вглядевшись пристальнее, девушка различила в полумраке смутное очертание человеческой фигуры с длинной седой бородой. Что-то знакомое почудилось ей в этой фигуре, и она приблизилась к месту, откуда послышался вздох. То был не человек, а скелет, обтянутый кожей, и одни лишь глаза горели на лице этого живого мертвеца. Девушка узнала его, это был Феофил, возглавляющий совет ессеев. Десять дней тому назад он, несмотря на увещания братьев, вышел из своего убежища и больше не возвратился; его ходили искать, но не нашли, думали, что он убит кем-то из людей Симона. И вдруг Мириам нашла его здесь. Оказывается, иудеи захватили его в плен.

— Есть у тебя какая-нибудь пища, дитя? — простонал старик, узнав девушку.

— Да, господин, вот кусок сушеного мяса и ячменный хлеб. Я случайно захватила это с собой, когда шла на башню. Возьми, поешь!

— Нет, нет, дочь моя! Это значило бы только продлить мои муки. Я хочу умереть и рад, что скоро для меня все кончится, но ты сбереги еду для себя, спрячь так, чтобы ее у тебя не отняли. Вот тут, в кувшине есть вода, они давали ее мне, заставляя пить, чтобы продлить мучения. Пей сколько можешь теперь, быть может, завтра они не дадут тебе воды!

Некоторое время продолжалось молчание, старик постепенно слабел, а Мириам, глядя на него, горько плакала.

— Не плачь, дитя, обо мне, я скоро успокоюсь. Лучше скажи, за что тебя заперли здесь?

Девушка вкратце рассказала обо всем.

— Ты — отважная женщина, и твой римлянин многим тебе обязан! Я умираю, но в этот последний час призываю благословение Бога на вас!

После этого Феофил закрыл глаза и уже больше не мог или не хотел говорить.

Прошло немного времени, и вдруг дверной засов заскрипел. В келью вошли два тощих, злобного вида человека. Один из них грубо толкнул старика.

— Проснись, видишь, мясо, — и он ткнул ему кусок мяса под нос, — что, вкусно? Так вот, скажи нам, где хранятся твои припасы, и ты получишь весь этот кусок мяса!

Ессей только отрицательно покачал головой.

— Я не стану есть и ничего вам не скажу! Я умру, и все вы умрете, а Бог воздаст каждому по делам.

Тогда посетители принялись поносить и проклинать несчастного мученика, не обращая внимания на прижавшуюся к стене Мириам.

Едва они ушли, девушка тихонько приблизилась к старцу, но, взглянув в его лицо, увидела, что он уже умер. Тихая улыбка скользнула по ее лицу — она была рада, что мучения старика кончились.

Спустя немного времени дверь снова отворилась — теперь пришли за ней.

Мириам встала и пошла на допрос. Проходя через внутренний двор храма, она заметила, что повсюду на мраморных плитах лежат еще не убранные трупы, а за стеной слышался шум битвы и сотрясающие храм удары стенобойных машин.

Ее ввели в громадный зал с белыми мраморными колоннами, в котором было множество голодных, истощенных до предела людей, в том числе женщин и детей с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами. Одни бесцельно бродили, другие безмолвно и неподвижно сидели группами на полу, а в дальнем конце зала, под богатым балдахином, на возвышении восседали человек двенадцать-четырнадцать почтенного вида старцев в богатых резных креслах художественной работы. По обе стороны от них стояло еще много таких же, но пустых кресел. Старцы были одеты в дорогие великолепные одежды, висящие на них, как на вешалках, а лица их, бескровные и сморщенные, пугали своей худобой. То были члены иудейского синедриона.

В тот момент, когда Мириам вошла в зал, один из членов синедриона произносил приговор над каким-то несчастным, измученным человеком. Девушка взглянула на судью и узнала в нем деда своего Бенони, но то была лишь тень прежнего Бенони. Некогда высокий, прямой старик с гордой, уверенной осанкой стал теперь дряхлым, сгорбленным старцем, из-под тонких бесцветных губ виднелись желтые зубы, длинная серебристо-седая борода старика висела клочьями, руки дрожали, голова тряслась и была лишена волос. Даже глаза его приняли какое-то злобное выражение, словно взгляд голодного волка.

— Обвиняемый, что ты хочешь сказать в свое оправдание? — спросил он глухим, дребезжащим голосом.

— Да, я действительно утаил небольшой запас пищи, приобретенный мною на последние крохи состояния! Твои гиены схватили мою жену, мучили и истязали ее, пока она не указала, где у меня были спрятаны запасы, которыми я надеялся поддержать жизнь семьи. Эти люди накинулись на пищу и уничтожили почти все на моих глазах. Жена умерла от нанесенных ей ран, а все дети умерли с голоду, кроме младшей, шестилетней малютки, которую я кормил последними крохами. Когда и она стала умирать у меня на руках, я упросил римлянина, отдав ему все драгоценности, какие у меня были, камни и жемчуг, чтобы он отвез ее в свой лагерь и там кормил, за что обещал указать ему слабое место в стене храма. Он накормил ребенка при мне и дал ей хороший запас с собой, обещал держать ее у себя, кормить каждый день — и я указал ему место, где легко проникнуть через ограду в храм. Но, как тебе известно, я был пойман, и то место в стене было укреплено, так что моя измена не имела никаких дурных последствий. Однако я готов еще двадцать раз повторить свой поступок, если это поможет спасти жизнь моего ребенка. Вы убили мою жену и моих детей, убейте и меня! Что мне жизнь!

— Презренный, что значит жизнь твоей жены и детей в сравнении с неприкосновенностью этого святилища, которое мы отстаиваем от врагов Иеговы?! Уведите его, и пусть его казнят на стене, на глазах римлян, его друзей!

Несчастного увели, а чей-то голос приказал: «Введите следующего изменника». Подвели Мириам. Бенони взглянул на нее и сразу узнал.

— Мириам! — простонал он, поднявшись со своего кресла, и тотчас же упал обратно. — Тут какое-нибудь недоразумение… Эта девушка не может быть виновна… Отпустите ее!..

— Сперва выслушай обвинение, — сказал угрюмо и подозрительно один из судей, тогда как другой прибавил:

— Это как будто та самая девушка, которая жила в твоем доме, рабби Бенони? Говорят, она христианка!

— Скажи нам, женщина, ты принадлежишь к секте христиан?

— Да, господин, я — христианка! — спокойно ответила Мириам.

— Мы собрались здесь не для того, чтобы разбирать вопросы веры. Теперь не время заниматься этим! — вмешался Бенони.

— Пусть так, — произнес один из судей, — оставим вопросы веры. Кто обвиняет эту женщину и в чем?

Вперед выступил человек, за спиной которого, как заметила Мириам, стояли Халев, расстроенный и взволнованный, и тот иудей, который сторожил Марка.

— Я обвиняю ее в том, что она дала возможность бежать римскому префекту Марку, захваченному в плен Халевом. Мы оставили его в старой башне, пока он не пришел в себя от ран.

— Римский префект Марк! — проговорил один из членов синедриона. — Он — ближайший друг Тита и один стоит сотни других римлян! Скажи нам, женщина, помогла ты ему бежать? Впрочем, ты, конечно, не скажешь! Обвинитель, изложи свои основания и доказательства!

Тот поверил обо всем, что произошло в башне. За ним был допрошен страж и, наконец, Халев.

— Я ничего не знаю, кроме того, что ранил и взял в плен римлянина, которого на моих глазах снесли бесчувственного в старую башню. Когда же я вернулся после новой атаки, римлянин исчез, а эта госпожа находилась в башне и утверждала, что он ушел через дверь. Вместе я их не видал! — кратко дал отчет Халев.

— Это — ложь! — грубо крикнул один из судей. — Ты говорил, что префект был ее возлюбленным!

— Я сказал это потому, что много лет тому назад, на берегах Иордана, она сделала его бюст из камня. Она — скульптор!

— Разве это доказывает, что она была его возлюбленной? — спросил Бенони.

Халев молчал, но один из членов синедриона, по имени Симеон, друг Симона, сидевший подле него, крикнул:

— Перестаньте препираться! Эта дочь сатаны прекрасна, и, по-видимому, Халев желает взять ее в жены. До этого нам нет дела! Но он старается утаить истину!

— Никаких улик против нее нет! Отпустите эту женщину! — воскликнул Бенони.

— Ничего удивительного — таково решение ее родного деда, — с едким сарказмом заметил Симеон. — Тяжелые настали времена, недаром рука Господня тяготеет над нами, если рабби укрывают христиан и потворствуют им, а воины лжесвидетельствуют потому только, что виновная прекрасна! Я же говорю, что она достойна смерти, так как укрыла римлянина, не то зачем бы она загасила светильник?!

— Быть может для того, чтобы самой укрыться от стражей! — сказал кто-то. — Только каким образом очутилась она в этой башне?

— Я жила в ней! — ответила девушка.

— Одна, без воды и без пищи, словно сова или летучая мышь! Ведь до вчерашнего дня башня была заложена кирпичами! Значит, ей известен какой-нибудь потайной ход, которым она и спровадила римлянина, а сама не успела уйти за ним! Вот и все! По-моему, она достойна смерти!

Тогда старый Бенони встал и гневно начал:

— Не достаточно ли крови льется здесь изо дня в день, чтобы нам искать и крови невинных?! Мы давали клятву чинить справедливый суд. Где же тут доказательства или улики? Многие годы она даже не видала этого римлянина. Именем Всевышнего протестую против этого приговора!

— Весьма естественно, что ты протестуешь: ведь она тебе не чужая! — сказал кто-то, и затем все стали спорить и пререкаться. Вдруг Симеон поднял голову и приказал обыскать ее.

Двое из архиерейских слуг принялись обыскивать девушку, разорвав одежду на ее груди.

— Вот жемчуг! — воскликнул один. — Взять его?

— Безумец, что мы, воры, что ли? Куда нам эти безделушки?! — окрикнул его сердито Симеон.

— А вот и еще кое-что! — сказал другой из слуг, вынув письмо Марка, которое девушка постоянно носила у себя на груди.

— Не троньте, отдайте! — взмолилась Мириам.

— Подать это сюда! — сказал Симеон, протянул свою тощую, костлявую руку и, развязав шелковую нитку, прочел начальные строки письма: «Госпоже Мириам от Марка, римлянина, через посредство благородного Галла». Ну, что скажешь на это, рабби Бенони? Тут целое послание, но читать все у нас нет времени, а вот конец: «Прощай, твой неизменно верный друг и возлюбленный Марк». Пусть читает остальное тот, кому охота, что же касается меня, то я удовлетворен: эта женщина — изменница, и я подаю голос за предание ее смерти!

— Это письмо было писано мне из Рима два года тому назад! — ответила было Мириам, но по-видимому, никто не слышал ее слов, все говорили разом.

— Я требую, чтобы это письмо было прочтено от начала и до конца! — заявил Бенони.

— У нас нет времени заниматься такими пустяками! — ответил Симеон. — Другие обвиняемые ждут очереди, а римляне разбивают наши ворота. Нам некогда тратить драгоценные минуты с этой христианкой, шпионкой римлян. Увести ее!

— Увести ее! — подтвердил и Симон Зилот, остальные утвердительно закивали головами.

Затем все собрались и стали обсуждать, какой смертью девушка должна умереть. После долгих споров и пререканий, после того как Бенони тщетно просил и убеждал, проклинал и заклинал их, вынесен был следующий приговор: как всех предателей и изменников вообще, девушку нужно отвести к верхним воротам храма, называемым вратами Никанора, которые отделяют двор Израиля от двора Женщин, и приковать цепями к центральному столбу над воротами, где она будет видна и римлянам, и всему народу израильскому. Там она умрет голодной смертью или как Бог ей судил.

— Таким образом, — заявил Симон Зилот, — мы не обагрим свои руки кровью женщины. Кроме того, ввиду особого снисхождения к просьбам брата нашего, рабби Бенони, мы решили отсрочить исполнение приговора до заката солнца и заявить изменнице, что в случае, если она за это время одумается и пожелает открыть нам убежище римлянина Марка, мы возвратим ей свободу. Отведите ее обратно в тюрьму! — приказал он, обращаясь к страже.

Мириам схватили и, проведя сквозь толпу голодных людей, останавливавшихся, чтобы плюнуть в нее или послать ей вслед проклятие или камень, отвели обратно в темную келью.

Мириам села на пол и принялась есть спрятанный ею кусок сушеного мяса и ячменный хлеб. Вскоре, измученная и обессилевшая, она заснула крепким сном. Спустя четыре или пять часов ее разбудил какой-то посторонний звук. Она раскрыла глаза и увидела перед собой старого Бенони.

— О, дитя мое! Я пришел проститься с тобой и попросить у тебя прощения! Душа моя разрывается!

— Прощения? У меня? Да в чем же, дедушка? Ведь, с их точки зрения, приговор справедлив, и, если хочешь знать, я надеюсь, что мне действительно удалось спасти жизнь Марка, за что я и должна заплатить своей жизнью!

— Но как ты могла это сделать?

— Не спрашивай меня об этом, господин!

— Но еще не поздно спасти и твою жизнь! Ведь они вряд ли смогут вторично захватить его. Теперь иудеев оттеснили от старой башни, которая в руках римлян!

— Да, но иудеи вновь могут овладеть ею. Кроме того, я подвергла бы опасности и другие жизни, жизни дорогих своих друзей! Нет, я не могу!

— В таком случае ты должна будешь умереть позорной смертью, я бессилен спасти тебя! Не будь ты моею внучкой, они распяли бы тебя на кресте, поступив с тобой так, как поступают римляне с нашими братьями!

— Если на то воля Божия, я умру. Что значит одна моя жизнь там, где ежедневно гибнут тысячи жизней?! Не будем больше говорить об этом!

— О чем же говорить, Мириам?! — простонал старик. — Кругом горе, горе и горе… Ты была права, когда убеждала меня бежать. А ваш Мессия, которого я отвергал и теперь отвергаю, да, он обладал даром прорицания: Иерусалим погиб, и наш храм тоже погибнет. Римляне уже завладели внешними дворами, а в Верхнем городе жители поедают друг друга и мрут. Хоронить мертвецов некому, все мы погибнем или от голода, или от меча, или от болезней, и не останется в живых никого. Народ иудейский будет попран и поруган, Иерусалимский храм разорен, от него не останется и камня на камне! Да, все сбудется!

— Но вы могли бы сдаться! Тит пощадил бы вас!

— Нет, дитя, лучше уж всем погибнуть! Сдаться, чтобы нас повлекли на поругание целому Риму, как жалких рабов, за колесницей победителя по улицам их пышной столицы! Нет, мы будем просить пощады у Иеговы, а не у Тита! Ах, зачем я не послушал тебя тогда, сейчас ты была бы в Египте или Пелле. Я погубил тебя, кровь от крови моей и плоть от плоти, я своими руками навлек на тебя этот приговор!

— И несчастный старик долго и безутешно ломал руки и стонал от нестерпимой душевной муки.

— Полно, дедушка, — успокаивала его Мириам, — умоляю тебя, не упрекай себя ни в чем! Для меня смерть не страшна. Да может быть, я даже и не умру!

Старик поднял голову и вопросительно посмотрел на нее:

— Разве у тебя есть какая-нибудь надежда уйти отсюда? Бежать? — спросил он. — Халев…

— Нет, не Халев, хотя я благодарна, что тогда, на суде он пытался оправдать меня, но я предпочла бы скорее умереть, чем бежать с ним!

— В таком случае… Почему же ты думаешь?..

— Я не думаю, господин, а только надеюсь на Бога и верю, что Он может спасти меня. Одна из наших женщин, которую почитают как святую, предсказала мне долгую жизнь!

В тот момент, когда она произнесла эти слова, раздался звук, подобный громовому раскату, и они почувствовали, как земля содрогнулась.

— Рабби Бенони, — крикнули снаружи, — стена упала! Не мешкай, рабби Бенони, ради всего святого, спеши!..

— Увы, дитя мое, я должен идти! Какой-то новый ужас и несчастье обрушились на нас и призывают меня вернуться. Прощай, возлюбленная дочь моя, прощай и прости меня за все то зло, которое я навлек на тебя, видит Бог, против воли!

И обняв и поцеловав ее, старик вышел, оставив девушку в слезах.

Глава 17

ВРАТА НИКАНОРА
Прошло еще часа два, близилось время заката. Вдруг железные болты и засовы тюрьмы Мириам загремели, и в полутемную келью вошел Халев. На нем были помятые в бою и иссеченные во многих местах латы, а в руке сверкал обнаженный меч.

— Ты пришел сюда привести в исполнение приговор синедриона? — спросила девушка.

Он молча опустил голову.

— Не мешкай, друг Халев! Когда мы с тобой были детьми, ты нередко опутывал мои руки цветами, теперь же свяжи их веревками, как тебе повелевает долг!

— Ты жестока, Мириам, я пытался выгородить тебя на суде, а если у меня там, в старой башне, вырвались против воли слова горькой обиды, то только потому, что любовь и ревность довели меня до безумия! — И Халев стал убеждать девушку бежать с ним к римлянам, говоря, что из любви к ней готов наложить на себя пятно измены родине. Но девушка отказалась.

Мало того, он предлагал даже креститься, но девушка была непоколебима.

С тоской вышел от нее Халев. Сразу вслед за этим явились четверо воинов и повели Мириам к воротам Никанора между двором Женщин и двором Израиля, украшенным серебром и золотом, над которыми возвышалось квадратное здание, высотой около пятидесяти футов. Здесь священнослужители хранили свои священные трубы и другие музыкальные инструменты. На плоской кровле этого здания возвышались три мраморных столба, украшенных золочеными капителями и шпилями.

У ворот осужденную ожидал один из членов синедриона, тот самый Симеон, который приказал обыскать Мириам и отказался прочесть все письмо Марка.

— Не призналась эта женщина, где скрывается римлянин? — спросил он.

— Нет! — отвечал Халев. — Она говорит, что ничего об этом не знает!

— Так ведите ее наверх.

Поднявшись по узкой каменной лестнице, Мириам и сопровождающие вышли на кровлю здания, где ее подвели к среднему из трех столбов, к которому была прикована тяжелая железная цепь футов десяти длиной. По приказанию Симеона Мириам связали руки за спиной, а на грудь повесили надпись, гласившую: «Мириам, христианка и изменница, приговорена умереть здесь, как ей Бог судил, пред лицом друзей ее, римлян». Далее следовали подписи нескольких членов синедриона, в том числе и деда ее Бенони, которого принудили таким образом дать восторжествовать чувству патриотизма над чувством кровного родства. Затем ее приковали цепью к столбу, после чего Симеон и остальные собрались удалиться и оставить ее одну. Но прежде чем покинуть эту кровлю, Симеон обратился к осужденной:

— Стой здесь, презренная изменница, пока кости твои не распадутся в прах! Стой под грозой и бурей, под палящими лучами знойного солнца, стой, проклятая, при свете дневном и во мраке ночи, на поругание и посмеяние римлян и иудеев. Дочь сатаны, возвратись к сатане, и пусть тот Сын плотника спасет тебя, если может!

— Пощади, не оскорбляй эту девушку, рабби! Или ты не знаешь, что проклятия — стрелы, которые обрушиваются на голову того, кто их мечет? — вступился Халев.

— Будь моя воля, первая стрела предназначалась бы тебе, дерзкий юнец, осмеливающийся учить старших! Но знай, мне известно больше, чем ты полагаешь! Быть может, и ты хочешь вступить в дружбу с римлянами? Что же, скатертью дорога!.. А теперь уходи!

Халев не ответил ни слова, только печально взглянул на осужденную и тихо произнес: «Прощай! Ты сама этого хотела!»

И Мириам осталась одна в красных лучах огненного заката, прикованная к столбу, с позорной надписью на груди и связанными за спиной руками. С минуту она стояла неподвижно, затем подошла к краю стены и заглянула вниз, во двор Израиля, где иудейские военачальники, старейшины и зилоты собрались посмотреть на осужденную. Целый град камней и обломков мрамора с ругательствами и проклятиями полетел в нее, и девушка поспешила отойти к противоположному краю стены, выходившему на двор Женщин. Весь этот двор теперь был превращен в военный лагерь, так как внешний двор, двор Язычников, был уже занят римлянами, и их стенобойные машины почти беспрерывно громили стены двора Женщин.

Настала ночь, но и она не принесла с собой обычной тишины и покоя. Римляне вновь пытались взять стены приступом — тараны и стенобойные машины оказались бессильными. Однако иудеи были все время настороже и сбрасывали приставные лестницы римлян, как только отважные и неустрашимые легионеры взбирались по ним. Однажды двум знаменосцам удалось взобраться на стену под громкие торжествующие крики римлян, но смельчаки были тотчас же окружены и убиты, а знамена с насмешкой сброшены со стен разодранными в клочья.

Наконец легионеры принялись подтаскивать горючий материал к воротам, сделанным из драгоценного кипариса и окованным листами серебра, и разводить под ними и подле костры. До этого времени Тит хотел сохранить невредимыми как сам храм, так и все его дворы, но видя, что ничто другое не поможет, решился прибегнуть к огню. Вскоре серебряные листы на воротах расплавились, а дерево вспыхнуло ярким пламенем. Когда огонь сделал свое дело, римляне бросились тушить пламя там, где им нужен был проход, и через эту брешь, словно река, прорвавшая плотину, мгновенно заполнили двор Женщин. Сам Тит въехал в него во главе большого отряда всадников. Иудеи бежали, ища спасения на уступах ворот Никанора, на стене и на кровле здания, где была прикована Мириам. Но на нее теперь никто не обращал внимания, над каждым висела смерть.

Римляне же снизу заметили ее, и какой-то воин пустил стрелу просвистевшую над самой головой девушки. Этот поступок не укрылся от зорких глаз Тита, который тут же приказал привести к себе виновного и, очевидно, выразил ему свой гнев, так как после этого больше никто не пытался причинить ей вред. Но зато августовское солнце теперь беспощадно палило ее своими жгучими лучами, и несчастная девушка нигде не могла укрыться от них. У нее не было ни капли воды, чтобы утолить мучительную жажду. Мириам безропотно выносила эту пытку и только ждала вечера с его живительной прохладой.

В этот день римляне не предприняли новых атак, а иудеи не делали вылазок. Во дворе Женщин установили несколько стенобойных машин и баллист, которыми метали громадные камни во двор Израиля по ту сторону стены.

Многие из этих камней с глухим звуком падали на мраморные плиты двора, дробя их и вздымая облака пыли, другие попадали в густую толпу иудеев и ранили или убивали разом десятки людей. Тогда вопли и стоны подымались и снова смолкали.

Среди притихшей, пораженной смертельным ужасом толпы бродил тот же безумный Иисус, сын Анны, который встретил Мириам при въезде в Иерусалим, и, как тогда, этот грозный пророк взывал все тем же пронзающим душу голосом:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе граду сему и храму сему! Горе народу сему! — И вдруг, смолкнув на мгновение, воскликнул как-то особенно громко: «Горе и мне!», — и не успел еще звук его голоса замереть в воздухе, как громадный камень, перелетев из двора Женщин, упал на него и отскочил, продолжая свое дело уничтожения и разрушения, но пророк, предсказавший в последний момент жизни и свою собственную участь, остался нем и недвижим.

Весь день жилые помещения, примыкающие к стене, горели, поджигаемые римлянами. Чад и смрад стояли в воздухе.

Наконец последние лучи заката погасли над вершиной Масличной горы, и белые палатки римлян и бесчисленные кресты с корчившимися на них в предсмертных муках страдальцами, кресты, которыми были утыканы и склоны, и подножие горы, и вся долина Иосафата, насколько только хватало глаз, — все это окуталось легкой дымкой расстилавшегося тумана. Настал благословенный, вожделенный час ночи, обильная роса своей живительной влагой обдала изнемогавшую, измученную зноем девушку и утолила ее жажду. Да, теперь, когда обильная роса оседала на мраморный столб, к которому была прикована Мириам, она могла слизывать ее и охлаждать прилипший к гортани язык. Освеженная, обновленная ночной росой, Мириам заснула.

Глава 18

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ИЗРАИЛЯ
Начало светать, но в этот день люди напрасно ждали появления дневного светила. Густой туман наполнил воздух. Мириам благословила этот туман, зная, что ей не пережить второго дня под палящими лучами солнца. Она сильно ослабела, так как не получала никакой пищи уже вторые сутки и не утоляла жажды ничем, кроме росы, но пока туман скрывал солнце, она чувствовала, что жизнь еще не покидает ее.

Под покровом того же тумана Халев ухитрился подойти к воротам Никанора и, хотя ворота охранялись и были заперты тяжелыми болтами, все же нашел возможность, привязав к стреле небольшой холщовый мешок, в котором лежала кожаная фляга с водой и корка черствого хлеба, забросить все это на крышу здания, и так ловко, что стрела с мешком упала к самым ногам Мириам. Девушка зубами развязала шнурки мешка и с жадностью принялась грызть черствый хлеб. Но воспользоваться живительным напитком она не могла, так как руки ее были связаны за спиной. Мучимая целыми тучами насекомых, мошек и мух, несчастная девушка не могла даже защитить себя от них, будучи лишена возможности шевелить руками. Вдруг она заметила, что в мраморный столб, к которому она была прикована, вбиты несколько железных кольев. Один из них, очень острый, немного выдавался, и Мириам пришла мысль, что об него можно перетереть веревку, связывающую ее руки.

Встав спиной к столбу, она принялась за работу, но это движение чрезвычайно утомляло ее, тем более, что силы были уже на исходе. Затекшие, вспухшие руки страшно болели, и от прикосновения к железу кожа на них лопалась, причиняя новые мучения. Девушка плакала от боли, но все-таки продолжала тереть веревку. Настала ночь, а работа ее все еще не была окончена, но силы ее уже иссякли. Под прикрытием тумана римляне, движимые любопытством, приблизились к воротам и стали расспрашивать ее, за какое преступление она тут привязана. Она ответила им по-латыни, что ее осудили за спасение одного римлянина от смерти. Но прежде, чем римляне успели спросить ее еще о чем-нибудь, целый град стрел и копий заставил их отступить от ворот. Однако ей показалось, будто один из них добежал до своего начальника и что-то сообщил ему, а тот отдал какое-то приказание.

Между тем иудеи готовились к бою. Четыре тысячи человек столпились во дворе Израиля. Вдруг ворота распахнулись, в том числе и ворота Никанора, и при звуках труб, словно река, прорвавшая плотину, иудеи устремились во двор Женщин, смяв римских часовых, форпосты и сторожевую цепь римлян. Но легионеры были наготове и, сомкнув стальные ряды своих щитов в сплошную стену, отразили натиск иудеев, как непоколебимая скала отражает стремительный поток. Однако иудеи не хотели отступать и отчаянно бились до тех пор, пока сам Тит не двинулся на них с отрядом всадников и не погнал, как стадо овец, за пределы двора Женщин. Всех раненых и отставших римляне тут же прикончили, но во двор Израиля ворваться не пытались.

Некоторые военачальники подъехали к самым воротам и крикнули, что Тит желает пощадить храм и дарует им жизнь, если они сдадутся. На это осажденные отвечали насмешками, издевательствами и оскорблениями. Однако, несмотря на такой ответ осажденных, Тит желал спасти храм, и по его приказанию несколько тысяч римлян были отправлены тушить пожар в оградах и жилых строениях храма. Между тем защитники последнего уже не нападали и на новые вылазки не отваживались. Укрываясь там, где они были в сравнительной безопасности от стрел и камней, которые метали во двор катапульты и баллисты римлян, одни лежали в унылом безмолвии под прикрытием стен, другие громко стонали, ударяя себя в грудь и раздирая на себе одежды. Женщины и дети выли от голода, ужаса и нестерпимых мучений, проклиная судьбу и посыпая головы пеплом или землей.

Мириам видела все, и душа ее содрогалась от ужаса. Она знала, что Халев еще жив, видела, как после безумной атаки он одним из последних вернулся во двор Израиля весь в пыли и крови. В течение многих месяцев она теперь не увидит его…

Наконец и этот последний день долгой осады подошел к концу. Под вечер туман рассеялся, и яркие лучи солнца в последний раз заискрились на золоченой кровле и шпилях великолепного Иерусалимского храма. Никогда, казалось, не был он так величественен и великолепен, как в этот последний вечер, окруженный почерневшими развалинами разрушенного города. Все стихло, даже стоны и вопли голодных иудеев. В римском лагере тоже было спокойно: солдаты варили ужин, даже грозные стенобитные машины и баллисты прекратили свою разрушительную работу. Но стаи стервятников стали слетаться со всех сторон, садясь на стены храма. И вспомнились Мириам слова: «Где будет труп, туда соберутся и орлы», — и страх наполнил ее измученную душу, томительно захотелось вырваться на свободу и бежать отсюда, бежать, куда глаза глядят. Снова принялась она за свою изнуряющую работу, силясь перетереть веревку, которой были связаны руки, и вдруг почувствовала, что свободна. Чувство невыразимой радости охватило все ее существо, хотя затекшие руки причиняли ей страшную боль, а когда она попробовала поднять их, то чуть не лишилась чувств. Немного погодя, с неимоверным усилием она все-таки подняла их, и кровь стала постепенно приливать к окоченевшим, посиневшим пальцам. Тогда она протянула обе руки к фляге и, развязав зубами тряпку, удерживавшую пробку, с жадностью припала пересохшими губами к живительному напитку. Дитя пустыни, она знала, что пить вволю, когда человек истомился жаждой, грозит смертельною опасностью, и потому медленными, маленькими глоточками отпила половину фляжки воды, смешанной с вином.

Девушка была настолько слаба и изнурена, что даже эта смесь подействовала на нее опьяняюще: у нее зашумело в ушах и в голове и, не будучи в состоянии удержаться на ногах, она впала в забытье.

Очнувшись, она почувствовала себя несколько бодрее, и хотя голова была тяжела, она вполне могла рассуждать. Теперь ею владело непреодолимое желание освободиться от цепи, и она стала прилагать все усилия, но цепь была крепка, и вскоре она убедилась в тщетности своих попыток. Обессилевшая, Мириам упала на колени и, закрыв лицо руками, заплакала, как ребенок.

Вдруг глухой шум и легкое сотрясение привлекло ее внимание, она встала и взглянула вниз. Иудеи столпились у ворот, которые теперь тихо распахнулись, и среди ночной тишины, словно стая черных воронов, устремились во двор Женщин на последнюю отчаянную схватку. Они хотели перебить тех солдат, которые по приказанию Тита все еще силились потушить пожар, и затем врасплох обрушиться на спящий лагерь.

Но это им не удалось: из-за ограды, воздвигнутой Титом перед лагерем, хлынули тысячи римлян, разя и уничтожая все перед собой. Паника охватила несчастных сынов Израиля, с воплями отчаяния они бросились врассыпную, закрывая лицо руками, затыкая уши, чтобы не видеть и не слышать, словно не римляне, а какие-то всесильные духи-истребители преследовали их.

На этот раз легионеры уже не довольствовались тем, что прогнали их во двор Израиля, а и сами бросились туда за ними, некоторые даже опередили бежавших. Мигом ворота были заняты римскими караулами, новые легионы все прибывали и прибывали; вскоре римляне заполнили весь двор, проникнув даже к самому святилищу и беспощадно убивая каждого на своем пути. Теперь уже никто не старался остановить их, битвы не было, даже храбрейшие из иудейских воинов сознавали, что час их настал и Иегова отрекся от своего избранного народа. Они бросали оружие и бежали, сами не зная куда. Некоторые искали спасения в храме, но римляне последовали за ними туда с факелами в руках. Мириам, вне себя от ужаса, смотрела вниз. Вдруг в одном из окон храма, с северной стороны, показался огненный язык; минута — и вся стена вспыхнула ярким заревом. Все ярче и ярче разгоралось оно, и глаза не могли более выносить этого моря пламени, а тем временем римляне сплошным потоком врывались во двор Израиля через врата Никанора, пока наконец не раздался крик: «Дорогу! Дорогу!» Мириам увидела человека в белой одежде с обнаженной головой и без вооружения, на великолепном коне; впереди него знаменосцы несли орлов римских легионов[613]. То был Тит, который, въехав во двор, крикнул центурионам, чтобы они скомандовали отбой, вернули легионеров назад и дали приказ тушить пожар. Но кто мог теперь повернуть обезумевших от жажды крови и грабежей солдат? Никакая сила в мире не могла образумить их и привести к повиновению.

Пламя уже охватило храм во многих местах. Золотые двери были взломаны и раскрыты, и Тит со своей свитой вошел в храм, чтобы в первый и последний раз взглянуть на жилище Иеговы, Бога иудеев. Из придела в придел шествовал Тит, до самой Святая Святых, куда также вошел и отдал приказ вынести золотые светильники, жертвенные сосуды и золотой стол.

И вот великолепный Иерусалимский храм, простоявший тысячу сто тридцать лет на священной вершине горы Мория, сам стал величайшей жертвой всесожжения, какая когда-либо приносилась на этой горе. В жертвах не было недостатка: в своем безумном исступлении римляне беспощадно избивали людей, томившихся во дворе Израиля, так что трупами, точно сплошным ковром, был усыпан весь двор. В эту ночь погибло более десяти тысяч воинов, женщин, детей и священнослужителей, кругом все утопало в крови. Многие римляне с награбленными сокровищами падали и задыхались от недостатка воздуха.

Громадными снопами, на сотни футов в вышину вздымалось необъятное пламя пожара, воздух кругом накалился, как в плавильной печи. Страшные стоны избиваемых, крики торжества победителей, громкие вопли жителей, наблюдавших все это с кровель домов Верхнего города, слились в один протяжный звук.

Несколько тысяч иудеев успели, однако, бежать в Верхний город. Уничтожив за собой мост, они стали следить оттуда за происходящим по эту сторону долины и оглашали воздух непрерывными стенаниями. Мириам, видевшая разрушения и избиения, уже не могла долее выдержать зрелища всех ужасов и, упав за мраморным столбом, задыхаясь от жара и смрада, стала молить Бога о смерти. Вдруг вспомнив, что во фляге оставалось немного воды с вином, она с жадностью припала губами к горлышку и, выпив все до последней капли, снова легла у столба и лишилась сознания.

Когда она пришла в себя, было уже светло, из груды развалин храма Иродова, великолепнейшего здания в мире, вздымался густой столб дыма и пламени, а весь двор Израиля был сплошь устлан трупами, по которым римляне прокладывали себе дорогу.

На жертвеннике теперь развевался римский штандарт, и легионеры приносили ему жертвы. Но вот к ним подъехал статный воин в сопровождении блестящей свиты, и они приветствовали его громкими криками: «Тит-император!» Здесь, на месте его торжества, победоносные легионеры провозгласили своего полководца цезарем.

Однако и теперь борьба была не совсем окончена, потому что на крышах горевших стен ограды собрались некоторые из уцелевших и самых отчаянных защитников храма Иерусалимского и, по мере того как эти ограды рушились, отступали к воротам Никанора, еще нетронутым огнем. Римляне, которые уже пресытились кровью, предлагали им сдаться, но те не соглашались, и Мириам, к несказанному своему ужасу, узнала в одном из отступавших своего деда Бенони.

Так как иудеи не сдавались, римляне стали стрелять и перебили их всех одного за другим, кроме старого Бенони.

— Перестаньте стрелять! — раздался чей-то властный голос. — Несите скорее лестницу! Это смелый и отважный старик, к тому же один из членов синедриона. Захватите его живым!

Римляне приставили лестницу, и по ней взобрались на стену. Бенони при виде их отступил к самому краю обрушившейся стены, охваченной пламенем, но внезапно обернулся — ив этот момент увидел Мириам. Он стал ломать руки и раздирать на себе одежды, думая, что внучка уже умерла. Мириам угадала его горе, но до того обессилела, что не могла сделать ни малейшего движения, не могла произнести ни одного звука, чтобы утешить несчастного старика.

— Сдавайся! — кричали между тем римляне, боясь приблизиться к горящим развалинам. — Сдавайся, безумец, Тит дарует тебе жизнь!

— Для того, чтобы протащить меня за своей колесницей победителя по улицам Рима? — гневно возразил старый иудей. — Нет, я не сдамся, а умру, моля Бога, чтобы Он с лихвой воздал Риму за Иерусалим и его детей! — И подняв с земли валявшееся копье, он метнул им в группу римлян с такой ловкостью и силой, что копье, пробив щит одного из воинов, пронзило насквозь и руку, державшую щит.

— Пусть бы это оружие так же пронзило твое сердце и сердца всех римлян! — воскликнул Бенони и, бросив последний, прощальный взгляд на развалины храма и Иерусалима, бросился в пламя горящих развалин и погиб, гордый и смелый, не изменив себе даже в час смерти.

При виде этого Мириам снова лишилась чувств, а когда очнулась, то вдруг увидела, как дверь, что вела на кровлю из потайной комнаты квадратного здания над воротами Никанора, распахнулась, и из нее выбежал с обнаженною головой, в разодранной одежде, весь в крови и копоти человек с глазами затравленного зверя. Мириам вгляделась и узнала в нем Симеона, осудившего ее на ужасную смерть.

Следом, цепляясь за полы его одежды, выбежали римляне, в том числе офицер, лицо которого показалось Мириам знакомым.

— Держите его! — крикнул он. — Надо же показать римскому народу, на что похож живой иудей!

Стараясь вырваться из рук врагов, Симеон поскользнулся и упал плашмя.

Только теперь римский офицер заметил Мириам, лежавшую у подножия столба.

— Ах, я ведь забыл про эту девушку, которую нам приказано спасти! Уж не умерла ли она, бедняжка? Клянусь Бахусом, я виделгде-то это лицо. Ах да, вспомнил! — И он наклонился над ней и прочел надпись на груди.

— Смотри, господин, какое ожерелье, ценный жемчуг, прикажешь снять его? — проговорил один легионер.

— Снимите с нее цепь, а не ожерелье! — приказал начальник, затем, склонившись к девушке, спросил. — Можешь ты идти?

Мириам только отрицательно покачала головой.

— Ну, тогда я понесу тебя! — И бережно, словно ребенка, офицер поднял ее на руки и стал спускаться со своей ношей вниз, во двор. Солдаты вели за ним Симеона.

Во дворе Израиля, где еще уцелела часть жилых помещений, в кресле перед одним из сводчатых входов, сидел человек, рассматривающий священные сосуды и всякую драгоценную утварь, в окружении своих военачальников и префектов. Это был Тит. Подняв глаза он увидел Галла со своей ношей и спросил:

— Что ты несешь, центурион?

— Ту девушку, которая была прикована к столбу на воротах!

— Жива она еще?

— Да, цезарь! Но зной и жажда сделали свое дело!

— В чем заключалась ее вина? — спросил Тит.

— Тут все написано, цезарь!

— Хм… «христианка», мерзкая секта, хуже самих иудеев, как утверждал покойный Нерон. Но кто осудил ее?

Мириам с трудом подняла голову и указала на Симеона.

— Говори мне всю правду, — приказал Тит, — и знай, что я все равно ее узнаю!

— Она была осуждена синедрионом, — сказал Симеон, — среди них был и ее дед Бенони, вот тут его подпись!

— За какое преступление? — спросил Тит.

— За то, что она помогла бежать одному римскому пленнику — пусть душа ее вечно горит в геенне огненной!

— Судя по твоей одежде, ты тоже был членом синедриона, — сказал Тит. — Как твое имя?

— Меня зовут Симеон. Это имя ты, верно, слышал уже не раз?

— А-а, да, вот оно здесь, на этом приговоре, стоит первым! Ты приговорил эту девушку к страшной смерти за то, что она спасла жизнь одному римскому воину. Так испей же сам сию чашу. Отведите его на башню над воротами и прикуйте к тому столбу, к которому была прикована девушка. Храм твой погиб, святилища твоего не стало, и ты, как верный его служитель, должен желать себе смерти!

— Да, в этом ты прав, римлянин, — проговорил Симеон, — хотя я предпочел бы более легкую кончину!

Его увели, и цезарь Тит занялся Мириам.

— Отпустить девушку на свободу нельзя: это все равно, что обречь ее на смерть, кроме того, она — изменница и, вероятно, заслужила свою участь. Но она прекрасна и украсит собою мой триумф[614], если боги удостоят меня этого, а пока… Кто возьмет ее на свое попечение? Но помните, пусть никто не смеет причинить ей вреда, девушка эта — моя собственность!

— Будь спокоен, цезарь, я буду обращаться с ней как с дочерью! — сказал ее освободитель. — Отдай ее мне!

— Хорошо, — сказал Тит, — теперь унесите ее отсюда, нам надо заняться другими, более важными делами, а в Риме, если будем живы, ты дашь мне отчет!

Глава 19

ЖЕМЧУЖИНА
Время шло, битвы и сражения продолжались, так как иудеи держались в Верхнем городе. Во время одной из схваток Галл, тот римский начальник отряда, который вызвался принять на свое попечение Мириам, был тяжело ранен в ногу. Тит вполне доверял этому человеку, поэтому по приказанию цезаря он должен был отплыть в Рим с другими больными и ранеными и доставить в столицу Империи большую часть захваченных в храме Иерусалимском сокровищ. По желанию цезаря, Галл должен был направиться в Тир, откуда отплывало судно, предоставленное в его распоряжение.

Мириам Галл поселил в особой палатке разбитого на Масличной горе лагеря, и поручил старухе, прислуживавшей раньше ему самому, ухаживать за девушкой и беречь ее как зеницу ока.

Долгое время девушка находилась между жизнью и смертью, но мало-помалу благодаря хорошему питанию и тщательному уходу силы ее вернулись и физическое здоровье было восстановлено. Однако душевное потрясение, испытанное ею, не прошло бесследно — казалось, бедная девушка навсегда останется с помутившимся рассудком. В продолжение многих недель она не переставала бредить, а речь ее оставалась бессвязной и неразумной.

Всякому другому на месте Галла надоело бы возиться с бедной помешанной, и он предоставил бы ее жестокой судьбе — десятки и сотни иудейских женщин теперь бродили по всей стране, как бездомные голодные собаки, отыскивая случайные крохи пропитания или погибая от голода.

Галл же, как и обещал Титу, относился к молодой пленнице с нежностью, любовью и заботливостью родного отца. Каждую свободную от служебных обязанностей минуту он проводил с ней, а после ранения — целые дни. В конце концов бедная безумная так привязалась к Галлу, что стала называть «дядей» и просиживала иногда целыми часами подле него, обвив его шею руками и забавляя своей несвязной речью. Кроме того, она привыкла узнавать солдат его легиона, которые полюбили бедняжку за ее милый, кроткий нрав и приветливую улыбку. Чтобы порадовать девушку, они постоянно приносили ей то фрукты, то цветы и оберегали ее, как ребенка.

Когда Галл получил от Тита приказ отправляться в Тир, он, забрав с собой вверенные ему иерусалимские сокровища и молодую пленницу, вместе с рабыней-служанкой тронулся в путь — с большой осторожностью, избегая утомления в пути для Мириам и окружая ее всевозможными удобствами и заботами. Таким образом, на восьмые сутки они прибыли в Тир.

Случилось так, что судно, на котором Галлу предстояло отплыть из Иудеи, не было готово к отплытию, и Галл приказал разбить лагерь на окраине Старого Тира — по странной случайности, в саду, принадлежавшем некогда старому Бенони.

Палатка Мириам и ее старой рабыни была раскинута на берегу моря, подле шатра ее покровителя. Эту ночь Мириам спала хорошо и, пробудившись на рассвете и заслышав рокот волн, вышла в сад. Весь лагерь еще отдыхал, и море и все кругом было спокойно. Вот, прорвав дымку тумана, дневное светило всплыло над горизонтом, залив своим светом сверкающую синеву моря и темную линию его берегов. И вдруг в мозгу бедной больной просветлело, разум возвратился к ней, так что, когда проснувшийся Галл подошел к ней, она признала сад и гордые линии древнего Тира, расположенного на острове. Вон пальма, под которой она с Нехуштой любила отдыхать, вон скала, близ которой растут лилии и где она получила послание от Марка. Инстинктивно она поднесла руку к ожерелью. Да, ожерелье и теперь было у нее на шее, и на нем она нащупала свой перстень, который старая рабыня нашла в ее волосах и для сохранности надела на ожерелье.

Мириам надела его на палец. Затем дошла до скалы и, сев на большой камень, принялась припоминать, что с ней произошло. Но вскоре все ее воспоминания потонули в каком-то кровавом хаосе…

Встав поутру, Галл как всегда прошел к палатке Мириам, чтобы осведомиться, как она спала, и узнал от ее прислужницы, что девушка уже вышла. Осмотревшись кругом, он увидел ее у скалы и, опираясь на свой костыль, так как рана еще не зажила и нога не действовала, побрел к ней.

— С добрым утром, дочь моя, — сказал он, — как ты провела ночь?

— Благодарю тебя, господин, я сегодня хорошо спала! Но скажи мне, этот город, который я там вижу, не Тир? А этот сад — не деда моего Бенони, где я бродила много дней тому назад? С тех пор случилось так много разных ужасных событий, которых я теперь не могу припомнить… Да, не могу! — она приложила руку ко лбу и тихо застонала.

— Не надо, не припоминай их! — весело сказал Галл. — В жизни много такого, о чем лучше забыть совсем… Да, это — Тир, а это — сад Бенони! Вчера, когда мы прибыли сюда, ты не узнала этих мест, было уже темно!

Говоря это, он следил за ней, не веря своим ушам, не веря, что к ней вернулся рассудок. Мириам, во своей стороны, не спускала глаз с его лица, точно стараясь уловить в них нечто знакомое ей, и вдруг воскликнула:

— Да, теперь я вспомнила! Ты — римлян Галл, тот римский военачальник, который привез мне письмо… — И она стала искать у себя на груди это письмо. — Оно пропало! Куда оно могло деваться?.. Дайте мне вспомнить…

— Нет, нет не надо вспоминать! — поспешил прервать ее мысли Галл. — Да, я действительно тот самый человек, который несколько лет тому назад привез тебе письмо от моего друга Марка, прозванного Фортунатом — что, как тебе известно, означает «Счастливый», — а также и эти безделушки, что вижу на тебе. Но мы обо всем этом поговорим после, а теперь тебе пора подкрепиться, а мне — перевязать рану. А там мы с тобой побеседуем!

Но в это утро Галл не показывался, боясь, чтобы Мириам не переутомилась, напрягая свои мысли. Не видя его, она до самого обеда пробродила одна по саду, любуясь синим простором моря и прислушиваясь к однообразному плеску волн.

Мало-помалу в ее мозгу воскресли воспоминания о том ужасном прошлом, которое поначалу, казалось, совершенно изгладилось из памяти. Наконец старая служанка пришла звать ее обедать и повела в столовую. На пути к этой палатке она увидела несколько десятков римских солдат, как будто преграждавших ей дорогу.

Мириам испугалась и готова была бежать, но старуха успокоила ее:

— Не бойся, они ничего тебе не сделают, потому что любят свою Жемчужину и собрались здесь, чтобы приветствовать тебя: они слышали, что ты поправилась, и очень этому рады!

— Жемчужину? Что это значит?

— Так они тебя называют из-за жемчужного ожерелья!

Действительно, при ее приближении эти грубые, суровые воины осыпали Мириам приветствиями и хлопали в ладоши, выражая свою радость, а один из них даже поднес ей пучок полевых цветов, которые так редки в это время года. Услыхав из своего шатра радостные крики и приветствия легионеров, Галл вышел и, чтобы почтить день выздоровления их общей любимицы, приказал выдать солдатам бочонок доброго ливанского вина.

Затем, взяв девушку за руку, Галл повел ее в палатку, где был накрыт стол. За обедом Мириам рассказала Галлу свою историю и спросила, что ожидает ее в Риме.

— До возвращения Тита ты останешься у меня, — отвечал тот, — а затем пойдешь за его триумфальной колесницей. А там, если он не изменит своего решения, чего трудно ожидать — Тит гордится тем, что никогда не отменял ни одного своего декрета, не изменял суждения или решения, как бы поспешно оно ни было принято — ты будешь продана с публичного торга на форуме![615]

— Продана в рабство, как скотина на базаре! Продана с публичного торга! О, Галл, какая печальная, какая позорная участь!

— Не думай об этом, дитя мое, будем надеяться, что и в этом, как во всем остальном, судьба будет благоприятствовать тебе!

— Я желала бы только, чтобы Марк узнал о том, что меня ожидает в Риме!

— Но как это сделать, даже если он жив? Завтра, перед наступлением ночи, наше судно уходит в море. Что же могу я сделать?

— Пошли гонца к Марку с вестью от меня!

— Гонца? Но кто же сумеет отыскать его? Я могу отправить только одного из моих солдат, но он не найдет убежища ессеев, о котором ты говорила мне!

— У меня есть друзья в Тире, ессеи и христиане, и, если бы я могла увидеться с ними, то нашла бы подходящего человека, который сумел бы исполнить поручение.

Галл призадумался, а затем решил послать старую невольницу в город с поручением отыскать кого-нибудь из христиан или ессеев, пообещав ей в награду свободу.

Ловкая и хитрая старуха пустилась бродить по городу и перед закатом возвратилась, заявив, что христиан в городе не осталось, но ей после долгих поисков удалось наконец встретить одного молодого ессея. Он обещал прийти в римский лагерь, когда совсем стемнеет.

Действительно, спустя два часа после заката ессей явился и был проведен старой рабыней в шатер Мириам.

Это был брат Самуил. Он отсутствовал в селении на берегу Иордана в то время, когда ессеи были вынуждены бежать оттуда, потому что отпросился в Тир проститься со своей умирающей матерью. Брат Самуил, узнав о бегстве братства в Иерусалим и не зная, где именно они укрылись, но слыша об ужасах, происходивших в этом городе, решил остаться с матерью, которая тогда еще была жива и не отпускала его от себя. Таким образом ему удалось избегнуть всех ужасов осады Иерусалима, а теперь, схоронив мать, он собирался разыскать свое братство, если только кто-нибудь из него еще уцелел.

Убедившись в том, что брат Самуил действительно ессей, Мириам рассказала ему все, что ей было известно о тайном убежище ессеев, и вручила кольцо — подарок Марка, — прося передать кольцо римлянину, пленнику ессеев, если он жив, а также сообщить ему об участи, ожидающей ее в Риме. Если же пленника по имени Марк уже нет в живых или среди ессеев, то нужно отдать кольцо и сообщить ту же весть старой ливийской женщине Нехуште, а если и ее он не найдет — то дяде Итиэлю или тому человеку, который в данный момент будет считаться главой совета братства ессеев.

Чтобы брат Самуил не забыл просьбы, Мириам изложила все в письме, которое и вручила ему. Письмо было подписано: «Мириам, из дома Бенони», но она умолчала о том, к кому оно писано, из боязни, как бы письмо не попало в чужие руки и не навлекло беды на тех, к кому оно было обращено.

Когда обо всем переговорили, в шатер Мириам вернулся Галл и осведомился, сколько брату ессею нужно денег на путевые издержки и сколько он желает получить за свои труды. Римлянин был крайне поражен, когда услышал, что никакого вознаграждения не нужно, что это противно правилам братства, предписывающим оказывать безвозмездно всякую услугу каждому, кто в ней нуждается.

После этого брат Самуил удалился, и Мириам уже никогда более не видала его, но, как оказалось впоследствии, он добросовестно исполнил возложенное на него поручение и тем самым оказал ей громадную услугу. После его ухода Галл по просьбе Мириам также написал письмо к одному своему товарищу по службе, с вложением письма к Марку и просьбой доставить ему это письмо, если только Марк вернется в армию.

— Ну, дочь моя, мы теперь сделали все, что от нас зависело! Остальное надо предоставить судьбе.

В тот же вечер они сели на большую римскую галеру и на тридцатые сутки пришли в Регий, откуда сухим путем двинулись к Риму.

Глава 20

О МАРКЕ И ХАЛЕВЕ
В то время как Нехушта, напрягая все свои силы, старалась втащить бесчувственное тело Марка в тайный ход старой башни, она не видела, как Мириам отскочила от камня, чтобы выбить светильник из рук стража, и поэтому, услыхав глухой звук захлопнувшейся двери, со вздохом облегчения воскликнула:

— Ну, как раз вовремя! Кажется, никто нас не видел!

Но ответа не было, и у Нехушты вырвался вопль отчаяния:

— Госпожа! Где ты, отзовись, Христа ради! Где ты, госпожа?! Но опять то же безмолвие могилы, опять ни звука.

— Что случилось? — спросил пришедший в себя Марк. — Где я, Мириам?

— Случилось то, что Мириам в руках иудеев, проклятый римлянин! Чтобы спасти тебя, она пожертвовала собой! Они распнут ее за то, что она помогла бежать тебе, римлянину!.. Дверь захлопнулась за ней, и теперь мы ничего не можем поделать! — хриплым от бешенства и отчаяния голосом воскликнула верная служанка.

— О, не говори так! Отопри эту дверь, я еще жив, могу отстоять ее… — Но, вспомнив, что у него нет меча, добавил: — Или хоть умереть вместе с ней!

— Отпереть дверь? Ключ у нее! Я ничего не могу сделать!

— Так я помогу тебе выломать ее!

— Выломать эту дверь?.. Каменную плиту в три фута толщиной… Ха! Ха!

Но, выкрикивая эти слова, несчастная женщина, как безумная, старалась засунуть в узкую скважину свои тонкие пальцы, те хрустели, кожа была сорвана до мяса. В то же время Марк пытался сдвинуть плечом тяжелую глыбу, но, сознавая свою немощность, в отчаянии упал.

— Погибла! Из-за меня, о боги!.. Из-за меня! — И он принимался рыдать и дико хохотал в бреду, пока не лишился сознания.

«Убить бы его! — мелькнуло в озлобленном сердце Нехушты. — Проклятый римлянин, из-за него… Нет, нет, она его любила, лучше мне покончить с собой, без нее на что мне жизнь? Пусть это грех, мне все равно!»

И измученная, разбитая опустилась Нехушта на каменную ступень лестницы, бессмысленно уставившись глазами в одну точку. Вдруг впереди замигал огонек. То был брат Итиэль. Нехушта встала и посмотрела ему в лицо.

— Ну, хвала Богу! — произнес старик. — Вы здесь, а я уж третий раз прихожу сюда искать вас, мы беспокоимся, почему Мириам не идет!

— Она никогда больше не придет! — с рыданием воскликнула несчастная женщина. — Взамен себя она оставила нам этого проклятого римлянина, римского префекта Марка!

— Что?! Что ты говоришь?! Где Мириам?

— В руках иудеев! — И она рассказала ему все…

— Помочь ей, увы, мы не можем. Пусть ей поможет Бог! — простонал Итиэль.

— А что мы будем делать с этим человеком?

— Все, что в наших силах, ведь она, пожертвовавшая собой ради него, рассчитывала, что мы поможем ему. Кроме того, много лет назад он был нашим гостем и другом!

Итиэль ушел и призвал более сильных и молодых братьев, которые отнесли Марка в келью, обжитую Мириам, где бедный больной пролежал не одну неделю без сознания, в бреду, не подавая надежды на выздоровление. Только благодаря необычайному врачевательному искусству братьев и неусыпному уходу Нехушты удалось спасти ему жизнь.

Скоро ессеям пришлось узнать, что и Иерусалим, и гора Сион пали, что Мириам была осуждена синедрионом и прикована к позорному столбу на вратах Никанора.

К этому времени их запасы стали подходить к концу, и так как стража римлян теперь была не очень бдительна, а иудеи, если они были не в плену и не в тюрьме, прятались, как совы, боясь показаться на свет Божий, и их опасаться не было нужды, ессеи решили покинуть свое подземное убежище и попытаться вернуться к берегам Иордана.

Однажды ночью вереница бледных людей (среди них несколько больных, которых несли на носилках) осторожно вышла из подземелья и направилась по дороге к Иерихону. Местность вокруг, всегда довольно пустынная, теперь окончательно вымерла, и они с трудом могли найти пропитание в пути, собирая коренья, деля последние крохи из своих запасов.

Ни при выходе из подземелья, ни в дороге никто не остановил и не потревожил их.

Прибыв в Иерихон, ессеи убедились, что города нет, есть только груда развалин, и, не останавливаясь, пошли к своему бывшему селению. Почти все дома и сады были сожжены и разрушены, но несколько пещер в песчаном холме позади селения — их амбары и склады — остались нетронутыми, и к великой их радости запасы, хранившиеся там, уцелели.

Здесь ессеи временно поселились, принявшись вновь возделывать заброшенные поля, виноградники и отстраивать дома. Но теперь их было почти вполовину меньше прежнего, и работа шла медленно.

Пленника своего Марка они принесли с собой. Рана на голове его теперь зажила, но повреждение колена было так серьезно, что он не мог ходить без костыля и вообще был слаб и беспомощен, как ребенок. Кроме того, душевное состояние его казалось безнадежным, он часами неподвижно просиживал в бывшем садике Мириам, не спуская глаз с того навеса, где прежде располагалась ее мастерская. Он почти ни с кем не говорил, никогда не улыбался и, видимо, неутешно горевал о любимой девушке.

Ходили слухи, что Тит, окончательно разорив и разрушив Иерусалим, двинулся со своими войсками к Кесарии, где зимовал, устраивая великолепные зрелища в амфитеатре, почти ежедневно обрекая на смерть на арене десятки и сотни иудейских пленников. Но Марк не имел возможности, да и не хотел дать знать о себе Титу отчасти из опасения навлечь беду на своих благодетелей ессеев, а отчасти еще и потому, что для римлянина считалось позором быть захваченным в плен живым, как это случилось с ним.

Между тем брат Самуил прибыл в Иерусалим с намерением исполнить поручение Мириам. Там он застал только груды трупов, развалины и стаи хищных птиц. Верный своему обещанию, брат Самуил приложил все старания, чтобы отыскать убежище ессеев, но несмотря на упорство, это ему не удавалось. От тех примет, о которых ему говорила Мириам, уже не осталось и следа, повсюду валялись груды камней и обломков скал, шакалы успели прорыть столько нор, что разобраться в них не было никакой возможности. В конце концов он был схвачен римским патрулем, которому показался подозрительным, и подвергся допросу. После чего его включили в число пленных невольников, работавших над разрушением остатков Иерусалимских стен — Тит решил сравнять их с землей. Здесь он промучился более четырех месяцев, получая только насущный хлеб да бесчисленные побои и брань. Среди его товарищей, работавших подобно ему под кнутом победителей, был один брат-ессей, который сообщил, что их единоверцы вернулись на берега Иордана. Когда Самуилу удалось бежать из-под надзора римлян, он направился прямо в бывшее селение ессеев близ Иерихона. Благополучно прибыв к своим братьям, он осведомился, у них ли еще находится раненый римлянин, префект Марк, к которому он имеет поручение от Мириам, внучки Бенони, прозванной царицей ессеев.

Разузнав о ней все, что мог сообщить Самуил, ессеи сопроводили его в бывший садик Мириам, где Марк проводил целые дни в обществе старой Нехушты, которая теперь ни на шаг не отходила от него. Она первой заметила приближавшегося Самуила.

— Кого ты ищешь? — спросила она.

— Благородного Марка, римского префекта, к которому я имею поручение от Мириам, внучки старого Бенони! — ответил Самуил.

При этих словах и Марк, и Нехушта вскочили на ноги.

— Какое ты представишь тому доказательство? — воскликнул Марк, весь бледный, едва держась на ногах.

— Вот это! — промолвил Самуил, подавая ему кольцо. После этого брат передал все, что было ему поручено, добавив, что у него было собственноручное письмо Мириам к Марку, но его отняли римские солдаты.

— А давно ли ты видел ее? — спросила Нехушта.

— Около пяти месяцев тому назад! — сказал Самуил.

— Около пяти месяцев! А Тит покинул Иудею? — тревожно осведомился Марк.

— Да, я слышал, что он отплыл из Александрии в Рим!

— Женщина, нам нельзя терять ни минуты! — воскликнул Марк. — Тит на пути в Рим!

— Да! — отозвалась Нехушта. — Нам остается только поблагодарить человека, который принес эту весть, и так как мы не в силах вознаградить его за эту услугу, сказать, что Бог вознаградит его за нас!

— Да, пусть боги вознаградят тебя, добрый человек, а мы благодарим от всей души! — сказал Марк и, опережая Самуила, бросился с Нехуштой сообщить радостную и вместе с тем тревожную весть умирающему Итиэлю.

Выслушав их, старец возблагодарил Бога за Его беспредельное милосердие и в ответ на высказанные Марком опасения тихо сказал:

— Бог, спасший ее на вратах Никанора, спасет и от позора на форуме… Но у тебя какая-то просьба, благородный Марк?

— Я прошу братьев ессеев — не ради себя, а ради нее — даровать мне свободу и отпустить немедленно в Рим, чтобы я мог спасти Мириам от продажи на торжище или хоть купить ее, если только не опоздаю!

— Купить себе в невольницы?

— Нет, чтобы даровать свободу!

— Сейчас мы созовем совет и обсудим твою просьбу, — сказал старик.

После взволнованного обсуждения совет ессеев решил даровать Марку свободу и даже снабдить его необходимыми на время путешествия деньгами, поручив передать Мириам их благословение.

После этого Марк и Нехушта сердечно простились со всей общиной ессеев и отдельно со стариком Итиэлем.

— Я умираю, друзья мои, и прежде чем вы прибудете в Рим, меня уже не будет в живых! — проговорил Итиэль. — Передайте Мириам, возлюбленной племяннице моей, что дух мой всегда невидимо будет охранять ее в ожидании радостного свидания в ином, лучшем мире!

Простившись с ним, Марк и Нехушта в ту же ночь на лошадях отправились в Иоппию, где, на их счастье, застали судно, готовившееся к отплытию в Александрию. А в этом крупном портовом городе было немало всяких судов, и на одном из них римлянин и старая ливийка в самый день прибытия в Александрию отплыли в Регий.

* * *
В страшную ночь пожара Иерусалимского храма Халев вместе с Симоном Зилотом и несколькими сотнями других уцелевших защитников храма скрылся в Верхнем городе, где, разрушив за собой мост, еще долго держались последние сыновья иудейского народа. Во время поспешного бегства из горящего храма Халев несколько раз пытался вернуться назад к вратам Никанора и, рискуя жизнью, спасти, если еще не поздно, любимую девушку. Но римляне уже заняли эти врата и мост, который иудеи спешили уничтожить, чтобы отрезать Верхний город от собственно Иерусалима и храма, занятых неприятелем. Тогда у Халева появилась уверенность, что Мириам погибла, и такое горькое отчаяние овладело его душой при мысли об утрате той, которая была ему всего дороже на свете, что в продолжение шести дней он непрестанно искал себе смерти. Но смерть бежала от него. Как назло, кругом умирали сотни и тысячи людей, а он оставался жив. На седьмые сутки Халев получил вести о той, которую оплакивал: одному иудею, долго скрывавшемуся в развалинах храма, удалось бежать в Верхний город. От этого человека Халев узнал, что женщина, прикованная к столбу на вратах Никанора, отдана Титом на попечение одному из военачальников.

С этого момента Халев решил отступиться от дела иудеев и бежать из Верхнего города. Но сделать это было не так-то легко, так как здесь все защитники были наперечет, а Халев был слишком выдающимся борцом, чтобы его исчезновение могло остаться незамеченным. В конце концов он все-таки бежал и, переодевшись в платье убитого крестьянина, ночью добрался до тайника, где у него были зарыты деньги. На эти деньги у встретившегося ему поселянина, получившего от римлян разрешение продавать зелень и овощи в римском лагере, он купил и это разрешение, и овощи и отправился вместо него продавать товар. Таким образом он обходил один за другим лагеря различных легионов, стараясь разузнать, в каком из них находилась иудейская пленница.

Разговорившись с одним воином в долине Кедрона против развалин бывших Золотых ворот, Халев узнал, что в лагере на Масличной горе находилась молодая пленница-еврейка, отданная на попечение старому Галлу самим цезарем Титом и прозванная «Жемчужиной» за ее красоту и драгоценное жемчужное ожерелье, которое носила на шее. От него же Халев узнал, что несколько дней тому назад Галл со своей пленницей и значительной частью сокровищ, взятых в Иерусалимском храме, покинул лагерь и отправился в Тир, откуда должен отплыть, согласно распоряжению Тита, в Рим.

— Быть может, ты пожелаешь отправиться туда продавать свой лук и капусту? — насмешливо добавил римлянин, уловив то волнение, с каким торговец выслушал весть об отъезде иудейской пленницы в Рим.

— Да, пожалуй! Когда вы, римляне, уйдете отсюда, то нам, огородникам, будет плохое житье: здесь после вас, кроме сов и летучих мышей, не останется ни одного живого существа, а летучие мыши и совы — плохие потребители овощей!

— Ты прав! — согласился римлянин. — Цезарь знает, как обращаться с метлой и выметает все начисто! — И он с самодовольным видом указал на развалины храма и Иерусалима. — Так сколько же тебе полагается за эту корзину овощей?

— Ничего не надо, возьми так! — сказал Халев и быстро скрылся в роще олив.

Еще долго смотрел ему вслед римлянин, пытаясь понять, что побудило иудея отдать что-нибудь даром, да еще римлянину, и наконец решил, что, вероятно, этот торговец овощами — возлюбленный или жених «Жемчужины».

Между тем Халев, не теряя ни минуты, за громадные деньги купил коня и во весь опор помчался по холмам и долинам в Тир в надежде застать там Мириам и успеть повидать ее.

Но, увы! Когда он к закату въезжал в Тир, красивая римская галера с белоснежными парусами плавно выходила из гавани в открытое море. У первого встречного он справился, что это за галера, и узнал, что на ней отправляется в Рим римский военачальник Галл с сокровищами Иерусалимского храма.

Горько стало на душе у Халева при мысли, что он прибыл сюда слишком поздно. Но не такой это был человек, чтобы падать духом и признать себя побежденным. По природе своей предусмотрительный и рассудительный, он еще в начале войны, в ту пору, когда успех был на стороне иудеев, побеспокоился все свое недвижимое имущество обратить в деньги и драгоценные камни, которые зарыл в укромном месте в Тире. Впоследствии он еще несколько раз добавлял к этим скрытым сокровищам новые — его военную добычу, в том числе и один весьма крупный выкуп, полученный за богатого римского всадника, его пленника.

Теперь, отрыв свои сокровища, Халев тщательно упаковал их в тюки персидских ковров, и затем крестьянин, прибывший в Тир по делу о смерти брата, бесследно исчез, а вместо него появился богатый египетский купец Деметрий, который закупил много всякого товара и с первым же отправлявшимся из Тира судном отплыл в Александрию. Здесь он накупил еще больше товара для Римского рынка и нагрузил им галеру, стоявшую в гавани близ Фароса и отправлявшуюся в Сиракузы, а оттуда — в Регий.

Наконец судно вышло в море, держа курс на Крит, но в пути было захвачено сильной бурей и прибито к Кипру, где, несмотря на все усилия купца Деметрия, капитан галеры, а равно и весь его экипаж упорно отказались выйти в море до наступления весны. Перезимовав на Кипре и должным образом отпраздновав весенний праздник Венеры, галера вышла в море и, зайдя на Родос и Крит, а оттуда в Ситеры и Сиракузы на Сицилии, наконец вошла в гавань Регия. Здесь Деметрий перегрузил свой товар на судно, следовавшее в порт Centum Cellae, оттуда по суше доставил его в Рим, сопровождая лично свой караван.

До Рима было около сорока миль пути. И это было уже почти ничто в сравнении с тем долгим путешествием, которое Халев совершил от Иерусалима до Рима в надежде узнать что-нибудь о Мириам и, если возможно, вырвать ее из рук римлян.

Глава 21

ЦЕЗАРИ И ДОМИЦИАН
Приблизившись к окрестностям Рима, Галл остановился, не желая, чтобы Мириам шла днем по улицам, возбуждая любопытство толпы. В первую очередь он послал гонца разыскать в городе свою супругу Юлию, если она еще жива, — Галл семь лет не видал жены и не имел известий о ней, находясь все время в иудейской армии. Еще не стемнело, когда гонец вернулся, и вместе с ним прибыла Юлия, женщина старше средних лет, седая, но все еще красивая и величественная.

Мириам была растрогана сердечной встречей супругов, так долго не видавших друг друга, причем девушку поразило одно обстоятельство: в то время как Галл, воздевая руки к небу, благодарил римских богов за счастливую встречу, Юлия только воскликнула:

— И я благодарю Бога! — И она коснулась пальцами груди и плеч.

Затем взгляд ее упал на девушку, стоявшую несколько поодаль, и подозрение шевельнулось в ее груди.

— Какими судьбами очутилась эта красивая девушка на твоем попечении, супруг?

— По приказу цезаря Тита, которому я обязан представить ее тотчас по его возвращении в Рим. Она была осуждена на смерть за измену своему народу и за то, что она — христианка!

Теперь Юлия вторично взглянула на девушку:

— Ты действительно этой веры, дочь моя? — И, как бы случайно, сложила руки крестообразно на груди.

— Да, мать! — ответила девушка, повторяя ее жест.

— Хорошо, супруг мой! — обратилась тогда Юлия к мужу. — Не наше дело, в чем она виновата, но теперь бедняжка на твоем попечении, и потому я рада принять ее! — Подойдя к Мириам, стоявшей с поникшей головой, Юлия запечатлела поцелуй на ее лбу.

— Приветствую тебя, дочь моя, столь прекрасная на взгляд и столь несчастная, во имя Того, Которого ты знаешь! — чуть слышно сказала она.

Мириам поняла, что попала к такой же христианке, как и она сама, и возблагодарила Бога — пока цезари правили в Риме, христиане всех народов и всех сословий были единой семьей. Когда стемнело, они вошли в Рим через Аппиевы ворота. Здесь Галл, снабдив женщин надлежащим эскортом, сам со своими солдатами отправился сдавать привезенные им сокровища в государственную сокровищницу. Затем ему требовалось отвести солдат в предназначенные для них казармы. Тем временем Юлия и Мириам пришли к небольшому чистенькому домику, стоявшему на узкой улице над Тибром близ Porta Flaminia, и здесь Юлия отпустила солдат, сказав, что ручается за сохранность пленницы.

Заперев за собой двери, хозяйка ввела гостью через маленький внутренний двор в опрятную, но скромно обставленную комнату, освещенную висячими бронзовыми светильниками.

— Это мой собственный дом, доставшийся мне после смерти отца, и здесь я жила все эти годы в отсутствие супруга. Небогатое жилище, но в нем ты найдешь мир, спокойствие и безопасность, а быть может, и утешение, дитя мое! — ласково сказала Юлия. — Я тоже христианка, хотя супруг мой еще ничего не знает об этом. Итак, приветствую тебя во имя Христа, Господа нашего.

Затем по знаку Юлии обе женщины опустились на колени и возблагодарили Бога — одна за то, что увидела своего мужа живым и здоровым, а другая за то, что нашла друзей и покровителей в далеком и чуждом ей Риме. После этого Юлия провела девушку в небольшую, опрятную, чисто выбеленную комнатку с каменным полом и белоснежным ложем, приготовленную для нее.

— Тут когда-то спала другая девушка, — подавляя вздох, сказала Юлия. — Живи и будь счастлива, дочь моя!

— Девушку звали Флавия? Это было твое единственное дитя? Не так ли? — спросила Мириам.

— Как, ты это знаешь? Неужели Галл говорил тебе о ней? Он не любит вспоминать об этом!

— Говорил. Он всегда был так добр, да благословит его Господь за все, что он делал для меня! — добавила Мириам.

— И да благословит Господь всех нас, живых и умерших! — сказала Юлия и, поцеловав Мириам родственным поцелуем, удалилась.

На другой день поутру, выйдя из своей комнаты, Мириам застала старого Галла в панцире и при полном вооружении.

— Как это понять, Галл? Ты, в таком одеянии, здесь, в мирном Риме? — спросила девушка.

Тот отвечал ей, что получил приказ немедленно явиться к цезарю Веспасиану, чтобы дать отчет о ходе дел в Иудее и о привезенных сокровищах.

Спустя три часа Галл возвратился и застал обеих женщин, ожидавших его в сильной тревоге, так как от воли цезаря могла зависеть дальнейшая участь Мириам: он мог потребовать ее к себе немедленно и таким образом лишить ее искренних друзей. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Из расспросов мужа Юлия узнала, что цезарь Веспасиан навсегда уволил Галла с военной службы, так как врачи признали его безнадежно хромым до конца жизни. Сверх обычной награды за заслуги цезарь назначил пожизненно половинное содержание. Но старый Галл был опечален тем, что ему больше не бывать в бою.

— Полно тебе, Галл, — сказала Юлия, — тридцать лет ты воевал и проливал кровь. Теперь пора и отдохнуть. Я в твое отсутствие успела сберечь немного денег, на наш с тобой век хватит, и благодаря милостям цезаря мы проживем безбедно. Но скажи, что решил Веспасиан относительно Мириам?

— Когда я доложил о ней цезарю, то Домициан, сын цезаря, из любопытства стал побуждать своего родителя приказать привести ее сейчас же во дворец, и цезарь чуть было не отдал приказание. Но я доложил ему, что девушка эта была очень больна и сейчас еще нуждается в уходе. Я сказал, что если цезарю угодно, жена моя будет опекать ее до возвращения цезаря Тита, который считает девушку своей военной добычей. Домициан снова хотел что-то возразить, но цезарь остановил его, заявив:

— Эта иудейская девушка не твоя невольница, Домициан, и не моя, она пленница твоего брата Тита, пусть же остается у этого доблестного воина, которому Тит поручил ее! — Он махнул рукой в знак того, что вопрос решен, и стал говорить о другом.

— Итак, Мириам, до возвращения Тита ты останешься у нас! — сказала Юлия.

— До возвращения Тита, а затем? — спросила Мириам.

— А там одни боги знают, что будет, — досадливо отозвался Галл. — Но до того времени ты, Мириам, должна дать мне честное слово, что не сделаешь попытки бежать из моего дома, тогда можешь считать себя здесь свободной; помни, я отвечаю за тебя головой!

— Будь спокоен, Галл! Куда мне бежать?! Да и потом, я скорее соглашусь умереть, чем навлечь на тебя хотя бы самую малую беду!

Так прожила Мириам в доме Галла и Юлии целых шесть месяцев, и если бы не мысль об ожидающей ее участи, то она могла бы считать себя счастливой среди этих добрых людей, любивших ее, как родное дитя.

Иногда Юлия брала девушку с собой побродить по улицам Рима, и, затерявшись в толпе, Мириам видела богатых патрициев в колесницах или на конях, или в носилках и паланкинах, на плечах рабов, — таких жирных, откормленных, наглых и самодовольных. Видела и суровых, с жестким выражением лица и гордой осанкой государственных людей, сановников и судей. Встречала закаленных в бою, грубых, жестоких воинов. Наблюдала разнузданных юношей в ярких, крикливых одеждах, надушенных франтов с наглым взглядом и пренебрежительной улыбкой. С невольным трепетом размышляла бедная девушка о том, что придет день, и она станет невольницей одного из этих людей.

Однажды, переходя через площадь, Юлия и Мириам должны были остановиться, чтобы дать дорогу целой веренице пышно и пестро одетых рабов с длинными тростями в руках, расчищавших кому-то дорогу, за слугами шли ликторы со своими фасциями[616], а за ними следовала великолепная колесница, запряженная белыми лошадьми, которыми правил небольшого роста красивый кудрявый возница. На самой же колеснице не сидел, а стоял — для того, чтобы толпа могла лучше видеть его — высокий молодой человек с румяным лицом, в царском одеянии, с как бы потупленным от смущения взором. Наблюдательный глаз легко мог уловить, что он все время пытливо разглядывал толпу своими бледно-голубыми, точно выцветшими глазами из-под опущенных век, лишенных ресниц. На секунду взгляд этих тусклых голубых глаз остановился на Мириам, и она угадала, что послужила поводом к какой-то грубой шутке этого краснощекого юноши — его возница не мог удержаться от смеха. Мириам почувствовала, что ненавидит этого человека всей душой.

— Кто этот румяный молодой человек? — спросила она у Юлии.

— Кто же, как не Домициан, сын одного цезаря и брат другого, ненавидящий одинаково обоих! Дурной человек, которого все боятся и никто не любит!

Так шло время. Галл постоянно справлялся у прибывающих из Иудеи воинов о Марке, но никто не видел его, даже не слышал ничего, так что Мириам решила, что его, вероятно, нет уже в живых.

Однако в своей горькой судьбе бедная девушка находила утешение в молитве — в царствование Веспасиана христиане не терпели гонений и могли свободно вздохнуть. Мириам вместе с Юлией часто ночью посещали катакомбы на Аппиевой дороге и там получали благословение священнослужителя. Хотя в то время святые апостолы Петр и Павел уже претерпели мученическую смерть, но они оставили после себя многих последователей, ставших теперь наставниками, и христианская община в Риме росла и увеличивалась с каждым днем. Со временем Галл узнал, что жена его — христианка. Сначала он был как бы пришиблен этим известием, но затем, когда ему изложили истины христианского учения, стал слушать их с вниманием и даже с непритворным сочувствием, а потом сказал, что Юлия, конечно, в таких летах, когда сама может судить, что для нее лучше.

Наконец в Рим прибыл Тит. Сенат, который еще задолго до его приезда объявил о том, что цезарь заслужил триумф, встретил его за городом и с соблюдением известных, издревле установленных правил сообщил ему о своем решение. Кроме того было решено, что его триумф разделит с ним цезарь Веспасиан, его отец, отличившийся своими подвигами в Египте. Так что этот триумф, как говорили, должен стать величайшим торжеством, какое когда-либо видел Рим.

По приезде в Рим Тит поселился в своем дворце и недели три прожил как частный гражданин, так как сильно нуждался в отдыхе. Однажды утром Галла потребовали во дворец. Вернувшись оттуда, он потирал руки, улыбался и старался казаться очень веселым и довольным.

— Что такое, супруг мой? — спросила Юлия, знавшая, что это дурной признак.

— Ничего, ничего, милая… Только наша Жемчужина должна сегодня явиться со мной во дворец к цезарям Веспасиану и Титу, которые желают ее видеть. Надо решить, какое место она займет в триумфальном шествии. Если ее найдут достаточно красивой, то поведут отдельно, в самом начале процессии, перед колесницей Тита. Что же ты не радуешься, жена? А какой дивный наряд готовят, все будут заглядываться на нее: на груди у нее должно быть изображение ворот Никанора, вышитое самым искуснейшим образом.

Мириам залилась слезами.

— Полно, девушка, не надо слез, — строго остановил ее Галл. — Чего тебе бояться? Это не более чем продолжительная прогулка при криках восторженной толпы, а затем последует то, что предназначил для тебя твой Бог! Ну, а пока собирайся! Пора на смотр к цезарям, нас ждут!

После обеда Мириам в закрытых носилках понесли во дворец, с ней отправились Юлия и Галл. Но ее носилки намного опередили носилки супругов, и рабы тотчас же поспешили высадить и провести девушку в большой приемный зал, наполненный воинами и патрициями, ожидавшими аудиенции.

— Смотри, это Жемчужина Востока! — сказал кто-то, и все, столпившись вокруг, стали пристально рассматривать ее, громко критикуя рост, лицо, фигуру, обсуждая ее достоинства.

— Люций говорит, что она — совершенство! Значит, так и есть!

— Да, конечно, вы посмотрите только, какое у нее тело, твердое и упругое! Видите, мой палец не оставил даже следа!

— Но зато мой кулак оставляет след! — послышался в этот момент гневный бас, и в следующий момент кулак Галла врезался меж глаз ценителя женской красоты с такой силой, что тот покатился на пол, и кровь ручьем хлынула из носа.

Большинство присутствующих захохотали, а Галл, взяв Мириам за руку, пошел вперед, говоря:

— Дорогу, друзья, дорогу! Я должен представить ее цезарю с ручательством, что ни один мужчина не дотронулся до нее даже пальцем. Дорогу, друзья, а если этот франт, что валяется на полу, пожелает рассчитаться со мной, то он знает, где найти Галла. Мой меч нанесет ему метку лучше, чем кулак!

Толпа, видимо, одобряя поведение Галла, с шутками и извинениями расступилась, давая дорогу. Пройдя ряд красивых залов и вестибюлей, они остановились у большой арки, задернутой драгоценной занавесью, у которой стояли два офицера. Одному из них Галл что-то сказал, и тот, выйдя из зала, вскоре вернулся, пригласив их следовать за собой в большую круглую комнату, высокую, светлую и прохладную; свет в ней падал сверху.

Здесь находились три человека: Веспасиан, которогонетрудно было узнать по его крупному, спокойному лицу и по волосам с сильной проседью, Тит, сын его, «Любимец Человечества», тонкий, деятельный, энергичный, выглядевший немного аскетом, но с приятным выражением темных серых глаз и саркастической усмешкой, мелькавшей в углах губ, и Домициан, наружность которого уже была описана. Ростом значительно выше отца и брата, он был одет роскошнее их и смотрел надменно и самодовольно. Перед цезарями стоял церемониймейстер, предлагая на их усмотрение проекты триумфального шествия и отмечая на табличках их желания и изменения в плане.

Кроме церемониймейстера здесь присутствовали хранитель сокровищницы, несколько военачальников и наиболее приближенные из друзей Тита.

Веспасиан поднял голову и взглянул на вошедших.

— Привет тебе, достойный Галл! — приветствовал он ласковым, дружеским тоном человека, проведшего, как и он, большую половину жизни в военном лагере. — И жене твоей, Юлии, тоже привет! Так вот она, эта «Жемчужина», о которой так много говорят! Что же, я, конечно, не ценитель и не знаток женской красоты, а все же должен сознаться, что эта иудейская девушка заслуживает свое прозвище. Узнаешь ее, Тит?

— Нет, отец! Когда я ее видел в последний раз, она была худа, бледна, измучена, но теперь я согласен с тобой, она заслуживает наилучшего места в шествии. А затем, вероятно, пойдет за весьма высокую цену, так как и жемчужное ожерелье пойдет с ней в придачу, и также стоимость ее весьма значительного имущества в Тире и иных местах, которые она, в виде особой милости, унаследует после своего деда, старого рабби Бенони, одного из членов синедриона, погибшего добровольно в пламени Иерусалимского храма!

— Как же может невольница наследовать имущество, сын мой? — спросил Веспасиан.

— Не знаю! — ответил Тит, улыбаясь. — Быть может, Домициан сумеет объяснить тебе это, ведь он, говорят, изучал законы. Но я так решил и так приказал!

— Невольница, — сказал Домициан, — не имеет никаких прав и не может владеть никакой собственностью, но цезарь Востока, конечно, может объявить, что известные земли и имущество перейдут вместе с личностью невольницы к тому, кто предложит за нее наивысшую сумму на торгах. Так, вероятно, и пожелал сделать, если я не ошибаюсь, цезарь Тит, мой брат?

— Да, именно! — сказал Тит спокойно, хотя краска бросилась ему в лицо. — А разве не достаточно моей воли?

— Покоритель и завоеватель Востока, разрушитель твердыни Сиона, истребитель бесчисленных племен фанатиков, заблуждающихся фанатиков, для чего твоей воли может быть не достаточно? — возразил Домициан. — Но прошу милости, цезарь! Ты велик — так будь же и великодушен! — И насмешливым движением он опустился на одно колено перед Титом.

— Какой милости хочешь ты, брат, от меня? Ты знаешь, что все мое будет принадлежать тебе!

— Ты уже даровал мне твоими драгоценными словами, Тит! Из всего, что ты имеешь, желаю только эту «Жемчужину Востока», которая околдовала меня своей красотой. Я хочу только ее! А имущество в Тире или где бы то ни было можешь оставить себе, если хочешь! — Веспасиан приподнял брови, но прежде чем успел вымолвить слово, Тит поспешил ответить брату сам:

— Я сказал, Домициан, что все мое будет принадлежать тебе, но эта девушка не моя, а потому слова мои к ней не относятся. Я издал указ, что сумма, вырученная от продажи пленницы, будет разделена поровну между ранеными солдатами и бедняками Рима, значит, невольница принадлежит им, а не мне!

— О, добрейший Тит! Неудивительно, что легионеры боготворят тебя, если ты не можешь даже для родного брата обделить их одной невольницей из тысячи! — насмешливо воскликнул Домициан.

— Если ты желаешь получить эту девушку, то кто же мешает тебе купить ее на торгах?! Это мое последнее слово!

Тут Домициан пришел в бешенство, его напускное почтение к брату мигом исчезло, он выпрямился во весь рост и повел кругом своими злыми выцветшими глазами.

— Взываю к тебе, Цезарь, на цезаря малого, к тебе, Цезарю Великому, на убийцу и истребителя благородного, мужественного племени, к тебе, Завоевателю Вселенной! Этот Тит сейчас говорил, что все его будет моим, а когда я прошу у него одну пленницу, отказывает мне. Прикажи ему, прошу тебя, держать свое слово!

Присутствующие взглянули на Веспасиана. Дело становилось серьезным. Тайная вражда завистливого Домициана к брату была давно известна всем, но до этого времени он старался скрывать ее, теперь же по пустячному случаю она вдруг выплыла наружу и проявилась на глазах у всех.

Лицо Тита приняло жестокое и суровое выражение, как у статуи оскорбленного Иова.

— Прикажи, отец, прошу тебя, — сказал он медленно и твердо, — чтобы брат мой не смел более говорить мне того, что для меня оскорбительно! Прикажи ему также перестать обсуждать мою волю и мои распоряжения, как в малом, так и в большом. Пока он не цезарь, не подобает ему судить дела цезаря.

Веспасиан обвел вокруг себя беспокойным взглядом, как бы ища выхода — и не находя его. Он предчувствовал за этой ссорой нечто глубокое и серьезное.

— Сыновья мои, вас только двое, и оба — вместе или один за другим — вы должны наследовать царства половины вселенной. Плохо, если между вами возникнет разлад, вражда приведет к вашей гибели и гибели вашего царства и подвластных вам народов. Примиритесь, прошу вас! Ведь вам обоим всего довольно, всего хватит с избытком. А об этом деле таков мой суд: как вся военная добыча иудейского народа, эта девушка — законная и неотъемлемая собственность Тита. Тит, который гордится тем, что никогда не отменял и не изменял ни одного своего плана, решил ее продать, а вырученные от продажи деньги отдать раненым солдатам и бедным. Следовательно, она уже действительно не принадлежит ему, и он не может распоряжаться ею, даже в угоду брату. Я, как и Тит, говорю тебе: если хочешь владеть, купи ее на торгах!

— Э, да я и куплю ее! Но клянусь, рано или поздно Тит заплатит за нее такой ценой, которая покажется ему слишком дорогой! — И повернувшись, Домициан вышел из зала в сопровождении своего секретаря и приближенных офицеров.

— Что он хотел этим сказать? — спросил Веспасиан, тревожно глядя ему вслед.

— Он хотел сказать… — начал Тит. — Ну, да время и судьба покажут миру, что он хотел сказать. Что же касается тебя, «Жемчужина Востока», то ты столь прекрасна, что займешь одно из лучших мест во время триумфа, а затем желаю, ради тебя самой, чтобы нашелся в Риме такой человек, который на торгах перебил бы тебя у Домициана! — С этими словами Тит сделал знак рукой, что аудиенция окончена. Галл с пленницей удалились.

Глава 22

ТРИУМФ
Прошла неделя — наступил канун триумфа. После полудня швеи принесли Мириам наряд, который она должна была надеть завтра. Наряд был поистине великолепен: из дорогого белого шелка, весь вышитый серебром и жемчугом, с изображением ворот Никанора, но при всем своем великолепии платье было так низко вырезано на груди и на плечах, что Мириам посчитала позорным для себя надеть его.

— Ничего, ничего! — успокаивала ее Юлия. — Они сделали это для того, чтобы толпа могла видеть жемчужное ожерелье, из-за которого ты получила свое прозвище «Жемчужина»!

Так говорила добрая женщина, но в душе проклинала развратную толпу, которая могла наслаждаться позором бедной, беззащитной девушки.

Галл получил предписание, куда и к какому времени представить вверенную ему девушку и кому ее сдать. Посланный, доставивший предписание, принес еще сверток: в нем оказался драгоценный золотой пояс с аметистовой застежкой, на которой была сделана надпись: «Дар Домициана той, которая завтра будет его собственностью!»

Мириам отшвырнула от себя этот драгоценный пояс, как будто он унижал ее.

— Я не надену его! — воскликнула она. — Сегодня я еще принадлежу себе!

Вечером, когда уже стемнело, Мириам посетил епископ Кирилл, глава христианской церкви в Риме, бывший некогда другом и учеником апостола Петра.

Пока Галл сторожил, чтобы никто не вошел невзначай и не потревожил их, Кирилл долго утешал и ободрял бедную девушку, затем, благословив Мириам и напутствовав ее словами утешения, он простился с ней.

— Я должен теперь покинуть тебя, дочь моя, но на мое место заступит невидимо Тот, Кто не покинет тебя до конца и спасет, как спасал уже несколько раз. Веришь ли этому?

— Верю, отец! — убежденно и искренне ответила Мириам. И действительно, в те времена, когда еще были люди, знавшие и видевшие самого Иисуса Христа, когда слова его еще были живы в их памяти и звучали над миром, глубокая убежденная вера Его последователей была достаточно сильной, чтобы заставить их временами ощущать Его присутствие на земле.

В эту ночь во многих катакомбах Рима возносились горячие молитвы за Мириам. Она, успокоенная и утешенная, спала крепким сном до самого рассвета. На рассвете Юлия разбудила ее, нарядила в великолепные одежды и, когда все было готово, со слезами простилась:

— Дитя мое, ты мне стала дорога, как дочь, а теперь я не знаю, увижу ли тебя когда-нибудь!

— Быть может, даже очень скоро, а если нет, то призываю благословение Бога на тебя и на Галла, которые любили и берегли меня, как родную!

— И которые надеются и впредь оберегать тебя, дорогая! — сказал подошедший Галл. — Клянусь римскими орлами, пусть Домициан остерегается того, что он задумал! Кинжал мщения может пронзать и сердца князей!

— Но пусть то будет не твой кинжал, Галл, — сказала ласково Мириам, — надеюсь, тебе не будет надобности мстить!

Во двор внесли носилки, в которых поместилась Мириам с Галлом, чтобы отправиться к месту сборища. Было еще темно, повсюду мигали факелы и огни, изо всех домов доносился шум голосов, местами толпа была до того густа, что солдаты с трудом прокладывали дорогу для паланкина. После довольно продолжительного пути носилки остановились наконец у ворот большого здания, и Мириам пригласили выйти. Здесь девушку ожидали несколько должностных лиц, которые приняли ее от Галла, выдав ему расписку в получении ее, точно ценной вещи. Получив расписку, Галл повернулся и вышел, не простившись с ней и даже не взглянув на нее.

— Ну, пойдем, что ли, поворачивайся! — сказал один из служителей.

— Эй, ты, слышишь, поосторожнее с этим сокровищем! Это — «Жемчужина»! Та пленница, из-за которой поссорились цезари с Домицианом, теперь о ней весь Рим говорит. Помни, что теперь многие наши патрицианки стоят меньше, чем она сейчас! — заявил кто-то служителю.

Тогда раб с низким почтительным поклоном попросил Мириам следовать за ним в приготовленное помещение. Она послушно последовала через толпу пленных в небольшую комнату, где ее оставили одну. Снаружи до нее доносились звуки голосов, прерываемые по временам приглушенными рыданиями, вздохами и жалобными воплями. Но вот дверь отворилась, слуга внес кувшин молока и хлеб. Мириам была этому очень рада, так как почувствовала, что силы ее нуждаются в поддержке. Но едва только она принялась за еду, как явился раб в ливрее императорского двора и поставил перед нею поднос, на котором в серебряных сосудах и на серебряных блюдах находились самые изысканные яства и напитки.

— «Жемчужина Востока», — сказал он, — господин мой, Домициан, посылает тебе привет и вот этот дар: эти ценные сосуды и блюда чистого серебра твои, их сохранят для тебя, а сегодня вечером ты будешь ужинать на золотых тарелках!

Мириам ничего не ответила, но едва только раб вышел, как она ногой опрокинула все серебряные сосуды и блюда и продолжала есть хлеб и пить молоко из глиняного кувшина. Вскоре явился офицер и вывел ее наружу, на большую квадратную площадь. Солнце уже взошло, и она ясно увидела перед собой великолепное, грандиозное здание, а перед ним — весь римский сенат в богатых тогах и лавровых венках и множество вооруженных всадников в блестящих доспехах. Перед зданием располагались длинные величественные колоннады, занятые знатными дамами, а впереди стояли два слоновой кости кресла, никем не занятые. По обе стороны кресел, насколько можно было разглядеть, тянулись бесконечные ряды войск. И вот из колоннады в богатых шелковых одеждах и с лавровыми венками на голове появились цезари Веспасиан и Тит в сопровождении Домициана и их свиты. Солдаты при виде их разразились громкими криками, и голоса их, сливаясь в общий рев, подобно рокоту моря, долгим раскатом звучали в воздухе, пока Веспасиан не подал рукой знак смолкнуть.

Цезари заняли свои места и, среди всеобщей тишины, накрыв головы плащами, казалось, произносили тихую молитву. Затем Веспасиан встал и, выступив вперед, обратился с речью к солдатам, благодаря их за мужество и воинские подвиги и обещая награды. Когда он закончил, его речь снова приветствовали громкие крики, после чего легион за легионом прошли мимо императоров туда, где для них был приготовлен богатый пир.

Затем цезари и свита удалились, и церемониймейстеры стали выстраивать процессию. Ни начала, ни конца этой процессии Мириам не могла видеть, она заметила только, что впереди нее вели около двух тысяч пленных иудеев, связанных по восемь в ряд, за ними шла она одна, а за нею, также один, но в сопровождении двух стражей, в, белой одежде и пурпурном плаще, с вызолоченной цепью на шее и кандалами на руках, шел знаменитый иудейский военачальник Симон, сын Гиора, тот самый свирепый воин, которого иудеи пустили в Иерусалим, чтобы одолеть зилота Иоанна Гисхальского. С того самого дня, когда Симон заседал в синедрионе и в числе других осудил Мириам на страшную смерть, девушка не видела его; несмотря на это, теперь, когда судьба снова столкнула их, он сразу узнал ее.

Вскоре торжественная процессия двинулась по Триумфальному пути.

За пленными иудеями, за «Жемчужиной Востока» и Симоном несли на подставках и столах золотую утварь и сосуды Иерусалимского храма, золотые семисвечники, светильники, а также и священную книгу иудейского закона. Далее следовали люди, несущие высоко над головой богинь победы из слоновой кости и золота. Когда это шествие подошло к Porta Triumphalis, Триумфальным воротам, в него вступили цезари, каждый в сопровождении своих ликторов, фасции которых были увиты лаврами.

Впереди двигался цезарь Веспасиан на великолепной золотой колеснице, запряженной четверкой белоснежных коней, которых вели под уздцы солдаты-ливийцы. За спиной цезаря стоял чернокожий раб в темной одежде, чтобы отвращать дурной глаз и влияние завистливых божеств.

Раб держал над головой императора золотой венок из лавровых листьев и время от времени наклонялся к его уху, шепча знаменательные слова: Respice post te, hominem memento te[617].

За Веспасианом, цезарем-отцом, следовал Тит, цезарь-сын, на блестящей колеснице с изображением Иерусалимского храма, охваченного пламенем.

Подобно отцу, он был одет в toga picta palmata — расшитую золотом тогу и тунику, окаймленную серебряными листьями. В правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой — скипетр. За его спиной также стоял раб, державший над ним лавровый венок и нашептывавший те же слова.

За колесницей Тита, вернее, почти на одной линии с ней, в богатейшем наряде ехал верхом на великолепном коне Домициан, за ним трибуны и всадники, затем легионеры, числом около пяти тысяч, с копьями, увитыми лаврами.

Медленно продвигаясь вперед, процессия приближалась к храму Юпитера Капитолийского. Десятки тысяч людей толпились на пути шествия, окна и крыши домов были переполнены зрителями, громадные трибуны, наскоро воздвигнутые из досок, были сплошь заполнены народом. Куда ни падал взор, всюду волновалось нескончаемое море голов, так что в глазах начинало рябить. Вдали это море было спокойным и безмолвным, но едва приближалась процессия, как оно начинало волноваться, поднимался шум, подобный рокоту волн, постепенно переходивший в настоящую бурю и потрясавший воздух, словно раскаты грома.

Время от времени шествие останавливалось — либо кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, либо другие участники чувствовали потребность подкрепить силы несколькими глотками вина. Тогда крики толпы смолкали, и зрители начинали обмениваться критическими замечаниями, едкими шутками и насмешками над виденным Мириам невольно уловила замечания относительно себя: почти все люди знали ее под именем «Жемчужины Востока» и без церемоний указывали друг другу на ее жемчужное ожерелье; многим была отчасти знакома ее печальная история, и они всматривались в изображение ворот Никанора на ее груди; большинство же цинично разбирали ее красоту, передавая из уст в уста слух о Домициане и его ссоре с цезарями, а также о выказанном им намерении купить ее на публичных торгах.

Близ бань Агриппы на улице дворцов шествие остановилось. Внимание Мириам было привлечено величественного вида дворцом, все окна которого были закрыты ставнями, а кровля и крыльцо безлюдны и ничем не украшены, в отличие от всех остальных зданий и домов на пути шествия.

— Чей это дворец? — спросил кто-то из толпы.

— Он принадлежит одному богатому патрицию, павшему в Иудее, и теперь заперт — неизвестно, кто будет его наследником!

Глухой стон и громкий смех отвлекли внимание Мириам от этого разговора. Оглянувшись, она увидела, что Симон, измученный и изможденный, лишился чувств и упал лицом на землю. Стражи, забавлявшиеся все время тем, что стегали его плетьми для увеселения толпы, теперь прибегли к тому же средству, чтобы привести его в чувство. Мириам с болезненно сжавшимся сердцем отвернулась от этого возмутительного зрелища и увидела перед собой высокого человека в богатой одежде восточного купца, стоявшего к ней спиной и спрашивавшего у одного из церемониймейстеров: «Правда ли, что эта девушка, «Жемчужина», будет продаваться сегодня на публичных торгах на форуме?» Получив утвердительный ответ, незнакомец скрылся в толпе.

Теперь Мириам впервые за этот день почувствовала, что падает духом, что мужество покидает ее, и при мысли о той судьбе, которая ожидала ее сегодня вечером, у нее возникло желание упасть обессиленной, изнемогающей на землю и не подниматься до тех пор, пока плети погонщиков не добьют ее на месте. Но вдруг, как луч света во мраке, сладкое чувство надежды проникло в ее грудь, она стала искать среди окружающих ее лиц то, которое могло ей внушить вновь эту бодрость. Но не в толпе ей следовало искать этот источник внезапной светлой надежды. Вот взгляд ее случайно остановился на том мраморном дворце по левую ее руку, и ей показалось, что одно из окон этого дворца, которое раньше было закрыто ставнями, теперь открыто, но задернуто изнутри тяжелой голубой шелковой занавесью. Вдруг тонкие темные пальцы показались в складках этой занавеси, и сердце Мириам почему-то дрогнуло. Теперь она не спускала глаз с этого окна. Занавесь медленно разделилась, и в окне появилось лицо темнокожей старой женщины с седыми как лунь волосами, красивое и благородное, но скорбное. Мириам чуть не лишилась сознания — то было дорогое лицо Нехушты, которую она считала навсегда потерянной для себя.

Мириам не верила своим глазам, ей думалось, что это видение — игра ее расстроенного воображения. Но, нет! Вот Нехушта осенила ее крестом и, приложив палец к губам в знак молчания и осторожности, скрылась за голубой занавесью. У Мириам подкашивались ноги, и она чувствовала, что сейчас упадет, что не в силах сделать ни шагу, а между тем ликторы уже понукали идти вперед. В этот момент какая-то старая женщина из толпы поднесла к ее губам чашу с вином, грубо промолвив:

— Выпей, красавица! Твои бледные щеки порозовеют, и знатным людям веселее будет смотреть на тебя!

Готовая оттолкнуть чашу, Мириам взглянула на говорившую и узнала в ней христианку, часто молившуюся вместе с ней в катакомбах. Она послушно сделала несколько глотков и, с благодарностью взглянув на старуху, продолжала идти вперед.

За час до заката шествие, миновав бесконечное множество улиц, украшенных колоннами и статуями, поднялось на крутой холм, где возвышался великолепный храм Юпитера Капитолийского. При подъеме на холм стражи схватили Симона и, волоча за золоченую цепь, увели куда-то из рядов процессии.

— Куда и зачем они тебя уводят? — спросила Мириам.

— На смерть! — мрачно ответил он. — Я так желаю ее!

Цезари сошли со своих колесниц и встали на вершине лестницы у алтаря, на остальных ступенях позади них становились по порядку другие участники триумфа. Затем наступило продолжительное ожидание чего-то, но чего, Мириам не знала. Вдруг показались люди, бегущие по направлению от форума, для которых в толпе царедворцев была предусмотрительно оставлена свободная дорога. Один из людей, бежавший впереди всех, нес какой-то предмет, завернутый в материю.

Представ перед цезарями, он сбросил ткань и поднял перед ними вверх, так что мог видеть весь народ, отрубленную седую голову Симона, сына Гиора.

Этим всенародным убийством мужественного неприятельского полководца завершался триумф римлян. При виде этого кровавого доказательства трубы загудели, знамена стали развеваться высоко в воздухе, а из полумиллиона глоток вырвался громкий крик торжества, крик толпы, опьяненной своей славой, своей жестокой местью!

Затем перед алтарем всесильного божества цезари принесли жертвы благодарности за дарованную им и их оружию победу.

Так завершился триумф Веспасиана и Тита, а вместе с ним и печальная история борьбы иудейского народа против железного клюва и когтей римского орла.

Глава 23

НЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК
Незадолго перед рассветом в самый день триумфа, в тот момент, когда паланкин, где находилась Мириам, в сопровождении Галла и стражи проходил мимо храма Исиды, в город въезжали на измученных конях двое всадников, одним из которых была женщина под густым покрывалом.

— Судьба благоприятствует нам, Нехушта! — произнес мужчина взволнованным голосом. — Мы, по крайней мере, не опоздали ко дню триумфа! Видишь, войска собираются у садов Октавиана!

— Да, да, господин, не опоздали, но скажи, куда мы теперь направимся и что станем делать? Быть может, ты пожелаешь явиться Титу?

— Нет, женщина! Я не знаю, какой прием ожидает меня, пленника иудеев!

— Но ведь ты был пленен в бессознательном состоянии, благородный Марк, и не виноват в этом!

— Конечно, но закон гласит, что ни одни римлянин не должен поддаваться врагу, а будучи пленен во время бесчувствия, должен заколоть себя, придя в сознание, как должен был сделать и я, и что я и сделал бы, увидя себя в руках иудеев. Но ты знаешь, что все сложилось иначе. Однако, если бы не Мириам, я не задумываясь наложил бы на себя руки. Теперь же постараемся добраться до моего дома близ бань Агриппы. Триумфальное шествие должно пройти перед окнами этого дома, и если Мириам будет в числе пленниц, то мы увидим ее, если же ее не будет, то или она умерла, или отдана цезарем в дар кому-нибудь из его друзей!

Здесь толпа была так велика, что они с трудом прокладывали себе путь, пока наконец Марк не остановился перед мрачного вида мраморным зданием на Via Agrippa — Агрипповой дороге.

Дом этот казался совершенно вымершим. Посмотрев на запертые наглухо ставни и двери, Марк объехал кругом и постучался в боковую калитку дома. Долго никто не отзывался, но наконец сквозь узкую щель раздался дребезжащий старческий голос:

— Уходите! Здесь никто не живет. Это дом Марка, павшего на иудейской войне. Кто ты такой, что пришел тревожить меня?

— Отвори, Стефан! — повелительно произнес Марк. — Что ты за слуга, если не узнаешь своего господина?

Маленький сморщенный старичок в коричневой одежде писца глянул в щель на говорившего и, всплеснув рукам», в радостном удивлении воскликнул:

— Клянусь копьем Марса, да это сам благородный Марк! Добро пожаловать, господин мой, добро пожаловать!

Нехушта ввела коней во двор, затем вернулась к калитке и заперла ее на все засовы.

— Почему же ты думал, Стефан, что я убит?

— Потому, господин, что о тебе не было вестей, а так как я знал, что ты никогда не опозоришь ни чести своего славного имени, ни римских орлов, которым служишь, допустив, чтобы тебя взяли в плен, то решил, что ты с честью пал в бою!

— Слышишь, женщина, что говорит мой слуга и вольноотпущенный? — обратился Марк к Нехуште. — Тем не менее, Стефан, то, что и ты, и я считали невозможным, случилось: я был захвачен в плен, хотя не по своей вине!

— О, утаи это, господин, от всех, утаи! Двое таких же несчастных осуждены идти нынче в шествии триумфа со связанными за спиной руками и позорной доской на груди, надпись на которой гласит: «Я — римлянин, который предпочел позор смерти!» И тебе, господин, может грозить та же участь!

— Молчи, старик! — воскликнул Марк, весь бледный. — Молчи и прикажи рабам приготовить ванну и обед: мы нуждаемся и в омовении, и в питании!

— Рабов здесь нет: я отослал их на работы в поля, а лишних продал. Здесь остались только я да одна старая невольница, которая все приготовит!

— А деньги у нас есть?

— О, денег много, я даже не знаю, куда их девать!

— Они могут мне понадобиться сегодня! — сказал Марк. Старик поклонился и вышел.

Время было около полудня. Марк, выкупавшийся, натертый благовонными маслами, одетый во все новое, стоял теперь в одном из великолепных залов своего дома и смотрел сквозь просвет в ставне на двигавшееся мимо окон торжественное шествие триумфа.

К нему подошла Нехушта, переодетая в чистые белые одежды, омывшаяся и прибравшаяся после продолжительного пути.

— Узнала ты что-нибудь о ней, Нехушта? — спросил Марк.

— Кое-что, господин! Она должна следовать перед колесницей триумфатора, и затем ее продадут на торгах в форуме. Из-за нее, говорят, произошла страшная ссора между цезарями и Домицианом, который хотел получить ее себе в дар!

— Ссора из-за нее? Боги, вы восстали против меня, если дали мне в соперники Домициана! — воскликнул Марк.

— Почему, господин? Твои деньги не хуже его денег!

— Я отдам за нее все до последнего обола[618], но это не спасет меня от ненависти и мести Домициана!

— К чему тревожиться раньше срока?! В свое время успеешь нагореваться! — сказала Нехушта.

Между тем мимо них тянулось бесконечною вереницей торжественное шествие: колесницы с изображением сцен взятия Иерусалима, фигуры Виктории, богини победы, драгоценные вавилонские гобелены, золотая утварь Иерусалимского храма, модели судов и кораблей, взятых у неприятеля, толпы пленных и те двое несчастных римских воинов, плененных иудеями, о которых говорил Стефан. Один из них грубый, суровый воин с громадной черной бородой, смотрел зверем и равнодушно относился к ругани толпы; другой же, голубоглазый, с тонкими благородными чертами лица, по-видимому, доходил до безумия от злобных издевательств народа. Он дико озирался, как бы ища выхода, лицо его выражало невыносимую муку. Вдруг какая-то женщина из толпы, подняв черепок, швырнула им в лицо несчастного со словами: «Трус! Собака, а еще римлянин!» Этого позора он не мог вынести, его блуждавшие глаза остановились, он обернулся и громко крикнул:

— Я не трус! Я своей рукой убил десятерых врагов, и пять из них — в бою один на один! Я не трус, на меня напали пятнадцать человек, когда я был ранен, и одолели, а когда я очутился в тюрьме безоружным, я хотел удавиться, но подумал о жене и детях и остался жить. А теперь я умру, и пусть кровь моя падет на ваши головы!

И прежде, чем кто-либо успел его упредить, он кинулся под колеса громадной колесницы, запряженной восемью белыми быками, и был раздавлен на месте.

— О-о! — застонал Марк и закрыл лицо руками. Нехушта, воздевая руки, молилась за душу несчастного и за эту дикую бесчеловечную толпу, которая теперь восхищалась подвигом, признавая его все же доблестным римлянином.

Пока убирали тело и приводили все в надлежащий порядок, процессию остановили. Против дома Марка за толпой пленных отдельно шла девушка в роскошном наряде, шитом золотом и серебром, с низко опущенной головой, вся залитая яркими лучами солнца, с дорогим жемчужным ожерельем на шее.

— Смотрите! Смотрите! — кричала толпа. — Это «Жемчужина Востока»!

— Видишь, господин?! — воскликнула Нехушта, схватив Марка за плечо. — Это она!

Марк задрожал при виде той, которую любил больше всего на свете.

— Как она истомлена и измучена! Душа ее исстрадалась, а я должен стоять здесь и смотреть на нее, ничем не смея помочь, не смея показаться! — стонал он.

Нехушта оттолкнула его и, встав на его место и осторожно раздвинув ставни и голубые занавеси окна, на одно мгновение выглянула так, что ее можно было видеть с улицы.

— Она заметила меня и узнала! — проговорила Нехушта, задергивая занавеси и закрывая ставни. — Теперь она знает, что здесь, в Риме, у нее друзья!

— Я хочу, чтобы она видела и меня! — сказал Марк.

— Поздно! Шествие уже тронулось! Да она и не в силах была бы сдержать волнения при виде тебя!

Марк занял теперь свое прежнее место у просвета ставень и не спускал глаз с Мириам, пока та не скрылась вдали.

Солнце быстро клонилось к закату, окрашивая багровыми пятнами мраморные храмы и колонны форума. Теперь здесь было довольно безлюдно, так как многотысячная толпа, насладившаяся великолепным зрелищем триумфа, разошлась по домам подкреплять свои силы пищей; только подле публичного рынка невольниц толпилось несколько десятков покупателей и праздных зевак, привлеченных любопытством. Позади мраморной площадки, места торгов, обведенного канатом, ютилось низенькое строение, где помещались предназначенные для продажи невольницы. Некоторые счастливцы, пользуясь милостью сторожей, допускались осматривать невольниц прежде, чем тех выводили на каменный помост. В числе последних, благодаря золотому, сунутому в руки привратника, очутилась и старая поселянка с большой корзинкой фруктов за спиной. На этот раз выбор невольниц был невелик: всего пятнадцать самых красивых девушек, выбранных из нескольких тысяч плененных иудейских женщин. В помещении, где находились предназначенные для продажи пленницы, было уже темно, при свете факелов опытные и предусмотрительные покупатели заранее осматривали живой товар, не стесняясь ощупывать его и обсуждая достоинства и недостатки. Большинство девушек сидели неподвижно с выражением тупой покорности на красивых лицах. Перед старой крестьянкой обходил невольниц, соблюдая очередь, жирный самодовольный человек, в волосах которого уже пробивалась седина. Он имел вид восточного купца и всячески старался убедить смуглую красавицу-еврейку показать ему ступню. Но та, делая вид, что не понимает, оставалась неподвижна. Тогда он наклонился и поднял ее юбку. Но едва он успел коснуться подола, как красавица наделила его такой звонкой пощечиной, что самодовольный нахал при общем смехе присутствующих покатился на землю и затем встал с окровавленным лбом.

— Хорошо, хорошо, красавица! Не пройдет и десяти часов, как ты мне заплатишь за это! — прошипел он злобно. Но девушка не шевельнулась.

Большинство публики толпились вокруг Мириам, однако стража воспрещала не только касаться ее, но даже заговаривать с ней. Покупатели подходили к ней один за другим; перед Нехуштой шел высокий мужчина в одежде восточного купца, и ливийке показалось, что этот человек ей знаком. Наклонившись к Мириам, он хотел что-то сказать ей, но страж воспретил ему.

— С «Жемчужиной Востока» никому не позволено вступать в разговор! — строго произнес он. — Проходи, очередь подходить и другим!

Высокий купец махнул рукой, и Нехушта заметила, что у него не хватает пальца на руке.

«А-а, и Халев в Риме! — подумала старуха. — У Домициана еще один соперник!»

— Разве сейчас время для торга! Теперь не красоток покупать, а собак, ведь совсем темно!

— Ба-а! — отозвался другой. — Домициан спешит заполучить свою красотку!

— Так он решил купить ее?

— Конечно, я слышал, что Сарториусу приказано дать за нее до миллиона сестерций, если будет нужно! Но кто же будет соперничать с принцем, кому своя голова надоела? Надо думать, что она ему дешево достанется!

И они пошли дальше. Теперь к Мириам подошла Нехушта.

— Вот тоже покупательница! — насмешливо заметил кто-то.

— Не суди об орехе по шелухе, господин! — ответила старуха, и при звуке ее голоса невольница «Жемчужина Востока» вздрогнула и подняла голову, но тотчас же снова ее опустила.

— Ничего себе девушка, только в мое время девушки бывали красивее! Подними-ка головку, красотка! — продолжала она, подбадривая ее движением руки, причем перед глазами девушки мелькнул знакомый ей перстень с изумрудом. И по этому перстню Мириам поняла, что Марк жив и что Нехушта пришла сюда от его имени.

В этот момент стража стала просить посетителей удалиться, а на площади аукционист, ласковый сладкоречивый человек, уже взошел на rostrum — кафедру и произнес длинную витиеватую речь, приглашая покупателей не скупиться, так как деньги, вырученные от продажи пленниц, поступят в пользу бедных Рима и пострадавших на войне солдат.

Зажгли факелы и стали выводить пленниц на помост. Номером первым была девушка, почти ребенок, лет шестнадцати, с темными кудрями и глазами испуганной лани. За пятнадцать тысяч сестерций она была продана какому-то греку, который тут же увел ее, плачущую навзрыд. После нее было продано еще четыре девушки. Шестым номером шла смуглая красавица-еврейка, ударившая по лицу престарелого купца. Едва выступила она на помост, как он первым предложил за красавицу двадцать тысяч. Девушка была так величественна, горделива и красива, что цену стали быстро набивать, но в конце концов она все же пошла старому ловеласу за сумму в шестьдесят две тысячи сестерций, при общем смехе собравшейся толпы, среди которой уже разнесся слух о поступке красавицы с этим человеком.

— Ну, теперь пожалуй за мной в свое новое жилище, голубушка! Нам надо еще сегодня свести с тобой кое-какие счеты! — насмешливо проговорил старик и, схватив купленную рабыню за руку, потащил ее за собой.

Девушка шла гордой мерной поступью, не сопротивляясь, но в глазах ее горел огонь мрачной решимости. Минуту спустя и красавица, и купивший ее ловелас скрылись в тени зданий. На помост вызвали номер седьмой, «Жемчужину Востока». Аукционист начал было свою хвалебную речь ее красоте и совершенству, как вдруг страшный крик огласил воздух, он исходил оттуда, где скрылся новый владелец красавицы-еврейки со своей невольницей. Толпа хлынула туда, выхватив факелы из рук служителей торжища, и в испуге остановилась перед распростертым на земле трупом богатого купца, над которым стояла, гордо выпрямившись во весь рост, точно каменное изваяние, смуглая красавица с окровавленным кинжалом, который она выхватила из-за пояса своей жертвы.

— Хватайте ее! Держите убийцу! Запорите ее на смерть! — слышались голоса, и служители форума кинулись, чтобы схватить ее. Она подпустила их близко и вдруг, не произнеся ни слова, занесла высоко над головой сильную руку и вонзила кинжал себе в грудь. С минуту она стояла все так же гордо, затем широко раскинула руки и как подкошенная упала на землю подле того, кто оскорбил и купил ее.

Толпа, пораженная, стояла молча, даже крик ужаса замер на устах, только один молодой тщедушный, болезненного вида патриций воскликнул:

— О, теперь я не жалею, что пришел сюда! Какая девушка! Какая картина! Пусть боги благословят тебя, красавица, за то, что ты доставила Юлию такое наслаждение!

Спустя несколько минут аукционист уже снова взобрался на rostrum и, упомянув в нескольких трогательных словах о «печальном случае», продолжал нахваливать достоинства представленного присутствующим бесценного сокровища — «Жемчужины Востока».

Глава 24

ГОСПОДИН И РАБЫНЯ
Толпа теснилась вокруг помоста, обступая его со всех сторон. Ближе всех выделялись фигуры Деметрия, александрийского купца, старухи под густым покрывалом и Сарториуса, дворецкого и поверенного Домициана, который, вопреки правилам, обходя кругом помоста, разглядывал девушку с видом строгого критика.

Аукционист между тем объявил о том, что в силу особого декрета императора Тита весьма значительное имущество и в Тире, и в других местностях Иудеи переходят вместе с пленницей, прозванной «Жемчужиной Востока», к ее новому владельцу, равно и ее жемчужное ожерелье, и в заключение сказал, что чем выше будут суммы, предлагаемые за эту девушку, тем больше останется доволен доблестный цезарь Тит, тем больше довольны будут бедняки Рима и раненые воины, тем больше довольна будет сама девушка, польщенная, что ее так высоко ценят.

— Тем больше буду доволен и я, — заключил аукционист, — ваш покорный слуга, так как я не получаю определенного вознаграждения, а только комиссионный процент, почтенные господа! Итак, для начала, скажем, миллион сестерций. Не правда ли, господа?

Кто-то предложил всего пятьдесят, затем сто, двести, пятьсот, шестьсот, восемьсот, наконец аукционист обратился к одному из присутствующих:

— Что же, благородный Сарториус, или ты заснул?

— Девятьсот тысяч! — промолвил как бы нехотя тот, кого называли этим именем.

— Я даю миллион! — сказал Деметрий, купец из Александрии подходя ближе к помосту.

Сарториус с негодованием взглянул на смельчака, осмелившегося идти против Домициана, и предложил один миллион сто тысяч, но тотчас же Деметрий перебил его.

— Один миллион двести тысяч, один миллион триста тысяч, один миллион четыреста тысяч! — сыпались цифры.

— Слышишь, благородный Сарториус, за красавицу дают один миллион четыреста тысяч. Не скупись, ведь у тебя бездонный кошелек, черпай из него, сколько угодно, все доходы Римской империи к твоим услугам! А-а, ты предлагаешь один миллион пятьсот тысяч! Ну, вот! Что ты на это скажешь, приятель?

Деметрий, к которому относились последние слова, только махнул рукой и, подавляя стон, отошел в сторону.

— Ну, кажется, твоя взяла, благородный Сарториус, и хотя сумма эта не слишком велика для такой ценной «Жемчужины», все же я, по-видимому, не могу ожидать…

Вдруг старая женщина с корзиной выступила вперед и спокойным, деловым тоном произнесла:

— Два миллиона сестерций.

Сдержанный смех покатился по рядам присутствующих.

— Почтенная госпожа, позволь спросить, не ослышался ли я, не ошиблась ли ты?

— Два миллиона сестерций! — повторила женщина деловитым тоном.

— Ты слышишь, благородный Сарториус, за невольницу дают два миллиона сестерций. Это больше того, что предлагаешь ты!.. Я должен принять это во внимание!

— Пусть так! — сердито пробормотал поверенный Домициана. — Видно, все государи мира зарятся на эту девушку! Я и так уже превысил назначенную сумму, больше я не решусь рискнуть. Пусть достается другому!

— Два миллиона сестерций, граждане! Кто больше? Никто! Так вот, госпожа, если деньги при тебе, бери ее!

— Деньги у меня с собой, и если никто не дает больше, то потрудись оставить ее за мной!

— Два миллиона сестерций за номер седьмой, пленницу императора Тита, прозванную «Жемчужиной Востока», никто больше? Ну, так идет… идет… пошла! Объявляю ее проданной этой уважаемой госпоже… Теперь попрошу тебя следовать за мной к приемщику, где ты уплатишь всю сумму полностью в моем присутствии — этого требует установленный порядок!

— Да, да, господин, только уж ты позволь увести мою собственность с собой: такую «Жемчужину» не годится оставлять без присмотра!

Согласно ее желанию Мириам была введена в помещение приемщика денег и здесь, при закрытых дверях, в присутствии аукциониста и его письмоводителя Нехушта отсчитала полностью всю сумму золотыми из корзин, висевших у нее и ее раба (переодетого Стефана) за спиной.

— Теперь, — обратилась Нехушта к присутствующим, — здесь у вас есть другая дверь помимо той, в которую мы вошли! Разрешите мне, прошу вас, выйти в эту дверь, чтобы моя невольница не привлекла к себе внимания толпы, и мы могли удалиться отсюда незамеченными. Да, вот еще что! Я вижу здесь чей-то темный плащ. Уступите его мне за пять золотых, надо чем-нибудь прикрыть эту девушку, ведь она совсем нагая. А теперь потрудитесь закрепить полагающееся мне, в силу указа цезаря Тита, имущество этой невольницы за Мириам, дочерью Демаса и Рахили, родившейся в год смерти Агриппы. Так, благодарю вас, теперь позвольте мне взять этот документ и примите в знак признательности эту горсть золотых… Да, у меня есть еще одна просьба к вам, не согласится ли этот господин проводить нас из форума, на улице я буду чувствовать себя в сравнительной безопасности!

Писец согласился, и несколько минут спустя две женщины, Стефан и письмоводитель, никем не замеченные, прошли по темным мраморным колоннадам форума и вверх по широкой мраморной лестнице на тихую, пустынную улицу. Здесь письмоводитель простился со странной старухой и ее свитой и еще долго стоял и смотрел им вслед.

Когда он обернулся, чтобы уйти, то очутился лицом к лицу с высоким мужчиной, в котором узнал александрийского купца.

— Друг, — сказал тот, — куда пошли эти женщины?

— Не знаю! — отвечал письмоводитель.

— Постарайся припомнить, — продолжал Деметрий, — быть может, это поможет твой памяти! — добавил купец, сунув ему в руку пять золотых.

— Нет, нет! И это не поможет, — прошептал письмоводитель, желая остаться верным своему обещанию.

— Безумец, вот что уж наверняка поможет! — воскликнул Александрийский купец, и в руке его сверкнул кинжал.

— Они пошли направо! — сказал оробевший помощник аукциониста. — Это правда, но покарай тебя боги за то, что ты угрожаешь ножом честному и мирному человеку, вынуждая его делать то, чего он не хочет!

Но Деметрий уже не слышал его, он был далеко и спешил, не оглядываясь, в том направлении, куда направились женщины.

Когда помощник аукциониста вернулся на свое место, там уже продавали номер тринадцатый, очень привлекательную и красивую девушку. Невольницу приобрел Сарториус, рассчитывая подсунуть ее Домициану вместо «Жемчужины Востока».

Тем временем Нехушта с Мириам и Стефаном спешили ко дворцу Марка на Via Agrippa, держась за руки. Стефан всю дорогу ворчал и не мог успокоиться, что за одну невольницу отдали такую уйму денег, сбережение нескольких лет…

— Успокойся, — сказала ему наконец Нехушта, — имущество этой невольницы стоит больше того, что за нее заплачено!

— Да, да! Но какая от этого прибыль моему господину? Ведь ты же записала все на ее имя!

Теперь они были уже у ворот, и Нехушта торопила старика:

— Скорей, скорей! Я слышу чьи-то шаги!

Дверь отперлась, и едва успели они проскользнуть в нее, как Стефан тотчас же задвинул засов, затем долго еще возился с ее запорами-цепями и болтами. Женщины, пройдя небольшой перистиль[619], вошли в слабо освещенную прихожую, где Нехушта порывистым движением сорвала с себя плащ и покрывало, с подавленным криком обвила шею Мириам своими длинными, сильными руками и принялась целовать ее бесчисленное множество раз, захлебываясь от счастья.

— Скажи мне, Ноу, что все это значит? — спросила Мириам.

— Это значит, что Господь внял моим молитвам и дал мне средства и возможность спасти тебя!

— Чьи средства? Где я, Ноу?

Нехушта, не отвечая, сняла с нее плащ и, взяв за руку, повела через ярко освещенный коридор в большой, великолепно убранный дорогими коврами и мраморными статуями зал, уставленный ценной мебелью. В дальнем конце его, у стола, освещенного двумя светильниками, сидел мужчина, опустивший голову на руки и казавшийся спящим. При виде его Мириам, вся дрожа, прижалась к Нехуште.

— Тише! — шепнула старуха и остановилась в неосвещенном конце зала. В этот момент мужчина, сидевший у стола, поднял голову, и свет упал ему прямо на лицо. Мириам чуть не вскрикнула: это был Марк, сильно постаревший, исстрадавшийся, с прядью седых волос на том месте, где удар Халева рассек ему голову, — но все тот же, прежний Марк.

— Нет, я больше не в силах терпеть! — произнес он, не замечая вошедших. — Уже три раза я выходил к воротам, и никого! Быть может, она теперь уже во дворце Домициана! Пусть будет, что будет. Пойду и постараюсь все разузнать! — И он направился к ложу в нише окна, где лежал темный плащ. Взяв его, Марк обернулся — и увидел Мириам, стоявшую в полосе света, нежную и прекрасную.

— Что это, сон? Я брежу!

— Нет, Марк! — сказала та. — То не сон, не бред, это я стою перед тобой!

В следующий момент он уже сжимал ее в объятиях, и она не сопротивлялась, объятия Марка казались ей родным кровом, надежным убежищем.

— Пусти меня, — сказала наконец девушка, — я чувствую, что силы изменяют мне, я не могу устоять на ногах!

Он осторожно опустил ее на подушки ближайшего ложа и присел подле.

— Ну, теперь расскажи мне все… все…

— Я не могу, спроси Нехушту! — прошептала Мириам, почти теряя сознание.

Нехушта подоспела к ней и осторожно принялась растирать ей виски и руки.

— Полно тебе расспрашивать, господин! Ты видишь, она здесь, и довольно с тебя. Лучше позаботься о том, чтобы дать ей поесть, ведь у бедняжки с утра ни крошки во рту!

Марк засуетился, придвигая стол, на котором стояли изысканно приготовленные рыба, мясо, плоды и доброе старое вино. Нехушта заставила девушку отпить несколько глотков вина и проглотить несколько кусочков дичи, после чего Мириам немного оправилась и ожила.

— Какого бога должен я благодарить за то, что он внушил моему старому Стефану скопить эти деньги! Они мне оказались нужнее самой жизни! — воскликнул Марк, выслушав рассказ Нехушты. — Как необходимы оказались теперь сбережения!

— Какие сбережения? Твои, Марк? Значит, ты купил меня? Значит, я теперь твоя раба?

— Нет, Мириам! Нет, не ты, а я твой раб, ты это знаешь! И я молю тебя только об одном, согласись стать моей женой!

— Ах, Марк! Ведь ты же знаешь, что этого не может быть! — почти стоном вырвалось у нее из груди.

Марк побледнел, как мертвец.

— И ты говоришь это после всего, что было? После того, как ты готова была отдать за меня жизнь? Хорошо, если уж это так необходимо, я готов стать христианином!

— Нет, Марк, этого недостаточно, — печально произнесла девушка. — Не в том дело, что ты будешь называться христианином, ты должен им стать по духу, по убеждениям. А если Господь не призовет тебя, этого никогда не случится!

— Что же в таком случае должен я сделать?

— Что? Ты должен отпустить меня… Но я — твоя невольница!

— Да! — воскликнул он, точно обрадовавшись последнему слову. — Да, ты моя невольница! Так почему мне не оставить тебя? Зачем мне отпускать тебя?.. Нет, я хочу, чтобы ты оставалась здесь!

— Ты можешь не отпустить меня, да, но этим погрешишь против своей чести, Марк!

— Где же тут грех? Ты не соглашаешься стать моей женой не потому, что этого не хочешь, а потому, что на тебя положен обет, любовь же твоя свободна. Мы так многим жертвовали друг для друга: ты жертвовала для меня своею жизнью, а я — даже больше, чем жизнью, своей честью, Мириам!

— Честью? Как честью? — спросила девушка с недоумением.

— Тот, кто имел несчастье быть взятым в плен, считается у римлян жалким трусом. Если узнают, что это случилось со мной и я не покончил счеты с жизнью, как должен был сделать, то меня ждет позор, хуже которого нет для римлянина! Но я остался жить ради тебя, ради тебя, Мириам, пошел навстречу позору!

— О, что же делать! Что делать! Горе мне! — воскликнула Мириам, ломая руки в порыве отчаяния

— Что делать? — повторила Нехушта. — Отпусти ее, Марк, не унижай себя в ее глазах положением господина, а любимую — положением невольницы, не оскверняй ни ее, ни свою душу! Не говори, что стать возлюбленной господина не грех! Возьми ее имущество в Тире в уплату за сегодняшний выкуп и отпусти ее, а сам посвяти себя изучению писания, и тогда, быть может, ты назовешь ее своей женой!

— Да, — произнес Марк, бледный как смерть, — Нехушта права. Мне не надо злоупотреблять настоящим положением Мириам. Я возвращаю ей свободу, никаких документов не нужно, никто не знает, что она принадлежит мне. Имущество же в Тире пусть остается на ее имя — мне неудобно переводить его на себя. Ну, а теперь прощайте! Нехушта отведет тебя в свою комнату, а на рассвете вы уйдете, куда захотите! — И он круто повернулся к ним спиной.

— О, Марк, что ты хочешь сделать? — воскликнула Мириам.

— Вероятно то, о чем тебе лучше не знать!.. Быть может, впрочем, я последую совету Нехушты и стану изучать писание. Прощайте!

Глава 25

НАГРАДА САРТОРИУСА
Тем временем в одном из дворцов цезарей, вблизи Капитолия, происходила другая сцена. Речь идет о дворце Домициана, куда по окончании торжеств поспешил удалиться младший сын Веспасиана в весьма дурном настроении. В этот день случилось многое такое, что сильно уязвило его самолюбивый, завистливый нрав. Во-первых, как он ясно чувствовал, слава этого дня всецело принадлежала не ему и даже не отцу его, а брату Титу, который был ему всегда ненавистен. Этого Тита настолько все любили за добродетели, насколько ненавидели его, Домициана. И вот теперь Тит вернулся после блистательной, победоносной кампании и коронован цезарем, принят в соправители отца, и теперь был превозносим толпой, тогда как он, Домициан, должен был ехать за его колесницей почти незамеченный. Ведь восторженные крики толпы, поздравления сената и приветствия подвластных Риму правителей и иностранных царей — все это относилось к Титу, и зависть доводила Домициана до бешенства. Правда, предсказания говорили, что настанет и его час, но когда?

Кроме того, многие мелочи, как нарочно, сложились так, чтобы задеть его самолюбие. Во время великого жертвоприношения в храме Юпитера его место оказалось так далеко, что народ не мог даже видеть Домициана, а во время пира, последовавшего за жертвоприношением, главный распорядитель забыл налить чашу в его честь.

Затем, красавица «Жемчужина» явилась на триумфальном торжестве без пояса, посланного ей в дар. Наконец, различные вина, которые он пил из-за духоты и жары, вызвали сильную головную боль и тошноту, чему он вообще был очень подвержен.

Под предлогом нездоровья Домициан рано покинул пир, в сопровождении слуг и музыкантов вернулся во дворец и стал ожидать возвращения Сарториуса, который должен был привести прекрасную еврейку, завладевшую его воображением. Он приказал своему домоправителю купить ее на публичных торгах за какую угодно цену, хотя бы даже за миллион сестерций. Да и кто осмелился бы оспаривать невольницу, которую пожелал для себя Домициан?

Узнав, что Сарториус еще не возвратился с торгов, Домициан удалился в свои личные апартаменты, приказал призвать туда красивейших невольниц и заставил их танцевать перед ним, а сам в это время упивался вином из любимых им лоз. По мере того как он пьянел, головная боль начала проходить. Вскоре он сильно захмелел и, как всегда в этих случаях, совершенно озверел. Одна из танцовщиц споткнулась и сбилась с такта, за что повелитель приказал ее подругам избить бедную полуобнаженную девушку на его глазах. Но, к счастью для провинившейся, прежде чем повеление Домициана успели привести в исполнение, вошел раб с докладом, что Сарториус вернулся и ждет разрешения войти.

— Он один? — вскричал Домициан, вскакивая с места.

— Нет, господин, с ним женщина! — ответил раб.

При таком известии дурное расположение Домициана вмиг пропало.

— Отпустить ее на этот раз! — приказал он, говоря о танцовщице.

— Да чтобы впредь была осторожнее. Прочь, вы все, вся орава, я желаю остаться наедине! А ты, раб, иди и прикажи почтенному Сарториусу войти сюда вместе со спутницей!

Занавесь отдернулась, и вошел Сарториус, лукаво улыбаясь и нервно потирая руки, за ним шла женщина, окутанная длинным, темным плащом, под густым покрывалом. Согласно установленному порядку, домоправитель принялся отвешивать поклоны и бормотать хвалебные приветствия, но Домициан прервал его на полуслове:

— Перестань, старик! Все это прекрасно при свидетелях, а теперь не нужно! Так ты привел ее? — И он окинул жадным, сластолюбивым взглядом женскую фигуру, стоявшую в глубине комнаты. — Я не забуду твоей услуги, ты не останешься без награды. Сколько ты дал за нее? Пятьдесят тысяч сестерций? Кто смел перебивать ее у меня? Что за неслыханная наглость! Впрочем, за красивых рабынь давали и больше! — добавил он, затем, обращаясь к невольнице, продолжал: — Ты полагаю, утомилась, дорогая красавица, после этого безумного торжества?

Но красавица безмолвствовала, и Домициан продолжал:

— Скромность украшает девушку, но прошу тебя, забудь об этом на время! Скинь свое покрывало, красавица, и дай мне увидеть божественные черты, по которым истомилась моя душа. Впрочем, нет, я сам хочу снять твое покрывало! — И он нетвердой поступью приблизился к девушке.

Сарториус, убедившись, что его господин настолько пьян, что вряд ли поймет какие бы то ни было объяснения, думал воспользоваться удобным случаем и улизнуть, а потому сказал:

— Благороднейший и державный повелитель мой, позволь мне удалиться. Теперь, когда мое дело сделано, я более не нужен вашей милости!

— Нет, нет, — икая, произнес Домициан. — Я знаю, какой ты великий знаток женской красоты, твое суждение мне нужно сегодня. Ты знаешь, возлюбленный мой Сарториус, что я не эгоист, к тому же, говоря правду, — ты, конечно, не обидишься — кто может ревновать к такой старой обезьяне, как ты? Уж, конечно, не я, которого все считают первым красавцем в Риме, несравненно более красивым, чем Тит, хотя он и называется цезарем… Ну, где тут завязка? Сарториус, отыщи мне завязки ее покрывала. И зачем вы укутали бедную девушку, точно египетского покойника, так что господин не может увидеть ее?!

В это время один из рабов развязал покрывало, и девушка предстала с открытым лицом. Эта девушка была очень красива и лицом, и фигурой, но крайне утомлена и испугана.

— Как странно! — пробормотал Домициан. — Она как будто совершенно изменилась! Мне казалось, что у той были синие глаза, а волосы черные, вьющиеся, а теперь у нее темные глаза и гладкие волосы. А где ожерелье? Где ожерелье?.. Что ты сделала со своим ожерельем, «Жемчужина Востока»? Да и почему ты не надела сегодня того пояса, что я прислал тебе в подарок?

— Я, господин, никогда не имела ожерелья и не получала никакого пояса! — робко произнесла невольница.

— Господин мой, благороднейший Домициан, тут есть маленькое недоразумение, которое я должен разъяснить! — вмешался Сарториус с нервным смешком. — Девушка эта — не «Жемчужина Востока»: та пошла за такую баснословную цену, что я не мог купить ее даже для тебя… — И он смолк, точно замер.

Лицо Домициана сделалось ужасным, весь хмель разом вылетел у него из головы. Выражение зверской жестокости исказило черты; это был наполовину дьявол, наполовину сатир.

— А-а, вот как! Недоразумение?! И ты посмел сказать мне это, сказать, что кто-то другой выхватил у меня, Домициана, из-под носа девушку, которую я приберегал для себя!.. — скрежеща зубами, с адским шипением, выкрикивал взбешенный тиран. — Ты осмелился привести мне эту шлюху вместо «Жемчужины Востока»! Эй, рабы! — крикнул он, ударив в ладоши.

Немедленно сбежались десятки рабов.

— Возьмите эту женщину и убейте ее сейчас же! — приказал он. — Впрочем, нет, это может вызвать неприятность: ведь она была одной из пленниц Тита. Не убивайте ее, а выгоните на улицу!

Девушку схватили и потащили вон из залы.

— Схватите его! — Тиран указал на бледного домоправителя. — Бейте, пока не выбьете дух… О, я знаю, что ты — римский гражданин, не раб, свободный. Но что из того, если ты через час станешь гражданином Гадеса![620]

И это приказание рабы не замедлили исполнить; среди полной тишины не слышно было теперь ничего, кроме тяжелых ударов длинных тростей и глухих, подавленных стонов несчастной жертвы.

— Негодяи! — завопил Домициан. — Да вы шутите, что ли? Погодите, я вам покажу, как надо бить, чтобы он чувствовал! — И, выхватив трость у одного из рабов, он кинулся к распростертому на полу домоправителю.

Сарториус понял, что взбешенный Домициан разом выбьет из него дух. Поднявшись на колени, он простер к нему руки с мольбой.

— Выслушай меня, господин, прежде чем ударить! Ты, конечно, можешь убить меня в своем праведном гневе, и я должен быть счастлив умереть от твоей руки, но, грозный господин, помни: убив меня, ты никогда не разыщешь «Жемчужины Востока», которую так страстно желаешь!

— А-а, — воскликнул Домициан, — «розга — мать благоразумия». Итак, ты можешь разыскать ее?

— Конечно, если у меня будет время. Человеку, который мог уплатить два миллиона сестерций за одну невольницу, нелегко укрыться!

— Два миллиона сестерций? Это любопытно! Расскажи мне об этом. Эй, рабы, отдайте ему одежды, да отойдите, только не слишком далеко!

Сарториус дрожащими руками накинул на свои окровавленные плечи и спину одежды и затем рассказал, как проходили торги.

— Что я мог сделать? — докончил он. — У тебя, господин, было слишком мало наличных денег!

— Что делать, дуралей?! Ты должен был купить ее в кредит и затем предоставить мне сговориться о цене. А Тита я бы обошел и перехитрил. Но теперь вопрос в том, как поправить дело. Как ты его поправишь?

— Это я увижу завтра, господин! Я постараюсь разузнать, куда девалась эта девушка, а там, тот, кто ее купил, может и умереть, тогда остальное уже не трудно!

— Умереть он, конечно, должен, раз осмелился похитить у Домициана его любимицу! — воскликнул царственный тиран. — На этот раз я пощажу тебя, Сарториус, но знай, если ты вторично не сумеешь исполнить моего желания, то и ты умрешь, и даже еще худшей смертью, чем полагаешь! О боги! Почему вы так немилостивы ко мне?! Душа моя уязвлена и нуждается в утешении поэзией. Эй, рабы, разбудите этого грека, вытащите его из кровати и приведите сюда, пусть он прочтет мне о гневе Ахиллеса, когда у него похитили его Бризеиду. Судьба этого героя сходна с моей судьбой!

И новый Ахиллес удалился в свою опочивальню, чтобы там уврачевать бессмертными стихами Гомера свою уязвленную душу: Домициан в те часы, когда не был просто зверем, мнил себя поэтом. Хорошо, что удаляясь, тиран не видел выражения лица Сарториуса, прикладывавшего какой-то целебный бальзам к своим исполосованным плечам и спине, и не слышал той клятвы, с которой его верный и услужливый клеврет ложился спать в эту ночь, ложился лицом вниз (от жестоких побоев он в течение многих дней не мог лечь на спину). Тогда, быть может, Домициан увидел бы себя лысым, тучным, на тонких поджарых ногах, в императорской мантии цезаря, катающимся по полу своей опочивальни в отчаянной борьбе за жизнь с неким Стефаном, между тем как этот самый Сарториус вонзал в его спину свой кинжал, приговаривая с дьявольской усмешкой:

— Ага, цезарь! Вот это тебе за те побои тростью! Помнишь, цезарь, «Жемчужину Востока»? Это тебе за те побои! И это, и это!..

Но сейчас Домициан еще и не помышлял о чьем-либо возмездии. Наплакавшись досыта над горестной судьбой богоподобного Ахиллеса, он заснул крепким сном.

* * *
На другой день после триумфальных торжеств Тита александрийский купец Деметрий, который раньше звался Халевом, сидел в конторе своего огромного склада товаров на одной из самых оживленных торговых улиц Рима. Он был красив, облик его, надменный и благородный, прекрасно шел к его осанке и положению, а между тем лицо его было озабочено и печально. С какими невероятными усилиями прокладывал он вчера себе дорогу на улицах Рима, чтобы пробраться поближе к Мириам, когда она шла позорным путем вслед за колесницей триумфатора. А затем вечером, на публичном торжище в форуме, куда явился Халев, обратив в деньги почти весь свой наличный товар, так как знал, что ему придется оспаривать Мириам у Домициана, он предлагал за нее все, что имел, все до последней монеты, но, несмотря на это, она попала в чьи-то другие руки. Даже и сам Домициан не мог угнаться за этим таинственным соперником, интересы которого представляла странного вида женщина в платье крестьянки, под густым покрывалом. Как ни невероятно это должно было казаться, но Халев был уверен, что эта женщина — не кто иная, как ненавистная Нехушта. Но как могла она располагать такой громадной суммой денег? Для кого, как не для Марка, могла она в таком случае покупать Мириам? Между тем Халев наводил справки, и по ним оказывалось, что Марка в Риме не было. Кроме того, есть полное основание думать, что его уже нет в живых и что его кости, подобно костям многих тысяч славных воинов, стали добычей голодных шакалов в развалинах священного города. Если же он жив, то почему не участвовал в триумфе Тита? Он один из выдающихся соратников цезаря и один из богатейших патрициев Рима!

С отчаянием наблюдал Халев, как таинственная женщина, нагруженная корзинами, увела с собой Мириам. Тщательно скрываясь, он успел проследить, как они скрылись в узенькой калитке в стене одного сада. На минуту у него явилась мысль постучать в эту калитку, но его обычная осторожность шепнула ему, что те, кто покупает невольницу за такую громадную сумму, как два миллиона сестерций, конечно, держат наготове добрый меч для таких посетителей. Он обошел вокруг дома и прилегающего к нему сада и убедился, что то был богатый мраморный дворец, по-видимому, никем не занятый, хотя однажды ему показалось, что за ставнями мелькнул огонь. Халев осмотрелся кругом и узнал это место. Поутру шествие тут было приостановлено: римский солдат, бывший в плену у иудеев, чтобы уйти от публичного позора и насмешек толпы, вздумал покончить с жизнью, бросившись под колеса колесницы триумфатора. Да, это было то самое место! У Халева мелькнула мысль, что подобная участь могла бы ждать и его соперника Марка, который также был захвачен в плен живым. Дьявольская усмешка исказила его черты. До сего времени две всепоглощающие страсти руководили жизнью Халева: беспредельное честолюбие и любовь к Мириам. Честолюбие его не было удовлетворено, он мечтал стать правителем, даже царем Иудеи, но Иудея пала и не могла подняться вновь. Однако судьба каким-то чудом пощадила его жизнь. Теперь одна только любовь к Мириам побуждала его заботиться о самосохранении, чтобы следовать за ней хоть на край света. У него были деньги, предусмотрительно зарытые перед началом войны, с помощью этих денег он сумел из предводителя военного отряда превратиться в зажиточного купца. Теперь он может, конечно, стать богачом, но будучи иудеем, никогда не займет высокого положения, не достигнет славы и власти, о которых так мечтал. Ну, а Мириам? Она никогда не любила его, и все из-за Марка, этого проклятого римлянина, которого он ненавидел всей душой. Но теперь у него было хоть то утешение, что если Мириам не досталась ему, Халеву, то не попала и Марку.

Всю ночь Халев бродил вокруг мрачного, видимо, безлюдного дома. Наконец стало светать, там и здесь на великолепной, широкой улице появлялись группы запоздалых пешеходов, возвращавшихся с пира, опьяненных вином мужчин и растрепанных женщин. Скромные труженики, ремесленники и мастеровые тоже вышли из домов, спеша приняться за свой дневной труд, в том числе и метельщики, ожидающие в это утро ценных находок после вчерашнего триумфального шествия. Двое подметали вблизи того места, где стоял Халев, и принялись подшучивать над ним, осведомляясь, найдет ли он дорогу домой. Халев сказал, что ждет, когда откроются двери этого дома.

— Ну, так тебе долго придется прождать! Владелец этого дома умер, убит на войне в Иудее, и никто еще не знает, кто будет его наследником.

— А как звали владельца? — спросил Халев.

— Его звали Марком. Это был любимец Нерона и потому был прозван здесь, в Риме, Фортунатом.

Халев повернулся и пошел домой.

Глава 26

СУД ДОМИЦИАНА
Прошло два часа, а Халев по-прежнему сидел в своей конторе в бессильном бешенстве против Марка, которого он теперь больше, чем когда-либо, хотел бы задушить своими руками. Теперь он был уверен, что Марк жив и находится в Риме, а Мириам — в его объятиях. «О, лучше бы уж она досталась Домициану, этому развратному негодяю, его она, по крайней мере, ненавидела бы, тогда как Марка любит!» — с завистью думал Халев. Конечно, он мог выследить Марка и убить его, мог купить наемных убийц, но тогда его собственная жизнь подверглась бы опасности. Он знал, какая участь ожидает всякого, кто осмелился бы поднять руку на римского патриция, а умереть Халев вовсе не желал — теперь жизнь казалась ему единственным оставшимся ему благом. Кроме того, пока он жив, есть надежда, что Мириам будет принадлежать ему. Нет, он не станет рисковать, а подождет…

Выжидать ему пришлось недолго: как всегда в такого рода моменты, дьявол является усердным помощником всем, замышляющим зло против своего ближнего.

Кто-то постучал в дверь, и Халев злобно воскликнул: «Войдите!», раздосадованный тем, что нарушили его уединение.

Вопреки неласковому приглашению хозяина, в комнату вошел низенький, коротко остриженный человек с юрким, проницательным взглядом маленьких бегающих глаз. Под одним глазом у него был большой синяк с кровоподтеком, а на виске виднелась рана, залепленная пластырем, он сильно хромал и поминутно передергивал плечами, как будто его что-то беспокоило. Это был домоправитель Домициана, и Халев тотчас же узнал его.

— Привет тебе, благородный Сарториус, садись, прошу тебя! Тебе, я вижу, трудно стоять!

— Да, да, со мной произошел весьма неприятный случай! — отвечал тот. — Но и вы, уважаемый Деметрий, тоже как будто провели бессонную ночь!

— Я действительно несколько взволнован другого рода неприятным случаем. Но чем могу я быть полезен тебе, благородный Сарториус? Я человек занятой и попросил бы тебя не откладывая приступить к делу!

— Да, да, конечно… Вчера на торгах ты был весьма заинтересован той красивой иудейской невольницей, которая теперь известна всему Риму под именем «Жемчужина Востока», а я был представителем одного очень знатного лица.

— Которое, по-видимому, не менее меня заинтересовалось этой невольницей! — добавил Халев. — Но, увы! Третье лицо оказалось счастливее нас всех!

— Вот именно, и та высокая личность, о которой я говорю, была до того огорчена этим обстоятельством, что разразилась слезами и даже упрекала меня, которого любит более, чем родного брата…

— И вот тогда-то с вами случился неприятный случай, благородный Сарториус?

— Да, горе моего августейшего господина так поразило меня, что я поспешил к нему, поскользнулся и упал…

— Подобные случаи нередки в домах великих мира сего, где полы так скользки. Но все это к делу не относится, я полагаю…

— Нет, дело заключается в том, что мне надо узнать имя человека, купившего «Жемчужину Востока». Быть может, тебе оно известно?

— А на что тебе имя, благороднейший Сарториус?

— Мне нужно его имя, так как Домициану нужна его голова! — прямо отвечал домоправитель, отбросив намеки.

В этот момент Халева озарила яркая мысль: вот он — случай отомстить Марку, случай избавиться от него навсегда.

— Ну, допустим, я мог бы представить Домициану, притом без всякого скандала, случай добраться до головы того человека. Согласится ли он за эту услугу уступить мне эту невольницу? Я знал ее еще ребенком и питаю к ней самые нежные братские чувства!

— Да, да, так же, как и Домициан! Я, право, не вижу, почему бы моему августейшему господину не согласиться на это, ведь ему нужна голова того человека, а не рука этой девушки!

— Но во всяком случае было бы лучше иметь полную уверенность в этом! Основываясь же на одних предположениях, я не особенно расположен вмешиваться в такое неприятное дело!

— Прекрасно, быть может, ты пожелаешь, уважаемый Деметрий, изложить свои условия письменно и получить на них письменные ответы?

Халев взял пергамент, перо и написал:

Полное помилование и неотъемлемое право свободно путешествовать и вести торговлю везде, в пределах всей Римской Империи, засвидетельствованное подписью всех надлежащих властей, пусть будет выдано некоему Халеву, сыну Гиллиэля, участвовавшему в иудейской войне против римлян; затем, письменное обязательство за собственноручной подписью того лица, которое в этом заинтересовано, что, если голова, которую он желает, будет предоставлена в его руки, то иудейская невольница, прозванная «Жемчужиной Востока», будет немедленно передана Деметрию, купцу из Александрии, и станет его неотъемлемой собственностью.


— Вот и все! — сказал Халев, передавая пергамент Сарториусу. — Халев, о котором я здесь упоминаю, мой ближайший друг, без его помощи я совершенно не могу обойтись в этом деле. А без помилования и гарантий, я знаю, он не тронется с места. Конечно, потребуется подпись самого цезаря Тита, должным образом засвидетельствованная. Но это только дань дружбе, я же собственно заинтересован тем, чтобы эта девушка была отдана мне.

— Да, да! Надеюсь вскоре возвратиться сюда с желаемым ответом, уважаемый Деметрий! — с двусмысленной гримасой проговорил Сарториус. — А что касается Халева, то пусть он не беспокоится. Кому охота связываться с грязным, жалким иудеем, отступником своей веры и народа?! Цезарь не воюет с подпольными крысами и летучими мышами… Прощай, высокочтимый Деметрий, жди меня вскоре обратно.

— Буду ждать, благородный Сарториус, и в интересах нас обоих прошу тебя не забывать, что во дворцах полы скользки, так что при вторичном падении ты, пожалуй, и головы не унесешь!

«Брошу еще раз кости, — думал Халев после ухода гостя, — посмотрим, не улыбнется ли мне на этот раз счастье!»

Спустя некоторое время склонившийся в низком поклоне Сарториус докладывал своему августейшему господину о результатах поисков и расследований.

Страдавший в это время от жестокого приступа болезни желчных камней Домициан, обложенный подушками, вдыхал розовую эссенцию и смачивал голову водой, смешанной с уксусом. Довольно равнодушно слушал он отчет своего верного слуги, но, вникнув в условия таинственного Александрийского купца, воскликнул с негодованием:

— В уме ли ты, старый дуралей? Он хочет взять себе «Жемчужину Востока», а мне предоставить только голову наглеца, осмелившегося перебить ее у меня! И ты смеешь передавать мне подобные условия!

— Божественный Домициан, позволю себе заметить, что рыба идет только на приманку! — ответил хитрый управитель. — Если не потешишь его приманкой, этот человек ничего не скажет нам. Думал я призвать его сюда и пыткой вымучить из него правду, но эти иудеи такой упорный народ. Не скоро у него вымучишь то, чего он не хочет сказать, а тем временем тот, другой, успеет скрыться с девушкой. Лучше уж обещать ему все, чего он просит.

— Ну, а затем?..

— А затем забыть о своих обещаниях, чего проще?

— Но ведь он требует их в письменном виде!

— Пусть он получит их письменно, написанные моей рукой, которую твоя божественная светлость может отвергнуть. Но помилование этому Халеву, который, если не ошибаюсь, тот же Деметрий, надо выдать за подлинной подписью цезаря Тита. Для тебя же, божественный Домициан, безразлично, если еще один иудей будет иметь право пребывать в Риме и торговать в пределах империи!

— Ты не так глуп, Сарториус, как я думал, очевидно, вчерашняя расправа придала тебе ума! Но прошу, перестань передергивать плечами и замажь этот синяк под глазом, я не выношу черного цвета. Затем отправляйся и сделай все, что нужно, чтобы удовлетворить этого Деметрия, или Халева.

Тремя часами позже Сарториус вторично явился к александрийскому купцу.

— Высокочтимый Деметрий, — сказал он, — все, что ты хотел, исполнено! Вот помилование Халеву, подписанное самим цезарем Титом, хотя это было не так легко: цезарь сегодня отправляется в свой загородный дом на берегу моря, где, по предписанию врача, в течение трех месяцев не должен заниматься государственными делами, так как нуждается в полном отдыхе. Доволен ты, уважаемый Деметрий?

Халев внимательно вгляделся в подпись и печати и сказал:

— Мне кажется, этот документ в порядке!

— А вот и письмо от божественного или, вернее, полубожественного Домициана к александрийскому купцу Деметрию, засвидетельствованное мной, в котором мой августейший господин обязуется уступить тебе «Жемчужину Востока», если ты выдашь ему голову того человека!

Халев взял письмо и долго рассматривал его.

— Странно, — проговорил он, — подпись Домициана и твоя, благородный Сарториус, очень похожи!

— Весьма возможно, высокочтимый Деметрий, весьма возможно. При дворе высочайших особ принято, чтобы их приближенные, в том числе и домоправители, подражали руке своих августейших повелителей.

— А также и их нравственности! Впрочем, если тут есть какой-нибудь подлог, тем хуже для виновника, так как Домициану, вероятно, будет неприятно видеть это письмо предъявленным на суде!

— Конечно, конечно, — поспешил поддакнуть Сарториус. — Но теперь прошу назвать имя виновного.

— Его зовут Марк! Он был префектом всадников у Тита в походе на Иудею. С помощью старой ливийской женщины по имени Нехушта он купил невольницу на публичных торгах на Форуме, и старуха привела ее в дом на Via Agrippa, где она, вероятно, и сейчас находится.

— Марк? Но его считают умершим, и вопрос о его наследстве возбуждает теперь большие толки! Как наследник проконсула Кая он обладает громадным состоянием, кроме того, в последние годы он был любимцем божественного Нерона. Это — знатная особа, с которой даже Домициану не так-то легко справиться! Но каким образом это тебе известно?

— Через Халева, который выследил, куда старая карга увела девушку, и которому достоверно известно, что Марк еще в бытность свою в Иудее был ее возлюбленным!

— Все это прекрасно и, хотя, конечно, не вполне прилично соперничать с сыном и братом цезаря, но все же на публичных торгах это законно, он имел на то право…

— Ну, а если Марк совершил тяжкое преступление?..

— Преступление? Какое?

— Он был взят в плен живым при осаде Иерусалима и пленным брошен в старую башню, откуда успел бежать.

— Но кто может доказать это?

— Кто? Да тот же Халев! Он захватил его в плен и бросил в ту башню!

— Да, но где этот трижды проклятый Халев?

— Здесь, перед тобой, трижды благословенный Сарториус! — воскликнул мнимый Деметрий.

— Это великолепно, друг Деметрий, но что же нам следует делать теперь?

— Арестовать Марка, поставить его перед судом и осудить за упомянутое преступление, а мне передать «Жемчужину Востока», которую я тотчас же увезу из Рима!

— Прекрасно! Теперь, в отсутствие цезаря Тита, военные дела переданы Домициану, хотя ни одно из его решений не может быть приведено в исполнение без утверждения и подписи Тита. Но уж это там будет видно, а пока — счастливо оставаться.

— Благодарю, да позаботься, главное, о том, чтобы девушка была передана мне! Ты от этого не останешься в убытке, уважаемый Сарториус, на пятьдесят тысяч сестерций при получении невольницы можешь рассчитывать.

— О, как угодно, высокочтимый Деметрий, дары скрепляют дружбу, это несомненно… А я из этих денег задам тебе и той госпоже славный ужин! Еще раз, счастливо оставаться! — И старик удалился.

На следующий день поутру Халева потребовали во дворец Домициана для свидетельских показаний. Идя по улицам Рима, он торжествовал, что одолел наконец своего недруга. Но на душе было неспокойно — что-то подсказывало ему, что не так, не такими средствами следовало ему восторжествовать над ним, не доносом и клеветой, а в честной борьбе. Но что из того! Все же он вырвет Мириам из его объятий, и даже если она не забудет Марка, он займет его место. Девушка будет его рабыней, хотя он предоставит ей место жены в своем доме, и она при виде его нежности, быть может, и полюбит его.

Но вот и вход во дворец. В переднем зале Халева встретил Сарториус, и рабы, сопровождавшие свидетеля, отступили в сторону.

— Ну, что? Они теперь в ваших руках? — спросил Халев.

— Только он один, девушка исчезла.

— Исчезла? Тогда зачем я буду давать показания?

— Этого я тебе сказать не могу, но теперь поздно отказываться. Эй, рабы, введите свидетеля в зал суда!

Движением руки Халев отстранил рабов и добровольно последовал за Сарториусом.

Они вошли в небольшой, но высокий зал, светлый и красивый. В высоком кресле сидел Домициан, облаченный в пурпурную тогу, по обе стороны его стояли узкие столы, вокруг которых собрались пять-шесть римских офицеров из личной гвардии Домициана, в латах и доспехах, но без шлемов, два писца с табличками и человек в платье судьи, исполнявший, по-видимому, обязанности прокурора. В глубине зала стояли солдаты.

Домициан, несмотря на свой юный и цветущий вид, казался крайне не в духе.

Он сурово встретил Марка и полностью поверил наветам Халева, подтвержденным лжесвидетельством одного солдата, когда-то служившего под начальством Марка и неоднократно подвергавшегося от него наказаниям за разного рода проступки.

Тщетно Марк, возмущенный недобросовестным обвинением, протестовал, его не слушали. Тогда обвиняемый на правах римского патриция потребовал суда самого Веспасиана. Домициан не мог отказать ему в этом, а пока велел опять отвести в тюрьму.

Глава 27

ЕПИСКОП КИРИЛЛ
На другой день после триумфа, рано утром Юлия, жена Галла, сидела в своей комнате, задумчиво глядя на мутно-желтые волны Тибра. Вчера Галл, затерявшись в толпе, присутствовал на торгах на Форуме и, вернувшись домой, рассказал обо всем жене. И та возрадовалась в душе, что ее возлюбленная «Жемчужина» не досталась развратному Домициану, хотя, по словам мужа, купившая ее женщина была похожа на ведьму.

Теперь Галл снова отправился по городу разузнать что-нибудь о Мириам, Юлия же, оставшись одна, встала на колени и молилась. Вдруг чья-то тень упала на нее. Она подняла голову и увидела перед собой ту, о которой она молилась.

— Как ты пришла сюда? — спросила она шепотом.

— По милости Божией и благодаря содействию Нехушты, о которой я часто говорила тебе, мать Юлия, мне удалось избегнуть когтей Домициана!

— Расскажи мне все, как было!

Мириам исполнила ее желание. Когда же она окончила свой рассказ, старуха призвала благословение небес на Марка, и девушка сделала то же от всей души, добавив, что и сама желала бы вознаградить Марка за доброту и благородство.

— Ты бы и вознаградила его, если бы я тебя не остановила! — вмешалась Нехушта.

— Кто из нас не впадал в искушение? — заметила Юлия.

— Я первая никогда не впадала в такого рода искушения и молю Бога, чтобы Он охранил от них и эту девушку. Я также молю Бога, чтобы Он охранил благородного Марка от руки Домициана! — сказала старуха.

При последних словах Мириам вздрогнула и побледнела.

В это время вернулся Галл, и пришлось рассказать ему все сначала.

— Невероятное дело, непонятное для меня, — проговорил старый воин. — Чтобы двое любящих друг друга людей после стольких испытаний, когда судьба, наконец, соединила их, добровольно разошлись из-за каких-то вопросов веры! Даже менее того, в угоду давно умершей женщине, которая не могла всего предвидеть. Нет, на месте Марка я поступил бы иначе!

— Как же поступил бы ты, супруг? — спросила Юлия.

— Я бы как можно скорее, не теряя ни одной минуты, покинул Рим вместе с любимой девушкой и где-нибудь, очень далеко от Рима, предоставил бы ей потворствовать своим предрассудкам. Ведь Домициан не христианин, так же как и Марк, и между ними есть только та разница, что Домициана Мириам не любит, а Марка любит. Но дело сделано, и я того мнения, что теперь вы, христиане, можете прибавить к своим святым еще двух святых… Да, кстати, Мириам, видел вас кто-нибудь входящими в этот дом?

— Нет, калитка была только прикрыта, а служанки не было дома, она и сейчас еще не вернулась.

— Это хорошо. Когда она вернется, я сам отопру ей калитку и отошлю надолго!

— Зачем? — спросила жена.

— Чтобы никто не знал, что Мириам была нашей гостьей, и не видел, куда она пошла!

— Пошла? Куда же она пойдет? Разве ты отпустишь ее из своего дома, Галл?

— Да, ради ее безопасности и спасения! Куда прежде всего бросятся искать «Жемчужину Востока»? Сюда. И хотя она теперь, благодаря Марку, свободная женщина, но скажи мне, Юлия, какая женщина в Риме свободна, если Домициан пожелал иметь ее? А потому, Юлия, накинь плащ и разыщи нашего епископа Кирилла, который любит и жалеет эту девушку! Расскажи ему все и попроси укрыть где-нибудь Мириам до того времени, когда представится возможность посадить ее на корабль и отправить из Рима.

Это предложение было единогласно одобрено всеми тремя женщинами. Спустя какой-нибудь час Мириам с неразлучной Нехуштой очутились в одном из дальних, населенных ремесленным и рабочим людом кварталов Рима, в доме плотника Септима. Хозяин сидел в это время со своей семьей за скромной трапезой. В грубом плотнике никто не узнал бы епископа римской христианской церкви Кирилла, главу местной христианской общины.

Узнав Мириам, добрый старик ахнул от удивления, затем, выслушав все внимательно, призадумался.

— Знаешь ли ты какое-нибудь ремесло, Мириам? — спросил он.

Она отвечала, что занималась когда-то скульптурой и не безуспешно, даже римский император Нерон так высоко ценил ее работу, что приказал воздавать сделанному ее руками бюсту божеские почести. Оказалось, что Кирилл видел этот бюст. Он осведомился, согласится ли она лепить из глины сосуды и светильники. Получив утвердительный ответ, хозяин пообещал что-нибудь придумать.

В трех минутах ходьбы от мастерской плотника Септима помещалась мастерская художественных сосудов, светильников, чаш, амфор и тому подобного. Люди, посещавшие эту мастерскую, по большей части оптовые торговцы, видели, что в дальнем конце мастерской у окна работала девушка, насколько они могли судить, молодая и красивая, а подле нее стояла, помогая ей, сурового вида старая женщина.

То была Мириам, работавшая в мастерской с утра до вечера, а на ночь уходившая со своей неразлучной Нехуштой наверх, в небольшую комнатку на третьем этаже в доме, смежном с мастерской. Все ремесленники, трудившиеся здесь, были христиане, хотя никто вокруг этого не подозревал. Все их заработки поступали в общую казну, из которой они в равной мере наделялись всем необходимым, остальное же шло на нужды бедных и неимущих.

Никому не приходило в голову разыскивать блестящую красавицу «Жемчужину Востока» среди этих грубоватых, простых и бедных людей, и потому Мириам жилось тут спокойно.

Неделя проходила за неделей, временами в их скромное жилище доходили вести извне, потому что христиане обо всем знали, постоянно передавая все новости друг другу. Так, встречаясь по воскресеньям в катакомбах с другими христианами, Мириам и Нехушта узнали от Юлии, что едва только они успели покинуть дом Галла, туда явились — прежде чем Юлия успела вернуться — стражи Домициана и стали допытываться у Галла, не видел ли он иудейской пленницы «Жемчужины Востока», которую им поручено разыскать — она бежала от человека, который приобрел ее на публичном торгу на Форуме.

Галл, не будучи христианином, смело отвечал, что не видал девушки с самого дня триумфа и ничего о ней не знает, и стражи, не заподозрив его в обмане, удалились и уже более не беспокоили его.

Что касается Марка, то его из дворца отвели прямо в военную тюрьму близ храма Марса, где ему было отведено прекрасное помещение, приставили для услуг его же дворецкого, старого Стефана и, взяв честное слово, что он не попытается бежать, разрешили гулять в саду, расположенном между храмом и тюрьмой, и принимать друзей и посетителей.

Одним из этих посетителей был совершенно незнакомый арестованному человек. Он был одет в скромное платье мастерового, руки его были грубы и мозолисты, зато благородные черты лица сильно противоречили его внешнему облику, а разговор его и обхождение выдавали в нем человека воспитанного и образованного.

— Присядь, друг! — ласково сказал Марк, — и расскажи, какое у тебя дело и чем я могу служить тебе.

— Мое дело — утешать скорбящих и облегчать души страждущих! — отвечал странный посетитель.

— В таком случае, ты явился сюда в добрый час. Уж не христианин ли ты? Не бойся сознаться мне в этом, у меня есть близкие друзья среди христиан, и я никому не желаю зла, а тем более христианину!

— Я ничего не боюсь, благородный Марк! Да и теперь дни царствования Нерона миновали. Если ты хочешь знать, то я Кирилл, епископ христианского братства в Риме. Я пришел сюда с тем, чтобы преподать тебе утешения нашей веры, если ты пожелаешь меня выслушать.

— Прекрасно! — согласился Марк. — Но какую же плату хочешь ты получить за это преподавание мне новой религии?

— Откажись, господин, если предложение мое тебе не душе, но не обижай меня насмешками. Я не продаю за деньги учение Христа и Господа моего.

— Прости, — сказал Марк, — я не хотел оскорбить тебя, но я знавал немало священнослужителей, которые брали деньги за свои услуги! Правда, они были невашей веры. Скажи, кто говорил тебе о Марке, кто направил тебя сюда?

— Некто, с кем ты был великодушен и благороден в своем поведении, — ответил Кирилл.

— Неужели?..

— Да, та, о которой ты думаешь… Не тревожься за нее, и она, и спутница ее теперь под моим покровительством и под защитой братьев во Христе, им не грозит никакая опасность. Утешься этим и не старайся узнать больше! Не благодари меня за нее, оказывать помощь и покровительство нуждающимся в них — наш долг и наша отрада!

— Ах, друг Кирилл! — воскликнул Марк. — Ей грозит страшная опасность! Я только что узнал, что соглядатаи и шпионы Домициана разыскивают ее по всему городу, подстерегая на всех перекрестках. Пусть она бежит из Рима в Тир, там у нее есть друзья и имущество!

Кирилл отрицательно покачал головой.

— Я уже сам думал об этом! Но должностным лицам в портах и гаванях отдано строжайшее предписание осматривать все пассажирские суда и при малейшем сходстве кого-нибудь с разосланными им приметами «Жемчужины Востока» задерживать и препровождать немедленно в Рим.

— Неужели нет никакой возможности увезти ее отсюда? — с тоской спросил Марк.

— Я знаю только одно такое средство, но оно стоит слишком дорого, а мы, христиане, недостаточно состоятельные люди, чтобы осуществить его. Надо купить на имя какого-нибудь известного купца небольшую галеру и, снарядив ее, нагрузить товаром, находящим сбыт в Сирии, а затем ночью посадить девушку на это судно!

— Подыщите-ка такую галеру и надежных людей, друг Кирилл, а деньги я достану! — воскликнул с жаром Марк.

— Постараюсь!

— Ну, а теперь научи меня вере, друг Кирилл. Расскажи о вашем Боге, столь далеком от нас, бедных смертных.

— Но, в сущности, столь близком к каждому из верующих, что мы почти ощущаем его присутствие!

И епископ Кирилл принялся толковать римлянину истины христианского учения и беседовал с ним, пока не настало время запирать тюремные ворота.

— Приходи ко мне еще, друг Кирилл! — проговорил, прощаясь с ним, Марк. — Мы снова побеседуем с тобой!

Четыре дня спустя епископ Кирилл опять навестил Марка, сообщив, что Мириам здорова и невредима и шлет ему привет, а также, что он, Кирилл, отыскал бывшего капитана, некоего грека по имени Гектор, который намеревается отплыть в Сирию с грузом товаров. Гектор этот христианин и вполне надежный человек, он брался набрать экипаж для судна из христиан и иудеев и, по наведенным справкам, мог указать на несколько небольших галер, которые можно приобрести за сравнительно скромную цену, особенно одну из них — «Луну».

Кроме того епископ Кирилл сообщил Марку, что Галл и его жена Юлия из любви к Мириам, которая стала им дорога, как родная дочь, решили покинуть Рим вместе с ней и поселиться где-нибудь в Сирии, обратив свое имущество в деньги.

Узнав от епископа, какая на все это потребуется сумма, Марк призвал своего верного Стефана и приказал вручить все требуемые деньги судовому плотнику Септиму, получив с него расписку. Старый слуга выразил полную готовность, полагая, что деньги пойдут на выкуп его господина.

Глава 28

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
В то время как Домициан наконец устал разыскивать и преследовать несчастную «Жемчужину Востока», Халев продолжал свои поиски страстно и неутомимо. Полагая, что если Мириам осталась в Риме, то, наверное, будет хоть изредка посещать своих друзей Галла и Юлию, он окружил их дом шпионами, которые денно и нощно сторожили всех входящих и выходящих из дома старого Галла. Но напрасно. Юлия и Мириам виделись только в катакомбах, в часы молитв, а туда Халев и его соглядатаи не могли проникнуть. Когда Галл и его жена покинули Рим и временно переселились в Остию в ожидании отплытия «Луны», Халев последовал за ними, но убедившись, что о Мириам не было даже помина, вернулся в Рим и здесь совершенно случайно открыл ее убежище.

Выбирая для себя светильник художественной работы у одного из лучших торговцев, Халев внезапно наткнулся на вещицу необычной красоты. Светильник этот был исполнен в виде двух сплетенных между собой финиковых пальм, вершины которых расходились врозь. Вглядываясь внимательно в эту вещь, Халев смутно почувствовал нечто родное и знакомое. Он разглядел, что у подножия пальм лежит большой плоский камень и тут же протекает река. Теперь в его мозгу разом воскресло воспоминание о далеких берегах Иордана, он узнал этот плоский камень, на котором мальчиком просиживал целые вечера, бок о бок с Мириам, занимаясь ловлей рыбы на удочку. Да, да… Вот подле камня лежит и рыба!

— Этот светильник нравится мне! — сказал он торговцу. — Я беру его, но скажи мне, друг, не знаешь ли ты, чьей он работы?

— Не могу сказать, господин! — отвечал купец. — Мы получаем эти вещи оптом от одного посредника. Ходят слухи, он епископ христиан и у него работает много его единоверцев в ремесленном квартале Рима.

Уплатив за купленную им вещь, Халев прямо от торговца направился в квартал ремесленников и здесь разыскал мастерскую художественных светильников и сосудов. Но увы! Он явился слишком поздно, рабочие уже разошлись, и мастерские запирались. Тем не менее от одной девушки, запиравшей двери какого-то рабочего помещения, он узнал, что художница, изготовившая светильник, который он держал в руках, живет в смежном доме, на третьем этаже, под самой крышей и что, вероятно, ее можно теперь застать дома.

Поблагодарив девушку, Халев поспешил подняться на третий этаж указанного дома и, остановившись на узкой темной площадке, увидел перед собой плохо притворенную дверь, из которой пробивалась узкая полоса света. Подкравшись к этой двери, Халев увидел Мириам, стоявшую у маленького низкого окошка в белой праздничной одежде, и Нехушту, которая, согнувшись над огнем очага, готовила ужин.

— Подумай только, Ноу! — радостно воскликнула девушка. — Ведь, это наша последняя ночь в этом ненавистном городе! Завтра, вместо душной мастерской, простор безбрежного моря… и палуба «Луны»…

— В уме ли ты, госпожа, что говоришь так громко о таких вещах? — окликнула ее старуха.

Вдруг Халев порывистым движением распахнул дверь и вошел в комнату.

— Кто мог думать, Мириам, что расставшись у врат Никанора в Иерусалиме, мы встретимся с тобою здесь, а с тобой, Нехушта, на торгах в Форуме?! — произнес он, обращаясь к испуганным женщинам.

— Халев, зачем ты пришел сюда? — спросила Мириам упавшим голосом, словно предчувствуя беду.

— Я пришел заказать второй экземпляр этого светильника, вышедшего из твоих рук! — начал было он.

— Не лукавь, злой коршун! — воскликнула Нехушта. — Ты пришел сюда, чтобы схватить свою добычу и повлечь ее на позор и унижение, от которых она ушла!

— Не всегда я был злым коршуном для нее! Вспомни осаду Тира, вспомни про врата Никанора. Теперь я пришел вырвать ее из когтей Домициана!

— И захватить ее в свои! — воскликнула Нехушта. — О, ты не думай обмануть меня! Я все знаю, знаю о твоем уговоре с Сарториусом, дворецким Домициана. У нас, христиан, везде есть глаза и уши… Знаю, что ценой жизни купившего ее ты хотел получить невольницу, знаю, как ты клятвой скрепил клевету, позорящую честь твоего соперника, и как ты, словно коршун, выслеживал свою добычу, чтобы в конце концов вцепиться в нее своими когтями!.. Она беспомощна и беззащитна, да, но за нею стоит Некто, Кто силен. Пусть гнев Его обрушится на тебя!

— Молчи, злая женщина! — воскликну Халев. — Если я много погрешил, то потому, что сильно любил…

— И еще сильнее ненавидел! — докончила Нехушта.

— О, Халев, если правда то, что ты говоришь, зачем же ты так жесток ко мне и так безжалостен? — умоляюще произнесла Мириам. — Ты знаешь, что я не люблю тебя той любовью, о какой ты мечтаешь, и не могу полюбить. Знаешь, что сердце мое уже не принадлежит мне! Неужели ты хочешь сделать жалкой невольницей меня, твою подругу юности! Оставь же меня в покое и не преследуй больше!..

— Оставить тебя, позволить уплыть на галере «Луна»?

— Да! — решительно подтвердила девушка, хотя внутренне содрогнулась при мысли, что ему все известно. — Ведь много лет тому назад ты клялся, что никогда не навяжешь себя мне насильно, против моей воли! Зачем же ты теперь хочешь нарушить эту клятву, Халев?

— Я клялся также, что плохо придется тому человеку, который встанет между тобой и мной, и не намерен нарушать этой клятвы! Отдайся мне добровольно, Мириам, и спаси этим своего возлюбленного Марка. Если же ты откажешься, то я предам его на смерть. Выбирай же между мной и его смертью!

— Разве ты подлец, Халев, что предлагаешь мне подобный выбор?

— Называй, как хочешь, но решай сейчас же!

Мириам в порыве отчаяния всплеснула руками и подняла глаза к небу, словно прося помощи свыше, затем глаза ее вспыхнули огнем внезапной решимости, и она твердо произнесла:

— Я решила, Халев! Делай, что хочешь, жизнь и судьба Марка и моя не в твоих руках, а в руках Господа моего. Без Его воли ни ты, ни Домициан не можете ничего сделать. Но честь моя принадлежит мне, и на мне лежит долг блюсти ее, за нее я должна дать ответ Богу и Марку, который отвернулся бы от меня, если бы я такою ценой согласилась купить его жизнь.

— И это твое последнее слово?

— Да, последнее! Делай что хочешь и с Марком, и со мной.

— Так пусть же так и будет! — воскликнул Халев с горьким смехом. — Пусть же на «Луне» недосчитаются одной прекрасной пассажирки!

Мириам опустилась на колени и закрыла лицо руками, а Халев дошел до дверей и остановился. Вдруг лицо его приняло совершенно иное выражение.

— Нет, Мириам! Я не могу этого сделать! — произнес он, медленно выговаривая слова. — Я погрешил и против тебя, и против того человека и теперь искуплю свою вину. Тайны твоей я никому не выдам, а так как ты ненавидишь меня, то даю тебе слово, что это наше последнее свидание и ты никогда больше меня не увидишь. Даю тебе обещание сделать все, что в моих силах, для освобождения римлянина, даже оказать ему содействие разыскать тебя в Тире. Прощай!

С этими словами он вышел из комнаты.

Халев сдержал свое слово, на другой день судно «Луна» благополучно и беспрепятственно вышло из порта Остии, увозя Мириам, Нехушту, Галла и Юлию.

Спустя неделю после этого цезарь Тит вернулся в Рим, и дело Марка было назначено к разбору. Внимательно выслушав обвинение, Тит высказал следующее решение.

— Я рад, что Марк, которого я долго оплакивал как мертвого, жив, и глубоко сожалею о том, что его подвергали допросу в мое отсутствие, чего бы, конечно, не случилось, если бы он тотчас же по прибытии в Рим явился ко мне. Я отрицаю всякого рода обвинения, касающиеся его чести и испытанной в боях храбрости. Но, несмотря на все это, я не могу обойти вниманием тот факт, что Марк был захвачен в плен и не лишил себя жизни, как это предписывалось каждому римскому воину в подобном случае, за что и был обвинен и признан виновным военным судом под председательством Домициана. Сделать для него исключение было бы несправедливым в глазах всего Рима и оскорбительным для Домициана. Все, что теперь возможно сделать для старого товарища и соратника — это подвергнуть его как можно более легкому наказанию.

Таким образом, Титом было объявлено, что Марк будет выпущен из тюрьмы и ночью, под охраной небольшой стражи, направится прямо в свой дом на Via Agrippa, чтобы избежать стечения народа и всякого рода демонстраций. Здесь ему будет предоставлено необходимое для устройства его денежных и домашних дел время, а затем в десятидневный срок он покинет Рим и Италию на три года, если по каким-либо соображениям или причинам срок этот не будет сокращен особым приказом. По прошествии же назначенного срока Марку предоставлялось право вернуться в Рим и пользоваться всеми правами римского гражданина и префекта гвардии Тита.

Случилось так, что этот императорский декрет был сообщен Марку не кем иным, как коварным Сарториусом, который прямо из дворца прибежал к заключенному с этой вестью.

— Вообрази, благородный Марк! — говорил он. — Даже все имущество твое, вопреки всяким правилам и обычаю, не будет отобрано в казну, а останется неприкосновенным, так что ты будешь иметь возможность вознаградить твоих друзей и доброжелателей, хлопотавших за тебя о милостивом приговоре цезаря!

— Почему же Тит решил мою судьбу, даже не допросив и не повидав меня? — спросил Марк.

— Почему? Потому что Домициан заявил ему, что, если он уничтожит его допрос по этому делу, то это послужит поводом к явному разрыву между ним и цезарем. А так как Тит опасается брата и не желает окончательной ссоры с ним, то решил не видеть тебя, чтобы не поддаться влиянию старой дружбы и не изменить своего решения.

— Значит, Домициан и по сей час питает ко мне вражду?

— Да, тем более, что он нигде не может отыскать «Жемчужину Востока», а потому прими мой совет и покинь Рим как можно скорее, чтобы не приключилось с тобой чего-нибудь худшего!

— Об этом не беспокойся, а относительно девушки скажи своему господину, что пусть он ищет ее не здесь, а далеко за морем. Ну, а теперь убирайся отсюда, лиса, и оставь меня в покое!

— Так это вся моя награда?

— Нет! Если ты останешься здесь еще дольше, то получишь от меня такую награду, которой вовсе не желаешь и которую не скоро забудешь! — сказал Марк.

Сарториус поспешил уйти, но, выйдя за дверь, злобно погрозил Марку кулаком.

Дорога ко дворцу Домициана проходила мимо торгового помещения купца Деметрия. Взглянув на его вывеску, старый дворецкий приостановился и подумал: «Может быть этот окажется более щедрым», — и решил зайти к нему.

Халев сидел один у своей конторки, опустив голову на руки, в глубоком раздумье. Сарториус поместился в кресле против него и сообщил то, что было известно относительно решения Тита, а в заключение прибавил, что только благодаря его неусыпным стараниям удалось подвигнуть цезаря принять столь строгое решение по отношению к Марку, которого он любит и уважает.

— Надеюсь, — добавил Сарториус, — мои труды не останутся без вознаграждения!

— Не беспокойся! Тебе будет хорошо заплачено! — сказал Халев совершенно спокойно.

— Премного благодарен за это, друг Деметрий, — проговорил дворецкий, с довольным видом потирая руки. — Кроме этого приговора Тита, дерзкий безумец накликал на себя еще новую беду. Он проговорился, что девушка, из-за которой вышла вся эта история, переправлена им куда-то за море. Когда Домициан узнает об этом, то придет в такое бешенство, что наверняка пожелает примерно отомстить вырвавшему у него из рук «Жемчужину Востока». Марку она, во всяком случае, не достанется, так как Домициан прикажет преследовать ее везде и вернуть ее сюда, вам, достопочтенный Деметрий.

— В таком случае Домициану придется разыскивать эту девушку не за морем, а на дне моря. Мне известно, что она покинула Италию с месяц тому назад на галере «Луна», а сегодня я от капитана и людей экипажа галеры «Императрица» узнал, что во время страшной бури близ Регия на их глазах судно затонуло и пошло ко дну. Один из людей с погибшего судна был спасен, и от него узнали, что судно это — галера «Луна».

— Вот как! — произнес удивленный Сарториус. — Значит, женщина, обладать которой стремились многие, была предназначена Нептуну. Ну, так как Домициан не может отомстить этому богу, он отомстит тому, по чьей вине она очутилась в объятиях Нептуна. Я сейчас же поспешу к своему августейшему повелителю сообщить ему обо всем!

— После чего ты, конечно, вернешься сюда, друг Сарториус!

— О, без сомнения… Ведь наши счеты еще не сведены.

— Да, да, наши счеты еще не сведены…

Спустя два часа дворецкий Домициана снова появился в торговом помещении александрийского купца Деметрия.

— Ну, что? — спросил его Халев.

— Никогда в жизни я не видал своего августейшего господина в таком гневе. Когда он узнал, что «Жемчужина Востока» бежала из Рима и стала добычей волн, бешенство его не знало границ. Оставаться подле него было положительно опасно! Он проклинал всех и вся, плакал, рыдал и скрежетал зубами в бессильной злобе на Марка. Но мне удалось наконец успокоить его, указав надлежащий выход его гневу и, вместе с тем, угодить и тебе, высокочтимый Деметрий. Видишь ли, сегодня после заката солнца, то есть часа через два, Марк будет выпущен из тюрьмы и препровожден в свой дом, где в данное время нет никого, кроме его старого слуги Стефана и дряхлой старушки-невольницы. Так вот, прежде чем Марк явится в свой дом, несколько надежных людей, которым можно вполне довериться и которых Домициан всегда умеет находить, когда они ему нужны, проберутся в дом Марка и, связав и заперев Стефана и старую рабыню, будут подстерегать хозяина под сводами арок перистиля. Об остальном ты, конечно, догадываешься…

— Не возбудит ли этот поступок подозрения?

— Кто осмелится подозревать Домициана? Это будет простое частное преступление, ничего более… Марк так богат, а у богатых людей всегда много ненавистников!

Однако Сарториус забыл добавить, что Домициана никто не заподозрит в этом убийстве потому, что наемникам велено сказать Стефану и старой рабыне, что они подкуплены богатым александрийским купцом Деметрием или, иначе говоря, иудеем Халевом, у которого с Марком давние счеты!

— Ну, а теперь мне пора идти! Еще надо кое за чем приглядеть, а времени уже остается немного. Так не покончим ли мы теперь наши расчеты?

— Да, да, конечно! — И, достав сверток золотых монет, Халев подвинул его через конторку Сарториусу.

Тот печально покачал головой.

— Я рассчитывал на вдвое большую сумму! Подумай только, какое блестящее удовлетворение чувства мести я доставил тебе! Ведь большего невозможно желать.

— Верно, но ведь Марк еще жив, а пока он жив, нельзя считать дело свершившимся!

— Да, конечно, жив, но через несколько часов будет уже мертв!

— Тогда ты получишь и вторую половину той суммы, на которую рассчитывал, но не раньше, чем я увижу его труп!

Делать было нечего. Со вздохом Сарториус удалился, мысленно рассуждая о том, как бы ему получить остальные деньги, прежде чем этого иудея схватят по подозрению в убийстве римского гражданина.

После его ухода Халев взял перо и написал короткое письмо, затем, призвав одного из своих слуг, приказал отнести это письмо по назначению, но не раньше чем через два часа после заката.

Потом он обернул свое послание во вторую, наружную обертку, чтобы никто не мог прочесть на нем адреса, и после этого некоторое время оставался совершенно неподвижен, только губы его как будто шептали молитвы.

Но вот он взглянул в окно и увидел, что солнце садится. Встав, Халев завернулся в широкий темный плащ, подобный тем, какие носили римские воины, и вышел из дома.

Глава 29

КАК МАРК СТАЛ ХРИСТИАНИНОМ
Не один Халев узнал о крушении и гибели судна «Луна» близ Регия, слух об этом дошел и до епископа Кирилла. Убедившись в его справедливости из уст самого капитана галеры «Императрица», Кирилл прямо от него направился в военную тюрьму близ храма Марса. Когда он явился туда, привратник не хотел было пропустить его, так как Марк не желал никого видеть и приказал не допускать к себе посетителей. Но Кирилл, невзирая на запрещение, толкнул дверь и вошел в комнату заключенного. Марк стоял посредине с коротким римским мечом в руке. При виде вошедшего он с досадой бросил меч на стол, и тот упал рядом с письмом, адресованным на имя Марка в Тир.

— Мир тебе! — произнес обычным ласковым голосом епископ, глядя на Марка испытующим взглядом.

— Благодарю, друг! — с загадочной улыбкой ответил Марк. — Я нуждаюсь в мире и жажду примирения!

— Скажи, сын мой, что ты хотел сейчас сделать, когда я вошел и помешал тебе?

— Я собирался покончить с собой! Добрые люди принесли мне этот меч с плащом, спасибо им — они позаботились о моей чести…

Кирилл молча взял меч со стола и швырнул его в дальний угол.

— Благодарение Господу! Он привел меня сюда вовремя, чтобы удержать тебя от страшного греха. Разве ты вправе лишать себя жизни только потому, что Господь пожелал взять ее жизнь?

— Ее жизнь? Что значат эти страшные слова? Чью жизнь?!

— Жизнь Мириам! Я пришел сказать тебе, сын мой, что она утонула в море со всеми своими спутниками. Галера «Луна», застигнутая бурей, пошла ко дну.

С минуту Марк стоял раскачиваясь из стороны в сторону, точно пьяный. Затем схватился за голову и, упав лицом на стол, глухо застонал.

— Уйди, друг, оставь меня одного! Если ее не стало, на что мне эта жизнь? Я потерял свою честь и заклеймен позорным званием труса. Тит скрепил это своим решением и отсылает меня в изгнание.

— Полно, сын мой, как может пострадать твоя честь от декрета, основанного на ложных показаниях и вынесенного по политическим соображениям? Неужели ты утратил свою честь потому, что другие бесчестно поступили с тобой? Ты хочешь бежать с поля битвы и доказать, что ты действительно трус?

— Могу ли я жить с таким позором! Друзья поняли это, прислав мне меч!

— Нет, сам сатана прислал его тебе, чтобы под влиянием своего ложного самолюбия ты совершил греховный и малодушный поступок. Подумай, какими словами встретит тебя Мириам в загробной жизни, если ты явишься к ней с руками, обагренными собственной кровью! Нет, благородный Марк, вспомни Христа, который принял позор и понес крест свой. Поступи и ты так же и, верь мне, ты найдешь утешение в сознании своей чистоты и правоты. Неужели я тщетно убеждал тебя все время в высоких истинах учения Христа? Неужели дух твой не воспринял их, не постиг всем сердцем, как я было надеялся!..

Кирилл еще долго увещевал и наставлял Марка. Тот слушал его с благоговейным вниманием и наконец произнес:

— Все это я знал и раньше, эти высокие истины давно воспринял душой, полюбил и поверил, но не хотел принять Святого Крещения из опасения, что она подумает, и я сам порой стану сомневаться, не сделался ли я христианином только из желания обладать ею. Теперь же другое дело, я готов сейчас же креститься и стать членом христианской общины!

— Господь взыскал и вразумил тебя, хвала Ему за это! — радостно сказал Кирилл и тут же, взяв воды, совершил обряд Святого Крещения.

— Что же мне делать? — спросил Марк. — Некогда мной повелевал цезарь, теперь ты говоришь голосом цезаря, и я готов повиноваться тебе!

— Не мне, а голосу Божьему! Я же просто брат, а советник и наставник твой только потому, что старше и опытнее. Слушай же. Александрийская церковь призывает меня по делам веры в Египет, куда я отправляюсь на этих днях. Не хочешь ли и ты, так как тебе все равно нельзя оставаться в Риме, отправиться вместе со мной? Там я найду для тебя дело.

— Благодарю тебя, высокочтимый Кирилл! Видишь, солнце уже заходит. Теперь я свободен! Не откажись пойти со мной в мой дом, где меня ожидает немало серьезных дел, в которых мне необходим твой совет!

В следующий момент двери тюрьмы отворились, и они вышли в сопровождении нескольких стражников и направились, никем не замеченные, ко дворцу Марка на улицу Агриппы.

— Вот твои ворота, благородный Марк! — сказали солдаты. — Прощай, и дай тебе бог всего доброго!

Простившись с ними, Марк и его спутник вошли в ворота, которые почему-то стояли, распахнутые настежь, затем, заперев их за собой, перешли в перистиль.

— Для такого дома, где столько ценного, это непорядок! — заметил Кирилл. — В Риме у каждой открытой двери необходим привратник.

— Мой слуга Стефан должен был встретить меня! Удивляюсь, почему его не видно! — проговорил Марк и вдруг, впотьмах споткнувшись обо что-то, неловко упал.

— Что это? — спросил Кирилл.

— Если не ошибаюсь, пьяный или мертвый человек! — ответил Марк. — Вероятно, какой-нибудь нищий приютился здесь, чтобы проспаться от хмеля.

— Вон в том окне горит свет, проводи меня туда, Марк! Потом мы можем вернуться сюда со светильником!

Марк поднялся на ноги и пошел вперед через двор к флигелю, в котором помещалась прислуга. И здесь дверь была отперта; они вошли в комнату старого Стефана. На столе горел светильник, и при его свете вошедшим предстала странная картина. Окованный железом ларец, прикрепленный тяжелыми цепями к стене, был взломан, и все содержимое разграблено, мебель в комнате была частью опрокинута, частью поломана, что свидетельствовало о происходившей здесь борьбе, а в дальнем углу комнаты, под тяжелым мраморным столом, лежали две связанные по рукам и ногам человеческие фигуры.

— Это ты, Стефан? — спросил Марк.

Да, то были Стефан и старая невольница. Марк выхватил свой меч и перерезал им веревки. Бедный старик очнулся только теперь.

— Это ты, господин мой? — пролепетал он. — А я думал, что они убили тебя. Они сказали, что явились сюда убить тебя по приказанию иудея Халева, который обещал им хорошее вознаграждение.

— Они? Кто они? — спросил Марк.

— Не знаю, четверо мужчин, лица которых были скрыты под масками! Они связали меня и старуху и, награбив здесь всего, что могли найти, пошли подстерегать тебя под арками перистиля. Вскоре я услышал шум борьбы и чуть не умер от горя, так как был уверен, что ты погибаешь под ножами убийц, а я не могу ни защитить, ни предупредить тебя.

Марк, не дослушав его, схватил светильник и кинулся в перистиль. Здесь, наклонившись над человеком, лежащим лицом вниз, он приподнял его так, что свет упал на его лицо, и невольно отпрянул назад: то был Халев.

— Как видно, он попал в им же самим расставленную для меня ловушку! — сказал Марк, не отводя глаз от мертвого лица. — Я знаю, что он ненавидел меня и не раз пытался убить, но никогда я не думал, чтобы этот человек мог прибегнуть к убийству! Судьба хорошо отплатила ему, предателю!

— Не суди, да не судим будешь! — произнес Кирилл. — Разве ты можешь знать, каким образом смерть настигла этого человека? Быть может, он пришел сюда предупредить тебя об опасности!

— От нанятых им самим убийц! Едва ли!

Затем они молча внесли тело убитого в дом и стали обсуждать, что им делать.

В это время послышался стук в ворота.

— Я пойду отпереть! — сказал Стефан. — Чего мне боятся? Я стар и никому не нужен!

Через минуту он возвратился, передав Марку письмо.

— От кого? — спросил Марк.

— Посланный сказал, что от Деметрия, александрийского купца, у которого он служит.

— Под этим именем проживал здесь в Риме Халев! — произнес Марк и, вскрыв письмо, прочел:


Благородному Марку от Халева.

Раньше я желал твоей погибели и не раз пытался лишить тебя жизни, но теперь до сведения моего дошло, что Домициан, ненавидящий тебя еще больше, чем я, подговорил убийц заколоть тебя на пороге твоего дома. И вот, испытывая угрызения совести за то ложное свидетельство, которое я произнес против тебя, исказив истину и запятнав твою честь, я решил явиться в твой дом в плаще, подобном тому, какие носите вы, римские офицеры. Весьма возможно, что прежде чем ты прочтешь эти строки, все уже будет кончено для меня. Но не сожалей обо мне и не называй меня великодушным, мне было легко это сделать потому, что Мириам умерла, и я спешу последовать за ней в загробную жизнь, где надеюсь на более счастливую долю или хотя бы на забвение. Правда, я предпочел бы умереть в открытом бою и под твоим мечом, благородный Марк, но судьба решила иначе, и я паду под ножом наемных убийц, призванных лишить жизни другого человека. Пусть так. Ты остаешься здесь, я же спешу к Мириам. Мне ли роптать на пути, по которому я иду к ней?!

Писано в Риме в день моей смерти.

Халев.

— Смелый он был человек и несчастный! Теперь я завидую ему больше, чем кому бы то ни было, так как, не послушай я тебя, он нашел бы меня подле Мириам! — проговорил Марк, прочтя это послание.

— Ты рассуждаешь как язычник, — остановил его епископ, — в будущей жизни души не женятся и замуж не выходят. Там земные страсти молчат, а пока мы живы, надо позаботиться о твоих делах и покинуть Рим прежде, чем Домициан успеет узнать, что Халев пал вместо Марка.

* * *
Прошло около трех месяцев со времени только что описанных нами событий. Большая галера медленно вошла в гавань Александрии в тот момент, когда над морем зажглись огни Фароса. Плавание этой галеры было трудным и продолжительным. Когда она наконец пришла в Александрийскую гавань, вода и продовольствие на ней были на исходе. И теперь епископ Кирилл, римлянин Марк и некоторые другие христиане воздавали благодарение Богу, стоя на вечерней молитве в своей каюте на баке. О том, чтобы еще в эту ночь съехать на берег, нечего было и думать, а потому, совершив молитву, все вышли на палубу. Так как ни есть, ни пить было нечего, они стали смотреть на море и на берег, где зажигались тысячи огней. На расстоянии выстрела от их галеры стояло на якоре другое судно, откуда доносились звуки тихого пения. Марк и Кирилл стали прислушиваться к этим звукам и вскоре различили слова христианского гимна.

— Там, на судне, должны быть христиане! — сказал Марк. — Они, наверное, не откажут нам в куске хлеба и глотке воды! Попросим капитана дать нам шлюпку и подъедем туда!

Спустя четверть часа шлюпка, в которой сидели Кирилл и Марк, пристала к судну, часовой на корме окликнул их. После обычных расспросов и переговоров они были приняты на незнакомое судно. Сам капитан встретил их и узнав, что они христиане, повел под холщовый навес, эта часть палубы под ним была ярко освещена фонарями. В середине стояла девушка, вся в белом, и, молитвенно сложив руки, пела тот гимн, который они слышали с палубы своей галеры. Звуки этого голоса показались как-то особенно знакомы Марку. Вдруг девушка обернулась на звук шагов вновь прибывших, и свет одного из фонарей ударил ей прямо в лицо, Марк не удержался и громко воскликнул:

— Это Мириам или ее дух!

Теперь и она узнала его и, слабо вскрикнув, упала без чувств.

Так встретились они на палубе незнакомого судна. Вскоре Марк и Кирилл узнали, что весть о гибели «Луны» была ошибочной. Спасенный экипажем «Императрицы» матрос погибшего судна или перепутал от страха название своего корабля, или же то была другая галера «Луна» — в то время это было весьма распространенное среди судов название.

Судно же, на котором находились Мириам и ее друзья, благополучно избежало всех опасностей и своевременно пришло в Александрию без всяких повреждений.

В тот же вечер Мириам узнала, как Халев сдержал данное ей обещание, как Кирилл удержал Марка от самоубийства и, наконец, как Марк был приобщен к христианской Церкви. Так как он принял крещение, считая Мириам умершей, то это исключало для нее всякие подозрения в том, что он принял христианство из желания стать мужем любимой девушки.

Таким образом, Бог неисповедимыми путями привел их к благу и счастью. На другой день после этой счастливой и неожиданной встречи Марк и Мириам были повенчаны тут же, на галере «Луна», в присутствии седой Нехушты, старого Галла и его супруги Юлии. Нехушта от имени усопшей матери невесты дала свое благословение Мириам, возблагодарив Творца за то, что завет покойной не был нарушен ее дочерью, несмотря ни на что.



ПРИНЦЕССА БААЛЬБЕКА (роман)

Когда-то давно любимая сестра султана Салахеддина сбежала с английским рыцарем, и умерла, оставив после себя дочь Розамунду. Розамунда выросла и стала прекрасной девушкой, в которую влюблены ее двоюродные братья, близнецы Вульф и Годвин.

А султану снятся сны, которые все мудрецы истолковывают одинаково — если Розамунда будет находиться при дворе султана, то будут спасены сотни и тысячи жизней. Если же она не попадет ко двору или покинет его, кровопролитие неминуемо…

Пролог

Салахеддин, повелитель верных, султан, сильный в помощи, властитель Востока, сидел ночью в своем дамасском дворце и размышлял о чудесных путях Господа, который поднял его на высоту. Султан вспомнил, как в те дни, когда он еще был малым в глазах людей, Нуреддин, властитель Сирии, приказал ему сопровождать своего дядю, Скиркуха, в Египет, куда он и двинулся, как бы ведомый на смерть, и как против воли он достиг там величия. Он подумал о своем отце, мудром Эюбе, о сверстниках-братьях, из которых умерли все, за исключением одного, и о любимой сестре. Больше всего думал он о ней, Зобеиде, сестре, увезенной рыцарем, которого она полюбила, полюбила до готовности погубить свою душу; да, о сестре, украденной англичанином, другом его юности, пленником его отца, сэром Эндрю д’Арси. Увлеченный любовью, этот франк нанес тяжкое оскорбление ему и его дому. Салахеддин тогда поклялся вернуть Зобеиду обратно, хотя бы из Англии, и даже составил план убить ее мужа и захватить ее, но, подготовив все, узнал, что она умерла. После нее осталась малютка, по крайней мере, так донесли ему его шпионы, и он рассчитал, что, если дочь Зобеиды жива, она теперь стала взрослой девушкой. И его мысль со странной настойчивостью возвращалась к незнакомой племяннице, своей ближайшей родственнице, хотя в жилах ее и текла наполовину английская кровь.

От далеких, полузабытых воспоминаний мысль султана перешла на бедствия, на потоки крови, среди которых протекли его дни, на последнюю борьбу между последователями пророков Иисуса и Магомета, на будущую Джихад (священную войну), к которой готовился он. Тут Салахеддин вздохнул, потому что был милосерд и не любил кровопролитий, хотя жестокая религия и вовлекала его то в одну, то в другую войну.

Салахеддин заснул и увидел во сне мир. В грезах какая-то девушка подошла к нему и подняла свое покрывало; перед ним стояла красавица, с чертами лица, походившими на его собственные, но более красивыми, и он узнал в ней дочь своей сестры, бежавшей с английским рыцарем. Он удивился, почему она явилась к нему, и во сне попросил Аллаха объяснить ему это. Тогда вдруг он увидел, что та же самая женская фигура стоит в долине Сирии, а по обе стороны от нее виднеются бесчисленные орды сарацин и франков, и он знает, что тысячи и десятки тысяч этих людей обречены на смерть. Что это? Он, Салахеддин, с обнаженной саблей выезжает перед войском, но девушка подняла руку и остановила его.

— Что ты делаешь здесь, племянница? — спросил он.

— Я пришла, чтобы с твоей помощью спасти многие жизни, — ответила она, — для этого я была рождена от твоей крови, для этого я и послана к тебе. Опусти оружие, султан, и пощади их.

— Скажи же, девушка, какой выкуп ты дашь за спасение этой толпы? Какой выкуп и какой дар?

— Выкуп — моя собственная кровь, которую добровольно отдаю, дар Божий — мир твоей грешной душе, о султан!

И, протянув руку, девушка наклонила его наточенную саблю, и острие оружия дотронулось до ее груди.

Салахеддин проснулся; странный сон изумил его, но он никому ничего не сказал. На следующую ночь повторились те же грезы, и воспоминание о сновидении не оставляло его весь следующий день, но опять он ничего не сказал.

Когда же в третью ночь тот же сон приснился ему еще живее, он убедился, что сам Бог послал ему это видение, потребовал к себе своих имамов и снотолкователей и стал держать с ними совет. Выслушав его, помолившись и поговорив между собой, они сказали:

— О султан, вызвав тени, Аллах предупредил тебя, что девушка, твоя племянница, живущая далеко, в Англии, благородством души и самопожертвованием в неопределенном будущем избавит тебя от пролития целого моря крови и принесет стране покой. Поэтому привлеки ее к своему двору, постоянно держи при себе, потому что, если она уйдет от тебя, мир уйдет вместе с нею.

Салахеддин сказал, что это толкование сна мудро и истинно, потому что он и сам так понял свои грезы. Потом он потребовал к себе одного предателя-рыцаря, носившего на груди крест, но в тайне принявшего ислам, своего франкского шпиона, приехавшего из той страны, в которой жила дочь Зобеиды, и расспросил его о ней самой, о ее отце и доме. С ним, с другим своим разведчиком, считавшимся христианским пилигримом, и с принцем Гассаном, одним из величайших и самых доверенных его эмиров, Салахеддин составил хитрый план захватить девушку в плен, если бы она не согласилась добровольно приехать в Сирию.

Кроме того, желая, чтобы ее положение было достойно ее высокого происхождения и судьбы, он декретом возвел никогда не виданную им племянницу в сан принцессы Баальбекской, сделал ее владелицей больших земель, которыми до нее правил ее дед Эюб и ее дядя Изэдип. Он купил могучую военную галеру, наполнил ее опытными моряками и отборными воинами, отдав их под команду принца Гассана, написал письмо английскому лорду сэру Эндрю д’Арси и его дочери и приготовил для нее царственный подарок. Он приказал своим посланцам постараться уговорить девушку уехать в Сирию, а если это не удастся, захватить ее силой или хитростью, но прибавил, что без нее никто не должен осмелиться снова взглянуть ему в лицо. В Англию он послал также двоих франкских шпионов, знавших место, где жила знатная девушка; один из них — предатель-рыцарь — был опытным моряком и капитаном корабля.

Вот что сделал Салахеддин и стал терпеливо ждать, чтобы Господь пожелал исполнить видение, которым Он во сне заполнил его душу.

Часть I

Глава 1

В ВОЛНАХ БУХТЫ СМЕРТИ
С гребня старинной стены на Эссекском берегу Розамунда, повернув лицо к востоку, смотрела на океан. Справа и слева, но немного позади нее, точно стражи при своей госпоже, стояли ее двоюродные братья-близнецы Годвин и Вульф, высокие статные молодые люди. Годвин был недвижим, как статуя; его сложенные руки лежали на рукоятке длинного, спрятанного в ножны меча, острие которого опиралось в землю; брат же его Вульф беспокойно шевелился, наконец громко зевнул. Красивы были они; полным расцветом молодости и здоровья сияли все трое: царственная Розамунда с темными волосами и глазами, с кожей белой, как слоновая кость, с тонким станом, с букетом желтых луговых цветов в руке; бледный, статный Годвин с задумчивым лицом и воинственный Вульф с мужественным челом и с синими глазами — саксонец до конца ногтей, несмотря на нормандскую кровь своего отца.

Услышав незаглушенный зевок, Розамунда повернула голову с медлительной грацией, которой отличались все ее движения.

— Неужели вы уже хотите спать, Вульф, хотя солнце еще не зашло? — спросила она своим богатым, низким голосом, который благодаря чужеземному акценту казался непохожим на все остальные женские голоса.

— Кажется, да, Розамунда, — ответил он. — Сон помог бы скоротать время. Ведь теперь вы перестали собирать желтые цветы, за которыми мы приехали издалека, и оно тянется слишком долго.

— Стыдитесь, Вульф, — с улыбкой сказала она. — Посмотрите на море и на небо, на эту чудную пелену, сверкающую золотом и пурпуром.

— Я пристально смотрел на нее с полчаса, кузина Розамунда, а также на вашу спину, на левую руку Годвина и на его профиль, смотрел так долго, что мне, право, представилось, будто я стою на коленях в приорстве Стенгет и рассматриваю каменное изображение моего отца в то время, как приор Джон служит мессу. Если поставить статую на ноги — увидишь Годвина; те же скрещенные руки на рукоятке меча, то же холодное молчаливое лицо с глазами, поднятыми к небу.

— Да, это Годвин, каким он будет когда-нибудь, будет, если святые позволят ему совершить такие же деяния, какие исполнил наш отец, — прервал его брат.

Вульф посмотрел на него, и странное вдохновение вдруг заблестело в его синих глазах.

— Нет, я думаю, ты не будешь таким, — сказал он. — Может быть, ты совершишь не меньшие подвиги и даже более великие, но, конечно, в последний раз ты ляжешь, завернутый не в кольчугу, а в монашескую рясу, если только женщина не помешает тебе пойти по этой кратчайшей дороге к небесам. Скажите же мне, о чем вы думаете оба? Я спрашивал себя об этом, и мне любопытно узнать, насколько я был далек от истины? Говорите первая вы, Розамунда. Ну, конечно, не всю правду — мысли девушки принадлежат только одной ей, — откройте лишь сливки их, то есть те думы, которые можно, так сказать, снять.

Розамунда вздохнула.

— Я, я думала о Востоке, где вечно светит солнце, небо голубое, как камни на моем поясе, а умы людей полны странной ученостью.

— И где женщины — рабыни мужчин, — прервал ее Вульф. — Однако естественно, что вы думали о Востоке, ведь в ваших жилах течет отчасти восточная кровь, и кровь очень благородная, если рассказывают правду. Скажите, принцесса… — И он немного насмешливо преклонил перед ней колено, хотя насмешка не могла скрыть его серьезного почтения. — Скажите, принцесса, моя кузина, внучка Эюба и племянница могучего монарха Салахеддина, не желаете ли вы покинуть нашу бедную страну и осмотреть ваши владения в Египте и Сирии?

Она выслушала его, и ее глаза загорелись пламенем, статная фигура выпрямилась, грудь начала высоко подниматься, а тонкие ноздри расширились, точно вдыхая сладкий, знакомый аромат. Действительно, в эту минуту Розамунда казалась настоящей королевой.

На вопрос Вульфа она ответила вопросом:

— А как, Вульф, встретят там меня, нормандку д’Арси и христианку?..

— Первое они простят вам, потому что ваша нормандская кровь совсем уж не так дурна; что же касается до второго… Ну, ведь веру можно и переменить.

Теперь заговорил Годвин, заговорил в первый раз.

— Вульф, Вульф, — сурово произнес он, — следи за тем, что болтает твой язык, потому что некоторых вещей нельзя говорить даже в виде глупой шутки. Видишь ли, я люблю нашу двоюродную сестру больше, чем кого бы то ни было на земле…

— По крайней мере, в этом мы сходимся, — перебил его Вульф.

— Больше, чем кого бы то ни было на земле, — продолжал Годвин, — но клянусь святой кровью и святым Петром, близ церкви которого мы стоим, я убил бы ее собственной рукой, раньше чем ее губы коснулись бы книги лжепророка.

— Вы понимаете, Розамунда, — насмешливо сказал Вульф, — что вам нужно быть осторожной; Годвин всегда держит данное слово, а такая смерть была бы жалким концом для существа высокого рождения, одаренного большой красотой и умом.

— О, перестаньте насмехаться, Вульф, — заметила молодая девушка, касаясь его туники, под которой скрывалась кольчуга. — Перестаньте смеяться и попросите святого Чеда, строителя этой церкви, чтобы ни мне, ни вашему любимому брату, который действительно хорошо поступил бы, убив меня в подобном случае, не представилось бы такого ужасного выбора.

— Ну, если бы это случилось, — ответил Вульф, и его красивое лицо вспыхнуло. — Я думаю, мы знали бы, как поступать. Впрочем, разве ужтак трудно сделать выбор между смертью и долгом?

— Не знаю, — ответила она, — часто жертва кажется легкой, пока смотришь на нее издали… А потом ведь иногда теряешь именно то, что дороже жизни…

— Что именно? Вы говорите о землях, богатстве или… любви?

— Скажите, — спросила Розамунда, меняя тон, — что там за лодка, которая идет в устье реки? Несколько времени тому назад она не двигалась; весла были подняты, казалось, пловцы наблюдали за нами.

— Рыбаки, — беспечно ответил Вульф. — Я видел их сети.

— Да, но под сетями что-то ярко блестело, точно мечи.

— Рыбы, — сказал Вульф, — у нас в Эссексе мир. — И, хотя Розамунда не казалась убежденной, он продолжал: — Ну а о чем думал Годвин?

— Если тебе угодно знать это, брат, я тоже думал о Востоке и о восточных войнах.

— Они не принесли нам большого счастья, — сказал Вульф. — Ведь наш отец был убит там, и сюда вернулось только его сердце, которое лежит там, в Стенгете.

— Разве он мог бы умереть лучшей смертью, — спросил Годвин, — нежели сражаясь за крест Христов? Разве о его кончине не рассказывают до сих пор? Клянусь Богоматерью, я молю Бога, чтобы он послал мне хотя бы вполовину такой же славный конец!

— Да, он умер хорошо, — сказал Вульф, и его синие глаза блеснули, а рука потянулась к рукоятке меча. — Но, брат, в Иерусалиме такой же мир, как и в Эссексе.

— Мир? Да, но, думаю, на Востоке снова вспыхнет война.

Монах Петр, тот, которого мы видели в прошедшую субботу в Стенгете, покинул Сирию шесть месяцев тому назад, он сказал мне, что дело быстро подвигается к этому. Уже и теперь султан Саладин, засевший в своем Дамаске, отовсюду созывает войска, а его священники проповедуют войну племенам Востока и восточным баронам. А неужели, брат, если начнется борьба за крест, мы не примем в ней участия, как наши деды, отцы, дядя и столько членов нашего рода? Неужели останемся прозябать здесь, в этой тусклой стране, как прозябали многие годы по желанию нашего дяди со дня возвращения из Шотландии, будем считать наш скот, возделывать пахотные поля, как крестьяне, зная, что в это время люди, равные нам, бьются с язычниками, знамена развеваются и красная кровь орошает святые пески Палестины?

Теперь вспыхнула душа Вульфа.

— Клянусь Богоматерью на небе и нашей дамой на земле, — сказал он, взглянув на Розамунду, которая смотрела на братьев спокойным, задумчивым взглядом, — иди на войну, когда тебе вздумается, Годвин, я тоже пойду с тобой, и как мы родились в один и тот же час, так пусть и умрем в одну и ту же минуту.

Его рука, игравшая мечом, быстро обнажила длинное тонкое лезвие и высоко подняла его, сталь вспыхнула в лучах солнца, и Вульф голосом, который заставил диких птиц тучей подняться с воды, повторил старинный боевой клич д’Арси, звучавший на стольких полях битв: «Д’Арси, д’Арси! Против д’Арси — против смерти». Потом он снова спрятал меч в ножны и прибавил смущенным голосом:

— Разве мы дети, что бьемся там, где нет врагов? А все же, брат, хотелось бы поскорее встретиться с неприятелем! — Годвин мрачно улыбнулся, но ничего не ответил, зато Розамунда сказала:

— Значит, кузены, вы хотели бы уехать, чтобы, может быть, не вернуться больше? И разлучиться со мной! Но, — ее голос слегка дрогнул, — таков удел женщины, мужчина любит обнаженный меч больше всего; впрочем, будь иначе, я думала бы о вас хуже. А между тем, не знаю почему, — и она слегка вздрогнула, — я сердцем чувствую, что небо часто исполняет такие молитвы. О, Вульф, сейчас в свете заката ваш меч казался красным.

Я говорю, что он казался очень красным в свете солнца. Мне страшно, я сама не знаю чего. Ну, пойдемте, ведь до Стипля девять миль, а скоро стемнеет. Только прежде, братья, войдемте в церковь и помолимся святому Петру и святому Чеду, чтобы они охраняли нас во время нашего пути.

— Путь? — спросил Вульф. — Чего вы можете бояться во время девятимильной поездки по берегу черной реки?

— Я говорила о пути, Вульф, который окончится не в Стипле, а там. — И она подняла руку, указывая на спокойно темневшее небо.

— Хороший ответ, — сказал Годвин, — особенно хорошо звучит он здесь, в этом старинном месте, откуда столько людей отправилось на покой: множество римлян, которые умерли, когда эти стены были их крепостью, множество саксонцев, явившихся после них, и еще многие, многие, многие…

Они вошли в старинную церковь, в один из первых храмов, выстроенных в Британии, сложенную из римских глыб руками Чеда, саксонского святого, который жил более чем за сто лет до дней Розамунды и ее двоюродных братьев. Все трое опустились на колени перед простым алтарем; молодые люди и Розамунда помолились каждый по-своему, потом перекрестились и пошли к лошадям, привязанным под соседним навесом.

В Гол-Стипль шли две дороги, вернее, две тропинки: одна уходила на милю в глубь страны и вела через деревню Бредуель, другая, более краткая, бежала по берегу Сальтингса, в полосе воды, известной под именем бухты Смерти; ехавшему в Стипль этой дорогой приходилось повернуть от залива, оставив справа аббатство Стенгет. Братья-близнецы и Розамунда выбрали последний путь, потому что во время отлива он был удобен для лошадей. Им также хотелось вернуться домой к ужину, чтобы старый рыцарь, сэр Эндрю д’Арси, отец Розамунды и дядя близнецов, не имевших ни отца, ни матери, не стал тревожиться и, чего доброго, не выехал бы искать их.

С полчаса или больше они двигались по берегу Сальтингса, большею частью молча, тишина прерывалась только криками морской птицы да плеском волн. Нигде не виднелось ни одного человеческого существа: это было унылое, уединенное место, и только рыбаки время от времени показывались в нем. Как раз в ту минуту, когда солнце уже стало погружаться в море, трое д’Арси подъехали к берегу бухты Смерти, во время прилива вдававшейся в сушу мили на две; она постепенно сужалась, но при основании достигала приблизительно трех ярдов ширины. Молодая девушка и ее двоюродные братья ехали на отличных лошадях. Большой серый конь Розамунды, подарок ее отца, славился в окрестностях быстротой, силой и таким послушанием, что любой ребенок мог ездить на нем; лошади Годвина и Вульфа, тяжелые, прекрасно выезженные боевые кони, были приучены стоять там, где их оставили, бросаться вперед, когда этого требовали их седоки, не страшась ни криков людских, ни блещущей стали.

Вот как располагалась местность. Приблизительно в семидесяти ярдах от берега бухты Смерти и параллельно ему тянулась коса, покрытая кустами и немногими редкими дубами. Она выходила в Сальтингс, и ее мыс кончался тропинкой, по которой ехали д’Арси. В промежутке между косой и берегом бухты Смерти дорога сворачивала к холмам. Этот старинный путь был проложен римлянами или другими давно умершими работниками и подводил к выстроенному ими узкому молу длиной ярдов в пятьдесят и сложенному из неотесанного камня в воде бухты, вероятно, для удобства рыбачьих лодок, которые могли стоять вдоль этой насыпи даже во время отлива. Мол сильно пострадал; в течение столетий волны размывали его, и теперь его конец лежал под водой, часть же, примыкавшая к суше, хорошо сохранилась и была достаточно высока. Когда всадники проезжали через маленькую возвышенность в конце покрытой лесом косы, быстрые глаза Вульфа, который двигался впереди всех (здесь тропинка шла по болоту и была так узка, что пришлось ехать гуськом), заметили большую пустую рыбачью лодку, привязанную к железному кольцу в стенке мола.

— Ваши рыбаки высадились, Розамунда, — сказал он, — и, конечно, отправились в Бредуель.

— Странно, — с беспокойством заметила она, — сюда никогда не приезжают рыбаки. — И она остановила свою лошадь, точно собираясь повернуть ее.

— Так это или нет, но они ушли, — сказал Годвин, наклоняясь вперед, чтобы оглядеться, — во всяком случае, нам нечего бояться пустой лодки, поедем же дальше.

Они без труда достигли каменной насыпи или мола, но в этом месте какой-то шум, раздавшийся позади, заставил оглянуться всех троих. Д’Арси увидели картину, от которой кровь прилила им к сердцу. На узкую тропинку, один за другим, вышло человек восемь с обнаженными мечами в руках; у всех, как заметили путники, лица были закрыты надетыми под шлемы или кожаные шапки полотняными полосами с прорезями для глаз.

— Засада, засада! — крикнул Вульф, обнажая меч. — Скорее за мной на дорогу в Бредуель! — И он пришпорил лошадь. Конь бросился вперед, но в следующее мгновение сильная рука заставила его присесть. — Помилуй Бог, — вскрикнул Вульф, — тут еще!

И действительно, другой отряд воинов с оружием и с закрытыми лицами выбежал на бредуельскую тропинку, во главе их виднелся плотный человек, по-видимому, вооруженный только длинным кривым ножом, висевшим на его поясе, и одетый в цепную кольчугу, которая проглядывала через открывшуюся тунику.

— К лодке, — крикнул Годвин, но, услышав это, толстый человек засмеялся резким, пронзительным смехом. Даже в эту минуту все трое расслышали его.

Они поехали по молу, потому что им некуда было больше свернуть: обе дороги преграждали люди. Когда они подъехали к лодке, им стало понятно, почему смеялся плотный воин: она стояла на толстой цепи, которую нельзя было перерубить; кроме того, парус и весла исчезли из нее.

— Плывите в ней, — прозвучал насмешливый голос одного из спутников толстяка, — или, по крайней мере, пусть ваша дама войдет в нее; тогда нам не придется нести ее в ладью…

Розамунда страшно побледнела, лицо Вульфа то вспыхивало, то бледнело, его рука сжимала меч. Годвин, спокойный, как всегда, проехал несколько шагов вперед и произнес:

— Скажите, чего вы хотите от нас? Денег? У нас их нет, с нами только лошади и оружие, но то и другое будет дорого стоить вам.

Человек с кривым ножом вышел немного вперед в сопровождении высокого гибкого слуги или оруженосца, которому шепнул несколько слов на ухо.

— Мой господин находит, — ответил высокий воин, — что у вас есть нечто драгоценнее королевского золота — красавица, которую с нетерпением ждут в одном месте. Отдайте ее нам, а потом уезжайте на ваших конях и с вашим оружием, вы — храбрые молодые люди, и мы не желаем проливать вашу кровь.

Теперь наступила очередь братьев рассмеяться.

— Отдать вам ее, — воскликнул Годвин, — и с бесчестьем продолжать наш путь? Хорошо, мы отдадим ее с нашим последним вздохом, но не раньше. Куда же вы хотите отвезти леди Розамунду?

Те снова шептались.

— По словам моего господина, — послышался ответ, — всякий, кто ее видит, поддается очарованию, но особенно ее ждут в доме рыцаря Лозеля.

— Рыцарь Лозель! — прошептала Розамунда и побледнела еще сильнее.

Этот Лозель был очень могущественным человеком и уроженцем Эссекса. Он владел кораблями, о его подвигах на море и на Востоке рассказывали нехорошие вещи. Он однажды просил руки Розамунды и, получив отказ, наговорил таких угроз, что Годвин, как старший из близнецов, вызвал его на бой, бился с ним и ранил его. После этого Лозель исчез неизвестно куда.

— Значит, сэр Гюг Лозель среди вас? — спросил Годвин. — И замаскирован, как все вы, обыкновенные трусы? Если так, я желаю встретиться с ним лицом к лицу и закончить дело, которое начал в снегу, на Рождество, двенадцать месяцев тому назад.

— Узнайте его, если можете, — ответил высокий человек.

Вульф же произнес сквозь сжатые зубы:

— Брат, я вижу только одну возможность прорваться. Мы должны поставить серого Розамунды между нашими конями и ударить на врагов.

Предводитель отряда как бы угадал их мысль; он снова наклонился к уху своего спутника, и тот громко произнес:

— Мой господин говорит, что с вашей стороны безумно стараться пробиться сквозь наши ряды; мы будем бить ваших лошадей и ловить их петлями, а между тем жаль губить таких славных коней. Когда же вы упадете, мы без труда захватим вас. Лучше сдайтесь, вы можете сделать это без стыда, ведь вам спасения нет, и два рыцаря, хотя бы очень храбрых, не в состоянии выдержать борьбу с целой толпой. Мой господин дает вам одну минуту.

Розамунда в первый раз заговорила:

— Двоюродные братья, прошу вас, не отдавайте меня живой в руки сэра Гюга Лозеля и этих людей. Лучше пусть Годвин убьет меня, чтобы избавить от ужасной участи, как он хотел сделать это ради спасения моей души, сами же постарайтесь прорваться сквозь ряды врагов и живите, чтобы отомстить за меня.

Братья ничего не ответили: они только посмотрели на воду, потом переглянулись между собой, слегка кивнув друг другу головами. Снова заговорил Годвин, потому что теперь, когда дело дошло до борьбы за жизнь и за даму, язык Вульфа, который обыкновенно двигался с такой легкостью, стал странно молчалив.

— Слушайте, Розамунда, — сказал Годвин. — Вы можете спастись только одним способом, я предложу вам отчаянное средство, но вам придется выбирать или его, или плен, так как убить вас мы не можем. Ваш серый конь верный и сильный. Поверните его, пришпорьте и заставьте войти в воду бухты Смерти. Пустите лошадь вплавь. Залив широк, но волны помогут вам, и, может быть вы не утонете.

Розамунда, слушая, взглянула на лодку. Тогда Вульф обратился к ней с решительными словами:

— Поезжайте, мы задержим ладью.

Она услышала, ее темные глаза наполнились слезами, ее гордая головка на мгновение склонилась почти к самой гриве серого.

— О, мои рыцари, мои рыцари, — сказала она. — Вы умрете за меня! Хорошо. Если так угодно Господу Богу — да свершится! Но клянусь, если вы умрете, я не взгляну ни на кого, я буду жить воспоминанием о вас. Если же вы…

— Благословите нас, и в путь, — сказал Годвин.

Тихими святыми словами она благословила братьев, круто повернула серую лошадь, вонзила шпору в ее бок и помчалась в глубокую воду. На мгновение конь остановился, потом сделал большой прыжок. Он погрузился глубоко, но ненадолго; вот голова его наездницы показалась на поверхности, и, снова сев в седло, с которого волна смыла ее, Розамунда направила лошадь к далекому берегу. Крик изумления сорвался с губ грабителей; они не думали, что молодая девушка решится на такой отважный поступок. А братья засмеялись, видя, что серый плывет хорошо, соскочили с седел, пробежали шагов восемьдесят по молу, к самому узкому его месту, по дороге сорвав с себя плащи и обернув ими левые руки вместо щитов. В отряде — послышались мрачные проклятия, предводитель дал шепотом какое-то приказание своему переводчику, и тот громко закричал:

— Убейте их и в лодку! Мы должны догнать ее раньше, чем она доберется до берега или утонет.

Нападающие колебались; глаза воинов, преграждавших путь, говорили о ранах и смерти. Наконец замаскированные стали карабкаться на необделанные камни. Но мол был так узок, что, пока силы двух братьев не истощились, они могли биться, как двадцать человек; к тому же топь и вода мешали напасть на них с той или другой стороны. Итак, разбойникам в конце концов пришлось биться по двое против двоих д’Арси, и Вульф с Годвином были наиболее сильными из сражающихся. Их длинные мечи блеснули, взвились и опустились, и, когда Вульф поднял свое лезвие, оно было красно, как в ту минуту, когда он взмахнул им в багровых лучах заката. Раздался плеск воды, человек упал в тину и лежал там, умирая.

Противник Годвина тоже упал, как казалось, убитый.

После этого, шепнув друг другу несколько слов, братья, не дожидаясь нового нападения, сами бросились вперед. Волнующаяся толпа увидела, что они приближаются, двинулась прочь, но раньше, чем замаскированные прошли ярд, у них в тылу заработали мечи. Раздались страшные проклятия; ноги нескольких воинов попали в расщелины между камнями, и они упали ничком. В смятении троих столкнули в воду; двое утонули в тине, третий еле-еле добрался до берега, остальные бежали с мола. Двое были убиты, трое лежали на земле, пробовали встать и начать биться, но полотняные маски спустились им на глаза, и их удары не могли попасть в цель, между тем длинные мечи братьев падали на шлемы и кольчуги, точно молоты кузнецов на наковальни. Наконец их противники, умолкшие и неподвижные, замерли навсегда…

— Назад! — крикнул Годвин. — Здесь мол слишком широк, и они могут обойти нас.

И д’Арси стали медленно отступать лицом к врагу, остановились они против первого человека, которого, казалось, убил Годвин. Он лежал лицом кверху, с раскинутыми руками.

— До сих пор все шло хорошо, — с коротким смехом заметил Вульф. — Ты ранен?

— Нет, — ответил Годвин. — Только не хвались до конца битвы; их еще много, но они, конечно, не пойдут сюда. Дай

Бог, чтобы у них не было копий или луков.

Он оглянулся; вдали от берега спокойно плыл серый, а на нем сидела Розамунда. Молодая девушка видела все, потому что ее лошадь плыла немного наискось, и вот она сняла с шеи платочек и махнула им братьям. Они поняли, что она гордится их подвигом и благодарит святых за то, что они уже успели совершить такие деяния ради нее.

Годвин был прав: хотя начальник давал суровые приказания своим людям, отряд не подходил близко к ужасным мечам, замаскированные искали валунов, чтобы осыпать ими д’Арси. Но на земле лежало больше ила чем булыжников, а камни, служившие материалом для мола, были слишком тяжелы и велики. Воины нашли только несколько валунов, бросили ими в д’Арси. Но булыжники или не попадали в братьев, или не приносили им большого вреда. Немного времени спустя человек, которого звали начальником, что-то сказал солдатам через своего помощника. Несколько воинов отбежали в заросли терниев и вернулись оттуда с длинными веслами.

— Они хотят бить нас веслами. Что нам делать, брат? — спросил Годвин.

— Сделаем все, что возможно, — ответил Вульф. — Впрочем, то, что случится дальше, теперь неважно, если только воды моря пощадят Розамунду. Вряд ли враги настигнут ее: после того, как убьют нас, им еще придется отвязать лодку, сесть в нее и отчалить.

Вдруг Вульф услышал за собой какой-то шорох: Годвин внезапно вскинул руки и упал на колени. Вульф отступил: человек, которого они считали мертвым, живой и здоровый, стоял, держа окровавленный меч. Вульф кинулся на него и нанес ему несколько ожесточенных ударов, первый же из них отделил лезвие его меча от рукоятки, второй разорвал кольчугу и глубоко вонзился в его бок, на этот раз он упал, чтобы уже никогда не подняться. Вульф взглянул на брата, кровь заливала лицо Годвина, слепила его глаза.

— Спасайся, Вульф, мне же пришел конец, — прошептал он.

— Нет, тогда бы ты не говорил. — И Вульф, обняв брата, поцеловал его в лоб.

Новая мысль пришла ему в голову. Он, как ребенка, поднял Годвина, подбежал к тому месту, где стояли лошади, и вскинул его на седло.

— Держись крепче, — крикнул он, — держись за гриву и луку. Сохрани присутствие духа, держись крепче, я все-таки спасу тебя.

Накинув поводья на левую руку, Вульф вскочил на свою собственную лошадь и повернул ее. Прошло секунд десять, вооруженные веслами пираты, которые собрались к месту разветвления двух тропинок, вдруг увидели больших коней, безумно мчавшихся прямо на них.

На одном покачивался жестоко раненный человек со светлыми волосами, запятнанными кровью, держась руками за гриву и седло, на другом сидел воин Вульф, с расширенными глазами, с лицом, похожим на лик огня. Он потрясал своим красным мечом и вторично в этот день выкрикивал:

— Д’Арси, д’Арси! Против д’Арси — против смерти!

Враги увидели братьев, закричали, столпились и подняли весла, чтобы встретить всадников. Но Вульф ожесточенно пришпорил коня и хоть путь был короток, тяжелые лошади, выдрессированные для турниров, уже скакали с огромной скоростью. Вот они близко. Весла откачнулись в сторону, точно тростники; засверкали мечи, и Вульф почувствовал, что он ранен, но куда, не понял. Его меч тоже блеснул, блеснул всего раз; второго удара не успел он нанести — его противник упал, как пустой мешок.

Святой Петр! Они промчались через толпу. Годвин все еще качался на седле, а там вдали, приближаясь к берегу, серая лошадь боролась с волнами. Они пробились. Перед глазами Вульфа расплывалось красное пятно, ему казалось, будто земля поднимается им навстречу, и все кругом пылает, как огонь.

Позади затихли крики, теперь слышался только один звук: конский топот. Потом и топот ослабел, замер в отдалении — и молчание и тьма окутали сознание Вульфа.

Глава 2

СЭР ЭНДРЮ Д’АРСИ
Годвину сниться, что он умер, что где-то внизу, под ним, плывет мир, что сам он, распростертый на ложе из черного дерева, несется в черной мгле и что его охраняют двое светлых стражей.

«Это ангелы-хранители», — думается ему.

Время от времени появляются и другие духи и спрашивают ангелов, сидящих у него подле изголовья и в ногах:

— Грешила ли эта душа?

И слышится ответ ангела, сидевшего при изголовье:

— Грешила.

И снова спросил голос:

— Умер ли он, свободным от грехов?

— Он умер несвободным, с красным поднятым мечом, но погиб во время славной битвы.

— Во время битвы за крест Христов?

— Нет, за женщину.

— Увы, бедная душа, грешная, несвободная, она погибла ради земной любви. Может ли он заслужить прощение? — несколько раз повторил с грустью вопрошающий голос, становясь все слабее и слабее; наконец он затерялся вдали.

Зазвучал новый голос, голос отца Годвина, никогда не виданного им воителя, который пал в Сирии. Годвин тотчас же узнал его; у видения было лицо, высеченное из камня, как на гробнице в церкви Стенгет, на его кольчуге виднелся кроваво-красный крест, на щите красовался герб д’Арси, а в руках блестел обнаженный меч.

— Это ли душа моего сына? — спросил он у стражей, облаченных в белые одежды. — Если да, то как умер он?

Тогда ангел, бывший в ногах ложа, ответил:

— Он умер с красным поднятым мечом, умер во время честного боя.

— Он бился за крест Христов?

— Нет, за женщину.

— Он бился за женщину, когда должен был пасть в святой войне! Увы, бедный сын! Увы, значит, нам нужно снова расстаться, и теперь навсегда.

Этот голос тоже замер.

Что это? Сквозь тьму двигалось великое сияние, и ангелы, сидевшие в ногах и при изголовье ложа, поднялись и приветствовали великий свет своими пламенными копьями.

— Как умер этот человек? — спросил голос, звучавший из сияния, голос глухой и страшный.

— Он умер от меча, — ответил ангел.

— От меча врагов небес? Он бился в войне небес?

Но ангелы молчали.

— Нет до него дела небу, если он бился не за небо, — снова сказал голос.

— Пощади его, — заступились хранители, — он был молод и храбр и не знал истины! Верни его на землю, чтобы он очистился от грехов, позволь нам снова охранять его.

— Да будет так, — провещал голос. — Живи, но живи, как рыцарь небес, если ты хочешь достигнуть неба!

— Должен ли он отказаться от земной любви и земных радостей? — спросили ангелы.

— Этого я не сказал, — ответил голос, вещавший из сияния.

И странное видение исчезло.

Полное отсутствие сознания, потом Годвин очнулся и услышал другие голоса, голоса человеческие, горячо любимые, хорошо памятные. Увидел он также наклонившееся над ним лицо — лицо самое человеческое, самое любимое, самое памятное, с чертами Розамунды. Он пролепетал несколько вопросов, ему принесли поесть и велели заснуть, и он заснул. Так продолжалось много времени. Пробуждение и сон, сон и пробуждение. Наконец однажды утром Годвин проснулся по-настоящему в маленькой комнате, которая приходилась рядом с соларом, гостиной Холля в Стипле; здесь братья спали с тех пор, как дядя взял их к себе. Против Годвина на кровати-козлах сидел Вульф с перевязанными рукой и ногой; подле него стоял костыль. Он немного побледнел и похудел, но это был все тот же веселый, беспечный Вульф, лицо которого по временам умело принимать ожесточенное выражение.

— Я все еще грежу, брат, или это действительно ты?

Лицо Вульфа просветлело, и он счастливо улыбнулся: теперь он знал, что Годвин действительно пришел в себя.

— Ну, конечно, я, — ответил Вульф, — у привидений не бывает хромых ног; раны — дары мечей и людей.

— А Розамунда? Что сталось с Розамундой? Переплыл ли серый через залив, и как мы вернулись сюда? Расскажи мне обо всем скорее, скорее!

— Она сама скажет тебе все. — И, проковыляв до занавеси в двери, Вульф крикнул: — Розамунда, моя… нет, наша кузина Розамунда, Годвин очнулся. Слышите, Годвин очнулся и хотел бы поговорить с вами.

Зашелестело платье, зашуршали камыши, которые устилали пол, и вот Розамунда, по-прежнему красивая, но в эту минуту от радости забывшая всю свою важность, вошла в комнату. Она увидела исхудавшего Годвина, который сидел на постели с блеском в серых глазах, сверкавших на бледном лице. У Годвина были серые глаза, у Вульфа — голубые; только это одно различие между братьями заметил бы посторонний человек, хотя, в сущности, губы Вульфа были полнее, чем у Годвина, а подбородок очерчен более резко; кроме того, он был ростом гораздо выше брата. Розамунда с легким восклицанием восторга подбежала к Годвину, обвила руками его шею и поцеловала в лоб.

— Осторожнее, — резко сказал Вульф, отворачиваясь. — Не то, Розамунда, перевязки ослабеют, и он снова начнет страдать; он и так достаточно потерял крови.

— Тогда я поцелую руку, которая спасла меня, — произнесла она и, исполнив сказанное, прижала бледную кисть Годвина к своему сердцу.

— Моя рука тоже принимала некоторое участие в этом деле, только, помнится, вы не целовали ее, кузина. Ну, ничего, я тоже поцелую его. Слава Господу, святой Деве, святому Петру, святому Чеду и всем другим святым, имен которых я не помню, слава за то, что они с помощью Розамунды, молитв приора Джона, братии стенгетского монастыря и Матью, деревенского священника, спасли моего брата. Мой горячо любимый брат!

И, подойдя к кровати Годвина, Вульф обнял и несколько раз поцеловал его.

— Осторожнее, — сухо заметила Розамунда, — не то, Вульф, вы сдвинете повязки, а он и так уже потерял достаточно крови.

Раньше чем Вульф успел ответить, раздался звук медленных шагов, занавесь откинулась в сторону, и высокий рыцарь с благородной осанкой вошел в маленькую комнату. Он был стар, но казался еще старше своих лет, так как горе и болезни истощили его. Снежно-белые волосы падали ему на плечи. Его лицо было бледно, заострившиеся черты казались как бы тонко выточенными и, несмотря на разницу в возрасте, изумительно напоминали черты Розамунды. Это был ее отец, знаменитый лорд сэр Эндрю д’Арси. Розамунда повернулась и присела перед ним с восточной грацией; Вульф наклонил голову, Годвин, шея которого слишком окаменела, просто протянул ему руку. Старик посмотрел на него с гордостью в глазах.

— Итак, ты останешься жив, мой племянник, — сказал он, — и я благодарю за это Подателя жизни и смерти! Клянусь Богом, ты храбрец, достойный отпрыск рода норманна д’Арси и Улуина-саксонца. Да, ты один из лучших потомков их.

— Не говорите так, дядя, — сказал Годвин, — здесь есть более достойный человек. — И своими худощавыми пальцами он погладил руку Вульфа. — Ведь Вульф провез меня через ряды нападающих. О, я помню, как он вскинул меня на вороного и приказал крепко держаться за гриву коня и седельную луку. Да, я помню наше нападение и его крик: «Против д’Арси — против смерти!», помню блеск вражеских мечей, но больше — ничего.

— Я жалею, что не был с вами и не помогал вам в этой битве, — сказал Эндрю. — О дети, грустно быть больным и старым. Я обрубок, только тлеющий обрубок, но знай я…

— Отец, отец, — сказала Розамунда, обнимая его, — вы не должны так говорить. Вы уже выполнили вашу задачу.

— Да, мою часть дела, но мне хотелось бы сделать больше! О, мой святой, попроси Господа дать мне умереть с обнаженным мечом, с военным кличем наших дедов на губах. Да, я не хотел бы угаснуть, как старая, изъезженная боевая лошадь в конюшне! Простите меня, дети, но я поистине завидую вам. Когда я увидел, что вы лежите в объятиях друг друга, я чуть не заплакал от злости при мысли, что горячий бой происходил в какой-нибудь миле от моих дверей, а я не участвовал в нем.

— Я не знаю, что случилось, — сказал Годвин.

— Конечно, не знаешь, ведь ты больше месяца лежал без чувств. Но Розамунда знает все и расскажет тебе. Ляг, Годвин, и слушай.

— Вы приказали мне плыть, и, пришпорив коня, я заставила его броситься в воду. На мгновение волны сомкнулись над моей головой, потом я всплыла на поверхность, но вода смыла меня с седла; тем не менее мне удалось снова сесть на коня. Он послушался моего голоса и поводьев и покорно поплыл к отдаленному берегу. Волны помогали ему, поэтому я повернула голову и увидела все, что происходило на моле. На моих глазах враги кидались на вас и падали от ваших мечей, а потом вы напали на них и бегом вернулись обратно. Наконец, как мне казалось, после долгого времени и когда я была уже далеко, я заметила, что Вульф вскинул Годвина на коня. Я поняла, что это Годвин, потому что его посадили на вороного, следила я также, как вы неслись по молу, как исчезли.

К этому времени я уже была подле берега, серый страшно устал и глубоко ушел в воду, но ласковыми словами я подбодрила его, и, хотя его голова дважды погружалась под воду, он все-таки нашел опору для усталых ног. Отдохнув немного, мой конь бросился вперед и короткими переходами двинулся через топь. Наконец мы благополучно достигли земли, тут он остановился, дрожа от страха и усталости. Едва серый отдышался, я пустилась в путь, так как увидела, что враги отвязывают лодку… В Стипль я приехала, когда уже стемнело; отец стоял у ворот. Теперь рассказывайте вы, отец.

— Немного остается досказать, — заметил сэр Эндрю. — Вы, дети, помните, что я был против поездки за цветами или за чем-то там еще к церкви святого Петра, за девять миль от дома, но так как Розамунде очень хотелось этого, а у нее немного развлечений, то я и отпустил ее с вами. Помните также, что вы отправились без кольчуг и сочли меня неразумным, когда я вернул вас и заставил надеть их. Вероятно, мой святой покровитель или ваши ангелы вселили в меня мысль сделать это, ведь без такой предосторожности вы теперь были бы мертвы. В то утро я почему-то много думал о сэре Гюге Лозеле (если только такой предатель и пират может называться сэром и рыцарем, хотя от него нельзя отнять стойкости и храбрости) и о том, что он грозил, несмотря на все наши старания, украсть Розамунду. Правда, мы слышали, что он отплыл на Восток, на войну против Саладина или заодно с ним, потому что он всегда был предателем. Но разве люди не возвращаются с Востока? Вот почему я велел вам вооружиться: смутное предчувствие говорило мне, что Лозель совершит попытку привести в исполнение свои слова, и я не ошибся: ведь, конечно, это нападение было его делом.

— Я так и думал, — сказал Вульф, — Розамунда знает, что высокий оруженосец, переводчик чужеземца, которого он называл господином, сказал, что именно рыцарь Лозель желает увезти ее.

— Этот господин — мусульманин, спросил сэр Эндрю.

— Не знаю, дядя, разве я могу сказать, ведь его лицо было замаскировано, как и у всех остальных, а говорил он только через посредника. Но, пожалуйста, продолжайте рассказ, которого Годвин еще не слыхал.

— Он короток. Розамунда рассказала мне о том, что случилось, хотя немного понял я из ее слов, потому что она совсем обезумела от печали, холода и страха, я узнал только, что вы бились на старом моле и что она сама переплыла через бухту Смерти, что казалось невероятным; я созвал всех людей, которых мог достать, и приказал ей остаться дома с несколькими слугами, на что она согласилась с неохотой, сам же я отправился отыскивать вас или ваши трупы. Ночь мешала двигаться вперед, но мы освещали путь фонарями и наконец увидели место, где соединяются две дороги. Там стояла вороная лошадь — твой конь, Годвин. Он был ранен так сильно, что не мог идти дальше: я громко застонал, думая, что ты погиб. Но мы все же пустили коней вперед; вдруг раздалось ржание другой лошади, и мы увидели чалого, тоже без седока; он стоял у края дороги с печально опущенной головой.

«Поводья держит кто-то лежащий на земле!» — закричал один из моих спутников. Я соскочил с седла, наклонился и увидел вас обоих. Вы лежали, сжимая друг друга в объятиях, или мертвые, или без памяти. Я приказал одним из людей поднять вас и отнести домой, других же послал в Стенгет за приором и монахом Стефаном, доктором, сам же с немногими слугами двинулся дальше, чтобы, если возможно, отомстить врагу. Мы доехали до залива, но не увидели ничего, кроме пятен крови и — странная вещь — твоего меча, Годвин. Его рукоятка сидела между камнями, а на острие было письмо.

— Какое? — спросил Годвин.

— Вот оно, — ответил старик, вынимая из складок платья кусок пергамента. — Пусть кто-нибудь из вас прочтет его, ведь вы все ученые, а мое зрение плохое.

Розамунда взяла пергамент. Торопливым, но отчетливым почерком на французском языке на нем стояло: «Меч храбреца. Если он умер, заройте оружие вместе с ним. Если же он, как я надеюсь, остался, жив, верните ему меч. Мой господин пожелал бы оказать такую честь храброму врагу, которого, если он жив, он, может быть, встретит когда-либо». Подпись: «Гюг Лозель или другой».

— Значит, «другой», — сказал Годвин, — потому что Лозель не умеет писать, а если бы и умел, то никогда не начертал бы таких рыцарских слов.

— Может быть, слова эти звучат по-рыцарски, но деяния писавшего были достаточно низки, — возразил сэр Эндрю. — Поистине, я не понимаю этого письма.

— Переводчик называл своим господином низкорослого человека, — заметил Вульф.

— Да, племянник, но ведь вы его видели, а в пергаменте говорится о господине, которого Годвин может увидеть, о господине, который мог бы пожелать, чтобы пишущий оказал честь раненому или павшему противнику.

— Может быть, он написал все это для отвода глаз?

— Может быть, может быть, но все это меня изумляет. Кроме того, мне не удалось узнать, чьи люди бились с вами. Многие видели, как лодка шла к Бредуелю; кажется, и вы видели ее, потом ночью она на парусах направилась к кораблю, стоявшему на якоре за мысом Фоульнес. Но что это был за корабль, откуда он пришел, куда скрылся, не знал никто, хотя весть о вашей стычке вызвала большое волнение.

— По крайней мере, — сказал Вульф, — мы больше не увидим этих похитителей женщин. Если бы они задумали еще какое-нибудь злодейство, то уже успели бы показаться.

Сэр Эндрю ответил с серьезным лицом:

— Я надеюсь, но все это очень странно. Как они узнали, что вы и Розамунда в этот день поехали в церковь святого

Петра на стенах? Конечно, их предупредил какой-нибудь шпион. Во всяком случае, они не обыкновенные пираты, потому что говорили о Лозеле, просили вас уйти до боя и желали захватить только Розамунду. А дело с мечом, который выпал из рук Годвина, когда его ранили, и был возвращен таким странным образом? Такие рыцарские поступки в мое время часто совершались на Востоке.

— Розамунда наполовину восточного происхождения, — беспечно перебил его Вульф, — и, может быть, наша схватка связана с этим?

Сэр Эндрю вздрогнул, его бледное лицо вспыхнуло.

Потом голосом, который показывал, что ему хочется переменить разговор, он заметил:

— Довольно, довольно. Годвин еще очень слаб; он утомляется, между тем мне еще хочется сказать несколько слов, которые, конечно, понравятся вам обоим. Племянники, в вас течет моя кровь, после Розамунды вы самые близкие мне люди, сыновья благородного рыцаря, моего брата. Я всегда горячо любил вас, гордился вами. И если это было так прежде, насколько же усилились мои чувства теперь, когда вы оказали такую высокую услугу моему дому? Вдобавок вы совершили храброе и великое деяние. В Эссексе уже много-много лет не слыхали о более рыцарском поступке; люди, сделавшие такой подвиг, должны быть непростыми джентльменами, а настоящими рыцарями. Согласно старинному обычаю я могу дать вам этот дар. Однако, чтобы никто не возражал против посвящения, я, пока вы лежали больные, отправился в Лондон и попросил аудиенции у нашего господина короля. Рассказав ему все, я обратился к нему с просьбой написать приказ посвятить вас в рыцари.

Племянники, он был очень доволен, и у меня есть его письмо, запечатанное королевской печатью, в котором говорится, чтобы я от его имени и своего собственного публично посвятил вас в рыцари в церкви приорства в Стенгете, когда мы найдем это удобным. Итак, Годвин-оруженосец, торопись выздороветь, чтобы поскорее сделаться сэром Годвином — рыцарем: я обращаюсь к тебе, потому что ты, Вульф, уже здоров, у тебя только еще не зажила рана на ноге.

Бледное лицо Годвина вспыхнуло от гордости, Вульф опустил свои смелые глаза скромно, как девушка.

— Говори ты, — обратился он к брату, — потому что мой язык неповоротлив и неловок.

— Сэр, — слабым голосом произнес Годвин, — мы не знаем, как и благодарить вас за такую большую честь; мы не думали заслужить ее, отбив только шайку разбойников. Сэр, мы можем лишь сказать, что до конца жизни постараемся быть достойными и нашего имени, и вас.

— Хорошо сказано, — заметил сэр Эндрю и прибавил точно про себя: — Он так же вежлив, как и храбр.

Вульф поднял глаза: на его открытом лице лежала печать нескрываемого веселья.

— Хотя моя речь и не очень изысканна, дядя, но я тоже благодарю вас и прибавлю, что мне кажется, нашу леди кузину тоже следовало бы посвятить в рыцари, если бы это было возможно для молодой девушки, ведь переплыть верхом через бухту Смерти больший подвиг, чем отбиться от нескольких мошенников на берегу.

— Розамунду? — ответил старик странным мечтательным голосом. — Ее положение достаточно высоко, слишком высоко для полной безопасности.

Он медленно повернулся и вышел из комнаты.

— Ну, кузина, — сказал Вульф, — если вам невозможно сделаться рыцарем, то вы, по крайней мере, можете уменьшить высоту вашего опасного положения, став женой рыцаря.

Розамунда посмотрела на него с негодованием, которое как бы боролось с улыбкой, светившейся в ее темных глазах. Она шепотом сказала, что ей еще нужно посмотреть, как приготовляют бульон для Годвина, и ушла вслед за отцом.

— Было бы добрее, если бы она сказала, что нам обоим, — заметил Вульф, когда за ней закрылась драпировка.

— Может быть, она и сделала бы это, — ответил ему брат, — но только без твоих грубых шуток, ведь в них она могла увидеть скрытое значение.

— Нет, я говорил, ничего не подразумевая. Почему бы ей и не выйти замуж за рыцаря?

— Да, но за какого рыцаря? Разве нам было бы приятно, брат, если бы ее мужем сделался чужой для нас человек?

Вульф проворчал какое-то проклятие, потом вспыхнул до корней волос.

— Ах, — заметил Годвин, — ты говоришь, не подумав, а это нехорошо.

— Там, на берегу, она поклялась… — вставил Вульф.

— Забудь об этом. Слов, сказанных в такой час, нельзя помнить, нельзя связывать молодую девушку.

— Ей-Богу, брат, ты прав, как всегда. Мой язык болтает помимо воли, а все-таки я не могу забыть ее слов; только которого из нас?..

— Вульф!

— Я хотел сказать, что сегодня мы на дороге к счастью, Годвин. О, это была счастливая поездка. Я никогда не мечтал о таком бое и никогда не видывал ничего подобного!

И мы победили! И мы оба живы, и оба сделаемся рыцарями.

— Да, мы живы благодаря тебе, Вульф. Не возражай, это так; впрочем, меньшего нельзя было и ждать от тебя. Что же касается до пути к счастью, то на нем много поворотов, и, может быть, в конце концов, он приведет нас совсем в другую сторону.

— Ты говоришь как священник, а не как оруженосец, который скоро сделается рыцарем, заплатив за это раной на голове. Я же поцелую фортуну, улучив первую удобную минуту; если же потом она оттолкнет меня…

— Вульф, — позвала Розамунда из-за занавеси, — перестаньте так громко говорить о поцелуях и дайте Годвину заснуть, ему нужен отдых.

И она вошла в комнату с чашкой бульона в руках.

Вульф заметил, что дамы и молодые девушки не должны слушать того, что их не касается, схватил свой костыль и ушел.

Глава 3

ПОСВЯЩЕНИЕ В РЫЦАРИ
Снова прошел целый месяц, и, хотя Годвин все еще был слаб и по временам, страдал головными болями, раны братьев зажили, и они поправились.

В последний день ноября около двух часов пополудни по дороге, которая вилась из старого Холля в Стипль, появилась величавая процессия. Во главе ее ехало несколько рыцарей в полном вооружении, а перед ними двигались их знамена; далее сэр Эндрю д’Арси тоже во всех доспехах и окруженный оруженосцами-наемниками. Рядом с ним была его красивая дочь, леди Розамунда, в великолепном платье, прикрытом меховым плащом; она ехала по правую руку одна на том самом коне, который переплыл через бухту Смерти. Молодые братья д’Арси в скромных одеждах простых джентльменов следовали за дядей в сопровождении своих оруженосцев, членов благородных домов Солькот и Денджи. Позади них виднелись еще рыцари, оруженосцы, арендаторы различных степеней и слуги, окруженные многочисленной бегущей толпой крестьян и простолюдинов, спешивших за остальными вместе со своими женами, сестрами и детьми.

Миновав деревню и достигнув большой арки, которая обозначала границу монастырских земель, процессия свернула влево и направились к аббатству Стенгет, отстоявшему мили на две от этого места, дорога шла между пахотными полями и солончаковыми зарослями, во время прилива исчезавшими под водой. Наконец показались каменные ворота аббатства, от которого оно и получило свое название «Стенгет».[621] Здесь шествие встретили монахи, жившие на этом уединенном диком берегу со своим приором Джоном Фиц-Бриеном. Настоятель, беловолосый человек, одетый в черное платье с широкими рукавами, шел вслед за священником, державшим серебряный крест. Процессия разделилась; Годвин и Вульф с несколькими рыцарями и их оруженосцами отправились в аббатство, остальные же вошли в церковь или остались подле нее.

Двух будущих рыцарей отвели в комнату, где брадобрей коротко обрезал их длинные волосы. Потом под руководством двух старых рыцарей, сэра Антони де Мандевиля и сэра Роджера де Мерси, их провели в ванны, окруженные богатыми занавесями. Оруженосцы раздели их, и Вульф с Годвином погрузились в воду; сэр Антони и сэр Роджер разговаривали с ними через занавеси, напоминая о высоких обязанностях их призвания, а под конец облили их водой и перекрестили их обнаженные тела. После этого братьев снова одели, и, предшествуемые менестрелями, они прошли в церковь, там при входе их оруженосцам поднесли вина.

Вприсутствии всего общества молодых д’Арси облекли сначала в белые туники в знак чистоты их сердец, потом в красные одеяния, служившие символом крови, которую они, может быть, будут призваны пролить ради Христа, и, наконец, в длинные черные плащи — эмблемы смерти, неизбежной для всех. Когда все это было исполнено, принесли доспехи Годвина и Вульфа и сложили перед ними на ступенях алтаря. После этого все разошлись, оставив молодых людей с их оруженосцами и священниками для бдения и молитвы в течение долгой зимней ночи.

Действительно, бесконечно тянулась она в этой церкви, освещенной лишь лампадой, которая качалась перед алтарем. Вульф долго молился, наконец так устал, что его губы перестали шептать святые слова, и он впал в полусонное состояние; ему виделось лицо Розамунды, хотя здесь следовало забыть даже ее черты. Годвин же оперся локтем о могилу, скрывавшую в себе сердце его отца, и тоже молился, наконец и его серьезная душа утомилась, и он стал раздумывать о многом и многом.

Между прочим о странном сне, который приснился ему, когда он лежал больной и казался мертвым, потом об истинных обязанностях человека. Что нужно? Быть храбрым и справедливым? Конечно. Биться ради креста Христова против сарацин? Конечно, — если возможность этого встретится на его пути. Что еще? Покинуть мир и проводить жизнь, бормоча молитвы, как священники, стоящие во тьме перед ним? Необходимо ли это для Бога или человека? Для человека может быть, потому что монахи и священники ухаживают за больными, дают пищу голодным. Но для Бога? Разве он, Годвин, не послан в мир, чтобы взять на себя свою часть житейских тягот, чтобы жить полной жизнью? Ведь монашеское отречение было бы полужизнью, жизнью без жены, без ребенка, без всего, что освятило небо!

Тогда, например, ему нужно не думать больше о Розамунде? Разве он может это сделать, хотя бы ради блаженства своей души в будущей жизни?

При мысли о таком отречении даже в этом святом месте, даже в час посвящения его дух возмутился, потому что именно теперь он в первый раз почувствовал, что любит свою кузину больше всего в мире, больше жизни, может быть, больше своей души. Он с радостью умер бы за нее, охотно и спокойно. Что, если другой…

Рядом с ним, опершись руками на ограду алтаря, устремив глаза на блестящее вооружение, стоял Вульф, его брат, человек могучий, рыцарь из рыцарей, бесстрашный, благородный воин с открытым сердцем; такого рыцаря могла полюбить каждая девушка. И он тоже любил Розамунду! Годвин был уверен в этом. А Розамунда? Разве она не любит Вульфа? Ревность охватила душу Годвина. Да, даже здесь черная зависть, зашевелилась в его сердце, и ему стало так больно, что холодный пот оросил его лицо и тело.

Оставить надежду, бежать, боясь поражения? Нет, он будет действовать честно и, если потерпит неудачу, встретит свою судьбу, как это подобает храброму рыцарю: без горечи, но и без стыда. Пусть судьба решает. Все в ее воле. И, протянув руки, он обнял коленопреклоненного брата и не выпускал его из объятий, пока голова усталого Вульфа не склонилась к его плечу, точно головка ребенка к груди матери.

«О, Иисус, — простонало бедное сердце Годвина, — дай мне силу победить грешную любовь, которая может довести меня до ненависти к любимому брату. О, Иисус, дай мне силу вынести горе, если она предпочтет его мне! Сделай меня совершенным рыцарем, сильным против страданий и в случае нужды способным радоваться радостью того, кто победит его».

Началось серое утро, свет солнца упал сквозь восточное окошко и, как золотое копье, пронизал продолговатую церковь, выстроенную в форме креста, теперь сумрак наполнял только ее приделы. Вот послышался звук пения, и в западную дверь вошел приор в полном облачении, окруженный монахами и аколитами, которые раскачивали кадила. В средней части церкви он остановился и прошел в исповедальню, позвав за собой Годвина.

Молодой человек преклонил колено перед аббатом и излил перед ним всю душу, исповедался во всех своих грехах. Их было немного. Рассказал он также о своем видении, которое заставило приора задуматься; открыл свою глубокую любовь к Розамунде, свои надежды, опасения, желание быть воином, хотя раньше, в юношестве, он стремился сделаться монахом, прибавив, что он желает не просто проливать кровь, а биться с неверными во имя креста Господня, и закончил восклицанием:

— Дайте мне совет, отец мой, дайте мне совет!

— Лучший советник ваше собственное сердце, — был ответ священника. — Идите, куда оно зовет вас, и знайте, что через него вами руководит Господь. Не бойтесь неудач. Однако, если любовь и радости жизни покинут вас, вернитесь сюда, и мы снова поговорим. Идите, чистый рыцарь Христов, ничего не бойтесь, и да будет над вами благословение Христа и Его церкви!

— Какую епитимью должен я выполнить, отец мой?

— Такие души, как ваша, сами налагают на себя епитимьи.

Святые не дозволяют мне прибавить что-нибудь, — послышался кроткий ответ.

С облегченным сердцем вернулся Годвин к решетке алтаря, а Вульф, в свою очередь, занял его место в исповедальне. Нам нечего говорить о грехах, в которых признался он. Такие прегрешения бывают у всех молодых людей, и ни одно из них не было слишком тяжело. Но все же раньше, чем дать Вульфу отпущение, добрый приор велел ему меньше думать о теле и больше о душе, меньше о славе, подвигах с оружием в руках, больше об истинных целях этих подвигов. Кроме того, он посоветовал ему смотреть на своего брата Годвина как на земного руководителя и пример, потому что, по его мнению, на земле не было лучшего или более мудрого молодого человека. Наконец Джон отпустил Вульфа, сказав ему, что, если он последует данным ему советам, он достигнет великой славы на земле и на небе.

— Отец, я буду стремиться к этому всеми силами, — смиренно ответил Вульф, — но на земле не может быть двух Годвинов; иногда, отец, я боюсь, что наши пути столкнутся, потому что худо, когда два человека добиваются любви одной и той же девушки.

— Я знаю все, — тревожно сказал приор, — и если бы вы были людьми менее благородными, это могло бы казаться серьезным. Но когда дело дойдет до минуты решения, пусть благородная леди поступит согласно желаниям своего сердца, и да останется потерявший ее таким же честным в печали, каким он был в радости. Конечно, вы не воспользуетесь преимуществом в час искушения и не будете питать горечи против брата, если она сделается его невестой.

— Мне кажется, я могу быть уверен в этом, — сказал Вульф. — А также и в том, что мы, любившие друг друга с самого рождения, скорее умрем, чем изменим один другому.

— Я тоже думаю это, — ответил приор. — Но сатана силен!

Вульф тоже вернулся к решетке алтаря. Служили мессу, неофиты приняли святое таинство, потом были сделаны приношения во всем порядке. После обедни молодых людей отвели в приорство, чтобы они могли отдохнуть и немного поесть после долгого ночного бдения в холодной церкви. Братья сидели в комнате приора, и каждый думал о своем. Наконец Вульф, который, казалось, чувствовал себя неспокойно, поднялся с места, положил руку на плечо Годвина и сказал:

— Не могу больше молчать. Со мной всегда так: то, что у меня на уме, должно вылиться в словах. Мне нужно поговорить с тобой.

— Говори, Вульф, — сказал Годвин.

Вульф снова опустился на стул и несколько мгновений не двигался, устремив взгляд куда-то в пространство; ему трудно было начать говорить. Годвин читал в уме брата, как по книге, но Вульф не умел угадать мыслей Годвина, хотя обыкновенно они понимали друг друга без слов, и их сердца бывали открыты одно для другого.

— Поговорить о нашей кузине Розамунде, не правда ли? — спросил наконец Годвин.

— Да, о чем же иначе?

— И ты хочешь сказать мне, что любишь ее, что теперь, когда ты рыцарь… почти… и тебе скоро минет двадцать пять лет, ты попросишь ее сделаться твоей невестой?

— Да, Годвин, любовь пришла мне в сердце, когда она пустила своего серого в воду… и мне казалось, что я уже никогда не увижу ее больше. Скажу тебе, я почувствовал, что без нее не стоит жить.

— Тогда, Вульф, — медленно ответил Годвин, — о чем еще говорить? Спроси ее — и будь счастлив. Почему бы нет?

У нас есть земли, хотя и небольшие, а у Розамунды не будет недостатка в них. Я думаю также, что и дядя не откажет тебе, если она захочет этого, так как ты самый благородный и храбрый человек во всем нашем округе.

— За исключением моего брата Годвина, который совершенно так же отважен, да вдобавок еще добр и учен, чего нельзя сказать обо мне, — задумчиво ответил Вульф.

Несколько мгновений оба молчали. Наконец он снова заговорил:

— Годвин, несчастье в том, что ты тоже любишь ее, и там, на насыпи, у тебя были те же самые мысли.

Годвин слегка покраснел, и его тонкие длинные пальцы сильнее сжали колено.

— Ты угадал, — спокойно ответил он. — К сожалению, ты угадал. Но Розамунда не знает ничего об этом и никогда не узнает, если ты сумеешь удержать свой язык. Тебе не придется также никогда ревновать…

— Что же ты посоветуешь мне делать? — горячо спросил Вульф. — Постараться завоевать ее сердце и, может быть, хотя я в этом сомневаюсь, позволить ей отдать его мне, так как она думает, что тебе до нее нет дела?

— Почему бы и нет? — снова повторил Годвин со вздохом. — Может быть, это избавит ее от печали, тебя от сомнений и яснее наметит мой путь. Брак для тебя больше, чем для меня, Вульф, я иногда думаю, что меч должен быть моим единственным спутником жизни, а долг — моей единственной целью.

— У тебя золотое сердце, и даже теперь ты не хочешь преградить путь брату, которого ты любишь! Нет, Годвин, так же верно, как то, что я грешник или что я ее люблю больше всего на свете, я не хочу вести такую трусливую игру и победить человека, не желающего поднять меча из опасения меня ранить.

Скорее я прощусь со всеми вами и отправлюсь искать счастья или смерти в боях, не сказав ей ни слова.

— И может быть, оставишь Розамунду в печали? О, если бы мы знали… наверно, что она не думает ни об одном из нас, нам обоим было бы лучше уехать. Но, Вульф, мы не знаем этого.

По чести, мне казалось иногда, что она любит тебя.

— А иногда, говоря по чести, Годвин, я был уверен, что она любит тебя, хотя мне хотелось бы попытать счастья и узнать все из ее собственных уст. Но при таких условиях я этого не сделаю.

— Чего же ты хотел бы, Вульф?

— Попросить нашего дядю позволить нам обоим поговорить с нею, ты, как старший, пошел бы к ней первый и предложил ей подумать о твоих словах и через день дать тебе ответ.

Потом, раньше чем окончился бы этот день, я тоже поговорил бы с нею, чтобы она узнала всю правду и приступила к решению с открытыми глазами, с ясным умом, ведь в противном случае она могла бы подумать, что мы знаем намерения друг друга и что ты просишь ее руки, так как я не хочу сделать этого.

— Это честно, — ответил Годвин, — и достойно тебя, честнейшего им людей; а между тем. Вульф, я смущен. Видишь ли, мне кажется, на свете еще не было братьев, которые так любили бы друг друга, как мы с тобой. Неужели тень земной любви падет на нас и омрачит нашу дружбу, такую ясную, такую драгоценную?

— Почему? — спросил Вульф. — Полно, Годвин, решим, что этого никогда не случится и с помощью небес покажем миру, что два человека могут любить одну и туже даму и оставаться друзьями, не зная, которого из них она изберет (если она захочет избрать одного). Ведь, Годвин, не мы одни смотрели или будем смотреть на высокорожденную, богатую и красивую леди Розамунду. Хочешь заключить такой договор?

Подумав немного, Годвин сказал:

— Да, но это будет серьезный договор, который ради Розамунды и ради нас самих мы никогда не нарушим, не обесчестив себя.

— Так и будет, — ответил Вульф. — Ведь мы взрослые люди, а не дети, которые забавляются шуточными выдумками.

Годвин поднялся, подошел к двери, приказал своему оруженосцу, ждавшему снаружи, позвать приора Джона, сказать, что они с братом хотят посоветоваться с настоятелем об одном деле. Джон пришел; тогда, стоя перед ним с опущенной головой, Годвин рассказал ему все, и старик, знавший уже многое, быстро понял остальное; сообщил ему молодой человек также и то, что они с братом задумали. На вопрос приора Вульф ответил, что все сказанное верно и что Годвин ничего не утаил. Потом братья спросили аббата, законно ли принести такую клятву, и он ответил, что это не только законно, но и хорошо.

В конце концов братья рука об руку опустились на колени перед святым крестом, стоявшим в комнате, и в один голос слово за словом повторили клятву, которую произнес приор.

— Мы братья, Годвин и Вульф д’Арси, клянемся святым крестом Христовым, святым патроном этого места святой Марией Магдалиной и нашими собственными покровителями, святыми Петром и Чедом, стоя перед лицом Бога, нашим ангелом-хранителем и вашим, Джон, что, любя нашу двоюродную сестру Розамунду д’Арси, мы оба попросим ее руки в тех словах, как согласились сделать это, что мы подчинимся ее решению, и если она изберет кого-нибудь из нас, то не будем стараться увлечь ее или изменить ее намерения при помощи каких-либо других средств ни тайно, ни открыто, что тот из нас, кому она откажет, сделается для нее только братом, не более, хотя бы сатана старался искушать его, что, насколько это возможно для нас, простых грешных людей, мы не позволим ни горечи, ни ревности заползти в наши сердца и разделить нас, что во время воины или мира мы останемся друг для друга верными товарищами и братьями. В этом мы клянемся с открытым сердцем и твердо; в знак святости и соглашения, зная, что тот, кто нарушит клятву, будет обесчещенным рыцарем и сосудом гнева Божия, целуем распятие и друг друга.

Братья исполнили сказанное и с легким сердцем и радостными лицами стали под благословение приора, крестившего их во младенчестве, а потом отправились навстречу обществу, которое выехало, чтобы проводить их в Стипль, где должно было совершиться самое посвящение.

Итак, д’Арси наконец двинулись в Стипль. Перед ними ехали их оруженосцы с непокрытыми головами и держали за концы ножен их мечи, на рукоятках которых висели золотые шпоры. Главная нижняя зала Холля была убрана для большого пира. Между столами и помостом оставили свободное пространство, и братьев провели туда. Вперед выступили вооруженные с ног до головы сэр Антони де Мандевиль и сэр Роджер де Мерси и поднесли сэру Эндрю д’Арси, стоявшему на краю возвышения тоже в полных доспехах, мечи его племянников и шпоры; — шпоры он отдал обратно, попросив прикрепить их к обуви кандидатов. Когда это было сделано, приор Джон благословил мечи, а сэр Эндрю, привесив их к поясам своих племянников, сказал:

— Возьмите обратно мечи, которыми вы действовали так хорошо.

И он обнажил свое собственное оружие с серебряной рукояткой, оружие, принадлежавшее его отцу и деду, и, когда Вульф и Годвин преклонили перед ним колени, каждого троекратно ударил им по плечу, произнося громким голосом:

— Во имя Бога, святого Михаила и святого Георгия, посвящаю вас в рыцари. Да будете вы рыцарями доблестными!

Теперь в качестве ближайшей родственницы новопосвященных рыцарей вышла Розамунда и с помощью других дам надела на них их кольчуги, стальные шлемы, щиты в форме летучих змеев и украшенные гербовым черепом — эмблемой их рода. Когда и это было сделано, они, предшествуемые музыкантами, прошли в церковь Стипль, отстоящую от Холля сотни на две шагов, там братья положили свои мечи на алтарь и вскоре снова взяли их, произнеся клятву быть верными слугами Христа и защитниками церкви. При выходе из церковных дверей кто встретил их? Повар со своим ножом; он потребовал себе столько денег, сколько стоили их шпоры, а в заключение громко произнес:

— Если кто-нибудь из вас, молодые рыцари, совершит поступок, недостойный чести и произнесенных вами клятв (да сохранит вас от этого Бог и Его святые), я моим ножом отрублю шпоры от ваших каблуков.

Таким образом закончилась длинная церемония, и начался пышный пир; за высоким столом сидело много благородных рыцарей и дам, за столом нижним пировали оруженосцы и другие джентльмены, вне замка — арендаторы и крестьяне; детей и стариков угощали в средней части самой церкви. Когда наконец последнее кушанье было подано, расчистили середину залы Стипля; мужчины пили, менестрели играли и пели. Вино и крепкое пиво развеселили всех, между гостями начались толки, кто из двух братьев — сэр Годвин или сэр Вульф — храбрее, красивее, ученее и вежливее другого.

Один рыцарь, сэр Сюрин де Солькот, заметив, что спор делается жарким и может довести до ударов мечами, поднялся с места и объявил, что спорный вопрос должна решить красавица и что лучше всех об этом может судить та прекрасная дама, которую молодые д’Арси спасли от грабителей на моле бухты Смерти, и все закричали: «Да, пусть она скажет свое слово». Так было решено, что Розамунда отдаст свой шейный платок храбрейшему из двух, кубок вина самому красивому, а книгу молитв самому ученому.

Розамунда увидела, что ей ничего не остается делать; за исключением сэра Эндрю, Годвина и Вульфа, большей части дам и ее самой, пившей только воду, все благородные рыцари и простые люди уже разгорячились от вина и стали требовательны. Она сняла шелковый платочек с шеи и, подойдя к краю помоста, на котором сидели молодые д’Арси, в нерешительности остановилась перед своими двоюродными братьями; бедняжка не знала, кому из них отдать платок. Но Годвин что-то шепнул Вульфу; они оба протянули правые руки, схватили за два края платок, который она поднесла теперь к ним, и, разорвав его пополам, обвили этими обрывками рукоятки своих мечей. Видя их находчивость, все засмеялись и закричали:

— Вина красивейшему из двух. Уж его-то они не поделят!

Розамунда подумала с минуту, потом подняла большой серебряный кубок, самый широкий из стоявших на столе, наполнила его до краев вином, снова подошла к помосту, как бы в раздумье, и поднесла чашу братьям. Годвин и Вульф в одно мгновение наклонились к ней, и оба коснулись губами вина. Снова послышался громкий смех, и даже Розамунда улыбнулась.

— Книга, книга! — закричали гости. — Книгу молитв они не посмеют разорвать.

В третий раз с книгой в руках подошла Розамунда.

— Рыцари, — сказала она, — вы разорвали платок, вы выпили вино. Теперь я предлагаю святую книгу тому из вас, кто читает лучще.

— Отдайте ее Годвину, — сказал Вульф. — Я воин, а не писец!

— Хорошо сказано, хорошо сказано, — закричали пирующие. — Нам нужен меч, а не перо.

Но Розамунда повернулась к ним и ответила:

— Тот, кто поднимает меч, храбр; тот, кто владеет пером, мудр, но лучше всех человек, который: может управлять и пером, и мечом, как мой двоюродный брат Годвин, храбрый и ученый.

— Слушайте, слушайте ее, — закричали гости, ударяя рогами, полными вина, о стол. Когда же наступила тишина, один женский голос произнес:

— Велико счастье сэра Годвина, но мне милее сильные руки сэра Вульфа.

После этого снова начались возлияния, и Розамунда и другие дамы ушли из зала. То были грубые, жестокие времена.

На следующий день, когда большая часть гостей разъехалась, причем многие с головной болью, Годвин и Вульф прошли в солар к дяде, сэру Эндрю. Братья знали, что Розамунда была в церкви с двумя служанками и убирала ее после крестьянского пира, происходившего в средней ее части. Братья подошли к дубовому креслу старика, которое стояло против открытого очага, снабженного трубой (это было редкостью в те времена), и преклонили колени.

— В чем дело, племянники? — с улыбкой спросил сэр Эндрю. — Вам, кажется, хочется, чтобы я снова посвятил вас в рыцари.

— Нет, сэр, — ответил Годвин. — Мы думаем о гораздо большей милости.

— Напрасно думаете, такой не существует.

— О милости другого рода, — заметил Вульф.

Сэр Эндрю подергал себя за бороду, глядя на молодых людей. Может быть, приор Джон уже шепнул ему словечко, и он угадывал, о чем заговорят они.

— В чем дело? — спросил он Годвина. — Я дам вам любой дар, если это будет в моей власти.

— Сэр, — сказал Годвин, — мы хотим попросить вас позволить нам посвататься к вашей дочери.

— Как? Обоим?

— Да, сэр.

Тут сэр Эндрю, который смеялся, редко, громко расхохотался.

— Ну, признаюсь, — сказал он, — много странностей видывал я на свете, а о такой и не слыхал. Как! Два рыцаря сразу хотят предложить свою руку одной девушке.

— Это только кажется странным, — заметил Годвин, — но вы поймете все, выслушав нас.

И старый д’Арси выслушал рассказ о том, что произошло между двумя братьями и об их торжественной клятве.

— Вы были благородны и в этом случае, как во всех других, — заметил сэр Эндрю, когда они умолкли, — но, может, принесенный обет одному из вас покажется трудным для исполнения. Клянусь всеми святыми, племянники, вы были вполне правы, говоря, что просите у меня большой милости. Знаете ли (хотя я ничего не говорил вам об этом), что, не упоминая о низком Лозеле, двое из важнейших людей нашей страны уже искали руки моей дочери, леди Розамунды?

— Это легко могло быть, — сказал Вульф.

— Так и было, а теперь я скажу вам, почему ни тот, ни другой не сделался ее мужем, хотя до известной степени я желал этого. По очень простой причине. Я сказал Розамунде об их просьбе, но она не пожелала принять предложения того или другого… А я… Ее мать вышла замуж по влечению сердца, и я поклялся, что и дочь поступит так же, потому что лучше сделаться монахиней, чем вступить в брак без любви.

Теперь посмотрим, что вы можете дать ей. Вы хорошего рода; со стороны матери в ваших жилах течет кровь Улуина, с отцовской — моя, следовательно, ее собственная. В качестве оруженосцев при ваших воспреемниках, рыцарях сэре Антони де Мандевиле и сэре Роджере де Мерси, вы храбро держались во время шотландской войны; наш господин, король Генрих, вспомнил об этом и потому так охотно согласился на мою просьбу. Позже, несмотря на вашу нелюбовь к мирной жизни, вы исполнили мое желание — отдыхали здесь со мной и не совершали других военных подвигов, кроме того, который прославил вас два месяца тому назад, дал вам возможность сделаться рыцарями, а теперь дает некоторые права на Розамунду.

С другой стороны, у вас немного земель и других богатств, так как ваш отец был младшим сыном. За пределами нашего графства вы неизвестны, ваши подвиги еще впереди; я не считаю шотландских битв; вы тогда были еще мальчиками. Между тем девушка, руки которой вы ищете, принадлежит к числу самых красивых, благородных и ученых дам в округе, потому что я, имея некоторые познания, сам учил ее. Кроме того, у меня нет наследника, и, следовательно, она будет богата. Ну, что же можете вы предложить за все это?

— Себя! — смело ответил Вульф. — Мы истинные рыцари, вы знаете все хорошее и все дурное, что в нас есть… и мы любим ее. Мы узнали это на берегу бухты Смерти, хотя до тех пор смотрели на нес только как на сестру.

— Да, — прибавил Годвин, — когда она благословила нас обоих, в наших сердцах как бы вспыхнул свет.

— Встаньте, — сказал сэр Эндрю, — и дайте мне взглянуть на вас.

Братья поднялись и остановились рядом, освещенные пылающим камином, потому что свет солнца скудно проходил сквозь узкие окна.

— Молодцы, молодцы, — сказал старый рыцарь. — Вы похожи друг на друга, как два зернышка пшеницы из одного колоса. Оба ростом в шесть футов, оба широкоплечие, хотя Вульф выше и сильнее. У обоих светлые, волнистые волосы, только там, где тебя ранил меч, Годвин, виднеется белая прядь. У Годвина серые грезящие глаза, у Вульфа синие, блестящие, как мечи. Ах, Вульф, у твоего дедушки были такие же глаза, и мне рассказывали, что в тот день, когда при взятии Иерусалима он соскочил с башни на стену, сарацинам не понравился свет, сверкавший в них. Не любил этого блеска и я, его сын, когда он бывало сердился. Вы оба молодцы; но сэр Вульф более воинственен, а сэр Годвин более мягок. Ну, скажите, что должно больше нравиться даме?

— Это зависит от женщины, — ответил Годвин, и в его глазах сразу появилось мечтательное выражение.

— Это мы постараемся узнать до наступления ночи, если вы позволите нам, — прибавил Вульф, — хотя у меня мало надежды на успех.

— Да, да, перед нами загадка. И я не завидую той, которой придется отвечать на нее, потому что разрешение вопроса может смутить девичий ум. Когда она выскажется, никто не будет знать, выбрала ли она то, что даст ей мир душевный. Не лучше ли мне запретить им задать эту загадку? — прибавил он, как бы говоря с собой.

И старик задумался, братья вздрогнули, им показалось, что ему хочется отказать им.

Наконец сэр Эндрю снова поднял голову и сказал:

— Нет, пусть будет, как желает Господь, держащий грядущее в своих руках. Племянники, вы хорошие, верные рыцари, и каждый из вас может прекрасно охранять ее, а ей нужна охрана, вы — сыновья моего единственного брата, которому я обещал заботиться о вас, главное же — я люблю вас обоих одинаково сильно, а потому пусть будет по-вашему; идите, попытайтесь получить счастье из рук моей дочери Розамунды, как вы согласились сделать это. Пусть первым идет Годвин, потом ты, Вульф. Нет, не благодарите меня. Идите же скорее. Мои часы сочтены, и я хочу узнать, как она решит эту задачу.

Братья поклонились и вышли из солара. В дверях холла Вульф остановился и сказал:

— Розамунда в церкви. Иди за ней и… О, я хотел бы пожелать тебе счастья, но прости, Годвин, не могу… Боюсь, что край тени земной любви, о которой ты говорил, уже касается моего сердца, леденит его.

— Тени нет, — ответил Годвин, — повсюду свет и теперь, и в будущем, как мы поклялись в том.

Было три часа пополудни; снежные облака затемняли последний серый свет декабрьского дня, когда Годвин, желая удлинить путь, шел через луг Стипльской церкви. В ее дверях он встретил двух служанок, которые вышли на паперть со щетками в руках, неся корзину, полную остатков еды и всякого сора. Молодой человек спросил у них, в церкви ли еще леди Розамунда, и они ответили с поклоном:

— Да, сэр Годвин, леди Розамунда приказала нам попросить вас прийти за нею и, когда она окончит молиться перед алтарем, проводить ее в Холль.

«Кто знает, — подумал Годвин, — провожу ли я ее от алтаря в Холль или останусь один в церкви?»

И все-таки ему показалось хорошим признаком, что Розамунда попросила его прийти, хотя другие, может быть, придали бы другое значение этой просьбе.

Годвин вошел в церковь; он осторожно ступал по тростнику, которым был усеян пол средней церковной части, и при свете неугасимой лампады увидел Розамунду; она стояла перед небольшой ракой, ее грациозная головка склонилась на руки, и она горячо молилась. «О чем? — подумал он. — О чем?»

Она не слышала ничего, и, подойдя к алтарю, д’Арси остановился в терпеливом ожидании. Наконец Розамунда глубоко вздохнула, поднялась с колен и повернулась к нему; при свете лампады он увидел на ее лице следы слез. Может быть, и она говорила с приором Джоном, который был также и ее духовником. Кто знает? По крайней мере, взглянув на Годвина, как статуя, стоявшего перед ней, она вздрогнула, и с ее губ сорвались слова:

— О, как скоро! — Но, овладев собой, она прибавила: — Как скоро вы пришли по моей просьбе, кузен.

— Я встретил служанок у дверей, — сказал он.

— Как хорошо, что вы пришли, — продолжала Розамунда. — Но, право, после того дня на моле мне страшно пройти хотя бы расстояние полета стрелы с одними женщинами, с вами же я чувствую себя в безопасности.

— Со мной или с Вульфом?

— Да, и с Вульфом, — повторила она, — то есть когда он не говорит о войнах или приключениях в далеких странах.

Они подошли к порталу церкви и увидели, что на землю падают большие хлопья снега.

— Останемся здесь с минуту, — сказал Годвин. — Это только проходящее облако.

И они остановились в полутьме, и несколько времени никто из них не говорил; наконец Годвин сказал:

— Розамунда, двоюродная моя сестра и леди, я пришел, чтобы задать вам один вопрос, но прежде (почему я говорю это, вы поймете потом) я обязан попросить вас ответить мне на него не раньше, чем через сутки.

— Это легко обещать, Годвин. Но что это за удивительный вопрос, на который нельзя ответить?

— Вопрос короток и прост. Согласитесь ли вы быть моей женой, Розамунда?

Она отшатнулась к стенке портика.

— Мой отец…

— Розамунда, я говорю с его позволения.

— Могу ли я ответить, раз вы сами запретили мне говорить?

— Только до завтрашнего дня. Тем не менее прошу вас выслушать меня, Розамунда. Я ваш двоюродный брат, и мы росли вместе; ведь за исключением того времени, когда я был на войне в Шотландии, мы никогда не расставались. Поэтому мы хорошо знаем друг друга, так хорошо, как обыкновенно не знают люди, не соединенные браком. Поэтому также для вас не тайна, что я всегда любил вас, сначала как брат любит сестру, теперь же как жених любит невесту.

— Нет, Годвин, я этого не знала, напротив, я всегда думала, что ваше сердце совсем в другом месте.

— В другом месте? Какая же дама…

— Нет, я думала, что оно приковано не к даме, а к вашим мечтам.

— Мечтам? Мечтам о чем?

— Я не знаю этого. Может быть, о том, что не связано с землей, о том, что выше бедной девушки.

— До известной степени вы правы, кузина, потому что я не только люблю земную девушку, но и ее дух. Да, вы моя мечта, поистине мечта, символ всего благородного, высокого, чистого. В вас и через вас, Розамунда, я поклоняюсь небу, которое надеюсь разделить с вами.

— Мечта? Символ? Небеса? Разве такими блестящими одеждами можно украшать образ женщины? Право, когда обнаружится действительность, вы увидите, что мое лицо только череп в украшенной камнями маске, и возненавидите меня за обман, хотя не я обманула вас, а вы сами, Годвин. Только ангел может явиться в том образе, который рисует ваше воображение.

— Ваше лицо станет ликом ангела.

— Ангела? Почем вы знаете? Я наполовину восточного происхождения, и по временам во мне клокочет кровь. Мне тоже являются видения. Кажется, я люблю власть, прелести и восторги жизни, жизни, непохожей на нашу. Уверены ли вы, Годвин, что мое бедное лицо сделается ангельским ликом?

— Я хотел быть уверенным в чем-нибудь. Во всяком случае, я хотел бы подвергнуть себя и вас такому испытанию.

— Подумайте о вашей душе, Годвин. Она может поблекнуть. Этой опасности вы не решитесь подвергнуть себя ради меня. Правда?

Он задумался, потом ответил:

— Нет, ваша душа часть моей, и поэтому я не хотел бы подвергнуться опасности, Розамунда.

— Мне мил этот ответ, — сказала она. — Да, милее всего, что вы говорили раньше, потому что в нем звучала правда.

Вы вполне честный рыцарь, и я горжусь, очень горжусь вашей любовью, хотя, может быть, было бы лучше, если бы вы не полюбили меня.

И она слегка преклонила перед ним колено.

— Что бы ни случилось, перед лицом жизни или смерти, эти слова будут для меня счастьем, Розамунда.

Она порывисто схватила его за руку.

— Ах, что случится! Мне кажется, грядут великие события для вас и для меня. Вспомните, в моих жилах наполовину восточная кровь, а мы, дети Востока, чувствуем тень будущего раньше, чем оно налагает на нас свою руку и делается настоящим. Я боюсь того, что наступит, Годвин, повторяю, боюсь.

— Не бойтесь, Розамунда, зачем бояться? В руках Божьих лежит свиток наших жизней и Его намерений. Образы, которые мы видим, слова, которые мы угадываем, могут быть ужасны, но Тот, Кто начертал их, знает конец всего — знает, что этот конец — благо. Поэтому не бойтесь, читайте без смущения, не думая о завтрашнем дне.

Она с удивлением взглянула на него и спросила:

— Это речь жениха или святого в одежде брачной? Не знаю. И знаете ли вы сами? Но вы сказали, что любите меня, что хотели бы обвенчаться со мной, и я верю вам; знаю я также, что женщина, которая сделается женой Годвина, будет счастлива, потому что таких людей очень мало. Но мне запрещено отвечать до завтра. Хорошо же, я отвечу в свое время. До тех пор будьте тем, чем были прежде… Снег перестал падать, проводите меня до дому, мой двоюродный брат Годвин.

В темноте, среди холода они направились домой, окруженные стонущим ветром, и, не говоря ни слова, вошли в большую переднюю залу, где посредине в очаге горел огонь и пламя с шумом взвивалось к отверстию в крыше, через которое выходил дым. Приятно было смотреть на огонь после зимней ночи.

Перед очагом стоял Вульф, жизнерадостный, как всегда, и веселый, хотя брови его были нахмурены. При виде брата Годвин повернулся к большой двери и, пробыв несколько мгновений в свете, снова исчез в темноте. За ним затворилась тяжелая створка. Розамунда подошла к очагу.

— Вы, кажется, озябли, кузина? — сказал Вульф, всматриваясь ей в лицо. — Годвин слишком долго задержал вас в церкви, попросив молиться вместе с ним. Такая уж у него привычка!

Я сам страдал от нее. Присядьте же, согрейтесь.

Не говоря ни слова, Розамунда повиновалась и, распахнув свой меховой плащ, протянула руки к пламени, которое играло на ее смуглом красивом лице. Вульф оглянулся. В комнате не было никого; тогда он снова посмотрел на Розамунду.

— Я рад случаю поговорить с вами наедине, кузина, потому что мне нужно задать вам один вопрос. Но я должен попросить вас не отвечать мне на него, пока не пройдут двадцать четыре часа.

— Согласна, — сказала она. — Я уже дала одно такое обещание, пусть оно послужит для обоих. Теперь я жду вопроса.

— Ах, — весело произнес Вульф, — я рад, что Годвин пошел первый, так как это избавляет меня от необходимости говорить; ведь он говорит лучше, чем я.

— Не знаю, Вульф; во всяком случае, у вас больше слов, чем у него, — с легкой улыбкой заметила Розамунда.

— Может быть, и больше, только другого качества; вот что вы хотите сказать. Ну, к счастью, в настоящую минуту дело не касается слов.

— А чего же, Вульф?

— Сердец. Вашего сердца, и моего сердца, и, полагаю, сердца Годвина, если оно у него есть… То есть в этом смысле.

— Почему же можно думать, что у Годвина нет сердца?

— Почему? Ну, видите ли, теперь я ради себя должен умалять достоинства Годвина, а потому объявляю — хоть вы сами знаете это лучше, чем я, — что сердце Годвина похоже на сердце старого святого в хранилище реликвий в Стенгете, которое могло биться когда-то и, может быть, будет снова биться на небесах, но теперь мертво для всего земного.

Розамунда улыбнулась и подумала, что это мертвое сердце не особенно давно выказало признаки жизни; вслух же она сказала только:

— Если вам нечего больше сказать о сердце Годвина, я пойду почитать отцу, который ждет меня.

— Нет, нет, мне еще нужно сказать многое о моем собственном. — И Вульф внезапно сделался очень серьезен, так серьезен, что все его большое тело задрожало. Стараясь заговорить, он только бормотал что-то несвязное. Наконец его мысли вылились в потоке горячих слов:

— Я люблю вас, Розамунда, люблю! Я люблю все в вас и всегда любил, хотя и не знал этого до дня… до дня боя… И я всегда буду любить вас и прошу вас быть моей женой… Я знаю: я грубый воин с массой грехов, совсем не святой и не ученый, как Годвин… Но, клянусь, я буду всю жизнь вашим верным рыцарем, если святые даруют мне милость и силу, я совершу великие подвиги в вашу честь и буду хорошо охранять вас. О, что еще можно сказать?

— Ничего, Вульф, — ответила Розамунда, поднимая опущенные глаза. — Вы не хотели, чтобы я ответила вам, поэтому я только благодарю вас. Да, от всего сердца, хотя, право, мне грустно, что мы не можем больше быть братом и сестрой, как все эти долгие годы… Теперь уйдите.

— Нет, Розамунда, нет еще. Хотя вы ничего не можете говорить, вы могли бы знаком дать мне понять, что вы думаете…

Я так мучаюсь и должен страдать до завтрашнего дня. Например, вы могли бы позволить мне поцеловать вашу руку… Ведь в договоре не говорилось о поцелуях.

— Я ничего не знаю о договоре, Вульф, — строго ответила Розамунда, хотя улыбка прокралась в уголки ее губ. — Во всяком случае, я не могу позволить вам дотронуться до моей руки.

— Тогда я поцелую ваше платье. — И, схватив уголок ее плаща, Вульф прижал его к своим губам.

— Вы сильны, Вульф, я слаба и не могу вырвать своей одежды из ваших рук, однако скажу вам, что этот поступок нисколько не поможет вам.

Плащ упал из его пальцев.

— Простите. Я должен был помнить, что Годвин не зашел бы так далеко.

— Годвин, — сказала она, топнув ногой о пол, — дав обещание, держит его не только буквально, но и в душе.

— Думаю, что так. Видите ли, каково грешному человеку иметь братом и соперником святого. Нет, не сердитесь на меня, Розамунда, я не могу идти путями святых.

— Вам, Вульф, по крайней мере, незачем смеяться над тем, кто вступил на дорогу к совершенству.

— Я не насмехаюсь над ним. Я его люблю так же сильно… как вы. — И он пристально посмотрел ей в лицо.

Ее черты не изменились, потому что в сердце Розамунды крылась тайная сила и способность молчать, унаследованная ею от предков аравитян, которые могут накидывать непроницаемую маску на свои черты.

— Я рада, что вы любите его, Вульф. Постарайтесь же никогда не забывать о своей любви и долге.

— Так и будет, да, будет, даже если вы оттолкнете меня ради него.

— Какие честные слова. Я ждала их от вас, — мягко сказала она. — А теперь, дорогой Вульф, прощайте. Я устала…

— Завтра… — начал он.

— Да, — ответила она глубоким голосом. — Завтра я обязана говорить, а вы должны меня слушать.

Солнце снова совершило свой круговорот, снова время подошло к четырем часам пополудни. Два брата стояли подле огня, пылавшего в холле, и с сомнением смотрели друг на друга; такими же взглядами они обменивались в часы ночи, в течение которой ни один не смыкал глаз.

— Пора, — сказал наконец Вульф.

Годвин кивнул головой.

В это время по лесенке из солара сошла служанка, и д’Арси без слов поняли, зачем она приближается к ним.

— Кто? — спросил Вульф, Годвин только покачал головой.

— Сэр Эндрю приказал мне сказать, что он желает поговорить с вами обоими, — сказала служанка и ушла.

— Клянусь святыми, мне кажется, не избран ни тот, ни другой, — с отрывистым смехом произнес Вульф.

— Может быть, — сказал Годвин, — и, может быть, это будет лучше для всех нас.

— Не нахожу, — ответил Вульф, вслед за братом поднимаясь по ступенькам.

Они прошли по коридору и закрыли за собой дверь. Перед ними был сэр Эндрю: он сидел в своем высоком кресле перед камином. Подле него, положив руку на его плечо, стояла Розамунда. Годвин и Вульф заметили, что она была одета в свое нарядное платье, и у обоих в голове шевельнулась горькая мысль, что она надела роскошные уборы, желая показать им, как хороша девушка, которую они должны потерять. Подходя, молодые д’Арси поклонились сначала ей, а потом дяде; Розамунда, подняв опущенные глаза, слегка улыбнулась им в виде приветствия.

— Говори, Розамунда, — произнес ее отец. — Этих рыцарей мучит неизвестность, и они страдают…

— Теперь последний удар, — пробормотал Вульф.

— Двоюродные братья, — начала Розамунда низким спокойным голосом, точно отвечая заученный урок. — Я посоветовалась с отцом о том, что вы мне сказали вчера, с отцом и со своим собственным сердцем. Вы сделали мне большую честь, а я любила вас с детства, как сестра братьев. Не буду говорить много, скажу только, что, к сожалению, я ни одному из вас не могу дать того ответа, которого он желает.

— Действительно, решительный удар, — пробормотал Вульф. — Сквозь латы и кольчугу он попал прямо в сердце.

Годвин только побледнел больше прежнего и ничего не сказал.

Несколько мгновений стояла тишина, и старый рыцарь исподлобья смотрел на лица братьев, освещенные пламенем сальных свечей.

Наконец Годвин заговорил:

— Мы благодарим вас, кузина. Пойдем, Вульф, мы выслушали ответ.

— Не весь, — быстро перебила его Розамунда, и они снова вздохнули свободнее.

— Слушайте, — продолжала она. — Если угодно, я дам вам одно обещание, которое одобряет и мой отец. Ровно через два года, в этот же самый день, если мы все трое будем еще живы и ваши намерения не изменятся, я скажу вам имя моего избранника и тотчас же обвенчаюсь с ним, чтобы никто не страдал больше…

— А если один из нас умрет? — спросил Годвин.

— Тогда, — ответила Розамунда, — я выйду замуж за другого, если он не посрамит своего имени и не совершит нерыцарского поступка.

— Извините меня, — начал Вульф, но, подняв руку, она остановила его и сказала:

— Вы находите, что я говорю странные вещи, и, может быть, вы правы. Но ведь все странно, и я в большом затруднении. Помните: вопрос идет о всей моей жизни, и я могу желать, чтобы мне дали время обдумать свое решение. Ведь выбирать между такими двумя людьми, как вы, нелегко. Кроме того, мы все трое слишком молоды для брака. В течение двух лет я, может быть, узнаю, кто из вас наиболее достойный рыцарь. Итак, ни один из нас не значит для вас больше, чем другой? — прямо спросил Вульф. Розамунда вспыхнула, говоря:

— Я не отвечу на этот вопрос.

— И Вульф не должен был задавать его, — вставил Годвин. — Брат, я понял Розамунду. Ей трудно сделать выбор между нами, а если она в сердце, тайно, уже и знает имя избранника, то по доброте своей не хочет нам показать этого и тем огорчить одного из нас. Вот почему она говорит: идите, рыцари, совершайте подвиги, достойные такой дамы, как я, и, может быть, тот, кто сделает величайшее деяние, получит великую награду. Я считаю ее решение мудрым и справедливым и подчиняюсь ему. Оно даже радует меня, ибо дает нам возможность показать нашей дорогой кузине и всем нашим товарищам материал, из которого мы сделаны, и случай постараться затмить друг друга подвигами, которые мы, как и всегда, будем совершать рука об руку.

— Хорошие мысли, — произнес сэр Эндрю. — Ну, что скажешь ты, Вульф?

Чувствуя, что Розамунда наблюдает за ним из-под тени своих длинных ресниц, Вульф ответил:

— Небо видит, я тоже доволен. В течение двух лет мы оба можем пасть на войне, по крайней мере, в эти два года любовь к женщине не разделит нас. Дядя, прошу отпустить меня на службу к моему возлюбленному господину в Нормандию.

— Я прошу о том же, — сказал Годвин.

— Весной, весной, — поспешно ответил сэр Эндрю. — Тогда король Генрих двинет в бой свои силы. До тех же пор оставайтесь здесь. Кто знает, что еще случится. Может быть, ваши руки понадобятся нам, как это было недавно. Надеюсь, теперь я не услышу больше ничего о любви и браке, Словом, речей, которые смущают мой ум. Не скажу, чтобы все устроилось согласно моему желанию, нотак хотела Розамунда, и этого достаточно для меня. Теперь, конечно, Розамунда, отпусти своих рыцарей; будьте все трое как братья и сестра, пока не окончится двухлетний срок; тогда оставшиеся в живых узнают разрешение загадки.

Розамунда вышла вперед и, не говоря ни слова, подала правую руку Годвину, а левую Вульфу, позволила им прижать губы к своим пальцам. Так на время окончилось сватовство двоих д’Арси.

Глава 4

ПРОДАВЕЦ ВИНА
Братья вышли из солара. Теперь в их жизни явилась новая цель, которая вселяла в них стремление совершить великие подвиги и достигнуть желанного конца. И у них на сердце было веселее, чем утром; в обоих горела надежда, для обоих открывалась будущность…

Когда молодые рыцари спустились со ступеней, они увидели высокого человека, по-видимому, пилигрима, в низкой шляпе с полями, спереди загнутыми вверх, с пальмовым посохом в руке и с флягой для воды на веревочном поясе.

— Чего вы ищите, святой пилигрим? — спросил Годвин, подходя к нему. — Вы просите ночлега в доме дяди?

Паломник поклонился и, подняв на него свои темные, похожие на бисерины глаза, которые почему-то показались Годвину знакомыми, скромно ответил:

— Именно так, благородный рыцарь. Я прошу приюта для себя и моего мула, который стоит у порога. А также мне хотелось бы видеть сэра Эндрю д’Арси, мне нужно передать ему кое-что.

— Мул? — с удивлением спросил Вульф. — Я всегда думал, что пилигримы странствуют пешком.

— Это верно, сэр рыцарь, но со мною кладь. О, конечно, не мои собственные вещи — все мое достояние на мне. Нет, я везу ящик, в котором лежит что-то не известное мне.

Мне поручено передать его сэру Эндрю д’Арси, владельцу замка Стипль, а в случае смерти этого рыцаря — леди Розамунде, его дочери.

— Поручено? Кем? — спросил Вульф.

— Это, сэр, — сказал пилигрим с поклоном, — я скажу сэру Эндрю, который, как я слышал, еще жив. Позволите ли вы мне внести ящик, а если позволите, не поможет ли мне один из ваших слуг; он очень тяжел.

— Мы сами поможем вам, — сказал Годвин.

Они втроем прошли во двор и там при слабом свете звезд увидели красивого мула, которого держал один из стипльских конюхов; на спине животного виднелся длинный ящик, обшитый полотном. Пилигрим отвязал его, взялся за один его конец, а Вульф, приказавший конюху поставить мула в конюшню, поднял другой. Так они пошли в замок. Годвин двинулся впереди, чтобы предупредить дядю. Старик вышел из солара.

— Как вас зовут, пилигрим, и откуда этот ящик? — спросил он, пристально глядя на паломника.

— Мое имя, сэр Эндрю, — сказал тот с низким поклоном, — Никлас из Солсбери: кто же послал меня, я прошепчу вам на ухо.

Он наклонился к старому д’Арси и шепнул ему что-то. Сэр Эндрю отшатнулся, точно пронзенный стрелой.

— Как? — произнес он. — Вы, святой пилигрим, посланец… — И он внезапно умолк.

— Он держал меня в плену, — ответил паломник, — и человек, который никогда не нарушает данного слова, даровал мне жизнь (я был приговорен к смерти), с тем чтобы я отнес вам это и вернулся к нему с вашим… или с ее ответом.

И я поклялся исполнить его желание.

— С ответом? На что?

— Я ничего не знаю. Мне известно только, что в ящике лежит письмо, его содержание мне не сообщили; ведь я только гонец, давший клятву исполнить данное мне поручение. Откройте ящик, лорд… И если у вас есть что-нибудь съестное…

Я долго путешествовал…

Сэр Эндрю подошел к двери, позвал слуг, велел им накормить пилигрима и побыть с ним, пока он будет утолять голод. Потом сказал, чтобы Годвин и Вульф отнесли ящик в солар, захватив с собой молоток и долото. Братья исполнили его приказание и поставили свою ношу на дубовый стол.

— Откройте, — приказал старый д’Арси.

Братья распороли полотно; под ним оказался ящик из темного, незнакомого им дерева, окованный железом; им пришлось долго работать, прежде чем они подняли крышку. Наконец ее сняли; в ящике скрывалась шкатулка, сделанная из полированного черного дерева и запечатанная по краям странными печатями. На ней висел серебряный замок с серебряным же ключом.

— По крайней мере, видно, что ее не открывали, — заметил Вульф, осматривая целые печати, но сэр Эндрю только повторил:

— Откройте. Торопитесь. Годвин, возьми ключ… У меня руки дрожат от холода.

Ключ легко повернулся в замке; печати сломались: крышка откинулась на петлях, и в ту же минуту комната наполнилась тонким ароматом. Под крышкой лежал продолговатый кусок расшитой шелковой материи; поверх ткани виднелся пергамент.

Сэр Эндрю оборвал нитку, которая сдерживала свернутый в трубку пергамент, снял с него печать и расправил лист, покрытый странными буквами. В шкатулке лежал и другой сверток, без печати, написанный на норманнско-французском языке. В начале его стояла надпись: «Перевод письма на тот случай, если рыцарь сэр Эндрю д’Арси позабыл арабский язык или его дочь леди Розамунда не научилась владеть им».

Сэр Эндрю пробежал оба заглавия и заметил:

— Нет, я не позабыл арабского языка; пока была жива моя леди, мы почти всегда говорили с ней на ее родном наречии и передали наши знания Розамунде. Но уже темно… Ты, Годвин, ученый; прочти мне французское письмо. После можно будет сличить рукописи.

В эту минуту из своей комнаты вышла Розамунда и, увидев, что ее отец и двоюродные братья заняты каким-то странным делом, спросила:

— Вам угодно, чтобы я ушла, отец?

— Нет, дочь моя, — ответил сэр Эндрю. — Останься. Мне кажется, это дело касается тебя столько же, сколько и меня. Читай, Годвин.

И Годвин прочел:

— «Во имя Бога, милосердного и сострадательного, я Салахеддин Юсуп Ибн Эйюб, повелитель верных, приказываю написать письмо, которое, запечатав собственной рукой, направлю к франкскому лорду, сэру Эндрю д’Арси, супругу моей сестры от другой матери, Зобеиды, красивой и неверной, которой Аллах отомстил за ее грех. Если он тоже умер, то к его дочери, моей племяннице по праву крови, принцессе Сирии и Египта, которую англичане зовут леди Розой Мира.

Сэр Эндрю, помните ли, как много лет тому назад, когда мы были еще друзьями, вы, отягченный болезнью и неволей, познакомились с сестрой моей Зобеидой, как сатана вложил в ее сердце желание слушать ваши слова любви и она сделалась поклонницей креста, обвенчалась с вами по франкскому обряду и бежала в Англию? Помните, что, хотя я не мог в то время увезти ее с вашего корабля, я послал вам письмо, говоря в нем, что рано или поздно я вырву ее из ваших рук и поступлю с нею так, как поступают у нас с неверными женщинами? Через шесть лет до меня дошли верные вести, что Аллах взял ее к себе, а потому я оплакал мою сестру и ее судьбу и позабыл о ней и о вас.

Знайте, что рыцарь по имени Лозель, который живет в той части Англии, где стоит и ваш замок, сказал мне, что после Зобеиды осталась дочь-красавица. Мое сердце, которое любило Зобеиду, стремится теперь к этой никогда не виданной мною племяннице, потому что, хотя она и поклонница креста, вы (за исключением поступка с ее матерью) всегда были храбрым и благородным рыцарем высокой крови, каким, насколько я помню, был и брат ваш, который пал в битве при Харенке.

Знайте теперь, что, достигнув по воле Аллаха высокого положения здесь, в Дамаске, и на всем Востоке, я желаю оказать вашей дочери честь и сделать ее принцессой моего дома. Я приглашаю ее приехать в Дамаск, а вместе с нею и вас, если вы еще живы. Кроме того, чтобы вы не боялись какого-нибудь обмана с моей стороны или со стороны моих наследников и советников, я именем Бога и словом Салахеддина, еще никогда не нарушавшимся, обещаю вам не принуждать ее силой принять магометанство и не заставлять вступить в нежелательный для нее брак, хотя я и надеюсь, что милосердный Бог изменит ее сердце, и она добровольно перейдет в нашу веру. Также я не буду мстить вам, сэр Эндрю, за ваш прошлый поступок, не потерплю, чтобы и другие причинили вам зло; напротив, я подниму вас до высоких почестей и буду жить с вами в дружбе, как в былое время.

Если же мой гонец вернется и скажет, что моя племянница отказывается от этого предложения, предупреждаю: рука моя длинна, и я, конечно, достану ее.

Поэтому через год от того дня, в который я получу ответ леди, моей племянницы, называемой Розой Мира, мои посланцы явятся туда, где она будет жить, замужней или девицей, и привезут ее ко мне; если она согласится, то с почетом, а если не согласится — все-таки привезут. Теперь в знак моей любви я посылаю ей достойные ее дары и грамоту на титул принцессы и госпожи города Баальбека; этот титул и связанные с ним доходы и преимущества занесены в архивы моего государства и связывают меня и моих преемников.

Мое письмо и дары доставит поклонник креста по имени Никлас. Ему же передайте и ваш ответ; он привезет его ко мне, так как дал клятву исполнить это, и исполнит, зная, что, если он нарушит данное слово, его настигнет смерть.

Подписано: Салахеддин, повелитель верных в Дамаске, и запечатлено его печатью в весеннее время года Хиджры 581-го.

Заметьте также следующее: раньше чем я подписал и запечатал это письмо, мне пришло на мысль, что вы, сэр Эндрю, или вы, леди Роза Мира, можете найти странным, что я не жалею ни трудов, на расходов ради девушки, не принадлежащей к моей вере, никогда не виданной мною, и усомнитесь в моей честности. Узнайте же истинную причину моего стремления увидеть ее: с тех пор, как я услышал, что на свете живете вы, леди Роза Мира, один и тот же сон, посланный мне Богом, трижды посетил меня; в грезе я трижды видел вас.

И этот сон обозначил, что клятва, которую я произнес после бегства вашей матери, перешла на вас; дальше, что каким-то путем, еще не открытым мне, ваше присутствие здесь удержит меня от пролития моря крови и избавит мир от несчастий и бедствий. Итак, вы должны приехать и остаться в моем доме. Да будет Аллах и его пророк свидетелями, что все это верно».

Годвин опустил письмо, и все с изумлением переглянулись.

— Ну, конечно, — сказал Вульф, — кто-то захотел сыграть с нашим дядей недобрую шутку.

Вместо ответа сэр Эндрю приказал ему поднять шелковую ткань, которая закрывала вещи, спрятанные в шкатулке, и осмотреть их. Вульф исполнил его приказание и откинул голову, точно ослепленный внезапным светом; из ящика ярко сверкнули драгоценности. Красные, зеленые и синие лучи рассыпались во все стороны; посреди камней тускло горело золото и матовым светом переливались белые жемчужины.

— О, какая красота, — прошептала Розамунда.

— Да, — сказал Годвин, — это достаточно красиво, чтобы смутить женский ум и заставить его перестать отличать хорошее от дурного.

Вульф же ничего не сказал. Он молча вынимал из ящика сокровища; корону, жемчужное ожерелье, шейное рубиновое украшение, сапфировый пояс, драгоценные браслеты для щиколоток ног, покрывало, сандалии, платья и другие одежды из лилового шелка, вышитого золотом. Между ними, тоже запечатанная печатями Саладина, его визирей, сановников и секретарей, лежала грамота с титулами баальбекской принцессы, с определением размера и границ ее больших владений, с суммой ее неслыханно большого ежегодного дохода.

— Я ошибся, — сказал Вульф. — Даже восточный султан не мог бы позволить себе такой дорогой шутки.

— Шутка! — перебил его сэр Эндрю. — С первых же строк письма я понял, что это не шутка. Оно дышит духом Саладина, самого великого человека на земле, хотя он и сарацин; я, друг его юности, хорошо знаю его. Да, он прав. С его точки зрения, я погрешил против него, также и его сестра под влиянием нашей любви. Шутка? Нет, он не шутит; ночное видение, которое он считает голосом Бога, или слова звездочетов глубоко взволновали его великую душу, и это заставило его сделать такой странный шаг.

Он замолчал, потом поднял голову и продолжал:

— Знаешь ли ты, дитя, чем тебя сделал Саладин? В Европе много королев, которые были бы рады приобрести титул принцессы Баальбека и роскошные земли близ Дамаска. Я знаю и замок, о котором он говорит. Это величавое строение на берегу Оронта, и после военного губернатора (потому что этой власти Саладин не отдаст христианину) ты будешь первой во всей стране. Печать Саладина самый верный залог в мире. Скажи, хочешь ты туда уехать и царить там?

Розамунда посмотрела на сверкающие драгоценности, на пергамент, который давал царское достоинство, и ее глаза вспыхнули, а грудь поднялась, как тогда, подле церкви на эссекском берегу. Все наблюдали за ней; она трижды посмотрела на привлекательные вещи, потом отвернулась, точно от великого искушения, и ответила только:

— Нет.

— Хорошо сказано, — сказал сэр Эндрю, знавший ее характер и стремления. — Но если бы ты сказала не нет, а да, ты отправилась бы одна. Дай мне чернила и пергамент, Годвин.

То и другое принесли. Старик написал:

«Султану Саладину от Эндрю д’Арси и его дочери Розамунды.

Мы получили ваше письмо и отвечаем, что останемся там, где живем, и сохраним то положение, которое Господь даровал нам. Тем не менее мы благодарим вас, султан, потому что считаем вас честным и желаем вам всякого добра и удачи во всем, за исключением ваших войн против креста. А ваши угрозы постараемся разбить. Зная обычаи Востока, мы не отсылаем вам обратно ваших даров, потому что, сделав это, мы нанесли бы оскорбление одному из величайших людей во всем мире; но если вы пожелаете потребовать их обратно, они ваши, а не наши. Ваше сновидение мы считаем пустой ночной грезой, о которой мудрый человек забыл бы.

Ваш слуга и ваша племянница».

Под этими строками сэр Эндрю поставил свое имя; вслед за ним подписалась Розамунда; пергамент свернули, окружили шелковой материей и запечатали.

— Теперь, — сказал старик, — спрячьте все это богатство, потому что, если люди узнают, что мы храним такие сокровища, все воры Англии посетят нас, и думаю, в числе их окажутся люди с громкими именами.

Они сложили вышитые золотом одежды и бесценные золотые вещи и камни обратно в ларец, заперли его и поставили в окованный железом сундук, который стоял в спальне старого д’Арси.

Когда все это было окончено, сэр Эндрю сказал:

— Теперь выслушай меня, Розамунда, и вы тоже, племянники. Я никогда не рассказывал вам, как сестра Саладина Зобеида, дочь Эюба, впоследствии окрещенная в нашу веру под именем Марии, сделалась моей женой. Но вы должны узнать все, хотя бы для того, чтобы увидеть, как сделанное зло обращается против человека. После того, как великий Нуреддин взял Дамаск, Эюб сделался губернатором этого города; потом, двадцать три года тому назад, был занят Харенк, и при этом пал мой брат. Во время битвы меня ранили, взяли в плен, отвезли в Дамаск и поместили во дворце Эюба, где со мной обходились хорошо. И пока я лежал больной, я подружился с молодым Саладином и с его сестрой Зобеидой, которую позже тайно встречал в садах дворца. Остальное легко угадать, хотя я и был вдвое старше ее… Она любила меня так же, как я любил ее, и ради любви предложила переменить веру и бежать со мной в Англию, если представится удобный случай, что трудно было предполагать.

Случайно у меня был друг, таинственный человек по имени Джебал, молодой шейх ужасного племени, страшные обряды которого непонятны для христиан. Эти люди — подданные персиянина Магомеда — живут в замках в ливанских горах. Джебал был в союзе с франками, и раз во время битвы я с опасностью для жизни спас его от сарацин; тогда он поклялся, что, если я когда-нибудь призову его к себе на помощь, он с конца земли явится. В знак этого Джебал подарил мне свое кольцо-печать. Чудный перстень, по его словам, мог дать власть, равную его собственной в его владениях, хотя я никогда не посещал их. Вы знаете это кольцо, — прибавил сэр Эндрю и, протянув руку, показал тяжелый золотой перстень с черным камнем, по которому бежали красные жилки, расположенные в форме кинжала; под кинжалом были вырезаны неизвестные буквы.

— В тяжелую минуту я подумал о Джебале и нашел возможность послать ему письмо, запечатав этим перстнем. Он не забыл о своем обещании: через двенадцать дней мы с Зобеидой мчались к Бейруту на двух таких быстроногих конях, что все всадники Эюба не могли догнать их. Мы доехали до этого города и обвенчались там. Розамунда, там же твоя мать приняла христианство. Нам нельзя было оставаться на Востоке, и мы сели на корабль, который благополучно донес нас до дому. Я увез с собой кольцо Джебала, не отдав его слугам этого человека; я хотел вручить его только ему лично. Перед отходом корабля посланец, переодетый рыбаком, принес мне письмо от Эюба и его сына Саладина; в нем они клялись, что все же вернут к себе Зобеиду, дочь одного и сестру другого.

Вот вся правда. Вы видите, что они не забыли данной клятвы, хотя, узнав впоследствии о смерти моей жены, ничего не предприняли. С тех пор Саладин, который во времена дружбы со мной был только благородным юношей, сделался величайшим султаном, когда-либо царившим на Востоке, и, узнав о тебе, Розамунда, от предателя Лозеля, он хочет взять тебя к себе вместо твоей матери… И дочь моя, откровенно сознаюсь, что мне страшно за тебя.

— Ну, по крайней мере перед нами еще год или больше.

За это время мы можем приготовиться или скрыться, — сказала Розамунда. — Паломник не скоро доберется на Восток к Саладину.

— Да, — сказал сэр Эндрю, — может быть, перед нами есть еще год.

— А это нападение на моле? — спросил Годвин, который сидел задумчиво. — Там упоминали о Лозеле… Однако, если в это нападение был замешан султан, странно, что удар был нанесен раньше, чем пришли письма.

Сэр Эндрю задумался, потом сказал:

— Приведите сюда пилигрима; я хочу расспросить его.

Никласа, который все еще ел, точно не мог утолить своего голода, привели в комнату. Он низко поклонился старому рыцарю и Розамунде, в то же время окидывая острым взглядом старика, молодую девушку, потолок, пол и все подробности комнаты. Казалось, его хитрые глазки все замечали, все видели.

— Вы издалека принесли мне письмо, сэр пилигрим, по имени Никлас, — сказал старый д’Арси.

— Я привез вам ящик из Дамаска, сэр рыцарь, но совсем не знаю, что было там. По крайней мере, вы сами можете засвидетельствовать, что до него никто не дотронулся, — ответил Никлас.

— Странно, — продолжал старый рыцарь, — что человек в вашем священном платье сделался избранным гонцом Саладина, до которого христианам мало дела.

— Но Саладину много дела до христиан, сэр Эндрю, а потому он даже в мирное время уберет их в плен, как это случилось и со мной.

— Значит, он взял в плен и рыцаря Лозеля?

— Рыцаря Лозеля? — повторил пилигрим. — Лозель — высокий краснолицый человек с рубцом на лбу, который всегда носил черный плащ поверх кольчуги?

— Может быть.

— Тогда его не взяли в плен; он просто приехал в Дамаск навестить султана в то время, когда я был там; я видел его два или три раза, хотя не знаю, зачем он приезжал. Потом он исчез, и в Яффе я слышал, что он отплыл в Европу на три месяца раньше меня.

Теперь братья переглянулись. Итак, Лозель был в Англии! Но сэр Эндрю только сказал:

— Расскажите мне, что было с вами, но говорите правду.

— Зачем буду я выдумывать? Ведь мне нечего скрывать, — ответил Никлас. — Когда я шел паломником к Иордану, меня захватили арабы и, увидев, что я небогат, хотели меня убить. Да, я погиб бы, если бы мимо не проходили воины Саладина и не приказали разбойникам передать меня в их власть. Арабы повиновались, и они отвели меня в Дамаск. Там меня держали в плену, но не строго, и вот тогда-то я и видел Лозеля или, по крайней мере, христианина, носившего это имя. Казалось, он был в милости у сарацин, а потому я попросил его заступиться за меня. Позже меня отвели ко двору Саладина; расспросив меня, султан сказал, что я должен поклониться лжепророку, что в противном случае меня казнят; вы угадываете мой ответ. Меня увели, как я думал, на смерть, но никто не сделал мне вреда.

Через три дня Саладин снова послал за мною и сказал, что он дарует мне жизнь, если я дам ему клятву отвезти одну вещь вам или вашей дочери, леди Розамунде, в замок Стипль в Эссексе и привезти ваш ответ в Дамаск.

Мне не хотелось умирать, и я сказал, что исполню его повеление, если султан даст мне слово оставить меня в живых и освободить; я знал, что он никогда не нарушает обещаний.

— А теперь, когда вы благополучно достигли Англии, вы думаете вернуться в Дамаск с ответом? И если думаете, то почему? — спросил старый д’Арси.

— По двум причинам, сэр Эндрю. Прежде всего я поклялся сделать это и так же, как Саладин, не нарушу данного слова. Во-вторых, мне все еще хочется жить, а за нарушение клятвы султан обещал покарать меня смертью, найти, где бы я ни был. О, я уверен, что волшебством или иным способом он может сделать это. Ну, мне остается досказать немногое. Мне вручили ящик в том виде, как я привез его к вам, дали достаточно денег для путешествия туда и обратно и даже больше, чем надо. Потом меня проводили до Яффы, где я вошел на корабль, который направлялся в Италию. Там я сел на другой корабль под именем «Святая Мария», плывший в Кале, и мы достигли этой гавани, хотя перед тем буря чуть не выбросила нас на землю. Из Кале до Дувра я плыл в рыбачьей лодке, высадился на сушу неделю тому назад, купил себе мула, пристал к обществу путешественников, направлявшихся в Лондон, и, наконец, приехал сюда.

— А как вы будете путешествовать обратно?

Пилигрим пожал плечами.

— Постараюсь как можно лучше и как можно скорее. Ваш ответ готов, сэр Эндрю?

— Да, вот он.

И старик передал ему свиток. Никлас спрятал его в складки своего большого плаща.

— Вы говорите, что вам ничего не известно о том деле, в котором вы замешаны? — спросил его сэр Эндрю.

— Ничего или, вернее, вот что: офицер, который провожал меня до Яффы, сказал» что ученые доктора и придворные прорицатели волнуются из-за одного сновидения, которое трижды возвращалось к султану. В грезах ему явилась дама, в жилах которой отчасти течет кровь Эюба, отчасти кровь английская, и все говорят, будто поручение, данное мне, касается ее. Теперь я вижу, что глаза благородной дамы, которая стоит передо мной, необыкновенно похожи на глаза султана Саладина.

Он протянул руки и замолчал.

— Мне кажется, вы видите очень многое, друг Никлас, — заметил старый д’Арси.

— Сэр Эндрю, — ответил паломник, — бедный пилигрим, который не хочет, чтобы ему перерезали горло, должен смотреть во все глаза. Но я хорошо поел и устал. Не найдется ли у вас местечка, где бы я мог поспать? На заре мне нужно уйти, потому что люди, исполняющие поручения Саладина, не смеют медлить, а ваше письмо уже в моих руках.

— Место для ночлега найдется, — ответил сэр Эндрю. — Вульф, уложи его, а завтра перед его отъездом мы снова поговорим. Пока до свидания, святой Никлас!

Снова бросив испытующий, проницательный взгляд, пилигрим поклонился и ушел вместе с Вульфом. Когда за ними закрылась дверь, сэр Эндрю знаком подозвал Годвина и шепнул:

— Завтра возьми несколько человек и проследи за Никласом, чтобы узнать, куда он направится и что будет делать; говорю тебе, я ему не верю… Да, я очень боюсь его. Такие путешествия к султану и от султана — странное дело для христианина. И, хотя он говорит, что от этого зависит его жизнь, мне кажется, честный пилигрим, приехав в Англию, остался бы на родине, потому что первый встречный священник освободил бы его от клятвы, которую неверный силой вырвал у него.

— Будь он бесчестен, он, вероятно, украл бы эти драгоценности, — сказал Годвин. — Разве они не стоят того, чтобы из-за них подвергаться опасности? Как вы думаете, Розамунда?

— Я? — ответила она. — О, мне кажется, все это имеет больше значения, чем мы думаем. Мне кажется, — продолжала она голосом, полным печали, и невольно слегка заламывая руки, — что для этого дома и для всех, кто в нем живет, времена насыщены смертью, а этот пилигрим с проницательными глазами — ее посредник. Какая странная судьба окутывает всех нас! Меч Саладина высекает ее; рука Саладина лишает меня моего скромного положения, возносит на высоту, которой я не искала. А сны Саладина, к роду которого я принадлежу, перевивают мою жизнь с кровавой политикой Сирии, с бесконечной войной между крестом и полумесяцем, составляющими мое наследие!

И, сделав печальное движение рукой, Розамунда ушла.

Старик посмотрел вслед дочери и сказал:

— Она права. Готовятся великие события, и каждый из вас примет в них участие. Из-за безделицы Саладин не стал бы так волноваться, тем более, я знаю, он готовится к последней борьбе, во время которой будет опрокинут или крест, или полумесяц. Розамунда права. На ее челе блистает венец полумесяца дома Эюбова, а на ее сердце висит черный крест христиан; кругом же нее кипит борьба верований и племен! Как, это ты, Вульф? Разве он уже заснул?

— Как собака; кажется, он очень устал с пути.

— Может быть, он спит, как собака, открыв один глаз? Я не хотел бы, чтобы он убежал от нас ночью, я желаю потолковать с ним обо многом, как я уже сказал Годвину, — заметил старый д’Арси.

— Не бойся, дядя, дверь конюшни я закрыл на ключ, а святоша пилигрим вряд ли подарит нам такого мула, — ответил Вульф.

— Конечно, нет, если я не ошибаюсь в характере подобных людей, — сказал сэр Эндрю. — Поужинаем, потом отдохнем. Нам это очень нужно.

На следующее утро, за час до зари, Годвин и Вульф поднялись, вместе с ними встали и доверенные слуги, которых накануне предупредили, что их руки понадобятся. Вскоре Вульф с зажженным фонарем в руке подошел к камину в нижней зале; у огня грелся его брат.

— Где ты был? — спросил Годвин. — Ты ходил будить пилигрима?

— Нет, я поставил караульного на дороге к горе Стипль, другого на тропинке к заливу, потом задал корм мулу. Прекрасное это животное, слишком хорошее для паломника. Он, вероятно, скоро тронется в путь, так как сказал, что ему надо проснуться рано.

Годвин кивнул головой, и оба уселись на скамейку подле камина. Стояла холодная погода. Они задремали и не просыпались до рассвета. Наконец Вульф встал, стряхнул с себя сонливость и сказал:

— Он не сочтет невежливостью, если мы теперь поднимем его. — И, подойдя к краю залы, отдернул занавесь в нише и крикнул. — Проснитесь, святой Никлас, проснитесь! Вам пора прочитать молитвы, а скоро приготовят и завтрак. Но Никлас не ответил.

— Право, — проворчал Вульф, возвращаясь за своим фонарем, — этот пилигрим спит, точно Саладин уже перерезал ему горло.

Он засветил фонарь и снова подошел к нише гостя.

— Годвин, — вдруг вскрикнул он, — иди сюда, он ушел!

— Ушел? — повторил Годвин, подбегая к занавеси. — Куда?

— Я думаю, обратно к своему другу Саладину, — ответил Вульф. — Видишь?

И он указал на широко открытый ставень в чуланчике и на дубовый стул, который помещался внизу. С его помощью Никлас поднялся на подоконник и проскользнул в узкое окошко.

— Вероятно, он чистит и кормит мула, которого ни за что не оставил бы, — сказал Годвин.

— Честные гости не расстаются так с хозяевами, — заметил Вульф, — но пойдем, посмотрим.

Они побежали к конюшне; она была заперта, мул благополучно стоял в ней; хотя они пристально всматривались, им не удалось найти каких-нибудь следов пилигрима, хотя бы отпечатка ноги на изморози. Только осматривая дверь конюшни, братья увидели следы попытки поднять засов каким-то острым инструментом.

— Очевидно, он твердо решил уйти, — сказал Вульф. — Ну, может быть, нам все-таки удастся его поймать. — И он приказал слугам оседлать лошадей и ехать вместе с ним обыскивать местность.

Полных три часа они скакали взад и вперед, но не увидели Никласа.

— Мошенник ускользнул, как ночной коршун, и, точно птица, не оставил следов, — сказал Вульф старому д’Арси.

— Я знаю только, — тревожно ответил старик, — что все это одно к одному; и мне не нравится, что ценность мула не остановила его: ему было важно только бежать так, чтобы никто не мог проследить за ним или узнать, куда он отправился. На нас наброшена сеть, племянники, и я думаю, что Саладин держит в руках ее концы.

Еще более был бы недоволен сэр Эндрю, если бы он видел, как пилигрим Никлас полз кругом замка, пока все спали, а потом подобрал свое длинное одеяние и, как заяц, побежал по направлению к Лондону. Он спешил, при свете ярких звезд замечая каждое окошко замка, в особенности окна солара; запомнил он также расположение пристроек и поворот на тропинку, которая шла к заливу Стипль.

С этого дня в старый дом вошел страх — опасение перед каким-то ударом, которого никто не мог предвидеть, от которого никто не мог защититься. Сэр Эндрю поговаривал даже о переселении в Лондон, где, как он думал, они были бы в большей безопасности, но дурная погода сделала дороги непроезжими, еще менее можно было думать о путешествии по морю. Итак, было, решено, что если они и двинутся в путь (а многое говорило против этого плана, между прочим, слабость здоровья сэра Эндрю и отсутствие дома в Лондоне, в котором они могли бы поместиться), то лишь после дня нового года.

Так время шло. Старый рыцарь посоветовался с некоторыми из своих соседей и друзей, но те посмеялись над его предчувствиями, говоря, что, пока д’Арси не будут путешествовать без оружия, вряд ли на них снова нападут. В случае же нападения на старый замок рыцарь и его племянники с помощью своих людей могли выдержать осаду до появления окрестных жителей.

Теперь д’Арси ночью ставил стражу, с некоторых пор двадцать вооруженных людей спали в замке. Кроме того, было условлено, что, когда на башне Стипльской церкви загорится сигнальный костер, соседи явятся на помощь.

Перед Рождеством погода изменилась, ветер стих, и наступили большие морозы.

В самый короткий день года в замок приехал приор Джон и сказал, что он едет в Соусминстер, чтобы закупить вина для рождественских праздников. Сэр Эндрю спросил, какое вино в Соусминстере, а приор ответил, что ему говорили, будто в реку Кроуч зашел корабль, нагруженный разными товарами, между прочим, изумительным кипрским вином, и остался в устье, так как его руль был сломан. Он прибавил, что до Рождества нельзя было найти корабельных плотников, а потому главный распорядитель, который заведовал вином, по дешевой цене распродавал его в Соусминстере и в окрестных домах, рассылая в нанятых телегах.

Сэр Эндрю ответил, что это прекрасный случай достать хороший напиток, который редко привозили в те времена в Эссекс. И он попросил Вульфа, который отлично знал толк в винах, отправиться с приором в Соусминстер и, если ему понравится вино, купить несколько бочонков, чтобы повеселиться на Рождество, хотя лично он, старый Эндрю, по болезни пил только воду.

Вульф поехал без всякого неудовольствия. В это мертвое время года, когда нельзя было ловить рыбу, он скучал, бродя кругом замка (молодой человек не любил читать, как Годвин), или, сидя по вечерам подле камина, смотрел, как Розамунда ходит взад-вперед, почти не разговаривая с нею. Ведь несмотря на то, что все они делали вид, будто забыли о происшедшем, какая-то завеса точно упала между двумя братьями и Розамундой, и их обращение перестало быть так открыто и просто, как прежде. Она не могла не вспоминать, что они были теперь не только ее двоюродными братьями, но и влюбленными, что ей нужно следить за собой и не выказывать своего предпочтения одному из них.

Со своей стороны, и братья тоже помнили, что они обязаны скрывать свою любовь к ней, а также, что она не только знатная англичанка, но по рождению, по крови и титулу принцесса Востока, которую судьба могла поднять гораздо выше их обоих.

И, как уже сказано, страх воцарился под этой крышей, точно мрачный, каркающий ворон, обитал он в Стипле, и никто не мог спастись от тени его зловещих крыльев. Далеко-далеко на Востоке могучий властелин обратил мысли к этому английскому дому и к девушке царской крови, жившей в нем, к девушке, связанной с его видениями и мечтами о торжестве его веры. Увлеченный не мертвой клятвой, не простым желанием или фантазией, но духовной надеждой, он решил привлечь ее к себе, если можно — честным мирным путем, если нет, то хотя бы нечестным. И честное, и нечестное средство не удалось, потому что битва в бухте Смерти, конечно, имела отношение к его желаниям, в этом никто уже не сомневался больше. Было ясно также, что Саладин будет повторять такие попытки до тех пор, пока не достигнет своей цели или пока Розамунда не умрет, так как даже брак не мог бы защитить ее.

В доме виднелись только печальные лица, и грустнее всех был сэр Эндрю, которого осаждали недуги, воспоминания и опасения. Вот почему Вульф был доволен, что его послали в Соусминстер за вином, к тому же он с наслаждением думал, что, выпив его, на время освободится от тяжких дум.

Он ехал с приором по горной дороге и смеялся, как бывало до того дня, в который Розамунда отправилась с ним и с Годвином к церкви святого Петра за цветами.

Они спросили, где живет купец-иностранец, продававший вино, и их направили в гостиницу близ монастыря. В задней комнате между двумя бочонками на подушке сидел невысокий, плотный человек в красной суконной феске. Перед ним стояла маленькая группа людей, дворян и простолюдинов, которые пробовали его вино и рассматривали шелковые ткани и вышивки.

— Чистые кубки, — на ломаном французском языке сказал купец приказчику, который стоял подле него. — Чистые кубки; я вижу, к нам подходит святой человек и храбрый рыцарь, и они, конечно, хотят отведать вина. Нет, нет, наливай доверху, на вершине горы зимой не так холодно, как в этом проклятом месте, уже не говоря о сырости, которая напоминает тюрьму. — И он вздрогнул и плотнее закутался в свою драгоценную шаль. — Сэр аббат, какого вина хотите вы попробовать раньше, красного или белого? Красное крепче, а белое дороже, сущий напиток для святых в раю и для монастырских настоятелей на земле. Вы говорите, что белое вино кипрское? Да, да, вы мудры. Говорят, моя покровительница святая Елена любила пить его, когда она навестила Кипр и привезла с собой знаменитый крест.

— Значит, вы христианин? — спросил приор. — Я принял вас за последователя лжепророка.

— Разве я приехал бы в вашу туманную страну продавать вино, напиток, запрещенный мусульманам, если бы я не был христианином? О, — ответил купец, раздвигая складки своей шали и показывая серебряное распятие, которое блестело на его широкой груди, — я купец из кипрского города Фамагусты. Мое имя — Георгий, и я принадлежу к греческой церкви, которую вы, люди Запада, считаете еретической. Но что вы скажете о вине, святой аббат?

Аббат прищёлкнул языком.

— Брат Георгий, это действительно напиток святых, — заметил он.

— Да, а до сих пор его пили грешники, ведь именно им и наслаждались Клеопатра, царица египетская, и римлянин Антоний, о котором вы, как человек ученый, могли слышать. А вы, сэр рыцарь, что скажете о темном напитке? Мы зовем его «Мавро». Это вино необыкновенное, оно простояло в бочонке двадцать лет.

— Я пивал худшее, — сказал Вульф и снова протянул свой рог, чтобы его наполнили.

— И если будете жить так долго, как вечный жид, не отведаете лучшего. Итак, сэры, купите ли вы вина? Если вы благоразумны, то запасетесь большим его количеством, потому что вряд ли вам когда-нибудь представится такой хороший случай, а это вино, белое ли, красное ли, продержится целое столетие.

Тут поднялся торг и продолжался долго. Раз англичане уже совсем собрались уйти, не купив ничего, но виноторговец позвал их обратно и предложил уступить им вино по их цене, если они согласятся взять столько бочонков, чтобы это составило полный груз телеги; он обещал доставить его ко дню Рождества. Наконец д’Арси и Джон согласились на это, довольные тем, что продавец по восточному обычаю поднес им подарки. Приору он дал сверток аграманта, который можно было употребить на отделку для алтарного покрова или хоругви, Вульфу оливковую рукоятку в виде ползущего льва. Вульф поблагодарил его и, немного смущаясь, спросил, есть ли у него еще продажные вышивки; услышав это, приор улыбнулся; быстроглазый киприот подметил его улыбку и спросил, нужна ли вышивка для дамской одежды; тут окружающие громко рассмеялись.

— Не смейтесь надо мной, джентльмены, — сказал купец, — как могу я, иностранец, знать дела этого молодого рыцаря? Могу ли спросить, есть ли у него мать, сестры, жена или невеста? Для всех у меня найдутся вышивки.

Он приказал слуге принести сверток, открыл его и начал выкладывать товары, действительно замечательно красивые. Наконец Вульф выбрал для рождественского подарка Розамунде покрывало из легкого шелкового газа, покрытое вышитыми золотыми звездами. Потом, вспомнив, что даже в таком деле он не должен пользоваться преимуществами перед Годвином, взял также тунику, вышитую золотыми и серебряными цветами, никогда не виданными им, потому что это были восточные, тюльпаны и анемоны. Ее он решил передать Годвину, чтобы тот, когда захочет, подарил ее двоюродной сестре.

Эти шелковые материи были очень дороги, и Вульф попросил у приора денег взаймы, но старый Джон уже истратил все, что у него было; тогда виноторговец Георгий сказал, что он возьмет в городе проводника, сам привезет вино в замок и тогда получит плату за вышивки, надеясь продать еще какой-нибудь товар знатным дамам.

Он предложил также провести приора и Вульфа к устью реки, в котором стоял корабль, и показать им товары, бывшие, по его словам, собственностью компании кипрских купцов, которые пустились в странствия вместе с ним. Они отказались, так как уже подходил вечер. Зато Вульф сказал, что после Рождества он, вероятно, вернется в Соусминстер с братом, чтобы осмотреть судно, которое совершило такое длинное плавание. Георгий ответил, что он с удовольствием принял бы у себя рыцарей, но что, вероятно, руль поправят очень скоро, так как ему хочется отплыть в Лондон, пока стоит спокойная погода, с целью продать в столице главную часть своего груза. Он прибавил, что думал провести Рождество в Лондоне, но что благодаря порче руля ветер пронес их мимо устья Темзы, и, не войди корабль в реку Кроуч, они, вероятно, погибли бы.

И он простился со своими покупщиками, предварительно испросив у приора благословения.

Аббат Джон и Вульф уехали, очень довольные своей покупкой и Георгием, который показался им приветливым и любезным купцом. В этот вечер приор поужинал в замке и за столом вместе с Вульфом рассказал о купце. Сэр Эндрю смеялся, доказывая, что житель Востока заставил их купить гораздо больше вина, чем им было нужно, и что таким образом в выгоде остались не они, а Георгий. Потом пустился в рассказы о богатом острове Кипр, на котором побывал за много лет перед тем, о пышном дворе кипрского императора, о богатстве граждан. По его словам, уроженцы Кипра были самыми хитрыми и ловкими купцами на свете, такими осторожными, что ни один еврей не мог обойти их, а также отличными мореплавателями, унаследовав свое искусство от финикиян; наконец, он прибавил, что все рассказанное о купце Георгии соответствовало характеру этого народа.

Таким образом в умах обитателей Стипля не зародилось ни малейших подозрений относительно киприота и его корабля, и в этом не было ничего странного, так как его история казалась вполне правдоподобной, и причина его пребывания в Соусминстере была ясна и проста.

Глава 5

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПРАЗДНИК В СТИПЛЕ
Через четыре дня после поездки Вульфа в Соусминстер наступило рождественское утро. Стояла дурная погода, а потому ни сэр Эндрю и никто из его домашних не поехал в Стенгет; все присутствовали на мессе в церкви Стипля. Тут после богослужения старик по обычаю роздал своим арендаторам мелкие деньги, так называемые «argesses», и пожелал им счастья, предупредив, чтобы они не напивались в этот день, как это часто случалось в те времена.

— А вот нам и не представится случай напиться, — заметил Вульф по дороге в замок, — ведь этот купец Георгий не доставил нам вина, которого мне так хотелось выпить сегодня вечером.

— Может быть, он продал его кому-нибудь дороже, это часто делают его соотечественники, — с улыбкой ответил сэр Эндрю.

Они вошли в переднюю залу, и тут оба брата, по взаимному соглашению, поднесли свои рождественские подарки Розамунде. Она мило поблагодарила их обоих и, рассматривая красивые вышивки, восхищалась ими. Когда ей сказали, что за материю еще не заплачено, она засмеялась и ответила, что, как бы они ни добыли тунику и покрывало, она наденет их вечером.

Около двух часов пополудни в комнату вошел слуга и сказал, что приехала телега, заложенная тремя лошадьми и в сопровождении двух человек.

— Это наш виноторговец, он все-таки приехал вовремя, — сказал Вульф и побежал к нему навстречу, остальные пошли за ним.

Действительно, это был Георгий, завернутый в большой овчинный плащ, какие киприоты носят зимой, и сидевший на одном из своих бочонков.

— Простите, рыцари, — сказал он, спускаясь на землю. — У вас такие дороги, что, хотя я оставил почти половину моего груза в Стенгете, мне пришлось ехать четыре часа от аббатства досюда, и большую часть этого времени мы провели в глубоких рытвинах, которые страшно утомили лошадей и, как я боюсь, попортили колеса. Но все же мы здесь наконец, и, благородный лорд, — прибавил он, кланяясь сэру Эндрю, — с нами то вино, которое ваш сын купил у меня.

— Мой племянник, — поправил его старик.

— Еще раз прошу прощения. Судя по сходству с вами, я думал, что эти рыцари ваши сыновья.

— Он купил все это вино? — спросил сэр Эндрю, потому что на телеге было пять бочек, кроме двух или трех бочонков меньшей величины, и несколько свертков, упакованных в овчины.

— Нет, к сожалению, — печально ответил купец и пожал плечами. — Только два бочонка «Мавро». Все остальное я вез в аббатство, так как, насколько я понял, святой приор купил шесть бочек, хотя, казалось, ему были нужны только три.

— Он сказал три, — вставил Вульф.

— Да, сэр. Тогда, конечно, я ошибся, ведь я так плохо говорю на вашем языке. Итак, мне придется тащить остальное вино по этим проклятым дорогам. — И он сделал гримасу. — Однако я попрошу вас, сэр, — прибавил купец, обращаясь к сэру Эндрю, — немного уменьшить груз, приняв в подарок вам этот небольшой бочонок старого сладкого вина из лоз, которые растут на откосах горы Труида.

— Я хорошо помню его, — с улыбкой ответил сэр Эндрю. — Но, друг, я не хочу брать вина без платы.

Георгий услышал, и его лицо засияло.

— Как, благородный сэр? — произнес он. — Вы знаете мою родину, Кипр? О, я целую вашу руку и прошу вас не обижать меня отказом от этого маленькогодара. Право, говоря откровенно, я могу понести эту небольшую потерю, потому что хорошо торговал повсюду, даже здесь, у вас в Эссексе.

— Как вам угодно, — сказал сэр Эндрю. — Благодарю вас… А скажите, у вас на продажу есть что-нибудь еще?

— Да, конечно, вышивки; может быть, эта милостивая леди пожелает взглянуть на них? Есть и ковры, на которых, бывало, мусульмане молились своему лжепророку Магомету. — И, отвернувшись, он плюнул на пол.

— Вижу, что вы христианин, — сказал сэр Эндрю. — А все-таки, хотя я бился в ними, я знавал многих очень хороших магометан. И я не считаю нужным плевать при имени Магомета. Я нахожу, что он был великий человек, обольщенный хитрыми уловками сатаны.

— Я тоже, — задумчиво сказал Годвин. — Истинные слуги креста должны сражаться с его врагами и молиться за их души, а не плевать на них.

Виноторговец с любопытством посмотрел на старика и Годвина, играя серебряным крестом, который висел на его широкой груди.

— Завоеватели святого города думали иначе, — сказал он, — когда они ехали к мечети Эль Акса, и их лошади по колени утопали в крови; меня тоже учили другому. Но теперь настали времена свободы, и в конце концов, имеет ли право бедный торговец, ум которого, к сожалению, больше занят барышами, чем страданиями благословенного сына Марии (тут он перекрестился), судить о таких высоких вопросах? Простите меня, я принимаю ваш упрек, так как, может быть, я слишком набожен.

А между тем этот «упрек» в тот же вечер спас жизнь многих людей.

— Могу я попросить, чтобы мне помогли справиться с этими свертками? — продолжал Георгий. — Так как я не могу развернуть их здесь, а также увезти бочки. Нет, маленький бочонок я отнесу сам, надеясь, что вы отведаете из него вина во время рождественского пира. С ним нужно обращаться осторожно, впрочем, боюсь, что ваши ужасные дороги не улучшили его качества.

И, перекатив бочонок с края телеги к себе на плечо, так, чтобы он остался стоять отвесно, Георгий легкими шагами направился к открытой двери в переднюю залу.

«Для человека нерослого, он изумительно силен», — подумал Вульф, который шел за ним со свертком ковров.

Потом и остальные винные бочки доставили в каменный погреб под залой.

Оставив подле лошадей своего слугу, молчаливого, по-видимому, глупого черноглазого малого по имени Петрос, Георгий вошел в комнату и принялся распаковывать свои ковры и вышивки со всем искусством человека, воспитанного на базарах Каира, Дамаска или Никозии. Прекрасные вещи показал он: вышивки, слепившие глаза, циновки со множеством оттенков, но мягкие и блестящие, как мех выдры. Сэр Эндрю смотрел на них, и ему невольно вспомнились дни прошлого, и его лицо смягчилось.

— Я куплю ковер, — сказал он, — потому что, может быть, именно на нем я много лет тому назад лежал больной в доме Эюба в Дамаске. Нет, нет, я не буду торговаться, я куплю его.

И он задумался; старик вспомнил, как, лежа на таком ковре (и действительно, хотя он не знал этого, перед ним был тот самый ковер) и глядя сквозь резные рамы, он впервые увидел свою красавицу жену, которая ходила по апельсиновому саду со старым Эюбом. И, вспоминая о своей молодости, рыцарь заговорил о Кипре; так время прошло до темноты.

Наконец Георгий сказал, что ему пора ехать, так как в Соусминстере его приказчик хотел отпраздновать Рождество. Купцу уплатили по счету — очень большому, — и, пока лошадей запрягали, Георгий пробуравил бочонок вина и вставил в него втулку, так как, по его словам, был уверен, что в этот вечер обитатели замка отведают светлого вина. Пожелав всем д’Арси счастья за их доброту и щедрость, он откланялся по-восточному и уехал вместе с Вульфом.

Через несколько минут раздались крики; Вульф вернулся, говоря, что колесо телеги сломалось при первом же обороте, и теперь она лежала на боку во дворе. Сэр Эндрю и Годвин пошли посмотреть, в чем дело, и увидели Георгия, который так ломал руки, как на это способен только восточный купец, и сыпал проклятия на каком-то иностранном языке.

— Благородный рыцарь, — сказал он. — Что мне делать? Уже почти совсем стемнело! Как я проеду через этот крутой холм? Бесценные вышивки, мне кажется, должны остаться здесь на ночь, так как до завтрашнего утра колесо невозможно поправить…

— Да и вам тоже лучше остаться здесь, — ласково сказал ему сэр Эндрю. — Полно, полно, не печальтесь; тут у нас, в Эссексе, сломанные оси и колеса — дело обычное… Вы же и ваш слуга можете так же посидеть за рождественским столом здесь, как и в Соусминстере.

— Благодарю вас, сэр рыцарь, благодарю от души. Но могу ли я, простой купец, замешаться в ваше благородное общество? Позвольте мне с моим слугой Петросом пообедать с вашими слугами вот в этом сарае, где, как я вижу, они уже приготовили для себя стол.

— Ни за что, — ответил сэр Эндрю. — Пусть ваш слуга сядет с моими людьми, которые позаботятся о нем, вы же пойдите в залу и, пока нам не подадут обедать, что будет очень скоро, поговорите со мной о Кипре. И не беспокойтесь о ваших товарах. Их отнесут в сохранное место.

— Хотя я чувствую себя недостойным, я повинуюсь вам, — ответил почтительно Георгий. — Петрос, ты понимаешь? Этот благородный господин принимает нас к себе на ночь. Его люди покажут тебе, где можно поесть и выспаться, и помогут позаботиться о лошадях.

Петрос, который, по словам купца, тоже был уроженцем Кипра и летом занимался рыбной ловлей, а зимой служил погонщиком мулов, низко поклонился и, пристально взглянув на Георгия своими черными глазами, сказал ему несколько слов на непонятном языке.

— Слышите вы, что говорит этот глупый малый? — спросил Георгий. — Что? Вы не говорите по-гречески, а только по-арабски? Ну, он просит у меня денег, чтобы заплатить за обед и за ночлег. Простите его, ведь он простой крестьянин и не может себе представить, чтобы кто-либо мог дать даром ночлег и обед. Но я уверю эту свинью.

И, говоря на высоких нотах, он принялся объяснять что-то своему слуге, но никто, кроме Петроса, не понял его слов.

— Теперь, сэр рыцарь, не думаю, чтобы он посмел снова оскорбить вас таким образом. Ах, смотрите-ка, он уходит, он сердится: ну, оставим его. Он придет к обеду, этакая свинья! Сырость и ветер? В своей овчине киприот не боится ни того, ни другого; в ней он заснет хоть в снегу…

Все вернулись в замок; по дороге Георгий продолжал бранить глупость своего слуги. В зале разговор скоро перешел на другие предметы, между прочим, на различие между верованиями греческой и латинской церквей — вопрос, в котором купец, казалось, был очень силен, заметил он также, что кипрские христиане очень опасались, чтобы Саладин не завоевал их остров.

Наконец часы показали пять, Георгия отвели к умывальнику — простому каменному желобу, — где он умыл себе руки, а потом пригласили обедать, вернее, ужинать за столом, который стоял на помосте против входа в солар. Тут было шесть мест: для сэра Эндрю, его племянников, Розамунды, капеллана Матью, который по праздникам служил обедни в церкви, а ужинал в замке, и, наконец, для уроженца Кипра купца Георгия. Ниже помоста стоял другой стол, за которым уже собралось двенадцать гостей — главные арендаторы земель старого д’Арси и управляющие из его других имений. Обыкновенно слуги, охотники, свинопасы и другие служащие сидели за третьим столом, рядом с камином, но они непременно напивались хорошим пивом в праздничные дни, и, хоть многие дамы не обращали на это внимания, Розамунда особенно ненавидела пьянство, а потому теперь их всех отправили пировать в сарай, который стоял во дворе, близ рва.

Когда все уселись, капеллан прочел молитву, и начался пир. Кушанья были просты, но их подавали много. Прежде принесли приготовленную поваром на деревянном подносе большую треску, ее куски были розданы каждому по очереди; их раскладывали на ломти, то есть на большие куски хлеба; ели рыбу ложками, которые лежали у каждого. После рыбы принесли разного рода мясо на серебряных вертелах. Подавали кур, куропаток, уток, наконец, большого лебедя; арендаторы встретили его, постукивая своими ногами о пол, потом явились пирожные из теста, а вместе с ними орехи и яблоки. Нижнему столу подали пиво. Но на помосте пили темное вино, купленное Вульфом; его пили все, кроме сэра Эндрю и Розамунды; старый рыцарь воздерживался, боясь за свое здоровье, молодая девушка никогда не пила ничего, кроме воды, и ненавидела вино — это, вероятно, было у нее в крови в виде наследства от восточных предков.

Все развеселились. Гость оказался забавным малым; он рассказывал много историй о войне и любви. Даже сэр Эндрю, забыв свои тревоги и предчувствия, весело смеялся; Розамунда, которая казалась красивее, чем когда-нибудь, в своем покрывале, усеянном золотыми звездами, и в вышитой тунике, слегка улыбалась, немного рассеянно. Наконец пир подошел к концу; вдруг, точно неожиданно вспомнив о чем-то, Георгий вскрикнул:

— А вино? Жидкая амбра с горы Труидо. Я и позабыл о нем. Благородный рыцарь, вы позволите мне разлить его?

— Конечно, милый купец, — ответил сэр Эндрю, — конечно, вы можете раскупорить ваше собственное вино!

Георгий поднялся, взял большой кувшин и серебряный жбан с боковой полки, на которой была расставлена нарядная посуда, подошел к маленькому бочонку, стоявшему в углу на козлах, наклонился над ним, вынул из него затычку и наполнил до краев то и другое. Потом он знаком подозвал к себе одного из управителей, сидевших за нижним столом, и приказал подать ему кожаный ковш, тоже стоявший на полке. Налив его вином, он передал его вместе с кувшином этому человеку, предложив ему выпить за здоровье его господина. Серебряный жбан он отнес к высокому столу и собственноручно наполнил роговые кубки всех присутствующих, за исключением Розамунды, которая ни за что не захотела дотронуться до вина, хотя купец долго уговаривал ее и, казалось, обиделся на ее отказ… И вот, не желая огорчить этого человека, всегда любезный сэр Эндрю сам налил немного вина в свой рог, но когда киприот отвернулся, дополнил кубок водой. Теперь все было готово; Георгий налил или сделал вид, что налил вино в свой собственный рог, и сказал:

— Выпьем все, решительно все за здоровье благородного рыцаря сэра Эндрю д’Арси, которому я, по обычаю, моих соотечественников, желаю жить веки вечные! Пейте, друзья, пейте до дна, потому что такое вино никогда больше не омочит ваших губ!

И, подняв кубок, он, по-видимому, пил его большими глотками; все последовали его примеру, даже сэр Эндрю, который отпил немного из своего кубка, на три четверти полного водой; раздался долгий ропот удовольствия.

— Да, это не вино, это нектар, — сказал Вульф.

— Правда, — согласился капеллан Матью, — такое вино мог пить сам Адам в райском саду!

С нижнего стола послышались веселые восторженные крики.

Конечно, это было и прекрасное, и крепкое вино: точно покров опустился на ум сэра Эндрю. Но завеса эта снова поднялась, ив его мозгу зашевелились воспоминания и предвидения. Различные забытые давнишние обстоятельства сразу нахлынули на него, точно толпа детей, стремящихся играть. Это прошло, и старику стало страшно. Но чего ему было бояться в эту ночь? Ворота через ров были закрыты, и их охраняла стража. Верные люди, человек двадцать или больше, сидели за столами в различных пристройках за воротами; другие, еще более верные, окружали его в зале; справа и слева от него были сильные и храбрые рыцари, сэр Годвин и сэр Вульф. Нет, тревожиться было нечего, а между тем он все-таки чувствовал страх. Вдруг старый д’Арси услышал голос, голос Розамунды, которая сказала:

— Почему все так смолкли, отец? Еще недавно я слышала, как слуги и лучники пели в сарае, теперь они молчат, точно мертвые. О, Боже, посмотри! Неужели все здесь опьянели? Годвин…

В эту минуту голова Годвина упала на стол. Вульф поднялся, обнажил свой меч до половины, потом обнял шею священника и вместе с ним свалился на стол. И со всеми повторилось то же самое; они покачивались взад и вперед, потом засыпали, остался трезвым только Георгий, который поднялся, чтобы предложить выпить еще за что-то.

— Чужестранец, — резко сказал сэр Эндрю, — ваше вино очень крепко.

— Как видно, сэр рыцарь, — ответил Георгий, — но я разбужу их. — И, соскочив с помоста, легко, как кошка, он побежал по зале с криком: — Им нужен воздух, воздух! — Он широко распахнул двери, быстро вытащил из складок платья серебряный свисток и пронзительно и громко засвистел, прибавив: — Как, они все еще спят? Ну, я предложу здравицу, от которой все проснутся.

Он схватил роговой кубок, взмахнул им и крикнул:

— Вставайте, вставайте вы, пьяницы, и выпейте за леди Розу Мира, принцессу Баальбекскую и племянницу моего царственного господина Юсупа Салахеддина, который послал меня, чтобы я привез ее к нему.

— О, отец, — вскрикнула Розамунда, — вино отравлено, и нас предали!

Едва она умолкла, как послышался топот бегущих ног, и через открытую дверь в дальнем конце залы хлынуло человек двадцать или больше с оружием в руках. В эту минуту сэр Эндрю наконец понял все.

С ревом раненого льва он обнял дочь и, постояв с ней минуту, бросился к входу в солар, где пылал камин и были зажжены свечи; он закрыл за собой дверь и задвинул ее засовом.

— Скорее, — сказал он, срывая с себя платье, — бежать нельзя, но я, по крайней мере, могу умереть, сражаясь за тебя. Дай мне кольчугу.

Она сняла со стены его доспехи и в то время, как раздался стук, надела на него кольчугу, стальной шлем, вложила в одну его руку длинный меч, а в другую щит.

— Теперь, — сказал он, — помоги мне.

Они вместе толкнули к двери дубовый стол, бросив по обе стороны стулья и кресла, чтобы нападающие споткнулись о них.

— Здесь лук, — сказал он, — стреляй из него, как я тебя учил. Отойди, чтобы мечи тебя не задели, и стреляй мимо меня. О, если бы Годвин и Вульф были здесь и мы могли бы дать урок этим мусульманским собакам!

Розамунда не ответила, ей представилось, как Годвин и Вульф будут страдать, когда они придут в себя и узнают, что случилось с нею и с сэром Эндрю. Она оглянулась; у стены стоял маленький письменный стол, за которым обыкновенно писал Годвин, на нем лежало перо и пергамент. Молодая девушка схватила их и, видя, что дверь стала медленно подаваться, написала:

«Поезжайте за мной к Саладину. В этой надежде я живу!»

Розамунда.
Когда наконец тяжелая дверь распахнулась, Розамунда перевернула написанное и, схватив лук, наставила стрелу на тетиву.

Дверь упала, толпа ринулась в солар и остановилась. Перед нею со щитом, украшенным гербовым черепом, стоял старый рыцарь, подняв свой длинный меч. Ужасная злоба горела в его глазах, и он походил на затравленного волка; рядом с ним красавица Розамунда в своем праздничном наряде.

— Сдавайтесь! — крикнул голос.

Вместо ответа зазвенела тетива, и стрела пронзила горло говорившего, он упал и замолк навеки.

Когда убитый с шумом упал на пол, сэр Эндрю громко крикнул:

— Мы не сдаемся языческим собакам и отравителям. Д’Арси! Против д’Арси — против смерти!

Старый рыцарь снова издал военный клич своего рода, хотя недавно думал, что ему уже не суждено его произнести. Молитву старика услышало небо; оно судило умереть ему, как он того желал.

— Покончить с ним, схватить принцессу!

Кричал Георгий, но уже не с угодливым выражением виноторговца; он произносил эти слова тоном холодного приказания и по-арабски.

На мгновение смуглая толпа остановилась перед блистающим мечом, потом с криком «Салахеддин, Салахеддин!» двинулась вперед, взмахивая копьями и саблями. Перед воинами лежал опрокинутый стол; один из них перескочил через его край, но в эту минуту старый рыцарь, забыв о своих годах и болезнях, сверху вниз нанес ему такой удар, что посыпались искры. Сэр Эндрю отступил, чтобы замахнуться вновь, но стол обошли два человека с ожесточенными лицами. В одного из них выстрелила Розамунда, ее стрела пронзила ему ляжку, но, падая, он ударил своим острым палашом по краю лука и отсек его, сделав бесполезным. Второй попал ногой в перекладину дубового стула, которого он не заметил, и тоже упал; сэр Эндрю, не обратив на него внимания, с криком бросился в толпу, и, подставляя под удары сарацин щит, сам рубил их своим мечом с таким ожесточением, что они отступали перед ним.

— Защитите себя справа, отец! — крикнула Розамунда.

Д’Арси отскочил и увидел, что упавший сарацин поднялся.

Он двинулся к нему, тот быстро обернулся, собираясь бежать, и встретил смерть: тяжелый меч поразил его между шеей и плечами. Кто-то закричал:

— Нам плохо приходится от этого старого льва, и мы теряем людей. Сторонитесь его когтей, пронзите его копьями.

Но Розамунда, понимавшая их язык, заслонила собой отца и ответила по-арабски:

— Да, поразите его, но раньше убейте меня и расскажите об этом Саладину.

И вот зазвучала спокойная команда Георгия:

— Тот, кто дотронется хотя бы до одного волоса принцессы, умрет. Если можете, возьмите их обоих живыми, но на нее не поднимайте руку. Стойте!

Нападающие остановились и стали переговариваться.

Розамунда коснулась отца и показала на человека, лежавшего на полу, с ногой, пронзенной стрелой. Он старался подняться на колено и тянул к себе свой тяжелый палаш. Сэр Эндрю поднял свой меч, как слуга поднимает палку, чтобы убить крысу, но тотчас же опустил его со словами:

— Я не убиваю раненых. Брось оружие и иди к твоим.

Раненый повиновался и, отползая прочь, даже дотронулся лбом до пола в виде селима, он понял, что ему подарили жизнь и что это было великодушно относительно него, человека, собиравшегося нанести коварный удар.

Георгий выступил вперед, это уже был не тот человек, который продавал отравленное вино и восточные вышивки, а гордый сарацин с высоким челом, одетый в кольчугу, скрывавшуюся под его купеческим платьем. Теперь на его груди вместо распятия блестело украшение в виде звезды из драгоценных камней, знак его рода и положения.

— Сэр Эндрю, — сказал он, — выслушайте меня. Благороден был ваш поступок, — он указал на раненого, которого товарищи унесли, — и вы благородно защищались, защищались образом, достойным ваших предков и вашего рыцарского сана. Рассказ об этом понравится моему господину (говоря это, он поклонился), то есть если Аллах дозволит нам без помехи и в целости вернуться к нему. Вы же, конечно, сочтете, что я поступил бесчестно с вами, победив силу храбрых рыцарей, сэра Годвина и сэра Вульфа, не ударами мечей, а отравленным вином и сделав то же самое с вашими слугами, которые до завтрашнего утра не освободятся от дурмана. И вы правы, это поступок, достойный раба, я до конца жизни буду со стыдом вспоминать его, и, может быть, отмщение за это падет на мою голову и покроет меня кровью. Но подумайте о нашем положении и простите нас. Нас было очень немного в вашей обширной стране, и мы скрывались в пещере львов, которые убили бы нас без жалости, если бы узнали, кто мы. Это, конечно, было бы неважно; что такое наши жизни, из которых несколько уже пресек ваш меч, да и не только ваш, но и мечи близнецов-братьев там, на моле.

— Я так и думал, — презрительно произнес сэр Эндрю. — Поистине ваш поступок был достоин вас; двадцать или больше против двоих!

Георгий поднял руку.

— Не судите нас поспешно, — сказал он, медленно произнося слова, так как хотел выиграть время. — Ведь вы читали письмо нашего господина. Видите ли, мне было поручено взять в плен Розу Мира и, если возможно, без кровопролития. Я осматривал местность, взяв отряд моряков с моего корабля, они плохие бойцы; со мной было очень немного моих собственных солдат, когда разведчики донесли, что леди Роза выехала из замка в сопровождении двух человек. Понятно, я считал, что она уже в моих руках. Но рыцари победили меня искусством и силой, и вы знаете, чем кончилось дело. Тогда мой гонец привез вам письмо, которое, правда, следовало доставить к вам раньше. Письмо тоже не удалось, потому что ни вас, ни принцессу, — и он поклонился Розамунде, — нельзя было подкупить. Хуже, все окрестности насторожились; вы окружили себя вооруженными людьми, братья-рыцари охраняли вас, и вы собирались бежать в Лондон, где нам было бы трудно уловить вас в сети. Поэтому я — принц и эмир, — который, хотя вы не помните этого, в молодости скрестил с вами меч, сделался продавцом отравленного вина. Послушайте меня, сэр Эндрю, сдайтесь, вы сделали достаточно, чтобы ваше имя воспевалось многими поколениями, примите любовь Салахедина; я, господин Эль Гассан — он не хотел выбрать человека менее значительного для этого поручения — снова подтверждаю слово моего властелина, говоря, что вам не сделают зла. Сдайтесь, спасите вашу жизнь, живите среди почестей, сохраняя собственную веру до тех пор, пока Азраиль не увлечет вас от прелестных долин Баальбека к источникам рая, если только в рай могут войти неверные, хотя бы славные и храбрые. Знайте — так должно совершиться. Если мы вернемся без принцессы Розы Мира, мы умрем все до одного, если же мы сделаем ей вред или оскорбим ее, нас постигнет такая ужасная смерть, что я вам и сказать не могу. Не прихоть великого властителя заставляет его украсть девушку, в жилах которой течет родственная ему благородная кровь. Ему повелел это голос самого

Бога устами ангела сна. Трижды Аллах говорил с ним в грезах, открывая нашему властелину с милосердным сердцем, что только руками вашей дочери и при помощи ее благородства может быть спасено бесчисленное количество человеческих жизней; поэтому он скорее согласился бы лишиться половины своих владений, чем дать ей ускользнуть. Перехитрите нас, разбейте, возьмите нас в плен, прикажите пытать, казните; явятся другие посланцы, чтобы исполнить его приказание; поистине они уже на пути сюда. Кроме того, бесполезно снова проливать кровь; ведь в книгах судьбы написано, что принцесса Роза Мира вернется на Восток, выполнит свою судьбу и спасет человеческие жизни.

— Тогда, эмир Эль Гассан, я вернусь на Восток только в виде духа, — гордо ответила Розамунда.

— Нет, принцесса, — с поклоном ответил он, — один Аллах имеет власть над вашей жизнью, и судьба постановила иное. Сэр Эндрю, время подходит к концу, я должен исполнить мое дело. Хотите ли вы примириться с Салахеддином или же принудите его слуг лишить вас жизни?

Старый рыцарь выслушал его, опершись руками на свой покрасневший меч, потом поднял голову и сказал:

— Я стар и близок к смерти, виноторговец Георгий или принц Эль Гассан, кто бы вы ни были. В молодости я поклялся не входить в мирные договоры с язычниками и в старости не нарушу этого обета. Пока я в силах держать оружие, я буду защищать мою дочь даже против могущества Саладина. Исполните ваше коварное дело, и пусть все будет, как пожелает Господь.

— Принцесса, — ответил Эль Гассан, — засвидетельствуйте на Востоке, что я неповинен в крови вашего отца! Да падет она на его и на вашу голову.

И он во второй раз засвистел в свисток, висевший у него на шее.

Глава 6

ЗНАМЯ САЛАДИНА
Когда эхо свистка Гассана замерло, деревянные ставни окна, бывшего позади, затрещали, распахнулись, и в комнату вскочил высокий тонкий человек с поднятой секирой. Раньше, чем сэр Эндрю успел обернуться, посмотреть, откуда раздался шум, секира страшно ударила его между плечами, и хотя кольчуга осталась неразрубленной, удар упал на его хребет. Старик свалился навзничь; он не страдал, мог говорить, но был беспомощен, как ребенок. Его поразил паралич, и он не мог двинуть ни рукой, ни ногой, ни головой.

Среди наступившей тишины раздался его затрудненный голос, и он устремил глаза на человека, который так ужасно покалечил его.

— Рыцарский удар действительно и достойный христианина, который убивает по найму мусульман. Изменник перед

Богом и людьми, вы ели хлеб мой и теперь убиваете меня, как быка, подле моего собственного очага. Да будет ваш конец еще хуже, да погибнете вы от рук тех, кому теперь служите.

Пилигрим Никлас — это был он, одетый не в платье паломника, — отшатнулся от него, смущенно произнося какие-то слова, и исчез в толпе сарацин. И вот, горько зарыдав, Розамунда наклонилась, словно раненая птица, взмахнула мечом, которого ее отцу никогда уже не было суждено поднять, и, обратив рукояткой вниз к полу, бросилась на него. Но острие не коснулось ее груди, потому что эмир легко отклонил лезвие и поймал ее, когда она падала.

— Госпожа, — сказал он, тихонько отпуская Розамунду. — Аллах еще не требует вас к себе. Я сказал, что это не суждено. Теперь дайте мне слово — в ваших жилах течет кровь, родственная Салахеддину, и кровь д’Арси, а потому вы не можете солгать, — дайте слово, что никогда, ни теперь, ни после, вы не постараетесь лишить себя жизни. Если вы не дадите этого слова, мне придется связать вас, а противно сделать такое святотатство, и я молю вас не принуждать меня к нему.

— Обещай, Розамунда, — произнес глухой голос ее отца, — и да сбудется твоя судьба. Самоубийство — преступление, и он прав, так написано в книге судьбы. Приказываю тебе дать обещание!

— Повинуюсь и обещаю, — сказала Розамунда. — Наступил ваш час, мой лорд Гассан.

Низко поклонился сарацин и сказал:

— Я удовлетворен, и с этих пор мы ваши слуги, принцесса. Ночной воздух холоден. Вам нельзя ехать так. Где ваши одежды?

Она указала пальцем. Один из солдат Гассана взял свечу, еще двое двинулись за ним, и вскоре они вернулись со всеми вещами Розамунды, которые только могли найти. Они не забыли даже ее молитвенника и серебряного распятия, которое висело над ее постелью, а также кожаной шкатулки с безделушками.

— Накиньте на принцессу самый теплый плащ, — сказал Гассан, — остальное заверните в ковры.

Таким образом ковры, которые сэр Эндрю купил в этот день у купца Георгия, теперь послужили мешками для вещей его дочери. Даже тут, в минуту, когда приходилось спешить и бояться опасности, подумали о ее удобстве.

— Принцесса, — сказал Гассан с поклоном, — мой господин, а ваш дядя прислал вам драгоценности огромной стоимости. Желаете ли вы взять их с собой?

Не отрывая глаз от помертвевшего лица сэра Эндрю, Розамунда с трудом ответила:

— Пусть они остаются там, где лежат. Что мне делать с камнями и драгоценностями?

— Ваша воля — закон, — сказал эмир. — Мы найдем для вас другие. Принцесса, все готово. Мы ждем, что вам будет угодно.

— Что мне угодно? О, Господи, что мне угодно? — вскрикнула Розамунда надломленным голосом, продолжая смотреть на отца, который лежал перед ней на полу.

— Я не могу помочь, — сказал Гассан, отвечая на вопрос, светившийся в ее глазах, и печаль зазвучала в его голосе. — Он не хотел уехать, он сам навлек на себя гибель, хотя поистине я желал бы, чтобы этот проклятый франк не ударил его так искусно. Если вы желаете, мы унесем его с нами, но, госпожа, напрасно было бы скрывать от вас истину — он умрет. Я изучил медицину и знаю это.

— Нет, нет, сказал сэр Эндрю, — оставьте меня здесь. Дитя мое, мы должны расстаться. Как я украл дочь Эюба, так сын Эюба похищает у меня тебя. Дочь моя, храни нашу веру, чтобы мог снова могли встретиться.

— Успокойтесь, — сказал Гассан, — ведь Салахеддин дал вам слово, что, если только сама принцесса не пожелает переменить свою веру или Аллах не изменит ее сердца, она будет жить и умрет поклонницей креста. Леди, ради вас самой и ради нас не делайте прощанья слишком долгим! Уйдите, слуги, возьмите с собой на них мертвых и раненых. Некоторых вещей не должны видеть посторонние глаза.

Они повиновались, и в соларе остались только Розамунда, Гассан и умирающий. Розамунда опустилась на колени перед отцом, и они стали шептать что-то на ухо друг другу. Гассан повернулся к ним спиной и набросил край своего плаща себе на голову и глаза, чтобы ничего не видеть и не слышать в этот страшный и священный час прощанья.

Казалось, будто они нашли надежду и утешение, по крайней мере, когда Розамунда в последний раз поцеловала старика, сэр Эндрю улыбнулся и сказал:

— Да, да, может быть, все к лучшему. Господь храни тебя, и да свершится Его воля. Но я забыл, скажи мне, дочь моя, который?

Она опять шепнула ему что-то на ухо, и, подумав с минуту, он ответил:

— Может быть, ты права. Я думаю, это самое мудрое. А теперь да покоится мое благословение на вас троих и на детях детей ваших. Подойди сюда, эмир.

Гассан услышал его голос, несмотря на плащ, и, скинув его с себя, подошел.

— Скажите Саладину, вашему господину, что он сильнее меня и отплатил мне моей же монетой. Мы все равно скоро разлучились бы с моей дочерью, потому что смерть подходила ко мне. Это воля Бога, и я склоняюсь перед нею и верю, что, может быть, в сновидениях Саладина была истина, что наши горести, которых мы не ожидали, принесут благо нашим братьям на Востоке. Но скажите также ему, что чему бы ни учила его вера, а христиане и язычники встретятся за гробом, скажите, что если этой девушке нанесут оскорбление или вред, то я клянусь Богом, который создал нас обоих, что заставлю его дать мне в этом отчет. Теперь, раз уж так поставлено судьбой, берите ее и уезжайте, зная, что мой дух пойдет за вами и за ней и что даже в этом мире за нее найдутся мстители.

— Я выслушал вас и повторю властелину ваши слова, — ответил Гассан. — Больше — я верю им. Что же касается остального, то вы слышали клятву Салахеддина, а я также клянусь охранять принцессу, пока она со мной. Поэтому, сэр Эндрю д’Арси, простите нас, ведь мы только орудия в руках Аллаха, и умрите с миром.

— Я сам столько погрешил, что прощаю вас, — медленно сказал старый рыцарь.

Его глаза устремились на лицо дочери, остановились, глядя на нее долгим испытующим взглядом, и закрылись.

— Я думаю, что он умер, — сказал Гассан. v Пусть Господь милосердный и сострадательный успокоит его душу. — И, сняв белый плащ со стены, он набросил его на старика, прибавив: — Пойдемте, госпожа.

Розамунда три раза посмотрела на закрытую фигуру на полу, заломила руки и чуть не упала. Потом, казалось, в ее голове родилась какая-то мысль, она подняла меч отца и, собрав силы, как королева, прошла по залитой кровью лестнице из солара. Внизу, в зале, ждал отряд Гассана, и солдаты склонились перед этим видением печальной красоты. В зале же лежали отравленные люди, между ними Вульф и Годвин. Розамунда спросила:

— Они умерли или спят?

— Не бойтесь, — ответил Гассан, — клянусь моей надеждой войти в рай, они только, спят и проснутся еще до утра.

Розамунда указала на отступника Никласа, на человека, который нанес сзади удар ее отцу, а теперь с недобрым лицом стоял поодаль от всех остальных, держа в руках зажженный фонарь.

— Что делает этот человек с факелом? — спросила она.

— Если вам угодно знать, леди, — насмешливо ответил Никлас, — я жду, чтобы вы ушли, а потом подожгу дом.

— Принц Гассан, — спросила Розамунда, — пожелает ли великий Саладин, чтобы опоенные зельем люди погибли под своей собственной кровлей? Вы ведь будете отвечать ему, и я, отпрыск его рода, именем Саладина приказываю вам вырвать факел из рук этого человека и при мне дать приказ, чтобы никто не посмел помыслить о таком позорном деянии!

— Как! — вскрикнул Никлас. — Позволить таким рыцарям, достоинства которых известны, — и он указал на братьев д’Арси, — двинуться вслед за нами и в виде мести убить нас? Да ведь это безумие.

— Кто здесь господин, а кто — предатель? — спросил Гассан с холодным презрением. — Пусть они гонятся за нами, если хотят, я охотно встречусь с такими храбрыми врагами в открытой битве и дам им возможность отомстить. Али, — прибавил он, обращаясь к человеку, который был переодет приказчиком и в свое время опоил слуг в сарае, как его господин опоил сидевших в зале, а потом открыл проход через ров. — Али, затопчи его факел и смотри за этим франком, пока мы не достигнем моря, чтобы безумец не поднял тревоги своими огнями. Вы довольны, принцесса?

— Да, я верю вашему слову, — сказала она. — Еще одно мгновение, прошу вас. Я хочу оставить моим рыцарям дары.

Она сняла с себя золотую цепь с золотом же крестом, отстегнула крест от цепочки, подошла к лежавшему Годвину и положила распятие на его груди. Потом быстрым движением обвила цепь вокруг серебряной рукоятки меча старого д’Арси и, подойдя большими шагами к Вульфу, широким размахом вонзила острие оружия между дубовыми досками стола так, что теперь меч подымался над столом.

— Его дед сражался им, — сказала она по-арабски, — в тот день, когда он взошел на стены Иерусалима. Это мой последний подарок ему.

Сарацины побледнели и что-то тихонько заговорили, услышав слова, служившие им недобрым предвестием.

Взяв за руку Гассана, который всматривался в ее бледное непроницаемое лицо, она, не говоря ни слова, не оглядываясь назад, пошла по длинной зале и вскоре, очутилась во тьме ночной.

— Лучше было бы послушаться моего совета да поджечь дом или, по крайней мере, перерезать горла всем, кто остался в замке, — сказал Никлас своему провожатому Али, идя вслед за остальными. — Если я не ошибаюсь в этих братьях, крест и меч скоро последуют за нами, и людские жизни заплатят за это мягкосердечное безумие! И он вздрогнул от страха.

— Может быть, и так, шпион, — ответил сарацин, глядя на него мрачными презрительными глазами. — Может быть, ваша жизнь заплатит за все!

Вульф спал, и ему снилось, что он стоит на голове на деревянной доске, как однажды при нем стоял жонглер, и что эта доска вертится в одну сторону, а он в другую. И вот наконец кто-то закричал на него, и он упал и ушибся. Он проснулся и услышал, что кто-то кричит почти ему на ухо, и узнал голос Матью, капеллана Стипльской церкви.

— Проснитесь, — кричал голос, — ради Бога, умоляю вас, проснитесь.

— Что такое? — спросил Вульф, сонливо поднимая голову и смутно чувствуя глухую боль во лбу.

— Смерть и дьявол побывали здесь, сэр Вульф, — сказал Матью.

— Они часто бывают вместе, — заметил Вульф. — Но мне хочется пить. Дайте воды.

Служанка, бледная, растрепанная, с опухшими веками, шатаясь и спотыкаясь, расхаживала по зале и зажигала то сальные свечи, то факелы, потому что было еще темно. Она услышала просьбу Вульфа и поднесла ему воды в ковше, а он с наслаждением утолил жажду.

— Теперь мне лучше, — сказал д’Арси и вдруг увидел окровавленный меч, который стоял над ним острием вниз, и вскрикнул: — Матерь Божья, что это такое? Дядин меч, весь красный от крови, и на его серебряной рукоятке золотая цепь Розамунды! Священник, где леди Розамунда?

— Исчезла, — со стоном ответил капеллан. — Служанки проснулись и увидели, что ее нет, а сэр Эндрю, мертвый или умирающий, лежит в соларе. Я только что натолкнулся на него… Боже мой, нас всех споили! Посмотрите на них, — и он рукой указал на лежавших. — Повторяю, здесь побывал сам дьявол.

Вульф с проклятием поднялся на ноги.

— Дьявол! — вскрикнул он. — Да, я понимаю, вы говорите о кипрском виноторговце, который привез нам вино.

— Отравленное вино, — повторил капеллан, — и он украл леди Розамунду.

Вульф точно обезумел.

— Украл Розамунду, унес ее через наши спящие тела! Украл Розамунду, и мы ни разу не ударили мечом, чтобы спасти ее! О, Христос, и такая вещь могла случиться. О, Христос, и я должен слушать это.

И могучий человек, рыцарь сильный и храбрый, зарыдал, как ребенок. Но недолго плакал он. Вульф собрался с силами и закричал громовым голосом:

— Просыпайтесь вы, пьяницы! Просыпайтесь и узнайте, что случилось с нами. Вашу госпожу Розамунду украли, пока вы лежали без чувств…

При звуке его громкого голоса поднялась высокая фигура и, шатаясь, подошла к нему, держа в руках золотой крест.

— Что за ужасные слова, брат мой? — спросил Годвин, весь бледный, с тусклыми глазами и пошатываясь взад и вперед.

Но он тоже увидел красный меч, взглянул сначала на него, потом на золотой крест в собственной руке. — Меч моего дяди, цепь Розамунды и ее крест? Где же сама она… Розамунда?

— Ее увели, увели! — крикнул Вульф. — Скажите ему все, священник.

И капеллан повторил Годвину то, что он узнал.

— Вот как мы сдержали нашу клятву, — продолжал Вульф. — О, что нам делать теперь? Мы можем только умереть от стыда!

— Нет, — задумчиво ответил Годвин; — мы должны жить, чтобы спасти ее. Видишь, она оставила нам знаки — крест мне, окровавленный меч тебе, а на его рукоятке цепь — символ ее рабства. Мы должны нести крест; оба должны размахивать мечом, оба должны разрубить цепь, а если нам не удастся это, то умереть.

— Ты бредишь, — сказал Вульф, — и немудрено! Выпей-ка воды. Если бы мы никогда не пили ничего другого, как она, которая запрещала и нам пить вино! Что вы сказали о моем дяде, священник? Он убит или только умирает? Нет, не отвечайте. Взглянем сами. Пойдем, брат.

И они пошли вместе, вернее, заковыляли к солару, держа факелы в руках.

Вульф увидел кровавые пятна на полу и дико расхохотался.

— Старик хорошо дрался, — сказал он, — а мы спали, как пьяные животные!

Они вошли в солар. Перед ними под белым, похожим на саван, плащом лежал сэр Эндрю. Стальной шлем закрывал его голову, и его лицо под ним было еще белее плаща. Услышав их шаги, он открыл глаза.

— Наконец-то, наконец, — слабо прошептал он. — О, сколько же я ждал вас! Нет, молчите, так как я не знаю, надолго ли у меня хватит силы… Ну, слушайте… Станьте на колени и слушайте.

Братья опустились на колени по обеим сторонам старика, и он кратко рассказал им, как опоили их дурманом, как он бился, как Гассан долго вел переговоры, чтобы дать время низкому предателю пилигриму вползти на окно, как предательски Никлас ударил его, передал также обо всем, что случилось после. Наконец, казалось, его силы истощились, тогда братья дали ему напиться, и он снова немного оживился.

— Скорее возьмите лошадей, — говорил он, то и дело останавливаясь, чтобы отдохнуть, — и поднимите всех окрестных жителей. Еще есть возможность догнать их!.. Нет, прошло семь часов, вы не догоните… Они слишком хорошо рассчитали… Они уже на море! Слушайте же. Отправьтесь в Палестину. В моем сундуке деньги на путешествие, но не берите отряда, потому что в мирное время это выдало бы вас; Годвин, сними с моего пальца перстень, с ним найдете Джебала, верного шейха горного племени, которое живет в ливанских горах. Напомните ему обет, который он дал Эндрю д’Арси, английскому рыцарю. Если кто-нибудь в состоянии помочь вам, то именно Джебал, который ненавидит род Нуреддина и Эюба. Говорю вам, племянники, ничто, повторяю, решительно ничто не должно помешать вам отыскать этого человека. Дальше поступайте, как Господь Бог укажет вам. Убейте этого предателя Никласа и Гюга Лозеля, если они еще живы, пощадите эмира Гассана, если не встретите его в открытом честном бою; этот человек только исполнял свой долг, как его понимают на Востоке, и был довольно милосерден; он мог убить или сжечь всех вас… Передо мной стояла трудная загадка, теперь, в час моей смерти, мне кажется, я сумел разгадать ее. Я думаю, Саладин недаром видел свое сновидение. Мужайтесь, мне представляется также, что там, в твердыне ливанских гор, у вас найдутся друзья, что все пойдет хорошо и что наши печали принесут добрые плоды. Что ты говоришь? Она оставила тебе меч моего отца, Вульф? Тогда храбро сражайся им и покрой славой наше имя. Она оставила тебе крест, Годвин? Носи его с достоинством, прославь Господа и спаси свою бессмертную душу! Помните то, в чем вы поклялись. Что бы ни случилось, не досадуйте друг на друга. Будьте верными друзьями один для другого, храните верность и ей, вашей даме, чтобы, когда вам наконец придется отвечать мне перед престолом небесным, я не стыдился бы за вас, мои племянники, Годвин и Вульф.

Несколько мгновений умирающий молчал; вдруг его лицо засияло, точно от счастья, и он вскрикнул громким, ясным голосом:

— О, дорогая жена, я слышу тебя. О Боже, Боже, я иду!

И, хотя его глаза не закрылись, а улыбка все еще покоилась на лице, нижняя челюсть старика опустилась.

Так умер сэр Эндрю д’Арсед.

Все еще стоя на коленях подле него, братья смотрели, как он умирал, когда же он вздохнул в последний раз, склонили головы в молитве.

— Мы видели великую смерть, — сказал Годвин, — пусть она будет уроком для нас, чтобы, когда наступит наш час, мы умерли, как он.

— Да, — вскрикнул Вульф, вскакивая, — но прежде всего отомстим за него. Что это? Почерк Розамунды. Прочти, Годвин.

Годвин взял в руки пергамент и прочитал:

— «Поезжайте за мной к Саладину. В этой надежде я живу».

— Да, да, Розамунда, мы отправимся за тобой, — вскрикнул он вслух, — пусть нам навстречу идут смерть или победа, мы не отступим от тебя.

Он бросил письмо, и, попросив капеллана побыть с телом, братья убежали в залу. К этому времени половина опоенных проснулась от неестественного сна, слуги, которых опьянил Али там, в сарае, входили теперь в залу с дикими глазами, бледными лицами, прижимая руки к голове и сердцу. Они были так слабы, больны, так испуганны, что с трудом уяснили себе случившееся, узнав же истину, по большей части могли только стонать и плакать. Впрочем, немногие нашли в себе достаточно умственной и телесной силы, чтобы броситься, несмотря на снежную метель, в аббатство Стенгет, в Соусминстер и в дома соседей, хотя никто из них не жил близко, прося всех вооружаться и помочь им догнать похитителей. Вульф, проклиная священника Матью и себя за то, что они с ним не подумали об этом раньше, поручил ему как можно скорее подняться на колокольню и зажечь сигнальный костер, который был приготовлен.

Матью ушел, захватив с собою кремень, огниво и кусочек трута, и через десять минут пламя бешено взвилось над крышей Стипльской церкви, предупреждая соседей, что их зовут на помощь. Слуги Стипля вооружились, оседлали всех лошадей, в том числе и коней, оставленных купцом Георгием: все бывшие в состоянии бежать или ехать верхом скоро собрались во дворе замка. Но поспешность ни к чему не повела, потому что луна заходила. Снег падал, и стояла ночь, темная, как смерть, такая темная, что трудно было видеть руку перед своим лицом. Приходилось ждать, и они ждали с досадой и печалью в сердце и охлаждали горящие головы ледяной водой.

Наконец занялась заря, и в сером рассвете показались верховые и пешеходы, двигавшиеся по снегу к замку, рассказывая друг другу, какое ужасное несчастье случилось в Стипле. Быстро разнеслась весть о том, что сэр Эндрю был убит, леди Розамунда украдена неверными, а пировавшие в замке заснули от отравленного вина, которое поднес им человек, считавшийся купцом. Едва собрался маленький отряд, всего человек в тридцать, идостаточно рассвело, как разведчики тронулись в путь, хотя и не знали, где следовало искать похитителей, так как снег покрыл все следы сарацин.

— Одно верно, — сказал Годвин, — они должны были приплыть по воде.

— Да, — ответил Вульф, — и конечно, высадились где-нибудь вблизи, потому что, если бы им предстояло идти далеко, они взяли бы лошадей, кроме того, подверглись бы опасности сбиться с пути в темноте. К Стесу! Попробуем проехать туда.

И они через луг отправились к заливу. До него было недалеко. Сперва они ничего не замечали, потому что слой снега покрывал камни маленькой набережной, но вот один из слуг крикнул, что замок прибрежного домика, в котором братья держали свою рыбачью лодку, сломан, через минуту он прибавил, что и лодки на месте нет.

— Она маленькая. В ней могли поместиться только шесть человек, — крикнул голос. — Столько народу она не выдержала бы.

— Глупый, — послышался ответ, — ведь могли быть и другие лодки.

Присмотрелись: под узким слоем снега нашли в иле оттиск от носа большого бота, а невдалеке отверстие в земле, в которое был вогнан большой кол. Теперь все достаточно выяснилось. Но скоро стало еще яснее, потому что, несмотря на падавший снег, Вульф заметил что-то блестящее, висевшее на сухих тростниках. По его приказанию один из слуг приподнял копьем блестящую вещь и подал ему.

— Я так и думал, — сказал он унылым голосом. — Это обрывок того вышитого звездами покрывала, которое я подарил Розамунде на Рождество; она оторвала от него часть и оставила здесь, чтобы указать нам, куда ее повезли. К святому Петру на стене! Говорю, там должны пройти лодки или корабль, и, может быть, благодаря темноте они еще не успели выйти в открытое море.

Братья повернули лошадей и поехали к церкви святого Петра по сухопутной дорожке, которая бежит между Стиплем, Лоуренсом и городком Бредуель; все верховые поскакали, пешеходы стали обыскивать местность вдоль залива и реки.

Они мчались среди падавшего снега; Годвин и Вульф были впереди; за ними с громом спешил все увеличивавшийся отряд рыцарей, оруженосцев, лучников, которые приехали, увидав огонь на стипльской башне или узнав от гонцов о том, что случилось, даже монахи из Стенгетского монастыря и купцы из Соусминстера призывали людей на помощь д’Арси.

Всадники спешили, но дороги были засыпаны снегом, под которым лежал слой грязи, и путь был не близок; прошел целый час, раньше чем Бредуель остался позади, а церковь, выстроенная святым Чедом, вырисовывалась на расстоянии мили. Вдруг снег прекратился, поднявшийся сильный северный ветер разорвал густой туман, и впереди из-за него показалось холодное и синее небо. Все еще окруженные клубами тумана, они подъехали к старой башне; тут Вульф и Годвин, натянув поводья, остановили лошадей.

— Что это? — со страхом спросил Годвин, указывая на что-то большое, смутно видневшееся в море сквозь пелену тумана.

Не успел еще его голос замолкнуть, как новый резкий порыв ветра разорвал, закрутил и унес последние покровы тумана и обнажил красный диск подымающегося солнца. И вот меньше чем в сотне ярдов перед ними — прилив был силен — они увидели высокие мачты галеры, которая медленно и плавно шла в открытое море; стройно шевелились ее длинные сильные весла. На их глазах ее подхватил ветер; на главной мачте надулся большой, выпуклый парус, и взрыв хохота, донесшийся с корабля, доказал д’Арси, что они тоже замечены.

Рыцари отлично поняли, кто плыл на этом нарядном судне, и, обезумев от бешенства и горя, взмахнули мечами. В это время на флаговом конце, на передней мачте, взвилось желтое знамя Саладина и в свете восходящего солнца заблестело, извиваясь, точно струящееся золото.

Но это еще было не все. На задней палубе поднялась высокая фигура самой Розамунды — по одну сторону от нее, одетый теперь в кольчугу и с тюрбаном на голове, стоял эмир Гассан, которого братья д’Арси знали под именем кипрского виноторговца Георгия, по другую — высокий плотный человек, тоже одетый в кольчугу, который на этом расстоянии походил на христианского рыцаря. Розамунда увидела Годвина и Вульфа; Розамунда протянула к ним руки. И вдруг бросилась вперед, точно желая кинуться в море, но Гассан удержал ее за руку, а другой рыцарь, бывший с нею, подошел к высокому бульверку.

Вульф был в полном отчаянии. Его ум мутился от бешенства, и, не помня себя, он пустил свою лошадь в воду, так, что волны дошли до половины ее тела; видя, что он не может ехать дальше, молодой рыцарь поднял свой меч, потрясая им в воздухе.

— Не бойтесь, не бойтесь! Мы бросимся за вами! — кричал он таким громовым голосом, что даже среди ветра и несмотря на все увеличивающееся пространство пенящейся воды его восклицание могло долететь до галеры.

И казалось, Розамунда услышала его, потому что в виде привета подняла руку.

Гассан, прижав одну руку к сердцу, а другую ко лбу, трижды поклонился рыцарю в знак последнего прощания.

Большой парус напрягся; весла спрятались внутрь галеры, она легла и быстро понеслась по танцующим волнам, становилась все меньше, все расплывчатее и, наконец, исчезла. Теперь Годвин и Вульф могли только видеть, как солнечный свет играл на золотом знамени Саладина, которое развевалось над нею.

Глава 7

ВДОВА МАСУДА
Прошло много месяцев с тех пор, как братья в зимнее утро остановили коней подле церкви святого Петра на стене и с мукой в сердце смотрели на плывшую к югу галеру Саладина, на палубе которой стояла взятая в плен любимая ими девушка, их родственница Розамунда. У них не было корабля, чтобы помчаться за нею, да, впрочем, это было уже и бесполезно… Наконец, братья поблагодарили всех, кто пришел к ним на помощь, и поехали домой в свой замок Стипль, потому что там их ждало важное дело. По дороге они расспрашивали то того, то другого, и данные им сведения выяснили для них все.

Во время обратной поездки и позже братья узнали, что галеру, которую все считали купеческим судном, чужестранцы ввели в залив, сказав, будто ее руль поврежден, что накануне Рождества этот корабль отошел от города и остановился в трех милях от бухты Черной реки. На буксире он привел с собой большой бот, который позже бросили на произвол судьбы. В сумерки лодка двинулась вдоль отдаленного берега к Стиплю. Наполнявшие ее люди (человек тридцать или больше) под предводительством лжепаломника Никласа вскоре спрятались в роще, ярдах в пяти-десяти от дома старого сэра Эндрю; там были впоследствии найдены отпечатки их ног; они притаились и ждали сигнала напасть на Стипль и поджечь его во время пира. Но это оказалось ненужным: был приведен в исполнение план отравить вино, план, который мог задумать только уроженец Востока. Итак, сарацинам пришлось столкнуться только с одним вооруженным человеком, со старым рыцарем, и, вероятно, это обрадовало их; очевидно, они хотели избежать отчаянной схватки на жизнь и смерть, во время которой неизбежно пали бы многие из нападающих, а если бы подоспела помощь соседей д’Арси, может быть, решительно все.

Когда окончилась борьба, сарацины повели Розамунду к боту, выбрались в залив, ведя на буксире маленькую шлюпку, выкраденную из сторожки и уносившую теперь их убитых и раненых. Это было поистине самой опасной частью их предприятия, потому что стояла черная ночь, и падал снег; они дважды садились на илистые мели. Тем не менее под управлением Никласа, который изучал реку, бухту и залив, сарацины еще до рассвета добрались до галеры; с первыми лучами солнца они подняли якорь и осторожно выгребались в открытое море. Остальное известно.

Нельзя было терять времени, поэтому через два дня сэра Эндрю пышно похоронили в Стенгетском аббатстве, в той самой гробнице, где уже лежало сердце его брата, отца близнецов, со славой павшего на Востоке.

На похороны собралось множество народа, потому что слух о страшных происшествиях разошелся по всей округе; останки старого рыцаря положили на покой под звуки жалоб и молитв. Позже распечатали его завещание; оказалось, что он оставил известную часть денег своим племянникам, кое-что Стенгетскому аббатству, назначил суммы на поминальные обедни ради упокоения своей души, на дары слугам и на пожертвования в пользу бедняков; все же свои имения и земли завещал Розамунде. Оба брата (или тот из них, который останется в живых), в силу его воли, должны были служить опекунами владений Розамунды, охранять ее самое и управлять ее имуществом до того дня, пока она вступит в брак.

Имения двоюродной сестры, а также и свои собственные братья в присутствии свидетелей вручили Джону, приору Стенгета, прося его управлять ими, исполняя волю завещания, и брать за труды десятую часть всех барышей и доходов. Бесценные дорогие вещи, присланные Саладином, они тоже передали ему на хранение, а он дал им расписку и подробный список всех дорогих вещей, бумаги эти братья д’Арси отдали на хранение одному клерку в Соусминстере. Это было поистине необходимо, так как никто, кроме Годвина, Вульфа и приора, не знал о существовании драгоценностей султана, да благодаря их высокой стоимости было бы и небезопасно рассказывать о них. Устроив все дела, оба брата прежде всего сделали по завещанию: Вульф оставлял все Годвину, Годвин — Вульфу, так как трудно было предположить, что оба они вернутся живыми из далекой страны и после трудного предприятия. Потом близнецы приняли причастие и благословение приора Джона и на следующий день, рано утром, так рано, что никто не шевелился в доме и его окрестностях, не спеша поехали по направлению к Лондону.

На вершине холма Стипль братья отправили вперед слугу с мулом, нагруженным вещами, с тем самым мулом, которого оставил у них шпион Никлас, повернули назад лошадей, желая на прощание еще раз посмотреть на родной дом. С северной стороны билась Черная река, с западной лежало село Мейленд, и к нему ползли нагруженные барки по реке Стипль. Внизу расстилалась низина, окаймленная деревьями, и среди рощи, в которой скрывались сарацины, стоял замок Стипль, дом, где они росли, сделались из детей юношами, а из юношей взрослыми людьми, где жила прекрасная и теперь украденная врагами Розамунда, которую они оба отправились искать. Позади осталось прошлое; впереди темнело неизвестное будущее, и братья не могли проникнуть в его таинственность, угадать его окончания.

Взглянут ли они когда-нибудь снова на замок Стипль? Придется ли им, стоящим на холме, помериться силой и мужеством со всем могуществом Саладина? Осуждены ли они погибнуть или со славой добиться успеха?

Во тьме, которая обвивала путь, перед ними сияла только одна яркая звезда, звезда любви; но кому светила она? Может быть, ни тому ни другому? Они не знали этого. Им было ясно только, что они решились на отчаянное предприятие. Действительно, те немногие друзья, которым они говорили о нем, называли их безумцами. Но они помнили последний совет сэра Эндрю не терять мужества, так как все еще может окончиться хорошо! И им чудилось, что они не вполне одни, что его храбрый дух идет вместе с ними на поиски, дает им советы, недоступные для слуха.

И вспомнили братья также клятву, данную ему, друг другу и Розамунде, и в молчаливое доказательство того, что они сдержат ее до самой смерти, молча пожали руки один другому. Потом, повернув лошадей на юг, поехали вперед с легким сердцем, не заботясь о том, что может случиться с ними.

Сквозь дымку жаркого июльского утра, колебавшуюся над берегами Сирии, можно было видеть большой дромон, как называли в те времена купеческие суда известного рода; легкий ветерок тихо нес его в бухту святого Георгия подле Бейрута. Кипр, откуда отошел корабль, отстоял менее ста миль от этого берега, а между тем судно употребило на плавание до Сирии шесть дней, и не из-за бурь, которых не было, а из-за недостатка ветра. Тем не менее капитан и пестрая толпа пассажиров (большею частью восточных купцов со слугами и паломников различных народностей) благодарила Бога за благополучное путешествие, потому что в те отдаленные времена мореход, который пересекал моря, не потерпев кораблекрушения, считал себя счастливым.

В числе пассажиров были Годвин и Вульф, по приказанию покойного дяди пустившиеся в путь без оруженосцев и без слуг. На корабле они назвались братьями, носившими имена Петра и Джона, из Линкольна, города, о котором д’Арси знали кое-что, так как бывали в нем по дороге на шотландские войны; они выдавали себя за мелкопоместных фермеров, отправившихся на поклонение Святой Земле во имя епитимьи за грехи и ради упокоения душ своих родителей. Кое-кто из плывших с ними из Генуи слышал эти рассказы и только пожимал плечами, — потому что братья казались именно теми, кем они и были в действительности — рыцарями высокого происхождения; глядя на их высокий рост, длинные щиты, на кольчуги, которые они носили под волосяными туниками, все считали их знатными людьми, которые отправились в благочестивые странствия. И их прозвали сэр Петер и сэр Джон, и под этими именами они были известны во все время плавания.

Годвин и Вульф сидели поодаль от всех, на носу корабля; Годвин читал арабский перевод Евангелия, сделанный одним монахом-египтянином, а Вульф не без труда следил за ним по латинскому изданию. Арабский язык они узнали еще в ранней юности, благодаря урокам сэра Эндрю, но не могли говорить на нем так свободно, как Розамунда, лепетавшая по-арабски еще на руках матери. Понимая, что очень многое могло зависеть от их познаний в этом отношении, они во время долгого путешествия изучали язык арабов по всем книгам, которые только могли найти, для практики же разговаривали по-арабски со священником, который провел много лет на Востоке и теперь за известное вознаграждение занимался с ними, беседовали также и с сирийскими купцами и моряками.

— Закрой книгу, брат, — сказал Вульф. — Вот наконец и Ливан. — И он указал на линию гор, слабо темневших сквозь туманную пелену. — Я рад, что вижу его, с меня довольно тягостного учения.

— Да, — сказал Годвин, — это обетованная земля!

— И земля, которая много обещает нам, — ответил Вульф. — Слава Богу, пришло время действовать. Хотя, как мы примемся за дело, я не знаю; это выше моего понимания.

— Вероятно, время покажет нам все. Как приказал наш дядя, мы прежде всего отыщем шейха Джебала.

— Тс! — произнес Вульф, потому что в это время небольшая группа купцов и пилигримов подошла к носу корабля; лица всех этих людей сияли восторгом при мысли, что ужасы путешествия остались позади, что они скоро выйдут на землю, по которой ступал их Господь; им хотелось поскорее увидеть счастливый берег, они с жаром молились и пели благодарственные гимны. Один купец, известный под именем Томаса из Ипсвича, стоял поблизости от братьев и прислушивался к их разговору.

Годвин и Вульф вмешались в восторженную толпу, а тот же самый Томас из Ипсвича, по-видимому, раньше уже побывавший в Бейруте, указывал на достопримечательности города, на плодородные земли, окружения его, на поросшие кедрами далекие горы, со склонов которых Хирам, царь тирский, срубал бревна для постройки Соломонова храма.

— А вы бывали в этих горах? — спросил Вульф.

— Да, по делам, — Ответил купец, — я доезжал вот дотуда. — И он показал на высокую, покрытую снегом вершину на севере. — Очень немногие проникают дальше.

— Почему же? — спросил Годвин.

— Потому, что там начинаются владения аль-Джебала, — сказал он и, многозначительно взглянув на братьев, прибавил: — Ни христиане, ни сарацины не посещают его без приглашения, приглашения же он рассылает редко.

И снова они спросили, почему нужно ждать приглашений шейха.

— Потому что, — продолжал купец, по-прежнему пристально вглядываясь в лица близнецов, — большая часть людей любит жизнь, а этот человек — господин смерти и волшебства.

Странные вещи видишь в его дворце, окруженном чудесными садами; там среди восхитительных чащ живут красавицы женщины, но они злые духи и губят души людей. А Старец Гор — великий убийца, и все владыки Востока страшатся его, потому что стоит ему сказать одно слово своим посвященным федаям, чтобы они беспрекословно убили того, кого он ненавидит. Молодые люди, вы мне нравитесь, и я говорю вам: будьте осторожнее. Здесь, в Сирии, можно видеть много чудес; оставьте в покое чудеса страшного Господина Гор, если вам хочется снова взглянуть на… башни Линкольна.

— Не бойтесь, мы их увидим, — ответил Годвин, — ведь мы собираемся посетить святые места, а не приюты дьявола.

— Ну, конечно, — прибавил Вульф. — А все же Сирию стоит видеть.

С берега подошли лодки, полные встречавшими путников людьми, потому что в то время Бейрут принадлежал франкам, и среди смятения волновавшейся и кричавшей толпы купец Томас исчез. Да братья и не хотели отыскивать его; они находили, что было бы неблагоразумно выказывать слишком большое желание узнать что-либо о шейхе аль-Джебале. Впрочем, кто мог найти Томаса? Купец очутился на берегу на два часа раньше, чем остальным путникам позволили покинуть дромон; он отплыл с корабля один в Своей собственной лодочке.

Наконец-то братья вышли на набережную и остановились среди пестрой восточной толпы, рассуждая о том, где отыскать спокойную и недорогую гостиницу; им не хотелось, чтобы их считали богатыми или знатными людьми. Пока они, немного ошеломленные шумом, толковали об этом, к ним подошла высокая женщина в покрывале, которая долго смотрела на них. За нею двигался носильщик, державший за повод осла.

Этот человек без всяких предисловий схватил вещи Годвина и Вульфа и с помощью своих товарищей принялся быстро и ловко увязывать их на спину осла. Когда же братья вздумали остановить их, он только указал на женщину в покрывале.

— Простите, — сказал наконец Годвин, обращаясь к ней по-французски, — но этот человек…

— Нагружает ваши вещи на осла, чтобы переправить в мою гостиницу. Я беру недорого, у меня спокойно и удобно, а я слышала, как вы говорили, что именно этого-то вам и нужно, — ответила она тихим голосом и тоже на хорошем французском языке.

Годвин посмотрел на Вульфа; Вульф на Годвина, и они стали совещаться, что делать. Решив, что было бы неблагоразумно отдавать себя в руки незнакомой женщине, братья обернулись к ослу, но увидели, что носильщик уже увел его и увез все их вещи.

— Боюсь, что отказываться уже поздно, — со смехом сказала высокая женщина, — вам придется быть моими гостями, не то вы потеряете ваше добро. Пойдемте, после такого долгого пути вам следует вымыться и поесть. Пожалуйста, идите за мной.

И она пошла через толпу, которая, как заметили братья, расступалась перед нею. Высокая женщина подошла к красивому мулу, стоявшему на привязи у столба, и, отвязав его, вскочила в седло и поехала от пристани, время от времени оборачиваясь назад, чтобы видеть, идут ли за нею братья.

— Хотелось бы знать, куда мы идем, — сказал Годвин, шагая по бейрутскому песку под лучами знойного солнца, которое нестерпимо жгло его голову.

— Кто может сказать это, раз нас ведет стройная, незнакомая нам женщина, — со смехом ответил Вульф.

Наконец, мул повернул в дверь, проделанную в стене из необожженного кирпича, и братья очутились перед входом в белый старый дом, стоявший посреди сада, засаженного смоковницами, апельсиновыми и другими фруктовыми деревьями, незнакомыми им; а самый дом помещался, как заметили д’Арси, на окраине города.

Тут женщина сошла с мула, передала его ожидавшему у порога слуге-нубийцу, быстрым движением откинула с лица покрывало и повернулась к братьям, точно желая показать им», как она красива. И действительно, дна была хороша; в этом никто бы не усомнился: грациозная, стройная, с темными влажными глазами, со странно спокойным выражением лица, она казалась молодой; ей можно было дать не более двадцати пяти лет, и для восточной уроженки ее кожа была необыкновенно бела.

— Мой бедный дом годится для паломников и купцов, но, конечно, не для знатных рыцарей; тем не менее, сэры, приветствую вас, — сказала она, поглядывая на братьев.

— Мы только землевладельцы, которые отправились поклониться святым местам, — ответил Годвин и прибавил: — Что вы возьмете с нас в день за одну хорошую комнату и за стол?

— Эти иностранцы, — по-арабски сказала она, обращаясь к носильщику, — не говорят правды.

— Не все ли тебе равно, госпожа, — ответил он, старательно отвязывая вещи. — Они будут платить за себя, а ведь в нашу страну приходит столько безумных людей, которые называют себя чужими именами. Кроме того, госпожа; ты пошла к ним, я не знаю зачем, а не они к тебе.

— Безумцы они или здоровы, но это порядочные люди, — точно про себя проговорила красивая женщина, потом прибавила по-французски: — Господа, повторяю, у меня очень скромная гостиница, которая едва ли годится для таких славных рыцарей, как вы, но, если вам угодно почтить ее вашим присутствием, я возьму с вас столько-то.

— Хорошо, — сказал Годвин и прибавил, низко кланяясь и снимая шляпу: — Вы привели нас сюда без нашей просьбы, и потому мы уверены, что вы будете хорошо обходиться с нами, чужестранцами.

— Так хорошо, как только вы пожелаете… то есть я доставлю вам все, за что вы будете в состоянии заплатить, — ответила она. — Постойте, я сама расплачусь с носильщиком, не то, пожалуй, он обсчитает вас.

Начался довольно длинный спор между странной красивой женщиной со спокойным лицом и носильщиком, который по восточному обыкновению дошел до бешенства из-за денег и, наконец, осыпал ее бранью.

Она невозмутимо стояла, глядя на него. Годвин, понимавший все, но делавший вид, что он ничего не понимает, удивлялся ее непонятному терпению. Вот наконец, совершенно потеряв голову от бешенства, носильщик выкрикнул:

— Немудрено, что ты, Масуда, шпионка, теперь стала на сторону этих христианских собак, а не защищаешь меня, правоверного, ах ты, дочь аль-Джебала!

Красавица вытянулась, все ее тело напряглось. Она в эту минуту походила на змею, готовую кинуться и укусить.

— Чья дочь? — холодно спросила она. — Ты говоришь о господине, который убивает?

И она бросила на носильщика взгляд, взгляд ужасный. В эту минуту весь гнев затих в нем.

— Прости, вдова Масуда, — сказал он, — я забыл, что ты христианка, а потому, конечно, станешь на сторону христиан.

На деньги, которые ты дала, не купишь новых подков для моего осла, истершихся по дороге сюда; но все равно заплати мне и отпусти меня, я пойду к паломникам, которые вознаградят меня лучше.

Она заплатила ему и прибавила спокойно:

— Иди, и если ты любишь жизнь, смотри, лучше выбирай слова.

Носильщик поехал прочь; теперь он казался до того приниженным, что в грязном тюрбане и длинной обтрепанной тунике, по мнению Вульфа, скорее походил на охапку лохмотьев, чем на человека, сидящего на осле. Вульфу также пришло в голову, что эта странная Масуда имела власть, которой не обладали обыкновенные содержатели и содержательницы гостиниц. Проводив глазами смирившегося носильщика, Масуда обернулась к, братьям и сказала им по-французски:

— Простите меня, но здесь, в Бейруте, сарацинские носильщики резки и грубы, особенно относительно нас, христиан. Его обманула ваша наружность. Он думал, что вы рыцари, а не простые пилигримы, одетые в рыцарские кольчуги под туниками и, — прибавила она, взглянув на прядь белых волос, выросшую на голове Годвина в том месте, где его ударил меч во время стычки в бухте Смерти, — носящие следы рыцарских ран; хотя, правда, такие шрамы могут остаться и после драки в какой-нибудь харчевне. Ну хорошо, вы будете платить мне большую цену, и я отведу вам лучшую комнату; живите в ней, сколько вам будет угодно. Ах, да ведь тут ваши вещи! Вы же не бросите их? Эй невольник, сюда!

Нубиец, который отвел мула в сторону, быстро появился и взял несколько тюков, а Масуда провела братьев по коридору в большую комнату с высокими окнами, на цементном полу которой стояли две кровати, и спросила их, нравится ли им это помещение.

Они сказали: «Да, комната годится».

Казалось, молодая женщина прочитала их мысль и заметила:

— Не бойтесь за вещи. Будь вы так богаты, как, по вашим уверениям, бедны, будь вы так благородны, как по вашим словам, просты, и тогда вы были бы в полной безопасности в гостинице вдовы Масуды, о, мои гости. Но как зовут вас?

— Петер и Джон.

— Да, вы тут в безопасности, Петер и Джон, приехавшие навестить родину Петера и Иоанна, ваших покровителей, и других основателей нашей веры; повторяю, вам нечего опасаться, о, мои гости.

— Гости, которым посчастливилось быть захваченными Масудой, — с новым поклоном ответил Годвин.

— Погодите, еще рано говорить, посчастливилось вам или нет, сэр… Но кто говорит со мной, Петер или Джон? — заметила она с чем-то вроде улыбки на своем красивом лице.

— Петер, — ответил Годвин. — Помните; паломник с белой прядью в волосах — Петер.

— Вероятно, вы близнецы, вам действительно нужны отличительные знаки. Дайте-ка мне посмотреть: да, у Петера белая прядка и серые глаза. У Джона глаза синие. Джон также более воинственен (если только пилигрим может быть воином); я вижу это по его мышцам; но Петер больше думает.

Женщине трудно было бы выбирать между Петером и Джоном…

Однако, я думаю, оба голодны, а потому пойду и приготовлю им кушанье.

— Что за странная хозяйка гостиницы, — со смехом сказал Вульф, когда Масуда вышла из комнаты, — впрочем, несмотря на то, что она так ловко выловила нас на пристани, она мне нравится. Не понимаю только, зачем мы понадобились ей? А знаешь, брат Годвин, ты ей понравился, и это хорошо: она может нам принести пользу. Но смотри, друг Петер, я, как и этот носильщик, думаю, что она опасна. Помни: он назвал ее шпионкой и, очень вероятно, не ошибся.

Годвин обернулся, чтобы остановить его; в эту минуту у дверей послышался голос вдовы Масуды, которая сказала:

— Братья Петер и Джон, я забыла предупредить вас говорить тихо в этом доме; над его дверями отдушины для свежего воздуха. Но не бойтесь, я слышала только голос Джона, а не то, что он сказал.

— Надеюсь, нет, — пробормотал Вульф, и на этот раз он говорил действительно шепотом.

Молодые люди распаковали вещи и, вынув из дорожного мешка свежее платье, вымылись водой, приготовленной для них в больших кувшинах. И братьям действительно было необходимо освежиться, потому что на переполненном дромоне им редко удавалось мыться. К тому времени, когда они переоделись в свежее платье, надев кольчуги под туники, пришел нубиец и провел их в другую комнату, очень большую; в нее проникал свет через отдушины вверху; посередине ее пола, кругом большой циновки, виднелись подушки. Нубиец знаком пригласил сесть на них, ушел и вскоре вернулся вместе с Масудой и принес блюда и тарелки на медных подносах. Он поставил посуду перед братьями и предложил им начать есть. Годвин и Вульф не знали, какое кушанье подали им, потому что его скрывали соусы, наконец Масуда сказала, что это рыба. После рыбы принесли мясо; после мяса дичь, после дичи сладкое печенье, торты и другие сладости и плоды. Наконец, несмотря на то, что молодые люди долго питались только соленой свининой и заплесневелыми, червивыми сухарями, запивая все плохой водой, они попросили Масуду не давать им больше ничего.

— Тогда, по крайней мере, выпейте хоть вина, — сказала она с улыбкой, наливая в их кубки сладкого ливанского вина: и казалось, ей было приятно, что они ели с таким удовольствием.

Братья повиновались, смешав вино с водой. Вдруг она неожиданно спросила их, что они думают делать и долго ли намереваются прожить в Бейруте. Годвин и Вульф ответили, что несколько дней они не двинутся с места, так как им нужен отдых, и они хотят осмотреть город, его окрестности, а вдобавок считают необходимым купить хороших лошадей. Может быть, она может помочь им в этом деле? Масуда утвердительно кивнула головой и спросила, куда думают они отправиться верхами?

— Вот туда, — ответил Вульф, махнув рукой по направлению гор. — Перед нашим отправлением в Иерусалим мы хотим посмотреть на ливанские кедры и на высокие горы.

— Вы хотите видеть кедры Ливана? — сказала Масуда. — Это не совсем безопасно для двоих путешественников, потому что в горах живет множество свирепых диких зверей, а еще более лютых людей, которые нападают, убивают и грабят. Вдобавок ко всему Властелин Гор теперь в ссоре с христианами и захватывает в плен всех, кого настигает.

— Как имя этого властелина? — спросил Годвин.

— Сипан, — ответила Масуда. И братья заметили, что она быстро оглянулась.

— О, — сказал Вульф, — а мы думали, что его имя Джебал.

Теперь она посмотрела на него широко открытыми, изумленными глазами и произнесла:

— Это также его имя; но, сэр пилигрим, что можете вы знать о страшном господине аль-Джебале?

— Мы знаем только, что он живет в месте, которое называется Масиаф, и мы думаем побывать в этой крепости.

Масуда опять с изумлением взглянула на него.

— Вы, верно, безумцы, — сказала она, потом сдержалась и, захлопав в ладоши, призвала невольника, велев ему убрать блюда и тарелки.

Когда слуга ушел, братья высказали желание походить по городу.

— Хорошо, — ответила Масуда, — но с вами пойдет слуга. Да, да, вам лучше не ходить одним, потому что вы могли бы сбиться с дороги. Кроме того, здесь не всегда безопасно для иностранцев, как бы скромны ни казались они, — многозначительно прибавила она. — Не хотите ли зайти в замок губернатора? Там живет несколько английских рыцарей и несколько священников, которые дают добрые советы паломникам.

— Вряд ли мы зайдем к губернатору, — ответил Годвин, — мы недостойны такого знатного общества. Но почему вы смотрите на нас так странно?

— Я удивляюсь, сэр Петер и сэр Джон, почему вы находите нужным говорить неправду бедной вдове. Скажите-ка, там, у вас на родине, вы не слыхали о двух братьях-близнецах, которых зовут… Ах, да как же их зовут-то? Да, да, вспомнила! Одного сэр Годвин, другого сэр Вульф; они из рода д’Арси, и о них у нас ходят толки.

Нижняя челюсть Годвина опустилась, Вульф же громко расхохотался и, видя, что, кроме них троих, в комнате нет никого, в свою очередь, сказал Масуде:

— Конечно, этим близнецам было бы приятно узнать, что они так знамениты, но каким образом вы могли услышать о них, вдовая содержательница сирийской гостиницы?

— Я? Я узнала о них от человека, приплывшего на домоне, он пришел ко мне, пока я готовила кушанье, и рассказал странную историю, которую слышал в Англии; историю о том, как Салахеддин — да будет проклято его имя! — послал отряд с поручением украсть одну благородную даму; как двое братьев, Годвин и Вульф, вдвоем отбились от целого отряда, сделав истинно рыцарский подвиг, а молодая дама ускакала на коне; как позже они попались в такую ловушку, какие любит устраивать султан, и как на этот раз их благородную родственницу увезли.

— Странный рассказ, — сказал Годвин, — а не сказал вам этот человек, приехала ли в Палестину похищенная дама?

— Он ничего не сказал мне об этом, и я ничего ни от кого не слышала. Слушайте, мои гости. Вас удивляет, что я знаю слишком многое, но это не странно, потому что тут, в Сирии, многие из нас обязаны собирать сведения. Могли ли вы думать, о безумные дети, что такие два рыцаря, как вы, принимавшие участие в великих событиях, о которых слухи уже разошлись по всему Востоку, могли путешествовать по суше и морю и остаться неузнанными? Неужели вы думаете, что в Англии не было никого, кто наблюдал бы за вами, донося о каждом вашем движении могущественному человеку, выславшему военный корабль с известным вам поручением? Ну, то, что знает он, знаю и я. Ведь я же сказала вам, что знать — моя обязанность? Почему я говорю вам все это? Может быть, потому, что мне нравятся такие рыцари, как вы; нравится рассказать о двух людях, стоявших рядом на набережной, в то время как дама уплывала на коне; нравится, что они, израненные, пробили себе путь через ряды врагов. Мы на Востоке любим рыцарские подвиги. Может быть, также потому, что мне хочется предостеречь вас, посоветовать не тратить драгоценных жизней, пытаясь пробиться сквозь охраняемые ворота Дамаска ради самого безумного в мире предприятия. Как? Вы все еще с удивлением смотрите на меня и сомневаетесь? Хорошо же, я вам говорила неправду. Я не ждала вас на набережной, и носильщик, с которым я поссорилась, не получил от меня приказания схватить ваши вещи и привезти их в мой дом. На пути между Англией и Бейрутом за вами не наблюдали шпионы. Я просто зашла в вашу комнату, пока вы обедали, и прочитала бумаги, неосторожно оставленные вами на столе, просмотрела книги, помеченные не именами Петера или Джона, и обнажила лезвие меча, на котором увидела выгравированный девиз: «Против д’Арси — против смерти»; потом услышала, как Петер называл Джона Вульфом, а Джон Петера Годвином и так далее.

— Кажется, — по-английски сказал Вульф, — мы мухи на паутине, а наш паук носит имя вдовы Масуды, но, я не понимаю, зачем мы ей? Ну, брат, что нам теперь делать? Сделаться друзьями паука?

— Дурной союзник, — ответил Годвин и, посмотрев прямо в лицо Масуде, спросил: — Хозяйка, знающая так много, скажите мне, почему среди многих бранных слов, которыми осыпал вас рассерженный погонщик осла, он назвал вас дочерью аль-Джебала?

Она вздрогнула и сказала:

— Значит, вы понимаете по-арабски? Я так и думала. Почему вы спрашиваете, не все ли вам равно?

— Это, конечно, не очень важно, только мы хотим навестить аль-Джебала, а потому считаем себя счастливыми, что нам удалось встретить его дочь.

— Вы едете к аль-Джебалу? Да, вы говорили об этом на корабле. Правда, может быть, именно потому-то я и пришла к вам навстречу. Хорошо же: вам перережут горло раньше, чем вы успеете доехать до первого из его замков.

— Не думаю, — ответил Годвин, вынул из туники перстень и принялся беспечно играть им.

— Откуда у вас это кольцо? — спросила Масуда, и удивление и страх промелькнули в ее глазах. — Ведь это… — И она замолчала.

— Перстень дал нам тот, кто дал и поручение. Теперь, хозяйка, поговорим совершенно откровенно. Вы многое знаете о нас, однако, хотя нам было удобнее называть себя пилигримами Петером и Джоном, нам нечего стыдиться, тем более что, по вашим словам, наша тайна ни для кого не тайна. И я охотно верю этому. Теперь, раз она открылась, я предполагаю уйти из вашего дома и поселиться с нашими соотечественниками в замке; без сомнения, нас ласково примут там, особенно узнав, что мы не захотели жить у женщины, которую называют шпионкой и дочерью аль-Джебала. После этого, может быть, вы сами не пожелаете остаться в Бейруте, где, как мы полагаем, не любят шпионок и «дочерей аль-Джебала».

Она молча слушала его, и ни Один мускул не шевельнулся на ее бесстрастном лице.

— Вы, без сомнения, слыхали, что одну женщину, которую называли так, недавно сожгли, считая ее ведьмой?

— Да, — произнес Вульф, который теперь в первый раз услышал об этом. — Да, слыхали.

— И вы думаете, что навлечете на меня такую же судьбу? Ах вы, безумцы, я могу убить вас раньше, чем вы заговорите обо мне с кем-нибудь.

— Вы думаете? — заметил Годвин. — Но я уверен, что это не суждено судьбой, а также, что вы не пожелаете принести нам больше вреда, чем мы вам. Говоря откровенно, скажу: нам необходимо видеть аль-Джебала: раз уж случайность завела нас к вам, если это была случайность, не поможете ли вы нам добраться к нему; мне кажется, вы могли бы сделать это. Или нам нужно искать помощи в другом месте?

— Не знаю. Я отвечу через четыре дня. Если вам это не нравится — идите, донесите на меня, делайте самое худшее.

Тогда и я сделаю свое дело, но с большой грустью.

— А кто нам поручится, что вы не сделаете нам ничего дурного, если мы согласимся ждать четыре дня? — резко спросил Вульф.

— Вы должны поверить на слово дочери аль-Джебала. Другой поруки у меня нет, — ответила она.

— Ну, это может обозначать смерть, — сказал Вульф.

— Вы только что сказали, что смерть не суждена вам судьбой, и, хотя у меня были свои причины взять вас к себе, я не враждую с вами… пока. Решайтесь на что угодно. Тем не менее, говорю вам, если поедете к нему, вы, люди, которые, зная арабский язык, узнали и мою тайну, вы умрете; если же вы останетесь здесь, вы будете в безопасности, по крайней мере, пока живете в моем доме. Клянусь в этом на знаке аль-Джебала. — И, поклонившись низко, она дотронулась до перстня, который Годвин держал в руках. — Но помните, что за будущее я не могу отвечать.

Годвин и Вульф переглянулись; Годвин произнес:

— Я думаю, мы доверимся вам и останемся.

Услышав эти слова, Масуда слегка улыбнулась, видимо с удовольствием, и сказала:

— Ну, теперь, если вам хочется побродить по городу, мои гости Петер и Джон, я позову раба и велю ему проводить вас; через четыре дня мы снова потолкуем о нашем путешествии, а до тех пор лучше не будем вспоминать о нем.

На ее зов вошел человек, вооруженный мечом. Он вывел из дому братьев, одетых в пилигримские одежды, и пошел с ними по улицам восточного города. Тут все было так странно, так необыкновенно для Годвина и Вульфа, что они на время позабыли о своих затруднениях. Вскоре братья заметили, что в кварталах, где не встречалось ни одного франка, а свирепые слуги Пророка хмурились на них, один вид раба Масуды защищал их от всяких оскорблений: глядя на нубийца, даже сарацины с головами, обернутыми тюрбанами, подталкивали друг друга локтями и отворачивались. Наконец они снова вернулись в гостиницу. Кроме двух пилигримов, которые путешествовали на одном дромоне с ними, они не встретили никого знакомого. Пилигримы очень удивились, услышав от братьев, что они побывали в сарацинском квартале города, куда другие франки не входили без сильной охраны, хотя Бейрутом владели христиане.

Вернувшись домой, Годвин и Вульф пошли в свою комнату, сели в самом ее отдаленном конце и, говоря почти шепотом, чтобы никто не подслушал их, долго и серьезно совещались, как поступать дальше. Одно выяснилось вполне: их личность и отчасти их цель стали известны; без сомнения, вести о их прибытии вскоре дойдут и до султана Саладина. От короля и знатных христианских вельмож в Иерусалиме братья не могли ждать помощи, потому что содействие, им повлекло бы полный разрыв Иерусалимского королевства с Саладином, а франки очень боялись этого, чувствуя себя неготовыми к борьбе. Было вполне вероятно, что братьям помешали бы отправиться на поиски за племянницей Саладина, заключили бы их в тюрьму или отослали обратно в Европу. Правда, они могли попытаться отыскать путь к Дамаску одни, но предупрежденный султан, вероятно, приказал бы убить их по дороге или бросить в какое-нибудь подземелье. Чем больше рассуждали об этом близнецы, тем больше возрастала их тревога, наконец Годвин сказал:

— Брат, дядя настойчиво приказывал нам отыскать аль-Джебала, и хотя, по-видимому, свидание с шейхом — дело опасное, я думаю, нам лучше всего исполнить желание нашего старого воспитателя; кто знает, может быть, в последнюю минуту Господь дал ему дар провидения? Кроме того, если все тропинки тернисты, не все ли равно, которую из них избрать?

— Хорошая поговорка, — ответил Вульф. — Я устал сомневаться и беспокоиться. Исполним желание нашего дяди, поедем к этому Старику Гор; мне кажется, вдова Масуда может помочь нам добраться до него. Если на пути к горам мы умрем… Что же? Мы, по крайней мере, погибнем, исполним все, что могли.

Глава 8

КОНИ — ОГОНЬ И ДЫМ
Когда на следующее утро Годвин и Вульф вышли в столовую, другие гости уже сидели за утренним столом; в том числе: серьезный купец из Дамаска, другой из Александрии египетской, по-видимому, арабский начальник, иерусалимский еврей и, наконец, не кто иной, как английский торговец Томас из Ипсвича, который тепло поздоровался с братьями.

Странные и разнородные люди!

Пока Годвин смотрел на них, а молодая и стройная вдова Масуда переходила от одного своего постояльца к другому, разговаривая с ними и принося все, что было им нужно, ему пришло в голову, что, может быть, это собрание шпионов, которые обмениваются сведениями или рапортуют хозяйке гостиницы, состоя у нее на жалованье. Однако в них не замечалось ничего подозрительного. Почти все гости Масуды говорили по-французски, толкуя о самых обычных вещах, например, о знойной погоде, о цене за перевозку животных или товаров, о городах, которые они намеревались посетить.

Выяснилось, что купец Томас собирался в это же утро отправиться со своими товарищами в Иерусалим. Но его недавно купленный мул захромал, так как его копыто треснуло, а нанятые верблюды еще не пришли с гор; итак, по его словам, ему нужно было подождать день или два. И он предложил братьям побродить вместе с ним по городу; из благоразумия они решили не отказываться, хотя мало доверяли ему, думая, что именно он узнал их историю и истинные имена и открыл все Масуде или по болтливости, или с какой-нибудь определенной целью.

Как бы то ни было, этот Томас оказался полезным человеком: хоть он только что высадился на землю, но, по-видимому, знал все, что случилось в Сирии за его отсутствие, а также то, что в данное время происходило в этой стране. Он рассказал, что Гюи де Луизиньян только что сделался королем Иерусалима после смерти малолетнего Болдуина, и Раймунд Триполийский отказался признать его и был окружен в Тивериаде; что Саладин собирал большое войско в Дамаске, задумав двинуться войной на христиан; сказал еще много правды и неправды.

С Томасом и с другими гостями д’Арси часто беседовали; никто не расспрашивал братьев о них самих или из приличия, или по другим причинам, а Годвин и Вульф извлекли из разговоров с ними некоторую пользу.

На третье утро Масуда, с которой они до сих пор еще не вели разговора об аль-Джебале, заметила, что, кажется, они желали купить лошадей. Братья сказали «да», она прибавила, что недавно предложила одному человеку привести им напоказ двух коней и что теперь эти лошади стоят в конюшне, подле сада. Братья пошли туда вместе с Масудой. Подле двери в пещеру, служившую конюшней, как это часто делается на Востоке, где бывает так жарко, Годвин и Вульф увидели важного араба с копьем в руке и закутанного в бурнус, сотканный из верблюжьего волоса. Подходя к нему, Масуда сказала братьям:

— Если лошади понравятся вам, предоставьте мне сговориться с продавцом и сделайте вид, будто вы не понимаете ничего, что я говорю.

Араб, который не обратил внимания на братьев, поклонился Масуде и сказал ей по-арабски:

— Значит, мне было приказано привести моих двух бесценных для франков?

— Не все ли теберавно, дядя мой. Сын Песка, — спросила Масуда. — Выведи их, я хочу посмотреть, тех ли коней ты привел, за которыми я посылала.

Араб повернулся и крикнул в отворенную дверь пещеры:

— Огонь, сюда!

В ту же минуту послышался стук копыт, и через низкую арку выбежала редкой красоты лошадь. Это был конь серой масти с развевающейся гривой и хвостом. На его лбу виднелась черная звездочка. Не слишком крупный, но статный, с маленькой головой, с большими глазами, с раскрытыми ноздрями, с очень тонкими ниже колен ногами и с круглыми копытами, он был замечательно красив. Конь выскочил, фыркая, но, увидев своего хозяина араба, вдруг остановился и замер подле него.

— Сюда, Дым! — снова закричал араб; тотчас же выбежала вторая лошадь и стала подле первой; ростом и сложением конь совершенно походил на первого, только был как уголь, и на его лбу блестела белая звездочка, да в глазах горело больше огня.

— Вот они, — заговорил араб. Масуда переводила братьям каждое его слово. — Они близнецы, им семь лет, и до шести на них не надевали узд; их мать самая быстрая кобылица во всей Сирии, и их род можно проследить в течение ста лет.

— Это действительно лошади, — сказал Вульф. — Действительно. Но что они стоят?

Масуда повторила этот вопрос по-арабски, и Сын Песка ответил, слегка пожав плечами:

— Не говори пустяков, ты знаешь, что тут нельзя толковать о цене, потому что эти кони бесценны. Спроси с них, сколько хочешь.

— Он спрашивает, — сказала Масуда, — сто золотых за обоих. Вы можете заплатить такие деньги?

Братья переглянулись. Это была большая сумма.

— Такие лошади, — продолжала Масуда, — спасали человеческие жизни, и мне кажется, я не могу потребовать, чтобы он спросил меньше, он продал бы их в Иерусалиме в три раза дороже. Но если вы хотите, я могу дать вам взаймы: без сомнения, у вас есть какие-нибудь драгоценные камни или другие дорогие вещи, которые вы можете оставить мне в заклад; например, то кольцо, которое вы носите у себя на груди, Петер.

— У нас есть золото, — ответил Вульф, который отдал бы за этих лошадей все до последней монеты.

— Они покупают, — сказала Масуда.

— Покупают-то покупают, но могут ли они усидеть на них? — спросил араб. — Эти кони не для детей и не для паломников; если только покупщики не умеют ездить верхом, они не получат их от меня, нет, нет, не получат, даже если ты потребуешь этого.

Годвин сказал, что, ему кажется, он усидит на лошади и, во всяком случае, попытает свои силы. Тогда араб, оставив коней, вошел в конюшню и с помощью двух прислужников из гостиницы принес узду и седла, не походившие на те, к которым привыкли братья. Это были просто толстые стеганые подушки, отходившие далеко на круп лошадей, с крепкими кожаными подпругами, с чеканными стременами в форме полуподков. Удила были прямы, без извилин.

Когда коней оседлали и стремена отпустили на нужную длину, араб знаком предложил братьям сесть в седла. Однако, когда они приготовились вскочить на коней, он шепнул какое-то слово, и вот эти кроткие, спокойные лошади превратились в дьяволов; они стали брыкаться, высоко взметать задние ноги, бросаться на братьев с оскаленными зубами, размахивали над ними копытами передних ног, подкованными тонкими железными пластинками. Годвин стоял и изумлялся, а Вульф, раздраженный этой уловкой, стал позади Дыма и, улучив минуту, положив руку на спину скакуна, одним прыжком очутился в седле. Масуда улыбнулась; даже араб, прошептал: «Хорошо», а Дым, почувствовав на спине всадника, опустился на все четыре ноги и сделался тих, как овечка. Тогда араб сказал слово лошади Огонь, и Годвин тоже вскочил в седло.

— Куда ехать? — спросил он.

Масуда сказала, что она покажет им дорогу; вместе с ней и с арабом братья поехали шагом; наконец город остался позади них, и они очутились на проезжей дороге. Слева расстилалось море, справа лежала большая низина, местами покрытая обработанными полями, дальше тянулась гряда крутых и каменистых невысоких гор. Пустили лошадей рысью и маленьким галопом, братья разъезжали взад и вперед и скоро совершенно освоились со странными седлами. Недаром еще в детстве скакали они на неоседланных лошадях по зарослям Эссекса; вскоре тоже научились рыцари управлять уздами. Когда они вернулись к Масуде и арабу, вдова сказала им, что, если они не боятся, продавец им покажет, что лошади сильны и быстры.

— Мы не боимся скакать так, как решится мчаться он сам, — сердито ответил Вульф; на это араб мрачно усмехнулся и шепотом сказал Масуде несколько слов, потом, положив руку на бок Дыма, вскочил на круп коня позади Вульфа, лошадь не пошевелилась.

— Скажите, Петер, вы соглашаетесь взять спутника? — спросила Масуда, и в ее глазах появился странный взгляд, взгляд дикий, незнакомый братьям.

— Конечно, — ответил Годвин, — но где же этот спутник?

Вместо ответа она повторила то же, что сделал араб, и, усевшись позади Годвина, обвила руками его стан.

— Ну, поистине в эту минуту ты пресмешной пилигрим, — со смехом сказал Вульф, и даже серьезный араб улыбнулся.

Годвин прошептал сквозь зубы старинную пословицу: «Женщина позади всадника — дьявол в луке». Но громко он сказал:

— Я считаю это за честь, но, мой друг Масуда, если случится что-нибудь — вините себя.

— Ничего не случится с вами, друг мой Петер, а я, рожденная в пустыне, так долго пробыла в гостинице, что мне хочется промчаться по горам, чувствуя под собою прекрасного скакуна и видя впереди храброго рыцаря. Послушайте, братья, вы говорите, что не боитесь, так ослабьте же поводья, и где бы вы ни мчались, что бы ни встретили, не старайтесь останавливать или поворачивать обратно лошадей. А теперь мы испытаем этих скакунов, которых ты, Сын Песка, так громко воспеваешь. Вперед, скачите далеко и быстро.

— Да падет это на твою голову, дочь, — ответил старик, — и моли Аллаха, чтобы они усидели в седлах.

Его темные глаза засверкали, и, схватив круглую седельную подпругу, он произнес какое-то слово, кони мгновенно закинули головы и крупным галопом пустились к горам. Сначала они мчались по возделанным полям, с которых только что сняли жатву, перескочили через несколько рвов и через низкую ограду, да так мягко, что братьям показалось, будто они несутся на ласточках. Потом потянулась полоса песчанистого грунта; тут лошади поскакали быстрее, и скоро начали подниматься по длинному склону горы, с ловкостью кошек ставя ноги между камнями.

— Путь становился все круче и круче; вскоре подъем сделался местами так отвесен, что Годвину пришлось схватиться за гриву Огня, а Масуде тоже схватить руками стан Годвина, чтобы не сползти вниз. Между тем, несмотря на двойную тяжесть, храбрые кони не задыхались, не уставали. В одном месте они бросились в горный поток. Годвин заметил, что справа не больше, как на расстоянии пятидесяти ярдов, поток этот падал в глубокую пропасть между двумя утесами, которые отстояли на восемнадцать футов один от другого; он мысленно сказал себе, что если бы они перерезали поток немного ниже, их поездка окончилась бы. На другом берегу простиралось около сотни ярдов совершенно плоской местности; дальше начинались еще более высокие горы, и кони понеслись к ним между кустами. Наконец они достигли вершины горы, мили на две ниже их лежала долина, с которой они начали свою поездку.

— Эти лошади карабкаются, как козы, — сказал Вульф, — но одно верно: спускаться нам придется пешком и вести их под уздцы.

На вершине горы была почти совершенно ровная площадка без камней; кони поскакали галопом, который все ускорялся, и, наконец, помчались во всю прыть. Вдруг они остановились, мгновенно поднявшись на дыбы: они были на самом краю глубокой пропасти, там низко у ее подножия крутилась и пенилась река. С мгновение Огонь и Дым стояли неподвижно, потом по одному слову араба повернули, держась влево, поскакали обратно по площадке и приблизились к краю склона горы, братьям казалось, что они сейчас остановятся. Но Масуда крикнула что-то арабу, араб крикнул что-то лошадям, а Вульф по-английски крикнул Годвину.

— Не бойся, брат, где не боятся ехать они, проедем и мы.

— Моли Бога, чтобы подпруги выдержали, — ответил Годвин, откидываясь назад.

В ту же минуту кони начали спускаться с горы сначала шагом, потом немного быстрее и, наконец, понеслись, как вихрь.

Как могли эти лошади ступать твердо? Конечно, ни одна лошадь, выращенная в Англии, не сделала бы этого. Между тем, не упав ни разу, даже не спотыкаясь, кони летели вниз, перескакивая через большие глыбы камней, и наконец, очутились над потоком или, вернее, над расщелиной шириной в восемнадцать футов, у подножия которой тек поток. Годвин видел все и похолодел. Не безумцы ли эти люди, желающие заставить лошадей, несущих на себе двойной груз, сделать такой прыжок? Откинься седок, споткнись конь, недостаточно далеко прыгни он — уделом их будет неминуемая смерть.

Старый араб, сидевший позади Вульфа, только громко вскрикнул, а Масуда немного крепче обняла Годвина, и ее тихий смех прозвучал над его ухом. Лошади услышали восклицание своего хозяина и, по-видимому, поняв, что предстоит им, вытянули свои длинные шеи и поскакали.

Вот они примчались к ужасной окраине, и точно во сне перед Годвином мелькнул острый разрез, страшные утесы, между ними пропасть и белая пена ярдах в двадцати внизу. Он почувствовал, что великолепный Огонь весь сжался, а в следующее мгновение взлетел на воздух, как птица. В ту же минуту, или это был действительно сон, когда они перелетали через бездну, он почувствовал, как мягкие женские губы прижались к его щеке. Он не знал, действительно ли случилось это; мог ли человек ясно сознавать что-нибудь, чувствуя рядом с собою смерть? Может быть, его поцеловал ветер или просто прядь кудрей Масуды прикоснулась к его щеке. И право, он не мог думать о поцелуях, когда страшная черная пасть пропасти зияла под ним.

Они пронеслись в воздухе, белая пена исчезла, всадники очутились в безопасности. Нет, одна из задних ног Огня потеряла опору. Они падают, они погибли! Борьба… Как крепко обнимают эти руки. Как близко это лицо. Ничего, опасность миновала…

Они помчались в горы; рядом с серым Огнем скакал вороной Дым. Глаза Вульфа, казалось, готовы были выскочить наружу, и он кричал: «Д’Арси! Д’Арси!» — за ним сидел старый араб; его тюрбан свалился, бурнус, как знамя, развевался в воздухе, и он тоже громко кричал.

Все скорее и скорее мчались кони. Скакали ли так когда-нибудь лошади? Быстрее, быстрее; теперь ветер свистел, а земля, казалось, улетала из-под ног. Спуск окончился. Равнина; вот равнина осталась позади, теперь поля, поля тоже исчезли, и вот, опустив головы и высоко водя боками, Дым и Огонь рядом остановились на дороге; их покрытые потом тела искрились в лучах заходящего солнца.

Объятия перестали крепко сдавливать стан Годвина. А, верно, они были сильны: на обнаженных круглых руках Масуды остались отпечатки колец кольчуги, скрытой под его туникой. Молодая женщина соскользнула на землю, осматривала эти знаки. Потом она улыбнулась медленной, трепетной улыбкой, вздохнула полной грудью и сказала:

— Вы хорошо ездите верхом, пилигрим Петер, пилигрим Джон тоже, это хорошие лошади, и стоило поскакать, хотя бы в конце стояла смерть. Ну, Сын Песка, мой дядя, что скажешь ты?

— Что я уже состарился для таких скачек по двое на коне, когда в конце ничто не вознаграждает за это.

— Ничто? — спросила Масуда. — Ну, я не вполне уверена в этом. Что же, — прибавила она, — ты продал лошадей пилигримам, которые могут ездить, и они испытали коней; меня же это развлекло после приготовления кушаний в моей гостинице, в которую мне надо теперь вернуться.

Вульф отер увлажнившийся лоб, покачал головой и сказал:

— Мне всегда говорили, что Восток полон безумцами и дьяволами. Теперь я узнал, что мне говорили правду.

Годвин же молчал.

Лошадей отвели в гостиницу, братья прибрали их под присмотром араба, который хотел, чтобы животные привыкли к своим новым владельцам; после этой ужасной скачки кони охотно позволили Годвину и Вульфу подойти к себе. Братья задали им корм, состоящий из размельченного ячменя, колосьев и соломы, смешанных вместе, и напоили их водой, которая целый день грелась на солнце; араб подмешал в нее немного муки и белого вина.

На следующее утро д’Арси встали на заре, чтобы посмотреть, как Огонь и Дым чувствуют себя после скачки. Входя в конюшню, они услышали, что кто-то скрытый в тени плачет, и при слабом свете утра увидели старого араба; он стоял к ним спиной, обняв одной рукой шею Дыма, а другой голову Огня и попеременно целуя красивых скакунов, в то же время громко говорил по-арабски, называя их своими детьми.

— Но, — сказал он наконец, — она приказала — почему, я не знаю, — и я должен повиноваться! Что же? По крайней мере, вас возьмут храбрые люди, достойные таких скакунов, как вы. Я почти надеялся, что все мы, трое мужчин и моя племянница Масуда, женщина с тайной на лице и с глазами, видевшими ужасы, погибнем в расщелине. Но не такова была воля Аллаха. А потому прощай, мой Огонь, прощай, мой Дым, чудные дети пустыни, умеющие лететь быстрее стрелы…

Никогда не выйду я на вас в битву. Ну, все же у меня есть другие кони вашей же несравненной крови.

Тут Годвин дотронулся до плеча Вульфа, и оба брата потихоньку вышли из конюшни, они не хотели, чтобы араб увидел их, им казалось позорным смотреть на его печаль. Когда они вернулись в свою комнату, Годвин спросил Вульфа:

— Почему этот человек продал нам благородных коней?

— Потому что его племянница Масуда приказала ему сделать это, — ответил Вульф.

— А почему она приказала?

— Ах, — проговорил Вульф, — не назвал ли он ее женщиной с тайной на лице и с глазами, видевшими ужасы? Может быть, ею руководят какие-нибудь семейные причины или вопросы, касающиеся нас с тобой. Ведь с нами она затеяла непонятную игру, ни начало, ни конец которой не известны нам! Но, брат Годвин, ты мудрее меня. Зачем же ты просишь меня разгадать такие загадки? Мне совсем не хочется ломать над ними голову. Я знаю только, что это славная игра, и верю, что она в конце концов приведет нас к Розамунде.

— Только бы все это не привело нас к чему-нибудь гораздо худшему, — со стоном ответил Годвин. Он вспомнил сон, который пригрезился ему в воздухе над пропастью между черными утесами, под которыми кружилась журчащая пена, и ничего не сказал Вульфу.

Когда солнце высоко поднялось, братья стали снова собираться идти в конюшню, взяв с собою золото, приготовленное для араба; но, открыв дверь своей комнаты, увидели Масуду; красивая вдова, по-видимому, только что хотела постучаться к ним.

— Куда идете вы, друзья Петер и Джон, да еще так рано? — спросила она с улыбкой на своем красивом странном лице, казалось, скрывавшем какую-то глубокую тайну.

Годвин мысленно сказал себе, что точно такая улыбка была на лице каменного сфинкса, которого они видели на рыночной площади Бейрута.

— Посмотреть на наших лошадей и заплатить деньги арабу, — ответил Вульф.

— Неужели? Мне казалось, что час тому назад вы сделали первое, что же касается до второго — не трудитесь.

Сын Песка ушел.

— Ушел! И увел лошадей?

— Нет, они здесь.

— Значит, госпожа, вы заплатили ему? — спросил Годвин.

Было ясно, что Масуде понравилось его любезное обращение, потому что, когда она ответила, ее обыкновенно жесткий голос смягчился. И в первый раз она обратилась к Годвину, выговорив все его имя.

— Почему вы называете меня госпожой, сэр Годвин д’Арси? — сказала она. — Ведь я только содержательница гостиницы, и мне иногда дают жестокие названия. Да, может быть, я была дамой, раньше чем сделалась содержательницей гостинцы; но теперь я только вдова Масуда, как вы — пилигрим Петер. Тем не менее я благодарна вам за вашу ошибку.

И, отступив шага на два к двери, которую она закрыла за собой, Масуда поклонилась с таким достоинством, с такой грацией, что всякий понял бы, что красивая вдова воспитывалась не в гостиницах.

Годвин тоже поклонился ей, сняв шляпу. Их глаза встретились, и по ее взгляду он понял, что со стороны этой женщины ему нечего было бояться предательства. Как бы темен и неизвестен ни был путь перед ним, он теперь вверил бы свою жизнь ее рукам.

Вульф, заметивший все это, испугался. Он спросил себя, что подумала бы Розамунда, если бы она видела странный взгляд в глазах смуглой женщины, которая была когда-то знатной дамой, сделалась содержательницей гостиницы, которую называли шпионкой, дочерью сатаны, исчадием аль-Джебала?

Теперь вдова Масуда говорила своим обыкновенным резким тоном:

— Нет, я ему не заплатила. Он не захотел взять денег; не захотел также и нарушить слова, данного вам, рыцарям, которые так хорошо и храбро скачут на конях, но я заключила с ним условие от вашего имени и надеюсь, вы не откажетесь исполнить его, так как я поручилась за вас своим добрым именем, а этот араб глава рода и мой родственник. Вот в чем дело: если вы и эти ваши лошади останетесь в живых и придет время, когда они больше не понадобятся вам — на площади ближайшего города велите местному глашатаю выкрикнуть, что шесть дней будете ждать человека, одолжившего вам коней, если через шесть дней он не явится — продайте их. Только не раньше. Согласны вы?

— Да, — ответили оба брата, но Вульф прибавил:

— Только нам хотелось бы знать, почему араб, Сын Песка, ваш родственник, доверяет нам своих драгоценных коней?

— Завтрак подан, гости, — произнесла Масуда холодным голосом, прозвучавшим, как звон металла.

Вульф только покачал головой и пошел за ней в столовую, которая теперь снова опустела.

Большую часть дня они провели со своими лошадьми, вечером на этот раз вместе с Масудой немного проехались, хотя не были вполне уверены в лошадях, они думали, что, может быть, эти животные, по их мнению, одаренные почти человеческим умом, закусят удила и унесут их в глубину родной пустыни. Однако, хотя время от времени кони с легким ржанием и оглядывались, как бы желая отыскать своего прежнего хозяина-араба, они не сделали ничего дурного; лошади, выезженные для дам, не могли бы быть спокойнее. Поэтому братья вернулись обратно; прибрали, накормили и приласкали животных; и кони стояли смирно, только настораживали уши и обнюхивали их, точно зная, что с ними их новые хозяева, и желая подружиться с ними.

На следующий день было воскресенье, братья, опять-таки по желанию Масуды, в сопровождении ее невольника пошли к обедне в большую церковь, прежнюю мечеть, и, как всегда, накинули пилигримские одежды поверх кольчуг.

— А вы не пойдете с нами? Ведь вы же исповедуете нашу веру? — спросил Вульф.

— Нет, — ответила Масуда, — я сегодня не в таком расположении духа, чтобы исповедоваться. Сегодня я буду перебирать четки дома.

Итак, они пошли без нее. В задней части церкви, которая была просторна, но темна, д’Арси вмешались в толпу скромных прихожан и смотрели, как рыцари и священники различных народностей старались занять первенствующее место под куполом. Выслушали они проповедь епископа и многое узнали из нее. В конце своего поучения проповедник заговорил о предстоящей войне с Саладином, которого называл антихристом. Епископ просил христиан оставить личные распри и приготовиться к страшной борьбе. Говоря, что в противном случае, в конце концов, крест их Господа будет попран стопами сарацин, Его воины зарезаны, Его знамена осквернены, Его народ перебит или загнан в море. Глубокое молчание встретило эти предупреждения.

— Прошли четыре дня, спросим же нашу хозяйку, нет ли у нее каких-нибудь известий для нас? — сказал Вульф по дороге домой.

— Да, спросим, — ответил Годвин.

Но им не пришлось спрашивать. Войдя к себе, братья увидели Масуду, она стояла посреди комнаты, как видно, в глубоком раздумье.

— Я пришла поговорить с вами, — сказала вдова, поднимая голову. — Вы все еще хотите навестить шейха аль-Джебала?

И братья ответили:

— Да.

— Хорошо. Я имею разрешение отпустить вас, но советую вам остаться, потому что путешествие опасно. Будем откровенны. Я знаю, что вы задумали. Я знала еще за час до того, как вы ступили на наш берег, и потому привела вас в свой дом. Вы хотите попросить помощи господина Сипана против Салахеддина, так как желаете спасти из рук султана одну знатную вашу родственницу, в жилах которой течет его кровь, руки которой оба вы ищете. Вы видите, я и это узнала. Ну, в нашей стране множество шпионов, которые путешествуют то из Европы, то в Европу и доносят обо всем людям, дающим им деньги. Например, — я могу это сказать теперь, потому что вы больше не увидите его, — купец Томас, с которым вы были здесь у меня в доме, шпион. Вашу историю рассказали ему другие английские шпионы, а он передал ее мне.

— А вы тоже шпионка, как вас назвал носильщик? — прямо спросил Вульф.

— Я то, что я есть, — холодно ответила она. — Может быть, я, как и вы, принесла какую-нибудь клятву и держу ее, как вы держите свой обет. Кто мой господин или почему я поступаю так, вам все равно. Но вы мне очень нравитесь, и мы скакали с вами вместе — это была дикая скачка! Поэтому предупреждаю вас, — хотя, быть может, мне не следует так откровенно говорить с вами, — что аль-Джебал всегда берет плату за оказанные им услуги, а также что, может быть, вы за подвиг поплатитесь жизнью.

— Вы предупреждали нас также относительно Саладина, — сказал Годвин, — что же остается нам, если мы не можем ехать ни к тому, ни к другому?

Она пожала плечами:

— Поступить на службу к одному из крупных франкских полководцев и ждать удобного случая, который никогда не представится. Или еще лучше — нашить несколько зубчатых раковин на шляпы и вернуться домой, там жениться на богатых женах, которых вы встретите на родине, забыть Масуду-вдову, и аль-Джебала, и Салахеддина, и ту девушку, которая явилась ему в грезах. Только тогда, — прибавила она изменившимся голосом, — вам придется оставить здесь этих коней.

— Мы желаем скакать на них, — весело вскрикнул Вульф, но Годвин обернулся к Масуде и сердито взглянул на нее.

— Вы знаете нашу историю, — сказал он, — вы знаете нашу клятву. Какими же рыцарями считаете вы нас, что даете совет, который более годится для шпионов, доставляющих вам вести! Вы говорили о наших жизнях? Они даны нам на время, и, когда их потребуют от нас, мы отдадим их, сделав все, что могли сделать.

— Хорошо сказано, — ответила Масуда. — Дурно думала бы я о вас, ответь вы иначе. Но почему вы хотите ехать к аль-Джебалу?

— Потому что в минуту смерти дядя велел нам отыскать его; у нас нет другого советника, и это заставляет нас исполнить его совет — будь что будет.

— Опять хорошо сказано. Ну, вы поедете к аль-Джебалу.

И будь что будет со всеми нами троими.

— С нами троими? — сказал Вульф. — Какое же участие примете вы в этом деле?

— Я буду вашей проводницей, я еду с вами, и вы увидите, принесу ли я вам пользу, — ответила Масуда.

На своих великолепных конях, в арабских бурнусах, с двумя мулами, нагруженными вещами и всем необходимым для путешествия, а также мехами вина, двинулись братья в путь в сопровождении Масуды; она ехала на одном из мулов.

Много уединенных диких мест миновали они, часто приходилось им карабкаться по крутизнам или спускаться в глубокие впадины, ехать то между чащами, то по выжженным знойным солнцем откосам гор, отдыхать то под ветрами могучих деревьев, то на открытых площадках под темным небом, усеянным звездами.

Раз в самый зной путники остановились среди гор, обнаженные утесы которых тянулись к небу. Утомленные люди раскинули лагерь подле журчащего маленького хрустально-чистого источника, который привлек их. Истомленный, хорошо закусивший взятыми Масудой припасами, Вульф заснул в тени большой скалы. Подле другого камня улегся Годвин, но не мог сомкнуть глаз. Масуда хлопотала подле костра, разложенного рядом с глубокой горной пещерой. Не прошло и пяти минут после того, как она подошла к огню, Годвин услышал ужасный крик молодой женщины, обернулся и увидел ее в зубах страшного желтого чудовища. Д’Арси поднялся, схватил меч и бросился к дикому зверю, который на мгновение остановился, но не выпустил из пасти свою жертву.

Глава 9

НА ПАЛУБЕ ГАЛЕРЫ
С того самого дня, как галера под желтым флагом Саладина отошла от эссекского берега, украденная дочь старого сэра Эндрю казалась на ней не пленницей, а царицей.

На сарацинском корабле Розамунду встретила неожиданность: в отведенном для нее помещении она застала молодую женщину, уроженку Франции Марию, которая добровольно пришла на галеру, когда этот корабль на своем пути в Англию стоял подле одного из французских приморских городов, забирая свежие съестные припасы и пресную воду. Узнав, что корабль принадлежит сарацинам, она решила просить их принять ее на палубу и согласилась быть служанкой той принцессы, за которой, по их словам, плыли они. Муж несчастной Марии много лет тому назад ушел в Святую Землю, и преданная жена, не имевшая денег на путешествие, с восторгом увидела возможность переправиться в Сирию. Розамунда ласково обошлась с нею, но с остальными держалась гордо: постоянное присутствие высокого человека в одеянии христианских рыцарей было ей ненавистно. В первый же раз взглянув на него, она узнала в нем Гюга Лозеля, человека, некогда просившего ее руки, получившего отказ, поклявшегося жестоко отомстить ее роду и потом исчезнувшего из Англии. Когда он подходил к ней, она невольно вздрагивала, как от прикосновения отвратительной гадины, когда он заговаривал с ней, вся кровь отливала к ее сердцу.

Совсем не то был принц Гассан, явившийся в дом ее отца под видом купца Георгия. Он обращался с ней почтительно, держался в стороне, старался предупредить ее малейшее желание, не был ни навязчивым, ни дерзким.

Однажды Розамунда обратилась к нему с вопросом, не может ли она попросить его об одной услуге.

С восточным поклоном, сделай почтительный «салаам», принц Гассан ответил:

— На этом корабле у каждого свое определенное место, своя обязанность. Сэр Гюг Лозель искусный мореплаватель, капитан галеры и управляет матросами. Я начальник воинов, а вы, принцесса, вы управляете всеми нами. Вы должны не просить, а приказывать.

— Тогда я приказываю, чтобы мошенник, который носит имя Никласа, никогда не подходил ко мне. Разве я могу выносить близость убийцы моего отца?

— К несчастью, мы все принимали участие в этом; тем не менее ваше приказание будет исполнено. Говоря правду, госпожа, я сам ненавижу этого человека, самого обыкновенного шпиона.

— Я желаю также, — продолжала Розамунда, — никогда больше не разговаривать с сэром Гюгом Лозелем.

— Это труднее исполнить, — сказал Гассан, — потому что он капитан и мой господин приказал мне повиноваться ему во всем, что касается корабля.

— Мне нет дела до корабля, — произнесла Розамунда, — и конечно, принцесса Баальбекская, если таков мой титул, может выбирать для себя общество. Я желаю чаще видеть вас, а сэра Гюга Лозеля реже.

— Большая честь для меня, — ответил Гассан, — и я постараюсь исполнить ваше желание.

После этого несколько дней Лозель хотя и наблюдал за Розамундой, но подходил к ней очень редко и каждый раз видел Гассана подле нее или позади нее.

Наконец принц, которому все время приходилось пить дурную воду, заболел и на несколько дней слег в постель. Тогда Лозель отыскал случай подойти к Розамунде. Она старалась не выходить из каюты, чтобы избежать встречи с ним, но зной летнего солнца на Средиземном море заставил ее выйти под балдахин, раскинутый на корме. Вместе с француженкой Марией она села в его тени. Лозель стал то и дело подходить к ней, то под предлогом принести ей кушанье, то осведомляясь, удобно ли ей, она ему не отвечала ни слова. Наконец, зная, что Мария понимала по-английски, он заговорил с Розамундой по-арабски, так как хорошо владел этим языком, но молодая девушка сделала вид, что не понимает его. Тогда он обратился к ней по-английски, но на языке, который употребляло только простонародье Эссекса. Он сказал:

— Леди, как жестоко, как неправильно вы судите обо мне! В чем я виновен перед вами? Я уроженец Эссекса, отпрыск знатного рода, я встретил вас на родине и полюбил. Разве это преступление со стороны человека небедного, кроме того, получившего рыцарское достоинство за подвиги и посвященного в рыцари не низкой рукой? Ваш отец сказал мне «нет», вы тоже, и, уязвленный печалью и его словами (он назвал меня морским разбойником и напомнил позорные и лживые старые рассказы), я заговорил так, как не должен был говорить, и поклялся, что, несмотря на все, вы будете моей женой. За это я должен был страдать; ваш двоюродный брат, молодой рыцарь Годвин, тогда еще оруженосец, ударил меня по лицу. Он оскорбил меня и ранил, так как счастье улыбнулось ему; я с моим кораблем отправился на Восток вести торговлю между Сирией и Англией. В то время был мир между султаном и христианами, и я случайно посетил Дамаск для закупки товара. Саладин послал за мной и спросил меня, правда ли, что я родом из той части Англии, которая зовется Эссексом. Я ответил ему да; тогда он спросил, знаю ли я сэра Эндрю д’Арси и его дочь. Я опять сказал да; он открыл мне свое родство с вами, о чем, впрочем, я уже слышал раньше, и рассказал о грезе, в которой вы явились ему, и о своем твердом решении привезти вас в Сирию и поднять до высоких почестей. В конце концов, он попросил меня за большую сумму временно уступить ему одну из моих лучших галер и отправиться за вами; он сказал мне, что сила не будет употреблена; я же, со своей стороны, заметил, что не подниму руки ни на вас, ни на вашего отца, и действительно не сделал этого.

— Вы помнили о мечах Годвина и Вульфа, — презрительно произнесла Розамунда. — Вы хотели предоставить это более храбрым людям.

— Моя леди, — вспыхнув, заметил Лозель. — До сих пор еще никто не обвинял меня в недостатке мужества. Из вежливости и любезности выслушайте меня. Я поступил дурно, приняв предложение султана, но, поверьте, леди, только любовь к вам заставила меня поступить так, потому что мысль о долгом плавании в вашем обществе представляла для меня великое искушение, я не мог воспротивиться ему.

— Сарацинское золото было для вас непреодолимым искушением. Вот что вы должны были сказать. Прошу вас, будьте кратки. Этот разговор утомил меня.

— Леди, вы жестоки и неправильно судите обо мне, я это докажу вам, — он оглянулся. — Если все будет хорошо, мы через неделю бросим якорь в Лимасольской гавани на Кипре, чтобы взять запасы пищи и воды раньше, чем пойдем к никому не известному порту в Антиохии, откуда вы должны сухим путем отправиться в Дамаск, избегая франкских городов. Император Исаак кипрский мой друг, и у Саладина нет власти над ним. Раз попав в его дворец, вы будете в безопасности, а со временем, конечно, найдете возможность вернуться в Англию. Вот какой я составил план: ночью вы бежите с корабля; я могу это устроить.

— А что придется вам заплатить? — спросила Розамунда. — Ведь вы рыцарь-купец.

— Моя награда — вы сами, леди. Мы обвенчаемся на Кипре… О, подумайте раньше, чем ответить. В Дамаске вас ожидают всевозможные опасности, со мной вам не грозит никакая беда; у вас будет муж христианин, горячо любящий вас, любящий до такой степени, что ради вас он охотно потеряет свой корабль и еще больше — нарушит слово, данное Саладину, у которого длинная карающая рука.

— Я решила, — холодно сказала Розамунда. — Я скорее доверюсь честному сарацину, чем вам, сэр Гюг, шпоры которого по справедливости должны были бы отрубить повара. Да, я скорее приму смерть, чем руку человека, который ради собственных низких целей задумал план, повлекший смерть моего отца и мой плен. Кончено, и, повторяю, никогда не смейте больше говорить со мною о любви. — Она поднялась с места и направилась в свою каюту.

Лозель посмотрел ей вслед и прошептал:

— Нет, прекрасная леди, я только начал, и не забуду я ваших жестоких слов.

Из своей каюты Розамунды послала сказать Гассану, что она хотела бы поговорить с ним.

Эмир тотчас же пришел, еще бледный после болезни, и спросил, что прикажет она. Розамунда в ответ рассказала все, что произошло между Лозелем и ею, и попросила его защиты от этого человека. Вспыхнули глаза Гассана.

— Вот он, — сказал эмир, — он стоит один! Согласны ли вы пойти и поговорить с ним?

Она ответила ему наклоном головы; подав ей руку, Гассан проводил ее на палубу.

— Капитан, — начал он, обращаясь к Лозелю. — Странные вещи рассказала мне принцесса; она говорит, что вы осмелились предлагать ей руку, клянусь Аллахом, ей, принцессе, племяннице великого Салахеддина!

— Так что же, господин сарацин, — дерзко ответил Лозель. — Разве христианский рыцарь не может быть мужем родственницы восточного владыки?

— Вы? — ответил Гассан, и бешенство почувствовалось в его тихом голосе. — Вы тайный вор и отступник, клянущийся Магометом в Дамаске и пророком Иисусом в Англии… Да, попробуйте отрицать это! Я слышал это сам, я слышал, как клялись там вы и ваш низкий слуга Никлас! Вы достойны ее? Если бы вы не должны были управлять кораблем, если бы мой повелитель не запретил мне ссориться с вами до конца плавания, я теперь же отрубил бы вам голову и вырезал бы ваш язык, который осмелился произнести такие слова.

И он сжал рукоятку своей кривой сабли.

Лозель смирился под взглядом его горящих глаз, он хорошо знал Гассана, знал также, что если бы дело дошло до боя, то его люди не справились бы с солдатами эмира.

— Когда мы исполним нашу обязанность, мы рассчитаемся с вами, — сказал он, стараясь казаться храбрым.

— Клянусь Аллахом, я напомню ваше обещание, — ответил Гассан. — Я отвечу за все сказанное перед лицом Салахеддина в любой день и час, как и вы ответите ему за ваше предательство.

— В чем же меня обвиняют? — спросил Лозель. — В том, что я люблю леди Розамунду? Но все любят ее, может быть, даже вы сами, человек уже немолодой и поблекший.

— За это преступление я тоже накажу вас, отступник. А с Салахеддином вам придется свести другие счеты; вы обещали помочь ей бежать; вы старались соблазнить ее бегством с того самого корабля, на котором дали клятву охранять ее, вы сказали, что доставите ей убежище среди кипрских греков.

— Если бы это была правда, — ответил Лозель, — султан мог бы пожаловаться на меня. Но это ложно! Слушайте же, раз я должен высказать. Леди Розамунда просила меня сделать это для нее, а я сказал, что честь запрещает исполнить ее просьбу, хотя я действительно люблю ее теперь, как любил всегда, и готов сделать для нее многое. Тогда она сказала, что, если я ее спасу от вас, сарацин, я не останусь без награды, что она обвенчается со мной. И опять с болью в душе я ответил, что это невозможно теперь, что, однако, когда я доведу корабль до земли, то послужу ей, как ее истинный рыцарь, и, освободившись от клятвы, сделаю все, чтобы спасти ее.

— Вы слышите, принцесса! — сказал Гассан, обращаясь к Розамунде. — Что вы скажете?

— Я скажу, — холодно ответила она, — что этот человек лжет ради собственного спасения, что я охотнее умру, чем позволю ему приблизиться ко мне.

— Я тоже считаю, что он лжет, — сказал Гассан. — Нет, спрячьте кинжал, если вы желаете увидеть новое солнце! Я не хочу здесь драться с вами, но когда мы будем при дворе султана, Салахеддин узнает все и сам решит, кому нужно верить, принцессе ли Баальбека или нанятому слуге, изменнику франку и пирату сэру Гюгу Лозелю.

— Пусть он узнает все, когда мы будем при его дворе, — многозначительно сказал Лозель и прибавил: — А вы ничего более не желаете передать мне, принц Гассан? Если нет, я уйду; мне необходимо позаботиться о корабле, который, как вы воображаете, я хотел бросить ради улыбки прекрасной дамы.

— Я хочу сказать только, что этот корабль принадлежит султану, а не вам, потому что он купил его у вас, что с этой минуты благородную даму будут охранять день и ночь, что, когда мы подойдем к берегам Кипра, стражу удвоят, потому что там, кажется, у вас есть друзья. Поймите и запомните.

— Я понимаю и, конечно, буду помнить, — ответил Лозель.

Так они расстались.

— Я думаю, — сказала Розамунда, когда он ушел, — что, если мы благополучно дойдем до Сирии, нам нужно будет назвать себя счастливыми!

— Эта мысль была и у меня, госпожа. Кажется, тоже я забыл об осторожности, но этот человек возмутил мое сердце; слабый после болезни, я потерял рассудок и говорил то, что было у меня на сердце, хотя следовало выждать. Может быть, напрасно я не убил его, но он один умеет хорошо управлять кораблем, так как с самой ранней юности занимался этим делом. Предоставим все воле Аллаха. Он справедлив и в свое время решит это дело.

— Да, но как? — сказала Розамунда.

— Надеюсь, мечом, — ответил Гассан, низко поклонился и ушел.

С этих пор вооруженные люди все ночь стояли на часах перед дверями каюты Розамунды, и, когда она выходила пройтись по палубе, вооруженные воины не отставали от нее. Ее больше не беспокоил Лозель; сэр Гюг перестал заговаривать с нею или с Гассаном, зато он то и дело шептался с Никласом.

Наконец в одно золотистое утро галера дошла к берегам Кипра и бросила якорь. Лозель действительно был искусным лоцманом, одним из лучших мореходов. Вдоль бухты расстилался белый город Лимасоль; в его садах красовались стройные пальмы, дальше, за плодородной низменностью, высились могучие Труидские горы. Усталая Розамунда, которой надоело нескончаемое море, с восторгом посмотрела на зеленевший красивый берег, бывший ареной стольких исторических событий, и вздохнула при мысли, что ей нельзя ступить на него. Лозель увидел ее взгляд, услышал ее вздох и, садясь в шлюпку, которая подошла, чтобы отвезти его в гавань, насмешливо сказал ей:

— Не угодно ли вам изменить ваше решение, моя леди, и отправиться со мной навестить моего друга императора Исаака? Клянусь, при его дворе очень весело, там нет толпы кислых сарацин или унылых пилигримов, думающих о спасении души. На Кипре совершаются только паломничества на Пафос, туда, где из пены морской родилась Киприда.

Розамунда не ответила; Лозель направился к берегу в шлюпке, которую смуглые кипрские гребцы ловко вели по волнам. Странно было видеть, что волосы гребцов этих украшали цветы.

Десять полных дней простояла галера у Лимасоля, хотя была ясная погода и ветер дул по направлению к Сирии. Когда Розамунда спросила, почему они так долго не отходят, Гассан с досадой топнул ногой и ответил, что император отказывается доставить им больше пресной воды и съестных припасов, чем это нужно для потребностей одного дня, что Гюг, пока Гассан не выйдет на сушу, не хочет идти с поклоном во внутренний город Никозию, где находится императорский двор. Чувствуя, что в этом кроется ловушка, Гассан боялся подчиниться требованию Лозеля; между тем без запасов воды и пищи галера не могла отплыть.

— А разве сэр Лозель не может устроить это сам? — спросила Розамунда.

— Конечно, мог бы, если бы хотел, — ответил Гассан, злобно сжимая зубы, — но он клянется и божится, что не может сделать ничего.

Так они стояли день изо дня; их палило знойное летнее солнце, качали длинные гряды волн; наконец мужество всех ослабело, тела также, потому что у многих началась лихорадка, часто нападающая на людей близ берегов Кипра; двое умерли. Время от времени кто-нибудь из кипрских сановников являлся с берега вместе с Лозелем, доставлял на галеру немного съестных припасов и воды и принимался торговаться, говоря, что путники ничего более не получат, если принц Гассан не навестит императора и не привезет с собой бывшую на его корабле прекрасную даму, которую желал видеть Исаак.

Гассан каждый раз отвечал отказом и удваивал стражу при Розамунде, тем более что теперь по ночам близ галеры появлялись странные лодки. Днем также целые толпы фантастически разодетых в шелк и бархат мужчин и женщин курсировали подле берега и смотрели на корабль, точно приготовляясь сделать нападение.

Наконец Гассан вооружил своих суровых сарацин и велел им стоять цепью на бульверках с обнаженными саблями в руках; это, как видно, пугало жителей Кипра, по крайней мере, увидев воинов, они удалялись к большой башне Колосси.

Наконец Гассан потерял терпение. Раз утром Лозель вернулся из города Лимасоля, в котором ночевал; с ним явились и три кипрских вельможи; по их словам, они не собирались вести переговоры, а желали только увидеть красавицу принцессу Розамунду. После этого начались обычные толки о том, что для получения необходимых припасов мореплаватели должны были явиться к императору Исааку; по их словам, в противном случае император решил приказать морякам взять галеру в плен. Гассан выслушал киприотов и вдруг приказал схватить вельмож.

— Теперь, — сказал он, обращаясь к Лозелю, — прикажите вашим матросам поднять якорь и направиться к Сирии.

— Но, — ответил рыцарь, — съестных припасов и пресной воды хватит нам только на один день!

— Все разно, — ответил Гассан, — безразлично — умереть от голода и жажды на море или сгореть здесь от лихорадки. То, что могут вынести эти кипрские вельможи, вынесем также и мы! Прикажите матросам поднять якорь и распустить паруса, или моя сабля поработает среди них.

Теперь Лозель топал ногами и бесновался, но это ни к чему не привело. Поэтому он обратился к трем бледным от страха уроженцам Кипра и сказал:

— Что вы решаете: достать запасы пищи и воды для нашего корабля или пуститься в море без того и другого, что повлечет неминуемую смерть?

Они ответили, что отправятся на берег и достанут все необходимое.

— Нет, — ответил Гассан, — вы останетесь здесь, пока не привезут пищи и запасов.

В конце концов это было исполнено, потому что один из вельмож оказался племянником императора. Узнав о плене своего близкого родственника, Исаак прислал запасы, необходимые для галеры. Кипрских вельмож отправили обратно в последней из шлюпок, доставивших груз, и через два дня галера была уже в море.

Вскоре Розамунда заметила отсутствие ненавистного ей шпиона Никласа и сказала об этом Гассану. Тот навел о нем справки у Лозеля; сэр Гюг, ответил, что Никлас отправился на берег и исчез в первый же день их остановки у берегов Кипра, что он не знает, был ли лжепилигрим убит во время какой-нибудь ссоры, заболел ли он или просто бежал. Гассан пожал плечами. Розамунда обрадовалась, что отделалась от ненавистного ей человека, но мысленно спрашивала себя, ради какой недоброй цели Никлас бежал с корабля.

Целый день галера быстро шла от Кипра, направляяськ берегам Сирии, потом она попала в полосу того полного затишья, какое часто случается летом в этом море. Целых восемь дней не чувствовалось ни малейшего ветра, и галера мало подвинулась вперед. Но вот, когда все глаза устали пристально вглядываться в гладкую, как масло, поверхность моря, поднялся легкий попутный ветерок. Мало-помалу он стал усиливаться и быстро понес галеру к цели ее плавания. Все беспорядочнее, все сильнее становились шквалы, наконец, к вечеру второго дня, когда громадные волны стали грозить палубе корабля, вдали показался абрис высокой горы. При виде ее Лозель громко поблагодарил Бога.

— Это горы близ Антиохии? — спросил Гассан.

— Нет, — ответил рыцарь, — гораздо южнее, между Лаорикией и Джебелой. Слава Господу, там есть хорошая гавань, мы можем зайти в нее, чтобы скрыться до окончания бури.

— Но мы идем к Дарбесаку, а не к франкскому порту близ Джебелы, — сердито заметил Гассан.

— Тогда поверните корабль и сами управляйте им, — сказал Лозель. — И вот что я обещаю вам: через два часа все вы очутитесь на дне морском.

Гассан задумался. Сэр Гюг говорил правду, потому что, поверни он корабль, волны стали бы налетать на галеру сбоку.

— Да падет это на вашу голову, — резко ответил он.

Стемнело. При свете больших фонарей, поднятых на корме, можно было видеть, как море, побелевшее от пены, со свистом проносилось мимо галеры, корабль летел к берегу с обнаженными мачтами. Путники не смели распустить паруса.

Всю эту ночь галера качалась и колебалась так, что даже самые сильные из матросов заболели; люди молились; одни призывали имя Бога, другие кричали «Аллах, Аллах», но все просили небо дозволить им войти в гавань. Наконец над вершиной самой высокой горы забрезжил свет встающей зари, хотя низкое побережье еще утопало в тени, всем также показалось, что громада высится почти над ними.

— Ободритесь! — крикнул Лозель. — Я думаю, мы спасены. — И он поднял второй фонарь на главную мачту — зачем сделал это сэр Гюг, никто не понял.

Вскоре море стало затихать, но оно снова запенилось, когда галера перелетела через какую-то гряду, после этого путники опять очутились в спокойной воде и в полутьме рассмотрели справа и слева неопределенные очертания заросших кустами речных берегов. Несколько времени они шли вперед, потом Лозель громко крикнул своим морякам приказание бросить якорь и послал сказать всем остальным, что они могут лечь отдохнуть, так как всякая опасность миновала. Истомленные путники легли и постарались заснуть.

Но Розамунда, не могла сомкнуть глаз. Она встала с постели, накинула на себя плащ, подошла к дверям каюты и стала любоваться красотой гор, нежно-розовых в молодых лучах света, и на закрытую дымкой тумана водную поверхность бухты. Галера стояла в безлюдном месте — по крайней мере молодая девушка нигде не видела ни города, ни домов, хотя до поросшего деревьями берега было не более пятидесяти ярдов. Вот она услышала в тумане звуки весел и рассмотрела три или четыре лодки, приближавшиеся к галере; заметила она также, что Лозель одиноко стоит на палубе и смотрит на них. Первая лодка подошла быстрее; на ее носу поднялся какой-то человек и тихим голосом заговорил с сэром Гюгом. Когда он вставал, с его головы свалился капюшон, и Розамунда узнала ненавистное лицо шпиона Никласа. С мгновение она стояла, окаменев; ведь этот человек остался на острове Кипр, но скоро Розамунда поняла и громко крикнула:

— Измена! Принц Гассан, измена!

Едва эти слова вылетели из ее губ, как она увидела, что какие-то люди с дикими лицами уже карабкались на низкий борт средней части галеры, к которому быстро подходила одна лодка за другой. Сарацины тоже вскакивали со скамеек, на которых спали, бежали к корме, на которой стояла Розамунда; все собрались к ней, за исключением отрезанных на носу корабля. Появился и принц Гассан; он держал в руках саблю, его голову закрывал украшенный драгоценностями тюрбан, а тело кольчуга, но на нем не было плаща; он еще издали давал приказания своим воинам; между тем наемный экипаж корабля попадал на колени и стал просить пощады. Розамунда крикнула принцу, что их предал Никлас, которого она видела. В эту минуту высокий человек в белом арабском бурнусе и с обнаженным мечом в руках вышел вперед и сказал по-арабски:

— Сдавайтесь, мы гораздо многочисленнее вас, и ваш капитан в плену. — Он указал на Лозеля, неприятели держали его, связав ему руки за спиной.

— Кому вы предлагаете сдаться? — спросил принц, обводя всех горящим взглядом, точно лев в западне.

— Говорящему от страшного имени Сипана, властителя аль-Джебала, о слуга Салахеддина!

Услышав это, застонали все, даже храбрые сарацины; они поняли, что им приходится иметь дело с ужасным главой ассасинов.

— Значит, между султаном и Сипаном началась война? — спросил Гассан.

— Да, мы всегда воюем. Кроме того, с вами та, которая, — он указал на Розамунду, — дорога Салахеддину; ее мой господин желает иметь заложницей.

— Как вы узнали о ней? — сказал Гассан, желая выиграть время, чтобы его воины успели оправиться.

— Как господин Сипана узнает все, — послышался ответ. — Сдавайтесь же, и, быть может, он помилует вас.

— Сдаться шпионам, — со свистом вырвалось из уст Гассана, — таким шпионам, как Никлас, который приплыл сюда с Кипра раньше нас, и франкская собака, которая зовется рыцарем, — указал он на Лозеля. — Нет, мы не сдаемся, и тут вам, ассасины, придется иметь дело не с ядом и ножом, а с мечами и храбрыми людьми. Да, предупреждаю вас и вашего господина, что Салахеддин отплатит за ваше деяние.

— Пусть попробует, если он желает умереть, ведь до этого дня мы его щадили, — спокойно ответил высокий араб, потом обратившись к окружающим, сказал: — Перерезать всех, кроме женщин, и эмира Гассана, которого мне приказано привести в Масиаф живым.

— Идите в каюту, госпожа, — сказал Гассан, — и помните, что мы сделали все ради вашего спасения. Скажите это моему господину; я хочу, чтобы моя честь осталась незапятнанной в его глазах. Теперь, солдаты Салахедина, бейтесь и умрите так, как вас учил наш господин. Ворота рая распахнулись, но ни один трус не войдет в них!

В ответ раздался бешеный крик. Розамунда убежала в каюту, а на палубе началась ужасная резня. Ассасины с мечами и кинжалами старались штурмом подняться, взять палубу, но их натиск несколько раз отбивали; средняя часть галеры наполнилась их телами, потому что они один за другим падали под ударами кривых сарацинских сабель, но снова и снова бросались вперед, не зная ни страха, ни жалости, когда их господин давал им приказ.

От берега подходили новые, наполненные людьми лодки, а сарацин было мало и все истомленные болезнью и бурей; наконец, выглянув из каюты, Розамунда увидела, что враги заняли корму.

Кое-где еще бились отдельные группы, но сарацины падали под ударами ассасинов, увеличивая кольцо мертвых тел; в числе сражавшихся был и принц-воин Гассан. Глаза Розамунды не отрывались от него, она следила, как он один отбивался от целой толпы, и в уме нарисовалась другая картина: точно так ее отец, тоже один, боролся с эмиром и его солдатами, в это страшное мгновение она подумала о справедливости Божьей.

Что это? Нога принца скользнула по покрытой кровью палубе. Гассан упал и раньше, чем он успел снова подняться, на него набросили плащи; ожесточенные, но молчаливые даже перед лицом смерти люди, помнившие о приказании своего предводителя взять принца живым, быстро накрыли его множеством плащей. Они взяли его живым и не раненым: никто из ассасинов не ответил на его удар ударом, чтобы не нарушить приказания Сипана.

Розамунда видела все это и, помня, что великий ассасин приказал привести ее также не раненой, знала, что ей нечего бояться насилия со стороны жестоких убийц. Эта мысль и сознание, что Гассан остался жив, подбодрили ее.

— Кончено, — сказал высокий араб холодным голосом, — бросьте в море собак, которые осмелились ослушаться приказаний аль-Джебала.

Его воины повиновались, они подняли мертвых и умиравших сарацин и бросили их в воду, где те и потонули; и ни один из раненых воинов Гассана не попросил пощады. Потом ассасины поступили точно так же со своими мертвыми, раненых же переправили на берег. Наконец высокий араб подошел к каюте и сказал:

— Госпожа, идите, мы готовы в путь.

Розамунде пришлось повиноваться. Идя за ним, она вспомнила, как после борьбы и кровопролития ее привезли на эту галеру, Бог весть с какой целью, и думала, что теперь сходит с нее после борьбы и кровопролития и что ее снова повезут неизвестно куда.

— О! — вскрикнула она, указывая на тела, которые кидали в глубину моря. — Дурно кончили люди, укравшие меня, но дурно можете кончить и вы, слуги аль-Джебала.

Но высокий человек ничего не ответил. Он вел ее к лодке, а за ними шла плачущая Мария и принц Гассан.

Они вскоре были на берегу, здесь Марию оторвали от Розамунды, и дочь сэра Эндрю никогда не узнала, что случилось с этой женщиной и нашла ли она своего исчезнувшего мужа.

Глава 10

ГОРОД АЛЬ-ДЖЕБАЛА
— Довольно, довольно, — сказал Годвин, — когти животного только оцарапали меня, мне стыдно, что вы заставляете ваши волосы нести такую низкую службу. Дай мне глоток воды, Вульф.

Он обратился к брату, но, не говоря ни слова, Масуда, которая отирала его кровь своими волосами, подала ему воды из источника, подмешав туда вина. Годвин напился. Он поднялся и пошевелил руками и ногами.

— Да, — сказал он, — все сущие пустяки. Это было только потрясение, львица совсем не ранила меня.

— Зато ты ранил львицу, — сказал Вульф со смехом. — Клянусь святым Чедом, хороший удар, — и он указал на длинный меч, торчавший по рукоятку Б груди животного. — Клянусь, я сам не мог бы ударить лучше.

— Мне кажется, зверь сам нанес себе удар, — ответил Годвин. — Я только выставил вперед меч, когда львица, бросив Масуду, прыгнула на меня. Вытащи его, брат. Я еще слишком слаб…

Вульф оперся ногами в тело животного, стал дергать меч и, наконец освободив его, заметил:

— Ах, какой я эссекский кабан! Я спал и не проснулся, пока Масуда не схватила меня за волосы. Тогда я открыл глаза и увидел, что ты лежишь на земле, а желтый хищник сидит на тебе, словно наседка на яйцах. Я думал, что животное еще живо, и рассек его мечом, но если бы я проснулся совершенно, я вряд ли решился бы сделать это. Посмотри-ка, брат, — он толкнул голову львицы, и она так перевернулась, что Масуда и Годвин в первый раз заметили, что тело животного соединялось с шеей только узкой полоской шкуры.

— Хорошо, что ты не ударил немножко посильнее, — сказал Годвин, — не то я был бы разрублен надвое и утопал бы в собственной крови, а не в крови этого мертвого зверя, — и он с сожалением посмотрел на свой бурнус и тунику, покрытые запекшейся кровью.

— Да, — сказал Вульф, — я не подумал об этом. Но кто мог соображать в такую минуту?

— Госпожа Масуда, — спросил Годвин, — когда я в последний раз смотрел в вашу сторону, вы висели в челюстях львицы. Вы ранены?

— Нет, — ответила она, — я так же, как и вы, ношу кольчугу, и зубы львицы скользнули по ней, зверь держал только мой плащ. Сдерем шкуру животного и поднесем ее в подарок аль-Джебалу.

— Хорошо, — сказал Годвин, — а вам я дарю когти львицы для ожерелья.

— Верьте, я буду всегда носить их, — сказала Масуда и стала помогать Вульфу сдирать шкуру с животного.

Годвин сидел рядом, отдыхая. Покончив с этим делом, Вульф подошел было к маленькой пещере, но отскочил.

— Ах, — сказал он, — там еще несколько! Я видел их глаза и слышал, как они ворчат. Ну брат, дай мне горящую ветку, я покажу, что не ты один умеешь сражаться со львами.

— Бросьте, безумец; — сказала Масуда. — Там, конечно, ее львята, и если вы убьете их, ее товарищ погонится за нами; если же мы не тронем львят, он останется с ними, чтобы кормить их. Уедем отсюда.

Вульф и Масуда показали дрожавшим и фыркающим мулам львиную шкуру, желая дать им понять, что это не живое страшилище, потом упаковали ее на одного из животных и быстро поехали в долину, лежавшую милях в пяти от места приключения; там текла речка, но не было деревьев. Годвину нужен был отдых, подле источника они остановились, пробыли весь день и ночь; львы больше не показывались, хотя путники усердно подстерегали их. На следующее утро хорошо выспавшийся Годвин совершенно оправился, и все снова пустились по неровной местности к глубокому ущелью, по обеим сторонам которого поднимались высокие утесы.

— Это ворота аль-Джебала, — сказала Масуда, — и сегодня ночью нам придется переночевать близ этого горного прохода: через день мы будем в его городе.

Путники двинулись дальше и наконец увидели замок, большое строение с высокими стенами; они подъехали к нему перед закатом. Казалось, их ждали. Со всех сторон к ним сбежались люди, которые почтительно кланялись Масуде и с любопытством осматривали братьев, особенно узнав о приключении со львицей. Их провели не в замок, а на маленький двор, помещавшийся позади него, тут им доставили пищу и отвели место для ночлега.

На следующее утро они снова двинулись в горы, чередовавшиеся с прекрасными долинами. Два часа ехали они, минуя на своем пути много деревень, люди работали на огородах и на полях. Едва подъезжали они к какой-нибудь деревне, оттуда мчались всадники и преграждали им путь; тогда Масуда выезжала вперед и говорила один на один с предводителями. Выслушав ее, предводитель почтительно дотрагивался до своего лба, наклонял голову, и братья без помехи ехали дальше.

— Видите, — сказала Масуда Годвину и Вульфу, когда их таким образом остановили в четвертый раз, — была ли у вас возможность без провожатых добраться до Масиафа? Да, говорю вам, братья, вы были бы уже мертвы, не доехав еще до первого замка!

Они поднялись на большой откос и на его гребне остановились, чтобы посмотреть на чудесную картину, которая открылась перед ними. Внизу расстилалась широкая долина с деревнями, хлебными полями, масличными рощами и виноградниками. Посреди этой долины, милях в пятнадцати от путников, поднималась высокая гора, обнесенная кругом стенами. За стеной виднелся город; его белые дома с плоскими крышами как бы карабкались по откосам, вершину горы составляла площадка, заросшая деревьями, а на ней возвышался замок со многими башнями и тоже окруженный домами.

— Смотрите, это дом аль-Джебала, властителя гор, — сказала Масуда, — сегодня мы будем ночевать там. Ну, мои братья, выслушайте теперь меня. Немногие из чужестранцев, которые входят в этот замок, возвращаются из него живыми. Еще есть время; я могу проводить вас обратно. Вы хотите ехать вперед или вернуться?

— Хотим ехать вперед, — в один голос ответили Годвин и Вульф.

— Чего вы добиваетесь? Хотите отыскать вашу благородную девушку? Но почему вы приехали сюда, когда, по вашим словам, ее отвезли к Салахеддину? Только потому, что в былые дни аль-Джебал поклялся быть другом одного из членов вашего рода? Но ведь тот аль-Джебал умер, и вместо него правит другой, который не давал такой клятвы. Откуда вы знаете, что он поможет вам, а не убьет вас или не возьмет в плен? В этой стране я обладаю властью, — как или почему, не все ли вам равно? — могу защитить вас от всех ее жителей и, клянусь, сделаю это, так как один из вас спас мне жизнь, — прибавила она, взглянув на Годвина. — Но против господина Сипана я бессильна… я раба его.

— Он враг Саладина и, может быть, из ненависти к султану поможет нам.

— Да, теперь он больше, чем когда-нибудь, враг Салахеддина и, может быть, придет вам на помощь. Может быть, также, — многозначительно прибавила она, — и вы откажетесь от помощи, которую он предложит. О, подумайте, подумайте, — и в ее голосе зазвучала мольба, — в последний раз прошу вас: подумайте!

— Мы достаточно думали, — торжественно ответил Годвин, — и что бы ни случилось, будем повиноваться приказаниям умершего дяди.

Масуда наклонила голову в знак согласия, потом, снова подняв глаза, сказала:

— Пусть так и будет. Вас нелегко заставить переменить решение, и это нравится мне; но примите мой совет: в городе Сипана не говорите по-арабски и притворяйтесь, что не понимаете нашего языка. Также пейте только воду (здесь она очень хороша), потому что Сипан часто угощает своих гостей странными винами; его напитки вызывают удивительные видения, что-то вроде припадков безумия, и заставляют людей совершать такие поступки, которых позже они стыдятся. Может быть, выпив вина аль-Джебала, вы произнесли бы какие-нибудь клятвы, и они впоследствии жестоко давили бы вам сердце; и только ценой жизни вы могли бы освободиться от них…

— Не бойтесь, — ответил Вульф, — мы будем пить только воду; довольно с нас отравленного вина, — прибавил он, вспомнив рождественский пир в замке Стипль.

— У вас, сэр Годвин, — продолжала Масуда, — висит на шее перстень, который вы так неосторожно показали мне, женщине, незнакомой вам, перстень с надписью, не понятной ни для кого, кроме великих людей этой страны, носящих название дансов. Я не выдам вашей тайны, но будьте благоразумны: ничего не говорите о кольце и никому не показывайте его.

— Почему же? — спросил Годвин. — Этот знак дал Джебал нашему дяде.

Масуда осторожно оглянулась и ответила:

— Это кольцо — великая печать и, может быть, когда-нибудь спасет вам жизнь. Решив, что оно навсегда исчезло, умерший властелин, конечно, приказал сделать второй перстень, до того похожий на ваш, что я, державшая в руках оба, не могла бы отличить один от другого. Перед тем, у кого есть такое кольцо, откроются все двери; но если станет известным, что у него второй перстень, — он умрет. Вы понимаете?

Д’Арси сделал утвердительный знак, и Масуда продолжала:

— Наконец, хотя, может быть, вы найдете, что я прошу слишком многого, доверяйте мне, даже если вам начнет казаться, что я веду двойную игру, ведь для вас я, — и она вздохнула, — нарушила клятву и произнесла слова, за которые должна была бы умереть под пыткой. Нет, не благодарите меня, потому что я делаю лишь то, что должна делать, как раба… как раба.

— Чья раба, — спросил Годвин.

— Властелина Гор, — ответила она с прелестной, но печальной улыбкой и, не говоря ни слова, поехала дальше.

— Что она хотела сказать? — спросил Годвин Вульфа.

— Ведь если Масуда говорит правду, то, предупреждая нас, она нарушила верность этому властелину.

— Ничего не понимаю, брат, да и понимать не хочу, — ответил Вульф. — Может быть, все ее речи клонятся только к тому, чтобы ослепить и одурачить нас, а может быть, и нет. Оставим рассуждения и доверимся судьбе.

— Хороший совет, — сказал Годвин, и д’Арси молча поехали дальше.

К вечеру они увидели стену внешнего города, а в ней тяжелые ворота. Тут их встретил отряд всадников с серьезными лицами; поговорив с Масудой, воины проводили рыцарей и их спутницу через подъемный мост, который перекидывался с одного берега рва, высеченного в скалах, на другой, и через тройные железные ворота; тут начался город. Они двинулись вверх по очень узкой и очень крутой улице; справа и слева на крышах домов и в окнах виднелись люди; многие из них стояли на вечерней молитве; все оборачивались и смотрели на путников. В верхнем конце д’Арси увидели другие укрепленные ворота, на башенках которых были часовые в длинных белых плащах, до того неподвижные, что братья сначала приняли их за каменные изваяния. После коротких переговоров тяжелые тройные створки тоже распахнулись перед путниками.

Д’Арси увидали чудеса: между внешней частью города и дворцом с внутренним городом зияла широкая пропасть глубиной более чем в девяносто футов. Через ров бежала дорожка — мост длиною в двести ярдов, сооруженный из глыб камня; его поддерживали арки, которые поднимались из глубины.

— Поезжайте и не бойтесь, — сказала Масуда. — Ваши лошади привыкли к высотам; я и грузовые мулы двинемся за вами.

Годвин, скрывая сомнения, которые зашевелились у него в сердце, потрепал своего коня по шее, и Огонь, на минуту остановившийся, снова двинулся вперед, высоко поднимая копыта и поглядывая то вправо, то влево на зиявшую бездну. Дым знал, что он может пройти там, где прошел Огонь, и не отставал от него, хотя немного пофыркивал; мулы, не боявшиеся высот, если их ноги не скользили, пошли за конями.

Наконец путники очутились на противоположной стороне пропасти, проехали через новые ворота, по обеим сторонам которых поднимались широкие террасы, оставили позади себя длинную улицу и выехали на большой двор в стенах большой грозной крепости. Тут подошел к ним человек, весь в белом, и низко поклонился; за ним выбежали слуги, помогли рыцарям сойти с лошадей и отвели лошадей к ряду конюшен, помещавшихся по одну сторону двора; братья пошли за ними, чтобы прибрать лошадей. Наконец первый воин, терпеливо ждавший рее время, провел их по различным коридорам в комнаты для гостей — большие помещения с каменными потолками; тут братья увидели свои вещи. Масуда сказала, что на следующее утро она придет к ним, и ушла вместе с воином.

Вульф оглядел большую сводчатую комнату, в которой с наступлением тьмы слуги зажигали мерцающие лампы, вставленные в железные кольца, вделанные в стену, и сказал:

— Ну, я охотнее переночевал бы в пустыне со львами, чем в этом унылом месте.

Едва он сказал это, как закрывавшие дверь занавески раздвинулись, и в комнате показались статные женщины, окутанные покрывалами и с блюдами в руках. Они поставили кушанья на пол перед д’Арси, знаками, улыбками приглашая братьев пообедать, их подруги внесли чаши с ароматной водой и облили ею руки рыцарей. Тогда д’Арси сели и стали есть странные, но очень вкусные кушанья. В то же время откуда-то понеслись нежные песни и звуки арф и лютен. Братьям предложили вино, но, вспомнив слова Масуды, они попросили воды, и через несколько времени их просьба была исполнена.

После обеда красавицы ушли и унесли блюда и тарелки; тогда появились черные невольники; они провели братьев в ванны, да в такие, каких рыцари еще никогда не видывали; д’Арси сначала омылись теплой, а потом холодной водой. После ванны их растерли пряными ароматными маслами, завернули в белые плащи и отвели обратно в их комнату, где уже стояли приготовленные постели. Усталые д’Арси легли; в это время снова началась сладкая музыка, и под нежные звуки они заснули.

Открыв глаза, братья увидели, что через высокие окна льется утренний свет.

— Ты хорошо спал? — спросил Вульф.

— Довольно хорошо, — ответил Годвин. — Только мне всю ночь казалось, что сюда входили какие-то люди и смотрели на меня.

— Мне грезилось то же самое, — сказал Вульф, — и, кажется, это не был сон. Вот на моей постели лежит одеяло, его не было, когда я лег.

Годвин оглянулся и увидел, что на его постели также лежит одеяло, которое, конечно, принесли ночью, когда в этом высоком месте делалось холодно.

— Я слышал рассказы о зачарованных замках, — сказал он. — И теперь, мне кажется, мы в волшебном дворце.

— Да, — ответил Вульф, — и до сих пор нам очень хорошо.

Они встали, оделись в свежее платье и накинули лучшие плащи, которые привезли с собой на мулах. Вскоре вошли закрытые покрывалами женщины и подали им вкусный завтрак. Окончив его, д’Арси знаками показали одной из служанок, что им нужны тряпки, которыми они могли бы почистить свои рыцарские доспехи; братья не говорили ни слова по-арабски, помня совет Масуды делать вид, будто они не знают арабского языка. Служанка кивнула головой, ушла и скоро вернулась с другой прислужницей. Они принесли куски замши и какую-то пасту в кувшине; девушки уселись на пол, без просьбы братьев взяли кольчуги и стали так тереть их, что они заблестели, как серебро; братья же чистили свои шлемы, шпоры, щиты, мечи и кинжалы, а также точили лезвие камнем, который возили с собой для этой цели.

Работая, служанки говорили между собой тихим голосом, и многое из их беседы братья поняли.

— Красавцы, — сказала первая девушка, — хорошо было бы, если бы нам достались такие красивые мужья.

— Да, — ответила другая, — и знаешь, рыцари эти до того похожи друг на друга, что, вероятно, они близнецы. Ну, которого же из них ты бы выбрала себе?

Долгое время девушки разговаривали, сравнивая Годвина с Вульфом; лица братьев сильно покраснели от смущения, и они стали неистово тереть щиты, чтобы объяснить свой румянец усталостью.

Наконец одна из служанок заметила:

— Жестоко поступила госпожа Масуда, заманив этих красивых птиц в сети нашего господина, лучше сделала бы она, если бы предупредила их.

— Масуда всегда была жестокой, — ответила другая, — и она ненавидит всех мужчин. Только мне думается, что если она полюбит кого-нибудь, то полюбит крепко, и, может быть, ее любовь будет для него хуже ненависти.

— А эти рыцари шпионы? — спросила первая.

— Я думаю, — послышался ответ. — Глупые люди, они воображают, что могут шпионить в стране шпионов! Лучше, если бы они дрались, так как, вероятно, хорошо умеют сражаться. Что-то будет с ними?

— Думаю, то, что случается всегда; сначала они проведут время хорошо, а потом, если для них не найдется другого дела, им предложат переменить веру или выпить кубок. Впрочем, если они окажутся людьми знатными, может быть, их посадят в тюрьму, чтобы взять за них выкуп. Да, да, жестоко поступила Масуда. Зачем она обманула их? Ведь, может быть, они мирные путешественники и просто хотели осмотреть наш город?

В эту минуту занавесь отодвинулась, и вошла сама Масуда. Она была одета в белое платье, и на ее груди с левой стороны краснела вышивка в виде кинжала. Ее длинные черные волосы падали на плечи, полускрытые раздвинутым спереди покрывалом, которое свешивалось у нее с головы. Еще никогда не казалась она д’Арси такой красивой.

— Привет, братья Петер и Джон, — сказала Масуда по-французски. — А разве это подходящее занятие для пилигримов? — прибавила она, указывая на мечи, которые они точили. Братья поклонились ей.

— Да, — ответил Вульф, — для пилигримов в этот святой город.

Девушки, чистившие кольчуги, тоже поклонились; казалось, в этом дворце Масуда была лицом важным. Она взяла одну из кольчуг и резко сказала:

— Плохо вычищено. Я думаю, вы лучше болтаете, чем работаете. Ну, ничего. Помогите этим рыцарям надеть их. Глупые! Это кольчуга сероглазого путника. Дай мне ее, я буду его оруженосцем, — и она вырвала кольчугу из рук служанки. Когда Масуда отвернулась, девушки переглянулись.

Братья вполне вооружились и накинули на себя плащи; Масуда сказала:

— Теперь вы совсем похожи на пилигримов. Слушайте, у меня есть к вам дело. Господин, — и она нагнула голову так же, как и служанки, угадавшие, о ком она говорит, — через час примет вас; до тех пор, если вам угодно, мы погуляем по саду, который стоит посмотреть.

Д’Арси пошли за нею; подле занавеси она шепнула им:

— Во имя любви к жизни, помните все, что я вам говорила, главное же о вине и кольце — если вы впадете в сон выпитых напитков, вас обыщут. Со мной говорите только об обыкновенных вещах.

В галерее за занавесью стояли стражи в белых одеждах, вооруженные копьями; не говоря ни слова, они повернулись и пошли за братьями. Прежде всего д’Арси отправились в конюшню взглянуть на своих коней; заслышав их шаги, Огонь и Дым тихонько заржали. Лошади были в хорошем виде, и целое общество конюхов собралось кругом коней, обсуждая их стати, их красоту; все низко поклонились братьям. Из конюшни д’Арси прошли в знаменитые сады, которые считались самыми роскошными на всем Востоке. И действительно, прекрасны были они, засаженные редкими деревьями, кустами и цветами. Между одетыми папоротником скалами вились ручейки и падали с высоких утесов в виде пенистых водопадов. Местами кедры бросали такую густую тень, что под их ветвями яркий день превращался в сумрак; открытая почва была, как ковром, покрыта цветами, которые наполняли воздух благоуханием. Повсюду красовались розы, мирты, деревья, увешанные великолепными плодами; со всех сторон неслось воркование голубей и пение множества птиц с яркими перьями, которые, как блистающие драгоценности, перепархивали с одной пальмы на другую.

Целую милю шли братья по дорожке, усыпанной песком. Масуда и стража провожали их. Миновав заросли шепчущих, похожих на тростник растений, д’Арси увидели низкую стену, а за ней у самых своих ног широкую и зиявшую расщелину, через которую они переехали, направляясь в замок.

— Этот широкий ров окружает внутреннюю часть города, крепость и сад, — сказала Масуда. — И кто в наши дни может перебросить через него такой мост? Теперь пойдем обратно.

Они вернулись в замок другой дорогой. Их ввели в переднюю, где стояло двенадцать часовых. Масуда ушла, оставив обоих д’Арси посреди воинов, смотревших на них окаменелыми глазами. Но скоро она вернулась и знаком предложила им идти за нею по длинному коридору. В конце этого прохода д’Арси увидели занавесь, которую охраняли двое часовых. При виде братьев воины раздвинули занавесь. Тогда рука об руку Годвин и Вульф вошли в большую залу, длинную, как церковь Стенгетского аббатства, и наполненную толпой людей, сидевших на полу; дальше она сужалась, как церковный притвор.

Тут стояло и сидело еще много людей со свирепыми глазами, с тюрбанами на головах и с большими ножами за поясом. Впоследствии д’Арси узнали, что это были федаи, которые ждали только, чтобы исполнять приказания своего, господина. В конце узкой части залы опять висели занавеси, а за ними были двери, охранявшиеся часовыми. Их створки распахнулись, и братья очутились на залитой солнцем, открытой террасе. Справа и слева сидели старые длиннобородые люди, числом двенадцать, скромно склонив головы. Это были даисы, или советники, аль-Джебала.

В конце террасы под балдахином, покрытым великолепной резьбой стояли два исполина-воина, и на их белых одеждах рдели красные кинжалы. Между воинами лежала черная подушка, а на ней виднелась какая-то странная черная же груда. Сначала, глядя из яркого солнечного света в тень, братья не могли понять, что это такое. Потом они рассмотрели блестящие глаза, и им стало ясно, что это совсем не груда, а человек в черном тюрбане на голове и в черном одеянии, скроенном в виде колокола и застегнутом на груди сияющим камнем, красным, как кровь. Он от своей тяжести так погрузился в мягкую подушку, что на виду остались только складки его колоколообразного платья, красный камень на груди и голова. Странный человек этот походил на свернувшуюся кольцами черную змею, и его черные глаза тоже походили на змеиные. В глубокой тени, падавшей от навеса и от широкого черного тюрбана, нельзя было рассмотреть черт его лица.

Все в этом существе было так ужасно, оно так мало походило на человека, что братья невольно вздрогнули. Они были люди, он тоже был человеком; однако между грудой с бисеринками-глазами и двумя высокими европейцами-воинами в сияющих кольчугах и цветных плащах и шлемах противоположность была не меньше, чем между жизнью и смертью.

Глава 11

ГОСПОДИН СМЕРТИ
Масуда выбежала вперед и бросилась ниц перед балдахином; Годвин и Вульф стояли и смотрели на черную груду; груда смотрела на них. Потом по одному знаку его подбородка Масуда поднялась и сказала:

— Чужестранцы, вы стоите перед властителем Сипаном, Господином Смерти. Преклоните колена и приветствуйте властелина.

Братья выпрямились: они не хотели опуститься на колени и только поднесли руки ко лбу. И вот откуда-то из пространства между черным тюрбаном и черным одеянием послышался глухой голос, спрашивавший по-арабски:

— Это те люди, которые привезли мне львиную шкуру? Чего хотите вы, франки?

Д’Арси молчал.

— Устрашающий властитель, — сказала Масуда, — эти рыцари только что приехали из Англии через моря и не понимают вашего языка.

— Расскажи мне, кто они и чего просят, — сказал аль-Джебал.

— Страшный господин, — ответила Масуда. — Как я прислала сказать тебе, они родственники рыцаря, который во время сражения спас жизнь того, кто правил перед тобой и ныне сделался жителем рая.

— Я слышал, что был такой рыцарь, — прозвучал голос. — Его звали д’Арси, и на его щите был такой же знак — знак черепа.

— Господин, это братья д’Арси, и они пришли просить твоей помощи против Салахеддина.

При имени султана черная груда заволновалась; так двигается змея, почуяв опасность. Под большим черным тюрбаном выпрямилась голова.

— Какой помощи и зачем? — спросил голос.

— Господин, султан украл девушку из их дома, племянницу того д’Арси; рыцари — ее братья и просят тебя помочь им вернуть ее.

Бисеринки-глаза загорелись любопытством.

— Мне донесли об этой истории, — прозвучал голос. — Но какие доказательства есть у этих франков? Тот, кто был до меня, дал кольцо, а вместе с ним известные права в нашей стране рыцарю д’Арси, который помог ему в опасности. Где же то священное кольцо, с которым он, по безумию, расстался?

Масуда перевела вопрос; но, увидев предостерегающий свет в ее глазах и помня все, что она сказала, братья отрицательно покачали головами, и Вульф ответил;

— Наш дядя, рыцарь сэр Эндрю, был зарублен солдатами Салахеддина и, умирая, велел отыскать тебя, властелин. Он не мог успеть рассказать нам о кольце.

Голова в тюрбане упала на грудь.

— Я думал, — сказал Сипан Масуде, — что это кольцо у них, и потому, женщина, позволил тебе привезти их сюда после того, как ты донесла мне о них из Бейрута. Нехорошо, что святая печать ходит по миру, а тот, кто ушел до меня, умирая, поручил мне вернуть ее. Пусть они отправятся в свою страну и вернутся сюда с древним кольцом, тогда я помогу им.

Масуда перевела только последнюю фразу; братья опять сделали отрицательный знак. На этот раз заговорил Годвин:

— Далеко лежит страна наша, о, господин, и где можем мы найти давно потерянный перстень? Да не будет наше путешествие тщетно, о могучий, окажи нам помощь против Салахеддина.

— Я все дни моей жизни совершал суд над Салахеддином, — ответил Сипан, — а между тем он властвует надо мной.

Теперь я сделаю вам одно предложение, франки, принесите мне его голову или, по крайней мере, убейте его. Я скажу вам, как сделать это, и тогда мы потолкуем снова.

Услышав это, Вульф по-английски сказал Годвину:

— Мне кажется, нам лучше уехать. Нехорошо здесь. — Но Годвин ничего не ответил. Так они стояли, не зная, что сказать; в это время в дверях показался человек, упал на руки и на колени и подполз к подушке между двойным рядом даисов.

— Докладывай, — по-арабски сказал Сипан.

— Господин, — ответил пришедший. — Твоя воля исполнена относительно корабля. — Дальше он заговорил шепотом, так, что д’Арси не могли ни слышать, ни понять его слов. Когда он умолк, Сипан сказал:

— Пусть войдет федай и сам расскажет все; пусть также приведут пленников.

Один из даисов, тот, который сидел ближе всего к балдахину, поднялся и, указав пальцем на братьев, спросил:

— Какова твоя воля, властитель, относительно этих франков?

Черные глаза, которые, казалось, проникали в самую душу, пристально посмотрели на братьев. Довольно долго Сипан молча раздумывал. Д’Арси дрожали, зная, что он мысленно рассуждает о них, что от его слова зависит их и жизнь, и смерть.

— Пусть остаются, — сказал он наконец. — Может быть, я захочу задать им несколько вопросов.

Минуты две стояла полная тишина. Сипан, Господин Смерти, ушел в свои мысли, сидя в черной тени балдахина; даисы смотрели куда-то вдаль; исполины стражи застыли, точно статуи; Масуда из-под длинных ресниц смотрела на братьев, а д’Арси не спускали глаз с резкого края тени, падавшей от балдахина на мраморный пол. Они старались казаться спокойными, но их сердца бились быстро, так как они предчувствовали, что скоро совершатся великие события, хотя и не знали какие.

Так глубока была тишина, таким ужасным казалось это нечеловеческое, похожее на змею, существо, такими странными представлялись его дряхлые, бесстрастные советники, что страх, как во время кошмара, охватывал д’Арси. Годвин спрашивал себя, не может ли аль-Джебал видеть кольцо, лежавшее на его груди, или что случится, если он увидит его; Вульфу хотелось громко крикнуть, пошевелиться, сделать что-нибудь, что нарушило бы мертвую тишину. И минуты для братьев тянулись, как часы.

Наконец позади д’Арси послышалось какое-то движение, и по приказанию Масуды они разошлись и остановились друг против друга. В ту же минуту занавеси раздвинулись. Вошло четверо людей, которые несли носилки, покрытые полотном: под этим покрывалом виднелся абрис неподвижной человеческой фигуры. Носилки поставили на пол подле балдахина, невольники распростерлись ниц, потом ушли, отступая до края террасы.

Снова все смолкло: братья спрашивали себя, чей труп лежал на носилках; что это было мертвое тело — они не сомневались. Снова распахнулись занавеси, и на террасе появилось шествие. Впереди двигался высокий человек, весь в белом, с красным вышитым кинжалом на груди; за ним появилась высокая женщина, окутанная длинным покрывалом; за нею шел плотный рыцарь во франкском вооружении и в шлеме, закрывавшем ему лицо; за ним четыре стража. Все прошли между двумя рядами даисов. Братья со странным замиранием сердца смотрели на движения закутанной женщины, которая не поворачивала головы ни вправо, ни влево. Глава небольшой процессии остановился перед балдахином и, бросившись ниц рядом с носилками, несколько минут не двигался. Женщина, которая шла за ним, тоже остановилась и, увидев черную груду, похожую на змею, вздрогнула.

— Открой лицо, — приказал ей голос Сипана.

Она колебалась, потом быстро сняла какую-то застежку, и вуаль спала с ее головы. Братья посмотрели и протерли глаза: перед ними стояла Розамунда.

Да, это была Розамунда, усталая, измученная болезнью, но, несомненно, она. При виде бледной, царственной красоты девушки груда на подушке задвигалась, и в бисеринах-глазах загорелся свет. Даже даисы очнулись; Масуда закусила красные губы, и ее оливковая кожа побледнела; она пожирала глазами Розамунду, точно желая прочитать в ее сердце.

— Розамунда! — в один голос вскрикнули братья.

Она услышала; когда д’Арси кинулись к ней, молодая девушка посмотрела на них и с легким восклицанием обняла одной рукой шею Годвина, другой Вульфа. Ее ноги подогнулись, и коленями она коснулась земли. В ту минуту, как братья наклонились, чтобы поднять ее, Годвин вспомнил, что Масуда выдала Розамунду за их родную сестру. С сестрой их могли оставить, а в противном случае дьявол в черном платье…

— Послушайте, — шепнул он по-английски, — мы не ваши двоюродные братья, а родные, от разных матерей, и мы не говорим по-арабски.

И Розамунда, и Вульф услышали: остальные подумали, что они обмениваются приветствиями, тем более что Вульф начал без разбора кричать по-французски:

— Привет тебе, сестра, найденная сестра, — и т. д.

Розамунда открыла глаза и подала братьям обе руки. В это время послышался голос Масуды, которая переводила слова Сипана.

— Ты, госпожа, кажется, знаешь этих рыцарей?

— Знаю хорошо, — ответила она, — это мои братья; меня украли, опоив их; наш отец был убит…

— Как это может быть, госпожа? Ведь, говорят, ты племянница Салахеддина? Разве эти рыцари тоже племянники Салахеддина?

— Нет, — ответила Розамунда, — они сыновья моего отца, но от другой жены.

По-видимому, Сипан поверил Розамунде, по крайней мере, он перестал задавать вопросы. Он задумчиво сидел, все молчали; через несколько мгновений в конце террасы послышался шум, и обернувшиеся братья увидели, как плотный рыцарь старался пробиться вперед, а стража не пускала его. И Годвин вспомнил, что как раз перед тем, как Розамунда сняла покрывало, этот же рыцарь внезапно пошел к концу террасы.

Сипан тоже посмотрел по направлению шума и сделал знак. Двое даисов вскочили, подбежали к занавеси, подле которой стоял рыцарь, и сказали ему несколько слов; он подошел к балдахину, но неохотно. Теперь его голова была открыта, и Годвин и Вульф не отрывали от него глаз; они хорошо знали эти широкие плечи, большие, круглые, черные глаза, толстые губы, тяжелую нижнюю челюсть.

— Лозель, это Лозель, — шепнул Годвин.

— Да, — отозвалась Розамунда, — это Лозель, дважды предатель; сначала он предал меня солдатам Саладина, а когда я отвергла его любовь, отдал в руки властителя Сипана.

Лозель подошел ближе; Вульф выступил вперед и с проклятьем ударил его по лицу рукой в железной перчатке. Воины бросились между ними, а Сипан велел Масуде спросить:

— Почему ты осмелился в моем присутствии ударить франка?

— Потому, господин, — ответил Вульф, — что именно этот бесчестный человек навлек великие несчастья на наш дом. Я зову его на поединок не на жизнь, а на смерть.

— Я тоже вызываю его, — сказал Годвин.

— Я готов, — крикнул взбешенный оскорблением Лозель.

— Тогда почему вы, собака, хотели бежать, увидев нас? — спросил Вульф.

Масуда стала переводить слова Сипана, обращаясь к Лозелю и говоря в первом лице, как «уста» аль-Джебала.

— Я благодарю тебя, рыцарь, за твои прежние услуги, — звучал ее голос, — у меня побывал твой гонец-франк, которого я знал в старые годы. По твоему совету я послал одного из моих федаев с солдатами, велев убить всех воинов Салахеддина на корабле, взять в плен эту благородную даму, его племянницу, и это было исполнено. Твой гонец требовал, чтобы эту девицу передали тебе, но рыцари, стоящие здесь, говорят, что ты украл их родственницу, и один из них ударил тебя по лицу и вызвал тебя на поединок, ты же принял этот вызов. Я не помешаю вам; мне давно хотелось видеть, как два франкских рыцаря по своему обычаю сражаются между собой. Я все приготовлю; тебе дадут мою лучшую лошадь, пусть другой рыцарь сражается на своем собственном коне. Вот как это произойдет. Вы встретитесь на мосту, между внутренними и внешними воротами города, и будете биться ночью во время полнолуния, то есть ровно через три дня. Если победишь ты, рыцарь, мы поговорим с тобой о даме, на которой ты хочешь жениться.

— О, господин, — ответил Лозель, — кто же может биться копьем на ужасном мосту при лунном свете? Так-то ты, властитель, держишь свое слово?

— Я могу и хочу биться, — вскрикнул Вульф, — я бился бы с ним во вратах адовых!

— Молчи, рыцарь Лозель, — сказал Сипан. — Ведь ты же принял вызов этого франка? Когда ты убьешь его и этим покажешь несправедливость его притязаний, тогда и говори о моем слове. Довольно, довольно, молчи. Послепоединка мы потолкуем, но не раньше. Отведите его во внешнюю часть замка и дайте ему все самое лучшее. Приведите ему мою большую вороную лошадь. Пусть он ездит на ней по мосту или где угодно, не выезжая за стены крепости; днем ли, ночью ли — все равно, но не позволяйте ему разговаривать с дамой, которую он отдал мне в руки, или с этими рыцарями, его врагами; не допускайте его и ко мне. Я не хочу видеть человека, которого ударили по лицу, пока он не смоет кровью своего стыда.

Масуда кончила переводить, и раньше, чем Лозель успел ответить, Сипан кивнул головой своим телохранителям; они бросились к сэру Гюгу и увели его с террасы.

— Счастливого пути, сэр вор! — крикнул Вульф. — До свидания на мосту; там мы сведем наши счеты! Вы бились с Годвином, может быть, вам больше посчастливится с Вульфом.

Лозель обернулся и посмотрел на него пылающим взглядом, но, не найдя ответа, ушел.

— Докладывай, — сказал Сипан, обращаясь к высокому федаю, который все время лежал ниц, рядом с неподвижным телом на носилках. — Ты должен был привести еще другого пленника, великого эмира Гассана. Где же франкский шпион?

Федай поднялся и заговорил:

— Господин, я исполнил твое приказание, воинов Салахеддина мы перебили, принца Гассана взяли в плен. Нескольких воинов мы оставили охранять корабль. Матросов пощадили (все они были слугами франка Лозеля) и выпустили их на берегу, так же, как и франкскую женщину, служанку этой высокородной госпожи. Вчера утром мы двинулись к Масиафу; принц Гассан был в носилках вместе с франкским шпионом, который донес тебе, господин, о приближении корабля. Ночевали они также в одной палатке; принца я связал и приставил к нему шпиона; утром, заглянув в его шатер, мы увидели, что он ушел; каким образом — я не знаю; на полу лежал мертвый франкский шпион, заколотый в грудь. Смотри…

Сняв покров, он показал окаменелое тело шпиона Никласа, на мертвом лице которого застыло выражение ужаса.

— Безуспешно обыскав окрестности, я вернулся к тебе с этой дамой, твоей пленницей, властелин, и с франком Лозелем. Я все сказал, — закончил федай.

Сипан забыл о своем спокойствии; он поднялся с подушки, сделал два шага вперед и остановился. В его блистающих глазах горело бешенство. С мгновение он молча поглаживал себе бороду, и братья заметили, что на первом пальце его правой руки блестело кольцо, как две капли воды похожее на перстень, скрытый на груди Годвина.

— Что ты сделал? — тихо сказал Сипан. — Ты упустил эмира Гассана, а ведь он самый доверенный друг султана дамасского! Он теперь в Дамаске или близ его, и через шесть дней по нашим долинам двинется армия Салахеддина. Кроме того, ты оставил в живых матросов и франкскую женщину; они тоже расскажут о захвате корабля, о плене этой дамы, родственницы Салахеддина, которую он ценит больше всего франкского королевства! Что ты ответишь мне?

— Господин, — сказал высокий федай, и его рука задрожала. — Великий господин, я не получил приказания убить весь экипаж, а франк Лозель сказал мне, что ты, властитель, позволил пощадить матросов.

— Он сказал тебе, — ответил Сипан, — и в то же время через шпиона уверил меня, что матросы будут убиты; кроме того, разве ты не знаешь, что, когда я не даю особых приказаний, я думаю о смерти, а не о жизни? Но что скажешь ты о принце Гассане?

— Я ничего не знаю, властитель. Я только думаю, что он подкупил шпиона Никласа и, когда тот перерезал его веревки, убил его; подле трупа мы нашли тяжелый кошелек с золотом.

Гассан ненавидел его, как ненавидел и франка Лозеля. Я знаю это. На корабле он назвал их псами и предателями и плюнул на них издали, так как его руки были связаны. Видя, что Лозель боится Гассана, я приставил к нему шпиона Никласа, который был смелым малым, и приставил двоих воинов к его палатке.

— Привести воинов, — сказал Сипан, — пусть они тоже расскажут все.

Воинов привели. Они поклялись, что не спали во время караула, не слышали ни звука, однако с наступлением утра увидели, что принц исчез. Снова Господин Смерти молча погладил свою черную бороду, потом показал им перстень, проговорил:

— Вы видите знак? Идите.

— Властелин, — сказал федай, — я много лет верно служил тебе.

— Твоя служба окончена. Иди, — был суровый ответ.

Федай наклонил голову в виде поклона, с мгновение постоял неподвижно, точно в глубокой задумчивости, наконец резко повернулся, твердым шагом подошел к краю глубокого рва и прыгнул с террасы. На солнце блеснула его белая развевающаяся одежда, из глубины послышался шум упавшего тела; все замолкло.

— Идите за вашим предводителем в рай, — сказал Сипан воинам.

Один из них обнажил кинжал и хотел заколоться, но к нему подбежал старый даис, говоря:

— Неужели ты хочешь пролить кровь перед твоим властителем? Разве ты не знаешь обычаев? Иди.

И бедняки ушли. Первый твердыми шагами, другой, менее храбрый, точно пьяный, зашатался подле края пропасти.

— Все кончено, — сказали даисы, слегка хлопая в ладоши. — Страшный Господин, мы благодарим тебя за справедливость.

Но у Розамунды закружилась голова; даже д’Арси побледнели. Ужасен был этот человек (если это был человек, а не дьявол), и он держал их в своей власти. Может быть, и их тоже скоро пошлют в пропасть? Но в своем сердце Вульф поклялся, что, если его заставят броситься в бездну, с ним отправится также и Сипан.

Тело лжепилигрима унесли, чтобы бросить на съедение орлам, которые всегда вились над домом смерти, а Сипан, опустившись на подушку, продолжал говорить через свою переводчицу Масуду.

— Госпожа, — сказал он Розамунде, — немудрено, что Салахеддин желает видеть такую красавицу при своем дворе. Этот поганый султан — мой враг, и его, конечно, охраняет сатана, потому что даже мои федаи не сумели его убить. Теперь, может быть, между нами начнется война из-за тебя, но не бойся, госпожа, за тебя потребуют такую плату, которой Салахеддин не пожелает дать. Поэтому ты можешь жить спокойно в моем неприступном замке, и все твои желания будут исполнены. Скажи, чего ты хочешь?

— Я желаю, — тихим, спокойным голосом сказала Розамунда, — чтобы я была здесь в безопасности от Гюга Лозеля.

— Будет исполнено. Властитель Гор покрывает тебя своей мантией.

— Я желаю, — продолжала она, — чтобы мои братья жили невдалеке от меня и я не чувствовала бы себя одинокой среди чужестранцев.

Подумав немного аль-Джебал ответил:

— Твои братья, госпожа, будут жить в замке для гостей, встречаться с тобой во время пиров и в саду. Знаешь ли ты, что, веря в рассказ о старом обещании, которое дал тот, кто ушел из жизни раньше меня, они хотели с моей помощью увезти тебя от Салахеддина? Как странно, что они встретили тебя здесь. Даже моя мудрость изумляется; в этой встрече я вижу предвестие. Ты та, которую рыцари хотели спасти из рук Салахеддина, может быть, они пожелают увезти тебя и от аль-Джебала? Поймите же вы все, что от Господина Смерти только одна дорога. Вон она. — И он указал на отвесную скалу, с которой бросились в бездну его слуги.

— Рыцари, — продолжал он, обращаясь к Годвину и Вульфу, — проводите вашу сестру. Сегодня вечером я приглашаю всех вас на пир. А до тех пор прощайте.

— Женщина, — сказал он Масуде, — веди их. Ты знаешь свои обязанности. Эта госпожа поручена тебе. Не допускай к ней никого постороннего, главное же, франка Лозеля. Даисы, заметьте то, что я скажу, и возвестите всем. Этим троим франкам даровано мое покровительство, но они могут покинуть стены моего замка только под покровительством печати, нет, только показав ее.

Даисы поклонились и снова сели. В сопровождении Масуды и окруженные стражами, братья д’Арси и Розамунда спустились с террасы; прошли в узкое место залы, где люди сидели на полу, миновали ее широкую часть и переднюю, в которой по знаку Масуды часовые отдали им честь, и наконец очутились в своей комнате. Тут Масуда остановилась и сказала:

— Роза Мира, так справедливо названная, я пойду приготовить вашу комнату. Вероятно, вы хотите поговорить с вашими… братьями. Не бойтесь, я позабочусь, чтобы вас не тревожили.

Однако у стен есть уши, а потому советую вам говорить по-английски, потому что в стране аль-Джебала никто не понимает этого языка, даже я не знаю его.

Она поклонилась и ушла.

Часть II

Глава 12

ПОСОЛЬСТВО
Братья переглянулись с Розамундой. Им нужно было столько сказать, что они не знали, с чего начать. Наконец с легким восклицанием Розамунда заметила:

— О, поблагодарим Бога, который после стольких странствий и опасностей снова привел нас свидеться. — И, упав на колени, они поблагодарили Господа.

Потом, выйдя на середину комнаты, где, как им казалось, никто не мог услышать их, они начали говорить тихо и по-английски.

— Расскажите, что было с вами, Розамунда, — попросил Годвин.

По возможности в коротких словах она передала все, что случилось с нею; братья д’Арси слушали, не прерывая ее ни словом.

После этого Годвин рассказал о том, что было с ними. Выслушав его, Розамунда спросила почти шепотом:

— Почему эта красивая темноглазая женщина так дружески относится к вам?

— Не знаю, — ответил Годвин, — может быть, только потому, что мне удалось спасти ее от львицы.

Розамунда посмотрела на него и слегка улыбнулась; Вульф улыбнулся также…

— Да благословит Господь эту львицу и все ее потомство, — сказала Розамунда. — Молю Бога, чтобы эта женщина нескоро забыла об опасности, грозившей ей, потому что, кажется, наша судьба зависит от ее расположения. В каком мы отчаянном положении!.. Как странно, что вы приехали сюда, несмотря на ее советы, которые, как и мне кажется, она давала от чистого сердца.

— У нас было указание, — ответил Годвин, — перед смертью вашего отца осенила великая прозорливость, и он видел невидимое для нас.

— Да, — сказал Вульф, — но мне хотелось бы, чтобы мы встретились где-нибудь в другом месте, потому что я боюсь аль-Джебала, по одному знаку которого люди бросаются в бездну.

— Он противен, — вздрогнув, заметила Розамунда, — он даже хуже рыцаря Лозеля; мне отвратительно, когда он поднимает на меня свои глаза. О, если бы нам удалось убежать!

— Угорь, попавший в плетеную корзину, может больше надеяться на освобождение, чем мы, — мрачно заметил Вульф. — Будем, по крайней мере, радоваться, что мы все трое в одной клетке… хотя неизвестно, надолго ли.

В это время вошла Масуда, а за ней служанки; поклонившись Розамунде, красавица сказала:

— По воле нашего властелина, госпожа, я покажу вам комнаты, приготовленные для вас, отдохните там до начала пира. Не бойтесь, за столом вы встретите ваших братьев. А вы, рыцари, если угодно, покатайтесь верхом по садам. Ваши кони оседланные стоят во дворе, и девушки, — она указала на служанок, которые недавно чистили кольчуги братьев, — проводят вас к ним.

— Иными словами, мы должны уйти, — шепнул Годвин и громко прибавил: — До свидания, сестра, до вечера.

Во дворе они увидели лошадей, а также конную свиту, состоявшую из четырех федаев и одного офицера. Когда братья сели на коней, предводитель отряда знаком предложил им скакать за ним, и скоро они очутились в саду. Перед ними бежала широкая, усыпанная песком дорога, тут офицер пустил свою лошадь галопом. Дорога шла по краю пропасти, окружавшей цитадель и внутренний город, площадь которого занимала мили три.

Братья ехали вдоль пропасти, сдерживая лошадей, чтобы они не обогнали коня предводителя отряда, хотя он скакал быстро. Вот навстречу им показались всадники. Впереди скакал один из ассасинов, как франки называли слуг аль-Джебала, а за ним на великолепной вороной, как уголь, лошади и в сопровождении стражи ехал франкский рыцарь в кольчуге.

— Это Лозель, — сказал Вульф, — он на коне, которого предложил ему Сипан.

При виде этого человека Годвина охватило бешенство. С криком он обнажил свой меч. Лозель увидел это, и в ответ его лезвие тоже блеснуло. Оба промчались мимо ассасинских офицеров и, круто осадив коней, остановились друг против друга. Лозель первым нанес удар; Годвин отразил его щитом, и, раньше чем он мог ответить на нападение, федаи обоих отрядов бросились между ними и разделили их.

— Жаль, — сказал Годвин, когда ассасины повернули его лошадь. — Если бы они не помешали, думаю, брат, я избавил бы тебя от поединка при свете месяца.

— Я не хочу пропустить его, однако, не помешай тебе слуга Сипана, его голове грозила бы беда, — заметил Вульф.

Лошади снова пошли галопом, и братья больше не видали Лозеля. По-прежнему по краю города они доехали до узкого моста, который перекидывался через пропасть, окружавшую крепость. Тут офицер повернул свою лошадь и, знаком пригласив д’Арси ехать за ним, поскакал на мост. Помчались и братья, сначала Годвин, потом Вульф. В глубокой нише ворот на противоположном конце моста они остановили лошадей. Предводитель отряда повернул коня и помчался назад скорее, чем в первый раз.

— Обгоним их, — крикнул Годвин и, бросив поводья на шею своего Огня, приказал ему лететь быстрее.

Огонь кинулся вперед. Дым не отстал от него. Вот они нагнали федая и пролетели мимо него. Между ними и пропастью не оставалось даже дюйма; ассасин, ждавший, что его сбросят в бездну, ухватился за гриву лошади с ужасом в глазах. Доехав до города, братья остановили коней и засмеялись, поглядывая на изумленных федаев.

— Клянусь честью, — крикнул начальник отряда, думая, что рыцари не понимают его, — это не люди, а дьяволы; и их лошади — горные козы. Я думал, что испугаю их, но испугался я, потому что они пронеслись мимо меня, как орлы.

— Храбрые наездники и быстрые, хорошо объезженные кони, — с восторгом в голосе ответил один из федаев. — Стоит посмотреть на бой при свете полной луны.

И снова д’Арси выехали на песчаную дорогу и поскакали. Так они трижды объехали город, и в последний раз с ними не было никого, потому что и предводитель отряда, и остальные федаи остались далеко позади. Только когда братья расседлали своих взмыленных лошадей, д’Арси, прогнав конюхов, сами накормили и напоили Огня и Дыма. Потом вернулись в дом для гостей, надеясь увидеть Розамунду, но ошиблись. Братья беседовали обо всем удивительном, что случилось с ними, и обо всем, что могло произойти дальше. Так подошел закат; пришли слуги, проводили д’Арси в ванны, где черные невольники омыли и надушили их ароматами, а поверх их кольчуг набросили свежие туники.

Когда они вышли из здания ванн, солнце стояло уже низко; служанки с зажженными факелами в руках отвели д’Арси в большую великолепную залу, которой они еще не видали; она была выстроена из туфа, потолок был резной и расписанный красками. Вдоль боковой стены, освещенной канделябрами, виднелось много открытых арок, круглых вверху и опиравшихся на изящные белые колонны; за ними виднелась мраморная терраса, от которой ступени спускались в сад, расстилавшийся внизу. На полу этой залы сидели седобородые советники аль-Джебала за покрытыми инкрустациями столами. Их было около ста человек, все в белых одеждах, с красными кинжалами. Все молчали, точно погруженные в глубокий сон.

Когда д’Арси вошли в залу, женщины оставили их; слуги с золотыми цепями на шеях проводили братьев к помосту в середине этой большой комнаты. Там лежало много подушек, пока еще не занятых никем и размещенных полукругом, в центре которого стоял роскошный диван.

Братьям указали на подушки против дивана, и рыцари остановились подле них; ждать им пришлось недолго; вскоре послышалась музыка, и позади толпы поющих женщин показался Сипан, медленно направляясь через залу. Это было странное шествие: за женщинами двигались престарелые даисы в белых одеяниях, за ними властелин аль-Джебал, теперь одетый в красную, как кровь, нарядную одежду и с драгоценностями на тюрбане.

Его окружили четыре невольника, черные, как черное дерево; каждый нес пылающий факел; За Властелином Гор шли те самые исполины, которые на террасе стояли под его балдахином. При виде аль-Джебала все поднялись, бросились ниц и не встали, пока их господин не сел; только двое братьев стояли, точно оставшиеся в живых на поле брани.

Сипан уселся на одном краю дивана, махнул рукой, и тогда все приглашенные, а вместе с ними и д’Арси опустились на подушки. Наступило молчание. Сипан нетерпеливо посматривал на противоположный конец залы, и вскоре д’Арси поняли причину этого. Из двери появилась новая толпа поющих женщин, за ними в сопровождении четырех черных невольниц с факелами шла Розамунда; ее сопровождала Масуда.

Это была, несомненно, Розамунда, но Розамунда изменившаяся; теперь она казалась восточной царицей. Ее голову окружала корона из драгоценных камней, с которой спускалась легкая фата, не закрывавшая, однако, ее лица. Драгоценности блистали в тяжелых прядях ее волос, на розовой шелковой материи ее платья, на поясе, на обнаженных руках, как бы выточенных из слоновой кости, даже на ее туфельках. Все гости смотрели на ее царственную красоту и переглядывались между собой. Наконец, точно поддаваясь одному порыву, они вскочили и поклонились ей.

— Что это значит? — пробормотал Вульф Годвину, но Годвин ничего не ответил.

Розамунда поднялась на помост; Сипан, протянув ей руку, усадил ее рядом с собой.

— Не выражай удивления, Вульф, — шепнул Годвин, подметивший предостерегающий взгляд Масуды, которая остановилась позади Розамунды.

Пир начался. Невольники бегали взад и вперед и ставили блюда на маленькие столики. Годвин и Вульф ели, хотя не были голодны; они все время наблюдали за Сипаном и старались услышать, что он говорит. Братья видели, что Розамунда боится, хотя и старается скрыть свои чувства. Сипан много раз подносил ей отборные куски, одни на серебряных блюдах, другие просто пальцами; последние она была принуждена брать. Принесли налитое в золотые кубки вино, приправленное ароматами и пряностями. Аль-Джебал сделал несколько глотков и передал чашу Розамунде. Но девушка покачала головой и попросила Масуду дать ей чистой воды, сказав, что она не пьет ничего крепкого. Ей подали воды, охлажденной снегом. Д’Арси тоже попросили воды, и Сипан подозрительно взглянул на них, спросив, почему не хотят вина. С помощью Масуды Годвин ответил, что они дали обет не касаться крепких напитков до возвращения на родину. Тогда Сипан многозначительно сказал, что обеты держать хорошо, но что, пожалуй, рыцарям в силу клятвы придется пить воду до конца жизни. Братья молча выслушали его, и их сердца замерли. Под влиянием вина обыкновенно молчаливый Сипан сделался болтлив.

— Вы встретили франка Лозеля в саду, — сказал он через Масуду, — и ты, рыцарь, обнажил меч. Почему же ты не убил его? Разве он сильнее тебя?

— По-видимому, нет, — ответил Годвин. — Один раз я уже его ранил и, как видишь, сижу перед тобой невредимый. Твои слуги, властитель, бросились между нами.

— Да, да, — проговорил Сипан, — помню; я приказал им… Но мне жаль, что ты не убил его, неверного пса, который осмелился поднять глаза на Розу Роз, вашу сестру.

Все это Масуда перевела; Розамунда опустила голову, чтобы скрыть лицо, на котором отразились презрение и страх. Вульф злобно взглянул на аль-Джебала, но тот, к счастью, смотрел в другую сторону. От бешенства перед глазами молодого человека собрался туман, и сквозь эту дымку ему почудилось, будто властелин народа убийц покрыт кровью. Его рука сжала эфес меча… В это время Годвин, заметивший ужас в глазах Масуды, увидел также движение Вульфа, быстро скинул со стола на мраморный пол золотую тарелку и ясным голосом сказал по-французски:

— Брат, не будь же так неловок, подними тарелку и ответь властелину.

Вульф наклонился, исполняя совет брата, в это время его ум прояснился, и он сказал:

— Я не хочу, чтобы брат поразил его, господин, ведь мне дано позволение покончить с ним на третью ночь после сегодняшней. Если я не убью его, тогда позволь, властитель, моему брату заменить меня, но не раньше.

— Ах, я и забыл, — сказал Сипан, — о моем решении, а между тем я желаю видеть этот бой… Если он убьет Тебя, пусть бьется твой брат; если погибнете вы оба, может быть, я сам, Сипан, выступлю против него… по-своему… Прекрасная дама, Роза Мира, побоишься ли ты смотреть на бой на мосту?

Розамунда побледнела, но ответила гордо:

— Раз мои братья не боятся, я тоже не боюсь. Они храбрые рыцари, владеют оружием, и Бог, который держит в своей деснице судьбу всех людей, даже твою, о Господин Смерти, сохранит правого.

Выслушав перевод ее ответа, Сипан сказал:

— Знай, госпожа, что я голос и Пророк Аллаха, и также меч его, наказующий неправедных и неверных. Хорошо, если то, что я слышал, верно; говорят, твои братья искусные наездники, которые не побоялись обогнать моего слугу на узком мосту. Скажи мне, которого из них ты любишь меньше? Пусть тот первый выедет навстречу мечу Лозеля.

Пока Розамунда приготовлялась к ответу, Масуда пристально всматривалась в ее лицо из-под опущенных ресниц; но что бы ни чувствовала молодая девушка, ее черты остались каменно-спокойными.

— Для меня они оба как один человек, — сказала она. — Я люблю их равно.

— Значит, пусть остается, как сказано. Первый будет биться брат «синие глаза»; если он падет, на мост выедет брат «серые глаза». А теперь, — прибавил аль-Джебал, — пир окончен; наступило время моих молитв. Невольники, наполните кубки; госпожа моя, прошу тебя, стань на край помоста.

Розамунда повиновалась. По закону Сипана за нею собрались черные невольницы с пылающими факелами в руках. Аль-Джебал тоже поднялся и закричал:

— Слуги аль-Джебала, славьте, приказываю вам, цветок цветков, высокорожденную принцессу Баальбека, племянницу Салахеддина, султана, которого люди называют великим, — тут Сипан усмехнулся, — хотя он далеко не так велик, как я… Славьте эту королеву девушек, которая вскоре… — Он замолчал, выпил вина и с низким поклоном подал пустой, осыпанный драгоценными камнями кубок Розамунде. Пирующие огласили залу громкими криками.

— Королева, повелительница! — слышалось отовсюду. — Властительница нашего властителя и всех нас!

Сипан улыбнулся, потом знаком велел всем замолчать, поцеловал руку Розамунды и ушел из залы с поющими женщинами, даисами и стражниками.

Годвин и Вульф хотели поговорить с Розамундой, но Масуда встала между ними и холодно сказала:

— Это не позволено. Идите, рыцари, освежитесь в саду, там, где струится холодная вода. Не бойтесь за вашу сестру: ее охраняют.

— Пойдем, — сказал Годвин Вульфу, — лучше повиноваться.

Они прошли на террасу, спустились в сад и остановились, с наслаждением вдыхая ночную свежесть, приятную после душного воздуха залы пиршества. Потом братья стали бродить между благоухающими деревьями и цветами. Сияла луна, и при ее свете д’Арси увидели странную картину. Под многими деревьями были раскинуты палатки, и там на коврах лежали люди, выпившие вина.

— Они пьяны? — спросил Вульф.

— Кажется, да, — ответил Годвин.

Но эти люди казались не пьяными, а скорее безумными: они держались на ногах, но смотрели невидящими глазами; и они не спали, лежа на коврах, а глядели в небо и что-то шептали с лицами, полными странного восторга. Иногда они поднимались, делали несколько шагов с распростертыми руками, потом возвращались обратно и снова падали на ковры. К ним подходили женщины в белых покрывалах и, присев подле лежащих, шептали им что-то и поили их из принесенных с собой кубков. Выпив, лежащие окончательно теряли сознание. Тогда белые тени скользили в другие палатки: они подходили также и к братьям, поднося им кубки, но д’Арси шли, не обращая на них внимания; закутанные фигуры тихо смеялись или говорили:

— Завтра мы увидимся, или «Скоро вы с наслаждением выпьете вина, чтобы войти в рай».

— Уйдем, брат, — сказал Вульф, — потому что взгляд на эти ковры нагоняет на меня сон, а вино в кубках блестит, точно глаза девушек из-под белых покрывал.

Они пошли в ту сторону, откуда слышался грохот водопада, и омыли чистой водой лица и головы.

— Это получше их вина, — сказал Вульф. Увидев же еще закутанную женщину, белевшую, как привидение, на залитом лунным светом лужке, д’Арси двинулись дальше; наконец они вышли на площадку, где не было ни ковров, ни спящих, ни женщин с кубками.

— Теперь, — сказал Вульф, останавливаясь, — объясни мне, что все это значит?

— Разве ты глух и слеп? — спросил Годвин. — Разве ты не видишь, что этот демон ослеплен Розамундой и хочет жениться на ней?

Вульф с громким стоном проговорил:

— Клянусь, раньше я отправлю в ад его душу, хотя бы нам самим пришлось пойти туда же.

— Да, — ответил Годвин, — я видел, что ты готовился убить его, но помни, что это было бы гибелью для нас всех. Подождем наносить удар… В числе других украшений на поясе Розамунды я видел кинжал, осыпанный драгоценными камнями; в случае нужды она сумеет обратиться к его помощи.

Разговаривая, братья подошли к поляне и остановились. И вот из тени большого кедра показалась одинокая женщина в белом платье.

— Уйдем, — шепнул Вульф, — еще одна колдунья с проклятым кубком.

Но раньше, чем братья успели повернуться, белая тень проскользнула к ним и быстро сбросила покрывало. Это была Масуда.

— Идите за мной, братья Петер и Джон, — с тихим смехом шепнула она. — Мне нужно поговорить с вами. Что такое?.. Вы не хотите пить? Хорошо, это благоразумнее. — И, выплеснув что-то из кубка на землю, она пошла вперед. Молчаливая Масуда то показывалась на открытых пространствах, то исчезала в густом мраке, под ветвями кедров. Так она довела рыцарей до обнаженной скалы, стоящей на краю пропасти. Рядом с этим утесом поднимался высокий курган, какой древние насыпали над своими умершими. В кургане виднелась дверь, хитро закрытая кустарниками. Масуда сняла ключ со своего пояса и, оглянувшись, чтобы видеть, не наблюдает ли за ней кто-нибудь, открыла массивную створку.

— Войдите, — сказала она, пропуская вперед братьев. Они вошли и услышали, как позади них закрылась дверь. — Теперь мы, я думаю, в безопасности, — продолжала Масуда, — но я проведу вас в освещенное место.

И, взяв обоих д’Арси за руки, она повела их по легкому наклону, наконец братья увидели лунный свет, который помог им рассмотреть, что они были подле входа в пещеру, окаймленную кустами. Из глубины пропасти к этому отверстию поднималась гряда или выступ скалы, очень узкий и очень крутой.

— Это единственная дорога из цитадели, кроме моста, — сказала Масуда.

— Плохой путь, — заметил Вульф, глядя вниз.

— Да, а между тем лошади, привыкшие ходить по крутизнам, пройдут и здесь. У подножия этого утеса дно рва. В миле от гряды, с левой стороны, начинается ущелье, которое постепенно поднимается и ведет к горным высотам и… к свободе. Не хотите ли сейчас уйти этим путем? К заре вы можете быть далеко.

— А где же будет тогда Розамунда? — спросил Вульф.

— В гареме властителя Сипана, — спокойно ответила она.

— О, не говорите этого, — вскрикнул Вульф, сжав ей руку. Годвин молча прислонился к стене пещеры.

— Зачем скрывать? Разве вы не видите сами, что он очарован ее красотой, как и… другие? Слушайте: несколько времени тому назад великий Сипан потерял свою королеву… Каким образом — незачем спрашивать; говорят, она ему надоела. По закону он печалится о ней месяц, от полнолуния и до полнолуния; в день же, который настанет после полнолуния, то есть на третье утро после сегодняшней ночи, он получит право снова жениться, и я думаю, отпразднует свадьбу… Но до тех пор ваша сестра останется в такой же безопасности, как была в то время, когда она сидела у себя дома в Англии, а Салахеддину еще не грезились вещие сны.

— Значит, — сказал Годвин, — после этого срока она должна или бежать, или умереть?

— Есть и третий выход, — пожимая плечами, заметила Масуда, — она может сделаться женой Сипана.

Вульф пробормотал что-то сквозь зубы, потом с угрозой подошел к Масуде и сказал:

— Спасите ее или…

— Остановитесь, пилигрим Джон, — со смехом сказала она, — если я спасу ее, что сделать очень нелегко, то уж, конечно, не из страха перед вашим длинным мечом.

— Ради чего же, госпожа Масуда? — печально спросил Годвин. — Ведь если бы мы даже могли предложить вам денег, то, конечно, это было бы бесполезно.

— Я рада, что вы избавили меня от такой обиды, — с горящими глазами сказала Масуда, — потому что тогда все окончилось бы. Однако, — прибавила она спокойнее, — видя, где я живу, что я делаю, чем кажусь, — она взглянула на свое платье и пустой кубок в руке, — вы могли предложить мне золото.

Но слушайте и не забудьте ни одного моего слова. Теперь вы в милости у Сипана, так как он считает вас братьями госпожи Розамунды, а не людьми, добивающимися ее руки; едва истина обнаружится — вы погибли. То, что знает франк Лозель, может узнать и аль-Джебал… если они встретятся. Пока вы свободны, завтра, во время поездки верхом, заметьте положение большого утеса подле кургана; заметьте дорогу к нему со всех сторон, чтобы найти его даже в темноте. Завтра, когда взойдет луна, вас проведут к узкому мосту; приучитесь не бояться его при неверном свете месяца. Убрав коней, придите снова в сад, проберитесь тайком сюда. Стража пропустит вас, думая, что вы только хотите выпить по кубку вина по обычаю наших гостей… Войдите в пещеру, вот ключ от двери, и, если меня еще не будет здесь, подождите. Тогда я скажу вам, что задумала, мне нужно обсудить мой план. Теперь же поздно, идите.

— А вы, Масуда? Как уйдете вы из этого места? — спросил Годвин.

— Путем, неизвестным вам; мне открыты тайны этого города. Идите же и замкните за собой дверь.

Д’Арси молчаливо вернулись в дом гостей. В эту ночь братья спали на одной постели, боясь, что их будут обыскивать а они не проснутся. Опять, как и накануне, д’Арси слышали в темноте шаги и голоса. Утром они надеялись за завтраком увидеть Розамунду или хотя бы Масуду, но ни та, ни другая не показались. Наконец пришел один начальник отряда ассасинов и знаком позвал их за собой. Он проводил д’Арси на террасу, где опять под балдахином сидел Сипан в черном одеянии. Рядом с ним была Розамунда в роскошном наряде. Д’Арси хотели подойти к ней, но стража загородила им путь и знаком указала их места в нескольких ярдах от принцессы. Вульф громко спросил по-английски:

— Скажите, Розамунда, вам не дурно?

Подняв бледное лицо, она улыбнулась и кивнула головой. По приказанию аль-Джебала Масуда велела братьям говорить, только когда их спросят. Четыре даиса подошли к балдахину и стали о чем-то серьезно шептаться со своим повелителем. Он дал им тихое приказание, и они сели на прежнее место, а с террасы ушли двое гонцов; они скоро вернулись и привели с собой важных сарацин с благородной осанкой и в зеленых тюрбанах, которые указывали на их происхождение от пророка. За ними вошла свита. Сарацины, которые казались утомленными, держались гордо и как бы не замечали ни даисов и никого; однако, увидев рыцарей, они мимоходом взглянули на них; Розамунде сарацины низко поклонились, но на аль-Джебала не обратили никакого внимания.

— Кто вы и чего желаете? — спросил Сипан. — Я правитель этой страны, и вот мои министры, — он указал на даисов, — а вот мой скипетр, — и он коснулся кроваво-красного вышитого кинжала на своем черном платье.

Теперь посольство почтительно поклонилось ему, и выборный ответил:

— Мы знаем твой скипетр и дважды убивали носителей его в самом шатре нашего повелителя. Господин убийца, мы признаем эмблему твою и кланяемся тебе, носящему титул великого убийцы. А дело у нас следующее: мы посланники Салахеддина, повелителя верных, султана Востока. Вот запечатанные его печатью наши верительные грамоты, может быть, ты желаешь прочитать их?

— Я слыхал о нем. Чего же он хочет от меня?

— Вот чего, аль-Джебал: франкский изменник отдал тебе в руки племянницу Салахеддина принцессу Баальбекскую по имени Роза Мира. Принц Гассан, бежавший из рук твоих воинов, сообщил об этом. Теперь Салахеддин требует от тебя свою благородную племянницу, а вместе с ней голову франка Лозеля.

— Если ему угодно, он может получить голову франка Лозеля послезавтра ночью, а Роза Мира останется у меня, — с усмешкой сказал Сипан. — Что же дальше?

— Дальше, аль-Джебал, мы от имени Салахеддина объявляем тебе войну, войну до тех пор, пока от этой твердыни не останется камня на камне, пока все твое племя не будет уничтожено, а твой труп брошен на съедение воронам.

Сипан в бешенстве вскочил и стал крутить и рвать свою бороду.

— Уйдите, — крикнул он, — и скажите псу, которого вызовете султаном, что, хотя он только низкорожденный сын Эюба, а я — аль-Джебал, я делаю ему честь, которой он не заслуживает. Моя королева умерла, и через два дня, когда исполнится месяц моего траура, я возьму в жены его племянницу принцессу Баальбекскую, которая сидит рядом со мной как моя нареченная невеста.

Розамунда вздрогнула, точно укушенная змеей, закрыла лицо руками и застонала.

— Принцесса, — сказал посланник, — вы понимаете наш язык, скажите: вы хотите соединить вашу благородную судьбу с судьбой еретического начальника ассасинов?

— Нет, нет, — вскрикнула она, — не хочу! Я только беззащитная пленница и христианка… Если мой дядя Салахеддин, действительно так могуч, как я слышала, пусть он освободит меня, а со мной и моих братьев — рыцарей сэра Годвина и сэра Вульфа.

— Значит, ты говоришь по-арабски, госпожа? — сказал Сипан. — Тем лучше! Ну, гонцы Салахеддина, уходите, не то я пошлю вас в более далекое путешествие. Да скажите вашему повелителю, что, если он осмелится двинуть знамена к стенам моей крепости, федаи поговорят с ним. Ни днем, ни ночью не будет он в безопасности. Яд притаится в его кубке; кинжал — в его ложе. Он убьет сотню федаев: явится другая сотня. Его доверенные стражи превратятся в палачей, женщины его гарема принесут ему гибель, смерть напоит самый воздух, которым он дышит. Если султан желает спастись, пусть он запрется за стенами своего Дамаска или забавляется войнами с безумными поклонниками креста и предоставит мне жить здесь, как я желаю.

— Великие слова, достойные великого ассасина, — насмешливо сказал посланник.

— Действительно, великие, а за ними последуют такие же великие деяния. Что может сделать ваш господин против народа, поклявшегося повиноваться в жизни и смерти?

Сипан позвал по именам двух даисов. Они поднялись и поклонились ему.

— Мои верные слуги, — обратился к ним аль-Джебал, — покажите этим еретическим псам, как вы повинуетесь мне, чтобы их господин понял мощь вашего великого повелителя. Вы стары и утомлены жизнью. Исчезните и ждите меня в раю.

Старики с легкой дрожью поклонились, выпрямились, не говоря ни слова, подбежали к краю террасы и прыгнули в пропасть.

— Есть ли у Салахеддина такие слуги? — прозвучал голос Сипана в наступившей тишине. — И все мои федаи сделают то же самое. Идите и, если желаете, возьмите с собой этих франков, моих гостей. Пусть они засвидетельствуют перед Салахеддином то, что видели, и расскажут, где вы оставили их сестру. Переведи это рыцарям, — обратился он к Масуде.

Выслушав ее, Годвин ответил:

— Мы плохо понимаем то, что произошло, ведь нам не известен твой язык, аль-Джебал! Раньше, чем мы уйдем из-под крыши твоего дома, нам нужно свести счеты с Лозелем.

Розамунда вздохнула с облегчением. Сипан ответил:

— Пусть так и будет. — И прибавил: — Накормите и напоите посланников перед их отправлением домой.

Но выборный ответил:

— Мы не принимаем хлеба и соли от убийцы, аль-Джебал, мы уходим, но через неделю снова явимся с десятью тысячами копий, и на одно из них насадим твою голову. Охранная грамота, данная тобой, защитит нас до заката, после этого времени делай, что тебе угодно. Высокорожденная принцесса, советуем тебе убить себя и тем заслужить вечную славу!

Кланяясь Розамунде, они один за другим уходили с террасы. Свита двинулась за ними. Сипан махнул рукой, все стали расходиться. За Розамундой шла Масуда и стража. Братья рассуждали обо всем случившемся, говоря себе, что они могут надеяться только на Бога.

Глава 13

БОЙ НА МОСТУ
— Саладин придет, — сказал Вульф. И с высоты, на которой стояли д’Арси, указал на долину: по ней мчался отряд всадников. — Видишь, брат, это уезжает посольство, — прибавил он.

— Да, — ответил Годвин, — султан придет, но боюсь, слишком поздно…

— Если мы не двинемся навстречу ему! Масуда обещала…

— Масуда, — вздохнул Годвин, — только подумать, что все зависит от обещания женщины…

— Нет, — возразил Вульф, — от судьбы. Ну, пойдем.

И в сопровождении свиты они отправились в сад, чтобы заучить дорогу к скале. Ночью д’Арси поехали к пропасти и увидели Лозеля, который сидел на крупном взмыленном вороном коне. Очевидно, он тоже побывал на опасном мосту; собравшаяся толпа зрителей хлопала руками и кричала:

— Хорошо ездит франк, хорошо!

Годвин и Вульф переехали через мост. Кони не останавливались, только фыркали, глядя на зиявшую бездну. Братья несколько раз повторяли то же самое; они ездили то шагом, то рысью, то галопом, иногда поодиночке, иногда вместе. Наконец Вульф попросил Годвина остановиться на половине моста, помчался к нему карьером и осадил Дыма на расстоянии копья от брата; под крики зрителей он повернул своего коня на задних ногах и поскакал назад в сопровождении Годвина. Д’Арси поставили лошадей в конюшню и прошли в сад, избегая встречи с белыми служанками Сипана и с людьми, которых они отравляли. Окружным путем братья прошли к утесу, открыли дверь в курган, замкнули ее за собой и ощупью пробрались до освещенного луной выхода из подземелья. Тут они остановились, изучая крутой спуск, вдруг Годвин почувствовал на своем плече руку, повернулся и увидел Масуду.

— Как вы вошли? — по-французски спросил он.

— Вот дорога, в которой заключается наша единственная надежда, — сказала она, не ответив на его вопрос, и прибавила: — Не будем тратить слов, сэр Годвин, у нас мало времени, и, если вы доверяете мне, отдайте в мои руки печать, которая висит у вас на шее. В противном случае вернитесь в замок и спасайте себя и Розамунду как умеете.

Годвин молча вынул из-за кольчуги старинное кольцо, покрытое таинственными письменами и со знаком кинжала. Он молча передал перстень Масуде.

— Вы действительно доверяете мне, — с легким смехом сказала она; при свете луны осмотрела Масуда перстень, коснулась им своего лба и спрятала его на груди.

— Да, госпожа, — ответил Годвин, — я верю вам, хотя и не понимаю, почему вы ради нас подвергаете себя опасности.

— Почему? Может быть, из ненависти; ведь Сипан властвует не любовью, а ненавистью; может быть, так же и я, дикая по происхождению, хочу рискнуть жизнью, ведь смерть и победа для меня безразличны! Может быть, и потому, что вы, сэр Годвин, спасли меня от львицы. Не все ли вам равно, почему женщина, шпионка ассасинов, на которую вы плюнули бы в вашей стране, делает то или другое? — Она замолчала. Ее грудь высоко вздымалась, глаза блестели. Она казалась таинственным белым видением, прекрасным при лунном свете. Годвин почувствовал, что его сердце сжалось, но он не успел ответить, так как Вульф сказал:

— Вы просили нас не тратить лишних слов, госпожа, и потому скажите, что делать нам?

— Вот что, — ответила Масуда. — Завтра в этот час вы будете биться с Лозелем на узком мосту. Может быть, вы, сэр

Вульф, падете, потому что одна храбрость не поможет вам. Ведь этот бой потребует скорее искусства и воинской хитрости…

В таком случае сэр Годвин выступит против него. Если вы оба погибнете, я сделаю все, чтобы спасти вашу даму и отвезти ее к Салахеддину; если же я потерплю неудачу, то помогу ей найти спасение в смерти.

— Вы клянетесь? — спросил Вульф.

— Я сказала, и этого достаточно, — нетерпеливо ответила она.

— Тогда я выеду против Лозеля с легким сердцем, — заметил Вульф, а Масуда продолжала:

— Дальше: если победите вы, сэр Вульф, или если вы погибнете, а ваш брат победит, один из вас или вы оба должны проскакать к конюшенным воротам: они стоят в мили от моста. Ни одна лошадь не поспеет за вашими скакунами; не останавливаясь, мчитесь сюда. В саду не будет ни души, все соберутся на стены и на крыши домов, чтобы смотреть на бой, и есть только одна опасность: может быть, перед курганом будут часовые. Салахеддин объявил войну аль-Джебалу, и хотя тайный путь известен немногим, но все же это проход. Если вы увидите часовых, вам придется убить их, не то вы сами будете убиты. Если вы пробьетесь до этой пещеры, введите в нее лошадей, закройте дверь на замок, задвиньте ее засовом и ждите. Может быть, я приду сюда с принцессой. Вряд ли на вас нападут здесь, потому что эту дверь может охранять один человек против многих. Ждите меня до зари, если я не приду, знайте, что свершилось самое худшее; в таком случае летите к Салахеддину, расскажите ему об этой дороге и о случившемся, чтобы он мог отомстить своему врагу Сипану. Только прошу вас, не сомневайтесь в том, что я сделала все возможное… В случае неудачи я умру — умру ужасной смертью. Теперь до свидания, до новой встречи или прощайте навсегда. Идите, вы знаете дорогу.

Д’Арси пошли к выходу, но, сделав несколько шагов, Годвин обернулся и увидел, что Масуда стоит и смотрит на них. Свет месяца падал на ее лицо, и молодой человек заметил, что из ее черных нежных глаз катились слезы. Он вернулся к ней, а с ним и Вульф. Годвин стал на колено перед Масудой, поцеловал ее руки и сказал мягким голосом:

— С этих пор в жизни ли, в смерти ли мы будем служить двум дамам.

Вульф сделал то же самое.

— Может быть, — печально ответила Масуда, — у вас будут две дамы, но одна любовь.

Братья ушли и благополучно вернулись в дом гостей.

И снова пришла ночь, и снова над крепостью засияла полная летняя луна. Из ворот дома гостей выехали д’Арси на своих великолепных конях. Лунные лучи играли на их кольчугах и щитах, украшенных изображением осклабившихся черепов, на тесных шлемах и на крепких длинных копьях, данных им. Обычный эскорт окружал их; впереди и позади рыцарей бежала толпа.

В эту ночь ассасины сбросили свою обычную мрачность, их не угнетала даже мысль о войне с могучим Саладином. Этот народ привык к смерти; каждый день видел он ее в различных формах. По приказанию властителя федаи постоянно уходили за пределы крепости, чтобы убить того или другого знатного человека, и по большей части не возвращались. Смерть ждала их на чужбине; в случаенеудачи смерть ждала их дома. Их страшный калиф служил орудием смерти; по его приказанию они бросались в пропасть, жертвовали своими женами, детьми, а в награду при жизни получали кубок со странным питьем, которое вызывало сладостные видения, после смерти ожидали еще более сладкого рая. Они видали всевозможные страдания, но бой на мосту казался им чем-то новым. А назавтра их ждало еще большее торжество: бракосочетание властелина с чужестранкой…

Братья ехали молча и казались бесстрастными; кругом них волновалась толпа, время от времени разрывавшая ряды их телохранителей. Вдруг к Годвину протянулась рука; в ней было письмо, и при свете месяца он прочитал короткую записку, набросанную по-английски: «Я не могу говорить с вами; да хранит вас Бог, братья, и дух моего отца. Бейтесь, Вульф, бейтесь, Годвин, и не бойтесь за меня, я сумею защититься; победите или умрите и в жизни или в смерти ждите меня. Завтра во плоти или в духе мы увидимся. Розамунда». Годвин передал бумажку Вульфу. В ту же минуту молодой рыцарь увидел, как стражники поймали седую старуху, подавшую ему записку. Они спросили у нее что-то, но она только отрицательно покачала головой. Тогда воины со смехом бросили ее под копыта своих лошадей. Она умерла раздавленная, а толпа смеялась.

— Разорви записку, брат, — сказал Годвин. Вульф исполнил его совет, сказав:

— У нашей Розамунды храброе сердце, мы одной крови с нею и не посрамим ее.

Д’Арси выехали на открытую площадку против узкого моста. Здесь теснилась чернь, которую сдерживали ряды воинов; зрители толпились также на плоских крышах, на стенах вдоль пропасти, на укреплениях, которые высились близ противоположного конца моста, на строениях внешней части города. Перед мостом были низкие ворота; на их крыше сидел аль-Джебал в праздничном красном наряде, а рядом с ним Розамунда, и лунный свет играл на ее драгоценностях. Впереди стояла Масуда, переводчица, или «уста» аль-Джебала, в роскошном платке. Драгоценность в виде кинжала искрилась в ее черных волосах. Позади нее теснились даисы и воины.

Братья выехали на площадку перед воротами и остановились, салютуя копьями со значками. Выехала вторая процессия: впереди держался Лозель на вороном коне. Массивным и свирепым казался сэр Гюг.

— Что это? — крикнул он, взглянув на д’Арси. — Мне одному придется сражаться против двоих! Так вот ваше рыцарство.

— Нет, нет, сэр предатель, — ответил Вульф, — вы дрались с Годвином, теперь очередь Вульфа. Убейте Вульфа, останется Годвин; убейте Годвина, останется Бог. Презренный раб, в последний раз видишь ты луну.

Лозель обезумел от ярости и от страха.

— Властитель, — закричал он по-арабски, — ведь это же убийство, неужели ты желаешь, чтобы меня погубили люди, ищущие руки девушки, которой ты хочешь оказать честь, сделать ее своей женой?

Сипан услышал и посмотрел на Гюга долгим взглядом.

— Смотри, смотри, но я говорю правду. Они совсем не ее братья: разве из-за сестер так стараются? Разве из-за сестры они пошли бы сами в твои сети?

Сипан поднял руку в знак молчания и сказал:

— Бросьте жребий, кто бы ни были эти люди, пусть бой состоится, бой честный.

Один даис поднялся, бросил на землю жребий и, разгадав его, сказал, что Лозель должен проехать на отдаленный край моста. Один из воинов взял лошадь Гюга за повод и перевел ее через мост. Минуя братьев, Лозель усмехнулся им в лицо и сказал:

— Одно верно: вы тоже смотрите в последний раз на луну; я отомщен — Сипан убьет вас обоих у нее на глазах.

Братья ничего не ответили. Абрис вороной лошади Лозеля стал неясен в неверном свете луны; затем конь и всадник исчезли под аркой, которая вела к внешней части города. Закричал герольд; Масуда переводила его слова, в то же время другой герольд, стоявший на противоположном берегу пропасти, громко повторял:

— Трижды прозвучат трубы. На третий раз рыцари должны выехать на мост и встретиться на его середине. Далее они могут биться, как угодно, на коне или пешком, копьями, мечами или кинжалами; побежденный не получит пощады. Если его живого принесут с моста, он будет сброшен в пропасть.

Таково повеление аль-Джебала.

Коня Вульфа повели к мосту, с противоположного края вывели вороного Лозеля.

— Дай тебе Бог счастья, брат, — сказал Годвин, когда Вульф поравнялся с ним. — Мне жаль, что биться выезжаю не я.

— Может быть, придет и твоя очередь, брат, — мрачно сказал Вульф, приготовляя копье…

С одной из ближайших башен прозвучал первый продолжительный трубный звук; толпа затихла в мертвом молчании. Конюхи хотели осмотреть подпруги, узды, ремни стремян, но Вульф знаком отослал их.

Вторично прозвучали трубы. Вульф вынул из ножен большой меч, который когда-то блистал в руке его отца на иерусалимской стене.

— Ваш подарок, — крикнул он Розамунде, и тотчас в тишине прозвучал ее звонкий ответ:

— Пусть он разит врага, как поражал нападавших в Иерусалиме и как защищал меня в зале Стипля.

И снова наступила тишина, тишина продолжительная и глубокая. Вульф «посмотрел на белую и узкую полосу моста, на черную пропасть, зиявшую по обе ее стороны, на синее небо с золотой луной, потом наклонился и потрепал Дыма по шее.

В третий раз прозвучали трубы; с обеих концов моста, занимавшего протяжение шагов в двести, рыцари поскакали навстречу друг другу, точно живые слитки стали. Вся толпа поднялась, встал даже Сипан. Только Розамунда сидела неподвижно, сжимая руками подушки. Глухо стучали копыта лошадей; кони летели все быстрее, а рыцари все ниже склонялись к седлам. Вот они близко друг от друга… вот встретились. Копья дрогнули, лошади сшиблись, повиснув над бездной; крупный вороной поскакал к внутреннему городу, а Дым помчался к противоположному краю моста.

— Они проскакали, они проскакали! — загремела толпа.

Что это? Лозель закачался в седле, шлем сбит, кровь лилась из его головы, раненной копьем.

— Слишком высоко, Вульф, слишком высоко, — печально сказал Годвин. — Ах, завязки шлема не выдержали!

Воины поймали вороного и повернули его.

— Другой шлем! — крикнул Лозель.

— Нет, — ответил Сипан, — тот рыцарь потерял щит. Новые копья, и только.

Сэру Гюгу дали копье, и под новый взрыв трубных звуков кони опять понеслись по узкой дороге. Они встретились. Лозель упал с седла, но еще держался за поводья; еще один удар отбросил его далеко назад, и он упал на мост. От толчка свалился и вороной конь и лежал, как бьющаяся большая груда.

— Вульф упадет на него, — крикнула Розамунда. Но Дым не упал; чудный конь весь сжался, при ярком лунном свете все видели это, и, понимая, что он не может остановиться, перескочил через упавшую вороную лошадь, через лежавшего всадника и поскакал дальше. Наконец и вороной нашел опору для ног и побежал к отдаленным воротам; Лозель поднялся, собираясь скрыться.

— Стой, стой, трус! — завыла толпа; он услышал, обнажил меч и остановился. Дым сделал три больших прыжка, Вульф осадил его и повернул на задних ногах.

— Бей его! — закричала толпа, но Вульф не двигался, не желая нападать на рыцаря без лошади; наконец он сам соскочил с седла и пешком пошел к Лозелю; Дым бежал за ним, как собака, по дороге д’Арси бросил свое копье и обнажил большой меч с крестообразной ручкой. И снова все замерло; вдруг тишину нарушил крик Годвина: «Д’Арси! Д’Арси!»

— Д’Арси, д’Арси! — послышалось с моста, и слабое эхо в глубине рва повторило голос Вульфа, Годвин обрадовался: он понял, что его брат невредим и силен.

Вульфу недоставало щита, Лозелю шлема; их силы были равны. Они согнулись, мечи блеснули в лунном свете, до слушателей долетал звон стали о сталь, звон непрерывный. Один удар упал на кольчугу Вульфа, он шатнулся назад. Еще удар, еще и еще, и он все отступал, все отступал к краю моста, пока не натолкнулся на коня, который стоял позади него; тут, казалось, он нашел опору. Произошла перемена. Вульф кинулся вперед и обеими руками взмахнул мечом. Удар опустился на щит Лозеля и разделил его на две половины; в тишине послышалось, как верхняя его часть упала на камни. Сам Лозель пошатнулся, опустился на колено, поднялся и, в свою очередь, ударил мечом. Но Лозель шатался и отступал и наконец с громким стоном упал от страшного удара, направленного в голову, но попавшего на плечо: он лежал, как бревно, и свет месяца облил его руку в железной перчатке, поднятую с просьбой о пощаде.

С крыш, со стен террасы, с высоких ворот и укреплений послышались крики, походившие на раскаты грома: «Убей, убей его!»

Сипан поднял руку; все смолкло, и великий ассасин тонким голосом прокричал:

— Убей его. Он побежден.

Но Вульф стоял, склоняясь над рукояткой своего меча и смотрел на павшего врага. Он, казалось, говорил с ним; Лозель поднял меч, который лежал подле него, и подал его д’Арси. Вульф высоко с торжеством взмахнул им над головой, потом с криком бросил далеко от себя в пропасть; лезвие блеснуло, как дуга горящего света, потом все исчезло. И, не обращая больше внимания на побежденного, Вульф повернулся и пошел к своему Дыму, но едва сделал несколько шагов, как Лозель вскочил с кинжалом в руках.

— Обернись! — крикнул Годвин; зрители же, довольные тем, что бой еще не окончился, радостно закричали. Вульф услышал Годвина и повернулся. В ту же минуту кинжал Лозеля ударил его в грудь, и хорошо было для него, что его кольчуга оказалась крепкой. Биться мечом не было ни места, ни времени, но раньше, чем Лозель успел ударить Вульфа вторично, руки д’Арси обняли стан рыцаря-предателя, и началась борьба.

Они отступали, наклонялись, крутились, как вихрь, так что никто не мог сказать, где Вульф, где его враг. Наконец оба очутились над бездной и остановились, как каменные. Один начал наклоняться вниз, его голова уже повисла над бездной… Все дальше и дальше клонился он; противник не мог разжать его рук…

— Оба упадут, — радостно крикнула толпа.

Блеснул кинжал, раз, два, три раза сверкнул он, борцы разделились, и вот из глубокой пропасти донесся стук упавшего тела.

— Который, о, который? — вскрикнула Розамунда с крыши ворот.

— Сэр Гюг Лозель, — торжественным голосом ответил Годвин. Голова Розамунды упала на грудь, и несколько мгновений казалось, будто она спит.

Вульф подошел к своему коню, повернул его и, обняв обеими руками его шею, отдыхал. Потом снова вскочил в седло и медленно двинулся к воротам внутреннего города. Годвин выехал ему навстречу.

— Ты храбро бился, брат, — сказал он. — Ты ранен?

— Ушиблен и устал, больше ничего, — ответил Вульф.

— Хорошее начало. Теперь нужно выполнить остальное, — шепнул Годвин и, взглянув через плечо, прибавил: — Смотри, Розамунду уводят, но Сипан остался, вероятно, желает поговорить с нами, так как Масуда машет нам рукой.

— Что делать? — спросил Вульф. — Придумай, брат, потому что у меня голова кружится.

— Мы выслушаем, что он скажет; потом по моему сигналу поскачем, как сказала Масуда. Выбора нет. Но притворись раненым.

Впереди ехал Годвин; толпа ревела, приветствуя победителя. Д’Арси остановились на открытой площадке перед воротами, аль-Джебал сказал им через Масуду;

— Это был благородный бой. Я не думал, чтобы франки могли биться так хорошо. Скажи, господин рыцарь, хочешь ли ты попировать со мной в моем дворце?

— Благодарю тебя, властитель, — ответил Вульф, — но мне нужно отдохнуть, и я прошу брата перевязать мои раны. — И он указал на кровь, черневшую на его кольчуге. — Если тебе угодно — завтра.

Сипан посмотрел на д’Арси, поглаживая бороду, и братья ожидали рокового ответа. Он прозвучал:

— Хорошо, пусть так и будет. Завтра я женюсь на Розе Роз, и вы, ее братья, как подобает, передадите ее мне. — Он осклабился. — Тогда же вы получите награду за вашу храбрость, великую награду, обещаю вам.

Пока аль-Джебал говорил, Годвин, глядя на небо, подметил маленькое облачко, наплывавшее на луну. Оно на мгновение совсем ее закрыло, и стало темно.

— Теперь, — шепнул он Вульфу, и, отвесив по поклону аль-Джебалу, д’Арси проехали под воротами, где толпился народ, задерживая эскорт братьев. Годвин и Вульф шепнули несколько слов Огню и Дыму, и лошади рядом понеслись вперед, разбрасывая толпу, как корабли воду. Через десять сажен толпа стала редкой, через тридцать — она осталась позади, потому что все сбегались к арке, откуда они могли видеть скачку. Братья летели до поворота налево; тут при слабом свете они исчезли из глаз наблюдающих.

— Вперед, — сказал Годвин, дернув за повод. И лошади полетели еще быстрее. Опять Годвин сделал поворот, и д’Арси очутились на дороге к саду; замок для гостей остался слева от них; между тем свита братьев отправилась по главной улице внутреннего города, думая, что рыцари едут впереди. Через три минуты братья уже были в пустынных садах, где в эту ночь не белели фигуры женщин и спящих в палатках.

— Вульф, — сказал Годвин, — обнажи меч и приготовься. Помни: может быть, тайную пещеру охраняют, а если так, мы должны убить стражу или будем убиты сами.

В следующее мгновение два длинных лезвия заблестели в свете луны, так как облачко прошло дальше. Вот и утес; между ним и курганом показались двое часовых. Они услышали звук копыт и, повернувшись, заметили двух вооруженных рыцарей, вихрем мчавшихся на них. Они приказали им остановиться, не зная, что делать, и остановились сами, точно спрашивая себя, не видение ли перед ними,

В одну минуту братья были подле воинов. Федаи подняли копья, но раньше, чем они успели бросить их, меч Годвина упал между шеей и плечом одного из ассасинов и проник до его грудной кости; Вульф, действуя своим мечом, как копьем, пронзил другого насквозь; оба мертвые упали подле дверей кургана, так и не узнав, кто поразил их.

Братья натянули поводья, велели Огню и Дыму остановиться, потом повернули их и соскочили с седел.

Один из убитых воинов еще сжимал мертвой рукой поводья своей лошади, другая стояла и фыркала. Годвин поймал ее раньше, чем она успела уйти, потом, взяв поводья всех четырех животных, бросил ключ Вульфу. Вскоре дверь была открыта; Годвин вводил коней одного за другим в двери подземелья, это не представляло затруднений — лошади привыкли к конюшням в пещерах.

— Что делать с мертвыми? — спросил Вульф.

— Лучше всего взять их сюда, — ответил Годвин и, выбежав из кургана, перенес в подземелье сначала один, потом другой труп.

— Скорее, — сказал он, бросив второе тело. — Закрой дверь. Между деревьями мелькнули всадники. Но они не заметили ничего.

Тяжелая, толстая дверь закрылась; ее задвинули засовом. Братья с замиранием сердца ожидали, что вот-вот воины ударят в створку бревнами, как таранами, но не послышалось ни звука. Если ехавшие воины действительно искали их, они отправились в другое место.

Вульф привязал лошадей подле открытого конца подземелья, а Годвин собрал самые большие камни, какие только мог поднять, и подкатил их к двери. Теперь братья знали, что многим людям придется делать усилия целый час или больше, чтобы ворваться в курган. Дверь была окована железом и вделана в целую скалу.

Глава 14

БЕГСТВО В ЭМЕССУ
Наступило долгое, скучное ожидание. Вода сочилась по стенам пещеры, и Вульф, губы которого растрескались от жажды, собрал ее в пригоршню и пил, пока не утолил жажды, потом подставил под струи голову, чтобы освежить ее; Годвин омыл ушибы и раны брата, которых мог коснуться, не снимая его кольчуги.

Осмотрев седла и лошадей, Вульф рассказал Годвину все, что случилось во время боя.

— Но знаешь, — закончил Вульф отчет о последней рукопашной борьбе, — я никогда не забуду его, человека, который падал с моста, и свистящего вопля, вырвавшегося из его шеи, проколотой моим кинжалом…

— Все же теперь стало одним злодеем меньше, хотя по-своему он был храбрым человеком, — ответил Годвин. — Кроме того, брат, — прибавил он, обвив рукою шею Вульфа, — я рад, что именно на твою долю выпала судьба сражаться с ним: во время последней рукопашной борьбы у меня недостало бы силы победить его. Хорошо также, что ты оказал ему милосердие, так и следовало поступить рыцарю; ты добился великой чести, и, вероятно, наш покойный дядя гордится тобой.

Они стали ходить взад и вперед, чтобы разбитое тело Вульфа не онемело под кольчугой. Время медленно ползло, луна склонялась к горам.

— Что, если они не придут? — спросил Вульф.

— Об этом подумаем, когда встанет заря, — ответил Годвин.

И опять они ходили взад и вперед по пещере.

— Как они могут прийти, когда дверь заперта, закрыта на засов и засыпана камнями? — снова спросил Вульф.

— Как приходила и уходила Масуда, — ответил Годвин. — О, не спрашивай меня больше, все в руках Божьих.

— Посмотри, — шепотом сказал Вульф. — Кто это стоит в конце пещеры, там, подле мертвых ассасинов?

— Может быть, их призраки, — ответил Годвин, обнажая меч и наклоняясь. Действительно, подле мертвых виднелись две фигуры, слабо рисовавшиеся во мраке. Вот они скользнули вперед; лунные лучи, косо проникавшие в пещеру, заиграли на белых платьях и на драгоценностях.

— Я не вижу их, — сказал чей-то голос. — О, эти мертвые воины! Что это значит?

— Вот, по крайней мере, их лошади, — ответил другой голос.

Теперь братья поняли и, как во сне, выступили из тьмы.

— Розамунда, — сказали они.

— О, Годвин, о, Вульф! — вскрикнула она. — О, Иисус, благодарю тебя. Благодарю тебя и эту бесстрашную женщину. — И, обвив руками шею Масуды, она поцеловала ее.

Но Масуда оттолкнула ее и сказала:

— Вашим чистым губам, принцесса, не годится касаться женщины ассасинки.

— Я должна, — со слезами сказала Розамунда, — благодарить вас, потому что без вашей помощи сделалась бы сама женщиной ассасинкой или жительницей дома смерти.

Тогда Масуда поцеловала ее и, пододвинув девушку к Вульфу, сказала:

— Итак, пилигримы Петер и Джон, ваши святые до сих пор помогали вам; вы, Джон, сражались хорошо. Не прерывайте меня и не спрашивайте, что было с нами, если хотите, чтобы мы остались живы и могли после рассказать вам все. Да вы захватили и лошадей солдат? Очень хорошо! Ну, сэр Вульф, вы в силах идти? Тем лучше, это избавит вас от трудного спуска верхом; здесь круто, хотя и не такая крутизна, какую вы уже видели; посадите принцессу на Огня; нет кошки, которая отличалась бы большей ловкостью, чем этот конь. Его поведу я. Вы, Джон, ведите лошадей солдат; Петер последует за вами с Дымом. Идите, если кони станут пятиться, колите их мечом. Иди, Огонь, не бойся, где иду я, там пройдешь и ты. — И Масуда вышла на крутой спуск, время от времени ласково говоря с лошадью.

Через минуту все уже спускались по такой крутой гряде, что каждую минуту, казалось, можно было свалиться в пропасть. Но никто не падал: дорога была устроена именно для тайного бегства и оказалась безопаснее, чем можно было думать, глядя сверху; в самых трудных местах на ней высекли зарубки вроде ступеней. Ниже и ниже спускались беглецы, наконец, запыхавшиеся, но целые и невредимые, они остановились в темной глубине пропасти, освещенной только звездами, потому что лучи низко стоявшей луны не могли проникать в нее.

— На коней, — шепнула Масуда. — Принцесса, вы останьтесь на Огне; это самая верная, самая быстрая лошадь. Сэр Вульф, поезжайте на вашем Дыме, ваш брат и я сядем на лошадей воинов. Конечно, они не очень ходки, но все же славные животные и привыкли к здешним дорогам. — И она с ловкостью женщины, родившейся и выросшей в пустыне, вскочила в седло и поехала вперед.

С милю или больше они двигались по каменистому дну пропасти и из-за камней могли ехать только шагом; наконец с левой стороны показалось узкое ущелье, и беглецы стали подниматься по нему. Луна совершенно спряталась за горы; облака затемняли слабый свет звезд. Но путники ехали вперед до маленькой поляны, орошенной речкой и покрытой травой.

— Остановитесь, — сказала Масуда. — Тут мы должны подождать до зари, потому что в такой темноте лошади непременно споткнутся о камни. Кроме того, повсюду пропасти, в которые легко упасть.

— Но они погонятся за нами, — с мольбой сказала Розамунда.

— Только когда достаточно рассветет, — ответила Масуда. — Во всяком случае, нам надо подождать, потому что ехать безумие. Сядьте и отдохните. Напоим лошадей и дадим им пощипать траву, но будем держать их за поводья. И нам, и им, вероятно, понадобятся все силы до завтрашнего заката. Сэр Вульф, скажите, вы сильно ранены?

— Нет, слегка, — бодро ответил он, — несколько синяков под кольчугой, вот и все. Пожалуйста, расскажите нам теперь, что случилось после того, как мы уехали от моста.

— Вот что случилось, рыцари. Принцесса обессилела, и невольницы отнесли ее в ее помещение. Мне Сипан велел остаться с ней; он хотел поговорить с вами. Вы знаете, что он задумал? Убить вас обоих, так как Лозель сказал ему, что вы не братья принцессы. Он боялся только взволновать народ, которому понравился бой, а потому сдержался. Он пригласил вас к ужину, но вы не вернулись бы с этого пира; когда сэр Вульф сказал, что он ранен, я шепнула Сипану, что его намерения лучше отложить до следующего дня, что убить вас будет удобнее в его собственном замке, среди телохранителей. «Да, — ответил он. — Этим братьям придется драться с федаями, и мои воины не загонят их в ров; это будет хорошее зрелище для меня и моей королевы».

— Ужасно, ужасно, — сказала Розамунда.

А Годвин пробормотал:

— Клянусь, я дрался бы только с одним Сипаном.

— Вот почему он позволил вам уехать, — продолжала Масуда, — я тоже ушла, но он велел привести к нему принцессу после нашего ужина, желая поговорить с ней наедине о свадебном пиршестве и поднести ей дары. Я ответила, что его приказание будет исполнено, и побежала в замок для гостей. Госпожа Роза Мира уже оправилась от обморока, но была вне себя от страха, я принудила ее поесть и напиться. Остальное коротко.

Через два часа пришел гонец и сказал, что аль-Джебал ждет.

«Вернись, — ответила я, — принцесса одевается. Мы придем одни, как велел властитель…» Я накинула на нее плащ, посоветовала ей мужаться, взяла кольцо покойного аль-Джебала, показала его рабам, которые с поклоном пропустили нас. Мы пришли к воинам у дверей; также и им показала я перстень. Они поклонились, но, увидев, что мы повернули в левый коридор, а не в правый, который ведет к дверям внутреннего дворца, вздумали остановить нас. «Посмотрите на печать, — ответила я, — не все ли вам равно, какую дорогу избрал великий знак власти». Тогда они отступили. Мы вышли из дома гостей, и я привела принцессу к тюремной башне, оттуда идет тайный ход.

У дверей стояла стража; я от имени Сипана велела воинам пропустить нас. Они ответили: «Мы не повинуемся. Этот ход откроется только перед печатью». — «Вот она», — ответила я.

Начальник отряда посмотрел на перстень и сказал: «Да, это священная печать, и другой нет», — но все же колебался пропустить нас. «Значит, тебе надоела жизнь? — спросила я. — Безумец, сам аль-Джебал войдет сюда тайно из дворца. Горе тебе, если он не встретит принцессы». — «Значит, он сам прислал печать?» — спросил начальник отряда. Я ответила утвердительно. «Открой, открой». — зашептали его воины. Открыли дверь. Мы вошли в подземный коридор: я за собой закрыла дверь на засов. В темноте под фундаментом башни, ощупывая стену, мы проскользнули к началу хода, тайну которого я знала; прошли по всей длине галереи и через дверь в скале, которую я закрыла так, что ее не откроет никто, кроме искусных каменщиков; затем пробрались мы в пещеру, где вы уже ждали нас.

С печатью это было нетрудно, но без печати мы не бежали бы.

Сегодня все входы и выходы охраняются.

— Нетрудно! — сказала Розамунда. — О, Годвин и Вульф, если бы вы только знали, как она все подготовила; если бы вы только видели, как все эти жестокие люди смотрели на нас, точно заглядывая к нам в душу. Если бы вы слышали, как высокомерно она отвечала им, помахивая кольцом перед их глазами, говоря, чтобы они повиновались или готовились к смерти.

— А теперь они, вероятно, убиты, — прервала ее Масуда. — Но я не жалею их: это были злодеи. Нет, не благодарите меня; я только исполнила данное обещание, ни больше ни меньше; и кроме того, я ведь люблю опасности. Теперь расскажите мне вашу историю, сэр Годвин.

И он рассказал обо всем, что случилось с ними, благодаря небо за то, что они вышли из проклятых стен.

— Вы можете очутиться в Масиафе до заката, — мрачно сказала Масуда.

— Да, — ответил Вульф, — но живыми мы не дадимся. Скажите, Масуда, что вы придумали? Добраться до прибрежных приморских городов?

— Нет, — ответила Масуда, — нам пришлось бы ехать через страну ассасинов. Нет, мы пересечем пустынные горные страны и направимся к Эмессе, отстоящей на много миль отсюда, доедем до Баальбека, а потом вернемся в Бейрут.

— В Эмессу? — сказал Годвин. — Да ведь этим городом владеет Салахеддин, а леди Розамунда принцесса Баальбека.

— Что лучше, — спросила Масуда, — чтобы она попала в руки Салахеддина или вернулась к великому ассасину? Выбирайте…

— Я выбираю Салахеддина, — прервала ее Розамунда, — потому что он, по крайней мере, мой дядя. — И остальные не противоречили ей…

Уже начал заниматься летний день, но было все еще слишком темно, а потому Годвин и Розамунда дали лошадям пастись, держа их за поводья. Масуда, сняв кольчугу Вульфа, постаралась облегчить его раны размельченными листьями куста, который рос подле потока. И в короткое время сильно помогла юноше. Когда забрезжил серый свет, путники напились воды, поели кресс-салата, который рос подле реки, подтянули подпруги и пустились в путь. Едва отъехали они ярдов на сто, как из пропасти, закрытой серой дымкой тумана, до них донесся топот лошадиных копыт и звуки голосов.

— Вперед, — сказала Масуда, — по нашим следам скачут слуги аль-Джебала.

Они ехали по краям страшных пропастей и наконец очутились на большой плоской возвышенности, террасами поднимавшейся к подножию гор, которые стояли приблизительно милях в двенадцати. На середине горного хребта виднелись две вершины. Масуда указала ни них, сказав, что к ним-то и направятся они, так как по ту сторону лежит долина Оронта. В это время позади, в густом тумане, послышался конский топот.

— Вперед, — сказала Масуда. — Нельзя терять времени. — И они поехали дальше, но небольшим галопом, потому что почва была очень неровная.

Когда до горного прохода оставалось приблизительно шесть миль, поднялось солнце и рассеяло туман. И вот что увидели беглецы. Перед ними расстилалась песчаная плоская равнина. Позади лежали груды камней, и приблизительно в двух милях за ними двигалось человек двадцать ассасинов.

— Они не догонят нас, — сказал Вульф, но Масуда указала ему рукой в правую сторону, где еще стоял туман, и заметила:

— Вот там я вижу копья.

Туман растаял, и беглецы различили отряд конных воинов, состоящий приблизительно из четырехсот человек.

— Как я и думала, они ночью сделали обход, — сказала Масуда. — Теперь нам нужно переправиться через кряж раньше их, или они нас поймают. — И она сильно ударила свою лошадь веткой, которую срезала подле потока. Когда они проскакали около полумили, громкие крики большого отряда с правой стороны и ответный клич федаев, ехавших позади, указали беглецам, что они замечены.

— Вперед! — сказала Масуда. — Они погонятся за нами.

И беглецы понеслись. Две мили проскакали они, отряд остался далеко позади, но большое облако пыли с правой стороны все приближалось, можно было подумать, что оно достигнет входа в проход раньше их. Тогда Годвин сказал:

— Вульф и Розамунда, поезжайте вперед. Ваши лошади быстры и обгонят их. На гребне дайте им немного вздохнуть и посмотрите, не едем ли мы; если нет, скачите дальше, и да будет с вами Бог.

— Да, — сказала Масуда, — направляйтесь к эмесскому мосту, его можно видеть издали, а там сдайтесь начальникам войск Салахеддина.

Розамунда и Вульф не двигались, но Годвин сурово сказал им:

— Поезжайте, я приказываю.

— Хорошо, ради Розамунды, — ответил Вульф, и они помчались быстрее ласточек. Годвин и Масуда, скакавшие позади них, увидели, как они въехали в начало ущелья.

— Хорошо, — сказала она. — Кроме лошадей одной крови с Огнем и Дымом, в Сирии не найдется ни одного коня, который мог бы поспеть за ними. Не бойтесь, сэр Годвин, они доедут до Эмессы.

— Кто тот человек, который привел их нам? — спросил Годвин, который скакал, не спуская глаз с приближавшегося к ним облака пыли, усеянного блестящими остриями копий.

— Брат моего отца, мой дядя, как я и сказала вам, — ответила Масуда. — Он шейх пустыни и держит табун лошадей старинной крови, которых нельзя купить за золото.

— Значит, вы не ассасинка, Масуда?

— Нет, теперь я могу сказать вам это, так как, по-видимому, конец близок. Мой отец был араб, моя мать благородная франкская женщина, француженка. Он нашел ее в пустыне после сражения; она умирала от голода. Отец привел ее в свой шатер и вскоре женился на ней. На нас напали ассасины, убили отца и мать, а меня, двенадцатилетнего ребенка, взяли в плен.

Позже, когда я стала постарше, я была красива в те дни, меня отвели в гарем Сипана, и, хотя моя мать тайно внушила мне правила христианской религии, он заставил меня принять проклятую веру ассасинов. Теперь вы понимаете, почему я так ненавижу убийцу моего отца и матери, который заставил меня подчиниться себе. Да, меня принудили служить шпионкой, в противном случае грозя смертью, а между тем мне, которую Сипан считал своей верной рабой, перед смертью хочется отомстить ему. Не презираете ли вы меня за это?

— Я не считаю вас низкой, — сказал Годвин, продолжая шпорить своего тяжелого коня, — я нахожу, что вы благородны.

— Как я рада, что слышу это перед смертью, — ответила она, — вы дороги мне, сэр Годвин, и потому-то я решилась на все, хотя для вас я ничто… Нет, не говорите: леди Розамунда рассказала мне все, кроме окончательного ответа…

Теперь песчаная полоса осталась позади них, они начали подниматься на откос горы, и Годвин радовался, что стук копыт мешал продолжению этого разговора. До сих пор они держались впереди ассасинов, которым нужно было преодолеть более длинную и трудную дорогу; однако большое облако пыли виднелось всего в каких-нибудь семистах ярдах от них, и впереди, потряхивая копьями, скакали лучшие наездники на очень хороших конях.

— Эти лошади еще сильны, они лучше, чем я думала, — крикнула Масуда, — на горах они не нагонят нас, но после…

Следующую милю они совсем не разговаривали; им приходилось поддерживать лошадей, готовых упасть на крутой тропинке. Наконец Годвин и Масуда очутились на гребне и увидели Вульфа и Розамунду, которые стояли подле Дыма и Огня.

— Они отдыхают, — сказал Годвин и тотчас же крикнул: — На лошадей, на лошадей, враги близко!

Вульф и Розамунда снова сели в седлати все четверо начали спускаться по длинному откосу горы. Вдали низменность прорезывала широкая серебристая полоса, а за нею можно было видеть городские стены.

— Это Оронт, — сказала Масуда, — на его противоположном берегу мы будем спасены.

Но Годвин посмотрел на свою лошадь, потом на Масуду и покачал головой. И немудрено: лошади, без остановки мчащиеся столько времени, утомились. На крутом спуске они спотыкались, задыхались; по временам бывало трудно удерживать их на ногах.

— Мы доедем только до долины, — сказал Годвин, и Масуда утвердительно кивнула головой.

Спуск почти окончился; менее чем в миле позади беглецов лился бесконечный поток белых ассасинов. Годвин пустил в ход шпоры, Масуда хлыст, но оба мало надеялись: они знали, что конец близится. Они въехали в последнюю впадину почвы; вдруг лошадь Масуды зашаталась, остановилась и упала на землю, конь Годвина тоже остановился.

— Вперед, — крикнул Годвин Розамунде и Вульфу, но те не двигались. Он кричал на них, сердился; они же отвечали:

— Нет, нет, мы умрем все вместе.

Масуда посмотрела на Огня и Дыма, которые, казалось, мало утомились, и сказала:

— Сядьте перед госпожою Розамундой, сэр Годвин, а вы, сэр Вульф, дайте мне вашу руку; вы увидите, на что способны кони чистой арабской крови!

И Огонь и Дым понеслись вперед; ассасины, которые думали, что беглецы уже у них в руках, разразились воплями бешенства.

— Их лошади тоже устали, и мы все-таки, может быть, уйдем! — крикнула бесстрашная Масуда; но Годвин и Вульф печально смотрели на широкое пространство равнины, отделявшее их от реки. Они поскакали дальше. Вот уже четверть расстояния осталась позади; вот половина, но теперь первые из федаев виднелись всего ярдах в двухстах и мало-помалу приближались. Наконец подскакали ярдов в пятьдесят, и один из них бросил копье.

— Пришпорьте коней, рыцари! — крикнула Масуда, и д’Арси в первый раз коснулись своих коней острыми шпорами.

Почувствовав укол стали, Дым и Огонь прыгнули вперед с такой быстротой, точно их только что вывели из дверей конюшни; расстояние между беглецами и преследователями увеличивалось. Так пролетели они две милы, и вот в каких-нибудь семи саженях перед ними показалось широкое начало моста; на противоположном берегу реки вырисовывались башни Эмессы так ясно, что на них можно было различить часовых. Скоро беглецы спустились в маленькую ложбину; теперь мост и город исчезли у них из виду. При подъеме на новую возвышенность лошади стали наконец уставать под своей двойной ношей. Они задыхались, дрожали и, пришпоренные, делали только несколько коротких прыжков. Ассасины видели это и летели с диким криком; они приближались, и топот копыт их лошадей звучал, как гром. Они снова были всего в пятидесяти ярдах от беглецов… Вот это расстояние уменьшилось до тридцати, снова полетели копья, однако ни одно не попало в цель. Масуда что-то крикнула лошадям, и они, собрав силы, пустились по откосу короткими судорожными прыжками. Годвин и Вульф переглянулись, потом сразу задержали коней, соскочили на землю, обернулись и обнажили мечи.

— Вперед! — крикнул д’Арси, и, почувствовав более легкую ношу, лошади понеслись дальше. Ассасины подскакали.

Вульф нанес страшный удар и сбил с седла первого из них, но его самого свалили на землю. Падая, он услышал радостный крик и, поднявшись на колено, оглянулся. К ним летел отряд наездников в тюрбанах; наклонив копья, воины эти громко кричали:

«Салахеддин! Салахеддин!» Ассасины тоже увидели противников и повернулись, чтобы обратиться в бегство.

— Коня, коня! — по-арабски закричал Годвин, сам не зная как, очутился в седле и понесся вместе с сарацинами.

Вульфу тоже подвели лошадь, но он не мог удержаться на ней. Трижды он пробовал сесть в седло, но каждый раз падал на спину, на песок, размахивая мечом. Подле него стояла Масуда с кинжалом в руке и рядом с нею коленопреклоненная Розамунда.

Теперь преследователи превратились в преследуемых. Многих федаев убили на конях; некоторые из них сошли с лошадей и маленькими группами бились насмерть. Очень немногих взяли в плен. Только нескольких человек уцелело и вернулось в твердыню Властителя Гор, чтобы рассказать ему, чем окончилась их погоня за его невестой.

К Вульфу подъехал Годвин с красным мечом в руках. Рядом с ним был невысокий человек с блестящими глазами и в великолепной одежде. При виде его Розамунда вскочила и с легким криком обняла его:

— Гассан, принц Гассан! Это вы! О, слава Богу! — И если бы Масуда не поддержала ее, она упала бы.

Эмир посмотрел на Розамунду, на ее распустившиеся волосы, на испачканное лицо, разорванное покрывало, на ее шелковое платье и драгоценности, которыми ее покрыли, как нареченную невесту аль-Джебала, опустился на одно колено и коснулся подола ее платья.

— Слава Аллаху, — сказал он. — Я, его недостойный раб, от сердца благодарен ему, так как уже не думал увидеть вас в живых. Воины! Перед вами Роза Мира, принцесса Баальбекская и племянница вашего повелителя Салахеддина!

И вот в виде салюта перед растрепанной, но все еще царственной девушкой поднялись руки, копья и сабли, а Вульф, лежавший на земле, крикнул:

— Как? Да ведь это наш купец-виноторговец! А не стыдно вам вспоминать, что вы продали нам отравленное вино?

Эмир Гассан вспыхнул и пробормотал:

— Как и вы, сэр Вульф, я только раб судьбы и должен повиноваться. Не питайте зла против меня, раньше узнайте все.

— Я не сержусь, — ответил Вульф, — но я всегда плачу за выпитое вино… и мы еще сведем с вами счеты.

— Не надо ссориться, — сказала Розамунда, — правда, он украл меня, но он также мой освободитель и друг, и не будь его… — Она вздрогнула.

— Принцесса, мне кажется, вы должны благодарить не меня, а ваших храбрых двоюродных братьев и этих великолепных лошадей. — И Гассан указал на коней, которые стояли, дрожа всем телом, и тяжело водили впалыми боками.

— Я должна благодарить также вот и эту благородную женщину, — сказала Розамунда, обнимая шею Масуды.

— Мой господин наградит ее, — заметил Гассан. — Конечно, вы должны осуждать меня за то, что я оставил вас. Но я сказал себе: в замке сына сатаны Сипана я не могу помочь вам.

Поэтому я подкупил франкского раба, обещав ему звезду моего дома (принц дотронулся до драгоценности, сиявшей на его тюрбане), и все деньги, которые были у меня в руках. Когда он развязал веревки и наклонился над золотом, я заколол шпиона его же собственным ножом! Сегодня утром я пришел к тому городу с десятитысячным войском, намереваясь идти на Сипана и спасти вас, а в худшем случае хотя бы отомстить за вашу гибель: посланники Салахеддина передали мне вашу просьбу… Час тому назад часовые на башнях сказали, что они видят двух лошадей, мчащихся по равнине и несущих по двое седоков, что за ними гонятся ассасины; я перешел через мост и ждал, не думая, что мчитесь вы. Я просто хотел напасть на ассасинов. Теперь, — мрачно прибавил он, — за вас отомщено хорошо.

— Можно отомстить еще полнее, — сказал Вульф, — покажу вам тайный ход в крепость, а если не я, то Годвин, вы можете выгнать Сипана из его собственного замка!

Гассан покачал головой и ответил:

— Я бы с удовольствием сделал это, потому что мой господин давно враждует с Сипаном-волшебником. Но теперь у Салахеддина иные дела, — и он многозначительно посмотрел на Вульфа и Годвина, — и мне было приказано только спасти принцессу: она спасена, ассасины дорого поплатились за ее страдания! Но предупреждаю вас всех и себя тоже: федаи Сипана будут следить за каждым из нас, надеясь покончить с нами. Вот и носилки: сядьте в них все; вас отнесут в город. Сегодня вы достаточно ездили верхом! Не опасайтесь за этих лошадей: их отведут в Эмессу и постараются сохранить живыми.

В цитадели беглецам дали напиться ячменного отвара и вина, а коней медленно провели в крепость, уложили на густые соломенные подстилки, предлагая им корм, который они от усталости стали есть не сразу. Утолив голод, Розамунда, Масуда, Годвин и Вульф разошлись по своим помещениям и легли в постели, искусный доктор перевязал раны Вульфа. И целых два дня никто из них не поднимался, так были они слабы и утомлены.

Глава 14

СУЛТАН САЛАДИН
На третье утро Годвин, проснувшись, увидел через стрельчатое окно лучи восходящего солнца, которые освещали другую постель рядом; на ней спал Вульф, перевязка окружала его голову, раненную в последней стычке с ассасинами, другие повязки виднелись на его руках и туловище, исколотом во время боя на ужасном мосту.

С удивлением смотрел Годвин, как крепко спит его брат, несмотря на раны, и раздумывал о промысле Божьем, который руководил ими с самого их приезда в Бейрут.

Наконец проснулся и Вульф, потянулся и слегка вскрикнул: движение причинило ему боль; он проворчал, что слишком светло, и попросил брата дать ему поесть, так как он очень голоден; потом он с помощью Годвина оделся, но не в кольчугу. Тут благодаря воинам Саладина, которые день и ночь караулили, чтобы к д’Арси не пробрались ассасины, незачем было защищать себя стальными бронями. Вульф услышал шаги часовых и передернул широкими плечами.

— От этого звука холод бежит у меня по спине, — сказал он. — В первую минуту, когда я открыл глаза, мне показалось, что мы снова в доме аль-Джебала, там, где люди прокрадывались к нам, пока мы спали, и убийцы шмыгали взад и вперед мимо занавесей. Ну, что бы ни случилось дальше, я благодарю святых за то, что мы не у него. Говорю тебе, брат, с меня достаточно гор, узких мостов и ассасинов! Теперь мне хотелось бы жить на равнине, без единого пригорка, посреди честных людей, глупых, как их собственные овцы, среди простаков, которые по воскресеньям ходят в церковь и напиваются, но не гашишем, а коричневым элем. Мне хотелось бы увидеть соленые болота Эссекса, почувствовать дыхание восточного ветра… Тебе предоставляю ароматные сады Сипана, кубки и драгоценности, а также бои и приключения золотого Востока.

— Я никогда не стремился ни к чему подобному, — сказал Годвин.

— Нет, — сказал Вульф, — ты не стремился, но… А что делает Масуда? Видел ли ты ее, пока я спал?

— Я видел только аптекаря, который лечил тебя, невольников, приносивших нам еду, а вчера вечером принца Гассана, сказавшего, что Розамунда и Масуда спят так же крепко, как ты.

— Я рад, — сказал Вульф, — они заслужили отдых. Клянусь святым Чедом, что за женщина эта Масуда! У нее пламенное сердце и стальная воля. И красива она, очень красива. А как ездит верхом! Если бы не она… я горячо люблю ее. А ты, Годвин? Ты ее тоже любишь?

— Нет, — коротко ответил Годвин.

— Я рад, что она так мало думает обо мне, — продолжал Вульф, — а между тем я преклоняюсь перед ней, как перед святой, — прибавил он со смехом. — Но слушай: часовые салютуют. — И, забыв, где он, Вульф обнажил свой меч.

Дверь отворилась, и в комнату вошел эмир Гассан, он приветствовал братьев во имя Аллаха и спокойно оглядел их.

— Немногие угадали бы, рыцари, — с улыбкой сказал он, — что вы были гостями Властителя Гор и так быстро тайно ускользнули из его дома. Через три дня вы будете так же сильны, как при нашей первой встрече подле бухты Смерти. О, вы храбрецы, хотя и неверные; но я надеюсь, пророк выведет вас из заблуждения. Вы истый цвет рыцарства! Я, Гассан, хорошо знаю франков и франкские обычаи, а потому говорю от чистого сердца. — И, поднеся руку к тюрбану, он с непритворным восторгом поклонился обоим д’Арси.

— Мы благодарим вас, принц Гассан, за вашу похвалу, — сказал Годвин; Вульф же сделал шаг вперед, взял руку эмира и сильно пожал ее.

— Дурную шутку сыграли вы с нами, принц, там, в Англии, —заметил он, — и она довела лучшего рыцаря в мире, нашего дядю сэра Эндрю д’Арси, до смерти. Но вы повиновались вашему господину, и ради того, что случилось позже, я прощаю вас и называю своим другом. Впрочем, если мы когда-нибудь встретимся в бою, я все же надеюсь заплатить вам за отравленное вино.

Гассан поклонился и мягко произнес:

— Я глубоко печалюсь, что был причиной смерти благородного рыцаря д’Арси. Когда мы встретимся на войне, сэр Вульф, не щадите меня, я не пожалуюсь, хотя это будет недобрый час для меня… А до тех пор мы друзья. Но довольно об этом; я пришел сказать вам, что принцесса Роза Мира, да благословит Аллах ее стопы, оправилась от усталости и желает через час позавтракать с вами. Пришел доктор перевязать вам ваши раны, а невольники готовы проводить вас в ванну и переодеть.

Кольчуг не нужно, здесь слово Салахеддина и его слуг послужит вам лучшей защитой.

— А все-таки, я думаю, лучше надеть кольчуги, — заметил Годвин, — потому что слово — плохая защита против кинжалов ассасинов, которые, конечно, караулят нас.

— Правда, — ответил Гассан, — я забыл… — Они расстались, и братья стали одеваться.

Через час их провели в залу; скоро в комнату вошла и Розамунда, а с нею Масуда и Гассан. Розамунда была одета в богатый наряд восточной знатной женщины, но драгоценности, которыми ее убрали как невесту аль-Джебала, исчезли. Когда она откинула покрывало, д’Арси увидели, что в ее глазах не было прежнего страха. Розамунда ласково поздоровалась с братьями и поблагодарила сначала Годвина, потом Вульфа за все, что они сделали для нее. Наконец все сели и стали завтракать с легким сердцем.

Во время завтрака часовой при дверях объявил, что явились гонцы от султана. Они вошли; это были седовласые люди в красивых одеяниях. Гассан быстро поднялся с места и поклонился им. Старцы обменялись с ним приветствиями, и один из них подал ему письмо. Поднеся его ко лбу в знак уважения, Гассан передал свиток Розамунде. Она сломала печать, увидела арабские буквы и, в свою очередь, протянула пергамент Годвину, говоря:

— Прочтите его. Вы ученее меня.

И он прочитал вслух, переводя одну фразу за другой:

— «Салахеддин, повелитель верных, сильный в помощи — своей возлюбленной племяннице Розе Мира, принцессе Баальбека.

Наш слуга, эмир Гассан, сообщил нам, что вы, благородная дама, бежали от проклятого Властителя Гор Сипана и находитесь в безопасности в нашем городе Эмессе, а с вами женщина по имени Масуда и ваши родственники, франкские рыцари, воинское искусство и храбрость которых спасли вас. Это письмо повелевает вам приехать к нашему двору в Дамаске, едва вы будете в состоянии пуститься в путь; здесь вас ждет любовь и почет. Я приглашаю также ваших родственников сопровождать вас. Я знал их отца и с удовольствием буду приветствовать рыцарей, совершивших великие подвиги, а с ними и женщину Масуду. Если же им больше хочется вернуться на родину, они все трое могут сделать это.

Спешите, моя племянница Роза Мира, спешите, потому что моя душа жаждет встречи с вами, а мои глаза желают взглянуть на вас. Во имя Аллаха привет».

— Вы слышали, братья? — сказала Розамунда, когда Годвин окончил чтение. — Что вы хотите сделать?

— Конечно, остаться с вами, — ответил Вульф, Годвин в подтверждение кивнул головой.

— А вы, Масуда?

— Я, госпожа? О, я тоже пойду вслед за вами, ведь там, — и она указала головой в сторону гор, — меня ждет недобрая встреча.

— Вы слышали, что они говорят, принц Гассан? — спросила Розамунда.

— Я не ждал иного ответа, — сказал с поклоном принц. — Только, рыцари, вы должны дать мне одно обещание. Его необходимо взять от людей, которые могли, как птицы, улететь из крепости ассасинов на самых быстрых конях Сирии. Обещайте мне, франки, во время этого путешествия не делать попыток бежать с принцессой, за которой вы приплыли из-за моря, чтобы вырвать ее из рук Салахеддина!

Годвин вынул из-под туники крест, который Розамунда оставила ему в Эссексе, сказав:

— Над этим священным символом клянусь, что во время нашего пути в Дамаск я не попытаюсь бежать с моей кузиной Розамундой или без нее. — И он поцеловал святыню.

— А я даю такую клятву над моим оружием, — прибавил Вульф, положив руку на серебряный эфес меча.

— Хорошо, что вы поклялись, — с улыбкой сказал Гассан. — Но и слова вашего было бы достаточно!

Он посмотрел на Масуду и продолжал, улыбаясь:

— Нет, вы не клянитесь, потому что клятва женщины, которая жила среди ассасинов, не имеет значения. Так как все же мой господин пригласил вас, нам придется наблюдать за вами.

И он обернулся к старцам. Годвин, замечавший все, увидел, что темные глаза Масуды обратились на эмира и блеснули.

«Хорошо, — казалось, говорили они, — что ты посеял, то и пожнешь».

В тот же день они поехали к Дамаску среди большого конного войска. В самой середине на носилках несли Розамунду, и тысяча копий охраняла ее. Пред нею ехал принц Гассан с телохранителями в желтых одеждах; рядом с ней Масуда, позади оба д’Арси (несмотря на все свои раны, Вульф не пожелал, чтобы его несли на носилках). Невольники позади них вели в поводу скакунов Огня и Дыма, которые поправились, но шли все еще тяжелыми шагами; дальше виднелись ряды сарацин в тюрбанах. Из-за опущенных занавесей носилок Розамунда знаком подозвала к себе братьев. Они подъехали к ней.

— Посмотрите, — сказала она, протягивая руку.

Они посмотрели по указанному направлению и увидели облитые светом заходящего солнца горы, а далеко на их вершинах — недоступный город и крепость ассасинов; ближе виднелись откосы, по которым они скакали, спасая жизнь; еще ближе сверкала река, обрамленная городом Эмессой. Вдоль его стен блестели копья, и на каждом из них виднелось по черной точке: это были головы ассасинов. На высокой башне вечерний ветер развевал золотое знамя Саладина. Вспомнив все, что она пережила в городе поклонников дьявола, Розамунда вздрогнула.

— Крепость Сипана точно горит, горит точно в адском пламени, — сказала она, глядя на твердыню, окруженную кровавым вечерним светом и черными облаками, похожими на дым. — О, я думаю, так погибнет она.

— Надеюсь, — ответил Вульф.

— Да, — задумчиво прибавил Годвин, — но все же это дурное место принесло нам добро: там мы нашли Розамунду и там ты, мой брат, вышел победителем из такого боя, который, надо надеяться, никогда не повторится для тебя; ты заслужил славу, а может быть… еще что-нибудь большее.

И, осадив лошадь, Годвин поехал позади носилок. Вульф задумался, а Розамунда посмотрела на него мечтательным взглядом.

В этот вечер лагерь раскинули в пустыне; не следующее утро, окруженные племенами бедуинов, они снова двинулись вперед; вторую ночь провели в старинной крепости Баальбек; ее гарнизон и население, узнавшие от скороходов о титулах Розамунды, вышли к ней навстречу как к своей госпоже. Она сошла с носилок, села на чудную лошадь, которую ей в виде подарка выслал город, и выехала вперед; братья в полном вооружении на Огне и Дыме держались по обеим ее сторонам. Отряд мамелюков Саладина двигался позади нее. Суровые люди в тюрбанах поднесли ей на подушке городские ключи; менестрели и воины пошли впереди, сбежались тысячи горожан. Розамунда проехала через открытые ворота, миновала высокие колонны разрушенных храмов, некогда языческих капищ, и пересекла дворы, направляясь к цитадели, окруженной садами, а в прежние века бывшей акрополем римских императоров.

Под портиком Розамунда повернула лошадь и приняла приветствия горожан; и братьям, смотревшим, как величаво она сидела на большом белом коне, окруженная кричавшей, склонявшейся толпой, и видевшим, как сарацинский принц стоял у ее стремени, а целое войско толпилось за нею, думалось, что никто не мог быть величавее, чем эта девушка, которая по капризу судьбы была вознесена так высоко. Но вдруг выражение гордости сбежало с ее лица, а глаза потухли.

— О чем вы думаете, кузина? — спросил Годвин.

— О том, что мне хотелось бы снова быть среди полей Стипля, — ответила она. — Ведь те, кто поднимается так высоко, падают низко. Принц Гассан, скажите предводителям войска и народ, что я всех благодарю, и попросите их разойтись. Мне хочется отдохнуть.

В эту ночь в великолепных старинных залах происходил пир, раздавалось пение, плясали женщины, подносили дары. Баальбек, всегда преклонявшийся перед благородством происхождения и красотой, чествовал свою повелительницу, племянницу великого Салахеддина. Однако некоторые роптали, уверяя, что она принесет несчастье султану и городу Баальбеку благодаря своему наполовину франкскому происхождению и преданности кресту. Но даже эти люди прославляли ее красоту и царственную осанку. Хвалили они также и братьев д’Арси; весть об их подвигах в земле ассасинов переходила из уст в уста. На заре следующего дня путники двинулись из Баальбека в сопровождении войска и многих знатных горожан. Днем они остановились на высотах, с которых открывался вид на Дамаск, «невесту земли», город, расположенный посреди семи потоков, обрамленный садами, самый красивый и, может быть, самый древний в мире. Потом шествие спустилось в плодородную долину и к ночи вступило в ворота Дамаска. Впрочем, большая часть армии раскинула лагерь за чертой города. Медленно ехали остальные по узким улицам, между желтыми домами с плоскими крышами, то посреди разноцветной толпы, собравшейся им навстречу, то по безлюдным улицам; они смотрели на нарядные строения, на мечети с куполами и на статные минареты, которые вырисовывались на темно-синем вечернем небе. Наконец путники выехали на открытую площадку, засаженную деревьями, позади которой виднелся громадный, прихотливо выстроенный замок-дворец Саладина. Во дворе шествие разделилось: важные сановники увели Розамунду, братьев же проводили в их комнаты и там после ванны подали им обед.

Едва успели они поесть, как к ним пришел Гассан и повел по различным коридорам, залам и дворам. Наконец братья очутились перед закрытыми дверями. Воины, стоявшие на часах, попросили рыцарей снять с себя вооружение.

— Не нужно, — сказал Гассан, и воины пропустили д’Арси. Братья вошли в маленькую сводчатую комнату, которую освещали висячие серебряные лампы; она была вымощена разноцветным мрамором, устлана роскошными коврами и убрана ложами с подушками.

По знаку Гассана братья остановились посреди комнаты и огляделись. Здесь не было никого и царила полная тишина. Обоим д’Арси стало страшно — чего, они сами не знали. Вот занавеси на внутренней стене комнаты раздвинулись, и из-за них вышла фигура в тюрбане и в темном широком платье. Несколько мгновений она стояла в темноте, глядя на д’Арси. Это был не очень высокий человек, но все его движения дышали величием. Он сделал шаг, поднял голову, и д’Арси увидели его мелкие, тонкие черты и темную бороду. Из-под широкого лба блестели задумчивые, но по временам проницательные карие глаза. Принц Гассан упал на колени, и его голова коснулась мрамора. Д’Арси угадали, что перед ними могущественный Саладин, и поклонились ему по-восточному. Султан заговорил низким спокойным голосом и, приказав Гассану подняться, прибавил:

— Я вижу, что ты доверяешь этим рыцарям, эмир, — и он указал на их большие мечи.

— Повелитель, — был ответ, — я им верю, как самому себе. Они храбрые и честные люди, хотя и неверные.

Султан погладил бороду.

— Да, — сказал он, — неверные! Это жаль, хотя, без сомнения, они поклоняются Богу по-своему. Они благородны с виду, как был их отец, которого я хорошо помню, и, если все, что я слышал о них, правда, они герои. Рыцари, знаете ли вы мой язык?

— В детстве нас учили этому языку, — ответил Годвин, — однако мы довольно плохо знаем его.

— Хорошо. Теперь скажите мне как воины воину: чего вы желаете от Саладина?

— Возвращения нашей двоюродной сестры, которую по вашему приказанию, султан, украли из Англии.

— Рыцари, я знаю, что Роза Мира ваша двоюродная сестра, как знаю и то, что она моя племянница. Скажите же мне теперь: она для вас только двоюродная сестра? — И он посмотрел на них проницательным взглядом.

Годвин взглянул на Вульфа, и тот сказал по-английски:

— Скажи ему всю правду, брат. От этого человека ничто не скрывается.

— Повелитель, мы домогаемся ее руки, — ответил Годвин.

Султан с изумлением посмотрел на них.

— Как — оба? — спросил он, подумав, прибавил: — Скажите, рыцари, которого же из вас любит она?

— Это известно только ей одной, — ответил Годвин, — в свое время она откроет истину.

— Сядьте и объяснитесь подробнее, — заметил Саладин.

Братья сели на восточный диван и откровенно рассказали Саладину всю свою историю.

— Странный рассказ, — сказал султан, когда д’Арси наконец замолчали, — и во всем этом видна рука Аллаха. Братья, вы думаете, что я причинил зло вам и вашему дяде, сэру Эндрю, моему бывшему другу? Слушайте же. Правду сказали вам священник и лживый рыцарь Лозель. Также не обманул и я вашего дядю, написав ему о вещем сне; я видел теперь Розу Мира, узнал в ней деву, явившуюся мне в сновидении, удостоверился, что Господь говорил со мной и что своим благородным поступком она спасет тысячи и тысячи людей от кровопролития. Послушайте, сэр Годвин и сэр Вульф, — продолжал Саладин изменившимся голосом, голосом суровым и повелительным, — просите от меня чего желаете, и хотя вы франки, я дам вам все: богатство, земли, титулы; не просите только отдать в ваши руки мою племянницу, принцессу Баальбекскую, которую Аллах привел ко мне для своих целей. Узнайте также, что, если вы постараетесь украсть ее у меня, вы умрете; что если она бежит, то я настигну Розу Мира, и ее тоже поразит смерть. Я сказал ей это, подкрепив мои слова клятвой Аллаху. Она останется в моем доме, пока не исполнится вещий сон.

Братья уныло переглянулись: теперь они, казалось, были дальше от исполнения своих желаний, чем во дворце Сипана. Но вдруг лицо Годвина просветлело, он поднялся и ответил:

— Могучий повелитель Востока, мы выслушали вас и знаем грозящую нам опасность. Повелитель, вы предложили нам вашу дружбу; мы приняли ее с благодарностью и не просим ничего больше. По вашим словам, Бог привел леди Розамунду к вам для исполнения его воли; пускай же все свершится, нам трудно угадать его пути. Мы подчиняемся его повелениям.

— Хорошо сказано, — ответил Саладин. — Я предупредил вас, гости, а потому не порицайте меня, если я сдержу данное слово; от вас же я не требую никаких обещаний: я не хочу подвергать благородных рыцарей возможности солгать. Да, Аллах поставил перед нами странную загадку, пусть же в свое время она и разрешится волею Аллаха.

Глава 15

Д’АРСИ УЕЗЖАЮТ ИЗ ДАМАСКА
С Годвином и Вульфом обращались почтительно. Им отвели дом и дали несколько слуг, которые охраняли их. На своих быстрых конях они ездили в пустыню охотиться и без труда могли бы ускакать в ближайший христианский город, никто не остановил бы их; они пользовались полной свободой. Но им некуда было бежать без Розамунды.

Д’Арси часто виделись с Саладином; султан любил рассказывать им о том времени, когда их отец и дядя были на Востоке, или расспрашивать об Англии и франках, или же толковать с Годвином о религиозных вопросах. Чтобы показать свое доверие к д’Арси, султан назначил их офицерами своих телохранителей, и когда они, утомленные бездействием, попросили его позволить им дежурить в его дворце, он охотно согласился. Братья не стыдились этого, так как в то время между сарацинами и франками был мир, и они не получали жалованья от Саладина.

И действительно, между христианами и сарацинами был мир; но Годвин и Вульф понимали, что он скоро нарушится. Дамаск и долина, расстилавшаяся кругом этого города, превратилась в громадный лагерь; с каждым днем в него стекались все новые тысячи диких, воинственных племен. Однажды д’Арси спросили знавшую все Масуду, в чем дело, она ответила:

— Джихад — начало священной войны. Давно во всех мечетях на Востоке верных призывали поднять меч. Скоро начнется великая борьба креста с полумесяцем, и тогда, пилигримы Джон и Петер, нам придется стать под то или другое знамя.

— Нетрудно угадать, которое мы выберем, — сказал Вульф.

— Конечно, — ответила Масуда, улыбаясь своей странной улыбкой, — только, может быть, вам будет тяжело воевать против принцессы Баальбека и ее дяди, повелителя верных? — И она ушла, улыбаясь.

Действительно, Розамунда, двоюродная сестра и предмет горячей преданности д’Арси, как они думали, сделалась истой принцессой Баальбека. Она жила среди пышности и пользовалась полной свободой. Все обещанное в письме к старому д’Арси исполнил Саладин: Розу Мира не принуждали менять религию, не предлагали ей женихов. Но на Востоке женщины, особенно знатные, не могли свободно видеться с мужчинами, хотя бы даже родственниками, и ей, принцессе из дома Саладина, приходилось повиноваться обычаям этой страны, даже выходя из дома, накидывать на лицо покрывало. Годвин и Вульф просили султана позволить им время от времени разговаривать с нею, но он резко сказал:

— Рыцари, это противно обычаю! И чем менее вы будете видеться с принцессой, тем лучше для нее и для вас, кровью которых я не хочу омыть мои руки… а также для меня самого.

И братья ушли с горечью в сердце. Розамунда была бесконечно далека от них. Понимали они также, что увезти ее из Дамаска не было возможности. Она жила в отдельном дворце, день и ночь охранявшемся мамелюками султана, которые знали, что за недосмотр они поплатятся жизнью. Внутри дворца ее сторожили доверенные евнухи султана, которыми командовал умный и хитрый Мезрур; ее женская свита состояла из шпионок.

Только одно утешение оставалось у д’Арси: с самого начала Розамунда попросила султана не разлучать ее с Масудой, и он, хотя и с некоторым недовольством, согласился исполнить эту просьбу, помня роль Масуды при спасении его племянницы от Сипана. Масуда же, на которую не обращали особенного внимания, и вдобавок еретичка, имела право говорить с кем ей угодно, а так как ей часто хотелось видеться с Годвином, братья получали сведения о Розамунде.

От нее д’Арси узнали, что принцессе жилось довольно хорошо, но что ее тяготили восточные обычаи, стеснения и бездействие; Розамунда страдала оттого, что не могла видеться с ними. Она каждый день посылала им поклоны и просила ничего не предпринимать для ее бегства, даже не пытаться видеться с ней. По ее словам, Саладин так боялся рыцарей, что и ее, и их постоянно караулили. Молодые люди приуныли.

Однажды в жаркое утро д’Арси сидели во дворе своего дома подле фонтана и сквозь резьбу бронзовых ворот смотрели на прохожих и на часовых, которые маршировали взад и вперед. Их дом помещался на одной из главных улиц Дамаска, и мимо него постоянно лился пестрый человеческий поток.

Годвин и Вульф мрачно сидели в тени, падавшей от расписанного красками дома. Их утомляли пестрая толпа, зной, несносные крики с минаретов, поблескивание мечей, а больше всего угнетала мысль о том, что им не удастся увезти Розамунду из дворца Саладина. Они молчали, поглядывая то на прохожих, то на тонкую струю воды, падавшую в мраморный бассейн.

Вдруг они услышали голоса и, взглянув на ворота, увидели женщину, завернутую в длинный плащ, которая разговаривала с часовым. Воин засмеялся и поднял руки, точно желая ее обнять. Блеснул кинжал, воин отступил все еще со смехом, и отодвинул засов ворот. Женщина вошла во двор. Это была Масуда. Братья поднялись и поклонились ей, но она, не останавливаясь, скрылась в доме. Д’Арси вошли за нею. Солдат все еще смеялся, и при звуке его смеха Годвин вспыхнул.

— Ничего, — сказала она. — Оскорбления я переношу постоянно, ведь они считают меня… — И она не договорила.

— Ну, пусть они лучше не говорят мне, чем считают вас, — прошептал Годвин и сжал эфес меча.

— Благодарю вас, — ответила Масуда и нежно улыбнулась ему; она сбросила с себя плащ и осталась в красивом белом платье, вышитом на груди гербом Баальбека. — Хорошо, что они считают меня убийцей и шпионкой, не то мне не удалось бы войти в ваш дом!

— Что случилось с Розамундой? — задал вопрос Вульф.

Масуда ответила:

— Принцесса Баальбека, моя госпожа, здорова и по-прежнему хороша, хотя ее томит пышность и ничто не доставляет радости. Она послала привет, но не сказала, которому из вас передать поклон, а потому, пилигримы, вы должны разделить его пополам.

Годвин слегка вздрогнул, а Вульф просто спросил, есть ли надежда видеть ее.

— Никакой, — ответила она и потом прибавила: — Я пришла по другому делу. Хотите ли вы оказать услугу Салахеддину?

— Не знаю… В чем дело? — мрачно спросил Годвин.

— Нужно только спасти его жизнь, — ответила она. — Может быть, он будет благодарен за это, может быть, и нет… Все зависит от расположения его духа.

— Скажите нам, — проговорил Годвин, — каким путем мы, двое франков, можем спасти жизнь султана Востока?

— Вы, конечно, еще помните Сипана и его федаев? Ну так сегодня ночью они задумали убить Салахеддина, потом, если возможно, покончить с вами и увести вашу даму Розамунду; если же это не удастся — зарезать ее… Я говорю правду! Это мне сказал один из них благодаря печати: бедный безумец воображает, что я с ними заодно! Сегодня вы, как начальники телохранителей, дежурите в прихожей. Не так ли? В полночь сменяют часовых; но восемь воинов, которые должны стать на караул в комнате Саладина, не придут: их отзовут прочь поддельным приказом. Вместо них явятся восемь убийц, переодетых мамелюками. Они надеются обмануть и заколоть вас, убить Саладина и убежать из противоположных дверей. Как вы думаете, выдержите ли вы бой с восемью бойцами?

— Мы уже пробовали это и опять попробуем, — ответил Вульф. — Как же узнаем мы, что они не мамелюки?

— Вот как: убийцы направятся к дверям спальни султана, а вы преградите им дорогу. Тогда они бросятся на вас, вы защищайтесь и кричите.

— А если они осилят нас? — спросил Годвин. — Тогда султан погибнет?

— Нет, вы должны запереть дверь в комнату Салахеддина и спрятать ключ; наружная стража услышит шум борьбы раньше, чем они ворвутся в спальню, — ответила Масуда и прибавила, подумав немного: — А не лучше ли теперь же открыть заговор султану?

— Нет, нет, — возразил Вульф, — попробуем биться; мне надоело бездействие. Гассан охраняет наружные ворота. Он придет, услышав шум мечей.

— Хорошо, — сказала Масуда, — я позабочусь, чтобы он был на месте и не спал. Теперь до свидания. Я ничего не скажу принцессе Розамунде. — И, набросив на себя плащ, Масуда ушла.

— Как ты думаешь, это правда? — спросил Вульф Годвина.

— Масуда никогда не лгала, — ответил Годвин. — Осмотрим кольчуги: у федаев острые кинжалы.

Приближалась полночь; братья стояли в маленькой сводчатой передней, внутренняя дверь которой вела в спальню Салахеддина. Караул, состоящий из восьми мамелюков, ушел, по обычаю он должен был встретить во дворе сменяющих, но до сих пор смена эта не появилась.

— По-видимому, рассказ Масуды правда, — сказал Годвин и, подойдя к внутренней двери, замкнул ее на ключ, который спрятал под одну из подушек. Потом д’Арси стали перед закрытой дверью, завешенной занавесями. Они были в тени; висячие серебряные лампы освещали остальное пространство. Они молчали и ждали. Вот послышались человеческие шаги. Восемь мамелюков в желтых одеждах, накинутых поверх кольчуг, вошли и отдали рыцарям честь.

— Стойте, — сказал Годвин. Они остановились на мгновение, но скоро снова двинулись вперед. — Стойте! — повторили оба брата, но те не слушались. — Стойте, сыновья Сипана! — в третий раз сказал д’Арси, обнажая мечи. Но со злобным шипением федаи уже бросились на них.

— Д’Арси! Д’Арси! На помощь султану! — закричали братья; бой начался. Шестеро ассасинов напали на Годвина и Вульфа, и, пока они отбивались от них, двое скользнули за рыцарей и попробовали отворить дверь, но увидели, что она заперта. Тогда они тоже ударили на братьев, думая снять ключ с трупа одного из них. Во время первого натиска двое федаев упали под ударами длинных мечей; после этого убийцы не подходили близко; некоторые беспокоили рыцарей спереди, остальные старались проскользнуть за их спиной и заколоть их сзади. И действительно, удар одного кинжала поразил Годвина в плечо, но лезвие только скользнуло по его крепкой кольчуге.

— Отступи! — крикнул он Вульфу. — Не то они убьют нас!

Д Арси внезапно отступили и прислонились спиной к двери; так они стояли, призывая на помощь и кругообразно размахивая перед собой мечами; федаи не смели подходить к ним. Снаружи доносились крики и топот; раздались тяжелые удары в ворота, которые убийцы задвинули засовом; из спальни Салахеддина голос султана спрашивал, что случилось. Федаи слышали все и поняли, что они погибли. Полные отчаяния и бешенства, ассасины забыли об осторожности; они бросились на братьев, полагая, что, свалив их, все же проберутся к Саладину и убьют его раньше, чем сами будут убиты. Годвин и Вульф жестоко ранили двоих, и в это время к братьям прибежал Гассан с внешней стражей.

Еще через минуту легко раненные Годвин и Вульф стояли, опираясь на мечи, а федаи, одни убитые или раненые, другие взятые в плен и связанные, лежали перед ними на мраморном полу. Дверь в спальню открыли, оттуда показался султан в своем ночном одеянии.

— Что случилось? — спросил он, подозрительно глядя на д’Арси.

— Ничего особенного, — ответил Годвин. — Эти люди пришли убить вас, и мы задержали их, пока не подоспела помощь.

— Убить меня? Моя собственная стража хотела убить меня?

— Это не ваши воины, а федаи, переодетые в платье мамелюков и подосланные аль-Джебалом, — сказали д’Арси.

Саладин побледнел, он, не боявшийся ничего на свете, всю жизнь боялся ассасинов и их повелителя, который трижды старался убить его.

— Снимите с них кольчуги, — продолжал Годвин, — и я думаю, вы, султан, увидите, что я говорю правду; если же нет — допросите оставшихся в живых.

Воины Саладина повиновались, и на груди одного убитого федая нашли выжженное клеймо в виде кроваво-красного кинжала. Саладин отозвал братьев в сторону.

— Как вы узнали об этом? — подозрительно спросил он, всматриваясь в их лица.

— Масуда… из свиты госпожи Розамунды… предупредила нас, что вы, властитель, и мы будем убиты сегодня убийцами.

— Почему же вы не сказали об этом мне?

— Потому, султан, — ответил Вульф, — что мы не знали, правильно ли известие, не хотели принести ложных опасений и остаться одураченными, а также думая, что сумеем выдержать нападение восьми крыс Сипана, наряженных воинами Саладина.

— Вы хорошо поступили, хотя задумали безумное дело, — сказал султан. Он подал руку сперва одному, потом другому рыцарю и прибавил: — Рыцари, Саладин обязан вам жизнью.

Если когда-нибудь случится, что ваша жизнь будет зависеть от Саладина, он вспомнит о сегодняшнем вечере.

На следующее утро оставшихся в живых федаев допросили, и они сознались во всем; потом их казнили. Многих из горожан арестовали и убили по подозрению в сообществе с федаями, и на время страх перед ассасинами замер.

С этого дня Саладин стал очень дружески относиться к братьям, предлагал им подарки, всевозможные почести, но они отказывались от всех милостей, говоря, что им нужно только одно: что именно — он знает. И, слыша этот ответ, он делался мрачен. Раз утром султан послал за д’Арси, и они застали Саладина только с его любимым эмиром — принцем Гассаном и со священником — имамом.

— Выслушайте меня, — отрывисто сказал Годвину Саладин. — Я знаю, что вы любите мою племянницу, принцессу Баальбека. Хорошо. Подчинитесь Корану, и я отдам вам ее в жены; тогда, может быть, она тоже примет истинную веру, а я приобрету прекрасного воина и дам раю прекрасную душу. Имам научит вас истиной вере.

Но Годвин только посмотрел на него широко открытыми, изумленными глазами и ответил:

— Султан, я благодарю вас, но не могу изменить веры.

— Так я и думал, — со вздохом сказал Саладин. — Мне очень жаль, что суеверие до такой степени ослепляет храброго и хорошего человека! Ну, сэр Вульф, теперь ваша очередь. Что вы скажете на мое предложение? Хотите ли вы получить руку принцессы и ее владения, а в придачу и мою любовь?

Вульф задумался. Он невольно вспомнил зимний вечер, когда они с братом и Розамундой стояли на берегах Эссекса и шутливо говорили о перемене религии. Наконец он ответил с привычным громким смехом:

— Я хотел бы того, другого и третьего, султан, но на моих условиях, а не на ваших, потому что в противном случае благословение Его не освятило бы моего брака. Да и Розамунда, пожалуй, не согласилась бы выйти замуж за вашего единоверца, имеющего право взять других жен.

Саладин оперся головой на руку и посмотрел на д’Арси с разочарованием в глазах, однако без злобы.

— Рыцарь Лоэель был также поклонником креста, — сказал он, — но вы совсем не похожи на него. Он охотно принял нашу веру.

— Чтобы работать для вас, — с горечью сказал Годвин.

— Не знаю, — ответил султан, — хотя он, кажется, действительно считался христианином между франками, а здесь был последователем Пророка! Ну, он умер, и несмотря на все, да будет мир его душе! Теперь мне нужно сказать вам еще одно слово: франк принц Рене Шатильонский — да будет проклято его имя — снова нарушил мир между мной и королем Иерусалима, перебив моих купцов и украв мои товары. Я не потерплю такого позора и скоро распущу по ветру мои знамена, которые не будут свернуты, пока не взовьются над мечетью Омара и над каждой башней в Палестине. Ваш народ осужден. Я, Юсуп Саладин, — и, говоря это, он поднялся, и даже волосы его бороды стали дыбом от гнева, — объявляю священную войну и скоро загоню в море поклонников креста! Выбирайте же, братья, чего вы хотите: биться со мной или против меня? Или вы снимете мечи и останетесь здесь как мои пленники?

— Мы слуги креста, — ответил Годвин, — и не можем поднять оружие против него, не погубив наших душ. — Пошептавшись с Вульфом, он прибавил: — На вопрос, останемся ли мы здесь в цепях, должна ответить наша дама Розамунда; мы поклялись служить ей. Мы просим свидания с принцессой Баальбека.

— Пошли за ней, эмир, — сказал Саладин принцу Гассану; тот поклонился и вышел.

Через несколько минут пришла Розамунда, и, когда она откинула покрывало, братья увидели ее бледное и печальное лицо.

Она поклонилась Салахеддину и братьям, которым не позволили пожать ее руки.

— Привет, дядя, — сказала молодая девушка султану, — и вам, мои двоюродные братья, привет. Чего вам угодно от меня?

Саладин знаком предложил ей сесть и попросил Годвина объяснить, в чем дело. Тот повиновался и в заключение прибавил:

— Чего желаете вы, Розамунда? Должны ли мы остаться пленниками или вы велите нам сражаться вместе с франками во время будущей великой войны?

Розамунда посмотрела на них, потом ответила:

— Кому вы присягали раньше: вашему Господу или вашей даме? Я окончила.

— Такого ответа мы и ждали от вас, — воскликнул Годвин;

Вульф только кивнул головой и прибавил:

— Султан, мы просим у вас пропускной грамоты до Иерусалима и оставляем нашу родственницу на ваше попечение, полагаясь на данное вами слово не принуждать ее переменить религию и защищать от всякой опасности.

— Вам будет дан пропуск, — ответил Саладин, — мое дружеское расположение пойдет за вами. Если бы вы поступили иначе, я был бы о вас худшего мнения. Ну, с этих пор мы в глазах людей враги; я буду стараться убить вас, а вы меня. Что же касается моей племянницы, не бойтесь. Я исполню данное обещание. Проститесь же с ней, потому что вы никогда больше не увидите ее.

— Кто вложил такие слова в ваши уста, султан? — спросил Годвин. — Разве вам дано читать будущее? Разве вам ведомы постановления Божий?

— Я хотел сказать, — ответил султан, — что вы не увидитесь с нею, если мне удастся разделить вас. Можете ли вы жаловаться на это, раз оба отказались жениться на ней?

Розамунда в изумлении подняла глаза, а Вульф сказал:

— Объясните ей все, султан. Скажите, что ей предложили бы выйти замуж за того из нас, который преклонил бы колена перед Магометом, и дали бы возможность сделаться главой его гарема; я думаю, теперь она не будет порицать нас.

— Никогда на свете я не сказала бы ни слова давшему другой ответ, — воскликнула Розамунда, а Саладин нахмурился. -

О, дядя, — продолжала она, — вы были добры и высоко подняли меня, но я не стремлюсь к величию: ваши обычаи чужды мне, и я не следую вашей религии. Отпустите меня, молю вас, поручите меня двум моим родственникам.

— Этого не будет, племянница, — сказал Саладин. — Я горячо люблю вас, но, даже зная, что вы умрете, оставаясь здесь, я не отпустил бы вас, так как сновидение сказало, что от вас зависит сохранение многих тысяч жизней. Что же значит ваша жизнь, жизнь этих рыцарей или даже моя собственная в сравнении со спасением тысяч людей? Все, что в моей власти — у ваших ног, но вы останетесь здесь, пока не исполнится мой сон, и, — прибавил он, глядя на братьев, — смерть будет уделом того, кто украдет вас от меня.

— Значит, когда исполнится, ваш сон, я стану свободна? — спросила Розамунда.

— Да, — ответил султан, — свободны, если только не попытаетесь бежать.

— Вы слышали постановление султана, двоюродные братья, и вы, принц Гассан? Запомните его. О, я молюсь, чтобы не лживый дух принес вам, дядя, этот сон. Только как могу я принести мир? Ведь до сих пор я приносила только кровопролитие. Теперь уйдите, братья, но оставьте мне Масуду, у которой нет других друзей. Идите, я вас люблю и благословляю. Да благословит вас Иисус и все Его святые, и да сохранят в час битвы.

Розамунда задернула лицо покрывалом, чтобы скрыть слезы. Годвин и Вульф преклонили перед ней колени и на прощание поцеловали ее руку. Султан не остановил их. Когда же она ушла и братья также, он обернулся к эмиру Гассану и великому имаму, все время сидевшему молча, и сказал:

— Скажите мне ты, мудрый, и ты, Гассан, которого из двух любит эта девушка? Скажи, Гассан, ты хорошо знаешь ее.

Но Гассан отрицательно покачал головой.

— Одного или другого, а может быть, ни одного, не знаю, — прошептал он, — ее чувства скрыты от меня.

Тогда Саладин с тем же вопросом еще раз обратился к имаму, хитрому, молчаливому человеку.

— Когда оба неверных будут на краю смерти (что, я надеюсь, случится), мы, может быть, узнаем ее ответ, но не раньше, — произнес имам, и султан запомнил его слова.

На следующее утро Розамунда, узнавшая, что д’Арси поедут мимо ее дворца, подошла к одному из окон и действительно увидела их. Они были во всех доспехах и сидели на своих великолепных лошадях; за ними двигалась свита мамелюков, темнолицых людей в тюрбанах, и солнечный свет играл на их кольчугах. Рыцари на мгновение остановились против ее дома и, зная, что Розамунда смотрит на них, хотя и не видя ее, обнажили мечи и подняли их в виде салюта. Потом, снова вложив громадные лезвия в ножны, молчаливо двинулись дальше и скоро исчезли из виду. Розамунда не надеялась когда-нибудь встретиться с ними, зная, что, если даже война окончится благоприятно для христиан, ее увезут куда-нибудь далеко, где Годвин и Вульф не найдут ее. Знала она также, что из Дамаска ей бежать нельзя; что хотя Саладин любил братьев, как он любил все честное и высокое, султан не принял бы их дружески.

Они уехали навсегда; звук копыт их лошадей замер в отдалении. Она осталась одинока и боялась за них, в особенности за одного… Если он не вернется — во что превратится ее жизнь, несмотря на все богатство, которым ее окружил Саладин? И, склонив голову, Розамунда заплакала. Вдруг подле себя она услышала стон, обернулась и увидела, что Масуда тоже плачет.

— О чем вы плачете? — спросила она.

— Служанка должна подражать своей госпоже, — ответила Масуда с жестким смехом. — Но о чем плачете вы, госпожа? Вам, по крайней мере, на любовь отвечают любовью, и что бы ни случилось, этого никто не отнимет от вас. Это ведь меня ценят меньше, чем хорошего коня или верную собаку.

В голове Розамунды промелькнула новая и ужасная мысль.

Их глаза встретились; между ними стоял стол с инкрустацией из слоновой кости и перламутра, покрытый пылью, поднявшейся с улицы через окно. Масуда наклонилась над ним и указательным пальцем написала на нем ровно одну арабскую букву, потом ладонью стерла пыль.

Грудь Розамунды раза два высоко поднялась, потом успокоилась.

— Почему же вы, свободная, не поехали за ним? — спросила она.

— Потому, что он желал, чтобы я осталась здесь и охраняла девушку, которую он любит. И я до смерти буду охранять вас.

Масуда говорила медленно; ее слова падали, как тяжелые капли крови из смертельной раны; потом она наклонилась и упала в объятия Розамунды…

Глава 16

ВУЛЬФ РАСПЛАЧИВАЕТСЯ ЗА ОТРАВЛЕННОЕ ВИНО
Прошло много дней с тех пор, как братья простились с Розамундой. В одну жаркую июльскую ночь они сидели на своих лошадях, и лунный свет блистал на их кольчугах. Неподвижны, как статуи, были рыцари; с высокой скалистой вершины они смотрели на серую и сухую долину, которая простирается от Назарета до начала гор и расположенной у их подножия Тивериады на берегу моря Галилейского. У ног д’Арси раскинулся большой франкский лагерь, который они охраняли. Тысяча триста рыцарей, двенадцать тысяч пеших солдат и орды туземцев, вооруженных сарацинским оружием, ждали приказаний. На расстоянии двух миль к юго-востоку от лагеря блестели белые дома Назарета, святого города, где тридцать лет жил и работал Спаситель мира.

Завтра, по слухам, войска должны были двинуться через пустынную равнину и дать сражение Саладину, который со своими силами стоял близ Гаттипа, выше Тивериады. Годвин и Вульф понимали, что безумно вступать в бой; они видели силы сарацин и недавно ехали по этой безводной пустыне под летним солнцем. Но смели ли они, двое бродячих рыцарей без свиты, возвысить голоса, противореча властителям страны, привыкшим к войнам в пустыне? Однако сердце Годвина смущалось.

— Я поеду караулить там, а ты оставайся здесь, — сказал он Вульфу, и отъехал ярдов на шестьдесят, на выступ горы, обращенной к северу. Тут он не мог видеть ни лагеря, ни Вульфа, ни одного живого существа. Годвин сошел с седла и, приказав стоять своему коню, который слушался его, как собака, отошел на несколько шагов к утесу и, преклонив колени, стал молиться от всего своего чистого сердца.

— О, Господь, — шептал он. — О, Господь. Ты, живший когда-то здесь, обитавший в этих горах, знающий все человеческое, услышь меня! Я боюсь за тысячи людей, спящих вокруг Назарета. Не за себя боюсь я, потому что не дорожу жизнью, но за Твоих слуг и моих братьев, за крест, на котором Ты был распят, за истинную веру на Востоке. О просвети меня, дай мне слышать и видеть, чтобы я мог предупредить их, если только мои опасения не тщетны.

Он взывал к небу, бил себя в грудь, прижимал руки ко лбу и молился так, как никогда не молился раньше. И вот Годвину показалось, будто его охватил сон, по крайней мере, его ум потускнел, мысли смешались; однако через несколько времени его мозг стал яснеть, как медленно яснеет возмущенная вода. Но в нем был другой ум, чем служивший ему ежедневно. Что это? Он услышал, как мимо него пронеслись духи и, пролетая, зашептали ему что-то. Ему казалось также, что они плакали о каком-то грядущем бедствии, плакали о Назарете. Потом точно завеса поднялась с его глаз, и он увидел короля франков в его палатке; Гвидо Луизиньянского окружал совет предводителей, в том числе были гроссмейстер тамплиеров с яркими глазами и человек, которого Годвин видел в Иерусалиме, где братья жили некоторое время, граф Раймунд Триполийский, владелец Тивериады. Все рассуждали о чем-то, и вдруг мейстер тамплиеров выхватил меч и бросил его на стол.

Поднялась новая завеса с глаз д’Арси, и он увидел лагерь Саладина — бесконечный лагерь с десятью тысячами палаток — и услышал, как сарацины взывали к Аллаху. В роскошном шатре одиноко расхаживал султан; с ним не было его эмиров, даже сына. Казалось, Саладин глубоко задумался, и Годвин прочитал его мысли: «За нами Иордан и море Галилейское, и франки стеснят меня там, если я поверну фронт. Передо мной территория франков, где у меня нет друзей; подле Назарета стоит их большая армия. Только Аллах может помочь мне! Если они останутся спокойны и заставят меня двинуться через пустыню и повести на них атаку, я погиб. Если они пойдут на меня, обходя гору Фавор, по хорошо орошенной местности, я тоже могу погибнуть; если же они безумно двинутся прямо через пустыню, тогда погибнут они, и владычество креста в Сирии окончится навсегда».

Подле шатра Саладина стояла другая палатка, ее хорошо охраняли, и в ней лежали две женщины: одна была Розамунда — она крепко спала; другая, Масуда, не спала, и ее глаза из тьмы взглянули в лицо Годвина.

Последний покров поднялся и открыл зрелище, от которого содрогнулась вся душа рыцаря. Тянулась выжженная огнем, черная пустыня; над нею высилась угрюмая гора, а ее густо усеивали трупы, тысячи и тысячи трупов; между мертвыми телами бродили гиены, а над ними кричали ночные птицы. Некоторые лица Годвин узнавал, лица людей, которых он встречал в Иерусалиме или видел среди армии. Он слышал также стоны немногих еще живых.

Ему казалось, будто он в лагере Саладина, где тоже лежали умершие, бродит и чего-то ищет, но чего — не знал. Наконец он понял, что отыскивает тело Вульфа, не находя его, не находя и своего собственного. И снова Годвин услышал, как пронеслись духи, много духов, потому что к ним присоединились души убитых; услышал также, как они оплакивали погибшую власть креста, оплакивали Назарет.

Годвин вздрогнул, очнулся от сна, сел на коня и вернулся к Вульфу. Внизу по-прежнему расстилался спящий лагерь: дальше тянулась коричневая пустыня, а Вульф неподвижно сидел на коне.

— Скажи мне, — спросил Годвин, — давно ли я уехал?

— Минут пять тому назад, может быть, десять, — ответил ему брат.

— В короткое время я видел так много… — сказал Годвин.

Посмотрев на него с удивлением, Вульф спросил:

— Что ты видел?

— Если я расскажу, ты не поверишь, Вульф.

— Расскажи, тогда посмотрим.

Годвин рассказал ему все и в конце спросил:

— Ну, что же ты думаешь?

Помолчав немного, Вульф ответил:

— Ты не пил сегодня ни капли вина, а потому не пьян, брат.

Не сделал ты ничего глупого, и значит, ты не безумец; поэтому, вероятно, с тобойбеседовали святые; по крайней мере, я подумал бы это обо всяком другом человеке, таком же хорошем, как ты. Однако людям иногда являются видения ложные, так как, мне кажется, их посылает дьявол. Наше дежурство окончено; я слышу топот лошадей, сменяющихся рыцарей. Вот что посоветую тебе. В лагере наш друг, с которым мы ехали из Иерусалима. Эгберт, епископ Назарета. Поедем к нему, расскажем ему все; он человек святой и ученый, совсем нелживый и несебялюбивый.

Годвин утвердительно кивнул головой; встретив сменяющихся рыцарей и сделав им рапорт, братья поехали к шатру Эгберта, отдали лошадей его слугам и вошли в палатку.

Эгберт был англичанин; более тридцати лет прожил он на Востоке, и жаркое солнце придало его морщинистому лицу бронзовый цвет, что странно оттеняло его синие глаза и белоснежные волосы и бороду. Когда д’Арси вошли в его палатку, он молился перед маленьким изображением Святой Девы. Склонив голову, братья неподвижно стояли, пока старик не поднялся с колен. Окончив молитву, он благословил их и спросил, чего они хотят.

— Вашего совета, святой отец, — ответил Вульф. И Годвин рассказал ему о своем видении.

Епископ слушал и не удивлялся, потому что в те дни многие видели или думали, что видят подобные вещи. Окончив свой рассказ, Годвин спросил Эгберта:

— Что вы думаете об этом, святой отец? Это сон или откровение? И кто послал мне его?

— Годвин д’Арси, — ответил старик, — в моей юности я знавал вашего отца, и более чистая душа никогда не переходила на небо! Мы жили вместе с вами в Иерусалиме, вместе ехали сюда, и я также успел узнать вас и увидеть, что вы достойный сын достойного отца, что вы истый слуга церкви. Может быть, такому человеку, как вы, был дан дар провидения, может быть, через вас небо предупреждает власть имеющих, и таким путем христианский мир спасется от великой горести и позора! Поедемте к королю, расскажите ему все; он все еще сидит и советуется с приближенными.

Они проехали к королевской палатке; епископ вошел в нее, братья остались снаружи. Скоро Эгберт вернулся и знаком позвал их за собой; когда они проходили в шатер, часовые шепнули им:

— Заседает странный совет, рыцари, совет роковой и необычайный…

Было около полуночи, но просторный шатер все еще наполняли бароны и главные предводители. Одни сидели в уголках по двое, по трое; другие окружали узкий стол, сделанный из досок, положенных на козлы. Во главе стола был король Гвидо, или Гюи де Луизиньян, человек с лицом, выражавшим слабость, и одетый в великолепную кольчугу. Справа от него помещался седовласый граф Раймунд Триполийский, а с левой стороны — чернобородый, хмурый мейстер тамплиеров в своем белом плаще, на левой стороне которого виднелся красный крест. Недавно спорили, это было видно по лицам, но, когда братья входили, все молчали, и король сидел, откинувшись на спинку своего кресла и поглаживая лоб рукой. Он поднял глаза, увидел епископа и спросил недовольным тоном:

— Что там еще? Ах, помню! Рассказ братьев рыцарей-близнецов. Ну пусть говорят; у нас мало времени.

К столу подошли епископ, Годвин и Вульф, и по просьбе Годвина Эгберт рассказал о видении, которое посетило рыцаря на вершине горы. Сначала некоторые из баронов были готовы засмеяться, но, увидев одухотворенное лицо д’Арси, затихли. Когда же Эгберт дошел до описания скалистой горы и груды мертвых тел, многие из них побледнели от страха, и бледнее всех был король Гюи де Луизиньян.

— И все это правда, сэр Годвин? — спросил он, когда епископ окончил рассказ.

— Правда, государь, — ответил Годвин.

— Его слова недостаточно, — сказал мейстер тамплиеров, — пусть рыцарь поклянется над святым древом, зная, что если он солжет, то навеки погубит свою душу.

И весь совет произнес:

— Да, пусть поклянется.

Рядом с шатром была соединенная с ним небольшая палатка, наскоро превращенная в часовню: в ее глубине виднелось что-то большое, закутанное. Руфин, епископ Акры, одетый в рыцарскую кольчугу, вошел в маленькую палатку и, сдернув покров, открыл расщепленный, но осыпанный драгоценными камнями почерневший крест, который поднимался приблизительно на рост человека, так как вся его нижняя часть исчезла.

Увидев крест, Годвин и все присутствовавшие упали на колени: с тех пор, как святая Елена около семисот лет перед тем нашла его, он считался самой драгоценной реликвией в христианском мире. Миллионы поклонялись ему, десятки тысяч людей умирали за него; и теперь, во время великой борьбы между религией Христа и верой лжепророка, святыню вынули из храма, чтобы войско могло сопровождать ее.

Годвин и Вульф смотрели на крест с изумлением, страхом и восторгом.

— Теперь, — прозвучал голос мейстера тамплиеров, — пусть сэр Годвин д’Арси перед святым древом поклянется, что сказал правду.

Годвин поднялся с колен, подошел к кресту и, положив на него руку, произнес:

— Святым крестом я клянусь, что не более часу тому назад мне явилось видение, о котором было рассказано его королевскому величеству и всем остальным. И я считаю, что это видение было послано мне в ответ на мою мольбу сохранить наше войско и святой город от мощи сарацин, что это истинное откровение Божие. Больше я ничего не могу сказать. Я клянусь, зная, что если бы я солгал, вечное осуждение было бы моим уделом.

Епископ закрыл крест. Королевские советники молча опустились на прежние места. На лице бледного короля проступило выражение испуга; все были мрачны.

— Кажется, — сказал Гвидо Луизиньянский, — небо послало нам вестника! Осмелимся ли мы ослушаться его?

Великий тамплиер поднял угрюмое лицо и сказал:

— Посланник неба, король? А по-моему, он больше похож на гонца Саладина. Скажите-ка мне, сэр Годвин, не были ли вы с братом гостями султана в Дамаске?

— Да, мой лорд тамплиер, — ответил Годвин, — мы уехали оттуда перед объявлением войны.

— И, — продолжал мейстер, — вы были офицерами телохранителей султана.

Теперь все пристально посмотрели на Годвина. Он с мгновение колебался, предвидя, какое значение придадут его ответу, но Вульф громким голосом произнес:

— Да, и, конечно, вы слышали, что мы спасли Салахеддину жизнь, когда на него напали ассасины.

— О, — сказал тамплиер с язвительной насмешкой, — вы спасли жизнь Салахеддину? Верю, верю. Вы, христиане, которые больше всего на свете должны желать его смерти, спасли ему жизнь? Теперь, рыцари, ответьте мне еще на один вопрос…

— Ответить языком или мечом, сэр тамплиер? — спросил Вульф, но король поднял руку и велел ему замолчать.

— Не буяньте, как в таверне, юный сэр, и отвечайте, — продолжал тамплиер, — или лучше отвечайте вы, сэр Годвин. Скажите: ваша двоюродная сестра Розамунда — дочь сэра Эндрю д’Арси, племянница Саладина? Не сделал ли он ее принцессой Баальбека? И не находится ли она теперь в Дамаске?

— Она племянница Саладина, — спокойно ответил Годвин, — она принцесса Баальбекская, но в настоящее время она не в Дамаске. Я знаю это потому, что видел в видении, о котором вам было рассказано, я видел, как она спит в палатке посреди лагеря Саладина.

Советники засмеялись, но Годвин продолжал:

— Да, лорд тамплиер, и кругом ее расшитого шатра султана я видел десятки мертвых тел тамплиеров-госпитальеров. Вспомните это, когда наступит ужасный час, и вы тоже увидите их.

Смех замер, пробежал ропот страха, послышались фразы: «Колдовство! Он научился этому от мусульман… Колдун!»

Только тамплиер, не боявшийся ни людей, ни духов, расхохотался.

— Вы мне не верите? — сказал Годвин. — Не поверите вы мне также, когда я скажу, что в видении мне открылось, как вы спорили с графом Триполийским, обнажили меч и бросили его на этот самый стол?

Советники снова широко открыли глаза и зароптали, потому что они тоже видели это, но гроссмейстер ответил:

— Он мог узнать об этом не от ангела! Многие входили и выходили из шатра. Господин мой король, неужели мы будем тратить время, рассуждая о видениях рыцаря, который вместе с братом был на службе у Саладина и покинул султана, чтобы принять участие в походе? Может быть, он не лжет; не нам судить. Однако в другое время я донес бы на сэра Годвина д’Арси как на волшебника и человека, входящего в предательские сношения с нашим врагом.

— А я остановил бы эту ложь в вашем горле! — крикнул Вульф.

Годвин только пожал плечами, и мейстер продолжал:

— Король, мы ждем вашего слова, скажите его поскорее, потому что через четыре часа начнется рассвет. Двинемся ли мы на Саладина, как храбрые христиане, или, точно трусы, останемся здесь?

Граф Раймунд Триполийский поднялся и сказал:

— Раньше, чем ответить, король, выслушайте меня, может быть, в последний раз выслушайте человека старого, опытного в войне и знающего сарацин. Мой город Тивериада разграблен, мои вассалы тысячами погибли от меча; моя жена заключена в цитадели и, если ее не спасут, будет принуждена сдаться. Но я говорю вам и собравшимся здесь баронам: все лучше, чем идти через пустыню и напасть на Саладина! Предоставьте Тивериаду ее судьбе и вместе с городом мою жену; но спасите вашу армию — последнюю надежду христиан на Востоке! Войско султана больше вашего; его конница искуснее. Поверните его фланг или, еще лучше, ждите здесь его нападения. Тогда победа останется на стороне воинов креста! Пойдемте вперед — и видение рыцаря, над которым вы смеетесь, оправдается, а христианство погибнет в Сирии. Я высказался v и в последний раз.

— Граф Раймунд, как и его друг, «рыцарь видений», — с насмешкой проговорил гроссмейстер, — союзник Саладина. Неужели вы примете эти трусливые советы? Вперед, вперед! Сметем языческих собак, не то на нас падет вечный стыд! Вперед, во имя креста! Ведь святое древо с нами.

— Да, — ответил Раймунд, — в последний раз!

Поднялись смятение и шум. Все кричали. Один говорил одно, другой — другое. Король сидел, закрыв лицо руками. Наконец он поднял голову и сказал:

— Я приказываю выступить на заре. Если граф Раймунд и эти рыцари-близнецы думают, что это неблагоразумно, пусть они останутся здесь под стражей до окончания битвы.

Наступила полная тишина; каждый понимал, что роковое слово произнесено. И вот среди молчания Раймунд проговорил:

— Нет, я иду с вами.

Годвин повторил:

— Мы идем тоже, чтобы показать, шпионы ли мы Саладина или нет.

Никто не обратил внимания на его слова; один за другим бароны поднимались, кланялись королю и выходили из шатра, чтобы сделать распоряжения и немного отдохнуть. Годвин и Вульф тоже ушли, а с ними и епископ Назаретский, который печально ломал руки. Вульф постарался успокоить его, сказав:

— Перестаньте печалиться, отец, лучше подумаем о радостях битвы, а не о горе, которое может наступить после нее.

— Сражения меня не радуют, — ответил Эгберт.

Годвин и Вульф рано поднялись, накормили своих лошадей, вымыли и вычистили их, осмотрели свои кольчуги и отвели коней к ручью. Вульф принес четыре больших меха, которые приготовил заранее; наполнив их чистой водой, два привязал к седлу Годвина, два за своим собственным; потом налил воды во фляжки, висевшие на седельных луках, и сказал:

— По крайней мере, мы последними умрем от жажды.

Вскоре войско выступило; но многие шли невесело, зная, какая опасность грозит им. Кроме того, распространились слухи о видении Годвина. Не зная, куда направиться, братья и Эгберт, который, вооруженный, ехал на муле, присоединились к большому корпусу рыцарей, двигавшихся вслед за королем. Они видели, как пятьсот тамплиеров выехали вперед с гроссмейстером во главе. Заметив братьев, он указал на мехи, висевшие позади их седел, и крикнул:

— Что делают эти водоносы посреди храбрых рыцарей, надеющихся только на Бога?

Вульф хотел ответить, но Годвин остановил его.

Д’Арси пришлось посторониться перед крестом, который пронесли мимо них под охраной воинственного епископа Акры, одетого в кольчугу; за крестом ехал Рене Шатильонский, враг Саладина и виновник начала войны; он увидел братьев и крикнул:

— Рыцари, что бы ни говорили о вас, я вас знаю за храбрых людей, так как слышал о ваших подвигах в земле ассасинов! В моей свите есть место — милости прошу!

— Не все ли равно — он или другой? — сказал Годвин. — Поедем, куда он нас поведет. — И д’Арси двинулись за Рене.

К тому времени, как армия подошла к Канне Галилейской, июльское солнце сделалось знойно, и колодец был скоро осушен; многим не досталось воды… Дальше войско пошло по низине, справа и слева окаймленной горами. Вставали тучи пыли; в середине их виднелись сарацинские всадники, которые то и дело беспокоили авангард графа Раймунда и отступали раньше, чем на них успевали напасть, оставляя позади себя множество убитых стрелами и копьями. Они делали также обходы и ударяли на арьергард, состоящий из тамплиеров, легко вооруженных местных войск и отряда Рене Шатильонского, с которым ехали д’Арси.

С полудня до заката солнца длинная линия войск, теперь разбившаяся на части, с трудом подвигалась вперед по неровной каменистой низменности, и раскаленные лучи так били в металлические доспехи, что воздух колыхался кругом них, точно кругом пламени. К вечеру и люди и лошади устали. Солдаты просили предводителей отвести их к водным источникам, но воды не было нигде. Арьергард отстал; постоянные нападения, которые приходилось отбивать при страшном зное, истомили воинов: между арьергардом и корпусом короля, который двигался в центре, образовался большой перерыв. К арьергарду то и дело летели гонцы и приказывали двигаться вперед, но войско не могло идти и наконец разбило лагерь в пустыне; Раймунду и его авангарду пришлось вернуться к стоянке. Годвин и Вульф увидели, как он ехал со своими ранеными, и услышали, как он просил короля постараться прорезать путь до озера, где люди могли бы напиться; слышали они также и ответ короля, сказавшего, что солдаты отказывались идти дальше. Тогда Раймунд в отчаянии заломил руки и вернулся к своему отряду с громким криком: «О, Боже, Боже, мы погибли, и погибло владычество креста!»

Никто не спал; всех томила жажда. Теперь уже никто не думал, смеяться над тем, что Годвин и Вульф везли с собой мехи. Напротив, многие из начальников приходили к ним и чуть не на коленях молили их дать им кубок воды. Дав Огню и Дыму немного воды, братья напоили просивших, наконец у них осталось всего два меха; один из уцелевших проколол какой-то вор, чтобы напиться; напился, а остальную воду истратил даром. После этого братья стали караулить последний мех.

Всю ночь лагерь оглашали вопли. «Воды, воды, дайте воды!» — повторяли голоса, а издали неслись восклицания сарацин, призывавших Аллаха. Раскаленная почва была покрыта мелкими, совершенно иссохшими от зноя кустами, и сарацины подожгли их; дым покатился клубами на христиан и стал душить их. Стоянка превратилась в ад. Наконец забрезжил рассвет. Армию выстроили в боевой строй: два крыла выдвинули вперед, войска тронулись. Слишком слабые отстали и были убиты. До сих пор сарацины еще не начинали настоящего нападения, зная, что солнце сильнее их копий. С трудом подвигалось войско крестоносцев к северным источникам, и в середине дня закипела битва: посыпался такой дождь стрел, что небо потемнело. Два или три раза сшибались войска, и все время ужасный крик — просьба воды — покрывал шум боя. Что происходило, Годвин и Вульф хорошенько не знали; дым и пыль ослепляли их, и они почти ничего не видели. Наконец произошла ужасная стычка. Рыцари, с которыми они ехали, врезались в гущу сарацин, точно стальная змея, оставив за собой широкий путь, усеянный мертвыми телами. Когда д’Арси остановили коней и отерли пот, застилавший им глаза, они увидели, что стоят с тысячью других воинов на вершине крутого холма, откосы которого покрывала сухая трава и опаленные кустарники.

— Крест, крест! Окружим крест! — сказал чей-то голос.

Братья обернулись и увидели позади себя черный и покрытый драгоценностями крест, поставленный на утесе, а перед ним епископа Акры. Но поднялся дым от горящей травы и скрыл все. Начался один из самых ужасных боев в мировой истории.

Несколько раз тысячи сарацин нападали, и снова отчаянная храбрость франков отбрасывала их. Изнемогая от жажды, христиане сражались, как львы. К братьям подбежал чернобородый человек, распухший язык которого высовывался изо рта. Взглянув на него, д’Арси узнали гроссмейстера тамплиеров.

— Ради Христа, дайте напиться, — сказал он рыцарям, которых недавно называл водоносами. Д’Арси уделили ему воды из того небольшого запаса, который оставался у них, потом из остатка напились сами и напоили своих лошадей, а тамплиер, освеженный и окрепший, побежал с горы, размахивая окровавленным мечом. Наступило затишье. Братья услышали голос епископа Назаретского, который не отставал от них. Старик говорил как бы с собой:

— И здесь Спаситель произнес свою Нагорную проповедь.

Да, Он говорил слова мира на этом самом месте…

Сарацины отступили; воины креста начали раскидывать королевский шатер и другие палатки кругом вершины.

— Неужели они хотят здесь устроить лагерь? — с горечью спросил Вульф.

— Нет, брат, — ответил Годвин. — Они думают образовать стену кругом креста. Но все напрасно, ведь именно это место видел я в пророческом сне.

Вульф пожал плечами

— По крайней мере, умрем с честью, — сказал он.

Начался последний приступ. Вверх по холму катились густые клубы дыма, а вместе с ними двигались сарацины. Трижды возобновляли они штурм, — трижды их отбивали. Во время четвертого натиска, дрались немногие франки: жажда победила их на этом безводном холме. Они лежали на иссохшей траве, их челюсти раскрылись, распухшие языки выдались из губ; они, не защищаясь, ждали смерти или плена. Большой конный отряд сарацин прорвал кольцо палаток и понесся к пурпурному шатру. Вот он качнулся взад и вперед и рухнул, окутав короля своими складками. Руфин, епископ Акры, бился подле креста. Но вот стрела пронзила ему горло, и, широко раскинув руки, он упал на камни. Тогда сарацины бросились на крест, сорвали его со скалы и с насмешками понесли в свой лагерь. Оставшиеся в живых христиане в ужасе и отчаянии подняли глаза и стонали от позора и печали.

— Поедем, — сказал Годвин Вульфу, странно спокойным голосом. — Мы достаточно смотрели. Настало время умереть. Видишь, под нами мамелюки, наш бывший полк, и посреди них Саладин; я вижу его знамя. Мы утолили жажду и потому сильны; наши лошади тоже свежи. Умрем же так, чтобы память о нас осталась в Эссексе! Скачи прямо на знамя Саладина.

Вульф кивнул головой, и братья рука об руку поехали с холма. Над ними сверкали сабли, стрелы ударялись об их кольчуги и щиты с изображением мертвой головы; но рыцари, не раненные, ехали дальше, направляясь к штандарту Саладина. Повсюду виднелись только одни враги… Д’Арси не останавливались, хотя раны покрывали их коней. Братья врезались в редкие ряды мамелюков, промчались мимо них и поскакали по направлению к хорошо знакомой фигуре султана, сидевшего на своем белом коне. Рядом с ним были его сын и принц Гассан.

— Саладин — тебе, принц — мне, — крикнул Вульф.

Сталь зазвенела. Все войско ислама в отчаянии вскрикнуло, увидев, что победитель неверных упал под отчаянным ударом одного из безумных христианских рыцарей. Через мгновение султан снова поднялся, и множество мечей засверкало над Годвином. Его Огонь зашатался и рухнул на землю, но д’Арси соскочил с седла, размахивая своим длинным мечом. Саладин узнал герб на его щите и крикнул:

— Сдавайтесь, сэр Годвин. Вы хорошо бились, сдавайтесь же, сдавайтесь!

Но Годвин ответил:

— Сдамся, когда умру.

Саладин что-то шепнул мамелюкам; часть его воинов принялась беспокоить Годвина спереди, держась на безопасном расстоянии от его страшного меча; другие мамелюки прокрались за его спину, неожиданно схватили его и, повалив на землю, связали по рукам и по ногам.

Конь Вульфа Дым, пораженный саблями, тоже упал, когда д’Арси подскакал к принцу Гассану. Однако Вульф поднялся и сказал:

— Гассан, старый противник и друг, вот мы и встретились в бою! Я заплачу вам старый долг за отравленное вино. Один на один, меч против меча!

— Правильно, сэр Вульф, — со смехом сказал принц.

— Воины, не трогать этого храброго рыцаря, решившегося на многое, чтобы добраться до меня! Султан, я прошу милости: между сэром Вульфом и мною — старая ссора, и только кровь может ее смыть. Позвольте нам свести здесь наши счеты, и если я паду в честном бою, пусть никто не трогает моего победителя и не мстит за мою кровь.

— Хорошо, — сказал Саладин. — В таком случае, сэр Вульф сделается моим пленником… и только; его брат уже взят мной. Я обязан это сделать для человека, который спас мне жизнь, когда мы с ним были друзьями. Напоите франка: я хочу, чтобы их силы были равны.

Вульфу поднесли кубок с водой, а когда он утолил жажду, напоили также и Годвина. Даже мамелюки любили этих братьев и восхищались их отвагой. Гассан соскочил с седла, сказав:

— Ваш конь погиб, сэр Вульф, значит, мы будем биться пешком.

— Всегда великодушен! — со смехом заметил Вульф. — Даже отравленное вино было милостью.

— Боюсь, что я великодушен в последний раз, — с печальной улыбкой ответил Гассан.

Они выступили друг против друга. Странная это была картина! На откосах Гаттинской горы еще свирепствовал бой. Посреди дыма и огня маленькие отряды солдат стояли спиной к спине, отбиваясь от сарацин. Рыцари то поодиночке, то группами бросались на врагов и встречали или смерть, или плен. Равнину усеивали сотни убитых воинов; их предводителей взяли в плен. К лагерю Саладина с торжествующими криками двигался мусульманский отряд. Руки поднимали черный обрубок — древо святого креста. Другие воины вели множество пленников, в том числе короля и его избранных рыцарей. Песок пустыни покраснел от крови; воздух раздирали крики победы и вопли предсмертной борьбы или отчаяния. И посреди всего этого смятения, окруженные почтительными сарацинами, стояли эмир, поверх кольчуги одетый в белую тунику и с тюрбаном на голове, и Вульф в доспехах, покрасневших от крови и изрубленных мусульманскими саблями. Первый нанес удар Гассан, удар меткий. Острая, как бритва, сабля соскользнула со стального шлема Вульфа и упала на его наплечник; рыцарь зашатался. Новый удар опустился на его щит, и так сильно, что франк упал на колени.

— Ваш брат погиб, — сказал сарацинский предводитель Годвину, но тот ответил:

— Подождите.

Вульф быстро уклонился от третьего удара, и, когда Гассан наклонился вперед от усилия, д’Арси оперся рукой о землю, вскочил и шагов на восемь отбежал назад.

— Он отступает, — крикнул сарацин, но Годвин ответил:

— Подождите. — И действительно, бросив щит и схватив обеими руками меч, Вульф с криком: «Д Арси, д’Арси!» — прыгнул к Гассану, точно раненый лев. Меч взвился и упал; щит Гассана распался на две части. Еще удар — и увенчанный тюрбаном шлем был разрублен. В третий раз сверкнуло могучее лезвие; теперь плечо и правая рука с саблей отделились от тела эмира; умирающий Гассан упал на землю. Вульф остановился, глядя на него. Печальный ропот вырвался из губ зрителей: все любили эмира. Гассан знаком подозвал к себе победителя и отбросил меч, точно желал показать, что он не боится предательства; Вульф подошел к принцу и опустился перед ним на колени.

— Мастерский удар, — слабым голосом произнес Гассан, — он разрезал двойной слой дамасской стали, точно легкий шелк. Помните, я сказал вам, что наша встреча в бою будет недобрым часом для меня. Вы заплатили долг. Прощайте, храбрый рыцарь. Хотелось бы мне надеяться, что мы встретимся с вами в раю. Возьмите эту драгоценную звезду, носите ее на память обо мне. Живите долго, долго и счастливо…

Вульф обнял эмира. Саладин подошел к своему другу, позвал его, но принц не ответил.

Так умер Гассан, и так окончилась битва при Гаттине, которая сломила власть христиан на Востоке.

Глава 17

ПЕРЕД СТЕНАМИ АСКАЛОНА
Когда Гассан умер, предводитель мамелюков Абдула по знаку Саладина отстегнул от его тюрбана драгоценную звезду и передал ее Вульфу. Она была сделана из крупных изумрудов, осыпанных бриллиантами, и Абдула, жадно посмотрев на нее, прошептал: «Печально, что неверный будет носить заколдованную звезду, «счастье» дома Гассана». Вульф услышал и запомнил эти слова. Он взял драгоценность и сказал Саладину, указывая на мертвого эмира:

— Окажете ли вы мне пощаду после такого деяния, султан?

— Разве я не напоил вас и вашего брата? — многозначительно спросил Саладин. — Вы в полной безопасности. Только одного поступка, и вы знаете какого, я не прощу вам, — прибавил он, посматривая на д’Арси. — Гассан был моим любимым другом, правда, но вы убили его в честном бою, и душа принца вошла в рай. Никто не будет вам мстить.

Султан замолчал и обернулся к большому отряду христианских пленников, которых победители сарацины пригнали, как живое стадо.

В числе приведенных д’Арси с удовольствием увидели Эгберта, которого они считали мертвым, а рядом с ним раненого гроссмейстера тамплиеров.

— Значит, я был прав, — сиплым голосом и с насмешкой сказал он. — Вот вы, рыцари с видениями и с мехами!.. Вы благополучно добрались в лагерь ваших друзей — сарацин.

— Вы с удовольствием пили из наших мехов, — ответил ему Годвин и прибавил с грустью: — Не все видение еще исполнилось. — Повернувшись, Годвин посмотрел на расшитую палатку, которую расставляли арабы. Гроссмейстер вспомнил, что, по словам Годвина, он подле такой палатки видел мертвых тамплиеров.

— Значит, вы, предатель и колдун, здесь собираетесь зарезать меня! — вскрикнул он.

Бешенство овладело Годвином, и он ответил:

— Не будь вы в плену, я теперь же остановил бы мечом слова в вашем горле, и если мы оба останемся в живых, я это сделаю позже. Вы называете нас предателями, а разве предатели стали бы пробиваться одни сквозь все это войско, потеряв коней, — и он указал на лошадей Огня и Дыма, лежавших с неподвижными, стеклянными глазами, — разве предатели решились бы сшибить с коня Саладина и убить принца Гассана в поединке? — И он повернулся к трупу эмира, которого уносили слуги. — Вы называете меня колдуном и убийцей, потому что ангел показал мне видение. Если бы вы поверили ему, тамплиер, вы спасли бы десятки тысяч людей от кровавой смерти, христианскую веру от уничтожения, а святыню от насмешек. — И он посмотрел на крест, который стоял невдалеке на скале, с мертвым рыцарем, привязанным к его перекладине. — Вот вы — убийца, сэр тамплиер, и вы погубили дело креста, как предсказывал граф Раймунд!

Сарацины оттащили его, раскинули шатер, и Саладин вошел в него, сказав:

— Приведите ко мне короля франков и принца Арпата, которого зовут Рене Шатильонским. — В голову султана пришла какая-то новая мысль, подозвав к себе Годвина и Вульфа, он сказал: — Рыцари, вы знаете наш язык, отдайте ваши мечи моему офицеру, вам вернут их. А теперь идите, будьте моими переводчиками.

Братья вошли за ним в палатку; скоро в нее ввели несчастного короля, седовласого Рене Шатильонского и еще нескольких рыцарей, которые, несмотря на свое несчастье, с удивлением взглянули на Годвина и Вульфа. Саладин понял выражение их лиц и сказал:

— Король и вельможи, не заблуждайтесь. Эти рыцари такие же пленники, как вы, и сегодня никто не бился храбрее их или не принес мне и моим воинам большего вреда! Если бы не мои телохранители, я пал бы от удара меча сэра Годвина. Но они знают арабский язык и будут служить моими переводчиками. Согласны ли вы? Если нет, мы найдем других.

Выслушав перевод этого обращения, король сказал, что он согласен, и прибавил, обращаясь к Годвину:

— Жаль, что две ночи тому назад я не счел вас за переводчика воли небес.

Султан предложил своим пленникам сесть и, видя, что они томятся от страшной жажды, приказал невольникам принести большую чашу шербета из розовой воды, охлажденной снегом. Он собственноручно передал ее королю. Гвидо пил большими глотками, потом передал кубок Рене Шатильонскому; тогда Саладин крикнул Годвину:

— Скажите королю, что не я напоил этого человека. Между мною и принцем Арпатом нет связи соли.

Годвин печально перевел эти слова, и Рене, знавший обычаи сарацин, ответил:

— Незачем объяснять, это мой смертный приговор? Ну, что же, я так и знал!

И снова зазвучал голос султана:

— Принц Арпат, вы старались взять святой город Мекку, осквернить могилу Пророка, и тогда я поклялся убить вас… Потом, когда в мирное время из Египта шел караван мимо Эш-Шобека, вы, забыв клятву, перебили купцов. Они во имя Аллаха просили пощады, говоря, что между сарацинами и франками перемирие. Но вы насмеялись над ними, предложив им ждать помощи Магомета, в которого они верят. Тогда я вторично поклялся убить вас. Тем не менее я даю вам последнюю возможность спастись. Желаете ли вы подчиниться Корану и принять ислам? Или хотите умереть?

Губы Рене побледнели, он зашатался. Но смелость скоро вернулась к нему, и он ответил громким голосом:

— Султан, я не хочу такой ценой купить жизнь. Не преклоню я колен перед вашим псом лжепророком, я умру в вере Христовой и, так как мне надоел мир, рад уйти к Нему.

Саладин встал, даже волосы его бороды поднялись от гнева, обнажив саблю, он громко крикнул:

— Ты оскорбляешь Магомета. Я мщу за него. Возьмите его! — И он ударил Рене саблей плашмя.

Мамелюки кинулись на принца. Вытащив его из палатки, они поставили Рене на колени и обезглавили на глазах солдат и других пленников.

Так храбро умер Рене Шатильонский, которого сарацины называли принцем Арпатом. В наступившей ужасной тишине король Гвидо сказал Годвину:

— Спросите султана: следующая очередь моя или нет?

— Нет, — ответил Саладин, — короли не убивают королей, а этот нарушитель мира получил возмездие по заслугам.

Следующая картина была еще ужаснее. Саладин подошел к выходу из своей палатки и, стоя перед телом Рене, велел привести пленных тамплиеров и госпитальеров. Их привели, всего около двухсот человек; легко было отличить их от других рыцарей по красным и белым крестам, вышитым на их одеждах спереди.

— Они тоже нарушители мира, — крикнул султан. — И я очищу землю от их нечистого племени! Эй, эй, эмиры и законники, — и он обернулся к окружавшим его, — пусть каждый из вас возьмет одного из них и убьет.

Эмиры отступили; как ни были они фанатичны, но не любили убивать беззащитных людей, даже мамелюки зароптали.

Но Саладин снова крикнул:

— Они достойны смерти, и тот, кто не исполнит моего приказания, сам будет убит.

— Султан, — сказал Годвин, — мы не можем присутствовать при таком преступлении, мы просим, чтобы нас тоже убили.

— Нет, — ответил султан, — вы ели со мной соль, и если я убью вас, то согрешу. Пройдите в палатку принцессы Баальбекской — оттуда вы не увидите смерти этих франков, ваших единоверцев.

Один из мамелюков вывел д’Арси, и братья в первый раз в жизни бежали, минуя длинный ряд тамплиеров и госпитальеров, которые, освещенные последними красными лучами умирающего дня, опускались на песок и молились; эмиры подходили к ним…

Никто не помешал д’Арси войти в большую палатку принцессы; в ее отдаленном конце они заметили двух женщин, сидевших, обняв друг друга. Они тоже увидели рыцарей и с радостным криком кинулись к ним, повторяя:

— Вы живы, вы живы!

— Да, Розамунда, — ответил Годвин, — и мы видим позор. Лучше было бы, если бы мы умерли! Сарацины убивают рыцарей священных орденов. Станем на колени и помолимся за их отлетающие души.

Все они опустились на колени и молились, пока вдали не замер шум.

— О, двоюродные братья, — сказала Розамунда, наконец поднявшись с колен, — среди какого ада злобы и кровопролития живу я. Спасите меня, увезите отсюда! Умоляю вас, спасите.

— Постараемся, — ответили д’Арси. — Но не будем больше говорить об этом, чтобы не потерять разума. Все в воле Божьей…

Расскажите нам, что было с вами.

Розамунде недолго пришлось рассказывать. С ней хорошо обращались, и в армии она всегда была подле султана, так как он все ждал исполнения своего видения. В свою очередь, братья рассказали ей все, что случилось, с ними, не скрыли от нее видения Годвина и смерти Гассана. Услышав о гибели эмира, Розамунда заплакала и немного отшатнулась от Вульфа; она любила принца, но когда Вульф смиренно прибавил;

— Не я виноват, так было решено судьбой. Жаль, что я не умер вместо этого сарацина!

Розамунда ответила:

— Нет, нет, я горжусь, что вы победили его.

В ответ Вульф покачал головой и сказал:

— Я не горжусь. Хотя я устал от ужасной битвы, я все же был моложе и сильнее его. Но мы, по крайней мере, расстались друзьями. Смотрите, вот что он дал мне. — Д’Арси показал Розамунде изумрудную звезду, которую в последнюю минуту ему передал умирающий принц.

Масуда, все время сидевшая спокойно, тоже подошла и посмотрела на звезду.

— Знаете ли вы, — спросила она, — что это драгоценность знаменитая не только по своей цене, но также потому, что рассказывают, будто она принадлежала одному из детей Пророка и с тех пор приносит счастье своему владельцу?

Вульф улыбнулся:

— Немного счастья принесла она бедному Гассану, когда меч моего дяди разрезал дамасскую сталь его кольчуги, точно влажную глину.

— И почти без муки отослала его в рай, — договорила Масуда. — Нет, всю жизнь этот эмир был счастлив; все любили его: султан, жены, товарищи, слуги. И я не думаю, чтобы он желал другого конца, кроме смерти во время битвы с франками. Полагаю также, что в армии султана не найдется ни одного воина, который не отдал бы всего, что он имеет, за это украшение, известное под названием «Звезда счастья Гассана». Итак, берегитесь, сэр Вульф, чтобы вас не обокрали или не убили, несмотря на то, что вы ели соль Салахеддина.

— Я помню, как Абдула жадно посмотрел на звезду и пожалел, что талисман дома Гассана перешел в руки неверного, — сказал Вульф. — Но довольно об этой драгоценности и связанных с нею опасностях; кажется, Годвин хочет что-то сказать.

— Да, — заметил Годвин, — мы здесь благодаря доброте Саладина, который не пожелал, чтобы мы видели смерть наших товарищей; но завтра нас снова разлучат с вами. Итак, вы хотите бежать…

— Я убегу, я должна убежать, даже если мне суждено снова попасться и умереть, — со страстным порывом сказала Розамунда.

— Говорите тише, — шепнула Масуда, — я видела, как евнух Мезрур прошел мимо палатки, и он шпион… Все они шпионы.

— Если вы хотите бежать, — шепотом повторил Годвин, — это нужно сделать через несколько недель, когда войско двинется в путь. Это опасно для всех нас, даже для вас, Розамунда… и у меня нет плана. Но, Масуда, вы умны: придумайте, что делать, и скажите нам.

Она подняла голову, собираясь заговорить, но вдруг на них упала тень. Это подошел главный евнух Мезрур, толстый человек с хитрым лицом и угодливыми манерами. Он низко поклонился Розамунде и сказал:

— Прошу прощения, принцесса. От Салахеддина пришел гонец: султан требует присутствия рыцарей на обеде, который он устроил для своих благородных пленников.

— Повинуемся, — ответил ему Годвин, и, встав со своих мест, братья поклонились Розамунде и Масуде и пошли к выходу. Вульф забыл взять драгоценную звезду, лежавшую на подушке.

Мезрур ловко прикрыл ее складками одежды, и под этим прикрытием его рука скользнула вниз и схватила драгоценность. Он и не знал, что Масуда, которая делала вид, что смотрит в другую сторону, все время наблюдала за ним. Она выждала, чтобы братья дошли до выхода из палатки, потом громко крикнула:

— Сэр Вульф, вам уже надоела счастливая зачарованная звезда или вы хотите отдать ее нам?

Вульф вернулся и заметил:

— Я забыл о ней; это понятно в такое время. Да где же она? Я оставил ее на подушке.

— Осмотрите-ка руку Мезрура, — сказала Масуда. Тогда с лживой улыбкой евнух отдал звезду и сказал:

— Я хотел показать вам, рыцарь, что следует беречь такие драгоценные вещи, особенно в лагере, где много бесчестных людей.

— Благодарю вас, — сказал Вульф, взяв звезду, — вы ясно показали мне это. — И под звуки насмешливого смеха

Масуды д’Арси и Мезрур вышли из палатки.

Посланный от султана повел их по площадке, усеянной телами убитых тамплиеров и госпитальеров, которые лежали, как Годвин видел их в своем видении. На одно из этих тел Годвин наткнулся в темноте и упал подле него на колени. И при свете звезд он узнал лицо рыцаря-госпитальера, с которым подружился в Иерусалиме. Это был очень хороший и кроткий француз, расстался с высоким положением и большими имениями, чтобы вступить в орден во имя любви к Христу. Прошептав над ним молитву, Годвин поднялся и, полный ужаса, направился к королевскому шатру.

Никогда еще братьям не случалось присутствовать при таком странном и печальном обеде. Во главе стола сидел Саладин, окруженный стражами и предводителями, каждое новое блюдо он только пробовал, чтобы показать отсутствие с нем яда. Недалеко от Саладина сидел король Иерусалима с братом, дальше остальные пленники, всего человек около пятидесяти. Печальную картину представляли эти храбрые рыцари в изрубленных, почерневших от крови кольчугах, бледные, с широко открытыми от ужаса глазами, видевшими страшное дело. Между тем они ели и ели с жадностью, потому что, утолив жажду, почувствовали голод. Тридцать тысяч христиан лежали мертвые на горе и в долине Гаттина, Иерусалимское королевство было разрушено, его король попал в плен. Побежденные, лишенные всего, они все же ели и, будучи только людьми, успокаивались при мысли, что, поев, они по закону арабов могли не тревожиться за свою жизнь.

Саладин подозвал к себе Годвина и Вульфа, желая, чтобы они служили ему переводчиками. Братья тоже ели, так как их мучил голод.

— Вы видели принцессу? Как вы нашли ее? — спросил султан.

Вспомнив, почему он упал подле палатки Розамунды, и видя жалких пленников, Годвин почувствовал гнев и храбро ответил:

— Султан, мы нашли, что она устала от картин и звуков войны и убийства; она стыдится также, что ее дядя, победитель, убил двести безоружных…

Вульф вздрогнул, но Саладин выслушал д’Арси без гнева.

— Она, без сомнения, считает меня жестоким, — ответил он, — и вы также находите, что я деспот, который наслаждается, видя смерть своих врагов. Но это ошибка, я хочу мира. Пусть христиане вернутся к себе на родину и поклоняются там Богу по-своему и оставят в покое Восток, Теперь, сэр Годвин, скажите от меня пленникам, что тех из них, которые не ранены, я отправлю в Дамаск в ожидании выкупа, а сам буду осаждать Иерусалим и другие христианские города. Пусть не боятся; я опустошил кубок моего гнева; никто из них не умрет, и их священник, епископ Назаретский, останется ухаживать за их больными и молиться за них по их обрядам.

Годвин поднялся с места и перевел слова султана. Потерявшие мужество и надежду люди молчали. Позже д’Арси спросил Саладина, пошлют ли их с братом в Дамаск.

Саладин ответил:

— Нет, вы некоторое время останетесь со мной и будете служить для меня переводчиками, потом я отпущу вас без всякого выкупа.

На следующее утро пленников отправили в Дамаск. В тот же день Саладин взял цитадель Тивериады, но отпустил на свободу жену и детей графа Раймунда. Скоро он двинулся к Акре и взял тот город, освободив из него четыре тысячи мусульманских пленников. Другие города тоже пали перед его мощью; наконец, султан придвинул войско к Аскалону и повел правильную осаду, приставив осадные машины к городским стенам.

На Аскалон спустилась темная ночь; блестели только молнии грозы, подходившей с гор; они освещали стены и часовых, перистые пальмы, которые рисовались на небе, могучую цепь увенчанных снегами ливанских гор и окружавшее все черное лоно взбаламученного моря. На небольшом лужке сада, подле пустого дома вне стен города, разговаривали двое: мужчина и женщина, оба в темных плащах. Это были Годвин и Масуда.

— Что же? — спросил Годвин. — Все готово?

Она кивнула головой и ответила:

— Да, наконец-то! Завтра, после полудня, начнут штурмовать Аскалон. Но даже если город возьмут, ночью лагерь не снимется. Абдула, немного нездоровый, будет начальником стражи, охраняющей палатку принцессы. Он позволит солдатам уйти грабить город, зная, что они не выдадут его. На закате сторожить останется только Мезрур, я постараюсь, чтобы он заснул. Абдула приведет в этот сад принцессу под видом своего сына; тут вы двое и я встретим их.

— Что же дальше? — спросил Годвин.

— Помните ли вы старого араба, который привел к вам коней и не взял за них денег? Как вы уже знаете, он мой дядя и у него есть лошади той же породы. Я видела его, ему понравился рассказ об Огне и Дыме, о рыцарях, которые скакали на них, главное же о том, как погибли кони, что, по его словам, делает честь их старинному роду. В конце этого сада пещера, прежняя гробница. Там мы найдем четырех лошадей, а с ними и моего дядю; на рассвете мы будем в сотне миль от сада, скроемся среди людей нашего племени и выждем возможности проскользнуть к берегу и попасть на христианский корабль. Нравится ли вам это?

— Очень. Но чего требует Абдула?

— Заколдованной звезды, талисмана дома Гассана. Ни за что иное он не пошел бы на такую опасность. Сэр Вульф отдаст ее?

— Конечно, — со смехом ответил Годвин.

— Хорошо. Звезду нужно отдать сегодня вечером. Я пришлю Абдулу в вашу палатку. Не бойтесь, если он возьмет талисман, он исполнит обещанное, так как в противном случае будет думать, что звезда принесет ему несчастье.

— А Розамунда знает? — спросил Годвин.

Масуда покачала головой:

— Нет, ей до безумия хочется бежать, и она все время думает о бегстве. Но зачем говорить ей раньше времени? Чем меньше людей знает о заговоре, тем лучше. Если что-нибудь не удастся, она останется ни в чем не повинной. Не то…

— Не то последует смерть и конец всему, — сказал Годвин. — Но, право, без печали прощусь с землей. Однако, Масуда, вы подвергаетесь громадной опасности. Скажите мне по чести, почему вы делаете это?

В эту минуту блеснула молния и осветила ее. Она стояла на фоне зеленых листьев и красных лилий. Глядя на Масуду, Годвину стало страшно, почему, он и сам не знал.

— Почему я привела вас в мою гостиницу в Бейруте?

Почему я отыскала для вас лучших лошадей в Сирии и проводила до дворца аль-Джебала? Почему я не боялась смерти под пыткой? Почему я спасла вас троих? Почему все это время я, в конце концов, рожденная благородной,сделалась предметом насмешек солдат и служанок принцессы Баальбекской? Сказать почему? — продолжала она со странным смехом. — Сначала, конечно, потому, что я была помощницей Сипана, которой он поручил отдать таких рыцарей, как вы, в его руки, а после… потому, что мое сердце наполнилось любовью и жалостью к… благородной Розамунде.

Опять вспыхнула молния и осветила странное выражение на лице Годвина.

— Масуда, — сказал он шепотом, — о, не считайте меня тщеславным безумцем, но, может быть, лучше узнать все.

Скажите: неужели Действительно, как я иногда…

— Боялись? — прервала его Масуда со смехом. — Да, сэр Годвин, вы не ошиблись. Люди не свободны… не осталась свободной и я, когда в первый раз увидела ваши глаза в Бейруте, глаза, которых ждала всю жизнь, и полюбила вас себе на погибель! Но я радовалась, что случилось так, и до сих пор рада. Я не избрала бы другой судьбы, потому что любовь к вам придала значение моей жизни. Нет, не говорите… Я знаю клятву, данную вами госпоже Розамунде, и не буду стараться, чтобы вы ее нарушили. Но, сэр Годвин, такая девушка, как она, может любить только одного…

Годвин не удивился, и на его лице не отразилось страдания.

— Значит, вы знаете то, что я понял давно, так давно, что мое горе растаяло в надежде на счастье моего брата. Кроме того, хорошо, что она избрала более славного рыцаря.

— Порой, — задумчиво сказала Масуда, — я наблюдала за Розамундой и говорила себе: чего вам недостает, госпожа? Вы красивы, вы знатны, вы учены, вы храбры, а потом отвечала себе: «Вам недостает Вульфа, потому что он мужественней и безжалостней».

— Пожалуйста, не говорите так о человеке, который во всех отношениях лучше меня, — с досадой сказал Годвин.

— Другими словами, рука которого немножко сильнее вашей. Ну, для человека нужно что-нибудь побольше силы; ему нужен также дух.

— Масуда, — продолжал Годвин, не обратив внимания на ее слова, — хотя мы угадываем ее желание, но до сих пор она еще ничего не сказала. Кроме того, Вульф может пасть в бою, и тогда я должен заступить его место. Я не свободен, Масуда.

— Влюбленный никогда не бывает свободен, — ответила она.

— Я не имею права любить девушку, которая любит моего брата. Ей принадлежит моя дружба и уважение, не больше…

— Она еще не сказала, что любит вашего брата, и, может быть, мы ошибаемся, — заметила Масуда, — это ваши слова, а не мои.

— А может быть, мы угадали правильно? Что тогда? — спросил Годвин.

— Тогда, — ответила Масуда, — в мире много рыцарских орденов или монастырей. Но не говорите больше о том, что может быть или чего быть не может. Вернитесь в палатку, сэр Годвин, я пошлю туда Абдулу. Ему передайте звезду. Итак, прощайте, прощайте…

Он взял ее протянутую руку, поколебался с мгновение, потом поднес ее к своим губам. Она была холодна, как рука трупа, и упала, как мертвая. Масуда отступила в лилии, точно, желая спрятаться от него и от всего мира. Когда Годвин отошел шагов на восемь или десять, он обернулся: в ту же минуту сверкнула молния, и в ее ослепительном свете он увидел Масуду; она стояла с протянутыми руками, ее бледное лицо было обращено к небу, веки опустились. Освещенное призрачным сиянием молнии, ее лицо походило на лицо недавно умершей, и высокие красные лилии, которые прижимались к ее платью и касались шеи, напоминали потоки свежей крови. Годвин слегка вздрогнул и пошел прочь. Масуда подумала: «Если бы я постаралась затронуть его жалость, думаю, он предложил бы мне свое сердце, которое отвергла Розамунда. Нет, не сердце, потому что его сердце не привязано к земле, но руку и верность. И он сдержал бы обещание. Я, разведенная жена аль-Джебала, сделалась бы леди д’Арси? Нет, сэр Годвин, я согласилась бы на это, только если бы знала, что вы полюбили меня, а этого не будет или будет, когда я умру».

Рукой, которую он поцеловал, она сорвала цветок лилии и так судорожно прижала к груди, что красный сок запятнал ее платье, как кровь. Потом Масуда выскользнула из сада.

Глава 18

СЧАСТЬЕ ЗВЕЗДЫ ГАССАНА
Через час Абдула беспечно шел к палатке, в которой спали братья. Если бы кто-нибудь подсматривал за ним при свете низко стоявшей луны (гроза и ливень прекратились), он мог бы увидеть, что евнух Мезрур, завернутый в темный плащ из верблюжьего волоса, прячась за каждой скалой, за каждым кустарником и неровностью почвы, крался за предводителем отряда. Мезрур скрылся посреди дромадеров и часовых, заметив, как Абдула вошел в палатку д’Арси. Евнух выждал, чтобы облако заменило луну, никем не замеченный, подбежал к палатке, бросился с ее теневой стороны на землю и слушал, напрягая слух. Однако толстое полотно отяжелело от сырости, а веревки и канавка, выкопанная кругом шатра, не позволяли человеку, не желавшему лежать в воде, прижаться ухом к стенке. Внутри говорили шепотом, и Мезрур уловил только отдельные слова: «сад», «звезда», «принцесса».

Они показались евнуху до такой степени значительными, что он наконец прополз под веревками и, дрожа от холода, лег в канаву с водой, потом острием ножа слегка надрезал полотно палатки. Мезрур прижался глазом к отверстию, но в шатре стояла полная темнота. Подле него звучали голоса.

— Хорошо, — сказал один из братьев (который именно, Мезрур не мог решить, потому что у них были одинаковые голоса). — Хорошо. Завтра в назначенный час вы приведете принцессу в назначенное место и в той же одежде, как условлено. За это я передаю вам талисман Гассана. Возьмите его и поклянитесь, что исполните обещанное, не то звезда не принесет вам счастья: я убью вас в первый же раз, когда мы встретимся.

— Клянусь Аллахом и его Пророком, — ответил дрожащий и хриплый голос Абдулы.

— Достаточно. Храните же клятву; теперь прочь, дольше нам небезопасно оставаться здесь.

Послышались шаги. В отверстии палатки Абдула остановился и, разжав пальцы, посмотрел, не обманули ли его в темноте. Мезрур изогнул шею, чтобы видеть, и разглядел слабый свет луны, мерцавший на великолепной драгоценности, овладеть которой он тоже страстно желал. Его нога ударилась о камень; Абдула посмотрел вниз и увидел, что почти перед ним лежит мертвый или пьяный. Быстрым движением он спрятал звезду и сделал шаг вперед, но, решив, что лучше всего удостовериться, что этот человек действительно мертв или спит, он вернулся и изо всей силы ударил его по спине. Абдула три раза нанес удар, причинив евнуху ужасное страдание.

— Кажется, он двинулся, — прошептал Абдула после третьего удара. — Лучше всего узнать наверное. — И он вынул нож.

Если бы ужас не обессилил Мезрура, он вскрикнул бы пораньше, чем голос вернулся к нему, нож Абдулы ушел на три дюйма в его толстую ляжку. Усилием воли Мезрур заставил себя вынести боль; евнух знал, что, покажи он хоть признак жизни, следующий удар попадет в его сердце. Абдула решил, что, кто бы ни был лежащий, он или мертв, или без сознания; отер нож о платье своей жертвы и ушел.

Вскоре и Мезрур двинулся к жилищу султана; он стонал от ярости и боли и клялся отомстить. В ту же ночь Абдулу схватили и отвели на допрос. Под пыткой мамелюк сознался, что был в палатке братьев и от одного из них получил звезду, которую нашли при нем и данную ему в уплату за то, чтобы он привел принцессу в известный сад за чертой лагеря. Однако Абдула описал другой сад. Дальше: когда его спросили, кто из д’Арси подкупил его, он стал уверять, будто не знает, так как у обоих рыцарей одинаковые голоса и его приняли в полной темноте; он прибавил, что, по его мнению, в палатке был только один из братьев, другого же он не видел и не слыхал. По словам Абдулы, в палатку его привел араб, которого он нигде не встречал раньше, сказавший, что, если он желает получить то, что нравится ему больше всего на свете, он должен отправиться к д’Арси через час после заката. Сказав это, Абдула потерял сознание; его по приказанию султана снова отнесли в тюрьму.

Утром Абдулу нашли мертвым; он не хотел подвергнуться новой пытке, которая окончилась бы казнью, и затянул на своей шее петлю, сделанную из платья. Предварительно он кусочком угля написал на стене: «Пусть эта проклятая звезда Гассана, которая соблазнила меня, принесет больше счастья другим, и да отправится душа Мезрура в ад!»

Так умер Абдула, оставшийся, по возможности, верным данному слову; он не выдал ни Масуды, ни своего сына и сказал, что только один из братьев был в палатке, хотя отлично знал, что при разговоре присутствовали оба и что именно Вульф говорил с ним и передал ему звезду.

Очень рано утром д’Арси, всю ночь пролежавшие без сна, услышали шум и, выглянув наружу, увидели, что их шатер окружила толпа мамелюков.

— Наш заговор открыт, — сказал Годвин спокойно, но с выражением отчаяния на лице, — ну, брат, ни в чем не сознавайся даже под пыткой, чтобы не погубить других.

— Мы будем биться? — спросил Вульф, накидывая кольчугу.

Но Годвин ответил:

— Нет, зачем убивать отважных людей? Это не принесет нам пользы.

В палатку вошел один из предводителей, приказал братьям отдать ему мечи и пройти вместе с ним к Саладину. Больше он ничего не сказал. Д’Арси ввели в большую комнату дома, в котором поселился Саладин. В конце залы возвышался помост, и братьев проводили до него. Через минуту из противоположной двери вышел султан, а с ним его эмиры и секретари. Бледную Розамунду тоже ввели в комнату, за ней вошла Масуда, лицо которой было, как всегда, спокойно.

Д’Арси поклонились; Саладин, в глазах которого блестело бешенство, не обратил внимания на их приветствие. Несколько мгновений все молчали, потом султан приказал секретарю прочитать обвинение. Недлинно было оно, в нем говорилось только, что рыцари старались украсть принцессу Баальбекскую.

— Какие же улики против нас? — смело спросил Годвин. — Султан справедлив и осуждает людей, основываясь на показаниях свидетелей.

Саладин снова сделал знак секретарю, и тот прочитал показания Абдулы. Братья попросили позволения повидаться с Абдулой, но узнали, что он умер. После этого внесли Мезрура, который не мог ходить из-за своей раны. Евнух рассказал, как он заподозрил Абдулу и все, что случилось дальше. Когда он умолк, Годвин спросил его: кто из них, д’Арси, разговаривал с подкупленным мамелюком, но Мезрур ответил, что он не может этого сказать, так как у них совершенно одинаковые голоса, а в темноте он никого не видел. Розамунде приказали сказать, что она знает о заговоре, и молодая девушка по совести ответила, что ей ровно ничего не известно и что она не собиралась бежать. Масуда тоже с клятвой уверяла, будто она в первый раз слышит о задуманном бегстве. После этого секретарь объявил, что других улик не существует, и попросил султана произнести приговор.

Над которым же из нас? — спросил Годвин. — Ведь все, и мертвые и живые свидетели, показали, что они слышали один голос; но чей именно — не знали. По вашему закону, султан, вы не можете осудить человека без достаточных улик.

— Против одного из вас улик достаточно, — сурово отозвался Саладин. — Против виновного говорили два свидетеля, как того требует закон. Я давно предупреждал вас, что за такое преступление кара — смерть, и думаю, вы оба повинны. Но вас судили по закону, и, как справедливый судья, я не хочу нарушить его: только одного виновного обезглавят на закате в тот самый час, когда он думал выполнить свой преступный замысел. Другой может уйти с гражданами Иерусалима, которые отправляются сегодня с моим посланием к франкским правителям святого города.

— Кто же из нас умрет? — спросил Годвин. — Ответьте нам, чтобы осужденный готовился к смерти.

— Скажите сами, — ответил Саладин.

— Мы ни в чем не сознаемся, — сказал Годвин, — однако, если одному из нас нужно умереть, я, как старший, требую этого права.

— А я требую его, как младший. Гассан подарил мне драгоценность: кто же другой мог передать ее Абдуле? — сказал Вульф, заговоривший в первый раз. И все сарацины, люди храбрые, любившие рыцарские поступки, зашептали от восхищения, даже Саладин заметил:

— Оба вы говорили хорошо. Итак, по-видимому, вы оба должны умереть.

Розамунда упала на колени и вскрикнула.

— Повелитель, мой дядя, вы не прикажете убить двоих за проступок одного, если только был проступок. Вы не знаете, кто из них виновен, а потому, молю вас, пощадите обоих.

Протянув руку, султан поднял ее и, немного подумав, сказал:

— Нет, моя племянница, просьбы бесполезны. Как бы вы ни любили его, дитя мое, виновный должен понести кару. Кто преступник — знает один Аллах; пусть же Аллах и решит… — Он опустил голову на руку и смотрел на Вульфа и Годвина, точно желая прочитать в их душах.

Позади Саладина стоял тот старый знаменитый имам, который был с ним и с Гассаном, когда султан отослал братьев из Дамаска. Старик смотрел и слушал, улыбаясь странной улыбкой. Он наклонился, шепнул несколько слов Саладину, и тот, поразмыслив немного, ответил:

— Хорошо, делай.

Имам ушел из залы, но скоро вернулся и принес два ящичка из сандалового дерева, перевязанные шнурами и запечатанные печатями; они были так похожи один на другой, что никто не различил бы их. Шкатулки эти старик несколько раз перебросил из одной руки в другую, потом подал их Саладину.

— В одном из ящиков, — сказал султан, — лежит драгоценность, которую называют волшебной звездой, «счастье дома Гассана». В другой — камешек одинаковой с нею тяжести. Племянница моя, возьмите эти шкатулки и отдайте вашим рыцарям. Звезда Гассана обладает волшебными свойствами, по крайней мере, так говорят люди. Пусть же талисман выберет того из них, которому надлежит умереть: погибнет тот, в чьей шкатулке окажется звезда!

— Теперь, — прошептал имам на ухо Саладину, — теперь наконец мы узнаем, которого из двух любит принцесса.

— Это-то я и хочу узнать, — ответил Саладин тоже шепотом.

Розамунда с ужасом посмотрела на дядю и заговорила:

— О, не будьте так жестоки, молю вас, избавьте меня… Пусть другая рука принесет смерть тому или иному из друзей моей юности. Не превращайте меня в слепое орудие рока; ведь это будет смущать мои сны и всю мою жизнь превратит в печаль. Молю вас, пощадите меня.

Но султан сурово посмотрел на нее и сказал:

— Принцесса, вы знаете, зачем я привез вас на Восток и осыпал великими почестями, почему сделал вас своей спутницей во время войны? Тем не менее я чувствую, что вы стремитесь бежать от меня, и ради этого составился заговор, хотя вы говорите, что ни вы, ни ваша служанка (он мрачно посмотрел на Масуду) ничего не знаете о преступных предположениях.

Рыцарям же они известны, и вы, ради которой было задумано преступление, по справедливости должны принять «награду» за него. Пусть кровь невольно указанного вами падет на вашу голову. Исполните же мое приказание.

Розамунда посмотрела на ящички, потом закрыла глаза и, взяв шкатулки наудачу, наклонилась над краем помоста. Братья спокойно взяли каждый ту шкатулку, которая пришлась к нему ближе: ящичек в левой руке Розамунды достался Годвину, в правой — Вульфу. Она открыла глаза и окаменела.

— Кузина, — сказал Годвин, — раньше, чем мы разрежем шнурки, узнайте, что мы не будем порицать вас, что бы ни случилось. Вами руководит Бог, и вы так же неповинны в смерти того или другого из нас, как и в том заговоре, за который его казнят.

И он начал развязывать шелковый шнурок, окружавший его шкатулку. Вульф знал, что сейчас разрешится загадка, а потому до поры до времени не трудился распутывать узла и осматривал залу, мысленно говоря себе, что, останется ли он жив или умрет, ему никогда не доведется видеть более странной картины. Все смотрели на шкатулку Годвина, даже султан. Впрочем, нет, не все: глаза старого имама не отрывались от лица Розамунды, и на это лицо было жалко смотреть: вся его красота исчезла, даже полураскрытые губы молодой девушки приняли пепельный оттенок. Одна Масуда как бы присутствовала при каком-то представлении, но Вульф заметил, что даже ее яркий румянец побледнел и что скрытая под плащом ее рука прижалась к сердцу. Стояла напряженная тишина: ее нарушал только скребущий звук ногтей Годвина, так как, не имея ножа, он терпеливо распутывал шелковый узел.

— Слишком много хлопот из-за жизни человека в той стране, где жизни дешевы! — вскрикнул Вульф, вслух высказав свою мысль; и при звуке его голоса все вздрогнули, точно в летнем небе грянул гром. И со смехом он сильными пальцами разорвал шелковый шнурок, который окружал его шкатулку, сорвал с нее печать и вытряхнул то, что лежало в ней.

Сверкая зелеными и белыми лучами, изумрудная и бриллиантовая, зачарованная звезда Гассана упала к его ногам.

Масуда увидела, вздохнула, и румянец вернулся на ее щеки. Розамунда тоже увидела и не выдержала: из ее губ вырвался отчаянный крик, который показал ее чувства.

— Нет, не Вульф, не Вульф! — простонала она и упала без чувств на руки Масуде.

— Теперь, повелитель, — с легким смехом сказал имам, — твое величество знает, которого из двух рыцарей любит она. И, как женщина, она сделала дурной выбор, потому что у того, у другого, душа гораздо чище и выше.

— Да, знаю, — сказал Саладин, — и очень рад. Неизвестность раздражала меня.

Вульф, на мгновение побледневший, вспыхнул от радости.

— Правильно назвали эту звезду талисманом счастья, — сказал он, поднимая драгоценность и пристегивая ее на свою тунику повыше сердца, — я считаю, что не слишком дорогой ценой плачу за нее. — Потом, обращаясь к брату, который, бледный и молчаливый, стоял подле него, сказал: — Прости меня, Годвин, но таковы случайности в любви и на войне. Не сердись, потому что, когда я сегодня вечером умру, и «счастье Гассана», и все, что зависит от него, перейдет к тебе…

Так окончилась странная сцена.

Подходил вечер, Годвин стоял перед Саладином в его комнате.

— Что вам еще нужно, рыцарь? — сурово спросил султан.

— Милости, — ответил Годвин. — Мой брат должен умереть на закате; я же прошу, чтобы вместо него казнили меня.

— Почему, сэр Годвин?

— По двум причинам, султан. Как вы уже узнали сегодня, загадка разрешилась. Наша дама Розамунда любит Вульфа, а потому было бы преступно убить его. Потом евнух слышал, что я, а не он торговался с капитаном Абдулой в палатке. Клянусь в этом. Обрушьте же вашу месть на меня, а его предоставьте судьбе.

Саладин дернул, себя за бороду, потом ответил:

— Если так, то времени осталось мало, сэр Годвин. С кем хотите вы проститься? С моей племянницей Розамундой? Нет, принцессу вы не увидите. Она лежит без чувств в своей комнате. Может быть, вы хотите, в последний раз повидаться с братом?

— Нет, султан, потому что тогда он угадает правду и…

— Откажется от вашей жертвы, сэр Годвин.

— Я хочу проститься с Масудой, служанкой принцессы.

— Этого сделать нельзя; я не доверяю больше Масуде и думаю, что она была в заговоре. Я разлучил ее с принцессой и высылаю из моего лагеря; вероятно, она уже уехала или скоро уедет с рабами своего племени. Если бы не ее заслуги в стране ассасинов и позже, я приказал бы ее убить.

— Тогда, — сказал Годвин со вздохом, — мне хотелось бы повидаться с епископом, чтобы он напутствовал меня и выслушал мои последние желания.

— Хорошо, его пришлют к вам. Я принимаю ваше признание, считаю, что виновны вы, а не сэр Вульф, и беру вашу жизнь. Уйдите, другие более, важные дела меня занимают. В назначенный час стражи придут за вами.

Годвин поклонился и твердыми шагами вышел из комнаты; Саладин посмотрел ему вслед, прошептав: «Жаль. Было бы жаль, если бы мир потерял такого отважного и хорошего человека!»

Через два часа стражи пришли за Годвином; вместе со старым епископом, причастившим его, д’Арси вышел из дверей тюрьмы со счастливым выражением лица, точно жених, идущий на свадьбу. И действительно, он был счастлив в некотором смысле; он понимал, что все затруднения и печали окончились для него; у него почти не было грехов, верил он, как ребенок, и отдавал свою жизнь за друга и брата. Годвина провели в сводчатое подземное помещение большого дома, в котором жил Саладин. Темную комнату освещали факелы. Тут его ждали палачи с помощниками. Вот вошел и Саладин, с любопытством посмотрел на Годвина и спросил:

— Вы не переменили намерения, сэр д’Арси?

— Нет.

— Хорошо. Но мои намерения изменились. Вы проститесь с вашей двоюродной сестрой, как желали. Приведите или принесите сюда принцессу Баальбека, здорова она или больна. Пусть она увидит дело своих рук.

— Султан, — с мольбой в голосе сказал Годвин, — избавьте ее от такого зрелища.

Но он просил напрасно, Саладин ответил только:

— Я сказал.

Прошло несколько минут; наконец послышался шелест платья. Годвин поднял голову и увидел высокую фигуру закутанной женщины, стоявшую в глубине подземелья; там было так темно, что свет от факела слабо мерцал на ее царственных украшениях.

— Мне сказали, что вы больны, принцесса, больны от печали; и немудрено, потому что человек, которого вы любите, был готов умереть за вас, — медленно произнес Саладин. — Теперь я сжалился над вами, и его жизнь куплена другой жизнью; вместо него умрет рыцарь, стоящий перед вами.

Женщина в покрывале страшно вздрогнула и отшатнулась к стене.

— Розамунда, — сказал Годвин по-французски, — молю вас, молчите и не отнимайте у меня сил слезами. Так лучше; вы сами знаете. Вульфа вы любите, и он любит вас, я верю, что со временем вы будете вместе. Меня вы любите только как друга.

Кроме того (я скажу это, чтобы успокоить вас, а также и мою совесть), моя невеста — смерть, и я не хотел бы теперь видеть вас своей женой. Пожалуйста, передайте Вульфу, что я его благословляю и люблю; скажите также Масуде или напишите ей, этой самой верной, самой прелестной женщине, что я приношу ей в дар мое сердце, что я думал о ней в последние мгновения; что я молю небо позволить мне снова встретиться с нею там, где все неровные пути делаются гладкими. Прощайте, Розамунда, да будет с вами мир и радость всю вашу жизнь, с вами и с детьми детей ваших… Прошу вас, помните о Годвине только, что при жизни он служил вам и слугой умер.

Она услышала, протянула руки, и, так как никто не удерживал его, Годвин подошел к ней. Не поднимая покрывала, она наклонилась и поцеловала его сначала в лоб, потом в губы и с тихим стоном выбежала из темной комнаты. Саладин не остановил ее. Только в глубине души султан удивился, почему, любя Вульфа, Розамунда так нежно поцеловала в губы Годвина? И, подходя к плахе, Годвин тоже спросил себя, почему Розамунда не сказала ему ни слова и почему она так горячо его поцеловала? Он почему-то вспомнил безумную скачку в горах Бейрута, прикосновение губ к его щеке над пропастью и запах волос, коснувшихся тогда его лица. Он прогнал эти мысли и вспыхнул, удивляясь, что такие воспоминания пришли в его мозг в ту минуту, когда он покончил с земным счастьем; потом рыцарь опустился на колени перед палачом и сказал епископу:

— Благословите меня, отец, и попросите нанести удар.

И вдруг Годвин услышал знакомые шаги и, подняв голову, увидел Вульфа, который смотрел на него.

— Что ты тут делаешь? — спросил Вульф. — Разве эта лисица, — и он кивнул головой в сторону Саладина, — уловила обоих нас?

— Дайте сказать слово лисице, — с улыбкой сказал султан. — Узнайте, сэр Вульф, что ваш брат по собственному желанию хотел умереть вместо вас. Я отказываюсь от такой жертвы; я только желал показать моей племяннице, принцессе, что, если она будет продолжать делать заговоры для бегства или позволит вам искать возможности украсть ее, это, конечно, поведет к вашей смерти, а в крайнем случае, и к ее гибели. Рыцари, вы храбры, и я предпочитаю убить вас во время сражения. У дверей моего дома стоят добрые кони, возьмите их от меня в подарок и поезжайте с этими безумными гражданами Иерусалима. Может быть, на улицах святого города мы встретимся опять. Нет, не благодарите. Я благодарю вас за то, что вы показали Салахеддину, как совершенна может быть братская любовь!

Братья стояли, как во сне. Всегда странно внезапно вернуться от смерти к жизни. Оба д’Арси готовились умереть, пройти через тьму, которая окружает человека, чтобы встретить неизвестное. Они не боялись и хорошо приготовились к концу, а между тем в каждом из братьев зашевелилось приятное сознание, что он еще может надеяться пожить. Немудрено же, что у них перед глазами потемнело. Первым заговорил Вульф:

— Благородный поступок, Годвин, но, доведи ты его до конца, я не поблагодарил бы тебя. Султан, мы благодарны вам за дарованную нам жизнь, хотя, если бы вы пролили эту невинную кровь, вы, конечно, запятнали бы свою душу. Можем мы проститься с нашей кузиной Розамундой перед отъездом?

— Нет, — ответил Саладин, — сэр Годвин уже простился с нею. Этого довольно, завтра она узнает истину. Уезжайте и не возвращайтесь больше.

— Будет то, что велит судьба, — ответил Годвин.

Д’Арси поклонились и ушли.

У дверей мрачного подземелья им отдали их мечи и подвели двух хороших лошадей. Воины проводили их к посольству из Иерусалима, которое с восторгом приветствовало славных рыцарей. Д’Арси простились с епископом Эгбертом, и старик заплакал от радости, видя, что они освободились, хотя сам он остался в плену. С наступлением ночи члены посольства, братья и эскорт из воинов султана уехали из-под стен Аскалона. Д’Арси рассказали друг другу все, что случилось с ними, и, услышав о печали Розамунды, Вульф с трудом удержался от слез.

— Нам дарована жизнь, — сказал он, — но как мы спасем ее?

Пока с ней была Масуда, мы все-таки могли надеяться, но теперь, мне кажется, все пропало.

— Можно надеяться на Бога, — ответил Годвин. — Он все в силах сделать, даже освободить Розамунду. А если Масуда на воле, мы вскоре услышим о ней; поэтому не будем унывать. Однако, несмотря на эти бодрые слова, душу Годвина давила тяжесть; он боялся, сам не зная чего. Ему чудилось, что какой-то ужас подходит к нему или к кому-то, ему близкому и дорогому. Все глубже и глубже погружался он в эту бездну страха, наконец чуть не закричал громко, и холодный пот выступил на его лбу. Вульф увидел его лицо при свете месяца и спросил:

— Что с тобой, Годвин? Нет ли у тебя тайной раны?

— Да, брат, у меня душа болит. Несчастье, большое несчастье грозит нам.

— Это не новость, — сказал Вульф, — в стране крови и печали. Встретим его, как встречали прежде.

— Ах, нет, — прошептал Годвин, — я боюсь, что опасность грозит Розамунде или Масуде…

— Тогда, — ответил Вульф, бледнея, — раз мы ничего не можем сделать, помолимся, чтобы ангел послал спасение…

— Да, — согласился Годвин. И, двигаясь посреди песков пустыни, под светом молчаливых звезд, они молились Божьей Матери и своим святым Петру и Чеду.

Занималась заря, и при виде первых лучей воины Саладина поехали обратно, сказав братьям, что теперь они в своей собственной стране. Целую ночь скакали д’Арси. Низменность осталась позади, теперь перед ними вилась дорога среди холмов; вдруг она сделала поворот, и в горячем, пламенном свете поднимающегося солнца перед д’Арси явилось зрелище до того прекрасное, что братья, опередившие весь остальной отряд посольства, остановили своих коней: вдали, раскинутый на холмах, виднелся святой город Иерусалим; красный в лучах рассвета, точно омытый кровью своих поклонников, высился большой крест над мечетью Омара, крест, которому вскоре предстояло пасть.

На предложение Саладина пощадить всех граждан святого города, если они сдадутся, посольство возило ему отказ. Теперь, возвращаясь в Иерусалим и взглянув на город во всем его величии, послы громко застонали, предчувствуя его судьбу.

Годвин тоже застонал, но не из-за судьбы Иерусалима. Его охватил последний ужас. Ему показалось, что все стемнело кругом, только мечи блеснули во мраке, и женский голос прошептал его имя. Схватившись за луку седла, он качнулся взад и вперед… И внезапно страдание исчезло. Ему почудилось, будто странный ветер пронесся мимо него и коснулся его волос; глубокий, неземной покой охватил его душу; весь мир как бы отошел, а небо приблизилось.

— Кончено, — сказал он Вульфу, — боюсь, что Розамунда умерла.

— Если так, мы должны поспешить за нею, — со слезами ответил Вульф.

Глава 19

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ С ГОДВИНОМ
Миль за семь до Иерусалима, в деревне Биттир, посольство сошло с коней, чтобы отдохнуть, потом снова двинулось вперед по долине, надеясь раньше полуденного зноя доехать до Сионских ворот. В конце этой долины поднимался выступ горы, с которого глаз мог охватывать все ее протяжение. Вот на хребте выступа внезапно вырисовались мужчина и женщина на великолепных лошадях. Вся маленькая толпа иерусалимских послов Остановилась, боясь, что появление этих всадников предвещает нападение и что наездница — мужчина, переодетый в женское платье, чтобы обмануть их. Между тем стоявшие на гребне повернули лошадей и, не обращая внимания на крутизну, быстро понеслись вниз. Вульф с удивлением посмотрел на скакавших и сказал Годвину:

— Мне вспомнилась наша поездка подле Бейрута. Мне даже кажется, что это именно тот араб, который сидел позади меня; что эта женщина ехала с тобой, что эти лошади Огонь и Дым, ожившие вновь. Заметь: они несутся, как вихрь, как они сильны и ловки!

Почти в ту же минуту незнакомые наездники подскакали к посольству, и араб по-восточному приветствовал всех. Годвин рассмотрел его лицо и тотчас же узнал старика по прозвищу Сын Песка, который привел им лошадей Огня и Дыма.

— Господин, — сказал араб предводителю иерусалимского посольства, — я приехал, чтобы попросить одной милости от рыцарей, которые путешествуют вместе с вами; надеюсь, они, владевшие моими лошадьми, не откажут мне. Вот эта женщина, — и он указал на фигуру, завернутую в покрывало, — моя родственница, которую я хочу передать в руки ее друзей в Иерусалиме, но боюсь сделать это лично; здешние горцы враждуют с моим племенем. Она христианка и не шпионка, но не может говорить на вашем языке. Подле южных ворот ее встретят ее родственники. Я все сказал.

— Пусть рыцари сами решат, — сказал глава посольства, пожимая плечами и пришпоривая лошадь.

— Конечно, мы отвезем ее, — согласился Годвин, — хотя не знаю, что мы будем делать с нею, если друзья не встретят ее. Но, пожалуйста, поедем с нами.

Она повернула голову к арабу, точно спрашивая его о чем-то, и он повторил ей слова Годвина, тогда она пустила свою лошадь между конями братьев.

— Может быть, — продолжал араб, — теперь вы лучше узнали наш язык, чем знали тогда в Бейруте, однако даже в таком случае, прошу вас, не беспокойте разговорами эту женщину и не просите ее сбросить вуаль с лица, потому что это не в обычаях наших. До города всего час пути. Это будет платой за тех хороших лошадей, которые, как мне сказали, совсем недурно служили вам на узком мосту и неплохо несли вас по низменности и горам, когда вы бежали от Сипана; хорошо также держались кони в злой день Гаттинской битвы, когда вы сбили с седла Саладина и убили Гассана.

— Будет исполнено, — сказал Годвин, — мы благодарим вас, Сын Песка, за тех коней.

— Отлично. Когда вам понадобятся еще кони, велите выкрикнуть на рыночной площади, что вы желаете видеть меня, — И он начал поворачивать свою лошадь.

— Стойте! — крикнул Годвин. — Что вы знаете о Масуде, вашей племяннице? Она с вами?

— Нет, — тихо ответил араб, — но она приказала мне прийти за ней в один сад, знакомый вам, подле стен Аскалона; она скоро покинет лагерь Салахеддина. Итак, я поеду туда, прощайте. — И с поклоном закутанной женщине он передернул поводьями и, как стрела, умчался по той дороге, по которой приехали братья.

Годвин вздохнул с облегчением. Если Масуда просила дядю встретиться с ней, она, по крайней мере, была в безопасности. Значит, не ее голос прошептал его имя в темноте ночи, когда им владел ужас — ужас, может быть, рожденный тем, что он вынес раньше. Потом он оглянулся и увидел, что Вульф смотрит на женщину, которая ехала немного позади них, и упрекнул его, заметив, что раз он не имел права говорить с нею, он не должен был и смотреть на нее.

— Жаль, — ответил Вульф, — потому что, хотя она закутана, это, должно быть, благородная женщина, и она хорошо ездит верхом. Да и конь у нее великолепный, вероятно, брат или двоюродный брат моего Дыма. Может быть, в Иерусалиме она согласится продать нам его?

Итак, они поехали, не глядя больше на свою спутницу; зато она пристально вглядывалась в них.

Вот наконец и ворота Иерусалима. Под ними толпилось множество народа, все ждали возвращения посольства. Большая часть толпы отправилась вслед за ними, чтобы узнать, привезло ли оно мир или войну.

Тут Годвин и Вульф переглянулись, не зная, куда ехать или где отыскать родственников своей закутанной спутницы, так как близ них не осталось никого. На противоположной стороне улицы виднелась арка, а за аркой сад, казалось, пустынный. Они въехали в него, чтобы посоветоваться, закутанная женщина следовали за ними.

— Мы в Иерусалиме и можем поговорить с ней, — сказал Вульф, — нужно же нам узнать, куда отвезти ее.

Годвин кивнул головой.

— Госпожа, — сказал он по-арабски, — мы исполнили данное нам поручение. Пожалуйста, скажите нам, где родственники, которым мы должны передать вас?

— Здесь, — ответил нежный голос.

Они окинули взглядом заброшенный сад, в котором были навалены камни и мешки с землей на случай осады.

— Мы не видим их.

Всадница сбросила с себя плащ, но не покрывало, и братья увидели ее платье.

— Клянусь святым Петром, — сказал Годвин, — я узнаю вышивку. Масуда! Это вы, Масуда?

Покрывало тоже упало: перед ними была женщина, похожая на Масуду, а между тем не она. Волосы были причесаны, как у нее, украшения и ожерелье, сделанное из когтей львицы, которую убил Годвин, принадлежали ей; кожа на лице отливала богатым румянцем аравитянки, даже маленькая родинка чернела на ее щеке, но братья не могли видеть ее глаз, так как она наклонила голову. И вдруг с легким стоном всадница подняла голову и посмотрела на д’Арси.

— Розамунда, это сама Розамунда! — задыхаясь, вскрикнул Вульф. — Розамунда под видом Масуды! — И он скорее упал, чем соскочил с лошади и подбежал к ней, говоря: — Боже, благодарю тебя!

Она в полуобмороке соскользнула с седла в его объятия. Годвин стоял, отвернув голову.

— Да, — сказала Розамунда, немного приходя в себя. — Это я, я ехала с вами, и ни один из вас не узнал меня…

— Разве наши глаза могут пронизывать тяжелые покрывала? — с неудовольствием заметил Вульф. Годвин же спросил странным, напряженным голосом:

— Вы, Розамунда, под видом Масуды. С кем же я прощался, когда палач ждал меня? Это была женщина под покрывалом в одежде и драгоценностях Розамунды…

— Не знаю, Годвин, — ответила она. — Может быть, это была Масуда, одетая в мое платье. И я не знала, что палач ждал вас. Я думала… я думала, что он ждет Вульфа… О, небо! Я думала это…

— Расскажите нам все, — хриплым голосом попросил Годвин.

— Недолго рассказывать, — ответила Розамунда. — После того, как были вынуты жребии, я упала в обморок. Когда же я очнулась, мне показалось, что я сошла с ума: передо мною стояла женщина в моей одежде и с лицом, походившим на мое.

«Не бойтесь, — сказала она, — я Масуда; в числе других познаний я научилась теперь менять наружность. Слушайте, нельзя терять времени. Мне приказали уехать из лагеря, и теперь мой дядя, араб, ждет меня за чертой лагеря с двумя быстрыми лошадьми. Вместо меня уедете вы, принцесса. Посмотрите, вы одеты в мою одежду и у вас почти мое лицо… Мы одинакового с вами роста, и солдат, который поедет провожать вас, не «заметит» обмана. Я позаботилась об этом; он воин Салахеддина, но родом из моего племени. Я дойду с вами до дверей и при евнухах и воинах-часовых прощусь с вами… и буду плакать.

Кто же угадает, что Масуда — принцесса Баальбека, а что принцесса Баальбека — Масуда?»

«Куда же я поеду?» — спросила я.

«Мой дядя передаст вас посольству, которое возвращается в Иерусалим или довезет вас до святого города; если это не удастся, спрячет вас в горах среди своих соплеменников. Вот письмо к нему, я кладу его за ваш корсаж».

«Что же будет с вами, Масуда?» — спросила я опять.

«Со мной? О, все обдумано, и все удастся, — ответила она. Не бойтесь. Я бегу сегодня ночью; как — мне нет времени рассказывать… И через день или два догоню вас. Я также думаю, что вы встретите сэра Годвина, который отвезет вас домой в Англию».

«Но Вульф? Что же с Вульфом? — спросила я. — Он осужден на смерть, и я не хочу покинуть его».

«Живой и мертвый не товарищи, — ответила она, — кроме того, я видалась с ним, и все делается по его приказанию. Он приказывает вам исполнить задуманное из любви к нему…»

— Я не видел Масуды, я не говорил ей ничего. Я не знал об этом замысле… — вскрикнул Вульф. Братья, побледнев, переглянулись.

— Дальше, дальше, — проговорил Годвин. — Рассуждать мы будем потом.

— Вот что еще сказала Масуда, — продолжала Розамунда. — «Я уверена, что сэр Вульф спасется; если вы хотите видеть его, исполните сказанное, в противном случае никогда не надейтесь встретить его в жизни. Идите же, пока нас не открыли.

Это погубило бы и вас и меня. А если вы уедете, я останусь жива».

— Как она знала, что я спасусь? — спросил Вульф.

— Она не знала этого. Она только говорила, будто знает, чтобы заставить Розамунду уйти, — ответил все тем же напряженным голосом Годвин. — А потом?

— А потом, повинуясь желанию Вульфа, я ушла… как во сне. У дверей мы поцеловались и расстались со слезами: пока часовой кланялся ей, она шепотом благословила меня. Ко мне подошел солдат и сказал: «Иди за мной, дочь Сипана». И я пошла; никто не обратил на нас внимания, потому что как раз в это время странная тень закрыла солнце, и все испугались, думая, что странное явление предвещает гибель или Саладину, или Аскалону.

В полутьме солдат довел меня до сада, в котором меня ждал всадник, державший в поводу двух лошадей. Солдат сказал арабу несколько слов; я же подала ему письмо Масуды. Он прочитал его, посадил меня на одну из лошадей, солдат сел на другую, и мы пустились галопом. Весь этот вечер и ночь мы ехали без остановки, но в темноте солдат отделился от нас, и куда он скрылся — не знаю. Наконец мы приехали на выступ горы и остановились, дав отдых лошадям. Араб поел запасов, которые он вез с собой, и накормил меня. И вот мы видели посольство, а в нем двух высоких рыцарей… «Посмотрите, — сказал старик, указывая на вас, — и поблагодарите Аллаха и Масуду, не солгавшую вам; к ней я должен вернуться».

На прощание араб сказал, что ради спасения жизни я должна молчать и даже перед вами до Иерусалима не снимать покрывала, так как члены посольства, узнав, что с ними едет принцесса Баальбекская, племянница султана, могли бы решить выдать меня Саладину. И он повторил, что вернется к Аскалону ради спасения Масуды. Остальное вы знаете, и, благодаря Бога, мы все трое вместе.

— Да, — сказал Годвин, — мы вместе, но где Масуда? И что будет с ней, задумавшей это бегство? Теперь слушай, Вульф: помести Розамунду у какой-нибудь почтительной женщины в святом городе или, еще лучше, отвези ее к монахиням Святого Креста — оттуда никто не осмелится взять ее; пусть она наденет монашеское платье. Мы встречали настоятельницу, и, вероятно, она не откажется приютить Розамунду.

— Да, да, помню: она еще расспрашивала нас о разных людях в Англии. Но ты? Куда поедешь ты, Годвин? — спросил его брат.

— Я поеду обратно к Аскалону, чтобы отыскать Масуду.

— Как? — вскрикнул Вульф. — Разве Масуда не может спасти себя сама, как она сказала арабу? Ведь он же поехал за ней…

— Не знаю, — ответил Годвин. — Я помню только, что ради Розамунды, а может быть, также ради меня Масуда подвергла себя ужасной опасности. Подумай, какие чувства охватили султана, узнавшего, что та, на которую он возлагал высокие надежды, исчезла, оставив после себя свою приближенную, одетую в царственное платье?

— О, — вскрикнула Розамунда, — я боялась этого… но когда я пришла в себя, я уже была переодета… и она уверила меня, что все хорошо, а также, что все делается по желанию Вульфа, который, как она твердила, непременно спасется.

— Это хуже всего, — сказал Годвин. — Чтобы привести в исполнение свой план, она нашла необходимым солгать, говоря, что, по ее мнению, мы оба спасемся. Я скажу, зачем она сказала неправду: ей хотелось отдать свою жизнь и сделать все, чтобы вы освободились и встретились со мной в Иерусалиме.

Розамунда, знавшая тайну сердца Масуды, посмотрела на него, удивляясь в душе, что аравитянка, считая Вульфа мертвым, пожелала принести себя в жертву ради встречи Розамунды с Годвином. Конечно, она сделала это не из любви к ней, Розе Мира, хотя они были очень дружны. Значит, из любви к Годвину? Какое странное доказательство любви.

Розамунда взглянула на Годвина, а Годвин на Розамунду, и они поняли истину во всей ее полноте, во всей святости и ужасе: Масуда решила скрыться в тени смерти, предоставив тому, кого любила, после удаления его соперника жениться на любимой девушке.

— Думаю, я тоже вернусь, — сказала Розамунда.

— Этого не будет, — ответил Вульф. — Саладин убил бы вас.

— Это не должно быть, — прибавил Годвин. — Неужели кровь, принесенная в жертву, прольется напрасно? Нет, мы обязаны удержать вас.

Розамунда посмотрела на него и нетвердо произнесла:

— Если… если… ужасное совершилось, Годвин… Если жертва… О, к чему она поведет?

— Розамунда, я не знаю, что случилось; я еду удостовериться. Мне все равно, что ждет меня… Я ко всему готов. В жизни, в смерти, в случае нужды во всех огнях ада я буду искать

Масуду и преклоню перед ней колени с полным почтением…

— И с любовью, — как бы невольно докончила Розамунда.

— Может быть, — ответил Годвин, говоря скорее с собой, чем с ней.

И, увидев выражение его лица, сжатые губы и пылающие глаза, ни Розамунда, ни Вульф не стали больше удерживать его.

— Прощайте, Розамунда, — сказал Годвин. — Мое дело окончено; я оставляю вас на попечение Бога в небесах и Вульфа на земле. Если мы больше не встретимся, я советую вам обвенчаться с ним в Иерусалиме, вернуться в Стипль и жить там в мире. Прощай, брат Вульф! Мы в первый раз расстаемся с тобой; мы жили вместе с самого рождения, вместе любили, вместе сделали много деяний, на которые можем посмотреть не стыдясь. Живи счастливо, принимая любовь и радость, которые небо дало тебе; живи, как хороший христианский рыцарь, думая о неизбежном конце и о вечности по тусторону гроба.

— О, Годвин, не говори так, — сказал Вульф. — Наша кузина будет в безопасности посреди монахинь. Дай мне час времени; я устрою ее в монастыре и вернусь к тебе. Мы оба в долгу перед Масудой, и несправедливо, чтобы ты один заплатил ей.

— Нет, — ответил Годвин, — оберегай Розамунду; подумай о том, что произойдет с городом. Неужели ты решишься оставить ее в такое время?

Тогда Вульф опустил голову. Годвин сел на коня и, даже не обернувшись назад, двинулся по узкой улице через ворота и исчез в отдалении среди пустыни.

Вульф и Розамунда смотрели вслед ему; их душили слезы.

— Не думал я так расстаться с братом, — наконец сказал Вульф низким и рассерженным голосом. — Клянусь язвами Христа! Я охотнее умер бы рядом с ним в битве, чем бросил его одного на погибель!

— Предоставив мне погибнуть? — прошептала Розамунда и прибавила: — Ах, зачем я не умерла, ведь я принесла все эти несчастья вам обоим и этому великому сердцу — Масуде. Да, Вульф, повторяю, что мне хотелось бы теперь лежать мертвой.

— Очень вероятно, это желание исполнится вскоре, — печально ответил Вульф, — только тогда и я хотел бы — умереть с вами. Розамунда, я боюсь, что Годвин расстался со мной навсегда, и, кроме вас, у меня в мире нет никого. Ну, перестанем жаловаться; ведь мысли об этих печалях не помогут нам, лучше поблагодарим Бога, что, по крайней мере, временно мы свободны. Поедемте, Розамунда, к монастырю, чтобы постараться найти вам приют.

И они поехали по узким улицам, переполненным испуганной толпой, теперь разошлись вести о том, что посольство отказалось от условий Саладина; он предложил доставить в город съестные припасы, позволить жителям укрепить стены и держаться до следующего Троицына дня, если они поклянутся сдаться ему, не получив помощи. Но они ответили, что, пока живы, не покинут места, где умер Спаситель.

Поэтому им теперь грозила война, и недоброе предвещала она. Немудрено, что они стонали на улицах, и их крики отчаяния неслись к небесам. В глубине сердца каждый из иерусалимлян знал, что святое место осуждено, а их жизнь погибла.

Пробираясь через эту печальную толпу, почти не обращавшую на них внимания, Вульф и Розамунда наконец подъехали к монастырю священной Дороги скорби, уже знакомой д’Арси; братья видели ее после того, как Саладин отослал их из Дамаска. Дверь священного приюта осеняла тень той арки, под которой Пилат произнес слова, памятные всем поколениям: «Се человек».

Тут привратник сказал, что монахини в часовне, но Вульф ответил, что ему нужно видеть настоятельницу по неотлагательному делу; тогда их провели в прохладную комнату с высоким потолком; дверь отворилась, ив нее вошла аббатиса в белом одеянии, высокая, статная, средних лет.

— Леди аббатиса, — сказал Вульф с низким поклоном. — Меня зовут Вульф д’Арси; вы меня помните?

— Да, мы встречались в Иерусалиме до Гаттинской битвы, — ответила она. — И до меня дошли слухи о вас… странный слухи.

— Эта дама, — продолжал Вульф, — дочь и наследница сэра Эндрю д’Арси, моего покойного дяди, а в Сирии принцесса Баальбека и племянница Саладина.

Монахиня вздрогнула и спросила:

— Что же — она тоже держится их проклятой веры? Она в их платье…

— Нет, мать моя, — сказала Розамунда, — я христианка, хотя, может быть, грешная, и прошу здесь приюта, иначе, узнав, кто я, христиане, пожалуй, выдадут меня моему дяде султану.

— Расскажи мне все, — сказала аббатиса. И они в коротких словах передали ей странную историю Розамунды.

— Ах, дочь моя, — сказала аббатиса, — как удастся нам спасти вас, когда мы сами в опасности? Один Господь может защитить вас. Но мы с готовностью сделаем все, что возможно, и здесь вы отдохнете. Подле самого святого нашего алтаря вас освятят; потом никто уже не посмеет наложить на вас руку, так как это было бы святотатством. Кроме того, я советую вам записаться в наши книги послушницей и надеть нашу одежду… Нет, — сказала она с улыбкой, заметив испуганный взгляд Вульфа, — леди Розамунда может, не остаться в монастыре. Не все послушницы произносят окончательный Обет.

— Я слишком долго была покрыта золотыми вышивками, шелками и бесценными украшениями, — ответила Розамунда, — и теперь больше всего на земле жажду надеть эти белые одежды.

Розамунду провели в часовню и в присутствии всего ордена и священников, которые собрались подле алтаря, воздвигнутого на том месте, где, как говорили, Христос отвечал на допрос Пилата, и освятили ее, и накинули на ее усталую голову белое покрывало послушницы. Вульф расстался с нею и отправился к избранному правителю города; и тот с радостью принял в число своих воителей такого храброго и сильного рыцаря.

Медленно и печально ехал Годвин то под лучами солнца, то при свете звезд. Позади него остался брат, бывший его товарищем и самым близким другом, и девушка, которую он любил без ответа, а впереди его ждала неизвестность…

Был вечер; усталая лошадь Годвина, слегка спотыкаясь, шла по большому лагерю сарацин, под стенами павшего Аскалона. Никто не остановил его; д’Арси был долго пленником, и поэтому многие знали его в лицо; другие принимали Годвина за одного из новых сдавшихся рыцарей. Он подъехал к большому дому, в котором жил Саладин, и попросил часового передать султану, что он просит у него аудиенции. Его скоро впустили, и он увидел Саладина, сидевшего посреди своих министров.

— Сэр Годвин, — сурово сказал султан, — вспоминая о вашем поступке со мной, спрашиваю, что вас привело в мой лагерь? Я даровал вам жизнь, а вы украли у меня то, чего я не хотел терять…

— Мы не сделали этого, султан, — ответил Годвин, — мы не знали о заговоре. Тем не менее уверенный, что вы в душе обвините нас, я приехал из Иерусалима, оставив там принцессу и моего брата, приехал, чтобы отдать себя в ваши руки и понести наказание, которое, как вы думаете, должно поразить Масуду.

— Почему вы хотите заменить ее? — спросил Саладин.

— Султан, — печально ответил Годвин, наклонив голову, — что ни сделала Масуда, она сделала это из любви ко мне, хотя и без моего ведома. Скажите, здесь ли она еще или бежала?

— Здесь, — отрывисто ответил Саладин. — Вы хотите видеть ее?

Годвин вздохнул с облегчением. Значит, Масуда еще жива, значит ужас, который сокрушал его в ту ночь, был только дурным сном, порождением усталости и страдания.

— Да, хочу, хотя бы только раз, — ответил он, — мне нужно сказать ей несколько слов.

— Без сомнения, ей будет приятно узнать, что ее замысел удался, — сказал Саладин с мрачной улыбкой. — Поистине все было хорошо задумано и смело исполнено.

И, подозвав к себе старого имама, который придумал бросить жребий, султан шепнул ему несколько слов и громко прибавил:

— Пусть этого рыцаря проведут к Масуде. Завтра мы будем его судить.

Имам снял со стены серебряную лампу и движением руки позвал за собой Годвина, который поклонился султану и пошел за стариком. Когда они проходили через толпу эмиров и предводителей, д’Арси показалось, будто они смотрят на него с состраданием. Это ощущение было до того сильно, что он остановился и спросил Саладина:

— Скажите, повелитель, меня ведут на смерть?

— Все мы двигаемся к смерти, — прозвучал в тишине ответ султана. — Но Аллах не написал еще, что смерть ждет вас сегодня.

По длинным переходам шли имам и Годвин, наконец увидели дверь, которую старик открыл.

— Значит, она под стражей? — спросил Годвин.

— Да, — был ответ, — под стражей. Войдите, — и имам передал лампу Годвину. — Я останусь здесь.

— Может быть, она спит, и я помешаю ей? — сказал Годвин, останавливаясь на пороге.

— Ведь вы же сказали, что она любит вас? Тогда, конечно, женщина, жившая среди ассасинов, недурно примет ваше посещение; недаром вы издалека приехали к ней, — с насмешкой сказал имам.

Годвин взял лампу и вошел в комнату; позади него закрылась дверь. Он узнал это место: сводчатый потолок, грубые каменные стены. Да, именно сюда его привели на смерть, именно через эту самую дверь лже-Розамунда пришла, чтобы проститься с ним. Но комната была пуста; без сомнения, Масуда сейчас войдет… И он ждал, глядя на дверь.

Но створка не двигалась, не слышалось шагов, ничто не нарушало полной тишины. Годвин огляделся. Там, в самом конце, что-то слабо сверкало, как раз на том месте, где он стал на колени перед палачом. Да, там лежала чья-то фигура. Без сомнения, это была спящая Масуда.

— Масуда, — сказал он, и эхо под сводом повторило:

«Масуда».

Ему нужно было разбудить ее. Да, это она. Она спала, все еще в царственном одеянии Розамунды, и застежка Розамунды блестела на ее груди.

Как крепко спала она! Годвин опустился на колени и поднял руку, чтобы откинуть длинные волосы, закрывавшие ее лицо. Он дотронулся до них, и голова отделилась от туловища.

С ужасом в сердце Годвин опустил лампу и посмотрел. Все платье Масуды было красно, а губы серы, как пепел. Это была Масуда, убитая мечом палача. Вот как они встретились!

Годвин поднялся и, как окаменелый, остановился над ней, помимо воли.

— Масуда, — шептал он, — теперь я знаю, что люблю тебя, тебя одну… с этих пор я твой. О, женщина с царственным сердцем. Жди меня, Масуда, мы еще встретимся.

И вдруг ему показалось, что странный ветер снова коснулся его головы; ему опять почудилось, как тогда, когда он ехал с Вульфом, что подле него душа Масуды, и неземной покой охватил его душу.

Наконец все прошло, и он увидел, что старый имам стоит рядом с ним.

— Ведь я же сказал, что она спит? — сказал он, злобно посмеиваясь. — Позовите ее, рыцарь, позовите. Говорят, любовь перебрасывает мосты через большие пропасти, даже между разрубленной шеей и телом.

Серебряной лампой Годвин ударил его, старик упал, как оглушенный бык, и Годвин снова остался среди молчания и темноты.

Несколько мгновений д’Арси не двигался, наконец его мозг охватил огонь, и он упал поперек тела Масуды и замер.

Глава 20

В ИЕРУСАЛИМЕ
Годвин знал, что он болен, ощущал, что Масуда ухаживает за ним во время болезни, и больше ничего не сознавал. Все прошедшее исчезло для него. Ему казалось, что она постоянно с ним, смотрит на него глазами, полными неизъяснимого покоя и любви, и что вокруг ее шеи бежит тонкая красная черточка, и удивлялся, почему это.

Знал Годвин также, что во время болезни он был в пути; на заре до него доносились звуки снимающегося лагеря, и он чувствовал, что невольники несут его по жгучему песку до вечера; на закате с жужжащими звуками, точно пчелы в улье, воины раскидывали бивак. Потом наступала ночь, и слабая луна плыла, точно корабль, по лазурному небу; там и сям светились вечные звезды, и к ним несся крик; «Аллах акбар, Аллах акбар!» — «Бог велик, Бог велик!»

Наконец путешествие окончилось; зазвучал грохот и шум битвы. Раздались приказания, вскоре послышался гул, новые шаги и вопли над мертвыми.

И вот пришел день, в который Годвин открыл глаза и повернулся, чтобы посмотреть на Масуду, но она исчезла: на ее обычном месте сидел хорошо знакомый ему человек — Эгберт, бывший епископ Назарета. Старик поднёс больному шербет, охлажденный снегом. Женщина исчезла, ее место заступил священник.

— Где я? — спросил Годвин.

— Подле стен Иерусалима, мой сын; вы пленник Саладина, — послышался ответ.

— А где же Масуда, которая была со мной все эти дни?

— Я надеюсь, в небесах, — прозвучал ответ, — потому что она была хорошая женщина. Я сидел подле вас.

— Нет, — сказал Годвин упрямо, — Масуда.

— В таком случае, — заметил епископ, — тут была ее душа, потому что я причастил ее и молился над ее открытой могилой. Вероятно, это была ее душа, пришедшая с неба, чтобы навестить вас, и снова отлетевшая, когда вы вернулись на землю.

Годвин вспомнил, застонал, но скоро заснул. Когда он стал сильнее, Эгберт рассказал ему все. Его нашли без чувств подле Масуды, и эмиры попросили Саладина убить франка хотя бы за то, что он лампой вышиб глаз святому имаму. Султан не согласился на это, сказав, что имам поступил недостойным образом, насмехаясь над печалью сэра Годвина, и что рыцарь заплатил ему по заслугам. Он прибавил, что он бесстрашно вернулся, желая подвергнуться наказанию за не совершенный им грех, что, наконец, он, султан Саладин, любит его, как друга, хотя рыцарь — неверный. Эгберту приказали ухаживать за больным и, если возможно, спасти его. Когда же войско двинулось, воинам велели нести носилки Годвина; для него также всегда раскидывали отдельную палатку. Теперь, по словам епископа, началась осада святого города, и с обеих сторон было много убитых.

— Иерусалим падет? — спросил Годвин.

— Если только святые не поддержат его, боюсь, что да, — ответил Эгберт.

— А разве Саладин не будет милосерд?

— Почему он может быть милосерд, мой сын? Ведь они же отказались от его условий. Нет, он поклялся, что, как Готфрид взял этот город около ста лет тому назад, перебив много тысяч мусульман, мужчин, женщин и детей, так и он так же поступит с христианами. О, нет, он не пощадит их! Они умрут… Они умрут!.. — И Эгберт, ломая руки, вышел из палатки Годвина.

Годвин лежал неподвижно, спрашивая себя, чем окончится все. Он думал только об одном. В Иерусалиме жила Розамунда, племянница султана, которую Саладин, конечно, хотел вернуть к себе не только потому, что в ее жилах текла родственная ему кровь, но и из опасения, что, если этого не случится, его видение не исполнится.

А в чем состояло видение? В том, что благодаря Розамунде спасется много жизней. Если спасется Иерусалим, ведь десятки тысяч мусульман и христиан спасутся также. О, конечно, в этом заключался ответ на его вещий сон.

В тот же самый день Годвин лежал и дремал, так как он был еще слишком слаб, чтобы встать. Вдруг на него упала тень, и, открыв глаза, он увидел самого султана, стоявшего подле его кровати. Годвин постарался подняться и поклониться ему, но султан добрым голосом посоветовал ему не двигаться, сел подле него и сказал:

— Сэр Годвин, я пришел попросить у вас прощения. Когда я послал вас навестить мертвую женщину, которая справедливо пострадала за свое преступление, я поступил недостойно властителя народа. Но мое сердце было полно горечи против нее и против вас, и имам вложил в мои ум шутку, которая стоила ему глаза и почти стоила жизни усталому и печальному человеку. Я все сказал.

— Благодарю вас, султан; вы всегда были благородны, — ответил Годвин.

— Вы это говорите, а между тем относительно вас и многих ваших я совершал поступки, которые вряд ли можно назвать благородными, — сказал Саладин. — Но меня влекла судьба, судьба и сновидение. Скажите, сэр Годвин, справедливо ли то, что рассказывают в нашем лагере, а именно, будто перед Гаттинской битвой вам явилось видение и что вы уговаривали вождей франков не двигаться против меня?

— Да, это правда, — ответил Годвин, и он рассказал сущность своего сна и все остальное.

— Глупые слепцы, которые не захотели услышать голоса истины, сказанной им чистыми устами пророка! — прошептал Саладин. — Ну, что же: они поплатились за это, а выиграли я и моя вера! Удивляетесь ли вы после этого, рыцарь Годвин, что я также верю моему видению, нарисовавшему передо мной лицо моей племянницы, принцессы Баальбека?

— Не удивляюсь, — ответил Годвин.

— Удивляетесь ли вы, что я обезумел от бешенства, узнав наконец, что отважная женщина перехитрила меня, моих шпионов и часовых как раз после того, как я пощадил ваши жизни? Удивляетесь ли вы, что я все еще полой гнева, думая, что у меня из рук отняли великую возможность?

— Не удивляюсь, султан, но я, видевший видение, говорю с вами, тоже созерцавшим видение, говорю, как пророк с пророком. Вам дарована возможность исполнить это видение. Подумайте, Салахеддин; принцесса Розамунда в Иерусалиме! Судьба привела ее в святой город, чтобы вы пощадили его ради нее, таким путём покончили кровопролитие и спасли бесконечное число жизней.

— Ни за что! — вскрикнул Саладин. — Они отказались от моего милосердия, и я поклялся стереть их всех с лица земли, мужчин, женщин и детей, отомстив всей этой нечистой, неверующей толпе.

— Разве не чиста Розамунда, что вы хотите отомстить ей? Принесет ли ее смерть вам мир? Если Иерусалим истребят огнем и мечом, она тоже погибнет.

— Я прикажу спасти ее, чтобы лично судить ее за преступление, — мрачно сказал султан.

— Как спасти ее, когда взявшие город приступом опьянеют от убийства? Ведь она будет в толпе остальных женщин,

— Тогда, — ответил султан, топая ногой, — ее выкупят или увезут из Иерусалима раньше начала убийства.

— Я думаю, этого не случится, пока в Иерусалиме Вульф, который защищает ее, — спокойно сказал Годвин.

— А я говорю, что так должно быть и что так будет, — произнес султан.

И, не говоря больше ни слова, Саладин вышел из палатки с встревоженным лицом.

В Иерусалиме царило отчаяние; тысячи и десятки тысяч женщин и детей теснились в святом городе: мужья и отцы многих погибли при Гаттине или в других местах. У людей, способных носить оружие, не было предводителей, а потому Вульф вскоре сделался начальником отряда.

Сначала Саладин решил начать атаку между воротами святого Стефана и Давидовыми, но здесь поднимались укрепленные башни — Пизанова и башня Банкреда, — и защитники города делали из них вылазки и постоянно отбивали штурмы сарацин.

Тогда султан перевел свою армию на восток и разбил лагерь близ долины потока Кедрона. Когда христиане увидели это, им представилось, что он снимает осаду: во всех церквах они пели благодарственные молитвы. Но на следующее утро белые одежды воинов султана показались на востоке, и защитники Иерусалима поняли, что их гибель близка.

Многие желали сдаться султану, и между их партией и защитниками, поклявшимися лучше умереть, чем отдать город, происходили ожесточенные споры. Наконец решили послать посольство к султану; Саладин принял его в присутствии своих эмиров и советников. Он спросил, чего желают христиане, и парламентеры ответили, что они пришли, чтобы обсудить условия. Он ответил так:

— В Иерусалиме живет одна знатная девица, моя племянница, которая между нами носит имя принцессы Баальбеской, а у христиан называется Розамундой д’Арси. Она бежала от меня вместе с рыцарем сэром Вульфом д’Арси, который, как я видел, храбро дерется в числе ваших воинов. Выдайте ее мне, чтобы я мог поступить с нею, как она того заслуживает, тогда поговорим снова. До тех пор мне нечего больше сказать вам.

Большинство членов посольства не знало о Розамунде: двое или трое сказали, что они слышали о ней, но не знают, где она скрылась.

— Тогда вернитесь и отыщите ее, — сказал султан и отпустил их.

Посланные вернулись обратно и сказали совету города, чего желает Саладин.

— По крайней мере, в этом отношении, — вскрикнул Гераклий-патриарх, — нетрудно исполнить желание Саладина. Пусть отыщут его племянницу и выдадут ее. Где она?

Один из советников объявил, что об этом знает рыцарь Вульф д’Арси, с которым она приехала в город, что отбил атаку сарацин. Вульф спросил, что им угодно.

— Мы желаем узнать, сэр Вульф — сказал патриарх, — куда вы скрыли даму, известную под именем принцесса Баальбекской, которую вы увели от султана? Это очень важно для меня и для всех других, потому что Саладин не хочет разговаривать с нами, пока мы не выдадим ее.

— Значит, совет предлагает насильно передать христианку в руки сарацин? — сурово спросил Вульф.

— Мы обязаны сделать это, — ответил Гераклий. — Кроме того, она из их племени.

— Нет, — ответил Вульф. — Саладин украл ее из Англии, и с тех пор она все время пытается бежать.

— Не будем терять времени, — нетерпеливо крикнул патриарх, — как бы то ни было, Саладин требует ее, и к Саладину она должна отправиться. Итак, без дальнейших рассуждений скажите, где она, сэр Вульф.

— Сами отыщите ее, — с бешенством ответил д’Арси. — А если это вам не удастся, пошлите вместо нее одну из тех женщин, с которыми вы пируете.

В совете послышался ропот, но скорее ропот удивления при виде его смелости, чем негодования; Гераклий был человек неправедный и дурной.

— Опасный человек, — сказал патриарх, — очень опасный. Я предлагаю заключить его в тюрьму.

— Да, — ответил Балиан Ибелинский, — очень опасный человек — для своих врагов. Я видел, как во время Гаттинской битвы он и его брат пробились через толпу сарацин; видел его и в проломе стены. Хорошо, если бы у нас было побольше таких «опасных» людей.

— Но он оскорбил меня! — крикнул патриарх.

— Сказать правду не значит оскорблять, — многозначительно заметил Балиан, — и во всяком случае, это ваше личное дело, ради которого мы не можем лишиться одного из предводителей…

Его прервал вошедший горожанин, который сказал, что Розамунду нашли, что она сделалась послушницей в общине монахинь Святого Креста.

— Теперь дело нравится мне еще меньше, — продолжал Балиан, — потому что, взяв ее оттуда, мы совершим святотатство.

— Его святейшество Гераклий дает нам отпущение, — сказал чей-то насмешливый голос.

Поднялся один из старшин, член партии мира, и заметил, что с Розамундой нечего особенно церемониться, так как султан не захочет слушать их, пока упомянутую даму не выдадут ему на суд, тем более что, будучи его племянницей, она, вероятно, не пострадает; но что, во всяком случае, пусть лучше пострадает одна, чем все.

Таким путем он убедил многих; так что, в конце концов, все поднялись и пошли к монастырю Святого Креста; там патриарх потребовал, чтобы их впустили. Воспротивиться настоятельница не могла. Она приняла советников в столовой, спросив, что им угодно.

— Дочь моя, — сказал патриарх, — у вас живет дама по имени Розамунда д’Арси, и с нею мы желаем поговорить. Где она?

— Послушница Розамунда, — ответила аббатиса, — молится в церкви у святого алтаря.

— Она освящена, — прошептал кто-то, но патриарх продолжал:

— Скажите мне, дочь моя, она молится одна?

— Ее молитвы охраняет один рыцарь, — послышался ответ.

— Ага, как я и думал, он опередил нас. Дочь моя, вы не очень строги, раз позволяете рыцарям входить в вашу церковь. Проводите нас туда.

— В теперешние тяжелые времена и благодаря опасностям, грозящим этой послушнице, я решилась нарушить дисциплину, — смело сказала настоятельница, но повиновалась.

И вот они вошли в большое полутемное здание, день и ночь освещающееся лампадами. Там подле алтаря, как говорили, выстроенного на том самом месте, где Господь стоял в ожидании суда, они увидели коленопреклоненную белую фигуру, руки которой держались за камни святого алтаря. За оградой, тоже на коленях, стоял Вульф, неподвижный, как надгробная статуя. Он услышал шаги, поднялся, повернулся и обнажил свой большой меч.

— Вложите меч в ножны, — приказал Гераклий.

— Когда я сделался рыцарем, — ответил Вульф, — я поклялся защищать невинных и алтари Божий от осквернения, а потому не вложу меча в ножны.

— Не обращайте на него внимания, — сказал кто-то, и Гераклий, остановясь в притворе, обратился к Розамунде.

— Дочь моя, — крикнул он, — с горькой печалью пришли мы просить у вас великой жертвы: отдайте себя за народ, как наш Господь отдал Себя ради многих. Саладин требует, чтобы вас выдали ему, и, пока мы не передадим вашу особу в его руки, он не станет разговаривать с нами. Итак, мы просим вас, отойдите от алтаря.

— Я подвергла мою жизнь опасности, и, кажется, другая женщина умерла, — ответила она, — ради того, чтобы я освободилась из-под власти мусульман. Я не отойду от алтаря и не вернусь к ним.

— Тогда нам придется силой взять вас, — мрачно проговорил Гераклий, — потому что наше положение ужасно.

— Как! — сказала она. — Вы, патриарх святого города, хотите вырвать меня из этого святилища, оттащить силой от этого святого алтаря? О, тогда действительно проклятие падет и на город, и на вас. Говорят, отсюда Господа нашего увели на страдание по приказанию неправедного судьи. Неужели и меня оторвут от места, освященного Его стонами?.. И в этих одеждах (и она указала на свое белое одеяние) бросят, как дар, нашим врагам, которые, может быть, предложат мне выбор между смертью и подчинением Корану? Если так, я с уверенностью скажу, что ваше приношение окажется тщетным, и ваши улицы покраснеют от крови тех, кто вырвал меня из святого убежища.

Они стали совещаться, спорить, и большинство решило, что ее следует передать Саладину.

— Идите добровольно, прошу вас, — сказал патриарх, — потому что силой мы не возьмем вас.

— Только силой вы возьмете меня, — ответила Розамунда.

Тогда настоятельница сказала:

— Неужели вы совершите такое преступление? Говорю вам, оно не останется без наказания. Вместе с Розамундой я повторяю, — и она выпрямила свою высокую фигуру, — что вы заплатите за него вашей кровью, а может быть, также и кровью остальных! Вспомните мои слова, когда сарацины возьмут город и предадут мечу его жителей.

— Я отпускаю вам грех, — крикнул патриарх, — если это грех.

— Отпустите грех себе, — резко крикнул Вульф, — и знайте вот что: я только один человек, но у меня есть сила и искусство. Если вы постараетесь наложить руку на послушницу Розамунду, чтобы насильно увести ее к Саладину на смерть, как она сказала, раньше, чем умру я, многие из вас навеки закроют глаза.

И, стоя перед алтарной решеткой, он поднял свой большой меч одной рукой, а другой взял щит с изображением черепа.

Патриарх сердился и грозил. Некоторые закричали, что они принесут луки и застрелят Вульфа издали.

— И, — сказала Розамунда, — к святотатству прибавят еще убийство? О, подумайте о том, что вы делаете, и вспомните, что все это напрасно! Ведь Саладин обещал нам только поговорить с вами, когда вы передадите меня в его руки; может быть, окажется, что вы без пользы совершили грех. Сжальтесь надо мною, идите своим путем, предоставив исход в руки Божий.

— А ведь правда, — закричали многие. — Саладин-то ничего не обещал!

Наконец Балиан, охранитель города, который пришел с другими в церковь и стоял вдалеке, слыша все происходившее, выступил вперед и сказал:

— Господин патриарх, пусть так и будет, потому что ничего хорошего не выйдет для нас из этого преступления. Этот алтарь самый святой во всем Иерусалиме, неужели вы осмелитесь оторвать от него девушку, единственное преступление которой состоит в том, что она, христианка, бежала от сарацин, укравших ее? Неужели вы осмелитесь отдать ее в руки Саладина на смерть? Конечно, это был бы поступок трусов и навлек бы на нас судьбу трусов. Сэр Вульф, вложите меч в ножны и не бойтесь. Если в Иерусалиме может кто-нибудь пользоваться безопасностью — эта благородная дама в безопасности. Настоятельница, проводите ее в ее келью.

— Нет, — с тонкой насмешкой ответила настоятельница, — не годится нам уйти отсюда раньше его святейшества.

— Вам недолго придется ждать, — с бешенством крикнул Гераклий, — разве в такое время можно много думать об алтарях или слушать мольбы девушки, угрозы одинокого рыцаря или сомнения суеверного предводителя? Ну, хорошо, поступайте, как знаете, и жизнью расплачивайтесь за ваши поступки!

Я же скажу, что, если бы Саладин потребовал выдачи даже половины благородных девушек этого города, это представляло бы невысокую цену за сохранение крови восьмидесяти тысяч!

Все ушли, кроме Вульфа и настоятельницы. Монахиня подошла к Розамунде, обняла ее и сказала, что на время опасность миновала.

— Да, мать моя, — ответила Розамунда со слезами, — но хорошо ли я поступила? Не следовало ли мне сдаться Саладину, если столько жизней зависит от этого? Может быть, он забыл бы о своей клятве и пощадил бы меня? Хотя в лучшем случае мне никогда не позволили бы снова освободиться. Кроме того, как грустно проститься навсегда со всем, что любишь. — И она посмотрела на Вульфа, который стоял в таком отдалении, что не мог ничего слышать.

— Да, — сказала монахиня, — тяжело, и мы, постригшиеся, хорошо знаем это. Однако, дочь моя, вам еще не приходится сделать тяжелого выбора. Если Саладин скажет, что, когда ему передадут вас, он пощадит жизни всех граждан, вам придется принять решение.

— Да, — повторила Розамунда, — придется.

Осада продолжалась; один ужас следовал за другим. Пращи, не переставая, бросали камни; стрелы летели тучами, так что никто не мог стоять на коленях. Тысячи всадников Саладина теснились около ворот святого Стефана, а машины извергали огонь и метательные снаряды на осажденный город; сарацинские минеры подкапывались под укрепления, башни и стены. Солдаты-защитники не могли делать вылазок благодаря сарацинским сторожевым пикетам; не могли они и показываться, потому что тогда летели тысячи стрел; никто не был в состоянии заделывать проломы в рушащихся стенах. С каждым днем отчаяние увеличивалось; на каждой улице виднелись длинные процессии монахов с крестами; они пели покаянные псалмы и молитвы, а женщины, стоя в дверях, взывали к милосердию Христа и прижимали к себе своих детей.

Правитель Балиан созвал на совет рыцарей и сказал, что Иерусалим осужден на сдачу.

— Тогда, — сказал один из предводителей, — сделаем вылазку и умрем посреди врагов.

— И оставим детей и женщин на смерть и позор? — договорил Гераклий. — Лучше сдаться.

— Нет, — ответил Балиан, — мы не сдадимся, пока жив Господь — надежда не угасла.

— Господь был и в день Гаттина, но христиане потерпели поражение, — сказал Гераклий. Совет разошелся, не решив ничего.

В этот день Балиан снова стоял перед Саладином, умоляя его пощадить город. Саладин подвел его к дверям своего шатра, показал на желтые знамена, которые развевались там и сям на стенах города, и на знамя, в ту самую минуту поднявшееся над проломом.

— Почему должен я щадить то, что уже покорил, — спросил он, — то, что поклялся уничтожить? Когда я предлагал вам пощаду, вы отказались от нее. Зачем вы просите ее теперь?

Балиан ответил слова, которые навсегда останутся в истории.

— Вот почему, султан. Клянемся Богом: если нам суждено умереть, мы прежде всего убьем наших женщин и наших детей, чтобы вы не могли их взять в неволю. Мы сожжем город и все его богатства; мы измелем в муку святую скалу и превратим мечеть Эль Акса и другие священные здания в груды; мы перережем горла пяти тысячам последователей Пророка, которые находятся у нас у руках, и, наконец, каждый, способный носить оружие, бросится из города; мы будем биться, пока не падем. Таким образом, я думаю, дорого вам будет стоить Иерусалим! Султан посмотрел на него, погладил себе бороду и сказал: — Восемьдесят тысяч жизней, восемьдесят тысяч, не считая моих солдат, которых вы убьете. Великое убийство!.. И святой город будет уничтожен навсегда. Да, да! О такой резне раз приснился мне сон.

Саладин замолк и задумался, склонив голову на грудь.

Глава 21

СВЯТАЯ РОЗАМУНДА
С того дня, как Годвин видел Саладина, его силы стали возрастать, и, когда здоровье вернулось к нему, он начал много размышлять. Он потерял Розамунду, Масуда умерла, и по временам ему хотелось тоже умереть. Что мог он сделать со своей жизнью, переполненной печалью, борьбой, кровопролитием? Вернуться в Англию, жить среди своих земель, ждать старости и смерти? Это не манило Годвина, он чувствовал, что, пока жив, должен работать.

Раз он сидел, думая об этом и чувствую себя очень несчастным. В его палатку вошел старый епископ Эгберт и, заметив выражение его лица, спросил:

— Что с вами, мой сын?

— Вы хотите выслушать меня? — спросил Годвин.

— Разве я не ваш духовник, имеющий право все знать? — сказал кроткий старик. — В чем дело?

Годвин начал с самого начала и рассказал ему все: как он в детстве хотел сделаться служителем церкви; как старый приор Стенгетского аббатства нашел, что ему еще рано решать свою судьбу; как впоследствии любовь к Розамунде заставила его позабыть о религии; рассказал он также о сне, который привиделся ему, когда он лежал раненый после боя у бухты Смерти; об обетах, которые он и Вульф принесли перед посвящением в рыцари, о том, как он постепенно узнал, что Розамунда любит не его. Наконец, сказал и о Масуде, но о ней Эгберт, причащавший ее, знал уже.

Епископ слушал, не прерывая его. Когда он окончил, старик сказал:

— А что же теперь?

— Теперь, — ответил Годвин, — я ничего не знаю. Мне иногда кажется, что я слышу звуки моих шагов в монастырском дворе и мой голос, молящийся перед алтарем.

432

— Вы еще слишком молоды, чтобы говорить так, и, хотя Розамунда потеряна для вас, а Масуда умерла, на свете много других достойных женщин, — сказал Эгберт.

— Не для меня, — возразил Годвин, покачав головой.

— Тогда существуют рыцарские ордена, в которых вы можете занять высокое положение.

Он опять покачал головой, сказав:

— Сила тамплиеров и госпитальеров сломлена. Кроме того, я видел их в Иерусалиме и на поле битвы, и они мне не нравятся.

Если они изменятся или я буду вынужден биться против неверных, я, может быть, присоединюсь к ним. Но дайте мне совет, что делать теперь?

— О, сын мой, — сказал старый епископ, и его лицо засияло, — если Бог призывает вас, идите к Богу. Я покажу вам путь.

— Да, я пойду к нему, — сказал Годвин, — и если только крест не призовет меня снова следовать за ним в войне, я постараюсь провести весь остаток жизни, служа Господу и людям. Мне кажется, отец мой, что для этого я и был рожден.

Через три дня Годвин сделался священником, и его рукоположил епископ Эгберт. А в это время кругом его палатки воины Саладина, чувствуя близость падения Иерусалима, с торжеством кричали, что Магомет единый Пророк у Бога.

Саладин поднял голову и посмотрел на Балиана.

— Скажите мне, — сказал он, — что известно о принцессе Баальбекской, которую вы зовете Розамундой д’Арси? Ведь я сказал вам, что не буду говорить с вами о пощаде Иерусалима, пока мне не выдадут ее; чтобы я мог произвести над нею суд. А между тем я ее не вижу.

— Господин, — ответил Балиан, — мы нашли ее в монастыре Святого Креста. Она была миропомазана подле алтаря, который мы считаем священным и недоступным, и отказалась идти.

Саладин засмеялся:

— А разве ваши воины не могут оторвать одну девушку от камня алтаря? Впрочем, может быть, рыцарь Вульф стоял перед нею с обнаженным мечом?

— Да, стоял, — ответил Балиан. — Но мы думали не о нем, хотя, конечно, он убил бы некоторых из нас. Оторвав ее от алтаря, мы совершили бы ужасное преступление, которое, конечно, навлекло бы мщение Господне на нас и на город.

— А что вы скажете о мести Салахеддина?

— Как ни плохо нам, султан, мы все же боимся больше Бога, чем Саладина.

— Да, сэр Балиан, но Салахеддин может оказаться мечом в руках Божиих.

— И этот меч быстро пал бы на нас, если бы мы совершили этот грех.

— Я думаю, что он скоро падет, — сказал Саладин, и опять замолчал, и опять стал гладить бороду.

— Послушайте, — выговорил он наконец, — пусть принцесса, моя племянница, придет ко мне и попросит пощады городу; я думаю, что тогда я вам обещаю такие условия сдачи, за которые вы в тяжкую минуту поблагодарите меня.

— Тогда нам надо осмелиться совершить великий грех и силой взять ее, — печально сказал Балиан, — но прежде убить рыцаря Вульфа, который не позволит ей идти, пока он жив.

— Нет, Балиан, это огорчит меня, потому что, хотя он и христианин, рыцарь д’Арси мне по сердцу. Я сказал «пусть она придет ко мне», а не «приведите ее ко мне». Да, пусть придет по доброй воле, чтобы ответить мне за свой грех против меня, но пусть знает, что я ей ничего не обещаю, хотя в былые дни обещал многое и держал слово. Тогда она была принцесса Баальбека и пользовалась всеми правами, связанными с этим высоким положением; я ей поклялся, что не заставлю ее выйти замуж по моему выбору или изменить веру. Теперь я беру обратно клятвы, и если она придет, то придет как бежавшая невольница, поклонница креста, которой я предлагаю только или подчинение исламу, или позорную смерть.

— Какая высокорожденная девушка согласится на такие условия? — с отчаянием спросил Балиан. — Я думаю, она скорее захочет умереть от своей руки, чем от руки вашего палача, так как, конечно, никогда не отречется от веры.

— И осудит восемьдесят тысяч христиан? — сурово ответил Саладин. — Рыцарь Балиан, клянусь Аллахом и в последний раз, что, если моя племянница Розамунда не явится в мой лагерь добровольно, не принужденная никем, Иерусалим будет отдан на разграбление.

— Значит, судьба святого города и всех его жителей зависит от благородства одной девушки? — нетвердым голосом произнес, Балиан.

— Да, так мне открыло видение. Если ее душа достаточно высока, Иерусалим еще может быть спасен, если ее дух ниже, чем я думал, тогда святой город погибнет вместе с нею. Я все сказал, но с вами поедут мои гонцы и отвезут письмо, которое они должны собственноручно отдать моей племяннице, бывшей принцессе Баальбека. Пусть она или вернется с ними ко мне, или останется в городе. И тогда я пойму, что видел ложное видение, говорившее, будто мир и милосердие исходило из ее рук, и доведу эту войну до кровавого конца.

Через час Балиан ехал к городу под охранной грамотой и вместе с гонцами Саладина и письмом, которое они должны были передать Розамунде.

Стояла ночь; в освещенной лампадами церкви монахини Святого Креста, стоя на коленях, пели протяжную и торжественную песнь. От сердца пели они; смерть была так близко от них! И они молили Господа и милосердную Матерь Божию сжалиться над ними, спасти их и жителей несчастного города, в котором Он жил и страдал. Они знали, что конец близок, что стены готовы рухнуть, что защитники города истощены, что скоро-скоро лютые воины Саладина забегают по узким городским улицам. Их моление окончилось, настоятельница поднялась и обратилась к ним с речью. Она по-прежнему держалась гордо, но голос ее дрожал.

— Дочери мои во Христе, — сказала она, — гибель стоит почти у наших дверей, и мы должны приготовить сердца наши! Если правители города исполнят обещанное, они пришлют сюда людей, чтобы обезглавить нас в последнюю минуту, и мы перейдем во славе в другой мир, чтобы жить во Господе. Но, может быть, они позабудут о нас немногих среди восьмидесяти тысяч душ, из которых нужно убить около пятидесяти тысяч душ женщин. Может быть также, их руки устанут или сами они падут раньше, чем доберутся до нашей святой обители! Что же мы сделаем тогда, дочери мои?

Некоторые из монахинь прижались друг к другу и плакали от страха; некоторые молчали. Только Розамунда выпрямилась во весь рост и гордо сказала:

— Мать моя, я недавно пришла к вам, но я видела Гаттинское кровопролитие и знаю судьбу женщин и детей в руках неверных, а потому позвольте мне говорить.

— Говорите, — сказала настоятельница.

— Вот что я советую, — продолжала Розамунда, — мой совет короток и ясен. Когда мы узнаем, что сарацины в городе, подожжем монастырь, станем на колени и погибнем так.

— Хорошо сказано… Это лучше всего! — послышались голоса. Но настоятельница ответила с печальной улыбкой:

— Благородный совет, которого можно было ожидать от высокорожденной. Однако его нельзя принять, потому что самоубийстве — смертный грех.

— Будет мало разницы, — сказала Розамунда, — сожжем ли мы себя или протянем шеи под мечи друзей! Конечно, я не могу решать за других, но решаю за себя, так как я скорее совершу грех самоубийства, чем отдам себя в руки мусульман.

И она положила руку на рукоятку кинжала, который был скрыт в складках ее одежды. Настоятельница сказала:

— Вам, дочь моя, я не могу запретить этого, но запрещаю принесшим полный обет. Им я покажу другой, может быть, более ужасный способ спастись от судьбы невольниц. Некоторые из нас стары, им нечего бояться, что их отведут в гаремы; но остальные молоды и красивы; им я советую, когда приблизится конец, взять оружие, изрезать себе лица и тела и остаться здесь в виде обезображенных, внушающих отвращение фигур. Тогда их не возьмут в неволю, а быстро убьют. Они умрут, чтобы сделаться невестами неба!

Несчастные застонали от ужаса; они представили себя с обезображенными лицами, изуродованными. Так их сестры по вере ждали конца в осужденном монастыре святой Клары в Акре.

Однако одна за другой они подошли к настоятельнице и поклялись, что исполнят и это ее приказание, как все остальные. Только Розамунда объявила, что она умрет не обезображенная, а такая, какой создал ее Господь; еще две послушницы одна за другой поклялись поступить так же, как она.

И потом они опять опустились на колени, и запели «Мизерере».

И вот, покрывая их печальное пение, под сводчатым потолком пронесся громкий стук в дверь, и с криком: «Сарацины, сарацины! Дайте нам ножи», — они поднялись с колен.

Розамунда обнажила кинжал.

— Подождите, — вскрикнула настоятельница. — Может быть, это друзья, а не враги. Сестра Урсула, подойдите к дверям и узнайте.

Старая монахиня пошла шатающимися шагами и, дойдя до массивной створки, отодвинула засов и спросила дрожащим голосом:

— Кто стучится? — Остальные задержали дыхание, напрягая слух, чтобы уловить ответ.

И вот зазвучал серебристый голос женщины, который казался таким тонким в этой похожей на гробницу церкви.

— Я королева Сибилла со свитой.

— Что вам угодно, о королева?

— Я привела с собою посланных от Саладина. Они желают поговорить с Розамундой д’Арси, которая скрывается у вас.

Розамунда мгновенно подбежала к алтарю и остановилась подле него, не выпуская из рук обнаженного кинжала.

— Пусть она не боится, — продолжал серебристый голос. — Ничто не будет сделано против ее воли. Примите нас, святая настоятельница, примите ради Христа.

И аббатиса сказала:

— Примем королеву с достоинством. — Показав знаком монахиням, чтобы они заняли свои обычные места, она села в большое кресло во главе их; позади нее подле высокого алтаря стояла Розамунда с обнаженным кинжалом в руках.

Двери отворились, и показалась странная процессия. Впереди шла красавица королева во всех знаках своего королевского достоинства, нос головой, покрытой черным покрывалом; за нею придворные дамы числом двенадцать, дрожавшие от страха, но роскошно одетые; за ними трое суровых сарацин в кольчугах и с осыпанными каменьями саблями. Дальше двигалось множество женщин, по большей части в трауре, которые вели с собой испуганных детей; это были жены, сестры и вдовы дворян, рыцарей и граждан Иерусалима. Наконец,показалось около сотни предводителей и воинов, посреди них Вульф, а во главе Балиан. Последним вошел патриарх Гераклий в пышном наряде, вместе со своими священниками и помощниками.

Настоятельница и монахини поднялись и поклонились королеве, и одна из них предложила ей сесть на место епископа.

— Нет, — сказала королева. — Я пришла сюда как скромная просительница и буду просить на Коленях.

И она опустилась на колени на мраморный пол, а вместе с нею все дамы ее свиты и остальные женщины. Важные сарацины с изумлением посмотрели на нее; рыцари и благородные горожане столпились позади Сибиллы.

— Что же мы можем дать вам, королева? — спросила настоятельница. — У нас ничего не осталось, кроме сокровищ, которые мы готовы принести вам: честь и жизнь.

— О горе! — ответила королева. — Горе! Я пришла попросить жизни одной из вас!

— Чьей же, о королева?

Сибилла подняла голову и, протянув руку, указала на Розамунду. Розамунда побледнела, но скоро справилась и сказала твердым голосом:

— Скажите, какую услугу может оказать вам моя бедная жизнь, о королева, и кто ее требует?

Сибилла трижды старалась ответить и наконец прошептала:

— Я… не могу. Пусть посланные передадут ей письмо, если она умеет читать на их языке.

— Умею, — ответила Розамунда. Один сарацинский эмир вынул свиток, приложил его ко лбу, потом подал аббатисе, которая поднесла его Розамунде. Розамунда открыла пергамент и прочитала по-прежнему спокойным голосом, переводя каждую фразу:

— «Во имя единого Аллаха всемилостивого, моей племянниц: бывшей принцессе Баальбека, по имени Розамунда д’Арси, ныне бежавшей и скрытой во франкском монастыре в городе Эль-Кудо-Эш-Шериф, в святом граде Иерусалиме.

Племянница! Я исполнил все обещания, данные вам, сделал даже больше, пощадив жизнь ваших двоюродных братьев, рыцарей-близнецов. Но вы отплатили мне неблагодарностью и обманом, по обычаю вашей проклятой веры, и бежали от меня. Я сказал вам, что, если вы решитесь на это, вашим уделом будет смерть. Поэтому вы более не принцесса Баальбека, а только бежавшая христианка, раба, осужденная на смерть.

Вы хорошо знаете мое видение. Вспомните теперь его, раньше, чем ответить. Я требовал, чтобы вас привезли ко мне, на это требование мне ответили отказом; почему — не важно. Но я понял истинную причину: так было решено свыше. Я больше не требую, чтобы вас принуждали. Я желаю, чтобы вы пришли ко мне по доброй воле и вынесли печальный и позорный конец в виде возмездия за ваш грех. Если же вы хотите, оставайтесь там, где живете теперь, и пусть вас постигнет та судьба, которую пошлет Аллах.

Если вы придете и попросите меня за святой город, — я подумаю, не помиловать ли Иерусалим и его жителей. Если вы откажетесь прийти, я, без сомнения, подвергну их всех смерти от меча, за исключением тех женщин и детей, которых можно отдать в неволю. Итак, решите, племянница, и поскорее, вернетесь ли вы с моими посланными или останетесь там, где они отыщут вас. Юсуп Салахеддин».

Розамунда дочитала, и из ее руки письмо полетело на мраморный пол.

— Принцесса, — сказала королева, — от имени присутствующих и всех остальных мы просим от вас этой жертвы.

— И моей жизни? — громко говоря с собою, сказала Розамунда. — Больше у меня ничего нет. Когда я отдам ее — я буду нищей. — И ее глаза обратились на высокую фигуру Вульфа, который стоял подле колонны.

— Может быть, Саладин окажет милосердие? — заметила королева.

— Нет; — ответила Розамунда, — он всегда говорил, что, если я сбегу от него и снова буду застигнута, я умру. Нет, он предложит мне подчинение исламу или смерть, смерть от веревки или еще более ужасную.

— Но, если вы останетесь здесь, вы тоже умрете, — продолжала королева. — О, принцесса, ваша жизнь только одна, и, отдав ее, вы можете купить жизнь восьмидесяти тысячам человек…

— Разве это так верно? — спросила Розамунда. — Султан ничего не обещал; он сказал только, что, если я попрошу его, он подумает, не пощадить ли Иерусалим.

— Но, — продолжала королева, — он говорит также, что в случае вашего отказа отдаст Иерусалим на разграбление, а правителю Балиану сказал, что, если вы отдадите себя в его руки, он, вероятно, предложит нам такие условия, которые мы примем с удовольствием. Подумайте, подумайте, чем будет судьба вот этих, — и она показала на женщин и детей, — да и судьба всех этих монахинь… Если же вы умрете, то погибнете с честью, и ваше имя будут чтить как святой и мученицы в каждой церкви христианского мира. О, не отказывайте нам, докажите, что вы действительно велики и можете встретить смерть, которая придет к каждому из нас… Вы заслужите благословение половины мира и приготовите себе место на небесах подле Того, Кто тоже умер за людей. Молите ее, мои сестры, молите.

Женщины и дети упали перед ней на колени, со слезами и рыданиями просили ее пожертвовать своей жизнью ради них. Розамунда посмотрела, улыбнулась и сказала звонким голосом:

— А что скажете вы, мой двоюродный брат и жених, сэр Вульф д’Арси? Подите сюда и, как подобает в такую минуту, дайте мне совет.

Закаленный в боях Вульф подошел и, став подле ограды алтаря, поклонился ей.

— Вы слышали, — сказала Розамунда. — Что вы посоветуете?

— Трудно, трудно говорить, — сиплым голосом ответил Вульф… — Но… их много, а вы только одна.

Послышался ропот восхищения. Все знали, что он горячо любит эту девушку и что недавно он защищал ее в этой самой церкви.

Розамунда засмеялась, и нежный звук ее смеха странно прозвучал в этом торжественном месте, в эту торжественную минуту.

— Ах, Вульф, — сказала она, — он всегда говорит правду, даже когда это дорого стоит ему! Ну, я не хотела бы, чтобы было иначе. Королева и все вы — глупые люди, я только испытывала ваше терпение. Неужели мы считаете меня такой низкой? Неужели вы думаете, что я действительно стараюсь сохранить мою бедную жизнь, когда десятки тысяч жизней зависят от меня? Нет, нет, совсем не то! — Розамунда вложила в ножны кинжал, подняв со стола письмо, поднесла его ко лбу в знак повиновения и по-арабски сказала посланным султана:

— Я, раба Салахеддина, повелителя верных! Я пылинка под его стопами. Заметьте, эмиры, что в присутствии всех собравшихся здесь я, Розамунда д’Арси, прежде принцесса Баальбекская, по доброй воле решила идти с вами в лагерь султана, чтобы просить его пощадить жизнь граждан Иерусалима, а затем подвергнуться смерти за мое бегство, как решил мой царственный дядя. Только одного прошу, чтобы мое тело было принесено обратно в Иерусалим, к этому алтарю, где я охотно отдаю свою жизнь. Эмиры, я готова.

Посланцы в восхищении склонились перед ней; воздух переполнили благословения.

Когда Розамунда отошла от алтаря, королева обняла ее, поцеловала, а высокие граждане и рыцари, женщины и дети целовали ей руки, подол ее белого платья, даже ноги, называя ее святой и избавительницей.

Но она отталкивала их, говоря:

— До сих пор я ни то, ни другое, хотя надеюсь освободить вас. Ну, пойдем.

— Да, — отозвался Вульф, подходя к ней. — Пойдем.

Розамунда вздрогнула, и все взглянули на него.

— Слушайте, королева, эмиры и народ, — продолжал он. — Я родственник Розамунды д’Арси и ее нареченный жених, рыцарь, который присягнул служить ей до конца. Если она виновата перед султаном — я еще виновнее, и меня тоже должна поразить его месть. Идем!

— Вульф! — сказала она. — Нужна одна жизнь, а не обе.

— Однако необходимо отдать обе, чтобы мера возмездия переполнилась и Саладин захотел оказать милость. Нет, не останавливайте меня, — сказал Вульф. — Я жил для вас и для вас умру. Если меня удержат насильно, я все же умру в случае нужды от моего собственного меча! Когда я вам дал совет, я дал совет и себе. Неужели вы думали, что я отпущу вас одну, когда, разделив вашу судьбу, могу сделать ее легче.

— О, Вульф, — воскликнула она, — мне будет только еще тяжелее!

— Нет, нет, когда стоишь вдвоем перед смертью, она теряет половину своих ужасов. Кроме того, Саладин — мой друг, и я тоже буду молить его за народ Иерусалима.

И он шепотом прибавил ей на ухо:

— Милая Розамунда, не отказывайте мне в этом, иначе вы доведете меня до безумия и самоубийства, я не хочу жить без вас.

Полные слез глаза Розамунды засияли любовью, и она шепотом же ответила:

— Вы сильнее меня. Пусть исполнится воля Божья.

И никто больше не удерживал его.

Розамунда подошла к настоятельнице и хотела опуститься перед ней на колени, но вместо того сама аббатиса бросилась к ее ногам, назвала ее благословенной и поцеловала. Сестры-монахини тоже с поцелуями прощались с нею. Привели священника, не патриарха, к которому Розамунда не хотела подойти, а другого, человека праведного. Стоя близ алтаря, сначала Розамунда, а потом Вульф исповедовались перед ним, получили отпущение грехов и причастие в той форме, как оно давалось умирающим; и все, кроме эмиров, опустились на колени и молились как бы за отлетающие души.

Священный обряд закончился и в сопровождении двоих посланцев Саладина (третий под эскортом уже отправился предупредить султана), королевы, ее дам и всех остальных Розамунда и Вульф вышли из церкви, из монастырских стен и двинулись по узкой дороге «Страстей Господних». Вульф в качестве родственника взял Розамунду за руку и повел ее, как сестру, на брачный пир. Светила яркая луна; вести о странном событии разошлись по всему Иерусалиму, и во всех улицах толпились зрители, стояли они также на всех крышах, теснились у каждого окна.

— Розамунда! — кричали они. — Благословенна ты, Розамунда, идущая на мученическую смерть ради нашего спасения! Это чистая, святая Розамунда и ее храбрый рыцарь Вульф! — И они срывали цветы и зеленые листья в садах и бросали им под ноги.

Вдоль длинных извилистых улиц, наполненных толпами, скромно шли они, и солдаты очищали перед ними дорогу; встречные женщины поднимали своих детей, чтобы они могли дотронуться до платья Розамунды или взглянуть на ее лицо. Наконец они остановились перед городскими воротами. Пока отодвигали тяжелые засовы, вперед выступил Балиан Ибелинский с обнаженной головой и сказал:

— Госпожа, от имени народа Иерусалима и всех христиан я благодарю вас и вас также, сэр Вульф д’Арси; вы самый отважный и самый верный изо всех рыцарей.

Несколько священников с епископом во главе подошли к ним, размахивая кадилами, и торжественно благословили их во имя церкви и креста.

— Не благодарите и не прославляйте нас, — сказала Розамунда. — Лучше помолитесь, чтобы мы одержали успех, а потом, когда мы умрем, молитесь за наши грешные души. Если же нас постигнет неудача, что может случиться, помните только, что мы сделаем все, что можем. О, народ! Великие горести пали на эту страну, и крест Христов посрамлен. Однако он снова засияет, и перед ним все люди будут преклонять колени. Живите! Пусть не поразят вас новые бедствия! Это наша последняя мольба. Мы молим также, чтобы, когда впоследствии вы умрете, мы могли встретиться на небесах; теперь прощайте.

Обреченные вышли из ворот; эмиры объявили, что больше никто не должен провожать их. Они пошли одни; за ними послышались рыдания толпы. Свет месяца освещал две одинокие фигуры. Подле рядов мусульманских войск их встретил отряд и носильщики. Но Розамунда отказалась сесть в носилки. Они двинулись дальше пешком и наконец вышли на большую площадку среди лагеря на масличной горе рядом с сероватыми деревьями Гефсиманского сада. Тут их ждал Саладин, кругом султана собралась вся его большая армия.

Розамунда и Вульф подошли к султану и опустились перед ним на колени. Розамунда в одеянии послушницы, а Вульф в своей изрубленной кольчуге.

Глава 22

ПОСЛЕДНИЕ КАПЛИ КУБКА
Саладин посмотрел на них, но не сказал обычного приветствия и, помолчав немного, произнес только:

— Вы знаете все. Вы знаете, что ваш высокий титул отнят от вас и что все мои обещания окончены; вы знаете также, что здесь вас ждет смерть неверной рабыни. Так это?

— Я знаю все, великий Салахеддин, — ответила Розамунда.

— Скажите же мне тогда, пришли вы добровольно и почему рядом с вами преклонил колени сэр Вульф, которого я пощадил и смерти которого я не ищу?

— Я пришел добровольно, Салахеддин; спросите ваших эмиров. Об остальном пусть скажет сам Вульф.

— Султан, — произнес Вульф. — Я посоветовал моей родственнице Розамунде идти сюда, хотя такого совета ей было и не нужно, и потом пошел с нею по праву крови и справедливости, ее преступление против вас лежит также и на мне. Ее судьба — моя судьба.

— Я вас простил и не сержусь на вас, — ответил Саладин, — значит, вы должны сами придумать средство последовать за нею.

— Без сомнения, — ответил Вульф, — я христианин посреди многих сыновей Пророка, а потому без труда найду дружественную саблю, которая поможет мне найти этот путь. Прошу вас оказать мне милость и сделать ее судьбу моей судьбой.

— Как? — сказал Саладин. — Вы готовы умереть с нею, вы, сильный и молодой, когда на свете столько других женщин?

Вульф улыбнулся и кивнул головой.

— Хорошо. Я не могу стать между безумцем и его безумием.

Я обещаю вам эту милость. Вы разделите ее судьбу; Вульф д’Арси, вы выпьете чашу моей рабы Розамунды до последних, самых горьких капель.

— Это я только и хочу, — спокойно ответил Вульф.

Теперь Саладин взглянул на Розамунду и спросил:

— Почему вы пришли сюда, не боясь моей мести? Говорите, если же вы желаете попросить о чем-нибудь.

Розамунда поднялась с колен и, стоя перед ним, сказала:

— Я пришла, могучий повелитель, чтобы молить за народ Иерусалима, так как мне сказали, что вы не желаете слышать другого голоса, кроме голоса вашей рабы. Вспомните, много месяцев тому назад видение показало вам меня. Вы трижды видели в грезах, что, благодаря моему поступку, вы спасете многие жизни и принесете на землю мир. Вы знаете, как меня привезли к вам и какими почестями осыпали, но мне, христианке, было тяжело видеть ежедневные убийства, я старалась бежать и наконец благодаря уму и самопожертвованию другой женщины бежала. Теперь я пришла, чтобы подвергнуть себя наказанию, и ваше видение исполнилось или, по крайней мере, вы можете его исполнить, если Господь тронет ваше сердце благодатью; ведь я по доброй воле пришла просить вас, Салахеддин, пощадить город, и за кровь его жителей принять в дар мою кровь. О, господин, будьте так же милосердны, как вы велики! Что скажете вы в день суда над вами, вспомнив, что вы прибавили еще восемьдесят тысяч убитых к числу погубленных раньше, а вместе с ними жизнь многих тысяч ваших собственных соплеменников? Ведь воины Иерусалима не умрут, не мстя за себя! Пощадите их жизнь, позвольте им уйти свободными и тем заслужите благодарность всего рода человеческого и прощение Бога в небесах.

Сказав это, Розамунда замолкла, протянув руки к нему.

— Я предлагал им это, и они отказались, — сказал Саладин. — Зачем я дам теперь такие милости, когда они побеждены?

— Сильный в помощи, — продолжала Розамунда, — неужели вы, такой отважный, порицаете рыцарей и воинов за то, что они бились, хотя знали, что их положение безнадежно? Разве вы не назвали бы их трусами, если бы они сдали город, в котором жил их Спаситель, не стараясь защитить его? О, я устала… Я больше не могу говорить, но снова смиренно и на коленях молю вас — скажите слова милосердия, не окрасьте кровью ваше торжество — кровью женщин и маленьких детей.

И, упав ниц, Розамунда схватила подол его царственного платья и прижалась к небу лбом.

Свет месяца обливал ее; вся громадная толпа вооруженных людей молчала; Саладин сидел неподвижно, как статуя, глядя на купола и башни Иерусалима, которые рисовались на темно-синем небе.

— Встаньте, — сказал он наконец, — и знайте, племянница, что вы поступили как подобало члену моего рода и что я, Салахеддин, горжусь вами. Знайте также, что я взвешу вашу просьбу, как не взвесил бы мольбы другого человека. Теперь я должен посоветоваться с моим собственным сердцем, и завтра ваша мольба будет или исполнена, или отвергнута. Вам, осужденной на смерть, и рыцарю, который желает умереть вместе с вами, я, по старому закону и обычаю, предлагаю принять ислам и тогда дарую вам жизнь и почет.

— Отказываемся, — в один голос ответили Вульф и Розамунда.

Султан наклонил голову; казалось, он не ожидал другого ответа и огляделся кругом, как все думали, для того, чтобы призвать палачей. Но он только сказал предводителю мамелюков:

— Раздели их, возьми под стражу и охраняй, пока я не прикажу убить. Ты отвечаешь жизнью за них. Накормить и напоить их, не делать им никакого зла, пока я не прикажу.

Мамелюк поклонился и подошел со своим отрядом. В последнюю минуту Розамунда спросила его:

— Скажите мне, мой друг, что сталось с Масудой?

— Она умерла за вас; отыщете ее там, за городом, — ответил Саладин. Розамунда закрыла лицо руками и вздохнула.

— А что с Годвином, моим братом? — вскрикнул Вульф.

Но ему не ответили.

Розамунда повернулась и, протянув руки к Вульфу, упала ему на грудь. И тут в присутствии бесчисленной армии они обменялись поцелуем жениха и невесты и вместе с тем поцелуем прощания. Ни он, ни она не сказали ни слова, только, уходя, Розамунда подняла руку и указала на небо.

И ропот прошел по толпе, все, как один человек, повторяли одно слово:

— Пощады!

Но Саладин не двигался, не сделал знака, и их увели в различные тюрьмы.

В числе многих тысяч, смотревших на эту странную и потрясающую сцену, были два человека в длинных одеяниях — Годвин и епископ Эгберт. Годвин трижды старался подойти к трону, но воины, стоявшие кругом него, получили особые приказания; они не позволяли ему ни шевельнуться, ни заговорить. Когда Розамунда проходила мимо него, он хотел приблизиться к ней, но они схватили и удержали. Однако Годвин успел закричать:

— Да будет благословение неба на тебе, святая Божия, на тебе и на твоем верном рыцаре.

Розамунда узнала звук этого голоса и оглянулась, но не увидела д’Арси, потому что кругом нее столпилась стража. И она пошла, спрашивая себя, донесся ли до нее голос Годвина, или прозвучало благословение ангела, или с ней просто заговорил один из франкских пленных.

Годвин ломал руки, епископ старался поддержать его, говоря, чтобы он не печалился, потому что Розамунда и Вульф избрали смерть славную и более желанную, чем тысячи жизней.

— Да, да, — сказал Годвин, — я хотел бы быть с ними.

— Их дело окончено, ваше — нет, — кротко сказал епископ. — Пойдемте в нашу палатку и станем на колени. Бог могущественнее султана, и, может быть, Он спасет их. Если на заре завтра они будут еще живы, мы постараемся добиться аудиенции у Саладина, чтобы попросить за осужденных на смерть.

Они вошли в палатку и молились, как жители Иерусалима молились за своими полуразрушенными стенами, прося Господа смягчить сердце Саладина. Вот полы палатки раздвинулись, и перед коленопреклоненными священниками остановился эмир.

— Встаньте, — сказал он, — и оба идите за мной. Султан приказал вам явиться к чему.

Эгберта и Годвина провели в спальню султана, и стража закрыла за ними полы шатра. На шелковом ложе полулежал Саладин, и свет лампы освещал его бронзовое — задумчивое лицо.

— Я послал за вами, франки, — сказал он, — чтобы вы передали мои слова Балиану Ибелинскому и гражданам Иерусалима. Вот что я говорю: пусть святой город завтра сдастся, и все его жители признают себя моими пленниками. Я дам им возможность в течение сорока дней внести выкуп, и в это время никому из них не будет сделано вреда. Каждый мужчина, который внесет за себя десять золотых, освободится, две женщины или десять детей будут считаться за одного мужчину и вносить такую же плату. Семь тысяч бедных будут отпущены с платой в тридцать тысяч безантов. Все, кто останется или не заплатит за себя выкупа (а в Иерусалиме еще много золота), сделаются моими невольниками. Вот мои условия; я предлагаю их, благодаря предсмертной просьбе моей племянницы госпожи Розамунды, и только благодаря ей. Передайте это Балиану; пусть он вместе с начальниками города ждет меня на заре и ответит от имени народа, согласен ли он. Если нет, я буду продолжать приступы, превращу город в груду развалин, которые прикроют кости его детей.

— Благословляем вас за эту милость, — сказал епископ Эгберт, — и повинуемся. Но скажите нам, султан, что нам делать дальше? Вернуться в лагерь с Балианом?

— Если он примет мои условия, нет, потому что в Иерусалиме вас ждет безопасность, и я без выкупа отпускаю вас на свободу.

— Султан, — сказал Годвин, — позвольте мне перед уходом проститься с моим братом и с моей двоюродной сестрой Розамундой.

— Чтобы в третий раз задумать бегство? — сказал Саладин. — Нет, оставайтесь в Иерусалиме и ждите моего слова. Вы встретите их только в последнюю минуту.

— Султан, — просил Годвин, — пощадите их, потому что они поступили благородно. Ужасно, что они умрут; ведь они любят друг друга, и они так молоды, красивы и отважны.

— Да, — ответил Саладин, — их поступок благороден; я никогда не видывал ничего более высокого. Ну, тем вернее они попадут на небо, только поклонники креста могут войти в рай. Довольно; их судьба решена, и я не могу изменить моих намерений; вы до последней минуты не увидите их, как я уже сказал. Но, если хотите, в письме проститесь с ними и пошлите это письмо с посольством; оно будет передано им. Теперь идите, более великие вопросы стоят перед нами. Вас ждут воины.

Через час они стояли перед Балианом, передавая ему слова Саладина; выслушав их, он поднялся и благословил имя Розамунды. Пока Балиан сзывал своих советников и приказывал слугам седлать лошадей, Годвин отыскал перо и пергамент и наскоро написал:

«Вульфу, моему брату, и Розамунде, моей двоюродной сестре и его невесте. Я жив, хотя чуть не умер подле мертвой Масуды. Да упокоит Иисус ее благородную и любимую мной душу! Саладин не позволил мне повидаться с вами, обещав, впрочем, что я увижу вас в последнюю минуту; итак, ждите меня тогда. Я все еще осмеливаюсь надеяться, что Господь изменит сердце султана и спасет вас. В таком случае я вас прошу как можно скорее обвенчаться и вернуться в Англию; если я останусь в живых, я надеюсь со временем навестить вас. До тех пор не старайтесь отыскать меня; мне временно хочется жить одиноко. Но если суждено другое, тогда, очистившись от грехов, я постараюсь найти среди святых вас, которые за свое благородное деяние, конечно, получили милость Божию.

К султану едет посольство. Больше писать у меня нет времени, хотя я желал бы сказать еще многое. Прощайте. Годвин».

Условия Саладина были приняты; радуясь спасению, но и оплакивая падение святого города, снова попавшего в руки мусульман, население Иерусалима готовились уйти и переселиться в другие места. Большой золотой крест сорвали с мечети Эль-Акса, и на каждой стене развевалось желтое знамя Саладина. Все, имевшие средства, заплатили выкуп; неимущие занимали деньги, а не получив их, с отчаянием отдавались в рабство.

Саладин оказал большое милосердие: он освободил всех старых без платы и из собственной казны дал выкуп за сотни женщин, мужья и отцы которых пали в боях или в других городах были заключены в тюрьмы.

В течение сорока дней печальная процессия побежденных тянулась из ворот; впереди всех ехала королева Сибилла и ее придворные дамы: многие, проходя мимо победителя, сидевшего с парадной свитой, останавливались перед ним, прося его за тех, кто еще остался в городе. Некоторые также вспоминали Розамунду и то, что благодаря ее самопожертвованию они могли смотреть на солнце, и молили его, если она не умерла, пощадить ее и ее отважного рыцаря. Наконец все окончилось, и Саладин вступил в город. Он приказал очистить великую мечеть, омыть ее розовой водой и отслужить в ней службу, а потом разделил остальных жителей, которые не могли внести выкупа, как рабов, между своими эмирами и членами свиты. Так полумесяц восторжествовал над крестом, но не среди моря крови.

Все эти сорок дней Розамунда и Вульф были в заключении и ждали казни. Письмо Годвина принесли Вульфу, который прочитал его и обрадовался, узнав, что его брат жив. После этого пергамент передали Розамунде, и хотя она тоже обрадовалась, но и заплакала над ним и не могла понять его полного значения. Одно она увидела из него, а именно, что для них с Вульфом не осталось надежды на жизнь. Они знали, что Иерусалим пал, потому что до них долетели ликующие клики мусульман, и сквозь тюремные решетки видели вдали бесконечные толпы беглецов, которые выходили через старинные ворота, унося с собой свои вещи и уводя детей. И, глядя на эту картину, Розамунда чувствовала прилив счастья: она понимала, что пострадает не напрасно.

Наконец лагерь снялся. Саладин и многие солдаты двинулись в Иерусалим, но Вульф и Розамунда остались в унылых темницах, устроенных в старинных склепах. Раз, когда Розамунда стояла на коленях и молилась перед тем, чтобы лечь спать, дверь отворилась, и на пороге показалась фигура предводителя и нескольких солдат; предводитель поздоровался с нею и предложил ей идти с ним.

— Пришел конец? — спросила она.

— Да, — ответил он, — это конец. — Она кротко склонила голову и пошла за ним. Ее усадили на носилки, стоявшие подле дверей, и под лучами луны внесли в Иерусалим; двинулись по Дороге скорби, наконец остановились у знакомых дверей подле старинной арки.

Двери открылись, и Розамунда вошла в большой монастырский двор, убранный точно для праздника; повсюду среди колонн висели многочисленные лампы. Большой проход под колоннадой и все пространство двора было занято сарацинскими начальниками в парадных одеждах, и между ними сидел сам Саладин и его двор.

«Они хотят сделать великолепное зрелище из моей смерти», — подумала Розамунда. И вдруг слегка вскрикнула: против Саладина, облитый лунным сиянием и светом ламп, стоял в своей блестящей кольчуге высокий христианский рыцарь. Он услышал и повернул голову; перед Розамундой был Вульф, похудевший, бледный, но, несомненно, Вульф.

«Значит, мы умрем вместе?» — сказала она мысленно и гордо пошла вперед среди глубокой тишины; поклонившись Саладину, Розамунда взяла за руку Вульфа и стояла, не выпуская ее. Султан посмотрел на них и сказал:

— Как бы долго ни откладывался роковой день, он все же наконец должен наступить. Скажите, франки, готовы ли вы осушить последние капли кубка, о котором я говорил вам?

— Готовы, — ответили они в один голос.

— Сожалеете ли вы, что положили жизни свои за спасение всего Иерусалима? — спросил он опять.

— Нет, — ответила Розамунда, глядя на Вульфа. — Мы ликуем, что Господь был так благ к нам.

— Я тоже радуюсь, — сказал Саладин, — и тоже благодарю Аллаха, в былые времена пославшего мне вещее видение, которое отдало в мои руки святой город Иерусалим без кровопролития. Теперь все совершилось, что было суждено. Уведите их.

На мгновение они приникли друг к другу, но эмиры, разлучив их, увели Вульфа в правую сторону, а Розамунду в левую; она ушла с бледным лицом и высоко поднятой головой, думая сейчас увидеть палачей и спрашивая себя, встретит ли она перед смертью Годвина. Ее отвели в комнату, наполненную женщинами, но без палача, и закрыли за нею дверь.

«Может быть, эти женщины задушат меня, — подумала Розамунда, когда они подошли к ней, — чтобы не проливать царственную кровь?»

Но нет, нежными руками, молча, они сняли с нее платье, омыли ароматной водой, причесали ее волосы и перевили их жемчугом и драгоценными камнями. Они одели ее в тонкие льняные материи, набросили роскошные вышитые одежды и царскую мантию пурпурового цвета; покрыли ее драгоценностями, которые она носила в былые дни, и прибавили к ним другие, еще более великолепные; голову ее покрыли прозрачным покрывалом, вышитым золотыми звездами. Оно было совершенно похоже на ту вуаль, подарок Вульфа, которую она надела в памятный вечер, когда Гассан увез ее из Стипля. Розамунда заметила это и улыбнулась, как грустному предвестию, потом сказала:

— Скажите, зачем хотят насмехаться над моей гибелью, заставляя надевать эти великолепные одежды?

— Такова воля султана, — ответили они, — и из-за них вы заснете сегодня не менее счастливая.

Теперь все было готово, дверь отворилась; Розамунда вышла во двор, вся блестящая под лучами ламп. Затрубили трубы, и вестник крикнул:

— Дорогу, дорогу! Дорогу для высокой госпожи и принцессы Баальбека!

В сопровождении почтенных женщин, которые убирали ее, Розамунда прошла во двор и снова преклонила колени перед Саладином, потом остановилась перед ним молча.

И снова затрубили трубы, и с правой стороны закричал вестник:

— Дорогу, дорогу! Дорогу храброму и благородному франкскому рыцарю Вульфу д’Арси!

В сопровождении эмиров и знатных вельмож вышел Вульф в великолепных доспехах, отделанных золотом: на его плечах висела мантия, усеянная драгоценными камнями, а на его груди сверкала «звезда счастья Гассана». Он подошел к Розамунде и остановился подле нее, положив руки на эфес своего длинного меча.

— Принцесса, — сказал Саладин, — я возвращаю вам ваше положение и титулы, потому что вы показали великое благородство; и вас, сэр Вульф, я желаю почтить, как умею. Но своего решения не изменю. Пусть они пойдут вместе и выпьют кубок своей судьбы, как жених с невестой.

Снова затрубили трубы, снова закричали вестники, и Розамунду с Вульфом провели к дверям церкви: постучались в них, и тогда они открылись. Из церкви донесся звук пения женщин, но не печальную молитву пели они.

— Сестры ордена все еще здесь, — сказала Розамунда Вульфу, — и они хотят ободрить нас на нашем пути к небу.

— Может быть, — ответил он, — не знаю… Я изумлен.

У церковных дверей мусульмане остановились, но столпились при входе, точно желая видеть, что будет дальше. А через церковь шла одинокая фигура в белой одежде. Это была настоятельница.

— Что нам делать, мать моя? — спросила ее Розамунда.

— Идите за мною оба, — сказала она, и они подошли к решетке алтаря и по ее знаку опустились на колени.

Теперь они увидели, что по обеим сторонам алтаря стояло по христианскому священнику. С правой стороны был епископ Эгберт, он вышел вперед и начал читать над ними венчальные молитвы.

— Они венчают нас перед смертью. — прошептала Розамунда.

— Да будет так, — ответил Вульф.

Обряд совершился; сестры сидели на своих резных местах и ждали. Жених и невеста обменялись кольцами. Вульф назвал Розамунду своей женой; Розамунда назвала Вульфа мужем. Наконец старый епископ ушел к алтарю, и другой монах, закрытый капюшоном, выступил вперед и прочитал над ними благословение глубоким и звучным голосом, который странно взволновал их, точно голос, донесшийся из-за гроба. Он, благословляя, простер над ними руки и посмотрел вверх, капюшон спал с его головы, и свет от алтаря осветил его лицо.

Это был Годвин.

Они снова остановились перед Саладином; теперь их свита увеличилась благодаря присутствию настоятельницы и монахинь Святого Креста.

— Сэр Вульф д’Арси, — сказал султан, — и вы, Розамунда, моя племянница, принцесса Баальбека, последние капли вашего кубка, сладкие, или горькие, или сладко-горькие, испиты: та судьба, которую я задумал для вас, свершилась, и вы по вашим собственным обрядам сделались мужем и женой; только смерть, посланная Аллахом, нарушит ваш союз. Вы оказали милосердие осужденным на смерть, сделались средством милосердия, а потому я также, милую вас и дарую вам мою любовь и почесть. Теперь оставайтесь здесь, пользуйтесь вашим положением и богатством или, если желаете, уезжайте и живите за морем. Да будет над вами благословение Аллаха! Таково решение Юсупа Салахеддина, повелителя верных, победителя и калифа всего Востока.

Полные радости и изумления, они опустились перед ним на колени и поцеловали его руку. Потом, бросив друг другу несколько слов, замолчали, и Розамунда сказала:

— Султан, да благословит и да наградит вас Бог. Бог христиан и мусульман, Бог всего мира, хотя мир поклоняется ему различными путями; да пошлет Он вам счастье за ваше царственное деяние. Выслушайте же нашу мольбу. Может быть, многие наши единоверцы все еще живут в Иеруслиме и не могут заплатить выкупа. Возьмите мои земли и драгоценности, велите их оценить, и пусть это будет платой за свободу нескольких бедных рабов. Таково наше свадебное приношение. Мы же уедем в нашу страну.

— Да будет так, — ответил Саладин. — Я возьму земли и употреблю всю сумму их стоимости, как вы желаете. Драгоценности тоже оценят, но я возвращаю их вам в виде свадебного приданого. Этим монахиням я дарую позволение остаться здесь, в Иерусалиме, и без всякой опасности для себя ухаживать за больными христианами, если они того захотят; я делаю это, так как они приютили вас… Эмиры, отведите новобрачных в дом, приготовленный для них.

По-прежнему изумленные и все еще не доверяя своему счастью, они повернулись, чтобы уйти, но к ним подошел улыбающийся Годвин, поцеловав их обоих в щеку, и назвал: возлюбленные брат и сестра.

— А вы, Годвин? — прошептала Розамунда.

— Я, Розамунда, тоже избрал себе невесту, и ее имя церковь Христова.

— Ты вернешься в Англию, брат? — спросил Вульф.

— Нет, — шепнул Годвин с одушевлением и с пламенем в глазах, — крест пал, но не навсегда. У этого креста есть защитники и слуги за морями; они придут на призыв церкви. И здесь, брат, до конца нашей жизни мы, может быть, еще встретимся на поле сражения. А до тех пор прощай…



БЕНИТА (роман)

Бенита Беатриса Клиффорд совершенно неожиданно для себя оказалась затянутой в водоворот фатальных событий. Казалось бы, только вчера она плыла на пароходе из Лондона в Африку, стремясь воссоединиться с отцом, покинутым ею и матерью в детстве, и принимала предложение руки и сердца от симпатичного молодого мужчины…

А сегодня она заперта вместе со своим умирающим родителем во тьме и холоде каменного подземелья португальской крепости среди костей её прежних обитателей, шесть поколений назад погибших от голода в кольце осады восставших против их власти аборигенов. Снаружи — целое войско матабелов, решивших подчинить обжившее развалины крепости племя макалангов, и обезумевший месмерист Джекоб Мейер, уверовавший в то, что именно она, Бенита, является живой инкарнацией духа-хранителя спрятанного где-то здесь золотого клада и единственным ключом к тайнику…

Глава 1

ОТКРОВЕННОСТЬ
Чудная, чудная была ночь! Воздух не колыхался; черные клубы дыма из труб почтового парохода «Занзибар» низко стлались над поверхностью моря, точно широкие страусовые перья, и одно за другим исчезали при свете звезд. Бенита Беатриса Клиффорд (это было полное имя девушки, которую назвали Бенитой в честь матери, а Беатрисой в честь единственной сестры отца) стояла, опершись на перила, и мысленно говорила себе, что по такому морю даже ребенок мог бы пуститься в берестяном челне и благополучно доплыть до гавани.

Но вот высокий, куривший сигару, молодой человек, лет тридцати, подошел к ней. Она немного подвинулась, желая дать ему место возле себя, и это движение могло бы многое сказать об их дружеских или даже еще более близких отношениях. С секунду он колебался, и выражение сомнения, даже печали показалось на его лице; словно он считал, что многое зависело от того, примет ли он это безмолвное приглашение или откажется от него, и не знал, как поступить.

И действительно, многое зависело от этого, а именно судьба обоих.

Едва он сделал шаг вперед, Бенита заговорила низким приятным голосом:

— Вы идете в курительную комнату или в салон танцевать, мистер Сеймур? Один из офицеров сказал мне, что затеваются танцы. Море до того спокойно, что мы можем вообразить себя на берегу!

— Нет, — ответил он. — В курительной комнате слишком душно, а дни, когда я танцевал, уже прошли. Я просто собирался походить после обеда, а потом сесть в кресло и заснуть. — Голос его оживился. — Как вы узнали, что это я? Вы не повернулись ко мне.

— У меня есть не только глаза, но и уши, — засмеялась она. — А после того, как мы около месяца пробыли на одном пароходе, я знаю вашу походку.

Некоторое время оба молчали; наконец он спросил ее, пойдет ли она танцевать. Бенита покачала головой.

— Потанцевать было бы приятно, но… мистер Сеймур, не сочтете ли вы меня безумной, если я скажу вам кое-что?

— Я никогда не считал вас безумной, мисс Клиффорд, не подумаю этого и теперь. В чем дело?

— Я не буду танцевать, потому что боюсь, да, я ужасно боюсь…

— Боитесь? Боитесь чего?

— Не знаю. Может быть, это в воздухе… но мне кажется, что приближается беда… Предчувствие охватило меня во время обеда; вот почему я ушла из-за стола.

— Все это оттого, что мы слишком много едим на пароходе, — заметил Сеймур. — И обед был очень продолжительным и обильным. Я же вам говорил, именно поэтому я хотел заниматься физическими упражнениями.

— И спать после этого.

— Да, сначала упражнения, затем сон. Мисс Клиффорд, это правило жизни и смерти. Для некоторых из нас катастрофа — лучший выход, ибо это означает возможность долго спать и не думать. В любом случае давайте молиться о том, чтобы катастрофу можно было предотвратить. Я рекомендую вам висмут и карбонат соды. А кроме того, глядя на такое море, трудно подумать о надвигающейся катастрофе. Посмотрите, мисс Клиффорд, — и он с восторгом указал на восток.

Она взглянула туда, куда указывала его протянутая рука, и там, над океаном, поднялся огромный шар африканской луны. Внезапно весь океан превратился в серебро, широкая серебристая рябь простиралась к ним. Можно было бы назвать ее дорогой ангелов. Сладкий мягкий свет выхватывал из темноты сужающиеся мачты и каждую деталь оснастки. Берег, обрамленный бахромой пены, был усеян низкими кустами. Даже круглые хижины стали видны в этом сиянии. Стало видно и еще кое-что, например особенности этой пары.

Мужчина был светлокожий, со светлыми волосами, которые уже начали седеть, особенно усы (бороду он не носил). Его лицо было четко очерчено, его нельзя было назвать особенно красивым, так как тонкости черт не хватало гармоничности; скулы были слишком высоки, а подбородок — слишком маленьким; мелкие ошибки, компенсированные в какой-то степени спокойными и веселыми серыми глазами. Он был плечист и хорошо сложен, в нем можно было уверенно узнать настоящего английского джентльмена. Таков был облик Роберта Сеймура.

Его собеседница выглядела прекрасной, хотя на самом деле не имела никаких реальных претензий к прелести, за исключением, возможно, фигуры, которая была гибкой, изящной, с приятными округлостями. Ее красивое лицо было необычно: черные глаза, большой и очень подвижный рот, пышные волосы, широкий лоб, задумчивое, по большей части, лицо, склонное, однако, озаряться внезапной улыбкой. Строго говоря, ее нельзя было назвать красивой женщиной, но она была чрезвычайно привлекательна, она обладала истинным магнетизмом.

Бенита посмотрела на луну, на серебристую дорожку под ней, потом обернулась к берегу и сказала:

— Наконец-то Африка близко.

— Слишком близко, по моему мнению. Если бы я был капитаном, то держался бы подальше. Этот континент таит множество сюрпризов. Мисс Клиффорд, вы не сочтете меня нескромным, если я спрошу вас, почему вы едете в Африку? Вы никогда не говорили мне об этом.

— Нет, не говорила, потому что это печальная история; если хотите, я расскажу.

Сеймур утвердительно кивнул и придвинул два палубных кресла; оба уселись на них в уголке, который образовала одна из поднятых на палубу шлюпок.

— Вы знаете, что я родилась в Африке, — начала Бенита, — и жила там до тринадцати лет. Я до сих пор могу говорить на зулусском наречии; сегодня днем я говорила на нем. Мой отец поссорился со своим отцом, из-за чего — не знаю, и эмигрировал. В Натале он женился на моей матери, мисс Ферейре; ее звали, как меня и ее собственную мать, — Бенитой. У нее была сестра. Их отец, Андреас Ферейра, женившийся на англичанке, был наполовину голландцем, наполовину португальцем. Я хорошо помню его — красивый старик, с темными глазами и седой бородой. По тем временам он был богат: владел большими участками земли в Натале и Трансваале и имел огромные стада. Итак, вы видите, что я наполовину англичанка, немного голландка, на четверть португалка — настоящая смесь! Мои родители ладили плохо. Мистер Сеймур, я скажу вам правду: он пил, хотя чувствовал к жене страстную привязанность, она же его ревновала. Кроме того, он проиграл бóльшую часть ее наследства, и, когда старый Андреас Ферейра умер, они обеднели. Однажды ночью между ними произошла ужасная сцена, и он, обезумев, ударил ее.

Моя мать была очень горда и решительна и, обернувшись к нему, сказала (я слышала это): «Я никогда тебе не прощу, между нами все кончено». На следующее утро мой отец, уже трезвый, просил у нее прощения, но она ничего не ответила, хотя он уезжал куда-то на две недели. Когда он уехал, она приказала запрячь фургон, уложила вещи, взяла кое-какие сбережения, поехала в Дурбан и, сделав несколько распоряжений в банке относительно своего личного маленького состояния, вместе со мной отплыла в Англию, оставив письмо для моего отца, в котором писала, что больше никогда не увидит его, и если он попытается забрать меня, то английский суд, под защитой которого она находится, не позволит отдать меня в дом пьяницы…

В Лондоне мы поселились с моей теткой, которая прежде была замужем за майором Кингом, но к этому времени овдовела и жила с пятью детьми. Мой отец часто писал матери, прося ее вернуться, но она не соглашалась и, думаю, была не права. Так продолжалось двенадцать лет или больше; моя мать умерла внезапно, я наследовала ее небольшое состояние с доходом двести-триста фунтов в год; свой маленький капитал она поместила так, что никто не может коснуться его. Скончалась она приблизительно год назад. Я написала отцу о ее смерти и получила от него грустное письмо; у меня есть несколько его писем. Он молил меня приехать к нему, не дать ему умереть одиноким и говорил, что умрет от разбитого сердца, если я не исполню его просьбу. Он уверял, что давно перестал пить, так как вино сломало его жизнь, и судья и доктор подтверждали это. Несмотря на уговоры моих двоюродных братьев, сестер и тетки, я согласилась — и вот я здесь. Отецдолжен встретить меня в Дурбане, но как мы узнаем друг друга — не знаю. Мне хочется видеть его, поскольку, в конце концов, он мой отец.

— Хорошо, что вы приехали сюда, при всех этих обстоятельствах. У вас, должно быть, храброе сердце, — сказал Роберт задумчиво.

— Это мой долг, — ответила она. — И, кстати, я не боюсь тех, кто родился в Африке. Правда, я все чаще и чаще хотела вернуться туда, на вельд, лежащий так далеко от лондонских улиц и туманов.

— Не удивляйтесь, мисс Клиффорд, но я однажды встретил вашего отца. Вы всегда напоминали мне кого-то, но я забыл имя этого человека. Теперь я припоминаю: его звали Клиффорд.

— Где же вы его встретили? — спросила она удивленно.

— Как я говорил вам, я уже побывал в Южной Африке при других обстоятельствах. Четыре года назад я охотился там на крупную дичь. Направляясь от восточного берега, мы с братом (он уже умер, бедняга!) попали в страну матабелов на берегах Замбези. Не найдя дичи, мы собирались двинуться на юг, но туземцы рассказали нам об удивительных развалинах над рекой, в нескольких милях от нас. Оставив фургон по эту сторону высокой гряды, через которую было бы трудно перевезти его, мы с братом захватили ружья, сумку с провизией и двинулись в путь. Развалины были дальше, чем казалось, однако с возвышенности мы довольно ясно рассмотрели их. Скоро стемнело.

Перед стеной мы заметили фургон и палатку и, решив, что они принадлежат белым, пошли туда. В палатке горел огонь, пола ее была откинута, так как стояла очень жаркая ночь. В ней сидели двое: седобородый старик и красивый малый, лет сорока, с темными яркими глазами и острой черной бородкой. Они рассматривали груду золотых безделушек, лежавших на столе между ними. Я хотел заговорить, но чернобородый человек услышал или увидел нас и, схватив ружье, прислоненное к столу, быстро повернулся и прицелился в меня…

— Ради Бога, не стреляйте, Джейкоб, — попросил старик, — это англичане.

— Будет лучше, если они умрут, — ответил тот мягким голосом с легким иностранным акцентом. — Нам не нужно ни шпионов, ни воров!

— Мы ни то, ни другое, но я умею стрелять так же хорошо, как вы, мой друг, — заметил я и направил на него дуло.

Он опустил ружье, и мы объяснили, что отправились в археологическую экспедицию. Мы разговорились и вскоре стали настоящими друзьями, однако ни я, ни мой брат не сошлись с мистером Джейкобом… Его фамилию я забыл. Меня поразило, что он необыкновенно ловко владел ружьем, и, насколько я понял, у него было таинственное и довольно темное прошлое. Не стану распространяться слишком долго; скажу только, что, поняв наши намерения, ваш отец (это был он) откровенно рассказал, что они искали сокровище, два или три столетия назад спрятанное в этой местности португальцами. Но племя макалангов, занявшее крепость Бамбатце, не позволило им производить нужные раскопки, утверждая, что ее охраняет призрак и, если мы потревожим землю, это принесет несчастье всем.

— Они отыскали золото? — спросила Бенита.

— Не знаю, потому что на следующий день мы ушли. Кстати, золото, которое мы видели у вашего отца и его друга, было в некоторых древних могилах, но не имело ничего общего с легендарным кладом.

— Что же это было за место? Я люблю старые развалины, — перебила Бенита.

— О! Замечательно! Гигантская стена, образующая круг и построенная бог знает кем. На полпути к вершине холма возвышается другая стена, а затем еще одна, в верхней трети, и там, в окружении своего рода святая святых, на грани пропасти, — большой конус из гранита.

— Искусственный или натуральный?

— Я не знаю. Они не позволили нам побывать там, но мы познакомились со своего рода начальником и первосвященником, и этот замечательный старик был очень мудрым и очень добрым. Я помню, что он сказал мне: он верил, что мы должны встретиться снова. Я спросил его о сокровищах и почему он не пускает других белых людей взглянуть на них, но он ответил, что сюда никогда не ступит нога мужчины, белого или черного, что только женщина может найти его в назначенное время, когда угодно дух Бамбатце, под чьей опекой и попечительством он пребывает.

— А что это за дух Бамбатце, мистер Сеймур?

— Не могу сказать. Я знаю только, что призрак — белая женщина, которая иногда на восходе или при лунном свете появляется на острие той скалы, о которой я рассказал вам. Помню, я до зари поднялся, чтобы увидеть привидение… как идиот, потому что, конечно, ничего не увидел. Вот и все, что мне известно.

— Говорили ли вы еще с моим отцом, мистер Сеймур?

— Да, немного. На следующий день он вернулся к нашей повозке вместе с нами, радуясь, мне кажется, избавлению от вечного общества своего партнера Джейкоба. Это не было замечательно в человеке, который был воспитан в Итоне и Оксфорде. Я узнал все его недостатки, однако он был джентльмен, каковым Джейкоб не был. Тем не менее Джейкоб много читал и мог говорить на любом языке.

— Говорил ли он, что он мой отец?

— Да, он сказал мне, что неправильно прожил свою жизнь и ему есть за что упрекнуть себя, — разговор состоялся, когда мы были наедине. Наконец, он добавил, что у него была семья в Англии, он очень хотел, чтобы богатство стало компенсацией для вас за его прошлые прегрешения, и именно поэтому искал сокровища. Тем не менее я боюсь, что он так и не нашел ничего.

— Нет, мистер Сеймур, он так и не нашел его и не найдет, но все же я рада слышать, что он думал о нас. Кроме того, я хотела бы узнать, что это за место.

— Я поехал бы туда с вами, мисс Клиффорд, и с вашим отцом, но не с Джейкобом. Если когда-нибудь кто-нибудь поедет туда с ним, я скажу: «Остерегайтесь Джейкоба».

— О, я не боюсь Джейкоба, — ответила она со смехом, — хотя считаю, что мой отец до сих пор имеет дела с ним, по крайней мере, в одном из своих писем он упомянул своего партнера-немца.

Оба замолчали, но вскоре Сеймур спросил:

— Вы рассказали мне вашу историю, хотите послушать мою?

— Да.

— Вам не придется слушать долго, мисс Клиффорд, мне, как бедному точильщику Кенинга, нечего рассказывать. Перед вами один из самых бесполезных людей на свете, ничем не отличившийся член класса, который в Англии называется высшим. Человек, не умеющий делать ничего, что стоит делать, кроме стрельбы. Я не получил ни одной профессии, не работал и в результате в тридцать два года превратился в разоренного, потерявшего почти всякую надежду человека.

— Почему вы разорены и утратили надежду? — тревожно поинтересовалась она. Его тон огорчал ее больше всего.

— Я разорен потому, что мой старый дядя, почтенный Джон Сеймур, наследником которого я считался, совершил безумие — женился на девушке, подарившей ему цветущих близнецов. С появлением их на свет исчезли мои надежды на наследство, а также сумма в тысячу пятьсот фунтов, которую дядя ежегодно любезно выдавал мне с тем, чтобы я поддерживал свое положение в свете. У меня были кое-какие собственные средства, но также и долги. В настоящее время счет на две тысячи сто шестьдесят три фунта и четырнадцать шиллингов и маленькая наличная сумма представляют все, что у меня за душой.

— Я не считаю вас разоренным, эта сумма — целое богатство, — с облегчением произнесла Бенита. — Имея две тысячи фунтов, вы можете нажить целое состояние в Африке. А почему у вас нет надежды?

— Мне нечего ждать в будущем. Поистине, когда я истрачу эти две тысячи фунтов, я не сумею заработать и шести пенсов. Стоя перед такой дилеммой, я нашел, что мне остается только использовать свое умение стрелять и стать охотником. Я собираюсь охотиться на слонов, пока какой-нибудь слон не убьет меня. По крайней мере, — прибавил Сеймур изменившимся голосом, — я собирался поступить так еще полчаса назад.

Глава 2

КОНЕЦ «ЗАНЗИБАРА»
— Полчаса назад? Почему же… — Бенита замолчала.

— Почему я изменил мой очень скромный план жизни? Мисс Клиффорд, если это достаточно интересно, я вам скажу. Это произошло потому, что искушение, которому я до сих пор был в состоянии сопротивляться, за последние полчаса стало слишком сильным для меня. Вы знаете, все имеет свою разрушающую силу. — Он нервно пыхтел сигарой, бросил ее в море, помолчал, потом продолжил: — Мисс Клиффорд, я решился влюбиться в вас, послушайте меня, у вас будет много времени, чтобы дать мне ответ. Впервые в жизни я позволил себе роскошь быть серьезным. Для меня это новое ощущение, и потому бесценное. Могу ли я продолжать?

Бенита ничего не ответила. Она поднялась с той неспешностью, которой отличались все ее движения, тогда как Роберт Сеймур поспешно встал перед ней, так что лунный свет озарял ее лицо, в то время как его собственное оставалось в тени.

— Кроме тех двух тысяч долларов, о которых я говорил, и, кстати, их владельца, я не могу ничего вам предложить. Я неимущий и бесполезный человек. Но хочу вам сказать, Бенита: я люблю вас… Послушайте, — продолжал он торопливо, как человек, который хочет сказать нечто важное и у которого очень мало времени, — это странно, непонятно, что, но это чистая правда. Я полюбил вас, как только увидел ваше лицо. Вы помните, когда вы стояли там, опираясь на фальшборт, а я поднялся на борт в Саутгемптоне, и, когда я шел по трапу, я взглянул на вас, и мои глаза встретились с вашими. Тогда я остановился, и та полная пожилая леди, которая вышла на Мадейре, наткнулась на меня и спросила, достаточно ли я умен, чтобы решить, собираюсь я вперед или назад. Вы помните?

— Да, — ответила она тихо.

— Я был не прочь ответить «назад» и отказаться от места на этом корабле. Но я снова посмотрел на вас, и что-то внутри меня сказало: «Вперед». Я прошел остальную часть трапа и снял шляпу перед вами. — Он помолчал, потом продолжил: — Я не имею никаких особых пороков, кроме худшего из всех — праздности, и ни малейшего следа какой-либо добродетели.

— Вы шутите или что все это значит, мистер Сеймур? — спросила Бенита, глядя прямо перед собой.

— Что все это значит? О чем вы говорите?

— Я всегда думала, что в таких случаях люди хотят представить себя в лучшем свете.

— Совершенно верно, но я никогда не делаю того, что должен, за что благодарен сейчас Небесам, так как в противном случае я не должен был быть здесь сегодня вечером. По крайней мере, я честен. Теперь, когда я сказал, что являюсь — или являлся полчаса назад — бездельником и бесперспективным неудачником, я спрашиваю вас: хотите ли вы услышать больше?

Она поднялась и, взглянув на него, увидела, что его лицо побледнело в лунном свете. Возможно, это повлияло на нее, изгнав впечатление от его горькой насмешки над собственной виной. Во всяком случае, Бенита казалось, передумала и снова села.

Он слегка поклонился.

— Я благодарю вас. Я уже говорил вам, кем я был полчаса назад. Теперь, надеюсь, вы поверите мне, если я скажу, кем являюсь сейчас. Я действительно раскаиваюсь. Я не очень стар, и я думаю, что у меня есть еще возможность найти свой путь; если это не так, ради вас я сделаю это возможным. Я не верю, что вы никогда не сможете найти никого, кто будет любить вас лучше или заботиться о вас нежнее. Я хочу жить для вас в будущем, более полно, чем даже в прошлом я жил для себя. Я стою на распутье. Если вы согласитесь стать моей, я чувствую, что смогу стать мужем, которым вы могли бы гордиться; если же нет, то я напишу «Конец» на могильной плите возможностей Роберта Сеймура. Я обожаю вас. Вы единственная женщина, с которой я хотел бы провести свои дни. Я прошу вас взять на себя риск выйти за меня замуж, хотя я не вижу впереди ничего, кроме бедности, потому что я авантюрист.

— Не говорите так, — быстро сказала она, — все мы искатели приключений в этом мире.

— Хорошо, мисс Клиффорд. Тогда, значит, мне нечего больше говорить, теперь ваш черед.

Как раз в это время на капитанской палубе произошло смятение и заметался человек. Через минуту в машинном отделении отчаянно зазвонил колокол. Роберт знал этот сигнал: он обозначал «стой». Раздался новый звон: «задний ход на всех парах».

— Что происходит? — забеспокоился молодой человек.

Но раньше, чем затихли его слова, все стало ясно. Казалось, весь нижний корпус громадного парохода остановился, тогда как верхняя его часть продолжала двигаться вперед; затем появилось другое, еще более ужасное ощущение: ноги скользили, беспомощно, тяжело, как по льду или по натертому полированному полу. Брусья хрустнули, веревки разорвались с шумом пистолетного выстрела, тяжелые предметы понеслись по палубе. Толчок сорвал Бениту с кресла, она натолкнулась на Роберта, и оба упали. Он не ушибся и быстро вскочил, но она лежала неподвижно, и Сеймур увидел, что какой-то тяжелый предмет до крови ушиб ей голову. Он поднял ее и, полный ужаса и отчаяния, прижал руку к ее сердцу. Слава Богу, оно снова начало биться. Бенита была жива!

Музыка прервалась, и короткое время в салоне стояла полная тишина. Потом мгновенно поднялся ужасающий крик, люди с безумными глазами кидались туда и сюда; слышались вопли и визг женщин и детей; какой-то священник громко молился, упав на колени.

Роберт некоторое время стоял в раздумье; он прижимал бесчувственную Бениту к груди, и кровь из ее раны текла на его плечо. Но вот он решился.

Девушка занимала палубную каюту. Не выпуская девушку из рук, Сеймур стал пробираться через беспорядочную толпу пассажиров; на пароходе было около тысячи человек! Каюта Бениты оказалась пуста, ее соседка убежала. Положив девушку на нижнюю койку, Сеймур зажег свечу в качающемся подсвечнике, отыскал два спасательных пояса и один из них, не без большого труда, надел на мисс Клиффорд, потом, взяв губку и напитав ее водой, омыл ее окровавленную голову. На виске Бениты виднелась рана, оттуда все еще сочилась кровь. Рана была не очень глубока, и, насколько мог судить Сеймур, черепная кость уцелела. Он надеялся, что Бенита только оглушена и скоро очнется. Больше Сеймур ничего не мог сделать для нее, но в эту минуту ему пришла в голову одна мысль. На полу, сбитая толчком, лежала ее шкатулка с принадлежностями для письма. Он открыл ящик и, вынув лист бумаги, быстро набросал карандашом:

«Вы мне не ответили, и, вероятно, я не узнаю этого ответа на земле, которую один из нас или мы оба, может быть, скоро покинем. Если же мне суждено погибнуть, а вам остаться, надеюсь, вы будете хорошо думать обо мне иногда, как о человеке, который искренне любил вас. Может статься, погибнете вы и никогда не прочтете этих слов. Но если мертвым дано знать происходящее на земле, вы увидите меня таким же, каким покинули, — вашим и только вашим. Но возможно, мы оба останемся живы, я молюсь об этом»

Р. С. С.
Он сложил бумагу и, засунув ее за блузку Бениты, вышел на палубу, чтобы видеть происходящее. Пароход все еще шел, но двигался медленно, кроме того, он кренился теперь так сильно, что было трудно стоять на палубе. Почти почти все пассажиры прижались друг к другу на той стороне палубы, которая возвышалась над водой, надеясь найти там убежище. Человек с белым, обезумевшим лицом, шатаясь, шел к нему. Это был капитан. На мгновение он остановился, вцепившись в стойки. Роберт Сеймур увидел в этом шанс и обратился к нему.

— Простите меня, — сказал он. — Я не люблю вмешиваться в чужие дела, но предлагаю вам остановить корабль и идти на лодках к берегу. Море спокойное, и, если еще не слишком поздно, не должно быть никаких трудностей в том, чтобы спустить их на воду.

Капитан рассеянно уставился на него.

— Они не вместят всех, мистер Сеймур.

— По крайней мере, они вместят некоторых, — ответил тот и указал на воду, которая сейчас была почти на одном уровне с палубой.

— Может быть, вы правы, мистер Сеймур. Это не имеет значения для меня, я конченый человек… Но бедные пассажиры, бедные пассажиры!

И он бросился к мостику, как раненый кот по ветке дерева, и через несколько секунд Роберт услышал, как он выкрикивал команды.

Приблизительно через минуту пароход остановился. Капитан слишком поздно решил пожертвовать судном и спасти тех, кто еще был жив. Матросы начали готовить шлюпки. Роберт вернулся в каюту, где лежала Бенита, завернул ее в шаль и одеяло и, увидев на полу второй спасательный пояс, надел его на себя, зная, что времени достаточно. Подняв Бениту и сообразив, что все кинутся к старборду[622], где шлюпки низко висели над водой, он с трудом отнес ее по крутому подъему к противоположному борту. Там висел катер, который, как знал Роберт, должен был попасть в руки хорошего человека, второго офицера.

Действительно, у левого борта толпы не было; бóльшая часть пассажиров думала, что катер невозможно благополучно спустить; тем же несчастным, рассудок которых померк, инстинкт подсказывал бежать к старборду. Между тем искусный моряк, второй офицер, и подчиненный ему экипаж уже работали, готовя катер к спуску.

— Сначала женщины и дети! — приказал офицер.

Пассажиры бросились к катеру. Роберт увидел, что там скоро не останется места.

— Боюсь, — произнес он, — что мне следует счесть себя женщиной, так как я несу даму. — И, сделав большое усилие, поддерживая Бениту одной рукой, он по веревке спустился и с помощью матроса благополучно добрался до катера.

Еще двое мужчин карабкались вслед за Робертом.

— Отчалить! — велел офицер. — Катер не сможет выдержать больше груза.

Веревки отпустили. Когда катер уже отошел футов на двенадцать от парохода, к левому борту кинулась толпа обезумевших людей, которые не нашли места в шлюпках со старборда. Одни, самые смелые, спускались по бортам, другие прыгали и падали на них или в море. Перегруженный катер шел, огибая «Занзибар», который покачивался, словно в предсмертных муках. Офицер думал доставить своих пассажиров на берег, поэтому маленькому судну пришлось подойти к старборду погибавшего парохода. Ужасные сцены разыгрывались там. Сотни пассажиров, как звери, боролись из-за мест, многие шлюпки опрокинулись, и спасавшиеся упали в воду. Через корму на обрывках веревок перевешивались несчастные и, слабея, один за другим падали. Возле еще не спущенных шлюпок происходила адская борьба; мужчины, женщины и дети дрались за места в лодках; потеряв человеческий облик, сильные не выказывали сострадания к слабым…

Крики толпы, большая часть которой была осуждена на гибель, сливались в один вопль, такой ужасный, какой мог бы вырваться из уст титана в агонии. И над этой картиной раскинулось спокойное, залитое лунным светом небо; кругом было море, гладкое как зеркало. С парохода, лежавшего на боку, несся вой сирены, и несколько храбрецов продолжали пускать ракеты, взлетавшие к небу и рассыпавшиеся в высоте градом звезд.

Сжатый воздух или пар вырвался из-под палубы; обломки взлетели в воздух. Бедняга капитан все еще цеплялся за перила мостика. Сеймур видел его мертвенно бледное лицо, искаженное ужасной улыбкой…

«Занзибар» закачался, как умирающий кит, и окончательно перевернулся… Лунные лучи заиграли на его киле, показался зубчатый пролом, пробитый подводной скалой. Вскоре все исчезло. Только маленькое облако дыма и пара указывало на то место, где еще недавно высился пароход.

Глава 3

КАК РОБЕРТ ДОБРАЛСЯ ДО БЕРЕГА
На месте, где только что был «Занзибар», появилась огромная воронка с пенящейся водой, в которой на мгновение появлялись и снова исчезали черные силуэты.

— Оставайтесь на месте, ради вашей жизни, — сказал офицер тихо. — Иначе воронка утащит на дно.

Вода влекла катер к воронке. Но прежде чем он достиг ее, океан переварил свою добычу и, за исключением воздушных пузырьков и странной, неестественной зыби, был снова спокоен.

Они были в безопасности.

— Господа, я выйду в открытое море и останусь там до рассвета, — объяснил офицер. — Может быть, мы встретим какое-нибудь судно. Если же постараемся сейчас подойти к берегу, прибой уничтожит катер…

Никто не возражал; все были ошеломлены и не могли говорить; но Роберт мысленно сказал себе, что офицер решил поступить разумно. Катер двинулся, однако не прошел и нескольких ярдов, как что-то черное поднялось рядом с ним. Обломок погибшего парохода! За него цеплялась женщина, прижимая к груди какой-то сверток. Она была жива, кричала и просила, чтобы ее взяли на катер.

— Спасите меня и мое дитя! — повторяла она. — Ради Бога…

Роберт узнал прерывающийся голос; спаслась молодая женщина, которая ехала с ребенком в Наталь и с которой он успел подружиться. Он протянул руку и схватил ее, но офицер каменным голосом произнес:

— Катер перегружен. Чтобы взять леди в катер, кто-то должен выйти из него. Я сам бросился бы в море, но долг велит мне остаться. Найдется ли мужчина, желающий уступить ей место?

Все мужчины — их было семеро, кроме матросов, — опустили головы и молчали.

— Вперед! — приказал офицер тем же каменным тоном. — Она отпустит руки.

Роберт решился — и быстро сказал, обращаясь к офицеру:

— Мистер Томсон, даете ли вы мне слово, если я брошусь в воду, взять в катер женщину с ребенком?

— Конечно, мистер Сеймур.

— Тогда остановитесь, я сойду в воду… Если кто-нибудь останется в живых, расскажите этой даме, как я умер, — он указал на Бениту, — и прибавьте, что мне казалось, что она одобрила бы мой поступок.

— Непременно, — пообещал офицер, — и, если будет возможность, ее спасут.

— Держите миссис Джефрис, — обратился Сеймур к матросам, — я оставлю для нее свое пальто…

Один из матросов исполнил его желание, и Роберт, поцеловав Бениту в лоб, осторожно опустил ее на дно катера, освободился от пальто и медленно перекатился через борт в воду.

— Теперь, — сказал он, — тащите миссис Джефрис!

Это исполнили не без труда, и Сеймур увидел, как измученная женщина и ее ребенок без чувств упали на его место.

— Да благословит вас Бог, вы храбрый человек, — сказал Томпсон. — Я буду помнить вас, даже если проживу сто лет.

Больше никто не произнес ни слова. Возможно, многие испытывали слишком глубокий стыд.

— Я только выполнил свой долг, — ответил Сеймур из воды. — Как далеко до берега?

— Около трех миль! — прокричал Томсон. — Держитесь за доску! Прощайте!

— Прощайте, — ответил Роберт.

Катер отошел и вскоре исчез в тумане.

Роберт лежал на доске, которая спасла жизнь миссис Джефрис. Сеймур хорошо знал положение берега; теперь в полной тишине он слышал грохот могучего прибоя о камни.

Странное это было путешествие по тихому морю, под тихими звездами, и странные мысли приходили в голову Роберта…

Долины между водными горами сделались глубже; на противоположных валах стали появляться белые гребни. Сеймур попал в волны прибоя, и здесь началась борьба за жизнь.

Роберт с трудом удерживался на доске, ее края резали ему руки. Когда волны накрывали его, он задерживал дыхание, когда отбрасывали — он снова набирал воздух быстрыми глотками. И вдруг он взлетел, упал и, теряя сознание, почувствовал под ногой дно. Еще мгновение — и страшная сила подхватила его: вода вырвала у него доску, однако пробковый спасательный пояс снова поднял его. Отхлынувшие волны унесли его в более глубокое место, беспомощного, в полном отчаянии.

Опять нахлынул громадный вал, такой большой, каких Сеймур еще никогда не видел, «отец волн», по выражению кафров. Вал подхватил Роберта, обнял громадным зеленым гребнем и перенес, как соломинку, через жестокую гряду камней. Вал с громом разбился, ударил его о каменисто-песчаную мель, образованную речкой, и, толкая своей несокрушимой силой, катил до тех пор, пока мощь не истощилась и пена не начала отступать обратно к морю, утягивая и несчастного пловца.

Роберт почти потерял сознание, но у него осталась искра рассудка, и он понял, что, если вода снова увлечет его в глубину, он погибнет. Чувствуя, что море влечет его, Сеймур с силой запустил руки в песок, и, на его счастье, они уцепились или за ствол дерева в почве, или за камень, во всяком случае за что-то твердое. Он отчаянно сжал свою опору… Неужели эта пытка никогда не кончится?

Катер с Бенитой был сильно загружен, гребцы с трудом работали веслами против прилива; численность пассажиров мешала им. Вскоре поднялся легкий ветер с суши, как это часто бывает к утру, и Томсон решил поднять парус. Это было сделано не без труда, потому что пришлось вытащить мачту и поставить ее. Женщины начали кричать, когда катер наклонился и его борта оказались на одном уровне с водой.

— Любой, кто пошевелится, будет выброшен за борт, — сказал офицер, управляющий рулем.

Все утихли.

Катер шел довольно быстро в море, но моряки тревожились: появились признаки того, что ветер усилится, а при волнении загруженный катер вряд ли уцелел бы.

Все это время Бенита лежала без чувств; малый, поставивший на нее ноги, сказал, что она, вероятно, умерла и что лучше бросить ее за борт, чтобы облегчить катер.

— Если вы бросите в воду эту леди, живую или мертвую, — угрюмо произнес Томсон, поднимая глаза, — вы отправитесь вслед за ней, мистер Баттон. Помните, кто принес ее сюда и как он умер.

Баттон замолчал; Томсон поднялся, окинул взглядом море, потом наклонился к поднявшемуся матросу и шепнул ему несколько слов. Тот кивнул в ответ.

— Это, вероятно, пароход другой компании.

Пассажиры, повернув головы, увидели на горизонте полоску дыма. Были отданы команды; подняли небольшой парус с привязанным наверху клочком белого полотна; заработали весла.

Пароход все шел, но вот послышался звук его сирены; через полминуты он остановился.

— Нас заметили, — с облегчением вздохнул Томсон. — Благодарите Бога, потому что поднимается ветер. Спустите парус — он нам больше не понадобится.

Через полчаса ветер действительно поднял волны, и легкие брызги воды перелетали через корму катера, который с большими предосторожностями был привязан к веревке, опущенной с палубы парохода «Кестл», шедшего в Наталь. Со стуком упали сходни, и сильные люди, стоя на ступенях, начали поднимать одного пассажира за другим на пароход, спасая их от смерти, к которой они были так близки. Последними были подняты Томсон и Бенита.

Между тем новость распространилась, и проснувшиеся пассажиры, одетые в пижамы, тапочки и халаты и даже завернутые в одеяла, толпились вокруг потерпевших кораблекрушение или помогая им в каютах.

— Я не пью, — сказал второй офицер Томсон, когда делал краткий доклад капитану «Кестла», но если кто-то поставит мне виски с содовой, я буду ему очень обязан.

Глава 4

МИСТЕР КЛИФФОРД
Ушиб, полученный Бенитой, заставил ее пролежать без чувств много часов, однако рана не была по-настоящему серьезна: упавший блок скользнул по лбу, и, несмотря на разорванную кожу, череп был цел. Благодаря надлежащей медицинской помощи девушка скоро очнулась, но не вполне и бредила, воображая себя на «Занзибаре».

Придя в себя полностью, она была поражена, почувствовав боль в забинтованной голове и увидев стюарда, сидящего перед ней с чашкой горячего чая в руке.

— Где я? Это сон? — спросила она.

— Выпейте, — ответил стюард.

Бенита повиновалась, так как чувствовала голод, затем повторила свой вопрос.

— Ваш пароход потерпел кораблекрушение, — сказал стюард, — и очень много людей утонуло, но вы спаслись на катере. Посмотрите, там ваша одежда. Она не была в воде.

— Кто отнес меня в катер? — спросила Бенита слабым голосом.

— Джентльмен, который завернул вас в одеяло и надел на вас спасательный пояс.

Теперь Бенита вспомнила все.

— Мистер Сеймур спасся? — прошептала она, ее лицо посерело от ужаса.

— Я не смею говорить, мисс, — ответил стюард уклончиво. — Но джентльмена с таким именем нет на борту этого корабля.

Пришел врач, и Бенита обратилась к нему с вопросами. Но тот, знавший историю самопожертвования Роберта от мистера Томсона и других, не дал ей никакого ответа, потому что догадался, как обстояли дела стоял между ними, и боялся последствий шока. Все, что он мог сказать, — что он надеется на то, что мистер Сеймур бежал в какой-то другой лодке.

Лишь на третье утро Бените сообщили правду, которую нельзя было дольше скрывать. В ее каюту пришел мистер Томсон и рассказал ей все. Она слушала молча, изумленная, пораженная ужасом.

— Мисс Клиффорд, — сказал он в заключение, — редко кто из людей способен на такой храбрый поступок. На пароходе мистер Сеймур казался мне гордым и надменным, но он был замечательный человек, и я молю Бога, чтобы он остался жив, как осталась жива та дама с малюткой, ради которых он рискнул жизнью. Они теперь вполне поправились.

— Да, — машинально повторила Бенита, — действительно, замечательный человек, — и прибавила со странной уверенностью: — Он жив.

— Очень рад, что вы говорите так, — произнес Томсон, вполне убежденный в противном.

Он передал ей записку, которую нашли у нее за кофтой, и, чувствуя, что не может больше выносить ужасной сцены, вышел из каюты. Бенита дважды жадно прочитала строки, набросанные Сеймуром, прижалась к ним губами и прошептала:

— Да, я буду с любовью думать о тебе, Роберт Сеймур, и дам ответ, если мы когда-нибудь встретимся с тобой.

…«Кестл» пришел к Дурбану и бросил якорь: слишком большой пароход не мог перейти через мель. На заре экономка разбудила Бениту и сообщила, что какой-то старый джентльмен подплыл к пароходу в береговой шлюпке и желает видеть ее; боясь подать ложные надежды, она особенно подчеркнула слово «старый». С ее помощью Бенита оделась и, когда солнце поднялось, заливая светом Наталь, вышла на палубу и увидела возле бульверка[623] худого седобородого человека, которого узнала, несмотря на долгие годы разлуки.

Она невольно вздрогнула, увидев этого задумавшегося старика. Ведь это был все-таки ее отец! Может быть, не только он был виновен в ссоре с женой… Она подошла к нему и дотронулась до его плеча:

— Отец!

Он обернулся быстро, как молодой человек, потому что еще сохранил ту живость, которую от него унаследовала и дочь. Его ум и тело оставались до сих пор подвижными.

— Дорогая, — воскликнул он, — я всюду узнал бы твой голос! Все эти годы он звучал у меня в ушах. Благодарю тебя, дорогая, за то, что ты вернулась ко мне. И благодарение Богу, что ты уцелела во время бедствия, погубившего стольких людей!

Он увидел повязку на ее лбу.

— Они не сказали мне, что ты была ранена, Бенита! — воскликнул он своим изысканным голосом — это был один из признаков аристократизма, которого этого мужчину не смогли лишить ни ошибки прошлого, ни долгие годы. — Они только сказали мне, что вы были спасены. Ты прекрасна, Бенита, — гораздо больше, чем я ожидал.

— Что, — ответила она, улыбаясь, — даже с этой повязкой на голове? Ну, в ваших глазах, отец, возможно.

Но она подумала, что это описание было бы более применимо к отцу, который на самом деле, несмотря на свои годы, был удивительно красив, с быстрыми голубыми глазами, подвижным лицом, нежным ртом с задумчивыми складками в уголках губ, с седой бородой. Как мог этот человек ударить ее мать? Потом она вспомнила, что он уже много лет назад был рабом спиртного, и поняла, что ответ был прост.

— Расскажи мне о вашем спасении, — сказал он, похлопывая ее по руке. — Ты не представляешь, как я страдал. Я ждал в отеле, и тут объявили о крушении «Занзибара» и гибели всех, кто был на борту. Впервые за много лет я выпил, чтобы заглушить свое горе, — не бойся, дорогая, это было в последний раз. После пришло другое сообщение, и там были имена тех, кто смог спастись, и, слава Богу, ах! — благодарю Бога за то, что среди них было твое имя! — И он задохнулся при воспоминании о том, какое испытал облегчение.

— Да, — сказала она. — Я полагаю, что должна благодарить не только его. Вы слышали рассказ о том, как мистер Сеймур спас меня?

— Пока вы одевались, я разговаривал с офицером, который был в команде вашего судна. Он был храбрым человеком, Бенита, и я сожалею, что должен сказать тебе, что он покинул нас…

Она ухватилась за стойку и смотрела на него с диким, белым лицом.

— Откуда вы знаете, отец?

Мистер Клиффорд вытащил из кармана копию «Натал Меркурий» и отыскал среди длинных столбцов описание крушения «Занзибара». Он прочел вслух:

— Спасатели доложили, что на побережье напротив места кораблекрушения они встретили кафира. У него обнаружили золотые часы, которые, как он сказал, были взяты у белого человека, найденного лежащим на песке в устье реки Умволи. На часах была гравировка: «Роберту Сеймуру от дяди, в честь совершеннолетия». Имя мистера Сеймура — среди пассажиров первого класса, следовавших на пароходе «Занзибар» в Дурбан. Он был членом старой английской семьи, проживавшей в графстве Линкольншир. Это было его второе путешествие в Южную Африку, где он был несколько лет назад вместе со своим братом. Все, кто знал его, разделят с нами боль от его потери. Мистер Сеймур был меткий стрелок и один из лучших английских джентльменов. В последний раз его видели, когда он сопровождал мисс Клиффорд, дочь известного в Натале пионера, в катер, и, как сообщается, эта молодая леди, была спасена. Пока не существует никаких объяснений, как он пришел к своему печальному концу.

— Я боюсь, что все предельно ясно, — сказал Клиффорд, сложив газету.

— Да, достаточно ясно, — повторила Бенита напряженным голосом. — И все же, отец! Он просил меня выйти за него замуж, и я не могу поверить, что он умер, прежде чем я успела ответить.

— Боже мой! — сказал старик. — Они не говорили об этом. Это ужасно грустно. Бог поможет тебе, мое бедное дитя! Я не могу сказать ничего, кроме того, что он был лишь одним из трехсот, кто ушел вместе с ним…

Следующая неделя прошла для Бениты ужасно. Старые друзья ее отца пригласили их к себе в дом. После первой радости от встречи к ней пришла слабость, до того страшная, что доктор велел ей лежать в постели и пять дней не вставать. Рана на голове вскоре зажила; постепенно вернулись и силы. Все еще печальная, Бенита однажды медленно вышла на веранду и взглянула на жестокое море, сейчас тихое, как и небо над ним.

Мистер Клиффорд, который все время нежно ухаживал за дочерью, подошел и сел рядом с ней, взяв ее за руку.

— Я не хочу жить в этом городе, не хочу возвращаться в Англию, — сказала она. — Африка стала для меня святой землей. Отец, поедем на ферму и будем там спокойно жить вдвоем.

— Да, но мы будем не вдвоем; мой компаньон, Джейкоб Майер, живет в моем доме.

— Джейкоб Майер? А, помню! — Бенита поморщилась. — Он немец? И очень странный?

— Кажется, немец и действительно очень странный. Он нехороший человек, Бенита, хотя и нужный мне, и я из-за контракта не могу отделаться от него.

— Как он стал твоим компаньоном? — спросила Бенита.

— Много лет назад Майер явился ко мне и рассказал грустную историю. По его словам, он вел торговлю с зулусами, но почему-то поссорился с ними — уж не знаю почему. Кончилось тем, что они сожгли его фургон, украли волов и товары, а слуг перебили. Они убили бы и его, если бы он не спасся от них каким-то странным образом.

— Как именно?

— Он уверял меня, будто ему удалось при помощи месмеризма[624] загипнотизировать их вождя и заставить провести через лагерь. Это довольно странно, но я верю… Он проработал у меня шесть месяцев и оказался очень умным и ловким человеком. И вот однажды ночью — я отлично помню, что это случилось через несколько дней после того, как я рассказал ему о португальском сокровище в стране матабелов, — Майер достал из-под подкладки своего жилета пятьсот фунтов и предложил продать ему половину доходов от фермы. Да, пятьсот фунтов, хотя все эти месяцы я считал его нищим! Ну, из-за того, что он все-таки был мне товарищем в безлюдной стране, я согласился. С тех пор наши дела шли хорошо, хотя экспедиция за кладом не удалась. Впрочем, она нам больше чем окупилась благодаря перепродаже закупленной нами слоновой кости. Но на следующий раз наше предприятие удастся, — добавил Клиффорд, — если, конечно, макаланги позволят обыскать их гору.

Бенита улыбнулась.

— Мне кажется, тебе лучше заниматься разведением лошадей, отец.

— Выслушав всю историю, ты сама рассудишь. Впрочем, ты воспитывалась в Англии. Скажи, Бенита, тебе не страшно ехать к озеру Кристи?

— Почему мне должно быть страшно? — улыбнулась она.

— Из-за одиночества и Майера.

— Отец, я родилась среди вельдов и всегда ненавидела Лондон; я не боюсь ни одного человека на свете! Во всяком случае, я попробую пожить у тебя и посмотреть, как мне понравится твоя жизнь.

— Очень хорошо, — ответил отец со вздохом облегчения. — Ты всегда можешь вернуться, не так ли?

— Да, — равнодушно произнесла она. — Я полагаю, что я всегда могу вернуться.

Глава 5

ДЖЕЙКЛБ МАЙЕР
Прошло более трех недель. Однажды утром Бенита откинула занавеску фургона. Солнце еще не встало, а воздух был холодным, как бывает в Трансваале в конце зимы. Бенита вздрогнула от холода и позвала Ганса, который вел фургон, а также выступал в качестве повара.

— Пожалуйста, поторопитесь с кофе, — попросила она.

Отец подошел к ней и, заметив, что сейчас слишком холодно, чтобы думать о мытье, поцеловал ее.

— Как далеко мы от фермы, отец? — спросила она.

— Еще около сорока миль, дорогая. Надеюсь, мы будем там уже завтра до заката. Я боюсь, что ты очень устала от этого путешествия.

— Вовсе нет, — ответила она. — Я очень люблю путешествовать. Это так успокаивает. Я чувствую, что хотела бы путешествовать всю жизнь.

— Почему нет, если тебе так хочется, дорогая. Южная Африка большая, и, когда вырастет трава, если ты все еще будешь хотеть отправиться в долгое путешествие, мы отправимся в путь.

Она улыбнулась, но ничего не ответила, зная, что отец думал о том месте, где, как он считал, португальцы спрятали золото.

Чайник весело запел, и Ганс, старания которого были вознаграждены, насыпал в него молотого кофе. Затем, перемешав смесь палкой, он взял из огня красный уголек и бросил его в котел. Молока не было, но вкус кофе от этого только выиграл.

Бенита выпила две чашки, чтобы согреться и запить жесткое печенье.

Мистер Клиффорд приказал запрячь в фургон волов, которые паслись, поедая сухую траву. Зулусский мальчик, бросивший животных, чтобы допить кофе с Гансом, с ворчанием поднялся и побежал за волами. Через несколько минут Ганс упаковал вещи и тихо произнес:

— Кек, баас (смотри, господин)!

Бенита и Клиффорд увидели в сотне ярдов от себя стадо антилоп гну.

— Дайте мне мое ружье, Ганс, — велел Клиффорд. — Нам нужно мясо.

Когда превосходный Вестли-Ричардс был вынут из ящика и заряжен, на гряде осталась одна антилопа. Она увидел фургон и застыла, подозрительно осматривая его. Клиффорд прицелился и выстрелил. Животное упало, но, вскочив, исчезло за каменной грядой.

— Я нечасто делаю такие промахи, дорогая, но еще темно, — печально покачал головой Клиффорд. — Однако антилопа ранена. Ты не против сесть на лошадей и догнать ее? Хороший галоп согреет тебя.

Бенита решила, что было бы милосерднее добить бедное животное, и утвердительно кивнула. Через пять минут они уже ехали. Перед отъездом мистер Клиффорд приказал фургону ждать их и положил патроны себе в карман. За каменной грядой простиралась широкая полоса болотистой равнины, дальше поднималась другая. Воздух очистился, и все предметы вокруг виделись ясно. Клиффорд с дочерью поскакали за гну, но раньше, чем они очутились на расстоянии выстрела, антилопа снова помчалась вперед, так как была легко ранена в бок и угадала, откуда ей грозит опасность.

Когда они приближались, гну отбегала. Когда же мистер Клиффорд решил сойти с лошади и попробовать выстрелить, гну поскакала гораздо быстрее.

— Едем, едем! — воскликнул Клиффорд. — Не позволим ей уйти. — В нем заговорил охотник.

Они поскакали галопом. Миль пять продолжалась эта скачка: несмотря на рану, антилопа скакала быстрее, чем лошади. Наконец, поднявшись на одну гряду, охотники внезапно очутились в громадном стаде; тысячи животных виднелись вокруг, насколько хватало глаз. Это была удивительная картина. Здесь были и другие виды антилоп, дикие козлы, квагти и дикие ослы. Замелькали копыта, поднимая клубы пыли с почерневшего вельда; исполинское стадо рассеялось при появлении людей. Длинными вереницами мчались животные в разные стороны.

В этой громадной впадине, похожей на кубок, осталась только одна раненая, измученная гну.

К ней двигались охотники; Клиффорд, который скакал немного впереди дочери, почти догнал ее. Тогда бедное, обезумевшее животное попробовало защититься. Гну внезапно остановилась, повернулась на одном месте, опустила голову и кинулась на своего преследователя. Клиффорд выстрелил. Пуля пронзила животное, но не могла остановить его нападения: низко наклоненные рога ударили передние ноги лошади, и в следующую секунду конь, человек и гну упали.

Бенита, находившаяся в пятидесяти ярдах от Клиффорда, вскрикнула, но не успела подскакать к отцу. Он со смехом поднялся, потому что не был ранен. Лошадь тоже вскочила, но гну не могла встать — из ее горла вырвался какой-то рыдающий стон; она дико огляделась и упала мертвой.

— Никогда не думал, чтобы гну могла напасть таким образом, — сплюнул Клиффорд. — Несчастье! Кажется, у моей лошади перебиты ноги.

Действительно, антилопа ушибла ей передние ноги, впрочем не особенно сильно. Клиффорд привязал к рогу убитого животного носовой платок, чтобы отогнать коршунов, бросил на нее несколько охапок сухой травы, собираясь прислать за добычей позже, сел на хромую лошадь и двинулся обратно к фургону.

Заблудившиеся, голодные, промокшие насквозь, сидя на утомленных лошадях, они беспомощно блуждали по вельду. Перед закатом лучи солнца на несколько коротких мгновений пронизали туман и указали, в какую сторону им следовало направиться. Они повернули лошадей к западу и ехали, пока не спустилась тьма. Путники остановились, но, чувствуя, что погибнут без движения в ужасном холоде, снова двинулись вперед. Теперь лошадь Клиффорда еле передвигала ноги; поэтому он повел ее в поводу, горько упрекая себя за безумие, из-за которого они теперь подвергались такой опасности.

— Все равно, отец, — сказала Бенита, — на вельде можно умереть так же, как в море или в другом месте.

И они двигались, сами не зная куда. Бенита заснула в седле, но спала тревожно. Один раз она проснулась от воя гиены, в другой — оттого, что ее лошадь упала на колени.

— Который час? — спросила она.

Клиффорд зажег спичку и взглянул на часы. Они показывали десять.Пятнадцать часов назад они уехали от фургона и с тех пор ничего не ели. Путники были совершенно измучены. Вдруг Бенита почувствовала, что ее лошадь остановилась, точно сильная рука схватила ее под уздцы; в то же мгновение мужской голос, говоривший с иностранным акцентом, произнес:

— Куда вы едете?

— Сама не знаю, — ответила она как во сне.

Лунный свет рассеял туман, и Бенита в первый раз в жизни увидела Джейкоба Майера.

При лунном свете его внешность не казалась неприятной: это был человек лет сорока, не слишком высокий, стройный, с черной остроконечной бородкой, с бледным лицом, не загоревшим даже под африканским солнцем, и с черными блестящими глазами, которые, казалось, то засыпали, то загорались какой-то тайной мыслью.

— Хорошо, что успел навстречу вам. И знаете, мной руководила не мысль, а как бы это сказать? Инстинкт. Посмотрите, Клиффорд, куда вы привезли вашу дочь! — И он указал вниз.

Клиффорд и Бенита наклонились, вглядываясь. Как раз под ними виднелась пропасть, и лунные лучи не достигали ее дна.

— Плохой вы путешественник по вельду, мой друг. Сделай животные еще один шаг, и внизу лежали бы два окровавленных трупа… О, вы оба крепко спали бы сегодня ночью!

— Где же мы? — с удивлением спросил Клиффорд. — Неужели это обрыв Леопарда?

— Да, именно. Вы двигались по гребню горы. Конечно, хорошо я сделал, что приехал сюда… Думаю, ваша дочь бессознательно внушила мне эту мысль, так как я чувствую, что она принадлежит к числу тех, кто способен на это. Намерение приехать сюда возникло внезапно: меня точно ударили. Я разыскивал вас повсюду, узнав, что вы потеряли ваш фургон, и вдруг прозвучал голос: «Поезжай к обрыву Леопарда, скорей». И я скакал по камням, в темноте, в тумане, под дождем и не пробыл здесь и минуты, как мне пришлось придержать лошадь мисс Клиффорд.

— Мы очень благодарны вам, — прошептала Бенита.

— Тогда, значит, я вполне вознагражден. Нет, я вам благодарен, я спас вам жизнь из-за мысли, внушенной вами.

— Была эта мысль или не была — все хорошо, что хорошо кончается, — нетерпеливо прервал его Клиффорд. — И, слава Богу, мы всего в каких-нибудь трех милях от дома. Вы покажете дорогу, Джейкоб? Вы способны видеть в темноте?

— Да, да, — заверил Майер. — Мисс Клиффорд, вам нечего больше бояться. С Джейкобом Майером вы в безопасности.

Они двинулись с холма. Майер молчал, казалось, сосредоточив все свое внимание на том, чтобы найти удобный спуск, на котором лошади не спотыкались бы. Молчала и Бенита — она была слишком утомлена. Ей показалось, что она вдруг заняла какое-то особое, странное место в жизни этого человека.

Она была очень рада, когда они спустились на равнину, пересекли ложе ручья и наконец остановились возле дома с освещенными окнами.

— Вот и ваш дом, мисс Клиффорд, — произнес Джейкоб Майер. — Я благодарен судьбе за то, что она помогла мне благополучно доставить вас сюда.

Бенита соскользнула с седла и, почувствовав, что не может удержаться на ногах, упала на землю. С легким восклицанием Майер ее поднял, велел двум кафрам присмотреть за лошадьми и отнес девушку в дом.

— Вам нужно сейчас же лечь в постель, — сказал он у двери гостиной. — Я велел затопить камин в вашей комнате, а старая тетушка Салли принесет вам бульон с водкой и горячей воды, чтобы согреть ноги. Ах, вот и ты, Салли. Иди, помоги этой леди, твоей госпоже. Все готово?

— Все, баас, — ответила толстая поселянка с добрым лицом. — Пойдем, малютка, я раздену тебя.

Через полчаса Бенита уже крепко спала.

Когда она проснулась, солнечный свет лился сквозь занавешенное окно, а часы, стоявшие на камине, показывали половину двенадцатого. Девушка проспала почти двенадцать часов и чувствовала, что вполне здорова и даже голодна.

С веранды донесся голос Джейкоба Майера; он приказывал туземцам перестать петь, так как они разбудят спящую госпожу. Говоря о ней, он употребил зулусское слово «никози-каас», которое, как Бенита помнила, означало «повелительница». Она нашла, что он очень заботлив, и почувствовала к нему благодарность и не сразу вспомнила, до чего он не понравился ей сначала.

Комната была очень красива — хорошо меблирована, с обоями, с акварельными картинами на стенах, — она не ожидала увидеть такого в столь отдаленном месте. На столе стоял большой букет лилий. Бенита спросила, кто принес цветы и написал картины, и ответ был один — Джейкоб Майер.

На столике у кровати был колокольчик, и она позвонила. Тут же послышался голос Салли, и в следующую минуту кофе, тосты, яйца и масло были принесены. На английском, смешанном с голландскими словами, Салли сказала девушке, что ее отец еще в постели, но послал ей свою любовь. Бенита с аппетитом съела завтрак, Салли помогла ей принять ванну, а затем появились ее вещи из фургона — Майер приказал доставить их госпоже.

— Мистер Майер много заботится о других людях, — сказала Бенита.

— О да! — ответила старая полукровка. — Он много заботится о людях, когда хочет, но больше всего он заботится о себе. Баас Майер — очень умный человек! Очень умный человек, который хочет быть великим человеком тоже… И в один прекрасный день, мисс, он будет большой человек, большой и богатый.

Глава 6

ДУКАТ
С той памятной ночи, когда Бенита приехала на ферму, прошло около шести недель. Наступила весна, вельд казался изумрудным от густой травы, и на нем пестрели цветы. Только сердце Бениты было мертво и пусто…

Здоровье понемногу возвращалось к ней, она окрепла и чувствовала себя хорошо. Однако в сердце ее поселилась боль. Она целыми днями и ночами думала о человеке, который хладнокровно принес в жертву свою жизнь, чтобы спасти женщину и ее ребенка. Она спрашивала себя, мог ли он сделать это, если бы знал тогда ее ответ.

Никаких известий не приходило больше о Роберте Сеймуре, и трагедия парохода «Занзибар» уже была забыта. Живые погребли мертвых, и с тех пор в мире произошло много еще худших событий.

Но Бенита не могла забыть Роберта. Она ездила верхом по вельду, сидела на берегу озера, наблюдая за дикими птицами, или слушала, как ночью их стаи проносились над ней; прислушивалась к воркованию голубок, к завыванию выпи в тростниках, считала животных, бродивших по холмам, чтобы отвлечься от грустных мыслей, она искала утешения в природе, но не находила его; искала отрады в звездном небе, но блестящие огоньки были так далеко… В душе ее царила смерть, хотя ее цветущая внешность говорила о другом.

Ей было приятно беседовать с отцом, потому что он любил ее, и его любовь поддерживала ее израненное сердце. Джейкоб Майер тоже занимал ее, потому что теперь он казался очень интересным и до известной степени образованным человеком.

Он говорил, что родился в Германии, позже был отослан в Англию, чтобы избежать воинской повинности. Там он стал клерком в конторе южноафриканских купцов и благодаря своим способностям получил должность заведующего отделением в Капской колонии. Что случилось с ним там, Бенита не знала, но, вероятно, он проявил себя не с лучшей стороны. Во всяком случае, его связь с фирмой прекратилась, и он на несколько лет превратился в путешествующего торговца, а потом компаньона ее отца.

Джейкоб был необычайно способным человеком и приятным собеседником, много читал и интересовался вопросами, которые не часто изучают в Южной Африке; у него была целая библиотека, по большей части философских, исторических и научных книг. Беллетристики он не любил, говоря, что истинная жизнь, ее тайны и загадки гораздо интереснее воображаемых приключений.

Однажды вечером, когда они гуляли по берегу озера, наблюдая, как отсвет вечерней зари дрожал на поверхности воды, любопытство Бениты заставило ее спросить Майера, почему человек с его способностями довольствуется той жизнью, которую он сейчас ведет.

— Я живу так, чтобы иметь возможность потом жить лучше, — был ответ. — О, не на небесах, мисс Клиффорд, потому что о них я ничего не знаю, да, как мне кажется, о них и знать-то нечего… а здесь, здесь, на земле.

— Что вы называете «жить лучше», мистер Майер? — спросила она.

— Я говорю, — и его черные глаза вспыхнули, — о большом богатстве и той власти, которое оно дает. Ах, я вижу, вы считаете меня низким материалистом, но в здешнем мире деньги, мисс Клиффорд, деньги — это все!

Она улыбнулась:

— Боюсь, что здесь, на возвышенности вельда, мистер Майер, ваше богатство — лишь фантазия. Вряд ли вам удастся добиться богатства, разводя лошадей.

— А вы думаете, что я остаюсь на ферме, чтобы разводить лошадей? Разве ваш отец не говорил вам о сокровище, зарытом в стране макалангов?

— Я слышала о нем, — вздохнула она, — а также знаю, что оба вы однажды отправились отыскивать клад, но безуспешно.

— Ага, мистер Сеймур, говорил вам об этом? Он нас застал там.

— Да, и вы хотели его застрелить. Помните?

— Боже милостивый! Я думал, что он собирается ограбить нас. Я не стрелял, и скоро нас выгнали из этого места, потому что туземцы не позволили копать землю.

— Так почему же вы все еще думаете о сокровище, вероятно не существующем?

— Почему, мисс Клиффорд, вы также думаете иногда о вещах, которых, вероятно, не существует? Может быть, потому, что вы чувствуете, что тут или где-то в другом месте они все-таки есть. То же чувствую и я относительно этого сокровища. Оно — факт, и я найду его. Поэтому-то я и продолжаю разводить лошадей на трансваальской ферме. Ах, вы смеетесь, вы думаете, что это мои выдумки?

Он не договорил, увидев старую служанку, показавшуюся из-за выступа гор, и раздраженно спросил:

— Что там такое?

— Баас Клиффорд желает поговорить с вами, баас Джейкоб. К вам пришли люди с известиями.

— С какими известиями? Какие люди?

— Не знаю, — Салли обмахнула лицо большим желтым носовым платком. — Какие-то незнакомые люди, они исхудали от дороги и говорят по-зулусски. Баас просит, чтобы вы пришли.

— Вы тоже пойдете, мисс Клиффорд? Нет? Тогда простите, я оставлю вас. — И Майер ушел, приподняв шляпу.

Бенита долго сидела на берегу озера. Потом она направилась домой, не думая больше о Майере, чувствуя только, что ее утомила ферма, где ничто не занимало ее по-настоящему, не отвлекало от тяжелой печали.

За ужином она заметила, что ее отец и Майер с трудом сдерживали волнение.

— Вы застали пришедших, мистер Майер? — спросила она, когда Джейкоб и ее отец закурили трубки и на стол поставили голландские сыры.

— Да, они и теперь сидят в кухне.

— Бенита, дорогая, — сказал отец, — случилась очень любопытная вещь. — Ее лицо оживилось, но он покачал головой: — Нет, нет, это не касается крушения парохода. Но все же новость может заинтересовать тебя, если ты не прочь выслушать рассказ.

Бенита кивнула: она радовалась всему, что могло занять ее мысли.

— Ты кое-что знаешь о кладе, — продолжил старик. — Много лет назад, после того как ты и твоя мать уехали в Англию, я отправился вглубь страны, чтобы поохотиться на крупную дичь. Со мной был старик по имени Том Джексон Перекати Поле, один из лучших охотников на слонов во всей Африке. Дело шло недурно и кончилось тем, что на севере Трансвааля мы разделились: я повез на юг клыки убитых животных, а Том остался на еще один охотничий сезон, говоря, что позже отыщет меня и мы разделим деньги. Я приехал сюда, купил ферму у одного бура, которому она надоела, и заплатил за нее довольно дешево. Скоро я выстроил новый дом. Только через год мы свиделись с Томом Джексоном, но он был, что называется, еле жив. Беднягу ранил слон, и он несколько месяцев пролежал в поселении племени макалангов, к северу от страны матабелов, которое называется Бамбатце.

Эти макаланги — странный народ. Кажется, их название означает «дети солнца», во всяком случае, они потомки древнего народа. Ну вот, пока Том лежал там, он вылечил старого Молимо, верховного жреца этого племени, от жестокой лихорадки, давая ему большие дозы хинина; это исцелило старика, и они, понятно, подружились. Молимо жил в развалинах, которых так много в Южной Африке. Сейчас никто не знает, кто их выстроил, вероятнее всего народы, жившие там несколько тысяч лет назад. Как бы то ни было, Молимо открыл Тому Джексону легенду, связанную с Бамбатце.

Он сказал, что за шесть поколений до нашего времени, когда его прапрапрадедушка был вождем племени (по его выражению, Мамбо), туземцы этой части Южной Африки восстали против белых поселенцев — предполагаю, португальцев, — добывавших золото. Туземцы целыми тысячами убивали их и их рабов, оттесняя с юга, где теперь властвует Лобенгула, к Замбези, по которой португальцы надеялись добраться до моря. Наконец все уцелевшие, всего каких-нибудь две-три сотни мужчин и женщин, пришли в крепость под названием Бамбатце, где теперь живет Молимо посреди громадной развалины, выстроенной древними на неприступной горе над рекой. Они принесли невиданное количество золота в надежде увезти его потом с собой. Однако, даже достигнув реки, они не могли спастись по ней, потому что туземцы, тысячами гнавшиеся за ними, день и ночь сторожили в своих челнах, а у бедных беглецов не было лодок. Португальцы заперлись в крепости. Взять ее штурмом не было возможности, но они погибли в ней от голода.

Когда узнали о их смерти, туземцы, следившие за ними и жаждавшие крови и мести, а не золота, которое не могло принести им пользы, ушли. Предок Молимо, знавший тайный ход в крепость и хорошо относившийся к португальцам, пробрался в Бамбатце и там, среди мертвых, нашел живую девушку, полубезумную от горя; это была молодая и красивая дочь одного из португальских знатных людей. Он вы́ходил ее, однако ночью, когда к ней вернулись силы, она ушла от него, и на рассвете он увидел ее на вершине, над рекой; она стояла вся в белом.

Предок Молимо созвал советников, и они стали уговаривать ее сойти с утеса, но она ответила: «Нет, мой жених, вся моя семья и все друзья умерли, и я хочу последовать за ними». Тогда они спросили ее, где хранится золото, поскольку, день и ночь наблюдая за португальцами, отлично знали, что сокровище не было брошено в реку. Она сказала, что золото скрыто и что, как бы туземцы его ни искали, они никогда его не отыщут. Потом добавила, что отдаст клад на сохранение Мамбо и его потомкам до тех пор, пока на земле снова не появится женщина с ее именем. Пригрозив, что, если они не исполнят ее завета, дикари, убившие ее отца и всех близких, убьют также и их народ, она замолчала, стоя высоко над рекой, потом внезапно кинулась в воду и исчезла.

С тех пор считается, что развалины посещает дух, и никому, кроме Молимо, который посещает крепость для размышлений, не позволено вступать в ее верхнюю часть. Действительно, туземцы скорее умрут, чем нарушат этот запрет. Итак, золото по-прежнему лежит там, где было спрятано. Самого этого места Том Джексон не видел, потому что Молимо так и не впустил его туда.

Том не поправился. Он умер здесь, и его похоронили на маленьком бурском кладбище за нашим домом. Вскоре после его смерти мистер Майер стал моим компаньоном. Я ему рассказал эту историю, и мы решили попытаться достать сокровище. Остальное ты знаешь. Мы отправились в Бамбатце под видом купцов, видели старого Молимо, который знал, что я друг Тома Джексона. Мы спросили его, правду ли рассказывал он Джексону, и старик ответил, что каждое слово его истории — такая же истина, как то, что солнце светит в небесах. Этот рассказ и еще многое другое, о чем он говорил, передавалось от отца к сыну. Молимо добавил, что он даже знает имя белой девушки, бросившейся со скалы. Ее фамилия была Ферейра — фамилия твоей матери, Бенита, очень распространенная в Южной Африке.

Мы попросили старика позволить нам войти в верхнюю часть развалин, но он отказал, ответив, что заклятие все еще лежит на нем, что туда не войдет ни один человек, пока дама по имени Ферейра не явится снова. Все остальное пространство было открыто для нас. Мы могли копать где угодно. И мы копали, нашли золото, зарытое вместе с телами: ожерелья и кольца, всего приблизительно на сто фунтов. А также (это случилось в тот день, когда молодой Сеймур встретился нам и стал причиной раздражения Майера, думавшего, что мы напали на след сокровища) мы отыскали золотую монетку, без сомнения потерянную португальцами. Вот она, — старик бросил золотой на стол перед Бенитой. — Я показывал ее знающему человеку, и он сказал мне, что это дукат, выпущенный одним из венецианских дожей.

Больше мы ничего не нашли. Макаланги поймали нас во время попытки пробраться в крепость и предложили или уйти, или умереть. Конечно, мы уехали, потому что мертвым сокровища не нужны.

Клиффорд замолчал и набил трубку. Майер рассеянно резал голландский сыр. Бенита смотрела на старинный золотой с пробитым отверстием и мысленно спрашивала себя, с какими ужасами и кровопролитиями был он связан.

— Оставь себе, — сказал отец, — его можно надеть на твой браслет.

— Благодарю, — ответила она, — хотя не знаю, почему я должна взять весь португальский клад, ведь больше мы не увидим из него ни одной монеты.

— Почему, мисс Клиффорд? — быстро спросил Майер.

— Ответ в самом вашем рассказе, — вздохнула она, — туземцы не позволят вам даже искать его, хотя поиски и находка — вещи совершенно разные.

— Туземцы иногда изменяют свои намерения, мисс Клиффорд. История еще не окончена, только начата. Клиффорд, я могу позвать посланников?

И, не дожидаясь ответа, он вышел из комнаты.

Ни мистер Клиффорд, ни его дочь не сказали ни слова. Бенита старалась надеть золотую монету на маленькое кольцо от браслета. В глубине ее души шевелился какой-то странный страх, в котором она не могла себе дать отчета.

Глава 7

ПОСЛЫ
Дверь отворилась, и в комнату вошел Джейкоб Майер, за ним три туземца. Но Бенита не обратила на них внимания: ее душа была далеко. В глубине комнаты, вся в белом (она носила траур только в сердце), освещенная лучами лампы, висевшей над ее головой, она стояла неподвижно, так как, сама не заметив того, поднялась со стула. На ее лице было странное выражение. Джейкоб Майер заметил его и остановился. Туземцы тоже остановились, глядя на белую Бениту и ее задумчивые глаза.

Один из них указал на нее своим тонким пальцем и что-то шепнул другим. Майер, понимавший их язык, уловил этот шепот. Туземец сказал:

— Смотрите, дух горы!

— Какой дух и какой горы? — тихо спросил Джейкоб.

— Это она появляется в Бамбатце, — молвил дикарь, глядя на Бениту.

Она услышала шепот и поняла, что говорят о ней, хотя не разобрала ни слова. Девушка с усилием прогнала осаждавшие ее мысли и села в кресло. Тогда посланцы стали подходить к ней, каждый низко склонялся, дотрагивался до пола кончиками пальцев и пристально смотрел в ее лицо. Отцу ее они кланялись, поднимая руку. Она с любопытством смотрела на них: они выглядели впечатляюще — высокие стройные люди с тонкими подвижными чертами лица. Очевидно, в них не было негритянской крови, скорее текла кровь какого-нибудь старинного народа, египтян или финикиян. Казалось, их праотцы были мудры и цивилизованны уже тысячи лет назад и, может быть, состояли при дворах фараонов или Соломона.

Покончив с приветствиями, посланцы молча уселись на пол рядом, запахнув меховые «кароссы», или плащи, и стали ждать. Подумав немного, Джейкоб Майер заговорил:

— Клиффорд, согласны ли вы переводить вашей дочери? Я хочу, чтобы она точно знала все происходящее. — Получив его согласие, он повернулся к туземцам. — Вас зовут Тамас, Тамала и Хоба, и ты, Тамас, сын Молимо Бамбатце, называемого Мамбо, а вы, Тамала и Хоба, — его советники. Так?

Они наклонили головы.

— Хорошо, Тамас, повтори все и снова передай данное тебе поручение, чтобы госпожа Бенита выслушала тебя, ее это тоже касается.

— Мы поняли это, — ответил Тамас. — Мы на ее лице прочли, что это ее касается больше всех. Без сомнения, именно о ней вещал дух. Вы услышите из моих уст слова Молимо, ради которых мы пришли издалека: «Четыре года назад вы, двое белых, посетили Бамбатце и попросили меня, Мамбо, допустить вас в святое место, позволив вам искать сокровище португальцев, которое они скрыли за шесть поколений до нынешнего времени. Я отказал вам и не позволил войти в святилище, хотя даже я, наследственный хранитель сокровища, не знаю, где оно скрыто. Но теперь на меня свалилась беда. Я узнал, что Лобенгула, узурпатор, правящий матабелами, разгневался на меня по многим причинам, а главное — за то, что я не посылаю ему достаточной подати. Мне донесли, что он будущим летом собирается отправить отряд, чтобы стереть с лица земли меня и мой народ и сделать мой крааль черным, как выжженный вельд. У меня нет сил противиться ему, и мой народ не воинственный. Из поколения в поколение макаланги были купцами, земледельцами, работали над металлом, жили в мире — и теперь не желают убивать или быть убитыми. И их немного. А потому у меня нет сил противостоять Лобенгуле.

Я помню, что у вас были ружья, которые могут убивать издали. Если у меня будет достаточно таких ружей, я с успехом воспротивлюсь воинам Лобенгулы, дерущимся ассегаями. Если вы привезете мне сто хороших ружей и достанете порох и пули, я чувствую, что мне будет позволено впустить вас в святое место, где бы вы могли искать зарытое золото, сколько угодно времени, найдя же его, унести. Никто не помешает вам. Но я хочу говорить с вами честно. Золото найдет только существо, заранее назначенное великим духом, а именно белая женщина, как было возвещено моему предку. Он слышал это собственными ушами, а я слышал от его потомка, и так и будет. Все же, если вы привезете ружья, вы можете прийти и попытаться узнать, не окажется ли один из вас назначенным духом. Однако, я думаю, тайна откроется только женщине. Я говорю то, что мне внушено. Мои слова передадут вам сын мой Тамас и мои советники, которые засвидетельствуют, что он говорит правду. Я, Мамбо-Молимо Бамбатце, посылаю вам привет, приму вас и исполню данное мной обещание, если вы явитесь со стреляющими далеко ружьями, с порохом и пулями, но ни в каком другом случае. Мой сын Тамас и мои советники доведут ваш фургон до моей страны, чужестранных же слуг вы не должны приводить с собой. Говорят, что дух белой женщины, которая погибла на глазах моего предка, недавно появился на скале. Я не знаю, что это значит, но мне кажется, что она хотела предупредить меня о нападении матабелов. Я ожидаю решения Неба. В виде дара посылаю вам две кароссы и немного старинного золота, потому что моим посланникам трудно нести так далеко слоновую кость, а фургона у меня нет. Прощайте».

— Мы выслушали тебя, — сказал Майер, когда Клиффорд перевел его последние слова, — и желаем задать тебе вопрос. Что ты хочешь сказать, говоря, будто кто-то видел дух белой женщины?

— То, что говорю, белый человек, — ответил Тамас. — На заре она явилась многим на вершине утеса, а мой отец в сонном видении разговаривал с ней.

— Какая она? — уточнил Майер.

— О, она похожа вон на ту госпожу. Так нам кажется. Но кто знает? Принимаете ли вы предложение Молимо?

— Завтра утром мы ответим, — произнес Майер. — Сто ружей — большое количество, и они будут стоить дорого. Прощайте. Для вас приготовлены пища и место для ночлега.

Гонцы были разочарованы его ответом, который, как им казалось, служил предисловием к отказу. Они несколько мгновений поговорили между собой, потом Тамас опустил руку в кожаный мешок и вынул из него что-то завернутое в сухие листья. Из них сын Молимо достал странное красивое ожерелье, сделанное из крученых золотых звеньев, в которое были вкраплены белые камни. Европейцы поняли, что это неотшлифованные алмазы большой ценности. На ожерелье висел маленький золотой крестик.

— От имени Мамбо, моего отца, — заговорил Тамас, — мы предлагаем этот подарок госпоже. У этой цепи своя история. Когда португальская девушка бросилась в реку, цепь висела у нее на шее. Падая, она ударилась о выступ скалы, и камень сорвал цепь с ее шеи. Видите, вот здесь она разорвана и поправлена золотой проволокой. Ожерелье осталось на камне, и мой предок достал его. Мы отдадим его госпоже, если она пообещает носить наш дар.

— Прими цепь, — прошептал Клиффорд дочери. — В противном случае ты обидишь их.

И Бенита сказала:

— Я благодарю Молимо и принимаю его подарок.

Тамас поднялся, подошел к девушке и набросил старинное ожерелье на ее шею. Бените показалось, что ее опутала цепь судьбы, которая повлечет ее бог весть куда. Ведь это было украшение, служившее последним убором осиротевшей и несчастной девушке, искавшей спасения от горя в смерти…

Трое посланцев поднялись, поклонились и ушли. Джейкоб Майер хотел обратиться к Бените, но передумал и замолчал. И Клиффорд, и его компаньон ждали, чтобы заговорила Бенита, но она молчала, и наконец старик первый нарушил тишину тревожным вопросом:

— Что ты скажешь, Бенита?

— Я? Мне нечего сказать. Скажу только, что я слышала очень странный рассказ. Жрец обратился к тебе и мистеру Майеру, отец, и вы должны ответить ему. Ведь меня это не касается.

— Касается, моя дорогая. По крайней мере, эти люди так полагают. Я не могу отправиться в Бамбатце без тебя, а везти тебя против твоего желания не хочу. Но это очень далеко, и нас ждет странное дело. Весь вопрос в том, поедешь ли ты.

Бенита думала долго. Ее собеседники смотрели на нее выжидающе.

— Да, — ответила она спокойно. — Если вы оба хотите ехать, поеду и я, но не ради сокровища. Меня просто интересуют странный рассказ и то место, о котором в нем говорится. Откровенно скажу — я не верю в клад. Даже если дикари боялись сами отыскать сокровище, вряд ли они позволили бы вам искать его, если бы думали, что золото можно найти. Я не считаю это путешествие выгодным предприятием. И оно опасно.

— Мы считаем его достаточно выгодным, — решительно заметил Майер. — Нельзя ждать, что наживешь миллионы без всякого труда.

— Да, да, — подтвердил старик, — но Бенита права — опасности большие: лихорадка, дикие звери, дикари и еще много непредвиденного. Имею ли я право подвергать всему этому мою дочь? Не следует ли нам отправиться без нее?

— Это бесполезно, — ответил Майер. — Посланники видели вашу дочь и связали ее с историей о привидении, в которую я, не верящий ни в призраков, ни в духов, не верю. Но без мисс Клиффорд мы теперь, конечно, не добьемся успеха.

— Лично я, — вмешалась Бенита, — не боюсь ничего и считаю, что должно случиться только то, что определено судьбой. Если бы я знала, что должна умереть на реке Замбези, мне это было бы безразлично. Однако думаю — сама не знаю почему, — что тебе, отец, и мистеру Майеру грозит бóльшая опасность, чем мне. Значит, вам обоим следует подумать, согласны ли вы подвергнуться ей.

Клиффорд улыбнулся.

— Я старик — в этом весь мой ответ.

— А я привык к таким вещам. — Майер пожал плечами. — Кто не согласится подвергнуться маленькой опасности в надежде получить блестящую награду? Богатство, богатство, золота больше, чем можно мечтать, а вместе с тем сила, власть, возможность мстить, награждать, купить себе положение в обществе, наслаждение, все прекрасное, ослепительное, что составляет удел богача! — Он раскинул руки и поднял глаза, точно прославляя божество золота.

— Только не купишь таких пустяков, как здоровье и счастье, — не без сарказма добавила Бенита. Этот человек и его алчные желания казались ей отвратительными, особенно когда она мысленно сравнивала его с тем, другим, погибшим ради нее, хотя его прошлое было полно праздности и безделья. В то же время слова Майера привлекли ее, потому что до сих пор она еще не встречала таких одаренных, энергичных и вместе с тем бездушных людей, как он.

— Значит, решено? — спросила она.

Мистер Клиффорд колебался. Майер же тотчас ответил:

— Да, решено.

Бенита подождала ответа отца, но он ничего не сказал, и она продолжала:

— Отлично. Теперь не будем больше беспокоить себя новыми сомнениями и рассуждениями. Мы отправляемся в Бамбатце на Замбези искать зарытое золото, и надеюсь, мистер Майер, что, если вам посчастливится, клад даст вам всевозможные блага. Спокойной ночи, отец.

— Моя дочь думает, что золото принесет несчастье, — горько улыбнулся Клиффорд, когда за ней закрылась дверь. — Она по-своему сказала это.

— Да, — мрачно согласился Майер, — и она принадлежит к числу людей, предвидящих будущее. Но может быть, мисс Клиффорд ошибается. Поэтому вопрос сводится к тому, ухватимся ли мы за удобный случай, подвергая себя всем опасностям, или останемся здесь и будем всю жизнь разводить плохих лошадей, видя, как она, бесстрашная, смеется над нами? Я еду в Бамбатце.

Мистер Клиффорд снова не дал прямого ответа:

— Как скоро успеем мы собрать ружья и боевые припасы и сколько это будет стоить?

— Около недели назад купец Портджайтер, — ответил Майер, — привез сто ружей Мартини и сотню Вестли-Ричардсов. По пятидесяти тех и других да десять тысяч пакетов патронов стоят около шестисот фунтов, а такая сумма есть у нас в банке. У нас также в распоряжении новый фургон, достаточно хороших волов и лошадей. Мы можем взять дюжину лошадей и продать их в северной части Трансвааля за хорошую цену, раньше чем попадем на место. Волы, вероятно, довезут нас.

— Вы обо всем подумали, Джейкоб, как я вижу, но путь туда и обратно будет стоить много денег, не говоря обо всем остальном.

— Да, и ружья слишком хороши для кафров. Для них было бы достаточно бирмингемских газовых труб, но их здесь не найдешь. Однако что такое деньги, что такое ружья в сравнении с тем, что это предприятие принесет нам?

— Думаю, нам лучше задать этот вопрос моей дочери, Джейкоб. По-видимому, она придерживается иного взгляда на этот вопрос.

— Мисс Клиффорд решилась и не изменит намерения. Я ни о чем больше не буду спрашивать ее, — возразил Майер.

И он вышел из комнаты, чтобы распорядиться насчет путешествия в Ваккерструм, которое хотел предпринять на следующий день. Клиффорд долго сидел в гостиной, спрашивая себя, поступил ли он правильно и найдут ли они золото, о котором он мечтал столько лет, а также что готовит им будущее…

Сойдя на следующее утро к завтраку, Бенита спросила, где мистер Майер, и узнала, что он уже отправился в Ваккерструм.

— Ну, он торопится, — заметила она со смехом.

— Да, — ответил отец. — Джейкоб всегда торопится, хотя это не принесло ему большой пользы. Если мы потерпим неудачу, то уж, конечно, не из-за его нерасторопности.

До возвращения Майера прошло около недели. Бенита готовилась к путешествию. В свободные минуты она с помощью отца беседовала с тремя стройными макалангами, которые с удовольствием отдыхали после долгого путешествия. По молчаливому согласию никто не упоминал о зарытом золоте или о чем-либо касающемся его, но эти беседы помогли ей составить очень верное мнение о трех дикарях и их соплеменниках. Бенита поняла, что, хотя макаланги говорили на одном из зулусских наречий, они не отличались храбростью зулусов и жили в постоянном страхе перед матабелами, представляющими другую ветвь зулусского племени. Макаланги так боялись их, что девушка сомневалась, помогут ли им ружья, если на них нападет это смелое племя.

Макаланги занимались тем же, что и их предки: земледелием, выделкой металла, и среди них не было воинов. Бенита прилежно училась их языку. Она была очень способна и к тому же не забыла, как в детстве болтала по-голландски и по-зулусски. Детские знания быстро вернулись к ней. Скоро она могла уже довольно прилично разговаривать с посланцами, тем более что в свободные часы изучала и грамматику их языка.

Так проходили дни. Наконец однажды вечером появился Джейкоб Майер с двумя шотландскими телегами, в которых были уложены длинные ящики, похожие на гробы, и небольшие, очень тяжелые ящики, а также много пакетов. Он ничего не забыл, привез по просьбе Бениты различные принадлежности одежды и револьвер, которого она не просила.

Через три дня они выехали с фермы. Стояло необыкновенно хорошее воскресное утро ранней весны. Путники сказали соседям, что отправляются торговать и охотиться на север Трансвааля и скоро вернутся. Бенита взглянула на красивую равнину и лесистый обрыв, с которого чуть не упала, на мирное озеро перед домом, где гнездились водяные птицы, и вздохнула. Теперь, оставляя это место, она смотрела на него, как на милый приют, и ей подумалось, что она никогда больше не увидит его…

Глава 8

БОМБАТЦЕ
Прошло около четырех месяцев. Фургон, в котором были мистер Клиффорд, Бенита и Джейкоб Майер, остановился ночью в селении Молимо Бамбатце, названном именем Мамбо. Впрочем, может быть, это было только название титула, потому что, по словам Тамаса, каждый глава племени назывался Мамбо. Иногда Молимо, жрец Мунвали и Мамбо, глава племени, бывали двумя различными лицами. Например, он, Тамас, после смерти отца должен был стать Мамбо, но ему не являлось откровений, а потому, по крайней мере до сих пор, он не имел права быть Молимо, представителем бога.

Во время длинного странствования им пришлось испытать множество приключений, которые всегда сопровождали путешествия по Африке до появления там железных дорог. Им встречались дикие звери, племена туземцев, они видели вздувшиеся реки, однажды три дня томились без воды из-за того, что водяная яма, из которой они надеялись пополнить свои запасы, оказалась сухой. Однако ни одно происшествие не было слишком серьезно, и никто из трех путников никогда не чувствовал себя так хорошо, как в это время, потому что им посчастливилось избежать лихорадки. Простая, дикая жизнь необыкновенно пришлась по вкусу Бените; тот, кто встречал мисс Клиффорд на улицах Лондона, вряд ли узнал бы ее в загорелой энергичной девушке, сидевшей в этот вечер возле костра.

Они продали всех лошадей, взятых с собой (только несколько пало в пути). Трех, по местному выражению, прочных, или застрахованных против местной смертельной конской болезни, они взяли с собой. Слуг они отправили обратно на ферму, доверив им телегу, нагруженную слоновой костью, которую Клиффорд и Майер купили у бурских охотников. Согласно договору только три макаланга провожали их, гнали и ели их скот. Бенита готовила еду, по большей части дичь, убитую ее белыми спутниками, или мясо, купленное у туземцев.

Много дней они двигались по местности, почти совершенно бесплодной, а теперь перебрались через высокую гряду, ту самую, на которой когда-то Роберт Сеймур оставил свой фургон, и раскинули лагерь в низине, покрытой остатками построек. В прежнее время ее окружала стена, на это ясно указывали остатки ограды. Справа поднималась горная возвышенность, за которой, по словам Тамаса, текла Замбези. Прямо напротив лагеря путников, не больше чем на расстоянии десяти миль, возвышалась отдельная гора, то самое место, к которому они и стремились, — крепость Бамбатце, окаймленная великой рекой. Туда-то и отправился один из макалангов Хоба, чтобы предупредить своих родичей о приближении белых.

Волов распрягли и пустили пастись между развалинами странной округлой формы. Разглядывая эти руины при свете яркой луны, Бенита догадалась, что они были когда-то домами. Без сомнения, низина, теперь такая безлюдная, много сотен лет назад была населена, потому что невдалеке от их стоянки из середины круглого дома поднимался громадный баобаб, вероятно проживший десять или пятнадцать веков с тех пор, как его росток поднялся из семени и пробил цементный пол, до сего времени окружавший исполинский ствол.

На рассвете они двинулись дальше, по-прежнему встречая следы мертвого, забытого народа. До цели путешествия оставалось не больше десяти миль, но дорога — если путь, по которому они двигались, можно было назвать дорогой — поднималась в гору. Волы, всего четырнадцать голов, сильно истомились, исхудали, изранили себе ноги, а потому двигались очень медленно. Было уже за полдень, когда путешественники наконец появились среди хижин города Бамбатце.

— Когда мы выйдем отсюда, нам, вероятно, придется возвращаться по воде, если только мы не закупим новых упряжных животных, — сказал Майер, с сомнением поглядывая на тяжело дышавших волов.

— Почему? — тревожно спросил Клиффорд.

— Потому что мухи цеце искусали многих из наших животных, а также мою лошадь, и яд начинает уже действовать. Я заподозрил это вчера вечером, а теперь уверен. Посмотрите на их глаза. Это случилось в лесистой полосе вельда неделю назад. Я предупреждал, что не следовало останавливаться там.

В это время они доехали до гребня гряды, и на ее отдаленном конце увидели удивительные, странные развалины Бамбатце. Трое белых пересели на лошадей. Прямо перед путниками возвышался крутой холм, который стоял над широкой Замбези, и великая река защищала его с трех сторон, четвертая его сторона, как раз перед ними, тоже была защищена природой; она от подножия поднималась отвесно на высоту пятьдесят футов. Только в одном месте было нечто вроде естественной дорожки, ведущей в город. На самом холме, занимавшем, вероятно, восемь или десять акров и окруженном глубокой донгой, или рвом, дыбились три кольца укреплений, расположенных одно над другим; это были могучие стены, очевидно выстроенные столетия назад. Глядя на них, Бенита поняла, почему несчастные португальские беглецы избрали Бамбатце последним приютом и наконец были побеждены не тысячами дикарей, которые преследовали и окружили их, а голодом. Действительно, крепость казалась неприступной для войск, не вооруженных осадными орудиями.

По эту сторону естественного рва, который, без сомнения, в древние времена наполнялся водой, отведенной от Замбези, стояла деревня макалангов, состоявшая из семидесяти-восьмидесяти жалких хижин, совершенно круглых, как и дома их праотцев, но выстроенных из глины и тростника. Их окружали сады и поля, очень хорошо обработанные и в это время года колосившиеся хлебами. Но скота Бенита не видела и решила, что все стада прятались за стенами.

Фургон, подпрыгивая на дороге, прогремел по деревне, немногие выбежавшие из домов женщины и дети боязливо смотрели на него. Путники проехали по дороге, в дальнем конце загороженной терновниками и каменными глыбами, взятыми из развалин. Пока фургон стоял, а сопровождающие путников макаланги с помощью немногих появившихся теперь мужчин очищали путь, Бенита смотрела на массивное кольцо стены, имевшей около сорока футов высоты, выстроенной из гранитных обломков без цемента и украшенной странными рисунками из цветных камней. В ее толще она рассмотрела впадины, где прежде, вероятно, были решетки, исчезнувшие уже давно.

— Прекрасное место, — сказала она отцу. — Я рада, что приехала сюда. Ты ходил повсюду?

— Нет, мы были только между первой и второй стеной и один раз между второй и третьей. Старинный храм, или что-то вроде этого, помещается на вершине, и туда нас не пустили. Именно там спрятано сокровище.

— Там, как предполагается, спрятано золото, — с улыбкой поправила его Бенита. — Скажи, отец, кто поручится, что макаланги впустят вас теперь на вершину? Может быть, они возьмут ружья, а нам покажут на дверь… вернее, на ворота.

— Ваша дочь права, у нас нет никаких доказательств, что нас пропустят; раньше чем из фургона вынут хотя бы один ящик, мы должны получить гарантии, — заметил Майер. — О, я знаю, это опасный шаг и следовало бы обезопасить себя, но теперь уже поздно говорить об этом. Смотрите, камни отвалили. Вперед, вперед!

Длинный бич щелкнул, бедные, измученные волы натянули постромки, и фургон поехал через вход роковой крепости, такой узкий, что он еле продвигался по нему. За стеною открылось большое пространство, которое, судя по многочисленным развалинам, когда-то занимали строения, теперь превратившиеся в груды камней, полускрытые травой, деревьями и ползучими растениями. Это было внешнее кольцо храма, и в нем в древние времена жили жрецы. Пространство, шириной приблизительно в полтораста ярдов, тянулось до второй стены. Она походила на первую, только не была так широка и могуча. Здесь, на полосе грунта, в тени (стоял очень жаркий день) собрались жители Бамбатце, чтобы встретить белых.

Не доехав до них ярдов пятнадцать, европейцы сошли с лошадей и вместе с фургоном оставили их под присмотром макаланга Тамалы. Бенита стала между отцом и Джейкобом Майером, и все трое пошли к кольцу из двухсот туземцев.

Все они поднялись в знак уважения, за исключением одного человека, который продолжал сидеть, прислонясь спиной к стене. Бенита увидела, что макаланги походили на своих посланцев. Они были высоки и красивы, с печальными глазами и боязливым выражением лиц людей, которые изо дня в день живут, опасаясь рабства или смерти. Как раз напротив троих белых в этом человеческом кольце был проход, через него и повел их Тамас. Когда они проходили мимо туземцев, Бенита почувствовала, что печальные глаза устремились на нее. В нескольких шагах от того места, где возле стены сидел человек с головой, скрытой великолепно вышитым покрывалом, стояли три, покрытые прекрасной резьбой стула. По знаку Тамаса пришедшие сели на них совершенно молча, так как им не следовало говорить, чтобы не унизить своего достоинства.

— Будьте терпеливы и простите, — сказал Тамас. — Мой отец Мамбо молит Мунвали и духов своих праотцев сделать ваше прибытие счастливым для нас и открыть в видении, что должно случиться.

Бенита, чувствовавшая на себе взгляд приблизительно двухсот пар глаз, в душе пожелала, чтобы откровение явилось Мамбо поскорее. Однако вскоре она поддалась общему настроению и стала почти наслаждаться странным положением вещей. Эти могучие, старинные стены, выстроенные неведомыми руками и видевшие столько событий и смертей, молчаливое тройное кольцо терпеливых торжественных людей, последних отпрысков культурной расы, накрытая покрывалом согнутая фигура человека, который думал, что общается со своим богом, — все это было странно, достойно внимания существа, утомленного однообразием цивилизации…

Но вот человек зашевелился и сбросил покрывало, показалась голова, побелевшая от лет, одухотворенное аскетическое лицо, до того худое, что на нем были видны все кости, и черные глаза, смотревшие вверх невидящим взором человека, впавшего в транс. Мужчина трижды глубоко вздохнул, потом перевел глаза на троих белых, сидевших напротив него. Прежде всего он посмотрел на мистера Клиффорда, и его лицо смутилось, потом на Майера, и на нем промелькнуло выражение тревоги и страха. Наконец он направил взгляд на Бениту, и его черные глаза блеснули счастьем.

— Белая девушка, — сказал он мягким низким голосом, — говорю тебе, не бойсяничего. Ты, знавшая глубокое горе, обретешь счастье и покой. О, девушка, с тобой идет дух такой же чистой и ясной, как ты сама, но умерла она давно.

Мамбо снова посмотрел на ее отца, на Джейкоба Майера и замолчал.

— Верно, у тебя нет для меня приятного пророчества? — спросил Майер. — А между тем я приехал издалека, чтобы выслушать тебя.

Старое лицо сделалось непроницаемым, всякое выражение на нем исчезло, скрылось за сотней морщин.

— Нет, белый человек, никакого. Сам спрашивай Небеса, ведь ты так мудр, и прочитай их, если можешь. Пришельцы, — продолжил он, — я приветствую вас от имени моих детей и в их присутствии. Сын Тамас, тебе тоже привет, ты хорошо исполнил данное тебе поручение. Послушайте: вы устали, вам нужны покой и пища. Однако побудьте еще со мной, потому что мне необходимо сказать вам несколько слов. Оглядитесь. Вы видите все мое племя: здесь не больше двадцати людей, а прежде мы были бесчисленны, как листья вот того дерева весною. Почему мы умерли? Из-за амандабелов, лютых собак, которых за два поколения до нас Мозеликатце, предводитель Чака, привел на юг нашей страны и которые с тех пор из года в год берут нас в плен и убивают. Мы не воинственны, мы не любим войны и не находим наслаждения в убийствах. Мы люди мира, желаем только возделывать нашу землю, заниматься искусством, унаследованным от предков, и поклоняться Небесам, на которые мы уходим, чтобы соединиться с духами наших праотцев. Они же люты, сильны, дики; они приходят сюда и убивают наших детей и стариков, уводят с собой в рабство молодых женщин и девушек, угоняют весь наш скот. Где наши стада? Лобенгула, глава амандабелов, взял их, только одна корова осталась у нас, и мы добываем от нее молоко для больных или для осиротевших детей. А между тем он требует скота. «По́дать! — говорят его гонцы. — Давайте подать или наши воины придут и возьмут ее вместе с вашими жизнями». А скота у нас нет, он весь исчез. У нас ничего не осталось, кроме этой старинной горы, строений, воздвигнутых на ней, да хлеба, которым мы живем. Да, это говорю я, Молимо, я, предки которого были великими властителями, я, все еще имеющий больше мудрости, чем все полчища Лобенгулы.

Голова старика упала на грудь. Слезы потекли по его поблекшим щекам; все макаланги ответили:

— Мамбо, это правда!

— Слушайте дальше, — продолжил он. — Лобенгула грозит нам, поэтому я послал к белым, которые побывали здесь раньше, и велел передать им, что, если они привезут мне сто ружей, а также пороха и пуль, чтобы мы могли отбить амандабелов от этих сильных стен, я проведу их в тайное святилище, куда вот уже шесть поколений не ступала нога белого человека, и там позволю им искать сокровище, скрытое так, что ни один человек не знает, где оно, сокровище, о котором они справлялись четыре зимы тому назад. Тогда мы не позволили им искать его и прогнали их, боясь заклятия, положенного на нас белой умершей девушкой, предсказавшей, что нас постигнет судьба ее близких, если мы отдадим зарытое золото кому-либо, кроме указанного Небом лица. Дети, дух Бамбатце посетил меня. Я видел белую девушку во сне, и она сказала мне: «Позволь им войти в крепость и искать». Дети, я послал моего сына и других послов туда, где, как я знал, жили люди, и после многих месяцев наши послы вернулись, привели их и ту, о ком говорил дух.

Он поднял свою иссохшую руку и протянул ее к Бените.

— Она — избранница! Теперь, — спросил Молимо, обращаясь к Клиффорду и Джейкобу, — скажите мне, друзья, привезли ли вы ружья?

— Конечно, — ответил мистер Клиффорд. — Они здесь, в фургоне. Это лучшие ружья, а вместе с ними десять тысяч патронов, купленных за дорогую цену. Мы исполнили нашу часть договора. Исполнишь ли ты свое обещание, или мы снова уедем с ружьями, предоставив вам биться с матабелами вашими ассегаями?

— Скажите ваши условия, пока мы слушаем.

— Хорошо, — согласился Клиффорд. — Вот они. Ты должен давать нам пищу и приют, пока мы находимся здесь. Ты должен провести нас в скрытое место на вершине горы, туда, где умерли португальцы, туда, где скрыто золото. Ты должен, в случае если мы найдем золото или что-нибудь ценное для нас, позволить нам взять это богатство и помочь отправиться обратно, то есть дать нам или лодки и гребцов для плавания по Замбези, или упряжных животных. Ты должен запретить всем причинять нам вред или досаждать во время нашего пребывания у вас. Таков наш договор?

— Еще не все, — прибавил Молимо, — прежде всего вы научите нас обращаться с вашими ружьями; потом вы будете искать сокровище без нашей помощи, потому что, по закону, мы не можем вмешиваться в это. Наконец, если амандабелы нападут на нас, пока вы еще здесь, вы, как умеете, будете помогать нам отбиваться от них.

— Значит, вы ждете нападения? — подозрительно спросил Майер.

— Белый человек, мы всегда ждем нападения. Согласны? — спросил Молимо.

— Да, — в один голос ответили Клиффорд и Майер.

— Ружья и патроны — ваши, — добавил Джейкоб. — Теперь проводите нас в запретное место. Мы исполнили наше обещание и, полагаясь на вашу честь, надеемся, что вы исполните ваше.

— Белая девушка, — обратился Молимо к Бените, — ты тоже согласна?

— То, что говорит мой отец, говорю и я, — подтвердила она.

— Хорошо, — сказал Молимо. — Теперь в присутствии моего народа и от лица Мунвали я, Мамбо, его пророк, объявляю, что между нами состоялся договор, и да падет месть Небес на того, кто нарушит наши условия. Распрягите волов белых людей, накормите их лошадей, разгрузите их фургон, чтобы мы могли посчитать ружья. Велите принести пищу в «дом гостей», и, после того как они подкрепят свои силы, я, единственный из вас входивший в святилище, поведу их в святое место, чтобы они могли начать искать то, что белые люди ищут из века в век. Если они не найдут золота, мы отпустим их с миром.

Глава 9

КЛЯТВА МАДУНА
Клиффорд и Майер пошли к фургону, чтобы посмотреть, как будут распрягать волов и расседлывать лошадей. Бенита тоже поднялась, спрашивая себя, когда дадут им поесть, потому что она сильно проголодалась. Между тем Молимо ласково разговаривал с Тамасом. Он гладил его руку и усердно расспрашивал о чем-то. Бенита, внимательно наблюдавшая за этой семейной сценой, услышала позади легкий шум и движение. Она обернулась посмотреть, в чем дело, и увидела трех высоких воинов в полном вооружении, со щитами в левой руке, с копьями в правой; черные страусовые перья поднимались над полированными обручами, вплетенными в их волосы. Черные повязки обвивали их талии и черные же бычьи хвосты были привязаны под их коленами. Люди эти шли посреди толпы макалангов, точно не видя их.

— Это матабелы! Матабелы двинулись на нас, — раздался чей-то испуганный голос.

Раздались крики:

— Бегите за стены!

Некоторые повторяли:

— Убейте их! Их немного!

Но матабелы шли, не обращая ни на что внимания, пока не остановились перед Мамбо.

— Кто вы и что вам надо? — смело спросил старик, хотя на его лице отразился страх при виде трех чужих людей и все его тело дрожало.

— Тебе следовало бы знать это, правитель Бамбатце, — со смехом ответил один из воинов, — ведь ты и раньше видел наших послов. Мы дети Лобенгулы, Великого Слона, правителя, Черного Тельца, отца амандабелов. Мы принесли весть для твоего слуха, старик, видя, что ваши ворота открыты, мы вошли в крепость.

— Посланцы Лобенгулы, передайте вашу весть моим ушам и ушам народа моего.

Гонец заговорил, употребляя местоимение «я», точно речь произносил сам властелин матабелов, обращаясь к своему вассалу, главе макалангов:

— «Я в прошедшем году послал к тебе, раб, который смеет называть себя Мамбо макалангов, требуя дани скотом и женщинами для рабства, и предупреждал, что, если не получу подати добровольно, возьму ее силой. Ты не прислал ничего. Но в тот раз я пощадил народ твой. Теперь я снова посылаю за данью. Передай моим посланным пятьдесят коров и пятьдесят быков с пастухами, которые пригнали бы их, а также двенадцать девушек, в противном случае я сотру вас с лица земли, вас, которые слишком долго беспокоили мир, — и это случится раньше, чем исчезнет новая луна». — Таковы слова Лобенгулы, — в заключение сказал гонец. Вынув роговую табакерку, он понюхал табак и с дерзким видом передал ее Молимо.

Старый Мамбо от бешенства потерял всякое самообладание: он выбил табакерку из рук своего мучителя, она упала на землю, и табак рассыпался.

— Так разольется кровь вашего народа из-за твоего безумия, — спокойно произнес гонец, поднимая табакерку и собирая табак.

— Слушай, — заговорил Молимо тонким, дрожащим голосом. — Твой властелин требует от нас скота, хотя он знает, что весь скот угнан, что у нас осталась одна корова для каждого осиротевшего младенца. Он требует также девушек, но у нас их мало. А почему? Потому что коршун Лобенгула обглодал нас до костей. Да, с нас живых он содрал мясо! Год за годом его воины обкрадывали и убивали наш народ, и теперь нас почти не осталось. И вот он требует того, чего мы не можем дать, просто желая начать с нами ссору и перебить наших воинов. У нас ничего нет, и мы ничего не можем дать Лобенгуле. Вот наш ответ.

— Вот как, — усмехнулся посланец. — Почему же я вижу фургон, нагруженный товаром, и быков под ярмом? Да, — прибавил он многозначительно, — в фургоне такой товар, который мы видели в Булавайо. Ведь Лобенгула тоже иногда покупает ружья у белых людей. О, макаланг, уступи нам фургон с этим грузом и с волами, а также лошадей, и, хотя это небольшой дар, мы возьмем его и в этом году не потребуем ничего больше.

— Могу ли я отдать вам собственность моих гостей? — спросил Молимо. — Уйдите, не то мы прогоним вас.

— Хорошо, мы уйдем, только знай: мы скоро вернемся и покончим с вами. Нам надоело ходить так далеко и получать так мало. Клянусь именем Лобенгулы, жители Бамбатце, вы не увидите, как созреет новый хлеб!

Толпа слушала его, дрожа, но в старом Молимо его слова, казалось, только разбудила бурю пророческой ярости. Мгновение он стоял и смотрел на голубое небо, раскинув руки, как будто в молитве. А затем заговорил ясным, тихим голосом:

— Я Молимо из Бамбатце, — сказал он. — Я лестница между ним и Небом, я сижу на верхней ветке дерева, под которым макаланги находят убежище, и там, в гребне дерева Мунвали говорит со мной. Мои предки были великими царями, они были Мамбо всей земли, и это до сих пор мое имя и достоинство. Мы жили в мире. Мы трудились. Мы не причинили вреда ни одному человеку. Но вы, дикари, пришли к нам с юго-востока, и путь ваш был красным от крови. Вы грабили, и вы уничтожали. Вы крали наш скот. Вы убивали наших людей. Вы взяли себе наших женщин и наших детей, и они стали вашими рабами. У меня есть слова для уха вашего Лобенгулы. Скажите ему, что так говорит мудрый старый Молимо из Бамбатце. Я вижу, как он охотится, как, раненный гиеной, пробирается через реки, в густых кустах, под горой. Я вижу, как он умирает от боли и страданий. Но его могила — я не вижу… Никто не узнает, где она. Белый. Он возьмет свою землю и все свое богатство. Я вижу мир на земле моих детей. Вам, жестокие собаки, уста Молимо открыли волю божества. Я не подниму руку на вас, но вы никогда больше не взглянете в лицо своего властелина. Уходите теперь и делайте, что хотите.

Мгновение трое матабелов казались испуганными, и Бенита слышала, как один из них шепнул своим товарищам:

— Он заколдовал нас: заколдовал Великого Слона и весь его народ. Не убить ли его?

Но говоривший гонец быстро отделался от страха и рассмеялся:

— Так вот зачем ты, старый предатель, призвал белых людей. Ты с ними хочешь устроить заговор против Лобенгулы?

Он внимательно взглянул на Клиффорда и Джейкоба Майера.

— Хорошо! Серая борода и черная борода, я сам убью вас так, как вы еще не слыхивали. А красивая девушка скоро будет варить пиво для властителя и станет одной из его жен, если он не отдаст ее мне.

Все последовавшее случилось в одно мгновение. Едва матабел заговорил о Бените, Майер, бесстрашно слушавший его, вдруг точно проснулся. Его черные глаза загорелись, бледное лицо стало жестоким. Выхватив револьвер, он быстро прицелился и выстрелил… Матабел упал на землю, мертвый или умирающий.

Никто не шевелился. Макаланги и матабелы, привыкшие к смерти, все же удивились внезапности случившегося. Контраст между великолепным грубым дикарем, стоявшим перед ними мгновение назад, и бессильным черным телом, готовым заснуть навсегда, был до того странен, что поразил их воображение. Убитый лежал на земле, а над ним с дымящимся револьвером в руках стоял Майер — стоял и смеялся.

Бенита чувствовала, что он поступил справедливо, что матабел заслужил жестокое наказание, но смех Джейкоба казался ей ужасным: она слышала в нем голос его сердца, — и, боже, как беспощадно было оно! Когда меч правосудия падает, правосудие не должно смеяться.

— Смотрите, — произнес Молимо тихо, указывая на мертвого матабела, — солгал ли я, или этот человек действительно никогда больше не взглянет в лицо своего властелина? То же, что было со слугой, случится и с господином, только не так скоро. Таково решение Мунвали, высказанное голосом его уст, голосом Молимо Бамбатце. Идите, дети Лобенгулы, и унесите этот первый плод сбора, который белые соберут с воинов его земли.

Голос старика замер. Наступила такая тишина, что Бените показалось, будто она слышит скрип ножек зеленой ящерицы, которая проползла через камень, лежавший на расстоянии двух ярдов от нее.

И вдруг молчание нарушилось. Два оставшихся в живых матабела испугались за свою жизнь. Послов хватали за руки, срывали с них украшения, били их палками, бросали в них камни. Наконец двое избитых, покрытых кровью людей увидели, что путь им отрезан, и, словно гонимые инстинктом, шатаясь, двинулись в сторону Бениты, пораженной ужасом при виде этой страшной сцены. Они бросились перед ней на землю и ухватились за ее платье, моля о пощаде.

— Услышьте голос жалости, — произнес старик. — Дарите милость беспощадным.

— Они принесут нам беду, — пробормотал Тамас.

Мистер Клиффорд печально покачал головой.

— Я сказал, — повторил старик. — Пусть они уходят. Случится то, что должно случиться, и от этого деяния не произойдет никакой новой беды.

— Вы слышали? Скорее уходите, — по-зулусски сказала матабелам Бенита.

Избитые люди с трудом поднялись на ноги и остановились перед ней, поддерживая друг друга. Один из них, человек с энергичным и умным лицом, с сединой в черных волосах, проговорил:

— Выслушайте меня. Этот глупец, — он показал на своего мертвого товарища, — похвальба которого навлекла на него смерть, был человеком невысокого происхождения. Я же, молчавший, Мадуна, — отпрыск королевского рода и по справедливости заслуживаю смерти, так как обратился спиной к этим собакам. Я и брат мой приняли жизнь из твоих рук, госпожа, но теперь мы отказываемся от помилования. Уйду я к праотцам или останусь жить — не важно; отряд ждет под стенами. Решение свершится, как справедливо сказал старый колдун. Госпожа, если тебе когда-нибудь придется попросить две жизни из рук Мадуны, он от своего имени и от имени Лобенгулы обещает дать их тебе. Люди, за которых ты заступишься, уйдут невредимыми: их отпустят и все их имущество отдадут им. Вспомни клятву Мадуны, госпожа, в час нужды, а ты, мой брат, засвидетельствуй ее перед нашим народом.

Матабелы выпрямились, подняли правые руки и поклонились Бените — так люди их племени кланяются женам и дочерям вождей. Потом, не обращая ни малейшего внимания на остальных, матабелы, хромая, пошли к воротам, которые распахнули перед ними, и скрылись за стеной.

Все это время Мейер стоял молча. Теперь он заговорил с горькой улыбкой:

— Милосердие, мисс Клиффорд, как говорит апостол Павел, искупает множество грехов. Я очень надеюсь, что так и будет, когда мы вновь повстречаемся с этим человеком, — что он сделает то, что пообещал нам.

Бенита вопросительно взглянула на отца.

— Было бы безопаснее для нас, если бы они были мертвы… Я, конечно, понимаю, что заступиться за них было вполне естественно, но… — заколебавшись, он замолчал.

— Достаточно было увидеть, как погиб один человек, — перебила Бенита, вздрогнув. — Я не могла бы вынести, если бы погиб кто-то еще.

— Я фаталист, как и наш друг Молимо, — задумчиво сказал Майер, — и верю в то, что он говорил правду.

— Я предлагаю уходить отсюда так быстро, как только сможем, — сказал Клиффорд. — Пока наше отступление еще возможно.

— Уставшие волы не смогут тянуть фургон, — ответил Майер. — Кроме того, по всей вероятности, место уже окружено матабелами. И наконец, потратив столько усилий и зайдя так далеко, нельзя отказаться от того, что мы ищем. Однако если вы думаете, что опасность для вашей дочери больше в этих стенах, чем за их пределами, мы можем попробовать нанять слуг, но в успехе я сомневаюсь. Или, если здесь имеются какие-нибудь гребцы, вы могли бы пойти вниз по Замбези на каноэ, рискуя подхватить лихорадку. Вы и ваша дочь должны принять решение, Клиффорд.

Бенита задумалась. Она хотела избавиться от Майера, однако ее отец очень устал и нуждался в отдыхе. Необходимость повернуть обратно, не завершив начатого, стала бы тяжелым ударом для него. Кроме того, не хватало волов и людей, как возможно было уехать? Наконец, что-то в ней, тот же самый голос, который повелел ей приехать, настойчиво призывал остаться. Очень скоро она решилась.

— Отец, дорогой, — сказала она. — Спасибо, что заботитесь обо мне, но, насколько я могу судить, мы будем больше рисковать, пытаясь уйти, чем оставаясь здесь…

— Макаланги — робкий народ, — ответил Клиффорд. — Тем не менее я думаю, что лучше оставаться там, где мы есть, и довериться Богу.

Глава 10

ВЕРШИНА ГОРЫ
Если наши авантюристы надеялись, что их проведут к тайникам крепости, то их ждало разочарование. Дни были заняты распаковыванием ружей, а также предоставлением нескольким знатным макалангам уроков по их использованию. Женщины и дети были переселены за ограду древней крепости, а вместе с ними — овцы, козы и крупный рогатый скот. Вход был завален камнями, и единственный путь, через который можно было покинуть крепость, был тайный путь со стороны реки. Несколько человек были разосланы в качестве шпионов, чтобы обнаружить, если это возможно, местонахождение матабелов.

Первую ночь здесь Бенита провела в доме для гостей, то есть в хижине побольше остальных. Майер и Клиффорд ночевали в фургоне. Девушка так устала, что долго не могла заснуть. Она вспоминала события этого дня, вспоминала речи старого Молимо, появление послов и все, что последовало потом, а главное, ужасную смерть гонца, убитого Джейкобом Майером, а потом этот смех… Он был ужасен, этот Джейкоб Майер!

Она не сомневалась, что все его действия — не просто галантность по отношению к женщине. Даже если бы он был способен на рыцарские поступки, он никогда бы не совершал их, если бы они грозили неприятностями или будущей местью. Нет; это было что-то глубже. Он никогда не говорил и не делал ничего, что давало бы повод для подозрений, но интуиция давно заставляла Бениту предполагать, что у него есть свои тайные планы. Теперь она была уверена, что они есть. Мысль была ужасной, еще хуже, чем другие опасности, вместе взятые. Правда, у нее был отец, на которого она могла положиться, но он был болен в последнее время; сказались возраст, трудные путешествия и тревоги. Если предположить, что что-нибудь случится с ним, если он умрет например, каким ужасным может стать ее положение, когда она останется в одиночестве, беспомощная, в окружении дикарей и Джейкоба Майера.

О, если бы не было этого ужасного кораблекрушения, ее судьба сложилась бы совсем по-другому! Мысли о кораблекрушении и о том, кого она потеряла, были слишком тяжелыми. Бог по-прежнему остается выше нее, и она доверится Ему. В конце концов, если она умрет, какое это имеет значение?

Но старый Молимо обещал, что она не умрет, что она должна найти здесь счастье и покой. А чуть позже он показал себя пророком. Как и прежде, ее сердце, казалось, подсказывало, что слова старика были правдивы.

Немного успокоенная этой мыслью, Бенита наконец заснула.

На следующее утро Клиффорд и Майер пошли к Молимо, который сидел у второй стены. Кивнув на макалангов, вооруженных ружьями, они сказали:

— Мы выполнили нашу часть договора, выполни же свою. Проведи нас в святое место и позволь начать поиски.

— Пусть так и будет, — ответил он. — Идите за мной, белые люди.

Молимо повел их вдоль стены. Наконец он остановился возле узкой тропинки, не более ярда шириной, под которой открывалась пропасть, приблизительно футов в пятьдесят глубиной, почти над рекой. По этой головокружительной дорожке они прошли сорок ярдов. Она окончилась расщелиной в скале, такой узкой, что только один человек мог пройти в ней. Было ясно, что дальше начиналась вторая крепость, так как с обеих сторон она была выложена обтесанными камнями. Человеческие ноги истерли даже гранитный пол этого коридора. Век за веком люди появлялись тут. Старинная галерея извивалась в толще стены и наконец вывела их наружу. Они увидели круто поднимавшийся склон, покрытый остатками развалин, между которыми росли кустарники и деревья.

— Молю небеса, чтобы золото не было захоронено здесь, — сказал мистер Клиффорд, осматриваясь. — Ибо, если это так, мы никогда не найдем его.

Молимо, казалось, угадал по лицу смысл его слов, потому что ответил:

— Я думаю, здесь золота нет. Осаждающие заняли это место и располагались в нем в течение многих недель. Следуйте за мной снова.

Они поднялись к подножью третьей стены, обошли ее и остановились над рекой. Тут не было прохода. Несколько мелких и очень крутых ступеней, высеченных в камне, вели от подножья стены к ее гребню, поднимавшемуся больше чем на тридцать футов от уровня земли.

— Право, — сказала Бенита, с отчаянием глядя на этот опасный путь, — работа искателя золота слишком трудна. Я думаю, что не смогу подняться.

Клиффорд посмотрел на ступени и покачал головой.

— Нужно достать веревку, — с досадой произнес Майер, обращаясь к Молимо. — Разве мы можем иначе взобраться по ступеням, когда под нами зияет бездна?

— Я стар, но свободно прохожу здесь, — удивился вождь — ему, всю жизнь поднимавшемуся по этим ступеням, они казались удобными. — Но все-таки у меня наверху есть веревка, которой я пользуюсь в темные ночи. Я поднимусь и спущу ее вам.

И он быстро поднялся по ступеням; было удивительно, как его старые ноги переходили с одной ступеньки на другую — так спокойно и легко, точно он поднимался по самой обыкновенной лестнице. Вскоре он исчез за гребнем стены, снова появился на верхней ступени и оттуда спустил толстую веревку, свитую из кожи, крикнув, что она привязана крепко. Майеру хотелось поскорее добраться до тайника, о котором он грезил день и ночь, и, едва схватившись за веревку, он принялся карабкаться на ступени и быстро поднялся на стену. Сев на гребень стены, он посоветовал Клиффорду обвязать талию Бениты концом каната. За ней последовал и отец.

Стена, выстроенная, как и две нижние, из каменных неотесанных и не соединенных известью глыб, сохранилась изумительно хорошо, потому что ее врагами были только зной, тропические дожди, кусты и деревья, которые выросли здесь, раздвинув камни. Стена эта окружала вершину холма, площадью приблизительно в три акра. Колонны на ее вершине, каждая примерно в двенадцать футов высоты, были украшены грубыми изображениями коршунов. Многие из этих колонн упали от ветра, может быть, от ударов молнии, и их обломки лежали на стене; те из них, что упали внутрь, свалились к подножию стены. Несколько, шесть или семь, стояли совершенно целые.

Впоследствии Бенита узнала, что, по всей вероятности, их воздвигли финикийцы или тот древний народ, который возвел исполинские укрепления, и что они являлись своеобразным календарем. Но она не обратила особого внимания на колонны, потому что рассматривала более замечательный памятник древности, поднимавшийся на самом краю пропасти.

Это был большой конус, о котором говорил ей Роберт Сеймур, высотой в пятьдесят футов или больше и похожий на камни, найденные в финикийских храмах. Но он не был выстроен из отдельных глыб, его высекли человеческие руки из целого исполинского гранитного монолита. Такие камни встречаются в Африке и, пролежав несколько тысяч или миллионов лет, остаются крепкими, хотя более мягкие породы вокруг них исчезают, разрушенные временем и погодой. С внутренней стороны этого конуса поднималась удобная лестница, по которой можно было легко подняться наверх. Его вершина, имевшая приблизительно шесть футов в диаметре, представляла собой нечто вроде чаши, — вероятно, эта впадина была сделана для поклонения божествам и для жертвоприношений. Удивительный памятник снизу можно было видеть только со стороны реки и ниоткуда больше. Благодаря откосу горы он слегка наклонялся наружу, так что булыжник, брошенный с его вершины, падал прямо в воду.

— Мои праотцы, — сказал Молимо, — видели, как португалка, красавица дочь знаменитого предводителя Ферейры, бросилась отсюда вниз, отдав золото нам на сохранение и наложив на него заклятие. В моих видениях она говорила с этой скалы. Другим тоже казалось, что они заметили девушку, но только издали, с той стороны реки.

Он замолчал, взглянул на Бениту своими странными мечтательными глазами и вдруг спросил:

— Скажи, госпожа, ты этого совсем не помнишь?

Бенита почувствовала волнение.

— Как могу я помнить? Я родилась двадцать пять лет назад.

— Не знаю, — ответил Молимо. — Может ли это знать невежественный чернокожий старик, проживший на свете не больше восьмидесяти лет? Однако, госпожа, скажи мне, где ты родилась? На земле или на небе? Почему покачиваешь головкой ты, непомнящая? Я тоже не помню. Но все круги где-нибудь да встречаются, это так, и португальская девушка предсказала, что она снова явится. Наконец, я говорю правду, что она совсем такая, как ты, и является в это место. Я, видевший ее ясно, хорошо разглядел ее красоту. Однако, может быть, она явится не во плоти и придет только ее душа. О, госпожа, в твоих глазах я вижу ее душу. Довольно, — резко закончил он, — сойдем. Раз ты не можешь вспомнить, я должен показать тебе кое-что. Не бойся: ступени удобны.

Они сошли вниз и вскоре очутились в чаще растений и кустов, через которую бежала узкая тропинка. Она провела их мимо развалин строений, назначение и цель которых были забыты — они обвалились много сотен лет назад. Наконец Молимо и белые остановились у входа в пещеру, помещавшуюся приблизительно на расстоянии сорока ярдов от монолитного конуса. Здесь Молимо попросил задержаться, сказав, что он пойдет внутрь и зажжет там свет. Через пять минут он вернулся, говоря, что все готово.

— Не пугайтесь того, что вы можете увидеть, — прибавил старик. — Знайте, белые люди, что, кроме моих праотцев и меня самого, ни один человек не входил в это место с тех пор, как в нем погибли португальцы. Но даже мы, приходившие в подземелье молиться великому Мунвали, никогда не решались нарушить покоя пещеры. Там все осталось как было. Пойдем, госпожа, пойдем. Та, дух которой сопутствует тебе, последняя из людей белой расы, прошла через эти двери. Нужно, чтобы твое тело и ее дух снова вступили в святое место.

Бенита заколебалась — приключение было жуткое, но она определенно не хотела выказывать страха в присутствии этого старика. Он протянул ей худую руку и пошел вперед с высоко поднятой головой. Отец и Майер последовали было за ней, но Молимо остановил их, сказав:

— Девушка войдет первой вместе со сной — это ее дом, и она может пригласить вас остановиться в нем. Если она позовет вас, так тому и быть. Но сначала она должна посетить свой дом в одиночку.

— Ерунда! — сказал Клиффорд сердито.

— Леди, вы доверяете мне? — спросил Молимо.

— Да, вполне, — ответила она. — Отец, я думаю, вам лучше отпустить меня. Я не боюсь, хотя это очень странное предприятие. Я пойду туда одна. Если же не вернусь, вы последуете за нами.

— Те, кто нарушает сон мертвых, должны ходить осторожно, мягко, — промолвил старый Молимо певучим голосом. — Дыхание девичье чисто, оно не обидит мертвых. Ее шаг не будет мешать мертвым белым мужчинам, белые люди, гнев не умер, он силен и отомстит вам, когда вы мертвы; скоро, очень скоро, когда вы мертвы, мертвы во скорбях, мертвы во грехах. Мертвые, собрались, они ждут нас здесь.

И, по-прежнему напевая мистическую песню, Молимо повел Бениту за руку от света к мраку, от жизни к обители смерти.

Глава 11

СПЯЩИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
Как и все другие тропинки и расщелины в этой старой крепости, коридор, ведущий к подземелью, был узок и извилист. Вероятно, древние устраивали такие проходы, желая облегчить защиту. После третьего поворота Бенита увидела свет, струившийся от туземной лампы, висевшей под сводом. Там же была высечена маленькая ниша в форме раковины, помещавшаяся на высоте трех футов от пола. Сама пещера оказалась большой, просторной, не вполне естественной. Ее стены были, очевидно, отделаны и, во всяком случае, украшены рукой человека. По всей вероятности, древние жрецы помещали здесь своих оракулов или приносили жертвы.

Бенита сначала плохо видела, потому что две лампы, заправленные бегемотовым жиром, еле освещали большое подземелье. Но ее глаза понемногу привыкли к полусвету, и, двигаясь вперед, она увидела, что, кроме звериной шкуры, на которой, как она угадала, обыкновенно стоял Молимо во время своих одиноких молитв, и нескольких мехов и кувшинов для воды и пищи, вся передняя часть этого места была пуста. Дальше, в середине пещеры, виднелось что-то сделанное из блестящего металла. По двойной рукоятке она приняла этот предмет за какие-то ворота и не ошиблась: под ними зияло отверстие большого колодца, который доставлял воду в верхнюю часть крепости.

Возле колодца стоял каменный алтарь в форме срезанного конуса или пирамиды, а немного дальше, на самой отдаленной стене пещеры, Бенита разглядела крест, высеченный в камне. На кресте резкими штрихами было сделано изображение распятого Христа. Терновый венок обвивал опущенную голову Спасителя. Теперь Бенита все поняла. Каков бы ни был первоначальный культ, совершавшийся в этом месте, христиане завладели пещерой и поставили в ней священный символ религии, внушавший благоговейный страх. Без сомнения, небольшая выемка в форме раковины при входе служила молящимся вместилищем для святой воды.

Молимо взял с алтаря лампу, поправил ее фитиль и осветил распятие, перед которым Бенита, хотя и не была католичкой, склонила голову и перекрестилась, не замечая, что старый Мамбо внимательно смотрит на нее. Когда он опустил лампу, она увидела, что на цементном полу лежало множество закутанных фигур, которые сначала показались ей спящими людьми. Старый жрец наклонился к одной из них и дотронулся до нее ногой; тогда полотно, обвивавшее ее, рассыпалось в пыль, а из-под уничтоженного покрова выглянул белый человеческий скелет.

Все эти спящие хорошо отдохнули. Они умерли, по крайней мере, за двести лет до появления на свет Бениты. Мужчины, женщины и дети — хотя детей было мало — лежали вперемешку. На некоторых скелетах блестели золотые украшения, некоторые лежали в кольчугах, и возле всех мужчин виднелись мечи, копья или ножи, а кое-где Бенита подмечала оружие, похожее на примитивные ружья. Некоторые из трупов в сухом воздухе превратились в безобразные и страшные мумии, от которых она с дрожью отводила глаза.

Молимо провел ее к самому подножию распятия. На цементном полу были распростерты две фигуры, окутанные покровами из тяжелой материи, затканной золотыми нитями. Макаланги славились такими тканями в эпоху первых контактов с португальцами. Молимо поднял покровы, казавшиеся такими же прочными, как и в тот день, когда они были сотканы, и отбросил их. Под ними оказались мертвые мужчина и женщина. Лица исчезли, но волосы, белые на голове мужчины и черные, как вороново крыло, на голове женщины, совершенно уцелели. Люди были знатного происхождения. На груди мужчины блестели ордена, эфес его меча был сделан из золота. Кости женщины украшали драгоценные ожерелья и другие блестящие вещи. Ее рука все еще сжимала книгу в серебряном переплете. Бенита подняла книгу и заглянула в нее. Это был молитвенник с превосходно раскрашенными заставками и заглавными буквами. Без сомнения, несчастная женщина читала его в ту минуту, когда, наконец, истощенная, упала и заснула сном смерти.

— Это предводитель Ферейра и его жена, — сказал Молимо, — родители белой девушки.

По знаку Бениты старик снова закрыл истлевшие останки парчовым покровом.

— Тут спят они все, — снова заговорил он нараспев, — все сто пятьдесят и три… Когда я грежу в этом месте, передо мной проходят все их призраки. Они поднимаются возле тел, скользят по пещере. Муж лежит рядом с женой, ребенок с матерью, и все смотрят на меня, спрашивают, когда вернется белая девушка, когда она возьмет свое наследие и похоронит их тела…

Бенита вздрогнула. Торжественный ужас, веявший в этом месте, заставлял сжиматься ее сердце, ей представлялось, что перед ней встают привидения.

— Довольно, — прервала она. — Уйдем отсюда.

…О, как рада была Бенита выйти из этого страшного места и снова увидеть солнечный свет!

— Что ты видела? Что вы видели? — в один голос спросили Клиффорд и Майер, глядя на ее побледневшее испуганное лицо.

Бенита опустилась на каменную скамейку при входе в подземелье, и раньше, чем она могла пошевелить губами, старый Молимо ответил за нее:

— Девушка видела мертвых. Дух, который идет с нею, приветствовал своих мертвых, заснувших там много, много лет назад. Девушка поклонилась Белому, висящему на кресте, попросила у Него благословения и прощения, совершенно так, как та, дух которой сопутствует ей, поклонилась Ему на глазах моих праотцев и попросила Его благословения перед тем, как броситься со скалы в воду.

Он указал на золотой крестик, висевший на шее Бениты и прикрепленный к ожерелью, подаренному ей гонцом Тамасом на ферме.

— Теперь, — продолжил старик, — очарование разбито, и спящие должны уйти спать в другое место. Войдите, белые люди, войдите, если решитесь, попросите прощения и благословения, соберите мертвые кости и, если сумеете найти золото, возьмите сокровище, принадлежавшее мертвым, примите на себя также и проклятие, лежавшее на нем, проклятие, которое падет на всех, кроме одного лица. Возьмите золото, если сможете. Отдохни здесь, девушка, в прохладной тени, а вы, белые люди, идите за мной; идите за мной в темноту смерти, отыскивайте там то, что так любят белые люди!

И он снова двинулся к подземелью, время от времени оглядываясь на Джейкоба и Клиффорда и жестом подзывая их. Они шли за ним, точно подчиняясь чужой воле, потому что теперь, в последнее мгновение, странный суеверный страх, исходивший от Мамбо, охватил их.

Бенита опустилась в полуобморочном состоянии на каменную скамейку. Все, что она видела и слышала, потрясло ее. Ей показалось, что она просидела так всего несколько мгновений, в действительности же прошел час, пока снова появился ее отец, такой же бледный, как была она сама, выйдя из пещеры.

— Где мистер Майер? — спросила она.

— О! — ответил отец. — Он собирает все золотые украшения с этих бедных людей, а кости сваливает в кучу в углу пещеры.

Бенита вскрикнула от ужаса.

— Я знаю, что ты думаешь, — сказал отец. — Но каков он! Он не чувствует никакого почтения к мертвым, хотя поначалу ему было, кажется, почти так же страшно, как мне. Хотя, возможно, это оттого, что он на самом деле боится мертвых и хотел доказать самому себе, что они не более чем пыль… Бенита, я хочу сказать тебе правду. Я хочу, чтобы ты покинула это место. Я не верю, что завершение нашего путешествия будет счастливым, у нас уже и так достаточно трудностей. Этот старый пророк имеет второе зрение или что-то вроде этого…

— Он обещал мне только хорошее, — сказала Бенита с улыбкой. — Хотя я не вижу, как это может быть. Но если вы не хотите этого, отец, почему бы не попытаться убежать?

— Слишком поздно, дорогая, — ответил он. — Майер никогда не уйдет, а я не могу оставить его. Кроме того, я вынужден буду тогда смеяться над собой всю оставшуюся жизнь. И в конце концов, почему бы нам не найти золото, если оно может быть найдено? Оно никому не принадлежит? Чтобы получить его, мы не прибегаем ни к грабежу, ни к убийству; португальцы мертвы двести лет, и их наследников, если они есть, невозможно обнаружить. Не имеет также значения для них, лежат ли они поодиночке, как они умерли, или их свалили вместе в углу. Наши страхи — просто плод суеверия. Ты согласна со мной?

— Да, я тоже так думаю, — ответила Бенита, — хотя судьба может цепляться за определенные вещи или места. В любом случае это не имеет смысла, пути назад нет, даже если бы мы имели возможность где угодно свернуть. Дайте мне графин с водой, пожалуйста. Я хочу пить.

Чуть позже Джейкоб Майер спрятал за камнем большой пакет с драгоценностями.

— Пещера гораздо опрятнее сейчас, — сказал он.

Его руки, волосы и одежда были покрыты толстым слоем пыли. Он жадно выпил воды и спросил:

— У вас есть мысли относительно наших будущих действий?

Они покачали головами.

— Тогда, я думаю, нет смысла снова уходить вниз; с одной стороны, путешествие слишком опасно и занимает слишком много времени, с другой — здесь безопаснее.

— Но, — возразила Бенита, — на чем мы будем есть и спать?

— Ответ достаточно прост, мисс Клиффорд. Кафры будут подносить продукты и воду к подножию третьей стены, и мы будем поднимать их на веревке. Воды, кажется, есть много, что хорошо. Она подается с помощью пружины из колодца на сто пятьдесят футов вниз, и старая цепь все еще в сохранности. Пищу же можно приготовить из того, что растет здесь. Мы можем разбить лагерь и ночевать в пещере или за ее пределами — в зависимости от погоды. Теперь вы можете здесь отдохнуть, а я пойду вниз. Я вернусь через час с кое-каким снаряжением, а вы поможете мне.

Он ушел и до наступления темноты принес достаточно вещей. За вторую ночь они устроили себе более или менее комфортное жилье. Лоскут холста из фургона отделял помещение для Бениты, а мужчины спали под деревом рядом. Под другим деревом было место для приготовления еды. Большой запас провяленного мяса хранился вместе с некоторым количеством патронов в пещере. Свежее мясо доставлялось к ним ежедневно, а также зерно для хлеба и маис. Вода из колодца была прекрасной.

Во всех этих приготовлениях старый Молимо принял участие, но, когда они были завершены, дал понять, что совершенно не собирается оставлять путешественников. Утром он спускался к своему народу, но до наступления темноты всегда возвращался в пещеру, где в течение многих лет привык спать, во всяком случае несколько раз в неделю, в ужасной компании мертвых португальцев. Джейкоб Майер и Клиффорд были убеждены, что его целью было шпионить за ними; но между Бенитой и стариком завязалось что-то вроде дружбы. Кроме того, его знания об этом месте и о многом другом могло оказаться большим подспорьем. Таким образом, он оставаться в лагере, на что, впрочем, у него было полное право.

Все это время не было никаких признаков нападения матабелов. Бенита, наблюдая с верхней части стены, видела, что их волы, вместе с двумя лошадьми, козы и овцы ежедневно выгонялись пастись; женщины работали на полях. Однако крепость строго охранялась, ночью все спали в укреплениях. Кроме того, мужчин постоянно обучали обращаться с огнестрельным оружием — под началом Тамаса, который теперь, когда отец постарел, был главой поселения.

Только на четвертое утро, когда все приготовления были закончены, Джейкоб Майер и Клиффорд принялись за поиски клада. Прежде всего они усердно расспросили Молимо о местонахождении сокровища, надеясь, что, даже в том случае, если он не знает точно, где скрыто золото, может быть, до него дошли от предков какие-нибудь устные предания. Однако, по словам старика, он знал только предание о предсмертных речах португальской девушки и прибавил, что относительно места, где было зарыто золото, ему не являлось ни сна, ни видения наяву, тем более что его не занимало сокровище. Если оно было зарыто где-нибудь поблизости, то лежало там, если нет — нет. Пусть белые люди сами и узнают.

Без особой уверенности Майер решил, что золото скрыто или в пещере, или поблизости от нее. Поэтому начали копать в указанных местах. Потом искатели клада подумали о колодце, куда португальцы могли бросить свои богатства. Однако удостовериться в этом было чрезвычайно трудно.

Майер решился сам исследовать колодец — что было совсем не легко и не безопасно, так как искателям недоставало настоящих лестниц, впрочем, даже если бы они и существовали, их не к чему было бы прикрепить. Поэтому он решил привязать сиденье к концу старой медной цепи и спустить его, Майера, в колодец, как спускали туда ведра.

— Я спущусь туда, и уже завтра, — заявил он.

Глава 12

ПОИСКИ НАЧИНАЮТСЯ
К эксперименту приступили на следующий день. Прежде всего испробовали цепь и старинный ворот; оказалось, что и то, и другое выдержат тяжесть. Поэтому Майеру осталось только сесть на дощечку с масляной лампой в руках и захватить с собой спички и свечи, на случай если она погаснет. Сделать это было нетрудно, так как у белых имелся большой запас того и другого.

Джейкоб уселся на сиденье и повис над колодцем. В эту минуту его трое помощников взялись за рукоятки ворота. Медленно начали они опускать Майера, медленно исчезало его бледное лицо в черной глубине. Через несколько оборотов ворота работу приостанавливали, давая Майеру время исследовать стены колодца. Когда он был уже приблизительно на глубине пятидесяти футов, Джейкоб снова закричал, чтобы они остановились. Они задержали ворот, прислушиваясь к тому, как Майер стучал по камню стены молотком. В этом месте, как ему казалось, была пустота.

Потом он попросил опустить его ниже, они повиновались. Наконец вся цепь развернулась, и стало ясно, что Джейкоб уже возле воды.

Наклонившись над краем колодца, Бенита увидела, что светлая звездочка исчезла. Лампа погасла. Казалось, Майер даже не пытался снова зажечь ее. Клиффорд и Бенита позвали его. Ответа не последовало. Все трое начали вертеть ворот в обратном направлении. Они напрягали все силы и страшно устали. Наконец появился Джейкоб. С первого взгляда им показалось, что Майер умер, и, не привяжи онсебя к цепи, он, конечно, погиб бы. Было очевидно, что Джейкоб уже давно впал в глубокий обморок. Он почти соскользнул с сиденья, его ноги бессильно висели. Он держался только на привязанных к цепи прочных ремнях.

Майера вынули из колодца и обливали ему лицо водой, пока он не начал жадно глотать воздух и не пришел немного в себя. Приподняв своего товарища, Бенита и ее отец вывели его из пещеры.

— Что с вами случилось? — спросил Клиффорд.

— Я отравился газами… вероятно, — ответил Майер и застонал, чувствуя жестокую головную боль. — В глубоких колодцах часто бывает испорченный воздух, но я ничего не чувствовал, пока не потерял сознания. Да, опасность была близка, очень, очень близка.

Потом, немного оправившись, Джейкоб рассказал, что в одном месте в глубине колодца он нашел место, где стена выглядела так, как будто было срезано пространство около шести футов на четыре, а потом построено снова. В отверстиях еще сохранились остатки сгнивших балок, и можно было предположить, что здесь был пол или платформа. Когда он рассматривал эти балки, сознание покинуло его. Он добавил, что, по его мнению, это может быть вход в место, где скрыто золото.

— Если это так, — сказал мистер Клиффорд, — он должен оставаться закрытым, так как нет ничего хуже плохого воздуха. Кроме того, полы и каменная кладка, которую вы видели, наверное, были попыткой древних предотвратить стену от обрушения.

— Я надеюсь, что это так, — сказал Майер, — потому что, если воздух не очистится, я не думаю, что посмею спуститься туда снова…

Путешественники дюйм за дюймом исследовали стены пещеры-капеллы, колотя по ним молотком, чтобы слышать, не окажется ли где-нибудь пустоты, но это ни к чему не привело. Осмотрели также алтарь, но оказалось, что он высечен из целого куска камня. Однако, когда Клиффорд с фонарем в руке спускался с лесенки, которую держала Бенита, Джейкоб Майер, стоявший напротив алтаря, с волнением крикнул, что он нашел кое-что.

— Послушайте-ка, — сказал он и ударил тяжелой палкой справа от алтаря.

Раздался глухой звук, который говорил о пустоте под камнем.

— Нашли, — с торжеством произнес Джейкоб. — Здесь вход в хранилище.

Теперь потребовалось три дня напряженной, постоянной работы. Пол пещеры состоял главным образом из цемента, который оказался отличного качества, и его нужно было разбить. Бенита была уверена, что все, что может быть ниже, — не сокровище, так как бедные, умирающие португальцы не имели ни времени, ни сил, чтобы цементировать пол. Однако Майер был убежден, что он на правильном пути. Он считал, что это было сделано макалангами, сохранившими знания о строительном искусстве своих предков, уже после гибели португальцев.

Цемент сбили, очистили все пространство, но искатели увидели, что в пол вставлен большой камень. По всей вероятности, он весил несколько тонн. Даже обладая большой силой и действуя необходимыми рычагами, поднять его было бы невозможно. Оставалось только одно, а именно пробить проход сквозь плиту. Белые долго работали, чтобы исполнить эту задачу, но им удалось только сделать отверстие глубиной в шесть дюймов. Клиффорд, у которого болели старые кости и руки, предложил взорвать камень порохом. В отверстие насыпали около фунта этого взрывчатого вещества, закрыли его влажной глиной и тяжелым обломком камня, оставив маленькую дыру для фитиля. Когда все было готово, фитиль подожгли и все вышли из пещеры.

Через пять минут до их слуха донесся глухой звук взрыва, однако дым и пар рассеялись только через час, дав исследователям возможность вернуться в подземелье. Здесь их ждало полное разочарование. Прежде всего оказалось, что плита только треснула, а не рассыпалась на куски: сила пороха была направлена вверх, а не вниз, как случилось бы, если бы в дело употребили динамит, которого у них не было. От удара тяжелого камня, положенного сверху и подброшенного порохом к потолку пещеры, или от сотрясения воздуха свалилось много тяжелых каменных осколков, образовавших множество широких и, по-видимому, опасных трещин.

Итак, оставалось лишь снова работать ломом и заступом. К вечеру третьего дня, совершенно уставшие, Клиффорд и Майер пробили отверстие в плите и удостоверились, что под ней находится какая-то пустота.

Клиффорд, которому совершенно опротивело его дело, хотел отложить поиски до утра. Но Джейкоб Майер не согласился. По его настоянию, они продолжали работать и работали почти до одиннадцати часов ночи. К этому времени отверстие сделалось достаточно велико, чтобы в него мог пройти человек. Как и при исследовании колодца, они опустили в него камень, привязанный к веревке, и таким образом узнали, что пустота под плитой имела не более восьми футов глубины. Желая узнать о состоянии воздуха, опустили зажженную свечку: в первый раз она очень скоро потухла, но во второй горела хорошо. Принесли лестницу, и Джейкоб спустился под плиту с фонарем в руках.

Через минуту до Бениты и Клиффорда донеслись бранные слова и немецкие проклятия. Мистер Клиффорд спросил, в чем дело; в ответ он услышал, что это только могила, в которой лежит «проклятый мертвый монах». Бенита не могла не рассмеяться.

В конце концов она с отцом тоже спустилась в могилу. Под плитой действительно лежали останки старого миссионера в клобуке и с распятием из слоновой кости на шее. На его груди лежал свиток пергамента, в котором говорилось, что он «Марко, рожденный в Лиссабоне в 1438 г., умер в Бамбатце в 1503 г., проработав семнадцать лет в «империи» Мономотана, где после тяжких испытаний он обратил многие души ко Христу».

Майер еле сдерживал злобу. Поглядывая на свои окровавленные руки, которые он изранил, работая с таким усердием, чтобы добраться до останков миссионера, Джейкоб бесцеремонно сбросил с места кости, желая удостовериться, нет ли под ним ступеней вниз.

— Право, мистер Майер, — сказала Бенита, которая, несмотря на всю торжественность обстановки, не могла сдержаться, — если вы не будете осторожнее, призраки всех этих людей явятся сюда.

— Пусть являются, если могут, — с бешенством ответил он. — Я не верю в призраки и всем им бросаю вызов.

В это мгновение Бенита взглянула вверх и увидела, что из темноты в кругу света бесшумно скользит какая-то фигура, так бесшумно, что ее можно было принять за один из тех призраков, которым Джейкоб бросил вызов. Медленно подошла она… Но это был только старый Молимо, всегда двигавшийся таким образом.

— Что говорит белый человек? — спросил он Бениту, окидывая искателя клада мечтательным, точно предупреждающим о чем-то взглядом.

— Он говорит, что не верит в духов, что он вызывает их всех, — объяснила она.

— Белый золотоискатель не верит в призраки, он вызывает их, — своим певучим голосом заговорил старик. — Он не верит в призраки, стоящие вокруг меня. Это гневные души умерших, они говорят о том, где он будет лежать, о том, что случится с ним, когда он умрет, о том, как они встретят человека, потревожившего их останки, проклявшего их, когда он искал золото и богатства, которые любит. Я вижу, что перед ним стоит мертвый человек в длинном платье, вот с такой вещью на груди. — Молимо указал на костяное распятие. — Он грозит ему, грозит столетиями печали, страданием, которое наступит, когда он станет таким же духом, как они.

Майер не мог сдерживать ярость. Он повернулся к Молимо и осыпал его бранью на наречии макалангов. Он прибавил, что старик отлично знает, в каком месте скрыто сокровище, и что если он не укажет его, то он, Майер, его убьет, отправив к полюбившимся ему духам.

Лицо Джейкоба приняло такое свирепое, отталкивающее выражение, что Бенита отступила от него, а мистер Клиффорд постарался успокоить компаньона. Хотя Джейкоб схватился было за нож, висевший у него за поясом, и двинулся к старику, Мамбо не пошевелился, не отступил ни на дюйм, не выказал ни малейших признаков страха.

— Пусть себе вредит, — сказал он, когда Майер наконец замолчал. — Так иногда во время бури блистает молния, гремит гром, и вспененная вода струится по лицу скал. Однако потом выходит солнце, гора остается прежней, гроза же затихает, исчезает, теряя силу. Я — скала, он — только ветер, огонь и дождь. Не дано ему ранить меня. Те души, в которые он не верит, собирают его проклятия, чтобы потом осыпать ими его голову, как осколками камней.

Бросив на Джейкоба презрительный взгляд, старик повернулся и исчез в темноте, из которой появился.

Глава 13

БЕНИТА ЗАДУМЫВАЕТ БЕГСТВО
На следующее утро, когда Бенита готовила завтрак, она, подняв голову, заметила Джейкоба Майера, сидевшего на каменной глыбе, с мрачным и унылым выражением лица. Он опирался подбородком на руку и пристально смотрел на нее.

В первый же вечер их знакомства Джейкобу показалось, что Бенита способна внушать мысли, а девушка почувствовала странную близость к нему. С этого дня она во что бы то ни стало старалась поставить между собой и Джейкобом преграду, тем или другим способом удалить его от себя. Но ее попытки не увенчались успехом.

Сейчас, наклоняясь над костром, она испытывала страх под взглядом этих черных глаз, которые, казалось, хотели проникнуть в ее мысли. И вдруг она мысленно решила уговорить отца уехать вместе с ней.

Конечно, такая попытка могла быть весьма опасна. Хотя поблизости пока не было матабелов, но, может быть, они где-то ждали своего часа. Кроме того, даже если было бы возможно собрать достаточно волов, Клиффорды не имели права взять фургон: он принадлежал столько же Майеру, сколько и отцу Бениты, и его следовало оставить Джейкобу. Но в крепости были две лошади, и Молимо говорил ей, что они вполне здоровы и даже потолстели.

— О чем вы думаете, мисс Клиффорд? — поднимаясь, спросил Майер своим мягким голосом с иностранным акцентом.

Девушка вздрогнула, но быстро ответила:

— Я думаю, что топливо отсырело и котлеты будут пахнуть дымом. Вам не надоела козлятина, мистер Майер?

— Вы такая хорошая… о, я говорю то, что думаю… такая по-настоящему хорошая, что вам не следовало бы говорить неправду, даже в пустяках. Дрова совсем не сырые, я сам нарубил их из сухого дерева, и мясо не обкуривается дымом. Главное же, вы не думали ни о том, ни о другом. Ведь вы думали обо мне, как я думал о вас! Но сейчас я не мог угадать, что было у вас в мыслях, вот почему я вас спрашиваю об этом.

— Мистер Майер, мои мысли принадлежат только мне, — вспыхнув, ответила Бенита.

— Вы так полагаете? А я думаю по-другому. Я считаю, что ваш ум — моя собственность, а мой ум принадлежит вам. Природа дала каждому из нас этот дар.

— Я не желала и не желаю такого дара!

— Очень жаль, потому что я дорожу им. Эта собственность кажется мне дороже золота, которое мы не можем найти.

Она быстро повернулась к нему, но Майер поднял руку, как бы удерживая ее, и продолжил:

— О, не сердитесь на меня и не бойтесь, что я буду смущать вас нежными речами. Я выскажусь в свое время, теперь же хочу только указать вам на одно, мисс Клиффорд. Разве не удивительно, что наши умы имеют связь? Неужели это не имеет никакого значения? Если бы я был верующим, как вы, я сказал бы, что нами руководит Небо. Нет, нет, не говорите, что на нас действуют противоположные силы, это возражение слишком банально. Я удовольствуюсь замечанием, что в вас и во мне говорит инстинкт и природа или, если угодно, что нами руководит судьба, что она указывает путь, следуя которому мы могли бы достигнуть великой цели.

— Может быть, мистер Майер, только, говоря откровенно, этот вопрос очень мало интересует меня.

— Уверен, что когда-нибудь он увлечет вас. Я должен извиниться перед вами за то, что вчера вечером при вас вышел из себя. Прошу вас, не судите меня строго: ведь я страшно устал, а этот старый идиот раздосадовал меня рассказами о привидениях, в которых я не верю.

— Если не верите, почему же вы так рассердились? Вы могли бы отнестись к вопросу презрительно и промолчать.

— Право, не знаю, но мне кажется, люди часто боятся, чтобы им не пришлось поверить в то, во что они не хотят верить. Эта древняя церковь действует на нервы, мисс Клиффорд. Подумайте обо всем, что связано с этой капеллой, обо всех преступлениях, много веков совершавшихся здесь, обо всех страданиях, которые в этом месте терпели люди! Без сомнения, в пещере или поблизости приносились человеческие жертвы; большое обугленное кольцо на скале могло служить местом для жертвенных костров. Удивительно ли, что это место действует на нервы, особенно когда не находишь того, чего ищешь, — великого сокровища, которое все же будет вашим и моим, даст нам положение и счастье…

— Но которое до поры до времени делает очень несчастной, — ответила Бенита, с радостью заслышав шаги своего отца. — Перестаньте говорить о золоте, мистер Майер, не то мы поссоримся. Достаточно, что мы думаем о нем во время работы, когда ищем его. Дайте-ка мне лучше блюдо. Мясо готово.

Однако Бените не удалось отделаться от разговоров о золоте: после завтрака снова начались бесконечные, бесплодные поиски. Снова осмотрели всю пещеру, отыскали еще места, где по звуку под плитами, казалось, была пустота. Майер и Клиффорд работали усердно. После бесконечных трудов три плиты были взломаны, и под ними, как и в первой могиле, оказались останки, но на этот раз это были останки древних, умерших, вероятно, до Рождества Христова. Они лежали на боку, их кости когда-то держали служебные жезлы с золотыми набалдашниками, обвитые золотом; под их черепами виднелись покрытые золотом деревянные подушки — такие, какие использовались египтянами при погребении. Золотые браслеты блестели у них на руках и на ногах; золотые слитки виднелись под костями; они выпали из истлевших кошельков, висевших у них на талии. Вокруг умерших стояли вазы из прекрасного фарфора, наполненные приношениями, а в некоторых случаях золотым песком — для уплаты за долгое путешествие в другой мир.

Эти находки были достаточно ценны; из одной могилы вынули более ста тридцати унций золота, а об археологическом значении всех этих вещей нечего было и говорить. Но белые жаждали великого богатства Мономотаны, принесенного португальскими беглецами и зарытого в их последней твердыне.

Бенита совершенно перестала интересоваться поисками. Она не захотела даже пойти посмотреть на третий из найденных скелетов, хотя он принадлежал почти исполину и, судя по количеству золота, унесенного мертвецом в могилу, очень высокому лицу. Ей хотелось уехать из Бамбатце с его удивительными укреплениями, таинственным конусом, подземельем, с его мертвецами, а больше всего — сбежать от Джейкоба Майера!

Бенита с тоской смотрела на тянувшиеся перед ней широкие низины. Вскоре она решилась даже подняться по ступеням, сбегавшим на могучий гранитный конус. Это было страшное место, вызывавшее головокружение. Конус наклонялся в сторону реки, и его вершина выдавалась далеко, так что под ногами девушки было только воздушное пространство, а внизу, на глубине четырехсот футов, темнела вода Замбези.

У Бениты закружилась голова, в глазах потемнело, неприятная дрожь пробежала по спине, и она опустилась в кубкообразную впадину, из которой не могла упасть. Однако мало-помалу девушка овладела собой и стала наслаждаться чудным видом на большую реку, на болотистые луга и на горы на противоположном берегу.

Бенита спустилась с конуса и направилась к отцу. Представлялся отличный случай поговорить с ним; она знала, что старик один. Майер пошел в нижнюю часть крепости, чтобы попытаться убедить макалангов прислать ему человек десять для помощи при раскопках.

Клиффорд, уставший от тяжелой работы, воспользовался отсутствием своего товарища, чтобы поспать немножко в хижине, которую они выстроили под раскидистыми ветвями баобаба. Когда девушка подходила к этому первобытному жилищу, мистер Клиффорд, зевая, вышел из него и спросил дочь, где она была. Бенита объяснила.

— На конусе голова кружится, — сказал он. — Я никогда не решался один подняться туда. А зачем ты была на его вершине, дорогая?

— Я хотела посмотреть на реку, пока мистера Майера не было здесь, отец. Если бы он видел меня, то угадал бы, зачем я поднялась на камень. Право, мне даже кажется, что он и теперь поймет это.

— А зачем поднималась ты туда, Бенита?

— Чтобы посмотреть, можно ли уплыть вниз по реке в лодке. Но это невозможно. Ниже начинаются быстрины, и по обеим сторонам реки — горы, скалы и деревья.

— А зачем тебе это? — спросил он, пристально и с любопытством глядя на дочь.

— Я хочу бежать отсюда, — горячо ответила она. — Я ненавижу это место, и мне противно само слово «золото». И потом… я боюсь мистера Майера… Мне кажется, что он сходит с ума. Разве приятно быть здесь одним с безумным, особенно с тех пор, как он начал говорить со мной так, как говорит теперь?

— Неужели он дерзок с тобой? — вспыхнув, спросил старик. — Если так, то…

— Нет, нет, не дерзок. — И Бенита пересказала отцу свой разговор с Майером. — Видишь, — прибавила она, — я ненавижу этого человека, мне страшно не хочется иметь с ним никакого дела, да и ни с кем больше. Но он приобретает надо мной какую-то силу. Он следит за мной, он угадывает мои мысли. Отец, увези меня от этой горы с ее золотом, с этими мертвецами…

— Да, да, мы можем уехать… навстречу смерти! — воскликнул Клиффорд. — Представь себе, что лошади заболеют или захромают. Представь, что мы встретим матабелов или не увидим никакой дичи, которую могли бы застрелить, чтобы приготовить себе еду. Представь себе, что кто-нибудь из нас заболеет. Что тогда делать?

— Мне кажется, мы можем так же погибнуть там, в пустыне, как и здесь. Надо решиться и довериться Господу. Послушай, отец, завтра воскресенье, мы с тобой не работаем. Мистер Майер не обращает внимания на праздники и не любит терять ни одного часа. Мы скажем ему, что я хочу спуститься к первой стене, достать платье, оставленное в фургоне, и отнести кое-какие вещи, чтобы поручить туземцам выстирать их; и что ты пойдешь провожать меня. Может быть, он поверит мне и останется здесь. Тогда нам удастся взять лошадей, ружья, патроны и все, что мы сможем унести из пищи. Потом мы уговорим старого Молимо открыть ворота… Раньше, чем мистер Майер заметит наше отсутствие, мы будем уже в двадцати милях отсюда… А ведь пеший человек не в силах догнать лошадей!

— Он скажет, что мы его бросили, и это будет правда.

— Ты можешь оставить письмо у Молимо и в нем объяснить Майеру, что я уговорила тебя бежать, что я заболела, думала, что умру, и что, по твоему мнению, ты не смел просить его уехать с нами и таким образом потерять возможность приобрести золото, которого он так жаждет. Отец, решайся, скажи, что ты увезешь меня отсюда.

— Хорошо, пусть так и будет, — ответил Клиффорд.

Послышался шорох, они посмотрели вверх и увидели Джейкоба. Однако тот был до такой степени занят своими мыслями, что не заметил смущенного и виноватого выражения их лиц. Но все же в нем зашевелились подозрения.

— О чем это вы так усердно совещаетесь? — спросил он.

— Мы говорили, удалось ли вам убедить макалангов прийти в святилище, — объяснила Бенита, — и не бояться привидений.

— Нет, — нахмурился он. — Эти привидения — наши злейшие враги. Трусы макаланги поклялись, что они ни за что не пойдут на вершину горы. Теперь остается одно: раз они не желают помогать нам, мы должны сами усерднее работать. Я задумал новый план, и завтра же мы начнем приводить его в исполнение.

— Нет, не завтра, — с улыбкой ответила Бенита. — Завтра воскресенье, а вы знаете, что по воскресным дням мы отдыхаем.

— Извините, совсем забыл! Что делать! Завтра я выполню мою часть работы, да и вашу тоже, вероятно.

И, пожав плечами, он пошел прочь.

Глава 14

БЕГСТВО
На следующее утро Майер отправился работать. В чем состоял его новый план, Бенита не старалась узнать, но угадала, что он имел какое-то отношение к измерениям пещеры, которую он разделил на квадраты для более систематического исследования ее площади.

В двенадцать часов Джейкоб вышел из подземелья позавтракать и за столом заметил, что работать в этом месте одному совсем невесело, что он будет рад, когда наступит понедельник и мисс Клиффорд с отцом присоединятся к нему. Его слова, очевидно, ранили мистера Клиффорда и даже вызвали некоторые угрызения совести в груди Бениты.

Отец и дочь с лихорадочным оживлением заговорили о посторонних вещах, о военном обучении макалангов, о возможности нападения матабелов, которого теперь, к счастью, не предвиделось; о состоянии своих волов, о предположениях найти новый скот. Бенита как бы между прочим упомянула, что они хотят спуститься по лестнице в лагерь макалангов, между первой и второй стенами, на несколько часов, унести с собой белье для стирки и вернуться назад с выстиранными вещами, захватив также и книги, которые она оставила в фургоне.

— Не знаю, не пойти ли и мне с вами, — сказал Джейкоб, и девушка вздрогнула. — В этой пещере ужасно тяжело одному; иногда я слышу там какие-то звуки, кажется, будто старые кости стучат одна о другую; будто раздаются вздохи и шепот, но все это, конечно, только движение воздуха.

— Ну так почему бы вам и не пойти с нами? — спросила Бенита.

Это была смелая фраза, но она возымела действие. Если в Майере и шевелились какие-то сомнения, они теперь утихли.

— У меня нет времени. Мы должны закончить наше дело до наступления периода дождей, которые выгонят нас из этого места, нам следует также уйти из Бамбатце раньше, чем нас измучит лихорадка. Идите вниз, мисс Клиффорд, каждая работающая девушка имеет право отдохнуть. Только, — прибавил он с той заботливостью о ее безопасности, которую всегда выказывал в спокойные минуты, — пожалуйста, будьте осторожны, Клиффорд, вернитесь до заката солнца. Взбираться на эту стену в темноте было бы слишком опасно для вашей дочери. И позовите меня. У вас есть свисток, я спущусь, чтобы помочь мисс Клиффорд. Кажется, я все-таки пойду с вами в конце концов… Нет, нет, не пойду… Я вчера был так неприятен этим макалангам, что вряд ли они с удовольствием снова увидят меня. Надеюсь, вы лучше проведете у них время, чем я. А почему бы вам не поехать покататься верхом за стенами крепости? Наши лошади сильно поправились, им нужно движение, и я не думаю, что следует бояться матабелов.

И, не дожидаясь ответа, он поднялся и ушел.

Клиффорд посмотрел ему вслед.

— Да, я знаю, — вздохнула Бенита, — мы поступим низко, но, право, иногда приходится делать нехорошие вещи. Вот наши узлы, все готово, идем.

И они ушли. На гребне стены Бенита обернулась, чтобы проститься с местом, которое она надеялась никогда больше не увидеть, однако ей казалось, что она не в последний раз смотрит на него, и, даже спускаясь с опасных ступеней, она поймала себя на том, что мысленно делала заметки, как лучше взобраться на них. Не могла она также убедить себя, что навсегда покончила с Майером. Ей казалось, что еще долго, долго он будет наполнять ее жизнь…

Отец и дочь благополучно добрались до внешней стены. Тут их с удивлением, но без неудовольствия встретили макаланги. Они все еще учились владеть оружием, очень многие из них уже делали успехи. Клиффорды подошли к хижине, в которой были сложены их пожитки, и стали готовиться к бегству. Тут же мистер Клиффорд написал одно из самых неприятных писем, которые ему когда-либо приходилось писать.

«Дорогой Майер!

Я не знаю, что вы подумаете о нас: мы уезжаем из крепости. Дело в том, что я чувствую себя нехорошо, а моя дочь не может выносить жизни в этом месте. По словам Бениты, если она останется здесь, то умрет. Поиски в этом зловещем кладбище окончательно расшатывают ее нервы. Мне хотелось все сказать вам, но она упросила меня не делать этого. Бенита убеждена, что, если бы я не скрыл от вас наших намерений, вы уговорили бы нас остаться или тем или другим путем заставили бы продолжать искать золото португальцев. Если вам удастся найти клад — возьмите его целиком. Я отказываюсь от своей доли. Мы оставляем вам фургон и волов и уезжаем верхом на наших лошадях. Это очень опасно, но все же менее, чем пребывать в Бамбатце при нынешних обстоятельствах. Может быть, мы с вами больше не встретимся — простите нас. Мы желаем вам всяких благ»

Искренне ваш, с великим сожалением, Т. Клиффорд
Затем старик и Бенита оседлали лошадей, прикрепили к сумкам седел свои немногие вещи и патроны, взяли по ружью, сели на лошадей и двинулись к маленьким боковым воротам, потому что главные были теперь заперты. Боковой вход — простая пробоина в большой стене — был открыт.

Этот проход, сильно изгибавшийся и делавший множество поворотов в толще стены, можно было в течение нескольких минут завалить камнями. Кроме того, древний архитектор так устроил его, что гребень стены с обеих сторон господствовал над ним.

Макаланги смотрели с любопытством и не пытались остановить Клиффордов. Однако беглецы думали, что, может быть, их остановит стража, караулившая ворота днем и ночью. Этим караульным мистер Клиффорд и собирался отдать письмо для Джейкоба Майера.

Когда всадники сошли с лошадей, чтобы провести их по извилистому проходу в стене и дальше по крутому подъему, оказалось, что на часах был только один старый Молимо.

— Мы едем покататься, — сказал Клиффорд. — Моей дочери надоело сидеть взаперти, ей хочется подышать воздухом на свободе. Пропусти нас поскорее. В противном случае мы не успеем вернуться к закату солнца.

— Зачем же вы везете с собой столько вещей и почему в ваших сумках лежат патроны? Конечно, вы надеетесь больше не увидеть, как над Бамбатце садится солнце.

— Ну раз ты знаешь всю правду, пропусти нас, — попросила девушка, — клянусь тебе, я не решаюсь остаться.

— Ты сделала бы хорошо, если бы осталась и избавила себя от большого ужаса, — настаивал Мамбо. — Девушка, здесь свершится твоя судьба. Уезжай, если хочешь, но я чувствую, что ты вернешься.

И он, казалось, задремал.

— Было бы напрасно возвращаться теперь, — сказала Бенита, чуть не плача от нерешительности и досады, — он не испугал меня своими предсказаниями. Разве он может знать о будущем больше нас? Кроме того, ведь он пророчит, что мы снова вернемся, а если это суждено, мы, по крайней мере, некоторое время будем свободны. Едем, отец!

— Как хочешь, — согласился Клиффорд.

Он только бросил письмо на колени старика, попросив передать его Майеру. Старый Мамбо не обратил на него никакого внимания — не ответил и даже не поднял глаз.

Они вошли в узкий коридор, в котором едва могли пройти лошади, а потом двинулись по крутой тропинке. На противоположной стороне старинного рва путники снова сели в седла. Макаланги смотрели со стен, как они ехали легким галопом по той дороге, которая привела их в Бамбатце.

Свое безумное путешествие мистер Клиффорд и Бенита начали около трех часов пополудни и к вечерней заре уже были в долине в пятнадцати или шестнадцати милях от Бамбатце. Крепость давно пропала у них из виду, скрытая промежуточной цепью гор. Близ ключа они разбивали лагерь во время путешествия в Бамбатце и теперь, не решаясь двигаться в темноте, расседлали лошадей. Их можно было пустить пастись, так как вокруг источника зеленела густая прекрасная трава.

Путники за ночь окоченели — воздух был теплым, но сильная роса пропитала их одеяла. При первых лучах солнца Клиффорды оседлали лошадей и двинулись в путь. Свет и тепло придали Бените мужества.

К вечеру они приехали к другой своей прежней стоянке. Это был покрытый зарослями холм с источником воды на склоне. Клиффорды устроили себе роскошный ужин из свежего мяса и легли спать за маленькой бомой — изгородью из ветвей. Но им не пришлось хорошо выспаться; едва успели они закрыть глаза, как раздался вой гиены. Клиффорд и Бенита закричали, зверь ушел. А часа через два они услышали зловещие низкие звуки, вслед за которыми раздался громкий рев. Ему ответило другое рыканье, и лошади заржали от испуга.

— Львы, — сказал мистер Клиффорд.

Он вскочил и быстро подбросил сухого хвороста в костер, который запылал ярким пламенем.

Львы не нападали, но, чуя близость лошадей, продолжали кружить вокруг с ворчанием и ревом. Так продолжалось до трех часов пополуночи.

Наконец тьма рассеялась. Стоя на откосе, Клиффорды видели наверху в светлом ясном воздухе красный утренний свет, внизу же лежали клубы густого тумана, отливавшего жемчужным оттенком. Мало-помалу клубы эти редели под лучами восходящего солнца, и скоро сквозь их дымку Бенита увидела казавшуюся в тумане исполинской фигуру дикаря, завернутого в плащ-кароссу. Держа в руках большое копье, воин расхаживал взад и вперед, то и дело зевая.

— Посмотри, — шепнула Бенита, — посмотри!

Мистер Клиффорд тревожно взглянул туда, куда указывала Бенита.

— Матабелы! Боже мой, это матабелы!

Глава 15

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ
Не было сомнений, что это действительно матабел. Вскоре еще три дикаря подошли к часовому и стали разговаривать с ним, указывая длинными копьями по направлению откоса холма. Очевидно, они задумали броситься на путников, едва рассветет.

— Они видели наш костер, — прошептал старик, — теперь, если мы хотим спастись, нам остается сделать одно: ускакать раньше, чем они двинутся на нас. Конечно, отряд стоит на противоположном склоне холма, поэтому для нас открыт только тот путь, по которому мы приехали.

— Но это прямая дорога в Бамбатце, — задыхаясь, прошептала Бенита.

— Бамбатце лучше могилы, — сказал ей отец. — Моли Бога, чтобы мы могли вернуться в крепость…

Выпив горячей воды и проглотив несколько кусков мяса, беглецы тихонько подкрались к лошадям, сели в седла и как можно бесшумнее стали спускаться с холма.

Теперь часовой был опять один, остальные дикари ушли. Воин стоял спиной к Клиффордам. Когда они подъехали к нему совсем близко, он услышал звук лошадиных копыт, быстро повернулся и увидел всадников. С громким криком матабел поднял копье и кинулся на них.

Клиффорд, ехавший впереди, протянул ружье и нажал на спуск. Бенита услышала звук пули, которая ударилась о кожаный щит, и в следующее мгновение увидела, что матабел лежит на спине. Обогнув выступ, Клиффорды увидели дикарей: двигался отряд в несколько сотен человек, сзади виднелось стадо скота. Тусклый свет зари горел на поднятых остриях копий и на рогах волов. Бенита посмотрела вправо: там тоже были воины. Два крыла отряда сближались. Только маленькое свободное пространство оставалось между ними. Бените и старику следовало ускакать раньше, чем они сольются.

— Вперед, — прошептала девушка, ударила лошадь каблуком, прикладом ружья и дернула за повод.

Старик тоже увидел дикарей и поступил так же, как дочь. Лошади поскакали. Теперь от каждого крыла отряда выдвинулись по нескольку человек, которые должны были отрезать беглецам путь.

Они пронеслись между «щупальцами» отрядов, когда между ними оставалось ярдов двадцать. Видя, что белые проскакали, матабелы остановились и метнули им вслед целый град копий.

Одно из них пролетело мимо щеки Бениты, точно светлая полоска: девушка даже почувствовала движение воздуха. Другое пробило ее платье, третье поразило лошадь ее отца в заднюю ногу, повыше коленного сустава, на несколько мгновений засело в теле животного, потом упало на землю. Сначала лошадь, казалось, не почувствовала раны и только поскакала быстрее. Бенита обрадовалась, думая, что копье просто ударило ее. Некоторые матабелы, имевшие ружья, стали стрелять, и, хотя целились плохо, одна или две пули пролетели очень близко от всадников. Наконец, один из воинов закричал:

— Лошадь ранена! До заката мы поймаем их обоих!

Клиффорд и Бенита переехали через гребень возвышенности и на время потеряли преследователей из вида.

— Слава Богу, — задыхаясь, прошептала Бенита, когда они очутились одни на тихом вельде.

Клиффорд только покачал головой.

— Ты думаешь, что они бросятся за нами? — спросила девушка.

— Ты слышала, что сказал матабел, — ответил старик. — Они, без сомнения, двигаются на Бамбатце в обход с целью уничтожить какое-нибудь другое несчастное племя и угнать его скот. Да, я боюсь, что они бросятся за нами. Весь вопрос заключается в том, мы или они будем в Бамбатце первыми.

— По всей вероятности, мы, отец, так как мы едем верхом.

— Да, если только с лошадьми ничего не случится.

В ту самую минуту, когда старик говорил это, лошадь, на которой он ехал, внезапно резко припала на заднюю ногу, раненную копьем, но вскоре продолжила идти галопом.

Все утро они ехали галопом. Лошадь Клиффорда хромала все сильнее. Тем не менее к полудню они были у того места, где провели первую ночь после отъезда из Бамбатце. Беглецы сошли с лошадей, жадно напились из источника; напоили и животных. Перекусив немного, Клиффорды осмотрели раненую лошадь. Ее задняя нога сильно распухла, и кровь все еще сочилась из разреза, нанесенного ассегаем. Кроме того, сустав был сведен, и только конец копыта касался земли.

— А все-таки нужно ехать, — сказал мистер Клиффорд.

Они вскочили на лошадей.

Однако лошадь не шевелилась. Клиффорд в отчаянии бил ее. Бедное животное протащилось несколько шагов и опять остановилось. Или раненое сухожилие сократилось, или же воспаление сделалось так сильно, что лошадь не могла сгибать коленный сустав. Бенита разразилась рыданиями.

— Не плачь, дорогая, — сказал старик. — Да будет на все воля Божья. Может быть, матабелы отказались от преследования. До Бамбатце не больше шестнадцати миль. Вперед. — И, ухватившись за седельный ремень лошади Бениты, он пошел по длинному откосу, который вел к проходу в горах, окружавших крепость макалангов.

Проехав около полумили, Бенита опять обернулась, надеясь, что лошадь немного оправится и побежит за ними. Но ее нигде не было видно. Зато девушка увидела, как в трех или четырех милях позади в ослепительно прозрачном воздухе вырисовалось множество черных точек, которые время от времени вспыхивали.

— Что это? — спросила Бенита.

— Матабелы, бегущие за нами, — ответил отец, — вернее, отряд их самых быстрых бегунов. Это блестят копья. Теперь вот что, — продолжил Клиффорд. — Они догонят нас раньше, чем мы успеем добраться до Бамбатце: их лучшие бегуны могут пробежать пятьдесят миль в случае нужды. Но мы впереди их — и догнать твою лошадь они не в силах, уезжай и предоставь мне позаботиться о себе.

— Ни за что, ни за что! — вскрикнула она.

— Ты должна сделать это и сделаешь, — настаивал Клиффорд. — Я твой отец и приказываю тебе слушаться меня. Не думай обо мне. Я могу спрятаться и спастись, или… Ведь я стар, моя жизнь окончена, а у тебя все впереди! Прощай, поезжай же! — И он выпустил из рук ремень ее седла.

Бенита остановила лошадь.

— Ни одного шагу не сделаю, — и она решительно сжала губы.

Старик называл ее непослушной, непочтительной дочерью и, видя, что это не действует, начал умолять ее почти со слезами.

— Отец, дорогой, — проговорила Бенита, наклоняясь к Клиффорду, шедшему рядом с ней, так как теперь они снова двинулись вперед. — Ведь я сказала тебе, почему мне так хотелось бежать из Бамбатце. Я подвергла свою жизнь опасности, чтобы только когда-нибудь не остаться вдвоем с Джейкобом Майером. И еще… Ты помнишь мистера Сеймура? Я не могу смириться со случившимся, а потому, хотя, конечно, мне страшно, мне все равно, что будет со мной. Или мы вместе спасемся — или вместе умрем! Отец, пожалуйста, пойми, что я совсем не хочу живой попасться в руки дикарей.

— О, как могу я? — задыхаясь, сказал он.

— Я не прошу тебя об этом, — продолжила Бенита. — Только если я промахнусь… — И она посмотрела на отца.

Старик сильно устал. Он, задыхаясь, с трудом поднимался на крутой откос и то и дело спотыкался о камни. Бенита, соскользнув с седла, заставила его сесть на лошадь, сама же бежала рядом с ним. Когда Клиффорд немного отдохнул, они опять поменялись местами. Наконец, когда оба совершенно устали, они попробовали ехать на лошади вместе: Бенита сидя впереди, Клиффорд позади нее. Но утомленное животное не могло нести двоих седоков и, сделав несколько сот ярдов, споткнулось, упало, с трудом поднялось на ноги и остановилось. Беглецам снова пришлось ехать верхом по очереди.

Оставалось около часа до заката, а узкий горный проход виднелся в трех милях впереди. Солнце склонялось к закату, и, оглядываясь назад, беглецы видели на фоне пылающего диска очертания темных фигур. Клиффорд и Бенита слышали даже насмешливые крики дикарей.

Теперь матабелы находились на расстоянии менее трехсот ярдов от них, а до прохода все еще оставалось около полумили. Тропинка стала очень неудобной, лошадь поднималась медленно. Ехал Клиффорд, Бенита бежала возле него, держась за переносной ремень. Дикари, боясь, что их жертвы укроются за горой, бросились вперед… А лошадь не могла бежать быстрее…

Высокий матабел опередил остальных. Еще через минуту он был в сотне шагов от белых, ближе к ним, чем они к проходу. И в это время лошадь остановилась, отказываясь двинуться с места.

Клиффорд соскочил с седла, и Бенита указала рукой на матабела. Старик сел на камень, глубоко вздохнул, прицелился и выстрелил в воина. Клиффорд отлично стрелял, и хотя он был взволнован и измучен, но искусство не изменило ему. Пуля ранила матабела, он качнулся, упал, потом медленно поднялся и заковылял обратно к своим товарищам, которые, встретив его, на минуту остановились, чтобы как-нибудь помочь раненому.

Эта остановка была спасением для беглецов. Она дала им время сделать последнее отчаянное усилие, броситься бегом и добежать до начала горного прохода. Но матабелы могли бы догнать их и здесь. К тому же еще недостаточно стемнело, и преследователи вскоре нашли бы их.

Отец и дочь двигались через проход. Бенита была на лошади. На расстоянии ярдов шестидесяти от белых были матабелы, сбившиеся в плотное ядро. Старую дорогу окаймляли отвесные стены скал.

Вдруг со всех сторон вспыхнуло пламя и раздался грохот ружей. Матабелы по двое и по трое падали. Их уцелело немного, дикари повернулись и побежали по узкому проходу вниз.

Бенита упала на землю — и первое, что она услышала, был мягкий, музыкальный голос Джейкоба Майера:

— Итак, вы вернулись после прогулки верхом, мисс Клиффорд, и, может быть, хорошо, что вы внушили мне мысль встретить вас здесь, на этом самом месте.

Глава 16

СНОВА В БОМБАТЦЕ
Бенита позже никак не могла вспомнить, как они снова попали в Бамбатце. Ей рассказали, что ее и ее отца отнесли в крепость на носилках, устроенных из кожаных щитов макалангов. Когда она очнулась, то увидела, что лежит в своей палатке близ входа в пещеру за третьей стеной крепости-святилища. Ее ноги были стерты, все кости болели, и физические страдания воскресили в ее памяти перенесенные ужасы.

Пола ее палатки откинулась, и Бенита снова закрыла глаза, боясь увидеть лицо Джейкоба Майера. Однако она почувствовала, что это был не он; девушка знала его шаги. Она слегка приподняла веки и взглянула на посетителя из-под длинных ресниц. Оказалось, что пришел старый Мамбо.

— Приветствую тебя, госпожа! — мягко сказал он, улыбаясь глазами, хотя его старое лицо под тысячами морщинок оставалось неподвижным. — Я принес тебе молоко.

Она взяла странный сосуд и осушила до последней капли; ей казалось, что она еще никогда не пробовала ничего вкуснее.

— Хорошо, хорошо, — прошептал Молимо, — теперь ты поправишься.

— Да, конечно, — ответила она, — но, боже мой, что с моим отцом?

— Не беспокойся, он еще болен, но тоже окрепнет. Ты скоро увидишь его.

— Расскажи мне все, что случилось, — проговорила Бенита, и старый жрец снова улыбнулся глазами и прошел в уголок палатки.

— Вы уехали, хотя я предсказал тебе, что вы вернетесь. Вы отказались послушаться моей мудрости и уехали, и я узнал, как вы спаслись от отряда. В ту ночь после захода солнца, видя, что вы не вернулись, пришел Черный… Да, да, я говорю о Майере! Мы так называем его из-за цвета бороды и… из-за цвета его сердца. Он прибежал вниз и спросил, где вы. Я дал ему письмо.

Он прочитал его и обезумел, схватил ружье и хотел застрелить меня, но я сидел неподвижно и спокойно смотрел на него, так что он наконец затих. Потом он спросил меня, зачем я таким образом подшутил над ним, но я ответил, что это не моя вина, что я не мог удержать в плену тебя и твоего отца против вашей воли, что мне кажется, ты уехала, так как боялась его. Я сказал, что вижу безумие в его глазах. Он успокоился, потому что мои слова его испугали. Потом он спросил, что можно сделать, а я ответил, что в эту ночь ничего, потому что вы уже, конечно, далеко и гнаться за вами бесполезно, что гораздо лучше двинуться вам навстречу, когда вы будете возвращаться. Он спросил меня, почему я говорю о вашем возвращении, а я повторил, что вы, конечно, вернетесь, хотя и не поверили мне.

Я послал разведчиков. Прошла первая ночь, прошел следующий день и следующая ночь, а мы ничего не делали, хотя Черный хотел отправиться один за вами. На следующее утро, на заре, пришел один из разведчиков и сообщил, что его братья, спрятанные на вершинах гор и в других местах на протяжении многих миль, передали ему, что матабелы, уничтожив еще одно племя макалангов в низовьях Замбези, идут на Бамбатце. Днем пришел другой разведчик: он сказал, что матабелы окружили вас, но вы прорвались через их ряды и, спасая свою жизнь, скачете к крепости. Тогда я выбрал пятьдесят лучших наших воинов и, отдав их под начальство Тамаса, моего сына, отправил в засаду среди скал горного прохода, потому что мы не осмеливаемся сражаться с матабелами в долине.

Черный пошел с ними и хотел броситься вниз навстречу матабелам, потому что он очень храбрый человек. Но я был уверен, что вы успеете подняться на гребень прохода. И вы поднялись, хотя вас от смерти отделяла только былинка: мои дети стреляли из новых ружей, и, поскольку место было узким, они не могли промахнуться и убили многих. Но убивать матабелов — все равно что ловить блох на собачьей спине; их всегда остается большое количество. Впрочем, тебя и отца благополучно принесли в крепость, и мы не потеряли ни одного человека. Однако возле наших стен стоит целое войско — три тысячи человек или еще больше, под командой предводителя Мадуны, человека высокой крови, жизнь которого ты спасла. Они беснуются перед стенами, как львы, и мы отнесли вас на вершину горы, чтобы защитить от них.

И старый жрец вышел из палатки, то и дело останавливаясь, чтобы поклониться Бените.

Через некоторое время пришел Клиффорд; он очень ослабел и тяжело опирался на палку. Отец с дочерью обнялись и поблагодарили Бога за свое спасение от великой опасности.

— Ты видишь, Бенита, нам нельзя уехать из этого места, — немного успокоившись, сказал Клиффорд. — Мы должны найти золото.

— Ах, это золото, одно это слово мне ненавистно. Кто может думать о золоте, когда у крепости ждет толпа матабелов?

— Я почему-то не боюсь их, — произнес старик, — у них была возможность уничтожить нас, и они ее упустили, а макаланги клянутся, что теперь, получив ружья, с помощью которых можно охранять ворота, они не позволят взять крепость штурмом. Я боюсь только Джейкоба Майера. Я несколько раз видел его, и мне все кажется, что он сходит с ума. Он сидит, что-то бормочет, и его глаза так и горят; потом он начинает стонать, иногда же разражается хохотом.

— Отец, я его боюсь больше, чем когда бы то ни было. О, почему ты не позволил мне остановиться там, внизу, а принес опять сюда, где нам придется жить с этим ужасным человеком?

— Я хотел это сделать, но Молимо сказал, что здесь мы будем в большей безопасности, и велел своим дикарям отнести тебя наверх, а Джейкоб поклялся, что, если тебя не отнесут к святилищу, он меня убьет.

— Но зачем это ему? Зачем? — задыхаясь, прошептала Бенита.

— Мне кажется, он уверен, что мы не найдем золота без тебя, так как Молимо сказал ему, что сокровище предназначено одной тебе. Джейкоб говорит, что старик обладает даром ясновидения. Я по его глазам видел, что он готов убить меня, поэтому решил лучше подчиниться, чем оставить тебя в Бамбатце одну, больную. Конечно, был один способ…

— Какой?

— Застрелить его раньше, чем он выстрелил бы в меня, — еле слышным шепотом произнес старик. — Застрелить ради тебя, дорогая… Но я не мог заставить себя это сделать.

— Нет, — сказала Бенита, — нет! Лучше умереть, чем знать, что его кровь на нас. Я постараюсь не выказывать страха. Я уверена, что это лучше всего, и, может быть, нам удастся спастись.

Бенита встала и почувствовала себя почти как обычно: только в теле она ощущала напряжение и усталость. Увидев костер и посуду, девушка стала готовить ужин.

Майер пришел к вечеру. Бенита почувствовала его присутствие; ей показалось, будто какая-то холодная тень упала на нее.

Он на большой гранитной глыбе; Майер умел двигаться бесшумно, как кошка. Последние лучи заходящего солнца падали прямо на него, и его фигура вырисовывалась на фоне неба. Джейкоб походил на пантеру, готовую сделать прыжок; глаза его светились, как у пантеры, и Бенита чувствовала, что она — намеченная жертва. Но, вспомнив свое решение не показывать ему страха, спокойно сказала:

— Добрый вечер, мистер Майер. О, я вся так окаменела, что не могу повернуть голову, чтобы посмотреть на вас.

И она засмеялась.

Он мягко соскочил со скалы и остановился напротив девушки.

— Вы должны благодарить Бога за то, что шакалы не уничтожают ваши останки на равнине.

— Я благодарю его, мистер Майер, а также и вас — вы поступили храбро, выйдя из крепости нам на помощь. Отец, приди и скажи мистеру Майеру, как мы благодарны ему.

Клиффорд, прихрамывая, вышел из хижины под деревом и заметил:

— Я уже сказал ему это, дорогая.

— Да, — ответил Джейкоб, — вы уже говорили мне это. Я вижу, что ужин готов. Перекусим, а позже я скажу вам кое-что.

Они сели ужинать. Майер еле дотронулся до еды, зато пил много: сначала крепкий черный кофе, а потом сыворотку и воду. Бените он предлагал самые лучшие куски и не спускал с нее глаз, замечая, что она должна есть побольше.

— В противном случае вы подурнеете и ваша сила исчезнет, — говорил он.

Бенита подумала о волшебных детских сказках, в которых людоеды кормят принцесс, чтобы позже проглотить их.

— Вы должны думать о вашей собственной силе, — возразила она.

— Сегодня мне нужен только кофе. С минуты вашего возвращения я изумительно хорошо чувствую себя, еще никогда я не сознавал себя таким здоровым и сильным. Я могу работать за троих и не уставать. Например, весь этот день я носил провизию и другие вещи на стену (ведь мы должны приготовиться к долгой осаде), а между тем мне кажется, будто я не поднял ни одного ведра. С вашей стороны было не очень-то хорошо бежать и бросить меня; это было даже нечестно. Если бы дело шло только о вас, Клиффорд, откровенно говорю, что при первой же встрече с вами я застрелил бы вас. Изменники заслуживают смерти!

— Пожалуйста, не говорите так с моим отцом, — оборвала его Бенита. — Кроме того, вы можете упрекать меня, а не его.

— Повиноваться вам — удовольствие, — с поклоном ответил Джейкоб. — Я никогда больше не вернусь к этому разговору. И я не жалуюсь на вас. Разве может кто-нибудь упрекать вас? Я вполне понимаю, что вам было здесь тяжело, и дамы имеют право исполнять свои прихоти. Кроме того, вы вернулись. Я твердо знаю одно: вы не уедете из Бамбатце без меня. Я перенес сюда все запасы пищи и теперь уверен, что вы не убежите… Если вы завтра утром пойдете осматривать стену, то увидите, что никто не может подняться на нее; более того, никто не может спуститься с нее. Кроме того, я буду теперь спать сам у лестницы.

— Молимо имеет право приходить к нам, — сказала Бенита. — Это его святилище.

— Ему придется совершать свои моления там, внизу. Старый глупец твердил, что ему все известно, однако он не угадал, что я собирался сделать! К тому же мы совсем не желаем, чтобы он врывался в нашу жизнь, правда? Не то он увидит золото, когда мы его найдем, и, чего доброго, ограбит нас.

Глава 17

ПЕРВЫЙ ОПЫТ
Какое-то время Бенита молчала. Негодование блестело в ее глазах. Она внезапно обернулась к Джейкобу, который сидел, покуривая трубку и наслаждаясь смущением отца и дочери.

— Как вы осмелились говорить так с нами? — сказала она вдруг севшим голосом, в котором слышались презрение и гнев.

— Не сердитесь на меня, — попросил Майер, смутившись на мгновение. — Я не могу выносить этого. Мне больно от ваших слов. Я решаюсь на все… только ради вас.

— Потому что вам кажется, будто благодаря мне вы отыщете клад, мистер Майер?

— Да! Потому что в вас я найду сокровище, о котором грежу днем и ночью, и потому, что это сокровище стало необходимо для моей жизни…

Майер провел рукой по лбу, точно во сне, и продолжил:

— О чем я говорил? Клад… да, бесценный клад из чистого золота, который лежит до того глубоко, что его необыкновенно трудно отыскать и завладеть им; да, я говорил о бесполезно зарытом кладе, который принес бы столько радости и блеска нам обоим, если бы только до него можно было добраться… Мисс Клиффорд, вы правы. Я потому решился сделать вас пленницей, что золото принадлежит вам, и я хочу его добыть. Но мне кажется, его нельзя найти, ведь я работал так усердно, — и он посмотрел на свои покрытые рубцами руки.

— Именно так, мистер Майер, его нельзя найти, и потому лучше отпустите нас к макалангам.

— Нет, есть способ добыть его… Вы знаете, где лежит золото, и можете сказать мне это.

— Если бы знала, я тотчас же указала бы вам место, где зарыт клад, мистер Майер, потому что тогда вы достали бы его, и ваш союз с отцом распался.

— Нет, раньше пришлось бы разделить клад до последней унции, до последней монеты! Только прежде вы должны мне показать его, как обещаете…

— Как, мистер Майер?

— Раз вы дали мне обещание, я скажу вам, каким образом выполнить это. У вас есть особый дар… Дайте мне заглянуть в ваши глаза, мисс Клиффорд: вы тотчас же заснете спокойным, тихим сном и, не просыпаясь, без малейшего вреда для себя, увидите, где скрыто золото, и скажете нам.

— Я не понимаю вас, — прошептала Бенита.

— А я понимаю, — вмешался Клиффорд. — Вы хотите загипнотизировать ее, применить к ней месмеризм, как тогда к зулусскому вождю?

— Не отказывайте мне. Вы одарены способностью ясновидения. Неужели вы будете так жестоки, что откажете мне, хотя в течение часа можете обогатить всех нас?

— Я отказываюсь отдать свою волю в руки какого-либо живого человека, а меньше всего в ваши руки, мистер Майер! — воскликнула Бенита.

С отчаянием Джейкоб взглянул на ее отца.

— Вы не можете убедить ее, Клиффорд?

— Нет, — ответил Клиффорд, — не могу, да если бы и мог — не захотел бы. Бенита права, я тоже ненавижу все странное, сверхъестественное. Если мы не можем найти золото без таких средств, нам нужно оставить его в покое, вот и все.

— Кажется, я должен подчиниться вашему решению, — после некоторого молчания тихо сказал Майер. — Но, мисс Клиффорд, не желая подчиняться какому-либо живому человеку, вы включили в число этих людей и вашего отца?

Она отрицательно покачала головой.

— В таком случае позволите ли вы ему попробовать вызвать в вас месмерический сон?

— О, конечно, если этого ему захочется, — засмеялась Бенита, — но я не думаю, чтобы опыт оказался удачным.

— Хорошо, завтра увидим. Теперь же я, как и вы, устал. Я отправлюсь спать на свое новое место возле заваленного прохода к лестнице.

— Почему ты так противишься этому? — спросил Бениту отец, когда Майер ушел.

— Разве ты не видишь, не понимаешь? В таком случае трудно объяснить тебе все, но я скажу… Сначала мистер Майер хотел только золота, теперь он решил во что бы ни стало жениться на мне. А я его ненавижу. Я много читала о месмеризме, и — кто знает? — если раз позволю ему подчинить мой разум, то превращусь в его рабыню.

— Да, понимаю, — сказал Клиффорд. — Ах, зачем, зачем я привез тебя сюда?

На следующий день приступили к опыту. Мистер Клиффорд попробовал месмеризировать свою дочь. Все утро Джейкоб, как оказалось, знавший это искусство, старался передать старику нужные сведения. Майер рассказал Клиффорду, что в былые дни он имел большую силу в этой области и в течение короткого времени пользовался ею, но бросил это занятие, так как оно вредило его здоровью. Клиффорд заметил, что прежде он никогда не рассказывал об этом.

— Я не рассказывал вам о многом, — возразил Джейкоб с легкой улыбкой. — Вот, например, однажды я месмеризировал вас, хотя вы этого не знали, и поэтому-то вы всегда исполняете мои желания, кроме тех случаев, когда возле вас ваша дочь: ее влияние на вас еще сильнее моего.

Клиффорд пристально посмотрел на Джейкоба и отрывисто произнес:

— Немудрено, что Бенита не хочет позволить вам усыпить ее.

— Вы легковернее, чем я думал, — засмеялся Джейкоб. — Как я мог месмеризировать вас без вашего ведома? Я пошутил.

— Мне казалось, вы не шутите, — возразил Клиффорд.

Урок продолжился в пещере. Майер думал, что там влияние силы окажется действеннее. Бенита сидела на каменных ступенях под распятием. Одна лампа горела на алтаре, две по обе стороны от нее.

Клиффорд стоял напротив дочери; он пристально смотрел на нее и, по указанию Джейкоба, делал таинственные пассы. Бенита с величайшим трудом сдерживала смех, но в какую-то минуту увидела, что старику страшно жарко и что он очень устал. Джейкоб же смотрел на него с такой неприятной настойчивостью, что Бенита закрыла глаза, не желая видеть его лица.

Она почувствовала, будто что-то нежное, неуловимое закралось в ее мозг, что-то баюкало ее, как звук материнской колыбельной песни. Ей представилось, что она путешественник, заблудившийся в альпийских снегах, что ее окружает снег, все падает и падает мириадами хлопьев и что в каждом из них маленькая огненная сердцевина. Ей вспомнилось, что засыпать под снегом опасно, что нужно подняться, так как в противном случае она умрет.

Бенита поднялась вовремя. Теперь она стояла на краю пропасти, под ее ногами зияла темная бездна, и в ее глубине бродили темные фигуры с лампочками, в которых должны были гореть их сердца. О, до чего отяжелели ее веки! Вот глаза открылись, и она увидела, что ее отец перестал делать движения, он отирал лоб носовым платком, но за ним стоял Майер, вытянув вперед руки и устремив на ее лицо пылающий взгляд. Сделав усилие, Бенита вскочила и потрясла головой.

— Довольно глупостей! Я устала, — и побежала из подземелья.

Бенита думала, что Джейкоб Майер рассердился на нее, и готовилась к сцене. Но ничего подобного не случилось.

Вскоре она увидела отца и Майера; они подходили к ней, по-видимому занятые дружеским разговором.

— Дорогая, мистер Майер говорит, что я совсем не месмерист, — сказал ей отец. — И я верю ему. Тем не менее это утомительно. Я устал не меньше, чем после нашего бегства от матабелов.

Бенита засмеялась:

— Я с тобой согласна. Оккультизм не твое дело, отец. Лучше брось все это.

— Значит, вы ничего не почувствовали? — спросил Майер.

— Ровно ничего, — ответила она, глядя ему прямо в глаза. — Впрочем, нет, мне было очень скучно и неприятно видеть, что мой отец стал смешным. Седые волосы и подобные глупости плохо сочетаются.

— Да, — согласился Майер.

На этом и прервался разговор.

Глава 18

ВТОРАЯ ПОПЫТКА
Матабелы решили идти на приступ. Со своего поста на стене белые видели, как дикари готовились к нападению. Матабелы нарубили деревьев и принялись строить лестницы; разведчики расхаживали повсюду, отыскивая слабые места в обороне крепости. Когда они подходили слишком близко, макаланги стреляли в них.

На третье утро после попытки Клиффорда месмеризировать Бениту девушка проснулась на рассвете от звуков выстрелов и криков. Она быстро оделась и подбежала к той части стены, из-под которой доносился шум.

На ее гребне она увидела Клиффорда и Джейкоба с ружьями в руках.

— Эти люди ведут атаку на малые ворота, через которые вы уехали, мисс Клиффорд. Лучшего места для нападения они не могли выбрать, хотя стена там кажется слабой, — сказал Джейкоб. — Если макаланги ловки, они дадут им хороший урок.

Вскоре поднялось солнце; при его свете белые увидели отряды матабелов, несших лестницы. Окруженное утренним туманом полчище тянулось далеко и пропадало за холмом. Джейкоб и Клиффорд открыли огонь, но результатов выстрелов не могли видеть из-за дымки. Вскоре громкий крик показал, что враги дошли до рва и поднимают лестницы. До сих пор макаланги, по-видимому, ничего не делали, теперь же начали стрелять со старинных бастионов, поднимавшихся над проходом, который старались штурмовать матабелы. Сквозь туман наблюдатели увидели раненых матабелов, отползающих обратно к своему лагерю.

Судя по военным крикам, матабелы старались подняться на стену и снова были отбиты ружейным огнем. Раз пронесся торжествующий вопль; казалось, враги одержали победу. Выстрелы почти замолкли. Бенита побледнела от страха.

— Эти трусы макаланги бегут, — тревожно пробормотал Клиффорд, прислушиваясь.

Растянувшись на гребне стены и положив ружье на камень, он выждал, чтобы матабел, наблюдавший за постройкой лестниц, показался на открытом месте; в эту минуту он прицелился и выстрелил. Воин, белобородый дикарь, подпрыгнул в воздухе и упал на спину.

Но очевидно, мужество вернулось к защитникам Бамбатце, потому что ружья защелкали громко и беспрерывно и дикий вопль матабелов: «Смерть, смерть, смерть!» — стал тише и замер в отдалении. Враги отступили, унося с собой убитых и раненых.

— Наши друзья макаланги должны благодарить нас за доставленное им оружие, — сказал Джейкоб. — Без нашей помощи враги перерезали бы их, — добавил он, — потому что они не смогли бы остановить дикарей копьями.

— Да, и нас тоже, — произнесла Бенита с дрожью в голосе. — Слава Богу, кончено! Может быть, они откажутся от штурма и уйдут.

Однако, несмотря на большие потери, дикари, боявшиеся вернуться к себе в Булавайо без победы, и не думали отступать. Они перенесли лагерь почти на самый берег реки, расположив его так, что пули белых людей не могли достичь его. Тут они засели в надежде голодом заставить гарнизон выйти из Бамбатце.

Теперь Майер все свое внимание сосредоточил на поисках клада. Не найдя ничего в пещере, он обыскивал площадку, которая была покрыта травой, деревьями и развалинами. В наиболее крупных из этих развалин искатели начали копать и нашли довольно много золота; отыскали они также несколько древних скелетов. Джейкоб и Клиффорд день ото дня становились мрачнее. Досада Джейкоба ясно выражалась на его лице; Бениту переполняло отчаяние.

Нездоровье, давно угрожавшее Клиффорду, теперь разыгралось серьезно; он вдруг состарился, потерял всякую силу и энергию, и его мучило раскаяние в том, что он привез дочь в это ужасное место. Напрасно Бенита старалась его поддержать. Он стонал, прося, чтобы Бог и Бенита простили его. Господство Майера над ним к этому времени стало также очевиднее. Клиффорд упрашивал Джейкоба открыть проход в стене и позволить ему с дочерью спуститься к макалангам. Он старался даже подкупить его, предлагая ему свою долю клада, если он найдется, а если старания отыскать золото не увенчаются успехом, то часть своего имения в Трансваале.

Но Джейкоб грубо ответил ему, посоветовав не быть безумцем, так как им предстояло оставаться вместе до конца. Майер теперь часто уходил поразмышлять наедине, и Бенита заметила, что при этом он всегда брал с собой револьвер или ружье. Он, очевидно, боялся, чтобы ее отец не застал его врасплох и не убил.

Одно утешало девушку: хотя Джейкоб постоянно следил за ней, он перестал ей надоедать своими загадочными и любовными речами. Мало-помалу она даже стала думать, что все эти мысли исчезли у него.

Прошла неделя со времени атаки матабелов; ничего не случилось. Макаланги не обращали на них внимания. Старый Молимо ни разу не поднялся на гребень стены и вообще не старался повидаться с ними; это было странно, и девушка, знавшая, как старик расположен к ней, наконец решила, что он умер или, может быть, убит во время приступа. Джейкоб Майер перестал делать раскопки, он целыми днями сидел, бездействуя, и только думал.

Ужин прошел самым жалким образом; во-первых, почти все запасы истощились, и еды было очень мало, во-вторых, никто не произнес ни слова. Бенита не могла проглотить ни куска. К счастью, кофе оставалось много, и она выпила две чашки этого горячего напитка, который сварил Джейкоб и очень любезно подал ей. Кофе показался ей очень горек, но Бенита сказала себе, что он невкусен, поскольку они пили его без молока и сахара. Ужин окончился; Майер поднялся, поклонился и пробормотал, что идет спать; через несколько мгновений мистер Клиффорд тоже ушел. Бенита отправилась за отцом к хижине под деревом, помогла старику снять сюртук (теперь даже это уже было трудно ему), попрощалась с ним и вернулась к костру.

Она чувствовала себя очень одинокой. Бенита немного поплакала, потом тоже пошла спать. Она чувствовала, что подходит конец. Веки ее странно отяжелели, и, не успев раздеться, она заснула — и все исчезло для нее.

Если бы Бенита лежала без сна, она услышала бы легкие шаги и увидела бы, что к ней подкрадывается человек с горящими глазами, вытянутые руки которого делали таинственные пассы. Но она ничего не слышала, ничего не видела. Опоенная снотворным наркотическим средством, она не могла знать, что ее сон мало-помалу превращался в транс. Она не сознавала, что поднялась, набросила на свое легкое платье плащ, зажгла лампу и выскользнула из палатки. Она не слышала, как ее отец, шатаясь, вышел из хижины, потревоженный звуком шагов, не слышала также, что он говорил с Джейкобом Майером, пока она стояла перед ними с лампой в руках, точно привидение.

— Если вы осмелитесь разбудить ее, — прошептал Джейкоб, — она умрет, а потом и вы умрете, — и он дотронулся до револьвера. — Теперь же с ней не случится ничего дурного, клянусь. Идите со мной и смотрите. Молчите! Все зависит от нее.

Подчиняясь странной силе его голоса и взгляда, Клиффорд двинулся за Майером.

Они прошли по извилистому входу в пещеру — первым Джейкоб спиной вперед, точно герольд перед королевским лицом, потом само это королевское лицо в образе девушки с длинными распущенными волосами и похожей на мертвую, в плаще и с лампой в руке, и, наконец, старый белобородый человек. Теперь они были в большой пещере и, миновав открытые могилы, отверстие колодца и алтарь, остановились возле креста.

— Сядьте, — приказал Майер, и Бенита опустилась на ступени у подножия распятия.

Он начал задавать ей множество вопросов, и Бенита, будучи в трансе, отвечала ему, однако тайны сокровищ не открыла. Клиффорд увидел, как страшно изменилось ее лицо, как голова опустилась на колени…

— Я умираю, — прошептала Бенита.

Глава 19

ПРОБУЖДЕНИЕ
Одним прыжком старик отец очутился возле Майера, одной рукой схватил его за горло, а другой вытащил из-за пояса нож.

— Сатана! — задыхаясь, прошептал Клиффорд. — Разбудите ее, или умрете вместе с ней!

Джейкоб уступил. Он подошел к Бените и начал делать движения руками вверх, шепотом произнося повелительные слова. Долгое время они не производили никакого действия на девушку. Отчаяние охватило старика, а Майер до того усердно, с таким бешенством продолжал двигать руками, что пот заструился по его лбу, падая крупными каплями на пол.

Наконец она пошевелилась.

— Слава Богу, я ее спас, — прошептал Джейкоб.

Глаза Бениты открылись; она поднялась на ноги и вздохнула, но не сказала ни слова и, точно спящая, пошла к выходу из пещеры. Она направилась прямо к палатке, где тотчас же бросилась на постель и заснула глубоким сном.

— Не пугайтесь и не беспокойте ее, — посоветовал Майер Клиффорду. — Утром она проснется.

Следующие три дня Бенита прожила в постоянном страхе, опасаясь, что Майер опять подложит в ее пищу или питье снотворное средство и начнет месмеризировать ее. Она не брала в рот ничего, что побывало возле Джейкоба. Спала она в хижине отца, старик ложился у входа, положив рядом заряженное ружье. Клиффорд пообещал Джейкобу, что если он застанет его за новой попыткой месмеризма, то застрелит, однако молодой человек совсем не боялся Клиффорда.

В течение долгих ночных часов старик и Бенита караулили попеременно. То спал отец, то она. Не всегда напрасно прислушивалась девушка: раза два, по крайней мере, она слышала крадущиеся шаги у хижины и чувствовала страшное влияние Джейкоба. Тогда она будила отца и шептала ему:

— Он здесь, я слышу, он здесь.

К тому времени, когда старик с трудом поднимался на ноги (он сильно слабел и страдал от острого ревматизма), все исчезало. Только из темноты до него доносились звуки удаляющихся шагов и чей-то тихий смех.

Наступило третье утро, утро страшной среды. В эту ночь ни Бенита, ни ее отец не сомкнули глаз и перед зарей стали долго и серьезно говорить о своем положении.

— Разве невозможно, отец, убежать? Может быть, проход к лестнице не настолько заложен, чтобы мы не могли спастись.

Клиффорд подумал о своих негнущихся ногах, о боли в спине, покачал головой и ответил:

— Не знаю, Майер никогда не подпускал меня близко к ней.

— А почему ты не пойдешь посмотреть? Ты знаешь, он теперь встает очень поздно, так как всю ночь не ложится. Возьми бинокль и осмотри стену из старого дома, который стоит рядом. Джейкоб не увидит и не услышит тебя: если же пойду я, он, конечно, проснется. А я поднимусь на конус.

— Но ведь ты же не… — начал он и остановился.

— Нет, конечно нет. Я не повторю поступка португалки, пока обстоятельства не доведут меня до этого, я просто хочу посмотреть. С конуса можно видеть далеко. Может быть, матабелы уже ушли.

Когда стало достаточно светло, они вышли из хижины. Клиффорд, прихрамывая, пошел к стене, а Бенита направилась к конусу.

Матабельского лагеря не было видно, потому что он раскинулся во впадине, почти у подножия крепости. За ним поднимался откос пригорка; может быть, эта легкая возвышенность находилась приблизительно в миле от того места, на котором стояла девушка, и на ее гребне она увидела что-то вроде фургона, кругом двигались человеческие фигуры. Они кричали: благодаря тишине африканского утра звуки их голосов долетали до Бениты.

Когда туман рассеялся, она ясно рассмотрела фургон, запряженный волами; очевидно, матабелы только что захватили повозку и окружили ее. Однако теперь дикари были заняты чем-то другим. Они указывали копьями в сторону конуса Бамбатце.

Бенита сообразила, что при ярком свете на фоне неба ее отлично видно из долины. Да и не только их; вскоре показался белый человек и поднял что-то — ружье или подзорную трубу. По красной фланелевой рубашке и широкополой шляпе на его голове она решила, что это белый. Вид ангела в небесах вряд ли бы больше обрадовал Бениту, которая чувствовала себя такой несчастной!

Но что делать здесь белому и его фургону? И почему матабелы не убили его сразу? По-видимому, у дикарей не было жестоких намерений; они продолжали размахивать руками и разговаривать, пока белый стоял, подняв подзорную трубу, если это была труба. Так продолжалось очень долго; пришли еще матабелы и увели белого в свой лагерь.

Бенита спустилась с конуса.

— Что случилось? — спросил отец, заметив ее взволнованное лицо.

— Там стоял фургон с белым человеком. Я видела, как матабелы захватили его.

— В таком случае мне очень жаль беднягу, — ответил Клиффорд. — Но что мог делать здесь белый? Вероятно, это был какой-то охотник, попавший в ловушку.

Лицо Бениты омрачилось.

— Я надеялась, что он поможет нам.

— С таким же успехом он мог надеяться, что мы поможем ему. Он погиб, и все кончено. Что же? Да будет мир его душе, а нам надо думать о себе. Я осмотрел стену; уйти невозможно.

— А где мистер Майер? — спросила Бенита.

— Он спит, завернувшись в одеяло, в маленьком шалаше у лестницы. По крайней мере, мне так показалось, хотя было очень трудно различить его в тени; во всяком случае, я видел его ружье, оно стояло возле дерева. Ну, пойдем завтракать. Он, конечно, скоро явится к нам.

В первый раз после воскресенья Бенита с удовольствием поела сухарей, размоченных в кофе. Хотя Клиффорд был вполне уверен, что белый уже погиб от матабельских копий, вид этого человека придал ей новые силы; это снова вернуло ее к миру людей. В конце концов, разве не мог он как-нибудь спастись?

Глава 20

МАЙЕР ВИДИТ ПРИВИДЕНИЕ
К ужину неожиданно вернулся Майер. Он был бледен, но казался здоровым.

— Сегодня утром у меня был какой-то припадок, — объяснил Джейкоб, — это последствие галлюцинации, которая расстроила меня, когда моя лампа погасла в пещере. Помню, что мне вообразилось, будто я видел привидение, хотя я прекрасно знаю, что их не существует. Я жертва разочарования, тревоги и других, еще более сильных впечатлений, — прибавил он, глядя на Бениту. — Поэтому, пожалуйста, забудьте все, что я говорил и делал и… вы дадите мне поужинать?

Бенита исполнила его просьбу, и он стал есть молча с удовольствием. Когда Джейкоб поужинал, он снова заговорил.

— Я пришел сюда по делу, хотя знаю, что мое посещение неприятно вам. Видите ли: крепость Бамбатце мне надоела, и я нахожу, что пора добиться нашей цели, а именно отыскать спрятанное золото. Как мы все знаем, этого можно достигнуть только путем ясновидения одного из членов нашего общества и гипнотической силы другого. Мисс Клиффорд, прошу вас позволить мне привести вас в состояние транса.

— А если я откажусь, мистер Майер?

— Тогда, к сожалению, мне придется прибегнуть к таким средствам, которые заставят вас послушаться. Против моего желания я буду вынужден пожертвовать жизнью вашего отца, упрямство которого вместе с его влиянием на вас становится между нами и блестящей будущностью. Нет, Клиффорд, — прибавил он, — не протягивайте руки к ружью, потому что я уже прицелился в вас из револьвера и в то мгновение, когда вы дотронетесь до оружия, выстрелю. Ах, вы, бедный старик, неужели вы можете представить себе хотя бы на секунду, что вы, больной, слабый, с окостеневшими руками и ногами, в состоянии одолеть мою ловкость, ум и силу? Ведь я мог бы двенадцатью способами убить вас раньше, чем вы успели бы двинуть пальцем, и, клянусь Богом, в которого я не верю, я убью вас, если ваша дочь не станет уступчивее.

— Увидим, мой друг, — засмеялся Клиффорд. — Я не уверен, что Бог, в которого вы не верите, не убьет вас раньше этого.

Бенита подняла голову и неожиданно сказала:

— Прекрасно, мистер Майер, я согласна. Завтра утром вы попробуете загипнотизировать меня на прежнем месте, в пещере перед крестом.

— Нет, — быстро ответил он. — Это было не там, а здесь, и здесь я буду снова месмеризировать вас.

— Я выбрала то место, — упрямо повторила Бенита.

— А я выбрал другое место для опыта, мисс Клиффорд.

— Вы не согласны, потому что боитесь войти в пещеру, мистер Майер.

— Не все ли равно, боюсь я или нет? — в бешенстве выпалил Джейкоб. — Выбирайте: хотите вы подчиниться моему желанию или рискнуть жизнью вашего отца? Завтра утром я приду за ответом; если вы еще будете упрямиться, он умрет через полчаса, и вы останетесь наедине со мной. О, вы можете считать меня злым и низким, но не я причиняю зло, а вы, вы! Вы принуждаете меня привести в исполнение казнь…

Он вскочил и отошел от них спиной вперед, продолжая целиться в Клиффорда. Вот Джейкоб исчез, скрылись из вида и его глаза, которые в темноте горели, как львиные.

— Отец, — произнесла Бенита, удостоверившись, что Майер ушел. — Этот сумасшедший действительно хочет убить тебя.

— Ничего, дорогая. Я знаю, что не доживу до завтрашнего вечера, если только я не убью его прежде или не сумею как-нибудь спрятаться от него.

— Хорошо, — сказала Бенита. — Я думаю, тебе удастся спрятаться. Мне пришла в голову одна мысль. Он боится войти в подземелье, я уверена в этом. Спрячемся там. Мы можем взять с собой запасы пищи, а в пещере есть колодец. Ему же, если не пойдет дождь, нечего будет пить.

— Но как же, Бенита? Мы не можем вечно оставаться в темноте.

— Мы останемся там до тех пор, пока не случится чего-нибудь. Может быть, с ним сделается припадок буйного помешательства и он убьет себя. Может быть, он попытается напасть на нас, и тогда нам придется защищаться от него. Может быть, откуда-то подоспеет помощь. В худшем случае мы только умрем там, как умерли бы здесь.

Глава 21

ГОЛОС МЕРТВЫХ
Отец и дочь торопливо перенесли свои немногие вещи в пещеру. Сначала они захватили бо́льшую часть своего небольшого запаса пищи, три ручные лампы и весь керосин; впрочем, его осталась всего одна жестянка.

Вернувшись из пещеры, они взяли ведро, патроны и свою одежду. Позже, не видя никаких признаков Майера, старик и девушка решились даже унести с собой палатку, чтобы сделать из нее убежище для Бениты, а также заготовленное топливо.

Все было закончено; стрелки часов показывали далеко за полночь, и Клиффорды до того устали, что, несмотря на грозившую опасность, бросились на полотно палатки, лежавшее грудой у подножия креста, и заснули.

Когда Бенита проснулась, лампа погасла, а кругом стояла тьма. К счастью, девушка вспомнила, куда она положила спички и фонарь со вставленной свечой. Она зажгла свечу и посмотрела на часы. Было около шести. Вероятно, наступил рассвет; часа через два Джейкоб Майер должен был узнать, что они ушли.

Ее отец все еще спал; она взяла одну из веревок от палатки, пошла ко входу в пещеру и в конце последней извилины туннеля, в том месте, где когда-то была дверь, привязала ее с одной стороны к каменному выступу, поднимавшемуся дюймов на восемнадцать над полом, а с другой продела в отверстие, высеченное в толще камня, для того чтобы вставлять в него каменный или железный болт. Она знала, что у Майера не осталось ни лампы, ни керосина, а были только спички и, может быть, несколько свечей. Значит, если бы Джейкоб решился войти в пещеру, он, по всей вероятности, споткнулся бы о веревку и шум его падения предупредил бы их. Бенита вернулась, вымыла лицо и руки водой, которую достали из колодца, и вообще привела себя в порядок.

Наконец старик проснулся, и Бенита очень обрадовалась, что она больше не одна. Отец и дочь позавтракали несколькими сухарями и водой, потом Клиффорд уселся у входа, держа наготове ружье, а Бенита принялась устраиваться.

Занимаясь устройством нового приюта, она услышала у входа в пещеру шум: это Джейкоб Майер бросился вперед и упал, споткнувшись о веревку. Девушка подбежала к отцу, держа в руке фонарь. Старик, подняв ружье, крикнул:

— Если вы войдете сюда, я пущу в вас пулю.

Джейкоб ответил, и его голос глухо прозвучал под сводом:

— Я не хочу входить, подожду, пока выйдете вы. Вы долго не проживете в пещере. Ужас темноты убьет вас. Мне остается только сидеть и ждать.

Он рассмеялся; раздался шум его удалявшихся шагов.

— Что нам делать? — с отчаянием спросил Клиффорд. — Без света мы жить не можем, если же у нас будет свет, Майер, конечно, проползет ко входу и застрелит нас. Теперь он окончательно помешался; я слышу это по его голосу.

— Нужно заложить проход камнями. Смотри, — и она указала на груды обломков, упавших с потолка от взрыва, и на куски цемента, которые они ломами отбили от пола. — Теперь он в течение нескольких часов не вернется, — вероятнее всего, не придет до ночи.

Они принялись работать, и никогда еще не трудилась так Бенита, как в этот день. Те из обломков камней, которые им удавалось поднять, они вместе относили ко входу; другие, потяжелее, подкатывали ломом. Час за часом работали Клиффорды. К счастью для них, проход имел не более трех футов в ширину и шести футов шести дюймов в высоту; материала же у них было много. К вечеру старик и Бенита совершенно завалили туннель, выстроив в нем нечто вроде стены в несколько футов толщиной; изнутри они укрепили свою стену подпорками, которые привязали к остаткам дверных петель и отверстий для болтов, выбрав эти жерди из стволов деревьев, приготовленных для топлива.

Когда они прикатили и уложили на место продолговатый обломок скалы, чтобы удерживать концы жердей, служивших поддержкой камней, и не давать этим укреплениям скользить по цементному полу, Клиффорд внезапно вскрикнул:

— У меня страшная боль в спине, Бенита, помоги мне пройти в палатку. Я должен лечь.

Медленно, с большим трудом они отошли вглубь пещеры. Клиффорд опирался на плечо Бениты и на палку, но все-таки еле переступал ногами; в палатке он бессильно упал на одеяло.

Прошли три ужасных дня; конец приближался. Хотя Бенита старалась заставить себя есть, но могла с трудом кое-как поддерживать свои силы. Теперь, когда проход был заложен, атмосфера под старым сводом сгущалась, портилась от дыма костра, который ей приходилось зажигать, и душила ее. Недостаток сна истощал силы девушки, она начала сознавать, что для нее и для ее отца приходит конец.

Однажды Бенита спала возле больного, и его стоны разбудили ее. Она поднялась, подошла к углям маленького костра, подогрела отвар из сушеного мяса и заставила отца проглотить несколько ложек этого бульона, потом почувствовала невероятную слабость и сама выпила остаток отвара. Мало-помалу Клиффорд успокоился и снова заснул. Она же стала думать. Но думы ни к чему не привели.

Бенита взяла фонарь и обошла подземелье; выстроенная ими стена была цела и невредима, и, глядя на нее, девушка с завистью подумала, что там, за этими камнями, струится свежий воздух, блестят далекие звезды. Бенита опять вернулась назад, прошла мимо ям, вырытых Джейкобом, мимо открытой могилы монаха, наконец, подняв фонарь, поднялась к распятию и осветила увенчанную терновым венком голову Христа.

Бенита упала на колени и стала горячо молиться. Она молилась так, как еще никогда в жизни; это успокоило ее, и, не отходя от креста, девушка заснула.

Ей приснилось, что она сидит в состоянии транса на этой же самой ступени и что какой-то голос шепчет ей:

— Обними ноги Христа; двинь их в левую сторону. Ты пройдешь вниз, в комнату, где лежит золото, потом к реке.

Бенита проснулась. Бессознательно, не отнимая рук, она потянула ноги скульптуры в левую сторону, но без всякого успеха. Она сделала вторую попытку. Опять ничего. Это был только сон, конечно, но какой странный сон! В припадке безумного раздражения Бенита напрягла все свои силы и нажала на каменные ноги. Они немного отодвинулись. Еще. Совсем повернулись в том месте, где на теле статуи была изображена драпировка. Бенита увидела начало лестницы. Оттуда на нее пахнула свежая, холодная струя. С радостью вдохнула она чистый воздух.

С сильно бьющимся сердцем Бенита вскочила. Потом, схватив фонарь, подбежала к палатке, в которой лежал ее отец.

Глава 22

ГОЛОС ЖИВОГО
Клиффорд проснулся.

— Где ты была? — недовольно спросил он. — Я тебя ждал. Что случилось? Умер Майер? Мы свободны?

Бенита покачала головой.

— Несколько часов назад он был жив; я слышала, как он кричал и бесновался за стеной. Но мне кажется, что я нашла…

— Что ты нашла? Не помешалась ли ты, как Джейкоб?

— Я нашла ход, ведущий к золоту. Он начинается за крестом, в том месте, которое никто не подумал осматривать. Я расскажу тебе потом, что случилось…

Золото, по-видимому, совсем не заинтересовало Клиффорда. В его положении все богатства Африки были безразличны. Кроме того, само название проклятого клада, который привел их к такому жалкому концу, было ему ненавистно.

— А куда ведет этот ход? Ты посмотрела? — спросил он.

— Нет. Но он выводит наружу; оттуда дует свежий воздух. Как думаешь, ты сможешь идти с моей помощью?

Ее отец внимательно посмотрел на нее.

— Я не могу, дорогая, подняться на ноги; значит, об этом нечего и говорить. Но ты можешь идти — и уйди.

— Как? Оставить тебя? Никогда!

— Разве ты не видишь, — прибавил старик, — что в этом заключается единственная надежда на спасение? Может быть, ты принесешь мне помощь раньше, чем наступит конец. Очень может быть, что этот проход заканчивается у стены первой части крепости, там, где стоят лагерем макаланги. В таком случае ты отыщешь Молимо, либо, если он умер, Тамаса, или кого-нибудь еще, и они придут к нам на помощь. Иди, Бенита, иди тотчас же!

— Я об этом не подумала, — ответила она изменившимся голосом. — Конечно, ты прав. Во всяком случае, я могу посмотреть, вернуться и сказать тебе.

Бенита поставила возле отца остатки керосина, чтобы он мог долить в лампу, потому что старик еще вполне владел руками. Кроме того, она положила рядом оставшиеся крошки сухарей, немного сушеного мяса и придвинула к нему ведро с водой. Потом, надев плащ, положила в один из его карманов сушеного мяса, в другой спички и три из четырех оставшихся свечей, четвертую отдала отцу. Когда все было готово, девушка опустилась на колени, горячо поцеловала Клиффорда и помолилась, прося Небо сохранить их обоих и дать им возможность свидеться.

Они снова обнялись и поцеловались. Не решаясь говорить, Бенита вырвалась из его объятий, прошла через дверь, устроенную в нижней части креста, и на мгновение остановилась. Потом она положила обломок камня так, чтобы дверь эта не могла сама собой закрыться за нею. Сначала девушке показалось, что часть креста двигалась при помощи какой-то пружины; но теперь она увидела другое: каменная глыба опиралась на три каменные же петли. Собравшаяся пыль затрудняла ее движение и в то же время совершенно скрывала от глаз тонкие щели. Дверь была до такой степени хорошо пригнана, что человек, не знавший тайны ее существования, не мог открыть ее, если бы даже искал второго выхода из пещеры в течение многих месяцев или даже многих лет.

В ту минуту Бенита обратила мало внимания на все эти подробности, но позже она увидела, что узкий проход за дверью и ступени, спускавшиеся от него, были сделаны с таким же тщанием и совершенством, как и сама дверь. Очевидно, тайный ход не относился к португальскому периоду.

Держа фонарь в руке, Бенита шла по ступеням, считая их. После тринадцатой оказалась площадка. Здесь она увидела первые следы того клада, который причинил им столько страданий. Что-то заблестело возле ног девушки. Она подняла — это был золотой брусок, весивший две-три унции. Бросив золото, Бенита посмотрела вперед и, к своему отчаянию, увидела железную дверь с деревянными болтами. Однако они не были задвинуты, и, когда девушка надавила на дверь, она заскрипела на ржавых петлях и открылась. Бенита стояла на пороге сокровищницы.

Это было квадратное помещение величиной с маленькую комнату, загроможденное почти до самого сводчатого потолка маленькими кожаными мешками. Как раз у двери лежал один из этих мешков. Он, очевидно, свалился сверху и лопнул. В нем было золото, частью в слитках, частью в самородках; все они, рассыпанные блестящей грудой, валялись на полу перед Бенитой.

Бросив еще один взгляд на все это бесценное, принесшее несчастье сокровище, Бенита ушла; ведь ей хотелось найти золото жизни и свободы для себя и того, кто лежал больной там, наверху. Что, если лестница здесь и закончилась? Бенита остановилась, огляделась и не различила другой двери. Желая видеть лучше, она открыла стекло фонаря. Выхода, казалось, не было, и сердце девушки замерло. Только почему пламя свечи сильно колебалось? И почему так глубоко под землей был свежий воздух? Бенита сделала шага два вперед и вдруг заметила, что отпечатки ног, по которым она шла, исчезли. Она остановилась.

И вовремя. Сделай Бенита еще один шаг, она упала бы в глубокое отверстие в полу. Когда-то его закрывал камень, но его отодвинули в сторону. Он стоял прислоненный к стене. Бенита обрадовалась: ее слабые руки не отодвинули бы массивной глыбы, даже если бы она разглядела ее под слоем пыли.

Теперь она увидела, что вдоль уходившей вниз стенки бежала другая лестница, тоже из камня, но очень узкая и крутая. Бенита без колебаний начала спускаться; сто ступеней, двести, двести семьдесят пять…

Лестница окончилась; девушка очутилась в естественной пещере: ее стены и потолок были составлены из неотесанных камней, и вода сочилась по ним, капая на пол. Пещера была не очень велика, и в ней стоял ужасный запах ила и еще какое-то зловоние. Бенита опять начала осматриваться при слабом свете свечи, но выхода не заметила. Зато тут было нечто другое; девушка наступила на предмет, который приняла за камень, и, к ее ужасу, этот камень зашевелился под ней. Она услышала страшный лязг челюстей; резкий удар по ноге чуть не свалил ее, и когда Бенита отскочила, то увидела громадное безобразное существо, бросившееся в темноту. Она наступила не на камень, а на крокодила, который жил здесь. С криком ужаса Бенита вернулась на лестницу. Смерти она ждала, но погибнуть в зубах крокодила…

А между тем, стоя и задыхаясь, она вдруг почувствовалаблагодатную надежду. Если крокодил мог пробраться в этот грот, он мог и выбежать из него, а там, где проходило такое большое животное, могла проскользнуть и женщина; в противном случае крокодил не выбрал бы этого места своим жилищем. Она собралась с духом, покачала во все стороны фонарем, чтобы отогнать крокодила, который мог скрываться в пещере; однако, не увидев и не услышав ничего больше, Бенита опять подошла к тому месту, где наступила на страшное пресмыкающееся. Очевидно, тут было его ложе, длинное тело животного отпечаталось в иле, а кругом лежали остатки съеденных тварей. Кроме того, маленькая тропинка бежала к отдаленной стенке — тропинка, по которой заползал сюда крокодил.

Бенита пошла по этому пути; он, по-видимому, вел к сплошной стене. Заря еще не зажглась, но заходящая луна и звезды светили достаточно. Девушка остановилась и огляделась. Над нею громоздилась последняя, внешняя стена Бамбатце, которую всегда омывала река, за исключением периода мелководья.

Бенита осмотрелась кругом, чтобы запомнить местность на тот случай, если ей придется вернуться ко входу в пещеру. Это было нетрудно: там, где отвесная стена утеса немного выдавалась вперед, как раз на том самом месте, куда, по преданиям, упало тело сеньориты Ферейры, — из расщелины росла пестрая мимоза. Чтобы видеть след крокодиловой дорожки, девушка пригнула к земле тростник; она зажгла несколько фосфорных спичек и бросила их перед собой, чтобы их запах испугал крокодила, если ему вздумается вернуться. Потом она поставила свой фонарь на камень возле входа в пещеру.

Наконец Бенита двинулась вперед; если бы река была полна воды, это было бы невозможно или пришлось бы плыть. Теперь же между Замбези и отвесным каменистым краем горы, на которой поднималась большая стена, оставалась узенькая полоска болотистой почвы; по ней-то и шла Бенита.

Бенита обогнула угол стены и ступила на сухую землю. Невдалеке, как она знала, раскинулся матабельский лагерь. Но в тумане девушка не увидела ни одного дикаря. Вероятно, их костры потухли, и ей удалось случайно проскользнуть между двумя далеко расставленными часовыми… Скорее инстинктивно, чем руководствуясь разумом, мисс Клиффорд направилась к тому бугорку, на котором она видела фигуру белого; в ней шевелилась смутная надежда отыскать его там. Она продолжала идти вперед, все вперед — и вдруг натолкнулась на что-то мягкое и теплое; это был вол, привязанный к ярму, за ним виднелись другие, дальше белела крыша фургона.

Значит, они все еще здесь. Но где белый человек? В густом тумане Бенита подползла к телеге. Потом, не видя и не слыша ничего, поднялась на козлы и, раздвинув полы, закрывавшие внутренности фургона, заглянула в него. Хотя из-за тумана она все еще ничего не видела, но до нее донесся звук дыхания спящего человека. Она тотчас же подумала, что в фургоне спит белый; кафры так не дышат. Не зная, что делать, Бенита продолжала стоять на коленях, и белый человек, вероятно, сквозь сон почувствовал ее присутствие; он прошептал несколько слов. Боже!.. Это были английские слова! Он вдруг зажег спичку и засветил свечу, вставленную в пивную бутылку. Бенита не могла рассмотреть его лица, потому что он закрывал его рукой. К тому же свеча разгоралась очень медленно. Но девушка разглядела дуло револьвера, направленное прямо на нее.

— Ну, мой черный друг, — произнес приятный мягкий голос, — уходите, или я выстрелю. Раз, два… О боже!

Свеча разгорелась, осветив бледное и прозрачное, как у эльфа, лицо Бениты и ее длинные черные волосы, упавшие ей на плечи; пламя отразилось в ее глазах. Но она еще ничего не видела, свет ослепил ее.

— О боже мой! — произнес голос. — Бенита, Бенита! Может быть, вы пришли позвать меня за собой? О, я готов, моя дорогая, я готов! Что же, теперь вы ответите мне на мой вопрос?

— Отвечу, — прошептала она, сползла вниз и бросилась к нему на грудь.

Она узнала его наконец. Мертвый он или живой — ей было все равно; она пробралась к нему из недр ада и отыскала свой рай…

Глава 23

БЕНИТА ДАЕТ ОТВЕТ
— Ваш ответ, Бенита? — как бы в забытьи произнес Роберт; все казалось ему грезой.

— Разве я не ответила вам много месяцев назад? Ах, помню, я ответила только в сердце, а не вслух, когда случилось несчастье. Но теперь я не могу говорить; я пришла сюда, чтобы спасти отца.

— Где он, Бенита?

— Умирает в пещере наверху, вот в этой крепости. Я спустилась по тайной дороге. Матабелы еще здесь?

— Да, — ответил он, — но случилось многое. Час назад мой сторож проснулся и сказал, что от их правителя Лобенгулы явился гонец, и теперь он толкует о новом приказании своего властителя. Вот почему вы смогли пробраться сюда; не то часовые закололи бы вас своими ассегаями, — и он нежно поцеловал ее руку.

Даже в эту минуту, несмотря на истощение, на все свои несчастья, девушка вспыхнула; когда она подняла глаза, в них стояли слезы.

— Благодарю вас. Теперь мне все равно, что случится со мной, а все, что было, — ничтожно. Но мы не можем уйти?

— Не знаю, — ответил он, — и сомневаюсь. Посидите на козлах, пока я немного приведу себя в порядок. Потом мы все увидим.

Бенита вышла из фургона. Туман редел. Теперь сквозь его дымку она увидела картину, от которой ее сердце сжалось; между нею и горой Бамбатце виднелись толпы матабелов; огромным потоком лились они к фургону Сеймура, двигаясь по берегу реки. Ее и Роберта отрезали от крепости… Минуты через две к ней подошел Сеймур. Она с беспокойством посмотрела на него. Он казался старше, чем в тот день, когда они расстались на палубе «Занзибара», лицо его стало серьезно и обросло бородой; кроме того, он прихрамывал.

— Я боюсь, что пришел конец, — сказала она, указывая на матабелов.

— Да, по-видимому, так. Но, как и вы, я скажу, разве это важно теперь? — он взял ее пальчики в свою руку и прибавил: — Будем же счастливы, пока это возможно, будем счастливы, хотя бы несколько минут. Они скоро придут сюда.

— Вы пленник? — спросила она.

— Да. Я ехал по вашему следу; ведь я был здесь раньше и знал дорогу. Матабелы поймали меня и, по своему обыкновению, собирались убить, но одному из них, поумнее остальных, пришло в голову, что я, как белый человек, может быть, помогу им взять крепость. Я был уверен, что вы тут. Я видел, как вы стояли наверху, хотя матабелы воображали, будто это дух Бамбатце. Итак, я не думал помогать им, потому что в таком случае… Вы знаете, что бывает, когда матабелы штурмом берут какое-нибудь место. С другой стороны, зная, что вы еще живы, я тоже не хотел умирать. Поэтому я заставил их работать, сверлить камни ассегаями и маленькими острыми топорами. Они проделали углубление в двадцать футов, а по моим расчетам остается сделать ход в сто сорок футов. Прошедшей ночью матабелы нашли, что с них достаточно такого туннеля, и снова заговорили о том, чтобы меня убить, если я не подскажу им другого, лучшего образа действий. Теперь я не знаю, что будет. Ага, вот и они. Спрячьтесь в фургон, скорее!

Бенита повиновалась, но внимательно смотрела и слушала из-за навеса; матабелы же не могли видеть ее. Подошел отряд, состоявший из вождя и двадцати человек его телохранителей. Вождя этого Бенита знала — это был предводитель Мадуна, человек высокой крови, жизнь которого она спасла. Рядом с ним шел зулус из Наталя, кучер Сеймура, говоривший по-английски; он служил переводчиком.

— Белый человек, — сказал Мадуна, — от нашего повелителя пришел гонец. Лобенгула начинает большую войну, и мы ему нужны. Он требует, чтобы мы бросили этот пустой поход и перестали биться против трусов, скрывающихся за стенами. В противном случае мы, конечно, убили бы их всех, всех до одного, хотя бы нам пришлось караулить здесь до глубокой старости. По его повелению, на этот раз мы оставляем их в покое.

Роберт вежливо ответил, что он рад слышать это и желает им доброго пути.

— Пожелай доброго пути себе, белый человек, — послышался суровый ответ.

— Почему? Разве ты хочешь, чтобы я отправился с вами, к Лобенгуле?

— Нет, ты раньше нас уйдешь в крааль властителя, имя которого Смерть.

И вот в ту минуту, когда рука Роберта двинулась к револьверу, спрятанному под его курткой, Бенита быстро вышла из фургона, в котором пряталась, и стала на козлы рядом с ним.

— О, — вскрикнул Мадуна. — Это белая девушка! Как явилась она сюда? Да, это великое волшебство! Разве женщина может летать, как птица?

Все с изумлением посмотрели на нее.

— Не все ли тебе равно, как явилась я сюда, вождь Мадуна? — по-зулусски ответила Бенита. — Но я скажу, зачем я пришла сюда. Я хочу помешать вам омочить ваши копья невинной кровью и навлечь на свои головы проклятие. Ответь мне, Мадуна. Скажи, кто подарил жизнь тебе и твоему брату, там, вон за этой стеной? Ведь в ту минуту макаланги разорвали бы вас обоих, как гиены разрывают антилопу. Сделала это я или кто-нибудь другой?

— Инкози-каас, предводительница, — ответил великий вождь и в виде салюта поднял свое большое копье. — Ты и никто другой!

— А что ты обещал мне тогда, вождь Мадуна?

— Высокорожденная девушка, я обещал подарить тебе твою жизнь и вернуть все тебе принадлежащее, если ты когда-нибудь будешь в моей власти.

— Лжет ли вождь амандабелов, человек высокой крови, как макаланский раб? Делает ли он еще худшее? Говорит ли только половину правды, как обманщик, покупающий и удерживающий половину платы? — с презрением спросила она. — Мадуна, ты обещал подарить мне не одну, а две, две жизни и все добро, принадлежащее двоим.

— Инкози-каас! Я дарю тебе жизнь этой белой лисицы, твоего мужа, и надеюсь, что он не обманет тебя, как обманул нас, и не заставит тебя вскапывать камень вместо почвы. — И он с бешенством посмотрел на Роберта. — Я отдаю тебе его и все, что тебе принадлежит. Ты еще просишь чего-нибудь?

— Да, — спокойно произнесла Бенита. — У вас много волов, которых вы отняли у макалангов. Мои уже съедены, а мне нужны животные, чтобы везти мой фургон. Я прошу тебя подарить мне двадцать штук и, — прибавила она, подумав немного, — еще двух коров с телятами, потому что мой отец болен и ему нужно молоко.

— Дайте ей все это, дайте, — сказал Мадуна с таким трагическим движением руки, которое, при других обстоятельствах, наверно, рассмешило бы Бениту. — Да выбирайте хороших и поскорее, раньше, чем она потребует от нас наших щитов и копий, потому что она спасла мне жизнь.

Несколько дикарей тотчас же ушли за коровами и скоро их пригнали.

Пока происходило все это, большое войско матабелов собиралось в низине справа от стоянки фургона. Теперь дикари проходили отрядами, впереди которых шли мальчишки и несли циновки и котлы для варки пищи; многие из них также гнали захваченных овец и крупный рогатый скот. К этому времени история Бениты, белой неуязвимой колдуньи, таинственно слетевшей с вершины утеса в фургон пленника, распространилась между ними. Матабелы узнали также, что именно она спасла их вождя от макалангов; слышавшие, как она говорила, восхищались ее умом и тем, как мужественно она защищала себя и добилась своего. Они шли и мысленно оскорбляли макалангов, смотревших на них с высоты скалы, а перед Бенитой, которая стояла на козлах фургона, в виде приветствия поднимали копья.

Это было изумительным и внушающим почтение зрелищем: немногим белым женщинам приходилось такое видеть.

Через полчаса Бенита, Сеймур и два зулуса шли или, вернее, бежали по берегу Замбези.

— Почему вы не двигаетесь быстрее? — нетерпеливо спросила девушка. — О, извините, вы хромаете. Роберт, отчего вы хромаете? И, о, Роберт, почему вы живы? Ведь все клялись и божились, что вы погибли… Я знаю часть вашей истории…

— Все просто, Бенита: я жив, потому что не умер. Когда меня выбросило на берег, я лежал без сознания. Позже солнце привело меня в чувство. Потом меня подняли туземцы, очень добрые люди. Но я не понимал ни слова из их речи.

Из веток они устроили носилки и унесли меня в свой крааль, за несколько миль от берега. Я невероятно страдал, потому что у меня был сломан сустав бедра. Вскоре кафрский врач сложил кости по-своему, и одна нога сделалась на дюйм короче другой, но это все-таки лучше, чем ничего.

У них я пролежал ровно два месяца; на много сотен миль вокруг не было ни одного белого человека, да если бы и был, я не мог бы встретиться с ним. После я, хромая, побрел к Наталю; так прошел еще месяц, наконец купил лошадь. Узнав о слухах, что я умер, я как можно скорее поехал на ферму вашего отца Руи-Крантц и там узнал от старой Салли, что вы отправились искать клад, тот самый клад, о котором я говорил вам на палубе «Занзибара».

Я двинулся по вашим следам, встретил отосланных вами слуг, и они рассказали мне все. В свое время после многих приключений, как говорится в книгах, я попал в лагерь матабелов.

Глава 24

ИСТИННОЕ ЗОЛОТО
— Нам надо торопиться, — прошептала Бенита на ухо Роберту. — Мой отец при смерти. Я ужасно боюсь, что мы опоздаем…

Они прошли в дверь, которую она открыла утром, и взобрались по лестнице. Так много было пережито ужасов, что Бенита уже не могла вспомнить, как она нашла эту дорогу. Теперь предстояло преодолеть долгий и тревожный путь назад…

— Отец, отец! — крикнула Бенита, подбегая к палатке.

Ответа не было. Она откинула полу, опустила фонарь и посмотрела. Старик лежал бледный, неподвижный. Она опоздала…

— Он умер, умер! — простонала Бенита.

Роберт опустился на колени рядом с ней и осмотрел Клиффорда. С ужасом девушка наблюдала за ним.

— Кажется, он умер, — медленно произнес Роберт. — Но нет, Бенита, я думаю, он еще жив, его сердце бьется, я чувствую. Поскорее влейте ему в рот немного молока.

Сеймур приподнял голову Клиффорда, а девушка дрожащими руками влила молока в рот старика. Сначала оно полилось ему на грудь, но потом он почти автоматически глотнул. Они поняли, что старик жив.

Через десять минут Клиффорд сидел, глядя на молодых людей изумленным взглядом. Стоя у палатки, два зулуса, нервы которых теперь окончательно сдали, смотрели на груду скелетов в углу пещеры, на белый высокий крест и громко стонали, говоря, что их привели на погибель в эту обитель костей и привидений.

— Это Джейкоб Майер так шумит? — слабо спросил Клиффорд. — И где ты так долго была, Бенита? И кто этот джентльмен? Мне кажется, я вспоминаю его лицо.

— Это тот белый, который был в фургоне, отец, старый, вновь оживший друг… Роберт, вы не можете заставить кафров замолчать? Хотя недавно я сама готова была вести себя таким же образом. Отец, отец, неужели ты не понимаешь? Мы спасены, да, мы вырвались из ада, из пасти смерти!

— Значит, Джейкоб Майер умер? — уточнил Клиффорд.

— Я не знаю, где он и что с ним сталось, и мне все равно, но может быть, нам лучше узнать это. Роберт, за стенами сумасшедший. Пожалуйста, велите кафрам разрушить стенку и поймать его. Человек, о котором я говорю, — Джейкоб Майер, компаньон отца. Помните? В течение всех этих тяжелых недель, отыскивая золото, он помешался, хотел меня загипнотизировать и…

— И что еще? Говорил вам о любви?

Она утвердительно кивнула и прибавила:

— Увидев, что все ему не удается, он грозился убить моего отца; нам пришлось спрятаться в пещере и загородить стеной доступ к себе. Наконец я нашла выход…

— Премилый джентльмен этот мистер Майер! — вспыхнув, сказал Роберт. — Только подумать! Вы могли попасть в руки такого негодного человека… Ну, я надеюсь скоро справиться с ним.

— Не причиняйте ему вреда, дорогой. Помните, он не отвечает за свои поступки. На днях ему показалось, будто он видел здесь привидение.

— Если только он не будет держаться хорошо, он, вероятно, вскоре сам увидит очень много духов, — ответил Сеймур.

Они подошли к выходу из пещеры и как можно бесшумнее начали работать, разрушая стену и уничтожая в короткое время то, что было выстроено с таким большим трудом. Когда почти все камни были сняты, зулусам сказали, что за стеной враг и что они должны помочь поймать его, впрочем не причиняя ему вреда. Зулусы охотно согласились на все, ради того чтобы выбраться из страшного подземелья; они были готовы стать лицом к лицу с толпой врагов.

Теперь в стене образовалось большое отверстие, и Роберт попросил Бениту отойти в сторону. Едва его глаза привыкли к тусклому свету, проникавшему в начало туннеля, он вынул револьвер и знаком приказал кафрам сделать то же. Тихо шли они вдоль подземного прохода, чтобы солнечный свет не ослепил их; Бенита ожидала с бьющимся сердцем. Прошло немного времени — она не заметила сколько, — и вдруг в тишине послышался звук ружейного выстрела. Ждать больше Бенита не могла. Она бросилась по извилистому туннелю, и вот, как раз у входа в него, с трудом рассмотрела, что двое белых катаются на земле, а кафры ждут момента схватить одного из них. Вскоре они добились своего, и Роберт поднялся, отряхивая пыль с ладоней и колен.

— Премилый джентльмен этот Джейкоб Майер, — повторил он. — Я мог застрелить его, он стоял ко мне спиной, но не сделал этого по вашей просьбе. Потом я оступился на больную ногу; тогда он обернулся и выстрелил из ружья. Видите, — и он показал на свое раненное пулей ухо. — К счастью, я схватил его раньше, чем он успел сделать второй выстрел.

Бенита не могла выговорить ни слова. Она только схватила руку Роберта и поцеловала ее, потом посмотрела на Джейкоба.

Он лежал на спине, и двое рослых зулусов держали его за ноги и за руки. Губы Майера растрескались, посинели, распухли, лицо было почти черно, но в глазах горел свет безумия и ненависти.

— Я вас знаю, — прохрипел он, обращаясь к Роберту, — вы тоже призрак, призрак того утопленника. Не то моя пуля убила бы вас!

— Да, мистер Майер, — ответил Сеймур, — я привидение. Ну, ребята, вот веревка, свяжите его руки за спиной и обыщите его. В этом кармане револьвер.

Кафры повиновались, и скоро обезоруженный Майер был привязан к дереву.

— Воды, — простонал он. — Уже много дней я пил только росу, которую слизывал с листьев.

Бенита быстро побежала в пещеру и вернулась с кружкой воды.

— Что же, опомнились теперь? — спросил Роберт, когда он напился. — Если да, выслушайте меня: у меня есть для вас хорошие вести. Клад, который вы искали, найден. Мы дадим вам половину золота, один из фургонов и несколько волов; уезжайте скорее. Если же вы снова попадетесь мне на глаза раньше, чем мы переселимся в цивилизованную страну, я застрелю вас, как собаку.

— Вы лжете, — мрачно произнес Майер. — Вы хотите выбросить меня в пустыню, чтобы я попал в руки макалангов или матабелов.

— Хорошо, — ответил Роберт, — отведите его, куда я скажу. Я покажу ему, говорил ли я правду.

Зажгли фонари; два зулуса потащили Джейкоба. Роберт и Бенита шли сзади. Сначала Майер сильно отбивался, потом, видя, что он не может вырваться, покорился.

Джейкоба подвели к подножию креста; тут Майера, казалось, охватил приступ лихорадки. Потом его втолкнули в дверь и показали дорогу по крутой лестнице. Наконец все очутились в хранилище золота.

— Смотрите, — сказал Роберт и, обнажив свой охотничий нож, разрезал один из кожаных мешков; оттуда мгновенно полился целый поток слитков и самородков. — Ну, друг мой, лгун я или нет?

При виде удивительного зрелища ужас Джейкоба совершенно прошел.

— Прелесть, прелесть, — прошептал он, — тут больше, чем я думал, мешки золота! Я стану поистине королем. Нет-нет, это все греза! Я не верю, что золото здесь, развяжите мне руки, дайте пощупать его.

И в полном упоении, обезумев от восторга, он начал осыпать золотыми блестками свою голову и тело.

— Новый вариант мифа о Данае[625], — начал было Роберт саркастическим тоном, но внезапно замолчал, потому что лицо Джейкоба изменилось, изменилось страшно.

Под загаром оно побледнело, глаза Майера расширились, округлились; он протянул руки, точно отталкивая от себя что-то, и весь задрожал; казалось, даже волосы приподнялись у него на голове. Он медленно отступал спиной и упал бы в незакрытое отверстие, если бы один из кафров не оттолкнул его. Джейкоб отступил к отдаленной стене и там замер. Его губы быстро зашевелились, но (и в этом заключалось самое страшное из происходящего) из них не вырвалось ни звука. Вдруг его глаза закатились так, что остались видны только белки, все лицо страшно увлажнилось, точно облитое водой, и он молча упал ничком и больше не шевелился.

Все это было так ужасно, что кафры, завывая от ужаса, повернулись и побежали по лестнице. Роберт бросился к Майеру, схватил его, повернул на спину, положив руку на его грудь, и поднял ему веки.

— Умер, — сказал он. — Лишения, переутомления мозга, разрыв сердца. Вот в чем дело.

Прошла еще неделя. Фургоны были нагружены такими ценностями, какие не часто перевозятся в простых телегах. В одной из них, на истинно золотом ложе, спал еще очень слабый и больной Клиффорд; впрочем, старику уже стало лучше, и можно было надеяться, что он скоро поправится, по крайней мере, на некоторое время. Путешественники надеялись тронуться в путь в этот день, и Роберт с Бенитой, уже совсем готовые, ждали минуты отъезда.

Девушка коснулась руки Сеймура и сказала ему:

— Пойдемте со мной, мне хочется в последний раз увидеть все.

Они поднялись на верхнюю часть крепости по отвесным ступеням, которые уже очистили от камней, набросанных на них Майером; у входа в пещеру зажгли они лампы и пошли в темный коридор. Тут виднелись обломки баррикады, в отчаянии построенной Бенитой; алтарь, холодный и серый, такой же, каким он был, может быть, три тысячи лет назад; гробница монаха, лежавшего теперь рядом с товарищем, так как в его могилу опустили Джейкоба Майера, прикрыв обоих обломками камней, которые разбил безумец в своем стремлении к богатству; на кресте висел белый Христос, вселявший благоговейный страх. Только исчезли скелеты португальцев; Роберт с помощью своих кафров отнес их в пустое хранилище сокровища, закрыл внизу лестницу и заложил дверь сверху, чтобы они наконец могли лежать в покое.

Они вошли на гранитный конус, чтобы посмотреть, как солнце вставало над широкой Замбези. Молодые люди спустились с гранитной глыбы и возле ее подножия увидели старика. Это был Молимо, Мамбо макалангов; они еще издали узнали его белоснежную голову и худое, аскетическое лицо. Подойдя ближе, Бенита увидела его закрытые глаза и шепнула Роберту, что он спит. Однако старик слышал их приближающиеся шаги и даже угадал ее мысли.

— Девушка, — сказал он тихим голосом, — я не сплю, но грежу о тебе, как грезил раньше. Помнишь, в первый день нашей встречи я предсказал тебе счастье, сказав, что ты, знавшая великое горе, в этом месте найдешь счастье и покой. Но ты не поверила словам Мунвали, произнесенным устами его пророка.

— Отец, — ответила Бенита, — я думала, что мне придется отдохнуть только в могиле.

— Ты не хотела мне поверить, — продолжил он, не обратив внимания на ее слова, — а потому попробовала бежать, и твое сердце разрывали ужас и муки, тогда как оно должно было ожидать конца в мире и спокойствии.

— Отец, мое испытание было жестоко!

— Я знаю это, девушка, а потому тебя поддерживал дух Бамбатце. Он погубил человека, который лежит мертвый. Да, да. Тебе он сочувствовал и с тобой уйдет из Бамбатце.

Мамбо поднялся на ноги и, одной рукой опираясь на свой посох, другую положил на голову Бените.

— Девушка, мы больше не встретимся под солнцем; но за то, что ты подарила покой моему народу, за то, что ты бодра, чиста и искренна, да будет над тобою благословение Мунвали, переданное тебе устами его слуги Мамбо, старого Молимо Бамбатце. Конечно, время от времени тебя не минуют слезы и тени печали; но ты будешь жить долго и счастливо с твоим избранником. Ты увидишь детей своих и детей своих детей; да будет и на них благословение. Золото, которое любите вы, белые люди, ваше; оно приумножится в ваших руках и даст пищу голодным, одежду зябнущим. Но в твоем сердце лежит гораздо более богатый запас его, который никогда не истощится, — неисчислимое сокровище милосердия и любви. Спишь ли ты или бодрствуешь, любовь будет держать тебя за руку и наконец проведет через темное подземелье к вечной обители чистейшего золота, к наследию тех, кто его ищет.

Своей палкой он указал на сияющее утреннее небо, по которому плыли маленькие розовые облачка и, поднимаясь все выше, таяли в лазури.

Роберту и Бените они казались светлокрылыми ангелами, широко раздвигавшими черные двери ночи, предвещая всепобеждающий свет, перед которым отступают отчаяние и тьма.



ПРЕКРАСНАЯ МАРГАРЕТ (роман)

Счастью Питера Брума и Маргарет Кастелл угрожает коварный маркиз Морелла. Он заманивает девушку на свой корабль и увозит ее в Гранаду…

Питер и отец Маргарет — Джон Кастелл бросаются на поиски той, которая была для них всем.

Глава 1

ПИТЕР ВСТРЕЧАЕТ ИСПАНЦА
Это случилось весенним днем в шестой год правления короля Англии Генриха VIII[626].

В Лондоне было большое торжество — его величество открыл только что созванный парламент и объявил своим верноподданным что он намерен вторгнуться во Францию и собственной персоной возглавить английскую армию. Народ встретил это известие радостными криками. Правда, когда в парламенте был сделан намек на то, что война потребует денег, это сообщение вызвало гораздо меньший восторг. Но толпу около парламента, состоявшую в большинстве своем из людей, которым не нужно было раскошеливаться, эта сторона дела не волновала. Когда появился король, окруженный блестящей свитой в толпе принялись кидать в воздух шапки и кричать до хрипоты.

Король, уже усталый человек, несмотря на свою молодость, с тонким и нервным лицом, улыбался чуть иронически. Вспомнив, однако, что ему, занимающему несколько сомнительное положение на троне нужно радоваться этим приветствиям, он произнес несколько милостивых слов и допустил трех граждан к своей королевской руке. Король даже разрешил каким-то сольным детям дотронуться до своей одежды — это должно было излечить их от злого духа. Его величество задержался, чтобы принять прошения от бедняков, передал их одному из своих офицеров и, провожаемый возобновившимися с новой силой приветственными возгласами, проследовал в Вестминстерский дворец на пир.

В свите короля находился и посол де Айала представлявший при английском дворе государей Испании — Фердинанда и Изабеллу[627]. Его сопровождала группа роскошно одетых дворян. Судя по тому месту которое занимал испанец в процессии, его страна пользовалась здесь почетом. Да и как могло быть иначе — ведь уже четыре года назад принц Артур, старший сын короля, которому исполнился тогда только год, был официально обручен с дочерью Фердинанда и Изабеллы, инфантой Екатериной, которая была старше его на девять месяцев. Ведь в те времена считалось, что привязанности принцев и принцесс должны направляться заранее по пути, выгодному их коронованным родителям и воспитателям.

Слева от посла на превосходном черном коне ехал высокий испанец, одетый богато, но просто, в черный бархат; его черную бархатную шляпу украшала единственная жемчужина. Это был красивый мужчина лет тридцати пяти, с суровым и резко очерченным лицом и острыми черными глазами. Говорят, что в каждом человеке можно найти сходство — иногда, конечно, довольно далекое и приблизительное — с каким-нибудь зверем или птицей. В данном случае это сразу бросалось в глаза. Спутник посла напоминал орла, и случайно или умышленно изображение орла украшало ливреи его слуг и сбрую коня. Пристальный взгляд, крючковатый нос, гордый и властный вид, тонкие, длинные пальцы, быстрота и изящество движений — все в нем напоминало царя птиц. Намекал на это сходство и девиз, сообщавший, что владелец его все, что ищет, находит и все, что находит, берет. С презрительным и скучающим видом он наблюдал за разговором английского короля с предводителями толпы, которых его величеству угодно было вызвать.

— Вы находите эту сцену странной, маркиз? — обратился к нему посол.

— Здесь, в Англии, если ваше преосвященство не возражает, называйте меня сеньор, — с достоинством ответил он, — сеньор д’Агвилар, Маркиз, которого вы изволили упомянуть, живет в Испании и является полномочным послом у мавров в Гранаде[628]. Сеньор д’Агвилар, смиренный слуга святой церкви, — он перекрестился, — путешествует за границей по делам церкви и их величеств.

— И по своим собственным, я полагаю, — сухо заметил посол. — Откровенно говоря, сеньор д’Агвилар, одного я не могу понять: почему вы — а я знаю, что вы отказались от политической карьеры, — почему вы тогда не облачитесь в черное одеяние? Впрочем, почему я сказал — черное? С вашими возможностями и связями оно уже сейчас могло бы быть пурпурным, с головным убором того же цвета[629].

Сеньор д’Агвилар улыбнулся:

— Вы хотите сказать, что я иногда путешествую по своим собственным делам? Ну что ж, вы правы. Я отказался от мирского тщеславия — оно причиняет беспокойство, а для некоторых людей, высокорожденных, но не обладающих соответствующими правами, весьма опасно. Из желудей этого тщеславия часто вырастают дубы, на которых вешают.

— Или плахи, на которых отрубают головы. Сеньор, я поздравляют вас: вы обладаете мудростью, которая умеет извлекать главное, отбрасывая в сторону призрачное. Это так редко встречается.

— Вы спрашиваете, почему я не меняю покроя своей одежды, — продолжал д’Агвилар, не обращая внимания на то, что его прервали. — Если быть откровенным, ваше преосвященство — по личным соображениям. У меня те же слабости, что и у других людей. Меня могут увлечь прекрасные глаза или ослепить чувство ненависти, а это все несовместимо с черным или красным одеянием.

— Однако те, кто носят его, грешат всем этим, — многозначительно заметил посол.

— Да, ваше преосвященство, и это позорит святую церковь. Вы, как служитель ее, знаете это лучше, чем кто-либо другой. Оставим земле все зле, но церковь, подобно небу, должна быть над всем этим, непорочная, ничем не запятнанная. Пусть она будет обителью молитв, милосердия и праведного суда, куда не вступит нога такого грешника, как я, — и д’Агвилар вновь перекрестился.

В его голосе было столько искренности, что де Айала, знавший кое-что о репутации своего собеседника, с любопытством посмотрел на него.

«Истый фанатик, — подумал де Айала, — и человек полезный нам, хотя он отлично знает, как получать радости и от церкви и от жизни».

Вслух же он сказал:

— Неудивительно, что святая церковь радуется, имея такого сына, а ее враги трепещут, когда он поднимает свой меч. Однако, сеньор, вы так и не сказали мне, что вы думаете обо всей этой церемонии и здешнем народе.

— Народ этот, ваше преосвященство, я знаю хорошо — ведь мне случалось уже жить здесь и я говорю на их языке. Именно поэтому я покинул Гранаду и нахожусь сегодня здесь, чтобы наблюдать и докладывать… — Он приостановился и добавил: — Что же касается церемонии, то, будь я королем, я бы вел себя иначе. Ведь только что в этом здании чернь — представители общин, так ведь, кажется, они себя называют? — чуть ли не угрожала своему коронованному владыке, когда он униженно просил ничтожную частицу богатств страны для того, чтобы вести войну. Я видел, как он побледнел и задрожал от этих грубых голосов, будто один звук их может поколебать его трон. Уверяю вас, ваше преосвященство, настанет время» когда Англией будут править эти самые общины. Посмотрите на человека, которого его величество держит за руку и называет сэром. Ведь король, так же как и я, знает, что это еретик, и имей король права, этого человека за его грехи следовало бы отправить на костер. По полученным мною вчера сведениям, он высказывался против церкви…

— Церковь и ее слуги не забудут об этом, когда придет время, — обронил де Айала. — Однако аудиенция окончена, и его величество приглашает нас на пир, где не будет еретиков, которые раздражают нас, а так как сейчас пост, то и еды почти не будет. Поедем, сеньор, а то мы загораживаем путь.

Прошло три часа, солнце уже садилось. Оно было красноватое, несмотря на начало весны; на болотистых полях Вестминстера было холодно. На пустыре напротив дворца, где шел пир, толпились лондонские горожане. Они окончили свои дневные дела и пришли посмотреть на королевское торжество. В этой толпе обращали на себя внимание мужчина и дама, которую сопровождала молодая хорошенькая женщина.

Мужчине на вид было лет тридцать. Одет он был скромно, как одевались обычно лондонские купцы; у пояса его висел нож. Роста в нем было добрых шесть футов[630]. Впрочем, и его спутница, закутанная в отделанный мехом плащ, тоже была высокого роста. Строго говоря, мужчину вряд ли можно было назвать красивым — у него был слишком высокий лоб и резкие черты лица. К тому же правую сторону его чисто выбритого лица от виска и до энергичного подбородка пересекал красноватый шрам от удара мечом. Тем не менее лицо это было открытое, мужественное, хотя и несколько суровое, а серые глаза смотрели прямо. Это было лицо не купца, а скорее человека благородного происхождения, привыкшего к походам и войнам. У него была великолепная подвижная фигура, а голос его, когда он говорил, что бывало весьма редко, звучал ясно и приятно.

О фигуре его спутницы сказать что-либо было трудно, так как ее скрывал длинный плащ, но лицо, выглядывавшее из-под капюшона, когда она поворачивала голову и лучи заходящего солнца падали на него, поражало своей красотой. Маргарет Кастелл, или, как ее называли, прекрасная Маргарет, до конца жизни затмевала других женщин своей редкостной красотой. Нежными тонами и округлыми линиями ее лицо напоминало цветок. Его украшал белоснежный ясный лоб и великолепно очерченные яркие губы. Но для того чтобы понять секрет обаяния, выделявшего ее среди других красивых женщин того времени, нужно было заглянуть в ее глаза. Они были не голубыми или серыми, как можно было ожидать, судя по цвету лица, но огромными черными, блестящими и в то же время влажными, как у лани; их обрамляли черные, изогнутые ресницы. От этих глаз нельзя было оторваться, как, скажем, от розы, лежащей на снегу, или от утренней звезды, сверкающей в предрассветном тумане. И несмотря на застенчивость этих глаз, мужчине требовалось немало времени, чтобы забыть их, особенно если ему удавалось видеть глаза Маргарет в сочетании с темно-каштановыми волосами, волнами спадавшими на ее точеные плечи.

Питер Брум — так звали мужчину — несколько беспокойно посматривал вокруг и наконец обратился к Маргарет:

— Стоит ли нам оставаться здесь, кузина? Тут много простолюдинов. Ваш отец может рассердиться.

Тут следует объяснить, что в действительности родственные отношения Питера и Маргарет были гораздо менее близкими — только дальнее родство по линии матери, — однако они называли так друг друга, поскольку это было удобно и могло значить и очень много и ничего.

— Почему? — возразила она. В ее глубоком и мягком голосе слышался чуть заметный иностранный акцент, нежный, как дуновение южного ветра ночью. — С вами, кузен, — и она с удовольствием посмотрела на его рослую, мужественную фигуру, — мне некого бояться. А я очень хочу поближе увидеть короля. И Бетти тоже об этом мечтает. Правда ведь? — обратилась она к своей спутнице.

Бетти Дин была кузиной Маргарет, хотя ее родство с Питером Брумом было уже совсем далеким. Бетти была благородного происхождения, но ее отец, необузданный и беспутный человек, разбил сердце ее матери и умер вслед за ней, оставив Бетти на попечении матери Маргарет, в доме которой она и выросла.

Бетти была по-своему примечательна как внешностью, так и характером. Красивая, превосходно сложенная, сильная, с большими дерзкими голубыми глазами и яркими полными губами, она отличалась смелостью и прямотой. Будучи женщиной романтичной и тщеславной, Бетти любила общество мужчин и еще больше любила нравиться им. Однако в свои двадцать пять лет она была честной девушкой и умела постоять за себя, в чем имели возможность убедиться многие ее поклонники. И хотя Бетти занимала довольно низкое положение, в глубине души она очень гордилась своим происхождением и была весьма честолюбива. Самым сокровенным ее желанием было выйти замуж так, чтобы подняться до положения, которого ее лишили безумства отца, — довольно трудная задача для девушки, являвшейся чем-то вроде прислуги и к тому же без всякого приданого.

И наконец для завершения ее образа надо добавить, что она любила свою кузину Маргарет больше, чем кого-либо другого на всем свете, хотя Питера она уважала не меньше, вероятно потому, что, как она ни старалась, ее красота оставляла его совершенно хладнокровным.

В ответ на вопрос Маргарет Бетти рассмеялась:

— Конечно! Ведь мы так редко выбираемся из Холборна[631] и мне не хотелось бы пропустить случай посмотреть на короля и его двор. Однако мастер[632] Питер так благоразумен, что я всегда слушаюсь его. К тому же начинает темнеть.

— Ну хорошо, — ответила Маргарет со вздохом, слегка пожав плечами,

— если вы оба против меня, придется идти. Но в следующий раз, когда я пойду гулять, кузен Питер, я пойду с кем-нибудь более добрым.

Она повернулась и начала быстро пробираться сквозь толпу. Прежде чем Питер успел остановить ее, Маргарет свернула направо, где было посвободнее, и очутилась на площадке перед самым залом. Здесь собрались солдаты и слуги с лошадьми, ожидающие своих господ. Толпа замкнулась за Маргарет, и Питер с Бетти на несколько минут остались отрезанными от нее.

Маргарет вдруг оказалась одна среди солдат, составлявших стражу испанского посла де Айала. Солдаты эти отличались своей заносчивостью и грубостью — они были уверены в полной безнаказанности, так как знали, что положение их господина всегда будет им защитой. К тому же почти все они были пьяны.

Один из этих людей, здоровенный рыжий шотландец, которого дипломат-священник вывез из его родной страны, где был раньше послом, неожиданно увидев перед собой молодую и красивую женщину, решил поближе рассмотреть ее и прибегнул для этого к грубой уловке. Сделав вид, что он споткнулся, шотландец схватился за плащ Маргарет якобы для того, чтобы удержаться, и с силой сдернул его, открыл прелестное лицо и стройную фигуру.

— Друзья, — заорал он хриплым, пьяным голосом, — эта голубка прилетела сюда, чтобы подарить мне поцелуй! — И, обхватив Маргарет своими длинными руками, он старался привлечь ее к себе.

— Питер! На помощь, Питер! — закричала Маргарет, отчаянно сопротивляясь.

— Нет уж, красотка, если ты зовешь святого, — отвечал пьяный шотландец, — то Эндрью ничуть не хуже Питера.

Его приятели встретили это «остроумное» замечание громким смехом, ибо знали, что шотландца зовут Эндрью.

Однако в следующее мгновение они опять хохотали, но уже по другой причине. Эндрью показалось, что он очутился во власти урагана. Маргарет была вырвана из его рук, а сам он крутящимся волчком отлетел в сторону и со страшной силой упал вниз лицом.

— Вот это Питер! — воскликнул по-испански один из солдат.

— Да, у него стоящий святой патрон, — откликнулся второй.

А третий принялся поднимать лежащего Эндрью. Вид шотландца был страшен. Шляпа слетела, и огненно-рыжие волосы были измазаны грязью. Кроме того, падая, он разбил себе нос о камни, и по лицу его текла кровь. Маленькие красные глаза его свирепо сверкали, как у хорька, а физиономия посерела от боли и ярости. Рыча что-то по-шотландски, он выхватил меч и бросился на своего противника с явным намерением убить его.

Питер был без меча, а свой коротенький нож он даже не успел вытащить. Однако в руке у него была толстая палка с железным наконечником. И не успела Маргарет всплеснуть руками, а Бетти взвизгнуть, как Питер отбил меч и, прежде чем шотландец мог напасть вновь, ударил его палкой. Страшный удар пришелся шотландцу по плечу и заставил его пошатнуться.

— Хороший удар, Питер! Отлично сработано. Питер! — закричали зрители.

Но Питер не видел и не слышал их — он был ослеплен яростью из-за оскорбления, нанесенного Маргарет. Палка вновь взлетела, но на этот раз всей силой обрушилась на голову шотландцу, расколола ее, как яичную скорлупу, и оскорбитель рухнул мертвым.

Наступило минутное молчание — шутка окончилась трагедией. Наконец один из испанцев, глядя на поверженное тело, воскликнул:

— Во имя бога, нашего товарища убили! Этот торгаш бьет крепко!

Среди приятелей убитого поднялся ропот, и один из них закричал:

— Рубите его!

Питер рванулся вперед и схватил с земли меч шотландца. Одновременно он отбросил палку и левой рукой выхватил из ножен свой кинжал. Теперь Питер приготовился встретить врагов. Вид у него был такой свирепый и воинственный, что, хотя четыре или пить мечей сверкнули в воздухе, противники приостановились. Питер, однако, понимал, что против такого количества врагов ему не выстоять, и в первый раз за время всей этой сцены раздался его голос:

— Англичане! — громко крикнул он, не поворачивая головы и не отводя глаз от врагов. — Неужели вы будете стоять и смотреть, как эти испанские собаки убивают меня?

Наступила короткая пауза, и затем раздался чей-то голос:

— Клянусь, только не я! — И высокий вооруженный кентец очутился рядом с Питером. Вокруг левой руки у него был обернут плащ, а в правой он держал обнаженный меч.

— И не я! — крикнул другой. — С Питером Брумом мы вместе воевали.

— И не я! — откликнулся третий. — Мы ведь с ним земляки из Эссекса!

Не прошло и минуты, как рядом с Питером собралась довольно внушительная группа крепких и рослых англичан. Силы противников оказались приблизительно равны.

— Теперь хватит, — сказал Питер. — Мы хотим только, чтобы игра была честная. Друзья, посмотрите за женщинами. А вы, убийцы, если хотите испробовать, как англичане умеют работать мечом, выходите. А если трусите, так дайте нам спокойно уйти.

— Выходите, чужеземные трусы! — зашумела толпа, которая не любила эту буйную и привилегированную стражу.

Теперь уже закипела кровь у испанцев — проснулась старая национальная вражда. На ломаном английском языке сержант выкрикнул несколько грязных ругательств по адресу Маргарет и призвал своих товарищей «перерезать глотки лондонским свиньям». В красноватых лучахзаходящего солнца алым пламенем сверкнула сталь мечей, еще секунда — и завязалась бы кровавая драка.

Однако этого не случилось. Высокий сеньор, укрывавшийся в тени и наблюдавший всю эту сцену, стал между противниками и отвел готовые скреститься мечи.

— Довольно, — спокойно сказал по-испански д’Агвилар (ибо это был он). — Дураки! Вы что, хотите, чтобы всех испанцев в Лондоне разорвали на куски? Что касается этого пьяного животного, — и он тронул ногой труп Эндрью, — то он сам виноват. К тому же он не был испанцем, и вам незачем мстить. Слушайте меня. Или я должен сказать вам, кто я?

— Мы знаем вас, маркиз, — послушно ответил сержант. — Спрячьте свои мечи, приятели. В конце концов, это не наше дело.

Солдаты повиновались с явной неохотой, но в этот момент появился де Айала. Ему уже сообщили о смерти его слуги, и взбешенный посол громко потребовал, чтобы человек, убивший шотландца, был выдан.

— Мы не выдадим Питера испанскому попу! — зашумела толпа. — Идите сюда и попробуйте взять его, если хотите!

Опять все заволновались, а Питер со своими приятелями приготовился к бою.

Сражение было неминуемо, несмотря на попытки д’Агвилара предотвратить его, но шум неожиданно начал затихать, и воцарилась тишина. Среди поднятых мечей шел невысокий, богато одетый человек. Это был король Генрих.

— Кто осмелился обнажить мечи на моих улицах, перед самыми дверьми моего дворца? — ледяным голосом спросил он.

Дюжина рук указала на Питера.

— Говори, — приказал ему король.

— Маргарет, иди сюда! — крикнул Питер.

И девушку вытолкнули к нему.

— Ваше величество, — сказал Питер, показывая на труп Эндрью, — этот человек хотел обидеть девушку, дочь Джона Кастелла. Я, ее кузен, отшвырнул его. Тогда он обнажил свой меч и напал на меня, и я убил его палкой. Вон она лежит. А испанцы — его товарищи — хотели убить меня. Я позвал на помощь англичан. Вот и все.

Король оглядел его с ног до головы.

— Купец по одежде, — сказал он, — и воин по виду. Как твое имя?

— Питер Брум, ваше величество.

— А! Был такой сэр Питер Брум, который пал на Босвортском поле, сражаясь против меня. — Король улыбнулся: — Ты, случаем, не знаешь его?

— Это был мой отец, ваше величество. Я видел, как его убили, и убил убийцу.

— В это я могу поверить, — произнес король, разглядывая его. — Но почему сын Питера Брума, носящий на лице боевой шрам, одет в купеческое платье?

— Ваше величество, — спокойно ответил Питер, — мой отец продал свои земли, дав взаймы короне все, что у него было. А я никогда не предъявлял счета. Поэтому я должен жить так, как могу.

Король рассмеялся:

— Ты нравишься мне, Питер Брум, хотя ты, конечно, ненавидишь меня.

— Нет, ваше величество. Пока был жив Ричард, я сражался за Ричарда. Ричарда нет, и я, если понадобится, буду сражаться за англичанина Генриха и служить королю Англии.

— Хорошо сказано! Может быть, ты мне понадобишься. Я не помню зла. Однако я чуть не забыл: это ты так собираешься сражаться за меня — устраивая бунт на улицах и ссоря меня с моими друзьями испанцами?

— Ваше величество, я все рассказал вам.

— Твою историю я слышал. Но кто подтвердит, что это правда? Может быть, ты, дочь купца Кастелла!

— Да, ваше величество. Человек, которого убил мой кузен, оскорбил меня. А моя единственная вина в том, что я хотела посмотреть на ваше величество. Вот, видите мой разорванный плащ?

— Неудивительно, что он убил его из-за таких глаз, как твои. Но ты можешь быть пристрастна. — Король опять улыбнулся и добавил: — Нет ли других свидетелей?

Бетти уже открыла рот, но вперед вышел д’Агвилар, снял шляпу, поклонился и сказал по-английски:

— Есть, ваше величество. Я все видел. Этот смелый джентльмен ни в чем не виноват. Виноваты слуги моего соотечественника де Айала. Во всяком случае, вначале. А потом уже началась ссора.

Тут вмешался де Айала. Он был все еще зол и заявил, что если он не получит удовлетворения за убийство его слуги, то напишет их величествам, королю и королеве Испании, и сообщит им, как обращаются с их людьми в Лондоне.

При этих словах Генрих помрачнел. Более всего он не хотел портить отношения с Фердинандом и Изабеллой.

— Ты сделал сегодня дурное дело, Питер Брум, — сказал он. — Разобраться в этом должен будет судья. А пока тебя следует задержать.

— И король обернулся, как бы для того, чтобы отдать приказ об аресте.

— Ваше величество! — воскликнул Питер. — Я живу в доме купца Кастелла в Холборне и никуда не скроюсь.

— А кто поручится за это, — спросил король, — или за то, что ты не затеешь новой ссоры по дороге домой?

— Я поручусь, — спокойно сказал д’Агвилар, — если эта леди разрешит мне проводить ее вместе с ее кузеном домой. Кроме того, — добавил он тихо, — мне кажется, что если бросить его в тюрьму, то это гораздо скорее может вызвать мятеж, нежели если отпустить его домой.

Генрих посмотрел на толпу, которая следила за этой сценой, и прочел на лицах нечто такое, что заставило его согласиться с д’Агвиларом.

— Хорошо, маркиз, — сказал он, — я полагаюсь на ваше слово и слово Питера Брума, что он явится, когда будет вызван. Пусть этот труп оставят до завтра в аббатстве, пока не начнется расследование. Дайте мне руку, ваше преосвященство, у меня есть гораздо более важные вопросы, о которых я хочу поговорить с вами, прежде чем мы отойдем ко сну.

Глава 2

ДЖОН КАСТЕЛЛ
Когда король удалился, Питер обратился к тем, кто окружал его, и сердечно поблагодарил их. Затем он сказал Маргарет:

— Пойдемте, кузина. Представление окончено, и ваше желание исполнилось — вы видели короля. А теперь, чем скорее мы попадем домой, тем спокойнее я буду.

— Конечно! — ответила Маргарет. — Я видела больше, чем мне бы хотелось увидеть. Но прежде чем мы уйдем, надо поблагодарить этого испанского сеньора…

— …д’Агвилара, леди. Пока достаточно этого имени, — любезно ответил испанец, низко кланяясь и не сводя глаз с прекрасного лица Маргарет.

— Сеньор д’Агвилар, я благодарю вас от себя и от имени моего кузена, чью жизнь, возможно, вы спасли. Не так ли, Питер? И мой отец будет вам благодарен.

— Да, — несколько мрачновато произнес Питер, — я очень благодарен ему. Что же касается моей жизни, то я больше полагаюсь на мои собственные руки и руки моих приятелей. Покойной ночи, сэр.

— Я боюсь, сеньор, — с улыбкой отозвался д’Агвилар, — что мы еще не можем расстаться. Вы забыли, что я поручился за вас и поэтому должен сопровождать вас до вашего дома, чтобы увидеть, где вы живете. К тому же это будет безопаснее, ибо мои соотечественники мстительны, и, если я не пойду с вами, они могут напасть на вас.

Заметив по лицу Питера, что он решительно против такого сопровождения, Маргарет поспешно вмешалась:

— Конечно, это самое разумное. И мой отец решил бы так же. Сеньор, я буду показывать вам дорогу. — И, приняв галантно предложенную ей д’Агвиларом руку, Маргарет быстро пошла вперед, предоставив Питеру идти с Бетти.

Шествуя в таком порядке, они пересекли окутанные наступающими сумерками поля, лежащие между Вестминстером и Холборном, и углубились в лабиринт узеньких улочек. Маргарет довольно скоро разговорилась со своим спутником по-испански — язык этот она, по причинам, которые в дальнейшем будут разъяснены, знала хорошо. Позади шел Питер Брум в самом дурном настроении, держа в одной руке меч шотландца, а другой поддерживая Бетти.

Джон Кастелл жил в большом, выстроенном без четкого плана доме на главной улице Холборна. Позади дома находился сад, обнесенный высокой стеной. Фасад дома был занят лавкой, складом для товаров и конторой. Джон Кастелл был очень богатый купец, занимавшийся по королевскому разрешению вывозом товаров из Испании. Его суда привозили оттуда прекрасную испанскую шерсть, которая обрабатывалась в Англии, бархат, шелка и вина из Гранады, а также превосходное инкрустированное оружие из толедской стали. Иногда он имел дело с серебром и медью, добываемыми в горных рудниках, так как он был не только купцом, но и банкиром или тем, что подразумевалось под этим словом в те времена.

Никто точно не знал размеров его богатства. Говорили, что под лавкой находятся наполненные драгоценными товарами подвалы. Своими толстыми каменными стенами и железными дверьми, через которые не мог проникнуть ни один вор, его дом напоминал тюрьму. В этом большом здании, которое во времена Плантагенетов[633] представляло собой укрепленную дворянскую усадьбу, существовали тайные помещения, известные одному лишь хозяину. Даже его дочь и Питер никогда не переступали их порога. В доме было немалое количество слуг, крепких парней, носивших под плащами ножи и даже мечи и охранявших покой хозяев. Внутренние комнаты, в которых жили сам Кастелл, Маргарет и Питер, отличались простором и удобствами, были заново отделаны дубом в соответствии с модой Тюдоров и имели глубокие окна, выходившие в сад.

Когда Питер и Бетти подошли к двери, они обнаружили, что Маргарет и д’Агвилар, шедшие гораздо быстрее их, уже вошли в дом. Дверь была закрыта. На довольно сильный стук Питера отворил слуга. Питер пересек прихожую и вошел в зал, откуда доносились голоса. Это была красивая комната, освещенная висящими лампами, заправленными оливковым маслом, с большим камином, в котором горел огонь. Дубовый стол, стоявший перед очагом, был накрыт для ужина. Маргарет, сбросившая с себя плащ, грелась, стоя у огня, а сеньор д’Агвилар удобно устроился в большом кресле. У него был такой вид, словно он здесь привычный гость. Шляпу он держал в руках и, откинувшись назад, наблюдал за Маргарет.

Перед ним стоял Джон Кастелл, крупный мужчина лет пятидесяти — шестидесяти, с умным лицом, на котором выделялись острые черные глаза и черная борода. Здесь, у себя дома, он был одет в богатый камзол, отделанный дорогим мехом и украшенный золотой цепью с драгоценным камнем на застежке. Когда Кастелл сидел у себя в лавке или в конторе, он одевался проще, чем любой купец в Лондоне. Однако в глубине души он любил роскошь и по вечерам, даже если никто не мог его увидеть, доставлял себе такое удовольствие.

Едва взглянув на лицо Кастелла, Питер понял, что тот очень взволнован. Кастелл обернулся на звук шагов Питера и сразу обратился к нему со свойственной ему решительностью и твердостью в голосе:

— Что я услышал, Питер? Ты убил человека перед воротами дворца? Ссора! Бунт, который едва не дошел до кровопролития между англичанами с тобой во главе и стражей его преосвященства де Айала. Король арестовал тебя, а этот сеньор взял на поруки. Это правда?

— Совершенная, — спокойно ответил Питер.

— Тогда я погиб, мы все погибли! О, будь проклят тот час, когда я пустил человека вашей кровожадной профессии в свой дом! Что ты можешь сказать?

— Что я хочу ужинать, — ответил Питер. — Те, кто начал рассказывать эту историю, пусть и кончают ее. У них язык привешен лучше, чем у меня! — И он сердито посмотрел на Маргарет, которая открыто смеялась, в то время как важный д’Агвилар улыбался.

— Отец, — вмешалась Маргарет, — не сердись на кузена Питера. Его единственная вина в том, что у него слишком тяжелая рука. Виновата я, потому что захотела остаться, чтобы посмотреть на короля, хотя и Питер и Бетти были против. А потом этот грубиян, — и ее глаза наполнились слезами стыда и гнева, — схватил меня, и Питер сбил его с ног. Когда же тот набросился на Питера с мечом, Питер убил его своей палкой, ну и… потом случилось все остальное.

— Это было великолепно проделано! — сказал д’Агвилар своим мягким голосом с иностранным акцентом. — Я видел все и был уверен, что шотландец вас убьет. Я еще понимаю, как вы сумели отпарировать удар, но как вы успели ударить его прежде, чем он напал вновь, — о, это…

— Ну ладно, — вмешался Кастелл. — Давайте сначала ужинать, а потом поговорим. Сеньор д’Агвилар, я надеюсь, вы окажете мне честь, разделив с нами наш скромный ужин? Хотя, конечно, трудно после королевского пира сесть за стол купца.

— Это вы мне оказываете честь, — ответил д’Агвилар, — что же касается пира, то в связи с постом его величество очень воздержан. Я почти ничего не ел и, так же как и сеньор Питер, весьма голоден.

Кастелл позвонил в серебряный колокольчик, и слуги принесли обильный и вкусный ужин. Пока они расставляли блюда, купец подошел к буфету, вделанному в стену, и вынул оттуда две оплетенные бутыли. Он осторожно откупорил их и объявил, что хочет угостить сеньора вином его родной страны. При этом он прочитал по-латыни молитву и перекрестился. Д’Агвилар последовал его примеру, присовокупив, что он рад обнаружить, что оказался в доме такого доброго христианина.

— А кем, вы думаете, я еще могу быть? — спросил Кастелл, бросив на него проницательный взгляд.

— Я ничего не думаю, сеньор, — ответил д’Агвилар, — но, увы, не все же христиане. В Испании, например, есть много мавров и… евреев.

— Я знаю, — сказал Кастелл, — я ведь торгую и с теми и с другими.

— Тогда вы, наверное, бывали в Испании?

— Нет, я английский купец. Но попробуйте это вино, сеньор, оно из Гранады, и одно это уже говорит за то, что оно хорошее.

Д’Агвилар пригубил, а потом выпил весь бокал.

— Вино действительно превосходное, — сказал он. — У меня нет подобных даже дома в моих подвалах.

— Значит, вы живете в Гранаде, сеньор д’Агвилар? — спросил Кастелл.

— Иногда, когда я не путешествую. У меня там есть дом, который оставила мне моя мать. Она любила этот город и купила у мавров старый дворец. А вам, сеньора, не хотелось бы повидать Гранаду? — спросил он, обращаясь к Маргарет. Похоже было, что он хочет переменить тему разговора. — Там есть великолепное здание, его называют Альгамбра[634]. Оно видно из окон моего дома.

— Вряд ли моя дочь когда-либо увидит его, — обронил Кастелл. — Я не думаю, что она посетит Испанию.

— Вы не думаете, но кто может знать? Один лишь бог и его святые. — Д’Агвилар опять перекрестился и принялся расписывать красоты Гранады.

Он был прекрасный рассказчик, с приятным голосом, и Маргарет с интересом слушала его, забывая о еде, а ее отец и Питер наблюдали за ними обоими. Наконец ужин был окончен, слуги убрали со стола и удалились. Тут Кастелл обратился к Питеру:

— Ну, а теперь рассказывай свою историю.

Питер рассказал ему все в нескольких словах, не упустив, однако, ничего.

— Я не виню тебя, — сказал купец, когда Питер закончил, — и понимаю, что ты не мог действовать иначе. Я виню Маргарет, потому что я разрешил ей прогуляться с тобой и Бетти только до реки и приказал остерегаться толпы.

— Да, отец, это моя вина, и я прошу у тебя прощения, — сказала Маргарет так покорно, что Кастелл не нашел в себе сил бранить дочь.

— Прощения ты должна просить у Питера, — пробормотал он, — похоже, он попадет в тюрьму за это дело, да еще его будут судить за убийство. Не забывай, это был слуга де Айала, с которым наш король не захочет портить отношения, а де Айала, по-видимому, весьма рассержен.

Эти слова напугали Маргарет. Ее сердце сжалось при мысли, что Питер может пострадать. Она побледнела, и глаза ее опять наполнились слезами.

— О, не говори так! — воскликнула она. — Питер, тебе нужно немедленно скрыться.

— Ни в коем случае, — твердо ответил тот. — Ведь я дал слово королю, а этот иностранный господин поручился за меня.

— Что же делать? — продолжала Маргарет; затем повернулась к д’Агвилару и, сжимая свои тонкие пальцы, обратилась к нему, с надеждой глядя в лицо. — Сеньор, вы так могущественны, и вы в дружбе с сильными людьми, помогите нам!

— Разве я здесь не для того, чтобы сделать это? Хотя, я думаю, человек, который может созвать половину Лондона себе на помощь, как это сделал на моих глазах ваш кузен, вряд ли нуждается в моей поддержке. Однако послушайте меня. Испания имеет здесь при дворе двух послов — де Айала, который оскорблен, и доктора де Пуэбла, друга короля. Как это ни странно, де Пуэбла не любит де Айала. Но он любит деньги, которые, вероятно, можно добыть. Итак, если обвинение будет предъявлено не священником де Айала, а де Пуэбла, который знает ваши законы и ваш суд, то… вы понимаете меня, сеньор Кастелл?

— Понимаю, — ответил купец. — Но как я могу подкупить де Пуэбла? Если я предложу ему деньги, он только потребует еще.

— Я вижу, что вы знаете его светлость, — сухо заметил д’Агвилар. — Вы совершенно правы, никаких денег предлагать не нужно. Подарок должен быть сделан после того, как будет получено помилование, не раньше. О, де Пуэбла знает, что слово Джона Кастелла так же ценится в Лондоне, как и среди евреев Гранады и купцов Севильи. В обоих этих городах я слышал о богатстве купца Кастелла.

При этих словах глаза Кастелла вспыхнули, но он только сказал:

— Может быть. Но как я могу добраться до посла, сеньор?

— Если вы разрешите, это будет моя задача. А теперь скажите, какую сумму вы считаете возможной, чтобы выручить вашего друга из неприятностей. Пятьдесят золотых?

— Это слишком много, — возразил Кастелл. — Убитый мерзавец не стоит и десяти. Кроме того, шотландец был нападающей стороной и платить вообще ничего не следует.

— Сеньор, в вас говорит купец. Вы опасный человек, если вы думаете, что миром должна управлять справедливость, а не короли. Мерзавец не стоит ничего, но слово де Пуэбла, замолвленное королю Генриху, стоит дорого.

— Ладно, пусть будет пятьдесят золотых, — сказал Кастелл, — и я заранее благодарю вас за посредничество. Вы возьмете деньги сейчас?

— Ни в коем случае. Только тогда, когда я принесу решение о помиловании. Сеньор, я буду у вас и сообщу, как обстоят дела. Прощайте, прекрасная сеньора. Пусть святые заступятся за того покойного мошенника, благодаря которому я познакомился с вами, и благословят ум вашего отца и крепкую руку вашего кузена. До следующей встречи.

Д’Агвилар с поклоном удалился, провожаемый слугой.

— Томас, — сказал Кастелл слуге, когда тот вернулся, — ты умеешь хранить тайны. Надень-ка шапку и плащ и проследи, куда пошел этот испанец. Узнай, где он живет, и выспроси о нем все, что сумеешь. Поторапливайся!

Слуга поклонился и исчез. Кастелл прислушался, пока не донесся стук запираемой двери, потом повернулся к Питеру и Маргарет, сказал:

— Не нравится мне это дело. Я чувствую, оно принесет нам несчастье. И испанец этот мне тоже не нравится.

— Он выглядит очень благородным джентльменом и высокого происхождения, — сказала Маргарет.

— Да, очень благородным, слишком благородным, и высокого происхождения, слишком высокого, если я не ошибаюсь. Таким благородным и такого высокого происхождения… — Кастелл остановился и затем добавил: — Дочь моя, ты своим своеволием привела в движение страшные силы. Иди в постель и моли бога, чтобы они не обрушились на наш дом и не сокрушили его и нас.

Маргарет удалилась, перепуганная и слегка возмущенная — что плохого она сделала? И почему ее отец не доверяет этому красивому испанцу?

Когда она ушла, Питер, который за все время почти ничего не произнес, поднял голову и прямо спросил:

— Чего вы боитесь, сэр?

— Многого, Питер. Во-первых, что из меня благодаря этому делу вытянут много денег. Известно ведь, что я богат. А вытянуть деньги не считается тяжелым грехом. А во-вторых, если я буду противиться, это может вызвать вопросы.

— Какие вопросы?

— Ты слышал когда-нибудь, Питер, о новых христианах, которых испанцы называют маранами?

Питер кивнул головой.

— Тогда ты должен знать, что мараны — это крещеные евреи. Так вот,

— я рассказываю тебе об этом потому, что ты умеешь хранить тайны, — мой отец был мараном. Как звали его, не важно, пусть лучше имя его будет забыто. Но он бежал из Испании в Англию по причинам, которые касались его одного, и взял имя той страны, откуда приехал, — Кастилии, или Кастелл. А так как закон не разрешает евреям жить в Англии, он принял христианскую веру. Не доискивайся причин, почему он это сделал, они похоронены вместе с ним. Он крестил и меня, своего единственного сына. Мне тогда было десять лет. Его очень мало интересовало, как я клялся: отцом Авраамом или святой Марией. Документ о моем крещении до сих пор лежит у меня в стальном ящике. Так вот, отец был умный человек, и он создал свое дело. Когда же двадцать пять лет назад он умер, то оставил мне немалое состояние. В этот же год я женился на англичанке, двоюродной сестре твоей матери. Я любил ее, был счастлив с ней и дал ей все, о чем она могла мечтать. Но после рождения Маргарет — это было двадцать три года назад, — она заболела и уж не могла оправиться. Спустя восемь лет она умерла. Ты помнишь ее, ведь ты был уже юношей, когда она привезла тебя сюда и взяла с меня обещание, что я всегда буду помогать тебе, так как, кроме твоего отца, сэра Питера, не оставалось никого из вашего старинного рода. Сэр Питер вопреки моему совету поставил все на этого узурпатора и мошенника Ричарда, который обещал облагодетельствовать его, а сам тем временем забрал у него все деньги. Твой отец был убит при Босворте, оставив тебя без земель, без денег и в немилости, и тогда я предложил тебе кров, и ты, как умный человек, снял свои доспехи и надел суконную одежду купца, став моим партнером по торговле, хотя твоя доля в прибылях была ничтожна. Теперь ты опять сменил трость на сталь, — и Кастелл глянул на меч шотландца, лежавший на маленьком столике, — а Маргарет вызвала к жизни те страшные силы, о которых я говорил.

— Что вы имеете в виду, сэр?

— Этого испанца, которого она привела в дом и нашла таким приятным.

— Вы что-нибудь знаете о нем?

— Подожди минутку, и я расскажу тебе.

Джон Кастелл взял лампу и вышел из комнаты. Вскоре он вернулся, держа в руках письмо и расшифрованный текст, написанный его собственной рукой.

— Это, — сказал он, — письмо от моего компаньона и родственника Хуана Бернальдеса, марана, живущего в Севилье, где находится двор Фердинанда и Изабеллы. Помимо других дел, он пишет мне:

«Я предупреждаю всех братьев в Англии, чтобы они были осторожны. Я узнал, что некто, чье имя я не могу упомянуть даже в шифрованном письме, могущественный и высокопоставленный человек, который, хотя и известен как любитель наслаждений и распутник, является одним из самых ярых фанатиков Испании, послан или в ближайшее время будет послан из Гранады, где он жил, чтобы наблюдать за маврами, в Англию в качестве посла, для того чтобы заключить секретное соглашение с королем. Должен быть составлен список богатых маранов, имена которых хорошо известны здесь, с тем чтобы, когда настанет момент для истребления всех евреев и маранов, их можно было схватить и доставить в Испанию на суд инквизиции. Он должен также договориться о том, чтобы ни одному еврею или марану не разрешалось искать убежища в Англии. Используй эту информацию и предупреди всех, кого это касается».

Вы думаете, д’Агвилар и есть этот человек? — спросил Питер, пока Кастелл складывал письмо и прятал его в карман своего камзола.

— Думаю, да. Я уже слышал, что лиса вышла на охоту и надо следить за своими курятниками. А ты разве не заметил, что он крестился как священник и как он говорил о том, что находится среди добрых христиан? Потом, сейчас великий пост, а у нас, к несчастью, на столе было мясо, хотя никто из нас не ел его, Ты ведь знаешь — добавил поспешно Кастелл, — я не очень строго соблюдаю всякие церковные правила. Испанец заметил это и притронулся только к рыбе, хотя выпил немало сладкого вина. Я уверен, сообщение об этом мясе будет отправлено в Испанию с первым же курьером.

— А если и так, что за беда? Мы живем в Англии, и англичане не подчиняются испанским законам и обычаям. По-моему, сеньор д’Агвилар убедился в этом сегодня около дворца. Последствий этой ссоры следует бояться здесь, дома. И пока мы в безопасности в Лондоне, нам ничего не угрожает из Испании.

— Я не трус, но я думаю, Питер, опасность гораздо серьезнее. У римского папы длинные руки, а у хитрого Фердинанда еще длиннее. И оба они тянутся к горлу и к кошелькам еретиков.

— Но мы не еретики.

— Да, вероятно, не еретики, но мы богаты, а отец одного из нас был еврей. К тому же в этом доме есть еще кое-что, чего может пожелать даже самый верный сын святой церкви. — И Джон Кастелл посмотрел на дверь, через которую ушла Маргарет.

Питер понял — его сильные руки сжались в кулаки, а серые глаза вспыхнули.

— Я пойду спать, — сказал он. — Я хочу подумать.

— Нет, — ответил Кастелл, — наполни свой бокал и посиди. Мне нужно еще кое-что сказать тебе, а такого подходящего момента у нас не будет. Кто знает, что может случиться завтра.

Глава 3

ПИТЕР СОБИРАЕТ ФИАЛКИ
Питер послушно сел в глубокое дубовое кресло у потухшего камина и, по своему обыкновению, молча ждал, что скажет Кастелл.

— Слушай, — начал тот. — Пятнадцать месяцев назад ты говорил со мной кое о чем.

Питер кивнул головой.

— О чем ты тогда говорил?

— Что я люблю мою кузину Маргарет и прошу у вас разрешения сказать ей об этом.

— И что я ответил?

— Что вы запрещаете, потому что недостаточно испытали меня и она сама не испытала себя. И потому еще, что она будет очень богата и при ее красоте может рассчитывать на мужа с более высоким положением, хотя она и дочь купца.

— Ну, а дальше?

— А дальше ничего. — Питер медленно выпил свое вино и поставил стакан на стол.

— Ты очень молчаливый человек, даже когда дело идет о любви, — сказал Кастелл, пристально глядя на него своими острыми глазами.

— Я молчу, потому что говорить больше нечего. Вы приказали мне молчать, я и молчу.

— Даже тогда, когда ты видишь, как эти блестящие лорды делают ей предложения и она сердится, потому что ты никак не проявляешь своей любви, и уж готова уступить кому-либо из них?

— Да, даже тогда. Это тяжело, но я молчу. Разве я не ем ваш хлеб? Что же я должен обманывать вас и нарушать ваш запрет?

Джон Кастелл опять посмотрел на него, и на этот раз в его взгляде было уважение и любовь.

— Молчалив и суров, но честен, — сказал он как будто про себя и тут же добавил: — Тяжелое испытание, но я понимал это и помогал тебе самым лучшим образом, отправляя этих поклонников — а все они нестоящие люди — к чертям. Теперь скажи, ты по-прежнему хочешь жениться на Маргарет?

— Я редко меняю мои решения, а в таком деле никогда.

— Отлично! Тогда я разрешаю тебе узнать, что она думает по этому поводу.

Лицо Питера вспыхнуло от радости, которую он не мог скрыть. Но затем, как будто устыдившись такого проявления чувств, он взял стакан и выпил несколько глотков вина, прежде чем ответить.

— Благодарю вас. Я даже не смел думать об этом. Но, по чести говоря, я действительно не пара кузине Маргарет. Земель, которые должны были принадлежать мне, у меня пет, и я ничего не скопил из того, что вы платите мне за мою скромную помощь в торговле. А Маргарет богата или будет богата.

Глаза Кастелла блеснули, ответ ему понравился.

— Зато у тебя честное сердце, — сказал он. — Какой мужчина в подобном случае стал бы говорить против себя? Кроме того, ты благородного происхождения и недурен собой; во всяком случае, так думают некоторые девушки. Что же касается богатства, то, как говорил мудрый царь нашего народа, богатые часто приделывают себе крылья и улетают. Больше того: я тебя полюбил и стал уважать, и я охотнее отдам свое единственное дитя тебе, чем любому лорду Англии.

— Я даже не знаю, что сказать, — прервал его Питер.

— Ничего не говори. Это твоя привычка, и неплохая. Слушай. Ты только что вспомнил о своих землях в Эссексе, в чудесной долине Дедхэма, как о пропавших. Так вот, они возвращены. Месяц назад я купил их и даже по цене более высокой, чем мне хотелось бы, так как на них были другие претенденты. И как раз сегодня я выплатил все в золоте и получил купчую. Она — на твое имя, Питер Брум, и, женишься ты на моей дочери или нет, земли будут твоими, когда я умру, потому что я обещал моей покойной жене помогать тебе, а она ребенком жила в вашем замке.

Взволнованный молодой человек вскочил на ноги и обратился, как было принято в то время, к святому, чье имя он носил:

— Святой Петр, благодарю тебя…

— Я просил тебя помолчать, — перебил его Кастелл, — к тому же, кроме бога, благодарить нужно только Джона, а не святого Петра, который имел к этим землям не больше отношения, чем отец Авраам или терпеливый Иов. Ну, с благодарностью или без, но эти земли твои, хотя я и не собирался пока говорить тебе об этом. А сейчас я хочу кое-что предложить. Во-первых, скажи мне, что думает Маргарет по поводу твоего каменного лица и сжатых губ.

— Откуда я знаю? Я никогда не спрашивал ее об этом. Вы запретили мне.

— Ха! Живя в одном доме, в вашем возрасте, я бы узнал все, и не нарушая слова. Однако темпераменты бывают разные, а ты слишком честен для влюбленного. Скажи, испугалась она сегодня, когда этот негодяй бросился на тебя с мечом?

Питер подумал:

— Не знаю, я не смотрел на нее. Я смотрел на шотландца и его меч, иначе был бы мертв я, а не он. Но, конечно, Маргарет сильно испугалась, когда тот негодяй схватил ее, ведь она громко позвала меня.

— Ну, и что же? Какая женщина в Лондоне не позвала бы на помощь такого парня, как Питер Брум, в подобном случае? Ладно, ты должен спросить Маргарет, и поскорее, если ты сможешь найти слова. Поучись у этого испанского лорда — шаркай ногой, кланяйся и льсти, рассказывай ей всякие басни про войну и посвящай стихи ее глазам и волосам. Питер, ты же не дурак. Неужели я в мои годы должен учить тебя, как ухаживать за женщинами!

— Может быть, сэр. Я не умею делать ничего подобного, а стихи мне трудно читать, не то что писать. Но я могу задать вопрос и получить ответ…

Джон Кастелл нетерпеливо покачал головой:

— Спрашивай, если ты хочешь, но никогда не принимай ответа, если он отрицательный. Лучше подожди и спроси еще раз…

— И если понадобится, — продолжал Питер, не замечая, что его прервали, — я могу переломать этому испанцу все его кости, как веточки.

— Ну что ж, возможно, тебе и придется это сделать прежде, чем все это кончится. Что касается меня, то я думаю, что кости ему ломать нужно. А ты поступай как знаешь, спрашивай как умеешь. Но спрашивай! Я хочу услышать ответ до завтрашнего вечера. Однако становится поздно, а мне нужно еще кое-что сказать тебе. Мне угрожает опасность. О моем богатстве прослышали за границей, и есть немало людей, которые мечтают поживиться. Среди них, я полагаю, и некоторые высокие персоны. Так вот, Питер, я хочу закрыть свою торговлю и удалиться туда, где никто не найдет меня, — в твой замок в Дедхэме, если ты приютишь меня там. Уже больше года прошло с того дня, как ты заговорил со мной о Маргарет. Я собираю свои деньги в Испании и Англии, вкладываю их небольшими суммами в надежные дела, покупаю драгоценности или одалживаю деньги купцам, которым я доверяю и которые не ограбят ни меня, ни моих близких. Ты хорошо работал у меня, Питер, но ты не купец, у тебя нет этого в крови. Денег у нас более чем достаточно, я передам свое дело другим. Они продолжат его под своим именем, но на паях, и, если бог позволит, святки мы будем проводить в Дедхэме.

В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошел слуга, которого Кастелл посылал проследить за испанцем.

— Ну, что скажешь? — обратился к нему Кастелл.

Слуга поклонился и начал рассказывать:

— Я шел за сеньором, как вы приказали мне, до его дома, но он не заметил меня. Он живет неподалеку от Вестминстерского дворца, в том же большом доме, где и посол де Айала. Люди, стоявшие у его дома, снимали перед ним шляпы. Потом я приметил, что некоторые из них вошли в таверну. Я последовал за ними, заказал себе вина и стал прислушиваться к их разговорам. Испанские язык я знаю хорошо, ведь я служил пять лет в вашей конторе в Севилье. Они обсуждали сегодняшнюю драку и говорили, что если бы они поймали того длинноногого парня, имея в виду мастера Питера, то расправились бы с ним, так как он опозорил их, убив своей палкой шотландца, который был их начальником. Я разговорился с ними, выдав себя за английского матроса, бывавшего не раз в Испании. Они были слишком пьяны, чтобы задавать мне вопросы. А я спросил их о высоком сеньоре, который вмешался в драку, перед тем как прибыл король. Они объяснили, что это богатый сеньор, по имени д’Агвилар, но служить ему во время поста плохо, потому что он очень строг в религии, хотя во всем другом совсем не строг. Я сказал, что принял его за очень знатного дворянина, и тогда один из них ответил, что я прав и в Испании нет более высокого рода, чем род этого господина, но, к несчастью, его родословная не так уж чиста — в его крови есть немного чернил.

— Что это значит? — спросил Питер.

— Это испанское выражение, — объяснил ему Кастелл, — оно означает, что он незаконнорожденный и что в его венах есть кровь мавров.

— Потом я поинтересовался, что здесь делает этот господин, а солдат ответил мне, что с этим вопросом лучше обращаться к самому господу богу или к королеве Испании. В конце концов после еще одной кружки вина солдат рассказал мне, что этот сеньор большей частью живет в Гранаде и что если я навещу его там, то увижу немало прелестных женщин. А имя его маркиз Нигель. Я заметил, что это значит маркиз Никто, на что солдат заявил мне, что я слишком любопытен и что он именно так и хотел сказать — никто. Он тут же крикнул своим товарищам, что я шпион, и я решил, что пора уходить, а то они были так пьяны, что могли изувечить меня.

— Хорошо, Томас, — сказал Кастелл. — Сегодня ты на страже? Посмотри хорошенько, чтобы двери были на запоре и мы могли спать спокойно, не боясь испанских воров. Иди отдыхай, Питер. А я еще задержусь. Мне нужно написать письма в Испанию, чтобы отправить с кораблем, который уходит завтра вечером.

Когда Питер ушел, Джон Кастелл потушил все свечи, за исключением одной. Со свечой в руке он прошел в небольшой зал, в котором в старые времена, когда этот дом принадлежал знатному дворянину, находилась домашняя церковь. Здесь стоял алтарь и над ним распятие. Джон Кастелл преклонил колено перед алтарем — даже в этот ночной час он не был уверен, что за ним не следят чьи-нибудь глаза, — затем поднялся, проскользнул за алтарь, приподнял занавес и нажал пружину, скрытую в деревянной панели. Дверь открылась в крохотную потайную комнатку без окон, скрывавшуюся в толщине стены. Возможно, здесь когда-то священник хранил свое облачение или священные дары.

Сейчас в этой комнатке стоял простой дубовый стол, на нем свечи, небольшой деревянный ящик и несколько свитков пергамента. Джон Кастелл пал ниц перед этим столиком и начал горячо молиться отцу Аврааму. Хотя отец и крестил его, когда он был мальчиком, Джон Кастелл остался верен своей религии. Именно поэтому он так тревожился за свою тайну. Если это будет обнаружено, он погибнет — его уделом и уделом его семьи будет смерть, ибо в те времена не было более страшного преступления, чем молиться другому богу, кроме того, которому разрешала молиться святая церковь. Однако в течение многих лет он шел на этот риск, молясь так же, как молились его предки.

Окончив молитву, Кастелл покинул свою тайную молельню, закрыл потайную дверь и прошел в контору. Там он просидел до рассвета сначала за письмом к своему другу в Севилью, а потом зашифровывая его. Он запечатал письмо, сжег черновик, потушил свечу и подошел к окну посмотреть на восход солнца. В саду под его окном цвели бледные примулы, пели дрозды.

— Интересно, — сказал он вслух, — увижу ли я эти цветы, когда они вновь распустятся? У меня ощущение, что петля уже затягивается на моей шее. Я почувствовал это, когда проклятый испанец перекрестился за моим столом. Ну что ж, пусть будет что будет, я постараюсь скрывать правду, пока смогу, но если они откроют мою тайну, я не стану отрицать ее. Большая часть моих денег в сохранности, моего богатства им никогда не получить, теперь я устрою свою дочь — с Питером она будет в безопасности. Мне не нужно было откладывать это так долго, но я мечтал о хорошей партии для нее — ведь она, как христианка, могла на это рассчитывать. Я исправлю свою ошибку — не позже завтрашнего утра она будет помолвлена с Питером и не позже мая станет его женой. Бог моих отцов, дай нам спокойно и в безопасности прожить еще один месяц, а потом возьми мою жизнь, ибо я публично отрекся от тебя.

Раньше чем Джон Кастелл отправился к себе в спальню, Питер уже был на ногах — по правде говоря, он почти не спал эту ночь. Разве мог он заснуть, когда между заходом и восходом солнца судьба его изменилась столь удивительным образом. Еще вчера он был только помощником купца — подходящее ли занятие для человека, приученного владеть оружием и с честью носившего его? Сегодня Питер стал джентльменом, владельцем обширных земель, принадлежавших многим поколениями его предков. Вчера он был безнадежным влюбленным, так как в глубине души он никогда не верил, что богатый Джон Кастелл позволит ему, бедняку без кола, без двора, ухаживать на его дочерью — самой прекрасной и самой богатой невестой в Лондоне. Он уже просил однажды его разрешения, но, как и ожидал, получил отказ. Будучи человеком слова, Питер ни разу не сказал Маргарет ни единого нежного слова, не пожал ей руки, даже не смотрел ей в глаза. Иногда, правда, ему казалось, что она не была бы против, если бы он сделал что-нибудь подобное. Пожалуй, Маргарет бывала даже удивлена, что он этого не делает. Больше того: теперь он понял, что даже ее отец удивлен его сдержанностью. Такова была странная награда за добродетель.

Питер любил Маргарет. С тех пор как мальчиком он играл с ней, он не любил никого, кроме нее. Она одна заполняла его мысли днем и сны по ночам. Она была его надеждой, его путеводной звездой. Небо представлялось ему местом, где он всегда будет вместе с Маргарет, земля без нее могла быть только адом. Только ради нее он оставался в лавке Кастелла, подставляя свою гордую шею под ярмо торговца, занимаясь торговыми операциями, выслушивая грубости от купцов и знатных покупателей, принимая чеки, торгуясь, и все это без малейшего неудовольствия, хотя частенько ему казалось, что он не выдержит и отвращение к такой жизни задушит его. Ведь только из-за нее он оказался здесь, вместо того чтобы вдали отсюда мечом пробивать себе дорогу к славе и успеху или этим же мечом вырыть себе могилу. Здесь он мог быть рядом с Маргарет, мог касаться ее руки утром и вечером, видеть сияние ее необыкновенных глаз, а иногда, когда она наклонялась над ним, чувствовать ее дыхание на своих волосах. И вот теперь испытание приходит к концу — ему вдруг приоткрылись врата рая.

Но что, если Маргарет окажется ангелом с огненным мечом, запрещающим ему войти в рай? Питер трепетал при этой мысли. Ну что ж, пусть будет что будет, он не станет силой навязываться ей или звать на помощь ее отца. Он сделает все, чтобы завоевать ее благосклонность, а если потерпит поражение, благословит ее и не будет досаждать ей.

Рассвет еще только наступал, но Питер не мог дольше лежать в постели. Он встал и быстро оделся. У открытого окна он произнес молитву, поблагодарив бога за все прошлые милости, и попросил его благословения. Взошло солнце, и вдруг Питера охватило страстное желание оказаться на лоне природы, наедине с небом, птицами и деревьями. Ведь он родился в деревне и не любил город, а здесь, в Лондоне, куда ни пойдешь, обязательно всюду люди. Тут же он вспомнил, что теперь ему нельзя ходить по улицам одному, без охраны, — испанцы могут подкараулить его и захватить врасплох. Остается сад — туда он может пойти погулять.

Питер спустился по широкой дубовой лестнице, отпер дверь и очутился в саду. Хотя сад содержался не очень хорошо, но зато для Лондона он был достаточно велик. Сад окружала высокая стена. Одна из дорожек вела к старым вязам. Под ними была скамейка, невидимая из окон дома. Летом она была излюбленным местом Маргарет, которая также всей душой любила природу. Сад доставлял ей большую радость — почти все цветы были посажены ее руками.

Некоторое время Питер прогуливался по аллее. Случилось так, что Маргарет, тоже плохо спавшая этой ночью, проснулась рано и увидела Питера сквозь шторы окна. Ей стало любопытно, что он делает в саду в такой ранний час и почему он одет в свой лучший костюм. Может быть, подумала она, его обычная одежда оказалась порванной или испачканной во вчерашней стычке? Тут Маргарет вспомнила, как храбро вел себя Питер во время этого столкновения. Она как будто вновь увидела все это — как сильные руки Питера схватили огромного рыжего негодяя и швырнули его на землю, как Питер отражал удары сверкающей стали одной только тростью, потом последовал его удар, и оскорбитель упал мертвым.

Да, ее кузен Питер был настоящим мужчиной, хотя и несколько странным. Вспомнив некоторые непонятные для нее вещи, Маргарет пожала плечами и надула губки. Этот испанец за один час сказал ей больше учтивых слов, чем Питер за два года. К тому же испанец красив, и у него очень благородный вид. Но, в конце концов, испанец — это испанец, и все другие мужчины — только другие мужчины, а Питер — это Питер, человек особенный, интересующийся женщинами так же мало, как и торговлей.

Но почему же он, человек, который не интересуется ни женщинами, ни торговлей, живет здесь, думала она. Чтобы нажить богатство? Это было трудно предположить. Очевидно, деньги тоже мало его интересовали. Во всем этом была какая-то тайна. Маргарет очень хотелось бы заглянуть в сердце Питера и увидеть, что скрыто там. Ни один мужчина не имел права оставаться загадкой для нее. Да, в один прекрасный день она это сделает, чего бы это ей ни стоило.

Маргарет вспомнила, что она так и не поблагодарила Питера, больше того — предоставила ему идти домой с Бетти, а это путешествие, как она поняла из оживленного рассказа своей кузины, когда та раздевала ее, не доставило удовольствия ни ему, ни ей. Здесь надо разъяснить, что Бетти была сердита на Питера за то, что он однажды сказал ей, что она красивая дура, которая слишком много думает о мужчинах и слишком мало о своих делах. Маргарет подумала, что, когда начнется день со всеми его заботами, она уже не сможет поговорить с Питером, и решила сойти вниз, поблагодарить его и попробовать заставить его хоть на этот раз заговорить.

Итак, Маргарет завернулась в свой отороченный мехом плащ, накинула на голову капюшон, ибо апрельское утро было довольно холодным, и спустилась в сад. Однако, когда она оказалась в саду, Питера там уже не было. Маргарет пожалела, что она так рано пришла в сад, где было еще сыро, и стала подумывать, не пора ли ей вернуться. Тут она решила, что будет глупо, если кто-нибудь увидитее, и направилась по дорожке, делая вид, что ищет фиалки. Но фиалок не было. Так она дошла до старых вязов в глубине сада и меж их древних стволов увидела Питера. Теперь она поняла, почему не нашла фиалок — их собрал Питер. В эту минуту он был занят том, что пытался, довольно неуклюже, связать их травою вместе с листьями в небольшой букет, в левой руке он держал фиалки, правой тянул за один конец травинки, а так как ему не хватало пальцев ухватить другой конец, то Питер пытался сделать это с помощью зубов. Наконец ему удалось затянуть узелок, но стебелек травы разорвался, и фиалки рассыпались. Тут у Питера вырвалось такое словечко, которое не следует произносить даже наедине с самим собой.

— Я знала, что это случится, — воскликнула Маргарет, — но никогда не думала, что ты способен рассердиться из-за такого пустяка.

Питер поднял глаза и увидел Маргарет, освещенную солнцем, свежую и прекрасную, как сама весна. Она с упреком покачала головой, и от этого движения капюшон упал, ее губы и глаза смеялись. Маргарет была так прекрасна, что при виде ее у Питера дрогнуло сердце. Но, вспомнив вырвавшиеся у него только что слова и кое-что сказанное накануне Кастеллом, он покраснел так отчаянно, что щеки Маргарет от сочувствия к нему тоже зарделись. Это было глупо, но Маргарет ничего не могла с собой поделать. Питер сегодня был какой-то странный, и это невольно взволновало ее.

— Для кого ты так рано собираешь фиалки? — спросила она. — Тебе сейчас нужно было бы молиться за душу шотландца.

— Меня совершенно не интересует его душа! — раздраженно буркнул Питер. — Если у этого негодяя была душа, то он должен был сам позаботиться о ней. А фиалки я собираю для тебя.

Маргарет изумленно раскрыла глаза. У Питера никогда не было привычки преподносить ей цветы. Неудивительно, что он выглядел так странно.

— Ну, тогда я помогу тебе связать их. Ты знаешь, почему я встала так рано? Это все из-за тебя. Я дурно вела себя вчера вечером. Я рассердилась, потому что ты перечил мне, когда я хотела остаться посмотреть на короля. Я так и не поблагодарила тебя за все, что ты сделал, хотя в глубине души я так признательна тебе. Ты выглядел очень благородно, стоя с мечом в руке, окруженный англичанами. Иди сюда, и я как следует поблагодарю тебя.

Питер от растерянности выронил и остальные фиалки. В этот момент его осенила идея, и он сказал:

— Ты видишь, я не могу подойти к тебе. И если ты действительно хочешь отблагодарить меня за такой пустяк, иди сюда и помоги мне собрать эти фиалки, черт бы их побрал, у них такие короткие стебли!

Маргарет чуть помедлила, затем подошла поближе, наклонилась и начала подбирать фиалки одну за другой. Питер рассыпал их на довольно большом пространстве, и сначала он и Маргарет находились далеко друг от друга, но по мере того как фиалок становилось все меньше, они сближались. Наконец на земле остался только один цветок, и оба потянулись за ним. Маргарет схватила фиалку, а Питер — ее руку. Они выпрямились, и лица их оказались совсем рядом — глаза Маргарет сияли, а в глазах Питера вспыхнуло пламя. Секунду смотрели они друг на друга, и неожиданно Питер поцеловал ее в губы.

Глава 4

ВЛЮБЛЕННЫЕ
— Питер! — задохнулась от волнения Маргарет. — Питер!

Но Питер не отвечал, только его лицо стало таким бледным, что шрам от удара меча, пересекавший щеку, казался красной ниткой узора, вышитого на белой скатерти.

— Питер, — повторила Маргарет, освобождая свою Руку, — ты понимаешь, что ты сделал?

— По-моему, ты сама понимаешь, — пробормотал Питер, — зачем же мне объяснять?

— Значит, это не случайно! Значит, ты действительно хотел этого! И тебе не стыдно!

— Если бы это было случайно, то я не прочь чаще сталкиваться с такими случайностями.

— Питер, пусти меня! Я сейчас же скажу обо всем отцу.

Питер радостно улыбнулся:

— Можешь все рассказать ему. Он не будет сердиться. Он сам сказал мне…

— Питер, как ты смеешь еще и лгать! Не хочешь ли ты убедить меня, что мой отец велел тебе поцеловать меня и сделать это непременно в шесть часов утра?

— Он ничего не говорил о поцелуях, но я думаю, что он имел это в виду. Он сказал мне, что я могу просить тебя выйти за меня замуж.

— О, это совсем другое дело! — ответила Маргарет. — Если бы ты попросил меня выйти замуж и я после долгого раздумья сказала бы «да», чего мне, конечно, не следовало бы делать, тогда, может быть, перед нашей свадьбой ты мог бы поцеловать меня… А ты начал с этого, и это бессовестно и безнравственно с твоей стороны, и я никогда не буду больше разговаривать с тобой.

— Тем более я должен поговорить с тобой, — покорно заметил Питер,

— раз у меня есть такая возможность. Ты не должна уходить, прежде чем не выслушаешь меня. Послушай, Маргарет, я люблю тебя с той поры, когда тебе было еще двенадцать лет…

— Это новая ложь, Питер, или ты сошел с ума. Если ты любишь меня целых одиннадцать лет, ты бы сказал мне об этом.

— Я давно хотел сказать, но твой отец запретил мне. Я просил у него разрешения пятнадцать месяцев назад, по он взял с меня слово, что я ничего не скажу тебе.

— Ничего не скажешь?.. Но он же не мог заставить тебя обещать никак не показывать этого.

— По-моему, это одно и то же. Теперь я понимаю, что вел себя, как дурак, и, кажется, упустил время.

Питер выглядел таким удрученным, что Маргарет несколько смягчилась.

— Ну что ж, — сказала она, — по крайней мере, это было честно, и я рада, что ты честен.

— Ты только что сказала, что я лгал… дважды. Если я честен, как я мог лгать?

— Я не знаю. Для чего ты загадываешь мне загадки? Дай мне уйти и постарайся забыть все это.

— Только после того, как ты прямо ответишь мне. Ты выйдешь за меня замуж? Если нет, то тебе незачем уходить, потому что тогда уйду я и не буду больше тебя беспокоить. Ты знаешь меня и знаешь все обо мне. Мне нечего тебе больше сказать, кроме того, что, хотя ты можешь найти более красивого мужа, ты никогда не найдешь такого, который любил бы тебя и заботился о тебе больше, чем я. Я знаю, что ты очень красива и очень богата, а я некрасив и небогат. Я не раз молил небо, чтобы ты была не такой богатой и не такой красивой, потому что иногда это приносит несчастье женщине, когда она честна и имеет только одно сердце, чтобы отдать его мужчине. Но это так, и я не могу ничего изменить. И хотя у меня мало шансов на успех, но я решил довести дело до конца. Есть ли у меня какая-нибудь надежда, Маргарет? Скажи мне и положи конец моим страданиям. Я ведь не умею много говорить.

Теперь заволновалась Маргарет, обычная кокетливая уверенность покинула ее.

— Так делать не полагается, — прошептала она, — и я не хочу… Я поговорю с отцом. Он даст тебе ответ.

— Не нужно беспокоить его, Маргарет. Он уже сказал свое слово. Его самое большое желание — чтобы мы поженились. Твой отец хочет оставить торговлю и поселиться с нами в Дедхэме, в Эссексе. Он купил там имение моего отца.

— Ты полон странными новостями сегодня утром, Питер.

— Да, Маргарет, колесо нашей жизни, которое тащилось так медленно, сегодня закрутилось. Наверно, бог там, над нами, подхлестнул лошадей нашей судьбы, и они понеслись галопом, куда — я не знаю. Будут ли они бежать вместе или врозь? Это ты должна сказать.

— Питер, — попросила она, — дай мне немного подумать.

— Хорошо, целых десять минут по часам, а если нет, то всю твою жизнь, потому что я соберу свои вещи и уеду. Пусть говорят, что я боялся быть схваченным за убийство солдата.

— Это нехорошо с твоей стороны — так настаивать.

— Нет, так лучше для нас обоих. Может быть, ты любишь другого?

— Должна тебе признаться, да, — прошептала Маргарет, незаметно взглянув на него.

Тут Питер, как ни крепок он был, побледнел и в волнении отпустил ее руку, все еще державшую фиалки. Маргарет с удивлением посмотрела на него.

— Я не имею права спрашивать тебя, кто он, — пробормотал Питер, пытаясь прийти в себя.

— Конечно, нет, но я скажу тебе: это мой отец. Какого еще мужчину я могу любить?

— Маргарет, — с гневом вскричал Питер. — Ты дразнишь меня!

— Почему? Какого еще мужчину могу я любить… разве только тебя…

— Я не могу больше переносить эту игру! — вырвалось у Питера. — Прощайте, госпожа Маргарет. Да будет с вами бог! — И он бросился бежать.

— Питер! — позвала она, когда он пробежал уже несколько ярдов. — Хочешь взять эти фиалки на прощанье?

Питер остановился.

— Тогда иди сюда и возьми их.

Питер подошел. Чуть дрожащими пальцами Маргарет стала прикалывать цветы к его камзолу, придвигаясь все ближе к нему, пока ее дыхание не коснулось его лица, а волосы не задели его шляпу. И не важно, как это случилось, но фиалки опять оказались на земле, она вздохнула, а Питер обнял ее своими сильными руками и начал целовать в волосы, в глаза, в губы. Она не сопротивлялась.

Наконец она оттолкнула его и, взяв за руку, заставила сесть на скамейку и сама села на некотором расстоянии.

— Питер, — прошептала она, переводя дыхание, — я должна сказать тебе кое-что. Питер, ты плохо думаешь обо мне? Нет, нет, молчи, теперь моя очередь говорить. Ты думаешь, что я бессердечная и играю тобой. Я делала это только для того, чтобы убедиться, что ты действительно любишь меня. Теперь я уверена и хочу сказать тебе. Я люблю тебя так же давно и так же сильно, как и ты. Иначе разве я не могла бы выйти замуж за кого-нибудь из моих многочисленных поклонников? И признаюсь тебе, к стыду своему, однажды я так рассердилась на тебя за твое молчание, что чуть не вышла замуж за другого. И все-таки я не смогла сделать этого. Питер, когда я увидела вчера, как ты с одной только тростью в руках защищал меня, и подумала, что тебя могут убить, тогда я поняла всю правду, и сердце мое чуть не разорвалось. И если бы ты умер, оно разорвалось бы. Но теперь все это позади, и мы знаем тайну друг друга. Ничто теперь не разлучит нас. Только смерть.

Так говорила Маргарет, и Питер жадно впитывал ее слова, подобно тому как пустыня, иссушенная годами засухи, впитывает капли дождя. Он смотрел в ее лицо, с которого исчезла насмешливость, — это было лицо самой прекрасной и самой серьезной женщины, к которой неожиданно пришло сознание, что такое жизнь со всеми ее радостями и тяготами. Когда Маргарет кончила говорить, этот молчаливый мужчина, который даже в минуту величайшего счастья оставался немногословным, сказал:

— Бог был добр к нам! Поблагодарим его.

Так они и сделали. Их молитва была детски простодушной, они верили, что сила, которая соединила их, научила любить друг друга, благословит и защитит их от всех бед, врагов и зла на всю жизнь.

Они еще долго сидели, то разговаривая, то опять замолкая. И вдруг после одного из таких моментов блаженного молчания они оба чего-то испугались — так бывает, когда темная туча среди ясного дня вдруг закрывает солнце и грозит ураганом и ливнем.

— Пойдем, уже пора, — сказала Маргарет. — Отец будет искать нас.

Они молча вышли из укрытия старых вязов на поляну. И вдруг Маргарет заметила, что ее нога наступила на чью-то тень. Она подняла глаза: перед ней стоял не кто иной, как сеньор д’Агвилар, серьезно и немного иронически смотревший на них. Возглас испуга вырвался у Маргарет, а Питер, повинуясь инстинкту храброго человека, всегда идущего навстречу опасности, шагнул к испанцу.

— Матерь божья! Уж не приняли ли вы меня за вора? — В голосе д’Агвилара была насмешка.

Чтобы не столкнуться с Питером, испанец посторонился.

— Извините, сеньор, — ответил, придя в себя Питер, — но вы появились столь неожиданно. Мы меньше всего ожидали видеть вас здесь.

— Не более, чем я мог думать, что, встречу вас. Мне кажется, в саду несколько неуютно в такое холодное утро. — И д’Агвилар оглядел их обоих своими внимательными, насмешливыми глазами. Под его испытующим взглядом молодые люди покраснели. — Позвольте мне объяснить, — продолжал д’Агвилар. — Я явился сюда так рано по вашему делу — предупредить вас, мистер Питер, чтобы вы не выходили сегодня из дому, так как есть приказ о вашем аресте, а я еще не имел возможности уладить это дело и добиться его отмены Совершенно случайно я встретил ту красивую леди, которая была с вами вчера. Она возвращалась с рынка и сказала мне, что она ваша кузина. У нее добрая душа. Она привела меня в дом и, узнав, что ваш отец, которого я хотел повидать, молится в старой часовне, проводила меня до ее дверей. Я вошел, но никого не увидел и, подождав немного, спустился через открытую дверь в этот сад, решив погулять, пока кто-нибудь не выйдет. Ну, и, как видите, мне посчастливилось гораздо больше, чем я мог надеяться.

— Так, — заметил Питер. Маневры этого человека и его пространные объяснения были ему неприятны. — Надо найти господина Кастелла.

— Мы очень благодарны вам, что вы пришли предупредить нас, — пробормотала Маргарет. — Я пойду поищу отца. — И она проскользнула мимо испанца.

Д’Агвилар посмотрел ей вслед и обернулся к Питеру:

— Вы, англичане, крепкие люди: вы не боитесь холодного весеннего воздуха. Хотя в таком обществе и я бы не побоялся. Она поистине красавица. У меня есть кое-какой опыт по этой части, но такой женщины я никогда еще не видел.

— Моя кузина достаточно хороша, — холодно ответил Питер, которому весьма не понравились слова испанца.

— Да, — продолжал Д’Агвилар, не обращая внимания на тон Питера, — она так хороша, что достойна иного положения — не дочери купца, а благородной леди, графини, правящей городами и землями, а может быть, даже королевы. Королевская одежда и украшения очень пошли бы ей.

— Моя кузина не ищет этого. Она счастлива своим скромным жребием,

— возразил Питер и тут же добавил: — А вот и господин Кастелл.

Д’Агвилар направился навстречу купцу и вежливо приветствовал его. От его внимания не ускользнуло, что, несмотря на все усилия, прилагаемые Кастеллом, чтобы выглядеть спокойным, ему это явно не удавалось.

— Я очень ранний гость, — обратился к нему д’Агвилар, — но я знаю, что вы, деловые люди, поднимаетесь вместе с жаворонками, а мне хотелось застать нашего друга раньше, чем он выйдет отсюда. — И д’Агвилар объяснил причину своего прихода.

— Благодарю вас, сеньор, — ответил Кастелл, — вы очень добры ко мне и к моей семье. Я весьма сожалею, что вам пришлось ожидать меня. Мне сказали, что вы искали меня в часовне, но я уже успел уйти оттуда в контору.

— Да, я смог убедиться в этом. Какое необычное это место — ваша старая часовня! В ожидании вас я прошел в алтарь и прочитал молитву, которую не успел совершить дома.

Кастелл чуть заметно вздрогнул, быстро глянул на д’Агвилара и переменил тему разговора. Он предложил испанцу позавтракать вместе с ним. Однако тот отказался, объяснив, что спешит по их делам и своим собственным, и попросил разрешения прийти к ним ужинать завтра, в воскресенье, а заодно и рассказать, как идут дела, — предложение, не принять которое Кастелл не мог.

Итак, испанец вежливо откланялся и вышел из дома. Он пришел сюда пешком и без сопровождающих. Свернув за угол, Д’Агвилар столкнулся не с кем иным, как с Бетти. Она возвращалась откуда-то с поручением, которое ей показалось удобным выполнить именно сейчас.

— Как! — воскликнул Д’Агвилар. — Опять вы! Святые очень добры ко мне сегодня. Прошу вас, сеньора, пройдемте немного со мной. Мне хочется спросить вас кое о чем.

Помедлив секунду, Бетти согласилась. Не часто случалось ей пройти по Холборну с таким благородным кавалером.

— Пусть вас не смущает ваше скромное платье, — говорил Д’Агвилар:

— с такой фигурой, как ваша, можно одеваться во что угодно.

Этот комплимент заставил Бетти покраснеть от удовольствия — она очень гордилась своей фигурой.

— Не хотелось бы вам, — продолжал Д’Агвилар, — иметь мантилью из настоящего испанского кружева? Ну, так вы получите ее. Я привез одну такую мантилью из Испании и преподнесу ее вам. Я не знаю ни одной женщины, которой она пойдет больше, чем вам. Однако, госпожа Бетти, вы сказали мне неправду о вашем хозяине. Я пошел в часовню и не нашел его там.

— Он был там, сеньор, — возразила Бетти, стараясь оправдаться перед этим приятным и изысканным иностранцем. — Я видела, как он вошел туда за минуту до вашего появления и не выходил оттуда.

— Но куда же он девался, в таком случае, сеньора? Может быть, там есть склеп?

— Не знаю, но там, за алтарем, есть маленькая комнатка.

— Вот как! А откуда вы знаете?

— Однажды я услышала голос за занавесом, приподняла его и увидела приоткрытую потайную дверь. За ней был господин Кастелл, он стоял на коленях перед столиком и произносил молитву.

— Как странно! А что было на столике?

— Только деревянный ящик странной формы, похожий на маленький домик, два подсвечника и несколько свертков пергамента. Но, сеньор, я совсем забыла — я обещала господину Кастеллу никому не рассказывать об этом. Он тогда обернулся и бросился на меня, как сторожевой пес. Вы ведь никому не скажете о том, что я вам рассказала?

— Никогда. Меня не интересуют частные дела вашего хозяина. Я хочу спросить вас о другом. Скажите, почему ваша прелестная кузина не замужем? Разве у нее нет поклонников?

— Поклонников? О, сколько угодно, но она отказывает им и делает вид, что они ее не интересуют.

— Может быть, она влюблена в своего кузена, этого длинноногого, здоровенного и крепколобого мастера Брума?

— О нет, сеньор, не думаю. В него не может влюбиться ни одна женщина — он слишком суров и молчалив.

— Я согласен с вами, сеньора. Но тогда, вероятно, он влюблен в нее?

Бетти покачала головой.

— Питер Брум не думает о женщинах, сеньор. Во всяком случае, он никогда не говорит ни о них, ни с ними.

— Ну, это как раз доказывает обратное. Но, в конце концов, ведь это не наше с вами дело. Я просто рад услышать, что между ними ничего нет, потому что ваша хозяйка должна выйти замуж за человека высокого рода и стать благородной леди, а не женой купца.

— Конечно, сеньор. Хотя Питер Брум не купец, по крайней мере по рождению. Он дворянин и был бы сэром Питером Брумом, если бы его отец не сражался против нынешнего короля и не лишился своих земель. Питер Брум солдат, и, говорят, очень храбрый. В этом все могли убедиться вчера вечером.

— Без сомнения. Пожалуй, он со своим суровым лицом и молчаливостью мог бы стать великим полководцем, если бы подвернулся случай. Однако, сеньора Бетти, скажите мне, как это могло случиться, что вы, такая красавица, — и д’Агвилар поклонился, — до сих пор не замужем? Я не думаю, чтобы это было от недостатка в претендентах на вашу руку.

И опять Бетти, эта глупая девушка, покраснела от удовольствия.

— Вы правы, сеньор, — ответила она, — у меня их много, но я в этом отношении похожа на свою кузину — они мне не нравятся. Хотя мой отец потерял свое состояние, я благородного происхождения, и, полагаю, именно поэтому меня не привлекают все эти простолюдины. Я скорее останусь здесь навсегда, чем выйду замуж за кого-нибудь из них.

— Вы совершенно правы, сеньора, — проникновенно сказал д’Агвилар.

— Не позорьте вашу кровь. Выходите замуж только за человека, равного вам по происхождению. Для такой прекрасной и обворожительной девушки это не будет трудно. — И он посмотрел в ее большие глаза с выражением нежного обожания.

Теперь, когда они уже шли по полю, где встречалось мало людей, проявления этой нежности со стороны испанца становились все откровеннее, и тщеславная Бетти, которая тем не менее была гордой и честной девушкой, сочла за лучшее заявить, что ей нужно возвращаться. Несмотря на протесты д’Агвилара, она оставила его и побежала обратно, не чуя под собой ног от счастья.

«Как красив и благороден этот джентльмен! — думала Бетти. — Настоящий кавалер. И, конечно, он влюбился в меня. Почему бы и нет? Это случается довольно часто. Многие богатые леди, которых она знает, не были и вполовину так красивы и благородны по происхождению, как она, а оказались бы менее подходящими женами для его… если только, — эта мысль несколько охладила ее, — если только он уже не женат».

Судя по всему, д’Агвилар довольно быстро добился успехов в выполнении замысла, который родился у него всего несколько часов назад. Бетти была уже наполовину влюблена в него. Правда, он совершенно не стремился покорить сердце этой красивой, но глупой женщины, — он видел в ней только полезное для него орудие, ступеньку, благодаря которой он мог приблизиться к Маргарет.

В Маргарет он влюбился с первого взгляда. Когда он впервые увидел ее в толпе перед королевским дворцом, без плаща, испуганную, разгневанную, ее нежная и в то же время величественная красота зажгла огонь в его южной крови. Д’Агвилар был человеком чувственным и пресыщенным, но чувство, которое он испытывал в этот момент, было для него совершенно неизведанным. Его потянуло к этой женщине так, как не тянуло ни к одной женщине до тех пор, и более того — он захотел сделать ее своей женой. Почему бы и нет? Правда, в его родословной есть пятно, но положение он занимает высокое. Маргарет, конечно, ниже его, но это возмещается ее красотой; кроме того, она остроумна и образованна настолько, чтобы занять то положение, которое он может предложить ей. К тому же как ни велико его состояние, но беспутный образ жизни заставил его наделать много долгов, а она единственная дочь одного из самых богатых купцов Англии, и ее приданому позавидуют многие принцессы. Что еще может помешать ему? Он оставит Инессу и всех остальных — по крайней мере, на время — и сделает Маргарет хозяйкой своего дворца в Гранаде. Короче говоря, как это часто бывает с теми, у кого в венах течет восточная кровь, он решил все еще до того, как встал из-за стола Кастелла накануне вечером. Он должен жениться на Маргарет и ни на ком другом.

Правда, он тут же представил себе все трудности, стоявшие на его пути. Прежде всего он не доверял Питеру, этому спокойному, сильному человеку, который мог одной тростью расправиться с хорошо вооруженным воином и одним словом призвать половину Лондона себе на помощь. Д’Агвилар был уверен, что Питер не может не быть влюбленным в Маргарет, а это был опасный соперник. Ну что ж, если Маргарет не думает о Питере, то это не страшно, но если это так — кстати, что они делали сегодня утром одни в саду? Пожалуй, от Питера необходимо избавиться, вот и все. Это не так уж трудно, если прибегнуть к некоторым известным способам: здесь найдется немало испанцев, которым ничего не стоит нанести ему в темноте удар кинжалом в спину.

И все же при всех его грехах мысль о таком шаге смущала д’Агвилара. Он был фанатиком, у которого злодеяния сменялись периодами раскаяния и молитв. Тогда он отдавал свои средства и свой талант на службу церкви, как было в настоящий момент. Нет, д’Агвилар никогда не запятнает себя убийством, об этом не может быть и речи, иначе чем он сможет смыть этот грех со своей души? Но есть другие пути. Разве, к примеру, этот Питер — правда, при самообороне — не убил одного из слуг испанского посла? А может быть, этим не придется воспользоваться. Ему казалось, что он нравится Маргарет, и, кроме этого, он многое может предложить ей. Он будет честно ухаживать за пей и, если она или ее отец отвергнут его, тогда начнет действовать. Тем временем над головой Питера будет занесен меч, и д’Агвилар сделает вид, что он единственный человек, который может удержать этот меч. А пока он должен узнать все о Кастелле.

На этот раз судьба в лице глупой Бетти улыбнулась ему. У него не было сомнений, об этом он уже слышал в Испании, и пребывание в доме купца окончательно убедило его, что Кастелл — еврей. Рассказ Бетти о комнате за алтарем, где был молитвенный ящик, свечи и свитки, подтверждал это. В конце концов, этого было вполне достаточно, чтобы отправить его на костер испанской инквизиции или изгнать из пределов Англии. Если теперь Джон Кастелл, испанский еврей, не захочет отдать ему свою дочь, не заставит ли его переменить свое решение легкий намек на полномочия их величеств королей Испании и святого отца?

Обдумывая все это, д’Агвилар вернулся к себе и прежде всего записал рассказ Бетти и все, что он сам видел в доме Джона Кастелла.

Глава 5

ТАЙНА ДЖОНА КАСТЕЛЛА
В доме Джона Кастелла, как и во многих других домах в те времена, было принято, что все продавцы и клерки завтракали и обедали вместе с хозяевами в одном зале, но за двумя отдельными столами. Исключение составляла Бетти, как кузина и компаньонка дочери хозяина, — она ела за одним столом с Кастеллами. В это утро место Бетти оказалось пустым. Кастелл, хотя и сидел в глубокой задумчивости, заметил это. Ни Маргарет, ни Питер не могли ответить на его вопрос. Однако один из слуг, как раз тот, которого накануне вечером Кастелл посылал проследить за д’Агвиларом, сказал, что он видел Бетти, когда проходил через Холборн, — она шла вместе с тем самым испанским господином. Услышав это, хозяин дома помрачнел.

Завтрак прошел в полном молчании, и, едва слуги покинули зал, появилась раскрасневшаяся Бетти.

— Где ты была? — обратился к ней Кастелл. — И почему опоздала к завтраку?

— Я ходила за полотном для простынь, но оно не было приготовлено,

— бойко протараторила Бетти.

— Как видно, тебя заставили долго ждать, — спокойно заметил Кастелл. — Ты никого не встретила?

— Только людей на улице.

— Я не буду тебя больше ни о чем спрашивать, иначе ты будешь продолжать лгать и принимать грех на свою душу, — сурово сказал Кастелл. — Отвечай мне: куда ты ходила с сеньором д’Агвиларом и о чем ты с ним говорила?

Бетти поняла, что ее видели с испанцем и что продолжать скрывать это бесполезно.

— Я прошла с ним совсем немного и то только потому, что сеньор попросил показать ему дорогу.

— Послушай, Бетти, — перебил ее Кастелл, не обращая внимания на ее слова, — ты уже достаточно взрослая девушка, чтобы отвечать за себя. Я не буду ничего говорить тебе относительно прогулок с кавалерами. Эти прогулки не приведут к добру. Но имей в виду: ни один человек, знающий дела моего дома, — и он пристально посмотрел на нее, — не должен иметь ничего общего ни с одним испанцем. Если тебя еще раз увидят с этим господином, ты никогда больше не перешагнешь порог моего дома. Молчи, мне не нужно твоих оправданий. Забирай свой завтрак и иди с ним куда-нибудь в другое место.

Бетти, чуть не плача, покинула зал. Она была очень рассержена, ибо на характеру своему была девушкой упрямой. Маргарет, любившая свою кузину, попыталась сказать что-то в ее оправдание, но отец перебил ее:

— Глупости! Я знаю Бетти — она тщеславна, как павлин. Она не может забыть о своем благородном происхождении, о том, что она хороша собой, и ищет мужа выше себя по положению. А этот испанец играет на ее слабостях в своих целях, и я ручаюсь, что эти цели не из хороших. Если мы не помешаем этому, она может навлечь беду на всех нас. Ну, хватит говорить о Бетти Дин. Я должен идти работать.

Однако Питер, не промолвивший ни слова за все это время, остановил его:

— Сэр, нам нужно сказать вам кое-что о себе.

— О себе? — с удивлением переспросил Кастелл. — Ну что ж, говорите. Впрочем, здесь не место для таких разговоров. Я думаю, что у стен тут тоже есть уши. Идите за мной.

Он провел их в старую часовню и запер дверь.

— Вот теперь говорите, в чем дело.

— Сэр, — начал Питер, — получив ваше разрешение, я просил сегодня утром вашу дочь стать моей женой.

— Я вижу, ты не терял время даром, друг мой. Если б ты поднял ее с постели или просил ее руки через дверь, то и тогда не мог проделать это быстрее. Впрочем, понятно; ты всегда был человеком действия. Так что ответила тебе моя Маргарет?

— Час назад она сказала, что согласна стать моей женой.

— Ты осторожный человек, — улыбнулся Кастелл, — ведь известно, что женщина за час может изменить свое решение. А что ты скажешь теперь, Маргарет, после столь долгого раздумья?

— Что я сердита на Питера! — воскликнула Маргарет, топнув своей маленькой ножкой. — Если он не доверяет мне на час, то как он может навеки связать свою жизнь с моей?

— Нет, нет, Маргарет, — вмешался Питер, — ты не поняла меня. Я просто не хотел связывать тебя в случае, если…

— Вот ты опять говоришь то же самое! — перебила его Маргарет, раздраженная и в то же время довольная.

— Похоже, что мне лучше помолчать, — смиренно заметил Питер. — Говори сама.

— Да уж, конечно, молчать ты мастер. Я это знаю лучше, чем кто-нибудь другой, — ответила Маргарет, вознаграждая себя за томительные месяцы и годы ожидания. — Хорошо, я скажу за тебя. Отец, Питер сказал правду, я согласилась выйти за него замуж, хоть это и означает вступить в орден Молчаливых братьев. Да, я согласна, не ради Питера, конечно, — у него слишком много недостатков, — а ради себя, потому что я люблю его. — И Маргарет мило улыбнулась.

— Не шути, Маргарет.

— А почему, отец? У Питера такой торжественный вид, что этого хватит на двоих. Посмотри на него. Давай смеяться, пока это возможно. Кто знает, не придется ли нам плакать.

— Хорошо сказано, — вздохнул Кастелл. — Итак, вы решили обручиться. Я рад этому, дети мои, ибо кто знает, когда могут нагрянуть те слезы, о которых сейчас говорила Маргарет. Возьми ее руку, Питер, и клянись распятием, которому ты поклоняешься, — Питер с удивлением посмотрел на него, но Кастелл продолжал, — поклянитесь оба, что в любом случае, вместе и порознь, при добрых или худых вестях, в бедности или богатство, в мирные дни или в дни гонений, в тяжких испытаниях, в радости или горе, вы останетесь верными своему слову, пока не будете обвенчаны, а после этого — верными друг другу всю жизнь, пока смерть не разлучит вас.

Кастелл произнес эти слова серьезно и взволнованно, он всматривался в лица Питера и Маргарет так, словно хотел прочитать их самые сокровенные мысли. Его волнение передалось молодым людям — они опять ощутили страх, подобный тому, который охватил их в саду, когда они увидели перед собой тень испанца. Торжественно, почти не испытывая радости, естественной в такой момент, они взялись за руки и поклялись на распятии, что через все испытания, даже те, которые они сейчас не могут предвидеть, они пронесут эту клятву и сохранят верность друг другу до самой смерти.

— И после нее, — добавил Питер.

Гордая голова Маргарет склонилась в знак согласия.

— Дети, — сказал Кастелл, — вы будете богаты. Не так много людей в этой стране богаче вас. Но, пожалуй, разумнее будет с вашей стороны не выставлять напоказ ваше богатство и не пытаться подражать знатным людям. Иначе вы возбудите зависть, и она погубит вас. Умейте ждать, и положение само придет к вам, а если не к вам, то к вашим детям. Питер, я хочу сказать тебе сейчас, чтобы не забыть, что опись всех моих капиталов и вложений в движимую собственность, в земли, суда и торговые предприятия зарыта под полом в моей конторе, как раз под тем местом, где стоит мой стул. Поднимете доски, выкопаете землю и найдете каменную плиту, под ней железный ящик с документами, инвентарными книгами, там лежат и драгоценности. Если по какой-либо причине этот ящик будет потерян, копии почти всех документов находятся у моего друга и партнера по торговле в Англии — Симона Леветта, которого вы знаете. Запомните мои слова.

— Отец, — озабоченно прервала его Маргарет, — почему ты так говоришь? Как будто ты не будешь с нами. Ты боишься чего-нибудь?

— Да, дочь моя, я боюсь или, вернее сказать, не боюсь, а жду. Я готов встретить все, что ждет меня. По и вы ведь поклялись, и вы сдержите клятву?

— Да, — в один голос ответили Питер и Маргарет.

— Тогда приготовьтесь принять на себя тяжесть первого испытания, потому что я не хочу больше скрывать от вас правду. Дети, вы были убеждены, что я одной с вами веры, на самом деле это не так. Я еврей, как были ими мой отец и дед еще во времена Авраама.

Эти слова произвели на Питера и Маргарет ошеломляющее впечатление. Питер от удивления раскрыл рот и второй раз за этот день побледнел; Маргарет без сил опустилась в кресло и беспомощно смотрела на него. В те времена быть евреем означало подвергаться страшной опасности. Кастелл смотрел на них обоих — их молчание показалось ему оскорбительным.

— Ах, вот как! — воскликнул он с горечью. — И вы, оказывается, как все? Вы презираете меня за то, что я принадлежу к расе более древней и благородной, чем все эти ваши выскочки лорды и короли? Вы знаете мою жизнь — сделал я что-нибудь плохое? Обманывал своих соседей или грабил бедняков? Или я насмехался над вашим причастием? Замышлял ли я крамолу против властей? Может быть, я был плохим другом или жестоким отцом? Вы качаете головой, но почему же тогда вы смотрите на меня, как на отверженного? Разве я не имею права следовать вере моих отцов? Разве я не могу молиться богу так, как мне нравится? — И он с вызовом посмотрел на Питера.

— Нет, сэр, — ответил тот, — конечно, вы можете. По крайней мере, я так считаю. Но почему же тогда вы все эти годы притворялись, что молитесь так же, как мы?

При этом прямом вопросе, столь характерном для Питера, Кастелл отпрянул, как воин, получивший неожиданный удар в самое уязвимое место. Мужество покинуло его, гнев в его глазах сменился смирением, и сам он стал как будто меньше ростом. Теперь это был обвиняемый, ждущий милосердного приговора из рук своей дочери и ее возлюбленного.

— Не судите меня жестоко, — сказал он. — Подумайте о том, что значит быть евреем — отверженным, которого каждый бродяга может оттолкнуть и оплевать, человеком вне закона, за которым охотятся в каждой стране, охотятся, как за диким волком, и, поймав, убивают для развлечения добрых христиан, предварительно обобрав его до нитки. И теперь представьте себе, что была возможность избежать всех этих ужасов, приобрести безопасность, спокойствие и защиту церкви, а затем богатство и положение.

Он остановился на мгновение, словно ожидая возражений, но Питер и Маргарет молчали, и Кастелл продолжал:

— К тому же в детстве меня крестили, но сердце мое, как и сердце моего отца, осталось с евреями, а там, где сердце, там и человек.

— Это ухудшает дело, — заметил как бы про себя Питер.

— Так учил меня мой отец, — защищался Кастелл.

— Мы должны отвечать за свои грехи, — еще раз прервал его Питер.

Тут уже Кастелл не выдержал:

— Вы молокососы, вы еще ничего не знаете об ужасах жизни, а готовы упрекать меня! Если бы вам пришлось пережить то, что пережил я, кто знает, оказались бы вы хоть наполовину так смелы, как я. Почему, вы думаете, я открыл вам эту тайну, которую я мог бы скрыть от вас так же, как скрывал ее от твоей матери, Маргарет? Я открыл ее вам потому, что это часть той кары, которую я должен нести за свой грех. Да, я знаю, мой бог ревнив, и грех падет на мою голову, я заплачу все, до последнего гроша, хотя и не знаю еще, когда и где эта кара обрушится на меня. Иди, Питер, иди, Маргарет, донесите на меня, если хотите. Ваши попы похвалят вас за это и откроют вам кратчайший путь в рай. Я не буду винить вас и не уменьшу ваше богатство ни на один золотой.

— Не давайте волю своему гневу, сэр, — сказал Питер. — Это дело касается только вас и бога. Что мы можем сказать вам, и кто поставил нас судьями над вами? Мы только молим бога, чтобы ваши опасения оказались напрасными и чтобы вы окончили свои дни в мире и почете.

— Я благодарю тебя за эти добрые слова, они делают честь тебе, — сказал Кастелл. — Но что скажет Маргарет?

— Что я скажу? — растерянно спросила Маргарет. — Мне нечего сказать. Питер прав: это дело твое и бога. Но мне тяжело потерять любимого.

Питер удивленно посмотрел на нее, а Кастелл воскликнул:

— Потерять? Почему? Разве он только что не клялся?

— Дело не в этом. Как я могу просить его, дворянина, христианина по рождению, жениться на дочери еврея, который всю жизнь молился Христу, а на самом деле отрицал его!

Тут Питер поднял руку.

— Прекрати этот разговор, — сказал он. — Даже если бы твой отец был самим Иудой, какое это имеет отношение к тебе и ко мне? Ты принадлежишь мне, а я тебе до тех пор, пока смерть не разлучит нас. И никакая вера другого человека не может стать между нами ни на минуту. Сэр, мы благодарим вас за доверие, и будьте уверены, что, хотя все, что вы сказали, огорчило нас, мы будем любить и уважать вас ничуть не меньше оттого, что знаем правду.

Маргарет с рыданием припала к груди отца:

— Прости меня, если я была резка. Ведь я ничего не знала об этом, а меня всю мою жизнь учили ненавидеть евреев. Какое мне дело до того, какой ты веры, — ведь для меня ты только любимый отец!

— Зачем же тогда плакать? — спросил Кастелл, нежно гладя ее по голове.

— Потому что тебе грозит опасность. По крайней мере, ты так говоришь, а если с тобой что-нибудь случится… что я тогда буду делать?

— Прими это как волю божью и, если удар падет на меня, встреть его храбро, как, надеюсь, встречу его я. — Кастелл поцеловал Маргарет и вышел, из часовни.

— Оказывается, радость и беда идут рука об руку, — прошептала Маргарет.

— Да, дорогая, они близнецы. Но если мы уже обрели радость, то не будем страшиться беды. Чума побери всех попов и весь их фанатизм! Христос старался обратить всех евреев в свою веру, но он не призывал убивать их. А что касается меня, то я уважаю человека, который держится своей веры, и могу простить его, потому что это попы заставили его притворяться и лгать. Моли бога, чтобы мы скорее обвенчались и спокойно уехали из Лондона туда, где сумеем укрыть твоего отца.

— Я молю, молю… — прошептала Маргарет, придвигаясь к Питеру.

И скоро они забыли обо всех страхах в объятиях друг друга.

На следующее утро — это было воскресенье — Питер, Маргарет и Бетти отправились к мессе в храм святого Павла. Кастелл сослался на плохое самочувствие и остался дома. Теперь, когда его тайна уже не была тайной, он решил, насколько это возможно, избегать посещения христианского храма. Поэтому он сказался больным. Но Маргарет это не могло не тревожить. Что же будет? Ведь нельзя же все время притворяться больным? А не посещать церковь — значило объявить себя еретиком.

Оставшись дома, Кастелл послал двух крепких парней из числа своих слуг незаметно сопровождать Питера и Маргарет, приказав им следовать всюду за ними.

Когда Питер, Маргарет и Бетти выходили из церкви, Питер заметил двух испанцев, лица которых были ему знакомы. Ему показалось, что они следят за ним. В толпе он потерял их из виду, поэтому ничего не сказал своим спутницам. Самая близкая дорога к дому шла через поля и сады, где было совсем мало домов. Питер и Маргарет шли, разговаривая; вдруг Бетти, которая шла сзади, вскрикнула. Питер поднял голову и увидел двух испанцев, пролезающих через дыру в изгороди не более чем в шести шагах от него. Он заметил также, что испанцы держатся за рукоятки мечей.

— Вперед, смелей, — прошептал Питер Маргарет, — я не покажу им спину.

При этом он взялся за рукоятку меча, который был у него под плащом, и попросил Маргарет держаться позади.

Они оказались лицом к лицу с испанцами. Те довольно вежливо поклонились и спросили, не он ли мастер Питер Брум. Говорили они по-испански, но Питер, как и Маргарет, знал этот язык довольно прилично — он учил его в детстве, и ему приходилось говорить по-испански, работая у Джона Кастелла, который широко пользовался этим языком в своих торговых операциях.

— Да, это я, — ответил он. — У вас дело ко мне?

— У нас есть поручение к вам от одного нашего товарища, шотландца, по имени Эндрю, которого вы встретили на днях, — обратился к Питеру один из испанцев. Он умер, но просил передать поручение, суть которого сводится к тому, чтобы вы встретились с ним. Мы все поклялись передать вам это и проследить за тем, чтобы вы явились на свидание.

— Вы хотите сказать, что собираетесь убить меня, — ответил Питер, стискивая зубы и вытаскивая меч из-под плаща. — Ну что ж, подходите, трусы, и мы увидим, кто из нас составит компанию в аду вашему Эндрью. Маргарет, Бетти, бегите!

Питер сбросил плащ и обмотал им левую руку. Испанцы на мгновение остановились — решительный вид Питера ясно говорил о том, что сладить с ним будет нелегко. Когда же они двинулись на него, послышался звук шагов, и рядом с Питером оказались двое слуг с мечами в руках.

— Очень рад вас видеть, — заметил Питер, взглянув на них. — А теперь, сеньоры, вы все еще хотите передать послание?

Вместо ответа испанцы пустились бежать. Один из слуг схватил с дороги большой камень и изо всех сил бросил им вслед. Камень попал в спину отставшего испанца и свалил его лицом в грязь. Испанец вскочил л, прихрамывая, побежал дальше, выкрикивая по-испански проклятья.

— Я думаю, — сказал Питер, — теперь мы можем спокойно идти домой. Сегодня мы, пожалуй, больше никаких посланцев от Эндрью не встретим.

— Сегодня, может быть, и нет, — вздохнула Маргарет, — но завтра или послезавтра они опять придут. Чем все это кончится?

— Ну, это знает один бог, — мрачно ответил Питер, опуская свой меч в ножны.

Когда они рассказали про нападение Кастеллу, тот очень взволновался.

— Они хотят отомстить тебе за смерть того шотландца, — озабоченно сказал он. — Испанцы мстительны. Кроме того, они никогда не простят, что ты тогда позвал англичан на помощь. Я боюсь за тебя, Питер: если ты будешь выходить из дому, они убьют тебя.

— Но ведь я не могу вечно сидеть взаперти, как крыса в щели! — сердито возразил Питер. — Что же делать? Обратиться к закону?

— Нет, ты ведь сам нарушил закон, убив человека. Я думаю, что тебе лучше всего уехать на время, пока эта буря не минует нас.

— Уехать? Питеру уехать? — испуганно вскрикнула Маргарет.

— Да! Послушай меня, дочь. Вы не можете сейчас же обвенчаться. Это не так просто. Нужно дать извещение, договориться о церемонии. На это уйдет около месяца. Уже не так уж долго, и конце концов, вы ведь толь ко вчера обручились. Теперь вот что: никто не должен знать о вашей помолвке. Иначе испанцы начнут преследовать и тебя, Маргарет. Я заклинаю вас, это должно храниться в полной тайне. Вы должны держаться подальше друг от друга, как будто между вами ничего нет.

— Как хотите, сэр, — заметил Питер. — Что касается меня, то мне не нравится, когда скрывают правду. Это всегда приводит к осложнениям. По-моему, мне нужно рискнуть и остаться здесь, а свадьбу устроить как можно скорее.

— Чтобы твоя жена через неделю стала вдовой или чтобы эти мерзавцы сожгли наш дом? Нет, нет, Питер, не надо дразнить судьбу. Мы узнаем, как обстоят дела у д’Агвилара, и тогда решим.

Глава 6

ПРОЩАНИЕ
Д’Агвилар, как и обещал, явился в тот же вечер, но уже не пешком и не один, как в прошлыйраз, а со свитой, приличествующей знатному вельможе. Двое слуг бежали впереди, расчищая дорогу. За ними на великолепном белом коне следовал сам д’Агвилар в бархатном плаще и шляпе с длинными страусовыми перьями. Четверо вооруженных всадников в ливреях с гербом д’Агвилара сопровождали его.

— Мы приглашали одного гостя, или, скорее, он сам напросился, а кормить придется семь человек, не говоря уже о лошадях! — проворчал Кастелл, наблюдая за этой процессией из окна верхнего этажа. — Ну что ж, делать нечего. Питер, пойди проследи, чтобы хорошо накормили слуг — они не должны обижаться на наше гостеприимство. Слуг можно накормить в маленьком зале вместе с нашими людьми. А ты, Маргарет, надень свое лучшее платье и драгоценности, которые ты надевала, когда я прошлым летом брал тебя на городской бал. Покажем этим изысканным иностранным птицам, что у лондонских купцов тоже есть красивое оперение.

Питер медлил, сомневаясь, разумно ли устраивать такой роскошный прием. Будь на то его воля, он бы послал сопровождающих испанца людей в таверну, а его самого принимал бы в скромном платье и за обычным столом. Но Кастелл, который в этот вечер нервничал и, кроме того, любил иногда похвастать своим богатством, рассердился и стал кричать, что, очевидно, ему самому придется идти встречать д’Агвилара. Кончилось тем, что Питер, сокрушенно качая головой, ушел, а Маргарет отправилась выполнять приказание отца.

Через несколько минут Кастелл в своем самом дорогом парадном костюме приветствовал д’Агвилара в гостиной. Воспользовавшись тем, что они одни, Кастелл спросил гостя, как обстоят дела с де Айала.

— И хорошо и плохо, — ответил д’Агвилар. — Доктор де Пуэбла, на которого я рассчитывал, покинул Лондон, заявив, что он оскорблен и что при дворе нет места двум послам. В результате мне пришлось обратиться к самому де Айала. Короче говоря, я дважды беседовал с этим высокопоставленным священником по поводу совершенно заслуженной смерти его мерзкого слуги. Де Айала считает себя оскорбленным, ибо он потерял уже несколько слуг в подобных стычках, поэтому мне с большим трудом удалось убедить его взять пятьдесят золотых — конечно, для передачи семье покойного, как он сказал, — и дать расписку. Вот она, — И д’Агвилар протянул Кастеллу бумагу, которую тот внимательно прочитал.

Там было сказано, что Питер Брум уплатил сумму в пятьдесят золотых родственникам Эндрью Ферсона, ввиду чего слуги испанского посла и упомянутый посол обязуются не преследовать никаким образом упомянутого Питера за убийство, совершенное им.

— Но ведь деньги не были заплачены, — заметил Кастелл.

— Я заплатил их. Де Айала не дает расписок в обмен на обещания.

— Я благодарен вам за вашу любезность, сеньор. Вы получите это золото прежде, чем покинете мой дом. Немногие на вашем месте настолько доверяли бы незнакомому человеку.

Д’Агвилар протестующе поднял руку.

— Не будем говорить о таких пустяках. Я прошу вас рассматривать это как знак уважения к вашей семье. Иначе это было бы оскорблением такого богатого человека, как вы. Но я должен еще кое-что рассказать вам. Вы или, скорее, ваш родственник Питер все еще находитесь в опасности. Де Айала простил его. Но есть еще король Англии, чей закон он нарушил. Я сегодня видел короля, и он, между прочим, говорил о вас как об очень достойном человеке. К тому же он добавил, что всегда думал, что таким богатством может обладать только еврей. Но король знает, что вы не еврей; ему говорили о вас как о верном сыне церкви. — Тут д’Агвилар остановился, пытливо глядя на Кастелла.

— Боюсь, что его величество преувеличивает мое богатство, — холодно ответил Кастелл, делая вид, что не обратил внимания на последние слова испанца. — Что же сказал король?

— Я показал его величеству расписку де Айала, и он сказал, что если его преосвященство удовлетворен, то его это больше не касается и с его стороны не последует никаких распоряжений о судебном следствии. Но король приказал мне передать вам и Питеру Бруму, что, если тот еще раз устроит драку на улицах, хотя бы вынужденную и в особенности между англичанами и испанцами, он повесит его — по суду или без суда. Король говорил об этом весьма раздраженно, потому что меньше всего его величество желает каких-либо недоразумений между Испанией и Англией.

— Это очень плохо, — вздохнул Кастелл: — только сегодня утром такая драка была весьма возможна. — И он рассказал, как двое испанцев следили за Питером и как одного из них слуга свалил ударом камня.

При этом сообщении д’Агвилар сокрушенно покачал головой.

— Вот с этого и начинаются неприятности, — воскликнул он. — Я знаю от своих слуг, которые всегда обо всем рассказывают мне, что слуги де Айала, а их более двадцати, поклялись севильской мадонной, что, прежде чем покинут эту страну, они заставят вашего родственника кровью заплатить за убийство шотландца Эндрью Ферсона, который был их офицером и храбрым парнем. Они его очень любили. Если они нападут на Питера, будет схватка, потому что Питер умеет драться, а если будет схватка, то Питера наверняка повесят, как обещал король.

— Прежде чем они покинут эту страну? А когда они это сделают?

— Де Айала уедет не позже чем через месяц со всей своей свитой. Дело в том, что другой посол, де Пуэбла, не хочет больше терпеть его и написал из своего загородного дома, что один из них должен уехать.

— Тогда я думаю, сеньор, что будет лучше всего, если Питер уедет на месяц.

— Дорогой мой Кастелл, вы мудры. Я думаю о том же и советую вам сделать это немедленно. О, сюда идет ваша дочь!

Па широкой дубовой лестнице, ведущей в гостиную, появилась Маргарет. В руке она держала лампу, которая ярко освещала ее, в то время как д’Агвилар и Кастелл стояли в полутьме. На пей было открытое платье из темно-красного бархата, вышитое по лифу золотом. Цвет платья оттенял поразительную белизну ее стройной шеи и груди. Ее горло охватывала нитка крупного жемчуга, а на голове была золотая сетка, усеянная менее крупными жемчужинами, из-под которой густыми волнами спадали великолепные темно-каштановые волосы, достигавшие колен. Повинуясь приказанию отца, она оделась, чтобы выглядеть как можно лучше, но не для гостя, а для любимого, с которым она только что обручилась. Она была так прекрасна, что у д’Агвилара, художника и поклонника красоты, перехватило дыхание.

— Во имя одиннадцати тысяч девственниц! — воскликнул он. — Ваша дочь прекраснее, чем все они вместе взятые. Она должна быть королевой и покорить весь мир.

— Нет, нет, сеньор, — поспешно заметил Кастелл, — пусть она остается честной и скромной и покоряет своего мужа.

— Так бы и я сказал, если бы был ее мужем, — прошептал д’Агвилар, шагнув вперед и низко кланяясь Маргарет.

Теперь свет серебряной лампы, которую она высоко держала в руке, падал на них двоих, и они выглядели очень подходящей парой. Оба были высокие и статные, оба отличались величавостью движений, глубоким голосом и речью, исполненной достоинства. Кастелл заметил это и испугался, сам не зная чего.

В этот момент через другую дверь вошел Питер. Он был в своей обычной одежде серого цвета, так как ему и в голову не пришло надевать праздничный наряд ради испанца. Он тоже обратил внимание на Маргарет и д’Агвилара, и инстинкт влюбленного подсказал ему, что этот великолепный иностранец — его соперник и враг. Но Питер не испугался, он почувствовал только ревность и злобу. Больше всего ему вдруг захотелось, чтобы испанец ударил его и в следующие же пять минут можно было бы доказать, кто из них настоящий мужчина. Он понял, что когда-нибудь это должно произойти, и подумал, что было бы лучше, если бы это случилось сейчас, а не позднее, тогда один из них был бы избавлен от многих волнений. Но Питер вспомнил, что он обещал не выдавать своих отношений с Маргарет, и поэтому вежливо, но холодно приветствовал д’Агвилара, сообщив ему, что лошади находятся в конюшне, а люди устроены.

Испанец поблагодарил его, и они прошли к столу. Это был странный ужин для всех четырех, хотя внешне весьма приятный. Кастелл позабыл о своих опасениях и, подливая то и дело вино, рассказывал всевозможные истории, свидетелем которых ему приходилось быть. Д’Агвилар, в свою очередь, охотно рассказывал об испанских войнах и политике — в войнах он сам участвовал, а политику знал до тонкостей. Нетрудно было понять из его слов, что он один из тех людей, которые бывают при дворах и пользуются благосклонностью министров и королей. Маргарет с интересом и любопытством слушала о том, что делается в большом мире, за пределами Холборна и Лондона. Она засыпала гостя вопросами. Ее интересовало, что представляет собой Фердинанд, король Арагонский, и его жена Изабелла, знаменитая королева.

— Я расскажу вам об этом в нескольких словах, сеньора, — с готовностью начал Д’Агвилар. — Фердинанд — самый честолюбивый человек в Европе. К тому же он лжив, когда это нужно для его целей. Деньги и власть для него превыше всего. Это боги, которым он поклоняется, потому что подлинной религии у него нет. Он не очень умен, но зато хитер, а это помогает ему добиваться успеха и оставлять других позади.

— Довольно неприглядная картина, — заметила Маргарет. — Ну, а какова королева?

— Это великая женщина! — воскликнул Д’Агвилар. — Она знает, как использовать дух времени для достижения своих целей. Она умеет показать свое мягкосердечие, но под этим скрывается железная решимость.

— А к чему она стремится? — поинтересовалась Маргарет.

— Подчинить своей власти всю Европу; сокрушить мавров и захватить их земли; добиться того, чтобы Христова церковь восторжествовала во всем мире; искоренить ересь: обратить всех евреев в христианскую веру или уничтожить их, — медленно продолжал Д’Агвилар, и Питер, наблюдавший за ним, заметил, что глаза его при этих словах блеснули, — предать тела их очистительному огню, а богатство — своей казне. Таким путем она думает заслужить благодарность всех верующих на земле и престол в раю.

После этих слов воцарилось молчание, затем Маргарет храбро сказала:

— Если троны в раю зиждятся на человеческой крови и слезах, то какие же камни и известь применяют в аду, хотела бы я знать.

Не дождавшись ответа, она встала, сославшись на усталость, присела в реверансе перед д’Агвиларом, отцом и Питером и удалилась.

После ее ухода беседа не ладилась, и Д’Агвилар вскоре стал прощаться. Перед уходом он сказал:

— Дорогой мой друг Кастелл, вы расскажете о новостях, которые я вам принес, вашему родственнику. Во имя нашего блага, я надеюсь, что он склонит свою голову перед необходимостью и тем самым сохранит ее на плечах.

— Что имел в виду этот человек? — спросил Питер, когда стук копыт замер вдали.

Кастелл рассказал ему о своей беседе с д’Агвиларом перед ужином, показал расписку де Айала и добавил раздраженно:

— Я забыл отдать ему деньги! Надо будет отправить их ему завтра.

— Не волнуйтесь, он сам придет за ними, — холодно заметил Питер. — Что касается меня, то, будь моя воля, я бы предпочел встретиться с мечами этих испанцев и с веревкой короля, но остаться здесь.

— Этого ты не должен делать, — возразил Кастелл, — если не ради себя самого, то во имя моей и Маргарет безопасности. Не хочешь же ты сделать ее вдовой раньше, чем она станет твоей женой? Но слушай меня, я требую, чтобы ты отправился в Эссекс и занялся оформлением передачи тебе земель твоего отца в Дедхэме и приведением в порядок дома, который, как я слышал, сильно в этом нуждается. А когда эти испанцы покинут Лондон, ты вернешься, и мы тут же устроим свадьбу. Это будет всего-навсего через месяц.

— А вы с Маргарет не поедете со мной в Дедхэм?

Кастелл покачал головой:

— Это невозможно. Я должен закончить все свои дела, а Маргарет одна не может ехать с тобой. Кроме того, там ей негде остановиться. Я буду оберегать Маргарет до твоего возвращения.

— Да, сэр, но сумеете ли вы уберечь ее? Коварные речи испанцев иногда опаснее их мечей.

— Я думаю, что у Маргарет есть лекарство против этого, — с улыбкой ответил Кастелл и вышел, оставив Питера одного.

На следующий день, когда Кастелл объявил Маргарет, что ее возлюбленный должен вечером уехать, — сам Питер был не в состоянии сказать ей это, — она со слезами на глазах умоляла отца не отсылать Питера так далеко или уехать всем вместе. Но Кастелл мягко объяснил ей, что это невозможно и, если Питер немедленно не уедет, ему грозит смерть. А через месяц, когда испанцы уедут, они поженятся и будут жить в мире и спокойствии.

В конце концов Маргарет признала, что это лучший и, пожалуй, самый мудрый выход из положения. Но чего ей это стоило и каким скорбным было их расставание! Поездка в Эссекс была не таким уж далеким путешествием, а вступление во владение землями, которые для Питера еще два дня назад казались навсегда потерянными, было не таким уж неприятным делом. И все-таки у них было очень грустно на сердце, и звезда надежды казалась им весьма далекой.

Маргарет беспокоилась, как бы Питера не подстерегли по дороге, но он посмеялся над ее опасениями, объяснив, что Кастелл посылает с ним шесть крепких молодцов и что с таким эскортом он не боится никаких испанцев. Питер же боялся, что д’Агвилар станет ухаживать за Маргарет в его отсутствие. Но тут уж Маргарет посмеялась над ним, заявив, что ее сердце принадлежит Питеру и ей нечего предложить ни д’Агвилару, ни какому-либо другому мужчине. Кроме того, она напомнила ему, что Англия свободная страна и ни одну женщину, если она не находится под опекой короля, нельзя заставить делать то, чего она не хочет. Таким образом, казалось, им нечего было бояться. И все-таки они испытывали тревогу.

— Любимый мой, — сказала, немного подумав, Маргарет, — наша дорога кажется прямой и легкой, и тем не менее на пей могут оказаться западни, о которых мы и не подозреваем. Ты должен поклясться мне в одном: что бы ты ни услышал и что бы ни случилось, ты никогда но будешь сомневаться во мне, так же как и я в тебе. Если, к примеру, тебе скажут, что я отказала тебе и выхожу замуж за другого, или даже если ты будешь уверен, что это написано моей рукой, или услышишь это, сказанное моим голосом, все равно не верь.

— Как это может случиться? — с тревогой спросил Питер.

— Я и не предполагаю, что это может случиться. Я говорю о самом худшем, чтобы мы были готовы ко всему. До сир пор моя жизнь была безоблачна, как летний день, по ведь неизвестно, когда могут налететь зимние бури. Мне часто кажется, что я рождена для того, чтобы испытать дождь, ветер и бури так же, как тишину и солнце. Не забывай, что мои отец еврей, а с евреями и их детьми случаются иногда страшные вещи. Все паше богатство может исчезнуть в какой-нибудь час, и ты можешь найти меня в тюрьме или в нищенских лохмотьях. Так ты клянешься? — Маргарет поднесла к губам Питера золотой крест.

— Да, — сказал он, — я клянусь этим святым крестом и твоими губами. — Питер поцеловал сначала крест, потом ее губы и добавил: — Должен ли я потребовать такой же клятвы и от тебя?

Маргарет засмеялась:

— Если ты хочешь. Но, по-моему, это не нужно. Я знаю, что сердце твое никогда больше никого не полюбит, даже если я умру и ты женишься на другой. И все-таки мужчины — это мужчины, поэтому я поклянусь вот в чем: если ты случайно поскользнешься и я доживу до того, что услышу об этом, я постараюсь не судить тебя сурово. — И она засмеялась, так как была абсолютно уверена в своей власти над Питером.

— Благодарю тебя, — ответил Питер. — Но я постараюсь крепко стоять на ногах, и, если тебе будут рассказывать какие-либо сказки обо мне, прошу тебя, хорошенько разберись в них.

Они забыли о своих страхах и сомнениях и принялись говорить о будущей свадьбе, назначенной ровно через месяц, и о своей счастливой жизни в Дедхэме. Маргарет хорошо знала тамошний дом, так как жила в нем ребенком, и надавала Питеру массу наставлений, как устроить комнаты, какую и где поставить мебель. Денег на обстановку решили не жалеть, и Маргарет обещала отправить туда все, что нужно, как только потребуется.

Так текли часы за часами, и вот уже настал вечер. В последний раз они втроем сели за стол. Было решено, что Питер тронется в путь, когда взойдет луна, чтобы никто его не увидел. Ужин нельзя было назвать веселым, хотя все трое делали вид, что едят с аппетитом. Наконец лошади были поданы, и Маргарет пристегнула Питеру его меч и набросила плащ на плечи. Питер пожал руку Кастеллу, напомнил ему об обещании беречь их общее сокровище, поцеловал на прощанье Маргарет и пошел к выходу.

Маргарет с серебряной лампой в руке провожала его до прихожей. В дверях Питер обернулся и увидел, что она смотрит ему вслед широко раскрытыми глазами. Лицо у нее было напряженное и бледное. Питер заколебался, решимость почти покинула его. Ему так захотелось остаться! Но он превозмог себя и вышел.

Маргарет стояла неподвижно, пока не услышала стук копыт. Тогда она обернулась к отцу и сказала:

— Отец, я не знаю почему, но мне кажется, что теперь мы с Питером встретимся далеко отсюда, в бушующем море. Я только не знаю, где это будет.

Не ожидая ответа, она пошла к себе в комнату. Кастелл молча смотрел ей вслед, потом пробормотал:

— Хвала богу, она не прорицательница. Но почему у меня так тяжело на сердце? Ведь я сделал для нее и для Питера все, что мог. А что будет со мной, мне теперь все равно.

Глава 7

НОВОСТИ ИЗ ИСПАНИИ
Питер Брум был очень спокойный человек — его голос редко слышался в доме Кастелла. И тем не менее без Питера большой старый дом в Холборне казался пустым. Даже красивая Бетти, с которой Питер никогда не был особенно дружен, так как он многого не одобрял в ее поведении, и та чувствовала, что его не хватает, и сказала об этом своей кузине. Маргарет в ответ только вздохнула.

В глубине души Бетти боялась и уважала Питера. Она боялась его внимательных глаз и насмешливых замечаний, ибо знала, что они всегда справедливы. А уважала она его за прямоту и честность характера, особенно в тех случаях, когда дело касалось женщин.

Ходили слухи, что, когда Питер впервые появился в доме Кастелла, Бетти решила, что это человек благородного происхождения — как раз тот, кого бы ей хотелось иметь своим мужем, и она пошла в наступление. Но так как ее чары оставались незамеченными, атаки постепенно становились все более и более откровенными. Чем это кончилось, знали только они двое. С тех пор Бетти отзывалась о Питере как о бессердечном грубияне, который думает только о делах и выгоде. Постепенно другие заботы заставили ее позабыть об этом эпизоде, но уважение к Питеру осталось. Более того: Питер доказал, что он хороший друг, и — что еще важнее — Друг, который умеет молчать. Бетти хотелось, чтобы он вернулся именно теперь, когда нечто более серьезное, чем простое тщеславие и жажда острых ощущений, охватило ее, ибо Бетти чувствовала, что она вступила на очень опасный и довольно скользкий путь.

Приказчики и слуги тоже ощущали отсутствие Питера. Ведь это к нему они приходили для разрешения всех споров. Кроме того, он всегда был готов помочь или выручить из беды, если только человек, обратившийся к нему, не совершил бесчестного поступка. Больше всех не хватало Питера Кастеллу; только теперь, после его отъезда, он понял, что значил для него Питер и как помощник и как друг. Что касается Маргарет, то без Питера жизнь казалась ей долгой и одинокой ночью.

В такой момент в доме бывают рады всякому разнообразию, и, хотя д’Агвилар мало интересовал Маргарет, она все же была довольна, когда однажды утром Бетти сообщила ей, что испанец собирается сегодня навестить ее и преподнести подарок.

— Меня не интересуют его подарки, — безразлично ответила Маргарет и тут же спросила. — А откуда ты знаешь об этом, Бетти?

Девушка покраснела:

— Я знаю об этом потому, что вчера, когда я шла навестить мою старую тетку, которая живет на набережной у Вестминстера, я встретила его. Он окликнул меня и сказал, что у него есть подарок для тебя и для меня тоже.

— Будет лучше, Бетти, если ты не станешь встречать его так часто. Испанцы не всегда отличаются большой честностью. Как бы тебе самой не пришлось убедиться в этом.

— Я благодарна тебе за добрый совет, — обиженно промолвила Бетти,

— но я старше тебя и достаточно хорошо знаю мужчин, чтобы оберегать себя и держать их на расстоянии.

— Я очень рада этому, Бетти, только иногда мне кажется, что это расстояние бывает слишком близким, — заметила Маргарет и прекратила разговор на эту тему, ибо ее в настоящую минуту занимали совсем другие мысли.

Днем, когда Маргарет гуляла в саду, к ней прибежала раскрасневшаяся Бетти и сообщила, что лорд д’Агвилар ожидает ее в зале.

— Хорошо, — ответила Маргарет, — я сейчас приду. Сходи к отцу и скажи ему, что у нас гость. Но что с тобой, почему ты такая взволнованная и запыхавшаяся? — добавила она с удивлением.

— О! — вырвалось у Бетти. — Он принес мне подарок, такой прелестный подарок! Он подарил мне мантилью из самых удивительных кружев, какие я когда-либо видала, и оправленный в золото черепаховый гребень, для того чтобы придерживать ее на голове. Он не отпускал меня, пока не показал, как она надевается. Потому я так спешила.

Маргарет с трудом могла уловить связь между этими двумя сообщениями и только сказала:

— Я думаю, что разумнее было бы сначала прийти сюда. И вообще, я не понимаю, почему этот красивый лорд носит тебе подарки.

— Но он принес и тебе подарок, он только не хотел сказать, что это за подарок.

— Тут я понимаю еще меньше. Пойди скажи отцу, что сеньор д’Агвилар ожидает его.

Маргарет вошла в зал. Д’Агвилар рассматривал украшенный цветными рисунками молитвенник, который она обычно читала. На одной странице молитвы были написаны по-испански, на противоположной — по-латыни. Д’Агвилар приветствовал Маргарет со свойственным ему изяществом, которое выглядело естественным и отнюдь не вызывающим, когда он обращался к ней, и сразу же спросил:

— Так вы читаете по-испански, сеньора?

— Немного.

— И по-латыни?

— Тоже немного. Читая молитвенник, я стараюсь лучше постичь оба языка.

— Я не сомневаюсь, что вы столь же образованны, как и прекрасны. — И он изысканно поклонился ей.

— Благодарю вас, сеньор, но я не претендую ни на то, ни на другое.

— Зачем претендовать на то, чем уже обладаешь — заметил д’Агвилар и добавил: — Но я совсем забыл: я принес вам подарок, если вы соблаговолите принять его. Вернее сказать, я принес вам то, что принадлежит вам или, во всяком случае, вашему отцу. Я торговался с его преосвященством доном де Айала, доказывая ему, что пятьдесят золотых слишком высокая цена за жизнь того негодяя. Но он мне не вернул деньги, поскольку он не в силах расстаться с золотом. Все-таки я получил кое-что взамен, и это находится сейчас у ваших дверей. Это испанская лошадь настоящих арабских кровей, из тех, которых мавры сотни лет назад привели с собой с востока. Его преосвященству она больше не нужна, так как он возвращается в Испанию. Она приучена к дамскому седлу.

Маргарет не знала, что ответить, но, к счастью, в этот момент вошел отец. Д’Агвилар повторил всю историю, добавив, что он слышал, как Маргарет говорила, что ее лошадь упала во время прогулки и она не может больше на ней кататься.

Кастеллу не хотелось принимать этот подарок — он понимал, что это именно подарок, — но д’Агвилар заверил его, что если Кастелл откажется, то он вынужден будет продать коня и вернуть Кастеллу деньги, так как они не принадлежат д’Агвилару. Другого выхода не было, и Кастелл поблагодарил испанца от имени своей дочери и от своего собственного, и они прошли в дворик посмотреть лошадь.

В тот момент, когда Кастелл увидел лошадь, он понял, что она представляет собой огромную ценность. Лошадь была совершенно белого цвета, с длинным b низким крупом, маленькой головой, ласковыми глазами, круглыми копытами и развевающимися гривой и хвостом. На такой лошади могла ездить королева.

Это смутило Кастелла — он был уверен, что такое животное никто не отдаст в качестве сдачи, хотя бы потому, что оно стоит больше пятидесяти золотых. Кроме того, на лошади было женское седло и уздечка из великолепно выделанной красной колдовской кожи, серебряные стремена и мундштук. Но д’Агвилар улыбался и клялся, что все произошло именно так, как он рассказал. Делать было нечего. К тому же Маргарет была так довольна лошадью, на которой ей сразу же захотелось прокатиться, что забыла о своих подозрениях. Заметив радость, которую Маргарет не могла скрыть, д’Агвилар сказал:

— Теперь я попрошу вас сделать мне одно одолжение. Вы говорили, что совершаете по утрам прогулки с отцом. Могу я просить вашего разрешения, — обратился он к Кастеллу, — сопровождать вас завтра утром, часов, скажем, в семь? Мне хотелось бы показать вашей дочери, как обращаться с лошадью этой породы.

— Если вы желаете, — ответил Кастелл, — и если погода будет хорошая.

Предложение было столь любезным, что отказать было невозможно.

Д’Агвилар поклонился, и они вернулись в дом. Когда они вошли в зал, испанец спросил, благополучно ли добрался их родственник Питер до места, и добавил:

— Прошу вас не говорить мне, где он, чтобы я мог положа руку на сердце поклясться кому угодно, а особенно тем, кто продолжает искать его, что я не знаю, где он скрывается.

Кастелл ответил, что всего несколько минут назад он получил письмо, в котором сообщается о благополучном прибытии Питера. При этой новости Маргарет встрепенулась, но, вспомнив данное обещание, с безразличным видом заметила, что рада слышать это, так как дороги не совсем безопасны. Д’Агвилар тоже сказал, что весьма рад этому обстоятельству, и, поднявшись, попросил разрешения откланяться.

Когда он ушел, Кастелл передал Маргарет адресованное ей письмо Питера, написанное его прямым и твердым почерком. Она быстро пробежала его. Письмо начиналось и кончалось нежными словами, но было кратким и деловым. Питер сообщал, что его путешествие закончилось благополучно и он счастлив оказаться в старом доме. На следующий день он собирался встретиться с мастерами, ведь ремонт необходим — даже ров полон грязи и сорной травы. Письмо заканчивалось так: «Я не верю этому красивому испанцу и ревную, когда думаю, что он будет рядом с вами в мое отсутствие. Остерегайтесь его, прошу вас, остерегайтесь его. Да хранит вас пресвятая матерь божья и все святые. Преданный вам всей душой ваш возлюбленный».

Ответ Маргарет написала в тот же день, так как посланный должен был на рассвете ехать обратно. Помимо всех прочих дел, она сообщила Питеру о подарке д’Агвилара и о том, как она и отец были вынуждены принять его. Она умоляла Питера не ревновать: хотя подарок ей и нравится, но того, кто преподнес его, она не любит, а только считает часы, когда ее возлюбленный вернется и возьмет ее с собой.

Утро и погода были превосходны, Маргарет встала рано и оделась в костюм для верховой езды. Ровно в семь часов явился д’Агвилар. Из конюшни вывели испанскую лошадку, и он ловко помог Маргарет сесть в седло. Затем показал, как следует осторожно натягивать уздечку, и предупредил, что ускорять или замедлять бег лошади нужно только голосом, ни в коем случае не прибегать к хлысту или шпорам.

Лошадь была действительно великолепна: кроткая, как ягненок, послушная и в то же время горячая и быстрая.

Д’Агвилар оказался прелестным кавалером. Он рассказывал о самых разнообразных вещах — серьезных и веселых, так что в конце концов даже Кастелл забыл о своих тревогах и повеселел. Было свежее весеннее утро. Они легким галопом пересекали долины, взбирались на холмы, слушали пение птиц в лесу и наблюдали работающих в поле людей.

Эта прогулка оказалась только началом. Д’Агвилар узнавал часы прогулок даже тогда, когда они меняли их, и, приглашали они его или нет, присоединялся к ним или встречал во время прогулок с такой естественностью, что невозможно было отказаться от его общества. Отец и дочь никак не могли догадаться, каким образом д’Агвилар узнавал об их прогулках и даже о том, куда они собирались ехать. Они предполагали, что все это он узнает от грумов, хотя тем было дано строгое приказание ничего не говорить. Им и в голову не приходило, что это могла делать Бетти. Они не могли предположить, что если они встречаются с д’Агвиларом по утрам, то Бетти делает то же самое по вечерам, когда все думают, что она в церкви, или занимается шитьем, или навещает свою тетку в окрестностях Вестминстера. Но об этих своих прогулках девушка никому но рассказывала по причинам, одной ей ведомым.

Теперь, когда они катались вместе, д’Агвилар по-прежнему оставался вежлив и предупредителен, но манеры его становились все более непринужденными. Он рассказывал всевозможные истории из своей жизни, наполненной необычайными событиями, намекал на свое высокое положение, которое он пока вынужден скрывать. Говорил о своем одиночестве, о том как оно тяготит его и как он хотел найти родственную душу, которая разделила бы с ним его богатство, положение и надежды. В эти минуты его черные глаза останавливались на Маргарет, словно говоря: «Вы та женщина, которую я ищу».

В конце концов эти намеки испугали Маргарет, и она решила, не имея возможности избежать встреч с д’Агвиларом, отказаться от верховых прогулок до возвращения Питера, хотя очень любила верховую езду. Она заявила, что повредила себе колено и седло причиняет ей боль. Великолепная испанская кобыла вынуждена была теперь оставаться в конюшне.

Таким образом Маргарет на несколько дней освободилась от общества д’Агвилара и занялась чтением, работой и сочинением длинных писем Питеру, который был чрезвычайно занят в Дедхэме и давал ей в своих посланиях многочисленные поручения.

Однажды утром, сидя у себя в конторе, Кастелл занимался расшифровкой только что полученных писем. Накануне ночью его лучшее судно водоизмещением в двести тонн, названное по имени его дочери «Маргарет», благополучно прибыло из Испании в устье Темзы. В этот вечер во время прилива оно должно было бросить якорь в Грейвсенде, и Кастелл собирался поехать туда, чтобы посмотреть за разгрузкой. Это был последний из его кораблей, который еще не был продан, и Кастелл намеревался тут же вновь нагрузить корабль товарами и продовольствием и отправить в Севильский порт, где испанский компаньон Кастелла, Хуан Бернальдсс, на чье имя был зарегистрирован корабль, обязался приобрести его за условленную цену. После этого Кастеллу оставалось только передать свою торговлю лондонским купцам, и он мог, сохранив свое состояние, удалиться от дел и провести остаток жизни на покое, в Эссексе, со споен дочерью и ее мужем. Больше он ни о чем не мечтал.

Как только «Маргарет» оказалась у берегов Темзы, капитан Смит высадил на берег приказчика, приказав ему взять лошадь и немедленно доставить Кастеллу в Холборн письма и список грузов. Эти письма и читал сейчас Кастелл. Одно из них было от сеньора Бернальдеса из Севильи; оно не было ответом на письмо, посланное Кастеллом в ту ночь, когда началась вся эта история, — то письмо еще не дошло, — однако оно было посвящено тому же самому делу. В письме говорилось следующее:

Вы помните, я писал вам о человеке, посланном в Лондон ко двору. Пользуясь тем, что наш, шифр никому неизвестен, а это очень валено и вы должны быть предупреждены, я беру на себя риск назвать его имя. Его зовут д’Агвилар. После отправки моего прошлого письма я узнал еще кое-что об этом гранде. Хотя он называет себя просто д’Агвиларом, в действительности это маркиз Морелла. Говорят, в нем течет королевская кровь, так как он является незаконнорожденным сыном принца Карлоса[635] и, следовательно, сводным братом короля. По слухам, Карлос был влюблен в богатую и знатную мавританку из Агвилара. У нее были огромные поместья в Гранаде и в других местах. И так как Карлос не мог жениться на ней из-за разницы в их положении и вероисповедании, то союз их не был узаконен. У них родился сын. Перед тем как принц Карлос умер или был отравлен, будучи пленником в Морелле, он добился для этого мальчика титула маркиза, дав ему, по странной фантазии, имя Морелла. Ему же он завещал некоторые свои земли. После смерти принца его возлюбленная, которая тайно стала христианкой, перевезла сына в свой замок в Гранаде. Там она умерла десять лет назад, оставив сыну все свое богатство, так как не была замужем. Говорят, жизнь его была в опасности, потому что, хоть он наполовину мавр, но в его венах слишком много королевской крови. Однако маркиз оказался человеком умным и сумел убедить короля и королеву в том, что он думает только о собственных удовольствиях. К тому же за него вступилась церковь, ибо он доказал, что является ее верным сыном, занимаясь истреблением еретиков, особенно евреев, и даже мавров, хотя они с ним одной крови. Его оставили в покое и утвердили за ним его владения. Но стать священником он отказался.

С тех пор маркиз был представителем испанского престола в Гранаде, его посылали в Лондон, Рим и в другие места по делам, связанным с вопросами веры и создания святой инквизиции. Вот почему он находится сейчас в Англии — он должен добыть имена и сведения о маранах, живущих там, особенно если они торгуют с Испанией. Я видел список имен тех, кем он должен заняться в первую очередь. Поэтому я и пишу вам так подробно, — ваше имя стоит в этом списке первым. Я думаю, что вы поступили правильно, ликвидируя свою торговлю с Испанией и особенно, что вы срочно решили продать нам свои корабли. Иначе они могут быть захвачены, так же как и вы, если появитесь здесь. Мой совет вам: спрячьте свое богатство, — оно будет достаточно велико, после того как мы выплатим вам свои долги, — и уезжайте в безопасное место, пока эта ищейка д’Агвилар не напал на ваш след в Лондоне. Хвала всевышнему, никого из нас ни в чем не подозревают, вероятно потому, что мы многим хорошо платим.

Закончив расшифровку письма, Кастелл внимательно перечитал его. Затем он прошелся в зал, где горел камин, так как день был холодный, бросил письмо в огонь и подождал, пока оно превратилось в пепел. После этого он вернулся в контору и спрятал оригинал письма в потайной ящик в стене. Только тогда он уселся в кресло и задумался:

«Мой добрый друг Хуан Бернальдес прав. Д’Агвилар, или маркиз Морелла, выслеживает меня и других. Ну что ж, я не собираюсь и дальше связывать свою судьбу с Испанией. Почти все деньги, за исключением тех, которые еще должны прибыть из Испании, укрыты так, что ему никогда не добраться до них. И все-таки я молю бога, чтобы Питер и Маргарет скорее поженились и мы все трое уединились в Дедхэме, вдали от чужих глаз. Я слишком долго был в этой игре. Мне нужно было закрыть свои книги год назад. Но торговля шла так хорошо, что я не мог решиться на это. К тому же мне везло, и за этот год я удвоил свое состояние. И все-таки нужно было свернуть торговлю раньше, чем они пронюхали о моем богатстве. Жадность, чистая жадность! Ведь я не нуждался в этих деньгах, которые могут погубить нас».

Его раздумья были прерваны стуком в дверь. Джон Кастелл схватил перо, обмакнул в чернильницу, и, крикнув: «Входите!», принялся вписывать колонки цифр в лежавшую перед ним бумагу.

Дверь отворилась, но Кастелл сделал вид, что он настолько поглощен счетами, что не слышит. Какое-то чутье подсказало ему, что за его спиной стоит д’Агвилар. Возможно, он подсознательно узнал его шаги. На мгновение он похолодел — только что он читал о миссии этого человека,

— страх перед наступающим охватил его. Однако Кастелл сыграл великолепно.

— Зачем ты беспокоишь меня, дочка? — спросил он раздраженно, не поворачивая головы. — У меня и так масса огорчений. Половина груза оказалась испорченной, а ты отрываешь меня, когда я подсчитываю свои убытки.

С этими словами Кастелл бросил перо и резко повернулся вместе со стулом.

Перед ним действительно стоял с улыбкой склонившийся в своем обычном поклоне роскошно одетый д’Агвилар.

Глава 8

Д’АГВИЛАР ГОВОРИТ
— Убытки? — переспросил д’Агвилар. — Неужели я ослышался: богач Джон Кастелл, который держит в своих руках половину торговли с Испанией, говорит об убытках?

— Да, сеньор, это так. Дела очень плохи. С этим судном мне не повезло. Оно едва уцелело от весенних бурь. Однако садитесь, прошу вас.

— Неужели дела действительно плохи? — усмехнулся д’Агвилар, усаживаясь. — Как, однако, нагло врут слухи! Я слышал, что ваши дела идут хорошо. Впрочем, конечно, то, что для вас является убытком, для такого человека, как я, было бы колоссальной прибылью.

Кастелл не ответил. Он выжидал, чувствуя, что его гость пришел не для того, чтобы разговаривать с ним о торговых делах.

— Сеньор Кастелл, — вновь обратился к нему д’Агвилар; в голосе его чувствовалось волнение. — Я пришел просить вас кое о чем.

— Если вы хотите одолжить у меня денег, сеньор, то боюсь, что момент как раз неподходящий. — И он кивнул на бумагу, испещренную цифрами.

— Я не собираюсь просить у вас денег в долг, я прошу вас сделать мне подарок.

— Все, что есть в моем бедном доме, принадлежит вам, — с восточной вежливостью ответил Кастелл.

— Рад слышать это, сеньор, потому что я действительно хочу получить кое-что из вашего дома.

Кастелл вопросительно посмотрел на него.

— Я прошу руки вашей дочери, сеньоры Маргарет.

Кастелл удивленно посмотрел на д’Агвилара, и с его губ сорвалось:

— Это невозможно.

— Почему невозможно? — медленно спросил Д’Агвилар, словно ожидавший такого ответа, — По возрасту мы подходим друг к другу, хотя я занимаю гораздо более высокое положение, чем вы предполагаете. Не хочу хвастаться, но женщины не считают меня уродливым. Я буду добрым другом дому, из которого возьму жену, а ведь может прийти день, когда понадобятся друзья. И, наконец, я хочу жениться на ней не ради того, что она принесет с собой, хотя богатство никогда не бывает лишним, а потому — прошу вас поверить мне, — что люблю ее.

— Я слышал, что сеньор Д’Агвилар любит многих женщин там, в Гранаде.

— Так же как я слышал, что «Маргарет» проделала очень выгодный рейс, сеньор Кастелл. Слухам, как я только что говорил, верить нельзя. Я буду говорить прямо. Я не был святым. Но теперь я им стану ради Маргарет. Я буду верен вашей дочери, сеньор. Что вы теперь скажете?

Кастелл только покачал головой.

— Послушайте, — продолжал Д’Агвилар, — я не тот, за кого выдаю себя. Ваша дочь, выйдя за меня замуж, получит высокое положение и титул.

— Да, вы маркиз Морелла, сын принца Карлоса и мавританки, племянник его величества короля Испании.

Д’Агвилар в упор посмотрел на своего собеседника и слегка поклонился.

— Ваши сведения не менее точны, чем мои. Вам, конечно, не нравится примесь в моей крови. Ну что ж, если бы ее не было, я бы теперь сидел на месте Фердинанда. Мне она тоже не по душе, хотя это древняя кровь благородных мавров. Однако разве племянник короля и сын гранадской принцессы не может быть подходящим мужем для дочери… еврея… да, марана, и английской леди, христианки, из хорошей семьи, но не больше?

Кастелл поднял руку, собираясь сказать что-то, но Д’Агвилар продолжал:

— Не отрицайте этого, друг мой. Здесь, когда мы с вами одни, не стоит это делать. Разве некий Исаак из Толедо лет пятьдесят назад не покинул вместе со своим маленьким сыном Испанию и не стал известен в Лондоне как Джозеф Кастелл? Как видите, не только вы изучаете родословную.

— Ну, и что из этого, сеньор?

— Что из этого? Ничего, мой друг Кастелл. Кого может заинтересовать эта старая история, если старый Исаак давно умер, а его сын уже около пятидесяти лет добрый христианин, был женат на христианке и имеет христианку дочь. Вот если бы он только притворялся христианином, а в действительности тайно исполнял еврейские обряды, вот тогда…

— Что тогда?

— Тогда он безусловно был бы изгнан из этой страны, где евреям запрещено жить, его имущество было бы конфисковано в пользу королевской казны, его дочь попала бы под опеку короля и была бы выдана замуж по желанию его величества, а сам он был бы, по всей вероятности, передан в руки испанских властей, с тем чтобы ответить за все. Но мы отвлеклись. Все ли еще невозможен наш брак?

Кастелл посмотрел прямо в глаза д’Агвилару:

— Да!

Он произнес это слово так смело, что Д’Агвилар на мгновение растерялся. Он не ожидал такого ответа.

— Может быть, вы будете так любезны объяснить мне причину?

— Причина проста, маркиз: моя дочь обручена.

Д’Агвилар не выразил удивления.

— С этим скандалистом, вашим родственником, Питером Брумом? — спросил он. — Я догадывался об этом, и, клянусь всеми святыми, мне жаль ее. Это слишком скучный возлюбленный для такой красивой и яркой женщины, а как муж… — Д’Агвилар передернул плечами. — Дорогой Кастелл, ради нее вы не допустите этого брака.

— А если допущу?

— Тогда я разрушу его ради нас всех, включая, конечно, и меня, потому что я люблю Маргарет и хочу возвысить ее, и ради вас, ибо я хочу, чтобы вы прожили оставшиеся годы в мире и довольстве, а не как затравленная собака.

— Как вы разрушите его, маркиз? Путем…

— О нет, сеньор, — перебил его Д’Агвилар, — не чужими мечами, если вы это имеете в виду. Достой шли Питер в безопасности от них, поскольку это зависит от меня, хотя, если мы столкнемся лицом к лицу, победит тот, кто сильнее. Не бойтесь, друг мой, я не унижусь до убийства, я слишком дорожу своей душой, чтобы осквернять ее кровью. И я никогда не женюсь на женщине вопреки ее воле. Однако Питер может умереть, и прекрасная Маргарет сможет протянуть мне руку и сказать: «Я выбираю вас своим мужем».

— Все это, конечно, может случиться, маркиз, но я не думаю, чтобы это произошло. Что касается меня, я благодарю вас, но вынужден отклонить ваше лестное предложение. Я полагаю, что моя дочь будет более счастлива в ее нынешнем скромном положении с тем человеком, которого она избрала. Вы разрешите мне вернуться к моим счетам? — Кастелл встал.

— Да, сеньор, — ответил Д’Агвилар, тоже вставая, — но прибавьте к тем убыткам, о которых вы говорили, еще один — дружбу Карлоса, маркиза Морелла, а на той странице, где у вас прибыли, добавьте его ненависть.

— Смуглое, красивое лицо д’Агвилара исказилось от злобы. — Вы что, сошли с ума? Вспомните о маленькой молельне за алтарем в вашей часовне и о том, что там находится!

Кастелл пристально посмотрел на него и затем сказал:

— Пойдемте, посмотрим. Нет, не бойтесь: так же как и вы, я помню о своей душе и не обагрю своих рук кровью. Идите вслед за мной, вы будете вбезопасности.

Любопытство или какая-то другая причина заставила д’Агвилара подчиниться. Через несколько минут они оказались позади алтаря.

— Смотрите, — сказал Кастелл, нажав пружину и открыв потайную дверь.

Д’Агвилар заглянул в комнатку. Но куда делись стол, ящик, подсвечники, свитки, о которых говорила ему Бетти? Там были только старые пыльные ящики с пергаментами и поломанная мебель.

— Что вы видите? — спросил Кастелл.

— Только то, что вы гораздо умнее, чем я предполагал. Но отвечать на эти вопросы вам придется не сейчас и не мне. Поверьте, я не инквизитор.

С этими словами Д’Агвилар повернулся и вышел. Когда Кастелл, прикрыв потайную дверь, поспешно вышел из часовни, маркиза уже не было.

Чрезвычайно взволнованный, Кастелл вернулся в свой кабинет и сел поразмыслить. Судьба, которая так долго оставалась благосклонной к нему, теперь отвернулась. Хуже быть не могло. Д’Агвилар через своих шпионов раскрыл тайну его веры, и так как, к несчастью, маркиз влюблен в его дочь, а Кастелл вынужден отказать ему, то Д’Агвилар стал его злейшим врагом. Почему же он отказал д’Агвилару? Ведь это человек знатный и занимающий высокое положение. Маргарет стала бы женой одного из первых грандов Испании, стоящего ближе всех к трону. Может быть — такие случаи бывают, — она стала бы королевой или матерью королей? Более того: этот брак принес бы самому Кастеллу безопасность, спокойную старость, тихую смерть в собственной постели — ведь будь он хоть пятьдесят раз мараном, кто посмеет тронуть тестя маркиза Морелла? Так почему же он отказал? Да просто потому, что он обещал выдать ее замуж за Питера, а за всю жизнь купца он никогда не отказывался от своего слова. И в душе Кастелл пожалел, что согласился выдать Маргарет за Питера. Почему он не заставил Питера, который так долго ждал, подождать еще месяц? Но теперь уже было поздно. Он дал слово и будет держать его, чего бы это ему ни стоило.

Кастелл встал и приказал служанке позвать к нему Маргарет. Однако та вернулась с сообщением, что ее хозяйка отправилась на прогулку вместе с Бетти и что лошадь ожидает хозяина, чтобы ехать к реке. Кастелл собирался провести ночь на борту своего судна.

Положив перед собой лист бумаги, Кастелл подумал было, не написать ли Маргарет и не предупредить ли ее. Но затем он решил, что ей нечего бояться д’Агвилара, по крайней мере в настоящее время, и что опасно доверять бумаге такие вещи; он написал только, чтобы она берегла себя и что он вернется на следующий день утром.

В тот же день вечером, когда Маргарет сидела в своей маленькой гостиной, примыкавшей к общему залу, дверь отворилась, и, подняв глаза от вышивания, Маргарет увидела стоявшего перед ней д’Агвилара.

— Сеньор, — с удивлением воскликнула она, — как вы попали сюда?

— Сеньора, — с поклоном ответил Д’Агвилар, закрывая за собой дверь, — меня принесли сюда мои ноги. Если бы я мог, я думаю, что никогда не уходил бы от вас.

— Не говорите мне комплиментов, сеньор, прошу вас, — нахмурившись, сказала Маргарет. — Я не могу принимать вас одна, поздно вечером, когда отца дома нет.

Маргарет встала и попыталась пройти мимо него к двери. Однако д’Агвилар не сдвинулся с места, и ей пришлось остановиться.

— Я знал, что его нет, — учтиво заметил д’Агвилар, — и именно поэтому я рискнул обратиться к вам по вопросу чрезвычайно важному. Я умоляю вас уделить мне несколько минут.

У Маргарет мелькнула мысль, что он принес ей новости о Питере, — вероятно, плохие.

— Садитесь и говорите, сеньор, — ответила она, опускаясь в кресло.

— Сеньора, — начал д’Агвилар, — мои дела в этой стране закончены, и через несколько дней я возвращаюсь в Испанию… — Он приостановился, словно выжидая.

— Я уверена, что ваше путешествие будет приятным, — заметила Маргарет, не зная, что еще сказать.

— Я тоже надеюсь на это, сеньора, потому что я пришел просить вас разделить его со мной. Выслушайте меня, прежде чем отказывать мне. Сегодня я видел вашего отца и просил у него вашей руки. Он не дал мне никакого ответа, не сказав ни «да», ни «нет». Он заявил мне, что вы сами решаете свою судьбу и что я должен услышать решение из ваших уст.

— Мой отец сказал так? — перебила его удивленная Маргарет, но потом ей пришло в голову, что у Кастелла, очевидно, была какая-то причина для такого ответа, и она быстро добавила: — Ну что ж, мой ответ будет прост и краток. Я благодарю вас, сеньор, но я остаюсь в Англии.

— Ради вас и я готов остаться здесь, хотя, по правде говоря, я нахожу эту страну холодной и варварской.

— Если вы останетесь здесь, сеньор д’Агвилар, уеду в Испанию я. Прошу вас, пропустите меня!

— Только после того, как вы выслушаете все. Я уверен, что тогда вы будете более снисходительны. Поймите, я занимаю очень высокое положение у себя на родине. Это здесь я предпочитаю жить инкогнито, под скромным именем сеньора д’Агвилара. Я маркиз Морелла, племянник короля Фердинанда. Я богат и знатен. Если вы не верите мне, я могу представить вам доказательства.

— У меня нет оснований не верить вам, — холодно ответила Маргарет.

— Все это, может быть, и правда, но какое это имеет отношение ко мне?

— А то, что я, у которого в венах струится королевская кровь, прошу дочь купца стать моей женой.

— Благодарю вас, но меня вполне устраивает мой скромный жребий.

— Вам безразлично, что я люблю вас всем сердцем? Выходите за меня замуж, и я возвышу вас, может быть, даже до трона.

Маргарет подумала мгновение и затем сказала:

— Вы предлагаете крупную взятку, но как вы сделаете это? Разве девушек не обманывают поддельными драгоценностями?

— А как это делалось раньше? Далеко не все любят Фердинанда. У меня есть много друзей, которые помнят, что мой отец был старшим сыном, но его отравили. А моя мать была мавританской принцессой. И если я, живущий среди мавров в качестве посла испанского престола, соединю свой меч с их мечами… Есть и другие пути. Однако я говорю вещи, которые никогда раньше не произносили мои уста. Если они когда-либо станут известны, это будет стоить мне жизни — пусть это послужит доказательством того, насколько я доверяю вам.

— Благодарю вас, сеньор, за ваше доверие, но мне кажется, что эта корона находится так высоко, что путь к ней весьма опасен. Я предпочитаю оставаться внизу, в безопасности.

— Вы отказываетесь от славы, — взволнованно прервал ее д’Агвилар,

— может быть, вас тронет любовь. Вам будут поклоняться. Вы будете окружены таким обожанием, как ни одна женщина в мире. Клянусь вам, в ваших глазах есть искра, которая зажгла в моем сердце огонь, он пылает день и ночь и никогда не погаснет. Ваш голос для меня сладчайшая музыка, ваши волосы пленили меня сильнее, чем кандалы — узника; когда вы идете, мне кажется, что богиня красоты Венера спустилась на землю. Ваш ум так же ясен и благороден, как и ваша красота, и с его помощью я достигну всего на земле и завоюю место на небе. Я люблю вас, моя госпожа, моя прекрасная Маргарет. Из-за вас все женщины на свете потеряли для меня всякую прелесть. Смотрите, как сильно я люблю вас, если я, один из первых грандов Испании, преклоняюсь перед вашей красотой. — С этими словами д’Агвилар неожиданно упал перед ней на колени и, схватив подол ее платья, прижал к своим губам.

Маргарет смотрела на него, и гнев, вспыхнувший было у нее в душе, таял; вместе с ним исчезло чувство страха. Этот человек был искренен, в этом она не могла сомневаться. Рука, державшая подол ее платья, трепетала, лицо было бледно, а в черных глазах блестели слезы. Почему же бояться этого человека, который был ее рабом?

— Сеньор, — мягко сказала она, — поднимитесь, прошу вас. Не тратьте на меня свою любовь, я не заслуживаю ее и не достойна вас. Я не могу ответить на нее. Сеньор, я уже обручена. Забудьте меня и найдите другую женщину, достойную вашей любви.

— Обручена! — воскликнул д’Агвилар. — Я знаю об этом. Нет, я не хочу сказать о нем ничего дурного. Порочить того, кому более повезло, непристойно. Но какое имеет значение то, что вы обручены? Что значило бы для меня, если бы вы даже были замужем? Я все равно добивался бы вас, для меня нет другого пути. Вы говорите, что вы ниже меня. Вы выше меня, как звезда, и вас так же трудно достичь. Искать другую любовь? Уверяю вас, что я завоевал немало женщин — ведь не все так неприступны, как вы, — и теперь я ненавижу их. Я жажду вашей любви и буду добиваться вас до последнего дня моей жизни. Я завоюю вас или погибну. Впрочем, нет, я не умру, пока вы не будете моей. Не пугайтесь, я не буду убивать вашего возлюбленного, иначе как в честном бою. Я не буду принуждать вас стать моей женой, даже если бы я имел такую возможность, но я еще услышу из ваших собственных уст, как вы попросите меня быть вашим мужем. Я клянусь в этом Иисусом! Я клянусь, что только этому посвящу всю свою жизнь! И если случится так, что вы умрете раньше меня, я последую за вами до самых ворот рая и найду вас там.

Страх вновь сжал сердце Маргарет. Любовь этого человека была страшна, хотя и величественна. Питер никогда не говорил ей таких слов.

— Сеньор, — сказала она почти виноватым голосом, — мертвые оказываются плохими невестами. Оставьте эти больные фантазии, их порождает ваша восточная кровь.

— Но это и ваша кровь — ведь вы наполовину еврейка, и вы должны понимать мои чувства.

— Возможно, я и понимаю. Может быть, я восхищаюсь ими и даже считаю их по-своему возвышенными и благородными, если можно считать благородным стремление завоевать чужую невесту. Но я, сеньор, невеста другого и принадлежу ему вся, телом и душой. И я не откажусь от своего слова и не разобью его сердце за все царства на земле. Еще раз прошу вас, сеньор, предоставьте бедной девушке ту скромную участь, которую она избрала, и забудьте ее.

— Леди, — ответил д’Агвилар, — ваши слова мудры и деликатны, я благодарен вам за них. Но я не могу забыть вас. И клятву, которую я только что произнес, я повторяю. — И прежде чем Маргарет успела остановить его и даже догадаться о том, что он собирается делать, д’Агвилар взял золотое распятие, висевшее у нее на груди, поцеловал его и опустил со словами: — Вы видите, я мог поцеловать вас в губы и вы не успели бы остановить меня, но я никогда этого не сделаю, пока вы сами не позволите мне. Поэтому вместо ваших губ я поцеловал распятие, которое мы оба носим. Леди Маргарет, моя леди Маргарет, через день или два я уплываю в Испанию, и я увожу с собой ваш образ. Я верю, что пройдет немного времени — и наши пути скрестятся. Разве может быть иначе — ведь наши жизни переплелись в тот вечер около Вестминстерского дворца, переплелись для того, чтобы никогда не разойтись, пока один из нас не покинет этот мир. А сейчас прощайте.

Д’Агвилар исчез так же бесшумно, как и появился. Выпустила его из дома та же Бетти, которая перед тем открыла ему дверь. Быстро оглядевшись по сторонам, чтобы убедиться, что ее никто не видит — на это можно было надеяться, так как Питера дома не было, а с ним уехали лучшие слуги, хозяин тоже отсутствовал, — Бетти оставила дверь приоткрытой, чтобы иметь возможность вернуться незамеченной, и выскользнула вслед за д’Агвиларом. Они дошли до старой арки, которая в давние времена служила входом в ныне разрушенный дом. Сюда, в этот темный уголок, и завернула Бетти, потянув за руку д’Агвилара. Он остановился на мгновение, пробормотал сквозь зубы какое-то испанское проклятие и пошел за ней. «— Что вы хотите мне сказать, прелестная Бетти? — спросил он.

— Меня интересует, — с едва сдерживаемым негодованием воскликнула Бетти, — что вы хотите мне сказать, мне, которая так много сделала для вас сегодня! Для моей кузины у вас находится немало слов, я знаю. Я ведь была в саду и сквозь ставни слышала, как вы говорили, говорили, говорили, как будто защищали свою жизнь.

«Надеюсь, что в этих ставнях нет отверстий, — подумал про себя д’Агвилар, — и она ничего не могла увидеть». Вслух же он сказал:

— Мисс Бетти, вы не должны были стоять на этом жестоком ветре. Вы могли простудиться, что бы я тогда делал?

— Не знаю. Скорее всего, ничего. Но я хочу знать, почему вы уверяли меня, что хотите прийти, чтобы повидать меня, и вместо этого провели целый час с Маргарет?

— Чтобы избежать подозрений, дорогая Бетти. Кроме того, я должен был поговорить с ней о Питере, который ее, по-видимому, так интересует. Вы ведь очень проницательны, Бетти, скажите мне: там готовится свадьба?

— Думаю, что да. Мне ничего не говорили, но я многое замечаю. Кроме того, она почти каждый день пишет ему письма. Я только не понимаю, что она нашла в этом человеке.

— Без сомнения, она высоко ценит его честность, так же как я вашу. Кто может объяснить движения сердца? Ведь, как говорят знающие люди, одни из них внушает небо, а другие ад. В конце концов, это не наше с вами дело. Пусть они будут счастливы, поженятся, и пусть у них будет многочисленное и здоровое потомство. Однако, дорогая Бетти, вы готовы к поездке в Испанию?

— Не знаю, — мрачно ответила Бетти. — Я не уверена, что можно довериться вам и вашим красивым словам. Если вы хотите жениться на мне, как вы клянетесь, почему мы не можем сделать все это до отъезда? Откуда я знаю, что вы выполните свое обещание, когда мы будем в Испании?

— Вы задаете много вопросов, Бетти. Я вам уже ответил на них раньше. Я уже говорил вам, что не могу жениться на вас здесь потому, что должен получить на это разрешение. Оно необходимо из-за различия в нашем положении. Здесь, где все знают, кто вы, я такого разрешения не получу. В Испании вы будете представлены как знатная английская леди — а вы действительно имеете на это право по своему рождению — и я получу такое разрешение в течение часа. Но если вы сомневаетесь во мне, то, хотя сердце у меня разрывается в груди, когда я говорю это, нам лучше расстаться сейчас же. Мне не нужна жена, которая не доверяет мне. Скажите, жестокая Бетти, вы хотите покинуть меня?

— Вы знаете, что я не хочу этого, вы знаете, что это убьет меня! — воскликнула Бетти голосом, полным страсти. Вы знаете, что я люблю землю, по которой вы ходите, и ненавижу каждую женщину, которая оказывается около вас, даже свою кузину, хотя она всегда была так добра ко мне. Я рискну и поеду с вами, потому что я верю, что вы честный джентльмен и не обманете девушку, доверившуюся вам. Но если вы обманете меня, пусть бог накажет вас. Я ведь не игрушка, которую можно сломать и выбросить, и вы убедитесь в этом. Да, я рискну, потому что вы заставили меня полюбить вас так, что я не могу жить без вас.

— Бетти, ваши слова восхищают меня! Я вижу, что не ошибся в вашем благородном сердце. Но говорите чуть потише. Вернемся к нашему плану. В день отплытия я приглашу госпожу Маргарет и вас на мой корабль.

— А почему не пригласить меня без Маргарет?

— Потому что это возбудит подозрения, которых нам нужно избегать. Не перебивайте меня, Я приглашу вас обеих или заставлю приехать под каким-нибудь другим предлогом и тогда распоряжусь, чтобы ее отправили на берег. Предоставьте все это мне, поклянитесь только, что вы выполните все, что я напишу вам. Если вы этого не сделаете, имейте в виду, у нас есть могущественные враги, которые могут навсегда разлучить нас. Я буду откровенен с вами, Бетти: есть одна знатная дама, которая ревнует и следит за вами. Вы клянетесь?

— Да, да, я клянусь! Но кто эта знатная дама?

— Ни слова о ней, во имя вашей и моей жизни! Я скоро извещу вас. А теперь, дорогая, до свидания.

— До свидания, — отозвалась Бетти, но не тронулась с места.

Поняв, что она ожидает еще чего-то, д’Агвилар собрался с силами и коснулся губами ее волос. В тот же момент он пожалел об этом — даже эта умеренная ласка вызвала в ней бурю страсти. Бетти обвила его шею руками и принялась целовать, пока он, наполовину задушенный, не вырвался из ее объятий и не спасся бегством.

«Матерь божья, — подумал он, — эта женщина похожа на вулкан во время извержения! Я буду теперь целую неделю ощущать ее поцелуи. — И он вытер лицо рукой. — Лучше было бы придумать другой план, но теперь уже поздно менять что-либо — она выдаст меня. Как-нибудь я от нее избавлюсь, хотя бы мне пришлось ее утопить. Тяжкая участь — любить госпожу и быть любимым служанкой».

Глава 9

ЛОВУШКА
На следующее утро, когда вернулся Кастелл, Маргарет рассказала ему о визите д’Агвилара и обо всем, что произошло между ними. Испанец сказал ей, что она наполовину еврейка, значит, он раскрыл тайну Кастелла.

— Я знаю об этом, знаю! — ответил ей взволнованный и рассерженный отец. — Вчера он угрожал мне. Будь что будет, я встречу мой жребий. А сейчас я хочу знать, кто впустил этого человека в мой дом в мое отсутствие и без моего разрешения.

— Бетти, — ответила Маргарет. — Она клянется, что не думала, что поступает дурно.

— Пошли за ней, — сказал Кастелл.

Бетти тут же явилась и в ответ на расспросы хозяина сочинила длинную историю. Вечером она вышла подышать воздухом, как вдруг подошел сеньор д’Агвилар, поздоровался с ней и прошел в дом, сказав, что у него назначено свидание с хозяином.

— Со мной? — прервал ее Кастелл. — Но меня ведь не было дома.

— Я не знала, что вы уехали. Меня не было дома, когда вы уезжали, и никто мне об этом не сказал. А я знаю, что сеньор д’Агвилар ваш друг. Я его впустила и потом выпустила. Вот и все, что я могу сказать.

— Тогда я должен сказать, что ты потаскушка и лгунья и что этот испанец каким-то путем подкупил тебя! — вспылил Кастелл. — Вот что, девчонка, хоть ты и родственница моей жены, но я решил выгнать тебя на улицу. Можешь умирать там с голоду.

Бетти сначала вспылила, потом принялась плакать. Маргарет начала упрашивать отца не делать этого, потому что он погубит Бетти и возьмет грех на душу. Кончилось все тем, что Кастелл, будучи человеком добрым, вспомнил, что покойная жена любила Бетти Дин, как родную дочь, и ограничился тем, что запретил Бетти выходить из дома без Маргарет и распорядился, чтобы дверь отпирал только слуга.

В тот же день Маргарет написала Питеру обо всем, что у них произошло, и о том, как испанец просил ее выйти за него замуж. Умолчала она только о словах, которые он ей говорил. В конце письма она запрещала Питеру ревновать ее к сеньору д’Агвилару или к какому-либо другому мужчине, так как Питер знает, кому принадлежит ее сердце.

Получив это письмо, Питер чрезвычайно взволновался. Что Кастелл и Маргарет навлекли на себя злобу д’Агвилара, в этом он не сомневался. Его возмутило, что д’Агвилар осмелился беспокоить Маргарет своими ухаживаниями. Все остальное его мало волновало, ибо он верил в нее, как в бога. Тем не менее Питеру захотелось как можно скорее вернуться в Лондон, пренебрегая опасностью. Однако не прошло и трех дней, как он получил письма сразу от Кастелла и Маргарет, которые успокоили его.

В письмах сообщалось, что д’Агвилар отплыл в Испанию. Во всяком случае, Кастелл видел его стоящим на корме корабля, плывшего вниз по Темзе, по направлению к морю. То был корабль испанского посла де Айалы. Кроме того, Маргарет получила от него прощальный привет. В записке было написано:

«Прощайте, прекрасная леди. До предопределенного часа, когда мы встретимся вновь. Я уезжаю, потому что должен ехать, но увожу с собой ваш образ. Любящий вас до самой смерти Морелла».

«Он может возить с собой ее образ, пока сама она со мной, но если он вернется со своей любовью, клянусь, что смерть и он недолго будут ходить порознь!» — таковы были мрачные мысли Питера. Затем он вернулся к письмам. Теперь, после отъезда испанцев, ему нечего бояться, а в Лондоне его уже ждут. Кастелл в своем письме назначил день приезда — 31 мая, ровно через неделю, с тем что на следующий день — 1 июня — состоится их свадьба. Устраивать свадьбу в мае нельзя — считалось, что это может принести несчастье. Эти же новости сообщала и Маргарет в таких нежных словах, что Питер поцеловал ее письмо и тут же написал ей ответ — краткий, по обыкновению. Он писал, что, если на то будет воля святых, он приедет к вечеру 31 мая и что во всей Англии нет человека счастливее, чем он.

Всю эту неделю Маргарет была совершенно поглощена приготовлением своего подвенечного платья. Кроме того, она занималась и другими туалетами, так как было решено, что на следующий день после свадьбы они уедут в Дедхэм, а отец вскоре последует туда за ними. Старый замок был еще не готов, для окончания работ требовалось еще немало времени, но Питер привел в порядок несколько комнат, в них они могли жить летом, а к зиме должен был быть готов весь дом.

Кастелл тоже был очень занят. «Маргарет» готовилась к новому плаванию, и трюмы ее принимали последние грузы. Кастелл надеялся отправить судно в тот же день — 31 мая — и таким образом покончить с этим последним своим делом. Ему оставалось только передать свои склады и лавки купцам, которые купили их. Дела держали его в Грейвсенде, где стояло судно, но он был спокоен, так как д’Агвилар и все остальные испанцы, в том числе и слуги де Айала, которые поклялись убить Питера, уехали.

О, как счастлива была Маргарет в эти прекрасные весенние дни! Сердце ее было спокойно, как безоблачное небо. Она была так счастлива, так поглощена приятными хлопотами, что не обращала внимания на свою кузину Бетти, которая помогала ей готовить свадебный наряд и все что нужно для отъезда. Если бы она присмотрелась, то заметила бы, что Бетти встревожена и словно чего-то ждет. Она боролась с овладевшим ею отчаянием. Но Маргарет ничего не замечала, ее сердце было слишком полно своим счастьем, она считала часы до возвращения Питера.

Время шло. Наконец наступил день, когда должен был вернуться Питер. На следующий день была назначена свадьба. К ней все было готово, включая прекрасный костюм для Питера. Таких нарядных костюмов он никогда раньше не носил. Соседнюю церковь, где должно было происходить венчание, уже убрали цветами.

Рано утром Кастелл уехал в Гройвсенд, захватив с собой большую часть слуг. «Маргарет» на рассвете следующего дня уходила в море. Кастелл обещал вернуться к ночи, чтобы встретить Питера, который собирался выехать из Дедхэма утром и не мог приехать раньше ночи.

К четырем часам дня в доме все было готово, и Маргарет пошла в свою комнату переодеться к приезду Питера. Бетти она не взяла с собой

— та была чем-то занята. Кроме того, сердце Маргарет было так переполнено радостью, что ей хотелось побыть немного одной.

Сердце Бетти тоже было переполнено, но отнюдь не радостью. Ее обманули. Красивый испанец, которого она так страстно полюбила, уехал и не прислал ей ни слова. Сомневаться в этом не приходилось — его видели на борту отплывавшего судна, — и ни единого слова! Это было жестоко, и теперь она, у которой украли надежду и любовь, должна была помогать другой женщине, которая собиралась стать счастливой женой. С сердцем, преисполненным горечью, Бетти, кусая губы и вытирая глаза рукавом платья, принялась за дела. Неожиданно открылась дверь, и слуга

— не их, а со стороны, приглашенный для помощи на завтрашний день, — сообщил, что ее хочет видеть какой-то матрос.

— Впусти его. У меня нет времени ходить и выслушивать всех! — вспылила Бетти.

Слуга ввел матроса и тут же оставил их одних. Посланец оказался смуглым малым с лукавыми черными глазами. Если бы он не говорил так хорошо по-английски, его можно было бы принять за испанца.

— Кто ты, и что у тебя за дело? — нетерпеливо спросила Бетти.

— Я плотник с «Маргарет», — объяснил он, — меня послали сказать, что с господином Кастеллом случилось несчастье и он просит, чтобы его дочь Маргарет немедленно приехала к нему.

— Какое несчастье? — вскрикнула Бетти.

— Он смотрел, как укладывают груз, поскользнулся и упал в трюм, повредил себе спину и сломал правую руку. Поэтому он не мог написать. Но доктор, которого мы вызвали, приказал мне передать мисс Маргарет, что в настоящий момент он не боится за его жизнь. Вы мисс Маргарет?

— Нет, — ответила Бетти, — но я сейчас же пойду за ней. Подожди здесь.

— Тогда, значит, вы ее кузина, мисс Бетти Дин? Если это так, то у меня есть кое-что и для вас.

— Да, это я.

— Вот, — сказал матрос, вытаскивая письмо и протягивая его Бетти.

— Кто дал тебе это? — подозрительно спросила Бетти.

— Я не знаю его имени, но по виду это очень благородный испанец. И очень щедрый. Он услышал про несчастье на «Маргарет» и о том, что я еду сюда, и попросил меня передать вам письмо. В награду он подарил мне золотой дукат и взял слово, что я передам это письмо только вам и никому не скажу о нем ни слова.

— Какой-нибудь неотесанный поклонник, — заявила Бетти, кивнув головой, — они вечно пишут мне. Жди здесь, я пойду за мисс Маргарет.

Как только Бетти очутилась за дверями, она быстро вскрыла письмо и впилась в него глазами.

Любимая!

Вы думаете, что я обманул вас и уехал, но это неправда. Я хранил молчание только потому, что вам все равно не удалось бы выйти одной из дома, ведь вас так стерегут. Но теперь бог любви дарует нам эту возможность. Конечно, ваша кузина возьмет вас с собой к отцу, который лежит у себя на судне, тяжело раненный. Пока она будет с ним, я уведу вас, и тогда мы обвенчаемся и тут же уедем — сегодня же или завтра. Зная, что вы хотите этого, я с огромными трудностями добился разрешения, и священник будет ждать нас, чтобы обвенчать. Не говорите никому ни слова и не высказывайте ни опасений, ни страха, что бы ни случилось, иначе мы будем разлучены навсегда. Уговорите вашу кузину поехать, чтобы вы могли сопровождать ее. Помните, что ваш возлюбленный ждет вас.

К. У А.

Когда Бетти разобрала содержание этого любовного послания, ее сердце забилось от волнения, голова закружилась, и она чуть не упала. Потом она подумала, что это могла быть шутка. Нет, Бетти узнала почерк д’Агвилара, — он верен ей, он женится на ней, как обещал, и увезет ее в Испанию, чтобы сделать там знатной дамой. Если она будет медлить, она может потерять его навсегда; его, за кем она готова идти на край света. В ту же минуту решение было принято — Бетти была храброй девушкой. Она поедет, даже если ей придется бросить кузину, которую она так любит.

Спрятав письмо на груди, Бетти бросилась в комнату Маргарет и рассказала ей о посланце и ужасном известии. О письме она не сказала ни слова. Маргарет побледнела от волнения, однако, овладев собой, выговорила:

— Я пойду поговорю с ним.

Они вместе спустились по лестнице. Матрос повторил Маргарет всю историю. Он рассказал ей, как произошло несчастье — но его словам, это случилось у него на глазах, — и описал, какие раны получил ее отец. При этом он добавил, что, хотя врач и утверждает, что опасности для жизни нет, однако господин Кастелл думает иначе и все время просит, чтобы к нему немедленно привели дочь.

Несмотря на все, Маргарет сомневалась и медлила — она боялась, сама не понимая чего.

— Питер будет здесь самое большое через два часа, — обратилась она к Бетти. — Может быть, лучше дождаться его?

— О Маргарет, а что, если тем временем твой отец умрет? Уж наверно, он лучше знает, что с ним, чем тот коновал, которого к нему позвали. Ведь ты тогда потеряешь покой на всю жизнь! Конечно, тебе нужно ехать. Или, в крайнем случае, поеду я одна.

Маргарет все еще колебалась, пока матрос не вмешался:

— Миледи, если вы поедете, я могу проводить вас к тому месту, где вас ожидает шлюпка, чтобы переправить через реку. Если же нет, я должен вас оставить — судно уйдет с восходом луны, они ждут только вашего приезда, чтобы перенести хозяина, вашего отца, на берег. Они думают, что лучше это сделать при вас. Если же вы не приедете, они сделают это сами, как можно бережнее. Там вы завтра и найдете господина Кастелла, живого или мертвого. — С этими словами матрос взял свою шапку, собираясь уходить.

— Я еду с вами! — воскликнула Маргарет. — Ты права, Бетти. Прикажи оседлать двух лошадей, мою и грума. Пусть на его лошадь найдут второе седло, удобное для тебя. Поедем вместе. У матроса, очевидно, лошадь есть.

Матрос утвердительно кивнул и отправился вслед за Бетти в конюшню. Маргарет же схватила перо и принялась наспех писать записку Питеру. Она сообщала ему о несчастье, постигшем их, и умоляла немедленно ехать вслед за ной. «Я вынуждена ехать, — приписала она, — одна, с Бетти и незнакомым мужчиной. Однако я должна это сделать, ибо сердце мое разрывается от страха за отца. Любимый, скорее следуй за мной».

Маргарет передала записку слуге, который впустил матроса, и приказала вручить это письмо мистеру Питеру Бруму немедленно, как только он приедет. Слуга поклялся, что сделает это.

Затем Маргарет достала для себя и для Бетти простые черные плащи с капюшонами, которые должны были скрывать их лица, и вскоре они уже были на конях.

— Стой! — воскликнула Маргарет, обращаясь к матросу, когда они уже собирались выехать. — Почему отец не послал вместо тебя кого-нибудь из своих слуг и почему он не написал мне?

Матрос искренне удивился:

— Его слуги ухаживали за ним, и он приказал ехать мне, потому что я знаю дорогу и у меня на берегу хорошая лошадь, на которой я обычно езжу с поручениями в Лондон. А что касается письма, то врач начал писать, но он делал это так медленно, что господин Кастелл приказал мне тотчас ехать. Похоже, — добавил он с некоторым раздражением, обращаясь к Бетти, — что госпожа Маргарет не доверяет мне. Если так, пусть она ищет себе другого проводника или остается дома. Мне все равно. Я выполнил то, что мне приказано.

Этими словами хитрый малый рассеял страхи Маргарет, но Бетти, помня о письме д’Агвилара, была все-таки встревожена. Вся эта история выглядела несколько странной, но глупая и тщеславная девушка уверяла себя, что если здесь что-то и подстроено, то только для того, чтобы помочь ей. Ведь одну ее не отпустили бы. Бетти поистине обезумела и не очень задумывалась над тем, что делает. В ее оправдание нужно только сказать, что ей и в голову не приходило, что ее кузине Маргарет может грозить какая-нибудь неприятность или что вся эта история с Кастеллом и его ранением — ложь.

Вскоре они уже оказались за пределами Лондона и быстро ехали вдоль северного берега реки. Их проводник объяснил, что судно стоит не у самого берега и что лодка ждет их в Тильбюри. Туда было более двадцати миль, и как они ни спешили, ночь наступила раньше, чем они прибыли к месту. В конце концов, когда они были совершенно измучены тяжелой дорогой, матрос остановился у берега и объявил, что они приехали. Невдалеке виднелась маленькая пристань, но вокруг не было ни одного дома. Спешившись, матрос передал поводья своей лошади груму, спустился к пристани и громко спросил, здесь ли шлюпка с «Маргарет». Чей-то голос ответил: «Да». Затем он с минуту поговорил с людьми в шлюпке — о чем, Маргарет и Бетти не слышали — и прибежал обратно. Матрос предложил им спешиться и сообщил, что они очень хорошо сделали, приехав, потому что господину Кастеллу стало хуже и он все время зовет дочь.

Груму матрос приказал отвести лошадей на постоялый двор и дождаться там их возвращения или новых распоряжений. Бетти матрос предложил поехать вместе с грумом, так как в шлюпке не было места. Бетти готова была согласиться, думая, что это часть плана ее похищения, но Маргарет заявила, что, если Бетти не будет вместе с ней, она не сделает ни шагу. Немного поворчав, матрос повел их по каким-то деревянным ступенькам к шлюпке, очертания которой едва были различимы в темноте.

Как только Маргарет и Бетти уселись рядышком на корме, шлюпка оттолкнулась от берега и понеслась вперед, в темноту. Один из матросов зажег фонарь и укрепил его на носу. Где-то далеко, как бы в ответ на этот сигнал, тоже вспыхнул огонек, и шлюпка направилась к нему. Теперь Маргарет решилась спросить у гребцов о состоянии ее отца, но матрос, их проводник, попросил ее не отвлекать их разговорами, так как течение здесь очень быстрое и шлюпка может перевернуться. Маргарет замолчала, терзаемая сомнениями и страхом, следя за огоньком, который все приближался, пока наконец не оказался над их головами.

— Это «Маргарет»? — крикнул проводник, и опять чей-то голос ответил утвердительно.

— Тогда доложите господину Кастеллу, что его дочь здесь! — прокричал проводник, и тут же с борта был сброшен канат и шлюпку накрепко привязали к трапу.

Бетти, оказавшаяся ближе всех к трапу, вступила на него. Впрочем, проводник опередил ее, быстро взбежав по деревянным ступеням.

Сильная и ловкая Бетти последовала за ним. Следующей стала подниматься Маргарет. Когда Бетти очутилась на палубе, ей показалось, что она слышит испанскую речь, и она разобрала одну фразу: «Дурак! Зачем ты привез обеих?», но ответа она не расслышала. Она повернулась, подала руку Маргарет, и они вместе пошли к мачте.

— Проводите меня к моему отцу, — сказала Маргарет.

Проводник тут же отозвался:

— Да, да, госпожа, вот сюда. Только идите одна: появление вас обеих может разволновать его.

— Нет, — ответила Маргарет, — моя кузина пойдет со мной. — И она крепко схватила Бетти за руку.

Пожав плечами, матрос повел их вперед. Маргарет успела заметить, что одни матросы ставили парус, другие, распевая какую-то странную, дикую песню, начали вращать нечто похожее на ворот. Но в этот момент они добрались до каюты. Дверь за ними захлопнулась. За столом сидел мужчина, над его головой висела лампа. При их появлении мужчина встал, повернулся к ним и поклонился — это был д’Агвилар.

Бетти остановилась как вкопанная, она ожидала встречи с ним, но не здесь и не при таких обстоятельствах. Ее глупенькое сердце так заколотилось при виде д’Агвилара, что, казалось, она сейчас задохнется от волнения. Она только смутно догадывалась, что произошла какая-то ошибка, и думала, как он теперь объяснит все Маргарет, чтобы она уехала и оставила их — Бетти и д’Агвилара — вдвоем. Бетти даже быстро оглядела каюту, чтобы выяснить, где ожидает священник. Увидев сзади дверь, она решила, что, конечно, он спрятан там.

У Маргарет при виде д’Агвилара вырвался короткий, сдавленный крик, но уже в следующую секунду, как храбрая женщина — одна из тех натур, которые становятся крепче перед лицом испытаний, — она выпрямилась и спросила низким, гневным голосом:

— Что вы здесь делаете? Где мой отец?

— Сеньора, — покорно ответил он, — вы находитесь на борту моей каравеллы «Сан-Антонио», а что касается вашего отца, то он либо на своем корабле «Маргарет», либо, что более вероятно, дома в Холборне.

При этих словах Маргарет отпрянула назад.

— Не упрекайте меня, — торопливо продолжал д’Агвилар, — я скажу вам всю правду. Во-первых, не волнуйтесь за своего отца: с ним не случилось никакого несчастья, он цел и невредим. Простите меня за причиненное вам волнение, у меня не было другого пути. Эта история — всего лишь ловушка, одна из хитростей, к которым прибегает любовь… — Он приостановился, потрясенный выражением лица Маргарет.

— Ловушка! Хитрость! — чуть слышно пробормотала она; глаза ее метали молнии. — Ну, я отплачу вам за вашу хитрость!

Д’Агвилар увидел, что Маргарет выхватила кинжал, спрятанный у нее на груди, и сейчас бросится на него. Он не мог сдвинуться с места: эти страшные глаза приковали его. Еще секунда — и стальное лезвие пронзило бы его сердце, но Бетти с криком бросилась к Маргарет и обхватила ее своими сильными руками.

— Послушай, ты не поняла его. Это меня он добивается, а не тебя. Он любит меня, а я люблю его и готова выйти за него замуж. Ты уедешь обратно домой.

— Отпусти меня, — сказала Маргарет таким тоном, что у Бетти руки сами опустились. Маргарет осталась стоять, сжимая в руке кинжал. — А теперь, — обратилась она к д’Агвилару, — говорите правду, и поскорее, Что означают ее слова?

— Ей лучше знать, — смущенно ответил д’Агвилар. — Ей нравится рядиться в эту паутину тщеславия.

— Которую вы, может быть, сами сплели. Говори, Бетти!

— Он ухаживал за мной, — всхлипнула Бетти, — и я влюбилась в него. Он обещал жениться на мне. Только сегодня он прислал мне письмо. Вот оно.

— Читай! — сказала Маргарет. И Бетти повиновалась.

— Значит, это ты предала меня, — произнесла Маргарет, — ты, моя кузина, которую я приютила и так любила!

— Нет! — закричала Бетти. — Я не думала предавать тебя, скорее я бы умерла! Я на самом деле поверила, что с твоим отцом несчастье и что, пока ты будешь с ним, этот человек сумеет похитить меня.

— Что вы на это скажете? — обратилась Маргарет к д’Агвилару все тем же ледяным голосом. — Вы предлагали и мне и ей вашу любовь и заманили сюда нас обеих. Что вы можете сказать?

— Только то, — ответил д’Агвилар, стараясь выглядеть мужественно,

— что эта женщина глупа, я играл на ее тщеславии ради того, чтобы быть рядом с вами.

— Ты слышишь, Бетти, ты слышишь? — вскричала Маргарет с коротким и страшным смехом.

Но Бетти только стонала…

— Я люблю вас и только вас одну, — продолжал д’Агвилар. — Вашу кузину я отправлю на берег. Я совершил этот грех, потому что не мог совладать с собой. Мысль, что завтра вы станете женой другого, сводила меня с ума, и я пошел на все, чтобы вырвать вас из его объятий. Разве я не поклялся вам, — добавил он, пытаясь перейти на свою обычную галантную манеру, — что ваш образ будет сопровождать меня в Испанию, куда мы и плывем сейчас?

Как раз когда он произнес эти слова, корабль слегка накренился под ветром. Маргарет ничего не ответила. Она играла маленьким кинжалом и наблюдала за д’Агвиларом. Глаза ее блестели холоднее стали.

— Убейте меня, если хотите, — вновь заговорил д’Агвилар, и в голосе его прозвучали любовь и стыд. — Тогда я освобожусь от страданий.

При этих словах Маргарет как будто проснулась. Теперь она заговорила с ним совершенно иным голосом — размеренным и ледяным.

— Нет, — сказала она, — я не оскверню своих рук вашей кровью. К чему мне лишать бога его мести? Но если вы попытаетесь дотронуться до меня или разлучить меня с этой бедной женщиной, которую вы обманули, тогда я убью, но не вас, а себя. И я клянусь вам, что мой призрак будет сопровождать вас в Испанию и из Испании дальше, в ад, который ожидает вас. Слушайте меня, Карлос д’Агвилар, маркиз Морелла, ведь я знаю, что вы верите в бога и боитесь его гнева. Так я призову на вас мщение всемогущего. Оно обрушится на вас, будете ли вы бодрствовать или спать, любить или ненавидеть, будете ли вы живы или умрете. Творите зло, но все равно это напрасно. Буду ли я жива или мертва, каждое унижение, какое вы заставите меня испытать, каждое несчастье, которое причинили или причините моему возлюбленному, моему отцу и этой женщине, возместится вам в миллион раз на этом свете и на том. Вы все еще хотите, чтобы я сопровождала вас в Испанию, или вы отпускаете меня?

— Я не могу, — хрипло ответил д’Агвилар, — слишком поздно.

— Ну что ж, я буду сопровождать вас в Испанию, я и Бетти Дин, и с нами вместе месть всемогущего бога, которая нависла над вами. В одном вы должны быть уверены: я ненавижу вас, я презираю вас, но я не боюсь вас. Уходите.

Д’Агвилар, спотыкаясь, вышел из каюты, и обе женщины услышали, как захлопнулась за ним дверь.

Глава 10

ПОГОНЯ
Приблизительно в то самое время, когда Маргарет и Бетти поднялись на борт «Сан-Антонио», Питер Брум со своими слугами подъехал к дому в Холборне. Питера на час с лишним задержала грязь на дороге. Целый месяц мечтал он об этой минуте, как может мечтать человек, уверенный, что его хорошо встретят. Ведь на следующий день состоится его свадьба с прекрасной и любимой женщиной. Он представлял себе, как Маргарет будет поджидать его у окна, как она бросится к двери, как он спрыгнет с коня и обнимет ее — на глазах у всех. Кого им теперь стыдиться, если завтра они станут мужем и женой!

Но Маргарет у окна не было; во всяком случае, он не увидел ее — было темно. В окнах даже не горел свет. Старый дом был мрачен. Тем не менее Питер действовал так, как представлял себе в мечтах. Он соскочил с коня, подбежал к двери и хотел распахнуть ее, но не смог — дверь была заперта. Тогда он принялся колотить в нее рукояткой меча, пока наконец кто-то не подошел и не отпер замок. Это оказался незнакомый ему слуга, недавно принятый в дом, тот самый, которому Маргарет оставила письмо. В руке он держал фонарь.

При виде его у Питера похолодело сердце.

— Кто ты? — спросил он и, не ожидая ответа, продолжал: — Где господин Кастелл и госпожа Маргарет?

Слуга сообщил, что хозяин еще не вернулся с корабля, а леди Маргарет около трех часов назад уехала вместе с Бетти и матросом — все верхом.

— Она, наверное, поехала встречать меня и мы разминулись в темноте, — предположил Питер.

Тогда слуга спросил его, не он ли Питер Брум, так как для него оставлено письмо.

— Да, да! — крикнул Питер и вырвал письмо из рук слуги. Он приказал ему закрыть дверь и держать фонарь так, чтобы можно было читать. Он сразу узнал почерк Маргарет.

— Странная история! — пробормотал он, дочитав письмо, — я должен ехать.

Питер уже направился к двери и протянул руку, чтобы открыть ее, как вдруг дверь распахнулась и вошел Кастелл, здоровый и невредимый.

— Здравствуй, Питер! — весело закричал он. — Я знал, что ты уже здесь, я увидел лошадей, но почему ты не с Маргарет?

— Потому что Маргарет уехала к вам. Вы ведь чуть ли не смертельно ранены — так, во всяком случае, говорится в этом письме.

— Уехала ко мне? Смертельно ранен? Дай-ка сюда письмо. Или нет, лучше прочитай сам, я ничего не вижу.

Питер прочитал вслух.

— Здесь какой-то заговор, — с трудом выговорил Кастелл, когда письмо было окончено, — и думаю, что это дело рук испанца, или Бетти, или их обоих. Ну-ка, парень, выкладывай нам все, что ты знаешь, да поскорее, если хочешь сохранить шкуру.

— Да я что! — торопливо ответил слуга и рассказал всю историю с приездом матроса.

— Беги скажи людям, чтобы привели обратно лошадей, — прервал его рассказ Кастелл. — А ты, Питер, приди в себя и выпей стакан вина. Нам обоим это не помешает. Эй, есть здесь кто-нибудь из моих слуг? — крикнул он.

Кастелл приказал прибежавшим слугам перекусить и выпить чего-нибудь для подкрепления и, пока они пили, рассказал им о том, что похищена их хозяйка Маргарет и что нужно отправиться в погоню. Послышался шум — это привели лошадей из конюшни. Все выбежали на улицу, вскочили в седла и помчались по дороге в Тильбюри. Они поскакали той же дорогой, какой ехала Маргарет, не потому, что они подозревали об этом, а потому, что она была самой короткой.

Однако лошади были усталые, ночь темная, шел дождь, и, когда они еще только подъезжали к Тильбюри, в какой-то церкви часы пробили три. Они как раз проезжали мимо тоймаленькой пристани, где Маргарет и Бетти садились в шлюпку. Питер и Кастелл скакали рядом, впереди всех, в полном молчании — говорить было не о чем, — как вдруг их окликнул знакомый голос. Это был голос грума Томаса.

— Я увидел головы ваших коней на фоне неба, — объяснил он, — и узнал их.

— Где твоя хозяйка? — в один голос спросили Питер и Кастелл.

— Уехала, уехала с Бетти Дин в шлюпке вон от той пристани. Они поплыли, мне кажется, к» Маргарет». Я отвел лошадей на постоялый двор, как мне приказали, и вернулся, чтобы подождать их. Это было несколько часов назад. С тех пор я не видел ни одной живой души и ничего не слышал, кроме шума ветра и воды, пока не услышал топот ваших коней.

— Надо ехать в Тильбюри и достать шлюпку, — сказал Кастелл. — Мы должны успеть на «Маргарет» раньше, чем она снимется с якоря. Может быть, женщины — на борту «Маргарет»?

— Если так, то я думаю, что их туда завлекли испанцы. Я уверен, что в этой шлюпке были по англичане, — сказал Томас.

Он бежал рядом с лошадью Кастелла, держась за стремя.

Кастелл ничего не ответил. Питер громко вздохнул — он тоже был уверен, что это дело рук испанцев.

Спустя час, когда уже брезжил рассвет, они поднимались на борт «Маргарет», как раз в тот момент, когда на ней выбирали якорь. Разговор с капитаном «Маргарет» Джокобом Смитом подтвердил их самые худшие опасения. Ни одна шлюпка не покидала судно, ни Маргарет, ни Бетти здесь не появлялись. Но часов шесть назад мимо них проплыла испанская каравелла «Сан-Антонио», которая стояла выше их по течению. Более того: два лодочника, привозившие на «Маргарет» свежее мясо, рассказали, что, когда они привезли на «Сан-Антонио» трех овец и домашнюю птицу, как раз перед отплытием, они видели, как две высокие женщины поднимались по трапу, и слышали, как одна из них сказала по-английски: «Проводите меня к моему отцу».

Теперь они знали всю правду и смотрели друг на друга, онемев от отчаяния. Первым нашел в себе силы заговорить Питер.

— Я должен ехать в Испанию — разыскать свою невесту, — медленно произнес он, — если она жива, и убить похитителя. Отправляйтесь домой, мистер Кастелл.

— Мои дом там, где моя дочь! — сердито отозвался Кастелл. — Я тоже еду.

— В Испании вам может угрожать опасность, если мы вообще туда доберемся, — многозначительно заметил Питер.

— Даже если бы там был вход в ад, я все равно поеду, — упрямо заявил Кастелл, — почему бы и мне не поохотиться за дьяволом?

— Мы сделаем это вдвоем, — сказал Питер и протянул Кастеллу руку.

Это была клятва отца и возлюбленного следовать за той, которая была всем для них, до тех пор, пока смерть не прервет их поиски.

Подумав немного, Кастелл приказал собрать всю команду на палубе. Когда матросы во главе с офицерами и слуги, окружавшие Питера, собрались, Кастелл обратился к ним. Речь его была краткой. Он рассказал о злодейском похищении и заявил, что намеревается вместе с Питером Брумом, у которого украли невесту, — сегодня она уже была бы его женой, — преследовать похитителей. С помощью господа бога они надеются спасти Маргарет и Бетти. Кастелл добавил, что он хорошо понимает, что это предприятие опасное, поскольку дело может дойти до сражения, а он не хочет требовать от кого бы то ни было, чтобы они рисковали своей жизнью против своего желания, тем более что они нанимались для торгового плавания, а не для сражений. Тем, кто согласится последовать за ним, он обещает в случае благополучного исхода двойное жалованье и подарок и готов дать им в этом расписку. Те, кто не хочет, должны сейчас же покинуть судно.

Когда Кастелл кончил, матросы — их было около тридцати человек — посоветовались между собой и с капитаном Джекобом Смитом, отважным человеком лет пятидесяти, и заявили, что они принимают предложение. Отказался только один — молодой парень, совсем недавно женившийся. Все остальные поклялись, что они доведут это дело до конца, хорошего или плохого, потому что все они англичане и не любят испанцев. А от дерзости д’Агвилара у них закипела кровь. Кроме того, из двенадцати слуг, прискакавших с Кастеллом из Лондона, шесть человек, хотя они почти все не были моряками, попросились, чтобы их тоже взяли, потому что они любят Маргарет, своего хозяина и Питера. Решено было взять их. Остальных шестерых слуг отправили на берег, приказав отвезти письма Кастелла к его друзьям, агентам и приказчикам. В этих письмах Кастелл поручал им заботу о своих делах, землях и домах на время его отсутствия. Кроме того, они увезли с собой краткое завещание, подписанное Кастеллом и должным образом засвидетельствованное, в котором он оставлял все свое имущество, включая и прибыли от незавершенных сделок, а также имущество, не включенное в завещание, Маргарет и Питеру, или тому из них, кто окажется жив, или их наследникам. Если же таковых не окажется, то все свое состояние он завещал на устройство больниц для бедных.

После этого остающиеся распрощались с товарищами и грустные отправились на берег. В ту же минуту якорь был поднят, и свежий утренний ветер наполнил паруса «Маргарет».

В десять часов они благополучно миновали Нор-Бепк и встретили здесь рыбаков, которые рассказали им, что шесть с лишним часов назад они видели, как «Сап Антонио» прошла к выходу в Ламанш. При этом они заметили двух женщин, которые стояли на палубе, держась за руки, и не отрываясь смотрели в сторону берега. Теперь Кастелл и Питер Брум были уверены, что ошибки быть не могло. Изменить что-либо они были не в силах, и им, измученным горем и дорогой, не оставалось ничего другого, как поесть и отправиться в каюту спать.

Едва Питер улегся, как он вспомнил, что в этот час он должен был стоять в церкви рядом с Маргарет, которая теперь находилась во власти испанца, — и Питер поклялся страшной клятвой, что д’Агвилар заплатит ему за весь позор и страдания. И действительно, если бы его враг мог в эту минуту видеть лицо Питера, он бы, вероятно, содрогнулся — Питер был не из тех людей, которым можно безнаказанно причинять зло; он не умел прощать, да и оскорбление, нанесенное ему, было слишком жестоким.

В течение четырех дней держался попутный ветер, и «Маргарет» плыла по Ламаншу, надеясь нагнать испанца. Но «Сан-Антонио» была быстрая каравелла, водоизмещением в двести пятьдесят тонн, с большим количеством парусов — на ней было четыре мачты, — а «Маргарет», хотя и была хорошим судном, имела только две мачты и не могла соперничать с «Сан-Антонио». А может быть, они просто потеряли «Сап Антонио» в море…

Па четвертый день, когда они миновали Лизард[636] и ползли довольно медленно, подгоняемые легким бризом, сторожевой матрос крикнул, что видит впереди корабль, попавший в штиль. Питер, у которого были ястребиные глаза, вскарабкался на мачту, чтобы взглянуть на неизвестный корабль. Он сообщил, что, судя по очертаниям и оснастке, это каравелла. Но та ли это каравелла, которую они ищут, он не мог сказать, так как ни разу не видел «Сан Аитонио». Тогда уже поднялся наверх сам капитан Смит и через несколько минут, спустившись, заявил, что вне всякого сомнения это «Сан-Антонио».

Это сообщение вызвало суматоху на борту «Маргарет». Матросы осматривали свои мечи, луки и арбалеты. Луков было много, но зато бомбарды и пушки отсутствовали. Они редко встречались на торговых судах. План был выработан такой: подойти к борту «Сан-Антонио» и взять ее на абордаж. Так они надеялись отбить Маргарет. Конечно, они рисковали тем, что на их головы обрушится гнев короля, поскольку его весьма мало волнует похищение двух английских женщин, но это их не останавливало.

Менее чем в полчаса все было готово, и Питер, шагая по палубе, выглядел счастливым в первый раз с тех пор, как выехал из Дедхэма. Легкий ветерок продолжал подгонять их вперед. С помощью этого ветерка они постепенно подошли на расстояние полумили от «Сан-Антонио». По тут ветер упал, и оба корабля замерли с обвисшими парусами. Однако сила прилива пли какого-нибудь течения сближала их, и к наступлению темноты между ними оставалось не более четырехсот футов. Англичане надеялись, что до рассвета они подойдут вплотную и смогут высадиться на «Сан-Антонио» при свете луны.

Но этому не суждено было сбыться — около девяти часов тяжелые тучи обложили небо, с берега поднялся сильный ветер, и, когда наступил рассвет, с «Маргарет» были видны лишь верхушки мачт каравеллы, быстро уходившей на юг.

Прошли две долгие недели, прежде чем они опять увидели «Сан Антопио». В течение всего пути от Уэссана[637] через Бискайский залив дули легкие и изменчивые ветры, но, когда они миновали мыс Финистер[638], с северо-востока налетел шквал, который погнал «Маргарет» быстрее. На второй день этого шторма после захода солнца «Маргарет» вынырнула из тумана, смешанного с дождем, и в миле от нее матросы увидели «Сан-Антонио». На «Маргарет» началось ликование — теперь англичане убедились, что «Сан-Антонио» не зашла ни в один из портов севера Испании. Хотя порт назначения каравеллы был Кадикс, но на «Маргарет» опасались, что испанцы могут укрыться в одном из северных портов. Вскоре вновь хлынул ливень и скрыл от них «Сан-Антонио».

Пока «Маргарет» шла вдоль берегов Португалии, погода становилась день ото дня все хуже и хуже, и, когда они миновали мыс Сан-Висенти[639] и повернули к Кадиксу, начался сильный шторм. Во время этого шторма они в третий раз увидели «Сан-Антонио», борющегося с волнами. Теперь уже до конца путешествия, за исключением часов ночной темноты, англичане не теряли из виду «Сан-Антонио». На следующий день «Маргарет» еще приблизилась к испанской каравелле, которая, лавируя, пыталась прорваться в Кадикс. Но в борьбе со штормом «Сан-Антонио» потеряла одну из своих мачт. Кроме того, испанцы видели, что «Маргарет», которая лучше справлялась со штормом, вскоре нагонит их. Тогда они изменили свой план, и «Сан-Антонио» направилась в Гибралтарский пролив.

Преследуя «Сан-Антонио», «Маргарет» прошла мимо Тарифского мыса, африканский берег остался с правого борта, миновала Альхесирасскую бухту — «Сан-Антонио» не пыталась зайти в нее, — прошла мимо древней серой скалы Гибралтара, на которой горели сигнальные огни, и под вечер оказалась в Средиземном море на расстоянии меньше мили от «Сан-Антонио».

Здесь шторм был еще ужаснее, и матросы с трудом справлялись с обрывками парусов. К утру «Маргарет» потеряла одну из своих мачт. Это была кошмарная ночь — никто не знал, доживет ли он до утра. Сердца Кастелла и Питера разрывались к тому же еще от страха за испанскую каравеллу — ведь она могла пойти ко дну и унести с собой Маргарет. Однако, когда наступил рассвет, они увидели впереди по правому борту «Сан-Антонио», правда, в очень тяжелом состоянии. К полудню англичане были уже в двухстах ярдах от «Сан-Антонио», так что можно было различить испанских матросов, перебирающихся по ее высокому юту и по корме. Кроме того, они увидели нечто гораздо более важное — две женщины выбежали из каюты, и одна из них стала махать им белым платком. Женщин тут же затащили обратно, но Кастелл и Питер убедились теперь, что Маргарет и Бетти живы и знают, что их пытаются спасти.

Спустя некоторое время они увидели вспышку на борту «Сан-Антонио», и, прежде чем до них долетел звук выстрела, большое чугунное ядро упало на палубу «Маргарет»; отскочив, оно ударило в грудь матроса, стоявшего рядом с Питером, и сбросило его в море. Это на «Сап Антонио» выстрелили из бомбарды, но так как больше выстрелов не последовало, англичане решили, что орудие при выстреле, наверно, разорвалось или поломало крепления.

Вскоре после этого «Сан-Антонио», две мачты которой были сломаны, попыталась изменить курс и направилась было в Малагу, дома которой были видны у подножия снежных вершин Сиерры. Но сделать это испанцам не удалось: как только каравелла становилась под ветер, «Маргарет» оказывалась прямо перед ней, и, пока испанские матросы были заняты парусами, все свободные от работы англичане под командой Питера принимались обстреливать их из луков и арбалетов. Хотя вздымающаяся палуба «Маргарет» была отнюдь не лучшей площадкой для стрельбы, а ветер мешал правильному полету стрел, им удалось убить троих и ранить восемь или десять матросов из команды «Сан-Антонио», заставив их выпустить из рук тросы; в результате этого каравеллу опять закружило ураганом.

На высокой площадке у кормовой мачты, обхватив ее рукой, стоял д’Агвилар, отдавая приказы своей команде. Питер приладил стрелу к тетиве лука, ожидая, пока «Маргарет» хоть на мгновенье задержится на гребне волны, прицелился и выстрелил.

Однако волна подняла «Маргарет» чуть выше, и, когда д’Агвилар отскочил от мачты, стрела Питера вонзилась в дерево и пригвоздила к нему его большую бархатную шляпу. Питер скрипнул зубами от гнева и разочарования, тем более что корабли опять отнесло друг от друга и удобный момент был упущен.

— Пять раз из семи попадал я стрелой в бычье кольцо с пятидесяти шагов, чтобы завоевать значок победителя деревни, — с огорчением пробормотал он, — а теперь не могу подстрелить негодяя, чтобы спасти мою любимую от позора! Поистине бог лишил меня своей милости!

Всю вторую половину дня они обстреливали испанцев, как только представлялась такая возможность. Испанцы отвечали тем же, по потери у обеих сторон были незначительны. Однако англичане заметили, что «Сан-Антонио» получила течь, так как судно все глубже погружалось в воду.

Испанцы тоже заметили это и, понимая, что у них остается только два выхода — выброситься на берег или пойти ко дну, — во второй раз изменили курс и под градом английских стрел пошли в маленькую бухту Калахонда, в которой находился порт Мотриль, так как здесь до берега было совсем недалеко.

— В этой бухте расположен испанский город, — сказал капитан Джекоб Смит, стоя рядом с Кастеллом и Питером. — Я здесь когда-то бросал якорь. Если «Сап Антонио» доберется туда, прощай паша леди — они увезут ее в Гранаду. До Гранады всего тридцать миль через горы, а там маркиз Морелла всемогущ, в Гранаде его дворец. Что будем делать, хозяин? Через пять минут испанец опять будет против носа «Маргарет». Будем таранить и пытаться захватить женщин или допустим, чтобы их увезли в Гранаду и откажемся от погони?

— Пи за что! — воскликнул Питер. — Есть еще один путь: войти вслед за ними в бухту и напасть на них на берегу.

— Чтобы оказаться среди сотен испанцев и дать перерезать себе глотки? — хладнокровно добавил капитан.

— А если мы протараним их, — спросил Кастелл, все это время находившийся в глубокой задумчивости, — нам разве не грозит опасность утонуть вместе с ними?

— Возможно, — ответил Смит, — но паша «Маргарет» построена из английского дуба, и у нее крепкий нос. Думаю, что этого не случится. А «Сан-Антонио» пойдет ко дну тут же, она и так уже близка к этому. Беда в том, что женщины, наверно, заперты в каюте, чтобы наши стрелы не могли поразить их, и они утонут вместе с судном.

— Есть другой план, — решительно сказал Питер: — взять их на абордаж и высадиться на каравеллу. Так я и сделаю.

Капитан, плотный мужчина с широким лицом, выражение которого никогда не менялось, поднял брони — это был единственный признак удивления.

— Как, — спросил он, — при такой волне? Я сражался в нескольких воинах, но такой штуки не видывал.

— Ну, так увидите ее сейчас, если я найду хоть дюжину человек, которые пойдут со мной, — заявил Литер с мрачной решимостью. — А что же? Неужели я буду смотреть, как мою невесту увозят у меня из-под носа, и не попытаюсь снасти ее? Лучше уж я доверюсь судьбе и пойду на риск. А если умру, значит, так суждено, и я умру как мужчина. Другого пути нет.

Он обернулся и громко позвал:

— Кто пойдет со мной на абордаж испанца? Тем, кто останется жив, я обещаю, что они проживут остаток своих дней в довольстве, а кто погибнет — завоюет славу и блаженство на небесах.

Матросы с сомнением посмотрели на высокие гребни волн, вздымавшихся вокруг, на медленно погружавшееся в воду испанское судно и ничего не ответили. Тогда Питер продолжал:

— У нас нет другого выхода. Если мы протараним этот корабль, он потонет. Тогда как мы спасем женщин? Если его не трогать — скорее всего, он сам пойдет ко дну, и тогда мы все равно не спасем женщин. Может быть, испанцы и сумеют высадиться на берег, но тогда они увезут женщин в Гранаду, и вряд ли мы сможем вырвать их из рук мавров или из-под власти испанского короля. Но если мы захватим каравеллу, мы можем спасти женщин прежде, чем она пойдет ко дну или достигнет берега. Кто пойдет со мной?

— Я, сынок, — сказал старик Кастелл. — Я пойду.

Питер с удивлением посмотрел на него:

— Вы? В ваши годы?

— Да, в мои годы. Почему бы и нет? Что мне терять?

Тогда, словно устыдившись своих колебаний, вперед вышел здоровенный матрос и сказал, что он готов резать испанских воров в дурную погоду так же, как и в хорошую. Вслед за ним вышли слуги Кастелла, потом еще матросы, пока наконец почти половина экипажа — человек двадцать — не заявила, что они готовы на это рискованное предприятие. Питер вынужден был крикнуть: «Довольно!» Капитан Смит тоже выразил желание присоединиться к группе смельчаков, но тут запротестовал Кастелл, заявив, что капитан не должен покидать свой корабль.

«Маргарет» готовилась пересечь путь «Can Антонио», медленно описывавшей круг и напоминавшей раненого лебедя. Участники абордажа готовили свои мечи и ножи — луки здесь были уже бесполезны. Кастелл тем временем отдавал распоряжения капитану. Он приказал ему, в случае если их убьют или захватят в плен, уходить в Севилью и там передать судно со всем товаром компаньонам Кастелла. При этом капитан должен просить их от имени Кастелла сделать все от них зависящее, чтобы добиться освобождения Маргарет и Бетти, если они будут живы, и наказания д’Агвилара — маркиза Морелла за его преступления. Если на все это потребуются деньги, то можно использовать сумму, вырученную от продажи судна и товаров.

Отдав эти распоряжения, Кастелл позвал одного из своих слуг и приказал принести легкий стальной панцирь. Питер решил не надевать никаких доспехов, так как они были слишком тяжелы; он облачился в куртку из буйволовой кожи, достаточно прочную, чтобы выдержать удар мечом. Другие надели такие же куртки и стальные шлемы, в изобилии имевшиеся на судне.

Между тем «Сан-Антонио», совершив круг, приближалась ко входу в бухту, стараясь держаться от «Маргарет» не менее чем в пятидесяти ядрах. Приказав поднять небольшой парус, капитан Смит взялся за штурвал «Маргарет» и направил ее наперерез «Сан-Антонио». Смельчаки во главе с Питером и Кастеллом собрались около бушнрита, укрылись там и стали ожидать.

Глава 11

ВСТРЕЧА В МОРЕ
Еще минуту или две «Сан-Антонио» продолжала идти своим курсом, пока испанцы не догадались о замысле своих противников. Увидев, что нос «Маргарет» вот-вот врежется в борт «Сан-Антонио», они налегли на штурвал, и каравелла отклонилась в сторону. В результате «Маргарет», вместо того чтобы столкнуться с «Сан-Антонио», пошла рядом, обдирая ей обшивку борта. Несколько секунд они плыли, сцепившись таким образом, и, прежде чем волны оторвали их друг от друга, с борта «Маргарет» полетели абордажные крючья, один из них зацепился, и оба судна сблизились носами. Бушприт[640] «Маргарет» оказался нависшим над верхней палубой «Сан-Антонио».

— А теперь вперед! — скомандовал Питер. — За мной!

Он подбежал к бушприту и полез по нему. Это было опасное предприятие. Огромная волна подняла Питера высоко в воздух, в следующий момент он уже падал вниз, пока массивный брус бушприта «Маргарет» не обрушился на палубу «Сан-Антонио» с такой силон, что Питер чуть не вылетел, как камень из пращи. Однако ему удалось удержаться. Он схватился за обрывок снасти, болтавшейся на конце бушприта, подобно бичу, свисавшему с рукоятки, и соскользнул по нему вниз. Ветер швырял Питера из стороны в сторону: судно, вздымаясь на волнах, подкидывало его высоко в воздух. Палуба «Сан-Антонио» вздымалась и опадала, как живое существо, она была совсем близко — не более дюжины футов под ним, — и Питер, выпустив конец снасти, упал на площадку у передней мачты. Он не разбился. Вскочив на ноги, Питер добежал до разбитой мачты, обхватил ее левой рукой, а другой выхватил меч.

В следующее мгновение — каким образом, он никогда не мог этого вспомнить, — рядом с ним оказался Кастелл, а затем еще двое людей с «Маргарет», однако один из них скатился с палубы в море. Как раз в эту минуту железная цепь абордажного крюка лопнула, и «Маргарет» швырнуло в сторону. Подойти к «Сан-Антонио» она уже не могла. Они трое остались во власти своих врагов. Однако испанцев не было видно — никто из них не осмеливался стоять на этой высокой площадке — фальшборт[641] был уничтожен, когда бушприт «Маргарет», словно дубинка какого-нибудь гиганта, ударил по каравелле и снес его.

Трое смельчаков стояли, цепляясь за мачту и ожидая своего конца, ибо теперь их друзья были в ста ядрах от них и они понимали, что попали в отчаянное положение. С разных концов каравеллы на них обрушился ливень стрел. Одна пронзила горло матросу, он упал, схватившись за нее руками, и тут же скатился в волны; другая стрела попала в руку Кастелла — его меч выпал и отлетел в сторону. Питер схватил стрелу за конец, сломал ее пополам и вытащил, но правая рука Кастелла была уже беспомощна, а левой рукой он цеплялся за обломок мачты.

— Мы сделали все, что могли, сынок, — крикнул Кастелл, — и проиграли.

Питер заскрипел зубами и бросил вокруг отчаянный взгляд — говорить он не мог. Что ему было делать? Оставить Кастелла, броситься к центру корабля и там погибнуть или остаться на месте и здесь умереть? Нет, он не даст прикончить себя, как птицу на ветке, он погибнет сражаясь.

— Прощайте! — крикнул он сквозь шум бури. — Боже, спаси наши души!

Дождавшись, когда корабль хоть на секунду принял устойчивое положение, Питер бросился к корме, добежал до трапа, ведущего на нижнюю палубу, спустился по нему и остановился, держась за перила.

Картина, которую он видел, была довольно странной. Вокруг, вдоль фальшбортов, стояли испанцы, с интересом наблюдая за ним. А в нескольких шагах от него, прислонившись к мачте, стоял д’Агвилар. Он поднял руку, в которой не было никакого оружия, и обратился к Питеру:

— Сеньор Брум! Не двигайтесь: еще один шаг, и вы будете мертвы. Выслушайте меня сначала, а потом поступайте, как вы решите. Пока я говорю, я могу не опасаться вашего меча?

Питер утвердительно кивнул, и д’Агвилар подошел ближе, потому что даже в этом, более закрытом месте трудно было расслышать что-либо из-за рева урагана.

— Сеньор, — сказал Питеру д’Агвилар, — вы очень храбрый человек и совершили такой подвиг, какого никто из нас никогда не видел. Я хочу спасти вас, если смогу. Я причинил вам зло — меня толкнули на это любовь и ревность, — и поэтому я опять-таки хочу пощадить вас. Нападать на вас сейчас будет не чем иным, как убийством, а я, кем бы я ни был, не убийца. Прежде всего успокойтесь. Властительница наших сердец находится здесь, на борту. Но не бойтесь, я не причинил ей никакого вреда и не причиню. Этого не сделает и никто другой, пока я жив. Не говоря уже об иных причинах, я не хочу оскорблять женщину, которая, я надеюсь, станет моей женой по своей собственной воле. Я увез ее в Испанию, чтобы она не могла стать вашей женой. Поверьте мне, сеньор, я так же не хочу насиловать волю женщины, как не хочу стать убийцей ее возлюбленного.

— А не так ли вы поступили, когда похитили ее из дома при помощи подлой выдумки? — с яростью закричал Питер.

— Сеньор, я поступил плохо по отношению к ней и к вам всем, но я возмещу вам это.

— Возместите? Каким образом? Вернете мне Маргарет?

— Нет, этого я сделать не могу. Даже если она сама захочет этого, в чем я сомневаюсь. Никогда, пока я жив!

— Приведите ее сюда, и пусть она при мне скажет, хочет она вернуться или нет! — закричал Питер в надежде, что Маргарет услышит его.

Однако д’Агвилар только улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Этого я тоже не могу сделать, — сказал он, — это причинило бы ей боль. Тем не менее, сеньор, я готов расплатиться с вами и с вами, сеньор, — и д’Агвилар поклонился Кастеллу, который, не замеченный Питером, сполз по трапу и теперь стоял позади него, глядя на д’Агвилара с холодной ненавистью. — Вы причинили нам огромные разрушения, так ведь? Вы охотились за нами на море и убили немало наших людей. А теперь вы пытались захватить наше судно и перерезать нас, но господь бог помешал вам. Так что ваши жизни уже принадлежат нам, и никто не осудит нас, если мы вас убьем. Однако я пощажу вас обоих. Если окажется возможным, я верну вас обратно на борт «Маргарет», если же нет, вас высадят на берег, и вы будете вольны идти куда вам угодно. Вот так я расплачусь с вами, и никто не сможет меня в чем-нибудь упрекнуть.

— Вы что же, считаете меня таким же негодяем, как вы сами? — с презрительным смехом спросил Питер. — Я не уйду живым с этого корабля, если моя невеста Маргарет не уйдет отсюда вместе со мной.

— В таком случае, сеньор Брум, я боюсь, что вы уйдете отсюда мертвым, как, впрочем, возможно, и все мы, если нам не удастся быстро высадиться на берег. Судно полно воды. Однако, зная ваш характер, я ожидал от вас именно этих слов и готов сделать вам другое предложение, от которого, я уверен, вы не откажетесь. Сеньор, наши мечи одинаковой длины, не скрестить ли нам их? Я испанский гранд, маркиз Морелла, и для вас, надо думать, не будет бесчестьем сразиться со мной.

— Я в этом не уверен, — ответил Питер, — потому что я выше вас — я честный англичанин, не занимающийся кражей женщин. Тем не менее я с радостью буду сражаться с вами, на море или на суше, когда бы и где бы мы ни встретились, пока один из нас не отправится на тот свет. Однако какова будет ставка в этой игре и могу ли я быть уверен, что эти люди,

— и Питер указал на внимательно слушавших матросов, — не нанесут мне удар в спину?

— Я уже сказал вам, сеньор, что я не убийца, а это было бы предательским убийством. Что касается ставки, то победителю будет принадлежать Маргарет. Если вы убьете меня, то я от имени своих людей клянусь, что вы с ней и ее отцом уедете в полной безопасности. Если же я убью вас, вы оба должны сейчас поклясться, что она останется со мной и ко мне не будет больше никаких претензий. А женщине, сопровождающей ее, я дам свободу.

— Нет, — в первый раз заговорил Кастелл, — я настаиваю на своем праве драться также с вами, когда рука моя заживет.

— Я отказываюсь, — высокомерно ответил д’Агвилар, — я не могу поднять свой меч на старика, отца девушки, которая станет моей женой. Более того: я не могу сражаться с купцом и евреем. Пет, нет, не отвечайте мне, чтобы все здесь присутствующие не запомнили ваших враждебных слов. Я буду великодушен и освобожу вас от клятвы. Делайте все что хотите против меня и предоставьте мне после этого делать вам зло, господин Кастелл. Сеньор Брум, уже темнеет, и вода прибывает. Вы готовы?

Питер кивнул головой, и они шагнули навстречу ДРУГ Другу.

— Еще одно слово, — сказал д’Агвилар, опуская свой меч. — Друзья, вы слышали наш договор? Клянетесь ли вы во имя Испании и рыцарского долга выполнить этот договор и, если я умру, отпустить этих двух мужчин и обеих женщин беспрепятственно на их судно или на сушу?

Капитан «Сан-Антонио» и его помощники поклялись от имени всей команды.

— Вы слышали, сеньор Брум. А теперь условия. Они будут такие: мы бьемся насмерть, но, если мы оба будем ранены так, что не сможем закончить поединок, никому из нас не будет причинено никакого вреда, и о нас будут заботиться до тех нор, пока мы не выздоровеем или не умрем по воле господа.

— Вы хотите сказать, что мы должны умереть только от меча друг друга и, если предательский случай даст одному из нас преимущество, противник не должен воспользоваться этим?

— Да, сеньор, потому что в пашем положении это может произойти, — и он кивнул на огромные волны, вздымающиеся вокруг и грозящие поглотить наполненный водой корабль. — Мы не воспользуемся таким преимуществом — ведь мы хотим решить наш спор своими руками.

— Пусть будет так, — ответил Питер. — Господин Кастелл будет свидетелем нашего договора.

Д’Агвилар кивнул в знак согласия, поцеловал крестообразную рукоятку своего меча в подтверждение клятвы, вежливо поклонился и встал в позицию.

Секунду они стояли друг против друга — великолепная пара противников. Ловкий, худощавый Питер с гневным лицом был страшен в багровом свете лучей, падавших на него из-за края черной тучи; испанец был тоже высок и строен, по но его виду можно было подумать, что это развлечение, а не смертельный поединок, в котором ставкой является судьба женщины. На Д’Агвиларе был шлем и нагрудная кираса из черной стали, инкрустированная золотом. Питер же был защищен только курткой из бычьей кожи и шапкой с нашитыми на ней металлическими полосами. По зато его прямой, остро отточенный меч был тяжелее и, пожалуй, на полдюйма длиннее, чем у его противника.

Так они стояли друг против друга, а Кастелл и вся команда каравеллы, кроме рулевого, который вел ее ко входу в бухту, уцепились за фальшборт и такелаж[642] и, забыв об опасности, угрожавшей им самим, в полной тишине наблюдали за противниками.

Первым сделал выпад Питер — удар был направлен прямо в горло, но Д’Агвилар ловко отпарировал его, так что острие меча скользнуло мимо его шеи, и, прежде чем Питер успел опомниться, Д’Агвилар нанес ему удар. Клинок ударил но стальным полоскам на шапке Питера, скользнул по левому плечу, но, так как удар был не сильный, никакого вреда он не причинил. Молниеносно последовал ответный удар, и он уже был отнюдь не легок — меч с такой силой обрушился на стальной панцирь д’Агвилара, что испанец пошатнулся. Питер прыгнул вперед, думая, что игра уже выиграна им, но в этот момент каравелла, проходившая мимо скал, окаймлявших вход в бухту, сильно накренилась, и оба противника оказались отброшенными к борту. За этим толчком последовали другие. Питер и Д’Агвилар, продолжая обмениваться ударами, метались от одного борта к другому, стараясь левой рукой схватиться за что-нибудь прочное, пока наконец, измученные и покрытые синяками, они не упали в стороне друг от друга.

— Неважная площадка для поединка, — задыхаясь, выговорил Д’Агвилар.

— Я думаю, что она сослужит свою службу, — с неумолимой решимостью ответил Питер и снова ринулся на д’Агвилара.

Как раз в этот момент гигантская волна обрушилась на корабль, перекатилась через палубу, сшибла обоих противников с ног и, как соломинки, смела их в углубление у борта. Питер поднялся первым, выплевывая соленую воду и протирая глаза. Он увидел д’Агвилара, лежащего на палубе, меч валялся рядом, левой рукой испанец сжимал правую.

— Вы ранены или ушиблись? — спросил Питер.

— Ушибся, — ответил Д’Агвилар. — Похоже, что сломана кисть. Но у меня есть левая рука. Помогите мне подняться, и мы закончим наш поединок.

При этих словах сильный порыв ветра, самый свирепый из всех, подобный вихрю в горном ущелье, швырнул каравеллу в самый вход в бухту и почти положил ее на бок.

Казалось, еще мгновение — и каравелла перевернется и пойдет ко дну, но тут грот-мачта неожиданно сломалась, подобно трости, и свалилась за борт. Освободившись от ее веса, каравелла медленно выпрямилась. Поперечная рея рухнула на палубу — один конец се проломил верх той каюты, в которой были заперты Маргарет и Бетти, расколов его надвое, а блок, висевший на другом конце, ударил Питера но голове, скользнул но шлему, задев шею и плечо. От этого удара Питер свалился без сознания на палубу и остался там лежать, продолжая сжимать в правой руке меч.

Из-под обломков каюты появилась Маргарет и Бетти. Маргарет была бледна и испугана, а Бетти шептала про себя молитвы, но обе, но счастливой случайности, остались невредимы. Цепляясь за перепутавшиеся снасти, они пробирались, ища спасения в центре корабля. Тяжелая рея вся еще висела над ними, упираясь одним концом в остатки каюты, а другим зацепившись за борт. Затем она соскользнула в море. Обломок грот-мачты загородил им путь. В эту минуту Маргарет увидела Питера с окровавленным лицом, лежащего на спине. Тело его перекатывалось взад и вперед от качки.

Маргарет не могла выговорить ни слова. Она только молча показала на Питера, затем обернулась к д’Агвилару, который стоял неподалеку. Держась за канат, д’Агвилар добрался до Маргарет и крикнул ей в ухо:

— Леди, это не моя вина. У нас была честная схватка. Мачта упала и убила его. Не вините меня в его смерти, а ищите утешения у бога.

Маргарет слушала, дико озираясь по сторонам, тут она увидела отца, пробирающегося к ней, и с криком упала без чувств на его грудь.

Глава 12

ОТЕЦ ЭНРИКЕ
Ночь наступила сразу — огромная грозовая туча, в гуще которой сверкали молнии, поглотила последние лучи заходящего солнца. И тут ураган обрушился на тонущее судно, раскаты грома сопровождались потоками дождя. Рулевой уже не видел, куда он ведет корабль, не было никакой возможности определить направление, в котором неслась каравелла. Только уменьшившиеся волны говорили о том, что они вошли в бухту. Вскоре «Сан-Антонио» налетела на скалу, и этот толчок отбросил Кастелла, склонившегося над лежавшей без сознания Маргарет, к борту и оглушил его.

В темноте раздался крик: «Идем ко дну!», и вода хлынула на палубу, но Кастелл не мог разобрать, были ли это волны или дождевые потоки. Он услышал новый крик: «Скорее в шлюпки, или мы погибли!», и шум спускаемых шлюпок. Судно повернулось раз, другой и остановилось. В свете молнии Кастелл увидел Бетти, держащую бесчувственную Маргарет в своих сильных руках. Она также увидела его и крикнула, чтобы он спускался в шлюпку. Кастелл пошел за ней, но вспомнил о Питере. Ведь Питер мог быть еще жив! Что он скажет Маргарет, если позволит ему утонуть? Кастелл пробрался к тому месту, где лежал Питер, и позвал на помощь бежавшего мимо матроса. Тот выругался в ответ и исчез в темноте. Оставшись один, Кастелл пытался поднять тяжелое тело, но правая рука его была беспомощна, и он сумел только приподнять верхнюю часть туловища и постепенно подтаскивать Питера к тому месту, где, казалось ему, должна была находиться шлюпка.

Однако шлюпки здесь не оказалось, а голоса доносились с противоположного конца судна — нужно было тащить Питера туда. Пока он добрался до другого борта, все смолкло, и в свете молнии Кастелл увидел переполненную людьми шлюпку на гребне волны ярдах в пятидесяти от судна. Те, кто не попал в шлюпку, цеплялись за ее корму и борта. Кастелл закричал, по никто ему но ответил, потому ли, что на корабле не оставалось никого живых, пли потому, что в этой суматохе нельзя было услышать его.

Тогда Кастелл, понимая, что он сделал все, что мог, подтащил Питера под нависающую часть верхней палубы, которая хоть немного укрывала от дождя, положил его кровоточащую голову себе на колени так, чтобы она была выше уровня воды, и, усевшись таким образом, начал молиться, ожидая смерти.

Он ни минуты не сомневался, что ему суждено погибнуть — при свете молний он видел, что палуба корабля находится уже почти на уровне воды. Правда, здесь, в бухте, море стало значительно спокойнее. Он угадал это по тому, что, хотя дождь лил по-прежнему и ветер налетал с той же силой, брызги волн не обдавали его. Каравелла погружалась все глубже и глубже, пока наконец вода не покрыла ее палубу целиком. Кастеллу пришлось подняться на вторую ступеньку трапа, с которого Питер напал на испанца. Прошло некоторое время, и Кастелл почувствовал, что каравелла перестала погружаться. Он не мог понять, что это означало. Шторм прошел, видны стали звезды, ветер стих. Ночь стала теплее — это очень обрадовало его, иначе в промокшей одежде он бы совсем замерз. И все-таки это была длинная ночь, самая длинная в его жизни, — не было сна, чтобы успокоить его страдания или облегчить смерть.

Так он сидел, гадая, жива ли Маргарет, — Питер казался ему мертвым, — и думал, наблюдают ли их души за ним с высоты, ждут ли, когда он присоединится к ним. Он вспомнил о днях своего процветания до того момента, когда он увидел проклятое лицо д’Агвилара, о своем богатстве и о том, что с этим богатством случится. Он даже подумал, что лучше, если Маргарет умерла, — лучше смерть, чем жизнь в позоре.

Вскоре он впал в забытье, и последней мыслью его было, что корабль утонул и сам он погружается в пучину смерти.

… Чей-то голос звал его, и Кастелл проснулся. Светлело. Перед ним, держась за поручни трапа, стоял Питер — мертвенно бледный, перепачканный кровью, зубы у него стучали, а глаза были неестественно тусклыми.

— Вы живы, Джон Кастелл, — произнес этот голос, — или мы оба умерли и находимся в аду?

— Нет, — ответил Кастелл, — я еще жив, мы оба еще на этом свете.

— Что же случилось? — спросил Питер. — Я был в каком-то мраке.

Кастелл коротко рассказал ему все, что произошло. Питер выслушал его, потом, шатаясь, дошел до борта и, не говоря ни слова, стал смотреть вдаль.

— Я ничего не вижу, — наконец сказал он, — слишком густой туман, но я думаю, что мы где-то недалеко от берега. Помогите мне. Надо разыскать еду, я совсем ослабел.

Кастелл поднялся, размял свои затекшие ноги, добрался до Питера, обнял его здоровой рукой, и таким образом они добрались до кормы, где, как думал Кастелл, должна была находиться кают-компания. Они нашли ее и проникли внутрь. Это оказалось маленькое, но богато обставленное помещение, к задней стенке его было привинчено резное распятие. На полу валялись кусок солонины и несколько черствых пшеничных лепешек, которыми обычно питаются матросы. Очевидно, все это упало со стола. В сетке над столом висели бутыли с вином и водой. Кастелл разыскал кружку, наполнил ее вином и подал Питеру. Тот с жадностью выпил и вернул ее Кастеллу, который, в свою очередь, отпил глоток. После этого они отрезали с помощью своих ножей по куску мяса и съели, хотя Питеру было очень трудно жевать из-за ран на голове и шее. Затем они выпили еще вина и, несколько подкрепившись, покинули каюту.

Туман был все еще такой густой, что ничего не было видно, и они прошли в разбитую каюту, в которой жили Маргарет и Бетти, уселись на их койках и стали ждать. Питер обратил внимание на то, что каюта была роскошно обставлена, как будто в ней должна была обитать знатная дама. Даже посуда здесь была серебряная, а в приоткрывшемся шкафу виднелись роскошные платья. Были здесь и рукописные книги. В одной из них Маргарет сделала кое-какие пометки и написала молитву собственного сочинения, в которой она просила небо защитить се, молила, чтобы Питер и ее отец остались живы и узнали правду о том, что произошло. Маргарет молила святых помочь ей спастись и соединиться с отцом и Питером. Эту книгу Питер спрятал под куртку, чтобы на досуге просмотреть внимательно.

Из-за гор, окаймлявших бухту, взошло солнце. Оставив каюту, Питер и Кастелл влезли на полубак и огляделись. Они обнаружили, что находятся в закрытой со всех сторон бухте, не более чем в ста ярдах от берега. Привязав к веревке кусок железа, они опустили его за борт и убедились, что судно сидит на мели и что глубина воды под носом каравеллы не превышает четырех футов. Выяснив это, они решили добираться до берега.

Предварительно они вернулись в каюту и наполнили найденный там кожаный мешок сдой и вином. Затем им пришло в голову разыскать каюту д’Агвилара. Они нашли ее между палубами. В каюте обнаружили запертый ящик, крышку которого они взломали железной палкой. Здесь оказалось большое количество золота — по всей видимости, для выплаты команде — и драгоценности. Драгоценности они не тронули, а деньги разделили пополам и спрятали на себе, для того, чтобы воспользоваться ими, если удастся добраться до берега. Затем они промыли и перевязали друг другу раны, спустились по веревочному трапу того борта, где испанцы спасались с корабля, и распростились с «Сан-Антонио».

Ветер к тому времени стих, и солнце ярко сияло, разогревая застывшую кровь. Море совершенно успокоилось, и вода доходила им только до пояса; дно было ровное, песчаное.

Когда Питер и Кастелл уже подходили к берегу, они увидели собравшихся там людей и решили, что это, наверно, жители маленького городка Мотриля, расположенного на берегу реки, впадающей в залив. Кроме того, они заметили на берегу шлюпку с «Сан-Антонио» и обрадовались: шлюпка лежала на киле, и на дне ее было совсем немного воды, — значит, она благополучно добралась до берега. Поблизости лежало пять или шесть трупов, — по всей вероятности, это были матросы, поплывшие за шлюпкой или уцепившиеся за ее борта, но среди утонувших не было женщин.

Когда Питер и Кастелл выбрались на берег, здесь оставалось совсем мало людей; большинство отправилось грабить корабль, часть людей готовила лодки для той же цели. Их встретили лишь женщины, дети, трое стариков и священник. Этот последний, человек с жадным взглядом и хитрой, лицемерной физиономией, пошел им навстречу, вежливо поздоровался и сказал, что они должны благодарить бога за свое спасение.

— Это мы, конечно, сделаем, — ответил Кастелл, — но скажите нам, отец, где наши спутники?

— Вот некоторые из них, — сказал священник, указывая на трупы, — остальные вместе с двумя дамами два часа назад уехали в Гранаду. Маркиз Морелла, который дал мне этот приход, сказал нам, что корабль утонул и никого больше не осталось в живых, а так как в тумане ничего не было видно, мы поверили ему. Вот почему мы не пришли сюда раньше, ибо, — многозначительно добавил он, — мы люди бедные и святые редко посылают нам кораблекрушения.

— Как они отправились в Гранаду, отец? — перебил его Кастелл. — Пешком?

— Нет, сеньор, они силой забрали всех лошадей и мулов в деревне, хотя маркиз и обещал вернуть их и заплатить нам потом. Мы доверяем ему, потому что у нас нет другого выхода. Обе дамы плакали и умоляли нас приютить их, но маркиз не позволил, хотя они выглядели такими печальными и утомленными. Бог даст, нам вернут наших лошадей, — благочестиво закончил он.

— А для пас лошадей не найдется? У нас есть немного денег, и мы может заплатить, если это будет не очень дорого.

— Ни одной, сеньор, ни одной, забрали всех. К тому же вы сейчас вряд ли сумеете ехать — вы так много перенесли, — и он указал на раненую голову Питера и перевязанную руку Кастелла. — Почему бы вам не остаться здесь и не отдохнуть?

— Потому что я отец одной из этих дам, и она, конечно, уверена, что я утонул. А этот сеньор — ее жених.

— Ага, — произнес священник, с интересом разглядывая их, — тогда какое же отношение имеет к ней маркиз? Но я лучше не буду задавать вопросов, здесь не исповедь, не так ли? Я понимаю ваше беспокойство — ведь этот гранд пользуется репутацией весьма веселого мужчины. Прекрасный сын церкви, но, без сомнения, очень веселый. — И священник, улыбаясь, покачал своей бритой головой. — Однако, сеньоры, пройдемте в деревню, вы там сможете отдохнуть и перевязать свои раны. А потом мы поговорим.

— Нам лучше пойти, — обратился Кастелл по-английски к Питеру, — здесь на берегу нет лошадей, а мы не можем в таком состоянии идти пешком в Гранаду.

Питер кивнул, и священник, которого, как они выяснили, звали отец Энрике, повел их.

На вершине холма, в нескольких сотнях шагов от берега, они обернулись и увидели, что теперь уже все здоровые жители деревни были заняты грабежом каравеллы.

— Они хотят вознаградить себя за своих лошадей и мулов, — пожав плечами, заметил отец Энрике.

— Это я вижу, — отозвался Кастелл, — но вы…

— О, за меня не бойтесь, — с хитрой улыбкой ответил священник: — церковь не занимается грабежом, но в конце концов она получает свою долю. Народ здесь благочестив. Я только боюсь, что, когда маркиз узнает, что корабль не утонул, он потребует с нас возмещения убытков.

Они перевалили через холм и увидели белые стены и красные крыши деревушки, раскинувшейся на берегу реки. Еще через пять минут их проводник остановился перед домом на грубо замощенной улочке и отпер дверь ключом.

— Вот мое убогое жилище, когда я нахожусь здесь, а не в Гранаде, — сказал он. — В нем я буду иметь честь принять вас. Видите, рядом церковь.

Они вошли во внутренний дворик, где вокруг фонтанчика росло несколько апельсиновых деревьев, у стены стояло распятие в человеческий рост. Проходя мимо распятия, Питер поклонился и перекрестился, но Кастелл не последовал его примеру. Священник быстро взглянул на него.

— Вам, сеньор, следовало бы поклониться изображению нашего спасителя, по милости которого вы избегли смерти; маркиз говорил мне, что вы оба погибли.

— Моя правая рука повреждена, — не растерялся Кастелл, — и я вознес молитву в моем сердце.

— Я понимаю, сеньор, но если вы в этой стране в первый раз, хотя на это не похоже — вы так хорошо говорите на здешнем языке, — то, с вашего разрешения, я хочу предупредить вас, что здесь разумнее совершать молитвы не только в сердце. За последнее время отцы инквизиции стали еще суровее — они придают очень большое значение внешним обрядам. Когда мне приходилось сталкиваться со святой инквизицией в Севилье, я видел, как сожгли одного человека за то, что он пренебрегал обрядами. У вас есть две руки и голова, сеньор, и к тому же еще колени, которые можно преклонить.

— Простите меня, — ответил Кастелл, — но я думал о другом. В частности, о том, что моя дочь увезена вашим патроном, маркизом Морелла.

Священник оставил эти слова без ответа и провел их через гостиную в спальню с высокими окнами, забранными решетками, так что, несмотря на то что комната была большая и высокая, она чем-то напоминала тюремную камеру. Здесь он оставил гостей, заявив, что пойдет искать местного лекаря, который к тому же и цирюльник, если только он не занят «облегчением корабля». Гостям своим он посоветовал снять мокрую одежду и прилечь отдохнуть.

Какая-то женщина принесла им горячей воды и одежду, чтобы они накинули ее на себя, пока их платье будет сушиться. Питер и Кастелл разделись, помылись и, совершенно измученные, свалились на кровати и заснули. Предварительно они вытащили деньги и засунули их в мешок для продуктов, который Питер спрятал к себе под подушку. Часа через два их разбудил приход отца Энрике с лекарем-цирюльником. Вместе с ними пришла служанка с высушенным и вычищенным платьем.

Когда лекарь увидел у Питера на левой стороне шеи и на плече раны, которые почернели и распухли, он покачал головой и заявил, что только время и покой излечат его и что Питер, должно быть, родился под счастливой звездой, так как, не будь на нем стального шлема и кожаной куртки, ему бы не миновать смерти. Поскольку все кости были целы, лекарю оставалось только помазать рану какой-то мазью, смягчающей боль, и перевязать ее чистым куском материи. Покончив с этим, лекарь занялся раной на правой руке Кастелла, промыл ее теплой водой и маслом и перевязал, заявив, что он будет здоров через неделю. При этом он заметил, что буря, очевидно, была сильнее, чем он предполагал, если она могла пронзить стрелой мужскую руку. При этих словах священник насторожился.

Кастелл не стал отвечать на это замечание, а вытащил золотой и предложил лекарю, попросив его достать им, если это возможно, мулов или лошадей. Цирюльник был чрезвычайно доволен столь крупным для Мотриля вознаграждением. Он обещал, что повидает их вечером и что если узнает о каких-нибудь лошадях или мулах, то сообщит. Кроме того, он обещал достать испанского покроя одежду и плащи, поскольку в их одежде ехать неудобно — она испачкана и окровавлена.

После этого он ушел, и священник последовал за ним, так как ему надо было проследить за дележом добычи с судна и обеспечить себе свою долю. Добрая служанка принесла Питеру и Кастеллу суп. Затем они улеглись опять на кроватях и принялись обсуждать, что им делать дальше.

Кастелл совсем упал духом. Он говорил, что они так же далеки от Маргарет, как и до сих пор, что она еще раз утеряна ими и находится в руках Морелла, из которых они вряд ли сумеют вырвать се. К тому же, как видно, ее повезли в Гранаду, город тавров, где христианские законы и правосудие бессильны.

Выслушав все это, Питер, чье сердце всегда оставалось твердым, заявил:

— Бог обладает такой же властью в Гранаде, как и в Лондоне или на море, где он спас нас. Я думаю, что у нас есть все основания благодарить его, потому что мы могли погибнуть, но остались в живых, и потому что Маргарет тоже жива и, можно надеяться, не пострадала. Кроме того, этот испанский вор, похититель женщин, по всей видимости, довольно странный человек. Судя по его словам, если в них есть доля правды, хотя он и украл Маргарет, он не может решиться на насилие над ней, а хочет завоевать ее любовь и согласие, которое, я думаю, он не скоро получит… К тому же он избегает убийства — ведь он не прикончил нас, хотя спокойно мог это сделать.

— Я знавал таких людей, которые считают одни грехи допустимыми, а другие смертельными. Это плоды суеверия.

— Тогда мы должны молить бога, чтобы Морелла и впредь оставался суеверен и чтобы мы как можно скорее оказались в Гранаде. Не забывайте, что там у нас есть друзья и среди евреев и среди мавров, с которыми вы торговали много лет. Они могут укрыть нас. Так что, хотя дела и плохи, они могли быть еще хуже.

— Пожалуй, это так, — уже более спокойно согласился Кастелл, — если ее действительно увезли в Гранаду. Постараемся узнать что-либо об этом у цирюльника и у отца Энрике.

— Я не верю этому священнику: он хитрец и служит маркизу, — отозвался Питер.

Они замолчали — слишком устали оба, да и говорить было больше не о чем, хотя о многом следовало подумать.

После захода солнца вновь пришел цирюльник и перевязал раны Питеру и Кастеллу. Он принес с собой испанские костюмы, шляпы и два тяжелых плаща, удобных для путешествия, — все это они купили у него за хорошую цену. Кроме того, он объявил, что во дворе стоят два прекрасных мула. Кастелл вышел посмотреть на них. Это оказались две жалкие клячи, истощенные и слабые, но так как других не было, не оставалось ничего иного, как вернуться в комнату и обсудить вопрос о цене. Торговались долго, потому что цирюльник запросил двойную цену. Кастелл заявил, что бедные люди, потерпевшие кораблекрушение, не могут заплатить такую сумму. В конце концов они договорились на том, что цирюльник заберет мулов на ночь к себе и накормит их, а утром приведет их вместе с проводником, который покажет им дорогу в Гранаду. Пока что они заплатили ему только за одежду.

Кастелл и Питер пытались выудить у цирюльника какие-нибудь сведения о маркизе Морелла, но, как и отец Энрике, он был хитрец и держал язык за зубами. Он заявил, что такому маленькому человеку, как он, вредно обсуждать дела больших людей; в Гранаде, дескать, они все узнают.

Цирюльник ушел, оставив им лекарства, и вскоре после этого явился священник. Он был в очень хорошем настроении, потому что в виде своей доли от грабежа судна получил драгоценности, оставленные Питером и Кастеллом в железном ящике. Заметив, как священник, доставая драгоценности, любовно перебирал их, Кастелл пришел к выводу, что отец Энрике человек в высшей степени жадный — из тех людей, которые ненавидят бедность и сделают все на свете ради денег. И когда священник со злобой заговорил о ворах, которые залезли в корабельный ящик и унесли оттуда почти все золото, Кастелл решил про себя, что отец Энрике никогда не должен узнать, кто были эти воры, иначе во время их путешествия с ними может произойти какой-нибудь несчастный случай.

Наконец драгоценности были спрятаны, и священник заявил, что они должны поужинать вместе с ним, но при этом он добавил, что не может предложить им вина, так как ему полагается пить только воду. Тогда Кастелл попросил его достать где-нибудь несколько фляг вина, лучшего, какое можно здесь найти, сказав, что он за него заплатит. Отец Энрике послал за вином служанку.

Переодевшись в испанское платье и спрятав деньги в два пояса, приобретенные тоже у цирюльника, они вышли к столу. Ужин состоял из испанского блюда, называемого «олла подрида» (нечто вроде жирного мяса), хлеба, сыра и фруктов. На столе было также купленное за их счет вино, очень хорошее и крепкое. Правда, Нитер и Кастелл почти не пили, опасаясь лихорадки от своих ран, но они усердно угощали отца Энрике. Кончилось тем, что к концу ужина он забыл о своей хитрости и начал разговаривать свободно. Заметив, что священник пришел в веселое настроение, Кастелл начал расспрашивать его о маркизе Морелла, почему у того дом в Гранаде, столице мавританского государства.

— Потому что он наполовину мавр, — ответил священник. — Его отец, говорят, был принцем Виана, а мать — мавританкой, в ее венах текла королевская кровь. От нее он и унаследовал свои богатства, земли и дворец в Гранаде. Он любит там жить. Хотя он и добрый христианин, однако у него вкусы еретика: подобно маврам, он завел у себя сераль прекрасных женщин. Я знаю это, потому что в Гранаде нет священников и мне приходится выполнять роль его капеллана. Но, кроме того, он живет в Гранаде еще по другой причине: он ведь наполовину мавр и является представителем Фердинанда и Изабеллы при дворе султана Гранады Боабдила. Вы, чужестранцы, должны знать, если еще не знаете, что их величества давно уже ведут войну с маврами и мечтают захватить остаток их государства так же, как они уже захватили Малагу, обратить его жителей в христианство и кровью и огнем очистить его от проклятой ереси.

— Да, — отозвался Кастелл, — мы слышали об этом в Англии. Я ведь купец и веду торговлю с Гранадой. Я еду туда но делам.

— А по каким делам едет туда сеньора, та, о которой вы говорите, что она ваша дочь? И что это за историю рассказывали матросы о сражении между «Сан-Антонио» и английским кораблем, который мы видели вчера на взморье? И каким это образом ветер пробил стрелой вашу руку, друг мой купец? И почему так получилось, что вас обоих оставили на каравелле, в то время как маркиз и все его люди спаслись?

— Вы задаете много вопросов, святой отец. Питер, наполни стакан преподобного отца. Он ничего не пьет. Можно подумать, что здесь всегда пост. Ваше здоровье! О, вот хорошо! Палей, Питер, и передай мне флягу. Вот теперь я отвечу на все ваши вопросы и расскажу о кораблекрушении.

Тут Кастелл начал бесконечную историю о ветрах, парусах, скалах, падающих мачтах, об английском корабле, который пытался помочь испанской каравелле, и так продолжалось до тех пор, пока священник, чей стакан Питер наполнял каждый раз, когда тот отворачивался, не свалился, заснув.

— А теперь, — шепнул Питер по-английски Кастеллу, — я думаю, нам лучше всего лечь спать. Мы узнали многое от этого шпиона в рясе — по-моему, он таков — и почти ничего не рассказали.

Они тихо пробрались в свою комнату, выпили настой, оставленный цирюльником, помолились каждый по-своему, заперли дверь и прилегли отдохнуть, насколько раны и тяжелые думы могли позволить им.

Глава 13

ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА ПОСТОЯЛОМ ДВОРЕ
Питер спал плохо, рана, несмотря на перевязку, сделанную цирюльником, сильно болела. Кроме того, ему не давала покоя мысль, что Маргарет уверена в их гибели и страдает от этого. Как только Питер засыпал, он видел ее в слезах, слышал ее рыдания.

Как только первые лучи проникли сквозь высокие решетки окон, Питер вскочил и разбудил Кастелла: они оба не могли одеться без помощи друг друга. Услышав во дворе голоса людей и шум, они решили, что это явился цирюльник со своими мулами, отперли дверь и, встретив в коридорчике зевающую служанку, попросили ее выпустить их из дома.

Это действительно был цирюльник и с ним — одноглазый парень верхом на пони. Цирюльник объяснил, что этот парень будет их проводником до Гранады. Питер и Кастелл вернулись вместе с цирюльником в дом, он осмотрел их раны, покачал головой при взгляде на раны Питера и сказал, что ему не следовало бы так рано отправляться в путь. Потом снова началась торговля за мулов, упряжь, седельные сумки, в которые были уложены вещи, оплату проводнику и так далее, ибо Питер и Кастелл боялись показать, что у них есть деньги.

В конце концов все было улажено, и, так как их хозяин, отец Энрике, все еще не появлялся, они решили уехать, не простившись с ним, а просто оставить ему деньги в знак благодарности за его гостеприимство и в качестве подарка для его церкви. Однако как раз в тот момент, когда они передавали эти деньги служанке, появился священник. Он был небрит и держался рукой за голову. Он объяснил, что служил раннюю мессу в церкви, что было чистой ложью, и спросил, действительно ли они собираются уезжать.

Они подтвердили это и вручили ему свой подарок, который он принял не задумываясь, хотя похоже было, что щедрость гостей заставила его с еще большей настойчивостью уговаривать их остаться. Они, дескать, еще не в состоянии перенести трудный путь, дороги весьма небезопасны, они могут попасть в плен к маврам и окажутся в подземелье вместе с другими узниками-христианами, так как никто не может проникнуть в Гранаду без разрешения, и так далее. Но наши путешественники твердо стояли на своем.

Они заметили, что священник при этих словах заволновался и в конце концов заявил, что из-за них у него будут неприятности от маркиза Морелла. Как и почему, он не стал объяснять, но Питер решил, что он боится, как бы они не рассказали маркизу о том, что его капеллан участвовал в грабеже на судне, которое маркиз считал потонувшим, и завладел его драгоценностями. В конце концов они поняли, что отец Энрике способен на любую уловку, только бы задержать их, оттолкнули его, вскарабкались на мулов и вместе с проводником двинулись в путь.

Они долго еще слышали крики разъяренного священника, ругавшего цирюльника за то, что тот продал им мулов. До них доносились его выкрики: «Шпионы…», «Английские дамы…», «Приказ маркиза…». Они очень обрадовались, выбравшись за пределы селения, на улицах которого было мало людей, и, никем не потревоженные, выехали на дорогу, ведущую к Гранаде.

Дорогу эту никак нельзя было назвать хорошей, к тому же она шла то вверх, то вниз. Да и мулы оказались гораздо хуже, чем они предполагали. Мул, на котором ехал Питер, все время спотыкался. Они поинтересовались у юноши, их проводника, сколько времени потребуется, чтобы доехать до Гранады, но в ответ услышали:

— Кто знает? Все зависит от воли бога.

Прошел час, и они опять задали ему тот же вопрос; и на этот раз последовал ответ:

— Может быть, сегодня вечером, может, завтра, а может, никогда. На дороге много разбойников, но если путешественникам повезет и они не попадутся в руки бандитам, то наверняка их захватят мавры.

— Я думаю, что один из разбойников здесь, рядом с нами, — заметил по-английски Питер, взглянув на отталкивающее лицо их проводника, и добавил на ломаном испанском языке: — Друг мой, если мы столкнемся с бандитами или маврами, то первым, кто отправится на тот свет, будешь ты. — И Питер похлопал по рукоятке своего меча.

Парень в ответ пробормотал какое-то испанское проклятие и повернул своего пони назад, якобы собираясь ехать обратно в Мотриль, но тут же передумал и ускакал далеко вперед. В течение нескольких часов они не могли догнать его.

Дорога была так тяжела, а мулы так слабы, что, несмотря на то что они решили не отдыхать днем, сумерки наступили прежде, чем они достигли вершины Сиерры. В последних лучах заходящего солнца они увидели далеко впереди минареты и дворцы Гранады. Питер и Кастелл хотели ехать дальше, но их проводник клялся, что в темноте они свалятся в пропасть раньше, чем достигнут равнины. Он заявил, что здесь неподалеку есть вента или, иначе говоря, постоялый двор, где они могут отдохнуть, а на рассвете продолжить свой путь.

Когда Кастелл заявил, что они не хотят ехать на постоялый двор, проводник объяснил, что у них нет другого выхода, так как еда уже кончилась и, кроме того, здесь, на дороге, нельзя достать корма для мулов. Делать было нечего, и путешественники с неохотой согласились, понимая, что, если мулов не накормить, они никогда не довезут их до Гранады. Между тем проводник указал на домик, стоящий одиноко в лощине ярдах в ста от дороги, и, заявив, что он должен предупредить об их приезде, поскакал вперед.

Когда Кастелл и Питер добрались до постоялого двора, окруженного большой стеной, очевидно в целях обороны, они увидели своего одноглазого проводника, о чем-то серьезно беседовавшего с толстым человеком отталкивающей внешности, у которого за пояс был заткнут большой нож. Толстяк, кланяясь, двинулся им навстречу и объявил, что он здесь хозяин. Он согласился накормить путешественников и дать им ночлег.

Кастелл и Питер въехали во двор, и хозяин тут же запер за ними ворота, объяснив, что это делается для безопасности от бандитов. Им повезло, добавил он, что они попали в такое место, где могут спокойно переночевать. Вслед за этим появился мавр; он увел мулов в конюшню, а хозяин провел путешественников в большую комнату с низким потолком, где стояли столы и сидело несколько человек с грубыми и жестокими лицами. Они пили вино. Тут хозяин неожиданно потребовал деньги вперед, заявив, что он не доверяет незнакомцам. Питер хотел было вступить с ним в спор, но Кастелл решил, что разумнее согласиться, и принялся расстегивать свою одежду, чтобы достать деньги. В карманах у него ничего не осталось, последние деньги, которые не были спрятаны, он истратил в Мотриле.

Правой рукой Кастелл по-прежнему не мог шевельнуть, и он начал доставать деньги левой, но так неловко, что маленький дублон, который он вытащил, выскользнул и упал на пол. Забыв, что он не завязал пояс, Кастелл нагнулся поднять дублон, и штук двадцать золотых монет покатились по полу. Питер заметил, как хозяин и сидящие в комнате мужчины обменялись быстрыми и многозначительными взглядами. Однако они поднялись и помогли собрать золотые. Хозяин вернул их Кастеллу, присовокупив с гнусной улыбкой, что, если бы он знал, что его гости так богаты, он запросил бы с них больше.

— О нет, это далеко не так, — ответил Кастелл, — это все, что мы имеем.

Как раз в тот момент, когда он произнес эти слова, еще один золотой, на этот раз уже большой дублон, застрявший у него в одежде, упал на пол.

— Конечно, сеньор, — заметил хозяин, поднимая монету и вежливо возвращая се, — однако потрясите себя, может, у вас в куртке застряли еще один-два золотых.

Кастелл так и сделал, и при этом золотые, спрятанные в поясе, так как их стало меньше, зазвенели. Присутствующие в комнате улыбнулись, а хозяин поздравил Кастелла с тем, что он находится в честном доме, а не путешествует но горам, служащим приютом для дурных люден.

Кастелл, делая вид, что ничего не произошло, запрятал свои деньги и затянул пояс. Затем он и Питер усолись в сторонке и попросили, чтобы им подали ужин. Хозяин приказал слуге принести еду, а сам подсел к ним и принялся расспрашивать. Из его вопросов стало ясно, что проводник уже успел рассказать ему всю их историю.

— Откуда вы узнали про кораблекрушение? — вместо ответа спросил Кастелл.

— Откуда? Да от людей маркиза, которые вчера останавливались здесь выпить по стакану вина, когда маркиз проезжал с двумя дамами в Гранаду. Он говорил, что «Сан-Антонио» затонула, но ничего не сказал о том, что вы остались на борту.

— Тогда извините нас, дружище, если мы, чьи дела не должны интересовать вас, тоже ничего не скажем, поскольку мы устали и хотим отдохнуть.

— Конечно, сеньоры, конечно, — засуетился хозяин, — я пойду потороплю с ужином и велю принести вам флягу гранадского вина, подобающего вашему положению.

Он удалился, а через некоторое время принесли ужин — хорошее жаркое и к нему в глиняном кувшине вино. Наполняя их кружки, хозяин сказал, что он сам перелил его из фляги, чтобы не взболтать осадок.

Кастелл поблагодарил его и предложил выпить стакан вина за успех их путешествия, однако хозяин отказался, заявив, что у него сегодня постный день и что он поклялся пить в этот день одну только воду. Тогда Питер, который не произнес ни слова за все это время, но многое приметил, пригубил вино и, почмокав, как будто пробуя, шепнул по-английски Кастеллу:

— Не пейте — оно отравлено.

— Что сказал ваш сын? — спросил хозяин.

— Он говорит, что вино великолепно, но при этом он вдруг вспомнил, что доктор в Мотриле запретил нам прикасаться к вину, если мы не хотим ухудшить состояние наших ран, полученных при кораблекрушении. Но оно не должно пропасть. Поднесите его вашим друзьям. Мы удовольствуемся более слабым напитком.

С этими словами Кастелл взял кувшин с водой, стоявший на столе, наполнил кружку, выпил и передал ее Питеру. Хозяин посмотрел на них с явным неудовольствием.

Затем Кастелл поднялся и вежливо предложил кувшин с вином и две наполненные кружки мужчинам, сидевшим за соседним столом, добавив, что им очень жаль, что они не могут попробовать столь великолепное вино. Одним из этих людей случайно оказался их проводник; он пришел сюда, накормив мулов. И он и его сосед с готовностью взяли наполненные кружки и выпили их содержимое. Хозяин в это время с проклятием схватил кувшин и исчез.

Кастелл и Питер принялись за жаркое. Они видели, что их соседи едят то же самое, да и хозяин, вернувшийся в комнату, тоже принялся за такое же мясо. Питеру показалось, что хозяин с тревогой наблюдает за двумя мужчинами, выпившими вино. Вдруг один из них поднялся из-за стола и, пройдя несколько шагов до скамьи, стоявшей на другом конце комнаты, молча рухнул на нее. Между тем у одноглазого проводника бессильно опустились руки, и он, по-видимому без сознания, упал на стол, так что голова его уткнулась в пустое блюдо. Хозяин вскочил, но тут же остановился в нерешительности. Тогда поднялся Кастелл и заметил, что, очевидно, бедного парня сморил сон после долгой дороги и что они тоже устали и не будет ли хозяин так любезен проводить их в отведенную им комнату.

Хозяин охотно согласился — было ясно, что он хочет как можно скорее избавиться от них, тем более что остальные посетители разглядывали проводника и своего товарища и шептались между собой.

— Вот сюда, сеньоры, — указал он и повел их в конец комнаты, к лестнице.

Поднявшись по ней с лампой в руке, он поднял люк и предложил им следовать за ним. Кастелл так и сделал, а Питер обернулся и пожелал доброй ночи всей компании, наблюдавшей за ним. При этом, как бы случайно, он наполовину вытащил свои меч из ножен. Затем он вслед за хозяином и Кастеллом полез по лестнице и оказался на чердаке.

Это была пустая комнатушка, единственной мебелью которой были два стула и два грубых деревянных ложа без изголовий, стоявших на расстоянии трех футов друг от друга у дощатой перегородки, по-видимому отделявшей это помещение от соседнего. Под самой крышей была завешанная мешком дыра, которая служила окном.

— Мы люди бедные, — сказал хозяин, пока они оглядывали этот пустой чердак, — но многие знатные господа прекрасно спали здесь. Вам тоже будет здесь хорошо. — И он повернулся к лестнице.

— Это нам подойдет, — согласился Кастелл, — только скажите вашим людям, чтобы они не запирали конюшню, так как мы уедем на рассвете, и будьте добры оставить нам лампу.

— Лампу я оставить не могу, — сердито проворчал хозяин; одна нога его уже была на лестнице.

Питер шагнул к нему и схватил одной рукой за руку, а другой — лампу. Хозяин выругался и принялся шарить у себя за поясом, очевидно ища нож, но Питер с такой силой сжал его руку, что от боли тот выпустил лампу, и она осталась в руке у Питера. Хозяин попытался схватить ее, но потерял равновесие и скатился вниз но лестнице, тяжело рухнув на пол.

Сверху они видели, как он поднялся на ноги и принялся поносить их, размахивая кулаками и клянясь, что отомстит за все. Питер захлопнул люк. Оказалось, что люк плохо пригнан к полу. К тому же засов, на который он должен был запираться, отсутствовал, хотя скобы имелись. Питер огляделся вокруг в поисках какой-нибудь палки или куска дерева, чтобы заложить в скобы, но ничего не нашел. Тут он вспомнил о веревке, предназначенной для крепления седельных сумок, которая была у него в кармане. Ею он связал скобы. Теперь люк нельзя было приподнять от пола более чем на один-два дюйма. По тут же Питер сообразил, что если приподнять люк, то можно сквозь эту щель перерезать ножом веревку, и поставил один из стульев так, что две его ножки оказались на люке. После этого он сказал Кастеллу:

— Мы, как птицы, попались в ловушку. По прежде чем свернуть нам шеи, они должны войти в клетку. Вино было отравлено. Если они сумеют, они убьют нас из-за наших денег, или потому, что им поручил это сделать проводник. Нам лучше не спать эту ночь.

— Я тоже так думаю — с тревогой в голосе подтвердил Кастелл. — Послушай, они там внизу разговаривают.

Снизу действительно доносились звуки голосов, похоже было, что идет спор, но спустя некоторое время шум затих. Когда все смолкло, Питер и Кастелл тщательно осмотрели чердак, но не обнаружили ничего подозрительного. Питер глянул на дыру, служившую окошком, и, решив, что она достаточно велика, чтобы в нее мог пролезть человек, попытался подтащить к ней кровать. Ему пришло в голову, что если кто-нибудь попробует влезть в окно, то попадет прямо к нему в руки. Однако он убедился, что кровати прибиты к полу и сдвинуть их с места невозможно. Делать больше было нечего, и оба они уселись на кроватях с обнаженными мечами в руках и принялись ждать. Время шло.

В конце концов лампа, которая уже давно мерцала, зачадила и совсем погасла. Кончилось масло. Они очутились в темноте. Единственным источником света было окно, с которого они сняли мешковину.

Спустя некоторое время до них донесся стук конских копыт, они услышали, как открылась и опять захлопнулась дверь внизу и вновь раздались голоса. К голосам, которые они слышали раньше, присоединился еще один. Он показался Питеру знакомым.

— Я узнал его, — шепнул он Кастеллу. — Это отец Энрике. Он приехал узнать, как поживают его гости.

Прошло еще полчаса, и взошла бледная луна, послав в их комнату слабый луч света. Опять послышался стук копыт. Питер подошел к окну. Хозяин постоялого двора держал за поводья превосходного коня. Затем подошел человек и взобрался в седло. Хозяин что-то сказал ему, тот поднял голову. Питер узнал отца Энрике.

Священник и хозяин еще некоторое время шептались, потом отец Энрике благословил хозяина и уехал. До Питера и Кастелла опять донесся звук запираемой двери.

— Он поехал в Гранаду предупредить своего хозяина Морелла, что мы направляемся туда, — сказал Кастелл, после того как они опять уселись на своих кроватях.

— А может быть, сообщить маркизу, что мы никогда не приедем. Но все-таки ему нас не одолеть.

Время тянулось медленно, и Кастелл, который совсем ослабел, откинулся на подушку и задремал. Вдруг стул, стоявший на крышке люка, упал со страшным грохотом. Кастелл вскочил и уставился на Питера.

— Это всего-навсего крыса, — ответил Питер, не желая открывать ему правду.

Питер тихонько прокрался к люку, пощупал веревку — она была цела — и снова поставил стул на прежнее место. Проделав это, Питер вернулся к кровати и бросился на нее, как будто собираясь заснуть, хотя в действительности никогда еще он не был так настороже. Усталость между тем опять одолела Кастелла, и он задремал.

Было тихо, только один раз что-то заслонило лунный свет, и на мгновение Питеру показалось, что он видит в окне лицо, но оно исчезло и больше не появлялось. Но теперь какие-то слабые звуки, похожие на сдерживаемое дыхание и на шаги босых ног, стали раздаваться у кровати Кастелла. Затем послышался легкий скрип и царапанье у стены, как будто скреблась мышь, и вдруг, как раз в полосе лунного света, сквозь перегородку просунулась обнаженная рука с ножом.

Нож на мгновение повис над грудью спящего Кастелла, — это продолжалось только мгновение, потому что уже в следующую секунду Питер вскочил и ударом меча, который лежал наготове рядом с ним, отсек руку у плеча.

— Что случилось? — спросил Кастелл, — почувствовав, что что-то свалилось на него.

— Змея, — последовал ответ. — Ядовитая змея. Проснитесь и посмотрите.

Кастелл поднялся и молча глянул на ужасную руку, все еще сжимавшую нож. За перегородкой послышался подавленный стон и удаляющиеся тяжелые шаги.

— Ну что ж, — сказал Питер, — надо уходить, а то мы останемся здесь навсегда. Этот парень скоро вернется за своей рукой.

— Уходить! — отозвался Кастелл. — Но как?

— Похоже, что у нас есть только один путь и тот опасный: вот в это окошко и через стену, — ответил Питер. — Ага, они идут.

Не успел он это сказать, как они услышали, что кто-то поднимается по лестнице.

Под окном никто не сторожил, а до земли было не более двенадцати футов. Питер помог Кастеллу пролезть, держа его за здоровую руку, и опустил как можно ниже. Кастелл спрыгнул, не удержался и свалился на землю, но тут же поднялся. Питер собирался последовать за ним, но в это мгновение услышал звук падающего стула и, оглянувшись, увидел, что крышка откинута. Они перерезали веревку!

В слабом свете была видна фигура человека с ножом в руке. За ним виднелась еще одна. Теперь уже Питер не мог скрыться через чердачное окно: если бы он попытался сделать это, то получил бы удар в спину. Питер сжал обеими руками меч и прыгнул на противника. Меч, по-видимому, достиг цели: человек свалился на пол и остался недвижим. Второй уже опирался коленкой о край люка. Удар меча, и тот тоже свалился вниз, на головы стоявших ниже. Лестница рухнула. В результате нападавшие оказались в куче на полу. Только один удержался руками за край люка. Питер захлопнул крышку, и человек с диким криком полетел вниз. За неимением ничего другого Питер навалил на крышку люка труп убитого им человека.

Затем он побежал к окну, вложив на ходу меч в ножны, протиснулся сквозь отверстие и, повиснув на руках, спрыгнул. Он благополучно очутился на земле, так как был достаточно ловок и к тому же от возбуждения вообще забыл о своей раненой голове и плече.

— Куда теперь? — спросил его Кастелл, когда Питер, тяжело дыша, остановился перед ним.

— В конюшню за мулами… Нет, это бесполезно, у нас нет времени оседлать их. Да и наружные ворота закрыты. К стене! Мы должны перелезть через нее. Они будут здесь через минуту.

Питер и Кастелл бросились к стене и, к счастью своему, обнаружили, что хотя она достигала десяти футов высоты, но сложена была из крупных камней, по которым можно было вскарабкаться.

Питер взобрался первым, лег поперек стены, протянул Кастеллу руку и с трудом — так как старик был тяжел и к тому же ранен — подтянул его наверх. В этот момент они услышали, как кто-то кричал с чердака:

— Эти английские черти удрали! Бегите к воротам и ловите их!

Они спустились или, скорее, свалились со стены в колючий кустарник, который смягчил падение, но так поцарапал их, что они чуть не закричали от боли. Однако кое-как они выбрались из него, все окровавленные, вышли на дорогу и пустились бежать в сторону Гранады.

Не успели они отбежать и сотни ярдов, как услышали позади себя крики и поняли, что их преследуют. Как раз в этом месте дорога пересекала овраг, заросший густым кустарником и заваленный множеством валунов. За ним виднелось открытое пространство. Питер схватил Кастелла и потащил в овраг. Здесь они нашли укромное местечко за большим камнем — нечто вроде пещеры, заросшей кустами и высокой травой. Они пырнули туда и притаились.

— Вытаскивайте меч, — шепнул Питер Кастеллу. — Если они найдут нас, мы должны как можно дороже продать свою жизнь.

Кастелл повиновался и взял меч в левую руку. Они слышали, как грабители пробежали вперед по дороге, потом, обнаружив, что там никого не видно, вернулись обратно и принялись шарить по оврагу. Здесь было темно, потому что свет луны почти не проникал в него, и беглецы остались незамеченными. Двое преследователей остановились шагах в пяти от них, и один заявил, что, вероятно, те свиньи спрятались во дворе или побежали обратно в Мотриль.

— Я не знаю, где они спрятались, — ответил второй, — однако дело дрянь. У толстого Педро начисто отсекли руку, и он, пожалуй, истечет кровью. Двое других уже подохли или подыхают — этот длинноногий англичанин рубит крепко, — да еще те, что выпили отравленное вино. Похоже, что они уже никогда не проснутся. Да, и все это ради того, чтобы добыть несколько дублонов и ублаготворить иона! И все-таки, если бы я поймал этих свиней… — Он пробормотал страшную угрозу. — Я думаю, лучше всего залечь у выхода из оврага на тот случай, если они спрятались здесь.

Питер слышал весь этот разговор. Остальные бандиты убежали. Питер был взбешен, к тому же колючий кустарник причинял ему страшную боль. Не говоря ни слова, он выбрался из убежища, держа в руке свой страшный меч.

Бандиты увидели его и вскрикнули от ужаса. Для одного из них это был последний звук в его жизни. Другой пустился бежать.

Это был как раз тот, который грозил беглецам страшной расправой.

— Стой! — крикнул Питер, настигая его. — Стой и сделай то, что ты собирался!

Негодяй повернулся и принялся молить о пощаде, но Питер был неумолим…

— Это было необходимо, — сказал Питер Кастеллу, — вы слышали — они собирались сторожить нас.

— Я думаю, что у них вряд ли появится когда-либо желание напасть на англичанина на этом постоялом дворе, — задыхаясь, говорил Кастелл, стараясь не отстать от Питера.

Глава 14

ИНЕССА И ЕЕ САД
Часа два пробирались Джон Кастелл и Питер по Гранадской дороге. Там, где дорога была ровной, они бежали и шли, когда она становилась трудной; время от времени останавливались, чтобы перевести дыхание и прислушаться. Однако ночь была безмолвна — по-видимому, никто их не преследовал. Очевидно, оставшиеся в живых бандиты направились другим путем или же решили, что с них достаточно этого приключения, и не желали больше иметь дело с мечом Питера.

Наконец над огромной равниной, окутанной туманом, забрезжил рассвет. Взошло солнце, разогнало туман, и милях в двенадцати путники увидели Гранаду, расположенную на холме. Они посмотрели друг на друга — печальное зрелище они представляли: исцарапанные колючками, перепачканные кровью. У Питера была обнажена голова — шляпу свою он потерял. Теперь, когда прошло возбуждение, он почувствовал себя чрезвычайно плохо от боли, усталости и желания спать. К тому же солнце начало припекать с такой силой, что Питер чуть не потерял сознание. Они соорудили из стеблей и травы нечто вроде шляпы. Этот головной убор придавал Питеру такой странный вид, что несколько встречных мавров решили, что он сумасшедший, и пустились бежать прочь.

Питер и Кастелл шли, делая не более мили в час, освежаясь водой из всех встречных капав. К полудню зной стал невыносим. Они вынуждены были прилечь отдохнуть под тенью какого-то дерева, похожего на пальму, и здесь, совершенно измученные, погрузились в сон, похожий на забытье.

Проснулись они от звуков голосов и вскочили па ноги, обнажив свои мечи. Они решили, что их догнали бандиты. Однако вместо гнусных убийц они увидели перед собой восемь мавров верхом на великолепных белых конях, в тюрбанах и развевающихся плащах, каких Питеру раньше никогда не приходилось видеть. Мавры спокойно и, по-видимому, не без жалости рассматривали путников.

— Спрячьте ваши мечи, сеньоры, — произнес предводитель на прекрасном испанском языке. Похоже было, что он испанец, одетый, по-восточному, — ведь нас много, а вас всего двое, да к тому же вы ранены.

Питеру и Кастеллу не оставалось ничего другого, как повиноваться.

— Скажите нам, хотя и нет большой нужды спрашивать, — продолжал предводитель, — вы и есть те двое англичан, которые оказались на «Сан-Антонио» и спаслись, когда корабль утонул?

Кастелл кивнул:

— Мы оказались там, чтобы найти…

— Не важно, что вы искали, — перебил его предводитель. — Имена высокочтимых дам не должны упоминаться в присутствии неизвестных людей. Но вы после этого попали в беду на постоялом дворе, где этот высокий сеньор вел себя очень храбро. Мы уже слышали эту историю и свидетельствуем свое уважение человеку, который так владеет мечом.

— Мы благодарим вас, — ответил Кастелл, — но какое у вас дело к нам?

— Сеньор, нас послал наш господин, его светлость маркиз Морелла, чтобы мы разыскали вас и привезли в качестве его гостей в Гранаду.

— Значит, поп рассказал, — пробормотал Питер. — Я так и думал.

— Мы просим вас следовать за нами без сопротивления, потому что у нас нет желания применять силу по отношению к столь храбрым людям, — продолжал офицер. — Будьте так любезны сесть на этих лошадей.

— Я купец, — сказал Кастелл, — и у меня есть друзья в Гранаде. Можем ли мы поехать к ним, если мы не хотим воспользоваться гостеприимством маркиза?

— Нет, сеньор, у нас есть приказ, а слово маркиза, нашего господина, является здесь законом, который нельзя нарушать.

— Я думал, что королем Гранады является Боабдил, — заметил Кастелл.

— Без сомнения, он король и по воле аллаха и будет им, но маркиз — его родственник, и к тому же, пока продолжается перемирие, он является послом их величеств короля и королевы Испании в нашем городе.

По знаку офицера двое мавров спешились, подвели к Питеру и Кастеллу своих коней и предложили помочь сесть в седло.

— Делать нечего, — сказал Питер, — придется ехать.

Довольно неловко, ибо оба они были совершенно разбиты, Питер и Кастелл взобрались на коней и тронулись в сопровождении своих стражей.

Солнце уже склонялось к закату — они проспали довольно долго, — когда они достигли ворот Гранады. Муэдзины с минаретов мечетей уже выкрикивали вечерние молитвы.

У Питера осталось весьма смутное представление о столице мавров, пока он ехал через нее, окруженный эскортом. Узкие, извилистый улицы, белые дома, закрытые ставнями окна, толпы вежливых и молчаливых люден в белых развевающихся одеждах, резные и остроконечные арки и огромное сказочное здание на холме. От боли и усталости он с трудом воспринимал что-либо, пока ехал по этому удивительному и величественному городу. Вид у него был довольно странный — длинноногая фигура, вся окровавленная и увенчанная причудливой шляпой из травы.

Однако никто не смеялся над ним. Вероятно, потому, что его смешная внешность не мешала видеть в нем храброго воина. А может быть, сюда дошли слухи о том, как он работал мечом на постоялом дворе и на корабле. Во всяком случае, в отношении жителей чувствовалась сдержанная нелюбовь к христианам, смешанная с уважением к храброму человеку, попавшему в беду.

В конце концов после длительного подъема они оказались перед дворцом, напротив которого стояла огромная крепость с красными стенами, господствовавшая над городом. Позднее Питер узнал, что это Альгамбра. Между дворцом и крепостью была равнина. Дворец был колоссальным сооружением, расположенным по трем сторонам четырехугольника и окруженным садами, в которых высокие кипарисы устремлялись острыми вершинами в ясное небо. Всадники миновали многочисленные ворота, пока не оказались во дворе, где слуги с факелами в руках бросились им навстречу. Кто-то помог Питеру слезть с лошади, кто-то провел его по ступенькам мраморной лестницы, внизу которой бил фонтан, в большую прохладную комнату с резным потолком. После этого Питер уже ничего не помнил.

Прошло время, много-много времени — не меньше месяца, — прежде чем Питер открыл глаза и вновь увидел окружающий его мир. Нельзя сказать, что он все это время был без сознания — время от времени он узнавал большую прохладную комнату и людей, говоривших о нем, особенно легко двигавшуюся красивую черноглазую женщину в белом головном уборе. Похоже было, что она ухаживает за ним. Иногда ему казалось, что это Маргарет, и все-таки он знал, что это не может быть она, потому что женщина не была похожа на Маргарет. Питер припомнил, что раз или два он видел склонившееся над ним надменное и красивое лицо Морелла; тот как будто хотел узнать, останется ли Питер жив. Питер пытался подняться, чтобы сразиться с ним, но его укладывали обратно мягкие, белые, но удивительно сильные руки женщины.

Теперь же, когда Питер окончательно пришел в сознание, он увидел эту женщину, сидевшую рядом с его постелью; солнечный луч, проникавший сквозь верхнее окно, освещал ее лицо. Она сидела, подперев рукой подбородок, и с любопытством рассматривала его. Он заговорил с ней на ломаном испанском языке, потому что неизвестно откуда, но он знал, что она не понимает по-английски.

— Вы не Маргарет, — сказал он.

Задумчивость мгновенно исчезла с ее лица, она оживилась и подошла к нему. У нее была очень грациозная фигура.

— Нет, нет, — сказала она, склоняясь над ним и касаясь его лба своими тонкими пальцами, — меня зовут Инесса. Вы все еще бредите, сеньор.

— Какая Инесса?

— Просто Инесса, — ответила она, — Инесса, женщина из Гранады, все остальное забыто. Инесса, сиделка, ухаживающая за больным.

— Тогда где же Маргарет, англичанка Маргарет?

Ему показалось, что теньтайны окутала лицо женщины и голос ее изменился, когда она отвечала — он уже не звучал правдиво. Или это почудилось его рассудку, ставшему острее от лихорадки?

— Я не знаю никакой англичанки Маргарет. А вы любите ее, англичанку Маргарет?

— Да, — ответил Питер. — Ее украли у меня. Она жива или умерла?

— Я уже сказала вам, сеньор, что я ничего не знаю, но, — опять ее голос стал естественным, — я поняла, что вы любите кого-то, судя по словам во время болезни.

Питер подумал немного. Он начал кое-что припоминать:

— А где Кастелл?

— Кастелл? Это ваш спутник, человек с поврежденной рукой, похожий на еврея? Я не знаю, где он. Наверно, в другой части города. Я думаю, что его отправили к его друзьям. Не спрашивайте меня об этом, я всего только ваша сиделка. Вы были очень больны, сеньор. Посмотрите. — И она подала ему маленькое зеркало, сделанное из полированного серебра, но, поняв, что он слишком слаб, чтобы взять его, подержала зеркало перед его лицом.

Питер увидел себя в зеркале и тяжело вздохнул — лицо его было мертвенно бледным и изможденным.

— Хорошо, что Маргарет не видит меня, — произнес он, пытаясь улыбнуться, — с бородой, да еще с какой! Как вы могли ухаживать за таким страшным мужчиной?

— Мне вы показались не страшным, — мягко ответила она. — Кроме того, это мое занятие. Но вам нельзя разговаривать, вы должны отдыхать. Выпейте вот это и отдыхайте.

Она подала ему суп в серебряной чашке. Питер с готовностью проглотил его и уснул.

Через несколько дней, когда Питер уже был на пути к выздоровлению, пришла его прелестная сиделка и села рядом с ним, с жалостью глядя на него своими нежными восточными глазами.

— Что случилось, Инесса? — спросил Питер, обратив внимание на ее грустное лицо.

— Сеньор Педро, когда вы в первый раз проснулись после долгого сна, вы говорили со мной о некоей Маргарет, не так ли? Я узнавала об этой донне Маргарет, и у меня для вас дурные новости.

Питер стиснул зубы и вымолвил:

— Говорите самое страшное.

— Эта Маргарет путешествовала с маркизом Морелла.

— Он украл ее, — вырвалось у Питера.

— Увы, может быть. Но в Испании, и особенно здесь, в Гранаде, это вряд ли спасет честь той, о которой известно, что она путешествовала с маркизом Морелла.

— Тем хуже будет для маркиза Морелла, когда я опять встречу его, — зло пробормотал Питер. — Что вы еще хотели рассказать мне, Инесса?

Она с интересом посмотрела не его исхудавшее, суровое лицо.

— Плохие новости. Я уже сказала вам, что плохие. Говорят, что эту сеньору однажды нашли мертвой у подножия самой высокой башни дворца маркиза. Упала ли она, или ее сбросили, никто не знает.

Питер задохнулся. Наступило молчание. Потом он спросил:

— Вы видели ее мертвой?

— Нет, сеньор, другие видели.

— И поручили вам сказать мне. Инесса, я не верю этому. Если бы донна Маргарет, моя невеста, умерла, я бы знал это. Но сердце мое говорит, что она жива.

— Вы так верите своему сердцу, сеньор? — отозвалась женщина с оттенком восхищения в голосе.

Питер заметил, что она не возразила ему.

— Да, я верю, — ответил он, — у меня не осталось ничего другого, а это не такая уж плохая поддержка.

Питер замолчал, только спустя некоторое время спросил:

— Скажите мне, где я нахожусь?

— В тюрьме, сеньор.

— Вот как? В тюрьме, с прекрасной женщиной в качестве тюремщика и с другими прекрасными женщинами, — он показал на красивую девушку, которая принесла что-то в комнату, — в качестве служанок. Да и сама тюрьма неплоха. — Он обвел взглядом мраморные своды, украшенные превосходной резьбой.

— Там, за дверьми, уже не женщины, а мужчины, — ответила она улыбаясь.

— Я полагаю. Пленников ведь можно связывать веревками и из шелка. Ну, а кому принадлежит эта тюрьма?

Инесса покачала головой:

— Я не знаю, сеньор. Наверно, королю мавров. Вы ведь сами сказали, что я только тюремщица.

— Тогда кто же платит вам?

— Может быть, мне вообще не платят. Может быть, я служу из любви,

— она быстро взглянула на него, — или из ненависти. — При этих словах лицо ее изменилось.

— Я надеюсь, не из ненависти ко мне, — сказал Питер.

— Нет, сеньор, не из ненависти к вам. За что я могу ненавидеть вас, такого беспомощного и такого славного?

— Действительно, за что? Тем более что я так благодарен вам — ведь вы выходили меня и вернули к жизни. Но тогда зачем скрывать правду от беспомощного человека?

Инесса огляделась вокруг. В комнате в эту минуту, кроме них, никого не было. Она нагнулась к Питеру и прошептала:

— Вас никогда не заставляли скрывать правду? Я вижу по вашему лицу, что нет. К тому же вы не женщина, не заблудшая женщина.

Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу, потом Питер спросил:

— Донна Маргарет действительно умерла?

— Я не знаю, мне так сказали. — И, как бы испугавшись, что она выдаст себя, Инесса отвернулась и быстро вышла из комнаты.

Шли дни. Питер понемногу начал поправляться. Но ему так и не удалось выяснить, где он находится и почему. Все, что он знал, сводилось к тому, что он был пленником в роскошном дворце. Но и в этом он не был уверен — стрельчатые окна одной из стен были заделаны. К нему никто не приходил, за исключением прекрасной Инессы и мавра, который или был глух, или не понимал по-испански. Правда, были еще женщины, служанки, все как одна красивые, но им не разрешалось приближаться к нему. Питер видел их только издали.

Таким образом, единственной собеседницей Питера была Инесса, и отношения их становились все более дружескими. Только один раз она решилась приподнять краешек вуали, скрывавшей ее мысли. Прошло много времени, прежде чем Инесса стала более доверять Питеру. Каждый день он задавал ей вопросы, и каждый день она без тени раздражения или хотя бы досады уклонялась от прямого ответа. Оба отлично понимали, что каждый из них старается перехитрить другого, но пока что у Инессы было преимущество в этой игре, которая ей, пожалуй, нравилась. Питер расспрашивал ее о множестве вещей — об испанском королевстве, о мавританском дворе, об опасности, угрожающей Гранаде, которой предстояло пережить осаду. Все эти вопросы они обсуждали вместе, и Инесса проявляла при этом незаурядный ум. В результате Питер был осведомлен о политических событиях, происходящих в Кастилии и Гранаде, и довольно серьезно улучшил свои познания испанского языка.

Однако, когда он неожиданно — а он делал это при каждом удобном случае — снова спрашивал ее о маркизе Морелла, о Маргарет или о Кастелле, выражение ее лица менялось и печать молчания смыкала ее уста.

— Сеньор, — сказала однажды, смеясь, Инесса, — вы хотите узнать тайну, которую я, быть может, и раскрыла бы вам, если бы вы были моим мужем или любовником, но вы не можете рассчитывать узнать ее от сиделки, жизнь которой зависит от того, как она ее хранит. Это вовсе не означает, что я хочу, чтобы вы стали моим мужем или любовником, — добавила она с нервным смехом.

Питер серьезно посмотрел на нее.

— Я знаю, что вы не хотите этого, — сказал он: — чем бы я мог привлечь такую блестящую и красивую женщину, как вы?

— Однако вы, кажется, привлекаете англичанку Маргарет, — быстро и раздраженно ответила она.

— Привлекал, вы имеете в виду. Ведь вы говорили мне, что она умерла.

Поняв, что она совершила ошибку, Инесса прикусила губу.

— Однако, — продолжал Питер, — хотя это, вероятно, не столь важно для вас, я должен сказать, что вы сделали меня своим хорошим другом.

— Другом? — переспросила Инесса, широко открыв свои большие глаза.

— О чем вы говорите? Разве такая женщина, как я, может найти друга в мужчине моложе шестидесяти лет?

— Похоже на то, — улыбнулся Питер.

Легко поклонившись ему, Инесса вышла из комнаты. Через два дня она появилась вновь, по-видимому, очень озабоченная.

— Я уж думал, что вы совсем бросили меня, — встретил ее Питер. — Очень рад видеть вас. Я устал от этого глухого мавра и от этой великолепной комнаты. Мне хотелось бы подышать свежим воздухом.

— Я догадывалась об этом и пришла, чтобы проводить вас в сад.

Питер подпрыгнул от радости, схватил свой меч, который был ему оставлен, и стал пристегивать его.

— Вам он не понадобится, — заметила Инесса.

— Я полагал, что он мне не понадобится и на том постоялом дворе…

— буркнул Питер.

Инесса рассмеялась и положила руку ему на плечо.

— Слушайте, друг мой, — шепнула она, — вы хотите пройтись по свежему воздуху, не так ли? Кроме того, вас интересуют некоторые вещи. А я хочу рассказать вам о них. Но здесь я не смею делать этого — у этих стен есть уши. Ну, а когда мы будем гулять в саду, не будет ли для вас очень тяжелым наказанием обнять меня за талию? Вы ведь еще нуждаетесь в опоре.

— Уверяю вас, что это отнюдь не будет для меня наказанием, — улыбнулся Питер. В конце концов, он был мужчина, и к тому же молодой, а талия Инессы была так же прелестна, как и она сама. — Однако, — добавил он, — это могут неправильно истолковать.

— Совершенно верно, я и хочу, чтобы это было неправильно истолковано. Не мной, конечно. Я ведь знаю, что совершенно не интересую вас и что вы с таким же удовольствием обнимете эту мраморную колонну.

Питер открыл рот, чтобы возразить ей, но Инесса остановила его.

— О, не пытайтесь солгать мне, у вас это вряд ли получится! — сказала она с явным раздражением. — Если бы у вас были деньги, вы бы попытались заплатить мне за уход за вами, и кто знает, я, может быть, взяла бы их. Поймите, или вы должны сделать то, что я говорю, то есть изобразить влюбленного, или нам нельзя идти вместе в сад.

Питер все еще колебался, подозревая заговор, но Инесса наклонилась к нему так, что ее губы почти коснулись его уха, и прошептала:

— Я не могу сказать вам, каким образом, но может быть — я повторяю: может быть — вам удастся увидеть останки донны Маргарет. Ну вот, — добавила она, горько усмехнувшись, — теперь вы будете целовать меня всю дорогу, не так ли? Глупец, не сомневайтесь. Используйте эту возможность, быть может, она не повторится.

— Какую возможность? Поцеловать вас? Или что-либо другое?

— Это вы увидите, — ответила она, пожав плечами. — Пошли.

Питер, все еще колеблясь, последовал за ней. Инесса провела его в конец комнаты к двери, вверху которой было потайное отверстие для наблюдения. За дверью с обнаженной кривой саблей в руке стоял высокий мавр. Инесса сказала ему что-то, и он, отсалютовав ей саблей, пропустил их к винтовой лестнице. Внизу оказалась другая дверь. Инесса постучала в нее четыре раза. Заскрипели засовы, повернулся ключ, и чернокожий страж распахнул ее. За дверью стоял другой мавр, тоже с обнаженной саблей в руке. Они миновали его, свернули направо по маленькому коридору, оканчивавшемуся несколькими ступеньками, и оказались перед третьей дверью. Здесь Инесса остановилась.

— А теперь, — сказала она, — приготовьтесь к испытанию.

— К какому испытанию? — спросил Питер, опираясь о стену: ноги его все еще были слабы.

— К этому, — ответила Инесса, показывая на свою талию, — и к этому, — и она коснулась кончиками тонких пальцев своих пухлых красных губ. — Может быть, вы хотите немного попрактиковаться, мой невинный английский рыцарь, прежде чем мы выйдем? Боюсь, что вы окажетесь неловким и не сумеете сыграть свою роль.

— Я думаю, — заметил Питер, ибо юмор всей ситуации становился ясен, — что такая практика несколько опасна для меня. Это может надоесть вам раньше времени. Я отложу это приятное занятие до того, как мы будем в саду.

— Я так и думала, — сказала Инесса. — Но смотрите, вы должны хорошо сыграть свою роль, иначе пострадаю я.

— Мне кажется, что я могу пострадать тоже, — пробормотал Питер, но не настолько тихо, чтобы Инесса не могла расслышать его слов.

— Нет, друг мой Педро, — обернулась она к Питеру, — в такого рода фарсах всегда страдает женщина. Она расплачивается, а мужчина исчезает, чтобы играть следующий фарс. — И, не говоря больше ни слова, Инесса толкнула дверь.

Стражи здесь уже не оказалось. Перед ними был великолепный сад. Кругом высились конусообразные кипарисы и апельсиновые деревья, а цветущие кусты наполняли мягкий южный воздух благоуханием. Из пастей каменных львов били фонтаны. В разных уголках сада были устроены беседки, на каменных скамьях лежали цветные подушки. Это был подлинно восточный уголок наслаждений. Питер никогда не видел ничего подобного. К тому же он не видел ни неба, ни цветов в течение долгих, томительных недель болезни. Сад был совершенно изолирован, его окружала высокая стена, и только в одном месте между двумя кипарисами возвышалась башня из красного камня, без окон, принадлежащая какому-то другому зданию.

— Это гаремный садик, — прошептала Инесса. — Много любимиц порхало здесь в счастливые летние дни, пока не приходила зима и бабочка не погибала.

Инесса опустила на лицо вуаль и начала спускаться вниз по ступенькам.

Глава 15

ПИТЕР ИГРАЕТ РОЛЬ
— Стойте, — попросил Питер, остановившись в тени двери, — я все еще ничего не понимаю, Инесса. Что вы задумали? Почему вы не можете здесь рассказать мне то, что вы собираетесь сказать?

— Вы сошли с ума! — почти с неистовством прошептала она. — Неужели вы думаете, что мне доставляет хоть какое-то удовольствие изображать себя влюбленной в камень, принявший образ мужчины, который для меня ровным счетом ничего не значит… разве только как друг, — добавила она быстро, — Я уже сказала вам, сеньор Питер, что, если вы не исполните то, что я приказала вам, вы никогда не услышите того, что я должна вам сказать. Будет решено, что я не справилась с этим делом, и через несколько минут я исчезну отсюда навсегда. Конечно, что это значит для вас? Выбирайте, и быстро, потому что я не могу долго стоять здесь.

— Я повинуюсь вам, пусть простит меня бог, — ответил в смятении Питер из темноты портала, — но я действительно должен…

— Да, да, вы должны! — яростно возразила Инесса. — И не всем это показалось бы столь тяжелым наказанием.

Затем она кокетливо приподняла край своей вуали и, выглядывая из-под псе, позвала мягким, ясным голосом.

— О, простите меня, дорогой друг, я шла слишком быстро, забыв, что вы все еще так слабы. Идите сюда, обопритесь на меня. Я слабая женщина, но вас я поддержу. — Инесса поднялась по ступенькам, чтобы в следующую минуту вновь появиться в полосе света.

Теперь рука Питера обнимала ее талию.

— Будьте осторожны на этих ступеньках, они такие скользкие! (При этих словах бледное лицо Питера неожиданно стало пунцовым.) Не бойся,

— продолжала она сладким голосом, — в этом саду никто не услышит твоих нежных слов и не увидит, как ты ласкаешь меня. Даже самая ревнивая женщина. В старину этот сад назывался спальней султанши — там, в конце, есть место, где она купалась летом… Что ты сказал о шпионах? О да, во дворце их много, но заглядывать сюда даже для евнухов было равносильно смерти. Здесь нот иных свидетелей, кроме цветов и птиц.

Они приблизились к главной дорожке и медленно пошли по ней. Питер все еще обнимал Инессу, а ее белая рука поддерживала его. При этом она смотрела ему в глаза.

— Наклонитесь ближе ко мне, — прошептала она, — а то у вас лицо, как у деревянного святого. — Питер повиновался. — Теперь слушайте. Ваша дама жива и здорова… Поцелуйте меня, пожалуйста, в губы, эта новость стоит того. Если вы закроете глаза, вы можете вообразить, что это она.

Питер опять повиновался, и с большей готовностью, чем можно было предполагать.

— Она пленница в этом замке, — продолжала Инесса. — Маркиз сходит с ума от любви к ней и любыми способами хочет заставить ее стать его женой.

— Будь он проклят! — воскликнул Питер, вновь обнимая Инессу.

— Все это время она была уверена, что вас нет в живых, но теперь она знает, что вы живы и выздоравливаете. Ее отцу удалось спастись и укрыться у своих друзей. Там его не сумеет разыскать даже Морелла. К тому же маркиз полагает, что старик бежал из города. Однако Кастелл здесь и, так как у него много золота, он установил связь со своей дочерью.

Инесса остановилась для того, чтобы с нежностью обнять Питера. Они прошли под деревьями и вышли к мраморным бассейнам, где, как говорили, купались летом жены султана. Этот дворец принадлежал раньше королям Гранады, до того как они поселились в Альгамбре. Инесса уселась на скамью и откинула шарф, окутывавший ее шею.

— Что вы делаете? — со страхом спросил Питер.

— Мне жарко, — ответила Инесса, — ваши руки слишком горячи. Здесь мы можем посидеть несколько минут.

— Тогда продолжайте свой рассказ.

— Мне не много осталось сказать, друг мой. Если вы хотите ей передать что-нибудь, я, возможно, сумею это сделать.

— Вы ангел! — воскликнул Питер.

— Это что — другое название для посланца? Продолжайте.

— Скажите ей… что если она что-либо узнает о нашей прогулке, то пусть не верит.

— По этому поводу она может составить собственное мнение, — возразила Инесса. — Если бы я была на ее месте, я знаю, какое у меня было бы мнение. Однако не теряйте времени, скоро нам нужно опять идти.

Питер уставился на нее — он ничего не мог понять в этом спектакле. Однако Инесса спокойно и серьезно сказала:

— Вас удивляет, что все это значит и почему я поступаю таким образом? Я объясню вам, сеньор, а вы можете мне верить или не верить, как хотите. Может быть, вы думаете, что я влюблена в вас? Это было бы не так уж удивительно. В старых сказках такие вещи часто случаются — дама лечит христианина-рыцаря, влюбляется в него, ну, и так далее.

— Я не предполагаю ничего подобного. Я не столь тщеславен.

— Я знаю это, сеньор, вы слишком хороший человек для того, чтобы быть тщеславным. Так вот, я делаю все это не из любви к вам или к кому-либо еще, а из ненависти. Да, из ненависти к Морелла. — И она сжала в кулак свою маленькую ручку.

— Я понимаю это, — сказал Питер. — Что он сделал вам?

— Не спрашивайте меня, сеньор. Достаточно того, что я любила его. Проклятый отец Энрике продал меня ему… это было давно, и Морелла погубил меня. Я родила ему сына… и сын умер. О матерь божья, мой мальчик умер, и с той поры я стала отверженной, рабой… У них здесь, в Гранаде, есть рабы… Я ем его хлеб, и я должна выполнять его приказания, должна служить другим женщинам, которых он любит, — я, которая была султаншей, я, которая надоела ему. Только сегодня… Но зачем я буду рассказывать вам об этом? Он заставил меня пойти и на это

— я должна целовать в саду чужестранца, который не любит меня! — Она громко зарыдала.

— Бедное дитя! Бедное дитя! — произнес Питер, гладя ее тонкие пальцы. — С этой минуты у меня еще один счет к Морелла, и я заставлю маркиза оплатить за все сполна.

— Вы сделаете это? — быстро спросила Инесса. — О, если так, я готова умереть за вас! Я ведь живу только для того, чтобы отомстить ему. И первая моя месть будет, когда я украду у него эту даму, которую он похитил у вас и полюбил так страстно. Ведь она первая женщина, которая сопротивляется ему, — а он считает себя непобедимым.

— У вас есть какой-нибудь план? — спросил Питер.

— Пока еще нет. Дело очень трудное. Я рискую жизнью. Если маркиз заподозрит, что я предала его, он, не задумываясь, убьет меня. Здесь, в Гранаде, это даже не считают преступлением. И никто не будет задавать никаких вопросов, особенно если жертвой была женщина из дома убийцы. Я уж говорила вам, что, если бы я отказалась сделать то, что мне приказали, от меня просто избавились бы тем или иным способом, а вас поручили бы другой. Нет, у меня пока еще нет никакого плана, но вы должны знать, что сеньор Кастелл поддерживает связь со своей дочерью через меня. Я увижу его и ее, и мы придумаем какой-нибудь план. Не благодарите меня. Морелла платит мне за услуги, и я с радостью принимаю эти деньги, потому что надеюсь бежать из этого ада, и тогда буду жить на них. И все-таки ни за какие деньги на свете я не пошла бы на тот риск, на который иду сейчас, хотя, честно говоря, для меня жизнь ничего не значит. Сеньор, я не буду скрывать от вас — вся эта сцена дойдет до ушей донны Маргарет, но я обещаю объяснить ей все.

— Умоляю вас, сделайте это, — серьезно сказал Питер.

— Сделаю, сделаю. Я буду помогать вам, ей и ее отцу. И если я перестану это делать, знайте, что я умерла или брошена в тюрьму, и заботьтесь о себе сами как можете. Одно только могу сказать вам для вашего успокоения: вашей даме не причинено никакого вреда. Морелла слишком любит ее. Он хочет сделать ее своей женой. А может быть, он дал какую-нибудь клятву. Я вот знаю, что он поклялся не убивать вас — ведь он легко мог бы сделать это, пока вы были больны и находились в его власти. Однажды, когда вы были еще без сознания, он пришел и стоял над вами с кинжалом в руке. Тогда он рассказал мне все. Я спросила: «Почему ты не убьешь его?», зная, что, задавая такой вопрос, я наилучшим способом сохраню вашу жизнь. Он ответил: «Потому что я не хочу жениться на девушке, если у меня на руках будет кровь ее возлюбленного. Я могу убить его только в честном бою. Я поклялся в этом еще там, в Лондоне. Я обещал богу и моему святому, что я завоюю ее честным путем, и, если я нарушу эту клятву, бог покарает меня здесь и на небе. Делай то, что я тебе приказал, Инесса. Ухаживай за ним хорошо; если он умрет, то пусть уж не по моей вине». Нет, он не убьет вас и не причинит ей никакого вреда. Он не посмеет это сделать, друг мой Педро.

— Так вы Ничего не можете сейчас придумать? — спросил Питер.

— Ничего. Пока ничего. Эти стены высоки, стража охраняет их день и ночь, а за стенами лежит большой город Гранада, в котором Морелла пользуется огромной властью и где ни один христианин не может скрыться. Но маркиз хочет жениться на Маргарет. Кроме того, есть красивая и глупая женщина, ее служанка, влюбленная в маркиза. Она рассказала мне все это на самом дурном испанском языке, который я когда-либо слышала. Но это слишком длинная история, чтобы пересказывать ее. И есть еще отец Энрике, по чьему приказу вас чуть не убили на постоялом дворе. Больше всего на свете он любит деньги… О, кажется, я кое-что начинаю придумывать!.. Но у нас нет больше времени для разговоров, а мне нужно как следует подумать. Друг мой, Педро, приготовьтесь целовать меня, мы должны продолжить нашу игру, а, честно говоря, вы играете довольно плохо. Давайте вашу руку. Там есть приготовленная для вас скамья. Улыбайтесь и старайтесь выглядеть влюбленным. У меня не хватает искусства на двоих. Пойдемте, пойдемте…

Они вышли из густой тени деревьев, миновали мраморные бассейны и оказались у скамьи. На ней были разбросаны подушки, и среди них лежала лютня.

— Сядьте у моих ног, — предложила Инесса, располагаясь на скамье.

— Вы умеете петь?

— Как петух, — ответил Питер.

— Тогда я буду петь для вас. Пожалуй, это будет лучше, чем изображать влюбленных.

Она принялась напевать своим прелестным голосом любовные мавританские песенки, аккомпанируя себе на лютне.

Питер, измученный физически и очень взволнованный, старался играть свою роль влюбленного как можно лучше. Постепенно наступили сумерки.

Наконец стало так темно, что уже не было видно другого конца сада. Инесса перестала петь и со вздохом поднялась.

— Пьеса окончена, и занавес опущен, — сказала она. — А вам пора уходить отсюда, здесь сыро. Сеньор Педро, я должна признаться, что вы очень плохой актер, но будем надеяться, что зрители были снисходительны и приняли желаемое за действительное.

— Я не видел зрителей, — заметил Питер.

— Но они видели нас, и я уверена, что вы скоро убедитесь в этом. А сейчас идемте в вашу комнату, потому что я должна покинуть вас. Хотите вы что-нибудь передать сеньору Кастеллу?

— Ничего, кроме моей любви и почтения. Скажите ему, что благодаря вам я хоть еще и слаб, но оправился от ран, полученных на корабле, и от лихорадки, и что, если он придумает какой-нибудь план, чтобы вытащить нас всех из этого города и из рук Морелла, я буду благословлять его и вас.

— Хорошо, я не забуду этого. А теперь молчите. Завтра мы опять будем гулять. Не пугайтесь: завтра уже не нужно будет играть в любовь.

Маргарет сидела у открытого окна в роскошной комнате во дворце Морелла. Она была облачена в богатое испанское платье с высоким воротником, украшенным жемчугом. Приходилось носить то, что нравилось человеку, похитившему ее. Длинные волосы Маргарет, схваченные обручем, усеянным драгоценными камнями, падали ей на плечи, руки лежали на коленях. Из окон своей тюрьмы она вглядывалась в расположенную напротив мрачную и величественную громаду Альгамбры и в десятки тысяч огней Гранады, сверкающих далеко внизу. Рядом с ней, под серебряной висячей лампой, сидела Бетти, тоже богато одетая.

— В чем дело, кузина? — допытывалась Бетти, с тревогой глядя на Маргарет. — В конце концов, ты должна чувствовать себя счастливее, чем раньше. Теперь ты знаешь, что Питер жив, почти поправился и находится в этом же дворце. Отец твой здоров, скрывается у друзей и думает о нашем спасении. Почему же ты так грустна? По-моему, ты должна быть веселее, чем обычно.

— Разве ты не знаешь, Бетти? Ну, так я расскажу тебе. Меня предали. Питер Брум, человек, на которого я смотрела уже почти как на мужа, обманул меня.

— Мастер Питер обманул? — с удивлением воскликнула Бетти. — Нет, это невозможно! Я знаю его, он не мог этого сделать. Ведь он даже не смотрит на других женщин, если ты это имеешь в виду.

— Как ты можешь так говорить? Послушай и суди сама. Ты помнишь тот вечер, когда маркиз повел нас смотреть чудеса этого дворца? Я еще подумала, что, может быть, найду какой-нибудь путь, которым мы сможем бежать.

— Конечно, помню. Мы не так часто покидаем эту клетку, чтобы я могла забыть это.

— Ну, значит, ты помнишь тот сад, окруженный высокой стеной, в котором мы гуляли. Маркиз, этот ненавистный отец Энрике и я поднялись на башню посмотреть на окрестности с ее крыши. Я думала, что ты идешь вместе с нами.

— Служанки не пустили меня. Как только вы прошли, они закрыли дверь и сказали, чтобы я ждала, пока вы не вернетесь. Я уж хотела вцепиться в волосы одной из них, потому что я боялась оставить тебя одну с этими двумя мужчинами, но эта дрянь вытащила нож, и мне пришлось смириться.

— Ты должна быть осторожнее, Бетти, — заметила Маргарет, — иначе кто-нибудь из этих язычников убьет тебя.

— Только не они, — возразила Бетти — они боятся меня. Я уже спустила одну из них вниз головой с лестницы, когда застала ее подслушивающей под дверью. Она пожаловалась маркизу, а он только посмеялся над пей, и теперь она лежит в постели с пластырем на носу. Но продолжай свой рассказ.

— Мы поднялись на верх башни, — начала Маргарет, — и стали смотреть на горы и равнину, по которой они привезли нас из Мотриля. Вдруг священник, который ушел к северной стене, где нет окон, с дьявольской улыбкой на лице вернулся и шепнул что-то на ухо маркизу. Тот повернулся ко мне и сказал:

«Отец Энрике сообщил мне о гораздо более интересном зрелище, которое мы можем увидеть. Пойдемте посмотрим, сеньора».

Я пошла, потому что мне хотелось как можно больше разузнать об этом здании. Они провели меня в маленькую нишу, высеченную в толщине стены. Там в стене есть щели, похожие на амбразуры для стрельбы из лука, широкие изнутри, но очень узкие снаружи, так что их, наверно, нельзя увидеть снизу — ведь они скрыты между камнями стены.

«Здесь, — сказал маркиз, — обычно сидели в старину короли Гранады, а они всегда были ревнивы — и наблюдали отсюда за своими женами. Говорят, что один из них однажды увидел свою наложницу с астрологом и утопил их обоих в мраморном бассейне в конце сада. Посмотрите, перед нами пара, которая не подозревает, что мы являемся свидетелями их ласк».

Я нехотя посмотрела вниз, только чтобы занять время, и увидела высокого мужчину, который шел, обнявшись с женщиной. Я уже хотела отвернуться, чтобы не подсматривать, как вдруг женщина подняла лицо, чтобы поцеловать своего спутника, и я узнала красавицу Инессу. Она иногда посещала нас, вероятно затем, чтобы шпионить. В этот момент мужчина, ответив на ее поцелуй, виновато оглянулся, и я узнала его.

— Кто же это был? — воскликнула Бетти; этот рассказ о двух влюбленных заинтересовал ее.

— Не кто иной, как Питер Брум, — спокойно ответила Маргарет, но в голосе ее слышалось отчаяние. — Питер Брум, бледный после болезни, но это был он.

— Святые, спасите нас! Вот уж не думала, что он способен на это! — выпалила в изумлении Бетти.

— Маркиз и священник не позволили мне уйти, — продолжала Маргарет,

— и заставили смотреть. Питер и Инесса задержались на некоторое время под деревьями около бассейна, и их не было видно. Потом они появились опять и уселись на мраморной скамье. Женщина начала петь, а он обнимал ее. Это продолжалось до темноты, и мы ушли, оставив их там. Ну, — прибавила она, всхлипнув, — что ты на это скажешь?

— Скажу, что это был не мастер Питер, — ответила Бетти. — Он не любит незнакомых дам и потайных садиков.

— Это был он и не кто иной, Бетти.

— Тогда, значит, он был одурманен, пьян или околдован. Это был не тот Питер, которого мы знаем.

— Может быть, он околдован этой дурной женщиной? Но это не оправдывает его.

Бетти задумалась. У нее уже не было оснований сомневаться в рассказе Маргарет, но, видно, она не так осуждающе относилась к этому преступлению.

— Что ж, — сказала она, — мужчины, насколько я знаю, всегда остаются мужчинами. Он долгое время никого не видел, кроме этой кокетки, а она довольно хороша собой. К тому же вряд ли было честно следить за ним таким образом. Будь он моим возлюбленным, я бы не обратила на это внимания.

— Я и не скажу ему ничего ни об этом, ни о чем-либо другом, — твердо заявила Маргарет. — Между мной и Питером все кончено.

Бетти минуту подумала и вдруг произнесла:

— Мне кажется, я начинаю понимать, в чем здесь фокус. Маргарет, ведь они объявили тебе, что Питер умер. Потом мы узнали, что он жив и только болен и находится в этом дворце. Ложь обнаружилась. Теперь они хотят доказать его неверность. Не может ли вся эта сцена быть только спектаклем, который с определенной целью разыграла эта женщина?

— Для того чтобы сыграть такой спектакль, нужны были два актера, Ботти. Если бы ты видела…

— Если бы я видела, я бы уж рассмотрела, был ли это спектакль или настоящая любовь, а ты ведь слишком наивна, чтобы судить об этом. А о чем говорили маркиз и священник все это время?

— Очень мало, почти ни о чем. Они только обменивались улыбками, и, когда совсем стемнело и ничего не стало видно, они спросили, не думаю ли я, что пора возвращаться. Меня, которую они держали там все это время и заставили быть свидетельницей моего позора!

— Ну да, они удерживали тебя там, не так ли? И привели тебя туда как раз вовремя и не пустили меня в башню, чтобы я не могла быть с тобой. Если в тебе есть хоть капля справедливости, ты должна сначала выслушать Питера, что он скажет обо всей этой истории, а потом уже судить.

— Я уже осудила его, — холодно ответила Маргарет. — И вообще, я хотела бы умереть!..

Маргарет поднялась со своего кресла и подошла к окну. Башня стояла на гребне холма, и под ней с высоты двухсот футов слабо вырисовывалась в бледном свете белая лента дороги. Вид этот вызывал легкое головокружение.

— Это будет легко, не правда ли? — сказала Маргарет с принужденным смехом, — просто наклониться немного больше из окна, а потом одно движение — и тьма… или свет… навсегда… Что из двух?

— Свет, я думаю, — твердо произнесла Бетти, поворачиваясь спиной к окну, — свет адского огня и довольно сильный, потому что это не что иное, как самоубийство. А кроме того, ты представляешь, как ты будешь выглядеть там, на этой дороге? Кузина, не будь дурой. Если ты права, то вовсе не ты должна выпрыгивать из окна, а если ты ошибаешься, то тем более — ты только сделаешь еще хуже. Умереть ты всегда успеешь. И все-таки, если бы я была на твоем месте, я сначала попыталась бы поговорить с мастером Питером, хотя бы для того, чтобы сказать ему, что я о нем думаю.

— Может быть, — вздохнула Маргарет, бросаясь в кресло. — Но я страдаю! Ты даже не можешь понять, как я страдаю!

— Почему я не могу понять? — возмутилась Бетти. — Ты думаешь, ты единственная женщина в мире, которая оказалась достаточно глупой, чтобы влюбиться? Разве я не могу быть влюблена, как и ты? Ты улыбаешься и думаешь, что бедная Бетти не может испытывать те же чувства, что и ее богатая кузина! И все-таки это так — я влюблена. Я знаю, что он негодяй, и все-таки люблю маркиза так же, как ты его ненавидишь, так же, как ты любишь Питера, и я ничего не могу поделать с собой, такова уж моя судьба. Но я не собираюсь выбрасываться из окна. Я скорее выброшу его и тем самым сведу наши счеты. И клянусь, что я это сделаю так или иначе, даже если это будет стоить мне того, с чем мне не хочется расставаться, — моей жизни.

Бетти гордо выпрямилась. На ее красивом, полном решительности лице появилось такое выражение, что если бы маркиз видел его, то, наверное, пожалел бы, что избрал эту женщину в качестве своего орудия.

Маргарет с изумлением смотрела на Бетти. В эту минуту послышались шаги. Она подняла голову и увидела перед собой прекрасную испанку или мавританку, она не знала точно, — Инессу; ту самую женщину, которую она видела в саду вместе с Питером.

— Как вы попали сюда? — холодно спросила Маргарет.

— Через дверь, сеньора, которая была не заперта, что не совсем разумно для тех, кто хочет поговорить тайно в таком месте, как это, — ответила Инесса со скромным поклоном.

— Она все еще не заперта, — сказала Маргарет, показывая на дверь.

— Нет, сеньора, вы ошибаетесь, вот у меня в руке ключ. Я умоляю вас не приказывать вашей компаньонке выбрасывать меня отсюда — она достаточно сильна, чтобы сделать это, — мне нужно кое-что сказать вам, и, если вы разумны, вы выслушаете меня.

Маргарет помедлила, затем бросила:

— Говорите, но покороче.

Глава 16

БЕТТИ ПОКАЗЫВАЕТ КОГОТКИ
— Сеньора, — начала Инесса, — мне кажется, что вы на меня сердитесь.

— Нет, — возразила Маргарет, — вы то, что вы есть; почему же я должна винить вас?

— Ну, тогда вы вините сеньора Брума.

— Может быть. Но это касается только его и меня. Я не собираюсь обсуждать это с вами.

— Сеньора, — продолжала Инесса с улыбкой, — мы оба не виноваты в том, что произошло.

— Неужели? А кто виноват?

— Маркиз Морелла.

Маргарет ничего не ответила, но глаза ее были достаточно красноречивы.

— Сеньора, вы мне не верите, и в этом нет ничего удивительного. И все-таки я говорю правду. То, что вы видели с башни, было спектаклем, в котором сеньор Брум играл свою роль. Причем, как вы, может быть, заметили, играл довольно скверно. Я предупредила его, что моя жизнь зависит от того, как он справится с этой ролью. Я выходила его от тяжелой болезни, а он человек благодарный.

— Я так и думала, но я не понимаю вас.

— Сеньора, я в этом доме рабыня, рабыня, которая больше никому не нужна. Остальное вы, пожалуй, можете предположить. Здесь это обычная история. Мне предложили свободу, если я завоюю сердце этого мужчины и сделаю его своим любовником. Если же я не сумею этого добиться, меня, вероятно, продадут другому хозяину, а может, поступят со мной еще хуже. Я согласилась — почему мне было не согласиться? Мне это ничего не стоило. Передо мной стоял выбор: с одной стороны — жизнь и свобода, а с другой — позор или смерть, которая, без сомнения, ожидает меня теперь, если меня разоблачат. Сеньора, я не имела успеха; правда, я не очень добивалась его. Он видел во мне только сиделку, не больше, а для меня он был только тяжелобольной. Тем не менее мы стали настоящими друзьями, и постепенно я узнала всю вашу историю. Я поняла, что вам была устроена ловушка, что, обманувшись, вы попали в еще более страшную западню. Сеньора, я не могла объяснить ему всего, особенно в той комнате, где за нами шпионили. К тому же мне было совершенно необходимо, чтобы его приняли за влюбленного. Я увела его в сад и, прекрасно зная, что вы наблюдаете за нами, заставила его сыграть роль. Очевидно, он все-таки провел ее достаточно хорошо, если вы обманулись.

— И все-таки я не понимаю вас, — сказала Маргарет уже более мягко.

— Вы говорите, что ваша жизнь и благополучие зависят от этого постыдного поступка. Почему же вы рассказываете мне все?

— Чтобы спасти вас от вас самой, сеньора. Чтобы спасти моего друга сеньора Брума и отплатить Морелла его же монетой.

— Так же вы сделаете это?

— Первые два дела, мне кажется, я уже сделала. По третье более трудное. Поэтому я и пришла к вам, несмотря на страшный риск. Если бы мой господин не был вызван ко двору короля мавров, я не сумела бы пробраться сюда. А он может в любую минуту вернуться.

— У вас есть какой-нибудь план? — спросила Маргарет, быстро наклоняясь к ней.

— Плана пока нет, есть только идея. — Инесса повернулась и, посмотрев на Бетти, продолжала: — Эта дама — ваша дальняя родственница, не так ли, только она занимает другое положение в обществе?

Маргарет кивнула головой.

— Вы довольно похожи, одного роста, у вас одинаковые фигуры, хотя сеньора Бетти гораздо крепче. У нее голубые глаза и золотые волосы, в то время как у вас глаза черные, а волосы каштановые. Однако под вуалью или ночью не так легко различить вас, если вы обе будете говорить шепотом.

— Да, — согласилась Маргарет, — но что из этого?

— Теперь в игру вступает сеньора Бетти, — ответила Инесса. — Сеньора Бетти, вы поняли наш разговор?

— Кое-что, но не все, — заявила Бетти.

— Тогда то, что вы не поняли, ваша хозяйка переведет вам. И, умоляю вас, не сердитесь на меня за то, что я знаю о вас и о ваших делах больше, чем вы рассказывали мне. Переведите, пожалуйста, мои слова, донна Маргарет.

Маргарет выполнила ее просьбу, и Инесса, подумав немного, медленно продолжала, а Маргарет переводила на английский в тех случаях, когда Бетти не понимала.

— Морелла ухаживал за вами в Англии, сеньора Бетти, не так ли? И покорил ваше сердце так же, как он покорял сердца многих других женщин. Вы поверили, что он хочет похитить вас для того, чтобы жениться на вас, а вовсе не на вашей кузине.

— Какое вам до этого дело? — вспылила Бетти.

— Никакого, не считая того, что, если бы вы захотели, я могла бы рассказать вам немало подобных историй. Но сначала выслушайте меня, а потом задавайте вопросы. Или лучше ответьте мне сначала на один вопрос: хотели бы вы отомстить этому высокорожденному негодяю?

— Отомстить? — переспросила Бетти, сжав руки. — Я готова рискнуть жизнью ради этого!

— Так же как и я… Значит, у нас общая цель. Тогда, мне кажется, я могу указать вам путь. Послушайте, ваша кузина видела кое-что такое, чего женщины не любят. Она ревнива, она сердита — или была такой до тех пор, пока я не открыла ей правду. Так вот, сегодня вечером или завтра Морелла придет к ней и спросит: «Вы удовлетворены? Вы все еще отказываете мне из-за человека, который отдал свое сердце первой же кокетке, соблазнившей его? Будете ли вы моей женой?» Что, если она ответит: «Да, буду»? Нет, нет, помолчите и выслушайте меня до конца. Что, если потом состоится тайная свадьба и сеньора Бетти случайно наденет фату невесты, в то время как донна Маргарет, переодетая в платье Бетти, получит разрешение уехать вместе с сеньором Брумом и ее отцом?

Инесса умолкла и, играя веером, наблюдала за ними обеими.

Маргарет перевела, и обе девушки в изумлении уставились сначала на Инессу, а затем друг на друга — дерзость и бесстрашие этого плана ошеломили их. Первой заговорила Маргарет.

— Ты не должна соглашаться на это, Бетти, — вырвалось у нее: — ведь когда он узнает, что это ты, он убьет тебя.

Но Бетти не обратила внимания на ее слова, она думала.

Затем она подняла голову и сказала:

— Кузина, мое глупое тщеславие вовлекло тебя в эту беду, значит, я в долгу перед тобой. Я не боюсь этого человека. Он боится меня. И если дело дойдет до убийства, пусть Инесса одолжит мне свой кинжал, и я уверена, что сумею нанести первый удар. И кроме того, я люблю его, хотя он и мерзавец. А может быть, мы потом и помиримся, кто знает? Если же не сделать этого… Но скажите мне, Инесса, буду ли я его законной женой по обычаям этой страны?

— Безусловно, — ответила Инесса, — если только священник обвенчает вас и если маркиз наденет кольцо вам на палец и назовет вас своей женой. И после того, как будут произнесены слова благословления, один только папа римский сможет развязать этот узел. Но на это Морелла не пойдет. Разве маркиз Морелла, верный слуга церкви, может обратиться с таким делом в Рим?

— Это будет обман, — не удержалась Маргарет, — отвратительный обман.

— А что он сделал со мной и с тобой? — воскликнула Бетти. — Нет, я пойду на это и не побоюсь его ярости, если только я буду уверена, что вы с Питером свободны и твой отец с вами.

— А что будет с Инессой? — в смущении спросила Маргарет.

— Я сама позабочусь о себе, — ответила Инесса. — Может быть, если все будет хорошо, вы увезете меня с собой. А теперь я не могу больше здесь оставаться. Я иду повидать вашего отца, сеньора Кастелла, и, если все будет улажено, мы еще встретимся с вами. Между прочим, донна Маргарет, ваш жених уже почти здоров и шлет вам свою любовь, а я советую вам, когда Морелла будет говорить с вами, выслушайте его благожелательно.

С тем же глубоким поклоном Инесса скользнула к двери, отперла ее и исчезла.

Через час старый еврей, одетый в мусульманскую одежду и тюрбан, вел Инессу по извилистым улочкам одного из самых населенных кварталов Гранады. Похоже было, что этого еврея здесь знают, потому что его появление вместе с женщиной в вуали не вызывало удивления у мавров, встречавшихся им на пути. Некоторые даже смиренно приветствовали его.

— Эти дети Магомета, кажется, любят вас, отец Израэль, — заметила Инесса.

— Да, да, моя дорогая, — отвечал старик с усмешкой, — многие из них брали у меня взаймы и должны вернуть свой долг прежде, чем начнется большая война с испанцами. Вот они и готовы подметать для меня улицу своими бородами. Все это очень полезно для осуществления планов нашего друга. О, тот, у кого есть в кармане кроны, может надеть на голову корону. Деньги все могут сделать в Гранаде. Дайте мне достаточно денег, и я куплю у короля его султаншу.

— У Кастелла много денег? — деловито осведомилась Инесса.

— Много. Он один из самых богатых людей в Англии. Но почему ты спрашиваешь об этом? Он не подумал о тебе, потому что он обеспокоен другими делами.

Инесса только громко рассмеялась, по не обиделась на этислова.

— Я знаю, — ответила она, — но я думаю все же заработать кое-что, и я хочу быть уверена, что там хватит на всех нас.

— Хватит, хватит. Я ведь сказал, что там хватит и еще останется, — ответил Израэль, стучась в дверь, прорубленную в грязной стене.

Дверь открылась, как по волшебству. Они пересекли мощеный дворик и подошли к полуразрушенному дому мавританской архитектуры.

— Наш друг Кастелл, поскольку он сейчас скрывается, снял себе погреб, — с усмешкой сказал Израэль Инессе, — так что следуй за мной. Остерегайся крыс и береги голову.

Они спустились по шатающейся лестнице, ведущей со двора прямо в подвал, где стояли чаны с вином. Старик зажег маленькую свечку и повел Инессу вглубь, запирая за собой многочисленные двери. Наконец они оказались перед сырой стеной в темпом углу винного погреба.

Здесь старик остановился и опять постучал особым образом.

Часть стены повернулась на невидимом стержне, открыв узкий проход.

— Неплохо устроено, не правда ли? — ухмыльнулся Израэль. — Кому придет в голову искать здесь вход, особенно если ты должен деньги старому еврею! Проходи, красотка, проходи.

Инесса пробралась вслед за ним в темную дыру, и стена закрылась за ними. Взяв ее за руку, старик повернул сначала направо, потом налево, открыл ключом еще одну дверь, и они оказались в роскошно обставленной комнате, хорошо освещенной лампами. Окон в ней не было.

— Подожди здесь, — приказал старик Инессе, указывая на кушетку, на которую она и уселась, — пока я приведу моего жильца. — И он исчез за занавесями в конце комнаты.

Вскоре занавеси опять раздвинулись, и появился Израэль в сопровождении Кастелла, одетого в мавританскую одежду и выглядевшего несколько бледным от пребывания под землей, но совершенно здоровым. Инесса поднялась и стала перед ним, откинув с лица вуаль, чтобы он мог рассмотреть ее. Кастелл некоторое время пристально разглядывал ее и затем произнес:

— Вы и есть та женщина, с которой я установил связь через своих друзей? Докажите это, повторив содержание моих посланий.

Инесса повиновалась и рассказала ему все.

— Это правильно, — сказал Кастелл, — но как я могу быть уверен, что вам можно довериться? Насколько я знаю, вы любовница маркиза Морелла или были ею. Он мог с успехом использовать вас в качестве шпионки, чтобы погубить нас всех.

— Не слишком ли поздно задавать подобные вопросы, сеньор? Если я и не заслуживаю доверия, то все равно вы и ваши друзья целиком в моих руках.

— Не совсем, дорогая моя, не совсем, — вмешался Израэль. — Если у нас будет хоть малейший повод сомневаться в вас, то здесь есть немало больших чанов, один из которых на крайний случай может послужить вам гробом, хоть и будет очень жаль портить хорошее вино.

Инесса засмеялась:

— Не тратьте на меня ваше вино и ваше время. Морелла бросил меня, и я ненавижу этого человека. Я хочу спастись от него и украсть его добычу. Кроме того, мне нужны деньги. И вы должны дать их мне, или я не пошевельну пальцем. Впрочем, вы можете пообещать мне, я знаю, вы держите свое слово. Я не возьму с вас ни гроша, пока не сделаю то, что нужно.

— А сколько мараведи вы потребуете с нас тогда?

Инесса назвала сумму, услышав которую оба старика широко открыли глаза.

— Если я останусь в живых, то я хочу жить в довольстве.

— Конечно, — пробормотал Кастелл, — мы понимаем. А теперь скажите нам, что вы предлагаете сделать за эти деньги.

— Я предлагаю вывести вас, вашу дочь, донну Маргарет, и ее возлюбленного, сеньора Брума, за стены Гранады и предоставить маркизу Морелла жениться на другой женщине.

— На какой женщине? На вас? — заинтересовался Кастелл, обратив внимание на этот последний пункт.

— Нет, сеньор, ни за какие деньги я не сделаю этого. На вашей родственнице, красавице Бетти.

— Каким образом вы это сделаете? — с изумлением воскликнул Кастелл.

— Между кузинами есть сходство, сеньор, хотя родство их довольно далекое. Сейчас я вам все расскажу. — И Инесса изложила свой план.

— Смелый план, — заметил Кастелл, когда Инесса закончила, — но если даже он удастся, будет ли этот брак законным?

— Я думаю, что да, — ответила Инесса, — если священник будет предупрежден, — а его можно подкупить, — да и невеста тоже. Это даже не имеет большого значения, потому что только один Рим может объявить этот брак недействительным, а до тех пор наша судьба будет решена.

— Рим или смерть, — прошептал Кастелл.

И Инесса прочла в его глазах то, чего он боялся.

— Ваша Бетти решила испытать свою судьбу, — медленно продолжала Инесса, — ведь многим это удавалось до нее с гораздо меньшими основаниями. Она женщина крепкая, с сильным характером. Морелла заставил ее влюбиться и обещал жениться на ней. Потом он использовал ее, чтобы похитить вашу дочь, и Бетти поняла, что она была всего лишь приманкой, пользуясь которой он стремился поймать белого лебедя. Она хочет отплатить ему — ведь из-за нее Маргарет постигли все эти неприятности. Если Бетти удастся выиграть, она станет женой испанского гранда, маркизой; если же она проиграет, ну что ж, она играла ради высокой ставки, и у нее останется месть. Наконец, она сама хочет испытать судьбу. А самое главное — вы все сможете уехать.

Кастелл с сомнением посмотрел на Израэля, который, поглаживая свою бороду, сказал:

— Пусть эта женщина осуществляет свой план. Во всяком случае, она не глупа и все, что она предлагает, стоило выслушать, хотя я и опасаюсь, что это будет стоить нам очень дорого.

— Я могу заплатить, — прервал его Кастелл и жестом попросил Инессу продолжать.

Но ей почти нечего было добавить, она только хотела предупредить, чтобы у них наготове были хорошие лошади. Нужно также послать человека в Севилью и передать капитану «Маргарет», что корабль должен быть готов выйти в море, как только они попадут на него.

Они обо всем договорились, и, когда Инесса с Израэлем уходили, она уносила с собой мешочек с золотом.

В тот же вечер Инесса разыскала отца Энрике в том зале дворца Морелла, который использовался как молельня. Инесса сказала, что она хочет поговорить с ним и исповедаться. Они ведь были старыми друзьями или, скорее, старыми врагами.

Случилось так, что она застала служителя церкви в весьма дурном настроении. Оказалось, что Морелла был чрезвычайно недоволен отцом Энрике. Маркизу донесли, что его драгоценности, находившиеся в ящике на «Сап Антонио», попали в руки священнику. Морелла потребовал от отца Энрике вернуть драгоценности, и более того: маркиз поклялся взыскать с священника за все, что жители Мотриля украли с корабля. А истинная причина заключалась в том, что маркиз не мог простить отцу Энрике, что по его вине Питер Брум спасся и добрался до Гранады.

— Итак, святой отец, — начала Инесса, выслушав жалобы священника,

— вы считали себя богатым и опять оказались бедняком?

— Да, дочь моя. Так бывает с теми, кто возлагает свои надежды на принцев. Я служил маркизу много лет, боюсь даже, что в ущерб своей душе. Я все надеялся, что он, пользуясь таким уважением церкви, выдвинет меня на какое-нибудь хорошее место. А вместо этого что он делает? Он хочет отнять у меня несколько безделушек. Если бы я их не нашел, они все равно пропали бы в море или кто-нибудь украл их. А он еще заявляет, что я должен ему за все остальное имущество, о котором я понятия не имею.

— О каком же месте вы мечтаете, святой отец? Я думаю, у вас есть что-то на примете.

— Дочь моя, я получил письмо от друга из Севильи. Он пишет, что, если у меня найдется сто золотых дублонов, чтобы заплатить за место, он может устроить меня на должность секретаря святейшей инквизиции. Я ведь служил в инквизиции раньше, до тех пор, пока маркиз не сделал меня своим капелланом и не дал мне в Мотриле приход, который, как оказалось, ничего не стоит, и множество обещаний, которые стоят еще меньше. За те безделушки я выручил дублонов тридцать, и еще двадцать я скопил. Я приехал сюда, чтобы запять у маркиза остальные пятьдесят. Ведь я оказывал ему столько услуг, ты об этом хорошо знаешь, Инесса. И видишь, чем это кончилось?

— Очень жаль, — задумчиво сказала Инесса. — Ведь те, кто служат инквизиции, спасают много душ, в том числе и свои собственные. Я, например, помню, — добавила она, и священник вздрогнул при этих словах, — как они спасли душу моей родной сестры и спасли бы мою тоже, если бы я не оказалась… как бы это сказать… с меньшими… с меньшими предрассудками. Кроме того, служители инквизиции получают часть имущества проклятых еретиков и таким образом богатеют и получают возможность продвигаться дальше по службе.

— Все это так, Инесса. Такой случай представляется один раз в жизни, особенно для такого человека, как я. Ведь я ненавижу еретиков. Но что говорить попусту, когда этот проклятый беспутный маркиз… — Священник спохватился и замолк.

Инесса взглянула на него.

— Отец мой, — сказала она, — если бы я смогла найти для вас эти сто золотых дублонов, смогли бы вы сделать кое-что и для меня?

Хитрое лицо священника оживилось:

— Я готов на все, дочь моя.

— Даже если это поссорило бы вас с маркизом?

— Если я буду секретарем инквизиции Севильи, у него будет больше оснований бояться меня, чем мне его. А он должен меня бояться! — В голосе священника звучала ненависть.

— Тогда выслушайте меня, святой отец. Я еще не исповедовалась, — я, например, еще не сказала вам, что тоже ненавижу маркиза. Причины для этого у меня есть, да вы, наверно, сами знаете их. Но помните: если вы предадите меня, вы никогда не увидите ста золотых дублонов и секретарем в Севилье будет назначен какой-нибудь другой священник. Кроме того, с вами могут случиться и худшие вещи.

— Продолжай, дочь моя, — елейным голосом сказал священник, — разве мы не в исповедальне или, по крайней мере, не рядом с ней?

Инесса сообщила отцу Энрике весь план заговора, — она рассчитывала на его жадность. Она смертельно ненавидела священника и знала ему цену. Единственное, что она утаила от него, это откуда появятся деньги.

— Не такое уж это трудное дело, — произнес отец Энрике, когда Инесса кончила. — Если мужчина и женщина, не состоящие в браке, приходят ко мне для того, чтобы обвенчаться, я венчаю их, а когда надето кольцо и обряд произведен, они женаты, пока смерть или папа римский не разъединят их.

— А если мужчина во время свадебного обряда полагает, что он женится на другой женщине?

Отец Энрике пожал плечами.

— Он должен знать, на ком жениться. Это его дело, а не мое, и не церкви. Имена не должны произноситься слишком громко, дочь моя.

— Но вы дадите мне свидетельство о браке, в котором имена будут написаны четко?

— Конечно. Я отдам тебе или кому угодно, — почему мне этого не сделать, — разумеется, если я буду уверен в оплате.

Инесса разжала кулак и показала десять дублонов, лежащих у нее на ладони.

— Возьмите их, отец, — предложила она, — они идут сверх обещанной суммы. Там, откуда берутся эти деньги, есть еще дублоны. Двадцать дублонов вы получите перед венчанием, а восемьдесят — в Севилье, когда я получу брачное свидетельство.

Священник сгреб монеты и спрятал в карман, говоря:

— Я доверяю тебе, Инесса.

— Конечно, — ответила Инесса, уходя, — теперь мы должны доверять друг другу: вы получили деньги и оба мы сунули голову в одну и ту же петлю. Завтра, отец, будьте здесь в это же время на тот случай, если мне потребуется опять исповедаться, потому что, увы, мы живем в грешном мире, вы ведь об этом хорошо знаете.

Глава 17

ЗАГОВОР
На следующее утро, сразу после того, как Маргарет и Бетти позавтракали, появилась Инесса и, как и в прошлый раз, заперла за собой дверь.

— Сеньоры, — спокойно сказала она, — я уже устроила то маленькое дельце, о котором мы вчера толковали, или, по крайней мере, подготовила первый акт пьесы. От вас зависит хорошо сыграть остальное. А сейчас меня прислали передать вам, что благородный маркиз Морелла просит разрешения видеть вас, донна Маргарет, в течение часа. Так что терять время нельзя.

— Расскажите нам, что вы успели сделать, Инесса, — попросила Маргарет.

— Я видела вашего уважаемого отца, донна Маргарет. И вот свидетельство, которое вы, прочитав, лучше уничтожьте.

И Инесса вручила Маргарет листок бумаги, на котором рукой ее отца по-английски было написано следующее:

Любимая дочка, женщина, которая вручит тебе это письмо и которой, я полагаю, можно доверять, договорилась со мной о плане действий. Я одобряю его, хотя риск велик. Твоя кузина храбрая девушка, но поймите, что я не толкаю ее на это опасное предприятие. Она должна сама решить. Я только обещаю, что, если она останется жива, а мы спасемся, я никогда не забуду того, что она сделала. Женщина принесет мне твой ответ. Да будет с вами бог. Прощайте.

Д. К.

Маргарет прочитала это письмо сначала про себя, а затем вслух для Бетти и после этого разорвала его на мельчайшие кусочки и выбросила в окно.

— А теперь рассказывайте, — обратилась она к Инессе.

Та сообщила ей все.

— Можете вы довериться священнику? — спросила Маргарет, когда Инесса кончила.

— Он страшный мерзавец, я это очень хорошо знаю, и все-таки думаю, что можно, — отвечала Инесса. — Но все это только до тех пор, пока капуста будет у осла перед носом. Я имею в виду, пока он не получит все деньги. Кроме того, он совершил ошибку, взяв часть денег заранее. Но прежде чем говорить дальше, я хочу спросить: готова ли эта дама продолжать игру? — И она указала на Бетти.

— Да, я играю, — ответила Бетти, когда поняла, о чем идет речь, — я не откажусь от своего слова. Ставка слишком велика. Мне грозит большая опасность, но, — медленно добавила она, сжав губы, — я должна отомстить. Я ведь сделана не из испанской глины, вроде некоторых, из которых можно лепить все что хочешь, — и она посмотрела на скромную Инессу. — Однако и маркизу будет не сладко.

Когда Инесса уяснила себе смысл этой речи, она с восхищением подняла свои кроткие глаза и вспомнила испанскую пословицу о сатане, повстречавшемся с Вельзевулом на узкой дорожке.

После того как все подробности заговора были окончательно обсуждены, хотя и без одобрения Маргарет, которая волновалась за судьбу Бетти, Инесса, будучи женщиной находчивой и опытной, стала инструктировать их по части всевозможных практических уловок, при помощи которых можно было усилить сходство обеих кузин. Она пообещала достать им краску для волос и соответствующую одежду.

— От этого мало толку, — заявила Бетти, посмотрев на себя и на Маргарет: — даже если мы изменим внешность, разве можно теленка выдать за молодого оленя, хоть они и выросли на одном лугу! Но вы все-таки принесите это, я сделаю все, что смогу. Я думаю, однако, что густая вуаль и молчание помогут мне гораздо больше, чем любая краска. Да, еще нужно длинное платье, которое скрывало бы мои ноги.

— Конечно, у вас прелестные ноги, — вежливо заметила Инесса, а про себя добавила: «Они донесут вас туда, куда вы хотите дойти».

Затем Инесса обратилась к Маргарет и напомнила, что маркиз хочет видеть ее и ждет ответа.

— Я не хочу встречаться с ним наедине, — решительно заявила Маргарет.

— Это неудобно, — возразила Инесса. — Насколько я понимаю, он собирается сказать вам нечто такое, что, по его мнению, не следует слышать другим, особенно этой сеньоре. — Инесса кивнула в сторону Бетти.

— Я не хочу встречаться с ним наедине! — повторила Маргарет.

— Однако, если вы хотите, чтобы все было так, как мы договорились, вы должны принять его, донна Маргарет, и дать ему тот ответ, которого он жаждет. Но, я думаю, это можно устроить. Внизу есть большой двор. Пока вы с маркизом будете разговаривать в одном конце двора, мы с сеньорой Бетти можем прогуливаться в другом, где ничего не будет слышно. К тому же сеньоре Бетти нужно заняться испанским языком, и это будет прекрасным случаем начать паши уроки.

— Но что я должна сказать ему? — волнуясь, спросила Маргарет.

— Я думаю, — продолжала Инесса, — что вы должны последовать примеру изумительного актера, сеньора Питера, и сыграть свою роль так же хорошо, как сыграл ее он, или даже лучше, если сумеете.

— Моя роль будет совершенно иной, — произнесла Маргарет, заметно мрачнея при этом напоминании.

Деликатная Инесса, улыбаясь, заметила:

— Конечно, вы можете выглядеть ревнивой, ведь это так естественно для нас, женщин, можете постепенно уступать и наконец заключить с ним сделку.

— Какую сделку я должна заключить?

— Я полагаю, что вы должны поставить условием, что вы будете тайно обвенчаны христианским священником и бумаги, подписанные этим священником, будут переданы архиепископу Севильи и их величествам королю Фердинанду и королеве Изабелле. Кроме того, вы, конечно, должны обусловить, что сеньор Брум, ваш отец — сеньор Кастелл и ваша кузина Бетти в безопасности выедут из Гранады до вашего венчания. Вы должны видеть из вашего окна, как они выезжают из ворот. А вы поклянетесь, что согласитесь, чтобы в тот же день вечером священник совершил обряд и объявил вас женой маркиза Морелла. К этому времени вы уже будете далеко, а после того, как обряд будет совершен, я получу от священника документы и последую за вами, предоставив сеньоре Бетти сыграть свою роль возможно лучше.

Маргарет колебалась. Ей казалось, что этот план слишком сложен и опасен. Но пока она раздумывала, в дверь постучали.

— Это напоминание мне. Морелла ожидает вашего ответа, — заторопилась Инесса. — Ну, так что будем делать? Помните, что другой возможности для вас и для всех остальных спастись из этого города нет. Во всяком случае, я ее не вижу.

— Я согласна, — торопливо сказала Маргарет, — и пусть нам поможет бог, ибо мы нуждаемся в его помощи.

— А вы, сеньора Бетти?

— О, я решила уже давно. Мы можем только провалиться, но и тогда нам не будет хуже, чем сейчас.

— Хорошо. Но играйте свои роли как следует. Это будет не так уж трудно, так как священник не опасен, а маркиз никогда не заподозрит подобной проделки. Назначайте свадьбу через неделю, потому что мне нужно многое придумать и приготовить. — С этими словами Инесса вышла.

Через полчаса Маргарет сидела под прохладными сводами галереи мраморного двора. Морелла был рядом с ней, а по другую сторону плещущего фонтана, на почтительном расстоянии от них, прогуливались Бетти и Инесса.

— Вы посылали за мной, маркиз, — начала Маргарет, — и я, будучи вашей пленницей, должна была прийти. Что вам угодно от меня?

— Донна Маргарет, — ответил он серьезно, — разве вы не догадываетесь? Ну что ж, я скажу вам, чтобы вы не поняли меня неправильно. Прежде всего я хочу просить у вас прощения, как делал уже не раз, за те преступления, на которые толкнула меня моя любовь к вам. Еще совсем недавно я отлично знал, что мне нечего ожидать. Сегодня я таю надежду, что кое-что переменилось.

— Почему, маркиз?

— На этих днях вы видели некий садик. В нем гуляли мужчина и женщина. Вон та женщина, — и он кивнул в сторону Инессы. — Должен ли я продолжать?

— Нет, не надо, — глухо ответила Маргарет и закрыла лицо руками. — Кто эта женщина? — И она в свою очередь посмотрела в сторону Инессы.

— Зачем вам знать это? Ну что ж, хорошо, если вы желаете, я вам скажу. Она испанка, хорошего происхождения, вместе с сестрой она была захвачена маврами. Один священник, заинтересовавшийся сестрой, обратил мое внимание на Инессу, и я выкупил ее. Родители ее умерли, ей некуда было деваться, и она осталась жить в моем доме. Вы не должны слишком строго судить меня, здесь это обычное дело. К тому же она была мне очень полезна, так как весьма умна, и благодаря ей я о многом узнаю. Однако последнее время ей надоела такая жизнь, и она хочет получить свободу, которую я обещал вернуть ей в награду за некоторые услуги, и уехать из Гранады.

— Скажите, маркиз, а то, что она выхаживала моего жениха, тоже было одной из услуг?

Морелла пожал плечами:

— Думайте как хотите, сеньора. Конечно, я простил ей эту нескромность, поскольку в конце концов это раскрыло вам правду о человеке, ради которого вы вынесли так много испытаний. Скажите, Маргарет, теперь, когда вы знаете, что представляет собой этот человек, вы все еще остаетесь верны ему?

Маргарет встала и сделала несколько шагов по галерее, затем вернулась и спросила:

— А вы лучше этого падшего человека?

— Думаю, что да, Маргарет. Ведь с тех пор, как я узнал вас, я стал другим человеком; все старое осталось позади, я грешу ради вас, а не против вас. Умоляю, выслушайте меня. Я похитил вас, это правда, но я не причинил и никогда не причиню вам никакого вреда. Ради вас я пощадил вашего отца, хотя мне достаточно было подать знак, чтобы убрать его с моего пути. Я допустил, чтобы он бежал из тюрьмы, но я знаю место, где он прячется у евреев в Гранаде и чувствует себя в безопасности. Я вернул к жизни Питера Брума, хотя в любую минуту я мог допустить его смерть. И все это ради того, чтобы потом меня не терзала совесть при мысли, что только моя любовь к вам была причиной его смерти. Но теперь вы убедились в его измене и все-таки по-прежнему отказываете мне? Посмотрите на меня, — Морелла встал во весь рост, — и скажите, неужели я тот мужчина, которого женщине стыдно иметь своим мужем? Не забывайте, что я могу многое предложить вам здесь, в Испании: вы станете одной из самых знатных дам страны, а в будущем, — многозначительно добавил он, — быть может, и больше. Надвигается война, Маргарет, этот город и все богатые земли перейдут в руки Испании, и после этого я буду здесь губернатором, почти королем.

— А если я откажусь? — поинтересовалась Маргарет.

— Тогда, — сурово ответил Морелла, — вы останетесь здесь, и ваш лживый возлюбленный и ваш отец останутся здесь, чтобы испытать все тяготы войны вместе с тысячами других христианских пленников, томящихся в темницах Альгамбры. Моя миссия будет закончена, и я уеду отсюда, чтобы занять свое место в бою среди грандов Испании как один из первых военачальников их католических величеств. Но я не хочу запугивать вас, я хочу найти путь к вашему сердцу, потому что я ищу вашей любви и вашей дружбы на всю жизнь и, если это в моих силах, не хочу причинять вреда ни вам, ни вашим близким.

— Вы не хотите причинять им вреда? Но тогда, если я соглашусь, вы отпустите их всех? Я имею в виду моего отца, сеньора Брума и мою кузину Бетти. Ведь это ее, а не меня вы должны были бы просить остаться с вами в качестве вашей жены, будь вы честным человеком, за которого вы себя выдаете.

— Вот этого я не могу сделать! — вспыхнул Морелла. — Видит бог, я не хотел причинить ей зло. Я только использовал ее для того, чтобы быть ближе к вам и знать все. Должен признаться, что я несколько ошибался в ней.

— Разве здесь, в Испании, маркиз, не встречаются честные девушки?

— Редко, очень редко, донна Маргарет. Но я ошибся в Бетти, приняв ее за простую служанку, и я готов сделать все, чтобы исправить это.

— Все, за исключением того, на что вправе претендовать девушка, которую вы просили стать вашей женой. У нас в Англии она могла бы потребовать от вас выполнения вашего обещания или заклеймила бы вас позором. Но вы не ответили на мой вопрос. Будут ли они свободны?

— Как ветер… Особенно сеньора Бетти, — с легкой улыбкой добавил Морелла. — Честно говоря, в глазах у этой женщины есть что-то пугающее меня. Мне кажется, она очень злопамятна. Ровно через час после нашей свадьбы вы выглянете в окно и увидите их всех, отправляющихся под охраной туда, куда они пожелают.

— Нет, — возразила Маргарет, — на это я не согласна. Я хочу сперва видеть их отъезд, а затем уж заплачу за них выкуп, обвенчавшись с вами. Но не раньше, чем скроется солнце.

— Значит, вы согласны? — быстро спросил Морелла.

— Кажется, я должна это сделать, маркиз. Мой возлюбленный обманул меня. Уже более месяца я пленница в вашем дворце, о котором, насколько мне известно, ходят дурные слухи. Кроме того, если я откажусь, то вы обещали, что всех нас бросят в темницу и затем продадут как рабов. Или же мы умрем пленниками мавров. Маркиз, судьба и вы не оставили мне другого выбора. Через неделю в этот день я выйду за вас замуж, но не обвиняйте меня, если вы найдете меня иной, чем вы представляете, так же как вы нашли иной мою кузину, которую вы обманули. А до тех пор я требую, чтобы вы не беспокоили меня. Если вам нужно будет договориться о чем-нибудь или передать какое-либо поручение, пусть уж эта женщина Инесса будет вашим посланцем. Ведь о ней я знаю только самое плохое.

— Я буду повиноваться вам во всем, донна Маргарет, — покорно ответил Морелла. — Может быть, вы хотите видеть вашего отца или… — он остановился.

— Никого из них. Я напишу им и пошлю письма через Инессу. К чему мне видеть их? — взволнованно добавила она. — Ведь с прошлым, когда я была свободна и счастлива, покончено навсегда, и вскоре я стану женой благородного маркиза Морелла, одного из знатнейших грандов Испании, который обманул бедную девушку лживыми обещаниями жениться и воспользовался ее влюбленностью и безрассудством для того, чтобы украсть меня из моего дома. Милорд, я прощаюсь с вами на неделю. — С этими словами она прошла но галерее к фонтану и громко окликнула Бетти, приказав ей сопровождать себя в комнату.

Неделя, которую выторговала Маргарет, прошла. Все было готово. Инесса показала Морелла письма его невесты к отцу и Питеру Бруму и их ответы, взволнованные и умоляющие. Однако были и другие письма и другие ответы, о которых Морелла и не подозревал.

Настал наконец день, когда отличные лошади стояли наготове во дворе, там же находилась охрана. Кастелл и Питер, переодетые в мавританские одежды, ожидали под стражей в одной из комнат неподалеку. Бетти, тоже одетая как мавританка, под густой вуалью, стояла перед маркизом, к которому ее привела Инесса.

— Я пришла сообщить вам, — произнесла она, — что через три часа после того, как сядет солнце и мы проедем под окном моей кузины и хозяйки, она будет готова стать вашей женой. Но если вы побеспокоите ее до этого, она никогда уже не будет вашей женой.

— Я повинуюсь, — ответил Морелла. — Сеньора Бетти, я прошу у вас прощения и надеюсь, что вы примете от меня этот подарок в знак того, что вы простили меня.

С низким поклоном он вручил ей великолепное ожерелье из жемчуга.

— Я возьму его, — горько усмехнулась Бетти. — Может быть, оно пригодится мне для возвращения в Англию. Но простить вас, маркиз Морелла, я не могу. И предупреждаю вас, что у меня есть к вам счет, который я еще предъявлю. Пока что победа на вашей стороне, но бог на небесах ведет счет людской жестокости, и тем или другим путем, но он всегда требует расплаты. Теперь я пойду попрощаться со своей кузиной Маргарет, но с вами я не прощаюсь, потому что надеюсь еще с вами встретиться.

С рыданием она опустила вуаль, которую чуть-чуть приподняла во время разговора, и вышла вместе с Инессой. Ей она шепнула:

— Он не захочет еще раз прощаться с Бетти Дин.

Они вошли в комнату Маргарет и заперли за собой дверь. Маргарет сидела на низком диване. Рядом с ней, сверкая серебром и драгоценными камнями, лежали ее свадебная фата и платье.

— Скорее, — обратилась Инесса к Бетти.

Та сбросила свое мавританское платье и длинную вуаль, окутывавшую ее голову. При этом обнаружилось, что цвет ее волос совершенно изменился — из золотых они стали темно-каштановыми. Глаза Бетти, обведенные краской, тоже казались уже не голубыми, а черными, как у Маргарет. И, что самое удивительное, на правой стороне подбородка и сзади на шее появились родинки, совершенно такие же, как у Маргарет. Короче говоря, учитывая, что фигуры у них были похожи — разве что Бетти была чуть-чуть полнее, — различить их даже без вуали было чрезвычайно трудно. В искусстве изменять внешность Инесса была мастерицей, а тут она особенно постаралась.

Маргарет надела на себя белое платье и плотную чадру, совершенно скрывавшую ее лицо, а Бетти с помощью Инессы облачилась в великолепный свадебный наряд, украшенный драгоценными камнями, которые преподнес Морелла в качестве свадебного подарка, и скрыла свои перекрашенные волосы под вуалью, усыпанной жемчугом. Через десять минут все было готово. Бетти успела спрятать под платьем кинжал, и две преображенные женщины стояли, разглядывая друг друга.

— Время идти, — произнесла Инесса.

Тогда Маргарет неожиданно дала волю своим чувствам:

— Мне не нравится эта затея! Никогда не нравилась! Когда Морелла все узнает, гнев его будет ужасен, он убьет Бетти. Я жалею, что согласилась на это.

— Теперь слишком поздно жалеть, сеньора, — заметила Инесса.

— А нельзя сделать так, чтобы Бетти тоже уехала? — в отчаянии спросила Маргарет.

— Можно попытаться, — ответила Инесса, — перед бракосочетанием, согласно старинному обычаю, я поднесу две чаши вина жениху и невесте. В чашу маркиза будет кое-что подмешано, ибо он не должен сегодня вечером слишком ясно видеть все происходящее. Я могу приготовить это вино покрепче, так, чтобы через полчаса он вообще не знал, женат он или холост. И тогда Бетти, возможно, сумеет бежать вместе со мной и присоединиться к вам. Но это очень рискованно, и если наш замысел будет раскрыт, то дело, вероятно, не обойдется без крови.

Тут вмешалась Бетти:

— Спасай себя, кузина. Если чья-нибудь кровь должна пролиться, то все равно ничего не поделаешь. Во всяком случае, не тебе придется расхлебывать это дело. Я не собираюсь бежать от этого человека, скорее он убежит от меня. Я отлично выгляжу в твоем великолепном платье, и я намереваюсь долго носить его. А теперь уходите, уходите поскорее, пока кто-нибудь не пришел звать меня. Не печальтесь обо мне — я ложусь в постель, которую сама себе приготовила, а если дело дойдет до самого худшего, у меня в кармане есть деньги или то, что их заменит, и тогда мы встретимся в Англии. Передай мою любовь и уважение мастеру Питеру и твоему отцу, и, если я их больше не увижу, скажи им, чтобы добром вспоминали Бетти Дин, которая причинила им столько горя.

Обняв Маргарет своими сильными руками, она несколько раз поцеловала ее и вытолкнула из комнаты.

Однако, когда они ушли, бедная Бетти села и поплакала, пока не вспомнила, что слезы могут смыть краску с лица. Тогда она вытерла глаза, подошла к окну и стала ждать.

Через некоторое время она увидела шесть мавров, ехавших верхом по дороге к укрепленным воротам. Вслед за ними на прекрасных конях выехали двое мужчин и женщина, также в мавританских одеждах. За ними следовало еще шесть всадников. Кавалькада проехала сквозь ворота и начала взбираться по склону холма. На вершине его всадница остановилась и помахала платком. Бетти ответила на это приветствие, и в следующую минуту всадники скрылись. Бетти осталась одна.

Никогда еще ей не приходилось проводить такого тягостного вечера. Часа через два, все еще стоя у окна, она увидела возвращающуюся мавританскую охрану и поняла, что все в порядке и что теперь Маргарет, ее возлюбленный и ее отец в безопасности начали свое путешествие, Значит, она рисковала своей жизнью не напрасно.

Глава 18

СВЯТАЯ ЭРМАНДАДА[643]
Длинными коридорами, через огромные пышные залы, через прохладные мраморные дворики лежал путь Инессы и Маргарет. Это было похоже на сон. Они прошли через комнату, в которой женщины, бездельничавшие или работавшие над гобеленами, с любопытством рассматривали их. Маргарет слышала, как одна из них сказала:

— Почему кузина донны Маргарет покидает ее?

И ответ:

— Потому что она сама влюблена в маркиза и не в силах оставаться здесь.

— Ну и дура, — заметила первая женщина. — Она красива, и ей нужно всего только подождать несколько недель.

Они прошли мимо открытой двери. Эта дверь вела в личные покои Морелла. Он сам стоял в дверях и наблюдал за тем, как они проходили. Когда Инесса и Маргарет поравнялись с ним, казалось, какое-то сомнение зародилось у маркиза, потому что он внимательно посмотрел на них и шагнул вперед. Но затем, видимо передумав или вспомнив острый язычок Бетти, остановился и отвернулся. Опасность миновала.

В конце концов, никем не потревоженные, они добрались до двора, где их ожидала охрана и лошади. Здесь же, в сводчатом проходе под аркой, стояли Кастелл и Питер. Кастелл поздоровался с Маргарет и поцеловал ее через вуаль. А Питер, не видевший ее вблизи уже много месяцев, с того самого дня, как он уехал в Дедхэм, смотрел на нее не отрывая глаз. Он хотел прикоснуться к ней, чтобы выяснить, действительно ли это Маргарет. Угадав его мысли и понимая, что он может всех выдать, Инесса, у которой в руке была длинная булавка для вуали, сделала вид, что наткнулась на него, и при этом вонзила ему в руку булавку, пробормотав: «Дурак». Питер с проклятьем отскочил назад, стража рассмеялась, а Инесса принялась рассыпаться в извинениях.

Кастелл помог Маргарет сесть в седло, потом сел сам, его примеру последовал Питер, потирая уколотую руку. Он все еще не осмеливался смотреть в сторону Маргарет. Инесса на прощанье пожала Маргарет руку, словно была равной ей по положению, и сказала несколько ласковых слов, какие обычно в ходу у испанских женщин. Испанский офицер из стражи, охранявшей дворец Морелла, подошел и пересчитал всех:

— Двое мужчин и одна женщина. Все правильно, только я не вижу лица женщины.

Еще мгновение — и он, наверно, приказал бы Маргарет поднять вуаль, но Инесса крикнула ему, что это неприлично делать в присутствии мавров. Офицер кивнул и приказал двигаться.

Они проехали под дворцовой аркой, выехали на дорогу и вскоре оказались под большими воротами. Стража принялась расспрашивать эскорт и рассматривать их. Это продолжалось до тех пор, пока Кастелл не сунул им несколько монет, и стража пропустила путешественников, сказав им на прощанье, что они счастливые христиане, раз живыми уезжают из Гранады. Такими они себя и чувствовали.

На вершине холма Маргарет обернулась и махнула платком, вглядываясь в высокое окно, которое она так хорошо знала. В ответ там тоже взмахнули платком, и Маргарет, думая об одинокой Бетти, которая смотрит им в след в ожидании конца своей отчаянной авантюры, поехала дальше. Вуаль скрывала слезы, катившиеся из ее глаз. Около часа они ехали, обменявшись всего несколькими словами друг с другом, пока не оказались на перекрестке двух дорог, из которых одна вела в Малагу, другая — в Севилью.

Здесь эскорт остановился. Старший заявил, что им приказано сопровождать их только до этого места, и спросил, куда они дальше поедут. Кастелл ответил, что они направятся в Малагу. На это старший заметил, что они мудро поступают, как на этой дороге они меньше рискуют натолкнуться на банды мародеров и воров, которые называют себя христианскими солдатами и убивают или грабят всех путешественников, попадающих в их руки. Кастелл предложил старшему подарок, тот принял его с важностью, как будто делал большое одолжение, и после поклонов и прощальных слов эскорт отправился обратно.

Трое путешественников поехали по дороге на Малагу, но, как только они убедились, что никто их не видит, они свернули и выехали на дорогу, ведущую в Севилью. Наконец-то они были одни! Остановив лошадей под стеной дома, сожженного во время какого-то налета христиан, они впервые смогли свободно поговорить. Что это была за минута!

Питер повернул свою лошадь к Маргарет:

— Скажи, любимая, это действительно ты?

Однако Маргарет, не обращая на него никакого внимания, наклонилась к отцу, обвила его шею руками и принялась целовать его сквозь вуаль, благословляя бога, что они дожили до этой встречи. Питер тоже пытался поцеловать ее, но Маргарет тронула свою лошадь, и он чуть не вылетел из седла.

— Будь осторожнее, Питер, — бросила она ему, — а то твоя любовь к поцелуям доведет тебя до новых неприятностей.

Поняв, что она имеет в виду, Питер покраснел и принялся подробно объяснять ей все.

— Прекрати, — прервала она его, — прекрати. Я знаю все, потому что сама видела вас.

Смягчившись, она нежно поздоровалась с ним и протянула ему руку для поцелуя.

— Нам надо спешить, — спохватился Кастелл, — ведь нужно проехать еще двадцать миль, пока мы доберемся до постоялого двора, где Израэль подготовил нам ночлег. Мы будем разговаривать по дороге.

Путешественники спешили изо всех сил и как раз к наступлению темноты подъехали к постоялому двору. При виде его они поблагодарили бога, ибо эта гостиница была уже по ту сторону границы и здесь они были вне досягаемости мавров.

Хозяин постоялого двора, наполовину испанец, ожидал их. Он уже получил письмо от Израэля, с которым у него были дела. Хозяин предоставил путешественникам две довольно бедно обставленные комнаты, но зато предложил хороший ужин и вино, отвел в конюшню лошадей и задал им ячменя. После этого он пожелал путникам спокойной ночи, сказав, чтобы они ничего не боялись, так как он и его люди будут сторожить и предупредят их в случае какой-либо опасности.

Однако заснули они не скоро. Им так много нужно было сказать друг другу, особенно Питеру и Маргарет. Они были так счастливы, что им удалось спастись! Но радость их, подобно звону погребального колокола на веселом пиршестве, омрачала мыль о Бетти и ее роковой свадьбе, в которой она, очевидно, уже сыграла роль Маргарет. В конце концов Маргарет упала на колени и принялась молиться святым, чтобы они защитили ее кузину от страшной опасности, которой она подвергается ради них, и Питер присоединился к ее молитве. После этого они крепко обнялись, а затем все отправились спать — Кастелл с дочерью в одну комнату, Питер — в другую.

За полчаса до рассвета Питер уже был на ногах, чтобы присмотреть за лошадьми. Маргарет и Кастелл позавтракали и собирались в дорогу, упаковывая еду, которую им приготовил хозяин. Питер тоже проглотил немного мяса и вина, и при первых проблесках дня, расплатившись с хозяином и взяв у него письма к хозяевам других постоялых дворов, где им предстояло останавливаться, они двинулись по дороге на Севилью, очень довольные, что, по-видимому, их никто не преследует.

Весь этот день, делая остановки только для того, чтобы передохнуть самим и дать отдых лошадям, Маргарет, ее отец и Питер ехали без всяких приключений по плодородной равнине, орошаемой несколькими реками, через которые они переправлялись вброд или по мостам. К ночи они добрались до Осуны. Этот старинный город расположен на высоком холме, и наши путники увидели его издалека. Было уже темно, и это позволило беглецам проехать так, что никто не обратил внимания на их мавританскую одежду.

Наконец они добрались до постоялого двора, который им рекомендовали. Хозяин изумленно посмотрел на их одежду, но, сообразив, что у путешественников много денег, принял их хорошо, и им удалось получить комнаты.

В Осуне Кастелл собирался купить испанскую одежду, но оказалось, что они попали в праздник и все лавки заперты. Однако ждать до утра беглецы не хотели — они стремились доехать до Севильи к вечеру следующего дня, надеясь, что под покровом темноты им удастся пробраться на борт «Маргарет». Они знали, что капитан предупрежден о предполагаемом путешествии и ждет их. Необходимо было покинуть Осуну до рассвета. Таким образом, к несчастью, как это потом выяснилось, они не имели возможности снять с себя мавританскую одежду и сменить ее на христианскую.

Маргарет, Питер и Кастелл надеялись, что в Осуне к ним присоединится Инесса — она обещала сделать это, если удастся, — и расскажет им все, что произошло после их отъезда из Гранады. Но Инессы не было. Утешая себя тем, что, как бы ни торопилась Инесса, ей трудно было нагнать их, так как они выехали на несколько часов раньше, беглецы покинули Осуну затемно, когда все еще спали.

Проехав несколько миль по равнине, они выехали через оливковую рощу к холмам, где росли пробковые деревья, и остановились, чтобы перекурить самим и покормить лошадей. Как раз в ту минуту, когда они собирались ехать дальше, Питер увидел группу всадников весьма угрожающей внешности, скачущих с явной целью отрезать их от дороги.

— Бандиты! — лаконично бросил Питер. — Вперед!

Они пустили лошадей в галоп и промчались перед бандитами раньше, чем последние успели достигнуть дороги. Разбойники что-то кричали, вслед полетело несколько стрел, и вся банда бросилась в погоню. Питер, Кастелл и Маргарет скакали вниз по склону холма к лощине, отделявшей их от следующей гряды холмов, тоже покрытых пробковыми деревьями. Это была болотистая лощина шириной примерно в три мили. Питер надеялся, что бандиты откажутся от погони или ему с его спутниками удастся скрыться от преследователей среди деревьев. Однако, когда цель была уже близка, Питер, к своему ужасу, увидел прямо впереди на дороге другую группу людей такого же разбойничьего вида. Их было человек двенадцать.

— Ловушка! — воскликнул Питер. — Мы должны прорваться, в этом наше единственное спасение. — Он пришпорил лошадь и обнажил меч.

Выбрав место, где линия противников была слабее, Питер довольно легко пробился, но в следующее мгновение он услышал позади себя крик Маргарет и, повернув лошадь, увидел Маргарет и Кастелла в руках бандитов. Эти негодяи держали Маргарет, а один из них пытался сорвать с ее лица вуаль. С яростным криком Питер бросился на него и нанес ему удар такой силы, что меч рассек шлем и череп бандита, и тот свалился замертво, продолжая сжимать в руке вуаль Маргарет.

Пять или шесть человек бросились на Питера, и, хотя ему удалось ранить еще одного противника, они стащили его с лошади. Питер упал навзничь, и бандиты навалились на него, чтобы прикончить, пока он не встал. Их мечи и ножи уже были занесены и Питер прощался с жизнью, когда вдруг он услышал голос, приказывающий остановиться и связать ему руки. Это было быстро сделано, и Питер поднялся с земли. Он увидел перед собой не маркиза Морелла, как ожидал, а человека, облаченного в прекрасные доспехи под грубым плащом, по-видимому, офицера.

— Как ты, мавр, осмелился убить солдата Святой эрмандады в сердце королевских владений? — спросил он, указывая на убитого человека.

— Я не мавр, — возразил Питер на плохом испанском языке, — я христианин, бежавший из Гранады. Я зарубил этого человека потому, что он пытался оскорбить мою невесту. Вы сами на моем месте поступили бы так же, сеньор. Я не знал, что это солдат эрмандады, я думал, что он просто бандит, каких здесь немало в горах.

Эта речь, во всяком случае настолько, насколько тот понял ее, понравилась офицеру. Но прежде чем он успел что-либо сказать, вмешался Кастелл:

— Господин офицер, этот сеньор — англичанин и плохо говорит по-испански…

— Зато он хорошо владеет мечом, — перебил его офицер, взглянув на разрубленный шлем и голову мертвого солдата.

— Да, господин, он человек вашей профессии и, как показывает шрам на его лице, сражался во многих войнах. Он говорит правду. Мы христианские пленники, бежавшие из Гранады, и направляемся в Севилью вместе с моей дочерью, которой, я надеюсь, вы не причините вреда, чтобы просить защиты у их милостивых величеств и найти возможность уехать в Англию.

— Вы не похожи на англичанина, — заметил офицер, — вы смахиваете на марана.

— Я купец из Лондона, мое имя Кастелл. Оно хорошо известно в Севилье, да и повсюду в этой стране, потому что у меня здесь крупные дела, и, если только я смогу увидеть вашего короля, он сам подтвердит это. Пусть вас не смущает наша одежда — мы должны были облачиться в нее только для того, чтобы спастись из Гранады. И я умоляю вас отпустить нас в Севилью.

— Сеньор Кастелл, — ответил офицер, — я капитан Аррано Пуэбло. Поскольку вы не остановились, когда мы требовали этого, и убили одного из моих лучших солдат, вы, конечно, поедете в Севилью, но не один, а со мной. Вы мои пленники, но не бойтесь этого. Никакого насилия в отношении вас или вашей дамы не будет допущено. Вы должны держать ответ за все совершенное перед королевским судом, и там вы все расскажете, будь то правда или ложь.

У Питера и Кастелла отобрали их мечи, им всем разрешили сесть на своих лошадей, и они тронулись по дороге на Севилью.

— В конце концов, — шепнула Питеру Маргарет, — нам нечего больше бояться бандитов.

— Так-то так, — вздохнул Питер, — но я надеялся, что сегодня мы будем ночевать на борту «Маргарет» в то время, как она будет идти вниз по реке, к открытому морю, а не в испанской тюрьме. Ну и судьба! Второй раз я убиваю человека из-за тебя и вся история начинается сначала. Вот уж не везет.

— Могло быть еще хуже, — ответила Маргарет, вспоминая грубые руки убитого солдата.

Весь остаток этого дня они ехали под палящим солнцем по направлению к Севилье, над которой на несколько сот футов возвышалась башня Жиральда. Когда-то она была минаретом мавританской мечети. В конце концов, под вечер, путешественники оказались в восточном предместье этого огромного города, миновали его, въехали в большие ворота и стали пробираться по извилистым улочкам.

— Куда мы направляемся, капитан Аррано? — поинтересовался Кастелл.

— В тюрьму Святой эрмандады, где вы будете ожидать суда за убийство одного из ее солдат, — ответил офицер.

— Я уже молю бога, чтобы мы скорее туда попали, — заметил Питер, глядя на Маргарет, которая от усталости качалась в седле, как цветок от ветра.

— Я тоже, — пробормотал Кастелл, поглядывая по сторонам на мрачные лица прохожих, которые, узнав, что пленники убили испанского солдата и принимая их за мавров, целыми толпами сопровождали их, выкрикивая угрозы. Когда они пересекали какую-то площадь, священник в толпе крикнул: «Убейте их!» — и толпа бросилась стаскивать их с коней. Солдаты с трудом оттеснили ее.

Тогда толпа принялась забрасывать их грязью, и вскоре белые одежды путешественников покрылись пятнами. Какой-то парень бросил камень и попал Маргарет в руку, она вскрикнула и выпустила поводья. Этого оказалось достаточно для вспыльчивого Питора — прежде чем солдаты успели вмешаться, он пришпорил лошадь, вырвался вперед и нанес оскорбителю такой удар в лицо, что тот свалился на землю. Кастелл решил, что теперь их уж наверняка убьют; однако, к его изумлению, в толпе вместо этого поднялся хохот, и кто-то крикнул:

— Хороший удар, мавр! У этого неверного тяжелая рука!

Офицер тоже как будто не рассердился. Когда парень поднялся с земли и в руке у него оказался нож, офицер обнажил меч и свалил его одним ударом. Затем офицер обратился к Питеру:

— Не марайте рук об эту уличную свинью, сеньор.

Он обернулся и приказал солдатам разогнать зевак. Наконец путники выбрались из толпы и после длительной езды по боковым улицам, чтобы избежать главных, оказались перед большим мрачным зданием. Ворота здания распахнулись перед ними и опять захлопнулись. Они очутились во внутреннем дворе. Здесь им приказали спешиться, а лошадей увели. Капитан Аррано вступил в переговоры с комендантом тюрьмы, человеком с суровым, но не злым лицом, который с любопытством рассматривал их. Наконец он подошел и осведомился, есть ли у них деньги, чтобы заплатить за хорошие комнаты, так как он не хочет помещать их в общей камере. Кастелл вместо ответа вытащил пять золотых и, передавая их капитану Аррано, попросил его раздать солдатам в благодарность за то, что они охраняли путешественников во время пути. При этом он добавил — достаточно громко, чтобы все слышали, — что он хотел бы возместить убытки родственникам солдата, которого случайно убил Питер. Это заявление произвело благоприятное впечатление. Один из товарищей убитого заявил, что он сообщит об этом вдове, и от имени всех поблагодарил Кастелла. Они попрощались с офицером, который сказал, что они еще встретятся в суде. Затем их повели всевозможными тюремными переходами в отведенные им комнаты — одну маленькую, а вторую большую, с решетчатыми окнами, дали воды помыться и обещали принести еду.

Через некоторое время тюремщики принесли им мясо, яйца и вино, чему заключенные были весьма рады. Пока они ели, в камеру пришли комендант и нотариус и, дождавшись окончания трапезы, принялись допрашивать заключенных.

— Наша история довольно длинная, — начал Кастелл, — но, с вашего разрешения, я расскажу ее вам. Только прошу вас позволить моей дочери, донне Маргарет, пойти отдыхать, она совершенно измучена. Если возможно, допросите ее завтра.

Комендант согласился. Маргарет откинула вуаль, чтобы обнять отца. Комендант и нотариус были поражены ее красотой и в изумлении уставились на нее. Маргарет протянула руку Питеру для поцелуя, поклонилась присутствующим и ушла прилечь в соседнюю комнату.

После ее ухода Кастелл рассказал всю историю о похищении его дочери маркизом Морелла, чье имя заставило коменданта широко раскрыть глаза, о том, как она была увезена из Лондона в Гранаду, как они, отец и жених, последовали за ней и как им всем удалось бежать. Однако о Бетти и о заговоре с подменой невесты Кастелл не сказал ни слова. Кастелл назвал свою фамилию, сообщил, чем он занимается, а также назвал своих партнеров и компаньонов в Севилье — фирму Бернальдеса. Оказалось, что комендант знает эту фирму, и Кастелл попросил его разрешения связаться с главой фирмы, сеньором Хуаном Бернальдесом. Кастелл подчеркнул, что он и его спутники не воры и не искатели приключений, а просто английские подданные, попавшие в беду, и еще раз намекнул, что они могут и готовы заплатить за все услуги, которые им будут оказаны. Эти слова не остались незамеченными комендантом.

Комендант обещал связаться со своим начальством и, если не последует никаких возражений, послать человека к сеньору Бернальдесу с просьбой завтра посетить тюрьму.

Наконец комендант и нотариус ушли, тюремщики убрали со стола, заперли дверь, и Кастелл с Питером улеглись в своих постелях, довольные, что они уже в Севилье, хотя и в тюрьме. Эту ночь они спали спокойно.

Утром они проснулись отдохнувшие. После завтрака появился комендант в сопровождении сеньора Хуана Бернальдеса. Это был не кто иной, как испанский компаньон Кастелла, писавший ему известные читателю тайные письма. Бернальдес был плотный мужчина со спокойным и умным лицом, не слишком многословный.

Приветствовав Кастелла с почтением, которое не укрылось от коменданта, Бернальдес попросил разрешения поговорить с заключенным наедине. Комендант удалился, сказав, что вернется через час. Как только дверь за ним закрылась, Бернальдес обратился к Кастеллу:

— В довольно страшном месте пришлось нам встретиться, Джон Кастелл. Правда, меня это не так уж удивляет: некоторые ваши письма дошли до меня. Ваше судно «Маргарет» отремонтировано и ждет вас; чтобы избежать подозрений, я начал понемногу грузить его товарами для Англии. Только я представить себе не могу, как вы попадете туда. Однако нам нельзя терять время. Рассказывайте мне все по порядку, ничего не упуская.

Кастелл и Питер рассказали ему все как можно короче. Бернальдес слушал молча. Когда они кончили, он обратился к Питеру:

— Очень жаль, молодой человек, что вы не сумели сдержать свой гнев и убили этого солдата. Неприятности, которые уже почти кончались, теперь начинаются вновь, и в еще худшем виде. Маркиз Морелла весьма могущественный человек в этой стране. Вы могли это заключить даже из того, что их величества послали его в Лондон вести переговоры с вашим английским королем Генрихом в отношении евреев и их судеб в том случае, если кто-нибудь из них после изгнания из Испании будет искать убежища в Англии. Именно об этом все говорят. И я должен предупредить вас, что их величества ненавидят евреев, в особенности маранов. Здесь, в Севилье, их дюжинами сжигают на кострах. — При этом Бернальдес многозначительно посмотрел на Кастелла.

— Я сам сожалею, — вздохнул Питер, — но этот парень так грубо схватил Маргарет, что я совершенно потерял голову и не мог сдержаться. Уже второй раз я попадаю в неприятности по точно такому же поводу. К тому же я думал, что он просто бандит.

— Любовь — плохой дипломат, — слегка улыбаясь, заметил Бернальдес,

— и стоит ли считать прошлогодние облака. Что сделано, того не вернешь. Я постараюсь устроить так, чтобы вы все были вызваны к их величествам послезавтра, когда они будут слушать судебные дела. Лучше вам иметь дело с самой королевой, чем просто с кем-нибудь из судей. У королевы доброе сердце, если к нему найти путь, но только не тогда, когда дело касается евреев или маранов, — и он опять посмотрел на Кастелла. — Однако денег у вас много, а у нас в Испании мы въезжаем на небо на золотых, — добавил он, намекая на деньги и продажность.

Больше они ни о чем не смогли поговорить, — вернулся комендант, который заявил, что время сеньора Бернальдеса истекло, и спросил, кончили ли они свою беседу.

— Не совсем, уважаемый комендант, — сказала Маргарет, — я хотела бы получить ваше разрешение и попросить сеньора Бернальдеса прислать мне христианское платье. Я не хочу предстать перед вашими судьями в одежде неверных. Да и мой отец и сеньор Брум тоже присоединятся к моей просьбе.

Комендант рассмеялся, пообещал им все устроить и даже разрешил поговорить еще пять минут, которые они использовали для того, чтобы обсудить, какую одежду нужно принести. Затем комендант удалился вместе с сеньором Бернальдесом, оставив их одних.

Тут только они вспомнили, что не спросили у Бернальдеса, не слышал ли он что-либо об Инессе, которой они дали его адрес. Но, поскольку он сам ничего не сказал о ней, они решили, что Инесса еще не приехала в Севилью, и опять со страхом задумались о том, что могло случиться после их отъезда из Гранады.

В эту ночь, к их огорчению и тревоге, на них обрушилась новая неприятность. После ужина пришел комендант и объявил, что, согласно распоряжению суда, перед которым они должны предстать, сеньор Брум, обвиняемый в убийстве, должен быть помещен отдельно от них. И, несмотря на все уговоры и просьбы, Питера увели в отдельную камеру. Маргарет провожала его со слезами.

Глава 19

БЕТТИ ПЛАТИТ СВОИ ДОЛГИ
Бетти Дин не была подвержена страхам и предчувствиям. Рожденная в хорошей, но бедной семье, она в свои двадцать шесть лет сама прокладывала себе дорогу в этом жестоком мире и умела использовать любые обстоятельства. Здоровая, сильная, упорная, любящая, романтичная и по-своему честная, она была приспособлена к тому, чтобы встречать взлеты и падения судьбы, бороться с трудностями в этот беспокойный век, и никогда не оставалась в долгу.

Однако те долгие часы, которые она провела одна в высокой башне, ожидая, пока ее позовут, чтобы сыграть роль подложной невесты, были самыми тяжелыми часами в ее жизни. Она понимала, что ее положение, по существу, позорно и может кончиться трагически. Теперь, хладнокровно обдумывая все, она сама удивлялась, почему решила выбрать этот путь. Она влюбилась в маркиза почти с первого взгляда, хотя нечто подобное бывало с ней в отношении других мужчин. Он играл роль влюбленного, пока она, обманутая, всерьез не отдала ему свое сердце, уверенная в своем ослеплении, что, несмотря на разницу в их положении, он любит ее и хочет сделать своей женой.

Потом пришел мучительный день разочарования, когда она узнала, что была всего-навсего, как сказала Инесса Кастеллу, простой приманкой, чтобы поймать белого лебедя — ее кузину и хозяйку. Это случилось в тот день, когда она была обманута письмом, которое она до сих пор прячет на груди, и когда, к ужасу, услышала, как ее в лицо назвали дурой. Тогда она поклялась в душе, что отомстит Морелла за все. И вот теперь пришел час выполнить свою клятву и отплатить ему обманом за обман.

Продолжала ли она любить этого человека? Она не могла ответить на этот вопрос. Он нравился ей, как и раньше, а в таких случаях женщины прощают многое. Однако одно можно было сказать наверняка: в эту ночь ею руководила не любовь. Была ли это жажда мести? Может быть. Во всяком случае, она страстно хотела получить возможность бросить ему в лицо: «Вот на какую хитрость способна обманутая дура!»

И все-таки она не стала бы делать это только во имя мести, или скорее, она отомстила бы каким-нибудь другим способом. Нет, истинной причиной было ее желание заплатить долг Маргарет, Питеру и Кастеллу. Ведь это она навлекла на них все несчастья, и именно она должна была вызволить их хотя бы ценой своей жизни и женского достоинства. А может быть, ею руководили и любовь к Морелла, если она еще сохранилась, и желание отомстить ему и вырвать добычу у него из рук. В конце концов, она затеяла эту игру, и она доведет ее до конца, как бы ужасен он ни был.

Солнце село, и темнота обступила Бетти. Она подумала, придется ли ей еще когда-нибудь увидеть рассвет. Ее храброе сердце дрогнуло, и она сжала кинжал, спрятанный под великолепным чужим платьем. Ей пришло в голову, что, может быть, разумнее самой вонзить его себе в грудь, а не ждать, пока обманутый безумец сделает это. Но нет, кому суждено умереть, всегда успеет это сделать.

Раздался стук в дверь, и храбрость Бетти, почти утраченная, вернулась к ней. О, она покажет этому испанцу, что англичанка, которую он заставил поверить, что она его желанная возлюбленная, может оказаться его повелительницей! Во всяком случае, прежде чем все это кончится, он услышит правду.

Бетти открыла дверь. Вошла Инесса с лампой в руках. Она спокойно и внимательно осмотрела Бетти.

— Жених готов, — произнесла она медленно, чтобы Бетти могла разобрать, — и прислал меня за вами. Вы не боитесь?

— Нет, — ответила Бетти. — Скажите мне только, как все это будет устроено.

— Маркиз ожидает вас в комнате перед залой, используемой в качестве капеллы. Там я, как старшая здесь, подам вам обоим по чаше вина. Пейте обязательно из той, которую я буду держать в левой руке, поднесите чашу ко рту под вуалью так, чтобы не открывать лицо, и не произносите ни слова, иначе он узнает ваш голос. Затем мы пройдем в капеллу, где нас будет ждать отец Энрике и все домочадцы. Зала эта большая, а лампы будут слабые, так что никто не узнает вас. К тому времени вино с подмешанным в него наркотиком начнет действовать на Морелла. И тогда при условии, что вы будете говорить очень тихо, вы спокойно можете сказать: «Я, Бетти, вступаю в брак с тобою, Карлос», а не: «я, Маргарет…». Когда с этим будет покончено, он отведет вас в покои, приготовленные для вас, и там, если в моем вине есть какая-нибудь сила, он будет крепко спать всю ночь. А за это время священник передаст мне брачные документы, один экземпляр которых я отдам вам, а второй спрячу. Ну, а потом… — Инесса пожала плечами.

— Что будет с вами? — спросила Бетти, внимательно выслушав Инессу.

— О, я вместе со святым отцом сегодня же ночью выеду в Севилью, где его ожидают деньги. Это дурной компаньон для женщины, которая отныне собирается стать честной и богатой, но лучше такой, чем никакого. Быть может, мы еще встретимся с вами, а может, и нет. Во всяком случае, вы знаете, где искать меня и всех остальных: в доме сеньора Бернальдеса. А теперь пора. Готовы ли вы стать испанской маркизой?

— Конечно, — невозмутимо ответила Бетти.

И они направились к выходу. Они шли через пустые залы и коридоры. Пожалуй, ни один восточный заговор, задуманный в этих стенах, не был таким смелым и отчаянным. Наконец они добрались до комнаты перед залой и остановились так, чтобы свет от висящей лампы не падал на них. Вскоре дверь раскрылась и вошел Морелла в сопровождении двух секретарей. Как всегда, он был роскошно одет в платье из черного бархата, на шее у него висела золотая цепь, украшенная драгоценными камнями, а на груди блистали звезды и ордена, указывавшие на его звание. Никогда, во всяком случае так показалось Бетти, Морелла не выглядел столь величественным и красивым. Он был счастлив, готовясь испить чашу радости, которой он так добивался. Да, его лицо говорило, что он счастлив, и Бетти, заметив это, почувствовала, как угрызения совести закрадываются в ее душу. Морелла низко поклонился ей, она ответила ему глубоким реверансом. Ее высокая, изящная фигура склонилась так низко, что колени почти коснулись пола. После этого он подошел к ней и шепнул на ухо:

— Самая красивая, самая любимая! Я благодарю небеса, которые привели меня к этому счастливому часу сквозь много жестоких и опасных дорог. Дорогая моя, я снова прошу вас простить меня за причиненное вам горе. Ведь все это я делал только ради вас, которую я обожаю. Я люблю вас так, как редко любят женщину, и вам, вам одной, я буду верен до последнего дня своей жизни. О, не трепещите, я клянусь, что ни одна женщина в Испании не будет иметь лучшего и более верного мужа! Вас одну я буду лелеять, я буду бороться днем и ночью, чтобы вознести вас до самого высокого положения и удовлетворять каждое ваше желание. Много блаженных лет проживем мы вместе, пока не настанет мирный конец и мы не ляжем рядом, чтобы уснуть ненадолго и проснуться на небесах. Помня прошлое, я не прошу у вас многого, и все-таки, если вы хотите сделать мне свадебный подарок, который для меня ценнее корон или царств, скажите, что вы простили меня за все, что я сделал худого, и в знак этого поднимите свою вуаль и поцелуйте меня в губы.

Бетти с трепетом слушала эти слова, из которых она полностью поняла только конец. Этого испытания она не предвидела. Однако нужно было пройти и через это, ибо произносить что-либо она не смела. Собрав все свое мужество и помня, что свет не падает ей в лицо, Бетти после небольшой паузы, как бы вызванной скромностью, приподняла свою украшенную жемчугом вуаль и дала Морелла поцеловать себя в губы.

Вуаль упала опять, и Морелла ничего не заподозрил.

«Я хорошая актриса, — подумала про себя Инесса, — но эта женщина играет лучше деревянного Питера. Даже я вряд ли сумела бы сделать это так хорошо».

Однако в глазах ее сверкнула ревность и ненависть, которые она не могла скрыть, — ведь она тоже любила этого человека. Инесса подняла приготовленные золотые чаши с вином и, выйдя вперед, прекрасная в своем вышитом восточном платье, опустилась на колено и протянула чаши жениху и невесте. Морелла взял чашу, которую она держала в правой руке, а Бетти взяла из левой. Опьяненный уже первым поцелуем любви, Морелла не заметил злого выражения, промелькнувшего на лице его отвергнутой рабыни. Бетти, приподняв вуаль, поднесла чашу ко рту, коснулась ее губами и вернула Инессе, а Морелла, воскликнув: «Я пью за вас, дорогая моя невеста, самая красивая и самая обожаемая из женщин!»

— выпил чашу до дна и бросил ее в качестве подарка Инессе так, что капли красного вина обрызгали ее белую одежду подобно каплям крови.

Инесса смиренно склонилась в поклоне, смиренно подняла с пола драгоценный сосуд, и, когда она выпрямилась, в глазах ее вместо ненависти сверкало торжество.

Морелла взял руку своей невесты и, сопровождаемый секретарями и Инессой, направился в большую залу, где выстроилось множество домочадцев. Величественная пара прошла между двумя кланяющимися шеренгами дальше к алтарю, где их ожидал священник. Они опустились на колени на расшитые золотом подушки, и церковный обряд начался. Кольцо было надето Бетти на палец, — казалось, что жених с трудом нашел ее палец, — мужчина брал женщину в жены, женщина брала мужчину в мужья. Голос Морелла звучал хрипло, голос Бетти тихо — из всей слушавшей толпы никто не расслышал, какие имена были названы.

Все было кончено. Священник поклонился и благословил их. При свете свечей на алтаре они подписали какие-то бумаги. Отец Энрике вписал туда имена и тоже подписался. Затем он присыпал бумаги песком и вложил их в протянутую руку Инессы. Морелла, по-видимому, не заметил, что она передала одну бумагу невесте, а другие две спрятала у себя на груди. Инесса и священник поцеловали руки у маркиза и его супруги и попросили разрешения удалиться. Морелла кивнул головой, и через десять минут, если бы кто-нибудь прислушался, то уловил бы топот двух коней, мчащихся по дороге на Севилью.

Новобрачные, сопровождаемые пажами и слугами, несущими светильники, миновали величественные и мрачные залы. Невеста шла покрытая вуалью, с видом обреченной, у жениха были такие глаза, как у человека, идущего во сне. Так они дошли до своей комнаты, и резные двери закрылись за ними.

На следующее утро служанок, ожидавших в соседней со спальней комнате, вызвал звук серебряного колокольчика. Когда две из них вошли туда, их встретила Бетти, теперь уже без вуали, одетая в свободное платье, и сказала:

— Мой муж маркиз еще спит. Помогите мне одеться и приготовьте ему ванну и завтрак.

Служанки в удивлении раскрыли рты. Она смыла с лица краску, и они убедились, что это сеньора Бетти, а вовсе не сеньора Маргарет, на которой, как они слышали, женится маркиз. Однако Бетти резко прикрикнула на них и, плохо произнося испанские слова, приказала им быстрее поворачиваться, чтобы она была одета прежде, чем проснется ее муж. Они повиновались, и, когда Бетти была готова, она вышла с ними в большую залу, где собралось множество слуг, чтобы приветствовать новобрачных. Бетти поздоровалась со всеми и, краснея и улыбаясь, сказала, что маркиз скоро выйдет, и приказала заниматься своими делами.

Бетти так хорошо сыграла свою роль, что хотя слуги были смущены, однако никому не пришло в голову усомниться в ее положении или власти, тем более что они помнили, что маркиз никому из них не говорил, на которой из двух английских леди он собирается жениться. К тому же Бетти раздала им от имени своего мужа и себя денежные подарки, а затем села завтракать в их присутствии, выпила немножко вина, выслушивая их поздравления и добрые пожелания.

Затем, все так же улыбаясь, Бетти вернулась в спальню, закрыла за собой дверь, уселась в кресло рядом с кроватью и стала ожидать главного сражения — сражения, от которого зависела ее жизнь.

Но вот Морелла пошевелился. Он сел на кровати, осматриваясь и потирая лоб. Наконец его глаза остановились на Бетти, которая, выпрямившись, сидела в кресле. Она поднялась, подошла к нему, поцеловала, назвав мужем, и он, полусонный, ответил на поцелуй. Затем она опять уселась в кресло и стала наблюдать за его лицом.

Оно все изменялось и изменялось. Удивление, страх, изумление, замешательство сменялись на его лице, пока наконец он не обратился к ней по-английски:

— Бетти, где моя жена?

— Здесь, — ответила Бетти.

Он непонимающе посмотрел на нее:

— Нет, я имею в виду донну Маргарет, вашу кузину и мою госпожу, с которой я обвенчался прошлой ночью. И как вы сюда попали? Я был уверен, что вы покинули Гранаду.

Бетти сделала удивленные глаза.

— Я не понимаю вас, — сказала она. — Это моя кузина Маргарет покинула Гранаду, а я осталась здесь, чтобы стать вашей женой, как вы договорились со мной через Инессу.

У Морелла глаза полезли на лоб.

— Договорился с вами через Инессу? Матерь божья! Что вы имеете в виду?

— Что я имею в виду? — переспросила Бетти. — Я имею в виду то, что я сказала. Конечно, — и она в негодовании встала, — если вы не упустили случая сыграть со мной какую-нибудь новую шутку.

— Шутку? — пробормотал Морелла. — О чем говорит эта женщина? Что это, сон или я сошел с ума?

— Я думаю, что сон. Конечно, это сон: ведь я уверена, что человек, с которым я обвенчалась вчера вечером, не был сумасшедшим. Смотрите! — И она развернула перед ним брачный документ, подписанный священником, им и ею, в котором было записано, что Карлос, маркиз Морелла, такого-то числа в Гранаде обвенчался с сеньорой Элизабет Дин из Лондона, Англия.

Морелла дважды прочитал бумагу и, задыхаясь, откинулся на подушки. Между тем Бетти спрятала документ у себя на груди.

И тут маркиз действительно будто сошел с ума. Он неистовствовал, ругался, скрежетал зубами, искал меч, чтобы убить ее или себя, но не мог найти. Все это время Бетти спокойно сидела и пристально смотрела на него. Она была похожа на воплощение судьбы.

Наконец он устал, и тогда настала ее очередь.

— Выслушайте меня, — начала она. — Тогда в Лондоне вы обещали жениться на мне. У меня спрятано ваше письмо. Вы уговорили меня бежать с вами в Испанию. Через вашу посланницу и бывшую любовницу мы договорились о свадьбе. Я получала от вас письма и отвечала вам, поскольку вы объяснили, что по некоторым соображениям не хотите говорить об этом при моей кузине Маргарет и не можете жениться на мне, пока она, ее отец и возлюбленный не покинут Гранаду. Тогда я попрощалась с ними и осталась здесь одна из любви к вам, так же как я бежала из Лондона по той же причине. Вчера вечером мы были соединены. Об этом знают все ваши слуги, тем более что я только что завтракала в их присутствии и принимала их поздравления. И вы теперь осмеливаетесь говорить мне, пожертвовавшей для вас всем, что я, ваша жена, маркиза Морелла, не являюсь вашей женой? Ну что ж, выйдите из этой комнаты, и вы услышите, как ваши же слуги будут стыдить вас. Пойдите расскажите обо всем вашему королю и вашим епископам, да и самому его святейшеству папе римскому и послушайте, что они вам ответят. Как бы вы ни были знатны и богаты, они запрут вас в сумасшедший дом или в тюрьму.

Морелла слушал, покачиваясь из стороны в сторону, затем вскочил и с проклятьями бросился на Бетти, однако перед его глазами блеснуло острие кинжала.

— Выслушайте меня, — продолжала Бетти, когда он отпрянул назад. — Я не рабыня и не принадлежу к числу слабых женщин. Вы не убьете меня и даже не выбросите вон. Я ваша жена и во всем равна вам. Я крепче вас телом и разумом, и я отстою свои права перед богом и перед людьми.

— Конечно! — воскликнул Морелла почти с восхищением. — Конечно, вы не слабая женщина! И вы отплатили мне за все с лихвой. А впрочем, вы, может быть, не так уж умны, просто упрямая дура, и это все месть проклятой Инессы. О, подумать только, — он взмахнул кулаком, — подумать только — я считал, что женился на донне Маргарет, а вместо нее нашел вас!

— Помолчите! — сказала она. — Вы бесстыжий человек. Сначала вы бросаетесь с кулаками на вашу жену, с которой только что обвенчались, а затем оскорбляете ее, говоря, что хотели бы жениться на другой женщине. Помолчите, или я открою дверь, позову сюда ваших людей и повторю им ваши чудовищные слова.

Бетти стояла выпрямившись над лежащим на кровати маркизом.

Морелла, первый гнев которого прошел, посмотрел на нее в раздумье и даже с некоторым уважением.

— Я думаю, — сказал он, — что вы, моя добрая Бетти, оказались бы очень хорошей женой для любого человека, который захотел бы добиться успеха в жизни, если бы он только не был влюблен в другую и не был бы уверен, что женат на ней. Я знаю — дверь заперта и, насколько я могу предполагать, вы держите ключ при себе, так же как и кинжал. Мне душно в этом помещении, и я хотел бы выйти отсюда.

— Куда? — спросила Бетти.

— Допустим, повидать Инессу.

— Как, — спросила она, — вы опять собираетесь ухаживать за этой женщиной? Вы уже забыли, что вы женаты!

— Похоже, что мне не дадут забыть об этом. Давайте заключим сделку. Я хочу на некоторое время и без скандала оставить Гранаду. Каковы ваши условия? Помните, что есть два условия, на которые я не соглашусь: я не останусь здесь с вами, и вы не поедете со мной. Запомните также, что, хотя сейчас у вас есть кинжал, с вашей стороны неразумно продолжать эту шутку.

— Как и с вашей, когда вы заманили меня на борт «Сан-Антонио», — заметила Бетти. — Ну что ж, наш медовый месяц начался не слишком приятно. Я не возражаю, если вы на некоторое время уедете… искать Инессу. Поклянитесь, что вы не замыслили причинить мне зло, что вы не будете покушаться на мою жизнь или честь и не будете покушаться на мою свободу или положение здесь, в Гранаде. Клянитесь на распятии.

Она сорвала со стены висевший над кроватью серебряный крест и протянула ему. Бетти знала, что Морелла суеверен, и была уверена, что, если он поклянется на распятии, он не посмеет нарушить клятву.

— А если я не сделаю этого? — мрачно спросил он.

— Тогда вы останетесь здесь, пока не выполните мое желание. А ведь вам так хочется уехать! К тому же я сегодня завтракала, а вы пет. У меня есть кинжал, а у вас его нет. И я уверена, что никто не отважится потревожить нас. А пока что Инесса и ее друг священник уедут так далеко, что вы не сможете догнать их.

— Хорошо, я поклянусь, — согласился Морелла; он поцеловал крест и отбросил его прочь. — Вы можете оставаться здесь и управлять моим домом в Гранаде. Я не причиню вам никакого зла и никак не потревожу вас. Но если вы покинете Гранаду, тогда мы скрестим мечи.

— Вы хотите сказать, что сами покидаете этот город. Тогда вот здесь бумага и чернила. Будьте добры, подпишите приказ управляющим вашими имениями на территории мавританского королевства, чтобы они в ваше отсутствие присылали мне все доходы, а также распоряжение вашим слугам во всем повиноваться мне.

— Сразу видно, что вы выросли в доме купца! — произнес Морелла, кусая перо. — Хорошо, если я соглашусь на это, вы оставите меня в покое и не будете предъявлять других требований?

Бетти подумала о бумагах, которые увезла с собой Инесса, и решила, что Кастелл и Маргарет будут знать, что делать с этими бумагами в случае необходимости. Она подумала также, что, если слишком прижмет Морелла с самого начала, ее могут однажды найти мертвой, как это часто бывает в Гранаде, и ответила:

— Вы многого хотите от обманутой женщины, но у меня осталась еще гордость, и я не буду соваться туда, куда не следует. Пусть будет так. До тех пор, пока вы не пожелаете меня видеть и не пошлете за мной, я не буду разыскивать вас, если вы сами не нарушите нашего договора. А теперь напишите бумаги, подпишите их и позовите сюда ваших секретарей засвидетельствовать вашу подпись.

— На чье имя я должен писать бумаги? — спросил Морелла.

— На имя маркизы Морелла, — отвечала она.

И он, заметив в этих словах лазейку, повиновался. Маркиз подумал, что если она не является его женой, то документ этот не будет иметь никакой силы.

Каким угодно путем, но он должен избавиться от этой женщины. Конечно, он мог устроить так, чтобы ее убили, но даже в Гранаде нельзя убить женщину, на которой ты только что женился. Это может вызвать нежелательные вопросы. Кроме того, у Бетти есть друзья, а у него есть враги, которые наверняка справятся о ней в случае ее исчезновения. Нет, он подпишет эту бумагу, а потом будет бороться. Сейчас он не может терять время. Маргарет ускользнула от него, и, если ей удастся бежать из Испании, он знал, что никогда больше не увидит ее. Она могла уже покинуть пределы Испании и выйти замуж за Питера Брума. Одна мысль об этом сводила его с ума. Против него был устроен заговор, его перехитрили, обворовали, обманули. Ну что ж, у него остается надежда и… месть. Он еще может сразиться с Питером и убить его. Он может предать еврея Кастелла в руки инквизиции. Он найдет средство договориться с отцом Энрике и с Инессой, и, если счастье улыбнется ему, он может заполучить Маргарет обратно.

Да, конечно, он подпишет все что угодно, если только это освободит его на время от этой служанки, которая называет себя его женой, от этой упрямой, сильной и умной англичанки, которую он хотел сделать своим орудием, а вместо этого сам стал орудием в ее руках.

Итак, Бетти диктовала, а он писал — да, он дошел до этого, — а затем еще и подписал написанное. Распоряжение было исчерпывающим. Оно предоставляло высокочтимой маркизе Морелла право действовать от имени своего мужа во время его отсутствия. Приказ обязывал, чтобы все доходы поступали в ее распоряжение, а слуги и подчиненные выполняли ее приказания, как его собственные. Ее подпись получала такую же силу, как и его.

Когда бумага была готова, Бетти внимательно прочитала ее, следя за тем, нет ли пропусков или ошибок, отперла дверь, ударила в гонг и вызвала секретарей, чтобы они засвидетельствовали подпись своего господина. Они тут же явились, кланяясь и желая им счастья. Про себя Морелла решил, что припомнит им это.

— Я должен уехать, — заявил он. — Засвидетельствуйте мою подпись на этом документе, предоставляющем право управлять моим домом и распоряжаться моим имуществом в мое отсутствие.

Они удивленно посмотрели на него и склонились в поклоне.

— Прочтите эту бумагу вслух, — распорядилась Бетти, — чтобы мой господин и муж мог быть уверен, что тут нет никакой ошибки.

Один из секретарей повиновался, но, прежде чем он кончил читать, разъяренный Морелла закричал ему с кровати:

— Кончайте скорее и скрепите подпись! А теперь идите и прикажите немедленно готовить лошадей и эскорт. Я сейчас же еду.

Они торопливо покинули комнату. Бетти вышла за ними следом с бумагой в руке. В большой зале, где собрались все слуги, чтобы приветствовать своего господина, она приказала секретарям огласить этот документ и перевести его на арабский язык, чтобы он всем был понятен. Затем она спрятала бумагу и брачное свидетельство и приказала слугам приготовиться к встрече благородного маркиза.

Им недолго пришлось ждать, потому что он тут же появился из спальни, как разъяренный бык на арене. Бетти встала и склонилась перед ним. Следуя ее примеру, по восточному обычаю, упали на колени и все слуги. На мгновение Морелла остановился, похожий на быка, когда тот видит пикадора и готов напасть на него. Затем он взял себя в руки и, выругавшись шепотом, прошел между ними.

Через десять минут, в третий раз за эти сутки, лошади вылетели из ворот дворца по направлению к севильской дороге.

— Друзья, — сказала Бетти на своем ужасном испанском языке, когда ей доложили, что Морелла покинул дворец, — с моим мужем, маркизом, случилась печальная история. Женщина, по имени Инесса, которой он так доверял, бежала, похитив у него сокровище, которое он ценил больше всего на свете, и вот я, только что выйдя замуж, осталась безутешной, пока он будет искать ее.

Глава 20

ИЗАБЕЛЛА ИСПАНСКАЯ
На следующий день Бернальдес, компаньон Кастелла, опять появился в тюрьме. Вместе с ним пришли портной и женщина с ящиком, полным женской одежды. Комендант приказал им подождать, пока одежду проверят в его присутствии, а Бернальдесу разрешил тут же пройти к арестованным. Как только тот оказался в камере Кастелла, первыми его словами были:

— Ваш маркиз уже женился.

— Откуда вы знаете об этом? — воскликнул Кастелл.

— От женщины по имени Инесса, которая приехала вместе со священником вчера вечером. Она передала мне документ о его браке с Бетти Дин, подписанный самим Морелла. Я не принес его с собой, потому что боялся обыска. Но сюда пришла сама Инесса, переодетая портнихой, так что вы не выказывайте удивления, если ее допустят к вам. Вероятно, она сумеет рассказать донне Маргарет кое-что, если ей разрешат примерить платья без свидетелей. А потом ее необходимо спрятать понадежнее, ибо она боится мести Морелла. Но я буду знать, где разыскать ее в случае необходимости. Завтра вы все предстанете перед королевой, я тоже буду там и предъявлю документы.

Едва он успел сказать все это, как в комнату вошел комендант в сопровождении портного и Инессы. Инесса присела в реверансе, взглянув на Маргарет уголком глаз. Она с любопытством рассматривала людей, которых как будто видела впервые.

Когда платья были показаны, Маргарет попросила коменданта разрешить ей примерить их в своей комнате с помощью этой женщины. Комендант согласился, заявив, что и платья и портниха обысканы и у него нет никаких возражений. Маргарет с Инессой удалились в соседнюю комнату.

— Расскажите мне все, — прошептала Маргарет, как только дверь за ними закрылась. — Я умираю от желания услышать ваш рассказ.

Они не могли быть уверенными, что здесь за ними никто не наблюдает сквозь какое-нибудь потайное отверстие, и поэтому Инесса принялась примерять на Маргарет платье. И хотя рот ее был полон колючками алоэ, которые в то время употреблялись в качестве булавок, она рассказала Маргарет все, вплоть до момента своего бегства из Гранады. Когда она дошла до того места, когда мнимая невеста приподняла вуаль и поцеловала жениха, Маргарет чуть не задохнулась от изумления.

— Боже, как она сумела сделать это? — прошептала она. — Я бы упала в обморок.

— У нее есть мужество, у этой Бетти… повернитесь, пожалуйста, к свету, сеньора… я сама не смогла бы сыграть лучше… мне кажется, что левое плечо чуть выше. Он ничего не заподозрил, безмозглый дурак, даже до того, как я подала ему вино, а после он вообще вряд ли мог что-нибудь соображать… Сеньора говорит, что ей жмет под мышкой? Может быть, немного, но это растянется… Хотелось бы мне знать, что произошло потом. Ваша кузина — тот бык, на которого я сделала ставку, и я верю, что она очистит арену. Она женщина со стальными нервами. Если бы у меня были такие, я давно уже была бы маркизой Морелла или другой человек был бы маркизом… Юбка сидит великолепно. Прекрасная фигура! Сеньора выглядит в ней еще лучше… Кстати сказать, Бернальдес дал мне денег, довольно большую сумму, так что вам не нужно благодарить меня. Я сделала это ради денег и… из ненависти. Теперь я скроюсь, так как не хочу, чтобы мне перерезали горло, но Бернальдес сможет меня найти, если я понадоблюсь. Что со священником? О, он не представляет опасности. Мы заставили его написать расписку в получении денег. Я думаю, что он уже занял свой пост секретаря инквизиции и тут же приступил к исполнению своих обязанностей. Ведь у них не хватает рук, чтобы пытать евреев и еретиков и грабить их. Оба эти занятия ему по нраву. Я ехала с ним всю дорогу до Севильи, и этот грязный негодяй пытался ухаживать за мной, но я дала ему отпор. — Инесса улыбнулась при этом воспоминании. — Правда, я с ним не совсем поссорилась — он еще может пригодиться. Кто знает! Однако пора, комендант зовет меня. Одну минуту! Да, сеньора, с этими небольшими переделками платье будет превосходным. Вы обязательно получите его сегодня вечером, я приготовлю и остальные, которые вам угодно было заказать по этому же образцу. Благодарю вас, сеньора, вы слишком добры к бедной девушке, — и шепотом: — Матерь божья да хранит вас.

Почти скрытая ворохом платьев, Инесса с поклоном переступила порог двери, которую уже открывал комендант.

Около девяти часов на следующее утро явился один из тюремщиков, чтобы вызвать Маргарет и ее отца в суд. Маргарет осведомилась, вызывают ли вместе с ними и сеньора Брума, но тюремщик ответил, что он ничего не знает о сеньоре Бруме, так как тот находится в камере для опасных преступников, а эту камеру тюремщик не обслуживает.

Маргарет с отцом отправились в суд. Одеты они были в дорогие платья, сшитые по последней севильской моде, лучшие, какие можно было найти за деньги. Во дворе, к своей радости, Маргарет увидела Питера, который под стражей ожидал их, тоже одетый в христианское платье, которое они просили доставить ему за их счет. Маргарет, забыв о своей застенчивости, бросилась к нему, позволила ему обнять ее при всех и начала расспрашивать, как он себя чувствовал, с тех пор как они расстались.

— Не очень хорошо, — мрачно ответил Питер, — я не знал, увидимся ли мы когда-нибудь. К тому моя камера находится под землей и в нее сквозь решетку почти не проникает свет. Кроме того, там крысы, которые не дают спать. Поэтому я большую часть ночи не спал и думал о тебе. Куда нас теперь ведут?

— Мы должны предстать перед судом королевы. Возьми меня за руку и иди рядом, но не смотри на меня так пристально. Что-нибудь не в порядке у меня с платьем?

— Нет, — пробормотал Питер, — я смотрю на тебя, потому что ты в нем прекрасна. Почему ты не накинула вуаль? Ведь здесь, при дворе, наверняка есть еще маркизы.

— Только мавританки носят вуали, Питер, а мы теперь опять христиане. Слушай, я думаю, что никто из них не понимает по-английски. Я видела Инессу, которая очень нежно справлялась о тебе. Не красней, это не подобает мужчине. Разве ты тоже ее видел? Она бежала из Гранады, как и хотела, а Бетти вышла замуж за маркиза.

— Этот брак не будет иметь силы, — покачал головой Питер, — ведь это обман. И я боюсь, что бедняжке придется расплачиваться за него. Однако она дала нам возможность бежать, хотя если говорить о тюрьмах, то мне было гораздо лучше в Гранаде, чем в этой крысоловке.

— Конечно, — невинно заметила Маргарет, — у тебя там был садик для прогулок, не так ли? Ну ладно, не сердись на меня. Ты знаешь, что сделала Бетти? — И Маргарет рассказала Питеру, как Бетти подняла вуаль и поцеловала Морелла, оставшись неузнанной.

— Это не так уж удивительно, — заметил Питер, — ведь женщины, когда они загримированы, очень похожи друг на друга, особенно в полутемной комнате…

— … или в саду, — добавила Маргарет.

— Удивительно то, — продолжал Питер, предпочитая не обращать внимания на эти слова, — что она вообще согласилась поцеловать этого человека. Он же мерзавец. Рассказывала тебе Инесса, как он обращался с ней? При одной мысли об этом я прихожу в бешенство.

— Ну ладно, Питер, тебя ведь он не просил целовать его. А что касается зла, причиненного им Инессе, то хотя ты, конечно, больше знаешь об этом, чем я, но думаю, что она расплатилась с маркизом. Смотри, вон там впереди Алькасар. Замечательный замок, не правда ли? Ты знаешь, его построили мавры.

— Меня мало интересует, кто его построил, — мрачно заметил Питер.

— По-моему, он выглядит не хуже других замков, толькопобольше. Все, что я знаю о нем, это то, что меня будут там судить за удар по голове тому грубияну, и что, может быть, мы в последний раз видим друг друга. Скорее всего они пошлют меня на галеры, если не куда-нибудь похуже.

— О, не говори так! Мне это и в голову не приходило! Ведь это невозможно! — воскликнула Маргарет, и ее темные глаза наполнились слезами.

— Подожди, вот объявится твой маркиз и предъявит нам обвинение, и ты узнаешь, что возможно и что невозможно, — убежденно произнес Питер.

— Но мы уже прошли через кое-какие испытания, будем и теперь надеяться на лучшее.

В эту минуту они оказались перед воротами Алькасара. Путь от тюрьмы до дворца они прошли по саду апельсиновых деревьев. Здесь солдаты разлучили их.

Их провели через двор, где множество людей бегало взад и вперед, и наконец они очутились в огромном зале с мраморными колоннами, сверкавшем золотом. Это был так называемый Зал правосудия. В конце его на троне, установленном на богато украшенном возвышении, вокруг которого стояли гранды и советники, сидела пышно одетая женщина средних лет. У нее были голубые глаза и рыжие волосы, доброжелательное и открытое лицо, но очень сдержанные и спокойные манеры.

— Королева, — прошептал страж, отдавая честь.

Кастелл и Питер поклонились, а Маргарет присела в реверансе.

Только что закончилось разбирательство какого-то дела, и королева Изабелла, посоветовавшись со своими приближенными, в нескольких словах вынесла решение. Пока она говорила, ее нежные голубые глаза остановились на Маргарет, красота которой поразила ее, потом ее взгляд скользнул по высокой фигуре Питера, и, когда дошел до похожего на еврея Кастелла, королева нахмурилась.

Дело было закончено, поднялись следующие просители, но в этот момент королева махнула рукой и, продолжая смотреть на Маргарет, нагнулась вперед, спросила о чем-то придворного офицера и дала ему какое-то распоряжение. Тот поднялся и вызвал Джона Кастелла, Маргарет Кастелл и Питера Брума, из Англии. Он приказал им приблизиться и отвечать на обвинение в убийстве Луиса База, солдата Святой эрмандады.

Их тут же вывели вперед, и они остановились перед возвышением. Офицер вслух начал читать обвинение.

— Остановитесь, друг мой, — прервала его королева. — Эти люди являются подданными нашего доброго брата, Генриха Английского, и могут не понимать нашего языка, хотя один из них, мне думается, — и она посмотрела на Кастелла, — родился не в Англии, или, во всяком случае, не англичанин по происхождению. Спросите их, нужен ли им переводчик.

Вопрос был задан, и все они ответили, что могут говорить по-испански, хотя Питер добавил, что говорит довольно плохо.

— Вы тот рыцарь, которого обвиняют в совершении преступления? — спросила королева, глядя в упор на него.

— Ваше величество, я не рыцарь, а простой эсквайр, Питер Брум из Дедхэма, в Англии. Мой отец, сэр Питер Брум, был рыцарем, но он погиб рядом со мной, сражаясь за Ричарда на Босвортском поле, где я получил эту рану, — Питер показал шрам на своем лице. — Я не был посвящен в рыцари.

Изабелла слегка улыбнулась:

— А как вы попали в Испанию, сеньор Питер Брум?

— Ваше величество, — отвечал Питер, а Маргарет время от времени помогала ему, когда он не мог найти подходящего испанского слова, — эта дама, — и он указал на Маргарет, — моя невеста. Она дочь купца Джона Кастелла, стоящего рядом со мной…

— Вы завоевали любовь очень красивой девушки, сеньор, — прервала его королева. — Но продолжайте.

— Она и ее кузина, сеньора Дин, были похищены и Лондоне человеком, который, насколько я понимаю, является племянником его величества короля Фердинанда. Он был послом при английском дворе, где именовал себя сеньором д’Агвиларом. В Испании он носит имя маркиза Морелла.

— Похищены? Маркизом Морелла? — воскликнула королева.

— Да, ваше величество. Их заманили на борт его корабля и похитили. Сеньор Кастелл и я последовали за ними, мы высадились на борт их корабля и пытались спасти женщин, но корабль потерпел крушение около Мотриля. Маркиз увез их в Гранаду, мы последовали за ним, хотя я был тяжело ранен при крушении. Там, во дворце маркиза, мы были пленниками в течение многих недель, но в конце концов нам удалось бежать. Мы надеялись добраться до Севильи и просить защиты ваших величеств. По дороге — а мы ехали в мавританской одежде, потому что в ней мы бежали,

— на нас напали люди, которых мы приняли за бандитов. Нас предупреждали о таких злых людях. Один их них грубо схватил донну Маргарет, я ударил его и, к несчастью, убил, за что я сегодня и стою перед вами. Ваше величество, я не знал, что он солдат Святой эрмандады, и я умоляю вас простить меня.

При этом кто-то из придворных воскликнул:

— Хорошо сказано, англичанин!

Королева заметила:

— Если все, что вы рассказали, — правда, то я полагаю, что мы не должны слишком строго судить вас, сеньор Брум. Но как мы можем проверить все это? Вы, например, говорите, что благородный маркиз Морелла похитил двух дам, на что, я думаю, он вряд ли способен. Где же тогда другая дама?

— Я полагаю, — ответил Питер, — что она теперь является женой маркиза Морелла.

— Женой? Кто может это подтвердить? Насколько мне известно, маркиз не спрашивал нашего разрешения на женитьбу, как это принято.

Тут вперед вышел Бернальдес, назвал себя и свое занятие, сообщил, что он является компаньоном английского купца Джона Кастелла, и предъявил документ о браке, подписанный самим Морелла, Бетти и священником Энрике. Бернальдес добавил, что он получил копии этого документа с гонцом из Гранады и вручил другую копию архиепископу Севильи.

Королева, взглянув на бумагу, передала ее приближенным. Те внимательнейшим образом принялись рассматривать документ. Один из них заявил, что форма документа необычная и, может быть, документ подложный.

Королева подумала немного и затем сказала:

— Есть только один путь узнать правду. Мы приказываем вызвать сюда нашего племянника, благородного маркиза Морелла, сеньору Дин, о которой говорят, что она является его женой, и священника Энрике из Мотриля, который, по-видимому, обвенчал их. Когда все они прибудут сюда, король — мой муж и я разберемся в этом деле. До тех пор я не хочу ничего больше слушать.

Комендант тюрьмы обратился к королеве с вопросом, как поступать с заключенными до прибытия свидетелей из Гранады. Королева ответила, что они остаются под его надзором, и велела хорошо с ними обращаться. Питер попросил, чтобы его перевели в более удобную камеру, где будет меньше крыс и больше света. Королева милостиво согласилась, однако добавила, что будет правильнее поместить его отдельно от его невесты, которая может жить со своим отцом. Однако, заметив огорчение на их лицах, улыбнулась:

— Я думаю, они могут встречаться днем в тюремном саду.

Маргарет поблагодарила, и королева сказала ей:

— Подойдите сюда, сеньора, и посидите немного со мной. — Она указала на скамеечку для ног рядом с собой. — Когда я покончу с этими делами, я хочу поговорить с вами.

Маргарет провели к возвышению, и она присела по левую руку от ее величества, на скамеечке. Она была прекрасна в этот миг. Ее красота и осанка были поистине королевскими. Между тем Кастелла и Питера повели обратно в тюрьму, причем последний, видя вокруг столько галантных грандов, уходил весьма неохотно.

Спустя некоторое время, покончив с делами, королева распустила суд, попросив остаться нескольких офицеров, и обратилась к Маргарет:

— А теперь, прекрасная девушка, расскажите мне все как женщина женщине и не бойтесь, что это будет использовано при судебном разбирательстве над вашим возлюбленным. Ведь вас, по крайней мере сейчас, не в чем обвинять. Прежде всего, скажите мне, действительно ли вы обручены с этим высоким кавалером и правда ли, что вы любите его?

— Да, ваше величество, — ответила Маргарет, — и мы претерпели много страданий за это время. — Маргарет рассказала всю их историю, которую королева выслушала с большим вниманием.

— Очень странная история, если все это правда, и весьма позорная,

— произнесла королева, когда Маргарет кончила. — Но как могло случиться, что Морелла, который хотел заставить вас выйти за него замуж, женился теперь на вашей кузине? Вы что-то скрываете от меня? — И она проницательно посмотрела на Маргарет.

— Ваше величество, — ответила Маргарет, — мне было стыдно рассказывать остальное, однако я верю вам и решусь на это. Прошу только вашего высочайшего снисхождения, если вы посчитаете, что мы, находясь в очень затруднительном положении, поступили плохо. Моя кузина, Бетти Дин, отплатила Морелла его же монетой. Он завоевал ее сердце и обещал жениться на ней, и она с риском для жизни заняла мое место у алтаря, тем самым дав нам возможность бежать.

— Храбрый поступок, хотя и не совсем честный, — заметила королева.

— Я только не знаю, будет ли такой брак считаться действительным, но об этом должна судить церковь. Конечно, на вас всех трудно сердиться. Что вам обещал Морелла, когда просил вас выйти за него замуж в Лондоне?

— Ваше величество, он обещал мне, что вознесет меня высоко, может быть, даже, — и она помедлила, — на то место, которое занимаете вы.

Изабелла нахмурилась, потом рассмеялась и, окинув взглядом Маргарет с ног до головы, сказала:

— Вы достойны этого места, может быть, даже больше, чем я. А что он еще говорил?

— Ваше величество, он уверял меня, что далеко не все любят короля, его дядю; что у него, маркиза Морелла, есть много друзей, которые помнят, как его отец был отравлен отцом короля, и что его мать была мавританской принцессой. Он говорил также, что может прибегнуть к помощи мавров или воспользоваться другими путями для достижения своей цели.

— Ну что ж, — заключила королева, — хотя маркиз и верный сын церкви и мой муж так любит его, я никогда не питала добрых чувств к Морелла и очень благодарна вам за предупреждение. Хотите ли вы попросить меня о чем-нибудь, прекрасная Маргарет?

— Да, ваше величество. Я осмеливаюсь просить вас быть снисходительной к моему возлюбленному, когда он предстанет перед вами на суде. Поверьте, у него горячая голова и тяжелая рука. Рыцари, подобные ему, — а он рыцарь по крови, — не могут спокойно смотреть, когда их дам оскорбляют грубияны и срывают с них одежду. И еще я прошу вас защитить меня от маркиза Морелла и не разрешить ему не только дотронуться до меня, но и говорить со мной. Несмотря на его звание и великолепие, я ненавижу его.

— Я уже обещала, что у меня не будет предубеждения при разборе вашего дела, моя прекрасная англичанка Маргарет, — улыбаясь, ответила королева, — и я думаю, что если я выполню вашу просьбу, то это не заставит правосудие снять повязку, закрывающую его глаза. Идите и будьте спокойны. Если вы рассказали мне правду, в чем я не сомневаюсь, и если это будет зависеть от Изабеллы Испанской, наказание, которое получит сеньор Брум, не будет слишком тяжелым. Во всяком случае, тень маркиза Морелла, этого незаконнорожденного сына христианского принца и какой-то принцессы из неверных, — эти слова королева произнесла с ожесточением, — не упадет на вас. Но я должна предупредить вас, что король, мой муж, любит этого человека — это естественно — и судить маркиза ему будет нелегко. Скажите мне, ваш возлюбленный человек храбрый?

— Очень храбрый, — ответила Маргарет с улыбкой.

— И он может сидеть верхом и держать копье, не так ли? Хотя бы ради вас?

— Да, ваше величество, и владеть мечом тоже не хуже других рыцарей, хотя он совсем недавно оправился после тяжелой болезни. Кое-кто мог убедиться в этом на Босвортском поле.

— Хорошо. А теперь прощайте. — Королева протянула Маргарет руку для поцелуя и, подозвав двух офицеров, приказала им проводить Маргарет обратно в тюрьму и добавила, что она может свободно писать королеве, если понадобится.

В тот же день вечером в Севилью прискакал Морелла. Он был бы здесь гораздо раньше, но его спутал рассказ мавров, сопровождавших Питера, Маргарет и ее отца из Гранады, которые видели, как они направились по дороге на Малагу. Он поскакал по этой дороге, но, не обнаружив никаких следов, вернулся и поехал в Севилью. Здесь он вскоре узнал обо всем, и среди прочих новостей также о том, что за десять часов до его приезда были посланы гонцы в Гранаду с приказанием явиться ему и Бетти, с которой он был обвенчан.

На следующее утро Морелла попросил аудиенцию у королевы, но ему было отказано, а король, его дядя, находился в отъезде. Тогда он попытался получить разрешение проникнуть в тюрьму, чтобы увидеть Маргарет. Однако он убедился, что ни его высокое звание, ни власть, ни деньги даже не могут открыть ему двери тюрьмы. Это был приказ королевы, и Морелла понял, что ему в этом деле придется столкнуться с Изабеллой как с врагом. Мысль о мести не покидала его, и он начал поиски Инессы и отца Энрике из Мотриля. Но в результате он выяснил, что Инесса исчезла — никто ничего не знал о ней, — а святой отец был в безопасности в стенах инквизиции, откуда он со свойственной ему осторожностью предпочитал не выходить и куда ни один мирянин, какое бы высокое положение он ни занимал, не мог проникнуть, чтобы наложить руку на служителя инквизиции. Итак, исполненный гнева и разочарования, Морелла созвал адвокатов и друзей на совет и стал готовиться к защите против обвинения, которое, он понимал, будет ему предъявлено, все еще надеясь, что случай вернет ему Маргарет. У него оставалась одна карта, которую он решил пустить в ход. Он знал, что Кастелл еврей, в течение многих лет маскировавшийся под христианина, а для таких в Севилье снисхождения не было. Быть может, ценой спасения ее отца он сумеет завоевать Маргарет, которую он теперь желал еще более страстно, чем когда бы то ни было.

Он был готов сейчас воспользоваться любым способом, лишь бы не допустить, чтобы Маргарет вышла замуж за его соперника Питера Брума. К тому же оставалась еще надежда, что Питер будет приговорен к тюремному заключению, а может быть, и к смерти за убийство солдата эрмандады.

Итак, Морелла приготовился к серьезной борьбе и стал ожидать прибытия в Севилью Бетти, поскольку он не мог предотвратить ее приезд.

Глава 21

БЕТТИ ИЗЛАГАЕТ ДЕЛО
Прошло семь дней, в течение которых Маргарет и ее отец спокойно пребывали в тюрьме, где, по правде говоря, они чувствовали себя скорее гостями, нежели заключенными. Им разрешено было принимать посетителей. Среди этих посетителей был и Хуан Бернальдес, который сообщал им обо всем, что происходило за стенами тюрьмы. Через него они послали гонцов встретить и предупредить Бетти о суде, где будет решаться ее дело.

Вскоре гонцы вернулись с сообщением, что маркиза Морелла едет в Севилью с большой пышностью, сопровождаемая огромной свитой, что она благодарит за сообщение и надеется защитить себя.

При этом известии Кастелл раскрыл глаза от изумления, а Маргарет расхохоталась. Хотя она и не знала всего, но была уверена, что каким-то образом Бетти удалось подчинить себе Морелла и тому не так-то легко будет расправиться с нею. Тем не менее Маргарет не могла представить себе, откуда у Бетти взялась такая свита. Она все время опасалась, что на Бетти могут напасть или обидеть ее, и написала королеве письмо, умоляя ее защитить Бетти.

Не прошло и часа, как Маргарет получила ответ, в котором сообщалось, что ее кузина находится под королевским покровительством и что послан эскорт для ее сопровождения и охраны от каких-либо покушений. Королева также сообщала, что для удобства этой дамы ей приготовлено помещение в крепости вне Севильи, которое будет охраняться и днем и ночью и откуда ее привезут на суд.

Питера все еще держали отдельно от Маргарет и Кастелла, но ежедневно в полдень им разрешали встречаться в окруженном стенами саду при тюрьме, где они могли разговаривать сколько угодно. Здесь же он ежедневно упражнялся в бое на мечах с другими заключенными, используя вместо мечей палки. Кроме того, ему разрешили пользоваться конем, на котором он приехал из Гранады. Питер устраивал турнирные бои с комендантом и другими офицерами и доказал, что он в этом деле сильнее их всех. Он занимался всем этим с увлечением и жаром — Маргарет рассказала ему о намеке, который бросила королева, и Питер хотел вернуть себе былую силу и усовершенствоваться во владении любым оружием, употребляемым в Испании.

Так шло время, пока однажды комендант не объявил им, что суд над Питером назначен на завтра и что они должны будут сопровождать его ко двору, чтобы дать показания. Бернальдес в записке предупредил их, что король вернулся и будет присутствовать на суде вместе с королевой и что их дело вызвало много толков в Севилье. Все интересуются историей женитьбы Морелла, о которой ходят различные слухи.

Бернальдес писал также, что он почти не сомневается, что Маргарет и Кастелл будут освобождены, что корабль готов и ждет их приказаний, что же касается шансов Питера, то он ничего не может сказать определенного, поскольку все будет зависеть от того, как посмотрит король на его преступление — ведь Морелла является хоть и непризнанным, но все же племянником короля и тот к нему благосклонно расположен.

Маргарет и Кастелл спустились в сад. Питер только что вернулся после конных состязаний и, раскрасневшийся от быстрой езды, выглядел очень мужественным и красивым. Маргарет взяла его за руку и, гуляя с ним рядом, сообщила новости.

— Я рад! — воскликнул Питер. — Чем скорее это дело начнется, тем скорее оно кончится. Но вот что, дорогая, — при этих словах лицо Питера стало серьезным, — Морелла имеет большое влияние в Испании, а я нарушил закон этой страны, так что никто не знает, чем все это кончится. Меня могут приговорить к смерти, или к заключению, или, может быть, если мне дадут возможность, я погибну в бою. В любом случае мы будем разлучены на время или навсегда. Если это случится, я умоляю тебя не оставаться здесь ни ради попыток спасти меня, ни по какой-либо другой причине. Ведь пока ты в Испании, Морелла никогда не прекратит своих попыток овладеть тобой. В Англии же ты будешь в безопасности.

Услышав эти слова, Маргарет зарыдала — мысль о том, что может случиться с Питером, приводила ее в отчаяние.

— Я во всем буду повиноваться тебе, — прошептала она, — но как я могу оставить тебя, дорогой мой, пока ты жив! А если, по злому случаю, ты умрешь, чего бог не допустит, разве смогу я жить без тебя? Тогда я последую за тобой.

— Я не хочу этого, — ответил Питер, — я хочу, чтобы ты прожила всю жизнь и пришла ко мне туда в назначенный срок, но не раньше. А еще я хочу сказать тебе, что, если ты встретишь достойного человека и захочешь выйти за него замуж, ты должна сделать это, потому что я хорошо знаю, что ты никогда не забудешь меня, свою первую любовь. Ведь за этой жизнью есть другая, где нет ни замужества, ни женитьбы. Пусть моя мертвая рука не остановит тебя, Маргарет.

— И все-таки, — произнесла мягко, но с возмущением Маргарет, — будь уверен в одном, Питер: если с тобой случится страшная беда, я останусь верна тебе — живая или мертвая.

— Да будет так, — вздохнул с явным облегчением Питер, потому что он не мог допустить мысли о том, что Маргарет станет женой другого даже после его смерти, хотя его честная, простая душа и страх, что весь остаток ее жизни будет лишен всякой радости, заставили его говорить все то, что он перед этим сказал.

Укрывшись за цветущим кустом, они обнялись так, как обнимаются люди, не знающие, смогут ли они когда-либо еще поцеловать друг друга. Пришел час заката и разлучил их.

На следующее утро Кастелла и Маргарет опять повели в Зал правосудия Алькасара. Но на этот раз Питер не был вместе с ними. Огромный зал был полон советниками, офицерами, грандами и дамами. Всех их привело сюда любопытство. Однако среди них Маргарет не обнаружила ни Морелла, ни Бетти. Король и королева еще не заняли своих мест на троне. Питер уже стоял на отведенном ему месте, по обе стороны от него стояла стража. Он приветствовал их улыбкой и кивнул головой, когда они заняли свои места неподалеку от него. Когда Кастелл и Маргарет приблизились к своим стульям, загремели трубы, и в конце зала появились рука об руку их величества Фердинанд и Изабелла. Все присутствующие встали и склонились в низком поклоне в ожидании, пока король и королева сядут.

Король, которого наши герои увидели в первый раз, оказался коренастым подвижным человеком с красивыми глазами и широким лбом. Однако Маргарет, глядя на него, подумала, что у него хитрое лицо — лицо человека, никогда не забывающего своих собственных интересов. Как и королева, он был одет в роскошный костюм, расшитый золотом и украшенный гербами Арагона, в руке он держал золотой скипетр, усеянный драгоценными камнями, а у пояса, чтобы показать, что он король-воин, висел длинный меч с крестообразной рукояткой. Улыбаясь, он ответил на приветствия своих подданных, приложив руку к шляпе и поклонившись. Затем взгляд его остановился на Маргарет, и, обернувшись, он звонким голосом спросил у королевы, та ли это дама, на которой женился Морелла, и, если это она, то почему же он хочет освободиться от нее.

Изабелла ответила, что, насколько она знает, на этой сеньоре он только хотел жениться, а женился на другой, но, как он утверждает, по ошибке. А эта дама обручена с обвиняемым, стоящим перед ними. Все слышавшие этот ответ рассмеялись.

В эту минуту в зал вошел маркиз Морелла, одетый, как обычно, в черный бархат и украшенный орденами. Его сопровождали друзья и адвокаты, облаченные в длинные мантии. На голове у Морелла была черная шляпа, с которой свешивалась жемчужина. Он не снял шляпу даже тогда, когда кланялся королю и королеве, потому что был одним из тех немногих грандов Испании, которые имели право не снимать головного убора перед их величествами. Король и королева ответили на его приветствие — король дружеским кивком, а королева холодным поклоном, — и Морелла занял приготовленное для него место. Как раз в этот момент в дальнем конце зала началось движение и послышался голос офицера, кричавшего: «Дорогу! Дорогу маркизе Морелла!» При этом маркиз, чей взгляд был прикован к Маргарет, нахмурился и поднялся со своего места, как будто собираясь протестовать, но адвокат, стоявший позади него, шепнул ему что-то, и маркиз снова сел.

Толпа расступилась, и Маргарет, обернувшись, увидела двигавшуюся к ним процессию. Часть людей была в доспехах, часть — в белых мавританских одеждах, украшенных алым орлом — гербом маркиза Морелла. В центре процессии шла высокая красивая дама. Ее шлейф несли две мавританки, на ее светлых распущенных волосах сияла диадема, пурпурный плащ ниспадал с плеч, наполовину прикрывая великолепное платье, украшенное жемчугом, который Морелла подарил Маргарет, а на груди красовалась нитка жемчуга, подаренная маркизом Бетти в виде компенсации за доставленные ей неприятности.

Маргарет смотрела на нее во все глаза, а Кастелл, стоя рядом, бормотал:

— Это наша Бетти! Вот уж воистину одежда красит человека!

Да, это, без сомнения, была Бетти, хотя вспоминая ее в простом шерстяном платье в старом доме в Холборне, трудно было признать бедную компаньонку в этой гордой и величественной даме, выглядевшей так, будто она всю жизнь ходила по мраморным полам дворцов и общалась с вельможами и королевами. Она шла через огромный зал, статная, невозмутимая, не глядя по сторонам, не обращая внимания на шепот. Она не взглянула ни на Морелла, ни на Маргарет, пока не дошла до открытого пространства перед перегородкой, за которой находился Питер, и стража, глазевшая на нее, поторопилась освободить ей место. Тогда она трижды присела — дважды перед королевой и один раз перед королем. Затем, обернувшись, поклонилась маркизу, который, уставив глаза в пол, не ответил ей, поклонилась Кастеллу и Питеру и наконец, подойдя к Маргарет, подставила ей щеку для поцелуя. Маргарет смиренно поцеловала ее, шепнув на ухо:

— Как поживает ваша светлость?

— Лучше, чем ты, если бы ты была на моем месте, — шепнула в ответ Бетти, незаметно подмигнув ей.

В это время Маргарет услышала, как король сказал королеве:

— Великолепная женщина! Посмотрите на ее фигуру и на эти огромные глаза. Морелла трудно угодить.

— Очевидно, он предпочитает павлинам лебедя, — ответила королева, взглянув на Маргарет, чья более спокойная и утонченная красота выигрывала рядом с ослепительной красотой ее кузины.

Королева указала Бетти на приготовленное для нее место. Бетти заняла его, свита расположилась позади, переводчик — рядом.

— Я несколько поставлен в тупик, — произнес король, переводя взгляд с Морелла на Бетти и с Маргарет на Питера; по-видимому, комичность положения не укрылась от него. — Какое же дело мы должны разбирать?

Тогда один из советников встал и заявил, что дело, которое представлено на рассмотрение их величествам, заключается в обвинении англичанина, находящегося здесь под стражей, в убийстве солдата Святой эрмандады, но, очевидно, есть и другие обстоятельства, связанные с этим.

— Насколько я понимаю, — заявил король, — нам предстоит рассмотреть обвинение в похищении подданных дружественного нам государства с территории этого государства, ходатайство о признании брака недействительным и встречный иск о признании действительности этого брака и бог знает что еще. Ну, всему свое время. Давайте начнем с этого высокого англичанина.

Суд начался с выступления прокурора, изложившего обвинение против Питера так же, как оно было изложено раньше королеве. Капитан Аррано дал свои показания об убийстве солдата, но, когда адвокат Питера стал задавать ему вопросы, Аррано признал — по-видимому, он не питал злобы к обвиняемому, — что упомянутый солдат грубо оскорбил донну Маргарет и что обвиняемый Питер, будучи иностранцем, мог свободно принять их за шайку бандитов или даже за мавров. Он добавил также, что не может утверждать, что англичанин намеренно хотел убить солдата.

После этого дали показания Кастелл и Маргарет, последняя — с прелестной скромностью. Действительно, когда она рассказала, что Питер

— ее нареченный, с которым она должна была обвенчаться, если бы ее не похитили из Англии, и что она позвала его на помощь, когда солдат схватил ее и сорвал с нее вуаль, в зале раздался шепот сочувствия, а король и королева заговорили между собой, не обращая внимания на ее дальнейшие слова.

Затем король переговорил с двумя судьями, после чего поднял руку и объявил, что они приняли решение. Совершенно очевидно, при выяснившихся обстоятельствах, что англичанин не виновен в намеренном убийстве солдата. Вообще нет никаких свидетельств, что он знал, что тот принадлежит к Святой эрмандаде. Таким образом, он будет освобожден при условии выплаты вдове убитого компенсации, что уже сделано, и небольшой суммы — для мессы за поминание души убитого.

Питер принялся благодарить короля, но его величество, не дослушав его, спросил, хочет ли кто-либо из присутствующих выступить по существу следующих дел. Поднялась Бетти и заявила, что она желает говорить. Через переводчика она объяснила, что получила королевский приказ явиться ко двору и что она готова отвечать на любые вопросы или обвинения, которые могут быть выдвинуты против нее.

— Как ваше имя, сеньора? — осведомился король.

— Элизабет, маркиза Морелла, урожденная Элизабет Дин, из древнего и благородного рода Динов, жителей Англии, — отчеканила Бетти ясным и решительным голосом.

Король кивнул и продолжал:

— Кто-нибудь оспаривает этот титул и происхождение этой дамы?

— Я, — впервые за все это время произнес маркиз Морелла.

— На каком основании?

— На многих основаниях, — ответил Морелла. — Она не маркиза Морелла, поскольку я венчался с ней, будучи уверенным, что это другая женщина. Она не происходит из древнего и благородного рода, так как она была служанкой в доме купца Кастелла в Лондоне.

— Это ничего не доказывает, маркиз, — прервал его король. — Мой род, я думаю, можно назвать древним и благородным, вы этого не станете отрицать, однако я играл роль слуги в обстоятельствах, о которых королева помнит… — намек, при котором все присутствующие, знавшие, о чем идет речь, громко рассмеялись, а вместе с ними и королева. — Если оспаривать подлинность брака или благородство происхождения, то это требует доказательств, — продолжал король. — Разве эту даму обвиняют в таких преступлениях, что она не может оправдываться?

— Нет, — быстро ответила Бетти. — Единственное мое преступление — бедность и брак с маркизом Морелла.

При этом присутствующие опять рассмеялись.

— Однако, сеньора, сейчас вы никак не выглядите бедной, — заметил король, глядя на ее ослепительный, украшенный драгоценностями наряд, — а что касается женитьбы, то мы здесь склонны рассматривать ее скорее как опрометчивость, нежели преступление. — При этих легкомысленных словах королева слегка нахмурилась, — Однако, сеньора, — быстро добавил король, — предъявите ваши доказательства и простите меня за то, что я пока не называю вас маркизой.

— Вот мои доказательства, сэр, — и Бетти протянула документы о браке.

Судьи и король с королевой прочитали документ, причем королева заметила, что копию этого документа она уже видела.

— Здесь ли находится священник, совершавший брачный обряд? — спросил король.

Встал Бернальдес и заявил, что священник присутствует. Правда, он при этом умолчал о том, что за это ему пришлось уплатить немалую сумму.

Один из судей приказал вызвать священника, и в зал, кланяясь, вошел отец Энрике. Маркиз со злобой посмотрел в его сторону. Принеся присягу, отец Энрике сообщил, что он был священником в Мотриле и капелланом маркиза Морелла, а теперь является секретарем святейшей инквизиции в Севилье. В ответ на другие вопросы он заявил, что по желанию жениха и с его полного согласия такого-то числа в Гранаде он обвенчал маркиза с дамой, которая стоит сейчас перед ним и которую, насколько ему известно, зовут Бетти Дин; затем по ее просьбе, поскольку она желала, чтобы соответствующая запись об их браке была сделана тут же, он составил документ, с которым суд уже ознакомился, а маркиз и все остальные подписали его там же после венчания, в капелле замка маркиза в Гранаде. Затем отец Энрике добавил, что после этого он покинул Гранаду, чтобы занять место секретаря инквизиции в Севилье, которое было предложено ему святейшими властями в качестве награды за трактат, который он написал против ереси. Вот все, что он знает об этом деле.

После этого поднялся адвокат маркиза и спросил отца Энрике, кто готовил венчание. Священник отвечал, что маркиз никогда прямо с ним об этом не говорил; во всяком случае, маркиз ни разу не назвал имя невесты. Все устраивала сеньора Инесса.

Вмешалась королева и спросила, где находится сейчас сеньора Инесса и кто она такая. Священник ответил, что сеньора Инесса испанка, одна из приближенных маркиза в Гранаде, которую тот обычно использовал для всевозможных конфиденциальных дел. Она молода и красива, но больше он ничего прибавить не может. Где она сейчас, он не знает, хотя они вместе ехали в Севилью. Вероятно, это известно маркизу.

Священник сел, а Бетти в качестве свидетельницы стала рассказывать через переводчика всю историю своих отношений с маркизом Морелла. Она рассказала, как встретила его в Лондоне, в доме сеньора Кастелла, где она жила, и что он сразу начал ухаживать за ней и покорил ее сердце. После этого он предложил ей бежать вместе с ним в Испанию, обещая жениться. В доказательство этого она показала письмо, написанное им. Письмо это было переведено и вручено суду для изучения — весьма компрометирующее его письмо, хотя оно и не было подписано подлинным именем автора. Затем Бетти рассказала, как обманом ее и Маргарет завлекли на борт испанского корабля и как маркиз отказался жениться на ней, утверждая, что он любит не ее, а ее кузину. Тогда она расценила это заявление как попытку уклониться от выполнения его обещания. Она не знала, почему он увез и ее кузину Маргарет, но предполагала, что он сделал это потому, что раз уж Маргарет оказалась на борту его корабля, он не имел возможности освободиться от нее.

Потом Бетти описала их путешествие в Испанию, сказав, что все это время она держала маркиза в отдалении, так как на корабле не было священника, который мог бы обвенчать их, к тому же она очень плохо себя чувствовала и ей было стыдно, что она вовлекла свою кузину и хозяйку в такие неприятности. Бетти рассказала, что Кастелл и Брум последовали за ними на другом судне и высадились на их каравеллу во время шторма. Потом она изложила историю кораблекрушения, их путешествие в Гранаду в качестве пленниц и последующую жизнь там. Наконец, она рассказала, как к ней пришла Инесса с предложением маркиза обвенчаться и как Бетти поставила условием, чтобы ее кузина, сеньор Кастелл и сеньор Брум были освобождены. Они уехали, и венчание, как и было условлено, состоялось. Маркиз обнял ее в присутствии нескольких людей — а именно Инессы и двух своих секретарей, которые, за исключением Инессы, присутствуют здесь и могут подтвердить, что она говорит правду.

После венчания и подписания документа она вместе с маркизом прошла в его личные апартаменты, где до тех пор никогда не бывала, и после этого утром, к ее изумлению, он заявил, что должен уехать путешествовать по делам их величеств. Прежде чем уехать, однако, он дал ей письменное распоряжение, которое она предъявляет, получать его доходы и вести его дела в Гранаде во время его отсутствия. Этот документ Бетти прочитала вслух всем его домочадцам, прежде чем он уехал. Она выполняла его поручения, получала деньги, давала расписки и вообще занимала место хозяйки его дома, пока не получила королевский приказ.

— В это мы можем поверить, — сухо произнес король. — А теперь, маркиз, что вы можете сказать в ответ?

— Я отвечу, — ответил маркиз, весь трепетавший от ярости, — но прежде разрешите моему адвокату задать этой женщине ряд вопросов.

Адвокат принялся допрашивать Бетти, хотя нельзя сказать, чтобы ему удалось взять верх над ней. Прежде всего он начал расспрашивать ее по поводу ее заявления о древнем и благородном роде, из которого она происходит. Но тут Бетти ошеломила суд перечнем своих предков, первый из которых, некий сэр Дин де Дин высадился в Англии вместе с нормандским герцогом Вильгельмом Завоевателем. Его потомки, клялась она, указанные Дины де Дин, достигли высоких званий и власти, будучи любимцами английских королей и сражаясь за них из поколения в поколение.

Постепенно она дошла до войны Алой и Белой розы, во время которой ее дед был изгнан и лишен земель и титулов, так что ее отец, единственным ребенком которого и, следовательно, представительницей благородного рода Динов де Дин она является, оказался в бедности. Однако он женился на даме из еще более выдающегося рода, чем его собственный: она была прямым потомком знатной саксонской фамилии, гораздо более древней, чем выскочки-норманны.

Маргарет и Питер слушали Бетти с изумлением. Но в этом месте по знаку королевы сбитый с толку суд через главного алькальда попросил Бетти закончить изложение истории ее предков, которых суд уже считает не менее знатными, чем любой другой древний род в Англии.

После этого Бетти спросили о ее отношениях с Морелла в Лондоне, и она рассказала историю его ухаживаний с такими подробностями и с такой силой воображения, что в конце концов и эта история осталась неоконченной. Так было и с последующими вопросами. Не менее умная, чем адвокат Морелла, отвечая иногда по-английски, Бетти подавила его обилием слов и находчивыми ответами, пока наконец бедняга, не в силах ничего поделать с нею, сел на место, вытирая лоб и проклиная ее про себя.

Затем приносили присягу секретари Морелла и вслед за ними его слуги. Все они, хотя и без особого желания, подтвердили все, что говорила Бетти: как маркиз поцеловал ее, приподняв вуаль, и все остальное. Так Бетти закончила свое выступление, оставив за собой право обратиться к суду после того, как выслушает выступление маркиза.

Король, королева и советники в течение нескольких минут совещались. По-видимому, мнения разделились — некоторые считали, что слушание дела нужно немедленно прекратить и передать его в иной трибунал, другие предлагали продолжить. Наконец королева сказала, что надо дать возможность маркизу Морелла выступить — быть может, он сумеет доказать, что вся эта история сфабрикована и что он даже не был в Гранаде в то время, когда состоялась его женитьба.

Король и алькальды согласились. Маркиз принес присягу и рассказал свою историю, заметив, что она не принадлежит к числу тех, которые он с гордостью будет повторять в обществе. Он рассказал, как он впервые встретил Маргарет, Бетти и Питера на публичной церемонии в Лондоне, влюбился в Маргарет и сопровождал ее в дом ее отца, купца Джона Кастелла.

Впоследствии он узнал, что Кастелл, бежавший еще в детстве со своим отцом из Испании, оказался некрещеным евреем, делавшим вид, что он христианин. Это заявление произвело в суде сенсацию, а лицо королевы стало каменным. Впрочем, женился он на христианке, и дочь его была крещена и выросла христианкой, оставшись преданной этой вере. Она даже не знала — он уверен в этом, — что отец ее придерживается еврейской веры, иначе, конечно, он, Морелла, не добивался бы ее руки. Их величества могут быть уверены, продолжал маркиз, что по причинам, которые им известны, он стремился узнать всю правду о евреях в Англии, о чем он уже писал им, хотя из-за кораблекрушения и домашних дел не успел лично доложить им о своей миссии.

Продолжая свой рассказ, Морелла признал, что ухаживал за служанкой Бетти для того, чтобы иметь доступ к Маргарет, чей отец не доверял ему, зная кое-что о его миссии. Что же касается благородного происхождения Бетти, то он сильно в нем сомневается.

Тут встала Бетти и громко заявила:

— Я объявляю маркиза Морелла негодяем и лжецом! В моем мизинце больше благородной крови, чем во всем его теле и, — добавила она, — чем в теле его матери.

При этом намеке маркиз вспыхнул, а Бетти, удовлетворенная своим выпадом, села на место.

Маркиз продолжал рассказывать, как он сделал предложение Маргарет, но она отказалась выйти за него замуж. Он понял, что ее отказ был вызван тем, что она обручена со своим родственником, сеньором Питером Брумом, головорезом, который и в Лондоне попал в неприятную историю за убийство человека, а здесь, в Испании, убил солдата Святой эрмандады. Будучи влюблен в нее и зная, что он может предложить ей высокое положение и богатство, маркиз пришел к мысли похитить Маргарет. А чтобы осуществить это, ему пришлось, вопреки своему желанию, похитить и Бетти.

После многих приключений они приехали в Гранаду, где он сумел продемонстрировать донне Маргарет, что сеньор Брум воспользовался своим заключением, чтобы завести роман с живущей у него в доме женщиной по имени Инесса, о которой здесь упоминали.

На этот раз не выдержал Питер. Он встал и назвал маркиза в лицо лжецом, прибавив, что, если бы у него была возможность, он бы доказал ему это. Однако король приказал Питеру сесть и замолчать.

Убедившись в неверности своего возлюбленного, продолжал маркиз, донна Маргарет в конце концов согласилась стать его женой при условии, что ее отцу сеньору Бруму и ее служанке Бетти Дин будет позволено уехать из Гранады…

— … где, — заметила королева, — вы не имели никакого права удерживать их, маркиз. За исключением, пожалуй, отца — Джона Кастелла,

— многозначительно добавила она.

— Да, с сожалением должен признаться, я действительно не имел права держать их.

— Следовательно, — резко продолжала королева, — не было ни законных, ни моральных оснований для этого брака.

При этих словах адвокаты одобрительно закивали головами.

Маркиз осмелился утверждать, что основание было, так как донна Маргарет, во всяком случае, сама захотела этого. В день, назначенный для свадьбы, пленники были отпущены, но теперь он понял, что благодаря хитрости Инессы, подкупленной Кастеллом и его друзьями евреями, донна Маргарет бежала вместо своей служанки Бетти, с которой он после этого прошел через процедуру бракосочетания, будучи уверенным, что это Маргарет.

Что касается поцелуя перед церемонией, то это произошло в темной комнате, и он думает, что лицо Бетти и ее волосы были подкрашены, чтобы больше походить на Маргарет. В отношении всего последующего, то он уверен, что чаша вина, которую он выпил, перед тем как вести невесту к алтарю, была отравлена — он только смутно помнит церемонию, а после нее не помнит уже ничего до тех пор, пока не проснулся на следующее утро с головной болью и не увидел сидящую рядом с ним Бетти.

Что касается доверенности, которую она показывала, то, будучи в тот момент вне себя от гнева и разочарования и чувствуя, что если он останется там, то совершит преступление, убив эту женщину, столь жестоко обманувшую его, он дал ей эту доверенность, только чтобы бежать от нее. Их величества обратят внимание на то, что эта доверенность выдана маркизе Морелла. Поскольку этот брак недействителен, маркизы Морелла не существует. Следовательно, и документ этот недействителен. Такова правда, к ней больше нечего добавить.

Глава 22

ОСУЖДЕНИЕ ДЖОНА КАСТЕЛЛА
Закончив свои показания, маркиз Морелла сел, а король и королева начали шептаться между собой. В это время главный алькальд спросил Бетти, есть ли у нее вопросы к маркизу Морелла. Бетти с большим достоинством встала и через переводчика спокойно заявила, что есть и очень много. Однако она не намерена унижать себя ни одним вопросом, пока грязь, которую он вылил на нее, не будет смыта, а смыта она может быть только кровью. Маркиз заявил, что она женщина без роду и племени, и сказал, что их брак недействителен. Так как она женщина и не может потребовать от него, чтобы он подтвердил свои обвинения с помощью меча, она полагает, что имеет право поступать согласно законам чести и просить разрешения искать себе защитника — если одинокая женщина может найти такого в чужой стране, — чтобы защитить ее доброе имя и наказать этого низкого и подлого клеветника.

Среди тишины, наступившей после слов Бетти, поднялся Питер.

— Я прошу разрешения ваших величеств быть этим защитником, — сказал он. — Ваши величества заметили, что, даже по собственным словам маркиза, он причинил мне больше зла, чем может причинить один человек другому. К тому же он солгал, сказав, что я был неверен моей нареченной, донне Маргарет, и, конечно,я имею право отомстить ему за эту ложь. Наконец, я заявляю, что считаю сеньору Бетти хорошей и честной женщиной, которой никогда не касалась тень позора, и, как ее земляк и родственник, я хочу защитить ее доброе имя перед всем миром. Я чужестранец, и у меня здесь мало друзей, а может быть, и вовсе их нет, но все-таки я не могу поверить, что ваши величества откажут мне в праве на удовлетворение, которое во всем мире в подобном случае один дворянин может потребовать от другого. Я вызываю маркиза Морелла на смертельный бой без пощады для побежденного. И вот доказательство этого.

С этими словами Питер пересек открытое пространство перед барьером, сорвал с руки кожаную перчатку и бросил ее прямо в лицо Морелла, считая, что после такого оскорбления тот не может не принять вызов.

Морелла с проклятием схватился за меч, но, прежде чем он успел выхватить его, офицеры бросились к нему, и суровый голос короля приказал им прекратить эту ссору в присутствии королевской четы.

— Я прошу у вас прощения, ваше величество, — задыхаясь, произнес Морелла, — но вы видели, как этот англичанин поступил со мной, с испанским грандом.

— Да, — промолвила королева, — но мы также слышали, как вы, испанский гранд, поступили с этим английским джентльменом и какое бросили ему обвинение, в которое вряд ли верит донна Маргарет.

— Конечно, нет, ваше величество, — сказала Маргарет. — Пусть меня тоже приведут к присяге, и я объясню многое из того, о чем говорил вам маркиз. Я никогда не хотела выходить замуж ни за него, ни за кого-либо другого, кроме этого человека, — и она дотронулась до руки Питера, — и все, что он или я сделали, мы сделали для того, чтобы спастись из коварной ловушки, в которой оказались.

— Мы верим этому, — с улыбкой ответила королева и отвернулась, чтобы посоветоваться с королем и алькальдами.

Долгое время они говорили так тихо, что никто не мог расслышать ни единого слова, при этом они посматривали то на одну, то на другую сторону в этой странной тяжбе. Какой-то священник был приглашен ими для участия в обсуждении, и Маргарет подумала, что это дурной признак. В конце концов решение было принято, и ее величество официально, как королева Кастилии, тихим, спокойным голосом огласила приговор. Обратившись прежде всего к Морелла, она сказала:

— Маркиз, вы предъявили очень серьезные обвинения даме, которая утверждает, что она ваша жена, и англичанину, чью невесту вы, по вашему собственному признанию, увезли обманом и силой. Этот джентльмен от своего имени и от имени этих дам бросил вам вызов. Принимаете ли вы его?

— Я с готовностью бы принял его, ваше величество, — ответил Морелла мрачно, — до сих пор никто не имел оснований сомневаться в моей храбрости, но я должен напомнить, что я… — Он приостановился, затем продолжал: — Ваши величества знают, что я не только испанский гранд… поэтому вряд ли мне пристало скрестить меч с клерком купца еврея, потому что таково было звание и положение этого человека в Англии.

— Вы могли снизойти и сражаться со мной на борту вашего судна «Сан-Антонио», — с ненавистью воскликнул Питер, — почему же вы теперь стыдитесь закончить то, что вы не постыдились начать? Кроме того, я представитель рода, уважаемого в моей стране, и заявляю вам, что в любви и в бою я считаю себя равным любому из похитителей женщин и незаконнорожденных негодяев, живущих в этом королевстве.

Опять король и королева посовещались между собой по вопросу о благородном происхождении противников, который в те времена играл весьма важную роль, особенно в Испании. Наконец Изабелла сказала:

— По законам нашей страны испанский гранд не имеет права встречаться в поединке с простым иностранным джентльменом. Раз маркиз посчитал удобным выдвинуть это соображение, мы поддерживаем его и считаем, что он не обязан принять этот вызов для сохранения своей чести. Однако мы видели, что маркиз Морелла готов принять этот вызов, и решили сделать все, что в наших силах, чтобы никто не мог сказать, что испанец, причинивший зло англичанину и открыто вызванный на бой в присутствии своих суверенных властителей, отказался от этого по причине своего звания. Сеньор Брум, если вы согласны получить из наших рук то, что с гордостью принимали другие ваши соотечественники, мы намерены, считая вас храбрым и честным человеком благородного происхождения, посвятить вас в рыцари ордена Сант-Яго, а следовательно, дать вам право обращаться или сражаться как с равным с любым испанским дворянином, если только он не прямой потомок королей, на что, как мы думаем, могущественный и блестящий маркиз Морелла не претендует.

— Я благодарю ваши величества, — ответил изумленный Питер, — за честь, которую вы мне оказываете и в которой я бы не нуждался, если бы мой отец встал не на ту сторону в битве на Босвортском поле. Еще раз приношу вам свою благодарность и полагаю, что теперь маркиз не будет считать для себя унизительным решить наш долгий спор так, как ему хочется.

— Подойдите сюда, сеньор Питер Брум, и преклоните колено, — приказала королева, когда Питер перестал говорить.

Он повиновался, и Изабелла, взяв меч у короля, посвятила его в рыцари, трижды ударив по правому плечу и произнеся при этом традиционные слова:

— Встаньте, сэр Питер Брум, рыцарь благороднейшего ордена Сант-Яго.

Питер повиновался, поклонился, отступая назад, как полагалось по обычаю, и, споткнувшись, чуть не упал с возвышения. Некоторые приняли это за хорошее предзнаменование для Морелла. Король сказал:

— Сэр Питер, наш церемониймейстер назначит время вашего поединка с маркизом, наиболее удобное для вас обоих. Пока что мы приказываем вам обоим, чтобы никаких неподобающих слов или действий не было между вами

— ведь вы скоро встретитесь лицом к лицу в смертном бою, чтобы узнать суд господа бога.

Присутствующие решили, что суд окончен, и многие собрались уже уходить, но королева подняла руку и сказала:

— Остаются еще вопросы, по которым мы должны вынести решение. Вот эта сеньора, — она указала на Бетти, — просит, чтобы ее брак с маркизом Морелла был признан действительным, а сам маркиз Морелла настаивает на обратном. Так мы его, кажется, поняли? Мы не властны решить этот вопрос, поскольку он связан с таинствами церкви. Мы предоставляем решение этого вопроса его святейшеству папе римскому или его легату, надеясь, что он разберется во всем со свойственной ему мудростью и так, как сочтет нужным, если, конечно, заинтересованные стороны пожелают перенести свой спор на его суд. Пока что мы постановили и объявляем, что сеньора, урожденная Бетти Дин, должна повсюду в наших владениях, если его святейшество папа римский не решит иначе, именоваться маркизой Морелла и маркиз, ее муж, должен в течение всей своей жизни предоставлять ей подобающее содержание. После же его смерти, если не будет другого постановления святого престола, она должна унаследовать ту часть его земель и имущества, которая, согласно закону нашей страны, принадлежит жене, и владеть ею.

Пока Бетти благодарила их величества с таким усердием, что драгоценности на ее груди дребезжали, а Морелла хмурился и лицо его стало темным, как грозовая туча, присутствующие, перешептываясь, опять поднялись, чтобы разойтись. Однако королева снова подняла руку:

— Мы хотим спросить сэра Питера Брума и его нареченную, донну Маргарет, по-прежнему ли они желают вступить в брак?

Питер посмотрел на Маргарет, Маргарет — на Питера, и он ответил громко и ясно:

— Ваше величество, это самое заветное наше желание.

Королева слегка улыбнулась:

— А вы, сеньор Кастелл, согласны выдать свою дочь за этого рыцаря?

— Да, конечно, — с достоинством ответил Кастелл. — Если бы не этот человек, — и он с ненавистью посмотрел в сторону Морелла, — они давно бы уже соединились, а поэтому, — добавил он многозначительно, — то небольшое состояние, которым я располагаю, уже передано через доверенных лиц в Англии в их владение. Так что теперь я завишу от их милосердия.

— Хорошо, — сказала королева. — Остается решить еще один вопрос. Хотите ли вы оба обвенчаться накануне поединка между маркизом Морелла и сэром Питером Брумом? Подумайте, донна Маргарет, прежде чем ответить, потому что, согласившись, вы можете очень скоро оказаться вдовой, а если вы отложите эту церемонию, то можете никогда уже не стать его женой.

Маргарет и Питер обменялись несколькими словами, и Маргарет ответила за них обоих:

— Если мой возлюбленный погибнет, — ее нежный голос задрожал при этих словах, — все равно мое сердце будет разбито. Пусть я проживу остаток моих дней, нося его имя, чтобы, зная о моем безысходном горе, никто не тревожил меня своей любовью. Я хочу остаться его супругой на небесах.

— Хорошо сказано! — заметила королева. — Мы объявляем, что вы будете обвенчаны в нашем соборе в Севилье накануне того дня, когда маркиз Морелла и сэр Питер Брум встретятся в поединке. Кроме того, чтобы не было никаких попыток причинить вам зло, — королева посмотрела в сторону Морелла, — вы, сеньора Маргарет, будете моей гостьей до того момента, когда покинете нас, чтобы обвенчаться. Вы же, сэр Питер, вернетесь в тюрьму, но вы будете пользоваться полной свободой видеть кого пожелаете и ходить когда и куда захотите, но под нашей защитой, поскольку и на вас может быть совершено покушение.

Королева умолкла, но неожиданно заговорил король своим резким тонким голосом:

— Решив вопросы рыцарства и брака, нам остается решить еще один вопрос, который я не хотел предоставлять нежным устам нашей королевы. Дело это касается вечной жизни человеческой души и христианской церкви на земле. Нам было заявлено, что этот человек, Джон Кастелл, купец из Лондона, — еврей; ради выгоды он всю свою жизнь притворялся христианином и в качестве такового женился на христианке. Более того: он является нашим подданным, так как он родился в Испании, и, следовательно, подсуден гражданским и церковным законам нашего государства.

Король остановился. Маргарет и Питер со страхом смотрели друг на друга. Один только Кастелл стоял неподвижно, хотя он знал лучше, чем кто-либо из них, что должно последовать за этими словами.

— Мы не судим его, — продолжал король, — у нас нет власти в столь высоких вопросах, но мы обязаны передать его в руки святейшей инквизиции, чтобы его судили там.

Маргарет громко вскрикнула. Питер оглядывался по сторонам, словно ища помощи. Никогда в своей жизни он не был так потрясен. Маркиз Морелла улыбнулся в первый раз за весь день. По крайней мере от одного врага он освободится. Кастелл же подошел к Маргарет и нежно обнял ее. Затем он пожал руку Питеру и сказал ему:

— Убей этого вора, — он кивнул в сторону Морелла, — я знаю, что ты это сделаешь и сделал бы, даже если бы таких, как он, было десять. Будь хорошим мужем моей девочке, а я знаю, что ты будешь таким, иначе я спрошу с тебя там, где нет ни евреев, ни христиан, ни священников, ни королей. А теперь помолчи и смирись с тем, с чем необходимо смириться, как делаю это я. Я хочу еще кое-что сказать, прежде чем оставлю вас и этот мир. Ваши величества, я не оправдываюсь, и, когда меня будет допрашивать судья инквизиции, их задача будет легка, потому что я не собираюсь ничего скрывать и буду говорить только правду, хотя я буду делать это не из страха и не из боязни боли. Ваши величества, вы обещали, что эти двое, достаточно хорошие христиане от рождения, будут обвенчаны. Я хотел бы спросить вас, может ли мое преступление против религии, в котором меня обвиняют, разъединить их или нанести им какой-либо ущерб?

— Даю вам слово, — поспешно ответила королева, словно желая опередить короля, — даю вам слово, Джон Кастелл, что ваше дело, к чему бы вас ни приговорили, не коснется ни их самих, ни их собственности, — медленно добавила она.

— Серьезное обещание, — пробормотал король.

— Это мое обещание, — решительно заявила королева, — и я сдержу его во что бы то ни стало. Эти двое будут обвенчаны, и, если сэр Питер останется жив, они уедут из Испании в полной безопасности, и никакое новое обвинение не будет предъявлено им ни одним судом королевства; их также не будут преследовать или возбуждать против них дела ни в каком другом государстве ни от нашего имени, ни от имени наших должностных лиц. Пусть мои слова будут записаны, один экземпляр пусть будет подписан и сохранен в архивах, а второй передан донне Маргарет.

— Ваше величество, — сказал Кастелл, — я благодарю вас. Теперь, если я умру, я умру счастливым. Я дерзну сообщить вам, что, если бы вы не сказали этого, я убил бы себя здесь, на ваших глазах. И еще я хочу вам сказать, что инквизиция, которую вы учредили, уничтожит Испанию и превратит ее в прах и тлен.

Он кончил говорить, и, когда смысл его смелых слов дошел до сознания собравшихся, по толпе придворных пробежал вздох, похожий на испуг. Тем временем толпа позади Кастелла расступилась, и появились шедшие двумя рядами монахи с лицами, закрытыми капюшонами, и стража из солдат, — все они, без сомнения, ожидали здесь заранее. Они подошли к Джону Кастеллу, дотронулись до его плеча, сомкнулись вокруг него, словно скрыв его от всего земного, и, окруженный ими, он исчез.

Воспоминания Питера об этом странном дне в Алькасаре навсегда остались несколько туманными. Это было неудивительно. На протяжении всего нескольких часов его судили, жизнь его висела на волоске и вдруг его оправдали. Он увидел Бетти, превратившуюся из скромной компаньонки в блистательную и великолепную маркизу, подобно тому как личинка превращается в бабочку; был свидетелем того, как она выступала против своего супруга, который обманул ее и которого она обманула в свою очередь, и как она выиграла свое дело благодаря находчивости и силе характера.

В качестве ее защитника и защитника Маргарет он вызвал Морелла на поединок, и, когда его противник отказался под предлогом различия в звании, по воле королевы Изабеллы, которой Маргарет рассказала о тайных притязаниях Морелла, он был неожиданно награжден высоким званием рыцаря испанского ордена Сант-Яго.

Более того: самое страстное его желание было удовлетворено — он получил возможность встретиться в честном и равном бою со своим врагом, которого он справедливо ненавидел, и биться с ним насмерть. Ему было также обещано, что через несколько дней Маргарет станет его женой, хотя могло случиться, что она будет носить это имя не больше часа. До тех пор им обещали безопасность и защиту от предательства и происков Морелла. Им было также обещано, что в любом случае им нигде и никогда не будет больше предъявлено никаких обвинений.

И, наконец, когда уже все, казалось, кончилось благополучно, не считая предстоящего поединка, о котором он, привыкший к подобным вещам, меньше всего думал, когда в конце концов его чаша, очищенная от грязи и песка, наполнилась красным вином битвы и любви, когда она была уже почти у его уст, судьба подменила ее и наполнила отравой и желчью. Кастелл, отец его невесты, человек, которого он любил, был брошен в подвалы инквизиции, откуда — Питер хорошо это знал — он мог выйти только в желтом балахоне, «переданным в руки светской власти», чтобы погибнуть медленной и мучительной смертью на костре в Квемадеро, где сжигали еретиков.

Что принесет ему победа над Морелла, если даже небеса дадут ему силу, чтобы сокрушить своего врага? Что это будет за свадьба, которая окажется скрепленной и освященной смертью отца невесты на мучительном костре инквизиции? Разве смогут они когда-нибудь забыть запах дыма этого костра? Кастелл — храбрый человек, и никакие мучения не заставят его отречься от своей веры. Сомнительно даже, станет ли он под пытками отрицать ее, он, который был крещен своим отцом из соображений безопасности и продолжал поддерживать этот обман ради своего дела и ради того, чтобы иметь жену-христианку. Нет, Кастелл был обречен, и Питер мог спасти его от инквизиции и короля не больше, чем голубь может защитить свое гнездо от голодных ястребов.

О, эта последняя сцена! Никогда в жизни Питер не забудет ее! Огромный зал с разрисованными арками и мраморными колоннами; лучи полуденного солнца, падающие сквозь окна и, подобно крови, льющиеся на черные одежды монахов; душераздирающий крик Маргарет и ее помертвевшее лицо, когда отца оторвали от нее и она в обмороке упала на украшенную драгоценностями грудь Бетти; жестокая усмешка на губах Морелла; страшная улыбка короля; жалость в глазах королевы; взволнованный шепот толпы; быстрые, короткие реплики адвокатов; скрип пера писца, безразличного ко всему, за исключением своей работы, когда он записывал решения; и над всем этим — прямой, вызывающий, неподвижный Кастелл, окруженный служителями смерти, удаляющийся в темноту галереи, уходящий в могильный мрак.

Глава 23

ОТЕЦ ЭНРИКЕ И ПЕЧЬ БУЛОЧНИКА
Прошла неделя. Маргарет жила во дворце, Питер дважды был у нее и нашел ее в полном отчаянии. Даже то, что они должны быть обвенчаны в следующую субботу, — день, на который назначен был также поединок между Питером и Морелла, не доставлял ей ни радости, ни утешения. Ведь на следующий день, на воскресенье, в Севилье был назначен «акт веры» — аутодафе, на котором еретики — евреи, мавры и люди, занимавшиеся богохульством, — должны ответить за свои преступления: одни будут сожжены на костре в Квемадеро, другие — публично признаются в своих вопиющих грехах перед тем, как их заточат на пожизненное одиночное заключение, а кое-кого задушат, прежде чем их тела будут преданы огню. Было известно, что Джону Кастеллу предназначена главная роль в этой церемонии.

Маргарет на коленях, в слезах умоляла королеву о милосердии. Но слезы действовали на сердце королевы не больше, чем вода, капающая на бриллиант. Мягкая в других вопросах, в делах, касающихся религии, она становилась хитрой, как лиса, и жестокой, как тигр. Она была даже возмущена поведением Маргарет. Разве мало для нее было сделано? — спросила королева. Разве она не дала своего королевского слова не предпринимать никаких шагов, чтобы лишить обвиняемого собственности, которая есть у него в Испании, если он будет признан виновным; разве она не обещала, что никакие наказания, которые по закону и обычаю падают на детей этих людей, преданных позору, не коснутся Маргарет? Разве Маргарет не будет обвенчана со своим возлюбленным и, если он останется в живых после поединка, ей не дадут возможность с почетом уехать вместе с ним и даже не заставят смотреть, как ее отец искупит свои преступления? Ведь как хорошая христианка она должна радоваться, что он получил возможность примирить свою душу с богом и его судьба станет уроком для других приверженцев его религии. Может быть, она тоже еретичка?

Королева неистовствовала до тех пор, пока Маргарет, совершенно измученная, не ушла от нее, задавая себе вопрос, может ли быть справедливой религия, которая требует от детей, чтобы они доносили на своих родителей и обрекали их на муки. Где об этом сказано у спасителя или его апостолов? А если об этом не сказано там, то кто это придумал?

— Спаси его! Спаси его! — в отчаянии рыдала Маргарет перед Питером. — Спаси его или, клянусь тебе, как бы я ни любила тебя и сколько бы ни считалось, что мы обвенчаны, ты никогда не будешь моим мужем.

— Это несправедливо, — мрачно покачал головой Питер, — ведь не я передал его в руки этих дьяволов. Скорее всего, это кончится тем, что я разделю его участь. И все-таки я попытаюсь сделать все, что в человеческих силах.

— Нет, нет! — закричала она в отчаянии. — Не делай ничего, что может навлечь на тебя опасность!

Но Питер вышел, не ожидая ее ответа. Ночью Питер сидел в потайной комнатке одной из булочных Севильи. Кроме него, там было несколько человек — отец Энрике, ныне секретарь святейшей инквизиции, одетый как мирянин, Инесса, Бернальдес и старый еврей Израэль из Гранады.

— Я привела его сюда, — сказала Инесса, указывая на отца Энрике. — Не важно, как мне удалось это сделать. Но поверьте, это было довольно рискованно и неприятно. А какая от этого польза?

— Никакой пользы, — нагло заявил отец Энрике, — кроме той, что я положил в карман десять золотых.

— Тысяча дублонов, если наш друг будет спасен целым и невредимым,

— промолвил Израэль. — О бог мой! Подумай об этом — тысяча дублонов!

Глаза секретаря инквизиции загорелись.

— Они бы мне весьма пригодились, — сказал он, — и ад еще лет десять свободно может обойтись без одного грязного еврея, но я не знаю, как это сделать. Я знаю другое: что вас всех ждет его участь. Это страшное преступление — пытаться подкупить служителя святейшей инквизиции.

Бернальдес побледнел, Израэль стал кусать ногти, но Инесса похлопала священника по плечу.

— Уж не думаешь ли ты предать нас? — спросила она своим нежным голоском. — Послушай меня, я кое-что понимаю в ядах и клянусь тебе, если ты замыслишь дурное, то не пройдет и недели, как ты в судорогах отправишься на тот свет и никто не узнает, откуда попал к тебе яд. Или я околдую тебя — ведь я недаром прожила дюжину лет среди мавров, — у тебя распухнет голова, иссохнет тело и ты станешь богохульствовать, не понимая, что говоришь, пока тебя с позором не поджарят на костре.

— Околдуешь меня? — отозвался отец Энрике с дрожью. — Ты уже сделала это, иначе я не был бы здесь.

— Тогда, если ты не хочешь очутиться на том свете раньше срока, — продолжала Инесса, похлопывая его нежно по плечу, — думай, думай, ищи выход, верный слуга святейшей инквизиции.

— Тысяча золотых дублонов! Тысяча дублонов! — прокаркал старый Израэль. — Но если ты не сумеешь ничего сделать, то рано или поздно, теперь или через месяц, — смерть, смерть медленная и жестокая.

Теперь отец Энрике совсем перепугался.

— Вам нечего бояться меня, — хрипло произнес он.

— Я рада, что ты наконец нас понял, друг мой, — прозвучал мягкий, насмешливый голос Инессы, которая, подобно злому духу, все время стояла позади монаха. Она опять нежно похлопала его по плечу, на этот раз обнаженным лезвием кинжала. — А теперь быстро выкладывай свой план. Становится поздно, и всем святым людям пора уже спать.

— У меня нет никакого плана. Придумай сама! — сердито ответил священник.

— Хорошо, друг мой, очень хорошо. Тогда я попрощаюсь с тобой, потому что вряд ли мы встретимся в этом мире.

— Куда ты идешь? — с беспокойством спросил он.

— Во дворец, к Морелла и к одному его другу и родственнику. Выслушай, что я тебе скажу. Я могу заслужить прощение за мое участие в свадьбе, если я смогу доказать, что некий подлый священник знал, что совершает обман. Ну, а я могу доказать это — ты, надеюсь, помнишь, что дал мне расписку, — а если я сделаю это, что произойдет со священником, который вызвал ненависть испанского гранда и его знатного родственника?

— Я служитель святейшей инквизиции, никто не посмеет тронуть меня!

— выкрикнул отец Энрике.

— Я думаю, что найдутся люди, которые пойдут на риск. Король, например.

Отец Энрике бессильно откинулся на спинку стула. Теперь он догадался, кого подразумевала Инесса, говоря о знатном родственнике Морелла, и понял, что попал в ловушку.

— В воскресенье утром, — заговорил он глухим шепотом, — процессия направляется по улицам к театру, где будет прочитана проповедь тем, кто должен будет идти в Квемадеро. Около восьми часов процессия ненадолго вступит на набережную, где будет мало зрителей и потому дорога там не охраняется. Если дюжина смелых молодцов, переодетых крестьянами, будет ждать там с лодкой наготове, то, может быть, они сумеют… — И отец Энрике замолк.

Тут в первый раз заговорил Питер, который до тех пор сидел молча, наблюдая за этой сценой.

— В таком случае, преподобный отец, как эти смелые парни сумеют узнать жертву, которую они ищут?

— Еретик Джон Кастел, — ответил священник, — будет сидеть на осле, одетый в замарру[644] из овчины, с нарисованными на ней чертями и подобием пылающей головы. Все это очень хорошо нарисовано, я умею рисовать и сам делал это. Кроме того, у него у одного будет на шее веревка, по которой его можно будет узнать.

— Почему он будет сидеть на осле? — с яростью спросил Питер. — Потому, что вы пытали его так, что он не может ходить?

— Нет, нет! — возразил доминиканец, съежившись под этим яростным взглядом. — Его ни разу не допрашивали, ни одного поворота манкуэдры, клянусь вам, сэр рыцарь! Зачем это — ведь он открыто признал себя презренным евреем!

— Будь осторожнее в выражениях, друг мой, — прервала его Инесса, фамильярно похлопывая его по плечу: — здесь есть люди, которые придерживаются другого мнения, чем вы в вашем святом доме, но которые умеют применять манкуэдру и могут устроить неплохую дыбу при помощи доски и одного или двух воротов, какие есть в соседней комнате. Воспитывайте в себе учтивость, высокоучёный священник, иначе, прежде чем покинуть это место, вы станете длиннее на целый локоть.

— Говори дальше, — приказал ему Питер.

— Кроме того, — продолжал дрожащим голосом отец Энрике, — был приказ не пытать его. Инквизиторы полагали — это было, конечно, неправильно с их стороны, — что у него есть соучастники, чьи имена он выдаст, но в приказе было сказано, что так как он долго жил в Англии и только недавно прибыл в Испанию, то у него не может быть сообщников. Так что он цел и невредим. Я слышал, что никогда ни один нераскаявшийся еврей не шел на костер в таком отличном состоянии, как бы богат и уважаем он ни был.

— Тем лучше для тебя, если ты не врешь, — заметил Питер, — Продолжай.

— Больше нечего рассказывать. Могу еще добавить, что я буду идти рядом с ним вместе с двумя стражами, и, конечно, если его вырвут у нас и под руками не окажется лодки для преследования, мы ничего не сможем сделать. Ведь мы, священники, люди мирные и можем даже разбежаться при виде грубого насилия.

— Я советую вам бежать быстро и как можно дальше, — проронил Питер. — Однако, Инесса, где гарантия, что ваш друг нас не обманет? Ведь он может провести кого угодно.

— Тысяча дублонов, тысяча дублонов, — пробормотал старик Израэль подобно сонному попугаю.

— Он, может быть, надеется выжать еще больше из наших трупов, старик. Что вы скажете, Инесса? Вы лучше разбираетесь в этой игре. Как мы можем заставить его сдержать слово?

— Я думаю, смертью, — сказал Бернальдес, понимая, какой опасности он подвергается как компаньон и родственник Кастелла и номинальный владелец судна «Маргарет», на котором тот должен был бежать. — Мы знаем все, что он может рассказать, и, если мы отпустим его, он рано или поздно предаст нас. Убейте его, чтобы он не смог мешать нам, и сожгите его труп в печи.

Тут отец Энрике упал на колени и со слезами и стонами начал умолять о милосердии.

— Чего ты так хнычешь? — спросила Инесса, глядя на него задумчивым взглядом. — Ведь твоя смерть будет гораздо легче, чем та, на которую ваши праведники обрекают многих гораздо более честных мужчин… женщин. Что касается меня, то я думаю, что сеньор Бернальдес дал правильный совет. Лучше умереть одному, чем всем нам. Ведь ты понимаешь, что мы не можем довериться тебе. Есть ли у кого-нибудь веревка?

Отец Энрике пополз к ней на коленях и начал целовать подол ее платья, умоляя во имя всех святых пожалеть его. Ведь он попал в эту ловушку из-за любви к ней.

— К деньгам, ты хочешь сказать, гадина, — поправила Инесса, отталкивая его туфлей. — Я вынуждена была слушать твои любовные бредни, когда мы ехали вместе, и еще раньше, но здесь мне это ни к чему. И если ты заговоришь опять о любви, ты живым отправишься в печь булочника. О, ты забыл об этом, но у меня к тебе большой счет. Ты ведь был связан с инквизицией здесь, в Севилье, — не так ли, — еще до того, как Морелла дал тебе за твое рвение приход в Мотриле и сделал одним из своих капелланов. У меня была сестра… — Она наклонилась и шепнула ему на ухо имя.

Он издал звук — это был скорее вопль.

— Я не имел никакого отношения к ее смерти! — запротестовал он. — Ее предал в руки инквизиции кто-то другой, давший против нее ложные показания.

— Да, я знаю. Это был ты. Ты, мерзавец с душой змеи, ты был зол на нее, и ты дал ложные показания. Ты добровольно, сам донес на Кастелла, заявив, что в твоем доме в Мотриле он прошел мимо распятия, не поклонившись. Это ты уговаривал учинить ему допрос, уверяя их, что он богат и у него достаточно богатые друзья, чтобы и из них выжать немало денег. Ты ведь рассчитывал получить свою долю, не так ли? Я неплохо осведомлена. Даже то, что происходит в темницах святейшей инквизиции, доходит до ушей Инессы. Ну что ж, ты все еще считаешь, что печь булочника слишком горяча для тебя?

Теперь отец Энрике от ужаса вообще лишился языка. Он лежал на полу, глядя на эту безжалостную женщину с нежным голосом. Она обманула его и превратила в свое орудие, она завлекла его сюда сегодня, она ненавидит его, и ненавидит по заслугам.

— Пожалуй, лучше будет не марать нам руки, — сказал Питер. — Душить крыс — маленькое удовольствие, а его могли выследить. Пет ли какого-нибудь другого пути, Инесса?

Она подумала немного, затем ткнула отца Энрике ногой:

— Вставай, святой секретарь святейшей инквизиции, и садись писать. Это будет нетрудно для тебя. Вот здесь есть перья и бумага. А я буду диктовать:

«Обожаемая Инесса!

Твое долгожданное письмо благополучно дошло до меня в этом проклятом святом доме, где мы избавляем еретиков от их грехов для пользы их душ и от их богатств — для нашей собственной пользы…»

— Я не могу писать это, — простонал отец Энрике, — это страшная ересь.

— Нет, это только правда, — возразила Инесса.

— Ересь и правда — это часто одно и то же. Они сожгут меня за это.

— Это как раз то, что утверждают многие еретики. Они умирают за то, что считают правдой, почему бы и тебе этого не сделать? Слушай, — еще более сурово сказала она, — что ты предпочитаешь: быть сожженным на костре в Квемадеро, а это случится не раньше, чем ты предашь нас, или сгореть более скромно — в печи булочника в ближайшие полчаса? Продолжай свое письмо, ученый грамотей! Написал то, что я сказала? А теперь пиши:

Я понял все, что ты мне говорила о суде в Алькасаре в присутствии их величеств. Я надеюсь, что англичанка выиграла свое дело. Это была прелестная шутка, которую я сыграл с благородным маркизом в Гранаде. Такой ловкой шутки не бывало даже у нас здесь, в инквизиции. Ну что ж, у меня к маркизу был большой счет, и он заплатил мне сполна. Мне бы хотелось видеть выражение его лица, когда он узнал в своей новобрачной служанку и понял, что хозяйка бежала с другим. Племянник короля, мечтающий сам стать королем, женился на английской служанке! Хорошо, очень хорошо, дорогая Инесса. Что касается этого еврея, Джона Кастелла, я думаю, что все можно устроить, если есть деньги, потому что, ты знаешь, даром я ничего не делаю. Таким образом…

И дальше Инесса с удивительной ясностью продиктовала его предложение, как спасти Кастелла, с которым читатель уже знаком, и закончила письмо так:

Эти инквизиторы — жестокие звери, хотя они еще больше любят деньги, чем кровь; все их разговоры о борьбе за чистоту веры — все равно что ветер в горах: они столько же думают о вере, сколько горы о ветре. Они хотели пытать этого беднягу, думая, что из него посыпаются мараведи, но я намекнул там, где надо, и их фокус не удался. Дорогая, я должен кончать, время идти по делам, но я надеюсь увидеть тебя, как мы условились, и мы проведем веселый вечерок. Мой привет новобрачному маркизу, если ты его встретишь.

Твой Энрике.
Р.S. Моя служба вряд ли будет такой выгодной, как я надеялся, так что я очень рад заработать что-нибудь на стороне, чтобы купить тебе подарок, от которого заблестят твои прелестные глазки.


— Вот так, — тихо сказала Инесса. — Я думаю, что этого достаточно, чтобы тебя сожгли три или четыре раза. Дай-ка мне прочитать: хочу проверить, все ли здесь правильно написано и подписано, а то в подобном деле очень многое зависит от почерка. Ну, так будет хорошо. Теперь ты понимаешь, что, если не выполнишь обещания, другими словами, если Джон Кастелл не будет спасен или если кому-нибудь станет известно о нашем маленьком заговоре, это письмо немедленно попадет куда следует и некий секретарь инквизиции пожалеет, что он вообще родился на свет. Ты будешь умирать, — прибавила она свистящим шепотом, — медленно, как умирала моя сестра.

— Тысяча дублонов, если дело удастся и ты будешь жив, чтобы потребовать их, — проговорил Израэль. — Я не откажусь от своего слова. Смерть, позор и пытки или тысяча дублонов. Теперь ему известны наши условия. Завяжите ему глаза, сеньор Бернальдес и уведите его отсюда, а то он отравляет здесь воздух. Но прежде, Инесса, пойди и спрячь письмо. Ты знаешь где.

Той же ночью две фигуры, закутанные в плащи, плыли в маленькой лодке по направлению к «Маргарет». Это были Питер и Бернальдес. Привязав лодку, они поднялись на борт корабля и прошли в каюту. Здесь их ожидал капитан Смит. Честный моряк был так рад увидеть Питера, что крепко сжал его в своих объятиях. Они ведь не виделись после той отчаянной попытки взять на абордаж «Сан-Антонио».

— Судно готово к выходу в море? — спросил Питер.

— Оно никогда не было более готово, — ответил капитан. — Когда я получу приказ поднимать паруса?

— Когда хозяин судна будет на борту, — сказал Питер.

— Тогда мы сгнием здесь. Его ведь схватила инквизиция. Что вы задумали, Питер Брум? Что вы задумали? Есть какой-нибудь шанс?

— Да, капитан, я надеюсь, если здесь найдется дюжина крепких английских парней.

— Найдется, и даже больше. Но каков ваш план?

Питер рассказал ему все.

— Не так плохо, — произнес Смит, стукнув тяжелым кулаком себя по колену, — но рискованно, очень рискованно. Эта Инесса, должно быть, хорошая девушка. Я не прочь был бы жениться на ней, несмотря на ее прошлое.

Питер рассмеялся, представив себе, какую странную пару они составили бы.

— Выслушайте до конца, — попросил он. — В эту субботу госпожа Маргарет и я будем обвенчаны, затем перед заходом солнца я встречусь с маркизом Морелла на большой арене, где происходит обычно бой быков. Вы с пятью — шестью матросами будете при этом присутствовать. Я могу победить, могу и погибнуть…

— Никогда! Никогда! — воскликнул капитан. — Я не поставлю и пары старых башмаков за этого великолепного испанца. Вы разделаете его, как треску.

— Бог знает! — отозвался Питер, — Если я одержу победу, я и моя жена простимся с их величествами и направимся к набережной, где нас должна ожидать лодка, и вы переправите нас на борт «Маргарет». Если же я погибну, вы заберете мое тело и перевезете его таким же образом на борт «Маргарет». Я хочу, чтобы меня забальзамировали в вине, отвезли в Англию и там похоронили. В любом случае вы уйдете на корабле вниз по течению, за излучину реки, чтобы думали, что вы уплыли совсем. Вместе с приливом в темноте вы подниметесь обратно и станете позади этих старых, брошенных судов. Если кто-нибудь спросит вас, почему вы вернулись, скажете, что троих или четверых ваших людей не оказалось на борту и вы вынуждены были вернуться за ними, или придумайте еще что-нибудь. Затем в том случае, если я буду убит, вы с десятком ваших лучших матросов высадитесь на берег. Место вам укажет вот этот джентльмен. Пусть все наденут испанскую одежду, чтобы не привлекать внимания, и пусть будут хорошо вооружены. Вы должны походить на зевак с какого-нибудь корабля, высадившихся на берег посмотреть на представление. Я уже объяснил вам, каким образом вы узнаете Кастелла. Как только увидите его, бросайтесь к нему, рубите каждого, кто попробует остановить вас, тащите Кастелла в лодку и гребите изо всех сил к судну. На корабле должны выбрать якоря и поднять паруса, как только увидят ваше приближение. Таков план, и один бог знает, чем это кончится. Все зависит от удачи и от матросов. Войдете вы в эту игру ради любви к хорошему человеку и ко всем нам? В случае успеха вы все станете богатыми на всю жизнь.

— Да, — ответил капитан, — и вот вам моя рука. Мы вырвем его из этого ада, если это только в человеческих силах. Это так же верно, как то, что меня зовут Смит. И я сделаю это не ради денег. Мы так долго бездельничали здесь, дожидаясь вас и нашу госпожу, что будем рады поразмяться. Во всяком случае, раньше чем это дело будет кончено, там останется несколько мертвых испанцев. А если мы будем побеждены, я оставлю помощника и достаточное количество людей, чтобы довести судно до Тильбюри. Но мы победим, я не сомневаюсь в этом. Через неделю в этот день мы будем плыть через Бискайский залив, и ни одного испанца не будет на расстоянии трех сотен миль от нас, — вы, ваша жена и господин Кастелл. Раз я говорю так, значит, знаю.

— Откуда вы знаете? — с любопытством спросил Питер.

— Потому что мне приснилось все это вчера ночью. Я видел вас и госпожу Маргарет, сидящих рядышком, как голубки, и обнимающих друг друга. А я в это время разговаривал с хозяином. Солнце садилось, дул ветер с юго-юго-запада, и надвигалась буря. Говорю вам, что я видел это во сне, а мне редко снятся сны.

Глава 24

СОКОЛ НАПАДАЕТ
Наступил день свадьбы Маргарет и Питера. Питер выехал из ворот тюрьмы и остановился у ворот дворца, как ему было приказано. Он был одет в белые доспехи, присланные ему в подарок королевой в знак ее добрых пожеланий в предстоящем поединке с Морелла. На шее у него висел на ленте рыцарский орден Сант-Яго, на щите был изображен герб Питера — устремляющийся вниз сокол. Это изображение повторялось и на белом плаще. Позади него ехал знатный дворянин, державший в руках его шлем с перьями и копье. Сопровождал их эскорт королевской стражи.

Ворота дворца раскрылись, и из них на коне выехала Маргарет в великолепном белом с серебром наряде. Вуаль была приподнята так, что было видно лицо. Ее сопровождали дамы, все на белых лошадях, а рядом с Маргарет, почти затмевая ее роскошью своей одежды, ехала вместе со своей свитой Бетти, маркиза Морелла, — по крайней мере, пока.

Хотя Маргарет никогда нельзя было назвать иначе, как прекрасной, сегодня она выглядела утомленной и бледной, когда приветствовала своего жениха у ворот дворца. В этом не было ничего удивительного — ведь она знала, что через несколько часов его жизнь будет поставлена на карту в смертельном поединке, а завтра отец ее будет заживо сожжен в Квемадеро.

Они встретились, приветствовали друг друга; запели серебряные трубы, и сверкающая процессия двинулась по узким улицам Севильи. Питер и Маргарет не обменялись и несколькими словами — сердца их были слишком полны, они уже сказали друг другу все, что можно было сказать, и теперь ждали исхода событий. Однако Бетти, которую многие в толпе принимали за невесту, потому что она выглядела гораздо более счастливой, чем они оба, не могла молчать. Она упрекнула Маргарет за то, что та не радуется в такой день.

— О, Бетти, Бетти, — ответила Маргарет, — как я могу быть веселой, когда на сердце у меня лежит тяжесть завтрашнего дня!

— Пусть она провалится, тяжесть завтрашнего дня! — воскликнула Бетти. — С меня хватает тяжестей сегодняшнего дня, однако я не унываю. Никогда в жизни мы не будем ехать так, как сейчас, когда все смотрят на нас и каждая женщина в Севилье завидует нам и милости к нам королевы.

— Я думаю, что это на тебя они смотрят и тебе завидуют, — сказала Маргарет, бросив взгляд на эту блистательную женщину, едущую рядом с ней.

Она понимала, что красота Бетти затмевает ее собственную, во всяком случае в глазах уличной толпы, подобно тому как роза, сверкающая на солнце, затмевает лилию.

— Может быть, — улыбнулась Бетти. — Но если это так, то только потому, что я легче смотрю на вещи и смеюсь даже тогда, когда мое сердце истекает кровью. В конце концов, твое положение гораздо более прочное, чем мое. Если твой муж должен сейчас сразиться насмерть, то же самое должен делать и мой муж, а, между нами говоря, я больше уверена в победе Питера. Он ведь очень упорный боец и удивительно сильный — слишком упорный и слишком сильный для любого испанца.

— Да, это так, — слабо улыбаясь, произнесла Маргарет. — Питер — твой защитник, и, если он проиграет, на тебе навсегда останется печать служанки и безродной женщины.

— Служанкой я была или, во всяком случае, чем-то вроде этого, — заметила Бетти задумчиво, — а что касается моего происхождения, то это уж что есть. Зато я могу выдержать там, где другие не выдержат. Так что это все меня не очень волнует. Меня беспокоит другое: что, если мой защитник убьет моего мужа?

— Ты не хочешь, чтобы он был убит? — Маргарет посмотрела на Бетти.

— Пожалуй, нет, — ответила Бетти слегка дрогнувшим голосом и на мгновение отвернула лицо. — Я знаю, что он мерзавец, но ты понимаешь, я всегда любила этого мерзавца, так же как ты всегда ненавидела его. Поэтому я ничего не могу с собой поделать, но я бы предпочла, чтобы он встречался с кем-нибудь другим, у кого удар не так силен, как у Питера. Кроме того, если он погибнет, его наследники обязательно начнут судиться со мной.

— Во всяком случае, твоего отца не собираются сжечь завтра, — сказала Маргарет, чтобы переменить тему разговора, которая, по правде говоря, была не из приятных.

— Нет, кузина. Если мой отец получил по заслугам, то его безусловно сожгли и он все еще продолжает гореть — в чистилище, — но, видит бог, я никогда не брошу вязанку дров в его костер. Однако твоему отцу не грозит такая опасность, так зачем терзаться по этому поводу?

— Почему ты так говоришь? — удивилась Маргарет, которая не посвящала Бетти в детали заговора.

— Я не знаю, но я уверена, что Питер вызволит его из беды. Питер — это посох, на который можно опереться, хотя и выглядит он таким черствым и молчаливым, — в конце концов, это свойства посоха… Смотри, вон собор: разве он не красив? И огромная толпа народа ожидает у дверей. Теперь надо улыбаться, кузина. Кланяйся и улыбайся, как это делаю я.

Они подъехали к собору, и Питер, соскочив с коня, помог сойти своей невесте. Процессия выстроилась в должном порядке, и они проследовали в собор, сопровождаемые церковными служителями с жезлами.

Маргарет никогда раньше не была в этом соборе и никогда больше не видела его, но память о нем осталась у нее на всю жизнь. Прохлада и полумрак после ослепительного блеска солнца, семь огромных приделов храма, тянущихся без конца направо и налево, мрачные своды, колонны, уходящие ввысь, подобно тому как большие деревья в лесу стремятся к небу, торжественный полумрак, пронизанный лучами света, льющимися извысоких окон, сверкающее золото алтаря, звуки пения, гробницы — все это захватило ее, подавило и навсегда запечатлелось в ее памяти.

Медленно приблизились они к ступенькам огромного алтаря. Здесь стояли многочисленные прихожане, и здесь же, направо, сидели на троне король и королева Испании, решившие почтить эту свадьбу своим присутствием. Более того: когда подошла невеста, королева Изабелла в знак особой милости встала и, наклонившись, поцеловала ее в щеку. Пел хор, играла музыка. Это было превосходное зрелище — свадьба Маргарет, устроенная в одном из самых знаменитых соборов Европы. Однако, глядя на облаченных в сверкающие одеяния епископов и священников, созванных сюда для того, чтобы оказать ей честь, на то, как они двигаются взад и вперед, совершая таинственный обряд, Маргарет думала о другом обряде, столь же торжественном, который состоится завтра на самой большой площади Севильи, где эти же самые церковные служители будут приговаривать людей — возможно, среди них и ее отца — на обручение с огнем.

Рука об руку преклонили Маргарет и Питер колена перед огромным алтарем. Облака благовоний поднимались от качающихся кадил, теряясь во мраке. Точно так же завтра дым костров будет подниматься к небу. Они стояли, она и ее муж, завоеванный наконец ею, завоеванный после стольких страданий и которого она, возможно, потеряет прежде, чем ночь спустится на землю. Священники пели, епископ в роскошном облачении наклонился над ними и прошептал слова брачного обряда, на палец ей надели кольцо, слова обещания были произнесены, было дано благословение, и они стали мужем и женой. Разлучить их могла только смерть, — она стояла так близко от них в этот час.

Все было кончено. Маргарет и Питер поднялись, повернулись и на какое-то мгновение остановились. Маргарет обвела взглядом присутствующих и неожиданно увидела темное лицо Морелла, стоящего несколько в стороне и окруженного своими приближенными. Он смотрел на нее. Он подошел к ней и, низко поклонившись, прошептал:

— Мы участвуем в странной игре, леди Маргарет. Хотел бы я знать, чем она кончится. Буду ли я мертв сегодня вечером, или вы станете вдовой? И где начало этой игры? Не здесь, я думаю. И где дадут плоды те семена, что мы посеяли? Не думайте обо мне плохо, потому что я любил вас, а вы меня нет.

Он опять поклонился, сначала Маргарет, потом Питеру, и прошел, не обратив внимания на Бетти, которая стояла рядом, глядя на него своими большими глазами, словно тоже раздумывая, чем кончится эта игра.

Король и королева, окруженные придворными, вышли из собора, вслед за ними двинулись новобрачные. Они вновь сели на своих коней и в сиянии южного солнца, под приветственные крики толпы направились ко дворцу, где их ждал свадебный пир. Там для них был приготовлен стол, поставленный только чуть ниже королевского стола. Свадебный пир был великолепен и тянулся очень долго, но Маргарет и Питер почти ничего не ели и, не считая церемониальной чаши, ни одна капля вина не коснулась их губ. Наконец запели трубы, король и королева поднялись, и король своим тонким голосом объявил, что он не прощается с гостями, так как весьма скоро они все встретятся в другом месте, где храбрый новобрачный — английский джентльмен — будет защищать честь своей родственницы и соотечественницы в поединке с одним из первых грандов Испании, которого она обвиняет в причинении ей зла. Этот поединок, увы, не будет развлекательным турниром, он будет битвой насмерть, таковы его условия. Он не может пожелать успеха ни одному из противников, но он уверен, что во всей Севилье нет ни одного сердца, которое не отнеслось бы с должным уважением и к победителю и к побежденному, он уверен также, что оба противника будут доблестными, как подобает храбрым рыцарям Испании и Англии.

Вновь запели трубы, и придворные, назначенные сопровождать Питера, подошли к нему и объявили, что ему пора надеть доспехи. Новобрачные поднялись, окружающие отошли в сторону, чтобы не слышать их разговора, но с любопытством смотрели на них. Питер и Маргарет обменялись несколькими словами.

— Мы расстаемся, — произнес Питер, — и я не знаю, что сказать.

— Не говори ничего, муж мой, — ответила Маргарет. — Твои слова сделают меня слабой. Иди и будь храбр — сражайся за свою честь, за честь Англии и мою. Живой или мертвый — ты мой любимый, и живые или мертвые — мы встретимся. Мои молитвы будут с тобой, сэр Питер, мои молитвы и моя вечная любовь. Может быть, они дадут силу твоим рукам и уверенность твоему сердцу.

Затем Маргарет, не желая обнимать его на глазах у всех, присела перед ним в таком низком поклоне, что ее колено почти коснулось земли, он же низко склонился перед ней. Странное и величавое расставание — так, по крайней мере, подумали все собравшиеся. Взяв Бетти за руку, Маргарет покинула Питера.

Прошло два часа. Пласа де Торос, где должен был происходить поединок, — потому что на большой площади, на которой обычно устраивались турниры, готовили завтрашнее аутодафе, — была переполнена народом. Это был огромный амфитеатр, — возможно, построенный еще римлянами, — где устраивались всевозможные игры, в том числе и бои быков. Двенадцать тысяч зрителей могли разместиться на скамейках, поднимавшихся ярусами вокруг огромной арены, и вряд ли в этот день там можно было найти хоть одно свободное место. Арена, достаточно большая, чтобы кони, взяв разбег с любого конца ее, могли набрать полную скорость, была посыпана белым песком, так же как это, вероятно, делалось и в те времена, когда на ней сражались гладиаторы. Над главным входом, как раз против центра арены, сидели король и королева со своими приближенными, и между ними, но чуть позади, прямая и молчаливая, как статуя, — Маргарет. Лицо ее было закрыто подвенечной вуалью. Напротив них, по другую сторону арены, в беседке, окруженная свитой, сидела Бетти, сверкая золотом и драгоценностями, поскольку она была дамой, за чье доброе имя, по крайней мере формально, происходил этот поединок. Она сидела тоже совершенно неподвижно, привлекая взоры всех собравшихся. В ожидании поединка все разговоры вертелись вокруг нее, — это создавало рокот, подобный рокоту волн, бьющихся ночью о берег.

Загремели трубы, затем наступила тишина. Предшествуемый герольдами в золотых одеждах, через главный вход на арену выехал маркиз Морелла в сопровождении свиты. Под ним был великолепный черный конь, и сам он был одет в черные доспехи, над шлемом развевался черный плюмаж из страусовых перьев. На его алом щите был изображен орел с короной, указывавший на его звание, и под ним гордый девиз: «То, что я беру, я уничтожаю». Маркиз остановил своего коня в центре арены, поднял его на дыбы и заставил сделать круг на задних ногах. Он отсалютовал королевской чете длинным копьем со стальным наконечником. Толпа приветствовала его криками. После этого Морелла со своими людьми отъехали к северному концу арены.

Вновь зазвучали трубы, и появился герольд, а за ним верхом на белом коне, одетый в белые доспехи, сверкавшие на солнце, с белым плюмажем на шлеме, выехал высокий и суровый сэр Питер Брум. На его щите был изображен золотой, устремляющийся вниз сокол с девизом: «За любовь и честь». Он так же выехал на середину арены и сделал круг совершенно спокойно, словно ехал по дороге, при этом он тоже поднял свое копье в знак приветствия. На этот раз толпа молчала — рыцарь был иностранец. Однако солдаты, бывшие в толпе, говорили друг другу, что вид у него бравый и победить его будет нелегко.

В третий раз зазвучали трубы, и оба рыцаря двинулись навстречу друг другу и остановились перед королевскими величествами. Главный герольд громко возвестил условия поединка. Они были краткими: поединок должен продолжаться до смертельного исхода, если только король и королева не пожелают прекратить его раньше, а победитель согласится с их пожеланиями; рыцари будут биться на конях или пешими, копьями, мечами или кинжалами, но сломанное оружие не может быть заменено, нельзя заменять также коней и доспехи; победителя с почетом проводят с поля боя, и ему разрешено будет уехать, куда он пожелает, в королевстве или за его пределы, ему не будет предъявлено никакого обвинения, и его не должна преследовать кровавая месть; тело побежденного будет отдано его друзьям для похорон также с подобающими почестями; исход поединка не должен ни в какой мере влиять на решение церковного или гражданского суда по иску дамы, утверждающей, что она маркиза Морелла, или со стороны благородного маркиза Морелла, который, как она утверждает, является ее мужем.

Условия поединка были оглашены, противников спросили, согласны ли они с этими условиями, на что оба четко и ясно ответили: «Да». Тогда герольд от имени сэра Питера Брума, рыцаря ордена Сант-Яго, вызвал благородного маркиза Морелла на смертельный поединок, поскольку названный маркиз оскорбил его родственницу, английскую леди Элизабет Дин, которая утверждает, что она жена маркиза, должным образом обвенчанная с ним, и нанес многие другие оскорбления сэру Питеру Бруму и его жене, донне Маргарет Брум, в знак чего герольд бросил перчатку, которую маркиз Морелла поднял острием своего копья и перебросил через плечо, приняв таким образом вызов.

Соперники опустили забрала, их оруженосцы подошли проверить, хорошо ли укреплены доспехи, оружие, подпруги и поводья у коней. Все было в полном порядке, помощники герольдов взяли коней под уздцы и развели их в противоположные концы арены. По сигналу короля раздался звук трубы, и оруженосцы, бросив поводья, отскочили назад. Вторично зазвучала труба, и рыцари подобрали поводья, наклонились над гривами лошадей, прикрылись щитами и подняли копья, выставив их вперед.

Зрители застыли в напряженном молчании, и среди этой тишины пронесся звук третьей трубы — для Маргарет он прозвучал как глас судьбы. Из двенадцати тысяч глоток вырвался вздох, подобный порыву ветра на море, и замер вдали. Подобно стрелам, выпущенным навстречу друг другу, их кони с каждым шагом увеличивали скорость. Вот они встретились. Оба копья ударились о щиты, и оба противника покачнулись. Острия копей сверкнули, отклонившись в сторону или вверх, и рыцари, удержавшись в седлах, проскакали мимо, задев друг друга, но не ранив. В конце арены оруженосцы поймали коней за поводья и повернули их. Первая схватка закончилась.

Вновь запели трубы, и опять противники помчались навстречу друг другу и встретились в центре арены. Как и в первый раз, копья ударили по щитам, но столкновение было столь сильным, что копье Питера разлетелось на куски, а копье Морелла, скользнув по щиту противника, застряло в его забрале. Питер пошатнулся в седле и стал падать назад. Когда казалось, что он вот-вот должен упасть с коня, завязки его шлема лопнули. Шлем был сорван с его головы, и Морелла проскакал мимо со шлемом на острие копья.

— Сокол падает! — закричали зрители. — Сейчас он свалится с коня!

Но Питер не свалился. Он отбросил разбитое копье и, ухватившись за ремень седла, подтянулся обратно в седло. Морелла пытался остановить коня, чтобы повернуть обратно и напасть на англичанина раньше, чем он оправится, но его конь стремительно мчался, остановить его было невозможно, пока он не увидит перед глазами стену. Наконец противники вновь повернулись друг к другу. Но у Питера не было копья и шлема, а на острие копья Морелла висел шлем его противника, от которого он тщетно пытался освободиться.

— Вытаскивай меч! — кричали Питеру.

Это были голоса капитана Смита и его матросов. Питер опустил руку, чтобы взяться за меч. Но он не сделал этого и, оставив меч в ножнах, пришпорил коня и вихрем понесся на Морелла.

— Сокола сейчас проткнут! — закричали кругом. — Орел побеждает! Орел побеждает!

Действительно, казалось, что этим все кончится. Копье Морелла было направлено на незащищенное лицо Питера, но, когда копье было совсем близко, Питер бросил поводья и ударил своим щитом по белому плюмажу, развевавшемуся на конце копья Морелла, тому самому, что перед этим был сорван с головы Питера. Он рассчитал правильно: белые перья качнулись очень невысоко, однако достаточно для того, чтобы, пригнувшись в седле, Питер мог проскользнуть под смертоносным копьем. А когда противники поравнялись, Питер выбросил свою длинную правую руку и, обхватив Морелла, словно стальным крюком, вырвал его из седла. Черный конь помчался вперед без всадника, а белый — с двойной ношей.

Морелла обхватил Питера за шею, и тела их переплелись, черные доспехи перемешались с белыми, противники раскачивались в седле, а испуганный конь мчался по арене, пока наконец не свернул резко в сторону. Противники упали на песок и некоторое время лежали, оглушенные падением.

— Кто победил? — кричали в толпе.

Им отвечали:

— Оба готовы!

Наклонившись вперед в своем кресле, Маргарет сорвала вуаль и смотрела на арену. Лицо ее было мертвенно бледным.

— Глядите, они упали вместе, вместе и зашевелились и теперь поднялись невредимыми.

Питер и Морелла отскочили друг от друга и выхватили длинные мечи. И пока оруженосцы ловили коней и подбирали сломанные копья, они уже стояли лицом к лицу. Питер, у которого не было шлема, держал высоко свой щит, чтобы защитить голову, и спокойно ожидал атаки.

Морелла первым нанес удар, и его меч со скрежетом столкнулся со сталью. Прежде чем Морелла успел вновь стать в позицию, Питер нанес ему ответный удар, однако Морелла успел пригнуться, и меч только срезал черные перья с его шлема. С быстротой молнии устремилось острие меча Морелла прямо в лицо Питера, но англичанин успел чуть отклониться, и удар миновал его. Вновь атаковал Морелла и нанес удар такой силы, что, хотя Питер успел подставить свой щит, меч испанца скользнул по нему и пришелся по незащищенной шее и плечу. Кровь окрасила белые доспехи, и Питер зашатался.

— Орел побеждает! Орел побеждает! Испания и орел! — вопили десять тысяч глоток.

Вслед за этим наступило минутное молчание, и в этой тишине в толпе раздался женский голос, в котором Маргарет узнала голос Инессы:

— Нет, сокол нападает!

Не успел замереть звук ее голоса, как Питер, видимо разъяренный болью от раны и страхом поражения, с боевым кличем: «Да здравствуют Брумы!» — собрал все силы и ринулся прямо на Морелла — зрители увидели, что половина шлема испанца валялась на песке. На этот раз пришла очередь Морелла покачнуться. Более того — он выронил свой щит.

— Вот это удар! Хороший удар! — раздались голоса в толпе. — Сокол! Сокол!

Питер, увидел, что противник потерял щит, и то ли из рыцарства, как подумала толпа, приветствовавшая этот жест, то ли потому, что он хотел освободить свою левую руку, но он отшвырнул свой щит и, схватив меч обеими руками, бросился на испанца. С этого момента, хотя он был без шлема, исход поединка уже не вызывал сомнения. Бетти говорила о Питере как об упорном бойце с тяжелым ударом. На этот раз Питер доказал, что она была права. Свежий, будто он только что вышел на арену, Питер наносил удар за ударом злополучному испанцу, пока удары его меча по толедской стали доспехов противника не стали напоминать удары молота по наковальне. Это были страшные удары, но сталь еще выдерживала, и Морелла, сопротивляясь изо всех сил, отступал, пока наконец не оказался перед трибуной, где сидели их величества и Маргарет.

Краем глаза Питер увидел, где они находятся, и в душе решил, что именно сейчас и здесь он закончит бой. Отпарировав выпад отчаявшегося испанца, Питер нанес ему сокрушительный удар, меч его блеснул подобно радуге, и, хотя черная сталь выдержала, Морелла почти был сбит с ног. Воспользовавшись этим, Питер высоко поднял меч и с криком «Маргарет!» опустил его со всей силой, на какую был способен. Меч сверкнул подобно молнии, быстрый, ослепивший всех, кто смотрел на него. Морелла пытался отвести меч противника. Напрасно. Его собственный меч разлетелся, шлем был рассечен, и, широко раскинув руки, он тяжело рухнул на землю.

Наступило минутное молчание, и среди этого молчания раздался пронзительный женский голос:

— Сокол победил! Английский сокол победил!

Вслед за этим поднялся неистовый шум: «Он мертв!», «Нет, он двигается!», «Убей его!», «Пощади его, он хорошо сражался!»

Питер оперся о свой меч, глядя на поверженного противника. Затем он взглянул на короля и королеву, но они сидели молча, не подавая никакого знака. Он видел Маргарет, которая пыталась встать и крикнуть что-то, но женщины, стоявшие рядом, усадили ее обратно. Глубокая тишина воцарилась вокруг, тысячи людей напряженно ждали конца. Питер посмотрел на Морелла. Увы, тот еще был жив, его меч и прочный шлем смягчили силу мощного удара. Морелла был только ранен и оглушен.

— Что я должен делать? — обратился Питер к королевской чете.

Король, казалось, был взволнован, он хотел сказать что-то, но королева наклонилась к нему, шепнула несколько слов, и он остался сидеть неподвижно. Оба молчали. Молчала и внимательно наблюдавшая за всем этим толпа. Понимая, что означает это ужасающее молчание, Питер бросил меч и вытащил кинжал, чтобы разрезать ремни шлема Морелла и нанести последний удар.

В эту секунду он услышал шум, донесшийся с другого конца арены, и, взглянув в ту сторону, увидел самую странную картину, какую ему когда-либо приходилось наблюдать. С перил павильона напротив него, легко, как кошка, спускалась женщина. С кошачьей ловкостью она спрыгнула с высоты десяти футов и, подобрав свои юбки, бросилась к нему. Это была Бетти. Без сомнения, это была Бетти. Бетти в ее роскошном наряде, с развевающимися волосами. Питер в изумлении смотрел на нее. Все кругом замерли пораженные. Через полминуты она уже была рядом с ним и, став над телом Морелла, закричала:

— Оставь его! Говорю тебе, оставь его!

Питер не знал, что делать и что сказать, и двинулся было, чтобы поговорить с ней, но она стремительно бросилась к мечу Питера, лежавшему на песке, подняла его и, отскочив назад к Морелла, крикнула:

— Тебе придется сначала сразиться со мной, Питер!

И она действительно так стремительно стала наступать на него с его собственным мечом в руках, что он вынужден был отступить, чтобы избежать удара. По скамьям прокатилась волна хохота. Засмеялся даже Питер. Ничего подобного никогда еще не было видано в Испании. Смех замер, и Бетти, у которой был отнюдь не тихий голос, опять закричала на ужасном испанском языке:

— Пусть он убьет сначала меня, прежде чем убить моего мужа! Отдайте мне моего мужа!

— Бери его, если тебе хочется, — ответил Питер.

И Бетти, бросив меч, подняла лежащего без сознания испанца своими крепкими руками, как будто это был ребенок; его кровоточащая голова легла ей на плечо. Бетти пыталась унести его, но не смогла.

Присутствующие громко приветствовали ее, а Питер с жестом отчаяния отбросил свой кинжал и опять обратился к их величествам. Король встал и поднял руку, дав знак оруженосцам Морелла взять его тело. Бетти помогала им.

— Маркиза Морелла, — произнес король, в первый раз обращаясь к ней с этим титулом, — ваша честь восстановлена, ваш защитник победил. Что вы хотите сказать?

— Ничего, — ответила Бетти, — кроме того, что я люблю этого человека, хотя он дурно обращался со мной и с другими. Я знала, что, если он скрестит меч с Питером, он искупит свои грехи. Я повторяю, что люблю его, и, если Питер хочет убить его, он должен сначала убить меня.

— Сэр Питер Брум, — сказал король, — решение в ваших руках. Мы отдаем вам жизнь этого человека — вы можете подарить ее ему или поступить по своему усмотрению.

Питер немного подумал и затем произнес:

— Я дарую ему жизнь, если он признает эту даму своей законной женой и будет всегда жить с ней, прекратив против нее все судебные дела.

— Дурак, как он может это сделать, — воскликнула Бетти, — когда ты своим здоровенным мечом выбил из него всякое соображение!

— Тогда, — смиренно предложил Питер, — может быть, кто-нибудь сделает это за него?

— Я, — сказала Изабелла, в первый раз нарушив молчание. — Я это сделаю. От имени маркиза Морелла я обещаю вам это, дон Питер Брум, перед лицом всех собравшихся здесь. Я еще добавлю: если он выживет и если он захочет нарушить это обязательство, данное от его имени для того, чтобы спасти его от смерти, имя его будет предано позору. Объявите об этом, герольды!

Герольды затрубили в трубы, и один из них объявил громогласно решение королевы. Толпа громко приветствовала это решение.

После этого оруженосцы унесли Морелла, все еще остававшегося без сознания; Бетти в перепачканном кровью платье шла рядом с ним. Питеру подвели его коня, и он, невзирая на раны, сел на него и объехал арену. Его встречали такими овациями, каких эта площадь никогда не слышала. Отсалютовав мечом, Питер и его оруженосцы исчезли в воротах, через которые они выехали.

Так необычно закончился этот поединок, который впоследствии получил название «Боя испанского орла с английским соколом».

Глава 25

«МАРГАРЕТ» УХОДИТ В МОРЕ
Наступила ночь. Питер, ослабевший от потери крови и с трудом двигавшийся из-за полученных ран, попрощался с королем и королевой Испании, которые наговорили ему массу приятных слов. Они назвали его украшением рыцарства и предлагали ему высокое положение и звание, если он согласится поступить к ним на службу. Однако Питер поблагодарил их и отказался, сказав, что он слишком много перестрадал в Испании, чтобы жить здесь. Король и королева поцеловали его жену, прекрасную Маргарет, которая прильнула к своему раненому мужу, как плющ обвивает дуб, и не отходила от него ни на шаг. Ведь еще недавно она почти не надеялась обнять его живого. Итак, король и королева поцеловали ее, а Изабелла, сняв с себя драгоценную цепь, повесила ее на шею Маргарет в качестве прощального подарка и пожелала ей счастья с таким мужем.

— Увы, ваше величество, — ответила Маргарет, и ее темные глаза наполнились слезами, — как я могу быть счастливой, думая о завтрашнем дне?

Изабелла покраснела и ответила:

— Донна Маргарет Брум, будьте благодарны за то, что вам принес сегодняшний день, и забудьте о завтрашнем и о том, что он должен унести. Идите, и пусть бог будет с вами обоими!

Они удалились, и маленькая кучка английских матросов в испанских плащах, которые сидели в амфитеатре и ахали, когда наносил удары орел, но ликовали, когда побеждал сокол, повели или, скорее, понесли Питера под покровом темноты к лодке, стоявшей неподалеку от места поединка. Они отплыли, никем не замеченные, ни толпой, ни даже оруженосцами Питера, уверенными, что он, как и предупредил их, вернулся со своей женой во дворец. Так они доплыли до «Маргарет», судно снялось с якоря и, спустившись вниз по течению, стало за излучиной реки.

Это была тяжелая ночь — в ней не было места для любви и нежности. Разве могли думать об этом Маргарет и Питер, измученные сомнениями и страхом, пережившие сегодня такой ужас и такую радость! Рана Питера была глубокой и тяжелой, хотя его щит и умерил силу удара меча Морелла и острие меча пришлось, по счастливой случайности, по плечу так, что не задело артерии и не тронуло кости. Однако он потерял много крови, и капитан Смит, который был гораздо более умелым хирургом, чем это можно было предполагать, счел необходимым промыть рану спиртом, причинившим Питеру сильную боль, и зашить ее шелковой ниткой. На руках и на бедрах у Питера были страшные кровоподтеки, а спина была разбита во время падения с коня вместе с Морелла.

Большую часть ночи Питер пролежал в полузабытье. И когда наступил рассвет, он смог только подняться со своей койки, чтобы вместе с Маргарет опуститься на колени и молиться о спасении ее отца из рук жестоких испанских священников.

Ночью Смит, воспользовавшись приливом, повел судно опять вверх по течению и бросил якорь под прикрытием старых, разбитых кораблей, о которых говорил ему Питер. Перед этим он закрасил старое название судна и на его месте написал «Санта Мария» — название корабля такой же постройки и тоннажа, как и «Маргарет», который, по слухам, ожидался в порту. Поэтому ли, или потому, что на реке было в то время много судов, но случилось так, что никто из властей не обратил внимания на их возвращение, а если и заметил, то не стал сообщать, не придав этому особого значения. Во всяком случае, пока все шло хорошо.

По сведениям отца Энрике, подтвержденным другими источниками, процессия «Акта веры» должна была выйти на набережную около восьми часов, пройти но ней всего ярдов сто и свернуть на улицу, ведущую к площади, где было все приготовлено для совершения мессы. «Очищенные» должны будут здесь быть посажены в клетки и отвезены на Квемадеро.

В шесть часов утра Смит собрал в каюте двенадцать матросов, которых он выбрал в помощь себе для предстоящего предприятия. Питер, стоя рядом с Маргарет, сообщил им весь план в подробностях и умолял их во имя их хозяина и ради его дочери сделать все, что возможно, чтобы спасти хозяина от страшной смерти.

Матросы поклялись; у них кипела кровь, не говоря уже о том, что им была обещана большая награда, а тем, кто погибнет, — вознаграждение их семьям. Затем они позавтракали, разобрали мечи и ножи и укутались в испанские плащи, хотя, говоря по правде, этих парней из Эссекса и Лондона с трудом можно было принять за испанцев. Лодка была готова, и тут Питер, хотя он едва мог стоять, заявил, что поедет с ними. Однако капитан Смит, с которым, вероятно, уже раньше переговорила Маргарет, топнул ногой по палубе и заявил, что здесь командует он и он не допустит этого. Раненый человек, заявил Смит, будет им только обузой, он займет лишь место в маленькой шлюпке, а помочь им не сможет ни на суше, ни на воде. Кроме того, Питера узнают в лицо тысячи людей, видевшие его вчера, и наверняка узнают, тогда как никто не обратит внимания на дюжину матросов, высадившихся с какого-то судна, чтобы покутить и посмотреть на представление. И, наконец, ему лучше остаться на борту «Маргарет», ибо, если дело обернется плохо, здесь будет слишком мало людей, чтобы быстро вывести корабль в открытое море и доплыть до Англии.

Питер все-таки настаивал на своем, пока Маргарет, обняв его, не спросила, не думает ли он, что ей будет лучше, если она потеряет сразу и отца и мужа. А ведь если они потерпят неудачу, это может случиться. Только тогда Питер, страдающий от боли и очень слабый, уступил, и капитан Смит, отдав последние распоряжения своему помощнику и пожав руки Питеру и Маргарет, спустился со своими двенадцатью матросами в шлюпку. Укрываясь за старыми судами, шлюпка направилась к берегу.

«Маргарет» находилась на расстоянии выстрела из лука от берега, и с палубы между кормой одного старого судна и носом другого открывался вид на набережную. Здесь и расположились Питер и Маргарет. Один из матросов взобрался на мачту, откуда был виден почти весь город и даже старый мавританский замок, где теперь помещалась инквизиция. Наконец этот матрос крикнул, что процессия вышла — он увидел знамена, людей у окон и на крышах; к тому же колокол собора медленным звоном возвестил о том же. Затем потянулось длительное ожидание. Они видели, как группа матросов в испанских плащах показалась на набережной и смешалась с немногочисленной толпой, собравшейся там, — основная масса народа толпилась на площади и на прилегающих улицах.

В конце концов, как раз когда часы на соборе пробили восемь, «триумфальное» шествие, как оно именовалось, вступило на набережную. Первым появился отряд солдат, вооруженных копьями, затем распятие, задрапированное черным крепом, которое нес священник, за ним следовали другие служители церкви, в белоснежных одеждах, символизировавших чистоту. Затем появились люди, тащившие деревянные или сделанные из кожи изображения каких-то мужчин и женщин, которые благодаря бегству в другие страны или в царство смерти избежали лап инквизиции. Следом за ними несли гробы, по четыре человека каждый, — в этих гробах были тела или кости умерших еретиков, которые ввиду смерти тех, кому они принадлежали, должны были быть тоже сожжены в знак того, что сделала бы с ними инквизиция, если бы могла, — это давало ей право конфисковать оставшееся от человека имущество.

Затем шли раскаявшиеся. Головы их были обриты, ноги босы, одни были одеты в темные одежды, другие — в желтые балахоны с красным крестом, называемые санбенито. После них появилась группа еретиков, осужденных на сожжение. Они были облачены в замарры из овечьих шкур, разрисованные дьявольскими рожами, их собственными портретами, окруженными пламенем. На этих несчастных были также высокие, похожие на епископские митры шапки, так называемые «короза», разрисованные изображениями пламени. Рты у них были заткнуты кусками дерева, иначе они могли бы осквернять и заражать окружающих еретическими речами, в руках они несли свечки, которые сопровождающие их монахи время от времени зажигали, если те гасли.

Сердца Питера и Маргарет дрогнули, когда в конце этой ужасной процессии появился человек верхом на осле, одетый в замарру и корозу, но с петлей на шее. Отец Энрике сказал правду — это, без сомнения, был Джон Кастелл. Как во сне, смотрели Питер и Маргарет на его позорный наряд.

Следом за ним шли роскошно одетые чиновники, инквизиторы, знатные люди, члены Совета инквизиции; впереди них развевалось знамя, именуемое Святым знаменем веры.

Кастелл поравнялся с маленькой группой моряков, и казалось, что-то произошло с упряжью осла, на котором он сидел, потому что тот остановился и человек в одежде секретаря подошел к нему, по-видимому для того, чтобы поправить упряжь, заставив тем самым остановиться всю процессию, следующую за ним. Идущие впереди уже миновали набережную и завернули за угол. Непонятно, что там случилось, но еретика потребовалось снять с осла; его грубо стащили с ослиной спины, а животное, словно обрадовавшись освобождению от ноши, задрало голову вверх и громко стало орать.

Люди из немногочисленной толпы, стоявшей вдоль набережной, двинулись к ним, как будто для того, чтобы помочь, и среди них — несколько человек в таких накидках, какие были на матросах с «Маргарет».

Офицеры и гранды позади начали кричать: «Вперед! Вперед!», но люди, окружившие осла, вместо этого начали подталкивать его вместе с седоком ближе к воде. В это время прискакала стража узнать, что случилось.

И тут неожиданно возникло замешательство, причину которого было невозможно разгадать, — в следующее мгновение Маргарет и Питер, схватившие друг друга за руки, увидели, что человека, который до этого ехал на осле, быстро тащат вниз по ступенькам набережной туда, где находилась шлюпка с «Маргарет».

Помощник капитана, стоявший у штурвала, тоже видел все это. Он свистнул, и по этому сигналу якорный канат был обрублен — времени для подъема якоря не было, — а матросы, стоявшие на реях, распустили паруса, и судно тут же начало двигаться.

Между тем на набережной шла битва. Еретик был уже в шлюпке вместе с частью матросов, но остальные сдерживали толпу священников и вооруженных служителей, пытавшихся схватить его. Один из священников с мечом в руке проскользнул между матросами и тоже свалился в шлюпку. Наконец все уже были в шлюпке, за исключением одного человека — капитана Джона Смита, которого атаковали трое противников. Весла были подняты, но матросы ждали. Капитан взмахнул мечом, и один из нападающих рухнул. Остальные двое бросились на капитана, один прыгнул ему на спину, другой повис на шее. С отчаянным усилием капитан бросился в воду, увлекая за собой обоих нападающих. Одного из них больше уже не увидели, так как Смит заколол его, а второй вынырнул рядом с шлюпкой, которая была уже на расстоянии нескольких ярдов от набережной; один из матросов ударил его веслом по голове, и тот пошел ко дну.

Однако Смита не было видно, и Питер и Маргарет решили, что он утонул. Матросы тоже, по-видимому, решили так, потому что они начали грести, но неожиданно большая загорелая рука появилась над водой и схватилась за корму шлюпки, а гулкий голос пророкотал:

— Гребите, ребята, я здесь!

Матросы налегли с такой силой, что ясеневые весла гнулись, как луки. В это время двое моряков схватили священника, прыгнувшего в шлюпку, и выбросили его за борт; он некоторое время барахтался, не умея плавать и хватаясь за воздух руками, а потом исчез. Шлюпку подхватило течением, вот она уже обогнула нос первого из старых кораблей, за которым виднелась «Маргарет». Ветер посвежел, и судно набирало скорость.

— Спустите трап и приготовьте канаты! — закричал Питер.

Это было сделано, но недостаточно быстро, потому что в следующий момент шлюпка ударилась о борт корабля. Матросы успели ухватиться за канаты и удерживали шлюпку, в то время как капитан Смит, наполовину захлебнувшийся, цеплялся за кормовую доску; вода почти покрывала его с головой.

— Спасайте сначала его! — закричал Питер.

Один из матросов сбежал по трапу и бросил капитану петлю. Смит поймал ее одной рукой и постепенно надел на себя. Тогда матросы схватились за веревку и вытащили его на палубу, где он лег, тяжело дыша и выплевывая воду. Судно двигалось все быстрее, настолько быстро, что Маргарет умирала от страха, как бы шлюпку не затянуло под корпус и не утопило.

Но матросы знали свое дело. Они постепенно отвели шлюпку назад, пока ее нос не оказался на уровне трапа. Первым они помогли вылезти Кастеллу. Он схватился за перекладину трапа, и сильные руки подхватили его. Он полз, шаг за шагом, пока наконец его ужасная, дьявольски разукрашенная шапка, лицо с белым пятном там, где была сбрита борода, раскрытый рот, в котором до сих пор торчал деревянный кляп, не показал не над бортом, как сказал потом помощник капитана, подобно лику сатаны, бежавшего из ада. Матросы подняли его, и он без чувств упал на руки дочери. Один за другим поднимались вслед за ним матросы — все были живы, хотя двое были ранены и покрыты кровью. Да, никто не погиб

— все до одного были в безопасности на палубе «Маргарет».

Капитан Смит выплюнул последние остатки речной воды, приказал принести ему чарку вина и тут же выпил ее. Питер и Маргарет в это время вытащили проклятый кляп изо рта Кастелла и дали ему глоток спирта. Смит, словно большая собака, стряхнул с себя воду и, ни слова не говоря, подошел к штурвалу и взял его из рук помощника. Плыть по реке было делом трудным, и никто не знал реку так хорошо, как капитан Смит. «Маргарет» как раз поравнялась со знаменитой Золотой башней, и вдруг по ним выстрелила пушка, но ядро пролетело далеко от судна.

— Смотрите! — воскликнула Маргарет, указывая на всадников, скачущих на юг вдоль берега реки.

— Они хотят предупредить форты, — отозвался Питер, — Бог послал нам этот ветер, мы должны успеть прорваться к морю.

Ветер крепчал, он дул с севера, но какой это был длинный и тяжелый день! Час за часом плыли они вниз по реке, которая становилась все шире. Они плыли то мимо деревень, где кучки людей, завидев их, размахивали оружием, то мимо пустынных болот и равнин, покрытых соснами.

Когда они были уже у Бонанцы, солнце стояло довольно низко, а когда миновали Сан-Лукар, оно уже садилось. В широком устье реки, где белые волны бились об узкий мол, к ним спешили на веслах две большие галеры, чтобы захватить их. Галеры были очень ходкими, и спастись, казалось, не было никакой возможности.

Маргарет и Кастелла отправили вниз, матросы заняли свои места. Питер решительно направился на корму, где упорный капитан Смит стоял у штурвала, не разрешая никому дотронуться до него. Смит посмотрел на небо, на берег и на спасительное открытое море впереди. Затем он приказал поднять все паруса и мрачно посмотрел на галеры, подстерегавшие их, подобно борзым, у выхода в море. Галеры держались на веслах посередине канала. По обе стороны кипели буруны, через которые не мог пройти ни один корабль.

— Что вы хотите делать? — спросил Питер.

— Мастер Питер, — сквозь зубы процедил Смит, — когда вы вчера дрались с испанцем, я не спрашивал вас, что вы собираетесь делать. Придержите ваш язык и предоставьте все мне.

«Маргарет» была быстроходным судном, но никогда еще она не развивала такой скорости. Позади нее свистел ветер. Ее крепкие мачты согнулись, как удочки, а спасти скрипели и стонали под тяжестью наполненных ветром парусов, ее левый борт лежал почти на уровне воды, так что Питер должен был лежать на палубе — стоять было невозможно — и видел, как вода бежала в трех футах от него.

Галеры выстроились, преграждая путь «Маргарет». В полумиле от нее они встали нос к носу, отлично зная, что никакое судно не может проскользнуть по пенящемуся мелководью. Они ждали, что «Маргарет» должна будет замедлить ход — это было неизбежно, — и тогда они возьмут ее на абордаж и перебьют малочисленную команду. Смит что-то приказал помощнику, и неожиданно в лучах заходящего солнца на грот-мачте взвился английский флаг, при виде которого матросы разразились восторженными криками. Смит отдал новый приказ, и был поднят последний кливер. Теперь время от времени левый борт погружался в воду, и Питер чувствовал, как соленая вода обжигает его израненную спину.

Испанские капитаны держали галеры на прежнем месте. Они не могли понять, что этот иностранец — сумасшедший или не знает речного фарватера? Ведь он пойдет ко дну со всеми, кто у него на борту. Они стояли, ожидая, когда этот леопардовый флаг и надувшиеся паруса будут спущены, но «Маргарет» прямо, словно бык, мчалась на них. Она была на расстоянии не более четверти мили и шла прямо по курсу, когда наконец на галерах поняли, что она пойдет ко дну не одна.

На испанских судах началось смятение, заливались свистки, кричали люди, надсмотрщики бросились вниз подстегивать рабов, поднятые весла казались красными в свете заходящего солнца, когда они с силой били по воде. Бушприты галер стали раздвигаться — пять футов, десять футов, может быть, двенадцать футов. И прямо в эту полоску открытой воды, словно камень, пущенный из пращи, словно стрела из лука, ринулась несущаяся по ветру «Маргарет».

Что же случилось? Спросите об этом у рыбаков Сан-Лукара и у пиратов Бонанцы, где история эта передается из поколения в поколение. Огромные весла треснули, как тростник, верхняя палуба левой галеры была разорвана, словно бумага, крепкими реями летящей «Маргарет», борт правой галеры завернулся, как стружка под рубанком, и «Маргарет» прорвалась.

Капитан Смит оглянулся — два больших испанских судна тонули. Словно раненые лебеди, они кружились и трепетали у пенящегося мола. Затем он повернул судно на другой галс, крикнул плотника и спросил у него, дал ли корабль течь.

— Никакой, сэр, — ответил тот, — но его потребуется заново смолить. Это был дуб против яичной скорлупы, и у нас была скорость!

— Хорошо, — сказал Смит. — С двух сторон находились мели, выбор оставался один — жизнь или смерть, но я был уверен, что они дадут нам пройти. Пришлите сюда помощника взять штурвал. Я должен поспать.

Солнце опустилось в бурлящее море, и ускользнувшая от власти Испании «Маргарет» повернула свой разбитый бушприт к Уэссану, к Англии.

Эпилог

Прошло десять лет с тех пор, как капитан Смит провел «Маргарет» через мель Гвадалквивира столь замечательным образом. Был конец мая. В Эссексе леса стояли зеленые, птицы пели, луга пестрели цветами. В чудесной долине Дедхэма можно было видеть длинный низкий дом со многими остроконечными крышами — прелестный старый дом из красного кирпича и почерневшего от времени дерева. Дом этот стоял на небольшом холме. Сзади к нему примыкал лес, а впереди тянулась длинная аллея из дубов, которая шла через парк к дороге, ведущей к Колчестеру и Лондону. По этой аллее майским днем шел старый седой человек с быстрыми черными глазами. С ним было трое детей — мальчик лет десяти и две маленькие девочки, которые цеплялись за руки старика и за его одежду и засыпали его вопросами.

— Куда мы идем, дедушка? — спросила одна из девочек.

— Навестить капитана Смита, дорогая моя, — ответил старик.

— Я не люблю капитана Смита, — заявила другая девочка, — он толстый и всегда молчит!

— А я люблю, — прервал ее мальчик, — он дал мне замечательный нож, который мне нужен, когда я играю в моряка. И мама его любит, и папа, и дедушка, потому что он спас его, когда жестокие испанцы хотели его сжечь. Правда, дедушка?

— Правда, дорогой мой, — ответил старик. — Смотрите, вон белка пробежала по траве. Может, вы ее поймаете раньше, чем она добежит до дерева?

Дети бросились со всех ног и, так как дерево оказалось невысоким, начали карабкаться на него вслед за белкой. Между тем Джон Кастелл, ибо это был он, вышел через ворота парка и направился к маленькому домику у дороги. У дома на скамье сидел полный мужчина. Очевидно, он поджидал гостя, потому что указал ему на место рядом с собой и, когда Кастелл сел, спросил:

— Почему вы не пришли вчера, хозяин?

— Из-за ревматизма, друг мой, — ответил Кастелл. — Я получил его в подвалах этой проклятой инквизиции в Севилье. Они были очень сырые и холодные, эти подвалы, — задумчиво добавил он.

— Многим они казались довольно жаркими, — проворчал Смит, — к тому же пребывание в них обычно оканчивалось большим костром. Странно, что мы никогда больше ничего не слышали об этом деле. Я думаю, все это потому, что королева Изабелла хорошо относилась к нашей Маргарет и не хотела поднимать этого вопроса перед Англией и мутить воду.

— Может быть, — заметил Кастелл. — А вода ведь была мутная.

— Мутная? Как на отмели Темзы при отливе. Умная женщина эта Изабелла. Никто другой не додумался бы так выставить человека на посмешище, как она поступила с Морелла, когда отдала его жизнь Бетти и обещала от его имени, что он признает ее своей женой. После этого он уже не представлял никакой опасности в смысле заговоров против короны. Да, он должен был сделаться посмешищем всей страны, а таким людям никогда ничего не удается. Вы помните испанскую пословицу: «Королевский меч рубит, костры, зажженные попами, сжигают, но уличные песенки убивают быстрее». Хотелось бы мне знать, что случилось с ними со всеми. А вам, хозяин? Не говоря, конечно, о Бернальдесе — он ведь уже много лет в Париже и, говорят, живет там неплохо.

— Да, — улыбнулся Кастелл, — конечно, хотелось бы узнать, если только для этого не потребовалось бы ехать в Испанию.

В этот момент прибежали дети, ворвавшись одновременно в калитку.

— Не помните мою клумбу, маленькие разбойники! — закричал капитан Смит, замахнувшись на них тростью, в то время как они спрятались за его спину и стали корчить гримасы.

— Где белка, Питер? — спросил Кастелл.

— Мы согнали ее с дерева, дедушка, и окружили на берегу ручья, и там…

— Что — там?Поймали вы ее?

— Нет, дедушка. Когда нам казалось, что мы уже поймали ее, она прыгнула в воду и уплыла.

— Некоторые люди в трудном положении поступали так же, — смеясь, заметил Кастелл, припоминая одну речную набережную.

— Это было нечестно! — с негодованием закричал мальчик. — Белки не должны плавать, и, если я поймаю ее, я посажу ее в клетку.

— Я думаю, что эта белка останется в лесу до конца своей жизни.

— Дедушка! Дедушка! — закричала младшая девочка, просунув голову в калитку. — Много народу едет сюда на лошадях. Такие красивые! Иди сюда, посмотри!

Эта новость возбудила любопытство старых джентльменов, поскольку не так много людей приезжало в Дедхэм. Во всяком случае, они оба поднялись, правда с некоторым трудом, и направились к калитке. Да, ребенок был прав: в двухстах ярдах от них двигалась внушительная кавалькада. Впереди на великолепном коне ехала высокая, красивая дама, одетая в черный шелк, лицо ее было прикрыто черной вуалью. Рядом с ней ехала другая дама, закутанная так, будто здешний климат был для нее слишком холодным. Между ними на пони ехал маленький красивый мальчик. Слуги и служанки, человек шесть или восемь, огромная повозка, нагруженная багажом, которую тянули четыре крупные фламандские лошади, замыкали эту процессию.

— Кто же это? — воскликнул, вглядываясь, Кастелл.

Капитан Смит тоже посмотрел и втянул носом воздух, как он часто делал на палубе в туманное утро.

— По-моему, пахнет испанцами, — заявил он, — а я не люблю этого запаха. Посмотрите на их такелаж. Скажите, хозяин: кого вам напоминает это трехмачтовое судно со всеми его парусами?

Кастелл с сомнением покачал головой.

— Я припоминаю, — продолжал Смит, — высокую девушку, разукрашенную, как майское дерево, которая бежала по белому песку во время поединка в Севилье… Да, я забыл, что вас там не было.

До них донесся громкий, звонкий голос, приказавший по-испански кому-то пойти к дому и узнать, где здесь ворота. Тут Кастелл сразу узнал всадницу.

— Это Бетти! — воскликнул он. — Клянусь бородой Авраама, это Бетти!

— Я тоже так думаю, только не упоминайте Авраама, хозяин. Он очень опасный человек, этот Авраам, в христианских странах. Говорите — «клянусь ключами святого Петра» или «болезнями святого Павла».

— Дитя, — обратился Кастелл к одной из своих внучек, — беги в дом и скажи папе и маме, что приехала Бетти и привезла с собой половину Испании. Ну, быстро! И запомни имя: Бетти.

Удивленная девочка побежала, а Кастелл и Смит пошли навстречу путникам.

— Не можем ли мы быть полезны вам, сеньора? — спросил Кастелл по-испански.

— Маркиза Морелла, если вам угодно… — начала она тоже по-испански, затем неожиданно продолжала по-английски: — Боже мой! Да ведь это мой старый хозяин, Джон Кастелл, с белой бородой вместо черной!

— Она стала белой после того, как меня побрил святой цирюльник в святейшей инквизиции, — сказал Кастелл. — Ну, слезай же с этого коня, Бетти, дорогая… прошу прощения — благороднейшая и высокорожденная маркиза Морелла, — и поцелуй меня.

— Хоть двадцать раз, если пожелаете! — воскликнула Бетти, с такой стремительностью падая с высоты в его объятия, что, если бы не мощная поддержка Смита, они оба свалились бы на траву.

— Чьи это дети? — спросила Бетти, расцеловав Кастелла и пожав руку Смиту. — Впрочем, нечего спрашивать: у них глаза моей кузины и длинные носы, как у Питера. Как они? — озабоченно добавила она.

— Ты сама увидишь через одну — две минуты.

Пошли своих людей и багаж к дому, хотя я не знаю, где они там все разместятся, и пойдем с нами.

Бетти помедлила, так как она рассчитывала произвести эффект своим триумфальным въездом в полном параде. Но в эту минуту появились Маргарет и Питер — Маргарет с ребенком на руках, и Питер, выглядевший так же, как и всегда, худощавый, с длинными руками и ногами, суровый на вид, но с добрыми глазами. Вслед за ним появились слуги и маленькая Маргарет.

Поднялось настоящее столпотворение, прерываемое объятиями, но в конце концов свита была отправлена в дом, и багаж был разгружен. За ними ушли дети вместе с маленьким мальчиком испанского типа, с которым они уже успели подружиться; остались Бетти и ее закутанная спутница. Эту даму Питер некоторое время рассматривал, словно знакомую.

По-видимому, она заметила его интерес, потому что, как бы случайно, откинула один из платков, закрывавших ее лицо, показав один нежный и блестящий глаз и кусочек щеки оливкового цвета. Тут Питер сразу же узнал ее.

— Как вы поживаете, Инесса? — сказал он, протягивая ей с улыбкой руку, ибо он действительно был рад видеть ее.

— Так, как может чувствовать себя бедный путник в чужой и очень сырой стране, дон Питер, — ответила она томным голосом. — Но меня утешает, что я вижу перед собой старого друга, которого последний раз я видела в лавке одного булочника. Вы помните?

— Помню! — воскликнул Питер. — Это не такая вещь, которую можно забыть. Инесса, что стало с отцом Энрике? Я слушал несколько разных версий.

— Трудно сказать что-либо определенное, — ответила Инесса, открывая свои смеющиеся красные губы. — В старом мавританском замке, где помещается святая инквизиция, так много темниц, что невозможно сосчитать арестантов, как бы хороша ни была информация. Все, что я знаю, это то, что у этого бедняги начались неприятности из-за нас. Возникли подозрения по поводу его поведения во время процессии, которую капитан, может быть, помнит, — и она кивнула в сторону Смита.

— Кроме того, человеку в его положении было очень опасно посещать еврейские кварталы и писать неосторожные письма — нет, не то, о котором вы думаете, я держу слово, — другие, в которых он просил вернуть то письмо. Некоторые из них пропали.

— Он умер? — спросил Питер.

— Хуже, я думаю, — ответила Инесса, — заживо погребен — «наказание стеной».

— Бедняга! — вздрогнул Питер.

— Да, — задумчиво заметила Инесса, — докторам не нравятся их собственные лекарства.

— Я вижу, Инесса, — сказал Питер, взглянув в сторону Бетти, — что маркиз не последовал за вами.

— Только дух его, дон Питер, не иначе.

— Значит, он умер? Что убило его?

— Смех, я думаю, или, вернее, то, что он был предметом этого смеха. Он совершенно выздоровел от ран, которые вы ему нанесли, и потом, конечно, он должен был сдержать обещание, данное королевой, и признать благородную леди, в прошлом Бетти, своей маркизой. Он не мог этого не сделать после того, как она отбила его у вас с помощью вашего же меча и выходила его. Но конца этому не было. О нем пели песенки на улицах и спрашивали, как поживает его крестная мать Изабелла, потому что это она дала за него обещание и поклялась от его имени; потом его еще спрашивали, ломала ли маркиза еще копья ради него, и так далее.

— Бедняга! — сказал Питер с выражением глубокого сочувствия. — Жестокая судьба! Лучше бы я убил его.

— Конечно. Но не говорите этого при благородной Бетти — она уверена, что он был очень счастлив в семейной жизни под ее защитой. Он молча страдал, и даже я, которая так ненавидела его, стала жалеть его. Подумайте: один из самых гордых людей Испании, блестящий гранд, племянник короля, опора церкви, посол их величеств к маврам сделался предметом шуток простонародья, да и знати тоже.

— Знати? Кого же?

— Почти всех, потому что королева подавала пример. Я не знаю, за что она так ненавидела его, — добавила Инесса, проницательно взглянув на Питера, но, не дождавшись ответа, продолжала: — Она делала это очень умно, всегда оказывая высокочтимой Бетти самый любезный прием, подзывая ее к себе, восхищаясь ее английской красотой и тому подобное. А то, что делала королева, повторяли все, пока моя легко возбуждающаяся хозяйка чуть не потеряла голову. А маркиз почувствовал себя плохо и после взятия Гранады уехал туда, чтобы жить спокойно. Бетти уехала вместе с ним. Она была ему хорошей женой и сэкономила много денег. Она похоронила его год назад — он умер тихо — и поставила ему один из лучших памятников в Испании — он еще не закончен. Вот и вся история. Теперь она привезла сына, юного маркиза, сюда, в Англию, на год или два, потому что у нее очень любящее сердце и ей очень хотелось видеть вас всех. К тому же она решила, что для сына будет лучше уехать на время из Испании. Что касается меня, то теперь, после смерти Морелла, я первое лицо в доме — секретарь, главный поставщик сведений и все что угодно.

— Вы не замужем, я полагаю? — спросил Питер.

— Нет, — ответила Инесса. — Я видела так много мужчин, когда была молода, что, мне кажется, этого вполне достаточно. Или, может быть, — продолжала она, устремив свои нежные блестящие глаза на него, — был один, который мне слишком нравился, чтобы хотеть…

Она остановилась. Они как раз шли по подъемному мосту напротив Старого замка. Роскошная Бетти и прекрасная Маргарет в окружении остальных, разговаривая, прошли через широкие двери в просторный вестибюль. Инесса посмотрела им вслед и заметила стоящие, подобно стражу, у подножия широкой лестницы покрытые вмятинами белые доспехи и расколотый щит с золотым соколом — подарок Изабеллы, — в которых Питер сражался с маркизом Морелла и победил его. Затем она сделала шаг назад и критически осмотрела здание.

Над каждым крылом здания возвышалась каменная башня, построенная с целью обороны; вокруг замка тянулся глубокий ров. Внутри круга, образуемого рвом и окруженного тополями и древними тисовыми деревьями, в южном углу замка, находился отгороженный садик с дорожками, с цветущим боярышником и другими кустами. В самом конце его, почти скрытый ивами, был каменный бассейн. Глядя на все это, Инесса сразу заметила: насколько позволяли обстоятельства и климат, Питер, устраивая этот сад, скопировал другой, в далеком южном городе Гранаде, скопировал вплоть до ступенек и скамей. Она повернулась к нему и с невинным видом сказала:

— Сэр Питер, вы не возражаете погулять со мной в атом саду сегодня вечером? В этой башне, кажется, нет никаких окон.

Питер стал красным, как шрам на его лице, и, смеясь ответил:

— А вдруг одно найдется? Пойдемте в дом, Инесса. Никого здесь не встретят с большим удовольствием, чем вас, но я никогда не буду больше гулять с вами наедине в саду.



ХОЗЯЙКА БЛОСХОЛМА (роман)

Действие романа происходит в Англии в первой половине XVI столетия.

Настоятель аббатства — сильный, властный и жестокий аббат Мэлдон — преследует сироту Сайсели Фотрел, стремясь овладеть ее наследством — огромным поместьем и редчайшими драгоценностями…

Глава 1

СЭР ДЖОН ФОТРЕЛ
Кто хоть раз видел развалины Блосхолмского аббатства[645], никогда не сможет забыть их. Аббатство расположено на холме, с севера его окаймляет полноводное устье реки, по которому поднимается прилив; с востока и юга оно граничит с богатейшими поместьями, лесами и заболоченными пастбищами, а с запада окружено холмами, постепенно переходящими в пурпурные торфяные земли; гораздо дальше за ними виднеются бесконечные мрачные вершины. Вероятно, пейзаж не очень изменился с времен Генриха VIII[646], когда произошло то, о чем мы собираемся рассказать; здесь не появилось большого города, не были вырыты шахты или построены фабрики, оскорбляющие землю и оскверняющие воздух ужасным, удушливым дымом.

Мы знаем, что население деревни почти не менялось — об этом говорят старые переписи, — а так как здесь не проложили железной дороги, то облик Блосхолма, вероятно, остался почти таким же. Дома, построенные из местного серого камня, долго не поддавались разрушению.

Люди многих поколений входили и выходили все из тех же дверей, хотя теперь крыши большинства домов покрыты черепицей или грубыми плитами сланца, вместо тростника, нарубленного у плотины. Железные помпы, заменившие в колодцах деревни прежние ведра на валиках, все еще снабжают деревню питьевой водой, как во времена Эдуарда Первого[647], а может быть, существовали много веков до него. Недалеко от ворот аббатства, посредине монастырского луга, все еще можно било увидеть колодки и позорный столб, несмотря на то что ими не пользуются и надобность в них отпала. На позорном столбе красуются три набора железных скоб разного диаметра, прикрепленные на разной высоте и приспособленные для рук мужчины, женщины и ребенка.

Все это, помнится, находилось под странной старой крышей, которую поддерживали необтесанные дубовые столбы; над крышей виднелся флюгер, изображавший архангела, возвещающего о страшном суде, — фантазия монастырского художника: труба, или каретный рожок, или какой-то другой музыкальный инструмент, в который он трубил, исчез.

Приходская книга говорит, что во времена Георга I[648] какой-то мальчишка отбил его и расплавил, за что был публично высечен; именно тогда, по всей вероятности, и воспользовались этим столбом в последний раз. Но Гавриил все еще вертится так же решительно, как и тогда, когда известный кузнец, старик Питер, сделал его и собственноручно установил в последний год царствования короля Генриха VIII; говорят, он поставил архангела в память того, что здесь были прикованы Сайсели Харфлит, леди Блосхолма, и ее кормилица Эмлин, осужденные на сожжение как ведьмы.

Время коснулось Блосхолма лишь слегка. Почти все луга носят те же названия и сохранили ту же самую форму и границы. Старые фермы и несколько помещичьих домов, где жила местная знать, стоят там же, где стояли всегда. Прославленная башня аббатства все еще стремится к небу, хотя у нее уже нет колоколов и крыши, в то время как в полумиле от нее по-прежнему стоит среди древних вязов приходская церковь, перестроенная при Вильгельме Рыжем[649] на заложенном еще во времена саксов фундаменте[650]. Дальше, на склоне долины, куда по полям сбегает ручеек, находились развалины совершенно разрушенного женского монастыря, когда-то подчинявшегося величавому аббатству на холме; часть развалин была покрыта листами оцинкованного железа и использовалась под коровники.

Об этом аббатстве, об этом женском монастыре и о тех, которые жили в тех местах в давно прошедшие времена, и в особенности о подвергшейся преследованиям прекрасной женщине, которая была известна как леди Блосхолма, и пойдет наш рассказ.

Это было в середине зимы, 31 декабря 1535 года. Старый, седобородый и краснощекий Фотрел, человек лет шестидесяти, сидел перед камином в столовой своего большого дома в Шефтоне и читал письмо, только что принесенное из Блосхолмского аббатства. Сер Фотрел наконец одолел его, и если бы кому-нибудь довелось быть при этом, он мог бы увидеть рыцаря, хозяина обширного поместья, в ярости, необычной даже для времени Генриха VIII. Сер Джон швырнул бумагу на землю, выпил подряд три кубка крепкого эля — и до того выпитого в изрядном количестве, — разразился градом отборнейших ругательств, бывших в ходу в то время и, наконец, в самых пылких выражениях послал тело блосхолмского аббата[651] на виселицу, а его душу в ад.

— Он притязает на мои земли, вот как! — воскликнул он, грозя кулаком в сторону Блосхолма. — Что говорит этот негодяй? Что прежний аббат разделил их с моим дедушкой не полюбовно, а под угрозами и страхом. Теперь, пишет он, этот государственный секретарь Кромуэл[652], прозывающийся главным викарием, заявил, что вышеупомянутая передача была незаконной и что я должен вручить вышеупомянутые земли Блосхолмскому аббатству до сретения или в самый день праздника. Интересно, сколько заплатили Кромуэлу за то, чтобы он подписал этот приказ без всякого расследования?

Сер Джон налил и выпил четвертый кубок эля, затем принялся ходить взад и вперед по залу. Наконец он остановился перед камином и заговорил с ним, как если бы это был его враг:

— Вы умный парень, Клемент Мэлдон, мне говорили, что все испанцы таковы, вас научили вашему ремеслу в Риме и нарочно прислали сюда. Вначале вы были никто, а теперь вы аббат Блосхолма и, может, достигли еще большего, если бы король не поссорился с папой[653]. Но иногда вы забываетесь — ведь южная кровь горяча, и что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Не прошло и года с тех пор, как вы сказали при мне и при других свидетелях кое-какие слова, о которых я вам теперь напомню. Может быть, когда о них узнает секретарь Кромуэл, он откажется отдать вам мои земли, а вашу голову, голову заговорщика, поднимет, пожалуй, еще выше. Придется напомнить вам об этих словах. Большими шагами сэр Джон подошел к двери и закричал; не будет преувеличением сказать, что он заревел, как бык. Немного спустя дверь распахнулась, и появился слуга — кривоногий, коренастый парень, с копной черных волос на голове.

— Ты не торопишься, Джефри Стоукс? Неужели должен я ждать, когда вашей милости угодно будет пожаловать? — сказал сэр Джон.

— Как можно прийти быстрее, хозяин? За что вы меня браните?

— Ты еще поспорь со мной, парень. Повтори-ка еще раз и я прикажу тебя привязать к столбу и отхлестать.

— Вы бы сами себя отхлестали, хозяин! Вышла бы из вас желчь и пары доброго эля — вот что вам нужно! — хриплым голосом ответил Джефри. — Бывают люди, не умеющие ценить настоящих слуг, но такие часто умирают в одиночку. Что вам нужно? Если могу, сделаю, а нет, так делайте сами.

Сэр Джон поднял руку, точно собираясь ударить его, затем снова опустил ее.

— Люблю, когда человек умеет дать отпор, — сказал он более мягко, — и у тебя как раз такой характер. Не обижайся на меня, малый. Я злюсь, и не без причины.

— Злость-то я вижу, а причины не знаю, хотя, может, и отгадаю: ведь только что из аббатства приходил монах.

— Увы! В том-то и дело, в том-то и дело, Джефри. Послушай-ка! Я немедленно поеду в это воронье гнездо. Оседлай мне лошадь.

— Хорошо, хозяин. Я оседлаю двух лошадей.

— Двух? Я сказал одну, дурак; разве я скоморох, чтобы ехать на двух сразу?

— Этого я не знаю, но вы поедете на одной, а я на другой. Блосхолмский аббат приезжает к сэру Джону Фотрелу из Шефтона с соколом на руке, с капелланами[654] и пажами и с десятком недавно нанятых здоровенных вооруженных людей. Это больше, чем подобает священнику. Когда сэр Джон Фотрел едет в Блосхолмское аббатство, его должен сопровождать слуга, который мог бы держать его лошадь и служить свидетелем.

Сэр Джон испытующе посмотрел на него.

— Я обозвал тебя дураком, — сказал он, — но ты дурак только по виду. Делай как хочешь, Джефри, только поскорее. Стой! Где моя дочь?

— Леди Сайсели у себя в гостиной. Я видел ее нежное личико в окне; она так смотрела на снег, будто видит привидение.

— Хм, — проворчал сэр Джон, — привидение, о котором она думает, шести футов роста и ездит на большой серой кобыле; у него веселое лицо и пара рук, прекрасно приспособленных для меча и для того, чтобы крепко обнять девушку. Надо выдумать заклинание, чтобы привидение не появилось, Джефри. — Очень жаль, хозяин. А вам, может быть, это и не удастся? Заставить исчезнуть приведение — это дело священника. Мужские руки найдут что обнять, раз девичьи сами к нему тянутся.

— Эй ты, иди! — заревел сэр Джон, и Джефри вышел.

Через десять минут они уже ехали по направлению к находившемуся в трех милях аббатству, а еще через полчаса сэр Джон не слишком скромно стучался в ворота; услышав стук, монахи, как испуганные муравьи, забегали взад и вперед, так как времена были тяжелые и никто не мог знать, что ему угрожает.

Узнав наконец гостя, они принялись отодвигать засовы огромных дверей, опускать поднятый на закате подъемный мост.

Вскоре сэр Джон стоял в комнате аббата, греясь у большого камина; за ним стоял слуга Джефри, держа в руках его длинный плащ.

Это была красивая комната с потолком из благородного резного орехового дерева, с каменными стенами, увешанными дорогими гобеленами, на которых были вытканы сцены из священного писания. Пол бы покрыт роскошными коврами из цветной восточной шерсти. Так же великолепна была и чужеземная мебель с инкрустациями из слоновой кости и серебра; на столе стояло золотое распятие чудесной работы, на мольберте, повернутом так, что свет от серебряной висячей лампы падал прямо на него, — картина какого-то великого итальянского художника. На ней изображалась в человеческий рост кающаяся Магдалина; прекрасные глаза женщины были обращены к небу, она била себя кулаком в грудь.

Сэр Джон огляделся и презрительно фыркнул.

— Ну, Джефри, как ты думаешь, где мы находимся? В келье монаха или в гостиной какой-нибудь придворной дамы? Посмотри под стол, парень, наверняка ты там найдешь ее лютню и вышивание. Чей это портрет, как тебе кажется? — И он указал на Магдалину.

— Я думаю, что это кающаяся грешница, хозяин. Она была приятна для мирян, пока была грешницей, а теперь стала святой и потому приятна для священника. А что касается всего остального, здесь неплохо можно было бы выспаться после кубка красного вина. — И он ткнул большим пальцем в сторону бутылки с узким и длинным горлышком, стоявшей на краю стола.

— А что камин ярко пылает, в этом нет ничего удивительного, ведь его топят сухим дубом из вашего Стикслейского леса.

— Откуда ты это знаешь, Джефри? — спросил сэр Джон.

— По его прожилкам, хозяин, по его прожилкам. Я перевел там слишком много леса, чтобы не знать. Только стикслейские глины делают кольца извилистей и темнее к сердцевине. Посмотрите.

Сэр Джон посмотрел и злобно выругался.

— Ты прав, парень, теперь я вспомнил. Когда я был еще мальчишкой, мой дед показал мне именно эту особенность стикслейских дубов. Эти проклятые монахи истребляют мои леса прямо у меня под носом. Мой лесничий — негодяй. Они напугали или подкупили его, и я его за это повешу.

— Сначала докажите преступление, хозяин, а это не так-то легко, а потом уж говорите о виселице. Только короли да аббаты, имеющие «право виселицы»[655], могут сделать это, если захотят. Ох, это правда, — добавил он изменившимся голосом, — прекрасная комната, хотя недостаточно хороша для того святого, что в ней живет; такому святому подобало бы иметь серебряную раку[656], вроде той, что стоит перед алтарем, и он безусловно заслужит ее еще до того, как состарится. — И Джефри, точно случайно, наступил на побаливающую подагрическую ногу хозяина.

Сэр Джон круто обернулся, как блосхолмский флюгер в ненастный день.

— Неуклюжая жаба! — заревел он и сразу замолчал, потому что среди бесшумно раздвинувшихся гобеленов появился одетый в дорогие меха высокий человек с тонзурой[657] и за ним двое других тоже с тонзурами, но в простых черных одеждах. Это был аббат со своими капелланами.

— Благослови господь — мягко сказал аббат c иностранным акцентом, поднимая два пальца правой руки для благословения.

— Добрый день, — ответил сэр Джон, в то время как его слуга поклонился и перекрестился. — Почему вы подкрадываетесь к людям, как вор по ночам, святой отец? — раздраженно добавил он.

— Сказано, что именно так грядет страшный суд, сын мой, — ответил аббат, улыбаясь. — И по правде говоря, в нем чувствуется некоторая необходимость. Мы слышали громкие споры и разговор о том, чтобы кого-то повесить. Основательно ли ваше обвинение?

— Оно крепче дуба, — угрюмо ответил старый сэр Джон. — Мой слуга сказал, что эти дрова в камине взяты из моего Стикслейского леса, а я ответил ему, что если это так, то, значит, они украдены и мой лесничий должен быть за это повешен.

— Достойный человек прав, сын мой, и все же ваш лесничий не заслуживает наказания. Я купил у него скудный запас топлива, и, если говорить правду, счет еще не оплачен. Деньги, которые следовало внести, отправлены в Лондон, потому я попросил отложить плату до получения летней ренты. Не вините его, сэр Джон, если по дружбе к нам и зная, что это не причинит вам ущерба, он не потерпел скудости нашей скромной обители.

Сэр Джон окинул взглядом роскошную комнату.

— Разве это скудность скромной обители заставила вас послать мне письмо, в котором говорится, что у вас есть предписание Кромуэла захватить мои земли? — спросил сэр Джон, набрасываясь, как бык, на своего обидчика и бросая на стол письмо. — Или вы хотите сказать, что заплатите за них, когда получите свою летнюю ренту?

— Нет, сын мой. Долг заставляет меня начать это дело. Двадцать лет мы оспариваем эти поместья, которые, как вы знаете, ваш дед в трудную минуту отобрал у нас, разделив их пополам, несмотря на протест того, кто был в то время аббатом. Поэтому я, наконец, изложил дело главному викарию, который, как я слышал, решил вопрос в пользу аббатства.

— Удовлетворить иск, о котором ответчик и понятия не имеет! — воскликнул сэр Джон. — Милорд аббат, это нельзя назвать правосудием; это мошенничество, и я не потерплю этого. Помилуйте, может быть, он еще что-нибудь решил?

— Раз уж вы спрашиваете об этом — кое-что еще, сын мой! Чтобы избежать лишних расходов, я изложил ему некоторые не решенные между нами вопросы; вот вкратце его решение: ваше право на владение блосхолмскими землями и прилегающими землями, в общей сложности достигающими 8 тысяч акров[658], не аннулируется, но оно не считается безусловным и остается под сомнением.

— Помилуй бог! Почему? — спросил сэр Джон.

— Я скажу вам, сын мой, — мягко ответил аббат. — В течение столетия земли принадлежали этому аббатству как дар короны, и нет никаких документов, указывающих на то, что корона согласилась на их отчуждение.

— Никаких документов, — воскликнул сэр Джон, — но у меня в секретном ящике есть договор, подписанный моим прадедушкой и аббатом Франком Ингхэмом! Никаких документов, но мой вышеупомянутый прадедушка дал вам вместо них другие земли, и вы ими сейчас владеете! Прекрасно, продолжайте, святой отец.

— Мой сын, я повинуюсь вам. Ваше право, хотя и является сомнительным, не аннулировано полностью; считается все еще, что вы будете владеть этими землями как арендатор аббатства, но они перейдут к нему, если вы умрете, не оставив потомства. Если же вы умрете, имея несовершеннолетних детей, то они будут переданы под опеку блосхолмского аббата, если таковой будет существовать, а если нет — то есть не будет ни аббата, ни аббатства, — то под опеку короны.

Сэр Джон выслушал это, затем откинулся на спинку стула, а его красное лицо посерело, как зола.

— Покажите мне это решение, — медленно сказал он.

— Оно еще не написано, сын мой. В течение десяти дней или около того, я надеюсь… Но вам, кажется, плохо. Быть может, после наружного холода подействовало тепло этой комнаты. Выпейте бокал нашего скромного вина.

И по его знаку один из капелланов шагнул к буфету, наполнил бокал из стоявшей там бутылки с длинным горлышком и поднес ее сэру Джону.

Тот взял его, не сознавая, что делает, затем внезапно бросил серебряный бокал вместе с содержимым в огонь, откуда капеллан и извлек его щипцами.

— Выходит, что вы монахи, оказываетесь моими наследниками, — сказал сэр Джон совсем другим, спокойным голосом, — по крайней мере вы так говорите, а если это так, то, вероятно, мне осталось недолго жить. Я не буду пить вашего вина, оно может быть отравлено. Теперь послушайте меня, сэр аббат. Я мало верю в эту сказку, хотя, без сомнения, взятками и другими способами вы сделали все от вас зависящее, чтобы за моей спиной навредить мне там, в Лондоне. Но завтра на рассвете, будет ли хорошая погода или ненастье, я поскачу сквозь снега в Лондон, где у меня тоже есть друзья, и мы еще посмотрим…

Мы еще посмотрим. Вы умны, аббат Мэлдон, и я знаю, что вам нужны деньги или что-нибудь взамен, чтобы платить вашим оруженосцам и чтобы удовлетворить ваши громадные потребности — да, да, старинные драгоценности времен крестовых походов. Из-за них вы ищете способа ограбить меня — ведь вы всегда меня ненавидели, и, может быть, Кромуэл поверил вашей басне. Быть может, безумный монах, — добавил он медленно, — он хотел откормить на моих хлебах такого церковного гуся, как вы, перед тем как свернуть ему шею и сварить его.

При этих словах бесстрашный аббат содрогнулся и даже два бесстрастных капеллана переглянулись.

— Ах! Это вас волнует? — спросил сэр Джон Фотрел. — Хорошо, тогда вот что заставит вас содрогнуться по-настоящему. Вы думаете, что к вам благоволят при дворе, не так ли? Потому что вы принесли присягу на счет престолонаследия[659], от которой люди храбрее вас, например братья картезианского монастыря[660], отказались и погибли из-за этого. Но вы забыли слова, сказанные вами мне в моем доме, когда любимое ваше вино повлияло на вас, что…

— Замолчите! Ради самого себя замолчите, сэр Джон Фотрел! — перебил аббат. — Вы заходите слишком далеко.

— Не так далеко, как отправитесь вы, милорд аббат, прежде даже, чем я сам рассчитаюсь с вами. А вы попадете в Тауэр Хилл[661] или на площадь Тайберн[662], где вас повесят и четвертуют как изменника его величеству. Говорю вам, вы забыли сказанные вами слова, но я вам их напомню. Разве вы мне не сказали, когда ушли гости, что король Генрих — еретик, тиран и безбожник, и папа хорошо сделал, если отлучит его от церкви и лишит престола? Разве вы не спросили меня, когда я пошел вас провожать, не мог ли бы я вызвать в этой местности, где пользуюсь влиянием, восстание простолюдинов, а также знающих и любящих меня дворян, чтобы свергнуть короля, а на его место посадить некоего кардинала Пола, и за это обещали мне прощение и отпущение всех грехов и великие почести — именем папы и испанского императора[663].

— Никогда этого не было, — отвечал аббат.

— И разве я, — продолжал сэр Джон, не обращая внимания на его слова, — разве я не отказался слушать вас и не сказал вам, что ваши слова предательство, и будь они сказаны где-нибудь в другом месте, а не в моем доме, я, как повелевает мой долг верноподданного, доложил бы о них? Да, да и разве не с этой минуты вы стремитесь погубить меня, потому что вы меня боитесь?

— Я все это отрицаю, — снова сказал аббат. — Все это пустая ложь, вымышленная вашей злобой, сэр Джон Фотрел.

— Вот как! Пустые слова, милорд аббат? Ну, так я говорю вам, они все записаны и подписаны, как полагается по форме. Говорю вам, что у меня есть свидетели, о которых вы и не подозревали и которые слышали их собственными ушами. Здесь, за моим столом, стоит один из них. Не так ли, Джефри?

— Так точно, хозяин, — ответил слуга. — Я вместе с другими случайно оказался в маленькой комнате с деревянной панелью, где мы ждали аббата, чтобы проводить его домой, и слышали все, а потом я и они поставили свои подписи на документе. Это так же верно, как то, что я христианин, но, несмотря на это, хозяин, как бы несправедливо со мной не обошлись в этом доме, я не стал бы об этом распространяться.

— А мне так нравится, — ответил рассвирепевший рыцарь, — и я стану говорить об этом еще громче в любом другом месте, например перед Королевским советом. Завтра, милорд аббат, я с этим документом отправлюсь в Лондон, и тогда вы узнаете, чего вам будет стоить попытка лишить Фотрела его состояния.

Теперь, в свою очередь, испугался аббат. Его гладкие оливковые щеки побледнели и впали, как будто он уже почувствовал, как веревки обвиваются вокруг его шеи. Его руки, все в драгоценных кольцах, дрожали, и он, схватив руку одного из капелланов, оперся на нее.

— Человек, — прошипел он, — неужели ты думаешь, что, произнеся подобные лживые угрозы, ты выйдешь отсюда, чтобы погубить меня, священнослужителя? У меня здесь есть темницы; я облечен властью. Будет доказано, что ты напал на меня и я всего лишь защищался; не ты один, сэр Джон, можешь давать показания. — И он прошептал какие-то слова по-латыни или по-испански на ухо одному из капелланов, после чего священник повернулся, чтобы уйти.

— Кажется, теперь мы попали в историю, — сказал Джефри Стоукс, кладя руку на кинжал у пояса и проскользнув между дверью и монахом.

— Вот именно, Джефри! — воскликнул сэр Джон. — Держись, крысиная нора. Смотри, испанец, вот мой меч. Проводите меня к воротам, или, в силу королевских полномочий, мне данных, я буду немедленно судить тебя как предателя и, если добьюсь своей цели, отвечу за все.

Аббат с минуту подумал, как бы измеряя мысленно ярость стоящего перед ним рыцаря. Затем сказал:

— Идите как пришли, с миром, о раб ярости и зла, но знайте, что проклятие церкви последует за вами. Я говорю вам, что вы стоите на краю гибели.

Сэр Джон посмотрел на него. Злоба исчезла с его лица, на нем появилось какое-то странное выражение — пророческое или вдохновенное, можно назвать это как угодно.

— Во имя неба и всех святых! Я думаю, что вы правы, Клемент Мэлдон, — пробормотал он. — Под этой черной рясой вы такой же человек, как и мы все, — не правда ли? У вас есть сердце, есть руки и ноги, есть мозг, чтобы думать. Для бога вы всего лишь скрипка, на которой он играет, и как бы сильно ваш религиозный фанатизм ни искажал ее звуков, струны порой говорят правду. Ну, а я — другая, может быть, более честная скрипка, хоть я и не поднимаю двух пальцев правой руки и не говорю: «Благословляю, сын мой» или: «Отпускаются вам грехи ваши», и вот сейчас наш единый бог играет во мне свою мелодию, и я скажу вам, что она говорит. Я стою у порога смерти, но и вы стоите недалеко от виселицы. Я умру как честный человек; вы умрете, как пес, предавший все, и после этого пусть ваши молитвы, ваши обедни и ваши святые помогут вам, если им это удастся. Мы поговорим об этом еще раз, когда снова встретимся где-нибудь в другом месте. А теперь, милорд аббат, ведите меня к воротам, помня, что я с мечом следую за вами. Джефри, поставь перед собой этих мерзких воронов и следи за ними как следует. Милорд аббат, я ваш слуга. Вперед!

Глава 2

УБИЙСТВО У ЗАВОДИ
Некоторое время сэр Джон и его слуга ехали молча. Потом сэр Джон громко рассмеялся.

— Джефри, — позвал он, — это было опасным испытанием. Сэр священник намеревался воткнуть нам между ребер испанскую зубочистку, а потом для успокоения совести дать предсмертное отпущение грехов.

— Да, хозяин, но он благоразумно вспомнил, что у английских мечей лезвие длиннее и что его головорезы провожают старый новый год в харчевне у брода, и отказался от своего замысла. Я всегда говорил вам, хозяин, что ваше старое октябрьское вино слишком крепко для употребления днем. Его следовало бы приберечь, чтобы пить перед сном.

— Что ты хочешь сказать парень?

— Я хочу сказать, что вашими устами говорит эль, а не мудрость. Вы раскрыли ваши карты и сваляли дурака.

— Как ты смеешь учить меня! — сердито сказал сэр Джон. — Мне хотелось, чтобы этот льстивый предатель хоть раз в жизни услышал правду.

— Так-так, но для правды и для тех, кто ее почитает, наступили плохие дни. Разве было необходимо говорить ему о том, что завтра вы отправляетесь в Лондон по этому делу?

— Почему нет? Я приеду туда раньше его.

— Приедете ли вы туда когда-нибудь, хозяин? Дорога идет мимо аббатства, а у этого священника достаточно головорезов, умеющих держать язык за зубами.

— Ты хочешь мне сказать, что он подставит мне ловушку. Не посмеет, я тебе говорю. Но для твоего успокоения мы поедем дальней тропинкой через лес.

— Дорога там трудная, хозяин; а кто ж будет сопровождать вас? Большинство отправилось в извоз, другие — отдыхают. В доме только трое, вы не можете оставить без охраны леди Сайсели или взять ее с собой в такой холод. — И он прибавил многозначительно: — Помните, что в доме есть богатство, которое кое-кому нужнее ваших земель. Лучше подождите немного, ваши люди вернутся или вам удастся созвать арендаторов и поехать в Лондон, как подобает человеку вашего звания, в сопровождении двадцати славных молодчиков.

— И дать нашему другу аббату время нашептать на ухо Кромуэлу, а через него и королю. Нет, нет, я поеду завтра на рассвете с тобой или, если ты боишься, без тебя, как я ездил раньше и возвращался целым и невредимым.

— Никто не посмеет сказать, что Джефри Стоукс боится человека, священника или дьявола, — покраснев, ответил старый солдат. — Тридцать лет ваш путь был хорош для меня и теперь хорош. Я предупредил вас не ради себя — мне-то безразлично, что будет, — а ради вас и вашего дома.

— Я это знаю, — сказал сэр Джон, смягчаясь. — Не принимай моих слов близко к сердцу, я сегодня не в себе. Во имя всех святых! Наконец-то мы дома. О! Чья это лошадь проскакала в ворота до нас?

Джефри взглянул на следы, отчетливо выделявшиеся при лунном свете на только что выпавшем снегу.

— Серая кобыла сэра Кристофера Харфлита, — сказал он. — Я узнаю ее подковы и круглую форму копыт. Без сомнения, он приехал навестить госпожу Сайсели.

— Я запретил ему это, — пробормотал сэр Джон, выскакивая из седла.

— Не запрещайте, — ответил Джефри, забирая его лошадь. — Кристофер Харфлит может быть хорошим другом для девушки, когда понадобится, а мне кажется, что это время близко.

— Делай свое дело, мошенник! — закричал сэр Джон. — Чтобы в моем собственном доме какая-то девчонка и щеголь, желающий поправить свои пошатнувшиеся дела, не ставили меня ни во что?

— Раз уж вы меня спрашиваете, то, по-моему, они правы, — невозмутимо ответил Джефри, уводя лошадей.

Сэр Джон большими шагами направился к дому через заднюю дверь, выходившую в конюшню. Взяв фонарь, стоявший около двери, он прошел по галереям наверх в гостиную, расположенную перед залом, которым после смерти матери пользовалась его дочь; тут он предполагал найти ее. Поставив фонарь на столик в коридоре, он толкнул незапертую дверь и вошел.

Вся передняя часть большой комнаты тонула во мраке. Задняя была освещена только ярким светом топившегося камина и двумя свечами. Все же около глубокой оконной ниши мрак рассеивался и озарял ярким светом сидящую на дубовом кресле с высокой спинкой Сайсели Фотрел, единственное оставшееся в живых дитя сэра Джона. Это была высокая грациозная девушка с голубыми глазами, каштановыми волосами и белоснежной кожей, с круглым ребячьим личиком, какие большинство людей считают красивыми. В эту минуту это лицо, обычно радостное и лукавое, казалось обычным. И для этого, видимо, были причины, так как рядом с ней на стуле сидел молодой человек и что-то горячо говорил ей.

Это был здоровенный молодец, очень широкий в плечах, с правильными чертами лица, длинным прямым носом, черными волосами и веселыми черными глазами. Как и подобает влюбленным, он, по всей вероятности, пылко и очень искренне объяснялся ей в любви; сидя лицом к Сайсели, он о чем-то умолял ее, а она откинулась на спинку кресла и ничего не отвечала.

Как раз в эту минуту обильный поток слов иссяк: то ли высказавшись до конца, то ли по какой-нибудь другой причине, но молодой человек перешел к иному, более действенному способу наступления. Вдруг, соскользнув со стула, он опустился на колени, взял руку Сайсели и, не встретив сопротивления, поцеловал ее несколько раз; затем вдохновленный успехом, раньше чем сэр Джон, задыхавшийся от негодования, смог найти слова, чтобы остановить его, он обнял девушку своими длинными руками, прижал к себе и стал целовать ее алые губы, как прежде целовал руки.

Эта дерзость, казалось, разрушила сковывающие ее чары, так как, оттолкнув назад кресло и высвободившись из его объятий, она поднялась и сказала дрогнувшим голосом:

— О! Кристофер, дорогой Кристофер, так ведь нельзя!

— Может быть, — ответил он. — Раз вы меня любите, мне все остальное безразлично.

— Уже два года, как вы знаете это, Кристофер. Да я люблю вас, но увы! — мой отец не согласен. Теперь уходите, пока он не вернулся, или нам обоим придется поплатиться за это, а меня, быть может, отправят в монастырь, куда ни один мужчина не может проникнуть.

— Нет, моя голубка. Я пришел сюда, чтобы просить его согласия.

Тогда наконец сэр Джон не выдержал.

— Просить моего согласия, бесчестный мошенник! — проревел он из темноты; при этом Сайсели упала обратно в кресло почти в обмороке, а дюжий Кристофер зашатался, словно пронзенный стрелой. — Сначала обнимаешь мою дочь у меня на глазах, а потом, позволив себе такую дерзость, просишь моего согласия! — И он бросился к ним, как бык, готовый к нападению. Сайсели поднялась, стремясь убежать, но, увидев, что бегство невозможно, бросилась в объятия своего возлюбленного. Взбешенный отец, надеясь вырвать девушку из объятий молодого человека, схватил первое, что попалось ему под руку — одну из ее длинных каштановых кос, — и изо всех сил стал тянуть ее, пока Сайсели не закричала от боли. При звуке ее голоса Кристофер тоже вышел из себя.

— Оставьте в покое девушку, сэр, — сказал он тихо и зловеще, — или, да простит меня господь, я заставлю вас сделать это!

— Оставить девушку в покое? — задохнулся сэр Джон. — А кто держит ее крепче — ты или я? Это ты должен отпустить ее.

— Да, да Кристофер, — прошептала она, — а то вы меня разорвете пополам.

Он повиновался и посадил ее в кресло, хотя отец все еще не отпускал каштановой косы.

— Теперь, сэр Кристофер, — сказал он, — я уж проткну тебя своим мечом.

— И пронзите сердце вашей дочери вместе с моим. Что ж, пусть будет по-вашему, а когда мы умрем и вы лишитесь детей, слезы сведут вас в могилу.

— О! Отец, отец! — воскликнула Сайсели, знавшая характер старика и опасавшаяся самого худшего. — Во имя справедливости и милосердия, выслушайте меня. Мое сердце принадлежит Кристоферу и принадлежало с самого детства. С ним я буду счастлива, без него будет только мрак и отчаяние, и он клянется в том же. Зачем вам разлучать нас? Разве он не подходит мне, плох его род или запятнано имя? До недавних пор разве он не пользовался вашим расположением и вы не разрешали нам быть все время вместе? А теперь слишком поздно отказывать ему. О! Почему, почему?

— Ты знаешь достаточно хорошо почему, дочь! Потому то я выбрал тебе другого мужа. Лорду Деспарду понравилось твое детское личико, и он хочет жениться на тебе. Не далее как сегодня утром мы ударили по рукам.

— Лорд Деспард? — вырвалось у Сайсели. — Но он только в прошлом месяце похоронил свою вторую жену! Отец, он вашего возраста, пьяница, и его внуки почти ровесники мне. Я покорна вам во всем, но никогда он не возьметменя живой.

— И сам не останется в живых, если попробует взять вас, — пробормотал Кристофер.

— Какое значение имеет его возраст, дочь? Он очень крепкий человек, у него нет сына, а если он у него родится, то будет самым богатым наследником наших трех графств. Главное же — мне нужна его дружба, потому что у меня есть заклятые враги. Но довольно. Уходи, Кристофер, пока с тобой не случилось ничего плохого.

— Пусть будет так, сэр, я пойду; но прежде, как честный человек, как друг моего отца и, как я всегда думал, мой друг, ответьте мне на один вопрос. Почему вы с некоторых пор изменили отношение ко мне? Разве я ни тот самый Кристофер Харфлит, что и год или два назад? И разве я что-нибудь сделал унижающее меня в ваших глазах или в глазах общества?

— Нет, парень, — прямодушно ответил старый рыцарь, — но раз ты хочешь знать, слушай. Год или два назад твой дядя, чьим наследником ты был, женился, родил сына, и теперь ты только джентльмен с хорошим именем, не имеющим средств достойно поддерживать его. Твой большой дом будет продан с торгов, Кристофер. И ты никогда не введешь в него свою жену.

— Ах! Я так и думал. Кристофер Харфлит — наследник земель Лесборо — один человек; Кристофер Харфлит без этих земель — в ваших глазах другой человек. Однако, сэр, вы плохо рассчитали. Я люблю вашу дочь, и она любит меня, а земли Лесборо, и не только они, еще могут ко мне вернуться, да и я не так глуп, чтобы не добыть себе других. В скором времени очень много земель отойдет к короне, а при дворе меня знают. Кроме того, я должен сказать вам: я уверен, что женюсь на Сайсели раньше, чем вы думаете, но я бы хотел получить вместе с ней ваше благословение.

— Что! Неужели ты хочешь похитить девочку? — яростно спросил сэр Джон.

— Ни в коем случае, сэр. Но мы живем в такое время, когда ежечасно тот, кто был вверху, оказывается внизу, и наоборот, так что надеюсь, я все-таки женюсь на ней. Во всяком случае, я уверен, — пьяница Деспард никогда ее не получит, ибо раньше я убью его, если даже меня за это повесят. Сэр, сэр, не бросите же вы вашу жемчужину в эту навозную кучу! Лучше раздавить ее сразу каблуком. Посмотрите на нее и скажите, что вы не в силах это сделать! — И он указал на трогательную фигурку Сайсели, которая стояла около них, сжав руки, прерывисто дыша, с выражением муки на лице.

Старый рыцарь взглянул на нее искоса уголком глаза и почувствовал жалость, так как в глубине души был порядочным человеком; хотя он обращался с дочерью грубо, как это было в обычае той эпохи, но любил ее больше всего на свете.

— Как ты смеешь говорить мне о долге по отношению к моей плоти и крови? — пробурчал он. Затем, немного подумав, добавил: — Выслушай же меня, Кристофер Харфлит. Завтра на рассвете я еду в Лондон с Джефри Стоуксом по одному рискованному делу.

— По какому делу, сэр?

— Если хочешь знать — по поводу ссоры с этим испанским негодяем аббатом, который притязает на лучшую часть моих земель и много чего нашептал этому выскочке, главному викарию Кромуэлу. Я еду, чтобы рассказать о тех его делах, которые Кромуэл не знает, и постараюсь доказать, что он лжец и предатель. Скажи, будет ли мой дом избавлен от твоих посещений в мое отсутствие? Дай мне слово, и я поверю тебе, так как ты все же честный джентльмен, и если ты незаконно сорвал один или два поцелуя, то это можно простить. Еще до твоего рождения люди делали то же самое. Дай мне слово, или мне придется тащить эту девчонку за собой в Лондон через все снежные заносы.

— Я даю вам его, сэр, — ответил Кристофер. — Если ей понадобится мое общество, то для этого ей придется приехать в Крануэл Тауэрс, так как я не буду надоедать ей в ваше отсутствие.

— Хорошо. Тогда одолжение за одолжение. Я не буду отвечать на письмо лорда Деспарда, пока не вернусь обратно, — не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, а потому что я терпеть не могу писать. Это для меня труд, и я не могу тратить на него время сегодня вечером. А теперь выпей кубок вина и уходи. Любовь — работа, вызывающая жажду.

— Охотно сэр; но послушайтесь меня, послушайтесь. Не ездите в Лондон почти без спутников после ссоры с аббатом Мэлдоном. Разрешите мне охранять вас. Хотя мое имущество не велико, я все-таки могу взять человека или двух, даже, быть может, человек шесть — восемь, пока ваши разъехались.

— Ни за что, Кристофер. Я сам охраняю свою голову все шесть лет, смогу сохранить ее и сейчас. Кроме того, — добавил он, внезапно как бы охваченный предчувствием, — как ты сказал, путешествие опасно, и кто знает?.. Если что-нибудь случится, может быть, ты будешь тут гораздо нужнее. Кристофер, ты никогда не получишь мою дочь, она не для тебя. Однако возможно, возникнет необходимость заступиться за нее даже ценой отлучения от церкви. Уходи отсюда, девушка! Что ты стоишь здесь и глазеешь на нас, как сова при солнечном свете? И запомни, что, если я еще раз поймаю тебя за подобными штучками, ты будешь проводить свои дни в монастыре, что принесет тебе немалую пользу.

— По крайней мере, я найду там покой и ласку, — ответила Сайсели с чувством, так как она знала своего отца и ее самые худшие опасения исчезли. — Только, сэр, я не знала, что вы хотите увеличить богатство блосхолмских аббатств.

— Увеличить их богатство! — заревел отец. — Нет, я повешу их всех. Иди в свою комнату и пришли Джефри с водкой.

Сайсели не оставалось ничего другого, как сделать реверанс сначала отцу, потом Кристоферу, которому она взглядом сказала то, чего не смели произнести губы, потом исчезла в темноте, и только слышно было, как она ударилась о какую-то мебель.

— Посвети, девочке, Кристофер, — сказал сэр Джон, который смотрел в огонь, погрузившись в свои мысли.

Схватив одну из двух свечей, Кристофер бросился за Сайсели, как гончая за кроликом, и вскоре они оба вышли в дверь и пошли по начинающемуся за ней длинному коридору. На повороте они остановились, и еще раз он безмолвно обнял ее своими длинными руками.

— Вы не забудете меня, даже если нам придется расстаться? — всхлипывала Сайсели.

— Нет, голубка, — ответил он. — Мы расстаемся ненадолго, так как господь отдал нас друг другу. Ваш отец не думает того, что говорит, а сегодня он расстроен, но потом смягчится. Если же нет, мы сами подумаем о самих себе. У меня одна-две быстрых лошади. Смогли бы вы поехать на одной из них?

— Я всегда любила ездить верхом, — ответила она многозначительно.

— Хорошо. Тогда вы никогда не попадете в хлев к этой свинье, так как сперва я ее заколю. У меня есть друзья и в Шотландии и во Франции. Что вы предпочитаете?

— Говорят, что воздух Франции мягче. Теперь уходите от меня, а то он пойдет искать нас.

И они оторвались друг от друга.

— Вашей кормилице Эмлин можно доверять, — быстро сказал он. — И она очень любит меня. Если будет нужно, дайте мне знать через нее.

— Ах, — ответила она, — непременно. — И ускользнула от него как призрак.

— Ты ждал восхода луны? — спросил сэр Джон, взглянув из под мохнатых бровей на Кристофера, когда он вернулся.

— Нет, сэр, но коридоры в вашем старом доме удивительно длинны, и я повернул не в ту сторону, проходя по ним.

— О! — сказал сэр Джон. — У тебя изумительная способность поворачивать не в ту сторону; впрочем, расставаться, конечно, не легко. Теперь ты понимаешь, что вы виделись в последний раз?

— Я понимаю, что вы это говорите, сэр.

— Надеюсь, что я могу и думать так. Послушай, Кристофер, — добавил он строго, но ласково, — поверь мне, ты мне нравишься, и я бы не стал огорчать ни тебя, ни девушку, если бы мог. Но у меня нет выбора. Мне угрожают со всех сторон и священник и король, а ты потерял свое наследство. Она единственное сокровище, которое я могу дать в залог; и ради ее собственного блага и ради ее будущих детей она должна как следует выйти замуж. Этот Деспард долго не протянет, он слишком много пьет; тогда, быть может, придет твой день, если ты все еще будешь неравнодушен к его наследству. Случится это года через два, а то и меньше, она скоро проводит его в другой мир. А теперь не будем больше говорить об этом, но если что-нибудь случится со мной, будь ей другом. Вот и водка — выпей и уходи. Пусть тебе кажется, что я суров с тобой, я все же надеюсь, ты осушишь в Шефтоне еще не один кубок.

Было семь часов утра следующего дня, когда сэр Джон, позавтракав, опоясывался мечом, так как Джефри уже пошел за лошадьми; дверь в большой зал отворилась, и вошла его дочь со свечой в руках, закутанная в меховой плащ, поверх которого ниспадали ее длинные волосы. Взглянув на нее, сэр Джон заметил в ее широко открытых глазах ужас.

— Что с тобой, девочка? — спросил он. — Ты умрешь от простуды на сквозняке.

— О отец! — воскликнула она, целуя его. — Я пришла проститься с вами и…

И просить вас не ехать.

— Не ехать? Но почему?

— Потому что, отец, я видела плохой сон.

— Я не боюсь снов, все эти глупости от плохого пищеварения.

— Может быть, отец, но вы должны остаться дома и послать кого-нибудь другого по этому делу. Например, сэра Кристофера.

— Зачем мне бояться твоего сна, правдив ли он или ложен? Если он правдив, то ничего не поделаешь, он должен исполниться; если ложен, с какой стати придавать ему значение? Сайсели, я простой человек и не обращаю внимания на такие фантазии. Но у меня есть враги, и вполне возможно, что мой час настал. Если так, то полагайся на свой здравый смысл, дочка, остерегайся Мэлдона; будь осторожна, спрячь драгоценности твоей матери. — И он повернулся, чтобы уйти.

Она схватила его за руку.

— Отец, что я должна делать, если с вами что-нибудь случится? — пылко спросила она.

Он остановился и смерил ее взором от головы до пят.

— Я вижу, что ты веришь в свой сон, — сказал он. — И хотя это и не остановит Фотрела, я начинаю верить в него тоже. Если это случится, у тебя будет возлюбленный, которому я отказал. Он и мне по сердцу и будет крепко бороться за тебя. Если я умру, моя игра кончена. Тогда начинай свою сначала, милая Сайсели, и начни ее скорее, прежде чем аббат станет тебя преследовать. Хоть я был и груб, не поминай меня лихом, и пусть будет с тобой божие и мое благословение. А вот и Джефри зовет; если лошади будут стоять, они замерзнут. Ну прощай. Не бойся за меня, у меня надета под плащом кольчуга. Ложись опять в постель и согрейся. — Он поцеловал ее в лоб, отстранил от себя и ушел.

Так Сайсели и рассталась с отцом навсегда.

Весь этот день сэр Джон и его слуга Джефри скакали вперед по снегу. Но иногда они были вынуждены идти пешком по глубоким сугробам. Они ехали лесной тропой и хотели добраться до одной фермы в прогалине среди лесов за два часа до заката, переночевать в ней и на рассвете направиться в Фенс и Кембридж. Это, однако, оказалось невозможным: дорога была уж очень плоха. И получилось так, что немногим ранее пяти часов, когда темнота сомкнулась над ними, принеся с собой холод, и стонущий ветер, и неожиданный снегопад, они были вынуждены укрыться в хижине лесничего, построенной из прутьев, и дождаться, пока луна не выйдет из-за облаков. Там они накормили лошадей захваченным с собой зерном, поели сами сухого мяса и ячменных лепешек, запас которых нес Джефри в сумке на плече. Трапеза была убогая, в полной темноте, но она помогла хоть немного утолить голод и провести время. Наконец луч света проник через дверь в хижину.

— Луна взошла, — сказал сэр Джон. — Поедем, пока лошади не замерзли. Ничего не ответив, Джефри взнуздал лошадей и вывел их из хижины. В это время появилась полная луна, как огромный белый глаз между двумя черными грядами облаков, и покрыла серебром весь мир. Она осветила печальную картину; сверкающая равнина снега, местами поросшая кустарником боярышника, и то тут, то там мрачные очертания подстриженных дубов; это была опушка леса, и люди приходили сюда обрубать верхушки деревьев для топлива.

На расстоянии примерно ста пятидесяти ярдов, на гребне склона возвышался округлой формы холм, созданный не природой, а рукой человека. Никто точно не знал, но существовало предание, что однажды, сотни или тысячи лет назад, здесь произошла великая битва, в которой был убит король, и его победоносная армия, чтобы увековечить его память, насыпала над его останками этот холм.

В этой легенде говорилось, что это был морской король, поэтому для него построили или принесли сюда с берега реки лодку со всеми приспособлениями для гребли и усадили его в нее; также говорили, что по ночам можно видеть, как он в доспехах верхом на лошади объезжает окрестности, будто все еще руководит битвой. Во всяком случае холм назывался Королевским курганом, и люди боялись проходить мимо него после захода солнца.

Держа стремя своего хозяина, чтобы помочь ему сесть на лошадь, Джефри Стоукс вдруг вскрикнул и указал на что-то. Взглянув по направлению его вытянутой руки, сэр Джон в ясном лунном свете увидел всадника, неподвижного, как статуя, на самой вершине Королевского кургана. Казалось, он был закутан в длинный плащ, но его шлем сверкал на голове, как серебро. В следующую минуту край черной тучи скрыл диск луны, и, когда туча прошла, человека на лошади уже не было.

— Что этот парень там делал? — спросил сэр Джон.

— Парень? — дрожащим голосом ответил Джефри. — Я не видел никакого парня. Это был могильный призрак. Мой дедушка, вероятно, встретил его, потому что погиб в лесу неизвестно какой смертью; волки, которых было очень много в те дни, обглодали дочиста его кости; за сотни лет его встречали и многие другие и всегда как раз перед смертью. Плохой вестник — этот могильный призрак, и тот, кому он попался на глаза, поступит мудро, если повернет своих лошадей к дому; я бы тоже так сделал сегодня вечером, если бы мог поступить по-своему, хозяин.

— Какой в этом смысл, Джефри? Если он предрекает смерть, пусть придет смерть. Да я и не верю этим сказкам. Твое привидение просто лесной сторож или пастух.

— Лесной сторож или пастух не слоняются в метель в стальном шлеме на прекрасной лошади, когда нет скота для охраны и нельзя рубить деревья. Думайте, как хотите, хозяин, только упаси меня боже от таких сторожей и пастухов. Они, я полагаю, вестники ада.

— Значит, это был шпион, следивший за тем, куда мы едем, — ответил сэр Джон.

— Если так, то кто послал его? Блосхолмский аббат? В таком случае я бы лучше предпочел встретить дьявола, потому что с аббатом беды-то уж наверно не миновать. Я думаю, что нам лучше вернуться в Шефтон.

— Если тебе страшно, ты так и сделай, Джефри, а я для честного дела не побоюсь ни сатаны, ни аббата и поеду дальше один.

— Нет, хозяин. Много лет назад, когда мы были моложе, я сражался около вас на Флодденском поле, и сэр Эдуард, отец Кристофера Харфлита, был убит рядом с нами, а голоштанные рыжебородые шотландцы крепко нас нажимали, однако мне ни разу не захотелось удрать, даже когда детина с топором свалил вас и мы думали, что все погибло. Так зачем мне удирать сейчас? Хотя, по правде сказать, я боюсь этой нечисти больше, чем всех горцев по ту сторону Твида[664]. Едем; человек умирает только раз, и не все ли равно, когда это случится, потому что мне нечего терять в этом паршивом мире.

И так, без лишних слов, они отправились дальше, все время оглядываясь по сторонам. Вскоре лес стал гуще, и дорога, по которой они ехали, вилась то между огромными стволами первобытных дубов, то по краям болот, то сквозь колючий кустарник. Иногда дорогу очень трудно было различить, так как снег засыпал ее и под дубами было очень темно. Но Джефри родился в лесах и с детства различал по виду каждое дерево в тех местах, поэтому они благополучно ехали по правильной дороге. Но лучше было бы им никуда не ехать!

Когда они достигли перекрестка, где три другие дороги пересекали их путь, Джефри Стоукс, ехавший впереди, поднял руку.

— Что такое? — спросил сэр Джон.

— Следы десятка или доброй дюжины подкованных лошадей, проехавших часа через два после того, как снег выпал в последний раз. Интересно — кто бы это мог быть?

— Должно быть, путешественники, как и мы. Едем дальше, парень; до фермы осталось не больше мили.

Но Джефри Стоукс возразил:

— Хозяин, не нравится мне все это. Здесь скакали воины, а не странствующие торговцы или фермеры, и мне думается…

Мне думается, я узнаю их следы. Я говорю вам, нам лучше повернуть, чтобы не попасть в какую-нибудь ловушку.

— Поворачивай тогда ты, — равнодушно пробурчал сэр Джон. — Я замерз, устал и хочу покоя.

— Молите господа, чтобы вы не нашли его навсегда, — пробормотал Джефри, пришпорив лошадь.

Они поехали дальше через мертвую зимнюю тишину, прерывавшуюся лишь криками голодной совы, ищущей и не находящей пищи, или шорохом лисьих шагов, когда лиса петляя, пробиралась по снегу мимо них.

Наконец они выехали на окаймленную лесом и такую сырую поляну, что только болотные деревья могли там расти. Направо от них была небольшая, покрытая льдом заводь, с высохшим коричневым тростником, торчавшим тут и там на ее поверхности, а на противоположной стороне заводи росла группа совершенно обстриженных ив; их верхушки были срублены для столбов жителями расположенной недалеко отсюда лесной фермы. Усталая лошадь понюхала воздух и заржала, и в ответ ей совсем близко тоже послышалось ржание.

— Слава богу! Мы находимся ближе к ферме, чем я думал, — сказал сэр Джон.

— Когда он произнес эти слова, из-за колючего кустарника, служившего укрытием, появилось несколько человек, мчавшихся на них галопом, и лунный свет осветил обнаженные клинки в их руках.

— Воры! — закричал сэр Джон. — А ну-ка на них, Джефри, и пробьемся к ферме.

Слуга помедлил; он видел, что врагов было много и они не были просто грабителями, но его хозяин вытащил свой меч, пришпорил лошадь, и Джефри должен был последовать его примеру. Через двадцать секунд они уже были среди них, и кто-то предложил им сдаться. Сэр Джон бросился на этого парня и, поднявшись на стременах, ударил его. Тот мешком свалился на землю и теперь неподвижно лежал на снегу, окрасившемся алым цветом вокруг него. Один из всадников напал на Джефри, но тот повернул свою лошадь, и удар просвистел мимо, а затем Джефри острием меча отшвырнул его так, что всадник тоже упал и, чуть вздрагивая, остался лежать на снегу. Остальные, решив, что встреча была чересчур горячей, круто повернули и опять исчезли среди колючего кустарника.

— Теперь едем к ферме, — сказал Джефри.

— Не могу, — ответил сэр Джон. — Один из этих мошенников ранил мою кобылу. — И он указал на кровь бежавшую из глубокой раны в передней ноге лошади, которую она поднимала с жалобным видом.

— Возьмите мою, — сказал Джефри. — Я ускользну от них и пешком.

— Ни за что! К ивам! Мы будем защищаться там. — И, спрыгнув на землю, он побежал под прикрытие деревьев, а следом за ним верхом ехал Джефри. Раненая лошадь попыталась, прихрамывая, последовать за ними, но не смогла, так как у нее были разорваны сухожилия.

— Кто эти негодяи? — спросил сэр Джон.

— Оруженосцы аббата, — ответил Джефри. — Я видел лицо того которого я заколол.

Лицо сэра Джона омрачилось.

— Тогда нам конец, друг; они не посмеют нас выпустить.

В то время как он говорил, около них просвистела стрела.

— Джефри, — продолжал он, — у меня с собой есть документы; их нельзя потерять, с ними будет потеряно наследство моей девочки. Возьми их. — И он сунул пакет ему в руки. — И этот кошелек тоже. В нем порядочно денег. Беги отсюда куда угодно и спрячься на время в каком-нибудь потайном убежище. Не то они заставят тебя молчать. А потом, я поручаю это твоей совести, вернись с подмогой и повесь этого мошенника-аббата — ради твоей, Джефри. Она и господь вознаградят тебя за это.

Слуга сунул кошелек и бумаги в какой-то глубокий карман.

— Как я могу оставить вас, когда вам грозит смерть? — пробормотал он, скрипя зубами.

Не успели эти слова слететь с его губ, как он услышал, что в горле хозяина что-то заклокотало, и увидел стрелу, выпущенную откуда-то сзади и пронзившую ему горло. Опытный воин, он сразу понял, что рана была смертельна. Тогда он больше не колебался.

— Христос да успокоит вас! — сказал он. — Я выполню ваше приказание или умру. — И, повернув лошадь, он вонзил в нее шпоры, и та помчалась быстрее оленя.

Несколько мгновений сэр Джон наблюдал за тем, как он удалялся. Потом он выбежал из-за прикрытия, потрясая мечом над головой, — выбежал на открытое место, освещенное лунным светом, чтобы привлечь стрелы на себя. И они быстро посыпались на него, но прежде чем он упал — ибо его кольчуга была достаточно крепкой, — Джефри, припав к шее лошади, был уже в безопасности. Хотя убийцы упорно преследовали его, им не удалось его поймать.

Они искали его несколько дней в Шефтоне, ни в каком-либо другом месте. Джефри хорошо знал, что все дороги оцеплены, поэтому, не смея пробраться к дому, скакал как заяц, пока не добрался до моря; там стоял корабль, направляющийся в чужие страны, и на рассвете Джефри был уже в открытом море.

Глава 3

СВАДЬБА
На следующий день после гибели сэра Джона Сайсели Фотрел около полудня завтракала в Шефтон Холле. Она едва притронулась к грубой зимней пище, так как на душе у нее было неспокойно. Ее разлучили с любимым человеком, потому что он был накануне разорения, а ее отец отправился в путешествие, и она скорее догадывалась, чем знала, что оно было очень опасным. Молодая девушка, без друзей поблизости, в большом старом зале чувствовала себя покинутой. Сидя в этой огромной комнате, она вспоминала, до какой степени все было иным в годы ее детства, пока какая-то заразная болезнь, название и происхождение которой ей не было известно, не унесла ее мать, двух братьев и сестру — всех в одну неделю, не тронув только ее. Тогда в доме звучали веселые голоса, а теперь воцарилась тишина; и она одна, с нею только ее спаниель[665]. Кроме того, большая часть челяди уехала на повозках, нагруженных годовым запасом остриженной шерсти, которую отец берег до того момента, когда цены на нее вздорожали. И по такому глубокому снегу они вернутся не раньше чем через неделю, а то и позже.

О! Тревога, как зимние облака, давила ее сердце, и она, хотя была молода и красива, почти жалела о том, что не умерла тогда со своими братьями и не обрела наконец покой.

Чтобы подбодрить себя, она отпила из кубка пряного эля, поставленного около нее слугой и накрытого салфеткой, и была рада, что он согрел и немного успокоил ее. Как раз в эту минуту отворилась дверь и вошла ее кормилица, миссис Стоуэр. Она была красавицей в расцвете лет; ее мужа и ребенка унесла лихорадка, когда ей не было еще и девятнадцати, после чего ее привезли в Холл, чтобы нянчить Сайсели ибо мать девочки была очень больна после родов. Эмлин была высокой и смуглой, свои черные сверкающие глаза она унаследовала от отца, испанца благородного происхождения; ходили слухи, что в жилах ее матери текла цыганская кровь.

Во всем мире Эмлин Стоуэр любила только двоих людей: свою воспитанницу Сайсели да одного друга детства, некоего Томаса Болла, теперь брата-мирянина[666], скотника при аббатстве. Рассказывали, что в ранней юности он ухаживал за ней и она не противилась этому, но, когда трагически погибли ее родители, она, повинуясь воле опекуна, бывшего блосхолмского настоятеля, вышла замуж против своего желания; Томас же облекся в одежды брата-мирянина, так как был йоменом[667] из хорошей семьи, хотя и малообразованным.

Сайсели почувствовала в поведении кормилицы нечто странное, предвещавшее беду. Та остановилась около двери, повертела задвижку, чего никогда раньше не делала, потом повернулась и, выпрямившись, встала прямо против Сайсели, как картина в раме.

— Что случилось, няня? — спросила Сайсели дрожащим голосом. — Судя по твоему виду, у тебя есть новости.

Эмлин Стоуэр прошла вперед, оперлась рукой о дубовый стол и ответила:

— Вести недобрые, если это правда. Будь готова, моя голубка!

— Скорее, Эмлин, — тяжело дыша спросила Сайсели. — Кто погиб? Кристофер?

Эмлин покачала головой, и Сайсели с облегчением вздохнула, добавив:

— Тогда кто же?

— Ах, дорогая, ты теперь сирота.

Голова девушки склонилась на грудь. Потом она подняла ее и спросила: — Кто сказал тебе? Скажи мне всю правду, или я умру.

— Мой друг, — имеющий связь с аббатством; не спрашивай его имени.

— Я его знаю, Эмлин. Томас Болл, — прошептала в ответ Сайсели.

— Мой друг, — повторила высокая смуглая женщина, — рассказал мне, что сэр Джон Фотрел, наш господин, был убит бандой вооруженных людей и он сам убил двоих.

— Из аббатства? — спросила Сайсели так же шепотом.

— Кто знает? Я думаю, ими. Говорят, что стрела в его горле была как раз такой, какие они там делают. Джефри Стоукса преследовали, но он спасся бегством на каком-то тотчас же отплывшем корабле.

— Смерть ему за это, трусу! — воскликнула Сайсели.

— Не вини его пока. Он встретил другого моего друга и просил передать: он уехал, повинуясь последней воле своего хозяина; он слишком много видел, и для него бродить в окрестностях значило идти на верную смерть; но если он будет жив, то вернется с документами из-за моря, когда наступят лучшие времена. Он просит, чтобы вы в нем не сомневались.

— Документы? Какие документы, Эмлин?

Та пожала плечами.

— Откуда мне знать? Наверное, те, которые ваш отец повез с собой в Лондон и боялся потерять. Несгораемый ящик в его комнате открыт.

Теперь бедная Сайсели вспомнила, что ее отец говорил о каких-то документах, которые он собирался взять с собой, и начала плакать.

— Не плачь, дорогая, — сказала ее кормилица, гладя своей сильной рукой каштановые волосы Сайсели. — Так суждено богом, и с этим покончено. Теперь ты должна позаботиться о себе. Твоего отца нет, но кое-кто у тебя остался.

Сайсели подняла заплаканное лицо.

— Да, у меня есть ты, — сказала она.

— Я! — ответила Эмлин с беглой улыбкой. — Нет, какая от меня польза? Прошли те дни, когда тебе нужна была нянька. Ты мне что-то говорила о своем разговоре с отцом перед его отъездом, что-то насчет сэра Кристофера? Молчи! На разговоры нет времени; ты должна ехать в Крануэл Тауэрс.

— Зачем? — спросила Сайсели. — Он не может вернуть моего отца к жизни, право, показалось бы странным, что в такое время я посещаю мужчину в его собственном доме. Пошли к нему с этими вестями. Я останусь, чтобы похоронить моего отца и, — добавила она гордо, — чтобы отомстить за него. — Если так, голубка, ты останешься здесь, пока тебя тоже не похоронят в том же монастыре. Слушай! Я еще не рассказала тебе всех новостей. Аббат Мэлдон претендует на земли Блосхолма на основании какого-то хитрого закона. Из-за этого твой отец поссорился с аббатом в тот вечер. Вместе с землями ты попадешь под его опеку, как когда-то я была отдана под власть этого монастыря. До захода солнца сюда со своими оруженосцами приедет аббат, чтобы забрать все, а тебя для безопасности посадить в монастырь, где твоим мужем станет святая церковь.

— Господи боже мой! Неужели это так? — сказала Сайсели, вскакивая. — А большинство наших людей уехало! Я не смогу защитить дом от этого иноземного аббата, а осиротевшая наследница может продать только движимое имущество! О! Теперь я понимаю, что хотел сказать мой отец. Прикажи готовить лошадей. Я поеду к Кристоферу. Однако постой, няня. Что ему со мной делать? Это может показаться ему бесстыдным и оскорбить его.

— Думаю, что он жениться на тебе. Думаю, что сегодня ночью ты будешь его женой. Если же он не захочет, я узнаю почему, — гневно добавила она.

— Женой! Вечером! — воскликнула девушка, покраснев до корней волос. — А отец только что умер! Как это можно?

— Мы поговорим об этом с Харфлитом. Может быть, он, как и ты, захочет подождать и попросить оглашения в церкви или изложит дело перед лондонским юристом. Но я приказала приготовить лошадей и послала одну записку аббату с уведомлением, что ты приедешь узнать об участи отца, поэтому он не тронется с места до вечера; и другую в Крануэл Тауэрс, чтобы мы смогли найти нам кров и пищу. А теперь живо бери твой плащ и капюшон. Драгоценности в шкатулке у меня, потому что Мэлдон добивается их больше, чем даже ваших земель, и с ними все деньги, какие я нашла. Кроме того, я велела швее уложить кое-какие платья. Аббат голоден и скоро зашевелится. У нас нет времени для разговоров.

Через три часа при красном зареве заката Кристофер Харфлит, стоявший у дверей, увидел, что к нему по снегу едут верхом две женщины. Он узнал их еще тогда, когда они были довольно далеко.

— Значит, это правда, — сказал он отцу Роджеру Нектону, старому священнику Крануэла, вызванному им из прихода. — Я думал, этот дурак посыльный был пьян. Что же могло случиться, святой отец?

— Думаю, что сэр Джон погиб, сын мой, потому что, наверное, ничто иное не привело бы сюда леди Сайсели без свиты, с одной только служанкой. Весь вопрос с том — что произойдет дальше? — И он искоса взглянул на него. — Я-то знаю что, если бы все исполнилось по моему желанию, — ответил Кристофер с веселым смехом. — Скажите, отец, если бы вышло так, что эта леди захотела бы этого, смогли бы вы нас обвенчать?

— Без сомнения, сын мой, с согласия родителей. — И снова он взглянул на него.

— А если бы не было родителей?

— Тогда с согласия опекуна, так как невеста несовершеннолетняя.

— А если бы опекун не был объявлен или признан?

— Тогда такой брак, совершенный должным порядком, как всякое церковное таинство, будет нерушим, пока не велит судьба и пока папа его не отменит. Но ты знаешь, в этой стране папу не любят именно из-за брачного вопроса. Разреши мне объяснить тебе закон, церковный и гражданский…

Но Кристофер уже бежал к воротам, и наставление старого проповедника осталось недосказанным…

Они встретились в снежной метели; Эмлин Стоуэр поехала вперед, оставив их наедине.

— Что случилось, дорогая? — спросил он. — Что случилось?

— О Кристофер! — ответила Сайсели, всхлипывая. — Мой бедный отец умер — убит, по словам Эмлин.

— Убит! Кем?

— Воинами блосхолмского аббата, сказала мне Эмлин. Там, в лесу, вчера ночью. И по словам той же Эмлин, аббат собирается приехать в Шефтон, чтобы взять меня под опеку и заточить в монастырь. И потому, хоть и странно поступать так, но, оставшись беззащитной, я убежала к вам, — мне так велела Эмлин.

— Мудрая женщина эта Эмлин, — прервал Кристофер. — Я всегда ценил ее советы. Но неужели вы приехали ко мне только потому, что так велела Эмлин? — Не только поэтому, Кристофер. Я приехала от отчаяния: лучше быть с другом, чем одной. Куда еще я могла поехать? Кроме того, мой бедный отец, хотя и был очень сердит на вас, велел мне — это были его последние слова, — если возникнет необходимость, просить вашей помощи и…

О! Кристофер, я приехала, потому что вы клялись любить меня — я верила этому. Если бы я попала в монастырь, мать Матильда, настоятельница, хоть она добра и друг мне, может быть, и не выпустила бы меня оттуда, ведь ее начальник аббат, а он-то мне не друг. Он хочет отнять наши земли и знаменитые драгоценности. Эмлин захватила их с собой.

За это время они переехали ров и очутились у крыльца дома, и поэтому, не ответив, Кристофер, нежно снимая ее с седла, крепко прижал к груди; это, ему казалось, было самым лучшим ответом.

Подошел грум, чтобы увести лошадей: он притронулся в знак почтения к шапке и с любопытством посмотрел на них, а Сайсели, опершись на плечо своего возлюбленного, прошла сквозь сводчатую дверь Крануэл Тауэрса и попала в зал, где полыхал яркий огонь. Перед камином, грея тонкие руки, стоял отец Нектон и оживленно беседовал с Эмлин Стоуэр. При приближении молодых людей разговор оборвался — очевидно, речь шла о них.

— Госпожа Сайсели, — несколько возбужденно сказал добрый старик, — боюсь, что печальные обстоятельства привели вас сюда. — И он замолчал, не зная, что добавить.

— Да, действительно, — ответила она, — если все, что я слышала, правда. Говорят, что мой отец убит злодеями, но я точно не знаю, за что и кем, и что аббат Блосхолма собирается взять меня под свою опеку и заточить меня в Блосхолмский женский монастырь, а я не хочу туда идти. Я убежала сюда от него, потому что у меня нет другого убежища, хотя вы дурно можете истолковать мой поступок…

— Только не я, дитя мое. Я не буду выступать против аббата, потому что по церковному уставу он выше меня, но, примите во внимание, я ему не присягал в верности, так как этот приход ему не принадлежит, и я не бенедиктинец[668]. Все же скажу вам правду. Я считаю этого человека бесчестным. Руки у него загребущие; мало того, он не англичанин, а испанец, которого кто-то подослал сюда вредить нашему королевству, высасывать его богатства, устраивать бунты и доносить обо всем происходящем на пользу врагов Англии. — Однако у него при дворе есть друзья. Так, по крайней мере, сказал мой отец.

— Да, да, у таких людей всегда бывают друзья — деньги покупают их, хотя, может быть, для него и ему подобных черный день недалек. Да, ваш бедный отец погиб бог знает как, хотя я давно думал, что ему несдобровать, ибо он всегда говорил правду, да и вы с вашим богатством — лакомый кусочек для Мэлдона. А теперь, что нам дальше делать? Это тяжелый случай. Хотите ли вы укрыться в каком-нибудь другом монастыре?

— Нет, — ответила Сайсели, искоса взглянув на своего возлюбленного.

— Тогда, что же делать?

— О! Я не знаю, — сказала она и разрыдалась. — Что мне сказать вам, когда я в таком смятении и печали? У меня был единственный друг — мой отец, хотя временами он бывал груб. Однако по-своему он любил меня, и я послушалась его последнего совета. — И, потеряв остатки мужества, она опустилась на стул и, схватившись за голову, стала раскачиваться из стороны в сторону.

— Это неправда, — смело сказала Эмлин. — Разве я, вскормившая тебя, не друг тебе и разве отец Нектон не друг, и сэр Кристофер не друг? Уж если все вы потеряли разум, то я его сохранила, и вот мой совет! Там, на расстоянии не далее двух выстрелов из лука, есть церковь, а перед собой я вижу священника и пару, которая сойдет за жениха и невесту. И мы можем найти свидетелей и кубок вина, чтобы выпить за ваше здоровье, а после этого пусть блосхолмский аббат беснуется. Что скажете вы, сэр Кристофер?

— Вы знаете, что я думаю, няня Эмлин; но что скажет Сайсели? О! Сайсели, что скажете вы? — И он наклонился над ней.

Она поднялась, все еще всхлипывая, обхватила его шею руками и положила ему голову на плечо.

— Я думаю, что это воля божья, — прошептала она, — и зачем сопротивляться ей мне — его рабе и вашей, Крис?

— А теперь, что скажете вы, святой отец? — спросила Эмлин, указывая на молодых людей.

— Что еще можно сказать? — ответил старый священник, отворачиваясь. — Если вы потрудитесь прийти в церковь минут через десять, то найдете там свечу на алтаре, священника на амвоне и дьячка с открытой книгой. Большего мы не можем сделать за такое короткое время.

Затем он замолк, словно ожидая ответа, но, не услышав возражений, прошел через зал и вышел в дверь.

Эмлин взяла Сайсели под руку, повела ее в отведенную им комнату и там, как могла лучше, подготовила ее к свадебному торжеству. Не было красивого платья, чтобы ее нарядить, да, по правде говоря, и времени, чтобы наряжаться.

Но она причесала ее красивые каштановые волосы и, открыв шкатулку с восточными драгоценностями — великой гордостью Фотрелов, самым редкостным и древними в округе, украсила ее ими. Она надела на ее высокий лоб обруч с ниспадающими с него сверкающими бриллиантами, привезенными, как рассказывала легенда, предком ее матери — Карфаксом — из Святой земли, где когда-то они были личной собственностью языческой королевы, а на шею ожерелье из больших жемчужин. Для ее груди и пальцев нашлись броши и кольца, а для талии — драгоценный пояс с золотой пряжкой; а в ее уши она вдела две лучшие драгоценности: две большие розовые жемчужины, похожих на цветущий боярышник, когда он начинает вянуть. Наконец, она накинула ей на голову вуаль из диковинно сплетенных кружев и с гордостью отступила назад, чтобы взглянуть на нее.

Теперь Сайсели, все время молчавшая и не сопротивлявшаяся, в первый раз заговорила:

— Как они попали сюда, няня?

— Твоя мать надела их, когда венчалась, и ее мать тоже, так мне говорили. И однажды я уже надевала их на тебя, когда тебя крестили, голубка!

— Может быть; но как ты привезла их сюда?

— Под платьем на груди. Не зная, когда мы снова вернемся домой, я привезла их, думая что когда-нибудь ты выйдешь замуж и тогда они тебе пригодятся. А теперь, как это не странно, наступил час свадьбы.

— Эмлин, Эмлин, я уверена, что ты заранее задумала все это, и один бог знает, чем это кончится.

— Потому и бывает начало, дорогая, чтобы в предначертанное время наступил конец.

— О, но каким будет этот конец? Может быть, ты надела на меня саван. По правде говоря, я чувствую себя так, будто рядом со мной смерть.

— Она всегда рядом, — беззаботно ответила Эмлин. — Но пока она не трогает, — какое это имеет значение? Слушай, моя голубка; во мне течет испанская и цыганская кровь, а я верю предчувствиям и скажу тебе кое-что для твоего успокоения. Как бы часто не протягивала смерть к тебе свою руку, она не тронет тебя долгие, долгие годы, пока ты со временем не станешь почти такой же худой, как она! О! У тебя будут горести, как и у всех нас, может, хуже, чем у большинства, но ты дитя Счастья, ты выжила, когда все остальные погибли, и ты победишь и поддержишь других, как кит поддерживает морских уток. Поэтому дай, как и я, щелчок смерти, — и она сделала соответствующий жест, — и будь счастлива, пока можешь, а когда будешь несчастна, жди, пока наступят счастливые дни. А теперь иди за мной и, хотя твой отец убит, улыбайся, как должно улыбаться в подобный час, потому что какой мужчина захочет печальную невесту?

Они спустились в зал по широкой дубовой лестнице, где ожидал их Кристофер. Смущенно взглянув на него, Сайсели увидела, что под плащом у него была надета кольчуга и меч был привешен сбоку к поясу; с ним было несколько вооруженных людей. С минуту он не отрываясь, в смятении смотрел на ее сверкающую красоту, потом произнес:

— Не бойся напоминания о войне в час любви. — И он дотронулся до своих блестящих доспехов. — Сайсели, наша свадьба столь же странная, как и счастливая, и кто-нибудь может попытаться помешать ей. Теперь пойдем, моя дорогая леди. — И, низко поклонившись, он взял ее за руку и повел из дома; за ними следовала Эмлин, а вокруг, спереди и сзади, — слуги с факелами. Был сильный мороз, и снег хрустел под ногами. На западе, на сумрачном небе все еще горели последние красные отблески заката, а над ними, из-за выпуклого края земли, поднималась огромная луна. В саду, среди кустов и на тополях, окаймлявших ров, черные дрозды и дрозды-рябинники пели свою зимнюю вечернюю песню, в то время как вокруг серой башни соседней церкви все еще вились галки.

Эта картина, которая в ту минуту Сайсели, казалось, и не заметила, навсегда запечатлелась в ее памяти: холодные снега, чернильные деревья, тяжелое небо, сверкающий лик луны, дымный свет факелов, подхваченный и отраженный ее драгоценностями и кольчугой жениха, крики зимних птиц, лай собаки вдалеке, чужое крыльцо церкви, приближавшаяся с каждым шагом, продолговатые могильные камни, скрывавшие кости сотен людей; в свое время эти люди детьми проходили мимо них, потом женихами и невестами, и, наконец, тут пронесли окоченевшие белые тела тех, кто был раньше мужчинами и женщинами.

Теперь Сайсели и Кристофер оказались в крыле старого храма, где их, словно мечом, ударило холодом. При дымном свете факелов было видно, что, несмотря на короткий промежуток времени, вести об этой удивительной свадьбе распространились в округе, так как повсюду стояли группами, по крайней мере, десятка два людей, а некоторые из них сидели на дубовых скамьях около алтаря.

Все они повернулись и с любопытством смотрели, как жених и невеста прошли к алтарю, где стоял священник в облачении, а так как зрение у священника было неважное, то за ним стоял старый дьячок, высоко державший конюшенный фонарь, чтобы тот мог читать по книге.

Они дошли до резной перегородки и, по знаку священника, встали на колени. Отчетливым голосом он начал службу; вскоре, по вторичному знаку, молодая пара поднялась, подошла к перилам алтаря и снова встала на колени. Лунный свет, льющийся через западное окно, освещал их обоих, придавая им сходство с холодными белыми мраморными статуями, коленопреклоненными на могильной плите рядом с ними.

В течение всего обряда Сайсели, как зачарованная, смотрела на эти статуи, и ей казалось, что они и Харфлиты, крестоносцы давно прошедших дней, лежавшие совсем рядом, ласково и задумчиво следили за ней. Она дала нужные ответы; кольцо, хотя и слишком узкое, было надето ей на палец (в течение всей последующей жизни это кольцо временами причиняло ей боль, но она ни за что не хотела снять его), а потом кто-то поцеловал ее. Сначала она подумала, что это, должно быть, ее отец, и затем, вспомнив, чуть не заплакала, но услышала, как голос Кристофера называет ее женой, и поняла, что она была обвенчана.

Пока старый дьячок все еще держал фонарь над отцом Роджером, тот записал что-то в маленькой книге с пергаментным переплетом, спросив год ее рождения и полное имя; это показалось ей странным, — ведь он был на ее крестинах. Затем ее муж, пользуясь алтарем вместо стола, расписался в книге не очень-то быстро, так как он был плохой грамотей, и она тоже расписалась в последний раз своей девичьей фамилией; расписался и священник, и по его приказанию расписалась также и Эмлин Стоукс, умевшая хорошо писать. Потом, как бы спохватившись, отец Роджер вызвал некоторых прихожан, и они тоже хотя довольно неохотно, подписались как свидетели. Пока они это делали, он объяснил им, что ввиду особых обстоятельств лучше, чтобы были свидетельские показания, и что он собирается послать экземпляры этой записи разным сановникам и даже самому святому отцу в Рим.

Узнав это, они, казалось, пожалели, что связались с таким делом, и один за другим исчезли в темноте церковного крыла и из памяти Сайсели. Наконец все было кончено. Отец Нектон дул на маленькую книжку, пока не высохли чернила, потом спрятал ее под платьем. Старый дьячок, положив в карман полученное от Кристофера щедрое вознаграждение, осветил молодым путь через крыло церкви к выходу, затем запер за ними дубовую дверь, погасил свой фонарь и потащился по снегу к трактиру, чтобы там поболтать об этой свадьбе и выпить горячего пива.

В сопровождении факелоносцев Сайсели и Кристофер молча шлирука об руку к Тауэрсу, куда Эмлин, поцеловав невесту, ушла раньше. Добавив к своим бесчисленным летописям еще одну, быть может самую странную из всех церемонию, древняя церковь, оставшаяся позади, погрузилась в такое же безмолвие, как покойники в своих могилах.

Придя в Тауэрс, новобрачные вместе с Эмлин и отцом Роджером уселись за превосходнейший ужин, какой только мог быть приготовлен в столь короткий срок. Это был очень странный свадебный пир. Несмотря на малое число сотрапезников, сердечности хватало, так как старый священник произнес заздравную речь, пересыпанную латинскими словами, которых они не поняли; и все домашние, собравшиеся послушать его, выпили за них по кубку вина. Потом прекрасную невесту, которая то краснела, то бледнела, увели в лучшую комнату, наспех приготовленную для нее. Но Эмлин слегка задержалась, так как ей надо было кое-что сказать новобрачному.

— Сэр Кристофер, — сказала она, — вы очень быстро обвенчались с самой прекрасной леди, какую когда-либо освещало солнце или луна, вы можете считать себя счастливым. Однако такие большие радости редко достаются без горестей, и я думаю, горести эти близки. Найдутся люди, которые позавидуют вашему счастью, сэр Кристофер.

— Но ведь им не изменить случившегося, Эмлин, — ответил он с беспокойством. — Узел, завязанный сегодня вечером, не может быть развязан. — Никогда, — вставил отец Роджер. — Хотя, может быть, обстоятельства и внезапность этого союза необычны, но таинство совершено перед лицом всего мира с полного согласия обеих сторон и святой церкви. Мало того, еще до рассвета запись об этом я пошлю в регистратуру епископа и еще кое-куда, чтобы в последующие дни его не смогли оспаривать, и дам копии вам и кормилице вашей леди, ее ближайшему другу.

— Этот союз не может быть разорван ни на земле, ни на небе, — торжественно ответила Эмлин, — однако возможно, что его разрубит меч. Сэр Кристофер, я думаю, что правильнее всего как можно скорее уехать отсюда.

— Только, конечно, не сегодня вечером, няня! — воскликнул он.

— Нет, не сегодня вечером, — ответила она с еле заметной улыбкой. — Ваша жена пережила утомительный день, и у нее не хватило бы сил. Кроме того, нужно сделать приготовления, а сейчас это невозможно. Но завтра, если для вас будут открыты дороги, я думаю, мы должны отправиться в Лондон, где она сможет попросить защиты закона, потребовать свое наследство и попросить расследовать смерть отца.

— Это хороший совет, — сказал священник, и Кристофер, не отличавшийся разговорчивостью, кивнул головой.

— Как бы то ни было, — продолжала Эмлин, — у вас в доме есть шесть человек, а вокруг него имеются и другие. Отправьте посланца и соберите их всех здесь на рассвете, прикажите им захватить с собой провизии и какое у них есть оружие и луки. Поставьте также часового и, после того как отец и посланные уйдут, прикажите поднять подъемный мост.

— Чего вы боитесь? — спросил Кристофер, очнувшись от задумчивости.

— Я боюсь блосхолмского аббата и его наемных головорезов; для них закон не писан — об этом теперь знает душа погибшего сэра Джона; или же они используют законы, чтобы скрыть свои гнусные дела. Аббат уж постарается не допустить, чтобы такое сокровище проскользнуло у него между пальцев, а времена настали беспокойные.

— Увы! Увы! Это правда, — сказал отец Роджер, — этот аббат безжалостный человек, который ни с чем не считается, потому что он очень богат и у него много друзей как здесь, так и за морями. Однако он безусловно не посмеет…

— Это мы узнаем, — прервала Эмлин. — Тем временем, сэр Кристофер, встряхнитесь и отдайте приказание.

Кристофер созвал своих людей, поговорил с ними, после чего они очень помрачнели, но, будучи верными слугами и любя его, обещали выполнить все, как он велел.

Немного позже, сделав копию брачного свидетельства и подписав его, отец Роджер ушел вместе с посланцем. Подъемный мост подняли над рвом, двери заперли, и в башне у ворот поставили часового; тогда Кристофер, забыв обо всем, даже об опасности, угрожавшей им, пошел к той, что ждала его.

Глава 4

КЛЯТВА АББАТА
На следующее утро, вскоре после того как рассвело, Эмлин вызвала Кристофера и дала ему письмо.

— Когда оно пришло? — спросил он, подозрительно поворачивая его.

— Посыльный принес его из Блосхолмского аббатства, — ответила она.

— Жена, Сайсели, — позвал он через дверь, — будь добра, пойди сюда.

Она пришла очень скоро в длинном меховом плаще, необычайно хорошенькая, и, обняв свою кормилицу, спросила, что случилось.

— Вот, моя дорогая, — ответил он, протягивая ей бумагу. — Я никогда особенно не любил науки, а сегодня утром я, кажется, ненавижу ее; ты же больше училась, прочти ее.

— Мне не нравится эта большая печать, Крис; она не предвещает ничего хорошего, — слегка побледнев, с беспокойством ответила Сайсели.

— Послание, находящееся внутри, не мушмула[669], делающаяся мягче от хранения, — сказала Эмлин. — Дайте его мне. Меня обучили в монастыре, я смогу прочесть их каракули.

Сайсели, не возражая, вручила Эмлин письмо; та взяла его своими сильными пальцами, сломала печать, вытащила шелк, развернула и прочла. Послание гласило:

«Сэру Кристоферу Харфлиту, госпоже Сайсели Фотрел, Эмлин Стоуэр, служанке, и всем другим, кого это может касаться.

Я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, услышав о смерти сэра Джона Фотрела, рыцаря, от жестоких рук лесных воров и бродяг, в соответствии с исключительным правом, установленным законом и обычаем, вчера вечером принял на себя обязанности опекуна над вашей личностью и собственностью Сайсели, единственным оставшимся в живых его потомком. Мои посланцы вернулись с сообщением, что вы бежали из вашего дома в Шефтон Холле. Далее они сообщили, что, по слухам, вы отправились с вашей кормилицей, Эмлин Стоуэр, в Крануэл Тауэрс, в дом сэра Кристофера Харфлита. Если это так, то, ради вашего доброго имени, необходимо, чтобы вы немедленно покинули его, так как о вас и выше упомянутом сэре Кристофер Харфлите уже ходят сплетни. Поэтому я намереваюсь, если позволит господь, отправиться сегодня в Крануэл Тауэрс и если вы окажетесь там, то в качестве вашего законного опекуна и духовного отца приказать вам, несовершеннолетнему подростку, отправиться со мной в монастырь Блосхолма. Там я решил, во исполнение моей воли, оставить вас до тех пор, пока не найдется подходящий для вас муж, если только бог не обратит ваше сердце к себе и вы не останетесь в его стенах как одна из Христовых невест»

Клемент, аббат.
Прочитав письмо, все трое поняли, что на них надвигается беда, и несколько мгновений стояли неподвижно, глядя друг на друга, затем Сайсели заговорила:

— Принеси мне бумагу и чернила, няня. Я отвечу аббату.

Все было принесено, Сайсели написала круглым девическим почерком:

«Милорд аббат, В ответ на ваше письмо я ставлю вас в известность о том, что мой благородный отец (причину жестокой смерти которого необходимо расследовать и отомстить за нее) приказал мне, прощаясь, искать убежища, как Вы и предположили, в этом доме, из опасения, что меня постигнет такая же судьба от рук его убийц. Здесь, вчера, я обвенчалась перед лицом бога и людей в церкви Крануэла, как вы можете узнать из прилагаемой бумаги. Вам теперь незачем искать мне мужа, так как мой дорогой супруг сэр Кристофер Харфлит и я соединены до тех пор, пока смерть не разлучит нас. Заявляю также, что я не признавала и не признаю за Вами права теперь, или когда-либо раньше, опекать мою особу или унаследованные мною земли и богатства, коими я обладаю»

Ваша покорная слуга — Сайсели Харфлит.
Это письмо Сайсели переписала начисто, запечатала и затем оно было отдано посланцу аббата, который положил его в сумку и ускакал так быстро, как только возможно было по глубокому снегу.

Они следили из окна за его отъездом.

— Теперь, — сказал Кристофер, обернувшись к жене, — я думаю, дорогая, что чем быстрее мы тоже уедем, тем лучше. Этот аббат здорово проголодался, и я сомневаюсь, чтобы письмо удовлетворило его аппетиты.

— Я тоже так думаю, — сказала Эмлин. — Вы оба приготовьтесь и поешьте. Я пойду и прикажу оседлать лошадей.

Часом позже все было готово. Три лошади стояли у двери, а с ними охрана из четырех всадников. За такое короткое время Кристофер мог собрать немногих арендаторов и слуг — и в ответ на его призыв их собралось в Тауэрсе двенадцать человек; из них четверо имели оружие и коней. Хотя Сайсели пыталась показаться бодрой и счастливой, она вздрогнула, увидев их через открытую дверь. Снег шел не переставая.

— Странный медовый месяц предстоит нам, моя голубка, — тревожно сказал Кристофер.

— Это все неважно, пока мы едем вместе, — весело ответила она, но ее слова прозвучали неискренне, — хотя, — добавила она, и что-то словно сдавило ей горло, — хотя я бы хотела остаться здесь, пока не будет найдено и похоронено тело моего отца. Меня все время преследует мысль, что он лежит где-то в снегу, точно зарезанный бык.

— А я хочу похоронить его убийц! — воскликнул Кристофер. — Клянусь именем господа, я не оставлю этого дела, пока все не будет кончено. Не думай, дорогая, что я забыл о твоем горе, потому что я мало говорю о нем, но свадьба и похороны плохо вяжутся друг с другом. Поэтому будем радоваться, пока можно, ведь горести прошлого не избавляют нас от горестей будущего. Пойдем сядем на лошадей — и прочь отсюда, в Лондон, поищем там друзей и справедливости.

Потом, сказав несколько слов своим домашним, он посадил Сайсели на лошадь, и они поехали сквозь медленно падающий снег, думая, что в последний раз видят Тауэрс и расстаются с ним на долгие дни. Но этому не суждено было осуществиться. Когда они проезжали по большой блосхолмской дороге, намереваясь оставить аббатство слева, и были уже в трех милях от Крануэла, внезапно какой-то высокий человек, одетый в серую шубу из овчины, с монашеским капюшоном на голове и толстым посохом в руках, выскочил из-за забора и остановился перед ними.

— Кто ты? — спросил Кристофер, кладя руку на меч.

— Вы бы меня отлично узнали, если бы капюшон был откинут, — ответил он хрипло, — но если вы хотите знать мое имя, меня зовут Томас Болл, пастух, вон из того аббатства.

— Твой голос мне знаком, — сказал Кристофер, смеясь. — А теперь какое у тебя дело, брат Болл?

— Хочу найти стадо годовалых бычков, убежавших на опушку леса; они питаются, как и все мы, тем, что ухитряются найти, а погода наступает такая плохая, что они, того гляди, умрут с голоду. Вот какое у меня дело, сэр Кристофер. Но я вижу с вами моего старого друга, — и он кивнул в сторону Эмлин, которая следила за ним, не слезая с лошади, — так, с вашего разрешения, я спрошу ее, не хочет ли она исповедаться, так как отправляется, по-моему, в опасное путешествие.

Кристофер хотел показать жестом, что спешит, так как ему совсем не хотелось болтать с пастухом. Но Эмлин, следившая за ним, позвала:

— Поди сюда, Томас. Я сама отвечу тебе. У меня всегда найдутся грешки, чтоб наполнить кошелек священника, да и благословение получить неплохо, чтобы согреться.

Он зашагал вперед и, взяв ее лошадь под уздцы, отвел немного в сторону, где их не могли слышать, и тотчас же начал с всадницей оживленную беседу. Через одну-две минуты Сайсели, тихим шагом ехавшая впереди, оглянулась и увидела, как Томас Болл проскочил через забор по другую сторону дороги и исчез в падающем снегу, а Эмлин пришпорила лошадь, чтобы догнать их.

— Стойте, — сказала она Кристоферу, — у меня есть новости. Аббат со всеми своими оруженосцами и слугами, а их сорок человек или даже больше, ждет нас там, под прикрытием Блосхолмской рощи, намереваясь силой захватить леди Сайсели. Какой-то шпион донес ему о нашем отъезде!

— Я никого не вижу, — сказал Кристофер, вглядываясь в расположенную в низине рощу, так как они находились примерно в четверти мили от нее и на самом подъеме дороги. — Но это не так трудно проверить. — И он позвал двух лучших ездоков, приказал им ехать вперед и доложить, если кто-нибудь скрывается за лесом.

Всадники уехали, а они остались на месте и, сильно встревоженные, молча ждали.

Минут через десять, еще до того, как разглядели что-либо сквозь густо падающий снег, они услышали стук копыт множества скачущих лошадей. Затем появились два всадника, которые, приблизившись, закричали:

— Аббат и все его люди преследуют нас. Назад, в Крануэл, пока вас не захватили!

Кристофер помедлил одно мгновение, но, поняв, что счетырьмя мужчинами и двумя требующими охраны женщинами невозможно прорваться сквозь такой большой отряд, и, уже совсем ясно слыша приближающийся стук копыт, быстро дал приказание.

Они развернулись, и как раз вовремя, потому что в ту же минуту, не более чем в двухстах ярдах от них, появились первые всадники аббата, мчавшиеся по склону холма. Началась погоня; к счастью, лошади у них были хорошие и свежие, и все-таки, прежде чем они увидели Крануэл Тауэрс, преследователи уже были только в девяноста ярдах от них. Но здесь, на равнине, их лошади, почуяв стойло, должным образом ответили на хлысты и шпоры и вырвались немного вперед. Оставшиеся увидели их и побежали к подъемному мосту. Когда они были в пятидесяти ярдах от рва, лошадь Сайсели споткнулась и упала, сбросив ее в снег, затем поднялась и поскакала одна. Кристофер остановился около Сайсели и, когда она встала испуганная, но невредимая, протянул свою руку и, посадив на седло перед собой, помчался вперед, в то время как сзади них кричали ему: «Сдавайся!»

Под двойной тяжестью его лошадь бежала медленнее. Все же они достигли моста, прежде чем их догнали, и прогрохотали по нему.

— Поднять! — крикнул Кристофер, и все, кто там был, даже женщины, взялись руками за рычаги.

Мост начал подниматься, но тут пять или шесть воинов аббата, оставив лошадей, прыгнули на него и, ухватившись руками за его край, когда он был всего в шести футах от земли, продолжали висеть на нем, поэтому его не могли сдвинуть, и он остановился, не поднимаясь вверх и не опускаясь вниз. — Отпустите, вы, негодяи! — закричал Кристофер, но в ответ на это один из них с помощью своих товарищей вскарабкался на край моста и встал там, повиснув на цепях.

Тогда Кристофер выхватил у одного из слуг лук со стрелой в тетиве и снова закричал:

— Слушай, твоя жизнь в опасности!

В ответ человек прокричал что-то о приказаниях лорда аббата.

Кристофер посмотрел и увидел, что остальные сошли с лошадей и бежали к мосту. Он прекрасно понимал, что, если они достигнут моста, игра проиграна. Поэтому он больше не колебался, а, нацелившись, быстро натянул и отпустил тетиву. На этом расстоянии он не мог промахнуться. Стрела ударила человека туда, где его шлем соединялся с кольчугой, и, пройдя через горло, поразила его насмерть. Остальные, испугавшись, что их ждет такая же судьба, выпустили мост из рук, и, освобожденный от тяжести, он медленно поднялся и опустился со стороны дома, где был прочно закреплен. Впоследствии стало известно — об этом можно сказать и сейчас, — что этот человек был капитаном охраны аббата. Больше того, это он пронзил стрелой горло сэра Джона Фотрела и убил его каких-нибудь сорок часов назад. Так и случилось, что он умер подобной же смертью, а значит, один из убийц доброго рыцаря получил справедливое возмездие.

Теперь люди бежали назад, боясь, что за этой стрелой последуют другие, а Кристофер молча наблюдал за их бегством. Сайсели, стоявшая рядом с ним, закрыв лицо руками, чтобы не видеть зрелища смерти, вдруг опустила их и, повернувшись к своему мужу, сказала, указывая на труп, лежавший на снегу в луже крови:

— Как знать, сколько еще последует за ним? Думаю, что это лишь первый тур долгой игры, супруг мой.

— Нет, дорогая, — ответил он, — второй; первый был сыгран два дня назад у Королевского кургана, там в лесу, а кровь всегда призывает кровь. — Ах, — ответила она, — кровь призывает кровь. — Затем, подумав о том, что она осиротела, о том, каким будет ее медовый месяц, она повернулась, и, плача, пошла в свою комнату.

Пока Кристофер все еще стоял в нерешительности, подавленный совершенным убийством, не зная, что ему делать дальше, он увидел, как три человека отделились от группы воинов и поехали по направлению к Тауэрсу; один из них держал над головой белую ткань, как посланный для переговоров. Тогда Кристофер поднялся на маленькую орудийную башню около ворот, а следом за ним пошла Эмлин; спрятавшись за зубчатой кирпичной стеной, она могла все видеть и слышать, но оставаться незамеченной. Достигнув дальнего конца рва, тот, кто держал белое полотно, откинул капюшон своего длинного плаща, и они увидели, что это был сам блосхолмский аббат, — его темные глаза сверкали, а оливкового цвета лицо побелело от ярости.

— По какому праву вы охотитесь за мной на моих же землях и так бесцеремонно стучитесь в мои двери, милорд аббат? — спросил Кристофер, облокотившись на парапет ворот.

— По какому праву вы убиваете моего слугу, Кристофер Харфлит? — спросил аббат, указывая на труп, лежавший на снегу. — Разве вы не знаете, что проливший кровь заплатит своей кровью, что по нашим древним хартиям я имею право восстанавливать справедливость? И, клянусь святым именем господним, я это сделаю! — добавил он сдавленным голосом.

— Вот как, — задумчиво повторил Кристофер, — «заплатит своей кровью». Может быть, поэтому и умер этот парень. Скажите мне, аббат, не был ли он среди тех, которые недавно проезжали при лунном свете около Королевского кургана и встретили там случайно сэра Джона Фотрела?

Удар был сделан наугад, однако казалось, он попал в цель, по крайней мере челюсть аббата отвисла и слова, которые он собирался произнести, так и замерли на его губах.

— Я не понимаю значения ваших слов, — немного более спокойным голосом сказал он, — не знаю как погиб мой покойный друг и сосед, сэр Джон, да упокоит господь его душу! Однако о нем, вернее, о том, что он оставил, мы должны сейчас поговорить. Вы, говорят, похитили его дочь, несовершеннолетнюю девушку и, я боюсь, прикрываясь фальшивым браком, довели ее до позора — преступление более отвратительное, чем это убийство. — Нет, лишь посредством законного брака я доставил ей ничтожную честь стать законной женой Кристофера Харфлита. Если есть сила в обрядах святой церкви, тогда рука самого господа так крепко связала нас, как только мужчина может быть связан с женщиной, и смерть единственный священник, могущий развязать этот узел.

— Смерть! — повторил аббат медленно, с любопытством глядя вверх на него.

Некоторое время он молчал, потом продолжил:

— Пусть будет так; суд божий совершается постоянно, и у него есть много проницательных и быстрых посланцев, таких как этот. — Однако я мирный человек, и хотя вы убили моего слугу, я хотел бы решить наше дело полюбовно, если это возможно. Послушайте теперь, сэр Кристофер, вот мое предложение. Уступите мне Сайсели Фотрел…

— Сайсели Харфлит, — перебил Кристофер.

— Сайсели Фотрел, и я клянусь вам, над ней не будет совершено никакого насилия, и она не будет выдана замуж до тех пор, пока король, или главный викарий, или какой-либо суд, назначенный королем, вынесет решение по этому смехотворному делу и не объявит ваш смехотворный брак потерявшим силу.

— Что! — прервал Кристофер насмешливо. — Неужели аббат Блосхолма объявляет, что светская власть нашего королевства обладает правом развода?[670] Раньше, когда дело шло о королеве Екатерине, я слышал, как он, а также и другие утверждали иное.

Аббат закусил губу, но продолжал, не обращая внимания:

— Я так же не подам на вас жалобы по поводу убийства моего слуги, за что бы при иных обстоятельствах вас бы следовало повесить. Я напишу об этом как о несчастном случае, а потом выдам вознаграждение его семье. Теперь вы слышали мое предложение, — отвечайте.

— А что, если я откажусь от великодушного предложения выдать ту, что для меня дороже тысячи жизней?

— Тогда, в силу моих прав и власти, я возьму ее силой, Кристофер Харфлит, и, если случится несчастье, вы ответите за это головой.

Тут Кристофер не смог сдержать своей ярости.

— Вы осмеливаетесь угрожать мне, верному англичанину, вы, лжесвященник и иностранец-предатель, — закричал он, — находящийся, как все знают, на жалованье у Испании[671] и под покровом монашеской одежды строящий козни против страны, на землях которой вы разжирели, как конская пиявка? Почему Джон Фотрел был убит два дня тому в лесу? Вы не хотите отвечать? Тогда я отвечу. Потому, что он ехал ко двору, чтобы показать правду о вас и вашем предательстве, и за это вы убили его. Почему вы заявляете право на мою жену как на вашу подопечную? Потому, что вы хотите присвоить ее земли и богатство, чтобы оплачивать свои интриги и излишества. Вы думаете, что при дворе вы купили себе друзей и что ради денег те, в чьих руках власть, закроют глаза на ваши преступления? Может быть, и так, но это временно. Подождите, подождите! Не все глаза там слепы, не все уши глухи. И ваша голова будет поднята выше, чем вы думаете, — так высоко, что попадет на верхушку Блосхолмской башни для предупреждения всем тем, кто попытается продать Англию ее врагам. Джон Фотрел лежит мертвый, в горле у него стрела вашего головореза, но Джефри Стоукс с бумагами уехал. А теперь совершайте последнюю подлость, Клемент Мэлдон. Вам нужна моя жена — попробуйте взять ее.

Аббат слушал, слушал внимательно, впитывая каждое зловещее слово. Его смуглое лицо побелело от страха, потом потемнело от гнева. Вены на лбу вздулись, даже на таком расстоянии Кристофер мог это видеть. Он был так зол, что его лицо смешно исказилось, и Кристофер, заметив это, разразился искренним смехом.

Аббат, не привыкший к насмешкам, прошептал что-то двум людям, которые были с ним, после чего они одновременно подняли принесенные с собой самострелы и дернули спусковые крючки. Одна стрела, описав широкую дугу, ударилась о стену дома сзади и крепко вонзилась в сплетение украшений из гвоздей. Но другая, нацеленная лучше, ударила Кристофера повыше сердца; он пошатнулся, но стрела, пущенная снизу, ударившись о кольчугу, надетую на нем, проскользнула над его левым плечом. Люди, увидев, что он не был ранен, развернули лошадей и поскакали прочь, а Кристофер, положив другую стрелу на тетиву лука, оттянул ее к уху, целясь в аббата.

— Отпускай и покончи с ним, — пробормотала Эмлин из своего убежища за парапетом.

Но Кристофер с минуту подумал, потом закричал:

— Подождите немного, сэр аббат, мне надо сказать вам еще кое-что.

Аббат тоже поворачивал коня и не обратил на его слова никакого внимания.

— Подождите! — прогремел Кристофер. — Или убью вашу прекрасную кобылу.

А так как аббат все еще тянул за удила, он выпустил стрелу. Цель была настигнута точно. Стрела прошла как раз через изгиб шеи, разорвав связки между костями так, что бедное животное, выпрямившись, встало на дыбы и рухнуло наземь, сбросив своего седока в снег.

— Теперь, Клемент Мэлдон, — закричал Кристофер, — будете ли вы слушать или останетесь в снегу вместе с вашей лошадью и слугой и не услышите ничего больше до дня страшного суда? Если вы еще не догадались, то знайте, что я с юности упражнялся в стрельбе из лука. Если вы сомневаетесь, подымите руку, и я пропущу стрелу у вас между пальцев. Аббат, сбитый с ног, но не пострадавший, медленно поднялся и стоял теперь между трупами лошади и человека.

— Говорите, — сказал он глухим голосом.

— Милорд аббат, — продолжал Кристофер, — минуту назад вы пытались убить меня, и, если бы моя кольчуга была ненадежной, вам удалось бы это. Сейчас ваша жизнь в моих руках, ибо вы видели, что я не промахнусь. Ваши слуги идут вам на помощь; прикажите им остановиться или… — И он поднял лук.

Аббат повиновался, и люди, поняв его знак, остановились там, где были, на таком расстоянии, что не могли ничего слышать.

— У вас на груди распятие, — продолжал Кристофер. — Возьмите его в правую руку и дайте клятву.

Аббат опять повиновался.

— Клянитесь так, — говорил Кристофер, повторяя слова спрятавшейся за парапетом Эмлин. — Я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, перед ликом всемогущего бога на небесах, в присутствии Кристофера Харфлита и других на земле, — и резким кивком головы он указал на окна дома, где собрались и слушали все, кто в нем был, — даю клятву на распятии. Клянусь, что оставлю все притязания на опекунство над душой и телом Сайсели Харфлит, урожденной Сайсели Фотрел, законной жены Кристофера Харфлита, и все притязания на земли и богатства, которыми она владеет или которыми владел ее отец Джон Фотрел, рыцарь, или ее мать, покойная госпожа Фотрел. Клянусь, что не буду поднимать никакого дела ни в каком суде, ни в церковном, ни в светском, при этом или другом царствовании против вышеупомянутой Сайсели Харфлит или против вышеупомянутого Кристофера Харфлита, ее мужа, также не буду искать случая нанести оскорбление ни их душе, ни их телу или телам и душам тех, кто им верен, и с этой минуты они могут жить и умереть, не опасаясь ни меня, ни тех, кто мне подчинен. Поцелуйте распятие и принесите клятву, Клемент Мэлдон.

Аббат выслушал; его сердце никогда не отличалось мягкостью, а гнев был так велик, что он, казалось, раздулся, как обозленная жаба.

— Кто дал вам право диктовать мне клятвы? — спросил он наконец. — Я не буду клясться. — И он бросил распятие на снег.

— Тогда я буду стрелять, — ответил Кристофер. — Ну поднимите крест.

Но Мэлдон молча стоял со сложенными на груди руками. Кристофер нацелился и выстрелил; мало нашлось бы в Англии таких стрелков как он, — его стрела проткнула меховую шапку Мэлдона и сбила ее, не задев бритого лба аббата.

— Следующая попадет на два дюйма ниже, — сказал он, вставляя в тетиву новую стрелу. — Я не буду больше тратить зря хорошие стрелы.

Тогда, чтобы спасти свою жизнь, которой он весьма дорожил, Мэлдон очень медленно наклонился и, подняв распятие со снега, поднес его к своим губам, поцеловал и пробормотал:

— Клянусь.

Но клятва, данная им, сильно отличалась от повторенной Кристофером, потому что, как преследуемая лиса, он умел ответить хитростью на хитрость. — Теперь, когда я — рукоположенный аббат[672] — сделал по вашему, считая, что должен был уступить для того, чтобы, оставшись в живых, исполнять свой долг на земле, волен я отправиться по своим делам, Кристофер Харфлит? — спросил он с горькой иронией.

— Почему же нет? — спросил Кристофер. — Только, будьте любезны, с этого времени не вмешивайтесь в мои дела. Завтра мы с моей супругой собираемся ехать в Лондон, и нам не хотелось бы встретиться с вами на дороге.

Подняв свою шапку и вытащив из нее стрелу, аббат повернулся, пошел назад к своим людям, и вскоре они, поднявшись на горку, ускакали к Блосхолму.

— Теперь все хорошо кончилось; он дал мне клятву, которую едва ли осмелится нарушить, — сказал вскоре Кристофер. — А что скажешь ты, няня?

— Я скажу, что вы даже больший простак, чем я считала, — сердито ответила Эмлин, поднимаясь с места и потягиваясь, так как у нее свело все члены. — Клятва? Тьфу! Он уже освобожден от нее, так как она была дана под угрозой смерти. Разве вы не слышали, как я вам шепотом советовала пронзить стрелой его сердце вместо того, чтобы откалывать мальчишеские шутки с его шапкой?

— Я не хотел убивать аббата, няня.

— Глупец! Какая разница между ним и его слугами? А он еще скажет, что вы покушались на его жизнь, но промахнулись, и покажет шапку и стрелу в качестве вещественных доказательств. Но мои слова теперь уже не помогут, и скоро вы услышите об этом прямо от него самого. Идите, приготовьте свой дом к обороне и не осмеливайтесь ступить ногой за порог. Там вас ждет смерть.

Эмлин была права. Через три часа безоружный монах пришел, несмотря на метель, в Крануэл Тауэрс и бросил через ров письмо, привязанное к камню. Потом он прибил бумагу к одному из дубовых столбов наружных ворот и без единого слова ушел так же, как и пришел. В присутствии Кристофера и Сайсели Эмлин распечатал и прочитала второе письмо так же, как она прочитала первое.

Оно было коротким и гласило:

«Запомните, сэр Кристофер Харфлит и все остальные, к кому это может иметь отношение, что клятва, которую я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, дал вам сегодня, совершенно недействительна и не может иметь последствий, так как она была вырвана у меня под угрозой немедленной смерти. Запомните дальше, что доклад о совершенном вами убийстве направлен его величеству королю, шерифу[673] и другим представителям власти этого графства[674] и что в силу моих прав и власти, церковной и гражданской, я буду продолжать дело о возвращении ко мне моей подопечной, по имени Сайсели Фотрел, со всеми землями и другой собственностью, бывшей в руках его отца, покойного сэра Джона Фотрела. От ее имени я уже вступил во владение имуществом и воспользуюсь всеми средствами, какие понадобятся, чтобы схватить вас, Кристофер Харфлит, и передать в руки закона. Кроме того, посредством уведомления, посланного при сем, предупреждаю всех, кто примыкает к вам и содействует в совершаемых вами преступлениях, что и телам их и душам грозит гибель»

Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма.

Глава 5

ЧТО ПРОИЗОШЛО В КРАНУЭЛЕ
Прошла неделя. В течение первых трех дней в Крануэл Тауэрсе ничего или почти ничего не произошло: нападения никто не предпринимал. Однако Кристофер с помощью дюжины домашних слуг и мелких арендаторов обнаружил, что они окружены со всех сторон. Раза два кое-кто пытался выехать на недалекое расстояние, но тотчас вынужден был вернуться обратно, так как из близлежащих рощиц, из деревенских коттеджей и даже из дверей церкви появлялись превосходящие по численности группы людей. Они нигде не подъезжали к ним близко, и поэтому жертв не было. Отчасти это было даже плохо: не хватало радостного возбуждения настоящей борьбы, оставался только страх перед постоянной опасностью.

В других отношениях дела тоже шли плохо. Так, прежде всего, у них кончилось пиво, а затем израсходовали и весь запас остальных возбуждающих напитков, и им приходилось пить одну воду. Затем кончилось топливо, потому что почти все заготовленное находилось на ферме на расстоянии четверти мили от замка; на второй день осады эту ферму подожгли, и она сгорела со всем, что в ней было, а скот и лошади были уведены неизвестно куда.

Дошло до того, что они могли поддерживать огонь только в кухне, и то не очень жаркий, лишь для приготовления пищи, сжигая двери надворных строений и половицы чердака. Да и пищи было немного: только запас солонины, свинины в уксусе, копченой грудинки да немного овсянки и муки, из которых спекли лепешки и хлеб.

На четвертый день кончилось и это, и им пришлось довольствоваться вяленым мясом, несколькими яблоками, вместо овощей, и горячей водой, которую они пили, чтобы согреться. Наконец топить стало нечем; они вынуждены были есть сырое мясо и болели от этого. Мало того, наступила оттепель, и дом заледенел; поэтому днем у них зуб на зуб не попадал, а по ночам, из-за постоянного недоедания, им едва хватало силы протянуть до утра под всеми одеялами, какие были.

Ах, какими длинными казались эти ночи, без единого огонька в камине, без такого пустяка, как зажженная свеча! В четыре часа темнело, и темнота была беспросветна, так как луна поднималась невысоко, а туман не рассеивался до тех пор, пока около семи часов следующего утра не становилось светло. Боясь атаки, они все время прислушивались в темноте, так что не имели возможности спокойно выспаться.

Некоторое время все мужественно переносили эти лишения, даже арендаторы, хотя до них дошли слухи, что их фермы опустошены, а жены и дети выгнаны и нашли приют, где кому удалось.

Сайсели и Эмлин не роптали. Действительно, новобрачная, не хмурясь, переживала свой страшный медовый месяц. Она с мужем медленно прогуливалась вдоль рва или от окна к окну в пустых комнатах, пока, наконец, усталость не осиливала их, и они, передав дозор другим, не падали в изнеможении на какую-нибудь кровать, чтобы поспать хоть немного. Только одна Эмлин, казалось, никогда не спала. Но, в конце концов, их сотоварищи стали выражать недовольство.

Однажды утром на рассвете, после очень тяжелой ночи, они дождались Кристофера и сказали ему, что были готовы бороться за него и его супругу, но так как нет никакой надежды на помощь, они больше не могут мерзнуть и ждать голодной смерти, — короче говоря, они должны или покинуть этот дом, или сдаться. Он терпеливо выслушал их, понимая, что они правы, и затем посовещался с Сайсели и Эмлин.

— Наше положение безвыходно, дорогая жена. Что теперь делать, раз для нас нет надежды на подкрепление? Ибо никто ведь не знает, в каком мы состоянии! Сдаться или попытаться бежать под покровом тьмы?

— Только не сдаваться, — ответила Сайсели, заглушив рыдания. — Если мы сдадимся, они, конечно, нас разлучат, и безжалостный аббат отправит тебя на тот свет, а меня в монастырь.

— Это может случиться в любом случае, — пробормотал Кристофер, отворачиваясь. — А что скажешь ты, няня?

— Я думаю, надо бороться, — храбро ответила Эмлин. — Здесь нам, конечно, нельзя оставаться; откровенно говоря, сэр Кристофер, кое-кому здесь я не доверяю. Но что поделаешь? У них желудки пусты, руки заледенели, их жены и дети неизвестно где, и, вдобавок ко всему, над ними нависло тяжкое проклятье церкви. И всего этого не было бы, если бы они вас предали. Давайте возьмем оставшихся лошадей и ускользнем в ночной тишине, если сможем; если же не сможем, то умрем, как умирали люди и получше нас.

Так они решили испытать судьбу, полагая, что хуже, чем сейчас, быть не может, и провели весь остаток дня, готовясь, кто как умел. Семь лошадей все еще находились в конюшне, и, хотя они застоялись без движения, их накормили сеном и напоили.

На них они предполагали ехать, но сначала хотели откровенно объясниться с верными им людьми.

Поэтому около трех часов дня Кристофер созвал всех людей под воротами и с грустью поведал им все. Он объяснил им, что здесь больше нельзя оставаться, а сдаться означало бы обречь новобрачную на вдовство.

Они должны бежать, взяв с собой столько спутников, сколько у них лошадей, если, разумеется, кто-нибудь рискнет отправиться в такое путешествие. Если нет, то он и обе женщины поедут одни.

Тогда четверо самых верных людей, долгие годы служивших Кристоферу и его отцу, вышли вперед, говоря, что, как бы опасно это ни оказалось, они разделят его судьбу до конца. Он коротко поблагодарил их; тогда один из оставшихся спросил, что же им теперь делать, раз он собирается покинуть их, доведя до такого положения.

— Один бог знает, что я предпочел бы умереть, — ответил Кристофер от всей души. — Но, друзья мои, подумайте, в каком мы положении. Если я останусь здесь, — что будет с моей женой? Увы! Дело дошло до того, что вам приходится выбирать: или уйти с нами и рассеяться по лесу, где вас, я думаю, не будут преследовать, потому что этот аббат с вами не враждует; или вы останетесь здесь, а завтра на рассвете сдадитесь. В том и другом случае вы можете сказать, что я заставил вас остаться и что вы не пролили ничьей крови; об этом я дам вам бумагу.

Так они мрачно беседовали все вместе и, наконец, решили, что, когда сэр Кристофер и его супруга уедут, они тоже разойдутся и спрячутся как можно лучше. Но среди них был один мелкий фермер, по имени Джонатан Дикси, рассуждавший иначе. Этот Джонатан был арендатором Кристофера, но его втянули в дело защиты Крануэл Тауэрса почти что против его воли, по настоянию самого крупного из арендаторов Кристофера, с дочерью которого он был обручен. Это был ловкий молодой человек, и даже во время осады он, применив способ, который нет необходимости описывать, ухитрился переправить послание блосхолмскому аббату, где говорил, что, будь это в его власти, он был бы рад оказаться в любом другом месте. Поэтому он был уверен, что его ферма останется нетронутой, какова бы ни была судьба всех остальных.

Теперь он решил выпутаться из этой печальной истории как можно скорее, ибо Джонатан принадлежал к числу людей, предпочитающих всегда находиться на стороне победителя.

Поэтому хотя он и сказал: «Так! Так!» — громче своих товарищей, как только стало темно, пока другие готовили лошадей и сменяли караул, он перебросил через ров позади конюшни лестницу и убежал, карабкаясь по ее ступенькам, под прикрытием находившегося на лугу коровника.

Полчаса спустя, постаравшись натолкнуться на людей аббата и попасть в плен, он стоял перед ним в коттедже, служившем штабом. Сначала Джонатан ничего не хотел говорить, но когда они в конце концов пригрозили вытащить его на улицу и повесить, он, по его словам, для спасения жизни развязал язык и все рассказал.

— Так, так, — сказал аббат, когда тот кончил. — Господь благоволит к нам. Эти птички в наших сетях, и, значит, день святого Илария я буду справлять у себя в Блосхолме. За твою услугу, мастер Дикси, ты станешь моим управляющим в Крануэл Тауэрсе, когда он будет принадлежать мне.

Но можно сразу сказать, что все кончилось совсем не так, и он не только не получил места управляющего в Крануэле, но когда вся правда стала известна, невеста Джонатана не пожелала иметь с ним ничего общего, а люди тех мест разграбили его ферму и выгнали его из графства, и о нем с тех пор не было ни слуху ни духу.

Тем временем все было приготовлено к отъезду, и Кристофер, оставшись в Тауэрсе наедине с Сайсели, попрощался с ней в темноте, так как им нечем было осветить комнату.

— Это отчаянная попытка, — сказал он ей, — и я не могу сказать, чем она кончится и увижу ли я когда-нибудь снова твое милое личико. И все же, дорогая, мы провели вместе несколько счастливых часов; и если я погибну, а ты останешься жить, я уверен, что ты всегда будешь меня помнить, пока, как нас учили, мы не встретимся снова там, где никакой враг не сможет мучить нас и где нет холода, голода и темноты. Сайсели, если так суждено и у тебя будет ребёнок, научи его любить отца, даже если он никогда его не увидит. Тут она обвила его руками и плакала, плакала, плакала.

— Если ты умрешь, — рыдала она, — то, наверное, умру и я. Хоть я еще молода, но этот мир для меня полон скорби, а теперь, когда мой отец умер, без тебя, супруг мой, он превратится в ад.

— Нет, нет, — ответил он, — живи, пока хватит сил, потому что — кто знает? — часто самое худшее приводит к лучшему. Ведь и у нас были свои радости. Поклянись, что будешь жить, голубка!

— Хорошо, если ты тоже в этом поклянешься, потому что, может быть, умру я, а ты останешься жить. Мечи в темноте не выбирают цели. Давай пообещаем друг другу, что мы оба будем жить, вместе или врозь, пока господь не призовет нас.

Так, в ледяном мраке, дали они эту клятву, скрепив ее поцелуями. Время наконец наступило, и они, рука об руку, ощупью, пошли во двор, немного успокоившись оттого, что ночь была очень благоприятной для выполнения их плана. Снег растаял, и сильный ветер, очень бурный, но не холодный, дул с юго-запада, раскачивая высокие вязы, которые скрипели и стонали, как живые существа. Кристофер и Сайсели были уверены, что при таком ветре, как этот, их никто не услышит и не увидит под мрачным и беззвездным небом, а дождь, ливший между порывами ветра, смоет следы их коней.

Они молча оседлали лошадей и с четырьмя людьми — к этому времени все остальные ушли — переехали через подъемный мост, опущенный, чтобы они могли бежать. На расстоянии примерно трехсот ярдов их путь проходил через старый известковый карьер, вырытый много поколений назад; по обе стороны тропинки густо проросли деревья.

Когда они приближались к карьеру, в ночной тишине внезапно впереди заржала лошадь, и одно из их животных ответило ржанием.

— Стойте, — пролепетала Сайсели, слух которой обострился от страха. — Я слышу, как движутся люди.

Они натянули поводья и прислушались. Да, между порывами ветра слышался едва уловимый звук, как будто бряцали оружием. Они вперили взор в темноту, но ничего не смогли разглядеть.

Опять заржала лошадь, и ей ответило ржанье. Один из слуг выругал про себя животное и грубо ударил его плашмя мечом, и тогда отдохнувшая лошадь понеслась, закусив удила. В следующую минуту в известковом карьере перед ними поднялся невообразимый шум — шум окриков, удары меча, а потом тяжелый стон, словно сорвавшийся с губ умирающего человека.

— Засада! — воскликнул Кристофер.

— Можем мы объехать ее? — спросила Сайсели, и в ее голосе прозвучал ужас.

— Нет, — ответил он — ручей разлился; мы увязнем. Чу! Они атакуют нас. Обратно в Тауэрс, другого выхода нет.

Так они повернули и помчались, преследуемые криками и стуком копыт множества скачущих лошадей. Через две минуты они были уже там, — женщины, Кристофер и трое мужчин проскакали через мост.

— Поднять мост! — закричал Кристофер, и они спрыгнули с лошадей и, спотыкаясь, побежали к рычагам; слишком поздно, так как всадники аббата уже вступили на него.

Тогда началась битва. Лошади врагов шарахались назад от дрожавшего моста, поэтому ездоки спешились и ринулись вперед, но были встречены Кристофером и его тремя союзниками: в этом узком месте они могли заменить сотню.

Жестокие удары наносились в темноте наугад; двое из людей аббата упали, после чего низкий голос скомандовал:

— Вернитесь и подождите рассвета.

Когда они ушли, таща с собой раненых, а Кристофер и его слуги снова попытались поднять мост, они увидели, что он не двигается.

— Какой-то предатель испортил цепи, — сказал Кристофер тихим от отчаяния голосом. — Сайсели и Эмлин, идите в дом. Я и каждый, кто захочет, останемся здесь, чтобы покончить с этим делом. Когда меня убьют, сдайтесь. Я думаю, что впоследствии король рассудит нас по справедливости, если вы сможете до него добраться.

— Я не пойду, — застонала Сайсели. — Я умру с тобой.

— Нет, ты пойдешь, — сказал он, топая ногой, и, когда он произносил эти слова, стрела просвистела между ними. — Эмлин, тащи ее туда, пока ее не убили. Скорее, говорю я, скорее, или проклятье господа и мое обрушится на вас. Разожми руки, жена; как я могу сражаться, если ты висишь у меня на шее? Что! Неужели я должен ударить тебя? Ну что ж, вот и вот!

Она разжала руки и со стоном упала на грудь Эмлин, которая полунесла, полувела ее через двор, гдескакали на свободе испуганные лошади.

— Куда мы идем? — всхлипнула Сайсели.

— В центральную башню, — ответила Эмлин, — там, кажется, безопаснее. К этой башне, которая дала название всему замку[675], они шли ощупью. В отличие от остальной части дома, построенного главным образом из дерева, башня была каменной, ибо являлась частью старой постройки времен норманнов. Спотыкаясь, они медленно поднимались по ступенькам, пока наконец не достигли крыши, так как инстинктивно искали места, откуда могли что-нибудь видеть, если бы появились звезды. Здесь, на этом возвышении, они укрылись и ждали конца, каким бы он ни был, — ждали молча.

Сколько времени прошло, они не знали, пока наконец из-под крыши кухни, позади дома, не вырвалось пламя, которое подхватил ветер и понес на стены основного здания, так что вскоре оно тоже заполыхало. Дом подожгли; кто — неизвестно, хотя, говорили, что предатель Джонатан Дикси вернулся и сделал это то ли за плату, то ли для того, чтобы в этой ужасной катастрофе было забыто его собственное преступление.

— Дом горит, — сказала Эмлин спокойно. — Теперь, если ты хочешь спасти свою жизнь, иди за мной. Под этой башней есть погреб, где нас не тронет пламя.

Но Сайсели даже не двинулась, потому что при свете яростного, все разгорающегося пламени она могла видеть то, что происходило внизу, и как раз случилось так, что ветер относил дым в другую сторону. Там, за мостом, собралась стража аббата, а в воротах стоял Кристофер и трое его людей с обнаженными мечами, во дворе же, как ошалелые, метались и ржали от страха лошади.

Один из солдат взглянул наверх и увидел, что две женщины стоят на вершине башни, затем крикнул что-то аббату, сидевшему на лошади рядом с ним. Он посмотрел и тоже увидел их.

— Сдавайтесь, сэр Кристофер, — закричал он, — леди Сайсели горит. Сдавайтесь, чтобы мы могли спасти ее.

С минуту Кристофер колебался, потом повернулся и решил побежать через двор. Слишком поздно; ибо, когда он подошел, пламя вырвалось через крышу главного строения, и передняя стена, яростно полыхая, упала во двор и забаррикадировала дверь, так что дом превратился в пылающий очаг, куда нельзя было войти и где никто не мог бы выжить.

Тогда, казалось, им овладело безумие. С минуту он пристально смотрел вверх на фигуры двух женщин, стоящих высоко над клубящимся дымом и все охватывавшим пламенем. Потом вместе со своими тремя людьми он с ревом бросился в гущу солдат, последовавших за ним во двор, словно пытаясь проложить дорогу к аббату, скрывавшемуся сзади. Это было ужасное зрелище, потому что он и те, кто был с ним, сражались яростно и убили многих врагов. Вскоре из четверых в живых остался только Кристофер. Мечи и копья ударялись о его доспехи, но он не падал, а падали те, кто с ним сражался. Огромный детина с топором очутился позади него и со всей силы ударил по его шлему. Меч выпал из рук Харфлита; он медленно повернулся, посмотрел наверх, потом, вытянув руки, тяжело рухнул на землю.

Аббат спрыгнул с лошади и побежал к нему, встав около него на колени. — Погиб! — воскликнул он и начал отходную его отлетевшей душе — так, по крайней мере, показалось всем.

— Погиб, — повторила Эмлин, — и какой доблестной смертью!

— Погиб, — простонала Сайсели таким страшным голосом, что все внизу услышали ее. — Погиб, погиб! — и без чувств упала на грудь Эмлин.

В эту минуту оставшаяся часть крыши провалилась, скрыв башню столбами пламени и пеленой дыма. Оставаться здесь означало неминуемую гибель. Подняв сильными руками свою хозяйку, как она обычно делала, когда Сайсели была маленькой, Эмлин нашла верхнюю ступеньку лестницы, и, когда ветер на минуту рассеял дым, все бывшие внизу увидели, что обе женщины исчезли, и решили, что они погибли в огне.

— Теперь вы можете вступить на Шефтонские земли, аббат! — воскликнул голос во тьме ворот, ибо в этой суматохе нельзя было различить, кто говорит. — Но если бы мне посулили все земли Англии, я не хотел бы отвечать за эту невинную кровь!

Лицо аббата мертвенно побледнело и, хотя было достаточно жарко, его зубы застучали.

— Кровь падет на голову этого похитителя женщин, — с усилием воскликнул он, глядя вниз на Кристофера, лежавшего у его ног. — Поднимите его, чтобы над ним, погибшим при совершении убийства, мог свершиться суд. Неужели никто не может войти в дом? Кто спасет леди Сайсели, получит полный карман золота!

— Неужели кто-нибудь может остаться в живых, войдя в ад? — ответил тот же голос из мрака и дыма. — Ищите ее чистую душу в раю, если вам удастся попасть туда, аббат.

Страх был на лицах тех, кто поднял Кристофера и других убитых и раненых и понес их прочь, предоставив Крануэл Тауэрсу догорать дотла, ибо воздух там так раскалился, что никто не мог вынести этого жара.

Прошло два часа. Аббат сидел в маленькой комнате Крануэлского коттеджа, где он жил во время осады Тауэрса. Было около полуночи; однако, несмотря на усталость, он не мог отдыхать; конечно, если бы ночь не была такой темной и ненастной, он провел бы время в пути, возвращаясь в Блосхолм. На душе у него было неспокойно. Правда, все шло хорошо. Сэр Джон Фотрел был мертв — убитый «преступниками»; сэр Кристофер был мертв — разве его тело не лежало там, в коровнике? Сайсели, дочь одного из них и жена другого, тоже была мертва, сгорев в пожаре Тауэрса, и потому драгоценности и огромные земли, которых он домогался, безусловно попадут к нему в руки без всяких дальнейших хлопот. Ибо Кромуэл был подкуплен, а кто другой посмел бы попытаться вырвать их у могущественного блосхолмского аббата, который имеет на них известные права?

И все же он чувствовал себя очень неспокойно, потому что, как говорил тот голос (чей это был голос, он не знал, но голос казался знакомым): «Кровь этих людей падет на твою голову», — и тут он вспомнил текст святого писания, им же процитированный Кристоферу: «Кровь пролитая взывает о крови». Кроме того, хотя он и заплатил генеральному викарию, чтобы тот поддерживал его, монахи не были в большом почете при английском дворе, и если эта история дойдет до него — а это могло случиться, так как даже бессильные мертвецы находят друзей, — то не исключена возможность, что ему зададут вопросы, на которые будет трудно ответить. Перед небом он мог оправдаться во всем, что сделал, но перед королем Генрихом, если правда дойдет до его королевских ушей (король ведь присвоил себе права самого папы), — это будет не так-то легко.

В комнате было холодно после зноя, который они испытали на пожаре. В жилах аббата текла южная, горячая кровь; он стал зябнуть; его охватило уныние и тоска; он начал задумываться — насколько же в глазах бога цель оправдывает средства? Он открыл дверь дома и, держась за нее, чтобы сильный зимний ветер не сорвал ее со слабых петель, громко позвал брата Мартина, одного из своих капелланов. Вскоре пришел Мартин, появившись из коровника с фонарем в руках, — высокий, тонкий человек с тревожным и грустным взглядом, длинным носом и умным ликом. Поклонившись, он спросил, что угодно его начальнику.

— Мне угодно, брат, — ответил аббат, — чтобы ты закрыл дверь от ветра, потому что этот проклятый климат убивает меня. Да, если сможешь, затопи камин, но дрова слишком сырые, они не горят, а дымят. Видишь, я был прав: если так будет продолжаться, к утру мы превратимся в окорока. Ну хватит, не надо, растопим завтра утром, сегодня вечером мы видели достаточно огня; садись, выпей кубок вина, — нет, я забыл, ты пьешь только воду; тогда съешь кусок хлеба с мясом.

— Спасибо, милорд аббат, — ответил Мартин, — но я не могу притрагиваться к мясному: сегодня пятница.

— Пятница или нет, мы ведь уже притрагивались к мясу — к плоти людей — там, в Тауэрсе, сегодня вечером, — ответил аббат с принужденным смехом. — Однако делай, что велит тебе совесть, брат, и ешь хлеб. Скоро полночь и можно будет заесть мясом.

Тощий монах поклонился и, взяв ломоть хлеба, начал жевать его, потому что и вправду чуть ли не умирал от голода.

— Ты молился у трупа этого кровожадного мятежника, причинившего нам столько вреда и потерь? — спросил вскоре аббат.

Секретарь кивнул и, проглотив корку, сказал:

— Да, я молился над ним и над другими. Во всяком случае он был храбр, и, должно быть, ему тяжело было видеть, как его молодую жену сожгли, словно ведьму. Кроме того, я обдумал это дело и не понимаю, в чем заключался его грех, — ведь он только храбро сражался, когда на него напали. Брак его без сомнения вполне законный, а должен ли он был испросить вашего разрешения на него — это вопрос, о котором судебные инстанции христианского мира могли бы спорить.

Аббат нахмурился; он не любил столь откровенного и беспристрастного тона, когда вопрос так близко касался его.

— Недавно вы удостоили меня чести, выбрав меня одним из своих исповедников, хотя я думаю, что вы мне всего не говорите, милорд аббат; потому я и поверяю вам свои мысли, — продолжал, как бы извиняясь, брат Мартин.

— Тогда продолжай. Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что мне не нравится это дело, — медленно отвечал он в промежутках, когда переставал жевать хлеб. — Вы поссорились с сэром Джоном Фотрелом из-за земель, принадлежавших аббатству, как вы говорите. Бог знает, кто прав, я не разбираюсь в законах, но ведь он отрицал это, — я сам слышал его слова там, в вашей комнате, в Блосхолме. Он отрицал это и обвинил вас в предательстве, достаточном для того, чтобы отправить на виселицу весь Блосхолм, о чем опять-таки правду знает один бог. Вы в гневе угрожали ему, но он и его слуга были вооружены и поэтому победили, а на следующий день они оба поехали в Лондон с какими-то документами. Да, в ту ночь сэр Джон Фотрел был убит в лесу, хотя его слуге Стоуксу удалось бежать с документами. Так кто же убил его?

Аббат взглянул на него, затем, казалось, принял внезапное решение.

— Наши люди, оруженосцы, собранные мной для защиты нашего монастыря и церкви. Я приказал схватить его живым, но старый английский бык не сдавался и боролся так яростно, что все кончилось иначе, к моему сожалению.

Монах положил хлеб — казалось, он больше не мог есть.

— Ужасное злодеяние, — сказал он. — За него вам придется когда-нибудь ответить перед богом и людьми.

— За него нам всем придется отвечать, — поправил аббат, — вплоть до самого последнего монаха и солдата, и тебе не меньше, чем всем нам, брат, потому что разве ты не присутствовал при нашей ссоре?

— Да будет так, аббат. Я невинен и готов отвечать.

Но это не все. Леди Сайсели, услышав об этом убийстве — нет, нечего вам гневаться, иначе этого не назвать — и узнав, что вы претендуете на опеку над ней, бежала к своему жениху, сэру Кристоферу Харфлиту и в тот же день была обвенчана с ним приходским священником этой церкви.

— Это был незаконный брак. Не было сделано должного оглашения. Мало того, как могла моя подопечная обручиться без моего разрешения?

— Ей не принесли извещения о назначении опеки, если даже она установлена, по крайней мере так она заявила, — спокойно и упрямо ответил Мартин. — Я думаю, что во всей Европе не найдется суда, который не признал бы этого открыто совершенного брака, когда станет известно, что они оба некоторое время жили как муж и жена и мужем и женой были признаны окружающими, — даже сам папа этого не сделает.

— Ты заявил, что не законовед, а законы толкуешь, — вставил саркастически Мэлдон. — Ну, какое это имеет значение, если брак разрушен смертью? Муж и жена, даже если их брак действителен, оба умерли: все кончено.

— Нет, ибо теперь их жалоба — в небесном суде, а там придется отвечать каждому из нас; и небо может побудить к действию свои орудия на земле. Нет, не нравится, не нравится мне это; и я скорблю о них, таких любящих, храбрых и молодых. Их кровью и кровью многих других запятнаны наши руки — из-за чего? Из-за полоски плоскогорья и болота, которые король или кто-нибудь другой могут завтра же у нас отнять.

Аббат, казалось, съежился под тяжестью этих печальных и серьезных слов, и некоторое время они молчали. Потом он собрался с мужеством и сказал:

— Я рад, что ты помнишь, что их кровью запятнаны не только мои, но и твои руки; может быть, теперь ты будешь их прятать.

Он встал и пошел к двери, потом к окну — убедиться, что снаружи никого нет, затем, вернувшись, вскричал яростно:

— Дурак! Неужели ты думаешь, что все это совершено было ради нового поместья? Правда, эти земли принадлежат нам по праву и нам нужен доход, который можно с них получать, по за этим кроется нечто большее. Всей церкви в нашем королевстве угрожает проклятый сын велиала[676], сидящий на троне. Но что это с тобой, сын?

— Я англичанин и не люблю слушать, когда английского короля называют сыном велиала. Я знаю, грехи его велики и черны, как, впрочем, и грехи других людей, но все же — сын велиала! Одних этих слов достаточно, чтобы вас повесить, если бы король их услышал!

— Хорошо, пусть он будет ангелом благородства, если тебе это больше нравится. Во всяком случае, нам грозит беда. Вопреки законам божеским и человеческим наша благословенная королева, Екатерина Испанская, отвергнута в угоду какой-то девке, занявшей ее место[677]. Даже и теперь у меня есть сведения из Кимболтона[678], что она умирает там от медленно действующего яда; так говорят, и я этому верю. У меня есть и другие вести. Фишер[679] и Мор[680] умерщвлены, а в следующем месяце в парламенте будет поставлен вопрос об уничтожении малых монастырей и присвоении их богатств[681], а затем наступит и наша очередь. Но мы не будем покорно терпеть все это: прежде чем окончится этот год, вся Англия будет в огне, и я, Клемент Мэлдон, я — я зажгу его. Теперь ты знаешь правду, Мартин. Предашь ли ты меня, как сделал бы этот мертвый рыцарь?

— Нет, милорд аббат, ваши тайны в безопасности. Я ведь ваш капеллан, а своенравный и мстительный король и вправду причинил много вреда богу и его слугам. И все же я говорю, что мне это не нравится, и я не знаю, чем все это окончится. Мы, англичане, — люди упорные, и вам — испанцам — нас не понять и не сломить, а Генрих силен и хитер, да и народ стоит за него. — Я знал, что могу тебе доверять, Мартин, и недаром так открыто говорил с тобой, — продолжал Мэлдон более мягким тоном. — Хорошо, ты узнаешь все. Великий император Германии и Испании на нашей стороне, как и должно быть, если принять во внимание его кровь и веру. Он отомстит за несправедливости, причиненные церкви и его тетке — королеве. Я знаю его, являюсь здесь его посланцем, и то, что я делаю, сделано по его приказанию. Но мне нужно больше денег, чем он может дать мне, вот почему я поднял дело о Шефтонских землях. У леди Сайсели есть огромной ценности украшения, хотя боюсь, они погибли в огне сегодня вечером.

— Грязные деньги — корень всех зол, — пробормотал брат Мартин.

— Да, но также источник всякого блага. Деньги, деньги. Мне нужно много денег, чтобы покупать людей и оружие, чтобы защищать небесную твердыню — церковь. Никаких жизней не жаль во славу и утверждение бессмертной церкви. Пусть погибают! Мой друг, ты боишься; гибель этих людей тяготит твою совесть, — увы, мне тоже тяжко. Я любил эту девушку, которую ребенком держал на руках, и я любил даже ее грубого отца, я любил его за честное сердце, хотя он всегда не доверял мне — испанцу — и имел на то основания. Любил я и Харфлита, лежащего там; он был храбрец, но не из тех, кто бы стал служить нашему делу. Они погибли, и за их пролитую кровь мы должны просить отпущения.

— Если сможем его получить.

— О, сможем, сможем. Оно уже лежит у меня в сумке под знакомой тебе печатью. Не бойся и за нашу бренную оболочку. В Англии подымается такой ветер, что все случившееся сегодня — перед ним только легкое дуновение. Какое значение имеют несколько выпущенных стрел, пожар, погибшие жизни, когда дело идет о столкновении между светской и духовной властью, когда решается вопрос, кто из них будет обладать скипетром в великой Британии? Мартин, у меня есть для тебя поручение, и оно может привести тебя к епископству, прежде чем все будет окончено, и если таковы твои мысли и цели, и ты преодолеешь свои сомнения и колебания, у тебя хватит ума, чтобы управлять. Корабль «Большой Ярмут», отплывший несколько дней назад в Испанию, прибит обратно к берегу и завтра утром должен снова поднять якорь. У меня есть письма для испанского двора; ты повезешь их, а также передашь кому следует мои устные объяснения, которые не могут быть доверены бумаге: за них нам грозила бы виселица. Корабль направляется в Севилью, но ты последуешь за императором, где бы он ни был. Ты поедешь, не правда ли? — И он взглянул на него искоса.

— Я повинуюсь приказанию, — ответил Мартин, — хотя я мало знаю испанцев и испанский язык.

— В каждом городе есть бенедиктинский монастырь, а в каждом монастыре — переводчик, и ты будешь официально направлен к ним, образующим великое братство. Значит, решено. Иди и подготовься как можно лучше. Мне надо писать письма. Стой! Чем скорее похоронят этого Харфлита, тем лучше.

Прикажи этому здоровому парню, Боллу, найти церковного сторожа и помочь вырыть могилу, потому что на рассвете мы его похороним. Теперь иди, иди; я сказал тебе, что должен писать. Возвращайся через час, и я вручу тебе деньги на поездку, а также сообщу все, что ты должен будешь передать устно.

Брат Мартин поклонился и вышел.

— Опасный человек, — пробормотал аббат, когда за ним закрылась дверь, — слишком честный для нашей игры и слишком уж англичанин. Патриотизм так и пробивается сквозь его рясу. У монаха не должно быть ни родины, ни родни.

Но в Испании его кое-чему научат, и я уж постараюсь, чтобы его задержали там на достаточно долгий срок. Теперь пора приняться за письма. — И он сел за грубо сколоченный стол и начал писать.

Полчаса спустя дверь отворилась, и вошел Мартин.

— Что еще? — спросил раздраженно аббат. — Я сказал: «Возвращайся через час».

— Да, вы это сказали, но у меня хорошие новости, и я думал, что вам было бы интересно их услышать.

— Тогда выкладывай. В наши дни это редкость. Нашли драгоценности? Нет, это невозможно. Дом все еще горит. — И он взглянул через окно. — Какие новости?

— Лучше, чем драгоценности, — Кристофер Харфлит жив. Когда я молился над ним, он повернул голову и пробормотал что-то. Думаю, что его только оглушили. Вы искусны в медицине, пойдите и посмотрите на него.

Через минуту аббат склонился над бесчувственным телом Кристофера, лежавшим на грязном полу коровника. При свете фонарей он пощупал искусными пальцами его раненую голову, с которой сняли разбитый шлем, в после этого дослушал его сердце и пульс.

— Череп рассечен, но не разбит, — сказал он. — Я думаю, что он может пролежать без сознания много дней, но если за ним ухаживать и кормить его, то этот молодой и сильный человек будет жить. Если же его оставить одного в этом холоде, он умрет к утру; и может быть, лучше, если он умрет. — И он взглянул на Мартина.

— Это было бы настоящим убийством, — ответил секретарь. — Пойдемте отнесем его к огню и вольем молока ему в горло. Мы еще можем его спасти. Поднимайте его за ноги, а я возьму за голову.

Аббат сделал это не особенно охотно, как показалось Мартину, скорее, как человек, у которого нет выбора.

Полчаса спустя, когда раны Кристофера были смазаны мазью и ему в горло было влито молоко, которое он проглотил, хотя и был без чувств, аббат, глядя на него, сказал Мартину:

— Ты отдал приказания насчет похорон Харфлита, не так ли?

Монах кивнул.

— А ты сказал кому-нибудь, что в настоящее время ему могила не нужна? — Никому, кроме вас.

Аббат некоторое время раздумывал, потирая бритый подбородок.

— Я думаю, что похороны должны состояться, — сказал он вскоре. — Не пугайся: я не собираюсь хоронить его живым. Но в коровнике лежит еще один мертвец — Эндрью Вудс, мой слуга, шотландский солдат, убитый Харфлитом. У него здесь нет друзей, и никто не потребует его тела, а они примерно одного роста и объема. Завернутый в одеяло труп никто не распознает, а люди будут думать, что Эндрью похоронили вместе с остальными. Пусть он хотя бы после смерти поднимется выше своего звания и займет могилу рыцаря. — С какой целью вы хотите сыграть такую безбожную шутку, тем более, что через день все разъяснится? — спросил Мартин, пристально глядя на него. — Ведь все увидят, что сэр Кристофер жив.

— С весьма благой целью, мой друг. Пусть лучше все считают сэра Кристофера Харфлита мертвым; ибо, если узнают, что он жив, его могущественный родственник, живущий на юге, может навлечь на нас много неприятностей.

— Вы думаете?.. Если так, то, клянусь богом, я не стану в этом участвовать!

— Я сказал — считать мертвым. Куда девалась сегодня твоя сообразительность? — раздраженно ответил аббат. — Сэр Кристофер поедет с тобой в Испанию под именем больного брата Луиса; он, как и я, родом оттуда и хотел, как мы все знаем, вернуться домой, но слишком тяжело болен, чтобы осуществить это. Ты будешь ухаживать за Харфлитом, и на корабле он или умрет или выздоровеет, в зависимости от божьей воли. Если он выздоровеет, то наше братство окажет ему в Севилье гостеприимство, несмотря на его преступления, а к тому времени, когда он опять вернется в Англию, что будет не скоро, люди забудут эту нашу схватку, переживая надвигающиеся более грандиозные события. Никто ему не повредит, поскольку леди, на которой он якобы женился, без сомнения умерла. Кстати, пусть он узнает об этом от тебя, если вновь обретет сознание.

— Странная игра, — пробормотал Мартин.

— Странная или нет, это моя игра, и я ее должен сыграть. Поэтому не задавай вопросов, а подчиняйся и дай клятву молчать, — холодно и жестко ответил аббат. — Крытые носилки, принесенные сюда для раненых, находятся в соседней комнате. Закутаем этого человека в одеяло и в монашескую рясу и положим его на них. Потом пусть братья, умеющие не задавать вопросов, отнесут его в Блосхолм, как одного из мертвецов, а перед рассветом, если он еще будет жив, на корабль «Большой Ярмут». Корабль будет стоять у причала в полумили от ворот аббатства. Торопись и помоги мне. Я догоню тебя с письмами и прослежу, чтобы тебе выдали все нужные вещи из нашей кладовой. Я еще должен поговорить с капитаном, прежде чем он поднимет якорь. Не трать больше времени на разговоры, а подчиняйся и храни все в тайне.

— Я подчинюсь и сохраню все в тайне, как велит мне долг, — ответил брат Мартин, смиренно поклонившись. — Но чем кончится все это дело, знают только бог и его ангелы. Повторяю — мне оно не нравится.

— Очень опасный человек, — пробормотал аббат, глядя вслед Мартину. — Ему тоже следует побыть в Испании. И подольше. Я позабочусь об этом!

Глава 6

ПРОКЛЯТЬЕ ЭМЛИН
На следующее утро после сожжения Тауэрса, как раз перед самым рассветом, труп, небрежно завернутый в саван, был перенесен из деревни на Крануэлское кладбище, где была вырыта неглубокая могила — его последний приют.

— Кого мы так спешно хороним? — спросил высоченный Томас Болл, один в темноте вырывший могилу, так как велено было сделать это срочно, а перепуганный суматохой могильщик убежал.

— Злодея этого, сэра Кристофера Харфлита, нанесшего нам такие потери, — сказал старый монах; ему приказали совершить обряд погребения, так как священник, отец Нектон, тоже уехал, боясь мести аббата за свое участие в бракосочетании Сайсели. — Печальная история, очень печальная история. Ночью они венчались и ночью же погребены: она — в пламени, он — в земле.

Поистине, о господи, неисповедимы пути твои, и горе тому, кто подымает руку против твоих помазанников!

— Верно, что неисповедимы, — ответил Болл. Стоя в могиле, он взял труп за голову и положил его между своими широко расставленными ногами. — Настолько неисповедимы, что простой человек задумывается, каков будет неисповедимый конец всего этого и почему этот благородный молодой рыцарь стал неисповедимым образом намного легче, чем был. Наверное, из-за всех постигших его бед и голодухи в сожженном Тауэрсе. Почему не положить его в склеп вместе с предками? Это бы избавило меня от работы в обществе привидений, часто посещающих это место. Что вы говорите, отец? Потому что плита замурована, а вход заложен кирпичами и не найти каменщика? Тогда почему бы не подождать, пока он не найдется? Да, неисповедимо, поистине неисповедимо! Но как я осмеливаюсь задавать вопросы? Если милорд аббат приказывает, монах повинуется, ибо у настоятеля нашего пути тоже неисповедимы.

— Теперь все в порядке — лежит прямо на спине, ногами на восток, по крайней мере, я так думаю, потому что в темноте я не мог как следует разобраться, и вся неисповедимая история неисповедимо заканчивается. Дайте-ка мне вашу руку, чтобы выбраться из ямы, отец, и читайте скорее молитвы над грешным телом этого безбожного парня, осмелившегося жениться на любимой девушке и освободить от уз плоти души нескольких святых монахов или, вернее, нанятых ими головорезов (монахи-то ведь не дерутся), за то, что они хотели разлучить тех, кого сочетал бог — то есть, я хочу сказать дьявол, и присоединить их доходы к поместьям матери церкви.

Затем старый священник, дрожавший от холода и мало что разбиравший в путаной речи Болла, начал бормотать заупокойные молитвы, пропуская все, что не помнил наизусть. Так еще одно зерно было посажено на поле смерти и бессмертия, хотя, когда и где оно прорастет и что оно принесет, монах не знал и не стремился узнать: ему хотелось только поскорее убежать обратно от всех этих страхов и схваток назад, в свою привычную келью.

Все было кончено. Монах и носильщики ушли, прорываясь сквозь резкий сырой ветер и предоставив Томасу Боллу зарывать могилу, что он усердно делал до тех пор, пока они не скрылись из виду или, вернее, пока их уже не было слышно.

Когда они ушли, он спустился в яму как бы для того, чтобы утоптать рыхлую почву, и там, защищенный от ветра, уселся на ноги трупа и, раздумывая, стал отдыхать.

— Сэр Кристофер мертв, — пробормотал он сам себе. — Когда я был мальчишкой, я знал его деда, а мой дед говорил мне, что знал его деда, а что его дед знал прадеда его деда — и так было триста лет сряду, а теперь я сижу на оцепеневших пальцах последнего из них, зарубленного, подобно бешеному быку, в своем собственном дворе испанским священником и его наемниками, чтобы захватить богатство его жены. О! Да, это неисповедимо, воистину неисповедимо; и леди Сайсели мертва, сожженная, как обыкновенная ведьма. И Эмлин мертва — Эмлин, которую я столько раз обнимал на этом самом кладбище до того, как они силой заставили ее выйти замуж за старого жирного управляющего, а из меня сделали монаха.

Но мне она дала свой первый поцелуй, и — святые угодники! — как она проклинала старого Стауэра, возвращаясь по той вон тропинке! Я стоял там, за деревом, и слышал ее. Она сказала, что будет плясать на его могиле и плясала; я видел, как она это делала при лунном свете на следующую же ночь после того, как его похоронили: одетая в белое, она танцевала на его могиле. Да, Эмлин всегда выполняла свои обещания. Это у нее в крови. Мать ее была цыганской ведьмой, иначе она никогда не вышла бы замуж за испанца, — ведь все мужчины ее племени влюблены были в ее прекрасные глаза. Эмлин тоже ведьма или была ведьмой; ведь говорят, что она умерла, но мне как-то не верится — не из тех она, кто так просто умирает. Все же она, пожалуй, умерла, и для спасения моей души это к лучшему. О несчастный человек! О чем ты думаешь? Отыди от меня, сатана, если найдешь, куда отойти. Могила для тебя не место, сатана, но я хотел бы, чтобы ты сейчас находилась со мной, Эмлин. Ты, должно быть, была ведьма, потому что после тебя мне никогда не нравилась никакая другая женщина, а это противоестественно, — ведь на безрыбье и рак — рыба. Ясно — ведьма, и самая вредная, но, моя любимая, ведьма ты или нет, я хотел бы, чтобы ты была жива, и ради тебя я сломаю шею этому аббату, даже если погублю свою душу. О Эмлин, моя любимая, моя любимая! Помнишь, как мы целовались в рощице у реки?.. Разве может какая-нибудь женщина любить так, как ты?

И он продолжал стонать, раскачиваясь взад и вперед на ногах трупа, пока, наконец, алый яркий луч восходящего солнца не забрался в темную яму, осветив прежде всего полусгнивший череп, не замеченный Боллом в разрыхленной земле. Болл поднялся и выкинул его оттуда со словами, которые неуместны на устах монаха, но ведь и мысли, которым он только что предавался, тоже не должны были возникать в его голове. Затем он принялся за дело, задуманное им в те мгновения, когда он отвлекался от своих любовных мечтаний, — в некотором роде темное дело.

Вытащив нож из ножен, он разрезал грубые швы савана и онемевшими руками стащил его с головы трупа.

Солнце скрылось за тучей, и, чтобы не терять времени, он начал ощупывать лицо трупа.

— У сэра Кристофера нос не был перебит, — бормотал он про себя, — если только это не произошло в последней схватке; но тогда кости не могли бы еще срастись, а тут кость крепкая. Нет, нет, у него был очень красивый нос.

Солнечный луч появился снова, и Томас, вглядевшись в мертвое лицо, разразился вдруг хриплым смехом:

— Именем всех святых! Вот еще один фокус нашего испанца. Это пьяница Эндрью — шотландец, превратившийся в мертвого английского рыцаря. Кристофер убил его, а теперь он стал Кристофером. Но где же сам Кристофер? Он немного подумал, потом, выскочив из могилы, начал торопливо ее зарывать.

— Ты Кристофер, — сказал он, — хорошо, оставайся Кристофером, пока я не смогу доказать, что ты Эндрью. Прощай, сэр Эндрью-Кристофер; я пойду искать тех, кто получше тебя. Если ты мертв, то мертвые, может быть, живы. После этого и Эмлин, возможно, не померла. О, нынче дьявол разыгрывает веселые шутки вокруг Крануэл Тауэрса, и Томас Болл хочет принять в них участие.

Он был прав. Дьявол разыгрывал веселую шутку. По крайней мере, так думал не один только Томас. Например, те же мысли приходили в голову заблуждавшегося, но честного фанатика Мартина, когда он смотрел на все еще бесчувственное тело сэра Кристофера, названного братом Луисом и благополучно доставленного на борт «Большого Ярмута»; теперь, мертвый или живой — Мартин и сам не знал этого, — Кристофер лежал в маленькой каюте, предназначенной для них двоих.

Глядя на него и качая своей лысой головой, Мартин чуть ли не ощущал в этой тесной каюте запах серы, который, как он хорошо знал, был любимым запахом дьявола.

Сам капитан, косоглазый, угрюмый моряк, хорошо известный в Данвиче, где его прозвали Загребущим Ханжой за пылкое стремление приобретать, где только можно, деньги и искусно прятать их, казалось, ощущал нечистое влияние его величества сатаны. Плавание до сих пор было неудачно: отъезд задержался на шесть недель, то есть до самого плохого времени года, — пришлось ожидать каких-то таинственных писем и груза, который его хозяева велели ему везти в Севилью. Затем он вышел из реки с попутным ветром только для того, чтобы его вернула назад ужасающая буря, чуть не потопившая корабль.

Кроме того, шестеро его лучших людей сбежали, боясь путешествия в Испанию в такое время года, и он был вынужден взять наудачу других. Среди них был чернобородый широкоплечий парень, одетый в кожаную куртку; на каблуках у него были шпоры, притом окровавленные, — видимо, он не успел их снять. Этот столь яростно гнавший своего коня всадник добрался до корабля на лодке, когда якорь был уже поднят и, бросив лодку на произвол судьбы предложил хорошие деньги за проезд к Испанию или в любой другой иностранный порт и немедленно расплатился наличными. Загребущий взял деньги, хотя и с сомнением в душе, и выдал квитанцию на имя Чарльза Смита, не задавая вопросов, так как за это золото ему не надо было отчитываться перед хозяевами. Впоследствии этот человек, сняв шпоры и солдатскую куртку, принялся работать вместе с командой, — кое-кто из матросов, казалось, знал его, а во время случившейся потом бури он показал себя человеком сильным и полезным, хотя и не опытным моряком.

Все же этот Чарльз Смит и его окровавленные шпоры вызывали у капитана недоверие, и, если бы у него хватало рабочих рук и он не взял с негодяя солидные деньги, он бы с удовольствием высадил его на берег, когда они опять вошли в реку, особенно теперь, когда он услышал, что в Блосхолме было совершено убийство, что сэр Джон Фотрел лежит убитый в лесу. Может быть, этот Чарльз Смит и убил его. Ну что ж, даже если так, это ведь не его дело, а он не мог пренебречь рабочими руками.

Теперь же, когда наконец погода установилась, в самый момент подъема якоря является вдруг блосхолмский настоятель, чье распоряжение и заставило его задержаться, с каким-то худолицым монахом и другим пассажиром — по словам аббата, то был больной из его братии, — завернутым в одеяла и, по всей видимости, бездыханным.

Почему, удивлялся проницательный Загребущий Ханжа, больной монах носит кольчугу? Ведь он нащупал ее сквозь одеяло, когда помогал поднять больного по лестнице, хотя, правда, сапоги на ногах у этого человека были монашеские. И почему голова монаха, как он заметил, когда покрывало на минуту соскользнуло, была обвязана окровавленным полотном?

Но когда он осмелился спросить аббата, что означает это таинственное обстоятельство, его милость, как раз отсчитывавший плату за проезд, дал ему весьма резкий ответ:

— Вам ведь приказано во всем мне подчиняться, капитан, и подчинение вряд ли совместимо с вмешательством в мои дела. Еще слово — и я сообщу о вас некоторым лицам в Испании, умеющим обращаться с интриганами. Если вы хотите снова увидеть Данвич, то придержите язык.

— Прошу прощения, милорд аббат, — сказал Загребущий, — но на корабле творятся такие дела, что мне становится страшно. Не может плаванье быть удачным, если дважды поднимают якорь в одном и том же порту.

— Вы не улучшите положения, капитан, вынюхивая мои дела и дела церкви. Или вы хотите, чтобы я наложил на вас ее проклятие?

— Нет, ваша милость, наоборот, я хочу, чтобы вы сняли проклятие, — ответил Загребущий Ханжа, который был крайне суеверен. — Сделайте это, и я повезу дюжину больных священников в Испанию, даже если им нравится носить кольчугу для умерщвления плоти.

Аббат улыбнулся и затем, подняв руку, произнес какие-то слова по-латыни, и так как Загребущий их не понял, то счел весьма благотворными. Как раз, когда они слетали с губ настоятеля, «Большой Ярмут» начал двигаться, так как моряки поднимали якорь.

— Я не стану сопровождать вас в этом плавании, а потому прощайте, — сказал аббат. — Святые будут с вами, как и мои молитвы. Поскольку вы не пойдете через Гибралтарский пролив, где, я слышал, скрывается много язычников-пиратов, при хорошей погоде ваше путешествие окончится вполне благополучно. Еще раз прощайте. Я поручаю вашему попечению брата Мартина и нашего больного друга и потребую отчета о них, когда мы встретимся снова. «Надеюсь, это случится не здесь, по сю сторону ада: не нравится мне этот испанский аббат и его пассажиры, мертвые или живые», — думал про себя Загребущий, когда он с поклоном провожал его из каюты.

Минутой позже аббат, торопливо и озабоченно сказав Мартину несколько слов, начал спускаться по трапу в лодку, где на веслах сидели его люди, медленно ведя ее в уровень с кораблем. Спускаясь, он оглянулся и в липком утреннем тумане, почти таком же плотном, как шерсть, увидел лицо человека, которому было приказано держать лестницу, и узнал в нем Джефри Стоукса, спасшегося бегством во время убийства сэра Джона — спасшегося бегством с проклятыми бумагами, стоившими жизни его хозяину. Да, это Джефри Стоукс, никто иной. Аббат намеревался что-то сказать, но, прежде чем одно слово слетело с его губ, произошел несчастный случай.

Аббату показалось, что будто весь корабль яростно ударил его сзади, так яростно, что он полетел головой вперед, упал в лодку между гребцами и лежал там, будучи не в силах пошевелиться и вздохнуть.

— Что случилось? — спросил капитан, услышав шум.

— Аббат поскользнулся или трап соскользнул, уж не знаю, что там произошло, — ответил Джефри сердито, уставившись на носок своего морского сапога. — Во всяком случае, он теперь в лодке, в полной безопасности.

Повернувшись, он прошел к носовой части судна и исчез в тумане, бормоча себе под нос:

— Очень хороший удар, хотя немного высоковато. Но я хотел бы, чтобы он соскользнул с лестницы, предназначенной для другой цели. Этот мерзкий убийца хорошо бы выглядел с веревкой на шее. Не решился я на большее, хотя и это помогло заткнуть его лживую глотку, прежде чем он меня выдал. О, мой бедный хозяин, мой бедный старый хозяин!

Тяжко страдая от ушибов и ссадин, чувствуя себя очень плохо, через час с небольшим аббат Мэлдон вернулся к развалинам Крануэл Тауэрса. Могло показаться странным, что он направился туда, но, сказать правду, его смятенное сердце не давало ему покоя. Все планы настоятеля до сих пор осуществлялись великолепно. Сэр Джон Фотрел был мертв — конечно, это преступление, но преступление необходимое, так как если бы рыцарь остался жив и приехал в Лондон с документами в кармане, аббату пришлось бы поплатиться своей собственной жизнью и жизнью многих других, ибо кто знает, какие истины могут быть вырваны у жертвы, пытаемой на дыбе. Мэлдон всегда боялся дыбы; этот кошмар преследовал его по ночам, хотя честолюбивое коварство его натуры и дело, которому он служил душой и сердцем, постоянно подвергали аббата опасности изведать подобную участь.

В момент, когда он не был настороже, когда у него от вина развязался язык, он отдал себя во власть сэра Джона Фотрела, надеясь привлечь его на сторону Испании, а потом, забыв об этом, сделал его своим самым злейшим врагом. Этот враг должен был погибнуть, ибо, если бы он остался в живых, не только сам аббат мог погибнуть, но рухнули бы и все планы о восстании церкви против короны. Да, да, это было законно, и ему наверняка простят в случае, если правда обнаружится. До сегодняшнего утра он надеялся, что ее никто не узнает, но теперь выяснилось, что Джефри Стоукс бежал на корабле «Большой Ярмут».

О, если бы только он увидел его минутой раньше; если бы только что-то — а может быть, это был сам нечестивый негодяй Джефри? — что-то не ударило его так сильно в спину и не швырнуло в лодку, где он лежал почти без сознания, пока судно уплывало от них вниз по реке. Итак, оно ушло, и с ним Джефри. Но в конце-то концов он был всего лишь простым слугой, и даже если ему что-нибудь известно, у него никогда не хватит ума воспользоваться своим знанием, хотя, правда, он оказался достаточно умным, чтобы бежать из Англии.

На теле сэра Джона не нашли никаких бумаг. Без сомнения, старый рыцарь успел передать их Джефри, покинувшему теперь королевство в одежде моряка. О! Какой злой случай привел его на борт одного и того же судна с сэром Кристофером Харфлитом!

Да, сэр Кристофер Харфлит, возможно, умер бы; если бы брат Мартин не был таким дураком, он наверняка бы умер; но факт оставался фактом — этот монах, вообще способный, в таких делах был дураком, его совестливость в данных обстоятельствах становилась помехой. Если Кристофера можно будет спасти, то Мартин спасет его, как он уже спас его в коровнике, даже если и передаст его потом в руки инквизиции[682]. Все же умереть он еще может, несмотря на уход; судно тоже может погибнуть, особенно в такое время года, о чем следует пламенно молиться. Нужно также при первой оказии отправить в Испанию кое-какие письма, благодаря которым действия брата Мартина и сэра Кристофера Харфлита, если он выживет и попадет туда, встретятся со всевозможными препятствиями.

Тем временем, размышлял Мэлдон, и в других отношениях все шло не так, как нужно бы. Он хотел объявить себя опекуном Сайсели и заточить ее в монастырь, чтобы овладеть ее огромными землями, необходимыми ему для святого дела, но он не желал ее смерти. Право, он любил эту девушку, зная ее с детства, и ее невинная кровь легла тяжелым грузом на его душу, ведь в глубине сердца он никогда не стремился к кровопролитию. Все же не он, а само небо умертвило ее, и теперь этого нельзя было исправить. А раз она мертва, ее наследство, думал он, перейдет к нему в руки без дальнейших неприятностей, ибо у него — аббата с правами епископа, занимающего место в палате лордов, — были люди в Лондоне, которые за плату могли замять расследование этого темного дела.

Нет, нет, он не должен быть мягкосердечным. Потому что, в конце концов, он достиг многого, за что нужно быть благодарным. Дело их продолжается — великое дело церкви, которой угрожают и которой он посвятил свою жизнь. Генрих — еретик — падет. Испанский император — он любит аббата, своего шпиона, — вторгнется и захватит Англию. И Мэлдон еще доживет до того дня, когда святая инквизиция начнет работать в Вестминстере[683], а он сам — да, он сам — разве ему на это не намекнули? — сядет в долгожданной кардинальской красной шапке[684] на престол епископа Кентерберийского[685], а затем — о великая мечта! — затем, может быть окажется и в Риме с тройной папской тиарой[686] на голове!

Шел сильный дождь, когда аббат в сопровождении двух монахов и полдюжины оруженосцев подъехал к Крануэлу. Дом превратился в кучу дымящегося пепла, обуглившихся балок и обожженной глины, и среди них сквозь дождь, превращавшийся в облака пара, чуть виднелась угрюмая старая Нормандская башня; языки пламени напрасно лизали ее каменные стены.

— Зачем мы пришли сюда? — спросил один из монахов, с трепетом глядя на эту ужасную картину.

— Чтобы найти тела леди Сайсели и ее служанки и предать их земле по христианскому обряду, — ответил аббат.

— После того как их убили самым нехристианским способом, — пробормотал про себя монах, затем добавил вслух: — Вы всегда были милосердны, милорд аббат, и хотя она не послушалась вас, с благородной леди нельзя поступить иначе. А кормилица Эмлин была ведьмой и кончила тем, чего заслуживала, если, конечно, она действительно умерла.

— Что ты хочешь сказать? — резко спросил аббат.

— Я хочу сказать, что раз она была ведьмой, то огонь мог и не тронуть ее.

— Дал бы тогда господь, чтобы он не тронул и ее хозяйки. Но этого не может быть. Только дьявол мог выжить в пекле этой печи. Посмотрите, даже башня выжжена.

— Да, этого не может быть, — ответил монах, — поэтому, раз мы их никогда не найдем, давайте отслужим погребальную службу над этой огромной мрачной могилой и уйдем — чемскорее, тем лучше, потому что в этом месте наверно гнездятся привидения.

— Сперва мы должны разыскать их кости, там, под этой башней; на ней мы их видели в последний раз, — ответил аббат, добавив тихо: — Помни, брат, у леди Сайсели были драгоценные украшения, составляющие часть ее наследства; если они были завернуты в кожу, пламя могло пощадить их. В Шефтоне их не удалось найти. Значит, они здесь, но нельзя поручать поиски простому народу. Вот почему я поторопился прийти сюда сам. Понимаешь? Монах кивнул головой. Сойдя с лошадей, они отдали их слугам и начали осматривать развалины, причем аббат опирался на руку своего подчиненного; он чувствовал сильную боль от удара, который Джефри нанес ему в спину своим матросским сапогом, и от синяков, полученных при падении в лодку. Сначала они прошли под не тронутой огнем сторожевой башней у ворот и попали во двор, где их окутал удушливый дым тлеющего хлама, так что дальше они идти не могли: следует помнить, что стены дома обрушились не внутрь его, а во двор. Здесь они обнаружили лежащее под трупом лошади тело одного из людей, убитых Кристофером в последней схватке, и велели его вынести. Затем, оставив мертвеца под воротами, они в сопровождении своих людей обошли вокруг развалин, придерживаясь внутренней стороны рва, пока не дошли до маленького садика для прогулок с задней стороны дома.

— Посмотрите, — испуганно сказал монах, указывая на опаленные кусты, бывшие когда-то беседкой.

Аббат посмотрел туда, но сперва ничего не мог различить из-за клубов дыма. Вскоре дуновение ветра отогнало их в сторону, и там он увидел фигуры двух женщин, стоявших рука об руку. Его люди тоже увидели их и громко закричали, что это призраки Сайсели и Эмлин. Пока они кричали, эти фигуры, по-прежнему держась за руки, стали двигаться к ним, и они увидели, что это действительно были Сайсели и Эмлин, но живые и совершенно невредимые.

С минуту царило глубокое молчание; потом аббат спросил:

— Откуда вы появились, мисс Сайсели?

— Из огня, — ответила она тихим невозмутимым голосом.

— Из огня! Как вы выжили в этом огне?

— Бог послал своего ангела, чтобы спасти нас, — ответила она так же тихо.

— Чудо, — пробормотал монах, — настоящее чудо!

— Или, может быть, колдовство Эмлин Стоуэр, — воскликнул один из стоявших позади, и Мэлдон вздрогнул при этих словах.

— Отведите меня к моему мужу, милорд аббат, чтобы его сердце не разбилось при мысли, что я мертва, — сказала Сайсели.

И опять наступила такая глубокая тишина, что можно было услышать стук каждой капли падающего дождя. Дважды аббат безуспешно пытался заговорить, но все же наконец произнес:

— Человек, которого ты называешь своим мужем, но который был не мужем твоим, а похитителем, погиб прошлой ночью в схватке, Сайсели Фотрел.

Она стояла с минуту неподвижно, как бы обдумывая его слова, потом сказала тем же неестественным голосом:

— Вы лжете, милорд аббат. Вы всегда были лжецом, как отец ваш дьявол. Хотя я видела, как Кристофер упал, он на самом деле жив — да, я знаю это и еще многое другое. — И она закрыла рукой глаза, словно для того, чтобы не видеть лица своего врага.

Теперь аббат задрожал от ужаса — ведь он-то знал, что лжет, хотя никто из присутствовавших тогда и не подозревал об этом. Ему казалось, что его внезапно призвали на Страшный суд, где все тайное должно стать явным. — Злой дух вселился в тебя, — сказал он хрипло.

Она опустила руку, указывая на него:

— Нет, нет; я знала только одного злого духа, и вот он стоит передо мной.

— Сайсели, — продолжал он, — перестань богохульствовать! Увы! Я должен сказать тебе правду. Сэр Кристофер Харфлит мертв, и его похоронили на этом кладбище.

— Что! Благородного рыцаря зарыли так быстро, даже не положив в гроб? Значит, вы похоронили его живым, и настанет день, когда он, живой, выступит против вас. Слушайте все мои слова. Кристофер Харфлит появится живой и невредимый и даст показания против этого дьявола в монашеской одежде, а потом, а потом… — Тут она дико захохотала, затем вдруг упала и осталась лежать неподвижно.

Тогда красивая и смуглая от своей испанской или, может быть, цыганской крови Эмлин, все время стоявшая молча, сложив руки на высокой груди, наклонилась и посмотрела на нее. Потом выпрямилась, и ее лицо казалось лицом прекрасного демона.

— Она умерла! — воскликнула она. — Моя голубка умерла. Она, вскормленная моей грудью, знатнейшая леди всей нашей округи, владетельница Блосхолма, Крануэла и Шефтона, в чьих жилах текла кровь славных рыцарей и даже древних королей, умерла, убитая жалким иноземным монахом, умертвившим всего десять дней назад ее отца, там, у Королевского кургана, там, у заводи. О! Стрела в его горле! Стрела в его горле! Я прокляла руки, выпустившие ее, и сегодня эти руки, посиневшие руки мертвеца, уже в могиле. И так же я проклинаю тебя, Мальдонадо, злодей-настоятель, рукоположенный самим сатаной, тебя и всю твою шайку палачей! — И она разразилась потоком испанских ругательств, которые аббат отлично понимал. Но вот Эмлин остановилась и посмотрела назад, на тлеющие развалины.

— Этот дом сожгли! — воскликнула она. — Так запомни слова Эмлин: точно так же будет гореть твой дом, и твои монахи разбегутся, визжа, как крысы, из горящего стога. Ты присвоил чужую землю — она будет отнята у тебя, и отняты будут твои собственные земли, все до последнего акра. Не останется даже клочка, чтобы зарыть тебя, потому что, монах, тебя и не придется хоронить: птицы обчистят твои кости, а на небо тебе суждено попасть только в их зобах. Убийца, если Кристофер Харфлит умер, он все же оживет, как поклялась его супруга, потому что его потомство восстанет против тебя. О! Я забыла; как может это случиться, как может это случиться, раз и она умерла вместе с ним, а их брачное покрывало превратилось в саван, сотканный черными монахами? И все же так будет, так будет! Каким образом, я не знаю, но потомство Кристофера Харфлита восстанет, оно будет хозяином там, где хозяйничали блосхолмские аббаты, и от отца к сыну станет передаваться повесть о последнем из них — испанце, устраивавшем заговоры против английского короля и погубившем себя самого. Ярость Эмлин, как штормовой ветер, меняла направление. Забыв аббата, она повернулась к монаху, стоявшему рядом с ним, и прокляла его. Потом она прокляла наемных оруженосцев, находившихся тут же и отсутствовавших, — многих из них поименно, и, наконец, — самое страшное преступление — она прокляла папу и короля Испании и призвала бога на небесах и Генриха Английского на земле отомстить за несправедливости, причиненные леди Сайсели, за убийство сэра Джона Фотрела и за убийство сэра Кристофера Харфлита, отомстить каждому из них в отдельности и всем вместе.

Такими яростными и страшными были ее неистовые речи, что все, кто их слышал, стояли оторопев. Аббат и монах прижались друг к другу, солдаты крестились и бормотали молитвы, а один из них, подбежав к Эмлин, упал на колени и стал уверять ее, что он не принимал никакого участия в этом деле, потому что вернулся только накануне вечером из поездки и только утром был вызван сюда.

Эмлин, которая на мгновение смолкла, чтобы передохнуть, выслушав его, сказала:

— Тогда я снимаю проклятие с тебя и твоих близких, Джон Эти. Теперь подними мою леди и отнеси ее в церковь, там она будет лежать, как подобает ее званию, хотя и без своих украшений, великолепных, бесценных украшений, из-за которых за ней охотились, как за кроликом. Ей придется лежать без своих драгоценностей, без жемчугов и диадемы, без колец, пояса и ожерелья из сверкающих жемчужин, стоившего гораздо больше, чем все эти жалкие земли; ожерелье, которое некогда носила жена султана. Они погибли, хотя, может быть, этот аббат нашел их. Сэр Джон Фотрел для сохранности повез их в Лондон, а добрый сэр Джон мертв; бродяги в лесу напали на него, и стрела пущенная сзади, пронзила ему горло. Те, кто убил его, захватили эти драгоценности, и мертвая невеста должна лежать без них, украшенная лишь своей собственной красой, данной ей богом. Подними ее, Джон Эти, а вы, монахи, начинайте погребальное пение, мы пойдем в церковь. Невеста, лишь на днях стоявшая перед алтарем, теперь будет лежать перед ним, как последняя жертва богу от Клемента Мальдонадо. Сначала отец, потом муж, а теперь жена — милая, молодая жена!

Так бушевала она, и все, как громом пораженные, стояли перед ней, а Джон Эти поднимал Сайсели. И вдруг Сайсели, которую все считали умершей, открыла глаза, высвободилась из его рук и встала на ноги.

— Смотрите, — вскрикнула Эмлин, — разве я вам не говорила, что потомство Харфлита должно жить, чтобы отомстить всему вашему племени? Вот уже встала та, кто сохранит его семя. Где же мы теперь найдем убежище, пока вся Англия не узнает эту историю? Крануэл разрушен, хотя он поднимется снова, а Шефтон присвоен врагом. Где же нам укрыться?

— Оттащите прочь эту женщину, — сказал аббат хриплым голосом, — ее колдовство отравляет воздух. Посадите леди Сайсели на лошадь и отвезите ее в Блосхолмскую женскую обитель, где о ней позаботятся.

Люди, хотя и очень неуверенно, двинулись вперед, чтобы исполнить его приказание. Но Эмлин, услышав то, что он сказал, подбежала к аббату и прошептала ему что-то на ухо на чужом языке; он отшатнулся от нее, перекрестился.

— Я передумал, — сказал он слугам. — Миссис Эмлин напомнила мне, что вскормила леди своей грудью, заменяя ей мать. Пока они должны остаться вместе. Отведите их обеих в монастырь, где они будут жить, и забудьте слова этой женщины, потому что она сошла с ума от страха и горя и сама не понимала того, что говорила. Пусть бог и его святые простят ей, как прощаю я.

Глава 7

ПРЕДЛОЖЕНИЕ АББАТА
В Блосхолмской женской обители — длинном сером доме, расположенном под тенью холма и огороженном высокой стеной, — все было спокойно. За стеной при доме был также большой, довольно запущенный сад и часовня — все еще красивая, хотя и начавшая разрушаться.

Когда-то Блосхолмский женский монастырь, построенный ранее аббатства, был богатым и знаменитым. Во времена Эдуарда I его основательница, некая леди Матильда из рода Плантагенетов[687], удалившаяся от света после того, как ее муж был убит в крестовом походе, не имея детей, принесла в дар ему все свои земли. Другие знатные леди, сопровождавшие ее туда или искавшие там приюта в последующие времена, поступали таким же образом, поэтому монастырь стал могущественным и богатым, так что в момент наивысшего процветания в его стенах перебирали четки более двадцати монахинь.

Потом на противоположном холме выросло гордое аббатство, получившее королевскую грамоту, утвержденную папой, по которой Блосхолмский монастырь был присоединен к Блосхолмскому аббатству, и блосхолмский аббат стал духовным руководителем всех его монахинь. С этого времени богатство монастыря пошло на убыль, так как под тем или иным предлогом аббаты растаскивали по кусочкам его земли, чтобы расширять свои собственные владения.

Ко дню, когда начинается наша повесть, весь доход женской обители снизился до 130 фунтов в год на тогдашние деньги, и даже с этой суммы аббат взимал церковную десятину. Теперь в этом большом доме, когда-то густо населенном, жило всего шесть монахинь, одна из которых фактически была служанкой, а старый монах из аббатства служил мессу в красивой часовне, где лежали останки всех умерших до этого инокинь. В некоторые праздники служил сам аббат, исповедовал монахинь, отпуская им грехи, и давал свое святое благословение. В эти дни он просматривал счета обители и, если в ней имелись наличные деньги, брал часть из них для своих нужд, почему настоятельница и не очень радовалась его появлению.

Именно в этот древний и мирный дом, наутро после великого пожарища были препровождены обезумевшая Сайсели и ее служанка Эмлин. Сайсели и раньше уже хорошо его знала, так как в течение трех лет, еще ребенком, она каждый день ходила сюда учиться у матери Матильды; каждая настоятельница принимала это имя в честь его основательницы и в соответствии с ее завещанием.

Это были счастливые годы, потому что старые монахини любили ее, когда она была юной и невинной, и она тоже любила каждую из них. Теперь волею судьбы ее привезли обратно в ту же тихую комнату, где она играла и училась, — ее, молодую жену и молодую вдову.

Но обо всем этом бедная Сайсели узнала лишь спустя три недели, когда наконец ее блуждающий ум прояснился и глаза опять увидели мир. В ту минуту при ней никого не было; лежа, оглянулась она вокруг себя. Место было ей знакомо. Она узнала глубокие окна, выцветшие гобелены, изображающие Авраама, ножом мясника разрезающего горло Исааку и Иону, выскочившего из глотки гигантского карпа с выпученными глазами (модель для своего «кита» бесхитростный художник нашел в кастрюле) и очутившегося прямо у ворот своего замка, где его ждала семья. Да, она помнила эти забавные картины, помнила, как часто размышляла, сможет ли тяжело раненный Исаак выжить, сможет ли простершая руки жена Ионы выдержать внезапное потрясение, увидев мужа, выскочившего из чрева «кита».

Там был и великолепный камин из обтесанного камня, а над ним, в искусном обрамлении из золоченого дуба, сверкало много щитов с гербами, но без шлемов, потому что они принадлежали разным высокородным настоятельницам.

Да, конечно, это была большая комната для гостей Блосхолмского монастыря, а так как теперь у монахинь бывало мало гостей, а комнат для их размещения было много, эта комната была отдана ей, наследнице сэра Джона Фотрела, в качестве классной. И там она лежала, думая, что опять стала ребенком, счастливым, беззаботным ребенком, или что, может быть, это ей снится, пока, наконец, не открылась дверь и не появилась мать Матильда, а следом за ней Эмлин с подносом, на котором стояла дымящаяся серебряная миска. Да, это была мать Матильда в черном монашеском платье и в белом платке, с серебряным распятием на груди, символом ее должности, и золотым кольцом с большим изумрудом, на котором было вырезано изображение святой Екатерины во время пытки на колесе. Это старинное кольцо с самого основания носила каждая настоятельница Блосхолма. Да и без того нельзя было не узнать мать Матильду; кто хоть раз ее видел, не мог забыть ласкового старческого благородного лица с красивыми губами, орлиным носом и живыми добрыми серыми глазами.

Сайсели попыталась подняться, чтоб поклониться, по обычаю детских лет, но тотчас поняла, что не в силах сделать это, и, увы, опять тяжело упала на подушку. После этого Эмлин, с грохотом поставив поднос на стол, подбежала к Сайсели и, обвив ее руками, начала по своему обыкновению бранить ее, хотя и очень мягким голосом; а мать Матильда, опустившись на колени у кровати, возблагодарила Иисуса и всех его благословенных святых, хотя сначала Сайсели не поняла, за что она, собственно, благодарит его.

— Разве я больна, преподобная мать? — спросила она.

— Теперь уж нет, дочь моя, но ты была очень больна, — ответила настоятельница приятным тихим голосом. — Теперь мы думаем, что бог вылечил тебя.

— Сколько времени я здесь? — спросила она.

Настоятельница начала вспоминать, пересчитывая свои четки, отбрасывая по зерну на день — ибо в таких местах времени не замечают, — но задолго до того, как она кончила, Эмлин быстро ответила:

— Вчера вечером исполнилось три недели, как сгорел Крануэл Тауэрс. Тогда Сайсели вспомнила и с горестным стоном отвернулась к стене, а настоятельница стала упрекать Эмлин, говоря, что она убила ее.

— Не думаю, — ответила няня тихим голосом. — Думаю, у нее есть то, что не даст ей умереть. — И этих слов настоятельница тогда не поняла. Эмлин была права. Сайсели не умерла. Напротив, она стала здоровее телом, и ей стало лучше, хотя прошло много времени, прежде чем к ней вернулся рассудок. И действительно, она как привидение скользила по дому в своем черном траурном платье, ибо теперь она больше не сомневалась, что Кристофер умер и что она, всего неделю побыв женой, теперь овдовела так же, как и осиротела.

В этом бескрайнем отчаянии к ней вернулся покой; свет пролился на мрак ее души, как луна в полночь над истомленным морем. Она больше не была одна: убитый Кристофер оставил ей свой образ. Если она выживет, она родит ему ребенка, и поэтому она, конечно, должна жить. Однажды вечером, на коленях во время молитвы, она шепотом сообщила о своей тайне настоятельнице Матильде, отчего старая монахиня зарделась, как девочка, однако, помолившись про себя, положила тонкую руку ей на голову в знак благословения.

— Лорд аббат заявляет, что твой брак не был законным, дочь моя, хотя почему, я не понимаю, раз мужем стал тот, кого выбрало твое сердце и ты была обвенчана с ним рукоположенным в духовный сан священником перед алтарем господа и в присутствии прихожан.

— Мне все равно, что он говорит, — упрямо ответила Сайсели. — Если я незаконная жена, то, значит, никогда ни одна женщина не была законной.

— Дорогая дочь, — ответила мать Матильда, — не нам, неученым женщинам, оспаривать мудрость святого аббата, без сомнения вдохновленного свыше.

— Если он вдохновлен, то уж никак не свыше, мать. Разве бог и его святые повелели бы ему убить моего отца и моего мужа, чтобы захватить мое наследство или чтобы держать меня здесь в заключении — правда, не очень тяжком? Такое вдохновение свыше не приходит.

— Тише, тише! — сказала настоятельница, боязливо оглядываясь вокруг. — Горе лишило тебя рассудка. Кроме того, у тебя нет доказательств. В этом мире столько для нас непонятных вещей. Раз он аббат, то не может поступать неправильно, хотя нам его поступки и могут казаться несправедливыми. Но давай больше не будем говорить об этом; я ведь узнала обо всем лишь от злоязычной твоей Эмлин, не побоявшейся, как мне сказали, проклясть его самым страшным проклятием. Я же собиралась сказать тебе, что каким бы ни был закон, я считаю твой брак истинным и законным, а его последствия, если они будут, чистыми и неопороченными, и каждую ночь буду молиться, чтобы на будущего твоего отпрыска сошло самое щедрое небесное благословение.

— Благодарю вас, дорогая матушка, — ответила Сайсели, вставая и уходя.

Когда она ушла, настоятельница тоже встала и в беспокойстве начала расхаживать взад и вперед по трапезной, где происходил этот разговор. Ее терзали сомнения: если все это не клевета (но не могло же оно все быть клеветой), значит, аббат, которому она, англичанка, в глубине души всегда не доверяла, — этот смуглый ловкий испанский монах — был не святой, а гнусный негодяй? Но как же мог рукоположенный аббат оказаться негодяем? Должно быть какое-то объяснение, только она почему-то не в состоянии его найти.

Вскоре новость распространилась по монастырю, и если сестры любили Сайсели и до этого, то теперь они полюбили ее вдвойне. Сомнениям относительно законности ее брака они, как и настоятельница, не придавали никакого значения, потому что разве он не был совершен в церкви? Но то, что в их монастыре должен был родиться ребёнок — ах! Это было радостным событием, событием, не случавшимся здесь уже две сотни лет, когда — увы! (так говорили легенды и записи) — произошел ужасный скандал, о котором говорят только шепотом. Ибо — да будет это всем известно! — их обитель (что бы там ни бывало в других) — одна из тех, о которых ничего худого сказать нельзя.

Одетые в черные платья, эти старые монахини все еще оставались такими же женщинами, как и их матери, выносившие их, и новость о ребенке взбудоражила их до глубины души. Между собой, в часы отдыха, они почти ни о чем другом не говорили, и даже их молитвы в большинстве своем были посвящены тому же самому. А бедная, слабоумная старая сестра Бриджет, на которую до сих пор смотрели сверху вниз, потому что она была единственная из семьи не благородного происхождения, теперь стала очень популярной. Потому что сестра Бриджет в молодости была замужем и родила двух детей; после того как она овдовела, они оба умерли от оспы, и ее лицо осталось изрытым той же болезнью; оттого ли, что у нее не было надежды на другого мужа, как утверждали ее соседи, или потому, что ее сердце было разбито, как говорила она, но она приняла пострижение.

Теперь она назначила себя главным помощником Сайсели и, хотя эта леди была совершенно здорова и крепка, преследовала ее своими советами и ядовитыми микстурами собственного изготовления, пока Эмлин, налетев на старуху Бриджет, как буря, не выставила ее из комнаты и не выбросила все лекарства через окно.

В том, что сестры так заинтересовались столь незначительным вопросом, в самом деле не было ничего удивительного; надо представить себе, что если они и до этого вели жизнь отшельниц, то, с тех пор как среди них появилась леди Сайсели, эта жизнь стала еще в десять раз более замкнутой. Вскоре они узнали, что она и ее служанка, Эмлин Стоуэр, фактически находились здесь в заключении, а это означало, что и они, ее хозяева, тоже были заключенными. Никому не разрешалось входить в монастырь, кроме молчаливого монаха, исповедовавшего их и служившего мессу, и по приказанию аббата, сестрам не разрешали выходить за пределы монастыря по какому бы то ни было поводу. Так как единственным для них средством: общения с теми, кто жил за стенами обители, был угрюмый глухой садовник, назначенный на эту должность, чтобы шпионить за ними, до них доходило извне очень немного новостей. Они были почти что умершими для мира, который, хотя они этого и не знали, как раз тогда был занят вопросами, близко касающимися всех церковных учреждений, в том числе и их монастыря.

Наконец однажды, когда Сайсели и Эмлин сидели с саду под цветущим деревом боярышника, ибо теперь наступила теплая июньская погода, к ним вдруг торопливо подошла сестра Бриджет с известием, что блосхолмский аббат желает их видеть. От этого Сайсели почувствовала себя худо, а Эмлин выругала Бриджет, спрашивая, не покинули ли ее остатки ума, если она считает это имя настолько приятным для ее хозяйки, что выкрикнула его ей прямо в уши.

Бедная старушка, не отличавшаяся умом и страшно боявшаяся Эмлин, после того как та выбросила в окно ее лекарства, начала всхлипывать, уверяя, что не хотела сделать ничего плохого. Но Сайсели очнувшись, успокоила ее и отослала обратно — передать лорду настоятелю, что сейчас она к нему явится.

— Ты боишься его, госпожа? — спросила Эмлин, когда они собрались идти.

— Побаиваюсь, няня. Он вел себя как человек, которого надо бояться, — не правда ли? Мой отец и мой муж попали в его сети, и разве он пощадит последнюю рыбу в своем пруду — очень тесном пруду? — И она взглянула на высокие стены вокруг нее. — Я боюсь, чтобы он нас с тобой не разлучил и удивляюсь, как он этого еще не сделал.

— Дело в том, что мой отец был испанцем, и от него я знаю вещи, которые могут погубить аббата вместе с его друзьями — папой и императором. Кроме того, он верит, что у меня дурной глаз, и боится моего проклятия. Все же когда-нибудь он может попытаться умертвить меня — кто знает? Но тогда я унесу с собой тайну драгоценностей, потому что это лишь моя тайна; даже не твоя — ведь, если бы ты ее знала, они бы вытянули ее из тебя. Он захочет сделать тебя монахиней, но ты отвергни это, только без резкости. Скажи, что ты подумаешь об этом после рождения ребенка. До тех пор он ничего не сможет сделать, а если последние новости матери Матильды верны, к тому времени, может быть, в Англии не будет больше монахинь.

В старый приемный зал, которым пользовались только когда приезжали гости или в других торжественных случаях, они вошли через боковую дверь совсем тихо и потому сразу же близко от себя увидели сидящего в кресле аббата; перед ним стояла настоятельница и отдавала отчет в своих расходах. — Можете вы без него обходиться или нет, — услышали они его резкий голос, — но я должен получать ваш полугодовой доход. Времена сейчас плохие; нам, служителям бога, угрожает король-прелюбодей и его гордые министры, поклявшиеся ободрать нас до нитки и довести до голодной смерти. Я только что из Лондона и, хотя нашему врагу, Анне Болейн, отрубили ее капризную голову[688], говорю вам — опасность велика. Нужны деньги, чтобы поднять восстание, ибо без них вооружаться нельзя, а из Испании поступают гроши. Я договорился продать земли Фотрелов за ту цену, какую дадут, но до сих пор не могу предъявить на них документы. Или эта упрямая девчонка должна дать расписку в передаче мне прав, или постричься, иначе, пока она жива, какой-нибудь юрист или родственник сможет опротестовать продажу. Но готова ли она дать первые обеты? Если нет, я буду считать, что в этом большая доля вашей вины.

— Нет, — ответила настоятельница, — на это есть причины. Вы уезжали и не слышали. — Она поколебалась и, нервно оглянувшись, увидела Сайсели и Эмлин, стоящих позади нее. — Что ты здесь делаешь, дочь моя? — спросила она с такой строгостью, какой еще никогда не проявляла.

— Право, не знаю, матушка, — ответила Сайсели. — Сестра Бриджет сказала нам, что лорд аббат желал нас видеть.

— Я же велела ей сказать, чтобы вы ждали его в моей комнате… — сказала настоятельница раздраженным голосом.

— Ну, — прервал аббат, — похоже, что ваша посланная просто дура; если это та изрытая оспой ведьма, то у нее не осталось мозгов уже много лет назад. Опекаемая Сайсели, здравствуй. После горестей, постигших тебя, о которых, с твоего разрешения, мы не будем говорить, потому что бесполезно тревожить подобные воспоминания, я надеялся, что ты сменишь свою мирскую одежду на лучшую, и очень жалею, что это не так. Но, перед тем как ты вошла, святая мать говорила о каком-то препятствии, стоящем между тобой и господом. Что это? Может, мой совет поможет тебе? Надеюсь, не эта женщина сбивает тебя с толку. — И он хмуро взглянул в сторону Эмлин, которая тотчас же спокойно ответила:

— Нет, милорд аббат, я не стою между ней и господом с его святыней; я защищаю ее от человека и его несправедливости. Все же, если желаете, могу сказать вам об этом препятствии — оно послано самим богом.

Тут старая настоятельница, покраснев до корней седых волос, наклонилась вперед и прошептала на ухо аббату слова, от которых он вскочил, как будто его ужалила оса.

— Порази его чума! Не может быть, — сказал он. — Что ж, если так, придется проглотить и эту пилюлю. Жаль, впрочем, что так случилось, — добавил он с усмешкой на смуглом лице. — Много лет прошло с тех пор, как в этих стенах родился внебрачный ребёнок, а теперь дело обстоит так, что это может расшатать их и наделать вам бед…

— Я знаю, что такое потомство опасно, — прервала Эмлин, глядя Мэлдону прямо в глаза. — Мой отец говорил мне об одном молодом монахе в Испании, — я забыла его имя, — из-за которого некие дамы по такому же поводу были подвергнуты пытке. Но кто смеет говорить о незаконности ребенка госпожи Сайсели Харфлит, вдовы сэра Кристофера Харфлита, убитого блосхолмским аббатом?

— Молчи, женщина! Где нет законного брака, там не может быть законного ребенка…

— Который смог бы получить законно унаследованное имущество. Скажите, милорд аббат, разве сэр Кристофер тоже сделал вас своим наследником? Тогда, не дав ему ответить, Сайсели, молчавшая все это время, вдруг заговорила:

— Осыпайте меня какими вам угодно оскорблениями. Милорд аббат, вы отняли у меня отца, мужа, сердце вырвали мне из груди, отнимите у меня также и мое богатство, если сможете. Мне это все равно. Но не клевещите на моего ребенка, если он у меня родится, и не смейте затрагивать его права. Не думайте, что вы сможете сломить мать так же, как сломили девушку: перед вами окажется разъяренная волчица.

Он смотрел на нее да и все смотрели на нее, потому что в глазах Сайсели было что-то, заставившее их отвести взгляд. Клемент Мэлдон, знавший жизнь и понимавший, как волчицы могут бороться за своих волчат, прочел в них предостережение, принудившее его изменить тон.

— Ну, ну, ну, дочь моя, — сказал он, — какой смысл говорить попусту о ребенке, которого нет и, может, никогда не будет? Когда он родится, я его окрещу, и мы поговорим.

— Когда он родится, вы не коснетесь его и пальцем. Я бы предпочла, чтобы он лучше сошел в могилу некрещеным, чем отмеченным вашим кровавым крестом.

Он махнул рукой.

— Есть другой вопрос или скорее два, о которых я должен поговорить с тобой, дочь моя. Когда ты дашь свои первые обеты?

— Мы поговорим об этом после того, как родится мой ребёнок. Это дитя греха, вы говорите, а я, неисправимая, безнравственная женщина, не готова для того, чтобы дать святой обет, и вы не можете меня к нему принудить, — ответила она с горькой насмешкой.

Опять он махнул рукой, потому что волчица показала зубы.

— Второй вопрос, — продолжал он, — заключается в том, что мне нужна ваша подпись под документом. Это всего лишь формальный документ, и я боюсь, вы не сможете его прочесть, как и я, по правде сказать. — И с какой-то лицемерной улыбкой он вытащил неразборчивый документ и развернул его перед ней на столе.

— Что? — засмеялась она, отшвыривая пергамент в сторону. — Вы забыли, что вчера я стала совершеннолетней и поэтому не нахожусь больше под вашей опекой, если даже когда-либо и была? Вам следовало продать мое наследство поскорее, потому что теперь ваши права стоят не больше, чем прошлогодние гнилые яблоки, а я ничего не подпишу. Будьте свидетелями, мать Матильда и ты, Эмлин Стоуэр, что я ничего не подписала и ничего не подпишу. Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, я свободная совершеннолетняя женщина, даже если, как вы утверждаете, распутница. Какое вы имеете право заковывать в цепи распутницу, не являющуюся монахиней? Отоприте ворота и дайте мне уйти. Теперь он почувствовал всю остроту ее волчьих клыков.

— Куда бы ты пошла? — спросил он.

— Прямо к королю, чтобы изложить перед ним мое дело, как собирался сделать мой отец в прошедшее рождество.

Речь эта была смелой, но безрассудной. Волчица не сдержалась и зарычала — зарычала на охотника с окровавленным мечом.

— Кажется, твой отец не добрался до короля со своим лживым доносом, не доберешься, пожалуй, и ты, Сайсели Фотрел. Времена сейчас жестокие, пахнет восстанием, в лесах и на дорогах бродит много отчаянных людей. Нет, нет, ради своей безопасности оставайся здесь, пока…

— Пока вы не умертвите меня. О! Это у вас на уме. Знайте, я просила у бога помощи, милорд аббат. И какой бы тяжкой ни была моя судьба, какой бы близкой ни представлялась мне смерть, я не боюсь вас — и я и мой ребёнок, — ибо господь уже приготовил камень, который упадет на вашу голову. Этот камень похож на топор.

Тут старая настоятельница воздела руки к небу и открыла от ужаса рот, но аббат вскочил со своего места в ярости или, может быть, в страхе?

— Ты назвала себя распутницей, — воскликнул он, — но я назову тебя еще и ведьмой, и если ты заслуживала снисхождения, то теперь должна погибнуть в огне как ведьма. Мать Матильда, я приказываю вам, во имя данных вами обетов, хорошенько стеречь эту ведьму и докладывать мне о ее колдовстве. Не годится, чтобы подобная тварь ходила повсюду и причиняла зло невинным. Ведьма и распутница, уходи к себе!

Сайсели выслушала, потом без единого слова рассмеялась презрительным смехом и, повернувшись, вышла из комнаты, а следом за ней пошла настоятельница.

Но Эмлин не двинулась с места. Она осталась, и на ее смуглом красивом лице играла улыбка.

— Не повезло вам, хоть вы и бросали кости, налитые свинцом, — сказала она смело.

Аббат набросился на нее с ругательствами.

— Женщина, — сказал он, — если она ведьма, ты — демон-искуситель, и ты наверняка сгоришь, даже если она избежит этого. Именно ты научила ее вызывать дьявола.

— Тогда вам лучше оставить меня в живых, милорд аббат, чтобы я могла научить ее, как обуздать его. Нет, не угрожайте мне: ведь на дыбе я, чего доброго, заговорю, а птицы небесные разнесут повсюду то, что я расскажу. Его лицо побледнело; потом он вдруг спросил:

— Где драгоценности? Мне они нужны. Отдай мне драгоценности, и ты будешь свободна, и, возможно, твоя проклятая хозяйка тоже.

— Я сказала вам, — ответила она. — Сэр Джон взял их с собой в Лондон, и если они не были найдены на его теле, значит, он или выбросил их или Джефри Стоукс увез их туда, куда он уехал. Обшарьте болото, обыщите лес, найдите Джефри и спросите его.

— Ты лжешь, женщина! Когда ты и твоя хозяйка бежали из Шефтона, слуга видел у тебя в руках шкатулку.

— Правильно, милорд аббат, но драгоценностей уже там не было; там были только любовные письма моей хозяйки, а их она не хотела оставлять.

— Тогда где шкатулка и где эти письма?

— Нам не хватало топлива во время осады, и мы сожгли и то и другое. Когда у женщины есть муж, ей не нужны его письма. Уж вы, Мальдонадо, — многозначительно добавила она, — вы-то должны знать, что не всегда благоразумно хранить старые письма. Хотела бы я знать, что бы вы дали за кое-какие письма, которые я видела и которые не сожжены!

— Проклятое отродье сатаны, — прошипел аббат, — как смеешь ты издеваться надо мною? Когда Сайсели венчалась с Кристофером, она надела те самые жемчужины. Я слышал об этом от тех, кто видел ее с ожерельем на груди, с бесценными жемчужинами и ушах, похожими на розовые бутоны.

— Ого! Ого! — сказала Эмлин. — Значит, вы признаете, что она была обвенчана, а сами только что обозвали ее, чистую душу, распутницей! Ладно, милорд аббат, не будем больше кривить душой: да, на ней были драгоценности. Джефри ничего с собой не увез, кроме вашего смертного приговора.

— Тогда где же они? — спросил он, ударив кулаком по столу.

— Где? О, там, где вы их никогда не найдете, — взвились в небо, когда бушевал пожар. Боясь, чтобы нас не ограбили, я спрятала их за секретной панелью в ее комнате, в надежде вернуться за ними позже. Идите выгребайте золу; вы, может быть, найдете один или два треснутых бриллианта, но не жемчужины: они в огне испаряются. Вот вам, наконец, правда, и много она принесет вам пользы.

Аббат застонал. Как большинство испанцев, он легко возбуждался и ничего не мог с этим поделать; вся горечь, скопившаяся у него в сердце, прорвалась наружу.

Эмлин потешалась над ним.

— Видите, как мудрым и могущественным мира сего случается самих себя перехитрить. Клемент Мальдонадо, я знаю вас около двадцати лет. Когда меня называли блосхолмской красавицей и старый аббат, ваш предшественник, взял меня под опеку церкви, вы находили для меня более нежные слова, чем те, которыми обзываете сегодня, хотя я-то всегда ненавидела вас — ведь вы затравили моего отца. Да, я следила за вашим возвышением и увижу ваше падение, и я знаю ваше сердце и все его желания. Деньги — вот чего вы домогаетесь и что хотите получить, иначе вам не добиться своей цели. Вам нужны были драгоценности, а не Шефтонские земли, которые теперь невысоко ценятся, а скоро совсем потеряют цену. Да, на одну из этих розовых жемчужин, если их продать евреям, можно закупить три прихода — и людей и дома. Ради этих драгоценностей вы послали на смерть одних, причинили горе другим, а свою собственную душу навеки погубили, хотя, если бы вы были благоразумны и посоветовались со мной, все эти драгоценности или по меньшей мере некоторые из них перешли бы к вам. Сэр Джон был не дурак. Он охотно расстался бы с одной или двумя жемчужинами, цены которых не знал, чтобы прекратить непримиримую вражду с церковью и отстоять права свои и своей дочери. А теперь, ослепленный безумием, вы сожгли их — сожгли драгоценности, которыми можно было бы заплатить выкуп за короля или, вернее, с помощью которых его можно было бы свергнуть. О! Если бы вы только об этом догадывались, вы бы отрубили руку, поднесшую факел к стенам Крануэл Тауэрса, потому что теперь вам не хватит золота, и все ваши грандиозные планы провалятся и погребут вас под собою, как вы хотели похоронить нас в Крануэле.

Аббат, терпеливо слушавший эту длинную и горькую речь, снова застонал.

— Ты умная женщина, — сказал он. — Мы понимаем друг друга, потому что мы одной крови. Ты знаешь, в чем дело; какой совет ты бы мне дала?

— Тот, которого вы не примете, будучи заранее обречены за свои грехи. Все же вот он — мой искренний совет. Освободите леди Сайсели, верните ей земли, сознайтесь в ваших злодеяниях. Уезжайте из королевства, прежде чем Кромуэл отвернется от вас, а Генриху станет все известно, уезжайте, взяв с собой все золото, какое вы сможете собрать, подкупите императора Карла, чтобы он дал вам епархию[689] в Гренаде или еще где-нибудь, но не близ Севильи, по причинам, вам известным. Там вы будете жить в почете, и наступит день, немало времени спустя после вашей смерти, когда многое забудется, и вас, возможно, канонизируют, как святого Клемента Блосхолмского.

Аббат посмотрел на нее задумчиво.

— Если бы я искал только покоя в старости, твой совет мог бы мне пригодиться, но я играю по более высокой ставке…

— А проиграть можете свою голову, — прервала его Эмлин.

— Не совсем, женщина, потому что в любом случае эта голова выиграет игру. Если она останется у меня на плечах, то будет носить архиепископскую митру или шапку кардинала, а может быть, и еще более гордую тиару; если же она упадет с плеч, то — небесный венец мученика!

— Ваша голова? Ваша голова? — воскликнула Эмлин с презрительным смехом.

— Почему же нет? — ответил он угрюмо. — Тебе случилось узнать о некоторых ошибках моей юности, но в них я давным-давно раскаялся, и эти грехи отпущены мне полностью. — И он перекрестился. — Если бы это было не так, кто избежал бы адских мук?

Эмлин, стоявшая все это время, уселась, облокотившись на стол и положив подбородок на сложенные руки.

— Верно, — сказала она, глядя ему в глаза, — никто из нас не избежал бы их. Но, Клемент Мэлдон, как насчет грехов, в которых вы не покаялись и которые совершили уже в зрелом возрасте? Сэр Джон Фотрел, например, сэр Кристофер Харфлит, например, леди Сайсели, например; не говоря уже о черной измене и еще кое о чем.

— Даже если бы все эти обвинения были справедливы, что я отрицаю, это не грехи, — ведь все они вместе и каждый в отдельности совершены были мною не ради себя, а ради церкви, ради того, чтобы одолеть ее врагов, воздвигнуть вновь ее разрушающиеся стены, навеки укрепить ее в этом королевстве.

— И вознести вас, Клемент Мэлдон, на самый высокий шпиль ее храма, откуда сатана покажет вам все царства земные, клятвенно обещая, что они будут ваши.

Очевидно, аббат не обиделся на эту смелую речь; действительно, искусно нарисованная Эмлин картина, казалось, понравилась ему. Он только мягко поправил ее, сказав:

— Не сатана, а господь — властитель сатаны. — С минуту он помолчал, оглядел комнату, чтобы убедиться, что двери закрыты и они одни, и продолжал: — Эмлин Стоуэр, ты умнее и мужественнее любой женщины из тех, кого я знал. Ты знаешь жизнь и ее тайны, почему суеверные дураки и называют тебя ведьмой, а я считаю пророчицей или ясновидящей. Это все у тебя в крови, я полагаю, — ведь твоя мать была из цыганского племени, а отец — высокородный испанский дворянин, очень образованный и умный, хотя и мерзкий еретик, поэтому ему и пришлось для спасения жизни бежать из Испании.

— Чтобы умереть в Англии при весьма странных обстоятельствах. Святая инквизиция терпелива, и у нее длинные руки. Если я верно припоминаю, именно это дело о ереси моего отца впервые привело вас в Блосхолм, где, после его гибели и публичного сожжения его книги, вы многого достигли.

— Ты всегда права, Эмлин, и потому нет необходимости напоминать тебе о том, что мы с ним были давнишними врагами в Испании; вот почему меня выбрали, чтобы выследить его, и почему тебе довелось узнать кое-что обо мне.

Она кивнула, и он продолжал:

— Достаточно об отце-еретике — теперь о матери-цыганке. Говорят, она сама наложила на себя руки, чтобы избежать казни.

— Нечего ходить вокруг да около, аббат, давайте, как старые друзья, говорить правду. Вы хотите сказать — она покончила с собой, чтобы не быть сожженной вами, как ведьма: ведь у нее имелись кое-какие несожжённые письма, и она угрожала вам пустить их в ход, как и я.

— Зачем вспоминать все это, Эмлин? — сказал он мягко. — Она умерла, но перед смертью научила тебя всему, что знала. Конец истории немногословен. Ты влюбилась в сына старого йомена Болла или говорила, что влюбилась в него — долговязого глупого Томаса, который теперь брат-мирянин в аббатстве…

— Или говорила, что влюбилась, — повторила она. — Во всяком случае, он-то влюбился в меня и, может быть, я хотела, чтобы меня защищал честный человек, в те дни еще молодой и красивый. К тому же тогда он не был глуп. Это с ним сталось после того, как он попал к вам в руки. О! Довольно об этом, — продолжала она, подавляя готовый прорваться гнев. — Красивая дочь ведьмы была под опекой церкви, а вы вертели тогдашним аббатом, и он заставил меня выйти замуж за старого Питера Стоуэра и стать его третьей женой. Я прокляла его, и он умер; я и предупредила его, что он умрет, а я родила ребенка, и он тоже умер. Тогда со всем, что у меня осталось, я нашла приют у сэра Джона Фотрела, которого всегда был мне другом, и стала кормилицей его дочери, единственного существа, если не считать еще одного человека, которое я люблю в этом большом и жестоком мире. Вот вся история; а теперь, что еще вы от меня хотите, Клемент Мальдонадо — злонамеренный человек.

— Эмлин, я хочу того, чего всегда хотел и в чем ты всегда мне отказывала, — твоей помощи, твоего соучастия. Я имею в виду соучастие твоего ума и знаний, которыми ты обладаешь, — ничего больше. В Крануэл Тауэрсе ты накликала на меня беду. Сними это проклятие, потому что, сказать по правде, оно тяжким грузом давит мне душу. Давай похороним прошлое, подадим друг другу руки и будем друзьями. Ты умеешь угадывать будущее. Помнишь, когда ты думала, что Сайсели умерла, ты сказала, что ее потомство все равно поднимется против меня, а теперь похоже на то, что так и будет.

— Что бы вы мне дали? — спросила Эмлин с любопытством.

— Я дам тебе богатство, я дам тебе то, что ты любишь еще больше, — власть, а также и высокое положение, если захочешь. Вся церковь прислушается к твоим словам. В этом королевстве да и во всем мире все твои желания будут удовлетворены. Я говорю правду; я даю в залог душу свою и честь тех, кому я служу, ибо мне дано такое право. Взамен я прошу от тебя твою мудрость; предсказывай мне будущее, указывай путь, каким я должен идти.

— Больше ничего?

— Еще две вещи: во-первых, ты должна найти для меня эти сожженные драгоценности, а с ними и старые несожжённые письма; во-вторых, ребёнок леди Сайсели не должен остаться в живых и сделать то, что ты мне предсказала. Ее жизнь ядарю тебе: одной монахиней больше или меньше — значения не имеет.

— Благородное предложение; и в данном случае я уверена, что вы заплатите обещанную цену, если останетесь живы. Но что, если я откажусь?

— Тогда, — ответил аббат, ударив кулаком по столу, — тогда смерть для вас обеих — умрете, как ведьмы, потому что я не позволю вам погубить меня. Помни: я здесь хозяин, а вы — пленницы. Очень немногие знают, что вы живете здесь, если не считать горсточки слабоумных женщин, боящихся даже слово вымолвить, — марионеток, которые танцуют, когда я дергаю за веревочку; и уж я прослежу, чтобы ни единая душа не приблизилась к этим стенам. Выбирай же между смертью, со всеми ее ужасами, и жизнью, со всеми ее надеждами.

На столе стояла деревянная чаша с большим букетом роз. Эмлин придвинула ее к себе и, взяв розы, бросила их на пол. Потом она подождала, пока вода успокоится, и сказала:

— Трудная задача, но если у меня на самом деле есть колдовская сила, здесь я найду решение.

Он не отрываясь глядел на нее, как зачарованный; она же дунула на воду и долгое время смотрела на нее. Наконец подняла глаза и сказала:

— Смерть или жизнь — такой выбор вы предложили мне. Хорошо, Клемент Мальдонадо, от своего имени и от имени леди Сайсели и ее мужа сэра Кристофера и ребенка, который должен родиться, и во имя бога, властителя наших судеб, я выбираю смерть.

Наступило торжественное молчание. Потом аббат поднялся и сказал:

— Хорошо! Да падет это на твою голову.

Опять наступило молчание, и так как она не отвечала, он повернулся и направился к двери; она же продолжала смотреть в чашу.

— Хорошо, — повторила она, когда он положил руку на щеколду. — Я сказала вам, что выбрала смерть, но я не сказала, чью смерть я выбрала. Играйте вашу игру, милорд аббат, а я буду играть свою, помня, что бог назначает ставки. И я подтверждаю гневные слова, сказанные мною в Крануэле. Ждите беды, ибо теперь я знаю — она постигнет вас и всех, кто будет вместе с вами.

Потом, глядя ему вслед, она неожиданным резким движением опрокинула чашу на стол.

Глава 8

ЭМЛИН ПРИЗЫВАЕТ СВОЕГО ЧЕЛОВЕКА
Одна за другой протекали для Сайсели и Эмлин недели их заключения, не принося им ни надежд, ни вестей. И действительно, хотя они не могли видеть нитей зловещей сети, в которой их держали, они чувствовали, как она стягивается все туже. В глазах матери Матильды, когда она смотрела на Сайсели, думая, что никто этого не замечает, отражались страх, жалость и любовь. Остальные монахини тоже боялись, хотя было ясно, что они сами не знали чего. Однажды вечером Эмлин, застав настоятельницу одну, засыпала ее вопросами: она спрашивала, что именно для них готовится и почему ее леди, свободную совершеннолетнюю женщину, удерживают здесь против ее воли.

На лице старой монахини появилось выражение замкнутости. Она ответила, что ничего особенного не знает, а насчет заключения — что ж, она должна подчиняться приказаниям своего духовного начальства.

— Тогда, — выпалила Эмлин, — знайте: вам же будет хуже. Говорю вам, что умрет моя леди или будет жить, найдутся люди, чтобы призвать вас к строгому ответу: да, найдутся люди, чтобы выслушать мольбы беспомощных. Мать Матильда, Англия уже не та, какой она была, когда вас еще девочкой похоронили в этих заплесневелых стенах. Где сказано, что бог позволяет свободную и ни в чем не повинную женщину держать в тюрьме, как преступницу? Отвечайте.

— Я не могу, — простонала мать Матильда, ломая свои тонкие руки. — Правды добиться трудно, здесь повсюду охрана; и, что бы я ни думала, я должна делать то, что мне приказано, чтобы не погибла моя душа.

— Ваша душа! Вы, затворницы, всегда думаете с своей жалкой душонке. Что вам до других людей и до их души! Значит, вы не поможете мне?

— Я не могу, не могу, ведь я и сама в оковах, — снова ответила она.

— Пусть будет так, мать Матильда; тогда я сама помогу себе; и когда я это сделаю, да поможет вам всем господь. — И, презрительно пожав широкими плечами, она вышла, оставив бедную старую настоятельницу чуть ли не в слезах.

Угрозы Эмлин были такими же смелыми, как и ее сердце, но могла ли она исполнить хотя бы десятую их долю? Конечно, право было на их стороне, но, как известно заключенным во все времена, право — это не труба иерихонская и ему не сокрушить высоких стен. Да и Сайсели не могла помочь ей. Теперь, когда погиб ее муж, она была занята только одним — мыслями о своем будущем ребенке.

До всего остального ей, казалось, не было никакого дела. У нее не было друзей, с которыми она могла бы повидаться; она понимала, что имущество у нее отнято; значит, думала она, эта тихая обитель — самое подходящее место для рождения ребенка.

Когда он родится и она поправится, можно будет подумать о другом. А пока она ощущала бесконечную усталость и не понимала, зачем Эмлин напрасно говорит с ней о свободе. Если бы она была свободна, что бы она делала, куда бы пошла? Монахини были очень добры к ней; они любили ее так же, как и она их.

Так они беседовали, и Эмлин, слушая ее, не решалась сказать ей правду: что здесь можно опасаться за жизнь ребенка. Она боялась, что это известие, пожалуй, убьет и мать и дитя. Поэтому она перестала ее тревожить и решила рассчитывать только на себя.

Сначала она думала о побеге, но оставила эту мысль, потому что положение Сайсели не позволяло подвергнуть ее опасности. Да и куда им было идти? Тогда ей пришла в голову мысль об избавителе, но — увы! — кто может спасти их? Влиятельные люди в Лондоне, может быть, могли вмешаться в это дело как политическое, но к влиятельным людям трудно добиться даже свободному. Однако, если бы она была на свободе, то нашла бы способ заставить их выслушать ее, но она была пленницей, да и не могла в такое время покинуть свою госпожу. Что же тогда оставалось делать? Придумать для освобождения какую-нибудь хитрость.

Вероятно, это можно было бы сделать за деньги — ценой украшений Сайсели; потайное место, где они находились, знала только она одна, — и ими же откупиться от преследователей? Но Эмлин не собиралась делать ни того ни другого: она считала, что это не было выходом. Очутись они за этими стенами, их все равно не оставили бы в живых: слишком уж много они знали. Однако же здесь, в монастыре, ребенка Сайсели наверняка погубят — он ведь будет наследником всего имущества. Что же может вернуть им свободу и обеспечить безопасность?

Страх, пожалуй, тот самый страх, благодаря которому израильтяне избавились от рабства. O! Если бы только она могла найти Моисея, способного навлечь египетскую чуму на этого аббата-фараона — ту самую чуму, которой она ему угрожала. Но хотя она твердо верила, что чума поразит его (она сама удивлялась тому, что так верила в это), все же не могла выполнить свое проклятие. Оставался Томас Болл! Если бы она могла поговорить с верным Томасом Боллом, неистовым и хитрым человеком, которого все считали придурковатым!

Томас Болл заполнил все мысли Эмлин — Томас Болл, любивший ее всю жизнь, готовый погибнуть, чтобы услужить ей. Тщетно пыталась она как-нибудь снестись с ним. Старый садовник настолько глух, что не сможет или не захочет понять. Глупая Бриджет по ошибке отдала письмо, написанное ему, настоятельнице, которая, ничего не говоря, сожгла его у нее на глазах.

Монахов, приносивших в монастырь продукты, всегда принимали три сестры, поставленные для того, чтобы шпионить друг за другом и за ними, так что она не могла даже приблизиться к этим монахам. Священник, служивший мессу, был старым ее врагом; с ним она ничего не могла сделать, а больше никому не разрешалось подходить к монастырю; только раз или два появлялся сам аббат, который в течение нескольких часов разговаривал взаперти с настоятельницей, но с ней больше не говорил.

Почему, думала Эмлин, пространство меньше полумили между ней и Томасом Боллом непреодолимо? Если бы он стоял на расстоянии двадцати ярдов от нее, она могла бы заставить его уразуметь, что ей нужно. Почему же этого нельзя сделать, когда он находится на расстоянии пятисот ярдов?

Эта мысль овладела ею; естественные препятствия сводили ее с ума.

Она отказывалась считаться с ними. Все ночи напролет размышляла она, лежа в постели, пока Сайсели спокойно спала рядом с ней; ее сильная душа рвалась к душе ее давнишнего возлюбленного, Томаса Болла, приказывая ему слушать, подчиниться, прийти.

Сначала ничего не произошло. Потом через некоторое время у нее появилось смутное чувство, что ей ответили; хотя она не могла ни видеть, ни слышать Томаса, она как-то ощущала его близость. Потом однажды, в полдень, выглянув из верхнего слухового окна, она увидела, как за воротами происходит свалка, и услышала сердитые голоса. Томас Болл пытался силой пробить себе путь к двери, но его выталкивали люди аббата, всегда стоявшие там на страже.

Вечером она узнала правду от монахинь, не подозревавших, что она подслушивает их разговор. Оказалось, что Томас, показавшийся им не то сумасшедшим, не то пьяным, пытался ворваться в монастырь. Когда его спросили, чего он хочет, он сказал, что сам хорошенько не знает, но ему надо поговорить с Эмлин Стоуэр. Услышав это, она улыбнулась про себя, ибо теперь знала: он услышал ее и найдет какой-нибудь способ выполнить ее волю и прийти.

Два дня спустя Томас действительно пришел, и вот каким способом. Кончался сентябрьский вечер, наступали сумерки, а Эмлин, оставив Сайсели отдыхать на постели (теперь она зачастую ложилась ненадолго перед ужином), ушла в сад, чтобы подышать вечерней прохладой. Там она ходила до тех пор, пока сад ей не надоел, потом вошла через боковую дверь в старую часовню и уселась, чтобы поразмыслить, около алтаря, недалеко от раскрашенной деревянной статуи святой девы в человеческий рост, стоявшей против стены. На эту статую она часто смотрела, так как ей казалось странным, что она как бы наполовину вделана в кирпичную кладку. Глазные орбиты ее были пустыми, и наблюдательной Эмлин казалось, что в них когда-то были вделаны драгоценные камни, или же это был образ не богоматери, а скорее слепой святой Люции.

Пока Эмлин размышляла, сидя в одиночестве, потому что в такое время никто не заходил в часовню и она пустовала до утра, ей показалось, что она услышала по соседству со статуей странные звуки, словно там кто-то шевелился. Тут многие, но только не Эмлин, испугались бы и ушли, а она сидела, не двигаясь, и слушала. Не поворачивая головы, она стала наблюдать. Лучи заходящего солнца, проникавшие через западное окно, почти полностью освещали фигуру, и благодаря им она увидела — или ей показалось, — что глазные орбиты уже не пустые: в них были двигавшиеся и сверкавшие глаза.

Тут на мгновение стало страшно даже Эмлин. Потом ей пришло в голову, что, может быть, священник или одна из монахинь следили за ней из-за статуи, а это ее нисколько не беспокоило. Или, может быть, произошло одно из тех чудес, о которых она так много слышала, но никогда не переживала. А зачем ей бояться чудес или соглядатаев? Она будет сидеть на том же месте и посмотрит, что случится. Но долго ждать ей не пришлось, потому что вскоре голос, хриплый мужской голос прошептал:

— Эмлин! Эмлин Стоуэр!

— Да, — ответила она тоже шепотом. — Кто говорит?

— А кто, ты думаешь? — спросил голос с усмешкой. — Может быть, черт? — Если черт дружественный, то, кажется, я не стану возражать; мне в этом уединенном месте скучновато. Появись, кто бы ты ни был, человек или дьявол, — ответила Эмлин решительно. Однако же она незаметно перекрестилась под плащом: в те времена народ верил, что черти являются людям, чтобы причинять им вред.

Статуя начала скрипеть, потом открылась, как дверь, хотя с большим трудом, словно ее петли долго не двигались, как на самом деле и оказалось. Внутри, подобно трупу в поставленном вертикально гробу, появилась фигура, крупная сильная фигура, одетая в рваную монашескую рясу, увенчанная огромной головой с огненно-рыжими волосами и нависшими бровями, под которыми сверкали безумные серые глаза. Сердце Эмлин замерло, — сатана все же не подходящее общество для смертной женщины, — но затем словно подскочило в ее груди и потом стало биться ровно, как обычно. И она спокойно сказала:

— Что ты там делаешь, Томас Болл?

— Вот это я и хотел бы знать, Эмлин. Днем и ночью в течение долгих недель ты звала меня, и потому я пришел.

— Да, я звала тебя; но как ты пришел?

— Старой дорогой монахов. Они давно забыли о ней, но мой дед говорил мне про нее, когда я был мальчишкой, и, наконец, лиса показала мне, где она проходит. Это мрачная дорога; и когда я впервые попробовал по ней пойти, я думал, что задохнусь, но теперь воздух не такой уж плохой. Когда-то она доходила до аббатства и, может быть, и теперь доходит, но моя дверь и дверь госпожи лисы находится в рощице около стены парка, где никто не стал бы ее искать. Если ты хочешь лисенка, чтобы поиграть с ним, я могу принести его тебе. Или, может быть, ты хочешь чего-нибудь посущественнее? — добавил он, усмехаясь.

— Да, Томас, к хочу гораздо большего. Слушай, — горячо воскликнула она, — сделаешь ли ты то, что я тебе скажу?

— Там видно будет, миссис Эмлин. Ведь я всю свою жизнь исполнял твои приказания и не получал награды. Она прошла через алтарь и уселась против него, почти совсем прикрыв дверь и разговаривая с ним сквозь щель.

— Если ты не получил награды, Томас, — сказала она мягко, — то кто виноват в этом? Кажется, не я. Я любила тебя, когда мы были молоды, — не правда ли? Я бы отдалась тебе душой и телом — ведь так? Но кто встал между нами и погубил нашу жизнь?

— Монахи, — простонал Томас, — проклятые монахи, выдавшие тебя замуж за Стоуэра, потому что он заплатил им.

— Да, проклятые монахи. А теперь твоя молодость прошла, и любовь — любовь молодости — уже позади нас. Я была женой другого человека, Томас, а могла быть твоей. Подумай об этом: твоей любящей женой, матерью твоих детей. А тебя — тебя они покорили и превратили в слугу, в пастуха, использовали твою силу, сделали тебя носильщиком, полоумным, как они тебя называют; однако они считают, что тебе все-таки можно давать поручения, потому что ты умеешь держать язык за зубами; они сделали тебя вьючным мулом аббатства, не смеющим брыкаться, батраком на твоей же собственной, захваченной ими земле — тебя, чей отец был свободный йомен. Вот что они сделали с тобой, Томас, а со мной, находившейся под опекой церкви… Ну хватит, мне не хочется говорить об этом. Скажи, как бы ты отплатил им, если бы дать тебе волю?

— Как бы я отплатил? Как бы отплатил? — задохнулся Томас, доведенный до бешенства рассказом о всех причиненных ему обидах. — Ну, если бы я осмелился, я бы перерезал каждому из них глотку и выпотрошил их, как оленей, — и он заскрипел своими белыми зубами. — Но я боюсь. Они владеют моей душой, и каждый месяц я должен исповедоваться. Ты помнишь, Эмлин, я предупредил тебя, когда ты и твоя леди собрались ехать в Лондон перед осадой. Ну, потом — я должен был покаяться в этом — аббат сам выслушал мою исповедь. Мучительную наложил он на меня епитимью![690] Я еще не закончил ее, а у меня уже ребра проступили сквозь кожу, спина же стала похожа на корзину из красных ивовых прутьев. Только об одном я им не рассказал — ведь это, в конце концов, не грех, — о том, что отвернул саван и поглядел на труп.

— Ах! — сказала Эмлин, глядя на него. — Тебе нельзя доверять. Ну, я так и думала. Прощай, Томас Болл, трус. Я найду себе другого друга, настоящего мужчину, а не хнычущую, загнанную монахами гончую, ставящую непонятное для него латинское благословение выше своей чести. Господи боже! Подумать только, что я когда-то любила подобного человека! О! Мне стыдно! Мне стыдно! Пойду вымою руки. Закрой свою ловушку и убирайся прочь по крысиной тропе, Томас Болл, и живым или мертвым никогда не осмеливайся заговаривать со мной. Не забудь также рассказать своим монахам, как я призывала тебя к себе — потому что это колдовство, ты сам знаешь, — и меня сожгут, зато спасешь свою душу. Господи боже! Подумать только, что ты был когда-то Томасом Боллом! — И она сделала вид, что собирается уходить.

Он протянул свою ручищу и поймал ее за платье.

— Что же ты прикажешь мне, Эмлин? Я не могу переносить твоего презрения. Сними его с меня, или я убью себя.

— Самое лучшее, что ты можешь сделать, И дьявол будет тебе лучшим хозяином, чем чужеземный аббат. Прощай навсегда.

— Нет, нет; скажи — чего ты хочешь? Пусть погибает моя душа, я сделаю все.

— Сделаешь? Правда, сделаешь? Если так подожди минуту! — она побежала на другой конец часовни, закрыла двери, потом, вернувшись к нему, сказала: — Теперь подойди, Томас, и, раз ты снова мужчина, поцелуй меня, как ты обычно делал более двадцати лет тому назад. Ты не будешь исповедоваться в этом, не правда ли? Ну, вот. Теперь встань на колени перед алтарем и дай клятву. Нет, выслушай сначала, потому что это великая клятва.

Эмлин сказала ему, в чем он должен поклясться. Это была действительно великая и ужасная клятва. Принеся ее, он должен был стать рабом Эмлин, объединиться с ней в борьбе против монахов Блосхолма и в особенности против аббата Клемента Мэлдона, в отплату за все обиды, нанесенные им обоим; в отплату за убийство сэра Джона Фотрела и сэра Кристофера Харфлита; за то, что он обокрал и держит в тюрьме Сайсели Харфлит, дочь первого и жену второго. Связав себя клятвой, он должен был делать все, что она ему прикажет. Он должен был поклясться, что ни во время исповеди, если бы до этого дошло дело, ни на ложе пыток или на эшафоте он не скажет ни слова об их тайном сговоре. Он должен был просить у бога, чтобы, в случае, если он изменит этой клятве, душа его обречена была бы на вечные муки; и он должен был призвать небо в свидетели всех данных им обещаний.

— Теперь, — сказала Эмлин, произнеся все слова этой ужасной клятвы, — будешь ли ты мужчиной, поклянешься ли и тем самым отомстишь за мертвых и спасешь невинных от смерти? Или ты, знающий мою тайну, будешь по-прежнему пресмыкаться перед настоятелем и, вернувшись в Блосхолмское аббатство, предашь меня?

С минуту он подумал, почесывая свою рыжую голову, ибо клятва страшила его, что, впрочем, было понятно. В его душе, где он все это взвешивал, чашки весов стояли вровень, и Эмлин не знала, какая из них перетянет. И тут она употребила всю свою женскую силу: положив руку на его плечо, она наклонилась вперед и прошептала ему на ухо:

— Ты помнишь, Томас, как в первый раз мы признались друг другу в нашей юной любви? Это было в весенний день в рощице у ручья, когда у наших ног цвели душистые нарциссы — нарциссы и дикие лилии. Помнишь, как мы поклялись друг другу всей жизнью, да, настоящей и будущей жизнью, и для нас обоих земля превратилась в рай? А потом, ты помнишь, как мимо нас прошел монах — это был Клемент Мэлдон, — и он оледенил нас взглядом своих жестоких глаз и сказал: «Что ты делаешь с дочерью ведьмы? Она тебе не пара». И тогда… О Томас, я больше не могу. — И она разрыдалась, а потом добавила: — Не клянись ни в чем, уходи и предай меня, если хочешь. Я не буду питать к тебе злобы, даже если ты предашь меня на смерть, ибо как можно было надеяться, что ты после двадцати лет монашества останешься мужчиной? Уходи, скорее уходи, пока нас не застали вместе и твоя добрая слава ничем не опорочена. Уходи, не медли и предоставь меня и мою леди и ее еще не родившегося ребенка той участи, которую нам готовит Мэлдон. Забудь рощицу у реки! Забудь увядшие лилии!

Томас слушал; большие синие жилы выступали у него на лбу, его широкая грудь вздымалась, слова застряли в горле. Затем они полились обильным потоком.

— Я не уйду, дорогая; я поклянусь в чем хочешь, твоими глазами и твоими губами, цветами, по которым мы шли, всеми прошедшими годами жгучих страданий, горя и позора, богом, восседающим на небесном престоле, и дьяволом в адском огне. Пойдем, пойдем! — он побежал к алтарю и схватил стоявшее там распятие. — Произнеси снова эти слова или любые другие, и я повторю их и дам клятву, и пусть огненные черви заживо грызут меня во вехи веков, если я нарушу хоть одно ее слово. — В темных глазах Эмлин вспыхнул огонек торжества, она наклонилась над коленопреклоненным мужчиной и в сгустившемся мраке зашептала-зашептала, а он шепотом же повторял ее слова и в подтверждение целовал распятие.

Когда все было кончено, они отошли от алтаря обратно к раскрашенной статуе.

— Значит, ты все же мужчина, — сказала она с громким смехом. — Теперь слушай, мужчина — мой мужчина: если мы переживем все это и ты тогда пожелаешь, я стану твоей женой, да, твоей женой — это будет моей платой тебе и моей гордостью; слушай же мои приказания. Видишь, я Моисей, а там в аббатстве сидит фараон с очерствевшим сердцем, а ты ангел, ангел разрушения, держащий меч чумы египетской. Вечером в аббатстве будет пожар — такой же пожар, какой был в Крануэл Тауэрсе. Нет, нет, я знаю: церковь не сгорит и каменные строения тоже. Но дортуары, и кладовые, и стога сена, и коровьи хлева — они здорово запылают после такой засухи, а если телеги превратятся в золу, то на чем они привезут свой урожай? Сделаешь ли ты это, мой мужчина?

— Конечно. Разве я не поклялся?

— Тогда за работу, а потом — завтра или на следующий день — возвращайся с докладом. Теперь меня часто будут привлекать одиночество и молитва; поэтому жди, пока опять не увидишь меня здесь одну, стоящую на коленях у алтаря. Стой! Оденься в саван, чтобы тебя сочли за призрак, если увидят, — они ведь считают, что в часовне появляются призраки. Не сомневайся, к тому времени я найду тебе немало работы. Ты меня понял?

Он кивнул головой.

— Все, все понял, особенно твое обещание. О! Теперь-то я не умру; я буду жить для того, чтобы потребовать его исполнения.

— Хорошо. Получай в счет будущего. — И она снова поцеловала его. — Иди.

Он шатался, опьяненный радостью; потом сказал:

— Еще одно слово: у меня кружится голова, я забыл тебе сказать. Сэр Кристофер жив или же был жив…

— Что ты хочешь сказать? — произнесла она свистящим шепотом. — Именем Христа, торопись: я слышу снаружи голоса!

— Вместо Кристофера они похоронили другого человека. Я разрезал полотно и посмотрел. Кристофера отправили за границу, тяжело раненного, на корабле — черт возьми, я забыл его название, — на том же корабле, на котором уехал Джефри Стоукс.

— Благослови тебя господь за эти вести! — воскликнула Эмлин странным, тихим голосом. — Уходи, кто-то подходит к двери!

Деревянная фигура со скрипом захлопнулась и теперь смотрела на нее так же спокойно, как смотрела уже в течение ряда поколений. С минуту Эмлин стояла неподвижно, держась рукой за сердце. Потом она быстро пошла через часовню, открыла дверь и на крыльце встретила входящую мать Матильду, другую монахиню и старуху Бриджет, шептавшихся между собой.

— О! Это вы, миссис Стоуэр, — сказала мать Матильда с явным облегчением. — Сестра Бриджет клялась, что слышала в часовне мужской голос, когда приходила на закате солнца закрывать ставни.

— Неужели? — равнодушно ответила Эмлин. — Тогда ей повезло больше, чем мне: я ведь стосковалась по звукам мужского голоса в доме, где болтают одни женщины. Не возмущайтесь, матушка, я не монахиня, и господь сотворил для этого мира не одних только женщин, иначе нас с вами здесь бы не было. Но раз уж вы заговорили об этом, значит, в часовне и вправду происходит что-то странное. Не всякий решился бы оставаться здесь в одиночестве: дважды во время молитвы я слышала странные звуки, а однажды, когда не было солнца, на меня упала какая-то холодная тень. Наверно, призрак того мертвеца, о котором столько врали. Ну, я-то никогда не боялась привидений. А теперь мне надо идти и взять ужин для моей леди — сегодня вечером она будет ужинать в своей комнате.

Когда она ушла, настоятельница покачала головой и, как обычно, ласково сказала:

— Странная женщина и резкая, но, сестры мои, мы не должны ее строго судить, ведь она из чуждого нам мира и, боюсь, пережила много горя, от которого мы защищены нашими священными обетами.

— Да, — ответила сестра, — но я думаю, что она видела призрак, появляющийся в этой часовне, многие утверждают, что он являлся им, и я сама видела его однажды, еще когда была послушницей. Настоятельница Матильда, я имею в виду четвертую, ту, что якшалась с монахом Эдуардом Хромым и внезапно умерла после…

— Тише, сестра; не будем злословить о покойнице, покинувшей землю около двухсот лет назад. Даже если ее неспокойный дух все еще приходит сюда, как говорят многие, я не понимаю, почему бы он стал говорить мужским голосом.

— Возможно, то был голос монаха Эдуарда, — ответила сестра. — Видно, он все еще не оставляет ее в покое, как и при жизни, если легенда говорит правду. Миссис Эмлин сказала, что ей призраки нипочем, и я вполне этому верю, она ведь дочь ведьмы, и взгляд у нее какой-то странный. Вы видели у кого-нибудь такие смелые глаза, матушка? Как бы то ни было, я терпеть не могу привидении и лучше месяц проведу на хлебе и на воде, чем останусь одна в этой часовне, на закате или после заката солнца. У меня мурашки бегут по спине, когда я думаю об этом; говорят, что некрещеное дитя тоже тут бродит и что-то невнятно лепечет около купели, надеясь получить святое крещение — ух! — И она содрогнулась.

— Довольно, сестра, довольно нечестивых речей! — сказала опять мать Матильда. — Будем думать о святых вещах, чтобы враг рода человеческого не мог к нам подойти.

Но в ту же ночь, около часу, враг этот очень близко подошел к Блосхолму, явившись к облике пожара. Внезапно монахини были подняты с постелей отчаянным набатом. Подбежав к окнам, они увидели огромные языки пламени, плясавшие на крышах аббатства. Они раскрыли оконные створки и в ужасе смотрели на пожар. Сестру Бриджет даже послали разбудить глухого садовника и его жену, живших около ворот, чтобы они пошли и узнали, в чем дело, почему слышатся крики и не напало ли на Блосхолм какое-нибудь войско.

Прошло много времени, прежде чем Бриджет вернулась; путаный рассказ слабоумной, переданный со слов глухого садовника, понять было нелегко. Крики доносились по-прежнему, и пожар в аббатстве разгорался все яростнее. Монахини уже думали, что наступил их последний час; они опустились на колени у открытых окон и принялись молиться.

Как раз в эту минуту среди них появились Сайсели и Эмлин и стали смотреть на великое пожарище.

Вдруг Сайсели повернулась и, устремив большие голубые глаза на Эмлин, сказала громко, так что услышали все.

— Аббатство горит. Ой, няня, мне рассказывали, будто там, среди развалин Крануэла Тауэрса, ты говорила, что это так будет! Ты, конечно, пророчица.

— Огонь призывает огонь, — ответила Эмлин угрюмо, а стоявшие тут же монахини подозрительно посмотрели на нее.

Пожар был ужасен; он, казалось, начался в дортуарах, даже на расстоянии были видны полуодетые монахи, спасавшиеся через окна: некоторые — с помощью связанных постельных принадлежностей, некоторые — выпрыгивая из окон, несмотря на высоту.

Вскоре крыша здания провалилась и град горящих углей посыпался на соломенные крыши хлевов и сараев, на сметанные стога, на постройки гумна; так пламя перекинулось и на них, и еще до рассвета все сгорело.

Одна за другой монахини, наблюдавшие пожар из монастыря, устав от горестного зрелища и в страхе бормоча молитвы, отправились спать. Но Эмлин продолжала сидеть у открытого окна, пока край чудесного сентябрьского солнца не показался над холмами. Так сидела она, подпирая голову рукой, и ее строгое лицо было неподвижно, как у статуи. Только в темных глазах, отражавших языки пламени, казалось, мелькала жестокая радость.

— Томас хорошее оружие, — наконец пробормотала она про себя, — славно нанес первый удар. И это еще цветочки. Подожди, Клемент Мальдонадо, ты запросишь пощады у Эмлин.

Глава 9

БЛОСХОЛМСКОЕ КОЛДОВСТВО
В тот же день в полдень аббат снова явился в монастырь и послал за Сайсели и Эмлин. Они застали его одного в приемной; лицо у него было встревоженное, и он шагал взад и вперед по комнате.

— Сайсели Фотрел, — сказал он без всякого приветствия, — когда мы в последний раз виделись, ты отказалась подписать принесенный мною документ. Это ничего не значит, потому что тот покупатель уехал по своему делу.

— Сказав, что его не удовлетворяют доказательства ваших прав? — спросила Сайсели.

— Да! Но кто научил тебя рассуждать о правах и о тонкостях закона? Впрочем, зачем спрашивать?.. — И он бросил сверкающий взор в сторону Эмлин. — Ладно, бог с ним сейчас… У меня с собой документ, который ты должна подписать. Прочти его, если хочешь. Он тебе ущерба не причинит — это всего лишь предписание арендаторам земель, принадлежавших твоему отцу, уплатить мне как лицу, осуществляющему опеку.

— Значит, они отказываются, видя, что вы все захватили, милорд аббат? — Да, кто-то их подстрекает, и эти упрямые скоты не хотят платить без указания, подписанного твоей рукой и скрепленного печатью. На фермах, обрабатывавшихся твоим отцом, я собрал урожай, но вчера вечером при пожаре сгорело все до последнего зернышка, до последней шерстинки.

— В таком случае я прошу вас все это точно учесть, милорд, чтобы я могла получить от вас должное возмещение, когда мы начнем сводить счеты: я ведь никогда не разрешала вам стричь моих овец и собирать мой хлеб.

— Тебе нравится дерзить мне, девчонка, — ответил он, кусая губы. — У меня нет времени для перебранки. Подписывай, а ты будь свидетельницей, Эмлин Стоуэр.

Сайсели взяла документ, взглянула на него, потом медленно разорвала его на четыре части и бросила их на пол.

— Грабьте меня и моего еще не рожденного ребенка, если хотите и можете, но я, во всяком случае, не буду соучастницей вора, — сказала она спокойно. — Если вам нужна подпись, можете подделать ее, потому что я ничего не подпишу.

На лице аббата отразилась вся его злость.

— А ты забыла, несчастная, — спросил он, — что здесь ты в моей власти? Известно тебе, что таких непокорных грешников запирают в мрачную темницу и налагают на них покаяние — дают только хлеб и воду и хлещут прутьями? Исполнишь ты мое приказание или подвергнешь себя всему этому? Красивое лицо Сайсели вспыхнуло, и на минуту ее голубые глаза наполнились слезами стыда и ужаса. Затем они снова прояснились; она смело взглянула на него и ответила:

— Я знаю, что убийца может быть также и мучителем. Тому, кто погубил отца, ничего не стоит подвергнуть истязаниям дочь. Но я знаю также, что существует бог, защищающий невинных, хотя иногда он не сразу протягивает им руку помощи, и к нему я обращаюсь, милорд аббат. И я знаю, что принадлежу к роду Фотрелов и Карфаксов, и что ни одна женщина и ни один мужчина моей крови никогда еще не покорялись страху и страданию. Я ничего не подпишу. — И, повернувшись, она вышла из комнаты.

Аббат и Эмлин остались одни. Прежде чем она смогла заговорить, потому что у нее от ярости не поворачивался язык, он начал бранить и проклинать ее и угрожать ей и ее хозяйке ужаснейшими пытками, какие только мог вообразить испанский инквизитор. Наконец он остановился, чтобы передохнуть, и она перебила ого:

— Молчите, злодей, чтобы крыша над вами не обрушилась; я уверена, что каждое ваше жестокое слово превратится в змею, которая вас ужалит. Разве то, что случилось вчера ночью, не является для вас предостережением или вам нужны другие уроки?

— Ого! — ответил он. — Значит, ты знаешь об этом, не правда ли? Я так и думал — всему виной твое колдовство.

— Как я могла не знать об этом, когда все небо полыхало? Жирным монахам Блосхолма зимой придется потуже затянуть пояса. Присвоенные земли как будто не приносят счастья, и кровь Джона Фотрела превратилась в огонь. Берегитесь, говорю я, берегитесь! Нет, я больше не хочу слушать ваших безумных речей. Только троньте хоть пальцем эту несчастную леди, если посмеете, и вы поплатитесь за все! — И она тоже повернулась и ушла.

Прежде чем уйти из монастыря, аббат переговорил с матерью Матильдой. — Сайсели, ради спасения ее души, надо заставить вести себя как следует, — сказал он. — Сначала лаской, потом суровостью и даже, если придется, бичеванием. Также ради спасения ее души, нельзя подпускать к ней служанку Эмлин, так как, без сомнения, Эмлин опасная ведьма.

А когда наступит время родов, аббат пришлет подходящую женщину ухаживать за нею, женщину, опытную в таких делах, ради спасения жизни матери и жизни ее ребенка. Теперь, когда на них свалилось это страшное несчастье — пожар в аббатстве, нанесший им такие ужасные убытки, не говоря даже о смерти двух слуг и о других людях, обожженных и искалеченных, — у него нет времени распространяться о подобных мелочах, но он надеется, что она его поняла. И тут-то мягкая и кроткая мать Матильда до глубины души огорчила и удивила аббата, своего духовного начальника.

Она решительно ничего не поняла. Предложенные им меры воздействия, какими бы ни были недостатки и слабости леди Сайсели, энергично заявила настоятельница, не могут быть к ней применены: по ее мнению, Сайсели уже и так много выстрадала за пустяки, а теперь еще ждет ребенка; потому с нею надо обращаться как можно бережнее. Что касается ее, то в этом деле она умывает руки и скорее обратится к генеральному викарию в Лондоне, который, насколько ей известно, рассматривает такие дела, чем подчинится подобным приказаниям. Или, на худой конец, она выпустит леди Харфлит и ее служанку за ворота и призовет милосердных людей оказать им помощь. Тем не менее, если его милость захочет прислать искусную женщину, чтобы ухаживать за Сайсели в ее положении, она не будет возражать при условии, что эта женщина пользуется доброй славой. Но, как бы то ни было, в данных обстоятельствах с ней бесполезно говорить о хлебе и воде, и мрачной темнице, и бичевании. Ничего подобного не произойдет, пока она является настоятельницей. Прежде чем кто-либо на это решится, она и сестры уйдут из монастыря и призовут королевский двор решать это дело.

Теперь аббат оказался в положении сторожевого пса, который привык пугать и мучить какую-нибудь овечку, а затем вдруг, после того как она отъягнилась, столкнулся с совершенно другим существом; овечка уже не боится, не бежит, но, обретя силу барана, отталкивает его, борется, прыгает, бьет головой и копытами. Может ли пес справиться с неистовой, неожиданно прорвавшейся яростью овцы, казалось рожденной для того, чтобы быть им растерзанной? Что ему остается делать, как не бежать в полном смятении, задыхаясь, в свою конуру? То же самое было с аббатом, когда мать Матильда яростно обрушилась на него в защиту своего ягненка — Сайсели. С Эмлин он мог сцепиться зубами — но мать Матильда!.. Его собственная прирученная добыча! Это было уж слишком! Он мог только уйти, проклиная всех женщин и их вечные прихоти, из-за которых мужчины никогда не знают, чего от них ждать.

Во всяком случае, из всех людей на земле меньше всего можно было ожидать чего-либо подобного от матери Матильды.

Так и получилось, что в монастыре, несмотря на все эти страшные угрозы, все шло по-прежнему. Такие уж наступили времена, что даже всемогущий лорд аббат, имевший «право виселицы», не мог довести дело до крайности. Сайсели не заперли в темницу на хлеб и воду и, тем более, не бичевали. Не разлучили ее и с няней-Эмлин. Правда, настоятельница отчитала Сайсели за сопротивление установленным властям, однако, выговорившись до конца, она поцеловала ее, благословила и назвала «своей милой девочкой, своей голубкой и своей радостью».

Но если все было по-прежнему в обители, то в аббатстве все постоянно менялось и царило крайнее возбуждение. Не прошло и трех дней после пожара, как целое стадо в восемьсот овец ринулось на Красный утес и свалилось с него, а все пастухи тех мест знают, что там — отвесный обрыв высотой в сорок футов. Никогда еще баранина не была такой дешевой в Блосхолме и в его окрестностях, как наутро после той ночи, и каждый батрак на десять миль в окружности мог приобрести зимний тулуп, потратив только время на то, чтобы содрать шкуру с мертвой овцы. Кроме того, пастухи клялись, что они видели как сам дьявол с рогами и копытами верхом на осле гнал этих овец.

Потом стал являться призрак сэра Джона Фотрела, одетый в доспехи, иногда верхом, иногда пеший, но всегда ночью. Сначала этот ужасный дух был замечен в садах Шефтон Холла, где он встретил назначенного аббатом сторожа (ведь теперь дом был заперт), когда тот шел ставить силки для кроликов. Сторож был уже в преклонном возрасте, однако немногие лошади могли бы покрыть расстояние между Шефтоном и Блосхолмским аббатством так быстро, как он это сделал в ту ночь. С тех пор ни он, ни кто другой не соглашались сторожить Шефтон, ставший жилищем привидения, которое, как все могли видеть, иногда горело в окнах, словно свеча. Более того, вышеупомянутый призрак бродил по всей округе; в темные и бурные ночи он стучался в двери тех, кто при его жизни брал у него в аренду землю, и загробным голосом вещал, что он был убит блосхолмским аббатом и его присными и что аббат держит его дочь в заточении. При этом, угрожая ужасной местью, призрак требовал от всех людей, чтобы они привлекли аббата к ответу, не присягали и не платили ему аренды.

Призрак нагнал на всех такой ужас, что проворного Томаса Болла послали выследить, что же это, собственно, такое. Томас вернулся и объявил, что он видел его, что призрак назвал его по имени, но что он, будучи храбрым малым и не сомневаясь, что имеет дело с человеком, выстрелил в него из лука. Однако стрела прошла насквозь через его тело, призрак же рассмеялся и сразу исчез. В доказательство этому Томас привел аббата и его монахов на то самое место и показал им, где стоял он и где стоял призрак, показал и стрелу, глубоко вонзившуюся в стоявшее неподалеку дерево, точно опаленную огнем, потому что все перья на ней странным образом обгорели. Потом, дабы рассеять страхи и во избежание соблазна, аббат в полном облачении наложил торжественное заклятие на то место, где, по словам Томаса Болла, прошел призрак.

После того как на духа было наложено такое строгое заклятие (вроде как на первый камень фундамента), аббат и его монахи возвращались домой лесом, но по дороге ужасный голос, принадлежавший, как все признали, сэру Джону Фотрелу, произнес из чащи, в полной темноте, так как уже наступила ночь, следующие слова:

— Клемент Мальдонадо, аббат Блосхолма, я, убитый тобою, призываю тебя встретиться со мной не позже чем через год перед престолом господним.

Тут все обратились в бегство. Бежал и аббат — впрочем, он утверждал, что его понесла лошадь; отставший от них Томас Болл, как выяснилось, перегнал их всех и вернулся домой первым, потому что по дороге читал «Ave».

После этого призрака сэра Джона больше не видели, хотя вся округа искала его. Без сомнения, призрак сделал свое дело, хотя аббат объяснял это иначе. Однако стали твориться другие дела — еще, пожалуй, похуже. Однажды в лунную ночь среди коров поднялось страшное смятение; они мычали и носились по полю, куда их пригнали после дойки. Думая, что к ним забежали собаки, пастух и сторож — теперь после захода солнца никто в Блосхолме не соглашался выходить один — пошли посмотреть, что случилось, и вскоре повалились наземь полумертвые от страха. Они увидели, что там, прислонившись к воротам и смеясь, стоял сам мерзкий дьявол — черт с рогами и хвостом и с чем-то похожим на вилы в руках.

Сами не зная как, добрались они до дому, но только после этой ночи коров этих никто доить не мог; мало того, некоторые коровы преждевременно отелились и стали такими буйными, что их пришлось зарезать.

Потом пошли слухи, что даже в монастыре, и особенно в часовне, стали являться призраки. Оттуда слышались голоса, и Эмлин Стоуэр, молившаяся там, вышла из часовни, клянясь, что она видела, как огненный шар катался вдоль и поперек бокового крыла; человеческая голова в центре этого шара пыталась заговорить с ней, но не могла.

Это дело расследовал сам аббат, спросив Эмлин, узнала ли она лицо, находившееся в огненном шаре. Она ответила, что, кажется, узнала. Оно показалось ей очень похожим на лицо одного человека из собственной охраны аббата, по имени Эндрью Вудс и по прозванью пьяница Эндрью — шотландца, убитого, как говорят, сэром Кристофером Харфлитом в ночь великого пожарища. Но, очевидно, после смерти Эндрью очень изменился, поэтому она и не совсем уверена, что то был он. Одно только ей стало ясно: он несомненно пытался сообщить ей что-то.

Вспомнив о том, что было проделано с телом вышеупомянутого Эндрью, аббат замолчал. Он лишь многозначительно спросил Эмлин, как могло случиться, что, видя такие ужасы, она не боится бывать в часовне одна: ему сообщили, что она часто туда ходит. Эмлин же со смехом ответила, что боится людей, а не духов, добрые они или злые.

— Да, — воскликнул он в припадке ярости, — ты их не боишься, женщина, потому что ты — ведьма и вызываешь их сама, и мы не избавимся от этого колдовства, пока ты и вся твоя шатия не сгорят в огне.

— Если так, — холодно ответила Эмлин, — в следующий раз, когда мы увидимся, я спрошу у мертвого Эндрью, что он хотел мне сообщить, если он не предпочтет сообщить это лично вам.

Так они и расстались. Но в ту ночь произошло самое худшее. Было около часу пополуночи, когда аббата, спавшего с открытым окном, разбудил голос, говоривший с шотландским акцентом и несколько раз назвавший его по имени, призывая выглянуть и посмотреть. Аббат и другие монахи поднялись и посмотрели, но ничего не смогли увидеть, потому что ночь была темная и шел дождь. Тем не менее, когда рассвело, их поиски увенчались успехом: на расстоянии всего лишь нескольких ярдов от спальни лорда аббата, уставив глаза прямо в окна этой комнаты, торчала насаженная на шпиль монастырской церкви страшная голова Эндрью Вудса!

Разгневанный аббат спрашивал, кто совершил это ужасное дело, но монахи, уверенные, что это штуки того же, кто околдовал коров, только пожали плечами и предложили разрыть могилу Эндрью, чтобы посмотреть, потерял ли он свою голову.

Это, в конце концов, было сделано, хотя, по особым соображениям, аббат запретил нарушать покой мертвеца.

Итак, могила была вскрыта, когда Мэлдон уезжал в одно из своих таинственных путешествий. И — о ужас! — там не было Эндрью, а лишь дубовая балка, зашитая в одеяло, набитое соломой в форме человеческого тела. Ведь настоящий Эндрью или, вернее, его останки находились, как вы помните, в другой могиле, в которой, как все полагали, лежал сэр Кристофер Харфлит.

С этого дня повсюду на пятьдесят миль в окружности стали передавать сказки о так называемом блосхолмском колдовстве: полным основанием для подобных разговоров служила высохшая голова Эндрью, насаженная нашпиль, откуда никто не решался ее снять ни из жалости к покойнику, ни за деньги. Все отметили, что аббат перешел в другую спальню, после чего, если не считать болезни монахов, возникшей, как полагают, от выпитого ими кислого пива, вся эта сумятица улеглась.

Действительно, в то время люди думали о другом, так как воздух был насыщен слухами о надвигающихся переменах. Король угрожал церкви, а церковь готовилась противостоять королю. Говорили об упразднении монастырей — некоторые фактически уже были упразднены — и еще больше говорили о восстании католиков в графствах Йорк и Линкольн; все это были важные дела, заставлявшие аббата Мэлдона часто отлучаться из дома.

Однажды он вернулся из долгого путешествия усталый, но удовлетворенный, и наряду с другими новостями, ожидавшими его тут, он нашел записку от настоятельницы, над которой размышлял, пока завтракал. Было также письмо из Испании, которое он тотчас же внимательно прочитал. Прошло девять месяцев с тех пор, как отплыл корабль «Большой Ярмут».

В течение этого времени стало известно только, что он не достиг Севильи; поэтому, как и все другие, аббат считал, что он пошел ко дну где-нибудь в открытом море. Это печальное событие он перенес со смирением, хотя оно и означало потерю очень важных писем: зато на борту было несколько лиц, которых он не желал более видеть, в особенности сэра Кристофера Харфлита и слугу сэра Джона Фотрела, Джефри Стоукса, захватившего с собой, по слухам, некие неприятные документы. Даже секретаря и капеллана, брата Мартина, не стоило жалеть как человека, по мнению аббата, более подходившего для неба, чем для земли, где лучшие люди должны порою идти на сделки со своей совестью.

Короче говоря, исчезновение «Большого Ярмута» было мудрым решением дальновидного провидения, убравшего некоторые камни преткновения из-под ног аббата, которым последнее время приходилось ступать по неровной и тернистой дороге. Ведь мертвые не могут говорить, хотя призрак сэра Джона Фотрела и оскалившаяся голова пьяницы Эндрью на шпиле, казалось, доказывали обратное. Кристофер Харфлит и Джефри Стоукс на дне Бискайского залива не могли выдвинуть против него неприятных обвинений, и ему не придется больше иметь дела ни с кем, кроме забытой в заточении женщины и еще не родившегося ребенка.

Теперь обстоятельства опять изменились: письмо из Испании говорило ему, что «Большой Ярмут» не утонул, так как двое из экипажа спаслись, — каким образом, об этом ничего не говорилось. Спасшиеся заявляли, что корабль был захвачен в плен турецкими или другими язычниками-пиратами и был уведен в какое-то неизвестное место через узкий пролив Гибралтар. Поэтому, если сэр Кристофер перенес это путешествие, он все еще мог быть жив, так же как Джефри Стоукс и брат Мартин. Но вряд ли это было возможно. Вернее всего, они погибли в бою, ибо все трое были неистовые вояки — англичане, или, в лучшем случае, были приговорены к турецким галерам, откуда никогда не возвращался даже один из тысячи.

Значит, в общем, у него почти не было причин опасаться тех, кто умер или все равно что умер, особенно теперь, когда грозили другие, более непосредственные опасности.

Все, чего он боялся и что стояло между ним или, вернее, между церковью и очень богатым наследством, была девушка в монастыре, неродившийся ребёнок и, конечно, Эмлин Стоуэр. Ну, он был уверен, что ребёнок не выживет да и мать, может быть, тоже. Что касается Эмлин — ее сожгут за колдовство, как она того заслуживает; теперь уже скоро, так как у него есть время проследить за этим; если не Сайсели поправится, то хотя ему и жаль ее, она — соучастница ведьмы, должна по справедливости вместе с ней отправиться на костер. Пока же насчет ребенка надо принять меры — мать Матильда сообщала ему, что сроки наступают.

Аббат позвал монаха, служившего ему, и велел передать женщине, известной под именем Меггс-Камбалы, чтобы она немедленно явилась в аббатство. Через десять минут она вошла: оказывается, ее уже предупредили, что она должна быть все время под рукой.

Эта Меггс-Камбала, слывшая в той местности повивальной бабкой, была особой лет пятидесяти, невероятно толстой, с плоским лицом, маленькими продолговатыми глазками и маленьким изогнутым ртом, за что ее и прозвали Камбалой. Она почтительно приветствовала аббата, приседая до тех пор, пока ему не показалось, что она валится назад, и, получив его отеческое благословение, опустилась в кресло, которое совсем исчезло под ее объемистым телом.

— Вам любопытно, наверное, почему я призвал вас сюда, друг мой, — ведь здесь ваши услуги никому не могут понадобиться, — начал с улыбкой аббат.

— О нет, милорд, — ответила женщина. — Я слышала, что нужно ухаживать за супругой сэра Кристофера Харфлита в ее положении.

— Я бы хотел называть ее благородным словом «супруга», — вздохнув, сказал аббат. — Но мнимый брак не дает права так называться, миссис Меггс, и — увы! — бедное дитя, если ему суждено родиться, будет лишь незаконнорожденным, заклейменным позором с момента появления на свет. Теперь Камбала — отнюдь не дура — начинала понимать его намеки.

— Грустно это, ваше святейшество, весьма грустно, и даже, можно сказать, вовсе худо. Ну, да ничего, поправим дело еще до того, как все произойдет. Такое внезапное, случайное появление приносит счастье — я имею в виду приезд вашей милости, — а здесь таких ребят очень много, как всегда поблизости от монастырей…

То есть, я хочу сказать, повсюду вообще. К тому же они обычно вырастают дурными и неблагодарными, как я хорошо могу судить по своим трем — хотя, правда, меня успели сразу же выдать замуж. Ну, словом, я хотела сказать, если уже такое случается, то иногда истинное благословение, если бедный невинный младенец умрет с самого начала и, таким образом, избегнет позорного клейма и насмешек. — И она замолчала.

— Да, миссис Меггс. По крайней мере, в подобных случаях мы не должны роптать на волю божию — при условии, конечно, если младенец проживет достаточно долго, чтобы его окрестить, — добавил он поспешно.

— Нет, ваше кардинальское святейшество, нет. Именно это я говорила прошлой весной дочери Смита. Сон у меня очень крепкий — ну, я случайно заспала ее отродье, а проснувшись, смотрю — ребёнок уже посинел и не двигается. Она, как увидела, расстроилась, разревелась, словно корова, потерявшая своего первого теленка, а я ей и говорю: «Мари, это не я, это сам господь бог. Мари, ты должка радоваться, что моя тяжесть избавила тебя от твоего бремени, и ты можешь похоронить малютку почти даром. Мари, поплачь немного, если хочешь, все-таки ведь первый твой ребёнок, не хули господа и не грози небу кулаком — не любит этого господь бог».

— А! — протянул аббат и без особого интереса спросил: — Что же Мари тогда сделала?

— Что она сделала, бесстыдная тварь? Она мне тогда говорит: «Ты кулака боишься, старая свинья, и душишь поросят. Так я тебя по-другому двину», — и она оттолкнула верхнюю перекладину с моего забора (мы разговаривали стоя у ворот); перекладина-то дубовая, размером три на два, как хватит меня, до сих пор на голове шрам, а Мари еще крикнула: «Довольно тебе, или, может, столб из ворот вывернуть?» Уж если я чего не люблю, так это кольев, особенно дубовых и острием к тебе.

Так болтала, по своему обыкновению, гнусная старая карга; аббат же молча смотрел в потолок. Когда наконец она остановилась, чтобы передохнуть, он сказал:

— Хватит мне слушать о пороках и насилиях. Такие несчастные случаи возможны, и вас винить нельзя. Теперь, добрая миссис Меггс, возьметесь ли вы за это дело? Монахини о нем ведь понятия не имеют. Хотя сейчас времена тяжелые и в последнее время наш дом понес много потерь, за ваше искусство будет хорошо заплачено.

Женщина поерзала своими большими ногами и уставилась на пол, потом внезапно подняла глаза и впилась в настоятеля взглядом, сверлившим, как шило.

— А если случится так, что невинный младенец из моих рук отправится прямо на небо, как, бывало, многие отправлялись, плату я все же получу?

— Тогда, — ответил аббат с какой-то вымученной улыбкой, — тогда, я думаю, миссис, вам следует заплатить вдвое, чтобы утешить вас и вознаградить за то, что люди, пожалуй, усомнятся в вашем искусстве.

— Вот это благородная сделка, — ответила она, и глаза ее загорелись жадностью. — Такую только с аббатом и заключишь. Но, милорд, говорят, в обители появляется призрак, а призраков я боюсь. Мужчина или женщина, с кольями или без них, матушке Камбале все равно, но призраков не хочу ни за что. Да и миссис Стоуэр — ведьма и может околдовать меня, а монашки полны всяких причуд и могут своими молитвами свести честную душу в могилу.

— Ну, ну, у меня мало времени. Чего вам нужно? Выкладывайте.

— Постоялый двор у брода — вашей милости в следующем месяце понадобится съемщик. Это хороший, доходный дом для тех, кто умеет держать язык за зубами и не смотреть куда не надо, а после страшного скандала и злостной клеветы, которая пошла из-за ребенка Смитовой дочки, мои дела идут не так, как раньше. Так вот, если бы мне получить его и не платить арендной платы первые два года, чтобы у меня хватило времени наладить дело…

Аббат больше не мог выносить этой особы; он поднялся со стула и резко сказал:

— Я буду помнить. Да, обещаю. А теперь ступайте; преподобная мать извещена о том, что вы к ней явитесь. И докладывайте мне каждое утро и вечер об этом деле. Послушайте, что это вы делаете? — вскричал он, потому что она вдруг упала на колени и вцепилась в его одежды своими толстыми и грязными пальцами.

— Отпущения, святой отец: я прошу отпущения и благословения — pax Meggiscum[691] и так далее.

— Отпущения? Нечего отпускать.

— Нет, милорд, есть что отпускать, но хотелось бы знать, вам-то кто отпустит вашу долю греха? Мне иногда по ночам не дают спать сонмы ангелочков, вот почему я не выношу призраков. Я уж лучше зимой буду пить за ужином слабый холодный эль и есть непрожаренную свинину, только бы мне не встретиться с призраком даже мертворожденного ребенка.

— Вон отсюда! — произнес аббат таким голосом, что она поднялась на ноги и ушла, не получив отпущения и благословения.

Когда за ней закрылась дверь, он подошел к окну и, хотя ночь была бурной, распахнул его настежь.

— Святые угодники! — пробормотал он. — Эта гнусная убийца отравляет воздух. Как это господь терпит на земле подобные существа? Разве она не может заниматься своим адским ремеслом не так нагло? О! Клемент Мальдонадо, как низко ты пал, если вынужден пользоваться подобным орудием и для таких дел! Однако другого выхода нет. Не для меня, а ради церкви, о господи! Великий заговор разрастается, и все люди обращаются ко мне, его вдохновителю и организатору, за деньгами. Денег, только денег — и не пройдет и шести месяцев, как поднимется Йоркшир и Северные графства, не пройдет и года, как антихрист Генрих погибнет, а принцесса Мария[692] будет прочно сидеть на троне с императором и папой в качестве сторожевых псов. Упрямая Сайсели должна умереть, и ее ребёнок должен умереть, а потом я вырву тайну драгоценностей из уст этой ведьмы Эмлин — даже на дыбе, если понадобится. Не один раз видел я эти драгоценности; на них можно прокормить целую армию; но, пока жива Сайсели и ее отродье, как мне их получить? Поэтому — увы! — они должны умереть, но — горе! — старая карга права. Кто даст мне отпущение за дело, которое мне самому мерзко? Не для себя, не для себя, о мой заступник, а ради церкви! — И, распростершись на полу перед изображением святого, которого он считал своим покровителем, уткнувшись головой ему в ноги, аббат зарыдал.

Глава 10

БАБКА МЕГГС И ПРИЗРАК
Меггс-Камбала водворилась со всеми принадлежностями своего ремесла в обители, в качестве повивальной бабки при Сайсели. Устроилось это, правда, не без труда, ибо Эмлин, которой хорошо известна была печальная слава этой женщины и которая подозревала, что от нее можно ожидать самого худшего, изо всех сил противилась ее водворению; однако тут мягко, но решительно вмешалась настоятельница. Она признала, что и ей не особенно по сердцу эта особа, которая так странно выглядит, так быстро говорит и пьет столько пива. Однако по наведенным справкам выяснилось, что она очень искусна в подобного рода делах. Уверяли, что она достигла полного успеха в исключительно трудных случаях, от которых лекарь отказывался, как от безнадежных, хотя, конечно, бывали и такие, когда ей ничего не удавалось сделать. Но обычно — так передавали настоятельнице — это происходило с бедняками, не имевшими возможности хорошо заплатить. В данном же случае вознаграждение будет щедрое, ибо мать Матильда обещала ей большую сумму из своих личных средств; а кроме того, раз врач-мужчина не мог быть допущен сюда, где было искать другого знающего человека? Ни она сама, настоятельница, ни другие монахини для этого не годились, ибо никто из них не был замужем, кроме старой Бриджет, полоумной и уже давным-давно обо всем этом позабывшей. Не могла помочь и Эмлин, которая была почти девочкой, когда у нее родился ребёнок, а с той поры уже не решала. Так что и выбора-то не было.

Эмлин пришлось сдаться на эти доводы, хотя она и не доверяла толстой противной бабке, которая с первого же взгляда не понравилась и бедняжке Сайсели. Однако страх заставил Эмлин смириться и обращаться со старухой вежливо: не то она, пожалуй, не захочет постараться ради ее госпожи. Поэтому Эмлин, как раба, выполняла все ее прихоти, сдабривала ей пряностями пиво, стелила постель и даже безропотно выслушивала ее гнусные шуточки и болтовню.

Наконец все совершилось, и ребёнок, красивый и крепкий мальчуган, появился на свет. И Камбала торжественно выставила его напоказ в корзинке, прикрытой овечьей шкурой, а Эмлин, и мать Матильда, и все монахини целовали и благословляли его. И сразу же во избежание какой-либо случайности (вот она, отеческая предусмотрительность аббата!) он был окрещен поджидавшим уже священником и наречен Джоном Кристофером Фотрелом: Джоном по деду, Кристофером по отцу, а фамилия Фотрел дана ему была потому, что аббат, считая его незаконнорожденным, не желал, чтобы он именовался Харфлитом.

Итак, ребёнок родился, и матушка Меггс божилась, что из двухсот трех ребят, появившихся с ее помощью на свет божий, он был самый лучший — по меньшей мере девяти с половиной фунтов весом. Судя по тому, как он кричал и двигался, мальчуган был здоровый и жизнеспособный: когда он ухватился ручонками за толстые указательные пальцы Камбалы, она на глазах изумленных монашек приподняла его на этих своих пальцах, а затем выпила целую четверть сдобренного пряностями эля за его здоровье и долголетие.

Но если ребёнок отличался жизнеспособностью, то Сайсели близка была к смерти. Она чувствовала себя очень, очень худо и, возможно, не выжила бы, но Эмлин пришла в голову хорошая мысль. Ибо, когда Сайсели стало совсем плохо, а Камбала, качая головой и заявляя, что она уже ничего сделать не может, ушла выпить неизменного эля и подремать, Эмлин подкралась к своей госпоже и взяла в свои руки ее холодную руку.

— Дорогая, — произнесла она, — послушай, что я скажу. (Но Сайсели не шелохнулась.) Дорогая, — повторила она, — выслушай меня: я кое-что слышала о твоем муже.

Бледное лицо Сайсели слегка шевельнулось на подушке, и синие глаза ее открылись.

— О моем муже? — прошептала она. — Ведь его нет в живых, да и меня скоро не будет. Что ты могла о нем слышать?

— Он не умер, он жив, по крайней мере я так думаю, хотя доселе скрывала это от тебя.

Голова Сайсели на мгновение приподнялась, а глаза уставились на Эмлин с радостным удивлением.

— Ты морочишь меня, няня? Нет, ты бы этого никогда не сделала. Дай мне молока, теперь я буду пить. Послушаю, что ты скажешь, и обещаю, что не умру, пока ты не поведаешь всего. Если Кристофер жив, то и мне незачем умирать. Ведь я только одного хотела — соединиться с ним.

И Эмлин шепотом рассказала ей все, что знала. Это было немного, только то, что Кристофер не был погребен в могиле, куда его якобы положили, что он, раненный, был перенесен на корабль «Большой Ярмут». Об участи этого корабля Эмлин, к счастью, ничего не слыхала. Как ни скудны были эти известия, на Сайсели они подействовали, как волшебное лекарство, ибо разве не означали они возвращение надежды — надежды, которая девять долгих месяцев была мертва и, казалось, погребена вместе с Кристофером? С этого мгновения Сайсели стала поправляться.

Когда Камбала, отоспавшись после пьянства, вернулась к постели больной, она изумленно уставилась на нее и пробормотала что-то насчет колдовства, так уверена была она, что Сайсели умрет: в те времена подобным образом погибали многие женщины, попавшие в такие же руки. По правде сказать, для нее это было горьким разочарованием, ибо она знала, что тот, кому она служила, хотел этой смерти; теперь он, чего доброго, сдаст постоялый двор у брода кому-нибудь другому. Да к тому же еще и ребёнок был не заморыш, а существо вполне жизнеспособное. Ну, тут уж она сумеет поправить дело, а если все произойдет быстро, то и мать, пожалуй, помрет с горя. Однако сделать это будет труднее, чем кажется на первый взгляд: за ребенком-то следит много любящих глаз.

Когда она заявила, что возьмет его на ночь к себе в постель, Эмлин яростно воспротивилась. Обратилась к настоятельнице, и та, зная, что бабка пьет, и наслышавшись об участи ребенка Смитов и многих других, приказала не отдавать ей мальчика. Так как мать была еще слишком слаба, чтобы взять его к себе, ребенка уложили рядом с нею, в колыбельке. И постоянно днем и ночью одна, а то и несколько ласковых монахинь стояли у изголовья колыбельки, словно ангелы-хранители. И питала его сама природа, ибо с первого же дня Сайсели давала ему грудь, так что бабка не могла примешать к молоку ничего такого, что заставило бы мальчика заснуть навеки.

Так и шли день за днем, и сердце бабки Меггс разрывалось от ярости и, можно сказать, отчаяния, пока наконец не выпал случай, которого она ждала. В один прекрасный вечер, когда монахини ушли к вечерне (но не в часовню, ибо с тех пор, как распространились слухи о привидении, они избегали этого места в сумерки), Сайсели, к которой возвращались силы, попросила Эмлин переодеть ее и перестелить ей постель. А ребенка поручили сестре Бриджет, души в нем не чаявшей, и велели ей погулять с ним по саду, ибо дождь прошел и вечер был приятный и теплый. Она и пошла в сад, но по дороге ее перехватила Камбала. Все думали, что бабка спит, на самом же деле она пошла следом за Бриджет, а придурковатая монашка ее очень боялась.

— Ты что делаешь с моим младенчиком, дура старая? — закричала она, почти вплотную приблизив лицо к лицу Бриджет. — Уронишь его, а ругать станут меня. Отдавай-ка мне ангелочка, не то я перешибу тебе нос. Давай, говорю, и убирайся подобру-поздорову.

Старая Бриджет, растерянная и перепуганная, отдала ей ребенка и побежала прочь. Но затем, немного успокоившись или повинуясь какому-то безотчетному чувству, возвратилась, спряталась за кустами сирени и стала наблюдать.

Увидела она, что Камбала оглянулась по сторонам, желая убедиться, что за ней не следят, и зашла с ребенком в часовню. Послышался звук задвигаемого засова. Бриджет, как она впоследствии рассказывала, очень испугалась, сама не зная чего, и какое-то внезапное побуждение заставило ее подбежать к окну алтаря, взобраться на стоявшую под ним тачку и заглянуть в часовню. И вот что ей довелось увидеть.

Бабка Меггс стояла на коленях в алтаре, и монахиня сперва подумала, что она молится. Но тут луч заходящего солнца осветил часовню, и Бриджет заметила, что на плиточном полу перед бабкой лежит ребёнок и что чертовка засовывает свой толстый указательный палец ему в горло, так что личико у него уже почернело, а бабка при этом что-то дико бормочет. Застыв на месте от ужаса, Бриджет не смогла ни двинуться, ни крикнуть.

И вот, пока она стояла, словно окаменевшая, внезапно появилась какая-то мужская фигура в ржавых доспехах. Камбала подпила глаза, увидела ее и, вытащив палец из горла ребенка, принялась отчаянным голосом вопить.

Человек, не говоря ни слова, вынул из ножен меч и поднял его, а детоубийца между тем кричала:

— Призрак! Призрак! Пощадите меня, сэр Джон, я бедная женщина, а он мне заплатил. Пощадите меня Христа ради!

С этими словами она без сознания упала на пол, стала корчиться, извиваться и наконец затихла.

Тогда человек или же призрак взглянул на нее, вложил меч в ножны и, подняв с полу ребенка, который теперь снова стал дышать и кричать, направился с ним вон из часовни. Затем до сознания Бриджет дошло, что он стоит перед ней и протягивает ей ребенка. Лица его она видеть не могла, так как забрало было опущено, но услышала глухой голос, говоривший:

— Это дар небес леди Харфлит. Скажи ей, чтобы она не ведала страха, ибо одного дьявола я уже скосил, а другие созрели дли жатвы.

Бриджет взяла ребенка и упала наземь, и в то же мгновение: монашки, встревоженные отчаянными воплями Меггс, ворвались во главе с матерью Матильдой через боковой проход. Они тоже увидели мужскую фигуру и узнали на шлеме и щите герб Фотрелов. Но призрак не заговорил с ними, а скрылся за деревьями и исчез.

Прежде всего они позаботились о ребенке, которого, как они думали, этот человек намеревался похитить. Затем, убедившись, что ничего худого с ним не случилось, стали расспрашивать старуху Бриджет, но от нее невозможно было добиться толку: она только бормотала что-то, указывая сперва на тачку, а затем на окно алтаря. Под конец мать Матильда поняла, в чем дело, и, взобравшись на тачку, заглянула по примеру Бриджет в окно.

Заглянула, увидела и без чувств упала навзничь.

Прошел час. У ребенка не оказалось серьезных повреждений: — только незначительные царапины и кровоподтеки вокруг нежного ротика, — и он заснул на материнской груди. Бриджет пришла в себя и наконец рассказала всю историю всем, кроме Сайсели, которая так ничего еще и не знала, ибо ее и Эмлин комната находилась в противоположном конце здания, и они не слышали криков.

Послали за аббатом, и он явился в сопровождении своих монахов, как раз когда разразилась гроза и полил ливень. Он тоже выслушал рассказ — лицо его было бледно; монахи в ужасе творили крестное знамение. Под конец он спросил о Меггс. Ему ответили, что, живая или мертвая, она еще, видимо, в часовне, куда никто пока не решился войти.

— Пойдем поглядим, — сказал аббат.

Когда подошли к часовне, дверь, как и передавала Бриджет, оказалась запертой изнутри.

Послали за кузнецами, которые принялись ломать засов. Все прочие стояли под дождем и ждали. Наконец дверь была открыта, и все во главе с аббатом вошли в часовню с факелами и свечами, так как теперь уже совсем стемнело. На полу у алтаря что-то лежало. Когда это место было освещено факелами, все увидели нечто такое, от чего бросились бежать прочь, призывая на помощь всех святых. И при жизни бабка Меггс не отличалась привлекательностью, но после того как ее постигла такая смерть… Наступило утро. Лорд аббат со своими монахами собрались в приемной, а против них сидели леди, настоятельница и монахини. Тут же находилась и Эмлин.

— Колдовство! — закричал аббат, стуча кулаком по столу. — Черное колдовство! Сам сатана и злейшие его демоны блуждают по округе и ютятся в вашей обители. Минувшей ночью они себя показали…

— Тем, что спасли ребенка от жестокой смерти и покарали мерзкую убийцу, — прервала его Эмлин.

— Молчи, ведьма! — закричал аббат. — Отыди от меня, сатана. Знаю я тебя и твоих присных! — При этих словах он взглянул на настоятельницу.

— Что вы имеете в виду, милорд аббат? — вызывающе спросила мать Матильда. — Я и мои сестры вас не понимаем. Эмлин Стоуэр права. Можно ли называть колдовством то, что завершилось ко благу? Да, призрак сэра Джона Фотрела появился здесь, и мы все его видели. Но что он сделал? Уничтожил злодейку, которую вы к нам подослали, и спас невинного младенца, когда она уже засунула ему в горло палец, чтобы прервать его невинную жизнь. Если это колдовство, так я тоже ведьма. Скажите-ка, на что эта негодяйка намекала, когда молила призрак пощадить ее, вопя, что она бедная женщина, которую подкупили совершить злодеяние? Кто подкупил ее, милорд аббат? Даю клятву, что у нас в обители — никто. А кто превратил сэра Джона Фотрела из живого человека в духа? Почему он теперь призрак?

— Я здесь не для того, чтобы загадки разгадывать, женщина. А ты кто такая, чтобы задавать мне подобные вопросы? Тебя я смещаю, а на всю твою обитель налагаю отлучение. Приговор церкви решит вашу участь. Не осмеливайтесь переступать за порог вашего дома, пока не соберется трибунал, который будет вас судить. И не рассчитывайте, что вам удастся спастись. Англия ваша прогнила, и повсюду растекается ересь, но, — добавил он, понизив голос, — огонь еще жжет, а в лесу много хвороста. Пусть души ваши приготовятся к суду. Теперь же мне пора идти.

— Делайте, что вам угодно, — ответила разъяренная мать Матильда. — Когда нам предъявят обвинение, мы будем держать ответ. А пока просим вас забрать останки вашей наймитки; мы не желаем находиться в ее обществе, и у нас она не обретет погребения. Милорд аббат, хоть вы и ваши предшественники присвоили себе не принадлежащие вам права, но грамота на основание нашей обители дана королем Англии. Утверждена она Эдуардом Первым, и с того дня только сам король, и никто другой, может подписывать назначение настоятельницы. А мое подписано собственноручно Генрихом Восьмым. Вы меня сместить не можете, на аббата я пожалуюсь королю. Прощайте, милорд. — С этими словами она в сопровождении своей свиты из пожилых монахинь выплыла из комнаты, как оскорбленная королева.

Когда после ужасной гибели детоубийцы ребенка передали матери невредимым, Сайсели быстро поправилась. Через неделю она уже встала и начала ходить, а через десять дней была уже совсем здорова, здоровее, чем когда-либо. Насчет аббата ничего не было слышно, и хотя все знали, что с его стороны по-прежнему грозит опасность, радовались краткой передышке до нового громового удара.

Однако в пробудившемся уме Сайсели возникло острое желание побольше узнать о том, на что намекнула ее кормилица, когда она лежала на смертном одре. День за днем донимала она Эмлин расспросами, пока не выпытала все, а именно, что новость исходила от Томаса Болла и что это он, облаченный в доспехи ее отца, спас ребенка от гибели. Теперь она во что бы то ни стало пожелала сама увидеть Томаса, уверяя, что хочет поблагодарить его. Но Эмлин хорошо понимала, что Сайсели надо услышать из его собственных уст все обстоятельства и все подробности того, что можно узнать насчет Кристофера.

Некоторое время Эмлин противилась этому, ибо хорошо понимала, какую опасность представила бы подобная встреча. Но она не в состоянии была отказать в чем-либо своей госпоже и под конец уступила.

В назначенный час, на закате солнца, Эмлин и Сайсели зашли в часовню. Сайсели сказала монахиням, что хочет поблагодарить бога за избавление от стольких опасностей. Они преклонили колени перед алтарем и, делая вид, что молятся, услышали стуки — сигнал, означавший, что Томас Болл прибыл. Эмлин постучала в ответ — это значило, что все в порядке, после чего деревянная фигура повернулась, и перед ними предстал Томас, одетый, как и раньше, в доспехи сэра Джона Фотрела. На мгновение Сайсели показалось, что она видит покойного отца — так похож был на него Томас в этой столь знакомой ей броне, — и ноги ее подкосились.

Но Томас преклонил пред ней колено, поцеловал ей руку, осведомился о здоровье ее мальчика и спросил, довольна ли она тем, как он ей служит.

— Да, тысячу раз да, — ответила она. — О друг мой, теперь я нищая пленница, но если ко мне вернется мое достояние, все, что я имею, будет принадлежать тебе. А пока я благословляю тебя, и да будет над тобою благословение божие, благородный человек!

— Не благодарите меня, леди, — ответил честный Томас. — По правде-то говоря, служил я Эмлин, ибо мы много лет были друзьями, хотя монахи и разлучили нас. А что касается ребенка и этого чертова отродья, Камбалы, то благодарите бога, а не меня, ведь я вовсе не собирался появиться в тот вечер и оказался в часовне лишь случайно. Я намеревался идти за скотом, и тут мне что-то словно шепнуло, чтобы я надел доспехи и появился в часовне. Меня словно какая-то рука толкала, а остальное вы сами знаете. Полагаю, что теперь бабка Меггс тоже знает, — мрачно добавил он.

— Да, да, Томас, я благодарю бога, чей перст вижу во всем этом деле, как благодарю тебя, его орудие. Но есть и другие вещи, о которых мне говорила Эмлин. Она сказала, ах, она сказала, что мой муж, которого я считала убитым и погребенным, на самом деле был только ранен, и его не похоронили, а отправили за море. Расскажи мне все об этом, ничего не опуская, но побыстрее, — времени у нас мало. Я хочу все узнать из твоих собственных уст.

И вот, путаясь и запинаясь по своему обыкновению, он поведал ей слово в слово все, что сам видел и что узнал от других. Сводилось же это к тому, что сэра Кристофера увезли за границу на «Большом Ярмуте», тяжело раненного, но не мертвого, и что вместе с ним отправились Джефри Стоукс и монах Мартин.

— С тех пор прошло десять месяцев, — сказала Сайсели. — Неужто о корабле не было никаких известий? Он ведь мог бы уже возвратиться обратно. Немного поколебавшись, Томас ответил:

— Из Испании никаких известий не приходило. Затем, хотя я даже Эмлин ничего об этом не говорил, прошел слух, что корабль погиб со всем своим экипажем. А потом рассказывали другое…

— Что же именно?

— Леди, двое из его команды прибыли в Уош. Я сам их не видел, и они опять пошли в плаванье — в Марсель во Францию. Но я беседовал с пастухом, сводным братом одного из них, и тот рассказал мне, что слыхал от него, будто на «Большой Ярмут» напали два турецких пиратских корабля и захватили его после славного боя, в котором капитан и многие другие были убиты. Этот человек с товарищем сумели бежать в шлюпке и дрейфовали по морю туда и сюда, пока идущая на родину каравелла не подобрала их и не доставила в Гулль. Вот все, что я знаю, хроме еще одного.

— Еще одного? Чего же, Томас? Что мой муж погиб? — Нет, нет, как раз наоборот, что он жив или был жив, ибо эти люди видели, как он, и Джефри Стоукс, и священник Мартин — он, я хорошо знаю, не трус — дрались как черти, пока турки не одолели их численностью, не связали им рук и не перетащили всех троих невредимыми на свои корабли, намереваясь, видимо, превратить таких храбрых парней в рабов.

Хотя Эмлин и старалась остановить Сайсели, та стала забрасывать Томаса вопросами, на которые он отвечал, как мог, пока, наконец, до его ушей не долетел какой-то необычайный звук.

— Взгляните на окно! — вскричал он.

Они взглянули, и кровь застыла у них в жилах: сквозь стекло смотрело на них темное лицо аббата, а рядом с ним виднелись и другие лица.

— Не выдавайте меня, не то я буду сожжен, — прошептал Томас. — Скажите им только, что вам привиделся призрак. — Неслышно, как тень, он скользнул в свою нишу к исчез.

— Что теперь делать, Эмлин?

— Только одно — Томаса надо спасти. Держаться смело и стоять на своем. Не твоя вина, что дух твоего отца появляется в часовне. Помни, только дух его, и ничего больше. А, вот и они!

При этих ее словах дверь широко распахнулась, и в часовню ворвались аббат и с ним вся толпа его служителей. В двух шагах от обеих женщин они остановились, тесно прижавшись друг к другу, словно роящиеся пчелы, — так им было страшно, и только один голос крикнул: «Хватайте ведьм!» У Сайсели прошел всякий страх, и она смело обратила к ним лицо.

— Что вам от нас нужно, милорд аббат? — спросила она.

— Мы хотим знать, колдунья, что за существо сейчас говорило с тобой и куда оно девалось?

— Это был тот же, кто спас мое дитя и призвал меч господень на голову убийцы. На нем были доспехи моего отца, но лицо его осталось скрытым. Он исчез, как и появился, куда — я не знаю. Узнайте это сами, если можете.

— Женщина, ты над нами смеешься! Что это существо говорило тебе?

— Оно говорило об убийстве сэра Джона Фотрела у Королевского кургана и о тех, кто совершил это злодеяние. — И она пристально посмотрела на аббата, так что тот опустил глаза.

— А еще что?

— Оно сообщило мне, что муж мой жив и что вы не похоронили его, как уверяли меня, а отправили его в Испанию. И оно предрекло, что он возвратится оттуда, чтобы отомстить вам. Оно поведало мне, что моего мужа взяли в плел мавры, а с ним Джефри Стоукса, слугу моего отца, и священника Мартина, вашего секретаря. Затем оно подняло взор и исчезло, или же нам показалось, что оно исчезло, хотя, может быть, оно еще находится среди нас.

— Да, — ответил аббат, — сатана, с которым вы тут беседовали, всегда среди нас. Сайсели Фотрел и Эмлин Стоуэр, вы обе зловредные ведьмы, в чем сами признались. Слишком долго терпел мир божий ваши колдовские дела; теперь же вы ответите за них перед богом и людьми, ибо мне, лорду настоятелю Блосхолмского аббатства, даны право и власть заставить вас это сделать. Схватите этих ведьм и заточите их в комнате, где они живут, пока я не соберу церковный трибунал, который будет их судить.

Сайсели и Эмлин схватили и повели в обитель. Когда они шли через сад, им повстречались мать Матильда с монахинями; те уже второй раз в этом месяце выбегали узнать, что за шум поднялся в часовне.

— Что еще случилось, Сайсели? — спросила настоятельница.

— Теперь мы, оказывается, ведьмы, матушка, — ответила она с грустной улыбкой.

— Да, — вмешалась Эмлин, — и обвиняют нас в том, что дух убитого сэра Джона Фотрела будто бы говорил с нами.

— Что, что? — вскричала настоятельница. — Разве можно объявлять ведьмой женщину только за то, что ей явился дух ее отца? Может быть, и бедная сестра Бриджет ведьма? Ведь тот же призрак передал ей ребенка!

— Верно, — сказал аббат. — Я об ней забыл. Она из той же шайки, ее тоже надо схватить и заточить. Надеюсь всей душой, что, когда наступит час суда, других ведьм обнаружить не придется. — И он угрожающе взглянул на бедных монашек.

Итак, Сайсели и Эмлин заточены в своей комнате, и монахи бдительно стерегли их, но дурному обращению они не подвергались. В их положении мало что изменилось, за исключением того, что теперь они сидели под замком. Ребёнок находился при Сайсели, и монахиням разрешено было навещать пленниц.

И все же над ними обеими нависла мрачная тень тяжкой беды. Они хорошо сознавали — и казалось, им даже все время стараются напоминать об этом, — что их ожидает суд и смертная казнь по чудовищному и гнусному обвинению, будто они общались с неким темным и страшным созданием, именовавшимся врагом рода человеческого, ибо все верили, что люди наделены властью вызывать его к себе, чтобы он давал им советы и помогал во всех делах. Но они-то сами хорошо знали, что то был Томас Болл, и все случившееся казалось им нелепостью. Однако не приходилось отрицать, что означенный Томас, по наущению Эмлин, причинил блосхолмским монахам немало зла, отплатив им или, вернее, их настоятелю его же монетой. Но что было делать? Раскрыть правду означало предать Томаса жестокой участи, которую и им самим, вероятно, пришлось бы разделить, хотя, может быть, они очистились бы от обвинения в колдовстве.

Эмлин изложила все эти соображения Сайсели, не высказавшись ни «за» ни «против», и ждала ее решения. Оно и последовало — скорое и окончательное.

— Этого узла нам все равно не развязать, — сказала Сайсели. — Не станем никого выдавать и доверимся воле божьей. Я уверена, — добавила она, — что бог нам поможет, как помог, когда бабка Меггс едва не удавила моего мальчика. Не хочу я защищаться за счет других. Пускай бог решает.

— Со многими, кто вверялся богу, случались странные вещи: все зло мира тому свидетельство, — неуверенно промолвила Эмлин.

— Может быть, — ответила с обычным своим спокойствием Сайсели, — потому только, что верили недостаточно и не так, как нужно. Как бы то ни было, но этот путь я избираю и пойду по нему — хоть в огонь, если придется.

— В тебе как будто заложены семена душевного величия, но что из них вырастет? — ответила Эмлин, пожимая плечами.

На следующий же день вера Сайсели подверглась жестокому испытанию. Аббат явился поговорить наедине с Эмлин. Пел он все ту же песню.

— Отдайте мне драгоценности, и тогда с тобой и с твоей госпожой все еще может обойтись по-хорошему. А не то пойдете на костер.

Как и раньше, она стала уверять, что ничего о них не знает.

— Найдите драгоценности, или вы будете сожжены, — ответил он. — Неужели какие-то жалкие камешки вам дороже жизни?

Тут Эмлин поколебалась, хоть и не ради себя, и сказала, что поговорит со своей госпожой.

Он велел ей сделать это поскорее.

— Я думала, драгоценности погибли в огне. Эмлин, разве ты знаешь, где они находится? — спросила Сайсели.

— Да, тебе я ничего не говорила, но знаю. Скажи только слово, и я отдам их, чтобы тебя спасти.

Сайсели призадумалась, поцеловала ребенка, которого держала на руках, потом громко рассмеялась и ответила:

— Нет, не будет так. Не разбогатеет этот аббат от моего добра. Я уже сказала тебе, что не на драгоценности я надеюсь. Сожгут меня или я буду спасена, только ему их не видеть.

— Хорошо, — сказала Эмлин, — я сама так думаю; я ведь говорила об этом лишь ради тебя. — И она пошла сообщить решение Сайсели аббату.

Он явился в комнату к Сайсели разъяренный и пригрозил обеим женщинам, что они будут отлучены от церкви, подвергнуты пытке, а затем сожжены. Но Сайсели, которую он пытался запугать, даже бровью не повела.

— Что ж, пусть так и будет, — ответила она, — постараюсь все перенести, насколько хватит сил. Ничего об этих драгоценностях я не знаю, но если они и существуют, то принадлежат мне, а не вам, в колдовстве же я неповинна. Делайте свое дело, ибо я уверена, что конец ему будет совсем не такой, как вы думаете.

— Что! — вскричал аббат. — Значит, дух зла опять у тебя побывал, что ты так уверенно говоришь! Ладно, колдунья, скоро ты у меня запоешь по-другому!

И, подойдя к двери, он велел вызвать настоятельницу.

— Посадить этих женщин на хлеб и на воду, — сказал он, — и подготовить их к дыбе, чтобы они выдали своих сообщников.

Но доброе лицо матери Матильды приняло непреклонное выражение.

— У нас в обители этого не будет, милорд аббат. Закон мне известен, вам такая власть не дана. И более того, если вы их отсюда возьмете — они ведь мои гостьи, — я обращусь с жалобой к королю, а пока что подниму против вас всю округу.

— Разве я не прав, что у них имеются сообщники? — злобно усмехнулся аббат и ушел восвояси.

Но о пытке разговор больше не поднимался. Угроза пожаловаться королю пришлась аббату не по вкусу.

Глава 11

СУД И ПРИГОВОР
Настал день суда. Еще с рассвета Сайсели и Эмлин видели, как через ворота обители снует народ, и слышали, как рабочие устраивают все, что нужно, в парадном зале под самой их комнатой. Около восьми часов одна из монашек принесла им завтрак. Лицо у нее было бледное, испуганное. Говорила она шепотом и все время оглядывалась, словно думая, что за ней следят. Эмлин спросила, кто будет их судить, и монахиня ответила:

— Аббат, какой-то чужой темнолицый приор[693] и старый епископ. О сестры мои, да поможет вам бог, да защитит он всех нас! — И с этими словами она скрылась.

Тут мужество на миг оставило Эмлин, ибо на что они могли рассчитывать перед таким трибуналом? Аббат был их самым беспощадным врагом и обвинителем, чужой приор — кто-нибудь из его друзей — одного с ним поля ягода. Что же касается духовного лица, прозванного Старым епископом, то он был известен как самый, может быть, жестокий человек в Англии, бич еретиков — до того времени, как ересь вошла в моду[694], — охотник за ведьмами и колдунами. К тому же все знали, что ради своей выгоды он готов был пойти на что угодно. Но Сайсели она ничего не сказала — да и зачем? Та и сама все скоро узнает. Они поели, хорошо сознавая, что силы им понадобятся. Затем Сайсели покормила ребенка и, передав его Эмлин, преклонила колени, чтобы помолиться. Она еще не кончила, когда дверь распахнулась и появилось целое шествие. Сперва шли два монаха, потом шесть вооруженных людей из стражи аббата, потом настоятельница с тремя монахинями. При виде юной красавицы, преклонившей колени для молитвы, даже стражники, эти грубые люди, остановились, словно не решаясь помешать ей. Но один из монахов беззастенчиво закричал:

— Хватайте эту проклятую лицемерку, а если она не пойдет по доброй воле, тащите ее насильно. — И он протянул руку, словно намереваясь схватить ее за плечо.

Но Сайсели поднялась и, глядя ему прямо в лицо, сказала:

— Не дотрагивайтесь до меня. Я следую за вами. Эмлин, передай мне ребенка, и пойдем.

И так они двинулись, окруженные стражей; впереди шли монахи, а позади — опустив головы — монахини. Вот вступили они в парадный зал, но у порога им велели остановиться, пока не освободят проход.

Сайсели никогда потом не забывала, каким пришлось ей увидеть этот зал. Высокий сводчатый потолок из орехового дерева, наведенный сотни лет назад руками, не жалевшими ни труда, ни материала, и между балками потолка лучи утреннего солнца, игравшие так ярко, что она могла различить даже паутину с угодившей в нее вялой осенней осой. Она помнила и толпу собравшихся поглядеть, как она публично предстанет перед судом, а ведь многих из этих людей она знала еще с детства.

Как смотрели они на нее, стоящую у подножия лестницы с уснувшим ребенком на руках! Все это были нарочно подобранные люди, подготовленные к тому, чтобы осудить ее, — это она могла и видеть и слышать! Ведь кое-кто из них указывал на нее пальцами, хмурился, пытался кричать: «Ведьма!» — как им было велено. Но криков этих никто не подхватил. Когда они увидели ее, дочь Фотрела, жену Харфлита, знатных людей округи, стоящую перед ними во всем блеске своей прелести и невинности, с дремлющим у ее груди младенцем, их это словно сразило: даже на самых суровых лицах проступила жалость, а на некоторых и гнев, только не против нее.

Затем ей бросились в глаза трое судей за большим столом, у которого устроились и секретари из монахов. Посредине Старый епископ с жестоким лицом и крючковатым носом, в пышном облачении и митре; пастырский посох его стоял позади, прислоненный к деревянным панелям стены, а сам он глядел прямо перед собой маленькими, похожими на бусины, глазками. Слева от него — угрюмого вида, с тяжелой нижней челюстью приор из какого-нибудь отдаленного графства,одетый в простую черную рясу с поясом вокруг талии. А справа Клемент Мэлдон, блосхолмский настоятель и враг ее дома; его чужеземное, оливково-смуглое лицо казалось любезным, черные быстрые глаза внимательно следили за всем, обостренный слух схватывал каждое слово, даже произнесенное шепотом; он что-то тихо сказал епископу, и тот мрачно улыбнулся в ответ. Наконец, на огороженном веревкой месте под охраной стражника — несчастная, полубезумная старуха Бриджет, бормотавшая какие-то слова, на которые никто не обращал внимания.

Теперь проход расчистился, и им велели идти вперед. На полпути какое-то яркое пятно привлекло внимание Сайсели — это была рыжая борода Томаса Болла. Глаза их встретились, и в его взгляде она увидела страх. Ей сразу же стало понятно: он боится, что будет выдан и обречен на страшную пытку.

— Не бойся ничего, — шепнула она, проходя мимо.

Он услышал или, может быть, по взгляду Эмлин понял, что ему ничего не угрожает; во всяком случае, у него вырвался вздох облегчения.

Теперь они тоже вступили в огороженное веревкой пространство и там остановились.

— Ваше имя? — спросил один из секретарей, указывая на Сайсели своим гусиным пером.

— Всем известно, что меня зовут Сайсели Харфлит, — спокойно ответила она; писец грубо возразил, что она лжет, и тут опять разгорелся старый спор о законности ее брака, причем аббат настаивал на том, что она по-прежнему Сайсели Фотрел, мать незаконнорожденного ребенка.

Епископ проявил к этому некоторый интерес, стал задавать вопросы и даже склонялся, скорее, на ее сторону, ибо, когда дело касалось религии, он хорошо разбирался в законах и старался быть справедливым. Впрочем, под конец он от этого вопроса отмахнулся, довольно грубо заметив, что если хоть половина того, что он о ней слышал, — правда, для нее вскоре уже не будет иметь значения, каким именем она звалась при жизни, и велел писцам именовать ее Сайсели Харфлит или Фотрел.

Затем сказала свое имя Эмлин, а сестру Бриджет записали безо всяких вопросов. Потом прочитали обвинительное заключение, очень длинное, полное технических терминов, отдельных слов и целых фраз по-латыни. И из всего этого Сайсели поняла, что их обвиняют в разных ужасающих преступлениях, в том, что они вызывали дьявола и он являлся к ним в образе чудовища с рогами и копытами, а также в образе ее покойного отца. Когда обвинительное заключение было прочитано, им велели отвечать, и они заявили о своей невиновности. Вернее, заявили только Сайсели и Эмлин, ибо Бриджет начала что-то очень длинно рассказывать, и понять ее было невозможно. Ей велели умолкнуть, после чего на речи ее уже никакого внимания не обращали.

Тут епископ спросил, были ли эти женщины подвергнуты пытке, и, получив отрицательный ответ, выразил по этому поводу сожаление: ведьмы, сказал он, явно очень упорные, и, подвергнув их некому дисциплинарному воздействию, можно было бы избежать лишней возни. Спросил он также, были ли обнаружены у них на теле колдовские знаки, то есть места, где дьявол поставил свою печать и где, как известно, избранники его не ощущают боли. Он даже поднял вопрос о том, чтобы судебное разбирательство было отложено, пока ведьм не исколют булавками, чтобы найти колдовские знаки, но в конце концов отказался от своего предложения, дабы не терять времени.

Последний вопрос был поднят хмурым приором, который высказал мнение, что ребенка тоже следует обвинить, ибо и он ведь, по-видимому, общался с дьяволом: говорят же, что от смерти его спас дьявол, который взял его на руки и передал монахине Бриджет, — это к тому же единственное свидетельство против означенной Бриджет. Если она виновна, то как может быть невинным ребёнок? Не следует ли их сжечь вместе, ибо очевидно же, что младенец, которого нянчил сам дух зла, проклят богом.

Законник-епископ признал этот довод интересным, но в конце концов решил, что безопаснее будет пренебречь им, приняв во внимание младенческий возраст преступника. Он добавил, что значения это не имеет, ибо можно не сомневаться, что гнусный враг рода человеческого вскоре сам предъявит права на свое добро.

Под конец, перед вызовом свидетелей, Эмлин потребовала адвоката, который бы взял на себя их защиту, но епископ, усмехнувшись, ответил, что в этом нет никакой нужды, ибо у них и так имеется лучший из адвокатов — сам сатана.

— Верно, милорд, — сказала, подняв глаза, Сайсели, — у нас лучший из адвокатов; только вы его неправильно назвали. Бог, защитник невинных, — наш адвокат, и на него я полагаюсь.

— Не кощунствуй, колдунья! — закричал старик; и начался допрос свидетелей.

Передавать его во всех подробностях не стоит, да это и заняло бы слишком много времени — он тянулся несколько часов. Прежде всего обсуждались молодые годы Эмлин и очень подчеркивалось, что мать ее была цыганка, покончившая самоубийством, а отец осужден инквизицией после того, как публично сожгли написанный им еретический труд. Затем давал показания сам аббат; хотя таким образом он оказался одновременно и судьей и главным свидетелем, никому это не показалось странным, ведь речь шла об обвинении в колдовстве. Он сообщил об исступленных речах Сайсели после сожжения Крануэл Тауэрса, добавив, что она и ее сообщница Эмлин спаслись от пожара явно благодаря волшебству, иначе они никак не могли бы остаться в живых. Он рассказал о том, как Эмлин угрожала ему, после того как поглядела в сосуд с водой, и обо всех ужасных делах, которые совершались в Блосхолме и были несомненно вызваны этими ведьмами. В этом он был прав, хотя и не знал, как все это происходило на самом деле. Он поведал о гибели повивальной бабки, о том, какой у нее был вид после смерти — при этом все присутствующие содрогнулись от ужаса, — и, наконец, о появлении призрака сэра Джона Фотрела, который общался с обвиняемыми в часовне обители, а затем бесследно исчез.

Когда он кончил свою речь, Эмлин попросила разрешения в свою очередь задать ему вопросы, но в этом ей было отказано на том основании, что лица, обвиненные в таких ужасных преступлениях, не имеют права на перекрестный допрос.

После этого заседание было прервано на обед. Обвиняемым тоже принесли пищу, но они вынуждены были есть там, где стояли. А хуже всего было то, что Сайсели пришлось и ребенка кормить при всей собравшейся толпе, которая глазела на нее, грубо издевалась и злилась, когда Эмлин и несколько монахинь окружили и заслонили Сайсели как бы живой ширмой.

Судьи возвратились, и снова начались показания свидетелей. Хотя большая часть этих показаний была совершенно несущественна, их набралось столько, что под конец Старый епископ устал и заявил, что больше он ничего слышать не хочет. Тут судьи принялись задавать сперва Сайсели, а затем Эмлин вопросы такого гнусного рода, что, с негодованием отрицательно ответив на первые из них, они потом уже просто замолчали, отказываясь что бы то ни было отвечать, — явное доказательство их вины, как с торжеством отметил хмурый приор. Наконец запас этих омерзительных вопросов иссяк, и Сайсели задали последний — хочет ли она что-нибудь сказать в свою защиту. — Да, я имею что сказать, — ответила она, — но я устала и вынуждена говорить кратко. Я не ведьма и не понимаю, в чем меня обвиняют. Блосхолмский аббат, выступающий в качестве судьи, мой злейший враг. Он притязал на земли моего отца — теперь он наверно захватил их — и зверски умертвил у Королевского кургана в лесу упомянутого отца моего, когда тот ехал в Лондон, чтобы подать на него жалобу и раскрыть его измену перед его милостью королем и королевским советом…

— Лжешь, ведьма! — крикнул аббат, но Сайсели, не обратив на это внимания, продолжала:

— Потом он и его вооруженные наемники напали на дом моего мужа, сэра Кристофера Харфлита, и сожгли его, умертвив или попытавшись умертвить — я не знаю точно его участи, — означенного супруга моего, который так и пропал без вести. Потом он заточил меня и мою служанку Эмлин Стоуэр в этой обители и пытался принудить меня подписать бумаги, по которым к нему перешло бы мое и моего сына имущество. Я отказалась пойти на это, и именно потому он предал меня суду: говорят, что у осужденных за колдовство отнимают все их достояние, а завладевают им те, у кого хватит силы его удержать. Заявляю, наконец, что не признаю власти этого трибунала, и обращаюсь с жалобой к королю, который рано или поздно услышит мой вопль и отомстит за нанесенные мне обиды, а может быть и за мою смерть, тем, кто в них повинен. Услышьте эти слова мои, добрые люди! Я обращаюсь к королю и ему одному, после бога, вверяю свое дело, а если мне суждено погибнуть, то и опекунство над моим осиротевшим сыном, которого аббат тоже пытался убить, подослав свою наймитку, гнусную тварь, — да настигнет ее суд божий, как настигнет он и вас, убийцы ни в чем не повинных людей!

Так говорила Сайсели. И, кончив говорить, она, измученная усталостью и горем, упала на пол — ибо в течение всех этих долгих часов ей приходилось стоять на ногах, — да так и осталась лежать с ребенком на руках; жалостное это было зрелище, и тронуло оно даже суеверные души собравшихся здесь людей.

Однако ее слова о том, что она обращается с жалобой к королю, видимо, испугали злобного Старого епископа. Он повернулся к аббату и затеял с ним какой-то спор. Сайсели прислушалась и уловила кое-что из его речей:

— Тогда пусть вся ответственность ложится на вас. Я сужу это дело лишь с церковной точки зрении и прикажу, чтобы в протоколах так и было записано. Что же касается приведения приговора в исполнение и вопроса об имуществе осужденной, то здесь я умываю руки. Занимайтесь этим сами.

— Так говорил Пилат! — крикнула Сайсели, подняв голову и глядя ему прямо в глаза. Потом голова ее снова упала, и она замолкла.

Тут открыла рот Эмлин, и из него полился целый поток слов.

— А известно ли вам, — начала она, — кто такой и что из себя представляет этот испанский священник, который судит нас за колдовство? Послушайте-ка, я вам скажу. Много лет назад он бежал из Испании, потому что натворил там гнусных дел. Спросите-ка его о монахине Изабелле, двоюродной сестре моего отца, о том, какой конец постиг ее и других, что были с нею. Спросите-ка его…

В это время один монах, которому аббат что-то шепнул, подкрался к Эмлин сзади и накинул ей на голову покрывало. Но своими сильными руками она сорвала его и закричала:

— Он убийца и предатель! Он замышляет убить короля. Я могу доказать это, Фотрел потому и погиб, что знал…

Аббат что-то крикнул, и снова монах, здоровенный парень, по имени Амброз, закрыл ей рот покрывалом. Она опять освободилась и, повернувшись к народу, закричала:

— Многим из вас я в свое время помогала. Неужто у меня друга не осталось? Неужто в Блосхолме нет никого, кто отомстит за меня этой скотине Амброзу. Кое-кто, верно, найдется!

Но тут Амброз, с помощью других монахов, набросился на нее, ударил по голове и стал трясти, пока она, задыхаясь, почти лишившись сознания, не упала на пол.

Быстро обменявшись несколькими словами со своими коллегами, епископ вскочил с места и в сумерках, сгущающихся в зале — ибо солнце уже зашло, — прочитал приговор суда.

Прежде всего он заявил, что обвиняемые найдены виновными в злостнейшем колдовстве. Затем он со всей подобающей торжественностью отлучил преступниц от церкви и отдал их души во власть сатаны, их господина. Под конец, как бы между прочим, он приговорил их тела к сожжению, не указав, однако, когда, кто и каким образом должен совершить казнь. В это мгновение из темноты раздался чей-то громкий голос:

— Ты превышаешь свою власть, поп, и посягаешь на права короля. Берегись!

Начался шум; одни кричали «верно», другие — «нет». Когда же все утихло, епископ или, может быть, аббат — разглядеть было невозможно — воскликнул:

— Церковь защищает свои права! Пускай король заботится о своих.

— Да он и позаботится, — ответил тот же голос. — Он уже показал это римскому папе. Монахи, ваша песенка спета.

Опять поднялся ужасающий шум. И правда, вся эта сцена или, вернее, шум, царивший кругом, кому угодно могли показаться странными. Епископ со своего места вопил от ярости, словно курица, потревоженная ночью на насесте; хмурый приор мычал, точно бык; народ волновался и кричал то одно, то другое; секретарь требовал, чтобы ему дали свечу, а когда, наконец, ее принесли и она, как слабая звездочка, замерцала в густом мраке, он трубкой приставил руку ко рту и заорал:

— А как насчет этой Бриджет? Оправдать ее?

Епископ ничего не ответил. Казалось, он испугался тех сил, которые сам же развязал; но аббат крикнул секретарю:

— На костер старую ведьму вместе с другими! — И тот записал это решение в протокол.

Когда стража окружила трех осужденных, чтобы увести их, у перепуганного ребенка вырвался тонкий жалобный крик. А епископ и его спутники, предшествуемые монахом со свечкой в руке — это как раз был Амброз, ударивший Эмлин, — целой процессией двинулись через зал к парадной двери.

Но не успели они дойти до нее, как свеча была вырвана из руки Амброза, воцарился полнейший мрак, а во мраке поднялась страшная суматоха. Раздавались вопли, шум борьбы, крики о помощи. Понемногу все стихло, зал начал пустеть, ибо ни у кого, по-видимому, не было желания там задерживаться. Зажгли факелы, и глазам оставшихся в зале предстало необычайное зрелище.

Епископ, аббат, чужой приор лежали в разных местах, избитые, окровавленные, одежды с них были сорваны, так что они оказались полуголыми; рядом с епископом валялся его разломанный пополам посох: похоже было, что и обломали его о голову самого епископа. Но хуже всего пришлось монаху Амброзу: он лежал, прислоненный к одному из столбов, поддерживающих свод; ноги его обращены были носками вперед, а лицо смотрело назад, ибо кто-то свернул ему шею, как гусю в Михайлов день. Епископ огляделся по сторонам и почувствовал, как болят его раны.

Потом он позвал свою свиту:

— Принесите мне плащ и подайте лошадь; хватит с меня Блосхолма и всех этих колдовских штук. Теперь вы уж сами распутывайте свои дела, аббат Мэлдон; мне в них что-то не везет. — При этих словах он взглянул на свой сломанный посох.

Так закончился большой процесс блосхолмских ведьм.

Сайсели наконец заснула, и Эмлин оберегала ее сон. Так как никакого другого подходящего помещения не было, их опять отвели в прежнюю комнату, но теперь они находились там под вооруженной стражей, чтобы им не вздумалось бежать. Однако Эмлин хорошо сознавала, что на бегство рассчитывать нечего: даже если бы им и удалось выбраться из стен обители, как смогли бы они скрыться, не имея друзей себе в помощь, пищи, чтобы не умереть с голоду, и лошадей для дальнейшего путешествия? Не пройдя и мили, они оказались бы настигнутыми погоней. К тому же Сайсели не пожелала бы расстаться с ребенком, да и вряд ли была в состоянии куда-либо двинуться после всего, что перенесла. Так Эмлин и сидела без сна, и сердце ее полно было горечи, гнева и страха, ибо она не видела впереди ни малейшего луча надежды. Тьма окружала их со всех сторон.

Дверь открылась, потом ее снова закрыли и заперли на ключ. Из-за занавески выступила высокая фигура настоятельницы со свечой в руках, сверкнувшей во мраке, как звезда. Она стояла и осматривалась, подняв свечу; и у Эмлин, когда она ее увидела, мелькнула одна мысль: может быть, она, так любившая Сайсели, поможет им? Разве сейчас образ ее — ласковое лицо, свеча во мраке — не представился ей воплощением самой надежды? Эмлин встала навстречу настоятельнице, приложив палец к губам.

— Она спит, не будите ее, — прошептала она. — Вы пришли сказать нам, что завтра мы будем сожжены?

— Нет, Эмлин. Старый епископ велел, чтобы это совершилось не ранее как через неделю: ему надо время, чтобы, проехав через всю Англию, возвратиться домой. По правде говоря если бы не то, что его избили в темноте и свернули шею брату Амброзу, я думаю, он вообще не довел бы дела до казни, чтобы не иметь потом неприятностей. Но сейчас он взбешен, клянется, что в зале на него набросились злые духи и что те, кто их вызвал, должны умереть. Эмлин, кто же убил брата Амброза? Люди или…

— Думаю, что люди, матушка. Дьявол никому шеи не сворачивает — это только монахам такое снится. Кого может удивить, если у моей госпожи сохранились верные друзья? Она ведь самая знатная леди в наших местах, и с ней поступили так жестоко. Наши люди просто перетрусили, а то бы они уже давно камня на камне в этом аббатстве не оставили и глотки бы перегрызли всем, кто скрывается за его стенами.

— Эмлин, — снова начала настоятельница, — во имя Христово и ради спасения своей души, скажи ты мне правду, — есть во всем этом деле колдовство или нет? А если нет, то что же оно все означает?

— Не больше в нем колдовства, чем в вашем добром сердце. Все это сделал человек. Имени его я вам не назову, чтобы вы его как-нибудь не подвели. Человек надел на себя доспехи Фотрелов и потайным ходом пришел в часовню посоветоваться с нами. Человек спалил кельи и скирды аббатства, разогнал скот, надев себе на голову козью шкуру, и вытащил из могилы череп пьяницы Эндрью. Не сомневаюсь, что его же рука свернула шею Амброзу, который меня ударил.

— А! — сказала настоятельница. — Кажется, я теперь догадываюсь; только очень уж у тебя грубое орудие, Эмлин. Ну, не бойся, тайны твоей я никому не выдам. — Она помолчала, потом заговорила опять: — Ох, и рада же я, что вражья сила тут ни при чем! А вот все в это верят. Теперь мне ясно виден мой путь, и я пойду по нему хоть до смерти, если придется. Да, да, я вас спасу или сама погибну.

— Какой путь, матушка?

— Эмлин, в течение всех этих месяцев вы никаких новостей не слышали, но я многое знаю. Слушай, сейчас происходят важные события. Король, или лорд Кромуэл, или оба они вместе ведут войну против монастырей послабее, уничтожают их, захватывают их владения, прогоняют оттуда монахов и пускают нищими по миру. Его милость посылает в монастыри королевских комиссаров; они там творят суд и расправу. Они и сюда намеревались явиться, но у меня есть друзья и кое-какие свои личные средства — я ведь из хорошего и небедного рода, — и мне удалось их подкупить. Один из этих комиссаров, Томас Ли, как я недавно узнала, ведет расследование в Бэйфлитском монастыре в Йоркшире. А настоятель там мой двоюродный брат Альфред Стакли; от него я нынче утром получила письмо. Эмлин, я отправлюсь к этому жестокому человеку, — все говорят, что он жесток. Я старая и слабая женщина, но я проникну к нему и предложу ему эту древнюю обитель, которой управляю, только бы спасти твою жизнь и Сайсели, а также старой Бриджет.

— Вы поедете, матушка? О, да благословит вас бог! Но как вы это сделаете? Они ведь не дадут вам уехать.

Старая монахиня выпрямилась и ответила:

— А кто имеет право запретить блосхолмской настоятельнице отправиться туда, куда ей нужно? Уж, наверно, не какой-то там испанский аббат. Слуги этого надменного монаха тоже хотели помешать мне в моем собственном доме зайти сюда, в вашу комнату, но я дала им такую отповедь, что они ее не забудут. В моем распоряжении имеются лошади, но что правда, то правда — я не могу ехать одна: сил у меня мало, да и трудно мне будет за пределами монастыря, — я ведь не была в миру уже много лет. Вот мне и вспомнился этот рыжеволосый монастырский батрак, Томас Болл. Говорили мне, что он хоть и чудаковат, но человек смелый, с которым мало кто решается потягаться, и что к тому же он умеет обращаться с лошадьми и знает все дороги. Как ты думаешь, Эмлин Стоуэр, согласится этот Томас Болл стать моим спутником, с разрешения ли аббата или без него? — И она снова посмотрела прямо в глаза Эмлин.

— Может быть, очень может быть; он риска не побоится, по крайней мере таким он мне помнится с моих молодых лет, — ответила та. — Да и предки его в течение ряда поколений служили Фотрелам и Харфлитам и в мирное время и на войне, так что он, без сомнения, любит мою госпожу. Но как с ним сговориться?

— Это не трудно было бы, Эмлин. Он как раз стоит на страже за воротами. Но надо передать ему какой-нибудь условный знак.

Эмлин на миг задумалась, потом сняла с пальца сердоликовый перстень в виде сердца.

— Отдайте ему и скажите, что та, кто носила этот перстень, велит ему сопровождать ту, у кого он в руках сейчас, повсюду, до смерти, если придется. И что это нужно для спасения жизни той, что носила кольцо, и еще другой. Он — человек простой души, и, если аббат не перехватит его, я думаю, он поедет с вами.

Мать Матильда взяла кольцо и надела себе на палец. Затем она подошла к ложу Сайсели и посмотрела на нее и на мальчика, спавшего на ее груди. Протянув над ними свои тонкие руки, она призвала на них обоих благословение божие и пошла к выходу.

Но Эмлин удержала ее за платье.

— Постойте, — сказала она. — Вы думаете, я не понимаю, но ошибаетесь. Вы все отдаете ради нас. Даже если вы останетесь живой и невредимой, эта обитель, которой вы руководили столько лет, будет закрыта, овцам вашим придется разбрестись по свету и голодать на старости лет, а в загоне овечьем, что стоял четыреста лет, поселятся волки. Я очень хорошо это понимаю, и она, — тут Эмлин указала на спящую Сайсели, — тоже поймет.

— Ей ты ничего не говори, — прошептала мать Матильда, — меня может постичь неудача.

— Может, конечно, а может быть, дело и выйдет. Если будет неудача и нас сожгут, бог воздаст вам за ваши старания. Если удача и мы будем спасены, клянусь вам от ее имени, вы не пострадаете. Есть у нас припрятанное богатство; стоит оно многих обителей. Вы и ваши сестры получите свою долю, и комиссар этот не останется внакладе. Пусть он знает, что у нас имеется малая толика заплатить ему за труды и что только блосхолмский аббат может нам в этом помешать. А теперь, миледи Маргарет — кажется, так звали вас раньше и будут звать после, когда вы порвете с попами и монашками, — благословите меня тоже и знайте, что, живая или мертвая, я считаю вас человеком великой и святой души.

Настоятельница благословила ее, удалилась величавой своей походкой, и дубовая дверь сперва открылась, а потом закрылась за нею.

Через три дня аббат навестил их один, без спутников.

— Гнусные и проклятые ведьмы, — сказал он, — я пришел объявить вам, что в следующий понедельник в полдень вы будете сожжены на лужайке против ворот аббатства. И лишь благодаря милосердию церкви не предали вас пытке, чтобы обнаружить сообщников, а я полагаю, у вас их было немало.

— Покажите мне королевский указ на это убийство, — сказала Сайсели.

— Ничего я тебе не покажу, кроме костра, ведьма. Покайся, покайся, пока не поздно. Адский огонь уже ждет тебя.

— И моего ребенка тоже, милорд аббат?

— Отродье твое возьмут у тебя перед тем, как ты взойдешь на костер, и положат на землю, — он ведь окрещен и слишком юн, чтобы его сжечь. Если кто сжалится над ним — ладно, а нет — на том же самом месте его и похоронят.

— Да будет так, — ответила Сайсели. — Бог мне его дал, он пусть его и спасает. Оставь меня, убийца, наедине с ним. — Тут она повернулась и ушла.

Аббат и Эмлин остались вдвоем.

— Правда, что в понедельник нас сожгут? — спросила она.

— Можешь не сомневаться. Разве что хворост не зажжется. Однако, — медленно произнес он, — если некие драгоценности найдутся и будут вручены мне, дело, возможно, удастся передать на рассмотрение другого трибунала.

— А наши мучения только оттянутся. Боюсь, милорд аббат, что эти драгоценности так и не будут найдены.

— Что ж, тогда вы сгорите, и, может быть, на медленном огне, так как недавно прошли дожди и дрова сырые. Говорят, это ужасная смерть.

— Не сомневаюсь, что вы сами ее испытаете, Клемент Мэлдон, теперь или впоследствии. Но об этом мы поговорим, когда все кончится, — об этом и многом другом. Я имею в виду суд божий. Нет, нет, я не угрожаю, как вы, но так оно и будет. А пока у меня к вам последняя, предсмертная просьба. Я хочу повидать двух человек — настоятельницу Матильду, которой мне надо поведать одну тайну, и Томаса Болла, монастырского слугу у вас в аббатстве, с которым я некогда была помолвлена. Ради себя самого не вздумайте мне отказать.

— Я бы охотно согласился, если бы это от меня зависело, но тут я бессилен, — ответил аббат, с любопытством глядя на нее. Он подумал, что им она, возможно, сообщила бы то, что отказывается открыть ему, — место, где спрятаны драгоценности, — он уж потом заставил бы их сказать, где оно.

— Почему же, милорд аббат?

— Потому что настоятельница куда-то тайно уехала по своим делам, а Томас Болл исчез тоже неизвестно куда. Если они или кто-нибудь из них возвратится до понедельника, ты их увидишь.

— Если же они не вернутся, я увижу их впоследствии, — ответила Эмлин, пожав плечами. — Это неважно. Прощайте, милорд аббат, пока мы не встретимся у костра.

В воскресенье, то есть накануне казни, аббат явился снова.

— Три дня тому назад, — сказал он, обращаясь к ним обеим, — я предлагал вам на известных условиях возможность сохранить жизнь, но вы, упорствующие в своем злодействе ведьмы, не захотели слушать. Теперь я предлагаю вам единственное, что еще в моей власти, — не жизнь, конечно, для этого уже слишком поздно, но смерть без мучений. Если вы отдадите мне то, чего я домогаюсь, палач отправит вас на тот свет прежде, чем вас коснется пламя, — неважно, как он это сделает. Если же нет, — я уже сказал вам: прошли сильные дожди и, говорят, хворост довольно сырой.

Сайсели слегка побледнела — кто бы не побледнел даже в те жестокие времена! — а затем спросила:

— А что вам нужно такое, что мы можем вам дать? Признание своей вины, чтобы обелить вас в глазах людей? Если так, то этого вы не добьетесь, хотя бы тела наши горели понемножку, дюйм за дюймом.

— Да, я хочу этого, но ради вас самих, а не ради себя, ибо кто признает свою вину и покается, тот может получить отпущение. Однако мне и другое нужно — великолепные драгоценности, которые вы спрятали и которые можно употребить ко благу церкви.

Тогда Сайсели проявила все мужество, которое было у нее в крови.

— Никогда, никогда! — закричала она, обратив на него горящий взор. — Пытайте и убивайте меня, если хотите, но достояния моего вам не похитить. Я не знаю, где находятся эти драгоценности, но, где бы они ни были, пусть там и лежат, пока их не найдут мои наследники или пока они не рассыплются прахом.

Лицо аббата приняло злобное выражение.

— Это твое последнее слово, Сайсели Фотрел?

Она наклонила голову, он же повторил свой вопрос Эмлин, которая ответила:

— Что говорит моя госпожа, то и я скажу.

— Пусть же будет так! — вскричал он. — Наверно, вы, колдуньи, надеетесь на дьявола. Что ж, посмотрим, поможет ли он вам завтра.

— Бог нам поможет, — спокойно ответила Сайсели. — Придет время, и вы вспомните мои слова. С тем он и ушел.

Глава 12

КОСТЕР
Последняя ночь была ужасна. Пусть те, кто следил за этим рассказом, представят себе, в каком состоянии находились эти две женщины — одна из них почти девочка, — которые завтра, под глумленье и проклятия суеверной толпы, должны были безвинно претерпеть мучительную смерть, если, конечно, не считать преступлением затеи Эмлин и Томаса Болла, к которым Сайсели почти не имела отношения. Однако тысячам других, тоже ни в чем не повинным, приходилось претерпевать подобную же, а то и еще худшую участь в те времена, кое-кем именуемые «добрыми, старыми», времена рыцарей и любезных кавалеров, когда даже малых детей пытали и сжигали «святые» и «ученые» мужи, трепетавшие перед дьяволом и его деяниями: ведь считалось, что дьявола можно видеть или хотя бы ощущать его присутствие.

Жестокость их была жестокостью страха. Несомненно, что хотя аббат Мэлдон преследовал и другие священные для него цели, он верил в то, что Сайсели и Эмлин занимались мерзостным колдовством, что они общались с сатаной ради мщения ему, аббату, и потому были слишком большими злодейками, чтобы оставаться в живых. Старый епископ тоже в это верил, верили и хмурый приор и большая часть невежественных людей, что жили в округе и знали об ужасных вещах, творившихся в Блосхолме. Разве некоторые из них не видели взаправду, как злой дух с рогами, копытами и хвостом угонял монастырский скот, а другим разве не встретился призрак сэра Джона Фотрела, который, без сомнения, был также чертом, только в другом облике? О, эти женщины были виновны, несомненно виновны и заслуживали костра! Какое значение имело то, что мужа и отца одной из них убили, а другая тоже претерпела в прошлом горькие, но позабытые уже обиды? По сравнению с колдовством убийство было вещью для всех привычной, незначительным, вполне обычным преступлением, которое всегда может совершиться там, где замешаны человеческие страсти и нужды.

Ужасная это была ночь. Иногда Сайсели ненадолго засыпала, но большую часть времени она молилась. Ожесточившаяся Эмлин не спала и не молилась, лишь раз или два вознесла она мольбу о том, чтобы мщение поразило аббата, ибо вся душа ее возмущалась и гнев душил при мысли о том, что она со своей любимой госпожой должна погибнуть позорной смертью, а враг их будет жить, торжествуя, окруженный почетом. Далее ребёнок, видимо, нервничал и беспокоился, словно некое неосознанное чувство предупреждало его о неминуемой ужасной беде, он не был болен, но, вопреки своему обыкновению, беспрестанно просыпался и плакал.

— Эмлин, — сказала Сайсели уже под утро, но еще до рассвета, когда наконец ей удалось успокоить ребенка и он уснул, — как ты думаешь, сможет мать Матильда помочь нами?

— Нет, нет, и не помышляй об этом, родная. Она стара и слаба, дорога трудная и длинная; ей даже, может быть, и вовсе не удалось добраться до места. Наугад пустилась она в путь, и даже если и попала куда нужно, то, может быть, этот самый комиссар уже уехал, или не пожелал ее выслушать, или, возможно, почему-либо не в состоянии приехать сюда. Чего ему тревожиться о том, что каких-то двух ведьм собираются спечь за сотню миль от него? Это же пиявка, присосавшаяся к какому-нибудь жирному монастырю! Нет, нет, не рассчитывай на нее!

— Во всяком случае, она смелая и верная, Эмлин, и сделала все, что могла. Да будет над нею всегда милость божия! Ну, а что ты скажешь насчет Томаса Болла?

— Ничего, кроме того, что он рыжий осел, который кричать умеет, а лягнуть не смеет, — со злобой ответила Эмлин. — Не говори мне о Томасе Болле. Если бы он был мужчиной, так давно уже свернул бы шею этому мерзавцу аббату, вместо того, чтобы наряжаться козлом и охотиться за его коровами.

— Если то, что говорят, правда, он же свернул шею отцу Амброзу, — слегка улыбнувшись, возразила Сайсели. — Может быть, он просто ошибся в темноте.

— Если так, то это очень похоже на Томаса Болла: он всегда хотел того, что нужно, а делал обратное. Не говори о нем больше, я не хочу встретить свой смертный час с горечью в сердце. Мы теперь погибаем из-за веселых проказ Томаса Болла. Чума на него, безмозглого труса, вот что! А ведь я еще его поцеловала!

Сайсели слегка удивилась ее последним словам, но, решив, что расспрашивать не стоит, сказала: — Нет, нет, спасибо ему говорю я — он ведь спас моего мальчика от этой гнусной ведьмы.

На некоторое время опять воцарилось молчание, ибо о бедном Томасе Болле и его поведении говорить было уже нечего. Да и не хотелось им спорить о людях, с которыми им уже никогда не придется увидеться. Под конец Сайсели опять заговорила в темноте:

— Эмлин, я постараюсь быть мужественной. Но помнишь, как-то ребенком я хотела стащить только что сваренные и еще не застывшие леденцы и обожглась. Как мне было больно! Я буду стараться принять эту смерть так, как приняли бы ее мои предки, но, если не устою, ты не подумай обо мне плохо: дух ведь может быть силен, даже когда плоть слаба.

Эмлин молча скрипнула зубами, а Сайсели продолжала:

— Но это не самое худшее, Эмлин. Несколько мучительных минут — и все пройдет, и я усну, чтобы, надеюсь, проснуться в ином мире. Но вот если Кристофер действительно жив, как он будет страдать, когда узнает…

— Молю бога, чтоб он был жив, — перебила ее Эмлин, — ибо тогда уж наверно одним испанским попом станет меньше на земле и больше в аду.

— А ребёнок, Эмлин, ребёнок! — продолжала Сайсели дрожащим голосом, не обращая внимания на то, что Эмлин прервала ее. — Что будет с моим сыном? Он унаследовал бы все наше родовое достояние, если бы за ним сохранились его права, но кто за него заступится? Они и его убьют, Эмлин, или сделают все, чтобы он погиб, а это одно и то же: ведь иначе им не завладеть землями и имуществом.

— Если так, то все его страдания окончатся, и с тобою в небесах ему будет лучше, — вздохнув, сухо произнесла Эмлин. — Мне ничего больше не нужно: только чтобы ты с мальчиком попала в рай, где все святые и блаженные, а мы с аббатом в ад — там-то, среди чертей, мы и сведем счеты. Да, да, я кощунствую, но несправедливость доводит меня до безумия. Тяжко лежит она у меня на сердце, и тяжесть эту я сбрасываю, говоря горькие слова, но тяжело мне не за себя, а за тебя и за него. Родная моя, ты добрая, милая, господь услышит таких, как ты. Призови же бога, а если он не станет внимать, послушай, что скажу тебе я. У меня есть один способ легкой смерти. Не спрашивай какой, но если в последнюю минуту я нанесу тебе удар, не осуждай меня ни здесь, ни на том свете, ибо то будет удар, нанесенный любящей рукой, оказывающей тебе последнюю услугу.

Казалось, Сайсели не уразумела этих горьких слов, во всяком случае, она не обратила на них внимания.

— Я опять помолюсь, — прошептала она, — хотя боюсь, что врата неба закрыты для меня: ни луча света я не вижу. — И она опустилась на колени. Долго она молилась, но под конец усталость взяла свое, и Эмлин услышала, что она дышит ровно, как спящая.

«Пусть себе спит, — подумала она. — О, если бы у меня не оставалось сомнений, она бы не проснулась на рассвете! Я почти готова это сделать, но — что поделаешь? — нет у меня полной уверенности. Я бы отдала драгоценности, но какой смысл отдавать? Эти люди все равно убили бы ее, иначе им не завладеть имуществом. Нет, сердце мое велит мне ждать». Сайсели проснулась.

— Эмлин, — произнесла она тихим, дрожащим голосом, — слышишь меня, Эмлин? Мне снился сон.

Сна замолкла.

— Ладно, ладно, что же тебе снилось?

— Сама не знаю, Эмлин, — смущенно ответила она, — все сразу исчезло. Но ты не бойся, Эмлин; с нами все будет хорошо, и не только с нами, но также и с Кристофером и с ребенком. Да, да, и с Кристофером и с ребенком. — Тут она уронила голову на свое ложе и залилась счастливыми слезами. Потом опять поднялась, взяла на руки мальчика, поцеловала его, улеглась и спокойно уснула.

Тотчас же после этого наступил рассвет, ясное утро, и Эмлин протянул руки навстречу солнцу, полная восторга и благодарности. Ужас исчез из ее сердца так же, как рассеялся ночной мрак. Она тоже поверила, что сам бог внушил надежду Сайсели, и на некоторое время душа ее обрела покой.

Когда около восьми часов утра дверь открылась, чтобы впустить монахиню, принесшую им поесть, та увидела зрелище, преисполнившее ее изумлением. У нее самой, бедняжки, глаза покраснели от слез, ибо, подобно всем в обители, она любила Сайсели, которую ей случалось нянчить, когда та была ребенком, а потому она вместе с другими сестрами провела бессонную ночь, молясь за нее, за Эмлин и за Бриджет — ведь и Бриджет предстояло погибнуть на костре. Она ожидала, что увидит несчастных жертв лежащими на полу и, может быть, потерявшими сознание от страха, а что же было на самом деле? Они сидели у окна, одетые в лучшие свои одежды, и спокойно разговаривали. Право же, когда она вошла в комнату, одна из них — это была Сайсели — даже слегка рассмеялась в ответ на что-то, сказанное другой.

— Доброе утро, сестра Мэри, — произнесла Сайсели. — Скажите мне, вернулась ли настоятельница?

— Нет, нет, и мы не знаем, где она. От нее не было ни одной весточки! Что ж, ей, по крайней мере, не придется увидеть этого ужасного зрелища. Вы хотите что-нибудь передать? Если да, то говорите скорей, пока стража меня не отозвала.

— Спасибо, — сказала Сайсели, — но я думаю, что сама передам ей все, что мне нужно.

— Что? Значит, по-вашему, матушки нашей нет в живых? Неужто нас постигнет еще и это горе? О, кто мог сообщить вам такую печальную новость? — Нет, сестра, я думаю, что она жива и что я, тоже еще живая, сама буду с ней говорить.

Сестра Мэри была, видимо, крайне удивлена. Каким образом, спрашивала она себя, заключенные, которых так строго охраняли, могли знать что-либо подобное? Оглядевшись, чтобы убедиться, что никто ее не видит, она сунула в руку Сайсели два каких-то пакетика.

— Храните это на себе до конца вы обе, — шепнула она. — Что бы они там ни говорили, но мы считаем вас ни в чем не повинными и не побоялись совершить ради вас великий грех. Да, мы открыли ковчежец с реликвиями и извлекли оттуда наше самое драгоценное сокровище — кусочек веревки, которой святая Екатерина была привязана к колесу. Мы разделили ее на три части — по одной прядке на каждую из вас. Если вы и вправду не виновны, он, может быть, совершит чудо: или огонь не загорится, или дождь погасит его, или аббат смягчится и пощадит вас…

— Вот уж это будет величайшее чудо, — перебила ее Эмлин с мрачной усмешкой. — Впрочем, мы вам от всего сердца благодарны и сохраним реликвии, если их у нас не отнимут. Но — слышите? — вас зовут обратно. Прощайте, и да благословит вас небо, добрые души.

Снова раздался громкий голос стражника. Сестра Мэри повернулась и убежала прочь, недоумевая: а может быть, обе эти женщины все-таки ведьмы? Иначе как они могли сохранить столько мужества, вести себя так не похоже на бедняжку Бриджет, которая плакала и стонала в своей келье внизу? Сайсели и Эмлин поели довольно охотно, зная, что в этот день им понадобятся все их силы, и, кончив еду, снова сели у окна, из которого могли видеть, как сотни людей на лошадях и пешком спускались с холма по дороге, ведшей к лужайке против ворот аббатства, хотя сама лужайка скрыта была за деревьями.

— Слушай, — сказала Эмлин. — Тяжело мне это говорить, но очень возможно, что ты видела всего только приятный сон и что, если это так, нас через несколько часов уже не будет в живых. А ведь мне известно, где спрятаны драгоценности, и без меня их никто никогда не найдет. Сообщить мне эту тайну какому-нибудь верному человеку, если представится возможность? Найдется ведь добрая душа — может быть, из числа монашек, которая позаботится о твоем мальчике; ему же драгоценности в будущем очень пригодились бы.

Сайсели немного подумала, потом ответила так:

— Нет, не надо, Эмлин. Я верю, что господь послал во сне своего ангела. А сделать, как ты говоришь, означало бы испытывать его, показать наше маловерие. Пусть тайна эта останется там, где она находится, — у тебя в сердце.

— Велика же твоя вера, — сказала Эмлин, с восхищением глядя на нее. — Ладно, пусть и меня она либо спасет, либо погубит. У тебя ее хватит на двоих.

Монастырский колокол пробил десять, и снизу до них донесся шум шагов и голоса.

— За нами идут, — сказала Эмлин. — Сожжение назначили на одиннадцать, чтобы после этого зрелища народ мог спокойно разойтись на обед. Ну, призови на помощь эту свою великую веру и храни ее крепко ради нас обеих, ибо моя что-то очень слабеет.

Дверь открылась, вошли монахи и вооруженная стража. Командир ее велел им встать и следовать за ними. Они молча повиновались. Сайсели накинула себе на плечи плащ.

— Тебе и без этого будет жарко, ведьма, — сказал этот человек с гнусной усмешкой.

— Сэр, — ответила она, — плащ мне понадобится, чтобы завернуть в него ребенка, когда мы с ним расстанемся. Передай мне мальчика, Эмлин. Вот теперь мы готовы. Нет, незачем нас вести. Убежать мы не можем и не станем усложнять вам дело.

— Бог свидетель, она храбрая девка! — пробормотал офицер своим товарищам, но один из монахов покачал головой и ответил:

— Колдовство! Скоро сатана оставит их на произвол судьбы.

Прошло еще несколько минут, и впервые за столько месяцев они вышли за ворота обители. Здесь их поджидала третья жертва, несчастная, старая, полубезумная Бриджет, завернутая в какую-то простыню, ибо монашеская одежда была с нее сорвана. Глаза у нее дико блуждали, седые пряди волос свисали по плечам; она трясла своей старой головой и с криком молила о пощаде. При виде ее Сайсели вздрогнула, ибо зрелище и впрямь было ужасное. — Успокойся, добрая моя Бриджет, — сказала она, когда они шли мимо нее, — ты же невиновна. Что тебе бояться?

— Огня, огня! — закричала несчастная старуха. — Я боюсь огня.

Потом им пришлось занять предназначенные для них в этом шествии места, и некоторое время они не видели Бриджет, хотя и не могли не слышать позади себя ее громких жалоб.

Процессия была длинная. Впереди шли монахи и певчие, затянувшие унылую похоронную песнь на латинском языке. За ними под конвоем двенадцати вооруженных стражников — жертвы, потом монахини, которых заставили присутствовать, а позади и вокруг шествия двигался народ, бесчисленная толпа людей, хотя многие из них жили миль за двадцать отсюда. Перешли через пешеходный мост, у которого находился постоялый двор, тот, что Камбала должна была получить за убийство ребенка.

Поднялись на косогор по дороге, грязной от осенних дождей, через рощу, куда открывался потайной ход Томаса Болла, и наконец добрались до лужайки перед высоким порталом аббатства.

Здесь их ожидало ужасное зрелище. В землю вбиты были три только что срубленных дубовых столба толщиной в четырнадцать дюймов, высотой побольше шести футов, таких, что уж наверное не сразу сгорят, а вокруг каждого из них уложены были одна на другую большие связки хвороста, с проходом между ними. Со столбов свисали новые тележные цепи, а поблизости стояли деревенский кузнец и его подмастерье с переносной наковальней и молотом для холодной заклепки этих цепей.

На некотором расстоянии от столбов шествие остановилось. Из ворот аббатства вышел настоятель в облачении и митре, впереди него церковные служки, а позади монахи. Он приблизился к месту, где стояли осужденные, и остановился. Один из монахов вышел вперед и прочел им приговор, которого они так и не поняли, ибо состоял он из латинских фраз и сложных юридических терминов. Затем аббат громким голосом призвал осужденных ради спасения их грешных душ признать свою вину и тем самым заслужить отпущение, прежде чем плоть их пострадает за гнусное преступление — колдовство.

В ответ на это Сайсели и Эмлин только покачали головой, заявляя, что в колдовстве они не повинны и потому каяться им не в чем. Но старая Бриджет дала другой ответ. Громким жалобным голосом объявила она, что она — ведьма, так же как до нее ведьмами были и мать ее и бабка.И собравшаяся толпа с увлечением выслушала рассказ о том, как Эмлин Стоуэр представила ее черту — он был в красных штанах, горбатый, лицом чернявый, с пучком рыжих волос под носом, — а также множество самых невероятных подробностей ее встреч с означенным врагом рода человеческого.

Когда ее спросили, что ей говорил черт, она ответила, что он велел ей околдовать блосхолмского аббата, так как тот был весьма святой человек, очень нужный богу, и делал на земле слишком много добра, а также препятствовал Эмлин Стоуэр и Сайсели Фотрел творить его, дьявола, волю, но дал им возможность сохранить в живых ребенка, которому предстоит сделаться страшным колдуном. Он сказал ей, кроме того, что бабка Меггс была ангелом (тут в толпе раздался смех), посланным убить означенного ребенка, который был на самом деле его, дьявола, сыном, о чем свидетельствуют черные брови, раздвоенный язык ребенка и соединенные перепонкой пальцы ног. Он также пообещал явиться в образе сэра Джона Фотрела, чтобы спасти ребенка и передать его ей, что он и сделал, прочитав наоборот «Отче наш» и велев ей воспитать ребенка «верным пятиугольнику».

Так бредила несчастная, обезумевшая старуха, а писец тем временем записывал фразу за фразой всю эту чепуху; под конец ей велели поставить под протоколом отпечаток своего пальца, и все это заняло очень много времени. Затем она попросила, чтобы ей даровали прощение и не сжигали, но получила ответ, что это невозможно. Тогда она пришла в ярость и спросила, зачем же ее вынудили нагородить столько лжи, раз все равно сожгут. Услышав этот вопрос, толпа разразилась хохотом, а священник, уже готовый дать Бриджет отпущение, передумал и велел приковать ее к столбу, что кузнец и сделал с помощью своего подмастерья и переносной наковальни.

Тем не менее ее «исповедь» торжественно прочитали Сайсели и Эмлин, после чего их спросили, упорствуют ли они в отрицании своей вины даже теперь, после того как все это выслушали. Вместо ответа Сайсели откинула капюшон с лица своего мальчика и показала, что брови у него вовсе не черные, а золотистые. Она также открыла его ножки, просунула мизинец ему между пальчиками и спросила, есть ли здесь перепонка. Кто-то ответил «нет», но один монах заорал: «Что из того? Сатана может сделать перепонку и снять ее!» Затем он вырвал ребенка из рук Сайсели, положил его на дубовый пенек, принесенный сюда именно для этого, и закричал:

— Пусть ребёнок живет или умрет, как богу будет угодно.

Какой-то негодяй, стоявший тут же, ударил мальчика палкой, завопив: «Смерть ведьмину отродью!» Но высокого роста человек, в котором Сайсели узнала одного из арендаторов сэра Джона, подхватил оброненную палку и нанес негодяю такой удар, что тот камнем упал на землю, а потом всю жизнь ходил без одного глаза и с перебитым носом.

С этого момента уже никто не пытался повредить ребенку, который, как известно, по причине всего случившегося с ним в этот день, впоследствии носил прозвище Кристофер Дубовый Пенек.

Люди аббата подошли, чтобы привязать Сайсели к ее столбу, но, прежде чем они прикоснулись к ней, она сняла с себя плащ на шерстяной подкладке, бросила его йомену, который ударил того парня его же палкой, и сказала:

— Друг, заверни в это моего мальчика и побереги его, пока я не возьму его у тебя.

— Хорошо, леди, — ответил высокий человек, преклонив колено, — я служил твоему деду и отцу, послужу теперь сыну. — И, отбросив палку, он вынул из ножен меч и стал перед дубовым пеньком, на котором лежал ребёнок. Никто и не попытался помешать ему, ибо все видели, что другие такие же люди собираются вокруг него.

Теперь кузнец принялся, хотя и довольно медленно, приковывать Сайсели цепью к столбу.

— Слушай, — сказала она ему, — немало лошадей подковал ты у моего отца. Кто бы мог подумать, что ты доживешь до того дня, когда свое честное ремесло обратишь против его дочери!

Услышав эти слова, тот заплакал, отшвырнул свои инструменты и побежал прочь, проклиная аббата. Подмастерье намеревался сделать то же самое, но его поймали и заставили довершить начатое. Потом приковали и Эмлин, так что, в конце концов, все уже было готово для ужасной развязки.

Главный палач — то был повар аббата — положил для растопки несколько сосновых щепок на стоявшую тут же жаровню и, ожидая последнего приказания, громко сказал своему помощнику, что ветер поднялся свежий и колдуньи живо сгорят.

Зрителям велели отойти подальше, и в конце концов они отошли, но многие из них при этом угрюмо перешептывались. Ибо здесь монахам нельзя было собрать только нужных людей, как во время суда, и аббат с тревогой подметил, что среди них его жертвы имеют немало друзей.

«Пора кончать, — подумал он, — пока сочувствие и жалость еще только в зародыше, пока они не превратились в буйный мятеж». И вот он быстро подошел к столбам, встал прямо против Эмлин и, понизив голос, спросил ее, отказывается ли она, как прежде, открыть ему, где спрятаны драгоценности; сейчас он еще может приказать, чтобы их умертвили легким способом, не предавая живыми огню.

— Пусть решает хозяйка, а не слуга, — твердо ответила Эмлин.

Он повернулся к Сайсели и задал ей тот же вопрос, но она промолвила: — Я уже сказала вам: никогда. Прочь от меня, злодей, ступайте, покайтесь в грехах своих, покуда еще не поздно.

Аббат изумленно взглянул на нее, сознавая, что в таком постоянстве и мужестве есть нечто почти сверхчеловеческое. Он был человек острого ума, наделенный сильным воображением, и мог представить себе, как он сам повел бы себя, находясь в подобном же положении. И хотя он торопился поскорее покончить с этим делом, им овладело величайшее любопытство — откуда у нее берутся такие силы, — и он даже теперь попытался его утолить.

— Обезумела ты, Сайсели Фотрел, или тебя опоили? — спросил он. — Разве тебе не известно, что ты почувствуешь, когда огонь начнет пожирать твое нежное тело?

— Не известно и никогда не будет известно, — спокойно ответила она.

— Ты что, по обещанию сатаны, твоего владыки, умрешь до того, как огонь коснется тебя?

— Да, я верю, что умру до того, как меня коснется огонь, но не здесь и не теперь.

Аббат рассмеялся резким, нервным смехом и громко обратился ко всем собравшимся:

— Эта ведьма говорит, что не будет сожжена, ибо такова воля неба. Правда, ведьма?

— Да, я так сказала. Будьте свидетелями моих слов, добрые люди, — ответила Сайсели ясным голосом.

— Хорошо, посмотрим! — крикнул аббат. — Эй ты, поджигай, и пусть небо или преисподняя спасут ее, если смогут!

Повар-палач подул на свою растопку, но либо он нервничал, либо не наловчился, только прошла минута, а то и больше, пока щепки вспыхнули. Наконец одна разгорелась, и он довольно неохотно наклонился, чтобы взять ее.

И вот тогда, посреди глубокой тишины, ибо весь собравшийся народ, казалось, затаил дыхание, а старуха Бриджет замолкла, лишившись чувств, за склоном холма послышался чей-то громовой голос:

«Именем короля, остановитесь! Именем короля, остановитесь!»

Все повернулись в ту сторону, и между деревьями показалась белая лошадь: с боков ее, израненных шпорами, струилась кровь, она уже не мчалась галопом, а тащилась, шатаясь от изнеможения, и сидел на ней богатырского вида человек с рыжей бородой. Одет он был в кольчугу и держал в руке топор лесоруба.

— Поджигай хворост! — закричал аббат, но повар, не отличавшийся храбростью, уронил горящие щепки, которые и затухли на мокрой земле. Теперь лошадь прорвалась сквозь собравшуюся толпу, подминая под себя людей. Длинными судорожными прыжками достигла она кольца, образовавшегося вокруг столбов, и в то мгновение, когда всадник соскакивал с нее, упала на землю, да так и осталась лежать, тяжело дыша, — силы оставили ее.

— Это же Томас Болл! — крикнул кто-то, а аббат продолжал взывать:

— Поджигайте хворост! Поджигайте хворост!

Один из стражников бросился вперед, чтобы снова запалить растопку. Но Томас поспел раньше. Схватив за ножки жаровню, он с такой силой ударил ею стражника, что на того посыпались горячие уголья, а железная клетка жаровни плотно села ему на голову. Томас же крикнул:

— Ты потянулся к огню — ну и получай!

Стражник покатился по земле и вопил от ужаса и боли до тех пор, пока кто-то не сорвал у него с головы раскаленную жаровню. Лицо его оказалось все в полосах, как жареная селедка. Но никто уже не обращал на него внимания, ибо теперь Томас Болл стоял перед столбами, размахивая своим топором и повторяя:

— Именем короля, остановитесь! Именем короля, остановитесь!

— Что это значит, негодяй?

— А то, что я сказал, поп. Ни шагу дальше, не то я раскрою тебе башку.

Аббат откинулся назад, а Томас продолжал:

— Фотрел! Фотрел! Харфлит! Харфлит! Вы все, кто ели их хлеб, живей сюда, разбросайте хворост, спасайте их кровь и плоть. Кто поднимется вместе со мной против Мэлдона и его палачей?

— Я! — ответили ему из толпы. — И я, и я!

— И я тоже! — закричал йомен, стоявший у дубового пенька. — Только я стерегу ребенка. Ну ладно, я заберу его с собой! — и, схватив под мышку кричащего младенца, он побежал к Томасу.

Другие тоже бросились вперед, разбрасывая во все стороны хворост.

— Разбивайте цепи! — снова загремел Болл, и в конце концов сильным мужским рукам удалось это сделать.

Единственные повреждения, которые в этот день оказались у Сайсели, были ссадины, полученные ею, когда рубили цепи. Теперь обе женщины были свободны. Сайсели вырвала ребенка из рук у йомена, который был очень рад, что избавился от него: сейчас предстояла другая работа, ибо стражники аббата уже бросились на них.

— Окружайте женщин, — гремел Болл, — и бей без промаха за Фотрелов, бей без промаха за Харфлитов! Ах ты, поповская собака, вот тебе, именем короля! — И топор его по рукоятку вошел в грудь командира — того самого, который сказал Сайсели, что ей и без плаща будет жарко.

Тут закипел жаркий бой. Сторонники Фотрелов — их было человек двадцать — обступили три дубовых столба кольцом, внутри которого стояли Сайсели, Эмлин и старуха Бриджет, все еще прикованная к своему столбу, так как никто не подумал — да и времени не было — освободить ее. На них напали стражники аббата — свыше тридцати человек, — которых подстегивал сам Мэлдон, взбешенный тем, что жертвы от него ускользнули, больше же всего боявшийся, чтобы слова Сайсели не оправдались и она оказалась бы уже не ведьмой, а пророчицей, вдохновленной свыше.

Трижды отступали нападавшие, но и треть оборонявшихся выбыла из строя, и теперь аббат придумал новый способ покончить с ними.

— Принесите луки, — крикнул он, — и перестреляйте их, луков у них нет!

И стражники побежали за оружием.

Теперь оборонявшимся пришла на помощь сообразительность Эмлин. Болл уже покачал своей рыжей головой и пробормотал, что похоже, будто им всем приходит конец, ибо против стрел ничего не поделаешь, но она ответила:

— А если так, зачем же стоять и ждать, пока нас не раздавят, дурень ты этакий? Надо прорваться, пока стрелы еще не посыпались, и укрыться за деревьями либо в обители.

— Женщина иногда может неплохо придумать, — сказал Болл. — Стройся, фотрелцы, и марш вперед.

— Нет, — вмешалась Сайсели, — сперва освободите Бриджет, а то они, чего доброго, все-таки сожгут ее. Иначе я не пойду.

Бриджет расковали и вместе с несколькими ранеными, поддерживая, потащили прочь оттуда. Началось отступление с боем, довольно, впрочем, успешное. И все же под конец бойцы не смогли бы устоять, так как женщины и раненые задерживали их, но, к счастью, подоспела помощь.

Когда они отходили к роще, теснимые с двух сторон разъяренными стражниками аббата, среди которых было много французов и испанцев, внезапно из-под склона холма, где проходила дорога, показалась мчавшаяся галопом лошадь, на которой сидела верхом женщина, вцепившись обеими руками в гриву, а позади этой всадницы — множество вооруженных людей.

— Смотри, Эмлин, смотри! — вскричала Сайсели. — Кто это? — Она не верила своим глазам.

— Да это же мать Матильда, — ответила Эмлин. — И, клянусь всеми святыми, странный у нее вид!

Вид и вправду был необычный, ибо монашеского покрывала на ней не было, волосы, всегда так заботливо уложенные, разлетались во все стороны, юбка поднялась и спуталась у колен, четки и крест, которые она носила на груди, болтались теперь сзади и били ее по спине, а платье было спереди разорвано. Словом, почтенная пожилая настоятельница никогда еще не появлялась в подобном виде. Она налетела на них, как вихрь, ибо ее испуганная лошадь уже почуяла блосхолмское стойло и, мрачно косясь на своего необычного всадника, ржала вовсю.

— Во имя божие, остановите эту ошалелую скотину!

Болл схватил лошадь под уздцы и так резко осадил ее, что всадница, не удержавшись, перелетела через ее голову и попала прямо в объятия того йомена, который стерег ребенка, и блаженно замерла у него на груди. Впоследствии мать Матильда с обычной своей милой улыбкой говорила, что раньше она и не знала, как приятна может быть близость мужчины.

Когда она наконец сняла руки с его шеи, йомен поставил ее на ноги, заявив, что это потруднее, чем держать под мышкой ребенка. Блуждающий взгляд настоятельницы упал на Сайсели.

— Итак, я поспела вовремя! Ну, никогда и слова теперь не скажу против этой лошади! — вскричала она и, тут же упав на колени, пробормотала благодарственную молитву.

Тем временем следовавшие за нею всадники осадили своих коней и задержались, а стражники аббата и сопровождавшая их толпа тоже остановились, не зная, как поведут себя эти чужие воины, так что Болл и его отряд вместе с женщинами оказались между ними.

Среди вновь прибывших был один толстый неуклюжий человек весьма спесивого вида, видимо привыкший ко всеобщему повиновению. Он выехал вперед и прерывающимся голосом — ибо он задыхался от быстрой езды — спросил, что означает весь этот беспорядок.

— Спросите у блосхолмского настоятеля, — ответил ему кто-то, — это все он натворил.

— Блосхолмский настоятель? Он-то мне и нужен, — надуваясь от важности, произнес толстяк. — Подойдите-ка сюда, настоятель Блосхолмского аббатства, и отдайте отчет во всем, что здесь происходит. А вы, ребята, — обратился он к своей охране, — постройтесь и будьте наготове на случай, если этот священник попытается сопротивляться.

Аббат в сопровождении нескольких монахов тоже выступил вперед и, смерив всадника взглядом, спросил:

— А кто это так грубо требует отчета от рукоположенного настоятеля?

— Рукоположенный настоятель? Рукоположенный павлин, беспокойный, мятежный, предатель-поп, чванливый испанский бродяга, который, говорят, набрал себе шайку наемных головорезов, чтобы нарушать спокойствие в королевстве и убивать добропорядочных англичан. Ладно, рукоположенный аббат, я скажу тебе, кто я такой. Я Томас Ли, посланец его милостивого величества и королевский комиссар, которому поручено обследовать так называемые духовные обители, и прибыл я сюда потому, что присутствующая здесь настоятельница Блосхолмского женского монастыря жаловалась мне на то, как поступаешь ты с некоторыми подданными его величества, коих, заявила она, ты из личной мести и ради присвоения их имущества обвинил в колдовстве. Вот кто я такой, мой преподобный расфуфыренный павлин-аббат. Едва Мэлдон дослушал до конца эту напыщенную речь, как ярость на его лице сменилась страхом. Он уже знал, что представляет собой этот доктор Ли и какая миссия на него возложена, и понял теперь, что означал крик Томаса Болла: «Именем короля!»

Глава 13

ПОСЛАНЕЦ
— Кто тут поднял всю эту суматоху? — заорал комиссар. — Почему здесь кровь, раненые и убитые люди? И что вы намеревались сделать с этими женщинами, из коих одна, по всей видимости, не низкого звания? — И он уставился на Сайсели.

— Суматоху поднял вон тот болван, Томас Болл, батрак моего монастыря; он ворвался к нам вооруженный, с криком: «Именем короля, остановитесь!»

— Почему же вы не остановились, сэр аббат? Разве с именем короля шутят? Знайте, что я послал этого человека.

— У него не было никакой грамоты, сэр комиссар, разве что его бычий голос и большой топор заменяли грамоту; я же не остановился, так как мы вершили суд и расправу над тремя зловреднейшими ведьмами.

— Вершили суд и расправу? Что за суд и чей? А у вас-то имеется грамота, разрешающая вам приводить в исполнение приговоры?[695] Если есть, предъявите мне ее.

— Ведьмы эти осуждены были духовным трибуналом, членами которого являлись епископ, приор и я, и во исполнение нашего приговора они должны были на костре искупить свой грех, — ответил Мэлдон.

— «Духовный трибунал»! — загремел доктор Ли. — А разве духовные трибуналы имеют право поджаривать до смерти свободных людей Англии? Если не желаете идти под суд за покушение на убийство, предъявите мне грамоту, подписанную его милостивым величеством королем или членами его королевского суда. Что? Вы не отвечаете? У вас никакой грамоты нет. Я так и думал. Ого, Клемент Мэлдон, испанская собака, висельник, знайте, что за вами давно уже наблюдают, а теперь вы еще, по всей видимости, присваиваете себе королевские полномочия. — Тут он на миг остановился, затем продолжал: — Задержать это духовное лицо и зорко стеречь его, пока я не разберусь в этом деле.

Солдаты из охраны комиссара окружили Мэлдона, его же люди не осмелились помешать им: сражаться они больше не хотели, а разговор о королевской грамоте внушил им страх.

Затем комиссар обратился к Сайсели:

— Вы единственная дочь сэра Джона Фотрела, не правда ли, и утверждаете, что являетесь супругой сэра Кристофера Харфлита? Так, по крайней мере, показала присутствующая здесь настоятельница. Что тут с вами происходило и почему?

— Сэр, — ответила Сайсели, — я и моя служанка, а также старая монахиня Бриджет были обвинены в колдовстве и приговорены к сожжению вон у тех столбов. Правда, — добавила она, — я-то верила, что мы не погибнем.

— А почему вы верили, леди? Похоже, что пламя едва не добралось до ваших тел, — сказал он, взглянув на столбы и разбросанные связки хвороста. — Сэр, я верила, потому что господь бог послал мне во сне видение.

— Да, стоя у столба, она клялась, что это правда! — вскричал чей-то голос. — А мы-то думали, сошла с ума.

— Станете ли вы теперь отрицать, что она ведьма? — вмешался Мэлдон. — Если бы она не была из числа слуг сатаны, то могла ли пророчествовать о своем освобождении?

— Ну, если видения и пророчества — доказательства колдовства, тогда, поп, все святое писание просто ведьмин котел, — ответил Ли. — Тогда и блаженная дева Мария и святая Елизавета были ведьмы, а апостолов Петра и Иоанна тоже следовало сжечь. Продолжайте, леди, только свои сновидения вы оставьте до более подходящего времени.

— Сэр, — продолжала Сайсели, — мы и не думали заниматься колдовством, и все мое преступление состоит в том, что я не соглашаюсь признать своего сына незаконнорожденным и передать право на мои земли и имущество этому вот аббату, убийце моего отца, а возможно, и мужа. О, выслушайте, выслушайте меня вы и весь собравшийся здесь народ, и я постараюсь как можно короче поведать вам мою историю. Разрешаете вы мне говорить? Комиссар кивнул головой, и она стала рассказывать все с самого начала так коротко, так просто, так правдиво и серьезно, что весь народ обступил ее тесным кольцом, стараясь не упустить ни слова, и даже жесткое лицо доктора Ли смягчилось, когда он слушал. Около получаса или немного больше рассказывала она о смерти отца, о своем бегстве и замужестве, о сожжении Крануэл Тауэрс, о том, как она овдовела, если действительно муж ее погиб. О том, как ее заточили в обители и как поступил аббат с нею и Эмлин; о рождении ее ребенка и попытке повивальной бабки, нанятой аббатом, умертвить мальчика. О том, как их судили и приговорили к смерти, хотя они ни в чем не повинны и обо всем, что они претерпели в этот день.

— Если вы невиновны, — крикнул один из монахов, когда она остановилась, чтобы передохнуть, — что же это за существо в образе черта натворило бед тут в Блосхолме? Разве мы не видели все это собственными глазами?

И тут кто-то громко вскрикнул и указал на деревья: в их тени двигалось какое-то странное существо, а спустя мгновение оно вышло на свет. Еще раз толпа рассыпалась во все стороны — кто туда, кто сюда, — даже лошади закусили удила и помчались прочь. Ибо к ним направлялся сам сатана, которого теперь все могли хорошо видеть. На голове у него торчали рога, сзади болтался хвост, тело было покрыто шерстью, как у зверей, лицо страшное и пестро размалеванное, а в руке он держал острые вилы на длинной рукояти. Люди, очертя голову, пустились наутек; только комиссар, спешившись, стоял неподвижно, может быть просто потому, что оцепенел от страха, а подле него обе женщины и кое-кто из монахинь, в том числе настоятельница, которая упала на колени и принялась бормотать молитвы. Страшное существо продолжало идти прямо к ним, пока не дошло до королевского посланца. Тут оно отвесило ему поклон, издало бычье мычанье, затем принялось спокойно развязывать какие-то завязки — и, наконец, ужасное одеяние спало с него, и перед всеми предстал Томас Болл.

— Что означает этот маскарад, мошенник? — прохрипел доктор Ли.

— Вы говорите — маскарад, сэр? — усмехнувшись, ответил Томас. — Если так, то, значит, из-за таких маскарадов попы жгут на кострах женщин в нашей веселой Англии. Сюда, люди добрые, сюда! — загремел он во весь голос. — Поглядите-ка на сатану во плоти. Вот его рога. — И он поднял их так, чтобы все видели. — Когда-то они красовались на голове у козла вдовы Джонсон. Вот хвост; немало мух согнал он с живота одной монастырской коровы; вот страшная харя, я ее смастерил, размалевав красками кусок пергамента. Вот грозные вилы, которыми окаянных грешников загоняют туда, где пожарче; сколько угрей поймал я этим трезубцем там, в заводи! Имеется у меня в мешке и еще одна штучка — адское пламя; лучше всего оно получается из серы, смешанной с маслом, подсохшим на очаге. Живо сюда, задарма поглядите на черта в полном параде!

Толпа начала возвращаться, сперва с опаской, потом люди стали брать у него из рук вещи, которые он им протягивал, ощупывали их, пока, наконец, сперва один, другой, а затем уже все не расхохотались.

— Нечего ржать! — заорал Болл. — Что тут смешного, когда благородные леди да и другие, чья жизнь кое-кому дорога, — и он взглянул на Эмлин, — едва не изжарились, как сельди, только потому, что одному бедняге пришло в голову повалять дурака и нарядиться в шкуру, чтобы не замерзнуть, да вдобавок нагнать страху на злодеев. Слушайте вы все: это я морочил людям голову. Это я вельзевул[696] да заодно и призрак сэра Джона Фотрела. Я зашел в часовню обители через известный мне потайной ход, спас вот этого младенца от гибели и так напугал убийцу, что она угодила прямо в ад; да, да, ряженый черт отправил ее к настоящему. Зачем я все это сделал? Чтобы защитить невинных и покарать злодея во всей его гордыне. Но злодей схватил невинных, а те не сказали ни слова, чтобы я не пострадал вместе с ними, и…

Ну, бог мой, остальное все знают! Еще немного, совсем немного, и дело бы плохо кончилось. Но я вовсе не такой дурень, каким притворялся много лет. К тому же у меня был добрый конь и тяжелый топор, а тут, в блосхолмской округе еще немало верных сердец; и вот вам доказательство: славные парни, что сейчас полегли мертвыми. И по земле ходят ангелы, хоть, правда, с виду они на ангелов не похожи. Вот один из них, а вот и другой. — Тут он указал пальцем сперва на толстого, напыщенного комиссара, а затем на растрепанную настоятельницу и добавил: — А теперь, сэр комиссар, за все, что я совершил во имя справедливости, прошу прощения у вас, ибо как на мне красовались чертовы рога и копыта, так вы ныне облачены величием и милосердием самого короля. Иначе аббат и его наемные палачи, которые считают себя господами и над королем и над народом, прикончат меня за все это, как прикончили немало людей и получше. Потому простите меня, ваше всемогущество, простите! — И он бросился перед ним на колени.

— Прощаю тебя, Болл, именем короля прощаю, — ответил Ли: титулы и звания, которые так щедро расточал ему хитрый Томас, польстили ему гораздо больше, чем можно было подумать.

— Я, комиссар его милостивого величества, объявляю, что за все сделанное тобой, а также начатое, но недоделанное ты никакому взысканию не подлежишь и против тебя не может быть возбуждено уголовное или гражданское дело, о чем мой секретарь составит тебе бумагу. Ну, славный парень, вставай, но не рядись больше в перья сатаны — не то, пожалуй, он покажет тебе и когти свои и клюв — это ведь не такая птичка, которую можно дразнить. Давайте-ка сюда этого испанца Мэлдона. Мне надо сказать ему кое-что.

Стали искать и тут и там, но аббата обнаружить не удалось. Солдаты клялись, что они не спускали с него глаз, даже когда старались улепетнуть от черта, однако он, несомненно, исчез.

— Мерзавец от нас ускользнул! — прорычал комиссар, побагровев от ярости. — Разыскать его и схватить! Мой приказ дает на это право любому. Начинайте охоту. Я иду в аббатство, — может быть, лиса укрылась в свою нору. Пять золотых крон тому, кто поймает этого лицемера и предателя. Теперь все, ревностно стараясь показать свою преданность королю и заработать кроны, разбрелись на поиски, так что три «ведьмы», Томас Болл, мать Матильда и монахини очутились почти в полном одиночестве и стояли, глядя друг на друга и на лежащих кругом убитых и раненых.

— Пойдемте в обитель, — сказала мать Матильда. — По солнцу я вижу, что наступает время вечерней молитвы, и, видимо, никто нас трогать не станет.

Томас подошел к ее лошади, которая паслась неподалеку, и подвел ее к настоятельнице.

— Ну нет, друг мой, — решительно вскричала та, — пока я жива, видеть не хочу эту зловредную скотину. Теперь я буду ходить пешком, а там пусть меня носят. Дарю тебе этого коня. Он мой, за него заплачено. Сестра, подай мне руку.

— Хорошо я поработал, Эмлин? — спросил Болл, подтягивая подпругу.

— Не знаю, — ответила она, искоса глядя на него. — Сперва ты праздновал труса, так что нас едва не сожгли за твои дела, ну, а потом, что и говорить, обрел разум. Впрочем, если верить тебе, ты его никогда не терял. Повадки твои тоже переменились, вон тот подлец капитан узнал, что ты умеешь обращаться с топором. Так что давай, парень, об этом больше не говорить; по правде сказать, аббат и его шпионы были жестокие хозяева и сломили твой дух своими епитимьями да разговорами об адских мучениях. Ладно, помоги моей госпоже сесть на лошадь, она совсем обессилела, а мне дай опереться на твое плечо. Стоять у столба нелегкое дело.

У Сайсели сохранились лишь очень туманные и путаные воспоминания о второй половине этого дня. Помнилось ей, что в церкви служили благодарственный молебен, и хотя уста ее почти не шептали молитв, сердце зато было преисполнено благодарности. Помнилось и то, что добрая сестра, которая снабдила их прядками из веревки святой Екатерины, получая обратно сохраненные заботливо реликвии, уверяла Сайсели и Эмлин, что спаслись они исключительно благодаря им. Помнилось, что она принимала какую-то пищу и давала мальчику грудь, а затем все исчезло до следующего утра, когда она проснулась и увидела, что солнце заливает ту самую комнату, из которой их вчера вывели, чтобы предать самой мучительной смерти.

Да, она проснулась и увидела, что рядом с нею Эмлин приводит в порядок ее одежду, как она делала в течение многих лет, и тут же на ярком солнце лежит ее мальчик и радостно лепечет, в блаженной своей невинности даже не ведая о миновавших ужасах. Сперва ей показалось, что она видела очень страшный сон, но постепенно вся правда дошла до ее сознания, и она невольно задрожала — да, теперь, когда вся тяжесть свалилась с ее сердца, она побледнела и задрожала, как осина на ветру.

О, если бы лошадь Томаса Болла обессилела на пять минут раньше, она, в чьих жилах сейчас так горячо билась алая кровь, была бы теперь лишь грудой обгорелых костей. А если бы вера оставила ее и она уступила аббату, так что ему не пришлось бы тратить время на уговоры у костра, Болл тоже явился бы слишком поздно.

Когда они позавтракали, их вызвали к настоятельнице, которая хотела поговорить с ними у себя в комнате. Они отправились к ней, с радостью ощущая, что их уже не держат под замком и они могут ходить куда угодно, и застали ее сидящей в высоком кресле; все тело у нее болело, и она не в состоянии была двинуться. Сайсели подбежала к ней, опустилась на колени и поцеловала ее, а настоятельница благословила молодую женщину левой рукой, так как правую стерла себе о поводья.

— А ведь, по правде говоря, Сайсели, — сказала она, улыбаясь, — это мне бы следовало стать перед тобой на колени, если бы у меня хватило сил. Теперь мне все рассказали, и, выходит, велика твоя вера.

— Да, правда, матушка, — коротко ответила Сайсели, ибо об этих вещах ей не хотелось распространяться, да и впоследствии она не любила много о них говорить, — все исполнилось благодаря вам.

— Дочь моя, я ведь оказалась только орудием; ну, да оставим пока разговоры обо всех этих святых делах. Может быть, потом ты мне о них расскажешь подробнее, а пока обратимся к делам мирским, которые не очень хороши. Твое освобождение куплено было довольно дорогой ценой, дочь моя: этот грубый и безбожный человек, королевский ревизор, сказал мне по дороге сюда, что наша обитель будет закрыта, ее земли и доходы перейдут в казну, а мне и моим сестрам придется на старости лет пропадать с голоду. По правде сказать, для того чтобы он согласился сюда приехать, я вынуждена была сама составить ходатайство об обследовании монастыря и подписать его. Теперь ты видишь, как сильно я люблю тебя, моя Сайсели.

— Матушка, — ответила она, — этого не должно, не может быть.

— Увы, дитя мое, что ты тут сделаешь? Эти ревизоры да и те, кто их посылает, жадный народ. Я слышала, что они повсюду отбирают земли и имущество у таких монахов и монахинь, как мы, и если уж очень повезет, кое-кто из монахов получит жалкое пособие на хлеб насущный. Когда-то у меня были свои средства, но они все ушли на выкуп фермы в долине, которую захватил аббат, и на то, чтобы удовлетворять его дальнейшие вымогательства.

— Послушайте, матушка. У меня есть богатство, спрятанное, я сама хорошо не знаю где, но Эмлин знает. Оно принадлежит только мне — это семейные драгоценности Карфаксов, перешедшие ко мне от матери. Из-за них-то мы и попали на костер: в обмен на сокровище аббат предлагал нам жизнь, а когда было уже слишком поздно, то более легкий конец, чем смерть от огня. Но я не позволила Эмлин раскрыть ему тайну: какое-то предчувствие было у меня, и теперь я знаю, что поступила правильно. Матушка, мы продадим эти камни и выкупим вашу землю, а может быть, и добьемся у его королевской милости разрешения не закрывать вашу обитель, так чтобы вы с прочими сестрами могли жить в ней и служить богу, как это делалось на протяжении многих поколений. Даю вам клятву от своего имени, от имени моего сына, а также и мужа, если он жив.

— Но если твой муж жив, милая моя Сайсели, ему, возможно, понадобится это богатство.

— Нет, матушка, он его не получит — разве что встанет вопрос о его жизни, свободе или чести. Да и сам он, узнав, что вы сделали для меня и нашего ребенка, с радостью отдаст вам его и все, что у него самого есть; да он будет считать это своим долгом.

— Хорошо, Сайсели, во имя божие и от своего собственного имени — благодарю тебя. Посмотрим еще, посмотрим! Только берегись, чтобы доктор Ли не узнал об этом сокровище. Но где оно спрятано, Эмлин? Не бойся открыть мне тайну; неплохо будет, если ее узнает кто-нибудь, кроме тебя, а я думаю, что опасность для вас миновала.

— Да, скажи, Эмлин, — сказала Сайсели. — Я раньше не расспрашивала тебя, опасаясь своей собственной слабости, но теперь мне любопытно. Здесь нас никто не услышит.

— Хорошо, госпожа, я тебе скажу. Помнишь, в тот день, когда сгорел Крануэл, мы искали убежища в центральной башне, откуда я унесла тебя, бесчувственную, в подземелье? Там мы пролежали всю ночь; и, когда ты была без сознания, я все время ощупывала пальцами стену, пока не обнаружила, что один камень от времени и сырости расшатался, — за ним оказалось пустое пространство. В этой дыре я и спрятала драгоценности; они лежали у меня на груди, завернутые в шелк. Потом я заполнила дыру мусором, собранным с полу, и положила на место камень, укрепив его кусками извести. Это третий камень, если считать от восточного угла, во втором ряду над полом. Туда я их положила, и там они лежат и поныне. Никто их в стене не обнаружит, разве что башню разрушат и сравняют с землей.

В это мгновение раздался стук в дверь.

Когда Эмлин открыла ее, вошла монахиня и сказала, что королевский ревизор хочет побеседовать с настоятельницей.

— Пусть он зайдет ко мне, — я ведь не могу двигаться, — сказала мать Матильда. — А вы, Сайсели и Эмлин, побудьте со мной, при таком разговоре не плохо иметь свидетелей.

Минуту спустя появился в сопровождении своих секретарей доктор Ли; он был пышно разодет и тяжело дышал, так как ему пришлось подняться по лестнице.

— К делу, к делу, — произнес он, не успев даже как следует ответить на приветствие настоятельницы. — Монастырь ваш секвестрирован по вашему собственному ходатайству, сударыня, поэтому мне незачем заниматься предварительным обследованием. Впрочем, я готов признать, что, по всем данным, слава у него неплохая: никаких скандальных историй о нем неизвестно — может быть, потому, что все вы уже вышли из возраста, когда занимаются шалостями. Предъявите-ка теперь все документы, акты на владение землей и данные по доходам от аренды, чтобы я мог принять их от вас по должной форме и объявить о закрытии обители.

— Сейчас я за ними пошлю, — смиренно ответила настоятельница, — а пока скажите же мне, что нам, бедным монахиням, теперь делать? Мне шестьдесят лет, и сорок из них я прожила в этом доме. Среди сестер тоже нет молодых, а некоторые еще старше меня. Куда нам деваться?

— Живите в миру, сударыня. Вы найдете, что там неплохо и для всех места хватает. Бросьте гнусавить молитвы, откажитесь от грубых суеверий — да, кстати, не забудьте передать нам все ценные ковчежцы для мощей и другие папистские эмблемы, отлитые из драгоценных металлов, которые у вас имеются, — и ступайте в широкий мир. Выходите замуж, если сможете найти мужей, занимайтесь полезными ремеслами. Делайте, что вам вздумается, и благодарите короля, который освобождает вас от бремени нелепых обетов и из плена монастырских стен.

— Вы даруете нам свободу умирать с голоду. Понимаете ли вы, сэр, что делаете? Сотни лет жили мы в Блосхолме и в течение ряда поколений молились богу о душах людей и заботились о их земных нуждах. Никому мы не делали зла, а все, что получали от своей земли или от благочестивых деятелей, раздавали щедрой рукой, ничего себе не оставляя. Множество бедняков питалось у наших ворот, мы ухаживали за больными, обучали детей. Часто мы отказывали себе во всем, чтобы побольше раздавать. Теперь вы гоните нас из обители на верную гибель. Если на то воля божия, ничего не поделаешь; но что будет с бедняками Англии?

— Это, сударыня, дело Англии и ее бедняков. Теперь же, как я вам уже сказал, времени у меня мало. Я тороплюсь в Лондон доложить об этом вашем аббате: он настоящий мерзавец и я многое разузнал о его злодейских кознях. Поэтому прошу вас поскорее послать кого-нибудь за документами.

В этот миг вошла монахиня, неся поднос с печеньем и вином. Эмлин приняла его от нее и, налив вина в кубки, предложила ревизору и секретарям.

— Славное вино, — сказал он осушив кубок, — весьма благородное вино. Вы, монашки, приготовляете самые лучшие наливки. Пожалуйста, не забудьте включить его в инвентарь. Вы, милая моя, кажется, одна из тех, кого этот аббат намеревался сжечь? Да, да, а это ваша хозяйка, госпожа Фотрел или госпожа Харфлит? Мне как раз надо сказать ей два слова.

— Я к вашим услугам, сэр, — сказала Сайсели.

— Так вот, сударыня, вы и ваша служанка избежали костра, к которому, насколько я мог судить, вас приговорили без каких-либо оснований. Однако осудил вас компетентный духовный трибунал, и его решение остается в силе, пока король не дарует вам прощения, если ему угодно будет это сделать. Поэтому, я полагаю, что вам следует ожидать здесь его волеизъявления.

— Но сэр, — сказала Сайсели, — если добрым сестрам, приютившим меня, придется уйти отсюда, как же мы сможем жить в их доме одни? Вы, однако, говорите, что я не должна его покидать; и действительно, если бы даже мне и можно было его покинуть — куда я пойду? Дом моего мужа сожжен, мой собственный дом захвачен аббатом. С другой стороны, если я и здесь останусь, он тем или иным способом погубит меня.

— Мерзавец скрылся, — сказал доктор Ли, почесывая себе подбородок.

— Да, но он возвратится или же пришлет кого-либо из своих людей, а вы сами знаете, сэр, что эти испанцы злопамятны; я же долго с ним враждовала. О сэр, я молю короля оказать покровительство моему ребенку и мне, а также Эмлин Стоуэр.

Комиссар продолжал почесывать подбородок.

— Вы можете дать ценные показания против этого Мэлдона — не так ли?

— Да, — вмешалась Эмлин, — такие, что его можно будет десять раз повесить; и я тоже дам показания.

— И у вас имеются большие поместья, которые он захватил, — верно?

— Имеются, сэр, ибо род мой знатный и положение высокое.

— Леди, — промолвил он уже гораздо более почтительным тоном, — отойдите в сторону; мне надо с вами переговорить с глазу на глаз. — С этими словами он направился к окну, и она пошла за ним. — Скажите-ка мне, какова была стоимость вашего имения?

— Точно не знаю, сэр, но от отца слышала, что оно приносило около трехсот фунтов дохода.

Ревизор сделался еще почтительнее, ибо по тем временам это было большое состояние.

— Вот как, миледи. Большие деньги, весьма хорошее состояние, если вам удастся получить его обратно. Буду говорить с вами откровенно. Королевские комиссары не очень хорошо оплачиваются, расходы же у них большие. Если я устрою дела ваши таким образом, что вы получите обратно свое состояние и приговор за колдовство, вынесенный вам и вашей служанке, будет отменен, обещаете вы заплатить мне сумму, равную годовому доходу с вашего имущества, в возмещение тех затрат, которые мне придется сделать во время хлопот по вашему делу?

Теперь подумать надо было Сайсели.

— Разумеется, — наконец ответила она, — если вы сделаете еще одно — оставите добрых сестер спокойно доживать в их обители.

Он покачал своей большой головой.

— Сейчас это уж невозможно. Дело получило чересчур широкую огласку. Лорд Кромуэл скажет, что меня подкупили, и я, чего доброго, потеряю должность.

— Хорошо, — продолжала Сайсели, — тогда, если вы обещаете, что на один год их оставят в покое для того, чтобы они могли устроить как-нибудь свое будущее.

— Это я могу сделать, — сказам он, кивнув головой, — на том основании, что вели они здесь ничем не опороченную жизнь и защищали вас от врагов короля. Но в этом мире все непрочно. Я должен просить вас подписать одни документ; в нем вы признаете, что получили от меня заем в триста фунтов, которые будут возвращены мне с процентами после того, как вы вступите во владение своим имуществом.

— Составьте его, и я подпишу, сэр.

— Отлично, сударыня. Теперь, поскольку мы обо всем договорились, вы поедете со мной в Лондон, где будете в безопасности. Отправимся мы не сегодня, а завтра, с рассветом.

— В таком случае со мной должна поехать и моя служанка Эмлин, сэр, чтобы помогать мне с ребенком, а также Томас Болл, ибо он может доказать, что колдовство, за которое нас осудили, всего-навсего его проделки.

— Да, да, но дорожные расходы на троих будут весьма значительны. Есть у вас какие-нибудь деньги?

— Да, сэр. У Эмлин в одном из ее платьев зашито около пятидесяти фунтов золотом.

— А! Сумма вполне достаточная. Она даже слишком крупная, чтобы в наше беспокойное время вы могли одни везти ее без риска. Не дадите ли мне на хранение половину?

— С удовольствием, сэр, я вам вполне доверяю. Выполните только свое обязательство, а я буду твердо держаться моего.

— Хорошо. Когда Томасу Ли идут навстречу, он в долгу не остается — это всякий признает. Сегодня вечером я принесу документ, а вы мне передадите на хранение двадцать пять фунтов.

Затем он в сопровождении Сайсели вернулся туда, где сидела настоятельница, и сказал:

— Мать Матильда — ведь, кажется, таково имя ваше в иночестве? — леди Харфлит просила меня за вас, и ввиду того что вы так благородно обошлись с нею, я обещал от имени короля, что вы и ваши монашки будете жить здесь еще один год, с этого дня, после чего безропотно передадите свой монастырь его величеству; я же исходатайствую для вас пенсию.

— Благодарю вас, сэр. Для старого человека год отсрочки — большое дело. За год многое может приключиться, например — моя смерть.

— Не благодарите меня, — я просто человек, поступающий, как велят ему долг и справедливость. Документы, которые вы должны подписать, готовы будут после обеда. Кстати, скажу вам, что леди Харфлит со своей служанкой, а также этот смелый и умный парень, Томас Болл, завтра утром едут со мною в Лондон. Она вам все объяснит. В три часа я буду у вас.

Ревизор и его секретари вышли из комнаты так же спесиво, как вошли. Оставшись втроем с матерью Матильдой и Эмлин, Сайсели объяснила им, что произошло.

— Думаю, что ты правильно поступила, — сказала настоятельница, выслушав все до конца. — Человек этот — жадная акула, но лучше пусть он откусит тебе палец, чем проглотит всю целиком. А насчет нас ты, конечно, хорошо поторговалась — мало ли что может случиться за год? К тому же, дорогая Сайсели, в Лондоне тебе будет безопаснее, чем здесь. В надежде на такие деньги, как триста фунтов, этот комиссар будет беречь тебя как зеницу ока и продвинет вперед твое дело.

— Если кто-нибудь не пообещает ему побольше, например тысячу фунтов, чтобы он, наоборот, ставил палки в колеса, — вмешалась Эмлин. — Ну, да иного выхода не было, а бумажные обязательства ничего не стоят. Вот добрых двадцати пяти фунтов золотом мне жалко. Теперь же, матушка, нам надо собраться, а дела много. Прошу вас, пошлите кого-нибудь разыскать Томаса Болла; он, наверно, тут, неподалеку. Раз уж мы теперь не заключенные, я хотела бы пройти вместе с ним по одному делу, о котором вы, может быть, догадываетесь. В городе Лондоне нам могут понадобиться средства. Надо также раздобытьлошадей для нас самих и для багажа и еще о многом позаботиться.

Томаса Болла вскоре разыскали: он спал в одном из соседних домов, ибо после своих приключений и триумфа основательно выпил и долго не мог проснуться. Узнав об этом, Эмлин задала ему хорошую головомойку, заявила, что он не человек, а пивной бочонок, и наговорила много других неприятных слов. Под конец он вышел из себя и ответил, что не будь этого пивного бочонка, она сейчас была бы кучкой пепла. Тут она перевела разговор на другое и сообщила ему, в чем они нуждаются, а также о том, что ему предстоит сопровождать их в Лондон. На это он ответил, что к утру оседланы будут хорошие кони, благо он знает, где их раздобыть: в конюшне аббатства еще остались лошади, которым пробежка не повредит. Добавил он также, что рад будет на некоторое время расстаться с Блосхолмом: здесь у него со вчерашнего дня завелись враги — все те, чьи друзья лежат раненые или ждут погребения. После этого Эмлин шепнула ему что-то на ухо, и он в знак согласия кивнул головой, сказав при этом, что мешкать не станет и скоро будет готов.

В тот же вечер Эмлин отправилась куда-то верхом вместе с хорошо вооруженным Томасом, объяснив, что хочет испытать коней, на которых им предстоит завтра ехать. Вернулась она поздно — было уже совсем темно.

— Ну что, достала? — спросила Сайсели, когда они остались вдвоем у себя в комнате.

— Да, — ответила Эмлин. — Все до единой. Но кое-где каменная кладка обвалилась, и трудно было пробраться в подземелье. По правде сказать, без Томаса Болла с его бычьей силой мне самой никогда бы не справиться. К тому же аббат побывал уже там до нас и изрыл весь пол. Но, дурень такой, о стене он и не подумал так что все хорошо. Половину вещей я зашью в свою нижнюю юбку, половину в твою, чтобы риска было меньше. На случай, если нападут грабители, деньги, что нам оставил этот загребущий ревизор (я ведь половину отдала ему, когда ты подписала документ), мы будем открыто держать в кошельках на поясе. Дальше они искать не станут. О, чуть не забыла: кроме драгоценностей, у меня еще кое-что есть, вот оно. — С этими словами Эмлин вынула из-за корсажа пакет и положила его на стол.

— Что это? — спросила Сайсели, недоверчиво глядя на грязный лоскут парусины, в который он был завернут.

— Откуда мне знать? Разрежь и посмотри. Я знаю только, что, когда я стояла у ворот обители и ждала Томаса, который отводил лошадей в конюшню, какой-то человек в широком плаще вынырнул из-за завесы дождя и спросил, не Эмлин ли я Стоуэр. Я сказала «да»; тогда он сунул мне это в руку, велел непременно отдать леди Харфлит и исчез.

— У этого пакета такой вид, точно он прибыл из-за моря, — прошептала Сайсели, дрожащими пальцами торопливо вспарывая его. Наконец парусиновая оболочка была вскрыта, внутренний запечатанный конверт тоже, и в нем, среди прочих документов, оказался небольшой сверток пергаментных листков, покрытых корявыми, неразборчивыми письменами. Однако на обороте они смогли разобрать названия «Шефтон» и «Блосхолм», начертанные более крупными буквами. Что-то написано было и каракулями сэра Джона Фотрела, а под этой записью стояло его имя и другие, среди которых были имена отца Нектона и Джефри Стоукса. Сайсели некоторое время смотрела на документы, потом сказала:

— Эмлин, я узнаю эти пергаментные листки. Их мой отец взял с собой, когда ехал в Лондон, чтобы опровергнуть домогательства аббата, а вместе с ними были показания об изменнических речах, которые аббат вел в прошлом году в Шефтоне. Да, эту внутреннюю обшивку делала я сама из полотняных тряпок, взятых в коридорном стенном шкафу. Но как они сюда попали?

Не ответив ни слова, Эмлин взяла разрезанную материю и потрясла ее.

Не замеченная ими раньше полоска бумаги упала на стол.

— Может быть, тут мы найдем объяснение, — сказала она. — Прочитай, если сможешь. Тут, на внутренней стороне, что-то написано.

Сайсели схватила полоску бумаги. И так как исписана она была разборчивым почерком умелого писца, прочитала ее без труда, только голос ее дрожал. Вот что было в записке:

«Миледи Харфлит!

Это бумаги, которые Джефри Стоукс спас, когда погиб ваш отец. Они были отданы на хранение тому, кто вам сейчас пишет, далеко в заморских землях, и он возвращает их, не вскрыв. Супруг ваш жив и здоров, так же как и Джефри Стоукс, и хотя их задержали в пути, сэр Кристофер, без сомнения, сумеет добраться до Англии, куда не торопился возвращаться, думая, как и я думал, что вас нет в живых. Есть причины, мешающие мне, его и вашему другу, повидаться с вами или написать обстоятельнее, ибо долг призывает меня в другое место. Когда он будет выполнен, я разыщу вас, если буду жив. Если нет, то ждите спокойно, пока не обретете вновь свое счастье; я надеюсь, что это случится.

Некто, горячо любящий вашего супруга, а ради него — и вас».

Сайсели положила записку на стол, и из глаз ее хлынул поток слез.

— О, жестокий, жестокий, — рыдала она, — сообщить мне так много и вместе с тем так мало! Впрочем, нет, я просто неблагодарная дрянь, ведь Кристофер жив, и я дожила до того, что узнала об этом, хоть он и считает меня умершей.

— Клянусь душой, — сказала Эмлин, когда ей удалось успокоить Сайсели, — этот человек в плаще просто король всех вестников. Знай я только, что он принес, я бы у него все выпытала, даже если бы мне пришлось вцепиться в него, как жена Пентефрия вцепилась в Иосифа Прекрасного[697]. Ну что ж, Иосиф скрылся, а на безрыбье и рак рыба, да и рак-то не плохой. К тому же ты получила документы, которые сейчас тебе особенно необходимы и, что еще лучше, письменное свидетельство, по которому предатель Мэлдон угодит на эшафот.

Глава 14

ДЖЕКОБ И ДРАГОЦЕННОСТИ
Путешествие в Лондон было для Сайсели делом необычным: никогда еще не отъезжала она больше чем на пятьдесят миль от своего дома, и лишь однажды, еще ребенком, провела месяц в городе, когда гостила у тетки в Линкольне. Правда, путешествовала она с удобствами, так как комиссар Ли не любил себя утруждать: по этой причине они пускались в дорогу поздно, а останавливались на ночлег рано, либо в какой-нибудь гостинице получше (если вообще в те времена существовали сносные гостиницы), либо в одном из монастырей, где он требовал всего самого лучшего, что только могли предложить ему перепуганные монахи. С ними, как заметила Сайсели, он обходился очень сурово: бранился, угрожал, производил тщательное обследование, зачастую обвинял их в преступлениях, которых они не совершали, и под конец вымогал большие взятки даже в тех случаях, когда в данное место ему никакого поручения не давалось, грозя, что вернется позже. Он также принимал доносчиков и записывал все скандальные сплетни и клеветнические сведения, которые они сообщали ему о тех, чей хлеб ели. Поэтому еще задолго до того, как они увидели Черинг Кросс, Сайсели возненавидела этого спесивого, властного и жадного человека, который скрывал жестокость под личиной добродетели и, преследуя свои личные цели, произносил громкие слова о боге и короле. Однако, наученная горьким опытом, она умела скрывать свои чувства, так как боялась нажить врага в человеке, имевшем возможность погубить ее, и скрепя сердце принудила к этому Эмлин. Дело осложнялось и тем, что Сайсели была красива и некоторые из спутников ревизора заговаривали с нею так, что не понять их было невозможно. Кончилось все это тем, что, налетев на одного из них, Томас Болл задал ему такую взбучку, какой тот еще никогда не получал, после чего возникли неприятности, от которых пришлось откупаться деньгами.

Однако в целом все шло не так уж плохо. Королевскому ревизору и его спутникам никто повредить не смел; осень стояла погожая, мальчуган ничем не болел, а места, по которым они проезжали, были для Сайсели полны новизны и интереса.

Наконец однажды, выехав из Барнета, они к вечеру добрались до столицы, показавшейся ей чудесным городом, — никогда еще не видала она такого множества домов и людей, деловито сновавших взад и вперед по узким улицам, которые с наступлением темноты освещались фонарями. Тут произошел оживленный спор, где им остановиться. Доктор Ли сказал, что он знает один дом, который им вполне подошел бы, но Эмлин и слышать об этом не хотела: она уверена была, что там их обворуют; мысль о драгоценностях, которые они втайне от всех хранили на себе, не давала ей покоя. Вспомнив о двоюродном брате своей матери, золотых дел мастере, по имени Смит, который еще года два тому назад был жив и обитал в Чипсайде, она заявила, что непременно его разыщет.

Они отправились в Чипсайд, взяв в качестве провожатого одного из писцов ревизора — не того, которого поколотил Болл, а другого, — и, наконец, поискав немного, обнаружили в глубине одного двора довольно невзрачный дом Джекоба Смита с тремя шарами вместо вывески. Эмлин спешилась и, так как дверь оказалась не запертой, вошла в дом, где ее встретил седобородый старик в поднятых на лоб роговых очках и с такими же, как у нее самой, черными глазами — ведь у них обоих текла в жилах цыганская кровь.

Разговора их Сайсели не слышала, но старик вышел к ней вместе с Эмлин и довольно долго осматривал ее и Болла с ног до головы, словно снимал с них мерку. Наконец он сказал, что от своей родственницы, которой не видел уже лет тридцать, он узнал, что обе они и их слуга хотят снять помещение; свободные комнаты у него есть, и они могут получить их за соответствующую плату.

Сайсели спросила, сколько это будет стоить, и, когда он назвал сумму — десять шиллингов серебром в неделю за всех троих и их лошадей, которые будут помещены в конюшне неподалеку, — велела Эмлин выдать ему один фунт золотом вперед. Он взял деньги, надкусил золотые монеты, чтобы убедиться в их качестве, но не спрятал в карман, а предложил жильцам сперва осмотреть помещение. Они прошли в комнаты и, найдя их чистыми и удобными, хотя и несколько темноватыми, заключили сделку с хозяином, после чего отпустили своего провожатого-писца с поручением сообщить адрес доктору Ли, пообещавшему известить их о ходе дела, как только ему удастся продвинуть его.

Когда он ушел, а Томас Болл в сопровождении подмастерья отвел в конюшню верховых и вьючную лошадь, старик стал вести себя иначе, пригласил их в комнату для посетителей, расположенную за мастерской, и послал свою домоправительницу, женщину не очень молодую, но приятной внешности, приготовить для всех еду. Сам же принялся угощать их всевозможными наливками из приземистых голландских бутылок. Он проявлял необыкновенную любезность, уверяя, что очень счастлив повидать родственницу, ибо теперь у него совсем не осталось близких людей — жена и двое детей умерли во время одной из частых в Лондоне эпидемий. К тому же родился он в Блосхолме, хотя и уехал оттуда полвека назад, знал деда Сайсели и мальчишкой играл с ее отцом. И он, как человек веселый и разговорчивый, стал засыпать их бесконечными вопросами о том и о сем, но они сочли более осторожным на некоторые из них не отвечать.

— Ага! — сказал он. — Вы хотите испытать меня, прежде чем довериться. Да и кто вас за это осудит в нашем жестоком мире? Но, может быть, я больше знаю о вас, чем вы думаете; ведь у меня такое ремесло, что мне приходится многое узнавать. Вот, например, слышал я о том, что в Блосхолме недавно был суд над ведьмами, довольно плохо окончившийся для некоего аббата, а также об исчезновении знаменитых драгоценностей Карфаксов, что весьма огорчило этого святого человека. Да, драгоценности, говорят, были самые настоящие: я, по крайней мере, слышал, что среди них имелись две розовые жемчужины, достойные королевской сокровищницы. Жалко, что они утеряны: ведь их владелицей была бы миледи, а мне, скромному золотых дел мастеру, очень хотелось бы на них взглянуть. Ну ладно, ладно; может быть, я их все-таки увижу: утерянное иногда снова находят. А вот и обед наш поспел; кушайте, кушайте, потом побеседуем.

Так прошла первая из многих приятных трапез, которые они разделяли со своим хозяином — Джекобом Смитом. Эмлин потихоньку навела о нем справку у всех соседей и узнала, что ее родственник пользуется самой доброй славой и всеобщим доверием.

— Так почему же и нам не довериться ему? — спросила Сайсели. — Нам ведь очень нужны друзья и люди, которым мы могли бы верить.

— Даже в отношении драгоценностей, госпожа?

— Даже и в этом отношении: ведь драгоценности — по его части; у него в железном сундуке они были бы сохраннее, чем зашитые на живую нитку в наших платьях: я из-за них ни днем ни ночью покоя не имею.

— Все-таки лучше обождем, — ответила Эмлин. — Когда они окажутся у него в сундуке, — кто знает, удастся ли нам вообще извлечь их оттуда?

На другой день после этого разговора к ним явился ревизор Ли и принес не очень приятные новости. По его словам, лорд Кромуэл заявил, что поскольку блосхолмский настоятель притязал на шефтонские земли, а теперь его права перешли или скоро перейдут к королю, король сам выступает как притязатель и от своих требований не откажется. К тому же деньги при дворе сейчас так нужны, тут доктор Ли бросал на них жесткий взгляд, что и речи не может быть об отказе от каких-либо ценностей, разве что за соответствующее возмещение. При этих словах он взглянул еще жестче.

— А откуда у миледи средства на это возмещение? — резко вмешалась Эмлин, опасаясь, как бы Сайсели себя не выдала. — Сейчас она лишь бездомная нищая, у которой едва наберется несколько фунтов золотом; и даже если бы ей удалось получить свое имущество, вашей милости известно ведь, что доходы с него за первый год уже обещаны.

— Ах, — с грустным видом произнес доктор, — дело, разумеется, обстоит плохо. Однако, — хитро добавил он, многозначительно подчеркивая свои слова, — только недавно дошел до меня слух, будто у леди Харфлит есть припрятанное богатство, доставшееся ей от матери, — разные ценные украшения и тому подобные вещи.

Сайсели вся вспыхнула, ибо маленькие глазки доктора Ли буквально влились в нее, а притворяться она не умела. Но с Эмлин дело обстояло иначе: та умела с волками выть по-волчьи.

— Послушайте, сэр, — сказала она, напуская на себя таинственность, — вам сказали правду. Были у нас разные ценные вещи. Зачем бы нам скрывать это от вас, нашего друга? Но — увы! — они у этого жадного мерзавца аббата. Он ощипал мою бедную леди, как птичку, которую собираются изжарить. Отберите их у него, сэр, и могу поручиться, что она отдаст вам половину, — ведь правда, миледи?

— Разумеется, — ответила Сайсели. — Доктору, которому мы стольким обязаны, я с радостью отдам половину всех ценностей, которые он сможет отобрать у аббата Мэлдона. — Она замолкла, ибо ложь застряла у нее в горле. Вдобавок она чувствовала, что побагровела, как пион.

По счастью, комиссар этого не заметил, а если заметил, то приписал волнению или гневу.

— Аббат Мэлдон, — проворчал он, — вечно аббат Мэлдон! И гнусный же ворюга этот высокомерный испанец, которому нипочем оставить человека сиротой, а потом еще обобрать его. К тому же он еще злодей и изменник. Знаете ли вы, что он сейчас поднимает на севере мятеж? Ну, я еще увижу, как его вздернут на дыбу! А есть у вас список этих ценных вещей?

Сайсели дала отрицательный ответ, а Эмлин добавила, что его придется составить по памяти.

— Хорошо. Завтра или в ближайшие же дни я опять зайду, а пока не бойтесь, я с вашего дела глаз не спущу, как кошка с воробья. Ах ты, крыса поганая, испанский аббат, подожди у меня, запущу я когти в твою жирную спину! До свидания, миледи Харфлит, до свидания, госпожа Стоуэр; мне надо идти возиться с другими попами немногим получше этого. — И он удалился, бормоча проклятия по адресу аббата.

— Ну вот, теперь, кажется, настало время довериться Джекобу Смиту, — сказала Эмлин, когда дверь за ним закрылась. — Тот еще может оказаться честным человеком, а уж этот доктор наверняка мошенник. К тому же он что-то прослышал о драгоценностях и подозревает нас. А вот и вы, кузен Смит, заходите, пожалуйста, нам с вами надо побеседовать. Заходите и, будьте добры, закройте за собой дверь.

Через каких-нибудь пять минут все до единой драгоценные вещи лежали на столе перед старым Джекобом, который смотрел на них круглыми от изумления глазами.

— Драгоценности Карфаксов, драгоценности, о которых я так часто слышал! Те самые, которые старый крестоносец отнял у одного султана на востоке, где о них доныне идет молва. Сокровище султанов, если только оно не прямо из Нового Иерусалима[698], где эти украшения носили ангелы. И вы говорите, что вы, две женщины, везли такие бесценные вещи зашитыми в ваши плащи, которые, как я сам убедился, у вас валяются где попало? Правда, у женщин вообще разума нет, но таких дур я еще никогда не видел! А ведь спутником у вас был доктор Ли, который у ребенка способен стащить игрушку!

— Дуры мы или нет, — едко возразила Эмлин, — но вот они в целости и сохранности, хотя и подвергались некоторому риску. И потому я прошу вас взять их на хранение, кузен Смит.

Старый Джекоб прикрыл драгоценности скатертью и понемногу переложил их к себе в карман.

— Мы на верхнем этаже, — объяснил он, — и дверь заперта, но кто-нибудь мог поставить лестницу и заглянуть в окно. Находись я на улице, я бы по игре отраженного в них света сообразил, что на столе лежат драгоценности. Даже у себя в кармане я и в течение часа не могу считать их сохранными. — С этими словами он подошел к стене, нащупал пальцами какое-то место в деревянной обшивке; панель отошла, открыв тайник, в котором лежали различных размеров пакеты и свертки, и среди них он разместил драгоценности, но не все. Потом он подошел к другим панелям и открыл их точно таким же способом: там тоже лежали пакеты, и за ними он разместил остальные вещи.

— Ну вот, безрассудные вы женщины, — сказал он, — раз вы мне доверились, то и я вам верю. Вы видели у меня в конторе окованные железом сундуки и, наверно, подумали, что там я и храню весь свой товар. Так думают и все лондонские воры; они там уже дважды рылись, а унесли только немного олова. Помнится мне, что часть этого олова была потом обнаружена у придворных короля. Но за этими панелями все в безопасности, хотя ни одна женщина не придумала бы столь простого и надежного тайника.

Эмлин не сразу нашлась что ответить, может быть, оттого, что вся пылала негодованием, но Сайсели мягким голосом спросила:

— А у вас в Лондоне бывают пожары, мастер Смит? Кажется, я об этом что-то слышала, а ведь в таком случае, второпях, знаете…

Смит поднял на лоб свои роговые очки и воззрился на нее с кротким изумлением.

— Подумать только, — произнес он, — что меня будут учить уму-разуму младенцы и мамки.

— Вы хотите сказать — сосунки, — вставила Эмлин.

— Мамки, сосунки — это все одно, — с раздражением ответил он, но затем усмехнулся и добавил: — Ладно, ладно, миледи, вы правы. Поймали старого Джекоба. О пожаре-то я и не подумал, а ведь в прошлом году в соседнем доме случился пожар, и я тогда выскочил на улицу в простыне и одеяле, вовсе позабыв о золоте и каменьях. Теперь я устрою тайники в каменной кладке погреба, там-то огонь ничего не сделает. Ага! Вам, женщинам, до такого не додуматься; вы же зашиваете сокровища в ночные сорочки.

Тут уж Эмлин не могла дольше сдерживаться.

— А как же, по-вашему, нам было везти их, кузен Смит? — с негодованием спросила она. — Навесить на шею или привязать к ногам?

Недаром, помнится, мне мать моя говорила, что вы всегда были простоватым парнем, и, верно, вам покровительствует весьма могущественный святой, раз он помог вам целым и невредимым добраться до Лондона и научил, как зарабатывать на жизнь. А может, на свое счастье, женились вы на очень умной женщине, хотя сейчас-то сразу видно, что ее давно нет в живых. Ну хорошо, — добавила она, смеясь, — тешьте свое мужское тщеславие вы, рожденный женщиной; и раз у вас столько ума, поделитесь с нами своей мудростью, — мы в этом крайне нуждаемся.

— Женщины всегда так: когда неправы, — начинают браниться, — сказал Джекоб, подмигнув глазом. — Ну, рожденная от мужчины, расскажи-ка, что вас обеих смущает. Может быть, мудрость, которую я унаследовал от всех моих матерей вплоть до праматери Евы, пригодится вместо той, которой не хватало всем твоим матерям. Однако довольно шуток; если тебе угодно говорить, я слушаю.

И вот, призвав предварительно проклятие божие на его голову, в случае, если он выдаст их хоть одним словом, Эмлин с помощью Сайсели поведала ему все с самого начала; еще задолго до того, как она кончила, пришлось зажечь свечи. Все это время Джекоб Смит сидел против них и не произнес почти ни слова, — лишь иногда задавал какой-нибудь уместный вопрос. Когда наконец они кончили, он воскликнул:

— А все-таки правда, что у женщин нет разума!

— Мы это от вас уже слышали, мастер Смит, — сказала Сайсели.

— Но на этот раз — почему?

— Потому что вы не открылись мне раньше: это сберегло бы вам добрую неделю времени. Правда, дело сложилось так, что вашу историю я знаю подробнее, чем вы мне ее рассказали, и благодаря этому дни прошли не совсем даром. Ну, коротко говоря, этот доктор Ли — хищник и негодяй.

— О премудрый Соломон, это мы и без вас знали! — воскликнула Эмлин.

— Единственная его цель — устлать свое гнездо вашими перышками. Кое-что вы ему сами обещали, в данном случае, впрочем, поступив правильно. Теперь он прослышал об этих драгоценностях, что и не удивительно: подобных вещей скрыть невозможно. Даже если бы вы спрятали их в ящик и зарыли на глубину шести футов, и то они засверкали бы сквозь толщу земли и выдали свое присутствие. План его такой: обчистить вас до нитки, пока вы еще не попали в руки его хозяина — Кромуэла. А если вы явитесь к этому всемогущему министру с пустыми руками, — чего будет стоить ваше ходатайство в глазах Кромуэла? Он ведь самая жадная акула из всех, кроме еще одной.

— Понимаем, — сказала Эмлин. — Каков же ваш план, кузен Смит?

— Мой? Не могу сказать, чтобы у меня имелся план. Но вот что, по-моему, было бы целесообразно. Хотя я человек маленький и незаметный, при дворе обо мне вспоминают, когда возникает нужда в деньгах. А теперь как раз нужно очень много денег, ибо вскоре за оружие возьмется весь Йоркшир, и потому сейчас обо мне вспоминают очень часто. Если вы пожелаете расстаться с доктором Ли и поручить свое дело мне, это, может быть, обойдется вам подешевле.

— Во сколько же это нам обойдется? — выпалила Эмлин.

Старик с негодованием повернулся к ней.

— Кузина, с какой стати ты меня оскорбляешь? Разве и вымогал что-нибудь у тебя или у твоей хозяйки? Хватит, вы мне не верите. Хватит; забирайте свои драгоценности и ищите себе другого помощника! — и он подошел к панелям стены, намереваясь достать оттуда украшения.

— Нет, нет, мастер Смит, — взмолилась Сайсели, схватив его за руку, — не сердитесь на Эмлин. Вы же знаете: мы прошли суровую школу, где учителями нашими были Мэлдон и доктор Ли. Я-то во всяком случае вам верю; не бросайте же меня на произвол судьбы, — мне ведь не к кому больше обращаться, а трудностей и забот так много! — и при этих словах из ее синих глаз скатились крупные слезы прямо на лицо мальчика; тот проснулся, и ей пришлось отвернуться, чтобы успокоить его.

— Не огорчайтесь, — смутился добрый старик. — Это мне надо огорчаться: мои грубые слова довели вас до слез. К тому же Эмлин ведь права; даже безрассудные женщины вовсе не должны доверяться первому попавшемуся человеку, у которого они поселились. Впрочем, раз вы уверяете, что говорили от чистого сердца, я постараюсь не оказаться недостойным вашего доверия, миледи Харфлит. Так вот что вам нужно от короля? Чтоб он рассудил вас с аббатом? Это вы и даром получите, если его милость доберется до аббата, каковой в настоящее время поднимает мятеж против короля. Нет, значит, необходимости напирать на его прежние злодеяния. Чтобы вам вернули ваши владения, на которые заявил притязания аббат? Вот это будет потруднее, ибо сам король явится притязателем вместо аббата. В лучшем случае тут придется раскошелиться. Чтобы ваше замужество и рождение вашего сына признаны были законными? Это не так уж трудно, хотя тоже будет стоить денег. Чтобы приговор за колдовство вам и Эмлин был отменен? Дело несложное, ведь процесс-то устроил аббат. Ну как, это все или еще что-нибудь есть?

— Да, мастер Смит. Я хотела бы, чтоб у добрых монахинь, которые так хорошо ко мне отнеслись, не отнимали их дома и их земли. Я обещала отдать эти самые драгоценности, если таким образом можно будет этого добиться. — Это вопрос денег, леди, всего-навсего вопрос денег. Вам придется выкупить их имущество — вот и все. А теперь посмотрим, какие нам предстоят затраты; может быть, фортуна мне улыбнется. — Он достал перо, бумагу и принялся писать цифры.

Под конец он встал, вздохнув и покачав головой.

— Две тысячи фунтов, — со стоном вырвалось у него, — сумма огромная, но уменьшить ее невозможно ни на шиллинг, — слишком многих надо подкупить. Да, тысячу фунтов на взятки и тысячу — взаймы его величеству, который долгов не отдает.

— Две тысячи фунтов! — вскричала испуганная Сайсели. — О, откуда мне взять столько? Ведь даже доходы за первый год я уже обещала!

— А вы знаете стоимость своих драгоценностей? — спросил, глядя на нее, Джекоб.

— Нет. Половина того, что вы сказали?

— Если назвать цифру вдвое больше, то это будет еще довольно мало.

— Ну, а коли так, — ответила ошеломленная Сайсели, — где нам их продать? У кого наберется столько денег?

— Я постараюсь найти их или, во всяком случае, столько, сколько понадобится. Ну вот, кузина Эмлин, — добавил он саркастически, — сама видишь, в чем моя выгода: покупаю драгоценности за полцены, а остальное — мое.

— Теперь я отвечу, как вы: хватит, — сказала Эмлин, — шуточки свои попридержите до более подходящего времени.

Старик призадумался, а затем сказал:

— Поздновато уже, но вечер погожий и мне полезно подышать воздухом. Пусть этот ваш башковитый рыжий парень постережет вас, пока меня не будет дома; и, ради всего святого, будьте осторожны со свечами. Нет, нет, печей не топите — придется вам померзнуть. После того, что вы тут наговорили, мне только пожары и мерещатся. Это всего на одну ночь. К завтрашнему вечеру я подыщу такое местечко, что там даже аббата Мэлдона не опалило бы адское пламя. Но пока обходитесь теплой одеждой. У меня в закладе имеются меха, я их вам сейчас пришлю. Вы сами виноваты, а для меня в молодости в осенний день топки не требовалось. Ну ладно, ладно.

Он ушел; и в тот вечер они его больше не видели.

На следующее утро, когда они сидели за завтраком, Джекоб Смит появился и принялся говорить о чем угодно — о плохой погоде, о том, что ветчина жестковата и ни в какое сравнение не идет с той, которую приготовляли в Блосхолме, когда он был молод, о том, что мальчуган Сайсели очень похож на мать.

— Ну уж нет, — прервала его Сайсели, почувствовавшая, что он их дразнит, — он вылитый отец. Со мной у него нет ни малейшего сходства.

— Вот как? — ответил Джекоб. — Ладно, я выскажу свое мнение, когда увижу отца… А кстати, дайте-ка мне перечитать записку, которую человек в плаще передал Эмлин.

Сайсели дала ему записку, и он стал внимательно изучать ее. Потом безразличным тоном промолвил:

— На днях я видел список христианских пленников, спасенных от турок императором Карлом в Тунисе. Среди них имеется некий Хуфлит, обозначенный как английский сеньор и его слуга. Вот мне и кажется…

Сайсели так и бросилась на него.

— Жестокий, злодей! Сколько времени знали это — и слова не проронили! — Потише, миледи, — сказал он, отступая. — Я узнал это лишь вчера в одиннадцать часов вечера, когда вы уже спали сном праведным. Вчера ведь не сегодня, потому я и сказал: на днях.

— Можно было меня разбудить. А теперь живо говорите, где он.

— Откуда мне знать? Во всяком случае, не здесь. Но в этом документе говорилось…

— Что же в нем говорилось?

— Стараюсь припомнить, да память мне изменяет. Может, и с вами такое случится, когда вы доживете до моих лет, если небу угодно будет…

— О, хоть бы ему угодно было заставить вас рассказывать толком! Что говорилось в документе?

— А, вот, припомнил! В примечании, имевшемся среди прочих новостей. Упомянул ли я о том, что это было письмо от посла его королевской милости в Испании? Пишет он такими каракулями, что ничего не разобрать. Ну, ну, не торопите меня. Так вот, говорилось там, что означенный «сэр Хуфлит» — посол снабдил это имя вопросительным знаком — и его слуга — да, да, я уверен, что речь шла и о слуге, — что оба они, будучи очень злы на турок за то, как обходились с ними эти нехристи-нет, я забыл прибавить, что их было трое, третий — священник, который поступил иначе; так вот, будучи очень злы, они остались там, чтобы вместе с испанцами сражаться против турок до окончания военных действий. Теперь я все сказал.

— Все — и как это мало! — вскричала Сайсели. — Но все же лучше, чем ничего. И зачем это женатому человеку понадобилось плыть за море, чтобы мстить несчастным, невежественным туркам?

— А почему нет, — вмешалась Эмлин, — если он, как твой супруг, считает себя вдовцом?

— Да, я забыла. Он думает, что меня нет в живых; да и его скоро не будет в живых; может быть, и сейчас уже нет, — ведь эти безбожные, злобные турки убьют его. — И она залилась слезами.

— Я забыл добавить, — поспешно сказал Джекоб, что в другом письме, помеченном более поздним числом, посол сообщает, что поход императора против турок прерван до весны и что участвовавшие в нем англичане сражались с великой доблестью и все возвратились живы и невредимы, но на этот раз имена их не упомянуты.

— Все возвратились! Если бы мой муж умер — а он не мог умереть бесславно, как трус, — то разве говорилось бы в письме, что все возвратились? Нет, нет, он жив, но вернется ли — кто знает? Может быть, он еще куда-нибудь отправится или останется в Испании и женится там.

— Это невозможно, — с поклоном сказал старый Джекоб. — Раз вы были его женой, это невозможно.

— Невозможно, — повторила Эмлин. — Ведь ему надо еще свести счеты с этим Мэлдоном! Мужчина может забыть свою возлюбленную, особенно если он думает, что ее нет в живых… Но раз он остался за границей, чтобы сражаться с турками, которые с ним плохо обращались, так уж наверно возвратится домой, чтобы расправиться с аббатом, который разорил его и убил его жену.

Наступило молчание. Золотых дел мастер, чувствуя, что всем невесело, поторопился прервать его.

— Да, он несомненно возвратится на родину. По тому, что нам известно, может быть, уже и возвратился. Мы тоже должны предъявить счет этому аббату. Он, конечно, негодяй, но не следует думать, что все без исключения аббаты злодеи. Теперь же, миледи, я расскажу вам, что мне удалось сделать; и, может быть, вам это понравится больше, чем мне самому. Вчера вечером я повидался с лордом Кромуэлом, с которым у меня немало своих дел, у него в доме, в Остин Фрайерс, и изложил ему ваше дело. Как я и предполагал, этот подлый обманщик Ли о нем с ним и не заговаривал, рассчитывая вытащить из пудинга все сливы, а хозяину своему передать уже объедки. Он просмотрел ваши документы, достал ходатайства аббата к сравнил то и другое. Затем он взял мою просьбу на заметку и сразу же спросил: «Сколько?»

Я сказал: «Тысячу фунтов в качестве займа королю». Заем этот возвращать не придется, а в качестве возмещения я прошу — от вашего имени — все земли аббата в добавление к вашим собственным, когда земли означенного аббата будут конфискованы, что не замедлит последовать. На это он согласился от имени его королевской милости, ибо король весьма нуждается в деньгах, но спросил — что же ему самому? Я ответил: пятьсот фунтов ему и его шакалам, в том числе доктору Ли, причем никакой расписки мы не потребуем. Он же сказал, что этого недостаточно: после того как насытятся шакалы, для него останутся только обглоданные кости; я должен предложить больше, ибо и мои требования не малые; затем он сделал вид, что прекращает разговор. Я пошел к дверям, но обернулся и сказал, что у меня есть чудеснейшая жемчужина, и ему, любителю драгоценных камней, может быть, любопытно будет взглянуть на нее: жемчужина стоит не одного аббатства. Он сказал: «Покажите!» — и вы бы только видели! — млел над нею, как девушка над первым полученным ею любовным письмом. «О, если бы таких было две!» — прошептал он.

«Две, милорд! — ответил я. — Да на всем белом свете нет другой такой жемчужины!» Правда, когда я произносил эти слова, оправа второй, приколотой к внутренней стороне моего камзола, крепко уколола меня, словно рассердившись. Затем я взял у него жемчужину и вторичноначал откланиваться.

«Джекоб, — сказал тогда Кромуэл, — вы мой старый друг, и ради вас я немного поступлюсь своим долгом. Оставьте жемчужину. Его королевская милость так нуждается в этой тысяче фунтов, что я, пожалуй, возьму ее у вас, хоть и скрепя сердце». И он протянул руку за жемчужиной, но я вовремя прикрыл ее своей рукой.

— Сперва документ, потом плата, милорд. Я тут уже сам составил бумагу, чтобы вам не беспокоиться, если только вы соизволите подписать.

Он перечитал, потом, взяв перо, вычеркнул пункт насчет отмены приговора за колдовство — по его словам, это может сделать лишь сам король или специально уполномоченные им лица, — но остальное подписал, приняв на себя обязательство после уплаты тысячи фунтов выдать документ по форме, подписанный королем и скрепленный государственной печатью. Так как ничего большего добиться было невозможно, я сказал, что это нам подходит, и оставил ему вашу жемчужину. Он же обещал со своей стороны побудить его величество принять вас; и я не сомневаюсь, что он не замедлит это сделать ради пресловутой тысячи фунтов. Правильно я поступил?

— Разумеется, конечно! — вскричала Сайсели. — Кто бы устроил все хоть вполовину так же хорошо?

Едва она успела произнести эти слова, как со двора раздался громкий стук в дверь, и Джекоб побежал открывать. Почти тотчас же он вернулся, ведя за собой посланца в роскошной одежде, который поклонился Сайсели и спросил, не она ли леди Харфлит. Услышав в ответ, что таково действительно ее имя, он сказал, что ему поручено передать ей повеление его милости короля явиться к нему сегодня в три часа пополудни в его дворец Уайтхолл и привести с собою Эмлин Стоуэр и Томаса Болла, чтобы держать перед его величеством ответ по обвинению в колдовстве, возбужденному против нее и против них; и горе ей, ежели она попытается от этого уклониться.

— Сэр, — ответила Сайсели, — я не замедлю явиться, но скажите мне: должна ли я считать себя заключенной?

— Нет, — сказал вестник, — поскольку мастер Джекоб Смит, которому его милость изволит доверять, готов поручиться за вас.

— И за тысячу фунтов, — проворчал Джекоб себе под нос, когда он с низким поклоном провожал королевского посланца к выходу. При этом он не преминул сунуть золотую монету в руку, которой тот помахал ему на прощание.

Глава 15

ЧЕРТ ПРИ ДВОРЕ
Было половина третьего, когда Сайсели с ребенком на руках и в сопровождении Эмлин, Томаса Болла и Джекоба Смита очутилась на парадном дворе Уайтхоллского дворца. Кругом было много людей, пришедших по своим делам, и сквозь эту толпу беспрестанно прокладывали себе дорогу герольды и солдаты, крича: «Расступись! Именем короля, расступись!» Толкотня была такая, что некоторое время даже Джекоб не мог привлечь к себе внимания, пока наконец он не заметил герольда, который приходил к ним утром, и не кивнул ему.

— Я уже высматривал вас, мастер Смит, а также леди Харфлит, — произнес этот человек, отвешивая поклон Сайсели. — Вам назначена аудиенция у его королевской милости, не так ли? Один бог знает, удастся ли вам ее получить. В приемной полно людей, принесших известия о мятеже на севере, а также вельмож и советников, ожидающих распоряжений и денег, главным образом денег. Одним словом, король отменил на сегодня все аудиенции: он никого принять не может. Так сказал мне сам лорд Кромуэл.

Джекоб вынул из кошелька золотую монету и стал вертеть ее в пальцах. — Понимаю, благородный герольд. Все же вы, может быть, попытались бы послать кого-нибудь к лорду Кромуэлу? Если да, то вот эта мелочь…

— Попытаюсь, мастер Смит, — ответил тот, протягивая руку за червонцем. — Но что ему передать?

— О, скажите, что Розовая жемчужина хотела бы узнать у его милости, где можно получить в долг тысячу фунтов без процентов.

— Странный вопрос, на который я сам, пожалуй, ответил бы: нигде, — сказал герольд. — Но, во всяком случае, найду кого-нибудь, кто передаст это лорду Кромуэлу. Постойте тут, в крытом проходе, чтобы не мокнуть под дождем. Не бойтесь, я мигом вернусь.

Они сделали, как он сказал, и были очень рады, ибо начало моросить, и Сайсели боялась, как бы не простудился мальчуган, на которого пребывание в Лондоне влияло не очень хорошо. Так стояли они, развлекаясь зрелищем пестрой толпы людей, шнырявших туда и сюда. Болл, для которого все это было совершенно ново, изумленно открыв рот, созерцал людскую толчею; Эмлин быстрым взглядом пронизывала каждого, а старый Джекоб шепотом сообщал всевозможные, большей частью нелестные, сведения о всех проходящих мимо. Что касается Сайсели, то вскоре мысли ее унеслись далеко. Она знала, что сейчас решается ее судьба, что, если нынче все обойдется хорошо, врагов ее, наверное, постигнет возмездие, а она в богатстве и чести проведет остаток своей жизни. Но не об этом она мечтала — сердце ее было с Кристофером; без него все прочее не имело смысла. Где-то он сейчас? Если то, что рассказал Джекоб, было верно, он пережил много опасностей, но еще недавно был жив и здоров. Однако в те времена смерть настигала человека внезапно, поражая его молнией из неожиданно собравшихся туч или даже с ясного неба, — так что кто мог сказать наверное? Кроме того, он думал, что ее нет в живых, и потому, быть может, не старался беречь себя или же — самая ужасная мысль — взял в жены другую, что было бы вполне естественно. О, в таком случае…

В это самое мгновение шум какой-то перебранки вернул ее к действительности; и, подняв глаза, она убедилась, что Томас Болл вовлекает их в неприятность. Какой-то толстый неотесанный парень с огненно-красным бугристым носом, несколько подвыпивший, забавлялся тем, что поднимал на смех деревенский облик и рыжие волосы Томаса, громко спрашивая, не пользуются ли им в качестве пугала на его родных полях.

Сперва Томас довольно спокойно переносил эти насмешки, задав со своей стороны другой вопрос: не помогает ли нос толстого парня лондонским хозяйкам зажигать огонь в печи? Тот, заметив, что над ним потешаются больше, чем над Томасом, указал своим приятелям на ребенка, которого Сайсели держала на руках, и спросил: не кажется ли им, что он вылитый папаша? Тут вся ярость Томаса прорвалась наружу, хотя шутка была глупая и безобидная.

— Ах ты, паршивый лондонский подонок! — вскричал он. — Вот я покажу тебе, как оскорблять леди Харфлит мерзкими шуточками! — И, протянув свой огромный кулак, он, словно железными клещами, вцепился в багровый нос своего недруга и принялся крутить его, пока пьянчуга не завопил от боли. Тут сбежалась стража и Томаса едва не схватили за нарушение мира в королевском дворце. И он, наверное, был бы задержан, несмотря на все, что Джекоб Смит делал для его вызволения, если бы в то же мгновение не появился человек, при виде которого вся собравшаяся во дворе толпа расступилась с низкими поклонами, человек средних лет с умным, проницательным лицом. На нем было богатое платье, отороченный мехом бархатный плащ и такой же берет.

Сайсели сразу же распознала в нем Кромуэла, самого могущественного в Англии, после короля, вельможу, и старалась хорошенько запомнить его, прекрасно понимая, что в руках Кромуэла и ее судьба, и судьба ее сына. Она отметила и узкий, маленький, как у женщины, рот, и маленькие карие глазки, посаженные близко друг к другу и окруженные тонкими морщинками, что придавало им хитрое выражение, и, отметив все это, испугалась: перед ней был человек, который сейчас, по всей видимости, мог считаться ее другом, но если бы ему случилось оказаться врагом — а ведь однажды его уже подкупили, чтобы он стал врагом ее отца, — он проявил бы к ней не больше жалости, чем паук к мухе.

И в этом она была права, ибо Кромуэл высосал уже немало мух, запутавшихся в расставленной им паутине; находясь в самом расцвете могущества и славы, он забывал об участи своего учителя, кардинала Уолси[699], в свое время еще более жадного паука.

— Что тут происходит? — резким голосом спросил Кромуэл. — Нашли место, где поднимать суматоху, — прямо под окнами его королевской милости!

А, это вы, мастер Смит? В чем дело?

— Милорд, — с поклоном ответил Джекоб, — это слуга леди Харфлит, но он не виноват. Вот этот толстый негодяй оскорбил ее, а слуга Болл, человек вспыльчивый, вцепился ему в нос.

— Вижу, что вцепился. Смотрите, он сейчас оторвет ему этот самый нос. Дружище Болл, отпусти своего противника, не то в руке у тебя останется предмет, совершенно тебе не нужный. Стража, заберите-ка этот пивной бочонок и минут пять подержите его голову под насосом, чтобы он протрезвел, а если он после этого очнется, набейте ему колодки. Ты молчи, ни слова, это тебе поделом. Мастер Смит, следуйте за мною со своими спутниками.

Толпа снова расступилась; они пошли за Кромуэлом к боковой двери, которая находилась тут же, и очутились в маленьком помещении, где никого не было, кроме них и Кромуэла. Там он остановился и, обернувшись, стал внимательно разглядывать их, особенно же Сайсели.

— Полагаю, мастер Смит, — сказал он, указывая на Болла, вытиравшего себе руки поднятыми с полу тростниковыми метелками, — это и есть тот самый человек, который, как вы мне говорили, разыгрывал в Блосхолме черта. Я вишу, что он и дурака свалять способен: еще минута, поднялась бы всеобщая суматоха, и вы, может быть, на много месяцев упустили бы случай увидеть его королевскую милость, ибо король решил завтра утром выехать из Лондона на север, хотя, правда, к утру он еще может изменить свое решение. Мятеж его сильно беспокоит, и, не обещай вы ему заем — а займы сейчас очень нужны, — весьма мало надежды было бы добиться дли вас аудиенции. Ну, а теперь медлить нельзя, и будьте осторожны, не рассердите короля — нынче он крайне раздражителен. По правде сказать, если бы не королева, которая сейчас с ним и которой захотелось увидеть леди Харфлит, едва не сожженную за колдовство, вам пришлось бы ждать более подходящего времени, а оно, чего доброго, и вовсе не наступилобы. Стойте! Что это у тебя в большом мешке, Болл?

— Чертово облаченье, если угодно вашей милости.

— В Лондоне многие носят чертово облаченье. Что ж, тащи его с собой; может быть, его величество посмеется; я бы тебе дал за это червонец, мне и то надоели проклятья и разносы и, — добавил он с кислой усмешкой, — даже тумаки. А теперь идемте, вы предстанете перед лицом короля; говорите только тогда, когда он к вам обратится, и не осмеливайтесь возражать, если он на вас и напустится.

Выйдя из этой комнаты, они пошли по коридору и очутились у другой двери, где двое часовых подозрительно посмотрели на Болла и его мешок, но Кромуэл что-то сказал им, и они пропустили их в просторную комнату с камином, в котором пылал огонь. В противоположном конце ее стоял высокий, надменного вида человек с плоским, жестоким лицом (которое Томас Болл сравнивал впоследствии с бычьей мордой), в богатом одеянии из темной материи и в бархатном берете. В руках он держал свиток пергамента, а против него, по другую сторону дубового стола сидел чиновник, весь в черном, и что-то писал тоже на пергаменте; кругом, на столе и на полу валялось еще много таких же пергаментных свитков.

— Негодяй! — кричал король. — Они догадались, что то был он, — ты неверно подсчитал эти цифры. И горькая же моя доля, что служат мне одни дураки!

— Прошу прощения у вашей милости, — дрожащим голосом произнес секретарь, — я их трижды проверял.

— И ты еще смеешь возражать, лживый стряпчий! — снова загремел король. — Говорю тебе, они не могут быть верными — здесь на тысячу сто фунтов меньше, чем мне было обещано. Куда девались эти тысяча сто фунтов?

Не ты ли их присвоил, ворюга?

— Я присвоил, я? О ваша милость!

— А почему нет? И почище тебя люди крадут. Только ты ведь болван — ума у тебя не хватит. Попроси лорда Кромуэла дать тебе несколько уроков.

Его-то обучали лучшие учителя, да к тому же и сам он из купцов. Убирайся ты вон и забирай свою писанину.

Несчастный чиновник поспешил подчиниться этому приказу. Наскоро собрав пергаменты, он откланялся разгневанному монарху. Но у двери, когда между ним и королем образовалось расстояние футов в двенадцать, он обернулся.

— Всемилостивейший государь, — снова начал он, — итог подсчитан верно. Честью клянусь: я, как верующий христианин, могу прямо смотреть в лицо вашему величеству, и в глазах у меня будет одна лишь правда…

На столе стояла массивная чернильница из бараньего рога, оправленная в серебро. Генрих схватил ее и изо всех сил швырнул в чиновника. Нацелился он отлично, ибо тяжелый рог угодил злополучному писцу прямо в нос, залил ему лицо чернилами, а его самого сбил с ног.

— Теперь у тебя в глазах будет еще кое-что, кроме правды! — крикнул король. — Поднимайся, покуда за чернильницей не последовал стул.

Две дамы, которые стояли у камина и разговаривали, не обращая внимания на эту грубую сцену, так как, по-видимому, привыкли к подобным вещам, взглянули на чиновника, засмеялись и продолжали свою беседу. Кромуэл улыбнулся и пожал плечами. И вдруг среди наступившего затем молчания раздался громкий голос Томаса Болла, с разинутым ртом наблюдавшего за происходящим:

— Вот это удар, так удар! Я сам бы не метнул лучше!

— Молчи, дурень, — прошипела Эмлин.

— Кто говорил? — спросил король, бросив быстрый взгляд в их сторону. — Прошу прощения, государь, это я, Томас Болл.

— Томас Болл! А умеешь ты метать камень из пращи, Томас Болл, кто бы ты там ни был?

— Так точно, государь, но, наверное, не лучше вас; замечательный был удар!

— Томас Болл, ты прав. Принимая во внимание спешку и неудобство снаряда, удар был превосходный. Пусть этот негодяй поднимется с пола, и я ставлю золотой нобль[700] против медного гвоздя, что на таком же расстоянии ты метче не ударишь. Как, этот парень скрылся? Может быть, испробовать на милорде Кромуэле? Нет, сейчас не до забав. Какое у тебя ко мне дело, Томас Болл и кто эти женщины?

Тут Кромуэл вышел вперед и с раболепными жестами стал что-то тихим голосом объяснять королю. Тем временем обеих дам внезапно заинтересовала Сайсели, и одна из них, бледная, но красивая женщина в роскошном одеянии, подошла к пей.

— Вы и есть леди Харфлит, о которой мы уже слышали, та самая, что едва не была сожжена, как ведьма? Да? А это ваш ребёнок? О, какой прелестный! Держу пари, что мальчик. Ну, поди ко мне, ангелочек, и впоследствии ты сможешь рассказывать, что тебя нянчила королева.

С этими словами она протянула руки.

По счастью, ребёнок не спал, и его привлек ласковый голос королевы или же, может быть, блеск драгоценных каменьев ее ожерелья. Во всяком случае, он тоже протянул к ней ручонки и охотно прильнул к ее груди. Джейн Сеймур — ибо это была она — принялась ласкать его, а затем в сопровождении своей фрейлины подошла к королю.

— Взгляните, Гарри, взгляните, какой прелестный мальчуган и как он меня полюбил. Послал бы нам бог такого сынка!

Король посмотрел на мальчика и сказал:

— Да, неплохо было бы. Это уж твоя забота, Джейн. Понянчи, понянчи его; может быть, пол ребенка передается. И я и вся Англия ждем не дождемся, когда у тебя наступят роды, дорогая моя. Что вы такое говорили, Кромуэл?

Могущественный министр продолжал объяснять, пока королю не надоело слушать его и он не позвал:

— Подойдите сюда, мастер Смит.

Джекоб приблизился, отвесил поклон и молча вытянулся перед королем.

— Итак, мастер Смит, лорд Кромуэл говорит, что, ежели я подпишу эти бумаги, вы, по поручению леди Харфлит, дадите мне взаймы без процентов тысячу фунтов, в которых я в настоящее время нуждаюсь. Так где же эта тысяча фунтов? Обещаний мне не надо, даже от вас, мастер Смит, хотя известно, что вы свое слово держите.

Джекоб сунул руку под свой камзол, извлек из многочисленных внутренних карманов мешочки с золотыми монетами и разложил их в ряд на столе.

— Вот она, ваша милость, — спокойно сказал он. — Если вам угодно, золото можно взвесить и сосчитать.

— Клянусь богом! Пожалуй, пусть уж оно лучше останется здесь у меня: не ровен час, с вами на обратном пути что-нибудь приключится, мастер Смит. Чего доброго, упадете в Темзу и утонете.

— Ваша милость изволите говорить правду; пергаменты нести куда легче, даже если, — добавил он многозначительно, — на них стоит подпись вашего величества.

— Я не могу ничего подписать, — нерешительно заметил король. — Все чернила пролились.

Джекоб достал маленькую роговую чернильницу, которая, как у большинства купцов того времени, подвешена была у него к поясу, вынул втулочку и с поклоном поставил на стол.

— Вы и правда деловой человек, мастер Смит, слишком уж деловой для меня, простого короля. Вы так ко всему подготовились, что мне, наоборот, хочется помедлить. Может быть, нам лучше встретиться после, когда я буду посвободнее.

Джекоб снова поклонился и, протянув руку, медленным движением приподнял первый мешочек с золотом, словно собирался вновь спрятать его в карман.

— Кромуэл, подите-ка сюда, — произнес король, после чего Джекоб, словно по рассеянности, опять положил мешочек на стол. — Перечислите еще раз все пункты этого дела, Кромуэл.

— Государь, леди Харфлит жалуется на испанца Мэлдона, настоятеля Блосхолмского монастыря, который, по всем данным, умертвил ее отца, сэра Джона Фотрела, и ее супруга, сэра Кристофера Харфлита, хотя прошел слух, будто последнему удалось вырваться из его когтей и он в настоящее время находится в Испании. Еще: означенный аббат захватил земли, которые присутствующая здесь госпожа Сайсели должна была унаследовать от отца, и она ходатайствует о том, чтобы они были ей возвращены.

— Клянусь страстями господними, правосудие над Мэлдоном мы совершим и даром, если только сможем, — ответил король, хватив своим мощным кулаком по столу. — Незачем терять время на перечисление обид, которые он нанес леди Харфлит. Это ведь тот же самый негодяй испанец Мэлдон, который заварил нам чертову кашу на севере. Ладно, он сварится в своем же собственном котле, мы тоже можем предъявить ему порядочный счет. Что еще? — Леди Харфлит, урожденной Сайсели Фотрел, необходимо официальное признание законности ее брака с Кристофером Харфлитом. Бракосочетание было, без сомнения, совершено по закону, хотя аббат оспаривает его в своих личных интересах. Есть также ходатайство о денежном возмещении за гибель тех людей, которые пали в то время, когда означенный аббат напал на дом упомянутого Кристофера Харфлита и сжег его.

— Это было бы легче всего сделать, если бы сам Мэлдон тоже пал, но я согласен. Что еще?

— Обещание вашей милости, что к леди Харфлит отойдут земли Блосхолмского аббатства и Блосхолмской женской обители в качестве компенсации за данную агентом Сайсели Харфлит, Джекобом Смитом, взаймы вашему величеству тысячу фунтов.

— Требование немалое, милорд. Эти земли оценены?

— Так точно, государь, вашим комиссаром, каковой доложил, что стоимость их, то есть обрабатываемой земли вместе с лесными угодьями, не достигает тысячи фунтов золотом.

— Наш комиссар? Гроша медного не стоит его оценка; нет сомнения, что он подкуплен. Однако, вернув долг, мы сможем получить обратно земли. Кроме того, эта госпожа Харфлит и ее супруг тяжко потерпели от руки Мэлдона и от его вооруженных бандитов, так что я и тут готов согласиться. Ну, а теперь все? Я устал от всех этих разговоров.

— Еще одно только, ваша милость, — поспешно добавил Кромуэл, ибо Генрих уже поднялся, чтобы идти. — Госпожа Сайсели Харфлит, ее служанка Эмлин Стоуэр и одна старая полусумасшедшая монахиня были осуждены за колдовство церковным трибуналом, членом которого являлся аббат Мэлдон, по жалобе этого же самого аббата на то, что они околдовали его самого и его владения.

— Значит, он был и истцом и судьей в одном лице?

— Точно так, ваша милость. Хотя приговор не был утвержден королем, их возвели на костер, так что означенный Мэлдон тем самым присвоил себе прерогативы короны. Однако ваш комиссар Ли подоспел вовремя и освободил их, хоти и не без борьбы — оказались раненые и убитые. И теперь все три обвиняемые смиренно умоляют о даровании им вашим величеством монаршего прощения за их участие в человекоубийстве, если такое участие было; о том же молит и присутствующий здесь Томас Болл, по всей видимости и совершивший эти убийства…

— Вполне этому верю, — проворчал король.

— Ходатайствуют они также о признании суда над ними и приговора незаконными, а их самих не виновными в том, за что они были осуждены.

— Невиновными! — вскричал Генрих, который, потеряв терпение, придрался к последнему пункту. — Откуда же мы знаем, что они не были виновны, хотя правду сказать, если госпожа Харфлит ведьма, то уж, наверно, самая хорошенькая из всех, которых мы видели и о которых слыхали. Вы, Кромуэл, как всегда, требуете непомерно много.

— Умоляю вашу милость еще о минуточке терпения. Здесь имеется человек, который может доказать их невиновность: вот этот рыжеволосый Болл.

— Как? Тот, что похвалил наш удар? Хорошо, Болл: раз уж ты такой удалец, мы тебя выслушаем. Доказывай, но покороче.

— Теперь все пропало, — шепнула Эмлин Сайсели. — Болван Томас наверняка посадит нас в лужу.

— Ваша милость, — произнес Томас своим мощным голосом. — Повинуюсь вам и скажу лишь три слова: чертом был я.

— Черта с два ты им был! Как тебя понимать?

— Ваша милость, в Блосхолме пошаливала нечистая сила, а шалости-то были мои.

— А как же иначе, раз ты там жил?

— Сейчас я покажу вашей милости. — И, без лишних слов, к величайшему ужасу Сайсели, Томас высыпал из мешка все предметы своего адского облачения и принялся одеваться. Так как в этом деле он хорошо напрактиковался, не прошло и минуты, как на нем уже была устрашающая маска вместе с рогами и шкурой козла вдовы Джонсон, в руке он вертел трехзубую острогу с укороченной рукояткой. В этом одеянии он принялся выделывать разные штуки перед изумленными королем и королевой, помахивая хвостом, в котором продета была проволока, и стуча копытами по полу.

— О, отличный черт! Замечательный черт! — вскричал его величество, хлопая в ладоши. — Повстречайся ты мне, я бы пустился наутек, что твой заяц. Слушай, Джен, загляни-ка в ту дверь и скажи мне, что за народ там собрался.

Королева повиновалась и, вернувшись, сказала:

— Там дожидаются аудиенции епископ со священником, но какой, не разобрала — становится темно, — и с капелланом, а также всякие лорды королевского Совета.

— Прекрасно. Испытаем на них черта — они же мастера укрощать дьявола. Друг сатана, подойди к этой двери, незаметно проскользни в нее, а там бросайся в самую толпу, кричи и гони их сюда, так чтобы мы увидели, у кого из них хватит храбрости усмирить тебя. Понял, Вельзевул?

Томас кивнул своими рогами и исчез бесшумно, как кошка.

— Теперь откройте двери и становитесь все на одну сторону.

Кромуэл повиновался, и долго ждать не пришлось. Из соседней залы донесся ужасающий многоголосый вопль, затем в комнату через открытую дверь ворвался задыхающийся епископ, за ним лорды, капелланы, секретари и, наконец, священник; толстый, запутавшийся в своем облачении, он не мог так быстро бежать, хотя за его спиной скакал и завывал сам сатана. Все они никакого внимания не обратили на его королевское величество или на кого-либо другого: мчась через комнату к противоположной двери, они думали только о том, как бы поскорее улепетнуть.

— Замечательно, великолепно! — гремел король, трясясь от хохота. — Коли их вилами, черт, коли!

И Болл, получив королевский приказ, усердствовал вовсю.

В полминуты все было кончено. Толпа налетела и пронеслась, только Том в своем устрашающем одеянии стоял, склонившись перед королем.

— Спасибо, Томас Болл, — вскричал тот, — ты насмешил меня так, как я уже много лет не смеялся! Понятно, что твою хозяйку осудили как ведьму. А теперь, — добавил он другим тоном, — довольно шутовства. Вы, Кромуэл, разыщите кого-нибудь из этих болванов и растолкуйте, в чем дело, пока по всему дворцу не пошли россказни. Джен, перестань хохотать, всему свое время. Подойдите, леди Харфлит: мне надо с вами поговорить.

Сайсели приблизилась и низко присела перед королем, оставив уснувшего ребенка на руках у королевы, ибо та, видимо, и не думала с ним расставаться.

— Вы требуете от нас многого, — внезапно произнес он, испытующе глядя на нее, — и полагаетесь, несомненно, или на то, что обиды, вам причиненные, велики, или на свою привлекательную внешность, или и на то и на другое вместе. Что ж, все это, быть может, трогает королей больше, чем кого-либо другого. К тому же я знал старого сэра Джона, вашего батюшку: он был честный и храбрый человек, отлично дрался при Флоддене[701]. Да и молодой Харфлит, ваш супруг, если он еще жив, с честью носит имя своих предков. Вдобавок недруг ваш, Мэлдон, является также и нашим врагом — чужеземная змея, предатель, из тех, кого вся Англия ненавидит, потому что они хотят видеть ее под пятой Испании. Так вот, госпожа Харфлит, наверное, выйдя от нас, вы разнесете повсюду странные рассказы о короле Гарри[702] и его повадках. Вы станете говорить, что он валяет дурака, швыряет в своих слуг чернильницами, приходя в гнев (видит бог, у него для этого часто бывают основания), и натравливает на своих епископов ряженых чертей (а почему бы и нет, когда мир полон остолопов?). Вы также скажете, что он действует по указке своих министров и подписывает все, что ему подсовывают, не особенно заботясь о том, чтобы выяснить, где там правда, а где ложь. Что ж, такова участь властителей, ибо даже у них лишь одна голова и ровно столько времени, сколько отпущено одному человеку, ибо они вынуждены доверяться слугам, пока те не превращаются в господ, и тогда остается только одно, — тут лицо его приняло свирепое выражение, — уничтожать их и заводить других, еще хуже. Новые слуги, новые жены, — при этих словах он взглянул на Джен, которая не слушала, — новые друзья, причем и те, и другие, и третьи изменяют, новые враги, а под конец итог всему подводит старуха смерть. Такова была участь всех владык мира, начиная с царя Давида, и так, я думаю, всегда будет.

Он замолк и ненадолго погрузился в мрачное раздумье, затем поднял глаза и продолжал:

— Не знаю, зачем я говорю все это такому ребенку, как вы. Впрочем, вы ведь, несмотря на свою молодость, хлебнули горя, и на душе у вас не легко. Да, да, о вас и о вашем деле я слышал больше, чем вы предполагаете, и память у меня хорошая — это уж моя особенность. Госпожа Харфлит, вы на самом деле богаче, чем признались, по данному вам совету, и, повторяю, просите меня о многом. Правосудие государи творить обязаны, и вы его получите. Но обширные земли аббатства и земли Блосхолмской обители, которые вы хотели бы вернуть вашим приятельницам монашкам, общее прощение тем, кто, вступившись за вас, пролил кровь, отмена без соблюдения законной формы приговора, вынесенного правомочным трибуналом, хотя бы даже этот приговор и был неправильным, — все это за один лишь заем ничтожной суммы — тысячи фунтов? Вы хорошо соблюдаете свою выгоду, леди Харфлит; мощно подумать, что отцом вашим был какой-нибудь барышник, а не суровый Джон Фотрел, так ловко вы торгуетесь со своим королем, когда он в нужде.

— Государь, государь, — прервала его вконец смущенная Сайсели, — у меня больше ничего нет; земли мои разорил аббат Мэлдон, дом моего мужа сожжен его солдатами, а целый годовой доход с моего имущества, если я его все-таки получу, обещан…

— Кому?

Она колебалась.

— Кому? — загремел он. — Отвечайте, сударыня.

— Комиссару вашего королевского величества, доктору Ли.

— А, так я и думал, хотя, рассказывая о вас, гнусный мошенник об этом умолчал.

— Драгоценности, доставшиеся мне от матери, заложены за ту самую тысячу фунтов, а больше у меня нет.

— Очевидная ложь, госпожа Харфлит, ибо чем же вы платили Кромуэлу? Даром он вас сюда не привел бы.

— О государь, государь, — вскричала Сайсели, падая на колени, — не требуйте от беспомощной женщины, чтобы она предала тех, кто помог ей в ее правом деле и в самой горькой нужде! Я сказала, что у меня ничего нет, разве что эти драгоценности стоят дороже, чем мне самой известно.

— Верю, госпожа Харфлит. Хорошо мы все вас обчистили — не так ли? Но, может быть, в конце-то концов вы в проигрыше не останетесь. Ну, а мастер Смит работает ведь не за одно только спасибо?

— Государь, — сказал Джекоб, — это правда; я подражаю своим господам.

Драгоценности этой леди у меня в закладе, и я надеюсь кое-что заработать. Однако, ваше величество, среди них имеется розовая жемчужина редкой красоты, и, может быть, королеве было бы приятно носить ее. Вот она. — И он положил жемчужину на стол.

— О, какая прелесть! — сказала Джен. — Никогда еще я ничего подобного не видела.

— В таком случае рассматривай получше, женушка, ибо ты видишь ее в последний раз. Когда нам нечем платить своим солдатам, чтобы удерживать на голове корону и охранять свободу Англии от испанцев и римского папы, не время дарить тебе каменья, которых я не купил. Возьмите эту драгоценность, мастер Смит, и продайте ее за ту сумму, которую можно будет выручить у евреев; сумму же эту добавьте к полученной мной тысяче фунтов, удержав в свою пользу одну десятую за труды. Итак, госпожа Харфлит, вы купили благоволение короля, и это святая правда, ибо, в отличие от многих других, я никогда не лгу. А, вот и Кромуэл. Милорд, вы не торопились.

— Ваша светлость, тот священник едва не помешался от страха и воображает, что попал в ад; мне пришлось обождать, пока не явился врач.

— Теперь, когда вы ушли, он наверняка почувствует себя лучше. Бедняга, если ряженый черт так напугал его, что он будет делать, когда ему придется иметь дело с настоящими? Так вот, Кромуэл, я обдумал это дело и подпишу ваши бумаги, все до единой. Госпожа Харфлит рассказала мне, как вы постарались для нее, и притом задаром. Я очень доволен, Кромуэл, потому что порою удивлялся — как это вы богатеете, подобно вашему учителю Уолси? А он-то брал взятки, Кромуэл!

— Государь, — ответил тот тихим голосом, — с миледи поступили жестоко, и это вызвало во мне жалость!..

— Так же как и в нас, причем мы разбогатели на тысячу фунтов и на стоимость одной жемчужины. Ну как, все пять документов подписаны? Возьмите их, мастер Смит, поскольку леди Харфлит ваша клиентка, и тщательно проверьте сегодня вечером. Если окажется какая-нибудь ошибка или упущение, даю вам свое королевское слово — все будет исправлено. Вот наш приказ — заметьте себе, Кромуэл, когда наступит момент осуществить на деле все, о чем здесь идет речь касательно прощений, пожалований и восстановлений в правах, — осуществлено это должно быть незамедлительно.

Под бумагами вы и свою подпись поставьте здесь же, при мне. Никаких поборов ни в открытую, ни тайно никому больше не дозволяется изымать ни с леди Харфлит, каковую отныне, в знак особой нашей милости, мы жалуем и именуем владетельницей Блосхолма, ни с ее супруга или сына. Комиссар Ли обязан под соответственную расписку внести в нашу казну всю сумму или суммы, которые могла ему посулить указанная госпожа Харфлит. Запишите все это, милорд Кромуэл, и проследите за тем, чтобы слово мое было выполнено, я с вас спрошу.

Вельможа поспешно повиновался, ибо во взгляде короля он прочел нечто, нагнавшее на него страх. Королева же, увидев, как вожделенная жемчужина исчезла в кармане Джекоба, вернула ребенка Сайсели и, не сказав королю на прощанье ни слова и даже не поклонившись, вышла в сопровождении своей фрейлины из комнаты и хлопнула за собой дверью.

— Ее милость гневается из-за того, что эта жемчужина, ваша жемчужина, леди Харфлит, ей не досталась, — сказал Генрих, добавив с сердитым ворчанием: — Клянусь богом! Как смеет она куражиться надо мною, когда я весь поглощен куда более важными делами! Ого, Джен Сеймур нынче королева и желает, чтобы об этом знал весь свет. Ну, а что превращает женщину в королеву? Прихоть короля и золотая корона на голове, а корону может снять та же рука, которая надела ее, да еще с головой и всем прочим в придачу, если так просто не снимется. И где тогда королева? Чума на всех баб и на все, что заставляет нас к ним тянуться! Госпожа Харфлит, вы, надеюсь, со своим супругом так обращаться не станете? Вы ведь никогда не были при дворе иначе я бы вас помнил. Что ж, может быть, так для вас лучше, и именно потому-то вы и остались милой и кроткой.

— Если я кротка, государь, то этому научило меня горе; я ведь много страдала и даже теперь еще не знаю, жена я или вдова, а с мужем прожила всего одну неделю.

— Вдова? Если вы овдовели, то приходите ко мне, и я найду вам супруга еще познатнее вашего. С такой внешностью и состоянием, как у вас, это будет нетрудно. Ну, не плачьте, я верю, что этот счастливец жив и возвратится порадовать вас и послужить своему королю. И, во всяком случае, надеюсь, что он не станет орудием Испании и папистским интриганом.

— Если бог даст, он будет так же верно служить вашей милости, как служил мой убитый отец.

— Мы знаем это, леди. Вы когда-нибудь кончите марать бумагу, Кромуэл? Предстоит еще заседание совета, а потом надо поужинать и сказать на сон грядущий два слова ее милости. Ты, Томас Болл, не дурак и умеешь держать в руке меч. Посоветуй-ка: идти мне самому на север усмирить мятежников или оставаться здесь и поручить это дело другим?

— Оставайтесь здесь, ваша милость, — поспешил ответить Томас. — Между Уошем и Хомбером местность зимою дикая, стрелы там летают, как утки в ночи, и никому не ведомо, откуда они пущены. К тому же милость ваша тяжеловаты для верховой езды по лесам и болотам, а случись беда, в Испании и Риме, а то и поближе многие обрадуются; и кто будет править Англией, когда на престол сядет девочка?[703] — С этими словами он многозначительно уставился на спину Кромуэла.

— Наконец-то я из уст рыжего мужика услышал правду, — пробормотал король, тоже взглянув на невозмутимого Кромуэла, который продолжал писать, прикинувшись глухим либо действительно ничего не слыша. — Томас Болл, я сказал, что ты не дурак, хотя многие и считали тебя таковым. Может быть, ты хотел бы чего-нибудь попросить в награду за свой совет — только не денег, у нас их нет.

— Так точно, государь; освободите меня от обетов, которые я дал как батрак Блосхолмского аббатства, и разрешите мне вступить в брак.

— В брак? А с кем?

— С ней, государь. — И он указал на Эмлин.

— Что? С другой красивой ведьмой? Ты разве не видишь, что она с норовом? Молчи, молчи, баба, это по лицу твоему видно. Хорошо, получай свою свободу и ее в придачу, но почему, Томас Болл, ты не попросил чего-нибудь другого, раз представился случай? Я был о тебе лучшего мнения. Но ты оказался не умнее всех прочих. Прощай, дурачина Томас, прощайте и вы, прекрасная леди Блосхолма.

Глава 16

ГОЛОС В ЛЕСУ
После того как к документам была приложена печать, все четверо благополучно возвратились домой, в Чипсайд, в сопровождении трех солдат, которых им дали для охраны.

— Ну как, хорошо было сделано, хорошо? — спросил Джекоб, потирая руки.

— Кажется, да, мастер Смит, — ответила Сайсели. — Благодаря вам, разумеется, если все, что сказал король, действительно стоит в документах. — Там все в полном порядке, — сказал Джекоб. — Знайте, что я сам с помощью стряпчего и трех писцов составил их сегодня в канцелярии лорда Кромуэла; и уверяю вас, я не стеснялся. Мы основательно поработали, даже обедать не пошли, вот почему я и опоздал на десять минут, за что мне так досталось от Эмлин. Однако я опять перечту документы, и, если хоть что-нибудь опущено, мы выправим, хотя вообще это те самые пергаменты, — я на них поставил никому не заметные знаки.

— Нет, нет, — возразила Сайсели, — пусть остается как есть. Может, изменится настроение его милости или же королевы из-за этой жемчужины.

— Ах, жемчужина! Жалко мне было расставаться с такой красивой жемчужиной. Но ничего не поделаешь, придется ее продать, а деньги пойдут королю — этого требует честь. А если бы я отказал, кто знает, как обернулось бы дело? Да, надо бога благодарить: хоть мы и пожертвовали большей частью ваших драгоценностей, зато нам достались земли аббатства и кое-что другое. Ничто не забыто. С Болла сняли рясу, и он может жениться; кузина Стоуэр получила мужа.

До этого момента Эмлин, ко всеобщему удивлению, молчала. Но тут ее словно прорвало.

— Что я, скотина, чтобы меня отдавать по приказу короля этому человеку? — вскричала она, указывая пальцем на Болла, стоявшего в углу комнаты. — Кто дал тебе право, Томас, свататься ко мне?

— Раз уж ты спрашиваешь Эмлин, так я отвечу: ты сама. Один раз, много лет назад, — у речки на лугу, а второй — недавно в часовне Блосхолмской обители, перед тем как я стал разыгрывать черта.

— Разыгрывать черта! Да, ты и меня здорово разыграл. Битый час, а то и больше я стояла перед лицом короля и словечка не смогла вымолвить, в то время как все кругом разговаривали, а под конец дождалась, что его милость назвал меня бабой с норовом, а тебя дураком за то, что ты хочешь на мне жениться. О, если мы и поженимся, я уж постараюсь доказать тебе, что он был прав.

— Коли так, Эмлин, то, пожалуй, нам с тобой, так долго жившим в разлуке, лучше и не сходиться, — спокойно ответил Томас. — Но не понимаю, почему ты разъярилась: из-за того, что тебе пришлось в течение какого-то часа придержать свой язык на привязи, или из-за того, что я по-благородному попросил тебя в жены? Я как мог поработал для тебя и твоей госпожи, не щадя себя, и дело не так уж плохо обернулось: мы от всего очистились и твердо стоим на пути к миру и благоденствию. Если ты недовольна, значит, король прав: я последний дурак, и потому — до свидания, не стану больше докучать тебе ни в радости, ни в беде. Мне дано разрешение жениться, и я найду других женщин на белом свете, если захочу. — И червяк взъерепенится, если на него наступишь, — как бы про себя произнес Джекоб.

Эмлин же разразилась слезами.

Сайсели подбежала утешать ее, а Болл сделал вид, будто собирается уходить. В это мгновение с улицы постучали в дверь и раздался чей-то голос:

— Именем короля! Именем короля, отворите!

— Это комиссар Ли, — сказал Томас. — У него я и научился этому возгласу, очень полезному в тяжелую минуту, как, наверно, кое-кто из вас помнит.

Эмлин отерла рукавом слезы, Сайсели села, а Джекоб рассовал пергаменты по карманам, после чего в комнату ворвался комиссар, которому кто-то открыл.

— Что я слышу? — закричал он, обращаясь к Сайсели. Лицо его побагровело, как мясистые наросты на голове и шее рассерженного индюка. — Вы, оказывается, действовали за моей спиной; оклеветали меня перед его королевской милостью, и он назвал меня негодяем и вором и велел мне внести в казну все, что я должен от вас получить! Какая неблагодарность! Напрасно спасал я вас от костра, раз вы меня так опозорили.

— Вы столько пылу и жару принесли в мой убогий дом, учёнейший доктор, что теперь-то мы, пожалуй, действительно сгорим, — успокоительным тоном произнес Джекоб. — Леди Харфлит сказала лишь то, что вынудил ее сказать его величество; я присутствовал при этом и могу подтвердить. К тому же вы повсюду так много набрали, что вам ничего не стоит уделить какую-то малость казне. Ну, ну, выпейте кубок вина и успокойтесь.

Однако доктор Ли, который и без того уже осушил немало кубков вина, не в состоянии был успокоиться. Он принялся поносить всех присутствующих одного за другим, но особенно досталось Эмлин, которую он объявил главной виновницей всех своих бед; под конец он даже обозвал ее очень уж плохим словом. Тогда вперед выступил Томас Болл, до этого момента безмолвно стоявший в стороне, и схватил его за шиворот.

— Именем короля! — сказал он. — Нет, нет, теперь не взыщите, это ведь ваш возглас, и вы сами дали мне право действовать с его помощью. — С этими словами Томас хватил доктора Ли головой о дверную притолоку. — Именем короля, вон отсюда! — и он дал ему такого пинка, какого королевский комиссар дотоле еще не получал и от которого кубарем покатился к входной двери. — В третий раз именем короля! — и тут он вышвырнул доктора Ли во двор. — Убирайтесь и запомните, что если я еще раз увижу вашу дурацкую рощу, то именем короля сверну вам шею.

Таким образом ревизор Ли навсегда скрылся с глаз Сайсели, хотя в положенное время она уплатила ему сумму, равную годовому доходу с ее имущества, не поинтересовавшись, впрочем, узнать, кто этими деньгами воспользовался.

— Томас, — сказала Эмлин, когда Болл вернулся к ним, еще улыбаясь при мысли о славном прощальном ударе, — король был прав: я временами бываю норовиста, и это не плохо, так как не раз помогало мне. Забудь все, и я тоже забуду. — С этими словами она подала ему руку, которую он поцеловал, а затем пошла позаботиться об ужине.

Когда они ели, притом с большой охотой, ибо сильно проголодались, снова раздался стук в дверь.

— Пойди, Томас, — сказал Джекоб, — и скажи, что мы сегодня никого не принимаем.

Томас пошел открывать, и они услышали, как он с кем-то разговаривает. Вскоре, однако, он вернулся, а за ним шел человек, закутанный в плащ.

— Пришел посетитель, которому и не смею отказать, — сказал Томас, и все встали, вообразив ни с того ни с сего, что это сам король, а не человек в то время почти столь же могущественный, — лорд Кромуэл.

— Простите меня, — сказал Кромуэл, кланяясь с обычной своей учтивостью, — и, если на то будет ваша милость, разрешите мне сесть вместе с вами за стол и перекусить чего-нибудь; я в этом очень нуждаюсь, так как сегодня крепко поработал.

Он сел к столу, ел и пил, благодушно беседуя о том о сем, причем рассказал, что на заседании совета король изменил свое решение и не отправится на север усмирять мятежников, а пошлет герцога Норфолкского с другими лордами. По мнению Кромуэла, на короля повлияли очень запомнившиеся ему слова Томаса Болла. Кончив есть, он отодвинул кубок, тарелку, взглянул на хозяев и сказал:

— А теперь к делу. Миледи Харфлит, счастье вам нынче улыбнулось, ибо вы получили все, о чем просили, а это весьма удивительно, принимая во внимание, в каком настроении находился его королевская милость. Вдобавок должен вас поблагодарить за то, что вы не ответили на некий вопрос обо мне лично, хотя, говорят, король очень настаивал на ответе.

— Милорд, — сказала Сайсели, — вы же оказали мне большую услугу. Хотя, бог знает, как бы все обернулось, если бы он продолжал требовать ответа. Комиссар Ли не очень-то меня поблагодарил. — И она рассказала Кромуэлу об их недавнем госте и о том, как кончилось это посещение.

— Грубый и жадный человек, который теперь, без сомнения, будет для вас врагом, — ответил Кромуэл. — Впрочем, вы никак не могли поступить иначе — против рожна не попрешь. Во всяком случае, пока я нахожусь у власти, вашей верности не забуду, хотя, по правде говоря, миледи Блосхолм, держусь я на волоске[704], а подо мной — бездна, поглотившая уже немало людей и покрупнее меня. Поэтому — не стану отрицать — я и стараюсь отложить кое-что на черный день, пока могу, хоть и не знаю, удастся ли мне самому этим воспользоваться.

Он призадумался, а затем, вздохнув, продолжал:

— Времена сейчас смутные. Так что вы, хоть вам и обещано богатство, можете умереть нищей. Земли Блосхолмского аббатства, на которые вы получили нерушимую грамоту, еще не в руках короля, и он не может передать их вам. На севере поднялась великая буря, и, говорю это не для разглашения, ярость ее может смести Генриха с престола. Если это случится, вам надо будет скрыться в такие места, где вас никто не знает, ибо после того, что сегодня произошло, единственным вашим наследством будет тогда веревка. Кроме того, нынешняя королева, в противоположность покойной Анне, сочувствует церковникам[705] и, хоть она и делает вид, что не придает значения таким вещам, из-за жемчужины сердита на короля, а также и на вас как владелицу жемчужины. Не осталось ли у вас какой-нибудь драгоценной вещи, которую вы могли бы дать мне для передачи ей? Что же касается самой жемчужины — кстати, когда мастер Смит показывал мне другую такую же, он, помнится, клялся, что подобной нет в целом свете, — ее надо продать, согласно королевскому повелению. — И тут он не очень-то ласково взглянул на Джекоба.

Сайсели сказала Джекобу несколько слов; тот вышел и вскоре возвратился, держа в руках брошь с крупным алмазом, окруженным пятью небольшими рубинами.

— Примите это вместе с моей глубокой благодарностью, милорд, — произнесла Сайсели.

— Отлично, отлично. О, не бойтесь, королева получит брошь, — я сам в этом заинтересован не меньше вас. Вы мудро поступаете, леди Харфлит, когда даете заблаговременно. Но и у меня есть для вас подарок, который, может быть, придется вам больше по сердцу, чем драгоценные камни. Ваш супруг, Кристофер Харфлит, в сопровождении слуги, прибыл в Англию и сошел на берег где-то на севере, живой и невредимый.

— О милорд! — вскричала она. — Где же он сейчас?

— Увы! Конец моего сообщения не столь приятный, ибо, отправившись дальше, кажется из Гулля он был взят в плен мятежниками и заключен в Линкольне: он ведь знатного рода и они хотели бы завербовать его в свои ряды. Но, будучи человеком рассудительным и верным, он ухитрился переслать письмо командующему королевскими войсками, и сегодня вечером его доставили мне. Вот оно — узнаете почерк?

— Да, да, — с трудом выговорила Сайсели, не опуская глаз с клочка бумаги, покрытого каракулями, притом не очень грамотными, ибо Кристофер не отличался ученостью.

— Так я вам прочту его, а потом мы сделаем копию, и я заверю ее, чтобы вещественных доказательств у нас было больше.

«Командующему королевскими войсками под Линкольном.

Пишу, дабы вы, его королевская милость, министры короля и все прочие знали, что мы — Кристофер Харфлит, дворянин, и Джефри Стоукс, его слуга, — выехав из порта, в который прибыли из Испании, были захвачены вооруженными мятежниками, восставшими против короля, и доставлены в Линкольн. Эти люди хотели бы завербовать меня в свои ряды, так как род Харфлитов — сильный и знаменитый. Они грозились нас убить, и мы вынуждены были дать им какую-то присягу. Но мое письмо пусть явится доказательством, что я сделал это лишь с целью сохранить жизнь, а сердце у меня к ним не лежит, я верен королю и плохо понимаю, чего они хотят. Да и сама по себе жизнь мне не дорога, так как я потерял свою жену и свое достояние и все вообще. Но умирать не хочу, пока не отомстил злодею и убийце, блосхолмскому аббату, а потому стараюсь сохранить жизнь и убежать от них.

Слыхал я, что означенный аббат собрал большое войско и находится в пятидесяти милях отсюда. Молю бога, чтобы он не допустил меня снова попасть к аббату в когти, но ежели это случится, передайте королю, что Харфлит умер как человек верный»

Кристофер Харфлит.
Джефри Стоукс приложил палец.

— Милорд, — спросила Сайсели, — что же мне теперь делать, милорд?

— Ничего нельзя пока сделать, только надеяться на бога и на лучший исход. Не сомневаюсь, что ему удастся бежать, но, во всяком случае, его королевская милость завтра же утром увидит это письмо и, если окажется возможным, пошлет приказ помочь ему. Перепишите письмо, мастер Смит. Джекоб взял письмо и принялся быстро писать, а Кромуэл сидел и думал. — Слушайте, — произнес он наконец. — Вокруг Блосхолма мятежников нет, — все они перебрались на север. Имена Фотрел и Харфлит в Блосхолме хорошо известны. Не могли бы вы отправиться туда и набрать отряд добровольцев?

— Да, да, я могу это сделать, — вмешался Болл. — За неделю я наберу под свою команду добрую сотню человек. Дайте миледи полномочия и денег, а меня назначьте командиром и сами увидите, что будет.

— Полномочия и назначение, скрепленные королевской печатью, будут доставлены сюда завтра в девять утра, — ответил Кромуэл. — Деньги вы должны раздобыть сами — они имеются только в сундуках Джекоба Смита. Но обдумайте все хорошенько, леди Харфлит, — дело опасное, а здесь вам ничто не грозит.

— Я знаю, что дело опасное, — ответила она, — но что для меня опасность — я их уже столько пережила, — когда мой муж там и я могу помочь ему?

— Вы сильны духом, и я надеюсь, что силы эти даны вам свыше, — заметил Кромуэл.

Но старый Джекоб, заканчивая свою копию словами «с подлинным верно», под которым Кромуэлу оставалось только поставить подпись, грустно покачал головой.

Не медля ни минуты и даже не сверив оба документа, Кромуэл подписал копию, сказал на прощанье несколько любезных слов и ушел, так как его ждали куда более важные дела.

С тех пор Сайсели его никогда не видела. Впрочем, кроме Джекоба Смита, ей так и не пришлось увидеть никого из людей, в том числе и короля, связанных с этими обстоятельствами ее жизни. Все же, несмотря на его хитрость и вымогательства, ей стало жаль Кромуэла, когда года четыре спустя герцог Суффолкский и граф Саутгэмптон грубо сорвали с него орден Подвязки и другие знаки отличия, и из Королевского совета он был отведен в Тауэр, а оттуда, после унизительных молений о пощаде, — на плаху. Во всяком случае, ей он хорошо послужил, ибо исполнил все свои обещания до последнего. Напоследок он даже отослал ей обратно розовую жемчужину, полученную от Джекоба Смита, написав при этом, что, как он уверен, владеть такой вещью ей скорее подобает, чем ему, и он надеется, что она принесет ей больше счастья.

Когда Кромуэл отбыл, Джекоб обратился к Сайсели и спросил, покинет ли она его дом завтра же.

— Разве я уже не сказала? — с раздражением спросила она. — Могу ли я оставаться в Лондоне после того, что узнала? Почему вы спрашиваете?

— Потому что мне надо свести с вами счет. Я считаю, что за помещение и харчи вы должны мне около двадцати марок золотом. К тому же нам, вероятно, понадобятся деньги на дорогу, а сегодня у меня совсем не осталось звонкой монеты.

— Нам на дорогу? — переспросила Сайсели. — Разве вы поедете с нами, мастер Смит?

— Думаю, что с вашего разрешении поеду, леди. Здесь настало неспокойное время, у меня нет ни шиллинга дли ссуд, а если я не буду ссужать, мне этого никогда не простят. К тому же я заслужил отдых и хотел бы перед смертью еще раз повидать Блосхолм, где родился, если, конечно, мы туда доберемся. Но если отправляться завтра, то у меня сегодня будет еще много дела. Так, например, надо спрятать в надежном месте ваши драгоценности, что у меня в закладе, надо сделать копии с этих документов и передать в верные руки жемчужину для продажи. В котором же часу отправимся мы в это безрассудное путешествие?

— В одиннадцать, — ответила Сайсели, — если к тому времени получим от короля пропуск и полномочия. — Что ж, пусть так. А теперь пожелаю вам доброй ночи. Пойдем-ка со мною, достойный Болл, нам ведь спать не придется. Я сейчас позову своих писцов, а тебе надо позаботиться о лошадях. Вы же, леди Харфлит, и вы, кузина Эмлин, отправляйтесь почивать. На следующее утро Сайсели поднялась с зарей и даже рада была этому, так как провела бессонную ночь. Долго не могла она заснуть, а когда наконец забылась, ее стало носить по морю сновидений: ей снились король, угрожающе говоривший что-то своим мощным голосом; Кромуэл, забиравший у нее все, вплоть до одежды; комиссар Ли, который тащил ее обратно на костер за то, что от него ускользнула данная ею взятка.

Но чаще всего видела она Кристофера, своего любимого мужа; теперь он был как будто бы близко, вместе с тем так же далеко, как прежде: он был пленником в руках мятежников и считал ее умершей.

От всех этих грез она очнулась заплаканная и истерзанная страхом. Неужели теперь, когда чаша радости почти у самых губ, судьба снова отнимет ее? Ничего нельзя было знать заранее, ибо помочь ей могла только вера, так хорошо послужившая ей недавно. Однако она была уверена, что если Кристофер жив, он проберется в Крануэл или Блосхолм, и ей, невзирая ни на какие опасности, надо поскорее мчаться туда же со всей скоростью, на какую способны будут их кони.

Как могли, торопились они, собираясь в путь, но все же лишь к часу пополудни удалось им выехать из Чипсайда. Надо было столько сделать, но все же многое осталось недоделанным. Все четверо ехали в самой скромной одежде, выдавая себя за людей купеческого звания, возвращающихся в Кембридж после поездки в Лондон по делам о наследстве, в котором заинтересованы были все, но особенно Сайсели, изображавшая вдову, по имени Джонсон. Эту историю они и рассказывали всюду, внося в неете или иные изменения, смотря по обстоятельствам. На обратном пути им было легче, чем по дороге в столицу, ибо сейчас, по крайней мере, они не находились в гнусном обществе комиссара Ли и его людей, не тревожила их и мысль о том, что они везут с собой ценные вещи. Все эти украшения остались в надежных местах, равно как и документы, подписанные королем и скрепленные его печатью, — с собой они взяли только заверенные копии, а также полномочия на сбор отряда, присланные Кромуэлом и выданные на имя Сайсели и ее мужа, и грамоту, назначавшую Болла командиром. Документы были спрятаны у них в обуви и под одеждой вместе с деньгами, необходимыми на дорожные расходы. Имея отличных, неутомленных лошадей, они ехали быстро и к концу второго дня благополучно прибыли в Кембридж, где и заночевали. Там им сообщили, что за Кембриджем повсюду очень неспокойно и путешествовать опасно. Но в тот момент, когда они пришли в полное отчаяние и даже Болл заявил, что дальше ехать нельзя, прибыл отряд королевских конников, который двигался в том же направлении, что и они, на соединение с войсками герцога Норфолкского, действовавшими где-то в Линкольншире.

Их командиру, по имени Джефрис, Джекоб показал королевские полномочия и открыл, кто они такие. Так как в полномочиях указывалось, что все офицеры и чиновники его величества должны оказывать им содействие, капитан Джефрис согласился дать им охрану до того места, где их пути разойдутся. Поэтому на следующий же день они смогли отправиться дальше. Общество, в котором они теперь находились, было не из приятных, ибо эта сотня вооруженных людей состояла из очень грубых парней. Будучи, однако, предупреждены, что каждый, кто оскорбит или хоть пальцем тронет путешественников, будет повешен, солдаты оставили их в покое. И хорошо было, что они смогли получить охрану, ибо местность, через которую они проезжали, кишела вооруженными отрядами под предводительством священников, которые не раз угрожали им и напали бы на них, если бы осмеливались.

В течение двух дней путешественники ехали вместе с капитаном Джефрисом и к вечеру второго — добрались до Питерборо, где нашли приют в гостинице.

Но наутро, когда они встали, оказалось, что Джефрис со своими людьми уже выступил, оставив им записку, что получил спешный приказ немедленно идти в Линкольн.

Теперь им опять пришлось рассказывать старую историю, но при этом объявлять себя бостонскими горожанами, которые узнали, будто на Болотах спокойно[706], может быть, потому, что там живет так мало народу, и решили переехать туда под предводительством Болла, который не раз путешествовал в этих местах, покупая и продавая скот в монастырях. Трудно было ехать здесь, среди болот, особенно в сырую осеннюю погоду, так как во многих местах речки и ручьи вышли из берегов и проселочные дороги превратились в непроходимые топи. Первую ночь они провели в хижине местного жителя, прислушиваясь к шуму дождя и опасаясь лихорадки, особенно боялись за мальчика. На вторую ночь они, к счастью, выбрались в более возвышенную местность и переночевали в трактире.

Здесь к ним приходили суровые люди из партии церковников, чтобы выяснить, чего им нужно. Сперва положение казалось опасным, но Болл, говоривший на местном наречии, убедил мятежников, что нет причин опасаться людей, путешествовавших с двумя женщинами и ребенком. К этому он добавил, что сам является служителем Блосхолмского аббатства, переодетым в военное платье из страха перед сторонниками короля. А Джекоб Смит велел подать эль и выпил с мятежниками за успех Благодатного паломничества, как именовалось это восстание.

Таким образом, говоря то одно, то другое, они отводили от себя подозрения. Им удалось даже разузнать, что вокруг Блосхолма все спокойно, хотя, правда, настоятель укрепил аббатство и снабдил его провиантом. Сам он находился вместе с главарями мятежа неподалеку от Линкольна, но в монастыре все подготовил, чтобы иметь крепкое убежище, которое могло бы стать опорным пунктом.

Так что под конец, наполнив животы крепким пивом, мятежники удалились, и эта опасность миновала.

На следующее утро они выехали очень рано, надеясь к заходу солнца добраться до Блосхолма, хотя дни стали теперь гораздо короче. Однако это им не удалось, так как они основательно завязли в болоте милях в двух от своего трактира, а выбравшись из него, вынуждены были сделать порядочный крюк, чтобы объехать топи. Вот почему лишь к концу дня они добрались до леса, где аббат умертвил сэра Джона Фотрела. Проезжая вдоль лесной дороги, они к заходу солнца оказались у заводи, где он был убит.

— Говорят, что тут-то и зарезали твоего отца, — сказала Эмлин, ехавшая за Сайсели с ребенком на руках. — Смотри, вон там лежат кости Мет, его кобылы; и узнаю ее черную гриву.

— Да, леди, — вмешался Болл, — сам он лежит там, где погиб. Его зарыли, даже молитвы над ним не прочитав. — С этими словами он указал на небольшой, небрежно насыпанный холмик между двумя ивами.

— Иисусе, смилуйся над его душой! — молвила Сайсели и перекрестилась. — Клянусь, если буду жива, я перенесу его останки в блосхолмскую церковь и поставлю ему хороший памятник.

И она сделала это, в чем могут убедиться все посещавшие эти места, ибо памятник сохранился до наших дней. На нем изображен старый рыцарь; он лежит с торчащей в горле стрелой на снегу, между двумя убийцами, которых он, защищаясь, прикончил, а дальше, уже почти за гробницей, виднеется удаляющаяся фигура всадника — Джефри Стоукса.

Пока Сайсели, шепча молитву за упокой души, смотрела на эту заброшенную могилу, Томас Болл услышал нечто, заставившее его насторожиться.

— Что там такое? — спросил Джекоб Смит, заметив, как изменилось выражение его лица.

— Мчатся во всю прыть кони, много коней, мастер, — ответил он. — Да, и на них всадники. Послушайте.

Все прислушались и теперь тоже услыхали конский топот и крики людей. — Живей, живей, — сказал Болл, — за мною! Я знаю, где мы сможем укрыться. — И он указал им дорогу к густой высокой поросли терна и бука, находившейся на расстоянии около двухсот ярдов под сенью нескольких высоких дубов у перекрестка, где сходились четыре проселочных дороги. Всякий садовод знает, что, когда буковые деревья еще молоды, листья их осенью и зимой словно присасываются к веткам. Вот почему эта поросль стала очень густой и могла совершенно укрыть их.

Едва успели они остановиться в своем укрытии, как необычное зрелище предстало им в багряном свете заката. По дороге — не той, по которой ехали они, а другой, с противоположной стороны, огибавшей Королевский курган, — то скрываясь за деревьями, то показываясь вновь, мчался на сером коне высокий всадник в доспехах и с ним другой — в кожаном камзоле на черной лошади, а за ним на расстоянии не более чем в сто ярдов показался разношерстный отряд преследователей.

— Бежавшие пленники и погоня, — пробормотал Болл, но Сайсели не обратила внимания на его слова. Во внешности всадника на сером коне почудилось ей нечто столь знакомое, что сердце едва не выпрыгнуло из ее груди.

Она нагнулась над головой своей лошади, глядя во все глаза. Теперь оба всадника почти поравнялись с их кустарником, и тот, что был в доспехах, обернувшись к своему спутнику, весело крикнул:

— Они отстают! Мы от них ускользнем, Джефри!

Сайсели увидела его лицо.

— Кристофер! — крикнула она. — Кристофер!

Еще мгновение — и они промчались бы мимо, но до Кристофера, ибо то был он, долетел звук этого голоса, который он так хорошо помнил. Взором, обостренным любовью и страхом, она увидела, что он задержал коня. Она услышала, как он что-то крикнул Джефри, и тот ответил недовольным, встревоженным тоном. Они колебались, медлили на открытом пространстве перед порослью.

Кристофер попытался повернуть, затем увидел, что преследователи приближаются, и, когда они уже почти настигали его, с громким криком устремился вперед, чтобы опередить их. Слишком поздно! Оба всадника проскакали еще сотню ярдов вверх по косогору, но их окружили, и на гребне холма, видимо, завязалась схватка, ибо мечи так и засверкали в лучах заходящего солнца. Преследователи набросились на всадников, как свора псов на загнанную лисицу. Все умчались вниз — скрылись из глаз.

Сайсели, обезумев, пыталась ринуться вслед за ними, но ее удержали. Наконец все смолкло, и Томас Болл, спешившись, прокрался на дорогу.

Минут через десять он возвратился.

— Все умчались, — сказал он. — О, он погиб! — простонала Сайсели. — Это проклятое место отняло у меня и отца и мужа.

— А я думаю, что он жив, — ответил Болл. — Нет ни крови, ни признаков того, чтобы кого-то уносили. Он уехал верхом на своем коне. Но какое все же несчастье, что небу не угодно вразумить женщин и научить их молчать, когда следует!

Глава 17

ЖИЗНЬ ИЛИ ЧЕСТЬ
День едва занимался, когда, наконец, измученные душевно и физически, Сайсели и ее спутники подъехали на своих спотыкающихся от усталости конях к воротам Блосхолмской обители.

— Дал бы бог, чтобы монашки находились еще здесь, — сказала Эмлин, державшая ребенка. — Если их выгнали и моя госпожа должна будет ехать дальше, я боюсь, что она не выдержит. Стучи сильней, Томас: старик садовник глух как пень.

Болл повиновался и стучал так добросовестно, что вскоре решетка в воротах открылась и дрожащий женский голос спросил, кто там.

— Это сама мать Матильда, — сказала Эмлин и, соскочив с коня, подбежала к решетке и стала через нее разговаривать с настоятельницей. Подошли другие монахини и общими силами открыли одну половину огромных ворот, так как садовник не смог или не захотел встать.

Путешественники въехали во двор и, когда монахини поняли, что Сайсели действительно возвратилась, ее приняли с распростертыми объятиями. Но от усталости Сайсели едва могла произнести хоть одно слово, поэтому ее заставили выпить чашку молока и отвели в их прежнюю комнату, где она тотчас уснула. Проснулась она около девяти и увидела, что Эмлин, выглядевшая немногим лучше ее, уже встала и разговаривает с матерью Матильдой.

— О, — вскричала Сайсели, когда вспомнила обо всем, — не слышно ли чего-нибудь о моем муже?

Они покачали головой, настоятельница сказала:

— Сперва, дорогая, ты должна поесть, а потом мы сообщим тебе то немногое, что удалось узнать.

Она поела, так как ей необходимо было подкрепить силы, и, пока Эмлин помогала ей одеваться, узнала все новости. Их было действительно немного — лишь подтверждение того, что сообщили жители Болот, а именно, что аббатство укреплено и охраняется пришельцами-мятежниками с севера или иностранцами, а сам настоятель, видимо, уехал.

Болл, который уже выходил разведать положение, сообщил со слов одного встречного, что ночью через деревню промчался конный отряд, но никаких подробностей узнать не удалось, ибо даже если он действительно промчался ночью, ливень смыл все следы конских копыт. К тому же в то неспокойное время люди часто ездили в разные места под покровом темноты, и никто не мог сказать, имел ли этот отряд какое-нибудь отношение к тому, который они видели в лесу: тот ведь мог направиться совсем другой дорогой.

Когда Сайсели была готова, они сошли вниз и в комнате матери Матильды застали поджидавших их Джекоба Смита и Томаса Болла.

— Леди Харфлит, — сказал Джекоб с видом человека, не желающего терять даром времени, — положение таково. До сих пор никто еще не знает, что вы здесь, — садовника и его жену мы никуда не выпускаем. Но, как только в аббатстве об этом прослышат, можно будет опасаться нападения, а здесь обороняться невозможно. У вас же в Шефтоне дело обстоит иначе: там, говорят, имеется глубокий ров с подъемным мостом и все прочее. Поэтому вам нужно немедленно отправиться в Шефтон, если возможно — незамеченной. Томас уже ходил туда и говорил кое с кем из ваших арендаторов, кому можно было довериться; сейчас они работают вовсю, подготовляя помещение и снабжая его припасами, а также оповещают других. К ночи Томас надеется собрать человек тридцать вооруженных для защиты замка, а дня через три, когда станет известно, что вам даны полномочия набрать войско, и он назначен командиром, — даже добрую сотню. Двинемся же в путь, медлить нельзя, лошади уже оседланы.

Сайсели расцеловалась с матерью Матильдой, которая благословила и поблагодарила ее за все, что она сделала или старалась сделать для сестер, и через пять минут все опять уже сидели на своих усталых конях и под дождем двинулись к Шефтону, который, к счастью, находился лишь на расстоянии трех миль от обители. Держась под деревьями, они выехали незамеченными, ибо в такую погоду никто на улицу не выходил, а если у ворот аббатства и стояли часовые, то они укрылись в сторожке. Так удалось им благополучно добраться до окруженного лесом и валом Шефтона, который Сайсели видела в последний раз, когда бежала оттуда в Крануэл в день своей свадьбы, а с тех пор — так казалось ее измученной душе — прошли целые годы.

Странное это и печальное возвращение в отчий дом, подумалось ей, когда они ехали через подъемный мост и мокнущий под дождем, заросший сорной травой сад к знакомой двери. Но в доме все обстояло не так уж плохо, ибо предупрежденные Боллом арендаторы поработали на славу. В течение более чем двух часов несколько женщин, пришедших по своей доброй воле, мели и чистили комнаты, в каминах горел огонь, а на кухне и в кладовой было вполне достаточно разных припасов. Более того, в большом зале собралось человек двадцать, которые приветствовали хозяйку радостными возгласами и подбрасывали вверх свои колпаки.

Джекоб тотчас же прочитал им королевскую грамоту, показав подпись и печать, а также назначение Томаса Болла командиром, предоставлявшее ему большие полномочия. Ознакомившись с этими документами, собравшиеся люди, давно уже лишенные предводителя и какой-либо защиты со стороны властей, видимо, ощутили прилив бодрости. Один за другим поклялись они твердо стоить на стороне короля, своей леди, Сайсели Харфлит, и ее супруга, сэра Кристофера; если же он погиб, то их сына. Затем около половины собравшихся сели на коней и разъехались в разные стороны — именем короля собирать вооруженный отряд. Остальные же остались охранять замок и обеспечить его защиту.

На закате со всех сторон стали съезжаться люди, причем некоторые из них везли на тележках провиант, оружие и корм для животных или гнали перед собою овец и рогатый скот для забоя на случай осады. По мере того как они подходили, Джекоб записывал их имена, а Томас Болл, по праву командира, приводил к присяге. В ту ночь в замке находилось уже человек сорок и должно было собраться еще много больше.

Однако теперь тайна оказалась нарушенной, весть о возвращении Сайсели разлетелась повсюду, да и дым из труб Шефтона сам за себя говорил. Сперва на возвышенности против замка появился один разведчик и стал наблюдать. Затем он ускакал и через час возвратился в сопровождении десятка вооруженных всадников, один из которых держал в руке знамя с вышитыми на нем эмблемами Благодатного паломничества. Всадники эти подъехали на сто шагов к Шефтон Холлу, видимо с намерением напасть, но, увидев, что мост поднят, а по обе стороны его стоят стрелки с луками наготове, остановились и выслали парламентера с белым флагом.

— Кто вы там, в Шефтоне, — прокричал этот человек, — и чье дело защищаете?

— Леди Харфлит, владелица Шефтона, и капитан Томас Болл — именем короля! — крикнул Джекоб Смит.

— По чьему указу? — спросил парламентер. — Владеет Шефтоном настоятель Блосхолма, а Томас Болл всего-навсего брат-мирянин его монастыря.

— По указу его милости короля, — ответил Джекоб; и, повысив голос, он прочитал королевскую грамоту.

Выслушав, парламентер отъехал посовещаться с товарищами. Некоторое время они колебались, словно все еще собираясь атаковать, но под конец повернули обратно, и больше их не видели.

Болл намеревался преследовать их, собрав всех людей, что были у него под рукой, но осторожный Джекоб Смит воспрепятствовал этому, спасаясь, чтобы он не попал в какую-нибудь западню и не был убит или захвачен со своими людьми, оставив замок беззащитным.

Так прошел день, а к вечеру у них уже набрались такие силы, что можно было не спасаться нападения со стороны аббатства, чей гарнизон, как они узнали, состоял из пятидесяти солдат и всего нескольких монахов, — остальные бежали.

В тот вечер Сайсели с Эмлин и старым Джекобом сидели в большой верхней комнате, где сэр Джон Фотрел однажды застал ее в обществе Кристофера, как вдруг вошел Болл, а вслед за ним какой-то человек подозрительного вида, в куртке из овчины, которая к нему не очень-то шла. — Это еще кто, дружище? — спросил Джекоб.

— Один мой старый товарищ, ваша милость, блосхолмский монах, которому надоела и благодать и паломничество и который жаждет королевского мира и прощения. Я взял на себя смелость обещать, что они будут ему дарованы. — Хорошо, — сказал Джекоб, — я запишу его имя, и, если он останется нам верен, твое обещание будет исполнено. Но сюда-то ты зачем его привела? — А он с новостями.

Что-то в голосе Болла побудило Сайсели, задумчиво сидевшую в сторонке, быстро взглянуть на пришельца и молвить:

— Говори, и живей.

— Миледи, — начал этот человек негромким голосом, — имя мое в иночестве Бэзил, и хоть я и монах, но бежал из аббатства, ибо верен королю и к тому же много натерпелся от настоятеля, который только что вернулся разъяренный: у Линкольна его постигла какая-то неудача, какая именно — не ведаю. Новость же мол состоит в том, что супруг ваш сэр Кристофер Харфлит и его слуга Джефри Стоукс содержатся как пленники в подземной темнице аббатства; они захвачены были прошлой ночью отрядом мятежников, который доставил их в монастырь, а потом ускакал дальше.

— Пленники! — вскричала Сайсели. — Значит, он не убит и не ранен? Цел и невредим?

— Да, миледи, цел и невредим, как мышь в лапах у кошки, пока она еще не съедена.

Кровь отхлынула от лица Сайсели. Ей представился аббат Мэлдон в виде громадного кота с головой монаха, а в когтях у него — Кристофер.

— Это моя вина, моя! — произнесла она мрачным голосом. — О, не позови я его, он бы им не попался. Лучше мне было бы на месте лишиться языка!

— Не думаю, — ответил брат Бэзил. — Впереди его поджидали другие, и, когда он был схвачен, они уехали, благодаря чему вам самим удалось проскочить. Как бы то ни было, но он сейчас там, и, если вы хотите спасти его, вам надо собрать все свои силы и ударить немедля.

— Известно ли ему, что я жива? — спросила Сайсели.

— Откуда мне знать, леди? В темницах аббатства не многое разведаешь. Но монах, который утром приносил пленникам еду, говорил, что сэр Кристофер сказал ему, будто попал в беду из-за некоего призрака, окликнувшего его голосом покойной жены, когда он проезжал вблизи Королевского кургана. Услышав это, Сайсели встала и вместе с Эмлин вышла из комнаты — больше она не в силах была выдержать.

Но Джекоб Смит и Болл еще долго расспрашивали монаха о самых разнообразных вещах и, разузнав все, что он мог им сообщить, отослали его, велев держать под стражей, а сами сидели почти до полуночи, совещаясь и вырабатывая свои планы совместно с фермерами и йоменами, которых время от времени вызывали к себе.

На следующий день рано утром они явились к Сайсели и сказали, что, по их мнению, правильнее всего было бы без промедления штурмовать аббатство. — Но ведь там мой муж, — ответила она в полном смятении. — Они тогда убьют его.

— Боюсь, что это и случится, если мы не нападем на них, — ответил Джекоб. — К тому же, леди, по правде говоря, надо подумать и о другом. Например, о деле и чести короля, которые мы обязались защищать, о жизни и имуществе всех тех, кто благодаря нам встал на его сторону. Если мы будем бездействовать, аббат Мэлдон пошлет на север за помощью, и через несколько дней на нас обрушится многочисленное войско, против которого мы окажемся бессильными. Весьма возможно, что он уже послал. Но если мятежники узнают, что аббатство пало, они вряд ли явятся сюда лишь ради отмщения. Наконец, если мы будем сидеть сложа руки, то нашими людьми, которые сейчас так и рвутся в бой, снова овладеют сомнения и страхи, они поостынут и начнут расходиться. — Что ж, если так надо, ничего не поделаешь. Да сохранит бог его жизнь, — с тяжким вздохом сказала Сайсели.

В тот же день королевские люди под водительством Болла выступили и со всех сторон обложили аббатство, а лагерь свой раскинули в деревне Блосхолм. Сайсели, не пожелавшая остаться в замке, вышла вместе с ними и снова обосновалась в обители, которая по ее требованию открыла перед нею ворота. Единственный страж обители — глухой садовник — сдался без сопротивления. Его отправили в лагерь чернорабочим, и никогда еще не приходилось ему так много трудиться: Эмлин, имевшая против него зуб, постаралась, чтобы работы у него хватало и чтобы она была погрязнее и потяжелее.

Томас и другие вместе с ним обследовали подступы к аббатству и вернулись, охваченные сомнением: без пушек — а их пока не было — мощное здание из тесаного камня казалось почти неприступным. Лишь в одном месте штурм представлялся возможным — с тыла, где когда-то находились сторожка и ферма, сожженные Томасом по желанию Эмлин. Развалины стояли во внутреннем кольце рва и тесно примыкали к стене аббатства, но от сильного огня каменная кладка их растрескалась и осыпалась, а балки вывалились и упали в ров.

Для обеспечения обороны образовавшаяся брешь была закрыта двойным палисадом из крепких кольев, а пространство между ними заполнено связками хвороста, балками разрушенных строений и всяким мусором. Перед палисадом находился широкий и глубокий ров, а над ним окна и угловая башня, из которых его легко было защищать, так что идти здесь на приступ аббатства означало бы потерять очень много людей, и осаждающие не могли на это решиться. Однако от монаха Бэзила и других они узнали еще одну важную вещь, а именно, что запасов продовольствия в аббатстве на весь его гарнизон было слишком мало: Бэзил полагал, что дня на три, а по мнению других, уж никак не больше, чем на четыре.

В тот же вечер состоялся второй военный совет, на котором решено было взять аббатство измором, а на приступ идти лишь в том случае, если разведка донесет, что мятежники двинулись ему на помощь.

— Но, — возразила Сайсели, — в таком случае супруг мой и Джефри Стоукс тоже умрут с голоду.

Все печально разошлись, заявив ей, что тут уж ничего не поделаешь — нельзя ради двух человек положить десятки жизней.

Началась осада, такая же, как та, которую Сайсели перенесла в Крануэл Тауэрсе. В первый день гарнизон аббатства насмехался над ними со своих стен. Но на второй — насмешки прекратились: осажденные увидели, что силы их противников с каждым часом увеличиваются. На третий — они внезапно опустили мост и бросились к нему, словно намереваясь сделать вылазку, но, увидев перед собою десятки воинов Болла с натянутыми луками, отказались от этой мысли и снова подняли мост.

— Они начали голодать и отчаиваться, — заметил рассудительный Джекоб. — Скоро мы получим от них известия.

Он оказался прав. Незадолго до захода солнца открылись боковые ворота, и какой-то человек, держа над головой белый флаг, бросился в ров и поплыл на противоположную сторону. Он выбрался из рва, отряхнулся и медленно двинулся туда, где на лужайке перед аббатством, на месте, куда не могли долететь стрелы осажденных, стояли Болл и обе женщины. Сайсели, ослабевшая от горя и страха за мужа, прислонилась к дубовому столбу, к которому она была в свое время прикована для сожжения на костре и который до сих пор не убрали.

— Кто этот человек? — спросила у нее Эмлин.

Сайсели вгляделась в изможденного бородатого человека, направлявшегося к ним прерывающейся походкой больного.

— Не знаю; а впрочем, да, он чем-то напоминает Джефри Стоукса!

— Это не кто иной, как Джефри, — сказала Эмлин, кивнув головой. — Что-то он нам сообщит?

Не ответив ни слова, Сайсели только теснее прижалась к столбу; на сердце у нее было не легче, чем тогда, когда повар аббатства раздувал растолку, чтобы поджечь хворост. Теперь Джефри стоял уже прямо перед ней. Взгляд его ввалившихся глаз упал на нее, и рот раскрылся от изумления, отчего лицо еще больше вытянулось и еще резче обозначились скулы.

— Ах, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь. — От всех этих боев и путешествий и трехдневной голодовки, когда еды у меня было меньше, чем хватило бы крысе, да к тому же от холодной ванны в ноябре — не говоря уже о том, что похуже, — в уме и вправду может помутиться. Но все же, подумать только, что мне довелось увидеть призрак среди бела дня, да еще у нас дома, в Блосхолме, где такого никогда не бывало!

Не спуская глаз с Сайсели, он выжал из бороды воду и добавил:

— Брат-мирянин или капитан Томас Болл, кто бы ты теперь ни был, если ты тоже не привидение, дай мне четверть крепкого эля и краюху хлеба, ибо в нутре у меня пусто, как у выпотрошенной селедки, и я, можно сказать, сейчас вознесусь к небесам, а предпочел бы все же стоять обеими ногами на нашей грешной земле…

— Джефри, Джефри, — прервала его Сайсели, — что ты сообщишь нам о своем господине? Эмлин, скажи ему, что мы обе живы. Он не понимает.

— О, так вы живы? — медленно произнес он. — Значит, вы не погибли от пожара и Эмлин тоже? Ну, раз так, каждый может надеяться; и, пожалуй, ни голод, ни нож аббата Мэлдона не прикончат Кристофера Харфлита.

— Значит, он жив и здоров?

— Жив и здоров, поскольку можно быть живым и здоровым и после трехдневной голодовки в подземной темнице, к тому же довольно-таки сыроватой. Вот тут имеется письмо по поводу всех этих дел к командиру вашего отряда.

Он развернул свой белый флаг и достал из складок его прикрепленное к флагу письмо, протянул его Боллу, а тот, не умея читать, передал письмо Джекобу Смиту. В это же самое время мальчик принес эль, о котором спросил Джефри, а также поднос с кусками мяса и хлеба. Джефри набросился на них, как изголодавшийся пес, поглощая огромными глотками и эль и пищу, которую не трудился даже прожевывать.

— Клянусь всеми святыми, да ты, видно, чуть не помер с голоду, Джефри, — сказал один из стоявших тут же йоменов. — Пойдем-ка со мной и сбрось свою мокрую одежду, не то тебе станет худо. — И он увел Джефри, продолжавшего жевать, в ближайшую палатку.

Тем временем Джекоб, тревожно хмуря лоб, ознакомился с письмом, а затем прочел его вслух. Оно гласило:

«Командиру воинов короля от Клемента, настоятеля Блосхолмского аббатства.

Мне неведомо, по чьему указу осадили вы нас, грозя аббатству и его инокам огнем и мечом. Я прослышал, что предводительствует вами Сайсели Фотрел. Передайте же этой избежавшей костра ведьме, что в плену у меня находится человек, которого она именует своим мужем и который является отцом ее незаконнорожденного ребенка. Если в эту же ночь она не распустит свой отряд и не пришлет нам подписанный и засвидетельствованный документ, где мне и всем находящимся со мною от имени короля гарантируется прощение за все, что мы могли содеять против него и его законов, а также против нее лично, и возможность свободно уйти, куда мы пожелаем, так, что при этом нам не станут препятствовать, и не будут нас преследовать, и не отнимут наших земель и движимого имущества, знайте, что завтра на заре мы предадим смерти рыцаря Кристофера Харфлита в наказание за убийства и другие преступления, которые он против нас совершил, и в доказательство этого вы увидите его труп, повешенный на башне аббатства. Если же вы примете наши условия, мы оставим его здесь невредимым, и вы найдете его, когда мы удалимся. Об остальном спросите его слугу Джефри Стоукса, которого мы посылаем к вам с этим письмом»

Клемент, настоятель.
Джекоб кончил читать, и среди слушавших воцарилось молчание.

— Пойдемте отсюда и где-нибудь в четырех стенах обсудим это дело, — сказала Эмлин.

— Нет, — вмешалась Сайсели, — в отсутствие моего супруга я являюсь уполномоченной короля и требую, чтобы меня выслушали. Томас Болл, прежде всего пошли к аббату парламентера с заявлением, что если хоть один волос упадет с головы сэра Кристофера Харфлита, каждого находящегося в стенах аббатства человека я предам смерти от меча или веревки и лично буду отвечать за это перед королем. Напишите это, мастер Смит, и пошлите вместе с копией королевской грамоты, подтверждающей мои полномочия. Сейчас же, без промедления.

Они отправились в стоявший неподалеку домик, где Болл устроил караульное помещение. Там это суровое предупреждение было изложено на бумаге, переписано начисто, подписано Сайсели, а также Боллом, как командиром отряда, и Джекобом Смитом в качестве свидетеля. Бумагу вместе с копией королевской грамоты Сайсели собственноручно передала смелому и верному человеку, поручив ему потребовать ответа; и он отправился в путь с белым флагом в руке и стальной кольчугой под стеганым камзолом, чтобы обезопасить себя от предательского удара.

Когда он ушел, они послали за Джефри, который явился в сухой одежде и все еще жуя, ибо голод у него был волчий.

— Расскажи нам все, — сказала Сайсели.

— Если начинать с начала, то это будет длинная история, леди. Когда ваш блаженной памяти батюшка, сэр Джон, и я с ним выехали из Шефтона в день его гибели…

— Нет, нет, — прервала Сайсели, — с этим можно обождать, сейчас не до того. Мой супруг и ты бежали из Линкольна — не так ли? — и, как мы видели, были снова захвачены в лесу.

— Так точно, леди. Какой-то дух сыграл с нами шутку, позвал его вашим голосом; он услышал и придержал коня, тогда они нас догнали и захватили благодаря своему численному превосходству, но, по счастью, мы остались целы я невредимы. Нас привезли в аббатство и бросили в это окаянное подземелье, где в течение трех дней мы почти не получали пищи, только немного хлеба и воды, и подыхали с голоду в полной темноте. Вот и весь рассказ.

— А как ты вышел оттуда, Джефри?

— Да вот как, миледи. Около часу тому назад какой-то монах и три вооруженных стражника открыли дверь нашей тюрьмы. Пока мы моргали глазами на свет его фонаря, как совы в полдень, монах стал говорить, что аббат намеревается послать меня в лагерь королевских людей с предложением обменять жизнь Кристофера Харфлита на жизнь всех, находящихся в аббатстве. Он добавил также, что принес чернила и бумагу и что, если Харфлит хочет спастись, ему следовало бы написать письмо с просьбой принять это предложение, не то он наверняка умрет на заре.

— Что же сказал мой муж? — спросила Сайсели, подавшись вперед.

— Что он сказал? Он рассмеялся им в лицо и заявил, что скорее отрубит себе руку, после чего они потащили меня из темницы, и притом довольно грубо, так как я хотел оставаться с ним до конца. Но, когда дверь уже закрывали, он успел крикнуть мне: «Скажи офицерам короля, чтобы они спалили эту крысиную нору, не помышляя о Кристофере Харфлите, который вовсе не прочь умереть».

— А почему он желает смерти? — снова спросила Сайсели.

— Потому что считает жену свою умершей, госпожа, как и я считал, и думает, что в лесу слышал ее голос, призывающий его соединиться с нею.

— О боже, боже! — простонала Сайсели. — На моей совести будет его гибель.

— Нет, — ответил Джефри. — Неужто вы так плохо знаете Кристофера Харфлита, что думаете — он предал бы дело короля ради спасения своей жизни? Да если бы вы сами пришли к нему и умоляли его об этом, он бы оттолкнул вас и сказал: «Отойди от меня, сатана!»

— Верю, что он поступил бы так, и горжусь этим, — прошептала Сайсели. — Если нельзя будет иначе, пусть Харфлит умрет. Мы спасем его честь и свою, чтобы он не проклял нас, если бы остался жив. Продолжай.

— Ну, меня привели к аббату; он передал мне это самое письмо и велел мне взять его и все рассказать тому, кто здесь у вас начальник. Потом он поднял руку и, положив ее на крест, висевший у него на груди, поклялся, что это не пустая угроза и что если его условий не примут, с зарею Харфлит будет повешен на башне, и при этом добавил, хоть я тогда и не понимал, что он имеет в виду: «Думаю, ты там найдешь человека, который прислушается к этим доводам». Он уже собирался отпустить меня, как вдруг один солдат сказал:

«А умно ли будет освободить этого Стоукса? Бы забываете, милорд настоятель, что предполагается, будто он присутствовал при одном убийстве в лесу, и что он может выступить свидетелем». — «Да, — ответил Мэлдон, — я забыл в этой спешке; я помнил только, что никому другому, пожалуй, не поверят. Все же, может быть, и лучше будет послать кого-нибудь другого, а этого парня заставить замолчать навеки. Напишите, что Джефри Стоукс, пленник, был убит при попытке к бегству стражником, защищавшим свою жизнь. Заберите его отсюда, и чтобы я о нем больше не слышал».

Тут кровь у меня в жилах застыла, хотя я и старался держаться смело, как только может держаться человек, три дня просидевший в темноте с пустым животом, и прямо в лицо наговорил ему по-испански разных крепких слов. Когда меня уже тащили из комнаты, брат Мартин — помните его, он был нашим товарищем, когда мы попали за морем в переделку, — выступил вперед из темного угла и сказал: «Для чего, настоятель, пятнать вам свою душу столь гнусным убийством? С тех пор как умер Джон Фотрел, король может записать на ваш счет еще много других дел, и любого из них достаточно, чтобы вас повесить. Попадись вы ему в руки, он не станет добираться до обстоятельств гибели Фотрела, даже если бы вы и были к ней причастны».

«Вы наговорили резких слов, брат мой, — ответил аббат. — То, что происходит на войне, нельзя считать убийством, хотя, может быть, впоследствии, спасая свою шнуру, вы и станете говорить об этом как об убийстве, вы или кто другой. Как бы там ни было, но речь ваша разумна. Не надо трогать этого человека. Дайте ему письмо и бросьте его в ров, пусть плывет на ту сторону. Что бы он на меня ни наклеветал, участь моя хуже не станет».

Так они и сделали. Я попал сюда, как вы сами видели, и нашел вас живой. Теперь-то мне понятно, почему Мэлдон считал, что жизнь одного Харфлита так дорого стоит. — И, закончив свой рассказ, Джефри снова принялся за еду.

Сайсели смотрела на него, я все смотрели на этого измученного, ожесточившегося человека, который после многих других бедствий и мук провел три дня в мрачной темнице, полной крыс, где получал только воду да немного черного хлеба. Да, он сидел там вместе с крысами и с другим человеком, бесконечно дорогим одной из присутствующих, и тот все еще находился в этой ужасной дыре, ожидая, что на заре его повесят, словно какого-нибудь злодея. Все молчали, слышно было только, как жует Джефри; и молчание стало так тягостно, что все обрадовались, когда дверь открылась и перед ними предстал человек, посланный к настоятелю. Он задыхался, так как быстро бежал и, видимо, находился в некоем смятении, может быть потому, что в спине у него — вернее, в камзоле — торчали две стрелы: в тело они не вонзились, задержанные кольчугой.

— Говори, — сказал старый Джекоб Смит, — каков их ответ?

— Взгляните на мою спину, мастер, и сами увидите, — ответил посланец. — Они перекинули через ров лестницу, на нее положили доску, на которую вступил какой-то монах, чтобы принять от меня письмо. Я немного подождал, потом услышал, как кто-то зовет меня с башни над воротами, и, когда поднял глаза, увидел, что там стоит аббат Мэлдон, и лицо у него от злобы черное, как у дьявола.

«Слушай, ты, мошенник, — крикнул он мне, — ступай к ведьме Сайсели Фотрел и к ренегату монаху Боллу, которого я предаю анафеме и извергаю из лона святой церкви, и скажи им, чтобы при первых лучах зари они взглянули в нашу сторону, да повыше, ибо тогда смогут увидеть, как, чернея на утреннем небе, здесь болтается тело Кристофера Харфлита!»

Услышав это, я не сдержался и крикнул в ответ: «Коли так, то завтра еще дотемна вы составите ему компанию, ибо все до единого будете висеть, чернея на вечернем небе, кроме тех, кто будет впоследствии четвертован в Тауэр-холле и Тайберне». Потом я пустился наутек, и они стреляли мне вдогонку и раза два попали, но кольчуга, хоть и стара, служит хорошо, и вот я здесь невредимый, если не считать двух-трех ссадин.

Немного позже Сайсели, Джекоб Смит, Томас Болл, Джефри Стоукс и Эмлин Стоуэр сидели все вместе, держа совет — очень важный совет, ибо положение было отчаянное. Вносилось одно предложение за другим и сразу же по той или иной причине отвергалось. Под конец они молча переглянулись.

— Эмлин, — вскричала наконец Сайсели, — в прежнее время у тебя всегда находились нужные слова. Неужто теперь, в такой беде, ни одного не найдется? — Ибо, пока они совещались, Эмлин все время сидела молча.

— Томас, — сказала Эмлин, подняв глаза, — помнишь то место во рву аббатства, где мы ребятишками ловили самых крупных карпов?

— Ну да, помню, — ответил он, — но при чем тут рыбная ловля, да еще столько лет назад? Я уже говорил, — на подземный ход рассчитывать нечего. За рощей он обвалился и полностью засыпан, — я уже смотрел. Правда, будь у меня неделя времени…

— Пусть она говорит, — прервал его Джекоб, — ей, видно, есть что сказать.

— А помнишь, — продолжала Эмлин, — ты говорил мне, что карпы здесь такие крупные и жирные потому, что в этом месте, как раз под подъемным мостом, опорожняется в ров сточная труба аббатства, та, в которую спускают все помои и отбросы? И я после того в рот не могла взять этой рыбы.

— Ну помню. Так что же?

— Томас, ты, кажется, говорил, будто порох, за которым посылали, уже доставлен?

— Да, час назад пришел фургон с шестью бочонками, весом в сто фунтов каждый. Мы надеялись, что пришлют больше, но и это неплохо, хотя делать с порохом нечего, так как пушку не прислали — у королевских солдат ее не оказалось.

— Темная ночь, лестница с доской, кирпичный сводчатый сток, два, нет, лучше четыре бочонка, по сто фунтов каждый, в сток под ворота, фитиль и смелый человек, который его подожжет, — со всем этим да еще с божьим благословением в придачу многое можно сделать, — задумчиво, словно про себя, произнесла Эмлин.

Все наконец поняли, к чему она клонит.

— Да они все услышат, как кошка слышит скребущуюся мышь, — сказал Болл.

— Кажется, ветер поднялся, — ответила она, — слышно, как зашумели деревья. Думаю, что скоро начнется буря. К тому же у задней стены аббатства, где заделанная брешь, можно собрать людей, которые будут ходить взад и вперед с фонарями и кричать, словно в этом месте подготовляется штурм. Это отвлечет осажденных. А мы с Джефри Стоуксом тем временем попытаем счастья с лестницей и пороховыми бочонками — он их подкатит, а я подожгу, когда придет время. Вы же слышали, что я ведьма, — значит, сера мне нипочем[707].

Через десять минут план был выработан. А спустя два часа, под вой бури, скрытые непроглядной тьмой и дополнительным заслоном — торчащим над стеной поднятым настилом моста, — Эмлин и силач Джефри перекатили бочонки с порохом по переброшенным через ров доскам в жерло большой сточной трубы и в глубь ее футов на двадцать, пока они не оказались как раз под башнями главных ворот. Затем, лежа в зловонной грязи, Эмлин и Джефри вынули втулки из отверстий, заблаговременно просверленных в бочонках, и заложили туда фитили. Джефри выбил из кремня искру, раздул подложенный трут и передал его Эмлин.

— Теперь ты уходи, — сказала она, — а я за тобой. На это дело двух человек не нужно.

Через минуту она присоединилась к нему на противоположном краю рва.

— Беги! — сказала она. — Беги, не то погибнешь. За нами — смерть.

Он повиновался, но Эмлин обернулась и принялась кричать так громко, что стража на стенах услышала ее и, зажигая фонари, бросилась к башням посмотреть, что случилось.

— Штурм! Штурм! — кричала она. — Ставьте лестницы! За короля и Харфлита! Штурм! Штурм!

Затем она тоже пустилась наутек.

Глава 18

ИЗ ТЬМЫ К СВЕТУ
Внезапно среди мрака ночи, освещая все вокруг, подобно молнии, поднялась багряная пелена пламени. Покрывая вой бури, прокатился глухой тяжкий гул, словно отдаленный грохот грома. Потом все затихло, и через мгновение с неба посыпался град камней, а с ними — разорванные на части человеческие тела.

— Ворота взорваны! — прокричал мощный голос; то был Томас Болл. — Кидай лестницы!

Люди, стоявшие наготове, бросились вперед и перекинули через мост четыре лестницы. По доскам, привязанным к перекладинам, осаждающие перебежали на другую сторону рва и, перебравшись через нагромождение камней, устремились во двор, где их никто не ждал, так как все сторожившие здесь были убиты или покалечены.

— Зажигай фонари! — снова закричал Болл. — Там, внутри, будет темно! Появился Джефри с мечом в одной и фонарем в другой руке, а с ним Эмлин, у которой тоже был меч, взятый у одного из убитых; Эмлин, вся еще в грязи, так и оставшейся на ней после клоаки и рва.

— Я не могу, — пробормотал Томас Болл. — Я ищу Мэлдона. — Веди нас в подземелье! — крикнула ему Эмлин. — Или я тебя заколю! Я слышала, как они велели убить Харфлита.

Тогда он вырвал фонарь из рук Джефри и с криком «За мной!» помчался по коридору; так добежали они до открытой двери, за которой находилась лестница. Они быстро сошли вниз, миновали еще другие переходы и лестницы, спускались все нище, пока, повернув направо, не очутились в небольшом сводчатом помещении. Два факела пылали в железных гнездах, вделанных в стену, освещая картину необычайную и страшную. В глубине этого помещения была широко открыта тяжелая, утыканная гвоздями дверь, за которой виднелась камера или, вернее, маленький погреб, — любопытные еще и в наши дни могут его увидеть. К стене этой подземной темницы прикован был человек, который держал в руке трехногий табурет и рвался на цепи, как взбесившийся зверь. Впереди, заслоняя его и защищая проход, стоял высокий худой монах; полы его рясы были приподняты и подоткнуты за пояс. Он был ранен, ибо с его бритой головы стекала кровь, и, сжимая обеими руками рукоять тяжелого меча, яростно отбивался от четырех воинов, старавшихся повалить его на землю.

Когда появился Болл во главе своего маленького отряда, один из этих людей только что пал, сраженный монахом, но другой встал на его место, крича:

— Прочь с дороги, изменник! Мы хотим прикончить Харфлита, а не тебя. — Вместе мы умрем или отобьёмся, убийца, — ответил монах хриплым, прерывающимся голосом.

В это мгновение один из нападающих, тот, что говорил, услышал приближающиеся шаги освободителей и обернулся. Тут же онобратился в бегство, метнувшись мимо них, словно заяц. Однако свет фонаря упал на его лицо, и Эмлин узнала аббата. Она ударила его мечом, но сталь только скользнула по кольчуге. Он тоже ударил, но попал по фонарю, свалив его на пол.

— Хватай его, — закричала Эмлин, — хватай Мэлдона, Джефри!

Стоукс бросился догонять аббата, но тотчас же вернулся, потеряв его в темных переходах. Тогда Болл, рыча, обрушился на двух оставшихся солдат, и вскоре под ударами топора и меча, которыми у них с тыла орудовал монах, они пали наземь и умерли, сражаясь до последней секунды, так как знали, что им не будет пощады.

Все было кончено, и кругом воцарилась тишина, безмолвие смерти, прерываемое лишь тяжелым дыханием тех, кто остался в живых. Раненый монах прислонился к дверной притолоке, выпустив из рук обагренный кровью меч. Харфлит, пошатываясь от изнеможения, все еще держа в руке поднятый табурет, до отказа натягивал свою цепь и изумленно глядел вперед. А на полу лежали трое убитых, один из которых еще судорожно подергивался. Сайсели проскользнула вперед, прошла между убитыми, мимо монаха и наконец оказалась лицом к лицу с пленником.

— Подойди только ближе, и я размозжу тебе голову, — хрипло проговорил он, ибо слабый свет факела падал на нее сзади, и он думал, что перед ним находится один из убийц.

Наконец Сайсели обрела голос.

— Кристофер, — крикнула она, — Кристофер!

Он услышал, и табурет выпал из его руки.

— Опять тот же голос, — пробормотал он. — Что ж, пора. Погоди немножко, жена, сейчас я приду к тебе. — И, откинувшись на стену, он закрыл глаза.

Она скользнула к нему и, обняв его обеими руками, поцеловала прямо в губы, бледные, бескровные губы. Веки его снова разомкнулись.

— Смерть могла бы быть хуже, — произнес он. — Но я ведь знал, что мы свидимся.

Тогда Эмлин, заметив, что лицо его как-то изменилось, сорвала со стены один из факелов и метнулась вперед, держа его так, чтобы свет падал на Сайсели.

— О Кристофер, — вскричала та. — Я не призрак, я жена твоя, и я жива! Он услышал, взглянул, взглянул еще раз, потом поднял исхудалую руку и погладил ее по волосам.

— О боже, — воскликнул он, — мертвые оживают! — И, потеряв сознание, упал к ее ногам.

Сайсели оттащили от него; она вся дрожала, думая, что снова потеряла мужа, и теперь уже навсегда. С трудом разбили цепь, которой он был прикован, как собака у конуры, и понесли, все еще бесчувственного, наверх по длинным переходам: Болл выступал впереди, взяв на себя охрану; за ним шел Джефри Стоукс, потом Эмлин, поддерживающая монаха Мартина, ибо это не кто иной, как он, спас жизнь Кристофера.

Подходя к лестнице, они услышали какое-то гудение.

— Огонь! — сказала Сайсели, хорошо знавшая этот звук; и в тот же миг их озарил отблеск пламени и со всех сторон окружил дым. Аббатство пылало, и главный зал его прямо перед ними походил на жерло ада.

— Разве я не предсказывала, что так и будет, еще тогда, в горящем Крануэле? — с каким-то жестоким смехом спросила Эмлин.

— За мной! — прокричал Болл. — Живей, не то крыша обрушится, и тогда нам не выбраться отсюда.

Они стали отчаянно пробиваться вперед, обойдя зал слева, и счастьем было для них, что Томас знал дорогу. Одна небольшая комната, через которую они проходили, была уже охвачена огнем, сверху на них ладами какие-то пылающие хлопья, клубился густой дым. Но они прошли, хоти еще минутой позже этим путем им не удалось бы выбраться живыми. Они прошли по горящему аббатству и вышли на чистый воздух через парадную дверь, которую оставили широко открытой те, кто бежал до них. Они достигли рва в том самом месте, где брешь была заделана хворостом, и, взобравшись на этот плетень, Болл кричал до тех пор, пока один из его людей не услышал и не опустил лука, собираясь пустить стрелу в Томаса, которого он принял за мятежника. Принесли доски, лестницы, и наконец все опасности миновали и нестерпимое пекло осталось позади.

И случилось так, что Сайсели, в огне потерявшая своего возлюбленного, в огне же обрела его снова.

Кристофер не умер, как опасались вначале. Его отнесли в обитель, и Эмлин, убедившись, что сердце у него бьется, хотя и слабо, послала мать Матильду за португальским вином, которое так одобрил комиссар Ли. Ложку за ложкой вливала она ему в горло это вино, пока наконец он не открыл глаза лишь для того, впрочем, чтобы тотчас же закрыть их снова; но теперь он просто уснул — так подействовало вино на его измученное тело и ослабевший мозг. Шли часы; Сайсели все время сидела подле него, лишь время от времени поднимаясь, чтобы взглянуть, как горит большая церковь аббатства; так же она в свое время смотрела на пожар, охвативший его сторожки и службы. Около трех часов утра растопленный свинец перестал стекать с крыши серебристым ливнем, она обрушилась, и к утру от церкви остался только закоптелый остов — почти такой, каким мы видим его в наши дна.

Перед самым рассветом Эмлин пришла к Сайсели и сказала:

— С тобой хочет говорить один человек.

— Я не могу к нему выйти, — ответила она. — Я оберегаю сон своего мужа.

— Все же тебе следовало бы пойти, — сказала Эмлин. — Не будь его, твой муж не был бы в живых. Монах Мартин, защищавший его от убийц, умирает и хочет с тобой попрощаться.

Сайсели нашла Мартина еще в сознании, но с каждой минутой он слабел, истекая кровью, которую ничем невозможно было остановить.

— Я пришла поблагодарить вас, — прошептала она, не зная, что ей сказать.

— Не надо, — ответил он слабым, прерывающимся голосом. — Я старался хоть частично возместить свой великий долг. Прошлой зимой и принял участие в совершении ужасного греха, повинуясь не голосу сердца, а данным мною обетам. Когда потом мне было поручено бодрствовать над телом вашего мужа, я обнаружил, что он жив; с моей помощью его перенесли на корабль, который был захвачен неверными, и потом нас с ним и Джефри заставили работать гребцами на галерах. Там я заболел, и ваш муж выходил меня. Это я привез вам документы и написал письмо и затем отдал все Эмлин Стоуэр. Однако, верный своим обетам, большего я не сделал. Нынче же ночью я разорвал эти узы: услышав, как отдан был приказ о его умерщвлении, я бросился вниз, оказался там раньше, чем убийцы, и, забыв о своем монашеском сане, бился с ними, как мог, пока вы не подоспели. Да послужит хоть частичным искуплением моей тяжкой вины перед родиной, королем и вами то, что в конце концов я отдал жизнь за своего друга. И я рад, что умираю, — слишком тяжело мне в этом мире.

— Я передам ему все, если он останется жив, — со вздохом молвила Сайсели.

— О, он будет, будет жить. Много страданий перенесли вы оба, но теперь вам уже ничто не грозит, кроме, конечно, старости и смерти. Я вижу, я знаю это.

Он опять смежил веки, и стоявшие вокруг подумали, что он испустил дух, как вдруг глаза его открылись еще раз, и, с трудом произнося слова, он добавил:

— Настоятель…

Будьте к нему милосердны…

Если сможете. Он человек злой, жестокий, но я был его духовником и читал в его сердце. Шел он к благой цели, хоть и дурным путем. Королева Екатерина была законной супругой короля. Захват монастырей — бессовестный грабеж. К тому же по рождению он не англичанин. У него другие взгляды; он служит папе, как, впрочем, и я, но также Испании, которой я не слуга. Я помог вам, помогите же и вы ему. Не судите, да не судимы будете. Обещайте! — Тут он слегка приподнялся и настойчиво поглядел на Сайсели.

— Обещаю, — сказала она, и в ответ на ее слова Мартин улыбнулся.

Потом его лицо покрылось сероватой бледностью, глаза потухли, и через мгновение Эмлин покрыла его голову куском полотна. Все было кончено. Сайсели возвратилась к Кристоферу и увидела, что он сидит на кровати и пьет из чашки бульон.

— О муж мой! — сказала она, заключая его в объятия. Затем она взяла на руки сына и положила его отцу на грудь.

Прошло еще три дня. Кристофер и Сайсели прогуливались по саду Шефтон Холла. Он уже почти совсем поправился, хотя был еще слаб; но единственной болезнью его были горе и голод, а лучшее лекарство от них — радость и изобилие. Спустился вечер; мягкие и ясные сумерки, незаметно переходящие в ночь. Они сидели на скамье; он рассказывал ей о своих приключениях, и это была волнующая повесть; потом Сайсели написала старому Джекобу Смиту (эти листки, исписанные ее тонким своеобразным почерком, сохранились доныне; из них стоило бы составить книгу, хотя сделано это, по-видимому, никогда не было).

Он рассказывал ей о жестокой битве на корабле «Большой Ярмут», когда на них напали два турецких судна, и о том, как храбро вел себя брат Мартин. После того как их посадили гребцами на галеры, Мартину, Джефри и ему посчастливилось очутиться на одной скамье. Потом Мартин схватил какую-то южную лихорадку, но так как в то время они стояли в Тунисском порту, где можно было достать фрукты, чтобы кормить больного, Кристофер и Джефри выходили его. Через четыре месяца император Карл появился под Тунисом, и, когда город пал, по милости божией они были освобождены вместе с прочими рабами-христианами, после чего Мартин возвратился в Англию с бумагами сэра Джона, которые намеревался вернуть его ближайшему наследнику, так как все они считали Сайсели погибшей.

Кристоферу же и Джефри на родине нечего было делать, и они остались, чтобы на стороне испанцев сражаться против турок, от которых так много натерпелись. Когда эта война кончилась, они тоже отправились в Англию, — больше им некуда было деваться, да и хотелось свести счеты с испанским настоятелем Блосхолма. А остальное она сама знает.

Да, ответила Сайсели, она знает и никогда не забудет; но становится холодно, и ему вредно сидеть тут на скамейке, надо уходить. В ответ Кристофер только засмеялся:

— Голубка моя, если бы ты только видела галерную скамью, на которой я сидел там, у берегов Туниса, я, едва оправившийся после раны, нанесенной мне солдатами Мэлдона в Крануэл Тауэрсе, ты бы не стала сейчас беспокоиться. В течение шести месяцев мы трое — я, Мартин и Джефри — были скованы одной цепью, ибо эти черти-язычники почему-то держали нас вместе, — может быть, чтобы легче было следить за нами. И днем, изнемогая от шары, и ночью, дрожа от сырости, мы гребли и гребли, а нехристи-надсмотрщики ходили взад и вперед между рядами скамей и подбадривали нас ременными плетьми. Да, — медленно добавил он, — они хлестали нас, словно мы были волами в ярме. Ты видела шрамы у меня на спине. — О боже! Подумать только, — прошептала она, — тебя, англичанина из знатного рода, били, словно скотину, эти злодеи и дикари! Как мог ты перенести все это, Кристофер?

— Не знаю, жена. Думаю, что, не находись подле меня этот ангел в образе человека, монах Мартин — мир его благородной душе, — по меньшей мере трижды спасший мне жизнь, я бы или раздробил себе череп об уключины для весел, или перестал бы есть, чтобы подохнуть с голоду, или учинил бы что-нибудь такое, что вынудило бы мавров покончить со мной. Я ведь считал тебя умершей и вовсе не хотел жить. Но Мартин внушал мне другое, убеждая меня, что не напрасно я столько страдал. О своих собственных муках он никогда не говорил и уверял, что, как ни ужасна моя участь, все для меня сложится к лучшему.

— И поэтому ты решил выжить, муж мой? О, этот Мартин поистине святой, и я выстрою раку для его останков.

— Не только поэтому, дорогая. Я жил для мщения Клементу Мэлдону — человек он или сам дьявол, — который причинил мне столько горя и мук, что из-за них я преждевременно постарел, — при этом он указал на свой изборожденный морщинами лоб и волосы, где уже проступала седина, — для мщения также и этим пиратам-магометанам, державшим меня в рабстве. Да. Хотя Мартин и порицал меня, когда я ему признавался, думаю, что ради этого я и жил. И богу известно, — мрачно добавил он, — что потом, когда мы их разгромили, я хорошо мстил туркам повсюду, где только можно было. О, видела бы ты мою и Джефри последнюю встречу с капитаном этой пиратской галеры и его помощниками, которые нас в свое время избивали! Нет, я рад, что ты этого не видела: жестокое и кровавое было зрелище, даже не очень-то мягкосердечных испанцев, и тех оно проняло.

Он замолк. Чтобы изменить ход его мыслей, ибо в течение всей своей дальнейшей жизни Кристофер, вспоминая об этих вещах, мрачнел на долгие часы и даже дни, — Сайсели быстро заговорила:

— Хотела бы я знать, что произошло с нашим врагом, аббатом. Его так тщательно разыскивали; дороги находятся под наблюдением, и мы знаем, что никого с ним нет, — все его чужеземные солдаты перебиты или захвачены. Думаю, Кристофер, что он погиб в огне.

Он покачал головой.

— Дьявол в огне не погибает. Где-нибудь он скрывается, замышляя, кого бы еще убить — может быть, нас или нашего сына. О, — добавил он с яростью, — пока руки мои не сжимают ему горло, а кинжал мой не торчит у него в груди, нет для меня покоя: я с ним не рассчитался, да и вы оба не в безопасности.

Сайсели не нашла что ответить. Когда на Кристофера находило такое настроение, с ним трудно было говорить. Тяжкие страдания выпали ему на долю, и, подобно ей, он спасся только чудом.

Внезапно воцарилась необычайная тишина. Черные дрозды перестали по-зимнему стрекотать в кустах остролистника. Стало так тихо, что слышно было, как сухой лист упал с дерева на землю. Наступала ночь. Последний багровый луч заходящего солнца сверкнул в морозном небе, и блеск его озарил все кругом. В этом свете зоркие глаза Кристофера заметили, как что-то белое мелькнуло под сенью бука, где они сидели. Как тигр прыгнул он туда и в тот же миг возвратился, таща какого-то человека.

— Гляди, — сказал он, поворачивая голову своего пленника так, чтобы на нее падал свет. — Гляди, я поймал-таки змею. А, жена, ты ничего не видела, но я его высмотрел, и наконец-то, наконец он у меня в руках!

— Аббат! — изумленно прошептала Сайсели.

Это и вправду был аббат, но как он изменился! Его некогда полное, оливково-смуглое лицо казалось теперь лицом скелета, еще обтянутым желтой кожей, а в глазницах вращались темные, налитые кровью, неестественно большие глаза. Тонзура и щеки поросли серой щетиной, все тело как-то ослабело и съежилось, мягкие холеные руки казались теперь руками женщины, умершей от какой-то изнурительной болезни и так же, как одежда его, была покрыты грязью. Надетая на нем кольчуга болталась, одного сапога не хватало, и из продырявленного чулка торчали пальцы. Он дошел до крайнего падения.

— Бросай оружие, — проворчал Кристофер, тряся его, как терьер трясет пойманную крысу, — не то умрешь! Сдаешься? Отвечай.

— Как он может ответить, — вмешалась Сайсели, — когда ты сжал ему глотку?

Кристофер снял руки с его горла, но схватил за запястья. Аббат же сделал глубокий вдох, ибо почти лишился сознания, и упал на колени — не моля о пощаде, а просто от слабости.

— Я пришел сдаться на вашу милость, — сказал он, — но, услышав ваш разговор, понял, что мне надеяться не на что. Да и как могу я рассчитывать на милосердие, когда сам не проявлял его. К тому же дело мое, великое дело, ради которого я жил и боролся, видимо, погибло. Дайте же мне умереть вместе с ним. О большем я не прошу. Но вы благородный человек, и потому я прошу вас об одном одолжении. Не выдавайте меня вашему злодею королю, который станет меня пытать, повесит, четвертует. Убейте меня сейчас. Вы скажете, что я напал на вас и вы защищались. Оружия у меня нет, но вы можете сунуть мне в руку кинжал.

Кристофер поглядел на жалкое существо, лежащее у его ног, и засмеялся.

— А кто мне поверит? — спросил он. — Правда, никто, пожалуй, не спросит, ведь и я, и любой другой может безнаказанно лишить вас жизни. Впрочем, пусть это дело разбирает королевский трибунал.

Мэлдон вздрогнул.

— Пытки, виселица, четвертование, — повторил он, тяжело дыша. — Разве я предал того, кому никогда не служил? Почему же мне суждена участь предателя?

— А почему бы и нет? — спросил Кристофер. — Вы играли в жестокую игру — и судьба обернулась против вас.

Он не ответил. Заговорила Сайсели.

— Зачем же вы возвратились? Мы думали, что вам удалось бежать.

— Леди, — ответил он, — три дня и три ночи провел я без пищи в земляной норе, словно затравленная лисица, прячась в дренажной трубе вашего сада. Под конец я вылез наружу, чтобы умереть на вольном воздухе, услышал ваши голоса и решил сдаться на вашу милость, ибо когда человек при последнем издыхании, ему уже не до чести.

— Милость! — сказала Сайсели. — О вашей измене я говорить не стану — вы не англичанин и служите своему королю, который много лет назад прислал вас сюда устраивать козни против нашей страны. Но посмотрите на этого человека, на моего мужа. Он разве не умирал с голоду трое суток в вашей подземной темнице, пока вы не спустились туда, чтобы его прикончить? Разве вы не сделали все для того, чтобы он сгорел в своем доме, а потом не отправили его, раненого, за море на произвол судьбы? Разве вы не подослали свою наймитку убить моего ребенка, стоявшего между вами и богатством, в котором вы нуждались для своих козней, а меня, его мать, не возвели на костер, чтобы я погибла в огне? Разве вы не подстрелили в лесу моего отца, боясь, что он обличит вас как предателя, а потом не присвоили себе мое наследство? Разве вы не заставили своих монахов совершать злодеяния и не погубили многих из них Хватит! Змея, принявшая личину служителя божия, как посмела ты приползти сюда и просить пощады?

— Я сказал, что пришел просить о милосердии, ибо муки бессонницы и голода выгнали меня из моей норы, но теперь прошу только смерти. Не глумись над павшим, Сайсели Фотрел, но соверши мщение, на которое ты имеешь право, и убей меня, — ответил аббат, глядя на нее своими ввалившимися глазами и добавил со смехом, походившим на стон: — Кончайте, сэр Кристофер. При вас меч, и вам пора идти ужинать. К тому же становится холодно — это сказала только что ваша жена, раз уж она вам жена.

— Сайсели, — сказал Кристофер, — иди в дом и вызови Джефри Стоукса. Эмлин знает, где его найти.

— Эмлин! — простонал аббат. — Не выдавайте меня Эмлин. Она замучает меня.

— Нет, — ответил Кристофер, — тут не Блосхолмское аббатство. Но насчет того, что с вами может случиться в Лондоне, я не поручусь. Иди, жена.

Но Сайсели не шевельнулась. Она стояла и смотрела на жалкую тварь, лежащую у ее ног.

— Я сказал тебе — иди, — повторил Кристофер.

— А я не стану слушаться, — ответила она. — Помнишь, что я обещала Мартину, когда он умирал?

— Мартин умер? Так Мартин, спасший твоего мужа, умер? — вскричал аббат, подняв голову и потом снова уронив ее на грудь. — О счастливец!

— Я не был у его смертного ложа и не связан твоими обещаниями, Сайсели.

— Но я связана, а мы с тобой — одно. Я обещала быть милосердной к этому человеку, если он попадет в наши руки, и буду.

— Так ты пощадишь его нам на беду! В Англии колесо событий вертится быстро, жена.

— Пусть так. Я поклялась и сдержу клятву. Остальное — на волю божью. До сих пор он нас хранил и, думаю, — добавила она с торжествующей уверенностью, — будет хранить до конца. Аббат Мэлдон, преступник и грешник, аббат Мэлдон, вы таковы, каким созданы, а Мартин, этот святой человек, сказал, что не все в вашем сердце — зло, хотя я и мои близкие добра от вас не видели. Так вот, слушайте. Там, в саду, стоит беседка, крытая соломой; в ней тепло. Ступайте туда. Я пришлю вам вина и еды и новую одежду с человеком, который не проболтается, пришлю и пропуск в Линкольн. К завтрашнему утру вы отдохнете, подкрепитесь. Вон у того дерева будет привязана лошадь. Поезжайте в Линкольн, попытайтесь воспользоваться правом убежища в церкви, и уж если потом с вами случится беда, знайте, что не от нас она, а от какого-либо другого врага или же ее послал сам бог. Желаю вам примириться с ним. Пусть он простит вас, как я прощаю; он ведь читает в сердцах людей, а мне это не дано. Теперь прощайте. Нет, ни слова больше: нам с вами говорить не о чем. Пойдем, Кристофер. На этот раз не я должна подчиниться, а ты.

Они ушли, а злодей, приподнявшись на руках, поглядел им вслед, но что творилось в это мгновение у него в сердце, никто никогда не узнает.

Прошло несколько месяцев, и Блосхолм со всей своей округой снова шил в мире. Смута перекинулась на север, где, по слухам, опять вспыхнул мятеж. Аббата Мэлдона никто больше не видел, и все считали, что, хотя он и не воспользовался правом церковного убежища в Линкольне, ему пришел в голову более разумный выход и он бежал в Испанию. Но Эмлин, которая всюду все узнавала, принесла известие, что это не так и что он стоит во главе тех, кто возбуждал мятеж и междоусобную войну у границ Шотландии.

— Вполне этому верю, — сказала Сайсели. — Свинья не может не лезть в лужу. Он заговорщик по природе своей и до конца пойдет по той дороге, на которую влечет его сердце.

— Но на этой дороге ему, пожалуй, не сносить головы, — мрачно ответила Эмлин. — О, подумать только, что волк уже был у тебя в клетке, а ты сама выпустила его, всей Англии и нам на беду. — Я только проявила милосердие к поверженному, Эмлин.

— Милосердие? А я скажу — безумие. Когда Джефри и Томас услышали об этом, я думала, — они задохнутся от ярости. Особенно Джефри, который очень любил твоего отца и не очень-то пиратскую галеру, — ответила непримиримая Эмлин.

— «Мне отмщение, и аз воздам», — сказал господь, — тихо прошептала Сайсели.

— Господь и другое сказал: кровь пролитая вопиет о крови. Я слышала эти слова, когда сам Мэлдон говорил их твоему мужу в Крануэл Тауэрс.

— Если так должно быть, то так и будет, Эмлин, но пусть другие прольют его жестокую кровь. Не хочу я видеть ее на своих руках и на руках тех, кто живет в моем доме. Я ведь дала обещание. И не говори ты больше об этом, чтобы не подвести нас под беду, — мы ведь не имели права отпускать его. Да и негоже тебе питать такие злобные чувства в день твоей свадьбы. Лучше пойди и надень то красивое платье, которое Джекоб Смит прислал тебе из Лондона. Священник явится в блосхолмскую церковь около четырех, и я полагаю, что Томас тебя достаточно долго ожидал.

Эмлин усмехнулась, пожав своими широкими плечами и пробормотала что-то себе под нос.

Томас, наверное, рассердился бы, услышав эти ее слова. Сайсели же вышла в другую комнату, куда ее позвал Кристофер.

Она увидела, что он записывает на бумаге какие-то цифры. Это был совсем не тот Кристофер, не тот умирающий, которого они вынесли из темницы, хотя все же он очень постарел от перенесенных ужасов и, видно было, лишь недавно обрел душевное спокойствие.

— Видишь ли, дорогая, — сказал он, — нам бы следовало выделить Эмлин приличную сумму денег в приданое, она этого заслужила более, чем кто-либо. Но откуда взять их — не знаю. Земли аббатства, выкупленные Джекобом Смитом у короля, нам еще не принадлежат да и Генриху тоже, хотя он их, без сомнения, скоро отвоюет. Дохода со своего имения ты не получила, а когда получишь, его придется, как обещано, переслать в Лондон. Что касается моей несчастной вотчины, то аббат так основательно прошелся по ней своей бритвой, что она теперь голая, как череп на кладбище. Кроме того, мы должны содержать мать Матильду и ее монашек, покуда не сможем возвратить им их земли. Может быть, настанет день, когда мы или наш сын опять разбогатеем, но, пока он не наступил, нам всем придется пережить трудные времена.

— Однако полегче, чем те, которые мы уже пережили, муженек, — со вздохом ответила она. — На худой конец, мы все-таки свободны, не голодаем, а на все остальное займем денег у Джекоба Смита под те драгоценности, что у меня еще остались. Я уже писала ему, он не откажет.

— Да, но как быть с Томасом и Эмлин?

— Устроятся они, как другие устраиваются. Томасу мы сдали за самую низкую арендную плату замковую ферму; хоть там и надо еще налаживать хозяйство, но ведь и платить он будет лишь тогда, когда сможет. Да и Джекоб Смит положил в карман подвенечного платья Эмлин хороший подарок. Более того, я думаю, он сделает ее своей наследницей, а если так, она будет очень богата, так богата, что мне придется ей низко кланяться. А теперь пойди оденься к свадьбе. Нарядного камзола у тебя нет, так пусть Джефри поможет тебе надеть кольчугу. Она тебе больше всего идет, так, по крайней мере, мне кажется, хотя для меня ты во всем одинаково хорош.

Он начал возражать, что сейчас нет необходимости разгуливать по Блосхолму в военных доспехах, что Джефри нет дома — он устраивается хозяином на постоялом дворе у брода, том самом постоялом дворе, который аббат в свое время обещал Камбале-Меггс, — но Сайсели поцеловала его, схватила ребенка, который радостно лепетал что-то и, кружась, исчезла вместе с ним из комнаты. Ибо на сердце у Сайсели было теперь легко и весело.

На свадьбу Эмлин Стоуэр и Томаса Болла собралось много народу: последнее время в Блосхолме было невесело, и это празднество явилось как бы дыханием весны, оживляющим леса и луга, залогом радости после зимнего мрака. Повсюду рассказывали историю жениха и невесты: как они были в юности помолвлены, а затем разлучены кознями людей, преследующих свои личные дела, как Эмлин выдали против ее воли замуж за ненавистного ей пожилого человека, а Томас вынужден был пойти братом-мирянином в монастырь — в качестве сильного и искусного в обращении со скотом батрака, но полупомешанного, ибо он предпочитал выдавать себя за безумца.

Люди знали и конец этой истории: Эмлин прокляла настоятеля, и проклятие ее исполнилось; а Томас Болл преодолел свой суеверный страх, восстал против монахов, получил от короля назначение и, как офицер войск его милости, показал себя отнюдь не безумцем, но человеком, полным мужества, который сумел штурмом взять аббатство и освободить из темницы сэра Кристофера Харфлита. Эмлин, вместе со своей госпожой, должна была взойти на костер, как ведьма, но от сожжения ее спас тот же Томас, участвовавший, подобно ей, во многих необычайных событиях, о которых по всей округе разносились и были и небылицы.

Теперь, после всех этих приключений, они шли под венец. Как же было не сбежаться на такое событие людям, жившим хотя бы на расстоянии десяти миль от Блосхолма!

Монахов уже не было, и отец Роджер Нектон, старый крануэлский викарий, который при столь необычных обстоятельствах совершил бракосочетание Кристофера и Сайсели (после этого, спасая свою жизнь, он вынужден был бежать, когда последний настоятель Блосхолмского аббатства сжег Крануэл Тауэрс), возвратился теперь освятить новый брачный союз перед всем собравшимся народом. Хотя и жених и невеста были уже не первой молодости, Эмлин в своем богатом свадебном платье и мускулистый рыжеволосый Томас в зеленой одежде йомена, какую он носил много лет назад, в дни своей помолвки с Эмлин, до того как напялил на себя коричневую монашескую рясу, — оба являли собою в церкви перед алтарем красивую и видную пару. Во всяком случае таково было мнение всего народа, хотя какой-то сторонник монахов, вспомнив, как Болл разгуливал ряженым чертом, а Эмлин слыла колдуньей, крякнул из темного угла, что это сам сатана женится на ведьме, но Джефри так хватил его кулаком, что едва не раздробил ему череп.

И вот седовласый добродушный отец Нектон, прочитав сперва Королевский указ, разрешающий Томаса от его обетов, по-старинному совершил свадебный обряд и благословил молодоженов.

Наконец все кончилось, и молодые двинулись из старой церкви в замковую ферму, где им предстояло поселиться, в сопровождении, согласно обычаю, всех друзей и доброжелателей. Когда они проходили через небольшую рощицу у речки, где в этот весенний вечер разносился сладкий аромат диких лилий и нарциссов, Эмлин на миг задержалась и сказала своему мужу, капитану Боллу:

— Помнишь ты это место?

— Да, жена, — ответил он, — это здесь мы с тобой в молодости пообещались друг другу и вдруг увидели, как вон под тем дубом проходит Мэлдон, и тень его холодом легла на наши сердца. Ты заговорила об этом и в часовне женской обители, когда я пришел к тебе потайным ходом, и я чуть не обезумел, припомнив все.

— Да, Томас, я об этом говорила, — ответила Эмлин глубоким, ласковым, новым для него голосом. — Ну ладно, пусть теперь это воспоминание сделает тебя счастливым. Я тоже об этом постараюсь, несмотря на все мои недостатки, если только сумею. — Тут она быстрым движением прижалась к нему, поцеловала его и прибавила: — Пойдем, муженек, за нами столько народу. Я надеюсь, что теперь все беды и козни миновали.

— Аминь, — ответил Болл. Сказав это, он заметил каких-то незнакомых людей под королевским флагом, которые шли поодаль в том же направлении, как и они, и тащили за собой длинную приставную лестницу. Недоумевая, что нужно этим людям в Блосхолме, молодожены вышли из рощи и взобрались на холм, с которого на расстоянии пятидесяти шагов виден был мрачный остов сгоревшего аббатства. Они остановились и глядели в ту сторону, и тут их нагнали Кристофер и Сайсели, мать Матильда с монашками, Джефри Стоукс и другие. В лучах заката место это казалось угрюмым, опустошенным, и все они стояли и смотрели на него, думая каждый о своем.

— Что это там такое? — вздрогнув, спросила Сайсели и указала на какой-то круглый черный предмет, только сейчас появившийся на развалинах главной башни.

В то же самое мгновение на него упал красный луч заходящего солнца.

Это была отрубленная голова Клемента Мэлдона, испанца.



ПЕРСТЕНЬ ЦАРИЦЫ САВСКОЙ (роман)

Четверо британцев углубляются в глубь Центральной Африки. Доктор Адамс должен спасти своего сына, находящегося в руках племени Фэнгов, профессор Хиггс уже предвкушает открытие неизвестной древней культуры, капитан Орм желает забыть о прошлой жизни и жаждет приключений, сержант Квик просто сопровождает своего капитана, верный солдатской привычке…

Для осуществления своих планов они отправляются в земли, населённые народом Абати, которым правит женщина, носящая титул «Вальда Нагаста», что значит «Дочь Царей».

Глава 1

КОЛЬЦО ФИГУРИРУЕТ ВПЕРВЫЕ
Всякий читал монографию (полагаю, что так следует называть эту книгу) моего дорогого друга, профессора Хиггса — его полное имя Птолэми Хиггс, — в которой описывается плоскогорье Мур в северной части Центральной Африки, древний подземный город в горах, окружающих это плоскогорье, и странное племя абиссинских евреев, или, сказать вернее, их неполнокровных потомков, которые населяют или населяли его. Я говорю «всякий» вполне обдуманно, оттого что хотя людей, специально интересующихся этим вопросом, очень немного, все же круг интересов образованного и знающего человека очень широк. Я сейчас расскажу, в чем дело.

Соперники и враги профессора Хиггса, которых у него оказалось очень много благодаря блеску его открытий и резкости его полемических приемов, восстали или, если сказать вернее, написали, что он человек, склонный к преувеличениям, а иногда и лгущий. Не далее как сегодня утром один из вышеупомянутых врагов напечатал в газете открытое письмо к одному известному путешественнику, который, как мне сказали, несколько лет тому назад читал лекции в Британском обществе, спрашивая его, как в действительности профессор Хиггс пересек пустыню Мур — на верблюде, как он сам утверждает, или на гигантской сухопутной черепахе?

Заключавшийся в этом письме намек привел профессора, который, как я уже сказал, не отличается кроткостью, в страшную ярость. Несмотря на все мои уговоры, он вышел из своего дома, вооруженный плетью из кожи гиппопотама, которую египтяне называли коорбаш, с твердым намерением рассчитаться с клеветником. Чтобы предупредить скандал, я позволил себе позвонить по телефону этому господину, который настолько же тщедушен телесно, насколько он боек и силен в печати, и посоветовал ему во что бы то ни стало избежать встречи с Хиггсом. По тому, как внезапно оборвался наш разговор, я понял, что он принял к сведению мой совет. Как бы то ни было, хотя я продолжаю надеяться на благополучный исход этой истории, я все же снесся с поверенным моего справедливо возмущенного друга.

Быть может, читатель поймет теперь, что я пишу эту книгу не для того, чтобы выставить в выгодном свете себя и других, или чтобы заработать деньги, — в них я теперь не нуждаюсь, — или ради какой-либо другой цели того же порядка, а только для того, чтобы всем стала известна чистая, неприкрашенная правда. В самом деле, о том, где мы побывали и что приключилось с нами, разговаривают так много, что сказать правду стало совершенно необходимо. Сегодня утром, едва отложив газету, в которой напечатаны были вышеупомянутые гнусные инсинуации, — да, сегодня утром, перед завтраком, мною с такой силой овладела эта мысль, что я немедленно телеграфировал Оливеру Орму, герою моего рассказа, — если только в нем имеется отдельный герой, — который в настоящее время совершает чрезвычайно приятное кругосветное путешествие, и попросил его согласия. Спустя десять минут я получил ответ из Токио. Вот он.

«Поступайте, как хотите и как считаете нужным, но непременно перемените имена и прочее, оттого что собираюсь возвращаться через Америку и опасаюсь интервьюеров. Япония чудесная страна». Далее следуют сообщения частного характера, которые ни к чему печатать. Оливер всегда посылает такие забавные телеграммы.

Полагаю, что прежде, нежели начать этот рассказ, мне следует сообщить читателю, в его же интересах, некоторые сведения обо мне самом.

Меня звать Ричард Адамс, я сын кемберлендского крестьянина, и моя мать была из Корнуэлдса. Во мне есть поэтому кельтская кровь, которой, быть может, следует объяснить мою любовь к странствиям и многое другое. Теперь я уже старик — полагаю, что мой конец не так уже далек; когда я праздновал в последний раз день моего рождения, мне исполнилось шестьдесят пять лет. Из зеркала на меня глядит высокий и худой человек (теперь я вешу не больше ста сорока фунтов — пустыня пожрала весь имевшийся на мне лишний жир, а прежде когда-то я походил на Фальстафа); у меня карие глаза и продолговатое лицо; я ношу остроконечную бороду, которая соперничает белизной с моими седыми волосами.

По правде я должен сказать, что мое отражение в зеркале, которое не может лгать, напоминает видом старого козла; и в самом деле, туземцы, среди которых я жил, а особенно люди племени Халайфа, чьим пленником я был, часто называли меня Белым Козлом.

Но довольно говорить о моей внешности. Что до моей специальности, — я врач, принадлежащий к старой школе. Будучи студентом, я выделялся над средним уровнем, и то же было и в первое время моей практики как молодого врача. Но в жизни каждого человека случаются вещи, которые выглядят совсем не так хорошо, когда о них напечатано черным по белому, какие бы извинения ни существовали для них; со мной случилось то же самое. Короче говоря, ничто не удерживало меня дома, я хотел повидать мир и на много лет отправился в дальние страны.

Мне было сорок лет, когда я практиковал в Каире, и упоминаю я об этом только потому, что здесь я впервые встретился с Птолэми Хиггсом, который уже тогда, будучи молодым человеком, отличался исключительными познаниями в области изучения древностей и был замечательнейшим лингвистом. Помню, что в то время уверяли, что он на пятнадцати языках говорит так, как будто каждый из них его родной язык, свободно изъясняется на тридцати двух языках и читает иероглифы с такой же легкостью, с какой любой епископ читает «Тайме».

Я лечил его от тифа, но не взял с него денег, потому что он уже потратил все, что у него было, на покупку скарабеев и тому подобных вещей. Этого небольшого одолжения он никогда не забывал: знайте, что каковы бы ни были его недостатки (я лично ни за что не доверил бы ему какой-нибудь вещи, которой больше тысячи лет), Птолэми верный и преданный друг.

В Каире я женился на женщине из племени Коптов. Она принадлежала к коптской знати, и, по преданию, ее род вел свое начало от одного из фараонов времен Птоломея, что не только возможно, но даже весьма вероятно. Она была христианкой и по-своему была хорошо воспитана. Но она, разумеется, осталась восточной женщиной, а для европейца жениться на восточной женщине очень опасно, как я уже объяснил это многим, особенно если он продолжает жить на Востоке, где он отрезан от общества и сношений с людьми одной с ним расы. Моя женитьба вынудила меня покинуть Каир и переехать в Асуан, тогда еще малоизвестное место, и практиковать исключительно среди туземцев; но мы были бесконечно счастливы вместе, пока чума не унесла ее, а вместе с нею и мое счастье.

Все это я пропускаю оттого, что для меня все это настолько священно и вместе с тем ужасно, что писать об этом я не могу. У меня остался от нее сын, которого, в довершение моих несчастий, украли люди племени Махди, когда ему было двенадцать лет.

Теперь я подхожу к теме моего повествования. Никто другой не может написать этот рассказ; Оливер не хочет делать это; Хиггс не может (там, где дело касается не древности и не науки, он беспомощен); итак, делать это приходится мне. Как бы то ни было, если рассказ будет неинтересным, повинен в этом я, а не наши похождения, оттого что сами по себе они достаточно необычны.

Теперь у нас середина июня, а год назад, в декабре месяце, вечером того самого дня, когда я, после многолетнего отсутствия, вернулся в Лондон, я постучал в дверь квартиры профессора Хиггса на Гильд-форд-стрит. Дверь мне открыла его экономка, миссис Рейд, худая и пасмурная старушка, которая напоминает и всегда напоминала мне ожившую мумию. Она сказала мне, что профессор дома, но что у него к обеду гость, и поэтому предложила мне зайти на следующий день утром. С большим трудом мне удалось, наконец, убедить ее довести до сведения ее хозяина, что старый его друг из Египта привез ему кое-что такое, что наверное заинтересует его.

Пять минут спустя я вошел в гостиную Хиггса, которую миссис Рейд указала мне из нижнего этажа, не поднимаясь туда со мной. Это большая комната, занимающая всю ширину дома, разделенная на две половины большой аркой. Комнату освещал только огонь, горевший в камине, перед которым стоял накрытый к обеду стол. В ней находилось изумительное собрание всяческих древностей, в том числе несколько мумий с золотыми масками на лицах, стоявшие в своих ящиках у стены. В дальнем углу комнаты горела, однако, электрическая лампа над заваленным книгами столом, и там-то я увидел хозяина дома, которого я не видал целых двадцать лет, хотя мы постоянно переписывались с ним, пока я не пропал в пустыне; подле него я увидел и его друга, который должен был с ним обедать.

Раньше всего я хочу описать Хиггса, которого даже его враги считают одним из наиболее сведущих археологов и лучших знатоков мертвых языков во всей Европе, хотя никто не сказал бы этого по его внешнему виду. Ему около сорока шести лет. Он невысокого роста и коренаст, лицо у него круглое и румяное, борода и волосы на голове огненно-рыжие, глаза, когда их можно разглядеть — мой друг Хиггс постоянно носит большие синие очки, — маленькие и неопределенного цвета, но пронзительные и острые. Одет он тоже неряшливо и грязно и так обтрепан, что говорят, будто полиция постоянно арестовывает его как бродягу, когда он появляется на улице вечером или ночью. Такова была (и есть) внешность моего дражайшего друга, профессора Птолэми Хиггса, и я могу только надеяться, что он не обидится на меня, прочтя это описание.

Внешность второго, сидевшего за столом, опершись на руки подбородком, и слушавшего несколько рассеянно какую-то научную теорию, была совсем иная, и по контрасту это особенно бросалось в глаза. Это был хорошо сложенный молодой человек, несколько худощавый, но зато широкоплечий, лет двадцати пяти или двадцати шести. У него было настолько правильное лицо, что только глубокие темные глаза лишали его выражения некоторой жесткости; волосы у него были коротко остриженные и темные, как и его карие глаза; он имел вид человека мыслящего, и когда он улыбался, лицо его становилось чрезвычайно обаятельным. Таков был (и есть) капитан Оливер Орм, который, кстати сказать, является только капитаном отряда добровольцев, хотя он очень знающий воин, что он успел доказать во время Южно-Африканской войны, с которой он тогда только что вернулся.

Должен прибавить, что он произвел на меня впечатление человека, которому не слишком благоволит судьба; на его молодом лице было написано унынье. Быть может, это-то и привлекло меня к нему с первой же нашей встречи — меня, к которому судьба тоже была неблагосклонна в течение многих лет.

В то время как я стоял, разглядывая эту пару, Хиггс поднял голову, оторвавшись от папируса или чего-то другого, что он читал, и заметил меня, стоявшего в тени.

— Кого черт принес сюда? — воскликнул он резким и пронзительным голосом, которым он всегда говорит, когда зол и недоволен. — И какого черта вы делаете в моей комнате?

— Только что, — сказал его товарищ, — ваша экономка докладывала вам, что вас желает видеть один из ваших друзей.

— Ну да, она сказала это, но только я не могу вспомнить, чтоб у меня был друг, лицом и бородой напоминавший козла. Подойдите-ка поближе, друг.

Я вошел в освещенное лампой поле и снова остановился.

— Кто бы это мог быть? Кто бы это мог быть? — бормотал Хиггс. — Лицо, это лицо — да, да, верно, — это лицо старого Адамса, но только Адамс умер десять лет тому назад. Мне писали, что его захватили Халайфа. Почтенная тень давно умершего Адамса, прошу вас, будьте так любезны назвать ваше имя, оттого что мы тратим попусту время.

— Ни к чему, Хиггс, ведь теперь вы уже назвали мое имя. Я непременно должен был разыскать вас, но ваши волосы не поседели.

— Нет. Слишком много пигмента. Прямое следствие сангвинического характера. Ну, Адамс, — так как вы, разумеется, Адамс, — я в самом деле счастлив видеть вас, особенно потому, что вы так и не ответили мне на письмо, в котором я спрашивал, где вы раздобыли того скарабея времен первой династии, чью подлинность — вам я могу сказать это — оспаривали некоторые идиоты. Адамс, дорогой старый друг, тысячу раз привет вам! — И он схватил мои руки и стал трясти их. Потом он вдруг сказал, заметив у меня на пальце кольцо: — Что это такое? Что-то очень интересное! Но мы поговорим об этом после обеда. Разрешите познакомить вас с моим другом, капитаном Ормом, изучающим и изрядно ознакомившимся с арабским языком, но довольно мало смыслящим в египтологии.

— Мистер Орм, — прервал его молодой человек, кланяясь мне.

— Да, да, или капитан, как вам будет угодно. Он хочет сказать, что не служил в регулярных войсках, хотя и прошел всю Бурскую войну и был трижды ранен, один раз в грудь навылет, так что пуляпробила легкое. Вот суп. Миссис Рейд, поставьте еще один прибор. Я ужасно голоден; ничто так не возбуждает моего аппетита, как разворачивание мумий; это требует такого напряжения умственной энергии, не говоря о затрате физической силы. Ну, ешьте. А говорить мы будем после обеда.

Мы принялись за еду. Хиггс ел много. Он всегда отличался превосходным аппетитом, быть может, благодаря тому, что состоял в то время членом общества трезвости; Орм ел умеренно, а я ел так, как подобает человеку моего возраста, привыкшему к растительной пище. Когда обед кончился, мы наполнили стаканы портвейном, а Хиггс налил себе воды, набил свою большую пенковую трубку и передал нам сосуд с табаком, служивший некогда урной, в которой хранилось когда-то сердце какого-то древнего египтянина.

— Ну, Адамс, — сказал он, когда мы тоже набили наши трубки, — расскажите-ка нам, каким образом вы вернулись из страны теней. Короче говоря — вашу историю, друг, вашу историю.

Я снял с пальца перстень, на который он уже успел обратить внимание, — широкий перстень слегка окрашенного золота и таких размеров, что нормальная женщина могла бы носить его на большом или указательном пальце, украшенный чудесным сапфиром, на котором были вырезаны странные архаические письмена. Я указал на эту надпись и спросил Хиггса, может ли он прочесть ее.

— Прочесть? Разумеется, могу, — ответил он, доставая великолепную лупу. — А вы разве не можете? Нет, нет, я помню: вы никогда не были в состоянии прочесть какую бы то ни было надпись старше шестидесяти лет. Ого! Это древнееврейская надпись. Ага! Есть! — И он прочел: «Дар Соломона-правителя — нет, великого царя Израиля, любимца Ягве, Македе из страны Савской, царице, дочери царей, дочери премудрости, прекрасной». Вот что написано на вашем кольце, Адамс, — чудесное кольцо, Адамс. Царица Савская, «Бат-Мелохим», дочь царей, и добрый старый Соломон тоже замешан здесь. Превосходно! Превосходно! — И он попробовал золото на язык и попытался куснуть его зубами. — Гм! Где вы раздобыли эту занятную штуку, Адамс?

— О, — ответил я со смехом, — разумеется, там же, где всегда. В Каире я купил его у погонщика осла за тридцать шиллингов.

— Ну да! — ответил он подозрительно. — Я думаю, что камень в кольце стоит несколько дороже, хотя он, может быть, поддельный. И надпись тоже поддельная… Адамс, — добавил он сурово, — вы хотите посмеяться над нами, но позвольте мне сказать вам то, что вам следовало бы знать давным-давно — вам не удастся провести Птолэми Хиггса. Это кольцо — бессовестная подделка, но кто сделал еврейскую надпись? Он здорово знает древнееврейский язык.

— Не знаю, — ответил я, — никто мне не говорил до сих пор, что надпись еврейская. Сказать правду, я думал, что надпись египетская. Я знаю только, что мне дала его, или, вернее сказать, одолжила женщина, носящая титул Вальда Нагаста и кого считают происходящей по прямой линии от Соломона и царицы Савской.

Хиггс снова поднял кольцо и внимательно стал разглядывать его; потом, как бы в припадке рассеянности, он опустил его в свой карман.

— Я не хочу быть жестоким и не стану спорить с вами, — ответил он со вздохом, — и скажу только, что если бы мне рассказал все это кто-нибудь другой, я просто обозвал бы его лжецом. Но ведь любому школьнику должно быть известно, что «Вальда Нагаста» означает «Дочь царей Эфиопии» и есть то же, что «Бат-Мелохим», — «Дочь царей» по-древнееврейски.

Здесь капитан Орм рассмеялся и заметил:

— Нетрудно понять, отчего вы не слишком популярны в мире археологов, Хиггс. Ваши способы спорить совпадают с приемами первобытного дикаря, вооруженного каменным топором.

— Если вы открываете рот только для того, чтобы обнаружить ваше невежество, Оливер, лучше вам не открывать его. Люди с каменными топорами уже давно вышли из первобытного состояния. Вы бы лучше дали доктору Адамсу досказать его историю, а потом можете критиковать.

— Быть может, капитан Орм вовсе не желает слушать ее, — сказал я.

Но он немедленно ответил:

— Напротив, мне очень хочется услышать ее — если только вам угодно будет доверять мне так же, как Хиггсу.

Я задумался на мгновение, сказать ли правду, оттого что первоначально я собирался довериться только одному профессору, которого я знал за человека настолько же верного, насколько он внешне груб. Но какое-то инстинктивное чувство побудило меня сделать исключение в пользу капитана Орма. Он нравился мне: в его карих глазах было что-то такое, что привлекало меня. Кроме того, я был уверен, что не случайно он оказался здесь: я всегда был фаталистом.

— Разумеется, расскажу, — отвечал я, — ваше лицо и ваша дружба с профессором Хиггсом — достаточно веские доводы в вашу пользу. Но только я должен попросить вас дать мне честное слово, что, пока я жив, вы никому не скажете ни слова из всего того, что я сейчас поведаю вам.

— Конечно, — ответил он, но Хиггс перебил его:

— Понимаю! Вы хотите, чтобы мы оба поцеловали библию, не так ли? Говорите, где вы достали это кольцо, где вы пробыли последние десять лет и откуда вы вернулись теперь?

— В течение пяти лет я был пленником племени Халайфа. Следы этого удовольствия вы могли бы увидеть на моей спине, если бы я разделся. Полагаю, что я единственный человек, который никогда не верил в ислам и которого они оставили в живых, и случилось это потому лишь, что я врач, а значит — полезный человек. Остальное время я провел в странствиях по североафриканским пустыням, разыскивая моего сына Родрика. Вы помните моего мальчика? Вы должны бы помнить его, оттого что вы его крестный отец и я обычно присылал вам его фотографии.

— Да, да, — сказал профессор совсем другим тоном, — я как раз на днях нашел письмо от него с поздравлением к рождеству. Но что же случилось, дорогой Адамс? Я ничего не слыхал об этом.

— Несмотря на мое запрещение, он пошел вверх по течению реки, чтобы пострелять крокодилов, — ему было в то время двенадцать лет, и дело происходило вскоре после смерти его матери. Его похитили люди из племени Махди и продали его в рабство. С тех пор я не переставал искать его, но бедного мальчика продавали из племени в племя, и только его музыкальное дарование и слава о нем помогали мне находить его следы. За его голос арабы зовут его Певцом Египта, и он по-видимому, научился хорошо играть на местных музыкальных инструментах.

— А где он теперь? — спросил Хиггс тоном человека, который боится услышать ответ.

— Он — любимый раб, или был им, у варварского полунегритянского племени по прозвищу Фэнг, которое обитает далеко в северной части Центральной Африки. Освободившись от плена, я последовал за ним; на это понадобилось несколько лет. Экспедиция бедуинов собралась, чтобы вступить в торговлю с этими Фэнгами; я переоделся бедуином и отправился с нею.

Однажды вечером мы остановились у подножия холма, неподалеку от стен святилища, в котором находится их величайший идол. Я подъехал верхом к этой стене и сквозь открытые ворота услышал красивый тенор, певший по-английски. Он пел гимн, которому я научил моего сына.

Я узнал голос. Сойдя с коня, я скользнул в ворота и вскоре очутился на открытой площадке, где на возвышении, освещенном двумя светильниками, сидел и пел юноша. Его окружала большая толпа народа и молча слушала его. Я увидел его лицо и, несмотря на тюрбан, украшавший его голову, и на восточную одежду, — да, несмотря на то, что прошло столько лет, — я узнал в нем моего сына. Какое-то безумие овладело мной, и я громко закричал: «Родрик, Родрик!» Он вскочил с места и с ужасом стал смотреть по сторонам. Все окружающие тоже стали оглядываться, и один из присутствующих заметил меня, хотя я скрывался в тени.

С яростным воплем они бросились на меня, потому что я осквернил их святыню. Чтобы спасти свою жизнь, я трусливо — да, трусливо — бежал за ворота. После всех этих лет безуспешных поисков теперь я предпочел бежать, чем умереть, и, будучи ранен копьем и несколькими камнями, я все же добрался до моего коня и вскочил на него. Потом я поскакал прочь от нашего лагеря, чтобы только спасти свою несчастную жизнь от этих дикарей. Оглянувшись назад, я понял по вспыхнувшим внезапно огням, что Фэнги напали на арабов, с которыми я прибыл, и жгут их палатки. Они, верно, считали их причастными к святотатству. Позднее я узнал, что они истребили всех моих спутников и что спасся только я один — невольная причина их гибели.

Я продолжал скакать по крутой дороге. Помню, что вокруг меня во тьме рычали львы. Помню, как один из них бросился на моего коня. Бедное животное погибло. Больше я ничего не помню, оттого что очнулся лишь с неделю позднее и увидел, что лежу на террасе хорошенького домика и что за мной ухаживает добродушная женщина, по-видимому, принадлежащая к какому-то абиссинскому племени.

— Вернее сказать, к какому-либо из неизвестных иудейских племен, — насмешливо поправил Хиггс, попыхивая своей пенковой трубкой.

— Да, что-то в этом роде. Подробности я расскажу вам потом. Существенно то, что подобравшее меня у ворот своего города племя называет себя Абати, живет в городе Мур и причисляет себя к племени абиссинских евреев, переселившихся в эти места лет шестьсот тому назад. Короче, внешним видом они несколько напоминают евреев, религия их есть выродившаяся и сильно упрощенная религия евреев; они умны и культурны, но находятся в последней степени вырождения вследствие постоянных браков между близкими родственниками; все их войско состоит из девяти тысяч мужчин, хотя три или четыре поколения тому назад оно равнялось двумстам тысячам человек, — и живут они в постоянном страхе перед нападением окружающих их Фэнгов, которые считают их своими исконными врагами за то, что в их руках находится превосходная горная крепость, некогда принадлежавшая предкам Фэнгов.

— Что-то вроде Гибралтара в Испании, — заметил Оливер.

— Да, с той лишь разницей, что Абати, владеющие этим средне-африканским Гибралтаром, вырождаются, а Фэнги, соответствующие испанцам, здоровы, сильны и умножаются численно.

— Что же дальше? — спросил профессор.

— Ничего особенного. Я пытался убедить этих Абати организовать экспедицию и спасти моего сына, но они засмеялись мне в лицо. Мало-помалу я пришел к убеждению, что среди них есть только одно существо, действительно обладающее человеческим достоинством, и это была их наследственная правительница, носящая громогласные титулы Вальда Нагаста, что значит Дочь Царей, и Такла Варда, что значит Бутон Розы — красивая и одаренная молодая женщина, собственное имя которой — Македа…

— Имя одной из первых известных нам савских цариц, — пробормотал Хиггс, — другую звали Балкис.

— Мне удалось проникнуть к ней под тем предлогом, что я буду лечить ее, — иначе меня ни за что не допустили бы до нее, такой у них проклятый этикет, — и мы много говорили с ней. Она сказала мне, что идол Фэнгов имеет вид сфинкса, вернее сказать, я вывел это из ее слов, оттого что сам я никогда не видел его.

— Что? — воскликнул Хиггс, вскочив. — Сфинкс в северной части Центральной Африки?! Но отчего ему не быть там? Говорят, что первые фараоны имели сношения с этой частью страны и даже будто они отсюда и происходят. Слова Макризи, вероятно, только повторяют легенду. Полагаю, что у него баранья голова.

— Она сказала мне так же, — продолжал я, — что у них есть предание, будто, когда этого сфинкса или бога, у которого, кстати сказать, не баранья голова, а голова льва, и которого зовут Хармак…

— Хармак! — снова перебил меня Хиггс. — Это одно из имен сфинкса — Хармакис, бог зари.

— Когда этого бога, — повторил я, — уничтожат, племя Фэнгов, чьи предки, по их словам, сделали его, должно будет удалиться из этих мест, перейдя через большую реку, протекающую к югу от них. Я сейчас не помню названия реки, но полагаю, что это один из притоков Нила.

Я сказал ей, что мне представляется при создавшихся условиях наиболее целесообразным для ее народа постараться уничтожить идола. Македа засмеялась и ответила мне, что это невозможно, оттого что идол этот размерами с небольшую гору, и прибавила, что Абати уже давно потеряли всякую отвагу и предприимчивость и довольствуются жизнью в плодородной долине, окруженной горами, занимаясь рассказами о былом величии своего народа и споря из-за чинов и пышнозвучных титулов, пока не настанет, наконец, день Страшного Суда.

Я спросил, довольна ли она создавшимся положением, и она ответила: «Разумеется, нет», — но что могла она сделать, чтобы возродить свой народ, она, слабая женщина, последнее звено бесчисленной цепи правителей?

«Избавьте меня от Фэнгов, — добавила она с волнением, — и я дам вам такую награду, о которой вы никогда не мечтали. Древний пещерный город неподалеку отсюда полон богатств, которые собраны прежними властителями его еще задолго до нашего прихода в Мур. Нам эти богатства не нужны, оттого что мы ни с кем не торгуем, но я слыхала, что другие народы ценят золото».

«Мне не нужно золота, — ответил я, — я хочу только получить обратно своего сына, который находится в плену у Фэнгов».

«В таком случае вы должны начать с того, что поможет нам уничтожить идола Фэнгов. Разве нет средств сделать это?»

«Такие средства найдутся», — ответил я и попытался объяснить ей свойства динамита и других еще более сильных взрывчатых веществ.

«Возвращайтесь к себе на родину, — воскликнула она с волнением, — привезите это вещество и двоих или троих человек, которые умеют с ним обращаться, и я подарю им все богатства Мура. Только этим вы добьетесь моей помощи в деле освобождения вашего сына».

— Чем же все это кончилось? — спросил капитан Орм.

— Вот чем: они дали мне некоторое количество золота и провожатых с верблюдами, которых в буквальном смысле слова спустили вниз по тайной тропинке в горах для того, чтобы избежать встречи с Фэнгами, которые блокировали Абати и которых они ужасно боятся. Вместе с этим отрядом я пересек пустыню и благополучно добрался до Асуана. Путешествие продолжалось много недель. В Асуане я расстался с моими спутниками — с тех пор прошло около двух месяцев, — и они остались там ожидать моего возвращения. В Англию я прибыл сегодня утром, и едва я узнал, что вы живы, и получил ваш адрес, немедленно явился к вам.

— Зачем вы пришли ко мне? Что я могу сделать для вас? — спросил профессор.

— Я пришел к вам, Хиггс, оттого, что знаю ваш глубокий интерес к древностям и хочу дать вам случай не только разбогатеть, но и прославиться в качестве ученого, открывшего самые замечательные памятники старины, какие имеются в мире.

— А также превосходный случай оставить там голову, — проворчал Хиггс.

— Что касается до того, чем вы можете мне помочь, — продолжал я, — я хотел бы, чтобы вы указали мне человека, который понимал бы толк в взрывчатых веществах и взял бы на себя труд взорвать идола Фэнгов.

— Вот это сделать совсем нетрудно, — сказал профессор, указывая концом своей трубки на капитана Орма, и прибавил: — Он инженер по образованию, солдат и превосходный химик; кроме того, он говорит по-арабски и вырос в Египте — как раз такой человек, какой вам нужен, если только он захочет поехать.

Я подумал с минуту, потом, повинуясь некоему инстинкту, поднял глаза и спросил:

— Хотите ли вы отправиться со мной, капитан Орм, если мы сойдемся в условиях?

— Вчера, — ответил тот, слегка покраснев, — я ответил бы вам: «Разумеется, нет». Сегодня я отвечу вам, что об этом можно поговорить, при том условии, конечно, чтобы Хиггс тоже отправился с нами, и я попрошу вас разъяснить мне некоторые частности. Но я должен предупредить вас, что во всех трех ремеслах, которые профессор упомянул, я только любитель, хотя одно из них я знаю довольно хорошо.

— Не будет ли нескромностью с моей стороны, капитан Орм, если я спрошу вас, отчего последние двадцать четыре часа так изменили все ваши виды и планы?

— Ничуть не нескромно, но несколько болезненно для меня, — ответил он, снова покраснев, на этот раз более сильно. — Лучше всего быть откровенным, и я все расскажу вам. Вчера я считал себя наследником большого состояния, которое должно было перейти ко мне после смерти дяди, чья неизлечимая болезнь заставила меня вернуться из Южной Африки раньше, чем я предполагал, и чьим наследником я привык считать себя с самого детства. Сегодня я впервые узнал, что дядя мой тайно женился год тому назад на женщине, по общественному положению стоящей много ниже его, и что у него есть ребенок, к которому, разумеется, перейдет все его состояние, оттого что дядя умер, не оставив завещания. Но это не все. Вчера я полагал, что скоро женюсь; сегодня я вовсе не так уверен в этом. Та дама, — добавил он с горечью, — которая соглашалась выйти замуж за наследника Энтони Орма, теперь не хочет больше выйти замуж за Оливера Орма, который является обладателем состояния, не превышающего 10 000 фунтов стерлингов. Невелик стыд для нее или для ее родственников, особенно же принимая во внимание то, что она имеет в виду лучшую партию. Разумеется, ее решение много упростило положение. — И он встал и прошел на другой конец комнаты.

— Грязная история, — прошептал Хиггс, — гадко обошлись с ним. — И он продолжал высказывать свое мнение о вышеупомянутой даме, ее родственниках и Энтони Орме, судовладельце, в таких выражениях, которые никак неудобны для печати и, будучи напечатаны, сделали бы эту книгу неприемлемой для чтения в семейных домах. Невоздержанность на язык профессора Хиггса достаточно хорошо известна в ученом мире, так что ни к чему распространяться на эту тему.

— Чего я не пойму толком, Адамс, — прибавил он громко, увидев, что Орм вернулся, — и что нам обоим следовало бы, по-моему, знать: какова ваша цель, когда вы делаете нам настоящее предложение?

— Боюсь, что я плохо разъяснил, в чем дело. Мне казалось, что из моих слов явствует, что у меня только одна цель — вернуть сына, если только он еще жив, — а я в это продолжаю верить. Хиггс, поставьте себя на мое место. Представьте себе, что у вас нет никого во всем мире, кроме одного ребенка, и этого ребенка похитили дикари. Представьте себе, что после многих лет поисков вы услышали его голос, увидели его лицо, теперь уже лицо юноши, но все же то же самое лицо, о котором вы мечтали столько лет; ведь за это мгновение вы отдали бы тысячу жизней, если бы у вас было время подумать. Потом нападение озверевшей толпы фанатиков, мужество покидает вас, вы забыли свою любовь, забыли все, что существует благородного, забыли все это под влиянием первобытного инстинкта, твердящего одну песнь: «Спасай свою жизнь». Представьте себе, что этот трус спасся и живет на расстоянии немногих миль от сына, которого он бросил, и все же не в силах освободить его или хотя бы снестись с ним, оттого что люди, давшие ему приют, трусы.

— Ладно, — буркнул Хиггс, — все это я представил себе. Что же из этого следует? Если вы думаете, что вас следует бранить за все это, я с вами не согласен. Вы не помогли бы вашему сыну, позволив перерезать себе горло, а быть может, и его горло заодно с вашим.

— Не знаю, — отвечал я, — я так долго носился с этой мыслью, что мне кажется, будто я опозорил себя. И вот мне представился счастливый случай, и я ухватился за него. Эта женщина, Вальда Нагаста, или Македа, которая, как мне кажется, тоже долго носилась со своей мыслью, сделала мне определенное предложение — по всей вероятности, не доведя этого до сведения своего Совета и не спросив его мнения. «Помогите мне, — сказала она, — и я помогу вам. Спасите мой народ, и я постараюсь спасти вашего сына. Я могу заплатить за вашу помощь и за помощь тех, кто приедет с вами вместе». Я ответил ей, что надеяться нельзя ни на что, так как никто не поверит моему рассказу; в ответ на это она сняла с пальца кольцо с государственной печатью, находящееся теперь в вашем кармане, Хиггс, и сказала: «Мои предки, королевы нашего племени, носили его со времен Македы, царицы Савской. Если в вашей стране имеются ученые люди, они прочтут на кольце ее имя и поймут, что я говорю правду. Возьмите его в качестве доказательства, а заодно возьмите столько золота, сколько нужно, чтобы купить то вещество, о котором вы говорили, что оно может изрыгнуть пламя, которое целые горы бросает в небо; привезите с собой также двоих или троих мужчин, умеющих управляться с этим веществом, — не больше, оттого что, если их будет больше, мы не сможем перевезти их через пустыню, — и возвращайтесь, чтобы спасти вашего сына и меня. Вот и все, Хиггс. Хотите вы отправиться со мной, или мне придется искать людей в другом месте? Решайте как можно скорее: у меня мало времени — я должен вернуться в Мур раньше, чем начнется период дождей.

— Вы принесли с собой что-нибудь из того золота, о котором вы говорили? — спросил профессор.

Я достал из кармана моего пиджака кожаный мешок и высыпал часть его содержимого на стол. Хиггс внимательно осмотрел золото.

— Монеты в форме колец, — сказал он наконец, — быть может, англо-саксонские, быть может, какие-нибудь другие; время определить невозможно, но по внешнему их виду я сказал бы, что они имеют примесь серебра; да, да, кое-где почернели — значит, очень старинные монеты.

Потом он достал печать из кармана и подробно исследовал перстень и камень в нем через сильную лупу.

— Все в порядке как будто бы, — сказал он, — и хотя в свое время меня не раз надували, теперь я больше не ошибаюсь. Что скажете, Адамс? Должны вернуть кольцо? Проклятая честность! Вам только одолжили его! Ладно, берите его. Мне эта штука не нужна. Рискованное это предприятие, и если бы мне предложил его кто-нибудь другой, я отправил бы его обратно — в Мур. Но, Адамс, мальчик мой, вы однажды спасли мне жизнь и не взяли с меня денег, вы знали, что мне тогда туго приходилось, и я этого не забыл. К тому же мои дела здесь теперь далеко не хороши вследствие одной ссоры, о которой вы, вероятно, не слыхали в Центральной Африке. Я думаю, что поеду с вами. Вы что скажете, Оливер?

— О! — сказал капитан Орм, очнувшись. — Если вас это удовлетворяет, я тоже доволен. Мне все равно, куда ехать.

Глава 2

СОВЕТ СЕРЖАНТА КВИКА
В это мгновение снаружи поднялся ужасный шум. Входная дверь хлопнула, промчалась извозчичья пролетка, засвистел полицейский свисток, раздались тяжелые шаги; потом раздался возглас: «Во имя короля», и на этот возглас ответили: «Ладно, и во имя королевы и всей королевской семьи, если вы этого хотите, получайте, тупоголовые, плосконогие, толстобрюхие ищейки».

Дальше последовал неописуемый грохот, как будто люди и вещи тяжело катятся вниз по лестнице, крича от страха и гнева.

— Кой черт! Что там происходит?! — спросил Хиггс.

— По голосу это Сэмюэль, я хочу сказать — сержант Квик, — отвечал Орм с явным смущением. — Что бы это могло быть? А, знаю! Это, наверно, имеет отношение к той проклятой мумии, которую вы развернули сегодня днем и которую вы просили доставить к вам домой вечером.

Дверь распахнулась, и в комнате появилась высокая фигура с солдатской выправкой, несшая на руках завернутое в простыню тело; Квик подошел к столу и положил на него это тело среди бутылок и рюмок.

— Очень сожалею, — сказал он, обращаясь к Орму, — но по дороге потерял голову усопшей. Полагаю, что в низу лестницы во время схватки с полицией. Защищаться было нечем, сударь, и я обратил против полицейских это тело, думая, что оно достаточно крепко и плотно. Вынужден сказать, что голова покойницы отлетела и заарестована.

В то мгновение, когда сержант Квик кончил свою речь, дверь отворилась снова и в ней показалось двое растерянных и истерзанных полицейских, один из которых насколько возможно дальше от своей персоны держал за длинные седые волосы, имевшиеся еще на ее затылке, голову мумии.

— Как вы смеете врываться таким образом ко мне? Ваши полномочия! — возмущенно закричал Хиггс.

— Вот! — ответил один из полицейских, указывая на покрытую простыней фигуру, лежавшую на столе.

— И вот! — добавил второй, поднимая ужасную голову. — Мы требуем от этого человека объяснений, куда он нес тайком по улице это тело, с помощью которого он напал на нас, за каковое нападение, содержащее нарушение телесной неприкосновенности, я его арестую. Ну, служивый (обращаясь к сержанту Квику), вы сами пойдете с нами, или прикажете тащить вас?

Сержант, который, казалось, онемел от гнева, сделал движение к лежавшему на столе предмету, намереваясь, по-видимому, лишний раз использовать его как оборонительное оружие, а полицейские вытащили свои палочки.

— Стой, — сказал Орм, став между сражающимися, — вы все с ума сошли, что ли? Знаете ли вы, что эта женщина умерла около четырех тысяч лет тому назад?

— Черт возьми, — сказал полисмен, державший в руках голову, обращаясь к своему товарищу, — это, должно быть, одна из мумий, которых они открывают в Британском музее. Она здорово стара и хорошо пахнет, не правда ли? — И он понюхал голову, а потом положил ее на стол.

Затем последовали объяснения, а после того, как оскорбленное самолюбие блюстителей закона было ублаготворено несколькими стаканами портвейна и исписанным листом бумаги, на котором были проставлены имена всех замешанных в деле, в том числе и мумии, они удалились.

— Послушайте моего совета, Бобби[708], — услышал я сквозь дверь негодующий голос сержанта, — и не всегда верьте внешности. Человек далеко не всегда пьян, если он падает на улице; он может быть сумасшедшим, или голодным, или эпилептиком, и труп не всегда есть труп убитого, если он не дышит, холоден и не гнется. Он может быть и мумией, как вы увидели, а это совсем другое дело. Разве я сделался бы полицейским, если б я надел вашу синюю форму? Надеюсь, что нет, и это к чести армии, к которой я продолжаю принадлежать, хотя и числюсь в запасе. Вам, Бобби, следует изучать человеческую природу и развивать наблюдательность, и вы тогда научитесь отличать свежий труп от мумии, а заодно узнаете кучу других вещей. Сложите в ваших сердцах мои слова, и вам обоим дадут повышение, вы станете начальниками, вместо того чтобы подбирать пьяных до тех пор, пока не придется уходить на пенсию. Спокойной ночи.

Когда воцарился мир и мумию перенесли в спальню профессора, оттого что капитан Орм заявил, что не может говорить о делах в присутствии мертвого тела, сколько бы лет этому телу ни было, мы вернулись к нашей беседе. Раньше всего я, по предложению Хиггса, набросал краткое соглашение, текст которого вызвал возражения остальных участников экспедиции, требовавших, чтобы вся возможная прибыль была распределена между нами поровну; в случае смерти кого-либо из нас его часть переходила к его наследнику или наследникам.

На это я возразил, что не хочу ни сокровищ, ни древностей, я желаю только найти и вернуть сына. Остальные настаивали на том, что я, как и большинство других людей, буду в дальнейшем нуждаться в деньгах, или, если этого и не случится, мой мальчик в случае удачи его побега наверное будет нуждаться в деньгах; в конце концов я сдался.

Потом капитан Орм, со свойственной ему щепетильностью, потребовал, чтобы обязанности каждого из нас были точно определены, и меня назначили главой экспедиции, Хиггса — собирателем древностей, переводчиком и лицом, разрешающим всякие споры (он отличался обширными познаниями), а капитана Орма — инженером и военным начальником. Мы условились также, что в случае расхождения в мнениях несогласный должен исполнять распоряжения авторитетного в данной области лица.

Когда этот забавный документ был переписан начисто, я подписал его и передал профессору. Тот колебался несколько мгновений, но, бросив взгляд на перстень царицы Савской, он тоже подписал и, пробормотав, что он старый дурак, кинул бумагу через стол Орму.

— Подождите минуту, — сказал капитан, — я позабыл кое-что. Мне хотелось бы, чтоб мой старый сослуживец, сержант Квик, поехал с нами. Он очень полезный человек, особенно если нам придется иметь дело с взрывчатыми веществами, с которыми он много возился в инженерных войсках и в разных других местах. Если вы согласны на это, я позову его и спрошу, хочет ли он ехать с нами. Он, вероятно, где-нибудь поблизости.

Я выразил мое согласие кивком головы, решив по виденной мною сцене с мумией и полицейским, что сержант, по-видимому, действительно полезный человек. Так как я всех ближе сидел от двери, я распахнул ее перед капитаном, и прямая фигура сержанта, который, очевидно, опирался на нее, в буквальном смысле слова ввалилась в комнату, напомнив мне потерявшего равновесие деревянного солдатика.

— Ну, ну! — сказал Орм, когда его протеже, нисколько не изменившись в лице, поднялся на ноги и стал во фронт. — Какого черта вы делали там?

— Караулил, капитан. Думал, что полиция может передумать и вернется. Прикажете что-нибудь, капитан?

— Да. Я отправляюсь в Центральную Африку. Когда вы можете быть готовы к отъезду?

— Пакетбот, идущий в Бриндизи, отходит завтра вечером, капитан, если вы поедете через Египет, а если вы едете через Тунис — в субботу, в 7.15 вечера следует отправиться с Черинг Кросс. Но только, поскольку я мог понять, вы берете с собою оружие и сильные взрывчатые вещества, нужно время, чтобы упаковать их как полагается.

— Поскольку вы понимаете! — повторил Орм. — Что и как вы можете понимать?

— Двери в этих старых домах неплотно сидят в рамах, капитан, а вот этот господин, — и он указал на профессора, — обладает голосом пронзительным, как собачий свисток. Прошу не обижаться, сударь. Звонкий голос — превосходная вещь, разумеется, если двери плотно закрываются. — И хотя деревянное лицо сержанта Квика не дрогнуло, я уловил, как блеснули его насмешливые серые глаза под нависшими бровями.

Мы все расхохотались, в том числе и Хиггс.

— Так вы согласны поехать с нами? — сказал Орм. — Я полагаю, вам ясно, что дело очень рискованное и что вы, быть может, не вернетесь назад?

— Спайон Коп был рискованным делом, капитан, и рискованным было также дело в траншее, откуда вернулись только мы с вами да матрос, но мы все же вернулись оттуда. Прошу прощения, капитан, но никакой опасности вообще не существует. Человек рождается в положенный час и умирает в положенный час, и, что бы он ни делал в промежутке между этими двумя часами, это ровно ничего не меняет.

— Слушайте, слушайте, — сказал я, — мы с вами вполне сходимся.

— Многие думали так же, как я, сударь, с тех пор, как старик Соломон подарил своей даме эту штуку. — И он указал на кольцо царицы Савской, лежавшее на столе. — Но простите меня, капитан, какое положат мне жалование? Я сам не женат и не содержу никого, но у меня есть сестры, у которых есть дети, и пенсия прекращается, когда солдат умирает. Не думайте, что я жадный человек, капитан, — поспешно добавил он, — но, как вы все понимаете, что написано пером, того не вырубишь топором. — И он указал на наш договор.

— Правильно. Сколько вы желаете получать, сержант? — спросил Орм.

— Ничего, кроме моего содержания, капитан, если мы ничего не добудем, но если мы добудем что-нибудь — пять процентов не будет слишком много?

— Пусть будет десять процентов, — предложил я. — Сержант Квик рискует жизнью так же, как мы.

— Благодарю вас, сударь, — ответил тот, — но это слишком много, по-моему. Я желал бы получить пять процентов.

Так и записали, что сержант Сэмюэль Квик получит пять процентов с общей суммы нашего прихода, как и все другие, при условии, что он будет исполнять все приказания. Он тоже подписал договор, и ему поднесли стакан виски и соду, чтобы он выпил их на здоровье.

— Теперь, милостивые государи, — сказал он, отказавшись от стула, который предложил ему Хиггс (он, по-видимому, в силу привычки предпочитал свою позу деревянного солдатика у стены), — в качестве скромного пятипроцентного члена вашей компании отважных людей прошу разрешения молвить слово.

Его попросили говорить, и сержант стал расспрашивать меня, каков вес той скалы, которую мы хотим взорвать.

Я сказал ему, что не знаю этого, оттого что никогда не видел идола Фэнгов, но предполагаю, что размеры его огромные и что он, быть может, не меньше собора св. Павла.

— Если он к тому же еще и крепок, понадобится большая сила, чтоб расшевелить его, — заметил сержант. — Тут пригодился бы динамит, но он слишком много места занимает, чтобы его можно было перевезти через пустыню на верблюдах в таком количестве. Капитан, что вы скажете о никратах? Вы помните те новые бурские гранаты, которые убили стольких наших и отравили остальных?

— Да, — отвечал Орм, — помню, но теперь существуют еще более сильные взрывчатые вещества — новые соединения, обладающие ужасной силой. Мы справимся обо всем этом завтра, сержант.

— Слушаюсь, капитан, — ответил тот, — но, спрашивается, кто же будет платить? Взрывчатые вещества в таком количестве стоят недешево. Я рассчитал, что все снаряжение экспедиции, включая сюда пятьдесят винтовок военного образца и все к ним относящееся, помимо стоимости верблюдов, обойдется не меньше полутора тысяч фунтов стерлингов.

— По моему расчету, — сказал я, — Македа дала мне золота приблизительно на эту сумму, оттого что больше я не мог увезти с собой.

— Если вашего золота не хватит, — вмешался Орм, — я, хотя и бедный человек, могу одолжить фунтов пятьсот. Не будем говорить о деньгах. Дело вот в чем. Все ли вы согласны предпринять эту экспедицию и довести ее до конца во что бы то ни стало?

Мы все ответили, что согласны.

— Больше никто не имеет ничего сказать? Я сказал:

— Я позабыл сказать вам, что если нам удастся попасть в Мур, никому из нас не следует влюбляться в Вальду Нагасту. Ее личность священна, и она может выйти замуж только за представителя ее же собственного рода, а если кто-либо из нас влюбится в нее, нам всем отрежут головы.

— Слышите, Оливер? — сказал профессор. — Полагаю, что предупреждение доктора относилось к вам, оттого что все остальные уже почти старики.

— Разумеется, — отвечал капитан, снова покраснев по своему обыкновению. — Сказать правду, я сам тоже чувствую себя стариком, и, поскольку речь идет обо мне, чары черной красавицы не в счет.

— Не хвастайтесь, капитан. Прошу вас, не хвастайтесь, — сказал сержант Квик громким шепотом. — Ни за что нельзя поручиться, когда имеешь дело с женщиной. Сегодня она — мед, а завтра — яд, только богу и погоде ведомо, почему. Не хвастайтесь, не то можем увидеть вас однажды ползающим на коленях за этой самой черной красавицей. Если хотите, можете искушать провидение, но не искушайте женщины, пока она не обернулась и не начала сама искушать вас, как она сделала это в незапамятное время.

— Перестаньте болтать глупости и позовите кэб, — сказал капитан Орм холодно. Но Хиггс громко и грубо расхохотался, а я вспомнил Бутон Розы и ее нежный голос и задумался. «Черная красавица»! Что скажет этот молодой человек, когда перед его глазами предстанет ее красивое и нежное лицо?

Мне показалось, что сержант Квик был далеко не так глуп, как представлялось его хозяину. Как бы то ни было, капитан Орм был нашим спутником по экспедиции, и все же я предпочел бы, чтоб он был постарше годами или чтобы та дама, которая недавно отвергла его, продолжала еще быть его невестой. Борясь с различными трудностями, я узнал, что необходимо стараться устранить самую возможность любви, когда хочешь добиться успеха дела, особенно на Востоке.

Глава 3

ПРОФЕССОР ОТПРАВЛЯЕТСЯ ПОСТРЕЛЯТЬ
За все время нашего трудного путешествия через пустыню не случилось почти ничего такого, чем стоило бы занять внимание читателя, пока мы не вышли из леса и не вступили на равнину, которая окружает горы Мур. В Асуане капитан Орм получил письмо и несколько телеграмм, извещавших его о том, что сын его дяди внезапно заболел и умер, так что он снова сделался наследником того большого состояния, которое он считал потерянным для себя; вдова дяди получила только пожизненную пенсию. Я поздравил его и высказал предположение, что нам, вероятно, придется совершить путешествие в Мур, лишившись его общества.

— Отчего же? — спросил он. — Я сказал, что еду, и намерен поехать с вами. К тому же я подписал обязательство ехать.

— Совершенно верно, — сказал я, — но обстоятельства изменились. Приключение, интересное для образованного и отважного молодого человека, не имеющего почти никаких средств, не может интересовать человека, для которого открыты все пути. Вы можете стать членом парламента, можете стать пэром. Можете выбрать какую угодно жену. Ваша карьера теперь обеспечена. Не отказывайтесь от всего этого для того лишь, чтобы умереть, быть может, от жажды в пустыне или пасть, сражаясь с неведомыми племенами.

— Я не горевал, когда потерял богатство, — ответил он. — И не стану петь оттого, что оно вернулось ко мне. Как бы то ни было, я еду с вами, и вам не отговорить меня. Единственное, что мне придется сделать, раз после меня останется так много добра, это написать завещание; я напишу его и отправлю домой.

Как раз в это мгновение вошел профессор, за ним следовал какой-то мошенник-араб, у которого профессор торговал какие-то древности. Выставив, наконец, за двери купца, мы объяснили профессору, как обстоят дела, и Хиггс, отнюдь не эгоистичный, когда дело идет о важных делах, хотя он и обладает этим недостатком в отношении мелочей, согласился со мной и сказал, что по его мнению Оливеру следует распрощаться с нами и вернуться в Англию.

— Не трудитесь, дорогой друг, — ответил капитан, — и не расточайте доводов. — И он кинул ему через стол письмо, содержание которого я узнал позже. Короче говоря, та самая девушка, которая была обручена с ним и отказала ему, когда он потерял состояние, теперь снова переменила свое отношение к нему, и, хотя она и не упоминала об этом, произошло это, вероятно, вследствие неожиданной смерти сына его дяди.

— Вы ответили на это письмо? — спросил Хиггс.

— Нет, — отвечал Орм и стиснул зубы. — Я не отвечал и не отвечу, ни письмом, ни лично. Завтра я отправлюсь в Мур и буду путешествовать до тех пор, пока это будет угодно судьбе, а теперь я пойду взглянуть на высеченную в скале скульптуру неподалеку от водопада.

— Ну, все в порядке, — сказал Хиггс после его ухода, — я очень рад этому, оттого что я уверен, что он пригодится нам, когда мы столкнемся с этими Фэнгами. Боюсь, что если бы он уехал, сержант тоже уехал бы с ним, а что стали бы мы делать без Квика?

Позднее я разговаривал на эту же тему с вышеупомянутым Квиком и повторил ему мое мнение.

Сержант выслушал его с тем вниманием, которое он всегда оказывал мне.

— Прошу прощения, сударь, — сказал он, когда я кончил говорить, — но, по-моему, вы оба одновременно и правы, и не правы. Всякая вещь имеет оборотную сторону, не правда ли? Вы полагаете, что капитан не прав, рискуя жизнью, когда у него теперь столько денег? Деньги, сударь, грязь, а раз капитан подписал условие, он должен ехать, и, кроме того, ни один волосок с его головы не упадет раньше времени, предназначенного ему.

А теперь, сударь, я пойду и пригляжу за верблюдами и за теми еврейскими парнями, которых вы называете Абати, а я называю просто мерзавцами; если они снова запустят пальцы в ящики с пикриновой солью, думая, что это варенье, как они это сделали вчера, когда я накрыл их, в Египте случится кое-что такое, от чего фараоны перевернутся в своих гробах, а десять казней египетских покажутся детской забавой.

На следующий день мы выехали по направлению к горам Мур.

Второе происшествие, достойное того, чтобы рассказать о нем, имело место в конце второго месяца нашего четырехмесячного путешествия.

Несколько недель мы уже ехали по пустыне; около двух недель, если память мне не изменяет, прошло с того дня, как Орм купил пса Фараона, о котором я расскажу дальше, и мы добрались до оазиса, который носит название Зеу, где я остановился, когда пробирался в Египет. В этом оазисе, который не очень велик, но зато изобилует водой и финиковыми пальмами, нас приняли очень хорошо, оттого что во время моего первого посещения мне посчастливилось вылечить местного шейха от воспаления глаз, а многих его подданных — от разных других болезней. Поэтому, хотя я и стремился поскорее отправиться в дальнейший путь, я согласился с мнением других, которые полагали, что разумно будет уступить желанию проводника нашего каравана, опытного и умного Абати (я все же никак не мог заставить себя верить ему) по имени Шадрах и остановиться в Зеу на целую неделю, чтобы дать отдохнуть и подкормиться верблюдам, которые страшно отощали за время перехода через пустыню.

Этот Шадрах, которого, кстати сказать, его товарищи по неведомым мне в то время причинам звали Кошкой, имел на лице тройной рубец. Сам он объяснил мне, что это след от когтей льва. Надо сказать, что злейшими врагами племени Зеу были именно львы, которые в определенное время года — вероятно, тогда, когда им становилось трудно находить пищу, — спускались с холмов, тянувшихся на восток и на запад в пятидесяти приблизительно милях к северу от оазиса, перебирались через пустыню, убивали множество скота, принадлежавшего Зеу, — верблюдов и коз, — а часто и людей. Бедные Зеу не имели огнестрельного оружия и были беззащитны против львов. Единственным средством спасти стада было загонять их на ночь за каменную ограду, а самим прятаться по хижинам, которые они редко покидали между закатом и рассветом, разве для того, чтобы подбросить горючего материала в постоянно пылавшие костры, имевшие целью напугать хищников, которые могут забраться в город.

Хотя была самая пора нападений львов, как-то случилось, что в течение первых пяти дней нашего пребывания в Зеу мы не видели этих огромных кошек, хотя они часто рычали во тьме неподалеку. На шестую ночь нас разбудили вопли, раздавшиеся из селения, лежавшего на расстоянии четверти мили от нас, а когда на рассвете мы вышли, чтобы посмотреть, в чем дело, мы встретили унылую процессию, выходившую за его стены. Впереди шел седовласый старик вождь, за ним, вопя, шли женщины, которые от волнения или, быть может, в знак охватившего их отчаяния были полуодеты, а позади шло четверо мужчин, которые несли что-то ужасное на плетеной двери.

Вскоре мы узнали, что произошло. Два или три голодных льва ворвались через покрытую пальмовыми листьями крышу в шалаш одной из жен шейха, той самой, чьи останки лежали на двери, и, убив ее, утащили ее сына. Теперь этот шейх пришел умолять нас, белых людей, у которых есть ружья, отомстить за него львам, оттого что иначе они, раз отведав человечьего мяса, перебьют много народу из его племени.

С помощью переводчика, говорившего по-арабски — даже наш лингвистХиггс не понимал местного диалекта племени Зеу, — он взволнованно сообщил нам, что хищники залегли среди песчаных холмов неподалеку, там, среди густых зарослей, окружающих небольшой источник. Неужто мы не пойдем туда, не убьем львов и не заслужим благословений всего племени Зеу?

Я ничего не сказал, хотя сердце у меня не лежало к этому делу. Зато Оливер Орм буквально запрыгал при мысли об охоте на львов. То же было и с Хиггсом, который недавно начал практиковаться в стрельбе из ружья и уже вообразил себя хорошим стрелком. Он громко говорил, что страшно хочет охотиться на львов, особенно же оттого, что был убежден, будто львы чрезвычайно трусливы.

С этого мгновенья я начал предчувствовать беду. Я, правда, согласился отправиться с ними, отчасти оттого, что я давно не стрелял львов и имел с ними старые счеты за то, что они, как я уже говорил, едва не прикончили меня на горе Мур, отчасти же оттого, что знал пустыню и племя Зеу много лучше, чем мои товарищи, и мог быть полезен этим последним.

Мы достали наши винтовки и патронташи, осмотрели их, прибавили к ним две фляги с водой и плотно позавтракали. Когда мы уже готовились выступить, Шадрах, старший из погонщиков верблюдов племени Абати, человек с украшенным шрамами лицом, чье прозвище было Кошка, подошел ко мне и спросил, куда мы идем. Я ответил ему, и тогда он сказал мне:

— Какое вам дело до этих дикарей и их горестей, о господин? Если вам хочется поохотиться на львов, вы найдете множество их в той стране, через которую мы пойдем; лев — священное животное Фэнгов, и они никогда не убивают их. Пустыня близ Зеу очень опасна, и с вами может случиться недоброе.

— Так пойдем с нами, — вмешался профессор, не слишком любивший Шадраха, — с вами вместе мы будем в большей безопасности.

— Нет, — ответил тот, — я и мои люди остаемся, только безумцы идут на бесцельную охоту за дикими зверями, когда они могут спокойно оставаться на месте. Мало вам разве пустыни и ее опасности? Если б вы так же хорошо знали львов, как я их знаю, вы оставили бы их в покое.

— С пустыней мы успели познакомиться, а львов еще не стреляли, — заметил капитан Орм, хорошо говоривший по-арабски. — Можете валяться в ваших постелях; мы идем, чтобы убить животных, наводящих ужас на добрых людей, которые так хорошо обошлись с нами.

— Пусть будет так, — сказал Шадрах с улыбкой, которая показалась мне зловещей. — Вот это сделал лев. — И он указал на ужасный тройной шрам на своем лице. — Господь Израиля да охранит вас от льва. Помните, что верблюды оправились и что послезавтра мы двигаемся в путь, если погода не переменится. Но если только подует ветер и песчаные холмы задвигаются, среди них не выжить ни одному человеку. — Он поднял руку и стал внимательно разглядывать небо, потом проворчал что-то и скрылся за хижиной.

Все это время сержант Квик неподалеку мыл оловянную посуду от завтрака, ничего, по-видимому, не зная о происходящем. Орм позвал его. Он подошел и стал навытяжку. Я помню, что подумал о том, как смешно он выглядит на фоне окружающего: его высокая фигура была одета в полувоенного образца костюм, его деревянное лицо было превосходно выбрито, его седые волосы аккуратно расчесаны и напомажены, а острые серые глаза так и впивались во все.

— Вы идете с нами, сержант? — спросил Орм.

— Только если вы прикажете мне идти, капитан. Очень люблю охоту, но если все три офицера уйдут, кто-нибудь должен остаться, чтобы наблюдать за припасами и караваном, так что, по-моему, псу Фараону и мне лучше остаться.

— Пожалуй, вы правы, сержант, только вам придется привязать Фараона, а то он побежит за мной. Ну, что еще вы хотите сказать? Выкладывайте!

— Видите ли, капитан, хотя я прослужил три кампании среди этих арабов (Квик всех местных жителей Африки, живущих к северу от экватора, называл арабами, а живущих к югу от него — неграми), не могу сказать, что я хорошо говорю на их языке. Но только я заметил, что тому парню, которого они называют Кошкой, совсем не нравится ваша экскурсия, а он — прошу прощения, капитан, — во всяком случае не дурак.

— Ничего не могу поделать, сержант. На всякое чиханье не наздравствуешься.

— Совершенно верно, капитан. Правы вы или нет, подымайте флаг и плывите, и вы, наверное, возвратитесь целы и невредимы, если так суждено.

Здесь, высказав, наконец, то, что он хотел сказать, сержант оглядел нас, чтобы убедиться, что мы ничего не забыли, быстро удостоверился, что винтовки действуют хорошо, доложил, что все в порядке, и вернулся к своим тарелкам. Никто из нас не подозревал, при каких обстоятельствах нам придется снова увидеть его.

Мы вышли за ограду селения, прошли около мили по оазису и вышли в окружающие его пески. Нас сопровождала толпа Зеу, вооруженных луками и копьями, во главе которой шел лишившийся сына вождь. Он кроме того выслеживал львов. Пустыня здесь, как я это прекрасно помню, отличалась от тех частей ее, какие нам доводилось видеть за время нашего путешествия, и состояла из высоких крутых песчаных холмов, из которых некоторые достигали вышины добрых трехсот футов и отделялись друг от друга глубокими ложбинами.

На некотором расстоянии от оазиса на этих холмах росла разнообразная растительность, оттого что сюда доносился из оазиса насыщенный влагой воздух. Потом мы очутились в настоящей пустыне и карабкались вверх и вниз по крутым и осыпающимся склонам холмов, пока с вершины одного из них наш вожатый не указал нам ложбину, которая в Южной Африке называется флей, покрытую зелеными полосами, и объяснил жестами, что там залегли львы. Мы спустились в этот флей, я впереди, Хиггс и Орм несколько позади меня по обеим сторонам. Сделав это, мы послали Зеу выгнать львов на нас, оттого что хотя кустарники росли здесь по линии течения подпочвенной воды, расстояние между ними было не более четверти мили.

Едва они двинулись вперед с видимой неохотой — многие из них отстали и воздержались от участия в опасном предприятии, — как раздалось громкое рычание, оповестившее нас, что что-то случилось. Несколько минут спустя мы увидели двоих или троих из них, уносящих с собой то, что осталось от сына шейха, которого львы утащили прошлой ночью.

Одновременно с этим из зарослей выскочил большой лев и помчался по направлению к песчаным холмам. Он был на расстоянии около двухсот ярдов от Хиггса, случайно оказавшегося всех ближе от него, и, как это хорошо знает всякий охотник за крупной дичью, был недосягаем для выстрела. Но профессор, не знавший этого и неопытный в стрельбе, подобно всем новичкам жаждал крови, прицелился и выстрелил, как если бы стрелял в кролика. По какой-то чудесной случайности пуля попала в льва довольно далеко позади плеч и пробила сердце, так что он как камень упал наземь.

— Черт возьми! Видели? — возликовал профессор и, даже не остановившись, чтоб снова зарядить свою винтовку, побежал по направлению к телу зверя, сопровождаемый мною и Ормом, тоже побежавшими, едва мы пришли в себя от изумления.

Хиггс пробежал уже около половины пути, когда внезапно из густых зарослей появился перед ним второй лев, вернее сказать, львица. Хиггс быстро отскочил в сторону и выпустил в нее оставшуюся у него пулю, но не попал в разъяренного зверя. В следующее мгновение мы с ужасом увидели, что он лежит на спине, а львица стоит над ним, хлещет себя хвостом и рычит.

Я почувствовал, что еще мгновение промедлить — и все будет кончено. Тело львицы было много длиннее тела Хиггса (он невысок и коренаст), и ее задние лапы были далеко от него. Я быстро прицелился, спустил курок и мгновение спустя услышал, как пуля ударила в тело огромного зверя. Он подскочил с ужасным воем, одна из его задних лап бессильно повисла, и, поколебавшись мгновение, он побежал по направлению к песчаным холмам.

Орм, который был позади меня, тоже выстрелил, и пуля подняла облако пыли, зарывшись в песок совсем подле зверя, но, хотя у него еще были заряды, так как ружье у него было многозарядное, раньше, чем кто-либо из нас успел выстрелить еще раз, львица скрылась за холмом. Бросив ее на произвол судьбы, мы побежали к Хиггсу, рассчитывая, что найдем его либо мертвым, либо тяжко раненным, и страшно обрадовались, когда профессор вскочил на ноги — даже синие очки не свалились с его носа — и, зарядив винтовку, побежал за раненой львицей.

— Вернитесь! — крикнул Орм, следуя за ним.

— Ни за что! — проревел профессор. — Если вы думаете, что я позволю большой кошке сидеть у меня на животе и не отомщу ей, вы здорово ошибаетесь!

На вершине первого холма длинноногий Орм догнал его, но убедить его вернуться мы оказались не в силах. У него было только оцарапано лицо и из царапины обильно текла кровь, в остальном же он был невредим. Пострадало только его самолюбие. Напрасно мы уговаривали его удовлетвориться своей удачей и славой, которую он добыл.

— Адамс, — отвечал он, — ранил этого зверя, а я предпочитаю убить двух львов, чем одного. Если вы боитесь, можете отправляться домой.

Должен сознаться, что мне очень хотелось последовать его совету, но Орм, который успел рассердиться, заявил:

— Идем, идем: ведь это разрешит создавшееся положение, не так ли? Вы, Хиггс, верно, стукнулись, когда падали, иначе вы не стали бы разговаривать таким образом. Поглядите, вот следы, видите кровь? Идем. Мы найдем ее. Но только не стреляйте больше на таком расстоянии. В другой раз вам не удастся убить льва в двухстах шестидесяти ярдах.

— Ладно, — сказал Хиггс, — не обижайтесь. Я хотел сказать только то, что я покажу этому зверю разницу между белым человеком и Зеу!

Мы отправились дальше, вверх и вниз по крутым склонам песчаных холмов, руководствуясь кровавыми следами. После получаса преследования нас подбодрил вид раненой львицы, которую мы заметили на вершине холма ярдах в пятистах от нас. Около этого времени нас нагнало несколько Зеу, которые приняли участие в преследовании, правда, без особого увлечения.

Жара становилась все сильнее, так что наконец пышущий жаром воздух заплясал над песчаными склонами, подобно миллионам мошек, несмотря на то, что солнце было скрыто какой-то завесой. Странная тишина, необычайная даже для пустыни, царила на небе и на земле; слышно было, как отдельные песчинки скатываются по склону холма. Сопровождавшие нас Зеу забеспокоились и указывали на небо своими копьями, потом назад по направлению к оазису, который давно скрылся из наших глаз.

Наконец, улучив мгновение, когда мы не смотрели на них, они исчезли.

Я предложил последовать за ними, полагая, что они имели причину поступить именно таким образом. Но Хиггс категорически отказался возвращаться, а Орм, которого, по-видимому, не переставало жечь нанесенное ему оскорбление, только пожал плечами и ничего не ответил.

— Пусть бегут черномазые псы! — воскликнул профессор, протирая свои синие очки и гримасничая. — Стадо трусов! Глядите! Вот наша львица! Налево! Бежим вокруг этого холма, и там мы найдем ее!

Мы обежали холм, но львицы там не нашли, хотя кровавые следы были совсем свежие. Мы гнались за ней много миль, сначала в одном направлении, потом в другом, пока наконец Орм и я не стали изумляться бессмысленному упорству Хиггса. Когда даже он стал уже отчаиваться, мы нашли нашу львицу в ложбине и выпустили в нее несколько пуль, пока она ковыляла по противоположному склону. Одна из пуль попала в нее, она упала и снова поднялась, громко рыча. Сказать правду, пуля эта была из ружья Орма, но Хиггс, который, подобно всякому другому неопытному человеку, был страстным спортсменом, заявил, что он ранил львицу, и мы не сочли нужным спорить с ним.

Мы с трудом пошли дальше и на самой вершине, на другой стороне холма, увидели перед собой львицу, сидевшую, как большая собака: она была до такой степени изранена, что могла только ужасно рычать и бить лапой воздух.

— Теперь моя очередь, старуха, — воскликнул Хиггс, выстрелил прямо в нее, стоя от нее в пяти ярдах, и промахнулся. Второй выстрел был удачнее, и она покатилась замертво.

— Теперь пойдем, — сказал, ликуя, профессор, — и снимем с нее шкуру. Она сидела на мне, а я собираюсь много дней сидеть на ней.

Мы принялись за дело, хотя я хорошо знал пустыню и мне совсем не нравилась погода, так что я предпочел бы оставить убитого зверя, где он лежал, и поспешить в оазис. Работали мы долго, оттого что я один был знаком с техникой снимания шкур с животных — делом, которое чрезвычайно неприятно при такой жаре.

Наконец мы окончили нашу работу, перекинули шкуру через винтовку, чтобы ее могли нести двое из нас, и освежились, выпив воды из фляги (я даже накрыл профессора на том, что он смывал кровь со своего лица и мыл руки драгоценной влагой). Потом мы отправились в путь, будучи уверенными, что знаем дорогу, хотя в действительности никто из нас не имел понятия, в какой стороне лежит лагерь. Впопыхах мы забыли захватить с собой компас, а солнце, по которому мы могли бы ориентироваться при обычных обстоятельствах и которым мы привыкли руководствоваться в пустыне, было скрыто той странной завесой, о которой я уже говорил.

Мы решили вернуться на вершину того песчаного холма, где мы убили львицу, а оттуда пойти по своим же собственным следам. Казалось, это легко сделать, так как в полумиле от нас находился совершенно такой же холм.

Мы взобрались на него не без труда, оттого что львиная шкура была очень тяжела, и обнаружили, что это совсем не тот холм. Порассуждав и разобравшись, в чем дело, мы нашли, в чем была ошибка, и отправились к тому холму, который, по-нашему, был тем самым холмом, — но результат был все тот же.

Мы заблудились в пустыне!

Глава 4

СМЕРТОНОСНЫЙ ВЕТЕР
— Все дело в том, — сказал теперь Хиггс с видом оракула, — что эти несчастные холмы похожи друг на друга, как две бисеринки в ожерелье мумии, и поэтому очень трудно отличить их. Дайте мне флягу с водой, Адамс, мне смертельно хочется пить.

— Нет, — коротко ответил я, — вам еще больше будет хотеться пить.

— Что вы хотите сказать? А! Понимаю; но это бессмысленно. Зеу разыщут нас, или, в худшем случае, нам придется только подождать, пока выглянет солнце.

Он еще не кончил говорить, когда воздух внезапно наполнился странными поющими звуками, которые невозможно описать. Я знал, что они происходят от того, что бесчисленные миллионы песчинок трутся друг о друга. Мы обернулись, чтобы посмотреть, откуда несутся эти звуки, и увидели вдали с ужасающей быстротой несущееся по направлению к нам густое облако, впереди которого бежали, крутясь столбами и воронками, отдельные облака поменьше.

— Песчаная буря, — сказал Хигтс, и его цветущее лицо немного побледнело. — Дело скверное! Вот что значит не той ногой встать с постели. А во всем виноваты вы, Адамс! Ведь это вы стащили меня с постели сегодня ночью, несмотря на мои протесты (профессор несколько суеверен, и это особенно смешно в таком ученом человеке). Что же нам делать? Спрятаться под прикрытие холма, пока буря пройдет?

— Не надейтесь, что она пройдет так скоро. Не вижу ничего, что бы нам осталось делать, кроме как читать молитвы, — заметил Орм. — Похоже на то, что наша песенка спета, — прибавил он немного погодя. — Зато вы убили двух львов, Хиггс, а это уже кое-что.

— О, черт возьми! Можете умирать, если хотите, Оливер. Мир мало потеряет, но подумайте о том, какая это будет потеря, если что-нибудь случится со мной! Я вовсе не хочу, чтобы меня замела какая-то дурацкая песчаная буря. Я хочу жить, хочу написать книгу про Мур. — И Хиггс погрозил кулаками надвигающимся облакам песка с настоящим благородным вызовом. Он напомнил мне Аякса, посылающего вызов молниям.

Тем временем я успел обдумать создавшееся положение.

— Слушайте, — сказал я, — единственная наша надежда — это остаться там, где мы находимся сейчас, оттого что, если мы двинемся с места, нас немедленно же засыплет заживо. Смотрите, вот сравнительно твердое место, на которое мы должны лечь. — И я указал на гребень скалы, образовавшийся из слежавшегося песка. — Живо ложитесь, — продолжал я, — и покроемся львиной шкурой. Авось она не даст песку задушить нас. Торопитесь! Пора!

В самом деле, было пора. Буря налетела, грохоча и ревя. Едва мы успели устроиться, подставив ветру спины и спрятав под львиной шкурой рты и носы, совсем так же, как при подобных обстоятельствах поступают с верблюдами, как налетела буря, принеся с собой полный мрак.

Много часов пролежали мы таким образом, не в состоянии выглянуть, не в состоянии разговаривать, оттого что кругом стоял непрекращающийся грохот, и только время от времени приподнимались на руках и на коленях, чтобы стряхнуть со шкуры навалившийся на нее песок, тяжко давивший на наши спины, — иначе он заживо схоронил бы нас.

Мы ужасно страдали под нашей вонючей шкурой, страдали от жары, страдали от жажды, не имея возможности достать наш жалкий запас воды. Но хуже всего были страдания, которые причинял нам проникавший сквозь нашу легкую одежду песок, натиравший до крови тело.

Хиггс бредил и не переставал бормотать что-то про себя.

Быть может, однако, эти мучения сослужили нам пользу, так как иначе мы, устав и измучившись, заснули бы, чтобы никогда больше не проснуться. Тем не менее тогда мы думали иначе, оттого что мучения в конце концов сделались невыносимыми. Позднее Орм говорил мне, что последней его мыслью, которую он помнит, было, что он страшно разбогател, продав китайцам секрет изобретенной им новой пытки — пытки песком, который сыплется на жертву под сильным воздушным давлением.

Немного погодя мы потеряли счет времени и только много позже узнали, что буря продолжалась добрых двадцать часов. К концу ее мы, по всей вероятности, более или менее впали в беспамятное состояние.

Как бы то ни было, я помню ужасающий вой и стоны песка и ветра, а потом я увидел лицо моего сына — моего любимого, давно утраченного мною сына, ради которого я терпел все эти муки. Следующим впечатлением, как если бы прошел только один миг, было, что мои ноги прижигают раскаленным железом или жгут, направив на них через лупу сноп солнечных лучей. С мучительным усилием я поднялся и увидел, что буря прошла и что безжалостное солнце жжет мою покрытую ссадинами кожу. Я протер залепленные грязью глаза, глянул вниз и увидел два бугра, похожие на гроба, а из них торчали две пары ног, некогда, по-видимому, белых. Тут как раз пара более длинных ног задвигалась, песок заколыхался и Оливер Орм поднялся, произнося непонятные слова.

С минуту мы смотрели друг на друга, и, право же, мы являли престранное зрелище.

— Он мертв? — пробормотал Орм, указывая на продолжавшего лежать под песком Хиггса.

— Боюсь, что так, — ответил я, — но надо посмотреть. — И мы с трудом принялись откапывать его.

Когда мы вытащили профессора из-под львиной шкуры, его лицо было бледно и ужасно, но к нашей радости мы убедились, что он еще жив, оттого что он двигал рукой и стонал. Орм взглянул на меня.

— Немного воды спасло бы его! — сказал я.

Наступило решительное мгновение. Одна из наших фляг с водой опустела еще до начала бури, но в другой, объемистой и вместительной фляге, покрытой войлоком, должна была находиться вода, около трех кварт воды, если только она не испортилась от ужасающей жары. Если это так, для Хиггса не было надежды, да и мы должны были скоро последовать за ним, если только не придет помощь. Орм откупорил флягу, оттого что мои руки отказывались служить, вытащив зубами пробку, которую дальновидный Квик загнал в горлышко насколько возможно плотно. Некоторое количество воды, хотя она и была совсем теплая, не испортилось! Вода оросила пересохшие губы Орма, и я увидел, как он до крови кусал их, чтобы побороть искушение утолить палившую его жажду.

Поборов себя, как и полагается мужчине, он передал мне флягу, не выпив ни глотка воды, и сказал просто:

— Вы старший, пейте, Адамс.

Мне тоже удалось побороть искушение, и я сел на землю и положил голову Хиггса к себе на колени; потом, капля за каплей, я влил немного воды между его распухших губ.

Результат этого был просто волшебный. Меньше чем через минуту профессор сел, схватил обеими руками флягу и пытался вырвать ее от меня.

— Злое животное! Злое себялюбивое животное! — простонал он, когда я отнял у него флягу.

— Послушайте, Хиггс, — ответил я грубо, — Орму и мне тоже очень хочется пить, но мы не выпили ни капли воды. Мы дали бы вам выпить всю воду, если бы это спасло вас, но это вас не спасет. Мы заблудились в пустыне, и нам нужно экономить воду. Если вы теперь выпьете еще воды, вам снова захочется пить через несколько часов, и вы умрете.

Он подумал немного, потом посмотрел на меня и сказал:

— Прошу прощения, понял. Себялюбивое животное — это я. Но здесь довольно много воды. Пусть каждый из нас глотнет немного; иначе нам не удастся направиться в путь.

Мы напились, отмеривая воду небольшим стаканчиком, который у нас имелся. Каждому из нас казалось, что он способен выпить целый галлон воды, и нам было мало этого количества воды. Но как ни мало было ее, действие ее было волшебно: мы снова стали людьми.

Поднявшись на ноги, мы огляделись и увидели, что окружающий пейзаж совсем изменился. Где раньше возвышались на сотню футов холмы, теперь были равнины; там, где были равнины, теперь были холмы. Уцелел только тот холм, на котором мы лежали, оттого что он был выше других и оттого еще, что его поверхность была более плотна. Мы попытались определить по солнцу, в какой стороне находится оазис, но из этого ничего не вышло, так как наши карманные часы остановились и мы не знали, который час и в каком месте неба должно быть солнце. И во всей этой пустыне не было ровно ничего, что могло бы указать нам, куда направить наш путь.

Хиггс, упрямый, как всегда, заспорил с Ормом, куда нужно идти, чтоб вернуться в оазис, — направо или налево. Оба они с трудом соображали и были не в состоянии серьезно обсудить положение. Пока они спорили, я присел на землю и стал думать. Вдали я видел неясные формы, которые я принял за те самые холмы, про которые Зеу говорили, что оттуда приходят львы; хотя это могли быть и совсем другие холмы.

— Слушайте, — сказал я, — если львы живут на этих холмах, значит, там есть вода. Попытаемся дойти туда; быть может, мы по дороге увидим оазис.

Затем начался наш неописуемый поход. Львиная шкура, которая спасла нам жизнь, была теперь тверда, как доска, мы бросили ее, но винтовки мы взяли с собой. Весь день мы тащились вверх и вниз по склонам песчаных холмов, останавливаясь по временам, чтобы выпить глоток воды, и не переставая надеяться, что с вершины следующего холма мы увидим отряд, руководимый Квиком, а быть может, и самый оазис. И в самом деле, один раз мы увидели его, зеленый и сияющий, на расстоянии не более трех миль, но когда мы добрались до вершины холма, за которым он должен был находиться, мы убедились, что это только мираж, и снова впали в отчаяние. О! Для людей, умирающих от жажды, такой мираж казался жестокой насмешкой.

Наконец наступила ночь, а горы все еще были далеко. Мы больше не в состоянии были идти и без сил опустились наземь. Нам пришлось лечь вниз лицом, оттого что наши спины были так изранены песком и опалены солнцем, что мы не могли ни лежать, ни сидеть. К этому времени у нас почти вышла вода. Внезапно Хиггс толкнул нас и указал вверх. Следуя взглядом за его рукой, я увидел на расстоянии не больше тридцати ярдов четко выделявшееся на фоне неба стадо антилоп, которое шло по хребту песчаной гряды, перебираясь, по-видимому, с одного пастбища на другое.

— Стреляйте, — прошептал он, — я могу промахнуться и только спугну их. — Хиггс был в таком отчаянии, что сделался скромен.

Орм и я медленно поднялись на колени и подняли ружья. За это время все антилопы за исключением одной успели скрыться. Она шла в двадцати ярдах позади остальных. Орм спустил курок, но выстрела не последовало, оттого что, как мы убедились позже, в затвор попал песок.

Тем временем я тоже целился в козу, но солнце слепило мои ослабевшие глаза, а мои руки были страшно слабы, кроме того я страшно волновался, оттого что знал, что от этого выстрела зависит жизнь нас всех. Теперь или никогда; еще три шага, и животное скроется за холмом.

Я выстрелил и, узнав, что промахнулся, совсем обессилел. Антилопа сделала прыжок в несколько ярдов по направлению к гребню холма; но она никогда раньше не слыхала подобного звука и остановилась, чтобы удовлетворить свое гибельное для нее любопытство, и поглядела в ту сторону, откуда донесся этот звук.

В отчаянии я выстрелил еще раз, уже не целясь, и на этот раз попал антилопе прямо в грудь. Она рухнула на месте. Мы кое-как добрались до нее и немедленно же принялись за ужаснейшую трапезу, о которой никто из нас позднее не любил вспоминать. По счастью эта антилопа, должно быть, недавно пила много воды.

Когда после этой ужасной трапезы наш голод и жажда несколько утихли, мы поспали подле трупа животного, потом встали, чувствуя себя необычайно освеженными, отрезали несколько кусков мяса и пошли дальше. По расположению звезд мы знали теперь, что оазис должен быть к востоку от нас. Но между ним и нами по-видимому тянулись на много миль только все те же вечные песчаные холмы, а впереди нас, в стороне по направлению к вышеупомянутой гряде холмов характер пустыни, казалось, несколько изменился; мы решили, что будет безопаснее, если только это слово применимо в данном случае, продолжать путь к этой гряде.

Остаток ночи мы шли вперед, а на рассвете поели сырого мяса, обмыв его остатком воды.

Теперь мы уже вышли из полосы песчаных холмов и вступили на огромную покрытую голышами равнину, тянувшуюся до самого подножья гор. Горы эти казались совсем близко, но в действительности были еще на большом расстоянии от нас. Мы брели вперед, становясь все слабее и слабее, не встретив никого и не находя воды, хотя то здесь, то там мы находили небольшие кусты, липкие и волокнистые, листья которых мы жевали, оттого что они содержали кое-какую влагу.

Хиггс был самым слабым из нас, и он сдался первый, хотя в конце он держался изумительно мужественно, даже после того, как ему пришлось бросить свое ружье, которого он не в силах был тащить, хотя мы и не заметили этого вовремя. Когда он не в состоянии был больше держаться на ногах, Орм взял его под одну руку, а я под другую, и мы повели его: я видел, как два слона таким же образом ведут своего раненого товарища.

Спустя еще полчаса и мне тоже изменили силы. Хотя я уже совсем не молод, я еще бодр и привык к пустыне и к лишениям, иначе и быть не могло после того, как я побывал пленником племени Халайфа. Но теперь я не в силах был идти дальше, остановился и попросил моих товарищей бросить меня и продолжать путь. Единственным ответом Орма было то, что он протянул мне свою левую руку. Я оперся на нее, оттого что жизнь любезна всем, особенно если имеешь какую-нибудь цель в жизни — какое-нибудь желание, которое хочешь исполнить, как я того хотел, хотя, сказать правду, в это мгновение я почувствовал стыд за себя самого.

Так мы шли некоторое время, походя на трезвого человека, старающегося спасти двоих пьяных друзей от встречи со строгим полицейским — смертью. Сила Орма достойна восхищения, или, быть может, все дело в его сердечной доброте и жалости, которую внушала ему наша беспомощность, и в них-то он черпал силы терпеть наш двойной вес.

Внезапно он упал, как будто его подстрелили, и остался лежать без сознания. Профессор же сохранил долю разума, хотя он и бредил и не переставал бормотать о том, что «безумно было пускаться в этот путь только для того, чтобы укокошить пару дурацких львов». И хотя я не ответил ему ни слова, в душе я вполне соглашался с ним. Потом он вдруг вообразил, что я священник, стал передо мной на колени прямо на песке и стал пространно исповедоваться в своих грехах, которые, поскольку я мог понять, хотя мало обращал на это внимания, состояли главным образом в том, что он незаконно присвоил некоторые древности или обманул других, приобретая их.

Чтобы успокоить его, так как я боялся, что его помешательство может стать буйным, я произнес какое-то дикое отпущение грехов, после чего бедняга Хиггс свалился и спокойно лег рядом с Ормом. Перед моими глазами тоже стали носиться странные видения ранней юности, и я почувствовал, что великая тьма смерти надвигается на меня.

Что было мне делать? Я подумал, что следует зажечь костер, во всяком случае он отогнал бы львов и других хищников, которые иначе могли напасть на нас раньше еще, чем мы умрем. Но я не в силах был собрать необходимое для костра топливо. У меня оставалось еще три патрона в моей винтовке, — остальные патроны я бросил, чтобы не тащить лишней тяжести. Я решил выстрелить из ружья, оттого что был уверен, что в том состоянии, в котором я находился, мои патроны не могли мне больше служить ни для того, чтобы добыть пищу, ни для защиты.

Вскоре я убедился, что в последнем я был не прав. Быть может, даже в этой бескрайной пустыне кто-нибудь услышит звук выстрела, а если нет — ну что же! — конец.

Я приподнялся, сел и сделал первый выстрел, совсем по-детски думая о том, куда упадет пуля. Потом я заснул ненадолго. Вой гиены разбудил меня, и, оглянувшись, я увидел сверкающие глаза животного совсем неподалеку от меня. Я прицелился, выстрелил и услышал, как она завыла от боли. Эта гиена, подумал я, больше не будет нуждаться в пище.

Царившая вокруг тишина угнетала меня; она была так ужасна, что я даже пожелал, чтобы гиена вернулась обратно. Подняв винтовку прямо над головой, я выстрелил в третий раз. Потом я взял в свою руку руку Хиггса, оттого что она была звеном — последним звеном, которое связывало меня с человечеством и миром, — и лег навзничь.

Я проснулся, почувствовав, что глотаю воду, которой кто-то поит меня. Я проглотил довольно много воды, не столько, сколько мне хотелось, а столько, сколько дал мне выпить поивший меня, потом приподнялся на руках и огляделся. Звезды ярко сияли в прозрачном воздухе пустыни, и в их свете я узнал лицо Квика, наклонившегося надо мной. Я увидел также Орма, сидя озиравшегося тупым взглядом, в то время как большой пес желтой масти с головой, напоминавшей голову волкодава, лизал его руку. Я сразу же узнал этого пса; это был тот самый пес, которого Орм купил у каких-то кочевых туземцев и которого он прозвал Фараоном. Подальше я увидел двух верблюдов.

— Как вы нашли нас, сержант? — спросил я слабым голосом.

— Не я нашел вас, доктор, — ответил Квик, — а пес Фараон. В таком деле пес может больше, чем человек, оттого что он находит обонянием то, чего человек не может увидеть. А теперь, доктор, если вам лучше, поглядите, что с мистером Хиггсом. Боюсь, что он умер.

Я поглядел и, хотя я не сказал этого, подумал то же самое. Нижняя челюсть у него отвисла, и он лежал пластом и не двигался; его глаз я не видел за закрывавшими их черными стеклами очков.

— Воды, — сказал я, и Квик стал поить профессора.

Тот все еще был неподвижен, так что я расстегнул его одежду и стал слушать сердце. Вначале я не уловил биения, потом услышал слабое пульсирование его.

— Есть еще надежда, — ответил я на вопросительные взгляды. — Случайно нет ли у вас с собой бренди? — прибавил я.

— Никогда еще не пускался в путь без бренди, доктор, — ответил Квик, с обиженным видом доставая металлическую флягу.

— Влейте ему в рот немного, — сказал я, и сержант охотно исполнил мое распоряжение, которое немедленно возымело действие, оттого что Хиггс сразу же сел, открыл рот и закашлялся.

— Бренди… мерзость… трезвенник! Проклятая шутка! Никогда не прощу вам. Воды, воды! — забормотал он хриплым голосом.

Мы дали ему воды, и он пил много и жадно, пока мы не отобрали ее у него. Потом он мало-помалу пришел в себя. Он поднял на лоб свои темные очки, которых никогда не снимал, и поглядел на сержанта своими пронзительными глазами.

— Понимаю, — сказал он. — Мы, значит, все же не умерли. Жалко, оттого что мы успели пройти через все ужасные предварительные стадии смерти. Что случилось?

— Право, не знаю, — ответил Орм, — спросите у Квика.

Но сержант был уже занят тем, что разжигал небольшой костер, на котором он сварил для нас пищу. Через четверть часа мы уже ели суп, и какая это была чудная трапеза! Когда мы поели, Квик снял с верблюдов несколько одеял, которыми он накрыл нас.

— Спите, — сказал он, — мы с Фараоном посторожим.

Когда мы проснулись, солнце уже стояло высоко, и мы убедились, что все это не приснилось нам, оттого что перед нами был Квик, гревший на огне мясные консервы, а рядом с ним сидел Фараон, внимательно смотревший на Квика — или на мясо.

— Поглядите, — сказал мне Орм, указывая на горы, — они все еще во многих милях от нас. Было безумием думать, что мы сможем добраться до них.

Я кивнул головой и повернулся, чтобы посмотреть на просыпавшегося в это мгновение Хиггса. Он являл собой презабавное зрелище. Его ярко-рыжие волосы торчали во все стороны и были полны песка, белья на нем не было — по-видимому, на каком-то этапе нашего пути он расстался с остатками его, оттого что оно натирало его свежие болячки, — а его белая кожа, не исключая лица, вся была обожжена солнцем. Его лицо так изменилось, что злейший враг — и тот не узнал бы его. Он зевнул, потянулся — добрый знак для человека и для зверя — и попросил воды, чтобы помыться.

— Боюсь, что вам придется помыться песком, как это делают эти проклятые арабы, — сказал Квик, кланяясь. — В этой высохшей стране нельзя тратить воду на умывание. Но я захватил с собой немного вазелина, а также головную щетку и зеркало, — добавил он, доставая вещи, которые он назвал.

— Согласен с вами, сержант, — сказал Хиггс, взяв их, — было бы преступлением расходовать воду на умывание. Никогда больше и думать об этом не буду. — Он взглянул в зеркало на себя и уронил его в песок, воскликнув: — Не может быть! Неужели это я?

— Осторожнее, сударь, — сказал сержант серьезно: — Недавно вы сами говорили мне, что нехорошо разбить зеркало; к тому же оно у меня единственное.

— Уберите, — сказал профессор, — я не хочу видеть его. Доктор, прошу вас, намажьте мне лицо вазелином и другие больные места тоже, если хватит вазелина.

Мы оказали друг другу эту услугу, и вначале смазанная жиром кожа заставила нас сильно страдать, но потом боль прошла и мы сели завтракать.

— Ну, сержант, — сказал Орм, опорожнив пятую чашку чая, — расскажите же нам, как было дело.

— Ничего особенного, капитан. Зеу вернулись без вас, а так как я не знаю их языка, я ничего не понял из их рассказов. Я вскоре дал понять Шадраху с компанией, что они все должны отправиться со мной на поиски за вами, какой бы там ни был ветер — смертоносный или не смертоносный, — они могут называть его, как им угодно. Они говорили, что я сошел с ума и что идти бессмысленно, так как мы все давно мертвы. Я спросил Шадраха, не хочет ли он тоже умереть. — И сержант похлопал по своему револьверу. — Тогда он послал со мной людей.

Вас мы не нашли, верблюды отказывались идти, и мы потеряли одного из Абати. Все, что мы могли сделать, это вернуться в оазис, пока не поздно, и переждать бурю. Но Шадрах не хотел никуда идти даже тогда, когда буря окончилась. Разговаривать с ним не имело смысла, тем более что я не хотел марать руки его кровью. Я взял двух верблюдов, нагрузил их, и мы отправились в путь вместе с Фараоном.

Я был уверен, хотя и не в состоянии был объяснить это нашим Абати, что, если только вы остались в живых, вы непременно направитесь в сторону той гряды холмов. Я знал, что у вас нет компаса и что вам никак не сориентироваться. Я поехал вдоль равнины, поднимаясь время от времени на вершины песчаных холмов. Я ехал весь день, а когда настала ночь, остановился, оттого что ничего не было видно. Задумавшись, я сидел среди этой огромной пустыни и вдруг, через час или два, заметил, что Фараон поднял уши и посмотрел на запад. Я тоже стал смотреть на запад, и мне показалось, что я увидел вспышку света, по направлению от земли к небу, так что это не могло быть падающей звездой, а скорее было выстрелом из винтовки прямо вверх.

Я снова прислушался и ничего не услышал, но зато несколько мгновений спустя пес снова поднял уши, как будто он услыхал что-то. Тут я решился и поехал в темноте, направляясь к тому месту, откуда, как мне казалось, исходила вспышка света. Я ехал целых два часа, время от времени стрелял из револьвера; не получая ответа, я перестал стрелять и остановился. Но Фараон не хотел останавливаться. Он начал визжать, понюхал воздух, побежал вперед и скрылся в темноте. В темноте я услышал, как он лаял не более как в ста шагах от меня, вероятно, для того, чтобы позвать меня. Я отправился вслед за ним и нашел вас троих лежащими замертво, как я подумал было в первое мгновение. Вот и все, капитан.

— Хорошо то, что хорошо кончается. Мы обязаны вам жизнью, сержант.

— Прошу прощения, капитан, — скромно ответил Квик, — вовсе не мне, а псу Фараону. Он умный пес, хотя и горячий, и вы сделали хорошее дело, купив его за бутылку виски и шестипенсовый перочинный нож.

Оазис мы увидели только на рассвете следующего дня, потому что двигались очень медленно. У нас было только два верблюда, так что двоим из нас пришлось идти пешком. Из этих двоих сержант, разумеется, все время был одним, а его хозяин — вторым. Оливер Орм при подобных обстоятельствах наименее эгоистичный человек, какого я когда-либо знавал. Его нельзя было уговорить хоть на полчаса сесть на верблюда, так что, когда я шел пешком, одно животное оставалось без всадника. Напротив того, Хиггс, раз усевшись на верблюда, ни за что не хотел слезть с него, несмотря на мучения, которые ему причиняли его болячки.

— Я отсюда не сойду, — повторил он много раз по-английски, по-французски и на разных восточных наречиях. — Я достаточно находился, хватит на всю мою жизнь.

Мы оба сидели на верблюдах, когда вдруг сержант остановил их. Я спросил, в чем дело.

— Кажется, едут арабы, доктор, — сказал он, указывая на приближавшееся к нам облако пыли.

— В таком случае, — ответил я, — лучше всего не показывать страха и продолжать путь. Не думаю, чтоб они напали на нас.

Приведя в боевую готовность имевшееся у нас оружие, мы отправились дальше. Орм и сержант шли между обоими верблюдами. Но, поравнявшись с встречным караваном, мы с удивлением увидели Шадраха, едущего во главе его и сидящего на моем дромадере, которого его госпожа, повелительница Абата, подарила мне. Мы подъехали совсем близко друг к другу и остановились.

— Клянусь бородой Аарона! Вы ли это, чужестранцы? — спросил он. — Мы думали, что вы умерли.

— Клянусь волосами Моисея, — ответил я гневно, — так вы уезжаете со всем тем, что принадлежит нам! — И я указал на вьючных верблюдов, на которых было уложено наше имущество.

Вслед за этим последовали объяснения и всяческие похвалы, которые Хиггс чрезвычайно дурно принял. Он превосходно говорит по-арабски и знает местные наречия, и он воспользовался этим, чтобы обрушить на голову Шадраха и его сотоварищей целый поток бранных слов, которые сильно удивили их. Сержант Квик вторил Хиггсу по-английски…

Некоторое время Орм молча слушал их, а потом сказал:

— Вот что, друг мой, если вы не замолчите — быть потасовке. Придержите язык, сержант. Мы встретили их, так что не о чем шуметь. Друг Шадрах, поворачивайте в оазис. Мы останемся там еще несколько дней.

Шадрах с сердитым видом сказал что-то о том, что повернуть должны не они, а мы. В ответ на это я достал древнее кольцо, кольцо царицы Савской, которое я привез из Мура. Я поднес кольцо к его глазам и сказал:

— Попробуйте ослушаться, и вам придется ответить перед той, которая послала вас, потому что даже в том случае, если мы все четверо умрем, — и я многозначительно взглянул на него, — не надейтесь, что вам удастся скрыть что-либо, слишком много здесь свидетелей.

Не говоря ни слова, он преклонился перед священным кольцом, и мы все направились к оазису Зеу.

Глава 5

ФАРАОН ВЫЗЫВАЕТ СУМЯТИЦУ
Прошло еще шесть недель, и мало-помалу характер окружающей местности начал изменяться. Мы, наконец, покинули бескрайнюю пустыню, по которой прошли столько сотен миль — не меньше тысячи миль, согласно нашим наблюдениям. Со времени приключения в оазисе путешествие наше протекало чрезвычайно спокойно. Оно было бесконечно однообразно и все же, как это ни странно, было не лишено некоторой прелести — во всяком случае для Орма и для Хиггса, которым оно было внове.

Двигаться день за днем по этому бесконечному морю песка, такому пустынному, что в течение целых недель мы никого не встречали, даже кочующих бедуинов. Видеть день за днем, как солнце поднимается из песков на востоке и, совершив свой дневной путь, погружается в пески на западе. Ночь за ночью видеть месяц, тот самый месяц, на который смотрят глаза тысячи городов, видеть, как он превращает пески в море серебра, или наблюдать сквозь прозрачный воздух созвездия, по которым мы держали наш путь, наблюдать, как они торжественно плывут в пространстве. И знать, что эту обширную страну, теперь такую скудную и пустынную, когда-то попирали ноги давно позабытых людей, ступавших по тем самым пескам, по которым мы шли, и выкопавших те колодцы, откуда мы брали воду.

Целые армии шли через эти пустыни и гибли здесь. Однажды мы напали на место, где бурный ветер сдул песок и обнажил скалу, и увидели там скелеты тысячи тысяч воинов и их вьючных животных, а среди них валялись наконечники стрел, клинки мечей, обломки панцирей и расписных деревянных щитов.

Здесь погибло целое войско, быть может, его послал Александр или какой-либо еще более древний властитель, самое имя которого позабыто на земле. Здесь были: вожди, военачальники, воины и даже их жены, потому что в стороне я нашел груду скелетов женщин; на некоторых черепах еще сохранились длинные волосы, свидетельствовавшие о том, что несчастные женщины сбились в кучу в предсмертный миг ужасной бойни или перед тем, как погибнуть от голода, жажды или надвигающихся песков.

О, если б эти кости могли говорить, какую ужасную повесть поведали бы они!

В пустыне были также города, в тех местах, где некогда были оазисы, которые теперь пожрали пески. Дважды мы видели развалины таких городов, остатки каменных стен, мощные скелеты человеческих жилищ, торчавшие из-под открывшего их песка, — здесь некогда люди боялись и надеялись, рождались, любили и умирали; девушки бывали горды, добры или злы, играли маленькие дети. Мир очень стар. Мы, пришельцы с Запада, еще раз убедились, глядя на эти развалины и на останки людей, строивших их, что мир очень стар.

Однажды вечером на фоне ясного неба обозначились туманные очертания высоких гор, формой напоминавших подкову.Это были горы Мур; они были на расстоянии многих миль от нас, но все же мы наконец увидели горы Мур. На следующее утро мы уже начали спускаться по лесистой равнине к большой реке, которая, как мне кажется, является одним из притоков Нила, хотя наверное я этого сказать не могу.

Спустя еще три дня мы добрались до берега этой реки, пройдя по старой дороге и возмещая себя за прежние лишения, оттого что здесь было много дичи и трава росла в изобилии, так что наши верблюды так объелись, что мы боялись, как бы они не лопнули. По всему видно было, что мы поспели как раз вовремя. Облака скрывали от нас горы Мур, и над равнинами, которые простирались от гор до нас, шел дождь. Дождливая пора уже началась, и, если бы мы опоздали еще на одну только неделю, нам не удалось бы переправиться через реку, которая к тому времени уже разлилась бы. А теперь мы спокойнейшим образом переправились через нее по старому броду, и вода ни разу не поднялась выше колен наших верблюдов.

Пройдя еще немного по другому берегу, мы остановились и стали совещаться, так как теперь мы уже вступили на землю Фэнгов и нам предстояло совершить наиболее опасную часть нашего путешествия. Приблизительно в пятидесяти милях от нас вздымалась твердыня Мур, но, как я объяснил моим товарищам, вся трудность состояла именно в том, чтобы пройти эти пятьдесят миль. Мы призвали на совещание Шадраха, и по моему предложению он изложил все обстоятельства.

— Там, — сказал он, — вздымалась неприступная горная крепость Абати, во всю обширную равнину, являвшуюся бассейном реки, которую называли Эбур, населяли дикие Фэнги, чье войско состояло из десяти тысяч воинов и чья столица, Хармак, находилась прямо против каменного изображения их божества, которое тоже называлось Хармак.

— Хармак, то есть Хармакис, — бог зари. Существует какая-то связь между вашими Фэнгами и древними египтянами, или и те и другие происходят от одного корня, — торжествуя, перебил профессор.

— Позволю себе сказать, дорогой друг, — ответил Орм, — что вы, по-моему, уже говорили нам это в Лондоне, но археологией мы займемся позднее, если только доживем до этого времени. Пусть Шадрах продолжает.

— Этот город, население которого равнялось пятидесяти тысячам человек, — продолжал Шадрах, — стоит у входа в расщелину, по которой мы должны пройти, чтобы попасть в Мур.

Орм спросил, нет ли другой дороги в крепость, оттого что, насколько он мог понять, мы отправились в путь, спустившись в пропасть со скалы.

Шадрах ответил, что все это так, но что, хотя верблюдов и их ношу и удастся спустить вниз, поднять их вверх будет невозможно, потому что у Абати нет подходящих веревок, и оттого еще, что само строение скалы не позволит сделать это.

Далее он спросил, нет ли окружной дороги, нельзя ли проникнуть в Мур с другой стороны горной цепи. Шадрах ответил, что такой проход существует в восьми днях пути. Но только в это время года он непроходим, так как в этом направлении позади гор Мур имеется большое озеро, откуда берут начало оба рукава реки Эбур, между которыми лежит долина, населенная Фэнгами. Теперь это озеро вышло из берегов от дождей и превратило все окружающее его пространство в непроходимую топь.

Орм, все еще не удовлетворенный этими ответами, спросил, не можем ли мы, бросив верблюдов, подняться вверх по скале, с которой спустилось наше посольство. На это последовал ответ, который подтвердил и я, что, если наше приближение будет замечено и если нам окажут помощь сверху, это возможно при том условии, что мы бросим всю поклажу.

— Принимая во внимание, что мы везем с собой и зачем мы привезли все это издалека, не приходится даже говорить об этом, — сказал Орм. — Поэтому, Шадрах, скажи нам, как же мы проберемся мимо Фэнгов и войдем в Мур?

— Есть только один способ, о сын Орма: нам придется скрываться днем и идти ночью. Завтра вечером Фэнги справляют большой праздник весны в своей столице Хармак, а на рассвете следующего дня совершают жертвоприношение своему идолу. Но после захода солнца они едят, пьют и веселятся, и тогда они обычно снимают с постов стражу, чтобы стражи тоже могли участвовать в празднестве. Поэтому я так рассчитал наш путь, чтобы мы пришли сюда в самую ночь празднества, которую я определил по луне, и надеюсь, что нам удастся в темноте проскользнуть мимо Хармака, а на рассвете быть уже в расщелине, по которой прямая дорога ведет в Мур. Более того, я хочу дать знак моим соплеменникам, что мы близко, чтобы они могли приготовиться и помогли нам, если это будет нужно.

— Каким образом? — спросил Орм.

— Я зажгу камыши, — и он указал на огромное количество мертвых, высохших камышей, окружавших нас, — как я условился с моим народом, когда покидал Мур много месяцев тому назад. Фэнги, увидев пламя, подумают, что это дело рук какого-нибудь рыбака.

Орм пожал плечами и сказал:

— Хорошо, друг Шадрах, ты знаешь эти места и народ, который живет здесь, а я их не знаю, так что нам приходится делать то, что ты нам советуешь. Но скажу тебе теперь же, что твой план кажется мне чрезвычайно опасным.

— Он опасен, — ответил тот и добавил с насмешкой: — Но я думал, что вы, чужестранцы, не трусы.

— Трусы! Ах ты, собачий сын! — вспылил Хиггс. — Как ты смеешь так разговаривать! Видишь вот этого человека? — И он указал на сержанта Квика, который стоял во весь свой рост тут же и мрачно наблюдал эту сцену, понимая почти все, что происходило, — так вот, он, по положению младший среди нас, слуга (здесь сержант поклонился), но в его мизинце куда больше смелости, чем в тебе и во всех Абати, вместе взятых!

Сержант снова поклонился и пробормотал сквозь зубы:

— Надеюсь, что так, сударь, хотя ни за что нельзя ручаться.

— Ты говоришь дерзкие слова, о Хиггс, — ответил Шадрах нагло, потому что, как я уже, кажется, говорил, он ненавидел профессора, который предчувствовал, что Шадрах плут, и всячески допекал его своим острым языком, — но если Фэнги захватят нас, тогда мы узнаем правду.

— Прикажете расшибить ему башку, сударь? — спросил Квик задумчивым голосом.

— Стойте смирно, прошу вас, — прервал его Орм. — У нас и так достаточно хлопот. Можете рассчитаться с ним, когда нам удастся попасть в Мур.

Потом он повернулся к Шадраху и сказал:

— Друг, теперь не время препираться. Ты проводник нашего отряда, веди нас куда хочешь, но помни, что если дело дойдет до сражения, мои товарищи выбрали меня начальником. Не забудь еще вот чего: в конечном итоге тебе придется дать отчет твоей владычице, той, которую, как сказал мне доктор, зовут Вальда Нагаста, Дочь Царей. А теперь довольно слов; мы пойдем тогда, когда ты захочешь и куда ты захочешь. Ответственность да падет на твою голову.

Абати выслушал его и поклонился. Потом он повернулся, бросив полный ненависти взгляд на Хиггса, и ушел.

— Лучше было бы, если бы мне позволили расшибить ему башку, — разговаривал сам с собою Квик. — Это принесло бы ему большую пользу, а нас избавило бы от многих неприятностей, оттого что, правду сказать, не верю я этому метису.

Потом он отправился осмотреть верблюдов и ружья, а мы вошли в наши палатки, чтобы поспать немного. Сам я почти не спал, потому что меня тревожило злое предчувствие. Я знал, как трудно попасть в Мур по какой-либо другой дороге, хотя бы по той, по которой я оставил его, особенно принимая во внимание, что с нами были тяжело нагруженные верблюды, — и все же я сильно опасался за исход попытки проскользнуть в темноте мимо диких Фэнгов.

Мне представилось, что Шадрах настаивал на этом пути из чистого упрямства, чтобы только не согласиться с нами, англичанами, которых он ненавидел всей душой, или, быть может, имея какую-либо другую темную и тайную цель Как бы то ни было, мы были в его власти. Я не хотел быть проводником, оттого что вышел из Мура по другой дороге, ночью, а попал туда, будучи без сознания. Без сомнения, если бы я попытался повести наш отряд, и Шадрах, и все остальные Абати просто дезертировали бы, бросив нас, верблюдов и весь багаж. Они могли быть спокойны, что нам не придется обвинять их за их поступок перед их правительницей.

Перед самым заходом солнца Квик пришел сказать мне, что верблюды готовы.

— Мне все это не слишком нравится, доктор, — сказал он, помогая мне сложить мои вещи, — вы знаете, я не верю этому Шадраху. Товарищи называют его Кошкой — по-моему, как раз подходящее прозвище для него. Как раз теперь он показал свои когти. Он всей душой ненавидит нас всех и очень хотел бы вернуться в свой Пур или Мур, потеряв нас по пути туда. Вы, вероятно, видели, как он взглянул на профессора. О, мне очень хотелось бы, чтоб капитан позволил мне расшибить ему башку! Я уверен, что атмосфера здорово прочистилась бы.

Случилось так, что башку Шадраху все же расшибли, хотя сделали это другие руки. Вот как это произошло. Согласно его распоряжению зажгли камыши, чтобы часовые Абати могли увидеть сигнал, хотя теперь я вполне убежден, что сигнал этот предназначался не для их глаз. Потом мы отправились в путь при свете звезд, идя по какой-то полуразрушенной и, по-видимому, очень древней дороге.

Едва занялась заря, мы свернули с этой дороги и расположились среди развалин покинутого города, построенного на некотором расстоянии от отвесных высот Мура; по счастью мы никого не встретили, и никто нас не видел. Я первым стоял на часах, в то время как все остальные отправились спать, позавтракав холодным мясом, — здесь мы уже не решались разводить огонь. Когда солнце поднялось выше и разогнало туман, я увидел, что мы находимся в густонаселенной стране, не чуждой некоторой своеобразной цивилизации. Несколько ниже нас, в пятидесяти или шестидесяти милях, находился большой город Хармак, который я мог ясно разглядеть в мой полевой бинокль; в прошлый раз, когда я посетил эту страну, я не видел его, оттого что мы проходили мимо него ночью.

Это был типичный город западной части Центральной Африки с открытыми торговыми площадями, с улицами, на которых стояли тысячи белых домов с плоскими крышами. Город окружала высокая и толстая стена, построенная, по-видимому, из высушенных на солнце кирпичей, а перед воротами, которых я видел двое, стояли две сторожевые башни, охранявшие их. Вся страна, окружавшая этот город, была обработана и, так как стояло начало весны, маис и другие злаки показывали зеленые ростки.

Вдали я видел еще города и селения. Фэнги были, по-видимому, очень многочисленным народом, и их никак нельзя было назвать дикарями. Неудивительно, что небольшое племя Абати так страшилось их, несмотря на неприступные горы, оберегавшие их от ненависти Фэнгов.

Около одиннадцати часов Орм сменил меня, и я отправился спать. Я вскоре заснул, несмотря на мучившие меня страхи, которые, будь я менее усталым, не дали бы мне спать. А причин бояться было немало.

Ближайшей ночью мы должны были проскользнуть мимо Фэнгов, и до полудня нам либо удастся войти в Мур, либо не удастся сделать это, а в таком случае нас ждала смерть или, что во много раз хуже, рабство у варваров и медленная гибель, сопровождающаяся теми или иными пытками.

Мы, разумеется, могли бы благополучно добраться до нашей цели, идя темной ночью и с хорошими проводниками, оттого что дорога была пустынная и наш небольшой караван мог остаться незамеченным, если только мы не повстречаем отряды стражи, которой, как нам говорили, в эту ночь не должно быть здесь. Шадрах, казалось, думал, что нам удастся наша затея, но самое худшее было то, что я, подобно Квику, не доверял Шадраху. Даже сама Македа, повелительница Абати, та, кого они называют Дочь Царей, сильно сомневалась в нем, или так мне показалось.

Как бы то ни было, она сказала перед тем, как я покинул Мур, что она избрала его мне в провожатые только за его опытность и отвагу и за то еще, что он, один из немногих в ее племени, в молодости совершил переезд через пустыню и поэтому знал дороги.

— И все же, доктор, — добавила она многозначительно, — наблюдайте за ним, оттого что разве не его прозвали Кошкой? Да, следи за ним, потому что, если б у меня не оставались в качестве заложников его жена и дети и если б я не была уверена, что он желает получить в награду те земли, которые я обещала ему, я не доверила бы тебя этому человеку.

И вот теперь, когда я хорошо познакомился с этим человеком, я был вполне согласен с мнением Македы, и то же думал Квик, а он неплохой знаток людей.

— Посмотрите на него, доктор, — сказал он, подойдя ко мне, чтобы сказать, что я могу идти спать; чей бы черед ни был стоять на страже, сержант всегда бодрствовал и был за делом. — Посмотрите на него. — И он показал на Шадраха, сидевшего в тени дерева и с серьезным видом шепотом говорившего что-то двоим своим подчиненным; на его лице была странная и неприятная усмешка. — По-моему, этому негодяю хотелось, чтоб мы все погибли там, в Зеу, — он захватил бы тогда все наше имущество. Боюсь, что он попытается сыграть с нами эту же самую штуку сегодня ночью. Даже пес его терпеть не может.

Я не успел еще ответить, как получил подтверждение последних слов сержанта. Большой желтый пес Фараон, который нашел нас в пустыне, услыхав наши голоса, выскочил из-за какого-то угла и направился к нам, виляя хвостом. Проходя мимо Шадраха, он остановился и зарычал; шерсть дыбом встала у него на спине. Шадрах кинул в него камень и попал ему в ногу. Мгновение спустя Фараон, обладавший непомерной силой, уже сбил его с ног и едва не перекусил ему горло.

Мы подоспели вовремя, раньше, чем поднялся шум, но лицо Шадраха, которое пересекали багровые шрамы, врезалось мне в память. На нем были написаны ярость и страх, и оно было поистине дьявольским.

Я отправился спать, думая о том, что это будет, быть может, мой последний отдых на земле и что я никогда не увижу лица моего сына, если только он еще жив.

К вечеру меня разбудил ужасный шум, и я явственно различил пронзительный голос Хиггса, изрыгавшего невозможные ругательства, лай Фараона и заглушённые крики и проклятья одного из Абати. Выскочив из небольшой палатки, я натолкнулся на забавное зрелище: профессор Хиггс захватил голову Шадраха под левую руку и держит ее там, а правой рукой бил Шадраха по носу и по всему лицу изо всей силы, а профессор, как я уже говорил, не из слабеньких. Подле него стоял сержант Квик, удерживая Фараона за ошейник, который он смастерил для него из кожи павшего верблюда, и смотрел на них с выражением мрачного удовлетворения на своем деревянном лице, а вокруг суетились погонщики Абати, произнося горловые звуки и по-восточному жестикулируя.

Орма не было здесь, так как он спал в это время.

— Что вы делаете, Хиггс? — крикнул я.

— Разве… вы сами… не видите? — буркнул он, сопровождая каждое слово новым ударом по бедному носу Шадраха. — Колочу по голове это животное. А! Кусаться? Ты вздумал кусаться? Вот тебе за это, и еще, и еще! И какие у него крепкие зубы! Ну вот, теперь довольно с него. — И он вдруг отпустил Абати, который упал на землю и остался лежать, дрожа. Его товарищи, видя жалкое состояние своего начальника, угрожающе двинулись было на профессора, один из них даже достал нож.

— Убери эту штуку, парень, — сказал сержант, — или я спущу на тебя собаку. Выньте револьвер, доктор.

Если слова Квика были непонятны для этого человека, он, очевидно, понял их смысл; он спрятал нож и ушел вместе с другими. Шадрах тоже поднялся с земли и пошел прочь. Однако на расстоянии нескольких ярдов от нас он остановился, обернулся, поглядел на Хиггса своими распухшими глазами и сказал:

— Не беспокойся, чужестранец, я не забуду и отомщу.

В это мгновение Орм, зевая, появился у входа в палатку.

— Что случилось, в чем дело? — спросил он.

— Не знаю, чего бы я не дал за пинту ледяного морса, — ответил профессор, нисколько не заботясь о последовательности своего ответа.

Потом он выпил немного тепловатой воды, которую предложил ему Квик, и сказал, возвращая флягу:

— Благодарю вас, сержант, это лучше, чем ничего, к тому же нехорошо пить что-нибудь слишком холодное, когда разгорячен. Что случилось? Ничего особенного. Шадрах пытался отравить Фараона, вот и все. Я следил за ним уголком глаза и видел, как он подобрался к банке со стрихнином, вывалял в стрихнине кусок мяса, который он притащил с собой, и бросил это мясо бедному зверю. Я вовремя удержал пса и бросил мясо за стену, где вы найдете его, если хотите взглянуть на него. Я спросил Шадраха, зачем он сделал это, а он ответил мне: «Чтобы пес не помешал нам пройти мимо Фэнгов», — и прибавил, что пес этот — дикое животное и что его лучше убрать, оттого что он пытался укусить его сегодня утром. Тут я потерял терпение и набросился на негодяя. Я лет двадцать не боксировал, но вы верно заметили, что восточные люди совсем не умеют работать кулаками. Вот и все. Дайте мне еще воды, сержант.

— Вполне возможно, — сказал Орм и пожал плечами. — Сказать правду, старый друг, остроумнее было подождать немного и дать взбучку этому Шадраху, когда мы будем в Муре. Но теперь не к чему больше говорить об этом, и по всей вероятности я сам поступил бы таким же образом, увидев, что он пытается отравить Фараона. — И Орм стал гладить по голове пса, которого все мы любили без ума, хотя пес этот любил одного Орма, а нас только терпел.

— Доктор, — прибавил он, сходите и полечите-ка нос нашего проводника, а заодно успокойте его немного. Вы знаете его лучше нас. Подарите ему ружье. Нет, не делайте этого, а не то он выстрелит кому-нибудь из нас в спину — предумышленный несчастный случай! Пообещайте подарить ему ружье, когда мы проберемся в Мур; я знаю, что ему очень хочется иметь ружье: я сам накрыл его, когда он пытался украсть карабин.

Я захватил с собой бутылку арники и пластырь и пошел искать Шадраха.

Я нашел его окруженным соболезнующими Абати, плачущим от ярости при воспоминании об оскорблении, нанесенном, как он говорил, древнему и знатному роду в его лице. Я сделал все, что мог, чтобы успокоить его физические и нравственные страдания, и сказал, смачивая арникой его изуродованное лицо, что всему виной он сам, оттого что не к чему было пытаться отравить Фараона за то лишь, что тот хотел укусить его. Шадрах ответил, что у него были совсем другие причины желать смерти этого пса, и пространно повторил мне все то, что он говорил профессору. Потом он таким тоном заговорил о мести, что я счел нужным прервать его.

— Послушай, Шадрах, — сказал я, — если ты не откажешься от своих слов и не успокоишься, мы немедленно же свяжем тебя и будем судить. Быть может, нам скорее удастся ускользнуть от Фэнгов, если мы оставим здесь твой труп, чем если возьмем с собой в путь нашего смертного врага.

Едва я замолчал, он мгновенно переменил тон и сказал, что видит свою неправоту. Больше того, он отыскал Хиггса и поцеловал его руку, рассыпаясь в похвалах, уверял, что все позабыл и что любит его как родного брата.

— Превосходно, приятель, — ответил Хиггс со своей обычной прямотой, — только не пытайся больше отравить Фараона, а что касается до меня, я обещаю не вспоминать об этом, когда мы прибудем в Мур.

— Запутанный характер у этого Шадраха, не так ли, доктор? — заметил насмешливо Квик, наблюдавший эту назидательную картину. — Скверный характер восточного человека исчез; никаких разговоров про «око за око, зуб за зуб!», а вместо этого одни поцелуи. И все же я хотел бы, чтобы эта свинья была подальше от нас, особенно в темноте.

Я не ответил сержанту, хотя в душе соглашался с ним.

Наступил вечер, предвещавший бурную ночь, так как надвигались тучи и ветер все усиливался. Мы должны были выступить немного погодя после захода солнца, то есть приблизительно через час. Собрав свои пожитки, я помог Хиггсу сделать то же с его багажом, и мы оба отправились искать Орма и Квика. Мы нашли их в одном из сохранившихся в целости домов, где они были заняты каким-то делом. Квик, казалось, разбирал фунтовые банки из-под табака, а Орм осматривал электрическую батарею и внимательно проверял моток изолированной проволоки.

— Чем это вы забавляетесь? — спросил профессор.

— Забавляемся лучше, чем вы, когда дьявол дернул вас поднять руку на Шадраха. Но лучше будет, если вы уберете подальше вашу трубку. Говорят, что этот азоимид так же безопасен, как уголь. Но только нельзя быть уверенным в этом; климат и путешествие могли изменить его качества.

Хиггс поспешно удалился на добрых пятьдесят ярдов, выколотил там свою трубку и для безопасности даже оставил на камне коробок со спичками.

— Не тратьте времени на расспросы, — сказал Орм, когда профессор с опаской приблизился к нему. — Я все объясню сам. Наше ночное путешествие будет очень опасным — нас всего четверо белых среди дюжины чумазых негодяев, верность которых к тому же под большим подозрением. Мы с Квиком решили, что неплохо будет иметь наготове некоторое количество этого взрывчатого вещества. Оно, быть может, и не потребуется, а если потребуется, мы можем не успеть воспользоваться им — почем знать? Во всяком случае, вот десять жестянок: этого достаточно, чтобы взорвать половину всех Фэнгов, если они будут над этими штуками. Возьмите пять жестянок, Квик, а я возьму тоже пять, батарею и триста ярдов проволоки. Детонаторы на месте? Прекрасно.

И, не говоря больше ни слова, он начал рассовывать банки, батарею и проволоку по карманам своей куртки. Квик последовал его примеру. Потом они закрыли ящик, из которого взяли взрывчатое вещество, и отнесли его туда, где его должны были погрузить на верблюда.

Глава 6

КАК МЫ БЕЖАЛИ ИЗ ХАРМАКА
Когда все было готово, было дано распоряжение отправиться в путь: впереди ехал в качестве проводника один Абати, про которого нам было сказано, что он знаком здесь с каждой пядью земли. За ним ехали Квик и Орм, ведя на поводу верблюдов, нагруженных ящиками с взрывчатым веществом. За ними следовал я, чтобы не терять из глаз этих бесценных животных и тех, которые вели их. За мной шли верблюды, нагруженные нашим багажом, съестными припасами и всякой всячиной, а позади всех, в арьергарде, находились профессор, Шадрах и двое Абати.

Шадрах сам предложил нам построиться в таком порядке. Он говорил, что если после всего происшедшего он пойдет вперед, любую несчастную случайность или ошибку мы припишем его злому умыслу, а если он будет позади, мы не сможем оклеветать его таким образом. Услышав это, Хиггс, благороднейшая душа, заявил, что хочет доказать свое доверие к Шадраху и остаться с ним в арьергарде. Он так настаивал на этом, и Шадрах, казалось, был до такой степени польщен этим, что Орм, командовавший теперь нашим отрядом, с явной неохотой вынужден был уступить ему.

Поскольку мне известно, сам он полагал, что нам, четырем европейцам, лучше держаться вместе, хотя, если бы мы и поступили таким образом, в окружающей нас непроглядной тьме мы были бы отрезаны от верблюдов и их груза, который был для нас не менее дорог, чем наша жизнь.

Солнце зашло, стемнело, пошел дождь, и поднялся ветер. Мы вышли из разрушенного города на прежнюю дорогу и бесшумно пошли по ней по направлению к огням Хармака, которые сверкали несколько влево от нас, впереди.

Мы шли целых три часа. Теперь мы находились прямо против огней Хармака, а справа от нас виднелись другие огни. До сих пор все шло хорошо; узнавали мы это по донесениям передового, шепотом передававшимся по всей нашей линии. Внезапно прямо впереди сверкнул огонь. Он был еще на большом расстоянии от нас. Пронеслось шепотом отданное приказание: «Стой!» Мы остановились, и один из шедших впереди Абати пробрался к нам ползком и сообщил, что впереди на дороге показался отряд кавалерии Фэнгов. Мы собрали совет. Шадрах приблизился к нам и сказал, что, если мы подождем немного, Фэнги могут удалиться. Он полагал, что их появление чисто случайное и находится в прямой связи с большим празднеством в стенах города. Он умолял нас соблюдать тишину. Не зная, что делать, мы согласились с ним и стали ждать.

Я, кажется, забыл сказать, что во избежание непредвиденных случайностей пса Фараона мы везли в большой корзине. В этой корзине он часто путешествовал, когда бывал утомлен, а сама корзина висела на боку у Ормова верблюда. Он спокойно лежал в своей корзине, пока Шадраха не угораздило отойти от меня и пройти вперед, чтоб сказать что-то капитану. Фараон учуял своего врага и начал громко лаять. Тут все смешалось. Шадрах бегом бросился в арьергард. Свет впереди нас начал быстрее приближаться, направляясь в нашу сторону. Передние верблюды сошли с дороги, следуя (я так полагаю), за своими проводниками.

Не знаю, как это случилось, что Орм, Квик и я встретили друг друга в темноте; мы все думали, что Хиггс тоже с нами, но ошибались, думая так. Мы услыхали возгласы и чужие голоса, говорящие на непонятном нам языке. При внезапной вспышке молнии, оттого что был самый разгар грозы, мы увидели очень немногое, в частности Хиггсова верблюда, которого никак нельзя было спутать с каким-либо другим верблюдом, потому что он был совсем белого цвета и особенным образом держал голову, наклонив ее набок. Мы увидели его в десяти шагах от нас, между нами и дорогой, и на его спине сидел человек, который по всей видимости не мог быть профессором. Тут-то мы обнаружили, что его нет с нами, и нас охватил страх за него.

— Какой-то Фэнг захватил его верблюда, — сказал я.

— Нет, — ответил Квик, — не Фэнг, а Шадрах. Я успел разглядеть его гнусную рожу.

Второе, что мы увидели, были наши вьючные верблюды, быстро удалявшиеся от нас, в сторону от дороги, которую занимал теперь большой отряд всадников в белых плащах. Орм коротко распорядился, чтобы мы следовали за нашими верблюдами, с которыми мог быть профессор. Мы спустились за ними вслед, но не успели проехать и двадцати ярдов по вспаханному полю, как услышали впереди голоса, не принадлежащие нашим Абати. По-видимому, вспышка молнии, указавшая нам Фэнгов, оказала им ту же услугу, и они теперь двигались вперед, чтоб убить нас или взять нас в плен.

Нам оставалось только одно — повернуть и бежать, и мы так и поступили, направляясь неведомо куда, но стараясь все время держаться поближе друг от друга.

Около четверти часа спустя мы очутились в пальмовой роще, — это могли быть и другие деревья, — за которой впереди ничего не было видно; снова сверкнула молния, на этот раз не такая яркая, оттого что гроза уже пронеслась, и я, случайно бросив взгляд через плечо, увидел, что всадники Фэнгов находятся не больше чем в пятидесяти ярдах от нас и стараются окружить нас, вытянувшись в длинную линию. Тем не менее я был уверен, что они не заметили нас в густой тени деревьев.

— Вперед! — сказал я моим товарищам. — Они сейчас будут здесь. — И услыхал, как Квик прибавил:

— Предоставьте вашему верблюду идти, куда он хочет, капитан. Он видит в темноте и, может быть, выведет нас обратно на дорогу.

Орм послушался этого совета, который казался вполне разумным, так как нас окружала непроглядная тьма. Как бы то ни было, результатом было то, что мы быстро двинулись вперед. Все три наши верблюда шли, вытянувшись в линию, сначала по вязкой почве, а потом по твердой дороге. Вдруг мне показалось, что дождь прекратился, потому что в течение некоторого времени на нас ничего не выпало, но потом мы заключили по тому, как отдавались шаги верблюдов, что мы проходим под каким-то сводом. Мы все подвигались вперед, и сквозь мрак и дождь я видел что-то такое, что казалось мне домами, хотя они не были освещены, быть может, оттого, что было уже близко утро. Ужасная мысль поразила меня: что, если мы в Хармаке? Я шепнул это моим товарищам.

— Вполне возможно, — шепотом же ответил мне Орм. — Быть может, эти верблюды родились здесь и ищут свои стойла. Но нам остается только продолжать наш путь.

Долгое время мы продолжали двигаться вперед среди полной тишины, которую нарушал изредка только лай собак. К счастью, Фараон в своей корзине не отвечал им. Наконец нам показалось, что мы прошли под второй аркой, а потом, пройдя еще около ста пятидесяти ярдов, наши верблюды внезапно остановились. Квик спустился на землю и я услышал, как он сказал:

— Двери. Я нащупал бронзовые украшения на них. Вверху — башня, так мне кажется, по обе стороны — стены. Похоже на то, что мы в западне. Лучше всего дождаться света здесь. Ничего другого не остается.

Мы послушались, связали между собой верблюдов и укрылись от дождя в тени башни. Чтобы убить время и согреться — мы насквозь промокли и страшно озябли, — мы поели мясных консервов и сухарей, которые имелись в наших седельных сумках, а потом выпили по глотку бренди из фляги Квика. Это немного согрело нас, хотя мы продолжали быть в подавленном состоянии духа. Хиггс, которого мы все любили, исчез, быть может, убит; Абати потеряли нас или бросили нас умышленно, и мы, три белых человека, по-видимому, очутились во враждебной крепости, где нас, едва заметив, поймают, как птицу в сеть. Положение было не из веселых.

К счастью для нас, незадолго до рассвета дождь прекратился. Небо прояснилось, и проглянули звезды; внезапно все небо залили потоки чудесного бледно-розового света, тогда как землю все еще покрывал такой густой туман, что не было никакой возможности разглядеть что-либо.

Потом встало солнце, и все же мы видели все не больше, как на расстоянии нескольких ярдов от нас.

Квик что-то мурлыкал потихоньку про себя, потом вдруг воскликнул:

— Ага! Здесь лестница. С вашего разрешения, я поднимусь по ней, капитан. — И исчез.

Минуту спустя мы услышали, что он тихо зовет нас:

— Идите сюда.

Мы поднялись наверх и, как я и думал, очутились на верхней площадке одной из двух башен, возвышавшихся по обеим сторонам арки. Башни эти составляли часть большого укрепления, защищавшего южные ворота города, который не мог быть ничем иным, кроме Хармака. Над пеленой тумана вздымались мощные громады гор Мур, которые рассекали глубокая долина.

Прямо в эту долину светило солнце, и мы увидели там изумительный и наводящий ужас предмет, чье основание скрывал еще туман — огромную фигуру лежащего животного, высеченную из черного камня. Голова его напомнила голову льва и была украшена уреусом, венцом из змей, символом власти в Древнем Египте. Точно определить размеры этой фигуры было невозможно, оттого что мы были от нее на расстоянии около мили, но, по всей видимости, никакой другой высеченный из одной глыбы памятник, какой нам когда-либо доводилось видеть или о котором мы когда-либо слышали, не достигал таких невероятных размеров.

— Идол Фэнгов! — сказал я. — Ничего удивительного, что дикари поклоняются ему как богу.

— Самый большой монолит во всем мире, — прошептал Орм, — и Хиггс погиб. О! Если бы он дожил хотя бы до того, чтобы увидеть его, он спокойно умер бы тогда. Я хотел бы, чтобы они захватили не его, а меня! — И он стал ломать руки, потому что это в характере Оливера — раньше думать о других, а потом о себе.

— Чтобы взорвать эту штуку, мы и приехали сюда, — рассуждал сам с собой Квик. — Прекрасно. Наш азимут, или как они его там называют (он хотел сказать «азоимид»), здорово сильное взрывчатое вещество, но нам придется немало потратить его, если только мы проберемся к ней. Жалко будет взрывать, оттого что старик по-своему очень красив.

— Спустимся вниз, — сказал Орм. — Нам необходимо сообразить, где мы находимся. Быть может, нам удастся бежать под прикрытием тумана.

— Одно мгновение, — ответил я. — Видите ту скалу? — И я указал на остроконечную скалу, возвышавшуюся до облаков приблизительно в одной миле к югу от идола и в двух милях от нас. — Это Белый утес, мне никогда не приходилось видеть его раньше, так как я проходил мимо него ночью, но я знаю, что он стоит у входа в расщелину, которая ведет в Мур, вы, верно, помните, что Шадрах говорил нам то же самое. Так вот, если нам удастся добраться до Белого утеса, у нас есть надежда спастись.

Орм внимательно посмотрел на скалу и повторил:

— Спустимся вниз, здесь нас могут заметить.

Мы спустились и лихорадочно стали осматриваться. Вот что мы увидели в арке, находившейся под башней, около больших дверей, украшенных медными или бронзовыми щитами с изображением людей и животных. В этих огромных дверях были решетки, сквозь которые защищавшие их воины могли видеть врагов и метать стрелы. Что однако, было важнее для нас, это то, что на них не было замков и что они запирались только огромными бронзовыми засовами, которые мы все же могли вынуть.

— Выясним это раньше, чем рассеется туман, — сказал Орм. — Если нам повезет, мы можем добраться до ущелья.

Мы согласились с ним, и я побежал к верблюдам, которые отдыхали у самой арки. Но раньше еще, чем я добежал до них, Квик окликнул меня.

— Поглядите-ка сюда, доктор, — сказал он, указывая на одно из отверстий между брусьями решетки.

Я взглянул и в густом тумане увидел отряд всадников, направлявшийся к двери.

— Они, наверно, увидели нас, когда мы были наверху, глупо было идти туда! — воскликнул Орм.

В следующее мгновение мы уже отступили назад, и как раз вовремя, оттого что в то самое отверстие, через которое я выглянул, пронеслось копье, вонзившееся в землю уже за аркой. Мы слышали также, как другие копья барабанили по бронзовым щитам, украшавшим двери.

— Не выглядывать! — сказал Орм. — Они хотят напасть на нас. Ружья готовы, сержант и доктор? Да? Тогда выбирайте бойницу, цельтесь и стреляйте. Не теряйте ни одного заряда.

Мы начали стрелять в густую толпу воинов, соскочивших со своих лошадей и бежавших к дверям, чтобы распахнуть их. На таком расстоянии трудно было промахнуться, а в наших винтовках было по пять патронов в каждой. Когда рассеялся дым, я насчитал добрых полдюжины Фэнгов, валявшихся на земле, в то время как несколько человек раненых поспешно ковыляли назад. Кроме того много лошадей и людей, находившихся позади, тоже было ранено, оттого что пули пробивали навылет тела передних.

Результат этого убийственного залпа был изумителен и мгновенен. Как бы ни были отважны Фэнги, они были непривычны к винтовкам с репетицией. Самое большое, что они могли видеть, это какой-нибудь допотопный мушкет, который попал к ним, проплутав много лет по рукам торговцев. О современных ружьях и их силе они не имели понятия. Поэтому я не считаю позорным, что они побежали, когда их ряды начала косить внезапная смерть, которая могла показаться им сверхъестественной.

Как бы то ни было, они бежали, бросив убитых и раненых на произвол судьбы.

Мы снова подумали о бегстве, которое было для нас единственным исходом, но все же колебались, так как не могли поверить, что Фэнги действительно оставили дорогу свободной, а не отступили немного, чтобы дождаться нас. Пока мы таким образом теряли время, туман быстро рассеивался, так что мы вскоре могли вполне точно ориентироваться. Прямо перед нами, в стороне города, лежала большая открытая площадь, окружающие которую стены почти доходили до стен самого города, образуя как бы переднюю или вестибюль, имевший целью охранять те самые городские ворота, через которые мы проехали в темноте, не зная, откуда мы едем.

— Те внутренние двери открыты, — сказал Орм, кивнув головой по направлению к большим воротам на другом краю площади. — Пойдем и попробуем закрыть их. Иначе нам недолго удастся продержаться здесь.

Мы побежали к этим дверям, походившим во всем на те двери, через которые мы только что стреляли, но только несколько больших размеров, и соединенными усилиями едва-едва смогли запереть их и заложить на места все засовы. Вдвоем нам не удалось бы сделать это. Потом мы вернулись к нашей арке и, так как никто не беспокоил нас, поели немного и напились воды. Квик заметил кстати, что мы с таким же успехом можем умереть натощак, как и поев.

Когда мы переходили через площадь, туман быстро рассеивался, но по мере того как солнце поднималось выше и согревало влажную от дождя землю, он снова становился более густым.

— Сержант, — сказал теперь Орм, — эти черные снова атакуют нас. Самое время заложить мину, пока они не могут видеть, чем мы заняты.

— Только что подумал то же самое, капитан; чем раньше, тем лучше, — ответил Квик. — Быть может, доктор посторожит здесь верблюдов, и если он увидит, как кто-нибудь высунет голову из-за этой стены, пусть поздоровается с ним. Мы знаем, что он хороший стрелок, что он ученый. — И он похлопал мою винтовку.

Я кивнул головой, и они вдвоем направились к центру площади, где возвышалась груда камней, напоминавшая жертвенник; я, впрочем, полагаю, что это скорее было возвышение, с которого местные купцы продавали рабов и разные другие товары.

Я внимательно разглядывал стены, бойницы которых я прекрасно видел над пеленой тумана. Внезапно моя бдительность была вознаграждена: над большими воротами по другую сторону площади, приблизительно в ста пятидесяти шагах от меня, появилась фигура, напоминавшая военачальника, в белой одежде и в пышном пестром тюрбане. Человек этот бегал взад и вперед по стене, размахивал копьем и громко кричал что-то.

Я даже лег на землю, чтоб хорошо прицелиться. Как сказал Квик, я хороший стрелок, но все же всегда можно промахнуться, чего я вовсе не желал, хотя не питал никакой особой злости против пестрого тюрбана.

Я был убежден, что внезапная и таинственная смерть этого дикаря произведет большое впечатление на его соплеменников.

Наконец он остановился над самыми воротами и начал исполнять что-то вроде военной пляски, время от времени поворачивая голову, чтобы крикнуть что-то находящимся по другую сторону стены. Это мне и было нужно. Я прицеливался в него так же внимательно, как если бы стрелял в мишень и у меня оставался только один выстрел, чтоб взять приз. Я нажал курок, раздался выстрел, и человек на стене перестал вдруг танцевать и застыл на месте. По-видимому, он услышал выстрел или почувствовал, как пуля просвистела мимо, но сам не был ранен.

Я выбросил из винтовки пустую гильзу и собрался выстрелить еще раз, но увидел сейчас же, что стрелять ни к чему, оттого что мой военачальник завертелся на месте, как волчок. Он повернулся вокруг собственной оси три или четыре раза, потом внезапно взмахнул руками и рухнул вниз головой со стены, и я перестал видеть его. Только с той стороны ворот, куда он упал, поднялся отчаянный крик и вой.

На стене больше никто не появлялся, и я обратил все свое внимание на дверь в арке, выходящей на дорогу. Я увидел на ней несколько всадников в четырех или пятистах ярдах от меня, открыл огонь по ним, и мне удалось на втором выстреле выбить одного из них из седла. Подхватив раненого или убитого и перекинув его через лошадь, его товарищи ускакали.

Теперь дорога к проходу в Мур, казалось, была свободна, и я жалел, что Орма и Квика нет подле меня, чтобы попытаться бежать. Я уже думал пойти за ними или позвать их, когда увидел, что они возвращаются, таща за собой проволоку, и в то же самое время услыхал грохот, причина которого была для меня вполне ясна. По-видимому, Фэнги разбивали бронзовые двери в воротах чем-то вроде тарана. Я побежал навстречу своим и рассказал им все, что случилось.

— Прекрасно, — сказал Орм спокойным тоном. — Теперь, сержант, соедините эту проволоку с батареей и потуже натяните ее. Ведь вы испробовали ее, не так ли? Доктор, будьте добры, выньте засовы из ворот. Нет, вам одному не сделать этого; я помогу вам. Осмотрите верблюдов и подтяните подпруги. Через минуту эти Фэнги разобьют ворота, и тогда нельзя будет терять времени.

— Что вы хотите сделать? — спросил я, исполнив его распоряжения.

— Показать им фейерверк. Приведите верблюдов под арку и последите, чтоб они не запутались в проволоке ногами. Так. Теперь надо открыть засовы. Черт! Какие они тугие! Не понимаю, отчего эти Фэнги не смазывают их. Одна дверь есть, теперь за другую!

Работая изо всех сил, мы сняли засовы и распахнули дверь настежь. Насколько мы могли видеть, впереди не было никого. Оттого ли, что она испугалась наших пуль, или по какой-либо другой причине, но только стража, по-видимому, удалилась.

— Мы сейчас поедем прямо к Муру? — спросил я.

— Нет, — ответил Орм, — так не годится. Даже если предположить, что за тем холмом нет Фэнгов, наши враги, находящиеся внутри города, скоро нагонят нас на своих быстрых лошадях. Прежде чем бежать, нам необходимо пугнуть их, и тогда они оставят нас в покое. Слушайте. Когда я дам вам знак, выведите верблюдов за ворота и заставьте их стать на колени в пятидесяти ярдах отсюда, никак не ближе, оттого что я не знаю в точности, какова сила взрыва этого новоизобретенного вещества — быть может, оно сильнее, чем я предполагаю. Я буду ждать, пока Фэнги будут над самой миной, и тогда взорву ее. Надеюсь после этого присоединиться к вам. Если мне не удастся сделать это, поезжайте со всей скоростью, на какую способны верблюды, к Белой скале, и, если вам посчастливится пробраться в Мур, передайте привет от меня Дочери Царей и скажите, что хотя мне и не удалось послужить ей, сержант Квик смыслит в пикратах не меньше моего. Постарайтесь поймать Шадраха и повесьте его, если он повинен в смерти Хиггса. Бедняга Хиггс! Как это обрадовало бы его!

— Прошу прощения, капитан, — сказал Квик, — я остаюсь с вами. Пусть доктор один пойдет с верблюдами.

— Будьте любезны исполнять распоряжения, сержант. Отправляйтесь в тыл. Никаких разговоров. Совершенно необходимо, чтобы хоть один из нас двоих вышел невредим из этой передряги.

— В таком случае, сударь, — попросил сержант, — не разрешите ли вы мне остаться с электрической батареей?

— Нет, — сурово ответил тот. — Ага! Двери наконец подались! — И он указал на толпу Фэнгов, всадников и пеших, прорвавшихся сквозь ворота, у которых они стояли, и по своему обычаю громко кричавших. Потом он продолжал:

— Подстрелите-ка их начальников и улепетывайте. Мне хочется, чтоб они подались немного назад и потом двинулись толпой погуще, а не в одиночку.

Мы подняли наши винтовки и исполнили распоряжение Орма. Толпа была так густа, что, промахнувшись по кому-нибудь одному, мы непременно попадали в другого, и мы убили и ранили несколько человек. Результат гибели нескольких вожаков, не говоря уже о рядовых, был именно такой, какого желал Орм. Фэнги, вместо того, чтобы двигаться вперед поодиночке, подались вправо и влево и образовали густую толпу у противоположной стены — настоящее человеческое море, в которое мы выпускали пули, как мальчики бросают камешки в воду.

Наконец напор задних рядов заставил податься вперед передних, и вся орава, крича и шумя, двинулась через площадь; огромное количество воинов шло уничтожить троих белых, вооруженных неведомым и смертоносным оружием. Это было престранное зрелище, какого я никогда еще не видел.

— Пора! — сказал Орм. — Перестаньте стрелять и исполняйте то, о чем я просил вас. Поставьтеверблюдов на колени в пятидесяти ярдах от стены, не ближе, и ждите, пока вам не станут ясны результаты происшедшего. Если нам не придется увидеться снова — прощайте!

Мы отправились, и Квик в буквальном смысле слова плакал от стыда и гнева.

— Господи! — восклицал он. — Подумать только, что Сэмюэля Квика, проделавшего четыре кампании, имеющего пять медалей, отослали в обоз, как какого-нибудь пузатого музыкантишку, и что ему пришлось оставить своего капитана сражающимся с тремя тысячами негров. Доктор, если он не выйдет отсюда, делайте сами что хотите, а я вернусь обратно и умру подле него. Ну вот, пятьдесят шагов, ложитесь, вы, уроды! — И он жестоко толкнул верблюда в голову прикладом своей винтовки.

С того места, где мы находились, мы могли видеть сквозь арку кусок площади. Она напоминала теперь большой воскресный митинг в Гайд-парке, настолько она была полна людьми, первые ряды которых уже успели зайти за похожее на жертвенник возвышение посредине ее.

— Отчего он не взрывает свой азимут? — пробормотал Квик. — Ага! Понимаю. Посмотрите-ка. — И он указал на фигуру Орма, который прижался к прикрытой двери с нашей стороны ее и выглядывал из-за нее на площадь, держа в правой руке батарею. — Он хочет подпустить их ближе, чтобы…

Больше я ничего не слышал, потому что вдруг произошло что-то напоминавшее землетрясение и все небо залило одно огромное пламя. Я видел, как часть стены подскочила вверх, а потом упала. Я видел, как половинка украшенной бронзовыми щитами двери сорвалась и поскакала в нашу сторону, а на фоне ее была фигура человека. Потом сверху начали валиться всяческие предметы, например, камни, из которых по счастью ни один не задел нас, и другие еще более неприятные вещи. Пренеприятное ощущение, когда тебя стукнет по спине кулак, отделенный от тела, которому он принадлежал, а особенно неприятно это, когда в этом кулаке зажато копье. Верблюды пытались было вскочить и убежать, но они префлегматичные животные, и так как они вдобавок были здорово утомлены, нам удалось успокоить их.

Пока мы были заняты этим делом, несколько автоматично, оттого что взрыв ошеломил нас, фигура, промчавшаяся на пляшущей двери, приблизилась к нам, пошатываясь, как пьяная, и сквозь дым и падающие сверху разные вещи мы узнали в ней Оливера Орма. Его лицо почернело, его одежда висела клочьями, кровь из раны на голове струилась по его волосам. Но в правой руке он все еще продолжал держать маленькую электрическую батарею, и я сразу же понял, что все его кости уцелели.

— Превосходная мина, — сказал он тихо. — Бурский мелинит сравнивать нельзя с этим новым составом. Бежим скорее, пока враги не успели опомниться. — И он вскочил на верблюда.

Мгновение спустя мы уже неслись рысью к Белой скале, а позади нас в Хармаке все усиливались вопли ужаса и стоны. Мы добрались до вершины подъема, где я подстрелил всадника, и, как я и ожидал, увидели, что Фэнги оставили в находившейся за подъемом ложбине большой отряд всадников, державшийся на таком расстоянии, на котором наши пули не могли достать его. Их оставили здесь, чтобы помешать нашему бегству. Теперь, смертельно напуганные взрывом, который показался им какой-то сверхъестественной катастрофой, они бежали, и мы увидели их скачущими вправо и влево от дороги со всей скоростью, на какую были способны их лошади.

Некоторое время мы спокойно подвигались вперед, хотя не слишком скоро, потому что Орм чувствовал себя не слишком хорошо. Когда мы покрыли уже добрую половину расстояния до Белой скалы, я оглянулся и увидел, что нас преследует большой конный отряд человек в сто, который, как я думаю, выехал из других городских ворот.

— Хлестните верблюдов, — крикнул я Квику, — не то они все же захватят нас!

Он послушался и понесся вперед крупным галопом. Всадники с каждым мгновением были все ближе. Я уже решил, что все пропало, особенно когда заметил, что из-за Белой скалы появился новый отряд всадников.

— Отрезаны! — воскликнул я.

— Похоже, что так, — ответил Квик, — но только эти, по-моему, другого племени.

Я поглядел на них и увидел, что он прав. Они действительно были другого племени, оттого что впереди них развевалось знамя Абати — я не мог ошибиться, так как хорошо узнал его в то время, когда был гостем этого племени; забавный треугольный флаг зеленого цвета с золотыми еврейскими буквами вокруг изображения Соломона, восседающего на троне. Более того — непосредственно позади знамени, окруженная телохранителями, скакала тонкая женская фигурка, одетая во все белое. Это была сама Дочь Царей.

Спустя еще две минуты мы были среди них. Я остановил моего верблюда и увидел, что кавалерия Фэнгов отступила. После всех событий сегодняшнего утра у нее, по-видимому, не хватало духа сражаться с превосходящим их численно врагом.

Женщина в белом подъехала к нам.

— Привет тебе, друг! — воскликнула она, обращаясь ко мне, сразу узнав меня. — Кто ваш начальник?

Я указал на Орма, который почти без чувств сидел на своем верблюде, полузакрыв глаза.

— Благородный чужестранец, — сказала она, обращаясь к нему, — прошу тебя, скажи мне, что случилось. Я — Македа, правительница Абати, та, кого называют Дочерью Царей. Взгляни на знак на моей голове, и ты увидишь, что я говорю правду.

И, откинув назад покрывало, она открыла золотой обруч, являвшийся символом ее власти.

Глава 7

БАРУНГ
При звуке этого нежного голоса Орм открыл глаза и взглянул на нее.

— Престранный сон, — услыхал я его бормотание. — Вероятно, что-то магометанское. Замечательно красивая женщина, и эта золотая штука очень идет к ее темным волосам.

— Что сказал твой друг-чужестранец? — спросила у меня Македа. Я сначала объяснил ей, что он страдает от полученного им при взрыве сотрясения, а потом слово за словом перевел все, что он сказал. Македа покраснела до самых своих красивых глаз цвета фиалки и быстро опустила на лицо покрывало. В воцарившемся теперь неловком молчании я услыхал, как Квик говорил своему хозяину:

— Нет, нет, сударь, это не гурия. Она настоящая королева по плоти, и притом самая красивая, какую я когда-либо видел, хотя она только неизвестная африканская еврейка. Придите в себя, капитан; вы теперь вырвались из адского пламени. Оно поглотило Фэнгов, а не вас.

Слово «Фэнги», казалось, привело в себя Орма.

— Да, — сказал он, — понимаю. Мне лучше теперь. Адамс, спросите у этой дамы, сколько воинов она привела с собой. Что она сказала? Около пятисот? Так пусть они немедленно же нападут на Хармак. Наружные и внутренние ворота разрушены; Фэнги думают, что в дело замешан сам дьявол, и побегут сейчас же. Она может нанести им такое поражение, от которого они не оправятся много лет, но только нельзя медлить ни минуты, пока они не пришли в себя, а то мы больше напугали их, чем действительно нанесли им ущерб.

Македа внимательно выслушала его совет.

— Мне это нравится, прекрасно, — сказала она на своем древнем арабском наречии, когда я кончил переводить. — Но я должна спросить мнение моего Совета. Где мой дядя, принц Джошуа?

— Здесь, госпожа, — ответил голос из толпы, и из нее вынырнул довольно пожилой полный мужчина, сидевший на белой лошади. У него была смуглая кожа и необычайно круглые глаза, сильно навыкате. На нем была богато изукрашенная восточная одежда, поверх нее он носил кольчугу, а на голове у него был шлем с металлической сеткой, охранявший затылок и уши, что делало его похожим на дородного крестоносца раннего нормандского периода, но только без креста.

— Так это Джошуа? — сказал Орм, снова начинавший бредить. — Какой петух, не правда ли? Сержант, скажите ему, что стены Иерихона уже рухнули, так что ему не к чему трубить в свою трубу. Мне кажется, что ему в самую пору подошло бы играть на трубе.

— Что говорит твой друг? — снова спросила Македа.

Я перевел среднюю часть речи Орма, отбросив начало и конец ее, но даже это рассмешило ее, и она расхохоталась и сказала, указывая на Хармак, над которым все еще стояло облако дыма:

— Да, да, дядя Джошуа, стены Иерихона рухнули, и все дело за тем, захотите ли вы воспользоваться этим случаем. Если да, через несколько часов мы будем мертвы или на много лет избавимся от Фэнгов.

Принц Джошуа сначала поглядел на нее своими большими вытаращенными глазами, потом ответил ей низким кудахтающим голосом:

— Ты сошла с ума, Дочь Царей? Нас здесь всего пятьсот человек, а Фэнгов больше десяти тысяч. Если мы нападем на них, они съедят нас. Разве пятьсот могут сражаться против десяти тысяч?

— Сегодня утром три человека сражались с десятью тысячами и нанесли им большой урон, но эти люди не принадлежали к племени Абати, — ответила она с горькой насмешкой. Потом она обернулась к сопровождавшим ее воинам и крикнула:

— Кто из моих военачальников и из моего Совета пойдет со мной, если я, хотя я только женщина, решусь напасть на Хармак?

Раздались отдельные возгласы: «Я!..» Несколько пышно одетых мужчин выступили вперед, несколько неуверенно, — и это все.

— Вот видите, чужестранцы с Запада! — сказала Македа, помолчав немного. — Благодарю вас за ваши отважные подвиги и за ваш совет. Но я не могу последовать ему, оттого что мой народ — не воинствен. — И она закрыла лицо руками.

Среди ее спутников поднялся ужасный шум, и все заговорили разом.

В частности, Джошуа вытащил огромный меч и стал размахивать им, громко перечисляя подвиги своей молодости и имена Фэнгов, которых он, по его словам, убил в единоборстве.

— Я сказал вам, что эта жирная собака — первоклассный брехун, — медленно сказал Орм, в то время как сержант крикнул с отвращением:

— Ну и компания! Доктор, к ним не мешало бы приставить хорошего рефери с какого-нибудь лондонского футбольного поля. Фараон, если бы он не сидел в этой корзине, разорвал бы в минуту всю эту шатию. Эй ты, свинья, — обратился он к Джошуа, который стал размахивать своим мечом слишком близко от него, — убери свой картонный меч, а если нет, так я расшибу твою жирную голову. — Принц не понял самих слов, но понял зато смысл всей речи и быстро отошел назад.

Внезапно в устье прохода, где разыгрывалась вся эта сцена, поднялось страшное волнение, потому что внезапно появились три военачальника Фэнгов, скачущие к нам галопом. У одного из них лицо было закрыто куском материи, в которой были проделаны отверстия для глаз. Абати отступили с такой быстротой, что мы трое верхом на наших верблюдах и Дочь Царей на своей великолепной кобыле вдруг остались одни.

— Парламентеры, — сказала Македа, внимательно разглядывая приближавшихся всадников, которые скакали к нам с белым флагом, привязанным к древку копья. — Доктор, ведь ты и твои друзья поедете со мной, чтобы поговорить с этими посланными? — И, даже не дожидаясь ответа, она поскакала вперед, проехала около пятидесяти ярдов по равнине и здесь остановилась, дожидаясь, пока мы повернем наших верблюдов и присоединимся к ней. Когда мы были подле нее, все три Фэнга, чудесные, крепкие, чернолицые воины, понеслись прямо к нам бешеным галопом, наставив на нас свои копья.

— Не волнуйтесь, друзья, — сказала Македа, — они не сделают нам вреда.

Она еще не договорила, как Фэнги уже осадили своих коней и в знак приветствия подняли свои копья. Потом их вождь (не тот, у которого было закутано лицо, а другой) заговорил с нами на языке, который я прекрасно понимал, оттого что язык этот принадлежал к группе арабских наречий.

— О Вальда Нагаста, дочь Соломона, — сказал он, — нашими устами говорит султан Барунг, сын ста поколений Барунгов, и мы обращаем эти слова к отважным белым воинам, твоим гостям. Вот что говорит Барунг. Подобно Толстому Человеку, которого он взял в плен, вы все герои, Вы втроем отстояли городские ворота против всего его войска. Вот что предлагает вам Барунг: бросьте этих псов Абати, этих хвастливых разряженных павианов, этих горных кроликов, ищущих безопасности среди скал, и идите к нему. Он не только сохранит вам жизнь, но исполнит все ваши желания — даст вам земли, и жен, и коней; вы будете старшими в его Совете и будете жить счастливо. Кроме того, ради вас он постарается спасти Толстого Человека, чьи глаза глядят сквозь черные окна, чей рот изрыгает огонь и кто поносит своих врагов, как никто до сих пор еще не поносил. Хотя жрецы постановили принести его в жертву на следующем празднике в честь Хармака, он попытается спасти его, и это, быть может, удастся ему. Он постарается сделать его жрецом Хармака, подобно Египетскому Певцу, жрецу Хармака, и навсегда посвятить его богу, которого он, по его словам, знает уже много тысяч лет. Вот что мы должны передать вам.

Я перевел содержание его речи Орму и Квику и видел по тому, как она вздрагивала при оскорбительных для ее народа словах, что Македа тоже понимает все его слова, оттого что язык Абати и язык Фэнгов довольно схожи между собой. Орм в это время уже вполне владел собой и сказал:

— Попросите их сказать их султану, что он славный парень и что мы очень благодарны ему, скажите также, что мы очень сожалеем, что нам пришлось убить стольких его воинов, но что иначе нам не удалось бы сберечь наши шкуры. Скажите еще, что лично я, познакомившись с Абати во время пути и успев увидеть их здесь, с удовольствием принял бы его предложение. Но, хотя мы не нашли среди Абати достойных мужчин, а только, как он сам сказал, павианов, кроликов, хвастунов, мы нашли среди них, — здесь он склонил перед Македой свою окровавленную голову, — женщину с настоящим сердцем. Мы разделили с ней пищу или разделим вскоре; мы приехали издалека на ее верблюдах, чтобы служить ей, и, если только она не поедет с нами, мы не можем покинуть ее.

Все это я перевел дословно, и все, а особенно Македа, внимательно слушали меня. Выслушав меня, говоривший от лица своих товарищей посланец ответил мне, что ему вполне понятны побудительные причины нашего решения и что он вполне уважает их, особенно вследствие того, что его народ вполне согласен с нами в оценке правительницы Абати, Дочери Царей. Поэтому он может дополнить сделанное им предложение, зная заранее волю султана и имея полномочия на этот предмет.

— Владычица Мура, — продолжал он, обращаясь непосредственно к Македе, — благородная дочь великого бога Хармака и смертной царицы, то, что мы предложили чужестранцам, твоим гостям, относится и к тебе. Барунг, наш султан, сделает тебя своей старшей женой; если же ты не захочешь этого, ты сможешь выбрать кого тебе будет угодно. — И, случайно, быть может, взгляд посланца на мгновение остановился на Оливере Орме. — Оставь же своих кроликов, которые не решаются выйти из-под прикрытия своих скал даже тогда, когда перед ними только три посла, вооруженные всего-навсего копьями. — И он взглянул на копье в своей руке. — Поселись среди настоящих людей. Слушай, госпожа: мы все знаем. Ты делаешь все, что в твоих силах, но твое дело безнадежно. Если бы не твоя отвага, мы взяли бы Мур три года тому назад, и он был нашим задолго до того, как твое племя пришло сюда. Но пока у тебя есть хотя бы сотня отважных воинов, ты думаешь, что твоя твердыня неприступна, и такое количество их у тебя, пожалуй, наберется, хотя мы знаем, что они не здесь; они охраняют верхние ворота. С помощью нескольких отважных горцев, чьи сердца подобны сердцам их предков, ты до сих пор сопротивлялась мощи Фэнгов, а увидев, что конец близок, ты с женской хитростью послала за белыми людьми и их волшебным оружием, обещав дать им за это золото, которого так много хранится в гробницах наших древних царей и в горных утесах.

— Кто сказал тебе это, уста Барунга? — спросила тихо Македа, и это были ее первые слова. — Тот чужестранец, которого вы взяли в плен, Толстый Человек?

— Нет, нет, Вальда Нагаста, чужестранец Черные Окна еще ничего не сказал нам, кроме разных вещей про историю нашего бога, которую он прекрасно знает. Есть другие люди, которые многое рассказывают нам, оттого что наши племена во время перемирия немного торгуют между собой, а трусы очень часто бывают также и шпионами. Так, например, мы знали, что эти белые чужестранцы должны были прибыть вчера ночью, хотя мы не знали силы их волшебного огня, а не то мы ни за что не пропустили бы их вьючных верблюдов, на которых, быть может, имеется еще много…

— Узнайте же, что у нас еще очень много его, — прервал я его речь.

— Жаль, — ответил тот, покачав головой, — а мы позволили Кошке, которого вы называете Шадрахом, уехать на верблюде вашего толстого друга; мы даже сами дали ему этого верблюда, после того как его верблюд захромал. Что делать, это наша вина, и Хармак, наверно, недоволен нами сегодня. Но что ты ответишь мне, о Вальда Нагаста, что ты ответишь, Роза Мура?

— Что же могу я ответить, уста султана Барунга? — сказала Македа. — Вы знаете, что я обязана защищать Мур до последней капли крови.

— И ты это именно и сделаешь, — продолжал посол, — оттого что, очистив твою страну от павианов и кроликов (что мы давно сделали бы, будь ты с нами) и исполнив наш долг, вернув обратно наш древний потаенный пещерный город, мы снова назначим тебя правительницей, подвластной Барунгу, и отдадим тебе множество подданных, которыми ты сможешь гордиться.

— Это невозможно, ведь все они будут поклоняться Хармаку, а между Хармаком и Иеговой, которому я служу, вечная война, — ответила она.

— Да, благоуханный Бутон Розы, между ними война, и первое сражение проиграл Хармак благодаря волшебному огню белых людей. И все же вот он во всей своей славе. — И он указал своим копьем по направлению к долине, где лежал идол. — Ты знаешь пророчество: пока Хармак не поднимется со своего ложа и не улетит (все мы, Фэнги, должны последовать за ним, куда бы он ни унесся), эта долина и город, носящий его имя, будут оставаться в наших руках, другими словами — вечно.

— Вечно — неверное слово, о уста Барунга. — Она помолчала немного и медленно добавила: — Разве ворота Хармака не улетели сегодня утром? Что, если сам бог последует за этими воротами? Что, если внезапно разверзнется земля и поглотит его? Или горы упадут на него и навеки скроют его от ваших глаз? Или молния ударит в него и испепелит его в прах?

При этих зловещих словах посланные содрогнулись, и мне показалось, что их лица внезапно посерели.

— Тогда, — ответил торжественным тоном посол, — Фэнги признают, что твой бог сильнее нашего бога и что наша слава померкла.

Сказав это, он умолк и обернулся к третьему послу, к тому, чье лицо все еще было закрыто. Тот резким движением сорвал покрывало, и мы увидели благородное лицо, не черное, как лица его спутников, а цвета меди. Ему было лет пятьдесят, у него были глубоко сидящие сверкающие глаза, горбатый нос и развевающаяся седеющая борода. Золотой обруч на его шее указывал на высокое положение, занимаемое им, но когда мы заметили второй золотой обруч у него на голове, мы поняли, что он старше всех в своем народе. Обруч этот был тем самым символом царской власти, который носили древние египетские фараоны, уреусом, состоявшим из двух переплетенных между собой змей, тот самый знак, который мы видели на львиной голове сфинкса Хармака.

Едва он открыл свое лицо, как оба спутника соскочили с коней и упали ниц перед ним, восклицая: «Барунг! Барунг!», а мы, трое европейцев, почти против воли поклонились ему, и даже Дочь Царей наклонила голову.

Султан ответил на наши поклоны, отсалютовав нам копьем. Потом он заговорил спокойным размеренным голосом:

— О Вальда Нагаста и вы, белые люди, сыновья великих отцов, я слышал вашу беседу с моими слугами: я подтверждаю их слова. Заклинаю вас и тебя, Вальда Нагаста, примите дружбу, которую я предлагаю вам, не то вскоре вы все погибнете и с вами умрет ваша мудрость. Я устал возиться с этой горсточкой, с этими Абати, которых мы презираем. О Дочь Царей, согласись на мое предложение, и я даже оставлю в живых всех твоих подданных; пусть они живут и будут рабами Фэнгов, пусть они служат им во славу Хармака.

— Это невозможно, это невозможно! — ответила Македа, поглаживая своей маленькой ручкой луку своего седла. — Мой народ — избранный народ. Пусть он забыл свой долг, как Израиль в пустыне, пусть даже ему суждено погибнуть, но я хочу, чтоб он погиб свободным. И я, в ком течет лучшая кровь Абати, не прошу у тебя милости. Вот мой ответ тебе, Барунг, ответ Дочери Царей. Но как женщина, — добавила она более мягким голосом, — я благодарю тебя за твою любезность. Когда меня убьют, Барунг, если мне суждено быть убитой, вспомни о том, что я сделала все, что могла, борясь с могущественными врагами. — И ее голос прервался.

— Я не забуду тебя, — ответил Барунг серьезно. — Ты кончила?

— Нет еще, — ответила она. — Этих чужестранцев я отдаю тебе; я возвращаю им их слово. Зачем им гибнуть, раз мое дело проиграно? Они своей мудростью помогут тебе в борьбе со мною. Ведь ты подарил им жизнь и, быть может, спасешь жизнь их брату, твоему пленнику. У тебя есть также раб — ты называл его, или назвал его твой слуга — Египетский Певец его имя. Один из этих белых знал его, когда он был ребенком; быть может, ты отдашь его этому человеку.

Она помолчала, но Барунг ничего не ответил.

— Ступайте, друзья, — продолжала она, повернувшись к нам. — Благодарю вас за дальнее путешествие, которое вы предприняли, чтобы помочь мне, и за то, что вы успели уже сделать для меня. В знак благодарности я пришлю вам золота; султан передаст его вам. Благодарю вас. Я хотела бы получше узнать вас, но, быть может, мы еще увидим друг друга во время битвы. Прощайте.

Она умолкла, но я видел, что она внимательно наблюдает нас сквозь прозрачную ткань своего покрывала. Султан тоже внимательно смотрел на нас, поглаживая свою длинную бороду; его, по-видимому, занимала эта сцена, и он с интересом ждал, чем все это кончится.

— Я на это не согласен, — сказал Орм, поняв, в чем дело. — Хиггс никогда не простил бы нам того, что мы запачкали нашу репутацию, спасая его жизнь. Но послушайте, доктор, — прибавил он вдруг, — у вас есть ваши личные интересы, и вы должны сами решать за себя. Думаю, что я могу говорить за себя и за сержанта.

— Я решился, — ответил я. — Надеюсь, что мой сын не простил бы мне другого решения; но как бы то ни было, это так, и быть иначе не может. К тому же Барунг ничего не обещал, когда речь шла о нем.

— Тогда переведите ему все, — сказал Орм. — У меня смертельно болит голова, и я желаю лечь отдохнуть, будь то на земле или под землей.

Я сказал Барунгу все, что было нужно, хотя, сказать правду, чувствовал себя так, как будто мне вонзили в самое сердце нож. Ведь мой сын был в нескольких милях от меня, а я искал его всю жизнь и теперь потерял всякую надежду снова увидеть его.

Обращаясь к Барунгу, я прибавил еще одну просьбу, а именно: чтобы он дословно передал профессору все, что произошло между нами, чтобы он знал правду, что бы ни случилось с ним.

— Клянусь Хармаком, — сказал Барунг, выслушав меня, — вы сильно разочаровали бы меня, если бы ответили иначе, когда женщина показала вам пример. Теперь я знаю, что ваш толстый брат, Черные Окна, будет гордиться вами даже в пасти льва. Не бойтесь, он узнает от слова до слова весь наш разговор. Египетский Певец, который, как мне кажется, говорит на его языке, передаст ему все. А теперь прощайте. Быть может, нам еще придется скрестить мечи. Но это будет не так скоро. Вы все нуждаетесь в отдыхе, особенно тот высокий чужестранец, который ранен в голову. — И он указал на Орма. — Дочь Царей, позволь мне проводить тебя к твоему народу, который я хотел бы видеть достойным тебя. Да, мне хотелось бы, чтобы мы были твоим народом.

И он поехал рядом с ней по направлению ко входу в ущелье.

Когда мы подъехали к тому месту, где столпились Абати, издали смотревшие на нас, я услышал шепот: «Султан, сам султан!» — и увидел, как принц Джошуа прошептал что-то окружавшим его военачальникам.

— Смотрите, доктор, — шепнул мне на ухо Квик, — по-моему, эта свинья собирается выкинуть какую-то грязную штуку.

Он не успел еще закрыть рот, как Джошуа и целый отряд всадников с громкими криками окружили нас, размахивая мечами.

— Сдавайся, Барунг, — вопил Джошуа, — сдавайся, или ты умрешь! Султан с удивлением взглянул на него и ответил:

— Если б я был при оружии (он бросил свое копье, когда приблизился к Македе, чтобы проводить ее), один из нас, разумеется, умер бы. Свинья, одетая человеком!

Потом он повернулся к Македе и прибавил:

— Дочь Царей, я знал, что твое племя — племя трусов и предателей, но так-то ты позволяешь твоим подданным обращаться с посланными, которые пришли, принеся с собой знак мира?

— Нет, нет! — закричала она. — Дядя Джошуа, ты позоришь меня, ты позоришь твой народ! Все назад! Пусть султан Фэнгов свободно вернется к своим!

Но они не слушались ее, слишком велик был соблазн, чтобы отказаться от такой добычи. Мы переглянулись

— Скверная история, — сказал Орм. — Если они захватят его, их грязное дело запачкает и нас. Подвиньте-ка вперед вашего верблюда, сержант, и если этот прощелыга Джошуа попытается выкинуть какую-нибудь штуку, всадите в него пулю.

Квик не нуждался в повторении распоряжений. Он ткнул своего верблюда в ребра прикладом ружья и двинулся прямо на Джошуа, крича: «Прочь, свинья!» — так что лошадь принца испугалась и всадник слетел с нее и сел на землю в своем великолепном одеянии — прегрустное зрелище!

Воспользовавшись последовавшим за этим смятением, мы окружили султана и проводили к его двоим спутникам, которые, увидев происходившее, уже скакали нам навстречу.

— Я ваш должник, — сказал Барунг, — но я прошу вас, о Белые Люди, исполнить еще одну просьбу. Вернитесь к этой свинье и скажите ему, что Барунг, султан Фэнгов, понял из его поведения, что он желает сразиться с ним один на один, и что, хотя эта свинья вооружена с ног до головы, султан ожидает его здесь без кольчуги.

Я немедленно вернулся к Абати в качестве посланного, но Джошуа был слишком хитер, чтобы впутаться в такое опасное предприятие.

Он ответил, что ничто не сравнилось бы для него с удовольствием отрубить голову этой собаке — Барунгу. Но, к несчастью, вследствие поведения одного из нас, чужестранцев, он упал с лошади и расшиб спину, так что с трудом стоит на ногах и не может поэтому принять вызов.

Я вернулся к султану и передал ему ответ, выслушав который, он улыбнулся и ничего не сказал. Он только снял со своей шеи золотую цепь и отдал ее Квику, который, по его словам, помог Джошуа показать если не храбрость, то умение ездить верхом. Потом он поклонился нам всем поочередно и раньше, чем Абати успели сообразить, гнаться ли за ним или нет, ускакал вместе со своими спутниками по направлению к Хармаку.

Глава 8

ПРИЗРАК СУДЬБЫ
Наше путешествие по ущелью, которое соединяет равнину и плоскогорье Мур, было долгим и по-своему замечательным. Не думаю, чтобы во всем мире существовала еще одна твердыня, так изумительно укрепленная самой природой. Дорога, по которой мы шли, была, по-видимому, проложена первоначально не человеческими руками, а водой, стремившейся из озера, которое, без сомнения, некогда занимало все окруженное горами пространство, — теперь оно имеет всего двадцать миль в длину и около десяти в ширину. Как бы то ни было, люди тоже приложили руку к созданию этого ущелья, и следы их работы все еще были видны на скалах.

На протяжении одной или двух миль дорога широка и подъем так отлог, что моя лошадь была в состоянии мчаться по ней вскачь в ту ужасную ночь, когда я, увидев моего сына, вынужден был бежать от Фэнгов. Но начиная с того места, где львы загрызли бедное животное, характер ее сильно меняется. Местами она так узка, что путникам приходится подвигаться по ней гуськом между отвесными скалами, вздымающимися на сотни футов. Небо высоко над головами кажется отсюда синей полоской, и даже в полдень здесь царит полутьма. В других местах тропинка, идущая по краю пропасти, так узка, что вьючные животные с трудом могут переставлять ноги. Вскоре нам пришлось сойти с верблюдов и пересесть на лошадей, более привычных к скалистому пути. В некоторых местах дорога круто поворачивает, и, спрятавшись за таким углом, полдюжины воинов могут отстаивать ее против целого войска, а два раза нам пришлось проезжать туннелями — искусственными или естественными, не знаю.

Помимо этих природных препятствий всякому вторжению извне, на некотором расстоянии друг от друга здесь имелись мощные ворота, охраняемые круглые сутки, и канавы или сухие рвы перед ними, через которые можно было перебраться только с помощью подъемных мостов. Теперь читатель поймет, почему Абати, несмотря на всю свою трусость, в течение стольких лет держались против Фэнгов, как говорят, первоначальных властителей этой древней твердыни, которую Абати заняли только с помощью какой-то восточной уловки.

Здесь следует прибавить, что, хотя существуют еще две дороги на равнину — та, по которой прошли верблюды, когда я отправлялся в Египет, и северная, ведущая к большому болоту, — но они столь же, если не более, непроходимы, во всяком случае для врага, атакующего их снизу.

Мы, должно быть, являли собой престранное зрелище, поднимаясь по этому жуткому спуску. Впереди ехал отряд знатных всадников Абати, вытянувшийся в длинную линию и переливавшийся яркими красками одежд и сверкающей стали.

Они не переставали болтать, оттого что, по-видимому, не имели ни малейшего понятия о дисциплине. За ними шел отряд пехотинцев, вооруженных копьями, или, вернее сказать, два отряда, между которыми ехала Дочь Царей, несколько человек ее приближенных, несколько военачальников и мы сами. Квик высказал предположение, что мы поместились среди пехоты потому, быть может, что пехоте труднее обратиться в бегство, нежели тем, кто сидит на лошадях. Позади всех ехал другой отряд всадников, на чьей обязанности лежало время от времени поворачивать головы и, осмотревшись, кричать, что нас не преследуют.

Нашу группу, занимавшую центр всей колонны, нельзя назвать веселой. Орм, по-видимому, был совсем болен после сотрясения от взрыва, так что пришлось приставить к нему двух всадников, которые бы следили, чтобы он не упал с седла. Кроме того его сильно удручала мысль Ъ том, что нам пришлось покинуть Хиггса, когда тому угрожает неминуемая смерть. А я — что должен был чувствовать я, оставивший в руках дикарей не только моего друга, но также и моего сына?

Лицо Македы было скрыто полупрозрачным покрывалом, но в самой позе ее чувствовались стыд и отчаяние. Я думаю также, что ее сильно беспокоило состояние здоровья Орма, оттого что она часто оборачивалась к нему, как бы желая увидеть, что с ним. Кроме того я убежден, что она была разгневана на Джошуа и других своих военачальников. Когда они заговаривали с ней, она ничего не отвечала им, а только выпрямлялась в седле. Что касается до принца, он, по-видимому, тоже был подавлен, хотя ушиб, помешавший ему, по его словам, принять вызов султана, очевидно прошел. На опасных участках дороги он слезал с коня и бежал по земле с достаточной быстротой. Как бы то ни было, на все вопросы своих подчиненных от отвечал только бранью, а на нас, европейцев, в частности, на Квика, поглядывал совсем недружелюбно. Если бы взгляды имели смертоносную силу, мы все были бы мертвы задолго до того, как добрались до ворот Мура.

Так назывался выход из ущелья, откуда мы впервые увидели перед собой обширную, окруженную горами равнину. Ее освещало солнце, и она была изумительно красива. Почти у наших ног, полускрытый пальмами и другими деревьями лежал, показывая нам плоские крыши домов, самый город, широко раскинувшийся, оттого что каждый дом стоял посреди сада — ведь здесь не было нужды в стенах и оградах. Дальше к северу, насколько хватало глаз, тянулась почти пологая равнина, доходящая до самых берегов большого сверкающего озера. Вся земля была тщательно обработана, и среди зелени всюду виднелись деревни и загородные дома.

Абати, каковы бы ни были их недостатки, были, по-видимому, хорошими хозяевами. Не находя другого исхода для своей энергии и лишенные возможности торговать с кем бы то ни было, они все свои помыслы сосредоточили на обработке земли. Земля кормила их, и подле земли они жили и умирали. Весь кругозор их был замкнут горами, и тот, у кого было много земли, был знатен, а тот, у кого было мало ее, — ничтожен; тот же, у кого совсем не было земли, был рабом. Их законы были настоящими законами землевладельческого народа; у них не было денег, и все расчеты они переводили на меру хлеба или на другие сельскохозяйственные продукты, а часто на лошадей и верблюдов или на соответствующее пространство земли.

И все же, как это ни странно, их страна — наиболее богатая золотом страна, о какой я слыхал даже в Африке, — она так богата, что, по словам Хиггса, древние египтяне ежегодно вывозили отсюда золота на много миллионов фунтов.

Но вернемся к прерванному повествованию. Принц Джошуа, который был, по-видимому, генералиссимусом армии Абати, остановился у последних ворот и стал уговаривать стражей быть отважными и биться с язычниками. В ответ на это он принял от них поздравление с благополучным исходом путешествия.

Когда были выполнены эти формальности, уничтожавшие самую возможность какой бы то ни было военной дисциплины, мы, вернее сказать, Абати, веселой толпой отправились вкушать мирные удовольствия. В самом деле, победителей, возвращающихся из какой-либо отважной экспедиции, не могли бы встретить более радостными приветствиями. Когда мы въехали в город, нас окружила целая толпа женщин, многие из которых были очень хороши собой; они бросились к своим мужьям или любовникам и стали обнимать и целовать их, а несколько поодаль стояли дети, усыпавшие наш путь цветами. И все это за то лишь, что эти отважные воины проехались по ущелью вперед и назад.

— Послушайте, доктор, — сказал мне Квик, с горечью смотревший на эту демонстрацию, — каким же героем я чувствую себя после всего этого! Я был ранен навылет в грудь, меня бросили в Спайон Копе, сочтя за убитого, и обо мне написали в официальном отчете, — а в моем родном городишке никто и не встретил меня, хотя я телеграфировал мужу моей сестры и сообщил, когда придет поезд, с которым я приеду. Говорю вам, доктор, никто не поднес мне даже пинты пива, не говоря уже о вине. — И он указал на женщину, поившую вином одного из всадников.

Проехав по нескольким улицам этого восхитительного города, мы добрались наконец до главной городской площади — обширного пространства земли, пышно заросшего цветами и деревьями. В одном конце этой площади стояло длинное невысокое здание с белоснежными стенами и позолоченными куполами, окруженное двумя стенами, между которыми находился ров с водой, вырытый на случай нападения. Позади него, на некотором расстоянии, возвышалась огромная скала.

Это был дворец, в который я во время моего предыдущего посещения Мура входил всего два раза, когда Дочь Царей принимала меня в официальной аудиенции. Площадь со всех сторон окружали стоявшие в отдельных садах дома знати и чиновников.

У ворот дворца мы остановились, и Джошуа, подъехав к Македе, сердито спросил ее, следует ли ему проводить «язычников» (это вежливое прозвище относилось к нам) в караван-сарай в западной части города.

— Нет, дядя, — ответила Македа, — эти чужестранцы будут жить во флигеле дворца, где обычно помещаются гости.

— Во флигеле дворца? Это вопреки обычаю! — воскликнул Джошуа, надувшись и сделавшись похожим на большого турецкого петуха. — Помни, племянница, что ты еще не замужем. Меня еще нет во дворце, и тебя там некому защитить.

— Там мне придется искать другого защитника, — ответила она, — хотя до сих пор я умела сама постоять за себя. Прошу тебя, довольно говорить об этом. Я считаю необходимым поместить моих гостей там, где уже находятся их вещи, в самом безопасном месте во всем Муре. Ты, дядя, сам сказал нам, что ты получил жестокий ущерб, который помешал тебе сразиться с султаном Фзнгов. Ступай и отдохни; я немедленно же пришлю к тебе моего придворного врача. Спокойной ночи, дядя. Когда ты выздоровеешь, нам надо будет повидаться, оттого что нам есть о чем поговорить. Нет, нет, ты очень добр, но я не хочу задерживать тебя ни на минуту. Скорее отправляйся в постель и не забудь поблагодарить бога за то, что спасся от стольких опасностей.

Услышав эту вежливую насмешку, Джошуа побледнел от ярости. Но раньше, чем он успел ответить, Македа уже исчезла под аркой, так что ему осталось только обратить свои проклятия против нас, в частности же против Квика, который был причиной его падения. К несчастью, сержант достаточно хорошо понимал по-арабски, чтобы разобраться в значении его слов, и не замедлил ответить ему.

— Заткни глотку, ты, свинья! — сказал он. — И не таращь глаза, а то вывалятся.

— Что сказал чужестранец? — закричал Джошуа, и Орм, на мгновение выйдя из своей летаргии, ответил ему по-арабски:

— Он сказал, что просит тебя, о принц, закрыть твой благородный рот и не давать твоим высокорожденным глазам вылезать из орбит, а то он боится, как бы ты не потерял их.

Когда окружавшие нас Абати услышали это, они начали громко хохотать, оттого что они не лишены чувства юмора.

Что произошло дальше, я помню не слишком хорошо, так как Орм потом лишился чувств и мне пришлось хлопотать около него. Когда я оглянулся, около нас уже никого не было, и пестро разодетые слуги повели нас в отведенный нам флигель дворца.

Они провели нас в наши покои — прохладные большие комнаты, убранные яркими материями и мебелью из дорогого дерева. Этот флигель дворца не соединялся с главным корпусом его, а являлся отдельным домом с отдельными воротами. Перед ним имелся небольшой сад, а позади него были двор и службы, где, как нам сказали, находились уже наши верблюды. Тогда мы ни на что больше не обратили внимания, так как ночь была близко, а если бы даже этого не было — мы были слишком утомлены, чтобы производить какие-либо изыскания.

Кроме того Орм был теперь совсем болен — так болен, что он едва мог идти, даже опираясь на нас. Он, однако, не хотел успокоиться, пока не убедился, что все наши вещи в сохранности, и потребовал, чтобы его подвели к обитой медью двери, которую открыли слуги и за которой мы увидели тюки, снятые с наших верблюдов.

— Пересчитайте их, сержант, — сказал он, и Квик исполнил его распоряжение при свете лампы, которую один из слуг держал, стоя в дверях.

— Все в порядке, сударь, — ответил он.

— Прекрасно, сержант. Заприте дверь и возьмите с собой ключи.

Сержант снова исполнил приказание, а когда слуга попробовал было отказаться передать ему ключи, он с таким грозным видом посмотрел на него, что тот немедленно послушался и ушел, пожимая плечами, с тем, вероятно, чтобы тотчас же доложить об этом своему начальству.

Теперь только нам удалось уложить Орма в постель. Он жаловался на ужасную головную боль и согласился выпить немного молока. Я первым делом постарался убедиться, что черепная коробка у него осталась неповрежденной, а потом дал ему сильное снотворное, которое я достал из моей походной аптечки. К нашей радости, оно скоро подействовало, и через минут двадцать он погрузился в забытье, от которого очнулся только много часов спустя.

Мы с Квиком помылись, поели пищи, которую нам принесли, и стали поочередно дежурить около него. Во время моего дежурства он проснулся и попросил пить. Я напоил его. Напившись, он начал бредить, и, измерив его температуру, я обнаружил, что у него очень сильный жар.

В конце концов он заснул снова и только время от времени просыпался и требовал пить.

В течение ночи и рано утром Македа два раза присылала справляться о состоянии здоровья больного, а около десяти часов утра пришла сама в сопровождении двух придворных дам и длиннобородого старого господина, который, как я понял, был придворным врачом.

— Можно мне увидеть его? — спросила она боязливо.

Я ответил, что можно, если она и ее спутники не будут шуметь. Потом я провел ее в полутемную комнату, где Квик стоял у изголовья кровати, как статуя, и дал понять, что заметил ее, только слегка поклонившись ей. Она долго глядела на измученное лицо Оливера и на его почерневший от действия газов лоб, и я видел, как ее глаза цвета фиалок наполнились слезами. Потом она круто повернулась и вышла из комнаты больного. Выйдя за дверь, она властно приказала сопровождающим ее отойти и шепотом спросила меня:

— Он не умрет?

— Не знаю, — ответил я, оттого что счел за лучшее сказать ей правду. — Если он страдает только от сотрясения, усталости и лихорадки, он выздоровеет, но если взрыв повредил череп, тогда…

— Спаси его, — прошептала она, — и я дам тебе все… Нет, прости меня; к чему обещать тебе что бы то ни было, тебе, его другу? Но только спаси его, спаси его!

— Я сделаю все, что в моих силах, госпожа, но не знаю, удастся ли мне достигнуть чего-либо, — ответил я. — Тут ее приближенные подошли к нам, и мы были вынуждены прекратить разговор.

До сих пор воспоминание о старом олухе, придворном враче, который не отходил от меня и уговаривал меня воспользоваться его лечебными средствами, кажется мне каким-то чудовищным кошмаром: из всех безумцев, которые когда-либо лечили людей, он был, вероятно, самым безумным. Его лечебные средства были бы невозможны даже в самые глухие времена средневековья. Он предлагал мне обложить голову Орма маслом и костями новорожденного младенца и дать ему выпить какого-то отвара, который благословили жрецы.

Наконец я избавился от него и вернулся к больному.

Три дня прошли, а Орм все в том же состоянии. Хотя я и не говорил этого никому, я сильно опасался, что череп его поврежден и что он умрет или что его, в лучшем случае, разобьет паралич. Квик держался другого мнения. Он сказал, что видел двух человек, контуженных разорвавшимися вблизи них снарядами большого калибра, и что оба они выздоровели, хотя один из них сошел с ума.

Но первой, подавшей мне настоящую надежду на выздоровление Орма, была Македа. Вечером третьего дня она пришла и некоторое время сидела подле Орма, в то время как ее приближенные стояли несколько поодаль. Когда она отошла от его постели, на ее лице было совсем новое выражение — такое выражение, что я спросил ее, что случилось.

— Он будет жить, — ответила она.

Я спросил, что побуждает ее думать таким образом.

— Вот что, — ответила она, сияя. — Он вдруг взглянул на меня и на моем родном языке спросил меня, какого цвета мои глаза. Я ответила, что цвет их зависит от освещения.

— Нет, нет, — ответил он, — они всегда синие, цвета фиалки.

— Скажи мне, доктор Адамс, что такое фиалка?

— Это небольшой цветок, который цветет на Западе весной. О Македа, этоочень красивый и благоуханный цветок, темно-синий, как твои глаза.

— Я не знаю этого цветка, доктор, — ответила она, — но что из того? Твой друг будет жить и будет здоров. Умирающий не станет думать о том, какого цвета глаза женщины, а сумасшедший не назовет правильно их цвет.

— Ты рада этому, Дочь Царей? — спросил я.

— Разумеется, — ответила она, — ведь мне сказали, что этот воин один умеет управлять теми производящими огонь материалами, которые вы привезли с собой, и поэтому мне нужно, чтобы он остался в живых.

— Понимаю, — сказал я. — Надеюсь, что он останется жив. Но только существует много разных источников, производящих пламя, о Македа, и я не уверен, что мой друг сможет управиться с одним из них, рождающим пламя синее, как твои глаза. А в этой стране этот источник, быть может, один из самых опасных.

Выслушав эти слова, Дочь Царей гневно взглянула на меня. Потом она внезапно рассмеялась, позвала свою свиту и удалилась.

С этого времени Орм начал поправляться. Выздоровление шло быстрыми шагами, так как он, по-видимому, страдал только от сотрясения и лихорадки. Пока он выздоравливал, Дочь Царей много раз посещала его — вернее сказать, поскольку мне не изменяет память, каждый день. Разумеется, ее посещения были обставлены всей придворной помпой, и ее сопровождали приближенные к ее особе дамы, старый врач, самый вид которого приводил меня в бешенство, и один или два секретаря или адъютанта.

Это не мешало ей, тем не менее, вести с ним разговоры частного характера, оттого что своих провожатых она оставляла в одном конце комнаты, а с Ормом разговаривала в другом конце ее, где поблизости были только Квик и я. К тому же мы иногда отсутствовали, оттого что теперь, когда мой пациент оправился, мы с Квиком часто выезжали верхом посмотреть Мур и его окрестности.

Меня могут спросить, о чем же они говорили. Все, что я могу на это ответить, это, что, поскольку я слышал, главной темой их разговора была политика Мура и постоянные войны с Фэнгами. Вероятно, они говорили также о разных других вещах, когда я не слушал их, так как я вскоре убедился, что Оливер был знаком с очень многим, касавшимся Македы лично, и узнать это он мог только от нее самой.

Так, когда я обмолвился, что неблагоразумно со стороны молодого человека в его положении вступать в столь близкие отношения с наследственной правительницей такого племени, как Абати, он весело ответил мне, что это не имеет ровно никакого значения, так как она по древним законам своей страны может выйти замуж только за представителя своего же рода, и это, естественно, устраняло какие бы то ни было осложнения. Я спросил его, кто же из ее двоюродных братьев (а их, я знал это, у нее было несколько) будет удостоен этого счастья. Он ответил:

— Никто из них. Насколько я понимаю, она официально помолвлена со своим толстым дядей, трусом и болтуном, но ни к чему говорить, что это пустая формальность, на которую она пошла, чтоб отвадить остальных.

— Ага! — сказал я. — Сомневаюсь, чтобы принц Джошуа считал это пустой формальностью.

— Не знаю, что он думает, и мало интересуюсь этим, — ответил он, зевая, — знаю только, что дело обстоит именно так, как я сказал, и что толстая свинья так же может надеяться стать супругом Македы, как вы можете надеяться взять в жены китайскую императрицу. Теперь поговорим о более важных делах; вы слышали что-нибудь про Хиггса и про вашего сына?

— У вас много больше возможностей узнать государственные тайны, — сказал я насмешливо, потому что меня заняло все происходившее и, в частности, его поведение. — Что вы знаете?

— Вот что, старый друг: не могу сказать вам, откуда это стало известно ей, но Македа сообщила мне, что они оба вполне здоровы и что с ними хорошо обращаются. Только ваш друг Барунг не отказался от своего намерения и собирается принести в жертву своему Хармаку старого доброго Хиггса ровно через две недели от сегодняшнего дня. Как бы то ни было, но мы должны предупредить это, и я добьюсь этого хотя бы ценою своей жизни. Все время я думаю о том, как бы это сделать, но только мне никак не удается придумать план, как спасти их.

— Как же быть, Орм? Я не хотел беспокоить вас, когда вы были больны, но теперь, когда вы выздоровели, мы должны принять какое-нибудь решение.

— Знаю, знаю, — ответил он серьезно, — и я скорее отдамся в руки Барунга, чем дам Хиггсу умереть одному. Если я не смогу спасти его, я претерплю с ним вместе все мучения. Слушайте: послезавтра состоится собрание Совета Дочери Царей, на котором мы должны присутствовать, оттого что его откладывали только до моего выздоровления. На этом собрании будут судить Шадраха за его предательство и, надеюсь, приговорят его к смерти. Кроме того, нам придется официально вернуть Македе тот перстень, который она одолжила нам. Там мы, вероятно, узнаем что-нибудь новое и, во всяком случае, сможем тогда принять какое-нибудь решение. А теперь я в первый раз проедусь верхом, ведь можно? За мной, Фараон! — позвал он пса, не отходившего от его постели все время, пока он был болен. — Мы прогуляемся немного, слышишь ты, верный зверь?

Глава 9

МЫ ПРИНОСИМ ПРИСЯГУ
Спустя несколько дней после этого разговора состоялось заседание Совета в большом зале дворца Македы. Мы вошли в этот зал, окруженные стражей, как если бы были пленниками, и нашли там несколько сот Абати, сидевших на аккуратно расставленных скамьях. В дальнем конце зала сама Дочь Царей сидела на золотом кресле, ручки которого оканчивались львиными головами, стоявшем в глубокой нише. На ней было надето сверкающее серебряное платье, на голове у нее было вышитое серебряными же звездами покрывало, а поверх него золотой обруч с одним громадным камнем, который показался мне рубином. Хотя она невелика ростом, вид у нее был чрезвычайно величественный, и она была очень красива. Покрывало придавало какую-то загадочность ее лицу.

Позади нее стояли воины, вооруженные копьями и мечами, а по бокам и впереди трона расположился ее двор в количестве ста человек или около того, считая ее фрейлин, двумя группами стоявших направо и налево от нее. Все придворные были пышно разодеты, согласно своему положению.

Здесь были все военачальники во главе с Джошуа, в напоминавших нормандских крестоносцев кольчугах, судьи в черных одеяниях и великолепно разряженные священники, крупные помещики, от внешнего вида которых у меня в памяти осталось только то, что они носили высокие сапоги, и много представителей различных профессий и ремесел.

Короче говоря, здесь собралась вся аристократия немногочисленного народонаселения города и страны Мур. Как мы узнали позднее, каждый из присутствовавших носил какой-нибудь громкозвучный титул, и этими титулами они все чрезвычайно гордились.

Несмотря на внешнюю веселость и пышность, зрелище было жалкое — пустой пережиток церемоний некогда могущественного народа. Огромная зала, в которой происходило это заседание, была на три четверти пуста.

Под звуки музыки мы торжественно прошли по зале и, выйдя на открытую площадку перед троном, поклонились сидевшей на нем по-европейски, тогда как сопровождавшие нас воины по восточному обычаю распростерлись перед ней ниц. Нам подали кресла, протрубила труба, и из соседнего покоя явился прежний наш проводник Шадрах, закованный в тяжелые цепи и, по-видимому, страшно испуганный.

Я не стану подробно описывать последовавшего за этим судилища. Оно продолжалось очень долго, и нам троим пришлось давать показания относительно ссоры между нашим спутником, профессором и Шадрахом из-за Фараона и многого другого. Окончательно погубили Шадраха показания его товарищей-проводников, которых, по-видимому, пытали, пока они не сказали всю правду.

Один за другим они поклялись, что Шадрах заранее решил бросить Хиггса. Многие из них прибавляли, что Шадрах изменническим образом сносился с Фэнгами, которых он предупредил о нашем прибытии тем, что зажег сухие камыши, и даже говорил, что устроил все таким образом, чтобы нас захватили, в то время как все Абати вместе с верблюдами, нагруженными винтовками и нашим добром, которое они хотели украсть, благополучно пройдут мимо Фэнгов.

Шадрах упорно отрицал все это, в частности же то, что он столкнул язычника Хиггса с его дромадера, как утверждали свидетели, и пересел на него сам, когда его собственный верблюд повредил себе ногу.

Как бы то ни было, ложь мало помогла ему, и, посоветовавшись недолго с Дочерью Царей, один из судей объявил приговор, согласно которому Шадраха приговаривали к смертной казни как предателя. Все его имущество конфисковывалось в казну, а его жена, дети и домашние должны были стать общественными рабами, то есть мужчины должны были служить в войске, а женщины — там, куда их назначат.

Многих из числа тех, которые вместе с Шадрахом предали нас, тоже лишили их имущества и приговорили служить в солдатах — местное наказание, к тому же из самых тяжких.

Тут среди самих осужденных и их друзей и родственников поднялся плач, которым закончился этот замечательный суд. Я вкратце рассказал про него, оттого что он проливает кое-какой свет на общественную жизнь Абати. Хорошенькая страна, в которой преступников не сажают в тюрьму, а отдают в солдаты, и где ни в чем не повинные женщины оказываются вдруг рабынями судей или их добрых друзей!

Когда приговор был объявлен и Шадраха, молившего о пощаде и пытавшегося обнять наши ноги, увели, все собравшиеся, чтобы присутствовать на суде и повидать нас, чужестранцев-язычников, разошлись. Членов Малого Совета Македы (назовем его так) вызвали по именам и предложили им приступить к исполнению своих обязанностей. Когда они все собрались, нам троим предложили приблизиться и сесть вместе с членами Совета.

Наступило молчание, и, зная заранее, как я должен поступить, я приблизился и положил перстень Царицы Савской на подушку, которую держал один из ее придворных.

Он подал перстень Македе.

— Дочь Царей, — сказал я, — прими обратно этот древний знак твоего доверия ко мне. Знай, что с его помощью я убедил моего брата, которого взяли в плен Фэнги, — учёнейшего человека во всем, что касается старины, — предпринять его путешествие, а с ним вместе и капитана Орма, который стоит перед тобой, и его слугу, воина.

Она взяла кольцо в руки, осмотрела его и показала нескольким священнослужителям, которые подтвердили его подлинность.

— Хотя я и отдала его с сомнением и страхом, священный перстень сослужил мне хорошую службу, — сказала она, — и я благодарю тебя, врач, за то, что ты в целости вернул его моему народу и мне.

Потом она снова надела его на палец, с которого она сняла его, отдавая его мне много месяцев тому назад. Первая часть церемонии закончилась. Теперь один из придворных крикнул:

— Вальда Нагаста говорит! И все повторили за ним:

— Вальда Нагаста говорит! — И замолчали.

Обращаясь к нам, Македа говорила своим нежным и приятным голосом.

— Чужестранцы с Запада, — сказала она, — выслушайте меня. Вам известны наши отношения с Фэнгами — вы знаете, что они окружают нас и мечтают о том, чтобы нас уничтожить. Я вызвала вас сюда, чтобы с вашей помощью уничтожить древний идол Фэнгов. Они говорят, что, если их идола разрушат, они покинут эту страну, потому что таково древнее прорицание.

— Прости меня, о Дочь Царей, — прервал ее Орм, — но ты, верно, забыла, что не так давно Барунг, султан Фэнгов, сказал, что даже в этом случае его народ останется здесь, чтобы отомстить за своего бога, Хармака. Он сказал также, что из всех Абати он оставит в живых только тебя одну.

Когда он произнес эти зловещие слова, все присутствующие задрожали и зашептались, но Македа только пожала плечами.

— Я только передала вам древнее пророчество, — ответила она. — Если этот злой дух Хармак погибнет, Фэнги, я так думаю, последуют за ним. Иначе зачем бы они стали приносить жертвы богу Землетрясения, которого они почитают злым богом, чьего прихода надо страшиться? И когда около пяти столетий тому назад землетрясение разрушило часть потайного подземного города в горах, который я вскоре покажу вам, зачем бежали они из Мура и поселились на равнине, чтобы, по их словам, защитить своего бога?

— Не знаю, — ответил Оливер. — Если бы здесь был наш брат, которого Фэнги взяли в плен, он, быть может, сказал бы нам это, оттого что он многое знает о верованиях идолопоклоннических диких народов.

— Увы! О сын Орма, — сказала она, — по вине этого предателя, которого мы только что присудили к смерти, его нет с нами. Но, быть может, даже он не смог бы объяснить нам это. Во всяком случае, в это прорицание Фэнги веруют уже много лет, и поэтому мы, Абати, хотим разрушить идола Фэнгов, в жертву которому столькие из нас были принесены, будучи отданы на растерзание священным львам. Теперь я спрашиваю вас, — и она поклонилась к Орму, — сделаете вы это для меня?

— Скажи им про награду, племянница, — грубо вмешался Джошуа, увидев, что мы колеблемся, — я слышал, что язычники с Запада очень алчные люди и готовы на все ради золота, которое мы презираем.

— Спросите его, капитан, — воскликнул Квик, — презирают ли они также землю, оттого что вчера вечером я сам видел, как один из них едва не перерезал другому горло из-за клочка земли размером с собачью конуру.

Орм с удовольствием задал этот вопрос Джошуа, которого он очень не любил, и часть членов Совета, не принадлежавших к партии принца, заулыбалась или даже стала громко смеяться, а серебряные украшения на платье Македы начали покачиваться, как будто бы и она тоже начала смеяться под своим покрывалом. Тем не менее она сочла неблагоразумным дать Джошуа ответить Орму (если он мог ответить ему), но ответила за него сама и сказала:

— Друзья, мы здесь придаем мало значения золоту, оттого что мы отрезаны здесь от всего мира и нам не с кем торговать. Если бы дело обстояло иначе, мы так же ценили бы его, как все другие люди, и так и будет, когда мы избавимся от осаждающих нас врагов. Поэтому мой дядя не прав, выставляя как добродетель то, что есть всего лишь следствие необходимости, тем более что, как сказал ваш слуга, — и она указала на сержанта, — наш народ заменил золото землей и готов поплатиться жизнью, лишь бы добыть еще земли, хотя бы у него было вполне достаточно ее.

— Так, значит, язычники не требуют никакой платы за свои услуги? — насмешливо засмеялся Джошуа.

— Ни в коем случае, принц, — ответил Орм, — мы искатели приключений, иначе зачем бы мы стали вмешиваться в вашу ссору (он подчеркнул слово «вашу») с правителем, который, пусть он дикарь, кажется нам человеком, обладающим рядом достоинств, как, например, честь и отвага? Раз мы рискуем жизнью и исполняем свое дело, мы можем также получить за это все, что нам причитается. С какой стати нам отказываться от награды, когда некоторые из нас бедны, а у того нашего брата, который приговорен к смерти в честь Хармака благодаря предательству посланных за нами людей, есть родственники на родине, бедные люди, которых следует вознаградить за утрату его?

— В самом деле, с какой стати? — воскликнула Македа. — Слушайте, друзья! От своего имени и от имени всех Абати я обещала дать вам столько верблюдов, нагруженных золотом, сколько вы можете увести с собой из Мура, и раньше, чем кончится сегодняшний день, я покажу вам это золото, если вы решитесь пойти со мною туда, где оно скрыто.

— Сначала дело, плата потом, — сказал Орм. — Скажи нам, Дочь Царей, что мы должны сделать?

— Вы должны поклясться, что в течение года, начиная с сегодняшнего дня, будете служить мне, сражаться за меня и подчиняться всем моим законам, безустанно добиваясь того, чтобы разрушить идола Хармака вашими западными уловками с оружием, а тогда вы будете вольны отправиться куда угодно с вашей наградой.

— А если мы поклянемся, госпожа, — спросил Оливер, подумав, — скажи, каково будет наше положение на твоей службе?

— Ты будешь руководить всем тем, что относится до данного дела, о сын Орма, — ответила она, — а твои товарищи будут подчинены тебе и займут то положение, которое ты назначишь им.

При этих словах со стороны наряженных в кольчуги военачальников Абати донесся недовольный ропот.

— Неужто нам придется слушаться этого чужестранца? — спросил Джошуа от имени их всех.

— Во всем, что касается этого дела, как я уже сказала. Разве вы умеете обращаться с производящими огонь и гром предметами? Разве трое из вас могли бы удерживать ворота Хармака против целого войска Фэнгов и потом заставить их прыгнуть в воздух? Она помолчала, но кругом царила мертвая тишина.

— Вы не отвечаете, так как вам нечего ответить, — продолжала Македа. — Поэтому будьте довольны, что можете прослужить некоторое время под начальством тех, которые обладают знаниями и могуществом, которых вам недостает.

Ответа опять-таки не последовало.

— Госпожа, — сказал Орм среди воцарившейся тишины, — ты была так добра назначить меня начальником твоих воинов, но будут ли они слушаться меня? И кто такие твои воины? Все ли мужчины Абати носят оружие?

— Увы, нет! — ответила она, останавливаясь на этом последнем вопросе, оттого, быть может, что не в состоянии была ответить на первый. — Увы, нет! Прежде это было не так, и тогда мы не боялись Фэнгов. Но теперь никто не желает служить воином. Они говорят, что это отрывает их от обычных занятий и любимого дела; они говорят, что не могут тратить на это время в молодости; они говорят, что унизительно для человека исполнять распоряжения того, кого назначили начальником над ними; они говорят, что война — это варварство и что ее нужно искоренить, и все это время отважные Фэнги ждут минуты, чтобы перебить всех мужчин, а из женщин сделать рабынь. Только самые бедные да те, которые совершили какое-либо преступление, соглашаются служить в моем войске. Вот поэтому-то Абати обречены на гибель. — И, откинув свое покрывало, она внезапно разрыдалась перед всеми нами.

Все заволновались и зашумели. Будучи знаком с восточным темпераментом, я остался спокоен, но Орм был так глубоко тронут, что я боялся какой-либо выходки с его стороны. Он то краснел, то бледнел и даже вскочил со своего места, чтобы подойти к ней, но мне удалось ухватить его за рукав и посадить на место.

Придворные шушукались между собой, понимая, что упреки относились к ним всем, вместе взятым, и к каждому в отдельности. Как обычно в такие мгновения, принц Джошуа выступил в качестве вождя остальных.

Поднявшись со своего места, он не без труда опустился на колени перед Македой и сказал:

— О Дочь Царей! Зачем огорчаешь ты нас такими речами? Разве у тебя нет храбрых военачальников?

— Что могут сделать военачальники без войска?

— И разве нет у тебя твоего дяди, твоего жениха, твоего возлюбленного? — И он приложил свою руку к тому месту, где по его предположениям у него находилось сердце, и поднял кверху свои рыбьи глаза. — Если бы не вмешательство этих язычников, которым ты, по-видимому, так доверяешь, — продолжал он, — разве я не взял бы в плен Барунга и тем не лишил бы Фэнгов вождя?

— А Абати — тех остатков чести, которые у них еще сохранились, дядя.

— Обвенчайся со мной, о Бутон Розы, о Цветок Мура, и я немедленно избавлю тебя от Фэнгов. Мы бессильны порознь, но когда мы будем вместе, мы восторжествуем над ними. Скажи, Македа, когда мы обвенчаемся?

— Когда идол Хармака будет разрушен и Фэнги навсегда покинут эти места, — ответила она нетерпеливо. — Но разве теперь время говорить о свадьбе? Объявляю заседание Совета закрытым. Пусть священнослужители принесут свитки, чтобы эти чужестранцы могли принести присягу, а потом простите меня, если я оставлю вас.

Из-за трона появился пышно разодетый священнослужитель, по-видимому, главный среди них, держа в руке двойной свиток пергамента, исписанный какими-то знаками. Мы должны были поклясться на этом свитке выполнить все то, о чем речь шла выше.

Орм повернулся к Македе и сказал по-арабски, обращаясь к ней:

— О Дочь Царей, мы принесем эту присягу, хотя она и велика, так как мы верим в твою честность и в то, что ты защитишь нас против всяких ловушек, которые могут в ней заключаться, ведь ты знаешь, что мы чужие в твоей стране и не знаем ваших законов и обычаев. Но мы желаем до того времени, когда мы приступим к исполнению наших обязанностей, или, вернее сказать, во все время, пока будут длиться наши обязанности, быть свободными предпринять все, что возможно, для освобождения нашего брата, пленника Фэнгов и сына одного из нас, который, насколько нам известно, живет у них в качестве раба, и надеемся, что вы приложите все усилия, чтобы помочь нам в этом деле. Кроме того мы просим, если нам суждено испытать несправедливость, чтобы ты одна, кому мы клянемся служить, была судьей, и чтобы никто другой не мог судить нас. Если ты примешь эти условия, мы принесем присягу; в противном случае мы не станем присягать, а будем действовать сообразно с обстоятельствами.

Теперь нас попросили отойти в сторону, пока Дочь Царей могла обсудить этот вопрос со своими советниками; обсуждение их продолжалось довольно долго, оттого что, по-видимому, вопрос этот вызвал разногласия. В конце концов ее мнение взяло верх, нам предложили приблизиться и сказали, что наши условия приняты, что их прибавили к формуле присяги и что ее будут соблюдать и правительница, и Совет Абати.

Мы подписали присягу и поклялись, поцеловав книгу, или, сказать вернее, свиток. Потом мы вернулись в свои покои.

Около четырех часов пополудни меня разбудило рычание Фараона (мы все легли спать, потому что Абати обедают около полудня и после обеда отдыхают, а мы были помимо того сильно утомлены), и, взглянув, я увидел человека, прячущегося за дверью из страха перед зубами пса. Это был посол Македы, которая прислала его предложить нам от ее имени сопровождать ее в такое место, которого мы никогда не видели. Мы, разумеется, согласились, и посол привел нас в заброшенную и пыльную комнату дворца, где к нам присоединились Македа и три ее придворные дамы, а также несколько мужчин, которые несли зажженные лампы, сосуды с маслом и связки факелов.

— Без сомнения, друзья, — сказала Македа, которая была на этот раз без покрывала и, по-видимому, вполне оправилась от утреннего волнения, — вам пришлось видеть много замечательных мест в Африке и в других странах, но теперь я покажу вам такое место, равного которому вы, наверное, никогда не видели.

Следуя за ней, мы подошли к двери в дальнем конце покоя, которую слуги отперли, а потом снова заперли за нами, и очутились в длинном проходе, высеченном в скале. Этот проход, постепенно спускавшийся вниз, привел нас ко второй двери, через которую мы вошли в самую большую пещеру, какую мы когда-либо видели или о какой нам приходилось когда-либо слышать. Эта пещера была так велика, что слабый свет наших ламп не достигал потолка, и мы только смутно угадывали вправо и влево очертания разрушенных зданий, высеченных в скале.

— Это пещерный город Мур, — сказала Македа, высоко подняв лампу, которую она держала в руках. — Здесь в старину жили люди, те, которые, вероятно, были предками теперешних Фэнгов. Здесь была их потаенная твердыня. В этих стенах были их житницы, храмы и места торжественных церемоний, но, как я уже сказала вам, несколько столетий тому назад землетрясение разрушило их. Часть стен самой пещеры тоже обрушилась, так что и потолок местами тоже обвалился, и поэтому далеко не безопасно посещать некоторые части этой пещеры. Теперь пойдемте и посмотрите то, что осталось.

Мы пошли за ней в глубину этого необычайного места, и наши лампы и факелы казались крохотными звездочками среди окружавшей нас непроглядной тьмы. Мы увидели житницы, в которых все еще лежала пыль и труха, в которые превратилось то, что некогда было зерном, и наконец пришли к высокому зданию, не покрытому крышей, перед которым все пространство земли было усеяно рухнувшими колоннами. Между ними имелось большое количество статуй, покрытых таким толстым слоем пыли, что нам удалось лишь разглядеть, что многие из них формой напоминали сфинксов.

Македа увела нас прочь от этого храма, около которого было небезопасно оставаться, и привела нас к роднику, снабжавшему водой всю пещеру. Он впадал в бассейн, высеченный в скале, и вытекал из него через готовые стоки, чтобы исчезнуть неведомо где.

— Взгляните, этот бассейн очень стар, — сказала Македа.

— Как они освещали такую огромную пещеру? — спросил Оливер.

— Не знаю, — ответила она, — они едва ли могли пользоваться лампами. Никто из Абати не знает этого, так же как никто из них не позаботился узнать, откуда притекает в эту пещеру свежий воздух. Мы не знаем даже, естественная ли эта пещера или создание человеческих рук, как я думаю.

— По-моему, и то, и другое, — ответил я. — Но скажи мне, о госпожа, пользуются ли Абати этой пещерой?

— Мы сохраняем здесь некоторое количество зерна на случай осады, но пополняет их государство, потому что мои подданные слишком легкомысленны, чтобы заглядывать в будущее, когда кусок хлеба, может быть, будет драгоценен, если Фэнги прорвутся в долину. — И она резко повернулась и пошла вперед, чтобы показать нам стойла, где прежде стояли лошади, и следы от колес на каменном полу.

— Славный народец эти Абати, — сказал мне Квик. — Если бы не женщины и дети и, главным образом, вот эта маленькая женщина, которую я начинаю уважать не меньше моего хозяина, мне, пожалуй, хотелось бы посмотреть, как они поголодают малость.

— Здесь есть еще одно место, которое я хочу показать вам, — сказала Македа, когда мы осмотрели стойла и поговорили о том, что могло заставить древних жителей пещеры держать своих лошадей под землей, — в нем хранятся сокровища, которые принадлежат или будут принадлежать вам. Пойдемте.

Мы пошли вперед по разным переходам, и последний из них внезапно вывел нас на крутой скалистый уклон, по которому мы прошли шагов пятьдесят, пока не уперлись в глухую, как нам показалось, стену. Здесь Македа попросила своих провожатых остановиться, что они исполнили со страхом, хотя в то время причина этого страха была нам непонятна. Потом она подошла к одному из концов стены, где она образовывала угол со стенкой наклонного коридора, и, показав нам несколько неплотно сидевших камней, попросила меня толкнуть их, что я сделал не без труда. Когда в стене образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы в него мог пролезть человек, она обернулась к своим придворным и сказала им:

— Вы, я знаю, считаете это место заколдованным, и самый отважный из вас не согласится войти сюда, не получив особого приказания. Но я и эти иностранцы не боимся. Поэтому дайте нам сосуд с маслом и несколько факелов и ждите, пока мы не вернемся. Поставьте зажженную лампу в проходе, чтобы мы могли увидеть ее в том случае, если наши лампы погаснут. Нет, не возражайте, а повинуйтесь. Опасности здесь нет никакой — воздух там внутри свежий, хотя и нагретый — я знаю это, я дышала им не раз.

Потом она подала руку Оливеру, чтобы он помог ей пролезть через отверстие в стене. Мы последовали за ней и очутились в другой пещере, в которой, как она сказала, воздух был много теплее, нежели в первой.

— Где мы? — спросил Орм тихо, потому что торжественная тишина этого места внушала благоговение.

— В гробнице древних правителей Мура, — ответила она. — Ты сейчас увидишь. — И она снова оперлась на его руку, так как спуск был крутой и скользкий.

Он тянулся ярдов на четыреста. Наши шаги гулко звучали в тишине, а наши четыре лампы, вокруг которых сотнями порхали летучие мыши, казались четырьмя звездочками среди окружающей темноты. Наконец проход стал расширяться и превратился в обширную площадь, которую куполом покрывал утес. Македа повернула направо, остановилась перед каким-то предметом, белевшим в темноте, подняла лампу и сказала:

— Смотрите!

Вот что мы увидели: огромное, высеченное из камня кресло, а на его сидении у его основания — человеческие кости. Между ними лежал череп, а на нем была надета набекрень золотая корона, в то время как другие украшения: скипетры, кольца, ожерелья, оружие — валялись вперемешку с костями. Это было не все, потому что вокруг кресла лежали другие скелеты — пятьдесят, а может быть, и больше, и среди них всяческие украшения, которые носили некогда их собственники.

Перед каждым из них стоял поднос из какого-нибудь металла — мы позднее убедились, что это серебро или медь, — на котором были навалены всяческие драгоценности: золотые чаши, блюда, ожерелья, браслеты, серьги, кольца и бусы, которые были сделаны из драгоценных камней, груды древних монет и сотни других вещей, которые ценили люди с тех пор, как на земле появились зачатки культуры.

— Понимаете, — сказала Македа, пока мы, раскрыв рот, смотрели на это ужасное и замечательное зрелище, — тот, который сидит на кресле, был царем. Окружают его придворные, стражи и жены. Когда он умер, они привели сюда всех его приближенных, посадили их вокруг него и убили. Сдуйте слой пыли, и вы увидите на полу следы крови, сохранившиеся до сих пор, кроме того на черепах остались следы от ударов мечом.

Квик, обладавший пытливым умом, сделал несколько шагов и проверил ее слова.

— Черт! — сказал он, отбрасывая череп в сторону, — я рад, что не служу прежним властелинам Мура.

Македа улыбнулась и повела нас дальше.

— Вперед, друзья, — сказала она, — здесь еще много царей, а масло у нас может кончиться.

Мы пошли дальше и приблизительно в двадцати шагах увидели еще одно кресло, на котором и вокруг которого лежали кости людей, застывших в тех позах, в каких застала их смерть. Перед каждым из тех несчастных, которым пришлось и после гроба следовать за своим властелином, стоял поднос с его драгоценностями. Перед троном этого царя лежали также кости пса, а среди них валялся богато изукрашенный ошейник.

Мы снова пошли вперед к третьему кладбищу, если его так можно назвать, и здесь Македа указала на скелет мужчины, перед которым стоял поднос, покрытый различными медицинскими и хирургическими принадлежностями.

— Скажи, о врач Адамс, — сказала она с улыбкой, — хотел ли бы ты быть придворным врачом повелителей Мура?

— Нет, госпожа, — ответил я, — но я хочу осмотреть эти инструменты, если ты разрешишь мне это. — И, пока она шла вперед, я остановился и наполнил ими мои карманы. Позднее, рассмотрев внимательно эти врачебные инструменты, приготовленные неведомо сколько тысяч лет тому назад — по этому вопросу ученые до сих пор никак не могут согласиться, — я нашел, что многие из них с некоторыми изменениями продолжают быть в употреблении до наших дней.

Мне почти нечего прибавить к рассказу об этой необычайной и страшной гробнице. Мы переходили от царя к царю, пока не устали рассматривать человеческие кости и золото. Устал даже Квик и заметил, что в этой семейной могиле очень жарко и что мы можем считать остальных покойников как бы виденными, оттого что они похожи друг на друга, как вопросы на анкетах.

Но как раз в это время мы подошли к № 25 и остановились в изумлении, потому что этот царь был, по-видимому, самым великим из всех: вокруг него лежало раза в три больше скелетов, чем вокруг других, и несметные богатства, а кроме того среди костей находились небольшие статуэтки, изображавшие мужчин и женщин, а быть может — богов. Сам царь был горбуном, у него был огромный продолговатый череп, и он, наверное, был чудовищно уродлив. Быть может, его ум возмещал внешнюю немощность его тела, оттого что после смерти в жертву было принесено одиннадцать человек детей, из которых двое, судя по строению черепов, были его собственными детьми.

Никто не знает, что было в Муре и прилегающих землях, когда правил царь Горбун.

Увы! Как мало мы знаем о былом!

Глава 10

КВИК ЗАЖИГАЕТ СПИЧКУ
— Здесь мы повернем назад: эта пещера представляет собой большой круг, — сказала через плечо Македа.

Но Оливера, к которому она обращалась, не было подле нее. Он делал какие-то наблюдения позади кресла царя Горбуна, пользуясь каким-то инструментом, который он вынул из своего кармана.

Она подошла к нему и с любопытством спросила его, чем он занят и что такое он держит в руках.

— Мы называем это компасом, — ответил он, — и по нему я узнаю, что за моей спиной лежит восток, где встает солнце; он показывает мне также, на какой высоте над уровнем моря мы находимся, — ты никогда не видела моря, большого пространства воды, о Дочь Царей! Скажи, куда мы вышли бы, если бы могли пройти сквозь эту скалу?

— Мы вышли бы к львиноголовому идолу Фэнгов, так говорили мне, — ответила она. — Но я не знаю, на каком расстоянии от нас он находится — ведь я не могу видеть сквозь скалу. Друг Адамс, помоги мне налить масла в лампы — они начинают гаснуть, а все эти покойники совсем не веселое общество в темноте.

Я наполнил маслом лампы, а тем временем Орм спешно записывал что-то в свою записную книжку.

— Что ты узнал? — спросила она, когда он присоединился к нам не совсем охотно (ей пришлось несколько раз звать его).

— Не столько, сколько мог бы узнать, если бы ты не торопила меня, — ответил он и пояснил: — Мы стоим здесь недалеко от города Хармака, а за тем креслом, за которым я стоял, некогда был, как я думаю, проход, который вел туда. Но не спрашивай меня больше об этом, госпожа, я ничего не смогу сказать тебе с надлежащей точностью.

— Я вижу, что ты столь же скромен, сколько мудр, — ответила она насмешливо. — Можешь не говорить.

Оливер поклонился.

Мы пустились в обратный путь и проходили мимо бесчисленных групп скелетов, но не обращали теперь на них почти никакого внимания, оттого что душный воздух, наполненный пылью, оставшейся от того, что некогда было человеческим мясом, угнетающе действовал на нас. Единственное, на что наблюдательный Квик обратил мое внимание, было то, что чем дальше, тем все меньше становилось количество скелетов, окружавших кресла царей, а равно уменьшалась и ценность лежавших у их ног даров. В конце концов их окружали только несколько скелетов женщин, без сомнения принадлежавших любимым женам, которых убили именно за то, что они удостоились этой чести.

Последние цари сидели на своих креслах в полном одиночестве, совсем близко один от другого, имея подле себя только свои собственные драгоценности и регалии. И наконец последнее занятое кресло (дальше было несколько пустых кресел) занимал скелет женщины, как я сразу узнал по хрупкости костей и по небольшим размерам браслетов на руках. Она сидела совсем одна, без провожатых и без даров.

Македа стала было объяснять, что после землетрясения в Муре осталось очень немного народа и что обитатели его обеднели и ослабели до такой степени, что посадили править женщину, и что это было, вероятно, незадолго до того, как Абати захватили Мур, когда разговор этот внезапно был прерван тем, что лампа Квика погасла.

— Никогда нельзя быть спокойным с этими старинными лампами, — заворчал Квик. — Доктор! Ваша лампа тоже гаснет! — крикнул он вдруг, и моя лампа в самом деле тоже погасла.

— Светильни! — воскликнула Македа. — Мы позабыли захватить с собой светильни, а без них на что нам масло? Скорее! Мы еще далеко от входа в эту пещеру, а сюда никто не осмелится войти, чтобы искать нас, кроме первосвященника. — И, схватив Оливера за руку, она пустилась бегом, предоставив нам следовать за ними.

— Спокойствие, доктор, — сказал Квик, — спокойствие! В беде никогда не следует покидать товарища. Возьмите мою руку, доктор. Ага! Так я и думал — из спешки толку не будет. Смотрите! — И он показал мне на две быстро убегающие фигуры впереди нас, которые держали теперь только одну горящую лампу.

В следующее мгновение Македа обернулась, держа в руках продолжавшую гореть лампу, и стала звать нас. Я видел, как мигающее пламя осветило ее красивое лицо и как в его свете заблистали серебряные украшения на ее платье. Я видел ее одно мгновение, потом вдруг ее поглотила темнота, и там, где только что было пламя лампы, теперь мигала искра и вскоре угасла.

— Не двигайтесь с места, мы идем к вам, — крикнул Оливер, — кричите время от времени.

— Слушаю, сударь, — ответил Квик и немедленно же испустил громкий крик, который отдался от стен со всех сторон.

— Идем к вам, — ответил Оливер, но его голос звучал так далеко влево, что Квик счел лучше крикнуть еще раз.

В следующий раз они отозвались уже справа от нас, а потом очутились позади нас.

— Ничего не могу понять, сударь, звук отдается от стен, — сказал сержант, — подождите, я, кажется, нашел, в чем дело. — И, крикнув им, чтобы они подождали нас, мы отправились в ту сторону, где рассчитывали найти их.

Приключение это кончилось тем, что я споткнулся о скелет, упал среди подносов с сокровищами и ухватился за чей-то череп в полной уверенности, что это сапог Квика.

Он помог мне встать, и мы, не зная, что предпринять, сели на землю среди мертвецов и стали прислушиваться. Оливер и Македа были теперь, по-видимому, так далеко, что до нас едва доносились их голоса из таинственной темноты.

— Мы были совершеннейшими дураками, что так заторопились и в спешке забыли взять с собой спички. Теперь остается только ждать, — сказал я. — Без всякого сомнения, эти Абати в конце концов превозмогут свой страх перед привидениями и разыщут нас здесь.

Так прошло около получаса, но никаких признаков Абати и нашей скрывшейся пары не было. Квик начал рыться в своих карманах. Я спросил его, что он делает.

— Я уверен, что у меня где-то была здесь восковая спичка, доктор. Помню, что я нащупал ее в одном из карманов моего пиджака накануне отъезда из Лондона и решил не вытаскивать ее оттуда. Если бы мне только удалось найти ее, у нас был бы огонь, потому что у меня несколько факелов с собой, хотя я позабыл про них, когда гасли наши лампы.

Я мало надеялся на спичку сержанта и ничего не ответил ему. Он продолжал искать ее, пока, наконец, я не услышал его возглас:

— Черт возьми, вот она, в подкладке! Да, да, и головка цела. Ну, доктор, держите два факела; готово, есть план! — И он чиркнул спичку и поднес пламя к факелам.

Они запылали, и свет рассеял густую тьму, окружавшую нас. На мгновение мы увидели в свете этих факелов неожиданное и не неприятное зрелище. Я, кажется, забыл сказать, что в самом центре пещеры стояло что-то вроде алтаря и что я до сих пор не видел его. Алтарь этот представлял собой большой черный камень, на котором было высечено изображение глаза, и он стоял на пьедестале со ступенями и опирался на высеченных из камня лежащих сфинксов.

На нижней ступеньке, достаточно близко от нас, чтобы мы были в состоянии ясно разглядеть их, сидели Оливер Орм и Македа, Дочь Царей. Они сидели совсем близко друг к другу: правду сказать, рука Оливера обвилась вокруг стана Македы, ее голова покоилась на его плече, и, очевидно, он в это мгновение целовал ее в губы.

— Налево, кругом, — скомандовал сержант, — и жди!

Мы повернулись и подождали немного, потом начали кашлять (едкий дым от факелов попал в горло), пошли вперед и случайно натолкнулись на наших спутников. Признаюсь, что я не нашелся, что сказать, однако Квик благороднейшим образом выпутался из затруднительного положения.

— Рад вас видеть, капитан, — сказал он, обращаясь к Оливеру. — Сильно беспокоился за вас, сударь, пока случайно не нашел спички в подкладке моего пиджака. Если бы профессор был с нами, у него была бы куча спичек с собой — это говорит в пользу непрестанного курения, даже в присутствии дам. О, не удивительно, что молодая госпожа лишилась чувств, ведь здесь так жарко! Вам не следует отпускать ее, сударь. Сможете ли вы повести ее, сударь? Нам нужно двигаться. Не могу предложить вам свои услуги, оттого что поранил о зубы какого-то покойника ногу, к тому же руки у меня заняты факелами. Но, быть может, вы предпочтете доктора — что вы скажете на это? Вы можете сами повести ее? Прекрасно. Здесь такое эхо, что не разобрать слов. Идемте же, факелов хватит ненадолго, и вам, наверно, не хочется провести здесь всю ночь с этой дамой, тем более что вспыльчивые Абати могут обвинить вас в том, что вы это подстроили нарочно, не так ли? Возьмите даму под руку, доктор, и двинемся. Я пойду вперед с факелами.

На эту речь Оливер не ответил ни слова, а только поглядел на нас подозрительно. Македа, казалось, была без чувств, но, когда я предложил свои услуги в качестве врача, она пришла в себя и сказала, что в состоянии идти одна, — другими словами, опираясь на руку Орма.

Кончилось все это тем, что мы пошли вперед. Факелы начали уже гаснуть, когда мы обогнули угол, добрались до узкого наклонного прохода и, наконец, увидели лампу, поставленную в проходе в стене.

— Доктор, — сказал мне Оливер ночью, когда мы собирались лечь спать (должен сказать, что Оливер говорил непривычно и неестественно развязным тоном), — доктор, вы сегодня обратили внимание на что-нибудь в гробнице царей?

— О да, — ответил я. — Правда, я не так увлекаюсь археологией, как бедняга Хиггс, но это зрелище представляется мне единственным в мире. Если бы я был склонен философствовать на тему о разительном контрасте между этими мертвыми правителями и их молодой и красивой наследницей, преисполненной жизни и любви, — здесь он испытующе поглядел на меня, — любви к своему народу, которая…

— Довольно, Адамс! Я не нуждаюсь в философской проповеди с историческими параллелями. Заметили ли вы что-нибудь помимо костей и золота, когда этот невыносимый олух Квик так не вовремя зажег свет?

Я перестал уклоняться от прямого ответа.

— Если вы хотите знать правду, — сказал я, — я видел не слишком много, оттого что мое зрение стало довольно скверным. Но сержант, у которого превосходное зрение, полагает, что видел, как вы целовали Македу, и все ваше последующее поведение подтверждает это предположение. Поэтому-то он попросил меня повернуться к вам спиной. Но мы, разумеется, могли ошибиться. Правильно ли я вас понял — ведь вы говорите, что сержант ошибся?

Оливер немедленно проклял сержанта и его глаза, а потом выпалил:

— Вы не ошиблись, мы любим друг друга и поняли это внезапно, очутившись в темноте. По всей вероятности, необычная обстановка подействовала на наши нервы.

— С точки зрения морали я рад, что вы любите друг друга, — сказал я, — оттого что поцелуи, основанные исключительно на нервности, никак не могут быть рекомендованы. Но со всех остальных точек зрения создавшееся положение представляется мне ужасным, хотя Квик со свойственной ему осторожностью предостерегал меня от слишком поспешных выводов.

— Проклятый Квик! — повторил Оливер.

— Не проклинайте его, — ответиля, — а то ему придется перейти на службу к Барунгу, где он будет чрезвычайно опасен для нас. Послушайте, Оливер, это опасная затея — то, что вы вздумали делать.

— Не понимаю, почему. В Европе я спокойно могу жениться на ней, — ответил Орм.

— В Европе, но не здесь. Послушайте, Оливер, я давно говорил вам, что единственная вещь, которой ни в коем случае нельзя делать, это влюбиться в Дочь Царей.

— В самом деле? Вы говорили это? Я совсем забыл. Вы говорили мне столько различных вещей, доктор, — ответил он сравнительно спокойно, и только краска, которая залила его щеки, выдавала его.

В это мгновение Квик, вошедший незамеченным в комнату, сухо кашлянул и сказал:

— Не удивительно, доктор, что капитан не помнит этого. Ничто так не отшибает память, как сотрясение при взрыве. Солдаты даже забывают после взрыва гранаты, что они обязаны стоять на месте, а не бежать, как кролики. Знаю по собственному опыту.

Я рассмеялся, а Оливер пробормотал что-то такое, чего я не расслышал, но Квик продолжал невозмутимо:

— Все это так, но если капитан позабыл, тем больше оснований напомнить ему ваши слова. В тот вечер в доме профессора вы предупреждали его, сударь, и он ответил, что вам ни к чему хлопотать из-за прелестей какой-то негритянки…

— Негритянки? — вспылил Орм. — Я не мог так говорить. Я даже не думал этого, и вы просто нахал, что приписываете мне подобные выражения. Негритянки! Да ведь это святотатство!

— Очень сожалею, капитан, теперь я думаю, что вы сказали «негритянка», несколько поторопившись. Но я сам не могу бранить вас за вашу поспешность, оттого что я сам очутился по отношению к ней в том же положении, что и вы, хотя прекрасно понимаю разницу между вами и мной.

— Вы хотите сказать, что влюблены в Дочь Царей? — сказал Оливер, вытаращив на сержанта глаза.

— С вашего разрешения, капитан, я именно это хотел сказать. Раз кошка может смотреть на королеву, отчего же мне не любить ее? Тем более, что моя любовь вам не помеха. А Македа стоит вашей любви, оттого что она самая лучшая, самая красивая и самая храбрая маленькая женщина на всей земле.

Оливер схватил руку Квика и крепко пожал ее. Смею думать, что эта характеристика дошла до ушей Македы, так как с этих пор она обращалась со старым служакой с неизменной любезностью и вниманием.

Так как я не был влюблен и никто не пожимал мне руки, я предоставил им обоим рассуждать о достоинствах и качествах Дочери Царей, а сам отправился в постель. Я бранил себя за то, что не заставил Хиггса взять с собой в качестве специалиста по взрывчатым веществам непременно женатого человека. Но эти мысли не могли ничему помочь, тем более что и женатое состояние специалиста не служило достаточной гарантией.

Как все это кончится? — вот что волновало меня. Рано или поздно тайна будет открыта, оттого что Абати и особенно Джошуа страшно ревновали Македу к чужестранцу, к которому она была так милостива, и неустанно следили за ними. Что будет тогда? По законам Абати за такой проступок полагалась смерть — смерть грозила всякому, кто переступит за дозволенную черту в отношениях к Дочери Царей, и это не удивительно, оттого что она сидела на троне своих предков, будучи прямым потомком Соломона и Македы, Царицы Савской, следовательно, Абати не могли потерпеть, чтобы чья-либо иная кровь смешалась с кровью древнего рода.

Кроме того Оливер принес присягу Македе и тем самым подчинился законам страны. К тому же, зная характер Оливера и Македы, я не мог надеяться на то, что их отношения не пойдут дальше быстро преходящего флирта.

О! Они без сомнения подписали свой смертный приговор там, в Пещере Смерти, а заодно осудили на смерть и нас всех. Таков будет конец нашего приключения и моих поисков, которые я предпринял в надежде найти моего сына.

Глава 11

НЕУДАЧА
На следующее утро мы завтракали в мрачном настроении. Мы все как бы сговорились и ни словом не вспомнили событий вчерашнего дня и нашего ночного разговора.

Я хранил суровое молчание; Квик, казалось, был погружен в философические размышления, а Оливер был взволнован и возбужден, хотя и писал, как мне представляется, стихи. Во время завтрака появился посланный от Вальды Нагасты, сообщивший нам, что она желает видеть нас через полчаса.

Я побоялся, как бы Оливер не сболтнул какой-нибудь глупости, и коротко ответил, что мы придем. Посланный ушел, а мы стали ждать, удивляясь тому, что такое могло случиться, что ей понадобилось срочно говорить с нами.

В назначенное время нас провели в малую приемную, и в дверях я шепнул Оливеру:

— Ради вашего и ее спасения и ради нас всех, умоляю вас, не будьте опрометчивы! За вашим лицом следят не меньше, чем за вашими словами.

— Ладно, дружище, — ответил он, слегка покраснев. — Можете положиться на меня.

— Если бы это было так, — пробормотал я.

Мы церемонно вошли в комнату и поклонились Македе, сидевшей на кресле и окруженной военачальниками и судьями (среди которых был и Джошуа). Она как раз в это время говорила с двумя воинами довольно грубого вида, одетыми в простое коричневое платье. Она поклонилась нам и после обмена традиционными приветствиями сказала:

— Друзья, вот зачем я вызвала вас. Сегодня утром, когда вот эти два воина (они судебные чиновники) повели предателя Шадраха на казнь, он попросил отсрочки казни. Его спросили, зачем он просит об этом, раз его прошение о пересмотре дела отвергнуто, и он ответил, что если его помилуют, он может указать, каким образом можно спасти вашего спутника, которого они называют Темными Окошками.

— Каким образом? — разом спросили Орм и я.

— Не знаю, — ответила она, — но они поступили разумно, оставив его в живых. Привести его сюда.

Распахнулась дверь, и вошел Шадрах. Руки у него были связаны за спиной, а на ногах были цепи. Вид у него был испуганный, глаза бегали, а зубы стучали от ужаса. Он распростерся ниц перед Вальдой Нагастой, потом обернулся и пытался поцеловать сапог Орма. Стражи снова поставили его на ноги, и Македа заговорила, обращаясь к нему:

— Что ты хочешь сказать нам, предатель, раньше, чем ты умрешь?

— Это тайна, о Бутон Розы. Должен ли я говорить перед всеми?

— Нет, — ответила она и приказала большинству присутствующих удалиться, включая сюда и стражу, и судейских чиновников.

— Этот человек в отчаянии, а ты удалила всю стражу, — сказал Джошуа, нервничая.

— Я буду сторожить его, ваша светлость, — ответил Квик на своем дурном арабском языке и добавил по-английски, подойдя к Шадраху: — Ну, кисанька моя, веди себя прилично, или для тебя же будет хуже.

Когда все удалились, Шадраху снова было отдано приказание говорить и сказать, каким образом можно спасти того чужестранца, которого он сам предал в руки Фэнгов.

— Вот как, о Дочь Царей, — ответил он. — Темные Окошки, как мне известно, содержатся в самом теле великого идола.

— Откуда ты знаешь это?

— О госпожа, я знаю это, и, кроме того, то же говорил и султан Барунг, не правда ли? Я могу указать потайную дорогу к идолу, по которой можно пробраться к нему и спасти чужестранца. Когда я был молод, меня прозвали кошкой за то, что я хорошо умею лазать, и я нашел тогда эту дорогу. Позднее Фэнги взяли меня в плен и бросили меня львам, где я получил эти шрамы на лице, и по этой дороге я бежал от них. Сохрани мне жизнь, и я укажу тебе эту дорогу.

— Указать дорогу мало, — сказала Македа. — Пес, ты должен спасти чужестранца, которого ты предал. Если ты не спасешь его, ты умрешь. Понял?

— Это трудное дело, госпожа, — ответил Шадрах. — Разве я бог, чтобы обещать тебе спасти чужестранца, которого, быть может, уже нет в живых? Все же я сделаю все, что в моих силах, зная, что если мне не удастся спасти его, ты убьешь меня, а если я спасу его, ты пощадишь мою жизнь. Как бы то ни было, я покажу вам дорогу к тому месту, где его содержат (или содержали), но предупреждаю, что дорога эта очень трудна и опасна.

— Там, где ты можешь пройти, пройдем и мы, — сказала Македа. — Скажи нам теперь, что мы должны сделать.

Он сказал ей это. Когда он кончил говорить, вмешался принц Джошуа, заявивший, что не подобает Дочери Царей предпринимать такое опасное путешествие.

Она выслушала все его доводы и поблагодарила его за заботы о ней.

— Все-таки я отправляюсь туда, — сказала она, — не ради чужестранца, которого прозвали Темные Окошки, а оттого, что я должна знать потайную дорогу из Мура и в Мур, раз такая дорога существует. Я готова согласиться с тобой, дядя, что во время такого путешествия мне не следует оставаться без защитника, и поэтому прошу тебя быть готовым выступить с нами в путь ровно в полдень.

Джошуа начал было изворачиваться, но она не желала слушать никаких отговорок.

— Нет, нет, — сказала она, — ты слишком скромен. В этом деле замешана честь всех Абати, оттого что Абати, увы, предал Темные Окошки, и поэтому Абати же, а именно ты сам, должен спасти его. Ты не раз говорил мне, дядя, о том, как хорошо ты умеешь лазать по скалам, и теперь тебе следует показать перед этими чужестранцами твою ловкость и отвагу. Это приказание, поэтому не возражай. — И она встала в знак того, что аудиенция окончена.

Вечером этого же дня Шадрах привел небольшой отряд к краю пропасти, ограничивавшей Мур с запада, привел по одному ему известным горным тропинкам. В полутора тысячах футов ниже нас расстилалась огромная равнина, на которой, на расстоянии многих миль от нас, можно было разглядеть город Хармак. Но идола в долине мы видеть не могли, так как мы находились прямо над ним и скалы скрывали его от наших глаз.

— Что же теперь? — спросила Македа, переодетая в костюм крестьянки, который очень шел к ней. — Вот утес, там равнина, но дороги между ними я не вижу, и мой мудрый дядя, принц Джошуа, утверждает, что он никогда не слыхал о такой дороге.

— Госпожа, — ответил Шадрах, — теперь я веду всех вас, и вы должны следовать за мной. Но раньше нужно посмотреть, все ли готово.

Он обошел отряд и сосчитал количество участников. Всего нас было шестнадцать человек: Македа и Джошуа, трое европейцев, вооруженных винтовками и револьверами, наш проводник Шадрах и несколько горцев, которых выбрали за их сметливость и храбрость. Эти последние несли веревки, лампы и длинные легкие лестницы, которые можно было связывать между собой.

Проверив всех участников экспедиции и осмотрев лестницы, Шадрах подошел к группе кустов, которые росли на самом краю пропасти. Там он разыскал и сдвинул с места большую каменную плиту и открыл таким образом начало лестницы, ступени которой теперь были почти совсем смыты и источены водой, в дождливое время года стекавшей по этому естественному желобу.

— Вот дорога, которой в древние времена пользовались обитатели Мура, — сказал Шадрах. — Я случайно открыл ее, будучи еще мальчиком. Но пусть тот, кто боится, не пытается спускаться по ней, оттого что она крута и трудна.

Джошуа, которого успели сильно утомить долгая поездка верхом и переход по горам, стал умолять Македу отказаться от мысли спуститься по этой ужасной лестнице, и Оливер поддерживал его немногими словами, которые он сопровождал чрезвычайно выразительными взглядами: в данном случае принц и он желали одного и того же, хотя поводы желать этого были у них разные.

Но она и слушать их не хотела.

— Дядя, — сказала она, — чего мне бояться, когда здесь ты, опытный путешественник по горам? Раз доктор, который по своим годам мог бы быть отцом любого из нас (поскольку речь шла о Джошуа, это можно было оспаривать), собирается идти, отчего не идти также и мне? Кроме того, если бы я осталась здесь, тебе пришлось бы тоже остаться подле меня, чтобы охранять меня, а я ни за что не простила бы себе, если из-за меня ты лишился бы возможности принять участие в столь замечательной экспедиции. Кроме того, я, подобно тебе, люблю лазать по скалам. Поэтому не будем терять времени.

Мы начали спускаться. Впереди всех был Шадрах, а непосредственно за ним следовал Квик, заявивший, что будет сторожить его. За Квиком шла группа горцев, которые несли лестницы, лампы, масло, съестные припасы и разные другие вещи. Затем следовала вторая партия в составе двух горцев, за которыми спускались Оливер, Македа и я, наконец Джошуа. Остальные горцы составляли арьергард и несли запасные веревки, лестницы и тому подобное. Так началось это необычайное путешествие.

На расстоянии первых двухсот футов ступени, хотя они и были стерты и шли вниз почти отвесно (самый спуск напоминал шахту какого-нибудь рудника), не представляли особенных трудностей ни для кого из нас, кроме Джошуа, который пыхтел и ворчал над моей головой. За первым колодцем последовал коридор с довольно крутым наклоном, который шел на восток на протяжении около пятидесяти шагов, а в конце его находилось начало второй шахты, почти такой же глубокой, как первая, но с еще более потертыми и сношенными ступеньками, которые, вероятно, подмыла вода, и теперь еще продолжавшая журчать по стенам колодца. Кроме того напор воздуха, стремившегося снизу, задувал лампы, и трудно было не дать им погаснуть.

У дна этой второй шахты ступеньки почти исчезли, так что лезть стало очень опасно. Здесь Джошуа поскользнулся и с воплем ужаса соскользнул вниз и сел мне на спину; если бы я, к счастью, крепко не держался в это мгновение руками и ногами, он столкнул бы меня на Македу и мы все упали бы вниз, на верную смерть.

Жирное и перепуганное создание уцепилось руками за мою шею и чуть не задушило меня. Когда я уже почти лишился чувств под его тяжестью, подоспели горцы, которые шли сзади нас, и сняли его с меня. Я отказался спуститься хотя бы на одну ступеньку, пока он будет идти непосредственно за мной, они приняли его на свое попечение, и мы стали спускаться по приставной лестнице, которую поставили шедшие впереди горцы. Так мы добрались до дна второго колодца, где начинался новый наклонный и ведущий на восток проход, оканчивающийся у входного отверстия третьей шахты.

Здесь возник трудный вопрос о том, как же быть с Джошуа, который клялся, что не может идти дальше, и требовал, чтобы его доставили на вершину скалы, хотя Шадрах и уверял его, что теперь дорога будет много легче. Нам пришлось сообщить обо всем этом Македе, и она разрешила вопрос несколькими словами.

— Дядя, — сказала она, — ты говоришь, что не можешь идти вперед, а мы не можем тратить времени и отрядить людей, чтобы отвести тебя назад. Поэтому тебе, по-видимому, придется оставаться там, где ты находишься теперь, пока мы не вернемся, а если мы не вернемся, самому выбраться из колодца. Прощай. Это место достаточно удобно и вполне безопасно. Если ты благоразумен, ты подождешь нас здесь.

— Бессердечная женщина! — закричал Джошуа, который трясся от страха и ярости. — Так ты хочешь бросить твоего жениха и возлюбленного и оставить его одного в этой проклятой дыре, а сама будешь лазать по скалам с чужеземцами, как дикая кошка? Если я останусь, ты тоже останешься со мной.

— И не подумаю, — ответила Македа решительно. — Разве хорошо, если будут говорить, что Дочь Царей не посмела пойти туда, куда пошли ее гости?

В конце концов Джошуа все же отправился вместе с нами в центре третьей группы горцев, которым пришлось буквально нести его на руках.

Шадрах был прав, и начиная с этого места ступени были в лучшем состоянии, нежели прежде. Но только они казались еще более бесконечными, и раньше, чем мы добрались до дна колодца, я рассчитал, что мы, должно быть, спустились на добрых тысячу двести футов. Наконец, когда я ужасно устал, а Македа до такой степени обессилела, что вынуждена была опираться на Оливера, таща меня за собой на веревке, как собаку, мы внезапно увидели сверкнувший издали через большое отверстие дневной свет. У входного отверстия в новый колодец мы нашли Шадраха и остальных, ожидавших нас. Он поклонился и сказал, что мы должны развязать веревки, оставить здесь наши лампы и пойти за ним. Оливер спросил, куда ведет этот новый колодец.

— В другой коридор, находящийся еще ниже. Но вы вряд ли станете исследовать его, оттого что он кончается в большой яме, где Фэнги держат священных львов.

— Разумеется, — ответил Оливер, которого в действительности это очень интересовало, и поглядел на Квика. Тот свистнул в ответ и кивнул головой.

Потом мы последовали за Шадрахом и очутились на небольшой площадке размерами с площадку для игры в теннис, высеченную руками людей или силами природы возникшую на лицевой стороне огромного утеса. Подойдя к краю этой площадки, заросшей папоротниками и кустами, за которыми нас нельзя было бы разглядеть, даже если бы кто-нибудь и смотрел снизу, мы увидели, что отвесный обрыв тянулся вниз на много сотен футов. Однако мы в это мгновение почти не обратили внимания на зияющую бездну, отчасти оттого, что она была погружена в тень, отчасти же по другой причине.

Прямо перед нами высилось нечто, что мы сперва приняли за округлый склон холма продолговатой формы, к которому вела гигантская труба, заканчивавшаяся скалой, высеченной в форме куста и объемом достигавшей размеров двухэтажного домика. Эта скала находилась прямо против небольшой площадки, на которой мы стояли, на расстоянии не более тридцати, самое большее сорока шагов от нас.

— Что это? — спросила Македа Шадраха и показала прямо перед собой, возвратив одному из горцев чашу, из которой она напилась воды.

— Это, о Вальда Нагаста, — ответил он, — не что иное, как спина огромного идола Фэнгов, высеченного из камня наподобие льва. Большая каменная труба с утолщением на конце — это хвост льва. Площадка, на которой мы стоим, без сомнения служила в древние времена жрецам Мура для того, чтобы незамеченными наблюдать за идолом. Смотри, — и он указал на следы в скале, — я думаю, что некогда здесь был подъемный мост, по которому можно было переходить на хвост божественного льва, но, вероятно, уже много лет этого места не существует больше. И все же я проделал этот путь без помощи моста.

Мы в изумлении поглядели на него, и в наступившем вслед за этим молчании я услыхал, как Македа прошептала Оливеру:

— Быть может, этим путем тот, кого мы прозвали Кошкой, бежал от Фэнгов или, быть может, сносился с ними в качестве шпиона.

— Или же он лжец, госпожа, — перебил ее Квик, тоже услыхавший ее слова, — и этот вывод, надо признаться, напрашивался сам собой.

— Зачем ты привел нас сюда? — спросила теперь Македа.

— Разве я не сказал тебе этого в Муре, госпожа? Чтобы спасти Темные Окошки. Слушайте. Фэнги обычно позволяют тем, которые заключены в теле священного идола, гулять без всякой охраны по спине этого идола при восходе и при закате солнца. По меньшей мере они разрешают такие прогулки Темным Окошкам — не спрашивай меня, откуда мне это известно. Вот что я придумал. У нас имеется с собой лестница, которая достанет с того места, где мы стоим, до хвоста идола. Когда чужестранец появится на спине божества (а я уверен, что он сделает это, если только он жив, в чем я тоже не сомневаюсь), кто-нибудь из нас должен перебраться через пропасть и привести его сюда. Пожалуй, всего лучше будет, если это сделает чужестранец Орм, оттого что если я пойду туда один или даже вместе с этим человеком, после всего случившегося Темные Окошки может не поверить мне.

— Глупец, — перебила его Македа, — сделать это невозможно.

— О госпожа, это не так трудно, как кажется. Несколько шагов над пропастью, а потом сотня футов вдоль львиного хвоста, совсем плоского в верхней части и довольно широкого, чтобы по нему можно было бежать, — это не трудно. Впрочем, если чужестранец Орм боится, хотя я не думаю этого, потому что столько слышал об его храбрости… — Плут пожал плечами и замолчал.

— Боится?! — сказал Орм. — Ну да, я не стыжусь бояться такого путешествия. Но раз это нужно, я сделаю это, но не раньше, чем увижу моего друга совсем одного там, на скале, так как ты мог выдумать всю эту затею, чтобы предать меня Фэнгам, среди которых, я знаю, у тебя есть друзья.

— Это безумие, ты не пойдешь туда, — сказала Македа. — Ты упадешь в пропасть и разобьешься насмерть. Я говорю тебе, ты не пойдешь!

— Отчего бы ему не пойти, племянница? — вмешался Джошуа. — Шадрах прав; мы много слышали об отваге этого язычника. Пусть же он докажет ее на деле.

Она обернулась к принцу подобно тигрице.

— Прекрасно, дядя, тогда ты пойдешь вместе с ним. Без сомнения, представитель древнейшего рода Абати не побоится сделать то, на что отваживается «язычник».

Джошуа моментально замолчал, и я не припомню даже, что он говорил или делал в течение всей последовавшей за этим сцены.

Теперь наступило молчание и Оливер сел наземь и начал снимать свои ботинки.

— Зачем ты раздеваешься, друг? — взволнованно спросила Македа.

— Госпожа, — ответил он, — удобнее будет переходить на ту сторону пропасти в одних чулках. Не бойся, — прибавил он, — я с детства привык лазать таким образом и даже учил этому солдат, когда служил в войске у себя на родине, хотя такого опасного перехода мне делать не приходилось.

— И все же я боюсь, — сказала она.

Тем временем Квик тоже сел наземь и стал стягивать свои сапоги.

— Что вы делаете, сержант? — спросил я.

— Приготовляюсь сопровождать капитана, доктор, — ответил он.

— Чепуха, — сказал я, — вы слишком стары для этого. Скорее мне следовало бы пойти туда, оттого что там, по всей вероятности, находится мой сын, и все же я не решаюсь на это. У меня может закружиться голова, и я своим падением только наделаю шума.

— Разумеется, — вмешался Оливер, который слышал наш разговор, — здесь я распоряжаюсь, и я запрещаю вам двинуться с места. Помните, сержант, что если со мной что-нибудь случится, на вас лежит обязанность наблюдать за взрывчатыми веществами и пустить их в ход в случае надобности — ведь кроме вас никто не сможет этого сделать. Теперь последите за приготовлениями и проверьте, все ли в порядке, а я хочу отдохнуть. Боюсь, что все это бесцельно и мы даже не увидим профессора. Во всяком случае, нужно быть готовым.

Квик и я отправились наблюдать за приготовлениями, которые состояли в том, что связали между собой две небольшие лестницы и укрепили их с помощью планок, принесенных нами с собой. Я спросил, кто же кроме Шадраха и Орма отправится на ту сторону пропасти, и мне ответили, что все боятся идти. Наконец выискался один доброволец, горец по имени Яфет, которому Дочь Царей обещала дать значительное пространство земли, в случае его гибели эта земля должна была перейти к его родственникам.

Наконец все было готово, и мы стали ждать молча. Нервы у всех были напряжены до последней степени.

Тишину вдруг прервал ужасающий грохот, донесшийся из пропасти снизу.

— Это час, когда кормят священных львов, которых Фэнги содержат в темных пещерах у основания идола, — объяснил нам Шадрах. Потом он прибавил: — Если его не удастся спасти, Темные Окошки будет отдан на растерзание львам сегодня ночью, оттого что сегодня полнолуние и Фэнги справляют праздник в честь Хармака, хотя, быть может, его оставят в живых до следующего полнолуния, когда все Фэнги соберутся сюда, чтобы молиться божеству.

Это заявление отнюдь не подняло нашего настроения.

В долине Хармака начали собираться тени, и мы узнали по ним, что солнце заходит за горы. Если бы небо на востоке не было необычайно ясно и не светилось бы странным образом, пропасть давно покрылась бы мраком. Теперь далеко-далеко от нас на скале, которая по нашим догадкам изображала голову льва, мы увидели на фоне неба небольшую фигурку, которая начала петь. Услышав чуть доносившийся до нас голос, я едва не лишился чувств и наверно упал бы, если бы Квик не поддержал меня.

— Что с вами, Адамс? — спросил Орм, взглянув на меня с того места, где он сидел, шепотом разговаривая с Македой, в то время как жирный Джошуа сердито следил за нами, стоя поодаль. — Вы увидели Хиггса?

— Нет, — ответил я, — но теперь я знаю, что мой сын еще жив. Это его голос. О, спасите и его, если только сможете!

Кто-то сунул мне в руки бинокль, но я был так взволнован, что не в силах был разглядеть что-нибудь. Квик взял его у меня и стал говорить о том, что видит.

— Высокий, стройный, в белом платье, но лица не могу разглядеть — темно и далеко. Можно было бы окликнуть его, но этак мы себя выдадим. Ага! Он окончил гимн и ушел — прыгнул в какое-то отверстие в скале. Ну, доктор, раз он может прыгать, значит, он здоров — поэтому ободритесь, ведь и это уже кое-что.

— Да, — ответил я и повторил за ним: — Это уже кое-что, но мне все же хотелось бы большего после стольких лет поисков. Подумать только, что я так близко от него и что он ничего не знает об этом!

Когда окончился гимн и мой сын исчез, на спине идола появилось трое воинов Фэнгов, здоровых молодцов в длинных плащах, вооруженных копьями, а за ними трубач с трубой или выдолбленным слоновым бивнем. Они прошли по спине идола от затылка до основания хвоста, по-видимому, дозором. Не обнаружив ничего (они не могли видеть нас за кустами и, вероятно, даже не знали о существовании самой площадки, на которой мы притаились), они вернулись обратно, трубач протрубил пронзительный сигнал, и раньше, чем донеслось эхо трубного звука, исчезли.

— Обычный дозор при заходе солнца, — сказал сержант. — А кисанька-то не врет, вот и он сам. — И Квик указал на фигуру, внезапно выросшую из черного утеса, составлявшего спину идола.

Это был Хиггс, Хиггс, вне всякого сомнения. Хиггс в измятом солнечном шлеме и с темными очками на носу; Хиггс, куривший свою большую пенковую трубку и что-то записывавший в записную книжку с таким же спокойствием, как если бы он стоял перед каким-нибудь новым приобретением в Британском музее.

Я с изумлением воззрился на него, потому что никак не мог поверить, что нам действительно удастся снова увидеть его, тогда как Орм спокойно поднялся на ноги с того места, где он сидел подле Македы, и сказал:

— Да, это он. Хорошо. Перекиньте лестницу, а ты, Шадрах, ступай вперед, чтобы я мог быть уверен, что ты не выкинешь какой-нибудь штуки.

— Нет, — вмешалась Македа, — этот пес не пойдет с вами, так как он ни за что не вернется обратно от своих друзей Фэнгов. Ты, — прибавила она, обращаясь к Яфету, тому горцу, которому она обещала дать земли, — ступай впереди и держи другой конец лестницы, пока чужестранец будет переходить по ней. Если он вернется назад невредим, твоя награда будет удвоена.

Яфет поклонился, лестницу перекинули, и конец ее лег на шершавую поверхность камня, изображавшую волосы на конце хвоста сфинкса.

Горец помедлил мгновение, подняв кверху руки. Он, по-видимому, молился. Потом он попросил своих товарищей крепче держать конец лестницы; попробовав ногой ее крепость, спокойно прошел по ней, и вскоре мы увидели его сидящим и держащим противоположный конец ее.

Настал черед Оливера. Он кивнул головой Македе, которая сделалась бледна, как бумага, и шепнул ей несколько слов, которых я не расслышал, потом он повернулся ко мне и пожал мне руку.

— Если это будет можно, спасите также моего сына, — прошептал я.

— Сделаю все от меня зависящее, — ответил он. — Сержант, если со мной что-нибудь случится, вы знаете ваш долг.

— Буду стараться следовать вашему примеру, капитан, что бы ни случилось, хотя это будет нелегко, — ответил Квик несколько охрипшим голосом.

Оливер встал на лестницу. Ему надо было сделать по ней не больше двенадцати или пятнадцати шагов, и первую половину этой дороги он выполнил прекрасно. Но когда он был на самой середине лестницы, дальний конец ее соскользнул немного, несмотря на все усилия Яфета удержать его на месте, и вся лестница наклонилась на вершок вправо, так что Оливер едва не свалился с нее в пропасть. Он закачался, как тростник под ударом ветра, сделал еще шаг вперед и медленно опустился на четвереньки.

— Ах! — крикнула Македа.

— Язычник потерял голову, — начал было Джошуа с нескрываемым торжеством в голосе. — Он…

Больше ничего сказать ему не удалось, оттого что Квик обернулся и дико погрозил ему кулаком, крикнув ему по-английски:

— Придержи пасть, если не хочешь отправиться вслед за ним, жирная свинья! — И Джошуа, который понял жест, если он не понимал слов, замолчал немедленно.

Теперь горец у другого конца лестницы сказал Орму:

— Не бойся, лестница цела и держится крепко.

С мгновение Оливер продолжал стоять на четвереньках на доске, которая отделяла его от ужасной смерти в пропасти. Потом, в то время как мы в смертной тоске глядели на него, он снова встал на ноги и с великолепным хладнокровием перешел на другую сторону пропасти.

— Неплохо сделано, а? — сказал Квик, обращаясь к Джошуа. — Что же, ваше высочество, не изволите смеяться? Нет, лучше вы бросьте этот ножик. — И он вырвал из рук принца кинжал, который тот вертел, не спуская своих выкаченных глаз с сержанта.

Македа заметила эту сцену и вмешалась.

— Дядя, — сказала она, — смелые люди там рискуют жизнью, а ты сидишь здесь в безопасности. Прошу тебя, не шуми и не ссорься ни с кем.

Мгновение спустя мы и думать позабыли о Джошуа, следя за драмой, разыгравшейся по другую сторону пропасти. Задержавшись на мгновение, чтобы передохнуть, Орм встал и начал взбираться на похожий на куст утес, пока не добрался до каменной трубы, изображавшей хвост сфинкса. Здесь он обернулся и помахал нам рукой, а потом пошел вслед за горцем, следуя за изгибами хвоста, к тому месту, где хвост сливался с телом идола. Здесь ему пришлось преодолеть некоторую трудность, так как влезть по такому склону на широкую террасоподобную спину сфинкса было нелегко. Наконец он взобрался на нее, на мгновение скрылся с глаз в ложбине, обозначавшей поясницу зверя (она, разумеется, имела несколько футов в глубину), и снова появился, быстро двигаясь по направлению к плечам. Все это время Хиггс стоял к нам спиной и не видел ровно ничего из всего происходившего.

Обогнав Яфета, Оливер подошел к профессору и дотронулся до его плеча. Хиггс обернулся, взглянул на обоих и сразу — от удивления — сел наземь, или, вернее сказать, на спину сфинкса. Они подняли его на ноги, Орм указал на скалу, где мы находились, и, по-видимому, объяснял Хиггсу положение. За этим последовал недолгий и оживленный разговор. В бинокль мы могли даже разглядеть, что Хиггс отрицательно качал головой. Он сказал им что-то, и они пришли к соглашению, оттого что теперь он повернулся, сделал несколько шагов вперед и скрылся — как я узнал позднее, чтобы позвать моего сына, без которого он не хотел бежать.

Прошло несколько мгновений; они показались нам годом, но на самом деле прошло не больше минуты. Мы услышали крики. Белый шлем Хиггса снова появился, потом появилось его тело, за которое уцепились два Фэнга. Он закричал по-английски, и его слова ясно долетели до нас:

— Спасайтесь! Я задержу этих чертей! Бегите, бегите же, проклятый дурак!

Оливер колебался, хотя горец и толкал его, пока не появились головы еще нескольких Фэнгов. Потом, сделав движение рукой, выражавшее его отчаяние, он побежал прочь. Оливер бежал первым, за ним следом Яфет, которого он обогнал, а за ними несколько жрецов или стражей, размахивавших ножами.

Позади всех Хиггс катался по земле с вцепившимися в него Фэнгами.

Все остальное совершилось с головокружительной быстротой. Орм соскользнул по крутому склону с тела идола на его хвост и побежал по нему. Горец не отставал от него, а за ними следовали три Фэнга.

Они бежали по хвосту сфинкса, как если бы это была беговая дорожка. Оливер вскочил на лестницу, один конец которой мы крепко держали, и уже добрался до середины ее, когда внезапно услыхал крик своего спутника. Он остановился и увидел, что один из Фэнгов схватил Яфета за ногу и уронил его вниз лицом на лестницу.

Оливер остановился и медленно повернулся, одновременно с этим доставая свой револьвер. Потом он прицелился и выстрелил, и Фэнг отпустил Яфета, взмахнул руками и рухнул в пропасть. Дальше я помню уже, что они были среди нас и кто-то крикнул:

— Столкните лестницу!

— Нет, — сказал Квик, — подождите немного.

Я едва успел удивиться, чего он хочет ждать, как уже увидел, что трое отважных Фэнгов идут по ней, положив руки на плечи переднему, в то время как их товарищи подбадривали их.

— Теперь толкай, братцы! — крикнул сержант, и мы столкнули лестницу. Бедные Фэнги, они были достойны лучшей участи.

— Всегда следует нанести урон врагу, когда представляется к тому случай, — заметил сержант, открывая огонь по Фэнгам, которые столпились теперь на спине идола. Они однако вскоре оставили эту позицию, кроме одного или двух раненых или убитых, которые остались там.

Воцарилось молчание, и я услышал, как Квик сказал Джошуа на своем сквернейшем арабском языке:

— Ну что, ваше королевское высочество, все еще продолжаете думать, что мы, язычники, трусы, хотя эти Фэнги такие же хорошие люди, какими мы были когда-то?

Джошуа уклонился от спора, и я обернулся к Оливеру, который закрыл лицо руками и, казалось, плакал.

— Что с тобой, друг? Что с тобой? — услышал я голос Македы — голос, полный слез. — Ты совершил великий подвиг, ты вернулся невредим — значит, все в порядке.

— Нет, — ответил он, забыв все титулы: в таком он был отчаянии, — все нехорошо. Мне не удалось спасти моего друга, и сегодня ночью они бросят его на растерзание львам. Он сам сказал мне это.

Македа не нашлась, что ответить, и протянула руку горцу, сопровождавшему Оливера. Тот поцеловал ее руку.

— Яфет, — сказала она, — я горжусь тобой; я учетверяю твою награду, и отныне ты будешь начальником моих горцев.

— Скажите нам, что случилось, — попросил я Орма.

— Вот что, — ответил он. — Я вспомнил о вашем сыне, и Хиггс тоже вспомнил о нем. Он сказал, что ни за что не хочет бежать без него и что его недолго позвать, оттого что он находится как раз под нами. Он пошел за ним и, наверное, натолкнулся вместо него на стражей, которые, я так думаю, услышали, как мы говорили наверху. Все остальное вы знаете не хуже моего. Сегодня ночью, через два часа после того, как встанет полная луна, совершится церемония жертвоприношения, и бедного Хиггса бросят в львиный ров. Когда мы увидели его, он как раз писал в записной книжке свое завещание, которое Барунг обещал переслать нам.

— Доктор, — сказал мне сержант, — не согласитесь ли вы послужить мне переводчиком? Я хочу переговорить с Кошкой, а моего знания арабского языка, может, пожалуй, не хватить.

Я согласился, и мы отправились к краю площадки, где стоял Шадрах, следя за всем происходившим.

— Слушай, Кошка, — сказал сержант (я передаю его подлинные слова, а не так, как я переводил их), — хорошенько слушай меня и помни, что если ты солжешь или будешь строить каверзы, либо ты, либо я — один из нас двоих не доберется до вершины этой скалы заживо. Понял?

Шадрах ответил, что он понял.

— Ну вот. Ты говорил, что был однажды пленником Фэнгов и что тебя бросили на съедение этим священным львам, но что ты спасся от них. Расскажи нам, как тебе удалось бежать.

— Вот как, Квик. После церемонии, которой я не стану вам описывать, меня опустили в корзине, в которой спускают львам еду, в тот ров, где их кормят, и вытряхнули из корзины вместе с остальным мясом. Тогда на цепях подняли решетчатую дверь в этот ров, и львы ворвались в него, чтобы сожрать меня.

— Ну, а дальше что случилось, Шадрах?

— Что случилось? Я, разумеется, спрятался в тени и прижался к скале, пока одна чертовка львица не учуяла меня и не ударила меня. Вот, смотрите, вот следы ее когтей. — И он показал на шрамы на своем лице. — Эти когти обожгли меня, как укус скорпиона, и я совсем обезумел. Страх, который оставил меня, снова овладел мною, когда я увидел ее желтые глаза. Я полез вверх по скале, как лезет по стене кошка, за которой гонятся псы. Я цеплялся за ее шероховатую поверхность ногтями, пальцами, зубами. Лев подпрыгнул вверх и вырвал у меня клок мяса из ноги, вот здесь, здесь. — И он показал нам рубцы, которые мы с трудом могли разглядеть в полутьме. — Лев отбежал назад, чтобы прыгнуть снова. Повыше себя я заметил крохотный выступ в стене, на котором едва мог бы усидеть ястреб. Я уцепился за него и подтянул ноги, так что лев промахнулся. Я сделал такое усилие, какое человек может сделать раз в своей жизни. Кое-как я взобрался на этот выступ; я поставил на него колено, а сам прижался к скале всем телом, чтобы как-нибудь сохранить равновесие. И тут скала подалась, и я упал внутрь какого-то туннеля. Потом я в темноте добрался до выхода из этого туннеля. Что это был за путь! В темноте, ощупью, ползком, как павиан, тысячу раз рискуя жизнью, я продвигался вперед. Две ночи и два дня отнял у меня этот путь, и к концу второго дня я уже не соображал ничего. И все же я выбрался оттуда, и вот за это мой народ назвал меня Кошкой.

— Понимаю, — сказал Квик, и в голосе его слышалось уважение, — и хоть ты и здоровая каналья, ты смелый человек. А теперь скажи мне, и не забывай того, что я говорил тебе, — он похлопал по рукоятке своего револьвера, — ров, в котором кормят львов, находится там же?

— Полагаю, что так, о Квик; не понимаю, зачем Фэнгам переносить его в другое место. Жертв спускают вниз из брюха бога, оттуда, где подле ребер имеются двери. Место кормежки находится в пещере в скале; площадка, на которой мы стоим, находится прямо над ней. Никто не видел, как я спасся, и поэтому никто не искал, каким образом я это сделал, оттого что все думали, что я погиб, подобно тысячам жертв. Никто не входит сюда, пока львы не вернутся в те пещеры, где они спят, и пока надсмотрщики не опустят сверху решетчатых дверей. Слышите? — Мы прислушались и услыхали внизу скрип и грохот. — Опускают решетки — львы поели. Когда Темные Окошки бросят вниз, а с ним вместе, быть может, и других, решетки эти снова поднимут.

— А отверстие в скале все еще на месте, Шадрах?

— Без сомнения, хотя я и не спускался больше туда.

— Ну, мой мальчик, тебе придется, значит, сходить туда, — мрачно заметил Квик.

Глава 12

ЛЬВИНАЯ ПЕЩЕРА
Мы вернулись к остальным и пересказали им все, что узнали от Шадраха.

— Что вы собираетесь делать, сержант? — спросил Оливер, выслушав нас. — Я не в состоянии ничего придумать.

— Я пройду через отверстие, о котором нам говорил Кошка, и спущусь в львиную пещеру. Когда они спустят туда профессора и поднимут решетки, я с помощью моей винтовки оттесню назад львов, он тем временем взберется вверх по лестнице, а я последую за ним, если смогу.

— Превосходно, — сказал Орм, — но вы не можете идти туда один. Я пойду с вами.

— И я тоже, — сказал я.

— О чем вы рассуждаете? — спросила Македа, которая не поняла ни слова из нашего разговора.

Мы объяснили ей, в чем дело.

— Друг, — сказала она Оливеру укоризненно, — неужели ты еще раз хочешь рисковать жизню? Ведь это значит испытывать судьбу.

— Я не могу оставить своего друга на съедение львам, госпожа, — ответил он.

Поспорив немного, мы уговорились, что спустимся вниз до уровня пещеры, если это окажется возможным. Здесь Оливер и Квик вместе с Яфетом, который немедленно вызвался сопровождать их, спустятся в самую пещеру, а я с несколькими горцами останусь у входа в проход, чтобы прикрывать их отступление. Я просил, чтобы мне позволили принять более активную роль в экспедиции, но они и слышать не хотели об этом, говоря не без основания, что я лучший стрелок из нас троих и смогу принести куда больше пользы, оставаясь наверху, если только месяц будет ярко светить, как мы на это надеялись.

Про себя я понимал, что они считают меня слишком старым, чтобы принять участие в таком деле, и не хотят подвергать меня опасности.

Теперь встал вопрос относительно того, кто спустится вниз в последний туннель перед местом решительного боя. Оливер хотел, чтобы Македа отправилась обратно на вершину скалы и ждала нас там, но она ответила, что не в состоянии совершить обратное восхождение без нашей помощи и что она твердо решилась видеть конец нашего предприятия. Даже Джошуа не хотел возвращаться. Я думаю, что он хорошо знал нелюбовь к нему горцев и боялся остаться с ними один.

Мы предложили ему остаться там, где он находится теперь, и ждать нашего возвращения, если нам вообще суждено вернуться, но этот проект понравился ему еще меньше. Он напирал на то обстоятельство, на которое мы в свое время не обратили достаточного внимания, а именно, что теперь Фэнги знали о существовании прохода, по которому мы пришли, и не замедлят проделать то же, что мы сделали, то есть перекинуть мост и попытаться штурмовать Мур отсюда.

— И что я буду делать, если они найдут меня здесь одного? — прибавил он взволнованно.

Македа ответила, что не знает, но что разумно будет завалить проход камнями так, чтобы сделать его надолго непроходимым.

— Да, — ответил Орм, — а если нам удастся выбраться отсюда, мы взорвем весь колодец и окончательно уничтожим возможность пользоваться им.

— Он мог бы еще пригодиться нам, капитан, — сказал Квик с сомнением в голосе.

— Чтобы заложить мины под сфинксом, есть другой путь, сержант, — я говорю о могиле Царей. Я только очень приблизительно произвел вычисления и определил высоту ее над уровнем моря, но я уверен, что она находится совсем недалеко отсюда. Как бы то ни было, этим колодцем пользоваться больше нельзя, оттого что Фэнги знают теперь об его существовании.

Теперь мы стали замуровывать вход в коридор камнями. Дело было трудное, но горцы под нашим руководством хорошо справились с ним, и наваленные ими камни разобрать было нелегко, особенно без помощи взрывчатых веществ.

Пока горцы были заняты этим, Яфет, Шадрах и сержант обследовали последний колодец, который вел в самую львиную пещеру. Когда мы заканчивали свою работу, они вернулись и сообщили, что убрали пару обвалившихся камней и что колодцем теперь вполне можно пользоваться при помощи лестниц и веревок.

Соблюдая тот же порядок, что и прежде, мы пустились в путь и через полчаса были уже у другого конца колодца, спустившись еще на триста футов. Мы очутились в напоминавшем комнату подземелье, без сомнения, высеченном в скале руками человека. Как сказал Шадрах, в его восточной стене находилась каменная плита, уравновешенная таким образом на вертикальной оси, что один человек, толкнув один из концов ее, мог ее повернуть. В каждое из отверстий мог пройти человек, несколько согнувшись.

Мы потихоньку открыли эту первобытную дверь и выглянули наружу.

Полный месяц уже встал и начинал заливать своим светом дно пропасти. Мы увидели густую тень, которая начиналась у ее дна и кончалась приблизительно в трехстах футах выше нас. Мы поняли, что ее отбрасывают бока громадногосфинкса, выдававшиеся за пьедестал, на котором покоилась вся фигура, и мы знали со слов Шадраха, что именно отсюда спустят вниз Хиггса в корзине с пищей для львов. В этой тени лежала пещера, где кормили львов. Она занимала площадь в добрых сто ярдов, и из нее доносилось ужасающее зловоние, свойственное тем местам, где живут кошки, а к запаху кошек примешивался не менее отвратительный запах разлагающегося мяса.

Эту погруженную в тень пещеру с трех сторон окружали отвесные скалы, а с четвертой стороны была стена, прорезанная многочисленными воротами, закрытыми решетками, — так мы решили, судя по струившемуся из-за них свету.

Из-за этой расположенной на восток от нас стены раздавались ужасные завывания, фырканье и рев. По-видимому, там содержали священных львов.

Следует отметить еще одно обстоятельство. На дне пропасти, непосредственно под нами, лежали чьи-то останки, и, судя по одежде и волосам, мы признали их за человеческие трупы. Кажется, Шадрах сказал нам, что это трупы того человека, которого застрелил Оливер, и его товарищей, упавших в пропасть вместе с лестницей.

В течение нескольких мгновений мы молча созерцали это ужасное место. Потом Оливер вынул часы и сказал:

— Хиггс говорил мне, что его бросят львам через два часа после восхода месяца, значит, это произойдет через четверть часа. Сержант, я полагаю, что нам следует быть наготове.

— Все готово, капитан, — ответил Квик, — и даже эти звери тоже готовы, судя по шуму, который они подняли там. Ну, кисонька, спускай лестницу! Вот ваша винтовка, капитан, а вот шесть запасных обойм к ней, по пяти пуль с надрезанным концом в каждой. Вам больше и не потребуется, да и не к чему тащить с собой лишнюю тяжесть. В правом кармане пиджака, капитан, не забудьте. Я захватил с собой столько же. Доктор, вот патроны для вас — лежат на том камне. Ложитесь здесь, так свет будет падать как следует. У вас будет упор для вашего локтя, и вы сможете стрелять превосходнейшим образом. Оставьте лучше в покое ваш револьвер, капитан, по крайней мере, я не беру с собой своего — это новоизобретенное оружие всегда может выстрелить, когда споткнешься. Ну, Яфет тоже готов — отдайте распоряжение, сударь, и в путь: доктор переведет Яфету, что нужно.

— Мы спустимся по лестнице, — сказал Орм, — и пройдем шагов пятьдесят в тени, где нас нельзя будет видеть и откуда мы сами все увидим. Кроме того Шадрах сказал, что там именно опускается корзина с кормом для зверей. Мы будем ждать там корзины. Если в ней будет профессор, известный вам, Фэнгам и Абати под именем Темных Окошек, ты, Яфет, схватишь и поведешь, а если будет нужно, понесешь его к лестнице, взобраться по которой ему помогут горцы. Вам, сержант, мне и доктору, остающемуся наверху, надлежит ружейными выстрелами удерживать на расстоянии львов. Мы с сержантом будем отступать к лестнице, продолжая отстреливаться от львов. Если звери повалят кого-либо из нас, его следует оставить, оттого что бессмысленно попусту приносить в жертву две жизни. Что касается до остального, вы, сержант, и ты, Яфет, руководствуйтесь обстоятельствами и действуйте так, как вам покажется лучше. Не ждите от меня распоряжений, оттого что я, быть может, не смогу дать их вам. Идем. Если мы не вернемся, Адамс, последите за тем, чтобы Дочь Царей благополучно вернулась в Мур. Прощай, госпожа.

— Прощай, — ответила Македа уверенным тоном. В темноте я не мог разглядеть ее лица. — Теперь я уверена, что ты вернешься с твоим братом.

Тут вмешался Джошуа:

— Я не хочу, чтобы эти язычники превзошли меня в храбрости, — сказал он. — У меня нет такого ужасного оружия, какое есть у них, и я не могу пойти в глубину пещеры, но я спущусь и буду охранять подножие лестницы.

— Превосходно, — ответил Орм несколько изумленным тоном, — очень рад, что ты хочешь отправиться с нами. Но только помни, что тебе придется взбираться вверх по лестнице очень скоро, оттого что голодные львы весьма подвижны, и кроме того мы ни в какой мере не берем на себя ответственности, что бы ни случилось с тобою.

— Право, тебе лучше остаться здесь, дядя, — заметила Македа.

— Чтобы ты вечно смеялась надо мной, племянница? Нет, я спущусь и встречу львов лицом к лицу. — И он медленно пролез сквозь отверстие в стене и начал спускаться по лестнице. Когда Квик через некоторое время последовал за ним, он, разумеется, нашел его на половине лестницы и вынужден был поторопить его, случайно наступив ему на пальцы.

Минуту или две спустя, перегнувшись через край, я увидел, что они все уже находятся в пещере, — то есть все, кроме Джошуа, который влез обратно по лестнице на вышину около шести футов и здесь стал спиной к скале и распластал руки, точно его распяли. Боясь, как бы его не заметили здесь, я попросил Македу приказать ему или сойти вниз, или подняться наверх, но он не обратил никакого внимания на ее слова. Так мы его и оставили там.

Тем временем остальные трое скрылись в тени сфинкса и мы перестали видеть их. Полный месяц поднимался все выше, заливая светом всю пропасть. Кругом царила мертвая тишина, которую только изредка прерывало рычание, доносившееся оттуда, где находились львы. Теперь я мог разглядеть металлические брусья в воротах и даже темные крадущиеся силуэты, расхаживающие за ними. Потом я обнаружил несколько человек, глядевших со стены вниз, хотя и не знал, откуда они взялись. Мало-помалу число их увеличивалось, и вскоре их было уже несколько сотен, оттого что край стены был широк, как дорога.

Это, по-видимому, были зрители, которые пришли посмотреть на церемонию жертвоприношения.

— Принц, — шепнул я Джошуа, — ты должен спуститься вниз, или нас заметят. Подняться наверх уже поздно, потому что месяц почти освещает твою голову. Спускайся вниз, или мы сбросим лестницу, а с ней вместе и тебя.

Он спустился вниз и спрятался за кустом, так что мы некоторое время совсем не видели его и, сказать правду, забыли об его существовании.

Издалека сверху, вероятно, со спины идола, донеслись заглушённые звуки торжественного пения. Оно стихло, и мы услышали громкие крики. Потом они зазвучали снова. Теперь Македа, стоявшая на коленях рядом со мной, дотронулась до моей руки и указала мне на медленно спускавшуюся сверху тень, с обеих сторон которой струились лунные лучи. Это была, без сомнения, корзина, в которой спускали Хиггса, и случайно ли или нет, но в это мгновение львы за стеной подняли ужасающий рев. Быть может, кто-либо из них смотрел через ворота, увидел или учуял знакомую корзину и дал знать об этом своим товарищам.

Корзина медленно опускалась и в нескольких футах от земли начала раскачиваться движением, напоминавшим маятник, все увеличивая и увеличивая амплитуду колебания. Потом, когда она висела над ближним к нам краем тени, ее вдруг опустили вниз, а потом дернули вверх и из нее вывалилась человеческая фигура. Хотя мы на таком расстоянии не могли хорошенько разглядеть ее, случай убедил нас в том, что это профессор. Когда человек этот упал, с его головы свалилась его шляпа, и тотчас же я признал в ней белый солнечный шлем Хиггса. Он встал на ноги, медленно и с трудом нагнулся за шлемом, поднял его и стал с его помощью счищать пыль со своих колен. В это мгновение раздался новый звон и грохот.

— Они поднимают решетки! — прошептала Македа.

Теперь раздался новый шум, на этот раз шум, который производят дикие звери, когда бросаются на добычу, а также шум, который производили озверевшие люди, кричавшие от восторга наверху на стене. Профессор повернулся и поглядел. Он, по-видимому, собрался было бежать, потом передумал, надел на голову свой шлем, скрестил на груди руки и стал ждать, забавным образом напоминая мне картину, изображавшую Наполеона, быть может, потому, что у него была такая же короткая плотная фигура.

Описать все последовавшее за этим чрезвычайно трудно, так как мы видели не одну, а несколько протекавших одновременно сцен. Так, например, здесь были львы, которые вели себя совсем неожиданным образом. Я думал, что они бросятся в ворота и нападут на жертву, но либо их уже кормили в этот вечер, либо они считали недостойным себя беспокоиться из-за одного-единственного человеческого существа, но только они поступили совсем иначе.

Сквозь раскрытые ворота они шли двумя бесконечными рядами желтых тел: львы, львицы, полувзрослые львы, львята — всего штук пятьдесят или шестьдесят львов. Только один или двое из них взглянули на профессора, тогда как остальные разбрелись по всей пещере, а некоторые скрылись в тени утеса, куда не достигал лунный свет.

Впрочем, один из львов двигался довольно быстро, так как спустя всего несколько секунд мы услышали ужасный рев у самой лестницы, и, перегнувшись через край площадки, я увидел, как принц Джошуа быстро взбирается по ней наверх.

Но как ни быстро он лез, тонкая и гибкая тень, скользившая внизу, двигалась еще быстрей. Она присела на задние лапы, бросила вверх свое тело в огромном прыжке — я сейчас еще вижу ее сверкающие когти — и вцепилась в Джошуа. Лапа ударила его в нижнюю часть спины и, казалось, пригвоздила к лестнице. Потом лапа медленно опустилась, а Джошуа дико закричал. Поднялась другая лапа, чтобы повторить эту операцию, когда я, высунувшись и перегнувшись через край, в то время как один Абати держал меня за ноги, всадил пулю в голову зверю, который рухнул наземь, утащив с собой большую часть исподнего платья Джошуа.

Спустя несколько мгновений он был уже среди нас и, стоная, проковылял в угол, где и остался лежать на попечении нескольких горцев, потому что мне некогда было заняться им.

Когда рассеялся дым от выстрела, я увидел Яфета, который добрался до профессора и жестами уговаривал его бежать, в то время как два льва, лев и львица, стояли на некотором расстоянии от них и с интересом наблюдали за ними. Хиггс произнес несколько слов и указал на свои колени. Он, очевидно, зашиб ногу и не мог бежать. Яфет указал на свою спину и наклонился. Хиггс сел к нему на спину, и они оба двинулись к лестнице, причем Яфет тащил профессора таким образом, как школьники обычно таскают друг друга.

Лев присел на задние лапы, совсем как собака, и с интересом смотрел на это диковинное зрелище, но львица, преисполненная женского любопытства, фыркая, последовала за Хиггсом, который поглядывал на нее через плечо. Он снял с головы свой помятый шлем, бросил его в зверя и угодил ему прямо в голову. Она фыркнула, схватила шлем, с минуту поиграла с ним, как котенок играет с мотком шерсти, потом, найдя, что этого недостаточно, взревела, побежала вперед и приготовилась прыгнуть, колотя себя по бедрам хвостом. Я не мог стрелять в нее, оттого что моя пуля, чтобы попасть в нее, должна была раньше пройти сквозь Яфета и Хиггса.

Но в то самое мгновение, когда мне казалось, что настал конец, в тени прозвучал выстрел, и она повалилась навзничь, кусая и царапая камень. Тут ленивый самец, казалось, проснулся и прыгнул, но не на людей, а к раненой львице, и вслед за этим последовало ужасное побоище, конец которого скрыло облако пыли и клочья шерсти.

Толпа Фэнгов на стене, увидев, в чем дело, подняла ужасающий крик, и это вскоре отразилось на настроении более спокойных зверей. Они начали рычать и бегать взад и вперед, главным образом в тени, а Яфет со своей ношей тем временем медленно и неуклонно подвигался к лестнице.

Потом в тени, падавшей от бедер сфинкса, раздалось несколько выстрелов и в освещенную полосу выбежали Орм и Квик, преследуемые несколькими раздраженными львами, которые подвигались вперед короткими прыжками. Оба они, очевидно, выработали план совместных действий и поступали сообразно с этим планом.

Один из них выпускал все свои пули в преследующих их зверей, а другой отбегал на несколько шагов и быстро вставлял в винтовку новую обойму. Потом он начинал стрелять, а его спутник в свою очередь отступал за его спиной. Таким образом они уложили большое количество львов, оттого что они стреляли на таком небольшом расстоянии, что промахнуться было почти невозможно, а пули с нарезом действовали превосходнейшим образом и выводили из строя львов даже тогда, когда не убивали насмерть. Я тоже открыл огонь поверх их голов и, хотя в этом неверном свете большая часть моих выстрелов не причиняла особого вреда, все же мне удалось избавить их от нескольких животных, которые, как я видел, угрожали им.

Так обстояли дела, пока все четверо, то есть Яфет с Хиггсом на спине, Орм и Квик не очутились уже в двадцати шагах от лестницы, хотя друг от друга их отделяло расстояние не меньше половины площадки для игры в крокет. Мы уже подумали, что они спасены, и чуть не кричали от радости, в то время как сотни зрителей, не решавшихся спуститься в пещеру из-за находившихся в ней львов, рычали от ярости, видя, что их жертва неминуемо будет спасена.

Тут внезапно ситуация изменилась. Со всех сторон начали подходить все новые и новые львы, окружая кольцом людей, хотя выстрелы и грохот огнестрельного оружия, которого они до сих пор не слышали, пугали их и заставляли держаться на некотором расстоянии.

Полувзрослый львенок прыгнул и сбил с ног Яфета и Хиггса. Я выстрелил и попал ему в бедро. Он дико лизнул свою рану, потом прыгнул на землю, где находилась распростертая пара, и стал рычать над нею, но в то же время так страдая, что даже забыл убить их. Кольцо диких зверей сомкнулось. Мы видели, как в полумгле сверкали их желтые глаза. Орм и Квик могли бы прорваться с помощью своих ружей, но не хотели бросить двоих остальных. Казалось, все было кончено.

— За мной! — крикнула Македа, которая все время смотрела на эту сцену, лежа рядом со мной и тяжело дыша, и она поднялась и двинулась к лестнице. Я не пустил ее.

— Нет! — воскликнул я. — За мной, Абати! Неужто женщина поведет вас?

Как спустился по лестнице, я не помню, не знаю также, как горцы спустились за мной, но думаю, что большинство их просто спрыгнуло вниз с высоты тридцати футов или сползло по скале. Наконец они были внизу и походили на демонов, потрясая длинными ножами и исступленно крича.

Впечатление от нашего внезапного появления сверху было ошеломляющее. Испуганные шумом и движением львы сначала отступили, потом разбежались во все стороны, а раненого львенка, стоявшего над Хиггсом и Яфетом, закололи тут же на месте.

Пять минут спустя мы все вернулись невредимыми в устье туннеля.

Так мы спасли Хиггса из пещеры священных львов, которые охраняют идола Фэнгов.

Глава 13

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ХИГГСА
Мне редко приходилось видеть группу более утомленных и изнеможенных людей, чем та, которая появилась у входа в древний колодец у края пропасти на рассвете следующего за тем дня. И все же мы все торжествовали, за исключением одного из нас, потому что мы, пройдя через столько опасностей, все-таки добились своего и освободили Хиггса. Да, он был с нами, повредивший ногу и потерявший шляпу, но совсем здоровый, если не считать нескольких незначительных царапин, полученных им от львенка, и он все еще носил то, что местные жители назвали Темными Окошками.

Даже принц Джошуа был счастлив, хотя ему и пришлось завернуться в кусок какой-то материи, так как лев сорвал с него большую часть одежды, и, несмотря на глубокие царапины от его когтей, ведь он тоже был героем.

Я один не принимал участия в общей радости: хотя мой друг и был спасен, но мой сын все еще оставался в плену у Фэнгов. Но даже и в этом направлении все обстояло благополучно: я узнал, что с ним хорошо обращаются и что он не подвергается никакой опасности. Но об этом как раз я и хочу написать теперь.

Никогда я не забуду той сцены, которая последовала вслед за появлением Хиггса среди нас, когда закрылась вертящаяся дверь и были зажжены лампы. Он сидел на полу, его рыжие волосы пламенели, его одежда была разорвана и покрыта кровью. Описать его словами невозможно, не говоря уже о том, что от него ужасно пахло запахом льва. Он сунул руку в карман и достал оттуда свою трубку, которая лежала там в футляре и не разбилась.

— Немного табаку, пожалуйста, — сказал он. (Это были первые слова, с которыми он обратился к нам!) — У меня вышел весь мой табак, и я выкурил последнюю трубку как раз перед тем, как они посадили меня в эту вонючую корзину.

Я дал ему табаку и в то время, как он закуривал, свет от спички упал на лицо Македы, которая смотрела на него с интересом и изумлением.

— Какая замечательно хорошенькая женщина, — сказал он. — Что она делает здесь и кто она такая?

Я ответил ему на его вопрос, и он встал, вернее, попытался встать, схватился за голову, чтобы снять шляпу, которой на нем больше не было, и немедленно заговорил с ней на своем превосходном арабском языке, говоря, что безмерно рад неожиданно выпавшему на его долю счастью, и тому подобное.

Она поздравила его со счастливым избавлением от опасности, и его лицо омрачилось.

— Да, скверное дело, — сказал он, — право, я не знаю теперь, как меня звать, Даниилом или Птолэми Хиггсом. — Потом он повернулся к нам и прибавил: — Послушайте, друзья, если я не благодарю вас, так это не потому, что я не благодарен вам, а потому, что я немного обалдел. Ваш сын здоров, Адамс. Мы с ним подружились. В безопасности ли он? Ну да. Старик Барунг, султан, тоже хороший парень, хотя он и велел бросить меня львам (его принудили к этому жрецы), просто влюблен в него и собирается женить его на своей дочери.

В это мгновение горцы сообщили нам, что все готово и что мы можем отправляться. Я перевязал раны Джошуа, и мы пустились в обратный путь. Мы благополучно добрались до входа в первый колодец, но даже здесь не могли еще отдохнуть. Необходимо было немедленно же завалить камнями колодец и сделать его непроходимым, так как Фэнги знали теперь о его существовании и могли воспользоваться им.

Откладывать это дело было нельзя. Когда мы проходили мимо той площадки, откуда Оливер и Яфет перебрались на сфинкса, мы слышали голоса за стеной, которую мы же и соорудили здесь. По-видимому, жрецов привело в ярость то, что их жертва ускользнула из их рук, они перекинули мост через пропасть и собирались теперь произвести на нас нападение. Это заставило нас поторопиться. Если бы они разобрали стену раньше, чем мы прошли мимо нее, наша судьба была бы ужасна и в лучшем случае мы погибли бы от голода в нижнем колодце.

Едва мы выбрались на свет и временно замуровали выход, Квик, несмотря на свою усталость, отправился верхом в сопровождении Македы, Шадраха, который, согласно заключенному с ним условию, снова был теперь свободным человеком, и двух горцев во дворец, чтобы привезти оттуда некоторое количество взрывчатого вещества. Мы остались у входа в колодец, потому что Хиггс не мог двинуться с места и нам не на чем было нести Джошуа, и сторожили, или, вернее сказать, сторожили горцы, а мы спали с винтовками в руках. До наступления полудня Квик вернулся в сопровождении большого отряда и привез с собой носилки и все необходимое.

Тогда мы отвалили камни, Оливер, Яфет и еще несколько воинов спустились до первого коридора и заложили там мину. Немного спустя Оливер вернулся вместе со своими спутниками, и вид у него был несколько испуганный, а сам он был очень бледен. Он приказал нам немедленно отойти в сторону. Следуя за нами, он прошел некоторое расстояние, разматывая при этом провод, потом остановился и повернул выключатель небольшой электрической батареи, которую он держал в руках. Раздался глухой взрыв, и земля содрогнулась, как при землетрясении, а из отверстия колодца полетели вверх камни.

Все было кончено, и только там, где находился древний колодец, немного осела почва.

— Мне жаль их, — сказал Оливер, — но это необходимо.

— Жаль кого? — спросил я.

— Фэнгов, жрецов и воинов. Нижний коридор переполнен ими, живыми и мертвыми. Они гнались за нами по пятам. Теперь уже никто не воспользуется этой дорогой.

Позднее, в нашем помещении в Муре, Хиггс рассказал нам свою историю. После того, как Шадрах предал его, — а он собирался предать нас всех, как это узнал профессор, случайно услыхавший быстрый разговор между ним и каким-то начальником Фэнгов, — его схватили и заключили в туловище огромного сфинкса, внутри которого имелось большое количество комнат и переходов. Здесь его навестил султан Барунг и сообщил ему о своей встрече с нами — судя по его словам, мы очень понравились ему, — а также о том, что мы отказались спасти его ценою измены данному нами обещанию.

— В первое мгновение, — сказал Хиггс, — я очень рассердился на вас и страшно ругал вас. Но порассудив, я увидел, что вы были правы, хотя никак не мог поверить, что меня в самом деле швырнут стае священных львов, как кусок конского мяса. Однако Барунг, по-своему превосходный человек, уверял меня, что нет никакой возможности спасти меня, не оскорбив тягчайшим образом жрецов, обладающих у Фэнгов большим авторитетом.

Все же он постарался сделать мое существование насколько возможно сносным. Так, например, мне было позволено разгуливать по спине священного идола, разговаривать с жрецами, очень подозрительной и недоверчивой братией, и изучать все их верования, которые, как я в этом уверен, легли в основу религии Древнего Египта. Мне удалось даже сделать замечательное открытие, которое, без сомнения, прославит мое имя, — а именно, что предки этих Фэнгов были одновременно предками египтян до появления первой династии царей, — я заключаю это по сходству их обычаев и верований. Позднее, до времени Двенадцатой Династии, между Фэнгами и египтянами не порывались сношения. Друзья мои! В той комнате, где я помещался, имеется надпись, сделанная пленником, которого и выслал в Мур фараон Рамзес Второй. Надпись эту он сделал в последнюю ночь перед тем, как его бросили священным львам, — этот обычай существовал уже в то время. И я написал эту надпись в мою записную книжку, точно списал ее, и все это благодаря Шадраху, благословенна будь его мерзкая голова!

Я поздравил его с удачей и поторопился спросить его, что он может сказать мне о моем мальчике.

— О, — сказал Хиггс, — он очень славный молодой человек и очень недурен собой. Я, право, горжусь тем, что у меня такой крестник. Он очень обрадовался, узнав, что вы ищете его в течение стольких лет, и был очень тронут этим. Он продолжает говорить по-английски, правда, с фэнгским акцентом и, разумеется, очень хотел бы выбраться на свободу. Живется ему очень хорошо, оттого что он у них главный певец, восхваляющий Хармака, — у него превосходный голос. Я, кажется, уже говорил вам, что его собираются женить на единственной законной дочери Барунга в следующее полнолуние. Церемония эта будет происходить на главной площади в Хармаке и будет обставлена с неслыханным великолепием. Мне очень хотелось бы самому присутствовать на этой церемонии, но ваш сын, будучи очень толковым молодым человеком, обещал мне записывать все стоящее внимания, понимая, что эти записи могут представлять большой интерес.

— А он очень привязан к своей дикарке? — спросил я с ужасом.

— Привязан? Нисколько. К тому же он, мне кажется, говорил мне, что никогда не видел ее и только слышал, что она скорее некрасива и очень заносчива. У вашего сына философский ум, и он старается во всем видеть только хорошую сторону. Как бы он ни ссорился со своей женой, будучи зятем султана, он окончательно избавится от опасности когда-либо быть отданным на съедение священным львам. Но об этом мы мало говорили, потому что он постоянно расспрашивал меня про вас и про ваши планы, а я, естественно, хотел узнать как можно больше о Фэнгах, их обрядах и о всем том, что связано с почитанием Хармака. Жалею, что нам не удалось пробыть вместе дольше, — мы с ним очень подружились. Как бы то ни было, я думаю, что снял сливки со всего того, что он мог рассказать мне. — И Хиггс с довольным видом похлопал по объемистой записной книжке, а потом добавил: — Как ужасно было бы, если бы какой-нибудь лев сожрал бы это! Неважно, если бы он съел меня самого, — есть и лучшие египтологи, чем я, но никому из них не представится случая произвести такие разыскания. Как бы то ни было, я оставил копию с самого существенного из найденного мною у вашего сына. Я собирался также оставить у него и подлинник, но, к счастью, позабыл это сделать, будучи чрезвычайно взволнован предстоящей процедурой.

Я согласился с ним, что ни одному археологу еще никогда не выпадало на долю такое счастье, и он продолжал, попыхивая своей трубкой:

— Когда Оливер появился передо мною таким неожиданным образом на спине идола, я вспомнил ваше естественное желание вернуть себе сына и постарался спасти его тоже. Но его не было в ближайшей комнате, где я рассчитывал найти его. Вместо него там оказались жрецы, и они слышали, что мы разговаривали над ними, а остальное вы знаете сами. Впрочем, должен сказать, что веревка, на которой меня спускали львам, сильно износилась от времени, и спускаться на ней было пренеприятно.

— О чем вы думали в это время? — с любопытством спросил Орм.

— О чем я думал? Почти не думал, слишком был перепуган. Думал о том, то ли испытывал святой Павел, когда его спускали в корзине; думал о том, что чувствовали первые христиане на арене цирка; думал о том, придет ли наутро Барунг посмотреть, что со мной сталось, и много ли он найдет от меня; надеялся, что одно из этих животных получит аппендицит от моего мяса, и тому подобное. Я никогда не любил качаться, даже в школе, а эта качель была просто ужасна. Впрочем, все устроилось к лучшему, оттого что я и шагу не прошел бы по хвосту этого сфинкса, не сковырнувшись с него вниз. Вы трое — мои лучшие друзья во всем мире. Не думайте, что я позабуду, что вы сделали для меня, если я об этом мало говорю. А теперь расскажите, как обстоят дела у вас.

Мы принялись рассказывать, а он слушал нас с раскрытым ртом. Когда мы дошли до описания Могилы Царей, он больше не в силах был сдерживать себя.

— Вы не трогали их! — почти проскрежетал он. — Не может быть, чтобы вы оказались такими вандалами и передвигали их! Ведь всякий предмет, сохранившийся там, необходимо описать и зарисовать его. Впрочем, у меня есть добрых шесть месяцев на эту работу. И подумать, что если бы не вы, меня в настоящее время переваривал бы какой-нибудь лев, вонючий, гнусный священный лев!

На следующее утро Хиггс вошел в мою комнату.

— Ну, старый друг, — сказал он, — расскажите мне что-нибудь про эту девушку, Вальда Нагасту. Красивое личико у нее, а? Я, правда, не смотрел на женщин уже целых двадцать лет, но ее я вспомнил и на следующее утро, а ее глаза задели меня за живое вот здесь. — И он указал на какое-то место в центре своего туловища. — Хотя возможно, что все это объясняется тем контрастом, какой она представляла по сравнению с этими львами!

— Птолэми, — ответил я торжественным тоном, — позвольте мне сказать вам, что она много опаснее, чем любой лев, и, право же, лучше вернитесь к вашим прежним привычкам и оставьте ее глаза в покое. Я подозреваю, что Оливер влюблен в нее.

— Разумеется, да. Иначе и быть не может, — но какое отношение это имеет ко мне? Разве я не могу тоже влюбиться в нее? Хотя, — прибавил он, грустно поглядев на свои округлые формы, — у него, пожалуй, больше шансов, чем у меня.

— Вы правы, Птолэми, она любит его. — И я рассказал ему про виденную нами в Могиле Царей сцену.

— Боюсь, что эти любовные истории причинят нам кучу хлопот, — сказал он, нахохотавшись сначала. — Я его друг, и я настолько старше его, что гожусь ему в отцы. Надо будет серьезно поговорить с ним.

— Прекрасно! — крикнул я ему вслед, когда он уже уходил, ковыляя, из комнаты. — Только не говорите с Македой, а не то она может превратно понять вас; особенно если вы будете таращить на нее глаза, как вы это делали вчера.

В этот день состоялось собрание Совета Дочери Царей, и мы отправились туда все вместе. Едва мы вошли в просторный покой, где она сидела на своем троне, окруженная пышностью и церемониями двора, как распахнулись большие двери и в покой вошли три седобородые старца в белых одеждах, и мы сразу признали их за послов Фэнгов.

Они поклонились Македе, сидевшей, опустив на лицо покрывало, потом, повернувшись в ту сторону, где стояли мы, поклонилась и нам также.

Джошуа, который стоял тут же, поддерживаемый двумя служителями, так как он не мог стоять один, и остальных представителей знатных родов Абати, а также жрецов они как будто не заметили.

— Говорите, — сказала Македа.

— Госпожа, — заговорил один из послов, — нас прислал наш султан Барунг, правитель Фэнгов. Вот слова Барунга: «О Вальда Нагаста! С помощью искусства белых чужестранцев, которых ты призвала себе на помощь, ты причинила много зла богу Хармаку и мне, его слуге. Ты разрушила ворота моего города и погубила множество народа. Ты вырвала из моих рук пленника и тем лишила жертвы бога Хармака и навлекла на нас его гнев. Ты убила большое количество священных львов нашего бога. Кроме того, мои разведчики донесли мне, что ты замышляешь новые козни против моего бога и против меня. Я посылаю к тебе послов, чтобы известить тебя, что за это и за многое другое я решил покончить с народом Абати, который я щадил до сих пор. Вскоре я выдаю мою дочь замуж за белого человека, жреца бога Хармака, которого зовут Египетским Певцом и про которого говорят, что он сын белого врача, живущего в Муре, но как только я отпраздную свадьбу, я подыму меч и не опущу его до тех пор, пока не уничтожу всех Абати.

Узнай же, что сегодня ночью, после того, как были убиты священные львы, а жертва похищена, бог Хармак вещал своим жрецам. Вот каково его пророчество: раньше, чем соберут жатву, его голова будет спать над Долиной Мура. Мы не понимаем, что означают эти слова, но я твердо знаю, что раньше, чем соберут жатву, я или те, кто будет править после меня, заснем в городе Мур.

Поэтому выбирай — сдавайся немедленно, и тогда, за исключением пса Джошуа, который пытался захватить меня вопреки всем обычаям, и десятерых других, которых я назову позднее, я сохраню жизнь вам всем, а Джошуа и этих десятерых повешу, оттого что они недостойны умереть от меча. Или сопротивляйся, и клянусь Хармаком, все Абати умрут, кроме белых чужестранцев и того из твоих слуг, который был с ними вместе сегодня ночью в львиной пещере, а все ваши женщины будут рабынями, кроме тебя, о Вальда Нагаста. Отвечай, о повелительница Абати!»

Македа взглянула на лица членов своего Совета и прочла на них страх. Многие из них даже дрожали от ужаса.

— Ответ мой будет короток, послы Барунга, — сказала она, — но я только женщина, поэтому пусть представители народа говорят за него. Дядя Джошуа, ты первый человек в Совете, что ты имеешь сказать? Согласен ли ты пожертвовать жизнью вместе с десятью другими, чьи имена мне неизвестны, чтобы между Фэнгами и нами воцарился мир?

— Что? — в бешенстве закричал Джошуа. — Затем ли я живу, чтобы слышать, как Вальда Нагаста предлагает первого вельможу в стране, своего дядю и нареченного супруга, отдать в руки исконных врагов Абати, чтобы его повесили, как состарившуюся гончую, и затем ли вы живете, о неведомые десятеро, без сомнения, находящиеся в этой комнате, чтобы слышать это?

— Я только хотела узнать твою волю, дядя, вот и все.

— В таком случае я говорю, что не желаю, и что те десятеро тоже не желают, и что все Абати тоже не желают этого. Мы победим Фэнгов, а из их звероподобного бога Хармака наделаем камней и вымостим ими наши дороги — слышите ли вы, дикари? — И с помощью поддерживавших его служителей он заковылял к ним, рыча им прямо в лицо.

Посланцы спокойно посмотрели на него.

— Мы слышим и очень рады были услышать это, — ответил один из них, — оттого что мы, Фэнги, любим решать спор мечом, а не мирными переговорами. Но тебе, Джошуа, мы говорим: поторопись умереть раньше, чем мы войдем в Мур, потому что веревка не единственный ведомый нам способ казнить людей.

Все три посла торжественно поклонились сперва Дочери Царей, потом нам и повернулись, чтобы идти.

— Убить их! — заревел Джошуа. — Они оскорбили меня, принца Джошуа!

Но никто не поднял на послов руки, и они спокойно вышли из дворца на площадь, где их ожидали провожатые и лошади.

Глава 14

КАК ФАРАОН ВСТРЕТИЛСЯ С ШАДРАХОМ
Когда послы удалились, наступило молчание, тяжелое молчание, оттого что даже легкомысленные Абати чувствовали, что этот час чреват последствиями. Потом внезапно члены Совета загалдели, как обезьяны, и каждый из них говорил, не слушая своего соседа, пока наконец мужчина в пышном наряде (я понял, что это священнослужитель) не вышел вперед и не заставил замолчать остальных.

Он заговорил возбужденным и язвительным тоном, настаивая на том, что мы, язычники, причина всех несчастий, что, пока мы не пришли сюда, многие поколения Абати жили под угрозой нападения, но все же жили со славой — он так и сказал, со славой! Теперь же мы раздразнили Фэнгов, как шершень быка, и свели их с ума от злобы, так что они захотели уничтожить Абати. Поэтому он предлагал, чтобы нас немедленно же изгнали из Мура.

Тут я заметил, что Джошуа шепчет что-то на ухо стоящему подле него человеку, который тотчас же закричал:

— Нет, нет, они тогда пойдут к своему другу Барунгу, такому же дикарю, как они сами, и, так как им ведомы наши тайны, помогут ему против нас. Я говорю, что их нужно убить немедленно. — И он выхватил меч и стал размахивать им.

Квик подошел к нему и приставил револьвер к его виску.

— Убери меч, — сказал он, — или ты никогда не услышишь конца этой истории. — И тот послушался, после чего Квик вернулся к нам.

Теперь заговорила Македа, заговорила довольно спокойно, хотя я видел, что она вся дрожала от волнения.

— Эти люди наши гости, — сказала она, — и прибыли сюда, чтобы служить нам. Неужто вы хотите убить ваших гостей? Кроме того, какая вам будет от этого польза? Только одно может спасти нас — мы должны разрушить идола Фэнгов: ведь, согласно древнему пророчеству, когда будет разрушен идол, Фэнги покинут город Хармак. Кроме того, что касается до нового прорицания жрецов этого идола о том, что раньше, чем соберут жатву, его голова будет спать над равниной Мур, как же это может случиться, если он не будет разрушен? Это, разумеется, означает, что Хармак взлетит на воздух. Но можете ли вы разрушить этого лживого бога и посмеете ли вы сражаться с Фэнгами? Вы сами знаете, что нет, а не то зачем было бы мне посылать за этими чужестранцами? И неужто вы умиротворите Барунга тем, что убьете их? Нет, он сам отважный и достойный уважения человек, и он будет в десять раз больше гневаться на вас, и месть его будет в десять раз более ужасна. Говорю вам также, что вам придется найти другую Вальда Нагасту, чтобы править вами, потому что я, Македа, не хочу больше быть вашей правительницей.

— Это невозможно, — сказал кто-то, — ты последняя представительница твоего рода.

— Тогда выберите правительницу другого рода: если вы убьете моих гостей, я умру от стыда.

Эти слова, казалось, задели их за живое, и один из членов Совета спросил, чего она хочет от них.

— Чего я хочу от вас? — переспросила она, откидывая назад свое покрывало. — Соберите войско, помогите чужестранцам, и они поведут вас к победе. О Абати, неужели вы хотите, чтобы вас всех убили, неужели вы хотите, чтоб ваших жен сделали рабынями, а ваше древнее имя было вычеркнуто из числа имен живых народов? Некоторые из них крикнули теперь:

— Нет!

— Тогда спасайте себя самих. Вас еще много, чужестранцы опытны в военных делах, они знают, как повести вас, если только вы последуете за ними. Будьте отважны, и клянусь вам, что когда настанет время, Абати завладеют городом Хармак, а не Фэнги Муром. Я сказала, поступайте, как знаете. — И, поднявшись со своего трона, Македа покинула покой, сделав нам знак последовать ее примеру.

В результате всего этого между Советом и нами был заключен мир. Абати торжественно поклялись помогать нам в борьбе против Фэнгов и даже исполнять все наши военные распоряжения, которые должны были только получать одобрение Малого Совета, состоявшего из нескольких военачальников. Короче говоря, они были сильно напуганы и на время позабыли свою ненависть к нам, чужестранцам.

Несмотря на жесточайшее противодействие, нам удалось провести через Совет закон о всеобщей воинской службе, столь чуждый домовитым и мирным Абати. Они с детства привыкли к тому, что Фэнги осаждают их, и то, что они могут ворваться в Мур, сжечь дома, увести в рабство женщин, а мужчин перебить, казалось им необычайной сказкой.

Поэтому набор в войска проходил очень трудно, но все же кое-как удалось собрать войско в пять или шесть тысяч человек и отправить его в лагерь, откуда солдаты дезертировали без счета и где несколько раз даже бывали бунты, сопровождавшиеся убийством офицеров.

Тем временем Оливер с помощью Квика, который помогал ему в течение не меньше шести часов в день, а остальное время вместе со мной следил за обучением новобранцев, был занят работами по прорытию туннеля из дальнего края Могилы Царей в глубину скалы, из которой был высечен огромный идол Фэнгов. Затея эта была бы невыполнимой, если бы соображение Орма о том, что из дальнего края пещеры должен существовать древний проход к идолу, не подтвердилось на деле. Такой проход действительно нашли, и кончался он в стене позади трона, на котором помещались кости горбатого царя. Он спускался под чрезвычайно крутым углом на протяжении нескольких сот ярдов, а дальше на протяжении еще доброй сотни ярдов его стены и потолок так развалились и растрескались, что мы, боясь обвала, сочли нужным немедленно же укрепить их лесами.

Наконец мы добрались до такого места, где они совсем обвалились, вероятно, я так полагаю, вследствие того землетрясения, которое разрушило большую часть пещерного города. Место это, поскольку можно было верить вычислениям и инструментам Оливера, находилось в двухстах ярдах от пола львиной пещеры, куда, вероятно, и вел в свое время этот проход, и теперь возник вопрос о том, что же делать. Собрали Совет, на котором присутствовали Македа и несколько человек Абати. Оливер объяснил им, что, даже если бы это было возможно, не имеет никакого смысла расчищать старый проход, который выведет нас снова в львиную пещеру.

— Что же ты хочешь делать? — спросила Македа.

— Госпожа, — ответил он, — я, твой слуга, должен сделать все возможное, чтобы разрушить идола Фэнгов Хармака с помощью тех веществ, которые мы привезли с собой с нашей родины. Ты все еще продолжаешь настаивать на этом?

— Почему я должна отказаться от этого плана? — спросила Македа. — Что ты имеешь возразить против него?

— Следующее, госпожа. С точки зрения военной — взорвать идола Фэнгов бесполезно: даже разрушив идола и убив некоторое количество жрецов и воинов, мы не подвинем вперед нашего дела. Кроме того, сделать это очень трудно, если вообще это можно сделать. Вещество, которое мы привезли с собой, обладает огромной разрушительной силой, но кто может поручиться, что его будет достаточно, чтобы сдвинуть с места эту гору из твердого камня, веса которой я никак не мог вычислить, не зная объема пустот внутри ее. Наконец, чтобы попытаться сделать это, мы должны сделать туннель длиною не менее трехсот футов, сначала вниз, а потом вверх в самом основании идола, а так как мы должны приготовить его в течение шести недель, то есть он должен быть готов не позднее дня свадьбы дочери Барунга, сделать это будет неимоверно трудно, хотя бы сотни людей работали день и ночь.

Македа подумала немного, взглянула на него и промолвила:

— Друг, ты отважен и искусен в военном деле, скажи нам, что ты предлагаешь? Как бы ты поступил, будь ты на моем месте?

— Госпожа, я вооружил бы всех способных носить оружие мужчин и напал бы с ними на город Фэнгов хотя в ту самую ночь, когда они будут справлять великое празднество и когда они всюду снимут сторожевые посты. Я взорвал бы ворота города Хармак, ворвался бы в него и выгнал бы из него Фэнгов, а потом завладел бы идолом и разрушил бы его по частям, изнутри, если бы это оказалось нужно.

Теперь Македа посовещалась со своими советниками, которых, казалось, очень смутил проект, подозвала нас и сообщила нам свое решение.

— Мои советники, — сказала она, — заявили, что твой план безумен и что они ни за что не согласятся на него, потому что никогда не удастся убедить Абати предпринять такое опасное дело, как нападение на город Хармак, которое, по их мнению, непременно окончится гибелью всех нападающих. Кроме того, они говорят, о Орм, что ты и твои товарищи приняли присягу в течение года служить народу Абати и что ваше дело исполнять приказания, а не отдавать их, а также что вы получите вашу награду только при том условии, если разрушите идола Фэнгов. Таково решение Совета, высказанное устами принца Джошуа, который приказывает далее, чтобы ты и твои товарищи немедленно взялись за выполнение того дела, ради которого вы прибыли в Мур.

— А ты тоже приказываешь нам это, о Дочь Царей? — спросил Оливер, покраснев.

— Я полагаю, что Абати ни за что не удастся уговорить напасть на столицу Фэнгов, и потому, о Орм, я согласна с этим, хотя слова, в которых я все это изложила, принадлежат не мне.

— Хорошо, о Дочь Царей, я сделаю все, что в моих силах. Но последствия этой затеи пусть падут на головы твоих советников. Я прошу тебя дать мне двести пятьдесят человек горцев под начальством Яфета, который сам пусть выберет их. Они нужны мне для того, чтобы я мог выполнить это дело.

— Я исполню твою просьбу, — ответила она.

Мы поклонились и ушли. Проходя мимо членов Совета, мы услышали, как Джошуа громко сказал, желая, очевидно, чтобы его слова достигли нашего слуха:

— Наконец-то мы указали этим язычникам их настоящее место. Оливер так круто повернулся к нему, что тот отскочил, боясь, как бы Оливер не ударил его.

— Остерегись, принц, — сказал он, — как бы еще раньше, чем мы окончим дело, тебе самому не указали твое место, несколько пониже. — И он многозначительно взглянул на землю.

Работа по прорытию туннеля началась, и она была столь же опасна, сколько трудна. К счастью, мы захватили с собой кроме пикрата несколько ящиков с динамитом, и теперь он очень пригодился нам для подрывных работ. В стене туннеля делали отверстие, закладывали туда мину, а потом все отступали в Могилу Царей и оставались там, пока не происходил взрыв. Когда рассеивался дым, после довольно большого промежутка времени горцы спускались в туннель, вооруженные железными кирками и лопатами, и убирали обломки, а потом снова закладывали мину и все начиналось сызнова.

Люди задыхались от жары и отсутствия воздуха, а двое даже умерли. Остальные отказались было работать, но Оливер и Яфет убедили их, и на расстоянии около ста футов от начала нового туннелявоздух стал заметно лучше, быть может, оттого, что мы пересекли какую-нибудь расщелину, по которой притекал свежий воздух.

Много хлопот доставляла нам также вода — пару раз мы натолкнулись на источники ее, в которых вода была насыщена какими-то минеральными солями, жестоко разъедавшими кожу. Воду эту приходилось отводить по деревянным желобам.

Так мы, или, вернее, Оливер, Квик и горцы, работали. Хиггс пытался помогать им, но вскоре стало очевидно, что он не выносит жары, которая стала слишком велика для такого полного человека. В конце концов он занялся наблюдением за тем, как уносят щебень и камни в Могилу Царей, следил за ящиками со взрывчатым веществом и тому подобное. По меньшей мере считалось, что он занимается этим, но в действительности он посвящал все свое время каталогизации и описанию древностей и групп скелетов, находившихся там, и изучению остатков пещерного города. Сказать правду, бедному профессору совсем не по душе была наша разрушительная работа.

— Подумать только, — говорил он нам, — что я, всю жизнь проповедовавший охрану предметов старины, вынужден теперь принимать участие в разрушении самого замечательного памятника минувших веков! Мы все вандалы! Ну что если погибнут Абати, как раньше них погибло много более достойных народов? Пусть даже мы погибнем с ними, но только бы уцелел этот изумительный сфинкс на удивление грядущих поколений! Во всяком случае, я счастлив, что видел его. Черт возьми! Какой-то идиот снова завалил щебнем череп номера четырнадцатого!

Так мы работали без устали, и работа в шахте не останавливалась ни на мгновение, Оливер наблюдал за ней днем, Квик — ночью, и так в течение целой недели, а потом они менялись. Иногда Македа спускалась к нам вниз, чтобы посмотреть, что удалось сделать, и приходила она постоянно в те часы, когда Оливер не был занят. Под тем или иным предлогом они уходили бродить по развалинам подземного города или другим темным закоулкам. Напрасно предупреждал я их, что за каждым их шагом следят и что каждое их слово и движение замечаются шпионами (я дважды натыкался на таких шпионов). Они и слушать меня не хотели.

Оливер только два или три часа в неделю покидал подземный город, чтобы подышать свежим воздухом в течение часа или двух. Он устроил себе постель в комнате жрецов или святилище внутри древнего храма и спал там, охраняемый обычно только верным псом, Фараоном, своим постоянным спутником даже в темной шахте.

Забавно было видеть, как преданное животное мало-помалу привыкло к темноте и как в нем усиливались другие чувства, в частности, обоняние. Постепенно оно изучило все перипетии процесса подрывной работы, и, когда детонатор закладывали на место и все было готово к взрыву, Фараон поворачивался и уходил из туннеля, даже не дожидаясь людей.

Однажды ночью едва не разыгралась та трагедия, которой я боялся, и она наверное разыгралась бы, если бы не этот самый пес Фараон. Около шести часов вечера Оливер освободился после беспрерывного восьмичасового пребывания в туннеле, передав наблюдение за работами Хиггсу, пока Квик не заступит на его место. Я был занят весь день с новобранцами, один полк которых восстал. Большинство солдат в нем заявило, что они желают отправиться домой на сенокос. Самой Дочери Царей пришлось приговорить некоторых из них к суровому наказанию.

Когда мы наконец освободились, Македа, которую предшествующие сцены привели в отчаяние, отослала всех провожатых и попросила меня спуститься с нею вместе в туннель.

У самого входа в туннель она встретила Орма — можно думать, что они условились встретиться там, — и после того, как он доложил ей обо всем сделанном за день, они взяли по лампе и отправились осматривать какой-то закоулок подземного города. Я последовал за ними на некотором расстоянии, не из любопытства и не потому, чтобы я желал увидеть еще какие-нибудь чудеса пещерного города, которыми я был сыт по горло, а потому лишь, что я подозревал, что за ними шпионят.

Они оба скрылись за углом, за которым, как я знал, находился тупик. Я загасил свою лампу, сел на упавшую колонну и стал ждать, пока не увижу свет их лампы, чтобы тогда вовремя отступить. Я был очень подавлен и глубоко задумался, когда вдруг меня вывел из моей задумчивости необычный звук. Я зажег спичку, и она осветила лицо человека, в котором я сразу же признал одного из телохранителей Джошуа, хотя и не мог бы сказать, возвращался ли он оттуда, где скрылись Оливер и Македа, или шел в ту сторону.

— Что ты делаешь здесь? — спросил я.

— Какое тебе до этого дело, врач? — ответил он.

Спичка погасла, и прежде чем я успел зажечь другую спичку, он исчез.

Моим первым движением было предупредить Македу и Оливера, что за ними следят, но потом я подумал, что делать это неудобно и что шпион все равно перестал следить за ними на сегодняшний день, оставил это намерение и пошел в Могилу Царей, чтобы помочь там Хиггсу. Немедленно вслед за мной пришел Квик, задолго до того, как настало его время вставать на работу: он не слишком доверял профессору и не полагался на него как на руководителя по саперным работам. Когда он пришел, мы с Хиггсом покинули душный и тесный туннель и в течение часа или двух занимались каталогизированием и археологическими разысканиями, которые составляли для него сущий отдых.

Устав наконец осматривать древности и поделившись друг с другом опасениями, которые внушало нам поведение Оливера, мы направились к древнему храму. Оливер был там и ждал нас с обедом, который нам приносили из дворца. Поев, мы накормили Фараона и закурили трубки.

Теперь я сказал Оливеру про шпиона, которого я накрыл в то время, как он выслеживал его и Македу.

— В чем дело? — сказал он, покраснев, как это ему свойственно. — Она только повела меня, чтобы показать мне древнюю надпись на колонне в северной части пещеры.

— В таком случае ей скорее следовало бы взять с собой меня, мой мальчик, — сказал Хиггс. — Как выглядит эта надпись?

— Не знаю, — ответил он с виноватым видом. — Она не могла найти ее.

Наступило молчание, которое я прервал.

— Оливер, — сказал я, — я думаю, вам лучше не спать здесь одному. У вас слишком много врагов.

— Глупости, — ответил он, — хотя Фараон действительно беспокоился что-то сегодня ночью, а когда я проснулся среди ночи, мне послышались шаги.

— Приходите сегодня спать во дворец с нами вместе.

— Невозможно. У сержанта очень трудная работа сегодня, он очень устанет, и я обещал сменить его около часу пополуночи, если он позовет меня. — И он указал на полевой телефон, который мы по счастью привезли с собой из Англии и который стоял подле него. Потом он прибавил: — Если бы у нас имелась еще сотня ярдов проволоки, я отправился бы с вами. Но у нас нет ее, а я не могу не сообщаться с работами.

В это мгновение зазвонил телефон, Орм бросился к аппарату. В течение пяти минут он был занят тем, что отдавал краткие и непонятные для нас распоряжения.

— Вот видите, — сказал он, положив на место трубку, — если бы меня не было здесь, у них обвалился бы потолок и задавило бы много народу. Нет, нет, я не могу отойти от телефонного аппарата, если только не пойду в туннель, а для этого я слишком устал. Как бы то ни было, не бойтесь за меня. Со мною револьвер, телефон и Фараон, и я, значит, в полной безопасности. Спокойной ночи. Уходите поскорее — я завтра должен встать очень рано и хотел бы выспаться.

На следующее утро нас с Хиггсом разбудил около пяти часов утра стук в дверь.

Я встал и отворил дверь. К нам вошел Квик, и мы увидели по его грязному и усталому лицу и мокрому платью, что он пришел к нам прямо с работы.

— Капитан желает видеть вас как можно скорее, — сказал он.

— В чем дело, Квик? — спросил Хиггс, пока мы одевались.

— Сами увидите, профессор, — последовал лаконичный ответ, и большего мы от Квика так и не добились.

Пять минут спустя мы уже бежали среди густой тьмы подземного города и каждый из нас держал в руке по лампе. Я первым добрался до развалин древнего храма, потому что Квик, по-видимому, очень устал и отстал от меня, а Хиггс не был в состоянии быстро двигаться в душной атмосфере пещеры. У дверей стояла высокая фигура Орма с зажженной лампой в руке. Он ждал нас. Подле него сидел огромный пес Фараон, который, учуяв нас, запрыгал навстречу, весело виляя хвостом.

— Сюда, — сказал Орм тихим и торжественным голосом, — я хочу показать вам кое-что. — И он повел нас в ту комнату, где спал. В дверях он задержался на мгновение, опустил лампу, показал нам на какой-то темный предмет, лежавший на полу, и сказал: — Смотрите!

На полу лежал труп мужчины, а подле него валялся большой нож, который, очевидно, выпал у него из руки. С первого же взгляда мы узнали это лицо, хотя оно было теперь чрезвычайно мирным и, казалось, принадлежало спокойно спящему человеку. Это было почти страшно, так как горло немного пониже головы было буквально выдрано.

— Шадрах! — воскликнули мы в один голос.

Да, это был Шадрах, наш бывший проводник, который предал нас; Шадрах, который, чтобы спасти свою собственную жизнь, указал нам путь к спасению профессора, и которого за это простили, как я, кажется, уже говорил. Никто иной, как Шадрах.

— Кисанька отправилась погулять и встретила собаку, — заметил Квик.

— Вы понимаете, что случилось? — спросил Оливер сухим, жестким голосом. — Пожалуй, лучше будет, если я объясню вам это, пока все еще осталось на месте. Шадрах, вероятно, забрался сюда сегодня ночью — не знаю, в котором часу, оттого что я крепко спал, — преследуя вполне определенную цель. Но он позабыл о существовании своего старого врага — Фараона, и Фараон убил его. Вы видите его горло? Когда Фараон кусает, он не рычит, а Шадрах не мог крикнуть и ничего другого тоже не мог сделать, потому что он выронил свой нож. Когда приблизительно час тому назад меня разбудил звонок по телефону, пес крепко спал (он привык к этим звонкам), и его голова лежала на трупе Шадраха. Теперь вопрос: зачем было Шадраху забираться в мою комнату ночью с ножом в руке?

— На этот вопрос ответить не так трудно, — сказал Хиггс. — Он пришел сюда, чтобы убить вас, а Фараон оказался ловчее его. Этот пес — самая ценная покупка, какую вы когда-либо сделали, друг Оливер.

— Да, — сказал Оливер, — он пришел сюда, чтобы убить меня, но кто послал его? Вот что занимает меня.

— Вы можете недоумевать до конца ваших дней, капитан! — воскликнул Квик. — Но я полагаю, что, если подумать хорошенько, догадаться не так уж трудно.

Известие о случившемся было послано во дворец, и около часа спустя прибыла Македа в сопровождении Джошуа и многих членов Совета. Когда она увидела и поняла, в чем дело, она сильно испугалась и резко спросила Джошуа, что он знает по этому поводу. Он, разумеется, утверждал, что ничуть не замешан во всей этой истории, и все успокоились на предположении, что Шадрах пытался отомстить за нанесенные ему обиды и получил заслуженную кару.

Но только в этот же самый день бедного Фараона отравили. Он сделал свое дело, благословенна будь его память!

Глава 15

ПРЕДЧУВСТВИЕ СЕРЖАНТА КВИКА
С этих пор нас всех, а Оливера в особенности, охраняли днем и ночью. Мы ни на мгновение не были предоставлены самим себе, оттого что шпионы и сыщики шныряли вокруг нас без устали, а все, что мы ели или пили, поступало сначала к отведывальщикам, а потом только к нам. Иначе нам, пожалуй, не удалось бы избегнуть участи Фараона.

Всего тяжелее было это для Оливера и Македы, которые теперь не могли больше встречаться наедине. Они все же пытались встречаться, возбудили подозрения, и их близость послужила темой для пересудов по всей стране.

Как ни неприятны были эти предосторожности, они все же сыграли свою роль, так как никто из нас не был отравлен и никому из нас не перерезали горла, хотя таинственным происшествиям не было числа. Так, например, обломок скалы скатился на нас, когда мы как-то вечером разговаривали, сидя на склоне холма, а в другой раз целая туча стрел полетела в нас из кустов, мимо которых мы проезжали верхом, и одна из них убила под Хиггсом лошадь. Но когда холм и кусты обыскали, там не удалось никого найти. Кроме того был раскрыт большой заговор против нас, в котором были замешаны многие военачальники и священнослужители, но настроение во всей стране было таково, что Македа не решилась принять никаких мер против этих людей, кроме частного предупреждения, которое она сделала им.

Несколько времени спустя дела пошли лучше, по меньшей мере поскольку это касалось нас. Два пастуха пришли во дворец в сопровождении нескольких своих товарищей и заявили, что они имеют важное сообщение. Их выслушали, и они сказали, что в то время как они пасли коз на западных отрогах гор, во многих милях от Мура, они вдруг увидели отряд из пятнадцати Фэнгов, появившийся на вершине холма. Фэнги эти связали их и завязали им глаза, насмеялись над ними и велели им передать Совету и белым людям следующее:

— Пусть они поторопятся разрушить бога Хармака, оттого что в противном случае его голова перелетит в Мур, согласно пророчеству, а когда это случится, Фэнги последуют за ней, ибо теперь они знают, как это сделать. — Потом они посадили обоих пастухов на камень, где их можно было увидеть и где их действительно нашли на следующее утро те, которые пришли с ними вместе во дворец и подтвердили их рассказ.

Дело это расследовали, но никаких следов Фэнгов найти не удалось, кроме одного копья, древко которого было врыто в землю, а наконечник предостерегающе указывал на Мур. Незадолго до этого шел дождь, который, по всей вероятности, смыл следы.

Несмотря на внимательные поиски, так и не удалось обнаружить, каким образом Фэнги проникли в Мур и как они удалились отсюда. Все известные проходы охранялись строжайшим образом, значит, Фэнги нашли какую-то новую дорогу, а там, где прошли пятнадцать человек, смогут в конце концов пройти и пятнадцать тысяч!

Найти эту дорогу так и не удалось, хотя за открытие ее была обещана большая награда, и тут Абати как следует перепугались. Рассказ о появлении Фэнгов с прибавлениями переходил из уст в уста, пока наконец не стал единственной темой разговоров. Самоуверенность Абати, их разговоры о «твердыне старого Мура» и их бахвальство улетучились в течение одного часа. Теперь говорили только о дисциплинированном и ужасном войске Фэнгов, у которых всякий мужчина прошел хорошую военную подготовку, и о том, что будет с ними, культурными и домовитыми Абати, мирным народом, который отказывался от всяких военных тягот, — если это войско внезапно нападет на них. Они кричали, что их обманули, и требовали казни некоторых членов Совета. Белоручка и неженка Джошуа на некоторое время утратил всякую популярность, а Македа, про которую все знали, что она всегда была за то, чтобы быть готовыми к войне, приобрела то, что он потерял.

Теперь все думали только о пророчестве Фэнгов и рассуждали таким образом: если разрушить идола до основания, то он никак не сможет прилететь в Мур. Значит, нужно его разрушить. Но сами они сделать этого не могли, а в состоянии были сделать только мы, язычники, поэтому на некоторое время мы сделались чрезвычайно популярны. Нам льстили, за нами ухаживали — все, даже Джошуа, кланялись при нашем приближении и чрезвычайно интересовались успехами нашей работы.

Больше того — все несчастные и неприятные случаи, о которых я говорил выше, прекратились. Наших собак, оттого что мы получили несколько новых собак, никто не отравлял больше; скалы не падали на нас; стрелы не свистели вокруг нас, когда ездили верхом. Мы сочли даже возможным отказаться от охраны, потому что теперь для всех был прямой расчет сохранить нам жизнь, а не убивать нас. Только я один не был спокоен и не уставал предупреждать остальных, что скоро ветер подует в другую сторону и положение будет для нас не столь благоприятно.

Мы работали, работали, работали! О, это было нелегкое дело! Надо было проложить туннель в девственной скале, с помощью неопытных рабочих, и туннель этот необходимо было закончить к определенному сроку. Возникали тысячи неожиданных затруднений, и одно за другим мы их устраняли. Мы избегали смертельных опасностей, хотя вся ответственность за эту громадную работу лежала на плечах одного Оливера Орма, который, хотя он и был инженером по образованию, не обладал большим опытом в подобного рода предприятиях. Но справлялся он с трудностями поистине героически и работал сам, не покладая рук и повсюду поспевая вовремя. Ведь если бы в расчеты его вкралась малейшая ошибка, вся работа оказалась бы ненужной тратой времени и труда, так как мы взорвали бы только простой кусок скалы. Потом возникал вопрос о силе взрыва, оттого что, хотя взрывчатое вещество, имевшееся в нашем распоряжении, обладало огромной силой, нужно было распределить его надлежащим образом во избежание нежелательной утечки расширяющихся газов.

Наконец после сверхчеловеческих усилий туннель был готов. Весь наш запас взрывчатых веществ, составлявший полный груз четырех верблюдов, мы поместили в отдельных камерах, из которых каждая была такого объема, что в ней как раз умещалось предназначенное количество взрывчатого вещества. Они были выдолблены в той самой скале, из которой был высечен и самый сфинкс.

Камеры эти помещались на расстоянии приблизительно двадцати футов друг от друга, хотя, если бы у нас было время, эти расстояния равнялись бы по меньшей мере сорока футам, чтобы сила взрыва могла быть больше. Согласно математическим выкладкам Оливера они приходились в самом центре основания идола, приблизительно в тридцати футах ниже самого туловища сфинкса. В действительности расчет был не совсем правилен и они находились несколько восточнее, ближе к голове, и несколько выше, чем он предполагал. Но если вспомнить, что ему так и не удалось произвести обмеры колоссальной статуи, которую он видел-то всего один раз, к тому же сзади, и при условиях, нисколько не располагавших его к точным наблюдениям, приходится только удивляться незначительности его ошибки.

Замечательнее всего то, что план, задуманный на основе одной только гипотезы, был выполнен до конца с такой точностью.

Наконец все было готово, взрывчатое вещество и детонаторы были положены на место, была проведена проволока к батарее, — все это Орм и Квик сделали своими руками в этом спертом и душном воздухе. Теперь началась новая работа — надо было наполнить камнями и замуровать туннель, не повредив при этом проволоки, чтобы при взрыве газы не ринулись по линии наименьшего сопротивления, по туннелю в Могилу Царей. Для проволоки пришлось пробить в скале небольшой канал, а не то ее легко могли бы оборвать.

Было условлено, что взрыв должен произойти в ночь полнолуния, когда, как нам сказали, — а разведчики подтвердили это, — должна состояться свадьба моего сына с дочерью Барунга в городе Хармаке. Выбрана была именно эта ночь, потому что султан говорил, что до тех пор он не начнет военных действий против Мура. Мы же настаивали на выборе именно этой ночи, оттого что моего сына не могло быть тогда внутри идола и потому еще, что там должно было оставаться лишь небольшое количество жрецов и воинов, а мы не хотели излишнего кровопролития.

Наконец настал день взрыва. Все было готово, только самый туннель не совсем еще был завален камнями и обломками скал, и около сотни человек без устали были заняты теперь этим делом. Проволоки были проведены в ту самую комнату, где Фараон перегрыз горло Шадраху, и здесь их присоединили к электрической батарее. Мы сидели вокруг нее, имевшей такой невинный вид, сидели совсем так же, как колдуны сидят вокруг котла, в котором варится их колдовское зелье. Но мы не склонны были шутить, да и кто стал бы шутить в таких обстоятельствах? Орм, похудевший и побледневший, не в силах был ни есть, ни курить, и мне с трудом удалось уговорить его выпить немного местного вина. Он даже не хотел пойти посмотреть, как кончают муровать туннель, не хотел проверить целость проводов.

— Вы можете сделать это, — сказал он, — а я сделал все, что мог. Теперь пусть будет, что будет.

После того как мы поели в полдень, он лег и проспал в течение многих часов. Около четырех часов те, которые заканчивали работу у входа в туннель, перестали работать, сделав все, что от них требовалось, и под наблюдением Квика удалились из подземного города.

Тогда мы с Хиггсом взяли лампы и пошли вдоль проводов, которые были проложены в неглубокой канавке, и проверили их сохранность. Найдя их в целости, мы вернулись в храм и у его дверей нашли Яфета, который во всех предшествующих обстоятельствах был нашим оплотом и помощником. Без его помощи нам ни в коем случае не удалось бы пробить туннель — во всяком случае в такой короткий срок.

При свете ламп мы увидели, что он чем-то очень напуган.

— Что случилось? — спросил я.

— О врач, — сказал он, — у меня есть слова, которые предназначены для ушей капитана Орма. Проведи меня к нему.

Мы объяснили ему, что Оливер спит и что его нельзя тревожить, но Яфет продолжал твердить свое и только прибавил:

— Пойдемте со мной, мои слова предназначены также и для ваших ушей.

Мы вошли в небольшую комнату и разбудили Орма, который испуганно вскочил, решив, что случилось что-нибудь в шахте.

— В чем дело? — спросил он Яфета. — Фэнги перерезали провода?

— Нет, о Орм, много хуже: я узнал, что принц Джошуа составил заговор и хочет увезти «Ту, чье имя недосягаемо».

— Что ты хочешь сказать? Расскажи, в чем дело, — сказал Оливер.

— Господин, у меня есть друзья, и один из них (он одной крови со мной, но не спрашивай меня, как его зовут) служит принцу Джошуа. Мы распили с ним по чаше вина, и оно развязало ему язык. Как бы то ни было, вот что он рассказал мне, и я верю ему. Весь наш народ и сам принц хотят, чтобы вы разрушили идола Фэнгов, и поэтому принц на некоторое время оставил вас в покое. Но он не знает, что может случиться, если вам удастся ваше дело, и боится, как бы Абати из благодарности не сделали вас первыми людьми в государстве.

— В таком случае он осел, — перебил его Квик, — Абати не знают благодарности.

— Он боится, — продолжал Яфет, — кроме того еще и другого. Например, Дочь Царей может выразить свою благодарность тем, что особенно отличит одного из вас. — И он поглядел на Орма, который отвернулся в сторону. — Но принц обручен с Дочерью Царей и желает жениться на ней по двум причинам: первая из них — это то, что брак сделает его первым человеком среди Абати, а второе — он уверил себя, будто любит ее, и боится теперь потерять ее. Поэтому он решился на хитрость.

— На какую хитрость? — спросил один из нас, оттого что Яфет медлил.

— Не знаю, — ответил он, — и не думаю, чтобы мой друг знал это, в противном случае он все рассказал бы мне. Но я понял, что они собираются увезти Дочь Царей в замок принца Джошуа на одном из дальних концов озера, в шести часах езды отсюда, и там заставить ее немедленно обвенчаться с ним.

— Понимаю, — сказал Орм. — А когда они собираются сделать это?

— Не знаю, господин. Я знаю только то, что мой друг рассказал мне, и я счел нужным немедленно же пересказать это тебе. Все же я спрашивал у него относительно времени, и он ответил мне, что по его мнению все это должно произойти в первый день после ближайшей субботы.

— До ближайшей субботы еще целых пять дней, так что дело еще терпит, — заметил Оливер со вздохом облегчения. — Уверен ли ты в том, что можешь верить твоему другу, Яфет?

— Нет, господин, не уверен, тем более, что его всегда считали лжецом.

— Благодарю тебя, Яфет, за сведения, но ты мог бы и не будить меня. Теперь ступай, проверь, все ли в порядке, и возвращайся сюда.

Яфет поклонился и вышел.

— Что вы думаете обо всей этой истории? — спросил Оливер, как только наши слова не могли достигнуть его слуха.

— Брехня! — ответил Хиггс. — Здесь все сплетники, и это одна из их выдумок.

Он помолчал и взглянул на меня.

— О, — сказал я, — я согласен с Хиггсом. Если бы друг Яфета действительно знал что-нибудь, он рассказал бы ему куда подробнее. Мой совет — не говорите об этом никому, в частности же Македе.

— В таком случае мы все согласны. Но что думает по этому поводу сержант? — спросил Оливер, обращаясь к Квику, стоявшему в углу комнаты и, по-видимому, углубившемуся в разглядывание пола.

— Я здесь, капитан, — ответил тот, становясь во фронт. — Прошу прощения, но я не согласен с вами всеми, кроме того, что не следует пугать госпожу. Я думаю, что все это может быть правдой, оттого что, хотя Яфет и глуп, но честен, а честные люди иногда берутся за палку с надлежащего конца. Как бы то ни было, он верит, что здесь что-то есть, и для меня это достаточно убедительно.

— Хорошо. Раз вы так думаете, что же, по-вашему, следует предпринять, сержант? Согласен, что Дочери Царей не следует говорить обо всем этом, а я сам не могу уйти отсюда раньше десяти часов вечера. Что вы там чертите? — И он указал на пол, где Квик рисовал что-то пальцем.

— План собственных покоев госпожи, капитан. Она сказала вам, что собирается лечь спать при заходе солнца, так как она почти не ложилась прошлой ночью и хотела бы отдохнуть, раньше чем что-нибудь случится. Так вот — ее спальня здесь, не так ли? А впереди другая комната, где спят ее девушки, и позади нет ничего больше, кроме высокой стены и рва, через которые нельзя пробраться.

— Совершенно верно, — прервал его Хиггс, — я получил разрешение снять план дворца, но только впереди здесь есть небольшой проход шириной в шесть футов и длиной в двенадцать, который ведет из комнаты стражи в покои Дочери Царей.

— Совершенно верно, профессор, и в этом проходе, если я не ошибаюсь, имеется поворот, так что два хорошо вооруженных человека могут выдержать здесь нападение целой толпы. Предположим теперь, что вы, профессор, и я отправимся в этот коридор и устроимся на ночь в комнате стражи, которая теперь пуста, потому что охрана стоит у ворот дворца. Мы здесь не нужны (ведь если капитан не сможет взорвать мину, то и никто другой не сможет этого сделать), а здесь останется доктор, чтобы помочь ему в случае нужды, и Яфет, который наблюдает за целостью проводов. Что вы скажете на это, профессор?

— Я? Я сделаю все, что вы хотите, хотя предпочел бы взобраться на вершину скалы и посмотреть, что произойдет.

— Все равно ничего не увидите, Хиггс, — перебил его Орм, — кроме, быть может, отблеска взрыва на небе. Кроме того я прошу вас отправиться вместе с сержантом. Как бы то ни было, хотя я и считаю, что не следует пугать Македу, я не спокоен за нее, и если вы, друзья, будете там, я буду знать, что все в порядке, и вы снимете с моих плеч большую тяжесть.

— В таком случае решено, — сказал Хиггс, — мы сейчас же идем. Вот что, мы захватим с собой этот переносной телефон, он нигде в другом месте теперь не нужен больше. Провода хватит до дворца, и если он будет действовать, мы сможем переговариваться и сообщать друг другу о положении вещей.

Через десять минут они были совсем готовы, и Квик подошел к Оливеру, стал во фронт и отрапортовал:

— Готов в поход, капитан. Какие будут распоряжения?

— Больше нет ничего, сержант, — ответил тот, отрывая глаза от маленькой батареи, на которую он смотрел так, как будто бы она была живым существом. — Вы знаете сами. В десять часов, то есть через два часа, я нажму эту кнопочку. Что бы ни случилось, нельзя этого делать раньше, иначе может погибнуть сын доктора, не говоря уже о многих других несчастных. Шпионы донесли, что свадьбу будут праздновать не раньше, чем через три часа после восхода месяца. Ровно в десять я нажму кнопку, а что произойдет тогда, этого я не могу сказать заранее, но если мы не придем к вам, лучше всего будет, если вы придете сюда, — не исключена возможность какого-нибудь несчастного случая. Вот и все, сержант. Звоните нам по телефону, если он будет работать, и ждите нас около половины одиннадцатого. Прощайте!

— Прощайте, капитан, — ответил Квик, потом протянул руку, пожал руку Орму и, не говоря ни слова, взял лампу и вышел из комнаты.

Что-то заставило меня пойти за ним, оставив Орма и Хиггса, споривших о чем-то, прежде чем расстаться. Когда мы прошли около пятидесяти ярдов среди ужасного молчания этого огромного подземного города, темные пасти которого зияли по обе стороны от нас, сержант остановился и внезапно сказал:

— Вы верите в предчувствия, доктор?

— Нисколько, — ответил я.

— Рад слышать это, доктор. Но у меня было сегодня дурное предчувствие — мне почудилось, что я больше никогда не увижу ни вас, ни капитана.

— Глупости, сержант, — резко ответил я, — вы городите чушь. У вас расстроились нервы от переутомления.

— Быть может, это и так, доктор. Как бы то ни было, если вы доберетесь домой и привезете с собой туда немного золота, не забудьте моих трех племянниц. Не говорите ничего о моем предчувствии капитану, пока не пройдет эта ночь, — это может взволновать его, а ему нужно быть спокойным. Но только, если я его больше не увижу, скажите ему, что Сэмюэль Квик благословил его перед смертью, вас, доктор, и вашего сына тоже. А теперь сюда идет профессор. Прощайте.

Мгновение спустя мы расстались, и я смотрел им вслед, пока две звездочки их ламп не скрылись во мраке.

Глава 16

ХАРМАК ПРИЛЕТАЕТ В МУР
Медленно и в угнетенном настроении я вернулся в древний храм, следуя по линии телефонных проводов, которые Хиггс и Квик разматывали по мере того, как подвигались вперед. Я не слишком верил в предчувствие сержанта и думал, что породили его условия, в которых мы жили, действовавшие на нас всех, даже на Хиггса.

Я вернулся в комнату, где Оливер сидел один, потому что Яфет караулил провода.

— Я боюсь за Македу, доктор, — сказал он мне. — Что, если во всех этих разговорах есть доля истины? Она хотела быть с нами; она со слезами просила, чтобы ей позволили прийти. Но я не согласился на это, так как всегда можно ждать какой-нибудь неприятности — сотрясение почвы может вызвать обвал или что-нибудь вроде этого. Я даже думаю, что и вам незачем оставаться здесь. Лучше уходите и оставьте меня одного.

Я ответил, что ни за что не соглашусь на это и что нельзя возлагать такое дело на одного человека.

— Пожалуй, вы правы, — сказал он, — я могу лишиться чувств или что другое может случиться со мной. Я даже жалею, что мы не устроили так, чтобы произвести взрыв, находясь во дворце, а мы могли бы сделать это, присоединив телефонные провода к остальным проводам. Но, сказать правду, я не уверен в батарее, аккумуляторы у нас новые, они слабые, потому что на них подействовали время и климат, и я побоялся, что на большом расстоянии они не будут действовать. Поэтому-то я и решил произвести взрыв отсюда. Ага, телефон звонит. Алло! Что они скажут нам?

Я взял телефонную трубку и услышал веселый и бодрый голос Хиггса, говорившего, что они благополучно добрались до маленькой передней в собственных покоях Македы.

— Дворец кажется совсем безлюдным, — прибавил он. — Мы встретили только одного часового. Должно быть, все, кроме Македы и нескольких ее женщин, убежали из страха, что на дворец могут упасть обломки скал после взрыва.

— Это вам сказал часовой? — спросил я Хиггса.

— Да. Кроме того он не хотел позволить нам войти сюда и уверял, что мы действуем вопреки воле Джошуа, чтобы язычники не смели приближаться к частным покоям Дочери Царей. Ну, мы не стали долго разговаривать с ним, и он убрался. Сказал, что идет доложить начальству.

— Что с Квиком? — спросил я.

— Ничего особенного. Он что-то бормочет в углу и похож на впавшего в меланхолию разбойника, так он увешан винтовками, револьверами и ножами… Алло! Подождите минутку!

Последовала довольно долгая пауза, потом снова раздался голос Хиггса.

— Все в порядке, — сказал он, — только одна из женщин Македы услышала наши голоса и вышла посмотреть, кто здесь. Когда Македа узнает, что это мы, она наверное выйдет — ее девушка сказала, что она страшно взволнована и не спит.

Хиггс оказался прав, и не прошло десяти минут, как телефон зазвонил снова. На этот раз говорила Македа, и я немедленно передал трубку Оливеру и отошел в дальний угол комнаты.

Он долго разговаривал с ней, потом вдруг прекратил разговор, указал на часы, лежавшие рядом с батареей, и сказал:

— Без пяти минут десять часов.

О эти последние пять минут! Они казались нам веками! Мы сидели, как каменные статуи, и каждый из нас был погружен в свои собственные мысли, хотя лично я утратил ясность мыслей. Я мог только смотреть во все глаза на циферблат часов, на котором в неверном свете лампы секундная стрелка вырастала в моем воображении до невероятных размеров и металась от стены к стене.

Орм начал считать вслух: «Раз, два, три, четыре, пять — теперь!» — и нажал кнопку батареи. Тотчас же мощный утес содрогнулся над нами и огромный камень, весивший много тонн, укрепленный над дверью в комнату, где мы находились, упал и наглухо загородил единственную дверь.

На некотором расстоянии от нас падали другие камни и обломки скал, производя ужасный грохот, а я сам каким-то образом очутился на полу, так как стул, на котором я сидел, выскользнул из-под меня. Потом последовал заглушённый ужасающий грохот, а одновременно с ним пронесся вихрь. Пронесся там, где воздух был всегда недвижен и спокоен с самого сотворения мира. Наши лампы погасли, спустя еще минуту приблизительно раздался гул, как будто что-то тяжелое и огромное упало на поверхность земли на большом расстоянии от нас.

Потом все успокоилось. Нас окружали мертвая тишина и мрак.

— Кончено, — сказал Оливер каким-то чужим голосом, который звучал слабо и отдаленно в окружавшем нас непроглядном мраке. — Хорошо ли, плохо ли, но кончено. Хотел бы знать, — продолжал он, говоря как бы с самим собой, — какой вред около полутора тонн этого ужасного азоимида нанесли старому сфинксу. Ничего не поделаешь, придется подождать — узнаем, когда увидим. Чиркните спичку, Адамс, и зажгите лампы. Что такое? Слушайте!

В то время, как он говорил, откуда-то донеслись до нас неожиданные звуки, которые, как ни слабы они были, нельзя было не признать за ружейные выстрелы, раздававшиеся на большом расстоянии от нас. Я стал ощупью шарить в темноте, нашел телефонную трубку и приложил ее к уху. В мгновение ока все стало мне ясно. Из ружей стреляли около другого конца провода, и выстрелы эти раздавались в нашей телефонной трубке. Совсем глухо, но отчетливо я услышал голос Хиггса: «Эй, сержант, там еще одна партия их». И Квик ответил ему: «Стреляйте медленно, профессор, умоляю вас, не торопитесь». Вы расстреляли всю обойму. Заряжайте, заряжайте! Вот обойма. А! Этот черт попал в меня, но я попал в него — он больше никогда не будет бросать копья!»

— На них напали! — воскликнул я. — Квика ранили. Теперь Македа говорит с вами. Она говорит: «Оливер, приходи! Слуги Джошуа напали на меня! Оливер, приходи!»

Здесь раздался взрыв криков, в ответ на который последовали еще более частые выстрелы, и в то самое мгновение, когда Оливер вырвал телефонную трубку из моих рук, голос замолк. Напрасно звал он Македу. С таким же успехом он мог призывать планету Сатурн…

— Провод оборван! — крикнул он, швыряя телефонную трубку и хватая светильник, который Яфету только что удалось зажечь. — Скорее! Их там убивают! — и он бросился к двери, но сейчас же отступил назад при виде огромного камня, завалившего вход.

— Мы заперты! — проскрежетал он. — Как бы выбраться отсюда? Как выбраться отсюда? — И он начал бегать по комнате и даже прыгать на стены, подобно испуганной кошке. Трижды он прыгал, пытаясь добраться до карниза, оттого что комната была без потолка, и трижды срывался и падал на пол. Я схватил его поперек туловища и силой удержал на месте, хотя он и вырывался из моих рук.

— Успокойтесь, — сказал я, — разве вы хотите убиться? Куда вы будете годны, если пораните или убьете себя? Дайте мне подумать.

Тем временем Яфет действовал на собственный страх и риск, оттого что он тоже слышал звуки в телефоне и понял, в чем дело. Сначала он подбежал к огромному камню, загородившему вход, и попытался столкнуть его. Это ему не удалось: и слон не сдвинул бы его с места. Тогда он отступил немного назад и внимательно осмотрел камень.

— Я думаю, что на него можно влезть, врач, — сказал он, — помоги мне. — И он указал мне на один из концов массивного стола, на котором стояла электрическая батарея. Мы подтащили этот стол к дверям, и Оливер, поняв его намерение, вскочил вместе с Яфетом на стол. Потом по указанию горца Оливер уперся лбом о камень и сделал то, что школьники называют «козлом», а Яфет влез ему на плечи, с помощью пальцев ног и рук, цепляясь за неровности камня, взобрался вверх по нему и очутился на карнизе стены в двадцати футах над уровнем пола.

Остальное уже не представляло больших трудностей. Яфет скинул свое полотняное платье, скрутил из него веревку и спустил нам. С ее помощью меня подняли наверх, а потом мы оба втащили Оливера, который, не говоря ни слова, перекинулся через стену, повис на вытянутых руках Яфета и спрыгнул вниз с другой стороны. Теперь настала моя очередь. Я долго летел вниз, и если бы Оливер не подхватил меня, я наверное разбился бы насмерть. Наконец Яфет соскочил со стены и мягко, как кошка, опустился на землю. Он успел раньше передать нам лампы, мгновение спустя они уже горели, и мы побежали по обширной пещере.

— Осторожнее! — крикнул я. — Тут могут валяться обломки скал. В это самое мгновение Оливер зацепился ногой за камень и упал, сильно при этом ударившись. Он тотчас же снова вскочил на ноги, но дальше мы не могли уже бежать с такой скоростью, оттого что кругом нас валялись сотни тонн скал и камней, упавших с потолка и загородивших дорогу. Наконец мы добрались до выхода из пещеры и с ужасом остановились: струя воздуха, образовавшаяся при взрыве, не могла идти дальше, и весь этот угол пещеры был завален обломками скал, которые стремительно несшийся воздух катил перед собой.

— Мы заперты! — воскликнул Оливер в отчаянии.

Но Яфет с лампой в руке уже прыгал с камня на камень и вскоре крикнул нам, чтобы мы следовали за ним.

— Здесь есть проход, хотя он очень опасен, — сказал он и указал на отверстие в стене. С трудом, подвергаясь каждое мгновение смертельной опасности вследствие того, что камни еле держались, мы выбрались наконец в первую пещеру и побежали вперед, не переставая думать о том, что массивная дверь, которая ведет в нее, может быть закрыта снаружи, а мы знали, что наших слабых сил ни за что не хватит, чтобы открыть ее изнутри. К счастью, наши страхи не оправдались — порыв ветра сорвал ее с петель, и она лежала на полу, разбитая в щепы.

Пробежав по безлюдному и погруженному во мрак дворцу, мы побежали вперед, и в одной из комнат натолкнулись на первые следы разыгравшейся здесь трагедии: на полу мы увидели следы крови.

Пробегая мимо, Оливер указал на них, и внезапно из темноты выскочил какой-то человек, как козел выскакивает из-за куста, и побежал прочь от нас, прижимая рукою бок, где, по-видимому, у него была тяжелая рана. Наконец мы добрались до коридора, который вел в собственные покои Дочери Царей, и здесь нам пришлось буквально идти по телам мертвых и умирающих людей. Один из них, как я заметил (ведь в такие минуты всегда особенно запоминаются разные мелочи), держал в руке оборванный провод нашего полевого телефона. Он, наверное, оборвал его в предсмертной агонии в то самое мгновение, когда сообщение с дворцом оказалось прерванным.

Мы вбежали в маленькую прихожую, освещенную несколькими лампами, и увидели картину, которую я никогда в жизни не забуду.

На переднем плане лежала груда убитых и все они носили цвета принца Джошуа. Позади них на стуле сидел сержант Квик. Его буквально изрешетили стрелы, одна из которых торчала у него в плече, откуда никто не удалил ее. Македа прикладывала мокрое полотенце к его голове, но описывать эту голову и раны на ней я не стану.

Прислонившись к стене, тут же стоял Хиггс, окровавленный и почти лишившийся чувств. Сзади, подле Македы, стояли две или три из женщин, плача и ломая руки. Увидев это ужасное зрелище, мы внезапно остановились. Никто из нас не произнес ни слова, оттого что мы все утратили дар речи.

Умирающий Квик открыл глаза, поднял руку, на которой зияла рана от удара мечом, поднес ее ко лбу, как бы желая заслонить свет, — о, как памятно мне это движение! — и из-под ладони взглянул на нас. Потом он поднялся со стула, дотронулся до горла, чтобы показать, что не может говорить, поклонился Орму, повернулся и указал на Македу; с торжествующей улыбкой упал — и умер.

Таков был славный конец сержанта Квика.

Что случилось дальше, я помню только смутно. Помню, что Оливер и Македа упали в объятия друг друга, помню, как она выпрямилась и сказала, указывая на тело Квика:

— Здесь лежит тело того, кто показал нам, как нужно умирать. Он настоящий герой, о Орм, и ты должен вечно чтить его память, потому что он спас меня от худшего, чем смерть.

— Что здесь произошло? — спросил Оливер у Хиггса.

— Сначала все шло прекрасно, — ответил тот, — как я говорил вам по телефону. Потом вы долго разговаривали с Македой, пока не оставили телефона, говоря, что вам нужно сказать что-то Яфету. Ровно в десять часов мы услышали взрыв. Когда мы уже собрались пойти посмотреть, что же случилось, пришел Джошуа и заявил, что идол Хармака разрушен, и потребовал, чтобы Македа «из государственных соображений» сопровождала его в его собственный замок. Она отказалась исполнить это, он настаивал, и я счел нужным попросту выставить его за дверь. Потом мы его больше не видели, но спустя несколько минут из коридора прилетела туча стрел, а за ними ворвались люди, кричавшие: «Смерть язычникам! Спасайте Дочь Царей!»

— Мы начали стрелять и перебили уйму народа, но тут Квика ранили стрелой. Три раза они нападали на нас и трижды мы отбивали их нападения. Наконец у нас вышли все патроны и остались только револьверы, которые мы тоже разрядили в них. Они остановились на мгновение, потом двинулись на нас снова, и, казалось, все было кончено.

Но тут Квиком овладело безумие. Он схватил меч какого-то мертвого Абати и бросился на них, ревя, как бык. Они били и кололи его копьями и мечами, но в конце концов он оттеснил их из коридора.

Тут негодяи убрались совсем, а когда они ушли, сержант свалился. С помощью женщин я перенес его сюда, но он не сказал уже ни слова, и тут подоспели вы. А теперь он умер, — мир праху его! — и если вообще существуют герои, то имя одного из них — Сэмюэль Квик! — И профессор отвернулся, поднял на лоб свои синие очки, которых он никогда не снимал, и вытер рукой глаза.

С тоской и горечью мы подняли тело Квика и перенесли его в спальню Македы, где мы уложили его на ее собственной постели. Она сама настаивала на том, что человек, который умер за нас, не должен лежать в каком-либо другом месте. Я обмыл его лицо, и оно казалось теперь мирным и даже красивым.

В передней комнате, пока я перевязывал раны профессора, — рану от удара мечом по голове, царапину от стрелы на лице и рану от копья на бедре, причем все они, к счастью, были неглубоки и неопасны, — мы держали военный совет.

— Друзья, — сказала Македа, опиравшаяся на руку своего возлюбленного, — нам не следует оставаться здесь. Замысел моего дяди не удался теперь оттого, что он действовал один и был слаб, но я боюсь, что вскоре он вернется сюда и приведет за собой тысячи людей, и тогда…

— Что ты намерена делать? — спросил Орм. — Бежать из Мура?

— Как же мы можем бежать, — ответила она, — когда проход охраняют люди Джошуа, а у выхода из него нас караулят Фэнги? Абати ненавидят вас, друзья, а теперь, когда вы выполнили ваше дело, они хотят убить вас, потому что они щадили вас только до этих пор. Зачем только я призвала вас в эту неблагодарную страну! — И она заплакала, в то время как мы беспомощно глядели друг на друга.

Теперь Яфет, все это время наблюдавший за нами, бормоча молитвы за Квика, которого он очень любил, подошел к Дочери Царей и распростерся перед ней ниц.

— О, Вальда Нагаста, — сказал он, — выслушай твоего слугу. Всего в трех милях отсюда, близ устья прохода, стоят пятьсот человек горцев, которые ненавидят принца Джошуа и его друзей. Беги к ним, Вальда Нагаста, оттого что они будут защищать тебя и повинуются мне, которого ты поставила начальником среди них.

Македа вопросительно взглянула на Оливера.

— Я полагаю, что совет этот хорош, — сказал он. — Как бы то ни было, нам не будет хуже среди горцев, чем здесь, в этом неукреплённом месте. Вели твоим женщинам принести плащи, чтобы мы могли завернуться в них с головой, и идем.

Пять минут спустя мы перешли через подъемный мост за никем не охраняемыми боковыми воротами дворца и смешались с толпой, наполнявшей площадь. Пройдя неузнанными через площадь, мы обратили внимание на то, что все находившиеся на площади мужчины, женщины и дети, стрекоча, как сороки, указывали друг другу на огромный утес, высившийся позади дворца.

Мимо проезжал отряд солдат, прокладывая себе дорогу сквозь толпу, и мы сочли благоразумным скрыться ненадолго в тени какого-то здания. Здесь мы обернулись и взглянули на утес, чтобы увидеть, что привлекало внимание толпы. В это самое мгновение луна выглянула из-за облаков, залила светом окрестность и мы увидели зрелище, которое при теперешних обстоятельствах наполнило трепетом наши сердца.

Утес возвышался не менее чем на полтораста футов над землей, и вершина его была несколько заострена вверху. Теперь же его форма была совсем иная, оттого что на нем сидела, глядя на Мур сверху, голова львиноподобного сфинкса, идола Фэнгов.

— О! — воскликнул Яфет. — Прорицание сбылось: голова Хармака прилетела в Мур и уснула здесь!

— Ты хочешь сказать, что мы прислали ее сюда, — прошептал в ответ Хиггс.

— Да, — вмешался я, — и там, в пещере, мы ощутили толчок от падения ее на утес.

— Я не знаю, что принесло ее сюда, — сказал Яфет, которого, казалось, совсем сбило с толку все, что он видел, — я знаю только, что пророчество осуществилось и что Хармак пришел в Мур, а туда, где находится Хармак, должны последовать за ним Фэнги.

— Все к лучшему, — сказал Хиггс, — так я смогу зарисовать ее и сделать обмеры.

Но я видел, что Македа дрожала, так как и она тоже считала это дурным предзнаменованием, и даже Оливер молчал, быть может, опасаясь того впечатления, которое все это произведет на Абати.

А впечатление было сильное, и это явствовало из раздававшихся вокруг нас разговоров. Нас, язычников, все проклинали, говоря, что мы не уничтожили идола Фэнгов, как обещали, а только помогли ему перелететь в Мур.

— Какой счастье, — сказал я, когда мы насмотрелись на это необычное зрелище, — какое счастье, что он не пролетел немного дальше и не упал на дворец.

— О, если бы это было так, — прошептала Македа со слезами в голосе, — я была бы по крайней мере свободна от всего, что так угнетает меня. Вперед, друзья, скорей, пока нас не узнали.

Глава 17

КАК Я НАШЕЛ МОЕГО СЫНА И ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ПОТОМ
Чтобы добраться до горцев, стоявших у устья прохода, нам пришлось пройти через лагерь, в котором было расположено вновь набранное войско Абати, и во время этого путешествия мы увидели, так как никакие доклады не могли бы рассказать нам, степень безволия и деморализации этого народа. Где должны были стоять часовые, часовых не было; где должны были быть солдаты, группы офицеров болтали с женщинами; где должны быть офицеры, там денщики пили вино.

Мы незамеченными прошли через лагерь — во всяком случае, нас никто не остановил и не спросил, кто мы такие, — и наконец добрались до отряда горцев. Это в большинстве были бедные люди, жившие на отрогах гор, окружавших долину Мур, и они мало общего имели со своими более обеспеченными соплеменниками из долины. В условиях тяжелой борьбы за существование они сохранили первоначальные человеческие доблести, были отважны и были преданными друзьями.

Едва ступив за черту, за которой начинался их лагерь, мы увидели разницу между ними и остальными Абати. Нас немедленно остановил патруль. Яфет шепнул что-то на ухо начальнику патруля, и тот внимательно поглядел в нашу сторону. Потом он поклонился укутанной в плащ фигуре Дочери Царей и повел нас туда, где начальник всего отряда и его подчиненные сидели у огня и разговаривали. По знаку или слову, которого мы не расслышали, начальник, седобородный старик, встал со своего места и сказал:

— Простите меня, но я прошу вас показать ваши лица.

Македа откинула назад конец своего плаща и повернулась таким образом, чтобы свет луны освещал ее лицо. Старик опустился перед ней на колени и сказал:

— Что повелишь, о Вальда Нагаста?

— Собери твоих воинов, и я скажу, чего я хочу от них, — ответила она и села на скамью у огня, а мы трое и Яфет стали за ее спиной.

Вскоре горцы собрались и окружили нас с трех сторон. Всего их было немногим более пятисот человек. Тогда Македа встала на скамью, на которой она до того сидела, сбросила плащ, так чтобы все могли видеть ее лицо, которое освещал теперь огонь костра, и заговорила, обращаясь к ним.

Она рассказала им все — нападение на нее людей принца Джошуа, желавшего взять ее в плен и увезти в свой замок, сражение между ними, с одной стороны, и Хиггсом и Квиком, защищавшим ее, с другой, рассказала о смерти Квика, который умер за нее, о том, как мы пришли, исполнив свое дело и разрушив идола Фэнгов, и она просила у них защиты против Джошуа и тех ее врагов, которые вместе с ним злоумышляли против нее.

— Мы будем защищать тебя! — закричали они в ответ. — Что ты прикажешь нам теперь, о Дочь Царей?

Македа собрала на совет военачальников горцев и по очереди спросила их всех, что они считают наиболее разумным делать. Некоторые из них настаивали на том, что необходимо немедленно найти, где скрывается Джошуа, и сейчас же напасть на него.

— Раздави голову гадюке, и ее хвост скоро перестанет двигаться! — говорили они, и, должен признаться, что мы соглашались с этим мнением.

— Нет! — воскликнула она. — Я не могу начинать гражданскую войну, зная, что враги ждут у наших ворот! — И тихо прибавила, обращаясь к нам: — К тому же этих храбрецов слишком мало, а у Джошуа несколько тысяч воинов.

— Что же в таком случае остается делать? — спросил Орм.

— Вернуться во дворец вместе с этими горцами и с помощью этого гарнизона защищаться там против наших врагов.

— Прекрасно, — ответил он, — для нас все пути хороши.

— Совершенно верно, — подтвердил Хиггс, — и чем скорее мы пойдем, тем лучше, оттого что моя нога начинает сильно болеть и мне очень хочется спать.

Македа отдала распоряжение начальникам горцев, а те передали его своим подчиненным, которые немедленно начали готовиться сняться с лагеря.

И здесь, после всех несчастий, горя и сомнений, произошло самое счастливое событие в моей жизни. Я очень устал и сидел на скамье, ожидая приказания выступить в поход, лениво поглядывая на Оливера и Македу, серьезно беседовавших неподалеку от меня, и время от времени пытаясь помешать сидевшему рядом со мной Хиггсу окончательно заснуть. Внезапно я услышал шум и увидел при ярком лунном свете, что отряд Абати ведет к нашему лагерю какого-то человека. По платью я узнал, что эти воины принадлежат к отряду, охраняющему нижние ворота в ущелье.

Я не обращал на все это особенного внимания, думая, что они, вероятно, захватили какого-нибудь шпиона, пока ропот изумления не дал мне понять, что случилось что-то необычайное. Я встал со своего места и направился к этому человеку, которого теперь скрывала от меня группа горцев. Когда я подошел, они раздались передо мной и поклонились мне с уважением и удивлением, которые взволновали меня, сам не знаю почему.

Здесь я впервые увидел пленника. Это был высокий крепкий юноша, одетый в праздничный наряд, с тяжелой золотой цепью на шее, и я с удивлением подумал, что могло быть нужно ему здесь. Он повернул голову так, что луна осветила его темные глаза, продолговатое лицо, заостренное черной бородкой, и все его красивые черты. Я сразу узнал его.

Это был мой сын Родрик!

Спустя мгновение в первый раз после стольких лет я заключил его в мои объятия.

Я не стану подробно описывать всего, что случилось потом. Окруженные отрядом горцев, мы пробились во дворец, несмотря на сопротивление войск, преданных Джошуа. На площади перед дворцом нам пришлось выдержать настоящий бой, но мы проложили себе дорогу во дворец. Когда мы вошли в него, мы увидели, что пристройка, в которой находилась спальня Македы, догорает: благодаря какому-то несчастному случаю там вспыхнул пожар, в котором сгорело тело бедняги Квика.

На следующее утро мы обнаружили, что у нас почти нет провизии. Три дня мы держались во дворце, и воины Джошуа даже не пытались атаковать нас; на четвертый день они подожгли дворец своими стрелами, к которым были привязаны куски горящей пакли, и дворец запылал, как факел. Горцы, деморализованные голодом и непривычной осадой, которая сильно действовала на них, несмотря на всю их отвагу в открытом бою, решились на вылазку, но вылазка эта была нестройной, и большинство их в ней погибло.

Во дворце, вернее, за оградой дворца, оттого что дворец догорал, остались мы шестеро: Македа, Оливер, Хиггс, я, Родрик и верный Яфет. Мы захватили с собой лампы и скрылись в подземный город, а проход в него завалили камнями.

Не стану описывать муки голода и тьму, окружившую нас, когда кончилось масло в лампах. Три дня мы пробыли в полном мраке, совсем без еды. Только Македу удавалось нам заставить есть сохранившиеся для нее сухари, и то мы вынуждены были изображать, что мы тоже едим, тогда как мы только пили воду. К счастью, вода была у нас в достаточном количестве, не то мы наверное умерли бы. Наконец Яфет не выдержал и выдал нас Джошуа, который и не подозревал, что мы живы — Абати думали, что мы сгорели заживо во дворце, и только удивлялись, не находя наших обгорелых трупов.

Как за нами пришли, я не помню. Все мы к тому времени впали в забытье, а когда мы очнулись, то находились в светлой комнате, куда слуги вскоре принесли нам еды, сначала только жидкий суп, потом более существенную пищу. Они ничего не говорили нам ни о том, где мы, ни о том, что с нами будет, ни о том, где Македа. Снаружи до нас неоднократно доносились крики разъяренной толпы, требовавшей нашей смерти, а по взглядам слуг, которые они бросали на нас, мы видели, что они тоже нас ненавидят.

Когда мы немного окрепли, нам сказали, что вскоре мы должны будем предстать перед верховным судилищем, во главе которого будет находиться Македа. Здесь мы впервые услыхали опять ее имя, и нас как громом поразило, что она будет судить нас. Такого предательства с ее стороны никто из нас не ожидал.

Настал день суда. Нас выстроили в отряд, три ряда воинов окружили нас, чтобы охранить нас от ярости толпы, требовавшей нашей смерти и готовой тут же растерзать нас, и повели. Перед тем, как мы двинулись в путь, я успел дать моим спутникам по таблетке сильного яда, чтобы они могли принять его и покончить сразу свои мучения, если нас захотят пытать.

Абати совсем оправились от своего страха перед Фэнгами, и улицы были полны возбужденной и злорадствующей толпой. Нас привели в залу суда, и там мы нашли весь Совет, Джошуа и Македу, сидевшую на своем троне, одетую в пышный наряд, с вышитым звездами покрывалом на голове. Какой-то человек вроде прокурора начал обвинительную речь.

Здесь произошло самое удивительное. Хотя Македа не ответила на наш поклон, которым каждый из нас приветствовал ее, заняв место, которое нам указали солдаты, с обнаженными мечами сопровождавшие нас, но того, что произошло дальше, никто из нас не ожидал. Из речи прокурора мы узнали, что мы, поступив на службу к Абати, изменнически воспользовались своим положением, чтобы разжечь в стране гражданскую войну, в которой погибло много народу, и что мы повинны в том, что многих убили своими руками — мы и наш ныне покойный товарищ. Кроме того, мы виновны в том, что сожгли дворец Македы, и — это составляло самое большее наше преступление, — мы посягнули на священную особу самой Дочери Царей, Вальды Нагасты, и силой заставили ее пойти с нами в подземный город, откуда ее спас один из наших сообщников, ныне раскаявшийся Яфет, открывший наше прибежище.

В этой обвинительной речи ни слова не говорилось о преступной любви Оливера к Македе, и хоть это обрадовало нас. Когда прокурор спросил нас, согласны ли мы с тем, в чем нас обвиняют, Оливер ответил от лица нас всех, что мы действительно сражались и убивали людей, что потом мы скрылись в пещеру, но что касается всего остального, сама Дочь Царей знает правду и может говорить, что сочтет нужным сказать.

Все присутствующие закричали теперь:

— Они признали себя виновными! Приговорите их к смерти! К смерти! — И тому подобное, а судьи встали со своих мест, окружили Македу и совещались с нею.

Наконец совещание окончилось. Судьи снова заняли свои места, и Македа подняла руку. Воцарилась тишина, и она заговорила холодным, ясным голосом.

— Язычники, — сказала она, обращаясь к нам, — вы признали свою вину по всем тем пунктам, по которым вас здесь обвиняли, и даже в том, что похитили меня и силой заставили пойти с вами в подземный город, полагая, что я могу быть для вас залогом вашей неприкосновенности.

Мы слушали ее, совершенно потрясенные, и молчали.

— За это, — продолжала Македа, — вы достойны того, чтобы вас приговорили к жестокой смерти.

Она помолчала немного, потом заговорила снова.

— Но в моей власти не казнить вас, и я вас не казню. Я повелеваю, чтобы сегодня же вы и все ваше имущество, остававшееся в подземном городе и в других местах, вместе с верблюдами для вас самих и для ваших вещей были удалены из Мура, и если кто-либо из вас вернется сюда, его без суда, немедленно же, передадут в руки палачей. Я делаю это затем, что при вашем прибытии сюда с вами был заключен определенный договор, и хотя вы и глубоко виноваты передо мной, я не хочу, чтобы на славное имя Абати пала хотя бы тень подозрения. Уходите, странники, и чтобы мы никогда больше не видели ваших лиц! Теперь толпа заволновалась и раздались возбужденные крики:

— Нет! Убей их! Убей их!

Когда шум утих, Македа заговорила снова:

— О благородные и щедрые Абати! Вы согласитесь, я знаю, помиловать их. Вы не захотите, чтобы в дальних странах, о которых вы могли не слышать, но где живут народы, которые почитают себя не менее славными, чем вы, — вы не захотите, чтобы там сочли вас жестокими. Мы сами призвали этих псов, чтобы затравить для нас некую дичь, львиноголового зверя, целое племя Фэнгов, и, по справедливости, они выполнили свое дело. Поэтому не мешайте им бежать прочь с той костью, которую они заработали. Что значит лишняя кость для богатых Абати, лишь бы их священную землю не обагрила кровь этих псов-язычников?

— Пусть идут! Дайте им их кость! — раздались крики. — Привяжите ее к их хвостам, и пусть они бегут с ней!

— Так и будет, о мой народ! А теперь, раз мы покончили с этими псами, вот что я хочу сказать вам. Быть может, вы думали или слышали, что я увлеклась этими иностранцами, а в особенности одним из них. — И она взглянула на Оливера. — Так вот, есть такие псы, которые не хотят работать, пока их не погладят по голове. Поэтому я гладила его по голове, оттого что он умный и знающий пес, который умеет делать многое такое, чего мы не умеем — например, как разрушить идол Фэнгов. О Абати, неужели кто-нибудь из вас действительно поверил, что я, потомок древней крови Соломона и Царицы Савской, я, Дочь Царей, могла подумать о том, чтобы отдать свою руку язычнику, который пришел сюда ради награды? Неужто вы могли подумать, что я, торжественно сговоренная с принцем Джошуа, моим дядей, могла хоть на мгновение предпочесть ему этого человека? — И она снова бросила взгляд на Оливера, который сделал движение, как бы желая что-то сказать. Но раньше, чем он успел открыть рот, Македа заговорила снова:

— Знайте же, что все это я сделала ради спасения моего народа и что назавтра вечером я приглашаю вас на мою свадьбу, когда я, по древнему обычаю, разобью свой стакан о стакан того, кто следующей ночью будет уже моим супругом. — И, поднявшись со своего места, она трижды поклонилась, а потом протянула руку Джошуа.

Он тоже встал, надувшись, как петух, взял ее руку, поцеловал ее и пробормотал несколько слов, которых мы не расслышали.

Толпа заликовала и зашумела, и среди вдруг наступившего молчания ясно зазвучал голос Оливера.

— Госпожа, — сказал он холодным тоном, но с оттенком большой горечи, — мы, «язычники», слышали твои слова. Мы благодарны тебе за то, что ты признала наши услуги, а именно разрушение идола Фэнгов, которое стоило нам немало трудов. Мы благодарим тебя также за то, что ты, в награду за нашу службу, позволяешь нам уехать из Мура, где нас оскорбили жестокими словами, и позволяешь нам взять с собой то, что осталось из наших вещей, а не предаешь нас пыткам и смерти, как это в твоей власти, твоей и твоего Совета. Разумеется, это блестящий образчик твоей щедрости и щедрости всех Абати, и мы никогда не забудем этого и всюду будем твердить об этом. Мы надеемся также, что ваш поступок дойдет до слуха дикарей Фэнгов, и они, быть может, поймут наконец, что истинное величие и благородство не в войне и жестоких деяниях, а в сердцах людей. Теперь же, Вальда Нагаста, я обращаюсь к тебе с последней просьбой — я хочу еще раз увидеть твое лицо, чтобы увериться, что это действительно ты говорила с нами, а не какая-нибудь из твоих подданных, которая скрылась под твоим покрывалом, и если это действительно так, я хочу увезти с собой истинный образ женщины, такой преданной своей стране и благородной по отношению к своим гостям, какой ты выказала себя сегодня.

Она выслушала его, потом медленно откинула покрывало, и я увидел лицо, которого никогда раньше не видел. О, это была Македа, это без сомнения была она, но как она изменилась! Ее лицо было бледно, глаза сверкали, как угли, губы были крепко стиснуты. Но всего необычнее было выражение этого лица, одновременно вызывающе насмешливое и страдающее, и оно так подействовало на меня, что я никогда не забуду его. Признаюсь, я не в состоянии был прочесть на этом лице ровно ничего, но был глубоко убежден, что эта женщина насквозь лжива и что ее угнетает ее собственная лживость. Это было величайшей победой ее искусства, что при создавшихся обстоятельствах ей удалось убедить меня и сотни других людей, впившихся в нее глазами, в своей лживости и порочности.

На мгновение ее глаза встретились с глазами Оливера, но хотя он искал ее взгляда с тоской и отчаянием, в ее глазах я не мог заметить ничего, никакого привета, а увидел только высокомерие и насмешку. Потом с жестким смешком она опустила покрывало, отвернулась к Джошуа и заговорила с ним.

Оливер несколько мгновений стоял не двигаясь, ровно столько времени, что Хиггс успел шепнуть мне:

— Ну разве не ужасно это?! Я предпочел бы вернуться в львиную пещеру, только бы не видеть этого.

Теперь я увидел, как рука Оливера потянулась к тому месту, где обычно висел его револьвер, но его, разумеется, там не было. Потом он стал шарить по своим карманам, нашел таблетку яда, которую я дал ему, и поднес ее к губам. Но в то самое мгновение, когда она коснулась его губ, мой сын, стоявший рядом с ним, вышиб ее у него из пальцев и ногой раздавил в порошок.

Оливер поднял руку, как бы для того, чтобы ударить его, потом, не произнеся ни звука, упал без сознания. Македа, по-видимому, заметила все это, от меня не укрылась пробежавшая по ее телу дрожь и то, что ее пальцы так стиснули ручки трона, что совсем побелели. Но она сказала только:

— Этот язычник лишился чувств оттого, что он недоволен вознаграждением. Унесите его отсюда, и пусть его товарищ, доктор Адамс, поможет ему. Когда он придет в себя, выведите их всех из Мура, как я приказала. Не забудьте, что оружие им можно вернуть только у выхода из ущелья. И дайте им достаточное количество пищи, чтобы никто не мог сказать, что мы сохранили им жизнь, но дали им умереть от голода у наших ворот.

Она махнула рукой, чтобы показать, что заседание окончилось, встала со своего места и удалилась в сопровождении слуг, военачальников и всей своей свиты.

Нас окружил отряд воинов, и мы вернулись в то самое помещение, откуда нас повели на суд, пройдя сквозь толпу, осыпавшую нас бранью и насмешками. Оливера несколько воинов несли на носилках.

Через некоторое время мне удалось привести Оливера в чувство, он приподнялся, выпил немного воды и сказал совсем спокойно:

— Вы видели все, друзья, и объяснять мне вам нечего. Только об одном я прошу вас — никогда не говорите со мной о Македе и не упрекайте ее. У нее, наверное, были свои причины вести себя именно таким образом, к тому же она иначе воспитана и у нее совсем иные понятия о чести. Не будем осуждать ее. Я был глупцом, вот и все, и теперь я пожинаю плоды своего безумия или, вернее сказать, уже пожал их. Давайте пообедаем — ведь мы не знаем, когда нам снова придется поесть.

Мы молча выслушали его, и только Родрик, как я заметил, отвернулся, чтобы скрыть улыбку, которая тогда сильно удивила меня.

Едва мы поели или сделали вид, что поели, как в комнату вошел военачальник и грубо сказал нам, что нам пора выезжать. Теперь несколько слуг, вошедших с ним вместе, бросили нам одежды и четыре превосходные плаща из верблюжьей шерсти, чтобы нам было чем укрыться от ночной стужи. Мы скинули с себя наши лохмотья и переоделись в эти одежды, потом сложили все остальные наши вещи.

Мы были теперь одеты, как одеваются знатные Абати. Нас вывели к воротам дома, и здесь мы нашли целый караван верховых верблюдов, ожидавший нас. Едва увидев этих животных, я понял, что это лучшие верблюды, какие только имеются во всей стране, и что ценность их чрезвычайно велика. Тот верблюд, к которому подвели Оливера, принадлежал самой Македе — это был ее любимый верблюд, на котором она иногда ездила вместо того, чтобы ехать на лошади. Бедняга тоже сразу узнал его и покраснел до самых глаз от этого неожиданного знака ее внимания, единственного, который он увидел с ее стороны.

— Пора, язычники, — сказал военачальник, — сосчитайте ваше имущество и убедитесь, что мы ничего не украли у вас. Вот ваше оружие, но вы получите его только тогда, когда мы выедем на равнину, чтобы вы не могли никого убить по дороге. На этих верблюдов навьючены ящики, в которых вы привезли с собой волшебные средства, с помощью которых разрушили идола Фэнгов. Мы нашли их в пещере и возвращаем их вам запакованными, как они есть, не заботясь о том, пусты они или наполнены чем-нибудь. (Я забыл сказать, что во время нашей осады в пещере, когда у нас еще было масло в лампах, Хиггс собрал в эти пустые тогда ящики, в которых мы привезли взрывчатые вещества из Европы, все наиболее ценное из клада древних царей). — Адамс, эти верблюды, — и он указал на двух других верблюдов, — навьючены тем золотом, которое Дочь Царей дает вам в оплату за ваши труды, требуя, однако, чтобы вы открыли ящики не раньше, чем достигнете Египта или вашей родной страны, оттого что она не желает спора с вами из-за вознаграждения. На остальных верблюдах — вьюки с пищей, а два верблюда даны вам в качестве запасных. Садитесь же, и едем.

Мы взобрались на вышитые седла опустившихся на колени дромадеров и спустя несколько мгновений уже ехали через Мур по направлению к устью прохода. Нас сопровождала охрана, а кругом шумела толпа, несколько раз пытавшаяся напасть на нас, но страже удавалось всякий раз оттеснить ее назад.

Хиггс наклонился со своего верблюда и зашептал мне, что он безумно счастлив, ведь если бы не его интуиция, заставившая его сложить в ящики все, что было интересного в Могиле Царей, мы не увезли бы с собой такого бесконечно ценного груза. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой, — начал он, но здесь гнилое яйцо попало ему в переносицу, закрыло ему нос и залепило очки, и он вынужден был замолчать. Он представлял собой такое смешное зрелище, что я расхохотался и вдруг почувствовал, что у меня стало немного легче на душе, оттого что тучи, окружавшие нас, казалось, начали понемногу рассеиваться.

У устья прохода мы увидели Джошуа, пышно одетого и больше, чем когда-либо, напоминавшего свинью, сидевшую на спине у лошади.

— Счастливого пути, язычники, — сказал он, насмешливо кланяясь нам. — Слушай, ты, Орм! Вальда Нагаста просила меня кое-что передать тебе. Она очень сожалеет, что не может заставить тебя присутствовать на ее свадьбе, но уверена, что если вы останетесь в Муре еще на один день, народ разорвет вас в клочья, а она не хочет, чтобы священную землю Мура обагрила ваша кровь, песья кровь. Кроме того она просила сказать тебе, что надеется, что твое пребывание здесь послужит тебе хорошим уроком. Теперь ты будешь знать, что не всякая женщина, желающая использовать тебя для своих целей, делается жертвой твоих чар. Прошу вас завтра и послезавтра вспомнить о нас и выпить чашу вина за наше счастье, за счастье Вальды Нагасты и ее супруга. Что же это? Разве ты не желаешь мне счастья, о язычник?

Орм побледнел, как полотно, и пристально поглядел на него. Потом он ответил ему спокойным голосом, и его серые глаза странно сверкали.

— Принц Джошуа, — сказал он, — кто знает, что может случиться, раньше чем солнце трижды взойдет над Муром? Все то, что хорошо начинается, не всегда оканчивается тоже хорошо, — я узнал это, и ты тоже, быть может, узнаешь это. День расплаты рано или поздно настанет для тебя, и ты также будешь обманут и предан, как был обманут и предан я. Лучше бы ты просил у меня прощения за те оскорбления, которым ты в час твоего торжества не постыдился подвергнуть человека, бессильного ответить на них. — И он тронул своего верблюда.

Мы последовали за ним и, проезжая мимо Джошуа, я увидел, что его лицо побледнело так же, как лицо Оливера, а его большие круглые глаза выкатились вперед, совсем как у рыбы.

— Что он хочет сказать этим? — спросил Джошуа у своих спутников. — Надеюсь, он не напророчит нам зла. Даже теперь еще не поздно… Нет, пусть он едет. Я не хочу нарушить слова, данного мной Дочери Царей. Пусть едет! — И он со страхом и ненавистью глянул на Оливера.

Больше мы никогда не видели Джошуа, дяди Македы и знатнейшего принца Абати.

Мы проехали ущелье, миновав многочисленные укрепленные ворота, которые пропускали нас и запирались за нами. Ехали мы быстро. Проехав последние ворота, мы двинулись дальше, а сопровождавшие нас Абати поторопились вернуться из страха ли перед Фэнгами или желая принять участие в празднестве, не знаю. Послав нам вслед прощальное проклятие, они повернулись и оставили нас одних.

Выехав из ущелья, мы остановились на том самом месте, где несколько месяцев тому назад мы беседовали с Барунгом и где бедняга Квик двинул своего верблюда на коня Джошуа, так что этот герой свалился на землю. Здесь мы привели в порядок наш караван, вооружились винтовками и револьверами и разделили между собой патроны, так как до сих пор нам не выдавали на руки нашего оружия.

Нас было всего четверо, и нам предстояло вести сравнительно большое количество верблюдов, так что мы были вынуждены разделиться. Мы с Хиггсом отправились вперед, потому что я лучше других был знаком с дорогой, Оливер поместился в центре, а Родрик замыкал шествие: у него было превосходное зрение и превосходный слух, и он хорошо умел управляться с верблюдами.

Направо от нас лежал город Хармак, и мы увидели, что он совершенно пустынен. Фэнги, очевидно, покинули страну.

Дальше мы проехали мимо долины Хармака и увидели огромного сфинкса, остававшегося все на том же месте, где он лежал много тысяч лет, и только его голова «улетела в Мур», а в плечах зияли большие темные дыры, — результат взрыва. Из львиных пещер не доносилось ни звука. Без сомнения, все священные львы погибли.

Хиггс, археологический аппетит которого успел вновь пробудиться с новой силой, предложил подъехать к сфинксу и произвести обмеры, но я отверг это предложение и спросил, не сошел ли он с ума. Хиггс замолчал, и я знаю, что он до сих пор не простил мне этого.

Мы в последний раз взглянули на Хармак и быстрее поехали вперед. Мы ехали до наступления темноты, и она настигла нас у тех самых развалин, где Шадрах пытался отравить Фараона, который позже перегрыз ему горло. Здесь мы сделали привал на ночь.

Раньше, чем рассвело, Родрик поехал вперед на разведку и, вернувшись, сообщил, что никого не встретил. Мы поели пищи, которую нам дали Абати, — не без страха, что она может быть отравлена. Мы решили ехать по направлению к Египту, тем более, что дорога была нам знакома.

У нас, правда, возникал спор, не попытаться ли поехать по северной дороге, о которой нам говорил в свое время Шадрах и которая была короче, но мы отвергли этот план, оттого что никто из нас по этой дороге не ездил, и потому еще, что Родрик сказал нам теперь кое-что такое, чего он не хотел говорить раньше. Он действительно никого не видел, но на расстоянии около тысячи ярдов от нашего лагеря он обнаружил следы большого войска, совсем недавно проходившего здесь, и был убежден, что это войско Барунга, собирающегося напасть на Мур.

Мы поехали по прежней дороге, двинувшись в путь около двух часов пополуночи, и ехали безостановочно до рассвета следующего дня. Теперь мы убедились в правильности наблюдений Родрика, потому что мы тоже натолкнулись на следы войска, состоявшего из многих тысяч воинов, и войско это было войском Фэнгов, как мы убедились в том по отдельным частям вооружения, найденным нами на земле.

Никого из воинов мы, однако, так и не увидели, и, быстро поехав вперед, около полудня добрались до реки Эбур, через которую мы без труда переправились, так как вода стояла совсем низко. Мы переночевали уже на другом берегу реки.

Незадолго до рассвета, когда Хиггс стоял на часах, он разбудил меня.

— Мне очень жалко тревожить вас, дружище, — сказал он, — но на небе творится что-то неладное, и я счел нужным показать вам это.

Я поднялся и посмотрел. В прозрачном воздухе звездной ночи виднелись вдали контуры гор Мур. Над ними все небо заливал какой-то красноватый свет. Я срачу сообразил, в чем дело, но скачал только:

— Разбудим Орма, — и направился в ту сторону, где он улегся под деревом.

Он не спал, а стоял на небольшой кочке и смотрел на дальние горы и на зарево над ними.

— Мур в огне, — сказал он торжественно. — Мур в огне! — повторил, отвернулся и пошел прочь.

— Бедная Македа! — сказал я Хиггсу. — Что будет с нею?

— Не знаю, — отвечал он, — но, хотя когда-то я восхищался ею, теперь я считаю, что она заслужила все, что бы с ней ни случилось, маленькое лживое создание! Впрочем, надо сознаться, — добавил он, — что она дала нам превосходных верблюдов, не говоря уже о том, чем они нагружены.

Но я только повторял:

— Бедная Македа!


За этот день мы проехали немного, так как мы хотели отдохнуть и дать отдохнуть и напиться верблюдам, прежде чем погрузимся в пустыню. Мы не торопились еще и оттого, что знали, что нас никто не преследует. Ночь мы провели в котловине у склона холма. На рассвете нас разбудил Родрик, стоявший на часах, который крикнул, что кто-то приближается к нам. Мы вскочили на ноги и схватились за ружья.

— Где они? — спросил я.

— Там, там, — ответил он, указывая по направлению к вершине холма.

Мы обежали несколько кустов, мешавших нам видеть самую вершину, и увидели там силуэт одинокого всадника, сидевшего на очень утомленном коне. Конь совсем задыхался, и голова его была опущена вниз. Фигура всадника была завернута в длинный плащ с капюшоном, и он, казалось, осматривал наш лагерь, как это мог бы делать шпион. Хиггс прицелился в него, но Оливер, стоявший подле него, ударил по дулу снизу, так что пуля пролетела мимо.

— Не надо, — сказал он. — Если он один, не к чему убивать его, а если их много, вы только привлечете их сюда.

Теперь всадник заставил двинуться вперед своего усталого коня и приблизился к нам. Я обратил внимание на то, что он очень маленького роста. «Мальчик, — решил я про себя, — вероятно, с каким-нибудь известием».

Всадник подъехал к нам, соскочил с коня и молчал.

— Кто ты? — спросил Оливер, внимательно глядя на закутанную в плащ фигуру.

— Я привез тебе кое-что, господин, — последовал ответ, и голос говорившего был тих и глух. — Вот. — И рука, тонкая и небольшая рука, поднялась, держа между пальцами перстень.

Я сразу узнал его. Это был перстень царицы Савской, который Македа когда-то дала мне с собой в качестве доказательства и в знак своего доверия, когда я уезжал в Европу. Этот перстень, как я уже говорил, мы публично вернули ей во время первой нашей аудиенции. Оливер побледнел, увидев этот перстень.

— Как он попал к тебе? — спросил он хриплым голосом. — Разве та, которая одна имела право носить его, умерла?

— Да, да, — ответил голос, искусственно измененный голос, как я подумал тут же. — Дочь Царей, которую ты знал, умерла, ей больше не нужен был древний символ ее власти, и она дарит его тебе, о ком она с нежностью вспоминала в последний миг.

Оливер закрыл лицо руками и отвернулся.

— Но, — заговорил снова говоривший, на этот раз совсем медленно, — женщина Македа, которую ты, как говорят, некогда любил…

Он опустил руки и взглянул на нее.

— …Женщина Македа, которую ты, как говорят, некогда любил, жива.

Плащ соскользнул с ее плеч, и в свете восходящего солнца мы увидели скрывавшееся под ним лицо.

Это было лицо самой Македы!

— Мой властелин, Оливер, — спросила теперь Македа, — примешь ли ты мой подарок — перстень царицы Савской?

Глава 18

ПОСЛЕСЛОВИЕ МАКЕДЫ, КОТОРУЮ ЗВАЛИ ВАЛЬДА НАГАСТА И ТАКЛА ВАРДА, ЧТО ОЗНАЧАЕТ ДОЧЬ ЦАРЕЙ И БУТОН РОЗЫ, КОТОРАЯ БЫЛА ТАКЖЕ ПО РОЖДЕНИЮ ПРАВИТЕЛЬНИЦЕЙ АБАТИ, ПРОИСХОДЯЩИХ ОТ СОЛОМОНА И ЦАРИЦЫ САВСКОЙ
— Я, Македа, пишу это по приказанию Оливера, моего владыки, который желает, чтобы я сама рассказала о некоторых событиях.

Воистину все мужчины глупцы и самый больший из них — Оливер, мой владыка, хотя, быть может, с ним может сравниться тот ученый человек, которого Абати зовут Темные Окошки, и доктор, сын Адамса. Но тот, которого звать Родриком, дитя Адамса, несколько менее слеп, оттого что он вырос среди Фэнгов и других народов пустыни и приобрел некоторую мудрость. Я знаю это, так как он сказал мне, что он один понял мой план, как спасти им жизнь, но ничего не сказал им, потому что желал спастись из Мура, где его спутников ожидала верная смерть. Впрочем, быть может, и он лжет, чтобы доставить мне удовольствие.

Теперь я расскажу вкратце, как все это произошло.

Меня вынесли из пещеры вместе с моим властелином и другими, и я была так слаба от голода, что не в силах была даже убить себя, что я непременно сделала бы, чтобы только не попасть в руки моего проклятого дяди Джошуа. Все же я была крепче их благодаря тому, что они обманывали меня и заставляли есть сухари, изображая, что они тоже едят, тогда как на самом деле они ничего не ели — этого я им никогда не прощу.

Нас предал Яфет, смелый человек, но в душе такой же трус, как все Абати, и побудил к тому его голод, хотя, сказать правду, голод плохая подмога храбрости. Он выбрался из пещеры и донес Джошуа, где мы находимся, и они пришли за нами.

Они разъединили меня и чужестранцев и давали мне еды, пока ко мне не вернулись силы — о, как вкусен был тот мед, которым накормили меня, оттого что я не в силах была есть много другого. Когда ко мне вернулись силы, пришел принц Джошуа и сказал мне:

— Теперь ты в моих сетях, теперь ты моя. Я ответила:

— Глупец, твоя сеть из воздуха, я улечу из нее.

— Каким образом? — спросил он.

— Я умру, — ответила я, — а это я могу сделать тысячью способами. Ты помешал мне сделать это однажды, но у меня остается столько случаев умереть. Я пойду туда, куда ни ты, ни твоя любовь не сможете последовать за мною.

— Хорошо, Дочь Царей, — сказал он, — но что же будет с высоким язычником, который пленил твои глаза, и с его спутниками? И их тоже нашли вместе с тобой, и они тоже умрут, каждый различной смертью (которых я, Македа, не стану описывать, оттого что есть вещи, о которых не подобает писать). Если ты умрешь, умрут и они; я уже сказал тебе, что они умрут, как умирает волк, которого поймали пастухи, они умрут, как павиан, которого захватил супруг похищенной им женщины.

Теперь я поняла, что спасенья мне нет. И я начала торговаться с ним.

— Джошуа! — сказала я. — Отпусти этих людей, и я клянусь тебе именем нашей праматери, царицы Савской, что буду твоей женой. А если ты убьешь их, я никогда не достанусь тебе.

В конце концов он согласился, оттого что желал меня и ту власть, которую он должен был получить со мной.

Теперь я разыграла свою роль. Моего владыку и его спутников привели ко мне, и я насмеялась над ними в присутствии всего моего народа; я плюнула им в лицо, — о глупцы! глупцы! глупцы! — они поверили мне! Я подняла покрывало и показала им мои глаза, и они поверили тому, что они, как им показалось, прочли в моих глазах, забыв, что я женщина и могу играть любую роль. Да, они забыли, что не только они одни хотели читать в моих глазах, но что здесь был еще весь народ Абати, и что мой народ, если бы он обнаружил обман, разорвал бы чужестранцев в клочья. Всего тяжелее было мне уверить даже моего властелина, что из всех злых женщин, когда-либо ступавших по земле, я была самой подлой. И все же я сделала это, и он не может этого отрицать, оттого что мы часто говорили с ним об этом, но теперь об этом больше не говорим.

Они уехали и увезли с собой все то, что я могла дать им, хотя никто из них не искал богатства. Они уехали — мне донесли об этом, и для меня настало время адских мучений, оттого что я знала, что мой властелин считает меня лживой и подлой и что он никогда не узнает правды. Я думала, что пока он не вернется на родину и не откроет ящиков с сокровищами, — если он когда-либо их откроет, — он не будет знать, что все это я сделала, чтобы спасти ему жизнь. И все это время он будет верить, что я сделалась женой Джошуа и — о, я не в силах писать об этом! А я, я буду мертва. Я не могу сказать правду, пока мы не соединимся по ту сторону гроба, чтобы больше не разлучаться навеки.

Оттого что я избрала именно этот путь. Когда он и его спутники будут уже так далеко, что их нельзя будет догнать, я решила сказать всю правду Джошуа и Абати, сказать ее в таких словах, которые они будут помнить многие поколения, и убить себя на их глазах, чтобы у Джошуа не было жены, а у Абати — Дочери Царей.

Я сидела на Предварительном празднестве и улыбалась, и улыбалась.

Потом прошел следующий день и наступил вечер Празднества Свадьбы. Стакан был разбит, церемония окончилась. Джошуа встал со своего места, чтобы объявить меня своей женой перед всеми присутствующими. Он пожирал меня своими ненавистными глазами, меня, свою жену. Но я, я сжимала рукоятку ножа, который спрятала в складках своего платья, и мечтала — так велика была моя ненависть к нему — убить и его тоже.

И здесь сбылось то, о чем я мечтала во сне. Вдали раздался одинокий крик, на него ответили другие крики, потом громкие вопли и звуки приближающихся шагов. Языки пламени взвились в воздух, и всякий спросил у своего соседа:

— Что случилось?

Потом из тысяч уст праздничной толпы вылетел один общий крик, и вот что они все кричали:

— Фэнги! Фэнги! Фэнги напали на нас! Спасайтесь! Спасайтесь! Спасайтесь!

— Идем! — крикнул Джошуа, хватая меня за руку, но я замахнулась на него моим кинжалом, и он отпустил меня. Потом он побежал с другими военачальниками, а я осталась одна на своем золотом троне под пышным балдахином.

Абати бежали, даже не пытаясь сражаться. Они бежали в подземный город, бежали в горы, прятались, где придется, а за ними следовали Фэнги, убивая их и сжигая все на своем пути, пока Мур не запылал со всех концов, а я сидела на моем троне и смотрела на все это, пока и для меня не придет время умереть.

Не знаю, сколько времени прошло, но наконец передо мною предстал Барунг с окровавленным мечом в руках, который он поднял в знак приветствия

— Привет, о Дочь Царей, — сказал он. — Ты видишь, Хармак пришел спать в Мур.

— Да, — ответила я, — Хармак пришел спать в Мур, и многие из тех, кто жил здесь, тоже заснули навеки. Скажи, Барунг, ты и меня тоже убьешь, или лучше мне самой себя убить?

— Ни то ни другое, Дочь Царей, — ответил он. — Разве я не дал тебе обещания, там, у входа в ущелье, когда я говорил с тобой и с чужестранцами с Запада, и разве султан Фэнгов нарушил когда-нибудь свое слово? Я овладел городом, который некогда принадлежал нам, оттого что я поклялся сделать это, и я очистил его огнем. — И он указал на бушевавшее вокруг нас пламя. — Теперь я построю его заново, и ты будешь править им под моей властью.

— Нет, — ответила я, — и вместо этого я буду просить тебя о трех вещах.

— Говори, — сказал Барунг.

— Во-первых, дай мне доброго коня и пищи на пять дней и отпусти меня ехать туда, куда я захочу. Во-вторых, разыщи, если он еще жив, одного горца, по имени Яфет, который помогал мне и заставлял других делать то же самое, и возведи его в высокий чин подле тебя. В-третьих, пощади жизнь тех Абати, которых не убили до сих пор.

— Ты можешь отправляться, куда тебебудет угодно, и я думаю, что знаю, куда ты направишься, — ответил Барунг. — Мои разведчики видели четырех белых чужестранцев на превосходных верблюдах, ехавших по направлению к Египту, и они донесли мне об этом, когда я вел мое войско к горному проходу, который указал мне Хармак и которого вы, Абати, не могли никак найти. Но я сказал: «Пусть едут. Да будет дарована свобода отважным людям, которые опозорили навек всех Абати». Да, я сказал это, хотя один из них был супругом моей дочери или почти был им. Но она не хочет иметь мужем человека, который убежал к своему отцу и бросил ее, и поэтому лучше для него, что он уехал с ним, иначе мне пришлось бы умертвить его.

— Да, — смело ответила я, — я поеду за этими чужестранцами; я покончила навсегда с Абати. Я хочу видеть другие страны.

— И увидеть человека, которого ты любишь и кто дурно думает о тебе теперь, — сказал он, поглаживая свою бороду. — И не удивительно, ведь здесь праздновали свадьбу. Скажи, что ты намерена была сделать, о Дочь Царей? Прижать жирного Джошуа к твоей груди?

— Нет, Барунг, я хотела прижать этого супруга к моей груди. — Я показала ему кинжал, который был спрятан в складках моего подвенечного платья.

— Нет, — сказал он улыбаясь, — я думаю, что нож предназначался сперва для Джошуа. Ты храбрая женщина, и ты сумела спасти жизнь тому, кого ты любишь, ценою твоей собственной жизни. Мой лучший конь ожидает тебя, и пять человек самых отважных моих воинов будут сопровождать тебя, пока ты не догонишь белых чужестранцев. Счастлив тот, кто прижмет благоуханный Бутон Розы к своей груди. Что касается твоих остальных просьб, то Яфет в моих руках. Он сам ко мне пришел, оттого что не хотел сражаться за тот народ, который причинил столько зла его друзьям, белым людям. Я уже отдал приказание, чтобы прекратили убийства, ибо я хочу, чтобы Абати были моими рабами, оттого что, хотя они трусы, но зато опытны и искусны во многих ремеслах. Только один человек должен еще умереть, — прибавил он сурово, — и это Джошуа, который хотел поймать меня в западню в устье прохода, ведущего в Мур. Не проси за него — твои просьбы, клянусь головой Хармака, ни к чему не приведут!

Я побоялась рассердить Барунга, не стала просить его и только вздохнула.


На рассвете я села на коня, и меня сопровождало пять военачальников Фэнгов. Проезжая по городской площади, я увидела оставшихся в живых Абати, которых согнали в кучи, как животных, и среди них был также и принц Джошуа, мой дядя. На шее у него надета веревка, и его вел воин, а другой воин толкал его сзади, оттого что Джошуа знал, что его ведут на смерть, и не хотел идти. Он увидел меня и упал на землю, умоляя меня спасти его. Я сказала ему, что не могу ничего сделать, хотя, клянусь вам, спасла бы его, если бы только могла, несмотря на все то зло, которое он причинил мне и тому, кого я люблю. Но я ничего не могла сделать, и хотя я попыталась еще раз просить за него, Барунг не стал даже слушать меня. Поэтому я ответила ему:

— Проси того, о Джошуа, в чьей власти теперь Мур, — у меня нет теперь власти. Ты сам повинен в твоей судьбе и сам уготовил себе свой путь.

— Куда ты едешь, Македа, на коне равнин? О, ни к чему и спрашивать! Ты едешь за этим проклятым язычником, которого я убил бы теперь так же, как я убил бы теперь и тебя!

Он стал поносить меня разными именами и пробовал броситься на меня, но тот, который стоял за ним и держал веревку, дернул ее, Джошуа упал, и я больше не видела его лица…

О, как грустно было мне ехать по большой площади! Все пленные Абати: мужчины, женщины и дети — со слезами умоляли меня спасти их от смерти и рабства. Но я ответила им:

— То зло, которое вы причинили мне и отважным чужестранцам, я вам прощаю, но скажите, о Абати, можете ли вы простить самих себя? Если бы вы послушались меня и тех, кого я призвала, чтобы помочь вам, вы давно прогнали бы Фэнгов и навеки были бы свободны. Но вы были трусами; вы не хотели научиться носить оружие, как подобает мужчинам, вы даже не хотели охранять свои горы, а рано или поздно народ, который не хочет быть готовым сражаться за свою свободу, должен погибнуть и стать рабами тех, кто готов сражаться за нее.

А теперь, о мой Оливер, мне больше нечего писать. Скажу только, что я рада, что перенесла много страданий и заслужила таким путем ту радость, которая досталась мне ныне. И я, Македа, не желала бы теперь властвовать снова над Муром, оттого что я властвую теперь над твоим сердцем.



ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА (роман)

В память об Уднатте и многочисленных заморских странствиях предлагаю эти картины прошлого Вам, дорогой Винсент, поклоннику настоящего и человеку, умеющему смотреть на будущее скорее с надеждой, чем с боязнью.

Ваш коллега

Г. Райдер ХАГГАРД

Сэру Эдгару ВИНСЕНТУ

Дитчингем

Ноябрь, 1913

Олафу — юному викингу, не повезло, так как молочный брат украл возлюбленную, а соседи пошли войной. Однако, главный герой не упал в грязь лицом и повёл себя как настоящий северный воин, в чьих жилах течёт кровь отважных предков. После череды приключений лихой рок судьбы закидывает уже умудрённого опытом викинга в Византийскую империю, где он становится личным охранников императрицы Ирен. Но даже тут Олаф умудряется попасть в головокружительный водоворот приключений, в ходе которого у храброго воина в руках будет власть, однако, он ей пренебрежёт ради своей возлюбленной…

Необходимое предуведомление читателя

Так уж случилось, что я, редактор этих строк, — а по правде говоря, в этом и состояли мои скромные обязанности, — обнаружил в себе значительные познания относительно своего прошлого. Оно принадлежит сравнительно недавнему времени, а именно к концу восьмого века, что подтверждается тем фактом, что одно из действующих лиц моего рассказа — византийская императрица Ирина.

Повествование, что должно быть отмечено, не всегда абсолютно последовательно, не все подробности изложены полностью. Действительно, вся моя жизнь вспоминается мной как серия отдельных сцен и картин, и хотя каждая сцена или картина соответствует остальным, временами между ними заметны разрывы. Хотя бы один пример: путешествие Олафа (в те времена меня звали Олафом, а после крещения — Михаилом) с Севера до Константинополя не описано. Занавес опускается в Ааре, в Ютландии[709], и приподнимается лишь в Византии. Не только эти два события, которые представляются наиболее важными, оказались похороненными в моей подсознательной памяти, исчезли многие мелкие детали, и я в конце концов не смог их найти. Все это, однако, не кажется мне основанием для сожалений. Если бы все эпизоды наполненной бурными событиями жизни были нарисованы, то общая картина оказалась бы перегруженной, и глаз, ее наблюдающий, был бы сбит с толку.

Не думаю, что должен еще что-нибудь добавить, мой рассказ говорит сам за себя. Поэтому замечу только, что считаю излишним излагать ту строгую систему, которая дала мне возможность выудить то или иное событие из глубин моего прошлого. Соответствующие способности, хотя и небольшие вначале, я оказался в состоянии постепенно развивать. И так как мне не хотелось бы раскрывать мое настоящее имя, я подписываюсь всего лишь как

Редактор

Часть I. ААР

Глава 1

ПОМОЛВКА ОЛАФА
О моем, Олафа, детстве могу рассказать немногое. Тем не менее я вспоминаю дом, окруженный рвом и расположенный на обширной равнине на морском побережье или же на берегу внутреннего озера. На этой равнине возвышались холмы, которые я связывал с умершими людьми. Кто были эти умершие, я не знал, но полагал, что некогда они бродили по этой земле и жили на ней, а затем легли в земляную постель и заснули. Я вспомнил, как, глядя на один большой холм, воздвигнутый, как говорили, над могилой какого-то вождя, известного под именем Странник, о котором Фрейдиса, умнейшая женщина, моя няня, рассказывала, будто жил он сотни и тысячи лет назад, я думал: над ним так много земли, что ночами ему должно быть очень жарко.

Вспоминаю также большой замок, который носил название Аар. Это было длинное строение с крышей, покрытой дерном и поросшей травой, а временами и небольшими белыми цветами. Внутри него на привязи стояли коровы. Наше жилище располагалось рядом и отделялось от коровника грубо отесанными бревнами. Я любил смотреть, как доили коров, сквозь щель между бревнами. Там был удобный глазок, образовавшийся после выпадения сучка, — на расстоянии одной трости от пола.

Однажды мой старший и единственный брат, Рагнар, — у него были очень рыжие волосы, — подошел ко мне и оттолкнул прочь от глазка, так как сам хотел посмотреть на корову, всегда лягавшую девушку, доившую ее. Я разревелся, и Стейнар, мой молочный брат, со светлыми волосами и голубыми глазами, который был больше и сильнее меня, пришел мне на помощь, потому что мы с ним всегда любили друг друга. Он поборол Рагнара, разбив ему нос, после чего очень красивая женщина — моя мать, госпожа Тора — заткнула себе уши. Все мы орали, и тогда вмешался мой отец, Торвальд, высокий мужчина. Он только что вернулся с охоты и принес шкуру какого-то животного, на его краги с нее все еще капала кровь. Он побранил нас и сказал матери, чтобы она утихомирила детей, так как он устал и хочет спать.

Это единственная сцена, возвращающая меня к моему раннему детству.

Следующая, которую я вижу перед глазами, происходит в каком-то замке, похожем на наш Аар. Этот замок располагался на острове, называвшемся Лесё, и мы прибыли туда, чтобы посетить вождя по имени Атальбранд. Навстречу нам вышел мужчина со свирепым выражением лица и большой раздвоенной бородой. Одна из его ноздрей была больше другой, а левый глаз — поврежден. Обе эти особенности оказались следствием ран, полученных им на войне. В те дни каждый побывал на войне вместе с другими, и представляется совершенно невероятным, чтобы кто-то дожил до седых волос.

Причиной нашего визита к этому вождю послужила намечавшаяся помолвка моего старшего брата Рагнара с его единственной дочерью — Идуной; из его детей в живых осталась она одна, все ее братья были убиты в каком-то сражении. Сейчас я могу видеть ее так же ясно, как и тогда, когда она впервые появилась перед нами.

Все мы сидели за столом, когда через дверь она поднялась наверх, в холл. На ней было голубое платье, ее густые длинные волосы, заплетенные в две косы, доходили до колен. Ее шею и руки украшали золотые обручи, которые звенели, когда она двигалась. У нее было круглое лицо цвета дикой розы и невинные голубые глаза, осматривающие все вокруг, хотя создавалось впечатление, что она смотрит только перед собой и не видит ничего другого. Ее алые губы, казалось, всегда улыбались. В общем, я думал, что она — самое восхитительное существо, которое я когда-либо видел. Двигалась она подобно лани, гордо держа голову.

Тем не менее она не понравилась Рагнару, который шепотом сообщил мне, что она — хитрая особа и приносит зло всему, с чем имеет дело. Я же, которому в то время было около двадцати одного года, удивлялся, уж не сумасшедший ли он, если говорит подобные вещи о таком прелестном существе. Я вспомнил, что Рагнар целовался с дочерью одного из наших рабов за сараем, в котором содержались телята, — смуглой девушкой, очень хорошо сложенной, что было заметно даже несмотря ее грубое платье, подвязанное под грудью ремешком. Ее темные глаза сонно смотрели на всех. Но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь целовался с такой силой, как это делала она. Рагнару это нравилось, и я думаю, что именно поэтому такая замечательная девушка, как Идуна Прекрасная, ему не нравилась. Он только и думал о той темноглазой смуглянке. И виновна ли в этом была она или нет, только он правильно понял Идуну.

Но если Рагнару Идуна просто не понравилась, то она возненавидела его с самого начала. И так случилось, что, несмотря на шум и угрозы моего отца, Торвальда, и отца Идуны, Атальбранда, оба они заявили, что вместе им делать нечего и планы относительно их женитьбы провалились.

Вечером, за день до нашего отъезда из Лесё, откуда Рагнар уже выехал, Атальбранд заметил, каким взглядом я смотрю на Идуну. Конечно, не было ничего удивительного в том, что я не мог отвести глаз от ее прелестного лица. А когда она посмотрела на меня и улыбнулась, я стал похож на глупую птицу, околдованную взглядом змеи. Вначале я подумал, что Атальбранд начинает сердиться, но внезапно какая-то идея осенила его, так как он отправился к моему отцу, Торвальду, который в это время находился на дворе.

Потом позвали меня, и я увидел, что они сидят на камне и беседуют при лунном свете. В это летнее время вечерами все выглядело голубоватым, а солнце и луна скользили по небу одновременно. Возле мужчин стояла моя мать, слушая их беседу.

— Олаф, — начал мой отец, — ты хотел бы жениться на Идуне?

— Хотел бы я жениться на Идуне? — у меня аж дух перехватило. — О, да! Больше, чем стать конунгом[710] всей Дании! Ведь она не просто женщина, она — богиня!

Моя мать рассмеялась, а Атальбранд, который знал Идуну, когда она еще не казалась богиней, назвал меня дураком. Затем они продолжали разговор, а я в это время дрожал от страха и надежды.

— Но ведь он только второй сын, — заметил Атальбранд.

— Должен вам сказать, что у меня земли достаточно для них обоих. Кроме того, золото, что пришло с его матерью, будет принадлежать ему, а это немалая сумма! — ответил Торвальд.

— Он не воин, а скальд! — снова возразил Атальбранд. — Мужчина наполовину, распевающий песни и играющий на арфе!

— Песни часто бывают сильнее мечей, — произнес мой отец. — И кроме того, всем на свете правит мудрость, лишь она, а не сила позволяет управлять массой людей. Ко всему прочему Олаф — бравый парень, иным он и не может быть, раз принадлежит к нашему роду!

— Он худой и слабый, — недовольно проговорил Атальбранд, и эти слова рассердили мою мать.

— Нет, господин, — сказала она. — Он высок и прям, как стрела, и он еще будет самым красивым парнем в наших краях.

— Каждая утка считает, что она высидела лебедя, — пробормотал Атальбранд, в то время как я умолял глазами мать не говорить ничего больше.

Затем он некоторое время размышлял, потягивая себя за бороду, после чего заключил:

— Мое сердце подсказывает, что из этой женитьбы не выйдет ничего хорошего. Идуна, единственная оставшаяся у меня дочь, должна бы выйти замуж за человека побогаче и покрепче, чем этот худощавый юноша. Но в настоящее время я не могу назвать ни одного человека, кого бы оставил после себя, когда уйду навеки. Кроме того, повсюду уже пошли слухи о том, что моя дочь должна выйти замуж за сына Торвальда, а за которого, это не столь уж важно. И, конечно, мне не хотелось бы, чтобы стали говорить, будто от нее отказались. Поэтому пусть Олаф берет ее, если она согласна. Только, — добавил он ворчливо, — не разрешайте ему выкидывать штучки, подобные тем, которые совершил этот красноголовый молокосос Рагнар, если он не хочет, чтобы мое копье застряло в его печенке. А теперь я пойду узнать мнение Идуны обо всем этом…

Они ушли вместе с моими отцом и матерью, оставив меня одного, переполненного мыслями и благодарностью Богу за счастье, выпавшее на мою долю… И признательностью Рагнару и той темноглазой девушке, которая завлекла его.

Я так и оставался стоять, когда вдруг услышал неясный шум и, повернувшись, увидел Идуну, незаметно подошедшую ко мне и казавшуюся в голубом сумраке прекрасным видением. Она остановилась рядом и обратилась ко мне:

— Отец сказал, что вы хотите поговорить со мной, — она чуть слышно рассмеялась, не сводя с меня своих прелестных глаз.

Не помню, что происходило со мной, до тех пор, пока я не увидел, как Идуна наклонилась ко мне, подобно гибкой иве под напором ветра, и затем… О, какое это было счастье!.. Затем она поцеловала меня в губы. Дар речи возвратился ко мне, и я сказал ей то, что обычно говорят влюбленные. То, что я готов умереть у ее ног (на это она ответила, что предпочитает, чтобы я остался жить, так как духи — плохие мужья), то, что я ее не стою (она заявила, что я еще молод и у меня все впереди, что я могу достичь большего, чем я думаю сам, и она верит в это), и тому подобное…

Единственное, что я еще помню об этом блаженном часе, — это то, что я по своей глупости сказал ей, что благословляю за все случившееся Рагнара. После этих слов лицо Идуны посуровело, а ее ласковый взгляд сменился блеском, подобным сверканию меча.

— Я не благодарю Рагнара, — произнесла она. — И надеюсь, что вижу его в… — Она сдержала себя и добавила: — Давайте лучше войдем в дом, Олаф. Я слышу, как мой отец зовет меня, чтобы приготовить ему кубок перед сном.

И мы вошли в дом, держась за руки, и когда они увидели это, то раздались восклицания, смех с грубоватыми шутками. В общем, нам были вручены кубки, и мы выпили вместе со всеми, дав друг другу клятву верности. На этом и закончилась наша помолвка.

По-моему, на следующий день мы отправились домой на принадлежавшей моему отцу большой боевой ладье, носившей имя «Лебедь». Я уезжал без особого желания, мне хотелось еще насладиться очарованием глаз Идуны. Но такова была воля Атальбранда. Свадьба, заявил он, должна состояться в Ааре во время весенних праздников и никак не раньше. А то, что мы все это время будем далеко друг от друга, он считал необходимым, чтобы проверить, окажемся ли мы в разлуке верными друг другу.

В его доводах был здравый смысл, но я чувствовал некоторое огорчение от его решения и думал о том, что между временем жатвы и весной он может подыскать Идуне другого мужа, который покажется ему более подходящим. Атальбранд, как я узнал впоследствии, был хитрым и вероломным человеком. Кроме того, хоть и был он человеком высокого происхождения, но вместе с тем одним из тех, кто поднялся лишь за счет войны и военной добычи, что не делало большой чести его роду.

Следующая сцена, сохранившаяся в моей памяти о тех молодых годах, — это охота на белого медведя, когда я спас жизнь Стейнару, моему молочному брату, едва не лишившись своей собственной…

Это произошло в один из тех дней, когда зима уже сменяется весной. Побережье Аара было, однако, еще покрыто льдом и заполнено плавающими льдинами северных морей. Один из рыбаков, живших на берегу, пришел к нам в дом и сообщил, что видел большого белого медведя на одной из этих льдин. Медведь, по его мнению, переплыл оттуда на берег. У этого рыбака была повреждена одна нога, и я мог представить, как он, прихрамывая, брел по снегу к подъемному мосту, ведшему в Аар, опираясь на посох, на конце которого была вырезана фигурка животного.

— Молодые господа, — громко заявил он, — белый медведь сейчас находится на берегу. Такого я видел только однажды, еще мальчишкой. Идите туда, убейте медведя и добудьте себе славу, но прежде дайте мне что-нибудь выпить за эту новость.

Мне вспоминается, что в то время мой отец, Торвальд, с большинством мужчин был далеко от дома, но Рагнар, Стейнар и я томились от безделья, так как время сева еще не подошло. Услышав от этого хромого новость, мы побежали к единственному оставшемуся в доме рабу распорядиться, чтобы тот подготовил лошадей и отправился с нами. Тора, моя мать, пробовала остановить нас (она напомнила, что слышала еще от своего отца, будто такие медведи очень опасны), но Рагнар только оттолкнул ее, а я поцеловал мать и сказал, чтобы она не беспокоилась.

За домом я встретил Фрейдису, смуглую женщину, одну из дев бога ветра и бури — Одина, которую я любил и которая тоже любила меня и берегла, так как была моей нянькой.

— Куда это вы спешите, юный Олаф? — остановила она меня. — Что, Идуна уже прибывает к нам, и поэтому вы так торопитесь?

— Нет, — ответил я. — Появился белый медведь.

— О! Тогда дело обстоит лучше, чем я думала, так как испугалась, как бы Идуна не приехала раньше времени. Однако вы отправляетесь на опасное дело, которое, как мне кажется, закончится весьма печально.

— Зачем вы так говорите, Фрсйдиса? — спросил я. — Только потому, что вам нравится каркать, как той вороне на скале? Или же у вас есть к тому серьезные основания?

— Не знаю, Олаф, — промолвила она. — Просто я говорю о вещах, которые приходят мне в голову, и это, пожалуй, все. И сейчас я говорю об этом медведе, на которого вы идете охотиться, что эта охота будет связана со злом. И вам лучше бы остаться дома.

— Вы что же, хотите, чтобы я стал посмешищем в глазах братьев, Фрейдиса? Кроме того, вы говорите глупости, потому что если зло и существует, то как я могу избежать встречи с ним? Или ваше предчувствие ничего не стоит, или зло действительно появится, одно из двух.

— Это так, — согласилась Фрейдиса. — Еще с детских лет у вас был дар — здравый смысл, которого у вас больше, чему многих из этих дураков, что вас окружают. Отправляйтесь, Олаф, на встречу со злом, посланным вам самой судьбой. Только поцелуйте меня прежде, чем уйдете, так как может случиться, что некоторое время мы не будем друг друга видеть. Но если медведь и убьет вас, то, по крайней мере, это спасет вас от Идуны.

Пока она говорила это, я целовал ее, потому что очень любил, но когда слова Фрейдисы дошли до меня, я отскочил от нее раньше, чем она успела поцеловать меня еще раз.

— Что вы имели в виду, говоря так об Идуне? — воскликнул я. — Она — моя невеста, и я не позволю говорить о ней плохо!

— Я не знаю, кто она. Вы получили остатки от Рагнара. Хотя ваш старший брат и горячая голова, но в некотором отношении он подобен благоразумной собаке, которая знает, что ей не следует есть. Так что можете уходить, если думаете, что я просто ревную вас к Идуне, как это бывает у старых женщин. Но это не так, дорогой! Вы поймете это прежде, чем все закончится, если останетесь живы. Уходите, уходите! Больше я вам не скажу ничего. Вон и Рагнар зовет вас! — И она оттолкнула меня.

Мы долго ехали к месту нахождения медведя. В начале поездки мы много болтали, держали пари о том, кто первым вонзит копье в тело, медведя. Затем я замолчал. Вполне естественно, что я много думал об Идуне, о том, как медленно тянется время и сколько его еще осталось до момента, когда я снова увижу ее нежное лицо. Мне бы хотелось знать, отчего Рагнар и Фрейдиса могут так плохо думать о тай, которая казалась мне скорее божеством, чем женщиной. Поглощенный своими мыслями, я совсем позабыл о медведе — настолько, что когда мы проезжали лесом, я и не подумал связать обнаруженный мной след (а по натуре я был очень наблюдательным) с медведем, на которого мы ехали охотиться, или сообщить об этом остальным, ехавшим впереди меня.

Наконец мы прибыли к морю и действительно увидели там плавающие льдины. Когда одна из них приблизилась к нам, мы заметили след глубоко вонзавшихся в лед когтей находившегося на ней медведя, бродившего, не переставая, вдоль ее кромки. Мы увидели также большой оскаленный череп, на котором сидел ворон, клевавший его глазные впадины, и куски белой шерсти.

— Медведь мертв! — вскричал Рагнар. — Будь проклят Одином этот хромой дурень, который заставил нас совершить по морозу эту бесполезную поездку…

— Да, думаю, что это так, — задумчиво проговорил Стейнар. — А что вы думаете, Олаф? Он мертв?

— Какой смысл спрашивать Олафа? — перебил его Рагнар с грубоватым смехом. — Что он может знать о медведях? Последние полчаса он дремал и видел во сне голубоглазую дочку Атальбранда или, возможно, сочинял для нее очередной стишок…

— Когда вам кажется, что Олаф спит, он видит дальше любого из нас, бодрствующих, — горячо возразил Стейнар.

— О да! — сказал Рагнар. — Спящий или недремлющий Олаф — совершенство в ваших глазах, так как вы пили с ним одно и то же материнское молоко, и это вас связывает крепче любого ремня. Проснитесь-ка, братец Олаф, и разъясните нам: разве наш медведь не мертв?

Тогда я ответил ему:

— Почему же, один медведь, конечно, мертв. Вы же видите череп и куски шкуры!

— Ну вот! Наш семейный пророк уладил все дело! Поехали домой!

— Олаф сказал, что один медведь мертв, — произнес Стейнар, чуть колеблясь.

Рагнар, быстрый, как всегда, уже развернул коня, бросив через плечо:

— А вам одного мало? Вы что, хотите поохотиться за черепом и вороном на нем? Или, может быть, очередная загадка Олафа вас беспокоит? Если так, то я слишком замерз, чтобы сейчас ее разгадывать.

— Все же, я думаю, здесь есть, над чем подумать и вам, братец, — мягко заметил я. — А именно: где спрятался живой медведь? Разве вы не видите, что здесь, на этой льдине, было два медведя и что один из них убил и съел другого?

— Откуда вам это известно? — спросил Рагнар.

— Я видел след второго, когда мы проезжали вон тем березовым лесом. У него поврежден коготь на левой передней лапе, а остальные истерты о лед.

— Тогда почему же, ради Одина, вы об этом не рассказали раньше? — сердито воскликнул Рагнар.

Мне было стыдно сказать, что я в то время размечтался, и потому я ответил наугад:

— Потому что мне хотелось взглянуть на море и льды. Посмотрите, какой у них интересный цвет при этом освещении!

Когда Стейнар услышал эти слова, он разразился смехом. Его широкие плечи затряслись, и в голубых глазах появились слезы. Но Рагнар, которого не волновали ни пейзаж, ни солнечный закат, не смеялся. Наоборот, как это и случалось в подобных случаях, он вспылил и стал ругаться. Затем повернулся ко мне и проговорил:

— Почему же вы сразу не сказали правду, Олаф? Не потому ли, что вы испугались этого медведя, а теперь благодаря вам мы забрались сюда, хотя вы и знали, что он в лесу? Вы надеялись, что прежде, чем мы туда успеем вернуться, станет настолько темно, что охотиться будет уже нельзя?

От этой насмешки я вспыхнул и ухватился за древко своего длинного копья, ибо сказать кому-нибудь из нас, датчан, что он чего-то боится, значило нанести ему как мужчине смертельное оскорбление.

— Если бы вы только не были моим братом, — начал было я, но сдержался, так как по натуре был отходчивым, и продолжал:

— Это верно, Рагнар, я не так люблю охоту, как вы. Кроме того, я считал, что будет достаточно времени, чтобы успеть схватиться с этим медведем и убить его или же самому быть убитым до наступления темноты, и мне не хотелось одному возвращаться завтра утром.

Затем я повернул лошадь и поскакал вперед. И пока я ехал, уши мои были настороже, и я слышал, о чем говорили двое остальных. По крайней мере, мне казалось, что я их слышу, во всяком случае, я знал, о чем они говорили, хотя, как это ни странно, не припоминаю почти ничего из их рассказа об атаке какого-то судна и о том, что я при этом делал или, наоборот, не делал.

— Глупо насмехаться над Олафом, — говорил Стейнар. — Так как, когда он слышит оскорбительные слова, он может совершить сумасшедшие вещи. Разве вы не помните, что произошло в прошлом году, когда ваш отец назвал его «презренным» из-за того, что Олаф сказал, что несправедливо нападать на ладью с теми бриттами, которых прибило к нашему берегу и которые не причинили нам никакого вреда?

— Да, — отозвался Рагнар. — Он прыгнул к ним один, как только наш борт коснулся борта их судна, и навалился на рулевого. Тогда бритты крикнули, что не станут убивать такого храброго парня, и выбросили его за борт. Это стоило нам ладьи, так как пока мы его вытаскивали, оно повернулось и подняло большой парус. О, Олаф храбрый парень, мы все это знаем! Но ему все же следовало родиться женщиной — даже не просто женщиной, а жрицей Фрейи, потому что он только и знает, что возносит молитвы цветам. Но Олафу известен мой язычок, и он не затаит обиду за этого медведя.

— Молись, чтобы мы доставили его домой в целости, — произнес Стейнар с тревогой. — Так как, не говоря уж о хлопотах с матушкой и другими нашими женщинами, что мы тогда сможем сказать Идуне Прекрасной?

— Она это переживет, — ответил Рагнар с сухим смешком. — Но вы правы. А самое важное, что будет много волнений и среди мужчин, особенно у отца, да и в моем собственном сердце. Да, дело не только в одном Олафе.

В этот момент я поднял руку, и они прекратили свой разговор.

Глава 2

МЕДВЕДЬ УБИТ
Соскочив с лошадей, Рагнар и Стейнар подошли к тому месту, где стоял я, уже спешившись. Я им указал на землю, которая здесь была очищена ветром от снега. — Я ничего не вижу, — признался Рагнар. — А я вижу, братец, — отозвался я. — Так как изучал пути диких зверей, пока вы меня считали спящим. Взгляните: здесь мох перевернут, он замерз снизу, и на нем выдавлены небольшие бугорки — как раз между когтями медведя. И эти маленькие лужицы образуют след его лапы, это как раз ее форма. Больше никаких отпечатков не видно, так как грунт скалистый.

Затем я сделал несколько шагов вперед, за группу кустов, и воскликнул:

— Следы идут сюда, это совершенно точно! По-моему, у животного потрескались когти, отпечатки на снегу здесь отчетливее. Прикажите рабу остаться с лошадьми и идите сюда.

Они повиновались, и на белом снегу мы увидели след медведя, оттиснутый, словно на воске.

— Огромная тварь! — заметил Рагнар. — Никогда не видел ничего подобного!

— Да-а, — протянул Стейнар, — и место неудобное для охоты. — Он с сомнением оглянулся, осматривая узкое ущелье, покрытое густым подлеском, который в сотне ярдов от нас переходил в сплошной березняк. — Мне кажется, что было бы благоразумнее вернуться назад, в Аар, и утром подъехать сюда со всеми людьми, которых мы там сможем собрать. Это дело не для трех копий.

А в это время я, Олаф, уже перепрыгивал с камня на камень, направляясь к входу в ущелье по следу медведя. Насмешки моего братца еще не выветрились из моей головы, и я был полон решимости или убить это животное, или же умереть, доказав таким образом Рагнару, что я не испугался медведя. Поэтому я и бросил назад, через плечо:

— Вот-вот, отправляйтесь домой, храбрецы, это благоразумнее. Но я пойду только вперед, так как еще не видел живого белого медведя.

— Вот теперь я узнаю Олафа, когда он отпускает подобные шпильки, — проговорил Рагнар со смехом. Затем они оба бросились за мной, но я все время оставался впереди.

Они следовали за мной по кустарникам полмили или чуть больше, до самого березняка, в котором снег покрывал ветви деревьев, в особенности пихт, так что это место в слабом свете угасающего дня выглядело совсем мрачным. Все время впереди меня бежал и огромные следы медведя, пока в конце концов они не привели на небольшую прогалину, где ветры повалили немало деревьев, корни которых слабо держались в скалистой, почти без почвы земле.

Деревья лежали беспорядочно, их еще не потерявшие формы верхушки были занесены затвердевшим снегом. Здесь я остановился, потеряв след. Затем я снова двинулся вперед, виляя из стороны в сторону, как обычно это делают в таких случаях собаки. Позади меня Рагнар и Стейнар шли прямо по краям просеки, намереваясь догнать меня в конце ее. Так, собственно, двигался Рагнар, потому что Стейнар остановился, услышав хрустящий звук, и затем направился к двум поваленным березам, чтобы выяснить, чем вызван этот звук. В следующий момент, как он мне рассказал впоследствии, он застыл на месте, так как за сучьями одной из них находился огромный белый медведь, пожиравший какое-то убитое им животное. Зверь увидел человека и, обезумев от ярости из-за того, что потревожили его, голодного после долгого путешествия, поднялся на задние лапы и заревел так, что содрогнулся воздух. Высоко поднятые, подобно огромным крючьям, когти зверя вытянулись вперед.

Стейнар попытался отпрыгнуть, но, зацепившись ногой за что-то, упал. Это было его счастьем, потому что от удара, который нанес бы ему медведь, от него осталось бы только мокрое место. Животное, казалось, не понимало, куда он подевался… Во всяком случае, оно осталось стоять на задних лапах и колотило передними по воздуху. Затем, засомневавшись, оно опустило громадные лапы и село, подобно бродячей собаке, поводя головой и принюхиваясь. В этот момент подоспел Рагнар. Он закричал и с силой метнул свое копье. Оно вонзилось зверю в грудь, оставшись торчать там. Медведь ощупал копье своими лапами и, обхватив древко, поднес его ко рту и стал жевать его конец, таким образом вытаскивая копье из шкуры.

Затем медведь вспомнил о Стейнаре и, нагнувшись вперед, обнаружил его. Он начал царапать березу, под которую тот заполз, и от нее во все стороны полетели щепки. В этот миг я добрался до него, видя все происходящее. Медведь как раз ухватил зубами плечо Стейнара, точнее, верхнюю часть его куртки, и потащил его из-под дерева. Когда он заметил меня, то снова поднялся на задние лапы и приподнял Стейнара, держа его одной лапой за одежду на груди. Я разъярился, увидев это, и атаковал медведя, вонзив глубоко в его глотку свое копье. Он другой лапой выбил оружие из моей руки, сломав древко копья. Так он и стоял, возвышаясь над нами, подобно огромной скале, и ревел от ярости и боли. Стейнара он еще прижимал к себе, а Рагнар и я были не в силах чем-либо ему помочь.

— Он победил! — задыхаясь, произнес Рагнар.

На мгновение я задумался и… О, как хорошо я помню этот момент: огромный зверюга с пеной и кровью на губах и Стейнар, прижатый к его груди, подобно тому как маленькая девочка прижимает куклу; неподвижные, согнувшиеся под весом снега деревья, на верхушке одного из которых сидит небольшая птица, резким движением распустившая свой хвост; красный цвет зари и полнейшая тишина вокруг: над нами, в небе, и внизу, в лесу. Очень ясно все это помнится мне… Я могу все это видеть совершенно отчетливо, даже эту птицу, перелетевшую на другую ветку и снова распустившую свой хвост ради находящегося где-то рядом самца. И тогда я понял, что мне следует делать.

— Нет еще! — закричал я. — Действуй этим! — И, вытащив свой короткий, но тяжелый меч, я бросился сквозь ветки березы, чтобы зайти медведю в тыл. Рагнар понял. Он швырнул свою шапку в морду зверя и затем, пока тот рычал на него, разинув свои громадные челюсти, готовые уже загрызть Стейнара, Рагнар схватил сук и воткнул ему в рот.

Теперь я оказался позади медведя и, схватив его правую лапу выше сустава, перерезал ему сухожилие. Он повалился, все еще не отпуская Стейнара. Я нанес ему еще один удар изо всех сил и вонзил меч в позвоночник выше хвоста, чтобы парализовать медведя. Мой меч хрустнул, наткнувшись на позвоночник, проткнув его шкуру. Теперь и я, подобно Стейнару, оказался безоружным. Но верхняя часть тела медведя оставалась еще подвижной, и он стал кататься по снегу. Однако задние его лапы уже не шевелились.

Зверь, кажется, еще раз вспомнил о Стейнаре, лежавшем без сознания. Вытянув лапу, он притянул его к себе, раскрывая пасть. Рагнар наклонился над его спиной и ударил медведя ножом, чем еще больше разъярил зверя. Я подбежал и схватил Стейнара, которого медведь почти закрыл своей грудью. Увидев меня, он бросил его, и я оттащил Стейнара в сторону, швырнув себе за спину, но сам при этом поскользнулся и повалился вперед. Тогда медведь сильно ударил меня своей лапой, — к счастью для меня, не зацепив когтями, — удар пришелся мне по голове сбоку, и я полетел, ломая ветки, на верхушку лежавшего рядом дерева. Я пролетел не менее пяти шагов, прежде чем мое тело достигло ветвей, после чего лежал уже неподвижно, потеряв сознание.

Полагаю, Рагнар рассказал мне, что произошло потом, — по крайней мере, мне известно, что с этого момента зверь стал терять силы и задыхаться, так как мое копье перерезало ему какую-то артерию в глотке, и все, что творилось в это время, я знаю, как будто слышал собственными ушами. Медведь все ревел и ревел, его рвало кровью, но его лапы с громадными когтями все еще тянулись к Стейнару, которого Рагнар все же оттащил подальше в сторону. Затем зверь положил свою уже безжизненную, окровавленную голову на снег и после агонии умер. Рагнар посмотрел на него и воскликнул:

— Подох!

Стейнар, естественно, выглядел вроде покойника, весь залитый кровью медведя, с почти сорванной одеждой. Все же, когда это восклицание сорвалось с губ Рагнара, он поднялся, сел, потер глаза и улыбнулся, словно только что проснувшийся ребенок.

— Вы сильно ранены? — спросил его Рагнар.

— Думаю, что нет, — неуверенно ответил он. — Я только плохо себя чувствую, и кружится голова. Я видел плохой сон. — Затем его взгляд остановился на мертвом медведе, и он добавил: — О, теперь я понимаю, что это был не сон. А где Олаф?

— Ужинает с Одином, — сказал Рагнар и указал на меня. Стейнар поднялся на ноги, пошатываясь, подошел к тому месту, где лежал я, и уставился на меня, белого как снег, с улыбкой на лице и веткой кустарника в руке, которую я сорвал во время падения.

— Он умер, спасая меня? — обратился Стейнар к Рагнару.

— Да, — подтвердил Рагнар. — И никогда ни один человек не смог бы сделать это лучшим образом. Вы были правы. Мне не следовало подтрунивать над ним.

— Лучше бы я умер вместо него, — всхлипывая, проговорил Стейнар. — Я чувствую всем сердцем, что это было бы лучше.

— Может быть, так как сердце говорит правду в таких случаях. И также истинная правда в том, что он стоил больше нас обоих. Пожалуйста, помогите положить его мне на спину. И, если вы чувствуете в себе достаточно сил, сходите за лошадьми. Я последую за вами.

Так окончилась эта схватка с громадным белым медведем.

Несколькими часами позже сквозь неистовую бурю, ветер и снег меня наконец доставили к мосту, переброшенному через ров, окружавший наш замок в Ааре. Я всю дорогу лежал трупом на спине лошади. Все в Ааре уже отправились нам навстречу, но в полной тьме не смогли нас обнаружить. На мосту стояла одна Фрейдиса с факелом в руке. Она взглянула на меня при его свете.

— Как предчувствовало мое сердце, так и случилось, — тяжело вздохнула она. — Вносите его. — Затем она повернулась и побежала в дом.

Меня пронесли туда, где пылал огромный костер из дров и торфа, в жилую часть помещения, и положили на стол.

— Он умер? — спросил мой отец, Торвальд, который только что вернулся. — И если умер, то как?

— Да, отец, — ответил Рагнар. — Он умер, но умер благородной смертью. Он вытащил Стейнара из когтей огромного медведя и убил зверя своим мечом.

— Это настоящий подвиг, — пробормотал отец. — Что ж, по крайней мере, он вернулся домой со славой.

Но моя мать, у которой я был любимцем, принялась кричать и плакать. Затем они сняли с меня одежду и молча наблюдали, как Фрейдиса, искусная лекарка, стала осматривать мои раны. Она ощупала мою голову, посмотрела мне в глаза и, приложив ухо к груди, слушала, бьется ли мое сердце.

Немного спустя она поднялась и, повернувшись к остальным, сказала:

— Олаф не умер, но близок к этому. Его пульс еле заметен, свет жизни еще теплится в его глазах, и, хотя кровь течет у него из уха, череп, кажется, не поврежден.

Услышав ее слова, моя мать, у которой было слабое сердце, от радости потеряла сознание, а мой отец, сорвав золотой обруч со своей руки, бросил его Фрейдисе.

— Сначала его надо вылечить, — проговорила она, оттолкнув обруч ногой. — И, кроме того, если я что-то делаю из любви, то не беру плату.

Затем они вымыли меня и, перевязав раны, уложили на постель возле огня, чтобы его тепло достигало меня. Фрейдиса не позволяла давать мне что-либо, кроме небольшого количества горячего молока, которое она понемногу вливала в рот.

В течение трех дней я лежал, подобно мертвецу, и все, кроме моей матери, считали, что Фрейдиса ошиблась, и думали, что я умер. Но на четвертый день я открыл глаза и немного поел, после чего крепко заснул. Утром на шестой день я приподнялся и стал бредить, говоря много бессвязных слов, и тогда все решили, что я стану сумасшедшим.

— Он утратил рассудок! — зарыдала моя мать.

— Нет, — возразила Фрейдиса. — Он просто не вернулся еще из страны, где говорят на другом языке. Торвальд, принесите сюда шкуру этого медведя.

Шкуру принесли и развесили ее на раме у ниши, где я спал, которая, как это принято у жителей Севера, находилась в жилом помещении. Я долго на нее смотрел. Затем, когда вернулась моя мать, я задал вопрос:

— Этот большой зверь убил Стейнара?

— Нет, — успокоила меня мать, присев рядом. — Стейнар сильно ранен, но избежал смерти и сейчас чувствует себя хорошо.

— Я хочу его видеть собственными глазами, — попросил я. Его привели, и я посмотрел на Стейнара.

— Я рад, что вы живы, брат мой, — произнес я. — А в моем долгом сне я видел, что вы умерли. — И я протянул ему свою исхудавшую руку, так как любил его больше всех остальных.

Он подошел и, поцеловав меня в бровь, сказал:

— Да, благодаря вам, Олаф, я остался жить, чтобы быть вашим братом и вашим рабом до конца дней своих!

— Всегда только братом, но не рабом, — пробормотал я, чувствуя большую усталость. Затем я вновь уснул.

Три дня спустя, когда мои силы стали восстанавливаться, я послал за Стейнаром и обратился к нему со словами:

— Брат мой, Идуна Прекрасная, которой вы никогда не видели и с которой я обручен, наверное, очень хотела бы знать, что со мной произошло, так как слухи моем ранении наверняка уже дошли до Лесё. И так как есть причины, по которым Рагнар не может поехать туда, а я не могу послать человека низкого происхождения, я прошу вас сделать мне одолжение и, сев в лодку, отправиться в Лесё, чтобы привезти от меня в качестве подарка дочери Атальбранда шкуру этого медведя, которая, я надеюсь, пригодится ей и мне в течение многих предстоящих лет в качестве одеяла, что прикроет нас зимой. Скажите ей, что благодаря богам и Фрейдисе, моей нянюшке, я остался жив, хотя все уже считали, что я должен умереть. Скажите, что я надеюсь быть здоровым к нашей свадьбе в день празднества Весны, который не за горами. Передайте ей также, что я во время болезни мечтал только о ней и что я надеюсь, она тоже иногда вспоминает обо мне.

— Да, конечно, я отправлюсь в Лесё, — согласился Стейнар, — и добавил он с дружеским смехом. — Я давно уже хотел увидеть эту вашу Идуну и узнать, действительно ли она прекрасна, как вы говорите. А заодно и то, что в ней так не нравится Рагнару.

— Будьте осторожны, чтобы она не показалась вам слишком красивой, — вмешалась Фрейдиса, которая, как всегда, была рядом со мной.

— Как это может быть, если она предназначена Олафу? — удивился Стейнар и вышел, чтобы подготовиться к поездке.

— Что вы имели в виду, говоря эти слова? — полюбопытствовал я, когда он вышел.

— Ни многони мало, — Фрейдиса пожала в ответ плечами. — Идуна — восхитительный цветок, не так ли? Стейнар тоже красивый малый. О какой братской дружбе может он говорить, если он в том возрасте, когда мужчина ищет женщину, а женщина привлекает мужчину?

— Перестаньте говорить загадками, Фрейдиса. Вы забыли, что Идуна — моя невеста, а Стейнар — мой молочный брат? Да я за них готов один провести неделю в море!

— Конечно, Олаф, ведь вы молоды и глупы, и вообще это так на вас похоже. А теперь выпейте-ка бульон, и я, кого некоторые называют умной женщиной, а другие — ведьмой, скажу вам, что завтра вы сможете встать с постели и посидеть на солнышке, если оно выглянет.

— Фрейдиса, — спросил я после того, как проглотил бульон. — Почему люди называют вас ведьмой?

— Думаю, потому, что я чуть менее глупа, чем остальные женщины, Олаф. А также потому, что не захотела выйти замуж, тогда как считается, что все женщины должны стремиться к этому, если у них есть такая возможность.

— А почему вы умнее других и почему не вышли замуж?

— Я потому умнее, что чаше других задавала себе вопросы о происходящем, а тот, кто спрашивает, в конце концов добивается ответа. А не вышла замуж потому, что другая женщина завладела единственным мужчиной, которого я желала еще до того, как его встретила. Такой уж была моя удача… Но все это дало мне большой урок, а именно — что надо уметь ждать и тем временем стараться понять все вокруг…

— Какого понимания вы добились, Фрейдиса? Например, вы убедились, что наши боги леса и камня — истинные боги, правящие всем миром? Или же миром правят другие боги, о чем временами думаю и я сам?

— Тогда лучше перестаньте об этом думать, Олаф, так как подобные мысли опасны. Если Лейф, ваш дядя и верховный жрец Одина, узнает об этом, что он тогда скажет или сделает? Помните, что, есть эти боги или их нет, жрецы-то уж точно существуют, и им известны секреты богов. А что касается того, если бы эти боги пришли на землю… в любом случае, есть они или нет их, по крайней мере, они — это голос, каким каждый день с нами говорит эта земля, из которой мы вышли и в которую уйдем. Мир существует миллионы дней, и каждый день имеет своего бога или его голос. И все эти голоса говорят правду тому, кто в состоянии услышать их. Возможно, вы поступили глупо, послав Стейнара с подарками для Идуны. А может быть, это — мудрое решение. Пока я ничего не могу сказать, но, когда буду знать об этом, я скажу и вам.

Она снова пожала плечами и оставила меня в размышлении над тем, что означали эти ее туманные слова. Я и сейчас могу видеть ее выходящей из дома с деревянной чашей в руке и роговой ложкой с трещиной вдоль рукоятки. Этим и заканчиваются мои воспоминания о болезни после охоты на белого медведя.

Следующее, что я помню, — это приезд людей из Эгера, что произошло через некоторое время после отъезда Стейнара в Лесё, но до его возвращения. Будучи еще слабым после тяжелой болезни, я сидел на солнце, завернутый в плащ из оленьей шкуры, так как дул пронизывающий северный ветер. Возле меня стоял отец, настроение которого теперь было отличным, так как он убедился, что я буду жить и снова стану сильным.

— Стейнар должен вот-вот вернуться, — сказал я ему. — Я верю, что он благополучно доберется домой.

— О нет, — беззаботно возразил отец. — Уже семь дней дует сильный ветер, и я не сомневаюсь, что Атальбранд побоится выпустить его в плавание из Лесё.

— Или, может быть, сам Стейнар найдет, что дом Атальбранда настолько приятное место, что не станет спешить с отъездом оттуда, — продолжил Рагнар, присоединившийся к нам после возвращения с охоты. — Там хорошее питье и веселые глазки.

Я уже готов был резко ответить ему, так как Рагнар уязвил меня своим выпадом против Стейнара, которого, как мне было известно, он ко мне ревновал, видя, что я люблю молочного брата больше, чем родного. Но как раз в этот момент из-за деревьев, окружавших дом, вышли трое мужчин и подошли к мосту. Одновременно огромные овчарки Рагнара подняли яростный лай и бросились на незнакомцев. Некоторое время ушло на то, чтобы схватить и успокоить собак, после чего мужчины, все пожилого возраста, с внушительной внешностью, перешли через мост и поздоровались с нами.

— Это дом Торвальда из Аара, не так ли? Это здесь проживает Стейнар, да? — спросил один из них.

— Да, Торвальд — это я, — ответил отец. — Стейнар живет здесь со дня своею рождения, но его сейчас нет дома, так как он уехал к Атальбранду из Лесё с визитом. А кто вы? И зачем вам нужен Стейнар, мой приемный сын?

— Когда вы нам расскажете историю Стейнара, тогда мы сообщим, кто мы такие и чего мы хотим, — объяснил мужчина и добавил: — Не пугайтесь плохих вестей, скорее они очень хорошие, если он — тот человек, кого мы ищем.

— Жена! — позвал отец. — Подойди сюда. Здесь человек хочет узнать историю Стейнара и говорит, что желает ему добра.

Мать подошла, и мужчина поклонился ей.

— История Стейнара совсем короткая, — сказала она. — Его мать, Стейнгерда, бывшая моей кузиной и подругой детских лет, вышла замуж за великого конунга Хакона из Эгера двадцать два года назад. Год спустя после замужества, как раз перед рождением Стейнара, она убежала оттуда и пришла сюда, ко мне, попросив убежища у моего мужа. Она рассказала, что поссорилась с Хаконом, так как ее место заняла другая женщина. Выяснив, что ее история правдива и что Хакон действительно плохо поступил с нею, мы предоставили ей убежище. И здесь у нее родился сын Стейнар, дав жизнь которому, она умерла… из-за больного сердца, как мне кажется, так как она почти потеряла рассудок от горя и ревности. Я вынянчила его вместе с моим сыном, Олафом, вот он, и, хотя Хакон получил известие о рождении сына, он никогда не требовал его у нас. Так он и живет у нас до сих пор, как наш сын. Вот и вся история. А теперь скажите, зачем вам Стейнар?

— А вот зачем. Конунг Хакон и трое его сыновей от той, другой женщины, о которой вы говорили (после смерти Стейнгерды он на ней женился) и которая умерла, все утонули восемнадцать дней назад, укрываясь ночью от сильнейшего шторма.

— Как раз в тот день, когда медведь едва не убил Стейнара, — перебил я его.

— Что ж, молодой господин, ему повезло, что он спасся от медведя, так как теперь он, как нам кажется, будет владеть землями Хакона и его людьми, ибо он единственный оставшийся в живых мужчина из числа прямых наследников конунга. Об этом по желанию старейшин Эгера, где находится дом Хакона, мы и прибыли сообщить Стейнару, если он еще жив, так как нам стало известно, что он добрый человек и храбрый мужчина… И он должен занять место Хакона.

— Велико ли наследство? — поинтересовался отец.

— Да, очень велико. Во всей Ютландии не было человека богаче Хакона.

— Клянусь Одином! — воскликнул отец. — Кажется, Стейнар — любимец норн[711]. Хорошо, люди Эгера, входите в дом и отдыхайте, а после мы с вами продолжим обсуждение этого дела.

И как раз в этот момент я увидел группу всадников, показавшихся между деревьями, на дороге, что вела к морю. Впереди скакала женщина, одетая в меховой плащ, оживленно беседовавшая с мужчиной, ехавшим рядом. Чуть сзади, обвешанный оружием, ехал другой мужчина, крупный и с раздвоенной бородой, мрачно осматривавшийся вокруг. Позади них двигались человек двадцать воинов, моряков и рабов.

Мне было достаточно одного взгляда, и я вскочил, закричав:

— Это Идуна! Сама Идуна с моим и ее братом Стейнаром. И Атальбранд со своими людьми! Красивое зрелище! — Я был готов броситься им навстречу.

— Да, это они, — подтвердила мать. — Но подождите их здесь, умоляю вас. Вы еще не совсем оправились, сын мой. — И она обняла и удержала меня.

Вскоре всадники были уже на мосту, и Стейнар, соскочив с лошади, поднял Идуну с седла. Увидев это, моя мать нахмурилась. Я больше не мог сдерживаться и побежал вперед, на бегу выкрикивая приветствия. Схватив руку Идуны, я поцеловал ее. Конечно, я поцеловал бы ее и в щеку, но она отстранилась со словами:

— Не в присутствии этих людей, Олаф.

— Как вам угодно, — сказал я, но меня пронзило холодом, как я подумал, из-за леденящего северного ветра. — Скоро станет свежо, — произнес я насколько мог весело.

— Да, — поспешно ответила она. — Но, Олаф, какой вы бледный и худой! Я надеялась найти вас уже выздоровевшим и, не зная, как вы поживаете, решила приехать и посмотреть собственными глазами…

— Вы очень добры, — пробормотал я, так как уже повернулся, чтобы пожать руку Стейнару, добавив: — Мне-то хорошо известно, кто привез вас сюда…

— О нет, нет, — горячо воскликнула она, — я приехала сама.

— Прошу вас, пройдемте. Мой отец ожидает вас, Стейнара и других…

И мы направились туда, где Атальбранд, у которого, казалось, было плохое настроение, спешивался с лошади. Я, приветствуя его, снял шапку.

— Что я вижу! — проворчал он. — Это вы, Олаф? Я мог бы и не узнать вас, парень, так как вы выглядите больше похожим на жгут, скрученный из сена, чем на человека. Теперь, когда с вас сошло мясо, я вижу, что вам недостает и костей. Не то что некоторым другим! — И он кинул одобрительный взгляд на широкоплечего Стейнара. — Приветствую вас, Торвальд! Мы прибыли, хотя море чуть было не утопило нас, немного раньше намеченного времени, потому что… Ну, просто потому, что… я подумал: лучше приехать. Молюсь Одину, чтобы вы радовались нашему приезду больше, чем я рад видеть вас.

— Если так, друг Атальбранд, то почему вы не воздержались от поездки? — спросил мой отец, вспыхнув. Однако затем быстро проговорил: — Но не стану обижаться. Добро пожаловать к нам, со всеми вашими шуточками. И вы, моя будущая дочь, и вы, Стейнар, мой приемный сын. Вы прибыли в добрый час!

— О чем вы, отец? — отозвался Стейнар рассеянно, так как смотрел на Идуну.

— А вот о чем, Стейнар. Эти люди, — он указал на посланцев, — только что прибыли из Эгера с новостью, что ваш отец Хакон и ваши братья утонули. Говорят, что народ Эгера считает вас наследником Хакона, так как это действительно ваше право, по рождению.

— Вот как? — воскликнул Стейнар, сбитый с толку. — Что ж, я никогда не видел своего отца и потому не могу оплакивать его и моих братьев. Они мне не принесли ничего, кроме горя.

— Хакон! — перебил его Атальбранд. — Я его хорошо знал в дни юности, мы были товарищами во время войны. Он был богатейшим человеком в Ютландии, имел много скота и земель, рабов и запасов золота. Юный друг, к вам пришла необыкновенная удача! — Он посмотрел на Стейнара, потом на Идуну, покручивая свою раздвоенную бороду и бормоча про себя что-то такое, чего я не мог разобрать.

— Стейнар получит состояние, которое он заслужил! — обрадовался я, обнимая его. — Не зря же я спас его от медведя. Идите сюда, Идуна, поздравьте моего молочного брата.

— Да, я сделаю это от всего сердца, — с чувством произнесла она. — Радости и долгой жизни вам, вместе с величием и властью, конунг Эгера. — И она сделала реверанс, а ее голубые глаза пристально смотрели ему в лицо.

Но Стейнар отвернулся, ничего ей не ответив. Только Рагнар, стоявший рядом с ним, разразился смехом. Затем, взяв меня под руку, он повел меня в дом, говоря:

— Этот ветер слишком холоден для вас, Олаф. Не стоит беспокоиться об Идуне. Стейнар, конунг Эгера, позаботится о ней.

Вечером того же дня в Ааре был пир, и я сидел на нем рядом с Идуной. Она была прекрасна в голубой одежде, с распущенными поверх русыми волосами, сверкавшими, как и золотые обручи, звеневшие на ее круглых руках. Идуна была мила со мной и попросила рассказать об охоте на медведя, что я и сделал как мог лучше, хотя впоследствии Рагнар описал ее по-другому и подробнее. Один только Стейнар сидел, почти не участвуя в разговоре, казалось, погрузившись в свои мысли.

Я полагал, что он опечален вестью о гибели отца и братьев, так как хоть он и не знал их, но голос крови заговорил в нем. То же, я полагаю, думало и большинство присутствующих.

Мои отец и мать пытались подбодрить его и попросили людей из Эгера рассказать ему о наследстве.

Те повиновались и изложили ряд доказательств того, что Стейнар теперь должен стать одним из богатейших и могущественнейших людей Северной земли.

— Мне кажется, что нам следовало бы снять шапки перед вами, молодой конунг, — проговорил Атальбранд, когда был окончен этот рассказ о власти и богатстве. — И почему вы не попросили руки моей дочери? — добавил он с полупьяным смехом, так как крепкий напиток, который он поглощал, уже овладел его рассудком. Потом, опомнившись, он продолжал: — Я желаю, Торвальд, чтобы Идуна и этот простофиля, ваш Олаф, были бы обвенчаны так скоро, насколько это возможно. Я говорю, что они должны пожениться побыстрее, так как в противном случае не представляю себе, что может произойти.

Затем его голова упала на стол, и он погрузился в сон.

Глава 3

ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА
На следующий день я пробудился очень рано и лежал без сна. Разве мог я спать, когда Идуна отдыхала рядом, под одной крышей со мной?.. Идуна, которая по решению ее отца должна стать моей женой раньше, чем я мог надеяться… И я думал о том, как прекрасно она выглядит и как сильно я ее люблю, а также о других вещах, менее приятных. Например, отчего не все видят ее такой, какой се вижу я? Я не мог не заметить, что Рагнар почти ненавидел ее и что она сама не один раз давала повод для ссоры между ними. Фрейдиса, моя нянюшка, любившая меня, угрюмо смотрела на нее, и даже моя мать, хотя и пыталась полюбить ее ради меня, еще не смогла сделать этого, хотя, возможно, мне только так показалось.

Когда я спросил ее об этом, она ответила, что боится, замечая в этой девушке огромное себялюбие и постоянное желание привлекать внимание мужчин и любоваться своей привлекательностью.

Из всех, кто был самым дорогим для меня, только один Стейнар, казалось, считал Идуну совершенством, как и я. Это, вообще-то говоря, было неплохо, но Стейнар всегда думал одинаково со мной, и это не придавало веса его мнению.

Размышляя обо всем этом, — а было еще раннее утро и мой отец вместе с Атальбрандом лежали в своих постелях, усыпленные крепкими напитками, выпитыми накануне, — я услышал доносившийся из большой комнаты разговор Стейнара с послами из Эгера. Они робко спрашивали, не будет ли он так добр отправиться с ними в тот же день, чтобы вступить в права наследства, так как они должны спешить со своими новостями в Эгер. Он ответил, что если они пришлют кого-нибудь или приедут сами, чтобы сопровождать его, через десять дней, считая с сегодняшнего, то он тогда поедет с ними в Эгер, но до тех пор этого сделать не сможет.

— Десять дней! Кто может сказать, что произойдет за это время! — воскликнул старший из них. — Такое наследство, как ваше, не может не иметь недостатка в претендентах, особенно если учесть, что Хакон оставил после себя и нескольких племянников.

— Я не знаю, что произойдет или не произойдет, — упрямо заявил Стейнар. — Но до тех пор я не тронусь с места. Теперь же отправляйтесь, умоляю вас, если это необходимо, и передайте мои слова приветствия людям Эгера, которых я надеюсь вскоре увидеть сам.

С тем они и ушли — как мне показалось, в весьма мрачном настроении. Некоторое время спустя поднялся мой отец и вошел в большую комнату. Со своей кровати я мог видеть Стейнара, сидевшего возле огня на стуле и погруженного в раздумья. Отец спросил, где люди Эгера, и Стейнар ответил, что они ушли.

— Вы что, сошли с ума, Стейнар? — поразился отец. — Отправить их с подобным ответом. Почему вы не посоветовались со мной?

— Потому что вы спали, приемный отец, а посланцы заявили, что должны успеть отплыть с приливом. Кроме того, я не могу оставить Аар до тех пор, пока не увижу Олафа и Идуну повенчанными.

— Они могут пожениться и без вашей помощи. Женитьба — дело, касающееся только двоих, а никак не третьего. Насколько я понимаю, вы обязаны Олафу за его любовь и верность. Он ваш молочный брат и спас вам жизнь. Но у вас должны быть обязанности и по отношению к самому себе. Я молю Одина, чтобы эта ваша глупость не стоила вам звания конунга и наследства. Норны — это девки, которые не терпят пренебрежения.

— Я это знаю, — ответил Стейнар, и в его голосе было что-то странное. — Верьте мне, я не пренебрегаю судьбой, я только следую за ней своим путем.

— Тогда это путь сумасшедшего! — проворчал отец и ушел.

Я припоминаю, что несколько дней спустя я видел призрак Странника, стоявший на могильном холме. Это произошло так. Однажды после обеда я совершал поездку вместе с Идуной, которая пребывала в хорошем настроении. Я же думал, что нам было бы лучше пройтись пешком, так как тогда я мог бы держать ее за руку и, возможно, если бы она согласилась, поцеловал бы ее. Я продекламировал ей поэму, в которой сравнивал ее с богиней Идуной, женой бога-скальда Браги, которая охраняла яблоки вечной юности, служившие пищей богам и залогом против смерти, богиней, чьей одеждой была весна, сотканная из цветов, которые она сорвала при бегстве из плена от зимнего великана. Думаю, что это были очень хорошие стихи в своем роде, но Идуна, как оказалось, не имела склонности к поэзии и мало что знала о прекрасных богинях и их яблоках, хотя и мило улыбалась, благодаря меня за поэму.

Затем она стала говорить о других вещах, в частности о том, что после нашей свадьбы ее отец собирается начать войну с конунгом одного из соседних кланов, чтобы захватить его земли. Она говорила, что именно поэтому он так беспокоился об оформлении тесного союза с моим отцом, Торвальдом, так как этот союз должен был дать ему уверенность в победе. До этого, рассказала мне она, Атальбранд собирался ради тех же целей выдать ее за сына другого конунга, но, к несчастью для него, тот был убит в сражении.

— Но к счастью для вас, Идуна, — сказал я.

— Возможно, — согласилась она со вздохом. — Кто знает! Как бы то ни было, ваш род в состоянии дать нам больше судов и людей, чем мог бы дать тот конунг, которого убили.

— А я все же больше люблю мир, а не войну, — перебил я ее. — Ненавижу убивать тех людей, которым не желал никакого зла. Что хорошего в войне, если каждый имеет достаточно всего? Мне не хотелось бы делать кого-то вдовой, Идуна, как не хотел бы и я, чтобы другие сделали вдовой вас.

Идуна посмотрела на меня своими спокойными голубыми глазами.

— Вы говорите странные вещи, Олаф, — произнесла она. — И если бы мне не было известно о вас другое, я могла бы подумать, что вы трус. Но все же не может быть трусом тот, кто один прыгает на борт вражеской ладьи или убивает огромного белого медведя, чтобы спасти жизнь Стейнару. Я не понимаю ваших колебаний, Олаф, когда речь заходит о том, что надо убивать других людей. Как мужчина может стать великим, если не за счет крови других? Это делает его богатым. Как живет волк? Коршун? Как воины попадают в Вальгаллу[712], к Одину? При помощи смерти, всегда при ее помощи!

— Я не могу вам ответить, — не соглашался я. — И все же я уверен, что где-то можно найти ответ, которого я сейчас не знаю, так как зло никогда не может быть справедливым.

Она удивленно открыла глаза, и я, поняв, что ей неясны мои слова, перевел разговор на другое, но с этого момента почувствовал, что между мной и Идуной повисло нечто наподобие пелены. Ее красота удерживала мою плоть, но что-то во мне от нес отвернулось. Мы были слишком разными.

Когда мы добрались до дома, то встретили Стейнара, без дела болтавшегося возле него. Он побежал нам навстречу и помог Идуне спешиться, после чего проговорил:

— Олаф, я знаю, что вы не должны утомлять себя, но ваша дама говорила мне, что хотела бы наблюдать заход солнца на холме Одина. Могу ли я просить вашего разрешения взять ее туда?

— Я пока еще не нуждаюсь в разрешении, хотя через несколько дней положение может и измениться, — прервала его Идуна с веселым смехом прежде, чем я успел ответить. — Идемте, конунг Стейнар, и посмотрим оттуда на заход солнца, вы так много о нем рассказывали.

— Да, идите, — вынужденно согласился я. — Только не оставайтесь там слишком долго, так как, по-моему, приближается гроза. Но кто же научил Стейнара любоваться заходом солнца?

Стейнар промолчал, и они ушли. Не прошло и часа после их ухода, когда, как я и предвидел, посыпался град, загремел гром, наступила полная темнота, время от времени прерываемая вспышками молнии.

— Стейнар и Идуна не вернулись, — обратился я к Фрейдисе, — я беспокоюсь о них.

— Тогда почему бы вам не отправиться на их поиски? — спросила она, посмеиваясь.

— Так я и сделаю.

— В таком случае я пойду с вами, Олаф, так как вы еще нуждаетесь в присмотре, хотя я и считаю, что господин Стейнар и госпожа Идуна в состоянии сами защитить себя не хуже других людей. Впрочем, нет. Я ошиблась, я хотела сказать, что госпожа Идуна сможет защитить себя и Стейнара. Ну, не сердитесь. Вот ваш плащ.

Мы отправились, так как меня подтолкнул к этому глупому путешествию какой-то внутренний порыв, воспротивиться которому я был не в состоянии. К холму Одина вели всего две дороги: одна — более короткая — через скалы и лес, вторая — подлиннее — проходила равниной, между многочисленными могильными курганами, в которых были захоронены люди, жившие тысячи лет назад, и мимо большого холма, под которым, как говорили, был похоронен воин, живший много лет назад, по имени Странник. Так как было темно, то мы избрали последний путь и вскоре очутились у огромного холма Странника. Темнота стала тем временем еще плотнее, молнии сверкали реже, град и дождь прекратились, и вскоре гроза ушла дальше.

— Я предлагаю, — сказала Фрейдиса, — подождать здесь до восхода луны, который вот-вот наступит. Когда ветер угонит облака, будет видна наша дорога, а если мы отправимся дальше в этой тьме, то наверняка провалимся в какую-нибудь яму. Сегодня теплый вечер, и вы не пострадаете, если мы постоим здесь.

— Конечно, нет, — согласился я. — Сейчас я чувствую себя таким же крепким, как и прежде.

Так мы и стояли, пока молния, сверкнув в последний раз, не осветила мужчину и женщину, бывших от нас очень близко, хотя из-за ветра мы не слышали их. Это были Стейнар и Идуна, горячо говорившие что-то друг другу, и их лица были очень близко одно от другого. И в тот же момент они тоже заметили нас. Стейнар не вымолвил ни слова, он выглядел смущенным, а Идуна подбежала к нам и заговорила:

— Хвала богам, что они привели вас, Олаф. Эта страшная гроза застала нас в храме Одина, в котором мы и укрылись. Затем, боясь, что вы станете сердиться, мы направились домой, но заблудились.

— Вот как? — удивился я. — Уверен, что Стейнар нашел бы оттуда дорогу, даже в полной темноте. Но к чему это, раз я вас нашел?

— Да, он узнал дорогу, как только мы увидели этот могильный холм. Стейнар рассказывал мне, что здесь появляется некий призрак, и я уговорила его остановиться на некоторое время, так как никогда прежде не испытывала такого сильного желания увидеть привидение, хотя я и мало верю в подобную чепуху. Тогда он остановился и признался, что боится мертвых больше, чем живых. Фрейдиса, мне говорили, что вы очень умная женщина. Не могли бы вы показать мне это привидение?

— Призрак не спрашивает моего разрешения, прежде чем появиться, госпожа, — спокойно ответила Фрейдиса. — Но все же иногда он появляется, и я его видела дважды. Давайте подождем здесь немного, может быть, он и появится.

Затем она сделала несколько шагов вперед и стала бормотать что-то про себя.

Несколькими минутами позже облака разошлись, и совсем низко в чистом небе засверкала огромная луна, осветив могильный холм и равнину, за исключением того места холма, где стояли мы.

— Вы что-нибудь видите? — наконец спросила Фрейдиса. — Если нет, то нам лучше уйти, так как Странник появляется только при восходе луны.

Стейнар и Идуна сказали, что они не видят ничего, но я что-то заметил и предложил им взглянуть туда, где тени:

— Может быть, это волк движется. Нет, это человек… Смотрите, Идуна!

— Я не вижу ничего! — воскликнула она.

— Присмотритесь внимательнее, — подсказал я. — Он достиг вершины холма и остановился, глядя на юг. О! Теперь он повернулся, и лунный свет отражается на его лице.

— Это игра вашего воображения, Олаф, — вступил в разговор Стейнар. — А если нет, то опишите нам, как он выглядит?

— Он выглядит так, — начал я. — Это высокий и величественный мужчина, он кажется молодым, несмотря на годы и свою скорбь. У него старинные богатые доспехи со следами ударов и пятнами. На его голове шлем с двумя длинными наушниками, из-под которых видны темные волосы с сединой. Он держит в руке меч красного цвета с золотым крестом на рукоятке и указывает мечом на вас, Стейнар. Похоже, что он на вас сердит или о чем-то предупреждает вас.

Позднее я вспомнил, что, когда Стейнар услышал эти слова, он вздрогнул и застонал. Но в тот момент я не придал этому значения, так как Идуна изумленно обратилась ко мне:

— Взгляните, Олаф, нет ли ожерелья на этом человеке? Я вижу ожерелье, висящее в воздухе над холмом, и больше ничего.

— Да, Идуна, на нем ожерелье, надетое поверх кольчуги. Каким оно вам кажется?

— О, восхитительным, восхитительным! — вскричала она. — Цепь из тусклого золота со свисающими с нее золотыми раковинами, инкрустированными голубым. А между ними зеленые драгоценные камни, каждый из которых содержит в себе луну.

— То же видно и мне, — подтвердил я, так как действительно это видел. — Смотрите, все исчезло!

Фрейдиса повернулась, и по ее темному лицу блуждала загадочная улыбка; она слышала весь наш разговор.

— Кто лежит в этом холме, Фрейдиса? — полюбопытствовала Идуна.

— Что я могу сказать, госпожа, если он лежит здесь более тысячи лет, а может быть, и несколько тысяч? Но я слышала историю о нем, не знаю только, правдива она или нет. О том, что он был конунгом здешней земли, отправившимся за мечтой далеко на юг. Это была мечта об ожерелье, о том лице, которое его тогда носило. Много лет странствовал он и в конце концов вернулся на это место, бывшее его домом, но теперь на нем было ожерелье. Едва он увидел с моря этот берег, как тут же упал, и жизнь покинула его. Что приключилось с ним во время его странствий, никто не знает, его история утеряна. Единственное, что еще рассказывают, так это то, что люди похоронили его под этим холмом, одетого в доспехи и с ожерельем, которое он носил, — там, где Олаф видел его только что… или думал, что видел. Странник иногда стоит в лунном сиянии при восходе ночного светила, его лицо носит печать тревог, пережитых им на жизненном пути, и он смотрит на юг… Всегда только на юг.

— А ожерелье все еще находится в могиле? — с нетерпением спросила Идуна.

— Без сомнения, госпожа. Кто осмелится тронуть святую вещь, рискуя навлечь на себя проклятие Странника и его богов, то есть собственную смерть? Ни один мужчина, даже из-за дальних морей, я думаю, не способен на такое.

— Не совсем так, Фрейдиса. Я знаю по крайней мере одного, кто осмелится это сделать ради меня. Олаф, если вы любите меня, преподнесите мне это ожерелье в качестве свадебного подарка! Должна вам сказать, что, увидев его один раз, я желаю завладеть этим ожерельем больше всего на свете!

— Вы слышали слова Фрейдисы? — напомнил ей я. — Тот, кто совершит это кощунство, навлечет на себя несчастье и смерть.

— Да, я слышала, но все это глупости! Кого могут напугать мертвые кости? Что же касается призрака, которого мы видели, то он бессилен делать добро и зло. Это всего-навсего видение, созданное волшебным светом луны, или же колдовство Фрейдисы. Олаф, Олаф, добудьте мне это ожерелье, или я больше никогда не поцелую вас!

— Это означает, что вы не хотите выйти за меня замуж, Идуна?

— Это означает, что я выйду замуж только за человека, который вручит мне это ожерелье. Если вы боитесь сделать это, то, может быть, тут найдутся другие, которые попытаются достать его.

Когда я услышал эти слова, меня внезапно охватил сильнейший приступ гнева. Разве мог я допустить, чтобы прекрасная женщина, которую я любил, насмехалась надо мной?

— Боитесь — не то слово, которое вам следовало бы употреблять по отношению ко мне, — произнес я сурово. — Знайте, Идуна, что после произнесенного вами я не побоюсь ничего, ни жизни, ни смерти. У вас будет ожерелье, если только его вообще возможно найти в этой земле и если мне повезет. Не надо больше ничего мне говорить. Стейнар отведет вас домой, я должен обсудить это дело с Фрейдисой.

Была полночь, не знаю уже, какого дня, хотя все это вспоминается мне в очень отчетливых картинах, подобно тому как вспышки молнии освещают пейзаж, но все видимое при этом отделено промежутками полной темноты. Фрейдиса и я стояли у могилы Странника, у наших ног лежали лопаты и другие инструменты, две лампы, трут для добывания огня. Мы решили приняться за нашу зловещую работу глухой ночью, так как опасались, что жрецы могут застать нас за нею. Мне также не хотелось, чтобы люди узнали о моем участии в таком деле.

— Да здесь работы на месяц, — с сомнением сказал я, глядя на громаду холма.

— Нет, — возразила Фрейдиса, — так как я могу показать вам вход в могилу. К тому же возможно, что внутри еще сохранились проходы. Но вы все-таки действительно войдете туда?

— А почему бы и нет, Фрейдиса? Что мне еще остается? Выносить насмешки женщины, с которой я обручен? Лучше уж в таком случае умереть, и делу конец. Пусть этот дух уничтожит меня, если пожелает. По крайней мере, я буду избавлен от хлопот и беспокойства.

— Это не слова жениха, — промолвила Фрейдиса, — хотя все может случиться и так. Все же, юный Олаф, вы намерены действовать по влечению сердца, и я полагаю, что призрак не захочет вашей крови. Я кое-что знаю и умею, Олаф, ко мне приходит многое из прошлого, меньше из будущего, и я думаю, что между вами и этим Странником гораздо больше общего, чем мы можем догадываться. Может быть, ваше решение предопределено свыше. Может быть, все происходящие случайности незаметно ведут от начала к концу. Во всяком случае, испытайте вашу судьбу. И если вы погибнете… Что ж! Я, бывшая вашей нянькой и любящая вас, найду в себе достаточно сил, чтобы умереть вместе с вами. Мы вместе спустимся внутрь этого холма, поищем Странника и узнаем его историю.

Потом, обняв за шею, она притянула меня к себе и поцеловала в бровь.

— Я не была вашей матерью, Олаф, — продолжала она. — Но если говорить по правде, то никогда я не чувствовала ничего подобного по отношению к Рагнару. Но к чему эти разговоры? Идите сюда, и я покажу вам вход в могилу, именно сюда падают первые лучи восходящего солнца.

Затем она повела меня к восточной стороне холма, туда, где в десяти футах от его основания росла группа кустов. Посередине ее виднелась небольшая впадина, будто в этом месте земля слегка провалилась. Здесь по ее указанию я принялся копать, и мы молча работали вместе полчаса или чуть больше, пока наконец моя лопата не ударилась о камень.

— Этот камень прикрывает вход, — пояснила Фрейдиса, — копайте вокруг него.

Я копал до тех пор, пока сбоку от камня не образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы в него мог пролезть человек. Передохнув немного, мы подождали, пока воздух в могиле освежится.

— А теперь, — продолжала Фрейдиса, — если вы не боитесь, то мы туда полезем.

— Я боюсь, — признался я. Действительно, испытанный мной тогда ужас возвращается ко мне даже сейчас, когда я описываю происшедшее, вместе со страхом перед мертвецом, который лежал и, насколько мне известно, все еще лежит в этой могиле. — Но все равно, — добавил я. — Я никогда больше не взгляну на Идуну без ожерелья, если его можно еще разыскать.

Мы высекли искру и зажгли обе лампы. Затем я пролез в дыру, и Фрейдиса последовала за мной. Мы очутились в узком проходе, выложенном неотесанными камнями и сверху покрытом плоскими плитами из отшлифованной водой горной породы. Туннель этот, если не считать насыпавшейся в него через щели между камнями сухой земли, был чист и сух. Без труда мы продвигались вдоль него, пока не добрались до могильного склепа, находившегося в центре холма на более высоком уровне, чем вход. То, что туннель шел наверх, было, несомненно, сделано для дренажа. Огромные камни, которыми были выложены потолок и стены склепа, имели высоту не менее десяти футов и плотно прилегали друг к другу. Один из таких вертикальных камней должен был, по-видимому, служить дверью, и если бы он находился на своем месте, то мы не смогли бы пробраться в склеп без неимоверных усилий и помощи многих людей. Но, к счастью, или он был так установлен во время похорон, или ставился в крайней спешке, только он упал.

— Нам везет, — изрекла Фрейдиса, заметив это. — Нет, нет, я войду первой, так как знаю о духах намного больше вас, Олаф. Если Странник нанесет удар, пусть лучше он падет на меня. — И она полезла в отверстие через упавшую глыбу.

Затем она позвала меня:

— Входите, Олаф, — и заверила: — здесь все спокойно, как и должно быть в подобном месте.

Я последовал за нею, скользнув вниз с края камня, который, помнится, до крови расцарапал мне локоть, и очутился в небольшом помещении площадью примерно двенадцать квадратных футов. Не было видно ничего, кроме одного предмета, который оказался гробом, изготовленным из ствола превосходного дуба, длиной почти в девять футов. Рядом с ним, по обе стороны, стояли две бронзовые фигурки, каждая в фут высотой.

— Это гроб, в котором лежит Странник, а это — боги, которым он поклонялся, — объявила Фрейдиса.

Затем, взяв в руки сначала одну, потом другую бронзовые фигурки, она осмотрела их при свете лампы. Я же даже побоялся дотронуться до них. Это были статуэтки мужчины и женщины.

У мужской фигурки, закутанной в какое-то подобие савана, хотя руки ее оказались открытыми, была длинная раздвоенная борода. В правой руке мужчина держал плеть с рукояткой, а в левой — посох. Голову прикрывала — я сначала принял ее за шлем — высокая остроконечная шапка с фигурным шишаком и с прикрепленными на каждой стороне бронзовыми перьями. Спереди, надо лбом, располагалась змея, также из бронзы.

Женщина с нежным и прекрасным лицом держала в правой руке витой скипетр. Волосы ее спускались на плечи многочисленными косичками. На ней была гладкая узкая мантия с низким вырезом на груди. Головным убором ей служили два рога, соединенных между собой блестящим золотым диском, напоминающим полную луну.

— Странные боги! — пробормотал я.

— Да, — согласилась Фрейдиса. — Возможно, что именно им он и поклонялся. Но об этом мы поговорим позднее. Сейчас обратимся к слуге этих богов.

Она положила обе фигурки в сумку и стала рассматривать ствол дуба, наружная поверхность которого сгнила от просочившейся влаги, но сердцевина еще оставалась твердой, как железо.

— Посмотрите, — она указала на черту, расположенную в четырех дюймах от торца. — Дерево было распилено вдоль, и крышку потом наложили сверху. Подойдите и помогите мне.

Затем она взяла в руки палку с железным наконечником, которую мы принесли с собой, и просунула ее острие в трещину ствола, после чего мы вместе навалились всем телом на другой конец ее. Крышка гроба открылась совсем легко, так как не была закреплена, и под собственным весом сползла в сторону. Во внутренней полости дуба лежала фигура человека, покрытая алой мантией, по ней расплылись соляные пятна от высохшей влаги. Фрейдиса подняла покров, и мы увидели Странника, лежавшего таким же, каким он был положен, по-видимому, в час своей смерти, так как таннин дуба, только что срубленного, хорошо сохранил его тело.

Не дыша от изумления, мы нагнулись и осмотрели его при свете ламп. Это был высокий худощавый человек, по внешнему виду от пятидесяти до шестидесяти лет. Его лицо, тонкое и красивое, обрамляла короткая седая бородка; волосы на голове, насколько их можно было видеть из-под массивной шлемообразной шапки, имели каштановый с проседью оттенок.

— Он вам никого не напоминает? — спросила Фрейдиса.

— Да, мне кажется, напоминает, — ответил я, — но кого? О, я знаю, мою мать!

— Это странно, Олаф, но мне кажется, что вы могли бы походить на него, будь вы сейчас в его годах. Кроме того, известно, что по линии вашей матери Аар перешел к вашему роду много поколений назад. Ну, ладно, давайте рассмотрим его внимательно, так как сюда проник наружный воздух и вскоре витязь рассыплется в прах.

Так и случилось, и вскоре от него уже мало что осталось, кроме черепа и костей, кое-где покрытых лоскутами кожи и волосами. Все же мне никогда не забыть его лица — я и сейчас отчетливо вижу его. Наконец, после того как его тело рассыпалось, мы обратили внимание на другие вещи, вспомнив, что время нашего пребывания в Могиле ограничено запасом масла в лампах. Фрейдиса подняла ткань под подбородком, открыв богатые доспехи со следами большого количества ударов и лежащее на них ожерелье, точно такое, какое мы видели на призраке, — восхитительную вещь из золота с инкрустациями, а также изумрудов, по форме напоминающих жуков или пауков.

— Возьмите его для вашей Идуны, — сказала Фрейдиса, — так как именно ради нее мы нарушили покой этого изумительного человека.

Я схватил драгоценную вещь и с усилием потянул ее к себе, но цепочка была прочной и не разрывалась. Я потянул сильнее, так, что сломал шейные позвонки Странника; его голова отделилась от тела, и золотая цепь освободилась.

— Давайте уйдем отсюда, — поторопила меня Фрейдиса после того, как я спрятал ожерелье. — В лампах кончается масло, и мне вовсе не хотелось бы остаться здесь, в этой темноте, наедине с великаном, которого мы ограбили.

— А какие у него доспехи! — вздохнул я. — Вот бы мне такие! Было бы чудесно!

— Тогда оставайтесь и берите их сами, — проворчала она, — так как моя лампа потухает.

— По крайней мере, я возьму себе этот меч, — воскликнул я и схватил ремень, опоясывающий тело. Так как он сгнил, то я, рванув, почувствовал меч в своих руках.

Держа его в одной руке, я перелез через камень и последовал за Фрейдисой вниз, к выходу. Прежде чем мы добрались до конца прохода, лампы потухли, так что заканчивать это путешествие мы были вынуждены в темноте. И мы очень обрадовались, когда наконец очутились на свежем воздухе, под знакомыми звездами.

— Как все это получается, Фрейдиса, — сказал я, когда мы смогли снова вздохнуть полной грудью. — Этот Странник, который казался таким грозным на вершине холма, тихо, подобно овечке, лежит в своей могиле, хотя мы и ограбили его останки?

— А это потому, что нам было предназначено это сделать, — я так думаю, Олаф. Теперь помогите мне прикрыть выход… Завтра я вернусь сюда, чтобы закончить все, как следует… И пойдемте домой, я очень устала и должна вам сказать, Олаф, что все это тяжким грузом ложится на мою душу. Думаю, что от костей этого Странника вест давней мудростью. Да, да, предвидением будущего и памятью о прошлом…

Глава 4

ИДУНА НАДЕВАЕТ ОЖЕРЕЛЬЕ
Я лежал в кровати и спал. Меч Странника лежал рядом со мной, а ожерелье — под подушкой. И во сне меня посещали очень странные видения. Мне грезилось, что именно я и был этим Странником, а не кто-то другой. И даже должен сказать, что это сновидение было очень правдоподобным.

Когда-то в далеком прошлом я, впоследствии рожденный Олафом и сейчас обращающийся к вам, — неважно, каково мое имя, — жил в облике этого мужчины, известного во времена Олафа как Странник. Однако из этой жизни, жизни Странника, по причинам, которые я объяснить не в состоянии, я могу вспомнить о себе немногое. Иные, более ранние жизни возвращаются ко мне отчетливее, а подробности именно этой жизни, жизни Странника, в настоящее время ускользают от меня. Последнее обстоятельство, однако, не имеет столь уж большого значения для данного повествования, так как, хоть я и уверен, что лица, которые встречались мне в моей жизни Олафа, ранее в основном были связаны со Странником, но история каждого из них неповторима и совершенно индивидуальна.

Что же касается истории самого Странника, то, насколько мне известно, он был таким, каким и должен был быть, — неразгаданным, буйным и романтичным. И, скорее всего, он был замечательным человеком, этот Странник, на заре развития северных народов привлеченный, словно магнитом, какими-то египетскими прелестями, затем оставивший теплые края, с которыми уже свыкся всем существом, ради возвращения на родину, чтобы только на ней умереть. И принимая во внимание, что сон, виденный мною, Олафом, рассказывал о временах, которые от нас отделяет тысяча или даже полторы тысячи земных лет, Странник, в склеп которого я вломился по прихоти Идуны, и я, Олаф, были одним и тем же существом, только имевшим разную телесную оболочку.

Но вернемся к моему сну. Я, Олаф, или, точнее, мой дух, обитавший в теле Странника, которое я совсем недавно видел лежащим в могиле, стоят вечером в огромном здании, являвшемся, я это хорошо знал, храмом одного из божеств. У моих ног располагался бассейн с чистой водой. Лунный свет был почти таким же ярким, как и в прошлой вечер, и я мог видеть свое отражение в воде. Оно было похоже на образ Странника, каким я его видел в дубовом гробу, только выглядело моложе. Тем не менее мужчина носил те же доспехи, что были и в гробу, и на его боку висел красного металла меч с крестообразной рукоятью. Одиноко стоял он в храме и глядел на зеленеющую хлебными полями равнину, на которой возвышались две статуи, каждая с большую сосну. Он смотрел на полноводную реку, чьи берега поросли деревьями, подобных которым я никогда не видел, — высокие и прямые, они были покрыты густой листвой. По другую сторону реки лежал белый город — сплошь из домов с плоскими крышами. В городе были и другие храмы, украшенные колоннами.

Мужчина, которого я, Олаф Датчанин, видел во сне, повернулся, и позади него мне открылся ряд голых холмов из коричневого камня и между ними проход к равнине, где не было ничего зеленого. Внезапно он стал сознавать, что кто-то нарушил его одиночество. Рядом с ним стояла женщина, очень красивая, подобных которой я, Олаф, никогда раньше не видел. Она была высока и стройна, с большими и нежными, темными, как у оленихи, глазами, с тонкими правильными чертами лица, за исключением рта — губы были несколько полноваты. Лицо, имевшее темный оттенок, под стать ее волосам и глазам, было печальным, но на нем часто появлялась нежная улыбка; оно было похоже на лицо статуи богини, которую мы обнаружили в могиле Странника. Платье, которое она носила под плащом, в точности походило на одеяние богини из могилы. Она горячо говорила ему:

— Любовь мояединственная! Этой ночью мы должны бежать. Нас уже ждет барка, которая доставит тебя вниз по реке к морю. Все раскрыто. Моя фрейлина, жрица, только что сообщила мне, что царь, мой отец, намеревается завтра схватить тебя и бросить в тюрьму, а потом отдать в руки судей за то, что ты — возлюбленный его дочери царской крови. И так как ты иностранец, то независимо от твоего происхождения единственное наказание, ожидающее тебя, — смерть! И если ты будешь приговорен, то я тоже разделю твою судьбу. Есть только один способ спасти мою жизнь — твое бегство. Мне намекнули, что в этом случае мне все простят.

И тогда тот, кто носил облик Странника, стал убеждать ее, что лучше умереть обоим, вместе перейти в мир духов, чем жить далеко друг от друга. Она спрятала свое лицо на его груди и ответила:

— Я не могу умереть. Я останусь под солнцем, но не ради себя, а ради того, чтобы родить твоего ребенка. Не могу я и бежать с тобой, ибо тогда они остановят барку. Ко если ты уплывешь один, то охрана пропустит судно. Так ей приказано.

После этого они некоторое время рыдали в объятиях друг друга, так как сердца их были разбиты.

— Подари мне что-нибудь на память, — прошептал он, — чтобы я мог носить до самой смерти что-либо из того, что носила ты!

Она распахнула плащ, под которым на груди висело ожерелье, то самое, которое я нашел на Страннике, из золота и с изумрудными подвесками, только их на нем было два ряда, а не один. Она расстегнула один ряд и, разорвав золотые нити, соединявшие оба витка ожерелья, опять застегнула один ряд вокруг своей шеи, а второй протянула ему.

— Возьми это, — сказала она. — Я буду носить одну половину, с которой не расстанусь даже в могиле. Ты должен носить свою половину при жизни и после смерти. Я предчувствую, что когда-нибудь эти отдельные части опять будут вместе. Тогда мы снова встретимся с тобой на земле.

— Это значит, что я вернусь с моей северной родины, если только мне снова удастся добраться до этих южных берегов?

— Нет, — возразила она. — В этой жизни мы больше не встретимся. Но будут другие жизни, так думаю я, изучившая мудрость своего народа. Уходи теперь, уходи, прежде чем разорвется мое сердце. Но никогда не допускай, чтобы это ожерелье, что пришло ко мне от тех, кто жил много лет назад, оказалось на груди другой женщины, ибо это принесет много горя тому, кто отдаст его, и той, которой оно, к несчастью, будет вручено.

— Как долго мне ждать нашей встречи? — спросил я, Олаф в обличье Странника.

— Не знаю, но думаю, что, когда эти драгоценности снова согреет жар моего бессмертного сердца, этот храм, который они называют вечным, превратится в руины. Ты слышишь? Это зовет меня жрица. Прощай же, мужчина с Севера, ты пришел, чтобы стать моей славой и моим позором. Прощай до тех пор, пока снова проявится назначение наших жизней и семя, посеянное нами в это печальное время, расцветет вечным цветом. Прощай… Прощай!

Затем образ женщины отступил на задний план, и мои видения исчезли. А еще мне показалось, что рядом с госпожой, подавшей ожерелье, стояла Смерть, и гораздо ближе к ней, чем к мужчине, получившему его. А может быть, смерть была написана в ее печальных и лихорадочно блестевших глазах.

Итак, сон мой закончился. Когда я, Олаф, проснулся, уже давно светило солнце и все были на ногах, так что я проспал. В общем зале уже собрались Рагнар, Стейнар, Иду на и Фрейдиса, а старики в стороне обсуждали какие-то вопросы, связанные с предстоящей свадьбой. Я подошел к Идуне, чтобы обнять ее, и она подставила мне щеку для поцелуя, продолжая через плечо свои разговоры с Рагнаром.

— Где это вы, братец, были прошлой ночью? Вы ведь вернулись на рассвете, весь в грязи? — спросил Рагнар, повернувшись спиной к Идуне и не отвечая на ее слова.

— Забирался в могилу Странника, брат, как того хотела Идуна.

Теперь все трое с живостью обернулись ко мне, исключая Фрейдису, которая молча стояла возле огня и слушала наш разговор. Все в один голос стали спрашивать, нашел ли я там что-нибудь.

— Ну да! — ответил я. — Я обнаружил там Странника, мужчину, выглядевшего весьма благородно. — И я принялся описывать увиденное.

— Бог с ним, с этим мертвым Странником, — перебила меня Идуна. — Ожерелье вы нашли?

— Да, я нашел ожерелье. Вот оно! — И я положил на стол великолепное ожерелье.

Затем я внезапно потерял дар речи, так как впервые заметил, что вокруг цепочки были обернуты три сломанные золотые нити. И я вспомнил, как во сне видел прекрасную женщину, разрывающую эти нити, когда она отдавала половину ожерелья мужчине, в облике которого, как мне тогда казалось, пребывал я. От этого я так испугался, что не мог выговорить ни слова.

— О! — воскликнула Идуна. — Оно же прелестно, прелестно! О, Олаф, спасибо вам! — И она обвила мою шею руками и поцеловала — на этот раз искренне. Затем она, схватив ожерелье, застегнула его вокруг своей шеи.

— Стойте! — встрепенулся я, приходя в себя. — Мне кажется, вам лучше не прикасаться к этим драгоценностям! Идуна, я видел во сне, что они не принесут вам счастья, так же как любой другой женщине, кроме той единственной, которой предназначены.

Темнолицая Фрейдиса посмотрела на меня, затем опустила глаза, продолжая слушать наш разговор.

— Вы видели сон! — фыркнула Идуна. — Меня мало заботит, что вам приснилось. Меня волнует только ожерелье, и все несчастья в мире не остановят меня!

При этих словах Фрейдиса подняла глаза, а Стейнар по-прежнему смотрел себе под ноги.

— Вы нашли еще что-нибудь? — поинтересовался Рагнар, перебив Идуну.

— Да, братец, вот это! — И я достал из-под плаща меч Странника.

— Превосходное оружие! — одобрил Рагнар после того, как осмотрел его. — Хотя и несколько тяжеловато для своей длины, а бронза напоминает ту, что находят в могильных курганах. Оно, кажется, изрядно применялось в деле и, смею вас заверить, из многих выпустило дух. Посмотрите, как выполнена рукоять из золота! Действительно, это замечательное оружие, стоящее больше всех ожерелий мира. Но расскажите обо всем подробно!

И я поведал им обо всем, а когда упомянул о статуэтках, которые мы видели стоящими у гроба, Идуна, уделявшая рассказу мало внимания, перестала поглаживать ожерелье и спросила, где они сейчас находятся.

— Фрейдиса взяла их с собой, — ответил я. — Покажите им богов Странника, Фрейдиса…

— Значит, Фрейдиса была там вместе с вами, да? — спросила Идуна.

Затем она осмотрела статуэтки богов и, посмеявшись над их видом и одеждой, снова принялась перебирать ожерелье, которое для нее, чувствовалось, было поважнее любых богов.

Позднее Фрейдиса спросила меня, о каком сне я говорил, и я рассказал ей все — слово за словом.

— Странная история, — сказала Фрейдиса. — А что вы обо всем этом думаете, Олаф?

— Ничего, кроме того, что это был просто сон. Но все же эти три оборванные нити, обвитые вокруг цепочки ожерелья, которых я не рассмотрел раньше, до того как оно попало в руки Идуны, здорово согласуются с моим сном.

— Да, Олаф, этот сон хорошо согласуется и с некоторыми другими вещами. Вы когда-нибудь слышали о тех, кто утверждает, что человек живет на земле больше чем один раз?

— Нет, — я рассмеялся. — Тогда почему бы им не жить так же, как и раньше? Даже если ты говоришь правду и я, возможно, являюсь Странником, в теле которого, казалось, побывал, то все же я уверен, что женщина с золотым ожерельем — не Идуна! — И я снова рассмеялся.

— Да, Олаф, она — не Идуна, хотя могла бы быть и Идуной, но это неважно. Скажите мне, а вы не разглядели ту жрицу, что была с женщиной?

— Только то, что она была высокой и смуглой, среднего возраста. Но к чему пустые разговоры об этих полуночных видениях?.. Хотя образ той женщины царской крови все-таки преследует меня. Хотел бы я снова увидеть ее, но не во сне. И я хотел бы также, Фрейдиса, чтобы Идуна не трогала ожерелье; боюсь, что это приведет к несчастью. Где она? Я хотел предостеречь ее.

— Где-нибудь прогуливается со Стейнаром, я думаю, и красуется в этом ожерелье. О, Олаф! Я, как и вы, боюсь, что это приведет к беде. И я пока не могу объяснить ваш сон, пока не могу!

Это было в день накануне моей свадьбы. Я и сейчас вижу в движении фигуры всех давно позабытых мужчин и женщин, одетых в свои лучшие одежды, отделанные золотом и серебром, — была приглашена большая компания, и многие из гостей прибыли издалека. Я вижу своего дядю, Лейфа, чернобрового жреца Одина, проходящего через зал в храм, где завтра он должен совершить торжественный свадебный обряд в такой форме, что это сделало бы честь самому богу. Я вижу Идуну, Атальбранда и Стейнара, что-то обсуждавших в сторонке, и вижу себя, наблюдающего за всем происходящим вокруг и находящегося в замешательстве, ибо с того момента, когда я посетил могилу Странника, все окружающее меня стало казаться нереальным. Идуна, которую я любил, почти стала моей женой, но между нами постоянно вставал образ женщины из моего сна. Временами я подумывал, что удар медвежьей лапы повредил мой мозг и что я схожу с ума. Я молил богов, чтобы этого не случилось, и, когда мои молитвы не помогли, пошел посоветоваться с Фрейдисой. Она выслушала меня и коротко сказала:

— Все может быть. Все происходит так, как это определено судьбой. Вы сошли с ума не более других людей. Больше мне нечего добавить.

В те времена в наших краях был обычай, что жена не должна проводить ночь перед свадьбой под одной крышей со своим будущим мужем. Поэтому Атальбранд, чье настроение в последний день было каким-то странным, отправился с Идуной ночевать на стоящем у берега корабле. По моей просьбе с ними отправился Стейнар, с тем чтобы проследить за их возвращением назад в назначенное время.

— Вы меня не подведете, Стейнар? — спросил я, пожимая ему руку.

Он попытался что-то ответить, но слова, казалось, застревали у него в горле, и он повернулся и пошел прочь, так ничего и не сказав.

— Вот уж действительно, — крикнул я ему вслед, — можно подумать, что женитесь вы, а не я!

— Да, да, — поспешно вмешалась Идуна. — Стейнар ревнует вас ко мне. Как это вы могли заставить всех так сильно полюбить вас, Олаф?

— Может быть, в будущем я заслужу и вашу любовь, — улыбнувшись, ответил я. — Надеюсь, со временем я смогу показать, на что способен…

Атальбранд, следивший за нами, дергал себя за раздвоенную бороду и бормотал что-то напоминавшее ругательство. Затем он тронул коня, яростно пнув его ногами, и проехал мимо, не заметив мою протянутую руку или же сделав вид, что не заметил ее. Но я не обратил на это, однако, внимания, так как в эту минуту собрался поцеловать Идуну на прощание.

— Не печальтесь, — проговорила она, в ответ целуя меня в губы. — Помните, что мы прощаемся в последний раз! — Она снова поцеловала меня и поскакала, рассмеявшись счастливым смехом.

Настало утро. Все было готово. Гости собрались, ожидая начала свадебного торжества. Даже несколько мужчин Эгера были здесь, они прибыли, чтобы засвидетельствовать свое уважение новому властелину. Ярко светило весеннее солнце, как и положено в свадебное утро, внутри помещения дули в свои изогнутые рожки трубачи. В храме алтарь Одина был украшен цветами, и рядом, тоже в цветах, ожидала начала обряда жертвенница. Моя мать в лучшем своем платье — в том, в котором она выходила замуж, — стояла у входа в зал, где расставили столы, здороваясь и принимая поздравления. Одной рукой она обнимала меня, одетого, как и подобает жениху, в лучшие одежды. Рагнар подошел к нам.

— Они уже должны быть здесь, — сказал он. — Назначенное время прошло…

— Наверное, прекрасная невеста долго прихорашивается, — с улыбкой произнес мой отец, поглядывая на солнце. — Скоро появится!

Прошло еще некоторое время, и среди собравшихся поднялся ропот, в то время как холодный страх, казалось, охватил мое сердце. Но вот все увидели человека, скакавшего по направлению к дому, и кто-то крикнул:

— Наконец-то! Они послали герольда! Но другой голос возразил:

— Для посланника любви он выглядит довольно унылым и скачет медленно!

И сразу же молчание охватило всех, слышавших эти слова. Незнакомый мужчина подъехал к нам и проговорил:

— У меня есть послание к конунгу Торвальду от конунга Атальбранда, которое я должен доставить в этот час, не раньше и не позже. В нем сообщается, что он отплыл в Лесё этой ночью с тем, чтобы отпраздновать свадьбу своей дочери со Стейнаром, конунгом Эгера. Поэтому он глубоко опечален, что ни он, ни госпожа Идуна не смогут сегодня присутствовать у вас на пиру.

Едва я услышал эти слова, мне показалось, что меня пронзили копьем.

— Стейнар! О, только не с моим братом Стейнаром! — задохнулся я, шатаясь, подобно сраженному в бою человеку.

Рагнар прыгнул на посланца, стащил его с лошади и наверняка убил бы беднягу, если бы его не остановили. Мой отец, Торвальд, остался молчаливым, но его единокровный брат, жрец Одина, вознес руки к небесам и обрушил проклятие бога на нарушителей брачного соглашения. Все собравшиеся, охваченные жаждой мести, подняли мечи и стали требовать, чтобы их вели против этого лживого Атальбранда. Мой отец попросил тишины.

— Атальбранд — человек без стыда, — начал говорить он. — Стейнар — змея, пригретая на моей груди и укусившая руку, спасшую его от смерти. Вот так-то, люди Эгера, вы теперь имеете конунга-змею. Идуна — ветреная баба, нарушившая свою клятву и продавшаяся за богатство и власть Стейнару; все честные женщины должны плевать на нее. Клянусь Тором[713], что с вашей помощью, друзья и соседи, я отомщу им троим. Но для такого мщения следует подготовиться, ибо Атальбранд и Стейнар сильны. Кроме того, они живут на острове, и атаковать их можно только с моря. Дальше. Куда нам спешить теперь, когда беда миновала наш дом и Стейнар-змея и Идуна-ветреница выпили свадебную чашу. Проходите и угощайтесь, друзья мои, и не будьте слишком печальны, видя, как мой дом страдает от позора. Он избежал еще большего позора, который мог обрушиться на нас, если бы мы приветствовали здесь лживую женщину в качестве невесты одного из моих сыновей. Нет сомнения, когда пройдет вся горечь, то мой сын Олаф найдет себе лучшую жену.

Затем все расселись и принялись за еду, приготовленную к свадебному пиршеству. Места жениха и невесты остались свободными, так как я не мог принимать участие в пире и спрятался в свой угол, где обычно спал, задернув за собой занавески. Моя мать также устала настолько, что уединилась в своей спальне. В одиночестве сидел я на кровати, прислушиваясь к звукам пира, которому вместо свадебного больше подошло бы название заупокойного. Когда он закончился, я услышал, как мой отец, Рагнар, старейшины и вожди из собравшейся компании стали держать совет, после чего все разъехались по домам.

Вскоре ко мне пришла Фрейдиса, принеся мне поесть и попить.

— Я — опозоренный человек, Фрейдиса, — заявил я ей. — Не могу я больше оставаться в этой стране, где стал посмешищем даже для детей.

— Это не вы опозорены, — возразила она с горячностью. — Это Стейнар и эта… — Фрейдиса употребила в адрес Идуны крепкое словцо. — О! Я видела, как все это приближалось, и все же не осмелилась предупредить вас. Я боялась, что могу ошибиться и вложу в ваше сердце сомнения в отношении того, кто был вашим молочным братом, и вашей невесты без особых оснований. Чтоб их обоих пожрал Один!

— Не говорите так резко, Фрейдиса, — сказал я. — Рагнар был прав в отношении Идуны. Ее красота никогда не ослепляла его, как это произошло со мной, и он ее оценил правильно. Что ж, она всего-навсего следовала своей натуре, что же касается Стейнара, то она одурачила его, что могла бы проделать с любым мужчиной, кроме Рагнара. Без сомнения, Стейнар еще горько пожалеет о том, что сделал. И я думаю также, что могильное ожерелье обладает дьявольским волшебством.

— Это так похоже на вас, Олаф, — находить оправдание даже для такого греха, которому нет прощения. Однако я с вами согласна, что Стейнар был уведен вопреки своей воле. Это я прочла в его глазах. Ну что ж, он должен своей жизнью заплатить за это и истечь кровью на алтаре Одина. Но вы будьте мужчиной, выходите и встречайте трудности лицом к лицу. Не вы первый, не вы последний из мужчин, обманутых женщиной. Забудьте о любви и думайте только о возмездии!

— Не могу я забыть любовь, не могу я желать мщения, особенно в отношении Стейнара, своего молочного брата, — устало ответил я.

Глава 5

БИТВА НА МОРЕ
Утром Торвальд, мой отец, отправил посланцев к старейшинам Эгера с рассказом о всех горестях, причиненных ему и его дому Стейнаром. Этот рассказ мог быть подтвержден представителями народа Эгера, присутствовавшими на пиру. В своем послании он добавил, что если они останутся безучастными к выходке и вероломству Стейнара то с этого времени он и люди Севера станут считать людей Эгера своими врагами и будут бороться с ними на суше и на море.

В должное время посланцы вернулись с рассказом о том, что старейшины Эгера собрались вместе и сместили Стейнара, избрав конунгом другого — племянника его отца. Они прислали в подарок золотые кольца в возмещение обиды, причиненной дому Торвальда человеком их рода, и попросили, чтобы Торвальд и люди Севера не держали против них зла за то, в чем они не повинны.

Ободренные таким ответом, сократившим наполовину количество врагов, мой отец, Торвальд из Аара, и те его вассалы, для которых он был верховным властелином, стали готовиться к нападению на остров Лесё. Об этом Атальбранд узнал от своих шпионов, и позднее, когда мы уже снарядили боевые корабли и укомплектовали их экипажами, от него прибыли два посланца, почтенные старики, потребовавшие встречи с моим отцом. Содержание послания, которое было обнародовано в моем присутствии, заключалось в следующем:

Что он, Атальбранд, считает себя мало виновным в происшедшем и что причиной тому послужила сумасшедшая любовь двух молодых людей, ослепившая их и введшая его в заблуждение. Что никакая свадьба между его дочерью и Стейнаром не состоялась, — он, Атальбранд, в состоянии это доказать, — ибо он не дал им разрешения на нее. Что поэтому он готов объявить вне закона и выдать Стейнара, который находится у него в качестве нежеланного гостя, и вернуть свою дочь Идуну мне, Олафу, а вместе с тем необходимое количество золотых монет в качестве возмещения за причиненное зло. Величина этого штрафа должна быть назначена судом и согласована.

Мой отец принял посланцев, но не дал им ответа, пока не собрал на совет своих вассалов. На нем присутствовал и я. Немало говорилось там, что оскорбление может быть смыто только кровью. Наконец предоставили слово мне, как человеку, которого дело касалось непосредственным образом. Я встал и при общем внимании проговорил:

— Вот мои слова. После случившегося я за все богатства Дании не могу согласиться, чтобы Идуна Прекрасная стала моей женой. Пусть же она останется со Стейнаром, которого выбрала. И я не хотел бы, чтобы пролилась кровь невинных людей только из-за моей личной обиды. Кроме того, я бы не хотел бороться со Стейнаром, кто был в течение многих лет моим братом и кого увела женщина, что могло бы случиться с каждым из нас и случается со многими. Поэтому я заявляю, что мой отец должен принять предложенный выкуп в качестве возмещения за оскорбление, нанесенное его дому, и предать забвению все происшедшее. Что касается меня, то я намереваюсь оставить свой дом, где я был опозорен, и поискать счастья в других краях.

Большинство присутствующих сочли, что это мудрые слова, и были готовы согласиться со мной, но я не учел влияния слов, произнесенных в конце моей речи. Хотя многие уже считали меня чужим и судьбу мою решенной, все любили меня за доброе сердце и мягкость, за отказ от мести за нанесенную мне обиду, за что-то в моем характере, что в один прекрасный день могло, по их мнению, сделать меня великим скальдом и мудрым конунгом. Когда моя мать, Тора, услышала о том, что я намерен покинуть дом, она что-то прошептала на ухо Торвальду, моему отцу, а Рагнар и остальные также сошлись на том, что этому не бывать, и неудержимый Рагнар, выскочив вперед, заговорил первым.

— И это мой брат убегает от нас, от своего дома, подобно рабу, уличенному в воровстве, потому что предатель и лживая женщина его опозорили? — воскликнул он. — А я заявляю, что только кровью Атальбранда можно смыть это пятно, но не его золотом. И если надо будет, то я один попытаюсь это сделать и умру от его копий. Добавлю еще, что если мой брат Олаф откажется от мщения, то я назову его презренным существом.

— Ни один человек в мире не назовет меня так! — ответил я, вспыхивая. — И тем более Рагнар.

Так, под общие крики, после долгого мира на нашей земле, во время которого все воины вздыхали по битвам, было в конце концов решено объявить Атальбранду войну. Присутствующие поклялись, что они и подвластные им люди доведут эту войну до конца.

— Возвращайтесь назад к словоотступнику Атальбранду, — сказал мой отец посланцам из Лесё, — и передайте ему, что мы не принимаем его подачку золотом, а отберем у него все его богатство вместе с его землей и жизнью. Сообщите ему также, что мой сын Олаф отказывается от его дочери Идуны, так как в нашем доме не принято жениться на гулящих девках. Стейнару скажите, что он вор невест, и самое лучшее, что он может сделать, — это покончить с собой или же найти свою смерть в битве, ибо, если мы поймаем его живым, он будет брошен в яму с гадюками и принесен в жертву богу Одину, богу чести. А теперь — убирайтесь!

— Мы уйдем, — ответил один из посланцев. — Но прежде мы хотели бы сказать, что вы, Торвальд, и ваши люди сошли с ума. Некоторое зло действительно было причинено вашему сыну, хотя, возможно, и не столь большое, как вы считаете. И за это зло вам предлагается полное возмещение и рука дружбы, на которую вы плюете. Так знайте же, что могущественный конунг Атальбранд не боится войны, и на каждого человека, которого вы сможете взять в свою Дружину, он найдет двоих, которые поклянутся ему быть верными до смерти. Кроме того, он советовался с оракулом, и тот сказал ему, что никто из вашего дома не останется в живых.

— Убирайтесь сейчас же! — прогремел голос отца. — Иначе вы останетесь лежать здесь мертвыми.

И они ушли.

В этот день на сердце у меня было тяжело, и я попросил Фрейдису дать мне совет.

— Беспокойство витает надо мной, словно каркающие вороны, — обратился я к ней. — Не нравится мне эта война из-за женщины, которая ничего не стоит, хотя она и нанесла мне тяжкую обиду. Я боюсь будущего, так как оно может оказаться гораздо худшим, нежели все то, что случилось в прошлом.

— Тогда постарайтесь познать это будущее, так как уже известное не кажется страшным.

— Не совсем уверен в этом, — ответил я. — Ну, а как можно узнать это будущее?

— Через голос бога, Олаф. Разве я не являюсь одной из жриц Одина, кое-что знающей об этих тайнах? Вон там, в его храме, он, возможно, скажет что-нибудь, если вы отважитесь все это выслушать.

— Ну что ж, я отважусь. Я не прочь послушать голос бога, правда им будет сказана или ложь.

— Тогда пойдем и выслушаем этот голос, Олаф.

И мы отправились к храму. Фрейдиса, имевшая право входить в него, открыла дверь. Мы вошли и зажгли лампу перед фигурой сидящего Одина, вырезанной из дерева. Алтарь бога — возле него, я стоял рядом с ним, а Фрейдиса припала к земле у статуи. Она стала бормотать руны, затем замолчала, и меня охватил страх. Помещение было большим, слабый свет едва достигал сводчатого потолка. Вокруг меня были одни только бесформенные тени. Я ощутил, что существуют два мира, один телесный, другой — мир духов, и что я нахожусь где-то между ними. Фрейдиса, казалось, заснула, я не слышал даже ее дыхания. Затем она тяжело вздохнула, повернула голову, и я при свете лампы заметил, что ее лицо было мертвенно бледным.

— Чего ищешь ты? — спросили ее губы, движение которых было едва заметно. Голос, исходивший от нее, был не ее собственным голосом, а, скорее, мужским, глубоким, с незнакомым мне акцентом.

Затем прозвучал ответ голосом Фрейдисы:

— Я, ваша жрица, хотела бы узнать судьбу этого юноши, стоящего возле алтаря, юноши, которого я люблю.

На некоторое время воцарилась тишина, затем заговорил первый голос, опять губами Фрейдисы. И я видел, что статуя пребывала в неподвижности, оставаясь тем же, чем и была, — куском дерева.

— Олаф, сын Торвальда, — проговорил глубокий голос, — является нашим врагом, как и его предок, могилу которого он ограбил. И его судьба будет такой же, как и судьба его предка, так как в них живет одна и та же душа. Он добьется всеобщего преклонения благодаря рукояти меча, украденного им у мертвого, будет добиваться побед, хотя и выступит против нас, но наше проклятие не будет действенным против него. Великую боль испытает он — и великую же радость. Он бросит прочь скипетр ради любви и поцелуя женщины, но все равно обретет еще большее могущество. Олаф, которого мы проклинаем, станет Олафом Благословенным. Все же в конце концов мы одержим победу над его телом и теми, кто будет держаться рядом с ним, проповедуя мечом и без него. Среди них должна быть упомянута и ты, женщина, а также другие, те, которые причинили ему зло.

Голос смолк, и наступила тишина, настолько глубокая что вынести ее я больше не мог.

— Спросите его о войне, — сказал я, — о том, что произойдет.

— Слишком поздно, — ответил голос Фрейдисы. — О! Я уже вижу вас, вы здесь одни, а дух покинул меня.

Затем наступило общее молчание, после которого Фрейдиса трижды вздохнула и окончательно пришла в себя. Мы покинули храм. Я нес лампу и поддерживал Фрейдису за руку. Возле двери я оглянулся назад, и мне показалось, что идол гневно уставился на меня.

— Что здесь произошло? — спросила Фрейдиса, когда мы очутились под светом звезд. — Я ничего не помню, в моей памяти сплошная тьма.

Я ей рассказал все слово в слово. Когда я закончил, она произнесла:

— Подайте мне меч Странника.

Я подал ей меч, и она повернула обнаженное лезвие к небу.

— Его рукоятка выполнена в виде креста, — задумчиво промолвила она. — Но как может человек поклоняться кресту, восхвалять его и покорить кого-то с его помощью? Не могу я объяснить эти слова, но тем не менее не сомневаюсь, что все им сказанное — правда и что вы, Олаф, вместе со мной обречены на одну судьбу, какой бы она ни была. И вместе с вами еще кто-то, причинивший вам зло, — Стейнар или же Идуна. Но я довольна этим, так как любила отца и думаю, что сына люблю еще больше, хотя и по-другому.

И, приблизившись ко мне, она с торжественным видом поцеловала меня в бровь.

После того как мы с Фрейдисой узнали предсказание Одина, три длинных боевых ладьи при свете луны покинули Флётстранд, песчаную отмель неподалеку от Аара, и направились к острову Лесё. Не могу сказать точно, когда мы отплыли, но в памяти моей предстают эти суда, выходящие в море. Командующим всей маленькой флотилией был Торвальд, вторым после него считался Рагнар, мой брат. Я, Олаф, был третьим. На каждой ладье шли пятьдесят мужчин, все храбрые воины.

Расставание с моей матерью, Торой, было печальным, так как ее сердце предчувствовало несчастье, которое принесет эта война, и ее лицо не смогло скрыть предсказаний своего сердца. Она горько рыдала, проклиная имя Идуны, обрушившей зло на наш дом. Фрейдиса тоже была печальной, но все же, улучив удобный момент, она приблизилась ко мне, пока я поднимался на судно, и прошептала:

— Будьте в добром настроении, так как, кто бы ни остался в живых, но вы вернетесь!

— Я готов отдать даже самую малую надежду вернуться самому за то, чтобы другие там не остались, — ответил я. — О, если бы люди послушали меня и согласились на мир!

— Слишком поздно сейчас говорить об этом, — промолвила Фрейдиса, и мы расстались.

Наш план был таков: подплыть к Лесё при свете луны, а перед рассветом, когда она зайдет, подкрасться к берегам острова, с первыми лучами рассвета вытащить наши ладьи на песчаный берег и сразу атаковать знакомый нам замок Атальбранда, который мы рассчитывали достичь еще до того, как проснутся люди, обитавшие в нем. Это был смелый, хотя и опасный план. Все же мы верили, что его смелость может принести нам победу. Следует учитывать, что наши суда не были в полной готовности, из-за чего повторить атаку мы могли не раньше чем через месяц.

Без сомнения, при необыкновенном везении все могло сложиться и удачно для нас, но случилось иначе. Атальбранд, хитрый и опытный вояка, с юных лет видевший многие войны на земле и на море, имел свой план нашего разгрома, согласно которому он и его люди должны были плыть к Флётстранду, сжечь ладьи Торвальда, стоявшие, как было известно Атальбранду, возле берега, которые он надеялся застать беззащитными, в худшем случае — под охраной нескольких человек. После этого Атальбранд собирался вернуться в Лесё, прежде чем на него успели бы напасть. По какой-то случайности он для своего предприятия выбрал ту же ночь, что и мы. И едва успела спуститься луна, как наши дозорные заметили четыре чужих ладьи, которые, судя по щитам, свисавшим через их фальшборты, были не чем иным, как боевыми ладьями, направлявшимися в нашу сторону по спокойной глади моря.

— Атальбранд вышел нам навстречу! — закричал кто-то, и спустя несколько минут все воины уже держали в руках свое оружие. Времени для рассуждения не было, так как в ночных сумерках суда приблизились вплотную, прежде чем мы заметили друг друга, почти нос к носу. Ладья Атальбранда вместе с еще одной окружили судно моего отца, в то время как другие ладьи вышли против наших с Рагнаром бок о бок. Моряки обеих сторон находились внутри судов, так что о возможности битвы еще никто не мог помышлять. Одни из них бросились к веслам, чтобы повернуть ладьи, другие — к абордажным крючьям, остальные воины стали стрелять из луков. И прежде чем кто-либо успел досчитать до двухсот, начав с момента появления судов в виду друг друга, тишину расколол дружный боевой клич «Вальгалла! Победа или Вальгалла!»

Битва началась.

Это было яростное сражение, которое из-за опустившейся темноты стало еще беспощаднее. Боровшиеся на каждом корабле не обращали внимания на остальные, так как ладьи, едва столкнувшись, отдалялись одна от другой, дрейфуя, и каждая из сражающихся сторон старалась поскорее разбить противостоящих врагов. Судно моего отца пострадало больше других, так как противник напал на него с обоих бортов. Торвальд взял на абордаж одну ладью и полностью очистил ее от напавших, но потерял много своих людей. Затем команда другой ладьи ворвалась на его судно, едва он успел туда вернуться. В завершение этой схватки все наши люди на его корабле были убиты, но только после яростного боя, когда противник потерял большинство своих людей. Так что мой отец и его воины погибли смертью храбрецов.

Между ладьями Рагнара и самого Атальбранда битва шла на равных. Рагнар взял его судно на абордаж, но был отбит. Затем на абордаж устремился Атальбранд — и был отброшен назад. Тогда Рагнар с оставшимися людьми ринулся на приступ во второй раз. На нешироком шкафуте[714] ладьи разгорелась ожесточенная схватка, и тут наконец Атальбранд и Рагнар встретились лицом к лицу.

Они яростно стали сражаться мечами, пока Рагнар страшным ударом не разрубил пополам шлем Атальбранда вместе с его головой. Он еще валился навзничь, когда какой-то воин, который мог оказаться врагом или другом в равной степени, так как луна зашла и тьма стала непроницаемой, вонзил копье в спину Рагнара, и его, умирающего, унесли на свое судно те из экипажа, кто еще остался в живых.

После этого схватка прекратилась, так как почти все люди Атальбранда были либо убиты, либо смертельно ранены.

А тем временем справа от них я сражался с ладьей, находившейся под командой Стейнара. Так уж было предначертано нам — сразиться друг с другом. Наша схватка была отчаянной. Стейнар и его воины забрались на нос моей ладьи, но я со своими людьми атаковал их с обоих бортов и сбросил с судна. В разгар схватки я дрался как сумасшедший, что происходило со мной обычно, когда я выходил из себя. Я убил троих людей из Лесё мечом Странника. Как сейчас, вижу их, падающих один за другим. В сопровождении семерых своих людей я прорвался на приподнятый нос ладьи Стейнара, и как раз в этот момент абордажные крючья разошлись, и мы остались там одни, защищаясь изо всех сил. Мои товарищи на нашей ладье взялись за весла и опять приблизились к борту неприятеля, но сцепиться снова не смогли, так как железные крючья были уже утеряны. Однако, повинуясь приказу, отданному мной с носа вражеского судна, они начали швырять балластные камни из своего корабля внутрь корпуса вражеского, проломив таким образом его днище. В конце концов судно противника наполнилось водой и затонуло.

Но даже в момент его гибели битва продолжалась. Почти все мои люди, прыгнувшие со мной на вражескую ладью, были сражены. Только двое из них еще держались поблизости от меня, когда сам Стейнар, не зная, кто я такой, стремительно бросился ко мне и, потеряв свой меч в схватке, обхватил меня руками за пояс. Мы упорно боролись, но Стейнар, бывший сильнее, прижал меня к фальшборту, а затем перебросил через него. Я его не выпустил, и в море мы упали вместе, в то время как тонуло судно, потащившее нас за собой. Когда нас выловили из воды, Стейнар был без сознания, но все еще сжимал меня руками. Меня же подцепили за перевязь, которая висела на моем правом боку и к которой кожаным ремнем был прикреплен меч Странника.

Все закончилось тем, что меня и Стейнара отнесли на мою ладью, после чего окончательно воцарилась темнота.

Часом позже наступил рассвет, открывший печальную картину. Ладьи моего отца и Атальбранда оставались без движения, так как почти все члены их экипажей были мертвы, а другие суда отнесло, и они дрейфовали в полумиле от нас.

Рагнар еще сражался с врагом. Моя ладья была в относительно хорошем состоянии, так как на ней уцелело около двадцати человек да еще с десяток были легко ранены. Остальные лежали убитые или умирали от ран.

Я сидел на шкафуте, и у моих ног скорчился человек, вытащенный из моря вместе со мной. Я подумал, что он мертв, пока первые лучи солнца не упали на его лицо. Он сел, и я узнал в нем Стейнара.

— Вот мы и встретились снова, братец! — тихо произнес я. — Что ж, Стейнар, оглянитесь вокруг, полюбуйтесь на свою работу. — И я указал ему на мертвых и умирающих, на другие суда, откуда раздавались стоны.

Стейнар посмотрел на меня и хрипло спросил:

— Это с вами, Олаф, я упал в море?

— Совершенно верно, Стейнар.

— Я не знал об этом. Из-за темноты, Олаф, я не видел вас. Иначе я бы никогда не поднял меча против вас.

— Какое это имеет значение, Стейнар, когда вы пронзили мое сердце, пусть и не мечом?

Услышав эти слова, Стейнар громко застонал, затем проговорил:

— Вы второй раз спасаете мне жизнь.

— Это так, Стейнар, но кто знает, смогу ли я это сделать в третий раз? Вы не волнуйтесь, ибо все, что я смогу сделать для вашего спасения, я сделаю, и это будет самой лучшей местью вам.

— Святой местью! — воскликнул Стейнар. — О, этого не произойдет! — И он вытащил нож, который носил у пояса, и попытался заколоть себя.

Но я следил за ним и выхватил у него нож, потом отдал приказ:

— Свяжите этого человека и держите его в безопасном месте. И принесите ему попить и плащ, чтобы укрыться.

— Лучше прикончить эту собаку! — пробормотал капитан, которому я отдавал приказание.

— Я убью каждого, кто тронет его пальцем! — ответил я ему. Кто-то шепнул несколько слов капитану на ухо, тот кивнул и оглушительно захохотал.

— А! — вскричал он. — Ну и дубина же я, что позабыл об Одине и его жертвеннике! Да, да, мы побеспокоимся о безопасности этого предателя!

Они привязали Стейнара к одной из скамей, дали ему эля и накрыли плащом.

Я тоже выпил эля и набросил на себя плащ, защищаясь от пронизывающего ветра. Затем я сказал:

— Теперь давайте подойдем к другим судам и посмотрим, что там происходит.

Все взялись за весла и начали грести к ладье Рагнара, на палубе которого суетились несколько людей.

— Как ваши дела? — полюбопытствовал я у одного из них и в ответ услышал:

— Не так плохо, Олаф. Мы победили и только что закончили схватку. Теперь там все спокойно, — добавил говорящий, кивнув в сторону ладьи Атальбранда, с которым они все еще были скреплены абордажными крючьями.

— Где Рагнар? — задал я следующий вопрос.

— Поднимитесь на борт и посмотрите, — в голосе отвечающего сквозила печаль.

Перекинули мостки, и я стремглав бросился на борт судна моего брата. Страх охватил мое сердце.

Рагнар сидел, прислоненный к мачте; он умирал.

— Доброе тебе утро, Олаф, — задыхаясь, промолвил он. — Рад видеть тебя. Наверное, ты единственный из Аара, кто уцелел.

— Что ты имеешь в виду, брат мой?

— А то, что наш отец, Торвальд, тоже умер, мне об этом сообщили оттуда.

И он показал своим мечом, красным от крови, на ладью нашего отца, стоявшую рядом с судном Атальбранда.

— Атальбранд тоже мертв, я убил его. И, прежде чем над морем взойдет солнце, я тоже умру. О, не надо плакать, Олаф, мы выиграли великую битву, а я совершу путешествие в Вальгаллу в славной компании, среди друзей и врагов, и там буду ждать тебя. Должен сказать, что если бы я прожил до старости, я не нашел бы такой почетной смерти, а мог издохнуть, подобно корове. Поворачивай ладьи во Флётстранд, Олаф, собери побольше людей и пройдись с мечом по Лесё. Устрой нам хорошие похороны, Олаф, вели насыпать над нами высокий курган, чтобы мы могли стоять на нем при восходе луны и смеяться над людьми из Лесё, когда они будут толпиться в свой последний час, покидая землю и переполняя Вальгаллу. Да, скажи мне, убит ли Стейнар? Тогда я там смогу переговорить с ним.

— Нет, Рагнар, я взял его в плен.

— В плен? Почему в плен? О! Я понял! Он должен лежать на жертвенном алтаре Одина, друзья. Поклянитесь мне, что этот Стейнар — похититель невест, Стейнар-предатель, поклянитесь, что он будет лежать на алтаре Одина! Клянитесь, так как я не верю своему брату, у которого в груди вместо крови течет молоко женщины. Клянусь Тором, он помилует его, если найдет способ это сделать. Поклянитесь мне — или же я буду являться к вам по ночам и приведу других павших героев! Только побыстрей, пока мои уши еще могут слышать!

С обеих ладей раздались крики:

— Клянемся! Не беспокойся, Рагнар, мы сдержим клятву!

— Вот и хорошо, — сказал Рагнар. — А теперь поцелуй меня, Олаф. О, что я вижу в твоих глазах? Новый, незнакомый блеск! Олаф, ты не просто один из нас. Это время — не твое время! И эти края — не твои края. Другими дорогами идти тебе до конца. А дальше — кто знает! В конце дороги мы, возможно, встретимся снова. Ведь я так любил тебя!

И он запел буйную песню, песню о крови и насилии, о героизме и мщении. И так, напевая ее, поник головой и — умер…

Ценой больших усилий я и мои люди, которые связали канатами обе наших ладьи, прихватив пленных, с попутным ветром отплыли назад. Там нас ожидала толпа людей, так как рыбацкий бот уже доставил туда весть о великой битве на море. Из ста пятидесяти мужчин, отправившихся с моим отцом, шестьдесят были убиты, многие ранены. Судьба людей Атальбранда была еще горше, так как наши воины добили их раненых. Только одна из ладей Атальбранда смогла бежать назад в Лесё, чтобы сообщить жителям острова и Идуне обо всем происшедшем. Теперь это была страна поющих печальные песни вдов и сирот, страна, где надолго не осталось мужчин, которые могли бы стать женихами. Такие же песни пелись в Ааре и его окрестностях.

На песчаной отмели Флётстранда моя мать, Тора, ожидала нас вместе с другими. Она прибыла сюда задолго до прихода судов. Когда моя ладья первой коснулась носом пристани, я соскочил на землю и подбежал к матери, стал перед ней на колени и поцеловал ее руку.

— Я вижу вас, мой сын Олаф, — произнесла она. — Но где же ваши отец и брат?

— Там, — ответил я, указывая на суда, не в силах сказать больше.

— Почему же они медлят, сын мой?

— Потому что они заснули настолько крепко, мать, что больше никогда не проснутся.

И тогда Тора громко закричала и без чувств упала на землю. Через три дня она умерла, так как ее больное сердце не вынесло этого горя. Только однажды, перед самой смертью, она заговорила, чтобы благословить меня, помолиться о будущем и о нашей встрече тогда, а также еще раз проклясть Идуну. Люди заметили, что о Стейнаре она не сказала ничего, ни хорошего, ни плохого, хотя и знала, что он жив и находится в плену.

Вот таким образом я, Олаф, остался одиноким в этом мире, унаследовав титул конунга Аара и подвластных ему земель. У меня не осталось никого, кроме моего дяди, Лейфа, жреца Одина, Фрейдисы, мудрой женщины — моей няньки, и Стейнара, моего пленного молочного брата, ставшего причиной войны.

Слова умирающего Рагнара распространились повсюду. Жрец Одина поведал их оракулу богов, и тот заявил, что мы должны исполнить волю Рагнара без каких-либо изменений.

Все население нашего края собралось по моему приглашению в Аар, все, даже женщины и дети. Сначала мы уложили мертвых в большую ладью Атальбранда, причем его воинов и самого Атальбранда поместили в самом низу. Затем сверху на них мы уложили воинов Торвальда, а самого Торвальда и его сына Рагнара привязали сидящими к мачте.

Сделав это, мы с большим трудом затащили ладью на возвышение и соорудили над ним земляной холм. В течение двадцати дней мы усиленно трудились над этим; наконец все было закончено, и мертвые навеки успокоились в земле. Затем мы разошлись по своим домам и некоторое время должны были носить траур.

А Стейнар был перевезен в храм Одина в Ааре и содержался в темнице при нем.

Глава 6

КАК ОЛАФ СРАЗИЛСЯ С ОДИНОМ
Был канун весеннего празднества Одина. И я вдруг вспомнил, что существует обычай приносить на этом празднестве в жертву Одину какое-нибудь животное, класть цветы и другие подношения к алтарям некоторых других богов, которые могли помочь тому, что очередной год будет плодородным. Но на этот раз для жертвы было предназначено не животное, а человек — Стейнар-предатель.

Ночью я, Олаф, с помощью Фрейдисы, жрицы бога Одина, добился разрешения на вход в подземную тюрьму, в которой, ожидая смерти, томился Стейнар.

Сделать это было нелегко. И, конечно, меня пустили туда только после того, как я дал клятву Лейфу и другим жрецам, что не стану пытаться ни освободить заключенного, ни оказывать ему помощь в бегствеиз тюрьмы. Но, несмотря на это, снаружи храма стояли вооруженные люди, чтобы не позволить мне нарушить свое слово. О моей любви к Стейнару знали все, и поэтому мне никто не доверял.

Темница была ужасным местом, она и сейчас стоит у меня перед глазами. В полу храма находился люк; после поднятия его крышки были видны несколько ступеней вниз. Там, где они заканчивались, стояла вторая, более массивная дверь из дуба, запертая на засов и закрепленная болтами. Ее открыли и снова заперли за мной. Я очутился в темной камере, облицованной грубым камнем, воздух в нее попадал только через отверстие в потолке. В дальнем углу этой ямы, прикованный к стене цепью, прикрепленной к металлическому поясу вокруг талии, на кровати из камыша лежал Стейнар. Рядом с ним, на стуле, стояли вода и пища. Когда я вошел, неся лампу, Стейнар сел, моргая от света, ослабевший от плохого обращения и недостатка пищи. Его лицо было бледным и хмурым, он одной рукой прикрывал свои запавшие глаза. Я посмотрел на него, и мое сердце переполнилось жалостью настолько, что я не сразу смог заговорить.

— Зачем вы пришли сюда, Олаф? — спросил Стейнар, узнавший меня. — Чтобы лишить меня жизни? Если так, то вы более чем желанный гость!

— Нет, Стейнар, я здесь для того, чтобы попрощаться с вами, так как завтра утром на празднестве вы умрете, и я бессилен вам помочь. Люди повинуются мне во всем, но только не в этом.

— А вы бы спасли меня, если бы могли?

— Да, Стейнар. Почему бы и нет? Разве вы недостаточно вынесли, сами пострадав от причиненного вами зла, от крови на ваших руках?

— Да, я пострадал достаточно. Так сильно, что буду рад умереть. Но если вы не за тем пришли, чтобы убить меня, то вы можете отхлестать меня своими словами…

— Нет, Стейнар, я сказал уже, что пришел только за тем, чтобы попрощаться и задать вам один вопрос, если вы будете любезны ответить на него. Почему вы так поступили, принеся тем самым столько несчастий, приведя к смерти отца, брата и множество других людей-храбрецов и с ними — моей матери, которая вас вынянчила на своей груди?

— Она тоже умерла?! О! Чаша моих страданий переполнена! — Он закрыл лицо руками и зарыдал. Затем, подавив рыдания, он сказал: — Почему я сделал это? Олаф, это сделал не я, а какой-то бес, вошедший в меня и превративший в безумного. Из-за губ Идуны Прекрасной! Олаф, я не стану говорить ничего плохого о ней, так как ее грех — мой грех, но это правда, что, когда я проявлял нерешительность, она становилась все настойчивее, и я не мог найти в себе силы, чтобы сказать ей «нет!» Клянусь всеми богами, Олаф, что ни одна женщина никогда не сможет так опозорить вас, как она опозорила меня. Узнайте же, какое возмездие я получил… Я не женился на Идуне. Атальбранд не давал разрешения на наш брак, пока решалось дело о моем княжении в Эгере. А когда ему стало известно, что власть от меня ушла, он отказал мне окончательно, да и сама Идуна становилась все холоднее. И это правда, я уверен в том, что он готов был убить меня и послать мою голову в качестве подарка Торвальду. Только Идуна не позволила ему сделать это, оттого ли что любила меня или по другой причине, не знаю. Остальное, Олаф, вам известно.

— Да, Стейнар, известно. Идуна потеряна для меня, и за это я, возможно, должен благодарить вас, несмотря на такой удар, как уход из жизни дорогих мне людей. Мой отец, мой брат и моя мать навеки потеряны для меня, и вы, вы, бывший моим вторым «я», также недалеки от этого. Вы будете поглощены мраком, как сотни других людей, из-за своего сумасшествия, порожденного глазами Идуны, которая также потеряна для вас. Я не осуждаю вас, Стейнар, так как смогу понять это ваше сумасшествие, называемое любовью, которое на погибель людям насылают на них боги. Я прощаю вас, Стейнар, если вообще должен прощать, и скажу, что и сам я настолько устал от этого мира, что, мне кажется, было бы лучше, если бы я отдал свою жизнь вместо вашей и отправился на поиски ушедших, хотя и сомневаюсь, что смог бы их найти, так как думаю, что наши дороги разошлись. Слышите? Жрецы уже зовут меня! Стейнар, нет нужды просить вас быть мужчиной, так как вы принадлежите к северной расе, разве это не так? Это, пожалуй, единственное, что у вас есть… Быть храбрым, подобно быку… Но мне кажется, что есть и иные формы храбрости, которых нам недостает: ступить на мрачные дороги смерти, видя перед глазами вещи более нежные, хорошие, чем известные нам. Молитесь нашим богам, Стейнар, так как они становятся добрее, когда им молятся, хотя их путь мрачен и кровав. Молитесь, чтобы мы могли встретиться там вновь. Прощайте, брат мой Стейнар. Кто бы мог подумать, что таким будет конец нашего счастливого братства?

Произнеся их, эти слова, мы протянули друг другу руки и заключили друг друга в объятия. Затем занавес памяти закрывается.

Был час жертвоприношения. Жертва лежала привязанной к камню рядом со статуей бога, но за открытой дверью храма, чтобы все собравшиеся могли видеть совершение обряда.

Все предварительные церемонии были закончены. Лейф, верховный жрец, в торжественной одежде, молился и выпил чашу перед ликом Одина, что символизировало посвящение богу крови жертвы, которой вот-вот предстояло расстаться с жизнью. Лейф нараспев рассказал о преступлениях, за которые должна пролиться кровь. И вот среди полнейшей тишины он вытащил жертвенный меч и приложил его к губам Одина, чтобы тот мог своим дыханием освятить меч.

Казалось, бог действительно подышал на него — по крайней мере, ранее ярко сверкавшая сторона меча теперь стала тусклой. Лейф повернул ее к людям, выкрикивая древние слова:

— Один допускает жертву! Кто осмелится этого не допустить? Глаза всех присутствующих были устремлены на него, стоявшего с высоко поднятым мечом. Даже глаза Стейнара не отрывались от жертвенного меча.

И тут будто какой-то дух вселился в мое сердце и бросил меня между жрецом и его жертвой. Высоким призраком на фоне мрака встал в дверном проеме храма и проговорил ровным голосом:

— Я осмелюсь!

Раздались возгласы удивления тех, кто расслышал мои слова, и Стейнар, слегка приподнявшись над камнем, воззрился на меня, покачав головой.

— Выслушайте меня, друзья! — сказал я. — Этот человек — мой молочный брат, совершивший грех против меня и моего дома. Моя семья мертва, и я остался один, и от имени мертвых и своего прощаю ему этот грех, совершенный им в меньшей степени, чем другими. Есть ли здесь среди вас хоть один мужчина, который не был бы однажды увлечен женщиной и который не хотел бы увлечься снова? Если такой найдется, то пусть он заявит, что в его сердце нет прощения Стейнару, сыну Хакона. Пусть он выйдет вперед и скажет это!

Никто не пошевелился, и даже женщины потупили головы.

— А раз так, — продолжал я, — то и вы можете простить его, как это делаю я, и так же может простить бог. Что есть бог? Разве он не выше простых людей и не знает все слабости человека, которые, в конце концов, он сам в него и вдохнул? Как он может в таком случае не быть всепрощающим по отношению к своему созданию? И если так, то как бог может отказать в том, чего желают все присутствующие? Разве жертвоприношение ему приятнее, чем отказ от мщения? Может ли бог желать мести больше человека? Если я, Олаф, человек, могу простить все причиненное мне зло, то почему этого не может сделать Один, ведь он не пострадает оттого, что будет отброшен этот обычай, который когда-нибудь будет отвергнут людьми, выдумавшими его в угоду богу? От имени самого Одина, говоря теми словами, которые должен был бы сказать он, если бы он мог говорить голосом кого-нибудь из нас, я требую освободить жертву, и пусть совесть Стейнара накажет его самого!

Мои простые слова тронули многих, потому что в них звучала правда, хотя в те времена и в тех краях правда была еще непонятна, и потому что все они знали и любили щедрого Стейнара, который отдал бы плащ со своего плеча самому незначительному из них. Раздались крики:

— Правильно! Отпустить его! И без того достаточно смертей из-за этой Идуны!

Но вскоре они примолкли, ибо стали сомневаться в этой своей новой вере. Не унимался только Лейф, мой дядя. Его передергивало, словно бы дьявол овладел им, и я действительно подумал об этом. Его глаза бешено вращались, он клацал челюстями, подобно раздраженному псу. Он вопил:

— Наш конунг Олаф просто сошел с ума! Ни один здравомыслящий человек не смог бы сказать ничего подобного! Человек может прощать, если это в его силах, но этот предатель предназначен Одину, и может ли бог прощать? Может ли он пощадить его, если его ноздри уже раскрылись, почувствовав запах крови? Если так, то что за толк быть богом? И как он может быть счастливее людей, если обязан прощать? Кроме того, может быть, вы хотите добиться того, что Один проклянет нас всех? Я заявляю: если у бога украдут его жертву, то Вы все сами будете принесены в жертву — вы, ваши жены, ваши дети, да! И даже ваш скот и плоды ваших полей!

После этих его слов послышались стоны и крики:

— Пусть Стейнар умрет! Смерть ему! Убьем его и ублаготворим Одина!

— Да! — ответил Лейф. — Стейнар умрет! Смотрите, он умирает! — Он прыгнул, подобно голодному волку, на связанного человека и вонзил в него меч.

Я и сейчас вижу эту картину. Храм из грубо отесанного камня, сверкающая статуя бога, толпа людей с открытыми глазами и ртами и спокойное сияние весеннего солнца над всем этим. Вижу и то, что на этом же месте еще раньше одна овца призывала своего несчастного, принесенного в жертву ягненка. Вижу умирающего Стейнара, повернувшего ко мне свое бледное лицо, его прощальную улыбку мне перед тем, как навсегда закрыть глаза. Я вижу Лейфа, совершающего свой ужасный обряд, что-то обозначающий… И, наконец, я увидел красный меч Странника, внезапно появившийся между ним и мной, меч, бывший в моих руках. Я думаю, что хотел зарубить его, но в этот самый момент я подумал о другом.

Жрец ни в чем не виноват. Он делал не более того, чему был обучен. Но кто же обучал его? Бог, которому он служит и с помощью которого завоевывает почтение окружающих и зарабатывает средства к жизни. И за все это должен ответить бог, пьющий человеческую кровь, подобно тому, как раб пьет эль, чтобы утолить жажду. Может подобное чудовище быть богом? Нет, он должен быть дьяволом! И почему свободные люди должны служить дьяволу? По крайней мере, я этого делать не стану и низвергну его! И его месть пусть настигнет меня, если он захочет мстить. Я, Олаф, выступаю против бога! Или дьявола…

Я шагнул мимо Лейфа и алтаря, у которого внутри храма находилась статуя сидящего Одина.

— Слушайте меня! — Я произнес эти слова таким голосом, что все сразу же перевели взгляды со сцены убийства на меня. — Вы верите в Одина? Да или нет?!

Ответ был единодушен:

— Да!

— А раз так, то верите ли вы в то, что он может отомстить любому, кто его публично отвергнет и оскорбит?

— Да! — снова раздались голоса.

— Если так, — продолжал я, — то поклянитесь, что дадите мне возможность решить спор с Одином в честном поединке и отпустите с миром в случае победы… Вы обещаете, что никто не причинит победителю вреда, кроме рук его врага?

— Да, — ответили они, все еще с трудом понимая, что говорят.

— Хорошо! — крикнул я. — А теперь, бог Один, я, Олаф, человек, вызываю тебя на честный поединок. Бей первым ты, Один, которого я называю дьяволом и волком небесным. Бей первым, кровавый убийца, убей меня, если можешь. Я жду твоего удара!

Затем я сложил руки на груди и уставился в пустые глаза статуи, которые тоже, казалось, смотрели на меня, в то время как все люди даже задохнулись от изумления.

Таким образом я прождал целую минуту. Единственное, что произошло, так это то, что птица-крапивник в это время села на голову Одина и защебетала оттуда, а затем вспорхнула к своему гнезду.

— А теперь, — воскликнул я, — твоя очередь миновала, и пришла моя!

Вытащив меч Странника, я прыгнул на статую Одина. Мой первый удар пришелся в его живот, и лезвие вонзилось туда по рукоятку, так как статуя была полой. Вторым ударом я выбил из рук бога скипетр, третьим, самым сильным, напрочь отсек ему голову. Она с грохотом повалилась, и из нее выползла гадюка, которая поднялась на хвост и зашипела. Я прицелился каблуком в ее голову и раздавил змею, которая издохла, обвившись вокруг моей ноги.

— Теперь, люди добрые, — вскричал я, отряхнув ее со своих ног, — что вы скажете о своем боге Одине?

Ответа не последовало, так как все в панике разбежались. Да! Даже Лейф бежал во всю прыть, бросая мне через плечо проклятия во время бегства.

Вскоре я остался наедине с мертвым Стейнаром и вдребезги разнесенным богом. И в этом одиночестве мне в голову пришла странная мысль: я почувствовал, что совершил поступок чрезвычайной важности. И это сделало меня счастливым.

Возле стены храма я заметил дрожащую фигуру. Это стояла Фрейдиса, и ее лицо было мертвенно бледным и испуганным.

— Вы — великий человек, Олаф, — сказала она. — Но чем все это закончится?

— Сам не знаю, — со вздохом произнес я. — Я сделал то, что подсказывало мне сердце, ни больше, ни меньше. И я буду ждать исхода. У Одина еще есть шанс, ибо я не уйду отсюда до темноты, а затем, если останусь жив, покину эту землю. Идите и возьмите все золото в доме, что мне принадлежит, с восходом луны принесите его сюда вместе с одеждой и моими доспехами. И приведите мою лучшую лошадь.

— Вы покинете наши края? — спросила она. — Это значит, что вы покидаете меня, которая вас любит. Уходите, как уходил и Странник, влекомый мечтой о Юге. Что ж, хорошо, что вы уходите, так как что бы они ни обещали, но теперь можно не сомневаться, что жрецы убьют вас, даже если вы избежите кары божьей. — И она искоса взглянула на разбитую статую бога, что стояла на этом месте на памяти многих поколений. И никто не знал, когда ее здесь поставили.

— Я убил бога, — промолвил я, показывая на раздавленную змею.

— Не совсем, Олаф. Видите: ее хвост еще движется.

И она ушла, оставив меня одного. Я сидел в одиночестве рядом с убитым Стейнаром и смотрел на него. Умер ли он навсегда или живет в другом месте? Люди Севера верили, что храбрые воины уходили в место, называемое Вальгаллой. Но этой веры, как и веры в самого бога, у меня не было. Эта Вальгалла была всего лишь сказкой для детей, изобретенной кровожадными людьми, любившими всякую резню. Куда бы ни ушли Стейнар и другие, это была не Вальгалла. Может быть, они заснули после смерти. Может быть, смерть — конец всего живого. Правда, последнему я как-то не верил. Должны быть и другие боги, помимо Одина и его компании. А вдруг именно те, которых мы нашли в могиле Странника? Я жаждал узнать это.

Да, я отправлюсь на Юг, как это сделал Странник, и разыщу их. Возможно, что там, на Юге, я найду секрет правды… И что-то еще…

Я очень устал от всех этих мыслей. Мыслей о богах, которых могло и не быть или же которые, если я их найду, могут на поверку тоже оказаться дьяволами. Воспоминания о детстве опять вернулись ко мне. О том, что вместе со Стейнаром играю на лугу — еще до того, как появилась некая женщина, чтобы разбить наши жизни. Я вспомнил, что мы обычно играли с ним до изнеможения, что ночами я ему рассказывал сказки, которые слышал от других или же сочинял сам. Рассказывал до тех пор, пока мы в конце концов не засыпали и наши руки не обвивали шею друг другу. Мое сердце наполнилось скорбью, а глаза — слезами. Да, я оплакивал Стейнара, моего брата Стейнара, и поцеловал его в уже холодные окровавленные губы.

Наступил вечер, сумерки все сгущались, и одна за другой зажигались звезды. Вскоре выплыла луна, и все вокруг наполнилось ее сиянием. Я услышал шуршание женского платья и оглянулся, увидев женщину. Но это была не Фрейдиса, ожидаемая мною, а Идуна. Да, сама Идуна!

Я встал и остался недвижим. Она также стояла молча по другую сторону жертвенного камня, на котором, разделяя нас, лежало тело Стейнара. Началась игра в молчанку, которую выиграла она.

— Вы явились, чтобы спасти его? — спросил я. — Если так, то слишком поздно. Посмотрите на свою работу, женщина.

Она подняла свою красивую голову и почти шепотом ответила:

— Да, Олаф, я пришла просить вас, чтобы вы убили меня. Здесь и немедленно!

— Разве я палач? Или жрец? — пробормотал я.

— О! Убейте меня, Олаф! — воскликнула она, бросаясь передо мной на колени и разрывая свое голубое платье, так чтобы ее юное тело стало доступно мечу. — Только так я, любящая жизнь, смогу хотя бы оплатить свой грех, который, если я убью себя, только увеличится. И, по правде говоря, я не осмеливаюсь это сделать.

Я отрицательно покачал головой, и она продолжала:

— Олаф, так или иначе, мой конец пришел, и если вы откажетесь выполнить мою просьбу, другие окажутся более решительными. Меч, поразивший Стейнара, еще не затупился. Но прежде чем я себя убью, умоляю вас выслушать правду, чтобы память обо мне не была вам так отвратительна в будущем. Олаф, вы меня считаете обманщицей, но это не совсем так. Когда Стейнар меня добивался, он был охвачен чем-то вроде сумасшествия. Как только мы оставались одни, первыми его словами были: «Я околдован вами. Я вас люблю».

Олаф, я не отрицаю, что его поклонение волновало мою кровь, так как он был красивым … Да, красивым, и он не был похож на вас, с вашими мечтательными глазами, вашими мыслями, которые очень уж сложны. И все же, клянусь вам, клянусь всем, что мне дорого, у меня не было намерения причинить вам зло. Когда мы мчались вместе к нашему кораблю, единственным моим намерением было вернуться на следующее утро и стать вашей женой. Но там, на судне, мой отец принудил меня поступить иначе. Это была его прихоть, и его воля заставила меня бросить вас и выйти замуж за Стейнара, который должен был стать великим конунгом и который ему нравился больше вас, Олаф. А что касается Стейнара… И почему только я не рассказала вам, что он сходит с ума по мне?

— В изложении Стейнара все выглядело иначе, Идуна. Он сказал, что вы, именно вы сделали тот первый шаг, а он только последовал за вами.

— Такими были его слова, Олаф? Что ж, если так, то разве я могу назвать лжецом человека, умершего за меня? Это было бы отвратительно! Все же в этом деле Стейнару не осталось никакого другого оправдания, и верите вы мне или нет, но я говорю правду. О! Выслушайте меня! Кто знает, представится ли мне еще одна возможность объясниться, когда придут, чтобы увести меня! Я ведь понимала, на что иду отправляясь сюда, в гнездо своих врагов…

Как ни молила я отца, судно отчалило, и мы поплыли в Лесё. Там, в нашем доме, я на коленях умоляла его, чтобы он сдержал слово. Я говорила, что люблю вас, а не Стейнара и что если он вынудит меня согласиться на этот брак, то может вспыхнуть война, в которой все мы погибнем. Но это не подействовало на него. Тогда я заявила, что подобный позорный поступок может стоить Стейнару потери его трона, так что мой отец не получит никакой выгоды. И он наконец стал слушать меня, потому что последние мои слова задели его. Остальное вы знаете. Торвальд, ваш отец, и Рагнар, который всегда ненавидел меня, настояли на войне, несмотря на ваше предложение уладить все миром. И вот ладьи встретились, и богиня смерти Хель[715] насытилась сполна.

— Верно, Идуна, независимо от того, правдивы ли ваши слова или это ложь, Хель насытилась.

— Еще я хочу сказать, вам, Олаф, только вот о чем. Лишь однажды эти мертвые губы касались моих, и это случилось вопреки моей воле. Да, хотя мне стыдно об этом говорить, но вы должны знать всю правду. Мой отец держал меня в тот момент, когда меня целовали в знак помолвки, поэтому так и вышло. Но, как вам известно, свадьбы не было.

— Да, мне все известно, Стейнар рассказал мне об этом, — ответил я.

— И если не считать этого единственного поцелуя, Олаф, я все та же ваша невеста, которую вы так сильно любили.

Теперь я уже смотрел на нее широко открытыми глазами. Могла ли эта женщина так ужасно лгать возле трупа Стейнара? После всего сказанного и сделанного невозможно было, чтобы ее слова оказались правдой, или же все мы были только игрушками в руках дьявольской Судьбы. Кроме не столь уж большой ошибки, которую можно было простить, преклоняясь перед ее красотой (а красота ее того заслуживает), кроме этого, что еще можно было ей предъявить в качестве обвинения, в конце концов?

Возможно, что на моем лице были написаны эти мысли, мелькавшие у меня в голове. Или же она, хорошо знавшая меня, вдруг обрела дар читать их. Она, как была на коленях, приблизилась ко мне, выбросила вперед свои руки и, опершись на меня, встала на ноги.

— Олаф, — зашептала она. — Я люблю вас, я очень люблю вас. Я всегда любила вас, хотя, может быть, немножко ошиблась, что может случиться с любой капризной незамужней женщиной. Там мне рассказали, что вы противопоставили себя богу и его жрецам, разнеся его статую вдребезги. Я думаю, что это — величайший поступок из всех тех, что известны мне. Я считала, что в вас есть какая-то слабость, не в теле, а в характере, в мыслях, занятых музыкой и рунами, что вы опасаетесь всего, что может привести к войне. Но вы показали себя совсем другим. Вы убили того медведя, в битве на море одержали верх над Стейнаром, бывшим сильнее вас телом. И теперь смело выступили против Одина, Отца всего живущего. Посмотрите, вон там лежит его голова, снесенная ради того, кто вас обидел. Олаф, такие поступки, как этот, трогают женское сердце, и тот, кто их совершает, становится для женщины желанным, она жаждет прижать его к своей груди, хочет назвать его своим хозяином. Олаф, все это дьявольское прошлое можно забыть. Мы должны вместе уехать отсюда, куда угодно, на время или навсегда, так как когда ваша мудрость и моя красота соединятся, то что сможет устоять перед нами? Олаф, сейчас я люблю вас так, как никогда не любила прежде. А вы? Вы сможете полюбить меня снова?

Ее руки тянулись ко мне, ее прекрасные голубые глаза, мерцание лунного света в ее слезах заставили меня забыть все остальное, и мое сердце начало таять, словно зимние снега от дуновения весенних ветров. Она заметила это и бросилась ко мне, ее растрепанные длинные волосы укрыли нас обоих, когда она своими губами искала мои. Она уже почти нашла их, когда, почувствовав между нашими телами что-то твердое, причинявшее мне боль, я взглянул вниз. Ее плащ сполз или был отброшен ею в сторону, и мои глаза уловили сверкание золота и драгоценных камней. В одно мгновение я вспомнил ожерелье Странника и свой сон… И сразу мое сердце вновь стало холодным.

— Нет, Идуна, — сказал я. — Я очень любил вас, любил так, как ни один мужчина никогда больше полюбить не сможет. И вы прекрасны. Правду ли вы сказали мне или ложь, я не знаю, это дело вашей совести. Но я знаю одно: из-за вас пролились реки крови, крови Торвальда, моего отца, Рагнара, моего брата, Торы, моей матери, и крови моих людей. И этот поток крови я пресечь не в силах. Можете искать себе другого мужа, Идуна, так как я никогда не назову вас своей женой.

Она опустила руки, обнимавшие меня, и вновь подняла их, чтобы расстегнуть ожерелье Странника на своей груди.

— Это оно, — протянула мне его Идуна, — навлекло на меня все эти несчастья. Возьмите его назад и, когда отыщете ту, которой оно предназначено, которую вы полюбите по-настоящему, как вы, хотя и говорите об этом, никогда не любили меня, отдайте ожерелье ей.

Затем она опустилась на землю и, положив свою златоволосую головку на грудь мертвого Стейнара, горько зарыдала.

Я думаю, что именно в тот момент и вернулась Фрейдиса, по крайней мере, я помню ее высокую фигуру, вставшую возле жертвенника и смотревшую на нас обоих со странной улыбкой.

— Значит, вы выстояли? — произнесла она. — Ну, тогда вы действительно на пути к победе и опасаетесь женщин меньше, чем я думала. Все готово, как вы приказывали, мой повелитель Олаф. Остается только одно: сказать нам «прощай», так как вам следует быстрее уходить. Там уже замышляют убить вас.

— Фрейдиса, — обратился я к ней, — я ухожу, но, возможно, еще вернусь. Как бы то ни было, все, что у меня есть, — ваше, оно под вашим попечительством. Защитите эту женщину, доставьте ее в целости в ее дом или куда она пожелает. И устройте Стейнару достойные похороны.

И опять опускается темнота забвения, и я не помню ничего больше, кроме белого лица Идуны, ее бровей с каплями крови Стейнара на них… Идуны, смотревшей мне вслед…

Часть II. ВИЗАНТИЯ

Глава 7

ИРИНА — ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА МИРА
Снова темная пропасть в памяти, и опять занавес приоткрывается над Олафом, но уже иным, нежели расставшийся с Идуной у жертвенного камня в Ааре юный северный конунг. Я вижу себя на террасе, возвышающейся над спокойной гладью пролива, который, как теперь мне известно, называют Босфором. Позади меня — огромный дворец и огни громадного города, впереди — море и другие огни на дальнем берегу. Лунное сияние разлилось надо мной, а так как делать мне стало нечего, я принялся изучать свое отражение в полированной поверхности щита. Там отразился мужчина чуть моложе средних лет, то есть ему от тридцати до тридцати пяти лет, — тот же самый Олаф, но изменившийся во многом. Теперь у меня высокий рост, ладно скроенная, хотя и несколько худощавая фигура, лицо, ставшее бронзовым под южным солнцем, короткая бородка. На моем лице через всю щеку тянется шрам, полученный в одной из битв, мои глаза стали спокойными и потеряли оживленный блеск юности. Я — капитан Северной гвардии императрицы Ирины, вдовы покойного императора Льва IV, которая правила Восточной Римской империей совместно со своим юным сыном Константином, шестым императором, носившим это имя.

Каким образом я попал на это место, я не знаю. История моего путешествия из Ютландии в Византию вычеркнута из моей памяти. Несомненно, путешествие заняло много лет, после чего должно было пройти гораздо большее время службы, прежде чем я достиг капитана Северной гвардии императрицы Ирины, которую она держала возле себя, так как не доверяла своим греческим солдатам.

Мое оружие было очень богатым. И еще я заметил у себя две вещи, которых не было в юности. Во-первых, на мне было ожерелье из золотых раковин, отделенных друг от друга изумрудными жуками, взятое мной из могилы Странника. И, во-вторых, бронзовый меч, которым тот же Странник был опоясан в гробу. Теперь я знаю, что из-за этого оружия незнакомой Византии формы, изготовленного из неведомого для этой страны металла, я получил прозвище Олаф Красный Меч. Мне известно также, что никто не изъявил желания попробовать на себе тяжесть этого древнего оружия.

Я бросил рассматривать свое отражение и, глядя на море, стал размышлять, как выглядят Аар и его равнины этой ночью, жива ли еще Фрейдиса, за кого вышла замуж Идуна и вспоминает ли она меня или же во сне к ней является только Стейнар.

Так я размышлял, пока вдруг не почувствовал прикосновение к своему плечу и, повернувшись, не очутился лицом к лицу с самой императрицей.

— Августа! — воскликнул я, салютуя ей как императрице. Так ее называли римляне, хотя она и была гречанкой.

— Хорошо же вы меня охраняете, друг Олаф, — проговорила она со смехом. — Выходит, что любой враг, а Христос знает, как много их у меня, может вас сразить раньше, чем вы догадаетесь, что он здесь.

— Не совсем так, Августа, — возразил я, так как уже вполне сносно мог изъясняться на греческом. — На каждом конце террасы днем и ночью стоит охрана из людей моей крови, которые умеют быть верными. Никто, за исключением того, кто способен летать, не сможет добраться до этого места, кроме как из вашей спальни, которая также охраняется. В этом месте никого из охраны не бывает, я же сюда пришел на тот случай, если императрица будет нуждаться во мне.

— Вы очень добры ко мне, мой капитан Олаф, и я думаю, что нуждаюсь в вас. Хотя бы потому, что я устала от государственных дум, так как многое сейчас беспокоит меня. Пойдемте, отвлеките меня от забот, и, если вы сможете сделать это, я вам буду очень благодарна. Расскажите мне о себе, о тех ваших днях, когда вы были совсем молоды. Отчего вы оставили свой дом, где, как я слышала, вы были важной персоной, и совершили путешествие сюда, в Византию?

— Из-за женщины, — ответил я,

— Вот как?! — изумилась она, хлопая в ладоши. — Я этого не знала. Расскажите мне.

— История эта короткая, Августа. Она околдовала моего молочного брата и довела его до того, что он был принесен в жертву богам, как изменивший своему долгу. А я не люблю ее.

— Вы не признались бы, Олаф, если бы даже и любили. Она была красива, ну, скажем, как я?

Повернувшись, я посмотрел на императрицу, окинув ее взглядом с ног до головы. Она была ниже Идуны на несколько дюймов, старше и сложена немного плотнее ее, и все же она была прекрасна: цвет волос такой же, глаза чуть темнее, властный рот. Она выглядела благородной и красивой женщиной в расцвете лет, одетой в роскошную мантию. Ее золотистые волосы уложены по древнегреческой моде и связаны позади головы простым узлом. Сверху наброшена легкая вуаль с золотыми звездами.

— Прекрасно, капитан Олаф, — сказала она. — Вы наконец закончили сравнивать мой бледный облик с образом вашей северной девушки? Оценили ли вы нас по своим меркам? Если да, то кому из нас двоих вы отдаете предпочтение?

— Идуна прекрасней, чем когда-либо были вы, Августа, — тихо произнес я.

Она уставилась на меня и смотрела до тех пор, пока ее глаза совсем не округлились, затем сморщила рот, словно собираясь что-то крикнуть в бешенстве, но в конце концов разразилась смехом.

— Клянусь всеми святыми Византии, — проговорила она, — или, что лучше, их мощами, так как среди живых их нет ни одного, что вы — самый странный мужчина из известных мне. Вы что, устали от этой жизни, если осмеливаетесь говорить подобные вещи мне, императрице Ирине?

— Устал ли я от жизни? Да, Августа, пожалуй, что так. Порой мне кажется, что смерть и все, что грядет за ней, гораздо интересней. Но, в конце концов, вы задали мне вопрос, и я, по обычаю моего народа, отвечаю на него настолько правдиво, насколько это возможно.

— Клянусь своей головой, вы повторяетесь! — вскричала она. — Да разве вы не слышали, сверхневинный северянин, что бывает и такая правда, о которой не следует говорить, а тем более повторять ее?

— Я о многом наслышался в Византии, Августа, но никогда не обращал на это внимания… Старался не обращать. Кроме тех вещей, что непосредственно относятся к моим обязанностям…

— Да, еще одно. Как ее звали… эту девушку?

— Идуна Прекрасная.

— Эта Идуна, я уверена, навсегда потеряна для вас, и я не удивлюсь, если узнаю, что у вас в Византии есть возлюбленная, не так ли, Олаф Датчанин?

— У меня нет никого, — возразил я. — Женщины приятны, но за их любовь приходится платить очень дорогую цену. И все, они вместе взятые, не стоят и капли крови моего брата Стейнара, потерявшего жизнь из-за одной из них.

— Ответьте мне, капитан Олаф, а не являетесь ли вы членом новой секты отшельников, о которых сейчас так много говорят? Эти люди после того, как увидят женщину, обязаны держать свою голову в песке в течение пяти минут.

— Я никогда не слышал о них, Августа.

— Вы христианин?

— Нет. Но я уважаю эту религию… Или, скорее, ее последователей.

— Значит, вы язычник?

— Нет. Я вступил в единоборство с богом Одином и срубил ему голову вот этим мечом. Поэтому-то я и оставил Север, где все ему поклоняются.

— Кто же вы такой тогда? — воскликнула она, в раздражении топнув ногой.

— Я — капитан личной гвардии Вашего Императорского Величества, немного философ и посредственный поэт. На своем родном языке, не на греческом. Я также могу играть на арфе.

— Вы сказали «не на греческом», потому что опасаетесь, как бы я не попросила прочитать ваши стихи мне, чего я, конечно, не стану делать, Олаф. Солдат, философ, поэт, артист. И он отрекается от женщин! Но ведь это противоестественно — отвергать женщин, если только вы не монах. Наверное, вы такой оттого, что еще любите эту Идуну и надеетесь добиться ее в один прекрасный момент.

Я покачал головой и возразил:

— Я бы мог сделать это давно, Августа.

— Тогда, должно быть, все это оттого, что есть какая-то другая женщина, которой вы хотели бы добиться? Почему вы всегда носите это странное ожерелье? — вдруг резко спросила она. — Оно что, принадлежало вашей красотке Идуне, такой жестокой и вероломной? Одного взгляда на него достаточно, чтобы заметить, что оно отлично выполнено…

— Нет, Августа. Она лишь брала его ненадолго, и это принесло ей несчастье, как принесет и всем другим женщинам, кроме одной, которой, может быть, еще и на свете нет.

— Дайте мне его. Мне нравится это ожерелье, оно необычно. О! Не волнуйтесь, вы получите полную его стоимость.

— Если вы желаете это ожерелье, Августа, вы можете снять его, но только вместе с моей головой. А мой вам совет: не делайте этого, так как ожерелье не принесет вам удачи и счастья.

— По правде говоря, капитан Олаф, вы меня раздражаете своими загадками. Что вы хотите сказать об этом ожерелье?

— Я хотел бы сказать, что взял его в очень древней могиле…

— Этому я могу поверить, ибо ювелир, изготовивший его, работал в Древнем Египте, — перебила она.

— …И после этого мне приснился сон, — продолжал я. — Сон о женщине, носящей вторую половину этого ожерелья. Я еще не встретил ее, но, когда встречу, узнаю сразу же.

— Вот-вот, — вскричала она. — Разве я не говорила вам, что на востоке или западе, на юге или севере есть такая женщина?

— Та, о которой я говорю, Августа, жила тысячу и более лет назад, но она может появиться снова, сейчас или еще через тысячу лет. Именно это я и попытаюсь выяснить. Вы сказали, что это египетская работа? Августа, ради вашего удобства, не будете ли вы столь добры, что возьмете себе другого капитана на мое место? Я должен побывать в Египте…

— Если вы оставите Византию без специального, подписанного моей рукой разрешения… не рукой императора или кого-нибудь еще, а именно моей, то я предупреждаю, вас поймают и выколют вам глаза, как дезертиру! — с яростью проговорила она.

— Как будет угодно Августе, — ответил я, салютуя ей.

— Олаф, — произнесла она мягче. — Несомненно, мы сошли с ума. Но, говоря по правде, вы — сумасшедший, который мне нравится, ибо мне надоели все эти мошенники и подхалимы, которые в Византии называют себя умниками. Во всем городе не найти ни одного мужчины, который осмелился бы так разговаривать со мной, как вы, а это действует освежающе, подобно бризу с моря. Одолжите мне это ваше ожерелье, Олаф, только до завтрашнего утра. Я хотела бы рассмотреть его при свете лампы и клянусь, что не заберу его у вас или не совершу в отношении вас какую-нибудь другую шутку.

— Вы обещаете не надевать его, Августа?

— Конечно же. Неужели может случиться такое, что я вдруг пожелаю носить его на своей обнаженной груди после того, как оно столько лет терлось о ваши покрытые пылью доспехи?

Без дальнейших слов я расстегнул ожерелье и протянул ей. Она сразу же отбежала от меня, одним быстрым движением застегнула ожерелье вокруг своей шеи. Затем вернулась и набросила большую нитку жемчуга взамен ожерелья мне на шею.

— Теперь вы нашли женщину из своего сна, Олаф? — спросила она, поворачиваясь передо мной в лунном свете.

Я покачал головой и сказал:

— Нет, Августа. Но я боюсь, что вы уже нашли несчастье. Когда оно придет, я молю вас вспомнить, что вы обещали не надевать это ожерелье. И то, что ваш солдат Олаф с радостью отдал бы свою жизнь, лишь бы вы не делали этого. И не из-за сна, а ради вас, Августа, защищать которую — моя обязанность!

— Ну что ж! Значит, ваша обязанность всего-навсего в том, чтобы защищать меня, ни больше ни меньше… — воскликнула она с горечью.

И, произнеся эти непонятные мне слова, она покинула террасу с ожерельем из золота и изумрудов-жуков на груди…

На следующее утро ожерелье было возвращено мне одной из фавориток Ирины, которая вовсю улыбнулась, отдавая его. Это была темноволосая, остроумная и смазливая девушка по имени Мартина, давно уже по-дружески относившаяся ко мне.

— Августа сказала, чтобы вы проверили эту драгоценную вещь, не подменили ли вам ее.

— Я никогда не думал, что Августа может быть воровкой, — возразил я. — Поэтому в подобной проверке нет необходимости.

— Она также велела передать вам, что если вы подумаете об осквернении этого ожерелья тем, что она его примеривала, то она после этого отдавала его в чистку.

— Это было очень любезно с ее стороны, потому что ожерелье, конечно, давно следовало вымыть. А теперь возьмите этот жемчуг, который Августа по ошибке оставила мне.

— Я не получала каких-либо указаний брать этот жемчуг, Олаф, хотя и заметила, что исчезли две самые лучшие нитки Августы. О! Вы большое северное дитя, — добавила она шепотом. — Храните этот жемчуг, Олаф, он вам подарен и стоит огромных денег. Берите все, что вы еще сможете получить.

Я не могу вспомнить ничего больше в отношении этого жемчуга и не знаю, что с ним стало. Возможно, что его забрали у меня во время заключения, а может, я отдал его Хелиодоре или Мартине. Где он теперь, хотел бы я сам знать…

Прежде чем я смог ответить, она ушла.

В течение нескольких недель после этого я больше не видел Августу, которая, казалось, избегала меня. Но однажды днем я был вызван в ее личные покои Мартиной и пошел туда. Августа была одна, если не считать Мартины.

Первое, что я увидел, — она носила на шее точную копию моего ожерелья с золотыми раковинами и изумрудными жуками; кроме того, ее талию обвивал пояс, а запястье украшал браслет простого рисунка. Сделав вид, что ничего не заметил, я отсалютовал ей и остановился, чтобы выслушать приказания.

— Капитан, — начала она. — Там, — она махнула рукой в направлении города, так что я не мог не видеть ее браслет, — дядюшка моего сына-императора сидит в тюрьме. Вы что-нибудь слышали об этом?

— Я слышал, Августа, что император был разбит болгарами, и тогда некоторые из его легионеров предлагали сместить Константина и провозгласить императором его дядю Никифора, который был жрецом. Я слышал также, что вслед за этим император велел ослепить цезаря Никифора и развязать языки четырем остальным его братьям; когда же те ничего не сказали, то им были отрезаны языки.

— Вы одобряете подобный поступок, Олаф?

— Августа, — ответил я. — В этом городе я выполняю свои обязанности и привык не рассуждать, так как если бы я отдался этому занятию, то наверняка сошел бы уже с ума.

— Но все же я приказываю вам подумать над этим вопросом и правдиво рассказать мне о своих мыслях. Какими бы они ни были, никакого вреда вам не причинят.

— Августа, я повинуюсь. Я считаю, что, кто бы ни совершил эту дикость, он должен быть дьяволом. И он либо вернулся из того ада, о котором все вы любите говорить, или же находится на прямой дороге туда.

— О, вы так считаете? Значит, я была права, когда говорила Мартине, что в Константинополе есть только одно честное мнение и я знаю, где мне услышать его. Ну а если, самый строгий судья, мы предположим, что это я отдала подобный приказ? Измените ли вы свое мнение в этом случае?

— Нет, Августа. Я только стану думать о вас намного хуже, чем думал до этого. Если высокие персоны, о которых идет речь, предали интересы государства, то их следует казнить. Но мучить их, лишать возможности видеть небо, низводить до уровня бессловесных животных, хотя при этом руки самого мучителя могут и не быть в крови, — отвратительный поступок. Так, по крайней мере, считают в тех северных странах, которые вам так нравится называть варварскими.

От этих моих слов Ирина спрыгнула со своего сидения и захлопала от удовольствия.

— Вы слышали, Мартина, что он сказал? Император услышит его слова, так же как и мои министры Стаурациус и Этиус, помогавшие ему в этом деле. Одна я противилась жестокому приказу, я молила сына, ради спасения собственной души, быть милостивым. Он же мне ответил, что больше не желает, чтоб им руководила женщина, что он и сам знает, как охранять интересы империи, и что совесть его говорит, что следует предпринять, а от чего — отказаться. И тогда, несмотря на все мои слезы и мольбы, ужасный приказ был исполнен — как я считаю, не из добрых побуждений. Но что сейчас поделаешь, ничего изменить нельзя. Все же я боюсь, Олаф, что они могут пойти дальше, и эти узники царственной крови будут умерщвлены. Поэтому я поручаю вам быть за старшего в тюрьме, в которой они содержатся. Вот вам подписанный приказ. Возьмите с собой столько людей, сколько, по-вашему, необходимо, и удерживайте тюрьму, даже если сам император повелит открыть ее ворота. Присмотрите также, чтобы об узниках заботились, предоставьте им все, в чем они нуждаются. Но не позволяйте им бежать.

Я отсалютовал ей и повернулся, чтобы уйти, но Ирина вернула меня назад.

В этот момент, повинуясь какому-то знаку, который она подала, Мартина оставила помещение, довольно странно посмотрев на меня при этом. Я подошел и остановился перед императрицей, которая, как я заметил, была чем-то встревожена, ибо грудь ее тяжело вздымалась, а взгляд был устремлен в пол. Я и сейчас могу себе представить этот пол. Мозаика на нем изображала греческую богиню, беседующую с юношей, стоящим перед ней со скрещенными на груди руками. Богиня была рассержена им и держала в своей руке кинжал, как бы намереваясь им ударить. В то же время ее правая рука была вытянута, чтобы обнять его. Ее поза была молящей.

Ирина подняла голову, и я увидел, что ее прекрасные глаза наполнены слезами.

— Олаф, — произнесла она. — У меня много забот, и я не знаю, где могу найти друга.

— Неужели императрице так трудно найти друзей? — спросил я, улыбнувшись.

— Да, Олаф, трудно, труднее, чем любому из живущих. Императрица может найти себе льстивых поклонников, но не настоящих друзей. Такие ее любят только до тех пор, пока она им может что-то дать. Но если судьба оборачивается против нее, то, скажу вам, они разлетаются прочь, словно листья с деревьев студеной порой. И она остается беззащитной перед любым резким дуновением с небес. Ну, а затем приходит враг, вырывает дерево с корнем и сжигает его, чтобы согреться и отпраздновать свой триумф. Так, я думаю, в конце концов будет и со мной. Даже мой сын ненавидит меня за его благоденствие, за которое я боролась и днем и ночью.

— Я слышал об этом, Августа, — промолвил я.

— Вы слышали, как и весь мир. Но что же еще плохого вы слышали обо мне, Олаф? Расскажите мне об этом, как мужчина, я хочу знать всю правду.

— Я слышал, что вы очень честолюбивы, Августа. Что вы ненавидите вашего сына не меньше, чем он вас, так как он ваш соперникна пути к власти. Ходили слухи, что вы были бы рады, если бы он умер и вы бы остались царствовать одна.

— Это лживые слухи, Олаф. Но правда, что у меня есть честолюбие, которое помогает мне заглядывать в будущее и могло бы помочь снова сделать сильной эту гибнущую империю. Самое худшее, Олаф, — это родить глупца.

— Тогда почему бы вам не выйти замуж еще раз и не родить других, которые не были бы глупыми, Августа? — сказал я прямо.

— Почему? — переспросила она, бросая на меня взгляд, полный любопытства. — По правде говоря, сама не знаю, почему, но, во всяком случае, не из-за недостатка в поклонниках. Так как, будь она хоть отвратительной ведьмой, императрица всегда найдет их. Олаф, вы, возможно, знаете, что я родилась не в пурпуре, а была просто греческой девушкой хорошего рода, даже не титулованного, которой Бог подарил красоту. И когда я была юной, я встретила человека, который полюбился мне. Он тоже принадлежал к древнему роду, несмотря на то, что его семья торговала фруктами, которые они выращивали в Греции и продавали потом сюда и в Рим. Я собиралась выйти за него замуж, но моя мать, женщина предусмотрительная, заявила, что такая красота, как моя (хотя она и блекнет перед красотой вашей Идуны), стоит больших денег или же чинов. И она отказала моему продавцу фруктов, женившемуся на дочери другого торговца и преуспевшему в своем деле. Несколько лет назад он приезжал повидать меня, толстый, как бочка, и мы с ним поговорили о давних временах. Я отдала ему на откуп ввоз сухих фруктов в Византию, — а именно за этим он и приезжал, — но теперь и он тоже умер. Да, моя мать была права, так как позднее бедная красота ее дочери привлекла внимание покойного императора, который, будучи благочестивым, женился на мне. Так греческая девушка по воле Бога стала Августой и первой женщиной в мире.

— По воле Бога? — спросил я.

— Да, я считаю, что так. В противном случае все просто дикая случайность. Но все же, если бы мое желание осуществилось, сегодня я могла бы торговать фруктами, а сейчас я… вы знаете, кто. Посмотрите на эту мантию, — и она распахнула передо мной свою сверкающую одежду. — Послушайте шаги охраны за моей дверью. Вы, впрочем, сами капитан моей гвардии. Пройдите в переднюю — и там вы увидите послов, с надеждой ожидающих услышать слово Повелительницы Мира. Посмотрите на мои легионы, выстроенные на плацу, и подумайте, как высоко вознеслась греческая девушка благодаря своей внешности, которая тем не менее была похуже, чем у этой… Идуны Прекрасной!

— Я все понял, Августа, — ответил я. — Все же мне кажется, что вы не обрели своего счастья. Разве не сказали вы мне только сейчас, что не нашли друга и родили глупца?

— Счастья, Олаф? Да что там говорить, я же действительно несчастна настолько, что часто думаю, будто ад, о котором говорят священники в своих проповедях, находится здесь, на земле, и меня жжет самый сильный его огонь. Лишь любовь скрашивает все то, что случается в нашей жизни, которая неминуемо должна закончиться зловещей смертью.

— Любовь тоже приводит к страданиям, Августа. Это я знаю, так как любил однажды.

— Да, но то была не настоящая любовь, ибо величайшее проклятие — любить и не быть любимой. Ради настоящей и совершенной любви, если такой только можно добиться, — что ж, я бы отдала в жертву даже свое честолюбие.

— Значит, вы сохраните свое честолюбие, Августа, поскольку в этом мире ничего совершенного вы не найдете.

— Олаф, я не совсем уверена в этом. У меня стали появляться другие мысли. Я вам уже говорила, что у меня нет друзей при этом сверкающем дворе. Но вы-то мне друг?

— Я ваш честный слуга, Августа, и, мне кажется, ваш хороший друг.

— Это так, и все же ни один мужчина не может быть искренним другом женщине, если он не является чем-то большим, нежели просто друг. Так уж устроена его натура.

— Что-то я не понял вас, — сказал я.

— Вы просто делаете вид, что не поняли, возможно, из-за благоразумия. Но почему вы уставились в пол? На нем изображена одна древняя история. Богиня моего народа Афродита полюбила некоего Адониса, — так говорит миф, — но он не любил ее и думал только об охоте. Посмотрите, вот здесь она умоляет его о любви, он отвергает ее, и она в ярости пытается его заколоть.

— Нет, — возразил я. — О конце этой истории я не знаю ничего, но если бы она намеревалась заколоть его, то держала бы кинжал в правой руке. Он же у нее — в левой.

— Это верно, Олаф. В конце концов он погиб от Судьбы, а не от рук богини, над которой насмехался. И все же, Олаф, неблагоразумное это дело — насмехаться над богинями. О! О чем это я говорю? Так вы будете относиться ко мне дружески? Будете?

— Да, Августа, до последней капли крови, — так как это мой долг. Разве не за это вы платите мне?

— Тогда я скреплю нашу дружбу вот таким образом… Это искренняя плата, — медленно проговорила Ирина и, подойдя ко мне вплотную, поцеловала меня в губы.

В этот самый момент двери помещения распахнулись. В них, сопровождаемый герольдами, сразу же отступившими назад, вошел великий министр Стаурациус, толстый мужчина с жирным лицом и хитрыми глазками. Высоким голосом он объявил:

— Персидские послы ожидают вас, Августа, ибо именно это время вы сами им назначили.

Глава 8

СЛЕПОЙ ЦЕЗАРЬ
Она повернулась к вошедшему евнуху подобно львице, которую охотник отвлек от добычи. Заметив в ее глазах ярость, тот отступил и распростерся перед ней ниц, после чего она обратилась ко мне, как будто нас просто перебили:

— Таковы мои распоряжения, капитан Олаф. Смотрите, не забудьте ни одного из них. Даже если этот самоуверенный евнух, что осмеливается появляться передо мной без зова, прикажет вам поступить по-иному, они остаются в силе. Сегодня я на некоторое время покидаю город и отправлюсь на воды. Вы не должны сопровождать меня из-за обязанностей, которые я возложила на вас здесь. Когда я возвращусь, то вызову вас. — И, зная, что Стаурациусу не видно ее с того места, где он пал ниц, она посмотрела на меня своими сверкающими глазами. В них заключалось то послание, в содержании которого у меня не могло быть никаких сомнений.

— Повинуюсь приказу, Августа, — произнес я, салютуя ей. — Пусть Августа возвращается здоровой, во всем великолепии и более красивой, чем…

— Идуна Прекрасная! — перебила меня она. — Капитан, вы свободны!

Я снова отсалютовал ей. Оставляя ее, я шел спиной вперед, делая остановку после каждых трех шагов, чтобы поклониться согласно дворцовому ритуалу. Эта процедура была довольно длительной, и, прежде чем достичь дверей, я еще услышал ее слова, обращенные к министру:

— Слушай ты, пес! Если ты еще раз осмелишься вломиться ко мне без спроса, ты сразу же потеряешь и свое место, и свою голову. Что это такое? Я не могу отдать секретное поручение офицеру без того, чтобы за мной не шпионили?! А теперь перестаньте пресмыкаться и ведите меня к этим персам, что подкупили вас!

Проходя мимо разодетых в шелка и усыпанных драгоценностями персов, которые ожидали в передней вместе со своими рабами и дарами, я направился к террасе дворца, выходившей к морю. Здесь я нашел Мартину, стоявшую, облокотившись на парапет.

— Вы носите жемчуг Августы, Олаф? — спросила она насмешливо, оглянувшись через плечо.

— Я — нет, — ответил я, останавливаясь рядом с ней.

— Ну, а я могу поклясться в обратном, так как он благоухает, и я, кажется, улавливаю его запах. Давно вы начали душить свою рыжую бороду царскими духами, Олаф? Если бы это сделала какая-либо женщина, все бы закончилось немилостью и изгнанием, но, возможно, капитана гвардии могут и простить.

— Я не употребляю духов, девочка, о чем вам хорошо известно. Но в этих помещениях и вправду можно задохнуться. И кроме того, их запах пристает к оружию.

— Да, но еще больше к волосам. Ну, что вам поручила хозяйка сегодня?

— Поручила охрану каких-то узников, Мартина.

— А! Вы еще не читали приказа по этому поводу? Когда прочтете, то узнаете, что отныне вы являетесь комендантом тюрьмы. Это высокая должность с большим окладом и почетным положением. Вы в большой милости, Олаф, и я надеюсь, что вы не забудете Мартину, так как именно я подсказала одному человеку мысль о том, чтобы дать вам это поручение, как единственному мужчине двора, которому можно доверять.

— Я не забываю друзей, Мартина, — проговорил я.

— Такова ваша репутация, Олаф. О! Какая дорога лежит у ваших ног! Но я почему-то уверена, что вы не пойдете по ней, так как вы слишком честный человек. Или же, если вы на эту дорогу ступите, то она вас приведет не к славе, а к могиле.

— Все бывает, Мартина. По правде сказать, могила — единственное спокойное место в Константинополе. Может быть, в ней одной и находится слава.

— Именно так говорим мы, христиане, и странно, что вы, нехристианин, верите в это же. О! — продолжала она. — Все мы не более чем притворщики и лжецы! Нас же Бог должен ненавидеть! Ну ладно, мне нужно идти и все приготовить к этой поездке на воды.

— И как долго вы там пробудете? — спросил я.

— Курс приема ванн длится месяц. Меньше этого срока не уйдет на то, чтобы очистить кожу Августы и вернуть ей стройные линии юности, в которых она начинает нуждаться, хотя, без сомнения, вы думаете иначе. Вы должны были сопровождать ее как офицер личной охраны ее императорского величества. Но, Олаф, возникли некоторые обстоятельства, заставившие назначить нового коменданта тюрьмы, где заключены цезарь и знатные люди. Я увидела в этом возможность для того, кто, несмотря на многолетнюю верную службу, совсем не продвинулся в чине и звании, и упомянула ваше имя, за которое Августа сразу же ухватилась. Говоря по правде, Олаф, я не была уверена, что вы захотите стать комендантом тюрьмы, — как и в том, что вам понравится быть капитаном гвардии на водах. Я права или ошиблась?

— Думаю, что вы правы, Мартина. Воды — праздное место, где люди заняты своими болезнями. Лучше я останусь здесь выполнять свой долг, Мартина… Могу я так называть вас?.. Вы хорошая и добрая женщина. Я буду молить всех богов, которым вы поклоняетесь, чтобы они благословили вас…

— И напрасно, Олаф, так как они этого никогда не сделают. Мне кажется, что они прокляли меня.

Внезапно она разразилась слезами и, повернувшись, ушла.

Я сам тоже был сбит с толку, ибо с трудом понимал многое из того, что происходило со мной в то утро. Почему Августа поцеловала меня? Я считал, что это была просто какая-то шутка императрицы. Все знали, что я держался в стороне от женщин, и ей могло прийти в голову узнать, что я буду делать, если она поцелует меня, а затем высмеять. Я слышал, что она уже подшучивала над другими таким образом.

Что ж, оставим свои сомнения до тех пор, пока Стаурациус, который всегда боялся, как бы новый фаворит не очутился между ним и властью, оформит мое дело. Я готов был благословлять его, но в тот момент, будучи мужчиной, проклинал. И затем — Мартина, маленькая смуглая Мартина, с добрым лицом и бдительными, похожими на бусинки глазами… Почему она так говорила со мной, а затем разразилась слезами?

Сомнения охватили меня, но, не будучи тщеславным, я отбросил их. Я не разбирался в происходящем, да и какой толк пытаться понять настроение и поступки женщины? Моим делом была война или, в данный момент, служба, имеющая отношение не к женщине, а к военным людям. Война вознесла меня на ту ступень, на которой я теперь находился, хотя и странно, что сейчас я не могу ничего вспомнить об этих войнах, стершихся в моей памяти. С войнами и сражениями я связывал свое будущее, так как считал себя не придворным, а солдатом, которого только крайние обстоятельства привели ко двору. Но теперь благодаря Мартине, по ее словам, или же по какому-то капризу императрицы я получил новое назначение, что было для меня важнее, чем мимолетные поцелуи. И мне необходимо уйти и прочесть полученное распоряжение.

Прочел его я в своей комнате, расположенной в стенах дворца. Оно было написано по-гречески, и читать его для меня было довольно трудным делом, я осваивал его достаточно долго…

Мартина была права. Меня назначили комендантом государственной тюрьмы с большими полномочиями, включавшими, при необходимости, решение вопроса о жизни и смерти людей. Кроме того, комендантство давало мне ранг генерала, с соответствующим окладом и другими привилегиями, которые я мог получить. Короче говоря, из капитана гвардии я внезапно превратился в человека с большим весом в Константинополе, с которым даже Стаурациус и ему подобные должны были считаться, в особенности по той причине, что под назначением стояла подпись императрицы.

Пока я рассуждал, что мне предпринять дальше, за крепостным валом раздался звук трубы и вошел воин из моего отряда, отсалютовав мне и сообщив, что меня вызывают. Я вышел и увидел перед собой блестящую группу людей, кланявшихся мне. Мне, мимо которого они вчера проходили, не замечая. Их предводитель, смуглый грек, выступил вперед и, обращаясь ко мне как к генералу, заявил, что он, согласно императорскому приказу, прибыл, чтобы сопровождать меня к месту службы, в тюрьму.

— В каком качестве? — спросил я, так как мне вдруг показалось, что Ирине могла прийти в голову какая-нибудь новая фантазия, что она могла отдать другое распоряжение.

— В качестве генерала и коменданта, — ответил он.

— Тогда проводите, — согласился я. — И следуйте позади меня. На том и заканчивается в моей памяти эта сцена.

Затем я вижу себя уже находящимся в каких-то величественных апартаментах, предоставленных коменданту. Тюрьма эта, расположенная неподалеку от Форума Константина, занимала большую площадь, включавшую в себя сад, где узникам разрешалось совершать прогулки. Он был окружен двойной стеной с внутренним и наружным рвами. Наружный ров был сухим, внутренний — наполнен водой. Здесь также были двойные ворота и рядом с ними — сторожевые башни. Кроме этого, я вспоминаю небольшой дворик, где стояли несколько столбов, у которых заключенных наказывали плетьми, и небольшую, но ужасную комнату, оборудованную чем-то вроде деревянной кровати, к которой привязывали приговоренных для совершения наказания — выкалывания глаз или отрезания языка. Перед этой комнатой находилось помещение, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.

Узников было много, и не обыкновенных преступников, а людей, помещенных в тюрьму из государственных или религиозных соображений. Всего там было около сотни мужчин и несколько женщин, которых содержали отдельно. Кроме тюремщиков, здесь находились сотни охранников, днем и ночью. Все они были подчинены мне.

Не пробыл я в своей новой должности и трех дней, как убедился, что Ирина назначила меня сюда из самых лучших побуждений. Произошло это следующим образом. Большей части заключенных разрешалось получение передач с продуктами и вещами от друзей. Предполагалось, что все эти передачи проверяются дежурным тюремным офицером. Это правило, которым прежде часто пренебрегали, я восстановил вновь, в результате чего наткнулся на несколько любопытных открытий.

На третий день в тюрьму поступил великолепный дар — инжир для принцев и высших людей, шуринов Ирины и дядюшек юного императора Константина, ее сына. Этот инжир был пронесен мимо меня. Все проделывалось формально. И в этот момент вид одного из фруктов возбудил у меня подозрение. Я взял его и предложил тюремщику, несшему корзину. Он выглядел испуганным, отрицательно покачал головой и сказал:

— Генерал, я не притронусь к этим фруктам.

— Вот как, — ответил я. — Весьма странно, так как мне кажется, что вчера вы ели подобные фрукты.

— Да, генерал, — согласился он. — Это правда, вчера я их съел даже слишком много.

Не отвечая ему, я подошел к окну и бросил одну из фиг длиннохвостой ручной обезьяне, прикованной цепочкой к столбу во дворе. Она схватила плод и с жадностью его съела.

— Не уходите, приятель, — остановил я тюремщика, который попытался улизнуть, едва я повернулся к нему спиной. — У меня к вам есть одна просьба.

Некоторое время я беседовал с ним, одновременно наблюдая за обезьяной, и вскоре заметил, что той стало не по себе. Она принялась царапать себе живот и хныкать наподобие ребенка. Затем на ее губах появилась пена, она забилась в конвульсиях и через четверть часа (я следил по показаниям водяных часов) издохла.

— Кажется, этот инжир отравлен, приятель, — обратился я к тюремщику. — И поэтому ваше счастье, что вчера вы объелись фруктов. А теперь выкладывай, что тебе известно по этому поводу!

— Ничего, господин, — сначала отказался он, падая на колени. — Клянусь вам Христом, ничего. Я могу только догадываться. Эти фрукты были принесены одной женщиной, которую я видел однажды среди домашних людей Константина. И мне известно… — Он умолк.

— Что тебе известно, друг? Будет лучше, если ты быстренько расскажешь мне об этом, мне, которому здесь принадлежит вся власть.

— Мне известно, господин, и об этом знают во всем мире, что Константин был бы рад избавиться от этих своих дядюшек, которых он боится, хотя они и ослеплены по его приказу. Вот и все, что мне известно, я клянусь, что больше ничего не знаю…

— Возможно, до возвращения Августы ты вспомнишь чуть больше, — заключил я. — Поэтому я сейчас не стану тебя судить за происшедшее. Эй! Стража! Подойдите сюда!

Как только он услышал шаги солдат, спешивших на мой зов, этот человек рванулся к блюду с фруктами и, схватив плод инжира, сделал попытку запихнуть его в рот, но я в одно мгновение оказался рядом с ним, и через несколько секунд солдаты уже схватили его, а плод был отобран.

— Заприте этого человека в тюрьму понадежнее, — приказал я. — Обращайтесь с ним и кормите его хорошо, но обыщите как следует.

Следите также, чтобы он не причинил себе зла и чтобы ни с кем не мог разговаривать. Затем забудьте обо всей этой истории.

— Какое обвинение записать в регистрационной книге, генерал? — спросил офицер, отдавая честь.

— Обвинение в том, что он украл инжир, предназначенный цезарю и его братьям царственной крови, — ответил я и посмотрел в окно.

Он проследил за моим взглядом, увидел бездыханную обезьяну и вздрогнул.

— Все будет исполнено! — произнес офицер, и тюремщика увели. После его ухода я послал за тюремным врачом, которого с самого первого дня нашего знакомства знал как человека правдивого. Ничего ему не объясняя, я распорядился, чтобы он сберег фрукты, лежащие в корзине, а также чтобы он произвел вскрытие обезьяны и установил причину ее гибели.

Он поклонился и ушел, забрав инжир с собой. Вскоре он вернулся и показал мне разрезанные пополам плоды инжира. В середине их виднелись крупинки белого порошка.

— Что это? — поинтересовался я.

— Один из самых сильных смертельных ядов, которые мне известны, генерал. Взгляните: этот стебелек был вытащен, затем порошок вдули в середину плода через соломинку. После этого хвостик снова вставили на прежнее место.

— Ага! — сказал я. — Это умно, но не очень. Они перепутали эти хвостики. Я заметил, что у пурпурного плода инжира был хвостик от зеленого. Поэтому я и испытал его на обезьяне.

— А вы наблюдательны, генерал.

— Да, доктор, я стараюсь подмечать все. Этому я научился еще мальчиком, когда охотился у себя на севере. Там же я научился помалкивать, так как шум пугает преследуемых. Делайте то же и вы.

— Можете не опасаться в отношении этого, — заверил он меня и вышел, чтобы заняться обезьяной.

После его ухода я некоторое время размышлял. Затем встал и направился в тюремную церковь, точнее, на то место, с которого я мог бы видеть всех, находившихся в церкви, оставаясь при этом незамеченным. Эта церковка была расположена в мрачном подземелье, освещенном только масляными лампами, висевшими на колоннах и арках. Было воскресенье, и, когда я вошел через небольшую потайную дверцу, там как раз совершался обряд причастия нескольких заключенных.

По правде сказать, зрелище было весьма печальным, так как священником, отправляющим службу, был сам цезарь Никифор, самый старший из дядюшек императора, который сначала был посвящен в духовный сан, чтобы он не мог занять место на троне, а впоследствии ослеплен, о чем я уже рассказывал. Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.

Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?

Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое — прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.

Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.

— О чем вы толкуете, дорогие братья? — спросил он. — Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.

Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.

— Генерал Олаф, — обратился он ко мне, — благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.

— Ваше высочество, — отвечал я, — что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.

Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.

— Ваше высочество, — начал я, — должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.

Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.

— Это делает Константин, сын моего брата Льва, — сказал он. — И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.

— Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.

— Только однажды, генерал, это было правдой, — ответил принц. — Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.

— Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.

— У меня нет желания жить, генерал, — признался он. — О, я мог бы уже умереть!

— Не столь уж и трудно найти смерть, принц, — произнес я и покинул их.

Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения — поэтому-то я и произнес их, те слова.

И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.

Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался. Я быстро отодвинул задвижку и открыл дверь своим ключом. И вот что я там увидел: к оконной решетке была привязана веревка, которую монахи обычно носят вместо пояса, а в ее петле находилась голова Никифора. Он висел в петле, изо всех сил стараясь освободиться. Его руки обхватили веревку над головой, так как хотя он и искал смерти, но в конце концов стал пытаться ее избежать. Таков был его характер. Однако самому ему спастись было уже невозможно, так как, когда я вошел в камеру, его рука сорвалась с веревки, туго обтянувшей его шею и душившей его.

Мой меч был со мной. Выхватив его, я одним ударом рассек веревку и подхватил падающего Никифора своими руками. Он был уже без сознания, но его шея не была сломана, и когда я брызнул ему в лицо водой, он задышал и вскоре пришел в себя.

— Что за шутки, ваше высочество? — спросил я его.

— Это та, которой вы меня научили, генерал, — ответил он, зажмурившись от боли. — Вы сказали, что смерть легко можно найти, и я стал жаждать ее, но в последний момент испугался. О! Когда я оттолкнул прочь этот стул, мои слепые глаза открылись, и я увидел пламя ада и руки дьяволов, хватающих мою душу, чтобы бросить ее туда. Благословляю вас за то, что спасли меня от этого огня. — И он, схватив мою руку, поцеловал ее.

— Не стоит меня благодарить, — сказал я. — Благодарите бога, которому вы поклоняетесь, так как мне кажется, что это он внушил мне мысль посетить вас ночью. Но поклянитесь мне этим самым богом, что вы не станете больше совершать подобных действий, потому что, если вы не дадите такой, вас закуют в кандалы.

Он поклялся мне своим Христом, что не станет этого делать, поклялся так пылко, что я был уверен: больше он не нарушит эту клятву. Затем я рассказал ему, как не смог заснуть из-за того, что мной овладел какой-то странный страх.

— О! — воскликнул он. — Без сомнения, сам Бог послал к вам ангела, чтобы спасти меня от самого страшного из грехов. Несомненно, это сделал Он, Бог, Который знает вас, хотя вы Его и не знаете!

После этого он упал на колени.

Отвязав от оконной решетки оставшийся конец веревки, я покинул его…

Я рассказываю сейчас об этой истории, так как она имеет прямое отношение к моей судьбе. Именно эти слова принца и заставили меня впервые заинтересоваться Христовой верой. И, конечно, если бы они никогда не были сказаны, я прожил бы остаток жизни и умер бы язычником. До сих пор я судил об этой вере по делам тех, кто ее проповедовал в Константинополе, и находил, что ей чего-то недостает. Теперь, однако, какая-то сила свыше своевременно направила меня в камеру Никифора, чтобы его спасти. Направила именно меня, который в случае смерти Никифора чувствовал бы себя виновным в ней. Могут сказать, что это не столь уж и важно, что лучше ему было бы умереть от своей руки или от руки убийцы. Кто может судить о тайных делах? Во всяком случае, не я. Несомненно, муки Никифора имеют какое-то назначение, как и все наши мучения. И он был оставлен в живых по причинам, известным только Творцу, но не человеку.

Здесь я должен добавить, что об этом несчастном цезаре и его родне я больше ничего не знаю. Смутно припоминается мне, что во время моей службы на тюрьму было совершено какое-то нападение со стороны тех, кто добивался смерти принцев, но я раскрыл заговор с помощью тюремщика, попавшегося мне с отравленными фигами, и легко разгромил этот заговор, за что удостоился похвалы Ирины и ее министров.

Если все было так, то никто и нигде не упоминает о том заговоре сейчас. Говорили также, что некоторое время спустя толпа притащила всех принцев во главе с Никифором в храм святой Софии и провозгласила его императором. Но их всех снова схватили, и в конце концов все они отправились к праотцам, исчезнув из поля зрения людей.

Успокой, Господи, их измученные души! Они страдали от людей больше, чем сами грешили!

Глава 9

МАТЬ И СЫН
Следующая сцена из моей византийской жизни, которую я вижу, происходит в величественном круглом здании, переполненном священнослужителями в епископских одеяниях. Некоторые из них увенчаны митрами, каждый окружен свитой, состоящей в основном из прислуживавших им монахов.

Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.

После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!

Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые — вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшей святость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ — по-моему, Антиох — двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.

Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача — того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, — вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.

Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером — выходец из Британии, что его отец (или дед) — датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.

Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.

Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть — всегда низкой, — добавил он. — Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»

В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.

И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.

Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась с вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.

Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.

— Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.

— Да будет здорова Августа! — смеясь, ответил я. — Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?

— А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, — по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.

— Это добрые новости, Мартина, настолько добрые, что хотелось бы знать, где спрятано жало у этой пчелки.

— Вы это очень скоро узнаете, Олаф. Единственное, о чем я могу предупредить вас, — это о жале ревности. Такая карьера, как ваша, уже привлекает к вам взгляды окружающих, и не все они исполнены любви и доброжелательности.

Я кивнул, и она продолжала:

— Тем не менее, кажется, ваша звезда сейчас сверкает очень ярко. Почти с уверенностью можно утверждать, что Августа поклоняется ей, по крайней мере, она много говорит со мной о вас и несколько раз была уже готова послать за вами с вод. Конечно, это не было связано с государственными интересами и вашими донесениями. Мне так кажется.

— А-а! — сказал я. — Теперь, думаю, я уже начинаю чувствовать жало этой пчелки.

— У пчелки другое жало! Нет! Вы, конечно, хотели сказать, что чувствуете аромат цветов на холме Иды. Значит, Олаф, если бы я была вашим врагом, каким, полагаю, я стану в один прекрасный момент, так как часто мы учимся ненавидеть тех, кого слишком… кто нам слишком нравится… Так вот, если бы я была вашим врагом, то ваша голова и плечи уже могли бы говорить друг другу «до свидания!» после таких слов, как ваши.

— Возможно, Мартина. И если бы так случилось, то не знаю, настолько ли все это так важно для меня… теперь.

— Настолько ли важно? И это говорите вы, галопом скачущий по дороге Судьбы к храму Славы в одной колеснице с императрицей?! Вы что, Олаф, сошли с ума? Или с вами происходит и то и другое одновременно? И что вы имели в виду, говоря «теперь»? Олаф, с вами что-то происходит с тех пор, как я видела вас в последний раз. Вы что, влюбились в какую-нибудь прелестную узницу в этой отвратительной тюрьме и были отвергнуты? Такой увалень, как вы, может получить отказ даже от пленницы, которую он держит в собственных руках. Ей-Богу, вы необычайный человек!

— Да, Мартина, кое-что со мной случилось. Я стал христианином.

— О, Олаф, теперь-то и я вижу, что вы не дурак, как я считала, а, наоборот, очень умны. Потому что только вчера Августа сказала мне (это произошло после того, как она прочла ваш рапорт), что если бы вы были христианином, она подумала бы, как дальше возвысить вас. Но так как он остается одним из самых упрямых язычников, говорит она, то это не удастся сделать без больших хлопот.

— Теперь я желал бы только одного: самому быть христианином и оставаться язычником для других, — отозвался я, нахмурившись, — хотя, увы! Этого желания могло бы и не быть, Мартина, вы не поняли, что это случилось не по тем причинам, о которых вы подумали. Я целовал крест не ради карьеры, а для того лишь, чтобы служить ему.

— Клянусь всеми святыми! В следующий раз вы можете пойти дальше и выбрить себе тонзуру! Но вряд ли и это вас устроит! — воскликнула она. — Помните, что если дела пойдут слишком… трудно, священником вы всегда успеете стать, Олаф. Только в этом случае вы должны будете отказаться от поисков той особы, которая где-то носит вторую половину ожерелья. Я имею в виду не поддельную половину, которая находится у Ирины, а настоящую! Я знаю всю вашу историю, а также все об Идуне Прекрасной. Одна высокопоставленная персона рассказала мне ее, да и вы сами, не сознавая того, часто делали то же самое, так как вы не тот человек, который может долго хранить в себе тайну. Пусть все ангелы-хранители помогают этой женщине с ожерельем, если она когда-нибудь повстречается с некоей другой особой, имени которой я не назову. И затем, почему вы столь многословны? Вы что, учитесь читать проповеди? Если вы собираетесь стать монахом, Олаф, то вам придется оставить и такое дело, как участие в войнах и битвах, кроме тех, одну из которых вы однажды видели в церковном храме. Господи! Вот бы вид был у вас, когда бы вы молотили другого епископа кривым посохом после дискуссии об иконах и Двух Сущностях! Мне было бы жалко этого епископа. Но вы не сказали, кто же вас обратил в христианство?

— Бернабас Египетский, — ответил я.

— О! А я думала, что это была какая-нибудь святая. В этом случае ваша история была бы интересней для двора. Что ж, наша госпожа-императрица не любит Бернабаса, так как тому не нравятся иконы. И это может быть жалом у той пчелки. Но, возможно, она простит его ради вас. Вы же должны боготворить иконы!..

— К чему волноваться из-за икон?Есть духовное начало, в которое я верю, а остальное — ничто!

— Вы — прямой человек, как и во всем остальном, Олаф. Поэтому вы прыгаете дальше, чем можете видеть. Ну да ладно, будьте только осторожны и не говорите ничего об иконах, ни хорошего, ни плохого. Раз они ничего не значат для вас, то какая разница, есть они здесь или их нет? Оставьте их слепым глазам и неразумным головам. А теперь я должна уйти, так как не могу больше слушать вашу болтовню. О! Я забыла о своем поручении. Августа приказала вам посетить ее сегодня вечером, сразу же после ужина. Слушайте и повинуйтесь!

Передав это поручение с таким видом, будто дело шло, по крайней мере, о тюремном заключении или чем-то еще более худшем, она накинула на себя плащ и, бросив на меня любопытствующий взгляд, открыла дверь и вышла.

В назначенный час или, точнее, чуть раньше я прибыл в личные императорские покои. Очевидно, меня ждали, ибо одна из фрейлин, увидев меня, поклонилась и велела присесть, затем оставила приемную. Вскоре дверь открылась, и в нее вошла Мартина, одетая в белое платье.

— Вы пришли рановато, Олаф, — сказала она. — Подобно любовнику, жаждущему свидания. Что ж, всегда благоразумно встретить удачливую судьбу на полпути. Но почему вы пришли во всеоружии? Не принято, чтобы в этот час императрицу навещали в таком виде. И, кроме того, вы сейчас не на посту.

— Я полагал, что вызван по служебным делам и что сейчас нахожусь при исполнении своих обязанностей, Мартина.

— Значит, вы ошиблись, как всегда; снимите с себя все это оружие и доспехи. Императрица говорит, что от одного вида оружия после ужина она чувствует смертельный холод. Я сказала: снимите все! Я должна помочь вам?

После того как я снял кольчугу, я остался одетым в простую голубую тунику и штаны.

— Вы хотите, чтобы я предстал перед императрицей в таком виде? — спросил я.

Ничего не ответив, она хлопнула в ладоши и позвала евнуха, который кивнул ей, получив какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся с чудесной шелковой одеждой, расшитой золотом, подобной той, какую высокотитулованные люди надевают на праздники. Костюм был мне как раз впору, словно его сшили специально для меня. Я надел его, хотя мне и хотелось им еще полюбоваться. Мартина предложила мне снять меч, но я отказался, заявив:

— Пока на этот счет не будет специального приказания императрицы, я и мой меч — мы не расстанемся.

— Ну что ж, Олаф, она ничего не говорила в отношении меча, так что можете пока оставить его. Единственное, что она сказала, так это то, чтобы ваш костюм по цвету гармонировал с ожерельем, которое вы носите. Она не терпит, когда цвета не соответствуют один другому, особенно при свете ламп.

— Так кто же я, по-вашему? — сердито спросил я. — Мужчина или животное, которое убивают перед тем, как принести в жертву?

— Фи, Олаф, вы еще помните ваши языческие обряды? Не забывайте, что вы теперь христианин, умоляю вас.

— Благодарю вас, что напомнили мне об этом, — сказал я, и в этот момент другая фрейлина, поспешно войдя в комнату, потребовала, чтобы я следовал за ней.

— Удачи вам, Олаф, — пожелала мне Мартина, когда я проходил мимо нее. — Непременно позже расскажете мне все новости или же сделаете это завтра.

Фрейлина проводила меня не в холл для аудиенций, а в личную столовую императрицы. Здесь, откинувшись по древнеримской моде на кушетке, стоявшей с другой стороны узкого столика, уставленного фруктами и графинами с греческим вином, сидели два величайших создания мира: Августа Ирина и Август Константин, ее сын.

Она была одета восхитительно: в длинное платье из белого шелка с накинутой поверх него мантией из красивого императорского пурпура. Я заметил на ее великолепной груди ожерелье из изумрудных жуков, разделенных золотыми раковинами, скопированное с моего ожерелья. На своих прелестных волосах, которые низко опускались на лоб и разделялись пробором посредине, она носила золотую диадему, в которой тоже сверкали изумруды, подобные жукам на ожерелье. На Августе Константине была праздничная одежда цезарей, также прикрытая пурпурной мантией. Его лицо казалось грубоватым, взгляд — глуповато-юным. Он был темноволосым, как его отец и дядя, но с голубыми глазами и недобрым взглядом. По его пылающему лицу я понял, что он изрядно выпил вина, а по угрюмо сжатому рту — что он, как обычно, уже успел поссориться со своей матерью.

Я остановился у края стола и отсалютовал вначале императрице, затем императору.

— Кто это? — осведомился он, посмотрев на меня.

— Генерал Олаф, из моей охраны, — пояснила она. — Комендант государственной тюрьмы. Помните, вы пожелали, чтобы я послала за ним для решения вопроса, о котором мы спорили.

— Ах да! Ну что ж, генерал Олаф, страж моей матери, не объясните ли вы, почему вы вначале салютовали Августе, а лишь затем мне, Августу?

— Ваше императорское величество, — смиренно ответил я. — Я не знаток здешних правил в этом отношении, но в той стране, где я воспитывался, меня учили, что если я вижу сидящих рядом мужчину и женщину, я должен поклониться сначала женщине, затем — мужчине.

— Хорошо сказано! — воскликнула императрица, захлопав в ладоши, но император изрек:

— Несомненно, этому вас научила ваша мать, а не отец. В следующий раз, когда будете входить в императорские покои, будьте любезны не забывать об этом. И помните: император и императрица — не просто мужчина и женщина.

— Ваше императорское величество, — обратился я к нему. — Как вы приказали, я буду помнить, что император и императрица — не просто мужчина и женщина, а Император и Императрица.

Сначала от этих слов Август начал было морщиться, но, внезапно изменив намерение, рассмеялся, как и его мать. Он наполнил вином золотую чашу и, протянув ее мне, проговорил:

— Выпей это, солдат, за нас, так как только после этого, возможно, наши умы станут лучше понимать один другой.

Я поднял чашу и, держа ее в руке, произнес:

— Я пью за ваши императорские величества, сияющие над миром, подобно двум звездам на небе. Слава вашим величествам! — И я выпил вино, но не до конца.

— А ты умен! — прорычал Август. — Что ж, возьми эту чашу, ты заслужил ее. Но вначале осуши ее, ты ведь только омочил в ней свои губы. Ты что, боишься, что в ней яд, как в тех фруктах, о которых мне рассказывали? А может быть, и в этих? — И он показал на столик у стены, на котором стоял стеклянный кувшин с точно такими же плодами инжира, какие были посланы в тюрьму принцам.

— Чаша, которую вам дали, моя, — перебила его Ирина. — Но мой слуга с благодарностью принимает этот дар, который будет доставлен ему на дом.

— Солдат не нуждается в подобных игрушках, ваше императорское величество, — начал было я, но в это время Константин, проглотив еще одну порцию крепкого вина, сердито прервал меня:

— Могу и не дарить эту чашу, но ты еще попросишь меня об этом. Меня, которому принадлежит империя и все ее богатства!

И, схватив чашу, он швырнул ее на пол, разлив вино, чему я, желавший сохранить голову трезвой, был искренне рад.

— Дело сделано, — продолжал он с пьяной яростью. — Достойно ли торговаться цезарю из-за куска золота, подобно меняле в его лавке? Подайте мне эти фиги, я еще должен решить вопрос о яде!

Я поднял кувшин с фигами и, поклонившись, поставил его перед ним. Я был уверен, что это те самые фрукты, так как на стекле еще сохранилась моя собственная бирка с пометкой, а также с подписью врача. Я срезал печать на пергаменте, натянутом на горлышко кувшина.

— Теперь, Олаф, слушай, — сказал он. — Это правда, что я приказал послать фрукты дураку-цезарю, своему дядьке, потому что в последний раз, когда я его видел, он сам молил меня об этом, и я захотел сделать ему приятное, но то, что будто бы я велел отравить фрукты, как утверждает моя мать, — это ложь, и, возможно, Господь накажет язык, проговоривший подобное. Я вам докажу, что это ложь! — И, храбро погрузив руку в кувшин, он вытащил оттуда две фиги. — Значит, — спросил он, подбрасывая фрукты, — ваш генерал Олаф утверждает, что это те самые фиги, посланные цезарю? Так, Олаф?

— Да, господин, — откликнулся я, — они были положены в кувшин в моем присутствии и опечатаны моей печатью.

— Отлично! Эти фиги были посланы мной, и Олаф заявляет, что они отравлены. Я докажу ему и вам, мать, что они не отравлены, тем, что сам съем одну из них.

Теперь я смотрел на Августу, но она сидела молча, с руками, сложенными на груди, а ее красивое лицо обрело каменное выражение.

Константин поднес фиги ко рту. Я снова взглянул на Августу: она по-прежнему сидела подобно статуе, и мне вдруг пришло в голову, что это в ее интересах — позволить опьяненному мужчине съесть фигу из кувшина. И я решил действовать.

— Августус, — обратился я к нему. — Не следует трогать эти фрукты. — И, подойдя к Константину, я забрал фиги из его рук.

Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня.

— Ты, сторожевой пес с Севера! — орал он. — И ты осмеливаешься говорить императору, что он должен, а чего не должен трогать? Клянусь всеми иконами своей матери, я тебя прикажу выпороть на площади.

— Этого вы никогда не сделаете, — ответил я, в то время как моя гордая кровь закипела от подобного оскорбления. — Я говорю вам, ваше императорское величество, — продолжал я, удерживая готовые сорваться с языка резкие выражения, — что эти фиги отравлены.

— А я говорю, что ты лжешь, ты — языческий дикарь! Смотри! Или ты сделаешь это, или я! И тогда ты узнаешь, кто из нас говорит правду, ты или же я. А теперь — повинуйся или, клянусь Христом, завтра ты станешь короче на голову!

— Августусу угодно грозить мне, но в этом нет необходимости, — заметил я. — Но если я съем фигу, то поклянется ли Августус не трогать больше ни одной из оставшихся?

— Да, — согласился он, икая, — так как тогда я буду знать правду. А ради правды я и живу, хотя, — добавил он, — я ее еще не нашел.

— А если я не стану есть, то не переменит ли Августус своего намерения?

— Клянусь святой кровью, нет! Я съем их целую дюжину. Я не позволю оскорблять себя женщине и варвару. Ешьте, иначе начну я.

— Хорошо, ваше императорское величество. Пусть лучше сегодня утром умрет варвар, чем мир потеряет своего великолепного императора. Я съем этот плод, и тогда вам станет ясно, что могло произойти с вами, императором; возможно, что моя кровь ляжет грузом на вашу душу. Кровь, которую я отдаю, спасая вашу жизнь!

С этими словами я поднес фигу ко рту. Но, прежде чем я успел прикоснуться к ней, быстрым движением, подобным тому, с каким пантера прыгает на свою жертву, Ирина вскочила с кушетки и выбила ее из моей руки.

— Ну что вы за существо, — сказала она, — если заставляете этого храброго человека отравить себя, чтобы он мог спасти вашу бесценную жизнь! О Господи! Что же я сделала, что должна была дать жизнь такому негодяю? Кто бы ни отравил эти фиги, они же отравлены, что уже доказано и может быть доказано снова. Я говорю вам, что если бы Олаф попробовал сейчас одну из них, он был бы уже мертв или умирал.

Константин выпил еще один кубок вина, который неожиданно на мгновение отрезвил его.

— Я нахожу это странным, — проговорил он с усилием. — Вы, моя мать, готовы были позволить мне съесть этот плод, который отравлен, по вашему заявлению, то есть кое-что по этому поводу вам известно. Но когда генерал Олаф предложил съесть его вместо меня, вы вырываете плод из его рук, как он сам сделал это со мной. И еще одно обстоятельство, не менее странное. Этот Олаф, заявивший, что фрукты отравлены, предлагает съесть один из них, если я дам обещание не трогать их. А это значит, что если он прав, то он предлагает отдать свою жизнь вместо моей. Я же для него ничего не сделал, кроме того, что обозвал его крепкими словами. А так как он ваш слуга, то ему нечего ожидать от меня, если я в конце концов одержу над вами победу в борьбе за власти. Теперь много говорят о чудаках, но такого я еще не видывал. Или Олаф — лжец, или же он — великий человек и святой. Он говорит, мне рассказывали, что обезьяна, съевшая принесенную в тюрьму фигу, издохла. Что ж, раньше мне это не приходило в голову, но и здесь, во дворце, немало обезьян. Давайте же решим вопрос испытанием и выясним, что за штучка этот Олаф.

На столе стоял серебряный колокольчик, и, пока он говорил, я взял его и позвонил. Вошла фрейлина, и ей был отдан приказ привести обезьяну. Она удалилась, и скоро прибыли смотритель и его обезьяна. Это было крупное животное из породы бабуинов, хорошо известное всему дворцу своими шалостями.

Войдя по команде человека, приведшего ее, обезьяна поклонилась всем нам.

— Дайте животному вот это, — император протянул смотрителю несколько фиг.

Обезьяна взяла фиги и, понюхав их, отложила в сторону. Тогда смотритель покормил ее какими-то засахаренными фруктами, которые она ловила и поедала. Наконец, когда ее подозрительность несколько уменьшилась, он бросил ей одну из фиг, которую она тоже проглотила, не сомневаясь, что это засахаренный плод. Через пару минут она стала проявлять признаки недомогания и вскоре умерла в конвульсиях.

— А теперь вы верите, мой сын? — спросила Ирина.

— Да, — ответил он. — Я верю, что в Константинополе есть святой. Господин святой, я салютую вам! Вы спасли мою жизнь и, если все выйдет по-моему, жизнь вашего святого собрата! И я спасу вашу жизнь, хотя вы и служите моей матери.

Договорив это, он выпил еще один кубок вина и, шатаясь, вышел из комнаты.

Смотритель по знаку Ирины поднял свою мертвую обезьяну и тоже оставил помещение, сотрясаясь в рыданиях, ибо он очень любил это животное.

Глава 10

ОЛАФ ПРЕДЛАГАЕТ СВОЙ МЕЧ
Мы с Ириной остались одни в этом чудесном месте, за столом, на котором стояли вина и кувшин с отравленными фигами. Погнутая золотая чаша лежала на мраморном полу.

Императрица сидела на кушетке, с некоторым изумлением глядя на меня, я же стоял перед ней, полный внимания, как и положено солдату на своем посту.

— Удивляюсь, почему он не послал за кем-нибудь из моих слуг, чтобы те попробовали эти фиги… За Стаурациусом, например… — проговорила она задумчиво, затем чуть слышно рассмеялась. — Да, если бы он сделал это, мне пришлось бы пожалеть кое о чем большем, нежели эта обезьяна, которую я иногда сама кормила. Это было искреннее животное, единственное существо, которое не вытирало пыль у ног Августуса. О! Теперь мне припоминается, что он всегда ее ненавидел, так как, будучи ребенком, он имел дурную привычку дразнить обезьяну палкой, подходя к ней на длину ее цепочки, и бил ее. Но однажды, когда он подошел чуть поближе, она его схватила, ударила по щеке и вырвала у него клок волос. Еще тогда он хотел это сделать. И так и не забыл об этом. Он никогда не забывает то, что ненавидит. Вот почему, значит, он послал за этим бедным животным.

— Августа должна вспомнить, Августус не знал, что фиги были отравлены.

— Августа уверена: Августус знал достаточно хорошо, что эти фиги были отравлены, — во всяком случае, с того момента, когда я выбила одну из ваших губ, Олаф. Что ж, теперь у меня еще более жестокий враг, чем был раньше. Вот и все. Говорят, что по законам природы мать и сын должны любить друг друга. Но это ложь! Еще с того момента, когда он был совсем крошечным, я ненавидела этого изверга, хотя моя ненависть не составляла и половины его ненависти ко мне. Вы думаете про себя, что все это потому, что наши стремления столкнулись подобно мечам и из этого возникло пламя ненависти. Это не так. Эта ненависть врожденная, она придет к концу лишь тогда, когда один из нас падет мертвым от руки другого.

— Ваши слова ужасны, Августа.

— Но все же это правда, а правда в Византии всегда ужасна. Олаф, возьмите эти фрукты с ядом и положите их в ящик вон того стола, заприте его, а ключ храните у себя, так как иначе они смогут отравить других неповинных животных.

Я исполнил приказ и вернулся. Она взглянула на меня и сказала:

— Я устала все время видеть вас здесь стоящим, словно статуя римского бога Марса, с мечом, наполовину спрятанным под платьем. И я ненавижу этот зал, запах Константина, его напитки и слова лжи. О! Он отвратителен, и за мои грехи Бог сделал меня его матерью, если только он не был подменен при рождении, как мне в свое время говорили, но я не смогла тогда это доказать. Дайте мне вашу руку и помогите подняться. Вот так, благодарю вас. Теперь следуйте за мной. Мы посидим немного в моей комнате, единственном месте, где я могу себя чувствовать счастливой, поскольку император там никогда не появляется. Нет, мы будем беседовать не о служебных делах. Вам нет нужды устанавливать дополнительную охрану или же изменять посты этой ночью. Есть одно секретное дело, по которому я бы хотела с вами посоветоваться.

Она направилась к выходу, и я последовал за ней, проходя через двери, открывавшиеся таинственным образом при ее приближении и так же закрывавшиеся. Вскоре я очутился в небольшой полуосвещенной комнате, в которой до этого никогда не бывал. Место было прекрасным, все вокруг благоухало. В углу комнаты стояла статуя, изображавшая Венеру, целующую Купидона, который обнимал ее одним крылом. В открытое окно виднелись сверкающая луна и дивный сад и слышались звуки волн, набегавших на берег.

Двойные двери были закрыты и, насколько я понял, заперты. Ирина собственноручно задернула занавеси на них. Возле открытого окна, не имеющего балкона, стояла кушетка.

— Садитесь сюда, Олаф, — пригласила она, — и давайте без церемоний, мы здесь только мужчина и женщина.

Я повиновался и сел в то время, как она возилась с занавесями. Затем она подошла и тоже села на кушетку.

— Олаф, — произнесла она после того, как некоторое время смотрела на меня, как мне показалось, довольно странным взглядом, и при этом краска то появлялась, то исчезала на ее лице. И в этом лунном свете она казалась совсем юной и изумительно прекрасной. — Олаф, вы очень храбрый человек.

— Вам служат сотни еще более храбрых, императрица. Трусов в солдаты не берут.

— Я могла бы вам рассказать другую историю, Олаф, но я говорила не об этом роде храбрости. Я имела в виду то, что заставило вас предложить съесть отравленную фигу вместо Константина. Почему вы это сделали? Это действительно правда, что он после происшедшего вспомнит этот случай с пользой для вас, так как могу сказать о нем, что он не забывает спасших его, так же как и тех, кто нанес ему вред. Но если бы вы съели тот плод, вы бы умерли. И как он в этом случае мог вознаградить вас?

— Императрица, когда я давал клятву при поступлении на службу, я клялся охранять вас обоих даже ценой своей жизни. Я просто выполнял присягу, вот и все.

— Вы — необыкновенно отважный человек, если так строго понимаете свою присягу. Если вы готовы на многое для того, кто для вас ничего не значит, кто никогда не отблагодарит вас за это хорошей суммой в золоте, то что же вы, должно быть, сделаете для того, кого любите!

— Я мог бы предложить в этом случае тоже только одну жизнь, что еще я могу отдать?

— Кто-то мне рассказывал (им могли быть и вы сами, Олаф), что однажды вы совершили большее, бросив вызов своему языческому богу. Вы сокрушили этого бога ради того, кого вы любили. Мне говорили, что ради мужчины, но я этому не верю. Несомненно, вы отважились на такое ради Идуны Прекрасной, о которой вы мне рассказывали и которую, как мне кажется, вы не можете забыть, хотя она и была вам неверна. Говорят, лучший способ удержать любовь — быть неверным тому, кого любишь. Это правда, я верю, — с горечью проговорила она.

— Вы ошибаетесь, императрица! Я должен был отомстить Одину за жизнь Стейнара, своего молочного брата, которого он принял в жертву. За это я его вызвал на поединок и своим мечом разрубил на куски его священную статую. За Стейнара, которого она, Идуна, предала так же, как предала меня, принеся ему смерть, а мне — позор.

— Но все же, не будь этой Идуны, вы бы никогда не вступили в схватку с великим богом Севера, не навлекли бы на себя проклятие. О, Олаф, эти боги существуют, но имя им — дьяволы!

— Существует ли Один или нет, я не боюсь его проклятия, императрица!

— Все же в конце концов он найдет вас, мне так кажется. Видите ли, языческая кровь еще течет в моих жилах, и я, христианка, не пренебрегаю ни одним из великих богов Греции и Рима. Пусть этим занимаются священники. Вы не испытываете ничего подобного, Олаф?

— Об этом я не думал вовсе с тех пор, как отрубил голову Одину и ушел оттуда невредимый.

— Тогда вы мужчина в моем вкусе, Олаф.

Она замолчала, глядя на меня еще более странно, чем прежде, пока я не стал смотреть на море, желая в этот момент оказаться там или где угодно, но только подальше от этой властной и привлекательной женщины, которой я поклялся повиноваться во всем.

— Олаф, — произнесла она наконец. — Вы хорошо мне служили в последнее время. Хотите ли вы получить какую-нибудь награду, а если хотите, то какую именно? В состоянии ли я дать вам все, что вы пожелаете? Кроме, — добавила она поспешно, — такого дара, который позволил бы вам покинуть Константинополь… и меня. Все остальное, я думаю, смогу сделать.

— Да, Августа, — ответил я, все еще глядя на море. — Вон там, в тюрьме, находится старый епископ по имени Бернабас Египетский, на которого в храме напали другие епископы, когда вас здесь не было. Они его избили почти до смерти. Я прошу вас, освободите его и с почестями отправьте в его епархию.

— Бернабас! — воскликнула она резко. — Я знаю этого человека. Он иконоборец и, следовательно, мой враг… Только сегодня я подписала приказ, чтобы его держали в заключении до самой смерти — здесь или в другом месте. Ну что ж, — продолжала она. — Хотя мне было бы легче подарить вам целую провинцию, пусть будет по-вашему, так как отказать вам в чем-либо я не в состоянии. Бернабас будет освобожден и с почестями возвращен в свою епархию. С этим все, — сказала она.

Я стал благодарить ее, но она меня остановила со словами:

— С этим покончено. В другое время у меня будет возможность рассказать вам о еретиках, или вы мне расскажете о тех, среди которых вы завели себе друзей, но я сегодня выслушала достаточно такого, что не было для меня приятным, и не хотела бы сейчас говорить о них.

Я снова замолчал и по-прежнему продолжал смотреть на море, думая про себя: а не осмелиться ли мне попросить разрешения уйти, ибо я чувствовал, что ее глаза прожигали меня насквозь, и мое беспокойство все возрастало. Внезапно рядом послышался шелест шелка, и уже в следующее мгновение я почувствовал, как руки Ирины обвились вокруг моей талии, а ее голова прижалась к моим коленям. Да, она стояла передо мной на коленях, тихо всхлипывая, а ее гордая голова покоилась на моих коленях! Диадема, бывшая у нее на голове, упала, и ее длинные кудри, освободившись, касались пола и лежали на нем, сияя, подобно золоту, в лунном свете.

Она подняла голову, и ее лицо показалось мне ликом плачущей святой.

— Теперь тебе все понятно? — прошептала она.

Отчаяние овладело мной, ощущение чувства, которое, я знал, может предшествовать сумасшествию. Затем мне в голову пришла одна мысль.

— Да, — ответил я хриплым голосом. — Я понимаю, что вы огорчены всей этой историей с Августусом и отравленными фигами и умоляете меня хранить об этом молчание. Не опасайтесь, мои губы запечатаны, хотя я не могу поручиться в этом отношении за него, так как он был сильно пьян…

— Глупец! — выдохнула она. — Разве дело в этом? Императрица умоляет своего капитана хранить молчание?! — Она прижалась ко мне, взгляд ее был удивителен, лицо побелело, в запрокинутых глазах засверкал огонь. И она дважды крепко поцеловала меня в губы.

Я подхватил ее и тоже поцеловал. На некоторое время все закружилось у меня в голове. Затем в моей душе раздался вопль о помощи, и ко мне стали возвращаться силы. Поднявшись, я приподнял ее на руках, словно ребенка, затем поставил на ноги. Я сказал:

— Выслушай, императрица, прежде чем все разрушить. Теперь я действительно понял все, хотя мгновение назад не мог себе даже представить, что возможно такое, когда царица мира смотрит с благосклонностью на бедняка.

— Любовь не считается с рангами, — пробормотала она. — И этот ваш поцелуй на моих губах мне дороже всей власти над миром.

— Все же выслушайте меня, — продолжал я. — Есть кое-что, создающее преграду, которую нельзя преодолеть…

— Что это за преграда, мужчина? Имя ей — женщина? Вы что, поклялись быть верным этой Идуне, что красивее меня? Или же, возможно, той, с ожерельем?

— Нет, Идуна не существует для меня. А та, с ожерельем, не более чем мечта. Преграда, о которой я сказал, заключается в вашей вере. В одну ночь семь дней тому назад я был крещен христианином.

— Хорошо. И что из этого? Это только сближает нас.

— Попробуйте изучить сказанное в вашей священной книге, императрица, и вы поймете то, что отбрасывает нас друг от друга.

Она покраснела до корней волос, и что-то напоминающее ярость охватило ее.

— Вы что, читаете мне проповеди? — спросила она.

— Проповедую я только сам себе, Августа, так как нуждаюсь в этом в большей степени, чем вы. Вам, вероятно, они не нужны.

— Можете ненавидеть меня так, как вы ненавидите, но при чем тут проповеди? Вы просто лицемер, который прячет свою ненависть ко мне под маской священника.

— Есть ли у вас жалость, Ирина? Когда я говорил, что ненавижу вас? Да если бы я вас ненавидел, разве бы я…

И я остановился.

— Не знаю, что бы вы сделали или же не сделали, — холодно возразила она. — Но думаю, что Константин прав и вас следует называть святым. А если так, то вам лучше быть на небесах, особенно если учесть, что на земле вам слишком многое известно. Дайте мне ваш меч!

Я вытащил меч, отсалютовал им и передал его ей.

— Тяжелое оружие, — произнесла она. — Откуда оно у вас?

— Из той самой могилы, что и ожерелье, Августа.

— Так! Ожерелье, которое носила женщина из вашего сна. Что ж, ступайте, поищите ее в стране снов. — И она подняла меч.

— Простите меня, Августа, но вы собираетесь ударить тупой стороной. Так можно только ранить, но не убить.

Она очень нервно хохотнула и, повернув меч в руке, проговорила:

— Действительно, вы удивительный человек. Благодарю вас, теперь я держу меч правильно. Понимаете ли вы, Олаф, — я хотела сказать, господин святой! — какого сорта историю я должна буду рассказать после того, как нанесу удар? Понимаете ли вы, что не только умрете, но и бесчестье обрушится на ваше имя, ваше тело поволокут по улицам и швырнут псам на свалке? Отвечайте же, я приказываю! Отвечайте!

— Я понимаю, что все это вы должны будете сделать ради себя самой, Августа, и я не жалуюсь. Эта ложь ничего не значит для меня, который отправится в страну Правды, где находятся те, кого я хотел бы еще встретить. Будьте рассудительны. Бейте мечом вот сюда, где шея соединяется с плечом, бейте, держа меч чуть косо, так даже удар женщины может разрубить сонную артерию.

— Я не могу. Сделайте это сами, Олаф.

— Неделю назад я бы, не раздумывая, бросился на этот меч, но теперь, по правилам нашей веры, я не могу этого сделать. Моя кровь должна быть пролита вашей рукой, о чем я сожалею, но другого выхода нет, о Августа! Если возможно, то примите мое полное прощение за это и мою благодарность за вашу проявленную ко мне доброту, за вашу благосклонность. Через много лет, когда и за вами придет смерть, если вы вспомните вашего покорного слугу Олафа, то поймете многое из того, с чем вы сейчас согласиться не можете. Дайте мне еще мгновение, чтобы проститься с небесами, послав им последний мысленный поцелуй. А теперь наносите удар, крепкий и быстрый И как только ударите, зовите охрану и женщин. Ваш ум подскажет вам, как поступить дальше.

Она подняла меч как раз в тот момент, когда я после короткой молитвы распахнул воротник рубахи и обнажил шею. Но она вновь опустила меч и, задыхаясь, обратилась ко мне:

— Ответьте мне сначала на один вопрос, интересующий меня. Вы что, не мужчина? Или же вы отреклись от женщин, как это делают монахи?

— Нет, Августа, если бы я оставался жить, то в один прекрасный день я мог бы жениться, мог оставить после себя детей, поскольку нашим законом это позволено. Но не забудьте вашего обещания относительно епископа Бернабаса, который, как я опасаюсь, будет горько оплакивать это мое мнимое падение.

— Значит, вы могли бы жениться, да? — спросила она как бы сама себя. Затем, немного подумав, она протянула мне меч назад. — Олаф, — продолжала она. — Вы заставили меня испытать чувство, которого прежде я никогда не испытывала, — чувство крайнего стыда. Я хотела бы возненавидеть вас, но пока не могу, однако, возможно, когда-нибудь мне это и удастся… Тем не менее знайте, что уважать вас я буду всегда.

Затем она села на кушетку и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

В это мгновение я почти любил Ирину. Мне кажется, что она это почувствовала, так как внезапно подняла голову и произнесла:

— Подайте мне эту драгоценность! — Она указала на диадему, валявшуюся на полу. — И помогите мне привести в порядок мои волосы. У меня дрожат руки.

— О нет, — сказал я, подавая ей диадему. — Этого вина я больше не выпью. Я не смею прикоснуться к вам, вы мне стали слишком дороги.

— Что ж, с этими словами, — прошептала она, — и уходите с добром. И помните, что бояться Ирины не следует, ибо, как я сама очень хорошо поняла, именно мне надо бояться вас, о принц среди мужчин!

И с этим я ушел, поклонившись.

На следующее утро, когда я сидел в своем служебном помещении в тюрьме, приводя в порядок дела для сдачи своему преемнику, вошла Мартина — как всегда, неожиданно.

— Как вы ухитряетесь проходить сюда без доклада? — спросил я ее.

— А с помощью вот этого, — ответила она, показав мне руку с браслетом, который был мне знаком, — на нем был вырезан герб императрицы. Я отсалютовал ей со словами:

— Что же мне суждено, Мартина? У вас приказ заключить меня в тюрьму или же убить?

— Заключить в тюрьму или убить? — с невинным видом воскликнула она. — Что же может сделать наш хороший Олаф, чтобы заслужить такую кару? Нет, я пришла, чтобы освободить одного человека из заключения и, возможно, избавить от смерти. А именно: некоего еретика-епископа Бернабаса. Вот приказ о его освобождении, подписанный рукой Августы, согласно которому он и может оставаться в Константинополе столько, сколько захочет, и возвратиться в свою епархию в Египте, когда ему будет нужно. Если он считает, что кто-то его обидел, он может жаловаться, и его жалоба будет рассмотрена без промедления.

Я взял лист пергамента, прочел его и положил на стол со словами:

— Приказ императрицы будет выполнен. Что-нибудь еще, Мартина?

— Да. Завтра утром вы будете освобождены от своих обязанностей и другой комендант — Стаурациус и Этиус сейчас ссорятся по поводу его кандидатуры — займет ваше место.

— А я?

— Вы вновь вернетесь на пост командира личной гвардии, только в ранге полного генерала армии, но об этом я вам уже говорила вчера. Теперь же это назначение утверждено.

Я не произнес ничего, но тяжелый вздох, который я не смог удержать, вырвался из моей груди.

— Кажется, вы недовольны в той степени, в какой это подобает вам, Олаф. Скажите мне теперь, в котором часу вы оставили дворец прошлой ночью? Хотя прислуживать госпоже — моя обязанность, но я задремала в передней. Когда же проснулась и вошла в комнату, я нашла там расшитую золотом одежду, что вы надевали, брошенную на полу, а ваши вещи и доспехи отсутствовали.

— Не знаю, который был час, Мартина, и не упоминайте при мне больше, умоляю вас, об этой отвратительной женской одежде…

— С которой вы плохо обошлись, Олаф, так как она оказалась в пятнах, похожих на кровь.

— Августа пролила немного вина на нее.

— Да, да, моя госпожа рассказала мне эту историю. О том, как вы собрались съесть отравленную фигу, выхватив ее изо рта Константина.

— Что еще вам рассказала госпожа, Мартина?

— Да почти ничего. Она вела себя очень странно прошлой ночью, пока я расчесывала ей волосы, которые оказались спутанными, как будто мужчина занимался их укладкой, — Мартина вглядывалась в меня, а я краснел под ее испытующим взглядом, — и снимала диадему, которая оказалась искривленной. И еще она говорила со мной о замужестве.

— О замужестве? — я чуть не задохнулся от изумления.

— Ну конечно. Разве я неясно выговорила это слово?.. О замужестве…

— И кто сей счастливчик, Мартина?

— О! Не следует ревновать прежде времени, Олаф. Она не упоминала имени своего будущего господина, нашего хозяина, ведь кто бы ни руководил Ириной, если такой найдется среди живущих, он будет править и нами. Все, что она сказала, — это то, что ей хотелось бы найти такого мужчину, который направлял бы, утешал и охранял ее, выросшую в одиночестве, среди множества забот. Также она хотела бы иметь еще одного сына, кроме Константина.

— И кто же этот мужчина, Мартина? Это император Карл Великий или какой-нибудь другой король?

— Нет. Она, кажется, готова поклясться, что видела множество принцев, что все они в конце концов оказывались убийцами и лжецами и что она желает теперь, чтобы это был мужчина благородного происхождения, не более того, но, в то же время храбрый, честный и не дурак. Тогда я спросила ее, как он должен выглядеть.

— И что она на это ответила, Мартина?

— О, она сказала, что он должен быть высоким, возраст — около сорока, со светлыми волосами и бородой, так как она терпеть не может тех женоподобных и выбритых мужчин, которые выглядят наполовину женщинами, наполовину — священниками. Он должен быть осведомленным в военном деле, не хвастун и не забияка, а человек с открытой душой, наученный жизнью и способный учиться дальше. И чем больше я теперь думаю об этом, клянусь всеми святыми… он должен быть таким же мужчиной, как вы, Олаф!

— Ну, таких она может найти сколько угодно, — воскликнул я с деланным смехом.

— Вы так думаете? Что ж, она так не считает, как, впрочем, и я. Да, она говорила, что этот вопрос ее беспокоит. Среди великих на земле такого она не знает, а если выйдет за мужчину низкого происхождения, то это породит зависть и смуты.

— Действительно, так может быть. Несомненно, вы убедились, Мартина, что все так и будет?

— Совсем нет, Олаф. Я спросила ее, какой толк быть императрицей, если она не может поступить по велению своего сердца в выборе супруга, что является очень важным вопросом для женщины. Я сказала ей еще, что уж если она так боится, то можно подумать о тайном браке, что будет честным способом решить дело. А о замужестве всегда можно объявить, когда позволят обстоятельства…

— И что Августа ответила на это, Мартина?

— Она пришла в очень хорошее расположение духа, назвала меня преданной и умной подругой, подарила мне красивый драгоценный камень и сказала, что завтра пошлет меня с поручением. Без сомнения, речь шла о поручении, которое я сейчас выполняю, так как другого я не получила. Затем она заявила, что, несмотря на все тревоги из-за Августуса и его угроз, она этой ночью будет спать лучше, чем в любую другую ночь, поцеловала меня в обе щеки и бросилась на колет; перед своим молитвенным столиком, когда я оставляла ее. Но почему вы выглядите таким печальным, Олаф?

— О! Я не знаю. Разве что я нахожу жизнь трудной, полной ловушек, которых так сложно избежать.

Мартина оперлась локтями на стол и уставилась на меня широко раскрытыми быстрыми глазами, пронзавшими меня подобно острым гвоздям.

— Олаф, — произнесла она. — Ваша звезда пока высоко сияет над вами. Не сводите с нее глаз, следуйте ей и никогда не думайте о ловушках. Это может вас завести Бог знает куда.

— На небеса, скорее всего, — высказал я догадку.

— Что ж, вы не побоялись отправиться туда, когда были готовы съесть отравленную фигу прошлой ночью. Может быть, и на небеса, но царской дорогой. Можете думать что вам угодно, но женитьба — это достойное предприятие, особенно если мужчина женится на ком следует. А теперь — до свидания. Мы встретимся во дворце, где вы должны быть завтра утром, не раньше, так как я сейчас занимаюсь оборудованием ваших новых покоев в правом крыле дворца. И хотя рабочие будут трудиться всю ночь, раньше этого времени они не закончат. До свидания, генерал Олаф! Ваша слуга Мартина салютует вам и вашей звезде…

И она сделала реверанс, причем ее колени почти коснулись земли…

Глава 11

«ПРИВЕТСТВУЮ ТЕБЯ ЧЕРЕЗ ВЕКА!»
Мне припоминается, что на следующий день прибыл мой преемник на посту коменданта тюрьмы. Кто им стал, я сейчас не помню. И я передал ему свою должность и обязанности. Но, прежде чем это сделать, я позаботился о том, чтобы накануне вечером был освобожден Бернабас. В его камере я прочитал приказ Августы о его освобождении.

— А как все это устроилось, сын мой? — спросил он. — Ведь я, зная, как много у меня врагов в этом не столь уж важном деле поклонения иконам, думал, что мне придется здесь и умереть. А теперь, оказывается, я освобожден и могу вернуться к своей пастве в Египет.

— Императрица пошла мне навстречу в этом вопросе в знак своего особого благоволения, отец мой, — ответил я. — Я сказал ей, что вы по происхождению с Севера, как и я.

Некоторое время он изучал меня своими умными глазами, затем проговорил:

— Мне кажется, что столь большое и необычное благодеяние вряд ли могло быть пожаловано только из этих соображений, если учесть, что люди получше меня страдают в изгнании и от еще более худших несчастий за провинности гораздо меньше моих. Чем вы заплатили императрице за эту благосклонность, сын мой?

— Ничем, отец мой.

— Так ли это, Олаф? Мне было видение в отношении вас. Я видел вас проходящим через великий огонь и выходящим из него невредимым, если не считать, что ваши губы и волосы были опалены.

— Это ничего, что опалены, отец мой. Сам-то я не сгорел, хотя в будущем, которое мне неведомо, меня поджидают опасности, кажущиеся мне очень большими.

— В этом моем видении вы с триумфом проходите сквозь все опасности, Олаф, а также добиваетесь награды еще в этой жизни, хотя я и не знаю, что она собой представляет. Да, вы будете триумфатором, мой сын во Христе. Ничего не бойтесь, даже когда штормовые облака будут проноситься над вашей головой и молнии станут слепить ваши глаза. Я говорю вам: не бойтесь ничего, ибо у вас есть друзья, которых вы не можете видеть. Не стану больше ни о чем расспрашивать вас, так как бывают секреты, которые знать нехорошо. Кто ведает, что случится с тобой: я могу сойти с ума, или же пытки могут заставить меня сказать те слова, которых я говорить не должен. Поэтому держите свои планы при себе, сын мой, и отчитывайтесь перед одним лишь Богом.

— Что вы собираетесь делать, отец мой? — спросил я. — Вернетесь в Египет?

— Да, но только некоторое время спустя. Мне пришло в голову, что я должен с этим подождать, так как мне предоставлена свобода действий, хотя и не знаю, до какого времени. Чуть позднее вернусь туда, если Богу будет угодно. А сейчас я собираюсь пожить у старых друзей, которых я хорошо знаю. Время от времени я буду давать вам знать, где меня можно найти, если вы вдруг станете нуждаться в моей помощи или совете.

Затем я проводил его до ворот и, вручив заверенную копию приказа о его освобождении, попрощался с ним, объявив охране и каким-то священникам, которые очутились там по неведомым причинам, что всякий, кто попытается обидеть старика, ответит за это перед Августой.

На том мы и расстались.

Я передал ключи от тюрьмы и повернулся было, чтобы возвратиться к своим делам во дворце, один, без сопровождения. Но вышло иначе. Едва я вышел из помещения, часовой у ворот что-то прокричал, и какой-то посланец, ожидавший этого, побежал из тюрьмы изо всех сил. Часовой, отсалютовав мне, заявил, что я должен немного подождать, но чего ждать — не сказал. Вскоре все выяснилось, так как через площадь к тюремным воротам маршировала полная генеральская охрана. Командовавший ею офицер отсалютовал мне и попросил следовать за ним. Я отправился, размышляя, что бы все это могло означать, и шел рядом с ним в окружении пышной охраны. Таким образом меня привели на мою новую квартиру, которая оказалась просто великолепной. Трудно себе представить что-нибудь более восхитительное. Здесь охрана меня оставила, но вскоре появились другие офицеры, и среди них мои старые друзья. Они заявили, что ждут моих приказаний, которых у меня пока, естественно, не было. Затем, примерно через час, я был вызван на генеральский совет, обсуждавший вопросы ведения войны, в которую империя в то время была вовлечена. И вот таким образом мне дали понять, что я стал важным человеком или, во всяком случае, нахожусь на пути к этому.

После полудня, когда я в соответствии со своими старыми привычками делал обход постов, на главной террасе я встретил Августу, окруженную несколькими министрами и придворными. Я отсалютовал им и направился было дальше, но она приказала одному евнуху догнать меня и позвать к ней. Я подошел и вытянулся перед Августой.

— Мы приветствуем вас, генерал Олаф, — мягко сказала она. — Где это вы так долго отсутствовали? О! Я вспомнила! В государственной тюрьме вы были комендантом. И по вашей просьбе вы теперь От этой должности освобождены. Что ж, приветствуем вас снова, так как раз вы здесь, то все мы теперь чувствуем себя в безопасности.

И пока она говорила эти слова, ее большие глаза все время пристально смотрели мне в лицо, затем она наклонила голову в знак того, что отпускает меня. Я снова отсалютовал и сделал несколько шагов назад в соответствии с ритуалом. Однако в этот момент она подала мне знак остановиться и вслед за этим принялась посмеиваться надо мной, обращаясь к толпе вокруг нее.

— Скажите мне, дамы и господа, — проговорила она. — Видел ли кто-нибудь из вас подобного мужчину? Мы обращаемся к нему с самыми милостивыми словами… Нам кажется, что он понимает наш язык, но тем не менее не удостаивает нас ни единым словом. Вот он стоит, похожий на солдата, сделанного из железа и приводимого в действие пружиной. И никогда с его губ не сорвутся слова «Благодарю вас!» или же «Хороший сегодня день». Он, вне сомнения, осуждает всех нас, говорящих, как он считает, слишком много, тогда как сам он — человек строгий, не имеющий снисходительности к недостаткам людей. Между прочим, генерал, до нас дошли слухи, что вы отбросили свои сомнения и стали христианином. Это правда?

— Правда, Августа.

— Тогда мне интересно знать одно: вы в язычниках были железным человеком, каковы же вы теперь, когда сталихристианином? Тверды, как алмаз, не меньше. Все же мы рады этой новости, так как церковь нуждается в хороших слугах церкви. С этого времени наша дружба должна быть еще более тесной, и мы будем выше ценить вас. Генерал, вам надлежит получить известность в кругах верующих, ваш пример ободрит других. Возможно, так как вы хорошо послужили нам во многих войнах и как офицер нашей охраны, мне самой надо быть вашей крестной матерью. Нам это дело следует обдумать. Что вы на это скажете?

— Ничего, — ответил я. — Кроме того, что, когда Августа обдумает это дело, к тому времени я обдумаю свой ответ.

Придворные захихикали, услышав эти слова вместо ответа, но Ирина не рассердилась, как я полагал, а разразилась смехом.

— Воистину мы были неправы, — промолвила она, — провоцируя вас на то, чтобы вы открыли рот, генерал. Так как едва вы это сделаете, ваш язык становится острым, словно ваш красный меч, хотя он, как и ваш меч, несколько тяжеловат. Расскажите нам, генерал, пришлись ли вам по вкусу ваши новые покои, но, прежде чем ответите, знайте, что мы осмотрели их и, имея пристрастие к подобным делам, сами помогали в их меблировке. Они отделаны, вы должны были это заметить, в стиле севера, который мы в какой-то степени считаем холодным и тяжелым, подобно вашему мечу или языку.

— Если Августа спрашивает меня, — произнес я, — то я отвечу: они слишком хороши для простого солдата. Двух комнат, в которых я жил до сих пор, мне вполне хватало.

— Простого солдата! Что ж, это ошибка, которую легко исправить! Вы должны жениться, генерал!

— Когда я найду женщину, которая пожелает выйти за меня и на которой я сам захочу жениться, я выполню приказ Августы.

— Так тому и быть, генерал. Только помните, что вначале мы должны одобрить кандидатуру невесты. И не вздумайте, генерал, разделить ваши новые помещения с какой-нибудь женщиной, которой мы не одобрим!

Затем, провожаемая двором, она, повернувшись, ушла. Я же отправился по своим делам, размышляя, что означал весь этот разговор с его резкостью и предупреждениями.

Следующее событие, отчетливо возвращающееся ко мне, — это мое публичное посвящение в храме святой Софии, которое, по-видимому, состоялось вскоре после этой встречи на террасе. Мне помнится, что всеми способами, бывшими в моем распоряжении, я старался, хотя и безуспешно, избежать этой церемонии, доказывая, что я мог быть публично крещен в любой церкви, где есть священник и находятся несколько прихожан. Но этого императрица не позволила, она непременно собиралась устроить пышную церемонию, объясняя ее необходимость тем, что такое обращение в христианскую веру должно быть известно всему городу, чтобы и другие язычники, которых в нем тысячи, последовали бы моему примеру. Все же, как мне кажется, лелеяла она другое, в чем открыто не признавалась, — о том, что я должен быть известным народу как важное лицо, ставшее таким благодаря ее власти.

В то утро, когда должна была состояться эта церемония, пришла Мартина, чтобы ознакомить меня с ее деталями и сообщить, что сама императрица будет присутствовать в храме во всем своем великолепии, а поездку туда она совершит в золотой колеснице, запряженной знаменитыми молочно-белыми лошадьми. Мне, кажется, следовало ехать на лошади вслед за колесницей, в роскошной генеральской форме, в окружении охраны и поющих священников. Сам патриарх, ни больше, ни меньше, встретит меня и некоторых других обращаемых, а храм святой Софии будет заполнен всей знатью Константинополя.

Я спросил, намерена ли Ирина быть моей крестной матерью, как она грозилась?

— Нет, — ответила Мартина, — в этом отношении она изменила свою точку зрения.

— Что же, это к лучшему, — сказал я. — А почему?

— Есть такой церковный канон, Олаф, когда вступление в брак крестных родителей со своими крестниками запрещается, — объяснила она сухо. — Но вспомнила ли этот закон Августа или нет, я сказать не могу. Хотя возможно, что да.

— Так кто же тогда должен быть моей крестной матерью? — полюбопытствовал я, оставляя вопрос о причинах, побудивших Ирину принять такое решение, без обсуждения.

— Я! Согласно письменному императорскому указу, врученному мне не более часа назад.

— Вы? Мартина, ведь вы намного моложе меня!

— Да, я. Августа только объявила мне, что, кажется, мы добрые друзья, так как много раз беседовали наедине, и что она не сомневается в своем выборе — с точки зрения религии нет личности, более подходящей для этой цели, чем я. И я по праву займу это святое место.

— О чем вы говорите, Мартина? — произнес я туповато.

— О том, Олаф, — изрекла она, поворачивая голову и говоря напряженным тоном, — что во всем, связанном с вами, Августа в последнее время выказывала мне внимание, испытывая нечто вроде ревности к вам. Что ж, к крестной матери ей ревновать не придется. Августа очень умная женщина, Олаф.

— Я не все понимаю, — признался я. — Почему это вдруг Августа должна ревновать вас?

— Для этого нет оснований, Олаф, кроме того, что, как это бывает, она ревнует к каждой женщине, проходящей мимо вас. Мало того, ей прекрасно известно, что мы хорошо знакомы и что вы доверяете мне… Возможно, больше, чем ей самой. О! Могу вас уверить, что в последнее время вы не говорили ни с одной женщиной без того, чтобы это не заметили еще пятьдесят и не доложили бы ей об этом. Множество глаз следят за вами, Олаф.

— Тогда им было бы лучше найти более полезное занятие. Но скажите мне откровенно, Мартина, что все это означает?

— Неужели даже деревянноголовый Олаф не в состоянии догадаться? — оглянувшись вокруг, чтобы убедиться, что мы были одни в покоях, двери плотно закрыты, она продолжала почти шепотом: — Моя хозяйка сейчас решает, следует ли ей выходить замуж вторично. А если следует, то не выбрать ли ей в мужья некоего сверхдобродетельного солдата-христианина. И она пока окончательно это не решила. Однако, даже если бы и решила, нельзя ничего сделать до тех пор, пока борьба за власть между нею и ее сыном не закончится. И, к худшему это или к лучшему, добродетельный солдат еще имеет некоторое время, чтобы пожить своей простой жизнью. Скажем, месяц или два…

— Тогда может случиться, что через месяц или два он благополучно отправится путешествовать.

— Возможно, если он будет дураком, убегающим прочь от своего счастья, и если он получит отпуск, что в его случае совершенно исключено. А попытаться путешествовать без разрешения означало бы его смерть. Нет, если он достаточно умен, то останется там, где он есть, и будет ждать развития событий, вооружив свою душу терпением, как это подобает христианину. А теперь я, как ваша крестная мать, должна проинструктировать вас в отношении этой службы. Не смотрите на меня с беспокойством, все очень просто. Вы знаете Стаурациуса, евнуха, он будет вашим крестным отцом, что является большой удачей для вас, ибо хотя он и относится к вам с недоверием и завистью, но ослепить или убить своего крестного сына он не может, так как это вызвало бы слишком большой скандал даже в Константинополе. Как официальный знак милости следует рассматривать то, что епископу Бернабасу Египетскому разрешено участвовать в этой церемонии, — ведь именно он вырвал вашу душу из пекла. Кроме того, он получил разрешение, так как причастие будет позднее, исповедовать вас в церкви дворца, что займет не более часа. Вы знаете, что этот день является праздником святого Михаила и всех ангелов, и вы получите имя Михаила. Это высокое имя, которое хорошо должно подойти еще одному святому, хотя я, наверное, по-прежнему буду вас называть Олафом. Так прощайте же, мой будущий крестный сын, до встречи в церковном храме, где я буду сиять в отраженном свете ваших добродетелей! — И, чуть слышно вздохнув, она негромко рассмеялась и исчезла.

В должное время прибыл священник из церкви, чтобы отвести меня туда, где меня ждал епископ Бернабас. Я, говоря по правде, мало что мог сообщить ему такого, чего бы он уже не знал. Затем добрый старик, уже полностью оправившийся от ран, побоев и заключения, проводил меня в мою квартиру, где мы вместе поели. Он сообщил мне, что до того, как он прислуживал в церкви двора, был принят императрицей, которая очень любезно беседовала с ним по вопросам различия их взглядов на проблемы изображения Бога. Она подтвердила назначение его епископом и даже намекала на возможное его повышение. Я спросил его, намерен ли он сейчас же возвратиться в Египет, где находилась его епархия.

— Нет, сын мой, — ответил он. — Пока не собираюсь. Говоря по правде, только потому, что сюда прибыл самый важный человек моей епархии. Он — потомок древних египетских фараонов и живет возле второго порога Нила[716], почти на границе с Эфиопией, куда ненавистные сыны Магомета еще не добрались. Он все еще является большим человеком у египтян, считающих его своим законным правителем, и прибыл сюда с целью осуществить план новой войны с последователями пророка. Он считает возможным, что империя захватит низовья Нила, в то время как он с египтянами атакует врага с юга.

Меня очень заинтересовало это его сообщение, так как всегда огорчала потеря империей Египта[717], и я спросил, как зовут этого принца.

— Могас, сын мой, и его дочь — Хелиодора. О! Она как раз такая женщина, которую я бы хотел видеть вашей женой: она прелестна, а ее доброта и правдивость равны ее красоте. У нее возвышенная душа, как и должно быть у человека древней благородной крови. Возможно, вы увидите ее в храме. Впрочем, нет, я забыл, что не там, а здесь, во дворце, чуть позднее, так как я получил приказание императрицы, согласно которому меня ознакомили с их делами и сообщили о том, что они должны прибыть сюда, чтобы пожить тут некоторое время. После этого, я надеюсь, мы все вместе возвратимся в Египет, хотя Могас, прибывший с секретной миссией, и путешествует под чужим именем как торговец.

Внезапно остановившись, он уставился на мою шею.

— Что-нибудь не в порядке в моих доспехах? — спросил я.

— Нет, сын мой. Я смотрю на эту безделушку, которую вы носите. Уверен, что я ее видел раньше, хотя и не так близко. Это странно, очень даже странно…

— Что здесь странного, отец?

— Только то, что я видел другое ожерелье, похожее на это.

— Конечно, видели, — ответил я, смеясь. — Я отказался отдать это ожерелье Августе, которой оно понравилось, и она приказала сделать себе точную копию.

— Нет, нет, я имел в виду Египет и, кроме того, одну историю, связанную с этими драгоценностями.

— На ком вы видели это ожерелье? Где? И о какой истории вы говорите? — я буквально засыпал его вопросами.

— О! Я не могу задерживаться, чтобы рассказать вам ее. К тому же сейчас вы должны размышлять о бессмертии души, а не о каких-то земных ожерельях. Вы лучше встаньте на колени и помолитесь, прежде чем за вами сюда придут ваши крестные родители.

И несмотря на все мои попытки его удержать, он вышел, бормоча:

— Странно! Чрезвычайно странно!

Он оставил меня в состоянии, совершенно не подходящем для молитвы.

Часом позже я ехал верхом по улицам огромного города, облаченный в сверкающие доспехи. Был октябрь — месяц, на который выпадает праздник святого Михаила. Мы все надели плащи, хотя день выдался настолько теплым, что в них было мало проку. Мой плащ был сшит из белой ткани с красным крестом, вышитым на правом плече. Стаурациус — евнух и великий министр, которому было приказано стать моим крестным отцом, ехал рядом со мной на муле, так как не осмеливался влезть на лошадь. Он обливался потом под своей парадной одеждой и, как я слышал, время от времени бормотал себе под нос проклятия в адрес своего крестного сына и всей этой церемонии. С другой стороны от меня ехала моя крестная мать на арабской кобыле, что получалось у нее достаточно хорошо, поскольку она познакомилась с искусством верховой езды еще на равнинах Греции. Ее настроение часто менялось: то она смеялась над всей этой комичной сценой, то внезапно становилась печальной, доходя почти до слез.

Улицы заполняли тысячи людей, выглядевших довольными. Это были жители города, пришедшие сюда, чтобы увидеть императрицу во всем ее великолепии, когда она направляется в храм. Они толпились даже на плоских крышах домов, в подворотнях и просто на открытых местах. И в центре внимания был не я со своим эскортом, а сама Ирина. Сопровождаемая блистающими полками солдат, она ехала в своей знаменитой золотой колеснице, влекомой восьмеркой молочно-белых лошадей, каждую из которых вел под уздцы разукрашенный драгоценностями знатный дворянин. Ее одежда сверкала и переливалась великолепными камнями, а на ее русых волосах была корона. Когда она проезжала, толпа кричала, приветствуя ее, она же в ответ раскланивалась направо и налево. Но тем не менее кое-где группы вооруженных мужчин, одетых в гражданское платье, со свистом и криками выходили из боковых переулков:

— А где Августус? Дайте нам Августуса! Мы не хотим, чтобы нами управляла женщина со своими евнухами!

Это были люди из партии Константина, подстрекаемые им. Один раз даже возникла суматоха, когда они попытались создать преграду на пути процессии, пока не были отогнаны прочь, оставив после схватки несколько убитых и раненых. А толпа по-прежнему приветствовала Ирину, и та кланялась, как будто ничего и не произошло, и таким образом этот, до некоторой степени хвастливый кортеж добрался наконец до храма святой Софии.

Августа вошла в этот чудесный храм, сопровождаемая мной и свитой. И сейчас храм стоит перед моими глазами пусть не в деталях, а в общем, с его колоннами бесконечной высоты, блестящей мозаикой, мерцающей в священной полутьме, которую пронзали лучи из окон. Все это великое место было заполнено высокой знатью города, пришедшей сюда, чтобы увидеть императрицу в сиянии ее славы на празднике святого Михаила, который год за годом она отмечала подобным образом.

В алтаре уже находился, в ожидании, великим патриарх в своем роскошном праздничном одеянии, окруженный многими епископами и священниками, среди которых я заметил и Бернабаса.

Служба началась. Я и другие обращенные стояли вместе у ограды алтаря. Сейчас я не могу припомнить все детали этой церемонии. Пели дивные голоса, из кадила клубился голубоватый ладан, развевались флаги, а статуи святых в храме отовсюду улыбались нам своими неподвижными улыбками.

Некоторые из нас получали крещение, а другие, крещенные ранее, как и я, публично принимались в братство Христово. Мой крестный отец Стаурациус, по подсказке дьякона, и моя крестная мать Мартина произносили какие-то слова от моего имени. Я также говорил слова, которым был обучен.

Патриарх, мужчина угрюмого вида с чуть раскосыми глазами, дал мне особое благословение. Епископ Бернабас, к которому, как я заметил, патриарх все время пытался повернуться спиной, вознес молитву. Мои крестные обняли меня, Стаурациус чмокнул губами на расстоянии, за что я ему был признателен. Мартина тихонько прикоснулась губами к моему лбу. Императрица улыбнулась мне и, когда я проходил мимо, похлопала меня по плечу. Затем прошел обряд причастия. Первой к нему подошла императрица, затем вновь обращенные со своими крестными родителями и потом большая часть присутствующих.

Наконец все было кончено. Августа и ее свита направились по лестнице к громадным западным дверям, священники последовали за ними. Со священниками отправились и мы, новообращенные, которым собравшиеся шумно аплодировали.

Я смотрел во все стороны, ибо мне надоело глядеть только в пол; внезапно мой взгляд задержался на чьем-то лице, хотя оно и находилось далеко от меня. Оно, казалось, притягивало меня, хотя я и не знал, почему. Это было лицо женщины, стоявшей рядом со старым, полным достоинства мужчиной с белой бородой. Она была последней в ряду посетителей церкви, ближе к боковому проходу, вдоль которого шествовала процессия, и я увидел, как она молода и красива.

Внизу длинного шумного прохода процессия продвигалась медленно. Теперь я был уже ближе к этому лицу и осознал, что оно прекрасно, словно цветок, богатый оттенками. Большие глаза были темными и мягкими, как у оленя. Цвет лица — чуть смугловатым, как если бы солнце слегка поцеловало ее. Губы — свежими и алыми, изогнутыми, и на них играла чуть заметная улыбка, полная тайны, в то время как ее глаза отражали мысли и нежность; фигура этой не очень высокой женщины была изящной и округлой. Все эти и другие подробности, описанные мной, я не то чтобы увидел и запомнил, скорее всего я уже знал их, знал эту женщину.

Она была именно той, кого я многие годы назад видел во сне в ту ночь, когда я вломился в могилу Странника в Ааре!

Ни на одно мгновение я не сомневался, что это так. Я был полностью уверен. И когда она повернулась, чтобы что-то шепнуть своему спутнику, то плащ, бывший на ней, чуть распахнулся, открыв на ее груди ожерелье из изумрудных жуков на бледном старинном золоте.

Она с интересом следила за процессией, пожалуй, чуть лениво. Но вдруг ее взгляд упал да меня, которого с того места, где она стояла, было плохо видно. И сразу же ее лицо стало сомневающимся, встревоженным, как будто ее кто-то обидел. Она заметила ожерелье на моей шее, побледнела и, не подхвати ее рука стоявшего рядом мужчины, наверное, упала бы. Затем ее глаза встретились с моими, и Судьба накинула на нас свою сеть.

Она наклонилась вперед, вглядываясь в меня, и вся ее душа в этот момент хлынула в ее темные глаза. Я также смотрел на нее, не отрываясь. Исчез великий храм с его сверкающей толпой, в моих ушах смолкли звуки псалмов и топот многих ног. Вместо этого я увидел огромный, весь в колоннах храм и две застывшие фигуры выше сосен, росших на равнине. И в тишине под лунным светом я услышал нежный голос, прошептавший: «Прощай! В этой жизни — прощай!»

И вот мы уже близко друг от друга, а я не мог остановиться, когда проходил мимо. Моя рука слегка коснулась ее руки… О! Это было подобно тому, как будто бы я выпил чашу вина. Я ожил, осмелел и, слегка нагнувшись, прошептал ей по-латыни на ухо, так как не осмелился употребить греческий, который знали все:

— Приветствую тебя через века!

Я увидел, как поднялась ее грудь, и услышал ответный шепот:

— Ave!

Она узнала меня!

Глава 12

ХЕЛИОДОРА
В этот вечер во дворце состоялся праздник, на котором я, Олаф, теперь ставший Михаилом, был одним из главных приглашенных, так что ускользнуть оттуда незамеченным было просто невозможно. Я сидел настолько молчаливый, что даже Августа нахмурилась, хотя и находилась слишком далеко от меня, чтобы иметь возможность заговорить со мной. Наконец пиршество завершилось, и перед полуночью я смог уйти, так и не услышав ни слова от императрицы, прошествовавшей в свои покои в дурном настроении.

Я добрался до постели, но уснуть не смог. Я нашел ее после долгих лет поисков, во время которых я и сам не сознавал отчетливо, что я ищу. Через столько веков я нашел ее, а она — меня. Ее глаза сказали мне об этом, и если мне не показалось, то ее голос произнес то же.

Кем она была? Несомненно, это была Хелиодора, дочь Могаса, принца, о котором мне рассказывал епископ Бернабас. О! Теперь мне стало понятно, что он имел в виду, когда говорил о другом ожерелье, сходном с тем, которое носил я сам, хотя он и не сказал мне всего. Это другое сегодня было на груди Хелиодоры, именно той Хелиодоры, которую он хотел бы видеть моей женой! Теперь я также стремился к тому, но — увы! — как я мог жениться на ней, я, полностью находившийся во власти Ирины, служивший ей игрушкой, которой можно позабавиться, после чего сломать. И что может случиться с той женщиной, о которой станет известно, что я хотел бы жениться на ней? Я должен все держать в секрете, пока она не покинет Константинополь и пока я сам тем или иным способом не ухитрюсь последовать за нею. Я, всегда бывший открытым и откровенным, теперь должен научиться держать в секрете свои намерения.

Затем я вспомнил, как Бернабас говорил мне о приказе Августы, чтобы Могас и его дочь перебрались во дворец в качестве ее гостей. Что ж, он был достаточно просторен, этот дворец — настоящий город, и вполне возможно, что здесь я не встречусь с ними. Но одного из этих гостей я хотел видеть так, как никогда и ничего до этого не желал. Я был уверен также, что никакие опасности не смогут разлучить нас. Даже если бы я и знал, что дорога впереди переполнена множеством испытаний и опасностей, я пошел бы по ней, рискуя жизнью, о которой прежде я совсем не беспокоился, но которая теперь мне стала дорога. Разве есть на свете преграды, способные удержать вдали двух людей, принадлежащих друг другу?

Ночь прошла незаметно. Я встал и приступил к своим обычным обязанностям. Я уже заканчивал дела, когда вошел слуга, потребовавший, чтобы я явился к Августе, и я последовал за ним. Сердце мое билось тревожно, так как не оставалось сомнений, что все беды, которые я предвидел, начали приближаться ко мне. И, кроме того, во всем мире теперь не было женщины, которую я желал бы видеть в меньшей степени, чем Ирину, Повелительницу Мира.

Меня проводили в небольшой кабинет для аудиенций, где я уже один раз вел с ней беседу; пол украшало мозаичное панно, изображавшее Венеру, пытавшуюся убить своего возлюбленного. Здесь находились Августа, сидящая на троне, и, кроме нее, министр Стаурациус, сердито посмотревший на меня, когда я входил, несколько секретарей и Мартина, моя крестная мать, которая была дежурной фрейлиной.

Я отсалютовал императрице, в ответ она грациозно поклонилась и сказала мне:

— Генерал Олаф… О нет, я забыла, генерал Михаил, ваш крестный отец Стаурациус хочет вам сообщить кое-что, и это обрадует вас, как радует его и меня. Говорите!

— Возлюбленный мой крестный сын, — начал Стаурациус, а в его голосе слышалась скрытая ярость. — Мне приятно сообщить вам, что Августа назначила вас…

— По вашей просьбе и совету, Стаурациус, — перебила его императрица.

— …По моей, Стаурациуса, просьбе и совету, — повторил евнух, словно попугай, — одним из ее камергеров и управляющим дворца с жалованием (я позабыл сумму, но она была очень велика) и всем довольствием, а также дополнительными льготами, соответствующими этому положению, в награду за вашу службу ей и империи. Благодарите императрицу за ее милость!

— Нет, — снова вмешалась Ирина. — Благодарите своего возлюбленного крестного отца, который не оставлял меня в покое до тех пор, пока я не решила предложить вам это повышение по службе, эту должность, которая совершенно неожиданно стала вакантной. Один Стаурациус знает, как это произошло, я же не знаю. О! Вы были умны, Олаф… я хотела сказать, Михаил, что избрали своим крестным отцом Стаурациуса, хотя я и должна предупредить его, — добавила она лукаво, — что, несмотря на эту его естественную любовь к вам, он не должен выдвигать вас столь ретиво. Кое-кому это может показаться излишней поспешностью и заботливостью, что чуждо его благородной натуре. Подойдите сюда, Михаил, и поцелуйте мне руку в честь вашего назначения.

Я приблизился и, встав на колени, поцеловал руку Августы в соответствии с обычаями, принятыми в подобных случаях, заметив, что она — и это, несомненно, не прошло и мимо Стаурациуса — достаточно крепко прижала руку к моим губам. Затем я поднялся и произнес:

— Я благодарен Августе…

— И моему крестному отцу Стаурациусу, — подсказала она.

— …И моему крестному отцу, — повторил я за ней, — за всю доброту по отношению ко мне. Но все же я со смирением отважусь заявить, что я — солдат, совершенно ничего не знающий об обязанностях камергера и управляющего дворцом. И поэтому прошу вас выбрать кого-нибудь более сведущего для этих высоких постов.

Услышав эти слова, Стаурациус уставился на меня своими круглыми совиными глазами. Никогда до этого он еще не встречал офицера, способного отказаться от власти и большего оклада, и не мог даже поверить услышанному. Но Августа только рассмеялась.

— Крещение совсем не изменило вас, Олаф, — сказала она. — Что же касается ваших обязанностей, то они будут даже проще остальных. Во всяком случае, ваши крестные родители просветят вас в этом отношении… Особенно ваша крестная мать. Поэтому прекратим этот пустой разговор. Стаурациус, вы можете идти и заниматься делами, которые мы обговорили, ибо я вижу, что вам не терпится приняться за них. Заберите с собой и секретарей, так как скрип их перьев раздражает меня. Задержитесь на момент, генерал. Вам, как управляющему дворцом, сегодня следует принять некоторых гостей, и я хотела бы переговорить о них с вами. Вы также останьтесь, Мартина, чтобы впоследствии вы могли напомнить мои инструкции, если этот неискушенный офицер позабудет их.

Стаурациус и секретари поклонились и оставили нас втроем.

— А теперь, Олаф или Михаил… Как бы вы хотели, чтобы я называла вас?

— Человеку легче изменить свой характер, чем имя, — заметил я.

— Вы можете изменить свой характер? Если так, то ваши манеры останутся прежними. Что ж, в таком случае будьте Олафом в узком кругу и Михаилом — в кругах официальных, так как часто это может оказаться удобным. Послушайте! Я, кажется, начала читать вам лекцию. Но, как сказал мудрый царь Соломон: «Всему свое место и время». Хорошее дело — каяться в своих грехах и думать о душе, но я прошу вас этим больше на моих праздниках не заниматься, особенно если они устраиваются в вашу честь. Вы прошлым вечером сидели за столом, словно мумия на египетском банкете. Если бы поставить на стол ваш череп, наполненный вином, он выглядел бы так же мрачно, как и ваше лицо в тот вечер. Будьте веселее, прошу вас, или же я повелю вам выбрить тонзуру и стану содействовать вашему превращению в епископа, уподобив вас этому старому еретику Бернабасу, в которого вы так влюблены. Ага! Наконец-то вы улыбнулись, и мне приятно это видеть. Теперь слушайте дальше. Сегодня во дворец пожалует некий пожилой египтянин по имени Могас, которого я передаю под ваше специальное попечение. Его и его жену… По крайней мере, мне кажется, что она — его жена.

— Нет, похоже, что это его дочь, — вмешалась Мартина.

— О! Его дочь? — с подозрением переспросила Августа. — А я и не знала, что это его дочь. Как она выглядит, Мартина?

— Я еще не видела ее, императрица, но кто-то говорил, что она выглядит, как чернокожая женщина, как и все люди, происходящие от этих нильских племен.

— Вот как? Тогда я поручаю вам, Олаф, держать ее подальше от меня, так как я не люблю этих неприятных черных женщин, чьи волосы, похожие на шерсть, всегда пахнут жиром. Да, я разрешаю вам за нею ухаживать, и, может быть, посредством этого вы научитесь каким-либо секретам. — Она весело рассмеялась.

Я поклонился, заявив, что всемерно буду повиноваться приказам Августы. Она же продолжала:

— Олаф, я должна знать всю правду об этом Могасе и его намерениях, которые вы, как солдат, должны вызнать наилучшим образом. Кажется, у него есть план вырвать Египет из рук последователей этого проклятого лжепророка, чья душа находится у сатаны. Я должна вернуть Египет назад, если это возможно, и тем самым возвеличить славу моего имени и империи. Выслушайте все его предложения, хорошенько их изучите и подготовьте мне доклад по этому вопросу. Позднее я встречусь с ним сама, а сейчас пошлю ему через Мартину письмо, в котором попрошу быть откровенным с вами. В течение недели меня ждут другие вопросы, от решения которых будут зависеть моя власть и, возможно, жизнь.

Эти слова она произнесла, тяжело вздохнув, затем на некоторое время впала в тягостное раздумье. Потом, очнувшись, она вновь заговорила о делах:

— Вы заметили вчера, Олаф, если вы только вообще способны замечать хоть что-то из происходящего на этой земле, что во время моего торжественного выезда на улицах города многие встречали меня, открыто крича: «Где Августус? Дайте нам Константина! Мы не желаем жить под правлением женщины!»

— Я видел и слышал кое-что подобное, Августа, а также и то, что некоторые из солдат гарнизона склоняются к мятежу.

— Да, но вы не видели и не слышали о том, что был заговор, когда готовилось мое убийство в храме святой Софии. Мне вовремя сообщили об этом, и если бы вы все еще оставались комендантом той тюрьмы, вы бы знали, где сейчас находятся эти убийцы. Но все же они только второстепенные исполнители, я же хочу получить их руководителей. Что ж, пытки могут заставить их заговорить, Стаурациус как раз присматривает за этим. О! Борьба идет яростная, не на жизнь, а на смерть! Я брожу по краю пропасти с завязанными глазами. Надо мной — вершины удачи, подо мной — мрак гибели. Возможно, что для вас будет правильнее примкнуть к Константину, Олаф, и стать его человеком, как многие теперь делают; он будет рад вам. Не надо укоризненно качать головой, знаю, это не ваш путь, вы не из тех, кто натравливает других кусать руку, их кормящую, подобно уличным псам. Хотела бы я иметь возможность держать вас возле себя, чтобы вы в любой час могли бы помочь мне своим советом, своей спокойной силой… Пока же это невозможно. В будущем я вознесу вас настолько, насколько отважусь, но это следует делать шаг за шагом, так как уже теперь некоторые сгорают от зависти, глядя на вас. Внимательно осматривайте все, что едите, Олаф, следите, чтобы вас всегда охраняли люди Севера, а под камзолом постоянно носите кольчугу, особенно ночью, кроме того, пока я за вами не пришлю, не подходите ко мне слишком часто, а когда мы встретимся, будьте моим скромным слугой, не выделяющимся среди других. Да, научитесь пресмыкаться и целовать передо мной землю! И, самое главное — хранить мои секреты, как в могиле… А теперь, — продолжала она после паузы, во время которой я стоял молча, — что еще? Да! Несмотря на ваше назначение на новую должность, вы по-прежнему остаетесь капитаном моей охраны, потому что меня следует хорошенько охранять в течение нескольких недель. Займитесь этим делом египтянина, с его помощью вы можете выдвинуться. Возможно, что в один прекрасный день вы станете именно тем генералом, которого я пошлю на мусульман… Если, конечно, смогу обойтись без вас. Об этом деле также умалчивайте, так как, если о нем пойдут слухи, оно заранее будет обречено на неудачу. Египтянин и его дочь прибудут во дворец сегодня, как только он получит мое письмо. Встретьте их и присмотрите за тем, чтобы гостей хорошо устроили, но не размещайте их слишком близко ко мне. Мартина будет вам в этом помогать. А теперь уходите и оставьте меня с моими заботами о предстоящих битвах.

И я ушел, сопровождаемый до самой двери ее взором, полным нежности…

И снова в моей памяти, в видении прошлого — пятно. Я полагаю, что Могас и его дочь прибыли во дворец в день моего разговора с Ириной, о котором я только что рассказал. По-видимому, я встретил их и проводил в дом для гостей, приготовленный в дворцовом парке. Несомненно, я с нетерпением выслушал первые сказанные мне Хелиодорой слова, если не считать слов приветствия в храме. Наверняка я расспрашивал ее о многих вещах, и сна задавала мне много вопросов. Но никаких воспоминаний об этом у меня не сохранилось.

Я запомнил египетского принца Могаса и себя, сидящих за трапезой в комнате, из которой открывался широкий вид на освещенный лунным светом дворцовый парк. Мы были одни, и этот благородный мужчина с орлиным носом и быстрым взглядом глаз рассказывал мне о заботах своих соплеменников, египетских христиан-коптов[718].

— Взгляните на меня, господин, — сказал он. — Я мог бы доказать, и тому есть множество свидетелей и сохранились соответствующие записи, что я по прямой линии — потомок древних фараонов своей страны. Моя дочь по матери — гречанка и происходит из рода Птолемеев. Наш народ — христиане, и таким он является вот уже триста лет, хотя и был обращен в христианство одним из последних. Все это так, но, как бы мы ни были благородны, мы постоянно страдаем под гнетом последователей Магомета. Наше имущество и земли обложены двойным налогом, а если мы хотим поехать в города Нижнего Египта, то вынуждены надевать одежду, на которой должен быть вышит крест как символ позора. Но все же там, где я живу, возле первого нильского порога[719], у города Фив, почитатели Пророка не имеют власти. Пока я на самом деле управляю этой областью, что вам может подтвердить Бернабас. И в любой момент, когда будут подняты мои штандарты, я мог бы созвать под них три тысячи коптских копий, готовых бороться под знаменем Христа в Египте. Кроме того, если бы было достаточно денег, я поднял бы нубийские племена[720], и вместе мы сумели бы смести всех мусульман, словно Нил в половодье, и преследовать их до самой Александрии.

Затем он принялся излагать свой план, суть которого заключалась в том, что союзный флот и армия должны появиться в устье Нила, осадить и занять Александрию и с его, Могаса, помощью вырезать и изгнать мусульман. План, который он затем изложил со всеми подробностями, казался мне осуществимым. Я пообещал доложить его императрице и затем еще раз переговорить с ним с глазу на глаз.

Я оставил комнату и через некоторое время очутился в саду. Хотя уже наступила осень, ночи в этом мягком климате были еще очень теплыми, и лунный свет отбрасывал черные тени деревьев на дорожки. Под одним из таких деревьев, древним дубом, самым большим в этой маленькой роще, я заметил сидящую женщину. Возможно, я уже знал, кто она, или просто случайно пошел в ту сторону и встретился с ней, не могу сказать. По крайней мере, это не была наша первая встреча, и как только она поднялась, приблизив свое лицо к моему, уже в следующий момент я заключил ее в жаркие объятия.

Когда мы вдоволь нацеловались, то стали говорить, сидя бок о бок у дуба.

— Чем вы занимались сегодня, любимый? — спросила она.

— В основном тем же, чем вчера, Хелиодора. Выполнял свои тройственные обязанности: камергера, управляющего дворцом и капитана охраны. Также совсем немного видел Августу, которой доложил о некоторых делах. Аудиенция была короткой, так как до нее дошла весть о том, что армянские полки отказались принести клятву верности ей одной, как она приказывала, и потребовали, чтобы имя императора, ее сына, стояло бы рядом с ее именем, как и было до сего времени. Это сообщение очень взволновало императрицу, так что у нее было мало времени для других дел.

— Вы говорили с ней о делах моего отца, Олаф?

— Да, вкратце. Она выслушала меня и спросила, уверен ли я в том, что узнал всю правду, потом добавила, что мне следует попытаться узнать ее у вас, использовав для этого любые хитрости, которые только может использовать мужчина. Дело в том, Хелиодора, что моя крестная, Мартина, сказала ей, будто вы темнокожая и очень непривлекательная девушка, и это запечатлелось в ее голове. Поэтому Августа, которой не нравится, когда кто-либо из мужчин вокруг нее питает интерес к другим женщинам, думает, что я могу совершенно безопасно ухаживать за вами. И я попросил ее освободить меня от обязанностей по охране на этот вечер, с тем чтобы поужинать с вашим отцом и выяснить, что я еще могу узнать от одного из вас или от обоих.

— Любовь делает вас умнее, Олаф, но послушайте меня. Я не верю, что императрица и впредь будет считать меня темнокожей и уродливой. Так уж случилось, что, когда я прогуливалась посаду сегодня после обеда (где, как вы сказали, я могу гулять, если хочу остаться в одиночестве), мечтая о нашей любви, я подняла глаза и увидела величественную женщину средних лет, разукрашенную словно павлин, которая наблюдала за мной с близкого расстояния. Я продолжала прогулку; делая вид, что не заметила ее, и вдруг услышала, как она произнесла.

«Или эти хлопоты окончательно свели меня с ума, Мартина, или же я действительно видела женщину, прекрасную, как нимфа из народных сказок, прогуливающуюся между кустов!»

Я повторяю дословно ее выражение, Олаф, не потому, что оно верно, — вы ведь помните, она меня заметила на расстоянии, на фоне скал и цветов, — а потому, что такими были ее слова, и вы должны узнать их, как и то, что сказано было впоследствии.

— Ирина произнесла немало лишних слов в своей жизни, — возразил я, улыбнувшись. — Но, клянусь вам всеми святыми, эти ее слова к подобным не относятся.

Затем мы снова обнялись, и Хелиодора, чья головка лежала на моем плече, продолжала свой рассказ:

— «Как она выглядела, госпожа? — спросила Мартина в то время, как я проходила мимо них, скрытая невысокими деревьями. — Я не видела в этом саду ни одной прекрасной женщины, кроме вас».

— «Она была одета в облегающую белую мантию, Мартина, так что руки и грудь ее были обнажены».

Будучи одна, Олаф, я сняла плащ, так как припекло солнце, и осталась в своем египетском платье.

— «Она не очень высока, полновата и необычайно изящна. Ее глаза показались мне большими и темными, Мартина, как и ее волосы, а лицо имело такой оттенок, как у богато окрашенной розы. О! Будь я мужчиной, она показалась бы мне одной из тех, кого можно полюбить, потому что я, как и весь мой народ, всегда поклонялись красоте. И, должна сказать, она мне напоминала нимф Греции. Или нет, не так. Это была богиня Древнего Египта — вот что мне пришло сразу же на ум, так как на ее лице светилась мечтательная улыбка, какую я видела у статуи Матери Исиды, которой поклонялись египтяне[721]. Кроме того, ее головной убор — точно такой же, какие я видела на этих статуях».

Затем Мартина ответила: «Действительно, это могло вам почудиться, госпожа. Единственная женщина-египтянка во дворце — это дочь старого коптского дворянина Могаса, находящегося на попечении Олафа, и хотя мне говорили уже, что она не столь уродлива, как сказали вначале, Олаф ни разу не обмолвился при мне о том, что она напоминает богиню. То, что вы видели, несомненно, было образом судьбы, вызванным вашим воображением. Считаю это самым добрым предзнаменованием в эти полные сомнений дни, когда суеверия все возрастают».

— «Стал бы Олаф рассказывать о женщине, подобной богине, другой женщине, Мартина, даже если она его крестная мать и на много лет моложе его самого! Идемте, — сказала она, — и посмотрим, не сможем ли мы разыскать эту египтянку».

— Затем они, — продолжала Хелиодора, — пошли, а я, не зная, что мне делать, оставалась в неподвижности среди искусственных скал и цветов — до тех пор, пока, обогнув кусты, они не появились передо мной…

Когда я, Олаф, услышал это, то застонал и проговорил:

— О Хелиодора! Это была сама Августа!

— Да, это была Августа, как я узнала потом. Так вот, они подошли, и я поклонилась им.

— «Вы — дочь Могаса, египтянина?» — спросила госпожа, оглядывая меня с головы до ног.

— «Да, госпожа, — промолвила я. — Я — Хелиодора, дочь Могаса. Прошу простить меня, если я поступила плохо, выбрав для прогулок это место, но генерал Олаф, управляющий дворцом, разрешил мне сюда приходить».

— «И это генерал Олаф, известный нам также как Михаил, дал вам такое ожерелье, которое вы носите, о дочь Могаса? Вы должны мне отвечать, так как я — Августа!»

Я присела перед ней в реверансе и объяснила, что это ожерелье из Древнего Египта, его нашли на теле царицы в могиле, и что я ношу его уже много лет.

— «Вот как! То, что носит генерал Олаф, тоже найдено в могиле».

— «Да, он мне рассказывал об этом, Августа», — подтвердила я.

— «И мне кажется, что эти два ожерелья вместе составляют одно. Не так ли, дочь Могаса?»

— «Может быть, и так, Августа, не знаю».

Императрица огляделась вокруг, а госпожа Мартина, немного отстав, стала обмахиваться веером.

— «Вы замужем, дитя мое?» — поинтересовалась императрица.

— «Нет», — произнесла я.

— «Обручены?»

Я немного поколебалась, потом еще раз ответила: «Нет».

«Вы, кажется, заколебались, прежде чем ответить на последний вопрос? Пока до свидания. И когда вы гуляете в чужой стране, в нашем саду, открытом для вас, то будьте любезны одеваться в платье, которое носят в нашей стране, а не в это одеяние египетской куртизанки!»

— И что вы ответили на это? — воскликнул я.

— Боюсь, что это было неблагоразумно, Олаф, но мой характер побудил меня сказать: «Госпожа, благодарю вас за разрешение гулять в вашем саду. Если я буду здесь еще раз в качестве вашего гостя, то будьте уверены, что я не надену это платье, которое еще до того, как Византии стал деревней[722], было священным для богов моей страны и тех моих предков, что были фараонами Египта».

— И что же произошло дальше?

— «Неплохо сказано! — заметила императрица. — Так бы ответила и я, если бы была на вашем месте. Кроме того, ваши слова искренни, а платье идет вам. Но все же не позволяйте себе слишком многое, девушка, представляя себе Константинополь не более чем деревней. Да и в Египте сейчас в качестве фараона фанатичный мусульманин, которому нет никакого дела до вашей древней крови».

Тогда я поклонилась и ушла. Уходя, я слышала, как Августа стала бранить госпожу Мартину, я не знаю, за что. Кроме того, упоминались ваше и мое имена. Почему это императрица так часто говорит о вас, Олаф? Ведь у нее много офицеров, чинами повыше вашего? И почему она так интересовалась этим ожерельем с золотыми раковинами и жуками?

— Теперь я должен рассказать то, что я утаивал от вас, Хелиодора, — проговорил я. — Августе нравится — не знаю, почему, но главным образом, полагаю, потому, что в последние годы я держался вдали от женщин, которые в этой стране очень привлекательны, — оказывать мне некоторое расположение. Мне даже кажется, осознает она сама это или нет, что она думает обо мне как о муже.

— О! — перебила меня Хелиодора, отпрянув в сторону. — Теперь мне все понятно. И я прошу вас ответить мне, думаете ли вы как о жене о той, которая вдовствует десять лет, имея двадцатилетнего сына?

— Один Бог надо мной, и ему известно, что я думал, а чего не думал, но несомненно, что в настоящее время я думаю о ней как о человеке, который был добр ко мне, но которого мне следует опасаться больше, чем наихудшего из врагов, если такой у меня есть.

— Тихо! — вдруг прошептала она, подняв палец. — Мне кажется, что я слышу, как кто-то шевелится в кустах позади нас.

— Ничего не бойся, — успокоил ее я. — Здесь мы одни, так как я расставил вокруг этого места охрану с приказом не пропускать никого. А мой приказ касается всех, кроме императрицы.

— Тогда мы в безопасности, Олаф, потому что этот сырой воздух может повредить ее волосам, которые, как я заметила, она завивает, потому что у нее не такие вьющиеся от природы волосы, как у меня. О, Олаф, как прекрасно, что судьба свела нас вместе! Скажу вам, что, хотя я иувидела вас там, в храме, впервые с тех пор, как родилась, я сразу же вас узнала, как и вы меня. Поэтому, когда вы мне прошептали: «Приветствую тебя через века!» — я выразила вам свою радость и ответила тем же. Я ничего не знаю из прошлого. Если мы уже когда-то жили и любили друг друга, то эта история для меня утеряна. Но есть сон и это ожерелье. Когда я была еще ребенком, Олаф, это ожерелье было взято из могилы некоей женщины царственной крови, которая там лежала набальзамированной. По преданиям, это была женщина моей расы, да и все, что там написано о ней, мой отец когда-нибудь расскажет вам, ибо он — один из последних людей, кто еще может читать древнеегипетские письмена. Кроме того, она была очень похожа на меня, и я хорошо помню, как она выглядела, лежа в гробу, сохраненная искусством, которым обладали древние египтяне. Она была юной, немного старше меня, и ее история повествовала о том, что она умерла, дав жизнь сыну, который имел царскую кровь только наполовину; он основал в Египте новую династию и стал моим предком. Это ожерелье лежало на ее груди, а под ним было послание на папирусе, в котором говорилось, что когда недостающая утерянная половина опять воссоединится с этой, то те, кто носит их, встретятся еще раз как смертные создания. И вот теперь две половинки ожерелья соединились, и мы встретились, как было предопределено Богом. И теперь мы навсегда — одно целое. И пусть все императрицы мира попробуют нас разлучить!

— Навсегда! — подтвердил я, снова обнимая ее. — Мы с тобой одно целое навсегда, навсегда. Хотя, возможно, время от времени нас будут разлучать друг с другом.

Глава 13

ПОБЕДА ИЛИ ВАЛЬГАЛЛА!
Минутой позже я расслышал шорох в кустах, производимый людьми, прокладывающими себе путь сквозь них. Приглушенный голос скомандовал: — Хватайте его, живого или мертвого! Рядом появились вооруженные люди, и один из них крикнул:

— Сдавайся!

Я обнажил меч и прыгнул вперед.

— Кто смеет приказывать сдаться генералу Олафу, командующему здесь? — спросил я.

— Я смею, — ответил мужчина. — Сдавайся — или ты умрешь! Тогда, думая, что это грабители или наемные убийцы, нанятые кем-то из моих врагов, я бросился на него. Борьба была недолгой, он упал мертвым после первого же удара моего меча. Тут же трое других напали на меня. Но по совету Ирины я носил под камзолом кольчугу, и их мечи отскакивали от нее. Кроме того, северная ярость вернулась ко мне, и эти изнеженные восточные люди не могли противостоять моему искусству фехтовальщика и моей силе. Вначале один, а затем другой были сражены, третий попытался спастись бегством, но в этот момент получил от меня сильный удар.

— Кажется, все закончилось, — сказал я Хелиодоре, припавшей к скамье. — Пойдемте, я доставлю вас к отцу, вызову охрану, прежде чем мы встретим еще каких-либо убийц.

И пока я говорил это, какая-то закутавшаяся в плащ женщина незаметно выскользнула из своего укрытия за деревьями и встала перед нами. Она откинула назад капюшон, и лунный свет упал на ее лицо. Это была императрица! Но ярость ревности так изменила ее облик, что я едва смог узнать ее. Большие глаза, казалось, пылали огнем, щеки были белыми, кроме тех мест, где их коснулись румяна, губы дрожали. Дважды она пыталась заговорить, и это ей не удавалось, но на третий раз слова стали срываться с ее губ.

— О нет, все только начинается, — проговорила она голосом, полным ненависти. — Знайте же, что я слышала каждое ваше слово. Итак, предатель, ты считаешь возможным рассказывать мои секреты этой египетской суке, а затем убивать моих слуг! — Она указала на одного мертвого и другого, раненого мужчину. — Прекрасно, вы мне за это заплатите оба, клянусь вам!

— Разве это убийство, Августа, — обратился я к ней, салютуя мечом, — если четверо нападают на одного, а тот, считая их убийцами, борется за свою жизнь и в этой схватке побеждает?

— Что значат четыре такие дворняжки против вас? Я должна была послать дюжину. Но это мне вы наносили удар. Ведь все, что они делали, они делали по моему приказу!

— Если бы я знал об этом, Августа, я никогда бы не вытащил своего меча, так как я — ваш офицер и обязан повиноваться вам до конца.

— А вместо этого вы еще злословите надо мной, пользуясь своим языком, как мечом! — ответила она, сопровождая свои слова чем-то похожим на всхлип. — Вы заявляете, что вы — мой послушный офицер. Хорошо, это мы сейчас увидим. Убейте эту наглую девицу или меня, мне все равно — кого, а затем сами заколитесь своим мечом!

— Первого я сделать не могу, Августа, так как это было бы убийством невиновного, а я не запятнаю душу убийством!

— На этот счет не беспокойтесь! Разве она не насмехалась надо мной, моим возрастом, моим вдовством, даже моими волосами, в расцвете своей… юности? Разве не надсмеялась она надо мной — Повелительницей Мира?!

Впервые заговорила Хелиодора.

— А разве не императрица назвала бедную девушку, чья кровь не менее благородна, чем ее собственная, позорной кличкой? — спросила она.

— Что же касается второго, — продолжал я, прежде чем Ирина смогла ответить, — я также не могу этого сделать, ибо было бы отвратительной изменой, подобно убийце, поднять свой меч против вашего Богопомазанного величества. А третье — это мой долг, и я выполняю ваш приказ, или пусть лучше его выполнят ваши слуги, если вы будете любезны подтвердить свой приказ чуть позднее, когда поостынете.

— Что?! — вскричала Хелиодора. — Вы умрете и оставите меня здесь? Тогда, Олаф, клянусь богами, которым мои предки поклонялись десятки тысяч лет, богами, которым поклоняюсь и я, я найду средство последовать за вами в тот же час. О! Повелительница Мира, есть другой мир, которым вы не управляете! И там мы призовем вас к ответу!

Теперь уже Ирина воззрилась на Хелиодору. А та пристально смотрела на нее. Страшное это было зрелище!

— По крайней мере, вы смелая девушка! Но не думайте, что это вас спасет, так как никогда на этой земле нам не быть вместе.

— Но если я уйду, то этого может быть достаточно, Августа, — вмешался я.

— Нет, вы не умрете, Олаф, по крайней мере, пока. Я вам приказываю не закалываться своим мечом. Что же касается этой египетской ведьмы, то скоро мои люди будут здесь, тогда посмотрим.

Я подхватил Хелиодору и подвел ее к стволу большого дерева, потом встал впереди нее.

— Что вы намерены делать? — удивилась императрица.

— Сражаться с вашими шавками до тех пор, пока не умру, так как ни один мужчина Севера не поднимет меч против меня, даже по вашему приказу, Августа. А когда я упаду, эта особа, в свою очередь, последует туда, куда ее поведет Бог!

— Не бойтесь, Олаф, — тихо сказала Хелиодора. — Я ношу с собой кинжал.

Едва она проговорила это, как послышался топот многочисленных ног. Мужчина, раненный мною и с криками умчавшийся в направлении дворца, поднял солдат, как тех, кто был на постах, так и тех, что находились в казарме. И вскоре они начали прибывать и собираться на лужайке. Здесь были солдаты всех племен и народов: греки, болгары, армяне, так называемые романцы и вместе с ними некоторое количество бриттов и людей с Севера.

Увидев императрицу и меня, стоящего так, чтобы защитить Хелиодору, прижавшуюся к дереву, а также лежавших на земле солдат, сраженных мной, они остановились. Один из офицеров спросил, что им следует делать.

— Убить этого человека, заколовшего моих слуг. Или нет! Возьмите его живым! — крикнула императрица.

Среди собравшихся был один лейтенант моего отряда, голубоглазый, с волосами соломенного цвета гигант-норвежец Джодд. Этот человек любил меня, как брата, потому что судьбе было однажды угодно, чтобы я спас ему жизнь в одном из сражений. Также часто я доказывал ему свою дружбу, когда он попадал в затруднительное положение, так как в те дни Джодд частенько попивал, а когда пьянел, то часто терял деньги, и тогда ему нечем было платить.

Он тут же оценил ситуацию, в которой я очутился. Я еще раньше заметил, что когда он бывает трезвым, то показывает себя вовсе не глупым парнем, хотя на вид и кажется медлительным и туповатым. Он что-то прошептал товарищу, оказавшемуся рядом с ним, и тот повернулся и стрелой умчался прочь. По направлению, в котором он побежал, я догадался, что он помчался в казармы, в которых располагались три сотни северян, состоявших под моей командой.

Солдаты приготовились исполнить приказ Августы, ибо им не оставалось ничего другого. Они вытащили свои мечи, и некоторые из них стали медленно подбираться ко мне. И тогда Джодд с несколькими северянами встал между ними и мной и, отсалютовав императрице, продолжал на ломаном греческом:

— Просим извинения, Августа, но почему нам приказывают убить собственного генерала?

— Повинуйтесь моим приказам, солдаты, — ответила она.

— Просим извинения, Августа, — спросил флегматичный Джодд. — Но, прежде чем мы убьем нашего генерала, которому вы нам приказывали повиноваться, нам необходимо узнать, почему мы должны убить его. Это обычай нашей страны: ни один человек не может быть убит, не будучи выслушанным. Генерал Олаф, — обратился он ко мне и, вытащив свой меч, отсалютовал по всей форме, — будьте добры, объясните нам, почему мы должны вас убить или арестовать?

В это время поднялась невообразимая суматоха, и какой-то евнух, находившийся позади всех, начал кричать солдатам, чтобы они повиновались всем приказам императрицы; некоторые из них стали подбираться поближе ко мне.

— А если я на свой вопрос не получил ответа, — вскричал Джодд громовым голосом, напоминающим рев быка, — то я боюсь, что и другие должны быть убиты рядом с генералом. Эй, северяне! Ко мне, норманны! Ко мне, бритты! Эй, саксонцы! Все ко мне, кроме этих проклятых греков!

С каждым его призывом люди Джодда выскакивали вперед из собравшейся толпы, и уже около пятидесяти солдат выстроились перед ним и плечом к плечу встали рядом со мной.

— Будет ли ответ на мой вопрос? — повторил Джодд. — Так как если мы не получим, то, хотя нас и один против десяти, я думаю, что прежде, чем генерал Олаф падет или окажется схваченным, этим вечером здесь произойдет неплохая схватка!

Затем заговорил я:

— Друзья! Капитан Джодд! Я отвечу на ваш вопрос, и если не буду точен, то пусть Августа сама поправит меня. Вот она — причина происшедшего! Эта женщина — моя обрученная жена. Мы беседовали вдвоем в этом саду о нашем обручении. Императрица же, не замеченная нами, спряталась вон за теми деревьями и подслушала наш разговор, который, по некоторым причинам, лучше известным ей самой, так как в нем не было речи ни о какой-либо измене, ни о делах, касающихся государства, настолько рассердил ее, что она послала солдат убить меня. Думая, что это бандиты или грабители, я защищался и… вон там они лежат, кроме одного, который раненым ускользнул отсюда. И тут императрица появилась перед нами и повелела мне убить госпожу Хелиодору. Друзья, посмотрите на ту, кого императрица приказала мне убить, и скажите, если бы она была обручена с вами, могли бы вы ее убить, даже ради прихоти или удовольствия императрицы? — И, отступив в сторону, я показал им Хелиодору во всем ее обаянии; она стояла возле дерева, сжимая в руке кинжал.

И из группы тех, кто собрался вокруг Джодда, раздался громовой рев «Нет!», в то время как остальные молчали. Ирина же прыгнула вперед и завопила:

— Значит, мои приказы обсуждаются? Повинуйтесь! Зарубите этого человека или возьмите его живым, мне все равно, вместе с теми, кто примкнул к нему! Или завтра же вас всех повесят! Каждого!

Теперь собравшиеся солдаты также стали выстраиваться по командам своих офицеров, так как поняли, что у них нет другого выбора. Битва или смерть! Сейчас их было большинство, тогда как поднятые по тревоге солдаты с Севера еще только должны были сюда прибыть.

— Сдавайтесь, или мы вас атакуем! — сказал офицер, принявший командование над солдатами-греками.

— Не думаю, что мы вам сдадимся, — ответил Джодд, и в это время раздался шум бегущих от казармы в ратном строю северян, которым посланец Джодда сообщил о происходящем.

— Я даже уверен, что мы не сдадимся! — продолжал Джодд и внезапно закричал:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла! — дикий военный клич северян.

И тотчас же из трех сотен глоток, заглушая топот бегущих ног, все приближающихся, вырвался ответный клич: «Вальгалла! Победа или Вальгалла!» А затем из мрака выскочили норманны. И послышались другие крики:

— Олаф! Олаф! Где генерал Олаф?! Где Красный Меч?!

— Я здесь, друзья! — в ответ заорал Джодд, и они подбежали к нам, довольные предстоящей битвой, жаждавшие ее. Они поротно выстроились перед нами, и снова прозвучал голос Джодда:

— Императрица, вы нам отдаете Олафа и эту девушку и клянетесь своим Христом, что не причините им никакого зла? Или же мы заберем их сами?

— Никогда! — крикнула она в ответ. — Вам я могу обещать единственное: смерть! Вперед, на бунтовщиков, солдаты!

Видя, что тут может начаться, я попытался было заговорить, но Джодд воскликнул:

— Молчите, Олаф, с этого часа вы — пленник, которого, если нам будет угодно, мы освободим, но не наш генерал. Норманны, делайте круг. Ведите с собой и императрицу тоже, она станет нашей заложницей!

Произошло перестроение, часть воинов расположилась позади нас, остальные тоже стали передвигаться, уводя нас с собой, и я, будучи опытным в военном деле, понял их маневр. Они выходили на открытую лужайку, где могли видеть все поле боя, а их фланги были защищены ручьем с одной стороны и плотной стеной деревьев — с другой.

В ярости императрица бросилась на землю, но два крепких парня подняли ее под руки и повели за нами. Продвигаясь подобным образом, мы достигли намеченной черты, остановившись как раз на вершине небольшого возвышения.

— Августа, — обратился я к ней, — во имя Бога молю вас, дайте нам дорогу. Норманны ненавидят византийцев, и сейчас у них есть хороший шанс свести с ними счеты. Кроме того, они любят меня и умрут до последнего человека, прежде чем допустят, чтобы мне причинили вред и зло. И тогда как я смогу защитить вас и себя в этой драке?

Она только посмотрела на меня, но не произнесла ни слова.

Атака началась. К этому времени собралось тысячи полторы или же около этого императорских войск, а против них стояло не более четырехсот норманнов, так что неравенство было огромное. Но так как среди императорских солдат отсутствовали всадники и лучники, а наша позиция оказалась неплохой, то шанс выстоять у нас был. К тому же мы все были северянами, героями они же — греческими подонками.

Византийцы наступали строем с криками «Ирина! Ирина!» — рота за ротой продвигаясь вперед клином, так как их цель состояла в том, чтобы прорваться в наше расположение по центру. Джодд наблюдал за схваткой и отдавал приказы, как мне показалось, совсем неплохие. Затем он вложил меч в ножны, схватил огромный боевой топор, свое любимое оружие, и занял позицию впереди тройной линии воинов, ожидавших приближения неприятеля в гробовом молчании. Атакующие двинулись вверх по склону, и на верхушке холма завязалась битва. В самом ее начале мы под напором нападающих несколько отступили назад, но как! Они полегли, словно колосья под взмахом серпа, и вскоре их стремительный натиск был остановлен. Сталкиваясь грудь с грудью, все рубили и кололи друг друга, и битва эта была настолько яростной, что Ирина, забыв свой гнев, прильнула ко мне с другой стороны от Хелиодоры, ища защиты.

Исход схватки долго оставался неясным. Будто во сне, я наблюдал, как гигант Джодд сразил разодетого капитана своим топором, который рассек его кольчугу, словно та была сделана из шелка. Видел я падение и моих товарищей, проткнутых копьями. Я посмотрел на Хелиодору, широко раскрытыми глазами смотревшую на эту кровавую сцену, и на Ирину, губы которой побелели и которая прижималась ко мне. Вновь мы были оттеснены назад, и нас оставалось уже не более двухсот, причем многие были ранены. Но мы еще выдерживали атаки втрое превосходящего нас противника. Я уже ничего не мог с собой поделать, моя рука сама потянулась к мечу.

Наша тройная линия изогнулась, подобно луку, и стала рушиться. Чаша весов готова была склониться в сторону врага, когда из-за плотного пояса деревьев слева от нас внезапно раздались боевые крики: «Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!» — которые я, слышавший приказ Джодда, ожидал. Он приказал части норманнов незаметно обойти группу деревьев, прикрываясь их плотной стеной, и ударить во фланг врагу.

И они, человек пятьдесят, прыгнули вперед.

Лунный свет заиграл на их кольчугах, и там, в трехстах ярдах ниже по склону, началась новая битва. Теперь греки, стоявшие перед нами, начали опасаться за свой тыл и на некоторое время заколебались, а затем отошли шагов на десять назад. Я увидел благоприятную возможность и больше не стал сдерживать себя, потому что прежде всего я был солдатом.

Крикнув нескольким нашим раненым, чтобы те присмотрели за женщинами, я выхватил свой меч и ринулся вперед.

— Я иду, норманны! — воскликнул я, и в ответ раздались приветственные крики:

— Олаф Красный Меч! Слушайте Олафа Красный Меч! — так называли меня солдаты.

— Спокойно, норманны! Плечом к плечу, норманны! — закричал я в ответ. — Покажем им! Вперед! Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!

Наши противники покатились вниз по склону, прежде чем мы на них напали. Они отступили еще на тридцать шагов, смешавшись в беспорядочную толпу, над которой, словно молнии, сверкали наши мечи. Мы отбросили их назад, к их основным силам, и те, будучи обойденными с фланга, кинулись бежать. Мы их уничтожали десятками, одного за другим, потом уже сотни стали валиться нам под ноги, мы переступали через них ногами победителей и… О! В круговерти этой битвы мне показалось, что я вижу своего брата Рагнара бьющимся на моей стороне, и почудился его крик, обращенный ко мне, его навсегда ушедший, но такой знакомый мне голос:

— Старая кровь еще играет в тебе, о ставший христианином! Ты неплохо дерешься, христианин! Мы из Вальгаллы приветствуем тебя, Олаф, Олаф Красный Меч! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

И вот все закончилось. Кое-кто спасся бегством, но большинство остались на поле битвы мертвыми, ибо, вступив в схватку, норманны не щадили греков. Наконец мы вернулись назад — точнее, вернулись те из нас, кто остался в живых, так как многих уже не стало, — и снова образовали кольцо вокруг обеих женщин и раненых.

— Хорошо сработано! — обратилась ко мне Хелиодора, а Ирина только взглянула на меня взором, выражавшим удивление.

В это время командиры норманнов стали совещаться, и хотя они время от времени бросали на меня взгляды, но все-таки не приглашали принять участие в разговоре. Вскоре Джодд выступил вперед и проговорил:

— Олаф Красный Меч, мы вас любим. И вы всегда с любовью относились к нам, вашим товарищам. Сегодня мы все доказали это еще раз. Вы хорошо руководили, Олаф, и, принимая во внимание, что нас сегодня было очень мало, мы одержали победу, которой можем гордиться. Но наши шеи вместе с вашей по-прежнему в петле, и мы считаем, что в данной ситуации лучше всего действовать смело. Поэтому мы вас провозглашаем нашим кесарем[723]! Разбив греков, мы вам предлагаем занять дворец и вступить в переговоры с полками, расположенными вне столицы, многие из которых настроены против Ирины и готовы признать Константина, хотя они его и ненавидят лишь чуть меньше, чем ее. Мы не знаем, чем все это закончится, да нас особенно и не интересует, как сложатся наши судьбы до самой смерти, но мы считаем, что эта победа дает нам хороший шанс. Принимаете ли вы наше предложение и готовы ли обнажить свой меч вместе с нашими?

— Как я могу это сделать, — произнес я, — если рядом со мной императрица? Ее хлеб я ел и ей поклялся в верности!

— А нам кажется, что она готова убить вас любым доступным ей способом. Олаф, мечи убийц рассекли все узы верности. Кроме того, так как она в нашей власти, а общее выступление всех северян было направлено против нее и наша измена в ее глазах не может быть еще большей, чем уже есть, то мы предлагаем избавить вас и себя от этой императрицы, которая нам враг и которая за свою свирепость заслуживает смерти. Таково наше предложение. Решайте, принимаете ли вы его или же нет, так как времени у нас мало. Если вы откажетесь, то мы все оставим вас наедине с вашей судьбой, а сами направимся для ведения переговоров к Константину, который также ненавидит эту императрицу и в настоящее время организует заговор с целью ее свержения.

И пока он говорил это, я заметил, что некоторые из его людей стали приближаться к Ирине с намерениями, о которых нетрудно было догадаться. И я бросился между ними.

— Августа — моя госпожа! — сказал я. — И хотя я только что дрался с ее войсками и она причинила мне много зла, все же я буду ее защищать до конца.

— Но учтите, Олаф, что вы один, а нас много, — заметил Джодд. — Отвечайте, хотите вы быть кесарем или нет?

Тогда Ирина подошла ко мне сзади и прошептала:

— Соглашайтесь! Это мне подходит. Станьте кесарем как мой муж, и так вы спасете мою жизнь и мой трон, который мы разделим поровну. С помощью ваших норманнов и легионов, которыми я командую и которые мне верны, мы сможем разбить войска Константина и потом вместе править миром. Эта мелкая стычка — ничто! Что из того, что потеряно несколько сотен жизней во время дворцового заговора? В наших руках весь мир! Хватайте его, Олаф! И меня вместе с ним!

Я все это слышал и понимал. Наступил величайший момент в моей жизни. Что-то мне подсказывало, что на одну чашу весов положены величие и империя, а на другую — много боли и огорчений, но вместе с последними и некоторое количество чистой любви и покоя. И я выбрал именно последнее, так как, вне сомнения, Судьба и Бог подсказали мне, что нужно делать.

— Я вам благодарен, Августа, — ответил я, — но пока я могу защищаться, я не ухвачусь за этот трон, ни переступив через тело человека, бывшего добрым ко мне, ни купив его другой ценой, которую вы мне предлагаете. Здесь стоит моя суженая, и я не могу жениться на другой женщине.

Тогда Ирина повернулась к Хелиодоре и поспешно проговорила:

— Девушка, вы представляете себе, что тут происходит? Оставим в стороне ревность и будем откровенными, так как у всех нас жизнь висит на волоске, который может оборваться через день или два вместе с тысячами других жизней. Да, на кон поставлена судьба всего мира. Вы говорите, что любите этого человека, и я его люблю также. И если вы получите его и при этом он останется живым, на что ему не следует надеяться, он будет иметь только поцелуи в каком-то уголке этого мира, который укроет его и вас. Если же его выиграю я, то вся империя, весь мир и вся земля будут в его власти. Кроме того, девушка, — добавила она многозначительно, — императрицы ревнуют не вечно, временами они могут смотреть на вещи и иначе. Можно найти высокую придворную должность и для вас — и кто знает! Ваше возвышение может продолжаться и дальше. Кроме того, планы вашего отца были бы продвинуты, он получил бы необходимое ему золото, до последнего фунта, из наших сокровищниц и все остальное — тоже, до последнего солдата, состоящего на моей службе. Через пять лет, возможно, ваш отец мог бы править Египтом как наш наместник. Что вы скажете на все это?

Хелиодора с тихой улыбкой посмотрела на императрицу, затем взглянула на меня и произнесла:

— Я скажу то же, что и Олаф. Есть две империи. Одна, которую можете дать вы, Августа, — это весь мир. Другая, которую ему могу дать я, — всего-навсего женское сердце, но все же, я думаю, это другой, вечный и незнакомый вам мир. И я отвечу то же, что и Олаф. Пусть говорит он сам, Августа.

— Императрица, — обратился я к ней, — еще раз благодарю вас, но это невозможно. Моя судьба находится здесь, — и я приложил руку к сердцу Хелиодоры.

— Ты глубоко ошибаешься, Олаф, — возразила императрица холодным и тихим голосом, но, как мне послышалось, без гнева. — Твоя судьба здесь! — И она показала рукой на землю, прибавив: — Верьте мне, что я сожалею, что вы, как мужчина, которым могут гордиться женщины… даже императрицы, да, да… сделали этот выбор. Я всегда чувствовала это, и теперь я думаю как раз об этом, ведь я сама видела, как вы руководили атакой вон на тех трусов в доспехах. — И она кивнула в сторону трупов греков. — Что ж, все закончено, по крайней мере, в отношении меня. Если я должна умереть, то пусть это будет от вашего меча, Олаф.

— Мы ждем вашего ответа, Олаф Красный Меч! — вскричал Джодд. — Вы уже наговорились досыта!

— Ответ! Мы ждем ответа! — повторили норманны.

— Императрица предложила мне разделить с ней корону, Джодд, но, друзья, это невозможно, так как я обручен вот с этой особой.

— Так женитесь на обеих, — раздался грубоватый голос, но Джодд перебил его:

— Тогда все ясно. Дайте нам дорогу, Олаф, и несколько мгновений смотрите в другую сторону. Когда вы повернете голову назад, больше не будет императрицы, которая вас так беспокоила. Останется только женщина, которую вы выбрали сами.

Услышав эти слова и увидев направленные на нее мечи, Ирина обхватила меня, так как больше всего на свете она страшилась смерти.

— Вы ведь не позволите им убить меня, Олаф? — спросила она, задыхаясь.

— Пока жив, не позволю, — ответил я. — Послушайте, друзья. Я — начальник охраны Августы, и если она умрет, то я, спасая свою честь, должен буду умереть раньше ее. Наносите удар, если вам угодно, но только через мое тело!

— Оторвите ее от него! — крикнул кто-то, но я продолжал:

— Друзья, не сходите с ума! Сегодня вечером мы совершили то, что уже заслуживает смерти, но, пока императрица жива, у нас в руках заложник, за которого нам может быть заплачено прощением. А что даст нам бездыханное тело.? Слушайте! Это идут полки из города!

И пока я говорил это, от дворца все приближались звуки многочисленных голосов и топот нескольких тысяч ног.

— Это точно, — сказал Джодд, не потеряв самообладания. — Они идут на нас, и штурмовать дворец уже слишком поздно. Олаф, подобно многим другим мужчинам, вы потеряли шанс добиться славы с помощью женщины — впрочем, кто знает, он еще, может быть, у вас есть. Что ж, друзья, насколько я понимаю, вы не собираетесь спасаться бегством и не хотите, чтобы на нас охотились, как на крыс. Нам осталось только одно: умереть! Но умереть так, чтобы Византия это запомнила. Олаф, будет лучше, если вы позаботитесь о своей женщине, я же буду отдавать команды. Делаем круг, друзья, делаем круг! Здесь неплохое место для схватки. Поместите раненых в середину круга, и императрицу тоже, но когда все будет заканчиваться, убьем ее. Мы будем сопровождать ее к воротам ада, чтобы не сбежала по дороге, хотя она и женщина!

Затем все без ропота и жалоб почти в полном молчании образовали круг Одина, тройной круг норманнов, обреченных на смерть, который на многих полях сражений в конце концов покрывался грудой врагов.

Полки приближались — три полка в полном составе. Ирина оглянулась, выискивая лазейку, но не нашла ее, а Хелиодора и я тихо говорили между собой о встрече по ту сторону могилы. Полки остановились в пятидесяти шагах от нас. Их воины не обращали внимания на круг Одина, они смотрели на землю, по которой маршировали. Беглецы, с которыми они уже успели переговорить, сказали им, что многие из них в последний раз видят этот подлунный мир.

Несколько генералов верхом на лошадях подъехали к нам и спросили, кто командует норманнами. Когда они узнали, что это Джодд, он был приглашен на переговоры. В конце концов Джодд и еще двое, покинув строй, вышли вперед шагов на двадцать, где встретились с генералам. С ними был и Стаурациус. Они встретились на открытом месте, где можно было не опасаться вероломного нападения, и беседовали там довольно долго. Затем Джодд и его спутники вернулись, и он стал говорить так, чтобы его слышали все.

— Слушайте меня! Нам предложили следующие условия: мы возвращаемся в казармы мирно, со своим оружием, нас не станут обвинять ни по каким законам, ни военным, ни гражданским, ни государство, ни частные лица за этот мятеж и убийства. И в качестве гарантии в наши руки будут переданы двадцать заложников самого высокого ранга, чьи имена укажем мы сами. Далее, мы сохраним свое особое положение на службе в империи или же оставим эту службу в течение трех месяцев с вознаграждением, равным четверти жалования за год, и отправимся туда, куда захотим. Но взамен мы отпустим императрицу, не причинив ей никакого вреда, и с ней генерала Олафа, которого ожидает справедливый судебный процесс перед военным трибуналом. Все эти обязательства подтвердит сама императрица, прежде чем покинет наши ряды. Таковы их предложения, друзья.

— А если мы откажемся их принять, что тогда? — раздался чей-то голос.

— Тогда мы будем окружены. И умрем от голода или будем расстреляны лучниками. А если попытаемся ускользнуть, то будем разгромлены, а те из нас, кто случайно окажется в живых после битвы, будет повешен, здоровые и раненые рядом.

Офицеры норманнов вновь стали совещаться. Некоторое время Ирина следила за ними, затем повернулась ко мне и спросила:

— Как они поступят, Олаф?

— Не могу сказать точно, Августа, — ответил я, — но думаю, что они согласятся передать вас, но не меня, так как небезосновательно сомневаются в том, что меня ждет справедливый суд.

— А это означает, — сказала она, — что останусь я в живых или нет, но эти храбрые люди будут принесены в жертву вам, Олаф, который почти наверняка погибнет вместе с ними, как и эта египтянка. И вы готовы принять такую жертву, Олаф? Если да, то вы, по-видимому, другой человек, чем я вас себе представляла…

— Нет, Августа, — возразил я. — Я не собираюсь так поступать. И я, скорее всего, отдам себя в вашу власть, Августа.

Совещание офицеров закончилось. Их старший вышел вперед и объявил:

— Мы принимаем условия, кроме тех, что касаются Олафа Красный Меч. Императрица может быть освобождена, но Олаф, наш генерал, которого мы все любим, не будет выдан. Скорее мы все здесь умрем!

— Правильно! — воскликнул Джодд. — Именно этих слов мы все и ждали!

Затем он вышел из рядов с сопровождающими его офицерами и вновь встретился с генералами. После непродолжительного совещания он вернулся и сообщил:

— Их генералы готовы согласиться с нами, но этот Стаурациус, евнух, который, оказывается, командует здесь, не согласен. Он говорит, что Олаф должен быть передан вместе с императрицей. Мы ответили, что в таком случае он не скоро получит ее, разве что готовую к похоронам. Он нам сказал, что тогда пусть будет все так, как угодно Богу. Или оба должны быть переданы — или оба задержаны.

— Вы поняли, что имеет в виду эта собака? — прошептала мне Ирина. — И все это из-за моего вам предложения, которое норманны отклонили. И теперь он вас ревнует, боится, что вы приобретете большую власть. Ну ладно, если только я выживу, я ему отплачу за то, что он так мало заботился о моей жизни.

Глава 14

СУД НАД ОЛАФОМ
Не знаю, сколько времени прошло до тех пор, пока я предстал перед военным судом, но этот процесс отчетливо помнится мне, как будто все опять свершается на моих глазах. Он проходил в одной из многочисленных пристроек дворца, освещаемой единственным окном, расположенным в верхней части стены. В конце комнаты, над местом, где восседали судьи, висела грубо выполненная картина, изображавшая светлыми тонами осуждение Христа Пилатом; остальные стены были украшены фресками. Пилат, насколько мне помнится, был на картине чернокожим, по-видимому, для того, чтобы подчеркнуть его злобность, а в воздухе над ним висел красноглазый чертенок, формой напоминавший летучую мышь; одним когтем он поддерживал одежду и что-то шептал на ухо Пилату.

Из семерых судей шестеро были разных рангов, выбранные главным образом среди войск, разгромленных норманнами в ту памятную ночь. Председательствовал судейский офицер. Так как это был военный суд, то мне не разрешили воспользоваться услугами адвоката для защиты, да я и не просил об этом. Тем не менее суд был открытым, и помещение было переполняли зрители; среди них я видел многих высших дворцовых чинов во главе со Стаурациусом. Присутствовали там и несколько женщин, в том числе и Мартина, моя крестная мать. В конце комнаты толпилось множество солдат, все — мои враги.

Я находился в этом помещении под охраной четырех негров-великанов, вооруженных мечами. Я знал, что они выбраны из числа городских и дворцовых палачей. Один из них раньше служил под моим командованием в мою бытность комендантом тюрьмы, и я уволил его за жестокое обращение с заключенными, которым он отличался.

Учитывая все это, а также сострадание, светившееся во взгляде Мартины, я понял, что обречен, но, так как ничего другого я не ожидал, все это меня не волновало.

Я остановился перед судьями, и они воззрились на меня.

— Почему ты не салютуешь нам, парень? — спросил один из них, жеманно державший себя греческий капитан, которого я видел бегущим, как заяц, в ночь той битвы.

— Потому, капитан, что мой чин повыше, чем у любого из вас, кого я вижу перед собой, и, кроме того, я пока еще не осужден. Поэтому, если говорить о приветствии, то это вы должны салютовать мне.

После моих слов они стали смотреть на меня с еще большей злостью, чем до того, но среди солдат в конце зала мой ответ вызвал шепот одобрения.

— Не станем тратить время на выслушивание его оскорблений, — заявил председатель суда. — Пусть писарь изложит дело.

Мужчина в черной мантии, сидевший ниже судей, поднялся и зачитал обвинение против меня. Оно было кратким и состояло в том, что я, Михаил, ранее известный как Олаф или Олаф Красный Меч, норманн, состоящий на службе у императрицы Ирины, генерал ее армии, камергер и управляющий дворца, устроил тайный заговор против императрицы, убил несколько сотен ее солдат с помощью других норманнов, а ранил еще большее число.

Меня спросили, что я отвечу на это обвинение, и я сказал:

— Я невиновен.

Затем были вызваны свидетели. Первым оказался тот из четверых мужчин, которого Ирина натравила на меня, кому единственному удалось спастись бегством, хотя при этом он и получил от меня удар мечом. Этого парня ввели под руки, так как сам он ходить не мог. Он стал рассказывать всю историю, а когда закончил, мне было разрешено задать ему несколько вопросов.

— Почему императрица приказала вам напасть на меня? — спросил я его.

— Думаю, что она увидела, как вы поцеловали египтянку, генерал.

Этот ответ рассмешил многих.

— Вы пытались убить меня, разве не так?

— Да, генерал, нам это приказала императрица.

— И что было дальше?

— Вы убили троих из нас, одного за другим, генерал, будучи искуснее и сильнее нас, а когда я повернулся, чтобы убежать, то вы ранили меня вот сюда. — И, с трудом повернувшись, он указал всем на то место, куда опустился мой меч, на ту часть солдатского тела, которая не должна получать ран. При виде этого присутствующие в зале суда рассмеялись снова.

— Вызывал ли я вас каким-либо образом на схватку до того, как вы напали на меня?

— Конечно нет, генерал. Вы разозлили императрицу тем, что поцеловали эту красивую египетскую госпожу. По крайней мере, мне показалось, что с каждым вашим поцелуем она все больше раздражалась, пока не стала совсем бешеной и не приказала нам убить вас обоих.

На этот раз смех был громовым, так как даже офицеры из состава суда не могли более удерживаться, а дамы закрывали лицо руками и хихикали.

— Уберите отсюда этого дурака! — закричал председатель суда, и беднягу быстро выволокли из помещения. Что с ним случилось впоследствии, я не знаю, хотя и могу догадываться.

Вновь появлялись свидетель за свидетелем, рассказывая о схватке, которую я уже описал, хотя большая часть из них пыталась излагать суть происшедшего иначе, чем все было на самом деле. Многим я не задавал вопросов. Но в конце концов я потерял терпение, выслушивая их россказни. И тогда обратился к судьям:

— Господа, к чему все эти свидетельства, если среди вас я вижу трех доблестных офицеров, которых хорошо запомнил удирающими от норманнов в ту ночь, когда мы четырьмя сотнями мечей нанесли поражение почти двум тысячам ваших солдат? Поэтому вы сами разве не лучшие свидетели происшедшего? Кроме того, я признаю, что, будучи захвачен видом схватки, я в ее конце выступил против вас и сражался до того момента, когда многие стали спасаться бегством, в том числе и вы сами…

Теперь эти капитаны смотрели на меня с ненавистью. Председатель заявил:

— Подсудимый прав. К чему выслушивать дальнейшие показания?

— Я также считаю, — добавил я, — что была выслушана только одна сторона, участвовавшая в деле. Теперь же я хочу вызвать своих свидетелей, и первой среди них должна быть Августа, если она пожелает появиться здесь и выступить, рассказав, что происходило в лагере норманнов в ту бурную ночь.

— Вызвать Августу? — у председателя даже дыхание перехватило. — Возможно, подсудимый Михаил, вы захотите вызвать и самого Господа Бога с вашей стороны?

— Это, господин, — ответил я, — я уже делал раньше и делаю сейчас. И кроме того, — медленно добавил я, — я уверен, что пройдет некоторое время, — будет ли это завтра или через день, — и все вы, теперь судящие меня, убедитесь, что я не стану упоминать Его имя в суде.

В зале суда на некоторое время воцарилась мрачная тишина. Было похоже, что эти слова дошли до сердца каждого из присутствующих в нем. Я заметил, что чуть качнулись занавеси галереи, размещенной в верхней части одной из стен. Мне пришло в голову, что сама Ирина скрывалась за этими занавесями (впоследствии я узнал, что так оно и было и что она сделала какое-то движение, от которого они и колыхнулись).

— Ну что ж, — сказал председатель после паузы. — Так как Бог не появился, чтобы стать вашим свидетелем, а также потому, что каких-либо других свидетелей у вас нет, а сами вы не можете быть свидетелем перед лицом закона, настало время перейти к оглашению приговора.

— Кто там сказал, что у генерала Олафа Красный Меч нет свидетелей? — произнес низкий голос в конце зала. — Я желаю быть свидетелем!

— Кто это? — спросил председатель. — Пусть он подойдет поближе.

В конце зала произошла маленькая суматоха, и сквозь толпу людей, которых он, казалось, отбрасывал налево и направо, появились очертания фигуры могучего Джодда, с ног до головы одетого в доспехи и со своим знаменитым топором, который он нес в руке.

— Это тот, кого некоторые из вас знают достаточно хорошо, в то время как другие из вашей компании, которых уже нет в живых, никогда в будущем не узнают. Я тот, кого императрица именует Джоддом Норманном, по рангу — второй после Олафа командир Северной гвардии императрицы, — ответил он и промаршировал к тому месту, где должны стоять свидетели.

— Уберите ваше варварское оружие, — воскликнул один из офицеров, сидевший в ряду судей.

— Что ж, — сказал Джодд, — подойди сюда, храбрец, и попробуй взять его у меня. Обещаю, что тебя вынесут отсюда раздельно кое с чем — я имею в виду твою дурацкую башку. Да и кто ты такой, что осмеливаешься разоружить офицера императорской охраны?

После этих слов больше никто не требовал убрать топор, и Джодд приступил к даче показаний, которые вряд ли нужно излагать, так как подробности битвы уже приводились выше. Какой эффект произвели на суд его показания, не могу сказать, но в том, что они тронули всех присутствовавших в зале, не было никакого сомнения.

— Вы закончили? — обратился к нему председатель, когда Джодд уже завершал свой рассказ.

— Не совсем, — проговорил Джодд. — Олафу Красный Меч был обещан открытый суд, так оно и есть, в противном случае я и мои товарищи не смогли бы прибыть сюда, чтобы рассказать тут правду. А здесь наверняка до этого редко слышали правду. Ему также был обещан справедливый суд. А вот этого-то и нет, так как я вижу, что большинство судей — люди, с которыми он бился в тот раз и которые спаслись от его меча только благодаря своему бегству. Я предлагаю завтра спросить византийцев, справедливо ли то, что человека судят побежденные им враги. Сейчас мне ясно, что вы вынесете Олафу приговор «виновен» и, возможно, приговорите его к смерти. Что ж, выносите свой приговор, назначайте меру наказания, но не пытайтесь привести его в исполнение!

— Не пытаться? А вот мы попытаемся! — закричал председатель. — Кто вы такой, чтобы диктовать судьям, назначенным императрицей, что они должны, а что не должны делать? Будьте осторожны, так как мы можем осудить и вас, как и вашего приятеля-изменника. Помните, где вы находитесь, так как стоит мне только поднять палец, и вас схватят и накажут!

— Ну, ну, потише, законник. Я помню это и кое-что другое тоже. Например, что у меня есть охранное свидетельство императрицы с клятвой верности на кресте Христовом, которому она поклоняется. К тому же у меня есть три сотни товарищей, ожидающих моего возвращения.

— Три сотни! — огрызнулся председатель. — У императрицы за этими стенами три тысячи, которые быстро покончат с вами.

— Мне как-то рассказали, законник, — ответил Джодд, — что жил однажды монарх по имени Ксеркс, который думал, что ему ничего не стоит покончить с тремя тысячами греков, когда эти греки еще не были похожи на теперешних. Это было, кажется, в Фермопилах. Он их разбил, но это ему стоило дороже, чем он рассчитывал. Потомки тех греков живут и поныне, а где теперь тот Ксеркс? Но и это еще не все. С ночи той битвы мы, норманны, нашли себе друзей. Вы слышали об армянских полках, председатель, о полках, которые верны Константину? Что ж, убейте Олафа, убейте меня, Джодда. И всем вам придется иметь дело сначала с норманнами, а затем с армянскими легионами. А пока что я жду любого, кто рискнет схватить меня, минуя этот топор!

После этих слов наступило долгое молчание. Джодд осмотрелся вокруг, и, видя, что никто не осмеливается приблизиться к нему, сошел со свидетельского места, подошел ко мне, отсалютовал по всей форме, затем промаршировал к концу помещения, и толпа расступилась, дав ему дорогу.

Когда он вышел, судьи устроили совещание и, как я и ожидал, очень скоро согласились в отношении приговора. Председатель поднялся и быстро пробормотал:

— Подсудимый, мы признали вас виновным. Есть ли у вас какие-либо причины или доводы, на основании которых можно было бы доказать, что смертный приговор вам не может быть вынесен?

— Досточтимый судья, — отвечал я. — Я здесь не для того, чтобы молить вас осохранении мне жизни, которой я уже не раз рисковал на службе вашему народу. Но все же я вам должен кое-что заявить. В ночь, когда началось это столкновение, на меня напали четверо на одного, без всякого повода с моей стороны, о чем вы уже слышали, и я только защищался. Впоследствии, когда я был недалек от смерти, норманны, мои товарищи, пришли мне на помощь и защитили меня, хотя я и не просил их об этом. Я сделал все, чтобы спасти жизнь императрицы. Моим единственным проступком было то, что, когда началась большая атака, в которой ваши полки были разбиты, я возглавил ее. Если я за это заслуживаю смерти, я готов умереть. Все же я полагаю, что как Бог, так и люди с большим уважением отнесутся ко мне, преступнику, чем к вам, судьям, и к тем, кто готовил вас для этого судилища еще до того, как вы воссели здесь, в зале суда. Вы же только орудие в чужих руках, то же относится к приговору, который вы вынесете.

Аплодисменты, вызванные моими словами в рядах тех, кто толпился в конце помещения, смолкли. И среди полной тишины поднялся председатель. Он казался испуганным, когда стал низким голосом читать по листу пергамента приговор. После упоминания о приказе, которым был образовал этот суд, он огласил:

«Мы вас приговариваем, Михаил, известный также как Олаф Красный Меч, к смерти. Этот приговор будет приведен в исполнение с пытками или без них в то время, когда это будет угодно императрице».

И еще я услышал голос Джодда, крикнувшего в полумраке:

— Что это за суд, если приговор был принесен сюда уже написанным? Слушайте вы, законник, и вы, дворняжки, его компаньоны, которые еще называют себя солдатами! Если Олаф Красный Меч умрет, то все заложники, которых мы держим, умрут также. Если его будут мучить в подвалах, то будут пытать и заложников. Кроме того, вскоре после этого мы отдадим на разграбление этот прекрасный город, и то, что случится с Олафом, случится также и с вами. С вами, лжесудьями, ни больше ни меньше. Помните обо всем этом, вы, которые отправили Олафа в тюрьму, и пусть знает Августа, если она меня слышит, что ей может понадобиться Олаф, чтобы спасти ее жизнь; но его уже не будет!

Мне было видно, что судьи затрепетали в ужасе. Поспешно, с бледными лицами, они посовещались в отношении того, не следует ли им отдать приказ о том, чтобы схватили Джодда. И я слышал, как председатель сказал одному из судей:

— Нет, лучше отпустите его. Если его тронут, то погибнут наши заложники. Кроме того, не подлежит сомнению, что Константин и армянские полки на его стороне, иначе он бы не осмелился говорить с нами подобным образом. Лучше нам быть подальше от этого дела, которое нам навязали.

Затем он громко проговорил:

— Уведите осужденного!

Я направился к выходу из помещения суда, только теперь под охраной, которая была тут же вызвана и шла впереди и позади вместе с четырьмя палачами по бокам от меня.

— Прощайте, крестная, — шепнул я Мартине, проходя мимо нее.

— Нет, не прощай, — прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез. Что она имела в виду, я не понял.

В конце помещения суда, где собрались те, кто осмеливался открыто выражать мне свои симпатии, грубые голоса благословляли меня, а шершавые руки хлопали по плечу. К одному из мужчин, чей голос я узнал в полумраке, я повернулся, чтобы сказать слово. В этот момент чернокожий палач, находившийся между нами, тот самый, что был уволен мною за жестокость, ударил меня по губам тыльной стороной ладони. В следующее же мгновение послышался звук, напоминавший мне рычание белого медведя, когда он схватил Стейнара. Показались две громадные руки, обхватившие голову этого дикаря. Раздался какой-то хруст, и палач, точнее, его труп, упал на пол.

После этого меня поспешно вывели, так как теперь им было кого бояться и помимо судей.

Мне вспоминается, что через несколько дней я сидел в своей камере во дворце, где меня держали потому, что, как мне стало известно впоследствии, существовали опасения, что если меня переведут в государственную тюрьму, комендантом которой я был когда-то, то могут быть предприняты попытки моего насильственного освобождения.

Камера, в которой меня содержали, была небольшой, одной из нескольких, расположенных под широкой террасой, выходившей в сторону моря, на которой Ирина впервые расспрашивала меня об ожерелье и где, несмотря на мои просьбы, одела его на свою грудь. В камере было маленькое зарешеченное окно, через которое до меня доносились звуки шагов часовых наверху и голос офицера, который в установленное время приходил, чтобы сменить охрану. В прошлом это входило в мои обязанности.

Я подумал о том, что мог бы быть этим офицером, и о том, сколько таких людей с тех пор, как Константинополь стал столицей империи, занимало эту должность и что стало со всеми ними. Если бы терраса могла говорить, она бы поведала о многих кровавых историях. Также несомненно, что мне ничего иного не оставалось, как ожидать конца, каким бы он ни был.

В камере я думал о многих вещах. Вся моя юность промелькнула передо мной. Размышлял я и над тем, что произошло в Ааре с тех пор, как я оставил его много лет назад. Один или два раза через воинов Северной гвардии, родившихся в Дании, до меня доходили слухи о моей родине.

Идуна там была теперь особой, занимавшей высокое положение, незамужней. Но о Фрейдисе я не услышал ничего. Возможно, что она уже умерла, а если так, то вскоре я должен был почувствовать ее неистовый и преданный дух рядом со мной. Ведь показалось же мне, что Рагнар участвовал в битве в дворцовом саду.

То, что сбылись мои видения, представлялось мне чудом. Это было моей судьбой — встретить ту, о ком все время мечтал, нося ожерелье, половину которого я нашел на теле Странника в его могильном кургане. Была ли у нас со Странником одна и та же душа, спрашивал я себя. Были ли женщина из сна и Хелиодора одним и тем же лицом?

Кто мог на это ответить? По крайней мере, было очевидным одно, а именно — что я и она с того момента, как увидели друг друга впервые, знали, что принадлежим друг другу сейчас и будем принадлежать в будущем…

Мы встретились и снова должны быть разлучены безжалостно приближающейся смертью. Но так как мы все-таки встретились, я не имел права роптать на судьбу, ибо знал также, что мы встретимся снова. Оглядываясь назад, я думал о том, что сделал и чего сделать не успел. И не мог упрекать себя. Конечно, может быть, мудрее было остаться тогда с Ириной и Хелиодорой, а не возглавить атаку против греков. Но тогда, будучи солдатом, я бы никогда не смог простить себе этого. Да и как я мог оставаться безучастным в то время, как мои товарищи сражались за меня? Нет, я был доволен тем, что руководил атакой, и руководил хорошо, хотя и должен платить за это такую высокую цену, то есть отдать свою жизнь. А может быть, все совсем не так, и я должен умереть не потому, что поднял меч против войск Ирины, а за свой грех — любовь к Хелиодоре?

Да и что такое, в конце концов, эта жизнь? Что мы о ней знаем? Мимолетный вздох! И я верил, что, подобно тому, как тело совершает много миллионов вздохов между колыбелью и могилой, так же и душа должна дышать в бесчисленных жизнях, каждый раз начинаясь с рождения и заканчиваясь со смертью… А что дальше? Не знаю, но эта вновь обретенная вера утешала меня.

В подобных размышлениях я коротал часы, ожидая каждый раз, когда отворялась дверь в камеру, что войдет не тюремщик с пищей, которая, как я заметил, была достаточно обильной и изысканной, а палачи или заплечных дел мастера.

И вот однажды поздней ночью, как раз перед тем, как я собирался лечь спать, дверь широко распахнулась и в нее вошла закутавшаяся в плащ женщина. Я поклонился, жестом пригласил посетительницу присесть на единственный стул в камере и молча ждал, что же последует дальше. Наконец она сбросила свой плащ, и при свете лампы я увидел, что стою перед императрицей Ириной.

— Олаф, — хрипло проговорила она. — Я пришла сюда, чтобы спасти вас от вас самих, если только это возможно. Я тайком находилась в зале суда и слышала все, что вы говорили на этом процессе.

— Я догадывался об этом, Августа, — ответил я. — Ну и что же?

— А вот что. Этот трус и дурак, который сейчас умер от нанесенных вами ран, своими показаниями суду в отношении того, при каких обстоятельствах вы убили трех других трусов, вызвал такие толки, что мое имя стало в Константинополе объектом насмешек презренной черни. Да, негодяи сочиняют и распевают на улицах песенки обо мне, такие, которые я не могу повторить…

— Я глубоко огорчен этим, Августа, — отозвался я.

— Это я глубоко огорчена, а не вы, о котором говорят как о мужчине, уставшем от любви императрицы и бросившем ее, как будто она какая-то девка из кабака. Это первое. Во-вторых, согласно приговору суда Справедливости…

— О Августа! — перебил ее я. — Не оскверняйте свои губы произношением этого слова — Справедливость!

— …согласно приговору суда, — продолжала она, — ваша судьба — в моих руках. Я могу убить вас или подвергнуть пыткам ваше тело. И я могу пощадить вас и поставить выше, чем вознесен кто-либо в империи. Да, да, и украсить вашу голову короной!

— Без сомнения, вы все это можете сделать, Августа, но что именно вы намерены совершить?

— Олаф, несмотря на все, что произошло, я хотела бы добиться последнего. Не стану больше говорить о любви и нежностях или о том, что я это сделаю ради вас самих. Речь идет обо мне. Мое имя запятнано, и только замужество смоет с меня это пятно. Более того, я осаждена тревогами и опасностями. Эти проклятые норманны, так сильно любящие вас и дерущиеся не как люди, а как дьяволы, заключили союз с армянскими полками и Константином. Мои генералы и войска покидают меня. Если они меня атакуют, то я не уверена, что смогу удержать этот дворец, хотя он и достаточно хорошо укреплен. И есть только один человек, который в состоянии возвратить мне безопасность. Этот человек — вы! Норманны выполнят любой ваш приказ, и, когда вы примете команду над ними, мне не придется опасаться их атаки. Вы честный и умный человек, вы храбры и искусны в военном деле. Командовать должны только вы, и никто другой. Только на сей раз вы будете не любовником Ирины, как вас называют, вы станете ее супругом. За дверью камеры ожидает священник высокого ранга. В течение часа, Олаф, вы можете стать супругом императрицы, а через год — императором всего мира. О! — воскликнула она со страстью. — Неужели вы не можете простить мне мои грехи?

— Августа, — промолвил я, — у меня нет честолюбия, и я никогда не помышлял о том, чтобы стать императором. Выслушайте меня! Отбросьте в сторону всякую мысль о свадьбе с человеком, стоящим ниже вас, и разрешите мне жениться на той, которая выбрала меня и которую избрал я сам. И тогда я сразу приму командование над норманнами и буду защищать вас и ваше дело до последней капли крови.

Ее лицо сразу стало жестким.

— Это невозможно, — сказала она, — и не только по тем причинам, о которых я вам говорила, но также из-за другого, о чем я с огорчением должна вам сообщить. Хелиодора, дочь Могаса Египетского, мертва!

— Мертва?! — задохнулся я. — Как мертва?!

— Да, Олаф, мертва. Вы этого не заметили, но она, будучи стойкой женщиной, скрывала от вас, что одно из копий, которые в вас бросали в этой схватке, попало ей в бок. Первое время рана казалась не опасной, но потом началось заражение, и прошлой ночью она умерла. Я сама видела, как ее похоронили с почестями.

— Как могли видеть ее похороны вы, не являющаяся другом норманнов? — задал я вопрос.

— По моему приказу ее из-за высокого положения похоронили на дворцовом кладбище, Олаф.

— Она оставила для меня какое-либо слово, передала мне что-нибудь, Августа? Она клялась, что в случае смерти пришлет мне свою половину ожерелья, которое я ношу.

— Больше я ничего не слышала, — ответила Ирина, — но вы ведь должны понять, о Олаф, что у меня много и других дел, требующих внимания, даже более важных, чем беседы с умирающим. Мне больше ничего не известно по этому вопросу.

Я посмотрел на Ирину, она — на меня.

— Августа, — сказал я. — Я не верю вашему рассказу. Никакое копье не могло ранить Хелиодору, когда я был с ней рядом, а когда я отошел от нее, ваши греки были достаточно далеко и не могли бросить копье так, чтобы оно долетело до нее. Она не могла получить ранения, если только вы не нанести ей исподтишка удар кинжалом. И я уверен в том, что как бы сильно вы ее ни ненавидели, тогда бы вы не осмелились сделать этого из-за опасения за собственную жизнь. Августа, вы пытаетесь меня обмануть в собственных целях. Я никогда не женюсь на вас! Делайте со мной самое худшее, если вам угодно. Вы солгали мне в отношении женщины, которую я люблю, и, хотя я прощаю вам все остальное, этого я вам никогда не прощу. Вы хорошо знаете, что Хелиодора все еще живет под этим небом!

— Если так, — произнесла Августа, — то вы сейчас последний раз смотрите на небо и солнце… И вы в последний раз видите ее. Никогда больше вы не увидите красоты Хелиодоры. У вас есть что сказать мне? Есть еще время!

— Нет, ничего, Августа, пока ничего, кроме одного. Недавно я научился верить в Бога. Я призываю вас встретиться со мной перед Его судом. Там мы обсудим наши дела и подождем Его приговора. Если же Бога нет, то не будет и Его суда, и я салютую вам, императрица, одержавшая победу. Если же, как в это верю я и как вы говорите о своей вере, Бог есть, подумайте, к кому вы станете апеллировать, когда Он узнает правду. И я еще раз повторяю, что Хелиодора-египтянка живет под этим небом.

Ирина поднялась со стула и мгновение пребывала в раздумье. Я смотрел через оконную решетку своей камеры на ночное небо. Молодая луна плыла по нему, и почти рядом с ней сверкала яркая звездочка. Проносившееся мимо небольшое облачко наплыло на звезду и затмило рог месяца. Затем оно поплыло дальше, и снова засияла звездочка на фоне темно-голубых небес. И в это время мимо моей темницы пролетела сова, хлопая крыльями. Она держала в клюве мышь, и тень скрючившейся от боли мышки на миг упала на грудь Ирины, как раз в тот момент, когда я повернулся к ней и успел заметить эту тень. Мне пришло в голову, что во всем этом есть какая-то аллегория. Ирина была этим ночным хищником, а я — скорчившейся мышкой, необходимой для утоления ее аппетита. Я уверен, все так и предопределено: должны существовать и совы, и мыши, а наряду с ними — упрятанное вон в тех темных небесах Правосудие, именуемое Богом!

Это последнее, что я видел в той жизни, и поэтому я все так хорошо помню. А самым последним, на что я успел бросить взгляд, было лицо Ирины. Оно на моих глазах превращалось в маску дьявола. Большие глаза ее мигали из-под ставших фиолетовыми век. Щеки запали и казались мертвенно бледными под румянами и рядом с ними. Зубы сверкали двумя белыми линиями, подбородок вздернулся. Она больше не была прелестной женщиной — она стала демоном!

Трижды постучала она в дверь. Открылись запоры, в камеру вошел человек.

— Ослепите его! — приказала она.

Глава 15

КОРИДОР ПРЕИСПОДНЕЙ
Проходили дни и ночи, но когда была ночь, а когда день, я мог судить только благодаря визитам тюремщиков, приносивших пищу, — я был ослеплен и больше никогда не мог видеть свет. Вначале я сильно страдал, но постепенно боль ушла. Кроме того, врач, приходивший позаботиться о моих ранах, был искусным медиком. Вскоре я обнаружил, однако, что у него были и иные цели. Он жалел меня, мое состояние потрясало его настолько, что он предлагал снабдить меня, как он говорил, лекарством, которое, если я захочу, может принести мне полное освобождение от мук и безболезненную смерть. И я сразу понял, что Ирина желает моей смерти, но, опасаясь прослыть ее виновницей, решила снабдить меня средством для самоубийства.

Я поблагодарил этого человека и просто попросил дать мне это средство, что он и сделал. Я же спрятал лекарство в своей одежде.

Когда обнаружилось, что я все еще жив, хотя и попросил снадобье, думаю, Ирина поверила, что причиной тому недостаточная сила лекарства. А может быть, она полагала, что меня не устраивал такой способ смерти. Поэтому однажды она применила другой. Вечером тюремщик принес мне ужин и вложил в руку что-то тяжелое. Я понял, что это меч.

— Что это за оружие? — спросил я. — И почему вы мне его дарите?

— Это ваш собственный меч, — ответил человек, — который, как мне приказано, я вам возвращаю. Больше я ничего не знаю.

И он ушел, оставив меч мне.

Я вытащил из ножен красный меч, который носил когда-то Странник, ощутил знакомую тяжесть и прикоснулся к его острому лезвию пальцем. Слезы хлынули из моих слепых глаз при мысли, что больше мне не поднять его высоко в бою, не увидеть его яркий отблеск при нанесении удара. Да, я оплакивал свою слепоту, свою слабость до тех пор, пока не подумал, что у меня исчезло всякое желание убивать кого бы то ни было. Тогда я вложил свой добрый меч в ножны и спрятал его под матрацем, чтобы кто-нибудь из тюремщиков не смог его украсть, так как из-за моей слепоты сделать это было нетрудно. Кроме того, я хотел избавиться от искушения.

Мне кажется, что час, последовавший за тем моментом, когда мне оставили меч, был самым ужасным в моей жизни. Настолько ужасным, что, продлись он еще немного, я добровольно принял бы смерть. Я пал до самого жалкого уровня, не представляя себе, что события принимают новый оборот. И мне даже не снилось, что впереди меня ждут благословенные годы, что они вообще могут быть у слепого.

В ту ночь пришла Мартина… Мартина, бывшая предвестницей Надежды. Я слышал, как открылась дверь моей темницы и как она мягко закрылась. Я оставался сидеть неподвижно, подумав о том, не явились ли наконец убийцы и стоит ли мне обнажать меч и бить им вслепую, пока я не паду бездыханным. Но внезапно я услышал звук, похожий на женское всхлипывание. Да, это был именно такой звук! Я почувствовал, как мою руку подняли и прижали к женским губам, они целовали ее снова и снова. Одна догадка мелькнула у меня в голове, и я протянул руку назад. Но тут прозвучал мягкий голос, прерываемый рыданиями:

— Не пугайтесь, Олаф. Это я, Мартина. О! Теперь я поняла, почему эта тигрица отправила меня прочь с дальней миссией.

— Как вы попали сюда, Мартина?

— У меня все же есть печатка, Олаф, о которой Ирина, начинающая мне не доверять, забыла. Только сегодня утром, после своего возвращения во дворец, я узнала правду. И весь день я не сидела сложа руки. Через час Джодд и все норманны узнали о том, что случилось с вами. Еще через три часа они ослепили всех заложников, которых они держат, и еще схватили тех двух животных, которые это сделали с вами, и распяли их на стенах своей казармы.

— О, Мартина! — перебил я ее. — Мне так не хотелось, чтобы другие, невиновные, разделяли мои несчастья.

— Мне тоже, Олаф, но норманны просто озверели. Возможно, такое чувство и необходимо. Вы еще не знаете всего, что я только сейчас узнала: завтра Ирина намеревалась отрезать вам язык, так как вы можете рассказать слишком многое, а затем — руку, вашу правую руку, чтобы тот, кто много знает, не смог бы написать об этом. Я все сообщила норманнам, не имеет значения, как я это сделала. Они прислали герольда, грека, которого захватили и, держа его под прицелом своих луков, заставили прокричать, что если вам отрежут язык и им станет об этом известно, они также исполосуют языки всем заложникам. Если вам отрежут руку, они отрубят руки тоже, а также осуществят некое мщение, которое пока держат в секрете.

— Что ж, — заметил я, — они верные люди. Но скажите мне, Мартина, что случилось с Хелиодорой?

— А вот что, — прошептала она мне на ухо. — Хелиодора и ее отец отплыли через час после захода солнца и теперь находятся в море, по пути в Египет. Они в безопасности.

— Значит, я был прав! Ирина лгала, когда говорила, что Хелиодора мертва!

— Да, она лгала, говоря так, хотя однажды она обмолвилась, что трижды пыталась убить свою соперницу. У меня сейчас нет времени, чтобы рассказать, каким образом, но всякий раз ее планы срывались теми, кто следил за ней. Но все же в конце концов она могла преуспеть в этом намерении. Поэтому, хотя Хелиодора и сопротивлялась, не желая уезжать, самое лучшее, что она могла сделать, это все же покинуть Константинополь. Те, кто расстался, могут встретиться снова, но как можем мы встретиться с тем, кто умер, пока не умрем сами?

— Каким образом она выехала?

— Ускользнула из города, переодетая мальчиком, сопровождавшим священника, которым был переодет ее отец, состригший бороду и выбривший себе тонзуру. Епископ Бернабас вывез их в составе своей свиты.

— Бог да благословит епископа Бернабаса! — воскликнул я.

— Да, пусть будет над ним благословение Божье, так как без его помощи это бегство никогда бы не осуществилось. Секретные агенты в порту пристально смотрели на этих двоих, несмотря на то что епископ поручился за них, назвал их имена, род занятий. Но стоило им увидеть мрачно выглядевших парней, одетых по-морскому, что приближались к ним, поигрывая рукоятками своих ножей, как агенты подумали, что им лучше не задавать больше никаких вопросов. Кроме того, теперь, когда корабль отплыл, ради собственной безопасности они поклянутся, что никакой священник и сопровождавший его мальчик не садились на него. Итак, ваша Хелиодора отправилась невредимой, как и ее отец, хотя его миссия и закончилась безрезультатно. Все же он остался жив, за что должен еще быть благодарным, так как для решения своих дел ему не было нужды привозить с собой женщину, и если бы он прибыл сюда один, Олаф, ваши глаза остались бы с вами, а вы бы следили за делами империи, что была почти в ваших руках.

— Все же я рад, что он приехал сюда не один, Мартина.

— У вас действительно возвышенное и преданное сердце, и эта женщина, которую вы любите, скорее всего достойна его. Но в чем секрет любви? Должно быть что-то большее, чем простое желание женской красоты, хотя… хотя я знаю, что временами она делает мужчин просто сумасшедшими. Но в таких делах играет роль также и душа.

— Я думаю так же, Мартина. И, конечно, верю в это, иначе все наши страдания были бы напрасными. А теперь скажите мне, когда и как я должен умереть?

— Надеюсь, что умирать вам не придется. Есть некоторые планы, но о них я не осмеливаюсь говорить в этих стенах даже шепотом. Я слышала, что завтра вас снова поведут к судьям, которые, как бы по милости Ирины, заменят вам смертный приговор высылкой, но есть секретный приказ убить вас по дороге во время путешествия. Однако вам не придется его совершать. А о других планах вы узнаете позднее.

— Но все же, Мартина, раз вы знаете об этих заговорах, то и Августа знает об этом, ибо вы — одно целое.

— Когда острия тех кинжалов вонзились в ваши глаза, Олаф, одновременно они рассекли нить, связывающую нас с ней. И теперь Ирина и я дальше друг от друга, чем небеса и ад. Скажу вам, что это из-за вас и ради вас я возненавидела ее. И теперь я сделаю все для ее погибели. Разве я не ваша крестная мать?

Затем она поцеловала меня еще раз и вышла из камеры.

На следующее утро, как я и рассчитывал, вошли мои тюремщики, сообщившие мне, что я должен предстать перед судом, чтобы узнать о пересмотре приговора. Они одели меня в солдатскую форму и даже разрешили опоясаться мечом, несомненно понимая, что, защищаясь, слепой человек не сможет нанести кому-нибудь вред своим мечом. Затем меня повели к месту назначения проходами, заворачивавшими то вправо, то влево. Наконец мы вошли в какое-то помещение, так как за нами захлопнулась дверь.

— Это зал суда, — сказал один из них, — но суд еще не прибыл. Это очень большая и пустая комната, в ней нет ничего, потому что в противном случае вы могли бы ушибиться. Поэтому, если вам, так долго пробывшему в заточении в узкой камере, захочется, вы можете пройтись туда-сюда. Только держите руки вытянутыми вперед. Тогда вы почувствуете, что дошли до стены и что вам необходимо повернуть.

Я поблагодарил их и воспользовался этой любезностью, так как мои конечности уже одеревенели, лишенные разминки. Это было одно из тех бесчисленных помещений, которые выходили на террасу, так как я отчетливо слышал шум прибоя на берегу моря, исходивший откуда-то снизу и проникавший, несомненно, в открытые окна.

Я смело ступил вперед, но в некоторых местах моего маршрута со мной стало происходить что-то странное. Казалось, что чья-то рука хватала мою руку и тащила меня в другую сторону. Хотя я и удивлялся этому, но все же повиновался. Вскоре я почувствовал, что меня схватили с левой стороны. После этого я продолжал куда-то идти. Мне вроде бы слышалось бормотанье каких-то людей, слегка приглушенное расстоянием.

Через двадцать шагов я достиг конца помещения, ибо мои пальцы коснулись мраморной стены. Я повернулся и пошел в обратном направлении, но вдруг на двадцатом шаге та же рука снова взяла меня за локоть и повела направо, откуда бормотание донеслось до меня уже более отчетливо. И так повторилось трижды! Я был уверен, что вскоре разобрал слова:

— Этот человек вовсе не слепой! Другой голос ответил ему:

— Какой-то дух руководит им!

Я совершал переход уже в четвертый раз, когда уловил отдаленный шум, воинственные крики, стоны агонии, и над всеми этими звуками парил клич:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

Я остановился там, где стоял, почувствовав, как кровь приливает к моим изнуренным щекам. Норманны, мои норманны были во дворце! Так вот на что намекала Мартина! Но как ничтожно мала надежда на то, что им удастся разыскать меня в таком огромном здании. И как я, будучи слепым, могу найти их? Что ж, по крайней мере, меня пока еще не лишили языка, и я могу крикнуть изо всех сил:

— Олаф Красный Меч здесь! К Олафу, люди Севера! Трижды прокричал я — и услышал, что какие-то люди побежали, но не ко мне, а от меня. Несомненно, это были те, чей разговор я слышал раньше.

Я хотел было последовать за ними, но мягкая и нежная рука, чем-то напоминавшая женскую, снова схватила меня за локоть и удержала там, где я стоял, не позволяя сдвинуться ни на дюйм.

Вскоре стали отчетливо слышны голоса норманнов, врывающихся во дворец, и топот их ног становился все слышнее, доносясь снизу, из мраморных коридоров. Более того, они встретили тех, что бежали из помещения суда, так что те бросились от норманнов назад. Наконец норманны очутились где-то совсем рядом, и крик ужаса, смешанного с яростью, сорвался с их губ.

— Это Олаф, — крикнул один. — Слепой Олаф! И, клянусь Тором, посмотрите, где он стоит!

Тут же прогремел голос Джодда:

— Не двигайтесь, Олаф! Не двигайтесь, иначе — смерть!

А другой голос, голос Мартины, перебил его:

— Молчите, вы, глупец! Вы же испугаете его и заставите упасть. Молчите и предоставьте все мне!

И мгновенно тишина заполнила все вокруг. Казалось, что умолкли даже преследуемые. И в этой тишине я услышал шелест женского платья, приближающегося ко мне. В следующее мгновение мягкая рука взяла мою, почти так же, как та, другая, что ранее вела и удерживала меня. Раздался голос Мартины:

— Олаф, идите туда, куда я вас поведу.

Я сделал восемь-девять шагов в том направлении, куда она меня тянула. Вскоре Мартина отняла свои руки от меня и разразилась каким-то диким смехом. Кто-то отвел ее в сторону, и в следующий момент обросшие волосами губы поцеловали меня в лоб, и могучий голос Джодда проревел:

— Благодарю всех богов, обитающих на Севере или на Юге! Мы спасли вас! Знаете, Олаф, где вы стояли? На краю обрыва глубиной в сотню футов, где внизу, среди скал, плещутся волны Босфора! О! Вы только попытайтесь постичь эту милую греческую забаву! Они, добрые христиане, не хотели быть варварами и принимать грех за вашу кровь на свои руки и души и потому заставили вас самого шагать к своей смерти. Что ж, им самим придется принять ими же придуманное лекарство! Тащите их сюда, парни, тащите одного за другим этих дьяволов, которые могут сидеть и наблюдать, как слепой человек идет к своей гибели, и для которых подобное зрелище — лучшая забава! Ага! Кого это мы здесь видим? Вот это да, клянусь Тором! Это же тот самый плут-законник, что был председателем суда, приговорившего вас к смерти! Тот, кто рассердился, что вы ему не отсалютовали! Что ж, законник, колесо судьбы повернулось! И мы, норманны, владеем этим дворцом, а все армянские полки собрались там, за оградой, ожидая, когда выйдет император Константин и возьмет в свои руки державу и скипетр. Скоро они уже будут тут. Но, законник, как только до нас дошла весть о ваших милых замыслах и так как нам было необходимо спасти вот эту жизнь, мы были вынуждены выступить до получения сигнала, и сделали это не напрасно. Теперь нам некоторое время предстоит провести самым скучным образом, верша суд над вами самими. Смотри сюда! Я — председатель суда, сижу в этом удобном кресле, а эти шестеро, справа и слева от меня, — мои судебные помощники. Вы же семеро теперь наши подсудимые. Вы знаете, в каком преступлении вас обвиняют, так что уточнять детали нет необходимости. Защищайся, законник, да побыстрее!

— О господин! — раздался дрожащий мужской голос. — То, что мы сделали с генералом Олафом, нам приказала исполнить одна особа, чье имя не может быть здесь названо.

— Вам лучше вспомнить ее имя, законник, так как, видит Бог, мы, норманны, все равно услышим его от вас.

— Я скажу, раз вы настаиваете. Это была сама Августа, она желала смерти благородного Михаила, или Олафа, но была очень суеверной в этом отношении и хотела устроить все так, чтобы его кровь не запятнала ее руки. Поэтому она и придумала этот план. Его было приказано привести сюда, на это место, известное под названием Коридора Преисподней, которым в старые времена часто пользовались некоторые кровожадные императоры для того, чтобы избавляться от своих врагов. Центральная дорожка поворачивается вниз на петлях. От одного прикосновения открывалась бездна, и человек, думая, что это безопасно, ступал вперед, после чего погружался в мрак, так как падал вниз на скалы, а его тело уносили высокие волны.

— Да, мы уже поняли этот фокус, законник, этот зов Преисподней. Что вы еще можете добавить?

— Ничего больше, господин, кроме одного: мы делали только то, что нас заставляли делать. Но ведь никакой беды не произошло, так как, стоило только генералу подойти к краю, он, хотя и был слепым, останавливался и шел направо или налево, как будто кто-то оттаскивал его от опасного места.

— Ну ладно! Вы, бессердечные и лживые люди, собравшиеся здесь, чтобы посмеяться над смертью слепого человека, которого вы обманом хотели убить…

— Господин, — вмешался в разговор один из судивших меня. — Это не мы пытались вовлечь его в ловушку, а вон те тюремщики, что стоят там. Они же сказали генералу, что он может пока размяться, прогуливаясь по коридору…

— Это правда, Олаф? — спросил Джодд.

— Да, — ответил я, — это правда, что два тюремщика, приведя меня сюда, предложили мне прогуляться, хотя присутствуют они здесь или нет, я не могу сказать.

— Прекрасно, — сказал Джодд. — Присоедините их вон к тем пленникам, которые, по их собственному признанию, слышали, как устраивалась эта ловушка, но не предупредили жертву. А теперь, убийцы, слушайте приговор суда: вы должны отдать генералу Олафу честь и признать свою жестокость по отношению к нему…

Они, кажется, отдали мне честь, упав на колени, принявшись целовать мои ноги, один за другим признаваясь в своем преступлении.

— Достаточно, — произнес я. — Я их прощаю, они были не более чем орудием в чужих руках. Молю Бога, чтобы он тоже простил их!

— Вы можете их простить, Олаф, — проговорил Джодд. — И ваш Бог вслед за вами — тоже, но мы, норманны, не прощаем. Завязать этим людям глаза и связать руки!.. А теперь, — посте паузы добавил он, — их очередь продемонстрировать нам эту же забаву. Бегом, друзья, бегом, так как за спиной у вас уже обнажили мечи. Разве вы их не чувствуете?

Остальное я мог себе только представить. В течение нескольких минут семеро судей и два тюремщика покинули сей мир. Ни одна рука не поднялась спасти их от жестоких скал и воды, что бурлила внизу, в ста футах под этим ужасным коридором.

Об этой фантастической по жестокости и беспощадности мести даже слышать было ужасно. О том же, как все это выглядело, я могу лишь догадываться. Помню только, что я хотел, чтобы они избежали этой мести, и молил Джодда пощадить их. Но ни он, ни его соратники не стали даже слушать меня.

— А вас они пощадили? — кричал он. — Так пусть же они выпьют из собственной чаши!

— Пусть выпьют из собственной чаши! — повторили его товарищи и разразились громким хохотом, видя, как один из этих лжесудей, чувствуя перед собой пустоту, пошатнулся раз, потом второй и с криком исчез внизу.

Все было кончено. Я слышал, как кто-то вошел в помещение и прошептал нечто на ухо Джодду, услышал и его ответ:

— Пусть ее приведут сюда! — воскликнул он. — Что же касается остальных, то попросите капитанов держать покрепче Стаурациуса и других. Если против нас поднимется хоть какой-нибудь ропот, режьте им всем глотку! Сообщите им, что это будет сделано, если они допустят возникновение беспорядков. До моего особого приказа не поджигайте дворец — жаль было бы спалить такое красивое здание. Вот те, кто жил в нем, заслуживают сожжения, но Константин сам в этом разберется. Соберите драгоценности и утварь, которую нетрудно переносить, и пусть добычу доставят в наш лагерь, в обозные повозки. Проследите, чтобы все это было сделано очень быстро, так как и армяне протянут руки за своей долей. Вскоре я присоединюсь к вам, но если император Константин прибудет туда раньше, сообщите ему, что все прошло быстро и хорошо, лучше, чем он ожидал, и просите его прийти сюда, где мы могли бы держать совет.

Посыльный ушел. Джодд и несколько норманнов стали совещаться между собой, а Мартина отвела меня в сторону.

— Расскажите, Мартина, что произошло. Я совершенно сбит с толку.

— Всего лишь обычный переворот, Олаф. Джодд и норманны — кончик копья, его рукоять — Константин. А находится это копье в руках армянских полков. Все было задумано и совершено отлично. Часть охраны, что оставалась во дворце, оказалась подкупленной, остальные — запуганы. Сопротивлялось всего несколько человек, но для норманнов уничтожить их было пустяком. Ирина и ее министры остались одурачены, они рассчитывали, что удар будет нанесен не раньше, чем через неделю, если его вообще нанесут, так как императрица верила, что ей удалось ублажить Константина своими обещаниями. Обо всех подробностях я расскажу вам позднее.

— Как вы меня нашли, Мартина, да так своевременно?

— О, Олаф, это страшная история! Даже сейчас я едва не падаю в обморок, стоит мне вспомнить. Было же так. Ирина узнала, что я посетила вас в камере, и ее подозрительность по отношению ко мне возросла. Этим утром она вынудила меня вернуть ей печатку, но до этого я все же услышала, что она планирует сегодня умертвить вас, а не вынести приговор о высылке и убийстве по дороге, где-то далеко отсюда, как я вам говорила вчера. Последнее, что я успела сделать до того, как меня взяли, была отправка посланца к Джодду с сообщением, что, если они намерены вас спасти, то должны сделать это немедленно, а не ночью, как было условлено. Через полминуты после его ухода евнухи схватили меня и бросили в камеру, где и заперли. Через некоторое время туда пришла Августа, разъяренная, как львица. Она обвиняла меня в предательстве, а когда я стала все отрицать, то принялась бить меня по лицу. Взгляните: вот следы ее перстней! О Боже! Что это я говорю! Вы ведь не можете их видеть! Она узнала, что госпожа Хелиодора ускользнула от нее, что я имела некоторое отношение к ее бегству. Императрица кричала, что я, ваша крестная мать, была вашей любовницей, а так как это преступление перед церковью, то она обещала мне, что я после долгих пыток буду живьем сожжена на арене цирка при стечении народа. В заключение она сказала: «Знайте же, что ваш Олаф, которого вы так любите, умрет в течение этого часа и вот как: его отведут в Коридор Преисподней и разрешат прогуливаться там до прихода судей. А так как он слеп, то можно заранее предсказать, куда он попадет. И, прежде чем вашу дверь отопрут снова, он будет представлять собой не более чем мешок переломанных костей. Да, вам уже можно начинать плакать, но только поберегите слезы для оплакивания самой себя! — тут она обозвала меня грязным именем. — Наконец-то я крепко держу вас в своих руках — вас, ночная бродячая кошка! Сам Господь Бог не поможет вам отвести этого проклятого Олафа от края Коридора Преисподней!»

— «Один Бог знает, что он может сделать, Августа», — ответила я, как будто кто-то вложил эти слова мне в уста.

Тогда она разразилась проклятиями и снова избила меня, а затем вышла, оставив меня в камере.

Когда она удалилась, я бросилась на колени и стала молить Бога спасти вас. Олаф, я была бессильна помочь вам иным способом, но молилась так, как никогда раньше. Я, наверное, потеряла сознание, молясь таким образом, и в беспамятстве мне представилось видение. Я находилась в месте, где никогда прежде не бывала, видела судей, тюремщиков и нескольких других людей, которые смотрели с галереи. Я видела, как вы шли по направлению к бездне по коридору. Затем я как будто бы подлетела к вам, взяла вашу руку и отвела от края пропасти, и сделала это, Олаф, трижды. Потом послышались шум и крики, когда вы были на самом краю обрыва, а я удерживала вас, не позволяя пошевелиться. Вскоре ворвались норманны, и вместе с ними и я. Да, стоя здесь, рядом с вами, над самой бездной, я видела себя и норманнов, врывавшихся в этот коридор.

— Мартина, — прошептал я. — Рука, казавшаяся мне женской, трижды провела меня вокруг этого обрыва, у самого его края, и вы с моими норманнами появились здесь.

— О, Бог велик! — проговорила она, задыхаясь. — Бог воистину велик, и я благодарю Его. Но дослушайте конец истории. Я пришла в себя, услышав шум и победные крики норманнов над своей головой. Они взбирались по лестницам на дворцовые стены и проламывали ограду, но я все еще не могла понять, где они. Затем они появились на террасе, гоня перед собой греческую охрану. Я подбежала к окну и там, внизу, увидела Джодда. Я принялась кричать, пока он не услышал меня.

— «Спасите меня, если вы хотите спасти Олафа, — кричала я, — меня заперли здесь!»

Они подставили одну из лестниц и вытащили меня через окно. Я рассказала им все, что мне стало известно. Они схватили дворцового евнуха и били его до тех пор, пока он не согласился провести их в этот Коридор. Он вел их, но в лабиринте переходов упал без чувств, так как они ударили его очень сильно.

Мы уже не знали, куда нам повернуть, когда вдруг услышали, как вы кричите, и побежали на ваш голос.

Вот и вся история, Олаф!

Глава 16

ОЛАФ ВЫНОСИТ ПРИГОВОР
Едва Мартина закончила свой рассказ, как я услышал шум шагов охраны и шелест женского платья по полу. Затем раздался голос Ирины, и, хотя она произносила слова спокойно, я уловил в ее тоне дрожь еле сдерживаемой ярости.

— Будьте добры объяснить мне, капитан Джодд, — сказала она, — что происходит в моем дворце и почему меня, императрицу, вытащили из моих покоев и повели солдаты, которыми вы командуете?

— Госпожа, — ответил Джодд, — вы ошибаетесь. Это вчера вы были императрицей, сегодня же вы… Впрочем, кем бы вы ни были, ваш сын, император, подберет этому наименование. Что же касается происходящего во дворце, то я просто не знаю, с чего начать рассказ. Начну с дела Олафа, о котором нам стало случайно известно. Ваш генерал и камергер Олаф — вы, не узнаете его, вон того слепого мужчину? — был поставлен на грань смерти несколькими вашими слугами, которые называли себя судьями. Они заявили, будто действовали по вашему приказу.

— Устройте мне очную ставку с ними, — потребовала Ирина, — чтобы я смогла доказать, что они лгут.

— Пожалуйста! Эй, вы! Подведите госпожу Ирину сюда. Теперь подержите ее над этой дырой! Нет, нет, госпожа, лучше не сопротивляться, иначе вы можете выскользнуть из их рук… Смотрите вниз, не мигайте, и вы увидите в свете, выходящем из отверстия внизу, какие-то кучки, лежащие на скалах, вокруг которых бурлит вода… Это они, ваши судьи, с коими, вы сказали, вам хотелось бы встретиться. Если вы желаете задать им несколько вопросов, мы сможем вам помочь. Ну, ну, почему же вы так побледнели от простого вида места, считавшегося вами достаточно хорошим для могилы преданного и верного вам солдата высокого ранга, ослепить которого доставило вам удовольствие? Почему вам захотелось это сделать, госпожа?

— Кто вы такой, что осмеливаетесь задавать мне вопросы? — вскричала она, набравшись храбрости.

— Я вам отвечу, госпожа. Теперь, когда генерал Олаф, вон тот, слеп, я — офицер, командующий норманнами, которые до тех пор, пока вы не сделали попытку убить генерала Олафа, долгое время были вашей верной охраной. Кроме того, так уж получилось, что я, командующий и здесь, во дворце, взятом нами после штурма по договоренности с большинством ваших солдат-греков, узнав от пользующейся нашим доверием госпожи Мартины о подлом умысле, который вы хотели осуществить в отношении генерала Олафа…

— Так это вы предали меня, Мартина! — задыхаясь, проговорила Ирина. — И вы были в моей власти! О! Вы были в моих руках.

— Я не предавала вас, Августа, я просто спасла своего крестного сына от пыток этих мясников! Я была обязана сделать это, потому что поклялась охранять его, — промолвила Мартина.

— Оставим разговор о предательстве, — продолжал Джодд, — ибо разве можно предать дьявола? Не следует вам, госпожа, сейчас заниматься делами, связанными с раздорами в государстве. Вы можете завещать их вашему сыну, пока живы. Но по делу Олафа нам предстоит решить многое, и потому сразу же примемся за него. Первая часть этого дела всем хорошо известна, так что пойдем дальше. По чьему приказу вы были ослеплены, генерал Олаф?

— По приказу Августы, — ответил я.

— По каким причинам?

— Причин я называть не стану, — произнес я.

— Ладно. Вы были ослеплены императрицей Ириной, но причину предпочитаете не называть, хотя нам всем она хорошо известна. А у нас, на Севере, есть закон, по которому за глаз следует платить глазом, за жизнь — жизнью. Разве не правильно поступим мы, если тоже ослепим эту женщину?

— Что?! — вскричала Ирина. — Ослепить?! Меня ослепить? Меня, императрицу?

— Оставьте, госпожа, оставьте, разве глаза у той, что величается императрицей, чем-то отличаются от глаз других? Почему это вы не допускаете, что и на вас может опуститься темнота, в которую вы погрузили человека гораздо лучше вас? Но судьейпусть будет Олаф. Желаете ли вы, генерал, чтобы мы ослепили эту женщину, по приказу которой вам выкололи глаза, а затем пытались убить?

Теперь я почувствовал, что все присутствующие при этой сцене следят за мной, ожидая, что я скажу, настолько внимательно, как еще никогда раньше не прислушивались к моим словам. Я сделал небольшую паузу — почему бы и Ирине не испытать те муки неизвестности, которые она навлекла на меня и многих других? — и затем сказал:

— Вы видите, что я потерял, друзья, хотя и не был ни в чем повинен. Я был на пути к славе. Я был солдатом, которому вы все верили и которого любили, солдатом, гордившимся своей честью и незапятнанным именем. И я любил ту женщину, и был ею любим, и надеялся сделать ее своей женой. А что теперь? Что я такое? Мое ремесло навеки утеряно для меня, так как я, калека, не могу быть первым в бою, не способен выполнять даже самую заурядную работу в лагере. Остаток дней, еще отведенных мне, я проведу в темноте более мрачной, чем полуночная. Я должен жить за счет милосердия, а когда потрачу свои небольшие сбережения — они невелики, потому что я не принимал подношения, не накапливал ценностей, — где я смогу найти средства к существованию? Женщина, которую я любил, уехала после того, как императрица трижды пыталась ее убить. Найду ли я когда-нибудь ее в этом мире, я не знаю, так как она выехала в далекую страну, где полным-полно врагов христиан. Да я и не уверен, захочет ли теперь она считать такого, как я, слепого и нищего, своим мужем, хотя мне и кажется, что это возможно.

— Позор падет на ее голову, если она поступит иначе, — пробормотала Мартина, когда я остановился, чтобы перевести дыхание.

— Вот, друзья, каково мое положение, — продолжал я. — И пусть Августа отвергнет что-либо из сказанного, если сможет.

— Говорите, госпожа. Вы отрицаете это? — спросил Джодд.

— Я не отрицаю, что этот человек был ослеплен по моему приказанию в наказание за преступления, за которые он мог быть казнен, — признала Ирина. — Но я отрицаю, что приказала привести его к этому обрыву. Если погибшие так сказали, значит, они солгали.

— А если это также подтверждает ваша фрейлина Мартина, что тогда? — задал ей вопрос Джодд.

— Тогда она также солгала, — угрюмо промолвила Ирина.

— Пусть будет так, — заключил Джодд. — Но все же очень странно, что, действуя в соответствии с этой ложью, мы нашли генерала Олафа стоящим на краю вон того обрыва. Да, не более чем в трети дюйма от смерти. А теперь, генерал, мы выслушали обе стороны, и вы должны сами вынести приговор. Если вы скажете, что эта женщина должна быть ослеплена, — она видит сейчас свет в последний раз. Если же вы скажете, что она должна умереть, то ей следует прощаться с жизнью.

Я снова надолго задумался. Мне пришло на ум, что Ирина, сегодня утратившая силу и власть, в одно прекрасное время может подняться вновь и причинить очень много зла Хелиодоре. А сейчас она в моих руках… Но если я выпущу ее на свободу, тогда…

Кто-то пододвинулся ко мне, и я услышал шепот Ирины, лившийся мне в ухо.

— Олаф, — взмолилась она. — Если я и грешна перед вами, то лишь потому, что любила вас. Неужели вы станете мне мстить за это, мстить той, чья душа и так уже больна из-за чрезмерной к вам любви? Если это так, то вы больше не Олаф. Ради Христа, поимейте ко мне снисхождение, так как я еще не готова к встрече с Ним. Дайте мне время для раскаяния. Нет! Выслушайте меня! Не позволяйте этим людям оттаскивать меня от вас, как они собираются сейчас поступить… Да, я потерпела поражение, но — кто знает? — я еще сумею, может быть, достичь величия… конечно же, я уверена, что сумею. И тогда пусть, Олаф, моя душа вечно корчится в адском огне, если я попытаюсь причинить зло вам и египтянке. Иисус свидетель, я не прошу меньшей кары. Отведите этих людей, Мартина, все сказанное в отношении Олафа и египтянки касается также и вас. Кроме того, Олаф, у меня есть огромные богатства. Вы говорили о бедности — она вам не грозит! Мартина знает, где спрятано мое золото, и мои ключи все еще у нее. Пусть же она заберет его. Я только прошу отпустить меня одну. И еще слово. Если когда-нибудь это будет в моей власти, я, забыв старое, добьюсь для вас самых высоких постов. Ваши мозги не ослепли, Олаф, и вы еще можете повелевать. Я клянусь, клянусь Святой Кровью! Ну, а теперь тащите меня, если вам это угодно. Я сказала все…

— Тогда, может быть, госпожа, вы разрешите говорить Олафу, так как нам еще многое предстоит совершить, и мы с этим делом должны покончить быстрей, прежде чем сюда явится император с армянами, — проговорил Джодд.

— Капитан Джодд и товарищи! — сказал я. — Императрице Ирине было угодно дать мне торжественную клятву, которую, возможно, кое-кто из вас слышал. Сдержит ли она эту свою клятву или нет, это дело ее и Бога, в которого оба мы верим. Поэтому эти клятвы я не принимаю во внимание, они не повлияют на мое решение ни на одну секунду и ни в какую сторону. Далее. Вы сами избрали меня судьей в своем собственном деле и обещали выполнить мой приговор, поступить так, как скажу я. Тогда слушайте и запоминайте. Долгое время я был офицером Августы, а в последнее время — ее генералом и камергером, в силу чего я связан нерушимой присягой и должен защищать ее от зла во всех случаях. До настоящего времени я был верен этой клятве, хотя и мог ее нарушить, не становясь бесчестным человеком. Но, что бы ни произошло, мне представляется, что пока она все еще остается императрицей, а я — ее офицером, носящим свой меч, который, правда, был возвращен мне, чтобы я направил его против себя самого. Императрице было угодно выколоть мне глаза. По нашим солдатским законам монарх, правящий империей, волен лишить глаз офицера, поднявшего меч против его войск, или даже убить этого офицера. Справедливо было бы такое деяние или нет, — это опять же дело двоих: монарха и Бога, что над ним, Которому он в конце концов будет давать ответ. Мне кажется поэтому, что я не имею права провозглашать любой приговор против Августы Ирины, и, какими бы ни были мои личные обиды, никакого приговора я выносить не буду. А так как я все еще остаюсь вашим генералом, так как другой пока не назначен, я приказываю вам отпустить Августу и не мстить ее особе за то, что выпало на мою долю, что было сделано ее руками, независимо от того, будет ли эта месть справедливой или нет.

Когда я закончил говорить, в наступившем молчании я услышал, как Ирина издала что-то среднее между всхлипом и вздохом удивления, а затем ропот норманнов, для которых подобные слова были странными. Но этот шум был заглушен мощным голосом Джодда.

— Генерал Олаф, — сказал он, — пока вы говорили, мне пришло в голову, что один из кинжалов, выколовших ваши глаза, проник еще дальше, поразив ваш мозг. Но когда вы закончили свою речь, я понял, что вы — великий человек, отбросивший в сторону свои личные чувства, обиды, торжество возмездия, то, что было уже в ваших руках, и преподавший нам, солдатам, урок того, как надо понимать свои обязанности. Я, например, этот ваш урок не забуду никогда. Генерал, если, как я надеюсь, мы и в будущем будем вместе, как были в прошлом, тогда я попрошу вас научить меня этой вашей христианской вере, которая может заставить человека не только простить, но и прикрыть это прощение маской долга. Мы видели, что вы поступили именно так. Генерал, мы повинуемся вашему приказу. Императрица ли эта женщина или уже нет, эта госпожа может больше не опасаться нас. Более того, мы станем ее защищать всеми своими силами, как делали это во время битвы в дворцовом парке. Но все же я должен сказать ей прямо в лицо, со всей солдатской прямотой, что, не будь вашего приказа или если бы вы предоставили нам судить ее, она, искалечившая такого человека, умерла бы позорной смертью!

Я услышал, как кто-то бросился передо мной на колени, и узнал голос Ирины, шептавшей сквозь слезы:

— Олаф, Олаф, уже второй раз в моей жизни вы заставляете меня испытывать большой стыд. О! Если бы только вы могли полюбить меня! Тогда бы и я могла подняться до вас!

Затем я послышался звук шагов и другой голос, молодой и сильный, но звучавший так, будто его обладатель охрип от постоянного пьянства. Мартине не было нужды шептать мне, что пришел Константин.

— Приветствую вас, друзья! — воскликнул он, и сразу же раздался лязг салютующих мечей и ответный возглас:

— Приветствуем тебя, Августус!

— Вы выступили раньше времени, — продолжал хриплый голос юноши. — Но тем не менее, кажется, наши дела идут достаточно хорошо, и я не упрекаю вас, особенно потому, что вижу — вы крепко держите в руках ту, что узурпировала права, данные мне от рождения.

Я услышал, как Ирина быстро повернулась.

— Ваши права, мальчик? — с яростью закричала она. — О каких это правах вы беспокоитесь? Тех, что дало вам мое тело?

— Я считаю, что мой отец имел больше прав на империю, чем некая греческая девица, на которой он соблаговолил жениться из-за ее смазливого личика, — ответил Константин, с дерзостью добавив: — Вам пора уже осознать ваше положение, матушка. Поймите, что вы не более чем лампа, которую однажды заправили святым маслом, и что эта лампа может быть разбита вдребезги!

— Да, — согласилась она. — И масло может быть выплеснуто собакам, чтобы они лакали его, если только им не сведет глотки от такой прогорклой дряни! Воистину святое масло! О нет, это прокисшие остатки из винных бочек, отбросы публичных домов, грязь из конюшен! Вот какое святое масло кипит в Константине, пьянице и лжеце!

Могло показаться, что под этим ливнем бурной брани Константин спасовал, ибо в душе он всегда опасался своей матери и, как мне кажется, никогда так сильно не боялся, как в момент своего торжества над ней. Или же, возможно, он не стал унижаться до ругани с ней.

— Капитан, я и мои офицеры, которых вы видите перед собой, кое-что слышали о происшедшем здесь. Кто дал полномочия вам и вашим людям вести суд над моей матерью? Это — право императора!

— Мы ее судили по праву взявших императрицу в плен, Августус, — ответил Джодд. — Это мы, норманны, захватили этот дворец и открыли ворота вам и армянам. Мы также захватили и ту, которая распоряжалась в этом дворце и к которой у нас есть свой личный счет, требующий оплаты. Дело касается нашего ослепленного генерала, стоящего вон там. Что ж, теперь оно улажено в соответствии с его желанием, и мы отпускаем эту женщину, вашу пленницу, если вы дадите ваше императорское слово не причинять ей телесных повреждений. Что же касается ее дальнейшей судьбы — дело ваше. Сделайте из нее кухарку, если вам угодно, тогда она сможет своим языком вычистить всю вашу кухню. Но поклянитесь, что она будет цела, как и все ее конечности, — до тех пор, пока не разверзнется ад и не призовет ее; в противном случае мы присоединим ее к нашей компании, хотя такая перспектива никого из нас не радует.

— Нет, — возразил Константин. — Через неделю она развратит каждого из вас и породит междоусобицу. Но, — добавил он с мальчишеским смешком, — сейчас я наконец стал хозяином положения, и клянусь каждым святым, которого вы только сможете назвать мне, и всеми ими вместе, что никакого вреда не будет причинено этой императрице, чья власть окончилась и которая, оставшись теперь без друзей, никакой опасности не представляет. Но на всякий случай, чтобы она не натворила еще каких-нибудь бед или убийств, ее следует держать взаперти до тех пор, пока мы и наши советники не решим, где ей обитать в будущем. Эй! Охрана, отведите императорскую вдову моего отца во вдовью часть дворца и хорошенько там присматривайте за нею. Если она убежит, всех вас запорю до смерти. Уберите же прочь эту змею, пока она снова не начала шипеть!

— Шипеть я больше не буду! — отозвалась Ирина, пока солдаты окружали ее. — Но все-таки, Константин, возможно, вам еще придется узнать, что у этой змеи хватит сил, чтобы укусить, и у нее остался в зубах яд для этого. Хватит его и для вас, и для остальных. Вы идете со мной, Мартина?

— Нет, госпожа, ибо здесь остался человек, кого Бог и вы поручили мне охранять. Ради него я стану жить теперь. — И она притронулась рукой к моему плечу.

— Этот щенок, называющий себя моим сыном, говорит истину, заявляя, что павшие не имеют друзей, — воскликнула Ирина. — Что ж, вам, Мартина, надлежит благодарить меня за то, что я ослепила Олафа, ибо, не имея глаз, он не увидит, как безобразно ваше лицо. В своей нескончаемой темноте он может случайно по ошибке принять вас за прекрасную египтянку. И таким образом вы, любящая его как сумасшедшая, я это точно знаю, смогли бы заполучить Олафа.

И после такой отвратительной насмешки она ушла с конвоем.

— Мне кажется, что я сошел с ума! — воскликнул император, едва за ней захлопнулась дверь. — Я должен был убить эту змею, пока в моих руках есть палка. Признаюсь вам, я опасаюсь ее острых зубов, таких ядовитых. И если бы она могла, она поступила бы со мной так же, как с этим беднягой, или даже прирезала бы меня. Но что поделаешь: она моя мать, я ей обязан всем. И хватит об этом… А теперь скажите нам, Олаф, не тот ли вы капитан, что вырвал однажды отравленную фигу из моего рта? Фигу, которая готова была попасть ко мне в рот и которую моя матушка спокойно разрешала мне съесть, когда я был здорово выпивши. И затем вы сами хотели проглотить этот плод, чтобы спасти меня от собственной глупости.

— Я тот самый человек, Августус.

— Значит, вы один из тех, о ком твердит сейчас весь город. Они говорят, что ваша фантазия оказалась настолько бедной, что вы повернулись спиной к благосклонности императрицы из-за какой-то девушки, которую отважились полюбить. Они говорят, что императрица за это отплатила кинжалом, пронзившим ваши глаза, а когда-то была готова посадить вас на мое место.

— У сплетен много языков, Августус, — ответил я. — По крайней мере, я сбит с ног этой благосклонностью императрицы, наградившей меня тем, что я, по ее мнению, заслужил.

— Да, это так. О, Христос! Как ужасен этот обрыв над скалами и морем! Это еще один ее подарок вам? Не отвечайте только «нет», ибо я слышал эту историю. Что ж, Олаф, вы спасли мою жизнь, и ваши норманны посадили меня на трон, так как без них мы вряд ли овладели бы дворцом. Так какой же вы бы хотели за это награды?

— Отпустите меня отсюда, Августус, — произнес я.

— Небольшое благо, которое вы могли бы получить и не спрашивая, если бы только нашли собаку-поводыря, подобно другим несчастным слепцам. Ну, а вы, капитан Джодд, и ваши люди, что вы хотите?

— Того, что вам будет угодно нам дать, Августус, а после этого разрешить нам следовать за нашим генералом Олафом, поскольку теперь он на нашем попечении. Здесь у нас теперь столько врагов, что мы ночью не сможем спокойно заснуть, опасаясь, что больше никогда не проснемся.

— Повелительница Мира свергнута с трона, — задумчиво проговорил Константин. — И даже ее фрейлина не последовала за нею в тюрьму. А у слепого генерала находится полк, чтобы сопровождать его с любовью и почестями, как будто он новокоронованный король. Настоящая шутница эта Фортуна! И если судьба когда-нибудь лишит меня глаз, когда мне больше нечего будет дать людям, хотел бы я знать, последуют ли за мной три сотни верных мечей на гибель и изгнание?

Такими были его мысли вслух. Затем он, Джодд и кто-то еще — среди них была и Мартина — отошли в сторону, оставив меня сидящим на скамье. Вскоре они вернулись, и Константин сказал:

— Только что прибыли посланцы с Лесбоса[724], которых мы встретили за оградой дворца. Кажется, у них умер губернатор, а эти проклятые мусульмане угрожают взять приступом остров и присоединить его к своей империи. Наши христиане умоляют меня назначить новым губернатором человека, сведущего в воинском искусстве, и чтобы с ним были посланы войска, которые смогли бы отразить натиск последователей Пророка, которые из-за отсутствия достаточного количества кораблей не смогут атаковать остров большими силами. И вот капитан Джодд считает, что эта задача вполне по плечу норманнам, и, хотя вы и слепы, я уверен, что будете хорошо служить мне в качестве губернатора Лесбоса. Угодно ли вам принять это предложение?

— Да. И с благодарностью, Августус, — согласился я. — Только после поражения мусульман, если это будет угодно Богу, я прошу разрешения отсутствовать некоторое время, ибо должен разыскать одного человека.

— Это я вам разрешаю и назначаю капитана Джодда вашим заместителем. И еще одно. На Лесбосе у моей матери большие виноградники и поместья. Чтобы хоть как-то загладить ее вину перед вами, они отныне передаются вам. Нет, благодарности не надо, это я обязан благодарить вас. Каковы бы ни были недостатки у Константина, его нельзя назвать неблагодарным. А теперь не будем больше тратить время на это дело. Что вы сказали, офицер? Что Стаурациус надежно заперт, а армяне уже выстроены? Отлично! Я иду, чтобы принять над ними командование. А оттуда — в цирк, на провозглашение!

Часть III. ЕГИПЕТ

Глава 17

ИЗВЕСТИЯ ИЗ ЕГИПТА
Снова завеса забвения без каких-либо щелей или прорех опускается на мое прошлое. Она падает, так уж получилось, за последней сценой в том ужасном помещении с обрывом над бездной, чтобы подняться еще раз вдали от Византии.

Я слепой, я ничего не вижу. Сила, что дает мне возможность выкапывать похороненное под тяжестью стольких прошедших веков, не может поведать больше того, что я однажды чувствовал сам. Чего я не слышал тогда, не слышу и теперь, чего не видел, не вижу и теперь. И поэтому все касающееся самого Лесбоса: очертания его гор, цвет омывающего остров моря, — я не могу припомнить иначе, как только по рассказам других, и не больше того, что узнал, так как мой взгляд не задерживался на них никогда ни в какой из жизней, которые я только в состоянии припомнить.

Был вечер. Жара с заходом солнца спала, и легкий бриз ласково продувал широкую прохладную комнату, в которой сидели мы с Мартиной. Мартину мои солдаты в присущей им грубоватой манере называли «смуглой собачкой Олафа». Смуглой — из-за ее загара, второй же части прозвища она удостоилась оттого, что переводила меня с одного места на другое, подобно тому, как это делают специально выдрессированные собаки-поводыри. Но о ней самой даже заядлый грубиян не мог сказать ни одного дурного слова, не из страха, а просто потому, что ничего подобного о ней сказано быть не могло.

Мартина говорила — она всегда любила поговорить если не об одном, так о другом.

— Мой крестный сын, — сказала она однажды. — Хоть вы и великий ворчун, я вам скажу, что вы, по-моему, были рождены под счастливой звездой или святой, называйте, как хотите. Например, когда вы вышагивали по этому Коридору Преисподней во дворце Константинополя, что часто видится мне в кошмарных снах, когда я поужинаю слишком поздно…

— И ваша душа, или ваш двойник, как еще это можно назвать, — благополучно провела меня возле самого края смертельной ловушки… — перебил я ее.

— …и моя душа, или двойник, пригодилась на этот раз, сделав то, о чем вы только что сказали… Кто бы мог подумать, что вскоре вы станете любимым губернатором богатого и процветающего острова Лесбос, уважаемым всеми командирами войска, состоящего, в большинстве своем, из ваших земляков. И хотя вы и слепой, вы генерал империи, нанесший магометанам самое тяжелое поражение за последнее время.

— Это сделали Джодд и остальные, — ответил я. — Я же только сидел здесь и разрабатывал планы.

— Джодд! — воскликнула она с презрением. — Голова Джодда приспособлена для таких планов не более, чем дверной косяк! Хотя, — добавила она, смягчив голос, — он и впрямь хороший человек, на которого всегда можно положиться в беде, и очень страшный в бою. Он один из тех, кто может оставаться хладнокровным и сохранять рассудок, данный ему Богом, спокойным в тяжелые минуты, в чем Ирина убедилась достаточно хорошо. Все же это вы, Олаф, не я, а вы вспомнили, что норманны — прирожденные моряки. И вы превратили торговые суда в галеры с несколькими из ваших людей во главе каждой из них и спрятали их в небольших бухтах. Это вы позволили пропустить в бухту Митилены[725] мусульманский флот, считающий, что единственная защита острова заключается в войсках на берегу. И затем, после того как мусульмане бросили якоря и стали высаживать свои войска, это вы на рассвете напали на их флот, топили и убивали их, пока не осталось никого, кроме сухопутных войск, которые вы взяли в плен и теперь держите для выкупа. Да, и вы лично командовали нашими судами! А кто ночью может командовать лучше слепого? О! Все у вас обстоит хорошо, очень хорошо! Вы богаты, получили земли Ирины и сидите здесь в комфорте, окруженный уважением, с прекрасным здоровьем, если не считать вашей слепоты. И я повторяю, что вы родились под счастливой звездой.

— Это не совсем так, Мартина! — проговорил я со вздохом.

— А! — возразила она. — Человек никогда не бывает довольным. Как всегда, вы думаете о своей египтянке. Что ж, это понятно, что вы думаете о ней; верно и то, что мы о ней давненько уже не слышали, хотя это и не означает, что не услышим впредь. Возможно, Джодду удалось узнать что-то от этих пленных. Да вот и он!

Пока она говорила, я услышал приветствия охраны снаружи и твердую поступь Джодда у дверей помещения.

— Приветствую вас, генерал! — сказал он, входя. — Я принес добрые вести. Послы к халифу Харуну вернулись с выкупом. Кроме того, этот халиф прислал письмо, подписанное им самим и его министрами, в котором он клянется Богом и его Пророком, что, принимая во внимание нашу готовность возвратить пленных, среди которых, как оказалось, есть важные лица, ни он, ни его сподвижники не будут предпринимать никаких атак против Лесбоса в течение тридцати лет. Переводчик прочтет вам это письмо завтра, и вы сможете послать свой ответ с пленными.

— Учитывая, что этих язычников так много, а у нас совсем мало людей, мы вряд ли могли бы рассчитывать на лучшие условия. И я надеюсь, что так же думают в Константинополе. А пленных надо отправить, как только все будет готово. Вы расспрашивали их о епископе Бернабасе, египетском принце Могасе и его дочери?

— Да, генерал, только сегодня. Я узнал, что среди пленных были три человека, служивших в Египте и оставивших эту страну не более трех месяцев назад. Один из этих троих, раненный в бою, сообщил кое-какие новости.

— Какие же, Джодд?

— Не очень хорошие, генерал. Епископ, по его словам, был убит мусульманами некоторое время назад.

— Упокой, Господь, его душу! Но об остальных, что он сообщил об остальных?

— А вот что. Кажется, этот Копт, как они его называли, то есть Могас, вернулся из длительного путешествия, о котором мы знаем, и поднял восстание где-то в Южном Египте, в самых верховьях Нила. Против него была послана экспедиция под командованием Мустафы, эмира Египта. И там были тяжелые бои, в которых принимал участие и наш пленник. Все закончилось тем, что копты, боровшиеся вместе с Могасом, были разгромлены, сам же Могас — убит, так как отказался спастись бегством. Его дочь Хелиодора захвачена в плен вместе с другими коптскими женщинами.

— А дальше? — с трудом выговорил я.

— Дальше, генерал, ее привели к эмиру Мустафе, который заметил ее красоту и решил сделать ее своей наложницей. Однако в ответ на ее мольбы, будучи, по словам пленного, милосердным человеком, он дал ей неделю на оплакивание павшего отца, прежде чем она войдет в его гарем. Но самого худшего, — добавил он поспешно, — не произошло. Так что Не прошло и недели, в течение которой пленники двигались вниз, вдоль Нила, как она заколола евнуха, сторожившего ее, и сбежала.

— Благодарение Богу! — сказал я. — Но почему, Джодд, этот человек уверен, что это была именно Хелиодора?

— А вот почему! Все знали ее как дочь Могаса, одного из тех, кого почитали египтяне. Кроме того, среди мусульманских солдат ее называли «госпожой с раковинами» из-за некоего ожерелья, которое она носила и которое вы должны помнить.

— Дальше что? — спросил я.

— Только то, что Мустафа был страшно рассержен тем, что потерял ее, и по этой причине целую роту солдат били палками по пяткам. Кроме того, он остановил свою армию и предложил за поимку беглянки награду. В течение двух дней они охотились за нею, но не нашли никого, кроме мертвецов в обысканных могилах. Затем эмир вернулся в низовья Нила. На этом рассказ закончился.

— Пошлите сейчас же ко мне этого пленного, Джодд, вместе с переводчиком. Я хочу сам поговорить с ним.

— Боюсь, что он не в состоянии прийти, генерал.

— В таком случае я сам пойду к нему. Ведите меня, Мартина.

— Тогда вам придется идти далеко, генерал, так как час назад он умер. Его товарищи сейчас готовят его к похоронам.

— Джодд, — сердито проговорил я. — Эти люди находятся в наших руках уже несколько недель. Как могло случиться, что вы всего этого не узнали раньше? Вы же получили мои приказания по этому поводу!

— Потому, генерал, что пока они не узнали, что их освободят, ни один из пленных не говорил нам ни слова. Как ни строго допрашивали их, они все твердили, что не станут нарушать свою присягу, что они предпочитают смерть. Один раз я уже спрашивал этого самого человека о Египте, и он отвечал мне, что никогда там не бывал.

— Успокойтесь, Олаф, — вмешалась Мартина, — так как вряд ли он мог вам сообщить что-нибудь новое.

— Вероятно, вы правы, — ответил я. — Но все же я мог бы выиграть несколько дней. Зная обо всем этом, я бы уже отправился в Египет на поиски Хелиодоры.

— Успокойтесь, говорю вам, — продолжала Мартина. — Все равно вы не смогли бы сделать этого до тех пор, пока не был подписан мир. Вы не смогли бы поступить вопреки вашей присяге и вашим обязанностям.

— Это так, — согласился я со вздохом.

— Олаф! — обратилась ко мне Мартина вечером того же дня, после того как Джодд оставил нас. — Вы сказали, что отправляетесь в Египет. Как вы это сделаете? Будучи слепым генералом империи, недавно разгромившим войска могучего халифа Востока, как вы можете рассчитывать на теплый прием в Египте? Кроме того, хорошо ли вас примет эмир Мустафа, правящий там, когда узнает, что вы прибыли на поиски женщины, сбежавшей недавно из его гарема? Да он просто в тот же день предложит вам выбор между смертью и Кораном! Олаф, ваше намерение — безумство!

— Может быть, Мартина. Но я все равно отправлюсь на поиски Хелиодоры.

— Если Хелиодора еще жива, своей смертью вы ей не поможете, а если мертва, то время для нее уже ничего не значит, и она может еще немного подождать вас.

— Я все равно отправлюсь, Мартина.

— Вы, слепой, отправитесь в Египет искать ту, которую все тамошние власти напрасно ищут месяцами? Пусть будет так. Но каким образом вы туда попадете? Откровенно, открыто, в качестве врага этого сделать нельзя, так как в подобном случае вы бы нуждались во флоте и — десятках тысяч мечей в качестве поддержки, которых у вас нет. Если вы возьмете с собой нескольких храбрых людей, но они не будут мусульманами, — а тех вы для такой цели не найдете, — то их не ждет ничего, кроме мучительней смерти. Как же вы сможете отправиться туда, Олаф?

— Еще не знаю, Мартина. Ваш ум более гибок, чем мой. Думайте, думайте и подскажите мне.

Я услышал, как Мартина поднялась и заходила по комнате из одного конца в другой. Наконец она вернулась и снова села рядом со мной.

— Олаф, — сказала она, — вы же всегда имели склонность к музицированию. И рассказывали мне, что, будучи мальчиком, часто играли на музыкальных инструментах и пели песни собственного сочинения. Да и сейчас, когда вы стали слепым, вы опять возвратились к этому искусству, в котором уже стали настоящим мастером. Кроме того, у вас хороший голос. Пожалуй, и у меня он хорош, это мой единственный дар. Именно мой голос однажды привлек внимание Ирины ко мне, дочери бедного греческого дворянина, бывшего когда-то другом ее отца и получившего поэтому незначительный пост при дворе. Позднее мы вместе с вами пели много песен, разве это не так? И некоторые из них были на языке Севера, не правда ли? Ведь вы меня ему учили!

— Да, Мартина. Ну и что же?

— Вы тугодум, Олаф. Я слышала, что восточные люди любят музыку, особенно если исполняют что-то им неизвестное. Почему бы тогда слепому мужчине и его дочери… нет, племяннице-сироте не зарабатывать себе на пропитание честным трудом, путешествуя по Египту в качестве бродячих музыкантов? У этих последователей Пророка, как мне рассказывали, считается тяжким грехом обидеть калеку… Бедного торговца янтарем, например, который был ограблен ворами-христианами. Будучи слепым, он не мог свидетельствовать против них перед судом, и вот теперь они с дочерью сестры зарабатывают себе на пропитание, как только смогут. Подобно вам, Олаф, я искусна в языках, и даже достаточно хорошо владею арабским, чтобы быть в состоянии просить милостыню. Моя мать — сирийка, она обучала меня своему родному языку, когда я была еще ребенком. А с тех пор как я попала сюда, я все время занималась этим языком. Что вы на это скажете?

— Я скажу, что подобным образом мы можем путешествовать в большей безопасности, нежели в каком-либо другом случае. Но вес же, Мартина, разве могу я просить вас взвалить подобную ношу себе на плечи?

— О, меня и нужды нет просить, Олаф. С тех пор как Судьба взвалила ее на меня, сделав меня вашей… крестной матерью. И куда бы вы ни направлялись, я обязана за вами следовать до тех пор, пока вы не женитесь, — добавила она со смехом. — Тогда уж вы наверняка не будете во мне нуждаться. Что ж, план разработан, чего бы он мне ни стоил. А теперь отправимся спать, быть может, во сне мы придумаем что-нибудь получше. Помолитесь святому Михаилу на ночь, Олаф.

Но так уж случилось, что святой Михаил меня не просветил, и в конце концов я принял решение сыграть роль слепого арфиста. В те дни велась активная торговля между Лесбосом и Египтом, торговали кедровыми деревьями, шерстью, вином для коптов, так как мусульмане вина не пили, и другими товарами. Между островом и владениями халифа был провозглашен мир, так что вскоре небольшое суденышко, нагруженное за мой счет подобными товарами, вышло в море. Грек с Лесбоса, которого звали Менас, командовал этим судном, официально считаясь его владельцем. В команду я набрал людей, верных мне до гроба.

Этим людям, которые все до единого были христианами, я рассказал о своем намерении, заставив их поклясться самой священной из клятв в том, что они все будут держать в секрете. Но, увы! Как мне предстояло убедиться в дальнейшем, этим морякам можно было доверять, когда они были хозяевами сами над собой, но над одним из них частенько властвовало вино. В наших северных краях обычно говорят: «Эль — это совсем другой человек!» И теперь мне уже не в первый раз предстояло убедиться в этой простой истине.

Когда все было готово, я посвятил в свои планы одного только Джодда, которому вручил письмо, где говорилось, что надлежит сделать, если я не вернусь. Другим же офицерам и солдатам я лишь сообщил, что намереваюсь совершить путешествие на этом судне, переодевшись торговцем, с тем чтобы поправить свое здоровье, а также выяснить обстановку в соседних странах и особенно положение христиан в Египте.

Когда Джодд услышал о моих намерениях, он, даже будучи оптимистом, расстроился из-за предстоящего мне путешествия. По его мнению, оно должно было стать для меня последним.

— Иного я и не ожидаю, — сказал он, — хотя все же надеюсь, генерал, что ваш святой поможет вам выбрать безопасные тропинки. Несомненно, что госпожа Хелиодора мертва, исчезла или же вышла замуж. По крайней мере, вы не найдете ее никогда!

— Но я все же должен искать ее, Джодд.

— Вы — слепой человек. Как вы можете ее найти? Послушайте, генерал, я и все мы поклялись защищать госпожу Хелиодору и быть ей отцами и братьями. Вы останетесь здесь, а я отправлюсь на ее поиски на судне, полном вооруженных людей, или же один, переодетый…

Я рассмеялся и спросил:

— Как можно переодеть вас, чтобы не узнали гиганта Джодда, чью славу мусульманские шпионы разнесли по всему Востоку? Да даже темной ночью ваш голос выдаст вас за сотню шагов! И какая будет польза от погруженных на судно вооруженных людей, которым будет противостоять войско эмира Египта? Нет, Джодд, нет, как бы ни велика была опасность, я должен идти один. Если меня убьют или же я не вернусь в течение восьми месяцев, вы останетесь губернатором Лесбоса, так как вы назначены моим заместителем. И ваше назначение на новый пост будет, по всей вероятности, утверждено.

— Я не хочу быть губернатором Лесбоса, — заявил Джодд. — Кроме того, Олаф, — проговорил он медленно, — слепой нищий должен иметь собаку-поводыря, вы же не можете отправиться один, Олаф. Вашей «смуглой собачке» придется разделить с вами все те опасности, о которых вы говорили. Как бы вам не пришлось искать другого проводника.

— Меня это не очень волнует. Конечно, я думаю поискать себе иного поводыря, так как считаю, что того, который у меня есть, надежнее будет оставить на ваше попечение. И вы должны помочь мне убедить ее в этом, Джодд. Одному мне это не сделать, да к тому же она — моя крестная мать.

— Крестная! Почему не бабушка? Клянусь Тором, Олаф, конечно же, вы ослеплены! Но я попробую сделать это. Тс-с! Вон она идет сюда сообщить нам, что ужин готов.

За трапезой присутствовали посторонние люди, кроме тех, кто нам прислуживал, и разговор шел на общие темы. После ужина я прилег на кушетку и, чувствуя себя утомленным, вскоре уснул. Но через некоторое время я был разбужен голосами, доносившимися из сада. Разговаривали Джодд и Мартина.

Мартина говорила:

— Прекратим этот спор! Только я и никто другой отправлюсь в Египет вместе с Олафом. Если мы умрем, что я вполне допускаю, то что ж? Ему, по крайней мере, тогда не придется умирать одному.

— А если поиски закончатся неудачей, Мартина? Я имею в виду, если он не найдет госпожу Хелиодору, и случится так, что вы с ним благополучно вернетесь, что тогда?

— Ну, тогда… Ничего! Исключая то, что все будет так, как и должно быть. И я буду продолжать играть свою роль — выполнять свои обязанности, свои желания. Вы что, забыли, что я Олафу крестная мать?

— Нет, это-то я помню. Но все же я слышал, что христианская церковь никогда не завязывает узлы, которые не могли бы быть развязанными… за соответствующую плату, конечно. И я, со своей стороны, не пойму, почему мужчина не может жениться на женщине другой крови только потому, что она названа его крестной матерью где-то возле каменного сосуда человеком в мантии. Вы говорите, что я не разбираюсь в подобных вещах. Возможно, это так, да и Бог с ними. Но, Мартина, давайте представим, что эти необычные поиски увенчаются успехом и Олафу повезет там, где других постигла бы неудача. Ведь смог же он, например, вырваться из рук Ирины, стать губернатором Лесбоса и, будучи ослепленным, одержать такую великую победу над поклонниками Пророка? И предположим, что с помощью богов или людей… или женщин… он отыщет свою прекрасную Хелиодору незамужней и все еще привязанной к нему и они поженятся. Что тогда, Мартина?

— Тогда, капитан Джодд, — проговорила она медленно, — если вы будете думать так же, как и сейчас, мы сможем вернуться к нашему разговору. Только помните, что я не требую от вас никаких обещаний или обязательств.

— Значит, вы отправляетесь с Олафом в Египет?

— Да, конечно, если не умру раньше, а возможно, что даже и в этом случае. Вы не понимаете? О! Конечно же, вы не понимаете, но я больше не могу задерживаться, чтобы объяснить вам это, капитан Джодд. Да, я отправлюсь в Египет с одним слепым нищим, чье имя я забыла в данный момент и который приходится мне дядей. Там я, несомненно, увижу очень много необыкновенных вещей. Если я когда-нибудь вернусь назад, то расскажу вам о них. А пока — спокойной вам ночи…

Глава 18

СТАТУИ У НИЛА
Первое, что я припоминаю из своего путешествия в Египет, — это себя, сидящего под жарким утренним солнцем на палубе нашего небольшого судна, носившего имя богини здоровья Дианы. Мы бросили якорь в порту Александрии. Мартина, которую теперь называли Хильдой, стояла рядом со мной и описывала мне этот великий город, раскинувшийся перед нами. Она рассказывала о знаменитом маяке Фаросе, спокойно возвышавшемся на утесе. В нем больше не горели сигнальные огни, так как с тех пор, как мусульмане захватили Египет, они погасили их, ибо, по слухам, опасались, что маяк укажет путь флоту христиан в случае атаки. Она описывала также великолепные дворцы, построенные греками, многие из которых пустовали или были сожжены, христианские церкви и мечети мусульман, широкие улицы и причалы, поросшие травой.

Мы были поглощены разговором, она рассказывала, а я слушал, задавая вопросы. Вдруг она сказала:

— К нашему судну подходит лодка с офицерами порта, которые должны проверить и пропустить судно до того, как будет разрешена разгрузка. Теперь, Олаф, помните, что с этого времени вас зовут Хёдом. (Это имя я выбрал себе в честь слепого бога северных стран.) Хорошенько играйте свою роль и, самое главное, будьте смиренным. Даже если вас оскорбят или же ударят, не проявляйте гнева и убедитесь, что ваш красный меч хорошо укрыт под одеждой. Пока вы будете вести себя подобным образом, мы будем в безопасности, ибо я должна вам сказать, что мы неплохо преобразились.

Со стороны берега подошла лодка, и я расслышал шаги людей, поднимавшихся по трапу. Кто-то пнул меня ногой. Это был наш капитан, Менас, хорошо играющий свою роль.

— Убирайся с дороги, слепой попрошайка! — проворчал он. — Благородные офицеры халифа поднимаются на борт, а ты загораживаешь им дорогу.

— Не следует трогать того, кому Бог причинил страдание, — проговорил властный голос на ломаном греческом. — Нам нетрудно обойти его. Кто он такой, капитан, и зачем он прибыл в Египет? Судя по их виду, можно предположить, что и он, и она видели лучшие дни.

— Я не знаю, господин, — ответил капитан, — кто они такие. После того как они мне уплатили деньги за проезд, я на них больше не обращал внимания, но поют и играют они хорошо. Они помогали развеселить моряков, когда судно попало в штиль.

— Господин, — вмешался я. — Я норманн по имени Хёд, а эта женщина — моя племянница. Я торговал янтарем, но нас с компаньонами ограбили воры, когда мы добрались до Византии. Меня, бывшего старшим, они задержали для выкупа, но ослепили, чтобы я не мог свидетельствовать против них. Остальных они убили. А это единственное дитя моей сестры вышло замуж за грека, и мы с ней теперь добываем себе на пропитание своим искусством, играя на арфе.

— Воистину вы, христиане, крепко любите друг друга, — сказал офицер. — Признайте Коран, и с вами не будут поступать подобным образом. Но зачем вы прибыли в Египет?

— Господин, до нас дошли слухи, что это богатая страна, где люди любят музыку. И мы приехали сюда в надежде заработать некоторую сумму денег, чтобы отложить хоть что-то на будущее. Не гоните нас, мы имеем небольшие сбережения. Племянница Хильда, где тот кусочек золота, что я дал зам? Покажите господину.

— Нет, нет, — возразил офицер, — разве можно вырывать кусок хлеба изо рта бедняка? Эй, писарь! — обратился он по-арабски к мужчине, стоявшему чуть в стороне. — Заготовьте и вручите этим двоим бумагу, разрешающую им сойти на берег и беспрепятственно заниматься своим делом в любом районе Египта, не подвергаясь при этом лишним расспросам. И дайте эту бумагу мне, я скреплю ее печатью. Прощайте, музыканты. Боюсь все же, что вам не найти много денег в Египте, ибо эта страна и сама голодает. Идите, и пусть вам сопутствует удача во имя Аллаха. Может быть, он обратит ваши сердца в истинную веру.

Так все и обошлось благодаря доброму отношению этого мусульманина, чье имя я узнал только при следующей нашей встрече, — его звали Юсуфом. Так наши ноги миновали многие камни преткновения. Казалось бы, он должен был воспользоваться властью, которой наделяло его положение, чтобы запретить выход на берег таким людям, какими мы ему представлялись, а поскольку эти люди оказались христианами, то применить против нас силу. Но оттого ли, что он видел, как капитан плохо обращался с нами, или же, будучи просто солдатом, он догадался, что я был человеком той же профессии, но только он не использовал свою власть против нас. Как бы то ни было, бумага, врученная нам, давала возможность отправиться в любой уголок Египта, ни у кого не спрашивая разрешения. Где бы нас ни остановили, что бы нам ни грозило, а это в дальнейшем случалось не один раз, достаточно было предъявить эту бумагу, и нам разрешали следовать своим путем.

Прежде чем мы покинули судно, я в последний раз поговорил с капитаном Менасом, сказав ему, что он должен оставаться в александрийской бухте якобы в ожидании прибытия груза, например хлеба, или же под любым другим предлогом, как ему будет удобнее. Оставаться до тех пор, пока мы не появимся здесь вновь. Если же по прошествии определенного времени этого не случится, то он должен совершить заход в соседние порты с торговыми целями и вновь вернуться в Александрию. Таким образом ему надлежит действовать до тех пор, пока от меня не поступит других распоряжений или он сам не убедится в том, что мы погибли. Все это капитан пообещал исполнить.

— Вы обещаете сделать все, капитан, — вмешалась Мартина, присутствовавшая при нашем разговоре, — и мы вам верим. Но у меня есть вопрос: можете ли вы поручиться и за всех остальных? Например, за матроса Космаса, который, как я вижу, уже абсолютно пьян и громко говорит о многих лишних вещах?

— С этого момента, госпожа, Космас будет пить одну только воду. Когда его чаша пуста, он честный малый, и я за него ручаюсь.

Но, увы, как выяснилось впоследствии, никто не мог ручаться за Космаса.

Мы сошли на берег и остановились в одном доме, где могли чувствовать себя в безопасности. Были ли хозяева христианами, знали ли они, кто мы на самом деле, сказать не могу. Но как бы то ни было, с их помощью вечером нас доставили во дворец к Политену — мелькитскому патриарху[726] в Александрии. Это был мужчина со строгими чертами лица, с черной бородой и с честным сердцем, хотя и с ограниченным кругозором, о котором епископ Бернабас часто рассказывал как о своем близком друге. Этому Политену я рассказал все, как человеку одной со мной веры, и попросил его содействия в моем деле. Выслушав меня, он сказал:

— Вы — смелый человек, генерал Олаф, настолько смелый, что, я думаю, сам Бог, должно быть, направляет вас в его собственных целях. То, что вы слышали, правда. Бернабас, мой возлюбленный брат и наш отецво Христе, ушел от нас. Он был убит каким-то мусульманским убийцей-фанатиком вскоре после возвращения из Византии. Также верно и то, что в войне с этим эмиром Мустафой был убит Могас и что госпожа Хелиодора вырвалась из его когтей. Но что с ней случилось после этого, не знает ни один человек. Что же касается меня, то я верю в то, что ее уже нет в живых.

— А я верю, что она жива, — твердо ответил я, — поэтому и направляюсь на поиски.

— Тогда отправляйтесь в путь, и пусть поможет вам Бог. Я предупрежу кое-кого из людей нашей веры о вашем прибытии, так что в случае нужды недостатка в друзьях у вас не будет. Когда вы вернетесь, если вернетесь вообще, приходите ко мне, ибо я пользуюсь большим влиянием на мусульман и, быть может, буду в состоянии сослужить вам добрую службу. Не стану больше ни о чем говорить, да для вас и не совсем безопасно задерживаться здесь слишком долго. Подождите, я забыл сказать еще вот о чем. Есть две вещи, о которых вам надлежит знать. Во-первых, эмир Мустафа, захвативший в плен госпожу Хелиодору, накануне своего смещения. Эта новость поступила ко мне от самого халифа Харуна, так как мы с ним находимся в дружеских отношениях из-за услуги, которую я оказал ему благодаря своим познаниям в медицине. Во-вторых, Ирина обманула Константина или же околдовала его — не знаю, что здесь истинно. По крайней мере, по его собственным словам, сказанным официально, она опять правит империей совместно с ним, и мне кажется, что эти его слова были смертным приговором самому себе. И, возможно, вам тоже.

— В последнее время я ни в чем не нуждался, жил в полном достатке, а это есть истинный грех, — ответил я. — Что ж, если я останусь жить, у меня будет возможность узнать, осуществит ли свои проклятия и обещания Ирина, как и то, насколько силен сам Константин.

На этом мы расстались.

Покинув Александрию, мы вначале отправились в город Гизех, расположенный возле огромных пирамид, в тени которых в пустой гробнице мы провели ночь[727]. Оттуда мы не спеша пошли вдоль берега Нила, зарабатывая себе на пропитание своим искусством. Два раза нас задерживали, принимая за шпионов, но немедленно освобождал… когда я предъявлял бумагу, данную мне на судне. В остальном же нам никто не досаждал: в этой стране бродяги-нищие были весьма обычным явлением. Правда, денег мы зарабатывали мало, но так как у нас было достаточно своего золота, зашитого в наши одежды, то нас это не очень волновало. Пища — единственное, в чем мы нуждались, как я уже говорил, и в ней у нас недостатка не было.

Так мы продолжали свое необычное путешествие, день за днем, все более углубляя познания в языках, на которых разговаривали в Египте, и особенно в арабском, употребляемом в разговоре мусульман. Куда мы направлялись? На это мы и сами не могли дать определенного ответа. Я стремился найти две огромные статуи, которые видел во сне в Ааре, в ночь ограбления могилы Странника. Мы слышали о том, что такие каменные изваяния существуют, нам рассказывали, что они поют на рассвете, что они расположены на равнине на западном берегу Нила, рядом с развалинами большого города. Ранее он назывался Фивами, теперь же стал деревней, называемой арабами аль-Кусур[728], или, иначе, Замки… Насколько нам удалось узнать, деревня эта находилась недалеко от того места, где Хелиодоре удалось ускользнуть от Мустафы. И там я надеялся получить вести о ее судьбе. Кроме того, что-то внутри меня влекло туда, к тем статуям, позабытым Богом и людьми.

В конце концов через два месяца после того, как мы оставили Александрию, а возможно, и через больший срок, с палубы лодки, нанятой нами, чтобы преодолеть последние мили нашего путешествия, Мартина разглядела на востоке развалины Фив. На западе же она увидела другие развалины и две огромные каменные фигуры, находившиеся перед ними.

— Это то самое место, — сказала она, и мое сердце забилось от этих простых слов. — Теперь давайте высадимся на берег и предоставим Судьбе все остальное.

На заходе солнца мы направили нашу лодку к западному берегу реки, попрощались с ее хозяевами и сошли на берег.

— Куда теперь? — поинтересовалась Мартина.

— К каменным фигурам, — ответил я.

И она повела меня через поле, на котором росла пшеница, к самой кромке пустыни. На этом пути мы встречали только ящериц, и ни одного человека. Затем милю или больше мы брели по песку, пока наконец поздним вечером Мартина не остановилась.

— Мы стоим как раз перед статуями, — сказала она. — И они внушают благоговение своим видом. Это сидящие цари выше любого дерева.

— А что позади них? — спросил я.

— Развалины большого дворца.

— Ведите меня к нему.

Мы прошли через ворота внутрь и здесь остановились.

— Теперь расскажите мне, что вы видите, — попросил я.

— Мы находимся на месте, которое раньше было коридором; здесь множество колонн, — ответила она, — но большинство из них разбиты. Внизу, у самых наших ног, бассейн, в котором есть немного воды. Перед нами простирается равнина, на которой на протяжении нескольких миль по направлению к Нилу, окаймленному пальмами, расположены статуи. По ту сторону Нила — развалины древних Фив. За ними много других развалин и линия неровных каменистых холмов, а между ними, к северу — что-то, похожее на проход в ущелье. При свете луны вид очень красивый, но только все печально и заброшено.

— Это то самое место, которое я много лет назад видел в Ааре во время сна, — задумчиво произнес я.

— Возможно, — согласилась она. — Но если это так, то многое изменилось с тех пор, потому что, кроме шакалов, крадущихся между рядами рухнувших колонн, да лая собаки из соседней деревни вдали от нас, ничто не говорит о присутствии в этих местах живых существ. Что будем делать, Олаф?

— Поедим и ляжем спать, — предложил я. — Возможно, во сне мы увидим что-либо, что подскажет нам, как быть дальше.

Мы подкрепились принесенной с собой провизией, затем легли отдохнуть в небольшой комнате, найденной Мартиной среди руин дворца. Все стены этой комнаты были разрисованы изображениями богов.

В течение той ночи мне ничего не снилось, и также не случилось ничего, что бы нас потревожило в этом старинном здании, каменный пол которого был истерт ногами давно умерших людей.

Перед рассветом Мартина снова отвела меня к гигантским статуям, и мы подождали там, надеясь услышать их песню, которую, как говорилось в преданиях, они пели на рассвете. Солнце поднялось так же, как оно поднималось с самого начала мира, осветив своими лучами эти гигантские изображения, как и две тысячи лет назад, но статуи оставались молчаливыми. Не думаю, что когда-нибудь я так горевал о своей слепоте, как в этот день, когда я зависел от Мартины, рассказывающей мне о сиянии солнечных лучей над пустынями Египта, над всеми этими величественными руинами, созданными руками людей, давно позабытых всеми.

Солнце поднялось, и, так как статуи не заговорили, я взял в руки арфу и стал играть на ней, Мартина же запела под мой аккомпанемент вольную песню Востока. И оказалось, что моя музыка услышана. Несколько крестьян, направлявшихся в поля на работу, подошли посмотреть, что происходит, и, обнаружив всего лишь двоих бродячих музыкантов, вскоре ушли прочь…

Все же одна женщина осталась. Судя по ее платью, она была из коптов. Я слышал, как Мартина беседовала с нею. Она спросила, кто мы такие и почему забрались в это место, на что Мартина поведала ей историю, которую мы рассказывали уже сотни раз. Женщина заявила, что здесь мы денег не заработаем, так как в прошлом году жителей верховьев Нила постиг тяжкий голод. И пока не вырастет новый урожай, а это случится только через несколько недель, даже самой простой пищи будет недостаточно, хотя и самих едоков сейчас, после того как мусульмане убили большинство жителей Верхнего Египта, осталось совсем немного.

Мартина пояснила, что ей об этом известно и что по этой причине мы предполагаем направиться в Нубию или же возвратиться на север. Но поскольку я, ее слепой дядюшка, вдруг почувствовал себя плохо, то мы высадились из лодки в надежде отыскать какое-нибудь место, где могли бы отдохнуть неделю или две, до тех пор, пока я не окрепну.

— И вот, — продолжала она, — будучи бедными христианами, мы не знаем, где нам найти такое место, так как почитающие крест не могут рассчитывать на гостеприимство тех, кто следует заповедям Пророка.

Едва женщина услышала, что мы христиане, ее тон сразу же изменился.

— Я тоже христианка, — сказала она, — но сперва докажите, что вы христиане.

Мы осенили себя крестным знамением, что ни один мусульманин не осмелился бы сделать.

Они с мужем, продолжала женщина, живут вон там, в деревушке Курна, расположенной почти у самых гор, а ближайшее ущелье называется Бибан-эль-Мулук, то есть Долина царей, так как там лежат в гробницах монархи древних времен, которые некогда были правителями предков коптов[729]. Это очень маленькая деревня, потому что мусульмане поубивали большую часть ее жителей во время недавней войны между ними и войском принца Могаса. Но все же у них с мужем хороший дом, и хотя они бедны, но рады будут предоставить нам пищу и кров, если у нас найдется чем заплатить.

В конце концов после непродолжительного торга, так как мы не осмелились сказать ей, что у нас много денег, мы заключили сделку с этой доброй женщиной, которую звали Палка. Получив недельный задаток, она повела нас в деревню Курна, до которой мы шли целый час, и там познакомила с мужем, мужчиной средних лет, по имени Маркус, который произнес несколько фраз на общие темы, ничего не говоря о своем хозяйстве.

А трудились они на клочке плодородной земли, орошаемой ручьем, вытекавшим из-под горы; были у них и другие участки земли, ближе к Нилу, на которых они выращивали пшеницу и корм для скота. В их доме, некогда составлявшем часть какого-то древнего каменного здания, свободной площади было больше, чем они могли использовать, так как у них не было детей. Нам были предоставлены две комнаты, где мы устроились с удобством, потому что Маркус, несмотря на тяжелые времена, был богаче, чем казался на первый взгляд, и жил хорошо. Что же касается жителей деревушки, то все ее население, как они нам рассказали, не превышало тридцать душ. Все были христианами и время от времени навещали своего священника в скромной обители, расположенной далеко в горах.

Постепенно мы подружились с Палкой, приятной и жизнерадостной женщиной из хорошей семьи. Палка любила слушать рассказы о заморских краях, но оказалась весьма проницательной и вскоре стала подозревать, что мы были чем-то гораздо большим, нежели просто бродячие музыканты.

Представляясь слабым и немощным, я ходил немного, но иногда сидел рядом с ней, когда она занималась домашней работой, и тогда мы беседовали на разные темы.

Однажды я перевел разговор на принца Могаса и восстание, поднятое им, и узнал, что он был убит в местности миль на пятьдесят к югу. Затем я поинтересовался, правда ли, что его дочь тоже убита вместе с ним.

— А что вам известно о госпоже Хелиодоре? — резко спросила Палка.

— Только то, что моя племянница, которая была служанкой в императорском дворце в Константинополе до недавнего времени, когда ее вместе с другими выслали после падения императрицы, видела ее там. Именно моей племяннице было поручено ухаживать за юной особой и ее отцом, принцем. Поэтому ее и интересует судьба этой женщины.

— А мне кажется, что вас она интересует больше, чем вашу племянницу, которая ни разу о ней не вспомнила, — огрызнулась Палка. — Что ж, поскольку вы мужчина, я не нахожу это странным, и не будь вы слепым, вы бы сказали, что она была самой красивой женщиной в Египте. Что же касается ее судьбы, то спросите о ней Бога, так как, кроме Него, никто не знает об этом. Когда армия Мустафы расположилась лагерем вон там, возле Нила, мой муж Маркус взял двух ослов, нагруженных фуражом, и отправился в лагерь продавать зерно. На обратном пути он видел госпожу Хелиодору, пробегавшую мимо него с окровавленным ножом в руке. Она направлялась в сторону Долины царей. После этого он ее больше не видел, как и кто-либо другой, хотя мусульмане долго за ней охотились, искали даже в гробницах, которые они, как и наши люди, не особо-то любят навещать. Без сомнения, она или сама упала, или бросилась в одну из расщелин в скалах. Или, возможно, ее сожрали дикие звери. Но для той, в чьих жилах течет кровь древних фараонов, такой исход лучше, чем стать женщиной для неверных.

— Да, — ответил я. — Это лучший исход. Но почему крестьяне так боятся посещать эти могилы, о которых вы рассказываете?

— Почему? Да потому что там обитают призраки, вот и все. И даже самые храбрые боятся увидеть духов. А здесь, несомненно, обитают духи, ибо все знают, что это ущелье усеяно могущественными мертвецами, как поле засеяно пшеницей.

— Но мертвые же спят вечным сном, Палка!

— Обыкновенные мертвые, Хёд, но не цари, царицы и принцы, которые, подобно богам, умереть не могут. Говорят, что ночью они устраивают там свои празднества с песнями и диким смехом, а того, кто взглянет на них, не позднее чем через год постигнет несчастье. Так ли это, сказать не могу. Уже в течение многих лет никто не осмеливается посещать ущелье ночью. Но то, что духи едят, я знаю совершенно точно.

— Как вы это узнали, Палка?

— Из-за добрых побуждений. Вместе с другими жителями деревни я совершаю подношения духам в виде пищи. Говорят, что когда-то в этом большом здании, частью которого является наш дом, обучали будущих языческих жрецов, чьей обязанностью было делать подношения лежащим в могилах мертвым фараонам. Когда сюда пришли христиане, они убрались восвояси, но мы, жители Курны, обитающие в этом доме, все еще совершаем старинный обряд. Если же мы не станем соблюдать его, на нас обрушатся несчастья, как всегда случалось с теми, кто забывал о приношениях или пренебрегал ими. Это дань, которую мы платим, принося пищу и молоко, а также воду к специальному камню, расположенному у входа в ущелье.

— И что же происходит потом, Палка?

— Ничего, за исключением того, что подношения принимаются.

— Бедняками-нищими или, возможно, дикими зверями!

— Разве нищие осмелятся войти в эту обитель смерти? — произнесла она с презрением. — И разве дикие звери берут пищу и после этого аккуратно складывают тарелки и кладут плоские камни на горлышки кувшинов с молоком и водой, что может сделать только домашняя хозяйка. О! Не смейтесь! В последнее время это происходит постоянно, так как я часто хожу за этими сосудами и хорошо знаю, о чем вам говорю.

— Вы когда-нибудь видели духов, Палка?

— Да, однажды я видела одного из них. Это было примерно месяца два назад, когда я после восхода луны шла к Долине. Я искала потерявшегося козленка. Думая, что он мог забраться в это ущелье, я и стала смотреть туда. И тогда я увидела, как среди расположенных полукругом больших скал плавно передвигается дух. Это была женщина, она остановилась, залитая лунным светом, и стала смотреть на Нил. Я неподвижно стояла в тени, шагах в сорока от нее. Затем она подняла руки, как бы в отчаянии, повернулась и пропала.

— Она! — чуть не проговорил я, но тут же взял себя в руки и невозмутимо спросил: — Ну, и как выглядел этот дух?

— Насколько я успела заметить, это была юная и прекрасная дева, одетая в платье такого покроя, которые носили лишь древние, только обернутое вокруг нее более плотно.

— Было у нее что-нибудь на голове, Палка?

— Да, была золотая лента или корона в голосах, а вокруг шеи — зеленое с золотом ожерелье. Лунный свет отражался от него. Это было в точности такое же ожерелье, какое носите вы, Хёд, под своей одеждой.

— Интересно, откуда вам известно, что я ношу, Палка? — полюбопытствовал я.

— Да просто у меня есть то, чего недостает вам, бедняге, — глаза. Однажды ночью, когда вы крепко спали, мне нужно было пройти через вашу комнату в другую, находящуюся за ней. Вы сбросили с себя верхнюю одежду, так как было жарко; тогда-то я и увидела ваше ожерелье. Видела я также и большой красный меч, лежавший сбоку от вас, и заметила на вашей груди множество шрамов, какие бывают у охотников и солдат. И я подумала, Хёд, что все это весьма странно, ибо мне известно, что вы всего-навсего бедный слепой нищий, зарабатывающий на жизнь игрой на арфе.

— Бывают нищие, которые не сразу стали ими, Палка, — медленно произнес я.

— Совершенно верно, Хёд, бывает, и важные, богатые особы появляются среди людей в виде нищих… Много чего бывает на свете. Но вы не бойтесь, что мы украдем ваше ожерелье или расскажем кому-нибудь об этом красном мече или о золоте, которое ваша племянница Хильда носит в своей одежде. Бедная девушка, у нее привычки изнеженной госпожи, жившей при дворе, о котором вы проговорились, наверное, случайно. Видно, тяжело ей было опуститься так низко. Но все равно, не бойтесь, Хёд. — И она, взяв мою руку, пожала ее определенным образом, как это было принято у преследуемых христиан Востока, когда они должны были открыться один другому. Затем она, посмеиваясь, ушла.

Что же касается меня, то я сразу же отыскал Мартину, которую дневная жара сморила в сон, и поведал ей обо всем.

— Отлично! — воскликнула она, когда я закончил. — Благодарите Бога, Олаф, так как нет никаких сомнений, что этот дух — госпожа Хелиодора… Что ж, значит, Джодд! — расслышал я слова, сказанные полушепотом: после того как я стал слепым, мой слух значительно обострился…

Глава 19

ДОЛИНА МЕРТВЫХ ЦАРЕЙ
Мартина и я составили план. После долгих уговоров однажды вечером Палка взяла нас с собой, отправляясь к месту у входа в Долину царей, избранному для приношений. В самом начале она, конечно, наотрез отказалась позволить нам сопровождать ее, потому что, по словам Палки, только рожденные в деревне Курна могут совершать такие приношения, как повелось еще с тех дней, когда здесь правили фараоны. А если посторонние примут участие в выполнении этого долга, то может произойти несчастье. В ответ мы заявили, что если так, то пусть беда постигнет нас, незваных гостей. Кроме того, мы добавили, что кувшины с водой и молоком тяжеловаты, а так как в этот вечер в деревне не оказалось никого, кто смог бы помочь ей отнести их, то, взвесив все обстоятельства, Палка изменила свое решение.

— Ладно, — сказала она, — я действительно толстею, да и после беготни туда-сюда у меня нет особого желания таскать на себе грузы, подобно ослу. Что ж, идемте, раз вы хотите, но если вы умрете или же духи унесут вас с собой, то не добавляйте себя к числу этих привидений, которых и без того развелось слишком много, и не проклинайте меня потом.

— Наоборот, — промолвил я. — Мы вас оставим нашей наследницей. — И я положил перед нею мешочек, содержавший некоторое количество денег.

Палка, бывшая бережливой, взяла деньги — я услышал звон монет в ее руках, — повесила кувшины мне на плечо, вручила Мартине корзинку с мясом и маисом. Плоские лепешки, однако, она несла сама, положив их на деревянную доску, так как, по ее словам, опасалась, что мы можем их уронить или раскрошить и тем самым рассердим духов, которым нравится, чтобы с их пищей обращались бережно и аккуратно. Мы отправились в путь и вскоре подошли к входу в это страшное ущелье, о чем мне сообщила Мартина. По ее словам, Долина выглядела так, как будто горы раскололись от удара молнии и затем с грохотом взорвались.

По этой сухой и пустынной местности, которая была, как опять же сообщила Палка, ограничена с двух сторон стеной серых зазубренных скал, мы двигались, не разговаривая. Я только заметил, что пес, следовавший за нами от самого дома, стал жаться к нашим ногам и все время повизгивал.

— Животные замечают то, чего не видим мы, — прошептала Палка.

Наконец мы остановились, и я по ее просьбе поставил кувшины на плоский камень, который она назвала Столом Приношений.

— Взгляните! — воскликнула она, обращаясь к Мартине. — Те, тарелки и кувшины, что были здесь оставлены три дня назад, опорожнены духами и аккуратно сложены и накрыты. Я говорила Хёду, что они всегда так поступают, но он мне не поверил. А теперь давайте уберем все в корзины и поспешим уйти, потому что солнце уже садится и луна взойдет не раньше чем через полчаса. А ч не согласилась бы остаться здесь, в этой темноте, и за десять монет чистого золота.

— Тогда уходите быстрей, Палка, — предложил я. — А мы подождем здесь ночи.

— Вы с ума сошли!

— Вовсе нет, — возразил я. — Один умный человек когда-то сказал мне, что если слепой встретится лицом к лицу с духом, он увидит его и посредством этого возвратит себе зрение. Если вы хотите знать правду, то именно ради исцеления я и пришел сюда из своей далекой северной страны. Чтобы найти такую землю, где можно было бы встретиться с духами.

— Теперь я точно уверена, что вы — сумасшедший! — вскричала Палка. — Идемте, Хильда, и оставим этого глупца испытать на себе ужасное лекарство от слепоты.

— Нет, — отказалась Мартина, — я должна остаться здесь со своим дядюшкой, хотя я и очень боюсь. Если я этого не сделаю, он меня потом побьет.

— Побить вас? Хёд способен побить женщину?! О! Вы просто оба сошли с ума. Или вы и сами не что иное, как духи?! Один или два раза мне это уже приходило в голову, как и то, что вы не те, за кого себя выдаете. Святой Иисус! Уже совсем стемнело, и я повторяю, что здесь полно мертвых фараонов. Может быть, святые защитят вас, а если нет, то, по крайней мере, у вас будет высокородная компания перед смертью. Прощайте! Что бы ни случилось, не кляните того, кто вас предупреждал! — И она, расставшись с нами, побежала назад. Пустые кувшины громыхали у нее за спиной, а пес жалобно скулил и тявкал, труся за ней.

Когда она удалилась, воцарилась глубокая тишина.

— А теперь, Мартина, — прошептал я, — давайте подыщем подходящее место, откуда вы сможете наблюдать за этим Столом Приношений, сами оставаясь невидимыми.

Она подвела меня к лежавшему на земле обломку скалы. В нескольких шагах позади него мы и расположились, заняв позицию, с которой Мартина могла бы следить за Столом Приношений, освещенным луной.

Долго прождали мы так, наверное, часа два или три. И хотя я ничего не видел, торжественность, царившая вокруг, проникала в мою душу. Мне казалось, будто мертвые кружат около меня в этом таинственном молчании. Думаю, Мартина испытывала то же, ибо, несмотря на то что в этом раскалившемся за день ущелье ночь была жаркой, она дрожала, сидя рядом со мной. Наконец я почувствовал, что она сдвинулась с места, и разобрал ее шепот:

— Я различаю фигуру. Она крадучись вышла из тени утеса и направляется сюда.

— Как она выглядит?

— Это женская фигура, обернутая в белую ткань. Вот она осматривается вокруг, берет принесенное нами и укладывает все в свою корзину. Это женщина… совсем не дух!.. Она пьет из кувшина… О! Лунный свет упал на ее лицо. Это Хелиодора!

Услышав слова Мартины, я более не мог себя сдерживать. Вскочив на ноги, я побежал в ту сторону, где, как я знал, должен был находиться Стол Приношений. Я попытался заговорить, но оказался не в силах издать ни звука. Женщина, увидев или услышав меня, отступила в тень. Наконец она слабо вскрикнула и побежала прочь — мне послышались звуки ее шагов по скалам и песку. В этот момент я споткнулся о какой-то камень и растянулся на земле. Мартина тут же оказалась радом со мной.

— Вы действительно глупы, Олаф, — сказала она. — На что вы рассчитывали? На то, что госпожа Хелиодора ночью узнает вас в том виде, в каком вы сейчас пребываете? В этом наряде нищего? И в момент, когда вы, как бык, обрушиваетесь на нее? Почему вы не заговорили с ней?

— Потому что лишился голоса. О! Не ругайте меня, Мартина. Если бы вы знали, что значит любовь, как это знаю я, когда после стольких страхов и огорчений…

— Кроме этого мне известно и то, как надо сдерживать свои чувства, свою любовь, — резко произнесла Мартина, прервав мои причитания. — Пойдемте, не будем понапрасну тратить время, начнем ее искать.

И, взяв за руку, она повела меня туда, где только что видела Хелиодору.

— Она исчезла, — объявила Мартина. — Здесь нет ничего, кроме скал.

— Этого не может быть, — ответил я. — О! Если бы у меня были глаза. Хотя бы на один час! У меня, бывшего лучшим следопытом Ютландии! Посмотрите, Мартина, не сдвинут ли какой-нибудь камень. На том месте, где он лежал, песок должен быть слегка влажным.

Оставив меня, она ушла, но вскоре вернулась.

— Кое-что я обнаружила, — доложила она. — Когда Хелиодора убегала, она держала в руках корзину, как мне показалось, сильно напоминавшую те, которыми пользовались еще во времена фараонов. По крайней мере, хоть одна лепешка должна была выпасть из нее. Пойдемте.

Она подвела меня к высокой скале, затем мы взобрались наверх, на высоту примерно восьми футов, после чего обошли вокруг отдельно стоящего утеса.

— Здесь есть отверстие, — проговорила она. — Его могли сделать шакалы. Возможно, оно ведет в одну из древних гробниц, вход в которую замурован. И как раз возле этого отверстия я нашла лепешку. Поэтому нет сомнения, что Хелиодора спряталась внутри. Что мы теперь будем делать?

— Следовать за нею, я думаю. Где отверстие?

— Нет, нет. Я буду спускаться первой. Дайте мне вашу руку, Олаф. Ложитесь вот сюда на живот.

Я последовал ее указанию и вскоре почувствовал тяжесть Мартины, повисшей на моей руке.

— Опускайте, — чуть слышно произнесла она, как будто чего-то опасаясь.

Я повиновался, хотя и после некоторых колебаний, и услышал, что подошвы ее сандалий застучали по какому-то полу.

— Благодарение всем святым, все в порядке, — раздался ее голос. — Насколько я понимаю, эта щель могла быть столь же глубока, как и Коридор Преисподней. Теперь спускайтесь сюда сами, ногами вперед. И прыгайте, здесь неглубоко.

Я повиновался и тут же очутился рядом с ней.

— Теперь, в темноте, вы — лучший провожатый, чем я, — прошептала она. — Ведите меня, я последую за вами, держась за вашу одежду.

И я отправился вперед, осторожно, не торопясь, как передвигаются все слепые. Так мы шли, пока она не воскликнула:

— Стойте! Здесь снова появился свет. Я думаю, что крыша гробницы, на которой точно такие же росписи, как и на стенах, провалилась. Мы попали в какой-то коридор, от которого отходят длинные галереи, спускающиеся вниз. Здесь полным полно летучих мышей. О! Одна из них задела мои волосы. Олаф, я дальше не пойду. Я боюсь летучих мышей больше, чем духов, больше всего на свете.

Мне пришлось задуматься. И вдруг у меня мелькнула мысль. За спиной у меня была арфа. Я снял ее с плеча и прошелся по струнам. В этом мрачном месте они зазвучали буйно и печально. И тогда я запел старинную песню, которую мы два или три раза исполняли вместе с Хелиодорой в Византии. В ней рассказывалось о юноше, ищущем свою возлюбленную. Песня исполнялась в два голоса, и возлюбленная отвечала куплетом на куплет. Я привожу только те строки из песни, которые помню, и те, что по своему духу переводятся на английский язык. Я спел первый куплет и стал ждать…

Мой свет и рай,
Тебя одну
Прошу — узнай
Мою струну.
Судьбу кляня,
Не хоронись,
Услышь меня
И отзовись!
Ответа не последовало, и я запел второй куплет, затем подождал снова:

Зажгла мне грудь
Любовь к тебе,
Звездою будь
В моей судьбе.
Не спорь со мной,
Не спорь с Судьбой —
Так суждено,
Что мы с тобой
Навек — одно…
И наконец откуда-то издалека, снизу, из глубины огромной гробницы донеслись ответные звуки:

Любовь свою,
Что крепче скал,
В чужом краю
Ты так искал.
Печаль развей,
Ко мне приди,
Прижми скорей
К своей груди.
И тогда я отложил арфу в сторону.

Долгожданный голос, голос Хелиодоры, звучавший откуда-то из стен, спросил:

— Это песни мертвого или живого человека? Если живого, то как его зовут?

— Живого! — откликнулся я. — И зовут его Олафом, сыном Торвальда, и еще Михаилом. Это имя было дано ему в храме святой Софии в Константинополе, где его глаза впервые увидели Хелиодору, дочь Могаса Египетского, которую он теперь разыскивает.

Я услышал звук шагов Хелиодоры, осторожно приближавшихся ко мне, и ее голос произнес:

— Позвольте мне увидеть ваше лицо, тот, кто называет себя Олафом, так как мне известно, что в этих часто посещаемых духами и привидениями гробницах можно услышать поддельные голоса. Почему вы прячете свое лицо, вы, называющий себя Олафом?

— Потому что с этого лица исчезли глаза, Хелиодора. Ирина лишила меня их из ревности к вам, поклявшись, что они никогда больше не смогут видеть вашу красоту. А вдруг вы не захотите подойти достаточно близко к лишенному глаз мужчине в нищенской одежде?

Она смотрела… И я чувствовал этот взгляд. Она заплакала… Я слышал ее рыдания, а затем руки Хелиодоры обвились вокруг моей шеи, а ее губы прижались к моим…

Так в конце концов пришла радость, описать которую я не в состоянии, радость возвращенной мечты.

Прошло некоторое время, сколько, я не знаю, и наконец я проговорил:

— А где же Мартина? Нам пора уходить отсюда.

— Мартина? — изумилась она. — Вы имеете в виду фрейлину, что была у Ирины? Она тут? Если так, то в качестве кого она путешествует с вами, Олаф?

— В качестве друга, лучше которого еще не было ни у одного мужчины, Хелиодора. — друга, оставшегося верным в его бедах и горестях, спасшего от мучительной смерти, рисковавшего своей жизнью, чтобы помочь ему в его отчаянных поисках. Друга, без которого эти поиски были бы безуспешными.

— Тогда Бог наградит ее, Олаф, так как я еще не встречала такую женщину нигде во всем мире и даже не слышала о такой. Госпожа Мартина! Где вы, госпожа Мартина?

Трижды прокричала она, и только тогда с большого расстояния послышался ответ:

— Я здесь, — голос Мартины звучал с едва заметной зевотой. — Я устала и заснула, пока вы приветствовали друг друга. Как хорошо, что мы наконец вас нашли, госпожа Хелиодора! Видите, вот я и привела к вам вашего Олафа, правда, ослепшего, но не имеющего других недостатков в отношении здоровья, сил и положения в обществе.

Тогда Хелиодора подбежала к ней и сначала прижала к своим губам ее руку, а потом поцеловала в губы. Позднее она говорила мне, что глаза Мартины выглядели чрезвычайно странно для глаз человека, спавшего и внезапно пробудившегося: они были мокрыми от слез и покрасневшими. Но если и так, то голос ее нисколько не дрожал.

— Это верно, что вы оба должны благодарить друг друга и Бога, — сказала она, — Который свел вас вместе столь удивительным образом. Я же только преданный вам до самой глубины души друг. Но вам придется еще миновать многие и многие опасности. Что будем делать дальше, Олаф? Станете ли вы тоже духом и будете жить здесь, в гробнице с Хелиодорой? Если так, то какую историю я должна рассказать Палке и остальным?

— Нет, это нам не подойдет, — ответил я. — Думаю, что лучше всего нам вернуться в Курну. А Хелиодора должна будет по-прежнему играть роль духа царской крови — до тех пор, пока мы не сможем нанять какую-нибудь лодку и проскользнуть на ней вниз по Нилу.

— Никогда! — закричала она. — Ни за что! Я не могу больше! Раз мы встретились все вместе, то больше не должны расставаться! О, Олаф, вы не представляете себе, что за жизнь у меня была в продолжение этих страшных месяцев! Когда я бежала от Мустафы, заколов евнуха, присматривавшего за мной, — думаю, что мне можно простить этот ужасный поступок (я почувствовал, как всю ее охватила дрожь, когда она прижалась ко мне), — я бежала, не помню, куда, пока не пришла в себя в ущелье, где и спряталась до наступления ночи. На рассвете я увидела выход из ущелья и мусульман, ищущих меня, правда, они еще находились на порядочном расстоянии. Но это место мне было знакомо. Именно сюда мой отец приводил меня еще ребенком, когда предпринимал попытку поисков мест захоронения своих предков, фараонов, которые, согласно записям в летописях, прочитанных им, обрели здесь вечный покой. Я помнила все: где должна была находиться эта могила, как мы входили в нее через отверстие, как отыскали мумию супруги фараона, лицо которой было прикрыто золотой маской. И еще на ее груди мы нашли ожерелье, которое я ношу.

Я побежала вдоль гробницы, пока наконец не заметила плоский камень, который узнала сразу. Он назывался Столом Приношений или Столом Даров. Я была уверена, что отверстие, сквозь которое мы входили в гробницу, должно находиться где-то сбоку от этого камня и несколько выше его, в передней части утеса. Я взобралась наверх и нашла что-то похожее на нужную мне щель, хотя я и не была вполне уверена в этом. Я поползла вниз, пока это было возможно, но вскоре, к своему ужасу, повисла на руках и полетела в темноту, не зная, куда я падаю, и будучи уверенной, что разобьюсь до смерти. Но так случилось, что этот полет был кратким, и я, обнаружив, что цела, ползком добралась вдоль пещеры до места, где обвалилась крыша гробницы. Пока я ползала внутри скалы, надо мной раздались голоса солдат, и мне стало слышно, как их офицер приказал принести факелы, потом веревки. Слева от того места, где вы сейчас стоите, спускается вниз коридор, ведущий в центральное помещение, в котором покоятся останки некогда могущественных фараонов. Оттуда есть проходы и в другие камеры. В первую из них пробивался свет утреннего солнца. Я вошла туда в поисках места, где можно было бы спрятаться, и увидела разрисованный резьбой саркофаг и лежащий в нем гроб. Это в нем мы нашли тело нашей прародительницы, но после нас в помещение уже проникли грабители. Мы в свое время ушли, оставив мумию в гробу, а гроб — в саркофаге, и крышку закрыли. Теперь же мумия лежала на полу, с наполовину развернутыми пеленами и почему-то согнутая пополам на уровне груди. Кроме того, ее лицо, которое, как мне вспомнилось, было очень похоже на мое собственное, теперь уже превратилось в прах. От нее не осталось почти ничего, за исключением черепа, с которого свисали длинные черные волосы, напоминающие мои.

Сбоку лежали позолоченная маска с широко раскрытыми черными глазами и разукрашенное негибкое полотняное покрывало, которое воры не посчитали нужным забрать с собой.

Осмотревшись, я приняла решение. Подняв мумию, я перевалила ее в саркофаг, оставив себе маску и покрывало. Затем я скользнула в гроб, крышка которого лежала поперек, прикрывая меня в талии и снизу, натянула покрывало себе на голову и грудь и одела позолоченную маску. Едва я успела все сделать, как сверху стали спускаться солдаты.

Теперь отраженный солнечный свет исчез, но в глубине могилы еще оставались тени. У некоторых из солдат в руках были смолистые факелы, сделанные из обломков старых гробов, в которых много смолы.

— «Следы ведут сюда! Я видел их отпечатки на пыли, — сказал офицер. — Она прячется где-то здесь. Ищите! Всем нам будет плохо, если мы вернемся к Мустафе с сообщением, что потеряли эту куколку».

В завершение поисков они заглянули в саркофаг и увидели там сломанную мумию. Кто-то неохотно приподнял ее и опустил назад, хмуро проговорив: «У Мустафы вряд ли будет желание иметь подобную наложницу, хотя в свое время она, видимо, была неплоха».

Затем они подошли к гробу.

— «Здесь еще одна! — воскликнул солдат. — И с позолоченным лицом. Аллах! Как смотрят ее глаза!»

— «Вытащи ее», — приказал офицер.

— «Делайте это сами! — огрызнулся солдат. — Я больше не стану осквернять себя этими трупами».

Офицер подошел и посмотрел.

— «Ну и местечко же здесь! Все словно переполнено духами этих идолопоклонников, или мне так кажется, — проговорил он. — Эти глаза смотрят на нас с проклятием. Что ж, той христианской девушки здесь нет. Пошли отсюда, а то факелы скоро погаснут».

И они ушли, оставив меня. Расцвеченный холст заскрипел на моей груди, так как я начала дышать, едва не задохнувшись.

До самых сумерек я лежала в этом гробу, опасаясь, как бы они не вернулись назад. И скажу вам, Олаф, что когда я потеряла сознание или уснула в этой узкой постели, мне явились странные видения. Да, это были видения прошлого, о которых вы в один прекрасный день узнаете, если мы останемся живы, так как они имеют отношение и ко мне, и к вам. Да, мне показалось, что эта женщина, лежавшая мертвой рядом со мной, навеяла мне эти сны. В конце концов я поднялась и выбралась на место, на котором мы стоим сейчас. Отсюда я могла видеть отраженный свет лунной ночи и, будучи совсем измученной, легла на пол и уснула.

С первыми лучами солнца я покинула гробницу, следуя той же дорогой, которой попала туда, хотя и обнаружила, что вылезать через отверстие значительно труднее.

Вокруг уже не было видно ни одного живого существа, кроме большой ночной птицы, летевшей в свое убежище. Я вся прямо иссохла от жажды и, зная, что в этом раскаленном месте я умру без воды, соскользнула со скалы и незаметно направилась к выходу из ущелья, надеясь отыскать какую-нибудь другую гробницу или трещину в скалах, где мне можно было бы спрятаться до наступления ночи, когда я смогла бы спуститься к реке и напиться. Но, Олаф, я еще не сделала и нескольких шагов от ущелья, как увидела рядом на камне свежую пищу, молоко и воду, положенные на камень, и я, хотя и несколько опасаясь, что все это может быть отравлено, поела и выпила молоко и воду. Когда же я убедилась, что вода свежая и не отравлена, то подумала, что какие-то друзья оставили все это здесь, чтобы удовлетворять мои желания, хотя я и не знала, кто может быть этим моим другом. Впоследствии я выяснила, что эта пища приносилась в дар духам мертвых. Я знала, что у наших давно забытых предков был обычай приносить подобные дары, поскольку они в своем неведении полагали, что духи тех, кого они любили, нуждаются в средствах к существованию, которые они имели при жизни. Несомненно, память об этом ритуале все еще существует — по крайней мере, эти дары возлагались до сегодняшнего дня. И, конечно, поскольку было обнаружено, что эти дары не приносятся напрасно, они приносились регулярно, так что я ни в чем не ощущала недостатка.

Таким образом я и обитала много месяцев здесь, среди праха давно ушедших, выбираясь наружу и бродя вокруг пирамид только по ночам. Раз или два люди видели меня, когда я осмеливалась выходить на равнину, и я испытывала страшное искушение обратиться к ним с просьбой о помощи. Но они всегда убегали прочь, принимая меня за духа какой-нибудь жены фараона. Конечно, говоря по правде, Олаф, это общение с духами — а духи действительно обитают в этих могилах, я своими глазами видела их — так подействовало на мою душу, что я временами чувствовала, будто сама принадлежу к их компании. Но как бы там ни было, я знала, что не проживу долго. Одиночество высасывало из меня жизнь, как сухой песок — воду. Если бы вы не пришли, Олаф, то через несколько недель я бы непременно умерла.

Теперь заговорил я, впервые за это время.

— И вы желали смерти, Хелиодора?

— Нет. До начала войны между Мустафой и моим отцом, Могасом, к нему из Византии пришли вести о том, что Ирина убила вас. Все этому поверили, кроме меня. Я не верила.

— Почему, Хелиодора?

— Потому что я не чувствовала, что вы умерли. Поэтому-то я и боролась за свою жизнь. В противном случае после вашего исчезновения и гибели моего отца в неравном бою мне не оставалось ничего иного, как заколоть не евнуха, а себя. И позднее, в этой гробнице, я поняла, что вы живы. Время от времени меня посещало ощущение утраты других людей, но вас — никогда! А это я должна была бы почувствовать в первую очередь, ибо знайте, что моя душа необычайно чутка к подобным ощущениям. Поэтому только я и жила, хотя и должна была умереть, так как надежда пылала во мне, как в неугасимой лампаде. И вы наконец пришли! Наконец-то вы пришли!

Глава 20

ХАЛИФ ХАРУН
На этом месте в моей памяти зияет бездонный провал или стоит одна из тех стен забвения, что казалось, возникли на пути моего повествования. Словно поток, текущий по сверкающей равнине и внезапно ныряющий в недра у края горы и исчезающий здесь из поля зрения человека. Что происходило в этой гробнице после того, как Хелиодора закончила свой рассказ, отправились мы оттуда вместе или же оставляли ее там на некоторое время, как мы ушли из Курны, благодаря ли доброй Судьбе или же своей собственной ловкости мы добрались до Александрии — всего этого я не знаю, ибо эти события начисто стерлись из моей памяти. Насколько я понимаю, они истлели под пеплом времени. Я знаю об этом не больше, чем о том, где и как я существовал между моей жизнью Олафа и моей настоящей жизнью, то есть ничего. Но все же тот путь или поток в конце концов вырывается на поверхность и вновь становится отчетливо видимым.

Я снова стоял на палубе «Дианы» в Александрии. Со мной были Мартина и Хелиодора. Лицо Хелиодоры вымазали черной краской, ее одели мальчиком, каких бродячие певцы и фокусники часто включают в свои труппы. Судно было готово к отплытию, и ветер нам благоприятствовал, но все же мы не могли отплыть, пока не получим соответствующего разрешения. Мусульманские галеры крейсировали в бухте и могли потопить нас в случае, если бы мы осмелились поднять якорь без этой бумаги.

Помощник капитана отправился на берег со взяткой, а мы ждали, ждали. Наконец капитан Менас, стоявший рядом со мной, прошептал мне на ухо:

— Успокойтесь, он возвращается. Все в порядке. Затем я услышал голос помощника:

— У меня бумага с печатью!

Менас отдал приказ отчаливать. Но в этот самый момент подошел один из моряков и доложил, что один из матросов команды пропал. Оказалось, что исчез Космас, ускользнувший с судна на берег без разрешения и не вернувшийся назад.

— Что ж, пусть остается и подождет удобного случая! — воскликнул Менас, крепко выругавшись. — Без сомнения, эта свинья напилась до бесчувствия и валяется в каком-нибудь притоне. Когда он проснется, то может сочинить любую историю, какая только ему понравится, и добраться до Лесбоса самостоятельно. Отдать концы! Отдать концы, я сказал!

И в этот миг появился сам Космас. Я не мог видеть его, но достаточно отчетливо все слышал. Очевидно, он впутался в скандальную историю, потому что какие-то рассерженные голоса, женский и мужской, требовали от него денег, он же выкрикивал в их адрес пьяные угрозы. Мужчина ударил его, а женщинасхватила за бороду. И тогда здравый смысл покинул его окончательно.

— Это со мной, христианином, так обращаетесь вы, языческие собаки?! — закричал он. — О! Вы думаете, что я грязь под вашими ногами? У меня есть друзья! Вы ведь не знаете, кому я служу! Так вот, я вам скажу, что я солдат Олафа Норманна, Слепого Олафа, Олафа Красный Меч. Того самого, что заставил ваших поклонников Пророка петь жалобные песни под Митиленой! Погодите, он вам еще задаст!

— Да что ты такое говоришь, приятель! — послышался голос капитана Юсуфа, который подошел к нему (это он обращался с нами по-дружески, когда мы пришли в Александрию в первый раз) и который все время со стороны следил за этой сценой. — Значит, вы служите великому генералу, с которым кое-кому из нас приходилось встречаться? А скажи-ка мне, где он сейчас? Я слышал, что он покинул Лесбос.

— Где он? Да здесь же, на борту этого судна, конечно же. О! Он неплохо провел вас всех. В следующий раз осматривайте внимательнее нищенские лохмотья!

— Отчаливайте! Отчаливайте! — заорал Менас.

— Нет! — твердо сказал офицер. — Я запрещаю отчаливать! Солдаты, уберите этих людей, я должен поговорить с капитаном судна. Подойдите и заберите этого пьяного вместе с ними.

— Теперь все пропало, — проговорил я. — И все кончено. Такой удар после всего пережитого! По крайней мере, у нас есть еще один выход — смерть!

— Да, — ответила Хелиодора.

— Держите себя в руках! — воскликнула Мартина. — Бог еще существует и может нас спасти.

Но горечь отчаяния охватила меня. Через несколько дней я надеялся достичь Лесбоса и там обвенчаться с Хелиодорой. А теперь? Что же ждет нас теперь?

— Рубите швартовы, Менас, — закричал я. — И уходите на веслах. Есть риск, что мы нарвемся на галеру, ну и что? Вы, Мартина, поставьте меня у трапа и скажите мне, когда надо будет наносить удар. Хотя я и слепой, но еще смогу их удерживать до тех пор, пока мы не отойдем от причала.

Она повиновалась, а я вытащил свой красный меч из-под нищенских лохмотьев. И тогда среди последовавшего вслед за этим общего замешательства я услышал голос Юсуфа, обращавшегося ко мне.

— Генерал! — вскричал он. — Ради вас самих я умоляю бросить ваш меч, тот самый, о котором, как я думаю, слышали многие. Борьба бесполезна, потому что в моем распоряжении лучники, способные тут же расстрелять вас, и метатели копий, которые сделают то же самое. Генерал Олаф — отважный человек и должен знать, когда нужно сдаваться, особенно если он слеп.

— Да, господин, — согласился я. — Отважный человек должен также знать, когда ему пришло время умирать.

— Почему вы должны умереть, генерал? — послышался опять его голос. — Мне неизвестно, почему христианин, посетивший Египет под видом нищего, должен быть обвинен в преступлении, заслуживающем смерти, если только он не явился сюда, чтобы шпионить.

— Может ли шпионить слепой? — с негодованием возразила ему Мартина.

— Как знать, госпожа? Но я ясно вижу, что у вас глаза достаточно смышленые и острые. Кроме того, есть еще одно обстоятельство. Не так давно, когда судно только что прибыло в Александрию, я подписал бумагу, дававшую право некоему слепому музыканту и его племяннице совершить путешествие по Египту. Тогда вас было только двое, теперь я вижу и третьего. Кто этот миловидный мальчик с измазанным лицом, что сидит рядом с вами?

Хелиодора начала было рассказывать какую-то историю о том, что она сирота, сын того-то и того-то, кого, я не помню сейчас, и пока она говорила, кто-то из мусульман прошел мимо меня.

— По правде говоря, ты мог бы быть полезным в этом путешествии с песнями, — смеясь, перебил офицер Хелиодору, — поскольку для мальчика твой голос удивительно чист. А ты полностью уверен, что точно помнишь свой пол? Ведь это легко проверить. Обнажите-ка грудь этого парня, солдаты. А впрочем, в этом нет необходимости. Снимите с него головной убор!

Один из солдат тут же повиновался, и прелестные черные волосы Хелиодоры, срезать которые я ей не позволил, упали, спустившись до самых ее коленей.

— Отпустите меня, — сказала она. — Признаюсь вам, что я женщина.

— Это очень великодушное признание, госпожа, — ответил офицер. — А теперь не будете ли вы еще более добры и не назовете ли вы свое имя? Вы отказываетесь? Тогда, может быть, я вам смогу в этом помочь? В последней войне с коптами мне дважды посчастливилось видеть некую благородную девушку, дочь принца Могаса, которую впоследствии эмир Мустафа взял себе, но которая ускользнула от него. Будьте добры, госпожа, скажите мне, не было ли у вас сестры, с которой вы были бы близнецами?

— Прекратите ваши насмешки, господин, — произнесла Хелиодора в отчаянии. — Я та, которую вы ищете!

— Это Мустафа ищет вас, госпожа, но не я!

— И тогда, господин, он ищет напрасно. Знайте, что, как только он меня найдет, я умру! О господин, я знаю, что у вас благородное сердце, будьте же милостивы и отпустите меня. Я расскажу вам правду. Вот он — Олаф Красный Меч, и я уже давно с ним помолвлена. И, хотя он слеп, он искал меня, пройдя через страшные опасности, и вот теперь нашел. Неужели вы разлучите нас? Во имя Бога, которому мы оба поклоняемся, во имя вашей матери, я молю вас: отпустите нас!

— Клянусь Пророком, что я бы так и поступил, госпожа, только боюсь, что в этом случае моя голова слетела бы с плеч. Слишком многие посвящены в этот секрет, чтобы он мог оставаться и дальше секретом, если я поступлю так, как вы хотите. Нет, вы должны быть отведены к эмиру все втроем… Но не к Мустафе, а к его противнику Абдаллаху, который весьма недолюбливает Мустафу и по велению халифа сейчас правит Египтом. Будьте уверены, что в вашем деле вы встретите с его стороны справедливое отношение. А теперь идите и ничего не бойтесь! Сможете ли вы подыскать одежду более подобающую вашему положению, чем эти актерские лохмотья?

Мы переоделись, охрана выстроилась вокруг нас, и мы отравились в путь. Как только мои ноги коснулись набережной, я услышал сердитые голоса на корабле, последовавший за ним вопль и всплеск воды.

— Что произошло? — спросил я Юсуфа.

— Думаю, генерал, что ваши слуги с «Дианы» рассчитались с тем пьяницей-псом, который набрался настолько, что пролаял ваше имя!

После этого мы удалились, и я больше никого не расспрашивал об этом случае, а потому не могу с уверенностью сказать, что так все и было.

— Да простит его Бог, — пробормотал я тогда. — Но я его простить не в состоянии.

И мы направились дальше.

В тот же день или на следующий мы стояли в каком-то помещении, где находился суд. Мартина прошептала мне, что в кресле председателя находился небольшого роста темнолицый мужчина, а рядом с ним сидели священнослужители и другие лица. Этим мужчиной был эмир Абдаллах. Мустафа, бывший ранее эмиром, по ее словам, жирный и угрюмый тип, находился там же, и всякий раз, когда он задерживал взгляд на Хелиодоре, я чувствовал ее дрожь, и она инстинктивно прижималась ко мне. Там же был и патриарх Политен, защищавший нас в этом деле. Рассмотрение дела было настолько длительным, что наши судьи, будучи крайне учтивыми, велели дать нам подушки, чтобы мы могли присесть, а также периодически приносить нам пищу и шербет.

Мустафа требовал Хелиодору, как свою рабыню. Некий офицер выступил с обвинением против нее и против меня. Он сказал, что раз Аллах отдал им в руки нас, то мы должны быть приговорены, я — к смерти, она — к рабству. Политен ответил с нашей стороны, сказав, что мы никому не причинили вреда. Он также отметил, что раз существует перемирие, то я не должен подвергаться наказанию в мирное время, так как прибыл в Египет только в поисках девушки, с которой был обручен. Кроме того, даже если и говорить о наказании, то смерть — слишком суровая мера.

Эмир почти все время только слушал, сам же говорил мало. Наконец он спросил нас, не желаем ли мы стать мусульманами, так как в этом случае, он считает, нас могли бы отпустить. Мы ответили, что не желаем покупать этим прощения.

— В таком случае, по-видимому, — проговорил он, — госпожа Хелиодора, будучи плененной во время войны, должна рассматриваться в качестве военнопленной, и следует только решить, кому она должна принадлежать.

Мустафа сердито перебил его, крича, что в этом вопросе не может быть никакого сомнения и она принадлежит ему, взявшему ее в плен, когда он был облечен властью.

Эмир некоторое время размышлял, а мы с дрожью ожидали его ответа. Наконец он огласил свой приговор:

— Генерал Олаф Слепой, известный в Византии как Красный Меч, или Михаил, который во время его службы императрице Ирине часто воевал с последователями Пророка, но впоследствии потерял зрение от рук этой женщины, — человек, известный во всем мире. Нам, мусульманам, довелось хорошо узнать его тяжелую руку, особенно в бытность его губернатором Лесбоса, где он совсем недавно нанес сокрушительный удар по нашим морским силам, убив тысячи правоверных и захватив тысячи в плен. Но так было угодно Аллаху, который ждет своего времени для свершения Правосудия, что он создал для него приманку в виде красивой женщины. Он клюнул на эту приманку, вопреки своему уму и ловкости, и попал в наши руки, прибыв в Египет переодетым нищим, чтобы разыскать эту женщину. Все же, поскольку он человек знаменитый и поскольку в настоящее время между нами и Восточной Римской империей заключено перемирие, в котором, несомненно, на данный момент отражаются высшие государственные интересы, я решил, что это дело следует передать на суд самого халифа Харуна аль-Рашида, нашего повелителя, и что задержанный должен быть под охраной доставлен в Багдад, где и будет ожидать приговора. С ним должна быть доставлена и эта женщина, которая, по его словам, является его племянницей, но которая, по нашим сведениям, была одной из фрейлин императрицы Ирины. Против нее нет никаких обвинений, кроме разве того, что она может оказаться византийской шпионкой.

А теперь я перехожу к делу госпожи Хелиодоры, которая, как здесь было сказано, является женой, возлюбленной или невестой генерала Олафа — одному Аллаху известно, что из этого истина. Эта госпожа Хелиодора — особа высокого происхождения и принадлежит к древнему роду. Она — единственный ребенок принца Могаса, утверждавшего, что в его жилах струится кровь древних фараонов, и в течение этого года потерпевшего поражение и убитого моим предшественником на посту эмира — Мустафой. Вышеупомянутый эмир, пленивший госпожу Хелиодору, собирался взять ее в свой гарем, на что он имел право, учитывая ее отказ принять истинную веру. Но так случилось, что она убежала от него, заколов кинжалом евнуха, приставленного ее охранять. По крайней мере, достоверно известно, что этот евнух был найден мертвым, хотя кто именно убил его — не известно и не доказано. Теперь, когда ее задержали снова, Мустафа требует эту женщину как свою добычу и настаивает на том, чтобы я отдал ее ему в руки. И все же мне кажется, что если она и является чьей-то добычей, то это — трофей эмира, правящего Египтом во время ее нового пленения. И только в силу своего официального положения как эмира, а не благодаря его способностям, покупке или брачному договору Мустафа получил ее в свои руки, но его право было аннулировано бегством ее еще тогда, когда она не была причислена к его домашним людям. Поэтому он и не приобрел на нее прав в соответствии с нашими законами. Что же касается меня как эмира, то я не требую себе эту женщину, так как подобный поступок был бы неугоден Аллаху — ввести ее силой в мой дом в то время, когда она не желает в нем жить, особенно потому, что, как мне известно, она замужем или обручена с другим живым мужчиной. Все же, поскольку и в этом случае дело идет о высоких вопросах, касающихся закона, я приказываю, чтобы госпожу Хелиодору тоже со всей учтивостью доставили под конвоем халифу Харуну аль-Рашиду в Багдад, где она также будет ожидать решения своего дела. Дело закончено! Пусть офицеры, кого это касается, проследят за точным выполнением моего приказа, помня, что они отвечают за безопасность пленников и их жизни.

— Дело не закончено! — закричал бывший эмир Мустафа. — Вы, Абдаллах, вынесли это неправильное решение потому, что ваше сердце настроено против меня, место которого вы заняли!

— Вы можете взывать к мудрости халифа, — сказал Абдаллах. — Но помните, что если вы попытаетесь хоть пальцем тронуть эту госпожу, я прикажу, чтобы вас уничтожили, как врага закона. Патриарх христиан, вы тоже отправитесь в Багдад, чтобы посетить халифа по его приглашению, на судне, присланном за вами. В ваши руки я передаю этих пленников под охрану, зная, что вы станете хорошо относиться к ним, так как они одной с вами ложной веры. С вами, к которому халиф питает благосклонное внимание, не знаю, почему, я также передам письма, в которых будет содержаться правдивый отчет обо всем этом деле. Побеспокойтесь, чтобы была подготовлена вся необходимая провизия и чтобы генерал Олаф и те, кто будет отправлен с ним, ни в чем не нуждались и не испытывали недостатка. Мустафа, вы можете надеяться, что решение высокого суда в Багдаде будет таким, какого вы заслуживаете. А пока перестаньте меня беспокоить.

У самой двери в коридор я был разлучен с Хелиодорой и Мартиной и отведен в какой-то дом или тюрьму, где мне выделили большую комнату со слугами, уже поджидавшими меня. В ней я провел ночь, а утром спросил, когда же мы отплываем в Багдад. Старший из слуг ответил, что ему об этом ничего не известно. Днем меня посетил Юсуф, офицер, задержавший нас на борту «Дианы». Он также ответил мне, что не ведает этого, но наверняка это случится в один из ближайших дней. Кроме того, он сообщил, что мне не следует беспокоиться о госпоже Хелиодоре и Мартине, так как они хорошо устроены в некоем месте. Затем он вывел меня в большой сад, в котором, как он сказал, я могу ходить, куда мне захочется.

Так началось, наверное, самое страшное время моей жизни, время ожиданий и сомнений, тянувшееся бесконечно долго. Каждые два-три дня Юсуф приходил ко мне с визитом, и мы с ним беседовали на различные темы. В конце концов мы с ним подружились. Только о Хелиодоре и Мартине он ничего не мог или не хотел мне говорить, равно как и о том, когда же мы отправимся в Багдад. Я просил, чтобы мне разрешили переговорить с патриархом Политеном, но он ответил, что это невозможно, так как его на некоторое время вызвали из Александрии. Не смог я получить аудиенцию и у эмира Абдаллаха, потому что он тоже был куда-то вызван.

Теперь мое сердце переполнилось страхом, я боялся, как бы тем или иным образом Хелиодора не попала в руки Мустафы, ненавистного нам. Я умолял Юсуфа сказать мне правду обо всем, но он каждый раз клялся Пророком, что она в безопасности, но больше не говорил ничего. И эти его слова не успокаивали меня, поскольку мне было известно, что в безопасности она может быть в данной ситуации только мертвой. Я был осведомлен о том, что мусульмане не считают преступлением обман неверных. Неделя тянулась за неделей, а я все еще томился в этой богатой тюрьме. Мне предоставили лучшую одежду и пищу, давали даже вино. Заботливые и любезные руки переводили меня с одного места на другое. Я ни в чем не нуждался, кроме свободы и правды. Сомнения и страх мучили меня настолько, что в конце концов я заболел и потерял интерес даже к прогулкам по саду. Однажды, когда Юсуф посетил меня, я сказал, что скоро ему уже не придется приходить ко мне, ибо я предчувствую свою скорую смерть.

— Не надо умирать, — сказал он. — Может случиться так, что это будет напрасная смерть. — И с этими словами он оставил меня одного.

На следующий день он, вернувшись ко мне, сообщил, что привел врача, который меня осмотрит. Им оказался некий Мухаммед, стоявший рядом с Юсуфом. Хотя я и не надеялся на помощь врача, но попросил того присесть, после чего Юсуф оставил нас.

— Будьте любезны, расскажите мне о своем состоянии, генерал Олаф, — произнес Мухаммед тихим и серьезным голосом. — Вам надлежит знать, что я послан самим халифом, чтобы помочь вам.

— Возможно ли это? Ведь он же в Багдаде? — спросил я, но, не дождавшись от него ответа, рассказал о своем нездоровье.

Когда я закончил, он заключил:

— Я чувствую, что вы больше страдаете от своего рассудка, чем тела. Будьте так добры и повторите мне историю вашей жизни, о которой я кое-что слышал. И особенно подробно расскажите о той ее части, которая касается госпожи Хелиодоры, дочери Могаса, об обстоятельствах, из-за которых вы были ослеплены Ириной, и о том, как вы путешествовали по Египту, куда прибыли переодетым в одежду нищего, и разыскали ее.

— Но почему я должен вам это рассказывать, господин?

— Чтобы я знал, как мне вас исцелить. Кроме того, генерал Олаф, буду с вами откровенен. Я больше, чем простой доктор. У меня есть некоторая власть, предоставленная мне халифом, и с вашей стороны было бы разумно открыться мне.

Я подумал, что ничего не потеряю, если повторю этому странному доктору свою историю, хотя многое из нее, как я понял, уже было ему известно. Я рассказал все, и мой рассказ получился длинным.

— Это удивительно! — проговорил доктор серьезным тоном, когда я закончил. — Просто удивительно! Все же мне кажется странным один момент из вашей истории, а именно роль, которую в ней играла госпожа Мартина. Если бы она была вашей любовницей, тогда, возможно всякому было бы понятно… — И он сделал паузу.

— Господин доктор! — заявил ему я. — Госпожа Мартина была и остается моим другом.

— Вот как! Тогда я вижу новые добродетели в вашей религии, поскольку мусульманин не нашел бы подобного друга среди женщин, если только они не его мать или сестра. Очевидно, христианская вера имеет силу изменить натуру женщины; я же считал это невозможным. Хорошо, генерал Олаф, я обдумаю ваше дело. Хочу признаться вам, у меня есть веские основания надеяться, что удастся найти лекарство, с помощью которого можно исцелить вас, исцелить все, кроме вашего зрения. Последнее же не мог бы вернуть вам и сам Аллах. А теперь я попрошу у вас одолжения. В этой вашей комнате я вижу занавес, скрывающий кровать слуги, спящего рядом с вами. Я хотел бы здесь принять еще одного пациента, но этот пациент не должен вас видеть. Будьте так добры и пересядьте туда. И поклянитесь мне честью солдата, что бы вы ни услышали, не обнаруживать своего присутствия.

— Конечно, если не случится ничего плохого, что навлекло бы бесчестье на мою голову и имя.

— Не случится ничего, что бы навлекло бесчестье на вашу голову и имя, генерал Олаф, хотя, возможно, что ваше сердце и испытает некоторую тревогу. Отчего — я не могу пока вам сказать.

— Мое сердце уже встревожено настолько, что не способно испытывать что-либо большее, — ответил я.

Затем он подвел меня к кровати слуги, на которую я и уселся, будучи весьма заинтригован этой игрой. Он задернул за мной занавес, и я услышал, как, вернувшись на середину комнаты, он хлопнул в ладоши. Кто-то вошел, проговорив:

— Что прикажете, повелитель?

— Тихо! — воскликнул он и шепотом отдал какое-то приказание, пока я за занавесом раздумывал, что это за доктор, к которому обращаются, называя его повелителем.

Слуга вышел, и после некоторого ожидания дверь снова открылась и мне послышался шелест женского платья, касавшегося ковра.

— Присаживайтесь, госпожа, — прозвучал строгий голос доктора. — Так как мне необходимо сказать вам несколько слов.

— Господин, я повинуюсь, — раздался другой голос, от звука которого у меня перехватило дыхание. Это был голос Хелиодоры!

— Госпожа, — продолжал врач. — Моя одежда говорит о том, что я — доктор медицины. Но кроме того, так уж получилось, что я больше, чем врач, а именно — посланник Харуна аль-Рашида, облеченный полной властью решить ваше дело. Вот мои полномочия, если вам угодно их прочесть, — и я услышал звук развертываемого пергамента.

— Господин, — сказала Хелиодора, — я прошу эти бумаги прочесть позднее, а пока доверяю вашему слову. Почему меня и генерала Олафа не отконвоировали к самому халифу, как приказал эмир Абдаллах?

— Потому, госпожа, что халифу неудобно принять вас, ибо в настоящее время он переезжает с одного места на другое по делам государства. Поэтому — вы можете узнать об этом из бумаг — он поручил мне решить ваше дело. Халиф и я, его слуга, знаем вашу историю, госпожа, из уст, которым вы можете вполне верить. Вы помолвлены с неким нашим врагом, норманном по имени Олаф Красный Меч, или Михаил, ослепленным императрицей Ириной за некоторые преступления против нее, но затем назначенным ее сыном, Константином, губернатором острова Лесбоса. Этому Олафу, так было угодно Аллаху, удалось нанести тяжкое поражение войскам халифа, которые тот послал, чтобы захватить Лесбос. Затем, благодарение Аллаху, он отправился в Египет, чтобы разыскать вас. И в результате этого вы оба стали пленниками. Госпожа, вам должно быть совершенно ясно, что, получив в руки этого дикого ястреба, халиф вряд ли отпустит его, чтобы он снова начал охотиться за мусульманами, хотя то, как халиф поступит с ним, умертвит ли его или сделает своим рабом, мне еще неизвестно. Нет, выслушайте меня, прежде чем что-либо говорить. Халиф наслышан о вашей изумительной красоте, и, как я вижу, сказанное ему о ней меньше того, что есть в действительности. Он также слышал и о той смелости и энергии, которую вы проявили во время восстания коптов, когда ваш отец, принц Могас, был убит; слышал он и о том, как вы бежали из рук эмира Мустафы Жирного и не побоялись жить несколько месяцев в гробницах древних фараонов. И теперь халиф, сердце которого тронули ваше печальное положение и все остальное, что он слышал о вас, приказал мне сделать вам одно предложение.

Суть его заключается в том, что вы должны прибыть к его двору и там ученые люди будут некоторое время знакомить вас с основами истинной религии. Затем, если вам будет угодно, вы примете ислам, а он вас возьмет к себе в качестве одной из своих жен. Если же вы не станете мусульманкой, он присоединит вас к своему гарему, ибо жениться на христианке означало бы нарушить наши законы. В любом случае он распорядится, чтобы вам была возвращена стоимость имущества и владений вашего отца, принца Могаса. Хорошенько подумайте. Вам предстоит сделать выбор между памятью о слепом мужчине, которого, я думаю, вы больше никогда не увидите, и высоким положением одной из жен величайшего повелителя на земле.

— Господин, прежде чем я вам отвечу, я бы вам хотела задать один вопрос. Почему вы сказали «памятью о слепом мужчине»?

— Потому, госпожа, что до меня дошли слухи, которые я хотел бы утаить от вас, но которые теперь вынужден сообщить. Дело в том, что генерал Олаф, говоря по правде, уже прошел Ворота Смерти.

— В таком случае, господин, — ответила она с рыданием, — мне надлежит последовать за ним через эти Ворота.

— Так и произойдет в свое время, когда будет угодно Аллаху. Так каков же ваш ответ?

— Господин, суть моего ответа в том, что я, бедная христианка и пленница, жертва войны и судьбы, благодарю халифа Харуна аль-Рашида за честь и блага, которыми он меня осыпает. И я отказываюсь принять их.

— Пусть будет так, госпожа. Халиф не тот человек, который мог бы стремиться пересилить ваши склонности. Все же, если это так, я обязан сказать, что он просит вас не забывать о следующем: вы были захвачены в плен во время войны эмиром Мустафой. Халиф полагает, что если оставить в стороне свои высшие права, от которых он отказывается, неточности следовать духу и букве закона, то вы останетесь собственностью эмира Мустафы. Все же он обязан быть милосердным и, следуя милосердию Аллаха, предоставляет вам три выбора. Первый — вы чистосердечно принимаете ислам и немедленно получаете свободу.

— От этого я сразу же отказываюсь, как уже сделала это ранее, — произнесла Хелиодора.

— Второй, — продолжал он. — Вас отправят в гарем эмира Мустафы.

— Также отказываюсь!

— Третий и последний. Вы оттолкнули его милость и поэтому испытаете общую участь пленных христиан, упорствующих в своих заблуждениях, и умрете!

— Это я принимаю, — сказала Хелиодора.

— Вы принимаете смерть? Во всем блеске своей юности и красоты вы принимаете смерть? — с ноткой удивления в голосе проговорил он. — Госпожа, у вас великое сердце, и халиф будет глубоко огорчен, узнав о своей потере, так же как и я. Все же я получил приказы, за выполнение которых отвечаю головой. Госпожа, если вы выбрали смерть, она должна наступить здесь же и немедленно. Вы по-прежнему выбираете смерть?

— Да! — подтвердила она тихим голосом.

— Посмотрите на эту чашу, — продолжал он, — и на жидкость, которую я в нее наливаю. Видите? — И я расслышал звук наливаемой жидкости. — Теперь я прошу вас выпить это. Затем, позднее, скажем, через полчаса, вы уснете, чтобы пробудиться в новом мире, предназначенном для идолопоклонников Креста. Вы не испытаете ни боли, ни страха, быть может, этот напиток даже принесет вам радость.

— Тогда дайте его мне, — чуть слышно произнесла Хелиодора. — Я сразу же выпью его и уйду…

И тогда я вышел из-за занавеси и, вытянув руки, направился к ним.

— Господин доктор или господин посланник халифа Харуна, — сказал я, и в следующий момент не мог уже двигаться, так как с негромким криком Хелиодора кинулась ко мне на грудь и остановила мои губы своими.

— Подожди, дай мне сказать, — прошептал я, обнимая ее, и обратился к посланнику халифа: — Я только что поклялся вам, что не обнаружу себя до тех пор, пока не услышу чего-либо такого, что навлечет бесчестье на меня или мое имя. Сидеть без движения за этой ширмой в то время, когда моя нареченная выпивает яд, полученный из ваших рук, означало бы навлечь на себя такое черное бесчестье, которое вовек не смоют моря всего мира. Скажите, доктор, этой чаши достаточно, чтобы умерли мы оба?

— Да, генерал Олаф, и, если вы желаете разделить ее, думаю, что халиф будет доволен, ибо ему не нравится убивать храбрых людей. Только это должно быть сделано сейчас же, без всяких слов. Поговорить вы сможете и впоследствии, до того как сон охватит вас.

— Да будет так, — заключил я. — И раз я все равно должен умереть, о чем вы только что говорили, думаю, что не будет греха, если я умру подобным образом. По крайней мере, я рискну сделать это, чтобы не расставаться с человеком, который поведет меня по этой дороге. Пейте, любимая, только пейте меньше половины, поскольку я крепче вас. И затем передайте чашу мне.

— Муж мой, я пью за вас, — промолвила она и, выпив, протянула кубок мне.

Я поднес его к своим губам. О Боже! Кубок был пуст!

— О самая жестокая из всех похитительниц на свете! — закричал я. — Вы же украли все для себя одной!

— Да, — согласилась она. — Могла ли я видеть своими глазами, как вы будете пить этот яд? Я умру, но, быть может, Господь еще спасет вас!

— Нет, Хелиодора, — крикнул я снова и, повернувшись, ощупью пошел в сторону окна, которое, как мне было известно, находилось высоко над землей, так как я был лишен своего оружия, которое могло бы послужить мне на этот раз.

Но в то же мгновение, когда я толчком распахнул окно, я почувствовал, как две сильные руки обхватили меня, и услышал восклицание доктора:

— Идите сюда, госпожа, и помогите мне удержать этого сумасшедшего, иначе он убьется.

Она, подбежав, тоже ухватилась за меня, и мы стали бороться втроем. Но тут дверь распахнулась, и меня оттащили назад, на середину комнаты.

— Олаф Красный Меч, слепой генерал христиан, — проговорил изменившимся голосом, полным величия и власти, врач. — Я, говорящий сейчас с вами, не доктор медицины и не посланник. Я Харун аль-Рашид, халиф правоверных. Так это, слуги мои?

— Это правда, о повелитель, — прозвучал ответ, исходивший из многих глоток.

— Тогда выслушайте приказ Харуна аль-Рашида. Знайте оба, что все происшедшее здесь было только игрой, которую я затеял, чтобы испытать вашу любовь и преданность друг другу. Госпожа Хелиодора, успокойтесь. Вы выпили не что иное, как кипяченую воду, настоянную на лепестках роз. И никакой сон не охватит вас, кроме того, что дан вам природой. К счастью, госпожа, я должен сказать вам, что, увидев то, что я видел, услышав то, что я слышал, я предпочел бы быть на месте этого слепого человека, а не правителя Востока. Истинно, ваша любовь такова, какую больше нигде в этом мире не сыщешь. Должен сказать, что, когда я увидел, как вы осушили этот кубок в последней, отчаянной попытке отвести от Олафа смерть, угрожавшую ему, я преисполнился любви к вам. Но не опасайтесь этого, ибо моя любовь такого рода, что не лишит вас вашей любви, а лишь придаст ей новые богатые оттенки в сиянии моей к вам благосклонности. Изумительна история вашей любви, и конец ее будет счастливым. Генерал Олаф, вы были моим противником в войне и обращались с моими пленными слугами, попавшими в ваши руки, так, как вам подсказало ваше благородное сердце. Могу ли я в таком случае поступить иначе, кроме как превзойти благородного человека, которого некоторое время назад называл христианской собакой? Нет, не могу! Пусть войдет в комнату высший служитель христианской церкви Политен, прибывший сюда. Он находится там, снаружи, вместе с особой по имени Мартина, бывшей фрейлиной императрицы Ирины.

Посланцы вышли, и затем наступило молчание. Это был момент, когда сердце не нуждалось в словах — по крайней мере, я и Хелиодора не могли сказать друг другу ни слова. Мы только сжимали руки друг друга и ждали.

Наконец открылась дверь, и я расслышал нетерпеливые и шумные шаги Политена, а также другие, мягкие, которые, я знал, принадлежали Мартине. Она подошла ко мне, поцеловала в бровь и прошептала мне на ухо:

— Наконец-то все хорошо! Я знала, что так и будет. А теперь, Олаф… Теперь, Олаф, вы женитесь. Да, сейчас же… И я желаю вам радости…

Ее слова были просты и естественны, но все же они зажгли в моем сердце свет, с помощью которого я увидел многое.

— Мартина, — сказал я, — если я дожил до этого часа, то это, с Божьей помощью, случилось благодаря вам. Мартина, вы говорили, что каждый из нас имеет ангела-хранителя на небесах. И если это так, то мой сошел на землю. А если на небесах есть еще один, то я отблагодарю его, как смогу.

После этих моих слов Мартина зарыдала на моей груди, и дальше я помню только то, что Хелиодора помогала мне вытирать ее слезы, в то время как я различал отдаленные слова халифа, сказанные им негромким задумчивым голосом, как бы про себя:

— Удивительно! Воистину удивительно! О Аллах! Странный народ эти христиане. Насколько мудрее наши законы, по которым он мог бы жениться на обеих, и все трое были бы счастливы. Действительно, провозгласивший это должен был бы знать сердце женщины и мужчины и быть Пророком, посланным Богом. Нет, не отвечайте мне, друг мой Политен, ведь мы договорились никогда больше не спорить о делах религии. Совершайте то, что положено по вашему нечистому обряду, мы же с моими слугами посмотрим на все это и помолимся, чтобы дьявол не присутствовал на этой свадьбе. О! Молчите, молчите! Я вам разве не сказал, что мы не будем спорить по вопросам религии? Делайте свое дело, Политен!

И тогда Политен отвел нас двоих в другую часть комнаты и там обвенчал нас, стараясь исполнить обряд наилучшим образом. Мартина была свидетелем, а придворные-мусульмане — прихожанами.

Когда все было закончено, Харун распорядился, чтобы моя жена подвела меня к нему.

— Это свадебный подарок вам, генерал Олаф, — сказал он. — Подарок, который, я думаю, вы цените дороже всего. — И он протянул мне что-то острое и тяжелое.

Я ощупал этот предмет, по рукоятке и лезвию я узнал меч Странника, да, мой собственный красный меч, давший мне прозвище. И повелитель правоверных возвращал мне его, и с ним мое положение и свободу. Я взял меч, не сказав ни слова, лишь трижды отсалютовав ему этим мечом, как это положено делать перед монархами. Сразу же после этого я услышал звон кривой восточной сабли, знаменитой на всем Востоке, а также сабель людей окружения халифа. И я понял, что они приветствуют меня ответным салютом, которым монарх удостаивает только высших военачальников. Затем халиф заговорил снова:

— А это свадебный подарок вам, госпожа Хелиодора, потомку древнего и могущественного народа, только что ставшей женой этого доблестного человека. Второй раз за этот вечер примите золотую чашу, и пусть то, что лежит внутри нее, украшает вашу грудь в память о Харуне. Древние царицы носили эти драгоценности, но никогда они еще не помещались над столь благородным сердцем.

Хелиодора взяла чашу, я слышал, как бесценные камни, наполнявшие ее, со звоном ударялись о края. И снова заговорил халиф.

— Для вас, госпожа Мартина, у меня также есть подарок. Возьмите это кольцо с моей руки и наденьте на свою. Оно кажется маленьким, не так ли? И что-то должно находиться внутри его. В этом городе я сегодня видел очень красивый дом, построенный каким-то выходцем из греков, а вокруг дома — участок земли, который самая быстрая лошадь едва ли успеет объехать дважды в течение часа. Это очень плодородная, орошаемая земля. Этот дом и эта земля — ваши, вместе с властью над теми, кто на ней обитает. Там вы сможете жить в мире и согласии с тем, кого пожелаете назвать своим мужем, даже если это будет христианин, освобожденные от налогов и дани при условии, что ни вы ни он не станете участвовать в заговоре против моей власти. А теперь я прощаюсь со всеми вами, возможно, навсегда, если только кто-либо из вас не встретится со мной вновь на поле битвы. А ваше судно, генерал Олаф, находится в гавани, оно в вашем полном распоряжении. Я молюсь о том, чтобы у вас остались такая же добрая память о Харуне аль-Рашиде, как у него о вас, Олаф Красный Меч!

Пойдемте же, оставим здесь этих двоих. Госпожа Мартина, я прошу вас сегодня быть моей гостьей.

И они ушли, оставив нас с Хелиодорой одних в большой комнате. Наконец-то одних и наконец-то в безопасности!

Глава 21

МОЛЬБА ИРИНЫ
Годы шли, не знаю, сколько их миновало, но за это время случилось немалое. Некоторое время Ирина и молодой Константин правили империей совместно. Затем они снова поссорились, и Константин, опасаясь предательства, после того как была совершена попытка захватить его в плен, бежал с друзьями на корабле. Он рассчитывал присоединиться к своим легионам в Малой Азии и, как рассказывали, пойти оттуда войной против матери.

Но те из его друзей, что были с ним на корабле, предали своего императора, опасаясь мести Ирины или, возможно, его собственной, поскольку она пригрозила рассказать ему всю правду о них; поэтому они схватили Константина и доставили его к Ирине. И она, мать, родившая его, велела поместить сына в пышную Порфирную комнату императорского дворца, комнату, в которой он был рожден, в которой он, первенец императора, впервые увидел свет, и там лишила его света навсегда.

Да, Стаурациус и его палачи ослепили Константина, как это уже раньше проделали со мной. Только, по рассказам, они вонзили свои кинжалы гораздо глубже, отчего он вскоре умер. По другим слухам, он остался в живых и томился в заключении, всеми позабытый, всеми брошенный, как те его дядюшки, которых в свое время ослепили по его приказу и которые однажды были под моим попечением до тех пор, пока кинжалы греческих убийц не добрались до их сердец. Если все произошло именно так, то тяжким оказался его удел!

Впоследствии в течение пяти лет Ирина с триумфом правила империей, пока Стаурациус, мой крестный отец, и его брат, евнух Этиус, не стали бороться друг с другом за должность великого министра. Этиус выиграл, но, не будучи полностью удовлетворенным, замыслил дьявольский план, заключавшийся в том, чтобы его родственник Найцетис, занимавший пост капитана императорской охраны, который некогда занимал и я, был в конечном счете провозглашен наследником трона. И вот тогда-то и взбунтовались дворяне, в конце концов избрав императором одного из своего круга, Никифора. В то время пока Ирина лежала больной, его короновали в храме святой Софии. На следующий день он посетил Ирину, и та, опасаясь худшего и будучи сломленной болезнью, купила себе безопасность, открыв место, где хранились все ее сокровища.

Так пала Ирина, могущественная правительница Восточной Римской империи!

В течение этих лет Хелиодора и я мирно жили на Лесбосе. Я не был смещен с поста губернатора, и остров процветал при моем правлении во всех отношениях. Даже подаренные мне Константином владения Ирины не были у меня отобраны. В должное время я отправлял арендную плату за них, добавляя к ней значительную сумму, и взамен получал официальное уведомление, подписанное самой императрицей, в котором в общих словах мне выражалась благодарность. Помимо этих уведомлений мы ни разу не получали никакого иного письма или послания. Все же, очевидно, она узнала о моей женитьбе, так как Хелиодора получила от нее послание и подарок — ожерелье с украшениями в виде раковин из золота, отделанных изумрудными жуками, точную копию той половины, которую я взял в могиле Странника в Ааре.

Таким был подарок. В послании говорилось, что той, которая владеет ожерельем, возможно, захочется иметь недостающую половину. Также было добавлено, что некий генерал ошибался, предвещая, что если это ожерелье будет одето какой-нибудь другой женщиной, кроме той единственной, которой оно предназначено, то оно принесет этой женщине несчастье. Ошибался потому, что с того дня, пока оно было на шее Ирины, все было наоборот, а именно, что ее судьба повернулась к лучшему. А так как она избежала самой ужасной вещи на свете — еще одного мужа, то стала величайшей женщиной в мире.

Эти слова были написаны на куске пергамента, опечатанном и адресованном госпоже Хелиодоре и не подписанном. И я подумал о том, что они — дурное предзнаменование для писавшего их, ибо хвастовство всегда было неугодно Высшей Силе, творящей нашу судьбу.

Так все и случилось в дальнейшем.

В один из дней раннего лета — это было как раз в годовщину нашей свадьбы — мы с Хелиодорой обедали в узком кругу, всего лишь с двумя гостями. Ими были огромный Джодд, мой заместитель, и его жена Мартина, так как через год после нашего возвращения на Лесбос Джодд и Мартина поженились. Мне припоминается, что в этом деле возникли некоторые трудности, но когда Джодд заявил, что если она не выйдет за него замуж, то он немедленно отплывает назад на свою северную родину, сказав всем нам «прощай» на веки вечные, Мартина уступила. Думаю, что именно Хелиодора устроила эту женитьбу после того, как у нас родился сын-первенец. Как ей это удалось, я предпочел не узнавать. По крайней мере, дело было сделано, и в конце концов этот брак оказался удачным, хотя поначалу Мартина и бывала угрюмой и резковатой по отношению к Джодду. Затем у них появился ребенок, который вскоре умер, и смерть малютки сблизила их больше, чем это можно себе представить, больше, чем это было бы, останься он жив. Как бы там ни было, с этого времени Мартина стала более мягко относиться к Джодду. И когда у них появились другие дети, оба они казались очень счастливыми.

Итак, мы обедали вчетвером, и мне припоминается, что разговор перешел на халифа Харуна и его удивительную к нам доброту, к нам, христианам, которых он должен был презирать и ненавидеть Хелиодора впервые рассказала мне о том, как она обрадовалась, когда он так быстро сообщил, что выпитая жидкость из золотого сосуда, стоявшего теперь на нашем столе, оказалась всего лишь розовой водой.

Оказывается, она в тот момент была возбуждена до такой степени, что уже начала чувствовать, как от яда немеет сердце, затуманивается ум, была полностью уверена, что вскоре ее охватит сон, о котором Харун говорил как о предвестнике смерти.

— Если бы он был настоящим врачом, ему следовало бы знать, что так и могло случиться; подобная шутка очень опасна, — сказал я. И затем добавил, что не хотел бы больше воскрешать ту сцену в памяти, сцену, от которой меня и сейчас бросает в дрожь, хотя она и имела благополучный конец.

— Скажите нам, Мартина, это правда, что те богатые владения в Александрии, которые вам подарил халиф, проданы?

— Да, Олаф, — ответила она, — компании греческих купцов, без каких-либо затруднений. Контракт был подписан только вчера вечером. Я хотела покинуть Лесбос и переехать туда на жительство, так как там мы могли бы быть в полной безопасности под защитой указа халифа, но Джодд отказался.

— Ну да! — проговорил Джодд своим мощным голосом. — Чтобы я жил среди мусульман и зарабатывал торговлей либо садоводством, каким бы прекрасным там все ни казалось? Да я бы подрался с этими поклонниками Пророка через месяц, и мне бы перерезали глотку. Кроме того, разве смог бы я вынести разлуку с моим генералом? Да и что бы Мартина ни замышляла, как могла она утерять из виду своего крестного сына? Что поделаешь, Олаф, я скажу вам, хотя мы и женаты с ней, она по-прежнему думает о вас в два раза больше, чем обо мне. О! Собака Слепого Олафа не расстанется с ним никогда! Не смотри на меня с такой злостью, Мартина. И почему только правда всегда заставляет женщин так сердиться? — И он разразился своим могучим смехом.

Тем временем Хелиодора встала со стула и подошла к открытому окну что-то сказать нашим детям и детям Мартины, шумной гурьбой игравшим в саду. Она постояла там некоторое время, любуясь прекрасным видом на бухту, расположенную внизу, затем внезапно воскликнула:

— Корабль! В бухту входит корабль, и на нем императорский штандарт!

— Тогда будем молить Бога, чтобы оно не привезло нам плохих вестей, — сказал я.

Я побаивался императорских штандартов и чувствовал, что мы в последнее время что-то слишком уж счастливы. Тем не менее мне было известно, что ни одно императорское судно не покидало в это время берегов Босфора без веских на то причин, и опасения, как бы оно не доставило письмо о моем смещении с поста или же о чем-либо еще более худшем, были небезосновательны.

— Какие такие плохие вести может оно доставить? — проворчал Джодд. — О! Я знаю, что у вас на уме, генерал, но если этот выскочка Никифор благоразумен, он оставит вас в покое, так как Лесбос не захочет видеть губернатором другого и заявит ему об этом, если в этом возникнет необходимость. Нет, ему придется снарядить не один корабль для борьбы с нами — да даже и не три! — для того, чтобы посадить другого губернатора. Нет, не выговаривайте мне, генерал, потому что я, в конце концов, не давал клятвы Никифору, как и все остальные норманны и жители Лесбоса.

— Вы ведете себя подобно сторожевой собаке, Джодд, которая лает на все только потому, что ей это незнакомо. Идите, я вас прошу, на пристань и возвращайтесь с новостями с этого корабля.

Онотправился, и следующие два с лишним часа я сидел в своем кабинете, диктуя Хелиодоре письма, относящиеся к делам, связанным с моими официальными обязанностями. Наконец работа была завершена, и я приготовился к вечерней прогулке верхом на муле, которого обычно вели на узде. В это время в комнату вошла Мартина.

— Вы сегодня отправитесь с нами на прогулку, Мартина? — спросил я, узнав ее шаги.

— Нет, Олаф, — быстро ответила она. — Думаю, что и вы также откажетесь от нее. Вот письма из Византии, Джодд принес их с корабля.

— А где он сам? — поинтересовался я.

— Там снаружи, в компании с капитаном судна, охранниками и арестованными.

— Какими арестованными?

— Возможно, письма сообщают об этом, — произнесла она уклончиво. — Надо ли их распечатать и прочесть? На них пометка: «совершенно секретно»!

Я утвердительно кивнул. Мартина часто выступала в роли моего секретаря, будучи искусной в такого рода делах. Она сломала печать и прочла нам с Хелиодорой, присутствовавшей при этом, следующее:

Его превосходительству Михаилу, генералу нашей армии и губернатору острова Лесбоса, от Никифора, Божьей волей императора.

Знайте, о Михаил, что мы, император, испытывая к вам особое доверие за вашу преданную службу, вместе с этим письмом направляем под ваш надзор некоего государственного пленника. Это не кто иной, как бывшая императрица Ирина, царствовавшая до нас.

Из-за ее многочисленных жестокостей, мы с Божьей помощью и по воле Народа, Армии, Сената и высших сановных лиц государства, при всеобщем одобрении свергли вышеуказанную Ирину, вдову императора Льва, мать бывшего императора Константина, и заняли ее место на троне. Вышеназванную Ирину по ее собственной просьбе мы направили на место, именуемое островом Принцев, подчинив ей некоторых святых монахов. Но в конце концов она злоупотребила нашим прощением и доверием и стала на путь организации заговора с целью убийства нашей персоны и восстановления себя на троне.

Теперь наши советники в один голос убеждают нас, что она должна быть приговорена к смерти за свои преступления, но мы, будучи милостивыми и следуя учению нашего Господа и Спасителя, тем Его словам, что должно подставить другую щеку ударившему вас, по нашему мягкому состраданию приняли другое решение.

Знайте же, ваше превосходительство, Михаил Слепой, которого знали раньше как Олафа Красный Меч, что мы передаем эту особу в полную вашу власть, поручая поступить с нею таким образом, как она поступила с вами и с бывшим императором Константином, ее сыном, рожденным ее собственным телом, потому что только таким образом можно свести на нет ее дьявольские интриги.


— Клянусь Божьим именем, он имеет в виду, что я должен ослепить ее! — воскликнул я.

Ничего не ответив, Мартина продолжала чтение письма:

Если названная Ирина переживет это справедливое наказание, мы приказываем вам снабжать ее провизией в размере ее каждодневных потребностей, но не более того, в счет суммы, которую Лесбос обязан направлять в государственную казну. Если же она умрет сразу или спустя некоторое время, то организуйте ей скромные частные похороны и доложите нам об обстоятельствах ее смерти, должным образом засвидетельствовав это сообщение.

Настоящий приказ держите в тайне и не приступайте к его выполнению до тех пор, пока судно, доставившее письмо и арестованную, не отправите назад в Византию, что необходимо сделать сразу же после того, как оно пополнит запасы провизии и воды. Вы отвечаете головой за выполнение наших распоряжений, равно как и жизнью вашей жены и детей.

Подписано и скреплено печатью в нашем византийском дворце в двенадцатый день шестого месяца первого года нашего царствования и заверено подписями наших офицеров, чьи имена перечислены ниже.


Настолько ужасным было это письмо, что, закончив читать, Мартина поспешила избавиться от него, вложив документ мне в руки.

— Приказывайте, ваше превосходительство, — проговорила она сухо. — Насколько мне известно, это… эта арестованная находится в вашей приемной под присмотром капитана Джодда.

— Тогда пусть она и остается под его присмотром! — сердито воскликнул я. — И под вашим тоже, Мартина, вы ведь привыкли заботиться о ней. И знайте, вы оба отвечаете за ее безопасность своей жизнью. Пришлите мне капитана этого судна и приготовьте ему разрешение на выход в море. Я не стану возиться с этой женщиной, пока корабль не отплывет, потому что до этого момента мне приказано все держать в секрете. Пришлите ко мне также старшего офицера охраны.

Прошло три дня. Императорское судно отчалило, взяв с собой официальное уведомление о получении письма. Пришло время встретиться опять с Ириной лицом к лицу.

Я сидел в приемной комнате моего большого дома, и со мной вместе был мой заместитель Джодд. Будучи слепым, я не рисковал принимать один на один эту отчаянную женщину, опасаясь, как бы она не заколола меня или не нанесла какого-нибудь повреждения себе самой. У двери комнаты Джодд принял ее у охранника, которому приказал оставаться снаружи и ожидать вызова. Затем он подвел ее к месту, где я сидел.

Услышав ее приближение, я поднялся, поклонился ей, и первыми моими словами было приглашение присесть.

— Нет, — ответила она своим звучным, таким знакомым мне голосом. — Арестованная должна стоять перед судом. Приветствую вас, генерал Олаф… прошу прощения, Михаил… После долгих лет, что мы не виделись, вы мало изменились, и я рада видеть, что ваше здоровье прекрасно и что высокое положение и благосостояние, данное вам мною, не были у вас отняты.

— Я приветствую вас, госпожа, — произнес я, едва не назвав ее Августой, затем торопливо продолжал: — Госпожа Ирина, я получил распоряжения императора Никифора, касающиеся вас. Они лучше, чем вы могли ожидать, тем не менее, возможно, вы станете упрекать меня за то, что я обязан в силу своего долга наказать вас. Прочтите их, Джодд… ах да, я забыл, что вы не умеете. Тогда дайте копию письма госпоже Ирине, а оригинал она сможет увидеть позднее, если того пожелает.

Джодд передал ей бумагу, и она громко прочла ее вслух, тщательно произнося каждое написанное в ней слово.

— О! Что за скотина! — воскликнула она, закончив читать. — Знайте, Олаф, что я добровольно отказалась от трона в его пользу, да и от всех сокровищ тоже. И он поклялся на Евангелии, что я останусь жить в мире и почете до конца своих дней. А теперь он посылает меня к вам, чтобы я была здесь ослеплена и доведена до смерти, так как именно это он имеет в виду. О Боже! Отомсти ему за меня! Пусть он станет притчей во языцех, презираемым всеми! Пусть его собственный конец будет хуже того, что он уготовил мне! Пусть позор и стыд охватят память о нем покровом своим, и да будут его останки обесчещены и место его захоронения забыто! Да свершится так!

Она прекратила свои яростные проклятия и заговорила совсем иным тоном, в котором слышались умоляющие нотки:

— Вы не должны ослеплять меня, Олаф. Вы не отнимете у меня мое единственное благо — свет дня. Подумайте, что это значит…

— Генерал Олаф знает это достаточно хорошо, — перебил ее Джодд, но я махнул ему рукой, приказывая замолчать, и спросил:

— Скажите мне, госпожа, как я могу поступить иначе? Ведь очевидно, что моя жизнь, жизнь моей жены и моих детей зависит от выполнения этого приказания. Кроме того, не кажется ли вам, что колесо Фортуны и Божьего суда наконец повернулось? — добавил я, показывая ей на пустые впадины под моими бровями, где когда-то были глаза.

— О Олаф! — вскричала она. — Если я вам когда-то и причинила зло, то вы же знаете, это произошло только потому, что я любила вас.

— Благодарю Бога, что Он не послал мне женщину, любящую подобным образом, — вмешался Джодд.

— Олаф, — продолжала она, не обращая на него внимания. — Однажды вы также были близки к тому, чтобы полюбить меня, в тот вечер, когда пытались съесть отравленную фигу, чтобы спасти моего сына, императора. По крайней мере, вы поцеловали меня тогда. Если вы об этом забыли, то я не забыла, Олаф. Разве вы можете ослепить женщину, которую целовали?

— Целуются двое, а ведь мне известно, что его ослепили именно по вашему приказу, — пробормотал Джодд. — Я подверг пытке этих скотов при дворе, тех, кому вы отдали приказ это сделать, и они во всем признались.

— Олаф, я допускаю, что жестоко поступила с вами, допускаю, что намеревалась убить вас. Но верьте мне, это была ревность, и ничто иное. Ревность довела меня до этого. И вскоре я сама убила бы себя, я действительно думала об этом!

— На этом и заканчивайте свои объяснения, — сказал Джодд. — По Коридору Преисподней ходил Олаф, а не вы. И мы нашли его на самом краю пропасти.

— Олаф, после того как я снова вернулась к власти…

— Ослепив собственного сына, вероятно, тоже из ревности, — вновь перебил ее Джодд. — В один прекрасный день вам еще предъявят за это счет.

— …я хорошо обошлась с вами. Узнав, что вы женились на моей сопернице, — а мне постоянно сообщали обо всех ваших делах, — я с тех пор не поднимала против вас руку…

— Да и что мог значить для вас какой-то калека, когда за вами ухаживал сам Карл Великий! — не унимался Джодд.

На этот раз она повернулась к нему, проговорив:

— Твое счастье, варвар, что с некоторых пор Судьба вырвала власть из моих рук! О! Это самая горькая капля в моей чаше! Ведь теперь я, правившая миром, должна терпеть оскорбления от таких, как вы!

— Тогда почему бы вам не выбрать смерть и не покончить со всем этим? — невозмутимо спросил Джодд. — Или же, если вам недостает смелости, почему бы вам не подчиниться приказу императора, как многие подчинялись вашим приказам, вместо того чтобы беспокоить здесь генерала своими мольбами о пощаде? Тогда бы все так хорошо устроилось!

— Джодд, — наконец не выдержал я, — приказываю вам замолчать! Эта дама в нелегком положении. Нападайте на сильных, но не бейте лежачего!

— Вот это слова человека, которого я люблю, — проговорила Ирина. — Какую ошибку совершила Судьба, разделившая нас, Олаф! Если бы вы приняли то, что я вам предлагала, вы и я и теперь бы еще правили миром!

— Возможно, госпожа, но все же, говоря откровенно, я не сожалею о своем выборе. Хотя из-за него не могу больше смотреть на мир…

— Я знаю! Знаю! Это все она, с тем проклятым ожерельем, которое, как я вижу, вы все еще носите, встала между нами и все испортила. И вот теперь я погибла из-за того, что потеряла вас. Да и вы ничто без меня — простой солдат, который пройдет только свой жалкий путь и растворится во всеобщей темноте, не оставив после себя имени. В веках вы останетесь лишь как один из десятка губернаторов маленького острова Лесбоса. Вы, кто мог бы держать в своих руках весь мир и сиять в истории, подобно второму Цезарю! О! Какая дьявольская сила управляла нашими судьбами?! Это она повесила золотые раковины на вашу грудь, я убеждена. Что ж, все это так, и теперь уже ничего не изменишь! Августа, Повелительница Мира, вынуждена умолять человека, отвергнувшего ее и не побоявшегося из-за этого навеки лишиться света и даже собственной жизни. Понимаете ли вы, Олаф, что в этом письме содержится приказ убить меня?

— Точно такой же приказ вы отдали тем, кто ослепил вашего сына, императора Константина, — чуть слышно заметил Джодд.

— Это я и имею в виду. Высокое положение порождает и высокие искушения, и я признаю, что повинна во многих грехах. И я нуждаюсь во времени — здесь, на земле, — чтобы примириться с небесами, и если вы убьете меня, убьете мое тело сейчас, то вы убьете также и мою душу. О! Будьте милосердны! Олаф, вы не сможете убить женщину, которая лежала на вашей груди! Это же противоестественно. Если вы поступите так, вы никогда не уснете спокойно, вы будете содрогаться до конца этого мира! Будьте же тем, кто вы есть! Ни величием, ни властью вы не будете вознаграждены за ваш поступок. Останьтесь верны своему высокому сердцу и пощадите меня… Взгляните! Я, которая долгие годы управляла многими государствами, стою перед вами на коленях и молю о пощаде! — И она, бросившись на колени, прижала голову к моим ногам и зарыдала.

Вся эта сцена вспоминается мне со странной и ужасной отчетливостью, хотя я и не видел ее во всех деталях и помню только то, что чувствовала моя душа. Я помню, что изумление и ужас от всего происходившего охватывали меня снова и снова. Кинжал, пронзивший мои глаза, казался уже не столь острым. Это я, Олаф, простой дворянин с Севера, сидел в своем служебном кресле, а передо мной с головой, склоненной к моим ногам, на коленях стояла некогда могущественная Повелительница Мира, умоляя даровать ей жизнь. Действительно, во всей истории нельзя было бы найти более необычной сцены. Как я должен поступить? Если я уступлю ее униженным мольбам, вполне возможно, что ценой такого решения будет жизнь моей жены и детей. Но все же как мог я схватить ее, одетую в пышные восточные одежды, своими собственными руками и приказать палачам пронзить ей глаза, полные слез?

— Встаньте, Августа, — сказал я. — И скажите мне, вы, привыкшая к подобным делам, как я могу вас пощадить, принеся в жертву жизнь других людей и свою собственную?

— Благодарю вас за то, что вы так назвали меня, — проговорила она, с усилием поднимаясь на ноги. — Это имя я слышала в цирке из десятка тысяч солдатских глоток моей армии, но никогда еще оно не было для меня таким благозвучным, как сейчас, когда оно прозвучало из уст, у которых не было необходимости его произносить. В прошлые времена я вам отплатила бы за это, даровав целую провинцию, но теперь Ирина бедна настолько, что, подобно нищенке, не может дать ничего, кроме благодарности. Все же не повторяйте больше это имя, ибо сейчас оно вызывает только горечь. Что вы спросили? Как вы можете спасти меня, да? Что ж, это кажется достаточно простым делом. В письме Никифора нет прямого указания, что вы должны ослепить меня. Этот мерзкий тип просит вас обращаться со мной так, как я обращалась с вами, как я обращалась с императором Константином… Так вот, я заключила в тюрьму вас обоих. Посадите и вы меня туда — и вы полностью выполните предписание. Он говорит, что если я умру, то вы обязаны доложить ему, из чего следует, что он не приказывает меня умертвить! О! Дорогу спасения найти легко, лишь бы вы захотели по ней пойти. Если же вы этого не сделаете, тогда, Олаф, по крайней мере, я умоляю вас, не передавайте меня в руки простолюдинов. Я вижу, что у вас сбоку висит все тот же красный меч, который я когда-то поднимала на вас, когда вы отвергли меня в Константинополе. Вытащите его, о Олаф, и сразу же проведите его лезвием по моей шее. Таким образом вы совершите угодное Никифору дело и заслужите его награду, какой Ирина вам дать не сможет. Окропите себя ее кровью, кровью той, чья земная сила и слава еще не умерли. И вы не сможете запятнать эту славу, вы, осмелившийся поднять руку на беспомощное тело, притронуться к той, кого опасались ее злейшие враги, боясь, как бы Божье проклятие не поразило их смертью!

Она продолжала извергать слово за словом с необычайным красноречием, временами овладевавшим ею, пока я не почувствовал, что совсем сбит с толку. Она, жившая в довольстве, видевшая и видящая свет, любившая смотреть своими глазами на всякую сверкающую мишуру и великолепие, молила о сохранении зрения человека, которого сама же лишила глаз, чтобы он никогда больше не смог увидеть юную красоту ее соперницы. Она, имевшая представление о тяжести совершенных ею грехов, сейчас молила избавить ее от смерти, которой боялась. И она просила об этом меня, в течение многих лет бывшего ее верным солдатом, капитаном ее личной охраны, поклявшегося охранять ее от малейшего зла, меня, на которого ей доставляло удовольствие расточать всю щедрость неистовой страсти сердца императрицы, меня, который однажды даже готов был полюбить ее… Во всяком случае, я целовал ее губы.

Полученные мною приказы были ясными. Мне повелевалось ослепить эту женщину и убить во время ослепления, что я, по правде говоря, имевший власть решать вопросы жизни и смерти, правивший по воле императора островом, как единоличный владыка, мог совершить без каких-либо дополнительных полномочий. И если я не выполню эти приказы, мне надо быть готовым уплатить за это дорогую цену. Если же я сделаю все, что мне приказано, то могу ожидать высокой награды, возможно, поста губернатора какой-либо большой провинции империи. Она была экс-императрицей, могущественнейшей женщиной, на которую все еще глядели с надеждой на помощь и руководство тысячи, а может быть, и миллионы людей. И тем, кто захватил ее место и власть, сейчас необходимо, чтобы она стала неспособной оказать такую помощь. Их устраивала только ее смерть. Но все их положение все еще оставалось настолько шатким, так как в число приверженцев Ирины входило множество высших деятелей церкви, что сами они не осмеливались причинить ей увечье или смерть. Они опасались, как бы за этим не последовало взрыва возмущения, который мог бы смести нового императора с трона и вслед за падением Никифора привести к гибели и их самих.

И тогда они прислали ее ко мне, губернатору отдаленного, но подвластного им острова, к человеку, который, как они знали, жестоко оскорблен и искалечен по ее приказу, в отношении которого она совершила величайшую несправедливость. Они были полностью уверены, что ее речам, которые, как говорили, могли смягчить сердца всех и каждого, никогда не растопить льда моего сердца. И тогда впоследствии они будут иметь возможность заявить, что полученный мною приказ был подделкой, что я только отомстил своему смертельному врагу, и, чтобы утихомирить возможный скандал, меня всего лишь снимут с должности губернатора… и переведут куда-нибудь в другое место с еще большей властью и доходами.

О! Пока Ирина молила меня и, не обращая никакого внимания на присутствие Джодда, даже протягивала ко мне руки, клала голову мне на грудь, все эти мысли промелькнули в моем мозгу. В уме я уже взвесил все за и против, и чаша весов склонялась не в мою пользу, а против меня, так как я познал то, что значило для меня больше, чем я сам, моя жена, дети и все норманны, что остались бы верными мне и не дали бы мне умереть без борьбы. Я понимал все это. И, понимая, внезапно принял решение… пощадить Ирину. Пусть свершится все, что суждено, но я не смогу стать палачом, я буду следовать указаниям своего сердца, куда бы оно меня ни привело.

— Замолчите, госпожа, — сказал я. — Я принял решение. Джодд, пошлите за Хелиодорой и Мартиной, нашими женами. Пусть попросят их прийти сюда.

— О! — воскликнула Ирина. — Если эти женщины будут вызваны для совета по моему делу, то моя песенка спета, так как обе они любят вас и видят во мне врага. И кроме того, у меня еще осталась гордость. Вас я могу умолять, но только не их, так как они сами ослепят меня своими шпильками для волос после того, как вдоволь позлословят за моей спиной. Ваше превосходительство, окажите мне благодеяние! Позовите охрану и прикажите убить меня!

— Госпожа, я уже сказал, что принял решение, и все женщины мира не изменят его ни в ту, ни в другую сторону.

Джодд тряхнул колокольчиком один раз. Это был сигнал для посыльного. Тот вышел и получил приказание. Последовала пауза, так как, хотя Хелиодора и Мартина находились недалеко от дома, за ними все же пришлось послать человека. Во время наступившей паузы Ирина завела разговор на разные общие темы. Она сравнивала открывающийся из окна вид на гавань Митилены с видом из ее дворца на Босфор и говорила мне, чем они различаются. Она расспрашивала меня о халифе Харуне аль-Рашиде, с которым, как ей было известно, я встречался, интересуясь, какое у меня сложилось мнение о его характере. Наконец она со смехом заговорила о странных превратностях судьбы.

— Взгляните на меня, — произнесла она. — Я начала жизнь дочерью греческого дворянина без какого-либо наследства, кроме ума и красоты. И поднялась до Повелительницы Мира, познав все, что могут дать положение и власть. От одного моего кивка трепетали народы, одна моя улыбка делала человека великим; стоило мне только нахмуриться, и он исчезал в небытии. Кроме вас, Олаф, никто и никогда не мог подчинить меня себе, пока я не пала в определенный час. А ныне? От того былого великолепия осталось разве что монашеское одеяние, от неисчислимых богатств — одно только серебряное распятие, от власти же — ничего!

Все это она говорила, еще не зная, к какому решению я пришел, будет ли она ослеплена или даже умрет. Про себя я подумал, что это служит доказательством ее величия, раз она в состоянии говорить и думать о подобных вещах в то время, когда Судьба стояла рядом с нею, обнажив свой меч. Хотя вполне могло быть и так, что подобным образом она рассчитывала произвести на меня впечатление, опутать воспоминаниями, которые связали бы меня по рукам и ногам, или по характеру моих ответов выяснить что-либо о том, что ее сейчас интересует.

Наконец пришли и женщины. Хелиодора вошла первой.

— Приветствую вас, египетская принцесса, — Ирина согнулась в глубоком поклоне. — О! Если бы вы приняли тогда мой совет, данный в таком далеком прошлом, этот титул был бы вашим в действительности, и вы вместе с вашим мужем основали бы новую династию царей и фараонов, независимых от империи, которая катится к своей гибели.

— Я помню этот ваш совет, госпожа, — ответила Хелиодора. — Но мне кажется, что путь, избранный мной, был верным и угодным Богу, так как Он дал мне мужа, хотя и лишил его глаз.

— Дал вам! Можете ли вы утверждать подобное в то время, как Мартина всегда была у него под боком? — спросила она задумчиво. — Что ж, это возможно, так как порой в этом мире случаются всякие странные вещи.

Она замолчала, и я услышал, как Джодд и Хелиодора в негодовании зашевелились, так как этот острый выпад был прямо направлен против их семей.

Затем Ирина мягко продолжала:

— Госпожа, могу ли я сказать вам, что, по моему мнению, ваша красота расцвела еще пышнее с той поры, чем была? Но надо помнить о том, что происходит с бутоном, который становится цветком. С годами становится все труднее сохранить ее, когда тебя в этих жарких местах обременяет такое множество материнских забот.

Хелиодора не ответила, так как в это время вошла Мартина. Увидев Ирину впервые после длительной разлуки, она забыла обо всем и, как в былые времена, присела в глубоком реверансе, пробормотав привычные слова:

— Твоя служанка приветствует тебя, Августа!

— Нет, нет, Мартина, не величайте больше этим титулом ту, что ушла от мира с его суетой. Называйте меня матушкой, если вам это подходит, ибо это единственное честное слово и имя, известное мне из религиозных книг и предписаний. Истинно, как ваша мать перед Богом, я приветствую и от всего сердца благословляю вас, ибо вами руководила любовь большая, чем любая женщина может испытать к кому бы то ни было. Но одна насмешка всепоглощающей страсти — вот все, что нам досталось. Впрочем, об этом мы поговорим после. Я не должна отнимать время у генерала Олафа, которого судьба во искупление недавних горестей назначила быть моим тюремщиком. О, Олаф, — добавила она со смешком, — словно некое предвидение будущего заставило меня в свое время обучить вас этой профессии. Давайте помолимся и помолчим, а затем выслушаем приговор моего новоиспеченного тюремщика, уже готового вынести свой приговор. Знаете ли вы, что речь идет о моих глазах, которые вы, Мартина, имели обыкновение восхвалять и которые в лучшие дни хвалил даже этот суровый Олаф. И теперь они должны навеки угаснуть. А если так, то почему бы и не в, полнить все таким образом, чтобы я при этом умерла? Именно об этом сейчас должны сказать эти губы. Так говорите же, ваше превосходительство!

— Госпожа, — медленно проговорил я, — я всесторонне обдумал полученное мною послание за подписью и печатью императора Никифора. Хотя кто-либо другой и может истолковать его смысл иным образом, я же смог обнаружить в этом письме не прямой приказ ослепить вас, а только то, что должен держать вас под стражей, предоставив вам все, что необходимо для существования. Так я и сделаю, и первое же судно отвезет рапорт о моих действиях императору Византии.

И когда она услышала мои слова, гордый дух Ирины был окончательно сломлен.

— Господь да наградит вас, Олаф, так как я не могу этого сделать сама! — воскликнула она. — Господь да наградит вас, святейшего среди людей, способного отомстить за свои раны милостивым прощением! — И она разразилась рыданиями, а потом без чувств упала на пол.

Мартина бросилась ей на помощь, а Хелиодора повернулась ко мне и сказала нежным своим голосом:

— Это достойно вас, Олаф, и я не ждала от вас ничего иного. Но все же, супруг мой, я боюсь, что своим состраданием вы подписали смертный приговор всем нам.

Так оно и случилось, хотя приговор все же не был приведен в исполнение. Я отправил свой рапорт в Константинополь и вскоре получил в ответ императорское послание. В нем в общих и официальных словах холодно одобрялись мои действия и добавлялось, что истинное положение дел было публично доведено до сведения тех клеветников, которые заявляли, что он, император, пытался заставить вначале ослепить Ирину, а потом ее убить на Лесбосе. Благодаря этому рапорту все злые языки замолчали.

Но ниже следовали такие, полные зловещего смысла слова:

— Мы приказываем вам вместе с женой и детьми вашими, а также вашим заместителем капитаном Джоддом, его женой и детьми отложить свои дела и явиться так скоро, как это только возможно, к нам, к нашему византийскому двору, где мы сможем обсудить некоторые вопросы. Если это неудобно для вас или же вам не удастся найти подходящее судно, чтобы сразу же отплыть к нам, знайте, что не позднее чем через месяц со дня получения этого письма наш флот прибудет на Лесбос и доставит вас и других вышеупомянутых лиц к нам.


— Это смертный приговор, — произнесла Мартина, когда закончила читать это письмо. — Я стала свидетельницей нескольких посланий подобного рода в свое время, когда была доверенным лицом императрицы Ирины. Это общепринятая форма в таких случаях. Мы никогда не достигнем Византии, Олаф, или же, если достигнем, то никогда не вернемся оттуда назад.

Я утвердительно кивнул головой, ибо прекрасно понимал, что она права.

После этого шепотом заговорила Хелиодора.

— Супруг мой! — сказала она. — Предвидя подобное развитие событий, Мартина, я, Джодд и большинство норманнов составили план, в соответствии с которым мы приняли ряд мер, и теперь представляем этот план на ваше рассмотрение и умоляем ради нас, если не ради себя самого, не отвергать его.

Мы купили два очень хороших боевых судна и оснастили их всем необходимым.

Кроме того, в течение последних двух месяцев мы продали большую часть нашей собственности, получив за нее золотом. Наш план таков: мы делаем вид, что повинуемся приказу императора, но вместо того, чтобы направиться в Константинополь, отплываем на север, к земле, на которой вы родились, где, имея высокое положение и владея землями, вы еще сможете быть влиятельным вождем.

Теперь пришла моя очередь склонить голову и задуматься. Затем, подняв ее, я заключил:

— Да будет так. Другой дороги у нас нет…

Ради себя самого я бы не сдвинулся и на дюйм. Я бы отправился ко двору императора в Константинополь, подобно игроку, приготовившемуся выиграть все или проиграть. По меньшей мере, я бы имел на своей стороне иконопоклонников, обожествлявших Ирину, а они составляли почти половину населения империи. И если б я погиб, то так, как погибают святые. Но жена и дети, бывшие для меня огромным даром Бога, Его самым большим благословением, смягчили мое сердце. Так впервые в жизни я стал бояться и ради них предпочел бегство.

Как и можно было предполагать, с умом Мартины, любовью Хелиодоры и преданностью норманнов, а все это у меня было, наш план полностью удался. Императору отправили письмо, в котором говорилось, что мы ожидаем флота, чтобы выполнить его приказы, а пока устраиваем свои личные дела до того, как покинуть Лесбос. В один прекрасный вечер мы погрузились на наши суда. Всего нас было около четырехсот душ.

Прежде чем отправиться в путь, я попрощался с Ириной. Она сидела возле дома, предоставленного в ее распоряжение, и занималась рукоделием, так как теперь у нее появилась фантазия — зарабатывать себе на хлеб трудом своих рук. Вокруг нее играли дети Джодда и мои, которых, дабы не возбудить подозрений относительно нашего бегства, мы послали туда до тех пор, пока не придет время грузиться на суда, ибо до жителей Лесбоса уже дошли слухи о нашем плане.

— Куда вы плывете, Олаф? — спросила она.

— Назад, на Север, откуда я прибыл, — ответил я. — Чтобы спасти жизнь вот им. — И я указал на детей. — Если же я останусь ждать судьбы здесь, всем им придется умереть. Нас требуют в Константинополь, подобно тому как вы требовали к себе офицера, которому случалось вам не угодить.

— Я все понимаю, Олаф. Кроме того, я знаю, что именно я принесла вам эти неприятности, когда вы помиловали меня, хотя вам было приказано меня убить. Мне известно от друзей, что с этого времени из высших государственных соображений остаток моих дней пройдет в безопасности и, возможно, у меня не отнимут зрение. Всем этим я обязана вам, хотя теперь временами сожалею, что просила о благах для себя.

Многое из того, что было присуще императрице, претерпело великие изменения в прядильщице, которую вы видите, а последней приходится нелегко. Все же я нахожу свое успокоение в Боге и стремлюсь к Нему. А почему бы вам не взять меня с собой? Я бы нашла там, на вашем холодном Севере, какой-нибудь женский монастырь…

— Нет, госпожа, я сделал для вас все что мог, а теперь придется вам самой защищать себя. Мы расстаемся навеки. Я ухожу отсюда, чтобы закончить свой жизненный путь там же, где и начал его. Место, где я родился, зовет меня.

— Навеки — это длинное слово, Олаф. Вы уверены, что мы расстаемся навеки? Возможно, мы встретимся снова в смерти или в других жизнях. Такой, по крайней мере, была вера некоторых из мудрейших людей моего народа до того, как мы стали христианами, и может оказаться, что христиане знают не обо всем, ибо мир научился многому еще до их появления. Надеюсь, что это возможно, Олаф, так как я в большом долгу перед вами и должна вернуть вам его полной мерой, вместив в нее возможно больше и не боясь перелить через край. Прощайте! Возьмите с собой благословение грешного и разбитого сердца. — И, поднявшись, она поцеловала меня в бровь.

На этом заканчивается история моей жизни, жизни Олафа Красный Меч, так как о ней я больше ничего не могу вспомнить. О том, что произошло со мной и остальными после расставания с Ириной, я не знаю ничего или почти ничего. Без сомнения, мы отплыли на Север и, я думаю, благополучно добрались до Аара, так как я отчетливо вижу в памяти Идуну Прекрасную, постаревшую, но все еще незамужнюю, ибо капли крови Стейнара, пролившиеся когда-то, все еще были на ней в глазах всех мужчин. Я помню также и Фрейдису, поседевшую, но выглядевшую благородно. Как мы встретились с ней и как в конце концов расстались, хотелось бы знать и мне самому. Равно как и о судьбе Хелиодоры, наших детей, Мартины и Джодда. А также сбылось ли пророчество Одина, высказанное устами Фрейдисы в замке Аара, что он и его приятели — боги или демоны — восторжествуют над моей плотью и что те, кто примкнет ко мне, в конце концов падут в огне как мученики веры. Ведь сбылось же его обещание о счастье!

Не могу ответить на все это. Темнота покрывает пройденный путь и заставляет прекратить повествование.

Так много могильных холмов в Ааре! Не так давно я стоял между ними, и именно здесь мне припомнилось многое из рассказанного здесь и сейчас!..



ЛУНА ИЗРАИЛЯ (роман)

«Луна Израиля» — романтическое повествование о любви египетского фараона к прекрасной израильтянке. События романа происходят в период Исхода евреев из Египта.

От автора

В этой книге предполагается, что во время Исхода[730] фараоном был в действительности не Мернептах, сын Рамсеса Великого, а таинственный узурпатор Аменмес, который после смерти Мернептаха и до вступления на престол его сына и законного наследника, добросердечного Сети Второго, на год или на два завладел троном.

О судьбе Аменмеса история хранит глубокое молчание; вполне возможно, что он утонул в Красном море, ибо в отличие от Мернептаха и Сети Второго тело его никогда не было обнаружено.

С трудом писца и сочинителя Ананы, или Аны, как он здесь назван, египтологи, очевидно, знакомы.

Автор надеялся посвятить эту книгу сэру Гастону Масперо, кавалеру орденов св. Михаила и св. Георгия и директору Каирского музея[731], ведь именно с ним несколько лет назад он обсуждал некоторые детали ее сюжета. К несчастью, однако, этот великий египтолог, не вынеся одной из тяжелых утрат, причиненных войной[732], умер, когда роман был уже написан, но еще не вышел из печати. Все же, поскольку дочь Масперо известила автора, что таково желание семьи, он приводит здесь то Посвящение, которое собирался адресовать выдающемуся писателю и исследователю прошлого.


Дорогой сэр Гастон Масперо!

Когда вы уверяли меня, говоря об одном из моих романов, связанных с историей Египта, что он весь проникнут «внутренним духом древних египтян» — настолько, что, несмотря на ваши собственные попытки в этом же роде и многолетние исследования, вам трудно представить себе, что подобное произведение могло родиться в мозгу современного человека, — я счел этот приговор, вынесенный таким судьей, величайшим из комплиментов, когда-либо выпадавших на мою долю. Признаюсь, что именно ваше мнение побудило меня предложить вам еще одну повесть аналогичного характера. Особенно меня поддерживает в этом желании определенный разговор, который произошел между нами в Каире в то время, как мы созерцали величественный лик фараона Мернептаха. Ибо именно тогда, если вы помните, вы сказали, что считаете план этой книги правдоподобным, и что он соответствует тому, что вы знаете о тех далеких, смутных для нас временах.

С благодарностью за вашу помощь и доброту и с глубочайшим благоговением перед собранным вами богатством материалов о самом загадочном из всех погибших народов земли, — остаюсь, Ваш искренний почитатель

Г. Райдер Хаггард.

Глава 1

ПИСЕЦ АНА ПРИХОДИТ В ТАНИС
Это — рассказ обо мне, писце по имени Ана, сыне Мори, и об определенных днях, прожитых мной на земле. Все это я написал теперь, уже стариком, в царствование Рамсеса Третьего, когда Египет стал снова сильным — таким же, каким был в древние времена. Я старался записать все, что хотел, прежде чем смерть возьмет меня, так, чтобы мои писания были тоже погребены и остались со мной и в смерти; ибо так же, как мой дух возродится в час воскрешения, так и эти мои слова возродятся, когда наступит их час, и расскажут пришедшим на землю после меня то, что я знал в земной жизни. Пусть все будет так, как повелят боги, но по крайней мере я пишу, и то, что я пишу, — правда.

Я рассказываю о его божественном величестве Сети Мернептахе Втором, которого я любил и люблю, как собственную душу, и который родился в тот же день, что и я, — сокол, взлетевший на небеса прежде меня; об Таусерт Гордой, его царице — той, что впоследствии стала женой его божественного величества Саптаха и которую на моих глазах опустили в гробницу в Фивах. Я рассказываю о Мерапи, прозванной Луной Израиля, и о ее народе — иудеях, которые долго жили в Египте и покинули его, отплатив нам за все наше добро и зло потерями и позором. Я рассказываю о войне между богами Кемета[733] и богом Израиля и о многом, что произошло во время этой войны.

А еще я, друг царя, великий писец, любимец фараонов, живших под солнцем одновременно со мной, рассказываю о многих других вещах и людях. Смотрите! Разве все это не написано в этом свитке? Читайте все, кто найдет его во времена, еще не наступившие, если ваши боги наделили вас этим искусством, читайте, о дети будущего, и вы узнаете тайны прошлого, которое так далеко от вас и, вместе с тем, поистине так близко.

Хотя принц Сети и я родились в один и тот же день, и поэтому моя мать, как и другие знатные женщины, чьи дети в тот день увидели свет, получила фараонов дар, а я — титул Царского Близнеца в боге Ра[734], — случилось так, что я воочию увидел божественного принца Сети не раньше, чем каждому из нас исполнилось тридцать лет. Это произошло следующим образом.

В те дни великий фараон Рамсес Второй, а затем его сын Мернептах, который наследовал ему уже в старости, — поскольку могучий Рамсес отошел в край Осириса[735] после того, как Нил разлился на его веку в сотый раз, — жили по большей части в городе Танисе, что в пустыне, тогда как я жил с моими родителями в древнем городе Белых Стен на берегу Нила — в Мемфисе. Иногда Мернептах и его двор посещали Мемфис, так же, как и Фивы, где теперь этот царь покоится в своей гробнице. Но юный принц Сети, законный наследник, Надежда Кемета, приезжал с ними только однажды, ибо его мать не жаловала Мемфиса, где в молодости с ней приключилась какая-то беда. Говорят, это была любовная история, которая стоила жизни ее любимому и навсегда оставила боль в ее сердце. А так как она никогда не выпускала Сети из виду, он постоянно находился при матери.

Но один раз он все же приехал (ему было тогда пятнадцать лет), чтобы предстать перед народом как сын своего отца, как сын Солнца, как будущий фараон; и мы, его близнецы в боге Ра, — девятнадцать юношей знатного происхождения — должны были поименно явиться перед ним и облобызать его царственные ноги. Я приготовился идти, облачившись в красивую новую тунику, расшитую пурпуром, с именем Сети и моим собственным. Но в то самое утро, по воле какого-то злого бога, все мое лицо и тело покрылись пятнами: обычная болезнь, которая поражает молодых людей. Так я и не увидел принца, ибо когда я поправился, он уже покинул Мемфис.

Мой отец, Мери, был писцом великого храма Птаха[736], и меня обучили его ремеслу в школе при храме, где я переписывал многочисленные свитки, а также Книги Мертвых[737], украшая их рисунками.

Я достиг такого мастерства, что, когда за несколько лет до смерти мой отец ослеп, я смог на свой заработок содержать и его, и моих сестер, пока те не вышли замуж. Матери у меня не было, ибо она отошла в край Осириса, когда я был еще совсем ребенком. И так моя жизнь текла из года в год, но в душе я ненавидел и проклинал свою участь. Когда я был еще мальчиком, у меня возникло желание — не переписывать то, что написали другие, а писать то, что другие должны переписывать. Я погрузился в мечты и видения. Бродя ночью под пальмами на берегах Сихора[738], я следил, как луна сияет на глади вод, и мне казалось, что в ее лучах я вижу что-то прекрасное. В них возникали картины, отличные от всего, что я видел в мире людей, хотя в моих видениях были и мужчины, и женщины, и даже боги.

Из этих картин в душе моей складывались целые истории, и наконец, по прошествии нескольких лет, я стал записывать эти истории в свободные от работы часы. За этим занятием меня застали сестры. Они рассказали об этом отцу, который выбранил меня за безрассудство, говоря, что так я не обеспечу себя даже хлебом и пивом. Однако я продолжал писать втайне от них при светильнике, запираясь ночью у себя в комнате. Потом сестры вышли замуж, а в какой-то день отец внезапно умер, читая в храме молитвы. Я велел набальзамировать его тело лучшим бальзамировщикам, и его похоронили в гробнице, которую он сам для себя приготовил (хотя для того, чтобы покрыть все расходы, мне пришлось потом почти два года переписывать Книги Мертвых, и на мои сочинения не оставалось ни одного свободного часа).

Избавившись наконец от всех долгов, я встретил девушку из Фив; у нее было красивое лицо, на котором, казалось, всегда играла улыбка, и она похитила мое сердце, спрятав его в своей груди. В конце концов, вернувшись с войны против варваров, куда я был призван наряду с другими молодыми людьми, я женился на ней. Не стану называть ее имя — не хочу упоминать его даже наедине с самим собой. У нас был один ребенок, крошечная девочка, которая умерла, едва прожив два года. И вот тогда я узнал, что может значить для человека горе. Сначала жена моя предавалась печали, но со временем ее скорбь утихла, и она снова стала улыбаться, как прежде. Но теперь она сказала, что больше не будет рожать детей, раз боги их все равно отнимают. Имея много свободного времени, она стала часто уходить из дому, заводя дружбу с людьми, которых я не знал, ибо красота ее привлекала многих. Кончилось это тем, что она вернулась в Фивы с каким-то солдатом, которого я даже ни разу не видел. Я все время работал дома, вспоминая наше умершее дитя и думая о том, что счастье — это птица, которую ни один человек не может поймать в силки, хотя порой она по своей воле залетает к нему в окно.

Вот тогда мои волосы и побелели, хотя мне еще не было и тридцати.

Теперь, когда мне не для кого было работать, а мои собственные потребности были просты и немногочисленны, у меня оказалось больше времени для сочинения рассказов, в которых почти всегда сквозило что-то печальное. Одну из этих историй мой товарищ-писец прочитал с моего согласия в дружеской компании, и она так понравилась слушателям, что многие просили у меня разрешения переписать ее для широкого распространения. Я постепенно стал известен как сочинитель рассказов и повестей, и они переписывались и продавались, не принося мне, правда, ощутимой прибыли. Зато слава моя росла, я однажды получил письмо от принца Сети, моего близнеца в боге Ра, в котором говорилось, что он прочел некоторые из моих произведений, и они ему очень понравились, так что он желает взглянуть на мое лицо. Смиренно поблагодарив принца Сети через его посла, я обещал прибыть в Танис и лично предстать перед его высочеством. Но сперва я закончил самую длинную из написанных мной до той поры историй. Она называлась «Повесть о двух братьях», и в ней рассказывалось о том, как неверная жена одного из братьев навлекла на другогобольшие неприятности, в результате чего он был убит. А также о том, как справедливые боги вернули его к жизни, и о многих других событиях. Эту повесть я посвятил его высочеству принцу Сети и с нею за пазухой отправился в Танис, прихватив с собой также часть своих сбережений.

Так, в начале зимы я прибыл в Танис и, придя к дворцу принца, смело потребовал аудиенции. Но тут начались мои невзгоды, ибо стража и часовые прогнали меня от дверей. В конце концов я подкупил их и был допущен в передние покои, где собрались купцы, жонглеры, танцовщицы, военачальники и многие другие. И все они, видимо, ждали, пока их допустят к принцу. Изнывая от безделья, весь этот люд обрадовался незнакомому пришельцу и стал развлекаться, потешаясь надо мной. Однако, проводя в их обществе несколько дней, я завоевал их расположение, рассказав им одну из моих историй, и с этого момента стал для них желанным гостем. Но я по-прежнему не мог попасть к принцу, а так как мой денежный запас все уменьшался, я начал подумывать о возвращении в Мемфис.

И вот однажды передо мной остановился длиннобородый старик, на одежде которого была вышита голова быка; в руке он держал жезл или посох с золотым набалдашником, указывавший на то, что он занимал при дворе высокую должность. Назвав меня белоголовой вороной, он спросил, что я тут делаю, прыгая день за днем по дворцовым залам. Я назвал себя и объяснил, зачем я здесь, а он сообщил, что его имя — Памбаса и он один из камергеров принца. Когда я попросил его провести меня к принцу, он рассмеялся мне в лицо и туманно намекнул, что путь к его высочеству вымощен золотом. Я понял, что он имеет в виду, и преподнес ему подарок, который он склевал так же проворно, как петух склевывает зерно, сказав при этом, что поговорит обо мне со своим господином, и велев мне прийти во дворец на следующий день.

Я приходил трижды, и всякий раз этот старый петух склевывал новые зерна. Наконец во мне закипела ярость, и, забыв, где я нахожусь, я накричал на него и назвал его вором, так что вокруг нас собралась любопытствующая толпа слушателей. Видимо, это его испугало. Он бросил взгляд на дверь, возможно собираясь позвать стражу, чтобы прогнать меня прочь, но потом передумал и ворчливым голосом приказал мне следовать за ним. Мы прошли по длинным коридорам мимо солдат, стоявших на часах, неподвижных, как мумии в гробницах, и наконец очутились перед входом, задрапированным вышитыми занавесями. Здесь Памбаса шепотом велел мне подождать и вошел, неплотно задернув занавески, так что мне было видно и слышно все, что происходило в комнате.

Это была небольшая комната, в какой мог бы жить любой писец, ибо на столах были разложены палитры, тростниковые перья, стояли алебастровые вазы с тушью, а к доскам были прикреплены листы папируса. Стены были расписаны — не так, как я привык расписывать Книги Мертвых, а в старинном стиле, который я видел в некоторых древних гробницах, — изображениями диких птиц, взлетающих над болотами, и растущих деревьев и цветов. На стенах висели сетки со свитками папируса, в очаге горели кедровые дрова.

Перед очагом стоял принц, которого я сразу узнал по изображающим его статуям. Он выглядел моложе меня, хотя мы родились в один день, и был высок и худощав, и гораздо светлее, чем люди нашего племени, — быть может, из-за того, что в его жилах текла сирийская кровь. У него были прямые волосы, напоминавшие по цвету волосы северных купцов, которые приезжают в Египет, а глаза казались скорее серыми, чем черными, глядя из-под бровей таких же густых, как у его отца, Мернептаха. Лицо его было нежным, как у женщины, но морщинки, расходящиеся от уголков глаз к вискам, придавали ему необычное выражение. Я думаю, они образовались от привычки к размышлениям, но по мнению других, он унаследовал их от предка по женской линии. Мой друг Бакенхонсу, старый пророк, который служил первому Сети и совсем недавно умер, прожив сто двадцать лет, говорил мне, что он знал ту женщину до ее замужества и что она и первый Сети, возможно, были близнецами.

В руке принц держал развернутый свиток с очень древними письменами, — как я, искушенный во всем, что касалось моего ремесла, определил с первого же взгляда. Подняв глаза от этого свитка, он вдруг увидел стоявшего перед ним камергера.

— Ты пришел как раз вовремя, Памбаса, — сказал он голосом, который звучал очень мягко и приятно, но в то же время был голосом настоящего мужчины. — Ты стар и несомненно мудр. Скажи, ты ведь мудрый, Памбаса?

— Да, ваше высочество. Я мудрый, как дядя вашего высочества, Кхемуас, могучий маг, чьи сандалии я чистил, когда был молод.

— В самом деле? Тогда почему же ты так заботливо прячешь свою мудрость, которой следовало бы раскрываться, как цветок, чтобы мы, бедные пчелы, могли извлекать ее нектар? Ну, ладно, я рад, что ты мудрый, ибо в этой книге магии, которую я читаю, я наткнулся на проблемы, достойные покойного Кхемуаса, — я помню его как человека, всегда погруженного в размышления, с мрачным челом, и очень похожего на своего сына и моего двоюродного брата, Аменмеса, — только, разумеется, Аменмеса никто не может назвать мудрецом.

— Чему же радуется твое высочество?

— Тому, что, будучи, по твоему собственному признанию, равным Кхемуасу, ты сможешь разрешить проблему не хуже него. Как ты знаешь, Памбаса, будь он жив, он был бы сейчас фараоном вместо моего отца. Но он умер слишком рано. Все это наводит меня на мысль, что в рассказах о его мудрости что-то не совсем так. Ведь по-настоящему мудрый человек никогда бы не пожелал стать фараоном Египта.

— Не пожелал бы стать фараоном! — вскричал камергер.

— Так вот, Памбаса Мудрый, — продолжал принц, как будто не слышал его, — вот послушай. В этой старинной книге дано заклинание, которое может «избавить сердце от усталости» — старейшей, как тут говорится, и самой распространенной болезни в мире, которой не подвержены только котята, некоторые дети и сумасшедшие. Оказывается, что от этой болезни можно излечиться, говорит книга, если встать на вершине пирамиды Хуфу в полночь, в тот момент, когда луна — самая большая за весь год, и испить из чаши снов, произнося в то же время заклинание, выписанное здесь целиком на языке, которого я не знаю.

— Но каково же достоинство заклинания, принц, если оно написано на языке, который знают все?

— А какова польза, если этот язык не знает никто?

— Более того, ваше высочество, как может кто-нибудь забраться на пирамиду Хуфу, которая покрыта полированным мрамором? Даже днем, не говоря уж о полночи. И там пить из чаши снов!

— Не знаю, Памбаса. Все, что я знаю, — это то, что я устал от этой глупости, да и от всего на свете. Расскажи мне что-нибудь, что облегчит мое сердце, — мне как-то тяжело.

— Там в зале жонглеры, принц. Один из них говорит, что может подбросить в воздух веревку и влезть по ней на небо.

— Когда ты сам увидишь, как он это делает, Памбаса, приведи его ко мне, но не раньше. Смерть — вот единственная веревка, по которой мы можем подняться на небо или спуститься в ад. Ибо не стоит забывать, что существует некий бог Сет (между прочим, меня назвали в его честь, как и моего прадеда, — почему, знают только жрецы). А еще есть и другой бог — Осирис.

— Кроме жонглеров там еще и танцовщицы, принц, и у некоторых фигуры — просто красота. Я видел, как они купались в дворцовом озере, — даже сердце твоего деда, великого Рамсеса, порадовалось бы, глядя на них.

— Мое сердце не порадуется — я не хочу, чтобы здесь плясали голые женщины. Придумай что-нибудь другое, Памбаса.

— Ничего не приходит в голову, принц. Впрочем, постой-ка. Есть еще один писец по имени Ана — худой остроносый человек, который утверждает, что он твой близнец в боге Ра.

— Ана! — сказал принц. — Тот самый, из Мемфиса, который пишет рассказы? Почему же ты не сказал сразу, старый глупец? Сейчас же впусти его, сейчас же!

Услышав это, я раздвинул занавеси и, войдя, простерся перед ним со словами:

— Я тот самый писец, о Царственный Сын Солнца!

— Как ты смеешь входить без приглашения в покои принца, — начал было Памбаса, но Сети прервал его суровым тоном:

— А ты, Памбаса, как ты смеешь держать этого умного человека за дверьми, как собаку? Встань, Ана, и, пожалуйста, не перечисляй мои титулы, мы ведь не при дворе. Скажи, ты давно в Танисе?

— Много дней, о принц, — ответил я. — Все пытался попасть к тебе, но безуспешно.

— И как же в конце концов тебе удалось?

— За плату, о принц, — ответил я с невинным видом, — как, очевидно, положено. Привратники…

— Понимаю, — сказал Сети. — Привратники! Памбаса, выясни, какую сумму этот ученый писец заплатил привратникам, и верни ему эти деньги в двойном размере. Так что ступай и займись этим делом.

Памбаса ушел, бросив на меня украдкой жалобный взгляд.

— Скажи мне, — промолвил Сети, когда мы остались одни, — ты ведь по-своему мудрый: почему двор всегда порождает воров?

— Думаю, по той же причине, о принц, по которой собачья спина порождает блох. Блохи должны жить, а тут как раз собака.

— Верно, — ответил он, — и эти дворцовые блохи получают недостаточно высокую плату. Если я когда-нибудь получу власть, я этим займусь. Их будет меньше, но еды у них будет больше. А теперь, Ана, садись. Я тебя знаю, хотя ты меня и не знаешь, и я уже успел полюбить тебя, знакомясь с твоими писаниями. Расскажи мне о себе.

Я рассказал ему всю мою простую историю, которую он выслушал, не говоря ни слова, а потом спросил, почему я хотел его видеть. Я ответил: потому что он сам послал за мной, о чем позже забыл; а также потому, что я принес рассказ, который осмелился посвятить ему. С этими словами я положил перед ним на стол свой свиток.

— Ты оказал мне честь, — сказал он, явно довольный. — Большую честь! Если твоя повесть мне понравится, я велю положить ее вместе со мной в гробницу, чтобы мой Ка[739] читал и перечитывал ее, пока не наступит День Воскресения, хотя, конечно, я прочту и изучу ее еще при жизни. Ты хорошо знаешь наш город Танис, Ана?

Я ответил, что почти не знаю его, ибо потратил все свое время, обивая пороги его высочества.

— Тогда, с твоего разрешения, я сначала покажу тебе город, а потом мы поужинаем. — И тотчас явился слуга, не Памбаса, а другой.

— Принеси два плаща, — сказал принц, — я собираюсь пройтись вместе с писцом Аной по городу. И снаряди охрану — четыре нубийца, не более; пусть следуют за нами, но на некотором расстоянии и переодетые.

Слуга поклонился и исчез.

Почти сразу же явился черный раб, неся два длинных плаща с капюшонами, какие обычно надевают погонщики верблюдов. Он помог нам облачиться в них и повел нас — через дверь, противоположную той, в которую я вошел, — по коридорам и вниз по узкой лестнице, в небольшой внутренний дворик. Мы пересекли его и оказались перед высокой и толстой стеной с двойными дверьми, окованными медью, которые таинственным образом распахнулись при нашем приближении. За этими дверьми стояли четверо высоких людей, тоже укутанных в плащи и, казалось, не обративших на нас никакого внимания. Однако, когда мы немного прошли, я оглянулся и заметил, что они следуют за нами, как будто по случайному совпадению.

Как прекрасно, подумал я, быть принцем, которому достаточно шевельнуть пальцем, чтобы повелевать людьми в любое время дня и ночи.

Именно в этот момент Сети сказал:

— Видишь, Ана, как печально быть принцем, — он не может даже выйти из дворца без ведома челяди и без тайного охранника, который, как шпион, следит за каждым его шагом и, несомненно, доложит обо всем полиции фараона.

Все имеет два лика, подумал я, но, как и прежде, промолчал.

Глава 2

РАЗДЕЛЕНИЕ ЧАШИ
Мы шли по широкой улице, окаймленной деревьями, за которыми белели обмазанные известью дома под плоскими крышами, построенные из обожженного солнцем кирпича и стоявшие каждый в своем собственном саду. Наконец мы вышли на большую рыночную площадь, и как раз в этот момент над пальмами взошла полная луна, залив мир своим сиянием и почти превратив ночь в день. Танис — или Рамсес, как его тоже называют, — был в ту пору очень красивым городом, хотя и вполовину меньше Мемфиса, впрочем, я слышал, что теперь, когда Двор его покинул, он сильно опустел.

На этой большой рыночной площади возвышались храмы богов с пилонами[740] и аллеями сфинксов, а также знаменитое чудо света — гигантская статуя Рамсеса Второго, в то время как на северной стороне, на холме, стоял великолепный дворец фараона. Здесь были и другие дворцы — обиталища знати и придворных, а между ними разбегались длинные улицы, где жили горожане; некоторые из этих улиц кончались у того рукава Нила, на берегу которого стоял древний город.

Сети задержался, чтобы взглянуть на эти удивительные здания.

— Они очень древние, — сказал он, — но большинство из них, как и городские стены и вон те храмы Амона[741] и Птаха, были перестроены во времена моего деда Рамсеса Второго и позже трудами рабов-израильтян, пригнанных из богатой страны Гошен, лежащей недалеко отсюда.

— Должно быть, это стоило много золота, — заметил я.

— Цари Кемета не платят своим рабам, — коротко ответил принц.

Мы пошли дальше и смешались с тысячами людей, которые бродили вокруг в поисках отдыха от дневных дел. Здесь, на границе Египта, собрался самый разноплеменный люд: бедуины из пустыни, сирийцы из-за Красного моря, купцы с богатого острова Читтим, путешественники с побережья и торговцы из страны Пунт[742] и из неведомых земель севера. И все смеялись, разговаривали, веселились, исключая тех, что собирались в кружки — послушать рассказчика истории или странствующих музыкантов или посмотреть на женщин, которые плясали полураздетые в надежде на вознаграждение.

Время от времени толпа расступалась, давая проехать знатному человеку или даме, перед чьей колесницей бежали гонцы, крича «Дорогу! Дорогу!» и размахивая длинными палками. Потом появилась процессия облаченных в белое жрецов Исиды[743], шествующих при лунном свете, как и подобает слугам богини Луны; они несли на воздетых руках священное изображение богини, перед которым все люди склоняли головы и на некоторое время умолкали. Иногда проносили тело какого-нибудь знатного человека, недавно умершего; впереди шли наемные плакальщицы, оглашая воздух воплями и причитаниями, которыми они провожали мертвеца перед тем, как его набальзамируют. Наконец из какой-то боковой улицы появилась толпа в несколько сотен мужчин, горбоносых и бородатых, среди них иногда мелькали женщины; они были связаны между собой веревкой, не мешавшей, однако, их движениям, и окружены сопровождавшими их вооруженными стражниками.

— Кто это? — спросил я, ибо никогда не видел ничего подобного.

— Рабы-израильтяне. Они возвращаются с работ по сооружению нового канала, который должен дойти до Красного моря, — ответил принц.

Мы остановились, пропуская их, и я заметил, как гордо сверкали их глаза и как свирепо было выражение их лиц, хотя они были всего лишь узники, да еще изнуренные усталостью и перепачканные от работы в грязи и воде. И вдруг случилось непредвиденное. Один седобородый человек отстал, задерживая и затрудняя продвижение остальным. Видя это, один из надсмотрщиков подбежал к нему и стал хлестать его бичом, сплетенным из кожи морского чудовища. Старик обернулся и, подняв деревянную лопату, которую нес на плече, ударил надсмотрщика с такой силой, что раскроил ему череп. Надсмотрщик упал мертвым. Другие надсмотрщики набросились на израильтянина (как называли этих рабов) и ударами сбили его с ног. Тут появился воин и, увидев происходящее, выхватил свой бронзовый меч. Из толпы выбежала девушка, юная и прелестная, несмотря на ее грубую одежду.

Я видел с тех пор Мерапи — Луну Израиля, как ее называли, — в пышных одеждах царицы и даже в одеянии богини, но никогда, по-моему, она не была так прекрасна, как в этот час ее рабства. Ее большие глаза, ни синие, ни черные, сияли в свете луны и были влажны от слез. Густые с бронзовым оттенком волосы ниспадали крупными локонами на белоснежную грудь, видневшуюся из-под ее грубой одежды. Подняв нежные руки, она как будто пыталась отвести удары, сыпавшиеся на человека, которого она хотела защитить. Пламя светильника, горевшего в одной из торговых палаток, подчеркивало ее высокую стройную фигуру. Она была так прекрасна, что сердце мое замерло — да, мое сердце, в котором уже несколько лет женщина не пробуждала ничего, кроме самых мрачных и недобрых чувств.

Она громко вскрикнула. Стоя над поверженным узником, она стала молить воина о милосердии. Потом, поняв, что ожидать от него милосердия бесполезно, она обвела взглядом стоявших вокруг людей, и ее большие глаза остановились на лице принца Сети.

— О господин! — воскликнула она. — У тебя благородный вид. Неужели ты будешь спокойно смотреть, как убивают моего безвинного отца?

— Уберите эту женщину, или я проткну ее насквозь! — закричал воин, ибо она бросилась к лежащему неподвижно израильтянину. Надсмотрщики повиновались и оттащили ее прочь.

— Остановись, убийца! — вскричал принц.

— Кто ты такой, собака, что смеешь учить фараонова офицера его обязанностям? — ответил воин и левой рукой нанес принцу пощечину.

Потом он замахнулся, и я у видел, как его бронзовый меч вонзился в тело израильтянина. Тот содрогнулся и замер. Все произошло в какое-то мгновение, и в наступившем безмолвии отчаянно прозвучал женский вопль. С минуту Сети не мог произнести ни звука — думаю, что от ярости. Потом он произнес только одно слово:

— Стража!

Тотчас из толпы появились четверо нубийцев, которые до этой минуты, как им было приказано, держались на некотором расстоянии. Но не успели они приблизиться, как я, оправившись от изумления, бросился на офицера и схватил его за горло. Он замахнулся на меня окровавленным мечом, но удар, ослабленный плащом, лишь слегка скользнул по моему левому бедру. Тогда я — а в те дни я был еще молод и силен — схватился с ним, и мы оба покатились по земле. Началась суматоха. Рабы-иудеи разорвали веревку и набросились на солдат, как псы на шакалов, молотя по ним голыми кулаками. Солдаты, защищаясь, пустили в ход оружие. Надсмотрщики взмахивали бичами. Женщины визжали, мужчины кричали. Военачальник, с которым я схватился, начал одерживать верх — по крайней мере, я увидел, как его меч ослепительно сверкнул надо мной, и подумал, что все кончено. Несомненно, так бы и случилось, если бы Сети сам не оттащил от меня этого человека и таким образом не дал бы своим нубийцам схватить его. Я услышал, как принц воскликнул звонким голосом:

— Остановись! Ты имеешь дело с Сети, сыном фараона и правителем Таниса. — И он откинул с головы капюшон, и луна ярко осветила его лицо.

Мгновенно все смолкло. По мере того как до них доходила истина, люди один за другим преклонили колени, и я услышал, как кто-то произнес в благоговейном страхе:

— Чтобы солдат ударил по лицу царского сына, принца Египта! Он должен заплатить за это кровью.

— Как зовут этого офицера? — спросил Сети, указав на воина, который убил израильтянина и чуть не убил меня.

Кто-то ответил, что его имя — Хуака.

— Отведите его к ступеням храма Амона, — сказал Сети нубийцам, крепко державшим воина. — Следуй за мной, друг Ана, если у тебя есть силы. Вот — обопрись на мое плечо.

Так, опираясь на плечо принца, ибо я пострадал в схватке и с трудом переводил дыхание, я прошел с ним сто или более шагов до входа в величественный храм, где мы поднялись на площадку, воздвигнутую на верхней ступени лестницы. За нами привели схваченного воина, а дальше следовала толпа, великое множество людей, которые расположились на ступенях и перед храмом. Принц, который был очень бледен и спокоен, сел на низкое гранитное основание обелиска, возвышавшегося перед одним из пилонов храма, и произнес:

— Как правитель Таниса, города Рамсеса, имеющий власть над жизнью и смертью в любой час и в любом месте, объявляю мой Суд открытым.

— Царский Суд открыт! — воскликнула толпа по установленному обычаю.

— Дело заключается в следующем, — сказал принц. — Этот человек по имени Хуака, по одежде — военачальник из армии фараона, обвиняется в убийстве некоего еврея и в попытке убить писца Ану. Призовите свидетелей. Принесите тело убитого и положите его передо мной. Приведите женщину, которая пыталась защитить его, и пусть она говорит.

Тело принесли и опустили на площадку; глаза мертвеца, широко открытые, неподвижно смотрели вверх, на луну. Потом солдаты вытолкнули вперед плачущую девушку.

— Уйми слезы, — сказал Сети, — и поклянись Атумом — Создателем, и Маат — богиней истины и закона, что будешь говорить только правду.

Девушка подняла на него глаза и произнесла глубоким и тихим голосом, почему-то напомнившим мне медленно льющийся из кувшина мед, — быть может, потому, что она говорила с трудом, стараясь сдержать подступавшие к горлу рыдания:

— О царственный Сын Кемета, я не могу поклясться этими богами, ведь я дочь Израиля.

Принц внимательно посмотрел на нее и спросил:

— Каким же богом ты можешь поклясться, о дочь Израиля?

— Яхве, о принц, — мы считаем его единым и единственным богом. Творцом мира и всего, что в нем есть.

— Тогда, наверно, его другое имя — Кефера, — сказал принц, слегка улыбнувшись, — но будь по-твоему. Поклянись своим богом Яхве.

Она подняла обе руки над головой и сказала:

— Я, Мерапи, дочь Натана из племени Леви, народа Израиля, клянусь именем Яхве, бога Израиля, что буду говорить правду и всю правду.

— Расскажи нам все, что ты знаешь о смерти этого человека, о Мерапи.

— Я знаю не больше того, что знаешь ты, о принц. Тот, кто здесь лежит, — она жестом указала на тело убитого, отводя взгляд в сторону, — был моим отцом, старейшиной Израиля. Когда хлеба еще не созрели, капитан Хуака прибыл в страну Гошен, чтобы отобрать тех, кто должен работать на фараона. Он пожелал взять меня в свой дом. Мой отец сказал ему, что я с самого детства обручена с сыном Израиля, и отказал ему, отказал еще и потому, что наш закон запрещает нашим людям соединяться браком с вашими людьми. Тогда капитан Хуака забрал отца, хотя он занимал высокое положение и по возрасту не должен был работать на фараона, и его увезли — за то, я думаю, что он отказался отдать меня в жены Хуаке. Немного позже мне приснилось, что отец заболел. Три раза мне снился этот сон, и наконец я бежала в Танис, чтобы увидеться с отцом. Сегодня утром я нашла его и… — о принц, остальное ты знаешь сам.

— И это все? — спросил Сети.

Девушка молчала в нерешительности, потом сказала.

— Еще одно, о принц. Этот человек видел, как я давала отцу поесть, потому что он совсем ослабел и изнемог, выкапывая ил под палящими лучами солнца; ведь он из знатного рода и никогда не выполнял такой работы. В моем присутствии Хуака спросил отца: может быть, теперь он отдаст меня ему в жены? Отец сказал, что он скорее позволил бы змее поцеловать меня или отдал бы меня на съедение крокодилам. «Я выслушал тебя, — сказал Хуака. — Так знай же, раб Натан, прежде чем завтра взойдет солнце, тебя поцелует меч и сожрут крокодилы или шакалы». «Будь так, — ответил ему отец, — но знай, о Хуака, что прежде чем взойдет солнце, тебя тоже поцелует меч, а об остальном мы с тобой поговорим у подножия трона Яхве».

А потом, как ты знаешь, принц, надсмотрщик избил отца бичом, — я слышала, как Хуака приказал избить его, если он будет отставать от других; а после Хуака убил его, потому что отец, обезумев, ударил его лопатой. Больше мне нечего сказать, кроме одного: прошу тебя — вели отослать меня обратно, к моему народу, где я смогу оплакивать моего отца так, как у нас принято.

— Куда ты хочешь вернуться — к своей матери?

— Нет, о принц. Моя мать умерла, она была знатная женщина из Сирии. Я хочу вернуться к моему дяде, Джейбизу Левиту.

— Отойди в сторону, — сказал Сети. — Мы решим твое дело позже. Подойди сюда, о писец Ана! Принеси присягу и расскажи нам все, что ты знаешь о смерти этого человека, поскольку нам нужны два свидетеля.

Я произнес клятву и повторил то, чему я был свидетелем.

— Ну, Хуака, — сказал принц, когда я кончил, — ты хочешь что-нибудь сказать?

— Только одно, о царственный принц! — ответил Хуака, упав на колени. — Я ударил тебя случайно, не зная, что под плащом скрывается личность твоего высочества. За этот поступок я достоин смерти, это правда, но умоляю простить меня, ведь я не ведал, что творил. Остальное же ничего не значит, ибо я убил всего-навсего мятежного раба-израильтянина, каких убивают каждый день.

— Скажи мне, о Хуака, — ибо тебя судят именно за убийство этого человека, но не за то, что ты ударил, сам того не зная, человека царской крови, — какой закон разрешил тебе убить израильтянина без суда, назначенного фараоном?

— Я не ученый. Я не знаю законов, о принц. Все, что наговорила тут эта женщина, — ложь.

— Но, во всяком случае, то, что этот человек мертв и что убил его ты, — не ложь. Ты сам это признаешь. Так знай же, и пусть знают все египтяне, что даже израильтянин не может быть убит только за то, что он устал или ответил ударом на незаслуженный удар. За его кровь ты ответишь своей кровью. Солдаты! Отрубите ему голову!

Нубийцы набросились на него, и, когда через мгновение я вновь увидел Хуаку, его обезглавленное тело лежало рядом с трупом еврея Натана, и кровь обоих смешалась на ступенях храма.

— Суд завершил свое дело, — сказал принц. — Воины, проследите, чтобы эту женщину проводили обратно к ее народу и вместе с нею отправили тело ее отца для погребения. И помните, что вы отвечаете своей жизнью за то, чтобы ее не оскорбляли и чтобы с ней не случилось ничего плохого. Писец Ана, пойдем вместе в мой дом, — я хочу поговорить с тобой. И пусть стража пойдет впереди и вслед за мной.

Он поднялся, и все присутствующие склонились перед ним. Когда он повернулся, чтобы уйти, Мерапи упала перед ним на колени, говоря:

— О справедливейший принц, отныне и навсегда я буду тебя слушать!

Мы двинулись в путь, и, когда мы покинули рыночную площадь и направились ко дворцу принца, я услышал позади гул голосов; одни одобряли, другие осуждали действия Сети. Мы шли в молчании, нарушаемом лишь равномерными звуками шагов сопровождавших нас стражников. Вскоре луна зашла за тучу, и вокруг стало темно. Потом из-за края тучи вдруг вырвался луч света и протянулся, прямой и узкий, через все небо. Принц смотрел на него некоторое время и потом сказал:

— Скажи мне, Ана, что напоминает тебе этот лунный луч?

— Меч, о принц, — ответил я, — простертый над Кеметом рукой какого-то могущественного бога или духа. Смотри, вон его клинок, с которого будто падают облачка — капли крови; а вон там — рукоять из золота, и смотри, под ним лицо бога. Огонь струится из его глазниц, а чело его мрачно и ужасно. Мне страшно — сам не знаю отчего.

— У тебя душа поэта, Ана. Однако я вижу то же, что и ты, и я уверен, что какой-то меч возмездия действительно поднят над Египтом за все его злодеяния; этот луч — его символ. Видишь? Он как будто вот-вот упадет на храмы богов и на дворец фараона и рассечет их надвое. А теперь он исчез, и ночь стала похожа на все ночи с сотворения мира. Пойдем ко мне и поужинаем. Я устал, мне нужно подкрепиться едой и вином, — как, впрочем, и тебе после схватки с этим мерзким убийцей, которого я отправил куда следовало.

Стражники приветствовали принца и были отпущены. Мы поднялись в личные покои принца, где его слуги обрядили меня в одежды из тонкого полотна, после того как искусный домашний врач обработал ссадины и порезы на моем теле и наложил повязки, пропитанные бальзамом. Затем меня провели в маленький трапезный зал, где меня ожидал принц, — словно я был почетным гостем, пришедшим сюда из Мемфиса со своими товарами, а не бедным писцом. Он заставил меня сесть по правую руку от себя и даже придвинул мне стул, чем привел меня в смущение и замешательство. Как сейчас помню этот стул с кожаным сиденьем: его подлокотники кончались сфинксами из слоновой кости, а на спинке из черного дерева, в центре овала, было инкрустировано имя великого Рамсеса, которому этот стул некогда принадлежал. Подали кушанья — только два блюда, и те самые простые, ибо Сети не был охотником до еды, — и к ним вино, восхитительнее которого мне никогда не доводилось пробовать. Нам прислуживал молодой нубиец с очень веселым лицом.

Мы ели и пили, и принц расспрашивал меня о моей работе в должности писца и о сочинении рассказов, что, по-видимому, очень его интересовало. Можно было даже подумать, будто он ученик в школе, а я — учитель, так смиренно и так внимательно выслушивал он все, что я говорил о моем искусстве. О делах государства или об ужасной кровавой сцене, которую мы только что пережили, не было сказано ни слова. Под конец, однако, после небольшой паузы, во время которой он, держа в руке чашу из тонкого, как яичная скорлупа, алебастра, всматриваясь в игру света в густом красном вине, принц сказал мне:

— Друг Ана, мы с тобой пережили волнующий час, возможно, первый из многих, что еще впереди, а может быть, последний. Кроме того, мы родились в один и тот же день, а значит, — если астрологи не лгут, как другие мужчины и женщины, — и под одной звездой. И, наконец, позволь мне об этом сказать, — ты мне очень нравишься, хоть я и не знаю, нравлюсь ли я тебе; и когда ты со мной в комнате, я чувствую себя спокойно и свободно. Это странно, ибо я не знаю никого, с кем бы мне было так хорошо, как с тобой.

Только сегодня утром я изучал старинные рукописи и совершенно случайно прочел, что тысячу лет назад наследный принц Египта имел право — а значит, имеет и теперь, ведь в Египте ничто не меняется — держать личного библиотекаря, которому платит государство, то есть, в конечном счете, труженики страны. Последний такой библиотекарь был несколько династий тому назад, я думаю потому, что большинство наследников трона не умели — или не хотели — читать. Я рассказал о своем открытии визирю Нехези, который считает каждую унцию золота, потраченную мной, как будто он платит мне из собственной мошны, — впрочем, возможно, так и есть. Он ответил мне с его обычной кривой усмешкой: «Поскольку, принц, я твердо знаю, что нет ни одного писца в Египте, общество которого ты бы выдержал дольше месяца, я определю месячное жалованье библиотекаря в тех размерах, в каких оно было при Одиннадцатой Династии, внесу эту статью в список расходов твоего высочества и выплачу эту сумму из царской казны к тому времени, когда он будет уволен».

Таким образом, писец Ана, я предлагаю тебе этот пост на один месяц, на срок, который, могу обещать тебе, будет оплачен, какова бы ни была сумма. Право, я забыл, сколько именно она составит.

— Благодарю тебя, о принц! — воскликнул я.

— Не благодари меня. Нет, если ты мудр, лучше откажись. Ты познакомился с Памбасой. Так вот, Нехези — это Памбаса, помноженный на десять, плут, вор, грубиян и к тому же наушничает фараону. Он превратит твою жизнь в пытку и будет держаться за каждую крупицу золота, которую тебе придется вырывать у него из рук. Более того, жизнь здесь утомительна, а я мнительный и часто бываю в плохом настроении. Говорю тебе — не благодари. Откажись, возвращайся в Мемфис и пиши рассказы. Беги от двора с его интригами. Сам фараон — это только марионетка, через которую говорят другие голоса и лик, через который смотрят другие глаза, и все мановения его скипетра управляются нитями, которые держат другие руки. А если так с фараоном, то что же сказать о его сыне? И потом, Ана, — женщины! Они станут преследовать тебя своей любовью — они преследуют даже меня, а ты, кажется, говорил мне, что кое-что знаешь о женщинах. Не соглашайся, ступай обратно в Мемфис. Я пришлю тебе для переписки старинные рукописи и выплачу тебе все, что Нехези назначит для библиотекаря.

— И все же я согласен, о принц! А Нехези — да я не боюсь его: в худшем случае я напишу про него такой рассказ, над которым весь мир будет смеяться, так что он скорее предпочтет заплатить мне, чем подвергаться осмеянию.

— Ты мудрее, чем я думал, Ана. Мне никогда не приходило в голову сделать Нехези героем рассказа, хотя, признаться, я и рассказываю про него всякие истории, а это, в общем, почти то же самое.

Он наклонился ко мне, подперев рукой голову и глядя мне в глаза, спросил:

— Почему ты согласился? Дай мне подумать. Не потому же, что ты надеешься здесь разбогатеть; и не ради показной пышности и престижа придворной жизни; и не для того, чтобы водиться с великими мира сего, которые на самом деле так ничтожны. Ничего в твоем сердце нет и тебе ничего не нужно; ты художник, не больше и не меньше того. Так объясни же мне, почему ты, свободный человек, способный заработать себе на жизнь, болтаешься у трона и готов подставить шею под пяту принцев, которые растопчут тебя, как глину, чтобы вылепить из тебя обычного прислужника, или царского приживалу, или слугу, подставляющего скамеечку под ноги фараона.

— Объясню тебе, принц. Во-первых, потому, что троны творят историю, так же как история создает троны; а мне кажется, что в Египте зреют великие события, в которых я хотел бы сыграть свою роль. Во-вторых, потому, что боги подносят дары людям только один или два раза в жизни, и отказаться от этих даров, значит обидеть богов, давших тебе эту жизнь, которую ты должен использовать, пусть даже для неведомых тебе целей. А в-третьих… — Тут я заколебался.

— А в-третьих? Говори, ведь именно это, наверное, и есть настоящая причина.

— А в-третьих, о принц — право же, такие слова странно звучат в устах мужчины — но, в-третьих, потому, что я люблю тебя. С той минуты, как мой взгляд упал на твое лицо, я полюбил тебя, как не любил никого, — даже своего отца. Не знаю, почему. Конечно же, не

оттого, что ты принц.

Услышав эти слова, Сети задумался и так долго молчал, что я испугался, не слишком ли я дерзок для скромного писца, и поспешно добавил:

— Да простит твое высочество своего слугу за его самонадеянные речи. Это не уста твоего слуги говорили, а его сердце.

Он поднял руку, и я умолк.

— Ана, мой близнец в боге Ра, — сказал он, — знаешь ли ты, что у меня никогда не было друга?

— У принца — нет друга?

— Никогда, ни одного. Но теперь я начинаю думать, что нашел его. Эта мысль кажется странной и согревает меня. Знаешь ли, когда мой взгляд упал на твое лицо, я тоже полюбил тебя, одним богам известно почему. У меня было такое чувство, будто я нашел того, кто мне был дорог тысячу лет назад, но потом потерял его и забыл о нем. Быть может, это глупость, а может быть, это тень чего-то великого и прекрасного, что обитает где-то в другом месте, которое мы называем царством Осириса, — по ту сторону могилы, Ана.

— Иногда мне в голову приходили такие же мысли, принц. Я хочу сказать, что все, что мы видим, — тень; и мы сами — только тени, а реальности, которые отбрасывают их, живут в какой-то другой стране, озаренной духовным солнцем, которое никогда не заходит.

Принц кивнул и некоторое время молчал. Потом он поднял свою прекрасную алебастровую чашу и, налив в нее вина, отпил немного и передал чашу мне.

— Выпей и ты, Ана, — сказал Он, — и обещай мне, как обещаю тебе я, что во имя создателя, который дал человеку сердце, отныне наши два сердца слились в одно, и так будет всегда, в горе и в радости, в победе и в поражении, пока смерть не унесет одного из нас. Отныне, Ана, у меня нет от тебя никаких тайн, — разве что ты окажешься недостойным нашей клятвы.

Вспыхнув от радости, я принял от него чашу, говоря:

— Я добавлю к тому, что ты сказал, о принц, еще одно: мы едины не только в этой жизни, но и во всей цепи грядущих жизней. Смерть, о принц, — это, я думаю, лишь одна ступень воздушной лестницы, которая приводит наконец к тем головокружительным высотам, откуда мы видим лицо бога и слышим его голос, объясняющий нам, что мы есть и почему.

Потом я тоже произнес слова клятвы, выпил из чаши и поклонился ему, а он поклонился мне.

— Что мы сделаем с этой чашей, Ана? Священной чашей, в которой было вино наших сердец? Оставить ее у меня? Нет, она больше не принадлежит мне. Дать ее тебе? Нет, она не только твоя. Знаю — мы разделим эту бесценную вещь.

Схватив чашу за ножку, он с силой ударил ею о стол. И тут произошло нечто, показавшееся мне чудом. Ибо вместо того, чтобы разлететься вдребезги, чаша раскололась ровно на две половинки, сверху донизу. До сих пор не знаю, было ли это случайностью, или художник, создавший ее в каком-то минувшем поколении, заготовил по отдельности каждую из половинок и потом искусно склеил их воедино. Как бы то ни было, чудо свершилось у нас на глазах.

— Какая удача! — сказал принц с легкой усмешкой, под которой, как я заметил, он прятал слишком сильные чувства. — Бери же ту половину, которая ближе к тебе, а я возьму ту, что ближе ко мне. Если ты умрешь первым, я положу мою половину тебе на грудь, а если первым умру я, ты положишь мне свою, а если жрецы тебе запретят, потому что я царского рода и они сочтут это святотатством, брось свою половинку в мою гробницу. Что бы мы делали, Ана, если бы алебастр рассыпался на мелкие осколки, и какое бы предзнаменование ты в этом увидел?

— Зачем спрашивать, о принц, о том, чего не случилось?

Потом я взял свою половинку, приложил ее ко лбу и спрятал под одеждой на груди, и Сети сделал то же самое со своей половинкой чаши.

Вот так, столь необычным образом царственный Сети и я скрепили священный союз нашего братства и, как я думаю, — на вечные времена.

Глава 3

ТАУСЕРТ
Сети встал из-за стола и потянулся.

— С этим кончено, — сказал он, — как кончается все, и на этот раз мне жаль, что это так. Ну, что теперь? Спать, я полагаю, ибо сон — конец всего или, пожалуй, как сказал бы ты, начало.

Не успел он договорить, как занавеси, скрывающие вход, раздвинулись и появился Памбаса, церемонно держа свой жезл перед собой.

— В чем дело? — спросил Сети. — Неужели я не могу даже поужинать спокойно? Стой, прежде чем ты ответишь, скажи: сон — конец или начало всех вещей? Ученый Ана и я разошлись в этом вопросе и хотели бы услышать твое мудрое мнение. Учти, Памбаса, что до того, как родиться на свет, мы, должно быть, спали, поскольку ничего не помним об этом времени, а после того как мы умрем, мы, по всей вероятности, спим, как знает всякий, кому доводилось видеть мумии. А теперь отвечай!

Памбаса уставился на сосуд с вином, стоящий на столе, как будто заподозрив, что его господин выпил больше, чем следовало. Потом твердым, официальным голосом он объявил:

— Она идет! Она идет! Она идет, чтобы принести свои приветствия и любовь царственному сыну Ра.

— В самом деле? — спросил Сети. — Но если так, почему сообщать об этом три раза? И — кто идет?

— Высочайшая принцесса, наследница Египта, дочь фараона, сводная сестра твоего высочества, великая госпожа Таусерт.

— Что ж, пусть войдет. Ана, стань позади меня. Если ты устанешь и я разрешу, можешь уйти, рабы покажут тебе, где твои покои.

Памбаса удалился, и тотчас из-за занавесей появилась царственного вида особа в великолепном одеянии. Ее сопровождали четыре служанки, которые остановились у порога и тут же скрылись. Принц пошел ей навстречу, взял обе ее руки в свои и поцеловал ее в лоб, потом отступил, после чего они с минуту стояли, смотря друг на друга. Тем временем я изучал ту, что была известна во всей стране как «Прекрасная Царская Дочь», но кого я до этого момента ни разу не видел. По правде сказать, я не нашел ее прекрасной, хотя я бы сразу понял, что она царского происхождения, даже будь на ней платье крестьянки. Для красавицы ее лицо было слишком жестким, а черные глаза с серым отливом слишком малы. Вместе с тем ее нос был слишком острым, а губы слишком тонкими. Поистине, если бы не очертания нежной и красивой женственной фигуры, я бы вполне мог подумать, что передо мной не принцесса, а принц. В остальном она во многом походила на своего сводного брата Сети, хотя и была лишена свойственного ему выражения доброты. Или, если сказать точнее, оба они походили на своего отца, Мернептаха.

— Приветствую тебя, сестра, — сказал он, глядя на нее с улыбкой, в которой мне почудилось что-то насмешливое. — Ого! Платье, отороченное пурпуром; изумрудное ожерелье и венец из золота, и кольца, и нагрудные украшения, — не хватает только скипетра! Почему ты так по-царски оделась, чтобы навестить столь скромную особу, как твой любящий брат? Ты являешься, как солнце, во тьму отшельнической кельи, и совсем ослепила бедного отшельника — или, точнее, отшельников, — и он указал на меня.

— Оставь свои шутки, Сети, — ответила она звучным, сильным голосом. — Оделась так потому, что это доставляет мне удовольствие. Кроме того, я ужинала с нашим отцом, а те, что сидят за столом фараона, должны быть одеты подобающим образом. Правда, я заметила, что иногда ты думаешь иначе.

— Вот как. Надеюсь, добрый бог, наш божественный родитель сегодня вполне здоров, раз ты так рано его покинула.

— Я покинула его потому, что он послал меня к тебе с поручением. — Она умолкла, пристально смотря на меня, и потом спросила: — Кто этот человек? Я его не знаю.

— Твоя беда, Таусерт, но дело можно поправить. Его зовут писец Ана, и он пишет странные истории, полные интереса, которые тебе следовало бы почитать, а то ты слишком поглощена внешней стороной жизни. Он из Мемфиса, а имя его отца — забыл, Ана, как звали твоего отца?

— Его имя слишком ничтожно для царских ушей, принц, — ответил я, — но мой дед был поэтом по имени Пентавр, который писал о деяниях могущественного Рамсеса.

— Правда? Почему же ты сразу мне не сказал? С таким происхождением ты заработал бы себе пенсию из придворной казны, если бы тебе удалось вырвать ее у Нехези. Так вот, Таусерт, имя его деда было Пентавр, чьи бессмертные стихи ты, несомненно, читала на стенах храма, где наш дед позаботился их увековечить.

— Читала, к сожалению, и нашла, что это пустая и хвастливая болтовня, — холодно ответила она.

— Честно говоря, — да простит меня Ана — я того же мнения. Но могу тебя уверить, что его рассказы несравненно лучше, чем стихи его деда. Друг Ана, это моя сестра, Таусерт, дочь моего отца, хотя матери у нас были разные.

— Прошу тебя, Сети, будь добр называть все мои законные титулы, говоря обо мне с писцом, да и с прочими твоими слугами.

— Извини, Таусерт. Ана, это — Первая госпожа Кемета, Царская Наследница, Принцесса Верхнего и Нижнего Египта[744], Верховная жрица Амона, Любимица Богов, сводная сестра законного наследника, Цветущий Лотос Любви, будущая Царица— Таусерт, чьей супругой ты будешь? Кто окажется достоин такой красоты, превосходства, учености и — что еще можно добавить? — нежности, да, нежности.

— Сети, — сказала она, топнув ногой, — если тебе нравится издеваться надо мной в присутствии посторонних, очевидно мне остается только покориться. Вели ему уйти, мне нужно с тобой поговорить.

— Издеваться над тобой! О сколь плачевна моя участь! Когда

правда изливается из глубин моего сердца, мне говорят, что я издеваюсь, а когда я издеваюсь, все твердят: он говорит правду. Сядь, сестра, и говори, не стесняясь. Ана — мой верный друг, который только что спас мне жизнь; хотя за это мне, пожалуй, следовало бы считать его своим врагом. У него также отличная память, и он запомнит, а потом запишет все, что ты скажешь, тогда как я могу забыть. Поэтому, с твоего позволения, я попрошу его остаться.

— Мой принц, — сказал я, — пожалуйста, разреши мне уйти.

— Мой секретарь, — ответил он с повелительной ноткой в голосе, — я прошу тебя остаться на месте.

Выбора не было. Я сел на пол в обычной позе писца, а принцесса опустилась на ложе в конце стола; Сети остался стоять. После паузы принцесса заговорила.

— Поскольку ты желаешь, брат, чтобы я доверяла секреты не только твоим, но и чужим ушам, я повинуюсь. И все же, — тут она гневно взглянула на меня, — пусть язык остережется повторять то, что слышали уши, а то как бы не осталось ни языка, ни ушей. Мой брат, во время ужина фараону доложили, что в нашем городе начались волнения. Ему доложили, что из-за каких-то неприятностей по поводу низкого израильтянина ты велел обезглавить одного из фараоновых воинов. После чего вспыхнул мятеж, который продолжается до сих пор.

— Странно, что правда достигла ушей фараона так быстро. Вот если бы он услышал об этом на три луны позже, я бы тебе поверил — почти поверил бы.

— Значит, ты действительно обезглавил этого воина?

— Да, я обезглавил его два часа тому на лад.

— Фараон требует отчета об этом деле.

— Фараон, — ответил Сети, подняв глаза, — не властен ставить под сомнение правосудие правителя Таниса.

— Ты заблуждаешься, Сети. Власть фараона безгранична.

— Нет, сестра. Фараон — лишь один человек среди миллионов других, и хотя он говорит от себя, его речи внушены их духом, — но над их духом есть еще более великий дух, который направляет их мысли ради целей, о которых мы ничего не знаем.

— Я не понимаю тебя, Сети.

— Я и не ожидал, что ты поймешь, Таусерт, но на досуге попроси Ану объяснить тебе суть дела. Я уверен, что он понимает.

— О! С меня довольно, — воскликнула Таусерт, поднимаясь. — Выслушай приказ фараона, принц Сети. Завтра ты должен явиться к нему в Зал Совета, за час до полудня, чтобы говорить с ним об этом случае с израильтянскими рабами и воином, которого тебе угодно было лишить жизни. Я хотела сказать тебе еще кое-что, но поскольку это предназначалось только для твоих ушей, я подожду до более удобного случая. Прощай, брат мой.

— Как, ты уже уходишь? А я собирался рассказать тебе об этих израильтянах и особенно об одной девушке по имени — как ее имя, Ана?

— Мерапи, Луна Израиля, принц, — ответил я со вздохом.

— О девушке, которую зовут Мерапи и Луной Израиля, по-моему, самой прелестной, какую я когда-либо видел; это ее отца убил казненный капитан, убил у меня на глазах.

— Значит, тут замешана женщина? Я так и думала.

— В каждом деле замешана женщина, Таусерт, — даже в послании фараона. Памбаса, проводи принцессу и позови ее слуг — все они до единой — женщины, если мои чувства меня не обманывают. Спокойной ночи, о сестра и Госпожа Обеих Земель, и прости меня — твой венец немного съехал набок.

Наконец она ушла и я поднялся, вытирая лоб краем туники, и посмотрел на принца, который стоял перед очагом, тихо посмеиваясь.

— Запиши весь этот разговор, Ана, — сказал он. — В нем нечто большее, чем кажется на слух.

— Не надо и записывать, принц, — ответил я, — каждое слово выжжено в моем мозгу, как раскаленное железо выжигает деревянную дощечку. И недаром, ибо теперь ее высочество будет ненавидеть меня всю свою жизнь.

— Это гораздо лучше, Ана, чем если бы она притворилась, что любит тебя; но этого она никогда не сделает, пока ты мой друг. Женщины нередко уважают тех, кого ненавидят, и даже продвигают их из политических соображений, но пусть остерегаются те, кого они притворно любят! Как знать, еще придет время, когда ты станешь самым доверенным советником Таусерт!

Здесь я, писец Ана, замечу, что впоследствии, когда эта самая царица была женой фараона Саптаха, я действительно стал ее самым доверенным советчиком. Более того, в те времена и даже в час ее смерти она клялась, что с первого же взгляда, впервые увидев меня, она поняла, что я обладаю верным сердцем, и почитала меня за бескорыстие. И я думаю, что она верила в то, что говорила, забыв, что когда-то она смотрела на меня как на своего врага. Но я никогда не был ее врагом и всегда чтил ее, как великую женщину, которая любила свою страну, хотя ей подчас и не хватало мудрости. Но в ту далекую ночь, много лет назад, я не мог предвидеть всего этого, и потому я удивленно посмотрел на принца и сказал:

— О, почему ты не позволил мне уйти, как обещал сначала? Рано или поздно я заплачу головой за события этой ночи.

— Тогда ей придется добавить к твоей голове и мою. Послушай, Ана. Я удержал тебя здесь не для того, чтобы позлить принцессу или тебя, но по серьезной причине. Ты ведь знаешь, что в Египте существует обычай, по которому цари или те, кто будут царями, женятся на близких родственницах, чтобы сохранить чистоту крови.

— Да, принц, и не только цари. Однако я считаю, что это дурной обычай.

— И я тоже, ибо народ, который его придерживается, все слабее телом и духом. Может быть, поэтому мой отец уже не такой, каким был его отец, а я не такой, как мой отец.

— Кроме того, принц, очень трудно сочетать любовь к сестре с любовью к жене.

— Еще как трудно, Ана! Так трудно, что при таких попытках и та и другая любовь просто исчезают. Так вот, поскольку наши матери были верными царскими женами, хотя ее мать умерла еще до того, как мой отец женился на моей матери, фараон желает, чтобы я женился на моей сводной сестре Таусерт, и — что еще хуже — она тоже этого хочет. Больше того, многие боятся, что в Египте начнется смута, если мы, единственные потомки истинно царского рода и дети цариц, не соединимся и она возьмет в мужья кого-то другого или я возьму в жены другую женщину; поэтому они требуют, чтобы наш брак состоялся, поскольку они уверены, что тот, кто назовет Таусерт Властную своей супругой, будет править всей страной.

— А почему принцесса этого хочет? Чтобы стать царицей?

— Да, Ана. Хотя стань она женой моего двоюродного брата Аменмеса, сына старшего брата фараона, Кхемуаса, она все равно могла бы быть царицей, если бы я устранился — что я с удовольствием бы сделал.

— А Египет согласился бы на это, принц?

— Не знаю, да это и не имеет значения, поскольку она терпеть не может Аменмеса: он своеволен и тщеславен, она и слышать о нем не хочет. К тому же он женат.

— Неужели нет ни одного человека царского рода, за кого она

могла бы выйти, принц?

— Ни одного. И потом, она желает только меня.

— Почему, принц?

— Из-за древнего обычая, перед которым она преклоняется. А также потому, что она хорошо знает меня и любит — на свой лад. Она уверена, что я мягкосердечный мечтатель, которым она будет управлять. Наконец, потому, что я — законный наследник короны, и если не буду разделять с нею власть, она, по ее мнению, никогда не сможет чувствовать себя на троне в безопасности, особенно если я женюсь на другой женщине, в которой она будет видеть соперницу. Трон — вот предмет ее желаний, ради которого она хочет выйти замуж, а вовсе не принц Сети, ее сводный брат, которого она возьмет вместе с троном, как велит фараон. Любовь, Ана, не играет никакой роли в сердце Таусерт. Но это делает ее тем более опасной, ибо если ее холодное расчетливое сердце к чему-то стремится, она, несомненно, этого достигнет.

— Похоже, принц, что вокруг тебя воздвигается клетка. В конце концов, это великолепная клетка вся из золота.

— Да, Ана, только клетка не то место, где я хотел бы жить. Но, исключая смерть, как мне вырваться из этих тройных пут — воли фараона, страны и Таусерт? О! — продолжал он изменившимся голосом, в котором звучали и скорбь и гнев. — Пусть во всем остальном я — слуга, но в этом деле я хотел бы выбирать сам. А выбирать мне не позволено!

— Нет ли случайно какой-нибудь другой знатной женщины, принц?

— Никакой! Клянусь богами, никакой — во всяком случае, насколько я знаю. Я все-таки бы поискал, имей я свободу действий, и если б нашел, я бы взял ее, будь она хоть рыбачкой.

— Цари Кемета могут иметь достаточно большие семьи, принц.

— Знаю, разве не существуют еще десятки людей, которых я с полным правом мог бы назвать своими родственниками? Мой дед Рамсес осчастливил Кемет, я думаю, не менее чем тремя сотнями детей, и, пожалуй, в этом была какая-то доля мудрости, ибо он мог быть уверен, что пока стоит мир, еще долго будут жить капли крови, которая когда-то текла в его жилах.

— Но какая ему от этого польза, принц, — ив жизни, и в смерти? Кто-то должен порождать все эти массы людей, что населяют землю, так не все ли равно, кто их родитель?

— Решительно все равно, Ана, поскольку, к счастью или к несчастью, они так или иначе рождаются на свет. Поэтому есть ли смысл говорить о больших семьях? Хотя фараон, как и любой человек, способный платить за это, и может иметь «большую семью», но она мне не нужна, я хочу такую женщину, которая бы царствовала в моем сердце, а не только на троне. Однако устал я. Памбаса, поди сюда. Проводи моего секретаря Ану в свободную комнату рядом с моей — в ту, с росписью на стенах, которая выходит на север, и вели моим слугам позаботиться о нем так же, как они позаботились бы обо мне.

— Почему ты сказал мне, что ты писец, мой господин Ана? — спросил Памбаса, проводив меня в мою красивую комнату, где мне предстояло спать.

— Потому что таково мое ремесло.

Он посмотрел на меня и затряс головой с такой страстью, что его длинная седая борода всколыхнулась у него на груди, как храмовой стяг под легким порывом ветра.

— Нет, ты не писец, — ответил он, — ты чародей. Ты в одночасье завоевал любовь и милость его высочества, чего другие не могут добиться даже за время, что проходит между двумя разливами Сихора. Если бы ты сказал мне сразу, тебя бы приняли совсем иначе. Ты уж прости меня за то, как я обошелся с тобой в моем неведении. Я молю тебя — пожалуйста, не растай в ночной мгле, чтобы моим пяткам не пришлось отвечать под палками за твое исчезновение.


Шел четвертый час после восхода солнца, когда на следующий день я впервые в жизни оказался при дворе фараона в свите его высочества принца Сети. Это было величественное и торжественное место, ибо фараон принимал в зале судебных заседаний, где крыша поддерживается круглыми резными колоннами, а между ними стоят статуи фараонов минувших поколений. Свет, струившийся из верхнего ряда окон, выделял тот конец зала, где возвышался трон, в остальной же его части было сумеречно, даже почти темно; по крайней мере, так мне показалось после яркого солнца, сиявшего снаружи. В этом полумраке двигались, словно тени, множество людей: военачальники, вельможи, служители государства, которых вызвали ко двору, среди них мелькали жрецы в белых одеяниях и с бритыми лицами. Были здесь и другие, но эти интересовали меня меньше: предводители кочевых племен, пришедшие из пустыни, торговцы драгоценностями и другими товарами, землевладельцы и крестьяне, явившиеся с прошениями, адвокаты и их клиенты — всех не перечесть; но никому их них не было позволено перейти за ту черту, где начиналась светлая часть зала. Переговариваясь шепотом, все эти люди мелькали в полумраке, как летучие мыши в гробнице.

Мы ждали в одном из преддверий зала, между двумя колоннами; увенчанными скульптурными ликами богини Хатхор[745]. Принц Сети был в отороченной пурпуром одежде, а его голову охватывала узкая золотая повязка с золотым уреем, или змейкой, которую имеют право носить только фараоны. Он стоял, прислонившись к пьедесталу статуи, а мы молча стояли позади него. Некоторое время он тоже молчал, как человек, мысли которого витают где-то совсем в других сферах. Наконец он обернулся и сказал мне:

— Утомительная история! Как жаль, что я не попросил тебя захватить твой новый рассказ с собой, писец Ана, — мы бы почитали его вместе.

— Хочешь, я расскажу тебе его сюжет, принц?

— Да. Только не сейчас, а то я заслушаюсь тебя и забуду про хорошие манеры. Посмотри, — и он указал на человека средних лет с мрачным лицом и свирепым выражением в глазах, который шел через зал, как будто не замечая нас, — вот идет мой двоюродный брат Аменмес. Ведь ты знаешь его?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну, тогда скажи, что ты о нем думаешь, вот так сразу, по первому впечатлению.

— Думаю, что у него царственный вид, что он упрям духом и крепок телом, по-своему красив.

— Это видно всем, Ана. Что еще?

— Я думаю, — сказал я, понизив голос, чтобы никто меня не услышал, — что его сердце также мрачно, как его лицо, что ревность и ненависть сделали его порочным и что он причинит тебе зло.

— Разве может человек стать порочным, Ана? Не остается ли он таким, каким родился, с начала и до конца? Мы этого не знаем, ни ты, ни я. Но ты прав: он ревнив и причинит мне зло, если это будет ему выгодно. Но скажи, кто из нас в конце концов восторжествует?

Пока я колебался, не зная, как ответить, я почувствовал, что к нам кто-то приближается. Оглянувшись, я увидел древнего старика в белом одеянии. У него было широкое лицо и лысая голова, и его глаза под густыми бровями горели, как угли среди пепла. Он опирался на посох из кедрового дерева, крепко обхватив его обеими руками, худыми и иссохшими, как руки мумии. С минуту он сосредоточенно смотрел на нас обоих, словно читая в наших душах, потом сказал звучным голосом:

— Приветствую тебя, принц.

Сети обернулся, посмотрел на него и ответил:

— Приветствую тебя, Бакенхонсу. Ты все еще жив? Когда мы с тобой расстались в Фивах, я был уверен…

— Что, вернувшись, ты найдешь меня в гробнице? Нет, принц, это я доживу до того дня, когда увижу тебя в гробнице. Да и не только тебя, но и других, которым еще предстоит сидеть на троне фараона. А почему бы нет! Хо-хо! Почему бы нет, если мне только сто семь лет, и я помню еще Рамсеса Первого и играл с его внуком, твоим дедом, когда был мальчиком? Почему бы мне еще не пожить, чтобы нянчить твоего внука — если боги даруют тебе внука? Ведь пока что у тебя нет ни жены, ни детей.

— Потому, что ты устанешь от жизни, Бакенхонсу, как уже устал я, да и боги не смогут так долго обходиться без тебя.

— Боги-то обойдутся без меня, принц, когда столь многие стекаются к их столу. К тому же они даже хотят, чтобы в Египте остался хотя бы один хороший жрец. Ки-чародей сказал мне что-то в этом духе сегодня утром. А он имел знамение с Небес во сне этой ночью.

— Почему ты был у Ки? — спросил Сети, пристально взглянув на него. — Я бы подумал, что, занимаясь одним и тем же ремеслом, вы должны ненавидеть друг друга.

— Вовсе нет, принц. Напротив, мы дополняем один другого. То есть, мы вместе обсуждаем и истолковываем наши видения, которые, кстати сказать, нынче нас очень тревожат. Этот молодой человек — писец из Мемфиса?

— Да, и мой друг. Его дедом был поэт Пентавр.

— Вот как! Я хорошо знал Пентавра. Он часто читал мне свои длинные поэмы, под которые так легко было засыпать, — нудная писанина, вырастающая, как грубая трава на глубокой, но наполовину высохшей почве. Ты уверен, молодой человек, что Пентавр был твоим дедом? Ты совсем на него не похож. Растение совсем другой породы. И наверное знаешь, что в таком деле мы вынуждены полагаться на слово женщины.

Сети рассмеялся, а я гневно взглянул на старого жреца, хотя последняя фраза вдруг заставила меня вспомнить слова отца, который всегда говорил, что моя мать — самая большая лгунья во всем Египте.

— Ну, да ладно, — продолжал Бакенхонсу. — Ки говорил мне про тебя, молодой человек. Я не очень его слушал, но помню, это было что-то насчет внезапного обета дружбы между тобой и вот этим принцем. Упоминалась также некая чаша — алебастровая чаша — мне показалось, будто я ее уже видел. Ки сказал, что ее разбили.

Сети вздрогнул, а я гневно прервал старика:

— Что ты знаешь об этой чаше? Или ты там где-нибудь прятался, о жрец?

— О, в ваших душах, я полагаю, — ответил он мечтательно, — или, точнее, это был Ки. Но я — я ничего не знаю, да и не любопытствую. Вот если бы чаша была разбита из-за женщины, это было бы куда интереснее, даже для старика. Будь добр и ответь принцу на его вопрос, кто из них восторжествует в конце концов — он или его двоюродный брат Аменмес? Ибо именно это интересует и Ки и меня.

— Разве я ясновидящий, — возразил я с возрастающим гневом, — чтобы читать будущее?

Он, ковыляя, приблизился, положил мне на плечо похожую на клешню руку и произнес совсем другим, повелительным тоном:

— Всмотрись в этот трон и скажи, что ты там видишь.

Я невольно повиновался и устремил взгляд через зал на пустой трон. Сначала я ничего не увидел. Потом мне почудилось, что вокруг трона мелькают какие-то фигуры. Среди них выделялась фигура = Аменмеса. Гордо осматриваясь, он воссел на троне, и я заметил, что он одет уже не как принц, а как сам фараон. Но вот появились горбоносые мужчины, которые стащили его с трона. Он упал, как мне показалось в воду, потому что я увидел всплеск брызг. Потом к трону: поднялся принц Сети, ведомый женщиной, которую я не разглядел, | ибо она шла спиной ко мне. Но его я видел отчетливо — на нем была двойная корона, а в руке он держал скипетр. Он тоже исчез, будто I растаял, и появились другие, кого я не знал, хотя и подумал, что среди * них мелькнул образ принцессы Таусерт.

Потом все исчезло, и я стал рассказывать Бакенхонсу все, что я видел, говоря как будто во сне и не по своей воле. Внезапно я очнулся и рассмеялся над собственной глупостью. Но оба мои собеседника не смеялись, они смотрели на меня с серьезными лицами.

— Я так и думал, что ты в некоторой степени ясновидец, — сказал старый жрец. — Точнее, это думал Ки. Я не мог до конца поверить Ки, потому что он сказал, что сегодня утром я увижу здесь рядом с принцем кого-то, кто любит его всем сердцем, а ведь любить всем сердцем может только женщина, не так ли? По крайней мере, так думает весь мир. Ну, мы с Ки еще обсудим этот вопрос. Однако тихо! Идет фараон!

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Глава 4

ОБРУЧЕНИЕ ПРИ ДВОРЕ
— Жизнь! Кровь! Сила! — повторяли подобно эху все, кто был в зале, падая на колени и касаясь лбами земли. Даже принц и престарелый Бакенхонсу простерлись ниц, словно перед лицом бога. И в самом деле, проходя по освещенной солнцем части зала, увенчанный двойной короной и облаченный в царственные одежды и украшения, фараон Мернептах выглядел как бог, каким массы египтян его и считали. Это был уже старик, на лице которого годы и заботы оставили свои следы, но от всего его облика, казалось, веяло величием.

За ним, отставая на один — два шага, следовали Нехези — его визирь, сморщенный человек с пергаментно-бледным лицом и хитрыми бегающими глазами, верховный жрец Рои, и Хора — гофмейстер царского стола, и Мерану — царский рукомой, и Юи — личный писец фараона, и многие другие, кого Бакенхонсу называл мне по мере их появления. Потом пошли носители опахал и блестящая группа вельмож, которых называли друзьями царя[746], и главные дворецкие, и не знаю еще кто; за ними охрана с копьями и в шлемах, сверкающих как золото, и чернокожие меченосцы из южной страны Куш[747].

Только одна женщина сопровождала фараона, следуя непосредственно за ним, перед визирем и верховным жрецом. Это была дочь фараона, принцесса Таусерт, которая показалась мне и более гордой, и более величественной, чем кто-либо из присутствующих, хотя и несколько бледной и встревоженной.

Фараон приблизился к ступеням трона. Визирь и верховный жрец поспешили помочь ему подняться, ибо он был слаб от старости, но он жестом отклонил их помощь и, поманив дочь, оперся на ее плечо и так поднялся по ступеням трона. Я подумал, что эта сцена имела определенный смысл: он как будто хотел показать всем собравшимся, что эта принцесса — опора Кемета.

Он немного постоял молча, в то время как Таусерт присела на верхнюю ступеньку и подперла подбородок сверкающей бриллиантами рукой. Фараон же стоял, обводя взглядом зал. Он поднял скипетр, и все поднялись с колен, сотни и сотни людей, наполнявших зал, и их одежды зашуршали при этом, как листья под внезапным порывом ветра. Он сел на трон, и снова раздался приветственный клич, с каким обращаются исключительно к фараону.

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

В наступившем молчании я услышал, как он сказал, по-видимому принцессе:

— Аменмеса я вижу и других из родни тоже, но где же мой сын Сети, принц Кемета?

— Наблюдает за нами из какого-нибудь угла. Мой брат не любит придворных церемоний, — ответила Таусерт.

Тогда, подавив вздох, Сети вышел из-за колонны; за ним двинулись Бакенхонсу и я, а немного поодаль — остальные члены его свиты. Пока он шел через зал, все расступались, приветствуя его поклонами. Приблизившись к трону, он преклонил колени и произнес:

— Приветствую тебя, о царь и отец!

— Приветствую тебя, о принц и сын! Садись же, — ответил Мернептах.

Сети опустился в кресло, поставленное для него справа, у подножия трона. В другое кресло, слева, но несколько дальше от трона, сел Аменмес. Я стал за кресло принца.

Официальная часть началась. По знаку церемониймейстера самые разные люди подходили поодиночке и протягивали прошения, написанные на свитках папируса; визирь Нехези принимал их и бросал в кожаный мешок, который держал открытым черный раб. В некоторых случаях ответ на прошение, подача которого была лишь формальностью, вручался просителю тут же на месте, и тот, прикоснувшись ко лбу свитком, который, быть может, означал для него все на свете, кланялся и уходил, чтобы узнать свою судьбу. Потом явились найхи, вожди племен, кочевавших в пустыне, и начальники крепостей в Сирии, и купцы, подвергшиеся нападению врагов, и даже крестьяне, пострадавшие от притеснений чиновников, и каждый излагал свою просьбу. Писец записывал все эти просьбы, в то время как визирь и советники отвечали на другие. Но фараон до сих пор не произнес ни одного слова. Он молча восседал на своем великолепном троне из слоновой кости и золота, как каменный бог на алтаре, устремив взгляд через зал в распахнутые двери, словно желая прочесть тайны видневшегося неба.

— Говорил я тебе, друг Ана, что придворные приемы — страшная скука, — прошептал принц, не поворачивая головы. — Может быть, тебе уже хочется вернуться в Мемфис и писать свои истории?

Не успел я ответить, как в дальнем конце зала произошло какое-то движение, привлекшее внимание принца и всех остальных. Я взглянул туда и увидел, что к трону направляется высокий бородатый человек, уже старик, хотя его черные волосы лишь слегка тронула седина. Он был в белом полотняном одеянии, поверх которого был накинут шерстяной плащ, какие носят пастухи, а в руке он держал посох. Лицо его было величественно и очень красиво, черные глаза сверкали огнем. Он медленно приближался, не глядя ни влево, ни вправо, и толпа расступалась перед ним, как если бы он был принцем. Я подумал даже, что они боятся его больше, чем любого принца, ибо они почти шарахались от него, когда он проходил мимо. Он был не один, за ним шел другой человек, очень похожий на него, но как мне показалось, еще старше, ибо его борода, спадавшая до пояса, была совершенно белой, так же как его волосы. На нем был плащ из овечьей кожи, а в руке — посох. Среди толпы поднялся шепот, и я услышал слова: «Пророки народа Израиля! Пророки народа Израиля!»

Оба уже подошли к трону и смотрели на фараона, ничем не выражая своего почтенья. Фараон молча смотрел на них. И долго стояли они так среди глубокого молчания, но фараон не произнес ни слова, и ни один из его чиновников, казалось, не смел раскрыть рта. Наконец первый из пророков заговорил чистым холодным голосом, каким мог бы говорить завоеватель:

— Ты знаешь, кто я, фараон, и в чем моя миссия.

— Тебя я знаю, — медленно произнес фараон, — как мне не знать тебя, если мы вместе играли, когда были детьми. Ты тот иудей, которого моя сестра, что спит ныне в краю Осириса, приняла и воспитала как сына, ибо нашла тебя младенцем в камышах Сихора. Да, я знаю тебя и брата твоего тоже. Но в чем твоя миссия, я не знаю.

— Вот в чем моя миссия, фараон, или скорее послание Яхве, бога Израиля, от имени которого я говорю. Разве ты до сих пор ничего не слышал? О том, что ты должен позволить его народу уйти в пустыню и совершить в честь него обряд жертвоприношения.

— Кто такой Яхве? Я не знаю Яхве, ибо служу Амону и другим богам Кемета, так почему я должен дать твоему народу уйти?

— Яхве — бог Израиля, великий Бог всех богов, и если ты не прислушаешься, фараон, ты скоро узнаешь на себе его могущество. А почему ты должен отпустить его народ — об этом спроси у принца, твоего сына. Спроси, что он видел прошлой ночью на улицах этого города и какой приговор он вынес одному из военачальников фараона. Или, если он не захочет рассказать тебе, узнай все из уст девушки, которую зовут Мерапи, Луна Израиля, — дочери Натана Левита. Выйди сюда, Мерапи, дочь Натана.

В ответ из толпы в конце зала вышла Мерапи в белом одеянии и с черным траурным покрывалом на голове, оставлявшим, однако, открытым ее лицо. Бесшумно, словно скользя, она приблизилась к трону и склонилась перед фараоном, бросив при этом быстрый взгляд на Сети. Потом она встала и стояла неподвижно, и я подумал, как она удивительно прекрасна в простом белом платье и с черным покрывалом на голове.

— Говори, женщина, — сказал фараон.

Она повиновалась и рассказала всю историю своим глубоким, медовым голосом, и никому ее рассказ не показался ни длинным, ни утомительным. Наконец она умолкла, и фараон спросил:

— Сети, сын мой, это правда?

— Это правда, о отец мой. Властью правителя этого города я приговорил капитана Хуаку к смертной казни за убийство, совершенное на моих глазах на улицах города.

— Возможно, ты поступил правильно, а возможно, и неправильно, сын мой Сети. Во всяком случае, судить тебе, и поскольку он ударил тебя, сына фараона, он заслужил смертной казни.

Он снова помолчал, глядя на небо сквозь открытые двери. Потом сказал:

— Чего же вам еще, пророки Яхве? Мой солдат, убивший человека из вашего народа, справедливо наказан. За жизнь заплачено жизнью в соответствии со строгой буквой закона. Дело завершено. И если вы все сказали, уходите.

— Велением нашего господа бога, — ответил пророк, — мы должны сказать тебе следующее, о фараон. Сними тяжкое ярмо с шеи народа Израиля. Прикажи освободить их от обязанности делать кирпичи для постройки твоих городов.

— А если я откажусь, что тогда?

— Тогда на тебя падет проклятие Яхве, фараон, и бедствие за бедствием обрушится на землю Кемета.

Внезапная ярость охватила Мернептаха.

— Как! — вскричал он. — Ты посмел угрожать мне в моем дворце и хотел бы, чтобы люди Израиля, которые разжирели на своей земле, бросили трудиться? Слушайте, мои слуги, — а вы, писцы, запишите мой приказ. Ступайте в страну Гошен и скажите израильтянам, что кирпичи, которые они делали, они будут делать и впредь и работы у них будет еще больше, чем во времена отца моего, Рамсеса. Только ни одной соломинки они теперь не получат для изготовления кирпичей. Раз они хотят праздной жизни, пусть идут и собирают солому сами: пусть собирают ее с полей[748].

С минуту царило молчание. Потом в один голос оба пророка заговорили, указывая посохами на фараона:

— Именем господа Бога мы проклинаем тебя, фараон. Ты скоро умрешь и ответишь за этот грех. Народ Кемета мы тоже проклинаем. Гибель будет их уделом, смерть будет их хлебом, и кровь они будут пить во тьме великой. Больше того, в конце концов фараон даст нашему народу уйти.

Не ожидая ответа, они повернулись и удалились, и ни один человек не попытался их задержать. И опять в зале воцарилось молчание — молчание страха, ибо слова, произнесенные пророками, были ужасны. Фараон знал это, ибо голова его упала на грудь и лицо, только что пылавшее гневом, побелело. Таусерт прикрыла глаза рукой, как бы заслоняясь от какого-то зловещего видения, и даже Сети, казалось, было не по себе, словно это ужасное проклятие проникло в его сердце.

По знаку фараона визирь Нехези трижды ударил об пол своим жезлом и указал на дверь, дав этим традиционным жестом понять, что прием при дворе окончен, после чего все повернулись и ушли с поникшими головами, не говоря друг другу ни слова. Вскоре большой, зал опустел, остались только сановники, стража и личные слуги фараона. Когда все ушли, Сети поднялся и поклонился фараону.

— О фараон, — сказал он, — соблаговоли выслушать меня. Мы слышали зловещие слова этих людей, слова, которые угрожают твоей божественной жизни, о фараон, и призывают проклятие на Нижние и Верхние Земли. Фараон, эти люди Израиля считают, что они страдают от несправедливостей и угнетения. Так дай мне, твоему сыну, бумагу за твоей подписью и печатью, по которой я получу право поехать в страну Гошен и расследовать это дело, а потом доложу тебе всю правду. Тогда, если тебе покажется, что с народом Израиля обходятся несправедливо, ты сможешь облегчить их бремя и свести проклятие их пророков на нет. Но если тебе покажется, что они говорят неправду, твои слова останутся в силе.

Слушая его, я, Ана, подумал, что фараон снова разгневается, но я ошибся, ибо когда он заговорил, у него был тон человека, подавленного скорбью или усталостью.

— Будь по-твоему, сын, — сказал он. — Только возьми с собой большой отряд солдат, чтобы эти горбоносые собаки не причинили тебе вреда. Я им не верю, они всегда были врагами Египта. Разве не были они в сговоре с варварами, которых я разбил в великой битве? А теперь они угрожают нам от имени своего диковинного бога. Все же пусть заготовят эту бумагу, а я приложу печать. Да, постой-ка. Мне кажется, Сети, ты по своей добросердечной натуре слишком мягко относишься к этим пастухам-рабам. Поэтому я не пошлю тебя одного. С тобой поедет Аменмес, но подчиняться он будет тебе. Я сказал.

— Жизнь! Кровь! Сила! — сказали оба, показав таким образом, что приказание понято.

Ну, теперь все, — подумал я. Но не тут-то было. Фараон сказал:

— Пусть стража отойдет в конец зала и слуги тоже. Советники царя и члены семьи, останьтесь.

Немедленно все было исполнено. Я тоже хотел было удалиться, но принц удержал меня.

— Останься и запиши все, что произойдет.

Этот маленький эпизод не ускользнул от внимания фараона, хотя он и не слышал слов принца.

— Кто этот человек? — спросил он.

— Это Ана, мой личный писец и библиотекарь, о фараон, я ему доверяю. Именно он спас меня прошлой ночью.

— Ну, раз ты говоришь, сын, пусть остается при тебе, но знает, что если он предаст тебя, он умрет.

Таусерт, нахмурившись, посмотрела в нашу сторону, как будто собираясь что-то сказать. Но если и хотела, то, видимо, передумала и промолчала, ибо слово фараона не допускало ни возражений, ни изменений. Бакенхонсу тоже остался по праву советника фараона.

Когда все удалились, фараон, который некоторое время пребывал в задумчивости, поднял голову и заговорил медленно, но тоном человека, выносящего окончательное и бесповоротное суждение.

— Принц Сети, ты мой единственный сын от царицы Астнеферт из подлинно царского рода, которая ныне спит на груди Осириса. Правда, ты не перворожденный сын мой, поскольку Рамессу, — он показал на тучного добродушного человека с приятным, несколько глуповатым лицом, — старше тебя на два года. Но, как он хорошо знает сам, его мать, которая еще с нами, сирийского происхождения и не царской крови, и поэтому он не может сесть на египетский трон. Не так ли, сын Рамессу?

— Так, о фараон, — ответил Рамессу приятным голосом, — да я и не мечтаю сидеть на этом троне, я вполне доволен тем положением и богатством, которые фараон соблаговолил даровать мне как своему первенцу.

— Пусть эти слова сына моего Рамессу запишут и поместят в храме Птаха в этом городе и в храмах Птаха в Мемфисе и Амона в Фивах, — сказал фараон, — чтобы впредь никто не поставил их под сомнение.

Писцы фараона записали заявление Рамессу, и по знаку принца Сети я тоже записал его, положив папирус, который захватил с собой, себе на колено. Когда с этим было покончено, фараон продолжал:

— Итак, принц Сети, ты — наследник Египта и, возможно, так говорили пророки Израиля, вскоре займешь мое место на этом троне.

— Да будет царь жить вечно! — воскликнул Сети. — Ибо ему хорошо известно, что я не ищу ни власти, ни почестей.

— Знаю, знаю, сын мой, — настолько, что даже хотел бы, чтобы ты больше думал о той власти и тех почестях, которые перейдут к тебе, если боги того пожелают. Если же они повелят иначе, то следующий на очереди твой двоюродный брат Аменмес, в ком тоже течет царская кровь как с отцовской, так и с материнской стороны, а кто после него, я не уверен, — вероятно, моя дочь и твоя сводная сестра, царственная принцесса Таусерт, госпожа Кемета.

Тут вмешалась Таусерт:

— О фараон, — сказала она очень серьезно и настойчиво, — несомненно, мое право наследования подревней традиции выше права моего двоюродного брата.

Аменмес хотел было возразить, но фараон поднял руку, и он промолчал.

— В этом разберутся ученые. Те, кто занимаются подобными делами, — ответил Мернептах с некоторым сомнением в голосе. — Молю богов, чтобы Совету никогда не пришлось рассматривать этот высокий вопрос. Тем не менее, пусть запишут слова принцессы. Так вот, принц Сети, — продолжал он, когда запись была сделана, — ты все еще не женат, и если у тебя есть дети, они не царской крови.

— У меня нет детей, о фараон, — сказал Сети.

— В самом деле? — равнодушно произнес Мернептах. — Я знаю, у Аменмеса есть дети, ибо я их видел, но они — не от его царственной жены Унирет.

Я услышал, как Аменмес пробормотал:

— Ничего удивительного, учитывая, что она — моя тетка. — Замечание, заставившее Сети улыбнуться.

— Моя дочь, принцесса, тоже не замужем. Так что может оказаться, что источник царской крови иссякнет.

— Вот оно, — прошептал Сети так тихо, что только я его услышал.

— Поэтому, — продолжал фараон, — как ты уже знаешь, принц Сети, ибо вчера вечером я послал царственную принцессу Египта сообщить тебе об этом, я повелеваю…

— Прости, о фараон, — прервал его принц, — моя сестра ничего не говорила вчера вечером о твоем приказе; она сказала только, что сегодня утром я должен быть здесь.

— Потому что я не могла, Сети, застав тебя с посторонним человеком, которого ты отказался выслать. — И она остановила свой взгляд на мне.

— Неважно, — сказал фараон, — сейчас ты услышишь это из моих уст, что, пожалуй, и лучше. Я желаю, принц, чтобы ты, не откладывая, женился на принцессе Таусерт, дабы истинная кровь Рамсеса ожила в ваших детях. Услышь и повинуйся!

Таусерт перевела взгляд на Сети, пристально наблюдая за ним. Сидя сбоку от него на полу с разложенным на коленях папирусом, я тоже пристально следил за ним и заметил, что губы его побелели, а на лице появилось напряженное, странное выражение.

— Я слышал приказ фараона, — сказал он тихим голосом, склонив голову, и остановился.

— Хочешь что-нибудь добавить? — резко спросил фараон.

— Только одно, о фараон. Что, хотя этот брак продиктован интересами государства, он касается женщины, которая приходится мне сводной сестрой и привыкла любить меня, как родственника. Поэтому я хотел бы услышать из ее уст, хочет ли она взять меня в мужья.

Все взоры обратились к Таусерт, которая ответила холодным тоном:

— В этом деле, принц, как и во всех других делах, воля фараона — моя воля.

— Слыхал? — сказал нетерпеливо Мернептах. — И поскольку в нашем роду всегда был обычай заключать браки между родственниками, почему бы это не было и ее желанием? Да и за кого еще ей выходить замуж? Аменмес уже женат. Остается только Саптах, ее брат, который моложе ее.

— Я тоже, — пробормотал Сети, — на два долгих года. Но, к счастью, Таусерт его не слышала.

— Нет, отец мой, — решительно возразила она, — никогда калека не будет мне мужем.

Как бы в ответ на ее слова, из темного дальнего угла выступил молодой человек — вельможа небольшого роста со светлыми, как у Сети, волосами и острым умным лицом, напомнившим мне физиономию шакала (его и в самом деле прозвали за глаза Анубисом, по имени бога с головой шакала[749]). Ковыляя, он приблизился к трону. Он был явно разгневан, ибо его щеки и маленькие глазки пылали.

— Должен ли я слушать, фараон, — сказал он тонким голосом, — как моя двоюродная сестра публично попрекает меня моей хромотой, которой меня наградила нянька, уронив грудным ребенком?

— Значит, его нянька уронила и его деда, потому что у него тоже одна нога была короче другой, — прошептал старый Бакенхонсу, — могу это засвидетельствовать, ибо видел его нагишом, когда он лежал еще в колыбели.

— Видимо, так, Саптах, разве что ты зажмешь уши, — ответил фараон.

— Она говорит, что не выйдет за меня, — продолжал Саптах, — хотя я с детства был ее рабом и не думал ни об одной другой женщине.

— По своей воле — никогда! — воскликнула Таусерт. — Молю тебя, Саптах, иди и стань рабом любой другой женщины.

— Но вот вам мое слово: придет день, когда она выйдет за меня замуж, ибо принц Сети не будет жить вечно.

— Откуда ты знаешь, Саптах? — спросил Сети. — Верховный жрец расскажет тебе другую историю.

Кое-кто из присутствующих отвернулся, чтобы спрятать невольную усмешку. И однако в этот день устами Саптаха говорил некий бог, превратив его на миг в пророка; ибо через год она действительно вышла за него замуж, лишь бы удержаться на троне в смутную пору, когда Египет не потерпел бы, чтобы женщина одна управляла страной.

Но фараон не улыбался, как некоторые из придворных. Напротив, он рассердился.

— Уймись, Саптах! — сказал он. — Кто ты такой, что смеешь пререкаться в моем присутствии и говорить о смерти царей и о том, что ты женишься на принцессе? Еще одно такое слово, и ты отправишься в изгнание. А теперь слушайте все. Я почти склоняюсь к тому, чтобы объявить мою дочь, царственную принцессу, единственной наследницей трона, ибо вижу в ней больше силы и мудрости, чем в ком-либо другом из моего рода.

— Если такова воля фараона, пусть будет, как хочет фараон, — смиренно сказал Сети. — Я вполне сознаю, что недостоин столь высокого положения, и клянусь всеми богами, что моя возлюбленная сестра не найдет более верного подданного, чем я.

— Ты хочешь сказать, Сети, — прервала его Таусерт, — что ты охотнее откажешься от своего права на двойную корону, чем женишься на мне? Поистине, я польщена. Сети, кто бы из нас ни царствовал, я не выйду за тебя замуж.

— Какие слова я слышу! — вскричал Мернептах. — Есть ли в этой стране хоть один, кто посмеет сказать, будто можно ослушаться приказа фараона? Запишите, писцы, а вы, чиновники, объявите народу от Фив до самого моря, что через три дня ровно в полдень в храме Хатхор в этом городе принц и царский наследник Сети Мернептах, Любимец Ра, женится на царственной принцессе Египта, Лилии любви, Любимице Хатхор, Таусерт, что приходится дочерью мне — богу.

— Жизнь! Кровь! Сила! — вскричал весь двор.

Затем какой-то высокопоставленный сановник подвел принца Сети к трону, а другой подвел к нему принцессу Таусерт, так что оба оказались рядом, вернее — лицом друг к другу. По старинному обычаю принесли золотую чашу и наполнили ее красным вином — оно напомнило мне кровь. Таусерт взяла чашу и, опустившись на колени, передала ее принцу, который отпил из нее и вернул ее принцессе, чтобы она также отпила вина в знак торжественного обручения. Не та ли сцена выгравирована на широких браслетах из золота, которые впоследствии Сети надевал, сидя на троне, — те же самые браслеты, которые я еще позже надел своими руками на запястья мертвой Таусерт.

Потом Сети протянул руку, и Таусерт коснулась ее губами, а он, наклонившись, поцеловал ее в лоб. Наконец фараон, спустившись на последнюю ступеньку трона, дотронулся скипетром сперва до головы принца, потом до головы принцессы, благословляя их обоих от своего имени, от имени своего Ка, или двойника, и от имени духов и Ка всех предков, царей и цариц Кемета, утверждая таким образом их право наследовать ему после того, как он отойдет в лоно богов.

Закончив обряд, он торжественно удалился, сопровождаемый толпой придворных, в то время как его телохранители шли впереди и позади него. Он опирался на руку принцессы Таусерт, которую любил больше всех на свете.

Некоторое время спустя я стоял наедине с принцем в его комнате, в которой увидел его впервые.

— Вот все и кончено, — произнес он веселым тоном, — и скажу тебе, Ана, что я совершенно счастлив. Тебе когда-нибудь случалось дрожать от холода на берегу реки в зимнее утро, боясь зайти в воду, а потом, когда ты наконец входил, не испытывал ли ты удовольствия, чувствуя, что ледяная вода освежает тебя и тебе уже не холодно, а жарко?

— Да, принц. Вот когда выходишь из воды и дует ветер и нет солнца — тогда тебе еще холоднее, чем было вначале.

— Верно, Ана. И поэтому не следует выходить из воды. Нужно оставаться там, пока не утонешь или пока тебя не сожрет крокодил. Но скажи, я хорошо держался?

— Старый Бакенхонсу Сказал мне принц, что он присутствовал при многих царских обручениях — кажется, он упомянул одиннадцать — и не помнит ни одного, которое прошло бы с таким достоинством и тактом. Он сказал также, что то, как ты поцеловал в лоб ее высочество, было совершенством, как и все твое поведение после первого твоего возражения.

— И таким бы оно и осталось, Ана, если бы меня не заставили делать нечто большее, чем поцеловать ее в лоб, — ведь к этому я привык с детства. О, Ана, — добавил он почти со стоном, — ты уже становишься таким же придворным, как все они, придворным, который не может сказать правду. Впрочем, я ведь тоже не могу, так зачем же упрекать тебя? Расскажи мне еще раз о твоей женитьбе, Ана, о том, как всеначалось и чем кончилось.

Глава 5

ПРОРОЧЕСТВО
Не знаю, виделся ли снова принц Сети с Таусерт до свадьбы, ибо он никогда не говорил со мной на эту тему. Да меня и не было там при этом событии: мне было позволено вернуться в Мемфис, чтобы устроить свои дела и продать дом, поскольку я был назначен личным писцом его высочества. Так прошло целых четырнадцать дней после обряда обручения, прежде чем я снова оказался перед входом во дворец принца. Меня сопровождал слуга, который вел осла, нагруженного всеми моими рукописями и другим имуществом, которое перешло ко мне от моих предков. Прием, оказанный мне на этот раз, был совсем иным, нежели при первом моем появлении. Не успел я подняться на ступени, как появился старый камергер Памбаса, сбежав вниз мне навстречу с такой поспешностью, что его белые одежды и борода пришли в некоторый беспорядок.

— Привет тебе, высокоучёный писец, высокочтимый Ана, — проговорил он, задыхаясь. — Очень рад видеть тебя, ибо его высочество каждый час спрашивает, не вернулся ли ты, и бранит меня за то, что тебя ещё нет. Поистине, задержись ты в пути еще на один день, он послал бы меня на поиски, — я и так выслушал немало резких слов за то, что не послал с тобой охрану, — как будто визирь Нехези оплатил бы хоть одного стражника без специального приказа фараона. О, светлейший Ана, удели мне хоть частицу чар, которыми ты, несомненно, завоевал любовь нашего царственного господина, и я хорошо заплачу тебе за это.

— С удовольствием, Памбаса. Вот секрет! Пиши лучшие рассказы, чем пишу я, вместо того, чтобы пересказывать их, и он полюбит тебя больше, чем меня. Но скажи — как прошла свадьба? Я слышал, что все было великолепно.

— Великолепно? Как будто бог Осирис снова венчался с богиней Исидой в небесных чертогах. Его высочество, жених, был одет так же, как бог, — да, в одеждах и священных украшениях Амона. А процессия! А пир, который устроил фараон! Принц был так переполнен радостью и всем этим великолепием, что еще до конца торжества я заметил, что он сидит с закрытыми глазами, ослепленный блеском: золота и бриллиантов и красотой своей невесты. Он сам мне сказал об этом, чтобы я не подумал, будто он спит. А потом раздавали подарки, каждому из нас соответственно положению. Я получил… Ну, это неважно. И знаешь, Ана, я не забыл и про тебя. Зная, что все кончится еще до твоего возвращения, я шепнул твое имя на ухо его высочеству, предложив сохранить для тебя твой подарок.

— В самом деле, Памбаса? И что он сказал?

— Сказал, что отдаст тебе его сам. Когда же я удивился, ничего не видя у него в руках, он добавил: «Вот он», — и показал на кольцо небольшой ценности с гравированной надписью «Любимец Тота и Царя». Мне кажется, он просто хочет снять его, чтобы надеть другое, гораздо красивее, которое подарила ему ее высочество.

Тем временем рабы разгрузили и увели осла. Мы прошли через передний зал, где как всегда было много людей, во внутренние покои дворца.

— Сюда, — сказал Памбаса. — Мне приказано провести тебя к принцу, где бы он ни был, а он сейчас сидит с ее высочеством в переднем зале, где они принимали поздравления посланцев из дальних городов. Последние отбыли с полчаса назад.

— Но сперва я должен переодеться, почтеннейший Памбаса, — начал было я.

— Нет, нет, приказано срочно, я не смею ослушаться. Входи же, — и он эффектно, но учтиво отдернул дорогой занавес.

— Клянусь Амоном, — услышал я усталый возглас и сразу узнал голос принца, — еще какие-нибудь сановники или жрецы. Приготовься, сестра, приготовься!

— Прошу тебя, Сети, — ответил другой голос, голос Таусерт, — приучись называть меня надлежащим именем. Я ведь уже не сестра тебе, к тому же я сводная сестра.

— Прошу прощения, — сказал Сети. — Приготовься, Царственная Супруга, приготовься!

Теперь занавес был полностью открыт, но я стоял, не решаясь переступить порог, пыльный с дороги, растерянный и, сказать по правде, слегка дрожащий от страха перед ее высочеством. Мне видна была великолепная комната, полная света, в центре ее на одном из двух поставленных рядом стульев, украшенных резьбой и золотом, сидела в пышном одеянии ее высочество, безупречно прекрасная и спокойная. Она сосредоточенно рассматривала раскрашенный свиток, оставленный, очевидно, последними посланцами, ибо другие подобные свитки были аккуратно сложены на столе.

Второй стул был свободен, ибо принц беспокойно ходил взад и вперед по комнате; его парадный наряд был в некотором беспорядке, золотая повязка с уреем сдвинулась со лба, потому что принц имел привычку взъерошивать в задумчивости волосы. Поскольку я стоял в тени занавеса, где Памбаса меня оставил, меня не видели, и разговор продолжался.

— Я-то готова, муж мой. А вот ты, прости меня, выглядишь не так, как должно. Почему ты отослал писцов и приближенных до того, как церемония закончилась?

— Потому что они утомили меня, — сказал Сети, — своими непрерывными поклонами, восхвалениями и формальностями.

— Не вижу в них ничего особенного. А теперь придется вернуть их обратно.

— Кто там? Входите! — крикнул принц. Тогда я вошел и простерся перед ним ниц.

— Как! — воскликнул он. — Это Ана! Вернулся из Мемфиса! Подойди поближе, Ана, и тысячу раз добро пожаловать. Знаешь, я ведь принял тебя за какого-нибудь жреца или правителя какого-нибудь нома[750], о котором я никогда не слышал.

— Ана! Какой Ана? — спросила принцесса. — Ах да, тот самый писец. Сразу видно, что он вернулся из Мемфиса, — и она окинула взглядом мою пыльную одежду.

— Царственная принцесса, — пробормотал я в замешательстве, — не брани меня за то, что я предстаю перед тобой в таком виде. Памбаса привел меня сюда против моей воли по приказу принца.

— Это верно? Скажи, Сети, этот человек принес важные вести из Мемфиса, раз ты так спешил его увидеть?

— Да, Таусерт, по крайней мере так мне кажется. Твои записи в порядке и при тебе, Ана?

— В полном порядке, принц, — ответил я, хотя и не знал, о каких записях он говорит, разве что о моих рукописях.

— В таком случае, мой господин, я не буду мешать тебе заниматься вестями из Мемфиса и его записями, — сказала принцесса.

— Да, да. Мы должны поговорить о них, Таусерт. А также о миссии в страну Гошен, куда Ана отправляется со мной завтра.

— Завтра! Но ведь только сегодня утром ты сказал, что выезжаешь через три дня.

— В самом деле, сестра — то есть, жена? Значит, я просто не был уверен, успеет ли Ана вернуться из Мемфиса. Ведь он должен сопровождать меня в моей колеснице.

— Писец — в твоей колеснице? Право же, было бы уместнее, чтобы с тобой ехал твой двоюродный брат Аменмес.

— К Сету Аменмеса! — воскликнул он. — Как будто ты не знаешь, Таусерт, что мне противен этот человек с его хитрой, но пустой болтовней.

— Вот как! Прискорбно слышать. Потому что, уж если ты кого-то ненавидишь, ты не умеешь этого скрыть, а Аменмес может быть опасным врагом. Ну, ладно, если не Аменмес (которого я, кстати сказать, ненавижу), то есть еще Саптах.

— Благодарю покорно. Я не сяду в одну колесницу с шакалом.

— С шакалом! Я не люблю Саптаха, но назвать отпрыска царской крови шакалом! Ну, наконец, есть визирь Нехези или начальник эскорта — забыла его имя.

— Не думаешь ли ты, Таусерт, что я жажду побеседовать об экономике государства с этим старым денежным мешком или слушать хвастливые рассказы полуобразованного нубийского мясника о подвигах, которых он не совершал?

— Не знаю, муж мой. Но о чем ты будешь говорить с этим Аной? О стихах и о всяких глупостях, я думаю. Или, может быть, о Мерапи, Луне Израиля, которую, как я понимаю, вы оба считаете красавицей. Ну, в общем, делай как хочешь. Ты говорил, что я не должна сопровождать тебя в этой поездке, — я, твоя молодая жена, а теперь, оказывается, ты хочешь взять вместо меня какого-то сочинителя рассказов, которого подобрал всего несколько дней назад, — твоего близнеца в боге Ра! Счастливого пути, мой господин! — И она поднялась со стула, оправляя обеими руками свои пышные одежды. Теперь рассердился Сети.

— Таусерт, — сказал он, топнув ногой, — тебе не следовало говорить такие слова. Ты прекрасно знаешь, что я не беру тебя с собой потому, что поездка может быть опасной. Более того, так хочет фараон.

Она обернулась и сказала с холодной учтивостью:

— Ну, тогда прости, и спасибо за трогательную заботу о моей безопасности. Я не знала, что эта миссия может быть опасной. Так ты последи, Сети, чтобы с писцом Аной не случилось ничего плохого.

С этими словами она поклонилась и исчезла за занавесом.

— Ана, — сказал Сети, — сосчитай, а то у меня не получится так быстро, сколько минут осталось до четырех часов завтрашнего утра, когда я велю подать мою колесницу? И еще: ты не знаешь, можно ли уехать через Сирию? А если нет, то через пустыню в Фивы и вниз по Нилу весной?

— О мой принц, мой принц! — сказал я. — Молю тебя, отпусти меня совсем. Позволь мне куда угодно уйти, лишь бы подальше от языка ее высочества.

— Странно, как одинаково мы обо всем думаем, даже о Мерапи и о языках царственных дам. Слушай мой приказ: никуда ты не уйдешь. Если встанет вопрос об уходе, то первыми уйдут другие. Больше того, ты и не можешь уйти, ты должен остаться и нести свое бремя, как я несу свое. Вспомни разбитую чашу, Ана.

— Я помню, мой принц, но лучше бы меня высекли розгами, чем такими словами, как те, что я должен выслушивать.

Однако в эту же ночь, после того как я оставил принца, мне суждено было выслушать более приятные слова от той же самой изменчивой, а может быть — очень хитрой царственной дамы. Она прислала за мной, и я пошел, мучимый страхом. Я застал ее одну в маленькой комнате; правда, в другом конце комнаты сидела старая придворная дама, но она была явно глухая, что, возможно, и было причиной, почему выбор пал на нее. Таусерт очень учтиво пригласила меня сесть против нее и обратилась ко мне со следующими словами — не знаю, говорила ли она перед этим с принцем или нет.

— Писец Ана, прошу простить меня, если сегодня, от усталости или в раздражении, я сказала тебе и про тебя то, о чем сейчас жалею. Я знаю, ведь ты, в ком течет благородная кровь Кемета, не разгласишь то, что слышал в этих стенах.

— Я скорее дам отрезать себе язык, — сказал я.

— Видимо, писец Ана, мой повелитель-принц проникся большой к тебе любовью. Как и почему это вдруг случилось — ведь ты не женщина — мне непонятно, но я уверена, что раз это так, значит в тебе есть что-то такое, за что можно любить тебя, ибо я никогда не видела, чтобы принц проявлял столь глубокое уважение к человеку, который бы не был благородным и достойным. При таком положении вещей совершенно ясно, что ты станешь любимцем его высочества, человеком, которому поверяют свои думы, и что он будет высказывать тебе самые сокровенные мысли, может быть даже такие, которые он скрывает от советников фараона и даже от меня. Короче говоря, ты станешь влиятельным человеком в стране, может быть даже самым могущественным — после фараона — хотя с виду останешься только личным писцом.

Не стану притворяться, будто мне этого хотелось бы, — я бы хотела, чтобы у моего мужа был только один настоящий советчик — я сама. Но видя, как обстоят дела, я склоняю голову и надеюсь, что это все к лучшему. Если когда-нибудь, поддавшись ревности, я скажу тебе что-нибудь резкое, как сегодня, прошу тебя заранее простить меня за то, что еще не случилось. Прошу тебя, писец Ана, постарайся сделать все возможное, чтобы благотворно влиять на принца, — ведь он так легко идет за теми, кого любит. И пожалуйста, — ты ведь умный и вдумчивый, — вникни в государственные дела и в интересы нашего царственного дома, чтобы направлять принца по верному пути, если он обратится к тебе за советом. А если будет нужно, приходи ко мне, и я объясню все, что тебе покажется непонятным.

— Я сделаю все, что в моих силах, о принцесса, — хотя кто я такой, чтобы прокладывать дорогу, по которой должны ступать цари? И потом, я думаю, что при всей мягкости его натуры принц такой человек, который, в конечном итоге, всегда сам выбирает свой путь.

— Может быть, ты и прав, Ана. Во всяком случае, спасибо тебе. И поверь, что во мне ты всегда найдешь не врага, а друга, хотя по вспыльчивости своей натуры я не всегда владею собой, и это могло бы навести тебя на иные мысли, а теперь я скажу тебе еще одну вещь, только пусть это будет между нами. Я знаю, что принц любит меня скорее как друга и сестру, чем как жену, и что сам он никогда бы не подумал жениться на мне — что, может быть, и естественно. Знаю и то, что в его жизни будут и другие женщины, хотя возможно их будет меньше, чем у большинства царей, потому что понравиться ему довольно трудно. Я не жалуюсь, ибо таков обычай нашей страны. Я боюсь только одного — что какая-нибудь женщина перестанет быть его игрушкой, завладеет его сердцем и полностью подчинит его себе. В этом, Ана, я прошу твоей помощи, как и в других делах, ибо я хотела бы во всех отношениях, а не только по имени быть владычицей Кемета.

— О принцесса, как же я могу сказать принцу — «Люби ту или другую женщину лишь настолько — и не больше»? И почему ты боишься того, чего нет и возможно никогда не случится?

— Я и сама не знаю, как ты это скажешь ему, писец, но все-таки прошу тебя — скажи, если сможешь. А почему я боюсь? Потому что мне кажется, будто на меня падет холодная тень какой-то женщины и воздвигнет черную стену между его высочеством и мной.

— Это всего лишь мнительность, о принцесса.

— Может быть. Надеюсь, что так. И все же думаю иначе. О, Ана, неужели ты, изучивший сердца мужчин и женщин, не можешь понять мое положение? В замужестве я не могу надеяться, что меня будут любить как других женщин, — я жена и все же не жена. Я вижу, ты думаешь: зачем же тогда ты вышла замуж? Что ж, я уже столько тебе рассказала, что скажу и об этом. Во-первых, потому что принц совсем не такой, как другие мужчины, и по-своему выше их, — да, намного выше любого, за кого я, наследная принцесса Египта, могла бы выйти замуж. Во-вторых, если мне не суждено быть любимой, что мне остается, кроме честолюбия? По крайней мере, я хотела бы стать великой царицей и вызволить мою страну из пучины бед, в которую она погрузилась, и написать свое имя в книгах истории, а это я могла бы сделать, только взяв в мужья наследника фараона, как велит мне мой долг.

Она задумалась и потом добавила:

— Ну вот, я раскрыла тебе все мои мысли. Насколько это мудро, знают одни боги и покажет время.

— О принцесса, — сказал я, — благодарю тебя за доверие. Постараюсь помочь тебе, если смогу, но я смущен. Я, скромный человек, хотя и благородной крови, который еще совсем недавно был всего лишь писцом и ученым, мечтатель, познавший горе утрат, внезапно волей случая или божественным велением вознесен до дружеского расположения наследника Египта и, кажется, завоевал даже твое доверие. Как мне вести себя в этом новом положении, к которому я воистину никогда не стремился?

— Не знаю, у меня самой достаточно сложностей и огорчений. Но несомненно, божественное веление, о котором ты говоришь, предопределило и то, чем все это кончится. А пока хочу сделать тебе подарок. Скажи, писец, ты когда-нибудь владел каким-нибудь оружием, кроме пера?

— Да, принцесса, еще мальчиком я научился владеть мечом. Кроме того, хотя я и не люблю войн и кровопролития, несколько лет назад я сражался в великой битве против варваров, когда фараон призвал молодых людей Мемфиса выполнить свой долг. В честном поединке я убил двоих собственными руками, хотя один из них чуть меня не прикончил. — И я показал шрам, который просвечивал сквозь мои седые волосы в том месте, куда угодило вражеское копье.

— Это хорошо. Я больше люблю солдат, чем марателей папируса. Подойдя к шкафу из раскрашенных камней, она достала из него удивительную рубашку, сплетенную из бронзовых колец, и кинжал, тоже из бронзы, с золотой рукояткой, которая заканчивалась изображением львиной головы, и подала их мне, говоря:

— Это трофеи, которые мой дед, Рамсес Великий, захватил, сражаясь в молодости с принцем Хитой, — он убил Хиту своими руками в той самой битве в Сирии, о которой твой дед сочинил стихи. Носи эту кольчугу, которую не пробьет ни одно копье, под своей одеждой.

А этим кинжалом опояшешься, когда вы окажетесь среди израильтян, — я им не верю. Я и принцу дала такую же кольчугу. Вмени себе в обязанность следить, чтобы он носил ее днем и ночью. Пусть твоей обязанностью будет также защищать его при необходимости этим кинжалом. А теперь прощай.

— Пусть все боги прогонят меня из Полей Иалу[751], если я обману твое доверие, — ответил я и удалился, дивясь обороту событий и надеясь хоть немного поспать. Однако вышло так, что эта возможность представилась мне лишь спустя некоторое время.

Ибо, пройдя по коридору вслед за одной из служанок, кого я увидел в конце его, как не Памбасу, который поджидал меня, чтобы сообщить, что принцу необходимо мое присутствие. Я спросил, возможно ли это, ведь он сам отослал меня на ночь. Памбаса ответил, что знает только одно: ему приказано провести меня в комнату принца, ту самую, где я впервые увидел его высочество. Туда я и явился и нашел там принца, который грелся у очага, ибо ночь была холодная. При виде нас он велел Памбасе отослать прочь всех слуг, потом, заметив у меня в руках бронзовую кольчугу и кинжал, точнее короткий меч, сказал:

— Ты был у принцессы, не правда ли, и она имела с тобой долгий разговор. Догадываюсь, о чем, я ведь знаю ее повадки с самого детства. Она велела тебе следить за мной, истинная правда, включая тело и душу и все, что исходит от души, — о, и многое другое. Она дала тебе эти сирийские трофеи, чтобы ты их носил, когда мы будем среди израильтян, — она и мне их вручила, она такая осторожная и предусмотрительная! А теперь слушай, Ана. Мне очень жаль лишать тебя отдыха, ведь ты устал с дороги и от всех этих разговоров, но нас ждет старый Бакенхонсу, которого ты знаешь, а с ним великий маг Ки, по-моему, ты его еще не видел. Это человек удивительных знаний, и в некотором смысле в нем есть даже что-то нечеловеческое. По крайней мере он совершает странные акты волшебства, и временами кажется, что его взору открыты и прошлое и будущее, — хотя кто знает, правильно ли он их видит, ведь мы не знаем ни того ни другого. Несомненно, он несет — или думает, что несет, — мне какую-то весть, ниспосланную небом, и я подумал, что ты тоже захочешь ее услышать.

— Очень хочу, принц, если я этого достоин и если защитишь меня от гнева этого чародея, — его я боюсь.

— Иногда гнев переходит в доверие, Ана. Разве ты только что не испытал этого в случае с ее высочеством? Я же говорил тебе, что это может случиться. Тише. Они идут. Садись и приготовь свои вощеные дощечки, чтобы записать то, что они скажут.

Занавеси раздвинулись, и вошел престарелый Бакенхонсу, опираясь на свой посох, а за ним другой человек, сам Ки, в белом одеянии и с бритой головой, ибо он был наследственным жрецом храма Амона в Фивах и посвящен в таинства Исиды. Кроме того, он занимал должность керхеба, или главного мага Кемета. На первый взгляд в этом человеке не было ничего необычного. Напротив, по внешности его легко было бы принять за пожилого купца; он был тучен и низкого роста, с ожиревшим и улыбающимся лицом. Но на этом веселом лице очень странными казались его глаза, скорее серые, чем черные. В то время как лицо словно улыбалось, эти глаза смотрели в пустоту, в ничто, как смотрят глаза статуи. Они и в самом деле напоминали глаза или, скорее, глазницы каменной статуи — так глубоко они были посажены. Я лично могу только сказать, что они вызывали во мне благоговейный ужас, и я решил, что кем бы Ки ни был, во всяком случае он не шарлатан.

Эта странная пара поклонилась принцу и по его знаку каждый сел — Бакенхонсу на стул, так как ему трудно было бы потом встать, а Ки, который был моложе, — на пол в позе писца.

— Ну, что я тебе говорил, Бакенхонсу? — произнес Ки звучным глубоким голосом, закончив фразу странным смешком.

— Ты сказал мне, маг, что я найду принца именно в этой комнате, которую, как я теперь вижу, ты описал во всех подробностях, хотя мы никогда тут не были. А еще ты сказал, что здесь будет писец Ана, — он будет сидеть на полу, имея при себе вощеные дощечки и стило — палочку для письма, и странную рубашку из бронзовой сетки, и меч с рукояткой в виде льва.

— Как странно, — произнес принц, — но прости меня, если я скажу, что Бакенхонсу видит все эти вещи. Если бы ты, о Ки, сказал нам, что написано на дощечках Аны, то есть чего никто из нас не может видеть, это было бы еще более странным, — если, конечно, на них что-нибудь написано.

Ки усмехнулся и устремил глаза в потолок. Спустя мгновение он сказал:

— Писец Ана пользуется собственным кодом, расшифровать его нелегко. И все-таки я вижу, что там написана сумма, полученная им за какой-то дом в каком-то городе, который не назван. Также — сумма, которую он уплатил за себя, за слугу и за корм для осла на каком-то постоялом дворе, где останавливался во время путешествия. Столько-то и столько-то. Кроме того, там есть перечень свитков папируса и слова «синий плащ», а потом что-то стерто.

— Это верно, Ана? — спросил принц.

— Совершенно верно, — ответил я в страхе, — только слова «синий плащ», записанные на дощечке, я потом тоже стер.

Ки усмехнулся и перевел взгляд с потолка на мое лицо.

— Может быть, твое высочество пожелает, чтобы я сказал что-нибудь из того, что написано на дощечках его памяти, а не только на вощеных дощечках, которые он держит в руке? Их-то расшифровать легче, чем другие, и я вижу на них много интересного. Например, слова, которые, видимо, были сказаны ему по секрету одной высокой особой час тому назад, слова государственного значения, как я думаю. Или определенное высказывание — по-моему, твоего высочества, насчет того, как холодная дрожь, которая охватывает стоящего на берегу реки в холодный день, переходит в ощущение теплоты, когда тот входит в воду, — и ответ на это высказывание. Или слова, произнесенные в этом дворце, когда была разбита алебастровая чаша. Кстати, писец, ты выбрал очень удачное место, чтобы спрятать свою половинку разбитой чаши, — в ящике с двойным дном, который стоит в твоей комнате; этот ящик обвязан шнурком и запечатан скарабеем времен Рамсеса. Думаю, что вторая половинка чаши немного ближе. — И повернувшись, он посмотрел на стену, где я не видел ничего, кроме алебастровых плит.

Я сидел, открыв рот от изумления, ибо как мог этот человек узнать про все эти вещи? А принц засмеялся и сказал:

— Ана, я начинаю думать, что ты плохо держишь доверенные тебе секреты. По крайней мере, я бы так подумал, если бы не то, что у тебя просто не было времени передать кому-либо слова принцессы. И что ты едва ли знаешь трюк со скользящей панелью в этой стене — ведь я никогда не показывал тебе этот тайник.

Ки снова усмехнулся, и даже на широком морщинистом лице Бакенхонсу появилась улыбка.

— О принц, — начал я, — клянусь тебе, что я никогда не обмолвился ни одним словом.

— Знаю, друг, — прервал меня принц, — но, очевидно, есть другие, кому не нужно слов, ибо они умеют читать Книгу Мыслей. Поэтому лучше не встречаться с ними слишком часто, поскольку все люди имеют мысли, которые должны быть известны только им да богам. Маг, с чем ты пришел ко мне? Говори, как если бы мы были одни.

— Хорошо, принц. Ты отправляешься в страну к израильтянам — об этом уже все прослышали. Так вот, Бакенхонсу и я, любя тебя и зная, как много значит для Кемета твое благополучие, а также еще два ясновидца из моей школы, независимо друг от друга, постарались проникнуть в будущее и узнать, чем кончится твое путешествие. Хотя то, что мы узнали, разнится в деталях, но в основном оно совпадает. Поэтому мы сочли своим долгом рассказать тебе то, о чем мы узнали.

— Продолжай, керхеб.

— Итак, первое: жизни твоего высочества угрожает опасность.

— Жизни всегда угрожает опасность, Ки. Я с ней расстанусь? Если так, не бойся, скажи прямо.

— Этого мы не знаем, но думаем, что нет, судя по остальному, что нам известно. Мы узнали, что тебе грозит не только телесная опасность. Во время своей поездки ты встретишь женщину, которую полюбишь. Мы думаем, что эта женщина принесет много горя, а также много радости.

— Тогда, пожалуй, стоит туда поехать, Ки, ведь многие едут гораздо дальше. Скажи, я встречал эту женщину?

— Здесь мы несколько смущены, принц, ибо нам кажется, если, конечно, мы не обманываемся, что ты встречал ее, и не раз; что ты знаешь ее уже тысячи лет, так же как я этого человека, что сидит сейчас рядом с тобой.

Лицо Сети выражало глубокий интерес.

— Что ты имеешь в виду, маг? — спросил он, впиваясь в него взглядом. — Как могу я, человек еще молодой, знать женщину или мужчину тысячи лет?

Ки сосредоточенно посмотрел на него своими странными глазами и ответил:

— У тебя много имен, принц. Но есть одно из них — Вновь Возрождающийся?

— Да, это так. Не знаю, что это значит, но меня назвали так из-за какого-то сна, который приснился моей матери перед моим рождением. Это ты должен сказать мне, что это значит, поскольку ты так много знаешь.

— Не могу, принц. Эта тайна — не из тех, что мне открыты. Однако был один старик, тоже маг, как и я, у которого я в молодости многому научился, — Бакенхонсу хорошо знал его. Он говорил мне, — потому что ему это открылось — что люди не живут только один раз, чтобы потом навеки уйти из жизни. Он сказал, что они живут много раз и во многих формах и образах, хотя и не всегда в этом мире, и что каждая из жизней отделена от другой стеной тьмы.

— Но если это так, какой толк в жизнях, которые мы не помним, когда смерть закрывает дверь за каждой из них?

— В конце концов двери могут открыться, принц, и мы увидим всю анфиладу, через которую прошли, от самого начала до самого конца.

— Наша религия, Ки, учит нас, что после смерти мы вечно будем жить в нашей собственной плоти, которую мы обретаем в день Воскресения. А вечность, не имея конца, не может иметь и начала — это круг. Поэтому если верно одно, то есть — что мы продолжаем жить, то, очевидно, должно быть верно и другое, то есть, что мы всегда жили.

— Ты хорошо рассуждаешь, принц. В старые времена, еще до того, как жрецы заключили человеческую мысль в каменные блоки и построили на них святилища для тысячи богов, многие считали такое рассуждение правильным, ибо тогда они считали, что есть только один бог.

— Как считают эти израильтяне, которых я собираюсь посетить. Что ты скажешь об их боге, Ки?

— Что он и наши боги — одно и то же, принц. В глазах людей бог имеет много лиц, и каждый клянется, что тот бог, которого видит он, — единственный истинный бог. Однако они ошибаются, ибо все боги — истинны.

— А может быть, ложны, Ки, — разве что даже ложь есть часть истины. Ну, ладно. Ты сказал мне о двух опасностях: одна угрожает моему телу, другая — сердцу. Может быть, твоей мудрости открыта еще какая-нибудь третья?

— Да, принц. Третья опасность в том, что эта поездка может в конце концов стоить тебе трона.

— Если я умру, я, конечно, потеряю трон.

— Нет, принц, — если ты будешь жить.

— Даже если так, Ки, я мог бы, думаю, вынести жизнь, занимая и более скромное место, чем трон. Другое дело, вынесла ли бы такую жизнь ее высочество. Так ты говоришь, что, если я поеду в страну Гошен, фараоном буду не я, а другой.

— Мы не говорим этого, принц. Верно, что наше искусство явило нам другого на твоем месте — это будет время проклятий и чудес, и гибели тысяч людей. Но когда мы смотрим еще раз, мы видим не другого, а тебя — ты снова занимаешь это место.

Тут я, Ана, вспомнил о видении, которое явилось мне в зале

фараона.

— Это даже хуже, чем я думал, Ки, ибо расставшись с короной, я бы наверно не захотел надеть ее снова, — сказал Сети. — Кто показывает вам все эти вещи и как?

— Наши Ка — наши тайные Я, о принц. Они показывают нам эти вещи многими способами. Иногда через сны и видения, иногда — в виде картин на поверхности воды, а иногда в письменах на песке пустыни. Всеми этими способами и множеством других наши Ка, черпая из бесконечного источника мудрости, который скрывается в существе всякого человека, позволяют нам улавливать проблески истины, так же как они даруют нам, посвященным, способность творить чудеса.

— Проблески истины. Значит, все, о чем ты говорил мне, — истинно?

— Мы так полагаем, принц.

— И будучи истинным, должно свершиться. Так какой же смысл предупреждать меня о том, что должно свершиться? Двух истин быть не может. Что я, по-вашему, должен делать? Отказаться от этой поездки? Почему вы сказали, что я должен ехать, — ведь если бы я не поехал, истина стала бы ложью, а это невозможно. Вы говорите мне, что мое путешествие предопределено свыше и что, если я поеду, свершится то-то и то-то. И однако велите мне не ехать, ибо именно таков смысл ваших речей. О керхеб Ки и Бакенхонсу, вы, несомненно, великие маги и мудрецы, но есть более великие, чем вы, и они правят миром, и есть мудрость, перед которой ваша мудрость — лишь капля воды перед Сихором. Благодарю вас за предостережение, но завтра утром я еду в страну Гошен выполнить приказ фараона. Если я вернусь, мы поговорим об этих вопросах более подробно здесь, на земле. Если не вернусь, — кто знает? — возможно, мы побеседуем о них где-то в другом месте. Прощайте.

Глава 6

СТРАНА ГОШЕН
Принц Сети и вся его свита — весьма большая компания — благополучно прибыли в страну Гошен; я, Ана, ехал с ним в его колеснице. Тогда, как и теперь, это была плодородная земля, совершенно ровная за последней цепью пустынных холмов, меж которыми мы проехали по узкой извилистой тропе. Повсюду эта земля орошалась каналами, а между ними расстилались только что засеянные хлебные поля. Были и другие поля, покрытые зелеными травами, на которых пестрели сотни животных, стреноженные или на привязи, а на более сухих местах паслись стада овец. Город Гошен — если его можно так назвать — оказался неприглядным скоплением построенных из ила хижин, в центре стояло здание, тоже из ила, с двумя кирпичными колоннами перед фасадом; нам сказали, что это храм и что лишь верховный жрец может входить в него, точнее в его внутреннее святилище. При виде этого храма я засмеялся, но принц упрекнул меня, сказав, что нельзя судить о духе по его телу или о боге по его дому.

Мы разбили лагерь за чертой этого города и вскоре узнали, что его население, как и население любых других городов, насчитывает не менее десятка тысяч, ибо посмотреть на нас стекалось больше народу, чем я мог сосчитать. У мужчин были свирепые глаза и носы с горбинкой; молодые женщины отличались хорошими фигурами и привлекательной внешностью; женщины постарше выглядели толстыми и неуклюжими в своем большинстве; дети были чрезвычайно красивы.

Все были облачены в грубоватые широкие одеяния из неплотно сотканной материи темного цвета, под которыми женщины носили еще одежду из белого льняного полотна. Несмотря на обилие хлебов и скота, какое мы видели вокруг, украшения этих людей выглядели весьма скудно, а может быть, их просто припрятали подальше от наших глаз.

Легко было заметить, что они ненавидят нас, египтян, и даже дерзают презирать нас. Ненависть сверкала в их блестящих глазах, и я услышал, как они называли нас между собой идолопоклонниками и спрашивали, где же наш бог — бык, ибо в своем неведении они считали, что мы поклоняемся Апису[752] (как, возможно, и делают некоторые люди из простонародья), тогда как мы смотрим на это священное животное как на символ могучих сил Природы. Они дерзнули даже на большее: в первую ночь после нашего прибытия они убили быка, напоминающего по масти Аписа, и утром мы обнаружили его близ ворот лагеря, а на нем — приколотых к его шкуре острыми шипами и еще живых навозных жуков. Ибо и тут они знали, что у нас, египтян, этот жук вовсе не бог, а эмблема Создателя[753], ибо он скатывает лапками шарик из ила и навоза и откладывает в него личинки, так же как и Создатель скатывает мир, который кажется круглым, и заставляет его творить жизнь.

Эти оскорбления возмутили всех, и только принц засмеялся и сказал, что эта шутка кажется ему грубой, но умной. Однако худшее было впереди. По-видимому, один из солдат, налившись вином, оскорбил иудейскую девушку, которая пришла одна к каналу за водой. Весть об этом разнеслась по округе, и тысячи людей сбежались к лагерю, крича и требуя возмездия с такой угрожающей яростью, что нам пришлось сформировать отряды охраны.

Принц приказал пропустить в лагерь девушку и ее родню, чтобы они могли предъявить свои обвинения. Она явилась, с плачем и воплями разрывая на себе одежду и осыпая голову пылью, хотя оказалось, что солдат не причинил ей большого вреда, так как она от него убежала. Принц велел ей указать, кто из солдат ее обидел, и она показала на одного из телохранителей Аменмеса, лицо которого было покрыто царапинами, похожими на следы женских ногтей. Подвергнутый допросу, он сказал, что плохо помнит о том, что было, но признался, что видел ночью у канала эту девушку и шутил с ней.

Родственники девушки требовали казни солдата, утверждая, что он нанес оскорбление знатной даме Израиля. Сети отклонил их требование, говоря, что смерть — несоразмерная кара для подобного преступления, но что он прикажет подвергнуть оскорбителя публичной порке. Услышав это, Аменмес, любивший своего телохранителя, который навеселе допускал проступки, а не навеселе был в сущности неплохим человеком, пришел в страшную ярость и заявил, что никто не смеет тронуть хоть одного из его слуг только потому, что тот захотел приласкать какую-то легкомысленную израильтянку, которой нечего было шататься одной в темную ночь. Он добавил, что если его солдата накажут, то он и все, кто под его командой, немедленно покинут лагерь и отправятся обратно, чтобы доложить обо всем фараону.

Тогда принц, поговорив со своими советниками, сказал женщине и ее родне, что, поскольку зашла речь об обращении к фараону, он и будет судьей в этом деле, и приказал им явиться к царскому двору через месяц и предъявить свой иск против солдата. Они ушли крайне неудовлетворенные, сказав, что Аменмес нанес их дочери еще более тяжкое оскорбление, чем его слуга. Все кончилось тем, что на следующую ночь телохранителя нашли мертвым со множеством ножевых ран на теле. Девушку и ее родителей и братьев обнаружить не удалось: видимо, они бежали в пустыню; не было и никаких намеков на возможного убийцу воина. Поэтому оставалось только одно — похоронить жертву.

На следующее утро принц приступил к выполнению своей миссии. Все было обставлено надлежащим образом: принц Сети и Аменмес заняли свои места во главе большого шатра, за ними расположились советники, а у их ног уселись писцы, среди которых был и я. Тут мы узнали, что оба пророка, которых мы видели при дворе фараона, покинули страну Гошен, уйдя еще до нашего прибытия в пустыню, чтобы совершить «жертвоприношения богу», и никто не мог сказать, когда они вернутся. Другие старейшины и жрецы, однако, явились и начали излагать свое дело. Они говорили пространно со свирепой, бурной страстью, часто все сразу, сильно затрудняя работу переводчиков (ибо они притворились, что не знают египетского языка).

Больше того, они начали свою историю от самых ее истоков — с тех пор, когда они сотни лет тому назад пришли в Египет и получили помощь и поддержку визиря тогдашнего фараона; этот визирь — некто Иосиф — был могущественным и умным человеком их же расы, который запасал зерно на случай голода или низкого разлива Нила. Фараон происходил из гиксосов[754]. Он был одним из тех царей, которых мы, египтяне, ненавидели и после многочисленных войн прогнали из страны. Под властью этих фараонов израильтяне богатели, росло их могущество, так что фараоны последующих поколений, не любившие израильтян, стали их бояться.

На этом закончился первый день слушания дела.

Второй день начался рассказом об их угнетении. Но даже в это тяжелое время для них они множились, как комары над Сихором, и стали такими сильными и многочисленными, что наконец Рамсес Великий задумал злое дело: он приказал убивать всех их младенцев мужского пола, как только они рождались на свет. Этот приказ, однако, не был приведен в исполнение, потому что за них заступилась дочь фараона, та самая, что спасла старого пророка Моисея, найдя его в камышах у берега Нила.

На этом принц, устав от шума и жары в переполненном шатре, прервал заседание до следующего дня. Велев мне сопровождать его, он приказал подать колесницу (не его собственную), и несмотря на мои старания отговорить его, выехал один без всякой охраны, не считая меня и возницы, сказав, что хочет увидеть собственными глазами, как эти люди трудятся по указу фараона.

Взяв в провожатые еврейского мальчика, который бежал перед лошадьми, указывая дорогу, мы отправились на берега канала, где израильтяне делали из ила кирпичи. После просушки на солнце кирпичи грузили на суда, ожидавшие в канале, и увозили в другие области Египта, где шло строительство по приказу фараона. На этой работе были заняты тысячи людей, трудившихся под командой египетских надсмотрщиков, которые вели учет, отмечая количество готовых кирпичей на палочках с нарезками или записывая сумму на глиняных дощечках. Эти надсмотрщики были грубые парни, большей частью из низшего класса, и, обращаясь к рабам, употребляли злобные и мерзкие выражения. Однако и этого им было мало. Заметив, что в одном месте собралась толпа, и услышав крики, мы направились туда узнать, что происходит. Здесь мы обнаружили, что на земле распростерт юноша, почти мальчик, его жестоко избивают кожаными бичами и все его тело покрыто кровью. По знаку принца я спросил, в чем он провинился, и мне грубо ответили — ибо ни надсмотрщики, ни стража не знали, кто мы, — что за последние шесть дней он сделал только половину причитающихся ему кирпичей.

— Отпустите его, — спокойно произнес принц.

— Кто ты такой, чтобы мне приказывать, — возразил старший надсмотрщик, который помогал держать юношу в то время, как стража его избивала. — Убирайся, не то я угощу тебя так же, как этого бездельника.

Сети посмотрел на него, и губы его побелели.

— Объясни ему, — сказал он мне.

— Эй ты, собака! — произнес я, задыхаясь от гнева. — Да знаешь ли ты, с кем смеешь говорить таким тоном?

— Не знаю и знать не хочу. Давай пошевеливайся, стражник! Принц, облаченный в плащ с широкими рукавами из простой материи и обычного покроя, распахнул его, открыв взорам нагрудную эмблему, которую носил при дворе, — прекрасную вещь из золота, на которой черной и красной эмалью были обозначены его царские имена и титулы. Одновременно он поднял правую руку, показывая кольцо с печаткой — знак, что он — посланник фараона. Все, ошеломленные, уставились на него, а один, более сведущий, чем другие, воскликнул:

— Клянусь богами, это его высочество, принц Кемета! При этих словах все они упали перед ним лицами вниз.

— Встань, — сказал принц мальчику, который смотрел на него, — забыв от изумления про боль, — и скажи мне, почему ты не выполнил свою долю работы.

— Господин, — зарыдав, ответил тот на ломаном египетском языке, — по двум причинам. Первая — потому что я калека, видишь? — и он поднял левую руку, тонкую и сухую, как рука мумии, — и не могу работать быстро. А вторая — потому что моя мать, у которой я единственный ребенок, вдова и лежит больная в постели, и в доме нет ни женщин, ни детей, которые могли бы пойти собирать для меня солому, как приказал фараон. И мне приходится тратить много часов, чтобы набрать соломы, ведь мне нечем платить тому, кто бы сделал это вместо меня.

— Ана, — сказал принц, — запиши имя этого юноши и место, где он живет, и, если он говорит правду, последи, чтобы нужды его и его матери были удовлетворены еще до нашего отъезда. Запиши также имена этого надсмотрщика и его товарищей и вели им завтра на рассвете явиться ко мне в лагерь для рассмотрения их дела. Скажи также мальчику, что, поскольку он обижен богами, фараон освобождает его от обязанности изготовлять кирпичи и вообще от всякой работы на государство.

Пока я выполнял все эти распоряжения, надсмотрщик и его товарищи бились головами о землю и молили о милосердии — как все жестокие люди, они были трусами. Его высочество не отвечал ни слова и только смотрел на них холодными глазами, и я заметил, что его лицо, обычно такое доброе, приняло ужасное выражение. Эти люди, видимо, подумали то же самое, ибо ночью они бежали в Сирию, бросив свои семьи и все свое имущество, и в Египте их больше никто никогда не видел.

Когда я кончил записывать, принц повернулся и, подойдя к ожидавшей его колеснице, велел вознице переехать по мосту на другую сторону канала. Мы ехали в молчании по дороге, которая бежала между возделанными землями и пустыней. Наконец я показал на заходящее солнце и спросил, не пора ли возвращаться.

— Почему? — возразил принц. — Солнце умирает, но взойдет полная луна, и будет светло. Да и чего нам бояться, если на поясе у нас мечи, а под одеждой кольчуги, которыми снабдила нас ее высочество Таусерт? О Ана! Я устал от людей, от их жестокости, криков, распрей, и мне кажется, что эта пустыня — обитель покоя, ибо здесь я чувствую, как будто я ближе к своей душе и к небу, откуда, я надеюсь, вселяется в человека душа.

— Твоему высочеству посчастливилось иметь душу, к которой он стремится приблизиться, чего нельзя сказать обо всех нас, — ответил я, смеясь, ибо мне хотелось изменить направление его мыслей и вовлечь его в спор на одну из его любимых тем.

Однако именно в этот момент наши лошади, которые были далеко не из лучших, остановились перед подъемом на песчаный холм. Сети запретил вознице бить их и велел дать им передохнуть. Тем временем мы сошли с колесницы и стали подниматься по склону; Сети опирался на мою руку. Дойдя до вершины, мы вдруг услышали рыдания и тихий голос, доносившийся с другой стороны холма. Кусты тамариска, бывшие когда-то живой изгородью, скрывали от нас плачущего.

— Еще одна жестокость или, во всяком случае, еще одно горе, — прошептал Сети. — Посмотри, кто там.

Мы осторожно приблизились к кустам тамариска и, глядя сквозь их пушистые макушки, увидели в чистом сиянии поднявшейся над пустыней луны прелестное и трогательное зрелище. Не дальше чем в пяти шагах от нас стояла женщина в белом, юная и стройная. Лица ее не было видно, потому что она отвернулась в сторону, к тому же его скрывали длинные темные волосы, ниспадавшие ей на плечи. Она молиласьвслух, то на еврейском языке, который мы немного понимали, то на египетском, как человек, привыкший думать на двух языках, и ее молитва то и дело прерывалась рыданиями.

— О бог моего народа! — говорила она. — Пошли мне помощь и поддержку, чтобы твое дитя не осталось одиноким в пустыне и не стало добычей диких зверей, или людей, которые хуже, чем звери!

Тут она заплакала, опустилась на колени на большую связку соломы и снова стала молиться. На этот раз по-египетски, словно боялась, что молитву на еврейском языке могут подслушать и понять.

— О бог, — говорила она, — бог моих предков, облегчи мое бедное сердце, облегчи мое бедное сердце!

Мы хотели уйти, а еще больше спросить у нее, что ее так мучает, как вдруг она повернула голову так, что свет упал на ее лицо. Такое прелестное оно было, что у меня перехватило дыхание, а принц вздрогнул. Нет, оно было более чем прелестно, ибо так же как пламя светильника сияет сквозь стенки алебастровой чаши или жемчужной раковины, так душа этой женщины светилась сквозь черты ее заплаканного лица, делая его таинственным, как ночь. Тогда я, пожалуй, впервые понял, что именно дух, а не плоть придает истинную красоту и девушке, и мужчине. Белая ваза из алебастра, как она ни изящна, все же только ваза; и только светильник, скрытый в ней, преображает ее в сияющую звезду. А эти глаза, эти большие мечтательные глаза, полные слез и с оттенком глубокой ляпис-лазури… — О! Какой мужчина мог бы увидеть их без волнения?

— Мерапи! — прошептал я.

— Луна Израиля! — пробормотал Сети. — Пронизанная луной, прекрасная, как луна, таинственная, как луна, и поклоняющаяся луне — своей матери.

— У нее несчастье, поможем ей, — сказал я.

— Нет, подожди, Ана, ведь мы с тобой никогда больше не увидим ничего подобного.

Хотя мы говорили чуть слышным шепотом, она, видимо, услышала нас. Во всяком случае, она изменилась в лице, словно испугавшись, поспешно поднялась, подхватила свою большую связку соломы и возложила ее на голову. Пробежав несколько шагов, она споткнулась и упала, слегка застонав от боли. В одно мгновение мы очутились рядом с ней. Она испуганно подняла на нас глаза, не зная, кто мы, ибо широкие капюшоны скрывали наши лица, а судя по плащам, нас можно было принять за полночных воров или работорговцев-бедуинов.

— О добрые люди, — пробормотала она, — отпустите меня. У меня нет ничего ценного, кроме этого амулета.

— Кто ты и что ты тут делаешь? — спросил принц, изменив голос.

— Господа, я Мерапи, дочь Натана Левита, которого убил в Танисе проклятый египетский капитан.

— Как ты смеешь называть египтян проклятыми? — спросил Сети нарочито грубым голосом, подавляя смех.

— О господа, потому что они… потому что я думала, вы бедуины, а они также ненавидят египтян, как мы. По крайней мере, тот египтянин был проклятый, потому что сам высокий принц Сети, наследник фараона, приговорил его к смертной казни.

— А принца Сети, наследника фараона, ты тоже ненавидишь и назвала бы его проклятым?

Она поколебалась и ответила с сомнением в голосе.

— Нет, его я не ненавижу.

— Почему же, если ты ненавидишь египтян. Ведь он среди них первый и поэтому вдвое достоин ненависти, как наследник и сын вашего угнетателя-фараона!

— Потому что, как я ни старалась, — не могу. Кроме того, — добавила она радостно, как человек, нашедший убедительное оправдание своим чувствам, — он же отомстил за моего отца.

— Это не причина, девушка, ибо он сделал только то, что велел закон. Говорят, что этот сукин сын, фараонов наследник, приехал в Гошен с какой-то миссией. Это правда? Ты его видела? Отвечай, ибо мы, люди пустыни, желаем знать точно.

— Думаю, что правда, господин, но я его не видела.

— Почему же, если он здесь?

— Потому что не хотела, господин. Почему бы дочь Израиля пожелала смотреть на лицо египетского принца?

— Говоря по правде, не знаю, — забывшись, сказал Сети своим голосом. Потом, заметив, что она пристально взглянула на него, добавил грубым тоном, — эта женщина, брат, либо лжет, либо она не кто иная, как та девушка, которую они называют Луной Израиля, — та, что живет у старого Джейбиза Левита, своего дяди. Как по-твоему?

— По-моему, брат, она лжет — и по трем причинам, — ответил я, поддерживая шутку принца, — Во-первых, у нее слишком светлая кожа для черной еврейской крови.

— О господи, — простонала Мерапи, — моя мать родилась и выросла в Сирии, в горах, и кожа у нее была белая, как молоко, а глаза голубые, как небо,

— Во-вторых, — продолжал я, не обращая на нее внимания, — если великий принц Сети действительно в стране Гошен, а она живет здесь, то просто неестественно, что она не пришла хоть раз взглянуть на него. Как женщину ее могли удержать только две вещи: одна — потому что она его боится и ненавидит, но она это отрицает, и другая — потому что он ей слишком понравился, и она, как девушка благоразумная, решила, что лучше всего никогда его больше не видеть.

При первых моих словах Мерапи взглянула на меня и хотела было ответить, но тотчас опустила глаза с таким выражением, как будто у нее перехватило дыхание; в то же время даже при свете луны я увидел, как алая краска залила ее лицо и белые руки.

— Господин, — пролепетала она, — зачем ты обижаешь меня? Клянусь, что никогда до этой минуты я ни о чем таком не думала. Право же, это было бы изменой.

— Несомненно, — прервал ее Сети, — однако, такой, какую цари могли бы простить.

— В-третьих, — продолжал я, как бы не слыша ни ее, ни его слов,

— если бы эта девушка сказала о себе правду, она не бродила бы ночью одна в пустыне: ведь Мерапи, как я слышал от арабов, дочь Натана Левита, девушка далеко не из низкого рода, и семья ее достаточно богата. Впрочем, сколько бы она ни лгала, наши собственные глаза говорят нам, что она красива.

— Да, брат, в этом нам повезло, ибо работорговцы по ту сторону пустыни без сомнения дадут за нее высокую цену.

— О господин! — вскричала Мерапи, хватая его за полу плаща. — Конечно, ты не обречешь девушку на такую участь — ты не злой вор, я чувствую — сама не знаю почему, и у тебя есть мать, и, может быть, сестра. Не суди обо мне так плохо из-за того, что я тут одна. Фараон приказал, чтобы мы собирали солому для кирпичей. Сегодня утром я пошла искать солому вместо больной соседки, которая, к тому же, должна родить, и зашла слишком далеко. Но вечером я поскользнулась и порезала ногу об острый камень. Смотри, — и, приподняв ногу, она показала рану внизу ступни, из которой еще капала кровь, — зрелище, которое нас немало тронуло. — Теперь я не могу идти и тащить эту тяжелую солому, которую я так тщательно собирала.

— Пожалуй, она говорит правду, брат, — сказал принц, — и если бы мы доставили ее домой, мы могли бы получить немалое вознаграждение от Джейбиза Левита. Но сперва скажи мне, девушка, что за молитву ты возносила луне? В чем Хатхор должна помочь твоему бедному сердцу?

— Господин, — ответила она, — только идолопоклонники-египтяне молятся Хатхор, богине Любви.

— А я думал, что весь мир молится богине Любви, девушка. Но о чем была твоя молитва? Есть какой-нибудь мужчина, которого ты желаешь?

— Никакого, — отрезала она, внезапно рассердившись.

— Тогда почему же твое сердце так нуждается в помощи, что ты готова молить о ней воздух? Или, может быть, есть кто-то, кого ты не желаешь?

Она опустила голову и не отвечала.

— Пошли, брат, — сказал принц, — мы надоели этой даме, и я думаю, что будь она настоящей женщиной, она бы охотно ответила на наши вопросы. Пойдем, оставим ее. Поскольку она не может идти, мы заберем ее позже, если захотим.

— Господа, — сказала она, — я рада, что вы уходите, ибо гиены

— менее опасное общество, чем двое мужчин, которые грозятся продать беспомощную женщину в рабство. Но раз уж мы расстаемся и никогда больше не встретимся, я отвечу на ваш вопрос. В молитве, которую вы не постеснялись подслушать, я просила не о любовнике, а о том, чтобы избавиться от одного такого.

— Ну, Ана, — сказал принц, рассмеявшись и распахнув свой плащ, — спроси теперь, кто этот несчастный, от кого госпожа Мерапи хочет избавиться, ибо я сам не смею.

Она всмотрелась в его лицо и слегка вскрикнула.

— Ах, — сказал она, — я подумала, что узнаю твой голос, когда ты один раз забыл про свою роль. Принц Сети, неужели твое высочество считает, что эта была добрая шутка по отношению к одинокой и испуганной женщине.

— Госпожа Мерапи, — ответил он, улыбаясь, — не сердись и согласись, что она была по крайней мере удачной, и ты не сказала нам ничего для нас нового. Вспомни — тогда, в Танисе, ты сказала, что обручена, и при этом в твоем тоне было что-то такое… Позволь мне перевязать твою рану.

Он опустился на колени, оторвал полоску от своей церемониальной одежды из тонкого полотна и начал перевязывать ее ступню, действуя быстро и искусно, ибо он был человеком необычных и неожиданных способностей. Я невольно следил за ними и заметил также, что их взгляды встретились, и при этом густая краска снова залила лицо Мерапи. Тогда я подумал, что принцу Египта не подобает играть роль лекаря, врачевателя ран женщины в пустыне, и подивился, почему он не предоставил мне эту скромную роль.

Вскоре повязка была наложена и скреплена царским скарабеем на золотой булавке, которую принц снял со своей одежды. На скарабее была выгравирована корона с уреем, а под ней знаки, означавшие «Повелитель Нижнего и Верхнего Египта» — это была эмблема и титул фараона.

— Ты видишь, госпожа, — сказал он, — теперь у тебя под пятой Египет. — И когда она спросила, что он имеет в виду, он прочитал ей надпись на драгоценном камне, и она в третий раз залилась румянцем до самых глаз. Потом он поднял ее на руки, велев ей опираться на его плечо и сказав, что боится, как бы скарабей, которого он ценит, не разбился, если бы она ступала по земле.

Мы двинулись в путь; я нес связку соломы, как он велел мне, ибо, по его словам, нельзя потерять то, что было собрано с таким трудом. Дойдя до того места, где мы оставили колесницу, мы обнаружили, что наш проводник ушел, а возница спит. Принц усадил Мерапи в колесницу, подстелив ей свой плащ и набросив ей на плечи мой, который он одолжил у меня, сказав, что поскольку я несу солому, плащ мне не нужен. Потом он занял свое место в колеснице, и они поехали, соразмеряя скорость движения с моим шагом. Так я шел следом за ними, и солома свисала мне на уши, я не слышал, о чем они говорили, — если они вообще о чем-то говорили; вполне возможно, что присутствие возницы исключало всякий разговор. Сказать по правде, я не прислушивался, погруженный в мысли о тяжкой доле этих бедных израильтян, вынужденных собирать пыльную солому и тащить так далеко эту ношу, отягченную комьями глины, которая налипла на корнях.

Еще не достигнув города Гошен, мы столкнулись с неприятностями. Едва мы пересекли по мосту канал, как я, шагая за колесницей, увидел при чистом свете луны бегущего навстречу молодого человека. Это был еврей, высокий, хорошо сложенный и по-своему очень красивый. У него были темные глаза, горбатый нос, ровные белые зубы, длинные черные волосы густыми волнами падали на плечи. В руке он держал деревянный посох, а за пояс был заткнут обнаженный нож. Увидев колесницу, он остановился и стал всматриваться, а потом спросил по-еврейски, не случилось ли путешественникам встретить молодую женщину-израильтянку, которая, очевидно, заблудилась в пустыне.

— Если ты ищешь меня, Лейбэн, то я здесь, — ответила Мерапи

из-под плаща.

— Что ты тут делаешь одна с египтянином? — свирепо спросил он. Что за этим последовало, я не знаю, ибо они заговорили так быстро на своем языке, что я ничего не понял. Наконец Мерапи повернулась к принцу и сказала:

— Господин, это Лейбэн, с кем я обручена, он велит мне сойти с колесницы и сопровождать его, как мне ни трудно идти пешком.

— Я, госпожа, велю тебе остаться. Лейбэн, с кем ты обручена, может сопровождать нас.

Лейбэн вспыхнул от гнева — что было, как я сразу понял, у него в крови — и порывисто протянул руку, видимо, намереваясь оттолкнуть Сети и схватить Мерапи.

— Ну, ты, остерегись! — сказал принц, в то время как я, бросив связку соломы, выхватил свой меч и одним прыжком очутился рядом с ними, крича:

— Раб, ты хотел поднять руку на принца Египта?

— Принц Кемета! — произнес он, отступив в изумлении, и угрюмо добавил: — Но какое отношение принц Кемета имеет к моей невесте.

— Он помогает ей добраться до дома после того, как нашел ее раненую и беспомощную в пустыне с мешком этой проклятой соломы, — ответил я.

— Вперед, возница! — сказал принц, а Мерапи добавила:

— Успокойся, Лейбэн, и возьми эту солому, которую спутник его высочества нес всю дорогу.

Мгновение он колебался, но потом схватил связку соломы и водрузил ее себе на голову.

Пока мы шли бок о бок, его злобное настроение постепенно одерживало верх над благоразумием. Он, не умолкая, ворчал из-за того, что Мерапи ехала одна рядом с египтянином. Наконец я не выдержал:

— Замолчите! — сказал я. — Тебе ли жаловаться на то, что делает его высочество, если он уже отомстил за убийство отца этой госпожи, а теперь спас ее от одинокой ночевки среди диких зверей и людей пустыни?

— Насчет первого я уже наслышан достаточно, — ответил он, — а насчет второго еще услышу более чем достаточно! С тех самых пор как моя невеста увидела этого принца, она смотрит на меня другими глазами и говорит со мной другим голосом. Да, а когда я пытаюсь ускорить нашу свадьбу, она говорит, что нельзя торопиться, ибо она все еще в трауре по своему отцу. Как бы не так! Она никогда не могла простить ему то, что он обручил ее со мной по обычаю нашего народа.

— Может быть, она любит кого-нибудь другого? — спросил я, желая узнать как можно больше об этой женщине.

— Никого она не любит, — по крайней мере, до сих пор не любила. Она любит только себя.

— Такая красавица может мечтать о самом высоком замужестве.

— Вот как! — произнес он в ярости. — Кого она может найти выше меня, прямого потомка самого древнего рода? Я гораздо выше, чем какой-то выскочка-принц или любой египтянин, будь он хоть сам фараон!

— Поистине, ты можешь служить хорошей иллюстрацией нравов своего племени, — сказал я, чувствуя, как мною все больше овладевает раздражение.

— Почему же? — спросил он. — Разве израильтяне не выше египтян — как эти угнетатели скоро узнают сами — и разве знатный человек Израиля не лучше любого идолопоклонника среди ваших людей?

Я посмотрел на этого человека, убого одетого и покрытого грязью после работы в кирпичной мастерской, и подивился про себя его наглости. Не было сомнения в том, что он верит всему, что говорит; я читал это в его гордом взгляде и надменной осанке. Он считал, что его племя больше значит в мире, чем наш великий и древний народ, и что он, неизвестный юноша, не ниже, а даже выше самого фараона. Придя в ярость от этих оскорблений, я ответил:

— Пока что это только слова, но где доказательства? Я лишь писец, но я знаю, что такое война. Давай задержимся здесь ненадолго, и тогда мы узнаем, кто лучше — знатный человек Израиля или писец из Египта.

— Я бы с радостью проучил тебя, писака, — ответил он, — если бы не видел твоего замысла. Ты хочешь нарочно задержать меня, может быть, даже убить каким-нибудь подлым образом, пока твой хозяин будет наслаждаться улыбками Луны Израиля. Нет, я не останусь с тобой, но в другой раз будет по-твоему и, может быть, очень скоро.

Думаю, я бы в ответ ударил его по лицу, хотя я не из тех, кто любит драться, если бы в этот момент не появился отряд египетских всадников, возглавляемый самим Аменмесом. Увидев в колеснице принца, всадники остановились и приветствовали его. Аменмес спешился.

— Мы выехали на поиски твоего высочества, — сказал он. — Мы боялись, что с тобой что-нибудь случилось.

— Спасибо, кузен, — ответил принц, — случилось, но не со мной.

— Это хорошо, — сказал Аменмес с улыбкой, разглядывая Мерапи. — Куда ранена госпожа? Надеюсь, не в грудь.

— Нет, кузен, в ногу, поэтому она и едет со мной в колеснице.

— Твое высочество всегда был добр к несчастным. Пожалуйста, разреши мне занять твое место или посадить эту девушку к себе на коня.

— Поехали, — сказал принц вознице.

Мы двинулись, сопровождаемые солдатами. Я слышал, как они переговаривались, обмениваясь шутками насчет принца и его спутницы, — как, думаю, слышал их и Лейбэн, ибо он бросал вокруг гневные взгляды и скрежетал зубами. Так мы добрались наконец до города. Здесь по указанию Мерапи мы остановились перед домом ее дяди Джейбиза, седобородого еврея, который выбежал из дверей своего жилища под глиняной крышей, крича, что он не сделал ничего дурного, за что солдаты могли бы забрать его.

— Это не тебя они хотят забрать, а твою племянницу — мою невесту, — закричал Лейбэн, вызвав смех среди солдат и кучки женщин, собравшихся перед домом. Тем временем принц помогал Мера-пи сойти с колесницы, буквально подняв ее на руки. При виде этого Лейбэн в бешенстве бросился к нему, пытаясь вырвать ее из его объятий, и при этом невольно толкнул его высочество. Начальник отряда — это был один из начальников личной охраны фараона — в ярости поднял меч и ударил Лейбэна плашмя по голове с такой силой, что тот упал лицом вниз и громко застонал.

— Долой этого пса, и всыпьте ему как следует! — крикнул начальник отряда солдатам. — Или мы допустим, чтобы такие, как он, оскорбляли царственную кровь Кемета?

Солдаты бросились было исполнять приказ, но Сети сказал спокойно:

— Оставьте его, друзья, он просто не умеет себя вести, вот и все. Он ранен?

Не успел он договорить, как Лейбэн вскочил на ноги и, боясь худшего, бежал с проклятиями, бросив на принца взгляд, полный ненависти.

— Прощай, госпожа, — сказал Сети. — Желаю тебе поскорее поправиться.

— Благодарю тебя, о принц! — ответила она, оглядываясь. — Пожалуйста, подожди немного, пока я верну тебе твою драгоценность.

— Нет, оставь ее у себя, госпожа, и если когда-нибудь тебе будет грозить беда или опасность, пошли ее мне, и ты не останешься без помощи.

Она взглянула на него и разразилась слезами.

— Почему ты плачешь? — спросил он.

— О принц, потому что я боюсь близкой беды. У моего нареченного, Лейбэна, мстительное сердце. Дядя, помоги мне войти в дом.

— Слушай, израильтянин, — сказал Сети, повысив голос, — если с твоей племянницей случится что-нибудь плохое или ее заставят идти туда, куда она не хочет, — горе тебе и твоим близким. Ты меня слышишь?

— О повелитель, слышу, слышу. Не беспокойся. Ее будут беречь, как… она, несомненно, будет беречь драгоценную безделушку, что у нее на повязке.


— Ана, — сказал принц в тот же вечер, когда мы с ним беседовали перед сном, — не знаю почему, но я боюсь этого Лейбэна, у него дурной глаз.

— Я тоже думаю, что было бы лучше, если бы твое высочество позволил солдатам расправиться с ним. Тогда бы никому не пришлось бояться его в этом мире.

— Но я этого не сделал, так что нечего и говорить. Ана, она красива и прелестна.

— Самая красивая и самая прелестная из всех, каких я когда-либо видел, мой принц.

— Будь осторожен, Ана. Прошу тебя, будь осторожен, а то еще влюбишься в ту, что уже обручена с другим.

В ответ я лишь взглянул на него и вспомнил слова чародея Ки. Думаю, что и принц тоже вспомнил, — по крайней мере, он засмеялся, как мне показалось, счастливым смехом и отвернулся в сторону.

Что до меня, то я долго лежал без сна в ту ночь и когда наконец заснул, мне приснилась Мерапи, творившая молитву в сиянии Луны.

Глава 7

ЗАСАДА
Прошло целых восемь дней, прежде чем мы покинули Гошен. История, которую рассказывали израильтяне, была очень длинной и очень печальной. Больше того, они привели доказательства многочисленных жестокостей, которые они претерпели, а когда с этим было покончено, пришлось выслушать показания стражников и других лиц; и все это надо было записать. К тому же принц, казалось, не спешил с отъездом. По его словам, он надеялся, что те двое пророков вернутся из пустыни, но они так и не появились. Все это время Сети ни разу не видел Мерапи и даже не упоминал о ней, даже когда Аменмес подшучивал над ним, намекая на его спутницу в колеснице и спрашивая его, не выезжал ли он опять лунной ночью в пустыню.

Но я ее однажды встретил. Как-то раз перед заходом солнца я бродил по городу и увидел ее: она шла, словно пленница под конвоем, между дядей Джейбизом с одной стороны и своим женихом Лейбэном — с другой. Я подумал, что она отнюдь не выглядит счастливой, но ее нога, видимо, зажила; во всяком случае, она шла свободно и не хромая.

Я остановился, чтобы поздороваться с ней, но Лейбэн злобно нахмурился и увлек ее за собой. Джейбиз задержался и заговорил со мной. Он сказал, что она совершенно оправилась, но что между нею и Лейбэном были неприятности из-за того, что случилось в тот вечер, когда она повредила ногу, вплоть до столкновения Лейбэна с начальником телохранителей.

— Этот молодой человек, кажется, ревнивец от природы, — сказал я, — из тех людей, которые будут суровыми мужьями для любой женщины.

— Да, высокоучёный писец, ревность была его проклятием с юных лет. Это же можно сказать о многих наших людях. И я благодарю бога за то, что я не женщина, которая станет его женой.

— Почему же тогда, Джейбиз, ты допускаешь, чтобы она вышла за него замуж?

— Потому что ее отец обручил ее с этим львенком, когда она была еще почти девочкой, а у нас разорвать такие узы крайне трудно. Лично я, — добавил он, понизив голос и оглядевшись вокруг своими быстрыми бегающими глазами, — лично я хотел бы видеть мою племянницу не в доме Лейбэна, а совсем в другом месте. С ее красотой и умом она могла бы достичь чего угодно, имей она такую возможность. Но по нашим законам, даже если бы Лейбэн умер (что легко могло бы случиться с таким неуравновешенным человеком), она не могла бы выйти замуж ни за кого, кроме сына Израиля.

— Но она, кажется, говорила, что ее мать была сирийкой.

— Это правда, писец Ана. Она была красавицей-пленницей, захваченной во время войны, когда Натан влюбился в нее и сделал ее своей женой. И ее дочь пошла в нее. И все же она — еврейка и по вероисповеданию, и по своему окружению и связям. Если бы не это, она могла бы сиять, как звезда, нет — как сама луна, в честь которой она названа, и, может быть, при дворе самого фараона.

— Как великая царица Тейе[755], которая в прошлом изменила религию Кемета, вверив поклонение единому богу, — предположил я.

— Я слыхал о ней, писец Ана. Это была удивительная женщина и красивая к тому же, судя по ее статуям. Хотел бы я, чтобы вы, египтяне, нашли еще такую же, тогда, может быть, ваши сердца обратились бы к более чистой вере и смягчились бы по отношению к нам, бедным и отверженным. Когда его высочество покидает страну Гошен?

— На рассвете третьего дня, не считая сегодняшнего.

— Ему понадобятся продукты, много продуктов для питания такой большой свиты. Я торгую овощами и продуктами питания, Ана.

— Я доложу об этом его высочеству и визирю, Джейбиз.

— Спасибо тебе, писец, я буду ждать их распоряжения в твоем лагере завтра утром. Смотри, Лейбэн возвращается вместе с Мерапи. Он очень мстительный и не забыл того удара мечом по голове.

— Пусть Лейбэн будет осторожен, — ответил я. — Если б не его высочество, солдаты убили бы его, потому что он посмел оскорбить царскую кровь. Второй раз это ему не сойдет. Больше того, за все, что он сделает, фараон отомстит народу Израиля.

— Понимаю. Было бы печально, если бы Лейбэна убили, очень печально. Но у народа Израиля есть Некто, кто может защитить его от фараона и всех его полчищ. Прощай, высокоучёный писец. Если мне когда-нибудь доведется быть в Танисе, мы еще, с твоего позволения, потолкуем об этих вещах.

Вечером я рассказал принцу о моей встрече. Выслушав меня, он сказал:

— Мне очень жаль госпожу Мерапи, ибо ее ждет тяжкая участь. Впрочем, — добавил он, засмеявшись, — пожалуй, оно и лучше, друг, если ты ее больше не увидишь, — ведь где бы она ни появлялась, сразу возникают неприятности. У этой женщины такое лицо, которое поселяется в душе, как Ка поселяется в гробнице, я лично не хотел бы увидеть его снова.

— Рад это слышать, принц; лично я покончил с женщинами, как бы прелестны они ни были. А этому Джейбизу я скажу, что мы закупим провиант в другом месте.

— Нет, закупи все у него, а если Нехези будет ворчать, запиши все на мой счет. Путь к сердцу купца лежит через его мешки с сокровищем. Если с Джейбизом хорошо обращаться, то, может быть, он будет добрее к своей племяннице, о которой я навсегда сохраню приятное воспоминание, — единственной среди этих хмурых людей, ненавидящих нас, увы, не без причины.

Итак, овцы и вся провизия для обратного путешествия были куплены у Джейбиза по назначенной им самим цене, за что он усиленно высказывал мне благодарности, и на третий день мы тронулись в путь. В последний момент принц, которым накануне вечером как будто овладел дух противоречия, отказался ехать утром вместе со всеми (слишком шумно и пыльно, сказал он). Напрасно Аменмес убеждал его, а Нехези и приближенные чуть ли не на коленях умоляли отправиться вместе с ними, говоря, что они отвечают за его безопасность перед фараоном и принцессой Таусерт. Он велел им уйти, пообещав, что нагонит их, когда они к концу дня раскинут на ночь лагерь. Я тоже стал упрашивать его, но он резко отвечал, что как он сказал, так и будет, и что мы с ним поедем в колеснице одни, в сопровождении двух вооруженных бегунов, не более, а если я считаю, что это опасно, добавил он, я могу присоединиться к остальным. Я прикусил губу и промолчал, а он, увидев, что обидел меня, повернулся ко мне и смиренно попросил прощения, как подсказывало ему его доброе сердце.

— Не могу больше выносить Аменмеса и его солдат, — сказал он. — Я люблю быть в пустыне один. Последний раз, когда мы с тобой там были, Ана, мы столкнулись с приключениями, которые были очень приятны, а в Танисе, я уверен, меня ждут одни неприятности. Впусти, пожалуйста, еврейского жреца, который пришел, чтобы объяснить мне таинства их веры, мне очень хочется их понять.

Я поклонился и, покинув его, сообщил остальным, что мне не удалось поколебать его волю. Однако, рискуя вызвать его гнев, я сделал следующее, — ибо разве я не поклялся принцессе, что буду защищать его? Роль бегунов я поручил двум самым лучшим и храбрым воинам.

Кроме того, я дал указания капитану, который ударил Лейбэна, тайно от всех посадить на колесницы двадцать солдат, вооруженных пиками, и следовать за принцем, держась вне поля его зрения.

Итак, на заре следующего утра войско, приближенные принца и чиновники вместе с носильщиками имущества и провианта двинулись в путь, а мы последовали за ними не раньше, чем прошло много часов. Часть этого времени принц провел, разъезжая по городу и присматриваясь к условиям, в которых жили люди. Они, как я заметил, следили за нами весьма угрюмо, гораздо враждебнее, чем раньше, — возможно потому, что мы были без охраны. Обернувшись, я успел заметить даже, что один из мужчин угрожающе потряс нам вслед кулаком, а какая-то старая карга плюнула в нашу сторону и пожелала нам поскорее убраться из страны Гошен. Но когда я поведал об этом принцу, он только засмеялся и не придал этому значения.

— Всем известно, что они ненавидят нас, египтян, — сказал он. — Ну что ж, пусть нашей задачей будет постараться обратить их ненависть в любовь.

— Ты никогда этого не добьешься, принц. Эта ненависть слишком глубоко укоренилась в их сердцах; они всасывали ее с молоком матери в течение многих поколений. Кроме того, это — война богов Кемета и Израиля, а люди должны идти туда, куда ведут их боги.

— Ты так думаешь, Ана? Значит, люди всего лишь пыль, гонимая небесными ветрами, — они разносят ее из тьмы, предшествующей рассвету, чтобы в конце концов собрать и унести ее в могильную тьму ночи?

Некоторое время он молчал, погруженный в свои мысли, а потом продолжил:

— И все же на месте фараона я бы дал этим людям уйти, ибо их бог, несомненно, обладает большим могуществом и, говорю тебе, я их боюсь.

— Почему же он не хочет отпустить их? — спросил я. — Они не сила, а слабость Египта, как было доказано во время нашествия варваров, на сторону которых они стали. К тому же ценность их щедрой земли, которую они не могут унести с собой, намного больше, чем ценность всей совокупности их труда.

— Не знаю, друг. В этом деле мой отец — сам себе советчик; он не говорит об этом даже с принцессой Таусерт. Может быть потому, что не хочет изменять политику своего отца Рамсеса, а может быть потому, что он упрям с теми, кто против него. Или, возможно, его держит на этом пути безумие, которое наслал на него какой-то бог, чтобы ввергнуть Кемет в позор и несчастья.

— В таком случае, принц, все жрецы и вся знать также безумны, начиная с Аменмеса.

— Жрецы и знать следуют туда, куда ведет их фараон. Вопрос в том, кто ведет фараона? А вот и храм этих израильтян. Войдем?

Мы сошли с колесницы — где я лично охотно бы остался — и прошли через ворота храма, где в этот священный для израильтян седьмой день было полно молящихся женщин, которые притворились, что не видят нас, однако исподтишка следили за нами. Пройдя сквозь толпу, мы вошли еще в один дворик — под крышей. Здесь было много мужчин, которые встретили наше появление недовольным ропотом. Они слушали проповедника в белом одеянии и головном уборе странной формы, с какими-то украшениями на груди. Я узнал этого человека: это был жрец Кохат, который посвящал принца в таинства еврейской веры в той мере, в какой считал это возможным и нужным. Увидев нас, он внезапно прервал свою проповедь, поспешно произнес какое-то слово благословения и двинулся нам навстречу, приветствуя нас. Я остановился за спиной принца, считая, что не мешает заслонить его в толпе этих свирепых мужчин, и не слышал, что сказал ему жрец, поскольку тот говорил шепотом в этом священном месте. Кохат отвел его в сторону — на мой взгляд для того, чтобы вывести его из этой толпы, — к главной части маленького храма, туда вели несколько ступенек, над которыми свисал толстый и тяжелый занавес. В царившей вокруг густой полутьме принц не заметил нижней ступени и, оступившись, упал бы, если бы невольно не схватился за занавес. Занавес раздвинулся, открыв внутреннее помещение, простое и тесное, в котором находился алтарь. Больше я ничего не успел увидеть, ибо в следующий миг общий вопль ярости потряс воздух, и во мраке сверкнули мечи.

— Египтянин оскверняет алтарь! — выкрикнул один. — Вытащите его отсюда и убейте его! — завопил второй.

— Друзья, — сказал Сети, повернувшись к толпе, которая бурно рванулась к нему, — если я сделал что-то не так, то совершенно случайно…

Он ничего не смог добавить, видя, что они уже атакуют его или, скорее, меня, ибо я бросился между ними и им. Они уже схватили меня за полы одежды, и моя рука уже была на рукоятке меча, когда жрец Кохат вскричал:

— Воины Израиля, вы с ума сошли? Или хотите навлечь на нас месть фараона?

Они приостановились, а их главарь воскликнул:

— Мы не боимся фараона! Наш бог защитит нас от фараона! Вытащите его вон и убейте его!

Они кинулись было снова, но в этот момент один из мужчин, в котором я узнал дядю Мерапи, Джейбиза, громко произнес:

— Остановитесь! Если этот египетский принц оскорбил Яхве не случайно, а по умыслу, то бог несомненно отомстит ему. Подобает ли людям взять суд бога в свои руки? Отступите и подождите немного. Если Яхве оскорблен намеренно, египтянин упадет мертвым. Если он не умрет, дайте ему свободно уйти, ибо такова воля Яхве. Отойдите, говорю я, и подождите, пока я не сосчитаю трижды по двадцать.

Они отступили на шаг, и Джейбиз стал медленно считать.

Хотя я в то время ничего не знал о могуществе бога Израиля, должен сказать, что меня охватил страх, пока он считал, делая паузу после каждого десятка. Это была очень странная сцена. У ступенек на фоне балдахина стоял принц, скрестив на груди руки, и на его лице играла легкая улыбка удивления, смешанного с презрением, но без малейшего признака страха. С одной стороны стоял я, хорошо зная, что разделю его участь, какова бы она ни была, и даже не желая иной; а с другой стороны был жрец Кохат, у которого тряслись руки, а глаза чуть не вылезали из орбит. Перед нами стоял Джейбиз и считал, наблюдая за искаженными от ненависти лицами конгрегации, в мертвом молчании ожидавшей рокового исхода. Счет продолжался. Тридцать. Сорок. Пятьдесят… Казалось, прошел целый век.

Наконец его уста произнесли «шестьдесят». С минуту он ждал, и все следили за принцем, ни на миг не сомневаясь, что он сейчас упадет мертвым. Но вместо этого принц повернулся к Кохату и спокойно спросил, кончилось ли это испытание, ибо он желает принести пожертвование храму, посетить который его пригласили, и уехать.

— Наш бог дал свой ответ, — сказал Джейбиз. — Примите его, люди Израиля. То, что сделал принц, он сделал случайно, а не по умыслу.

Они повернулись и отошли, не сказав ни слова, и после того как я оставил пожертвование, весьма немалое, мы последовали за ними:

— Пожалуй, ваш бог — недобрый бог, — сказал принц Кохату, когда мы вышли наконец из храма.

— По крайней мере, он справедлив, твое высочество. Иначе ты, вторгшийся в его святилище, пусть даже случайно, был бы уже мертв.

— Значит, ты считаешь, жрец, что Яхве обладает способностью убивать нас, когда он в гневе?

— Вне сомнения, твое высочество, и если наши пророки говорят правду, то недалек тот день, когда Египет это узнает, — добавил он угрюмо.

Сети посмотрел на него и сказал:

— Возможно, и так, но все боги или их жрецы претендуют на право убивать тех, кто поклоняется другим богам. Как видно, не только женщины ревнивы, Кохат. Но все же я думаю, вы несправедливы к своему богу, ибо даже если он имеет такую силу — он оказался более милосердным, чем его полноправные поклонники, которые прекрасно знали, что я схватился за балдахин, чтобы просто не упасть. Если я когда-нибудь снова войду в твой храм, то лишь в обществе тех, кто может противопоставить силе силу, будь то сила духа или меча. Прощай.

Мы подошли к колеснице, возле которой стоял Джейбиз, наш спаситель.

— Принц, — сказал он шепотом, покосившись на толпу, которая, держась поодаль, медлила расходиться, молчаливая и враждебная, — прошу тебя, уезжай поскорее из этой страны, ибо здесь твоя жизнь в опасности. Я знаю, это вышло случайно, но ты все-таки осквернил святилище, увидев то, на что не смеют взглянуть ничьи глаза, кроме глаз самых высших жрецов, а этого не простит ни один израильтянин.

— А ты или твой народ, Джейбиз, готовы были осквернить святилище моей жизни, пролив кровь моего сердца, — и не случайно. Право же, странный народ; вы стремитесь сделать врагом того, кто старается быть вашим другом.

— Я не стремлюсь к этому, — воскликнул Джейбиз, — я бы хотел, чтобы тот, кто воплощает уста и слух фараона и скоро сам станет фараоном, был на нашей стороне. О принц Египта, не гневайся на всех детей Израиля из-за того, что угнетение и несправедливость сделали некоторых из них упрямыми и жестокосердными. Уезжай, и в доброте своей запомни мои слова.

— Запомню, — сказал Сети, подав вознице знак трогать.

Однако принц медлил покинуть город, говоря, что ничего не боится и хочет узнать все, что сможет, об этих людях и их обычаях, чтобы поточнее доложить о них фараону. Я же был уверен, что есть лишь одно лицо, на которое он хочет взглянуть еще раз перед отъездом; но об этом я счел благоразумным промолчать.

Был почти полдень, когда мы наконец действительно оставили город и направились на восток, по следам Аменмеса и всей нашей компании. И так мы ехали весь день; впереди бежали двое солдат, переодетых бегунами, а за нами, как говорило мне далекое облако пыли, следовал капитан с его колесницами, которому я тайно велел не выпускать нас из виду.

К вечеру мы достигли ущелья между каменистыми холмами, окаймлявшими землю Гошен. Здесь Сети сошел с колесницы, и мы в сопровождении обоих солдат, которым я дал знак идти с нами, взобрались на вершину одного из холмов, усеянную огромными каменными глыбами и обрамленную хребтами песчаника, между которыми тысячелетние ветры проделали узкие расщелины и овраги.

Облокотившись на один из этих хребтов, мы окинули взглядом оставшуюся позади землю. Это было удивительное зрелище. Далеко-далеко, за плодородной равниной, виднелся покинутый нами город, и за ним садилось солнце. Казалось, будто там разразилась какая-то буря, хотя над нами синел чистый и ясный небесный свод: по крайней мере, перед городом от земли до неба протянулись два огромных столба туч, похожих на колонны гигантского портала. Один из этих столбов был как будто высечен из черного мрамора, а второй казался расплавленным золотом. Между ними пролегала дорога света, завершаясь сиянием, и посреди этого сияния круглый шар Солнца-Pa горел, как глаз бога. Это зрелище было не только прекрасно, но и внушало ужас.

— Ты когда-нибудь видел такое небо в Египте, о принц? — спросил я.

— Никогда, — ответил он, и хотя он говорил тихо, его голос показался мне громким в окружающем нас безмолвии.

Мы постояли еще немного, погруженные в созерцание, пока солнце вдруг не опустилось, оставив разлившееся над ним и вокруг сияние; оно принимало причудливые формы, напоминавшие дворцы и храмы какого-то небесного города — далекого города, которого ни один смертный не может достичь иначе, чем в мечтах или во сне.

— Не знаю почему, Ана, — сказал Сети, — но впервые с тех пор, как я стал мужчиной, мне страшно. Мне кажется, что в этом небе какие-то предзнаменования, и я не могу их прочесть. Жаль, что с нами нет Ки, — он бы растолковал, что означает черная колонна справа и огненная слева, и какой бог живет в сияющем городе, и как нога человека может ступить на эту дорогу света, что ведет к его порталу. Говорю тебе — мне страшно. Мне кажется, будто Смерть совсем рядом, и все ее тайны открыты моему смертному взору.

— Мне тоже страшно, — прошептал я. — Смотри! Эти колонны движутся. Вон та, огромная, впереди, а та, из черной тучи, следом за ней, а между ними я будто вижу несметные толпы, идущие бесконечными отрядами. Посмотри, как отблески заката сверкают на их копьях! Несомненно, это бог Израиля поднялся в поход.

— Он или какой-то другой, или вообще не бог — кто знает? Пойдем, Ана, пора, если мы хотим быть в лагере до темноты.

Мы спустились с вершины. Лошади и возница были наготове, и вскоре мы въехали в ущелье. Оно было очень узко, местами не шире четырех шагов, и по обе стороны дороги громоздились глыбы песчаника, между которыми пробивались растения пустыни и змеились узкие овраги, прорытые водой, а над всем этим с каждой стороны уходили вверх отвесные стены гор. Здесь лошади пошли шагом. Мы приближались к самому узкому месту, где тропа делала поворот и подъем сменялся спуском.

Мы были от него не дальше, чем на бросок копья, как вдруг я услышат какой-то звук и, взглянув направо, увидел женщину, которая спрыгнула с уступа холма и устремилась к нам. Возница тоже увидел ее и остановился, а оба бегуна-солдата выхватили мечи. Не прошло и полминуты, как женщина очутилась рядом с нами, и свет упал на ее лицо.

— Мерапи! — воскликнули принц и я в один голос.

Это и в самом деле была Мерапи, но в каком виде! Ее длинные волосы растрепались и беспорядочно падали ей на плечи, плащ был разорван, на губах выступили кровь и пена. Она остановилась, задыхаясь, не в силах произнести ни слова, опираясь одной рукой на край колесницы, а другой показывая туда, где тропа делала поворот. Наконец она проговорила только одно слово:

— Убийство!

— Она говорит, что ее хотят убить, — сказал мне принц.

— Нет, — выдохнула она, — тебя, тебя! Засада. Вернитесь обратно!

— Поворачивай назад! — крикнул я вознице.

Он постарался повернуть лошадей, но в тесном ущелье и на отвесных склонах это было нелегко даже с помощью солдат. Они успели сделать лишь пол-оборота, блокировав дорогу во всю ширину ущелья, когда раздался дикий крик: «Яхве!» — и из-за поворота вырвалась толпа разъяренных мужчин, размахивающих ножами и мечами. Мы едва успели укрыться за колесницей и приготовиться к отпору, как они ринулись в атаку.

— Слушай, — сказал я вознице, — беги что есть сил и приведи идущий за нами отряд!

Он умчался, как стрела.

— Уходи, госпожа! — крикнул Сети. — Это не женское дело — и видишь? Вот и Лейбэн тебя ищет. — И он показал мечом на предводителя этой толпы убийц.

Она отступила и, пробравшись к большому камню у дороги, спряталась за ним. Впоследствии она призналась мне, что идти дальше у нее не было сил, да и желания тоже, ибо если бы нас убили, ей лучше было бы тоже умереть, поскольку она предупредила нас об опасности.

И вот они уже сомкнулись с нами, целый поток — тридцать — сорок человек. Первый поразил лошадей, и они забились в упряжке, пытаясь освободиться. Следующие за ним уже вскочили на колесницу, пытаясь добраться до нас, и мы встретили их как можно достойнее, сорвав с себя плащи и намотав их на левую руку вместо щитов.

О, какое это было сражение! Будь мы на открытом месте или не подготовлены, нас неизбежно перебили бы в первые же минуты; но теснота ущелья и преграждавшая путь колесница дали нам некоторое преимущество. Тропа была так узка, а склоны гор в этом месте так высоки и неприступны, что атаковать нас одновременно могли не более четырех человек, которым, к тому же, приходилось сперва преодолевать препятствие в виде колесницы и еще живых лошадей.

Но нас тоже было четверо, и благодаря Таусерт на двоих под одеждой были кольчуги, — четверо сильных мужчин, борющихся за свою жизнь. На нас набросились четверо израильтян. Один спрыгнул с колесницы прямо на Сети, который принял его на острие своего железного меча, — я услышал стук рукоятки о грудную клетку противника — того славного железного меча, который сегодня лежит погребенный вместе с Сети в его могиле.

Тот рухнул замертво, сбив принца с ног тяжестью своего тела. Израильтянин, атаковавший меня, зацепился ногой за дышло колесницы и упал так, что я тут же прикончил его ударом по голове и таким образом успел помочь принцу подняться, прежде чем перед ним возник следующий. Оба наши солдата, храбрые и стойкие воины, тоже убили или смертельно ранили тех, кто достался на их долю. Но остальные наступали так яростно и стремительно, что я уже не мог следить за тем, что было дальше.

Вдруг я увидел, что один из наших воинов упал, сраженный Лейбэном. Удар ножом в грудь отбросилменя назад, и если бы не кольчуга, со мной тоже было бы кончено. Второй солдат убил того, кто убил бы меня, но тут же был убит двумя, напавшими на него.

Теперь нас было только двое — принц и я. Мы сражались, держась спиной к спине. Сети схватился с огромным израильтянином и ранил его в руку, так что тот выронил меч. Тогда он обхватил принца за пояс, и оба покатились по земле. Появившийся тут же Лейбэн ударил принца в спину, но его кривой нож отскочил от сирийской кольчуги. Я кинулся к Лейбэну и ранил его в голову, оглушив его так, что он зашатался и, кажется, упал, перевалившись через колесницу. Тогда на меня набросились другие, и если бы не кольчуга Таусерт, я бы погиб по меньшей мере трижды. Сражаясь, как безумный, я натолкнулся на выступ скалы и, прижавшись к нему спиной, приготовился к очередному нападению — ив этот миг увидел, что тот же гигант подмял под себя Сети, не успевшего опомниться от удара Лейбэна, и душит его, схватив за горло.

Я увидел и другое — женщину, которая подняла обеими руками меч и с силой опустила его, после чего руки израильтянина, сжимавшие горло Сети, разжались.

— Изменница! — раздался крик, и кто-то нанес ей удар, отбросивший ее к обочине. Потом, когда казалось, все кончено, и под градом ударов мое сознание меня покидало, я услышал топот конских копыт и крик — «Кемет! Кемет!», вырвавшийся из солдатских глоток. Сверкание бронзы на миг ослепило мой помутневший взор, и с шумом битвы в ушах я как будто уснул как раз в тот момент, когда свет дня погас.

Глава 8

СЕТИ ДАЕТ СОВЕТ ФАРАОНУ
Сны, сны о голосах, сны о лицах, сны о солнечном и лунном свете и обо мне самом — меня несут куда-то вперед, всегда вперед; сны о кричащих толпах и, больше всего, — сны о глазах Мерапи, смотрящих на меня сверху, как две негасимые звезды, сияющие в небе. Потом наконец пробуждение, и с ним биение боли и приступы тошноты.

Сначала я подумал что умер и лежу в гробнице. Потом, постепенно, я понял, что я вовсе не в гробнице, а в затемненной комнате, и притом знакомой, в моей собственной комнате во дворце Сети, в Танисе. Иначе не могло быть: недалеко от кровати, на которой я лежал, стоял мой собственный ларец, наполненный рукописями, которые я привез из Мемфиса. Я попытался поднять левую руку, но не смог и, скосив глаза, увидел, что она забинтована как рука мумии, и это снова вызвало во мне мысль, что я, должно быть, умер, если только мертвые могут чувствовать такую сильную боль. Я закрыл глаза и некоторое время не то думал, не то спал.

Лежа так, я услышал голоса. Один, видимо, принадлежал врачу, который говорил:

— Да, он выживет и вскоре поправится. Удар по голове, из-за которого он столько дней пролежал без сознания, — это наихудшая из его ран, но к счастью кость только повреждена, не раздроблена и не попала в мозг. Порезы на теле хорошо заживают, и кольчуга, что была на нем, защитила внутренние органы.

— Я рада, врач, — ответил другой голос, в котором я узнал голос Таусерт, — ибо нет сомнения, что если бы не Ана, его высочество погиб бы. Странно, что человек, которого я считала всего лишь мечтателем-писцом, оказался таким храбрым воином. Принц говорит, что этот Ана убил своими руками троих из этих собак и ранил еще многих.

— Это было отлично, — ответил врач, — но еще лучше была его предусмотрительность, ведь это он обеспечил арьергард и послал возницу поторопить их. Кто действительно спас жизнь его высочеству, так эта та еврейская девушка: именно она, забыв, что она только женщина, нанесла удар убийце, который держал его за горло.

— Да, такова версия принца, насколько я понимаю, — холодно ответила она. — И все же странно, чтобы слабая и выбившаяся из сил девушка могла пронзить насквозь такого гиганта.

— По крайней мере, она предупредила принца о засаде, ваше высочество.

— Да, говорят. Может быть, Ана вскоре расскажет нам правду об этом деле. Лечи его хорошенько, врач, и ты не останешься без награды.

Потом они ушли, продолжая разговаривать, а я лежал не двигаясь, преисполненный чувства благодарности и удивления, ибо теперь я вспомнил все, что с нами произошло.

Немного позже, когда я лежал, по-прежнему закрыв глаза, ибо даже слабый свет, казалось, причинял боль, я вдруг услышал тихие женские шаги у моей кровати и почувствовал нежное благоухание, какое исходит от одежды и волос женщины. Я поднял веки и увидел сияющие, как звезды, глаза Мерапи, смотревшие на меня сверху точно так же, как в моих снах.

— Привет тебе, Луна Израиля, — сказал я. — Воистину мы встречаемся снова при странных обстоятельствах.

— О, — прошептала она, — ты наконец проснулся? Благодарение богу, писец Ана, — ведь я три дня думала, что ты умрешь.

— Ах, если бы не ты, госпожа, я бы умер, — я и кое-кто еще. Но теперь, кажется, мы все трое будем жить.

— Лучше бы только двое остались жить, Ана, — принц и ты. Лучше бы мне умереть, — ответила она с тяжелым вздохом.

— Но почему?

— А ты не догадываешься? Потому что я — отверженная, предательница своего народа. Потому что их кровь пролилась между мной и ними. Ибо я убила того человека, моего родственника, ради египтянина, то есть ради египтян. Теперь на мне проклятие Яхве, и так же, как умер мой родич, так и я вскоре умру, а потом — что потом?

— Потом покой и великая награда, если есть справедливость на земле или в небесах, о благороднейшая из женщин!

— Если бы я могла думать так же! Чу, я слышу шаги. Выпей это; я — главная из твоих сиделок, писец Ана, это — почетный пост, ибо сегодня тебя любит и прославляет весь Египет.

— Право же, это тебя, Мерапи, должен любить и прославлять весь Кемет, — сказал я.

Вошел принц Сети. Я попытался приветствовать его жестом, но он схватил мою руку и нежно сжал ее в своей.

— Здравствуй, любимец Ментху, бога войны, — сказал он, засмеявшись своим приятным смехом. — Я-то думал, что нанял писца, и вдруг! — в этом писце я нахожу воина, который мог бы стать гордостью армии.

В этот момент он заметил Мерапи, которая отошла при его появлении и стояла в полутьме.

— Здравствуй и ты, Луна Израиля, — произнес он, кланяясь. — Если я назвал Ану лучшим из воинов, каким же именем мы оба можем назвать тебя, кому мы обязаны жизнью? Нет, не опускай глаза, отвечай!

— Принц Египта, — ответила она в смущении, — я не совершила ничего особенного. Я услышала о заговоре от Джейбиза, моего дяди, и, с детства зная кратчайшие пути к перевалу, успела вовремя. Если бы я сначала подумала, то, возможно, не осмелилась бы…

— А все остальное, госпожа? Что ты скажешь о израильтянине, который хотел задушить меня, и о некоем ударе мечом, который навеки разжал его руки.

— Об этом, ваше высочество, я ничего не помню или помню очень мало. — Потом, несомненно вспомнив то, что она говорила мне перед его приходом, она низко поклонилась и вышла из комнаты.

— Она лжет с тем же очарованием, с каким делает все другое, — сказал Сети, проводив ее взглядом. — О! Какая женщина, Ана! Совершенство красоты, совершенство мужества, совершенство ума. Где же ее недостатки, а? Попробуй, найди их ты, ибо я не вижу в ней никаких.

— Спроси об этом у Ки, принц. Он великий маг, такой великий, что его искусство в силах открыть даже то, что женщина старается скрыть. А также вспомни о том, что он предупредил тебя кое о чем перед нашим отъездом в Гошен.

— Да… он сказал мне, что моя жизнь будет в опасности, — так оно и случилось. В этом он был прав. Он сказал также, что я увижу женщину, которую полюблю. Вот в этом он ошибся. Я не встретил такой женщины. О! Я хорошо знаю, о чем ты сейчас подумал. Из-за того, что я считаю госпожу Мерапи прекрасной и храброй, ты вообразил, что я ее люблю. Но этого нет. Я не люблю ни одну женщину, исключая, разумеется, ее высочество. Ана, ты судишь обо мне по себе.

— Ки сказал «полюбишь», принц. Еще есть время.

— Нет, Ана. Если кто любит, то любит сразу. Скоро я состарюсь, а она станет толстой и безобразной, и как можно тогда полюбить? Скорее поправляйся, Ана, — я хочу, чтобы ты помог мне с моим докладом фараону. Я скажу ему: я считаю, что этих израильтян жестоко угнетают и он должен возместить им потери и отпустить их с миром.

— А что скажет на это фараон, зная, что они пытались убить его наследника?

— Думаю, что фараон разгневается, как и народ Хемета, который не умеет рассуждать здраво. Он не поймет, что Лейбэн и его компания с их взглядами и верой были правы, пытаясь убить меня, — ведь я все-таки, хотя и нечаянно, осквернил святилище их бога. Если бы они поступили иначе, они были бы плохими израильтянами, и я не могу желать им зла. Однако весь Египет охвачен жаждой мести и вопит, что народ Израиля должен быть уничтожен.

— Мне кажется, принц, каков бы ни был исход второго пророчества Ки, его третье предсказание близко к осуществлению, — а именно, что эта поездка в Гошен может заставить тебя рисковать троном.

Он пожал плечами и ответил:

— Даже ради власти, Ана, я не скажу фараону то, чего нет у меня в мыслях. Но оставим это до твоего выздоровления.

— Чем кончилась битва, принц, и как я попал сюда?

— Наши убили большинство израильтян, которые еще оставались в живых. Несколько человек бежали и скрылись в темноте, в том числе и их предводитель, Лейбэн, хотя ты его и ранил, а шестерых взяли живыми. Теперь они ждут суда. Я был легко ранен, а ты — мы сначала думали, что ты погиб, — был просто без сознания и в таком состоянии или в бреду оставался до этого часа. Мы принесли тебя на носилках, и вот уже три дня, как ты здесь.

— А госпожа Мерапи?

— Мы посадили ее в колесницу и привезли в город. Если бы мы оставили ее, то ее сородичи, конечно, убили бы. Когда фараон услышал, что она сделала, он отдал ей маленький домик в этом саду (мне казалось, что нехорошо, если она останется здесь, во дворце) — там она будет в безопасности, и послал рабынь, чтобы они о ней заботились и прислуживали ей. Там она и живет и может свободно приходить во дворец, и все это время она за тобой ухаживала.

В этот момент мной вдруг овладела страшная слабость, и я закрыл глаза. Когда я открыл их снова, принца уже не было. Прошло еще шесть дней, прежде чем мне разрешили встать с постели, и за это время я часто видел Мерапи. Она была очень печальна и жила в страхе, ожидая, что израильтяне ее убьют. Вместе с тем ее мучила мысль, что она предала свою веру и свой народ.

— По крайней мере, ты избавилась от Лейбэна, — сказал я.

— Никогда я от него не избавлюсь, пока мы живы, — ответила она. — Я ему принадлежу, и он ни за что не разорвет эти узы, потому что жаждет меня всем сердцем.

— А ты тоже жаждешь его всем сердцем? — спросил я. Ее прекрасные глаза наполнились слезами.

— Женщина не смеет иметь сердце. О Ана, я так несчастна, — ответила она и ушла.

Я виделся и с другими. Меня навестила принцесса. Она горячо благодарила меня за то, что я сдержал данное ей обещание и охранял принца. Кроме того, она передала мне золото — дар фараона, и сама подарила мне нарядную одежду. Она подробно расспросила меня о Мерапи, к которой, как я видел, уже питала чувство ревности, и обрадовалась, узнав, что она обручена с израильтянином. Пришел и старый Бакенхонсу и много спрашивал о принце, о евреях и о Мерапи, особенно о Мерапи, о подвиге которой, сказал он, говорит весь Египет. На все эти вопросы я постарался ответить как можно лучше.

— Так вот она, эта женщина, о которой говорил нам Ки, — сказал он, — та, которая принесет так много радости и так много горя принцу Египта.

— Но почему? — спросил я. — Он же не взял ее в свой дом и, по-моему, не собирается.

— И однако, он это сделает, Ана, хочет он того или не хочет. Ради него она предала свой народ, а у израильтян это — преступление, которое карается смертью. Дважды она спасла ему жизнь, один раз когда предупредила о засаде, и второй раз — когда своими руками вонзила меч в одного из своих сородичей, который душил его. Разве не так? Скажи мне, ведь ты там был.

— Так, но что из этого следует?

— Вот что: она его любит, что бы она ни говорила, если, конечно, не тебя? — И он зорко взглянул на меня.

— Когда рядом с женщиной принц, да еще такой принц, стала бы она утруждать себя и расставлять силки для какого-то писца? — спросил я не без горечи.

— Ого! — сказал он, рассмеявшись. — Так вот как обстоят дела. Правда, я так и думал. Но, друг Ана, остерегись, пока не поздно! Не старайся превратить Луну в свой домашний светильник, а то как бы она не зашла, и Солнце, ее повелитель, не разгневался бы и не спалил тебя до смерти. Нет, она любит его и поэтому рано или поздно заставит его полюбить себя, иначе и быть не может.

— Но каким образом, Бакенхонсу?

— С большинством мужчин, Ана, это было бы просто. Вздох, полускрытые слезы в подходящий момент — и дело сделано. Я видел, как это делается, тысячу раз. Но с этим принцем, при том, каков он есть, все может быть иначе. Может быть, она даст ему понять, что ради него она потеряла свою честь, что из-за него ее народ ненавидит ее, а бог ее отверг, и это пробудит в нем жалость, а жалость — родная сестра любви. А может быть, поскольку она, как я знаю, еще и мудрая, она станет его советницей во всех делах с израильтянами и таким образом, под видом дружбы проникнет в его сердце, а тогда ее нежность и красота сделают все остальное по законам самой Природы. Во всяком случае, тем или другим способом, вверх или вниз по течению, но к этому она придет.

— Если даже так, что из того? По обычаю цари Кемета могут иметь больше чем одну жену.

— Да, Ана, но Сети, думаю, такой человек, который по-настоящему может иметь только одну, и ею будет эта еврейка. Да, еврейская женщина будет править Египтом и заставит принца принять ее бога, ибо она никогда не станет поклоняться нашим богам. Больше того, когда ее народ поймет, что потерял ее, он использует ее именно для этих целей. А может статься, что ее использует сам этот бог, чтобы довершить то, что он, возможно, уже начал, наведя ее на этот путь.

— А что потом, Бакенхонсу?

— Потом — кто знает. Я не маг, во всяком случае — не настолько владею этим искусством. Спроси у Ки. Но я очень, очень стар и наблюдал жизнь и людей и говорю тебе — так и случится, если только…

— Если только, что?

— Если только Таусерт не смелее, чем я думаю, и не убьет ее прежде, а еще лучше — не найдет какого-нибудь иудея, который бы убил ее, — скажем, ее отвергнутого любовника. Если бы ты был другом фараону и Египту, Ана, ты бы мог шепнуть ей об этом на ушко.

— Никогда! — ответил я с гневом.

— Я и не думал, что ты на это способен, Ана! Ты ведь сам бьешься в этих сетях из лунных лучей, которые прочнее и осязаемее, чем любые сети, сплетенные человеческой рукой. Да и я этого не сделаю, при моем возрасте. Я люблю наблюдать борьбу человеческих стремлений и, подойдя уже столь близко к богам, страшусь вмешиваться в их замыслы и планы. Пусть этот свиток развернется, прочти его, Ана, и вспомни, что я тебе сегодня сказал. Это будет прекрасная повесть, написанная под конец кровью вместо чернил. Охо-хо! — И, смеясь, он заковылял прочь из комнаты, оставив меня в страхе.

Но чаще всех я видел принца. Он навещал меня каждый день и еще до того, как я встал с постели, начал диктовать мне свой доклад фараону, ибо не признавал никакого другого писца. Суть доклада соответствовала тому, что он еще раньше набросал в разговоре со мной, а именно: что народу Израиля, который в течение многих поколений достаточно настрадался под властью Египта, следует ныне разрешить уйти спокойно и куда он хочет. Нападению на нас в ущелье он не придал большого значения, изобразив его как злой умысел нескольких фанатиков, внушенный им воображаемым оскорблением их бога, как дело, за которое не должен пострадать весь народ. Доклад завершался следующими словами:

Помни, о фараон, молю тебя, что Амон, бог египтян, и Яхве, бог израильтян, не могут править в одной и той же стране. Если оба они останутся в Египте, вспыхнет война богов. Поэтому молю тебя дать Израилю уйти.


Поднявшись и окончательно оправившись, я переписал этот доклад своим самым красивым почерком, отказываясь сообщить кому-либо о его содержании, хотя меня спрашивали все и среди прочих визирь Нехези, который предложил мне взятку, если я открою этот секрет. Не знаю как, но это дошло до слуха Сети, и он был очень доволен мной, говоря, как он рад, что в Египте есть хоть один писец, которого нельзя подкупить. Таусерт тоже допросила меня, и когда я отказался отвечать, она, странным образом, даже не рассердилась, потому что, сказала она, я лишь исполнял свой долг.

Наконец свиток был дописан и запечатан, и принц собственноручно, но без единого слова положил его на колени фараону во время царского приема, ибо он не хотел его никому доверять. Аменмес тоже представил свой доклад, как и визирь Нехези, и начальник отряда, который спас нас от смерти. Спустя восемь дней принца вызвали на Большой Совет государства, равно как и всех членов царского дома и всех высших военачальников. Я тоже получил вызов как причастный к этому делу.

Принц в сопровождении принцессы прибыл во дворец в золотой колеснице фараона, запряженной парой белых, как молоко, лошадей, потомков тех знаменитых боевых коней, которые спасли жизнь Рамсесу Великому во время сирийской войны. На протяжении всего пути тысячи людей, высыпавших на улицы, встречали его приветственными криками.

— Видишь, — сказал старый Бакенхонсу, который, как член Совета, ехал со мной во второй колеснице, — Кемет гордится и радуется. Он считал своего принца всего лишь мечтателем, далеким от жизни. Но теперь все слыхали о засаде в ущелье и узнали, что он — человек отважный, воин, который может сражаться наряду с лучшими. Поэтому Кемет теперь любит его и ликует при его появлении.

— Тогда, по этой же мерке, Бакенхонсу, мясник — более великий, чем самый мудрый из писцов.

— Так оно и есть, Ана, особенно если он убивает не скот, а людей. Писатель создает, но убийца разрушает, и в мире, где правит смерть, тот, кто убивает, в большем почете, чем тот, кто творит. Послушай, теперь они выкрикивают твое имя. Потому ли, что ты автор неких произведений? Говорю тебе, нет. Это потому, что там, в ущелье, ты убил трех человек. Если ты хочешь, чтобы тебя прославляли и любили, Ана, брось писание книг и начинай резать глртки.

— Но писатель живет даже после смерти.

— Ого! — засмеялся Бакенхонсу. — Ты даже глупее, чем я думал. Какая польза человеку от того, что будет после его смерти? Да сегодня вон тот слепой нищий, который скулит на ступенях храма, значит для Кемета больше, чем мумии всех фараонов — разве что их еще можно ограбить. Бери то, что предлагает тебе жизнь, Ана, и не заботься о приношениях, которые кладут в гробницу на съедение времени.

— Это низменные взгляды, Бакенхонсу.

— Крайне низменные, Ана, как и все другое, что мы можем попробовать на вкус и на ощупь. Низменные взгляды, годные для низменных сердец, к которым можно причислить всех, кроме, пожалуй, одного из каждой тысячи. И все же, если хочешь преуспевать, следуй им, и когда ты умрешь, я приду и посмеюсь, стоя над твоей, могилой, и скажу: «Здесь лежит тот, от кого я ждал более высоких дел», — как я с надеждой жду их и от твоего господина.

— И не напрасно, Бакенхонсу, что бы ни случилось с его слугой.

— Ну, это мы узнаем и, думаю, скоро. Интересно, кто будет рядом с ним в колеснице перед следующим разливом Нила. К тому времени, может статься, он сменит золотую колесницу фараона на простую телегу, а ты будешь погонять волов и говорить с ним о звездах — или, может быть, о луне. Эта богиня ревнива и любит, когда ей поклоняются. Возможно, мы оба чувствовали бы себя счастливее. Охо-хо! Вот и дворец. Помоги мне сойти с колесницы, жрец богини Луны.

Мы вошли во дворец, и нас провели через большой зал в меньшую комнату, где фараон не в самом парадном облачении уже ожидал нашего прихода, сидя в кресле кедрового дерева. Взглянув на него, я увидел, что лицо мрачно и сурово; мне показалось также, что он как будто постарел. Принц и принцесса склонились перед ним, как и мы, менее значительный люд, но он не обратил на эти приветствия никакого внимания. Когда все собрались и двери закрыли, фараон сказал:

— Я прочитал твой доклад, сын Сети, о посещении страны Гошен и обо всем, что с тобой случилось; и твой тоже, племянник Аменмес, и всех остальных, кто сопровождал принца Египта. Прежде чем говорить об этих докладах, пусть писец Ана, который был вашим спутником, выйдет вперед и расскажет мне все, что там произошло.

Я вышел вперед и, склонив голову, повторил эту историю, по возможности опуская лишь то, что касалось меня самого. Когда я кончил, фараон сказал:

— Тот, кто говорит только полуправду, иногда приносит больше вреда, чем лжец. Так что же, писец, ты просидел все время в колеснице и бездействовал, пока принц бился за свою жизнь? Или ты сбежал? Говори, Сети, и скажи, какую роль сыграл этот человек, будь то во зло или на благо.

Тогда принц рассказал о моем участии в сражении, описав его такими словами, что вся кровь бросилась мне в лицо. Он рассказал также, что именно я, рискуя вызвать его гнев, приказал отряду в двадцать человек незаметно следовать за нами, переодел бегунами двух солдат и, не растерявшись, когда началось побоище, послал возницу за помощью, как я тоже был ранен и лишь недавно поправился. Когда он кончил, фараон сказал:

— О том, что все так и было, я знаю от других. Писец, ты действовал прекрасно. Если б не ты, сегодня его высочество лежал бы на столе для бальзамирования — что, может быть, он и заслужил за свое безрассудство — и весь Кемет, от Фив до устья Сихора, погрузился бы в траур. Подойди сюда.

Дрожащими ногами я подошел и преклонил колени перед его величеством. На груди фараона висела красивая золотая цепь. Он снял ее и надел мне на шею, говоря:

— Потому что ты проявил и храбрость, и мудрость, я жалую тебе вместе с этой цепью титул советника и друга царя и право вписать этот титул на твоей могильной стеле. Ступай, писец Ана, советник и друг царя.

Я отошел в смущении и когда проходил мимо Сети, тот прошептал мне на ухо:

— Прошу тебя, останься товарищем принца и после того, как Ты стал другом царя.

Затем фараон приказал, чтобы начальника отряда повысили в чине, солдаты получили награды, а дети убитых — необходимую помощь, и чтобы семьи тех двух воинов, которых я переодел бегунами, были обеспечены вдвойне.

Закончив эти дела, фараон снова заговорил медленно и многозначительно, предварительно велев всем слугам и страже удалиться. Я тоже хотел уйти, но старый Бакенхонсу удержал меня, поймав за одежду и сказав, что я в моем новом чине имею право остаться.

— Принц Сети, — сказал фараон, — после всего, что я слышал, я нахожу твой доклад весьма странным. Более того, он написан совершенно в ином духе, чем доклады Аменмеса и других. Ты советуешь мне отпустить этих израильтян на все четыре стороны из-за неких лишений и невзгод, которые они претерпели в прошлом и которые, однако, не уменьшили ни их числа, ни их богатства. Я не намерен принять этот совет. Скорее я намерен послать в страну Гошен армию с приказом — прогнать этот народ, сговорившийся тайно убить принца Египта, сквозь Врата Запада[756], чтобы там они поклонялись своему богу на небесах или в аду. Да, да, умертвить их всех до единого, от седобородого старца до младенца, сосущего материнскую грудь!

— Я слышу фараона, — спокойно сказал Сети.

— Такова моя воля, — продолжал Мернептах, — и те, кто сопровождал тебя в этой поездке, и все мои советники думают так же, как я, ибо поистине Кемет не может терпеть столь мерзкой измены. Однако согласно нашему закону и обычаю, прежде чем предпринимать столь значительные военные и политические шаги, необходимо, чтобы тот, кто стоит ближе всех к трону и кому суждено занять его, дал свое согласие на эти действия. Ты согласен, принц Египта?

— Я не согласен, фараон. Я считаю, что было бы злодеянием уничтожать десятки тысяч людей по той причине, что несколько глупцов напали на человека, оказавшегося принцем царской крови, потому что тот по досадной случайности осквернил их святилище.

Я увидел, что этот ответ сильно разгневал фараона, ибо никогда еще его воля не встречала подобного сопротивления. Все же он овладел собой и спросил:

— Тогда, принц, ты, может быть, согласишься на более мягкий приговор, а именно — чтобы еврейский народ был рассеян: самые опасные были бы сосланы трудиться в шахтах и каменоломнях пустыни, а остальные расселены по всему Египту на положении рабов?

— Я не согласен, фараон. Мой скромный совет записан в этом свитке и не может быть изменен.

Глаза Мернептаха вспыхнули, но он снова сдержался и спросил:

— Случись тебе занять мое место, принц Сети, скажи нам всем, собравшимся здесь, какую политику ты будешь проводить по отношению к этим израильтянам?

— Ту политику, о фараон, которую я рекомендую в моем докладе. Если я когда-нибудь займу этот трон, ядам им уйти, куда они захотят, и унести с собой свои богатства.

Теперь все взоры были прикованы к нему, послышался ропот. Но фараон поднялся, трясясь от гнева. Схватившись за одежду, там, где она была скреплена на груди, он разорвал ее и вскричал страшным голосом:

— Слушайте его вы, боги Кемета! Слушайте этого сына, который бросает мне вызов в лицо и готов подставить ваши головы под пяту чужого бога! Принц Сети, в присутствии этих членов царского дома и моих советников я…

Он не сказал больше ни слова, ибо принцесса Таусерт, сидевшая до этого молча, подбежала к нему и, обняв, зашептала ему на ухо. Он выслушал ее, потом сел и вновь заговорил:

— Принцесса напоминает мне, что это слишком важный вопрос, который нельзя решать слишком поспешно. Может случиться, что когда принц посоветуется с ней и со своим собственным сердцем и, возможно, обратится к мудрости богов, он возьмет обратно слова, слетевшие с его уст. Приказываю тебе, принц, явиться сюда в этот же час на третий день от нынешнего. Тем временем ни один из присутствующих не должен, под страхом смерти, произнести ни слова о том, что произошло в этих стенах. Это приказ.

— Я слышу фараона, — сказал, поклонившись, принц. Мернептах поднялся, показывая, что Совет окончен, но в этот момент к нему подошел визирь Нехези и спросил:

— А что насчет израильских пленников, о фараон, тех убийц, которые были захвачены в ущелье?

— Их вина доказана. Прикажи бить их розгами до тех пор, пока они не умрут, а если у них есть жены или дети, пусть их схватят и продадут в рабство.

— Да будет воля фараона! — сказал Нехези.

Глава 9

ПОРАЖЕНИЕ АМОНА
В тот вечер я сидел глубоко встревоженный в своей рабочей комнате, тщетно пытаясь писать, ибо я чувствовал, что принцу грозят большие беды, и не знал, что сделать, чтобы отвратить их от него. Дверь отворилась и появился старый Памбаса; назвав меня моим новым титулом, он сказал, что госпожа Мерапи, которая ухаживала за мной, пока я лежал в постели, желает со мной поговорить. И вот она пришла и остановилась передо мной.

— Писец Ана, — сказала она, — я только что видела моего дядю Джейбиза, который приехал, или был послан, чтобы встретиться со мной.

— Зачем он был послан, госпожа? Сообщить тебе что-нибудь о Лейбэне?

— Нет, Лейбэн скрылся, и никто не знает, где он. А сам Джейбиз избежал неприятностей как дядя предательницы только потому, что согласился взять на себя эту миссию.

— Какую миссию?

— Просить меня, чтобы я, если хочу спастись от смерти или мщения богов, подействовать на сердце его высочества, а я не знаю, как это сделать…

— Но, я думаю, ты бы нашла способы, Мерапи.

— …кроме как через тебя, его друга и советчика, — продолжала она, отвернув в сторону лицо. — Джейбиз узнал, что фараон намерен поголовно истребить народ Израиля.

— Откуда он узнал, Мерапи?

— Не могу сказать, но думаю, это знает весь народ Израиля. Я сама знала с первого же дня, хотя никто мне об этом не говорил. Он узнал также, что по египетским законам это можно сделать только с согласия принца, если он наследник престола и достиг совершеннолетия. Вот я и пришла молить тебя, чтобы ты попросил принца не соглашаться.

— Почему бы тебе самой не попросить принца, Мерапи, — начал я, но вдруг за спиной услышал из полумрака голос принца, который вошел с каким-то писанием в руке через потайную дверь, говоря:

— И с какой же просьбой хочет обратиться ко мне госпожа Мерапи? Нет, не уходи, говори, Луна Израиля.

— О принц, — сказала она умоляюще, — моя просьба в том, чтобы ты спас израильтян от насильственной смерти, ибо ты один в силах это сделать.

В этот момент дверь распахнулась, и явилась царственная Таусерт.

— Что здесь делает эта женщина? — спросила она.

— Думаю, она пришла повидать Ану, жена, так же, как я и, несомненно, ты. И поскольку она здесь, она просит меня спасти ее народ от меча.

— А я прошу тебя, супруг, предать ее народ мечу; они вполне этого заслужили, ибо они хотели убить тебя.

— И заплатили за это, Таусерт, все до единого, — если кто-нибудь еще не мучается под розгами, — добавил он, содрогнувшись. — Остальные невиновны, почему же они должны умереть?

— Потому что от этого зависит судьба твоего трона, Сети. Говорю тебе: если ты будешь по-прежнему перечить воле фараона, а по закону ты имеешь на это право, он лишит тебя права престолонаследия и посадит на твое место твоего кузена Аменмеса, тоже на основании египетских законов.

— Я думал об этом, Таусерт. И все же, почему я должен повернуться спиной к правому делу ради моих личных интересов? Вопрос в том, правильно ли это?

Она с изумлением смотрела на него — она никогда не понимала Сети и не могла представить себе, что он откажется от самого могущественного трона в мире из-за спасения подвластного ему народа только потому, что, по его мнению, этот народ не должен погибнуть. Однако предупрежденная каким-то инстинктом она оставила первый вопрос без ответа, обратившись прямо ко второму.

— Конечно, правильно, — сказала она, — и по многим причинам. Укажу лишь одну, ибо она включает все другие. Боги Кемета — истинные боги, которым мы должны служить и повиноваться или погибнуть теперь и навеки. Бог израильтян — ложный бог, и те, кто ему поклоняются, заслуживают смертного приговора. Поэтому в высшей степени правильно, чтобы те, кого истинные боги осудили, погибли бы от мечей их слуг.

— Хорошо обосновано, Таусерт, и если это действительно так, то может статься, я и соглашусь с твоим мнением и не буду стоять между фараоном и его желанием. Но так ли это? Вот в чем трудность. Не стану спрашивать, почему ты считаешь богов египтян истинными, ибо знаю, что бы ты ответила или, скорее, вообще бы не ответила на этот вопрос. Но я спрошу эту госпожу, действительно ли ее бог — ложный бог, и если она ответит отрицательно, я попрошу ее доказать мне свою правоту, если она может. Если она в состоянии доказать, что она права, тогда, я думаю, через три дня я повторю то, что сказал фараону сегодня. Если она не в состоянии доказать этого, тогда я очень серьезно рассмотрю этот вопрос. Отвечай же, Луна Израиля, и помни — от того, что ты сейчас скажешь, зависят тысячи жизней.

— О принц, — начала было Мерапи. Потом она умолкла, молитвенно сложила руки и подняла глаза. Думаю, она действительно молилась, ибо ее губы шевелились. И вдруг я увидел — и, по-моему, Сети тоже увидел — что какой-то чудесный свет озарил ее лицо и засиял в глазах какой-то божественный огонь вдохновения и решимости.

— Как могу я, простая еврейская девушка, доказать твоему высочеству, что мой бог — истинный бог, а боги Кемета — ложные боги? Не знаю… И все же среди всех богов, которым вы поклоняетесь, есть ли какой-нибудь один, кого вы могли бы противопоставить нашему богу?

— Разумеется, израильтянка, — ответила Таусерт. — Амон-Ра, Отец Богов, от кого все другие боги берут свое существование и свою силу. В святилище его храма, древнего храма, высится его статуя. Пусть твой бог сдвинет ее с места! Но что ты выставишь против величия Амона-Ра?

— Мой бог не имеет статуй, принцесса, и его место в сердцах людей — по крайней мере, так учили меня его пророки. Мне нечего выставить в этой войне кроме того, что неизбежно предлагается во всех войнах, — своей жизни.

— Что ты имеешь в виду? — спросил ошеломленный Сети.

— То, что я, одинокая, без друзей и поддержки, предстану перед Амоном-Ра в его святилище и брошу ему вызов — и пусть он убьет меня, если сможет.

Мы уставились на нее, и Таусерт воскликнула:

— Если сможет! Какое богохульство! И ты, Сети, наследственный верховный жрец бога Амона, принимаешь ее вызов? Пусть же она заплатит жизнью за это святотатство!

— А если великий бог Амон не сможет ил и не пожелает убить тебя, госпожа, как это докажет, что твой бог более велик, чем он? — спросил принц. — Что, если он улыбнется тебе и, пожалев тебя, пренебрежет оскорблением, как поступил со мной твой бог?

— Это будет доказано так, принц: если со мной ничего не случится или если я останусь невредима после того, что все-таки случится, тогда я осмелюсь воззвать к моему богу, чтобы он подал знак или сотворил чудо и принизил Амона-Ра у вас на глазах.

— А если твой бог тоже улыбнется и оставит твою просьбу без ответа, как он поступил с вашими жрецами, когда они воззвали к нему против меня в тот раз, — как мы тогда узнаем, кто из богов сильнее, твой или Амон-Ра?

— О принц, тогда вы ничего не узнаете. Но если я избегну гнева Амона, а мой бог останется глух к моей мольбе, тогда я готова отдаться в руки жрецов Амона, и пусть они отомстят мне за мое кощунство.

— Вот голос великого сердца, — сказал Сети, — но я не хочу, чтобы эта женщина рисковала жизнью на таких условиях. Я не верю, что верховный бог Кемета или бог израильтян откликнутся на этот вызов, но я совершенно уверен в том, что жрецы Амона отомстят за кощунство и притом жестоко. Твоя игра проигрышная, госпожа. Ты не должна доказывать истинность своей веры своей кровью.

— Почему же? — спросила Таусерт. — Что тебе эта девушка, Сети, что ты так страшишься стать между нею и плодами ее кощунства, хотя ты, по крайней мере по званию, являешься верховным жрецом бога, которого она оскорбляет, и носишь его одеяние во времена храмовых мистерий? Она верит в своего бога, пусть он ей и поможет, — она же имеет дерзость утверждать, что он ей поможет.

— Ты веришь в Амона, Таусерт. Ты готова поставить свою жизнь против ее жизни в этом состязании?

— Я еще не сошла с ума и не настолько тщеславна, Сети, чтобы поверить, что бог всего мира спустится с небес спасать меня по моей просьбе, как верит — или говорит, что верит, — эта несчастная девушка.

— Ты отказываешься. Тогда, Ана, что скажешь ты, верный приверженец Амона?

— Скажу, принц, что было бы слишком самонадеянным с моей стороны высказывать свое мнение по такому вопросу, прежде чем выскажется его верховный жрец.

Сети улыбнулся и ответил:

— А верховный жрец говорит, что было бы самонадеянностью настолько расширять прерогативы его высокой должности, к которой он, к тому же, никогда не стремился.

— О принц, — сказала Мерапи умоляющим голосом, — молю тебя, будь милостив ко мне и дай мне пройти через это испытание, мысль о котором, сама не знаю почему, пришла мне в голову. Слова, сказанные мной, нельзя взять обратно. Они уже внесены в Книгу Вечности и рано или поздно, так или иначе должны осуществиться. Вопрос касается моей жизни, и я желаю сразу же узнать, потеряна ли она.

Теперь даже Таусерт посмотрела на нее с восхищением, но сказала только:

— Поистине, израильтянка, я верю, что это мужество не покинет тебя, когда тебя отдадут на милость Ки, жреца храма Амона, и других жрецов в подземелье храма, который ты осквернишь своим кощунством.

— Я тоже верю, что оно меня не оставит, принцесса, если такова будет моя судьба. Твое слово, о принц Египта.

Сети посмотрел на нее — она стояла перед ним спокойная, склонив голову и скрестив на груди руки. Потом он перевел взгляд на Таусерт, на лице которой играла насмешливая улыбка. Он прочитал значение этой улыбки, как прочел его и я. Она означала, что принцесса не верит, чтобы он позволил этой прекрасной женщине, которая спасла ему жизнь, рисковать своей жизнью ради какой-либо или всех сил неба и ада. Некоторое время он ходил взад и вперед по комнате, потом остановился и сказал, обращаясь неожиданно не к Мерапи, а к Таусерт:

— Будь по-твоему, но помни — если эта смелая женщина умрет, ее кровь будет на твоих руках, а если она восторжествует и будет жить, я сочту ее самой благородной из женщин и займусь изучением всех вопросов ее религии. Луна Израиля! Как титулованный верховный жрец Амона-Ра я принимаю твой вызов от имени бога, хотя и не знаю, обратит ли он на него внимание. Испытание состоится завтра ночью в святилище храма, в час, о котором тебе сообщат. Я буду присутствовать — и другие тоже — и следить, чтобы все было по справедливости. Запиши мои распоряжения, писец Ана, и вызови ко мне главного жреца Амона Рои и жреца Амона мага Ки — я хочу поговорить с ними. Прощай, госпожа.

Она пошла, но у дверей обернулась и сказала:

— Благодарю тебя, принц, от своего имени и от имени моего народа. Что бы ни случилось, умоляю тебя — не забудь моей просьбы спасти их, невинных, от меча. А сейчас, пока меня не вызовут в храм, прошу оставить меня совсем одну. Я должна, насколько смогу, подготовиться к тому, что меня ожидает, какова бы ни была моя судьба.

Вслед за ней ушла и Таусерт, не сказав ни слова.

— О друг, что я сделал! — сказал Сети. — Есть ли на свете боги? Скажи мне, есть ли вообще боги?

— Возможно, мы узнаем это завтра ночью, принц, — сказал я. — По крайней мере, Мерапи считает, что один бог есть, и, несомненно, получила приказ доказать правоту своей веры. Именно этот приказ ей и передал, думаю, ее дядя Джейбиз.


Это было за час до рассвета, когда ночь всего темнее. Мы стояли в святилище древнего храма Амона-Ра, освещенного множеством светильников. Все внушало благоговейный ужас. Величественные колонны подымались к массивной крыше. Во главе алтаря на троне высилась статуя Амона-Ра, втрое превышавшая рост человека. Над его челом, как бы вырастая из короны, возвышались два каменных пера, а в руках он держал Бич Власти и символы Могущества и Бессмертия. Отблески света мерцали на его суровом, страшном неподвижном лице, с неподвижным взором, обращенным к востоку.

Справа от него была статуя Мут, Матери всех вещей[757]. На голове ее была двойная корона Египта с царственным уреем, в руке — перекрещенная петля, символ вечной Жизни. Слева сидел Хонсу — бог луны с головой ястреба, увенчанный серпом молодого месяца, несущий диск полной луны, в правой руке он тоже держал перекрещенную петлю, знак вечной Жизни, а в левой — Жезл Силы. Такова была эта могущественная триада, но самым великим в ней был Амон-Ра, коему и был посвящен этот алтарь. Страшно выглядели они, возвышаясь над нами на фоне черной тьмы.

Здесь собрались: принц Сети, облаченный в белое одеяние жреца и в льняном головном уборе, но без украшений, принцесса Таусерт, верховная жрица Хатхор, богини Любви и Природы. На ней был головной убор богини — голова грифа с диском луны, отлитым из серебра. Были здесь также главный жрец Рои в торжественном жреческом облачении — старый, иссохший человек с властным, жестоким лицом, Ки — жрец и маг, старый Бакенхонсу, я и группа жрецов Амона-Ра, Мут и Хонсу. Из-за статуи доносилось торжественное пение, хотя мы и не видели, кто пел.

Но вот из тьмы, обступившей освещенную часть святилища, появилась женщина, окутанная длинным плащом. Ее вели две жрицы. Выведя ее на открытое пространство перед статуей Амона, они сняли с нее плащ и удалились, оглядываясь на нее со страхом и ненавистью. Перед нами стояла Мерапи, вся в белом; белое покрывало, наброшенное на голову, обрамляло ее лицо, закрывая щеки, подбородок и шею, закрепляясь на груди застежкой со скарабеем, которую Сети дал ей в пустыне у города Гошен, — единственное яркое пятно, голубевшее среди облака белизны. Она не смотрела ни вправо, ни влево. Только однажды она взглянула вверх, на мрачную статую бога и, слегка задрожав, отвела взгляд, устремив его на выложенный в полу узор.

— На кого она похожа? — прошептал мне на ухо Бакенхонсу.

— На мертвеца, готового для бальзамирования, — ответил я. Он отрицательно покачал головой.

— Ну, тогда на молодую жену, подготовленную к приему своего мужа.

Он снова покачал головой.

— Тогда на жрицу, которая собирается читать свиток Тайн.

— Верно, Ана, — и понять то, что она читает. А на это способны лишь немногие из жриц. Но все три ответа были правильны, ибо в этой женщине, мне кажется, я вижу судьбу, которая есть Смерть, жизнь, которая есть Любовь, и дух, который есть Сила. У нее душа, которую целовали и Небо и Земля.

— Да, но кто из них предъявит на нее свои права в конечном итоге?

— К рассвету мы узнаем, Ана. Тише! Борьба начинается. Главный жрец Рои выступил вперед и, остановившись перед богом, окропил его ступни водой и благовониями. Потом он простер руки и все пали ниц, исключая Мерапи, которая оставалась стоять, как одинокий воин, уцелевший на поле битвы.

— Привет тебе, Амон-Ра, — начал он. — Повелитель Небес, Творец всего сущего, Создатель богов, воздвигший небесные своды и построивший основание Земли! О бог богов, перед тобой эта женщина Мерапи, дочь Натана, дитя израильского народа, который не признает тебя. Эта женщина сомневается в твоем могуществе; эта женщина ставит своего бога выше тебя. Не так ли, женщина?

— Так, — ответила Мерапи тихим голосом.

— Она бросает тебе вызов, о Единственный и Единый во многих формах, говоря: «Если бог египтян Амон — более великий бог, чем мой бог, пусть он вырвет меня из объятий моего бога и здесь, в этом самом святилище Амона, похитит дыхание из моих уст и оставит меня безжизненным телом из глины». Это твои слова, о женщина?

— Это мои слова, — сказала она тем же тихим голосом, и, услышав это, я содрогнулся.

Жрец продолжал:

— О повелитель времени, повелитель жизни, повелитель духов и небожителей, повелитель ужаса, явись в своем величии и сотри в прах эту богохульницу.

Рои отступил, и его место занял Сети.

— Узнай, о бог Амон, — сказал он, обращаясь к статуе, как будто говорил с живым человеком, — узнай от меня, твоего верховного жреца, урожденного принца и наследника трона Кемета, что это дело будет иметь великие последствия на земле Кемета, может быть, даже в том, кто займет трон, который ты даруешь его царям. Эта женщина Израиля дерзает говорить тебе прямо в лицо, что есть бог более великий, чем ты, и что ты не сможешьповредить ей, ибо она за щитом его силы. Она говорит также, что попросит своего бога подать знак и сотворить над ней чудо. Наконец, она говорит, что если ты оставишь ее невредимой, а ее бог не подаст о себе никакого знака, тогда она готова остаться в руках твоих жрецов и умереть смертью богохульницы. Твоя честь поставлена против ее жизни. О великий бог Кемета, и мы, поклоняясь тебе, ждем и следим, куда склонится чаша весов.

— Хорошо и правильно изложено, — пробормотал Бакенхонсу. — Теперь, если Амон не поддержит нас, что ты подумаешь об Амоне, Ана?

— Я узнаю мнение верховного жреца и подумаю то, что подумает верховный жрец, — ответил я уклончиво, хотя в душе я смертельно боялся за Мерапи и, сказать по правде, за себя тоже, ибо во мне возникли сомнения и я никак не мог их подавить.

Сети вернулся на свое место рядом с Таусерт, и теперь вперед выступил Ки и сказал:

— О Амон, я, твой жрец и маг, кому ты дал власть и силу, я, жрец и слуга Исиды, Матери Таинств, царицы богов, к тебе я взываю! Та, что стоит перед тобой, всего лишь еврейская женщина. И однако ты знаешь, как знаю я, о Отец, что в этом доме она больше, чем женщина, ибо она — Глас и Меч твоего врага Яхве, бога Израиля. Она, может быть, считает, что пришла сюда по своей воле, но ты, Отец Амон, знаешь, как и я, что ее послали великие пророки ее народа, те маги, которые своими чарами склоняют ее душу к тому, чтобы причинить тебе зло и подвести тебя, Амона, под пяту Яхве. Ставка как будто малая — жизнь лишь одной этой девушки, не больше; однако это великая ставка, о Отец: кто будет править миром — Амон или Яхве. Если ты падешь этой ночью — ты падешь навсегда, если ты восторжествуешь — ты восторжествуешь навсегда. В этом образе из камня скрывается твой дух, в этом образе из женской плоти скрывается дух твоего врага. Сокруши ее, о Амон, сокруши ее в мелкий прах, не дай силе, что таится в ней, одержать верх над твоей силой, иначе имя твое будет осквернено, и горе и лишения обрушатся на землю, которая служит тебе троном, и колдуны израильтян одолеют нас, твоих слуг. Так молит тебя Ки, твой маг, в чью душу тебе угодно было вдохнуть силу и мудрость.

Наступило глубокое молчание.

Следя за статуей бога, я вдруг подумал, что она шевельнулась, и по движению остальных понял, что они увидели то же, что и я. Мне показалось, что ее каменные глаза ожили, что она подняла гранитную руку, державшую Бич Власти, — хотя было ли это результатом действий какого-либо духа или кого-нибудь из жрецов, или магии Ки, я не знаю. По крайней мере, сильный порыв ветра пронесся по храму, всколыхнув наши одежды и чуть не погасив светильники. Только одеяние Мерапи не шелохнулось. Однако она увидела нечто, недоступное моему взору, ибо в глазах ее появился страх.

— Бог пробудился, — шепнул Бакенхонсу. — Теперь прощай, наша красавица-израильтянка. Смотри, принц дрожит, Ки улыбается, а лицо Таусерт сияет торжеством.

Не успел он договорить, как голубой скарабей отделился от ткани на груди Мерапи, как будто сорванный чьей-то рукой. Он упал на пол, как и покрывало с головы Мерапи, и ее густые черные волосы рассыпались по плечам. Потом глаза статуи перестали двигаться, ветер стих и снова наступило молчание.

Мерапи нагнулась, подняла покрывало, набросила его на голову, нашла скарабея и очень спокойно, как сделала бы одевающаяся женщина, снова приколола его на груди; при этом я услышал, как охнула Таусерт.

Долго мы ждали. Наблюдая за окружающими, я видел изумление и сомнение на лицах жрецов, ярость в глазах Ки; на лице же Сети промелькнула легкая улыбка. Мерапи закрыла глаза, как будто уснула. Наконец она открыла их и, повернув голову в сторону принца, сказала:

— Верховный жрец Амона-Ра, проявил ли твой бог свою волю по отношению ко мне, или я должна еще подождать, прежде чем воззвать к моему богу?

— Делай, что хочешь или что можешь, женщина, и кончай с этим, — уже скоро рассвет, когда в храме начнется обычный ритуал.

Тогда Мерапи сложила руки и, подняв глаза, начала молиться вслух, нежно и просто говоря:

— О Бог моих отцов, вверяясь тебе, я, бедная девушка твоего народа Израиля, отдаю жизнь, что ты даровал мне, в твои руки. Если, как я верю, ты Бог богов, молю тебя — подай знак и соверши чудо над этим богом египтян, подтверди свою Честь и сохрани дыхание в моей груди. Если же тебе неугодно, тогда пусть я умру, как я несомненно заслуживаю за многие свои грехи. О Бог отцов моих, я сотворила свою молитву. Выслушай ее или отвергни, да будет на все твоя воля.

Так закончила она, и, слушая ее, я почувствовал, что глаза мои наполняются слезами, потому что она была так одинока, и я боялся, что ее бог ни за что не спасет ее от уготованных ей жрецами мук. Сети тоже отвернулся и устремил взор на полоску неба над открытым двориком, где уже появились первые проблески зари.

И опять наступило молчание. И вдруг снова поднялся ветер, сильнее, чем прежде, погасил светильники и, как мне показалось, отбросил Мерапи в сторону, ибо теперь она стояла сбоку от статуи. В святилище воцарилась тьма; и вот первые лучи восходящего солнца коснулись крыши. С каждой минутой они продвигались все ниже и ниже, пока наконец не опустились, как пламенный меч, на статую Амона-Ра. И вновь статуя как будто шевельнулась. Мне показалось, что она подняла свою каменную руку, словно защищая голову. И потом в одно мгновение вся эта могучая глыба раскололась с оглушительным шумом и рассыпалась прахом вокруг трона, почти целиком покрыв его.

— Смотрите, мой Бог ответил мне, самой смиренной из его слуг, — сказала Мерапи тем же нежным и мягким голосом. — Вот его знак и чудо!

— Ведьма! — закричал главный жрец Рои и бежал в сопровождении своих коллег.

— Колдунья! — прошипела Таусерт и тоже обратилась в бегство, как и все остальные, кроме принца, Бакенхонсу, меня — Аны, и мага Ки.

Мы стояли в изумлении, а Ки повернулся к Мерапи и заговорил. Лицо его, выражавшее страх и ярость, было ужасно, глаза горели, точно светильники. Хотя он говорил шепотом, я стоял ближе, чем все остальные, и слышал все, что говорилось и чего те не могли слышать.

— Твоя магия хороша, израильтянка, — пробормотал Ки, — настолько, что превзошла мою даже в этом храме, где я служу.

— Я не владею никакой магией, — отвечала она очень тихо. — Я повиновалась Высшей воле, не больше.

Он жестко рассмеялся и спросил:

— Стоит ли двум коллегам терять время на глупости? Послушай: научи меня твоим секретам, я же научу тебя своим, и вместе мы станем править Египтом, как колесницей.

— У меня нет секретов, у меня только вера, — снова сказала Мерапи.

— Женщина, — не отступал он, — женщина или дьявол, ты хочешь иметь во мне друга или врага? Сейчас я посрамлен — ведь это на меня, а не на твоих богов полагались жрецы, готовясь уничтожить тебя. Однако я еще могу простить. Выбирай — и знай, что так же, как моя дружба дает тебе власть, жизнь и богатство, так же моя ненависть обречет тебя на позор и смерть.

— Ты вне себя и сам не знаешь, что говоришь. Повторяю, я не владею никакими секретами магии, которыми могла бы с тобой поделиться или которые хотела бы скрыть, — ответила она тоном человека, несведущего или равнодушного к предмету разговора, и отвернулась от него.

В ответ он пробормотал какое-то проклятие, которого я не уловил, поклонился груде пыли, которая была до этого статуей бога, и исчез среди колонн святилища.

— Охо-хо! — засмеялся Бакенхонсу. — Не зря я дожил до такой старости, ибо в Египте, кажется, появился новый бог, и вот его пророчица.

Мерапи подошла к принцу.

— О верховный жрец Амона, — сказала она, — угодно ли тебе отпустить меня? Я очень устала.

Глава 10

СМЕРТЬ ФАРАОНА
Наступил назначенный день и час. По распоряжению принца я поехал во дворец фараона в его колеснице, так как ее высочество принцесса отказалась сесть с нами рядом, и мы впервые заговорили о том, что произошло.

— Ты видел госпожу Мерапи? — спросил принц.

Я ответил, что нет, ибо мне сказали, что она нездорова и лежит в постели в своем доме, страдая от переутомления или не знаю от чего еще.

— Хорошо, что она не выходит из дома, — сказал Сети, — если бы она вышла, эти жрецы, я думаю, умертвили бы ее при первой возможности. Кроме того, есть и другие. — И он оглянулся на колесницу, в которой во всем царственном великолепии ехала Таусерт. — Скажи мне, Ана, ты можешь найти объяснение всему, что произошло?

— Я? Нет, принц. Я думал, что, может быть, твое высочество, верховный жрец Амона, смог бы просветить меня.

— Верховный жрец Амона сам блуждает в густой тьме. Ки и все прочие клянутся, будто эта израильтянка — колдунья, которая превзошла наших магов, но, по-моему, проще поверить в то, что она говорит правду: что ее бог сильнее, чем Амон.

— А если так, принц, что же нам делать? Ведь мы поклялись в верности богам Кемета?

— Склонить головы и пасть вместе с нашими богами, Ана, ибо чувство чести не позволит нам покинуть их.

— Даже если они ложные, принц?

— Я не думаю, что они ложные, Ана, хотя, возможно, и не такие истинные. Во всяком случае, это боги Кемета, а мы — египтяне. — Он помолчал, глядя на переполненные людьми улицы, и добавил: — Смотри, когда я проезжал здесь три дня назад, народ встречал меня приветственными криками. А сейчас они молчат, все как один.

— Может быть, они слышали о том, что было в храме?

— Несомненно, но не это их беспокоит, ибо они считают, что боги сами постоят за себя. Они слышали также, что я хочу поддержать израильтян, которых они ненавидят, и поэтому начинают ненавидеть и меня. Впрочем, почему бы мне жаловаться, если сам фараон подает им пример?

— Принц, — прошептал я, — что ты скажешь фараону?

— Это зависит от того, что фараон скажет мне. Но, Ана, если я — даже, может быть, в ущерб себе — не хочу покинуть наших богов потому, что они кажутся слабыми, неужели ты думаешь, что я покинул бы этих евреев, которые кажутся слабее, даже ради того, чтобы получить трон?

— Вот голос величия, — пробормотал я, и когда мы сошли с колесницы, он поблагодарил меня взглядом.

Мы прошли через большой зал в ту же комнату, где фараон назначил меня советником и наградил золотой цепью. Он был уже там в торжественном облачении и увенчанный двойной короной. Вокруг собрались все члены царского дома и высшие государственные сановники. Мы почтительно склонились перед ним, но он как будто не обратил на нас никакого внимания. Он сидел прикрыв глаза, и я подумал, что у него вид тяжело больного человека. Но когда вслед за нами вошла Таусерт, он сказал ей несколько слов приветствия и протянул руку для поцелуя. Потом он приказал закрыть двери. В этот момент доложили, что прибыл еврейский посол, который хочет поговорить с фараоном.

— Пусть войдет, — сказал Мернептах, и тот явился.

Это был человек средних лет с дикими глазами и длинными волосами, ниспадавшими на его одежду из овчины. На мой взгляд, он был похож на прорицателя. Он остановился перед фараоном, даже не поклонившись.

— Изложи, что тебе нужно, и уходи, — сказал визирь Нехези.

— Моими устами говорят Отцы Израиля! — воскликнул этот человек громким голосом, наполнившим гулким эхом сводчатую комнату. — До нашего слуха дошло, о фараон, что женщина Мерапи, дочь Натана, прозванная также Луной Израиля, та, что нашла убежище в твоем городе, оказалась пророчицей, которую наш бог наделил особой силой, так что она, стоя одна среди жрецов и магов Амона, бога египтян, была неуязвима для их колдовских чар и смогла мечом молитвы сокрушить идола Амона, превратив его в прах. Мы требуем, чтобы эта пророчица была нам возвращена, и со своей стороны клянемся, что она будет доставлена целой и невредимой ее нареченному мужу и не пострадает за те преступления или измены, какие она могла совершить против своего народа.

— По этому делу, — спокойно ответил фараон, — обратись со своей просьбой к принцу Египта, в чьем доме, как я понимаю, живет эта женщина. Если ему угодно выдать ее — эту, как я считаю, колдунью или ловкую фокусницу — ее жениху и родственникам, пусть выдаст. Не дело фараона решать судьбы отдельных рабов.

Человек резко обратился к Сети:

— Ты слышал, сын царя? Ты освободишь эту женщину?

— Не обещаю ни освободить ее, ни удержать, — сказал Сети, — поскольку госпожа Мерапи не принадлежит к моему дому, и я не имею над ней власти. Она спасла мне жизнь, если ей угодно будет уйти, она уйдет, если ей угодно остаться здесь, она останется. Когда Совет кончится, я дам тебе почетную охрану, и ты пройдешь к ней и узнаешь о ее желании из ее собственных уст.

— Ты получил ответ, а теперь уходи, — сказал Нехези.

— Нет! — воскликнул человек. — Я еще не все сказал. Отцы Израиля говорят: мы знаем о черных замыслах твоего сердца, о фараон. Нам ясно свыше, что ты намерен предать сынов Израиля мечу, в то время, как принц Египта намерен спасти их от меча. Откажись от своего намерения, о фараон, и поскорее, чтобы смерть не сразила тебя по воле небес.

— Замолчи! — вскричал Мернептах громовым голосом, заглушившим возмущенный ропот придворных. — Еврейская собака, ты смеешь угрожать фараону на его собственном троне? Да не будь ты послом и потому, по древнему обычаю, неприкосновенным, пока не зашло солнце, тебя бы тотчас разрубили на мелкие куски. Прочь его! И если его обнаружат в этом городе после наступления ночи, он будет убит.

Тогда на него набросились несколько советников и грубо поволокли его к выходу. У дверей он вырвался и прокричал:

— Подумай о моих словах, фараон, пока не село солнце! И вы, знатные мужи Кемета, подумайте о них, пока оно не появится вновь!

Они ударами прогнали его и закрыли двери. И фараон снова заговорил:

— Теперь, когда этот скандалист убрался, что ты хочешь сказать мне, принц Египта? Ты все еще настаиваешь на рекомендаций, которую дал в своем докладе? Ты все еще отказываешься, пользуясь правом наследника Трона, согласиться с моим решением — уничтожить этих проклятых израильтян мечом моего правосудия?

Все взгляды устремились на Сети, который, немного подумав, сказал:

— Да простит меня фараон, но мой совет остается все тем же, мое несогласие с твоим решением — то же. Потому что сердце говорит мне, что это справедливо, и я думаю, что это спасет Египет от многих бед.

Подождав, пока писцы зафиксируют эти слова, фараон снова спросил:

— Принц Египта, если бы в недалеком будущем ты занял мое место, остался бы ты при своем намерении — дать израильскому народу беспрепятственно уйти и унести с собой все богатства, которые они здесь накопили?

— Да простит меня фараон, я останусь при своем намерении. При этих роковых словах у всех, кто их слышал, вырвался вздох изумления. Прежде чем он замер, фараон уже повернулся к Таусерт, спрашивая ее:

— Является ли это и твоим советом, твоей волей и твоим намерением, о принцесса Египта?

— Да услышит меня фараон, — ответила Таусерт холодным и ясным голосом. — Нет. В этом важном вопросе мой супруг принц идет одной дорогой, а я — другой. Мой совет, моя воля и мое намерение те же, что у фараона.

— Сети, сын мой, — сказал Мернептах мягким и добрым голосом, какого я еще никогда у него не слышал, — последний раз, не как царь, а как отец твой, прошу тебя — подумай. Вспомни, что так же, как в твоей власти (поскольку ты совершеннолетний и участвовал вместе со мной во многих государственных делах) отказаться дать согласие в вопросе важного государственного значения, точно так же в моей власти, с согласия верховных жрецов и моих помощников-министров, устранить тебя с моего пути. Сети, я могу лишить тебя прав наследника и посадить на твое место другого и, если ты будешь упорствовать и дальше, именно это я и сделаю. Поэтому подумай хорошенько, сын мой.

Среди напряженного молчания Сети ответил:

— Я подумал, о отец мой, и чего бы мне это ни стоило, не могу взять свои слова обратно.

Тогда фараон поднялся и вскричал:

— Запомните все, собравшиеся здесь, и пусть об этом объявят народу Кемета, чтобы все за этими стенами тоже запомнили, что я низлагаю моего сына Сети как принца Египта и объявляю, что он лишен права унаследовать двойную корону. Запомните, что моя дочь Таусерт, принцесса Египта, жена принца Сети, остается при всех своих правах. Все права и привилегии, положенные ей как наследнице короны, остаются за ней, и если у нее и у принца Сети родится дитя и будет жить, это дитя будет наследником египетского трона. Запомните, что если такое дитя не родится, или до его рождения, я нарекаю моего племянника Аменмеса, сына моего брата Кхемуаса, почившего в царстве Осириса, тем, кто вступит на престол Египта, когда меня не станет. Подойди ко мне, Аменмес.

Тот подошел и остановился перед ним. Фараон снял с головы двойную корону и на минуту увенчал ею Аменмеса, говоря в то время, как снова надевал ее на себя:

— Этим актом и знаком я нарекаю и назначаю тебя, Аменмес, царственным принцем Египта вместо моего сына, низложенного принца Сети. Иди, царственный сын — принц Египта. Я сказал!

— Жизнь! Кровь! Сила! — воскликнули все, склоняясь перед фараоном, — все, кроме принца Сети, который не поклонился и не двинулся с места. Он только воскликнул:

— О, я слышал! Угодно ли фараону объявить, не лишит ли он меня вместе с наследством и жизни? Если так, пусть это будет здесь и сейчас же. Мой кузен Аменмес имеет при себе меч.

— Нет, сын, — печально ответил Мернептах, — твоя жизнь остается с тобой, и вместе с нею — все твои личные титулы и твои владения, каковы бы они ни были.

— Да будет воля фараона, — произнес Сети безразличным тоном, — ив этом деле, как и во всех других, фараон оставляет мне жизнь до того времени, когда его преемник, Аменмес, займет его место и отнимет ее у меня.

Мернептах вздрогнул; эта мысль не приходила ему в голову.

— Выйди вперед, Аменмес, — воскликнул он, — поклянись тройной клятвой, которую нельзя нарушить! Поклянись Амоном, Птахом и Осирисом, богом смерти, в том, что ты никогда не попытаешься причинить вред принцу Сети, твоему двоюродному брату, — ни телесный, ни в его делах и правах, которые за ним остаются. Пусть Рои, главный жрец Амона, примет у тебя эту клятву в нашем присутствии.

Тогда Рои произнес слова клятвы в ее древней форме, клятвы, которую даже слушать было страшно, и Аменмес весьма неохотно, как я подумал, повторил ее за ним, слово в слово, добавив, однако, в конце следующие слова: «Все это я клянусь исполнить, и все кары в этом мире и в будущем призываю на свою голову лишь в том случае, если принц Сети оставит меня в покое, когда наступит мое время занять трон, который фараону угодно было мне завещать».

Кое-кто осмелился заметить вполголоса, что этого недостаточно, ибо мало было таких, кто в глубине души не любил бы Сети и не скорбел бы, глядя, как его лишили прав наследника из-за того, что его мнение в одном вопросе государственной политики расходится с мнением фараона. Но Сети только засмеялся и презрительно сказал:

— Пусть будет, как есть, ибо какую цену имеют такие клятвы? Фараон на троне выше всяких клятв, он отвечает только перед богами, а от некоторых сердец боги очень и очень далеки. Пусть Аменмес не боится, что я начну ссориться с ним из-за короны! По правде говоря, я никогда не жаждал величия и тревог царской власти и лишенный их по-прежнему имею все, чего мог бы желать. Отныне я пойду дорогой многих, как один из египетской знати, не более; и если в будущем фараону угодно прекратить мои странствия, я и тогда не стану горевать; я готов принять приговор богов, как в конце концов должен будет принять его и он сам. И все же, фараон, отец мой, прежде чем мы расстанемся, позволь мне высказать мысли, которые подымаются во мне.

— Говори, — пробормотал Мернептах.

— Фараон, с твоего разрешения скажу тебе: сегодня ты совершил большое зло — дело, которое не одобряют силы, правящие миром, кто бы или чем бы они не были; дело, которое принесет Кемету беды, неисчислимые, как песчинки в пустыне. Я думаю, что эти израильтяне, которых ты несправедливо собираешься уничтожать, поклоняются богу столь же великому, как наш бог, если не более, и что они и он восторжествуют над Египтом. Я думаю также, что великое наследство, которое ты у меня отнял, не принесет ни радости, ни почета тому, кто его получил.

Аменмес готов был вспылить, но Мернептах поднял руку, и он промолчал.

— Я думаю, фараон, — мне больно говорить об этом, но я должен, — что дни твои на земле сочтены и что мы смотрим в этой жизни друг на друга последний раз. Прощай, фараон, отец мой, кого я люблю в этот час расставания, может быть, больше, чем когда-либо прежде. Прощай, Аменмес, принц Египта. Прими от меня это украшение, которое отныне будешь носить только ты. — И сняв с головы венец наследника престола, он протянул его Аменмесу, который взял его с торжествующей улыбкой и надел на себя.

— Прощайте, вельможи и советники; надеюсь, в этом принце вы найдете хозяина, который будет вам больше по вкусу, чем мог бы стать я. Пойдем, Ана, друг мой, — если ты все еще хочешь быть мне другом, ведь теперь мне нечего делить.

Несколько мгновений он постоял, не сводя с отца проникновенного взгляда, в то время, как тот смотрел на него со слезами в запавших выцветших глазах.

Потом — не знаю, было ли это преднамеренно или случайно — Сети выпрямился и, не обращая внимания на Таусерт, которая смотрела на него в замешательстве и с гневом, воскликнул:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон! — и поклонился почти до земли.

Мернептах слышал. Бормоча почти шепотом:

— О Сети, сын мой, самый любимый мой сын! — он простер руки, словно пытаясь вернуть, а может быть обнять его. И вдруг я увидел, что он изменился в лице. И в следующий миг он упал лицом вниз и остался лежать, не двигаясь. Все замерли, охваченные ужасом, только придворный врач бросился к нему, а Рои и другие жрецы забормотали молитвы.

— Добрый бог отошел к Осирису? — произнес Аменмес хриплым голосом. — Ибо, если это так, то я — фараон!

— Нет, о Аменмес! — воскликнула Таусерт. — Его указы еще не утверждены и на них нет печати. Они не имеют ни силы, ни веса.

Прежде чем тот успел ответить, врач вскричал:

— Тише! Фараон еще жив, сердце бьется. Это только припадок, он может оправиться. Уходите все, ему нужен покой.

И мы ушли, но прежде Сети опустился на колени и поцеловал отца в лоб.


Час спустя принцесса Таусерт ворвалась в комнату Сети в его дворце, где мы с ним разговаривали.

— Сети, — сказала она, — фараон еще жив, но врачи говорят, что к рассвету он умрет. Еще есть время. Вот у меня тут написано, за его печатью и с подписями свидетелей, что он отменяет все сегодняшние приказы и объявляет тебя, своего сына, истинным и единственным наследником египетского трона.

— В самом деле, жена? Объясни мне, как умирающий человек, к тому же без сознания, мог продиктовать такое завещание и поставить на него печать? — И он дотронулся до свитка, который она держала в руке.

— Он ненадолго пришел в себя; Нехези скажет тебе, как, — ответила она, смотря ему в лицо холодным взглядом. Прежде чем он мог возразить, она добавила: — Не теряй времени на вопросы, а действуй, и немедленно. Начальник охраны ждет внизу; он твой преданный слуга. Через него я обещала наградить каждого солдата в день твоей коронации. Нехези и большинство сановников на твоей стороне. Против нас только жрецы — из-за этой еврейской колдуньи, которой ты дал убежище, и из-за ее племени, которому ты хочешь помочь; но они еще не успели поднять народ и не решатся восстать. Действуй, Сети, действуй, — без твоего личного приказа никто не тронется с места. Да и потом не возникнет никаких вопросов, ведь от Фив до моря и во всем мире тебя знают как наследника Египта.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил Сети, когда она остановилась, чтобы перевести дух.

— А ты не догадываешься? Неужели я должна вкладывать идеи в твою голову, как и меч в руку? Даже твой писец, который ходит за тобой по пятам, как любимый пес, был бы лучшим учеником. Ну, так слушай. Аменмес собирает войско, но пока что у него нет и пятидесяти человек, на которых он мог бы положиться. — Она наклонилась к нему и неистово зашептала: — Убей предателя Аменмеса — все примут это как акт справедливости, а начальник ждет твоего слова. Я позову его?

— Нет, — сказал Сети. — Разве то, что фараон, пользуясь своим правом, назвал другого человека царской крови своим наследником, делает того предателем по отношению к фараону, который еще жив? Нет, предатель или не предатель, я не убью моего кузена Аменмеса.

— Тогда он убьет тебя!

— Может быть. Это дело между ним и богами, пусть они и решают. Клятву, которую он дал сегодня, не так-то легко нарушить. Но нарушит он ее или нет, я тоже дал клятву, по крайней мере в сердце, в том, что я никогда не стану оспаривать решения фараона, которого я, в конце концов, люблю, как своего царя, фараона, который еще жив и, я надеюсь, еще может оправиться. Что бы я сказал ему, если бы он поправился или, в худшем случае, если бы мы встретились в другом мире?

— Фараон никогда не поправится; я говорила с врачом, он мне сказал. Они уже пробуравливают ему череп, чтобы выпустить злой дух болезни, а после этого никто из нашей семьи не жил долго.

— Потому что они впускают внутрь добрый дух смерти, что бы там ни говорили жрецы и врачи. Ана, прошу тебя, если я…

— Сети, — прервала она, стукнув рукой по столу, возле которого стояла, — ты понимаешь, что пока ты тут размышляешь и морализируешь, твоя корона уходит из твоих рук?

— Она уже ушла, госпожа. Разве ты не видела, как я передал ее Аменмесу?

— Да понимаешь ли ты, что вместо того, чтобы стать величайшим царем во всем мире, ты — если вообще тебя оставят в живых — через несколько часов будешь ничем, простым египетским горожанином, в которого может безнаказанно плюнуть даже нищий?

— Конечно, жена, больше того, в том, что я делаю, нет особой добродетели, поскольку такая перспектива меня, в целом, даже устраивает, и я готов пойти на риск и покинуть этот мир зла. Послушай, — добавил он совсем другим тоном. — Ты думаешь, что я глуп и слаб, и мечтатель тоже, ты — проницательная, хладнокровная женщина с государственным умом, готовая платить кровью за блеск и торжество момента, не стараясь понять, что за всем этим скрывается. У меня нет этих качеств, за исключением, может быть, последнего. Я лишь человек, который смирился, стремится быть справедливым и поступать правильно, насколько я это понимаю; и если я мечтаю, то о добре, а не о зле, — как я понимаю добро и зло. Ты убеждена, что эти мечтания приведут меня к житейским потерям и позору. Я же не уверен даже в этом. Мне приходит в голову, что они приведут меня к тем же самым побрякушкам, которых жаждешь ты, но только по дороге, усыпанной благоухающими цветами, а не костями людей, издающими трупный запах. Короны, которые покупаются ценой крови и удерживаются жестокостью, обычно и утрачиваются в кровопролитии, Таусерт.

Она замахала руками:

— Пожалуйста, замолчи! Оставь остальное до того дня, когда у меня будет время слушать. Уж если мне понадобятся пророчества, я лучше обращусь к Ки и к тем, для которых это — дело жизни. Для меня сегодня — это время действий, а не мечтаний, и, поскольку ты отвергаешь мою помощь и ведешь себя, как больная девчонка во власти фантазии, мне придется рассчитывать только на себя. Но пока ты жив, я не могу ни править одна, ни вести войну от твоего имени, так что я пойду к Аменмесу — он щедро заплатит мне за мир между нами.

— Ты пойдешь — и вернешься, Таусерт?

Она гордо выпрямилась, приняв царственный вид, и медленно сказала:

— Я не вернусь. Я, египетская принцесса, не могу жить как жена простого человека, того, кто свалился с трона на землю и начинает пачкать грязью собственный лоб, который венчала корона с уреем. Когда твои предсказания сбудутся, Сети, и ты выберешься из пыли, тогда, возможно, мы поговорим.

— Да, Таусерт, вопрос лишь в том, что мы друг другу скажем?

— А пока, — добавила она, собираясь уйти, — оставляю тебя с избранными тобой советчиками — твоим писцом, который преждевременно поседел от глупости, но не от мудрости, и, может быть, с еврейской колдуньей, которая может напоить тебя лунными лучами из своих лживых уст. Прощай, Сети, когда-то принц и мой супруг.

— Прощай, Таусерт, только боюсь, ты все равно останешься моей сестрой.

Он проводил ее взглядом и, повернувшись ко мне, сказал:

— Сегодня, Ана, я потерял и корону, и жену, и, однако, как ни странно, я не знаю, которое из этих зол меньше. Но на этот раз зло еще не исчерпано. Может быть, и ты тоже уйдешь, Ана? Хоть принцесса и издевается над тобой в гневе, на самом деле она о тебе хорошего мнения и с удовольствием приняла бы тебя к себе на службу. Запомни, в Египте может пасть кто угодно, но только не она: она-то продержится до конца.

— О принц, — ответил я, — неужели я так мало вытерпел сегодня, что ты хочешь добавить еще и оскорбление к моим горестям? Не я ли разделил с тобой чашу и поклялся быть твоим другом?

— Как! — засмеялся он. — Неужели в Кемете еще есть человек, который помнит клятвы себе в ущерб? Спасибо тебе, Ана. — И взяв мою руку, он крепко пожал ее.

В этот момент дверь открылась и вошел старый Памбаса.

— Эта женщина, Мерапи, хотела бы видеть тебя, а также два израильтянина, — сказал он.

— Впусти их, — ответил Сети. — Заметь, Ана, как этот старый служака отворачивает лицо от заходящего солнца. Еще утром он сказал бы «видеть твое высочество» и поклонился бы так низко, что его борода коснулась бы пола. А теперь это просто «видеть тебя» и не более чем легкий кивок в знак обычной учтивости. Да еще со стороны того, кто грабил меня из года в год и разжирел на взятках. Это первый из горьких уроков — нет, пожалуй, второй, ибо первый я получил от ее высочества. Только бы научиться принимать их со смирением.

Пока он предавался этим размышлениям вслух, а я, не находя слова утешения, внимал ему с печалью в сердце, вошла Мерапи, а минутой позже следом за ней явились тот посланец с дикими глазами, которого мы видели утром при дворе фараона, и хитроумный купец Джейбиз. Она низко поклонилась Сети и улыбнулась мне. Затем вошли эти двое, и с легким Поклоном посланец заговорил:

— Ты знаешь мое требование, принц. Эта женщина должна быть возвращена ее народу. Вот ее дядя, Джейбиз, — он ее увезет.

— А ты знаешь мой ответ, израильтянин, — возразил Сети. — Я не имею власти над действиями госпожи Мерапи, во всяком случае — не желаю никакого принуждения с моей стороны. Обратись к ней самой.

— Что ты от меня хочешь, жрец? — быстро спросила его Мерапи.

— Чтобы ты вернулась в город Гошен, дочь Натана. Или ты не слышишь, что я сказал?

— Слышала, но если я вернусь, чего ты от меня потребуешь?

— Чтобы ты, доказавшая своим подвигом в их храме что у тебя пророческий дар, посвятила бы его твоему народу. За это тебе простят все зло, какое ты ему нанесла, и в этом мы клянемся тебе именем бога.

— У меня нет дара пророчества, и я не причинила моему народу никакого зла, спасая от убийства человека, который доказал, что он их друг; он даже отказался ради них от короны.

— Об этом судить не тебе, женщина, а Отцам Израиля. Твой ответ?

— Об этом судить не им и не мне, а только богу. — Помолчав, она добавила: — Это все, о чем ты просишь?

— Это все, о чем просят Отцы, но Лейбэн просит вернуть ему нареченную жену.

— И меня выдадут замуж за… за этого убийцу?

— Без сомнения, тебя выдадут за этого храброго воина, ведь ты давно ему принадлежишь.

— А если я откажусь?

— Тогда, дочь Натана, моя обязанность — проклясть тебя от имени бога и объявить, что твой народ отвергает тебя. Моя обязанность, далее, заявить тебе, что твоя жизнь поставлена вне закона и что любой еврей может убить тебя, как и где сможет, и не понести за это никакого наказания.

Мерапи немного побледнела и, обернувшись к Джейбизу, спросила:

— Ты слышат, дядя. Что скажешь ты?

Джейбиз исподтишка огляделся и сказал елейным тоном:

— Племянница, ты, конечно же, должна повиноваться Старейшинам Израиля, выражающим волю неба, так же, как ты повиновалась им, когда решилась помериться силой с Амоном.

— Вчера ты мне советовал другое, дядя. Ты сказал, что мне лучше остаться здесь.

Посланец повернулся и смерил его свирепым взглядом.

— Между вчера и сегодня большая разница, — поспешил ответить Джейбиз. — Вчера ты была под защитой того, кто должен был вскоре стать фараоном и мог бы повернуть общее мнение в пользу твоего народа. Сегодня он лишился своего величия и его воля не имеет в Египте никакого веса. Кто же станет бояться мертвого льва?

При этом оскорблении Сети усмехнулся, но лицо Мерапи, как и мое лицо, покраснело, должно быть от гнева.

— Спящих львов и раньше принимали за мертвых, дядя, в чем не раз убеждались те, кто пытался их лягнуть. Принц Сети, ты не скажешь хоть слово, чтобы помочь мне в этом затруднении?

— Но в чем же затруднение, госпожа? Если ты желаешь вернуться к своему народу и к Лейбэну, который, как я понимаю, оправился от своих ран, то ничего не стоит между тобой и мной, кроме моей благодарности, которая дает мне право сказать, что ты не должна возвращаться. Однако, если ты желаешь остаться здесь, то, пожалуй, я еще не так бессилен, как думает достойный Джейбиз, и могу защитить и нанести удар. Я по-прежнему первый из вельмож в Египте, и рядом с мной люди, которые меня любят. Так что, пожелай ты остаться, я думаю, тебя здесь никто не обидит — и меньше всего тот друг, под покровительством которого ты можешь спокойно жить.

— Это очень благородные слова, — пробормотала Мерапи, — слова, какие мало кто сказал бы девушке, от которой ничего не ждут и которая ничего не может дать.

— Довольно болтовни! — закричал посланец. — Ты подчиняешься или нет? Твой ответ?

— Я не вернусь в Гошен и к Лейбэну — я достаточно насмотрелась на его меч.

— Может статься, ты видела его не в последний раз. Подумай все-таки, прежде чем тебя постигнет божья кара и на тебя обрушится проклятие твоего народа, а потом — смерть. Ибо это проклятие падет на тебя, говорю я, а я, как уже знает фараон и сам принц тоже, не какой-нибудь самозваный пророк!

— Я не верю, что мой бог, который видит сердца своих созданий, обрушит свою месть на женщину за то, что она отказывается стать женой убийцы, которого она сама не выбирала себе в мужья, — а именно такую участь ты мне сулишь, жрец. Поэтому я вручаю свою судьбу в руки великого Судьи над всеми людьми. В остальном же я отвергаю тебя и твои приказы. Если я должна погибнуть, пусть я умру, но по крайней мере я умру свободной, а не чьей-то любовницей, женой или рабыней.

— Хорошо сказано, — шепнул мне Сети.

Вид посланца стал ужасен. Размахивая руками и дико вращая своими дикими глазами, он призвал на голову бедной девушки какое-то отвратительное проклятие, большую часть которого мы не поняли, так как он говорил быстро и на каком-то незнакомом древнем еврейском наречии. Он проклял ее живую, умирающую и после смерти. Он проклял ее в любви и ненависти, в замужестве и бездетности и проклял ее детей и потомков во всех поколениях. Под конец он объявил, что она отвергнута богом, которому поклоняется, и приговорил ее к смерти от руки любого, кто сможет ее убить. Это проклятие было столь ужасно, что она отшатнулась, а Джейбиз скорчился на полу, закрыв лицо руками, и даже я почувствовал, как кровь стынет в моих жилах.

Наконец он умолк с пеной на губах и вдруг с криком: «После приговора — смерть!» — выхватил из-под одежды нож и бросился на Мерапи.

Она спряталась за нашими спинами. Он погнался за ней, но Сети воскликнул: «Ага! Я так и знал!» — и очутился между ними, с железным мечом в руке, который он носил обычно с парадной одеждой. Он схватился с нападавшим, и в следующий миг я увидел покрасневшее острие клинка, который пронзил того насквозь и выступил между лопатками.

Жрец упал, бормоча:

— Так-то ты показываешь свою любовь к Израилю, принц?

— Так я показываю свою ненависть к убийцам, — ответил Сети. Потом этот человек умер.

— О! — вскричала Мерапи, ломая руки. — Опять из-за меня пролилась еврейская кровь, и теперь все его проклятие падет на меня.

— Нет, на меня, госпожа, — если в проклятиях есть какой-то смысл (в чем я сомневаюсь). Ведь это я убил его, иначе нож этого сумасшедшего поразил бы тебя.

— Да, мне оставлена жизнь, хотя бы ненадолго. Если бы не ты, принц, я бы сейчас… — И она содрогнулась.

— А если бы не ты, Луна Израиля, я бы сейчас… — И он улыбнулся, добавив: — Право же, судьба плетет вокруг тебя и меня странную сеть. Сначала ты спасаешь меня от меча, потом я спасаю тебя. Я думаю, госпожа, что в конце концов мы умрем вместе и дадим Ане материал для лучшего из всех его рассказов. Друг Джейбиз, — обратился он к израильтянину, который все еще сидел, скорчившись и забившись в угол, — возвращайся к своему мягкосердечному народу и доходчиво объясни всем, почему госпожа Мерапи не может сопровождать тебя; в доказательство захвати с собой эту бренную плоть. Скажи им, что если они пришлют еще кого-нибудь, чтобы преследовать твою племянницу, его постигнет такая же участь, но что и теперь, как и раньше, я не отвернусь от них из-за поступков нескольких безумцев или злодеев. Ана, собирайся, ибо вскоре я уеду в Мемфис. Проследи, чтобы госпожа Мерапи, которая поедет одна, имела надежный эскорт во время путешествия, если, конечно, ей угодно будет покинуть Танис.

Глава 11

КОРОНАЦИЯ АМЕНМЕСА
И вот, невзирая на все несчастья, выпавшие на долю Кемета, и на некую скорбь, которую я скрывал в своем сердце, начались самые счастливые дни, какие мне послали боги. Мы переехали в Мемфис, белостенный город, где я родился, город, который я любил. Теперь я уже больше не жил в маленьком домишке возле храма Птаха, который просторнее и великолепнее, чем любой храм в Фивах или Танисе. Моим домом стал прекрасный дворец Сети, доставшийся ему в наследство от матери, великой царской жены. Дворец этот стоял, да и до сих пор стоит на насыпном холме, не огражденный стенами, близ храма богини Нейт[758], которая всегда обитает к северу от стены — почему, я не знаю, ибо этого не могут объяснить мне даже жрецы. Перед дворцом на северной стороне — портик, крыша которого покоится на раскрашенных колоннах с капителями в форме пальмовых листьев, и отсюда открывается самый прекрасный вид во всем Египте. Сначала — сады, потом пальмовые рощи, за ними возделанные поля, простирающиеся до широкого и благородного Сихора, а потом — уходящая вдаль пустыня.

Итак, здесь мы поселились, держа маленький двор и почти не имея охраны, но в богатстве и комфорте, проводя время в дворцовой библиотеке или в библиотеках при храмах, а когда уставали от работы — в прелестных садах или иногда скользя под парусом по глади Нила. Госпожа Мерапи жила здесь же, но в отдельном крыле дворца, с избранными рабами и слугами, которых предоставил ей Сети. Иногда мы встречались с нею в садах, где она любила гулять в те же часы, что и мы, — до того, как солнце начинало припекать слишком жарко, или в прохладные вечерние часы, а время от времени и ночью, когда выходила луна. Мы втроем часто разговаривали, ибо Сети никогда не искал ее общества один или в стенах дворца.

Эти разговоры доставляли нам много удовольствия. Более того, они происходили все чаще, а так как Мерапи жаждала знаний, принц приносил ей длинные свитки, которые она читала в маленьком летнем павильоне. Мы часто сидели там, а если было слишком жарко, то снаружи, в тени двух раскидистых деревьев, ветви которых простирались над крышей домика; Сети рассуждал о содержании свитков и учил ее секретам нашего письма. Иногда я читал им свои рассказы, которые оба они любили слушать, — по крайней мере, так они говорили, а я в своем тщеславии этому верил. Мы говорили о тайнах и чудесах мира, о израильтянах и их судьбе или о том, что происходило в Египте и в соседних странах.

Мерапи не чувствовала себя одинокой и потому, что в Мемфисе жили некоторые знатные женщины, в жилах которых текла еврейская кровь или, будучи израильтянками по рождению, вопреки своим законам вышли замуж за египтян. Среди этих женщин Мерапи нашла себе подруг, и вместе они молились на свой лад, и никто не запрещал им этого, поскольку жрецам не позволено было их беспокоить.

Мы же общались с кем хотели, ибо мало кто забыл, что по рождению Сети был принцем Египта, то есть почти полубогом, и все стремились попасть во дворец. К тому же его очень любили ради него самого, особенно бедняки, помогать которым было для него наслаждением, и он никогда не жалел для них своего богатства. Потому и получалось, совершенно против его воли, что стоило ему выйти в город, как его встречали с такими почестями и поклонением, словно он — почти царь; да и в самом деле, хотя фараон и мог отобрать у него корону, он не мог очистить его вены от царской крови.

Но именно поэтому я боялся за него; я был уверен, что Аменмес все знает через своих шпионов и начнет ревновать и возненавидит низложенного принца, который столь горячо любим теми, над кем он по праву должен был бы царствовать. Я поделился с Сети моими сомнениями и попытался внушить ему, что, выходя на улицы, он должен брать с собой вооруженных людей. Но он только рассмеялся и ответил, что если уж израильтянам не удалось его убить, то едва ли это удастся другим. Больше того, он верил, что ни один египтянин в стране не поднимет на него меч и не всыплет яду в его питье, от кого бы ни исходило подобное поручение. И он заключил такими словами:

— Лучший способ избежать смерти — это не бояться смерти, ибо тогда Осирис сторонится нас.


А теперь я должен рассказать о событиях в Танисе. Фараон Мернептах протянул еще несколько часов и ни разу не пришел в сознание. Тогда перед тем, как его дух отлетел на небо, во всей стране наступил великий траур, ибо если Мернептаха и не любили, то во всяком случае его почитали и боялись. Только израильтяне открыто радовались и ликовали, потому что он был их врагом и их пророки, предсказали ему близкую смерть, они представили его кончину, как ниспосланную их богом кару, и за это египтяне возненавидели их еще сильнее, чем прежде. Наряду с этим, в Египте возникло много сомнений и недоумений, ибо, хотя приказ о низложении принца Сети распространился по стране, народ, особенно жители юга, не могли понять, почему это следовало сделать из-за рабского пастушеского племени, обитавшего в Гошене. В самом деле, захоти только принц поднять руку, как десятки тысяч стеклись бы под его знамя. Однако он решительно отказался от этого, изумив весь мир, считавший просто чудом, что кто-то может отказаться от трона, которыйвозвысил бы его почти до уровня богов. Именно с целью избежать подобных высказываний и назойливых советов Сети сразу же уехал в Мемфис и скрывался там весь период траура по своему отцу. Вот почему, когда Аменмес вступил на трон, не было ни одного человека, кто бы сказал ему «нет», поскольку Таусерт, оставшись без мужа, не могла — или не захотела — предпринять никаких действий.

После того как тело умершего было набальзамировано, фараона Мернептаха повезли вверх по Нилу в его вечный дом — роскошную гробницу, которую он заготовил для себя в Долине Царей в Фивах. Принца Сети не пригласили на эту великую церемонию, дабы его присутствие (как сказал мне впоследствии Бакенхонсу) не вызвало какого-нибудь выступления в его пользу с его или без его ведома. По этой же причине мертвый бог, как назвали Мернептаха, не получил передышки в Мемфисе во время своего последнего путешествия вверх по Нилу. Переодевшись простым горожанином, принц следил, как тело его отца проплывает мимо в траурной лодке, охраняемой бритыми, облаченными в белое жрецами, в центре великолепной процессии. Впереди шли другие лодки, заполненные воинами и государственными сановниками; позади следовали новый фараон и все великие мира сего в Египте, и над всем этим, и над гладью вод неслись стоны, плач и причитания. Они появились, они проследовали, они исчезли, и когда они скрылись из виду, Сети тихо заплакал, ибо он по-своему любил отца.

— Какая польза быть царем и называться полубогом, Ана, — сказал он, — если такие боги кончают тем же, чем нищий у ворот?

— Та польза, принц, — отвечал я, — что царь может принести больше добра пока он жив, чем нищий, а после себя оставить хороший пример другим.

— Или больше вреда, Ана. Кстати, нищий тоже может оставить великий пример — терпения в несчастьях. Все же, будь я уверен, что принесу только добро, я бы, возможно, стал царем. Но я заметил, что те, кто стремятся делать наибольшее добро, часто наносят величайший вред.

— Из чего логически следует, что это довод в пользу стремления делать зло, принц.

— Вовсе нет, — ответил он, — потому что в конечном счете торжествует добро. Ведь добро — это истина, а истина правит и землей, и небом.

— Тогда ясно, принц, что ты должен стремиться стать царем.

— Я вспомню этот довод, Ана, если мне когда-либо представится такая возможность, но не запятнанная кровью, — ответил он.

Когда погребение фараона свершилось, Аменмес вернулся в Танис и был там коронован. Я присутствовал при этой торжественной церемонии, принеся в дар фараону царственные эмблемы и украшения, передать которые поручил мне принц, говоря, что ему самому, как частному лицу, не годится их носить. Я преподнес их фараону, который взял их с сомнением, заметив при этом, что не понимает намерений и поступков принца Сети.

— Тут нет никакой ловушки, о фараон, — сказал я. — Так же, как ты радуешься славе, посланной тебе богами, так принц, мой господин, радуется покою и миру, которые дали ему боги, и не просит ничего иного.

— Возможно и так, писец, но я нахожу это таким странным, что иногда боюсь, как бы в пышных цветах моей славы не таилась какая-то смертоносная змея, о которой принц знает, хотя и не спрятал ее сам.

— Не могу сказать, о фараон, но без сомнения, хотя принц и не столь искусен, он не такой, как другие. У него широкий и глубокий ум.

— Слишком глубокий для меня, — пробормотал Аменмес. — Тем не менее скажи моему царственному кузену, что я благодарю его за эти дары, тем более, что некоторые из них, будучи наследником Египта, носил мой отец Кхемуас, — мне жаль, что вместе с царской кровью он не оставил мне своей мудрости. Скажи своему принцу также, что пока он, как до сих пор, не пытается вредить мне на троне, он может быть уверен, что я не причиню ему зла в том положении, которое он сам для себя выбрал.

Я видел также принцессу Таусерт, которая подробно расспросила меня о своем супруге. Я рассказал ей все, ничего не скрывая. Выслушав, она спросила:

— А как насчет той еврейки, Мерапи? Она, конечно, заняла мое место?

— Нет, принцесса, — ответил я. — Принц живет один. Ни она, ни какая-либо другая женщина не заняла твоего места. Она ему друг, не более.

— Друг! Ну, мы-то знаем, чем кончается такая дружба. О! Несомненно, боги наслали на принца безумие.

— Может быть и так, принцесса, но если бы боги поразили безумием больше людей, мир, думаю, был бы лучше, чем он есть.

— Мир есть мир, и дело тех, кто родился в величии, править им таким, каков он есть, а не прятаться среди книг и цветов и не вести глупые разговоры с красивой чужестранкой и писцом, даже самым ученым, — возразила она с горечью, добавив: — О! Если принц и не безумен, он способен свести с ума других, в том числе и меня, его супругу. Этот трон принадлежит ему, ему! И однако он позволил этому безмозглому болвану сесть на его место и шлет ему дары и благословение!

— Думаю, твоему высочеству следует подождать конца этой истории, прежде чем судить о ней.

Она пристально взглянула на меня и спросила:

— Почему ты так говоришь? Или принц в конце концов не так глуп? Может быть, он и ты, с виду такие простаки, ведете большую, скрытную игру, как некоторые притворяются дураками ради своей безопасности? Или эта колдунья-израильтянка наставляет вас в своих секретных знаниях, ведь женщина, обратившая в мелкий порошок статую Амона, вполне может обладать такими знаниями. Ты притворяешься, что ничего не знаешь, а на самом деле просто не хочешь отвечать. О писец Ана, если бы я не знала, что это опасно, я бы нашла способ вырвать у тебя правду, хотя ты и прикидываешься невинным младенцем.

— Твоему высочеству угодно угрожать, и без всякой на то причины.

— Нет, — ответила она, изменив тон и манеру, — я не угрожаю. Это только безумие, которым я заразилась от Сети. Разве ты бы не сходил с ума на моем месте, зная, что завтра не ты, а другая женщина наденет корону, потому что… потому что… — И она заплакала, испугав меня своими слезами больше, чем испугали меня ее резкие слова.

Вскоре она осушила слезы и сказала:

— Скажи моему супругу, я рада слышать, что он здоров, и шлю ему свои приветствия, но никогда по своей воле не посмотрю на его живое лицо, если он не передумает и не станет добиваться того, что принадлежит ему по праву. Скажи ему, хотя он и равнодушен ко мне и не обращает никакого внимания на мои желания, я забочусь о его благополучии и безопасности, как только могу.

— Его безопасности, принцесса! Только час назад фараон заверил меня, что ему нечего бояться, — впрочем он и не боится.

— О, кто из нас глупее, — воскликнула она, топнув ногой, — слуга или его хозяин? Ты веришь, что принцу нечего бояться, потому что так сказал узурпатор, а он верит, потому что просто никого не боится. Пока он может спать спокойно. Но подожди — случись в Египте какая-нибудь беда, и люди, поняв, что боги посылают эти бедствия за то большое зло, какое совершил мой отец, когда смерть схватила его за горло и помутила его разум, обратят свои взоры к законному царю.

Тогда узурпатором овладеет ревность и, если он захочет, Сети заснет спокойно — навсегда. Если ему не перережут горло, то лишь по одной причине: я удержу руку убийцы. Прощай, я не могу больше говорить с тобой: мой мозг охвачен пожаром; завтра его бы короновали, и меня с ним. — И она ушла, величественная и царственная как всегда, оставив меня гадать, имела ли она что-нибудь реальное в виду, говоря о грядущих бедствиях Египта, или это были случайные слова.

Позже мы с Бакенхонсу ужинали в школе при храме Птаха, где его называли отцом из-за его преклонного возраста, и я узнал кое-что еще.

— Ана, говорю тебе, такой мрак висит над Кеметом, какого я не видел даже тогда, когда все думали, что варвары победят нас и поработят страну. Аменмес будет пятым фараоном на моем веку, первого я видел, когда был совсем ребенком и держался за подол моей матери, но ни разу коронация не была столь безотрадной.

— Может быть, потому, что корона перейдет к тому, кто ее недостоин, Бакенхонсу?

Он покачал головой:

— Не только поэтому. Мне кажется, эта тьма, как и свет, спускается с небес. Люди боятся, сами не зная чего.

— Израильтяне? — предположил я.

— Вот это ближе к делу, Ана, ибо они несомненно имеют к этому отношение. Если бы не они, завтра короновали бы не Аменмеса, а Сети. Кроме того, весть о чуде, которое совершила в храме красавица-еврейка, разнеслась по стране, и в этом видят дурное предзнаменование. Я говорил тебе, что через шесть дней в храме была освящена прекрасная новая статуя Амона? Так вот, на другое утро ее нашли лежащей на боку, вернее, ее голова покоилась на груди Мут.

— Но в этом Мерапи не виновата, она ведь уехала из этого города.

— Конечно, уехала, но разве Сети тоже не уехал? Все-таки, думаю, она что-то оставила позади. Что бы то ни было, даже наш новый божественный повелитель не может подавить страх. Ему снятся дурные сны, Ана, — добавил он, понизив голос, — такие дурные, что он призвал Ки, главного мага, чтобы тот истолковал его видения.

— И что сказал Ки?

— Ки ничего не мог сказать; вернее, когда он и его компания вопросили своих Ка, то единственным ответом было, что царствование этого нового бога будет очень кратким и кончится одновременно с его жизнью.

— Что, пожалуй, не очень обрадовало бога Аменмеса, Бакенхонсу?

— Что совсем не обрадовало бога. Он даже пригрозил Ки. Довольно глупо угрожать великому магу, Ана, — как, между прочим, сказал ему сам Ки, смотря ему в глаза. Тогда тот попросил у него прощения и осведомился, кто сменит его на троне, но Ки сказал, что не знает, ибо керхеб, когда ему угрожают, ничего не помнит.

— А он знал, Бакенхонсу?

Вместо ответа старый советник раскрошил на столе кусочек хлеба, потом, водя пальцем, выложил из них приблизительное подобие бога с головой шакала и двух птичьих перьев, после чего быстрым движением смахнул все крошки на пол.

— Сети! — прошептал я, прочитав иероглифы имени принца, и он кивнул и засмеялся своим раскатистым смехом.

— Иногда люди приходят к тому, на что имеют право, Ана, особенно если они не ищут своих прав, — сказал он. — Но в таких случаях сперва происходит много всяких ужасов. Новый фараон — не единственный, кому снятся сны. В последние годы я плохо сплю и иногда вижу сны, хотя и не владею искусством магии, как Ки.

— Что же тебе снилось?

— Мне снилась огромная толпа, движущаяся, подобно саранче, по всему Египту. Перед ней двигалась огненная колонна, из которой простирались две руки. Одна держала за горло Амона, а другая — нового фараона. Следом за толпой — колонна из тучи, а в ней образ, подобный незапеленатой мумии, образ смерти, стоявшей на воде, в которой плавали бесчисленные мертвецы.

Мне вспомнилась картина, которую мы с принцем наблюдали в закатном небе над страной Гошен, но об этом я ничего не сказал. Однако Бакенхонсу, видимо, читал мои мысли, ибо он спросил:

— А тебе никогда ничего не снится, друг? Тебе доступны видения, например — Аменмес на троне. Так ты не видишь снов, хотя бы иногда? Нет? Ну, ладно. А принц? Вы похожи на людей, которые способны на это. О, я вспомнил, вы оба видите сны, только вам снятся не те картины, которые проходят перед страшными глазами Ки, а те, что рисует луна на водах Мемфиса. Луна Израиля. Ана, послушайся моего совета, иссуши плоть и наращивай дух, ибо только в нем счастье, а женщина и все наши радости — лишь символы его, тени той смертной тучи, которая лежит между нами и небесным светом над ней. Я вижу, ты меня понимаешь, потому что отблески этого света проникли в твое сердце. Помнишь, ты видел его в тот час, когда умерла твоя маленькая дочь? Ага, я так и думал. Именно она оставила тебе этот дар, который будет расти и расти в твоей груди, только подави плоть и оставь для него место. Ана, не плачь — смейся, как смеюсь я, охо-хо! Подай мне мой посох, и спокойной ночи. Не забудь, что завтра мы встречаемся на коронации, ибо ты ведь друг царя, а этот титул, однажды пожалованный, никакой новый фараон отменить не может. Это то же, что дар духа, Ана, — дух трудно обрести, но если ты его обрел, он более вечен, чем звезды. О, почему я так долго живу на земле, когда мог бы купаться в небе, как ребенком купался в Ниле?


На следующий день в назначенный час я пришел в большой зал дворца, где впервые увидел Мернептаха, и занял отведенное мне место. Оно было несколько в глубине, возможно потому, что меня знали как личного писца Сети, и было нежелательно, чтобы мой вид напоминал о нем.

Как ни велик был зал, толпа заполнила его до последнего уголка. При этом здесь не было ни одного простого человека, но присутствовали каждый вельможа и каждый главный жрец Египта, а с ними их жены и дочери, так что в полумраке колонн и вестибюлей сверкали золото и драгоценности, украшавшие праздничные одежды. Пока я ждал, я увидел Бакенхонсу. Ковыляя, он направлялся ко мне, и толпа расступилась, давая ему дорогу.

— Плохие у нас места, Ана, — сказал он, и я заметил, что в его глазах искрится смех. — Зато мы будем в безопасности, если кто-нибудь из многочисленных богов Кемета осыплет фараона огненным дождем. Кстати, о богах, — продолжал он шепотом, — ты слышал, что случилось час назад в храме Птаха здесь, в Танисе? Я только что оттуда. Фараон и все лица царской крови — кроме одного — по обычаю прошли перед статуей бога, которая, как ты знаешь, должна наклонить голову и тем показать, что бог выбирает и принимает царя. Впереди Аменмеса шла принцесса Таусерт, и когда она проходила, голова бога склонилась — я сам видел, хотя остальные притворились, что ничего не заметили. Потом подошел фараон и даже остановился в ожидании, но статуя не двигалась, хотя жрецы выкрикивали старинную формулу «Бог приветствует царя». Наконец он прошел, с лицом чернее ночи, а за ним прошли и все остальные из рода Рамсеса; последним шел Саптах и — можешь себе представить? — бог опять склонил голову.

— Каким образом и почему статуя это делает? — спросил я. — Да еще и невпопад?

— Спроси жрецов, Ана, или Таусерт, или Саптаха. Может быть, божественную шею давно не смазывали или смазали слишком густо, или слишком мало. А может быть, молитвы или шнурки подвели. Или фараон поскупился, одаривая этот храм великого бога Царского Дома. Кто я такой, чтобы разбираться в делах богов. Тот, что в храме в Фивах, где я служил пятьдесят лет назад, не притворялся, что кланяется, и не утруждал себя вопросом, кто из царской семьи должен сидеть на троне. Тише! Фараон идет!

И вот в пышной процессии, в окружении принцев, советников, дам, жрецов и странников появился Аменмес и с ним царственная жена, Унирет, крупная женщина с неуклюжей походкой, — в целом, блестящая группа. Главный жрец Рои и визирь Нехези встретили фараона и подвели его к трону. Толпа простерлась ниц, зазвучали фанфары, и трижды раздался приветственный клич: Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Аменмес привстал и поклонился, и я увидел, что лицо его мрачно и как будто постарело. Потом он принес клятву богам и людям, повторяя слова за Рои, и надел двойную корону и прочие эмблемы, и взял в руки бич и золотой серп. Затем началось чествование фараона. Первой подошла принцесса Таусерт и поцеловала руку фараона, но колен не преклонила. Она даже сказала ему несколько слов. О чем она говорила, мы не слышали, но потом узнали, что она требовала, чтобы он повторил в присутствии всех те обещания, которые дал публично ее отец, Мернептах, утверждая ее место и права. В конце концов Аменмес это сделал, хотя, как мне показалось, весьма неохотно.

Так, со многими формальностями в соответствии с древними традициями церемония продолжалась, и все уже устали, ожидая, когда наконец фараон обратится с речью к народу. Однако эта речь так и не состоялась, ибо неожиданно появились двое, и я узнал в них тех пророков Израиля, которые нанесли Мернептаху визит в этом же зале. Все невольно расступились перед ними, так что они прошли прямо к трону, и даже стражники не решились преградить им путь. Что они сказали, я не слышал, но полагаю, что они требовали разрешения служить своему богу по-своему, и Аменмес отказал им так же, как это сделал раньше Мернептах.

Тогда один из них бросил на пол жреческий жезл и он превратился в змею, зашипевшую на фараона. В ответ керхеб Ки и его товарищи побросали свои жезлы, которые тоже обернулись змеями, — я услышал их свист и шипенье. После этого зал окутала густая тьма, так что люди, не видя лиц друг друга, стали перекликаться, поднялась суматоха, и в страхе и замешательстве церемония была прервана. Толпа вынесла меня и Бакенхонсу к дверям, и мы с радостью увидели над собой чистое небо.

Так закончилась коронация Аменмеса.

Глава 12

МИССИЯ ДЖЕЙБИЗА
В тот вечер на улицах не было ни торжества, ни ликования, никто не пировал, кроме как во дворце и в домах придворных. Я вышел на рыночную площадь и заметил, что люди мрачно слоняются тут и там или собираются кучками и разговаривают шепотом. Неожиданно со мной заговорил человек, лицо которого было скрыто капюшоном. Он сказал, что должен передать кое-что моему господину, принцу Сети. Я ответил, что не беру никаких поручений от людей, скрывающих свое лицо, и тогда он откинул капюшон и я узнал Джейбиза, дядю Мера-пи. Я спросил, сделал ли он то, что велел ему принц, — отвез ли тело того пророка обратно в Гошен и объяснил ли, каким образом умер этот человек.

— Да, — ответил он, — и старейшины признали, что принц был прав. Они сказали, что их посланец превысил свои полномочия, ибо они вовсе не велели ему проклинать Мерапи и тем более — убивать ее, и что принц поступил правильно, уничтожив человека, который пытался совершить убийство перед его царственными глазами. Но все-таки они добавили, что проклятие, произнесенное тем жрецом, так или иначе падет на Мерапи.

— Так что же ей делать, Джейбиз?

— Не знаю. Если она вернется к своим, может быть, она получит отпущение, но тогда она наверняка должна выйти за Лейбэна. Ей решать.

— А что бы ты сделал на ее месте, Джейбиз?

— Думаю, остался бы здесь и добился бы любви Сети, положившись на то, что проклятие не сбудется, поскольку оно было незаконно. Куда бы она ни повернулась, ее всюду ждут неприятности, так что, на худой конец, женщина может предпочесть дать волю своему сердцу, прежде чем грянет беда, — особенно если ее сердце принадлежит тому, кто станет фараоном.

— Почему ты говоришь «кто станет фараоном»? — спросил я, видя, что вокруг нас никого нет.

— Этого мне не позволено сказать тебе, — ответил он с хитрым видом, — однако будет так, как я говорю. Тот, кто сейчас на троне, безумен, как был безумен Мернептах, и будет бороться с силой, которая сокрушит его. Только в сердце принца сияет свет мудрости. То, что ты видел сегодня, — только первое из чудес, писец Ана. Большего я не смею сказать тебе.

— Так что же я должен передать принцу, Джейбиз?

— Следующее. Поскольку принц старался помочь народу Израиля и ради этого даже отказался от трона, ему нечего бояться, что бы ни произошло с другими. С ним не случится ничего плохого, как и с его близкими вроде тебя, писец Ана; с тобой тоже поступят по справедливости. Однако может случиться, что принца и мою племянницу Мерапи постигнет большое горе из-за проклятия, павшего ей на голову. Поэтому, возможно, — хотя одно противоречит другому, — с ее стороны будет мудро остаться в доме Сети, а с его стороны, для равновесия, — прогнать ее от своих дверей.

— Какое горе? — спросил я, сбитый с толку его туманными рассуждениями, но не получил ответа: Джейбиза и след простыл.

Недалеко от дома, где я остановился, меня задержал другой человек, и при свете луны я увидел устремленные на меня страшные глаза Ки.

— Писец Ана, — сказал он, — на рассвете ты едешь в Мемфис — на два дня раньше, чем ты предполагал.

— Откуда ты знаешь, маг Ки? — спросил я, ибо я никому не говорил об изменении своих планов, даже Бакенхонсу, да и не мог, поскольку принял это решение только после разговора с Джейбизом.

— Я ничего не знаю, Ана, кроме одного — что верный слуга, который услышал то, что сегодня услышал ты, поспешит сообщить об этом своему хозяину, особенно если есть кто-то еще, кому он тоже хотел бы сообщить эти сведения, как говорит Бакенхонсу.

— Бакенхонсу слишком много говорит, что бы он про себя ни думал, — сказал я раздраженно.

— Старики часто болтливы. Ты был сегодня на коронации, не правда ли?

— Да, и если правильно заметил из своего угла, эти еврейские пророки побили тебя в твоем же ремесле, керхеб, что, должно быть, очень тебя раздражает, как и падение Амона в храме.

— Вовсе не раздражает и не раздосадовало, Ана. Если я владею какими-то силами, то могут быть и другие, чьи силы более могущественные, — как я узнал в храме Амона. Почему же я должен этого стыдиться?

— Силы! — ответил я со смехом, ибо нервы мои разошлись в ту ночь. — Почему не сказать точнее — ловкость? Как ты можешь превратить палку в змею, ведь для человека это невозможно?

— Может быть, «ловкость» и более подходящее слово, ибо ловкость означает знание, а не только трюкачество. «Невозможно для человека!» После того что ты видел в храме Амона, ты еще считаешь, что есть что-то невозможное для человека — или для женщины? Может быть, и ты способен на подобное же.

— Зачем ты дразнишь меня, Ки? Я изучаю книги, а не укрощение змей.

Он смотрел на меня со свойственным ему пристальным вниманием, словно читая — не лицо мое, но скрытые мои мысли. Потом, взглянув на кедровую палочку, которую держал в руке, он протянул ее мне со словами:

— Вглядись в это, Ана, и скажи мне, что это?

— Что я, ребенок, — возразил я сердито, — чтобы не узнать жреческого жезла, когда я его вижу?

— Думаю, ты в каком-то смысле ребенок, Ана, — пробормотал он, не отводя своих особенных глаз от моего лица.

И вдруг случилось что-то ужасное. Ибо палочка стала извиваться у меня в руке, и когда я присмотрелся к ней, я понял, что это длинная желтая змея, и я держу ее за хвост. Вскрикнув, я бросил тварь на землю, ибо она уже поворачивала голову, как будто собираясь ужалить меня; и она, извиваясь в пыли, поползла к Ки. Мгновение — и это снова была палочка из желтого кедрового дерева, хотя между мною и Ки остался извилистый змеиный след.

— И не стыдно тебе, Ана, — сказал Ки, подняв палочку, — упрекать меня в трюкачестве, если ты сам не можешь отличить жалкого фокусника от мастера в таком искусстве, как вот это?

Тут меня прорвало; не знаю, что я ему наговорил, помню только, что в конце сказал, что следующим номером он припишет мне, пожалуй, искусство погружать зал в мрак средь бела дня и поражать толпу ужасом.

Внезапно его лицо и тон изменились.

— Оставим шутки, — сказал он, — хотя в данном случае в них и есть определенный смысл. Хочешь взять эту палочку еще раз и наставить ее на луну? Ты отказываешься, и правильно: ни ты ни я не можем заслонить ее лик, Ана, из-за того, что ты по-своему мудр и общаешься с теми, кто еще мудрее, и вы оба были в храме, когда статуя Амона рухнула на пол по воле колдуньи, которая противопоставила свою силу моей и победила меня. Я, великий маг, хочу спросить у тебя, откуда сегодня явилась эта тьма в зале?

— От бога, я думаю, — прошептал я в страхе.

— Я тоже так думаю, Ана. Но скажи — или попроси Мерапи, Луну Израиля, сказать мне — от какого бога? О, говорю тебе, — какая-то ужасная сила грядет на нашу землю, и принц Сети хорошо сделал, что отказался от трона и бежал в Мемфис. Повтори ему это, Ана.

Он повернулся и ушел.

Я благополучно вернулся в Мемфис и рассказал обо всем принцу, который жадно слушал меня. Только один раз им овладело волнение — когда я передал слова Таусерт о том, что она никогда больше не взглянет ему в лицо, если он не обратит его к престолу. Когда он услышал это, глаза его наполнились слезами и, поднявшись, он несколько раз прошелся по комнате.

— Побежденные не должны ожидать милосердия, — сказал он, — и, конечно, Ана, ты считаешь, что с моей стороны глупо печалиться о том, что меня покинули.

— Нет, принц, ибо меня тоже покинула жена, и эта боль до сих пор со мной.

— Не о жене я думаю, Ана. Ведь в сущности, ее высочество мне не жена. Каковы бы ни были древние законы Кемета, разве может быть реальным такой брак, во всяком случае, между ней и мной? Я печалюсь о сестре. Хотя у нас разные матери, все же мы росли вместе и по-своему любим друг друга, хотя для нее удовольствием было командовать мной, а для меня — подчиняться и платить ей шутками. Наверное потому она так и рассердилась, что я вдруг вышел из-под ее власти и поступил по своей воле, из-за чего она потеряла трон.

— Удар был тем сильнее, что выйти замуж за фараона — долг наследницы Египта, освященный самим законом.

— Тогда для нее самое лучшее — выйти за того, кто стал фараоном, отодвинув в сторону его глупую жену. Но этого она никогда не сделает. Аменмеса она всегда ненавидела настолько, что даже избегала встречаться с ним. Да и он не женился бы на ней. Он желает править сам, а не через женщину, которая имеет больше прав на корону чем он. Ну, да что говорить. Она меня отвергла, и между нами все кончено. Отныне мне суждено одиночество — если только… Продолжай свой рассказ, друг. Очень мило с ее стороны обещать в ее величии свое покровительство лицу в столь скромном положении. Я это запомню… хотя и верю, что павшие иногда снова поднимают головы, — добавил он с горечью.

— По крайней мере, так думает Джейбиз, — заметил я и рассказал ему об уверенности израильтян в том, что он будет фараоном. В ответ он засмеялся и сказал:

— Может быть. Они ведь неплохие прорицатели. Что до меня, мне это неведомо, да и безразлично. А может быть, Джейбиз говорит так просто из выгоды, ведь он, как ты знаешь, умный купец.

— Не думаю, — начал я и запнулся.

— Джейбиз говорил еще что-нибудь, Ана? О госпоже Мерапи, например?

Тут я почувствовал, что мой долг — рассказать ему слово в слово все, что произошло между мной и Джейбизом, хотя кое-что меня и смущало.

— Этот израильтянин слишком во многом уверен, Ана, вплоть до того, кому Луна Израиля пожелает светить своими лучами. А может быть, это ты, на кого она направит свой свет, или какой-нибудь юноша из страны Гошен — только не Лейбэн — или никто.

— Я, принц? Я?

— Ну что ж, Ана, я уверен, ты бы этого хотел. Послушайся моего совета и спроси, что она думает на этот счет. Да не смущайся, друг! Для человека, который был женат, ты слишком скромен. Расскажи мне, как прошла коронация.

Радуясь тому, что можно больше не говорить о Мерапи, я подробно рассказал обо всем, что случилось с того момента, как Аменмес занял свое место на троне. Когда я описал превращение жреческой палочки пророка в змею и то, как Ки и его товарищи сделали то же самое, он засмеялся и сказал, что это обыкновенные жонглерские трюки. Но когда я перешел к описанию тьмы, которая окутала зал и наполнила мраком сердца людей, и зловещего сна Бакенхонсу, он выслушал меня очень серьезно и потом сказал:

— Я думаю то же, что и Ки. Я тоже считаю, что на Кемет движется какая-то ужасная сила, источник которой — страна Гошен, и что я поступил правильно, отказавшись от трона. Но от какого бога исходит эта сила, я не знаю. Может быть, время покажет. А пока, если в пророчествах израильтян действительно есть что-то, что в них увидел Джейбиз, то по крайней мере мы с тобой можем спать спокойно, чего нельзя сказать про фараона на троне, который так жаждет Таусерт. Если все так, игра стоит свеч и наблюдения. Ты хорошо выполнил свою миссию, Ана, иди и отдыхай, а я пока подумаю обо всем, что ты рассказал мне.


Был вечер, и так как во дворце было жарко, я вышел в сад и, направившись к тому летнему домику, где Сети и я любили сидеть над книгами, устроился там и побежденный усталостью задремал. Мне приснилась плачущая женщина, и от этого сна я проснулся. Уже наступила ночь. В небе сверкала полная луна, заливая сад своими лучами.

Перед летним домиком, как я уже говорил, росли деревья, покрытые в эту пору белыми цветами, а между деревьями было устроено сиденье, выложенное из обожженных солнцем кирпичей. На этой скамье сидела женщина, в которой по очертаниям фигуры я сразу узнал Мерапи. Она была печальна, ибо, хотя она опустила голову так, что волосы скрывали лицо, я услышал, как она тихо и грустно вздохнула.

Я почувствовал глубокое волнение и вспомнил, что говорил мне принц, советуя спросить у нее, как она ко мне относится. Поэтому не было бы ничего предосудительного в том, если бы я действительно это сделал. Однако я был уверен, что не ко мне склоняется ее сердце, хотя, признаюсь, мне бы очень хотелось, чтобы было иначе. Но кто же посмотрит в сторону ибиса на болоте, если высоко в небе парит, раскинув крылья, орел?

Злая мысль пришла мне на ум, подсказанная Сетом, богом зла. Предположим, что глаза этой созерцательницы прикованы к орлу, царю воздуха. Предположим, что она поклоняется этому орлу, любит его, потому что его дом — небо, потому что для нее он — царь над всеми птицами. И предположим, ей говорят, что если она приманит его на землю из его сияющей небесной выси, где ему не грозит никакая опасность, она тем самым приговорит его к неволе или к смерти от руки птицелова. Не скажет ли тогда эта влюбленная созерцательница: «Пусть он будет свободен и счастлив, как бы я ни любила смотреть на него», — а когда он скроется из виду, не обратит ли она свой взор к скромному ибису на илистом болоте?

Джейбиз сказал мне, что если эта женщина и принц станут дороги друг другу, она навлечет большую беду на его голову. Если бы я повторил ей эти слова, она, веря в пророчества своего народа, несомненно поверила бы им. Более того, на что бы ни толкало ее страстное сердце, она никогда не согласится сделать то, что может навлечь беду на голову Сети, даже если бы отказ от него причинил ей глубокое горе. Не вернулась бы она и к своему народу, чтобы не попасть в руки ненавистного человека. Тогда, может быть, я?.. Сказать ей? Если бы Джейбиз не хотел, чтобы она об этом знала, стал ли бы он вообще вести со мной такие речи? Короче говоря, не в этом ли состоит мой долг перед ней и, возможно, перед принцем, и не уберегу ли я их от грядущих несчастий, если, конечно, эти предупреждения о грозящих бедствиях не пустая болтовня?

Таковы были злые мысли, которыми Сет атаковал мой дух. Не знаю, как я поборол их. Не своей добродетелью, во всяком случае, — ибо в этот момент я весь пылал от любви к этой нежной и прекрасной женщине и в своем безрассудстве, думаю, тут же отдал бы жизнь за то, чтобы поцеловать ей руку. И не ради нее тоже, ибо страсть глубоко эгоистична. Нет, я думаю, это было потому, что моя любовь к принцу была глубже и осязаемей, чем любовь к какой-либо женщине, и я хорошо знал, что не будь она сейчас здесь, передо мной, никогда бы такое предательство не закралось в мое сердце. Ибо я был уверен, хотя Сети не обмолвился об этом ни словом, что он любит Мерапи и больше всех земных благ желал бы иметь ее своей спутницей; но если бы я сказал ей, что хотел было сказать, то, чем бы это ни кончилось для меня и каковы бы ни были ее тайные желания, она никогда не стала бы его подругой.

Итак, я победил, но эта победа досталась мне нелегко: я дрожал, как слабое дитя, и роптал на судьбу, давшую мне жизнь для того, чтобы познать боль несбыточной любви. Награда не заставила себя ждать, ибо как раз в этот момент Мерапи отстегнула драгоценную застежку со своего белого одеяния и, подняв ее, повернула к лунному свету, словно желая лучше ее рассмотреть. Я узнал ее в одно мгновение. Это был тот царский скарабей, которым принц скрепил повязку на раненой ноге Мерапи и который таинственная сила сорвала с ее груди, когда статуя Амона в храме была повергнута в прах.

Долго и серьезно она смотрела на него, а потом, оглянувшись, чтобы удостовериться, что вокруг никого нет, прижала его к груди и трижды страстно поцеловала, шепча — не знаю что — между поцелуями. Пелена спала с моих глаз, и я понял, что она любит Сети, и — о! — как я благодарил моего бога-хранителя, который избавил меня от ненужного позора.

Я стер холодный пот со лба и хотел бежать без лишних слов, как вдруг, подняв глаза, увидел стоящего позади Мерапи человека, который наблюдал за тем, как она снова прикрепляла скарабея к платью. Пока я колебался, человек заговорил, и я узнал голос Сети. Я снова подумал о бегстве, но при моем несколько робком и застенчивом характере не решился выдать свое присутствие, чтобы не стать мишенью для шуток Сети. Через мгновение бежать было уже поздно. Поэтому я притаился в тени и поневоле стал свидетелем их встречи.

— Что это за драгоценность, госпожа, которой ты так восхищаешься и так дорожишь? — спросил Сети своим неторопливым голосом, так часто скрывающим намек на улыбку.

Она слегка вскрикнула и, вскочив со скамьи, увидела его.

— О принц, — воскликнула она, — прости твою служанку! Я сидела здесь, в прохладе, как ты позволил мне, а луна так ярко светит, что я — мне хотелось узнать, смогу ли я при се свете прочесть надпись на этом скарабее.

Никогда еще, подумал я про себя, я не знал никого, кто бы читал устами, говоря по правде, она прежде воспользовалась глазами.

— И как, госпожа? Позволишь и мне попробовать?

Очень медленно и краснея так, что даже при луне можно было заметить вспыхнувший на ее щеках румянец, она снова сняла с платья застежку и протянула ему.

— Право, мне кажется, я ее узнаю? Не мог я видеть ее раньше? — спросил он.

— Может быть. Она была на мне в ту ночь в храме, ваше высочество.

— Ты не должна называть меня высочеством, госпожа. Я больше не имею никаких титулов в Египте.

— Знаю — из-за моих… моего народа. О! Это было благородно.

— Но этот скарабей, — сказал он, как бы отмахнувшись жестом от ее слов, — право же, это тот самый, который скрепил повязку на твоей ране — о, много-много дней назад.

— Да, тот самый, — подтвердила она, потупившись.

— Я так и подумал. И когда я дал его тебе, я сказал несколько слов, показавшихся мне в то время очень уместными. Помнишь, что я сказал? Я забыл. Или ты тоже забыла?

— Да — то есть — нет. Ты сказал, что теперь у меня под пятой весь Египет, — имея в виду царский девиз на скарабее.

— А, теперь и я вспомнил. Как верна и, однако, как ложна эта шутка или это пророчество.

— Как может что-то одновременно быть и истинным, и ложным, принц?

— Я мог бы очень легко доказать тебе это, но это заняло бы целый час, если не больше, так что отложим до следующего раза. Этот скарабей — жалкая вещица, верни его мне и ты получишь что-нибудь более ценное. А хочешь этот перстень с печаткой? Поскольку я уже не принц Египта, он мне не нужен.

— Возьми скарабея, принц, он твой. Но я не возьму это кольцо, потому что…

— …мне не нужно, а ты не хотела бы иметь то, что не нужно дарителю. О! Я плохо подбираю слова, но я хотел сказать совсем другое.

— Нет, принц, — потому что твое царское кольцо слишком велико для того, кто так мал.

— Как ты можешь знать, пока ты его не померила? Кроме того, этот недостаток можно исправить.

Тут он засмеялся и она тоже засмеялась, но кольца все-таки не взяла.

— Ты видела Ану? — продолжал он. — Мне кажется, он пошел тебя искать и так спешил, что едва закончил свой доклад.

— Он так и сказал?

— Нет, но у него был такой вид. Настолько, что я сам предложил ему идти не мешкая. Он сказал, что хочет отдохнуть после долгого путешествия, — или, может быть, это я велел ему пойти отдохнуть. Я забыл. Да и как не забыть в такую прекрасную ночь, когда совсем другие мысли приходят в голову.

— Зачем Ана хотел меня видеть, принц?

— Откуда я знаю? Почему человек, который еще молод, хочет видеть милую и красивую женщину? О, вспомнил! Он встретил в Танисе твоего дядю, который спросил его о твоем здоровье. Может быть, поэтому он и хотел тебя видеть.

— Я не хочу слышать о моем дяде в Танисе. Он напоминает мне о слишком многих вещах, которые причиняют боль, а бывают ночи, когда хочется забыть о боли, — она и так возвращается утром.

— Ты по-прежнему полна решимости не возвращаться к своим? — спросил он более серьезно.

— Конечно. О, не говори, что ты отправишь меня обратно…

— …к Лейбэну, госпожа?

— В том числе и к Лейбэну. Вспомни, принц, ведь на мне проклятие. Если я вернусь в Гошен, то так или иначе, рано или поздно, но я умру.

— Ана говорит, что, как сказал твой дядя Джейбиз, тот сумасшедший, который пытался убить тебя, не имел права тебя проклинать, тем более убивать. Спроси у Аны, он все тебе расскажет.

— Все же проклятие остается и в конце концов раздавит меня. Как же мне, одинокой женщине, противостоять мощи народа Израиля и его жрецов?

— Разве ты одинока?

— Как же может быть иначе с тем, кто вне закона?

— Ты права. Я знаю это, я ведь тоже отверженный.

— По крайней мере есть ее высочество, твоя жена, которая несомненно приедет, чтобы утешить тебя, — сказала она, опустив глаза.

— Ее высочество не приедет. Если бы ты видела Ану, он бы, возможно, сказал тебе, что она поклялась никогда не смотреть мне в лицо, если над ним не засияет корона.

— О, как может женщина быть столь жестокой! Ведь этот удар должно быть поразил тебя в самое сердце, — воскликнула она с невольным выражением жалости.

— Ее высочество не только женщина, она принцесса Египта, а это большая разница. Вообще мне, конечно, очень больно, что моя сестра покинула меня ради того, что она любит больше всего, — власти и величия. Но такова истина — разве что Ане все приснилось. Так что мы, как видишь, в одинаковом положении, оба отверженные, ты и я — разве не так?

Она молчала, по-прежнему не поднимая глаз, и он медленно проговорил:

— Мне пришла в голову одна мысль, о которой я бы хотел услышать твое мнение. Если бы двое покинутых и одиноких объединились, они стали бы наполовину менее одинокими, не так ли?

— Наверно так, принц, — то есть, если бы они были действительно покинуты и одиноки. Но я не понимаю этой загадки.

— Да ты ее решила. Если ты одинока и я одинок, по отдельности, то вместе мы, как ты говоришь, были бы менее одиноки.

— Принц, — прошептала она, отшатнувшись от него, — я этого не говорила.

— Нет, за тебя говорил я. Послушай меня, Мерапи. В Египте меня считают странным, поэтому у меня не было ни одной дорогой и близкой мне женщины, — я никогда не встречал женщины, которая стала бы мне дорога. — Тут она испытующе посмотрела на него, а он продолжал: — Не так давно, перед моей поездкой в Гошен, — Ана может рассказать тебе об этом, по-моему он все записал, — ко мне пришли Ки и старый Бакенхонсу. Ки, как ты знаешь, великий маг, хотя, видимо, и не такой великий, как некоторые ваши пророки. Он сказал мне, что они оба прочитали мое будущее. В Гошене я встречу женщину, которую мне суждено полюбить. Он добавил, что эта женщина принесет мне много радости, — Сети на миг умолк, очевидно вспомнив, что это не все, что говорил Ки и Джейбиз тоже. — Ки сказал мне также, — продолжал он медленно, — что я знаю эту женщину уже тысячи лет.

Она вздрогнула, и на лице ее мелькнуло странное выражение.

— Как это возможно, принц?

— То же самое я спросил у него и не получил вразумительного ответа. Но он сказал также не только об этой женщине, но и о моем друге Ане, а это кое-что объясняет и, насколько я понял, об этом же говорили другие маги. Потом я поехал в Гошен и там встретил женщину…

— В первый раз, принц?

— Нет, в третий…

Тут она опустилась на скамью и закрыла лицо руками.

— …я полюбил ее, и у меня было такое чувство, будто я любил ее уже «тысячи лет».

— Это неправда. Ты смеешься надо мной, это неправда! — прошептала она.

— Это правда, ибо если тогда я этого не знал, то узнал потом, но окончательно, пожалуй, только теперь, когда Ана сказал мне, что Таусерт действительно меня покинула. Луна Израиля, та женщина — ты. Я не буду говорить тебе, — продолжал он страстно, — что ты красивее других женщин или нежнее. Я скажу только, что люблю тебя, да, люблю, какой бы ты ни была. Я не могу предложить тебе трон Кемета, даже если бы позволял закон, но я могу предложить тебе трон моего сердца. Что ты скажешь на это, госпожа Мерапи? Постой — прежде чем отвечать, запомни, что хотя ты в Мемфисе как будто моя пленница, тебе нечего бояться меня. Каков бы ни был твой ответ, ты всегда, пока я жив, будешь иметь здесь кров и дружбу, и никогда я не стану навязывать тебе свое общество, как бы мне ни было больно проходить мимо тебя. Я не знаю, что сулит будущее. Может статься, я дам тебе высокое положение и власть, может статься, я не дам тебе ничего, кроме бедности и изгнания или даже возможности разделить со мной мою гибель, но всегда, в любом случае, с тобой будет мое поклонение тебе, служение всего моего существа. А теперь говори.

Она отняла от лица руки и подняла на него взгляд, в ее прекрасных глазах блестели слезы.

— Это невозможно, принц.

— То есть, ты не хочешь?

— Я сказала — это невозможно. Такие узы между египтянином и израильтянкой незаконны.

— Так думают некоторые в этом городе и в других местах.

— И у меня есть муж, я хочу сказать — нареченный, по крайней мере, формально.

— А у меня есть жена; я хочу сказать…

— Это совсем другое. Есть и другая причина, самая главная: надо мной висит проклятие, и я принесу тебе не радость, как говорил Ки, а горе или, по крайней мере, горе вместе с радостью.

Он испытующе посмотрел на нее.

— Разве Ана… — начал он и затем продолжал: — Даже если так, скажи: ты когда-нибудь видела жизнь, в которой радость не смешивалась бы с горем?

— Никогда. Но горе, которое принесла бы я, пересилило бы радость — для тебя. На мне лежит проклятие моего бога, а я не могу научиться служить твоим богам. На мне проклятие моего народа, закон моего народа разделяет нас, как меч, и если я стану тебе близкой, все это еще больше сгустится — не только над моей головой, что не так важно, но и над твоей тоже! — И она зарыдала.

— Скажи мне, — молвил он, взяв ее за руку, — только одно, и если ответом будет нет, я больше не стану тебе досаждать. Твое сердце — мое?

— Да, — вздохнула она, — с тех самых пор, как мои глаза увидели тебя на улицах Таниса. О! Тогда во мне вдруг что-то изменилось и я возненавидела Лейбэна, который раньше мне просто не нравился. Больше того, я тоже почувствовала то, о чем говорил Ки, — как будто я знала тебя уже тысячи лет. Мое сердце — твое, моя любовь — твоя, все, что делает меня женщиной, — твое и никогда не может принадлежать никакому другому мужчине. И все-таки мы должны быть врозь — ради тебя, мой принц, ради тебя.

— Значит, если бы не я, ты была бы готова пойти на риск?

— Конечно! Разве я не женщина, которая любит?

— А если так, — сказал он, слегка засмеявшись, — то, поскольку я совершеннолетний и, помнению некоторых, неплохо разбираюсь в жизни, я, с твоего разрешения, тоже пойду на риск. О неразумная женщина, неужели ты не понимаешь, что на свете есть только одна хорошая вещь, единственное, что помогает забыть свое «я» и все его несчастья и горести, и это любовь? Могут случиться беды — пусть, какое они имеют значение, если существует любовь и память о ней? Если мы однажды сорвали этот прекрасный цветок и хоть час носили его у себя на груди? Ты говоришь, что у нас разные боги: может быть, эта разница и существует, но все боги посылают на землю дар любви, без которого жизнь прекратилась бы. Больше того, моя вера учит меня — может быть, яснее, чем твоя, — что жизнь не кончается и после смерти, и поэтому любовь, будучи душой жизни, продолжается вместе с ней. И последнее: я думаю, как и ты, что в каком-то непонятном смысле, в словах магов есть правда, и что в далеком прошлом мы были тем, чем снова собираемся стать; и сила этой невидимой связи выделила нас из всего мира и свела воедино и будет держать нас вместе еще долго после того, как этот мир умрет. Дело не в том, Мерапи, чего желаем мы, дело в том, что определила нам судьба. Еще раз — отвечай!

Она не ответила, и когда я через короткое время поднял глаза, она была в его объятиях и ее губы сомкнулись с его губами.

Так Сети, принц Египта, и Мерапи, Луна Израиля, соединились в Мемфисе, в Египте.

Глава 13

КРАСНЫЙ НИЛ
На следующее утро я застал принца одного и, побыв с ним немного, напомнил ему о кое-каких древних рукописях, которые он хотел прочитать, но они хранились в Фивах, и я мог только там переписать их. Там же, как мне сказали, были в продаже и другие рукописи. Принц ответил, что они могут и подождать, но я возразил, что, если я не поеду в Фивы сейчас же, на них может найтись и другой покупатель.

— Ты слишком любишь далекие путешествия по моим делам, Ана, — сказал он. Потом с любопытством смотрел на меня некоторое время, и поскольку он мог читать мои мысли — так же, впрочем, как я его, — он понял, что я все знаю, и мягко добавил:

— Тебе следовало действовать, как я говорил, и спросить у нее первым. Кто знает…

— Ты, принц, — ответил я, — ты и никто другой.

— Поезжай, и да будут с тобой боги, друг. Но не сиди слишком долго над перепиской этих свитков, их может переписать любой писец. Думаю, в Кемете будет неспокойно, и я хочу, чтобы ты был рядом со мной. И кому-то другому, которому ты дорог, тоже нужно твое присутствие.

— Спасибо тебе и тому другому, — сказал я, поклонившись, и ушел.

Но этого мало; в то время как я занимался скромными приготовлениями к путешествию в Фивы, я обнаружил, что это совершенно излишне, ибо ко мне пришел раб и передал мне, что барка принца готова к отплытию и ждет только попутного ветра. На этой барке я и отправился в Фивы совсем как важный вельможа или как мумия царя, плывущая к месту погребения. Только вместо жрецов (пока я отослал их обратно в Мемфис) на корме сидели музыканты, а когда мне хотелось, появлялись танцовщицы, чтобы развлекать меня на досуге или в одеждах, сплетенных из золотых нитей, прислуживать мне во время трапезы.

Так я ехал, как будто сам принц, и поскольку меня знали как его друга, ко мне были внимательны правители номов, главные люди городов, мимо которых мы плыли, и верховные жрецы храмов в каждом городе, где мы делали остановку. Ибо, как я уже говорил, хотя на троне сидел Аменмес, в сердцах египтян по-прежнему царил Сети. И это ощущалось тем сильнее, чем дальше я продвигался вверх по Нилу, в районы, где мало знали об израильтянах и связанных с ними неприятностях. Почему, шептали мне на ухо великие мира сего, его высочество принц Сети не занял место своего отца? Тогда я рассказывал им о израильтянах, и они очень смеялись и говорили:

— Пусть только принц развернет здесь свое царское знамя, и мы покажем ему, что мы думаем по вопросу об этих израильских рабах. Неужели наследник Египта не может иметь собственное суждение о том, должны ли они жить на севере или уйти в пустыню, которой так жаждут?

На все это и многое другое я отвечал только, что передам их слова; большего я не мог, да и не смел сказать, ибо всюду я обнаруживал, что за мной следуют и наблюдают шпионы фараона.

Наконец я прибыл в Фивы и остановился в прекрасном доме, принадлежавшем принцу и подготовленном к моему прибытию, как мне сказали, по распоряжению специально присланного им гонца. Дом стоял неподалеку от входа на аллею сфинксов, которая ведет к величайшему из всех фиванских храмов, где находится великолепный колонный зал, построенный Сети Первым и достроенный Рамсесом Вторым, дедом принца.

Здесь я часто бродил ночью, и никогда мой дух не возносился так близко к небесам, как во время этих странствий. Переехав на западный берег Сихора, я посетил также ту уединенную и пустынную долину, где покоятся правители Кемета. Гробница фараона Мернептаха еще не была закрыта, и в сопровождении единственного жреца, несшего факел, я спустился в ее украшенные фресками залы и посмотрел на саркофаг того, кого я совсем недавно видел во всем великолепии на троне; и в уме моем невольно возникал вопрос, как много или как мало знает он обо всем, что происходит в Египте.

Кроме того, я переписал папирусы, ради которых приехал в Фивы, но не нашел ничего, достойного сохранения, и несколько других, действительно очень ценных, которые обнаружил в библиотеках храмов, а также купил несколько свитков. Один из этих последних запечатлел очень странный рассказ, давший мне много поводов к размышлениям, особенно теперь, в последние годы, когда никого из моих друзей уже нет в живых.

Так я провел два месяца и пробыл бы еще больше, если бы ко мне не явились гонцы из Мемфиса с вестью, что принц желает моего возвращения. Второй гонец прибыл через три дня после первого и передал мне послание принца: «Не думаешь ли ты, писец Ана, что если я уже не принц Египта, мне можно не повиноваться? Если так, то имей в виду, что по воле богов я в один прекрасный день могу вырасти выше, чем был когда-либо раньше, и тогда, будь уверен, я вспомню о твоем неповиновении и сделаю тебя на голову короче. Приезжай поскорее, мой друг, ибо я чувствую себя одиноко и нуждаюсь в собеседнике».

Я ответил, что вернусь со всей скоростью, с какой только способна двигаться барка, нагруженная рукописями, которые я переписал и купил в Фивах.

Итак, я тронулся в обратный путь. Признаться, я был даже рад покинуть — Фивы и вот по какой причине. Дня за два до этого, когда я шел вечером один, направляясь из храма домой, меня окликнула женщина в пестрой и яркой одежде, какую носят заблудшие создания. Я попытался отделаться от нее, но она вцепилась в меня, и я увидел, что она пьяна. Между прочим, она спросила (и ее голос показался мне знакомым), не знаю ли я, кто это прибыл в Фивы по делам какого-то члена царской семьи и остановился в так называемом Доме Принца. Я ответил, что его имя — Ана.

— Когда-то я знала одного Ану, — сказала она, — но я ушла от него.

— Почему? — спросил я, холодея, ибо, хотя я не видел ее лица, скрытого под капюшоном, мной овладел ужас.

— Потому что он жалкий дурак, — ответила она, — совсем не мужчина, — только и думал о своих писаниях; а тут подвернулся другой, он мне очень понравился, — только потом он меня бросил.

— А что случилось с Аной? — спросил я.

— Не знаю. Наверно, продолжал мечтать, а может взял другую жену. Жаль мне ее, если так. Только если этот Ана, что прибыл в Фивы, мой бывший Ана, то он должен быть теперь богат, и я пойду к нему — уж я заставлю его взять меня обратно!

— У тебя были дети? — спросил я.

— Только одна девочка, благодарение богам, — да и та умерла; еще раз благодарение богам, а то бы выросла и стала бы такой, как я.

— И она надрывно всплакнула и тут же перешла к своим гнусным заигрываниям.

При этом капюшон соскользнул у нее с головы, и я увидел лицо своей жены, все еще красивое, но уже носящее следы пьянства и разврата. Я задрожал с головы до ног, а потом сказал измененным голосом:

— Женщина, я знал твоего Ану. Он уже умер, и ты причина его гибели. Но все же, поскольку я был его другом, возьми это и постарайся исправиться. — И я дал ей весьма увесистый мешочек с золотом.

Она схватила его, как ястреб добычу, и, заглянув в него при свете луны, поблагодарила меня и сказала:

— Право, Ана мертвый стоит больше, чем Ана живой. Пожалуй, хорошо, что он умер, — он ушел туда, куда ушло наше дитя, а ее он любил больше жизни и даже мной стал пренебрегать. Оттого я стала тем, что я есть. Да к тому же будь он жив, он бы еще немало натерпелся от женщин, он ведь совсем их не понимал. Ну, да ладно. Прощай, друг Аны. С тем, что ты мне дал, я, пожалуй, найду себе другого мужа! — И дико засмеявшись она, шатаясь, обошла сфинкса и исчезла в темноте.

После этой встречи неудивительно, что мне не терпелось покинуть Фивы. Кроме того, эта несчастная больно уязвила меня, убедив в том, о чем я до сих пор только смутно догадывался, а именно — я совершенный глупец в отношении женщин, такой непроходимый глупец, что лучше мне с ними не иметь дела. И я тут же поклялся именем моего бога-хранителя, что отныне никогда не взгляну ни на одну из них с любовью. И если другие клятвы я потом и нарушал, эту клятву я держу до сих пор. Укололи меня также слова о нашей умершей дочери; ибо в самом деле, когда это нежное существо отлетело к Осирису, сердце мое разбилось и в каком-то смысле так и не исцелилось до конца. И теперь мне пришло в голову, что быть может она права; забыв о матери ради ребенка, которого я боготворил, — да, тогда и все последующие годы — я невольно толкнул ее на путь позора. Эта мысль так мучила меня, что через одного преданного человека, считающего, что я лишь отдаю должное той, кого несправедливо обидел, я постарался обеспечить ей безбедную и спокойную жизнь.

Она действительно вышла замуж за купца, вокруг которого раскинула свои сети; со временем она растратила все его богатство и довела его до разорения, после чего он бежал. Сама она умерла на третий год царствования Сети Второго. Но, благодарение богам, она так и не узнала, что личный писец и секретарь фараона — тот самый Ана, который когда-то был ее мужем. На этом я и закончу ее историю.

Итак, я плыл вниз по Нилу с тяжелым сердцем — тяжелее, чем большой камень, служивший нам якорем. На третий день в сумерках мы пришвартовались у борта судна, которое держало курс вверх по течению под северным ветром. На борту этого судна был чиновник, которого я знавал при дворе фараона Мернептаха; он направлялся в Фивы с каким-то поручением. У него был такой испуганный вид, что я спросил, в чем причина его страха. Тогда он отвел меня в сторону, в пальмовую рощу на берегу и, присев на шест, которым волы вращали водяное колесо, рассказал мне о странных вещах, происходивших в Танисе.

Оказалось, что израильские пророки еще раз явились к фараону, который до тех пор не трогал их народ и не пошел на них с мечом, как того хотел Мернептах, — считали, что его удерживал страх — он боялся умереть подобно предыдущему фараону. Как и прежде пророки изложили свою просьбу — отпустить их народ в пустыню, а фараон отказал им. Тогда они встретили его на следующее утро, когда он приехал к реке, чтобы пройтись под парусом, и один из них ударил по воде своим жезлом, и вода превратилась в кровь. В ответ керхеб Ки и его товарищи тоже ударили по воде в другом месте, и вода тоже превратилась в кровь. Это было лишь шесть дней назад, и чиновник клялся, что теперь кровь поднимается, расползаясь, вверх по течению Нила. Я не поверил и засмеялся.

— Ну, тогда пойдем, покажу, — сказал он и повел меня на свое судно, где вся команда была охвачена страхом не меньшим, чем тот, что овладел их начальником.

Он привел меня на корму и показал большой кувшин для воды, и

— о! — он был полон крови, а в ней — дохлая рыба, издававшая зловоние.

— Эту воду, — сказал он, — я сам набрал из Нила в пяти часах ходу отсюда. Но мы обогнали эту кровь, которая теперь движется за нами. Посмотри еще раз. — И, взяв светильник, он поднял его над кормой, и я увидел, что все доски были как будто обагрены кровью.

— Послушайся моего совета, высокоучёный писец, — добавил он, — и наполни все кувшины и все кожаные мешки чистой водой, иначе завтра вас замучит жажда. — И он засмеялся смехом, от которого мне стало жутко.

Затем мы расстались, ничего больше не сказав, ибо ни один из нас не знал, что еще можно сказать об этих непонятных и страшных явлениях, и около полуночи чиновник отчалил, воспользовавшись поднявшимся ветром и рискуя наскочить в темноте на какую-нибудь песчаную мель.

Я последовал его совету, хотя мои гребцы, которым не пришлось говорить с его людьми, решили, что с моей стороны просто безумие загружать барку таким количеством воды.

При первых проблесках зари я дал команду к отплытию. Поглядывая за борт, я заметил, что там, где падали лучи разгоравшейся зари, вода принимает розовый оттенок. Больше того, этот оттенок, становясь все гуще, распространялся не вниз, а вверх по течению вопреки законам природы и, следовательно, не мог быть результатом смыва красной почвы с южных земель. Гребцы приглядывались и вполголоса переговаривались. Наконец один из них, перегнувшись через борт, зачерпнул в ладонь воды и отпил глоток — другой, но тут же выплюнул ее с криком ужаса.

— Кровь! — воскликнул он. — Кровь! Опять убили Осириса, и его кровь заполняет воды Сихора!

Гребцы так испугались, что если б не я, они тотчас бы повернули вспять и направили бы барку вверх по течению или пристали бы к берегу и сбежали в пустыню. Но я крикнул им, чтобы они продолжали путь на север и мы таким образом смогли бы скорее избавиться от этого ужаса, и они меня послушались. Но чем дальше мы плыли, тем краснее казалась вода, становясь почти черной, так что наконец нам стало казаться, что мы плывем в потоках крови, в которых мертвые рыбы плавали тысячами или бились, погибая, на поверхности. Зловоние стало таким ужасным, что пришлось наложить на нос повязку и хотя бы частично смягчить ощущение отравленного воздуха.

Мы поравнялись с одним городом и услышали общий вопль ужаса, поднимавшийся над его улицами. Люди стояли с видом пьяных, глядя на покрасневшие руки, которые они окунали в воду, а женщины бегали по берегу и рвали на себе волосы и одежду, испуская громкие крики: «Коварство! Колдовство! Проклятые боги перебили друг друга, и люди тоже должны погибнуть!» — и тому подобное.

Мы видели также, как на некотором расстоянии от берега крестьяне рыли колодец, надеясь добраться до чистой, здоровой воды.

Весь день мы плыли в этом ужасном потоке, а пена и брызги, срываемые сильным ветром, покрывали наши тела и одежды зловещими пятнами, от которых несло запахом крови и внутренностей. От этой пены исходили зловоние и соленый вкус свежей крови, и мы только пили заготовленную мной воду; и гребцы, которые сочли меня прежде сумасшедшим, теперь называли мудрейшим из людей, человеком, предвидящим то, что может случиться в будущем.

К вечеру мы наконец заметили, что с каждым часом красный цвет бледнеет. Это было вторым чудом, поскольку выше нас по течению вода еще сохраняла цвет яшмы. При этом чуде мы на время откинули весла и, несмотря на наш неподобающий вид, спели гимн и вознесли благодарственные молитвы Хапи, богу Нила, Великому, Таинственному, Незримому. И в самом деле, перед заходом солнца река уже вновь стала чистой. Только на берегу, куда мы причалили на ночь, камни и камыши были все в пятнах, а вокруг тысячами лежали мертвые рыбы, отравляя воздух. Чтобы уйти от этого зловония, мы взобрались на скалы, которые в этом месте подходили к самому Нилу, и, обнаружив вырубленные в них входы в древние гробницы, давно уже разграбленные и опустевшие, решили переночевать в одной из них.

Вытоптанная человеком тропинка вела к самой большой из этих гробниц. Приблизившись, мы вдруг услышали доносившиеся из нее плач и причитания. Я заглянул внутрь и увидел женщину и нескольких детей, которые скорчились на полу гробницы, посыпая головы песком и пылью. Увидев нас, они завопили еще громче сухими, резкими голосами, — без сомнения, они приняли нас за разбойников или, возможно, за привидения, судя по нашей запачканной кровью одежде. С ними был еще один ребенок, совсем младенец, который не плакал: он был мертв. Я спросил женщину, что произошло, но даже когда она поняла, что мы обычные люди и не причиним ей зла, она была в состоянии лишь выдохнуть одно слово: «Воды! Воды!» Мы дали ей и детям напиться из принесенных нами кувшинов, что они и сделали с жадностью, после чего я выспросил у нее их историю.

Она была женой рыбака, который поселился в этой пещере. Она рассказала, что семь дней назад вода в Ниле вдруг превратилась в кровь, что ее невозможно было пить, а весь их запас воды ограничивался небольшим горшочком. Вырыть колодец они были не в состоянии из-за скалистой почвы. Бежать отсюда они тоже не могли, ибо при виде этого страшного чуда ее муж в ужасе выпрыгнул из лодки и вброд добрался до берега, а лодку унесло течением.

Я спросил, где же ее муж, и она показала в глубину пещеры. Я пошел взглянуть, что там, и увидел человека, висевшего с петлей вокруг горла на веревке, которая была закреплена на капители одной из колонн гробницы; человек был мертв и холоден. У меня сжалось сердце, и я спросил женщину, как это произошло. Она рассказала, что когда он увидел, что вся рыба погибла, лишив его пищи и ремесла, а жажда убила его младшее дитя, он обезумел, отполз в глубину пещеры и тайком от жены повесился на веревке от невода. Поистине ужасная история.

Оставив вдове нашу еду, мы переночевали в другой гробнице, ибо нам не хотелось спать в обществе мертвецов. На следующее утро едва забрезжила заря, мы взяли женщину и ее детей на барку и отвезли их в город, в трех часах ходу от ее мрачного жилья. Там у нее жила сестра, которую она и разыскала. Мужа и ребенка мы оставили в гробнице, ибо мои люди не хотели осквернить себя, прикоснувшись к мертвым телам.

Наконец после стольких ужасов и несчастий мы благополучно прибыли в Мемфис. Оставив гребцов привести в порядок барку, я отправился во дворец, ни с кем не разговаривая на пути, и меня немедленно провели к принцу. Я застал его в затененной от солнца комнате, где он сидел рядом с госпожой Мерапи и держал ее за руку, и они живо напомнили мне статуи Ка мужа и жены, в рост человека, какие я видел в древних гробницах, созданные в те времена, когда скульпторы умели передавать точные подобия живых мужчин и женщин. Сегодня они этого не делают, думаю потому, что жрецы внушили им, что это незаконно. Он разговаривал с ней вполголоса, в то время как она слушала его с нежной, как всегда, улыбкой, но в ее глазах, устремленных куда-то в пространство, мне почудился страх. Я подумал, что она очень красива в белой одежде, на которую падали ее волосы, приподнятые на висках узкой золотой полоской-повязкой. Но глядя на нее, я к своей радости почувствовал, что сердце мое уже не жаждет ее, как в ту ночь, когда она сидела перед летним домиком. Теперь оно радовалось ей, как другу, не более, и другом она осталась до самого конца, как хорошо знали и принц, и она сама.

Когда Сети увидел меня, он вскочил и пошел мне навстречу как человек, который счастлив приветствовать любимого друга. Я поцеловал его руку и, подойдя к Мерапи, поцеловал ее руку тоже, заметив при этом, что на ней сверкает то кольцо, которое она однажды отвергла под предлогом, что оно ей велико.

— Расскажи, Ана, обо всем, что с тобой случилось, — сказал он своим приятным, дружелюбным голосом, который никогда не звучал равнодушно.

— Многое, принц, в том числе нечто очень странное и ужасное, — ответил я.

— Здесь тоже произошло нечто странное и ужасное, — сказала Мерапи, — и, увы, это лишь начало бедствий.

С этими словами она поднялась, как будто не решаясь сказать большего, поклонилась сначала своему мужу, потом мне и вышла из комнаты.

Я посмотрел на принца, и он ответил на вопрос, который прочел в моих глазах.

— Здесь был Джейбиз, — сказал он, — и поселил в ее сердце дурные предчувствия. Если фараон не отпустит израильтян с миром, клянусь Амоном, я хотел чтобы он отослал хотя бы Джейбиза б какое-нибудь место, где тот и остался бы. Но скажи мне, вы тоже видели, как кровь поднималась вверх по течению Сихора? Должно быть, да. — И он взглянул на ржавые пятна, которых никакая стирка не могла смыть с моей одежды.

Я кивнул, и мы долго и серьезно разговаривали, но в конце разговора не стали умнее, чем были в начале, несмотря на все наши рассуждения. Ибо ни один из нас не понимал, как могло случиться, что люди, ударив по воде палкой, превратили ее в подобие крови, как это сделали израильские пророки и Ки, и каким образом эта кровь могла подняться по Нилу против течения и держаться в реке на протяжении семи дней, да и проникнуть во все каналы Египта, так что люди были вынуждены рыть колодцы, чтобы добыть чистую воду, и притом каждый раз заново, ибо кровь просачивалась и туда. Но мы оба думали, что это — работа богов, и скорее всего того бога, которому поклоняются израильтяне.

— Помнишь, Ана, — сказал принц, — слова Джейбиза, которые он просил тебя мне передать? Он сказал, что от израильтян и их проклятий мне не будет ничего плохого. Ничего до сих пор и не было плохого — кроме появления самого Джейбиза. За день до того, как мы услышали об этом кровавом бедствии на Ниле, сюда явился Джейбиз, переодетый торговцем сирийских товаров, которые он продал мне втридорога. Он проник на половину Мерапи, где она обычно принимает тех, кого любит и хочет видеть, под предлогом, что хочет показать ей свой товар, и говорил с ней и, боюсь, рассказал ей все, что мы с тобой так старались от нее скрыть — что она навлечет на меня беду. По крайней мере, с тех пор она как-то изменилась, и я счел разумным заставить ее дать клятву, которую, я знаю, она никогда не нарушит: теперь, когда мы вместе, она никогда не покинет меня, пока мы оба живы.

— Джейбиз хотел, чтобы Мерапи с ним уехала, принц?

— Не знаю. Об этом она мне ничего не говорила. Однако я уверен, что если бы он явился сюда со своей гнусной болтовней до твоего возвращения из Таниса, она бы уехала. Но теперь есть причины, которые, надеюсь, удержат ее от этого.

— Что же он мог ей сказать, принц!

— Приблизительно то же, что и тебе. Что страну Кемет ожидают большие бедствия. Он сказал еще, что послан спасти меня и моих друзей от этих бедствий, потому что я был другом евреев, насколько мог. Потом он обошел весь дом и сад и что-то вычитывал вслух из какого-то папируса, что именно — я не понимал, и время от времени молился своему богу: там, где канал входит в сад, там, где он вытекает из сада, и около источника с питьевой водой. Но это еще не все! Вместе с Мерапи он побывал в моих полях и на пастбищах и тоже читал и молился, так что слуги решили, что он просто сумасшедший. Потом они вернулись, и я слышал, как они прощались. Она сказала: «Дом ты благословил, и он в безопасности; поля тоже — не благословишь ли ты и меня, о мой дядя, и моих будущих детей?» А он покачал головой и ответил: «У меня нет власти ни благословлять тебя, ни проклинать, как тот глупец, которого убил принц. Ты сама выбрала свой путь, независимый от твоего народа. Может быть, это хорошо, может быть — плохо, а может быть и то и другое, и отныне ты должна идти этим путем одна, куда бы он тебя ни привел. Прощай, ибо, возможно, мы больше не увидимся».

Потом они прошли, и я больше ничего не услышал, но я видел, что она упрашивала его, а он по-прежнему качал головой. Под конец, однако, она поднесла ему дар — наверно, все что у нее было, но не знаю, ему ли или для их храма. Во всяком случае он, кажется, смягчился и весьма нежно поцеловал ее в лоб и отбыл с видом удачливого купца, продавшего весь свой товар. Но Мерапи ни за что не хочет рассказать мне, о чем они говорили. Я тоже не сказал, что слышал кое-что из их разговора.

— А потом?

— А потом, Ана, мы узнали, что израильский пророк превратил воду в кровь и что Ки и его ученики сделали то же самое. Последнему я не поверил, потому что мне казалось, было бы естественнее, если бы Ки превратил кровь обратно в воду вместо того, чтобы прибавлять крови туда, где ее и так достаточно.

— Мне кажется, маги лишились рассудка.

— Или способны только на злые дела, Ана. Во всяком случае, кровь действительно появилась, и так было целых семь дней, а потом начались болезни из-за гниющей рыбы. А теперь о чуде: у меня ни в доме, ни в садах не было никакой крови, хотя канал был ею переполнен. Вода оставалась чистой, как всегда, и рыбы плавали в ней, как всегда, в колодце вода тоже была чистая и свежая. Как только об этом стало известно, сюда сбежалась тысячная толпа, и все кричали, требуя воды, — до того момента, как увидели, что едва они выходили за ворота, вода в их кувшинах краснела; правда, некоторые все-таки приходили и старались поскорее выпить воды, не сходя с места.

— А что говорят об этом в Мемфисе, принц? — спросил я, с удивлением выслушав его рассказ,

— Кое-кто считает, что не Ки, а я — великий маг Египта; никогда еще слава, Ана, не доставалась так легко! Другие говорят, что настоящий маг — Мерапи, не только потому, что ее история в танисском храме дошла до Мемфиса, но и потому, что она — израильтянка из племени еврейских пророков. Тише! Она возвращается!

Глава 14

КИ ПРИЕЗЖАЕТ В МЕМФИС
Обо всех ужасах, началом которых было это превращение воды в кровь, я, писец Ана, рассказывать здесь не буду, ибо я уже стар, и, если бы стал перечислять все, что последовало, я бы не успел кончить свой рассказ. На протяжении многих и многих новолуний обрушивались они на Кемет, одно бедствие за другим, пока вся страна не обезумела от нужды и страданий. И всякий раз повторялось одно и то же. Израильские пророки являлись в Танис и требовали от фараона, чтобы он отпустил их народ, угрожая в случае отказа местью. Но тот неизменно отказывал, как будто во власти какого-то безумия, а может быть, завороженный богом израильтян, — не знаю почему.

Так, вскоре после ужаса крови страну поразило бедственное нашествие лягушек, которые заполнили Египет от северной до южной границы, распространяя вокруг зловоние. Ки и его товарищи тоже сотворили подобное же чудо в стране Гошен, где лягушки изводили израильтян. Но каким-то образом во дворце Сети в Мемфисе и в прилегающих к нему владениях лягушек не было или, по крайней мере, их были единицы, хотя по ночам с полей доносилось их кваканье, похожее на дробь множества барабанов.

Потом страну одолели вши, и Ки с товарищами хотели напустить их и на Гошен, но тщетно, и после этого уже не пытались бороться против магии израильтян. За вшами появились мухи, от которых в воздухе стало черно и невозможно было сохранить пищу свежей. Только во дворце Сети не было мух и очень мало — в саду. После этого началась страшная болезнь скота, от которой погибли тысячи животных. Но в большом стаде Сети не заболело ни одно, и как мы узнали позже, в Гошене тоже не стало ни на одно копыто меньше.

Это бедствие обрушилось на Кемет вскоре после того, как Мерапи родила сына — очень красивое дитя с глазами, как у матери, которому дали имя в честь его отца — Сети. К этому времени весть о том, что принц и все его хозяйство каким-то чудом избежали этих напастей, вызванных проклятием, разнеслась и вызвала много толков, так что и к нему стали присылать ходоков, чтобы узнать, как это могло случиться.

Среди первых явился старый Бакенхонсу с поручением от фараона и отдельно ко мне с поручением от принцессы Таусерт, ибо гордость не позволила ей обратиться прямо к Сети. Но мы не могли сообщить ему ничего, кроме того, о чем я здесь написал, и на первых порах он нам не поверил. Однако, удостоверившись, что мы говорим правду, он отказался от всего, сказался больным и попросил разрешения принца остаться на некоторое время в его доме, поскольку он был другом его отца, деда и прадеда. Сети засмеялся — как, впрочем, и сам хитрый старец и Бакенхонсу остался, к нашей великой радости ибо он был самым очаровательным собеседником и к тому же большим ученым. Что касается его поручения, то в Танис был послан один из его слуг с ответом фараону и Таусерт и с уведомлением о прискорбном недомогании его хозяина.

Спустя дней восемь я стоял утром, греясь на солнце, у той садовой калитки, что выходит к храму Птаха, и праздно следил за процессией жрецов, с пением проходящих по его территории, ибо из-за частых болезней, случавшихся в эту пору в Мемфисе, я редко покидал пределы дворца. Неожиданно я увидел темную фигуру человека, кутавшегося в плащ, так как солнце еще не разогнало утреннюю прохладу. Человек приблизился и, обратившись ко мне через голову стражника, просил, не может ли он видеть госпожу Мерапи. Я ответил, что она занята, ибо нянчит своего сына.

— И кое-чем еще, я полагаю, — ответил он многозначительно, и его голос показался мне знакомым. — Ну, тогда могу я видеть принца Сети?

Я ответил, что он тоже занят.

— Тем, что нянчит свою душу, изучает глаза госпожи Мерапи, улыбку своего младенца, мудрость писца Аны и атрибуты ста одного бога, в том числе, как можно предположить, бога Израиля, — произнес этот знакомый голос, добавив: — Тогда я, возможно, могу повидать этого писца Ану, который, насколько я понимаю, приписывает свою удачливость своей учености.

Рассерженный насмешливым тоном незнакомца, который, как я уже ясно чувствовал, на самом деле вовсе не незнакомец, я ответил, что писец Ана, стремясь пополнить недостаток удачливости, занят беседой с богиней учености в своем кабинете.

— Что ж, пусть его беседует, — насмешливо сказал незнакомец, — поскольку она — единственная женщина, какую ему, похоже, удалось поймать. Хотя одна его однажды поймала. Если ты его знакомый, спроси у него, о чем он с ней беседовал в аллее сфинксов у большого храма в Фивах скольких золотых монет и слез ему это стоило.

Услышав это, я поднял руку и протер глаза, думая что я, должно быть, задремал, пригревшись на солнце. Но когда я отнял руку, все оставалось, как было: стоял стражник, равнодушный к тому, что его не касалось, петух, распустив хвост, все так же разгребал лапой грязь, гриф по-прежнему сидел с распростертыми крыльями на голове одной из двух больших статуй Рамсеса, возвышающихся словно стражи у ворот. Поодаль продавец воды расхваливал свой товар — но незнакомец исчез. Тогда я понял, что я действительно видел сон, и повернулся, собираясь уйти, — и оказался лицом к лицу с незнакомцем.

— Эй, ты, — сказал я возмущенно, — как, во имя Птаха и всех его жрецов, ты прошел мимо стражника и через эти ворота, а я даже не заметил?

— Не утруждай себя новой задачей, когда их и так уже достаточно, чтобы сбить тебя с толку, друг Ана. Скажи, ты уже решил ту — про палку, которая превратилась у тебя в руке в змею? — И он отбросил капюшон, и я увидел бритую голову и сверкающие глаза керхеба Ки.

— Нет, — ответил я, — благодарю покорно, ибо он протянул мне свой жезл. — Я не повторю больше этот фокус. В следующий раз зверь может и укусить. Ну ладно, Ки, если ты смог войти сюда без моего разрешения, к чему о нем спрашивать? Короче, чего ты от меня хочешь после того, как израильские пророки положили тебя на обе лопатки?

— Тихо, Ана! Никогда не давай воли гневу, это напрасная трата сил, которых у нас и так мало; ты ведь мудрый и знаешь — а может быть, не знаешь — что при нашем рождении боги дают нам определенный запас сил, а когда они истощаются, мы умираем и должны идти куда-то в другое место, чтобы пополнить этот запас. При твоем характере, Ана, жизнь твоя будет короткой, ибо ты растрачиваешь слишком много сил на эмоции.

— Что тебе нужно? — повторил я, слишком сердитый, чтобы спорить с ним.

— Хочу найти ответ на вопрос, который ты так грубо сформулировал: почему израильские пророки, как ты выразился, положили меня на обе лопатки?

— Я не маг, каким являешься — или претендуешь быть — ты, и не могу ответить на твой вопрос.

— Я ни на минуту не предполагал, что можешь, — ответил он благодушно, протянув руки и выпустив из них свой посох, который так и остался стоять перед ним. (Только позже я вспомнил, что этот проклятущий кусок дерева стоял сам по себе, без видимой поддержки, ибо его кончик упирался в вымощенную дорожку у ворот.) — Но, по счастливой случайности, ты имеешь в этом доме мастера или, скорее, мастерицу над всеми магами — как известно сегодня каждому египтянину — госпожу Мерапи, и я хотел бы повидаться с ней.

— Почему ты называешь ее мастерицей над вами, магами? — спросил я с возмущением.

— Почему одна птица узнает другую по полету? Почему вода остается здесь чистой, когда во всех других местах она превращается в кровь? Почему лягушки не квакают в садах Сети, а мухи не садятся на мясо у него на столе? Почему, наконец, статуя Амона рассыпалась под ее взглядом, в то время как все мои чары отскакивали от ее груди, как стрелы от кольчуги? Вот вопросы, которые задает весь Египет, и я хотел бы получить на них ответы от возлюбленной Сети, или бога Сети, — от той, кого называют Луной Израиля.

— Тогда почему не пробраться туда самому, Ки? Тебе, несомненно, ничего не стоит принять вид змеи или крысы, или птицы, и проползти или прокрасться, или прилететь в покои Мерапи.

— Возможно, это и не было бы очень трудно, Ана. Или, еще лучше, я мог бы посетить ее во сне, как я сделал в одну памятную ночь в Фивах, когда ты поведал мне о разговоре с одной женщиной в аллее сфинксов и о том, сколько золота она тебе стоила. Но в данном случае я хочу появиться как человек и друг и немного погостить здесь. Бакенхонсу говорит, что находит жизнь в Мемфисе очень приятной, К тому же свободной от болезней, которые сейчас стали, видимо, обычными для Кемета. Так почему бы мне тоже не пожить здесь, Ана?

Я посмотрел на его круглое, полное лицо, на котором застыла | неподвижная улыбка, неизменная, как улыбка масок на гробах мумий (которую, я думаю, он и скопировал) и холодно сверкали глубоко сидящие глаза, и почувствовал легкую дрожь. Сказать по правде, я боялся этого человека, чувствуя, что он соприкасается с существами и вещами какого-то иного мира, и решил больше ему не противодействовать.

— С этим вопросом тебе лучше обратиться к моему господину. Сети, кому принадлежит этот дом. Пойдем, я проведу тебя к нему.

Итак, мы направились к большому портику дворца, прошли между его раскрашенными колоннами к той части дворца, где жил я, откуда я решил сообщить принцу о неожиданном госте. Оказалось, что это излишне, ибо мы увидели, что он сидит в тени маленькой ниши; рядом с ним сидела Мерапи, а между ними на вытканном коврике лежал сияющий младенец, на которого оба смотрели с обожанием.

— Странно, что в сердце этой матери скрыта сила, которой могли бы гордиться все боги Кемета. Странно, что эти материнские глаза могут превратить древнюю славу Амона в прах, — сказал мне Ки таким тихим голосом, что мне почудилось, будто я слышу не слова его, а мысли. Может быть, так оно и было.

Теперь мы стояли перед этой троицей, и так как раннее солнце было еще позади нас, тень облаченного в плащ Ки упала на дитя и покрыла его. Страшная фантазия пришла мне вдруг в голову: тень Ки выглядела как фигура бальзамировщика, склонившегося над только что умершим ребенком. Младенец что-то почувствовал, открыл большие глаза и заплакал. Мерапи вскочила и подняла его на руки. Сети тоже поднялся со скамьи, воскликнув:

— Кто пришел?

К моему изумлению Ки простерся перед ним и произнес приветствие, с которым обращаются только к царю Египта:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

— Кто смеет приветствовать меня этими словами? — воскликнул Сети. — Ана, какого сумасшедшего ты привел?

— Если принцу угодно, это он привел меня сюда, — ответил я слабым голосом.

— Скажи, кто научил тебя обратиться ко мне с такими словами? Худшего приветствия нельзя придумать.

— Те, кому я служу, принц.

— А кому ты служишь?

— Богам Кемета.

— Ну, тогда боги по тебе плачут. Фараон сидит не в Мемфисе, и если бы он услышал твои слова…

— Фараон никогда не услышит их, принц, до тех пор, пока не услышат все.

Они смотрели друг на друга. Потом, как раньше у ворот сделал я, Сети протер глаза и сказал:

— Право же, это Ки! Почему же ты только что выглядел иначе?

— Боги могут изменять вид своих посланцев тысячи раз в мгновение ока, если на то их воля, о принц.

Гнев Сети прошел, и он засмеялся.

— Ки, Ки, — сказал он, — ты бы лучше приберег эти трюки для Двора. Но раз уж ты в таком настроении, как бы ты приветствовал эту госпожу, что стоит рядом со мной?

Ки устремил на нее взгляд, от которого она, всегда боявшаяся и ненавидевшая мага, невольно вздрогнула.

— Корона Хатхор, приветствую тебя. Любимица Исиды, сияй в небесах, проливая свет и мудрость, пока ты не зайдешь.

Это приветствие озадачило меня. Я его даже не совсем понял, пока Бакенхонсу не напомнил мне, что прозвище Мерапи было Луна Израиля, Хатхор, богиня Любви, увенчана луной на всех изображающих ее статуях, Исида — царица таинств и мудрости, и что Ки, считая Мерапи совершенной в любви и красоте и величайшей из всех чародеек, сравнивал ее с Луной, Хатхор и Исидой.

— Да, — ответил я, — но что он имел в виду, говоря о ее заходе?

— Разве луна не всегда садится и разве иногда на нее не находит тень? — спросил он как-то странно.

— Но солнце тоже садится, — ответил я.

— Верно, солнце тоже! Ты становишься мудрецом, Ана, настоящим мудрецом. Охо-хо!

Но вернемся к сцене в саду. Когда Сети услышал это приветствие, он снова рассмеялся и сказал:

— Я должен в это вдуматься, но ясно, что у тебя талант к восхвалению. Не правда ли, Мерапи? Корона Хатхор и воплощение мудрости Исиды? ’

Но Мерапи, которая, думаю, понимала больше, чем любой из нас, побледнела и отступила подальше, из тени на солнце.

— Ладно, Ки, — сказал Сети, — закончим с приветствиями. Как насчет младенца?

Ки всмотрелся в него:

— Теперь, когда он не в тени, я вижу, что этот побег из корня фараона растет столь быстро и высоко, что мои глаза не достигают его венчика. Он слишком высок и велик для приветствий, принц.

Тогда Мерапи слегка вскрикнула и унесла ребенка прочь.

— Она боится магов и их темных изречений, — сказал Сети, глядя ей вслед с огорченной улыбкой.

— Она не должна бояться, принц, учитывая, что она — властительница всего нашего племени.

— Госпожа Мерапи — и маги? Ну, в каком-то смысле, да, — там, где это касается мужских сердец, как ты думаешь, Ана? Но говори яснее, Ки. Еще рано, а загадки хороши только ночью.

— Какая другая женщина могла бы разрушить крепкий и священный дом великого Амона на земле? Даже пророки Израиля не могли бы, я думаю. Кто еще смог бы оградить этот сад от проклятий, которые пали на весь Кемет? — серьезно спросил Ки, ибо вся его насмешливость с него слетела.

— Я не думаю, что все это делает она, Ки. Я думаю, что через нее действует какая-то сила, и я знаю, что она осмелилась стать лицом к лицу с Амоном в его храме только потому, что так велели жрецы ее народа.

— Принц, — ответил он с коротким смешком, — недавно я отправил тебе с Аной послание. Возможно, другие мысли вытеснили его у тебя из памяти. Оно было о природе той Силы, о которой ты говоришь. В моем послании я назвал тебя мудрым, но теперь вижу, что в тебе так же мало мудрости, как и во всех остальных; ибо, если бы она у тебя была, ты бы знал, что резец, обрабатывающий камень, — это не направляющая рука, а разящая молния — это не посылающая ее сила. Так и с твоей прекрасной любимой, так и со мной, и со всеми, кто творит чудеса. Но мы делаем, что нам приписывают, — мы лишь резец и молния. Я хотел бы знать лишь одно: кто или что направляет ее руку и дает ей власть и силу защищать или разрушать.

— Это очень серьезный вопрос, Ки; во всяком случае, так кажется мне, с моей малой, как ты говоришь, мудростью. Тот, кто может на него ответить, держит ключ к знанию. Твое искусство не так велико, оно кажется великим лишь потому, что доступно очень немногим. Какое чудо заставляет цветок расти, ребенка — родиться, Сихор — разливаться, а солнце и звезды — сиять в небесах? Что делает человека наполовину зверем, а наполовину богом, толкает его вниз — к зверю, или поднимает вверх — к богу — или к тому и другому сразу? Что такое вера и что — неверие? Ты качаешь головой, ты не знаешь; как же могу знать я, ведь я, по-твоему, глупец? Так что ищи ответа на твой вопрос у госпожи Мерапи — только может случиться, что твои вопросы встретят противодействие.

— Все-таки попробую. Спасибо повелителю Мерапи! Прошу о милости, принц (раз уж ты не разрешаешь называть тебя другим именем, которое естественно вырвалось из уст того, для кого настоящее и будущее — почти одно и то же)…

Сети пристально посмотрел на него, и впервые в его глазах промелькнуло выражение страха.

— Оставь Будущее — Будущему, Ки! — воскликнул он. Каково бы ни было мнение Египта, сейчас меня вполне удовлетворяет настоящее. — И он взглянул на кресло, в котором недавно сидела Мерапи, и на коврик, где лежал его сын.

— Беру свои слова обратно. Принц мудрее, чем я думал. Маги знают будущее потому, что временами оно нисходит на них и они поневоле должны обращать к нему взор. Это и делает их одинокими, поскольку они не могут сказать о том, что они знают. Но только глупец пытается проникнуть в будущее.

— И все же время от времени они приподнимают краешек завесы, Ки. Я помню, например, твои собственные слова о ком-то, кто найдет в стране Гошен великое сокровище, а потом испытает временные потери и — дальше я забыл. Да перестань же улыбаться мне и пронзать меня насквозь острыми, как мечи, глазами. Ты все можешь, — какой же милости ты хочешь просить у меня?

— Дай мне пожить здесь немного, в обществе Аны и Бакенхонсу. Послушай, я больше уже не керхеб. Я поссорился с фараоном, может потому что струйка этого великого ветра Будущего проникает мне в душу, или возможно потому, что он не вознаграждает меня по заслугам, — какое значение имеет, почему. По крайней мере, я пришел к тому же мнению, какого придерживаешься ты, о принц, и считаю, что фараон сделал бы правильно, отпустив израильтян на свободу, и поэтому я никогда больше не попытаюсь противопоставить свою магию их магии. Но он опять отказал, так что мы расстались.

— Почему он отказывается, Ки?

— Может быть, потому, что написано — он должен отказаться. Или, возможно, потому, что считает себя величайшим из царей, а не игрушкой в руках богов, и гордость запирает двери его сердца, чтобы в какой-то грядущий день буйный ветер Будущего, о котором я говорил, смел бы и разрушил дом, где оно обитает. Не знаю, почему он отказывается, но ее высочество Таусерт весьма активно его поддерживает.

— Длячеловека, который не знает, у тебя слишком много толкований и все разные, о высокоучёный Ки, — сказал Сети.

Он помолчал, прохаживаясь взад и вперед по портику, и я, всегда понимавший его настроения, догадывался, что он ищет ответа на вопрос, что лучше — приютить Ки, которого он временами боялся, потому что его окружала тайна и он никогда не менялся, или отослать его прочь. Ки тоже было как бы не по себе, и, слегка передернувшись, он вышел из портика на яркое солнце. Здесь он протянул руку, и с крыши вдруг спустилась большая ночная бабочка и села ему на руку, а он поднял ее к губам и как будто заговорил шепотом с этим насекомым.

— Что мне делать? — пробормотал Сети, проходя мимо меня.

— Мне не очень нравится его общество, да и госпоже Мерапи, думаю, тоже, но он такой человек, которого опасно обижать, принц, — сказал я. — Смотри, он разговаривает с себе подобным.

Сети вернулся на свое место; Ки стряхнул с руки бабочку, которая, казалось, не желала с ним расстаться, ибо дважды садилась ему на голову, и тоже вернулся в тень портика.

— Какая польза задавать мне вопросы, Ки, если — как ты сам показал — ты уже знаешь, что я на них отвечу? Ну, что я тебе отвечу? — спросил принц.

— Это пестрое существо, которое только что сидело у меня на руке, кажется, шепнуло мне, что ты скажешь: «Оставайся, Ки, будь мне верным слугой и используй все знания, какие у тебя есть, чтобы оградить мой дом от зол».

Тогда Сети рассмеялся, как будто его ничто не угнетало, и ответил:

— Будь по-твоему, поскольку есть правило: ни один член царского дома в Египте не может отказать в гостеприимстве тем, кто его просит, особенно бывшему другу! И не стану противопоставлять твоей бабочке то, что шептала мне этой ночью летучая мышь. Нет, и никаких приветствий, подсказанных мне насекомым или будущим! — И он протянул Ки руку, которую тот поцеловал.

Когда Ки ушел, я сказал:

— Я говорил тебе, что та ночная тварь ему сродни.

— Значит, ты сказал глупость, Ана. Ки получает свои знания не от бабочек или жуков. Однако как жаль, что я поторопился и не спросил госпожу Мерапи, хочет ли она оставить Ки у нас в доме. Ты бы лучше подумал об этом, Ана, вместо того, чтобы наблюдать за бабочкой у него на руке, — он специально приманил ее, чтобы отвлечь твои мысли. Ладно, в наказание тебя ожидает приятная участь — изо дня в день смотреть на человека с лицом, похожим на… на что?

— На тот лик, что я видел на саркофаге доброго бога, твоего божественного отца, Мернептаха, — и он был изготовлен для фараона еще при жизни в мастерской бальзамировщика в Танисе.

— Да, — сказал принц, — лицо вечно улыбающегося в Нечто, которое есть Жизнь и Смерть, но в иные моменты — с глазами, пылающими огнем.

На следующий день по приглашению госпожи Мерапи я гулял с ней в саду; за нами шла няня, неся на руках царское дитя.

— Хочу спросить у тебя про Ки, друг Ана, — сказала она. — Ты знаешь, что он мой враг, ведь ты, должно быть, слышал, что он говорил в храме Амона в Танисе. Видимо, мой господин пригласил его погостить у нас в доме — о, смотри! — И она указала в ту сторону, куда мы шли.

Впереди, в нескольких шагах от нас, там, где тень сплетающихся над дорожкой ветвей была особенно густой, стоял Ки. Он опирался на свой жезл, тот самый, который в моих руках превратился в змею, и смотрел вверх с видом человека, погруженного в мысли или внимающего пению птиц. Мерапи повернула было обратно, в этот момент Ки нас увидел, хотя и продолжал смотреть вверх.

— Привет тебе, о Луна Израиля! — сказал он и поклонился. — Привет тебе, о победительница Ки!

Она поклонилась в ответ и замерла, как птичка, увидевшая змею. Наступило долгое молчание, которое он прервал, спросив ее:

— Зачем требовать от Аны того, что Ки сам жаждет дать! Ана — ученый, но разве его сердце — сердце Ки? А главное, зачем говорить ему, что Ки, смиреннейший из твоих слуг, — твой враг?

Теперь Мерапи выпрямилась, посмотрела ему в глаза и ответила:

— Разве я сказала Ане то, чего он не знал? Разве Ана не слышал, что ты сказал мне напоследок в храме Амона в Танисе?

— Несомненно слышал, госпожа, и потому я рад, что он здесь и теперь услышит мои объяснения. Госпожа Мерапи, в тот момент во мне, служителе Амона, говорил не мой собственный дух, но разгневанный дух бога, которого ты унизила так, как его не унижал еще ни один человек в Египте. Этот бог через меня потребовал, чтобы ты раскрыла секрет твоей магии, угрожая своей ненавистью, если ты откажешь. Госпожа, тебе грозит его ненависть, но не моя, поскольку я тоже заслужил его ненависть, ибо меня, а через меня и его, победили твои пророки. Госпожа, мы с тобой спутники в скитаниях по долине бедствий.

Она не сводила с него глаз, и я видел, что она не верит ни одному его слову. Не отвечая ему, она только спросила:

— Зачем ты явился сюда вредить мне, ведь я не желаю тебе зла?

— Ты ошибаешься, госпожа, — возразил он. — Я ищу здесь убежища, защиты от Амона и его слуги-фараона, которого Амон толкает на путь гибели. Я хорошо знаю, что если ты захочешь, то стоит тебе шепнуть одно слово на ухо принцу и он выставит меня отсюда. Но тогда… — И он взглянул через ее голову туда, где нянька покачивала на руках спящего ребенка.

— Что тогда, маг?

Не отвечая, он повернулся ко мне.

— Высокоучёный Ана, помнишь, ты встретил меня однажды вечером в Танисе?

Я покачал головой, хотя отлично знал, какой вечер он имеет в виду.

— У тебя слабеет память, Ана, а может быть, ты просто не совсем точно помнишь, ведь мы часто встречались, не так ли?

Сказав это, он уставился на свою палку, я тоже, потому что не мог противиться, и увидел (или мне почудилось), как мертвое дерево вдруг начало вспухать и выгибаться. Этого было достаточно, и я поспешил ответить.

— Если ты имеешь в виду день коронации, то я действительно припоминаю…

— А! Я так и думал. Ты, Ана, наблюдателен, как все писцы, и, конечно, замечал, как часто сущие мелочи — запах цветов, пролетевшая птица или даже змея, извивающаяся в пыли, — воскрешают в памяти слова или события, которые уже давно забылись.

— Ну, так что о нашей встрече? — перебил я поспешно.

— Решительно ничего — или разве что вот: как раз перед этим ты разговаривал с Джейбизом, дядей госпожи Мерапи, да?

— Да, разговаривал с ним на открытом месте, один на один.

— Не совсем так, ученый писец, ибо ты знаешь, что мы никогда не бываем одни — полностью. Если б позволяло наше зрение, ты бы увидел, что каждая песчинка имеет ухо.

— Будь любезен объяснить, Ки, что ты имеешь в виду? — спросил я с гневом и в следующий же миг пожалел, что не откусил себе язык, с которого слетели эти слова.

— Многое, многое. Дай вспомнить. Вы разговаривали о госпоже Мерапи и о том, как ей лучше поступить — остаться ли под защитой принца в Мемфисе или вернуться в страну Гошен под защиту — я забыл его имя. Джейбиз, человек знающий, сказал, что по его мнению в Мемфисе она была бы счастлива, хотя, возможно, ее присутствие принесло бы много горя ей и… другому.

Тут он снова взглянул на ребенка, который будто почувствовал его взгляд, ибо проснулся и стал бить ручонками воздух.

Нянька тоже почувствовала этот взгляд, хотя и смотрела в другую сторону: она вздрогнула, а потом отступила и спряталась за стволом одной из пальм. Мерапи сказала тихо и потрясенно:

— Я знаю, что ты имеешь в виду, маг, ибо с тех пор я уже виделась с моим дядей Джейбизом.

— Как и я, притом несколько раз, госпожа, и это может объяснить то, что Ана считает столь загадочным, а именно — как я узнал, о чем они говорили «один на один», по его мнению. Но, как я уже сказал, никто никогда не бывает один, по крайней мере в Египте, стране подслушивающих богов…

— И подсматривающих чародеев! — воскликнул я.

— …и подсматривающих чародеев, — повторил он, — и писцов, которые все записывают и выучивают наизусть свои записи, и жрецов с большими, как у ослов ушами, и листьев, которые шепчут, и многих других вещей.

— Брось свои насмешки и говори то, что хотел сказать, — произнесла Мерапи тем же тихим, прерывающимся голосом.

Он не ответил, но лишь посмотрел в сторону дерева, за которым скрылись нянька и ребенок.

— О! Знаю, знаю! — воскликнула она почти со стоном. — Мое дитя в опасности! Ты угрожаешь моему ребенку, потому что ненавидишь меня.

— Прошу прощения, госпожа. Действительно, этому царственному младенцу грозит опасность — во всяком случае, так я понял Джейбиза, который так много знает. Но это не я угрожаю ему, это так же неверно, как то, что я тебя ненавижу. Я признаю в тебе товарища по ремеслу, настолько превосходящего меня, что мой долг — повиноваться.

— Перестань! Зачем ты меня мучаешь?

— Разве могут жрецы богини Луны мучить Исиду, Мать Волшебства, своими просьбами и приношениями? И могу ли я, собираясь обратиться к тебе с просьбой и приношением…

— С какой просьбой и с каким приношением?

— С просьбой о том, чтобы ты позволила мне укрыться в этом доме от многих опасностей, которые грозят мне со стороны фараона и пророков твоего народа, и с приношением всей помощи, какую я только могу оказать посредством моего искусства и знаний, в противовес еще более мрачным опасностям, грозящим… другому.

Тут он еще раз взглянул на ствол пальмы, из-за которого донесся плач младенца.

— Если я соглашусь, что тогда? — спросила она хриплым голосом.

— Тогда, госпожа, я употреблю все силы, чтобы защитить некоего младенца от проклятия, которое, по словам Джейбиза, ему угрожает, а также некоторых других, в ком течет египетская кровь. Я постараюсь, если мне будет позволено остаться здесь, — я не говорю, что мне удастся, ибо, как мне напомнил твой господин и как ты сама доказала мне в храме Амона, моя сила уступает силам пророков и пророчиц Израиля.

— А если я откажусь?

— Тогда, госпожа, — ответил он голосом, который звенел, как железо, — я уверен, что тот, кого ты любишь, как любят матери, будет вскоре спать в объятиях бога, называемого нами Осирисом.

— Оставайся, — крикнула она и, повернувшись, бросилась бежать.

— Ну вот, она ушла, — сказал он, — а я даже не успел поторговаться насчет награды. Придется ее искать в вашей компании. Странные существа — женщины, Ана! Вот, например, эта — одна из величайших представительниц своего пола, как ты узнал в храме Амона: однако и она расцветает под солнцем надежды и сжимается в тени страха, как листья того нежного растения на берегу реки, если до них дотронуться; а между тем ее глазам доступны тайны, скрытые от нашего взгляда, ее слух ловит шепот ветров, которого не слышит никто из нас; и она могла бы попирать ногами земные надежды и страхи или сделать их ступенями, ведущими к славе и величию. Она бы так и поступила, будь она мужчиной, но ее пол губит ее — для нее поцелуй младенца больше, чем весь блеск и все сокровища мира. Да, младенца, одного жалкого, крошечного младенца. У тебя ведь тоже был такой когда-то, Ана?

— О! Иди ты к Сету со всей твоей мерзкой болтовней! — сказал я и пошел прочь.

Пройдя несколько шагов, я оглянулся и увидел, что он смеется, подбрасывая вверх и снова ловя свою палку.

— К Сету? — крикнул он мне вдогонку. — Интересно, как бы он принял меня, этот Сет! Ну что ж, может быть, когда-нибудь мы это узнаем, ты и я вместе, писец Ана.

Так Ки поселился с нами, в той же части дворца, где Бакенхонсу, и почти каждый день я встречал их в саду, поскольку я, постоянный гость за столом принца (за исключением тех случаев, когда он уходил на половину Мерапи), никогда не участвовал в их трапезах. Встречаясь, мы беседовали о многих предметах. Когда дело касалось науки и даже религии, я одерживал верх над Ки, который не был ни большим ученым, ни знатоком теологии. Но всегда, прежде чем расстаться, он всаживал какую-нибудь стрелу мне в ребра, а старый Бакенхонсу смеялся вновь и вновь, но неизменно прикрывал меня щитом своей мудрости — просто потому, я думаю, что искренне любил меня.


После вселения Ки на египетский скот напала чума, так что десятки тысяч животных погибли, но не все, как сообщалось. Как я уже говорил, стада Сети не пострадали, так же как, судя по слухам, не пострадал и скот в стране Гошен. Страх и уныние охватили весь Кемет, но Ки улыбался и уверял, будто он знал, что так будет и худшее еще впереди. Мне так и хотелось треснуть его по голове его собственной палкой, и, пожалуй, я бы не утерпел, если бы не боялся, что она опять превратится в моей руке в желтую змею.

Старый Бакенхонсу смотрел на все это иначе. Он сказал мне, что с тех пор, как умерла его последняя жена (лет пятьдесят назад), ему стало казаться, что жить очень скучно, ибо ему не хватало проявлений ее нрава и ее привычки представлять вещи такими, какими они никогда не были и никогда не могли стать. Однако теперь жизнь снова полна интереса, поскольку чудеса, которые происходят в стране Кемет, противоречат всяким законам Природы и тем самым напоминают ему его последнюю жену и ее рассуждения. Так он в своеобразной форме выразил мысль, что последние годы мы живем в новом мире, в котором, по мнению египтян, воцарился Сет, бог Зла.

Но фараон все так же упорно отказывался уступить просьбам израильских пророков, то ли потому, что дал клятву Мернептаху, когда тот посадил его на трон, то ли по причинам — или одной из причин — которые Ки изложил принцу.

Потом на страну обрушилось проклятие болячек и язв, не пощадившее ни мужчин, ни женщин, ни детей — за исключением тех, кто жил во владениях Сети. Так, сторож и его семья, которые жили в доме за воротами, пострадали, тогда как садовник и его семья, жившие всего лишь в двадцати шагах, но в пределах ограды, не пострадали, что стало причиной вражды между их женами. Таким же образом Ки, будучи гостем во дворце принца в Мемфисе, не пострадал от язв, тогда как его товарищи и ученики в Танисе были поражены ими даже сильнее, чем все другие, так что кое-кто из них даже умер. Когда Ки услышал об этом, он засмеялся и заявил, что он им это предсказывал. Болезнь не обошла даже самого фараона и ее высочество Таусерт: у последней язва появилась на щеке и обезобразила ее на некоторое время. Бакенхонсу слышал даже, уж не знаю от кого, будто ее ярость была столь велика, что она готова была вернуться к Сети, в чьих владениях, как она узнала, люди остались целы и невредимы, а красота ее преемницы, Луны Израиля, не только не потерпела урона, но даже возросла; эти сведения, думаю, сообщил ей сам Бакенхонсу. Но в конце концов гордость или ревность помешали ей осуществить это намерение.

Теперь сердце Египта начало всерьез поворачиваться к Сети. Принц, говорили люди, был против притеснения евреев и, не в силах изменить положения вещей, отказался от своего права на престол, а фараон Аменмес купил это право ценой принятия политики, плоды которой оказались столь разрушительными. Поэтому, рассуждали они, если бы Аменмес был низложен, а принц стал бы царствовать, бедствия народа прекратились бы. Они стали тайно посылать к нему людей, умоляя его восстать против Аменмеса и обещая свою поддержку. Но он не хотел их слушать, говоря, что счастлив в своем положении и не желает иного. Все же фараон проникся ревностью, ибо его шпионы доносили ему обо всем слово в слово, и начал плести интриги, чтобы погубить Сети.

О первой из них меня предупредила Таусерт, послав ко мне своего гонца, но вторую, гораздо худшую, раскрыл Ки и притом каким-то странным образом, так что убийца был захвачен в воротах и убит сторожем; после того Сети сказал, что, в конечном итоге, он поступил мудро, оказав Ки гостеприимство, если конечно желание остаться в живых можно назвать мудростью. Госпожа Мерапи сказала мне примерно то же самое, но я заметил, что она всегда избегала Ки, относясь к нему с недоверием и страхом.

Глава 15

НОЧЬ УЖАСА
Потом разразился град, а спустя несколько месяцев налетела саранча, и весь Кемет сходил с ума от отчаяния и ужаса. Нам стало известно, ибо с водворением Ки и Бакенхонсу в дом Сети мы всегда обо всем знали, что эта буря с градом была обещана израильскими пророками, если фараон откажется их выслушать. Поэтому Сети велел оповестить народ по всей стране, чтобы египтяне при первых же признаках бури укрыли свой скот. Но фараон услышал об этом и объявил свой приказ, запрещающий подобные действия, ибо они были бы оскорблением для богов Кемета. Все же многие последовали совету Сети и так спасли свой скот. Необычное зрелище представляла собой эта сплошная стена падающего льда, как бы воздвигшаяся от земли до небес и уничтожавшая все, на что она обрушивалась. Град сдирал кору даже с высоких финиковых пальм, взламывал и поднимал почву. Попадая под него, люди и животные погибали или покрывались рваными ранами. Я стоял в воротах и следил за происходящим. Там, на расстоянии какого-нибудь шага, падал белый град, превращая мир в руины, в то время как здесь, по нашу сторону ворот, не упала ни единая градина. Мерапи тоже смотрела, а вскоре к нам присоединился Ки, а за ним и Бакенхонсу, который за всю свою долгую жизнь никогда не видел ничего подобного. Но Ки больше наблюдал за Мерапи, чем за падающим градом, ибо я видел, что его безжалостные глаза стремятся проникнуть в самую глубину ее души.

— Госпожа, — сказал он наконец, — молю тебя, открой твоему слуге, как ты это делаешь? — И он указал сначала на деревья и цветы по нашу сторону ворот, потом на хаос разрушения снаружи.

Сперва я подумал, что она его не расслышала из-за рева бури, ибо она подошла и открыла боковую калитку, чтобы впустить беднягу-шакала, который скребся о забор. Однако я ошибся, ибо затем она обернулась и сказала:

— Неужели, керхеб, самый искусный маг Египта, просит неученую женщину научить его чудесам? Нет, Ки, я не могу, потому что этому не училась и не делаю этого, и не знаю, как это делается.

Бакенхонсу засмеялся, а неподвижная улыбка Ки стала как будто еще ярче, чем обычно.

— В стране Гошен говорят иное, госпожа, — ответил он, — и еврейские женщины в Мемфисе тоже. Как и жрецы Амона. Эти жрецы утверждают, что твое искусство превосходит искусство всех магов на берегах Сихора. И вот доказательство. — И он опять показал на то, что было у нас, и на то, что происходило снаружи, добавив: — Госпожа, если ты можешь защитить свой собственный дом, почему же ты не можешь защитить невинных людей Египта?

— Потому что не могу, — ответила она с гневом. — Если бы я когда-нибудь и имела такую способность, она теперь покинула бы меня, — я теперь мать ребенка от египтянина. Но я не обладаю такой способностью. Там, в храме Амона, через меня действовала какая-то сила, вот и все. Сила, которая никогда больше не изберет меня своим орудием из-за моего греха.

— Какого греха, госпожа?

— Из-за того, что я приняла принца Сети как своего мужа и господина. Теперь, если бы даже какой-нибудь боги действовал через меня, это был бы один из богов египтян, ибо бог Израиля отверг меня—.

Ки вздрогнул, словно его осенила какая-то новая мысль; она же повернулась и ушла.

— Вот бы она стала верховной жрицей Исиды, чтобы действовать на пользу нам, а не против нас! — сказал он.

Бакенхонсу покачал головой.

— Не надейся, — ответил он. — Будь уверен, ни одна израильтянка не станет служить тому, что она считает египетской мерзостью.

— Если она не пожертвует собой, чтобы спасти народ, пусть остережется, как бы народ не пожертвовал ею, чтобы спасти себя, — холодно сказал Ки.

Затем он тоже удалился.

— Если такой час когда-нибудь настанет, думаю, что Ки получит свою долю, — засмеялся Бакенхонсу. — Какая польза от пастуха, который укрывается здесь в уюте и довольстве, в то время как овцы гибнут, а, Ана?

После того как налетела саранча и пожрала все, что оставалось съедобного на полях Египта, так что бедняки, которые никому не причиняли зла и не имели никакого отношения к делам между фараоном и израильтянами, страдали и умирали от голода тысячами, — наступила великая тьма; и вот тогда появился Лейбэн. Тьма опустилась на страну подобно плотной туче и лежала целых три дня и три ночи. Тем не менее, хотя тени стали гуще, над домом Сети в Мемфисе настоящей тьмы не было: дом стоял как бы под колоколом сумеречного света, простиравшегося от земли до небес.

Теперь ужас усилился в десять раз против прежнего, и мне казалось, что все сотни тысяч жителей Мемфиса столпились под нашими стенами, лишь бы хоть смотреть на этот свет, каков бы он ни был, если им не оставалось ничего другого. Сети впустил бы всех, кому хватило места, но Ки запретил это, сказав, что если он откроет ворота, за ними вольется вся эта тьма. Только Мерапи впустила нескольких израильтянок, которые были замужем за египтянами и жили в Мемфисе, — хотя они и проклинали ее как ведьму. Ибо теперь большинство жителей Мемфиса были уверены, что именно Мерапи, сама живя в безопасности, навлекла на них все эти бедствия, так как поклонялась чужому богу.

— Если бы она, возлюбленная наследника Египта, принесла бы жертву египетским богам, эти ужасы нас миновали бы, — говорили они, заучив, как я думаю, эту фразу из уст Ки. А может быть, их научили посланцы Таусерт.

И снова мы стояли у ворот, наблюдая за тем, как движутся и мелькают в темноте люди, ибо это зрелище действовало на Мерапи так же, как змея действует на птичку. Вот тогда и явился Лейбэн. Я сразу узнал его горбатый нос и ястребиные глаза, и она тоже его узнала.

— Уходи со мной, Луна Израиля, — закричал он, — и все тебе простится. А не уйдешь, тебя постигнет ужасная кара!

Она стояла, не сводя с него глаз и не отвечая ни слова, и в этот момент к нам подошел принц Сети и увидел его.

— Схватить этого человека! — приказал он, вспыхнув от гнева, и стражники бросились в темноту выполнять его приказ. Но Лейбэн исчез.

На второй день этой тьмы волнение было велико, на третий оно стало ужасающим. Толпа отбросила стражника, сорвала ворота и ворвалась во дворец, смиренно требуя, чтобы госпожа Мерапи вышла помолиться за них, но показывая всем своим видом, что если она откажется, они выведут ее силой.

— Что делать? — спросил Сети у Ки и Бакенхонсу.

— Об этом судить принцу, — сказал Ки, — хотя я лично не вижу, как это может повредить госпоже Мерапи, если она помолится за нас на площади Мемфиса.

— Пусть пойдет, — сказал Бакенхонсу, — пока дело не зашло дальше, чем мы хотели бы.

— Я не хочу! — воскликнула Мерапи. — Я не знаю, за кого молиться и как.

— Будет так, как хочешь ты, госпожа, — сказал Сети своим мягким серьезным тоном. — Только послушай, как ревет толпа. Если ты откажешься, я думаю, мы все скоро пойдем туда, где, может быть, уже совсем не надо будет молиться. — И он посмотрел на младенца, которого она держала на руках.

— Я пойду, — сказала она.

Она двинулась, неся ребенка, и я последовал за ней. Принц тоже, но в темноте его отрезала от нас бегущая тысячная толпа, и я вновь 148

увидел его уже после того, как все было кончено. Бакенхонсу шел со мной, опираясь на мою руку, но Ки ушел вперед, думаю — для своих собственных целей. Огромная масса людей клубилась вокруг нас во тьме, в которой тут и там отдельные огоньки плыли, как фонари над спокойным морем. Я не знал, куда мы идем, пока свет одного из этих фонарей не осветил колени гигантской статуи Рамсеса Великого и часть орнамента. Тогда я понял, что мы у ворот самого большого храма в Мемфисе, возможно, самого большого в мире.

Следуя за жрецами, которые вели нас за руку, мы прошли колоннадами одного дворика за другим и приблизились к алтарю в самом большом дворе, который был до отказа заполнен мужчинами и женщинами. Это было святилище Исиды, которая держала у груди младенца Гора.

— О, друг Ана, — воскликнула Мерапи, — помоги! Меня одевают в странные одежды.

Я попытался пробиться к ней, но был отброшен назад и чей-то голос — мне показалось, голос Ки — произнес:

— Под страхом смерти, глупец!

Подняли фонарь, и при его свете я увидел Мерапи, которая сидела в кресле, одетая как богиня, в жреческом облачении Исиды и в головном уборе с изображением грифа, поразительно прекрасная. В ее объятиях лежал ее сын, одетый как маленький Гор.

— Молись за нас, Матерь Исида! — вскричали тысячи голосов. — Молись, чтобы проклятие тьмы было снято!

Тогда она начала молиться, говоря:

— О мой бог, сними проклятие тьмы с этих невинных людей, — и все присутствующие повторяли за ней ее молитву.

И вдруг небо стало светлеть, и не прошло и полчаса, как засияло солнце. Когда Мерапи увидела, как одеты она и ее дитя, она громко вскрикнула и сорвала с себя драгоценные украшения, восклицая:

— Горе! Горе! Горе! Горе народу Кемета! — Но от радости при виде вновь засиявшего солнца мало кто слышал ее, уверенные, что именно она вернула свет дня. И снова на мгновение появился Лейбэн.

— Ведьма! Изменница! — закричал он. — Ты была в одежде Исиды и молилась в храме египетских богов! Да падет на тебя проклятие бога Израиля, на тебя и тобой рожденных.

Я бросился на него, но он извернулся и исчез. Потом мы отнесли лишившуюся чувств Мерапи домой.

Итак, бедствие прекратилось, но с того дня Мерапи не позволяла уносить от нее сына и не спускала с него глаз.

— Почему ты так носишься с ним, госпожа? — спросил я однажды.

— Потому что я хочу любить его, пока он еще здесь, друг, — ответила она, — но не говори об этом его отцу.

Прошло некоторое время, и мы услышали, что фараон все еще не дает израильтянам уйти. Тогда принц Сети отправил Бакенхонсу и меня в Танис к фараону с таким посланием: «Я ничего не добиваюсь для себя и забыл то зло, которое ты пытался причинить мне из ревности. Но говорю тебе: если ты не отпустишь этих чужестранцев, великие и ужасные бедствия постигнут тебя и весь Египет. Поэтому внемли моей мольбе и дай им уйти».

И вот Бакенхонсу и я предстали перед фараоном и увидели, что он сильно постарел, ибо волосы его побелели у висков и кожа под глазами тяжело обвисла. К тому же он ни одной минуты не мог держаться спокойно.

— Или ваш господин и вы сами — слуги этого израильского пророка, которому египтяне поклоняются как богу за то, что он причинил им так много зла? — спросил он. — Должно быть, не иначе, ибо я слышу, что мой кузен Сети держит у себя в доме израильскую ведьму, которая отгоняет от него все беды, поражающие остальных людей Кемета, и что керхеб Ки, мой маг, тоже сбежал к нему. Более того, я слышу, что в награду за эти колдовские штучки ему обещан трон Египта при поддержке многих легкомысленных и трусливых из моих подданных. Пусть он поостережется, а то как бы я не поднял его выше, чем он надеется, — уж слишком много предателей развелось у меня в стране; и вас тоже, с ним заодно.

Я промолчал, понимая, что этот человек просто с ума сошел, но Бакенхонсу засмеялся громко и сказал:

— О фараон, я знаю мало, но одно знаю наверняка: хоть я и стар, но даже тогда, когда люди перестанут произносить твое имя, я все еще буду беседовать с тем, кто будет носить двойную корону Египта. Скажи, ты дашь израильтянам уйти или предпочтешь обречь Кемет на гибель?

Фараон злобно посмотрел на него и ответил:

— Я не дам им уйти.

— Почему же, фараон? Объясни, ибо мне любопытно.

— Потому что не могу, — ответил он со стоном. — Потому что нечто более сильное, чем я, вынуждает меня отказывать в их просьбе. Ступайте же прочь!

Мы ушли, и это был последний раз, когда я видел Аменмеса в Танисе.

Когда мы выходили из зала, я заметил входящего туда израильского пророка. Впоследствии до нас дошел слух, что он грозил погубить всех людей в Египте, но что фараон по-прежнему не желал освободить израильтян. Говорили даже, будто он сказал пророку, что если тот явится в Танис еще раз, его предадут смертной казни.

Со всеми этими вестями мы вернулись в Мемфис и доложили обо всем Сети. Когда Мерапи услышала обо всем, она почти обезумела, плакала и ломала руки. Я спросил ее, чего она боится. Она ответила — смерти, которая грозит всем нам. Я сказал:

— Если так, то есть вещи похуже смерти, госпожа.

— Может быть, для вас — верных и добродетельных на свой лад, но только не для меня. Неужели ты не понимаешь, друг Ана, что я нарушила закон бога, которому меня учили поклоняться?

— А кто из нас не нарушал закона бога, которому нас учили поклоняться, госпожа? Если ты и действительно совершила нечто подобное, бежав от кровожадного злодея к тому, кто тебя искренне любит (я не верю, что это грех), то, несомненно, такой грех заслуживает прощения.

— Да, возможно, но — увы! — я поступила намного хуже. Или ты забыл, что я сделала? В одеянии Исиды я молилась в храме Исиды, держа моего мальчика, который играл роль Гора. Такое преступление не простится ни одной еврейской женщине, Ана, ибо мой бог — ревнивый бог. Правда, меня обманом вовлек в это Ки.

— А если бы не он, госпожа, я думаю, никого бы из нас не осталось: ты же видела, как люди обезумели от ужаса перед этой тьмой и верили, что ты одна можешь ее рассеять — так оно и вышло, — добавил я с сомнением.

— Еще один трюк Ки! О, как ты не понимаешь, что это тоже была его работа, потому что он хотел, чтобы люди окончательно поверили, что я колдунья.

— Зачем? — спросил я.

— Не знаю. Может быть, для того, чтобы иметь наготове жертву, которую можно подсунуть на алтарь вместо себя в нужный момент. Во всяком случае, я знаю, что платить буду я, я и моя плоть и кровь, что бы ни говорил нам Ки. — И она взглянула на спящего ребенка.

— Не бойся, госпожа, — сказал я. — Ки уехал, и ты его больше не увидишь.

— Да, потому что принц очень рассердился на него за его трюк в храме Исиды. Поэтому он и уехал или сделал вид, что уехал, ибо кто знает, где может находиться такой человек? Но он вернется. Подумай, Ки был самым главным магом Египта; даже старый Бакенхонсу не помнит никого, кто мог бы с ним сравниться. И вот он пробует состязаться с пророками моего народа и терпит крах.

— Но потерпел ли он крах, госпожа? То, что сделали они, сделал и он, наслав на израильтян те же бедствия, что они обрушили на нас.

— Да, но не все. Его опередили, или он боялся, что в конце концов его опередят. Может ли такой человек, как Ки, забыть об этом? А если Ки действительно поверит, что я его соперница и превосхожу его в его черных делах, как думают тысячи людей после того, что произошло в храме Амона, не отплатит ли он мне полной мерой рано или поздно? О, я боюсь Ки, Ана, и египтян, и если бы не мой любимый супруг, я бы бежала с моим сыном в пустыню из этой злополучной страны. Тише! Он просыпается.

С этого времени — и пока не упал меч — великий ужас охватил Кемет. Никто не мог точно сказать, чего они боятся, но все считали, что это имеет какое-то отношение к смерти. Люди ходили мрачные, оглядываясь через плечо, как будто кто-то их преследовал, а по вечерам собирались кучками и о чем-то подавленно шептались. Только израильтяне выглядели радостными и счастливыми. Больше того, они готовились к чему-то новому и необыкновенному. Так, израильтянки, жившие в Мемфисе, начали продавать ту собственность, какую имели, и занимать у египтян. Особенно они старались получить займы в виде бриллиантов и других драгоценностей, говоря, что у них будет большой праздник и им хочется выглядеть богатыми и красивыми в глазах их соотечественников. Никто не отказывал им в их просьбах, потому что все их боялись. Они явились даже во дворец и попросили Мерапи отдать им свои украшения, хотя Мерапи была их соотечественницей и всегда относилась к ним с искренней добротой. Увидев, что волосы на голове ее сына перехвачены золотым венчиком, одна из женщин стала просить Мерапи отдать ей этот венец, и та не отказала ей. Но как раз в этот момент в комнату случайно вошел принц и, увидев в руках женщины этот знак царского рода, очень рассердился и заставил ее вернуть его.

— Какая польза от короны, если для нее нет головы? — насмешливо сказал она и со смехом убежала, унося с собой остальную добычу.

После того как Мерапи услышала такие слова, она стала еще печальнее, и все чаще ею овладевало смятение; и эти настроения повлияли на Сети. Им тоже овладели печаль и беспокойство, хотя на мои вопросы — почему? — он клялся, что не знает причины, но думает, что это предчувствие каких-то новых бедствий.

— Однако, — добавил он, — если я смог пережить девять тяжких бед, не знаю, почему я должен бояться десятой.

И все же он страшился ее и даже советовался с Бакенхонсу о том, нет ли какого-нибудь способа отвратить или смягчить гнев богов.

Бакенхонсу засмеялся и сказал, что, по его мнению, такого способа нет, ибо если боги не гневаются по одному поводу, они сердятся по другому. Сотворив мир, они только и делают, что ссорятся с ним или с другими богами, которые тоже приложили руку к его созданию, а жертвами этих ссор становятся люди.

— Неси свои несчастья, принц, — добавил он, — если они тебя постигнут, ибо еще до того, как Нил разольется в пятидесятый раз, тебе уже будет все равно, были эти несчастья или не были.

— Значит, ты считаешь, что, уходя на запад, мы действительно г умираем и что Осирис — лишь другое имя для захода солнца, Бакенхонсу?

Старый советник покачал своей большой головой и ответил:

— Нет. Если тебе когда-то суждено потерять того, кого ты очень любишь, утешься, принц, ибо, я думаю, смерть — не конец жизни. Смерть — это нянька, которая укладывает жизнь спать, не более, а утром она проснется снова, чтобы идти сквозь другой день вместе с теми, кто были ее спутниками с самого начала.

— Куда же все эти дни приведут ее в конце концов, Бакенхонсу?

— Спроси у Ки, я не знаю.

— К Сету Ки, я сердит на него, — сказал принц и вышел из комнаты.

— И не без причины, я думаю, — задумчиво произнес Бакенхонсу, но когда я спросил его, что он имеет в виду, он не захотел или не смог мне объяснить.

Итак, мрак сгущался, и дворец, где прежде было на свой лад весело, погрузился в печаль.

Никто не знал, что будет, но все знали, что-то надвигается, и простирали руки, пытаясь защитить то, что они больше всего любили, от сокрушительного гнева воинствующих богов. Для Сети и Мерапи это был их сын, красивый мальчуган, который уже умел бегать и болтать и был слишком здоровым и энергичным для потомка Рамсеса, династия которого образовалась из людей, состоявших в кровном родстве. Ни на минуту этого мальчика не выпускали из поля зрения его родители, так что теперь я редко видел Сети одного, и наши ученые занятия фактически прекратились: он постоянно был озабочен и поочередно с Мерапи выполнял роль няньки, оберегая своего сына.

Когда об этом узнала Таусерт, она сказала в присутствии одного из моих друзей:

— Не сомневаюсь, что он готовит своего ублюдка к тому, чтобы тот мог занять трон Египта.

Но, увы! Единственным местом, которое маленькому Сети суждено было занять, оказался гроб.


Был тихий жаркий вечер, такой жаркий, что Мерапи велела няньке вынести кроватку ребенка в портик и поставить ее между колоннами. Там он и спал, прелестный, как божественный Гор. Она сидела у кроватки в кресле, ножки которого имели форму ног антилопы. Сети ходил взад и вперед по террасе перед портиком, опираясь на мое плечо и разговаривая о том о сем. По временам проходя мимо, он приостанавливался, чтобы при свете луны убедиться, что с Мерапи и ребенком все благополучно: последнее время это у него стало привычкой. Тогда, не говоря ни слова из боязни разбудить сына, он улыбался Мерапи, которая сидела, задумавшись, подперев голову рукой.

Глубокая тишина царила вокруг. Листья пальм не шелестели, шакалы притаились, и даже звонкоголосые насекомые замолчали в темноте. Большой город, раскинувшийся внизу, притих и замер словно город мертвых. Казалось, будто предчувствие надвигающегося конца сковало всех страхом и ввергло мир в безмолвие. Ибо, несомненно, что-то роковое витало в воздухе. Это ощущали все, вплоть до няни, которая подобралась как можно ближе к креслу своей госпожи и даже в эту жаркую ночь не могла временами унять дрожь.

Но вот маленький Сети проснулся и залепетал что-то о том, что ему приснилось.

— Что же тебе снилось, сын? — спросил его отец.

— Мне снилось, — ответил он чистым детским голоском, — что какая-то женщина, одетая, как была одета мама тогда в храме, взяла меня за руку и мы стали подниматься все выше и выше. Я посмотрел вниз и увидел тебя и маму: у вас лица были белые и вы плакали. Я тоже заплакал, а женщина с перьями на голове говорит «не плачь», потому что она ведет меня на красивую большую звезду, и мама скоро придет туда и меня найдет.

Принц и я переглянулись, а Мерапи с преувеличенной хлопотливостью стала уговаривать его снова заснуть. Приближалась полночь, но, казалось, никто не помышляет об отдыхе. Пришел старый Бакенхонсу и начал было говорить что-то насчет того, какая странная и неспокойная эта ночь, как вдруг маленькая летучая мышь, мелькавшая то тут то там над нашими головами, упала ему на голову, а оттуда на землю. Мы посмотрели на нее и увидели, что она мертва.

— Странно, что она так вдруг погибла, — сказал Бакенхонсу, и в этот же миг на землю упала еще одна. Черный котенок маленького Сети, спавший за его кроваткой, выскочил и бросился на нее. Но прежде чем он успел ее схватить, летучая мышь резко повернулась, встала на лапки, царапая воздух, потом издала жалобный писк и упала мертвой.

Мы уставились на нее. Вдруг вдали пронзительно завыла собака. Потом заревела корова, как ревут эти животные, потеряв детенышей. Затем, совсем близко, но за воротами, раздался вопль женщины, как будто в агонии, от которого кровь застыла в жилах и который разбудил многократное эхо, так что казалось, что весь воздух наполнился стонами и плачем.

— О Сети! Сети! — воскликнула Мерапи странным свистящим голосом. — Посмотри на твоего сына!

Мы бросились к ребенку. Он не спал, но смотрел куда-то вверх широко раскрытыми глазами и с застывшим лицом. Страх, если он его и испытывал, как будто исчез, хотя взгляд был все так же неподвижен. Он привстал, продолжая смотреть вверх. Потом его лицо озарилось улыбкой, сияющей улыбкой; он протянул руки, словно желая обнять кого-то, кто склонился над ним и, откинувшись, упал навзничь — мертвый.

Сети замер, неподвижный, как статуя; мы все молчали и не двинулись, даже Мерапи. Потом она наклонилась и подняла тело мальчика.

— Ну вот, господин мой, — сказала она, — вот и обрушилось на тебя то горе, о котором предупреждал тебя Джейбиз, мой дядя, если ты свяжешь свою судьбу с моей. Теперь проклятие Израиля пронзило мое сердце, а наше дитя, как предсказывал злой маг Ки, теперь так высоко, что не услышит ни приветствий, ни слов прощания.

Все это она произнесла холодным и спокойным голосом, как может говорить человек, который давно предвидел то, что сейчас произошло; потом низко поклонилась принцу и ушла, унося тело ребенка. Никогда, кажется, Мерапи не была так прекрасна, как в этот час роковой утраты, ибо теперь сквозь ее женскую прелесть сиял отсвет ее души. В самом деле, такие глаза и такие движения могли принадлежать духу, а не женщине, которая удалилась, унося с собой то, что еще недавно было ее сыном.

Сети оперся на мое плечо, глядя на опустевшую кроватку и на испуганную няню, которая все еще сидела возле нее, и я почувствовал, что на мою руку упала слеза. Старый Бакенхонсу поднял голову и посмотрел на него.

— Не горюй так, принц, — сказал он, — прежде чем пройдет столько лет, сколько я прожил, об этом ребенке уже никто не вспомнит и его мать тоже забудут, и даже ты, о принц, останешься жить лишь как имя, которое некогда было в Египте великим. А потом, о принц, где-то в другом краю игра начнется сызнова, и то, что ты потерял, будет найдено вновь, еще прекраснее вдали от нечистого дыхания людей. Магия Ки — не все ложь, а если даже и так, то в ней есть какая-то тень истины; и когда он сказал тебе тогда в Танисе, что недаром тебя назвали Вновь Возрождающимся, в этом была какая-то правда, хотя нам и трудно постичь ее скрытый смысл.

— Благодарю тебя, советник, — сказал Сети и, повернувшись, ушел следом за Мерапи.

— Ну, эта смерть — только начало, — воскликнул я, едва понимая в своем горе, что я говорю.

— Не думаю, Ана, — ответил Бакенхонсу, — поскольку нас прикрывает щит Джейбиза или его бога. Он ведь предсказывал, что несчастье постигнет Мерапи, а Сети — через Мерапи, но это и все.

Я взглянул на котенка.

— Он забрел сюда из города три дня назад, Ана. И летучие мыши наверно тоже прилетели из города. Слышишь эти вопли? Когда мы еще слышали такое в Кемете?

Глава 16

ДЖЕЙБИЗ ПРОДАЕТ ЛОШАДЕЙ
Бакенхонсу был прав. Кроме сына Сети никто не умер в доме и владениях принца. Однако в других местах в Египте все младенцы-первенцы лежали мертвые и все первенцы зверей — тоже. Когда это стало известно, по всей стране египтян охватила ярость против Мерапи: припомнили, что она призывала горе на головы египтян после того, как ее заставили молиться в храме и рассеять (как все верили) окутавшую Мемфис тьму.

Бакенхонсу и я, и другие, кто любил ее, указывали на то, что ее собственный ребенок умер наряду с остальными. Нам отвечали (и в этом я увидел руку Таусерт и Ки), что это ровно ничего не значит, поскольку ведьмы не любят детей. Больше того, они говорили, что она может иметь столько детей, сколько захочет и в любое время, делая их похожими на глиняные статуэтки детей и превращая их позже в злых духов, терзающих страну. Наконец, утверждали, будто слышали, как она говорила, что она еще отомстит египтянам, обращающимся с ней, как с рабыней, и убившим ее отца. Передавали также, будто некая израильтянка (или кто-то из них, среди них, возможно, и Лейбэн) призналась, что виновницей всех бедствий, поразивших Кемет, была именно та колдунья, которая очаровала принца Сети.

В результате египтяне возненавидели Мерапи, из всех женщин самую прелестную и нежную и самую достойную любви, и ко всем ее предполагаемым преступлениям добавилось еще и то, что она своим колдовством похитила сердце Сети у его законной жены и даже заставила его прогнать от своих ворот эту принцессу, наследницу Египта, так что та была вынуждена жить одна в Танисе. Ибо никто не порицал самого Сети, которого в Египте все любили, зная, что он поступил бы с израильтянами совершенно иначе и тем самым предотвратил бы все бедствия и страдания, поразившие их древнюю землю. Что касается еврейской девушки с большими глазами, которая опутала его своими чарами, то это было его несчастьем, не более. Они не видели ничего странного в том, что среди многих женщин, которыми, как они воображали, Сети по обычаю принцев заселил свой дом ^фавориткой оказалась именно колдунья. Я даже уверен, что только общая осведомленность о любви к ней Сети спасла Мерапи от смерти, по крайней мере в то время, иначе ее бы отравили или покончили с ней каким-либодругим тайным способом.

И вот до нас дошла радостная весть о том, что гордость фараона наконец была сломлена (ибо его первенец умер, как и другие) или, может быть, туча, затмившая его мозг, рассеялась; как бы то ни было, он объявил, что дети Израиля могут уйти из Египта куда и когда им угодно. Тогда народ вздохнул с облегчением, воодушевленный надеждой, что их страданиям, кажется, приходит конец.

Именно в это время в Мемфис явился Джейбиз, гоня перед собой упряжку лошадей, которых он, по его словам, решил продать принцу, не желая, чтобы они попали в другие руки. Судя по цене, которую он запросил, это, должно быть, были превосходные животные.

— Почему ты хочешь продать своих лошадей? — спросил Сети.

— Потому что вместе с моим народом я ухожу в земли, где слишком мало воды, и они могут погибнуть, о принц.

— Я куплю их. Займись этим, Ана, — сказал Сети, хотя я хорошо знал, что у него лошадей более чем достаточно.

Принц встал, показывая, что беседа закончена, но Джейбиз, который истово кланялся, выражая свою благодарность, поспешно сказал:

— Я рад слышать, о принц, что все было, как я предсказывал вернее — как мне было велено предсказывать, и что несчастья, поразившие Египет, миновали твой царственный дом.

— Значит, ты рад слышать неправду, поскольку худшее из несчастий случилось именно в этом доме. Мой сын умер. — И он отвернулся

Джейбиз поднял глаза от земли и взглянул на принца.

— Знаю, — сказал он, — и скорблю, потому что эта утрата поразила тебя в самое сердце. Однако ни я, ни мой народ в этом не виноваты. Если ты подумаешь, то вспомнишь, что и тогда, когда я воздвиг вокруг этого дома защитную стену в благодарность за твое доброе отношение к Израилю, о принц, и еще раньше я предсказывал и велел другим предупредить тебя о том, что, если ты и Мерапи, Луна Израиля, сойдетесь вместе, тебя могут постичь большие невзгоды через нее, ибо, став женой египтянина вопреки нашему закону, она должна разделять участь египетских женщин.

— Возможно, — сказал принц. — Я не хочу говорить на эту тему. Если эта смерть была делом ваших чародеев, могу сказать лишь одно — плохо заплатили они мне за все, что я стремился сделать для израильтян. Впрочем, чего еще я мог ожидать от такого народа в таком мире? Прощай.

— Одна просьба, о принц. Разреши мне поговорить с моей племянницей Мерапи.

— Она не принимает. С тех пор как с помощью колдовства убили ее ребенка, она никого не хочет видеть.

— Все же я думаю, она не откажется повидаться со своим дядей, о принц.

— Что же ты хочешь ей сказать?

— О принц, милостью фараона мы, бедные рабы, собираемся навсегда покинуть Египет. Поэтому, если моя племянница останется здесь, я, естественно, хотел бы проститься с ней и сообщить ей кое-какие подробности, касающиеся нашего рода и нашей семьи, которые она, может быть, пожелала бы передать своим детям.

Услышав слово «дети», Сети смягчился.

— Я тебе не доверяю, — сказал он. — Может быть, у тебя наготове еще какие-нибудь проклятия против Мерапи, или ты скажешь ей что-нибудь такое, от чего она почувствует себя еще более несчастной, чем теперь. Но если бы ты захотел поговорить с ней в моем присутствии…

— Достойный принц, я не решаюсь настолько утруждать тебя. Прощай. Не откажись передать ей…

— Или, если это тебя смущает, — перебил его Сети, — в присутствии Аны, если только она сама не откажется принять тебя.

Джейбиз минутку подумал и ответил:

— Пусть будет так — в присутствии Аны. Это человек, который знает, когда надо молчать.

Джейбиз поклонился и ушел, и по знаку принца я последовал за ним. Вскоре нас впустили в комнату госпожи Мерапи, где она сидела в глубокой печали и одиночестве, закрыв голову черной накидкой.

— Привет тебе, дядя, — сказала она, взглянув на меня и, думаю, поняв причину моего присутствия. — Ты хочешь сообщить мне еще о каких-нибудь пророчествах? Пожалуйста, не надо, твои последние оправдались с лихвой. — И она дотронулась пальцем до черной накидки.

— У меня новости и просьба, племянница. Новости — то, что народ Израиля покидает Египет. Просьба — она же и приказ — о том, чтобы ты приготовилась сопровождать нас.

— Лейбэна? — спросила она, подняв на него глаза.

— Нет, племянница. Лейбэн не желает иметь женой ту, что стала любовницей египтянина. Но ты должна сыграть свою роль, хотя бы и самую скромную, в судьбе нашего народа.

— Я рада, что Лейбэн не хочет того, что никогда не мог получить. Скажи, прошу тебя, почему же я должна выполнить эту просьбу — или этот приказ?

— По весьма важной причине, племянница, — потому что от этого зависит твоя жизнь. До сих пор тебе было позволено следовать желанию твоего сердца. Но теперь, если ты останешься в Египте, где ты уже выполнила свою миссию — направлять мысли твоего возлюбленного, принца Сети, в сторону, благоприятную для дела Израиля, — ты умрешь!

— Ты хочешь сказать, что наши люди меня убьют?

— Нет, не наши. Но ты все равно умрешь. Она подошла к нему и посмотрела ему в глаза.

— Дядя, ты уверен в том, что я умру?

— Уверен… или, по крайней мере, другие уверены.

Она засмеялась; впервые за несколько новолуний я увидел, что: она смеется.

— Тогда я остаюсь, — сказала она. Джейбиз удивленно смотрел на нее.

— Я так и думал, что ты любишь этого египтянина, который и в самом деле достоин любви любой женщины, — пробормотал он в бороду.

— Может быть именно потому, что люблю его, я и хочу умереть. Я отдала ему все, что имела: от моего сокровища только и осталось то, что может навлечь беду или несчастье на его голову. Поэтому чем больше любовь — а она больше всех пирамид, если бы их сложить в одну, — тем больше потребности в том, чтобы похоронить ее на время. Понимаешь?

Он покачал головой.

— Я понимаю только одно — ты очень странная женщина, совершенно не такая, как все, кого я знал.

— Мой ребенок, убитый со всеми другими, был для меня всем на свете, и я хотела бы быть там, где он. Ну теперь понимаешь?

— И ты бы рассталась с жизнью, ты, еще совсем молодая, способная иметь еще много детей, ради того, чтобы лежать в гробнице вместе с твоим умершим сыном? — спросил он медленно, как человек крайне удивленный.

— Я хочу жить, только пока моя жизнь нужна тому, кого я люблю, а когда придет день и он вступит на престол, как сможет служить ему дочь ненавистных здесь израильтян? И детей мне больше не нужно. Мой сын, живой или мертвый, владеет моим сердцем, и в нем нет места для других. Эта любовь, по крайней мере, чиста и совершенна и, забальзамированная смертью, навсегда останется неизменной. Кроме того, я буду с ним не в гробнице — в это я верю. Религия египтян, которую мы так презираем, говорит о вечной жизни на небесах; туда я и пошла бы искать то, что потеряла, и ждать того, кто временно остался позади.

— Ах! — сказал Джейбиз. — Что до меня, то я не утруждаю себя этими вопросами: в нашей временной жизни на земле и без того много дела для рук и головы. Однако, Мерапи, ты ведь бунтовщица, а как принимает царь — небесный или земной, все равно — тех, кто восстает против него?

— Ты говоришь — я бунтовщица, — сказала она, повернувшись к нему, и глаза ее вспыхнули. — Почему? Потому что я не захотела бесчестья и не вышла замуж за человека, которого ненавижу, за убийцу, к тому же и потому, что я, пока жива, не покину человека, которого люблю, и не вернусь к тем, от кого видела только зло! Разве бог создал женщин для того, чтобы их продавали, как скот, ради удовольствия и выгоды того, кто может больше заплатить?

— Видимо, для этого, — сказал Джейбиз, разводя руками.

— Видимо, это вы так думаете, представляя себе бога таким, каким хотели бы, чтобы он был. Но я — я в это не верю, а если б верила, то поискала бы себе другого царя. Дядя, я обращаюсь против жреца и старейшин к Тому, что создало и их, и меня, и я буду жить или умру по его приговору.

— Весьма опасная позиция, — произнес Джейбиз, как бы размышляя вслух, — поскольку жрец имеет возможность взять закон в свои руки, прежде чем подсудимый успеет апеллировать к другой инстанции. Однако кто я такой, чтобы оспаривать ту, которая может стереть Амона в порошок в его собственном святилище, и поэтому кто может достоверно знать все, что она думает и делает.

Мерапи топнула ногой.

— Ты отлично знаешь, что именно ты передал мне приказ бросить вызов Амону в его храме. Это не я…

— Знаю, знаю, — возразил Джейбиз, махнув рукой. — Знаю также, что это именно то, что говорит каждый маг (каковы бы ни были его боги и его народ) и во что никто не верит. Именно потому, что ты, веруя, повиновалась приказу свыше и через тебя Амон был повержен, египтяне и израильтяне считают тебя величайшей из волшебниц, какие когда-либо существовали на берегах Нила; а это, племянница, — опасная слава!

— На которую я не претендую и которой никогда не добивалась.

— Совершенно верно, но она все равно пришла к тебе. Так что же

— зная (а я не сомневаюсь в том, что ты знаешь) обо всем, что скоро произойдет в Египте, и получив предупреждение (если ты в нем нуждаешься) об опасности, которая грозит тебе самой, — ты все-таки отказываешься повиноваться приказу, который я считаю своим долгом тебе передать?

— Отказываюсь.

— Тогда пеняй на себя и прощай. Да, хотел еще сказать тебе: там есть кое-какое имущество в виде скота и урожая с полей, которые принадлежат тебе по наследству от твоего отца. В случае твоей смерти…

— Возьми все себе, дядя, и да поможет оно твоему процветанию. Прощай.

— Великая женщина, друг Ана, и красавица к тому же, — сказал старый еврей, проводив ее взглядом. — Печально, что я никогда ее больше не увижу. Да и никто не будет смотреть на нее долго. Скорблю, ибо она все-таки мне племянница и я люблю ее. А теперь мне пора, тем более, что я выполнил данное мне поручение. Будь счастлив, Ана. Ты ведь уже не солдат, правда? Нет? Оно и к лучшему, как ты увидишь. Мое почтение принцу. Думай обо мне иногда, когда состаришься, и не поминай лихом, ибо я служил тебе, как только мог, и твоему господину тоже, — надеюсь, он вскоре вновь обретет то, что не так давно потерял.

— Ее высочество принцессу Таусерт, — предположил я.

— И ее, кроме всего прочего, Ана. Скажи принцу, если он сочтет мою цену слишком высокой, что эти лошади, которых я ему продал, действительно самых лучших сирийских кровей и что эту породу моя семья разводила в течение многих поколений. Да, если у тебя есть друг, которому ты желаешь добра, не дай ему уйти в пустыню в период нескольких ближайших новолуний, особенно если командовать войском будет фараон. Нет-нет, я ничего не знаю, но просто это пора у больших бурь. Прощай, друг Ана, и еще раз прощай.

Что же он хотел этим сказать? — думал я, направляясь к принцу, чтобы доложить о происшедшем. Но никакой ответ не приходил мне в голову.

Очень скоро я начал понимать. Оказалось, что наконец израильтяне действительно покидают Египет, огромная масса их, а с ними и, десятки тысяч арабов из разных племен, которые поклонялись их богу и были — некоторые из них — потомками гиксосов, пастухов, некогда правивших Кеметом. Что это действительно так, подтверждалось известием о том, что все еврейские женщины в Мемфисе, даже те, что были замужем за египтянами, ушли из города, оставив своих мужей, а иногда даже детей. В самом деле, перед их уходом несколько таких женщин, которые были подругами Мерапи, посетили ее и спросили, не уйдет ли она с ними. Покачав головой, она ответила:

— Почему вы уходите? Или вам так хочется скитаться в пустыне, что ради этого вы готовы навсегда расстаться с мужьями, которых вы любите, и с детьми вашей плоти и крови?

— Нет, госпожа, — ответили они плача, — мы счастливы в белоснежном Мемфисе и здесь, под журчание Нила, мы хотели бы состариться и умереть, вместо того, чтобы жить в пустыне, в какой-нибудь палатке вместе с чужими мужчинами или в одиночестве. Но страх гонит нас отсюда.

— Страх? Чего же вы боитесь?

— Египтян, которые, конечно же, убьют всякого израильтянина, оставшегося среди них, когда оценят все, что они претерпели от нас в обмен за те богатства и приют, что мы имели от них в течение многих поколений, превратившись из горсти семей в великий народ. А еще мы боимся проклятия наших жрецов, которые велели нам уходить.

— Тогда и мне тоже надо бояться, — сказала Мерапи.

— О нет, госпожа, ведь ты — единственная любовь принца Египта, который, по слухам, скоро станет фараоном Египта и защитит тебя от гнева египтян. А поскольку ты еще, как всем известно, самая великая чародейка в мире, победительница могущественного Амона-Ра и пожертвовала собственным ребенком, чтобы отвратить все несчастья от своего жилища, тебе нечего бояться со стороны жрецов и их магии.

Тогда Мерапи вскочила, требуя, чтобы они предоставили ее своей участи и пошли навстречу собственной, что они и поспешили сделать, боясь ее чар. Вот и вышло так, что вскоре прекрасная Луна Израиля и некоторые дети смешанной крови оказались единственными из всей еврейской расы, кто остался в Египте. Тогда, несмотря на то, что страдания и бедствия последних лет со всеми их ужасами, смертями и голодом уменьшили численность египтян почти вполовину, народ Кемета возликовал, преисполнившись великой радости.

В каждом храме каждого бога состоялись торжественные процессии, и все, у кого что-нибудь осталось, приносили пожертвования, в то время как статуи богов наряжали в новые красивые одежды и увешивали гирляндами цветов. Но это еще не все: на Ниле и на священных озерах плавали лодки, украшенные фонарями, как в праздник Воскресения Осириса. Как титулованный верховный жрец Амона — должность, являвшаяся пожизненной, — принц Сети присутствовал на этих празднествах в большом храме Мемфиса, куда я сопровождал его. Когда обряды закончились, он во всем своем великолепном жреческом облачении вывел процессию из храма сквозь массы поклоняющихся, и тысячи глоток приветствовали его громогласным криком: «Фараон!» или, по крайней мере, прославляя как наследника Египта.

Когда крики наконец замерли, он обратился к собравшимся и сказал:

— Друзья, если вам хочется послать меня не на пир фараона, а в общество, что сидит за столом Осириса, вы можете повторить это безрассудное приветствие, — оно доставит нашему повелителю Аменмесу весьма мало радости.

В наступившем молчании вдруг раздался голос:

— Не бойся, о принц, пока еврейская колдунья спит каждую ночь у тебя на груди! Та, что навлекла на Кемет столько бед, уж конечно убережет тебя от опасности! — на что толпа ответила новым взрывом одобрения и приветствий.

На следующий день из Таниса, куда он ездил с визитом, вернулся старый Бакенхонсу и принес новые вести. Оказывается, там, в самом большом зале одного из самых больших храмов состоялся многолюдный совет, открытый для всех желающих. На этом совете Аменмес сообщил, как обстоит дело с израильтянами, которые, как он сказал, уходят тысячами. Были также совершены приношения, чтобы умилостивить разгневанных богов Кемета. Когда обряд закончился, но еще до того, как начали расходиться, ее высочество принцесса Таусерт поднялась с места и обратилась к фараону:

— Во имя духов наших отцов, — воскликнула она, — и особенно во имя духа доброго бога Мернептаха, моего родителя, я спрашиваю тебя, фараон, и всех вас, о люди, — должна ли гордая земля Кемета терпеть наглость этих рабов-евреев и их магов? Наших богов оскорбляли и оскверняли; на нас навлекали несчастья, огромные и ужасные, о каких не знала история; десятки тысяч новорожденных, начиная от первенца фараона, погибли за одну ночь. И вот теперь эти израильтяне, убившие их своим колдовством, — ибо все они колдуны, и мужчины и женщины, особенно одна, которая сидит в Мемфисе, но о которой я не хочу говорить, потому что она нанесла мне лично вред, — эти израильтяне с разрешения фараона уходят из страны! Мало того, они берут с собой весь свой скот, весь собранный с полей урожай, все сокровища, которые они накопили в течение поколений, и все украшения и драгоценности, которые они страхом отняли у наших людей, забирая в долг то, что они никогда не собираются возвращать. Поэтому я, царственная принцесса Египта, хочу спросить фараона — это приказ фараона?

При этом, как рассказал Бакенхонсу, фараон сидел повесив голову и не отвечал ни слова.

— Фараон молчит, — продолжала Таусерт. — Тогда я спрошу — это приказ Совета фараона и воля египетского народа? Еще есть в Кемете большая армия, сотни колесниц и тысячи пехотинцев. И эта армия будет сидеть и ждать, пока эти рабы уйдут в пустыню, поднимут против нас наших врагов-сирийцев и вместе с ними вернутся, чтобы расправиться с нами?

— При этих словах, — продолжал свой рассказ Бакенхонсу, — вся эта масса собравшихся там людей ответила громким криком «нет!».

— Народ говорит — нет. А что скажет фараон? — воскликнула Таусерт.

Наступило молчание, пока наконец Аменмес не встал и не заговорил.

— Будь по-твоему, принцесса, и если это обернется злом, пусть падет оно на твою голову и на головы тех, кого ты подстрекаешь на это дело, хотя, я думаю, это твой муж, принц Сети, должен был бы сейчас стоять там, где стоишь ты, и задавать мне свои вопросы.

— Мой муж, принц Сети, привязан к Мерапи веревкой, сплетенной из волос колдуньи, по крайней мере, так мне сказали, — ответила она с презрительным смехом, и ропот присутствующих поддержал ее слова.

— Этого я не знаю, — сказал Аменмес, — но знаю одно: принц всегда настаивал на освобождении израильтян, и временами, когда одно несчастье следовало за другим, я думал, что он прав. Воистину, не раз я и сам хотел бы, чтобы они ушли, но всегда какая-то сила, не знаю, какая, сдавливала мое сердце, превращая его в камень, и вырывала у меня слова, каких я не хотел произносить. Даже сейчас я дал им уйти, но все вы — против меня, и может быть, если я буду противиться вам, я заплачу за это своей жизнью и троном. Военачальники, прикажите привести в готовность мои войска и соберите их здесь, в Танисе ибо я сам поведу их, преследуя народ Израиля, и разделю с ними участь.

На этом, под громкие крики одобрения, собрание закончилось, и вскоре только фараон остался сидеть на своем троне, с видом человека, — по словам Бакенхонсу, — который скорее мертв, чем жив, но отнюдь не с видом царя, собирающегося начать войну против своих врагов.

Принц выслушал рассказ Бакенхонсу в глубоком молчании, но когда тот кончил, он спросил:

— Что ты об этом думаешь, Бакенхонсу?

— Думаю, о принц, — ответил старый мудрец, — что ее высочество поступила дурно, подняв снова все это дело, хотя я не сомневаюсь, что она говорила голосами жрецов и армии, и фараон не нашел в себе достаточно сил, чтобы сопротивляться.

— Я думаю то же, что и ты, — сказал Сети.

В этот момент в комнату вошла госпожа Мерапи.

— Я слышу, мой муж, — сказала она, — что фараон решил преследовать народ Израиля со своим войском. Я пришла просить моего супруга, чтобы он не присоединялся к армии фараона.

— Вполне естественно, госпожа, что ты не хочешь, чтобы я воевал против твоих соотечественников, и сказать по правде, у меня нет никакого желания действовать в этом направлении, — сказал Сети и, повернувшись, вышел вместе с ней из комнаты.

— Она думает вовсе не о своих соотечественниках, а о спасении своего любимого, — заметил Бакенхонсу. — Она не колдунья, как о ней говорят, но она действительно знает то, что нам неведомо.

— Да, — ответил я, — это верно.

Глава 17

СОН МЕРАПИ
Прошло дней четырнадцать, и за это время стало известно, что израильтяне действительно тронулись в путь. Их было огромное множество и они несли с собой гроб и мумию своего пророка, человека их крови, бывшего, как говорили, визирем того фараона, который приютил их в Египте сотни лет тому назад. О том, куда они идут, говорили по-разному, но всезнающий Бакенхонсу утверждал, что они направляются к озеру Крокодилов, которое некоторые называют также Красным морем; оттуда они пойдут на ту сторону, в пустыню, и дальше — в Сирию. Я спросил его, как же им удастся переправиться на ту сторону, ведь это озеро даже в самом узком месте имеет тридцать тысяч футов в ширину, а глубина донного ила вообще неизмерима. Он ответил, что не знает, но что я мог бы спросить об этом госпожу Мерапи.

— Значит, ты изменил мнение о ней и тоже считаешь ее колдуньей, — сказал я, на что ой ответил:

— Человек поневоле вдыхает дующий в лицо ветер, а Египет так насыщен колдовскими чарами, что трудно что-нибудь сказать. И все-таки это она сокрушила древнюю статую Амона. О да, колдунья она или нет, было бы интересно спросить ее, как ее народ собирается переправиться через Красное море, особенно если за их спинами вдруг появятся колесницы фараона.

Я действительно задал ей этот вопрос, но она ответила, что ничего об этом не знает и знать не хочет, поскольку она порвала со своим народом и осталась в Египте.

Потом появился Ки, уж не знаю, откуда, и, помирившись с Сети, которого он клятвенно уверил, что переодевание Мерапи в наряд Исиды было делом жрецов против его воли, сообщил, что фараон и большое войско выступили из Таниса и начали преследование израильтян. Принц спросил его, почему он не присоединился к ним. В ответ Ки возразил, что, во-первых, он не воин, а во-вторых, фараон отвратил от него свое лицо. В свою очередь он спросил принца, почему же он сам не с ними.

Сети ответил, что он отстранен от командования, как и его офицеры, и не имеет желания участвовать в этом деле как простой горожанин.

— Ты мудр, как всегда, принц, — сказал Ки.

На следующий вечер, почти ночью, когда принц, Ки, Бакенхонсу и я, Ана, сидели и разговаривали, к нам вдруг ворвалась госпожа j Мерапи, как была в ночном одеянии, по которому разметались ее распущенные волосы, и с диким выражением в глазах.

— Я видела сон! — вскричала она. — Мне приснилось, будто я | вижу, как мой народ, все множество людей, следует за пламенем, пылающим от земли до самого неба. Они подошли к кромке большого водного пространства, и вдруг позади них появился фараон и с ним — все египетское войско. Тогда люди Израиля устремились прямо в воду, и вода держала их, как будто это была твердая земля. Воины фараона бросились вслед за ними, но тут явились боги Кемета — Амон, Осирис, Гор, Исида, Хатхор и все остальные, и пытались их остановить. Однако они не хотели их слушать и, увлекая за собой богов, ринулись в воду. Тут наступила тьма, и в этой тьме раздались крики и плач, и громкий смех. Потом — она рассмеялась, — взошла луна и осветила пустоту. Я проснулась, вся дрожа. Растолкуй мне этот сон, если можешь, о Ки, мастер магии.

— Какая в этом нужда, госпожа, — ответил он, как будто очнувшись ото сна, — если видевшая этот сон — сама ясновидящая? Осмелится ли ученик наставлять учителя или новичок — разъяснять тайны верховной жрице храма? Нет, госпожа, я и все маги — мы считаем тебя выше всех магов, какие были и есть в Кемете.

— Почему ты всегда меня дразнишь? — сказала она задрожав. Тогда Бакенхонсу, слушавший до сих пор молча, сказал:

— Последнее время мудрость Ки погрузилась в тучу и не светит нам, его ученикам. Однако смысл твоего сна достаточно ясен, хотя я и не знаю, насколько этот сон правдив. Он означает, что всему египетскому войску, а вместе с ним и богам Кемета, угрожает гибель из-за их вражды к израильтянам, если только не найдется кто-то, кого они будут слушать и кто убедит их отказаться от намерения, которое мне неясно. Но кого послушают безумные, о, кого они послушают? — И подняв свою большую голову, он посмотрел прямо на принца.

— Боюсь, что не меня, я ведь никто в Египте, — сказал Сети.

— Почему не тебя, о принц, если завтра ты можешь стать всем в Египте? — спросил Бакенхонсу. — Ты всегда вступался за израильтян и говорил, что вражда к ним не принесет Кемету ничего, кроме зла, — так оно и вышло. К кому же еще более охотно прислушается народ и армия?

— Более того, о принц, — вмешался Ки, — госпоже твоего дома приснился очень плохой сон, из которого, что ни говори, следует, что это был не сон, а проявление силы, направленной против величия Кемета, той силы, которая сбросила великого Амона с его престола, той силы, которая оградила магической стеной этот дом.

— Я опять повторяю, что не обладаю никакой силой, о Ки, иначе я бы не заплатила за это жизнью собственного ребенка.

— И однако колдовские чары были приведены в действие, госпожа; а сила, как издавна известно, достигает совершенства только в жертвоприношении, — загадочно произнес Ки.

— Кончай свои разговоры о чарах, маг, — воскликнул принц, — а если тебе уж так хочется, то говори о своих собственных, их у тебя достаточно. Это Джейбиз защитил нас от бедствий, а статую Амона разбил какой-то бог.

— Прошу прощения, принц, — сказал Ки, кланяясь, — это не госпожа защитила твой дом от бедствий, которые свирепствовали в Египте, и не госпожа, а какой-то бог, действующий через нее, сокрушил Амона в Танисе. Так сказал принц. Однако ей же приснился некий сон, который Бакенхонсу нам объяснил, хотя я не могу, и я думаю, что фараону и его военачальникам нужно рассказать об этом сне, чтобы они вынесли свое суждение о нем.

— Так почему бы тебе не рассказать им, Ки?

— Фараону угодно было, о принц, отстранить меня от моих обязанностей как потерпевшего провал и передать должность керхеба другому. Если я появлюсь теперь там, меня убьют.

Слыша это, я, Ана, от души пожелал, чтобы Ки появился перед лицом фараона, хоть я и не верил, что его кто-нибудь убьет, ибо он знал особые заклинания против смерти. Дело в том, что я боялся Ки и был уверен в том, что он опять замышляет козни против Мерапи, в невиновности которой я не сомневался.

Принц ходил взад и вперед по комнате, что было его привычкой в минуты размышлений. Наконец он остановился и сказал:

— Друг Ана, будь добр, распорядись, чтобы мои колесницы были наготове, а также эскорт в сто человек и запасные лошади для каждой колесницы. Мы выезжаем на рассвете, ты и я, чтобы разыскать армию фараона и добиться приема у фараона.

— О супруг мой, — умоляюще произнесла Мерапи, — прошу тебя, не уезжай, не оставляй меня одну!

— Зачем одну? Поезжай со мной, госпожа, если хочешь. Но она покачала головой и сказала:

— Я не смею. Принц, последнее время я чувствую, будто какие-то чары толкают меня обратно к моему народу. Дважды ночью я просыпалась и обнаруживала, что стою в саду, лицом к северу, и слышала голос моего покойного отца, который говорил мне: «Луна Израиля, твой народ блуждает в пустыне, и ему нужен твой свет». И я боюсь, что если я окажусь поблизости от этих людей, меня затянет, как водоворот затягивает щепку, и я никогда больше не увижу Египет.

— Тогда прошу тебя, останься здесь, Мерапи, — сказал принц, слегка засмеявшись, — ведь ясно, — куда пойдешь ты, туда следом пойду и я, а у меня нет ни малейшего желания блуждать с твоими евреями в пустыне. Так что, поскольку ты не хочешь покинуть Мемфис и не поедешь со мной, я должен остаться с тобой.

Ки устремил на них обоих пронзительный взгляд.

— Да простит меня принц, — сказал он, — но клянусь богами, я никогда не думал, что доживу до того часа, когда принц Сети Мернептах поставит женские капризы выше своей чести.

— Твои слова грубы, — сказал Сети, гордо выпрямившись, — и будь сейчас другое время, может быть, я бы, Ки…

— О мой принц! — сказал Ки, простершись перед ним, так что его лоб коснулся пола. — Подумай только, как важна должна быть причина, побудившая меня вымолвить такие слова. Когда я приехал сюда из Таниса в первый раз, дух, живущий во мне и говорящий моими устами, произнес по отношению к твоему высочеству определенные титулы, за которые тебе угодно было упрекнуть меня. Однако этот дух во мне не может лгать, и я знаю точно и прошу всех, кто сейчас здесь, запомнить мои слова, что этой ночью я стою перед тем, кто менее чем через два новолуния будет фараоном.

— Поистине, ты всегда приносил плохие вести, Ки, но даже если это так, что из этого следует?

— А вот что, мой принц: если бы духи Истины и Справедливости не побуждали меня говорить, разве посмел бы я, человек из уязвимой плоти, бросить жестокие слова в лицо тому, кто скоро станет фараоном? Разве посмел бы я перечить нежной голубке, которая свила гнездо в его сердце, мудрой белой голубке, шепчущей тайны небес, откуда она прилетела, которая сильнее, чем гриф Исиды, и быстрее, чем ястреб Ра, голубке, которая в гневе могла бы растерзать меня на более мелкие частицы, чем Сет разрубил Осириса?

Тут я заметил, что Бакенхонсу раздувается от внутреннего смеха, подобно лягушке, готовой заквакать; но Сети ответил усталым голосом:

— Клянусь всеми птицами Кемета и священными крокодилами в придачу — я не знаю. Твой ум, Ки, — не открытая книга, которую может читать проходящий мимо. Все же, если бы ты объяснил мне, по какой причине богини Истины и Справедливости вдохновили тебя…

— Причина, принц, в том, что судьба всей египетской армии, быть может, сейчас в твоих руках. Время не терпит, и я скажу прямо: что ни говори, а эта госпожа, которая кажется лишь воплощением любви и красоты, на самом деле величайшая волшебница во всем Египте, уж я, кого она превзошла, хорошо это знаю. Она бросила вызов высокому богу Кемета и сокрушила его в прах и заплатила ему, его пророкам и всем, кто его чтит, тем же злом, которое он мог бы причинить ей, — как в подобном случае сделал бы любой из нас. Теперь ей приснилось или ее дух открыл ей, что армии Египта грозит гибель, и я знаю, что этот сон исполнится. Так поспеши, о принц, спасти войска Египта, ведь они понадобятся тебе, когда ты сядешь на египетский трон.

— Я не волшебница! — вскричала Мерапи. — И однако — о горе, что я должна сказать об этом! — в словах этого улыбчивого чародея с холодными глазами правда. Меч смерти готов сразить войска Египта!

— Вели приготовить колесницы, — сказал Сети.


Прошло восемь дней. Солнце садилось, когда мы остановили коней недалеко от Красного моря. День и ночь мы двигались по следам фараоновой армии, по дороге, проложенной через пустыню его колесницами и ногами его солдат, и десятками тысяч израильтян, прошедших ранее этим же путем. И теперь с вершин холмов, где мы остановились, мы увидели внизу лагерь фараона — весьма большую армию. Кроме того, отставшие солдаты говорили нам, что за этой армией тоже расположилась лагерем несметная масса израильтян, а еще дальше, за нею, расстилалось Красное море, преградившее им путь. Но ни израильтян, ни воды не было видно по очень странной причине: между ними и армией фараона возвышалась черная стена туч, как бы воздвигнутая с земли до самого неба. Один из отставших солдат рассказал, что эта огромная туча двигалась днем перед израильтянами, а ночью превращалась в столб пламени. Но в день, когда к ним приблизилась армия фараона, туча обошла лагерь израильтян и стала между ними и египетской армией.

Когда принц, Бакенхонсу и я услышали об этом, мы посмотрели друг на друга и не проронили ни слова. После долгого молчания принц, слегка засмеявшись, сказал:

— Нам бы следовало захватить с собой Ки, даже если бы пришлось привязать его к колеснице, — уж он бы объяснил нам это чудо, ибо, конечно, он единственный, кто мог бы.

— Ки не так-то легко привязать, принц, если он желает быть на свободе, — сказал Бакенхонсу. — Кроме того, еще раньше, чем мы сели в колесницу, он покинул Мемфис, направляясь к югу, в Фивы. Я видел, как он уходил.

— А я приказал больше не принимать его, ибо его появление, я считаю, не сулит добра; во всяком случае, так думает госпожа Мерапи, — ответил Сети со вздохом.

— Теперь, когда мы здесь, что принц намерен делать? — спросил я.

— Спуститься в лагерь фараона и сказать то, что мы должны сказать, Ана.

— А если он не пожелает слушать?

— Тогда громко прокричать наше сообщение и повернуть обратно.

— А если он нас задержит, принц?

— Тогда спокойно стоять и жить или умереть — как решат боги.

— Поистине, у нашего принца мужественное сердце! — воскликнул Бакенхонсу. — И хотя я чувствую себя слишком молодым, чтобы умереть, я склонен остаться с ним и увидеть исход этого дела, — и он громко захохотал.

Но я, не в силах подавить в себе страх, подумал, что его «охо-хо», на которое как будто само небо отозвалось эхом, прозвучало над нашими головами как странное и даже зловещее преднамеренное.

Между тем мы облачились в парадные одежды, которые привезли с собой, но без оружия и с половиной нашего эскорта проехали туда, где видели флаги над шатром фараона. Остальную часть наших воинов мы оставили в лагере, приказав им, если с нами что-то случится, вернуться назад и объявить обо всем в Мемфисе и других больших городах. Когда мы приблизились к лагерю фараона, передовые посты увидели нас и приказали остановиться. Но когда при свете заходящего солнца они узнали принца, раздался шепот: «Принц Египта! Принц Египта!» — ибо они всегда продолжали называть Сети этим титулом — и, салютуя своими копьями, они пропустили нас.

Так мы достигли шатра фараона, который был окружен целым полком стражников. Края шатра были подняты, ибо вечер стоял жаркий, а внутри кроме самого фараона находились его военачальники, его советники, жрецы, маги и еще многие другие, кто участвовал в трапезе или разносил еду и напитки. Они сидели за столом лицом ко входу, и фараон восседал в центре, а позади него стояли его дворецкие и слуги с опахалами.

Мы прошли в шатер — принц посередине, по правую его руку Бакенхонсу, по левую — я с дарованной мне фараоном Мернептахом с золотой цепью на шее; сопровождавшие нас воины остались снаружи, где стояли часовые.

— Кто это? — спросил Аменмес, подняв глаза. — Кто это входит сюда без приглашения?

— Трое граждан Египта с вестью для фараона, — ответил Сети своим спокойным негромким голосом, — которую мы поспешили вовремя доставить.

— Как вас зовут, граждане Египта, и кто посылает эту весть?

— Нас зовут Сети Мернептах, принц Египта и наследник престола, Бакенхонсу, старый советник, и Ана, писец и друг царя; а наша весть послана богами.

— Мы слышали эти имена, кто их не слыхал? — сказал фараон, и при его словах все присутствующие поднялись и поклонились в сторону принца. — Не желаешь ли ты с твоими товарищами сесть и откушать с нами, принц Сети?

— Мы благодарим божественного фараона, но мы уже поужинали. Не позволит ли нам фараон сообщить нашу весть ему?

— Говори, принц.

— О фараон, много раз обновлялась луна с тех пор, как мы последний раз смотрели друг другу в лицо, в тот день, когда мой отец, добрый бог Мернептах, лишил меня наследства и позже отошел в край Осириса. Фараон помнит, почему я был таким образом отрезан от царского корня Египта. Это было в связи с вопросом об израильтянах, которые, по моему убеждению, терпели от нас много зла и должны были быть отпущены на свободу. По твоему совету, о фараон, и по совету других добрый бог Мернептах хотел покончить с ними, уничтожив их мечом, и потребовал моего согласия как наследника Египта. Я отказался дать согласие и был лишен своих прав, и с тех пор ты, о фараон, носишь двойную корону Кемета, в то время как я живу как гражданин Мемфиса на тех землях и на те средства, которые являются моей собственностью. Между тем часом и этим, о фараон, много бедствий обрушилось на Кемет, и последнее стоило жизни твоему первенцу и моему. Однако, о фараон, при всех этих бедствиях ты отказывался отпустить этих евреев, вопреки тому, что я советовал с самого начала. Наконец после смерти твоего сына ты объявил, что они могут уйти куда угодно. А теперь ты преследуешь их с большой армией и намерен сделать то, что сделал бы мой отец, славный бог Мернептах, если бы я согласился, — уничтожить их мечом. Слушай меня, фараон!

— Я слушаю; дело изложено хорошо, хоть и кратко. Что еще хотел бы ты сказать, принц Сети?

— Только одно, о фараон: молю тебя, откажись от преследования израильтян и уйди обратно со всей своей армией — не утром и не на следующий день, а сейчас, в этот вечер.

— Почему же, о принц?

— Из-за некоего сна, который приснился госпоже моего дома, еврейской женщине, и который предсказывает гибель тебе и армии Египта, если ты не прислушаешься к моим словам.

— Кажется, мы знаем об этой змее, которую ты приютил и пригрел у себя на груди, откуда она может оплевывать Кемет ядом. Ее зовут Мерапи, Луна Израиля, не так ли?

— Так зовут госпожу, которой приснился этот сон, — ответил Сети холодным тоном, хотя я, стоя рядом с ним, чувствовал, как он дрожит от гнева, — сон, который, если фараон пожелает, мои товарищи могут пересказать слово в слово.

— Фараон не пожелает, — закричал Аменмес, ударив кулаком по столу, — потому что он знает, что это лишь еще один трюк для спасения этих колдунов и воров от участи, которую они заслужили.

— Значит, я — исполнитель трюков, о фараон? Если так, зачем бы я ехал сюда с этим предупреждением, хотя завтра, сидя в Мемфисе, я мог бы снова стать наследником двойной короны? Ибо если ты не послушаешь меня, то очень скоро ты погибнешь, а вместе с тобой и все эти… — И он указал на сидящих за столом. — Ас ними и вся огромная армия, что там снаружи. Прежде чем отвечать, скажи, что значит эта черная туча, закрывающая лагерь врагов, евреев? Ты не находишь ответа? Тогда я скажу: это покров, который окутает ваши кости, всех вас до единого.

Теперь вся компания дрожала от страха, — да, даже жрецы и маги — и те дрожали. Но фараон обезумел от ярости. Вскочив со своего места, он сорвал с головы двойную корону и швырнул ее на землю, и я заметил, что золотая лента с уреем отлетели в сторону и легли на сандалию Сети. Аменмес разорвал на себе одежду и закричал:

— По крайней мере, ты разделишь со мной судьбу, отступник, продавший Кемет еврейской колдунье за ее поцелуи? Схватить этого человека и его товарищей! И когда эта тьма рассеется завтра утром и мы атакуем израильтян, пусть они идут вместе с нами в первых рядах. Вот тогда и увидим, где правда!

Таков был приказ фараона, и Сети, не ответив ни слова, скрестил на груди руки и ждал, что последует.

Люди поднялись со своих мест, как бы повинуясь этому приказу, но снова сели; стражники устремились вперед — и однако застыли в неподвижности. Тогда Бакенхонсу разразился торжествующим хохотом.

— Охо-хо! — смеялся он. — Как фараоны приходили и уходили — один и два, и три, и четыре, и пять — я видел, но чтобы ни один советник и ни один стражник не выполнили приказа фараона, даже если б они не хотели — такого я еще не видел! Когда ты станешь фараоном, принц Сети, надеюсь, тебе больше повезет. Дай руку, Ана, друг мой, и веди нас, царственный наследник Египта! Истина показана, но слепые глаза не желают видеть. Слово сказано, но глухие уши не желают слышать. Долг исполнен. Доброго вам сна, избранники Осириса, доброго сна!

Потом мы повернулись и пошли прочь из шатра. У выхода я оглянулся, и в сумерках, которые предшествуют ночной тьме, мне почудилось, будто сидящие за столом уже мертвы. Лица их посинели, глаза мерцали пустым блеском и ни одного слово не сорвалось с их уст. Они лишь неотрывно смотрели на нас, пока мы шли, все смотрели и смотрели.

Снаружи я по приказу принца громко прокричал суть ясновидения госпожи Мерапи и предупредил всех, кому было слышно, чтобы они перестали преследовать народ Израиля, если им дороги жизнь и свет солнца. Но даже после этого, хотя моя речь была прямой изменой фараону, ни одна рука не поднялась ни на принца, ни на меня, его слугу. С тех пор я часто спрашивал себя, почему так было, и не находил ответа на свои вопросы. Возможно потому, что в глубине души все знали, что Сети — истинный фараон, и любили его. Возможно потому, что они верили принцу и считали, что если он отправился в такую даль и отдал себя во власть Аменмеса, то лишь с тем, чтобы спасти армии Египта и передать им весть, полученную от самих богов.

Или, может быть, он все еще был под покровительством, которое израильтяне обещали ему через своих пророков голосом Джейбиза. Во всяком случае, все было, как я описал. Фараон мог приказать, но его слуги не повиновались ему. Более того, эта весть распространилась, и в ту же ночь многие дезертировали из войска фараона и расположились поблизости от нашего лагеря или бежали обратно в города, откуда пришли. Среди них было немало советников и жрецов, которые тайно переговорили с Бакенхонсу. Потому и случилось, что даже если фараон хотел покончить с нами — как, вероятно, он и собирался сделать под покровом ночи, — он все же счел более мудрым выполнить это намерение после того, как он расправится с народом Израиля.

Это была очень странная ночь — полное безмолвие, тяжелый неподвижный воздух. Звезд не было, но в завесе черной тучи, как будто опустившейся над лагерем египтян, вспыхивали живые молнии, принимая формы каких-то букв, которые я не мог прочесть.

— Смотри — вот Книга Судеб[759], написанная огнем рукою бога! — сказал Бакенхонсу, наблюдавший зловещее зрелище.

Около полуночи вдруг налетел восточный ветер, столь сильный, что нам пришлось лечь наземь лицом вниз, укрывшись за колесницами. Потом он замер, и мы услышали волнение и крики как из египетского лагеря, так и из лагеря Израиля, скрытого за тучей. Затем последовал толчок, как во время землетрясения, который сбил с ног тех из нас, которые стояли, и при свете появившейся кроваво-красной луны мы увидели, что вся армия фараона начинает двигаться в сторону моря.

— Куда они идут? — спросил я принца, который ухватился за мою руку.

— Навстречу судьбе, я думаю, — ответил он, — но какой судьбе, не знаю.

Больше мы не сказали ни слова, нам было страшно.


Наконец занялась заря, осветив самое ужасное зрелище, какое когда-либо видели глаза человека.

Стена туч исчезла, и при ясном свете утра мы увидели, что глубокие воды Красного моря расступились, оставив посередине твердую дорогу — не то расчищенную ветром, не то приподнятую землетрясением. Кто знает? Только не я, чья нога так и не ступила на эту дорогу смерти. По этой широкой дороге устремлялись десятки тысяч израильтян, двигаясь между водой справа и водой слева, а за ними следовала вся армия фараона, кроме тех, которые дезертировали и теперь стояли или лежали вокруг нас, наблюдая. Видны были даже золотые колесницы, указывая, где сам фараон и его телохранитель, — в самой гуще беспорядочного войска, рвавшегося вперед, не соблюдая ни дисциплины, ни боевого строя.

— Что же теперь? О, что же теперь? — прошептал Сети, и в этот момент последовал второй подземный толчок. Затем в западной части моря поднялась огромная волна, высокая, как пирамида. Она катилась, курчавясь и пенясь на гребне, и у ееоснования мы на миг, не более, увидели армию Египта. Но в то же мгновение мне почудилось, что вдоль ее гребня несутся могучие фигуры, которые я принял за богов Кемета, а за ними, преследуя их и гоня их бичом, — какой-то образ из сияющего света. Они появились, они исчезли, сопровождаемые звуками стенаний, и волна упала.

Но за ее пределами по-прежнему шли толпы израильтян — на дальнем берегу.

Наступил густой мрак, и сквозь этот мрак я увидел — или подумал, что вижу, — Мерапи, Луну Израиля, стоящую перед нами с выражением отчаяния на лице, и услышал — или подумал, что слышу, — ее крик:

— О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети! Потом она тоже исчезла.

— Запрягайте лошадей! — крикнул Сети глухим голосом.

Глава 18

КОРОНАЦИЯ МЕРАПИ
Как ни мчались наши кони, но слух, а точнее — истина, которую несли ушедшие раньше нас, летела быстрее. О! Это путешествие казалось сном, ниспосланным злыми богами. День и ночь неслись мы, и в каждом городе навстречу нам выбегали женщины, крича:

— Это верно, о путники, это верно, что фараон и его войско погибли в море?

И старый Бакенхонсу отвечал им:

— Верно, что тот, кто был фараоном, и его войско погибли в море. Но фараон жив — вот он! — И он указывал на принца, который не обращал ни на кого внимания и повторял только одно слово: — Вперед! Вперед!

И снова мы мчались вперед, в то время как стоны и плач замирали далеко позади.

Солнце садилось, когда мы наконец приблизились к Мемфису. Принц повернулся ко мне и прервал молчание.

— До сих пор я не смел спросить, — сказал он, — но скажи мне, Ана. В темноте, когда большая волна упала и ужасные образы пронеслись мимо, тебе не показалось, что перед нами стоит женщина, и не послышалось, что она что-то говорит.

— Все так и было, принц.

— Кто была эта женщина, и что она говорила?

— Это была та, что родила тебе сына, о принц, которого уже нет, и она говорила: «О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети!»

Его лицо, даже под слоем покрывавшей его пыли, стало пепельного цвета, и он застонал.

— Двое любящих ее видели и двое любящих ее слышали, — сказал он. — Сомнений нет, Ана, она погибла.

— Молю богов…

— Не моли, ибо боги Кемета тоже погибли — пали от руки бога Израиля. Ана, кто ее убил?

Неплохой рисовальщик, я изобразил пальцем на толстом слое песка и пыли, покрывавшем борт колесницы, брови человека и под ними два глубоких глаза… Позолота, отражая солнце, выглядела, как блеск в глазах.

Принц кивнул и сказал:

— Теперь мы узнаем, могут ли великие маги, вроде Ки, умереть, как другие люди. Чтобы узнать это, я готов даже, если необходимо, надеть корону фараона.

У ворот Мемфиса мы остановились. Они были заперты, но слышно было, что за ними большой город шумит и волнуется.

— Открывай! — крикнул Сети стражнику.

— Кто приказывает мне открывать? — отозвался начальник стражи, всматриваясь в наши лица, ибо солнце стояло низко у нас за спиной.

— Фараон приказывает тебе открыть!

— Фараон! — сказал начальник стражи. — Мы получили точные сведения, что фараон и его армия утонули в результате колдовства.

— Глупец! — вскричал принц. — Фараон никогда не умирает.

Фараон Аменмес отошел к Осирису, но славный бог Сети Мернептах,

фараон Египта, велит тебе открыть ворота.

Тогда бронзовые ворота отворились, и те, кто охраняли их, простерлись в пыли.

— Скажи, — обратился я к начальнику стражи, — что значат эти крики?

— Господин, — ответил он, — я точно не знаю, но говорят, что на площади перед храмом сжигают на костре колдунью, которая навлекла на Кемет все эти бедствия и своими чарами погубила фараона Аменмеса и его армию.

— По чьему приказу? — крикнул я, но возница стегнул лошадей, и мы не услышали ответа.

Мы промчались по широкой улице на большую площадь, заполненную десятками тысяч людей. Мы погнали лошадей прямо на них.

— Дорогу фараону! Дорогу могучему славному богу, Сети Мернептаху, Царю Верхних и Нижних Земель! — закричали сопровождавшие Сети воины.

Толпа обернулась, и все увидели высокую фигуру принца все в той же парадной одежде, в которой он стоял перед Аменмесом в его шатре близ моря.

— Фараон! Фараон! Слава фараону! — закричали люди, падая ниц, и этот крик пронесся по Мемфису подобно ветру.

Мы пробились к центру площади. Там, перед большими воротами храма пылал огромный костер из высоко сложенных дров. Перед ним мелькали фигуры, и в одной из них я узнал Ки, облаченного в одежду мага. Двойная цепь солдат окружала костер, сдерживая напор толпы, которая неистовствовала, будто охваченная безумием, крича и потрясая кулаками. Группа жрецов разделилась, и я увидел стоящих рядом мужчину и женщину. Одежда на женщине была порвана, волосы растрепались; видно было, что с ней обошлись грубо. В этот момент силы ее покинули и она упала на колени, подняв лицо. Это было лицо Мерапи, Луны Израиля.

Значит, она не погибла!.. Человек, стоящий рядом, нагнулся, чтобы поднять ее, но пущенный ему в спину камень заставил его с проклятием выпрямиться. Я сразу узнал этот голос, хотя широкий плащ скрывал облик этого человека.

Это был голос Лейбэна, израильтянина, обрученного с Мерапи и пытавшегося убить нас в стране Гошен. «Что он здесь делает?» — подумал я.

Ки заговорил:

— Слыхали, как зашипела эта еврейская кошка? — сказал он. — Ну что ж, дело рассмотрено, приговор вынесен. Я думаю, первым пойдет в огонь соучастник, а потом колдунья. Теперь следите за ним — он, может статься, оборотень.

Все это Ки произнес, приятно улыбаясь, — даже когда подал знак черным рабам храма, ожидавшим поблизости. Они бросились вперед, и я увидел, как вспыхнуло отражение пламени на их медных браслетах, когда они схватили Лейбэна. Он яростно сопротивлялся, крича:

— Где ваши армии, египтяне, где ваш собака-фараон? Ступайте выуживать их из Красного моря! Прощай, Луна Израиля! Хорошо же увенчал тебя твой царственный любовник, о неверная…

Больше он ничего не успел сказать, ибо в этот момент рабы швырнули его головой вперед в самую середину костра, который на миг потемнел и вновь вспыхнул ярким пламенем.

И тогда Мерапи с трудом поднялась и воскликнула — теми же словами, которые принц и я услышали, когда ее образ явился нам у далекого Красного моря: «О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети!» Да, это были те же самые слова, которые — по крайней мере, нам так показалось — поразили наш слух за много дней до того, как они сорвались с ее уст.

Продвижение наших колесниц фут за футом сквозь толпу заняло не больше времени, чем нужно, чтобы досчитать до ста, и едва замерло эхо ее зова, как мы были уже рядом и спрыгнули наземь.

— Колдунья зовет того, кто сегодня ужинает за столом Осириса вместе с фараоном и его войском, — издевательски усмехнулся Ки. — Пусть пойдет да поищет его там, если позволят боги, — и он снова подал знак черным рабам.

Но Мерапи уже увидела — или почувствовала, что Сети рядом, и кинулась ему на грудь. У всех на глазах он поцеловал ее в лоб, потом велел мне поддержать ее и повернулся лицом к толпе.

— На колени! На колени! На колени! — раздался громкий голос Бакенхонсу. — Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон! — И воины эскорта повторили его слова.

И толпа вдруг поняла. Все упали на колени, и со всех сторон грянуло древнее приветствие. Сети поднял руку и благословил их. В этот момент я заметил, что Ки скользнул в темноту, и шепнул несколько слов стражникам, которые тут же бросились ему вслед и привели его обратно.

Между тем принц заговорил:

— Вы называете меня фараоном, люди Мемфиса, и боюсь, что сегодня я действительно фараон по праву кровного родства. Не знаю, соглашусь ли я нести и дальше бремя правления, если Кемет об этом попросит. Но тот, кто носил двойную корону, погиб на дне моря: по крайней мере, я видел, как волны сомкнулись над ним и его армией. Поэтому, хотя бы на час, я должен быть фараоном, чтобы властью фараона решить некоторые дела. Госпожа Мерапи, скажи, прошу тебя, как все это произошло?

— Господин мой, — ответила она тихим голосом в наступившем молчании, — после того как ты уехал, чтобы предупредить армию фараона о моем сне, Ки, который ушел в тот же день, снова вернулся. С помощью служанки, которую он, я думаю, заговорил, он проник в мои покои, где я сидела одна, и предъявил мне свои условия.

«Открой мне, — сказал он, — секрет твоей магии, чтобы я мог отомстить виновникам моего падения — израильским пророкам и вообще всем израильтянам и другим моим врагам, и таким образом снова стать самым большим человеком в Египте. За это я исполню все твои желания и сделаю тебя, именно тебя, царицей Египта, и до конца ваших дней буду служить тебе и твоему супругу Сети, который станет фараоном. Откажешься — и я подниму против тебя весь народ, и прежде чем принц вернется, люди, которые верят, что ты злая колдунья, предадут тебя участи колдуньи».

Муж мой, я ответила Ки так же, как и раньше: что у меня нет никаких секретов, ибо я не владею искусством черной магии, а статую Амона в танисском храме разбила не я, но та же сила, которая потом причинила Кемету тяжкие бедствия. А еще я сказала, что мне не нужны его дары, потому что я не хочу быть царицей Египта. Тогда он рассмеялся мне в лицо и сказал, что он не из тех, кого можно дразнить, как уже многие узнали на свою беду. Потом он направил на меня свою палочку и пробормотал какое-то заклинание, так что я совершенно лишилась сил и не могла ни двинуться, ни закричать еще долго после того, как он ушел. Я велела своим слугам от твоего имени схватить его и задержать до твоего возвращения, но его нигде не могли найти.

С того часа мне стали угрожать расправой. Люди собирались тысячами у дворцовых ворот днем и ночью, крича, что убьют меня, колдунью. Я молилась о помощи, но, видимо, небо отвернулось от меня грешной, и мои молитвы оставались без ответа. Даже слуги во дворце обратились против меня и не желали смотреть мне в лицо. Все меня покинули. Я сходила с ума от страха и одиночества. Наконец однажды ночью перед рассветом я вышла на террасу и, так как никакой бог не желал меня слушать, повернулась в ту сторону, куда ты уезжал, и позвала тебя на помощь — так же, как сейчас, перед тем, как ты явился… — Тут принц взглянул на меня, а я, Ана, взглянул на него. — В ту же минуту из-за кустов вышел какой-то человек в широком плаще, так что я не могла разглядеть его лицо, и сказал мне: «Луна Израиля, меня прислал его высочество принц Сети, чтобы предупредить тебя: твоя жизнь в опасности, как и его жизнь, и поэтому он не может сейчас приехать к тебе. Он велит тебе приехать к нему, чтобы вы вместе могли бежать из Египта в другую страну, где вы сможете спокойно переждать, пока кончатся все наши невзгоды».

«Твое лицо закрыто, — сказала я, — откуда мне знать, что именно он послал тебя ко мне с этой вестью. Дай мне знак».

Тогда он протянул ту застежку со скарабеем, которую ты дал мне далеко в стране Гошен, ту же, что ты попросил меня вернуть тебе в знак любви, когда мы с тобой обручились и ты подарил мне свое царское кольцо; этого скарабея я видела на твоей одежде, когда ты с Аной уезжал из Мемфиса…

— Я потерял его по дороге к Красному морю, — шепотом сказал мне принц, — но боялся признаться тебе, Ана, приняв это за дурной знак; ночью мне приснилось, будто явился Ки и украл его у меня.

«Этого недостаточно, — сказала я. — Эта драгоценность могла быть похищена или снята с одежды убитого принца, или получена с помощью магии».

Человек в плаще подумал немного и сказал:

«Этой ночью, меньше чем час назад, фараона и все его колесницы поглотило море. Да послужит это тебе знаком».

«Как это возможно? — ответила я. — Ведь Красное море далеко отсюда, и такая весть не дошла бы сюда за час. Уходи, лживый искуситель!»

«И все же это правда», — сказал он.

«Когда ты это докажешь, я поверю и поеду с тобой».

«Хорошо», — сказал он и ушел.

На следующий день в Мемфисе пронесся слух, что это ужасное событие действительно произошло. Слух расходился все шире и шире, и вскоре все стали клясться, что так и было на самом деле. И тогда людей охватила ярость против меня, и они бесновались вокруг дворца как львы пустыни, рыча и требуя моей крови: как только они кидались на ворота, что-то отбрасывало их назад, как будто какой-то дух охранял дворец. Так прошло несколько дней. Но сегодняшней ночью, даже уже на рассвете, я опять стояла на террасе, и из-за деревьев опять вышел тот человек в плаще.

«Теперь ты слышала, Луна Израиля, — сказал он, — и должна поверить и уехать отсюда, хоть ты и считаешь себя здесь в безопасности, потому что дом Сети с самого начала был чудесным образом защищен от всех зол».

«Слышала и думаю, что в это можно поверить, хотя и не понимаю, как могла эта весть дойти до Мемфиса за один час. И однако повторяю тебе, незнакомец, это еще не доказательство».

Тогда он вынул из-под плаща свиток папируса и бросил его к моим ногам. Я подняла его, сломала печать и прочла написанное. Я сразу узнала почерк — это был почерк Аны, а в конце стояла твоя подпись и свиток был запечатан твоей печатью и печатью Бакенхонсу как свидетеля. Вот он, — и Мерапи вынула спрятанный на груди папирус и отдала его мне, так как опиралась на меня, чтобы не упасть.

Я развернул папирус и при свете факела прочел то, что было написано. Почерк действительно выглядел как мой, и подпись, и печати — все было в точности, как она сказала. Вот это письмо слово в слово:

«Мерапи, Луне Израиля, в моем доме в Мемфисе. Приезжай, госпожа, Цветок Любви, ко мне, твоему супругу, куда тебя проводит надежный человек, вручивший тебе это письмо. Приезжай немедля, ибо мне грозит большая опасность, так же как и тебе, и только вместе сможем мы ее избежать».

— Ана, что это значит? — спросил принц страшным голосом. — Если ты предал меня и ее…

— Клянусь богами, — начал я, закипев от возмущения, — человек я или подлый шакал, чтобы слышать такие обвинения, да еще из уст твоего высочества… — Я умолк, ибо в этот момент Бакенхонсу начал громко смеяться.

— Посмотрите на письмо! — проговорил он. — Посмотрите на письмо!

Мы посмотрели в недоумении — и на наших глазах строчки сперва покраснели как кровь, а потом стали бледнеть и совсем исчезли: вместо письма у меня в руках остался чистый лист папируса.

— Охо-хо! — смеялся Бакенхонсу. — Поистине, друг Ки, ты — первый среди магов, не считая тех пророков Израиля, которые привели тебя — куда они привели тебя, друг Ки?

Тогда, первый раз за все время, что я его знал, вечная улыбка исчезла с лица Ки, и оно словно превратилось в камень со вставленными в него двумя бриллиантами — его злобно сверкающими глазами.

— Продолжай, госпожа, — сказал принц.

— Я поверила письму. Я бежала с этим человеком. Он сказал, что нас ждет колесница. Мы вышли через боковую калитку.

«Где же колесница?» — спросила я.

«Мы поедем в лодке», — сказал он и повел меня вниз к реке. Когда мы пробирались через пальмовую рощу, из-за деревьев вдруг появились люди.

«Ты меня предал!» — воскликнула я.

«Нет, — ответил он, — меня самого предали».

Тогда впервые я узнала его голос — голос Лейбэна.

Нас схватили. Во главе этих людей был Ки.

«Вот она, колдунья, — сказал он, — которая, завершив свое черное дело, решила сбежать вместе со своим любовником-евреем, соучастником ее колдовских действий».

Они сорвали с него плащ и фальшивую бороду, и передо мной оказался действительно Лейбэн. Я прокляла его, глядя ему в лицо. Но он ответил только:

«Мерапи, то, что я сделал, я сделал из любви к тебе. Я хотел привести тебя обратно к нашему народу, потому что знал, что здесь тебя убьют. Этот маг в награду за некоторые сведения, которые я ему доставал, обещал отпустить тебя со мной, если мне удастся выманить тебя из дворца».

Это все, что он успел сказать. Нас притащили в тайную темницу большого храма и там нас разлучили. Целый день сегодня Ки и его жрецы мучили меня вопросами, на которые я не отвечала. К вечеру они вывели меня из темницы и привели сюда, и Лейбэна тоже. Когда люди увидели меня, они подняли страшный крик: «Колдунья! Колдунья! Еврейская колдунья!» Они прорвались через стражу, схватили меня, бросили на землю и стали избивать. Лейбэн пытался защитить меня, но его оттащили в сторону. Наконец толпу оттеснили, а потом — о муж мой, остальное ты знаешь. Все, что я рассказала, правда. Не могу больше.

Колени ее подогнулись, и она лишилась чувств. Мы отнесли ее в колесницу.

— Ты слышал, Ки, — сказал принц. — Что скажешь в ответ?

— Ничего, о фараон, — холодно произнес он, — ибо фараоном ты стал, как я предсказывал. Фараон, мой дух покинул меня, его похитили израильские пророки. То письмо должно было исчезнуть после того, как его прочла твоя супруга, а потом я рассказал бы тебе иную историю: историю ее тайной любви, измены и бегства с любовником. Но какой-то злой бог удержал письмо на папирусе до тех пор, пока ты сам не прочел его, — ты, никогда не писавший этого письма! Я побежден. Поступай со мной как хочешь, и прощай! Любим ты будешь всегда, тебя ведь всегда любили, но счастливым в этом мире — никогда.

— О люди! — воскликнул Сети. — Я не могу быть судьей в моем собственном доме. Вы слышали все, вы и судите. Ваш приговор этому магу.

Ответом был мощный крик:

— Смерть! Смерть от огня! Смерть, какую он готовил для невинных.

Это был конец. Но потом мне рассказывали, что когда костер догорел, была обнаружена голова Ки, похожая на раскаленный камень. Однако, лишь только ее коснулись лучи солнца, она рассыпалась и исчезла, как исчезли с папируса строчки того письма. Не знаю, правда это или нет, ибо я при этом не присутствовал.

Мы привезли Мерапи во дворец. Она прожила только три дня, ибо ее телесные и духовные силы были подорваны. Последний раз я видел ее, когда она послала за мной за час до смерти. Она лежала в объятиях Сети, шепча ему что-то об их ребенке, и выглядела особенно прелестной и счастливой. Она поблагодарила меня за дружбу и улыбнулась так, что я понял: она знала, что мои чувства к ней были больше, чем просто дружбой, и попросила заботиться о моем друге и повелителе, пока мы все не встретимся снова где-то в ином мире. Потом она протянула мне руку, я поцеловал ее и ушел, плача.

После того как она умерла, странная фантазия овладела Сети. В большом зале дворца он приказал воздвигнуть золотой трон и на этот трон он посадил ее во всем царском облачении, с нагрудными украшениями и жемчужным ожерельем; корона царицы Египта венчала ее голову. И в таком виде он представил ее знатным и государственным людям. Потом он велел набальзамировать ее и похоронить в гробнице, местонахождение которой я дал клятву никогда не разглашать; погребение состоялось без традиционных обрядов, потому что она исповедовала другую веру. Там она и спит в своем вечном доме, пока не настанет день Воскресения, и с нею спит ее маленький сын.

После этих похорон еще до появления новой луны все великие люди страны Кемет собрались в Мемфисе, чтобы провозгласить принца фараоном, а вместе с ними явилась и ее высочество принцесса Таусерт. Я присутствовал на церемонии, и странное чувство не покидало меня. Я снова видел визиря Нехези, я видел верховного жреца Рои и с ним многих других жрецов, здесь был даже старый Памбаса, с длинной белой бородой, которой он очень гордился, ибо она была не искусственной, — такой же напыщенный и пресмыкающийся, как и прежде, хотя он покинул дом принца, когда тот был лишен прав наследства, и стал служить Аменмесу. Его появление с официальным жезлом в руке заставило Сети засмеяться — единственный раз в течение многих недель.

— Так ты опять здесь, камергер Памбаса, — сказал он.

— О священнейший, о царственный повелитель, — ответил старый мошенник, — разве Памбаса, ничтожная песчинка у тебя под ногами, когда-нибудь покидал дом фараона, или того, кто будет фараоном?

— Нет, — сказал Сети, — ты ведь оставляешь только того, кто, как ты думаешь, не будет фараоном. Ну, хорошо, приступай к своим обязанностям, плут, может быть, в душе ты такой же честный, как и все остальные.

Начался величественный и древний ритуал Подношения Короны, когда говорили жрецы, переодетые в богов, и другие жрецы, изображавшие могущественных фараонов прошлого, а также знатные люди и правители других городов. Когда церемония закончилась, Сети ответил:

— Я принимаю это наследство — не потому, что я желаю им обладать, но потому, что это мое наследие и я знаю, пока я жив, я должен выполнять свой долг, в чем и дал клятву тому, кого уже нет в живых. Удар за ударом поражали Египет — чего, я думаю, никогда бы не случилось, если бы прислушались к моему голосу. Теперь Кемет истекает кровью и почти мертв. Да будет вашим и моим делом постараться вылечить и вернуть его к жизни. То недолгое время, что я буду с вами — ибо и на меня обрушились несчастья, неважно какие, — я, хотя и царствую, буду вашим слугой и слугой Кемета. Я отменяю всякие пиры и торжества в честь моего вступления на престол, но все богатства, которые пошли на их устройство, будут розданы вдовам и детям тех, кто погиб в Красном море. Теперь идите!

Все разошлись притихшие, но счастливые, поскольку на трон вступил фараон, который знал нужды Египта, любил его и был единственным, кто проявил мудрость и мужество в ту пору, когда другими овладело безумие. Потом явилась ее высочество в великолепном наряде, увенчанная короной и сопровождаемая своими приближенными, и склонилась перед троном.

— Привет фараону! — воскликнула она.

— Привет царственной принцессе Египта, — ответил он.

— О нет, фараон, — царице Египта!

Рядом с троном Сети стоял другой, тот, на который он тогда посадил мертвую Мерапи, увенчанную царской короной. Сети повернулся и некоторое время смотрел на него. Потом он сказал:

— Я вижу, это кресло свободно. Пусть царица займет его, если пожелает.

Она уставилась на него, как на сумасшедшего, хотя несомненно слышала кое-что о связанной с этим троном истории, потом гордо поднялась по ступеням и села в царское кресло.

— Твое величество долго отсутствовало, — сказал Сети.

— Да, — ответила она, — но как мое величество обещало, оно вернулось на свое законное место рядом с фараоном — и никогда больше его не покинет.

— Фараон благодарит ее величество, — сказал Сети и низко поклонился.


Прошло лет шесть. Однажды поздним вечером я сидел с фараоном Сети Мернептахом в его дворце в Мемфисе, где он всегда предпочитал жить, когда позволяли государственные дела.

Это было как раз в годовщину смерти их первенца, и об этом ему хотелось со мной говорить. Он ходил взад и вперед по комнате, и, наблюдая за ним в лучах светильника, я заметил, что он вдруг стал как будто намного старше, а лицо его — еще милее и добрее, чем прежде. Он также заметно похудел, и в глазах его появилось такое выражение, какое бывает у человека, созерцающего далекие пространства.

— Ты, конечно, помнишь ту ночь, друг? — сказал он. — Может быть, самую ужасную ночь, какую когда-либо видел мир, по крайней мере в его малой частице, называемой Кеметом. — Он помолчал, приподнял полог над входом и указал на портик снаружи. — Вон там стоял ты, а там лежал мальчик, а рядом сидела его няня — между прочим, я с огорчением узнал, что она больна. Ты ведь присматриваешь за ней, да, Ана? Скажи ей, что фараон навестит ее, когда сможет.

— Я все помню, фараон.

— Да, конечно, как не помнить, ведь ты любил ее и мальчика тоже, и даже меня — его отца. И будешь по-прежнему любить нас, когда мы достигнем той страны, где забывается плотская жизнь со всеми ее запретами и страстями и остается только одна любовь — и мы тоже будем всегда любить тебя.

— Да, — ответил я, — поскольку любовь — ключ к жизни, и только над теми, кто никогда не научился любить, тяготеет проклятие.

— Почему же проклятие, Ана, ведь, если жизнь продолжается, они еще могут научиться любить. — Он замолчал и после недолгой паузы заговорил снова: — Я рад, что он умер, Ана, хотя, если бы он был жив, он стал бы фараоном после меня, поскольку у царицы никогда не будет детей. Но что значит — быть фараоном? Вот уже шесть лет я царствую и, кажется, меня любят. Царствую над растерзанной страной, которую стараюсь связать воедино, над больной страной, которую стараюсь вылечить, над опустевшей землей, которую стараюсь заставить забыть. О! Проклятие этих израильтян хорошо сработало. И я думаю, в этом моя вина, Ана. Если бы я был настоящим мужчиной, то вместо того, чтобы сбросить с себя бремя ответственности, я должен был восстать против моего отца Мернептаха и его политики, и если нужно — поднять народ. Тогда бы израильтяне свободно ушли и никакие бедствия не постигли бы Кемет. Впрочем, возможно, я сделал то, что должен был сделать, и что случилось, то случилось. А теперь мое время подходит к концу, и я уйду отсюда, чтобы уравнять свой счет, насколько смогу, моля о том, чтобы нашлись понимающие и великодушные судьи.

— Почему фараон так говорит? — спросил я.

— Не знаю, Ана, но в последнее время моя жена Мерапи почему-то не выходит у меня из головы. Она была по-своему мудрой, такой же мудрой, как и любящей, не правда ли, и если бы мы ее снова сейчас увидели, может быть, она бы ответила на твой вопрос. Но хотя мне кажется, что она совсем рядом, я никак не могу ее увидеть. А ты можешь, Ана?

— Нет, фараон. Правда, однажды вечером старый Бакенхонсу поклялся, что видел, как она прошла мимо нас и, проходя, пристально посмотрела на меня.

— А, Бакенхонсу! Ну, он тоже мудрый и любил ее на свой лад. К тому же плоть все больше с него сходит — хотя, возможно, он еще успеет возложить свои приношения в наших с тобой гробницах. Впрочем, Бакенхонсу теперь в Танисе — или в Фивах — у ее величества, за которой он любит наблюдать, как и я. Так что он ничего не может рассказать нам о своих видениях. В этой комнате очень жарко, Ана. Давай выйдем.

Мы откинули полог и остановились между колоннами портика, глядя в сад, таинственно сумеречный в лунном свете, и разговаривая о том о сем, кажется об израильтянах, которые, как мы слышали, в это время странствовали в пустынях Синая. Потом мы вдруг замолчали — и он, и я.

Туча наплыла на лицо луны, погрузив мир во тьму. Она ушла, и я вдруг почувствовал, что мы уже не одни. Перед нами лежал коврик, а на коврике — мертвое дитя, царственное дитя по имени Сети; возле коврика стояла женщина и смотрела на ребенка глазами, полными муки, — еврейская женщина, прозванная Луной Израиля.

Сети коснулся моей руки и указал на женщину, а я указал на ребенка. Мы стояли, затаив дыхание. Потом, внезапно нагнувшись, Мерапи подняла ребенка и протянула его отцу. Но — о чудо! — он уже не был мертвым: нет, он заливался смехом и, увидев отца, обнял, как мне показалось, его за шею и поцеловал в губы. Более того, мука в глазах женщины вдруг сменилась неизъяснимой радостью, и она стала прекраснее, чем звезда. Потом, смеясь так же, как и ребенок, Мерапи повернулась к Сети, поманила его и исчезла.

— Мы увидели мертвых, — сказал он мне, прервав молчание, — и, о Ана, мертвые продолжают жить!

В ту же ночь, еще не рассвело, во дворце раздался крик, пробудивший меня ото сна. Повторяясь, он звучал под сводами: «Славного бога фараона больше нет! Ястреб Сети улетел на небо!»

Во время погребения фараона я положил обе половинки чаши ему на грудь, чтобы он мог отпить из нее, когда настанет день Воскресения.


Здесь кончается рассказ писца Аны, советника и друга царя, им любимого.



ДЕВА СОЛНЦА (роман)

Дитчингем, 24 окт. 1921 г.

Джемсу Стэнли Литлу, эсквайру.

Дорогой Литл!

Лет тридцать пять тому назад мы имели обыкновение обсуждать многие вещи, и среди них, помнится, историю и романтические легенды исчезнувших империй Центральной Америки.

В память об этих давно минувших днях примите рассказ, который касается одной из них — Империи удивительных Инка Перу; а также легенды о том, что еще задолго до того, как туда явились испанские завоеватели со своей миссией грабежа и разрушения, там, в той неоткрытой стране, жил и умер Белый Бог, поднявшийся из моря.

Всегда искренне Ваш, Г. Райдер Хаггард

Действие романа разворачивается в средневековой Англии. Главный герой книги Хьюберт, будучи замешан в водоворот событий, убивает на поединке своего могущественного врага и спасаясь на корабле от преследования, волею судьбы, задолго до Колумба попадает в Америку, где находит свою любовь и становится королем инков…

Введение

Есть люди, находящие глубокий интерес и даже утешение среди тревог и волнений жизни в том, чтобы собирать реликвии прошлого, унесенные волнами или давно затонувшие сокровища, которые океан времени выбросил на наш современный берег.

Из этих людей не выходят крупные коллекционеры. Последние, располагая большими средствами, приобретают любую редкостную вещь, попадающую на рынок, и добавляют ее к своим коллекциям, которые в свое время — быть может, тотчас после смерти их владельцев — снова попадут на рынок и перейдут в руки других знатоков. Не выходят из их среды и торговцы, которые покупают для того, чтобы вновь продать и таким образом умножить свои богатства. Нет среди них и музейных агентов, скупающих во многих странах на благо нации бесценные предметы; эти предметы скапливаются в определенных общественных зданиях, которые, возможно (одна мысль об этом приводит в содрогание), будут когда-нибудь разграблены или преданы огню неприятелем или разъяренной жадной чернью.

Собиратели, которых имеет в виду издатель настоящей книги и один из которых фактически передал ему историю, опубликованную на этих страницах, принадлежат к совершенно другой категории: это люди с малыми средствами, они покупают старинные вещи — чаще всего на захолустных распродажах или у частных лиц, — потому что эти вещи им нравятся, и иногда продают их, потому что вынуждены к этому обстоятельствами. Нередко эти старинные предметы притягивают не своей возможной ценностью и даже не красотой, ибо они порой начисто лишены привлекательности даже для опытного глаза, а скорее своими ассоциациями. Такие люди любят раздумывать и размышлять о давно умерших владельцах этих реликвий — о тех, кто ел суп этой потускневшей елизаветинской ложкой, кто сидел за этим шатким дубовым столом, обнаруженным в кухне или в сарае, или на этом сломанном древнем стуле. Они любят думать о детях, чьи ловкие, усталые ручонки вышивали этот выцветший узор и чьи блестящие глаза болели от его бесчисленных стежков.

Кем, например, была эта Мэй Шор (с ласковым прозвищем «Фея», вышитым внизу), которая закончила вон ту изощренную вышивку в день, когда ей исполнилось десять лет, — 1 мая (откуда, несомненно, и происходит ее имя) 1702 года, и на каком далеком берегу отмечает она теперь свои дни рождения? Никто никогда не узнает. Она исчезла в том великом море тайн, откуда она явилась, и там она живет и существует, забытая на земле, или спит, и спит, и спит. Умерла ли она молодой или старой, замужней или одинокой? Заставляла ли она своих детей вышивать другие узоры, или она была бездетной? Была ли она счастлива или несчастна, простовата или красива? Была ли она грешницей или святой? И об этом тоже никто никогда не узнает. Она родилась 1 мая 1702 года и, конечно, в какой-то день с нигде не отмеченной датой умерла. И в этом, насколько доступно человеческому знанию, заключена вся ее история, то малое — или то многое, — что останется и от большинства из нас, живущих сегодня, когда наша земля успела совершить еще двести восемнадцать оборотов вокруг солнца.

Но лучшим примером упомянутого собирателя редкостей может служить владелец той рукописи, содержание которой в несколько модернизированном виде изложено на этих страницах. С тех пор, как он умер, прошло уже несколько лет; и поскольку он не оставил после себя никакой родни, по его завещанию, те предметы его пестрой коллекции, которые представляли общий интерес, поступили в местный музей, а остальные вместе со всей его собственностью были проданы для поддержания одного мистического братства — ибо этот славный старик был в некотором роде спиритуалистом. Поэтому нет ничего предосудительного в том, если мы приведем здесь его плебейское имя, — Потс. Мистер Потс имел небольшую мануфактурную лавку в ничем не примечательном и редко посещаемом провинциальном городке на востоке Англии, и эту лавку он содержал с помощью почти такого же старика и чудака, каким был он сам. Извлекал ли он из нее какой-либо доход или жил на какие-то частные средства, осталось неизвестным и не имеет значения. Во всяком случае, когда ему представлялась возможность купить что-либо, имевшее антикварный интерес или ценность, у него обычно находились деньги, хотя временами ему и приходилось продавать для этого какую-нибудь вещь. Фактически это была единственная возможность купить у мистера Потса что-нибудь, кроме обычной мануфактуры.

И вот я, издатель, и тоже любитель старинных вещей — отчего мистер Потс в душе мне симпатизировал, — знал об этом и договорился с его чудаковатым помощником о том, чтобы тот сообщал мне о каждом денежном кризисе, возникавшем всякий раз, когда местный банк обращал внимание мистера Потса на состояние его счета. Таким образом, в одни прекрасный день я получил следующее письмо:

«Сэр, хозяин совсем с ума сошел насчет какой-то треснувшей фарфоровой посудины, самой уродливой, какую я когда-либо видел, хотя не мне судить. Так что если вы хотите купить те старые напольные часы или что-нибудь еще из его хлама, то у вас, думаю, есть все шансы. Во всяком случае, держите это в тайне согласно уговору.

Покорнейше ваш — Том».

(Он всегда подписывался «Том», вероятно, для мистификации, хотя, как мне помнится, его настоящее имя было Беттерни).

Результатом этого послания была долгая и неприятная поездка на велосипеде в дождливый осенний день и визит, в лавку мистера Потса. Том, он же Беттерни, который в этот момент пытался продать какое-то таинственное нижнее белье толстой старухе, заметил меня и подмигнул.

В полутемном углу лавки на высоком стуле восседал сам мистер Потс, сморщенный маленький старичок с сутулой спиной, лысой головой и крючковатым носом, на котором сидели огромные очки в роговой оправе, подчеркивая его общее сходство с совой, сидящей на краю своего дупла. Он был всецело занят ничегонеделанием и созерцанием пустоты, что было, по словам Тома, его привычкой, когда он общался с тем, что Том называл его «треклятыми духами».

— Покупатель! — сказал Том резким голосом. — Прощу прощения, что беспокою вас во время молитвы, хозяин, но, имея только одну пару рук, я не могу обслужить толпу. — Он имел в виду старуху с нижним бельем и меня.

Мистер Потс соскользнул со стула и приготовился к действию. Однако, увидев, кто этот покупатель, он весь ощетинился — иначе это не назовешь. Надо признаться, что, хотя нас связывала внутренняя духовная симпатия, внешне между нами была открытая враждебность. Дважды я обошел мистера Потса на местном аукционе, купив вещи, которые страстно хотел приобрести сам мистер Потс. Более того, как всякий хороший коллекционер, он считал своим долгом ненавидеть меня как другого коллекционера. И, наконец, несколько раз я предлагал ему более низкую цену за вещи, которые, по его мнению, стоили намного дороже. Правда, я давно уже отказался торговаться с ним по той простой причине, что мистер Потс никогда бы не взял меньше назначенной им цены. Он следовал примеру продавца сивиллиных книг в Древнем Риме. Конечно, он не уничтожал свой товар, как делал тот, и не требовал за последний оставшийся экземпляр цену всех вместе взятых книг, но он неизменно повышал цену вещи на десять процентов и не уступал ни одного фартинга.

— А что вам угодно, сэр? — спросил он ворчливо. — Жилетки, трико, воротнички или носки?

— О, я думаю — носки, — ответил я первое, что в голову пришло, поскольку этот товар был самым легким на вес.

В ответ на это мистер Потс извлек какие-то особенно противные и бесформенные шерстяные изделия и почти швырнул их мне, говоря, что это все, что имеется в лавке. Надо сказать, что я терпеть не могу шерстяные носки и никогда их не ношу. Все же я купил их, сочувственно подумав о моем старом садовнике, чьи ноги будут скоро чесаться от них, и пока их упаковывали, я спросил вкрадчивым голосом:

— Что-нибудь новенькое наверху, мистер Потс?

— Нет, сэр, — отрезал он, — по крайней мере, не много; но даже если б что и было, какой смысл показывать вам после той истории с часами?

— Вы, кажется, просили за них 15 фунтов, мистер Потс? — спросил я.

— Нет, сэр, семнадцать, а теперь они на десять процентов дороже. Можете сами сосчитать, сколько это будет.

— Ладно, дайте взглянуть на них еще раз, мистер Потс, — сказал я смиренно, после чего он, ворчливо приказав Тому следить за лавкой, повел меня наверх.

Дом, в котором жил мистер Потс, некогда отличался большими претензиями и был очень, очень стар, пожалуй, еще елизаветинских времен, хотя его фасад и украшала отвратительная штукатурная лепка, добавленная из желания угодить современным вкусам. Дубовая лестница, еще крепкая, но узкая, вела на второй этаж и на чердак, где находились многочисленные комнатушки; часть их была отделана панелями и имела дубовые балки, теперь побеленные, как и панели, — по крайней мере, их когда-то побелили, возможно, в предыдущем поколении.

Эти комнатушки были буквально забиты всевозможными предметами старинной мебели, большей частью ветхой, хотя за многие из этих вещей торговцы дали бы хорошую цену. Но на торговцах мистер Потс поставил крест; ни один из них никогда не ступал на дубовую лестницу. Дом был заполнен этой мебелью до самого чердака, а также и другими предметами, такими, как книги, фарфор и бог весть что еще, и все это грудами лежало на полу. Где мистер Потс спал, было тайной: может быть, под прилавком у себя в лавке, а может быть, он по ночам устраивался на источенной жучком старинной кровати времен короля Иакова I, стоявшей на чердаке; во всяком случае, я заметил что-то вроде узкого прохода, ведущего к ней между рядами безногих стульев, а также какие-то грязные одеяла, выглядывавшие из-под изъеденного молью полога. Вблизи этой кровати, прислоненные к стене в положении, напоминавшем позу пьяного, стояли часы, которые мне так хотелось купить. Это был один из первых экземпляров «регуляторных» часов с деревянным маятником, и по ним сам мастер, их создавший, проверял точность всех других часов; они были заключены в футляр из чистого, великолепного красного дерева, выполненный в лучшем стиле эпохи. Действительно, это была вещь столь совершенной красоты, что я влюбился в них с первого взгляда, и хотя возникло препятствие в деле окончательного решения, или, другими словами, в вопросе о цене, сейчас я почувствовал, что отныне эти часы и я уже не сможем разлучиться.

Поэтому я согласился заплатить старому Потсу те двадцать фунтов, или точнее — восемнадцать фунтов и четырнадцать шиллингов, которые он потребовал по принципу десятипроцентной надбавки к первоначальной цене; в душе я был рад, что он не запросил больше, и собрался уходить. Однако едва я повернулся, как мой взгляд упал на большой ящик или сундучок из почти несокрушимого дерева — кипариса, из которого, говорят, были сделаны врата Св. Петра в Риме, простоявшие восемьсот лет и, насколько я знаю, находящиеся там и поныне в том же состоянии, в каком они были в тот день, когда их навесили,

— Свадебный сундук, — сказал Потс, отвечая на мой немой вопрос.

— Итальянской работы, около 1600 года? — предположил я.

— Может быть, и так, а возможно, сделан в Голландии итальянскими мастерами; но только еще раньше, ибо на крышке кто-то выжег раскаленным железом дату — 1597 год. Но он не продается, нет, нет; уж слишком он для этого хорош. Просто загляните внутрь — вон там старинный ключ привязан к замку. Ни разу в жизни не встречал другой такой работы. Выжигание! Боги и богини и невесть что еще. А в середине — Венера, сидит в гирлянде из цветов в чем мать родила и держит в руках два сердца: а это и означает, что сундук свадебный. Когда-то чья-то молодая жена держала в нем все свое приданое — простыни, белье, платья и всякую всячину. Хотел бы я знать, где она сейчас? Надеюсь, не там, где моль не ест одежды. Купил его у одной распавшейся старинной семьи — они бежали в Норфолк, когда был восстановлен Нантский эдикт: гугеноты, конечно. Давно это было, много лет назад. Целый век в него не заглядывал, но думаю, там теперь ничего нет, кроме старого хлама.

Все это он бормотал, пока отвязывал и прилаживал к замку старый ключ. От долгого бездействия и отсутствия смазки пружинный замок не хотел поворачиваться, но наконец поддался; мы подняли крышку — и нашим взорам открылась вся красота и великолепие выжженного на внутренней стороне крышки и на стенках рисунка. Это были действительно красота и великолепие; я никогда не видел еще подобного мастерства.

— Плохо видно, — пробормотал Потс. — Окна давно не мыты — с тех пор, как умерла жена, а тому уже двадцать лет. Конечно, мне ее недостает, но зато теперь, слава Богу, никаких весенних уборок. Сколько вещей было поломано во время этих уборок! Да и пропало тоже! Именно после одной такой уборки я и сказал жене, что теперь мне понятно, почему магометане считают, что у женщин нет души. Когда она поняла, что я хочу сказать, она устроила мне скандал и швырнула в меня дрезденской статуэткой. К счастью, я успел ее поймать, я ведь в молодости играл в крикет, Ну, а теперь ее нет в живых; и, конечно, на небесах стало намного чище, чем раньше, — то есть, разумеется, если там терпят ее возню, в чем я сильно сомневаюсь. Посмотрите на эту Венеру, разве не красавица? Могла бы быть созданием Тициана, когда б у него кончились краски и ему пришлось бы взяться за раскаленное железо, чтобы воплощать свои замыслы. Что, плохо видно? Погодите-ка, я принесу фонарь. Я не держу здесь свечей — слишком ценные здесь вещи: такие не купишь ни за какие деньги. Из-за этих свечей у нас с женой тоже был скандал, а может, из-за парафиновой лампы. Вот садитесь на тот старый стул для молитвы и смотрите.

Он стал медленно спускаться по лестнице, оставив меня в раздумье. Что за человек была миссис Потс, о которой я сейчас впервые услышал? Неприятная женщина, решил я, ибо каковы бы ни были разногласия между мужчинами, в отношении «весенних уборок» их мнение едино. Несомненно,без нее Потсу только лучше. Зачем ему жена, — этому старому, высохшему художнику?

Выбросив миссис Потс из головы, где, сказать по правде, для этого призрачного, гипотетического существа не было места, я принялся рассматривать сундучок. О, это было просто чудо! В два счета часы были разжалованы, и сундучок стал султаншей моего сераля красивых вещей. Часы были легким увлечением, любовью на час. А тут передо мной вечная королева, — если, конечно, не существует еще более прекрасный сундучок и мне не доведется найти его. А пока что придется заплатить любую сумму, какую запросит этот старый работорговец Потс, даже если она превысит мои тощие сбережения в банке. Ведь любой сераль — дорогостоящее предприятие, роскошь, доступная настоящим богачам. Правда, если речь идет о древностях, их можно потом продать, чего нельзя сказать о человеческих ценностях; ибо кто же захочет купить толпу древних, старомодных старух?

В сундучке было полно вещей — какие-то остатки гобелена, старые платья, бывшие в моде при королеве Анне и, без сомнения, сложенные сюда для сохранности, ибо моль не любит кипарисового дерева. Было здесь также несколько книг и какой-то таинственный сверток в весьма любопытной шали с вытканными в ней яркими цветными полосками. Этот сверток возбудил во мне желание заглянуть внутрь, что я и сделал, раздвинув бахрому шали. Насколько я мог видеть, внутри было еще одно платье яркого цвета и толстая пачка пергаментных листов весьма плохого качества, исписанных поблекшим от времени старинным готическим шрифтом и подгнивших с одного края, вероятно, от сырости. Должно быть, небрежный писец пользовался жидкими чернилами, потому что буквы выцвели и побледнели.

В свертке из шали были и другие вещи — например, шкатулка из какого-то неизвестного мне красного дерева, но я не успел ничего рассмотреть толком, так как на лестнице послышались шаги старого Потса, и я счел за лучшее положить сверток на место. Он явился, неся фонарь, и при свете его мы подробнее рассмотрели сундучок и украшавшие его фигуры.

— Очень мило, — сказал я, — очень мило, хотя и порядком потрепалось.

— Еще бы, сэр, — ответил он саркастическим тоном. — А вам бы хотелось, чтобы он был чистым да новеньким после четырехсот-то лет службы? Что ж, могу указать, где найти такой, что пришелся бы вам по вкусу. Пять лет назад я сам сделал эскиз для одного парня, которому очень хотелось научиться мастерить древности. Теперь он за решеткой, а его «древности» продаются по дешевке. Я помог засадить его туда, чтобы убрать его подальше, как опасного для общества.

— И сколько стоит этот сундучок? — спросил я как бы просто так, из чистого любопытства.

— Разве я не сказал, что он не продается? Вот подождите, пока я умру, тогда и приходите и покупайте его с молотка. Да нет, и тогда не купите: у него другое назначение.

Я не ответил, продолжая рассматривать сундучок. Между тем Потс опустился на молитвенный стул и, казалось, полностью отключился от действительности.

— Ну что ж, — сказал я наконец, чувствуя, что оставаться дольше уже неприлично. — Если вы не хотите его продавать, то нечего мне и смотреть. Несомненно, вы хотите придержать его для человека более богатого, и, конечно, вы правы. Пожалуйста, мистер Потс, распорядитесь, чтобы мне доставили часы, а я вышлю вам чек. А теперь мне пора. Мне ведь ехать десять миль, а через час уже стемнеет.

— Стойте, — произнес Потс глухим голосом. — Что значит езда в темноте по сравнению с таким делом, даже если у вас нет фонаря? Стойте и не двигайтесь. Я слушаю.

Я остановился и начал было набивать трубку.

— Уберите трубку, — сказал Потс, как бы очнувшись, — где трубка, там и спичка. Никаких спичек!

Я повиновался, и он снова ушел в себя; и постепенно — то ли потому, что я оказался между таинственным сундучком и изъеденной жучком кроватью времен Иакова I, то ли под впечатлением старого Потса, восседавшего на молитвенном стуле, — у меня возникло такое чувство, будто меня опутывают какие-то гипнотические чары. Наконец Потс поднялся и сказал тем же глухим голосом:

— Молодой человек, можете забирать этот сундучок. Его цена — пятьдесят фунтов. Только, ради Бога, не предлагайте мне сорок, иначе вы и до порога не дойдете, как будут все сто.

— Со всем содержимым? — спросил я как бы между прочим.

— Да, со всем, что в нем есть. Именно это и велено вам передать.

— Послушайте, Потс, — сказал я с раздражением, — что вы, черт возьми, хотите сказать? В этой комнате только мы с вами, так что никто не мог вам ничего велеть, разве что старый Том, который остался внизу.

— Том? — произнес он с непередаваемым сарказмом. — Том! Уж не имеете ли вы в виду огородное чучело, что отпугивает птиц от гороха? По крайней мере, у него в голове больше, чем у Тома. По-вашему, здесь никого нет? О, как же некоторые люди глупы! Да их здесь полно!

— Кого «их»?

— Кого? Ну, конечно, призраков, как вы их называете в своем невежестве. Духи умерших — вот как я их называю. Да еще какие прекрасные — некоторые из них. Взгляните вон на того, — и он поднял фонарь и показал на груду столбиков от старинной кровати в стиле Чиппендейл.

— Всего доброго, Потс, — сказал я поспешно.

— Да стойте же, — повторил Потс. — Вы мне пока еще не верите, но поживите с мое, тогда и вспомните мои слова и поверите сильнее, чем я, и увидите яснее, чем я, потому что они у вас в душе — да, семена у вас в душе, хотя пока еще их и душат мирская суета, плоть и дьявол. Подождите, пока ваши грехи не ввергнут вас в беду; пока пламя несчастья не опалит и не уничтожит вашу плоть; подождите, пока вы не возжаждете Света, и не обрящете Свет, и не пребудете в Свете, — и вот тогда вы поверите, тогда вы увидите.

Все это он произнес очень торжественно; и, право же, стоя в этой полутемной комнате в окружении того, что осталось от вещей, которые когда-то были дороги людям, уже давно умершим, размахивая фонарем и пристально глядя перед собой (на что он смотрел?) — старый Потс произвел на меня глубокое впечатление. В его искривленной фигуре и уродливом лице появилось нечто одухотворенное; он выглядел человеком, который «обрел Свет и пребывает в Свете».

— Вы мне еще не верите, — продолжал он, — но я передам вам то, что сказала мне некая женщина. Очень странная женщина, никогда такой не видел: чужестранка, и смуглая, в странной, богатой одежде и с чем-то таким на голове. Вон, вон она — вон там, — и он указал сквозь пыльное оконное стекло на взошедший в небе серп молодой луны. — Прекрасная женщина, — продолжал он, — и — о, небо! Какие глаза — никогда в жизни не видел таких глаз. Большие и нежные, как глаза лани — там, в парке. И гордая она, как правительница, и леди — хотя и чужестранка. Вот уж никогда раньше не влюблялся, но сейчас у меня такое чувство, будто я влюблен, да и вы, молодой человек, влюбились бы, если бы могли ее видеть; и в то время кто-нибудь, наверно, был в нее влюблен;

— Что же она вам сказала? — спросил я, ибо он пробудил во мне живейший интерес. Да и кто бы не заинтересовался, слушая, как старик Потс вдруг взялся описывать красивых женщин.

— Пересказать это довольно трудно, ибо она говорила на каком-то чужом языке, так что мне приходилось ее слова как бы переводить снова в уме. Но вот вам самая суть: вы должны взять этот сундучок со всем, что в нем есть; Там, сказала она, есть записки — или часть рукописи, потому что кое-что пропало, сгнило от сырости. Вы, или кто другой по вашему выбору, должны прочитать эту рукопись и опубликовать ее, чтобы весь мир мог узнать, что в ней написано. Так, сказала она, хочет Хьюберт. Я уверен, что правильно запомнил, имя — Хьюберт, хотя она называла его еще с каким-то титулом, которого я не понял. Вот и все, что мне запомнилось… Впрочем, еще что-то о городе, да, о Золотом городе и о последней великой битве, в которой Хьюберт погиб, покрыв себя славой победителя. Я понял, что она хотела рассказать мне об этой битве, потому что этого нет в рукописи, но тут как раз вы ее прервали, и, конечно, она исчезла. Да, цена — пятьдесят фунтов, и ни фартингом меньше, но вы можете заплатить, когда вам удобно; я ведь знаю, что вы честный, как и большинство людей; к тому же, заплатите вы или нет, все равно сундучок предназначен для вас и ни для кого другого, — и сундучок, и все, что в нем есть.

— Ну ладно, — сказал я. — Но только не поручайте его грузчику. Я сам пришлю за ним завтра утром. А сейчас заприте его и дайте мне ключ.

Сундучок прибыл в назначенное время, и я исследовал сверток и его содержимое; об остальных вещах упоминать не стану, хотя кое-какие из них и представляли интерес. В свертке я обнаружил своего рода документ, или записку, — она была приколота булавкой к внутренней стороне шали. В записке не было ни даты, ни подписи, но по почерку и стилю я заключил, что ее автор — женщина, я бы сказал леди, и что написана она лет шестьдесят тому назад. Вот ее содержание:

«Мой покойный отец, который в молодости был великим путешественником и так любил исследовать чужие страны, привез эти вещи, кажется, из Южной Америки, из поездки, которую он совершил еще до своей женитьбы. Однажды он рассказал мне, что это платье было обнаружено в гробнице на мумии женщины, и что эта женщина при жизни была, вероятно, знатной дамой, ибо ее окружали другие женщины, должно быть, ее служанки, которых хоронили рядом с ней по мере того, как они умирали. Все они располагались в сидячем положении на каменной плите, и среди них были обнаружены останки мужчины. Отец нашел их в гробнице, над которой был насыпан большой холм из земли, близ развалин какого-то лесного города. Тело госпожи, окутанное подобием савана из шкур длинношерстных овец как бы для того, чтобы сохранить ее платье, было набальзамировано особым способом, который, по словам местных жителей, указывал на ее принадлежность к царственному роду. Остальные уже превратились в скелеты, державшиеся только благодаря коже, но на черепе мужчины сохранились светлые волосы и длинная рыжеватая борода, а рядом лежал меч с крестообразной рукояткой и янтарным верхом, потемневшим от времени до черноты. Меч рассыпался при первом же прикосновении, кроме рукоятки. Помню, отец сказал, что у ног мужчины лежал пакет из овечьей кожи или пергамента с рукописью, сильно подпорченной сыростью. Он рассказал мне, что заплатил тем, кто нашел эту гробницу, большие деньги за платье, золотые украшения и изумрудное ожерелье, так как никогда еще не находил более совершенных произведений рук человеческих, а ткань, из которой сделано платье, вся пронизана золотой нитью. Отец также высказал мне свое желание, чтобы эти вещи никогда не были проданы».


На этом запись кончалась.

Прочитав ее, я внимательно рассмотрел платье. Мне еще никогда не доводилось видеть такой одежды, хотя эксперты, которым я его показывал, говорят, что оно, несомненно, южноамериканского происхождения и так же, как и украшения, относится к очень древнему периоду, возможно даже, предшествовавшему эпохе перуанских инка. По расцветке — яркой и богатой оттенками — оно напоминает старинные индийские шали; создается общее впечатление малинового цвета. Это малиновое одеяние, очевидно, носили поверх полотняной юбки, отделанной фиолетовой или пурпурной каймой. В шкатулке, о которой я уже говорил, лежали украшения сплошь из чистого потускневшего золота: пояс; головной убор в виде золотого обруча, украшенного серпом молодой луны; и изумрудное ожерелье из цельных камней, сейчас уже изрядно попорченных, не знаю, по какой причине, но отшлифованных и довольно грубо оправленных чистым золотом. Были там также два кольца. Одно из них было обернуто листком бумаги, на котором уже другим почерком (возможно, отцом женщины, оставившей записку) было написано:

«Снято с указательного пальца женской мумии, которую, к моему великому сожалению, при данных обстоятельствах совершенно невозможно было увезти».

Это — широкое кольцо из золота с плоской пластинкой, на которой когда-то была гравировка, теперь уже стершаяся и ставшая неразборчивой. Видно, это перстень с печаткой старинной европейской работы, но какого века и какой страны — определить невозможно. Второе кольцо хранилось в маленьком кожаном мешочке, затейливо вышитом золотой нитью или очень тонкой проволочкой и составлявшем, как я полагаю, деталь женского наряда. Оно похоже на очень массивное обручальное кольцо, только раз в шесть или семь толще, и покрыто выгравированным традиционным узором, напоминавшим звезды с расходившимися от них лучами или, может быть, цветы с лепестками. И, наконец, там была рукоятка меча, о которой я ниже скажу несколько слов.

Таковы были обнаруженные мною безделушки, если можно их так назвать. Сами по себе они не имеют особой ценности, не считая веса золота, потому что, как я уже сказал, изумруды сильно попорчены — как будто они пострадали от огня или по какой-то другой причине. Более того, в них нет и доли того изящества и очарования, каким отличаются драгоценности Древнего Египта; очевидно, они принадлежали более грубому веку и более грубой цивилизации. И все же в моем воображении они имели и до сих пор имеют особое, свойственное только им достоинство.

К тому же — в этом на меня повлиял дух оригинального Потса — все эти вещи несут в себе множество человеческих ассоциаций. Кто носил это малиновое платье с вышитыми на нем золотыми крестиками (конечно, они не могли быть христианскими крестами), и эту окаймленную пурпуром юбку, и изумрудное ожерелье, и золотой обруч с серпом молодой луны? Очевидно, та, что превратилась в мумию в гробнице, та давно умершая женщина странного незнакомого племени. Была ли она такой, какой увидел ее этот старый безумец Потс, вообразивший, будто она стоит перед ним в грязной, загроможденной вещами комнате ветхого дома в английском провинциальном городе, женщина с большими глазами, напоминающими глаза лани, и с царственной осанкой?

Нет, все это чепуха. Потс так долго жил с призраками, что поверил в их реальность, тогда как они возникли в его воображении и снова возвратились в него. Но все-таки это была некая женщина, и у нее, по-видимому, был возлюбленный или муж, человек с пышной светлой бородой. Каким образом в ту эпоху, должно быть, весьма отдаленную, какой-то златобородый мужчина мог сблизиться с женщиной, носившей такие богатые платья и украшения? А этот меч с рукояткой, отполированной частым прикосновением чьей-то руки и украшенной янтарным верхом, — откуда он? По-моему, думал я, — и впоследствии эксперты подтвердили мое предположение, — эта рукоятка по стилю очень напоминает древнескандинавское оружие. Я читал саги и помнил, что в одной из них рассказывалось о нескольких смелых скандинавах, которые приплыли к берегам земли, известной ныне под названием Америка, — кажется, их предводителем был некто Эрик. Может быть, светловолосый человек в гробнице был одним из этих викингов?

Так размышлял я, еще не заглядывая в пачку пергаментных листов, изготовленных из овечьей кожи человеком, который имел самые элементарные познания относительно обработки подобного материала; я еще не знал, что в этих листах скрывается ответ на многие из моих вопросов. К ним я обратился в последнюю очередь, ибо всех нас отпугивают пергаментные рукописи; ведь их так трудно и скучно читать. А здесь их была целая пачка, обвязанная чем-то вроде соломенной бечевки — эта тонкая соломка напомнила мне ту, из которой делают панамы. Но бечевка почти сгнила внизу, так же, как и нижние листы пергамента, от которых остались лишь обрывки, хрупкие и покрытые засохшей плесенью. Поэтому я без труда удалил эту бечевку. Оставалось только снять обнаруженный под ней и скреплявший листы вместе какой-то толстый, сравнительно современного вида шнур. Вплетенная в него красная нить указывала на то, что это флотский шнур старого образца.

Освободив таким образом пачку пергамента, я снял верхний лист чистой кожи. Под ним открылся первый лист пергамента, сплошь покрытый мелкими буквами «черного письма» — старинного английского готического шрифта, столь тусклого и поблекшего, что даже умей я читать английский готический шрифт (а я не умею), то и тогда я бы ничего не смог разобрать. Безнадежное дело! Несомненно, в этой рукописи — ключ к тайне, но она никогда не будет расшифрована ни мною, ни кем-либо другим. Леди с глазами лани явилась старому Потсу напрасно; напрасно она велела вручить мне эту рукопись.

Так думал я в то время, не зная возможностей науки. Однако позже я отнес эту толстую пачку к одному из друзей, ученому другу, чье жизненное призвание состояло в обработке и расшифровке старинных рукописей.

— Похоже, что безнадежно, — сказал он после пристального осмотра рукописи. — Все же попробуем, не попробуешь — не узнаешь.

Он подошел к шкафу, стоявшему в его рабочем кабинете, и вынул оттуда бутылку, наполненную какой-то жидкостью соломенного цвета; обмакнув в ней обыкновенную кисточку, какой пользуются живописцы, он несколько раз провел ею по первым строкам рукописи и стал ждать. Не прошло и минуты, как пред моим изумленным взором эти бледные неразборчивые буквы стали черными, как уголь, словно они были только вчера выведены самыми лучшими современными чернилами.

— Все в порядке, — сказал он торжественно. — Это были растительные чернила, а мое снадобье имеет силу восстанавливать их в том виде, какой они имели при первоначальном употреблении. Они останутся такими недели две, а потом опять поблекнут. Ваш манускрипт, мой друг, весьма древний, я бы сказал, времен Ричарда II[760], но я достаточно легко его читаю. Вот послушайте начало: «Я, Хьюберт де Гастингс, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс…», — и так далее. — Здесь мой друг умолк.

— Ну, так прочтите же это, ради Бога! — сказал я.

— Дорогой друг; — ответил он, — насколько я понимаю, это работа на несколько месяцев, а за мое время — простите, что я так говорю, — мне платят жалованье. Но я скажу вам, что нужно сделать. Все это писание нужно обработать лист за листом, и когда оно почернеет, нужно его сфотографировать, прежде чем оно снова поблекнет. Затем следует пригласить опытного специалиста, — мне уже пришли в голову два имени, — который и расшифрует рукопись, тоже лист за листом. Конечно, вам это обойдется недешево, но, по-моему, дело стоит того. Кстати, черт возьми, где находится — или находилась — эта страна Тавантинсуйу?

— А я знаю, — сказал я, радуясь, что хотя бы в одном скромном пункте я оказался выше моего ученого друга. — Тавантинсуйу было туземным названием Империи Перу до испанского вторжения. Но как этот Хьюберт попал туда во времена Ричарда II? Ведь это на несколько столетий раньше, чем Писарро ступил на ее берега.

— Вот и докопайтесь, — ответил он. — Это развлечет вас на долгое время, а результаты, возможно, окупят затраты на расшифровку — если рукопись окажется достойной публикации. Я-то думаю, что нет, если сказать по правде, я прочел массу старинных рукописей и нашел, что большинство их ужасно скучны.

Итак, дело сделано — о том, какой ценой, я предпочту умолчать; и вот вам результат, более или менее модернизированный, поскольку Хьюберт из Гастингса часто выражал свои мысли в странной и архаичной форме. Иногда он употреблял также индейские слова, как будто он так долго говорил на языке этих перуанцев, или скорее на его разновидности — чанка, что начал забывать родной язык. Я лично нашел его рассказ романтичным и интересным и надеюсь, что и многие другие присоединятся к моему мнению, Пусть судят сами.

Но как бы я хотел знать конец этой истории!

Несомненно, кое-что об этом было написано на истлевших страницах, хотя, конечно, не о той великой битве, в которой он погиб; ведь Куилла совсем не умела писать, тем более по-английски, хотя она, думаю, пережила и его, и эту битву.

Единственный намек на то, чем все закончилось, может быть, содержится в сновидении — или видении — старого Потса, но чего стоят сны и видения?

Часть I

Глава 1

МЕЧ И КОЛЬЦО
Я, Хьюберт из Гастингса, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс. Я пишу это пером, добытым из крыла большого горного орла и отточенным мною до нужной формы; чернилами, которые я приготовил из сока открытых мной определенных растений; и на пергаменте, который я получил, расщепляя кожи здешних овец собственными руками, но боюсь, что плохо, хотя я и видел, как практиковали это ремесло, когда был купцом в городе Лондоне.

Начну сначала.

Я — сын владельца рыболовецкой флотилии, и торговал рыбой в древнем городе Гастингсе, а мой отец утонул в открытом море во время лова. Будучи его единственным сыном, оставшимся в живых, я унаследовал его дело и однажды с двумя моими подручными вышел в море ловить сетями рыбу. Я был тогда молод — лет двадцати трех — и не лишен привлекательности. У меня были длинные светлые вьющиеся волосы и широко расставленные большие голубые глаза: они и сейчас такие же, хотя несколько впали и потемнели в этой стране палящего, яркого солнца. Нос с широкими ноздрями был довольно велик, так же, как и рот, хотя моя мать, да и некоторые другие находили, что он красивой формы. Сказать по правде, я вообще был крупного сложения, хотя и не очень высокого роста, с необыкновенно плотным и крепким телом и очень сильный; настолько сильный, что мало кто мог сбить меня с ног, даже когда я был ребенком.

В остальном, подобно царю Давиду, я, теперь такой загорелый и обветренный, что если бы не светлые волосы и борода, меня даже на небольшом расстоянии могли бы принять за одного из окружающих меня индейских вождей, — имел свежий и приятный вид, возможно, благодаря удивительному здоровью, ибо я ни одного дня не знал, что такое болезнь; и отличался легким покладистым характером, какой часто, сопутствует здоровью. Добавлю также — почему бы и нет? — что я не был глуп, а напротив, принадлежал к тем, кто преуспевает в том, к чему может приложить свой ум. Будь я глуп, я бы не был ныне властителем великого народа и мужем их царицы; скажу больше — меня бы давно не было в живых.

Но довольно обо мне и моей внешности в те годы, которые кажутся мне теперь такими далекими, как будто все это было где-то в стране сновидений.

Итак, я и двое моих подручных, таких же моряков, как я и большинство жителей Гастингса, в один летний вечер вышли в море с намерением ловить всю ночь и вернуться домой на заре. Мы прибыли на место лова и забросили сеть, и тут нас посетила необыкновенная удача, ибо к трем часам утра наша большая шхуна была вся заполнена самой разнообразной рыбой. Никогда еще наши сети не приносили нам столь богатой добычи.

Оглядываясь теперь на тот обильный улов, как и на все другие, даже мелкие, события моей юности, случавшиеся со мной до того, как я стал скитальцем и изгнанником — я вижу в нем как бы некое предзнаменование. Ибо разве не было моим постоянным уделом в жизни — быть сначала обласканным Фортуной, а потом вдруг терять все собранные большие богатства, так же как мне суждено было потерять то великое множество рыбы?

Сегодня, когда я пишу это, я вновь обладаю огромным богатством величия, любви, власти, а также золота, — больше, чем я могу сосчитать. При моем появлении мои армии, которые все еще смотрят на меня как на полубога, приветствуют меня громкими криками и целуют воздух по своему языческому обычаю. Моя прекрасная жена — царица — склоняется передо мной, а женщины моего дома повергаются в прах. Люди древнего Золотого Города поворачиваются лицом к стене, а дети прикрывают глаза ладонями, не смея взглянуть на мое великолепие, когда я прохожу мимо, в то время как бросают передо мною цветы, чтобы мои ноги не ступали по голой земле. От моего суждения зависит жизнь или смерть, и каждое мое слово, даже брошенное вскользь, воспринимается как голос с неба. Все это — мое, как и многое другое, все атрибуты власти и имущества — прерогатива Повелителя из Моря, который принес победу людям Чанка и привел их обратно на их древнюю родину, где они могли бы жить в безопасности, вдали от ярости Инка.

И все же часто, когда я сижу один среди всего этого великолепия на крыше древнего дворца или брожу под звездным небом в дворцовых садах, я вспоминаю тот богатый улов у берегов Англии и то, что было потом. Я вспоминаю также дни процветания и богатства, сделавшие меня одним из первых купцов Лондона, и то, что было потом. Я вспоминаю, наконец, как я завоевал Бланш Эйлис, столь превосходившую меня по знатности и положению, и то, что было потом. И тогда мной овладевает страх, что может последовать за нынешним часом мира, любви и благоденствия.

Одно последует несомненно, и это — смерть. Быть может, она еще далеко, быть может, — близко. Но вчера мои шпионы донесли мне, что Кари Упанки, Инка Тавантинсуйу, — тот, кто когда-то любил меня, как брата, а теперь ненавидит из-за своих суеверий и за то, что я взял в жены Деву Солнца, — собирает большое войско, намереваясь пройти той же дорогой, по которой много лет назад прошли мы, когда народ Чанка бежал от тирании Инка на свою родину, в древний Золотой Город, — прийти сюда и уничтожить нас. По слухам, это войско сможет выступить не раньше, чем через год, и еще один год пройдет, прежде чем они сюда явятся. Однако, зная Кари, я уверен, что они выступят, и более того — что они придут сюда, и тогда начнется великая битва в горных ущельях, куда, как в старину, я уведу армии Чанка.

Может быть, мне суждено пасть в этой битве. Разве руна, начерченная на мече моего предка Торгриммера «Взвейся-Пламя», не говорит о том, кто владеет им, что:

«Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он…»?
Что ж, если народ Чанка одержит верх, что мне до того, что я сам буду побежден? Это была бы славная и чистая смерть — погибнуть от копья Кари, зная, что и его войско тоже погибнет, — а я клянусь, что они погибнут, и да поможет мне Святой Хьюберт! Тогда, по крайней мере, Куилла и ее дети жили бы в мире и величии, поскольку никто бы им больше не угрожал.

Смерть… Что такое смерть? Я скажу, что это надежда для каждого из нас, а больше всего — для изгнанника и скитальца. В лучшем случае это слава, в худшем — сон. Более того, уж так ли я счастлив, чтобы бояться умереть? Куилла не сумеет прочесть то, что я пишу, и поэтому я отвечу: нет. Я христианин, а она и окружающие ее люди — даже мои собственные дети — поклоняются луне и небесному воинству. У меня белая кожа, а у них — с оттенком меди, хотя, правда, моя малютка, дочь Гудруда, которой я дал имя моей матери, — почти белая, как я. В их сердцах скрываются тайны, которых я никогда не узнаю, так же как в моем сердце есть тайны, которых они никогда не разгадают, — потому что у нас разная кровь. И однако, видит Бог, я искренне полюбил их и больше всего — эту величайшую из женщин — Куиллу.

О! Истина в том, что здесь, на земле, для человека нет счастья.

Слух о предстоящем нашествии Кари с его войском и заставил меня приняться за дело, которое давно уже было у меня на уме, — написать кое-что из моей истории как в Англии, так и в этой стране — ведь я первый белый, чья нога ступила на ее землю. Наверно, это глупая затея, ибо кто же прочтет то, что я напишу, и что случится с тем, что будет мною написано? Я распоряжусь, чтобы рукопись положили в гробницу у моих ног, но кто и когда найдет эту гробницу? И все же я пишу, ибо что-то в моем сердце побуждает меня взяться за эту задачу.

Возвращаюсь к давно прошедшим дням. Когда наша шхуна наполнилась рыбой, мы с веселым сердцем подставили парус легкому ветерку, дувшему с моря к берегам Гастингса. Было еще почти темно, и над морем висел густой туман, но этого слабого ветра было достаточно, чтобы шхуна продвигалась вперед. И вдруг мы услышали голоса, как будто вокруг разговаривали люди, и скрип мачт. В это время порыв ветра на мгновение разорвал завесу тумана, и мы увидели, что находимся среди большой флотилии — французской флотилии, ибо на их мачтах развевались лилии Франции; мы увидели также, что носы кораблей устремлены к берегу Гастингса, хотя в эту минуту они как будто замерли в своем движении, поскольку ветер, силы которого было достаточно для нашей легкой рыбацкой шхуны с большим парусом, был слишком слаб, чтобы приводить в движение тяжеловесные корабли. Как назло, нас тоже заметили, и с ближайшего корабля на нас посыпались угрозы и проклятья, а вслед за криками в нас полетели стрелы, которые лишь чудом не задели нас.

Потом туман снова сомкнулся, и под его прикрытием мы проскользнули сквозь французскую флотилию.

Прошел почти час, прежде чем мы достигли Гастингса. Едва шхуна коснулась причала, как я выскочил на мостки с криком: «Тревога! Тревога! На нас идут французы! К оружию! Мы прошли сквозь целую флотилию в тумане».

В одно мгновение сонная набережная как будто проснулась. С расположенного поблизости рыбного рынка, из других мест — отовсюду бежали моряки и разные другие люди, за ними — дети, а из дальних домов выбегали женщины с испуганными лицами, будто затравленные кролики из своих норок. Через минуту меня уже обступила толпа, все наперебой и хором засыпали меня вопросами, на которые я мог ответить только криком: «Тревога! На нас напали французы! К оружию, говорю я! К оружию!»

Туг сквозь толпу ко мне приблизился старик с белой бородой и официальной бляхой на груди, громко взывая к преграждавшей ему путь массе людей: «Дорогу бейлифу![761]».

Толпа послушно расступилась, и мы оказались с ним лицом к лицу.

— В чем дело, Хьюберт из Гастингса? — спросил он. — Или где-нибудь пожар, что ты так громко кричишь?

— Да, ваша милость, — отвечал я. — Пожар, и убийство, и все дары, которые французы приготовили для Англии. Флот французов приближается к Гастингсу, пятьдесят кораблей, а то и больше. Мы пробрались между ними в тумане, ибо ветер, слишком слабый для больших кораблей, нам благоприятствовал, да и они не обратили особенного внимания на рыбацкую шхуну — выпустили пару стрел, вот и все.

— Откуда они явились? — спросил бейлиф, совершенно озадаченный внезапностью события.

— Не знаю, но люди из встречной лодки крикнули нам, что эти французы грабят все побережье и направляются к Гастингсу, чтобы предать его огню и мечу. Но это и все, что мы услышали, потому что лодка исчезла в тумане; могу сказать лишь одно — не пройдет и часа, как французы будут здесь.

Не сказав ни слова, бейлиф повернулся и бросился бежать по направлению к городу, и вскоре зазвонили колокола в церквях Всех Святых и Св. Клемента, а глашатаи стали созывать всех мужчин на Рыночную площадь. Бросив печальный взгляд на свою шхуну с таким богатым уловом, я тоже направился в город вместе с моими двумя помощниками.

Вскоре я очутился перед старинным бревенчатым домом, невысоким, длинным и обширным, с примыкавшим к нему двором, наполненным бочками, якорями и другими предметами морского промысла, снастями вроде канатов и тому подобными принадлежностями моего ремесла.

И вот я, Хьюберт, охваченный страхом, хотя и не за себя, и чувствуя то волнение в крови, которое естественно испытывает человек моих лет перед предстоящей ему первой битвой, бросился к этому дому, но на мгновение задержался у большого вяза, растущего у входа; его нижние ветви были спилены, чтобы не заслонять окна от света, Я очень хорошо помню этот вяз, прежде всего потому, что, когда я был ребенком, в его дупле гнездились скворцы, и я вырастил одного из птенцов в сплетенной из прутьев клетке и научил его говорить. Он прожил у меня несколько лет. Он стал таким ручным, что часто сопровождал меня, сидя у меня на плече, пока наконец в одну их моих прогулок за город его не спугнула кошка, и прежде чем я успел его поймать, он стал добычей ястреба; впоследствии я отомстил за него, застрелив этого ястреба из лука.

Я помню старый вяз еще и потому, что в то утро, когда я остановился возле него, я заметил, какой он густой и зеленый. А на следующее утро после пожара я вновь увидел его — обугленным и почерневшим, с завядшей, опалённой листвой. Этот контраст запечатлелся в моей памяти, и всякий раз, когда я вижу, как удача и процветание сменяются разорением, или жизнь — смертью, я всегда вспоминаю этот вяз. Ибо именно такие мелочи, которые мы видели сами, а не то, о чем пишут и рассказывают другие, помогают нам оценивать и сопоставлять события.

Причина, побуждавшая меня спешить к этому дому, заключалась в том, что в нем жила моя вдовствующая мать. Зная, что появление французов означает зло и бедствия, ибо пролетевшая у меня над головой стрела, а может быть, и донесшиеся с одного из кораблей обрывки брани не предвещали ничего хорошего, — первое, что я решил сделать, это увести мать в какое-нибудь безопасное место. Это было нелегко, так как с возрастом моя мать сильно ослабела, и я невольно остановился, чтобы представить себе свои возможные действия. Впрочем, вторым, что задержало меня у вяза, была мысль о том, как бы не слишком испугать ее своим сообщением. Обдумав все это, я вошел в дом.

Дверь вела в общую комнату с низким оштукатуренным потолком, покоившимся на крепких дубовых балках. Там я и застал мою мать. Она стояла на коленях, придерживаясь рукой за край стола, на котором все было приготовлено к завтраку: жареная сельдь, холодное мясо и кружка эля. По своему обыкновению, мать молилась; она была очень религиозна, хотя и на новый лад, ибо следовала проповеднику по имени Уиклиф[762], который в те дни будоражил и смущал Церковь. Видимо, она уснула во время молитвы, и я с минуту молча смотрел на нее, не решаясь ее разбудить. Даже в старости (я родился, когда она прожила в замужестве лет двадцать, если не больше) она была очень красивой женщиной, с белыми волосами и тонкими чертами лица, говорившими о благородной крови: она была более высокого происхождения, чем мой отец, и поссорилась со своей родней, выйдя за него замуж.

При звуке моих шагов она очнулась и увидела меня.

— Странно, — сказала она. — Я уснула за молитвой, а ночью почти не спала — как бывает со мной, когда ты уходишь в море, да простит меня Бог; и мне приснилось, будто нас ждет какая-то беда. Не брани меня, Хьюберт. Ведь если море уже забрало отца и двух сыновей, не удивительно, что мне страшно за последнего из моих отпрысков. Помоги мне подняться, Хьюберт; кажется, мои руки и ноги налились водой, такие они тяжелые. Лекарь говорит, что однажды она доберется до сердца, и тогда все будет кончено.

Я повиновался, поцеловал ее в лоб, и когда она уже сидела за столом в своем кресле, сказал:

— Твой сон в руку, матушка. Нас ждет беда. Слышишь? Колокола Св. Клемента говорят о ней. Нас собираются посетить французы. Я знаю потому, что на рассвете прошел сквозь их флотилию.

— Вот как? — сказала она спокойно. — Я боялась худшего. Боялась, что ты последовал за братьями в пучину. Ну что же, французы пока еще не появились, а ты здесь, слава Богу. Так что ешь и пей; ведь мы в Англии сражаемся лучше на полный желудок.

Я снова повиновался, ибо после долгой ночи был голоден и хотел пить; и только я успел поесть и выпить кружку эля, как мы услышали крики и топот бегущих людей.

— Ты слышишь, Хьюберт? Хочешь присоединиться к остальным и послать одного-двух французов в ад с помощью твоего большого лука? — спросила мать.

— Нет, — ответил я, — я спешу увести тебя из этого города, который, боюсь, будет сожжен. Близ Миннес-Рок есть одна пещера; там, думаю, ты будешь вне опасности, матушка.

— От моих предков, Хьюберт, я унаследовала одно качество, свойственное женщинам Севера, — никогда не прятаться, как за щит, за спины своих мужчин, когда долг призывает их быть где-то в другом месте. Мои ноги совсем ослабели, мне не под силу пробираться по скалам и прятаться в пещерах, а нести меня в гору слишком тяжело. Я останусь здесь, где прожила эти сорок пять лет, выживу или умру — на то воля Божья. Ступай же и выполняй свой долг. Постой! Собери наших девушек и вели им уходить из города в их деревни. Они молоды и проворны, и никакой француз их не догонит.

Я созвал служанок, которые с побелевшими от страха лицами столпились на чердаке у окна. Через три минуты их уже и след простыл, хотя одна из них, самая храбрая, и хотела было остаться со своей хозяйкой.

Я проводил их взглядом, пока они не затерялись в потоке людей, покидавших Гастингс, и вернулся к матери. В эту минуту мощный многоголосый крик известил нас, что французский флот появился в виду Гастингса.

— Хьюберт, — сказала мать, — возьми этот ключ от комода и ступай ко мне в спальню, приподними белье, что лежит сверху, и возьми и принеси мне то, что под ним лежит, завернутое в тряпку.

Я выполнил то, что она велела, и вернулся с длинным и узким свертком. Взяв нож, она разрезала скреплявший его шнурок. Внутри оказался мешочек с деньгами и меч в старинных ножнах, покрытых грубой кожей, которую я счел кожей акулы, и местами отделанных золотом.

— Вынь его из ножен, — сказала мать.

Я повиновался, и перед глазами блеснул обоюдоострый клинок вороненой стали. Я никогда не видел такого меча, ибо на его клинке были выгравированы странные знаки, совершенно мне не приятные, хотя я умел читать и писать, еще в детстве научившись грамоте у монахов. Рукоятка в форме креста была тоже отделана золотом и увенчана шарообразной верхушкой из янтаря, потускневшего от частого употребления. В целом это было прекрасное оружие, к тому же хорошо сбалансированное.

— Что это за меч? — спросил я.

— Слушай, сын. Вместе с твоим луком, — и она указала на прислоненные к столу лук и колчан, — этот меч прошел через руки многих поколений. Мой отец рассказывал, что он принадлежал некоему Торгриммеру, его предку-скандинаву — отец называл его викингом, — который был с теми, кто завоевал Англию до того, как ее захватили норманны. Я охотно этому верю, поскольку имя моего отца — как и мое имя до замужества — было Гриммер. Этот меч тоже имеет имя — «Взвейся-Пламя». Рассказывают, что с его помощью Торгриммер совершал великие подвиги, убивая по обыкновению язычников множество людей в битвах на суше и на море. Ибо он странствовал по свету и однажды, говорят, даже высадился на неизвестной земле далеко за океаном; наконец после многих удивительных приключений он стал одним из завоевателей Англии, где и погиб в какой-то схватке. Вот и все, что я знаю, не считая того, что один ученый человек с севера однажды растолковал отцу моего отца, что означает эта надпись на мече:

Тот, кто взметнет высоко Взвейся-Пламя,
Прожив в любви, умрет на поле брани.
Носимый бурями, моря пересечет
И в чуждых землях свой приют найдет.
Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он.
Я запомнил эту надпись, потому что она в стихах, а также потому, что, видимо, такова и была участь Торгриммера и его меча, который его внук извлек из гробницы.

Тут я бы охотно расспросил мать о внуке Торгриммера и о гробнице, но на это ушло бы много времени, и я промолчал.

— Всю жизнь я хранила этот меч, — продолжала мать, — не давая его ни твоему отцу, ни братьям, чтобы их не постигла предсказанная в этих стихах участь: ведь эти древние северные маги, которые с таким искусством и трудолюбием ковали подобное оружие, были способны предвидеть будущее, как временами могу и я, это у меня в крови. Но сейчас, Хьюберт, что-то побуждает меня вручить тебе этот меч. Возьми его и иди туда, куда поведет тебя его пламя и твоя судьба, какова бы она ни была, — я знаю, что ты употребишь его не хуже самого Торгриммера.

После минутной паузы она продолжала:

— Хьюберт, быть может, это наша последняя разлука, ибо я чувствую, что близится мой час. Но пусть это тебя не огорчает — я рада соединиться с теми, кто ушел до меня, и со всеми другими — может статься, с самим Торгриммером, Послушай, Хьюберт: если что-нибудь случится со мной или с этим домом — не оставайся здесь. Поезжай в Лондон и разыщи там моего брата, Джона Триммера. Он богатый купец и золотых дел мастер и живет в той части города, что называется Чип[763]. Он знал тебя ребенком и любил тебя, и поскольку у него нет детей, он охотно примет тебя ради нас обоих. Мой отец не хотел вручать Джону меч, чтобы не навлечь на него беды, но я знаю, что Джон будет рад приютить члена нашего рода, владеющего этим мечом. Бери же его, а заодно и это золото, оно может тебе пригодиться еще до того, как все будет кончено. Да, и еще одно — вот это кольцо: по преданию, оно перешло от предков вместе с мечом и луком, и когда-то на нем тоже была надпись, только давно уже стерлась. Возьми его и носи, пока не наступит день, когда ты, может быть, наденешь его на чью-то руку, как это однажды сделала я.

Дивясь всей этой истории, которую моя мать со свойственной ей сдержанностью до этой минуты хранила от меня в тайне, я надел кольцо на палец.

— Я отдала это кольцо твоему отцу в день нашего обручения, — продолжала мать, — и сняла его с его мертвой руки, после того как его тело нашли в море. А теперь я передаю его тебе — быть может, единственному, кто скоро останется в живых из нас обоих. Слышишь? Глашатай сзывает всех мужчин с оружием на Рыночную площадь, чтобы сразиться с врагами Англии. Еще одно слово, пока я опоясаю тебя этим мечом, как, несомненно, опоясали им твоего предка Торгриммера его женщины. Да будет на тебе мое благословение, Хьюберт. Будь таким, как Торгриммер, — ведь мы, в ком течет скандинавская кровь, не хотим, чтобы наши любимые и сыновья оказались в последних рядах, когда сверкают мечи и летают стрелы. Но будь в чем-то выше Торгриммера — будь христианином; помни, пока ты жив и Девы-Воительницы еще не отметили тебя роковой меткой, что в какой-то день ты все же умрешь и будешь призван к ответу.

Хьюберт, ты из тех, кого любят женщины; кто боюсь, будет тоже любить женщин, ибо по законам самой природы эта слабость сопутствует всегда силе и мужеству. Будь осторожен с женщинами, Хьюберт, и если сможешь, общайся с теми, в ком нет фальши, и выбери ту, которая будет и верна тебе больше всех других. Ты будешь скитаться в дальних краях — я вижу по твоим глазам, что тебе суждены далекие странствия, — нов душе всегда оставайся англичанином. Поцелуй меня и ступай! Мальчик мой! Ты не забыл захватить запасные стрелы и кожаную куртку, что носил твой отец? И то, и другое тебе сегодня понадобится. Теперь прощай! Да хранит тебя Бог и Христос, — и стреляй ты метко, и рази крепко. Нет, нет, не надо слов — они замутят мой взгляд, а ведь я подымусь на чердак и буду смотреть из окна, как ты сражаешься.

Глава 2

ЛЕДИ БЛАНШ
Я ушел с тяжелым сердцем, так как помнил — хотя и был еще тогда ребенком, — что когда отец и братья утонули, это не было для моей матери неожиданностью, она предвидела их гибель, и я боялся, что она окажется права и в отношении своей собственной судьбы. Я любил свою мать. Правда, она была женщиной суровой, лишенной мягкости: я думаю, она унаследовала это качество вместе с кровью своих предков. Но она обладала великим сердцем, и ее последние слова были полны благородства. И все же, несмотря на такое чувство, я был доволен, как был бы доволен на моем месте всякий молодой человек, получив в дар удивительный меч, некогда принадлежавший Торгриммеру, моряку-скитальцу, чья кровь текла в моем теле, опоясанном этим мечом; и я надеялся, что мне представится случай воспользоваться им столь же достойно, как им пользовался Торгриммер в давно забытых битвах. Обладая живым воображением, я подумал о том, знает ли меч, что после долгого сна он вновь явился на свет, чтобы упиться кровью врагов.

Я был доволен и другим: мать сказала, что я проживу свой срок и не умру сегодня от руки француза, и что я узнаю любовь — о которой, сказать по правде, уже немного знал, ибо я был красивый малый, и женщины от меня не бегали, а если убегали, то скоро останавливались. Я хотел жить, хотел пройти через множество приключений и завоевать великую любовь. Единственное, что мне не понравилось, это приказ, данный мне матерью: ехать в Лондон, чтобы засесть там в мастерской золотых дел мастера. Однако я слыхал, что в Лондоне много интересного, и уж во всяком случае там все не так, как в Гастингсе.

Улица перед нашим домом была полна народа. Мужчины спешили к Рыночной площади, пробираясь среди цепляющихся за них и плачущих жен и детей; другие — старики, женщины и девушки, и малые дети — устремились прочь из города. Я обнаружил, что оба моряка — те, что были со мной в лодке, — ждут меня. Это были закаленные малые по имени Джек Гривз и Уильям Булл, служившие у нас со времен моего детства, и тот, и другой столь же отличные рыбаки, как и воины; один из них, Уильям Булл, даже участвовал в войнах с Францией.

— Мы знали, что вы придете, и поджидали вас здесь, — сказал Уильям Булл, который, будучи некогда стрелком, был вооружен луком и Коротким кинжалом, в то время как у Джека были только топор да нож, которым у нас чистят рыбу.

Я кивнул им, и мы направились к Рыночной площади, присоединившись к толпе мужчин, которые во множестве стекались туда, чтобы защищать Гастингс и свои дома. Мы явились как нельзя вовремя, ибо французские корабли были уже в нескольких ярдах от берега, а некоторые уже пристали, и матросы и вооруженные люди устремлялись к берегу в шлюпках и вброд.

На площади царила неразбериха, ибо — как всегда бывало в Англии — к атаке неприятеля совершенно не готовились, хотя все сознавали реальную опасность нападения.

Бейлиф бегал среди толпы, выкрикивая приказания, то же делали и другие, но настоящих военачальников не было, и в конечном итоге каждый действовал по своему разумению. Одни бежали на берег и осыпали французов стрелами. Другие искали убежища в домах, третьи топтались на месте в нерешительности, ожидая приказа и не зная, что предпринять. Я и оба мои товарища были среди тех, кто устремился на берег, и я выпустил несколько стрел из моего большого черного лука, и увидел, как один человек упал, сраженный одной из них.

Но наши усилия оказались тщетными, ибо эти французы были хорошо обученными солдатами под надлежащим командованием. Они построились в роты и стали наступать, оттесняя нас с берега. Я держался, сколько мог, и, выхватив меч Взвейся-Пламя, сразился с французом, который был впереди других. Более того, нацелившись ему в голову, я промахнулся, мой удар пришелся ему по руке и отсек ее, ибо я видел, как она упала наземь. Тут на меня набросились другие, и я бежал, спасая свою жизнь.

Каким-то образом я очутился на склоне Замкового холма вместе с толпой других жителей Гастингса, которых преследовали французы. Мы достигли замка и проникли внутрь, но решетка старых замковых ворот не опускалась, а стены в некоторых местах обвалились. Мы здесь обнаружили кучку женщин, которые взобрались на холм, надеясь, что в старом замке они будут в безопасности. Среди них была красивая знатная девушка, которую я знал по виду. Ее Отец был сэр Роберт Эйлис, бывший тогда, по-моему, смотрителем замка Левенси, и ее величали леди Бланш. Однажды я даже разговаривал с нею в связи с одним случаем, о котором слишком долго рассказывать. Тогда ее большие голубые глаза, которыми она умела искусно пользоваться, совершенно вскружили мне голову, ибо она была очень красивая, нежная и грациозная, с удивительно мягким голосом, и совершенно не походила ни на одну из знакомых мне женщин; и при всем том она совсем не была гордячкой. Но тут явился ее отец, старый дворянин, о котором во всей округе никто не сказал доброго слова и которого молва нарекла любителем золота, и быстро увлек ее прочь, спрашивая, с чего это ей вздумалось разговаривать с каким-то грубым простолюдином-рыболовом. Это случилось за несколько месяцев до описываемых событий.

И вот я вновь увидел ее — в этом старом замке и как будто одну; она сразу узнала меня и бросилась ко мне, умоляя о защите. Более того, она начала длинный рассказ (который мне некогда было слушать) о том, как она приехала в Гастингс вместе со своим отцом, сэром Робертом, и молодым лордом по имени Делеруа, который, как я понял, был ее родственником, и ночевала в городе. А также о том, как она потеряла их в толпе, когда они пытались вернуться в замок Левенси, который ее отец должен был охранять, потому что ее лошадь испугалась и понесла, и как кто-то в конце концов взял ее за руку и привел в этот старый замок, уверяя ее, что это самое безопасное место.

— Значит, тут вы и должны остаться, леди Бланш, — сказал я, прервав ее рассказ. — Держитесь за меня, и я спасу вас, если смогу, даже если это будет стоить мне жизни.

Разумеется, она держалась за меня до конца этого ужасного дня, как вы увидите дальше.

С вершины холма мы увидели, как в Гастингсе начался пожар, когда французы подожгли город; построенный из дерева, он вскоре в нескольких местах был охвачен бушующим пламенем. Мы также видели (и слышали) страшные и отвратительные сцены насилия и грабежа, какие происходят в этом нашем христианском мире, когда мирные жители оказываются во власти свирепых захватчиков. В домах людей сжигали; на улицах их убивали, если не хуже. Да, убивали даже детей; позже я видел трупы многих из них.

Спустя некоторое время мы увидели сквозь клубы дыма, что отряды французов собираются атаковать замок. Их было, пожалуй, человек триста, а нас едва ли пятьдесят, из коих многие были почти не вооружены, и целая толпа стариков, женщин и детей. Не знаю, что сталось с другими мужчинами, но поскольку команды отдавались с разных сторон, некоторые устремились в одном направлении, другие — в другом, а кое-кто, думаю, просто бежал, лишенный предводителей.

Поднявшись на холм, французы принялись атаковать наши слабо укрепленные ворота, тараня их толстыми деревянными балками, Те из нас, у кого были луки, сразили некоторых из нападающих, хотя враги были хорошо вооружены, и большинство стрел отскакивало от их кольчуг. Да и немногие из нас имели луки. Более того, стоило нам оказаться на виду, как нас засыпали таким количеством стрел, дротиков и пик, что многие, не имея на себе кольчуг, были убиты или ранены. Наконец враги разбили восточные ворота и через них, а также через проломы в стенах, ворвались внутрь. Мы сражались, как могли; я сам убил двоих мечом Взвейся-Пламя, разрубив одному шлем, — так крепка была сталь моего меча. Рядом со мной был убит Джек Гривз; он был сражен ударом пики и умер, призывая меня бороться за старую Англию и город Гастингс; под конец он сказал что-то насчет пива и испустил дух.

Все завершилось тем, что оставшиеся в живых были вытеснены из замка вместе с женщинами и детьми, причем французские убийцы добивали каждого раненого тут же на месте и пытались захватить любую женщину, которая казалась им достаточно молодой и красивой. Особенно опасным было положение леди Бланш, потому что она была не только прекрасна, но и знатна. Но, по счастливой случайности, я спас ее от этой участи.

Мы оказались среди последних, кто покинул замок, откуда, по правде говоря, я не хотел уходить, ибо кровь во мне кипела, и я вместе с несколькими другими сражался до тех пор, пока нас окончательно не вытеснили за ворота. Я умолял леди Бланш бежать вместе с остальными женщинами. Но она упорствовала, твердя, что не верит никому, кроме меня, и останется со мной даже под угрозой смерти, — как будто это могло помочь хоть одному из нас.

Поэтому и случилось, что высокий французский рыцарь, заметив ее, обогнал своих товарищей, которые устали и перестраивали свои ряды на склоне холма, и, схватив ее поперек талии, попытался унести прочь. Я настиг его, и мы схватились. На нем была кольчуга, в руке — щит, у меня же не было ни того, ни другого, но я имел меч, а он — лишь короткую алебарду. Я знал, что, если он нанесет мне удар этой алебардой, мне конец, ибо моя кожаная куртка не защитит меня. Поэтому моей задачей было держаться вне пределов его досягаемости. Я был молод и подвижен, и по большей части мне это удавалось, тем более что он не мог двигаться достаточно быстро в тяжелых доспехах. В конце концов я ранил его в руку, и он ринулся на меня, выкрикивая проклятья на своем языке.

Я отскочил в сторону и изо всех сил ударил его мечом. Удар пришелся между шеей и плечом, как бы сзади, и такова была закалка этого меча под именем Взвейся-Пламя, что он прошел сквозь кольчугу и проник глубоко в тело — наверное, до самого позвоночника. Во всяком случае француз рухнул наземь — я помню и сейчас, как загремели его доспехи, когда он упал, — и остался недвижим. Тогда мы бросились бежать вниз по крутой тропинке, в одной руке я держал окровавленный меч, другой поддерживая леди Бланш, которая благодарила меня взглядом.

Наконец мы снова были в городе, и на моей улице. По обе стороны горели дома, позади появился новый отряд французов. Смрад ел глаза, и мы то и дело спотыкались о тела убитых или потерявших сознание людей.

Взглянув налево, я увидел вяз, о котором уже говорил, — тот вяз, что рос перед нашим домом, — и за ним языки пламени: наш дом горел. Да, я увидел нечто большее — у распахнутого окна чердака, окруженная как бы огненной аркой, сидела моя мать. Более того, она пела. Я услышал ее голос и какие-то дикие непонятные слова — как ни странно было, но женщина пела перед лицом такой смерти. Она тоже увидела меня и узнала, так как замахала мне руками, а потом указала в сторону моря, — почему, я не понял в ту минуту. Я приостановился, намереваясь спасти ее, хотя такая попытка стоила бы мне жизни, ибо весь фасад дома был объят пламенем. Но в этот миг крыша рухнула, выбросив огненные струи вверх и в стороны, и это был последний раз, что я видел свою мать. Правда, позже мы нашли ее тело и предали его земле вместе с телами других жертв.

Однако нельзя было медлить, так как победоносные французы уже появились в начале улицы позади нас, стреляя на ходу и убивая всех, кто не успел скрыться. Мы побежали дальше, поднимаясь по крутому склону Миннес-Рок. Я предпочел бы бегство в глубь страны, но леди Бланш совсем лишилась сил. Дважды она падала наземь, сраженная ужасом и слабостью, и каждый раз умоляла меня не бросать ее; да я и не собирался ее покинуть. В конце концов Уильям Булл и я подхватили ее и с большими трудами, пробираясь по скалам, понесли в ту пещеру, о которой я говорил матери. На это ушло много сил и времени, так как местами не за что было даже уцепиться. Более того, группа французов, заметив наше бегство, бросилась преследовать нас. Возможно, кто-то из них догадался, кто эта молодая леди, которая была с нами, и они решили захватить ее и потребовать выкупа.

Во всяком случае они двигались следом за нами и теми немногими женщинами, которые присоединились к нам, не имея сил бежать дальше, а может быть, веря в то, что Уильям Булл и я сможем защитить их.

Мы достигли пещеры, и, пропустив женщин внутрь, мы с Уильямом остались у входа и стали ждать. У него не было лука, а у меня осталось только три стрелы, но я был хорошим стрелком и решил употребить их наилучшим образом. Я вынул их из колчана, натянул тетиву и присел, чтобы перевести дух. Французы наступали, крича и угрожая перерезать нам горло и захватить прекрасную даму как свою добычу.

— Она будет моей! — вопил огромный малый с плоским носом и широким ртом. Он бежал впереди других и был уже не далее чем в пятидесяти ярдах от нас.

Я поднялся и, обратившись с молитвой к моему покровителю, доброму Св. Хьюберту, чье имя мне дали, раз я впервые увидел свет в его день, 23 ноября, — натянул тетиву моего большого лука до отказа, прицелился и спустил стрелу. Любитель меткой стрельбы, Св. Хьюберт не покинул меня в моей нужде: стрела попала французу прямо в его большой рот и пригвоздила язык к шейному позвонку.

Он рухнул как подкошенный, и, ободренный этим зрелищем, я спустил вторую стрелу в следующего. И этого она сразила, и он упал почти на своего товарища.

Я приладил третью — последнюю — стрелу и переждал мгновение. Позади первых двух бежал коренастый приземистый человек, вероятно, рыцарь, ибо на нем были латы, панцирь и шлем, а в руке щит с изображением петуха. Этот человек, испуганный судьбой своих товарищей, но в то же время не желая уступить добычу тем, кто следовал за ним, согнулся почти вдвое и, заслонив шлем щитом, ринулся вперед.

Я выждал, пока между нами не осталось ярдов двадцать пять, надеясь, что он споткнется о неровности почвы, и щит, сдвинувшись, откроет его голову. Но он не споткнулся, и наконец, вновь помолившись Св. Хьюберту, я натянул тетиву так, что она коснулась моего уха, и отпустил ее. Стрела с наконечником из вороненой стали ударила прямо в центр щита и, клянусь Богом, пробила его и прикрываемую им плоть, так что и этот тоже нашел свою смерть.

— Вот это выстрел! — сказал Уильям. — Ни один лук в мире не дал бы такого.

— Неплохо, — ответил я, — Но это была последняя стрела. Теперь у нас только меч и алебарда — будем держаться, как сможем, пока нас не прикончат.

Уильям кивнул, а женщины в пещере стали плакать и причитать, увидев, что я прячу свой лук в футляр, — скорее, наверно, по привычке, ибо я не надеялся когда-нибудь снова взять его в руки.

Именно в этот момент с французских кораблей в гавани донеслись сигналы тревоги, и французы неожиданно запнулись, повернулись и бросились бежать к берегу. Мы с Уильямом выглянули из пещеры.

Там, на море, приближаясь с востока под хорошим ветром, шли корабли, и на их мачтах развевались флаги Англии — их золотые леопарды сияли на солнце.

— Это наш флот, Уильям, — сказал я. — Сейчас они побеседуют с этими французами.

— Хотел бы я, чтобы они сделали это раньше, — ответил Уильям. — Но все-таки лучше поздно, чем никогда.

Так мы были спасены благодаря Амо де Оффингтону, настоятелю Бэтл Эбби, как мне сказали впоследствии, который собрал войско на суше и на море и отогнал французов, хотя и после того, как они разграбили остров Айн-оф-Уайт, атаковали Уинчелси и сожгли большую часть Гастингса. Так что в конечном счете эти пираты извлекли мало пользы из своих злодейств, поскольку они потеряли целый ряд кораблей со всем, что было на борту, а другие отчалили так поспешно, что их люди остались на берегу и были убиты разъяренной толпой, как только стало понятно, что они брошены своими товарищами. Тем более что действия толпы были поддержаны отрядом настоятеля, прибывшим из Бэтла. Но при всем этом я бездействовал, потому что теперь, когда сражение закончилось, я чувствовал себя, как ребенок, и видел перед собой только образ матери, гибнущей в огне пожара.

Вскоре, однако, случилось нечто, пробудившее меня в моем горе и снова оживившее во мне кровь. Узнав, что опасность миновала, леди Бланш вышла из пещеры, у входа в которую все еще стоял я, прислонясь к скале и сжимая рукоятку меча Взвейся-Пламя, обнаженного для последней смертельной схватки. Какими только нежными словами она меня не называла — и героем, и своим спасителем, и Бог весть как еще.

Наконец, не получив ответа, — ведь я был как в тумане, да и удар, нанесенный мне в грудь французом, которого я убил еще возле замка, уже дал себя почувствовать, — она сделала нечто большее. Обхватив меня руками, она трижды поцеловала меня в щеки и губы; несомненно, она была возбуждена и в порыве благодарности забыла девическую сдержанность, хотя, как потом сказал мне Уильям Булл, эта забывчивость не проявилась в отношении него, несмотря на то, что Уильям тоже помогал ей добраться до пещеры.

Ее поцелуи подействовали на меня, как вино; даже странно, какое влияние, по установлению природы, оказывает на нас в юности первое прикосновение уст прекрасной женщины, если мы ее любим. Мы можем забыть все, что угодно, но его мы помним всегда, как бы фальшивы ни оказались впоследствии эти уста. Значит, когда воск еще мягкий, штамп врезается глубоко, столь глубоко, что никакой жар не может потом расплавить его отпечатка, и ничто не может стереть его, пока мы живем на земле.

Итак, молодая кровь во мне взыграла, и я собирался вернуть эти поцелуи с процентами и уже приступил было к делу, как вдруг услышал грубый голос, изрыгавший непонятные проклятья, и хихиканье женщин, которые с нами прятались в пещере, а теперь на минуту забыли о своих несчастьях, как часто бывает с представителями их пола, когда дело доходит до поцелуев.

— Черт побери! — произнес грубый голос. — Кто это лапает там мою дочь, как будто они час как обвенчались? А ну, убери свои губы, парень, не то я отсеку их от твоей физиономии!

Изумленный, я оглянулся и увидел сэра Роберта Эйлиса, восседающего на сером коне, в сопровождении отряда вооруженных людей, которыми, по-видимому, командовал самоуверенный молодой капитан с темными глазами и длинными волосами и в самом диковинном одеянии, какого я никогда не видел. Набрось он на свои латы одеяние Иосифа, то и тогда бы не получилось такой яркости красок; и я заметил также, что носки его туфель так сильно загнуты кверху, что я невольно подивился, как он мог попасть в стремена, и что было бы с ним, если бы его выбили из седла.

Растерявшись, я не ответил, но Уильям Булл, хотя и грубоватый малый, был находчив и не лез за словом в карман.

— Если хотите знать, — сказал он по-сассекски растягивая слова, — я скажу вам, кто этот человек, сэр Роберт Эйлис. Это мой достойнейший хозяин, Хьюберт из Гастингса, владелец судов, дома и торгового дела в этом городе. Или был им, по крайней мере, так как его суда и дом, кажется, сгорели, как и его мать. А что касается торговли, то пройдет немало дней, прежде чем она снова появится в Гастингсе.

— Возможно, — сказал сэр Роберт, добавив несколько ругательств, — но почему он целует мою дочь?

— Может быть, потому, что он хочет отдать лучшее, что у него есть, — таков закон среди честных купцов, благородный сэр Роберт. Или потому, что он больше, чем любой другой из людей, имеет право целовать ее: если бы не он, она была бы сейчас зловонным трупом или бросовой вещью для француза.

Здесь нарядный молодой капитан прервал его, говоря:

— Что бы ни потерял этот достойный торговец, в трубаче он не нуждается.

— Совершенно верно, милорд Делеруа, — ответил Уильям, ничуть не смутившись, — ибо когда я нахожу хорошую песню, мне нравится ее петь. Взгляните-ка вон на тех трех человек, что лежат на склоне, и вы увидите, что на сразивших их стрелах метка моего хозяина. А потом ступайте на Замковый холм и найдите там рыцаря, у которого голова почти отсечена от плеч, и проверьте, не этим ли вот мечом это сделано. И на других тоже посмотрите — они были все убиты для того, чтобы спасти эту прекрасную леди. Ступайте и поглядите — вы, в вашей нарядной, незапятнанной одежде, а потом возвращайтесь и болтайте о трубачах.

— Вот еще! — произнес лорд Делеруа, пожав плечами. — Просто леди слишком потрясена и ухватилась за какого-то простолюдина, как женщина, которая целует ноги деревянной статуи святого, воображая, что тот спас ее от беды.

Слушая все это как во сне, при последних словах я как бы очнулся, ибо сказанное уязвило меня. Кроме того, я слыхал, что этот роскошный Делеруа был из тех, кто получил свой пост и чин милостью короля, так же как и свое имя, будучи, как говорили, незаконным сыном одного князя, родственника сэра Роберта, которого он поэтому называл кузеном.

— Сэр, — сказал я, — вам лучше знать, кто из нас имеет больше оснований называться простолюдином. Оставим это. По крайней мере, я держу в руках меч, принадлежавший предку моих предков сотни лет назад, некоему Торгриммеру, который в свое время был великим человеком. Сегодня я уже достаточно сражался, а вы — несомненно, не по своей вине, — совсем не участвовали в битве. Будьте же любезны сойти с этого коня и сразиться со мной, хотя я и устал, и доказать мое простолюдинство на моем теле. Сделайте это в вашей знатности, ибо в конце концов мы все из одной плоти. Уязвленный в свою очередь, он сделал движение, как бы намереваясь выполнить мое требование, но в этот момент, взглянув на своего отца, который, не двигаясь, сидел на коне, видимо, озадаченный, леди Бланш впервые подала голос.

— Не сходите с ума, кузен, — сказала она. — Говорю вам, этот джентльмен сегодня дважды спас мою жизнь и честь. Неужели после этого удивительно, что я отблагодарила его наилучшим образом, каким может женщина, и этим навлекла на него ваши оскорбления?

Он колебался, хотя один из его загнутых вверх носков уже освободился от стремени, как вдруг сэр Роберт заговорил своим мощным голосом:

— Святая правда, кузен, вы поступите лучше всего, если оставите этого молодого петушка в покое, мне не нравится вид его красной шпоры, — и он взглянул на мой меч Взвейся-Пламя. — Хотя он, возможно, и устал, в нем наверняка сохранились кое-какие силенки.

Потом он повернулся ко мне и добавил:

— Сэр, вы отлично дрались; многие получали рыцарское звание за меньшее, и если красивая девушка отблагодарила вас на свой лад, вы в этом не виноваты. Я, ее отец, тоже благодарю вас и желаю вам всяческих удач до той поры, когда мы снова встретимся. Прощайте. Дочка, садись на мою лошадь вместе со мной — и в путь, в замок Левенси, куда, может статься, этим французам завтра захочется нанести визит.

Спустя минуту их уже и след простыл, и я заметил не без боли, как, помахав мне на прощанье, леди Бланш быстро заговорила с кузеном Делеруа, и как он взял ее за руку, поддерживая ее на коне ее отца.

Глава 3

ХЬЮБЕРТ ПРИЕЗЖАЕТ В ЛОНДОН
Когда леди Бланш исчезла из виду, а следом за ней и женщины, прятавшиеся в пещере, Уильям и я отправились к известному нам ручью, протекавшему неподалеку, и утолили мучившую нас жажду. Потом мы пошли к тем троим, кого я убил из моего большого лука, надеясь вернуть мои последние стрелы. Однако это оказалось невозможным: одна из стрел — третья — была сломана, а две другие так глубоко впились в плоть и кость, что высвободить их могла только пила хирурга.

Поэтому мы оставили все как есть; и пока убитых не зарыли, многие приходили подивиться на это зрелище, считая почти чудом, что я убил этих троих тремя стрелами, и что лук, согнутый человеческой рукой, мог выпустить последнюю из стрел с такой силой, что она пробила железный щит и нагрудник.

Должен заметить, что эти доспехи Уильям взял себе, поскольку они были ему по росту. Я тоже, вернувшись на следующее утро на Замковый холм, снял с рыцаря, убитого мечом Взвейся-Пламя, его великолепную миланскую кольчугу, нагрудник которой был выложен золотом, и которая прикрывалась как бы короткой мантией из сетки, защищавшей швы; именно через такой шов меч врезался в плечо рыцаря. По странной случайности герб, или эмблема, на щите рыцаря представлял собой изображение трех зазубренных стрел, но имени рыцаря я так никогда и не узнал. Эти доспехи, которые, должно быть, стоили большой суммы денег, бейлиф отдал мне в дар, поскольку я убил их владельца и хорошо показал себя в битве. Более того, я сделал эти три стрелы своей эмблемой, хотя, по правде сказать, не имел права ни на какой герб, будучи в те дни только торговцем. (Если бы я знал тогда, какую службу мне сослужат эти доспехи в последующие годы!)

Приближалась ночь, и так как от устья пещеры нам было видно, что та часть Гастингса, которая расположена в направлении деревни Сент-Ленардс, по-видимому, уцелела от пожара, туда мы и направились, выбрав путь вдоль берега, подальше от жара и падающих обломков горящего города. По пути мы встречали других жителей и от них узнали о том, что произошло. Похоже было, что французы потеряли убитыми больше, чем мы, поскольку многие из них оказались отрезанными на берегу, когда их корабли снялись с якоря, а последние не все смогли отойти от берега или были частично потоплены вместе с находившимися на борту людьми подоспевшими английскими судами. Но ущерб, нанесенный Гастингсу, был столь велик, что едва ли одно поколение могло справиться с его последствиями, ибо большая часть города сгорела дотла или все еще была охвачена пожаром. Многие, как моя мать, погибли в пламени — больные, старики, роженицы, а также те, кто по той или иной причине были забыты или неспособны покинуть помещения. Сотни людей собрались на берегу, охваченные отчаянием, и не только женщины и дети плакали в этот вечер.

Что до меня, то мы с Уильямом миновали пожарище и пришли в дом к одному старому священнику, который был моим духовником, а до меня исповедовал моего отца; и там мы нашли стол и кров, а он вознес благодарственную молитву Богу за мое спасение и постарался утешить меня, потерявшего мать и лишившегося всего имущества.

В ту ночь я почти не спал, как не могут спать те, кто утомлен сверх меры. К тому же это было мое боевое крещение, и я вновь и вновь видел в воображении, как падают эти люди от моего меча и стрел, я гордился тем, что убил их, этих жестоких грабителей, и радовался тому, что с мальчишества учился владеть мечом и луком, так что мог сразиться с кем угодно и, пожалуй, стал самым метким стрелком в Гастингсе и завоевал серебряную стрелу на последнем состязании, один среди лучников всех возрастов. Однако картины смерти убитых мною захватчиков преследовали меня, и я представлял себе, как легко их участь могла быть моей, если бы они опередили меня, нанеся удар мечом или выпустив стрелу первыми.

— Где они теперь? — думал я. — В раю или в аду, о которых рассказывают священники? Признаются ли они в своих грехах какому-нибудь ангелу, в то время как тот со строгим замкнутым лицом проверяет их по своей книге, напоминая им о многих прегрешениях, о которых они забыли? Или они крепко спят вечным сном, как один тонкий мыслитель, которого я знал, говорил мне по секрету, признаваясь в своем убеждении, что такова судьба каждого из нас, что бы ни говорили нам и во что бы ни верили священники? И где сейчас моя мать, которую я так любил и которая любила меня, хотя внешне и была суровой женщиной, — моя мать, которая на моих глазах сгорела заживо и пела, охваченная пламенем? О, как порочен и мерзок этот мир, и как странно, что Бог заставляет мужчин и женщин появляться на свет для того, чтобы прийти к такому жестокому концу. Однако кто мы такие, чтобы сомневаться в Его установлениях, о которых мы не знаем ни начала, ни конца?

Во всяком случае я радовался тому, что я жив, ибо теперь, когда все позади, меня мучили страх и дрожь, чего я совершенно не испытывал во время битвы, даже когда казалось, что настал мой последний час.

И наконец, эта знатная леди, Бланш Эйлис, с которой так странно свела меня в тот день судьба. Ее голубые глаза пронзили мое сердце, как стрелы, и никакими усилиями я не мог вытеснить из головы мысли о ней и звук ее мягкого голоса из моего слуха, а ее поцелуи, казалось, все еще горели у меня на губах. Меня мучила мысль о том, что, быть может, я никогда больше ее не увижу, а если увижу, то не смогу говорить с ней, — ведь я был настолько ниже, чем она, по своему положению и уже успел навлечь на себя гнев ее отца и (как я догадывался) возбудить ревность ее надушенного кузена, которого, говорили, король любил, как родного брата.

Что велела мне моя мать? Покинуть эти места и уехать в Лондон, найти там моего дядю Джона Триммера, купца и золотых дел мастера, который был моим крестным отцом, и попросить его взять меня в свое дело. Я помнил моего дядю, потому что лет семь или восемь тому назад, когда я был еще подростком, он навестил нас в Гастингсе в то время, когда Лондон постигла чума. Однако он прожил у нас всего неделю; по его словам, морской воздух плохо действовал на его желудок, и лучше рискнуть заболеть чумой, имея здоровый желудок, чем избежать ее, но с больным желудком. Правда, по-моему, он думал о своем деле, а вовсе не о желудке.

Странный он был старик, чем-то похожий на мою мать, но только нос у него был более горбатый, глаза маленькие, а лысая голова прикрыта бархатной шапочкой. Даже в летнюю жару ему всегда было холодно, и он носил старую, облезшую по краям шубу (меховую накидку), громко жалуясь на сквозняки. Он даже походил на старого еврея, хотя и был добрым христианином, и посмеивался про себя, поскольку, по его словам, это было выгодно для его торговли — евреев всегда боялись и считали, что обмануть и переспорить их просто невозможно.

В остальном я помню только, что он проэкзаменовал меня насчет моей учености и остался недоволен, и что он обошел наши владения, оценивая наши товары и показывая матери, как нас обманывают и как мы могли бы получать больше денег, чем мы имеем. Уезжая, он подарил мне золотой слиток и сказал, что жизнь — не более чем суета сует, и что я должен молиться за упокой его души, когда он умрет, так как он уверен, что она будет нуждаться в такой помощи; а также, что я должен употребить этот слиток золота с выгодой для себя. Это я и сделал — купил огромного свирепого дога, привезенного на корабле из Норвегии, которого я страстно хотел приобрести; этот дог укусил одного большого человека в нашем городе, и тот потащил мать в суд к бейлифу и добился уничтожения бедного зверя, к моей великой ярости.

Перебирая все это в памяти, я подумал, что в сущности мне ведь нравился дядя Джон, хотя он и отличался от всех окружающих. Почему бы мне не поехать к нему? Потому что я, любя море и свежий воздух, не хотел сидеть в лондонской лавке, а также из страха, что он может спросить меня, что я сделал с тем слитком золота, и поднять меня на смех из-за собаки. Однако мать велела мне ехать, и это было ее последнее приказание, предсмертное слово, ослушание которого могло бы привести к несчастью. К тому же наши корабли и дом сгорели, и мне придется долго и упорно трудиться, прежде чем я смогу восстановить утраченное. И наконец, в Лондоне я не буду видеть леди Бланш Эйлис и постепенно забуду огоньки в ее голубых глазах. Поэтому я решил, что уеду, и, наконец, заснул.

На следующее утро я исповедовался старому священнику, прося его среди прочих вещей снять с меня грех пролитой крови, на что он, будучи в душе убежденным англичанином, ответил, что этот поступок не нуждается в прощении ни Бога, ни человека. Я посоветовался с ним о том, что мне следует делать, и он сказал, что мой долг — повиноваться желаниям моей матери, поскольку предсмертные слова такого рода часто бывают внушены свыше и выражают волю неба. Далее он подчеркнул, что не мешало бы мне избегать леди Бланш Эйлис, которая намного выше меня по положению, и поэтому попытки видеться с ней могли бы кончиться для меня бедой и даже смертью. И кроме всего прочего, сказал он, я мог бы вернуть себе утраченное состояние с помощью моего дяди, по слухам — очень богатого человека, которому он напишет обо мне письмо.

Таким образом, вопрос был решен.

Однако прошло несколько дней, прежде чем я смог покинуть Гастингс: нужно было дождаться, пока остынет пепел на месте нашего дома, чтобы найти останки моей матери. Те, кто наконец нашли ее тело, говорили, что она обгорела гораздо меньше, чем можно было ожидать, но об этом я не могу судить, так как я не мог заставить себя взглянуть на нее, — ведь она хотела, чтобы я помнил ее такой, какой она была при жизни. Ее похоронили рядом с утонувшим отцом, на кладбище церкви Св. Клемента, и когда все удалились, я немного поплакал на ее могиле.

Оставшаяся часть дня прошла в приготовлениях к путешествию. Оказалось, что часть хозяйственных построек в дальнем конце двора уцелела от пожара, и в стойлах я обнаружил двух живых лошадей — серого жеребца для верховой езды и кобылу, которая возила на берег сети и снасти, а с берега — улов рыбы. Обе лошади, хотя и напуганные и одичавшие, были целы и невредимы. Я обнаружил также некоторые запасы — сетей, вяленой рыбы в бочках и еще каких-то вещей, в которых я не стал разбираться. Лошадей я оставил себе, а все остальное, включая и территорию, на которой стоял дом и хозяйственные постройки, передал Уильяму, а тот обещал выплатить мне стоимость всего этого, когда настанут лучшие времена и он сможет зарабатывать достаточно денег.

На следующее утро я выехал в Лондон на моем сером жеребце, погрузив доспехи убитого мною рыцаря и кое-какое оставшееся имущество на кобылу, которую я вел на веревке. Никто не пришел проститься со мной, кроме Уильяма, ибо отчаяние гастингцев было столь глубоко, что все были поглощены собственными переживаниями или оплакивали своих мертвецов. Я не жалел, что так получилось, поскольку мне было так тяжело покидать места, где я родился и жил всю жизнь, что я бы, наверно, разразился слезами, если бы кто-нибудь из моих бывших друзей обратился ко мне с добрым словом, — а мужчине не подобает плакать. Никогда еще я не чувствовал себя столь одиноким, как в ту минуту, когда, въехав на холм, я оглянулся на руины Гастингса, над которыми еще висела тонкая пелена дыма. Мужество, казалось, совсем меня покинуло; со страхом смотрел я в будущее, думая, что я рожден неудачником, что мне нечего ждать от жизни, и что, наверно, я кончу свои дни простым солдатом или рыболовом, а может быть, в тюрьме или на виселице. Я страдал от таких приступов мрачности с детства, но никогда еще мое отчаяние не было столь безнадежным и глубоким.

Наконец взошло и засияло солнце, и мое настроение изменилось. Я вспомнил, что я не только вышел живым из боя, но и невредим, молод и здоров, что у меня есть меч, лук и доспехи, да в придачу еще сколько-то золотых монет в мешочке, который мне дала матушка, вручая меч Взвейся-Пламя. Во мне вспыхнула надежда, что мой дядя примет меня как родного; а если нет, то найдется немало рыцарей, которые будут рады иметь оруженосца, умеющего стрелять не хуже любого лучника и владеющего мечом наравне с лучшими воинами.

Итак, вознеся бесхитростную молитву Св. Хьюберту, я взбодрил своего коня и, воспрянув духом, добрался до конца длинного подъема и очутился почти лицом к лицу с веселой кавалькадой, которая, судя по тому, что всадники держали на запястьях соколов, а за лошадьми бежали собаки, направлялась охотиться на болотах Левенси. Еще на расстоянии я узнал их — это были сэр Роберт Эйлис, его дочь Бланш и фаворит короля, молодой лорд Делеруа, в сопровождении слуг. Я хотел было уклониться в сторону, но, вспомнив, что имею такое же право, как они, ездить по дорогам короля, и призвав на помощь свою гордость, решил проехать мимо, не обращая на них внимания, разве что они заметили бы меня сами. Но они тоже узнали меня, ибо, имея острый слух, я уловил восклицание сэра Роберта: «Опять этот молодой рыбак! Проезжай мимо, дочка, не говори ни слова!»; услышал также пренебрежительное замечание лорда Делеруа; «Кажется, он обобрал убитых и теперь, как хороший коробейник, везет их доспехи для тайной распродажи».

Однако леди Бланш не ответила ни тому, ни другому, а смотрела прямо перед собой, делая вид, что разговаривает с соколом, сидевшим у нее на руке. Теперь, когда она пришла в себя и была спокойна, она показалась мне еще прекраснее, чем тогда, в отблесках пожара.

Так мы встретились и разъехались снова; я равнодушно взглянул на них, объезжая их по обочине дороги. Когда нас разделяло уже ярдов десять, я вдруг услышал возглас леди Бланш:

— О, мой сокол!

Я оглянулся и увидел, что ее сокол каким-то образом оказался на земле, и так как голова его была накрыта колпачком, он бился, хлопая крыльями, между копытами лошадей, в то время как одна из собак пыталась схватить и растерзать его. Поднялась суматоха, и в то время как все взоры устремились на сокола и собаку, леди Бланш с невозмутимым спокойствием обернулась, подняла руку, как бы стараясь понять, каким образом сокол мог упасть с нее, и быстрым движением, приложив пальцы к губам, послала мне воздушный поцелуй.

Я ответил таким же быстрым поклоном и продолжал свой путь; сердце мое сильно билось. Несколько мгновений меня переполняла радость, так как я не мог сомневаться в значении этого поцелуя. Но затем, подобно апрельской туче, налетела печаль; моя рана, которая была близка к заживлению, вновь открылась. Я уже начал забывать леди Бланш, или, скорее, усилием воли изгонять ее из головы, как велел мой исповедник. Но теперь на крыльях этого воздушного поцелуя она снова проникла в мои мысли и поселилась там на много дней.

Ночь я провел в Торнбридже, в уютном и спокойном трактире, где хозяин долго взирал на золотую монету, которую я вынул из мешочка, расплачиваясь за ночлег, и ни за что не хотел принять ее, потому что на ней была изображена голова какого-то древнего короля. Наконец один купец из Торнбриджа, зашедший в трактир, чтобы выпить свою утреннюю кружку эля, убедил его, что это настоящие деньги, так что все благополучно уладилось.

Около двух часов я достиг Саутварка — города, который показался мне столь же большим, каким был Гастингс до его разрушения. В Саутварке был прекрасный трактир под названием «Табард», в котором я и остановился, чтобы накормить лошадей и подкрепиться пищей и кружкой эля. Потом я отправился дальше и переехал через великую реку Темзу, по которой сновало множество кораблей и лодок. Я пересек ее по Лондонскому мосту, сооружению столь удивительному, что трудно было представить себе, как рука человека могла создать его, и такому широкому, что по обе стороны проезжей части умещались лавки, полные самых разнообразных товаров. Расспросив, как мне попасть в Чипсайд, я наконец добрался туда, прокладывая путь сквозь несметную толпу людей, — по крайней мере, так мне казалось, ибо я еще никогда не видал такого скопища мужчин и женщин, устремляющихся каждый в свою сторону и как будто не замечающих друг друга.

Я выехал на длинную и многолюдную улицу, по обе стороны которой теснились дома под островерхими крышами, демонстрируя всевозможные товары и ремесла. По ней я и потрусил, то и дело навлекая на себя проклятия, потому что моя вьючная кобыла, которую я вел на веревке, испуганно шарахалась из стороны в сторону и преграждала путь телегам, вынуждая их останавливаться и ждать, пока я распутаю веревку и приберу мою лошадь к рукам. После третьей такой заминки я отъехал к краю пешеходной дорожки, остановился позади повозки с бочками и огляделся, вконец ошеломленный.

Налево был дом, немного отстоявший от общей линии домов, и перед ним небольшой садик, в котором рос неухоженный и чахлый на вид кустарник. Очевидно, это был не просто жилой дом, потому что на железном пруте, укрепленном на фасаде, виднелась странная фигура — изображение лодки с приподнятыми кормой и носом и высоким бикхедом в форме головы дракона.

В то время как я разглядывал эту своеобразную вывеску, праздно размышляя о том, что это за судно и какой народ выходил на нем в море, на садовой дорожке показался человек, подошел к калитке и, облокотясь на нее, в свою очередь уставился на меня. Он был стар и выглядел как-то странно, в выцветшем и порыжевшем плаще с капюшоном, надвинутым на голову так, что были видны только острая белая бородка и пара блестящих черных глаз, которые, казалось, пронзали меня, как шило сапожника пронзает кожу.

— Что это вы, молодой человек, — сказал он высоким тонким голосом, — загородили мои ворота своими клячами? Или вы желаете продать эти доспехи? Если так, то я не интересуюсь такими вещами, хотя, кажется, ваш товар и неплохого качества. Так что ступайте куда-нибудь в другое место.

— Нет, сэр, — ответил я, — мне нечего продавать, я только ищу в этом улье торговцев одну пчелу и не могу ее найти.

— В улье торговцев! Поистине, богатые купцы Чипсайда были бы польщены. Так они уже успели ужалить тебя, молодого деревенского простофилю, каков ты есть, коли я не ошибаюсь? Но какую пчелу ты ищешь? Постой, я, кажется, догадываюсь. Уж не старого ли мошенника по имени Джон Гриммер, что торгует золотом, бриллиантами и другими драгоценностями и которому, если воздать по заслугам, самое место в тюрьме?

— Да, да, именно его, — сказал я.

— Он тоже будет наверняка польщен, — воскликнул старик, посмеиваясь. — Это мой друг, и я расскажу ему про твою шутку.

— Лучше бы сказали, где мне его найти.

— Все в свое время. Но сперва, мой юный сэр, откуда у вас эти прекрасные доспехи? Если вы их украли, вам следовало бы спрятать их получше.

— Я — украл? — начал я гневно. — Что я, лондонский коробейник?..

— Думаю, что нет, во всяком случае — пока, но кто из нас знает, какие злые шутки может сыграть с нами Фортуна? Ну ладно, если вы их не украли, то, может быть, вы прикончили того, кто их носил, и тогда вы — убийца; вон я вижу на стали черные пятна от крови.

— Убийца! — воскликнул я, едва не задохнувшись.

— Ага, такой же убийца, как Джон Гриммер — мошенник. Но если нет, то, возможно, вы сняли их с французского рыцаря, которого вы убили на Гастингском холме, прежде чем выпустить три стрелы у пещеры в Миннес-Рок.

Тут я уставился на него в изумлении.

— Закройте рот, молодой человек, а то у вас выпадут зубы. Удивляетесь, откуда я знаю? Ну так вот, мой друг Джон Гриммер, этот ювелир-мошенник, имеет магический кристалл, который он купил у одного человека, приехавшего с Востока. В этом кристалле я все и увидел.

Говоря так, он как бы случайно откинул капюшон, закрывавший его голову, и я увидел старческое морщинистоелицо и насмешливый рот с одним слегка опущенным уголком, — рот, который я сразу узнал, хотя с той поры, когда я был мальчишкой, прошло много лет.

— Вы — Джон Гриммер! — пробормотал я.

— Да, Хьюберт из Гастингса, я и есть этот мошенник! А теперь скажи мне, что ты сделал с тем золотым слитком, который я дал тебе лет двенадцать тому назад?

Я хотел было солгать, так как этот старик внушал мне какое-то чувство страха. Но, устыдившись, я признался, что потратил его на собаку. Он искренне рассмеялся и сказал:

— Молись, чтоб не отправиться вслед за этим слитком к чертям собачьим! Ну что ж, мне нравится, что ты говоришь правду, несмотря на соблазн лжи. Ты не погнушаешься найти на время пристанище под крышей купца-мошенника Джона Триммера?

— Вы смеетесь надо мной, сэр, — произнес я, заикаясь.

— Возможно, возможно! Но ведь в каждой шутке есть доля правды; если ты еще не знаешь, то впоследствии узнаешь, что все мы, каждый по-своему, мошенники, и если не обманываешь других, то обманываешь себя, и я, пожалуй, больше, чем остальные. Суета сует! Все на свете — суета.

Не ожидая ответа, он вынул из-под своего старого плаща серебряный свисток и приложил его к губам, и на его звук — столь быстро, что я невольно подумал, уж не ждал ли он поблизости, — явился коренастый слуга, которому старик сказал:

— Отведи этих лошадей в стойло и обиходь их, как моих собственных. Разгрузи это вьючное животное, почисть доспехи и отнеси их вместе с остальной кладью в ту комнату, что приготовлена для этого молодого господина, Хьюберта из Гастингса, моего племянника.

Не сказав ни слова, слуга увел лошадей прочь.

— Не бойся, — сказал, посмеиваясь, Джон Триммер, — хоть я и мошенник, собака не съест собаку, и никто — ни я, ни те, кто мне служат, — не возьмет ни одной из твоих вещей. А теперь — входи, — и он ввел меня в дом, открыв ключом, который вынул из кармана, дубовую дверь, украшенную железными шишечками.

Мы оказались в лавке, где я увидел много драгоценных вещей, таких, как меха и золотые украшения.

— Крошки для приманки птиц, особенно пташек-милашек[764], — сказал он, указав на разложенные вокруг сокровища; потом провел меня через лавку в коридор, а оттуда — в комнату направо. Комната была небольшая, но такой обстановки я никогда в жизни не видел. В центре стоял стол черного дуба с изощренными резными ножками; на столе были расставлены серебряные чашки, а посередине — видимо, золотая ваза благородной формы. С потолка свисали серебряные светильники, уже зажженные (ибо уже смеркалось) и распространяющие сладостный аромат. В комнате был также очаг с дымоходом — что было большой редкостью, — и в нем горел маленький костер из дров; стены были увешаны гобеленами и расшитыми шелками.

Пока я с увлечением и удивлением оглядывался вокруг, дядя сбросил свой плащ, под которым оказался богатый, но довольно поношенный костюм; голову дяди покрывала бархатная шапочка. Он велел мне тоже снять плащ, и когда я повиновался, оглядел меня с головы до ног.

— Юноша что надо, — бормотал он про себя, — и я отдал бы все, чтобы быть молодым и таким, как он. Эти руки и мускулы, полагаю, у него от отца, ибо я всегда был худым и поджарым, как мой отец. Племянник Хьюберт, я слышал всю историю о том, как ты в Гастингсе расправился с французами, да падет на них божья кара; и могу прямо тебе сказать, что горжусь тобой: не знаю, как в будущем, но сейчас горжусь. Подойди ко мне.

Я приблизился, и он, взяв меня тонкой рукой за вьющиеся волосы, притянул к себе мою голову и поцеловал меня в лоб, бормоча: «Ни сына у меня, ни дочери — один только этот потомок древней крови. Да будет он ее достоин».

Потом он жестом велел мне сесть и позвонил в серебряный колокольчик, который взял со стола. Как и давеча со слугой, ответ последовал немедленно, из чего я заключил, что у Джона Триммера хорошие слуги. Не успело замереть эхо колокольчика, как отворилась скрытая за гобеленом дверь, и появились две молодые служанки, обе красивые, высокие и стройные, которые принесли ужин.

— Красивые женщины, племянник, неудивительно, что ты на них засмотрелся, — сказал он, когда они ушли, чтобы принести еще другие блюда. — Я люблю, чтобы в старости вокруг меня были такие. Женщины в доме, мужчины во дворе — таков закон природы, и несчастным будет тот день, когда он изменится. Однако остерегайся красивых женщин, племянник, и, пожалуйста, не целуй этих служанок, как ты целовал леди Бланш Эйлис в Гастингсе, не то весь мой уклад перевернется вверх дном, и служанки станут госпожами.

Я не ответил, смущенный тем, что дядя так много знает обо мне и моих делах; впоследствии я обнаружил, что эти сведения, по крайней мере частично, он получил от старого священника, моего духовника, который написал ему обо мне и моей истории и послал свое письмо с нарочным короля, выехавшим в Лондон на следующее утро после того, как начался пожар.

Но дядя и не ждал от меня ответа, а велел сесть к столу и приступить к ужину, угощая меня разными блюдами с самыми гонкими приправами, которые я не успевал поглощать, и наливая мне такие редкие вина, каких я ни разу до того не пробовал — их он доставал из шкафа, где они хранились в причудливых стеклянных сосудах. Однако сам он, как я заметил, ел очень мало, пощипав от грудинки жареной курицы и отпив лишь половину из маленького серебряного кубка, наполненного вином.

— Аппетит, как и все другие хорошие вещи, — это для молодых, — сказал он со вздохом, наблюдая, с каким удовольствием я ем. — Однако помни, племянник, что настанет день — если ты до него доживешь, — когда твой аппетит будет так же мал, как сейчас мой. Суета сует, сказал праведник, все на свете суета!

Наконец, когда я не мог больше съесть ни кусочка, он снова позвонил в серебряный звоночек, и те же красивые служанки, одинаково одетые в зеленое, появились и убрали все со стола. Когда они ушли, дядя подсел, сгорбившись, к огню, потирая худые руки, чтобы согреть их, и неожиданно сказал:

— А теперь расскажи о смерти моей сестры, и все остальное, что с тобой было.

И я, насколько мог лучше, рассказал ему все, что произошло, начиная с той минуты, когда я увидел французский флот с борта моей шхуны, и до самого конца.

— Ты не глуп, — сказал он, когда я умолк, — если можешь говорить, как любой образованный человек, и преподносить вещи так, что слушатель будто видит их своими глазами; я заметил, что на это способны весьма немногие. Значит, вот так все это было… Ну что ж, у твоей матери была великая душа, и смерть ее тоже была великой — такой, какая люба нашему северному народу и какой даже я, старый мошенник-купец, желал бы умереть, но не умру, ибо мне суждено умереть, подобно корове, на соломе. Молись Всеобщему отцу Одину — нет, это ересь, за которую меня сожгли бы на костре, если бы ты или мои девушки рассказали об этом священникам, — я хочу сказать, молись Богу, чтобы он даровал тебе лучший конец, такой, какой он даровал Торгриммеру, если это правда, — Торгриммеру, чей меч ты носишь и уже применил так умело, — об этом знает тот рыцарь-француз, который сейчас в аду.

— Кто был Один? — спросил я.

— Великий Бог скандинавов. Разве твоя матушка не рассказывала тебе о нем? Да нет, она была слишком хорошей христианкой. И все же, племянник, — он жив! Я хочу сказать, что Один живет в крови каждого воина, так же как Фрейя живет в сердце каждого юноши и каждой девушки, которые любят. Боги сменяют свои имена, но — молчок! Молчок! Не болтай об Одине и Фрейе, я ведь сказал, что это — ересь или язычество, что еще хуже. Что ты собираешься делать? Почему приехал в Лондон?

— Потому что так велела матушка. И чтобы попытать счастья.

— Счастье, — что есть счастье? Молодость и здоровье — вот это счастье. Хотя если знать, как пользоваться богатством, то многие, кто его имеет, могут пойти дальше других. Красивые вещи тоже приятны для глаз, и собирать их большая радость. И, однако, в конечном счете все это не имеет значения, ибо нагими вышли мы из тьмы и нагими туда вернемся. Суета сует, все на свете — суета!

Глава 4

КАРИ
Так началась моя жизнь в Лондоне, в доме моего дяди Джона Триммера, прозванного Золотых-Дел-Мастером. В действительности, однако, его деятельность была намного значительнее. Он давал деньги взаймы под проценты большим людям, которые в них нуждались, и даже королю Ричарду и его двору. Он имел корабли и вел оживленную торговлю с Голландией, Францией, — да, и с Францией, а также с Испанией и Италией. Хотя внешне он и выглядел весьма скромно, его богатство было велико и постоянно росло, как снежный ком, катящийся с горы. Более того, он владел большими участками земли, особенно близ Лондона, где было больше вероятности, что она повысится в цене.

— Деньги тают, — говорил он. — Меха портятся от моли и времени, богатство растаскивают воры. Но земля — если на нее имеешь право — остается. Поэтому покупай землю, ее никто не унесет; лучше всего близ торгового или растущего города; а потом сдавай ее в аренду дуракам, которые любят копаться в ней, или же продавай ее другим дуракам, которые желают строить огромные дома и тратят свои богатства, кормя множество бездельников-слуг. Дома требуют пищи, Хьюберт, и чем они больше, тем больше они съедают.

О том, чтобы я поселился у него, он не сказал ни слова, тем не менее здесь я и остался, как бы с обоюдного согласия. На следующее утро явился портной, чтобы снять с меня мерку и сшить мне одежду, какая, по мнению дяди, приличествовала моему положению; и поскольку с меня не потребовали платы, об этом, очевидно, позаботился сам дядя. Он также предложил, чтобы я обставил мою комнату по своему вкусу, так же, как и вторую комнату в глубине дома, которая была намного больше, чем казалась, и, по его словам, предназначалась мне для работы, хотя о том, какую именно работу мне предстояло в ней выполнять, не было сказано ни слова.

Несколько дней я бездельничал, бродя по Лондону с широко открытыми глазами и встречаясь с дядей только за едой, иногда наедине, а иногда в компании морских капитанов и ученых людей или же других купцов. Все они относились к нему с большим почтением и, как я скоро понял, фактически служили ему. Вечерами, однако, мы всегда были одни, и тогда он изливал на меня свою мудрость, в то время как я внимал ему, не говоря почти ни слова. На шестой день, устав от безделья, я осмелился спросить у него, не найдется ли для меня какой-нибудь работы.

— Еще бы не найтись, если ты расположен поработать, — ответил он. — Вот, садись сюда, возьми перо и бумагу и пиши, что я тебе скажу.

Затем он продиктовал мне короткое письмо насчет доставки вина из Испании и, посыпав лист песком, внимательно прочел написанное.

— Все правильно, — сказал он, явно довольный, — и почерк у тебя четкий, хотя немного детский. Видно, тебя неплохо учили в Гастингсе — не только тому, как обращаться с канатами и стрелами? Работа? Да тут уйма работы, особенно частного характера: я не могу ее дать первому попавшемуся писцу, который мог бы выдать мои секреты. Ибо знай, — добавил он суровым тоном, — что одного я не прощаю никогда, и это — предательство. Об этом помни, племянник Хьюберт, даже в объятиях твоих любимых или даже во хмелю.

Говоря так, он подошел к железному шкафчику, отпер его и, достав оттуда пергаментный свиток, велел мне отнести его в мою рабочую комнату и переписать с него копию. Я засел за работу и обнаружил, что это перечень всех его товаров и владений, и — о, каким длинным был этот список! Прежде чем я дошел до конца, я чуть ли не пожалел, что мой дядя так богат. Весь этот долгий день я трудился, оторвавшись лишь в полдень, чтобы перекусить, пока наконец у меня не заболели пальцы и не пошла кругом голова. И, однако, я испытал чувство гордости, догадываясь, что дядя поручил мне эту работу по двум причинам: во-первых, чтобы выказать мне свое доверие, и, во-вторых, чтобы познакомить меня с состоянием своих дел, но не просто со стороны, а как бы в виде рабочего поручения. К вечеру я закончил и сверил копию с оригиналом, спрятав и то, и другое в своей одежде, когда девушка в зеленом платье позвала меня ужинать.

За столом дядя спросил меня, что я сегодня видел, и я ответил — ничего, только цифры и неразборчивые надписи, и передал ему оба свитка, которые он сверил пункт за пунктом.

— Я доволен тобой, — сказал он наконец, — так как нашел одну-единственную ошибку, да и та не твоя, а моя. Кроме того, ты сделал двухдневную работу за один день. И все же не годится тому, кто привык работать на открытом воздухе, все время корпеть над актами и описями. Поэтому завтра я дам тебе другое поручение, тем более что и лошадь твоя застоялась.

Так оно и было, и на следующее утро он послал меня из Лондона в сопровождении двух слуг осмотреть одно из его владений у берегов Темзы, посетить его арендаторов и потом доложить о состоянии их хозяйства, а также о состоянии определенного леса, где он собирался рубить дуб для постройки корабля. Все это я выполнил с помощью посланных со мною слуг, которые познакомили меня с арендаторами; вечером после возвращения домой я рассказал дяде все, что тот рад был услышать, поскольку он, видимо, не был на этом участке целых пять лет.

В другой раз он послал меня на корабли, которые загружались его товарами, а однажды взял меня на распродажу мехов, прибывших с далекого севера, где, как мне рассказывали, никогда не тает снег, а море всегда сковано льдом.

Он также представил меня купцам, с которыми торговал; своим агентам, которые были весьма многочисленны, хоть и действовали большей частью секретно; и другим ювелирам, которые получали от него взаймы и в некотором смысле были партнерами, образуя род товарищества, гарантирующего получение больших сумм в случае внезапной нужды. Наконец, его клеркам и подчиненным было дано понять, что если я отдаю приказ, он должен быть выполнен, — хотя это случилось несколько позже, когда я пробыл у дяди уже некоторое время.

Таким образом, через год я знал все нити большого дела Джона Триммера, а на протяжении второго года оно стало все больше переходить в мои руки. Последним, с чем он меня познакомил, были займы, которые он предоставлял сильным мира сего и даже государству. Но наконец я освоился и с этим и узнал ближе некоторых из этих людей, которые наедине с нами были смиренными должниками, но, встречая нас на улице, проходили мимо с кивком, каким высшие удостаивают низших. В таких случаях мой дядя низко кланялся, не отрывая глаз от земли, и велел мне поступать таким же образом. Но когда они были уже далеко и не могли нас услышать, он посмеивался и говорил:

— Рыбки в моих сетях, золотые рыбки! Посмотри, как они сияют, а ведь через минуту будут биться и извиваться на берегу. Суета сует! Все вообще — суета, и Соломон в свое время, конечно, это знал.

Я работал все упорнее и упорнее, ворочая рычагами всех этих больших дел, и, чтобы поддерживать свое здоровье, по возможности урывал время для участия в соревнованиях лучников, где никто не мог меня превзойти, или упражнялся во владении мечом в школе военного искусства, которую содержал мастер этого дела из Италии. По праздникам и по воскресеньям после мессы я выезжал верхом из Лондона осматривать дядины поместья, где иногда и ночевал, а время от времени сопровождал партии его товаров в Голландию или Кале.

Однажды — это было месяцев восемнадцать спустя после моего приезда в Лондон — он вдруг сказал мне:

— Ты пашешь и сеешь, Хьюберт, а урожай не собираешь, довольствуясь тем, что уделяет тебе хозяин. Отныне бери у него сколько хочешь. Я не требую отчета.

Итак, я оказался богачом, хотя, говоря по правде, тратил на себя очень мало, отчасти потому, что вкусы мои были просты, а также потому, что частью дядиной политики было держаться скромно и не выставлять напоказ свое богатство, чтобы, как он говорил, не возбуждать к себе зависти. С этого времени он постепенно стал отходить от дел. Истинная причина, однако, заключалась в том, что возраст брал свое, и он понемногу терял силы. Он предоставил мне самые важные дела, лишь спрашивая о результатах и по временам давая советы. Но, не желая оставаться праздным, он занимался своей лавкой, которую он шутя называл силками для птиц, торгуя мехами и украшениями с таким жаром, как будто от каждой вырученной монеты зависел его хлеб насущный, и руководя изготовлением драгоценностей и прекрасных кубков, образцы которых он, как истинный художник, создавал для своих опытных и высокооплачиваемых работников, среди которых были и иностранцы.

— Мы пришли к тому, с чего начали, — говорил он, бывало. — Мастером был я с детства, мастером и умру. Что за судьба для потомка Торгриммера! И, однако, я, кажется, продаю тебя в такое же рабство. А впрочем, как знать? Как знать? Мы предполагаем, а Бог располагает.

Следует заметить, что когда старики отходят от занятий, заполнявших их жизнь, очень часто они вскоре уходят и из самой жизни. Так случилось и с моим дядей. День ото дня он хирел, пока наконец, с наступлением третьей зимы, что я жил с ним, не слег, все больше слабея, и в час рождения нового года он умер.

До самого конца он сохранил ясность и силу мысли, и никогда ум его не был яснее, чем в ночь его смерти. В тот вечер, поев, я, как обычно, пошел к нему в комнату и застал его за чтением прекрасной рукописной копии с книги мудрости царя Соломона под названием «Экклезиаст», — произведения, которое он предпочитал всем другим, так как высказанные в нем мысли совпадали с его мыслями. «Я собирал серебро и золото, и сокровища, достойные королей, — прочел он вслух то ли для себя, то ли обращаясь ко мне, и продолжал: — и стал я выше и богаче всех, кто был до меня… Потом посмотрел я на творения рук моих и на труды, мною затраченные; и увидел, что все это суета и смущение духа, и что никто ничего не выгадывает в этом мире».

Он закрыл книгу и сказал:

— К этому же придешь и ты, племянник, как приходит всякий в горькие дни старости, — когда ты скажешь: «Я больше не нахожу в них удовольствия». Хьюберт, я ухожу в вечную обитель, но я не печалюсь. В молодости я познал горе, ибо — хотя я никогда тебе не рассказывал, — я был женат, и у меня был сын — умный, живой мальчик. Как я любил его и его мать! Чума унесла обоих. Никого у меня не осталось, а по природе я из тех, кто может научиться жить без женщин — чего, боюсь, нельзя сказать о тебе, Хьюберт. И вот, видя, как много в мире страданий и горя, и как те, что зовутся благородными и кого я ненавижу, топчут незнатных и бедных, я занялся добрыми делами. Половину моих доходов я отдавал и отдаю тем, кто помогает бедным и больным; ты найдешь их список, когда я умру, — если, конечно, захочешь продолжать: я тебя ничем не обязываю. Но знай, Хьюберт, — я оставил тебе все, что имею: золото и корабли и все движимое и недвижимое имущество — в полное твое владение, а земли, главное богатство, — пожизненно, а после твоей смерти — твоим детям или, если ты умрешь бездетным, — определенным приютам, где заботятся о больных.

Я хотел поблагодарить его, но он отмахнулся от моих слов и продолжал:

— Ты говорил, что твоя мать предсказала тебе участь скитальца. Странно, но сейчас я подумал то же самое. Мне кажется, я вижу тебя где-то далеко отсюда — в сражении, в любви, в роскоши, — с поднятым Взвейся-Пламя, который когда-то сверкал в руке Торгриммера, нашего родоначальника. Ну что же, иди, куда влечет тебя душа, или куда поведут обстоятельства, хотя тебе и есть ради чего жить дома. Я бы хотел, чтобы ты женился, ведь брак — это якорь, с которого срывается редко какой корабль. Да только я не уверен, — как знать, на ком ты захотел бы жениться; а этот якорь, раз его бросишь, уже не поднять никаким воротом, одна лишь смерть может разрубить его цепь. Еще одно слово, Хьюберт. Хотя ты так молод и силен, помни, что когда-нибудь ты станешь таким же, как сейчас я. Сегодня я, а завтра — ты, сказал один мудрый старик, так всегда было и есть.

Хьюберт, я не знаю, почему мы рождаемся — чтобы бороться и страдать, пока наконец судьба не затянет на нас свою петлю. И все-таки я надеюсь, что священники правы и что есть вторая жизнь, хотя Соломон этого не думал, — то есть, конечно, если мы продолжаем жить там, где нет ни греха, ни скорби, ни страха смерти. Если это правда, то будь уверен, что в каком-то ином мире мы встретимся снова, и там я спрошу у тебя отчета, о том как ты употребил доверенное тебе богатство. Думай иногда обо мне с добрым чувством, ибо я полюбил тебя как родного; ведь пока мы живем в сердцах тех, кого любим, мы воистину не умерли. Подойди сюда, чтобы я мог тебя благословить в твоих делах и поступках, пока ты еще ходишь под солнцем.

И он благословил меня в прекрасных и нежных словах и поцеловал в лоб, после чего попросил оставить его и прислать смотревшую за ним женщину, ибо ему хочется соснуть.

Когда она в полночь взглянула на него — как раз когда колокола возвестили приход нового года — он был уже мертв.

Согласно его желанию, Джона Триммера — последнего, кто носил это имя — похоронили в приделе церкви, которая была в двух шагах от его дома, ибо здесь же покоились останки его всеми забытой жены и ребенка, покинувших этот свет более пятидесяти лет тому назад. Также по его желанию, погребение совершилось без пышности и великолепия, однако на похороны собралось много народу, и среди них кое-кто высокого звания, хотя день был холодный, и шел снег. Кроме того, я заметил, что теперь, когда стало известно, что я — наследник покойного, многие из тех, кто раньше никогда не заговаривал со мной, обращались со мной почтительно, а некоторые, улучив подходящую минуту, отзывали меня в сторону и выражали надежду, что я, в свою очередь, буду поддерживать дружбу, которая издавна существовала между ними и моим дядей.

Позже я нашел их имена в его записной книжке и обнаружил, что те, кто говорил со мной, были все без исключения его должниками.

Когда завещание было утверждено под присягой и я оказался обладателем такой массы денег, земель и других богатств, какая мне даже не снилась, я сначала был склонен отказаться от дел и поселиться в одном из моих поместий, где я мог бы жить в довольстве и изобилии до конца своих дней. Однако я этого не сделал, отчасти потому, что избегал новых лиц и новой обстановки, а отчасти из-за уверенности в том, что это было бы вопреки желанию моего дяди.

Вместо этого я поставил своей целью продолжать и даже повести дальше его игру. Он умер богатым человеком; я решил, что, умирая, буду в пять или шесть раз богаче, если возможно — самым богатым человеком в Англии, и не потому, что я жаждал денег — я тратил на свои нужды очень мало, — а потому, что добывание их и власть, которую они давали, казались мне высшим видом игры. Настроившись на такой лад, я удваивал и утраивал свои усилия в разных направлениях и выигрывал вновь и вновь даже там, где не хватало умения и предусмотрительности, словно сама Фортуна помогала мне с такой странной настойчивостью, что наконец я стал чувствовать суеверный страх перед ее дарами. Я стал также старательно скрывать свои богатства от посторонних глаз, помещая деньги на имя тех, кому я мог доверять, и ведя скромную жизнь в старом доме, чтобы не стать предметом зависти для голодных и добычей для знатных мотов и расточителей.

Это случилось в первое лето после смерти дяди. Я поехал в доки на Темзе, чтобы присутствовать при разгрузке корабля из Венеции, доставившего среди прочих и закупленные мной товары с Востока, такие, как слоновая кость, шелка, пряности, стекло, ковры и многое другое. Закончив свои дела и проследив, чтобы эти сокровища были перенесены на склад, я передал их список соответствующему работнику и оглянулся, ища мою лошадь.

В этот момент я и увидел, что толпа подростков и других бездельников издевается над человеком, который стоял среди них, закутавшись в плащ, с виду как будто из потрепанной овчины, но на самом деле, очевидно, из чего-то другого, ибо мех на нем имел красноватый оттенок и выглядел длинным и мягким; человек натянул на голову капюшон, так что лица почти не было видно. Он стоял, высокий и молчаливый, терпеливо, как мученик у столба, в то время как эти мерзкие парни швыряли в него всякие отбросы вроде рыбьих голов и гнилых фруктов, которыми была усеяна набережная, и выкрикивали оскорбительные слова. Одно я уловил: «черномазый».

Подобные сцены были достаточно обычны, но меня привлекло спокойное достоинство жертвы этого издевательства, и я подошел к разнузданной черни и велел им разойтись. Один из них, грубый мужлан, не зная, кто я, оттолкнул меня в сторону, посоветовал не соваться не в свое дело, на что я ответил ему таким ударом между глаз, что он рухнул, как поверженный бык, и остался лежать, ошеломленный. Его товарищи начали было мне угрожать, но я вынул свисток, и тотчас прибежали двое моих слуг, без которых я редко выходил из дому в те смутные времена, и схватились за короткие мечи; при виде их бездельники пустились наутек.

Когда они скрылись, я повернулся и взглянул на незнакомца. Капюшон спал у него с головы, и я увидел, что это человек лет тридцати, со смуглым и благородным лицом, безбородый, но с прямыми черными волосами, с черными сверкающими глазами и орлиным носом. И еще одно бросилось мне в глаза — мочка его уха была проколота, и притом странным образом, так что в проколе могло бы поместиться маленькое яблочко. Он был так худ, что отовсюду торчали кости, как у голодающих, на руках виднелись порезы и царапины, а на лбу темнела большая ссадина. Он был, видимо, совсем сбит с толку, и почти лишился сил, однако понял, как мне показалось, что я дружески расположен к нему, ибо он поклонился мне и трижды поцеловал воздух — но тогда я еще не знал, каков смысл этого жеста.

Я заговорил с ним по-английски, но он мягко покачал головой, показывая, что не понимает меня. Потом, как бы сообразив что-то, он несколько раз похлопал себя по груди, каждый раз повторяя до странности мягким голосом: «Кари». Я решил, что это слово — его имя. По крайней мере, с этой минуты и всегда я звал его «Кари».

Теперь возник вопрос о том, что с ним делать. Оставить его здесь на посмешище или на погибель я не мог, отослать его тоже было некуда. Оставалось только одно — взять его с собой. И вот, осторожно взяв его за руку, я увел его с набережной туда, где стояли наши лошади, и знаками предложил ему сесть на одну из них, велев слуге, который на ней ездил, дойти до дому пешком. Однако при виде лошадей незнакомца охватил дикий ужас, он задрожал всем телом, на лице выступил пот, и он вцепился в меня, словно ища защиты; очевидно, он никогда не видел подобных животных. В самом деле, ничто не могло убедить его сесть на лошадь. Он отрицательно качал головой и показывал на ноги, давая мне таким образом понять, что он предпочитает пойти пешком, несмотря на всю свою слабость.

В конце концов он действительно пошел пешком, от Темзы до Чипсайда, а вместе с ним и я, потому что я не решился оставить его одного из боязни, что он сбежит. Странное это было зрелище — я и этот смуглый странник, которого я вел по лондонским улицам; и я порадовался, что уже вечер и лишь немногие могут нас видеть, а те, кто нам встречался, вероятно, думали, что я поймал вора-иноземца и теперь веду его в тюрьму.

Наконец мы достигли «Корабельного дома», как называли мое жилище, по изображению судна древних викингов, которое мой дядя вырезал из дерева и прикрепил над входом; и я провел его в дом и вверх по лестнице в пустовавшую комнату для гостей. По пути он озирался вокруг, смотря во все глаза, которые на его худом лице казались огромными, как глаза совы, а лестница и вовсе озадачила его, так что он брал как бы приступом каждую ступеньку, задирая ногу высоко вверх.

В комнате, кроме кровати и другой мебели, был еще серебряный умывальник с полагавшимся к нему кувшином — прекраснейшие вещи, которые среди прочих — не знаю, откуда — привез в свое время Джон Гриммер. Они тотчас приковали к себе взгляд Кари, и он смотрел на них при свете зажженных мною свечей с таким выражением, как будто они были для него старыми знакомыми. Более того, — взглянув на меня, как бы прося разрешения, — он подошел к кувшину, наполненному водой в ожидании посетителей, которые часто приходили ко мне по делу, поднял его и, пролив на пол несколько капель воды, как бы принося некую жертву, стал жадно пить, показывая тем самым, насколько его изнурила жажда.

Потом он, не спеша, наполнил умывальник и, сбросив свой истрепанный плащ, стал мыться до пояса, ниже которого на нем осталось лишь нечто похожее на женскую нижнюю юбку, как мне показалось, из грязной хлопчатобумажной ткани. Наблюдая за ним, я заместил две вещи: во-первых, что его бедное тело было так же исцарапано и покрыто шрамами, словно от шипов, как его лицо и руки, а также испещрено синяками и ссадинами, будто от пинков и ударов; и, во-вторых, что на шнурке вокруг шеи он носил удивительную фигурку из золота длиной примерно в четыре дюйма. Это было грубо сделанное изображение человека с поджатыми под подбородок коленями, но лицо, с глазами из крошечных изумрудов, выражало глубокое и торжественное достоинство.

Эту фигурку Кари вымыл прежде, чем плеснул на себя хоть каплю воды, и при этом кланялся ей, а увидев, что я наблюдаю за ним, поднял глаза к небу и произнес какое-то слово, звучавшее как «Пачакамак»; из чего я заключил, что это некий идол, которому бедняга поклоняется. Последним, что я на нем заметил, был привязанный у пояса кожаный мешочек, наполовину чем-то заполненный.

Я нашел моющий шарик[765], изготовленный из оливкового масла и золы бука, и показал, как им пользоваться. Сначала он отшатнулся от этого странного предмета, но, поняв его назначение, охотно им воспользовался, улыбаясь тому, как хорошо он очищает его кожу. Потом я достал шелковую рубашку и пару домашних туфель, подбитый мехом халат, принадлежавший дяде, а также штаны, и показал ему, как их надеть; это он освоил достаточно быстро. С гребенкой и щеткой, лежавшими на столе, он уже познакомился, когда еще до умывания приводил в порядок свои спутанные волосы.

Когда все было в некотором роде закончено, я снова повел его вниз, в столовую, где нас ждал ужин, и подвинул ему еду, при виде которой глаза его заблестели, ибо он уже просто умирал от голода. Сесть на стул он отказался, то ли из почтения ко мне, то ли потому, что этот предмет был ему не знаком, — не знаю, но заметив обитую ковром скамеечку, на которую дядя, бывало, клал усталые ноги, он устроился на ней, и так, сгорбившись, съел все, что я ему давал, — очень деликатно, несмотря на то, что был очень голоден. Потом я налил в кубок вина, полученного из Португалии, и немного отпил сам, чтобы показать ему, что оно безвредно, после чего, попробовав глоток, он выпил все до последней капли.

Закончив ужин (который я счел нужным сократить, из-за того что голодному и ослабевшему человеку много есть опасно), он снова поднял глаза к небу, как бы в знак благодарности, а потом — возможно, из благодарности ко мне, — опустился передо мной на колени, взял мою руку и прижал ее к своему лбу: тем самым (но тогда я этого не знал) он поклялся служить мне. Видя, как сильно он утомлен, я проводил его обратно в его комнату и указал ему на кровать, закрывая при этом глаза, чтобы он понял, что на этой кровати он будет спать. Он, однако, наотрез отказался от кровати и упорствовал до тех пор, пока не стянул на пол все постельное белье; из этого я заключил, что, к какому бы народу он ни принадлежал, он и его соплеменники имели обыкновение спать на земле.

Снова и снова я задавался вопросом, кто этот человек и к какому народу он принадлежит, так как никогда и нигде я не встречал человеческое существо, которое хоть чем-нибудь было на него похоже. Лишь в одном я был уверен — в том, что он человек высокого ранга, поскольку ни один представитель знати в тех странах, которые я знал, не вел себя с такой мягкой деликатностью и не обладал столь утонченными манерами. Я не раз видел черных людей, которых называли неграми, и других, повыше сортом, которых называли маврами, — по большей части это были грубые, вульгарные малые, готовые в состоянии раздражения перерезать вам горло, но я никогда не встречал такого, как этот Кари.

Прошло много времени, прежде чем я смог удовлетворить свое любопытство, но и тогда я узнал сравнительно мало. Медленно и постепенно Кари выучил, хотя бы в какой-то мере, английский язык, но не настолько, чтобы бегло говорить на нем: казалось, что в уме он всегда переводит на английский с какого-то другого языка, полного странных образов и выражений. Когда спустя много месяцев он уже достаточно освоился с нашим языком, я попросил его рассказать мне свою историю, и он попытался это сделать. Однако все, что я извлек из его рассказа, сводилось к следующему.

Он сказал, что он — сын царя, который властвует над могучей империей далеко-далеко отсюда, за тысячи миль морского пути, в той стране неба, где садится солнце. По его словам, он — самый старший законный сын, родившийся от сестры царя (что, по моим представлениям, совершенно ужасно, — хотя он, быть может, имел в виду двоюродную сестру или родственницу), однако, кроме него, у его отца еще десятки других детей, что показывает, что этот царь, должно быть, человек весьма свободного нрава, напоминающий в своей домашней жизни мудрого Соломона, которого так любил мой дядя.

Далее из рассказа следует, что этот царь, отец Кари, имел еще одного сына от другой жены, и что он его любил больше, чем моего гостя. Этого сына звали Урко, и он ревновал и ненавидел Кари — законного наследника. Более того: как часто бывает, в этом была замешана женщина. Дело в том, что Кари имел, жену, самую прелестную женщину в стране, хотя, как я понял, из другого племени или рода, и Урко влюбился в эту жену Кари. И так пламенно он желал ее, — кстати, у него было множество собственных жен, — что, будучи полководцем царских войск, он с согласия царя послал Кари командовать армией, которая должна была справиться с народом одной отдаленной и дикой страны; он надеялся, что Кари будет убит, так же как надеялся Давид в истории с Урией и Катшебой, о которых рассказано в Библии. Но случилось иначе: вместо того чтобы погибнуть в сражении, как Урия, Кари одержал победу и через два года вернулся ко двору царя. Здесь он обнаружил, что брат его Урко увлек его жену и взял ее к себе в дом. Разгневанный Кари вернул свою жену по приказу царя, но предал ее смерти за ее измену.

За это царь, его отец, — человек весьма суровый — изгнал его из страны, раз он нарушил ее законы, запрещающие личную месть по отношению к женщине, которая не принадлежит к царском роду, будь она даже самая красивая из всех женщин. Однако прежде чем Кари покинул родину, Урко, в ярости от потери своей любимой, велел тайно подмешать Кари яд, который хотя и не убивает (на это Урко не решился из-за высокого положения брата), но приводит к потере разума, иногда полностью, а иногда на год или больше. После этого, рассказывал Кари, он ничего или почти ничего не помнил, кроме долгих странствий по морю и через леса, а потом — снова по морю на плоту или в лодке; и на этот раз он был один в течение многих и многих дней, имея при себе только кувшин с водой и сушеное мясо, которое он ел вместе с удивительным зельем, известным его народу; это зелье обладает способностью неделями поддерживать в человеке жизнь, даже если этот человек изнемогает от тяжелого труда. Немного этого зелья еще осталось в кожаном мешочке, который я видел у Кари.

Наконец, сказал он, его подобрал большой корабль, такого корабля он никогда не видел, но плохо его запомнил. В сущности, он ничего не помнил до того, как очутился на набережной Темзы, где я его и обнаружил, и тут вдруг разум как будто вернулся к нему. Но ему казалось, что его привезли на берег в лодке, в которой были рыбаки и в которую его ссадили с большого корабля, державшего курс в какое-то другое место, и что он долго шел по берегу какой-то реки. Эта история отчасти объяснила ссадины у него на лбу и теле, но многое оставалось неясным, а к тому времени, когда я услышал эту историю, обнаружить какие-либо следы рыбаков и их лодки было невозможно. Я спросил его, как называется его страна. Он отвечал, что ее название — Тавантинсуйу. Он добавил, что это чудесная страна, в которой есть города и церкви, и высокие горы с покрытыми снегами вершинами, плодородные долины и плато, и жаркие леса, через которые текут широкие реки.

У всех ученых людей, которых мне доводилось встречать, и особенно у тех, кто совершал далекие путешествия, я спрашивал о стране под названием Тавантинсуйу, но никто даже не слыхал такого названия. Они заявляли, что мой смуглый гость, должно быть, прибыл из Африки и, будучи не в своем уме, просто придумал эту диковинную страну, которая, по его словам, лежит далеко на западе, где заходит солнце.

Пришлось на этом поставить точку, хотя лично я был уверен, что Кари не сумасшедший, чем бы он ни был в прошлом. Он был большим мечтателем, это правда, уверяя, что подсыпанный ему братом яд «проел дырку у него в мозгу», и через эту дырку он может видеть и слышать то, чего не могут другие. Так, он был способен с удивительной ясностью читать тайные мотивы мужчин и женщин, так что иногда я спрашивал его, смеясь, не может ли он дать мне немного этого яда, чтобы я мог сам проникать в сердца тех, с кем я имею дело. Еще в одном он был всегда уверен — в том, что непременно вернется в свою страну Тавантинсуйу, о которой он думал день и ночь, и что я должен сопровождать его. В ответ я смеялся, говоря, что если это и так, это случится после нашей смерти.

Постепенно он вполне овладел английским языком и даже научился читать и писать на нем; в свою очередь, он научил меня многому, что было характерно в его собственном языке, который он называл куичуа: это мягкий и прекрасный язык, хотя, говорил он, в его стране существует и много других, в том числе секретный язык, известный только царю и его семье. Кари не имел права разглашать его, хотя хорошо им владел. Со временем я настолько освоился с его «куичуа», что мог перекидываться с Кари короткими фразами, когда мне не хотелось, чтобы окружающие поняли, о чем я говорю.

Сказать по правде, пока я изучал этот язык и слушал чудесные рассказы Кари, во мне возникло страстное желание увидеть эту страну и завязать с ней торговые отношения; по его словам, золото было там так же обычно, как у нас железо. Я подумал даже о том, чтобы плыть на запад в поисках неведомой земли, но когда я рассказал о своем намерении кое-кому из капитанов, даже самые смелые и предприимчивые мореплаватели посмеялись надо мной, говоря, что подождут с этим путешествием до той поры, когда им самим придется «идти на запад», что на их морском жаргоне, которому они выучились в Средиземноморье, означало «умереть»[766].

Когда я поделился этим с Кари, он улыбнулся своей загадочной улыбкой и ответил, что все равно мы — я и он — совершим это путешествие вместе еще до того, как умрем; что и случилось на самом деле, хотя не по моей и не по его воле.

В остальном Кари очень заинтересовало изготовление украшений, предназначенных для продажи знатным людям, и особенно дамам двора. Видя, как мои мастера обрабатывают золото и оправляют им драгоценные камни, он попросил разрешить ему заняться этим искусством, в котором, по его словам, он тоже кое-что смыслил, — и таким образом зарабатывать свой хлеб. Я ответил согласием, ибо понимал, как тяготит его гордую натуру зависимое положение, и предоставил ему серебро и золото и небольшое помещение с плавильной печью, где он мог успешно работать. Первое, что он сделал, была странная вещица около двух дюймов в поперечнике, круглая и с желобком на обратной стороне, в то время как лицевую сторону украшало изображение солнца в виде человеческого лица с расходящимися от него лучами. Я спросил его, что означает этот предмет. Он взял его у меня из рук и вставил себе в ухо, в тот разрез, сделанный в его мочке, который я ранее описал. Потом он объяснил мне, что в его стране все люди благородного происхождения носят такие украшения и называются поэтому «ушниками» в отличие от простонародья. Он рассказал мне также много других подробностей, пересказ которых здесь занял бы слишком много места, но которые еще больше разожгли мое желание увидеть эту империю своими глазами; в том, что это империя, именно Кари убедил меня своими рассказами.

Впоследствии Кари делал много таких украшений, которые я продавал в качестве брошей, снабженных булавкой на обратной стороне. Он создавал и другие вещи — чашки и тарелки необычных образцов и с богатым орнаментом, которые успешно продавались по высокой цене, ибо искусство Кари было удивительно. Но всякий раз в центре или какой-нибудь другой части его произведения присутствовало изображение солнца. Я спросил его, почему. Он ответил: потому что солнце — его Бог, ибо его народ поклоняется солнцу. Я напомнил ему, как он говорил, что его Бог — некий Пачакамак, чье изображение он носит на шее. На это он сказал:

— Да, Пачакамак — это Бог над всеми богами, Созидатель, Мировой Дух, но Солнце — это его зримый дом и одеяние, в котором все могут его видеть и поклоняться ему.

Я подумал, что в этом утверждении есть доля правды, поскольку вся Природа — это одеяние, в котором Бог являет себя нам.

Я пытался обучить Кари нашей вере, но хотя он терпеливо слушал и, как мне казалось, понимал меня, он не стал христианином, ясно дав мне понять, что, по его мнению, человек должен жить и умереть в той вере, в какой он родился, и что все увиденное им в Лондоне не убеждает его в том, что христиане чем-то лучше тех, кто поклоняется Солнцу и Великому Духу — Пачакамаку. Поэтому я отказался от своих попыток, хотя и сознавал, что положение его как язычника может в любой момент стать опасным. И в самом деле, два-три раза священники осведомлялись насчет его вероисповедания, проявляя любопытство ко всему, что его касалось. Однако я заставил их замолчать, отговорившись тем, что сам наставляю его по мере сил и умения, и что он еще слишком, плохо знает английский язык, чтобы воспринять их святые речи. А когда они попытались все же настоять на своем, я послал щедрые дары их монастырям, а если это были приходские священники — их церквам и приходам.

И все-таки этот вопрос меня беспокоил, ибо некоторые из этих священнослужителей были весьма свирепы и нетерпимы, и я был уверен, что со временем они вновь возьмутся за это дело.

Я заметил еще одну черту Кари — он избегал женщин и даже как будто ненавидел их. Служанки, оставшиеся со мной после смерти дяди, почувствовали это, по своей женской натуре, и в отместку стали отказываться служить ему. В конце концов, боясь, что они донесут на него священникам или причинят ему еще какое-либо зло, я заменил ихмужчинами. Такую неприязнь Кари к женщинам я приписывал страданиям, которые доставила ему его неверная красавица-жена; я думаю, я был прав.

Глава 5

ПОЯВЛЕНИЕ БЛАНШ
Однажды — это было в последний день года, годовщину смерти моего дяди, о доброте и мудрости которого я все чаще и больше думал, — я, освободившись на время от более важных дел, сидел в лавке, которую Джон Гриммер называл силками для ловли «пташек-милашек» и которая продолжала существовать, — таково было бы желание дяди. Я с удовольствием разглядывал прекрасные вещицы, приготовленные для продажи, в то время как старший мастер объяснял мне некоторые детали, так как я все еще мало знал об искусстве их изготовления.

В это время в лавку вошли двое — очень нарядная и утонченная леди и еще более нарядный молодой лорд. Правда, в своих одинаковых, подбитых горностаем плащах с капюшонами они казались столь похожими друг на друга, что с первого взгляда трудно было различить, кто мужчина, а кто женщина, но когда они сбросили плащи, так как после улицы в лавке было тепло, сердце мое на миг остановилось, ибо я не только отличил их друг от друга, но увидел, что это не кто иные, как леди Бланш Эйлис и ее родственник лорд Делеруа.

Если в те давние дни сожжения Гастингса ее можно было сравнить с лилейным бутоном, то теперь она была раскрывшимся цветком и поражала красотой: поистине в своем стиле она была прекраснейшей женщиной, какую я когда-либо видел. Высокая и величественная, как цветок лилии, она, как лилия, сияла белизной, подчеркивавшей ее чудесные голубые глаза с загнутыми темными ресницами. Столь же совершенной была ее фигура — с полной, но не слишком полной, грудью, тонкой талией и изящными руками, — настоящая Венера, как та, что я видел воплощенной в древнем мраморе, которую привезли из Италии, как я полагаю, в дар королю, любителю подобных вещей, и которая украшала его дворец.

Милорд тоже выглядел лучше, чем прежде, — красивее, крепче и мужественнее, хотя он по-прежнему одевался и щеголевато, и ярко, а носки его башмаков, загнутые кверху, закреплялись под коленями тонкими золотыми цепочками. И все-таки это был красивый мужчина с живыми черными глазами, подвижным ртом и острой бородкой, от которой, как и от его волос, пахло духами. Увидев меня в купеческом обличье — ибо я помнил дядины советы относительно манеры одеваться — он заговорил со мной тоном, каким большие люди говорят с лавочниками.

— Вот так встреча, мистер! — сказал он своим звучным, хорошо поставленным голосом. — Я бы хотел сделать новогодний подарок вот этой леди, а мне сказали, что у вас можно найти лучшие образцы изделий из серебра и золота: золотые чашки, бриллианты в богатой и редкой оправе, и все с изображением солнца, — очень кстати в такой день, как сегодня. Однако позовите Джона Триммера. Я не привык иметь дело с мелкими сошками. Или проводите меня к нему.

Я поклонился ему, потирая руки, и, поддаваясь настроению, ответил:

— Тогда, боюсь, мне придется отвести милорда гораздо дальше, чем ему сейчас хотелось бы; хотя кто знает? Может быть, милорд, как и любой из нас, отправится в это путешествие раньше, чем он думает.

При звуке моего голоса леди Бланш пристально взглянула на меня, пытаясь рассмотреть мое лицо, закрытое в этот холодный день наброшенным на голову капюшоном.

Делеруа вздрогнул и отрывисто спросил:

— То есть?

— Очень просто, милорд. Джон Триммер умер, и где он сейчас пребывает, я не знаю, ибо он унес эту тайну с собой. Но я, его достойный продолжатель, к вашим услугам.

Я повернулся и велел приказчику передать Кари, чтобы он пришел и принес с собой самые лучшие из наших кубков, чашек и драгоценных камней.

Приказчик ушел, а я пригласил знатных покупателей отдохнуть у огня. Когда я ставил для них кресла, я случайно коснулся руки леди Бланш, которая опять попыталась заглянуть под мой капюшон. Как будто сама природа в ней узнала это прикосновение, как узнает инстинктивно каждая женщина, если губы коснувшегося хоть раз приближались к ее губам, хотя бы это было и много лет назад. Но я лишь отвернулся и еще глубже натянул капюшон.

Явился Кари, а с ним и приказчик, который нес драгоценный товар. На Кари был шерстяной плащ, очень простой, который, однако, так шел ему, что Кари с его тонким лицом и сверкающими глазами выглядел как переодетый восточный принц. Он сразу привлек внимание этой утонченной пары, ибо они никогда еще не видели подобного человека, но тот не обратил на это никакого внимания и с многократными поклонами стал показывать им драгоценности, одну за другой. Среди них была одна брошка, особенно высокой стоимости — большой, имеющий форму сердца рубин, который Кари оправил золотом в виде переплетающихся змеек с поднятыми головами, как бы готовых ужалить, и с глазами из крошечных алмазов. Леди Бланш не могла отвести глаз от этой броши и, отодвинув в сторону все остальные украшения, любовалась и играла ею до тех пор, пока лорд Делеруа, наконец, не спросил о цене. Я посоветовался с Кари, объяснив, что сам не занимаюсь этой отраслью своего дела, и затем небрежно назвал цену; это была очень большая сумма.

— Ей-богу, Бланш, — сказал Делеруа, — этот купец воображает, что я сделан из золота! Ты должна выбрать что-нибудь подешевле, хотя это и новогодний подарок, иначе ему придется подождать, пока я смогу заплатить.

— На что я, возможно, и согласился бы ради покупателя вашего сорта, милорд, — прервал я его, поклонившись.

Он взглянул на меня и сказал:

— Могу я поговорить с вами наедине?

Я снова поклонился и провел его в столовую, где он с изумлением оглядел богатую обстановку. Я подвинул ему резной стул и, смиренно стоя перед ним, пока он обводил взглядом комнату, ждал, что он скажет.

— Мне говорили, — начал он наконец, — что Джон Гриммер вел и другие дела, кроме торговли ювелирными изделиями.

— Да, милорд, торговлю с некоторыми странами.

— И внутри страны тоже. Я имею в виду денежные займы.

— По временам, милорд, под солидное поручительство и под определенный процент. Может быть, милорд перейдет прямо к делу?

— Коротко и просто: те из нас, кто бывает при дворе, всегда нуждаются в деньгах, или, по крайней мере, в золоте, чтобы добиться продвижения и заработать королевскую милость через того, кто не платит.

— Будьте любезны, милорд, назвать сумму и имя поручителя.

Он назвал и то, и другое. Сумма была большая, а поручительство — сомнительное.

— Есть ли кто-нибудь еще, достаточно состоятельный, кто мог бы реально поручиться за вас, милорд?

— Да, человек большого состояния, сэр Роберт Эйлис — у него обширные земли в Сассексе.

— Я слыхал это имя, и если милорд соблаговолит поручить своим адвокатам изложить все это на бумаге, я велю оценить эти земли и дать вам ответ как можно скорее.

— Для молодого человека вы слишком осторожны, купец.

— Увы! Без этого нельзя, если хочешь сохранить в наши смутные времена войн и потрясений свои скромные доходы. Сумма, которую вы назвали, равна всем нашим сбережениям, которые стоили Джону Триммеру и мне многих лет труда.

Он снова оглядел обстановку комнаты и пожал плечами, потом сказал:

— Хорошо. Это будет сделано, ибо вопрос не терпит отлагательства. Кому адресовать письмо?

— Джону Триммеру, Корабельный Дом, Чипсайд.

— Но вы сказали, Джон Гриммер умер?

— Так и есть, милорд, но имя его остается.

После этого мы вернулись в лавку, и пока мы шли, я сказал:

— Если вашей леди, милорд, так понравился этот рубин, я могу некоторое время подождать с оплатой — я понимаю, как трудно отказывать жене в ее желаниях.

— Да она мне вовсе не жена, а дальняя родственница, Я бы рад жениться, но как могут пожениться двое знатных нищих?

— Может быть, ради этого милорд и хочет получить ссуду?

Он опять пожал плечами, и мы вошли в лавку. Войдя, я откинул капюшон и остался в бархатной шапочке, какие обычно носят люди купеческого звания. Леди Бланш увидела меня и вздрогнула.

— Конечно же, конечно, — начала она, — вы тот, кто выпустил знаменитые три стрелы у пещеры в Гастингсе.

— Да, миледи, а как ваш сокол? Удалось спасти его от собак тогда, на лондонской дороге?

— Нет, его покалечили, и он погиб… И это было первой из многих неприятностей, и моя удача уехала в тот день вместе с вами, мистер Хьюберт из Гастингса, — добавила она со вздохом.

— Соколов много, а удача возвращается, — ответил я, поклонившись. — Может быть, эта безделушка вернет вам ее, миледи, — и с этими словами я подал ей рубиновое сердце, обвитое змейками.

— О! — произнесла она, и ее голубые глаза просияли от удовольствия. — О, она прекрасна, но где же взять деньги для такой дорогой вещи?

— Думаю, это тот случай, когда с деньгами можно подождать.

В этот момент лорд Делеруа вмешался со словами:

— Так это вы убили французского рыцаря старинным мечом, а потом застрелили еще трех французов, пробив одной стрелой щит, и кольчугу, и тело — об этом после много рассказывали, даже в Лондоне. Ей-богу, вам следовало бы служить королю в его войсках, а не самому себе, стоя за прилавком.

— Служить можно разными способами, милорд, — отвечал я, — не только сталью и стрелами, но также пером и товаром. Для меня лично настала очередь вторых. Хотя может статься, что древний меч и черный лук только ждут своего времени.

Он уставился на меня и пробормотал почти про себя:

— Странный купец и безжалостный, как, может быть, подумали те мертвые французы. Признаться, господин торговец, от ваших речей и взглядов этого мавра у меня по спине бегут мурашки; такое чувство, будто кто-то прошел по моей могиле. Пойдем, Бланш, пора, а то как бы наши лошади не продрогли, как я. Мастер Гриммер или Гастингс, я вам напишу, если не найду другого способа устроить свои дела. А на эту безделушку напишите мне счет, когда вам будет удобно.

Засим они уехали; но, выходя из лавки, леди Бланш за что-то зацепилась плащом, и, задержавшись на миг, обернулась и метнула на меня один из тех нежных взглядов, которые я так хорошо помнил.

Кари проводил их до двери и проследил, как они вскочили на своих лошадей у ворот, потом опустил глаза, словно разглядывая землю у своих ног.

— За что она зацепилась? — спросил я.

— За мечту, или за воздух — здесь больше не за что зацепиться. Те, что бросают копья за спину, должны сначала оглянуться назад.

— Что ты думаешь об этой парочке, Кари?

— Думаю, что они не заплатят за ваш рубин, но, возможно, это была приманка на крючке.

— А что еще, Кари?

— Думаю, что эта леди очень красива и вероломна, и что сердце этого большого лорда так же черно, как его глаза. А еще думаю, что они дороги друг другу и хорошо подходят один другому. Но, видимо, вы встречали их и раньше, мастер, так что знаете их лучше, чем ваш раб.

— Да, встречал, — ответил я резко, расстроенный тем, что он сказал о Бланш, и добавил: — Я заметил, Кари, что у тебя никогда не найдется доброго слова о тех, кто мне нравится. Ты ревнив от природы, Кари, особенно в отношении женщин.

— Вы спрашиваете, я отвечаю, — смиренно возразил он, нарушая правила английской грамматики, как всегда в минуты волнения, — и это правда, что кто много влюблен, много ревнив. Это недостаток моего народа. А также я не люблю женщин. А теперь я иду делать другую брошь вместо той, что мастер отдал леди. Только в этот раз это будет все — змея, и никакого сердца.

Он ушел, захватив с собой поднос с драгоценностями, а я отправился в столовую и стал думать.

Какой странной была эта встреча. Я никогда не забывал леди Бланш, но в каком-то смысле всем своим образом жизни заставил себя приглушить память о ней и, помня дядин совет, не искал встречи с ней, отчего и держался вдали от Гастингса, думая, что она по-прежнему там. И вот она в Лондоне, и в моем доме, словно сама судьба привела ее ко мне. И это еще не все, ибо ее голубые глаза пробудили угасший огонь в моем сердце, и, сидя теперь наедине с собой, я знал, что люблю ее; более того, никогда не переставал любить. Для меня она была дороже, чем все мои богатства, дороже всего на свете, а между нами — увы! — все та же глубокая бездна.

Правда, она не замужем, но она — знатная леди, а я всего лишь купец, который даже не может назвать себя сквайром или законно носить одежду из определенных тканей, которыми я ежедневно торгую в своей лавке. Как же перейти через эту бездну?

Потом среди этих размышлений в моей памяти всплыли некоторые высказывания моего дяди, мудрого старика, а вместе с ними и ответ на этот вопрос. Золото перекидывает мосты через самые широкие реки, разделяющие людей друг от друга. Эти отпрыски знати, кичащиеся своим высоким положением, на самом деле бедны. Они приходят ко мне занять денег, чтобы позолотить свои гербы и удовлетворить назойливых кредиторов, осаждающих их пороги, — иначе их выбросят с их высоких мест и оттеснят в ряды тех, кто составляет простое стадо, потому что они уже не могут ни давать, ни платить тем, кто дает.

И, в конце концов, уж так ли велика разница между ними и мною? Прадед сэра Роберта Эйлиса, как мне рассказывали, накопил свои богатства посредством торговли и ростовщичества в пору прежних войн; говорили даже, что он был из тех, кто разводил и продавал скот; а лорд Делеруа, как утверждают, — незаконный сын, хотя и голубой крови, такой голубой, что она приближается к королевской крови. Ну, а моя? Со стороны отца — саксы, потомки танов, которые попали под власть норманнов и в дальнейшем превратились в скромных землевладельцев более мелкого пошиба. На стороне матери — древние властители морей, которые сражались и побеждали во всех концах известного им мира. Намного ли я ниже нынешней знати? Нет, конечно; но, подобно моему отцу и дяде, я тот, кто покупает и продает, а рука красильщика всегда запятнана краской из его чана.

Итак, все ясно. Я, человек упорный, не обойденный природой и Фортуной, принесшей мне богатство, я решил завоевать эту женщину, которая, как мне казалось, смотрела на меня благосклонно с тех пор, как я избавил ее от грозивших ей опасностей. Не сходя с места, я поклялся себе, что я ее завоюю. Вопрос лишь в том, как это сделать? Я мог бы поступить на службу к королю и сражаться в его битвах и, несомненно, заслужить рыцарское или даже более высокое звание, которое открыло бы мне запертые ворота.

Но нет. Это слишком долго, а что-то во мне говорило, что время не терпит. Этот непонятный чужестранец Кари сказал, что леди Бланш увлечена своим родственником Делеруа; и хотя я негодовал против Кари и приписывал его слова ревности ко всякому, на кого я смотрел с симпатией, я хорошо знал его дар проницательности. Если я стану мешкать, эта редкая белая птица упорхнет из моей руки в клетку другого хозяина. Я должен либо действовать немедленно, либо оставить все как есть. Ну что ж, у меня есть богатство — так пусть богатство будет мне другом. А если оно не поможет, я всегда успею попытать счастья на войне.

На третий день нового года в разгар придворных пирушек и увеселений — что показывало, насколько велика нужда Делеруа в деньгах, — я получил указанные мной сведения вместе со списком земель и имущества, которые сэр Роберт Эйлис был готов отдать мне в залог ради своего друга и родственника Делеруа. Почему он идет на это? — думал я. Ответ может быть лишь один: потому что именно он, а не Делеруа, должен получить эти деньги или большую их часть.

Но нет, есть еще одна вероятная причина: потому что он смотрит на Делеруа как на своего наследника, каким тот будет, когда женится на леди Бланш. А если так, то я должен действовать, и притом быстро, иначе я никогда больше не увижу леди Бланш; и единственная дорога к ней — этот выложенный золотом путь. Я стал изучать списки земель. Оказалось, что большая часть их мне известна, так как они лежали в окрестностях Левенси и Гастингса; и я увидел, что они едва ли стоят тех денег, которые у меня просят. Ну и что же? Суть этого дела ведь не в торговой выгоде, и как бы велика ни была эта сумма, я готов был рискнуть ею ради возможности получить Бланш.

Кончилось тем, что, не дождавшись результатов оценки, я написал о своей готовности выдать золотом названную сумму, поскольку право поручителя на эти земли и имущество не вызывает сомнений.

Это мое письмо оказалось только началом долгого дела, подробности которого можно опустить. На следующий же день меня вызвали в дом сэра Роберта Эйлиса, расположенный в Вестминстере, недалеко от дворца и от Вестминстерского аббатства. Я нашел, что этот грубоватый старый рыцарь еще больше поседел и приобрел какой-то затравленный вид. Тут же находились лорд Делеруа и двое адвокатов, которые мне очень не нравились — в них проглядывало что-то хитрое, лисье. С первой же минуты я заподозрил, что меня обманывают, и если бы не Бланш, я бы тут же отказался от этого соглашения. Из-за нее я этого не сделал, но, вновь изложив свои условия и указав сумму и сроки выплаты процентов, долго сидел, стараясь говорить как можно меньше, и слушал, как адвокаты, разворачивая пергаментные свитки, говорили и говорили, не всегда согласуясь друг с другом, — пока, наконец, лорду Делеруа, которому было явно не по себе, все это не надоело, и он вышел из комнаты. Но в конце концов все, что можно было сделать на этом заседании, было сделано, и поскольку подошло время обеда, меня пригласили откушать с ними, и я остался в надежде увидеть Бланш.

Дворецкий, или особый слуга, провел меня в столовую, где было накрыто два стола: один на возвышении, или помосте, а другой — возле него, но внизу, и усадил меня вместе с адвокатами за нижний стол. Между тем на помосте появились сэр Роберт Эйлис, его дочь Бланш, лорд Делеруа и еще восемь-десять знатных особ, которых я никогда не видел. Осмотревшись, леди Бланш тотчас заметила, что я здесь и сижу внизу, и, обернувшись к отцу и Делеруа, видимо, стала их в чем-то убеждать, и особенно последнего. И действительно, в наступившем внезапно минутном молчании я уловил кое-что из ее слов. Она говорила: «Если вы не стыдитесь брать у него деньги, вы не должны стыдиться сидеть с ним за столом».

Делеруа топнул ногой, но кончилось тем, что меня пригласили к высокому столу; леди Бланш подвинулась и усадила меня рядом с собой, а Делеруа сел в конце стола между двумя роскошными дамами.

Так я и остался рядом с Бланш, которая, как я про себя отметил, приколола на платье рубиновую брошь — сердце, обвитое змейками. Собственно говоря, это было первое, с чем она обратилась ко мне, сказав:

— Хорошо выглядит на платье, не правда ли, и я очень благодарна вам за нее, мастер Хьюберт: я ведь знаю, что этот подарок — вовсе не от Делеруа, а от вас, потому что вы никогда не увидите тех денег, которых она стоит.

Вместо ответа я посмотрел на великолепные серебряные блюда и на пышное убранство стола, на обилие яств и число слуг. Читая мои мысли, она сказала:

— Да, но все заложено, решительно все. Знайте, мастер Хьюберт, что мы — голодные псы, хоть и живем на псарне с золотой решеткой. А теперь они собираются заложить вам и эту псарню.

Пока я обдумывал, что на это сказать, она заговорила о наших переживаниях минувших дней, вспоминая все случившееся до мельчайшей детали и каждое сказанное слово — кое-что из этого я уже успел забыть. Об одном только она не упомянула — о поцелуях, которыми мы обменялись на прощание. Когда среди прочего она говорила о том, как старинный меч прорубил доспехи французского рыцаря, я рассказал ей, что этот меч имеет имя — Взвейся-Пламя, что он перешел ко мне от моего предка, викинга Торгриммера, и о том, что написано на его лезвии, все это она с жадностью выслушала.

— И они еще смели думать, что вы недостойны сидеть за их столом, — вы, потомок такого древнего рода и такой замечательный воин, как вы доказали в тот день. И только вам я обязана жизнью и даже больше, чем жизнью, вам, а не им.

Говоря так, она бросила на меня взгляд, который пронзил меня насквозь, так же как мои стрелы пронзили французов; тем более что под скатертью ее тонкая рука на миг легла на мою руку.

После этого мы некоторое время молчали, лично я не мог произнести ни слова. Но потом наша беседа возобновилась, и нам никто не мешал: слева от меня никого не было, так как я сидел с краю, а соседом Бланш справа был толстый старый лорд, который был туг на ухо и интересовался напитками больше, чем ему было полезно. Я многое рассказал ей о себе, о том, что мне говорила мать в день пожара, и как она предсказывала, что я буду скитальцем; на это Бланш со вздохом ответила:

— И, однако, мастер Хьюберт, вы, кажется, плотно вросли в Лондон и в его плодородную почву.

— Да, конечно, госпожа. Но это не моя родная почва; и вообще мы идем туда, куда, ведет нас судьба.

— Судьба! О чем напоминает мне это слово? Ах, да: вашего мавра, который делает эти драгоценные вещицы. У него глаза, как глаза самой Судьбы; я боюсь его.

— Это странно, госпожа, а впрочем, не так уж и странно, ибо в этом человеке действительно есть что-то роковое. Он все время клянется, что я буду сопровождать его в какую-то таинственную страну, где он родился и был принцем.

Тут я рассказал ей историю Кари, которую она выслушала с широко раскрытыми от удивления глазами.

— Значит, вы спасли и этого бедного скитальца, — сказала она, когда я кончил. — Несомненно, он вас очень любит.

— Да, госпожа, может быть, даже слишком, если он ревнует меня, — хотя, видит Бог, я ничего для него не сделал, только вызволил его из беды на набережной.

— Да, я заметила, как он следил за вами тогда, в лавке. И все-таки это странно; я думала, что только женщины могут ревновать мужчин, и мужчины — женщин. Но тише! Кажется, над нами смеются из-за того, что мы так по-дружески беседуем.

Я посмотрел по направлению ее взгляда и увидел, что Делеруа и обе его дамы, уже приняв свою долю вина, указывают на нас. И в самом деле, в наступившем вдруг молчании, какое по временам случается на пирах, я услышал, как одна из них сказала:

— Смотрите, как бы ваша красивая белая голубка не выскользнула из ваших рук и не стала ворковать в чье-то чужое ухо, лорд Делеруа! — и как он ответил:

— О нет, я крепко ее держу! Да и кому нужна крылатая голубка, если ее перья украшают чью-то чужую шапку?

Пока я вдумывался в тайный смысл этих фраз, все встали из-за стола, и леди Бланш ускользнула в боковую дверь, а за ней, как я заметил, поспешил Делеруа, явно разгоряченный и разгневанный.

Много раз я посещал этот роскошный дом, казавшийся мне притоном для людей, которые, занимая даже самое высокое положение и пользуясь благосклонностью при дворе, проявляли ту же распущенность в жизни, какую позволяли себе в разговорах. Право же, я не святой, но мне они резко не нравились, особенно мужчины — с их надушенными волосами, задранными носками башмаков и яркими пестрыми нарядами. Не нравились они, кажется, и сэру Роберту Эйлису, который при всех своих недостатках был грубоватым рыцарем более старого толка и с честью сражался в войнах с Францией. И, однако, я замечал, что он беспомощен в их руках, вернее, в руках Делеруа, королевского фаворита и главы всей этой банды. Казалось, будто этот веселый молодой человек имеет какую-то власть над старым воином, да и над его дочерью тоже, хотя я не мог понять ни сущности, ни источника этой власти.

А теперь продолжу свой рассказ. В свое время документы были подписаны и вручены мне, и деньги было выплачены чистым золотом от моего имени, после чего пышная жизнь большого дома в Вестминстере стала еще роскошнее, но когда подошел срок уплаты процентов, я не получил ни гроша. Потом начались разговоры о том, чтобы я взамен этой суммы согласился принять некоторые из земельных участков. Предложил это сэр Роберт, и я согласился, потому что Бланш сказала мне, что это поможет ее отцу. И только когда этому делу дали ход, мои адвокаты обнаружили, что эти земли уже давно заложены, и их владелец не имеет права передавать их кому-либо другому.

Тогда между сэром Робертом и лордом Делеруа произошла яростная ссора, при которой я присутствовал. Осыпая своего кузена градом проклятий, сэр Роберт обвинил его в том, что во время его пребывания во Франции тот подделал его имя, на что Делеруа заявил, что он воспользовался именем сэра Роберта, имея на то законные полномочия. Они уже схватились было за мечи, но наконец Делеруа отвел Эйлиса в сторону и со свирепой усмешкой сказал ему что-то на ухо, отчего старый рыцарь почти упал в кресло и закричал:

— Уходите прочь, вы, лгун и мошенник! Прочь из этого дома! Да, да, и из Англии. Если я снова вас встречу, клянусь кровью Господа нашего, я зарежу вас, как борова!

На что Делеруа ответил с издевкой:

— Хорошо! Я уеду, мой милый кузен, тем более что по поручению короля у меня есть дела во Франции. Да, да, я уеду и предоставлю вам одному улаживать дела с этим достойным торговцем, который может считать, что вы оставили его в дураках. Делайте что хотите, кроме одного, но об этом вы знаете. А теперь одно слово моей кузине Бланш, одно слово — во дворце, и я уезжаю в Лувр. Прощайте, кузен Эйлис. Прощайте, почтенный купец, — ваши потери огорчили бы меня, если б я не знал, что вскоре вы возместите их из благородных карманов. И не хороните меня раньше времени, я весьма скоро вернусь, можете не сомневаться!

Тут кровь моя вскипела, и я ответил:

— Не спешите с возвращением, милорд, а то как бы не случилось, что я встречу вас со щитом и мечом в руках вместо пера и процентного купона!

Услышав мои слова, он воскликнул:

— Ей-богу, этот торговец возомнил себя рыцарем! И с издевательским смехом удалился.

Глава 6

ЖЕНИТЬБА, И ЧТО БЫЛО ПОТОМ
Сэр Роберт Эйлис и я молча смотрели друг на друга — ярость лишила нас дара речи. Наконец он сказал хриплым голосом:

— Извините, мистер Гастингс, за оскорбления, которые этот низкий лордишка нанёс вам, честному человеку. Говорю вам, это распущенный и беспринципный подлец, — вы бы убедились в этом, если б знали всю его историю, — василиск, которого я, видно, за свои грехи взрастил на своей груди. Это он растратил все мое имущество; это он злоупотребил моим именем, так что в результате вас ввели в заблуждение. Он пользуется моим домом, как своим собственным, приводит сюда мерзких придворных женщин и мужчин — еще более мерзких, хоть они и носят высокие имена и пестрые одежды… — Тут ярость перехватила ему дыхание, и он умолк.

— Почему же вы все это терпите, сэр? — спросил я.

— Черт возьми, потому что я вынужден, — ответил он угрюмо. — Он держит меня и моих друзей в руках. Этот Делеруа имеет большую силу, мистер Гастингс. Стоит ему шепнуть королю одно слово — и я, или вы, или любой другой, — можем оказаться в Тауэре по обвинению в государственной измене, а оттуда уже не выходят.

Затем, словно желая уйти от разговора о власти над ним Делеруа, он продолжал:

— Боюсь, что ваши деньги или большая часть их в опасности, ибо обязательство Делеруа недействительно, а поскольку земля уже заложена без моего ведома, мне неоткуда взять золота. Поверьте, я честный человек, хотя и попал в дурную компанию, и эта подлость режет меня без ножа, ибо я просто не знаю, как вам заплатить.

Меня осенила одна мысль, и по своей привычке действовать немедленно в любом деле, я тут же ею воспользовался.

— Сэр Роберт Эйлис, — сказал я, — если бы вы и кто-то еще отнеслись к этому благосклонно, я вижу один способ погасить этот долг, не нанося вам бесчестья и все же с выгодой для меня.

— Так скажите же, ради Бога! Ибо я не вижу никакого выхода.

— Сэр, было время — там, в Гастингсе, — когда я смог оказать некоторую услугу вашей дочери, и в то время она покорила мое сердце.

Он вздрогнул, но сделал мне знак продолжать.

— Сэр, я преданно люблю ее и больше всего на свете хотел бы жениться на ней. Я знаю, она намного выше меня по положению, но хотя я и купец, я из хорошего рода и могу это доказать. Более того, я богат, а те деньги, которые я одолжил вам, или лорду Делеруа, или вам обоим, — лишь малая доля моего богатства, а оно растет день ото дня в честной торговле. Сэр, если бы мое предложение было принято, я был бы готов не только помогать вам и дальше на определенных условиях, но и завещать большую часть всего богатства леди Бланш и нашим детям. Сэр, что вы на это скажете?

Сэр Роберт теребил рыжую бородку и смотрел в пол. Потом он поднял голову, и я увидел его расстроенное лицо, лицо человека, который борется с собой или, как я подумал, со своей гордостью,

— Честное предложение, честно изложенное, — сказал он, — но вопрос не в том, что скажу я, а в том, что скажет Бланш.

— Не знаю, сэр, я никогда ее не спрашивал. Однако по временам мне казалось, что она относится ко мне не без симпатии.

— Правда? Ну что ж, пожалуй, теперь, когда он… Впрочем, оставим это. Мастер Гастингс, я разрешаю вам попытать счастья и говорю вам прямо — я надеюсь, что все будет хорошо. С вашим богатством вы можете быстро улучшить свое положение, а человек вы честный; я был бы рад приветствовать вас как сына — мне осточертели эти придворные мошенники и накрашенные распутницы. Но если ваше отношение к Бланш действительно таково, как вы говорите, мой совет вам — не теряйте времени, действуйте сейчас же. Помяните мое слово, для такой лебедушки в грязной воде двора расставлена не одна сеть.

— Чем скорее, тем лучше, сэр.

— Отлично. Сейчас я вам ее пришлю. Еще одно слово — не робейте, не принимайте за ответ первое же «нет» или какие-нибудь там фантазии насчет прошлого, какие свойственны всем женщинам.

Внезапно он вышел из комнаты, оставив меня в недоумении: в его словах и в тоне, каким он произнес все это, было что-то непонятное. Одно я понял несомненно: сэр Роберт хочет, чтобы я женился на Бланш. Принимая во внимание все обстоятельства, мне это показалось странным, хотя я и был богат, а у нее ничего не было. Вероятно, подумал я, он согласился, потому что тайное злоупотребление его именем задело его самолюбие. Остановившись на этом, я стал думать о том, что я скажу Бланш.

Я ждал довольно долго, но она все не являлась, так что я наконец решил, что ее нет дома или что она отказалась меня видеть. Однако она все же пришла, но так тихо, что я, уставившись на видневшееся из окна аббатство, не слышал, как открылась и закрылась дверь. Должно быть, я почувствовал ее присутствие, потому что вдруг обернулся и увидел, что она стоит передо мной. Она была вся в белом, ее сияющие светлые волосы, увенчанные диадемой, были заплетены в косы. Короткая накидка, отделанная горностаем, была схвачена у шеи единственным украшением — рубином, обвитым змейками, который я ей подарил. В таком виде она выглядела особенно прелестной и нежной, и никогда я еще не любил ее с такой тоской и страстью.

— Отец сказал мне, что вы хотите поговорить со мной, и вот я пришла, — сказала она тихим и ясным голосом, с любопытством устремив на меня свои большие глаза.

Я наклонил голову и промолчал, не зная, как начать.

— Что я могу сделать для вас после того плохого, что с вами сделали? — продолжала она с легкой улыбкой, как будто ее забавляло мое смущение.

— Только одно, — воскликнул я, — выйти за меня замуж. Только этого я хочу, и не меньше.

Ее прекрасное лицо, до сих пор бледное, вспыхнуло румянцем, и она опустила глаза, словно пытаясь что-то рассмотреть среди устилающего пол тростника.

— Выслушайте меня, прежде чем ответить, — продолжал я. — Помните, в тот кровавый день в Гастингсе — вы были еще почти девочкой — я впервые заговорил с вами и полюбил вас, и поклялся тогда, что умру, но спасу вас. Я вас спас, и мы поцеловались, и нас разлучили. Потом я старался забыть вас, зная, что вы недосягаемы для такого, как я, хотя ради вас я не искал брака ни с какой другой женщиной. Эти годы прошли, и судьба опять свела нас, и что же? Прежняя любовь стала еще сильнее! Я знаю, я недостоин вас — вы такая недоступная, добрая, чистая. И все-таки… — и я запнулся, не находя слов.

Она сделала движение, как будто от внезапной боли, и краска отхлынула от ее лица.

— Подумайте, — произнесла она с какой-то жесткой ноткой в голосе. — Может ли женщина, которая живет такой жизнью, как моя, и водится с такой компанией, оставаться столь святой и незапятнанной, как вы вообразили? Та лилия, которую вы ищете, растет в деревенском саду, а не в духоте и копоти Лондона.

— Не знаю и знать не хочу, — отвечал я; казалось, вся кровь во мне пылала огнем. — Но одно я знаю: где бы вы ни росли, на какой почве, — вы тот цветок, который я бы сорвал.

— Все же подумайте хорошенько; что, если мою белизну запачкал уродливый слизняк?

— Тогда честный дождь и солнце вымоют и возродят ее, а я, как садовник, засыплю слизняка известью.

— Если этот довод вас не убедил, то выслушайте еще один. Может быть, я не люблю вас. Вы бы взяли в жены ту, которая не любит?

— Может быть, вы смогли бы полюбить, а если нет, то моей любви хватило бы на двоих.

— Поистине это было бы нетрудно с таким честным и удачливым человеком. И все же — еще одно возражение. Мой кузен Делеруа обманул вас. (Тут лицо ее помрачнело.) И я думаю, мой отец предлагает вам меня во спасение своей чести, точно так же, как люди, не имеющие золота, предлагают дом или лошадь, чтобы погасить свой долг.

— Это не так. Я просил вас в жены у вашего отца. А если я что-то потерял, то в торговле это бывает, я рискую чем-то каждый день. Однако, скажу вам прямо и откровенно, я шел на этот риск с открытыми глазами, не обольщаясь насчет результата, — только для того, чтобы приблизиться к вам.

Тут она села на стул, закрыв лицо руками, и я увидел, что ее тело содрогается от рыданий. Пока я думал, как мне поступить — ведь это зрелище потрясло меня, — она стала отнимать руки от лица; щеки ее блестели от слез.

— Рассказать вам всю мою историю, добрый вы, простодушный джентльмен?

— Нет. Только две вещи. Вы не замужем?

— Нет. Хотя, быть может, я была близка однажды к этому. Ваш второй вопрос?

— Возможно, вы любите другого, и ваше сердце говорит вам, что вы никогда бы не смогли полюбить меня?

— Нет, не люблю, — ответила она почти с ненавистью, — но клянусь распятием, одного я ненавижу!

— Что меня совершенно не касается, — сказал я, засмеявшись. — А прочее — Бог с ним. Мало кто выходит из битвы жизни без единого шрама, который не пришлось бы прятать, и я не из таких счастливчиков; хотя, если говорить по правде, самую глубокую рану нанесли мне ваши губы — там, в пещере у Гастингса.

Услышав это, она залилась краской и, забыв про свои слезы, искренне рассмеялась. А я продолжал:

— Поэтому забудем прошлое и, если вам угодно, обратим наши взоры в будущее. Только одно обещайте мне — что вы никогда больше не останетесь наедине с лордом Делеруа. Ведь тот, кто одним росчерком пера похитил имя, может украсть и что-нибудь другое.

— Клянусь душой! Меньше всего я желаю быть наедине с моим кузеном Делеруа.

Тут она поднялась со стула, и мы немного постояли, глядя в глаза друг другу. Потом с легким движением, словно желая обнять меня, она приблизила ко мне лицо.

Так Бланш Эйлис и я обручились, хотя позже, обдумывая это событие, я вспомнил, что она ни разу не сказала, что выйдет за меня замуж. Однако это меня мало тревожило, поскольку в таких случаях важно не то, что женщины говорят, а то, что они делают. Кроме того, я был безумно влюблен в нее, и мне казалось — и тогда, и в последующие дни — что она все увереннее идет по той же дороге любви. Если нет, то, право же, она хорошо играла свою роль.

Прошло не более месяца, и в один октябрьский день нас обвенчали в церкви Св. Маргариты, в Вестминстере. Как только согласие было достигнуто, все хотели, чтобы этот брак поскорее осуществился, и Бланш желала этого не меньше других. Сэр Роберт Эйлис стремился как можно скорее уехать из Лондона в свое поместье в Сассексе, говоря, что двор и его нравы ему надоели и что его горячее желание в том, чтобы спокойно прожить остаток дней; я, сгорая от любви к моей невесте, жаждал видеть ее рядом с собой, а сама Бланш клялась, что ей не терпится стать моей женой, утверждая, что период ухаживания, начавшийся еще в Гастингсе, был достаточно долгим. Кроме того, не было никаких причин для промедления. Я аннулировал долг сэра Роберта и, написав завещание в пользу его дочери и ее детей, вручил копию, его адвокату; и теперь мне оставалось только подготовить свое жилище к ее приему, тем более что я мог располагать большими денежными суммами.

Никто не делал события из этой женитьбы, так как ни родня сэра Роберта, ни он сам не желали предавать гласности тот факт, что его единственное дитя, последний отпрыск его рода, выходит замуж за купца, чтобы спасти своего родителя от краха. Да и я, этот купец, не хотел вызвать толки среди людей моего сословия, — уже и так было известно, что я предоставил заем этим знатным господам при дворе. Поэтому лишь немногие были приглашены на церемонию, назначенную на ранний час, и из приглашенных пришли не все из-за разразившейся в этот день страшной бури с дождем и ветром — такой бури в октябре я не помню ни до, ни после.

Вот и получилось, что мы венчались в почти пустой церкви, и неистовый ветер, от которого дрожали и звенели стекла, заглушал слабый голос старого священника так, что тот выглядел как актер, играющий в пантомиме. От густой пелены дождя тьма была такая, что я едва различал прелестное лицо моей невесты и с трудом надел кольцо ей на палец.

Наконец церемония завершилась, и мы направились к выходу, чтобы сесть на коней и отбыть в мой дом, где должно было состояться празднество для моих подчиненных и для тех из моих немногих друзей, которые хотели прийти — и среди которых не было ни одной важной особы из Вестминстера. Мы были почти у самых дверей, когда я заметил среди присутствующих тех двух разодетых дам, между которыми сидел Делеруа на обеде в день обсуждения контракта о займе, Более того, я услышал, как одна из них сказала:

— Что же будет делать Делеруа, когда вернется и обнаружит, что его любимая исчезла? — и как ответила вторая:

— Поищет другую, конечно, или займет у этого купца, еще денег и… — но тут открыли дверь, и конец ее фразы затерялся в шуме ворвавшегося ветра.

На паперти нас ждал старый сэр Роберт Эйлис.

— Матерь Божья! — закричал он. — Да будет ваша семейная жизнь спокойнее, чем ваша свадьба! А я — прямо домой, какой уж там Чипсайд в эту дьявольскую погоду. Прощай, сын Хьюберт, желаю тебе всяческого счастья. Прощай, Бланш. Учись быть послушной женой и не спускай с мужа глаз — таков тебе мой совет. До новой встречи на Рождестве в Сассексе — завтра же я туда выезжаю. А пока мое вам последнее прости.

И действительно, это было последнее прости, и ни один из нас никогда больше его не увидел.

Закутавшись в плащи, мы пробивались сквозь бурю и, наконец, почти задыхаясь, достигли моего дома на Чипсайде, где ветер сорвал и разбросал гирлянды осенних цветов и листьев, которыми я велел украсить двери. Здесь я приветствовал мою жену, как только мог, поцеловав ее, когда она переступила порог дома, и сказал ей нежные слова, которые заранее подготовил; она ответила мне улыбкой. Затем женщины увели ее в ее комнату, чтобы она отдохнула и переоделась; а потом началось пиршество, которое было подобающе пышным, несмотря на то, что непогода помешала некоторым гостям прибыть на него.

Едва все мы уселись за стол, как явился Кари, который последнее время выглядел печальным и задумчивым, и шепнул мне, что мой помощник приехал из гавани и хочет видеть меня по срочному делу. Извинившись перед Бланш и всей компанией, я вышел в лавку, где он меня ждал, и сразу увидел, что он сильно встревожен. Оказывается, одно из моих судов, переименованное мною в честь моей жены в «Бланш» и стоящее на реке в ожидании отплытия, находится в большой опасности: разыгравшийся в море шторм грозит сорвать корабль с якоря, и если не бросить еще пару якорей, есть опасность, что его отнесет к берегу и разобьет о причал. Причина, почему это не было сделано, заключалась в том, что на борту остались только капитан и один из матросов, все другие пировали на берегу, празднуя мою свадьбу, и отказались вернуться на корабль, утверждая, что ветер и волны опрокинут шлюпку, и она пойдет ко дну.

Между тем этот корабль, хотя и не очень большой, был самым лучшим и самым крепким из моих судов и почти новым; к тому же находившийся на борту груз предназначался для средиземноморских стран и обладал настолько высокой ценностью, что его потеря нанесла бы мне чувствительный ущерб. Я тотчас принял решение, поняв из сообщения своего слуги, что эти непокорные матросы послушаются только меня самого. Если я хочу спасти корабль и его груз, я должен немедленно ехать на пристань.

Вернувшись в столовую, я вкратце объяснил Бланш ситуацию и попросил самого старшего из гостей временно занять мое место рядом с моей молодой женой, что тот сделал весьма неохотно, проворчав что-то насчет несчастливого свадебного пира.

И тут Бланш поднялась и стала горячо и почти со слезами умолять меня взять ее с собой. Я посмеялся над ней, как и вся компания, но она просила меня об этом с такой настойчивостью, что мне показалось, будто она чего-то боится, хотя все другие наперебой уверяли меня, что это только любовь и страх за меня.

В конце концов я заставил ее выпить со мной кубок вина, но рука ее так дрожала, что она расплескала его, и густое красное вино пролилось ей на грудь, окрасив белое платье. Это вызвало ропот среди женщин, кто-то пробормотал, что это — дурное предзнаменование. Наконец, поцеловав ее, я вырвался из ее объятий, ибо медлить дольше было невозможно, и лошади стояли наготове у ворот. Через минуту я уже мчался во весь опор, борясь с ветром, который срывал с крыш черепицу и, обламывая ветки деревьев, расшвыривал их вокруг нас. Должен сказать, что Кари хотел сопровождать меня, но я велел ему остаться дома на случай, если понадобится его присутствие, и взял с собой одного из слуг.

Наконец мы благополучно прибыли на пристань, где все оказалось так, как описал мой помощник. Корабль «Бланш», стоявший посреди реки, был в большой опасности, каждую минуту грозя сорваться в направлении причала. Матросы все еще пировали в кабаке вместе со своими портовыми девицами, и многие были уже наполовину пьяны. Я обратился к ним, стараясь пристыдить их, и сказал, что если они снова откажутся, я и мой слуга отправимся на корабль одни — и это в день моей свадьбы! Тогда они понурились и пошли за нами.

С великим трудом и поминутно подвергаясь опасности, мы все же достигли корабля, где капитан был почти вне себя от страха и сомнений относительно исхода, а матрос лежал, раненный свалившимся на него ящиком. Бедный капитан судорожно вцепился в поручни,следя за тем, как натягивается и дрожит якорная цепь, и каждый миг ожидая, что она вот-вот сорвется.

Остальное можно рассказать в нескольких словах. Мы бросили еще два якоря и сделали все, что делают опытные моряки в подобных случаях. Убедившись, что теперь корабль вне опасности, я, мой слуга и четверо матросов сошли в лодку, после того как я обещал капитану вернуться на следующее утро. Ветер и волны подгоняли лодку, мы благополучно причалили и вышли на берег, и я тотчас же поехал домой.

Хотя я рассказал об этом кратко, все это, конечно, заняло много времени, да и обратный путь по городу в такую бурю был нелегким. Поэтому было уже около десяти, когда, возблагодарив Бога, я спешился у калитки и велел слуге отвести лошадей в конюшню. Не успел я дойти до двери, как она распахнулась, к моему удивлению, и в освещенном пространстве я увидел Кари. И что меня еще больше удивило, в руке он держал большой меч Взвейся-Пламя, правда, в ножнах, который обычно хранился вместе с доспехами французского рыцаря и щитом, украшенным эмблемой из трех стрел.

Приложив палец к губам, Кари бесшумно закрыл дверь и сказал, понизив голос:

— Мастер, у вашей жены — человек.

— Какой человек? — спросил я.

— Тот самый лорд, который однажды приходил с ней сюда покупать драгоценности и занимать деньги. К вечеру, когда все кончилось и гости ушли, госпожа — ваша жена — поднялась в комнату, которую вы называете солярий — солнечной комнатой — ту, что наверху и с видом на улицу. Примерно через час слышу — стучат в дверь. Я был настороже и сразу открыл дверь, думая, что это вы, а там стоит это лорд. Он обратился ко мне и говорит:

— Мавр, знаю, твоего хозяина нет дома, но его жена здесь. Я бы хотел с ней поговорить.

Ну, я, конечно, прогнал бы его, но в этот момент вниз сошла сама госпожа, — видимо, она ждала его, — очень бледная, и сказала: «Кари, впусти лорда в дом. Я должна поговорить с ним о некоторых вещах, касающихся интересов твоего хозяина». Поэтому, зная, что вы одолжили денег этому лорду, я повиновался, хотя мне все это и не понравилось. И на всякий случай я захватил меч и стал ждать.

Такова суть его рассказа, хотя говорил он гораздо сбивчивее, ибо до конца так и не овладел английским и часто вставлял слова своего языка, которому я, как уже было сказано, отчасти научился.

— Не понимаю, — воскликнул я, когда он кончил. — Несомненно, это какой-то пустяк. Впрочем, дай мне меч — ведь кто знает?.. И пойдем.

Кари повиновался; а я, поднимаясь по лестнице, пристегнул к поясу Взвейся-Пламя. Кари нес две зажженные свечи итальянского воска, вставленные в медные подсвечники. Подойдя к двери солярия, я хотел открыть ее, но она была на запоре.

— Воистину, — сказал я, — это странно! — И стал стучать в дверь кулаком.

Она открылась, но прежде чем войти, я заглянул в комнату, боясь какой-нибудь ловушки. Солярий освещался висячей лампой, и в очаге горел огонь, ибо ночь была холодная. В дубовом кресле у огня, устремив взор в пламя, сидела Бланш, неподвижная, как статуя. Оглянувшись, она увидела меня и вновь уставилась на огонь. На полпути между нею и дверью стоял Делеруа, как всегда изысканно одетый, хотя я заметил, что он без плаща, который был перекинут через спинку стула, как бы для просушки. Я заметил также, что он вооружен мечом и кинжалом. Я вошел в комнату, сопровождаемый Кари, закрыл за собой дверь и задвинул засов. После этого я спросил:

— Почему вы здесь с моей женой, лорд Делеруа?

— Как ни странно, господин купец, но я вам собирался задать этот же вопрос: почему моя жена в вашем доме?

От этих слов я содрогнулся, как от удара, а Бланш, не поворачивая головы, произнесла:

— Он лжет, Хьюберт. Я ему не жена.

— Почему вы здесь, лорд Делеруа? — повторил я.

— Ну, если хотите знать, господин купец, я принес вам один документ, вернее — копию его, так как сам он будет предъявлен вам завтра офицерами короля. По этому документу за королевской печатью вас отправят в Тауэр за торговлю с врагами короля, — за измену, которая, как вы знаете, — или скоро узнаете, — карается смертью.

И с этими словами он небрежно бросил на стол какой-то манускрипт.

— Узнаю интригу, — ответил я холодно. — Недостойный фаворит короля, вор и подделыватель подписей использует авторитет короля, чтобы по ложному обвинению схватить и осудить на смерть честного королевского подданного. Обычный трюк в наши дни. Но оставим это. В третий раз спрашиваю — почему вы здесь, с моей молодой женой, в этот поздний час?

— Столь учтивый вопрос требует учтивого ответа, господин купец, но для этого мне придется побеспокоить вас, рассказав одну историю.

— Тогда пусть она будет столь же краткой, как мое терпение, — сказал я.

— Непременно, — сказал он, издевательски поклонившись.

Затем, четко и спокойно, указывая даты и обстоятельства, он рассказал ужасную историю. Не стану ее излагать здесь. Суть ее заключалась в том, что он женился на Бланш, когда она достигла соответствующего возраста, и что она родила ему ребенка, который умер.

— Бланш, — сказал я, когда он кончил. — Вы слышали? Это правда?

— Многое из этого правда, — произнесла она странным холодным тоном, не отрывая глаз от огня. — Только брак был фальшивый, я была обманута. Тот, кто венчал нас, был друг лорда Делеруа, переодетый священником.

— Не будем пререкаться по этому поводу, — сказал Делеруа, надевая плащ, словно собираясь уйти. — Человек, который вращается в обществе, как вы, господин купец, конечно, знает, что женщины, если их к стенке припереть, всегда найдут какие-то отговорки. Допустим даже, что были нарушены некоторые формальности, — тем лучше для Бланш и для меня. Если она ваша законная жена, то по вашему завещанию она, как я узнал, получит все ваше богатство. Вряд ли вам удастся опротестовать этот пункт, а если и удастся, то мне обещано, что состояние некоего изменника перейдет ко мне — его разоблачителю. А вас, господин купец, в ваши последние минуты пусть утешит воспоминание, что леди, которую вы почтили своей привязанностью, будет проводить свои дни в богатстве и комфорте в компании с тем, кого она почтила своей любовью.

— Защищайтесь! — сказал я кратко, выхватывая из ножен меч.

— Мне — драться с каким-то низким ростовщиком и торговцем? — спросил он, все еще издеваясь надо мной, хотя мне показалось, что в тоне его прозвучало сомнение.

— Отвечай на свой вопрос сам, вор! Сражайтесь, если хотите, или умрете, не сражаясь. Ибо знайте, что пока я жив, вы из этой комнаты живым не выйдете!

— И пока я жив — тоже, мой лорд! — произнес Кари своим мягким голосом, поклонившись с отличавшей его особенной, не английской, учтивостью.

Внезапным и быстрым движением он сбросил плащ, и я впервые увидел, что он вооружен длинным и острым полумечом-полукинжалом с обнаженным стальным клинком.

— Ах, вот как! — сказал Делеруа, — меня заманили в ловушку? И вы, Бланш, лгали мне, сказав, что этот человек сегодня не вернется, и мы можем спокойно побыть вдвоем. Ну, погодите же, миледи Бланш, вы еще за это заплатите!

Говоря так — медленно, как бы стараясь выиграть время, — он оглядывался, и с последним словом, слетевшим с его губ, он бросился к окну, зная, что дверь закрыта, и надеясь, как я полагаю, выбраться на крышу или, если это невозможно, позвать на помощь. Но Кари, который поставил свечи на стол, где лежала брошенная Делеруа копия, Кари прочел его мысли. Стремительнее, чем мангуст, настигающий свою добычу, и чем я мог вообразить когда-либо, он очутился между ним и окном, так что Делеруа чуть не наскочил на острую сталь в вытянутой руке Кари. Возможно даже, что клинок оцарапал его, так как он с проклятием остановился и выхватил свой меч — обоюдоострое оружие с острым концом — такой же длинный, как мой, но не такой тяжелый.

— Видимо, придется мне прикончить вас обоих. Может быть, Бланш, вы прикроете меня с тыла, как полагается любящей жене, пока я не разделаюсь с этим подонком? — проговорил он с наглостью, не покинувшей его даже в эти последние минуты.

— Кари, — приказал я, — подержи свечи повыше, чтобы было светлее, и предоставь этого человека мне.

Кари поклонился и, взяв в каждую руку по свече, поднял их высоко над головой. Однако он не заткнул свой кинжал обратно за пояс, но зажал его между зубами, рукояткой к правому плечу. Только сейчас я со странным чувством отметил, как ужасен вид этого угрюмого, смуглого человека с горящими свечами в руках и клинком, зажатым между белыми зубами.

Делеруа и я стояли лицом к лицу в открытом пространстве между очагом и дверью. Бланш повернулась в кресле и следила за нами, не произнося ни звука. Но я громко рассмеялся, ибо уже наверняка знал, чем все это кончится. Будь передо мной десять Делеруа, я бы убил их всех. Однако тут же я сам убедился, что есть причина для сомнений, ибо когда я парировал его первый удар и атаковал его, собрав все силы, древний меч Взвейся-Пламя, вместо того чтобы пронзить его насквозь, согнулся у меня в руке, как натянутый лук, и я понял, что под шелковой одеждой у Делеруа кольчуга.

Тогда я крикнул: «А-хой!», как, вероятно, восклицал мой предок Торгриммер, сражаясь этим же мечом, и не успел еще Делеруа опомниться от моего удара, как я, схватив Взвейся-Пламя обеими руками, круговым взмахом нанес еще один удар. Он поднял левую руку, обернутую плащом, пытаясь защитить голову, но меч прошел сквозь плащ и запястье, так что кисть его руки, сверкая украшавшими ее кольцами, упала на пол.

И снова я обрушил на него свой меч, ибо мы оба знали, что эта схватка — не на жизнь, а на смерть, и Делеруа упал мертвым с рассеченной головой. Кари спокойно улыбнулся и, подняв плащ с пола, встряхнул его и набросил на то, что только что было лордом Делеруа. Потом он взял у меня меч и, в то время как я в бездействии следил за ним, обтер его устилавшим пол тростником.

Вдруг я услышал какой-то звук и, вспомнив о Бланш, повернулся, чтобы заговорить с ней, хотя, что именно я собирался сказать ей, знает теперь один Бог.

То, что я увидел, было ужасно и, словно выжженное огнем, навеки запечатлелось в моей душе. Бланш откинулась в кресле, так что ее длинные светлые локоны свесились через спинку, и на платье у нее, на груди, было красное пятно. Я вспомнил, как во время пиршества она пролила на платье вино, и на миг мне показалось, что это то самое пятно, как вдруг я заметил, что оно увеличивается, и понял, что это вино совсем другого рода — ее кровь. Я заметил также, что из середины этого пятна, как раз под рубиновым сердцем, обвитым змеями, поблескивала в свете лампы маленькая рукоятка кинжала.

Я бросился к ней, но она подняла руку и жестом остановила меня.

— Не касайся меня, — прошептала она, — я не выдержу, а рана смертельна. Если вынешь нож, я сразу умру, а я хочу тебе сказать… Хочу, чтобы… ты знал, что я люблю тебя и надеялась быть тебе хорошей женой. То, что я говорила, — правда. Этот человек обманул меня, — тогда я была почти девочкой; наш брак был фальшивым, и позже он не исправил этого честным союзом. Может быть, он уже был женат, или по другой причине, — не знаю. Мой отец о многом догадывался, но не обо всем. Я пыталась предупредить тебя, когда ты предложил мне свою любовь, но ты остался глух и слеп и не хотел ни видеть, ни слышать. И тогда я уступила, — ты мне нравился, и я подумала, что у тебя я найду покой, как оно и вышло; подумала также, что буду богата и смогу золотом купить молчание этого злодея. Я не знала, что он сюда явится, даже что он вернулся из Франции, но он появился неожиданно, узнав, что тебя нет дома, и собирался уйти, когда ты вернешься. Он приходил за деньгами, считая, что ради них я вышла замуж, и надеясь, что я вернусь к нему от человека, которого он обрек на смерть своей клеветой. Остальное ты знаешь, а мне оставалось только сделать последний шаг. Радуйся, что я больше не обременю тебя, и попытайся найти счастье в объятиях более удачливой или лучшей женщины, чем я. Беги, и не медли, ведь у Делеруа было много друзей, и сам король любил его, как брата. Беги, говорю тебе, и прости меня, прости! Хьюберт, прощай!

Так говорила она, все медленнее, все тише, и с последним словом жизнь отлетела из ее уст.

Так закончилась история моей женитьбы на Бланш Эйлис.

Часть II

Глава 7

НОВЫЙ МИР
Теперь они оба навсегда умолкли, хотя всего одно мгновение тому назад в них была жизнь и волновались мирские страсти; Делеруа — мертв, на полу под плащом, Бланш — мертва в дубовом кресле. Мы, оставшиеся в живых, тоже молчали. Я взглянул на Кари; его лицо казалось лицом надгробной статуи, и только большие глаза светились, подмечая все до мелочи и — как представилось моей расстроенной фантазии — выражая торжество и пророческое предвидение. Отметив это с тем странным спокойствием, какое иногда нисходит в душу в момент великих и ужасных событий, вырывающих ее у смертной оболочки и позволяющих ей свободно удивляться ничтожности всего, что кажется нам необходимым и грандиозным, я подумал, какое же выражение может быть сейчас у меня самого.

Сейчас я, пережив в этот день столько эмоций, — чувства любовника, стремящегося к молодой жене, которую он наконец обрел, чтобы вновь потерять; ощущение неотложности необходимого и важного дела; издревле свойственную человеку радость битвы и отмщения, покаравшего порочного злодея; боль сознания жестокой правды, вспыхнувшей адским пламенем перед моими прозревшими глазами; потрясение при виде самоубийства и превращения в безжизненную плоть той, кого я надеялся заключить в объятия честной любви, — пережив все это, повторяю, я чувствовал в этот момент, будто я тоже умер. Действительно, все во мне было мертво, только оболочка-плоть продолжала жить, и в моем сердце, как эхо, звучали слова моего старого дяди и того, кто был мудрее, чем он, и жил до него: «Суета сует! Все на свете — суета!»

Кари первым прервал молчание — Кари, как всегда спокойный и сдержанный, — сказал на своем ломаном английском языке (передаю здесь только суть его речи):

— Случилось нечто, думаю, нечто хорошее, хотя вы, вероятно, думаете сейчас иначе. Однако в этой грубой стране дикарей и скудной справедливости эти события могут навлечь неприятности. Этот лорд принес предписание, — и он кивнул в сторону документа, лежавшего на столе, — и говорил о вашей, а не о своей смерти. И леди тоже, пока еще жила, говорила вам: «Бегите, бегите, или вы умрете!» И вот теперь? — И он бросил взгляд на мертвые тела.

Я смотрел на него отсутствующим взглядом; оцепенение, сковавшее мои чувства после первого шока, уже проходило, и жестокая агония утраты начала терзать своими клыками мое сердце.

— Куда мне бежать? — спросил я. — И зачем? Я ни в чем не виновен, а в остальном — чем скорее я умру, тем лучше.

— Мой господин должен бежать, — быстро заговорил Кари, — потому что он еще жив и свободен. И еще: горе позади, радость впереди. Кари, который ненавидит женщин и читает сердце; Кари, который испил такой же горькой воды в прошлом, угадал наступление этих событий и думал, думал… Незачем господину неприятности, Кари все устроит и говорит господину, что если он сделает так, как скажет Кари, все кончится хорошо.

— Что же я должен сделать? — спросил я со стоном.

— Вывести «Бланш» на большую воду, чтобы она была наготове. До рассвета господин и Кари выйдут в море. Все, что здесь, бросить. Много земли, много богатств — какое значение? Жизнь больше, чем эти вещи, которые можно добыть снова. Идемте. Нет, постойте — одну минуту.

Он подошел к трупу Делеруа и, с поразительной быстротой сняв с него кольчугу, которая была у того под одеждой, надел ее на себя. Он взял также его меч и пристегнул его к поясу, а пергамент с предписанием о моем аресте бросил в огонь. Потом он погасил висячую лампу и дал мне одну из свечей, взяв себе другую.

У двери я поднял свечу и при ее мерцающем свете в последний раз посмотрел на пепельно-бледное лицо Бланш, которое, как я знал, будет сопутствовать мне до последнего дня моей жизни.

Кари запер крепкую дубовую дверь солярия на ключ и повел меня в мою комнату, где хранились доспехи убитого мною французского рыцаря, которые я велел подогнать под свой рост и размер. Кари быстро надел их на меня, накинув сверху длинный темный плащ из тех, что обычно носят купцы. Из шкафа он достал также мой большой черный лук и колчан со стрелами, мешочек с золотыми монетами и тот кожаный мешок, который был при нем, когда я впервые увидел его на набережной.

Мы прошли в комнату, где происходило пиршество, и выпили немного вина, хотя о еде я не мог и подумать. Кубок, из которого я пил, оказался тем самым, из которого я выпил за здоровье Бланш на свадебном пиру. Теперь я выпил за упокой ее души, прося Бога о милосердии к ней.

Мы вышли из дому и, пройдя в конюшню, выбрали и оседлали двух самых сильных и спокойных лошадей. Потом через задний двор мы выехали в ночную тьму. Никто не видел нас, так как все уже давно спали, а непогода загнала под крышу и тех, кто иногда бродил по темным улицам, так что последние были пусты и безлюдны.

Не знаю, сколько времени прошло, пока мы достигли набережной; мысли, переполнявшие мой ум, вытеснили из него все остальные впечатления. Какой странной была моя жизнь, думал я. За несколько лет я достиг большого богатства и завоевал женщину, о которой мечтал. А нынче — где это богатство и эта женщина, и чем я стал? Беглецом, покидающим ночью свою родину, беглецом с руками, обагренными кровью королевского фаворита, который, останься он жив, послал бы меня на виселицу. Какой разительный контраст между утром и полночью этого пережитого мною дня! «Суета сует, Все на свете — суета!»

Думаю, что в какой-то момент мысли мои смешались, как в бреду, ибо, когда душа моя погрузилась в самые глубины ада, мне почудилось, что рядом с моим конем шагает тот, кому я поклонялся как своему небесному покровителю, — святой Хьюберт с сияющим ликом, и говорит мне:

— Мужайся, мой крестник, и вспомни слова твоей матери — скитальцем ты будешь, но где бы ты ни был, добрый твой лук и твой меч защитят тебя от опасностей, а я буду рядом с тобой в твоих странствованиях. И любовь тоже тебя не покинет, ибо любовь не умирает с кончиной одной женщины.

Это фантастическое видение как бы срезало острие моей боли, и на некоторое время мне стало легче, во мне родилась даже какая-то надежда, я перестал ждать смерти и хотел найти забвение скорее в жизни, чем в смерти.

Мы достигли набережной и поставили лошадей в сарай, служивший конюшней, расседлав и освободив их от сбруи, так, чтобы они могли спокойно есть заготовленное здесь сено. То, что подобная мысль пришла мне в голову, показывало, что мой мозг снова действует, если я могу думать о нуждах других существ. Потом мы пошли на пристань, где была пришвартована наша лодка, в которой я вернулся на берег не знаю сколько часов тому назад. Меж плывущих туч время от времени проглядывала луна, и в ее мягком сиянии я увидел, что «Бланш» мирно покачивается на своих якорях совсем недалеко от берега. С появлением луны ветер, как это часто бывает, стал намного слабее и тише, так что Кари и я благополучно добрались до корабля, хотя лодка и была слишком велика и тяжела для двух гребцов.

На борту мы сразу же увидели одного из матросов, он стоял на вахте и очень удивился нашему появлению. С его помощью мы подняли лодку и закрепили ее на корме буксирным тросом.

После этого я велел разбудить капитана и объяснил ему кратко, что, поскольку шторм утих и ветер благоприятствует отплытию, я хочу выйти в море, не откладывая. Он уставился на меня, думая, вероятно, что я сошел с ума, — он ведь знал, что я только накануне женился.

Конечно, сказал он, я дождусь рассвета, тем более что нужно собрать тех членов команды, которые еще остались на берегу. Я ответил, что не буду ждать ни минуты, а когда он спросил, почему, я, как будто по вдохновению, сказал, что еду по делу короля, имея приказ его величества доставить письмо его послам в южных странах, и что это дело не терпит отлагательства, ибо от него зависит, быть миру или войне.

— И горе вам, — сказал я ему, — если вы или кто-нибудь из вас осмелитесь не выполнить волю короля, вы знаете, что ждет непокорных: краткий приказ и длинная веревка.

Капитан испугался и, созвав матросов, уже успевших выспаться после вчерашних возлияний, сообщил им мой приказ. Они возроптали было, указывая на небо, но когда увидели меня, облаченного в рыцарские доспехи и с суровым видом держащего руку на рукоятке меча, и когда к тому же я передал им через Кари, что заплачу за этот переход вдвое против обычного, — они тоже испугались и, подняв паруса, снялись с якоря.

Таким образом, прошло немного более часа с тех пор, как мы взошли на борт, а корабль уже скользил — так быстро, как позволяли прилив и ветер — в направлении моря. И как раз вовремя, ибо едва пристань скрылась во мгле, как я увидел замелькавшие на набережной огоньки фонарей и подумал, что, вероятно, уже подняли тревогу, и эти люди явились следом за нами, чтобы меня схватить.

Капитан хорошо знал реку и с помощью одного из матросов благополучно вел корабль к устью. К рассвету мы миновали Тилбери, и когда рассвело, оставили позади Грейвзэнд и приближались уже к выходу в море. Тогда мы и заметили, что штормовой ветер, затихший было в течение ночи, поднялся снова и дует с еще большей силой в восточном направлении. Матросами вновь овладел страх, и они вместе с капитаном клялись и божились, что выходить в море в такую погоду просто безумие, и что мы должны бросить якорь или, если возможно, пристать к берегу,

Я отказался их слушать, и они как будто бы отступились.

В этот момент меня позвал Кари. Я подошел к нему, и он указал на берег, и я увидел группу всадников, которые двигались в том же направлении, что и мы, и махали платками, как бы призывая нас остановиться.

— Мне кажется, — сказал Кари, — что кто-то уже побывал в «солнечной комнате» у вас в доме.

Я кивнул, продолжая следить за скачущими и подающими нам сигналы всадниками. Прошло несколько минут, как вдруг я заметил, что корабль меняет курс, так что его нос обращается то в одну сторону, то в другую, как будто потеряв управление. Мы бросились узнать, в чем дело, и вот что выяснилось.

Наша трусливая команда, а с ней и капитан отвязали лодку, в которой мы с Кари прибыли на борт корабля и которую закрепили на корме, и спускали ее на воду, собираясь, пока не поздно, вернуться на берег. Кари улыбнулся, как будто совсем не удивившись, но я в приступе ярости стал кричать на них, называя их трусами и изменниками. Думаю, капитан услышал мои слова, потому что отвернулся и стал смотреть в другую сторону, как бы устыдившись, чего нельзя сказать об остальных. Они были заняты поисками весел, но так и не нашли их, — видимо, их смыло волной, или они просто упали за борт.

Тогда они попытались соорудить что-то вроде паруса, но в этот момент лодку отнесло в сторону; большие волны, которые ветер вздымал на середине реки, подхватили ее, и она перевернулась. Я видел, как несколько человек цеплялись за лодку, а двое или трое пытались взобраться на ее киль, но что случилось с ними и со всеми другими, я не знаю, так как бросился к рулевому управлению, чтобы вернуть корабль на курс, иначе его постигла бы та же участь, а мы бы утонули либо попали в руки преследователей. Так я больше никогда не увидел команду «Бланш».

Между тем корабль выровнялся и лег на курс, подгоняемый все более яростным ветром, унося на борту нас с Кари, — двух слабых, одиноких людей.

— Кари, — сказал я, — что нам делать? Попытаться высадиться на берег или плыть дальше?

Он немного подумал и затем ответил, указывая на всадников, казавшихся теперь крошечными фигурками на далеком берегу:

— Господин мой, там — смерть, верная смерть; а там, — он показал вперед, — смерть возможная. У вас есть Бог, и у меня, Кари, тоже есть Бог; может быть, и тот же самый, только под другим именем. Я скажу — доверимся нашим богам и продолжим путь, потому что боги лучше, чем люди. Может быть, мы умрем в воде, ну так что же? Вода мягче, чем веревка. Но думаю — не умрем.

Я кивнул: его рассуждения показались мне убедительными. Лучше утонуть, чем попасть в руки тех, на берегу; они поволокли бы меня обратно в Лондон, а там меня казнили бы, как преступника.

Поэтому я налег на румпель, чтобы вывести «Бланш» на стрежень, и направил ее нос в сторону моря. Все шире и шире становилась река, все дальше и дальше отступали берега по мере того, как «Бланш» под малыми парусами шла под ветром, воплотившим всю силу бури, и наконец перед нами открылось бескрайнее море.

В нескольких футах от румпеля находилась рубка, в которой матросы ели; она была построена из прочного дуба и скреплена железом. Здесь в изобилии хранилась пища, а также эль, и мы позавтракали. Кроме того, я передал Кари румпель и, сняв доспехи, переоделся в грубую матросскую одежду и высокие, смазанные жиром сапоги, а потом велел Кари сделать то же самое.

Вскоре земля исчезла из виду, и мы то вздымались, то опускались вместе с огромными волнами, чьи гребни бурлили и пенились на бесконечных просторах моря. Не в состоянии взять определенный курс, мы были вынуждены двигаться по воле ветра все дальше и дальше, сами не зная куда. Как я уже говорил, «Бланш» была новым и крепким судном, лучшим из всех судов, на каких мне доводилось выходить в бурное море. К тому же после того, как мы подняли якорь, матросы задраили все люки, так что теперь она держалась на воде как утка, не подвергаясь опасности повреждений. Какое счастье, что я с детства привык иметь дело с кораблями и выходить в море! Теперь я мог, убегая от каждой следующей волны, маневрировать и удерживать корму «Бланш» прямо под ветром, хотя он, казалось, дул то с одной, то с другой стороны.

Мои воспоминания о том, что было дальше, крайне сбивчивы и окрашены чувством изумления: какие-то фрагменты, разобщенные и отделяющиеся друг от друга как бы долгими промежутками времени — днями, а может быть, и неделями. Было ощущение бесконечных ревущих волн, гнавших корабль все дальше и дальше под непрерывным ветром, который, как я смутно помню, дул сначала с северо-запада, а потом упорно с востока.

Я вижу себя очень отчетливо в тот момент, когда я ремнями привязываю румпель к железным кольцам, ввинченным в палубу, и знаю, зачем я это сделал: я слишком ослабел и, уже не в силах удерживать румпель в руках, хотел закрепить его так, чтобы «Бланш» продолжала бежать прямо под ветром. Я вижу себя в рубке, о которой уже говорил: я лежу, а Кари кормит меня и дает мне воды, и время от времени всовывает мне в рот маленькие пилюльки, доставая их из кожаного мешка, который он всегда носил при себе. Я помнил этот мешок. Он был пристегнут к поясу Кари в тот момент, когда я спас его от толпы на набережной. Я увидел этот мешок, когда Кари впервые умывался у меня в комнате, и подивился тому, что может быть в этом мешке. Позже я вновь увидел его в руках Кари, когда мы покидали мой дом после смерти Бланш. Я замечал, что всякий раз, когда он заставлял меня проглотить такую пилюлю, я на время чувствовал прилив сил, а потом впадал в глубокий и продолжительный сон.

Прошло еще несколько дней — или недель, — и я стал видеть чудесные явления и слышать странные голоса.

Мне казалось, что я разговариваю с матерью и с моим покровителем, Св. Хьюбертом; что Бланш приходит ко мне и объясняет, как все было, показывая, сколь мало она повинна в том, что произошло со мной и с нею. Все это убедило меня, что я умер, и я радовался тому, что уже мертв, потому что знал, что теперь уже не будет ни мук, ни страданий; что все попытки и усилия, из которых ежечасно складывается жизнь, прекратились, и наконец достигнут покой, И тогда явился мой дядя, Джон Гриммер. Обратившись ко мне, он произнес свое любимое изречение: «Суета сует, все на свете — суета», — сказал он и добавил: «Ну, что я говорил тебе еще много лет назад? Теперь ты познал это на собственном опыте. Не думай только, племянник Хьюберт, что ты навсегда покончил с этой суетой, как я, ибо у тебя еще много всякого впереди».

Так, казалось мне, говорил он со мной, и не об этом только, но и о других вещах, например, о том, что станет с его богатством, и успеет ли больница, которой он когда-то собирался завещать свои земли, завладеть ими; пока наконец я не устал от его речей, и мне захотелось, чтобы он ушел.

Потом вдруг раздался какой-то треск и грохот, который сильно его встревожил, и он действительно ушел, сказав напоследок, что это еще один пример «суеты сует», после чего я как будто заснул и проспал много долгих недель.

Меня разбудило ощущение тепла и света на лице, и я открыл глаза, Я поднял руку, чтобы защититься от этого яркого света, и с удивлением заметил, до чего же она худа — свет пронизывал ее, и сквозь кожу темнели кости. От слабости я опустил руку, и она коснулась волос, и я понял, что это борода, и весьма удивился, ибо имел обыкновение ходить с чисто выбритым лицом. Откуда же у меня борода? Я оглянулся и увидел, что лежу на палубе корабля, — ну да, это же «Бланш», я сразу узнал ее по очертаниям кормы и по определенным сучкам в боковой опоре рубки, отдаленно напоминавшим человеческое лицо. Однако от самой рубки не осталось ничего, кроме угловых столбиков, между которыми я сейчас лежал и к верхушкам которых был привязан за углы кусок брезента наподобие крыши, защищающей от солнца и непогоды.

С трудом я приподнял голову и огляделся. Фальшборт исчез, но кое-какие вертикальные опоры, к которым гвоздями прибивались доски, остались, и между ними я увидел высокоствольные деревья с пучками больших листьев на макушках — казалось, они росли совсем близко, в нескольких ярдах от меня. Вокруг них летали яркокрылые птицы, а в их кронах я увидел обезьян — таких, как те, что моряки, бывало, привозили из Барбарии[767]. Похоже, что я у берега какой-то реки (в действительности это был небольшой заливчик, или бухточка, где по обоим берегам росли эти деревья).

Видя их и обвивавшие их ползучие растения с прекрасными цветами, каких я никогда в жизни не встречал, и ощущая свежий прозрачный воздух, насыщенный сладостным ароматом, я окончательно уверился, что умер и нахожусь в раю. Только почему тогда я все еще лежу на корабле? Ведь я никогда не слыхал, что такие предметы тоже попадают в рай. Нет, мне все это, наверно, снится; конечно, это только сон. Как жаль, что это неправда, особенно если вспомнить все ужасы бурного моря. Или же, если это не сон, значит, я попал в какой-то новый, неведомый мир.

Предаваясь таким размышлениям, я вдруг услышал тихие шаги, и надо мной склонилась чья-то фигура. Это был Кари — исхудавший, с запавшими глазами, очень похожий на то, каким я нашел его на лондонской пристани, но все же, несомненно, Кари. Он посмотрел на меня со свойственной ему серьезностью и мягко спросил:

— Господин проснулся?

— Да, Кари, — ответил я, — но скажи, где?

Не отвечая, он удалился, но тотчас вернулся с чашкой в руках, которую поднес к моим губам, веля мне пить. Я сделал несколько глотков, как мне показалось, бульона, только с каким-то очень странным привкусом, и почувствовал себя гораздо бодрее, ибо из чего бы ни был приготовлен этот бульон, он пробежал по моим жилам, как вино. Наконец Кари заговорил на своем причудливом английском языке.

— Господин мой, — сказал он, — когда мы еще были на Темзе, вы спрашивали меня, выйти ли нам на берег и в руки тех, кто за нами охотится, или плыть дальше. Я отвечаю: «У вас есть Бог и у меня есть Бог, и лучше попасть в руки богов, чем в руки людей». И мы плывем прямо в большую бурю. Долго мы плывем, и хотя однажды ветер меняется, мы всегда под ветром. Вы слабеете, и память вас покидает, но я поддерживаю в вас жизнь моим лекарством и много дней не сплю и веду корабль. Наконец память и меня покидает, и я больше ничего не знаю. Три дня назад я просыпаюсь и нахожу корабль здесь, в этом месте. Тогда я ем еще лекарства и чувствую силу, и получаю еду у людей, которые на берегу, и которые думают, что мы — боги. Вот и вся история, кроме того, что вы живы, а не умерли. Ваш Бог и мой Бог благополучно привели нас сюда.

— Да, Кари, но где мы?

— Господин, думаю — в той стране, откуда я прибыл; не в той земле, которая моя родина — до нее еще далеко, — но все-таки в той, где я был. Помните, — добавил он и глаза его вспыхнули, — я всегда говорил, что вы и я вместе отправимся когда-нибудь в эту страну.

— Но что это за страна, Кари?

— Господин, имени ее я не знаю. Она очень большая, и у нее много названий, но вы — первый белый, кто явился сюда, почему люди и думают, что вы — бог. А теперь спите; завтра поговорим.

Я закрыл глаза, чувствуя глубокую усталость, и, как я потом узнал, проспал часов двенадцать, если не больше, и проснулся лишь утром следующего дня, удивляясь приливу сил и даже пробуждению аппетита. Кари принес воды и вымыл меня, и я переоделся во все чистое, — оказалось, что Кари нашел на корабле запас белья и одежды.

Прошло довольно много времени, и день ото дня я чувствовал себя сильнее и крепче, пока наконец не достиг почти того состояния, в каком был, когда венчался с Бланш Эйлис в церкви Св. Маргариты в Вестминстере. Однако горе изменило меня не только внутренне, но и внешне; лицо мое стало серьезнее, и появилась короткая светлая бородка, которая, по-моему, мне шла (как я подумал, посмотрев на себя в зеркало). Эта бородка весьма меня озадачила, поскольку бороды не отрастают за один день, даже такие не очень длинные. Должно быть, прошли недели с тех пор, как ее ростки пробились у меня на подбородке, а так как до моего пробуждения мы пробыли в этой бухточке три дня, эти недели мы, несомненно, провели в море.

Куда же все-таки нас прибило? Если Кари не ошибся, то большую часть нашего бурного пути мы прошли под сильным ветром, дувшим с востока, и, значит, эта неведомая страна должна лежать очень далеко от Англии. Без сомнения, так оно и есть, ибо здесь все совсем не такое, как там. Например, поскольку я с детства выходил в море, я узнал — из того, чему меня учили и из собственных наблюдений — кое-что о звездах; и теперь я заметил, что созвездия переменили свое местоположение в небе, а также что некоторые из известных мне созвездий исчезли, но появились другие, которых я не знал. Далее — жара стояла сильная и ровная, и даже ночь была теплее, чем наш самый жаркий летний день, а воздух кишел тучами жалящих насекомых, которые сначала очень мне досаждали, хотя потом я к ним привык и закалился. Короче говоря, все здесь было другим, и я действительно находился в каком-то новом мире, о котором в Европе никогда не слыхали, но в каком? Что это за мир? По крайней мере, море соединяло его со старым, ибо у меня под ногами была та же палуба «Бланш», корабля, который строился, бревнышко за бревнышком, на моих глазах на берегу Темзы из дубов, срубленных в моих собственных лесах

Как только я достаточно окреп, я обошел весь корабль — точнее, то, что от него осталось. Просто чудо, что «Бланш» так долго продержалась на воде, потому что ее корпус был весь разбит. Я даже думаю, что она неизбежно пошла бы ко дну, если бы не тонкая шерсть, которой она была законопачена в нижней части: видимо, намокнув, эта шерсть набухла и не пропустила воду внутрь. Вообще же это была просто развалина, ибо обе ее мачты исчезли, а вместе с ними и большая часть палубы, довольно значительная. И все же она не затонула, а, дрейфуя, зашла в эту бухту и осела в прибрежный ил, как будто это была та гавань, которую она долго искала.

Как мы пережили такое путешествие? Ответ, видимо, в том, что когда мы настолько ослабли, что не могли уже ни доставать, ни принимать пищу, мы глотали пилюли, которые Кари бережно хранил в своем кожаном мешочке, и пили воду, наполнявшую бочки, поскольку «Бланш» предстояло путешествие в Италию и дальше. Во всяком случае, мы пережили долгие недели, ибо мы были молоды и сильны, и нам не пришлось страдать от холода, так как, несмотря на шторм, по прошествии первых нескольких дней нашего бегства наступила теплая погода.

Во время моего выздоровления Кари ежедневно сходил на берег, перекинув через ил мостки из досок, так как мы были в нескольких футах от берега бухты, в которую, журча, сбегал ручеек. Потом Кари возвращался, принося рыбу и дичь и зерна неизвестного мне растения: они были в двенадцать раз крупнее пшеницы, сплюснутые с боков и если спелые, то желтого цвета. Их Кари, по его словам, покупал у людей, которые жили на этой земле. Этой здоровой пищей я и питался, запивая ее элем и вином, запас которых мы нашли на корабле. Сказать по правде, я никогда так много не ел, даже когда был мальчишкой.

Наконец однажды утром Кари велел мне облачиться в доспехи (те самые, которые я снял с убитого мною французского рыцаря и в которых бежал из Лондона), начистив их до того, что они блестели, как серебряные, и сесть на стул на оставшейся части полуюта. Когда я спросил его, зачем, он ответил — для того, чтобы показать меня обитателям этой земли. На этом стуле он велел мне сидеть и ждать, держа щит, а в правой руке — обнаженный меч.

Так как я уже привык, что Кари ничего не делает без причины, и помня, что я в чужой стране, где без него я бы не выжил, я подчинился его причуде. Более того, я обещал, что без его указания я не стану ни говорить, ни улыбаться, ни вставать с места. И вот я сидел там, сверкая в жарких лучах солнца, которые, казалось, прожигали насквозь мои доспехи.

Кари сошел на берег и некоторое время отсутствовал. Наконец я услышал среди деревьев и кустов голоса людей, говорящих на незнакомом языке. И тут же они появились на берегу бухты — целая толпа; очень странные люди, темнокожие, с длинными прямыми черными волосами и большими глазами, но не слишком высокого роста; мужчины, женщины и дети — все вместе.

Некоторые были в длинных белых одеяниях, и я решил, что это представители их благородного сословия, но большинство носили только повязки или пояса. Всю эту толпу вел Кари, который, как только все они вышли из-за деревьев и кустарника, махнул рукой и указал на меня, сидящего на корабле в сияющих доспехах, с длинным мечом в руке. Они уставились на меня, потом с тихим, похожим на вздох, восклицанием все, как один, пали ниц и стали тереться лбами о землю.

В это время Кари обратился к ним, размахивая руками и время от времени указывая на меня. Как я узнал позже, он говорил им, что я — Бог; да простится его душе эта ложь.

Кончилось тем, что он велел им подняться и повел тех, что были в белых одеждах, на корабль. Здесь, в то время как они почтительно остановились, он направился ко мне, кланяясь и целуя воздух, и, приблизившись, опустился на колени и положил руки на мои, одетые в сталь, ступни. Но это еще не все: из-под плаща он вынул цветы и положил их мне на колени, как бы принося жертву.

— А теперь, — шепнул он, — встаньте и взмахните мечом, и крикните погромче, — показать, что вы живой, а не идол.

Я вскочил и, размахивая над головой мечом Взвейся-Пламя, заревел не хуже любого быка, ибо голос у меня был громкий и слышен на большом расстоянии. Когда они увидели сверкающий меч, рассекающий воздух, и услышали этот рев, бедняги обратились в бегство, издавая крики ужаса. Многие даже попадали с мостков в илистую грязь, и один из них увяз в ней и, вероятно, утонул бы, если бы Кари его не вытащил, так как его собратья слишком спешили удалиться и не пришли ему на помощь.

Когда они исчезли, Кари вернулся на корабль и сказал, что все идет отлично и что с этих пор я не человек, а Дух Моря, вышедший на землю, — дух, который не снился даже магам и чародеям.

Так я, Хьюберт из Гастингса, стал богом среди этих простодушных людей, которые никогда прежде даже не слышали о белом человеке и не видели ни доспехов, ни меча из стали.

Глава 8

СКАЛИСТЫЙ ОСТРОВ
Я оставался на «Бланш» еще с неделю, ожидая, пока окончательно окрепну, а также по совету Кари. Когда я спросил у него, почему так нужно, он ответил, что он хочет, чтобы слух о моем появлении распространился по всей стране, от племени к племени, и что мне не придется долго ждать, ибо такой слух, как он выразился, полетит как птица. Пока же я каждый день выходил на ют и сидел там в доспехах около часа, а порой и дольше, а люди, которые уже меня видели, а также пришельцы из более отдаленных мест приходили посмотреть на меня, принося подарки в таком количестве, что мы уже не знали, что с ними делать. Они даже построили алтарь и приносили мне в жертву диких зверей и птиц, сжигая их на огне. Эти жертвоприношения совершали и те, кого я уже видел, и те, что приходили издалека.

Наконец однажды вечером, когда, поужинав, Кари и я сидели перед сном на палубе, залитой лунным светом, я неожиданно повернулся к нему, надеясь застичь его врасплох и таким образом извлечь из его скрытной души его тайные замыслы.

— Каков твой план, Кари? — спросил я. — Знаешь ли ты, что я устал от этой жизни?

— Я ждал этого вопроса, — ответил он с мягкой улыбкой. (Как и раньше, я привожу его ответ на плохом английском языке не слово в слово, а суть его.) — Так изволит господин выслушать? Как я уже говорил, я верю, что боги — ваш Бог и мой Бог — привели меня в ту часть света, не известную господину, где я родился. Я поверил в это с первого же часа, когда мои глаза открылись после нашего обморока; я сразу узнал и деревья, и цветы, и запах земли, и увидел, что звезды в небе — именно там, где я привык их видеть. Когда я сошел на берег и очутился среди туземцев, я обнаружил, что моя догадка верна, поскольку я понимал кое-что из того, что они говорили, а они понимали кое-что из того, что говорил я. Кроме того, среди них был один человек, который пришел издалека, и он сказал, что видел меня раньше — когда я был как безумный, — но только у того человека, сказал он, на шее висело изображение некоего бога, чье высокое имя он не смеет произнести. Тогда я расстегнул ворот и показал ему то изображение, которое ношу на шее, и он упал ниц, преклоняясь перед ним, и сказал, что я и есть тот человек.

— Если так, это чудесно и удивительно, — сказал я. — Но что нам теперь делать?

— Господин может сделать одно из двух. Он может остаться здесь, и эти простые люди сделают его своим царем и дадут ему жен и все, чего он ни пожелает; и так он проживет здесь всю свою жизнь, поскольку вернуться в ту страну, откуда он родом, нет никакой надежды.

— Даже если бы я мог, я бы не вернулся, — прервал я его.

— Или, — продолжал Кари, — можно отправиться в мою страну. Но это очень далеко. Я вспоминаю часть путешествия, которое я совершил во время своего безумия, и вижу, что это очень, очень далеко. Сначала нужно перейти вон те горы и дойти до другого моря — это не очень большое путешествие, хотя и трудное. Потом надо идти по берегу того моря на юг,не знаю, сколько времени, но думаю, что несколько месяцев или даже лет, пока не дойдешь до моей страны. К тому же это путешествие трудное и ужасное, потому что путь лежит через леса и пустыни, где живут дикие племена, и огромные змеи, и хищные звери, вроде того, что нарисован на флаге вашей страны, и где голод и болезни — обычное дело. Поэтому мой совет господину — остаться здесь и не пытаться это путешествие предпринять.

Немного подумав, я спросил, что он намерен делать, если я приму его совет. На что он ответил:

— Подожду здесь некоторое время, пока не увижу, что господин стал царем этих людей и что его власть прочно узаконена. А потом отправлюсь в путь один — надеюсь, что если я мог сделать это в состоянии безумия, я смогу сделать это и в здравом уме.

— Я думал об этом, — сказал я. — Но скажи, Кари, если бы мы двинулись в путь вместе и нам бы посчастливилось добраться туда живыми, как бы твой народ нас принял?

— Не знаю, господин мой; но думаю, что они, как и все другие в этой стране, признали бы господина богом. Возможно также, что они принесут этого бога в жертву, чтобы его сила и красота воплотились в них. Что касается меня, то некоторые попытаются меня убить, другие же примкнут ко мне. Кто победит — не знаю, да и не придаю этому большого значения. Я иду, чтобы взять свое и получить отмщение, и если, осуществляя акт возмездия, я умру, — ну что ж, я умру с честью.

— Понимаю, — сказал я. — А теперь, Кари, в путь, и как можно скорее, пока я не сошел с ума, как ты, когда ты покинул свою страну; не могу больше смотреть на эти деревья и цветы, и на этих большеглазых туземцев, которые, как ты говоришь, сделали бы меня своим царем. Не знаю, найдем ли мы твою страну. Но, по крайней мере, мы сделаем все, что в наших силах, а если погибнем, то, во всяком случае, действуя, как бывает со всеми смелыми людьми.

— Господин сказал свое слово, — произнес Кари даже спокойнее, чем обычно, но когда он говорил, я заметил, как вспыхнули его глаза, а по телу пробежала дрожь, словно от радости. — Зная все, он сделал свой выбор, и что бы ни случилось, он, будучи тем, что он есть, не станет винить меня в этом. Но именно потому, что господин принял такое решение, я скажу: если мы попадем в мою страну, и если случится так, что я стану там царем, я буду служить моему господину еще лучше прежнего.

— Сейчас это легко обещать, Кари, — сказал я, смеясь, — но мы успеем поговорить об этом, когда действительно придем в твою страну, — И я спросил его, когда мы отправимся в путь.

Он сказал, что немного погодя, так как он должен составить план путешествия, а пока посоветовал мне походить по берегу, чтобы вернуть ногам былую крепость и силу. Так я стал ежедневно сходить на берег в часы утренней и вечерней прохлады и ходить взад и вперед, не теряя из виду нашего корабля. При этом я надевал на себя доспехи и брал с собой лук и стрелы, но никого не встречал, так как туземцы были предупреждены, что я буду появляться на берегу и что в это время на меня нельзя смотреть. Поэтому, даже когда я проходил через одну из деревень мимо хижин, построенных из ила и грязи и крытых листьями, казалось, что все жители ее покинули.

Все же в конце концов лук мне пригодился. Однажды вечером, подходя к большому дереву, под которым я собирался пройти, я услышал негромкий звук, напоминавший мне мурлыканье кошки, и, подняв глаза, увидел большого зверя, явно сродни тигру, который лежал на ветке и следил за мной. Тогда я поднял лук и выстрелил, и пронзенный насквозь зверь упал, рыча и извиваясь и кусая стрелу, пока не испустил дух.

После этого я вернулся на корабль и рассказал Кари о случившемся. Он сказал, что мне посчастливилось, так как этот зверь — свирепый хищник, и если бы я не убил его, он бросился бы на меня, когда я проходил под деревом. Кари велел туземцам снять со зверя шкуру, и вот когда они увидели, что стрела пронзила его насквозь, они пришли в изумление и решили, что я еще более могущественный бог, чем они думали, ибо их собственные луки были слабым оружием, а стрелы имели наконечники из кости.

Через три дня после того, как я убил зверя, мы тронулись в путь, в неведомую страну. Задолго до этого мы с Кари собрали все ножи, какие нашли на корабле, а также стрелы, гвозди, топоры, плотницкие инструменты, одежду и Бог весть что еще и связали все это в пакеты, по тридцать-сорок фунтов весом, которые мы смастерили из парусов. Эти вещи предназначались для туземцев в качестве подарков или в обмен на то, что могло нам понадобиться в пути. Когда я спросил у Кари, кто все это понесет, он ответил, что очень скоро я сам увижу. Я увидел это на следующее же утро, когда на рассвете на берег явилось множество людей, чуть не целая сотня. Они принесли два паланкина, сооруженных из легкого дерева, коленчатого, как камыш, только гораздо крепче: эти носилки, сказал Кари, предназначены для нас. Затем он распределил между людьми наши пакеты, которые они ловко пристроили у себя на головах, и сказал, что пора трогаться в путь.

Однако прежде я спустился в каюту и, преклонив колени, поблагодарил Бога за то, что он до сих пор хранил меня во всех несчастьях, и попросил его и Св. Хьюберта и дальше не оставлять меня в моих скитаниях, а если я умру, принять мою душу. После этого я покинул корабль, и в то время как туземцы низко склонились передо мной, сел в свой паланкин, который оказался весьма удобным: в нем были циновки, на которых можно было улечься, и другие, которые можно было задернуть, как занавески; плотное и тонкое плетение делало их непроницаемыми даже для самого сильного дождя.

И вот мы тронулись в путь. Каждый паланкин был подвешен к длинному шесту, который несли на плечах восемь человек. Остальные шли, неся на головах пакеты. Дорога вела через лес в горы, и на вершине первого холма я вышел из паланкина и оглянулся.

Далеко внизу, в маленькой бухте, черным пятнышком выделялось на воде то, что было когда-то «Бланш», а дальше расстилалось огромное море, по которому мы плыли. Разбитый остов был последним звеном, которое связывало меня с моим далеким домом, оставшимся за тысячи миль отсюда, за океаном, — домом, которого, как говорило мне мое сердце, я никогда больше не увижу, ибо как же мог бы я вернуться из страны, на чью землю никогда не ступала нога белого человека?

На палубе того корабля однажды стояла сама Бланш, смеялась и разговаривала со мной — ибо как-то раз перед свадьбой мы были там вдвоем, и я помню, как поцеловал ее в каюте. Теперь Бланш нет; она умерла от собственной руки, а я, крупный лондонский купец, объявлен вне закона — беглец среди дикарей в чужой стране, даже название которой мне не известно. Мой корабль, столь мужественно пронесший нас сквозь штормовые недели, должен лежать там со всем своим ценным грузом, пока не сгниет под солнцем и дождем, и никогда больше мои глаза его не увидят. О, как сжалось мое сердце в эту минуту! Ни разу еще с тех пор, как я уехал, убив Делеруа мечом Взвейся-Пламя, не испытывал я такого острого и глубокого чувства отчаяния и одиночества. И зачем только я родился на свет? Лучше умереть, и чем скорее, тем лучше — может быть, там я пойму причину моего рождения.

И я снова забрался в паланкин и, спрятав лицо, заплакал как дитя. Поистине, я — процветающий купец города Лондона, который мог бы стать его мэром и магистром и завоевать дворянский титул, — стал теперь ничтожнейшим авантюристом, лишенным прав и поставленным вне закона. Ну что ж, видно, так судил Бог, и ничего с этим не поделаешь.

Первую ночь мы провели на вершине холма, над быстрой рекой, которая протекала внизу, в долине. Нас мучила жара, изводили насекомые, которые жужжали и жалили нас и к которым я еще не успел привыкнуть; и мы ели взятую в дорогу пищу — вяленое мясо и зерна.

На следующее утро, как только рассвело, мы снова двинулись в путь, поднимаясь в горы и спускаясь в долины, проходя через леса, следуя течению реки или изгибам озер. И так продолжалось до тех пор, пока на третьи сутки вечером с высокого плато мы вдруг не увидели внизу море — не то, от которого мы ушли, а совсем другое; видимо, мы пересекли перешеек, и притом не очень широкий, так что при умении и сноровке можно было бы прорыть канал и соединить эти два больших моря.

Именно отсюда и началось по-настоящему наше путешествие, именно здесь Кари свернул на юг. Перед этим он долго смотрел на звезды и размышлял, уединившись, Я не принимал в этом никакого участия, поскольку мне было все равно, куда он свернет. Да и сам он не разговаривал со мной на эту тему, ограничившись замечанием, что его Бог и те немногие воспоминания, которые сохранились у него от периода его безумия, говорят ему, что земля его народа лежит на юге, хотя и очень далеко отсюда.

Итак, мы отправились на юг, пробираясь лесными тропами и все время оставляя океан справа. В конце недели этого утомительного похода мы попали в места, где обитало другое племя, язык которого оказался настолько знаком сопровождавшим нас туземцам, что они смогли рассказать им нашу историю. Впрочем, до них уже дошел слух о появлении из моря белого бога, и они были подготовлены к тому, чтобы оказать мне соответствующие почести. Здесь наши спутники покинули нас, говоря, что они не смеют уходить так далеко от своей родины.

Сцена прощания была странной и необычной: каждый из них подходил ко мне, склонялся на колени и терся лбом о землю, а потом уходил, пятясь и кланяясь. Их уход, однако, мало что изменил в нашем положении. Новое племя почти не отличалось от них, разве что одежда их была, если возможно, еще более скудной, а люди еще грязнее. Они также безоговорочно приняли меня за бога и снабдили нас необходимой пищей, Более того, когда мы распрощались с ними, они предоставили нам людей, которые понесли нас и нашу поклажу.

И таким образом, переходя от племени к племени, мы продвигались на юг, все на юг, всегда обнаруживая, что нам предшествовал слух о появлении «Бога». И какими добрыми и мягкими были эти люди! Ни разу не встретили мы никого, кто бы попытался нанести нам вред или украсть что-нибудь из наших вещей, или, наконец, отказать нам в лучшем, что у них было, Правда, приключений у нас было достаточно. Так, дважды мы оказались среди племен, воевавших друг с другом, но при моем появлении они сложили оружие, по крайней мере, на время, и понесли нас дальше,

Иногда же мы встречали племена, которые были людоедами, и в таких случаях мы весьма страдали, от недостатка мяса, поскольку не решались дотрагиваться до их пищи за исключением растительной. В поселении одного из этих народов я, охваченный яростью, убил человека, собиравшегося умертвить девочку и съесть ее; я отрубил ему голову моим мечом. Я ожидал, что за этот поступок мы будем тут же убиты. Ничуть не бывало! Они лишь пожали плечами и, сказав, что Бог может поступать, как ему угодно, унесли убитого и съели его.

Иногда наш путь пролегал через ужасные леса, где большие деревья преграждали доступ дневному свету, а подлесок был так плотен и густ, что приходилось прокладывать дорогу топором. Нередко такой лес кишел тиграми или древесными львами, что вынуждало нас быть постоянно настороже, особенно ночью, когда нам приходилось зажигать костер, чтобы отпугивать хищников. Иногда мы должны были переходить вброд большие реки или, что еще хуже, перебираться через них по зыбким мостам из каната, сплетенного из тростников; от этих качающихся мостов, пока я не привык к ним, у меня кружилась голова, хотя я ни разу не позволил себе выказать перед туземцами одолевавший меня страх, А однажды мы пришли в болотистые земли, где водилось множество змей, что привело меня в ужас, особенно после того, как несколько ужаленных ими туземцев на моих глазах умерли несколько минут спустя после укуса.

Были и другие змеи, толстые, как тело человека, в четыре-пять шагов длиной, которые жили на деревьях и убивали свою добычу, обвиваясь вокруг нее и удавливая ее насмерть. Говорили, что эти змеи могут таким же образом погубить и человека, хотя я ни разу не видел такого случая. Как бы то ни было, вид их был ужасен и напоминал мне их предка, устами которого Сатана говорил с нашей праматерью Евой в садах Эдема и таким образом навлек на всех нас беды и страдания.

А в другой раз на берегу большой реки я увидел такую змею, что у меня затряслись поджилки. Клянусь Св. Хьюбертом, эта бестия была футов шестьдесят в длину, если не больше; голова ее была величиной с бочку, а кожа переливалась всеми цветами радуги. Более того, она как будто парализовала меня взглядом, потому что пока она не соскользнула в реку, я не мог пошевелить и пальцем.

Так мы шли месяц за месяцем, покрывая, пожалуй, миль пять в день, поскольку иногда мы выходили на открытую местность и могли двигаться быстрее. И как ни странно, несмотря на столь многие опасности, за все это время, даже в самую сильную жару, ни один из нас не заболел — думаю, благодаря той траве, которую Кари нес в своем мешке и которая, как я узнал, называлась кока; мы умножали ее запас, находя ее по пути, и время от времени поедали ее. В сущности, мы не страдали и от голода, поскольку при недостатке пищи мы ели ту же траву, и она поддерживала нас, пока мы не находили настоящую еду. Все эти благодеяния я приписываю добрым заботам Св. Хьюберта, который с небес следил за мной, своим бедным тезкой и крестником, хотя, пожалуй, известную роль играли также ловкость и мужество Кари, спасавшие нас во всех затруднениях и от всех опасностей.

Наконец на девятый месяц нашего путешествия (Кари вычислил это по количеству узлов, которые он завязывал на туземных нитках, ибо сам я давно потерял счет времени) мы подошли к краю большой пустыни, которая, по словам туземцев, простиралась на сто лье и больше в южном направлении и была совершенно безводной. Более того, к востоку от этой пустыни вздымалась цепь гор, окаймленных пропастями и ущельями, преодолеть которые не мог ни один человек. Похоже было, что наше путешествие здесь и закончится, ибо Кари не имел никакого представления о том, как он пересек или обошел эту пустыню во время своего безумия минувших лет — если он вообще шел по этой дороге, в чем я далеко не был уверен.

Неделю, а может быть и дольше, мы жили среди людей племени, заселявшего прекрасную, обильно орошаемую долину на границе этой пустыни, ломая голову над вопросом, что же нам делать. Лично я уже так устал от скитаний в бесконечных походах, что с радостью остался бы у этих добрых дружелюбных людей, веривших, как и все другие, что я Бог; здесь я нашел бы себе прибежище и прожил бы среди них до самой смерти. Но это совершенно не совпадало с намерениями Кари, все мысли которого яростно устремлялись к одной цели — вернуться на родину, которая, как он был уверен, лежит где-то на юге.

День за днем мы набирались сил, питаясь дарами этой долины и поочередно вглядываясь то в пустыню на юге, то в горные кряжи и ущелья слева от нас, то, наконец, в расстилавшийся справа океан. Следует сказать, кстати, что приютившее нас племя добывало свои богатства не только на суше, но и в море, поскольку эти люди были отличными рыбаками и выходили на лов в грубо сделанных лодках или, точнее, на плотах, состоявших из деревянной рамы, к которой накрепко привязывались надутые воздухом звериные шкуры и связки сухого тростника. На этих хрупких на вид суденышках, подобных тем, что в южных странах называются «бальза», они совершали весьма серьезные путешествия на отдаленные острова, где вылавливали огромное количество рыбы, частично используемой на удобрение их земель. Мало того, на этих плотах они устанавливали квадратный парус, сотканный из хлопка, так что при благоприятном ветре они могли сушить весла и управлять судном с кормы при помощи широкого весла или гребка.

Во время нашего пребывания там я заметил, что когда задул северный ветер, хотя и небольшой силы, все плоты причалили и были вытащены на берег достаточно далеко от линии прибоя. Когда я спросил через посредство Кари о причине этого, мне ответили, что сезон рыбной ловли закончен, поскольку этот северный ветер будет дуть, не меняя направления, очень долго, и может отнести тех, кто вышел бы в море, далеко на юг, откуда нет возврата. Мне рассказали даже о многих отважных смельчаках, которые бесследно исчезли именно таким образом.

— Вот способ попасть на юг, если ты хочешь, — сказал я Кари.

Он ничего не ответил, но на следующий день неожиданно спросил меня, готов ли я отважиться на такое путешествие.

— Почему бы и нет? — сказал я. — Умереть в море так же легко, как и на суше. Я устал скитаться по бесконечным лесам и болотам, переправляться через бурные реки и перелезать через горные хребты.

Кончилось тем, что в обмен на нож и несколько гвоздей Кари раздобыл самую большую «бальза», какая нашлась у этих людей, и нагрузил ее таким количеством сушеной рыбы, зерна и воды в глиняных кувшинах, какое только она могла выдержать, не считая нас двоих и тех из оставшихся у нас товаров, которые мы хотели взять с собой. Потом он заявил, что я — Бог, вышедший из моря, желаю вернуться в море вместе с ним, моим слугой.

И вот в одно ясное утро, когда с севера дул ровный, но не очень сильный ветер, мы взошли на этот плот, в то время как простодушные дикари провожали нас почестями и удивленными взглядами, подняли квадратный парус и отправились в одно из самых, на мой взгляд, безумных плаваний, какие когда-либо совершал человек.

Хотя и неуклюжая, наша «бальза» шла, разрезая волны на хорошей скорости, делая, я бы сказал, два лье в час под свежим и устойчивым ветром. Вскоре деревня, которую мы покинули, исчезла из виду; потом вздымавшиеся за ней горы потеряли четкость очертаний, слились в одну линию и тоже исчезли, и не осталось ничего, кроме дикой пустыни слева и огромного моря вокруг нас. Направляя плот дальше от берега, чтобы не наскочить на подводные камни, мы плыли весь день и всю ночь, и когда снова рассвело, увидели, что мы идем вдоль побережья, обрамленного стеной высоких гор с кое-где покрытыми снегом вершинами. К концу второго дня эти горы выросли до огромных размеров, и среди них я увидел долины, по которым сбегали водные потоки.

Так мы шли три дня и три ночи. Ветер не изменил своего направления, «бальза» благополучно справлялась с волнами, и к концу этого срока я высчитал, что мы прошли вдоль побережья такое же расстояние, какое покрыли за шесть месяцев, двигаясь по суше. И я обрадовался. Кари тоже радовался, потому что, по его словам, очертания и высота гор, мимо которых мы плыли, напоминали ему горы его родины, и он считал, что мы уже приближаемся к цели.

На четвертое утро, однако, начались наши бедствия, так как дружественный нам северный ветер стал неуклонно крепчать и наконец перешел в шторм. Наш парус сорвало и унесло, как тряпицу, но, подгоняемые волнами, мы все же мчались вперед с большой скоростью.

Я подумал было повернуть к берегу, но обнаружил, что при помощи весел мы не в силах противодействовать течению, которое гнало наше неуклюжее суденышко в открытое море. Поэтому нам оставалось только одно — стараться удерживать плот на прямой линии, хотя даже это не всегда помогало, и, несмотря на все наши усилия, его часто кружило на месте.

Около двух часов пополудни небо затянуло тучами, и на нас обрушилась сильная гроза с потоками дождя, а ветер все крепчал и крепчал.

Теперь мы не могли больше ни править, ни грести, и нам оставалось только лежать ничком, крепко держась за скреплявшие плот канаты, иначе волны смыли бы нас в море своими пенистыми гребнями, которые то и дело перекатывались через нас. Просто чудо, что это хрупкое суденышко вообще не рассыпалось, но благодаря легкости тростников и надутых воздухом шкур оно держалось на воде и, кружась и вращаясь, неслось по своему курсу — на юг. Однако я знал, что это ненадолго, и, собрав последние силы, препоручил свою душу Богу, желая лишь одного — чтобы мои страдания кончились.

Спустилась тьма, но гром все еще гремел, и сверкала молния, и при ее вспышках я на мгновение увидел увенчанные снегом горы на далеком берегу, а рядом со мной Кари, который вцепился в тростники нашего бальзового плота и время от времени целовал золотое изображение Пачакамака, висевшее на шнурке у него на шее. Однажды он приблизил губы к моему уху и крикнул:

— Мужайтесь! Наши боги не оставляют нас и в бурю!

— Да, — ответил я, — и скоро мы будем с нашими богами — в тишине и покое.

После этого я его больше не слышал и, насколько мой ум еще был способен мыслить, стал думать о том, как много опасностей мы преодолели с тех пор, как покинули берега Темзы, и как печально, что все это было зря — уж лучше было бы погибнуть в самом начале, чем теперь, после стольких мучений. Потом блеск молнии высветил рукоятку меча Взвейся-Пламя, который все еще был на мне, и я вспомнил руну, прочитанную мне моей матушкой в день сражения с французами. Как это было там?

«Тот, кто взметнет высоко Взвейся-Пламя,
Прожив в любви, умрет на поле брани.
Носимый бурями, моря пересечет
И в чуждых странах свой приют найдет.
Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он».
Все так и есть, хотя любви мне на долю выпало не очень-то много, да и та была глубоко несчастной, и битва, в которой я должен умереть, — это битва с морем, Да и победителем я не стал, а, наоборот, сам побежден судьбой. Словом, эти стихи можно понимать двояко, подобно всем пророчествам, и только одна строчка не вызывает сомнений — Взвейся-Пламя и я действительно уснем вместе.

Немного позже молния вдруг вспыхнула с ужасающей силой, как будто целая армия ангелов-разрушителей взмахнула мечами, — так что все небо запылало огнем. В ее свете я на мгновение увидел впереди огромные бурные валы, а за ними — темную массу, что-то вроде берега. И тут же эти алчные пенящиеся волны подхватили наш плот, подбросили его вверх с головокружительной силой и швырнули вниз, в глубокую водяную долину. За первым валом налетел второй, потом третий, и все мои чувства закачались, сбились и погасли. Я крикнул, призывая Св. Хьюберта, но он был сухопутным святым и не мог помочь мне; тогда я воззвал к другому, кто более велик, чем он.

Последнее, что я увидел, было — я сам, несущийся на гребне огромной волны, как на коне. Потом — страшный грохот и темнота.

Мне казалось, что кто-то зовет меня, возвращая из глубины сна. С трудом я открыл глаза, но тотчас зажмурился от ослепительного света. Через некоторое время я приподнялся и сел, чувствуя, что у меня все болит, как будто меня всего избили, и снова открыл глаза. Надо мной в глубокой синеве неба сияло солнце; передо мной расстилалось море, почти совсем спокойное, а вокруг были горы и песок, по которому ползали рептилии: я сразу узнал в них черепах, поскольку видел их во множестве во время наших странствий. Более того, рядом со мной, стоя на коленях и все еще опоясанный мечом, снятым с тела Делеруа, был Кари, запачканный кровью — видно, его где-то ранило — и почти белый от высохшей морской соли, но в остальном жив и невредим. Я уставился на него, не в силах произнести ни слова от изумления, так что он заговорил первым, с какой-то ноткой торжества в голосе:

— Разве я не говорил, что боги помогают нам? Где же твоя вера, о Белый Человек? Посмотри! Они привели меня обратно в страну, в которой я — Правитель!

При всей моей слабости что-то в тоне Кари рассердило меня. Почему он прошелся насчет моей веры? Почему назвал меня «Белым Человеком», а не господином? Может быть, потому, что он достиг страны, где он — важное лицо, а я — никто?

Я предположил последнее и ответил:

— А это — твои подданные, о благородный Кари? — и я указал на ползающих по песку черепах. — И это вот та богатая и чудесная страна, где золото и серебро все равно что грязь? — и я указал на голые скалы и песок на берегу.

Он улыбнулся моей шутке и ответил более смиренно:

— Нет, господин, моя земля — там.

Я посмотрел по направлению его взгляда и увидел на расстоянии многих лье водного пространства два покрытых снегом пика, выступавших из неподвижной массы облаков.

— Я узнаю эти горы, — продолжал он, — несомненно, это — одни из тех, что образуют ворота в мою страну.

— Тогда у нас столько же надежды пройти через эти ворота, сколько вернуться в Лондон, Кари. Но скажи мне, что произошло?

— Думаю, вот что: очень высокая волна подхватила нас и выбросила прямо через эти камни на берег. Посмотрите, вон наша «бальза», — и он указал на груду изломанных камышей и порванных шкур.

С его помощью я поднялся и подошел к ней. Теперь никто бы не узнал в этой груде морское судно. И все же это была «бальза», и не что иное, и в этой запутанной массе обломков виднелись некоторые вещи, которые мы взяли с собой, — например, мой черный лук и мои доспехи; но все кувшины разбились вдребезги.

— Она хорошо послужила нам, но теперь ей конец, — сказал я.

— Верно, господин. Но если бы мы были у меня на родине, я бы сложил ее обломки в шкатулку из золота и поместил бы их в Храм Солнца как памятник.

Потом мы пошли к водоему, образовавшемуся во время дождей в углублении ближней скалы, и вдоволь напились, утолив мучившую нас жажду. Среди обломков «бальзы» мы нашли также остатки сушеной рыбы и, промыв ее, поели. После этого, хромая, мы кое-как взобрались на гребень скалы и увидели, что находимся на островке площадью что-то около двухсот английских акров, на котором не растет ничего, кроме дикой жесткой травы. Однако этот остров был прибежищем множества гнездившихся на нем морских птиц, а также упомянутых мной черепах и некоторых животных, похожих на тюленей и выдр.

— По крайней мере, мы не умрем с голоду, — заметил я, — хотя, если будет засуха, вполне можно умереть от жажды.

Четыре долгих месяца провели мы на этом острове.

Пищей нам служили черепахи, и мы готовили их на костре, который Кари развел хитроумным способом — вращая заостренную палочку, выточенную из выброшенного морем дерева, в ямке, выдолбленной в деревянном бруске и наполненной высушенной травой, растертой в порошок. Не знай он этого способа добывать огонь, мы бы голодали или ели сырое мясо. А так мы жили в изобилии, потому что, кроме черепашьего мяса, мы имели мясо птиц и их яйца, а также рыбу, которую вылавливали из луж, остающихся на берегу во время отлива. Из панцирей черепах мы при помощи камней соорудили нечто вроде хижины, чтобы прятаться от солнца и дождя; в этом теплом климате такая хижина служила достаточно надежным кровом. В такие же панцири, когда из них выветривался дурной запах, мы собирали дождевую воду, сохраняя ее, как могли, на случай засухи. Наконец из моего лука, сохранившегося вместе с доспехами, я застрелил несколько морских выдр, и из шкурок, натертых черепашьим жиром и обработанных до мягкости, мы смастерили себе одежду.

Так вот мы и жили, от полнолуния до полнолуния, в этом пустынном месте, пока я не почувствовал, что сойду с ума от одиночества и отчаяния, ибо ждать помощи было неоткуда. Далеко-далеко виднелись горы материка, но между ними и нами на много лье простиралось море, которое мы не могли переплыть, а построить лодку или плот было не из чего.

— Здесь мы и останемся до самой смерти! — вскричал я наконец в безнадежном состоянии.

— Нет, — ответил Кари, — наши боги по-прежнему с нами и спасут нас, когда придет срок.

И они действительно спасли нас — самым странным образом.

Глава 9

ДОЧЬ ЛУНЫ
В четвертый раз с тех пор, как море выбросило нас на этот остров, в удивительной синеве неба сияла полная луна. Кари и я смотрели, как она поднимается между теми далекими, одетыми снегом вершинами гор, которые он называл воротами в его страну, — она была так близко и, однако, казалась более далекой, чем само Небо. Небо было доступно — мы могли надеяться достичь его на крыльях духа в наш смертный час; но что могло перенести нас в эту страну?

Мы следили, как эта большая полная луна взбирается все выше и выше по лестнице тонких прямых облачков, пока, устав, не перевели взгляд на сверкающую дорожку, которую ее свет прочертил на спокойной глади моря. Вдруг Кари вздрогнул и стал пристально всматриваться во мглу.

— Что там? — рассеянно спросил я.

— Мне показалось, я что-то увидел: там, далеко, где шаги Куиллы оставили свежие следы на воде, — сказал он на своем языке, на котором мы с ним теперь часто разговаривали.

— Шаги Куиллы! — воскликнул я. — Ах да, я забыл: ведь это — имя Луны на твоем языке, не так ли? Ну что ж, приди, Куилла, и я женюсь на тебе и буду поклоняться тебе, как, говорят, поклонялись древние, и никогда не оглянусь на другую, будь то женщина или богиня, или и то, и другое вместе. Только приди и забери меня с этого проклятого острова, и в отплату я умру за тебя, если нужно, научив тебя любить, как никогда еще не любили ни звезда, ни женщина!

— Молчите! — сказал Кари серьезным тоном, услышав этот безумный призыв, прорвавшийся через уста души, смятенной мукой и отчаянием.

— Почему я должен молчать? — возразил я. — Разве не принято думать, что Луна принимает облик прелестной женщины и нисходит к одинокому смертному, даруя ему любовь и успокоение?

— Потому, господин, что для меня и моего народа Луна — это богиня, которая слышит мольбу и отвечает на нее. Предположим, что она услышала бы вас и пришла бы к вам, и потребовала от вас обещанной любви — что тогда?

— О, тогда, друг мой Кари, — продолжал я безумствовать, — тогда я бы ее принял — ведь любовь жаждет ответа, как спелый плод, если он достаточно красив, ждет, чтобы его сорвала первая же рука, и готов растаять от прикосновения первых же уст, если они достаточно горячи. Говорят, что любит мужчина, а женщина принимает его любовь. Но это неверно. Именно мужчина, Кари, ждет, пока его полюбят, а тогда и платит в ответ ровно столько, сколько ему дают, и не более того, как честный купец. Ибо если он полюбит первый, он страдает за это, как я узнал на собственном опыте. Так приди же, Куилла, и полюби, насколько может любить небесное существо, и я поклянусь, что пойду с тобой шаг за шагом, не отставая, твой душой и телом, на небо или в ад, ибо любовь — то, что мне нужно; или смерть.

— Прошу вас, не говорите так, — повторил Кари, и в его тоне слышался страх. — Ведь ваши слова идут от сердца и будут услышаны. Богиня ведь тоже — женщина, а какая женщина отвернется от такой приманки?

— Так пусть возьмет ее. Почему нет?

— Потому что, о друг, потому что Куилла обвенчана с Юти; Луна — жена Солнца, и если Солнце станет ревновать, что будет с мужчиной, который ограбил самого великого бога в мире?

— Не знаю, мне все равно. Если бы Луна-Куилла пришла и полюбила меня, я бы рискнул помериться с Юти — я бросаю ему вызов, как христианин.

При этом кощунстве Кари содрогнулся, потом снова устремил взгляд на лунную дорожку. Но чтобы он там прежде ни увидел — была ли то большая рыба или кусок дрейфующего дерева — ничто больше не появлялось, и тогда он помолился, как он всегда делал перед сном, Духу Вселенной, Пачакамаку, а может быть, Солнцу, его слуге, и, завернувшись в свой коврик из шкур, забрался в нашу хижинку и заснул.

А я не мог спать: наш разговор о любви и о женщинах, несмотря на ненависть Кари к обоим предметам, растревожил меня и мою кровь и не давал мне заснуть.

Взяв грубый гребень, который я вырезал из черепашьего панциря, я расчесал свою длинную бороду, которая, отрастая, доходила мне уже до груди, и вьющиеся светлые волосы, падавшие на плечи, ибо теперь я выглядел, как выглядят дикари; и, напевая про себя у маленького костерка, который мы поддерживали день и ночь, старался думать о минувших счастливых днях, которые мне никогда уже не суждено вновь пережить.

Наконец этот порыв прошел, и я почувствовал, что очень устал; я улегся возле костра, ибо ночь была ясной и теплой, и мне не хотелось идти в хижину, — и тут на меня сошел сон.

Во сне меня посетило видение. Мне приснилось, что надо мной, глядя на меня большими темными глазами, стоит прекрасная женщина с хрустальной эмблемой Луны на обнаженной груди. И, глядя на меня, она вздыхает. Трижды вздохнула она, каждый раз все тяжелее. Потом опустилась на колени — по крайней мере, так мне приснилось — и приложила прядь своих длинных темных волос к моим светлым кудрям, как будто желая сочетать их. Она сделала и больше — в моем сне — ибо, приподняв эту благоухающую прядь, она накрыла ею, словно мягким пушком чертополоха, мое лицо и рот и поцеловала эти волосы — я почувствовал, как ее дыхание, проникая сквозь них, касается моего лица.

И тут мой сон кончился, хотя я страстно хотел, чтобы он продолжался, — он как будто растаял, как бывает с такими видениями. Немного погодя, как мне кажется, я внезапно проснулся и открыл глаза. Передо мной, совсем близко, сияя в ярком свете полной Луны, стояла женщина моего сна, только сейчас ее обнаженная грудь была прикрыта великолепным плащом, расшитым серебром, а темные локоны прикрывал венец из перьев, украшенный спереди тоже серебряным полумесяцем. В руке она держала маленькое серебряное копье.

Я смотрел на нее, не в силах пошевелиться. Потом, вспомнив свой сумасшедший разговор с Кари, я произнес одно-единственное слово: Куилла.

Она наклонила голову и ответила голосом тихим, как шелест ветра в тростниках, на богатом языке куичуа, которому Кари научил меня. На этом языке, как я уже упоминал, мы часто говорили с ним ради практики и во время нашего путешествия, и на острове, так что теперь я хорошо его знал.

— Меня действительно так зовут в честь моей матери Луны, — сказала она. — Но как ты узнал об этом, о странник, чья кожа бела, как морская пена, а волосы такого же цвета, как чистое золото в храмах?

— Должно быть, ты сама сказала мне только что, когда склонилась надо мной, — ответил я.

Я видел, как краска залила ее лицо, но она только покачала головой и возразила:

— Нет, это, должно быть, моя мать-Луна тебе сказала; или, может быть, твоя душа узнала об этом. Но Куилла — действительно мое имя, и ты назвал меня правильно.

Я поднялся, не сводя с нее глаз, весь во власти этого странного явления, а она так же пристально смотрела на меня. Удивительно прекрасна была она в своей сверкающей одежде и головном уборе; ее кожа была гораздо светлее, чем у любого виденного мною туземца, — почти белая и только с очень легким медным оттенком, типичным для ее расы. Она была высокая, но не слишком, стройная и прямая, как стрела, но с высокой грудью и округлыми линиями, а ее движения отличались естественной грацией, как полет ястреба. Мне показалось также, что в ее лице было нечто большее, чем обычная красота молодости, нечто одухотворенное, что мы видим в лицах, изображаемых великими художниками.

Быть может, и в самом деле человеческая кровь в ней смешалась с кровью некой иной, чужой природы — ведь назвала же она себя дочерью Луны.

Невольно у меня вырвался вопрос:

— Скажи мне, о Куилла, ты жена или девственница?

— Дева я, — ответила она, — но обещана в жены. — И она вздохнула и продолжала, как будто не желая говорить на эту тему: — Но скажи мне и ты, о странник, кто ты — Бог или человек?

— Я — Сын Моря, так же как ты — Дочь Луны. Она оглянулась и посмотрела на солнце, как бы витавшее над морской гладью, и потом сказала тихо, будто про себя:

— Луна светит над морем, а море возвращает Луне ее отражение, и все же они далеки друг от друга и никогда не смогут сблизиться.

— О нет, Куилла. Из моря Луна встает и, пройдя свой путь, в белые объятья моря опускается, чтобы заснуть.

Снова краска залила ее лицо, и она опустила глаза — таких глаз я никогда еще не видел в своей жизни.

— Оказывается, в море говорят на нашем языке, и так красиво! — проговорила она и добавила: — Но разве не в небе поднимается Луна и не в небе же она опускается?

На этом, к моему сожалению, наша беседа прервалась, потому что из хижины появился Кари. Поднявшись на ноги, он остановился перед нами, как всегда спокойный и полный достоинства, взглянув сначала на Куиллу, а потом на меня.

— Ну, что я говорил, господин? — сказал он по-английски. — Не говорил ли я, что такие молитвы никогда не остаются без ответа? И вот — это Дитя Луны, которое вы призывали, является к вам во всей красе, неся свои дары любви и горя.

— Да, — воскликнул я, — и я рад ее приходу! Будь она моей, я за ценой не постоял бы.

Куилла смотрела на Кари, хмурясь из-за копья, которое она приподняла при его появлении, как будто собираясь защищаться, чего, однако, не сделала при моем пробуждении; видимо, не сочла это необходимым.

— Значит, море порождает и людей моей расы, — сказала она, обратившись к нему. — Скажи мне, о пришелец, как ты и этот белый Бог попали на этот остров?

— На бурных волнах океана, которые пронесли нас на тысячи лье, — ответил он. — А ты, о госпожа, как ты попала сюда?

— На лучах Луны, — сказала она, улыбнувшись. — Ведь я Дочь Луны, и имя мое — Луна, и я ношу на этой диадеме ее символ.

— Ну, что я вам говорил? — воскликнул Кари с мрачным видом.

Между тем Куилла продолжала:

— Пришельцы, я ловила рыбу с двумя моими служанками, и нас отнесло далеко в море. Как зашло солнце, мы заметили дым вашего костра, а нам говорили, что этот остров необитаем; поэтому мое сердце побудило меня узнать, кто разжег этот костер. И вот, хотя мои служанки боялись, я наставила парус и гребла — остальное вы знаете. Слушайте! Я открою вам, кто я. Я — единственная дочь Хуарача, царя народа Чанка, и его жены, царевны из рода Инка, которая теперь на небесах, у своего отца — Солнца. Я прибыла сюда с визитом к родственнику моей матери, Куисманку, вождю народа Побережья, к которому мой отец-царь отправил послов по не известному мне поводу. Вон за той скалой — наша «бальза», где остались обе мои служанки. Скажите, каково ваше желание: остаться здесь, на этом острове, или вернуться в море, или же сопровождать меня обратно в город Куисманку? Если последнее, то мы должны отплыть прежде, чем изменится погода, иначе мы можем утонуть.

— Конечно, наше желание — сопровождать тебя, госпожа, хотя бог моря и не может утонуть, — сказал я поспешно, прежде чем Кари успел открыть рот. Впрочем, он вообще ничего не сказал, только пожал плечами и вздохнул, как человек, который принимает ниспосланное судьбой зло, ибо оно неизбежно.

— Да будет так! — воскликнула Куилла. — Тогда я пойду и подготовлю нашу «бальзу», и предупрежу служанок, чтобы они не испугались. Когда вы соберетесь в путь, вы найдете нас за той скалой.

И с величественным поклоном она удалилась, ступая гордо и легко, как лань.

Из нашей хижины я извлек мои доспехи и с помощью Кари надел их, потому что он заявил, что так их легче нести, хотя, думаю, у него на этот счет были другие соображения.

— Возможно, — сказал я. — Но если судно перевернется, мне будет нелегко в них выплыть.

— Судно не перевернется, пока идет при свете Луны с таким кормчим, как Дочь Луны, — ответил он подчеркнуто. — При свете Солнца все было бы иначе. К тому же дорога в сети всегда широка и легка.

— В какие еще сети? — спросил я.

— Те, что сплетены из женских волос, я думаю. Такая сеть, если не ошибаюсь, уже накинута вам на шею, господин, и скоро там и останется. А теперь послушайте меня. По воле богов мы вмешались в серьезные дела. Инка, у вождя которых гостит эта леди, — великий народ. Мой народ победил их в войне, но они только и ждут удобного случая, чтобы восстать, если уже не восстали. Чанка, царь которых — ее отец, еще более великий народ, который уже многие годы грозит войной моему народу.

— Но что из этого следует, Кари? Эта леди не имеет к таким вопросам никакого отношения.

— А я думаю, что имеет, и весьма близкое. Я думаю, что она знает гораздо больше, чем кажется, и что она — посланница чанка к народу юнка. Интересно, кто ее жених? Несомненно, кто-нибудь великий. Ну, со временем мы это узнаем. А пока прошу вас не забывать, что, по ее словам, она уже обручена и что в этой стране мужчины очень ревнивы, даже если соперником окажется белый бог, появившийся из моря.

— Конечно, не забуду, — резко ответил я. — Не довольно ли с меня уже обрученных женщин?

— Судя по вашей молитве Луне сегодня ночью, на которую Луна так быстро и успешно ответила, можно было бы подумать, что не довольно. К тому же эта дочь ее красива, и может статься, что, отдав свою руку, она оставила при себе свое сердце. Послушайте, что я вам скажу. Обо мне и о том, кто я, не говорите ни слова; скажите только, что я был отшельником на этом острове и здесь вы и нашли меня, когда явились из моря. Что до моего имени, то меня зовут Запана. Помните, что если вы хоть когда-нибудь хоть намеком раскроете мой ранг и мою историю — чьи бы нежные уста ни пытались выведать их у вас — вы обречете меня на смерть. А я не хочу сейчас умереть, ибо меня зовет долг отмщения и трон, который я должен завоевать. Поэтому обращайтесь со мной, как с собакой, как с ничтожеством, и молчите даже во сне.

— Я буду помнить об этом, Кари.

— Этого недостаточно. Поклянитесь.

— Хорошо. Клянусь Луной.

— Нет, не Луной, ведь Луна — женщина, она изменчива. Клянитесь вот этим, — и из-под плаща он достал золотое изображение Пачакамака. — Клянитесь Духом Вселенной, для которого и Солнце, и Луна, и Звезды — лишь слуги, — Духом, кому в том или другом образе поклоняются все люди.

Чтобы доставить ему удовольствие, я положил руку на этот золотой символ и поклялся. Потом мы наскоро сочинили историю о том, как, облаченный в свои доспехи, я поднялся из морской пучины и нашел Кари на острове, и как он, узнав во мне белого бога, который однажды в минувшие века посетил эту землю и, как было предсказано, когда-нибудь явится вновь, начал поклоняться мне и стал моим рабом.

Договорившись об этом, мы направились к той скале; Кари шел позади, неся нашу скудную поклажу и меч Делеруа. Обойдя скалу, мы увидели вытащенный на песок бальзовый плот, а возле него леди Куиллу, которая сменила свое нарядное одеяние на простое платье рыбачки, как в моем сне, и двух ее служанок — высоких девушек в такой же скудной одежде. Когда они увидели меня в сверкающих доспехах, которые мы а долгие часы бездействия натерли так, что они сияли, как серебро, со щитом и в шлеме, и с большим мечом у пояса, и с черным луком в руке, — они закричали от страха и упали ничком, и даже Куилла отступила на шаг и взглянула в сторону лодки.

— Не бойтесь, — сказал я. — Боги добры к тем, кто им служит, хотя для тех, кто против них, они ужасны.

Кари, со своей стороны, подошел к ним и стал шептать им на ухо, не знаю, что. В конце концов они, дрожа, поднялись и, жестами пригласив меня взойти на плот (который, как я с радостью заметил, был большим и крепко сбитым), столкнули его с помощью Кари вводу. Потом друг за другом они тоже уселись, Куилла взялась за гребок, а Кари и обе девушки подняли парус и стали грести, пока мы не отошли от нашего острова и не попали в струю легкого ласкового ветра. Тогда девушки подняли весла, и «бальза», хотя и загруженная, спокойно устремилась к берегам большой земли.

Я сидел на носу судна, а Куилла на корме, и нас разделяли другие; поэтому за все время нашего ночного путешествия мы не сказали друг другу ни слова, и я поневоле удовольствовался тем, что, оглядываясь через плечо, созерцал ее красоту, хотя Кари и мешал мне, постоянно оказываясь на пути наших взглядов.

Так прошло несколько часов, и наконец мы приблизились к берегу. Луна зашла, и мы высадились в предрассветных сумерках. А потом рассвело, и перед нами открылась прелестная зеленая земля, покрытая пальмами и засеянными злаками полями, обильно орошаемая и как бы обрамленная кольцом гор с одетыми снегом вершинами, среди которых были и те два пика, которые мы видели с острова.

На берегу расположился город народа юнка — город из белых домов с плоскими крышами, а над ним, примерно в полумиле от моря, возвышался холм в четыреста или пятьсот футов высотой и с уступами или террасами. На вершине этого холма стояло грандиозное здание, выкрашенное в красный цвет, которое, судя по его виду, я принял за одну из церквей этого народа. В центре фасада, искрясь, сияли высокие двери; позже я узнал, что они покрыты пластинками из золота.

— Смотрите, это — храм Пачакамака, господин, — прошептал Кари, склоняя голову и целуя воздух в знак почтения.

Между тем люди, расставленные по берегу, чтобы обозревать море в поисках судна Куиллы, заметили наше приближение. Они закричали и стали указывать на меня, облаченного в доспехи, сверкавшие на солнце, а потом забегали взад и вперед, как будто в страхе или возбуждении, так что, когда мы достигли берега, собралась большая толпа. Куилла уже надела свой расшитый серебром плащ и диадему из перьев, увенчанную серпом луны. Когда плот коснулся суши, она прошла вперед и первый раз за эту ночь обратилась ко мне со словами:

— Оставайся в лодке, повелитель, пока я не поговорю с этими людьми, а когда позову — пожалуйста, выходи. Не бойся, никто не причинит тебе вреда.

Потом она соскочила с плота на берег. Служанки последовали за ней и вытащили его частично на песок. Она подошла к толпе и заговорила с несколькими людьми, одетыми в белое. Она говорила долго, время от времени оборачиваясь и показывая на меня. Наконец эти люди в сопровождении некоторых других побежали к берегу. В первый момент я подумал, что они затеяли недоброе, и схватился за меч, но, вспомнив, что сказала Куилла, остался сидеть молча и не двигаясь.

И действительно, для страха не было причины, ибо когда одетые в белое вожди, или жрецы, и их свита были уже совсем близко, они вдруг простерлись ниц и стали биться головами о землю, из чего я заключил, что они тоже поверили, что я. — Бог. Тогда я поклонился им и, вынув из ножен свой меч, — при виде которого они широко раскрыли глаза и задрожали, ибо сталь была этим людям неизвестна, — поднял его прямо перед собой в правой руке, держа в левой щит с эмблемой из трех стрел.

Теперь все поднялись на ноги, и некоторые, видимо, более скромные по положению, подобрались к плоту и вдруг подхватили его и подняли, подставив плечи, что было не очень трудно, так как «бальза» состоит из тростников и надутых воздухом шкур. Потом, следуя за вождями, они двинулись с берега к городу, в то время как я сидел на плоту вместе с Кари, который скорчился у меня за спиной. Все это было так странно, что я чуть не рассмеялся, представив себе, что бы подумали важные и степенные купцы Чипсайда, мои знакомые, если бы сейчас увидели меня в этом положении.

— Кари, — сказал я, не поворачивая головы, — что они собираются с нами сделать? Посадить в этот Храм, чтобы нам поклонялись, пока мы не умрем с голоду?

— Не думаю, господин, — ответил Кари, — ведь леди Куилла не могла бы приходить туда, чтобы говорить с вами, если бы ей этого захотелось. Думаю, они несут нас во дворец к царю этой страны, где она, по-моему, гостит.

Так и случилось, ибо нас пронесли по главной улице города, уже заполненной тысячами людей, из которых многие бросали цветы под ноги наших носильщиков, кланялись и пожирали меня глазами так упорно, что казалось, их глаза вот-вот выскочат из глазниц, и достигли большого дома под плоской крышей, обнесенного плотной стеной. Пройдя в ворота, носильщики опустили «бальза» наземь и отступили. Тогда открылась дверь, и из дома появилась Куилла в сопровождении высокого величественного человека в нарядном одеянии и женщины средних лет, тоже нарядно и пышно одетой.

— О повелитель, — произнесла, поклонившись, Куилла, — взгляни на моего родственника, курака (позже я узнал, что так называется царь менее значительного сорта) народа юнка; его имя Куисманку, а это его жена Майра.

— Привет тебе, Повелитель, поднявшийся из моря! — вскричал Куисманку. — Привет тебе, Белый Бог в серебряном одеянии! Привет тебе, Курачи!

В то время я не понял, почему он назвал меня «курачи», но впоследствии узнал, что поводом послужили стрелы, изображенные на моем щите, ибо «курачи» значит у них «стрела». Во всяком случае, с этой минуты я стал известен в стране под именем Курачи, хотя, обращаясь ко мне, меня, называли «Повелитель-из-Моря» или «Бог Моря».

Потом Куилла и леди Майра приблизились и, подставив руки мне под локти, помогли мне сойти с «бальзы». Я думаю, это был самый необычный прием, какой когда-либо оказывали страннику, потерпевшему кораблекрушение.

Они привели меня в просторный покой с плоской крышей, который поспешно приготовили для меня, развесив по стенам красивые вышивки, и усадили на резной стул, и тотчас Куилла и другие женщины принесли еду и какой-то пьянящий напиток, который они называли чича, — он показался мне бодрящим и приятным на вкус после того, как несколько месяцев я пил только воду. Еда, как я заметил, подавалась на блюдах из золота и серебра, и кубки были тоже из золота и необычной формы, из чего я заключил, что попал в очень богатую страну. Однако позже я узнал, что в этой стране не знают, что такое деньги, и что добываемые здесь золото и серебро идут на изготовление драгоценностей и на украшение храмов и дворцов инка — так они называют своих царей и других важных лиц.

Глава 10

ПРОРОЧЕСТВО РИМАКА
В этом городе Куисманку я пробыл семь дней, почти не выходя из дворца, ибо стоило мне выйти за его пределы, как меня окружала толпа людей, глазевших на меня так, что я не знал, куда деться от смущения. Позади дворца был сад, обнесенный стеной из глиняного кирпича. Здесь я и проводил большую часть времени, и здесь меня посещали важные обитатели дворца, принося в жертву одежду, золотые сосуды и множество других самых разнообразных вещей. Всем я рассказывал одну и ту же историю — или, вернее, Кари рассказывал ее за меня — а именно, что я поднялся из моря и нашел его, отшельника по имени Запана, на пустынном острове. Но что самое интересное — они верили этому, да, пожалуй, так оно и было: разве я не поднялся из морских волн?

Время от времени ко мне в сад приходила Куилла, приносила цветы, и наедине с ней я разговаривал. Она сидела на низкой скамеечке, устремив на меня свои прекрасные глаза, как будто пытаясь проникнуть мне в душу. Однажды она сказала мне:

— Объясни, повелитель, ты бог или человек?

— Что такое бог? — спросил я.

— Бог — это тот, кого почитают и любят.

— А разве человека никогда не почитают и не любят, Куилла? Например, насколько я понимаю, тебе предстоит выйти замуж, и, несомненно, ты почитаешь и любишь того, кто будет твоим мужем.

Она чуть заметно содрогнулась и ответила:

— Это не так. Я его ненавижу.

— Почему же тогда ты собираешься выйти за него? Тебя заставляют насильно, Куилла?

— Нет, повелитель. Я выхожу за него ради моего народа. Он желает меня из-за моего наследства и моей красоты, и благодаря моей красоте я могу повести его по той дороге, по которой мой народ хочет, чтобы он шел.

— Старая история, Куилла, но будешь ли ты в таком браке счастлива?

— Нет, я буду очень несчастна. Но какое значение это имеет? Я только женщина, а у женщины одна участь.

— Женщин, как и богов, и мужчин, тоже иногда любят и почитают, Куилла.

При этих словах она вспыхнула и ответила:

— Ах, если бы так было, жизнь была бы другой. Но даже если бы так было, и я нашла бы мужчину, который бы мог любить и почитать меня хотя бы год, все равно для меня это уже поздно. Я связана клятвой, которую нельзя нарушить, ибо это привело бы мой народ к гибели.

— Кому ты дала эту клятву?

— Сыну Солнца, который тоже мужчина: богу, который будет инка всей этой земли.

— А как выглядит этот бог?

— Говорят, он огромный и смуглый, с большим ртом, и я знаю, что у него грубое и злое сердце. Он жестокий и коварный, и у него десятки жен. Однако его отец, нынешний инка, любит его больше, чем любого из своих детей, и недалек тот день, когда он станет после него царем.

— И ты согласилась бы — ты, такая прелестная и нежная, как Луна, чье имя ты носишь, — согласилась бы отдаться душой и телом такому, как он?

Снова она вспыхнула.

— Неужели мои собственные уши не обманывают меня, и Белый-Бог-из-Моря называет меня нежной и прекрасной, как Луна? Если так, то я благодарна и молю его вспомнить, что жертвами для богов всегда выбирают именно совершенных и прелестных.

— Но, Куилла, эта жертва может оказаться напрасной. Как долго ты сможешь удержать свою власть над этим распущенным принцем?

— Достаточно долго, чтобы достичь моей цели, повелитель; или, по крайней мере, — добавила она, и глаза ее вспыхнули, — достаточно долго, чтобы убить его, если он откажется идти по дороге, выгодной моей стране. О, не спрашивай меня больше ни о чем, ибо твои слова что-то пробуждают в моей груди, какой-то новый дух, о котором мне даже не снилось. Если бы я услышала их хотя бы три луны назад, все могло бы быть иначе. Почему ты не явился из моря раньше, мой господин Курачи, будь ты бог или человек?

И со стоном, похожим на рыдание, она поднялась, поклонилась и убежала прочь.

В тот же вечер, когда мы были одни в моей спальне, и никто не мог нас услышать, я сказал Кари, что Куилла обручена с принцем, который будет инка всей этой страны.

— Вот как? — сказал Кари. — Так знай же, господин, что этот принц — мой брат, тот, кого я ненавижу, тот, кто причинил мне страшное зло, украл мою жену и отравил меня. Его имя — Урко. И эта леди Куилла его любит?

— Не думаю. По-моему, она ненавидит его, как и ты, однако выйдет за него из политических соображений.

— Не сомневайтесь в том, что она его ненавидит, что бы она ни делала неделю тому назад, — сухо сказал Кари. — Но какой плод принесет это дерево? Господин мой, вы намерены пойти завтра со мной и посетить Храм Пачакамака, во внутреннем святилище которого сидит бог Римак, пророк и предсказатель?

— С какой целью, Кари? — мрачно ответил я.

— Чтобы услышать пророчества, господин. Если бы вы пошли, то леди Куилла, наверно, пошла бы с вами — думаю, она тоже хотела бы услышать пророка.

— Пойду, если это можно сделать тайно, скажем — ночью. Я устал от постоянных взглядов глазеющей толпы.

Я сказал так потому, что мне хотелось узнать что-нибудь о религии этого народа и увидеть что-нибудь новое.

— Может быть, это можно устроить, господин. Я порасспрошу.

Видимо, Кари действительно расспросил насчет этого дела, возможно даже — у верховного жреца Пачакамака, а между всеми, кто поклоняется этому богу, существовало некое братство; возможно, у правителя Куисманку или, может быть, у самой Куиллы, — не знаю. Во всяком случае, в тот же день Куисманку осведомился, не пожелал ли бы я посетить ночью храм, и таким образом дело было устроено.

Соответственно, как только стемнело, принесли два паланкина, в которых мы разместились: Куилла и ее служанка — в одном, а Кари и я — в другом; Куисманку и его жена к нам не присоединились, почему — не могу это сказать, не знаю. Потом впереди появился третий паланкин, в котором находился один из жрецов бога и который окружала стража из воинов. Так, несмотря на сильный дождь и грозу, нас понесли на вершину холма — идти было недалеко — в Храм.

Здесь, перед позолоченными дверьми, то и дело сверкавшими при вспышках молнии, мы вышли, и люди в белых одеждах и с фонарями в руках повели нас через разнообразные дворики во внутреннее святилище бога. На пороге я перекрестился, ибо мне не нравилась компания языческих идолов. Насколько я мог судить при свете фонарей, это было просторное и величественное помещение, и куда ни падал взгляд, всюду было золото — пластины золота на стенах, приношения из золота на полу, звезды из золота на сводах. Странная особенность этого святого места, однако, заключалась в том, что, кроме упомянутого золота, в нем больше ничего не было. Ни алтаря, ни изображения бога — ничего, кроме освященного пустого пространства.

Здесь все поверглись ниц — я один остался стоять — и молча помолились. Когда они поднялись на ноги, я шепотом спросил у Кари, где же бог. На что он ответил: «Нигде и однако всюду». Я подумал, что это очень верно; и в самом деле, так торжественно было все вокруг, что я почувствовал, будто меня окружает присутствие божества.

Через некоторое время жрецы в пышном богатом облачении провели нас через это святилище к двери, за которой скрывалось несколько ступеней. По этим ступеням мы сошли вниз и очутились в длинном коридоре, который, казалось, находился под землей, ибо воздух здесь был неподвижный и тяжелый. Пройдя по этому узкому коридору шагов сто или больше, мы оказались перед другой дверью, к которой вели еще несколько ступеней, и, открыв ее, вошли во второй Храм, поменьше, чем первый, но так же изобилующий золотом. В центре этого Храма я увидел изображение сидящего человека, грубо сделанное из золота.

— Вот он, Римак-Вещун, — прошептал Кари.

— Как может золото вещать? — спросил я. Кари не ответил.

Жрецы забормотали, произнося молитвы и заклинания, которые показались мне нечестивыми, после чего они принесли идолу жертву, которая выглядела как куски сырого мяса, вложенные в чаши из золота; эта церемония представилась мне еще более нечестивой. Наконец они отступили, спросив нас, что мы хотим узнать.

Я не ответил, ибо все это мне очень не нравилось. Кари тоже не произнес ни слова. Но Куилла смело подняла голос, сказав, что мы хотим узнать о будущем и о том, что с нами случится.

Наступило долгое молчание, и признаюсь, что мной овладел страх, будто воздух вокруг и царящая вокруг нас тьма вдруг наполнились духами — я даже будто услышал их шепот и шелест их крыльев. Внезапно в конце этой паузы золотое изображение перед нами засветилось, будто расплавленное, и вставленные изумруды-глаза засверкали ужасающим блеском. Это настолько испугало меня, что я бежал бы отсюда, если бы не чувство стыда, которое удержало меня на месте; и я стал молиться Св. Хьюберту, прося у него защиты для меня от дьявола и его козней. Еще мгновение, и я стал молиться еще горячее, потому что изображение вдруг заговорило, — да, да, страшным и отвратительным свистящим голосом, хотя близ него никого не было. Вот слова, которые оно произнесло:

— Кто это, облаченный в серебро, чья кожа бела, а волосы светлы? Такого я не видел за тысячу лет, но именно такие, как он, овладеют Землей Тавантинсуйу, похитят ее богатства, уничтожат ее народ и ниспровергнут ее богов. Но не теперь, не теперь! Поэтому вот вам приказ Пачакамака, изреченный голосом Римака-Вещуна: чтобы никто не причинял вреда и не препятствовал воле этого могущественного, морем рожденного повелителя, ибо он будет каменной стеной для многих, и его меч покраснеет от крови злых и порочных.

Свистящий голос умолк, а жрецы и все остальные уставились на меня, видимо, считая эти слова роковыми. Вдруг голос зазвучал снова:

— А тот, что явился вместе с этим Сияющим, после того, как странствия завели его дальше, чем любого его соотечественника и соплеменника? Я знаю. Знаю, но не смею сказать, ибо Дух Духов, образ которого он носит на сердце, велит мне молчать.

Дерзай же! Дерзай! Процветай и стань великим, Дитя Пачакамака, ибо твои скитания еще не кончились. Еще есть гора, которую должно преодолеть, а ее вершину окаймляет золото небес.

Голос опять умолк, и все взоры устремились теперь на Кари, который смиренно покачал головой, как будто озадаченный тем, чего не мог понять.

И снова изображение заговорило:

— Кто эта дочь Солнца, в жилах которой играет лунный свет, и кто прекраснее, чем вечерняя звезда? Та, я думаю, что будет желанна мужчинам и из-за которой прольется кровь великих. Та, чья мысль — быстрая, как молния, и гибкая, как змея; та, в ком страсть горит, как огонь в чреве горы, но в ком дух пляшет поверх огня и кто томится по вещам далеким и недосягаемым.

Дочь Солнца, в чьей крови пробегают лунные отблески, ты выскользнешь из ненавистных объятий, и Солнце будет тебе защитой, и наконец ты уснешь в объятиях любимого. Но все же беги как можно быстрее и дальше от мщения оскорбленного бога!

И вновь голос замолчал, и я подумал, что это уже конец. Однако я ошибся, ибо через несколько мгновений золотая фигура прорицателя засветилась сильнее прежнего, и изумрудные глаза засверкали еще более зловещим блеском, и почти на крике она произнесла:

— Снега Тавантинсуйу покраснеют от крови, и воды ее рек смешаются с кровью. Да, вы трое пойдете по крови, как вброд, и под кровавым дождем будете срывать плоды ваших желаний. Однако до поры до времени боги Тавантинсуйу будут терпеливы, и цари ее будут править, и ее дети будут свободны. Но в конце концов — смерть богам, и смерть царям, и смерть народу. Однако еще не теперь — еще не теперь! Этого не увидит никто из ныне живущих, ни их дети, ни дети их детей. Римак-голос сказал все; храните его слова в памяти, как сокровище, и толкуйте их как хотите.

Свистящий голос замер, подобно слабому крику ребенка, умирающего голодной смертью в пустыне, и воцарилось глубокое безмолвие. Потом в одно мгновение фигура из золота перестала светиться, и глаза-изумруды погасли, и перед нами остался лишь мертвый кусок металла. Жрецы распростерлись на полу, а потом, поднявшись, увели нас из Храма, не произнося ни слова, но при свете фонарей я увидел, что их лица выражали ужас — столь глубокий, что я усомнился в возможности притворства.

Мы вышли тем же путем, каким пришли, и наконец очутились за сверкающими дверьми Храма, где нас ждали паланкины.

— Что это означало? — шепнул я Куилле, которая шла рядом со мной.

— Для тебя и для другого — не знаю, — ответила она поспешно, — но для меня, думаю, это означает смерть. Однако не раньше, чем… не раньше, чем… — и она умолкла.

В этот миг из-за дождевых туч показалась луна и осветила ее поднятое к небу лицо, и ее глаза сияли торжеством.

Впоследствии я узнал, что эти слова самого прославленного оракула страны облетели ее от края и до края и вызвали большие толки и удивление, смешанное со страхом, ибо на памяти многих поколений не было пророчества, исполненного столь глубокого значения. Более того, оно определило мою собственную судьбу, ибо, как я после узнал, Куисманку и его народ вначале решили не отпускать меня от себя. Ведь не каждый день из моря является Белый Бог! И они хотели, чтобы, явившись к ним, у них бы он и остался — как их защитник и предмет их гордости, а с ним и тот отшельник по имени Запана, кому, по их убеждению, он явился на пустынном острове. Но после пророчества Римака все переменилось, и когда я выразил желание покинуть их и сопровождать Куиллу домой, к ее отцу Хуарача, царю народа чанка — который, кстати, успел послать мне через гонца приглашение — Куисманку ответил, что если я так хочу, мне должны повиноваться, как велел бог Римак; но вместе с тем он выразил уверенность в том, что мы непременно еще встретимся.

Обдумывая все эти события, я ломал голову над вопросом, исходило ли это пророчество от золотого Римака, или, быть может, из сердца Куиллы, или из сердца Кари, или от них обоих, желавших, чтобы я оставил юнка и отправился к чанка и еще дальше. Я не знал и не мог надеяться узнать, поскольку все, что касается их богов, эти люди держат в тайне и молчат, как могила. Я спросил у Кари, спросил у Куиллы, но оба посмотрели на меня невинными глазами и ответили — кто они такие, чтобы вдохновлять золотой язык Римака? Никогда не узнал я и того, был ли Римак-Прорицатель духом или просто куском металла, через который говорил какой-нибудь жрец. Я знаю лишь одно: из «конца в конец по всей стране Тавантинсуйу люди верили, что он — дух, который высказывает волю самого бога тем, кто может понять его слова, хотя я, как христианин, не давал этому веры.

И вот несколько дней спустя вместе с Куиллой, Кари и несколькими стариками, которые, как я понял, были жрецами или послами, или тем и другим, я отправился в наше путешествие, Нас несли в паланкинах под охраной примерно двухсот воинов, вооруженных топорами из меди и луками. На всем пути от дворца люди теснились вокруг моего паланкина и плакали от горя, реального или притворного, и бросали под ноги носильщиков цветы. Но я не плакал, ибо — хотя меня окружили самым радушным вниманием и даже поклонялись мне — я радовался тому, что больше не увижу этого города и его людей, от которых я порядком устал.

К тому же я чувствовал, что оказался в центре какого-то заговора, о котором, правда, ничего не знал, кроме того, что Куилла, эта прелестная и невинная на вид девушка, принимала в нем участие. В существовании заговора я не сомневался; и действительно, как я со временем понял, он заключался не больше не меньше как в подготовке большой войны, которую народы чанка и юнка собирались повести против их общего верховного правителя — Инка, царя могущественного народа куичуа, имевшего свою резиденцию в городе Куско, в глубине материка. Фактически этот союз был уже образован, и именно Куиллой — Куиллой, которая предложила принести себя в жертву и, отдавшись его наследнику, обмануть бдительность Инка, власть которого ее отец собирался захватить, а вместе с ней имперскую корону Тавантинсуйу.

Побережье осталось позади. Теперь нас несли через горные перевалы по удивительной дороге, проложенной с таким совершенством, какого я никогда не видел в Англии. По временам мы пересекали реки, но через них были перекинуты каменные мосты. Случалось, что мы оказывались среди болот, однако через них шла та же дорога, построенная на глубоком фундаменте, уложенном в вязкой и топкой почве. Ни разу она не свернула в сторону, а бежала все вперед и вперед, преодолевая все препятствия, ведь это была одна из дорог инка — царских дорог, пересекавших Тавантинсуйу из конца в конец. Мы проходили через многие города, ибо эта земля была плотно заселена, и почти каждую ночь останавливались в каком-нибудь из них. И всегда моя слава опережала меня, и курака, или правители городов, оказывали мне почести и приносили дары, как будто я и впрямь был божеством.

В первые пять дней этого путешествия я почти не видел Куиллу, но наконец однажды вечером нам пришлось остановиться в своего рода приюте на вершине высокого горного перевала, где было очень холодно, ибо всюду лежал глубокий снег. В этом месте, где не было никаких курака, столь досаждавших мне в городах, я вышел один, без Кари, и взобрался на пик поблизости от приюта, чтобы посмотреть на закат и подумать в тишине.

Великолепное зрелище открывалось с этой высокой точки. Со всех сторон поднимались холодные вершины одетых снегом гор, вздымавшихся в самое небо, в то время как между ними лежали глубокие долины, по которым, как серебряные нити, бежали реки. Столь огромен был этот пейзаж, что, казалось, нет ему границ, и столь величествен, что он подавлял дух; а вверху выгибался купол совершенного по красоте и величию неба, в котором густая синева уже начала расцвечиваться пылающими красками вечера, по мере того как огромное солнце опускалось за снежные вершины.

Далеко в небе парила на широких крыльях большая одинокая птица — горный орел, который крупнее всех известных мне птиц. Красные отблески заката превращали ее в живое пламя. Я следил за этой птицей, и мне хотелось, чтобы у меня тоже были крылья, которые унесли бы меня в море и дальше — за море.

И, однако, куда бы я улетел — я, у которого на всей земле не было ни дома, ни доброго сердца, которое бы с радостью меня приветствовало? Незадолго до этого я бы ответил: «куда угодно, лишь бы уйти от этого одиночества», но теперь я уже не был столь уверен. Здесь, по крайней мере, был Кари, мой друг, пусть даже ревнивый, хотя в последнее время, как я заметил, он думал не о дружбе, а о других вещах — темных интригах и честолюбивых планах, о которых он почти не говорил со мной.

И потом, здесь была эта странная и прекрасная женщина — Куилла, которая покорила мое сердце, и не только потому, что была прекрасна, и которая, как я думал, смотрела на меня благосклонно. Но даже если так, что мне до этого, если она обещана в жены какому-то высоко стоящему туземцу, который будет царем? Ведь я уже обжегся на женщинах, обещанных в жены другим мужчинам, так что лучше всего оставить ее в покое.

От этих мыслей мной овладело острое чувство одиночества, и я сел на камень и закрыл лицо руками, чтобы не видеть, как потекут слезы, которыми, я чувствовал, наполняются мои глаза. Да, здесь, среди этого ужасного одиночества, я, Хьюберт из Гастингса, душа которого переполнилась, подобно чаше, сел на камень, как заблудившееся дитя, и заплакал;

Вскоре я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо; я опустил руки, думая, что это Кари нашел меня здесь. И в этот момент я услышал, как мягкий голос — голос Куиллы — произнес:

— Оказывается, боги тоже могут плакать. Почему же ты плачешь, о Бог Морских Волн, прозванный Курачи?

— Я плачу, — ответил я, — потому что я чужой в чужой стране; я плачу потому, что у меня нет крыльев, чтобы улететь, как та большая птица, что парит над нами.

Некоторое время она молча смотрела на меня и потом сказала с неизъяснимой мягкостью:

— И куда бы ты улетел, о Бог-из-Моря? Обратно в море?

— Перестань называть меня богом, — ответил я. — Ты хорошо знаешь, что я лишь человек, хотя и другой расы, чем твоя.

— Я думала об этом, но не знала точно. Но куда бы ты полетел, лорд Курачи?

— В страну, где я родился, леди Куилла; в страну, которую я никогда больше не увижу.

— Ах, несомненно, у тебя там жены и дети, по ком изголодалось твое сердце.

— Нет, у меня нет ни жены, ни детей.

— Значит, у тебя когда-то была жена. Расскажи мне о твоей жене. Она была красива?

— Зачем я стал бы рассказывать тебе печальную историю? Она умерла.

— Мертвую или живую, ты все еще любишь ее, а где любовь, там нет смерти.

— Нет, я люблю ее такой, какой ее считал.

— Значит, она была неискренна?

— Да, неискренна, и все же правдива. Так правдива, что умерла потому, что была неискренна.

— Как может женщина быть и неискренней, и правдивой?

— Женщины могут быть всякими в одно и то же время. Спроси об этом собственное сердце. А тебе не случается быть одновременно и неискренней, и правдивой?

Она немного подумала и, не отвечая на этот вопрос, сказала:

— Итак, однажды полюбив, ты не можешь полюбить снова.

— Почему же? Может быть, во мне слишком много любви. Но какой в этом толк? Больше любви — больше потерь и боли.

— Кого же ты мог бы полюбить, милорд Курачи, если женщины твоего народа так далеко отсюда?

— Я думаю, ту, что очень близко, если бы она могла отплатить любовью за любовь.

Куилла промолчала, и я подумал, что она рассердилась и сейчас уйдет. Но она не ушла; напротив, она села рядом со мной на камень, закрыла лицо руками, как недавно я, и заплакала, как я. Теперь настала моя очередь спросить:

— Почему ты плачешь?

— Потому что мне тоже суждено одиночество, а вместе с тем и стыд, лорд Курачи.

При этих словах сердце мое забилось, и во мне вспыхнула страсть. Протянув руку, я отвел ее руки от ее лица и при умиравшем свете дня всмотрелся в него. О, Боже! Его прелестные черты выражали то, в чем нельзя было ошибиться.

— Так ты тоже, значит, любишь? — прошептал я.

— Да — больше, чем когда-либо любила женщина. В тот момент, как я впервые увидела тебя, спящего в лучах Луны на пустынном острове, я поняла, что моя судьба нашла тебя и что я полюбила. Я боролась против этого, ведь я должна, — но эта любовь все росла и росла, и теперь я вся — любовь, и, отдав все, мне уже нечего отдавать.

Когда я это услышал, я, не отвечая, страстно обнял и поцеловал ее, и она прижалась к моей груди и поцеловала меня в ответ.

— Отпусти меня и выслушай, — прошептала она. — Ведь ты сильный, а я слаба.

Я повиновался, и она снова опустилась на камень.

— Милорд, — сказала она, — наша участь очень печальна, или, по крайней мере, моя, ибо — хотя ты, как мужчина, и можешь любить часто, — я могу любить лишь однажды, а это, милорд, мне не дозволено.

— Почему? — спросил я хрипло. — Твой народ считает меня богом; разве не может бог взять в жены кого он хочет?

— Не может, если она дала клятву другому богу, тому, кто станет инка; не может, если от нее, может быть, зависит судьба народов.

— Куилла, мы могли бы бежать.

— Куда бы мог бежать Бог-из-Моря, и куда бы могла бежать Дочь Луны, поклявшись стать женой Сына Солнца? Только в могилу.

— Есть вещи, которые хуже смерти, Куилла.

— Да, но моя жизнь отдана в залог. Я должна жить, чтобы мой народ не погиб. Я сама предложила свою жизнь ради этого святого дела и теперь, принадлежа к царскому роду, не могу взять ее обратно ради собственного счастья. Лучше быть посрамленной поступком ради чести, чем быть любимой в плену стыда.

— Так что же теперь? — спросил я с чувством полной безнадежности.

— Только то, что над нами есть боги, и разве ты не слышал пророчества Римака о том, что я выскользну из ненавистных объятий, что Солнце будет мне защитой и что я наконец усну в объятиях любимого; но притом я должна бежать от мщения оскорбленного бога? Я думаю, это означает смерть, но также и жизнь в смерти, и — о, руки любимого, вы — еще обнимете меня! Не знаю, как это случится, но верю — вы еще обнимете меня! А пока не соблазняй меня сойти с дороги чести, ибо я знаю твердо — только она одна может привести меня к моему дому. Однако кто этот бог, которому грозит предательство и от которого я должна бежать? Кто он? Кто?..

Она умолкла. Я тоже молчал. И так сидели мы оба в темноте и молчали, устремляя взоры к небу в поисках путеводной звезды, пока я вдруг не услышал голос Кари:

— Это ты, господин мой, и ты, леди Куилла? Вернитесь, прошу вас, а то все вас ищут и совсем перепугались.

— В самом деле? — ответил я. — Леди Куилла и я — мы изучаем этот чудесный пейзаж.

— Конечно, господин, хотя люди не божественного происхождения едва ли увидели бы что-нибудь в такой темноте. А теперь позвольте, я покажу вам дорогу.

Глава 11

КАРИ ИСЧЕЗАЕТ
В оставшиеся дни нашего путешествия не было случая, чтобы Куилла и я остались наедине друг с другом (то есть не считая одной встречи на несколько минут), ибо мы всегда были на виду у кого-нибудь из наших спутников. Кари, например, всюду следовал за мной, и когда я спросил у него — почему, он без обиняков ответил, что делает это ради моей безопасности. Чтобы бог оставался богом, сказал он, ему следует быть одному, жить в храме. Если он начинает общаться с детьми земли и делать то, что делают они, есть и пить, смеяться и хмуриться, скользить по грязи и спотыкаться о камни на обычной дороге, люди подумали бы, что между богом и человеком не такая уж большая разница. Это тем более пришло бы им в голову, если бы они заметили, что он любит общество женщин или тает под их нежным взглядом.

Эти язвительные стрелы, которые Кари все чаще пускал в последнее время в меня, стали раздражать меня, и я прямо сказал ему, не скрывая, что мне понятен смысл его слов:

— Истинная суть в том, Кари, что ты ревнуешь к леди Куилле, как раньше ревновал к другой женщине.

Он поразмыслил над этим со свойственной ему серьезностью и ответил:

— Да, господин, это правда, или доля правды. Вы спасли мне жизнь и приютили меня, когда я был один в чужой стране, и за это, и ради вас самого, я полюбил вас, а любовь — если то, что говорят о ней, верно, — всегда ревнива и всегда ненавидит соперника.

— Есть разные виды любви, — сказал я, — любовь мужчины и женщины это одно, а мужчины к мужчине — другое.

— Да, господин, а любовь женщины к мужчине — третье. Более того, у нее есть одна особенность — это кислота, которая разъедает все другие виды любви. Где друзья мужчины, когда женщина владеет его сердцем? Хотя, может статься, они любят его гораздо больше, чем может любая женщина, которая в душе сильнее всего любит самое себя. Однако ничего не поделаешь, ибо так велит природа, а кто может бороться с Природой? То, что берет Куилла, Кари теряет, и Кари должен смириться с потерей.

— Ты кончил? — спросил я гневно, устав от его проповедей.

— Нет, господин. Вопрос о ревности сам по себе и мелкий, и личный; вопрос: о любви — тоже. Но, господин мой, вы еще не сказали мне прямо, любите ли вы леди Куиллу, и, что гораздо важнее, любит ли она вас.

— Ну, так я скажу сейчас. Я люблю и она любит.

— Вы любите леди Куиллу, и она говорит, что любит вас, что может быть, а может и не быть правдой, или, если это правда сегодня, то завтра может стать ложью. Ради вас я надеюсь, что это неправда,

— Почему же? — спросил я в ярости.

— Потому, господин, что в этой стране разные яды, как я узнал на свою беду. А также есть ножи, хотя и не из стали, и много людей, которым, возможно, захотелось бы узнать, может ли бог, ухаживающий за женщинами, как мужчина, пострадать от яда или пасть, пронзенный ножом. О! — добавил он совсем другим тоном, отбросив свои горькие шутки. — Поверьте, что я хотел защитить вас, а не посмеяться над вами. Эта леди Куилла — королева в великой игре, вроде той игры в фигурки[768], которой вы научили меня в Англии, и без нее эту игру не выиграть, — во всяком случае, так думают игроки. А вы хотите похитить эту королеву и тем самым вызвать, как они тоже думают, гибель и разрушение их страны. Это опасно, господин. В этой стране множество красивых женщин, выбирайте любую, но оставьте в покое королеву.

— Кари, — ответил я, — если такая игра действительно происходит, ты, случайно, не один из игроков на той или другой стороне?

— Может быть, и так, господин, и если вы еще не угадали, на какой, то, возможно, я когда-нибудь скажу вам, с кем я играю. Может быть, со своей стороны я был бы даже рад, если бы вы сняли эту королеву с доски, и то, что я вам говорю, я говорю из любви к вам, а не в своих интересах, а также из любви к леди Куилле, которая в случае вашего падения также падет вместе с вами во тьму черной ночи, в объятия своей матери-Луны. Но я сказал достаточно, да и глупо тратить время на подобные разговоры, поскольку Судьба распорядится нами обоими, а исход игры, в которой мы участвуем, уже записан для каждого из нас в книге Пачакамака. Разве Римак не сказал об этом в ту ночь? Так что продолжайте, продолжайте играть, и пусть свершится то, чему суждено быть. Если я и посмел давать советы, то лишь потому, что тот, кто наблюдает за битвой глазами полководца, видит больше, чем тот, кто в ней сражается.

Тут он поклонился, как обычно, с серьезным и полным достоинства видом и ушел, и долгое время после этого не заговаривал со мной ни о Куилле, ни о нашей любви друг к другу.

Как только он ушел, мой гнев против него сразу утих, ибо я понял, что он предостерегает меня против гораздо большего, чем то, о чем он осмелился сказать, и делает это не ради себя, а потому, что меня любит. Более того, мне стало страшно; я чувствовал, что попал в сеть какого-то серьезного заговора, мне не известного, невидимые нити которого сплетали и Куилла, и ее приближенные с холодными глазами, и вождь, чьим гостем я недавно был, и сам Кари. Когда-нибудь эти таинственные нити могут затянуться на моей шее. Впрочем, что из того?.. Я боялся только за Куиллу — очень боялся за Куиллу.

На следующий день после нашего разговора с Кари мы наконец достигли большого города чанка, который по имени этого парода тоже назывался Чанка — по крайней мере, я всегда знал его под этим названием. С самого рассвета мы проходили по цветущим долинам, где жили тысячи этих чанка, которые, как я понял, составляли могущественный народ и держались гордо и как воины. Они собирались во множестве по обе стороны дороги, в основном чтобы взглянуть на меня, белого бога, поднявшегося из океана, но также чтобы приветствовать свою принцессу, леди Куиллу.

Только теперь я действительно узнал, как высоко ее положение в стране, ибо всякий раз, едва завидев ее паланкин, люди падали ниц и целовали воздух и землю. Вместе с тем поведение самой Куиллы тоже изменилось: ее осанка стала высокомерной, а речь немногословной. Даже со мной она почти не разговаривала, хотя я заметил, что она как будто изучает меня глазами, когда думает, что я на нее не смотрю.

Во время дневной передышки я поднял глаза и увидел, что к нам приближается целая армия не менее чем в пять тысяч человек, если не больше, и спросил Кари, что это значит.

— Это, — ответил он, — часть войск Хуарача, царя народа чанка, которую он выслал вперед, чтобы приветствовать свою дочь и единственное дитя, а также своего гостя — Белого Бога.

— Часть войск? Значит, у него их еще больше?

— Да, господин, в десять раз больше, я думаю. Это очень многочисленный народ, почти такой же, как мой народ куичуа, что живет в Куско. Идите в палатку и наденьте доспехи, чтобы быть наготове, когда они подойдут.

Я последовал его совету и, вернувшись в сияющих доспехах, занял позицию на небольшой возвышенности, там, где указал мне Кари. Справа от меня и немного поодаль стояла Куилла, одетая еще великолепнее, чем я до сих пор видел, а позади нее — ее служанки и ее свита.

Армия приблизилась, полк за полком, и остановилась ярдах в двухстах от нас. Тотчас от нее отделились генералы и старики, облаченные в белое, которых я определил как жрецов и старейшин. Их было не меньше двадцати, и, подойдя, они низко поклонились, сначала Куилле, которая в ответ наклонила голову, потом мне. После этого они заговорили с Куиллой и ее окружением, но о чем именно, я не знаю. Но во все время этой беседы их глаза были прикованы ко мне. Потом Куилла подвела их ко мне, и один за другим они склонялись передо мной, говоря что-то на языке, которого я почти не понимал, так как он весьма отличался от языка, которому меня научил Кари.

Затем мы снова сели в паланкины и, сопровождаемые этой большой армией, двинулись дальше, по долинам и через горные перевалы, и почти к заходу солнца достигли обширной чашеобразной равнины, в центре которой лежал город Чанка. Когда мы вступили в город, уже спускалась тьма, и я успел только заметить, что он очень большой; а позже я не мог выйти, так как вокруг меня сразу собралась толпа людей. Меня пронесли по широкой улице к дому, окруженному большим садом, обнесенным стеной. Здесь, в этом прекрасном доме, был уже приготовлен ужин, причем и еда, и питье подавались в посуде из золота и серебра; мне прислуживали женщины, а также Кари, которого теперь называли Запана и считали моим рабом.

Когда я поел, я вышел в сад, ибо на этой равнине воздух был очень теплым и приятным. Это был прекрасный сад, и я бродил по его аллеям и среди цветущих кустов, радуясь одиночеству и возможности спокойно подумать. Кроме прочих вещей, меня занимал вопрос, где сейчас Куилла, которую я не видел с той минуты, как мы вошли в город. Мысль о разлуке с ней была мне ненавистна, потому что в этой огромной чужой стране, куда привели меня мои странствия, Куилла была единственной, кто меня привлекал, и я чувствовал, что без нее я просто умру от одиночества.

Правда, со мной был Кари, который любил меня на свой лад, но между ним и мной возникла глубокая пропасть не только из-за различия расы и веры, но и из-за чего-то нового, чего я не мог до конца понять. В Лондоне он был моим слугой, и его интересы и цели были моими интересами и целями; во время моих скитаний он был моим спутником, товарищем во всех приключениях и превратностях. Но теперь я знал, что им овладели иные интересы и желания, и что он идет по дороге, которая ведет к неведомой мне цели, и он уже не думает обо мне, за исключением тех случаев, когда мои действия и желания встали между ним и этой целью.

Поэтому у меня осталась только Куилла, да и ту собираются у меня отнять. О, как я устал от этой чужой земли с ее одетыми снегом горными вершинами и цветущими долинами, с ее ордами темнокожих людей с большими глазами, улыбающимися лицами и скрытными сердцами; с ее большими городами, храмами и дворцами, наполненными бесполезным золотом и серебром; с ее жарким солнцем и быстрыми реками; с ее богами, царями и политикой. Все это было мне совершенно чуждо, и если бы у меня отняли Куиллу и оставили в полном одиночестве, тогда — думал я — лучше мне просто умереть.

Вдруг за стволом одной из пальм в аллее, по которой я шел, что-то зашевелилось; и, не зная, зверь это или человек, я положил руку на рукоятку меча, который все еще был при мне, хотя я и снял доспехи. Однако в этот же миг кто-то схватил меня за запястье, и мягкий голос шепнул мне на ухо:

— Не бойся ничего, это я, Куилла.

Это была она, в широком и длинном плаще с капюшоном, какие носят крестьянки в холодных странах. Она откинула капюшон, и мерцающий свет звезд упал на ее лицо.

— Послушай! — сказала она. — Это опасно для нас обоих, но я пришла проститься.

— Проститься! Я знал, что так будет, но почему так скоро, Куилла?

— Вот по какой причине, любовь моя и повелитель.

Я видела своего отца и доложила ему о деле, по которому была послана к царю юнка. Он остался доволен, и, видя его милостивое расположение ко мне, я открыла ему свое сердце и призналась, что уже не хочу стать женой Урко, который скоро будет Инка, — ибо ты ведь знаешь, что именно ему я обещана в жены!

— И что он ответил, Куилла?

— Он ответил: «Это означает, дочь моя, что ты встретила какого-то другого, мужчину, за которого ты хочешь замуж. Не стану спрашивать его имя, ибо если бы я узнал, кто он, моим долгом было бы убить его, как бы высок и благороден он ни был».

— Значит, он догадался, Куилла?

— Я думаю, догадался; я думаю, что кто-то уже нашептал ему на ухо, но тот, кто хочет оставаться глух и слеп, не желает слушать.

— Он больше ничего несказал, Куилла?

— Он сказал гораздо больше. Он сказал — сейчас я открою тебе то, что секретно, и вверяю тебе свою честь, но раз уж я тебе рассказала одно, почему бы не сказать и другое? — мой отец сказал: «Дочь, ты была моим послом, ты мое единственное дитя, и ты знаешь также, что готовится самая большая война, какую когда-либо знала страна Тавантинсуйу, война между двумя могущественными народами — куичуа из Куско, у которых старый Упанки царь и бог, и чанка, над которыми царь — я, а ты, если ты доживешь до того дня, будешь царицей. Эти два льва не могут больше жить в одном и том же лесу; один из них должен сожрать другого; кроме того, я не буду одинок в этой битве, поскольку на моей стороне все юнка побережья, которые, как ты тоже мне сообщила, созрели для восстания. Но — как видно из твоего доклада и из других сообщений — они еще не совсем готовы. Пройдет еще немало полнолуний, прежде чем их армии присоединятся к моим, и я сброшу маску. Разве не так?»

Я отвечала, что так, и отец продолжал:

«Тогда в течение всего этого времени нужно поднять облако пыли, которое бы скрыло блеск моих копий, и ты, дочь, будешь этим облаком. Завтра меня посетит старый инка Упанки с небольшой армией. Я читаю твои мысли: почему ты не убьешь его и его армию? Вот почему, дочь моя. Он очень стар и, одряхлев душой и телом, собирается сложить свою власть. Если бы я убил его, то что бы это мне дало, учитывая, что он оставит своего сына Урко своим наследником, и тот станет Инка и будет править в Куско, и с ним будет вся его армия? Кроме того, ведь Упанки — мой гость, а боги неблагосклонны к тем, кто убивает своих гостей, да и люди теряют к ним доверие».

Тогда я ответила: «Ты говорил обо мне как об облаке пыли, отец; но каким образом эта бедная пыль послужит твоим интересам и интересам народа чанка?»

«А вот каким, дочь, — ответил он. — С твоего же согласия ты обещана в жены Урко. До Упанки дошли слухи, что чанка готовятся к войне. Поэтому, отправляясь в свой последний объезд некоторых своих владений, он посетит меня, чтобы увезти тебя как невесту Урко, говоря себе: «Если эти слухи верны, царь Хуарача не отдаст нам свою единственную дочь и наследницу, ибо он никогда не пойдет войной на Куско, если она будет там царицей». Если я откажусь отдать тебя в жены для его сына, он уедет и начнет войну, и его многочисленные полчища нагрянут на нас прежде, чем мы будем готовы к отпору, и принесут народу чанка гибель и рабство. Поэтому не только моя судьба в твоих руках, но и судьба всей твоей страны».

«Отец, — сказала я, — ты всегда любил меня, не имея сына; так скажи мне, неужели нет никакого выхода? Неужели должна я вкусить этого горького хлеба? Но, прежде чем ответить, узнай, что ты угадал, и что я, пообещав стать женой Урко, когда меня не привлекал ни один мужчина, чувствую теперь жаркий огонь любви».

Тогда он посмотрел на меня долгим взглядом и потом сказал: «Дитя Луны, есть только один выход, но его можно найти только на луне. Мертвых не выдают замуж. Если твое затруднение столь тяжко, то — хотя это меня поразит в самое сердце — лучше всего, может быть, тебе умереть и уйти туда, куда, несомненно, последует за тобой тот, кого ты любишь. А теперь иди и во сне спроси совета у неба. Завтра до появления Упанки мы поговорим еще раз».

И я стала на колени и поцеловала руку царя-отца моего, дивясь благородству того, кто мог указать такой путь своей единственной дочери, хотя для него это означало большое горе и, может быть, крах всех его надежд. И все же этой дорогой издавна идут многие женщины моего народа — так почему же я не могу поступить так, как до меня поступали тысячи женщин?

— Как ты попала сюда? — спросил я хрипло.

— Я догадалась, что ты будешь гулять в этом саду, ведь он примыкает к дворцу; поблизости никого не было, и дверь в стенке открыта. Мне даже показалось, что меня намеренно оставили одну. И так я вошла… и поискала тебя… и нашла, ибо я хочу задать тебе один вопрос.

— Какой вопрос, Куилла?

— Жить мне или умереть? Скажи слово, и я повинуюсь. Но прежде чем ты скажешь, вспомни, что если мне жить, то мы видимся в последний раз, так как очень скоро я уеду отсюда, чтобы стать женой Урко и сыграть уготованную мне роль.

Слыша эти слова, я, Хьюберт, чувствовал, как сердце мое разрывается, и не знал, что сказать. Чтобы выиграть время, я спросил ее:

— А чего ты хочешь — жить или умереть? Она, слегка усмехнувшись, ответила:

— Странный вопрос ты задал, Повелитель. Разве я не сказала тебе, что если я останусь жить, я оскверню себя, став одной из женщин Урко, а если умру, то умру чистой и унесу свою любовь туда, куда Урко прийти не может, но куда, может быть, в назначенный срок за мной последует другой.

— И этот срок придет очень скоро, Куилла, ибо, я думаю, тому, кто разрушит весь этот прелестный заговор, едва ли позволят долго оставаться на земле — даже если бы он этого хотел. И все же я скажу: не умирай — живи.

— Чтобы стать женщиной Урко! Странный совет из уст любимого, Повелитель. Такой совет едва ли дал бы кто-нибудь из наших знатных людей,

— Да, Куилла, и я даю его потому, что я не из ваших людей и думаю не так, как они, и отвергаю их обычаи. Ты еще не жена Урко и можешь избавиться от него другими путями, кроме смерти; а из могилы выхода нет.

— Но в могиле нет больше и страха, Повелитель. Туда не может прийти Урко; там нет ни войн, ни заговоров; там честь не призывает, и любовь возьмет свое. И я отвечаю на твой вопрос: я умру и покончу со всем, как по такой же причине делали многие, в ком течет та же кровь, что во мне, хотя это было в другом месте и в другое время. Когда меня доставят к Урко, я умру, и, может быть, не одна. Может случиться, что он составит мне компанию, — медленно добавила она.

— И если это случится, что мне делать?

— Живи, Повелитель, и найди другую среди женщин, которая будет любить тебя, как и подобает богу. В этой стране много женщин красивее и мудрее, чем я, и, кроме меня, ты можешь взять какую хочешь.

— Послушай, Куилла. Я расскажу тебе одну историю. И я вкратце рассказал ей о Бланш и о ее смерти. Она жадно ловила каждое мое слово.

— О, как мне жаль тебя, — сказала она, когда я кончил.

— Ты жалеешь меня и, однако, хочешь ради меня сделать то же, что сделала ради меня она. Так что в, каком-то смысле обе мои руки окрасятся кровью. Тот первый ужас я перенес, но если на меня обрушится другой, я знаю, что сойду с ума или так или иначе погибну, и ты, Куилла, будешь моим убийцей.

— Нет, нет, только не это! — пробормотала она.

— Тогда клянись мне твоим богом и твоим духом, что ты не причинишь себе никакого вреда, что бы ни случилось, и что, если тебе суждено умереть, ты умрешь вместе со мной.

— Твоя любовь так велика, что ты дерзнул бы так сделать ради меня, Повелитель?

— Так я думаю — но только в случае, если все другие средства окажутся бессильными. Я думаю, что, если бы тебя у меня отняли, Куилла, я не смог бы жить здесь в одиночестве и изгнании, как ни велик грех самоубийства. Но ты клянешься?

— Да, любовь моя и Повелитель, клянусь — ради тебя. Я добавлю еще: если бы нам удалось избегнуть этих опасностей и соединиться, я буду тебе такой женой, какой не имел ни один мужчина. Я окружу тебя любовью и возвышу до царского престола, чтобы ты жил в славе и величии и забыл твой дом за морем и все горести, которые там тебя постигли. У тебя будут дети, которых тебе не придется стыдиться, хотя в них и будет течь моя темная кровь; и послушные тебе армии; и дворцы, полные золота, и все царские радости. А если случится, что боги обратятся против нас, и мы покинем этот мир вдвоем, тогда, я думаю, — о! Тогда, я думаю, я принесу тебе дары еще прекраснее, чем эти, хотя еще не знаю, какими они будут. Но сила любви не знает границ — ни здесь, на земле, ни там, в небесах.

Я всматривался в ее лицо при мерцающем свете звезд и — о, как оно было прекрасно! Это не было лицо обычной женщины, ибо в нем, как свет сквозь жемчужину, сияла божественная душа. Рядом со мной могла стоять богиня, такой святой чистотой светились ее глаза, а в ее крепком объятии была не только страсть плоти.

— Мне пора, — шепнула она, — но теперь я ухожу, и нет во мне страха. Может, нам долго не удастся говорить друг с другом, но верь мне всегда. Играй свою роль, а я сыграю свою. Следуй за мной, куда бы меня ни увезли, и держись, если сможешь, поблизости, так же как мой дух будет всегда близ тебя. А тогда что может иметь значение, даже если нас убьют? Прощай же, любимый, поцелуй меня и прощай!

Еще миг, и она выскользнула из моих рук и потерялась среди теней.

Она ушла, а я стоял, потрясенный и полный изумления. О, какой любовью одарила меня эта женщина чуждого мне народа, и как мне стать достойным такой любви? Я забыл свои горести; я больше не оплакивал свое положение изгнанника, который никогда не вернется на родину и не увидит лица соплеменника. Нас окружали опасности, но я уже не боялся их, потому что знал, что ее побеждающая любовь растопчет их и благополучно приведет меня в сокровищницу радости и богатства духа и тела, где мы будем жить друг подле друга, торжествуя и не зная страха.

Так размышлял я, охваченный восторгом, какого не испытывал с тех пор, как Бланш поцеловала меня в губы у гастингской пещеры, после того как я убил трех французов тремя стрелами, спустив их с моего черного лука. Вдруг я услышал какой-то шорох и, подняв глаза, увидел, что передо мной стоит человек.

— Кто это? — спросил я, схватившись за меч, ибо тьма скрывала его лицо.

— Я, — ответил голос, в котором я узнал голос Кари.

— Но как ты попал сюда? Я не видел, чтобы кто-нибудь прошел по аллее.

— Господин, вы не единственный, кто любит гулять в садах в тишине ночи. Я был здесь раньше, чем вы, вон за тем деревом, — и он показал на пальму шагах в трех от меня, если не меньше.

— Тогда, Кари, ты, конечно, видел…

— Да, господин, видел и слышал — не все, потому что был момент, когда я закрыл глаза и заткнул уши, — но все же достаточно много.

— У меня сильное желание убить тебя, Кари, — сказал я сквозь зубы, — за то что ты за мной шпионил.

— Я догадался, что так будет, господин мой, — ответил он мягчайшим тоном, — и потому, как вы, может быть, заметили, держусь на достаточном расстоянии от вашего меча. Вас удивляет, почему я здесь? Скажу вам. Отнюдь не из желания наблюдать ваши любовные объяснения, от которых я устал, ибо видел такое раньше; но скорее для того, чтобы подобрать секреты, которые любовь всегда роняет по пути. И я действительно узнал эти секреты. Разве я мог бы узнать их иначе?

— Ты несомненно заслуживаешь смерти! — вскричал я в ярости.

— Не думаю, господин. Но выслушайте и судите сами. Я уже рассказал вам кое-что из моей истории, а теперь вы услышите кое-что еще, после чего мы поговорим о том, чего я заслуживаю, а чего — нет. Я — старший сын Инка Упанки, а Урко, о котором вы тут говорили, мой младший брат. Но наш отец, Упанки, любил мать Урко, а мою не любил, и поклялся той, когда она умирала, что ее сын Урко будет царствовать вместо него. Но так как это против закона и права, то он возненавидел меня за то, что я стою на пути Урко; поэтому столько бед и выпало мне на долю. Меня отдали в руки Урко, так что он отнял у меня жену и пытался отравить меня; остальное вам известно. И вот теперь мне нужно было узнать, как обстоят дела, поэтому я и подслушал разговор между вами и некой леди. Он открыл мне, что Упанки, мой отец, прибывает сюда завтра (о чем я, правда, уже знал), и многое другое, чего я до сих пор не слышал. Обстоятельства таковы, что я должен исчезнуть, — ведь Упанки или его советники, несомненно, узнают меня, а так как все они — друзья Урко, то вполне возможно, что мне пришлось бы отведать еще какого-нибудь, и притом более сильного, яда.

— Куда же ты исчезнешь, Кари?

— Не знаю, господин, а если и знаю, то не скажу: меня ведь только что научили, как секреты могут передаваться от уха к уху. Мне надо скрыться, и этого достаточно. Однако не думайте, что из-за этого я брошу вас на произвол судьбы: нет, пока я жив, я буду охранять вас, чужого в моей стране, как вы охраняли меня, когда я был чужим у вас в Англии.

— Спасибо тебе, — ответил я, — что ты так хорошо следишь за мной, иногда даже слишком хорошо, как я обнаружил сегодня ночью.

— Вы думаете, мне приятно шпионить за вами и некой леди, — невозмутимо продолжал Кари, — но это не так. То, что я делаю, я делаю из серьезных соображений, в частности, чтобы защитить вас обоих и, если смогу, осуществить то, чего вы желаете. У этой леди, как я только что узнал, благородное сердце, и в конце концов хорошо, что вы полюбили ее, а она — вас. Поэтому, несмотря на все опасности, я помогу вам в вашей любви, если это в моих силах, и вас сведу вместе, да, и спасу ее от объятий Урко. Нет, не спрашивайте, как — я еще сам не знаю, а положение, по всей видимости, отчаянное.

— Но если тебя не будет, что я стану делать один? — с тревогой спросил я.

— Оставайтесь тут, я думаю, и скажите, что ваш слуга Запана покинул вас. Пожалуй, именно так и придется поступить, поскольку царь этой страны едва ли допустит, чтобы вы были спутником его дочери во время ее свадебного путешествия в Куско, даже если этого пожелает Упанки. Да это было бы и неумно, ибо, если бы он даже отпустил вас, несчастье могло бы постичь вас по дороге. Есть женщины, Повелитель, которые не могут погасить в глазах огонь любви, а отныне за этими глазами будет следить множество наблюдателей, и многие будут прислушиваться к самым тайным вздохам той, что выше их всех. А теперь прощайте — пока я не приду к вам снова или не пришлю других от моего имени. Доверьтесь мне, прошу вас, ибо если я и могу показаться кому-нибудь лживым, вам я всегда верен; да, вам и одной другой, потому что она стала частицей вас.

Прежде чем я мог ответить, Кари взял мою руку и прикоснулся к ней губами. Еще мгновение, и я потерял его из виду в темноте.

Глава 12

ВЫБОР
В ту ночь я почти не спал, потрясенный всем, что со мной случилось хорошего и плохого. Я обрел чудо-любовь, но та, что подарила мне ее, казалось, потеряна для меня и отдана другому — кого она ненавидит, — чтобы способствовать осуществлению темных политических планов большого и воинственного народа. Я говорил ей высокие слова надежды, но в душе мало надеялся на счастливый исход. Она выполнит до конца то, что считает своим долгом, а этим концом — если она выполнит свое обещание и не умрет, как она хотела, — будут объятия Урко. Я не видел для нее способа избежать их, и мысль об этом сводила меня с ума. А тут еще Кари исчез, оставив меня в полном одиночестве среди чуждых мне людей, и я не знал, вернется ли он когда-либо.

Наконец наступило утро, и я поднялся и послал за своим слугой Запана. Вместо него пришли другие и сказали, что мой слуга исчез, по поводу чего я изобразил удивление и гнев. Но эти другие усердно мне прислуживали, и я поднялся и позавтракал пышно и с помпой. Едва я поднялся, явились герольды и вызвали меня к царю Хуарача.

Я отправился туда в паланкине, хотя стрела из моего лука долетела бы туда от двери до двери. Перед порталом дворца, похожим на все другие, что я видел, только более декоративным, меня встретили воины и ярко одетые слуги, которые провели меня через внутренний дворик, приготовленный, как я заметил, для какой-то церемонии, в небольшой зал. Здесь, когда мои глаза привыкли к полутьме, я увидел человека лет шестидесяти и позади него — двух воинов. Я сразу заметил, что все, что окружало этого человека, отличалось скромностью и простотой: зал, в котором почти ничего не было, кроме четырех побеленных стен и каменного пола, стул, на котором он сидел, и даже его одеяние. Здесь не было ни золота, ни серебра, ни расшитых тканей, ни жемчужин или других богатых и драгоценных вещей, которые любят эти люди; и вся обстановка скорее напоминала ту, что приличествует воину. Воином он и был, во всяком случае на вид, — грубоватый и широкоплечий, со шрамом на простом лице, на котором светились глаза, приветливые и проницательные.

Когда я вошел, царь Хуарача (ибо это был он) поднялся со стула и поклонился мне; я тоже поклонился в ответ. Потом он знаком велел одному из воинов подать мне другой стул, на который я и сел, и сильным низким голосом на языке, которому меня научил Кари, сказал, обращаясь ко мне:

— Привет тебе, Белый-Бог-из-Моря, или златобородый человек по имени лорд Курачи (не знаю, что из двух верно), о котором я много наслышан и которому рад в моем бедном городе. Скажи, понимаешь ли ты мою речь?

Так говоря, он испытующе смотрел на меня, хотя я заметил, что его глаза были скорее устремлены на мои доспехи и большой меч Взвейся-Пламя, нежели на мое лицо.

Я ответил на его приветствие и сказал, что понимаю язык, на котором он говорит, хотя и не очень хорошо, после чего он заговорил о доспехах и о мече, которые озадачили его, поскольку он никогда не видел стали.

— Сделай мне что-нибудь подобное, — сказал он, — и я дам тебе золота в десять раз больше весом, чем весят эти вещи. В конце концов, какая мне польза от золота, ведь им нельзя убивать врагов.

— В моей стране золотом можно развратить их, — ответил я, — или купить их дружбу.

— Так у тебя есть страна, — прервал он меня с хитрым видом. — Я думал, что боги не имеют стран.

— Даже боги где-нибудь живут, — возразил я.

Он засмеялся и, обернувшись к двум воинам, которые тоже не отрывали глаз от моих доспехов и меча, велел им выйти. Когда за ними захлопнулась тяжелая дверь, он сказал:

— Милорд Курачи, я слышал от моей дочери, как она нашла тебя в море, это целая история. Я также слышал или догадался — это не важно — что ее сердце к тебе потянулось: это совсем не странно, видя, что ты за человек (если, конечно, ты не более, чем человек), и зная, что женщины всегда склонны любить тех, кого они, по их мнению, спасли. Это верно, милорд Курачи?

— Спроси леди Куиллу, о царь.

— Может статься, я ее и спрашивал; по крайней мере, ты этого не отрицаешь. А теперь послушай, милорд Курачи. Ты мой почтенный гость и все, что я имею — кроме одного — твое, но ты больше не должен разговаривать с леди Куиллой один на один, ночью в саду.

Не пытаясь отрицать или объяснять то, что отрицать или объяснять было бесполезно, поскольку я видел, что он все знает, я смело спросил:

— Почему?

— Я думал, что, может быть, моя дочь сказала тебе, лорд Курачи, но раз ты желаешь слышать это также из моих уст, то вот почему. Леди Куилла обещана в жены, и пока она жива, это обещание должно быть выполнено, поскольку от этого зависит судьба народов, Поэтому, хотя мне и жаль разлучать такую пару, ты и она не должны встречаться в саду или в любом другом месте. Знай, что, если это случится, ты погубишь и ее, и себя — если боги могут умирать.

Я немного подумал и ответил:

— Это суровые и грозные слова, царь Хуарача, ибо не скрою от тебя, что люблю твою дочь, и что она любит меня и желает, чтобы я стал ее мужем.

— Знаю и глубоко сочувствую вам обоим, — сказал он учтиво.

— Царь Хуарача, — продолжал я, — я вижу, что ты воин и повелитель армий, и мне пришло в голову, что, возможно, ты мечтаешь о войне.

— Боги видят далеко, Белый Повелитель.

— Ну, бог или человек, но я тоже воин, царь, и я знаю искусство боя, которое, возможно, неведомо тебе и твоему народу; к тому же я неуязвим — магические доспехи, которые я ношу, защищают меня от любого оружия, и никто не может устоять передо мной в битве из-за моего магического меча, и я могу руководить боем, как военачальник, В большой войне, царь, я бы мог быть тебе полезен, если б я был мужем твоей дочери, а значит, и твоим сыном и другом, и своим искусством решил бы вопрос о победе или поражении в твою пользу и на благо твоего народа,

— Не сомневаюсь, что так, о Сын Моря.

— Таким же образом, царь, будь я на стороне врагов твоих, я мог бы принести им победу, а тебе нанести поражение. Кому ты хочешь, чтобы я служил — тебе или им?

— Я желаю, чтобы ты служил мне, — ответил он с живостью. — Служи мне, и все богатства этой земли будут твои, и руководство армией под моей властью. У тебя будут дворцы и поля, золото и серебро, и самые красивые женщины будут твоими женами, и тебе будут поклоняться как богу, а после моей смерти ты станешь царем не только моей страны, но — как знать? — может быть, и другой, гораздо большей.

— Хорошее предложение, царь, но этого недостаточно. Отдай мне твою дочь Куиллу и можешь оставить себе все остальное.

— Не могу, Белый Повелитель, ибо, сделав так, я бы нарушил свое слово.

— Тогда, царь, я не могу служить тебе и стану тебе не другом, а врагом, разве что ты раньше убьешь меня, если это в твоих силах.

— Разве можно убить бога, а если — да, то разве можно убить гостя? Повелитель, ты же знаешь, что нельзя. Однако гостем он может остаться. Ты явился в мою страну и в моей стране останешься, разве только у тебя есть крылья под твоей серебряной одеждой. Куилла уедет, но ты останешься здесь, милорд Курачи.

— Может быть, я и найду себе крылья, — ответил я.

— Да, Повелитель, ведь говорят, что мертвые улетают. Если я не могу тебя убить, то другие могут. Поэтому мой совет тебе: моя бедная страна — твоя, и не пытайся следовать за луной (он имел в виду Куиллу) в золотой город Куско, который отныне должен стать ее домом.

Сказать больше было нечего, поскольку между нами была как бы объявлена война, и я поднялся, чтобы проститься с этим царем, Он тоже поднялся, потом как будто его осенила неожиданная мысль, сказал, что желает говорить с моим слугой Запана, с которым леди Куилла нашла меня на острове. Я ответил, что это невозможно, так как Запана исчез, куда — я не знаю.

При этом известии он как будто встревожился и начал было расспрашивать меня о том, кем может быть этот Запана и каким образом он стал моим спутником, как вдруг дверь открылась и в комнату вошла Куилла, одетая даже еще великолепнее и более прелестная, чем я ее когда-либо видел. Она поклонилась сперва царю, потом мне, и сказала:

— Повелитель и отец мой, я пришла сказать, что Инка Упанки приближается сюда со своими вельможами и военачальниками.

— В самом деле, дочь? — ответил он. — Тогда простись сейчас, тут же, с этим Белым Сыном Моря, поскольку я желаю, чтобы ты отправилась с Упанки в Куско, Город Солнца, где ты станешь женой принца Урко, сына Солнца, который скоро сядет на трон Инка.

— Я прощаюсь с лордом Курачи, как ты велишь, — ответила она очень спокойно, — но знай, отец, что я люблю этого Белого Повелителя, так же как и он любит меня, и что поэтому, хотя меня и могут отдать принцу Урко, как отдают золотую чашу, никогда он не выпьет из этой чаши и никогда я не буду его женой.

— Ты смелая, дочь, а я люблю смелость, — сказал Хуарача. — В общем, если ты сможешь ускользнуть от этого змея Урко прежде, чем он тебя ужалит, беги, поскольку свой уговор я выполнил, и честь моя не пострадает. Но только ни ты не вернешься сюда к лорду Курачи, ни лорд Курачи не поедет к тебе в Куско.

— Это уж как велят боги, отец, а пока я сыграю свою роль так, как велишь ты. Лорд Курачи, прощай до поры, когда мы снова встретимся — в жизни или смерти.

Тут она поклонилась мне и ушла, а следом за ней, не говоря ни слова, вышли и мы.

Перед дворцом было широкое открытое пространство, окруженное домами со всех сторон, кроме восточной, и на этой площади выстроился отряд воинов в парадной одежде и вооруженных копьями с медными наконечниками. Перед ними была раскинута большая палатка из разноцветных тканей. В ней на высоком троне восседал царь Хуарача в простом белом одеянии, но увенчанный небольшой золотой короной, и с большим копьем в руке. Справа от него на более низком троне сидела Куилла, а слева возвышался еще один трон, инкрустированный золотом и пока никем не занятый. Между ним и троном Хуарача стоял украшенный серебром стул, предназначенный для меня и помещенный так, чтобы все могли меня видеть; а позади и вокруг расположились вельможи и военачальники;

Едва мы все заняли свои места, как в глубине площади из восточного выхода появились герольды, которые держали в руках копья и были фантастически одеты. Они провозгласили, что Инка Упанки, Дитя Солнца — бога, который правит миром, — уже близко.

— Пусть он прибудет! — кратко сказал Хуарача, и герольды удалились.

Немного погодя до нас донеслись звуки варварской музыки и протяжное пение, и на площади показался сверкающий паланкин, который несли на плечах богато разодетые люди — как мне сказали позже, все до единого царского рода, — и окружали красивые женщины с украшенными жемчугом опахалами в руках, и царские советники. Это был паланкин Инка Упанки, и за ним следовала охрана из отборных воинов, человек сто, не более.

Паланкин опустили перед троном, позолоченные занавеси раздвинулись, и из него вышел человек, от одежды которого слепило глаза. Казалось, она вся состояла из золота и драгоценных камней, нашитых на мантию из малиново-красной шерстяной ткани. Два пера, носить которые мог только он один, венчали его яркий головной убор, с которого на его лоб свисала бахрома, сделанная из переплетающихся кисточек из шерсти. Это была корона Инка, даже прикосновение к которой означало смерть и которая называлась Лауту. Инка был очень стар, его совершенно белые волосы и борода ниспадали на его пышную одежду, и он опирался на свой царский посох, увенчанный большим изумрудом. Его тонко очерченное лицо, хотя еще и сохранявшее царственное выражение, было отмечено печатью дряхлости, а глаза были мутны. При его появлении все встали, и Хуарача спустился по ступеням трона, произнеся громким голосом:

— Добро пожаловать в страну Чанка, о Упанки, Инка народа Куичуа.

С минуту старый монарх вглядывался в него и затем слабым голосом ответил:

— Привет Хуарача, Курака страны Чанка. Хуарача поклонился и сказал:

— Благодарю тебя, но здесь, среди моего народа, мой титул не курака, я царь, о Инка.

Упанки выпрямился во весь рост и возразил:

— По всей земле Тавантинсуйу Инка не знает других царей, кроме самого себя, о Хуарача.

— Будь так, о Инка; и все же чанка, народ, который непобедим, знает еще одного царя, и этот царь — я. Прошу тебя, садись, о Инка.

Какое-то мгновение Упанки продолжал стоять, не двигаясь и хмурясь, и мне казалось, собираясь ответить, как вдруг его взор упал на меня, и это изменило ход его мыслей.

— Не это ли Белый-Бог-из-Моря? — спросил он с почти детским любопытством. — Я слышал, что он здесь, и, сказать по правде, поэтому и прибыл сюда, чтобы взглянуть на него, а вовсе не затем, чтобы пререкаться с тобой, о Хуарача, с кем, говорят, можно разговаривать лишь острием копья. Какая рыжая у него борода, и как сияет его наряд! Пусть он подойдет и преклонится передо мной.

— Он подойдет, но не думаю, что он станет поклоняться тебе. Говорят, он сам — бог, о Инка.

— Вот как? Впрочем, я действительно припоминаю странное пророчество о белом боге, который должен подняться из моря, подобно прародителю Инка. Говорят также, что этот бог принесет много зла той стране, где он появится. Так что пусть он лучше не приближается ко мне — мне не нравится вид его большого меча. Клянусь Солнцем — моим отцом, он высокий, и огромный, и сильный (я встал со стула), а борода его, как огонь; она зажжет сердца всех женщин, хотя если он бог, то, может быть, его не интересуют женщины. Я должен посоветоваться со своими магами и с верховным жрецом Храма Солнца. Скажи Белому Богу, пусть он готовится вернуться со мной в Куско.

— Лорд Курачи — мой гость, о Инка, и у меня он и останется, — сказал Хуарача.

— Вздор, вздор! Когда Инка приглашает кого-то к своему двору, тот должен приехать. Но довольно об этом. Я приехал говорить о других делах. Что же это было? Дай мне сесть и подумать.

Тут же его провели к трону, на который он сел и попытался напрячь свою память, которая, как я видел, с возрастом весьма ослабла. Кончилось тем, что он призвал на помощь своего министра — человека средних лет с суровым лицом и уклончивым взглядом, который, как я позже узнал, был верховным жрецом по имени Ларико, личным советником царя и его сына Урко и одним из самых могущественных людей страны. Я заметил, что он принадлежит к рангу «ушников», ибо, подобно Кари, он носил в одном ухе золотой диск величиной с яблоко, на котором было изображено солнце.

По знаку и слову своего дряхлого хозяина этот Ларико стал говорить за него, как будто он сам Инка. Он сказал:

— Слушай, о Хуарача. Я предпринял это утомительное путешествие, последнее, пока я еще Инка, ибо да будет тебе известно, что я намерен передать царскую корону моему наследнику Урко, рожденному мною телесно и Солнцем — духовно, и окончить свои дни в мире и покое в моем дворце Юкэй, терпеливо ожидая, когда моему отцу Солнцу будет угодно принять меня в свое лоно.

Здесь Ларико сделал паузу, дабы его слушатели могли осознать это великое известие, а я подумал, что если бы мне пришлось умирать, я бы предпочел любое другое лоно, но только не Солнце, которое вызывало в моем воображении картину ада. Затем Ларико заговорил снова:

— До меня — Инка — дошли слухи, что ты, Хуарача, вождь Чанка, готовишься к войне против моей империи. Чтобы проверить, так ли это, хотя я и не поверил этим слухам, я недавно направил тебе послов — просить твою единственную дочь, леди Куиллу, в жены моему сыну Урко, обещая, что, поскольку у него нет сестры, на которой он мог бы жениться, а с материнской стороны у твоей дочери течет в жилах священная кровь Инка, — она станет его Койя, или царицей, и матерью того, кто впоследствии унаследует трон.

— Твое посольство прибыло, о Инка, и получило мой ответ, — сказал Хуарача.

— Да, и ответом было то, что леди Куилла будет отдана в жены принцу Урко, но поскольку она отбыла с визитом, это случится после ее возвращения. Но с тех пор, о Хуарача, до меня опять дошли слухи, что ты все-таки готовишься к войне и ищешь союза среди моих подданных, склоняя их к восстанию против меня. Поэтому я здесь сам, и мое намерение — увезти леди Куиллу и передать ее принцу Урко.

— Почему же принц Урко не явился сюда лично, о Инка?

— Вот почему, Хуарача, — ибо я ничего не хочу от тебя скрыть. Если бы он прибыл сам, ты бы устроил ему ловушку и убил бы его — надежду Империи.

— Я бы мог сделать то же и с тобой, его отцом, о Инка.

— Да, знаю. Но какую пользу принесла бы тебе моя смерть, если Урко сидит в безопасности в Куско, готовый принять Корону? К тому же я стар и сделал свое дело, так что для меня не так уж важно, когда и как я умру. Более того, мало кто захочет гневить богов убийством старика-гостя, и поэтому я и прибыл к тебе, сидящему здесь среди своих полчищ, с одной лишь горсточкой спутников, доверяя твоей чести и полагаясь на моего отца, Солнце, которые будут мне защитой. Так ответь же мне теперь, отдаешь ли ты руку твоей дочери моему сыну или начнешь войну против моей империи на погибель себе и своему народу?

Здесь Упанки, который до сих пор молча внимал словам Ларико, которые тот произносил от его имени, вмешался, и сказал:

— Да, да, совершенно верно, только дай ему понять, что Инка будет над ним повелителем, поскольку Инка не может иметь соперников ни в одной стране,

— Вот мой ответ, — сказал Хуарача, — я отдам свою дочь в жены, как обещал, но чанка — свободный народ, и не примет никакого сверхповелителя.

— Глупости, глупости! — сказал Упанки. — С таким же успехом дерево могло бы сказать, что оно не хочет сгибаться под ветром. Однако ты можешь решить этот вопрос после, с Урко, и даже со своей дочерью, которая будет его женой и твоей наследницей, ибо, как я понимаю, у тебя нет других законных детей. К чему говорить о войне и других неприятностях, если твое царство и так перейдет к нам через этот брак? А теперь я хочу видеть эту леди Куиллу, которой суждено стать моей дочерью.

Хуарача, который выслушал весь этот лепет с каменным лицом, повернулся к дочери и подал ей знак. Она поднялась со своего места и, приблизившись, остановилась перед Инка, как воплощение величия и красоты, и поклонилась ему. Некоторое время он разглядывал ее, как и вся его компания, и потом сказал:

— Итак, ты — леди Куилла. Красивая женщина, очень красивая; такая, какая способна вести Урко по верной дороге — если кто-нибудь может. И имя хорошее — в честь луны, ибо в твоих глазах как будто сияет лунный свет, леди Куилла. Право же, право же, будь я лет на двадцать моложе, я бы велел Урко искать другую царицу, а тебя оставил бы себе.

Тут Куилла сказала, первый раз за все это время:

— Да будет твоя воля, о Инка. Я обещана в жены Сыну Солнца, а которому сыну — мне все равно.

— Хорошо сказано, леди Куилла, да и чему тут удивляться? Хотя я и старею, говорят, что я все еще красив, гораздо красивее Урко, если сказать правду, ибо он — человек грубый и более сурового типа. Спроси у моих жен, когда приедешь в Куско; на днях одна из них сказала, что во всем городе нет никого красивее, и заслужила прекрасный подарок за свою приятную речь. Что это ты сказал, Ларико? Почему ты вечно вмешиваешься в мои дела? Ну, впрочем, может быть, ты и прав. И, леди Куилла, если ты готова, пора и в путь. Нет, нет, спасибо, Курака, но я не останусь ни на какое пиршество. Я хочу добраться до своего лагеря еще засветло, ибо кто знает, что может случиться с человеком в темноте в чужой стране?

И тут наконец Хуарача не сдержал гнева.

— Будь по-твоему, о Инка, — сказал он, — но знай, что ты наносишь мне тройное оскорбление. Во-первых, ты отказываешься от пиршества, которое приготовлено было специально для тебя и на котором ты должен был встретиться со всеми знатными людьми моего царства. Во-вторых, ты именуешь меня, царя, титулом мелкого вождя, который признает над собой твою власть. В-третьих, ты ставишь под сомнение мою честь, намекая на то, что я замышляю убить тебя в темноте. У меня сильное желание сказать тебе: «Уходи из моей бедной страны, о Инка, цел и невредим, но оставь здесь мою дочь».

В этот миг я, Хьюберт, заметил, что при этих словах в больших глазах Куиллы вспыхнул огонь надежды, так же как и в моем сердце, ибо не означало ли это, что она в конечном итоге ускользнет от Урко? Но, увы, он погас, как гаснет горящий уголь, брошенный в воду.

— Ну, ну! — сказал старый идиот. — Уж больно ты горяч, друг Хуарача. Знай, что я никогда не хочу есть, кроме как поздно вечером; и что прохладный воздух после того, как уходит мой отец — Солнце, причиняет боль моим старым костям; а что до титула, то бери любой, за исключением одного — титула Инка.

— Может статься, что именно его я и приму в конце концов, — прервал его разъяренный Хуарача, которого не могли утихомирить его советники, шептавшие ему что-то в оба уха.

Именно в этот момент министр и верховный жрец Ларико, который следил за всем происходящим с бесстрастным лицом, холодно сказал:

— Не гневайся, о царь Хуарача, и не придавай столько значения случайным словам славного Инка, ибо временами даже боги дремлют под бременем лет и забот Империи. Никто не хотел тебя обидеть, а меньше всего Инка и любой из нас воображает, что ты запятнал бы свою честь, учинив насилие над своими гостями днем или ночью. Однако знай, что если после всех клятв и обещаний ты не отпустишь свою дочь, леди Куиллу, в дом Урко, который должен стать ей господином, это немедленно вызовет войну, поскольку, едва эта весть дойдет до Куско (а это будет не дольше, чем через двадцать часов, так как по всему пути расставлены вестники), великие армии Инка, стянутые туда, выступят в поход. Суди же сам, имеешь ли ты силы противостоять им, и выбирай, что лучше — жить в славе и почете или погибнуть самому и ввергнуть народ свой в рабство. Так вот, царь Хуарача, говоря от имени Урко, который через несколько полнолуний станет Инка, я спрашиваю тебя: отпустишь ли ты леди Куиллу с нами в Куско и тем провозгласишь мир между нашими народами или оставишь ее здесь, вопреки своим и ее клятвам, и тем самым объявишь войну?

Хуарача сидел молча, погруженный в мысли, и старый Инка Упанки снова залепетал:

— Очень хорошо сказано, я и сам бы не мог лучше; впрочем, именно я и сказал это, потому что этот самодовольный Ларико, который воображает себя таким умным только потому, что я сделал его верховным жрецом Солнца под моей властью, и что он — из моего рода, а на самом деле только язык у меня во рту. Ты ведь все-таки не хочешь умереть, Хуарача, не так ли, после того как увидишь гибель твоих людей и разорение твоей страны? Ты ведь знаешь, что именно так и будет. Если ты не пошлешь к нам свою дочь, как ты обещал, то через несколько часов сто тысяч людей двинутся на тебя, а за ними будут готовиться в поход еще сто тысяч. Во всяком случае, решай, пожалуйста, в ту или другую сторону, ибо я желаю покинуть это место.

Хуарача подумал еще немного. Потом он сошел с трона и поманил к себе Куиллу. Она подошла к нему, и он отвел ее в глубину палатки, позади и немного левее места, где я сидел, где никто не мог их услышать, кроме меня; но он не обращал на меня никакого внимания, либо вовсе забыл обо мне, либо желая, чтобы я знал все.

— Дочь, — сказал он, понизив голос, — что скажешь? Но прежде подумай о том, что если я откажусь послать тебя, я первый раз в жизни нарушу свою клятву.

— Таким клятвам я придаю мало значения, — ответила Куилла. — Но я придаю очень большое значение другому. Скажи, отец, если Инка объявит войну нам и нападет на нас, сможем ли мы противостоять его армиям?

— Нет, дочь, едва ли, пока к нам не присоединятся юнка. У нас ведь недостаточно людей. Более того, мы не готовы и не будем готовы еще два или три полнолуния.

— Тогда так, отец: если я не еду, начнется война, а если я поеду, то, видимо, она оттянется до тех пор, пока ты не будешь готов к отпору или, может быть, навсегда, потому что я буду залогом мира. И будет считаться, что я, твоя наследница, получу твое царство как свою долю в замужестве, и его присоединят к империи Инка после твоей смерти. Ведь так?

— Так, Куилла. Только тогда ты будешь действовать так, чтобы земля инка присоединилась к земле чанка, а не наоборот, так что настанет день, когда, став царицей чанка, ты будешь править обоими народами, а после тебя — твои дети.

Тут я, Хьюберт, следивший за Куиллой уголком глаза, увидел, что она побледнела и задрожала.

— Не говори мне о детях, — сказала она, — ибо я думаю, что никаких детей не будет; не говори о славе и богатстве, ибо мне до них нет дела. Я забочусь только о нашем народе. Ты можешь поклясться мне, что если я не поеду, твои армии будут разбиты, а те, кто спасется от копья, попадут в рабство?

— Клянусь твоей матерью Луной, а также в том, что я умру вместе с моими воинами.

— Однако если я еду, я покидаю здесь то, что люблю, — при этом она взглянула в мою сторону, — и предаю себя позору, что еще хуже смерти. Ты этого ли желаешь, отец?

— Я этого желаю. Вспомни, дочь, ты ведь тоже участвовала в этом плане, больше того — он возник именно в твоем далеко видящем уме. Все же теперь, когда твое сердце говорит тебе другое, я бы не хотел связывать тебя твоим обещанием — ведь больше всего на свете я желаю видеть тебя счастливой и рядом со мной. Поэтому выбирай — и я повинуюсь. На твою ответственность.

— Что я скажу, о Повелитель, спасенный мной из моря? — спросила Куилла пронзительным шепотом, но не поворачивая ко мне головы.

Страшная мука овладела мной, ибо я знал, что она сделает так, как я скажу, и что от моего ответа, быть может, зависит судьба всего этого большого народа чанка. Если она уедет, они будут спасены, если останется — она, возможно, станет моей женой, хотя бы ненадолго. Мне не было дела ни до чанка, ни до — куичуа, но Куилла была всем, что мне осталось в жизни, и если, бы она уехала, то к другому. Я хотел сказать ей, чтобы она осталась. И все же… все же… Если бы я был на ее месте и от моего слова зависела бы судьба Англии, что тогда?

— Скорее! — прошептала она снова.

Тогда я заговорил — или что-то заговорило через меня, и я сказал:

— Поступи так, как велит тебе честь, о дочь Луны, ибо что такое любовь без чести? Может быть, обе останутся с тобой в конце концов.

— Благодарю тебя, Повелитель, твое сердце говорит то же, что мое сердце, — прошептала она в третий раз; потом, подняв голову и глядя Хуарача в глаза, сказала:

— Отец, я еду, но выйду ли я за этого Урко, — не обещаю.

Глава 13

ВОЗВРАЩЕНИЕ КАРИ
Итак, сидя в расшитом золотом паланкине и сопровождаемая служанками, как приличествовало ее рангу, Куилла отбыла в обществе Инка Упанки, оставив меня одиноким и безутешным. В последнюю минуту под предлогом необходимости проститься с Белым Богом, в чем ей не было отказано, ей удалось поговорить со мной наедине.

— Повелитель и любимый, — сказала она, — я иду навстречу не знаю какой судьбе, оставляя тебя на волю не знаю какой судьбы, и, как произнесли твои уста, правильно, что я ухожу. Хочу попросить тебя о чем-то: не следуй за мной, как хочет этого твое сердце. Только прошлой ночью я просила тебя идти за мной следом и, где бы я ни была, держаться поблизости — даже знать о твоем присутствии было бы для меня утешением. Но сейчас я передумала. Если я должна выйти за этого Урко, я не хотела бы, чтобы ты видел мой позор. А если мне удастся избежать замужества, ты не сможешь помочь мне, потому что я сделаю это либо ценой смерти, либо скрываясь в убежище, куда тебе не будет доступа. Есть еще одна причина.

— Какая причина? Куилла!

— Я прошу, чтобы ты остался с отцом и оказал ему помощь в войне, которая неизбежна. Я хочу видеть разгром Урко, но без твоей помощи, я уверена, народы чанка и юнка не смогут сломить могущество инка. Помни, что если я не стану женой Урко, ты можешь надеяться завоевать меня только так — разгромив и убив Урко. Так скажи, что ты останешься здесь и поможешь отцу повести армии чанка в бой, — и скажи это быстро, а то ведь этому слабоумному Упанки не терпится уехать отсюда. Слышишь? Его вестники зовут и ищут меня; мои женщины не могут дольше их удерживать.

— Я останусь, — сказал я хрипло,

— Благодарю тебя, и прощай, пока мы не встретимся снова, в жизни или в смерти. Еще в голову приходят мысли, но уже некогда их высказать.

— Мне тоже, Куилла, и вот одна из них. Помнишь человека, который был со мной на острове? Он больше, чем то, чем он кажется.

— Я догадывалась. Но где он теперь?

— Скрывается, Куилла. Если тебе случится встретиться с ним, то помни, что он враг Урко, и он не одинок, и что он любит меня по-своему. Верь ему, прошу тебя. Урко не единственный, в ком течет кровь инка, Куилла.

Она быстро взглянула на меня и кивнула. Потом, не говоря ни слова, ибо к нам уже приближались, она сняла с пальца кольцо — толстое, золотое старинное кольцо, на котором было вырезано изображение не то цветка, не то солнца, и подалаего мне.

— Носи его ради меня. Оно очень древнее и связано с историей верной любви, но рассказать ее уже нет времени, — сказала она.

Я взял его и взамен дай ей то древнее кольцо, которое вручила мне мать, то кольцо, которое перешло к ней вместе с мечом Взвейся-Пламя.

— Оно тоже древнее и тоже имеет историю. Носи его в память обо мне.

На этом мы расстались, и она ушла.

Я стоял, провожая ее взглядом, пока паланкин не скрылся в вечерней дымке. Потом я повернулся, чтобы уйти, и оказался лицом к лицу с Хуарача.

— Повелитель-из-Моря, — сказал он, — сегодня ты поистине сыграл роль мужчины — или бога. Если бы ты велел моей дочери остаться, она бы осталась из любви к тебе, и народ чанка был бы уничтожен, ибо, как сказал нам Инка или его глашатай, нарушение моей клятвы было бы воспринято как объявление немедленной войны. А теперь у нас есть передышка, и в конце концов все может повернуться иначе.

— Да, — ответил я, — но что будет с Куиллой и что будет со мной?

— Я не знаю твоей веры и не знаю, что ты понимаешь под честью, Белый Повелитель, но у нас — хотя ты, может быть, и невысокого о нас мнения — считается, что бывают времена, когда мужчина или женщина, особенно если они занимают высокое положение, должны жертвовать собой ради блага тех многих людей, которые держатся за них, ища защиты и руководства. Так именно поступили ты и моя дочь, и поэтому я чту вас обоих.

— Но какая цель такой жертвы? — сказал я с горечью. — Чтобы один народ боролся за господство над другим народом, не более.

— Ошибаешься, Повелитель. Не для победы и не для умножения своих владений желаю я войны против инка, а потому, что если я не ударю, очень скоро ударят меня; тогда как этот брак может оттянуть удар. Один среди огромных территорий, над которыми царит инка, народ чанка сдерживает поток их завоеваний и остается свободным среди многих народов-рабов. Поэтому уже много веков назад эти инка, как и те, кто правил до них в Куско, поклялись уничтожить нас, а больше всего и всех этого хочет Урко.

— Урко может умереть или быть низложен, Хуарача.

— Ну так другой надел бы его корону, и с него взяли бы клятву держаться старой политики, которая не изменяется от поколения к поколению. Поэтому я должен бороться или погибнуть вместе с моим народом.

Послушай, Повелитель-из-Моря! Оставайся здесь со мной, как мой брат и начальник над моими армиями; ведь куда только они ни пойдут за тобой, считая тебя богом! А если мы победим, то в награду из брата ты станешь мне сыном, и клянусь — я оставлю тебе корону страны Чанка. Более того, если она будет спасена, я отдам тебе в жены ту, кого ты любишь. Подумай, прежде чем отказаться. Не знаю, откуда ты явился, но одно мне ясно — ты уже не можешь вернуться туда, если только ты действительно не дух. Здесь тебе суждено остаться до самой смерти. Так проживи же свою жизнь в блеске и величии. Конечно, ты мог бы перейти к Инка и стать там чудом и предметом поклонения, обладателем золота, дворцов и земель, но там бы ты все равно был слугой, а я предлагаю тебе корону и управление народом великим и свободным.

— Что мне корона! — отвечал я, вздыхая. — Но об этом просила меня Куилла, и, может быть, это ее последняя просьба. Поэтому я принимаю твое предложение и буду служить тебе и твоему делу, которое кажется мне благородным, преданно и до конца, о Хуарача.

Я протянул ему руку, и так мы скрепили наш союз.

На следующий же день я взялся за работу. Хуарача познакомил меня со своими военачальниками, веля им подчиняться мне во всех делах, на что они охотно согласились, веря, что во мне хотя бы наполовину присутствует божественное начало.

Воспитанный моряком, я мало знал о военном искусстве, однако, как я узнал на собственном опыте, англичанин всегда проложит дорогу к своей цели, в какой бы стране и обстановке он ни оказался.

К тому же в Лондоне я часто слышал разговоры об армиях и их организации и нередко наблюдал войска во время учений; я владел мечом и луком и привык руководить людьми. Собрав в уме все, что я знал и помнил, я взялся за выполнение поставленной самому себе задачи — превратить толпу полудиких вооруженных парней в дисциплинированное войско. Я образовал из них полки и поставил во главе лучших военачальников, каких мог найти, объединяя в каждом полку, по возможности, людей из определенного города или района. Эти подразделения я учил и тренировал, наставляя их в том, как наилучшим Способом использовать имеющееся у них оружие.

Я научил их также изготовлять более мощные луки по образцу моего собственного, с помощью которого я убил в далеком Гастингсе трех французов, — лука, бывшего когда-то, как говорили, боевым оружием моего предка, скандинава Торгриммера, наравне с его мечом Взвейся-Пламя, служившим ему в битвах. Когда люди чанка увидели, как далеко и метко я стреляю из своего лука, они день и ночь старались научиться стрелять с таким же искусством, как я, — хотя, сказать по правде, никто из них не мог сравниться со мной. Я также усовершенствовал их защитную одежду: поскольку в этой стране нет железа, я научил их вшивать между слоями хлопчатой ткани пласты кожи, выделанной из шкур диких животных и местных длинношерстных овец. Я делал еще многое другое, о чем слишком долго рассказывать,

В результате всех этих мер через три месяца Хуарача получил армию примерно в пятьсот тысяч человек, которые, если и не достигли совершенства тренировки, соблюдали дисциплину и действовали как организованные полки; умели стрелять из луков и максимально использовали свои копья с медными остриями и топоры из этого же металла или из твердого камня.

Наконец к нам присоединились и воины юнка, тридцать или сорок тысяч человек, дикие и достаточно храбрые, но совершенно не дисциплинированные. С ними я не успел много сделать из-за недостатка времени, но послал к ним некоторых обученных мной военачальников, чтобы они научили вождей и военачальников юнка тому, что усвоили сами.

Так я был занят от зари до заката, а часто и дольше, разговаривая с Хуарача и его полководцами или вычерчивая планы изобретенными мною чернилами на пергаменте из овечьей кожи, записывая цифры и другие вещи к удивлению этих людей, которые никогда не знали письменности. Велики были мои труды, но в них я находил больше радости, чем я знал с того рокового дня, когда я, богатый лондонский купец, Хьюберт из Гастингса, стоял рядом с Бланш Эйлис перед алтарем в церкви Св. Маргариты. Поскольку каждая частица моего времени и ума была заполнена тем, что я уже свершил или пытался свершить, я забыл даже о своем одиночестве в чужой для меня стране и стал снова тем, чем я был, когда вершил дела в Чипсайде.

Но как бы я ни трудился, я не мог забыть Куиллу. В течение дня я еще мог запрятать воспоминания о ней в текущих делах, но когда я ложился на ночь в постель, мне казалось, что она приходит ко мне, как могло бы прийти привидение, и стоит у моей постели, смотря на меня печальным и зовущим взглядом. Так реально ощущалось ее присутствие, что иногда я начинал верить, что, наверно, она умерла для мира и действительно стала призраком или же обрела способность посылать на дальние расстояния свою душу, как, говорят, могут делать некоторые индейцы. Во всяком случае, она была рядом, когда я бодрствовал, и потом, когда я спал, и не знаю, чего больше — радости или боли — доставляло мне ее странное присутствие. Ибо — увы! — она не могла заговорить со мной или поведать мне о своем положении; и, сказать по правде, теперь, когда она, возможно, стала женой другого, мне хотелось забыть ее, если бы я мог.

Ибо о Куилле до нас не доходило ни слова. Мы слышали, что она благополучно прибыла в Куско, — и это все, что мы знали. О браке ее с Урко не было никаких вестей. Она как будто и в самом деле исчезла. Однако определенные шпионы Хуарача донесли ему, что огромная армия, которую Урко собрал, готовясь к войне против него, была частично распущена; это, видимо, показывало, что Инка уже не собирается немедленно начать войну. Но тогда что же случилось с Куиллой, которая должна была стать залогом мира? Может быть, ее куда-нибудь упрятали на время приготовления к свадьбе? По крайней мере, я ничего другого не мог придумать — разве что она действительно покончила с собой или умерла естественной смертью.

Вскоре, однако, всякие известия вообще прекратились, так как Хуарача закрыл свои границы, надеясь, что таким образом Урко не узнает о его военных приготовлениях.

Наконец, когда наши силы были почти готовы к выступлению, явился Кари — Кари, который, как я думал, навсегда для меня потерян.

Однажды вечером, когда я сидел за работой при свете лампы, записывая что-то на пергаменте, на него вдруг упала тень, и, подняв глаза, я увидел, что передо мной стоит Кари, усталый и изможденный, но несомненно Кари — не во сне, а наяву.

— У тебя есть какая-нибудь еда, господин? — спросил он, в то время как я не сводил с него глаз. — Я ослабел и хотел бы поесть, прежде чем мы поговорим.

Я нашел мясо и местное пиво и принес ему, так как было уже поздно и мои слуги давно легли спать, и стал ждать, пока он подкрепится, ибо к этому времени я уже научился терпению этих людей. Наконец он заговорил.

— У Хуарача отличные часовые, и, чтобы обойти их, мне пришлось зайти далеко в горы и спать три ночи, не имея еды, среди их снежных вершин, — сказал он.

— Откуда ты? — спросил я.

— Из Куско, Повелитель.

— Что с леди Куиллой? Она жива? Вышла замуж за Урко?

— Жива, или была жива четырнадцать дней назад, и замуж не вышла. Но она там, куда не может ступить ни один мужчина.

— Почему, если она жива и не вышла замуж? — спросил я, задрожав.

— Потому что она причислена к Девам Солнца, нашего Отца, и поэтому ни один мужчина не может к ней прикоснуться. Будь я Инка, то, хотя я люблю тебя и знаю все, я бы убил тебя, — да, даже тебя, и притом моим собственным мечом, — если бы ты попытался ее увезти. В нашей стране, Повелитель, есть одно преступление, которое не знает пощады, — овладеть Девой Солнца. Мы верим в то, что, если это случится, страшные проклятья падут на нашу страну, а что касается человека, совершившего это преступление, то прежде чем его постигнет вечное мщение, он и его дом, и город, откуда он родом, должны быть уничтожены, а неверная девственница, которая предала нашего Отца-Солнце, должна умереть медленной смертью в огне.

— И это когда-нибудь случалось? — спросил я.

— История не говорит об этом, ибо никто еще не решался на такое злодеяние, но таков закон.

Я подумал про себя, что это очень жестокий и порочный закон, и что я нарушу его, если представится возможность, но ничего не ответил, зная, что иногда лучше промолчать и что легче сдвинуть гору с ее основания, чем открыть Кари глаза на его безрассудство, порожденное ложной верой. В конце концов, мог ли я порицать его, если мы тоже придерживались закона о священной неприкосновенности монахинь и, говорят, убивали их, если они нарушали свой обет?

— Что нового, Кари?

— Много, Повелитель. Вот послушай. Переодевшись крестьянином, пришедшим в эту страну выменивать шерсть, в деревне близ Куско я пристроился к процессии Инка Упанки, в свите которого встретил старого друга; этот друг любил меня в прежние времена и не выдал меня, так как еще мальчиками мы оба вступили в братство рыцарей. Благодаря ему я сменил заболевшего носильщика паланкина, в котором была леди Куилла, и таким образом все время был рядом с ней, и иногда мы тайно переговаривались, ибо она узнала меня, несмотря на мою маскировку. Я также прислуживал ей, когда она ела, и следил за всем, что происходило.

Со второго дня нашего путешествия Инка Упанки — мой отец, который в пользу Урко лишил меня законных прав наследника и полагает, что меня нет в живых, — стал принимать пищу в той же палатке, что и леди Куилла. Она же, будучи очень умной, решила очаровать его, так что очень скоро он уже души в ней не чаял, как часто бывает с дряхлеющими стариками по отношению к молодым и красивым женщинам. Она притворилась, что тоже полюбила его, и наконец недвусмысленно сказала ему, что жалеет, если ее мужем будет не он со своей мудростью, а принц, который, как она слышала, совсем не мудрый. Она сказала это, хорошо зная, что Инка никогда больше не женится и уже многие годы живет один. Все же очень польщенный, он высказал сожаление о том, что ее насильно выдадут замуж за человека, к которому она не чувствует никакой склонности, на что она стала умолять его, даже со слезами, спасти ее от такой участи. Наконец он поклялся, что сделает это, поместив ее с Девами Солнца, на которых не смеет взглянуть ни один мужчина. Она поблагодарила его и сказала, что подумает, поскольку, по известным тебе причинам, Повелитель, она вовсе не желает стать Девой Солнца и провести остаток дней в молитвах и за тканьем одежды для Инка. Так продолжалось до тех пор, пока за день до прибытия в Куско нас не встретил Урко, мой брат, выехавший вперед, чтобы приветствовать будущую жену. Между прочим, Урко — огромный и уродливый человек, в котором никто бы не заподозрил хоть каплю царственной крови. Грубый он и распущенный, к тому же любитель выпить, хотя и отличный воин, храбрый в бою, и смышленый, когда он трезв. Я присутствовал при встрече и заметил, как леди Куилла при виде него вздрогнула и побледнела, а он пожирал ее красоту глазами. Они сказали друг другу лишь несколько слов, но он успел сообщить ей свою волю — чтобы церемония их брака состоялась на другой же день после прибытия в Куско; и не стал слушать Инка Упанки, который, желая хитростью выиграть время, пытался ему внушить, что такое важное дело требует особых приготовлений. Напротив, Урко только разозлился на отца, который и любит, и боится его, и отвечал, что, поскольку он уже почти Инка, он сам и займется своими делами. Он так рассвирепел, что Упанки испугался и ушел. Когда они остались одни, Урко попытался обнять Куиллу, но она убежала от него и скрылась вместе со своими служанками в одном укромном месте. После этого Урко, по своему обыкновению, выпил слишком много во время пиршества, и его увели и уложили спать. Потом Куилла увиделась с Инка и сказала ему:

— О Инка, я видела принца и прошу тебя выполнить свое обещание и спасти меня от него. О Инка, отбрось всякую мысль о замужестве, я стану невестой нашего Отца-Солнца.

Упанки, который был зол на Урко за то, что тот воспротивился его воле, поклялся самим Солнцем, что он не подведет ее, что бы ни случилось, ибо Урко должен знать, что он пока еще не Инка.

— Что было дальше? — спросил я, пристально смотря ему в глаза.

— После этого, Повелитель, когда мы сделали последнюю остановку перед торжественным въездом в Куско, леди Куилла улучила минуту, чтобы поговорить со мной наедине. И вот что она сказала:

— Передай моему отцу, царю Хуарача, что я исполнила его клятву, но что я не могу выйти за Урко. Поэтому я ищу убежища в объятиях Солнца, как мне и предсказал Римак, ибо я должна выбирать между этой участью и смертью. Расскажи Повелителю-из-Моря обо всем, что со мной случилось, и передай ему мой прощальный привет. Однако скажи ему, чтобы он не терял надежды и мужества, потому что я не верю, что для нас на этом все кончится.

После этого мы расстались, и я больше ее не видел.

— И ничего больше не слышал, Кари?

— Нет, Повелитель, слышал, и много. Слышал, что, когда Урко узнал, что леди Куилла скрылась от него в Доме Девственности, куда ему нет доступа, и что таким образом украли жену, которую он так давно желал, он просто обезумел от ярости. Это я даже отчасти сам видел. Два дня спустя я пришел вместе с тысячами других на большую площадь перед храмом Солнца, где народ собрался, чтобы вознести хвалу Богу по поводу благополучного возвращения Инка Упанки из далекого и трудного путешествия; говорили также, что он собирается сложить с себя власть Инка в пользу Урко, а заодно возвестить народу, что опасность войны с чанка миновала. Инка Упанки сидел на золотом троне во всем великолепии. Едва началась церемония, как явился Урко во главе группы вельмож и принцев царской крови, которые принадлежат к его клану, и я заметил, что он пьян и полон ярости. Он приблизился к подножью трона, почти не оказывая знаков должного почтения, и закричал:

— Где леди Куилла, дочь Хуарача, которая обещана в жены мне? Почему ты спрятал ее от меня, Инка?

— Потому что Солнце, наш Отец, потребовал ее как свою невесту и принял ее в свой священный дом, где ее не смеет коснуться ни один мужской взгляд! — ответил Упанки.

— Ты хочешь сказать, что, обокрав меня, ты приберег ее для себя, Инка! — опять закричал Урко.

Тогда Упанки встал и поклялся Солнцем, что это не так, и то, что он сделал, сделано по воле Бога и по просьбе леди Куиллы, которая, увидев Урко, заявила, что она либо станет невестой Бога, либо наложит на себя руки, и тогда месть Солнца падет на весь народ.

Тут Урко просто сошел с ума. Он стал изливать свою ярость против Инка, и в то время как все вокруг дрожали от страха, он проклинал Солнце, нашего отца — да, да; и даже когда в ясном небе появилось облако и закрыло лицо Бога, он, несмотря на это предзнаменование, продолжал проклинать и богохульствовать. Но и это не все: он заявил, что скоро сам будет Инка, и тогда вытащит на свет леди Куиллу и сделает ее своей женой, даже если для этого придется разнести Дом Девственности по камешкам.

При этих словах Упанки встал и разорвал на себе одежду.

— И мой слух должен терпеть эти богохульства? — вскричал он. — Так знай же, сын Урко, что сегодня я собирался снять Царский Венец и возложить его на твою голову, коронуя тебя Инка, в то время как я удалился бы в Юкэй, чтобы прожить остаток дней своих в мире и спокойствии. Но я передумал. Я не сделаю этого. Моя жизнь еще не кончена, и силы возвращаются в мое тело и в мою душу. Я остаюсь на троне Инка. Теперь я вижу, что наказан за свой грех.

— Какой еще грех? — крикнул Урко.

— Тот, что я предпочел тебя моему старшему законному сыну Кари, чью жену ты украл; Кари, которого, говорят, ты отравил — по крайней мере, он исчез и несомненно погиб.

Повелитель, когда я, Кари, услышал это, сердце во мне растаяло, и я хотел уже открыться моему отцу Упанки. Но пока я задержался на мгновение, чтобы все взвесить, зная, что если я откроюсь, эти слова будут моими последними словами, ибо Урко был здесь вместе со своими приверженцами, которые, вероятно, туг же убьют меня, — мой отец Упанки внезапно покачнулся и упал без чувств. Его приближенные и лекари унесли его, Урко последовал за ними, и вскоре толпа разошлась. После нам сказали, что Инка пришел в себя, но что его нельзя беспокоить в течение многих дней.

— А Куилла? Про нее ты что-нибудь еще слышал, Кари?

— Да, Повелитель, — ответил он мрачно. — Стало известно, что через какую-то подкупленную им жрицу Урко отравил ее, сказав, что раз она выбрала своим мужем Солнце, к Солнцу пусть и отправляется.

— Отравил ее! — пробормотал я, чуть не упав наземь. — Отравил ее!

— Да, Повелитель, но успокойся, ибо к этому еще добавили, что жрица, давшая ей яд, была поймана с поличным той, что именуется Матерью Девственниц; ее тут же передали женщинам, которые бросили ее в логово змей, где она и погибла, вопя, что ее подбил на это Урко.

— Это меня не устраивает. Что с Куиллой? Она умерла?

— Говорят, что нет. Говорят, что Мать Девственниц вырвала чашу с ядом, когда Куилла поднесла ее к губам. Но говорят также, что часть яда выплеснулось и попала ей в глаза, и она ослепла.

Я застонал. Мысль об ослеплении Куиллы была ужасна.

— Успокойся и насчет этого, Повелитель, ибо она еще может оправиться. А еще мне сказали, что, хотя она ничего не видит, красота ее не пострадала, и что от яда ее глаза стали как будто еще больше и прелестнее, чем были.

Я не ответил — я боялся, что Кари меня обманывает или сам был обманут, и что Куиллы нет в живых.

Через минуту он снова заговорил спокойным ровным голосом:

— Потом я разыскал кое-каких друзей, которые в юности любили меня и мою мать, когда она была жива; я им открылся. Мы вместе наметили план, но прежде чем что-либо предпринять, я должен был увидеться с моим отцом Упанки. Пока я ждал, чтобы он оправился от постигшего его удара, какой-то шпион выдал меня Урко, который тут же начал розыски с целью убить меня и почти обнаружил меня. Кончилось тем, что мне пришлось бежать. Но перед этим многие поклялись мне в верности, желая избавиться от тирании Урко. Кроме того, было решено, что, если я вернусь, имея за собой военную силу, мои друзья и приверженцы выйдут мне навстречу и примкнут ко мне вместе с тысячной армией, и помогут мне восстановиться в моих правах, так что я могу стать Инка после моего отца — Упанки. Поэтому я и вернулся — поговорить с тобой и с Хуарача.

Вот и вся моя история.

Глава 14

КРОВАВОЕ ПОЛЕ
Когда на следующее утро Хуарача, царь Чанка, услышал эту историю и узнал, что Урко дал яд его дочери Куилле, которая, если и жива, то, как говорят, ослепла, им овладело своего рода безумие.

— Война! Теперь только война! — вскричал он. — Я не успокоюсь, пока не увижу труп этого Урко и не повешу его шкуру, набитую соломой, как жертвоприношение его собственному богу — Солнцу!

— Однако ты сам, царь Хуарача, ради своих целей отправил леди Куиллу к этому Урко, — заметил Кари своим спокойным тоном.

— Кто ты такой, чтобы упрекать меня? — спросил Хуарача, повернувшись к нему. — Я знаю только, что ты слуга или раб Белого-Повелителя-из-Моря, хотя, правда, я кое-что слышал о тебе, — добавил он.

— Я — Кари, перворожденный законный сын Упанки и по праву наследник престола Инка, не менее того, Хуарача. Мой брать Урко похитил у меня жену, так же, как до этого по безрассудству моего отца, которого обработала мать Урко, он лишил меня наследства. Потом для большей уверенности он попытался отравить меня, как отравил твою дочь, подсунув мне яд, который лишил меня разума и способности управлять страной, но оставил мне жизнь, — потому что он боялся как бы на него не пало проклятие Солнца, если бы он убил меня. Я оправился от этого злого зелья и после долгих странствий попал в далекую страну. Теперь я вернулся, чтобы взять положенное мне по праву, если это в моих силах. Все, что я сказал, я могу доказать.

Хуарача уставился на него в изумлении и после некоторой паузы сказал:

— А если ты докажешь это, чего ты от меня хочешь, о Кари?

— Помощи твоих армий прошу, чтобы я мог свергнуть Урко, который очень силен, имея под своей командой все войска куичуа.

— А если твой рассказ — правда, и ты свергнешь Урко, — что ты обещаешь мне за это?

— Независимость народу чанка, который иначе вскоре будет уничтожен, и вдобавок некоторые территории, которые ты хотел бы иметь, — все это ты получишь, когда я стану Инка.

— И вместе со всем этим — мою дочь, если она еще жива? — спросил Хуарача, не сводя с него глаз.

— Нет, — твердо ответил Кари. — Насчет леди Куиллы я ничего не обещаю. Она дана по обету моему Отцу-Солнцу, и я скажу тебе то, что уже говорил лорду Курачи, который ее любит. Отныне ни один мужчина не смеет взглянуть на нее — Невесту Солнца, ибо если бы я это стерпел, на меня и на мой народ пало бы проклятье Солнца. Того, кто попробует прикоснуться к ней, я убью, — тут он многозначительно посмотрел на меня, — потому что я должен, иначе я буду проклят. Бери все, что хочешь, но оставь леди Куиллу в покое. То, что принадлежит Солнцу, у Солнца и останется.

— Может быть, ее мать Луна имела бы кое-что сказать по этому поводу, — угрюмо заметил Хуарача. — Однако оставим это пока.

Они стали обсуждать условия, на которых они могли бы скрепить свой союз, и, дойдя до вопроса о войне, — ту помощь, которую мог оказать Кари и его приверженцы в Куско.

После этого Хуарача увел меня в другую комнату, чтобы поговорить обо всех делах наедине.

— Этот Кари, — если он действительно Кари, — просто фанатик, — сказал Хуарача, — и если дать ему волю, ни ты, ни я никогда больше не увидим Куиллу, потому что в его глазах это было бы святотатством. Что ты скажешь?

Я ответил, что лучше всего было бы заключить с Кари союз. Я знаю, что он честный и не претендует на чужое, а без его помощи едва ли возможно нанести поражение армии Инка. В остальном будем полагаться на случай, ничего не обещая относительно Куиллы.

— Что толку было бы в наших обещаниях, — сказал Хуарача, — если она умерла, в чем я почти не сомневаюсь; и нам остается только отмщение. В Куско еще достаточно яда, Белый Повелитель.

Восемь дней спустя мы двинулись на Куско, — целая армия численностью по меньшей мере в сорок тысяч чанка и двадцать пять тысяч мятежных юнка, которые стали под наше знамя.

Мы шагали по большой дороге через горы и равнины, гоня бесчисленные стада местных овец, служивших нам пищей, но не встречая ни души, так как мы едва покинули территорию чанка, все жители разбегались при нашем появлении. Наконец, однажды вечером, разбив лагерь на горе, именуемой Карменка, мы увидели внизу на некотором расстоянии могущественный город Куско, расположенный в долине, в которой протекала река. Да, вот он, этот город, с его огромными крепостными укреплениями, построенными из больших каменных глыб, с его храмами, дворцами, широкими площадями и бесчисленными улицами, обстроенными низкими домами. Более того, позади и вокруг города мы увидели и другое — лагерь огромной армии, испещренный тысячами белых палаток.

— Урко готов принять нас, — угрюмо заметил Кари, указывая на эти палатки.

Мы стояли лагерем на горе Карменка, и в тот же вечер к нам явилось посольство, которое выступало от имени Упанки и Урко, как будто они правили совместно. Это посольство, состоявшее из вельмож, из коих каждый носили в ухе золотой диск, осведомилось о причине нашего появления. Хуарача ответил: отомстить за убийство леди Куиллы, его дочери, которая, как он слышал, была отравлена по приказу Урко.

— Откуда вы знаете, что она умерла? — спросил предводитель посольства.

— Если она не умерла, покажите ее нам, — ответил Хуарача.

— Это невозможно, — возразил предводитель, — ибо если она жива, то находится в Доме Девственниц, Дев Солнца, куда никто не входит и откуда никто не выходит. Слушай, о Хуарача. Ступай обратно, откуда ты пришел, иначе бесчисленная армия Инка обрушится на тебя и всех твоих приспешников.

— Это мы еще увидим, — ответил Хуарача, и посольство удалилось без лишних слов.

В этот же вечер в наш лагерь тайно прокрались люди из партии Кари. О Куилле им ничего не было известно, ибо никто не говорил о тех, кто дал обет служения Солнцу. Они рассказали нам, однако, что старый Инка Упанки все еще в Куско и несколько оправился от своей болезни. Они сказали также, что вражда между ним и Урко приобрела ожесточенный характер, но что Урко держит верх и по-прежнему командует армиями. Эти армии, заявили они, огромны и утром выступят против нас, но определенные полки, что на стороне Кари, дезертируют и перейдут к нам во время боя. Наконец, они сказали, что Куско объят страхом, ибо никто не знает, чем кончится битва, которую все понимают как попытку завоевать господство над всей Тавантинсуйу.

Это и все, что они могли нам сообщить, добавив, что они молят Солнце послать нам удачу и успех, чтобы мы могли спасти их от тирании Урко. Оказалось, что Урко заподозрил существование заговора, ибо слух, что Кари жив, облетел всех, и, получив от своих шпионов имена некоторых его участников, он стал преследовать их, организуя убийства и случаи внезапной смерти. В их пищу подсыпали яд; им вонзали нож в спину, когда они проходили поздним вечером по улицам; их жены, особенно молодые и красивые, внезапно исчезали, похищенные, как они думали, теми, кому они имели несчастье понравиться; даже их детей похищали, несомненно, для того, чтобы использовать их в качестве слуг в неизвестных им домах. Они пожаловались на эти злодеяния старому Инка Упанки, но тот был бессилен, ибо Урко держал в руках всю армию. Поэтому они готовы были даже приветствовать победу Хуарача, которая означала бы, что Кари будет Инка, хотя бы и над меньшей территорией.

Прежде чем они ушли, чтобы вернуться в Куско и сыграть свою роль в завтрашней битве, Кари привел их ко мне, ибо в своем невежестве они поклонялись мне, считая меня богом. Он уговаривал их не бояться ничего, поскольку я сам буду командовать армиями Хуарача во время битвы.

Осмотрев местность, пока еще было светло, я вместе с Хуарача и Кари трудился всю ночь, разрабатывая планы грядущей великой битвы. Когда все было готово, я прилег отдохнуть, думая, что, может быть, это мой последний отдых на земле, и, сказать по правде, не очень об этом жалея. Теперь я почти не сомневался в том, что Куилла умерла, и если б не грехи мои, которые тяготели надо мной и в которых мне некому было исповедаться, я был бы даже рад покинуть этот мир с его бедами и страданиями, что бы ни ожидало меня за его пределами, даже если бы смерть означала лишь сон.

В жизни почти каждого человека наступает время, когда больше всего на свете он жаждет покоя, и теперь этот час пришел для меня, одинокого изгнанника. Здесь, в этой чужой стране, среди этих чуждых мне людей я нашел одну родственную душу — душу прекрасной женщины, которая полюбила меня и которую я любил и желал. Но чем это кончилось? Из-за политической необходимости и ее собственного благородства ее разлучили со мной и упрятали в храм — место варварского идолопоклонства, где почти наверное ее настигла смерть.

В лучшем случае ее лишили зрения, и из-за суеверий этих людей ни один человек не смеет проникнуть туда, где она лежит, окруженная вечной тьмой. Даже если Кари станет Инка, он не поможет ни мне, ни ей (если она еще жива), ибо он самый свирепый фанатик на свете из всех, и поклялся, что скорее убьет меня, своего друга, чем позволит мне прикоснуться к ней, давшей обет служения его ложным богам.

Или, быть может, чтобы избавить себя от такого горя, он при помощи жрецов убьет не меня, а ее. Во всяком случае, жива они или умерла, — для меня она потеряна, а я — совершенно один — должен сражаться за дело, имеющее для меня лишь один интерес, — уничтожить одного дикаря-принца за его преступление против Куиллы. Но если все закончится благополучно и это случится, что ждет меня в будущем? К чему мне награды, к которым я не стремился, и поклонение невежественной толпы, которое мне ненавистно? Я скорее хотел бы прожить жизнь скромным рыбаком на берегу Гастингса, чем стать царем над этими блестящими варварами со всем их золотом и жемчужинами, которые не купят ничего того, что мне нужно, — даже Часослова, чтобы дать пищу моей душе, или звука английской речи, чтобы утешить мое опустошенное сердце.

Наконец я заснул, и, казалось, прошло всего несколько минут, — хотя на самом деле шесть часов, — как меня разбудил Кари. Он сказал, что скоро рассвет, и что он пришел, чтобы помочь мне облачиться в доспехи. Потом я вышел, и вместе с Хуарача мы выстроили нашу армию в боевом порядке. Наш план состоял в том, чтобы начать наступление с возвышенности, где мы стояли, через расстилавшуюся внизу равнину, которая называлась Закуй, но позже стала известна под именем Якуар-пампа, или Кровавое поле.

Эта равнина лежала между нами и Куско, и моя идея заключалась в том, что мы пройдем — или продолжим себе путь, сражаясь, — через это пространство и ворвемся в город (который не имел крепостных, стен), и там среди его улиц и домов встретим атаку войск Инка, расположившихся у его дальней границы; таким образом, под защитой стен мы надеялись успешней сбалансировать наши силы. Однако все оказалось не так, как мы предполагали. С первыми же проблесками рассвета, которого мы ждали, не решаясь в темноте двинуться по незнакомой местности, мы увидели, что армии Инка под покровом ночи прошли через город и вокруг него и сосредоточились плотно сомкнутыми батальонами общей численностью тысяч десять человек на противоположном краю равнины.

Мы посовещались и решили не атаковать их, как предполагалось вначале, а подождать их нападения на скалистый гребень, который им придется брать приступом. Поэтому мы отдали приказ, чтобы наша армия, организованная из трех частей — одной части лобовой и двух других боковых крыльев — и поддерживаемая с тыла армией юнка, подкрепилась пищей и была наготове. В центре расположения нашей главной части, которая насчитывала примерно пятнадцать тысяч воинов чанка, и немного впереди нее возвышался небольшой и длинный холм; в его самой высокой точке, на скале, я установил свой наблюдательный и командный пункт; за моей спиной стояли группой военачальники и вестники, а на склонах и вокруг этого холма расположился отряд примерно из тысячи отборных воинов. С этой возвышенности мне было видно все, так же как и я в своих блестящих доспехах был виден всем, и друзьям и врагам в равной мере.

После паузы, во время которой жрецы чанка и юнка принесли овец в жертву Луне и другим многочисленным богам, которым они поклонялись, а жрецы куичуа, как я видел со своей скалы, совершили то же в честь восходящего Солнца, — войска Инка, издавая воинственные крики, двинулись по равнине в нашу сторону. Прикинув на глаз, я заключил, что они превосходят нас числом в отношении два или три к одному. В самом деле, их ордам, казалось, нет конца, и все новые и новые отряды появляются из сумеречных городских проемов. Разбившись на три больших армии, они как будто ползли по равнине — дикое и грандиозное зрелище, озаренное солнцем, которое сверкало и сияло на лесе их копий и на их ярких варварских мундирах.

Пройдя некоторое расстояние, они остановились и стали совещаться, указывая на меня копьями, как будто в страхе передо мной. Мы стояли не двигаясь, хотя кое-кто из наших командиров настаивали на атаке; но я советовал Хуарача пока воздержаться от атаки, если он хочет, чтобы силы куичуа разбились о наши ряды. Наконец, они решились; в воздухе взвилось великолепное «радужное знамя» Инка, и, сохраняя деление на три армии, отделенные друг от друга широким пространством, они пошли в наступление, вопя и завывая, как все дьяволы ада.

И вот они достигли нас, и завязалась самая ужасная битва в истории этой страны. Волна за волной накатывались на нас, но наши батальоны (я не зря обучал их) стояли, как скалы, и убивали, убивали, убивали, пока число убитых достигло нескольких тысяч. Вновь и вновь атакующие устремлялись на холм, где я стоял, надеясь убить меня, и каждый раз мы отбивали их атаки. Выискивая в гуще людей их военачальников, я спускал стрелу за стрелой с тетивы моего большого лука, и почти всегда попадал в цель, а их подбитая хлопком одежда не могла защитить их от этих жестоких стрел.

— Стрелы бога! Стрелы бога! — кричали они, отступая.

Внезапно среди них появился человек с узкой желтой повязкой на голове и в плаще, усеянном драгоценными камнями; человек огромного роста, с большими руками и ногами, с пылающим взглядом; большеротый уродливый человек, вооруженный медным топором и луком более длинным, чем те, что я до сих пор видел в этой стране. Заткнув топор за пояс, он нацелился в меня из лука и выстрелил. Стрела ударилась мне в грудь и сломалась, ибо добрая французская кольчуга была неуязвима для медных стрел.

Он выстрелил снова, и на этот раз стрела отскочила от моего шлема. Тогда я прицелился, в свою очередь, и моя стрела, направленная ему в голову, сорвала бахрому с его повязки. При виде этого его соратники испустили тяжкий стон, и один из них воскликнул:

— Плохое предзнаменование, о Урко, плохое предзнаменование!

— Еще бы! — закричал он. — Для Целого Колдуна, который пустил эту стрелу!

Отбросив лук, он ринулся вверх по склону с поднятым топором и в сопровождении своих приверженцев. Он размахнулся, и я, поймав удар на щит свой, ответил взмахом Взвейся-Пламя; мой меч разрезал рукоятку его топора, который он поднял, чтобы защитить голову, как будто это была тростинка, и поразил Урко в плечо до самой кости.

В этот момент из-за моей спины выскользнул человек. Это был Кари, атакующий Урко мечом Делеруа. Они схватились врукопашную и покатились вниз по склону, слившись воедино в объятиях друг друга. Не знаю, что было потом, ибо другие бросились между нами и все перепуталось и смешалось; но вскоре Кари вернулся, хромая, несколько потрясенный и покрытый кровью, а у подножья холма я на миг заметил Урко, почти не пострадавшего, как мне показалось, и окруженного своими вельможами.

В это мгновение я услышал многоголосый крик и, оглянувшись, увидел, что куичуа прорвали наш левый фланг и убивают наших направо и налево, в то время как многие бегут; в то же время правый фланг тоже заколебался. Я послал вестников к Хуарача с приказом — подтянуть резерв юнка. Они долго не возвращались, и я уже стал бояться, что все потеряно, ибо орды из Куско начали мало-помалу окружать нас.

И тут Кари, или кто-то, кто с ним был рядом, развернул знамя, которое до этого было обернуто вокруг шеста — голубое знамя, на котором было вышито золотое солнце. Его вид вызвал смятение в рядах Инка, в то же время большой отряд людей, пять или шесть тысяч, видимо, бывших в резерве, вырвался вперед, крича: «Кари! Кари!» и напал на тех, кто преследовал наш дрогнувший левый фланг. Наконец, появились и юнка и отбросили полки, теснившие нас справа, а из рядов армии Урко раздался крик: «Измена!»

Затрубили трубы, и армия Инка, сплотившись и оставив на поле боя своих убитых и раненых, отступила на равнину и там перестроилась на три части, как вначале, только в сильно уменьшенном виде.

Появился Хуарача, говоря:

— Вперед, Белый-Повелитель! Час настал! Их дух сломлен.

Прозвучал сигнал, и тотчас, подобно ревущему урагану, чанка бросились в атаку. Вниз, вниз, по склону, я — впереди, рядом со мной Хуарача, а с другой стороны — Кари. Быстроногие чанка перегнали меня, отягченного доспехами. Мы атаковали тремя группами в соответствии с нашим расположением на горном хребте, следуя по тем линиям, которые разделяли в пространстве наступавшие на нас три армии, и на которых, отступая, они, естественно, оставили меньше убитых и раненых. И вдруг я увидел, почему наши враги из Куско оставили свободными эти проходы, ибо те воины, которые обогнали меня, внезапно исчезли. Они провалились в яму, замаскированную насыпанной на жерди землей, в дно этой ямы были врыты острые колья. Другие, что бежали по таким же линиям справа и слева, попали в такие же ямы. Это были ловушки, числом около двадцати, тщательно подготовленные на случай войны. С трудом чанка остановились, но не прежде, чем мы потеряли таким образом несколько сот человек. Затем мы опять пошли в наступление, на этот раз по территории, по которой отступала армия Инка.

Наконец мы достигли их передовой линии, прорвавшись сквозь град стрел, и завязался бой, о каком я никогда не слышал и какой мне даже не снился. Вооруженные топорами, дубинками и копьями, обе армии сражались с неослабевающей яростью, и хотя противник все еще превосходил нас как два к одному, наши, обученные мной, полки все больше оттесняли их назад. Воин за воином бросались на меня, злобно сверкая глазами, но их медные копья и кремневые ножи отскакивали от моей кольчуги. Взвейся-Пламя упился сполна в этот день, и если бы мой предок Торгриммер мог видеть нас из Валгаллы, он несомненно мог бы поклясться Одином, что никогда не устраивал для своего меча такого пира.

Воины Инка, охваченные страхом, отступили.

— Этот Рыжебородый из моря — действительно бог! Его невозможно убить! — донеслись до меня их крики.

Тогда появился Урко, окровавленный и свирепый.

— Трусы! — кричал он. — Я покажу вам, как его нельзя убить!

Он бросился вперед и очутился не передо мной, а перед Хуарача, который, видя, что я устал, заслонил меня. Они схватились, и Хуарача упал и кто-то из его слуг подхватил и унес его.

Теперь Урко и я оказались лицом к лицу. Он замахнулся огромной дубиной с медной головкой, которой он надеялся выбить из меня жизнь, поскольку стрелы меня не брали. Я принял удар на щит, но сила удара была столь велика, что я упал на колени. В следующую секунду я вскочил и бросился на него. Крича, я схватил меч обеими руками, так как мой щит остался на земле, и обрушил его на голову Урко. Толстый тюрбан его был рассечен пополам, как перед этим топор Урко, и Взвейся-Пламя глубоко вонзился ему в череп.

Урко упал, как оглушенный бык, и я уже собирался его прикончить, как вдруг на мои плечи упала петля, веревочная петля, которая тут же затянулась. Напрасно я боролся, стараясь освободиться. Меня сбили с ног; десятка два рук схватили меня и утащили в глубь армии Урко.

Ожидая, пока принесут паланкин, они подняли меня на ноги, оставив мои руки затянутыми в петлю, которую эти индейцы называют «лассо» и набрасывают с большой ловкостью; окровавленный меч Взвейся-Пламя был при мне, прижатый этой же веревкой к моей правой руке. В то время как я стоял так, наподобие быка в сети, вокруг собрались воины, взирая на меня, как мне показалось, не с ненавистью, а со страхом и даже с почтением. Когда паланкин, наконец, прибыл, они заботливо помогли мне забраться в него.

Садясь в паланкин, я оглянулся. Битва еще продолжалась, но менее яростно, чем прежде. Казалось, обе стороны устали от этого кровопролития, тем более что их вожди пали. Паланкин подняли и понесли, и крики и шум сражения понемногу стали глуше и почти затихли. Кое-как извернувшись, я посмотрел назад сквозь щелочку в занавесях и увидел, что армия Инка и армия чанка угрюмо расходятся, унося своих раненых. Было ясно, что битва кончилась вничью, поскольку не было ни разгрома, ни триумфа.

Я увидел также, что вступаю в великий город Куско. В дверях домов стояли женщины и дети, глазея на процессию; некоторые плакали и ломали руки.

Миновав несколько длинных улиц и перейдя через мост, меня доставили на широкую площадь, окруженную внушительными зданиями, низкими, массивными, построенными из огромных камней, У входа в одно из них мы остановились, и мне помогли выйти. Одетые в красивые расшитые одежды люди меня провели через ворота и через сад, где я заметил нечто совершенно удивительное: все растения были из чистого золота с серебряными листьями или из серебра с золотыми листьями. На некоторых деревьях сидели птицы, также сделанные из золота и серебра. Увидев это, я подумал, что схожу с ума, но это было не так: просто, не имея другого применения для драгоценных металлов, которые Инка имели в изобилии, они стали украшать ими свои дворцы.

Пройдя через золотой сад, я достиг закрытого дворика, окруженного помещениями, в одно из которых меня провели. Войдя, я очутился в великолепном покое, увешанном фантастически вышитыми тканями и обставленном мягкими сиденьями и столами из редкого дерева с инкрустацией издрагоценных камней. Слуги, или рабы явились вместе с камергером, который низко поклонился и приветствовал меня от имени Инка.

Затем мягко и осторожно, как будто я был чем-то вроде божественного существа, они вынули из-подверевки прижатый к моему запястью меч, сняли с меня мой длинный лук с несколькими оставшимися стрелами, взяли также мой кинжал и все это куда-то унесли. Меня освободили от лассо, от моих доспехов (я объяснил им, как это сделать) и от одежды, обмыли теплой, ароматичной водой, растерли покрытые синяками и кровоподтеками руки и ноги и облачили меня в удивительно мягкую одежду, тоже надушенную и перехваченную золотым поясом. После этого принесли в золотых сосудах еду и пряное туземное вино. Я поел и выпил вина и, чувствуя глубокую усталость, прилег на мягкое ложе, надеясь заснуть. Ибо теперь мне было все равно, что со мной будет, и я все принимал как оно было, и хорошее, и дурное, предоставив свои тело и душу попечению Бога и Св. Хьюберта. В самом деле, что мне оставалось делать после того, как меня взяли в плен и обезоружили?

Когда я проснулся, чувствуя боль и скованность во всем теле, но все же отдохнувший, была уже ночь, ибо в комнате были зажжены все светильники. Перед моим ложем стоял камергер, о котором я уже говорил. Я его спросил о цели его появления. Многократно кланяясь, он сказал, что если я отдохнул, Инка Упанки желает меня видеть и говорить со мной.

Я велел отвести меня к Инка, и вместе с другими, ожидавшими нас за дверьми, он провел меня через лабиринт коридоров в роскошный зал, где все, казалось, было золотым, ибо даже стены были покрыты этим металлом. Я так устал от этого блеска, что, кажется, обрадовался бы, будь они из простого дерева или кирпича. В конце зала, также освещенного висячими лампами, были занавеси. Две красивые женщины в обшитых драгоценностями юбках и головных уборах раздвинули эти занавеси, и за ними на возвышении я увидел ложе, а на нем старого Инка Упанки, который выглядел намного слабее, чем во время нашей первой встречи, и был одет очень просто, в белую тунику. Только голову его украшал венец с красной бахромой, с которым, как я полагаю, он не расставался ни днем, ни ночью. Он поднял глаза и сказал:

— Приветствую тебя, Белый-Повелитель-из-Моря. Итак, ты все-таки посетил меня в конечном итоге, хотя и сказал, что этого не будет.

— Меня привели к тебе, Инка, — ответил я.

— Да, да, мне сказали, что тебя захватили во время битвы, хотя, я думаю, это случилось по твоей доброй воле, так как ты устал от этих чанка. Ибо какое же лассо может задержать бога?

— Никакое, — смело ответил я.

— Конечно. А то, что ты какой-то бог, я не сомневаюсь, судя по тому, что ты совершал во время битвы. Говорят, что стрелы и копья таяли от одного прикосновения к тебе, и что ты поражал людей из лука и мечом сразу целыми десятками. Опять же, когда Урко пытался убить тебя, то, хотя он самый сильный из людей моего царства, — ты сбил его с ног, как ребенка, и так раскроил ему голову, что теперь неизвестно, останется он жив или умрет. Я почти надеюсь, что он умрет, потому что, знаешь ли, я с ним рассорился.

Я подумал про себя то же самое, но вслух спросил:

— Как кончился бой, Инка?

— Так же, как начался, лорд Курачи. Масса людей с обеих сторон — убита, тысячи и тысячи, и ни одна из армий не победила. Обе отступили и сидят, рыча друг на друга, как два озлобленных льва, боящихся новой схватки. В действительности я не хочу, чтобы они сражались, и теперь, когда Урко не может помешать мне, я положу конец этому кровопролитию, если буду в силах. Скажи, — ведь ты был с ним, — почему этот Хуарача, который, я слышал, тоже ранен, хочет со мной воевать, он и его беспокойные чанка?

— Потому что твой сын, принц Урко, отравил — или пытался отравить — его единственную дочь Куиллу.

— Да, да, я знаю, и это было очень нехорошо с его стороны. Видишь ли, вот как это было. Эта прелестная Куилла, которая даже красивее, чем ее мать Луна, должна была выйти замуж за Урко. Но — как случилось во время нашего совместного путешествия — она влюбилась в меня, хоть я и стар, и умоляла защитить ее от Урко. С женщинами это бывает. Если они видят нечто божественное, их сердца отвращаются от вульгарного, — и он глупо засмеялся, как тщеславный старый дурак, каким он и был на самом деле.

— Естественно. Она ничего не могла поделать. Кто же, увидев тебя, мог бы захотеть жить с Урко?

— Никто, тем более что Урко грубый и жестокий малый. Так что мне оставалось делать? Я не собираюсь жениться в моем возрасте, — на это есть причины. Я устаю даже от вида женщин, — мне нужно время, чтобы молиться и думать о святых вещах; к тому же если бы я уступил ее желанию, кто-нибудь мог бы подумать, что я плохо обошелся с Урко. Но в то же время сердце женщины священно, и я не мог применить насилие к сердцу такой нежной, понимающей и прелестной женщины. Я поэтому поместил ее вместе с Девами Солнца, — там она будет в полной безопасности.

— Но она оказалась в опасности, Инка.

— Да, потому что этот насильник Урко, обманутый в своих надеждах и к тому же очень ревнивый, попытался через одну из низких тварей, которая прислуживала Девам, отравить ее. От этого яда она бы вся распухла и стала бы безобразной, лицо ее покрылось бы язвами, и, может быть, она бы даже впала в безумие. К счастью, одна из матрон, которых мы называем мамаконас, выбила чашку у нее из рук прежде, чем она успела из нее отпить, но какая-то доля этого мерзкого яда попала ей в глаза, и она ослепла.

— Значит, она жива, Инка?

— Конечно, жива. Я проверил это сам — в этой стране неразумно верить тому, что тебе говорят. Видишь ли, как Инка, я имею привилегии, и хотя не вступаю в разговор с Девами Солнца, я велел провести их всех передо мной, на что, строго говоря, даже не имею права. Это было жуткое дело, лорд Курачи, ибо, хотя эти Девы такие святые, многие из них очень безобразны и стары, а Куилла, как вновь посвященная, шла, конечно, позади всей шеренги — ее вели две матроны, мои родственницы. Как ни странно, но этот яд сделал ее еще прекраснее, чем раньше; ее глаза стали еще больше и сияют, как звезды в морозную ночь. Так что она там, и ни один мужчина, даже самый хитрый и нечестивый, не имеет к ней доступа. Чего же еще хочет этот Хуарача?

— Вернуть домой свою слепую дочь, Инка.

— Невозможно, невозможно! Кто когда-нибудь слышал о таких вещах! Да что ты! Небо и Земля столкнулись бы друг с другом, и мой отец, а ее муж — Солнце — сжег бы нас всех до единого. Может быть, мы все-таки пришли бы к соглашению? Ведь Хуарача, наверно, сыт войной по горло и, вполне возможно, умрет. Ну, ладно, я уже устал говорить о леди Куилле. Я хочу кое-что спросить у тебя.

— Спрашивай, Инка.

Внезапно вся манера этого старого идиота резко изменилась: он стал быстрым и проницательным, каким был, несомненно, в дни своего расцвета, ибо этот Упанки был великим царем. Еще в начале нашего разговора обе женщины, о которых я упоминал, и камергер удалились в противоположный конец зала, где и оставались в ожидании, сложив руки, словно молящиеся люди перед алтарем. Все же Инка огляделся, как бы желая удостовериться, что его никто не услышит, и в конце концов знаком пригласил меня подняться на возвышение и сесть рядом с ним на его ложе.

— Видишь ли, — сказал он, — я доверяю тебе, хотя ты и бог из моря и сражался против меня. Так слушай же. С тобой был слуга, очень странный человек, который, говорят, тоже вышел из моря, хотя я этому не верю, потому что он очень похож на наших принцев. Где сейчас этот человек?

— Вместе с воинами Хуарача, Инка.

— Так я слышал. А еще я слышал, что во время сражения он поднял знамя с вышитым на нем солнцем, что после этого некоторые из моих полков дезертировали и перешли к Хуарача. Как ты думаешь, почему они сделали это?

— Как я понимаю, Инка, цари этой земли имеют много сыновей. Может быть, это был один из них.

— Ага! Ты умен, как и следует быть богу. Ну, я же ведь тоже бог, и мне в голову пришла та же мысль. Хотя фактически у меня только два законных сына, остальные не имеют значения. Старший из этих двух был способный и красивый; его звали Кари. Но мы поссорились, и, сказать по правде, тут была замешана женщина, вернее, две женщины, потому что мать Кари боролась против матери Урко, которую я любил: она никогда не бранила меня, а та — постоянно. Поэтому Урко и был объявлен моим наследником, а в будущем — Инка. Но ему этого было мало; он ревновал к своему брату Кари, который превосходил его во всем, кроме физической силы. Они полюбили одну и ту же женщину, и Кари завоевал ее расположение; но потом Урко соблазнил ее и похитил, после чего он же, или кто-то другой, ее убил. По крайней мере, она умерла, не помню как. Постепенно знатные люди, в которых течет кровь Инка, стали склоняться на сторону Кари, потому что он был царской крови и мудрый, но это означало бы гражданскую войну после того, как я отправился бы к Солнцу. Поэтому Урко отравил его, — во всяком случае, так утверждала молва. Как бы то ни было, он исчез, и с тех пор я не раз оплакивал его.

— Мертвые иногда оживают, Инка.

— Да, да. Повелитель-из-Моря, это случается; боги, которые взяли их от нас, приводят их обратно; и этот твой слуга, — говорят, он так похож на Кари, будто он и есть тот человек, только ставший немного старше. И почему те полки, во главе которых стояли люди, любившие Кари, — почему они сегодня перешли на сторону Хуарача, и почему по всей стране летят слухи, возникшие вдруг, словно ветер среди ясной погоды? Расскажи мне о твоем слуге, как ты нашел его в море.

— Зачем бы я стал тебе рассказывать, Инка? Может быть, ты хочешь его убить, раз он так похож на твоего пропавшего Кари?

— Нет, нет, просто боги могут советоваться друг с другом, разве не так? Я бы отдал — о, половину своей божественности, лишь бы знать, что он жив! Послушай, я устал от Урко, так устал, что иногда даже удивляюсь, действительно ли он мой сын. Кто знает? Был один вельможа из страны на побережье — волосатый гигант, который, говорят, за один присест мог съесть полбарана и которому ничего не стоило там, у себя, переломить человеку хребет; так мать Урко очень его ценила. Но — кто знает? Никто, кроме отца моего Солнца, но он хранит свои тайны пока что. А Урко — он меня утомил своими грубыми преступлениями и пьянством, хотя армия его любит, потому что он мясник, и к тому же и щедрый. На днях мы поссорились по одному мелкому поводу, связанному с леди Куиллой, и он стал угрожать мне, пока я совсем не рассердился и не сказал, что не передам ему корону, как хотел раньше. Да, я очень разгневался и возненавидел его, — а ведь это ради него я согрешил, потому что его мать околдовала меня. Повелитель-из-Моря, — тут его голос упал до шепота, — я боюсь Урко. Даже такого бога, как я, можно убить, Повелитель-из-Моря. Вот почему я не хочу ехать в Юкэй. Там я мог бы умереть, и никто не узнал бы, а здесь я все еще Инка и бог, коснуться которого — святотатство.

— Понимаю. Но как я могу помочь тебе, Инка? Я ведь только пленник у тебя во дворце.

— Нет, нет, ты пленник только на словах. Урко в самом худшем случае будет долго болеть, так как лекари говорят, что твой меч врезался в него слишком глубоко. А в это время вся власть будет в моих руках. В твоем распоряжении вестники; ты волен уходить и приходить, когда захочешь. Приведи ко мне твоего слугу, ведь он тебе, конечно, доверяет. Я бы хотел поговорить с ним, о Повелитель-из-Моря!

— Если я это сделаю, Инка, ты вернешь леди Куиллу ее отцу?

— Нет, это было бы святотатством. Проси все, что хочешь, — землю, власть, дворцы, жен, — но только не это. Даже я сам не осмелился бы тронуть пальцем ту, что покоится в объятиях Солнца. Что такого в этой Куилле? В конце концов, она всего лишь красивая женщина, одна из тысячи.

Немного подумав, я ответил:

— Я думаю очень много, Инка. Все же, чтобы пресечь кровопролитие, я постараюсь сделать все возможное и привести к тебе того, кто был моим слугой, если ты дашь мне возможность встретиться с ним; а потом мы, еще раз поговорим.

— Да, а то я уже устал. Потом мы поговорим еще раз. До свидания, Повелитель-из-Моря.

Глава 15

КАРИ ЗАНИМАЕТ СВОЕ МЕСТО
Проснувшись на следующее утро в той же великолепной комнате, о которой я уже говорил, я обнаружил, что мне возвращены мои доспехи и оружие, и очень обрадовался вновь увидеть Взвейся-Пламя. После того как я поел и, сопровождаемый слугами, ибо меня не оставляли одного, прошелся по саду, дивясь чудесным золотым фруктам и цветам, ко мне явился вестник и сказал, что со мной хочет говорить Виллаорна. Я подивился про себя, кто такой этот Виллаорна, но когда тот появился, я тотчас узнал Ларико, того самого вельможу с суровым лицом и хитрыми глазами, который говорил от имени Инка во время его визита в город Чанка. Я узнал также, что «Виллаорна» — его титул, означающий «Главный жрец».

Мы поклонились друг другу и, отослав всех прочь, остались одни.

— Повелитель-из-Моря, — начал он, — Инка послал меня, своего советника и кровного родственника, главного жреца Солнца, передать тебе его желание, чтобы ты от его имени отправился с миссией в лагерь чанка. Однако сперва ты должен поклясться Солнцем, что вернешься оттуда в Куско. Согласен ли ты на это?

Так как я больше всего на свете желал вернуться в Куско, где находилась Куилла, я ответил, что поклянусь своим собственным богом, Солнцем и своим мечом, — разве что чанка задержат меня силой. Затем я попросил его изложить суть дела.

Он повиновался.

— Повелитель, — сказал он, — мы узнали, неважно каким образом, что человек, явившийся вместе с тобой в эту страну, не кто иной, как старший сын Инка, Кари, которого мы считали умершим. Сейчас Инка намерен, — как и мы, его советники, намерены — провозгласить Кари наследником престола, который, может быть, его навсегда призовут занять. Но это чревато большими опасностями, так как Урко все еще командует армией, и многие знатные люди из рода его матери идут за ним, надеясь на продвижение, когда он станет Инка.

— Но, жрец Ларико, говорят, что Урко при смерти, а если так, эти опасности растают, как облако.

— Твой меч проник глубоко, но я знаю от его врачей, что мозг не затронут, так что Урко не умрет, хотя и будет долго болеть. Мы должны действовать, пока он болен, ибо покончить с ним, даже если б удалось проникнуть к нему, было бы незаконно. Время не ждет, Повелитель, ты сам видел, что Инка стар и слаб, и разум его сдает. По временам он совсем ничего не помнит, хотя в другое время силы к нему возвращаются.

— А это значит, что я имею дело с тобой, Главным жрецом, и с теми, кто стоит за тобой, — сказал я, смотря ему в глаза.

— Именно так, Повелитель. Выслушай меня, я скажу тебе всю правду. После Инка я самый могущественный человек в Тавантинсуйу; фактически Инка большей частью говорит с моего голоса, хотя кажется, что я говорю с его голоса. Однако я в западне. До сих пор я поддерживал Урко, потому что кроме него не было другого, кто мог бы стать Инка, хотя он и жестокий, злой человек. Но недавно, вскоре после нашего возвращения из города Чанка, я поссорился с Урко, — он потерял эту колдунью леди Куиллу, от которой он без ума, и решил, что я этому способствовал; и мне стало известно, что когда он сядет на трон, он намерен убить меня, и он это, конечно, сделает, если сможет, или, по крайней мере, лишит меня моей должности и власти, что не лучше, чем смерть. Я поэтому желаю заключить мир с Кари, если он поклянется оставить меня на моем месте; а это я могу сделать только через тебя. Устрой этот союз, Повелитель, и я тебе обещаю все, чего захочешь, — даже трон Инка, если с Кари что-нибудь случится или если Кари откажется от моего предложения. Я думаю, куичуа приветствовали бы Белого Бога-из-Моря, который показал себя таким великим полководцем и таким храбрым в сражении, и превосходит их знаниями и мудростью настолько, чтобы править ими, — добавил он, подумав. — Только в таком случае пришлось бы избавиться от Кари, а не только от Урко.

— На что я никогда бы не согласился, — возразил я, — ибо он мой друг, с кем я делил многие опасности. Более того, я вовсе не хочу быть Инка.

— Может быть, есть что-нибудь другое, чего ты очень хочешь, Повелитель? Там, в городе Чанка, мне в голову пришла одна мысль. Кстати, какая красавица эта леди Куилла, и какая царственная женщина! Крайне странно, что она могла подумать о таком старике, как Упанки.

Мы посмотрели друг на друга.

— Очень странно, — сказал я. — И очень печально, что эта прекрасная Куилла заточена на всю жизнь в монастыре. Сказать по правде, Верховный жрец, чем такое могло произойти, я бы лучше женился на ней сам, на что она, может быть, и согласилась бы.

Мы опять посмотрели друг на друга, и я продолжал:

— Я даже намекнул об этом Кари, когда мы узнали, что она причислена к Девственницам, и спросил его, возьмет ли он ее оттуда и отдаст ли мне, если он станет Инка.

— И что он ответил?

— Он сказал, что, хотя любит меня, как брата, он скорее убьет меня своей собственной рукой, ибо такой поступок был бы святотатством по отношению к Солнцу. Вчера вечером Инка ответил мне примерно в том же духе.

— Вот как, Повелитель? Впрочем, это мы, жрецы, воспитываем в наших Инка подобный образ мыслей. Ибо если бы мы этого не делали, где была бы наша власть, — ведь мы Голос Солнца на земле и передаем его веления.

— Но сами-то вы, вы всегда ли так думаете, о Верховный жрец?

— Не совсем всегда. В каждом законе, установлен ли он богами или людьми, есть лазейки. Например, мне кажется, я вижу одну такую в случае с леди Куиллой. Но прежде чем тратить время на разговоры, скажи мне, Белый Повелитель, ты действительно хочешь ее, и если да, то готов ли заплатить мне соответственно? Моя цена — обещание Кари, если он станет Инка, обеспечить мне его дружбу и сохранение моей власти и положения.

— Отвечу: да, я действительно хочу, чтобы эта леди стала моей, о Верховный жрец, и если я смогу, я добьюсь от Кари обещания выполнить то, чего ты просишь. А теперь скажи, что это за лазейка?

— Мне помнится, Повелитель, что есть один древний закон, по которому ни одна женщина, получившая какое-либо увечье, не может стать женой Солнца. Правда, этот закон применяется к ним до того, как они вступают в священный брак. Все же, если бы этот вопрос был поставлен передо мной как Верховным жрецом, то, возможно, я смог бы обосновать его применение и после заключения брака. Случай, конечно, редкий, и если как следует поискать, то беспрецедентный. Так вот: по злой воле Урко эту леди Куиллу ослепили и, следовательно, она уже не совершенна телесно. Понимаешь?

— Абсолютно. Но что сказал бы Упанки или Кари? Ваши Инка всегда фанатики, и могли бы истолковать этот закон по-другому.

— Трудно сказать, Повелитель, но давай говорить прямо: я помогу тебе, если смогу, если ты поможешь мне, — если ты сможешь; хотя смею сказать, в конце концов, ты, поскольку ты не фанатик, должен будешь взять власть закона в свои руки, как, вероятно, сделает и леди Куилла, благо она поклоняется Луне.

Кончилось тем, что я и этот хитрый жрец и политик заключили сделку. Если мне удастся склонить Кари в его пользу, тогда, как он поклялся Солнцем, он устроит мне доступ к леди Куилле и поможет нам бежать, если мы оба захотим. Я же со своей стороны поклялся за него ходатайствовать перед Кари. Больше того, он подчеркнул, что ни один из нас не нарушит своей клятвы, так как с этой минуты мы сообщники, и судьба одного зависит от воли другого.

После этого мы перешли к общественным делам: мне поручено предложить Хуарача и чанка почетное перемирие с разрешением разбить лагеря в определенных долинах близ Куско и получать продовольствие, пока не будет заключен мир, по которому они получат желаемое — свободу и гарантию от нападений. Кроме того, я должен привести Кари и тех, кто накануне перешел на его сторону, в Куско, где им гарантирована полная безопасность.

Потом Ларико ушел, оставив меня в более счастливом настроении, чем я был с тех пор, как простился с Куиллой. Ибо теперь передо мной забрезжил рассвет — правда, слабый и неверный, с трудом — если вообще достижимый, но все-таки свет. Наконец-то я нашел в этой стране темных суеверий хоть одного человека, который не был фанатиком и, будучи Верховным жрецом Солнца, о своем боге знал слишком много, чтобы бояться его или верить в то, что он сойдет на землю и сожжет ее, если одной из сотен его невест вздумается выбрать себе другого мужа. Конечно, этот Ларико мог предать меня и Куиллу, но я не думал, что он пойдет на это, поскольку он ничего бы этим не выиграл, а потерять мог бы многое, ибо я был в силах (по крайней мере, он думал, что я в силах) настроить Кари против него. Во всяком случае, мне оставалось идти вперед и уповать на судьбу, хотя она никогда не была ко мне милостива там, где дело касалось женщин.

Немного позже меня доставили в собственном паланкине Инка в лагерь чанка в сопровождении посольства из знатных вельмож.

Мы пересекли ужасную, залитую кровью равнину, где под флагом перемирия каждая из сторон занималась погребением тысяч своих убитых, и приблизились к той гряде холмов, откуда мы накануне утром начали свою атаку. Здесь нас остановили часовые, и я вышел из паланкина. Когда чанка увидели, что я возвращаюсь к ним живой и в своих доспехах, они разразились ликующими криками, и тотчас меня и моих спутников провели в палатку Хуарача.

Мы застали его на ложе, ибо хотя он не получил открытой раны, он сильно пострадал от дубинки Урко, удар которой, как я боялся, повредил ему внутренности. Он приветствовал меня с восторгом, так как думал, что, захватив меня в плен, меня могли убить, и спросил, каким образом я попал в его лагерь в сопровождении наших врагов. Я сразу рассказал ему обо всем, что произошло, и о том, что с меня взяли клятву — вернуться в Куско после завершения моей миссии. Затем послы Инка изложили свои предложения по поводу перемирия и удалились, чтобы Хуарача мог обсудить их со своими военачальниками и с Кари, который тоже очень обрадовался, увидев меня целым и невредимым.

В конце концов эти предложения были приняты на выдвинутых условиях, а именно, что Хуарача и его армия располагаются в указанных мной долинах и получают все необходимое продовольствие до тех пор, пока не будет предложен приемлемый для него мир. Чанка были даже рады согласиться на этот план, ибо их потери оказались очень велики, и они не были в состоянии возобновить наступление на Куско, который защищали все еще могущественные массы воинов, сражавшихся за свои дома, семьи и свободу.

Таким образом, согласие было достигнуто при условии, что мир будет заключен не позже, чем через тринадцать дней, а если возможно, то и раньше, а если нет, то возобновится война.

Потом в частной беседе я рассказал Хуарача все, что узнал о Куилле, добавив, что я все еще надеюсь ее спасти, но умолчал о том, на что я возлагаю свои надежды. После некоторого раздумья он сказал, что теперь судьба Куиллы — в руках богов и в моих руках, ибо даже ради нее он не должен пренебрегать возможностью почетного мира, поскольку еще одна битва может кончиться полным разгромом. Он подчеркнул также, что сам он ранен, а я — пленник, и должен в силу своей клятвы вернуться в плен, так что чанка потеряли своих предводителей.

После этого мы расстались; я обещал стоять за него и его дело и снова увидеться с ним по мере возможности.

Покончив с этими делами, я уединился с Кари там, где нас никто не мог слышать, и выложил ему предложения Верховного жреца Ларико, объяснив все обстоятельства. Однако я ни слова не сказал о Куилле, хотя мне было тяжело скрыть от Кари даже часть правды. Но что я мог поделать, зная, что если я расскажу ему все, как есть, и он станет Инка или признанным наследником престола, он будет действовать против меня, побуждаемый суеверным безумием и, может быть, велит жрецам убить Куиллу, вступившую, по его мнению, на путь святотатства. Поэтому я умолчал об этой стороне дела, тем более что он и не спрашивал меня о Куилле, не желая, видимо, ничего знать ни о ней, ни о ее судьбе.

Выслушав меня, он сказал:

— Это может оказаться ловушкой. Не верю я этому Ларико, он всегда был моим врагом и другом Урко.

— Я думаю, он прежде всего друг себе самому, — ответил я, — и знает, что если Урко поправится, то убьет его за то, что он стал на сторону твоего отца Упанки, когда они поссорились: Урко будет подозревать его.

— Не уверен, — возразил Кари. — И все же чем-то надо рисковать. Не говорил ли я тебе, когда мы плыли к морю по той английской реке, что мы должны уповать на наших богов; и потом тоже, и не однажды? И разве боги не спасли нас? Ну, так теперь я снова доверюсь моему богу, — и, достав изображение Пачакамака, которое он по-прежнему носил на шее, он поцеловал его и, отвернувшись, поклонился и вознес молитву Солнцу.

— Я пойду с тобой, — сказал он, совершив свой обряд, — жить и стать Инка или умереть: на все воля Солнца.

Итак, он отправился со мной, и вместе с ним несколько его друзей, командовавших полками, которые к нему примкнули во время битвы. Но пять тысяч воинов или те из них, что остались в живых, пока не последовали за нами, боясь, что они будут окружены и перебиты полками Урко.

В этот же вечер, когда мы благополучно прибыли в Куско, Кари и Верховный жрец Ларико имели секретную беседу. Из всего, что было между ними, Кари сообщил мне лишь одно: что они пришли к соглашению, удовлетворяющему обе стороны. То же самое сказал мне Ларико, когда я увидел его после этого разговора, добавив:

— Ты сдержал свое слово, Повелитель-из-Моря, и оказал мне услугу; поэтому я сдержу свое и отвечу тем же тебе, когда придет срок. Однако предупреждаю тебя — не говори Кари ни слова о некой леди, ибо когда я намекнул ему, что возвращение этой леди к ее отцу Хуарача способствовало бы скорейшему и более прочному миру, он ответил, что скорее будет сражаться с Хуарача и с юнка тоже, вплоть до последнего воина в Куско.

— К Солнцу она ушла, — сказал он, — и у Солнца должна оставаться, иначе проклятие Солнца и самого Пачакамака-Духа, что выше Солнца, падет и на меня, и всех нас.

Ларико сказал мне также, что знатные сторонники Урко, опасаясь чего-то, унесли его в паланкине в укрепленный город, расположенный в горах примерно в пяти лье от Куско, и что их сопровождали тысячи отборных людей, которые останутся в городе и на подступах к нему.

На следующее утро я был вызван к Инка Упанки и явился к нему в моих доспехах. Я нашел его в том же великолепном зале, что и раньше, только на этот раз он был одет по-царски, и при нем присутствовали некоторые из высоких особ царской крови, а также кое-кто из жрецов, среди них и Виллаорна Ларико.

Старый царь, который в этот день был в ясном уме и хорошо выглядел, приветствовал меня очень любезно и велел мне доложить обо всем, что было между мной и Хуарача в лагере чанка. Я повиновался, умолчав лишь о том, сколь велики были потери чанка, и как они обрадовались перемирию и возможности отдыха.

Упанки сказал, что эти сведения будут внимательно изучены; при этом он говорил с высоты своего царского величия таким тоном, будто этот вопрос не имел большого значения; это должно было показать мне, какой он великий император. Он и был велик — в том смысле, что такая обширная страна, как Англия, составила бы лишь одну провинцию в его огромных владениях, каждый уголок которых был заселен людьми, жившими, за исключением мятежных юнка, лишь затем, чтобы выполнять его волю.

После доклада, когда я уже подумал, что аудиенция окончена, к подножью трона приблизился один из камергеров и, преклонив колени, объявил, что некий проситель желал бы поговорить с Инка. Упанки махнул своим жезлом в знак того, что он согласен его выслушать. И тотчас в зал вошел Кари, одетый в тунику и плащ принцев Инка, с золотым диском, изображавшим солнце, в ухе и цепью из изумрудов и золота на шее. Он пришел не один: его сопровождала блестящая группа тех вельмож и военачальников, которые перешли на его сторону в день великой битвы. Он приблизился и стал перед троном на колени.

— Кто это, что носит эмблемы Священной Крови и облачен как Принц Солнца? — спросил Упанки, разыгрывая неведение и полную невозмутимость, хотя я видел, что его бледные щеки покраснели и скипетр задрожал у него в руке.

— Тот, в ком поистине течет Священная Кровь Инка; тот, кто является чистейшим отпрыском Солнца, — отвечал царственный Кари присущим ему спокойным тоном.

— Как же его имя? — снова спросил Инка.

— Его имя Кари, перворожденный сын Упанки, о Инка.

— У меня был такой сын когда-то, но он давно умер, — по крайней мере, так мне сказали, — произнес Упанки дрожащим голосом.

— Он не умер, о Инка. Он жив и преклоняет перед тобой колени. Урко отравил его, но его отец Солнце спас ему жизнь, а Дух, что царит над всеми богами, поддержал его. Море унесло его в далекую страну, где он нашел Белого Бога, который сделал его своим другом и заботился о нем, — при этих словах он повернул ко мне голову. — Вместе с этим богом он вернулся на свою родину, и здесь он преклоняет колени перед тобой, о Инка.

— Не может быть, — сказал Инка. — Какой знак ты носишь на себе, ты, называющий себя Кари? Покажи мне образ Духа над всеми богами, который издревле вешали с детства на шею старшего сына Инка, рожденного от Царицы.

Кари вынул из-под плаща золотое изображение Пачакамака, которое он постоянно носил, не снимая.

Упанки стал рассматривать его, приблизив этот символ к слезящимся глазам.

— Кажется, это он, — сказал он, — я не мог его не узнать, ведь он лежал у меня на груди, пока не родился мой первенец. И все же кто может знать наверное? Такие вещи можно скопировать!

Он вернул Кари изображение и после некоторого раздумья приказал:

— Приведите сюда Мать Царских Нянь.

Очевидно, эта леди была наготове, ибо через минуту она стояла перед троном, старая увядшая женщина с похожими на бусинки глазами.

— Мать, — сказал Инка, — ты была с Койя (то есть с царицей), которую призвало к себе Солнце, когда родился ее сын, и нянчила его в последующие годы. Если бы ты увидела его тело теперь, когда бы он достиг зрелости, узнала бы ты его?

— Да, о Инка.

— Как, Мать?

— По трем родинкам, о Инка, которые мы, женщины, называли Юти, Куилла и Часка (то есть Солнце, Луна и Венера) и которые были знаками удачи, отпечатанными богами на спине Принца, между лопатками, одна над другой.

— Человек, называющий себя Кари, согласен ли ты обнажить перед этой женщиной свою плоть?

Вместо ответа Кари, слегка улыбнувшись, скинул с себя тунику и другую одежду и предстал перед нами обнаженный до пояса. Потом он повернулся к женщине спиной. Ковыляя, она подошла к нему и устремила на его спину блестящие глаза.

— Много шрамов, — забормотала она, — шрамы сзади и спереди. Этот воин знал битвы и удары. А что у нас здесь? Взгляни, о Инка, — Юти, Куилла и Часка — вот они, одна над другой, хотя Часка почти не видна под следами старой раны. О мой питомец, о мой Принц, кого я вскормила этой увядшей грудью, неужели ты явился из мертвых, чтобы занять свое место? О Кари, дитя Священной Крови; Кари, пропавший, ныне Кари обретенный вновь!

Рыдая и бормоча, она обвила его руками и поцеловала его. Он тоже не постеснялся и ответил поцелуем, — здесь, перед всеми, кто был в зале,

— Оденьте принца, — сказал Упанки, — и принесите венец, который носит наследник Инка.

Тотчас появился венец — нечто вроде ленты с бахромой, — предъявленный Верховным жрецом Ларико, из чего я сразу понял, что вся эта сцена была заранее подготовлена. Упанки взял его у Ларико и, поманив Кари, обвязал этот венец с помощью Ларико вокруг его головы, тем самым признав своего сына и восстановив его в правах наследника Империи. Потом он поцеловал его в лоб, а Кари опустился на колени, отдавая ему дань уважения и благодарности.

После этого они оба удалились, сопровождаемые только Ларико и двумя-тремя советниками из рода Инка. Позже я узнал, что они рассказывали друг другу о том, что с ними было, и строили планы, как бы обойти, а в случае необходимости — уничтожить Урко и его фракцию.

На следующий день Кари водворился в дом, который отныне стал его резиденцией. Этот дом был похож скорее на крепость, чем на дворец, — построенный из крупного камня, с узкими воротами, он стоял на открытом месте, где расположилась лагерем стража. Состояла она из всех, кто дезертировал на сторону Кари в битве на Кровавом поле и вернулся в Куско, когда Кари был признан наследником Инка. Поблизости были расквартированы также другие войска, которые сохраняли верность Инка, тогда как приверженцы Урко тайно отбыли в тот город, где он лежал больной. Кроме того, было официально объявлено, что в день, когда народится новая луна — этот день маги считали особенно благоприятным, — Кари будет публично представлен народу в Храме Солнца как законный наследник престола вместо Урко, лишенного наследства из-за преступлений, которые он совершил против Солнца, Империи и своего отца Инка.

— Брат, — сказал мне Кари, когда я пришел поздравить его с высоким положением, ибо так он теперь называл меня, став законным принцем, — брат, не говорил ли я тебе, что мы должны верить своим богам? Как видишь, я верил не напрасно, хотя, правда, впереди еще много опасностей, и, возможно, гражданская война.

— Да, — ответил я, — твои боги явно собираются дать тебе все, что ты хочешь, но со мной и с моими богами дело обстоит не так.

— Чего же ты желаешь, брат, если ты можешь владеть даже половиной царства?

— Кари, — сказал, — мне нужна не Земля, а Луна. Он понял, и лицо его посуровело.

— Брат, Луна — единственное исключение, ибо она живет на небе, тогда как ты пока еще на земле, — ответил он, нахмурившись и переводя разговор на заключение мира с Хуарача.

Глава 16

ВЕЛИКИЙ УЖАС
Наступил день обновления Луны, а в этот же день произошло ужасное и трагическое событие, которое заставило всю Империю Тавантинсуйу дрожать от страха перед Небесным возмездием.

С тех пор как Упанки вновь обрел своего старшего сына, он в нем просто души не чаял, как нередко бывает со старыми слабоумными людьми, и часто, обняв его за шею, бродил с ним по садам и дворцам, болтая о том, что в данный момент больше всего занимало его ум. Вдобавок ко всему его душу угнетала мысль, что в прошлом он был несправедлив к Кари и предпочел ему Урко, действуя под влиянием его матери.

Я сам слышал один из их разговоров.

— Истина в том, сын, — говорил он Кари, — что мы, мужчины, правящие миром, вовсе им не правим, потому что нами всегда управляют женщины. И делают они это через наши страсти, которыми боги наделили нас для своих собственных целей, а также благодаря тому, что у женщин ум направлен в одну сторону. Мужчина думает о многих вещах, женщина же только о том, чего она желает. Поэтому мужчина, одурманенный Природой в своей страсти, может выставить лишь одну частицу своего ума против целого ума женщины и, конечно, терпит поражение, ибо он создан лишь для одной цели — быть парой женщине, чтобы она могла рожать больше мужчин, которые будут выполнять желания женщин, хотя последние с виду и кажутся рабынями этих мужчин.

— Я испытал это сам, отец, — ответил серьезный Кари, — и по этой причине твердо решил не иметь дела с женщинами, насколько это возможно в моем положении. Во время моих странствий в других землях, так же как и в этой стране, я не раз видел, как любовь к женщине разоряла и превращала в ничто великих и благородных мужчин, толкая их в грязь, в то время как они держали в своих руках богатства и славу мира. Больше того, — я заметил, что они редко становятся мудрее, и то, от чего они страдали раньше, они готовы повторить вновь, веря всем клятвам, слетающим с нежных уст. Да, даже тому, что их любят ради них самих, на свое горе я сам поверил. Урко не смог бы отнять у меня мою красавицу-жену, если бы она не захотела уйти к нему, видя, что я лишился твоей милости, а с нею и надежды на Алую Бахрому.

При этих словах Кари взглянул на меня, о ком, я уверен, он все время думал, и видя, что я могу услышать его речи, заговорил о чем-то другом.

В назначенный день великое множество знатных людей страны, особенно тех, в ком текла кровь Инка, и все «ушники» — то есть тот класс людей, что соответствовал нашим пэрам Англии, — собралось, чтобы услышать провозглашение Кари наследником Инка. Церемония происходила перед всем этим пышным обществом в Великом Храме Солнца, который я теперь впервые увидел.

Это было огромное и в высшей степени удивительное здание, очень метко названное «Золотым Домом», ибо все здесь было из золота. На западной стене висело изображение солнца футов в двадцать или более в поперечнике — огромная гравированная круглая пластина золота, усеянная жемчугом, с глазами и зубами из крупных изумрудов. Крыша и стены храма также были выложены золотом, и даже карнизы и капители колонн были отлиты из чистого золота.

Из этого храма открывались выходы в другие храмы, посвященные луне и звездам; край луны был выложен серебром, и ее серебряный лик сиял на западной стене. Аналогичным образом были оформлены и остальные храмы — Звезд, Молнии и Радуги; последний был, пожалуй, самый ослепительный из всех благодаря богатству красок и цветовых оттенков, создаваемых игрой алмазов и бриллиантов.

Вид всего этого блеска и великолепия поразил меня, и мне пришло в голову, что стань это известно в Европе, люди умирали бы десятками тысяч, лишь бы завоевать эту страну и завладеть ее богатствами.

Однако здесь, кроме как с целью украшения и жертвоприношения богам, ему не придавали никакого значения.

Но в этом Храме Солнца я увидел нечто, поразившее меня гораздо больше, чем золото. По обе стороны от изображения солнца на золотых стульях сидели умершие Инка и их жены. Да, да, облаченные в свои царские одежды и эмблемы, в венцах с бахромой, ниспадающей на чело, они сидели, склонив головы, мужчины и женщины, с таким искусством сохраненные для потомков, что если бы не печать смерти на их лицах, их можно было бы принять за спящих. Так, в мертвом лице матери Кари я увидел сходство между нею и сыном. Их было много, этих усопших царей и цариц, поскольку, начиная от первого Инка, известного в истории, они все были собраны здесь, в священном Доме и под эгидой их бога — Солнца, от которого, как они верили, они вели свою родословную. Это зрелище было столь мрачно и торжественно, что меня охватил благоговейный страх. Видимо, такое же чувство владело и остальными, ибо здесь мужчины скинули с ног сандалии, и все говорили тихо, не повышая голоса.

Старый Инка Упанки явился пышно одетый и в сопровождении вельмож и жрецов, а за ними следовал Кари со своей свитой. Инка поклонился собранию, и в ответ все, кто был в Храме, — кроме меня одного, ибо моя британская гордость удержала меня на ногах, и я стоял, как единственно уцелевший среди множества убитых, — все простерлись перед его божественным величеством. По знаку они поднялись, и Инка сел на украшенный жемчугом золотой трон под изображением солнца, в то время как Кари занял место на более низком троне, по правую руку от Инка.

Глядя на него во всем его великолепии, в день, когда он снова занял подобающее ему место, я невольно вспомнил несчастного изможденного индейца со следами ударов и пятнами грязи на лице и на теле, которого я спас от жестокой толпы на набережной Темзы, и подивился этой необычайной перемене в его судьбе и удивительной цепи событий, приведших к этой перемене.

Моя судьба тоже изменилась, ибо из человека по-своему великого, каким я был тогда, я превратился всего лишь в скитальца, — правда, почитаемого в этом сверкающем новом мире, о котором там мы ничего не знали, почитаемого за то, что я казался странным и на них не похожим, и за неведомую для них ученость и военное искусство, — но все же лишь бездомным скитальцем, каким мне суждено теперь жить и умереть. И то, что я думал, думал и Кари, ибо наши взгляды встретились, и в его глазах я прочел эти же мысли.

Передо мной сидел мой слуга, который стал моим повелителем, и хотя он все еще был моим другом, я чувствовал, что вскоре его поглотят государственные дела и интересы этой обширной Империи, и я останусь еще более одиноким, чем теперь. К тому же его образ мысли не был моим образом мысли, так же как его кровь не была моей кровью, и он рабски следовал вере, которую я считал отвратительным суеверием, без сомнения внушенным самим Дьяволом; только в этой стране его имя было Купей, и одни ему поклонялись, а другие считали его Богом умерших.

О, если бы я мог бежать вместе с Куиллой и рядом с ней прожить остаток жизни, ибо из всех этих масс людей она одна понимала меня и имела родственную душу со мной: священный огонь любви сжег все различия между нами и открыл ей глаза. Но закон их проклятой веры отнял у меня Куиллу, и что бы ни отдал мне Кари, никогда он не отдал бы это дитя Луны, поскольку для него, как сказал он сам, это было бы святотатством.

Началась церемония. Прежде всего Ларико, Верховный жрец Солнца, в белом облачении совершил обряд жертвоприношения на маленьком алтаре, который стоял перед троном Инка.

Это была очень скромная жертва, состоявшая из фруктов, злаков и цветов, с очень странными по форме предметами, видимо, отлитыми из золота. Во всяком случае, я не заметил ничего другого: ничто живое не было возложено на этот алтарь в отличие от кровавых жертвоприношений евреев, а также некоторых других племен этой большой страны.

Без молитв зато не обошлось — очень красивых и чистых молитв, насколько я мог понять, ибо их язык был более древним и несколько иным по сравнению с языком обычной повседневной речи. При этом жрецы выполняли определенные движения, кланяясь и опускаясь на колени почти так же, как наши священники во время мессы, но я не уверен, было ли это в честь богов или в честь Инка.

Когда обряд жертвоприношения закончился и небольшой огонь, который горел на алтаре, несколько погас, хотя мне сказали, что полностью его не гасили уже сотни лет, Инка вдруг заговорил. Приводя подробности, многие из которых я услышал впервые, он рассказал историю Кари и их взаимного отчуждения из-за интриг матери Урко, которой, как и матери Кари, уже не было в живых. Эта женщина, как следовало из его рассказа, убедила его, Инка, что Кари организовал против него заговор, и поэтому Урко было приказано арестовать его, но Урко явился только с женой Кари, сказав, что Кари покончил с собой.

Здесь Упанки дал волю чувствам, как нередко свойственно старикам, бил себя в грудь и даже прослезился, потому что допустил такую несправедливость и позволил злым и порочным восторжествовать над добродетельными и великодушными. Он чувствует,сказал он, что за этот грех его отец-Солнце пошлет ему какое-либо наказание (как и случилось на самом деле, и скорее, чем он думал). Потом он продолжил свой рассказ, описав все прегрешения Урко, его нечестивые выпады против богов, убийство людей, знатных и простых, и похищение их жен и дочерей. Наконец, он рассказал о возвращении Кари, которого считали погибшим, и обо всем, что изложил ему я.

Закончив свою повесть, он с большими и торжественными формальностями отверг Урко как наследника Империи и вернул этот титул Кари, которому он и принадлежал по праву рождения; он призвал своих предков, одного за другим, в свидетели этого акта и снова увенчал Кари Бахромой Наследника. При этом он произнес следующие слова:

— Скоро, о принц Кари, ты должен будешь сменить этот желтый венец на тот, что ношу я, и вместе с ним возложить на себя все бремя Империи, ибо знай, что я намерен, как только смогу, удалиться в свой дворец в Юкэй и примириться с богом, прежде чем буду призван отсюда в вечные покои Солнца.

Когда он кончил, Кари отдал отцу дань уважения и благодарности и своим спокойным ровным голосом поведал о тех несправедливостях, которые причинил ему его брат Урко, и о том, как он, живой, но потерявший рассудок, спасся от его ненависти. Он рассказал также о своих морских странствиях (не упомянув, однако, об Англии), и о том, как я, очень большой человек в моей собственной стране, спас его от страданий и смерти. Все же, поскольку я сам стал жертвой несправедливости у себя на родине, так же, как он, Кари, у себя, — он убедил меня сопровождать его в его страну, чтобы моя мудрость воссияла над ее тьмой, и благодаря моему божественному дару и магическим способностям мы благополучно прибыли сюда. В заключение он задал собравшимся жрецам и знатным людям вопрос — согласны ли они принять его как будущего Инка, и будут ли они поддерживать его в любой войне, какую Урко может развязать против него.

На это они ответили, что согласны, и будут его поддерживать.

Затем последовало много других обрядов — например, сообщение мертвым Инка, одному за другим, об этой торжественной деклараций устами Верховного жреца, и вознесение многочисленных молитв как им, так и их отцу-Солнцу, Эти молитвы были столь длинными, перемежаясь с пением хора, скрытого в боковых приделах Храма, что когда все это закончилось, день склонился к вечеру.

Уже сгущались сумерки, когда Инка, а за ним следом и Кари, я, жрецы и все собравшиеся вышли из Храма, чтобы представить Кари — наследника престола — огромной толпе, которая ожидала на широкой площади перед Храмом Солнца.

Здесь церемония была продолжена. Инка и большинство из нас — ибо для всех не было места, несмотря на то, что мы сгрудились, как гастингские селедки в корзинке, — стояли на высокой площадке, обнесенной удивительной цепью со звеньями из чистого золота, так что поднять ее, как мне сказали, могли не меньше чем пятьдесят человек. Упанки, к которому, казалось, вернулись силы, то ли потому, что он принял какое-то укрепляющее средство, то ли под влиянием этого великого события, выступил вперед к самому краю низкой площадки и обратился к толпе с красноречивым рассказом о том, о чем уже говорил в Храме. Он закончил свою речь формальным вопросом:

— Дети Солнца, принимаете ли вы принца Кари, моего первенца, как наследника престола и будущего Инка?

Раздался рокот согласия, и когда он утих, Упанки обернулся, чтобы подозвать Кари, которого он собирался представить народу.

В то же самое мгновение в сгустившихся сумерках я увидел, как большой человек со свирепым лицом и забинтованной головой, в котором я тотчас узнал Урко, — перепрыгнул через золотую цепь. Он вскочил на площадку и с криком: «Но я не принимаю его, и вот моя плата за предательство» — всадил блеснувший медный нож, или кинжал, в грудь Инка.

Прежде чем кто-либо в нашей тесной толпе успел пошевелиться, он соскочил с края площадки, перепрыгнул через золотую цепь и исчез в гуще стоявших внизу, среди которых, несомненно, были сопровождавшие его люди, переодетые городскими жителями или крестьянами.

Все, кто видел эту сцену, как будто оцепенели от ужаса. Один великий вздох прокатился по толпе и наступила тишина, ибо ни одно подобное деяние не было известно в анналах этой Империи. С минуту старый Упанки стоял, не двигаясь, в то время как кровь заливала его белую бороду и украшенную драгоценностями одежду. Потом он слегка повернулся и произнес ясным и мягким голосом:

— Кари, ты станешь Инка раньше, чем я думал. Прими меня, о Бог мой Отец, и прости этого убийцу, — я думаю, он на самом деле не мой сын.

Он упал лицом вниз, и когда мы его подняли, он был мертв.

Вокруг по-прежнему царило безмолвие; казалось, все языки поразила немота. Наконец, Кари выступил вперед и воскликнул:

— Инка мертв, но я, Инка, жив и отомщу за него. Я объявляю войну Урко-убийце и всем, кто с ним заодно!

Этот крик как будто разорвал державшее толпу оцепенение, и вопль ненависти против Урко-мясника и отцеубийцы взмыл над смутно темнеющей массой людей; многие бросились искать его в разных направлениях. Тщетно! Ибо он уже скрылся в темноте.

На следующий день с некоторыми церемониями, хотя часть их была опущена из-за предчувствия надвигающихся бедствий, Кари был коронован, сменив желтую бахрому на алую и приняв тронное имя Упанки в честь и в память своего отца. В Куско не нашлось ни одного человека, кто бы высказался против него, ибо весь город был охвачен ужасом перед свершившимся святотатством. Кроме того, сторонники Урко бежали с ним в город, называвшийся Хуарина, на берегах большого озера Титикака, где на острове стояли удивительные храмы, полные золота. Этот город лежал на некотором удалении от Куско.

А потом началась гражданская война и свирепствовала целых три месяца, но обо всем, что происходило в это тяжелое время, я не стану говорить подробно, чтобы не задерживать течения моего рассказа,

В этой войне я сыграл большую роль. Кари опасался, как бы чанка, видя, что царство инка раскололось надвое, не начали нового наступления на Куско. Предотвратить это стало моим делом. В качестве посла Кари я посетил лагерь Хуарача, предложив условия мира, которые давали ему больше, чем он надеялся получить силой оружия. Я нашел, что этот царь-воин все еще не оправился от удара урковой дубинки и выглядел исхудавшим и больным, хотя уже мог ходить, опираясь на костыли. Выслушав меня, он сказал, что не имеет никакого желания воевать с Кари, предложившим ему столь почетные условия, тем более что Кари сражается против Урко, которого он, Хуарача, ненавидит за то, что тот пытался отравить его дочь и нанес ему удар, который, как он уверен, приведет его к смерти. Поэтому он готов заключить с новым Инка прочный мир, если в дополнение к тому, что тот предлагает, он вернет ему Куиллу, которая является его наследницей и должна быть царицей народа чанка после его смерти.

С этим я вернулся к Кари и нашел его твердым, как горная скала, в отношении последнего вопроса. Тщетно старался я уговорить его, и напрасно Верховный жрец Ларико пытался при помощи тонких намеков и доводов смягчить его душу.

— Брат мой, — сказал Кари, терпеливо выслушав меня до конца, — прости меня за то, что я скажу, но в твоем ходатайстве ты говоришь одно слово в пользу Хуарача и два слова — в свою, ибо, к несчастью околдованный этой Девой Солнца леди Куиллой, желаешь ее получить в жены. Брат, возьми все, что я могу тебе дать, но оставь в покое эту женщину. Если бы я передал ее Хуарача или тебе, я бы, как уже говорил тебе, навлек на себя и на мой народ проклятие моего Отца-Солнца и Пачакамака — Духа, который выше Солнца. Ведь именно потому, что мой отец по плоти, Упанки, осмелился, как я потом узнал, взглянуть на нее, когда она уже вступила в Дом Солнца, его постигла жестокая смерть; об этом говорит пророчество, как уверили меня маги и мудрецы. Поэтому я не могу пойти на это преступление преступлений, и скорее предпочел бы, чтобы Хуарача возобновил наступление и чтобы ты стал на его сторону или даже на сторону Урко, и сбросил бы меня с трона, ибо тогда, будь я даже убит, я бы умер с честью.

— Я никогда бы этого не сделал, — ответил я печально.

— Знаю, мой брат Хьюберт (теперь он часто называл меня моим английским именем), — конечно, не сделал бы — не такой ты человек. Значит, ты должен, как и все мы, нести свое бремя. Может быть, когда-нибудь каким-то образом, которого я не могу предвидеть, моим богам или твоим богам в конце концов будет угодно отдать тебе эту женщину, к которой ты стремишься. Но я по своей воле никогда ее тебе не отдам. Представь себе, что в твоей стране Англии король приказал бы вырвать из рук ваших жрецов освященный хлеб и чашу с вином и выбросить их собакам или отдать на потеху неверным, или же похитить монахинь из монастыря и сделать их наложницами. Что бы ты подумал о таком короле в твоей стране? И что, — добавил он многозначительно, — ты бы подумал обо мне, если бы я выкрал там одну из монахинь, потому что она красивая и я хотел бы сделать ее своей женой?

Хотя слова Кари уязвили меня, ибо в них была известная доля правды, я ответил, что в моих глазах история с Куиллой выглядит иначе. К тому же Куилла стала Девой Солнца не по своей доброй воле, а потому, что это было единственным спасением от посягательств Урко.

— Да, брат мой, — сказал Кари, — ты говоришь так потому, что ты считаешь мою религию идолопоклонством и не понимаешь, что для меня Солнце — это символ и одеяние Бога, и что когда мы, из рода Инка, называем его своим отцом, мы имеем в виду, что мы — дети Бога в отличие от обычных, простых людей. Что же до этой леди, то она дала обет по своей собственной воле, а об ее тайных соображениях я знаю не больше, чем о том, почему она обещала стать женой Урко, до того как нашла тебя на острове. Тебе же я глубоко сочувствую, да и ей тоже, однако хочу тебе напомнить, что, как учат твои собственные жрецы, во всякой жизни, если это не жизнь животного, должны быть утраты, горе и самопожертвование, ибо только по этим ступеням может человек подняться до вещей духовных. Так срывай же любые цветы в саду Фортуны, но только оставь этот один белый цветок в покое.

Так проповедовал он передо мной, пока наконец я не выдержал и сказал ему резко:

— По-моему, о Инка, это большое зло — разлучать тех, кто любит друг друга, и это не может понравиться Небу. Поэтому, как ты ни велик, и какой ты мне ни друг — скажу тебе прямо в лицо: если я смогу вызволить леди Куиллу из этой золотой могилы, я это сделаю.

— Знаю, брат мой, — ответил он, — и поэтому будь я как некоторые другие Инка до меня, я бы отправил эту святую жену на небеса раньше, чем это сделала бы Природа. Но я так не поступлю, ибо знаю, что надо всем царит рок, и что он определит, то и случится и без помощи человека. Все же скажу, что воспрепятствую тебе, если смогу, а если ты достигнешь цели, я убью тебя, если это будет в моих силах, и ее тоже, потому что вы совершите святотатство. А если царь Хуарача попытается забрать ее силой, я пойду на него войной и буду воевать до тех пор, пока не уничтожу его и его народ или пока он не уничтожит меня и мой народ. А теперь не будем больше об этом. Поговорим лучше о наших планах в борьбе против Урко — по крайней мере в этом деле, где не замешана женщина, ты будешь мне верен, а я очень нуждаюсь в твоей помощи.

С тяжелым сердцем я вернулся в лагерь Хуарача и передал ему слова Кари; выслушав меня, он страшно разгневался. Его боги были не те, что боги Инка, и он не признавал никакого значения святости Дев Солнца. Он хотел снова начать войну, однако ничего из этого не вышло. Главной причиной было то, что его состояние с каждым днем ухудшалось. К тому же я объяснил ему, что как бы я ни желал вернуть Куиллу, я не смогу сражаться на его стороне, потому что дал Кари клятву помогать ему в борьбе против Урко и не могу нарушить своего слова. Наконец, нашим союзникам — юнка — надоело так долго быть вдали от дома, и удовлетворившись милостивым прощением и облегчением их тягот, которые обещал им новый Инка, они покинули Хуарача, отбыв своим путем на побережье. Да и многие воины чанка потихоньку уходили обратно в свою собственную сторону. Так час Хуарача миновал.

Поэтому мы в конце концов согласились на том, что неразумно атаковать Куско, чтобы попытаться спасти Куиллу, поскольку даже если бы Хуарача удалось сломить отчаянное сопротивление его защитников, он не мог быть уверен, что его дочь оставят в живых или не упрячут в какой-нибудь неизвестный, далекий монастырь. Оставалось лишь положиться на судьбу и ждать, пока она сама приведет к нам Куиллу. Мы согласились и в том, что после заключения почетного мира и удовлетворения всех его требований для Хуарача лучше всего вернуться в свои земли, оставив со мной пять тысяч отборных воинов, готовых служить под моим командованием: они помогли бы мне в войне против Урко и охраняли бы меня и Куиллу, если бы мне удалось вызволить ее из Дома Солнца.

Как только стало известно о моей просьбе, пять тысяч лучших и храбрейших чанка, молодых воинов, которых я обучал военному искусству и которых влекли приключения и битвы, вызвались сопровождать меня и дали клятву служить мне. С ними, простившись с Хуарача, я вернулся в Куско, предварительно послав туда вестников, предупредивших о нашем прибытии. Кари радушно их приветствовал и отвел им территорию вблизи и вокруг предназначенного мне дворца.

Несколько дней спустя Кари и я во главе нашего большого войска начали наступление на город Хуарина, где вступили в бой с еще более многочисленными войсками Урко. Эта битва длилась весь день и всю ночь, и, однако, подобно битве на Кровавом поле, не закончилась ни победой, ни поражением. Когда тысячи убитых были погребены, а раненые отправлены обратно в Куско, мы снова атаковали Хуарина. Я и мои чанка шли в первых рядах. Мы взяли город штурмом, оттеснив Урко и его силы на противоположную окраину.

Они отступили в горы, и началась долгая и утомительная война без крупных сражений. Наконец, несмотря на то, что армия Инка понесла большие потери, мы вынудили Урко отойти к берегам озера Титикака, где большинство его воинов словно растаяли, рассеявшись среди болот и глубоких лесистых долин. Однако сам Урко и группа его приверженцев переправились в лодках на священный остров посреди озера.

Мы соорудили бальзовый плот, используя связки камышей и надутые воздухом мешки из овечьих шкур, и последовали за ними. Высадившись на острове, мы ворвались в город Храмов, которые были здесь еще удивительнее, чем в Куско, и еще богаче золотым убранством и драгоценностями. Люди Урко оказали отчаянное сопротивление, но, выбивая их из улицы в улицу, мы, наконец, заперли их в одном из самых больших храмов. По какой-то несчастной случайности камышовая крыша храма загорелась, начался пожар, и все, кто находился внутри, погибли мучительной смертью. Это было ужасное зрелище — я надеюсь, что никогда больше такого не увижу. Все же Урко и нескольким его военачальникам под конец удалось вырваться из горящего храма, и они бежали, скрываясь в клубах дыма, и покинули остров, переправившись через озеро в лодках или, как утверждают многие, даже вплавь. По крайней мере, они исчезли и, несмотря на тщательные поиски, мы нигде не смогли их обнаружить.

Итак, все было кончено, если не считать бегства Урко. Мы вернулись в Куско. Кари вступил в город с триумфом, который разделил с ним и я, шагая рядом с ним, — бесконечно усталый от войны и кровопролития.

Глава 17

ОБИТЕЛЬ СМЕРТИ
Во время описанной мною долгой войны против Урко был момент, когда победа ему улыбнулась, хотя вскоре стрелка весов вновь повернулась против него. Кари потерпел поражение в одной из острых схваток, а я, командуя другой армией, был почти окружен в долине. Когда все, казалось бы, было потеряно, я вышел из окружения, уведя моих воинов на противоположный склон горы, и внезапно атаковал Урко, зайдя ему в тыл. Поскольку для нас все кончилось хорошо, я не стану останавливаться на этом эпизоде.

В самый черный для нас день ко мне привели одного из военачальников, задержанного во время попытки дезертировать или, по крайней мере, перейти через линию наших передовых постов. Оказалось, что я знаю его в лицо. Накануне я видел, как он серьезно разговаривал с Верховным жрецом Ларико, который в числе других жрецов сопровождал мою армию: возможно, для того, чтобы следить за мной. Я отвел этого военачальника в сторону и допросил его без свидетелей, пригрозив ему, что он умрет мучительной смертью, если не расскажет о причине своего поступка.

В конце концов, перепугавшись насмерть, он заговорил. От него я узнал, что он должен был передать Урко устное послание от Ларико. Полагая, что наш крах неминуем, Ларико решил помириться с Урко и обещал ему выдать все планы Кари и мои собственные и объяснить, как он может легче всего уничтожить нас. Он велел также сказать Урко, что он, Ларико, примкнул к партии Упанки, а после его смерти — к партии Кари, лишь под угрозой смерти, и что он всегда в глубине сердца был верен Урко, которого он признает своим Повелителем и законным Инка и которому будет помогать вступить на престол, используя всю власть Верховного жреца Солнца. Кроме того, он велел этому шпиону передать Урко секретное послание в форме хитроумно перевязанных узелками нитей: завязанные на них узелки служили этим людям как письменные знаки, и они могла читать их так же свободно, как мы читаем книгу.

Всегда жадный до знаний, я как-то раз попросил обучить меня этому узлописанию, и теперь достаточно прилично разбирался в нем. Поэтому я смог это послание расшифровать. В нем говорилось коротко и ясно, что, зная неизменность желаний Урко, он, Ларико, будучи Верховным жрецом, передаст Урко леди Куиллу, дочь царя чанка, которую незаконно скрыли среди Девственниц Солнца, а также предаст меня, Белого-Бога-из-Моря, стремящегося ее похитить, в руки Урко, чтобы он убил меня, если это в его силах.

Когда я все это понял, меня охватила ярость, и я хотел тотчас отдать приказ, чтобы Ларико схватили и предали участи всех изменников. Вскоре, однако, я передумал и, желая полностью изолировать шпиона, установил за Ларико слежку, не сказав ни ему, ни Кари ни слова о том, что я узнал.

Спустя несколько дней наше положение изменилось, и разгромленный Урко бежал к берегам Титикака. После этого мне стало ясно, что нам нечего бояться этого Верховного жреца с сердцем лисицы, потому что он прежде всего желает быть на стороне побеждающей партии и сохранить свой пост и свою власть. Поэтому зная, что но у меня в руках, я решил повременить, ибо через него только я мог надеяться проникнуть к Куилле. Мой час настал, когда война была окончена и мы с триумфом вернулись в Куско. Как только отпраздновали победу и Кари надежно утвердился на троне, я послал за Ларико, на что я, как самый великий человек в государстве после Инка, имел бесспорное право.

Он явился на мой зов, и мы обменялись поклонами, после чего он начал восхвалять меня за мое полководческое искусство, говоря, что если бы не я, Урко выиграл бы войну, и что Инка поступил очень правильно, назвав меня перед всем народом своим братом и признав, что обязан мне своей властью.

— Да, все это верно, — ответил я. — А теперь, поскольку через меня ты стал третьим великим человеком в государстве и остаешься Верховным жрецом Солнца и доверенным лицом Инка, я хотел бы, Ларико, напомнить тебе о некой сделке, которую мы с тобой заключили, когда я обещал тебе все эти блага.

— О какой сделке, Повелитель-из-Моря?

— О том, что ты сведешь меня и Деву Солнца, которая, живя на земле, звалась Куиллой, Ларико, и устроишь так, что из объятий Солнца она вернется в мои объятия.

Тут на лице его выразилось огорчение, и он ответил:

— Повелитель, я много об этом думал, желая больше всего на свете сдержать свое слово, и я с искренней скорбью должен сказать тебе, что это невозможно.

— Почему, Ларико?

— Потому что я понял, что законы моей веры не позволяют этого, Повелитель.

— Это все, Ларико? — спросил я с улыбкой.

— Нет, Повелитель. Потому что я понял, что Инка не потерпел бы этого, и клянется убить всех, кто попытается дотронуться до леди Куиллы.

— Это все, Ларико?

— Нет, Повелитель. Потому что я понял, что женщина, обрученная с тем, в ком течет царственная кровь, не может перейти к другому мужчине.

— Пожалуй, это ближе к делу, Ларико. Ты хочешь сказать, что если это случится, а Урко в конце концов все-таки сядет на трон, — например, если бы его брат Кари умер, — он призовет тебя к ответу.

— Да, Повелитель, ведь Урко еще жив, и, как я слышал, собирает в горах новые армии; и, конечно, он призвал бы меня к ответу, — об этом я тоже слышал. Его Отец-Солнце тоже призвал бы меня к ответу, как сделал бы Инка — его наместник на земле.

Я спросил его, почему он не подумал обо всем этом раньше, когда он еще добивался желанных благ, а не теперь, когда он уже получил их от меня, и он ответил: — Потому, что тогда ему это еще не было достаточно ясно. Я сделал вид, что рассердился, и воскликнул:

— Ты плут, Ларико! Ты обещаешь и берешь плату, но не выполняешь обещания. Отныне я тебе враг, и притом такой, к словам которого прислушивается Инка.

— Еще больше он прислушивается к своему богу Солнцу и ко мне — голосу Неба, Белый человек, — ответил он и добавил наглым тоном: — Ты опоздал. Твоя власть надо мной и моей судьбой кончилась, Белый человек.

— Боюсь, что так, — сказал я, притворяясь испуганным, — так что не будем больше говорить об этом. В конце концов в Куско есть и другие женщины, кроме этой прекрасной невесты Солнца. А теперь, прежде чем ты уйдешь, Верховный жрец, просвети меня, ведь ты такой ученый. Я тут пытался освоить ваш метод передачи мыслей при помощи узлов. Вот здесь у меня клубок нитей с узелками, смысл которых я не совсем понимаю. Будь любезен, растолкуй мне, что они означают, о святейший и честнейший Верховный жрец!

При этом я достал из-под плаща те нити с узелками, которые я отобрал у его посланца, и приблизил их к его глазам.

Он уставился на них и побледнел. Его рука стала нащупывать кинжал, как вдруг он заметил, что моя рука покоится на рукоятке Взвейся-Пламя, и он сразу отказался от своего намерения. Затем у него возникла мысль, что я и в самом деле не умею читать эти знаки, и он принялся было расшифровывать их в ложном смысле.

— Прекрати, изменник! — засмеялся я. — Ведь я все понимаю. Значит, Урко может женится на Куилле, а я — нет? И не беспокойся больше о своем посланце, которого ты всюду разыскиваешь, ибо он под моей надежной охраной. Завтра я прикажу ему передать твое послание, но не Урко, а Кари, — и что тогда, предатель?

Тут Ларико, который, несмотря на суровое лицо и гордую осанку, был в душе трусом, дрожа, упал передо мной на колени и стал умолять меня о пощаде, ибо жизнь его — в моих руках. Он прекрасно знал, что, дойди это до ушей Кари, даже Верховный жрец не мог надеяться избежать кары за подобную измену.

— А что ты дашь мне, если я тебя прощу? — спросил я,

— Единственное, что ты согласишься взять, Повелитель, — леди Куиллу. Послушай, о Повелитель. За пределами города находится дворец Упанки, которого убил Урко. Там, в большом зале, сидит набальзамированный Инка, и никто не смеет войти туда, кроме Дев Солнца, задача которых в том, чтобы прислуживать великим умершим. Завтра за час до рассвета, когда все воины и слуги будут еще спать, я тебя проведу в этот зал, — только ты оденешься в платье жреца Солнца, чтобы тебя не узнали. Там ты найдешь лишь одну Деву Солнца — ту, которую ты ищешь. Возьми ее и уходи. Остальное зависит от тебя.

— А как я узнаю, что ты не устроишь мне ловушку, Ларико?

— Из того, что я буду там с тобой и таким образом разделю с тобой грех святотатства. Кроме того, моя жизнь будет в твоих руках.

— Да, Ларико, — ответил я сурово, — и помни, что если что-нибудь со мной случится, то вот это, — и я потряс перед ним нитями с узелками, — найдет дорогу к Кари, так же как и человек, которого ты собирался сделать своим послом.

Он кивнул и ответил:

— Будь уверен, что у меня лишь одно желание — это знать, что ты, Повелитель, и эта женщина, к которой ты, обезумевший, столь безумно рвешься, находитесь далеко от Куско, и я никогда больше не увижу вас.

Потом мы наметили время и место встречи и обсудили другие подробности, после чего он удалился, многократно кланяясь и улыбаясь.

Я подумал, что только что от меня вышел величайший мошенник, какого я когда-либо встречал — в Лондоне или в других местах — и подивился, какую западню он мне готовит, ибо в том, что он собирается поймать меня в западню, я был совершенно уверен. Почему же тогда я готов ринуться к ней? — спросил я себя. И ответил: по двум причинам. Во-первых: несмотря на то, что я всем сердцем жаждал увидеть Куиллу, прошли месяцы, а я все еще был так же далек от нее, как в день после разлуки в городе Чанка, — и преодолеть эту даль разлуки я мог только с помощью Ларико. Во-вторых, какой-то внутренний голос побуждал меня идти на все, на любой риск, иначе мы никогда больше не встретимся в этом мире. Да, так говорил мне внутренний голос, предупреждая меня, что если я не спасу ее сейчас, я не найду ее среди живых. Как говорил Хуарача, в Куско еще достаточно яда, и убийцу искать недалеко. Или сделает свое дело отчаяние. Или она покончит с собой, как это обещала вначале. Итак, я пойду на все, даже если мой путь приведет меня к роковому концу.

В этот день я переделал множество дел. Поскольку люди, среди которых я жил, считали меня великим полководцем и человеком — или богом, — меня окружали многие, кто поклялся мне служить и кому я доверял. Я послал за одним из них, принцем царской крови из рода матери Кари, и вручил ему нити с узелками, которые доказывали измену Ларико, велев ему, если со мной что-либо случится или если меня не смогут найти нигде, передать их Инка от моего имени, а с ними и задержанного посла Ларико, который находился под его охраной, — но до этого не говорить ни слова ни об этих нитях с узелками, ни об арестованном. Он поклонился и поклялся Солнцем, что выполнит мое поручение, думая, вероятно, что, свершив свое дело в этой стране, я собираюсь вернуться в море, из глубин которого я поднялся, — ведь именно так поступают часто боги.

Затем созвал военачальников чанка, которые сражались под моим командованием во время гражданской войны, и из которых осталась лишь половина, и велел им собрать своих людей на той гряде холмов, где я стоял перед началом битвы на Кровавом Поле, и ждать там моего прихода. Если, однако, случится так, что я не появлюсь в течение шести дней, я приказал им вернуться в их страну и доложить Хуарача, что я «вернулся в море» по причинам, о которых он может догадаться. Я приказал также, чтобы восемь прославленных воинов, которых я перечислил по именам, — людей из личной» охраны, которые сражались плечо к плечу со мной во всех наших битвах и пошли бы за мной сквозь огонь и воду и даже в самый ад, — явились после наступления темноты во внутренний двор моего дворца и принесли бы с собой паланкин, переодевшись его носильщиками, но спрятав под плащами оружие.

Устроив это и другие дела, я отправился к Инка Кари и попросил его отпустить меня в путь. Я ему сказал, что устал от столь многих сражений и желал бы отдохнуть среди моих друзей — чанка.

Некоторое время он пристально смотрел на меня, потом, наклонив в мою сторону скипетр в знак того, что моя просьба удовлетворена, сказал печально:

— Итак, ты хочешь покинуть меня, брат мой, потому что я не могу дать тебе того, что ты желаешь. Подумай хорошенько. В стране чанка ты не будешь ближе к Луне (он имел в виду Куиллу), чем здесь, в Куско; и здесь после Инка ты самый великий человек в Империи, известный под узаконенным титулом брата Инка и главнокомандующего его армией.

В ответ, хотя все во мне протестовало против лжи, я солгал ему, говоря:

— Моя Луна закатилась, так пусть пребудет в покое та, кого я больше никогда не увижу. А в остальном — узнай же, о Кари, что Хуарача назвал меня не братом своим, а сыном, и сейчас он болен, и, говорят, смертельно.

— Ты хочешь сказать, что скорее предпочел бы стать царем народа чанка, чем стоять у трона среди куичуа? — спросил он, всматриваясь в меня острым взглядом.

— Да, Кари, — ответил я, продолжая лгать. — Поскольку мне суждено жить в этой чужой стране, я бы предпочел быть в положении царя, не ниже.

— И ты имеешь на это право, брат, ты намного выше нас всех. Но что ты намерен делать, когда станешь царем? Будешь ли ты стремиться победить меня и править всей Тавантинсуйу — что, возможно, в твоих силах?

— Нет, я никогда не стану воевать против тебя, Кари, разве что ты сам нарушишь свой договор с чанка и попытаешься покорить их.

— Чего я лично никогда не сделаю, брат.

Он помолчал с минуту и потом заговорил с большей страстью, чем я когда-либо в нем замечал:

— О, если б эта женщина, которая встала между нами, умерла! Если бы она никогда не появилась на свет! Поистине, я готов молить моего отца — Солнце, чтобы он взял ее к себе — может быть, тогда мы бы снова были вместе, как в старые времена там, в твоей Англии, и потом, когда мы бок о бок боролись с опасностями в море и в лесах. Будь проклята женщина-разлучница, и да падут проклятия всех богов на эту женщину, которую я не могу тебе отдать. Если бы она принадлежала к моему дому, я бы велел тебе увести ее — да будь она даже моей женой, но она — жена бога, и поэтому я не смею — увы! Я не смею, — и он закрыл лицо плащом и застонал. Услышав эти слова, я испугался: я слишком хорошо знал, что если Инка просит Солнце, чтобы женщина умерла, эта женщина умирает, и притом быстро.

— Не умножай несправедливости против этой женщины, лишая ее жизни, как лишили ее зрения и свободы, о Кари, — сказал я.

— Не бойся, брат, — ответил он, — я не причиню ей вреда. Ни одно слово не сорвется с моих уст, хотя я всем сердцем хотел бы, чтобы она умерла. Иди своим путем, брат и друг; и когда ты устанешь царствовать (если это тебе суждено), как, сказать по правде, уже устал я, возвращайся ко мне. Быть может, забыв, что мы когда-то были царями, мы отправились бы отсюда вдвоем на край света.

Потом он встал с трона и поклонился мне, целуя воздух, как перед богом, и, сняв с шеи царскую цепь, какую носит каждый Инка, надел ее на меня. Сделав это, он отвернулся, не сказав больше ни слова.

С тяжелым сердцем вернулся я к себе во дворец. На закате я поел, по своему обыкновению, и отослал слуг на их половину. Их было только двое, ибо моя частная жизнь была проста. Потом я лег и спал до полуночи.

Поднявшись, я вышел во внутренний двор, где нашел своих восьмерых военачальников-чанка, переодетых носильщиками и ждавших меня возле принесенного ими паланкина. Я отвел их в пустое помещение для стражников и велел им сидеть там, не разговаривая. После этого я вернулся к себе и стал ждать.

Часа за два до рассвета явился Ларико, постучавшись в боковую дверь, как мы договорились. Я открыл ему, и он вошел, одетый в плащ из овечьей шерсти с капюшоном, скрывавший его всегдашнюю одежду и лицо: такие плащи носят обычные жрецы в холодную погоду. Он принес мне одеяние жреца Солнца. Я надел его, хотя из-за его фасона мне пришлось, чтобы не выдать себя, обойтись без моих доспехов. Ларико настаивал на том, чтобы я снял с себя также меч Взвейся-Пламя, но, не доверяя ему, я этого не сделал, а незаметно спрятал и меч, и кинжал под жреческим плащом. Доспехи я завернул в ткань и тоже взял с собой.

Мы вышли, обменявшись скупыми словами, ибо время разговоров прошло, и опасность, а возможно, и страх перед тем, что может случиться, связали нам языки. В караульной будке ждали мои чанка, на которых Ларико взглянул с любопытством, но ничего не сказал. Им я отдал свои доспехи, чтобы они спрятали их в паланкине, а с ними и мой большой лук; предварительно я приподнял капюшон, показав им свое лицо. Затем я приказал им следовать за мной.

Ларико и я шли впереди, а за нами следом — восемь моих воинов: четверо несли паланкин, а другие четверо замыкали шествие. Это был остроумный план, поскольку если бы нас увидели, или если бы мы встретили стражников (так и случилось раз или два), нас приняли бы за жрецов, несущих больного или умершего к месту оказания помощи или погребения. Правда, однажды нас чуть не остановили, но Ларико произнес какое-то слово, и мы беспрепятственно пошли дальше.

Наконец в предрассветной мгле мы подошли к собственному дворцу покойного Упанки. У входа в сад Ларико попытался оставить здесь паланкин и восемь воинов чанка, переодетых носильщиками. Я отказался, говоря, что они должны быть у дверей дворца, и когда он стал упорствовать, я дотронулся до моего меча, свирепым шепотом предупредив его, чтобы он опасался, как бы ему самому не остаться у ворот. Тогда он уступил, и мы все прошли через сад к дверям дворца. Ларико открыл двери ключом, и мы вошли, он и я, ибо здесь я велел чанка ждать моего возвращения.

Мы пошли, крадучись, по короткому коридору, конец которого был задрапирован занавесями. Раздвинув их, я оказался в пиршественном зале Упанки. Единственная золотая лампа, свисающая с потолка, бросала вокруг тусклый свет. И я увидел нечто более удивительное и в своем роде более ужасное, чем все, что мне довелось видеть в этой необычной стране.

На возвышении в кресле из золота сидел мертвый Упанки во всем своем царском облачении и столь поразительно сохранившийся, что его можно было бы с первого взгляда принять за спящего; сбоку лежал его скипетр. Скрестив руки, он сидел, глядя в зал неподвижным и пустым взглядом, страшное воплощение жизни и смерти. Возле него и вокруг возвышения стояли и лежали все его богатства — вазы и мебель из золота, груды драгоценностей, которым предстояло оставаться здесь до той поры, когда крыша дворца обрушилась бы и погребла их под обломками, ибо даже храбрейший из людей не дерзнул бы наложить руку на эти освященные сокровища. В центре зала стоял стол, накрытый как бы для пирующих, ибо среди сияющих бриллиантами кубков и блюд были расставлены кушанья и вина, которые изо дня в день приносили сюда свежими Девы Солнца. Несомненно, это были не единственные чудеса, но других я не разглядел, возможно, потому, что до них не доходил свет лампы, так же, как до дверей, ведущих из зала в другие помещения. Но, главное, меня привлекло нечто другое, на что упал мой взгляд.

У подножья возвышения скорчилась фигура, которую я в первый момент принял за еще одного умершего, и тоже набальзамированного, — может быть, жену или дочь покойного Инка, которую поместили сюда, рядом с ним. Пока я смотрел на нее, фигура вдруг зашевелилась, возможно, услышав наши шаги, поднялась и повернулась так, что свет упал прямо на нее. Это была Куилла, вся в белом и пурпурном, с золотым изображением Солнца на груди!

Так прекрасна она была, всматриваясь в темноту большими невидящими глазами, в то время как ее пышные волосы струились из-под усеянной бриллиантами диадемы с золотыми лучами солнца, что у меня перехватило дыхание, и сердце мое остановилось.

— Вон та, кого ты ищешь, — пробормотал Ларико насмешливым шепотом, ибо здесь даже он, казалось, Не смел повысить голос. — Иди же и бери ее, ты, кого люди называют богом, а я называю пьяным глупцом, готовым рисковать всем ради женских губок. Иди, бери ее ил испроси благословения твоим поцелуям у этого мертвого царя, чей священный покой ты нарушил.

— Замолчи, — прошептал я и, обойдя край стола, очутился лицом к лицу с Куиллой. И тогда странная немота овладела мной, подобно чарам или проклятью мертвого Упанки, и я не мог произнести ни Слова.

Я стоял, всматриваясь в прекрасные слепые глаза, и эти слепые глаза отвечали мне невидящим взглядом. Но вот проблеск понимания отразился на ее лице, и Куилла заговорила или, скорее, произнесла вполголоса, как будто про себя:

— Странно — но я готова поклясться! Странно, но мне показалось!.. О! Я уснула возле этого мертвого старика, который в жизни был таким глупым, а в смерти стал таким мудрым, и мне приснилось — мне приснилось, что я слышу шаги, которых уже никогда не услышу. Мне приснилось, что рядом со мной тот, кого никогда не коснется моя рука. Я хочу опять заснуть — что мне осталось в моей тьме? Сон или смерть?

Тут наконец я обрел дар речи и сказал хрипло:

— Осталась любовь, Куилла, и жизнь.

Она услышала и выпрямилась. Все ее тело, казалось, напряглось как будто в агонии радости. Слепые глаза вспыхнули, губы задрожали. Она протянула руку, нащупывая в темноте. Ее пальцы коснулись моего лба и быстро пробежали по моему лицу.

— Это…, мертвый или живой… это… — и она протянула ко мне руки.

О, что могло быть прекраснее на земле, чем вид слепой Куиллы, открывающей мне свои объятия — здесь, в этой обители смерти?

Мы обнялись и поцеловались. Оторвавшись от нее, я сказал:

— Скорее прочь из этого зловещего дома. Все готово. Чанка ждут.

Она сунула руку в мою, и я повернулся, чтобы ее увести.

В этот момент я услышал тихий издевательский смех, мне показалось — смех Ларико; услышал подбирающиеся ко мне крадущиеся шаги. Я всмотрелся. Из темноты, скрывавшей дверь помещения справа, возникла гигантская фигура, в которой я сразу узнал Урко, а за нею несколько других. Я взглянул налево — и там тоже были люди, а по другую сторону пиршественного стола стоял, издевательски смеясь, предатель Ларико.

— Ты сорвал ранние плоды, но похоже, что весь урожай соберет другой, Повелитель-из-Моря, — насмешливо сказал он.

— Держите ее, — закричал Урко гортанным голосом, указывая на Куиллу своим жезлом. — И размозжите голову этому белому вору.

Я выхватил Взвейся-Пламя и устремился к нему, но с обеих сторон на меня бросились люди. Одного я успел сразить, но другие схватили Куиллу и понесли ее прочь из зала. Меня окружили тесной толпой, так что я не мог орудовать мечом, и над моей головой уже сверкнул кинжал. Меня вдруг осенила мысль: за дверьми — мои чанка. Я должен пробиться к ним, тогда Куиллу еще можно спасти. Передо мной был стол, накрытый для пиршества смерти. Одним прыжком я вскочил на него, громко крича и разбрасывая утварь. Я увидел Ларико, устроившего мне ловушку, — бросился к нему и, подняв Взвейся-Пламя обеими руками, изо всех сил нанес ему удар. Он упал — мне показалось, рассеченный сверху до пояса. В этот момент чье-то копье, запущенное в меня, попало в лампу.

Она разлетелась вдребезги и погасла.

Глава 18

НЕ НА ЖИЗНЬ, А НА СМЕРТЬ
В зале началось смятение: крики, стоны того, кого я сразил первым, звон падающих ваз и сосудов, и над всем этим крики женщины, отдававшиеся эхом от стен и крыши, так что я не мог понять, с какой стороны они доносятся.

В темноте я пробрался к закрывающим вход занавесям — по крайней мере, я надеялся, что ориентируюсь правильно. В этот момент они распахнулись, и при свете занимавшейся зари я увидел моих восьмерых чанка, устремившихся мне на помощь.

— За мной! — крикнул я и, сопровождаемый ими, ощупью вернулся в зал, ища Куиллу.

Я споткнулся о труп Ларико и нащупал край стола. Вдруг за возвышением, где еще совсем недавно сидел мертвый Упанки, распахнулась дверь, и я увидел спины покидающих зал похитителей Куиллы. Мы перебрались через возвышение, где лежал опрокинутый золотой стул, а рядом с ним в неподвижной, неудобной позе лицом вверх — набальзамированный Упанки, уставившись на меня бриллиантовыми глазами.

Мы достигли двери, которую, к счастью, никто не подумал запереть, и очутились в саду, или в парке. Шагах в ста впереди при свете разгорающейся зари я увидел мелькающий среди деревьев паланкин, окруженный вооруженными людьми, и понял, что в нем уносят Куиллу, которую ждет рабство и позор.

Мы бросились вслед за ними. Они прошли в ворота и вышли за пределы парка, но когда мы добежали до этих ворот, они оказались заперты на засов, и мы потеряли какое-то время, прежде чем нам удалось при помощи срубленного дерева, лежавшего поблизости, сломать их. Когда мы оказались снаружи, на востоке появился краешек солнца, и сквозь утренний туман, цеплявшийся за» окрестные холмы, мы увидели паланкин уже в полумиле от нас. Мы двигались вверх по склону, сокращая разделявшее нас расстояние, — ведь нас не обременяла никакая ноша, кроме моих доспехов, которые нес один из чанка вместе с моим длинным луком и стрелами.

В одном месте между этим холмом и соседним было ущелье из тех, что часто встречаются в этой стране, — ущелье столь глубокое и узкое, что местами дневной свет едва попадает на тропу, бегущую внизу. В это ущелье и свернули несущие паланкин и тотчас исчезли из виду. Приблизившись, мы обнаружили, что вход в ущелье преграждают вооруженные люди Урко, человек шесть или более. Взяв у моего воина лук, я быстро спустил стрелу. Тот, в кого я целился, упал. Я снова выстрелил, и еще один упал наземь, а остальные поспешно укрылись за глыбами камней.

Отдав чанка лук и стрелы, ибо теперь они были бесполезны, я повел своих людей в атаку. Схватка скоро кончилась, ибо все, кого Урко оставил защищать вход в ущелье, были убиты, кроме одного, который, будучи отрезан от ушедшего вперед отряда, повернулся и бросился бежать вниз по склону в направлении города, несомненно, чтобы сообщить о том, что произошло во дворце мертвого Инка Упанки.

Мы вступили во мрак ущелья. К счастью, оно было обращено к востоку, так что солнце, которое уже взошло, но было еще низко, освещало наш путь — еще бы немного, и оно, поднявшись, уже сюда бы не проникло.

Я всегда был хорошим бегуном, а сейчас от ярости и страха за Куиллу у меня словно выросли крылья, и я опередил своих товарищей. Стремительно обогнув лежавшего на пути каменную глыбу, я увидел впереди паланкин — до него оставалось не более ста ярдов. Он приостановился, потому что, как мне показалось, один или несколько носильщиков споткнулись о камни и упали. Я ринулся на них с громким криком. Возможно, было бы разумнее подождать своих спутников, но я словно обезумел и ничего не боялся. Они увидели меня и подняли крик:

— Белый бог! Грозный Белый бог!

Охваченные страхом, они обратились в бегство, оставив паланкин на земле. Да, все они бежали — кроме одного: самого Урко.

Он стоял, вращая глазами и скрежеща зубами, огромный и страшный в полумраке ущелья, как будто сам дьявол вышел из ада. Вдруг какая-то мысль пришла ему в голову, и, подскочив к паланкину, он отдернул занавеси и рывком вытащил оттуда Куиллу, которая, не удержавшись, упала навзничь.

— Если не мне, то и не тебе, белый вор! Гляди — я возвращаю Солнцу его невесту! — закричал он и поднял над ней свой медный нож, готовясь пронзить ее насквозь.

Я был еще в десяти шагах от нее и видел, что, преждечем я добегу до него, его клинок будет у нее в сердце. Что же делать? О, Святой Хьюберт, — должно быть, это он помог мне, ибо я понял, что мне делать в эту минуту. Взвейся-Пламя был у меня в руке, и, собрав все силы, я швырнул его в голову Урко.

Грозный клинок со свистом прорезал воздух. Я видел, как на нем вспыхнул луч солнца. Урко хотел отскочить в сторону, но слишком поздно: мой меч ударил его по руке, которую он поднял, защищая голову, и срезал два пальца, так что он выронил свой меч. В следующий миг, все еще крича, — как, несомненно, кричал мой предок Торгриммер, сражаясь не на жизнь, а на смерть (ибо нет ничего сильнее родственной крови), — я бросился на великана Урко. Теперь и он, и я были безоружны. Мы схватились врукопашную. Он был могучим борцом, но в эту минуту мои силы удесятерились. Я бросил его наземь, использовав известный мне сассекский приём, и мы покатились друг через друга. В какой-то момент он оказался наверху и, думаю, задушил бы меня, если бы не потеря двух пальцев.

Мощным усилием я сбросил его, и теперь мы лежали рядом. Он ощупью искал нож — я не видел, но знал это. У его головы на тропе возвышался острый камень высотой примерно с кисть человеческой руки, Я заметил это и решил, что я сделаю, если хватит сил. Я приподнялся, и когда он наконец нащупал свой нож и попытался меня атаковать, оцарапав мне лицо, мне удалось так его оттолкнуть, что его бычья шея оказалась на этом камне. Я высвободил руку и схватил его за волосы. Я прижал его большую голову, давя на нее изо всех сил, и что-то хрустнуло под моей рукой.

Это был перелом шеи. Урко содрогнулся — и умер!

Я лежал рядом с ним и тяжело дышал. До меня донесся голос оттуда, где, сжавшись в белый комок, лежала на земле та, рядом с которой и ради которой происходил этот страшный поединок, — голос Куиллы:

— Один из двух умер, но кто жив?

Я не мог отвечать — не хватало дыхания. Силы меня оставили. Все же я кое-как приподнялся и сел, опираясь на руку и надеясь, что они вернутся. Куилла повернулась ко мне лицом, — вернее, не ко мне, а в ту сторону, откуда ей послышался шорох моего движения, и я с болью подумал, как печально, что она слепа. Но вот она снова заговорила, и теперь ее голос дрогнул:

— Я вижу, кто остался в живых, — сказала она, — Что-то случилось с моими глазами, и, Повелитель и любовь моя, я вижу — это ты, ты жив! И — о, ты весь в крови!

В этот момент появились чанка и нашли нас.

Они посмотрели на мертвого великана и поняли, что он убит не мечом, а физической силой; и, глядя на него, они опустились передо мной на колени и стали восхвалять меня, говоря, что я действительно бог, ибо ни один человек не мог бы совершить этого подвига — убить огромного Урко голыми руками. Потом они усадили Куиллу в паланкин, и шесть человек подняли его и понесли по этому мрачному ущелью. Двое оставшихся поддерживали меня, пока ко мне не вернулись силы. Дойдя до выхода из ущелья, мы стали совещаться, как быть дальше.

Вернуться в Куско после того, что я совершил, значило бы идти навстречу смерти. Поэтому мы взяли вправо и, сделав круг, пришли, не встретив на дороге никаких препятствий, к той гряде холмов, откуда мы начали битву на Кровавом Поле. Там, разбив лагерь, меня ждали по моему приказу около трех тысяч чанка. Когда они увидели, что я жив и почти невредим, они закричали от радости, а узнав, кто в паланкине, просто обезумели от восторга.

Потом восемь воинов, бывших со мной, рассказали им все, как было, — как я спас Куиллу и убил Урко-гиганта голыми руками; и тогда ко мне сбежались военачальники и, целуя мои ноги, говорили, что воистину я бог, хотя до этого некоторые считали меня только человеком.

— Бог или человек, — сказал я, — но я жажду отдыха. Велите женщинам позаботиться о леди Куилле и принесите мне еду и питье, а потом я должен выспаться. На закате тронемся в обратный путь, к вашему и моему царю Хуарача, и вернем ему дочь. До вечера нам нечего бояться: у Кари под рукой нет войска, чтобы атаковать нас. Но на всякий случай все-таки выставите часовых.

Вскоре я уже ел и пил, — боюсь, что больше второе, чем первое, а потом лег спать и заснул, как убитый, ибо последние события меня совершенно измотали.

За час до захода солнца меня разбудили военачальники и доложили, что за линией лагеря идет посольство из Куско, всего десять человек, которые просят разрешения говорить со мной. Я встал, и после того как обмыли и перевязали мои раны, мне принесли воды, облили мое тело и натерли маслом; и тогда, одетый как знатный чанка и без доспехов, я вышел с девятью военачальниками, чтобы принять посольство на равнине у подножия холма, на том самом месте, где я впервые схватился с Урко.

При нашем приближении из группы послов выступил вперед один человек. Я взглянул на него и увидел, что это Кари; да, это был сам Инка.

Я пошел ему навстречу, и мы поговорили, оставаясь вне пределов слышимости для сопровождавших нас лиц.

— Брат мой, — сказал Кари, — я узнал обо всем, что произошло, и я воздаю тебе хвалу, самому смелому из людей и первому среди воинов; тебе, уничтожившему Урко голыми руками.

— И таким образом обеспечившему тебе трон, Кари,

— И таким образом обеспечившему мне трон. Так же за то, что ты убил Ларико в смертном доме моего отца Упанки…

— И тем самым избавил тебя от предателя, Кари.

— И тем самым избавил меня от предателя, как я узнал тоже благодаря тебе, ибо твой человек вручил мне нити с узелками, а задержанный тобой шпион рассказал все подробно. Повторяю — ты самый смелый среди людей и первый среди воинов. Почти бог, как называет тебя мой народ.

Я поклонился, и после небольшой паузы он продолжал:

— Если бы это было все, о чем я должен сказать тебе! Но увы! Это не все. Ты совершил великое святотатство против моего отца — Солнца, несмотря на все мои предупреждения, — ты похитил у него его невесту, — и ты, мой брат, солгал мне, сказав только вчера, что ты выбросил из головы все мысли о ней.

— Для меня это не было святотатством, Кари, скорее праведным делом — освобождением женщины от оков веры, которую не принимаем ни она, ни я, и возвращением ее из живой могилы к жизни и любви.

— А ложь тоже была праведным делом, брат?

— Да, — ответил я смело, — если ложь вообще может быть праведной. Подумай. Ты молился о том, чтобы эта леди умерла, ибо она встала между тобой и мной; а те, о чьей смерти молятся цари, действительно умирают, даже если не по их прямому приказу. Вот я и сказал, что выбросил ее из головы — чтобы она осталась жить.

— Чтобы ласкать тебя в своих объятьях, брат. А теперь слушай. Мы с тобой были больше чем друзья, но из-за твоего поступка стали больше чем враги. Ты объявил войну моему богу и мне, поэтому я объявляю войну тебе. Нет, слушай дальше. Я не желаю, чтобы из-за нашей ссоры погибли тысячи людей. Поэтому предлагаю тебе следующее: чтобы тут же, не сходя с места, ты сразился со мной один на один, и пусть Солнце или Пачакамак решат исход этого боя.

— Сражаться с тобой! Сражаться с тобой, Кари, — о, Инка!

— Да, сражаться не на жизнь, а на смерть, ибо между нами все кончено раз и навсегда. В Англии ты заботился обо мне. Здесь, в стране Тавантинсуйу, которой я сегодня правлю, я заботился о тебе, и в моей тени ты достиг величия, хотя — если говорить правду — не будь ты во главе армии, не было бы уже ни меня, ни моей тени. Поэтому будем думать только о том, что встало между нами, и, забыв все, что соединяло нас в прошлом, станем лицом к лицу, как враги. Может быть, ты победишь меня, ведь ты такой великолепный воин. Может быть, если это случится, мой народ, который считает тебя полубогом, возведет тебя на трон Инка, если таково будет твое желание.

— Никогда! — прервал я его.

— Верю тебе, — ответил он, наклонив голову, — но не пожелает ли этого та прекрасноликая распутница, которая предала нашего бога — Солнце?

При этих словах я вздрогнул и закусил губы.

— Ага, тебя это уязвило, — продолжал он, — правда ведь кусается, и это хорошо. Пойми, Белый Повелитель, бывший некогда мне братом, что либо ты сразишься со мной не на жизнь, а на смерть, либо я объявлю тебе войну, тебе и народу чанка, и буду воевать месяц за месяцем, год за годом, пока вы все не будете уничтожены, в этом можешь не сомневаться. Но если мы сразимся в поединке, и Солнце пошлет мне победу, — тогда справедливость восторжествует, и я сдержу клятву о мире, которую я дал народу чанка. Далее, если победишь ты, то клянусь именем моего народа, между ним и чанка будет мир, поскольку я смою грех твоего святотатства своей кровью. А теперь позови своих приближенных, а я позову своих, и сообщим наше решение.

Я повернулся и знаком подозвал своих вождей, а Кари позвал своих. В присутствии всех очень спокойно и четко, как ему было свойственно, он повторил слово в слово то, что сказал мне, добавив еще несколько слов в том же духе. Пока он говорил, я не очень вслушивался в его речь. Я думал.

Весь этот план был мне ненавистен, но я оказался в западне: по законам всех этих народов, я не мог не ответить на такой вызов, не покрыв себя позором. Более того, народу чанка, да и народу куичуа тоже, было выгодно, чтобы я его принял, ибо независимо от того, кто бы победил в этом поединке, мир между обоими народами не был бы нарушен, в то время как мой отказ от поединка ввергнул бы их в кровопролитную и разрушительную войну. Я вспомнил, как некогда Куилла пожертвовала собой, чтобы предотвратить подобную войну (хотя потом война все же вспыхнула); разве я не должен теперь сделать то, что сделала тогда Куилла? Несмотря на сильную усталость, я не боялся Кари, каким бы смелым и стремительным он ни был. Я даже подумал, что мог бы убить его и занять его трон, поскольку куичуа, чьи армии я не раз приводил к победе, преклонялись передо мной почти так же, как и чанка. Но не мог я убить Кари. Это было бы равносильно убийству единоутробного брата. Так неужели нет никакого выхода?

Мысль подсказала ответ. Выход есть. Я могу дать Кари убить себя. Но если я это сделаю, что будет с Куиллой? После всего, что произошло, должен ли я так жестоко потерять Куиллу, а Куилла — меня? Конечно, это разбило бы ей сердце, и она умерла бы. Мое положение было отчаянным. Я не знал, что делать. И пока я колебался, мне вдруг почудилось, будто какой-то голос шепчет мне на ухо — я подумал, что это, должно быть, голос Св. Хьюберта. И как будто он говорит мне: «Кари доверился своему богу, почему же ты, Хьюберт из Гастингса, христианин, не можешь довериться своему? Иди вперед и доверься своему богу, Хьюберт из Гастингса».

Мягкий голос Кари умолк: он закончил свою речь, и все взгляды обратились ко мне.

— Ваше решение? — спросил я кратко у своих воинов.

— Только одно, Повелитель, — отвечал их предводитель. — Сразиться ты должен, это несомненно, но мы будем драться с тобой вместе — десять чанка против десяти куичуа.

— Вот это правильно, — ответил первый из свиты Кари. — Это дело слишком важное, чтобы поставить его в зависимость от ловкости и силы одного человека.

— Отставить! — сказал я. — Этот спор между Инка и мной, — и Кари кивнул и повторил за мной:

— Отставить!

Тогда я послал одного из военачальников в лагерь за моим мечом, а Кари приказал своему военачальнику принести, ему меч, ибо, по обычаю этих людей, послы обеих сторон во время переговоров не имеют при себе оружия. Вскоре мой воин вернулся, неся мой меч, а несколько слуг принесли мои доспехи. Весть о предстоящем поединке уже разнеслась, как пламя по ветру, по всей армии чанка, и они все сбежались и выстроились на гряде холмов, чтобы наблюдать за происходящим. Я заметил, что воин, принесший Взвейся-Пламя, наточил его особым камнем, который использовался для точки оружия.

Он принес этот древний меч и, преклонив колено, вручил его мне. Воин Инка тоже принес его меч и подал его ему, по обычаю, поклонившись до земли. Я хорошо знал этот меч, ибо однажды он уже угрожал мне в моей отчаянной битве за жизнь. Это был тот самый меч с рукояткой из слоновой кости, который Кари взял из мертвой руки лорда Делеруа, после того как я убил его в моем доме на Чипсайд, в Лондоне. Слуга поднес мне и доспехи, но я отослал их и его прочь, говоря, что поскольку у Инка нет доспехов, мне они тоже не нужны. Это вызвало ропот моей свиты.

Кари видел и слышал.

— Благороден, как всегда, — сказал он громко. — О, сколь прискорбно, что такое чистое, яркое чувство чести помутнело от дыхания женщины!

Наши военачальники обсудили условия поединка, но я не очень вникал в то, что они говорили.

Наконец все было готово, и мы заняли свои места друг против друга, ожидая слова команды. На нас была почти одинаковая одежда. Я сбросил плащ с капюшоном и остался с непокрытой головой, в куртке из мягкой оленьей кожи. Кари тоже скинул свое богатое верхнее одеяние и остался в тунике из овечьей кожи. Чтобы быть уж совсем на равных, он снял также похожий на тюрбан головной убор и даже царскую Бахрому, отчего его воины обменялись тревожными взглядами, сочтя это дурным предзнаменованием.

Именно в это мгновение я услышал позади какие-то звуки и, оглянувшись, увидел Куиллу; спотыкаясь, она бежала вниз по склону каменистого холма, спеша к нам, насколько позволяли ей ее полуслепые глаза, и восклицала:

— О, мой Повелитель, остановись! О, Инка, я вернусь в Дом Солнца!

— Замолчи, проклятая женщина! — нахмурившись, сказал Кари. — Разве Солнце принимает обратно таких, как ты? Молчи, пока не закончится вызванное тобой злополучное дело, а потом вопи сколько хочешь.

Она вся сжалась от этих жестоких, несправедливых слов и с помощью женщин, которые прибежали следом за ней, опустилась на камень, где и осталась сидеть, неподвижная как статуя или как мертвый Упанки в своем зале.

Затем были провозглашены условия поединка и обещания, данные Кари. Он выслушал их и добавил:

— Да будет известно также, что мы будем биться да тех пор, пока один из нас не умрет, ибо если мы останемся живы, я возьму свои клятвы обратно, и я сожгу эту ведьму как жертву Солнцу, которому она изменила, и уничтожу ее народ и ее страну, следуя древнему закону отмщения дому тех, кто обманул Солнце.

Я слышал его, но ничего не ответил. Я не желал тратить слова, пререкаясь с великим человеком, ум которого извратили фанатизм и женоненавистничество.

Спустя мгновение подали сигнал, и схватка началась. Кари прыгнул на меня, как лев из его родных лесов, но я уклонился и парировал удар. Трижды он бросался на меня, и трижды я повторил этот же прием; да, даже тогда, когда он промахнулся, и я мог бы сразить его одним ударом, Я уже поднял меч — и не смог. Чанка следили за мной, удивляясь, что за игру я затеял, — они никогда не видели, чтобы я сражался столь странным образом; я же сам все еще не знал, как мне поступить. Что-то я должен предпринять, иначе я очень скоро буду убит, ибо моя бдительность ослабевает, и меч Делеруа наконец попадет в цель.

Я думаю, Кари был озадачен тем, что я с таким терпением защищаюсь и ни разу не нанес ответного удара. По крайней мере, он на миг остановился, но затем ринулся на меня, подняв меч высоко над головой и намереваясь сразить меня, застав врасплох, — так, во всяком случае, мне показалось. И тогда я вдруг понял, что надо делать. Схватив Взвейся-Пламя обеими руками, я размахнулся изо всех сил и ударил им — не Кари, а по рукоятке его меча. Острая и древняя сталь, которую, вполне возможно, некогда ковали легендарные гномы Скандинавии, обрушилась на рукоятку из слоновой кости и, как я и надеялся, перерезала ее надвое, так что клинок меча Кари упал на землю, а самую рукоятку выбило у него из руки.

Его воины, увидев это, громко застонали, а чанка разразились радостными криками, ибо теперь Кари лишился оружия, и эта битва не на жизнь, а на смерть закончилась — если что и оставалось, то лишь сама смерть.

Кари скрестил на груди руки и склонил голову.

— Такова воля моего бога, — сказал он, — и я поступил глупо, доверившись мечу злодея, которого ты убил. Рази, победитель, и кончим это.

Я оперся на меч Взвейся-Пламя и спросил:

— Если я отступлюсь, о Инка, ты возьмешь свои слова обратно и сохранишь мир между твоим народом и чанка?

— Нет, — ответил он. — Что сказано, то сказано. Если эта лживая женщина будет предана участи тех, кто изменил Солнцу, наши народы станут жить в мире, но не иначе, — ибо пока я жив, я буду воевать с ней и с тобой, и с народом чанка, который защищает вас обоих.

Тут меня охватила ярость — я представил себе, что пока жив этот женоненавистник, кровь будет литься ручьями, но если он умрет, наступит мир, и Куилла будет спасена. Я приподнял свой меч, но в этот момент Куилла, привстав с камня, воскликнула:

— О, Повелитель, не проливай кровь из-за меня, священную кровь Инка! Откажись от меня! Откажись от меня!

И тогда меня словно осенил какой-то дух, и я сказал:

— Леди, половину твоей просьбы я исполню, но вторую половину отвергаю. Я не пролью крови Инка, как не пролил бы твоей крови. Но тебя я не выдам — ты ни в чем не виновата: ведь это я тебя похитил, сделав то, что хотел сделать Урко. Кари, слушай меня; ты не раз говорил мне, когда мы были в опасности, что мы должны полагаться на богов, которым поклоняемся. Теперь опять я следую твоему совету и полагаюсь на Бога, в которого я верю. Ты грозишь собрать все силы своей могучей Империи и из-за своих убеждений, которые я считаю суевериями, уничтожить народ чанка до последнего младенца и сравнять их город с землей до последнего камня. Я не верю, что Бог, которому я поклоняюсь, допустит это, хотя и не знаю, каким образом он отведет от нас твою месть. Кари, великий Инка Тавантинсуйу, Повелитель всего этого странного нового мира! Я, Белый Странник из моря, дарю тебе жизнь и спасаю тебя, как когда-то спас тебя в далекой стране, и вместе с жизнью даю тебе мое благословение во всех делах, кроме этого одного. Кари, брат мой, посмотри на меня в последний раз и ступай с миром.

— Благороднейший из людей, — сказал он, поднявшись. — Я преклоняюсь перед тобой. Я бы хотел взять обратно свою клятву, но не могу, потому что мой бог ожесточил мое сердце и послал бы гибель моему народу. Может быть, Тот, кому служишь ты, направит ход вещей так, как ты предсказываешь, — так же, как Он, видимо, повелел, чтобы я повергся в прах перед тобой. Я надеюсь, что так и будет; я не люблю вида крови, но должен следовать своим путем, как спущенная с тетивы стрела, гонимая силой, давшей ей движение. Брат мой, чтимый и любимый, прощай! Будь счастлив в жизни и смерти, и, может быть, в смерти мы снова встретимся и опять станем братьями — там, где нас уже не разлучат никакие женщины.

Потом Кари повернулся и пошел, поникнув головой, сопровождаемый своими приближенными, которые последовали за ним печально, словно воины, провожающие мертвое тело, — но не раньше, чем они отдали мне честь, которую отдают только Инка в зените его величия и славы.

Глава 19

ПОЦЕЛУЙ КУИЛЛЫ
Женщины унесли потерявшую сознание Куиллу прочь с этого рокового поля, и всю дорогу до города Чанка ее не покидали слабость и печаль. Однако зрение ее все время улучшалось, так что к концу нашего путешествия она уже видела столь же хорошо, как и прежде, за что я горячо возблагодарил Небо.

Я послал вперед вестников, так что, когда мы приблизились, весь народ чанка вышел нам навстречу — великое множество людей, которые разбрасывали перед нами цветы и пели песни радости. В тот же вечер меня вызвал Хуарача. Я понял, что передо мной умирающий. У его ложа в присутствии его главных военачальников Куилла и я рассказали ему обо всем, что с нами было. Он слушал, не проронив ни слова. Когда мы кончили, он сказал:

— Благодарю тебя, Повелитель-из-Моря, за то, что ты, несмотря на все препятствия, спас мою дочь и привел ее обратно столь же чистой, как прежде, чтобы она могла со мной проститься. Теперь я понимаю, как порочна была политика, заставившая меня обещать ее в жены принцу Урко. Благодаря твоей доблести дело кончилось ничем, и я рад. Но впереди тебя и мой народ ждут большие опасности. Встреть их по-своему и как сможешь: ведь отныне, Повелитель-из-Моря, это твой народ, твой и моей дочери, ибо мои желания и воля в том, чтобы вы поженились, как только меня положат рядом с моими предками. Возможно, было бы лучше, если б ты убил Инка, когда он был в твоих руках, но человек идет тем путем, каким ведет его дух. Да будет на вас и на ваших детях мое благословение и благословение моих богов. Ступайте же! Я больше не в силах говорить.

В ту же ночь царь Хуарача умер.

Спустя три дня его похоронили под плитами пола в Храме Луны. Его не бальзамировали и не оставили на поверхности в отличие от традиций Инка.

В последний день траура был созван совет всех знатных людей страны числом в несколько сот; пригласили и меня. Это было сделано от имени Куиллы, которая теперь носила титул, означавший «Высокая госпожа», или «Царица». Я шел туда, сгорая от нетерпения, так как не видел ее с той ночи, когда умер ее отец: по обычаю ее народа, она провела весь период траура наедине со своими женщинами.

К моему удивлению, меня провели не в большой зал, где, как я знал, уже собиралась знать, а в то самое небольшое помещение, где я впервые говорил с Хуарача, отцом Куиллы. Здесь меня оставили одного. Пока я гадал, что бы это значило, я вдруг услышал шорох и, подняв глаза, увидел Куиллу: она стояла на пороге, раздвинув портьеры, словно портрет в раме. Она была в царском облачении, с эмблемой луны на лбу и на груди, так что казалось, будто она вся светится и сверкает в полумраке комнаты, но ничто на ней не сияло так, как сияли ее большие, прекрасные, как у лани, глаза.

— Привет тебе, мой Повелитель, — сказала она мягким голосом, приседая в знак почтения. — Хочет ли мой Повелитель сказать мне что-нибудь? Если да, то поспеши, так как Большой Совет ждет.

Я вдруг словно поглупел, и у меня отнялся язык, но наконец, заикаясь, я произнес:

— Ничего, кроме того, что уже говорил, — я тебя люблю.

Она слегка улыбнулась, потом спросила:

— Ничего не добавишь?

— Что можно добавить к любви, Куилла?

— Не знаю, — ответила она, продолжая улыбаться. — Все же чем кончается любовь мужчины и женщины?

Я покачал головой и сказал:

— Многими вещами, и все разными. Иногда адом, реже — раем.

— А на земле между тем и другим, если любящим удалось избежать смерти и разлуки?

— Ну, на земле — браком.

Она снова взглянула на меня, и на этот раз в ее глазах засиял какой-то новый свет, в значении которого я не мог ошибиться.

— Ты хочешь сказать, что выйдешь за меня, Куилла? — пробормотал я.

— Таково было желание моего отца, но чего желаешь ты? О, довольно! — продолжала она изменившимся голосом. — Ради чего мы терпели все эти злоключения и прошли через долгую разлуку и такие ужасные опасности? Разве не для того, чтобы, если Судьба пощадит нас, наконец соединиться? И разве не пощадила нас Судьба на какое-то время? Какое пророчество было мне в Храме Римака? Разве не то, что Солнце будет мне защитой, и — забыла остальное…

— Зато я помню, — сказал я. — Что наконец уснешь ты в объятиях любимого.

— Да, — продолжала она, и краска прилила к ее щекам, — что наконец я усну в объятиях любимого. Итак, первая часть пророчества сбылась.

— Так же сбудется и вторая, — подхватил я, будто проснувшись, и, обняв, прижал ее к груди.

— Ты уверен, — прошептала она, — что любишь меня — женщину, которую считаешь дикаркой, — настолько, чтобы жениться на мне?

— Даже больше, чем уверен, — ответил я.

— Послушай, Повелитель. Я всегда это знала, но, как женщина, хотела услышать это из твоих уст. Будь уверен, что хоть я всего лишь своевольная, неученая девушка, ни один мужчина никогда не будет иметь более верной и любящей жены. Я надеюсь даже, что моя любовь будет такой, что ты наконец забудешь — хотя бы на час — ту, другую женщину, которая когда-то была твоей.

Я содрогнулся, словно от укола клинка, ибо что бы ни говорили о первой любви, она — как Куилла догадалась или научилась у самой Природы — нелегко забывается, и даже если она умерла, ее дух является и преследует нас.

— А я надеюсь, что ты будешь моей, и не на час, а на всю жизнь, — ответил я.

— Да, — сказала она со вздохом, — но кто знает, сколько еще продлится наша жизнь? Будем же срывать цветы, пока они не увяли, Слышишь, сюда идут? Это за нами. Пожалуйста, войди в зал Совета рядом со мной и держи меня за руку. Я хочу сказать кое-что этим людям. Тень Инка Кари, которого ты пощадил, все еще лежит на нас и на них, окружая нас холодом.

Прежде чем я успел спросить, что она имеет в виду, вошли трое вельмож и, взглянув на нас с любопытством, сообщили, что все уже собрались. Потом они повернулись и пошли впереди нас в большой зал, где уже все сидели на своих местах. Рука об руку мы поднялись на возвышение, и при нашем появлении весь зал поднялся и приветствовал нас радостными криками.

Куилла села на трон и знаком пригласила меня сесть на второй трон, рядом с ней, который, как я заметил, был несколько выше: позже я узнал, что это не было случайностью. Так было задумано специально, чтобы показать народу чанка, что отныне я — их царь, а она — лишь моя жена.

Когда приветственные крики стихли, Куилла встала и начала говорить. Как многие представители высшего класса, она была весьма красноречива.

— Господа и воины народа Чанка, — сказала она, — поскольку мой покойный отец, царь Хуарача, не оставил после себя законного сына, я унаследовала его титул и полномочия и созвала вас сюда, чтобы посоветоваться с вами.

— Прежде всего узнайте, что я, ваша царица и госпожа, избрана в жены тем, кто сидит рядом со мной.

Тут все собрание снова разразилось криками, показывая таким образом, что это известие пришлось им по душе. Ибо несмотря на то, что теперь лишь простой народ верил в то, что я бог, поднявшийся из моря, все считали меня великим полководцем и великим человеком, который знал много такого, чего они не знали, и умел руководить и сражаться лучше, чем лучшие из них. В самом деле, с тех пор как я своими руками убил Урко и одолел Кари, который, как Инка, был, по общему мнению, наделен мощью Солнца и потому непобедим, считалось, что равного мне нет во всей Тавантинсуйу. К тому же армия, которая сражалась под моим командованием, любила меня так, будто я был их отцом, а не только полководцем.

Поэтому все встретили сообщение Куиллы с одобрением, хотя и не удивились, зная, что этот брак был желанием их покойного царя, и что я прошел через многое, чтобы завоевать его дочь.

В ответ на их приветственные крики я тоже поднялся с места и, вынув из ножен меч Взвейся-Пламя, которым был опоясан поверх моих доспехов, носивших отпечатки недавних битв, отдал им честь сначала Куилле, а затем собравшимся в зале.

— Знатные люди Чанка, — сказал я, — когда на морском берегу на острове мой взгляд упал на эту леди, которая сегодня стала вашей царицей, я полюбил ее и поклялся, что женюсь па ней, если это возможно. Между тем днем и сегодняшним произошло много событий. Ее от нас увезли, чтобы отдать в жены Урко, наследнику престола, которого она ненавидела, и чтобы избежать этого брака, она укрылась в доме бога Инка. Тогда, люди чанка, вспыхнула большая война, в которой мы с вами сражались плечо к плечу, и в конце концов я спас ее из плена и убил Урко в тот момент, когда он пытался ее похитить. После этого я победил Инка Кари, который был моим названным братом, но из-за того, что я спас вашу госпожу от его бога — Солнца, стал моим врагом; и вдвоем мы — она и я — вернулись сюда, в ее страну. Теперь ее желание — выйти за меня замуж, так же как мое желание — жениться на ней. И здесь, в присутствии всех вас я беру ее в жены, так же, как она берет меня в мужья. Надеюсь, что нам дано многие годы править вами, а после нас — нашим детям. Однако должен предупредить вас: хотя в минувшей великой войне, несмотря на большие потери, мы выстояли против всех полчищ Куско и завоевали почетный мир, этот мир будет нарушен из-за нашего брака, лишившего бога Инка одной из его тысячи невест. Поэтому в будущем, как и в прошлом, между народами куичуа и чанка будет война.

— Знаем! — вскричали собравшиеся. — Если суждено быть войне, пусть будет война!

— Что, по-вашему, я должен, был сделать? — продолжал я, — Оставить вашу госпожу томиться в Доме Солнца, обвенчанной с пустотой, или допустить, чтобы ее похитили оттуда и превратили в одну из женщин Урко, или, наконец, вернуть ее Кари, чтобы он убил ее как жертву богу, которого вы не принимаете?

— Нет! — закричали они. — Мы хотим, чтобы она обвенчалась с тобой, Белый-Повелитель-из-Моря, и стала матерью царей.

— Так я и думал, Чанка. Однако предупреждаю вас, что беда не за горами. Собирается буря, и недалек день, когда она грянет, ибо Кари не из тех, кто нарушает свои клятвы.

— Почему ты не убил его, когда он был у тебя в руках, и не занял его трон? — спросил один из присутствующих.

— Потому что не мог. Потому что Небу не было угодно, чтобы я убил человека, который многие годы был мне вместо брата. Потому что это убийство обратилось бы против меня, против леди Куиллы и против вас тоже, о народ Чанка! Потому что…

В этот момент в конце зала поднялся шум, и герольд возвестил:

— Посольство! Посольство от Инка Кари!

— Впустите их, — сказала Куилла.

Через минуту по генеральному проходу торжественно прошествовали послы, все до одного — знатные вельможи и «ушники», и отвесили нам поклон.

— Ваше слово? — спокойно спросила Куилла.

— Дело в следующем, Госпожа, — ответил предводитель посольства. — В последний раз Инка требует, чтобы ты сдалась и была принесена в жертву за измену Солнцу. Он обращается к тебе, потому что, как он узнал, отца твоего Хуарача больше нет в живых.

— А если я откажусь сдаться, что тогда, о посол?

— Тогда от имени Империи и от своего собственного имени Инка объявляет тебе войну, войну до конца, пока под солнцем не останется ни одного человека, в ком течет кровь чанка, и ни одного камня в том месте, где стоял ваш город. Может быть, пройдет какое-то время, прежде чем меч этой войны упадет на ваши головы, поскольку Инка должен собрать свои армии и дать передышку своим народам после того, что было. Но если не в этом году, то в будущем, а не в будущем — то в следующем этот меч упадет.

Куилла слушала его, побледнев — скорее, думаю, от гнева, чем от страха. Потом она сказала:

— Вы слышали все, Чанка, и знаете, как обстоит дело. Если я сдамся и позволю принести себя в жертву, милосердный Инка пощадит вас; если я не сдамся, рано или поздно он уничтожит вас — если сможет. Так скажите, я должна сдаться?

Все до одного, кто был в этом большом зале, вскочили с Мест, и из всех уст вырвался один дружный крик:

— Ни за что!

Когда он замер, один престарелый вождь и советник — дядя покойного царя Хуарача — вышел вперед и всмотрелся в послов подслеповатыми глазами,

— Ступайте обратно, — сказал он, — и передайте вашему Инка, что угроза словом — одно, а содеянное рукой — совсем другое. В последней войне он узнал кое-что о том, на что мы способны — и как друзья, и как враги, и может статься, это еще далеко не все. Вот перед вами тот, — и он указал на меня, — кто станет нашим царем и мужем нашей царицы. С его помощью и с помощью некоторых из нас Инка отвоевал свой трон. Благодаря его же милосердию совсем недавно Инка выиграл свою жизнь. Так пусть он поостережется, иначе через могущество того, за кем стоит каждый чанка, Инка Кари может потерять и трон, и жизнь, а с ними и древнюю империю Солнца. Это говорим мы все.

— Это говорим мы все! — Грянуло со всех сторон, и от мощного звука сотряслись стены.

В наступившем молчании Куилла спросила:

— Имеете ли вы что-нибудь добавить, о послы?

— Только одно, — сказал первый из них. — Древо народа чанка будет срублено под корень, но Инка все же предлагает убежище Льву, который скрывается в его ветвях, ибо он с давних пор полюбил этого Льва. Отпусти Белого-Повелителя-из-Моря, которого ты опутала сетью своих колдовских чар, обратно в Куско вместе с нами, и он будет спасен и получит место и власть, и братскую любовь вдобавок.

Куилла посмотрела на меня, и я поднялся, чтобы ответить, но не мог, ибо моим ответом был только смех. Наконец я сказал:

— Совсем недавно, когда я даровал ему жизнь, Инка назвал меня благородным. Что же он подумал бы обо мне, если бы я принял его предложение? Назвал ли бы он меня по-прежнему благородным и Львом, что живет на дереве Чанка? Или, невзирая на то, что произносят его уста, в самом сердце своем он считал бы меня самым низким из рабов, и не львом в ветвях дерева, а скорее змеей, что ползает вокруг его корней? Ступайте же, милорды, и скажите, что я остаюсь здесь и счастлив рядом с той, кого я завоевал; что древний меч Взвейся-Пламя, на который Кари совсем недавно смотрел, все еще остер, а держащая его рука все еще сильна, и что лучше всего ему, Кари, после того как этот меч отслужил в его пользу, никогда больше не видеть его клинка, — и я опять выхватил его из ножен, и он сверкнул перед их глазами в сумеречном освещении зала.

Тогда они учтиво поклонились, ибо каждый из них хорошо знал, а кое-кто и любил меня, повернулись и ушли. Это был последний раз, что я, Хьюберт из Гастингса, видел знатных людей из рода Инка, хотя, быть может, недалек тот день, когда я снова встречусь с ними на поле брани.

— Позаботьтесь, чтобы они благополучно вышли из города, — приказала Куилла, и воины отправились выполнить приказ.

Когда они ушли, Куилла приказала также запереть дверь и поставить у входов в зал часовых, чтобы никто не мог незаметно подойти к нему. Затем после паузы она поднялась и дала понять, что хочет говорить.

— Мой Повелитель, — сказала она, — и вскоре, как я верю, мой муж и царь, и вы, избранные представители моего народа, выслушайте меня, ибо я должна поставить перед вами важный вопрос. Вы слышали послание Инка и знаете, что он не бросает слов на ветер. Великий во многих отношениях, в одном он — мелкий и ограниченный. Он ставит своего бога выше своей чести, и чтобы удовлетворить своего бога, которого, по его мнению, я оскорбила, он готов пожертвовать своей честью и даже убить того, кому он всем обязан, — и она дотронулась до меня рукой. — Больше того, все, чем он грозит, он может выполнить — не сейчас, но со временем, потому что против одного нашего человека он может выставить десять своих. Так что наше положение таково: разрушение и смерть смотрят нам в лицо.

Она умолкла, и в наступившей тишине тот же старый вождь, о котором я уже говорил, спросил ее — думается, что по заранее намеченному плану:

— Ты дала нам вкусить от горькой кожуры истины, но разве внутри нет сладкого плода? Разве ты не можешь указать нам путь к спасению, о Куилла, дочь Луны, чья мудрость питает твое сердце?

— Я думаю, что могу указать вам такой путь, — ответила она. — Ты знаешь предания нашего народа — о том, что в старые времена, тысячу лет назад мы пришли из лесов в эти края.

Ты знаешь также, что по преданию когда-то за лесом, далеко отсюда, была могучая империя, царь которой сидел в Золотом Городе, прятавшемся в кольце гор. У этого царя, говорят, было два сына, и когда он умер, они вступили в борьбу друг с другом, и один из них, мой предок, потерпел поражение и был изгнан в леса вместе со всеми, кто шел за ним. В лодках он спустился вниз по реке, которая течет через лес, и наконец он и те, кто следовал за ним, прибыли в эту страну, и здесь он снова стал царем. Не так ли?

— Так, — ответил старый вождь. — Это предание дошло до меня через десять поколений, и вместе с ним пророчество — что когда-нибудь чанка вернутся в тот Золотой Город, откуда они пришли, и встретят радушный прием у его народа.

— Я слыхала об этом пророчестве, — сказала Куилла. — Я даже могу кое-что рассказать в связи с ним. Когда я сидела, несчастная и слепая, в Доме Солнца в Куско, оно пришло мне на память, и я много думала о нем, — я всегда была уверена, что война между чанка и армиями Инка только начинается. Во тьме и отчаянии я молилась моей матери Луне, прося совета и помощи. Долго и часто я молилась, и наконец пришел ответ. Однажды ночью моей душе явился Дух Луны в виде прекрасной и сияющей богини, которая заговорила со мной.

— Мужайся, дочь, — сказала она, — ибо все, что кажется потерянным навсегда, вернется вновь, и свет некоего сверкающего меча пронзит тьму и вернет зрение твоим глазам. — Так и случилось на самом деле, потому что именно в тот момент, когда мой Повелитель спас меня от гибели, грозившей мне от руки Урко, в моих затуманенных глазах забрезжил первый луч света.

— И не бойся за детей Чанка, которые почитают меня, — продолжал сияющий Дух Луны, — ибо в час опасности я покажу им дорогу на запад, в мою обитель. Да, я уведу их далеко от войн и тирании обратно в тот древний Город, из которого они вышли. И там они пребудут в мире и покое, пока не завершится все, чему суждено свершиться. Более того, ты будешь ими править все дни отведенной тебе жизни, ты и вместе с тобой тот, кого я привела к тебе из глубин моря и показала тебе, когда он спал, залитый светом моих лучей.

— Так говорил мне, советники, Дух Луны, хотя в то время я не знала, не является ли это видение просто счастливым сном. Но теперь-то я точно знаю, что то был не сон, а правда. Ведь разве не начало возвращаться ко мне зрение с того момента, когда сверкнул меч, имя которому Взвейся-Пламя? А если это было правдой, то почему и остальному не быть правдой? Люди Чанка, сегодня я ваша Царица, и мой совет такой: мы должны бежать из этой страны прежде, чем Инка затянет вокруг нас свою сеть и его копья пронзят наши сердца. Мы должны найти нашу древнюю родину в глубине далеких западных лесов, куда, мне кажется, не смогут добраться его армии. Хочешь ли ты этого, мой, народ? Если да, то устами твоих вождей и воинов заяви об этом тут же, пока еще не поздно.

И тут же грянул ответ:

— Мы хотим этого, о Дочь Луны!

Когда замерли его отзвуки, Куилла повернулась ко мне, прекрасная, как вечерняя звезда, и с сияющими, как звезды глазами, спросила:

— Ты тоже хочешь этого, Повелитель-из-Моря?

— Твое желание — мое желание, Куилла, — ответил я, — и твое сердце — мой дом. Веди же, я пойду за тобой, куда бы ты ни шла, хоть на край света или даже за его пределы.

— Да будет так! — торжественно воскликнула она. — Теперь мы покончили с прошлым злом, с его страхами и битвами, и вступаем в освещенную лунными лучами, сияющую дорогу Будущего, ведущую нас в таинственное неизвестное, где начинаются и теряются все дороги. Теперь также наши разлуки кончаются полным слиянием, единством, которое мы, быть может, знали раньше и узнаем снова в эпохи, еще не родившиеся, и в странах, куда еще не ступала ничья нога. И теперь, Повелитель-из-Моря, пробудивший мое спавшее сердце к любви, избавивший меня от позора и гибели и вернувший меня к жизни и свету, — здесь, в присутствии этого собрания нашего народа, я, Дочь Луны, бросая вызов Солнцу, которое держало меня в плену, всем его слугам, беру тебя в мужья и скрепляю наш брак этим поцелуем, — и, наклонившись, Куилла поцеловала меня в губы.


Остальные пергаментные листы древней рукописи испорчены сыростью в гробнице, где она пролежала в течение столетий, и разобрать написанное оказалось совершенно невозможным.

— Издатель.


ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ (роман)

Царь Антеф Хеперра пал в битве, но ценою своей жизни остановил и обескровил войско гиксосов, угрожающее южной столице, Фивам. Захватчикам не удалось полностью покорить Египет, а династии истинных фараонов — освободить Север, плодородную дельту великого Нила. Страна, разделённая надвое, изнемогла в бесконечных сражениях и замерла в шатком мире.

Овдовевшая царица, опасаясь предательства со стороны сановников и духовенства, своей выдачи и последующего пленения узурпатором Верхнего Египта, Апепи, решается воспользоваться рукой помощи, протянутой ей главой и пророком Общины Зари, обосновавшегося близ пирамид Мемфиса тайного братства. Сама она уже не ждёт ничего от жизни и не желает ничего, кроме мести, но было предсказано самими Исидой и Хатор, что дочь её, наречённая Нефрет, расцветёт цветком истинной любви и станет объединительницей Египта.

Глава 1

СОН РИМЫ
В Египте шла война, Египет разделился надвое. На севере, в Мемфисе, в Танисе, в плодородном краю Дельты, где Нил изливается в море великим множеством рукавов, бесчинно властвовало племя, чьи предки много поколений тому назад, подобно наводнению, хлынули на Египет, разрушили его храмы, низвергли богов и завладели всеми богатствами страны. На юге, в Фивах, наследники древних царей едва удерживали власть, вновь и вновь пытаясь изгнать жестоких азиатских или бедуинских властителей, прозванных гиксосами[769], чьи флаги развевались над стенами северных городов Египта.

В этом потомки фараонов Древнего Египта потерпели неудачу, потому что еще не обрели силу, час их решительной победы еще не наступил и не о том наше повествование.

Царевна Нефрет, — а имя это означает «Прекрасная», — впоследствии известная как Объединительница страны, была единственным дитя фиванского властителя Антефа Хеперра и его супруги, царицы Римы, дочери царя вавилонского Дитаны, который выдал ее за Хеперра, дабы придать ему новые силы в давней борьбе с гиксосами, коих звали также аати, или носители бед. Нефрет суждено было стать первым и, увы, последним плодом этого союза, ибо вскоре после ее рождения фараон Хеперра, отец ее, со всем войском, что удалось собрать, двинулся вниз по Нилу, желая сразиться с аати, направившимися навстречу ему из Таниса и Мемфиса. Они сошлись в жестокой битве, в которой Хеперра пал, а войско его потерпело поражение, но и враг понес в том сражении столь великие потери, что замысел двинуться на Фивы был оставлен и военачальники гиксосов с остатками своих войск вернулись обратно в Мемфис. И все же эта победа принесла царю гиксосов Апепи власть над Египтом. Хеперра погиб, после него остался лишь младенец женского пола, а вельможи уже спешили покориться правителю Севера.

Гиксосы, так же как и египтяне Юга, устали от войны и не желали больше сражаться. Хотя войско Хеперра и было разбито, над сторонниками его, как в северных, так и в южных землях Египта, расправы не учинили; их обложили умеренной данью и дозволили мирно поклоняться своим древним богам.

Богом гиксосов был Ваал, которого они называли теперь Сетом, ибо такое имя издавна знали в Нильской долине; царигиксосов заново воздвигали храмы Ра и Амона, Пта, Исиды и Хатор, которые их предки, вторгшись в Египет, обратили в руины, теперь же они приносили в этих храмах жертвы, чтя чужих богов.

Лишь одного потребовал Апепи от покоренных фивийцев: вдова Хеппера, царица Рима, и малолетняя Нефрет, дочь ее и законная наследница престола Верхнего Египта, должны быть выданы ему; получив весть об этом, Рима вместе с дочерью скрылась, о чем и пойдет далее наш рассказ.


О рождении царевны Нефрет ходили диковинные толки. Сразу после того, как эта прелестная белокожая девочка с серыми глазами и темными волосами явилась на свет, ее, исполнив положенный при рождении обряд, положили к груди матери. Рима взглянула на малютку, затем ее показали отцу, и царица слабым голосом, — ибо измучилась, роды истомили ее, — попросила оставить ее одну; лекари и служанки исполнили ее волю, удалились за полог, отделявший постель роженицы от другой части покоев, где и пребывали в безмолвии.

Спустилась ночь, комната погрузилась во тьму. Неожиданно одна из бодрствующих женщин, — жрица богини Хатор по имени Кемма, которая с рождения взрастила царя Хеперра и теперь готовилась исполнить сей долг в отношении его дитя, заметила свет, проникавший сквозь занавес. Встревожившись, она заглянула в щель между его полотнищами. И что же она увидела?

Возле постели царицы, которая, как видно, спала, стояли две прекрасные женщины, от одежд и от них исходило сияние, а глаза светились, подобно звездам. Царицы, не иначе, подумала Кемма, ибо короны на их головах сверкали такими драгоценностями, какие впору носить только особам царского достоинства. Одна из них держала в руке золотой крест жизни, другая — систр, инструмент в виде округлой рамки с золотыми проволочками, на которые нанизаны были драгоценные камни; на систрах играли в храмах, когда жрицы проходили перед изваяниями богов.

Вид этих двух величавых женщин привел Кемму в трепет и лишил дара речи, она слова не могла вымолвить, чтобы разбудить остальных; тем временем женщина с крестом жизни склонилась над спящей царицей, за ней вторая, державшая систр; они что-то прошептали на ухо Риме. Затем женщина со знаком жизни бережно подняла новорожденную от груди матери, поцеловала и приложила крест к ее губам. Совершив это, она передала девочку второй богине, — теперь уже Кемма была уверена, что видит перед собою богинь, — и та, прежде чем снова положить малютку к матери, тоже поцеловала ее и встряхнула над ее головкой систром, издавшим легкий звон.

В следующее мгновение обе фигуры исчезли, и в комнате, озаренной только что светом, сгустилась черная ночь: Кемма же, наблюдавшая все это, от ужаса лишилась чувств и оставалась в беспамятстве до самого восхода солнца.

Утром Кемма не решилась первой заговорить о видении, ибо сочла его божественным и вещим; сомнения охватили ее: не привиделось ли ей все это во сне и не назовут ли речи ее пустословием, где божественные имена поминаются всуе? Но, пробудившись, царица сразу же призвала супруга и поведала ему о странном видении, пригрезившемся ей ночью.

— Когда, ослабев от боли, я погрузилась в сон, — начала она свой рассказ, — явились предо мной две прекрасные женщины в одеяниях и с символами египетских богинь. Одна из них, с крестом жизни в руке, так обратилась ко мне, спящей: «О дочь Вавилона, царица Египта и мать наследницы трона его, внемли нам. Мы, как ведомо тебе, Исида и Хатор, древние богини Египта; с недавних пор, поселившись на земле этой, ты чтишь нас в храмах и возлагаешь жертвы на алтари наши. Не страшись нас; хотя взрастили тебя в поклонении иным богам, мы явились, чтобы благословить дитя, рожденное тобою. Знай, царица, великие беды ожидают тебя, жестокая утрата оставит тебя одинокой, и даже мы, столь могущественные, не в силах избавить тебя от того, что написано в Книге судеб[770] и суждено тебе. Не можем мы сейчас даже на короткое время, хотя смертным оно покажется нескончаемо долгим, освободить Египет от пут, которыми гиксосы связали его, подобно тому как они перед закланьем вяжут ноги своим овцам; но час придет, Египет сбросит с себя узы, подобно быку, что рвет опутывающую его сеть, и станет еще более могучим, чем прежде. Как всякое живое существо страдает за грехи свои, так и Египту надлежит пройти через тяжкие испытания за то, что не хранил себя в чистоте веры, не внял предостережениям богов. Но всему на свете приходит конец, беды пронесутся над Египтом, подобно облакам, и яркая звезда его славы воссияет на чистом небосклоне».

И отвечала я этому видению или богине:

— О небесное Божество, сколь горькие слова ты обращаешь ко мне! Я и впрямь чужая в Египте, я — всего лишь жена одного из царей, царевна иной страны. Египет должен снести судьбу, которую он уготовил себе, однако же я, смертная женщина, хотела бы узнать судьбу своего господина, которого люблю, и дочери, нам дарованной.

— Господину твоему выпала достойная судьба, его ждут слава и честь, — сказала богиня, державшая символ жизни, — судьба твоей дочери со временем повернется к счастью и радости.

После этих слов она нагнулась, подняла девочку и поцеловала ее, произнеся такие слова: «Да прибудет с тобой благословение Матери Исиды. Сила Исиды да будет твоей силой, мудрость Исиды — твоей путеводной звездою. Не страшись! О царственное дитя, не будь малодушной, ибо Исида всегда рядом с тобою, и сколь ни велики опасности, подстерегающие тебя, горе обойдет тебя стороной. Долгой будет жизнь твоя, а под конец и безмятежной; суждено тебе увидеть внуков, играющих у ног твоих. Пусть и не надолго соединишь ты то, что разрознено, имя тебе будет — Объединительница Земель. Вот дары, что Исида подносит тебе, о владычица Египта».

Так рекла богиня, держа младенца в своих излучающих сияние руках, а затем передала нашу дочь сестре своей, что стояла подле нее. Та приняла девочку, поцеловала ее в лобик и сказала: «Внемли! Я, Хатор, богиня Любви и Красоты, дарую тебе, царевна Египта, все, что положено тебе. Прекраснейшей будешь ты душой и телом. Будешь ты любима беспредельно, а своей любовью облегчишь участь миллионов людей. Не сворачивая ни вправо, ни влево, не прибегая к коварству и уловкам, следуй звезде Хатор и зову собственного сердца, радостно принимая дары Хатор, остальное же вверяй Небесам, которые зрят то, что не зришь ты, и доведут до конца то, что не осилишь ты. О царское дитя, ты посеешь счастье, на земле египетской, а урожай душа твоя соберет в Небесах».

Так, грезилось мне, говорили богини; а затем, увы, они удалились.

Выслушав рассказ, царь Хеперра попытался истолковать его.

— Несомненно, то был сон, — произнес он, улыбнувшись, — но сон счастливый, ибо предвещает счастье дочери нашей; как видно, она вырастет прекрасной и мудрой, расцветет цветком истинной любви и станет объединительницей Египта. Что больше можем мы желать ей?

— Это так, господин мой, — с печалью ответили Рима, — ребенку сон предвещает благо, но боюсь, что всем другим — горе.

— Даже если и так, что из того, жена моя? Колос должен пасть прежде, чем взойдет новый росток, и в каждом посеве есть и пшеница, и плевелы. Такой закон, которому все живое должно покориться. Не печалься над тем, что пригрезилось тебе, ибо это возникло из боли и тьмы. Однако я должен идти, меня призывают, войско вскоре выступит против гиксосов, чтобы победить их.

Хеперра предпочел не сказать супруге, что подумал об услышанном; он отправился к верховным жрецам Исиды и Хатор и повторил им рассказ ее слово в слово. Жрецы опросили множество людей, желая понять, видел ли еще кто-нибудь чудесное явление в покоях царицы; так им удалось узнать о видении, бывшем Кемме, ибо той полагалось ничего не скрывать от них.

Священнослужители были и удивлены и обрадованы происшедшим, ибо подобного чуда, как говорили, в Египте не случалось уже много поколений. Более того, жрецы приказали подробно записать на трех свитках сон царицы и видение Кеммы; подобно свидетельницам в суде, им надлежало скрепить изложенное своими подписями; один свиток передали царице, чтоб она хранила его для царевны Нефрет, а другие поместили в хранилища храмов Исиды и Хатор. Но часть сна, которая предрекала горькие потери и беды, что, к несчастью, должны пасть на царицу, внушили ужас обеим женщинам и прорицателям, у которых они испрашивали совета.

— Что за утраты могут постигнуть царицу, — размышляли они, — если ее дитя обещано счастье и процветание и лишь царю, супругу Римы, они не обещаны? Может быть, царица произведет на свет других детей, которых небеса отберут у нее?

О своих страхах жрецы не поведали ничего, лишь оповестили о том, что Исида и Хатор явились и благословили новорожденную царевну Египта. Однако зловещие предсказания вскоре сбылись — царь Хеперра начал войну, а два месяца спустя пришла ужасная весть о его гибели; хоть и храбро сражался царь впереди своих воинов, но погибло их слишком много: не побежденное, но обессилевшее и лишенное полководца войско не могло возобновить битву, а потому начало отходить к Фивам.

Казалось, сердце сказало об этом царице Риме прежде, чем дошла весть. Выслушав гонца, она объявила:

— Случилось то, что предрекали мне великие богини Египта; придет время, неизбежно сбудутся и другие их пророчества.

Следуя вавилонским обычаям, царица с младенцем удалилась в свои покои и много дней оплакивала супруга, никто, кроме Кеммы, которая ухаживала за девочкой, не смел ее беспокоить.

Но вот армия вошла в Фивы; воины несли поспешно набальзамированное прямо на поле битвы тело фараона Хеперра. Царица повелела сдвинуть погребальные пелены и последний раз взглянула в лицо своего повелителя, почти неузнаваемое из-за покрывавших его ран.

— Боги призвали его, он умер достойно. Сердце говорит мне: он пролил кровь свою, но в грядущем свою кровь прольет и тот, от чьей руки пал мой супруг!

Слова эти дошли до Апепи, а потому всю дальнейшую жизнь свою он провел в страхе, ибо дух его, равно как и прорицатели, у которых он искал совета, ответил ему, что то было внушение бога мести. Когда Апепи вспомнил, что царица Рима происходит из царского дома Вавилона, его обуял еще больший страх — предки его некогда подчинялись вавилонянам и они считали их самыми мудрыми людьми на свете. Оттого не удивился и поверил он рассказу о видении Римы в ночь, когда у нее родился младенец, хотя и было ему странно, что богини Египта появились перед вавилонянкой.

— Если объединятся Вавилон с Египтом, что ожидает нас, царей кочевых племен, которые оседлали протоки низовья Нила? Похоже, мы, точно зерно, окажемся между жерновами: нас перемелют в муку, — с такими словами обратился Апепи к своим советникам.

— Жернова те мелят неспешно, да и мука — это ведь хлеб всех народов, о царь, — отвечал старший из них. — Разве видение супруги покойного Хеперра, если нам не лгут, не вещает о том, что пройдет много лет, прежде чем египтяне сокрушат нашу власть; разве не явлено в том видении, что лишь царевна Египта, рожденная от фараона Хеперра и вавилонянки, станет Объединительницей Земель? О царь, привези сюда овдовевшую вавилонянку и дочь ее, наследницу престола царского; все надо делать вовремя.

— К чему мне теперь пребывание в собственном доме той, кто по внушению вавилонских демонов предрекла мою гибель? Не убить ли и ее, и младенца вместе с ней, чтоб кончить все разом? — спросил Апепи.

— О царь, — возразил старейший из мудрецов, — не делай этого, ибо мертвые могущественнее живых, и дух сей царской особы может оказаться сильнее, нежели она сама живая. Более того, если предсказание египетских богинь истинно, дитя убить невозможно. Сделай их своими пленниками, о царь; не спускай с них глаз, дабы они не побудили вдруг грозный Вавилон и другие государства пойти против тебя.

— Ты рек истину, — промолвил Апепи. — Так и следует поступить. Пусть Риму, вдову царя Хеперра, и дочь ее Нефрет, царевну Верхнего Египта, доставят к моему двору, если даже понадобится большое войско, чтобы захватить их. Но сначала миром и посулами постарайтесь склонить ее прибыть сюда по доброй воле, приложите все усердие, а если ничего из этого не получится, подкупите фивейцев, чтоб царицу и младенца выдали мне.

Глава 2

ПОСЛАННИК
Вскоре царица Рима узнала от своих лазутчиков, что царь гиксосов Апепи вознамерился ее с дочерью сделать своими пленницами. Удостоверившись в том, что все это правда, царица созвала сановников, оставшихся еще в Верхнем Египте, и высших жрецов, желая испросить совета, как следует ей поступить.

— Подумайте, — обратилась она к ним, — я вдова. Мой и ваш повелитель погиб, храбро сражаясь против рати Севера, и оставил наследницей трона это царственное дитя. Когда стало известно, что царя нет более в живых, войско повернуло назад, на Фивы, потому гиксосы и провозгласили свою победу. Ныне донесли мне, что они замыслили: меня, супругу вашего покойного повелителя, царя Хеперра, и дочь — законную наследницу престола Древнего Египта, Апепи требует выдать ему, в противном случае он грозится послать войско, дабы силой завладеть нами. Что думаете об этом вы, мои приближенные? Намерены ли вы защищать нас от Апепи?

Ответы последовали разные. Из них следовало, что народ более воевать не станет, ибо царь гиксосов пообещал больше, чем можно было надеяться добыть в битве, а после стольких кровопролитных сражений все мечтали о мире, пусть при этом назовет себя фараоном Египта не самый достойный.

— Вижу, что ни мне, ни царевне нечего ждать от вас, господа, хотя ради вашего блага супруг мой и отец ее отдал жизнь, — тихо промолвила Рима, — а что скажут жрецы богов, которых чтил царь Хеперра?

Жрецы отвечали уклончиво: кто-то из них призвал положиться на волю Небес; другой высказал предположение, что царица с царевной будут в большей безопасности при дворе Апепи, который поклялся оказывать им должное почтение; третий — что следует искать убежище у могучего царя вавилонского, отца царицы.

Когда все смолкли, Рима произнесла с горькой усмешкой:

— Наверное, золото, что метнул царь гиксосов, пролетев много миль, без промаха попадет в сокровищницы ваших храмов. Спрошу вас прямо: поможете вы мне с царевной избежать рабства или нет? Если не выдадите меня, я до конца пребуду с вами; клянусь, подобным образом поступит и дочь моя, когда войдет в разум. Но если вы отрекаетесь от нас, мы тоже порываем всякую связь с вами; ступайте своим путем, а мы пойдет своим — в Вавилон или еще куда-нибудь, но только не в покои царя гиксосов, которые станут нашей тюрьмой, царевну же там, несомненно, лишат жизни, чтобы престол Египта остался без законного наследника. Прошу вас обдумать все это. Я удалюсь, — говорите откровенно. Но через час, в полдень, вернусь чтоб выслушать ваше решение.

Она поклонилась жрецам и вельможам, в ответ все согнулись в глубоком поклоне, и царица вышла.

В назначенный час, сопровождаемая Кеммой, которая несла на руках маленькую царевну, Рима через боковой проход, по которому она недавно удалилась, снова вошла в зал Совета.

Но зал был пуст. Сановники и жрецы покинули его, все до одного.

— Похоже, мне предстоит одиночество, — сказала царица Рима. — Что ж, такая судьба часто выпадает на долю тех, кого преследуют беды.

— Не говори так, царица, — отвечала Кемма, — царственное дитя, наследница трона, мы — по-прежнему с тобой. На спинках этих пустых кресел я вижу изображение богов Египта; в свой час они станут нам лучшими советниками, чем те, кто бросил нас в горестный миг. Обратим сердца свои к ним и положимся на их мудрость.


Обе женщины присели, тревожно вглядываясь в изображения божеств, видневшиеся на стенах и мебели каждая молилась на свой лад, прося помощи и наставления.

Наконец, подняв голову, Кемма спросила:

— Снизошло ли на тебя, царица, озарение:

— Нет, — отозвалась Рима, — тьма вокруг. Одно лишь внушили мне боги: если мы останемся тут, лживые сановники и жрецы непременно схватят нас и выдадут Апепи; я думаю, их подкупили. А что сказали боги тебе, Кемма?

— Госпожа, мне почудилось, будто царицы Неба, покровительницы этого царственного дитя, — Исида и Хатор, которым я служу, — прошептали мне: «Бегите, бегите скорее, и подальше!»

— Ах, Кемма, куда нам бежать? Где царице Юга и маленькой дочери ее, царевне Египта, скрыться от соглядатаев Апепи? Не в этих же местах; здесь всякий, будучи в страхе или подкуплен, предаст нас.

— Нет, госпожа, не на Юге, — на Севере, где никто не подумает нас искать, ибо лев не ждет антилопу близ собственного логовища. Слушай же, царица. Есть один благочестивый старец по имени Рои, брат моего деда; он происходит от древней ветви рода фиванских царей. Девочкой я часто навещала его; по милости богов он сделался пророком тайного Братства, названного Общиной Зари, а обосновалось оно близ пирамид Мемфиса. Он сам и собратья его обладают большой властью, живя там уж лет тридцать или более; никто не дерзает теперь приблизиться к пирамидам, и менее всего — гиксосы: им известно, что там являются призраки.

— Призраки? — встрепенулась Рима.

— Идет молва, будто там иногда появляется прекрасная женщина с обнаженной грудью; быть может, это Ка одной из тех, кто погребен в тех местах, где живет мой родич, либо это призрак из мира мертвых, либо дух самого Египта, принявшего женский облик, — неизвестно. Но когда опускается ночь, ни один храбрец не отважится подойти к тем древним пирамидам.

— Почему же? С каких пор мужчины стали страшиться красивой женщины, обнажившей грудь?

— Потому, царица, что, увидя ее красоту, они лишаются разума и бродят в пустыне, пока не погибнут. А если кто-нибудь последует за ней на вершину самой большой пирамиды, то падает и разбивается насмерть.

— Ах, пустые это сказки, Кемма. К чему ты все это мне говоришь?

— Госпожа, мы могли бы добраться до тех усыпальниц и жить в безопасности у моего родича, пророка Рои. Никто не смеет даже приблизиться к гробницам, лишь изредка забредает какой-нибудь юный глупец, жаждущий увидеть прекрасную тень, но встречает смерть или, взглянув на красавицу, теряет разум. Даже жители пустыни, дикие бедуины, ставят свои шатры не ближе чем в миле, а то и дальше от пирамид; цари гиксосов и подданные их считают это место проклятым: там нашли смерть двое их царевичей; за все золото Сирии никто не решится отправиться к тем пирамидам. Страшатся они и колдовских чар, какими владеют члены Братства, ибо оно под защитой духов и поклялось не наносить никакого урона гробницам и пирамидам. Такова легенда, и рассказываю я тебе лишь то, о чем сама слыхала, хотя, наверное, очень многого и не знаю.

— Похоже, там мы сможем хоть немного передохнуть, — оживилась Рима, — во всяком случае, до поры, пока мы не устроим побег в Вавилон, где мой отец, конечно же, с радостью примет нас. Но как попасть туда, с младенцем на руках, когда вдоль границ идут сражения, а воспользоваться путем через Аравийскую пустыню мы не в силах? Однако можем ли мы быть уверенными, Кемма, что твой родич окажет нам милость и оставит у себя? А если и оставит, как нам добраться туда?

— Первый вопрос твой, царица, разрешить просто. Как ни покажется это странным, но как раз сегодня я получила послание от благочестивого Рои. Шкипер судна, что везло зерно из Мемфиса в Фивы, доставил мне его. Этот шкипер сказал, что зовут его Тау.

— Где ты встретила его и что он сказал, Кемма?

— Прошлой ночью, царица, мучимая страхом за тебя и девочку, не могла я заснуть; еще до рассвета я поднялась и вышла в дворцовый сад, чтобы встретить восход солнца и вознести молитвы богу Ра, когда он явит свой лик в небесах. Туман стал редеть, и увидела я, что не одна там, ибо неподалеку стоял рослый человек, похожий на матроса, — так он был одет; прислонясь к стволу пальмы, он глядел на Нил, там неподалеку от берега виднелось торговое судно. Человек этот обратился ко мне и сказал, что ждет, покуда рассеется туман и подымется ветер, тогда корабль двинется к гавани, куда должен доставить свой груз.

На мой вопрос, откуда он, матрос тот отвечал, что с разрешения правителя белостенного Мемфиса и градоначальника Фив ведет он торговлю между двумя этими городами. Пожелав ему благой судьбы, я собралась уже уйти, чтоб сотворить свою молитву где-нибудь в другом месте, но он сказал: «Прошу тебя, помолимся вместе; мое имя Тау, я тоже поклоняюсь богу Ра; вон, гляди, и сам он явился». И он подал мне знак, который я, будучи жрицей, поняла.

Когда мы кончили молиться и я снова собралась уходить, Тау спросил у меня, что нового в Фивах и правда ли, будто царица Рима скончалась от горя, потеряв супруга, погибшего в битве, или даже, как говорят некоторые, убита вместе с младенцем. Я уверила его, что все это ложь, чем, как мне показалось, он был несказанно обрадован; вознеся благодарение богам, он добавил, что законной наследницей трона Египта — и Нижнего, и Верхнего, — несомненно, стала царевна Нефрет. Я удивилась, откуда знает он это имя. «Один ученый человек, — отвечал он, — открыл мне его, тот благочестивый отшельник, кому признаюсь я в своих прегрешениях — которых, увы, не счесть; отшельник этот живет в пустыне близ великих пирамид, среди гробниц. За царственным младенцем, сказал он мне, ходит его родственница, по имени Кемма, — она также из знатной семьи. Если удастся мне разыскать ее в Фивах, должен я передать ей то, что не решился бы доверить письму».

Тут шкипер Тау смолк и пристально посмотрел на меня; я спокойно встретила его взгляд, размышляя, не расставляет ли он ловушку для меня.

«Тау, — сказала я, — если это послание передашь ты другой женщине, беды не миновать. В Фивах многие носят имя Кемма. Как узнаешь ты, что нашел ту, кто нужен тебе, и действительно ли женщина, на которую тебе указали, ухаживает за царевной?»

«Не так это трудно, как кажется, госпожа. Благочестивый старец вручил мне половину лазуритового амулета, на котором вырезаны слова заклинания или молитвы. Он пояснил мне, что там написано: «Пусть вечно живущий Ра защитит обладателя сей святыни в последнюю ночь его. Пусть тот, кого она хранит, ступит в ладью Ра, и…» — тут надпись обрывается, — продолжал шкипер, — но госпожа Кемма, добавил старец, знает ее до конца». — И Тау вновь взглянул на меня.

«А не так ли продолжается надпись на амулете, — спросила я, — «и пусть бог тот благополучно доставит тебя к Осирису, а он усадит того, кто находится под защитой богов, за свой стол и пребудет он с ним на пиру вечно»?»

«Да, — отвечал Тау, — мне кажется, все это так или почти так, как говорил благочестивый отшельник. Память у меня слаба, — я не доверяю ей, особенно если речь идет о молитвах или божественных писаниях. Но если и тебе, незнакомка, магические слова известны до конца, похоже, вещица эта ничего не значит, ибо такую носят тысячи людей от Фив до моря. Та, кого я должен найти, не только знает заклинание, у нее вторая половина талисмана; да как сыскать ту женщину, ума не приложу. Не возьмешься ли ты помочь?»

«Может быть, и возьмусь, — отвечала я. — Покажи-ка мне амулет, Тау».

Шкипер оглянулся, чтобы удостовериться, одни ли мы. Затем сунул руку под одежды и вытащил половинку старинной пекторали[771], покрытой резной надписью; прикрепленная к шнурку, сплетенному из женских волос, она висела у него на шее. Каменная плитка была сломана или распилена посередине, край ее получился неровным, с выступами и впадинами. Едва взглянув на нее, я сразу поняла, что именно ее вторую половину много лет назад отшельник Рои и еще один родственник дали мне, велев прислать ее, как только мне понадобится их помощь. Вынув вторую часть пекторали, висевшую у меня на груди, я приложила ее к той, что держал Тау. И — о боги! — они слились воедино; твердый камень совсем не стерся за это время.

Тау глянул на талисман и кивнул:

«Странно, что я так случайно повстречал тебя, Кемма. Удивительно! Однако боги знают свое дело, нам ли печься о таких чудесных совпадениях? Но, как знать, быть может, существует еще одна половинка, что подойдет к первой, данной мне? Прежде чем мы поведем разговор дальше, расскажи мне о том, кто дал тебе часть талисмана; где он обретается и все прочее, что тебе известно».

«Его зовут Рои, — отвечала я, — а прежде звали Рои, сын царя, хотя царь тот скончался много лет тому назад; теперь он, как и ты сказал, близ пирамид в большой Общине. Он священнослужитель, пророк, облик его прекрасен, а речь мягка; у него длинная борода и седые волосы. В темноте он видит, подобно кошке, ибо долгие годы провел в подземном храме; колени его сделались тверже подошв странника, оттого что вечно, коленопреклоненный, творит он молитвы. Оставшись же один, он подолгу совещается со своим двойником Ка, пребывающим неотступно рядом; порой вопрошает он и других духов, сообщающих ему обо всем, что происходит в Египте.

Таков был он много лет тому назад; таким был и нрав его в ту пору, когда передал он мне эту половину амулета; что же сейчас делается там, мне неизвестно».

«Да, госпожа, слова твои звучат правдиво. Довольно правдиво, хотя ныне уж немного волос сохранилось на голове благочестивого Рои; худ стал он чрезмерно, теперь не назовешь его красивым, обличьем своим напоминает он теперь старого ястреба, едва живого от голода. Но сомнений нет: мы с тобой говорим об одном человеке, и амулет, части которого мы соединили воедино, служит тому подтверждением. Так вот кого, госпожа, я встретил случайно, — совсем случайно! — ожидая на том самом месте, что указал мне благочестивый Рои. Слушай же его послание».

И тут, царица, весь облик шкипера преобразился: предо мною стоял уже не простой, беззаботный человек, а тот, чьи слова скрывали горечь; движения его стали резкими и стремительными. Улыбка и мягкое выражение сошли с его лица, внезапно властность и нетерпение отразились на нем; теперь это было лицо человека, которому предстояло исполнить нелегкое дело, от коего зависела его честь.

«Слушай меня, воспитательница царского дитя, — начал он. — Царь, кого ты некогда держала на коленях, лежит в могиле, сраженный копьями гиксосов. Хотела бы ты увидеть, как девочка, которой он даровал жизнь, и женщина, родившая ее, последуют той же дорогой?»

«Вопрос звучит нелепо, Тау, — ответила я, — в какую бы сторону ни направили они свои стопы, туда я и буду сопровождать их».

«Я знал, что даже ради собственного спасения ты не оставишь их. Но опасность велика. Вас сговорились схватить, всех трех; благочестивому Рои было сообщено об этом. Предатели, участники заговора — здесь, в городе. Быть может, завтра или через день они объявят царице, что ей грозит беда и что они хотят укрыть ее в надежном месте. Поверит она им, так скоро убедится, — коли доживет, — что у Апепи нет места надежнее тюрьмы в Танисе; ну а потом, поняла ты?.. Не поверит, ее с младенцем силой доставят к гиксосам».

Я кивнула согласно:

«По всему видно, время не ждет. Что же ты посоветуешь сделать, о посланец Рои?»

«Сейчас я отправлюсь в город и передам груз купцам, что ожидают его. На барке есть беглецы из Сиута, крестьяне, спасающиеся от гиксосов. Их трое: женщина средних лет. Лицом и фигурой напоминающая тебя, Кемма, — я выдаю ее за сестру; а красивая молодая женщина с девочкой месяцев трех от роду именуется моей женой. Так я скажу о них чиновникам по прибытии к причалу. Женщины эти не станут задавать вопросов. Легко найдут они здесь новых друзей, покинув барку, их места освободятся. Ты понимаешь меня, Кемма?»

«Если я правильно тебя поняла, ты предлагаешь царице с малюткой и мне занять места этих женщин? Но когда и как?»

«Мне сказали, Кемма, что сегодня вечером в городе начнется праздник бога Нила; чествуя его, сотни людей выплывут в лодках на середину реки, держа факелы и распевая благодарственные гимны. Чтобы не столкнуться с ними, я намерен привести барку назад, в эту гавань, — мне ведь еще до восхода предстоит отправиться вниз по реке, как только подует южный ветер. Быть может, я случайно увижу двух крестьянок вместе с малюткой тут, среди пальм, за час до явления бога Ра?»

«Возможно, господин. Только скажи, где окончится путешествие, если все произойдет так?»

«Под сенью Великих Пирамид, госпожа, где благочестивый человек, имя которого нам известно, ожидает вас; хотя, как он говорит, жилище его бедно, но там вы будете в безопасности».

«И я думала о том же, Тау. Но побег таит в себе большую опасность; да и не ловушка ли это? Как мне удостовериться, не подкуплен ли ты гиксосами либо фиванскими изменниками, не послан ли, чтобы обречь нас на гибель?»

«Мудрый вопрос, — отвечал он. — Но тебе передано послание, амулет служит порукой верности его, и вот моя клятва священным именем, что я приношу; нарушив ее, я обреку себя на вечные муки. Все же вопрос твой мудр, ибо опасность очень велика, и, клянусь богами, я не знаю, как ответить иначе!»

Мы постояли так некоторое время, глядя друг на друга; сердце мое полнилось сомнением и страхом. Если мы окажемся во власти этого человека, что приключится с нами? Или, скорее, с тобой, царица, и царственным младенцем, так как о себе я всегда заботилась мало.

— Я знаю, милая Кемма, — отвечала Рима. — Но вернемся к твоему рассказу. Что же последовало далее?

— Так вот, царица. Вдруг мне показалось, что Тау чем-то встревожен.

«Тут пустынно и покойно, — сказал он, — и все же мне кажется, что за нами следят».

От берега, царица, нас отделяла единственная пальма, и стоит она на открытом месте, за ней мы укрылись, когда завели разговор, ибо так нас было не видно с реки и я знала, что никто не сможет подслушать наш разговор. Слева, неподалеку, находится старая часовня, на крыше которой высится полуразрушенное изваяние какого-то бога; говорят, что часовня эта некогда служила входом в ныне исчезнувший храм; ты не раз бывала в этой часовне, царица.

— Я знаю ее, Кемма.

— Утренний туман наполовину застилал часовню; но Тау, хотя она все же стоит в отдалении, почему-то пристально вглядывался в нее; и вдруг туман исчез, будто подняли тонкое покрывало: взглянув туда же, куда смотрел шкипер, я заметила, что часовня отнюдь не пуста. Там, царица, будто погрузившись в молитву, стоял на коленях старец. Он поднял голову, и свет упал на его лицо. Боги! Это был сам благочестивый Рои, мой родич; он несколько изменился с тех пор, как я видела его, когда он отдал мне обломок амулета, но я не сомневалась — сам Рои оказался в часовне.

«Похоже, госпожа Кемма, здесь тоже есть отшельник, как и в краю пирамид, — сказал Тау, — и, мне кажется, я его узнаю. Да не благочестивый ли это Рои, госпожа Кемма?»

«Он и никто другой, — сказала я. — Почему ты не открыл мне, что привез Рои на своем корабле? Мне не пришлось бы мучиться сомнениями. Я поговорю с ним немедля».

«Да, побеседуй с ним, госпожа Кемма, успокой свое сердце, и тебе станет ясно, верный я человек или нет».

Я быстрым шагом пошла к часовне. Она была пуста! Благочестивый Рои исчез, хотя, кажется, там не было уголка, где он смог бы укрыться.

«Деяния отшельников и святых непостижимы для нас, госпожа Кемма, — промолвил Тау. — И разве ты не знаешь, что из всех людей только они, вернее, некоторые из них, могут пребывать одновременно в разных местах? А теперь скажи мне, встречу ли я вас сегодня вечером у этой часовни?»

«Да, — отвечала я, — думаю, ты найдешь нас здесь. Конечно, если царица даст согласие и ничто нас не задержит — ни смерть, ни путы. Но постой! Где взять нам одеяния селянок? Во дворце ничего подобного нет; а послать кого-то, чтобы купить, — это может вызвать подозрение: ведь с царицы не спускают глаз».

«Благочестивый Рои предусмотрителен, — отвечал Тау, улыбнувшись, — а может быть, и я тоже; не важно, кто из нас».

Он шагнул на то место, где я поначалу заметила его, и вытащил из-за камня какой-то сверток.

«Возьми вот это, — сказал он. Здесь все, что надо; одежды чистые, хотя и простые, обрядить в них безопасно даже царское дитя. Прощай, госпожа, туман рассеялся, я должен идти. Дух благочестивого Рои да будет рядом не только со мной: умея находиться одновременно в разных местах, он поведет и охранит и вас также, можешь в этом не сомневаться. Завтра за час, нет, за два часа до рассвета я вернусь сюда, чтобы встретить свою сестру и жену с младенцем».

Затем он исчез, а я в глубоком раздумье вернулась во дворец. Я решила ничего не говорить тебе, царица, покуда не узнаю, что боги ответили на твои молитвы сегодня.

— Ты посмотрела, что в свертке? — спросила царица.

— Да, — отвечала Кемма, — в нем все, о чем говорил Тау: два плаща и другие одежды, что обычно носят крестьянки, отправляясь в дорогу. Они будут впору тебе и мне, а для крошки припасена теплая одежда.

— Дай взглянуть, — промолвила царица.

Глава 3

ПОБЕГ
Они расположились в личных покоях дворца. Воины охраняли внешние врата; им полагалось стоять на страже, ибо признанные знаки царской власти еще окружали царицу Риму; около дверей, ведущих в ее покои, стоял великан-нубиец Ру[772], который прежде служил телохранителем царя Хеперра; это он, зарубив боевым топором шестерых гиксосов, вынес тело своего владыки с поля сражения, перекинув через плечо, подобно тому как гиксосы носят зарезанного барашка.

Царица и Кемма осмотрели одежду, которую доставил им посланец Тау, и надежно спрятали. У люльки, где спала маленькая царевна, женщины принялись обсуждать свое положение.

— Твоя затея очень опасна, — сказала царица. Она в беспокойстве ходила взад-вперед, бросая то и дело тревожные взгляды на спящую дочь. — Ты умоляешь меня бежать в Мемфис, а это все равно что броситься в пасть гиене. Ты склонна поступить так потому лишь, что прибыл посланец твоего родича — отшельника, верховного жреца или пророка какой-то тайной Общины, но, может быть, он давным-давно умер, а его именем пользуются как приманкой на крючке, чтобы изловить нас.

— Но амулет, царица! Взгляни, как плотно прилегает один его скол к другому, как сливаются концы белой прожилки на камне, проходя от одного края до другого.

— Сомнения нет, половинки твоего амулета соединились. Сомнений нет и в том, что они составляют единое целое. Но подобные священные предметы — не тайна, о них много кому известно. Возможно, кто-то прознал, что Рои отдал тебе половинку талисмана и выкрал вторую часть его, чтобы обмануть тебя, предложив тайное убежище среди гробниц. Кто этот Тау, о котором прежде ты и слыхом не слыхивала? Как удалось ему так легко разыскать тебя? Отчего вправе он появляться здесь и покидать Фивы без допроса — он, кто прибыл из Мемфиса, а значит, держит все нити заговора в своих руках, если таковой существует?

— Не знаю, кто он, — отвечала Кемма. — Я знаю лишь одно: когда те же сомнения мелькнули у меня, Тау явил мне самого Рои, чтоб доказать истинность своих слов; и тогда только я поверила ему.

— Ах, Кемма, разве сама ты, подобно своему родичу, не жрица, с детства посвященная во все тайны и волшебства Египта? Разве не привиделись тебе богини Исида и Хатор, благословившие мое дитя? Ведь о таких чудесах мы знаем лишь из старинных преданий, что рассказывают об особах царского рода. Почему никто более не видел этих богинь?

— Почему же они привиделись и тебе? — сдержанно спросила Кемма.

— Сон есть сон. Зачем придавать смысл тому, что испокон веков прилетает и исчезает, когда мы спим, роясь вокруг, подобно мошкаре, готовой исчезнуть во тьме, откуда явилась? Не надо искать в нем знамений; то же, что видело недремлющее око, — совсем другое дело: это либо нечто, возникающее от безумия, либо сама явь. Теперь же тебя посетило еще одно видение ты узрела старца, который, если даже он жив, находится далеко; и на этом зыбком облаке ты склоняешь меня найти надежное пристанище. Как поверить, что ты не потеряла разум, когда мудрецы моей страны полагают, что большинство из нас утратило его. Ты зришь богов, но существуют ли они? А если да, то чем египетские боги отличны от вавилонских, а те — от богов Тира?[773] Если боги существуют, почему они все разные?

— Оттого, что все люди разные, царица, и каждый народ облачает богов в свои одеяния; ведь даже мужчины и женщины одеты по-разному.

— Может быть, может быть! Но слова незнакомца и видение — не слишком ли этого мало, когда сама жизнь брошена на чашу весов, да и корона Египта. Не могу я с ребенком ввериться этому человеку, иначе мы обе вскоре ляжем на дно реки или окажемся в одной из темниц гиксосов. Лучше остаться нам здесь, ваши боги защитят нас. Здесь не менее надежно, чем подле пирамид Мемфиса, да еще хорошо, если мы доберемся туда живыми. А если нам велено отправиться в путь, да пошлют боги какой-то знак; у них еще есть время спуститься с Небес.

Так говорила царица Рима, терзаемая сомнениями и отчаянием. Кемма, не решаясь возражать, согласно кивала головой.

— Пусть будет так, как угодно царице, — наконец сказала она. — Когда боги пожелают, они укажут нам путь к спасению. Если же они безучастны к нашей судьбе, стоит ли нам куда-то стремиться — все равно будет так, как захотят боги. А теперь госпожа, не время ли нам подкрепиться и отдохнуть, однако спать мы не станем, покуда не минует тот час, когда нам указано подняться на корабль Тау.

Они отужинали, затем, взяв светильник, Кемма обошла весь дворец: странная тишина поселилась здесь. Казалось, все покинули его, один лишь старый немощный раб повстречался Кемме, он объяснил ей, что люди ушли на праздник бога Нила, кататься на лодках.

— Да нешто в прежние годы могло случиться такое? — проворчал он. — Кто это слыхивал, чтобы те, кому положено охранять Ее Величество, покинули дворец и знай себе веселятся где-то? Но с той поры, как благой бог Хеперра убит в сражении собаками-гиксосами, похоже, все переменилось. Никто не помышляет о службе; все думают только о себе и о том, чтобы урвать побольше. А деньги уплывают, госпожа Кемма, деньги-то уплывают! Большие деньги передают из рук в руки, я тут в своем углу все вижу. Откуда они — я не знаю. Даже и мне предлагали, за что — не ведаю, но я отказался; к чему они старику, которому вот уже пятьдесят лет все довольствие идет из казны, да к тому же я всегда получал и зимнюю и летнюю одежду!

Кемма молча смотрела на него, словно о чем-то раздумывая, затем сказала:

— Конечно, мой старый друг, тебе деньги ни к чему; я ведь знаю, ты уж приготовил себе гробницу. Скажи, ты, наверное, знаешь все дворцовые двери, да и ворота тоже?

— Каждую знаю, госпожа Кемма, все входы и выходы. Когда я был покрепче, мне-то и полагалось закрывать их, и у меня даже сохранились вторые ключи; никто не отобрал их у меня, и до сих пор я помню, какой нрав у каждого замка.

— Тогда, друг, наберись-ка снова сил, даже если это будет твое последнее деяние; пойди, закрой все двери и ворота, задвинь засовы, а ключи принеси мне в царские покои. Мы хорошенько проучим тех, кто ушел без разрешения: двери окажутся запертыми, и до восхода солнца им негде будет проспать свой хмель.

— И то верно, госпожа Кемма, стоит проучить их хорошенько. А я достану ключи, обойду дворец, как когда-то, и задвину засовы; каждый из них я нарек в честь одного из владык потустороннего мира, чтобы не забыть, какой из них идет за каким. Да, сейчас же засвечу свою лампаду и пойду, будто я снова молод, а жена с малышами ждут, когда я вернусь домой.


Спустя полчаса старик появился в царских покоях и доложил, что все входы во дворец заперты. С удивлением он добавил, что все ворота и двери были настежь, и он не увидел ни одного ключа.

— Они позабыли, что у меня вторая связка, — усмехнулся старик, — да к тому же я знаю, как закрывать внутренние засовы; они думают, будто я, старый глупец, только и гожусь, чтобы приготовить ванну бальзамировщику. А вот и ключи, госпожа Кемма; отдаю их тебе с радостью, уж очень они тяжелы для меня. Обещай только не проговориться, что это я закрыл двери и оставил этих бездельников ночевать на холоде. Если тайна откроется, они изобьют меня завтра. Вот если бы у вас нашлась чашечка вина для меня!

Кемма налила старику вина, смешав с водой, чтобы напиток был не слишком крепким. Затем Кемма попросила его пройти в домик у ворот царских покоев и внимательно следить, не идет ли кто; ему следовало тогда сообщить об этом Ру, который нес стражу перед лестницей, что вела в прихожую царских покоев.

Ободренный вином и радуясь, что жизнь его вновь нужна кому-то (хотя толком и не понимая, что происходит), старик пообещал все исполнить.

Затем Кемма открыла свои подозрения великану Ру; тот выслушал ее, кивая головой и поправляя на своем могучем теле панцирь из бычьей шкуры. Он проверил, легко ли дротики вынимаются из колчана, остро ли лезвие боевого топора. В нишах стены он затем расставил лампады, чтобы они осветили тех, кто вздумал бы подняться по лестнице, сам же Ру, стоя наверху, оставался в тени.

Когда приготовления были завершены, Кемма вернулась к царице, но не сказала ей о них ни слова; Рима, задумавшись, сидела у постели малютки.

— Зачем тебе копье? — удивилась царица, увидев Кемму.

— На него очень удобно опираться, а при случае сгодится и для другого. Будто вокруг все и тихо, но эта зловещая тишина и тревожит меня. Кто знает, может быть, еще до рассвета в этом безмолвии мы услышим голоса богов, которые укажут нам, пойти ли на барку Тау или остаться здесь.

— Странная ты женщина, Кемма, — отвечала царица, вновь погружаясь в раздумья; затем она уснула.

Но Кемма не спала; в тревоге она то и дело бросала взгляд на занавес, который отделял ее от лестницы, где нес стражу Ру. Наконец в тревожной тишине ночи, которая изредка прерывалась лишь тоскливым воем собаки, ибо чуть не все население города отправилось на праздник, Кемме послышался шум: кто-то тряс двери или ворота дворца, пытаясь войти. Неслышно поднявшись, она подошла к занавесам, за которыми на верхней ступени лестницы сидел Ру.

— Ты заметил что-нибудь? — шепотом спросила она.

— Да, госпожа, — ответил нубиец. — Какие-то люди хотят войти в ворота, а они заперты. Старый раб доложил, что они идут, а потом убежал, чтобы где-то спрятаться. Подымись-ка на башенку, что над этой дверью, и скажи, видишь ли ты что-нибудь.

Кемма по узкой темной лестнице поднялась на кровлю пилона, находившуюся в тридцати локтях от земли; на то место, где полагалось быть стражнику. Площадку окружала зубчатая стена с бойницами, сквозь которые можно было метать копья или стрелять из лука. Луна ярко сияла, озаряя дворцовые сады и весь город серебристым светом; реки не было видно из-за крыш, хотя отдаленные возгласы веселившихся горожан доносились до Кеммы — она знала, что люди эти вернутся лишь с восходом солнца.

В тени у ворот Кемма заметила группулюдей, видимо совещавшихся о чем-то. Когда они вышли на свет. Кемме удалось пересчитать их. Их оказалось восемь, и все были вооружены — лунный свет играл на копьях. Они, видимо, приняли какое-то решение и теперь двинулись через пустой двор к дверям царских покоев.

Кемма сбежала по лестнице вниз.

— Если б я стоял там, — сказал Ру, — я проткнул бы кого-то из этих ночных птиц еще до того, как они подойдут к дверям.

— Не надо, — отвечала Кемма, — быть может, они пришли с добрыми вестями; или это воины, которые станут охранять царицу. Пусть они обнаружат чем-то свои намерения.

Ру кивнул:

— Та старая дверь не из самых крепких. В ней легко пробить брешь, и стычки не избежать, — один против восьмерых, госпожа Кемма. А если со мной что случится? Есть ли еще здесь выход, через который царица с девочкой могли бы спастись?

— Нет, двери, что ведут в зал Совета, заперты; я уже пыталась открыть их. Остается только прыгнуть с задней стены дворца, но как спрыгнуть с девочкой на руках? Поэтому, Ру, с тобой ничего не должно случиться: молись, боги придадут тебе сил и ума.

— Сил у меня хоть отбавляй, а вот ума, боюсь не хватает. Я сделаю, что могу, и пусть Осирис будет милостив к тем, кого поразит мой топор.

— Слушай меня, Ру. После того как ты перебьешь этих змиев или обратишь в бегство, приготовься следовать за нами и не выражай удивления, если вместо царицы и придворной ты увидишь двух крестьянок с ребенком на руках.

— Меня нелегко удивить, госпожа, а фиванцев я видеть не могу с тех пор, как пал благой бог, господин мой Хеперра, и все эти гордецы вступили в сговор с Апепи. Но куда вы собрались бежать?

— У царского причала нас должен ждать корабль; Тау, кормчий его, встретит нас в часовне за два часа до восхода солнца, так что осталось уж немного времени. Ты знаешь это место.

— Знаю. Ш-ш-ш! Я слышу шаги…

— Говори с ними как можно дольше, Ру; нам надо еще кое-что сделать.

— Дел еще много, — согласился Ру, и Кемма скрылась за пологом.

Приход Кеммы разбудил царицу.

— Твои боги не явились, — сказала она, — и не подали знака. Видно, судьба предназначила нам остаться здесь.

— Царица, похоже, боги или демоны уже направляются сюда. Смени свои одежды. Молчи, не надо слов; молю тебя, делай, как я скажу.

Рима, глянув в лицо Кеммы, повиновалась. В мгновение ока все было готово; обе женщины облачились в крестьянский наряд и сменили одежду девочки. Затем Кемма побросала в суму старинные драгоценности, регалии древних царей Египта, и немного золота.

— Все эти знаки царского достоинства, короны и скипетры, жемчуг и золото, что ты так бережно собрала, будет тяжело нести, Кемма; ведь у нас с тобой есть еще драгоценность, которую необходимо оберегать прежде всего! — И царица бросила взгляд на малютку.

— Есть человек, который понесет ее, царица, — тот, кто вынес с поля сражения нашего государя Хеперра. А если и он не сможет, какая разница, у кого окажутся сокровища царей Юга.

— Ты полагаешь, что наша жизнь в опасности, Кемма?

— Да, так оно и есть.

Огонь вспыхнул в глазах Римы и, казалось осветил ее прекрасное, горестное лицо.

— Лучше нам умереть, — проговорила она. — А ты, друг мой, думала ли когда-нибудь о том прекрасном мире, что лежит за вратами смерти; блаженство, покой, вечность; если этого и нет — глубокая темень бесконечного сна? Жизнь! Я устала от нее и бросилась бы навстречу опасности. Но ведь есть еще дитя, мною рожденное, наследница престола Египта, и вот ради нее…

— Да, — спокойно отвечала Кемма, — ради нее!

За дверью, скрытой занавесом, послышались громкие возгласы:

— Откройте!

— Попробуйте открыть сами. Но смерть ждет тех, кто вздумает оскорбить Ее Величество, царицу Египта, — глубоким гортанным голосом отвечал Ру.

— Мы пришли, чтобы проводить царицу с царевной к тем, кто станет надежно охранять их! — выкрикнул кто-то из-за двери.

— Не смерть ли станет охранять их? — отозвался нубиец.

На мгновение наступила тишина. Затем раздался грохот, послышались гулкие удары топоров, но дверь не поддавалась. Тогда в дверь принялись бить чем-то тяжелым, возможно большим бревном, и скоро створки ее, сорванные с петель, рухнули на пол.

Рима, подхватив малютку, бросилась в темный угол покоев. Кемма тоже мгновенно скрылась за пологом, держа в руке копье. Вот что представилось ее взору.

Великан-нубиец стоял на верхней ступени лестницы в тени, так как свет лампад, помещавшихся в нишах, устремлялся вниз. В правой руке Ру держал копье, левая сжимала рукоять боевого топора и небольшой щит из кожи бегемота. Грозно высился он у входа в покои царицы.

Но вот какой-то высокий человек с мечом в руке прыгнул на поваленную дверь, и лунный свет засверкал на его оружии. Мелькнуло копье, человек этот рухнул бесформенной грудой, и доспехи его проскрежетали по бронзовым петлям двери. Его оттащили в сторону. В пролом бросилось несколько человек. Ру перекинул топор в правую руку, наклонился вперед и, прикрыв голову щитом, застыл в ожидании. На щит посыпались удары. Снова обрушился на кого-то топор нубийца, и еще один из нападающих, обмякнув, упал. Ру громко запел боевую песнь своего народа, разя нападавших ударами безжалостного топора. Но пришельцы с безрассудством отчаяния продолжали наступать. Впереди их, возможно, ожидала смерть, но и в случае отступления они, наверное, не избежали бы смерти от рук соучастников заговора. Одному Ру было трудно оборонять широкую лестницу. Кто-то проскользнул под его рукой и спрятался в складках занавеса, наблюдая за происходящим. Кемма увидала его лицо. То был фиванский сановник, который прежде сражался вместе с Хеперра, а теперь, подкупленный, предался гиксосам. Гнев охватил Кемму. Бросившись вперед, она что было сил вонзила копье ему в горло. Тот упал, Кемма наступила на тело ногой и воскликнула:

— Умри, пес! Умри, предатель!

На лестнице схватка стихла. Вскоре показался улыбающийся Ру; он был весь в крови.

— Все мертвы! — крикнул он. — Только один бежал. Где этот негодяй, что проскользнул мимо меня?

— Здесь, — отвечала Кемма, указав на бездыханное тело.

— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул Ру. — Теперь я стану думать о женщинах лучше, чем прежде. Но поторопимся! Одна собака спаслась — она созовет всю свору. Это что — вино? Позволь мне глотнуть. И разыщи какой-нибудь плащ. В таком наряде я не смею явиться перед царицей.

— Ты ранен? — спросила Кемма, подавая ему чашу с вином.

— Нет, ни одной царапины! И все же мне не подобает быть в таком виде, хотя на мне кровь предателей. То месть богов! Пью за преисподнюю, куда они попали! Одеяние это мне не по росту, да ладно, оно еще послужит. Что за мешок ты даешь мне?

— Не спрашивай. Понесешь его ты, Ру. Теперь из воина ты обратился в носильщика. Держи его, славный Ру, да не потеряй: в нем короны Египта. Идем, царица, топор Ру освободил нам путь.

Рима, державшая ребенка на руках, отшатнулась, увидев залитую кровью лестницу. Дрогнувшим от ужаса голосом она произнесла:

— Вот знамение ваших богов, Кемма. — Она показала на кровь, залившую пол и стены. — А вот посланцы их. Взгляни на них. Я знаю их в лицо. Они были друзьями и воинами покойного Хеперра, моего господина. Зачем ты, Ру, убил друзей фараона; они ведь пришли, чтоб отправить меня и мое дитя в безопасное место?

— Да, царица, — вмешалась Кемма, — под сень смерти или тюрьмы Апепи.

— Не верю, женщина, и не желаю идти за тобой, — проговорила разгневанная Рима. — Спасайся, если хочешь, делай, что пожелаешь, запятнанными кровью руками; я же с моим дитя остаюсь здесь.

Кемма глянула на царицу и в раздумье опустила глаза.

— Прикажи, и я понесу ее на руках, — шепнул ей нубиец.

В этот миг взгляд Кеммы упал на тело сановника, которого она поразила собственной рукой; на глаза ей попался свиток папируса, наполовину торчавший из-под панциря. Кемма наклонилась и подняла папирус. Она принялась быстро читать — этому ее выучили хорошо. Послание предназначалось убитому сановнику и его сотоварищам. Скреплен папирус был печатями верховного жреца и других лиц.

Послание гласило:

«Во имя всех богов и ради блага Египта приказываем тебе задержать Риму — вавилонянку, супругу благого бога, царя, коего нет более, а равно и дитя ее, наследную царевну Нефрет, и доставить их к нам живыми, если удастся, дабы затем переправить оных царю Апепи, как мы поклялись в том. Прочти и повинуйся».


— Знаешь ли ты египетское письмо, царица? — спросила Кемма. — Здесь кое-то имеет отношение к тебе.

— Прочти, — отвечала Рима безучастно.

Кемма внятно прочла приказ, чтобы смысл слов проник в сознание царицы.

Выслушав, охваченная трепетом Рима прижалась к Кемме.

— О, зачем явилась я в эту землю предателей? — простонала Рима. — Лучше б мне умереть!

— Это и случится, если ты задержишься здесь, хотя бы ненадолго, царица, — с горечью сказала Кемма, — пока что мертвы предатели или некоторые из них; о проделках их расскажи Хеперра, нашему господину. Идем. Поспешим, в Фивах еще есть негодяи.

Но Рима без чувств опустилась на пол. Кемма успела подхватить малютку и взглянула на Ру.

— Так-то лучше, — сказал великан, — царица теперь слова не скажет, и я просто понесу ее. Но что делать с мешком? Не лучше ли бросить его? Жизнь-то подороже всех корон.

— Нет, Ру, клади его мне на голову — так крестьянки таскают свою ношу. Я буду придерживать его левой рукой, а правой понесу ребенка.

Нубиец помог Кемме, а затем легко поднял царицу — силы ему было не занимать. Так они спустились по лестнице, переступая через тела, и вышли из дворца. Их окутала ночь.

К пальмам надо было идти по открытому пространству. Девочка тихо плакала; Кемма, кутая ее в свой плащ, старалась заглушить слабый голосок. Ноша тяжело давила голову, острые края драгоценностей, украшавших короны и скипетры, впились в лоб, но Кемма шла вперед. Оказавшись в тени пальм, на мгновение она задержала шаг, чтобы перевести дух, и оглянулась. Какие-то люди — их было много — бежали к дверям царских покоев.

— Не следовало нам медлить, — прошептал Ру. — Скорее вперед!

Они двинулись дальше, но вот перед ними возникла разрушенная часовня. Кемма, шатаясь, подошла к ней и опустилась на колени: силы покинули ее.

— Пока не придет помощь, останемся здесь, — сказал Ру. — Двух полуживых женщин я еще смог бы унести, и даже мешок на голове. Но девочка… Ведь это царевна Египта. Даже ценой чьей-то смерти ее надо спасти.

— Да, — еле выговорила Кемма. — Брось меня, спасай девочку. Возьми ее и мать и ступай к реке. Быть может, лодка уже там.

— А может, и нет, — проворчал Ру, оглядываясь.

Послышались шаги, из-за пальмы появилась фигура Тау.

— Вы пришли чуть раньше, госпожа Кемма, — сказал он. — Но, к счастью, я тоже, и даже попутный ветер с верховьев не задержался. По крайней мере вы трое тут. Но кто это с вами? — Тау пристально посмотрел на великана-нубийца.

— Тот, на кого можно положиться, — отвечал Ру, а если сомневаешься, проберись ко дворцу и взгляни на лестницу царских покоев. Если понадобится, человек этот сломает кости и тебе, как раб ломает прутья.

— Этому я верю вполне, — согласился Тау, — но ломать кости или нет, решим после. Теперь же следуй за мною, и поскорей!

Тау перебросил мешок через плечо и, поддерживая Кемму, направился к реке.

У ступеней причала качалась лодка, а в некотором отдалении виднелась барка с приспущенным парусом, стоявшая на якоре.

Тау взялся за весла и стал грести в сторону барки. Оттуда ему бросили веревку; поймав ее, Тау закрепил конец и начал подтягивать лодку к борту. Несколько рук протянулись навстречу, и вскоре все были уже на палубе.

— Поднять якорь, — приказал Тау. — Поставить паруса!

— Слушаюсь, господин, — отозвался чей-то голос.

Еще немного, и судно заскользило вниз по реке, подгоняемое сильным южным ветром. С корабля, тихо удалявшегося под покровом ночи, беглецы увидали людей с факелами, обыскивавших пальмовую рощу, которую они только что покинули. Обеих женщин и девочку поместили в каюте. Тогда лишь Тау обратился к нубийцу:

— Ну, Костолом, скажи что-нибудь; быть может, чаша вина и немного пищи развяжут тебе язык.

Так царица Рима, наследница престола египетского Нефрет, воспитательница ее Кемма и эфиоп Ру совершили побег из Фив, ускользнув из рук предателей.

Глава 4

ХРАМ СФИНКСА
День за днем барка плыла вниз по Нилу. По ночам или если ветер не был попутным, ее подводили к берегу, обычно в каком-нибудь пустынном месте, подальше от городов. Дважды останавливались вблизи больших храмов, разрушенных гиксосами при завоевании этих земель и не отстроенных еще заново. С наступлением темноты из руин или из гробниц вокруг них появлялись люди, которые приносили что-то на продажу; Кемма, посвященная во многое, что касалось отправления культа, по некоторым жестам угадывала в них жрецов, хотя она не знала, каким богам они служат. Пришедшие, выказывая глубокое почтение Тау, беседовали с ним наедине, и потом под разными предлогами Тау приводил их в каюту, где находилась маленькая царевна; те с благоговением глядели на нее, а порой простирались ниц, словно перед божеством; затем они покидали барку, призывая к ней благословение богов, которым поклонялись. Похоже было даже, что люди эти никогда не брали вознаграждение за принесённую ими пищу.

Кемма примечала все это, да и Ру также, хоть и казался простаком; лишь царица Рима почти что не обращала внимания на происходящее. С той поры, как в сражении был убит ее господин, царь Хеперра, силы оставили царицу; измена ее советников и военачальников, казалось, целиком сломила ее волю; теперь ее не тревожило ничто, кроме судьбы малютки.

Очнувшись, Рима обнаружила, что она на корабле; царица задала несколько вопросов, а увидав Ру, которого очень любила, она отшатнулась — ей казалось, что от него пахнет кровью. С Тау она почти что не говорила; после всего, что она пережила, мужчины внушали ей опасения. Откровенна она была лишь с Кеммой, и главное в этих беседах было: как спастись из ненавистного Египта, вернуться к отцу, царю Вавилона?

— Пока что боги Египта обошлись с тобой не слишком жестоко, царица, — убеждала ее Кемма. — Они вызволили тебя с дочерью из предательских сетей; и совершили боги все это уж после того, как ты объявила, что не веришь в них.

— Может быть, Кемма. Но твои боги распорядились так, что царственный супруг мой убит, а те, кому он и я верили, оказались подлыми предателями; они искали случай, чтоб отдать супругу царя и его малютку-дочь в руки врагов. Лишь твой ум да сила и храбрость эфиопа спасли нас. И не обо мне, чужеземке, пекутся боги, а о роде фараонов Египта, продолженном мною. Пусть тебя не удивляет, что это не мои боги, хотя я, жена фараона, не раз возлагала приношения на алтари их. Помяни слова мои: я еще вернусь в Вавилон и перед смертью преклоню колена в храмах моих предков. Доставь меня назад в Вавилон, Кемма, где люди не изменяют тому, чей хлеб насыщает их, где их не обуревает жажда продать в рабство или предать смерти наследницу тех, кто погиб, сражаясь за них.

— Я исполню это, если смогу, — проговорила Кемма, — но увы, Вавилон далек, а земли между ним и нами в огне войны. Мужайся, царица, и наберись терпенья.

— Не осталось во мне мужества, — отозвалась Рима, — одно желание у меня: найти своего господина, восседает ли он за столом вашего Осириса, плывет ли в облаках вместе с Белом[774] или спит в глубокой тьме. Где б он ни был, я хочу быть рядом и нигде больше, а менее всего — в этом ненавистном Египте. Дай мне малютку, я покормлю ее, подержу на руках, пока еще могу. Мы сильнее любим тех, кого вскоре должны оставить, Кемма.

Жрица передала девочку и отвернулась, чтобы скрыть слезы, ибо горе, как полагала Кемма, сокращало жизнь обездоленной вдовы, дочери царя Вавилона.

Проплывая Мемфис, который Тау хотел миновать на ранней заре, прежде чем люди выйдут из жилищ, беглецы подверглись большой опасности. К барке приблизилась лодка с воинами, которые потребовали, чтобы барка остановилась. Тау счел за благо подчиниться.

— Помните, что надо говорить, — шепнул он Кемме. — Ты моя сестра, царица — больная жена. Ступай, вели ей позабыть на время свое горе и коварством уподобиться змее. Ты же, Ру, прячь подальше свой боевой топор, да так, чтоб его можно было легко достать при надобности. Ты мой раб, за которого я дорого заплатил в Фивах; я собираюсь зарабатывать деньги, показывая твою силу на рынках; и ты очень плохо или даже совсем не говоришь по-египетски.

Лодка причалила к борту. У двух воинов, сидевших в ней, вид был сонный, похоже, глаз не сомкнули всю ночь; на веслах сидел какой-то простолюдин. Стражники поднялись на палубу и спросили кормчего. Появился Тау, на ходу поправляя одежду, и недовольно спросил, что им надо.

— Наше дело — узнать, что тебе надо здесь? — сказал один из них.

— Ответ прост, господин. Я вожу зерно вверх по реке, а спускаясь вниз, везу скот. Есть у меня несколько породистых бычков, вы их, часом, не купите? Если так, можно бы глянуть на них. У одного даже есть метка Аписа[775] или что-то в этом роде.

— Похожи мы на торговцев, скупающих скот? — спросил высокомерно один. — Показывай разрешенье.

— Вот, пожалуйста, господин. — И Тау протянул папирус, скрепленный печатями торговцев Мемфиса и других городов.

— Жена, ребенок и сестра — небось старшую жену за сестру выдаешь? — и большая команда. Мы ищем двух женщин с ребенком, надо нам взглянуть на них.

— Зачем? — усомнился второй воин. — Барка не похожа на царский военный корабль, что нам велено задержать; к тому же зловоние от этих быков ужасное, я не выдержу — вчера ведь был праздник.

— Военный корабль, господин? Вы его дожидаетесь? За нами шел какой-то. Мы его видели, но вода стоит низко, и корабль тот сел на мель; уж не знаю, когда достигнет он Мемфиса. Очень ладный корабль, много воинов на борту. Они собирались пристать в Сиуте, что был пограничным городом Юга, пока мы не разбили этих заносчивых южан. Но взгляните на женщин, если угодно.

Сообщение о военном корабле заинтересовало стражников настолько, что они двинулись вслед, мало думая о спутницах Тау. Один взял лампаду и сунул ее за полог, прикрывавший вход в каюту, пробормотав:

— Чтоб злые духи ее забрали! Совсем не светит.

— Ее погасят злые запахи, — отозвался другой, зажимая нос и глядя внутрь. Тусклый язычок пламени едва светил, и воины увидели не слишком опрятно одетую Кемму, сидевшую на мешке. (Знали б они, что в нем хранятся сокровища царей Верхнего Египта!) Она мешала молоко с водой в тыквенном сосуде, другая женщина с неубранными волосами лежала, прижав к груди какой-то сверток.

В этот миг лампада совсем потухла, и Тау принялся вспоминать, где найти масло, чтоб вновь засветить ее.

— Ни к чему, друг, — сказал старший, — мы уже поглядели. Плыви с миром и продай своих бычков как можно удачнее.

Воин вернулся на палубу, где — словно по веленью злого рока — взгляд его упал на Ру, который присел, стараясь скрыть свой рост.

— Какой рослый негр! — удивился стражник. — Не о нем ли донес наш соглядатай: будто какой-то негр поубивал там много наших сторонников? Встань-ка, малый!

Тау сделал вид, что перевел его слова; Ру поднялся, растерянно улыбаясь и тараща свои глазищи так, что засверкали белки.

— О, — воскликнул воин, — вот так громадина! Клянусь богом! Какая грудь, что за руки! Послушай, кормчий, что это за великан? Зачем он понадобился на торговом судне?

— Господа, — отвечал Тау, — я решился купить его, вложив в это дело большую часть того, что имел. Он очень силен, прямо-таки чудеса выделывает, потому я надеюсь заработать на нем в Танисе.

— Вот как? — недоверчиво произнес один из воинов. — Ну-ка, — обратился он к Ру, — покажи свою силу.

Ру нерешительно покачал головой.

— Не понимает он вас, господа, он ведь эфиоп. Постойте, я ему скажу.

И Тау обратился к Ру на непонятном языке. Ру словно пробудился и кивнул, ухмыляясь. В следующее мгновение он подскочил к стражникам, ухватил каждого за одежду и, словно детей, поднял над палубой. Затем с громким хохотом нубиец подошел к борту и, будто желая кинуть обоих в реку, вытянул руки над водой. Стражники кричали, Тау с бранью пытался оттащить Ру от борта. Ру обернулся, продолжая держать воинов в воздухе и задумчиво рассматривая люк, словно собирался швырнуть туда своих пленников. Наконец слова Тау дошли до него, и он плашмя кинул обоих на палубу.

— Это его любимая шутка, — пояснил Тау, помогая воинам подняться на ноги, — он так силен, что мог бы еще и третьего удержать в зубах.

— Ладно, с нас довольно трюков твоего дикаря, — сказал воин. — Смотри, как бы не угодить тебе из-за него в тюрьму. Придержи-ка его, пока мы сядем в лодку.

Стража отплыла, и барка, незаметная в тумане, что с восходом солнца таял над рекой, продолжила свой путь мимо набережных Мемфиса.

Тогда нубиец, подойдя к рулевому веслу, что держал Тау, тихо проговорил:

— Сдается мне, Тау, что ты — большой господин или даже князь, хоть и желаешь сойти за владельца торгового суденышка. А было б хорошо, если б ты приказал мне бросить тех молодцов в реку. Она-то уж молчит о том, кого хоронит. Скоро узнают, что нет никакого военного корабля, о котором ты так хорошо рассказывал, и тогда…

— И тогда, Костолом, тем стражам, что щебетали, как зяблики в траве, несдобровать; ведь настоящая добыча тем временем ускользнула из их рук. Жаль, по-своему, они не такие уж скверные люди. А бросить их в реку, быть может, и неплохо бы, хотя и жестоко, да оставался свидетель. Что сказал бы лодочник, что привез их, обнаружив, что воины его не вернулись?

— Ты мудр, — сказал Ру восхищенно, — мне это в голову не пришло.

— Да, Ру. Если б к твоей неразумной силе и природной доброте добавить мой разум, ты смог бы править этим жестоким миром, но мой разум остается при мне, и оттого смирись с тем, что на тебе ярмо, как на буйволе, и ярмо это удерживает не только тебя, но и более сильных, чем ты…

— Если дело в разуме, отчего же ты не властитель, господин? Ведь ты вроде всем взял, хоть и не такого роста, как я? Почему везешь ты беглецов на грязном торговом суденышке, а не восседаешь на царском троне? Объясни это мне, простому чернокожему, кого учили только сражаться да быть честным.

Тау искусно вел корабль среди множества барок, подымавшихся по Нилу с грузом. Затем кормчий подозвал матроса, чтоб тот сменил его, — теперь на реке не видно было ни одного судна, — а сам присел на ограждение борта и заговорил:

— Потому, друг мой Ру, что я избрал путь служения. Если человек не привык предаваться размышлениям и задумывается так же мало, как большинство простосердечных людей, — особенно если он молод и простого звания, — ему известны лишь любовь, коей жив род человеческий, да война, что уносит множество людей; и ты, наверно, не поверишь, если я скажу, что истинная радость жизни — в служении. Разное бывает служение. Многие служат фараонам, отчего те слепы и самодовольны: ветер, отравленный дыханьем толпы, влечет их, преисполненных тщеславия, словно пузыри по воде, хоть сами они не ведают того; они — рабы рабов — несут зла более, нежели добра. Кто служит истинно — живет иначе: отринув своекорыстие и тщеславие, он смиренно трудится во имя добра и находит в том себе награду.

Ру потер лоб и спросил:

— Но кому же подобный человек служит, господин?

— Он служит богу, Ру.

— Богу? О каких только богах не слышал я в Эфиопии, Египте и других землях. Какому богу он служит, где находит его?

— В сердце своем, Ру; но имя его я не смогу назвать тебе. Одни нарекли его Справедливостью, другие — Свободой, некоторые — Надеждой, а кое-кто — Духом.

— А как те, кто служат только себе, своему желанью, кому безразлично все прекрасное, — как они называют его, господин?

— Не знаю, Ру. Хотя все ж, пожалуй, знаю — Смерть.

— Но живут те люди так же долго, как и другие, и нередко пожинают богатый урожай.

— Да, Ру, но все же дни их сочтены, и если они не раскаялись, души их умирают.

— Ты веришь, как тому учат жрецы, что души продолжают жить?

— Верю, что они живут дольше самого Ра, бога солнца, дольше звезд, и из века в век пожинают плоды честного служения. Но не спрашивай меня; лучше тебе об этом расскажет тот, кого вскоре ты увидишь; я лишь ученик его.

— Не стану я спрашивать, господин, мысли мои и так уж путаются, — но вот только объясни мне, если пожелаешь, что тебе даст в конце концов служение, которое велит тебе с большой опасностью плыть вверх по реке, дабы спасти двух женщин и ребенка?

— Быть может, награда за истинное служение заключается в самом служении. И не мне доискиваться до цели его, я ведь дал клятву повиноваться, не задавая вопросов и не выражая сомнений.

— Так у тебя есть наставник, господин мой, кто он?

— Это ты вскоре узнаешь. Не жди, что пред тобою окажется царь на троне или жрец, окруженный почестями и великолепием. Я расскажу тебе кое-что, Ру, ты ведь многого не знаешь. Ты уверен, будто фараон, войско, богатство составляют силу, что правит Египтом, да и всем миром. Не так это. Есть сила, тебе не явленная, она-то и правит миром; имя ей — Дух. Священнослужители учат, будто у всякого человека есть свое Ка, свой двойник, — нечто невидимое глазу, но более сильное, чистое, мудрое и долговечное, чем сам человек. Нечто такое, что время от времени, возможно, зрит лик божества и нашептывает человеку о воле его. Пусть это притча, но в ней есть доля истины, ибо каждому живущему сопутствует приданный ему дух. Или даже два: один — дух добра, другой — зла; один ведет вверх, другой же тянет вниз.

— Еще раз скажу, господин: ум мой мутится от таких слов. Но куда и к чему ведет тебя твой собственный дух?

— К вратам мира, мира для меня самого и для всего Египта, Ру; в край, где для тебя мало дел, ибо там нет войны. Посмотри, там, вдали, Великие пирамиды; то — дома мертвых, а возможно — и обители душ, что не умирают. А теперь помоги мне убрать парус — мы должны проплыть мимо них медленно. Ночью мы вернемся и высадим здесь кой-кого из наших спутников. Там, быть может, тебе станет яснее смысл того, о чем я говорил.


Спустилась ночь. Тау привел свое судно назад, к пристани. Во время половодья причал оказывался недалеко от Великих пирамид и Сфинкса, что лежал рядом с ними, вперив свой вечный взор в пустоту. Тут под покровом темноты беглецы сошли к корабля и сразу же укрылись в зарослях тростника.

Едва они спрятались на берегу, как над рекой забрезжил свет: показались барки, полные вооруженных людей, с большими факелами, укрепленными и на носу, и на корме. Они шли вниз по течению. Тау проводил их взглядом и обернулся к спутникам.

— Похоже, кто-то донес мемфисским стражникам, что никакой военный корабль из Фив за нами не шел, — сказал он, — теперь они ищут торговое судно, на борту которого две женщины с младенцем. Ладно, пусть ищут; птицы упорхнули, а туда, где они вьют гнезда, гиксосам не подступиться.

Отдав распоряжения матросу, лицо которого было столь же непроницаемым, как и у других матросов на судне, Тау подал руку царице Риме и двинулся в темноту, за ним следовала Кемма с девочкой на руках, а замыкал шествие Ру, который нес сокровища царей Верхнего Египта.

Долго брели они вперед, сначала через пальмовую рощу, затем по пустынным пескам, пока в тусклом свете взошедшей луны им не открылось вдруг удивительное зрелище. Перед ними появилась огромная, высеченная из целой скалы фигура льва с человеческим лицом, в головном уборе царя или бога; внушающий ужас недвижный взор изваяния обращен был к востоку.

— Что это? — дрогнувшим голосом спросила Рима. — Мы в подземном мире и перед нами бог его? Это лицо со страшной улыбкой, конечно, принадлежит богу.

— Нет, госпожа, — отвечал Тау, — то лишь образ бога, Сфинкс, который возлежит здесь с незапамятных времен. Смотри! На фоне неба видны очертания пирамид позади него; в их подземельях — защита и покой для тебя и твоего ребенка.

— Спасенье для ребенка — может быть, — согласилась Рима, — для меня же, думаю, самый долгий из всех покой. Ибо знай, о Тау, — из суровых улыбающихся глаз Сфинкса на меня глядит сама смерть.

Тау промолчал; даже его мужественная душа, казалось, содрогнулась от столь зловещего предсказания. Кемма, как и он, охваченная страхом, прошептала:

— Мы поселимся среди гробниц, и это к лучшему, ибо, может быть, нам вскоре придется искать укрытия.

Ру тоже почувствовал ужас, хотя скорее при виде величественной фигуры Сфинкса, чем от слов царицы, которые он не очень-то уразумел.

— Здесь так страшно, что сердце мое дрожит, да и ноги подкашиваются, — чистосердечно признался он. — Я не из пугливых, а сейчас вот испугался — с тем, что я тут вижу, не сразишься, я тут бессилен. Сама судьба предстала перед нами, а что человек может перед лицом судьбы?

— Внять ее велению, как должны внимать все смертные, — внушительно произнес Тау. — А теперь вперед; храм этого бога открыт, другие оставим судьбе.

Отойдя примерно на пятьдесят шагов от вытянутых лап могучего изваяния, путники приблизились к лестнице, уводившей куда-то вниз, спустились по ее ступеням, и оказались перед стеной, в которой выделялся большой гранитный блок. Подняв с земли камень, Тау условным стуком постучал по стене. Трижды повторял он свой стук, звучавший каждый раз несколько иначе. Вскоре огромный камень слегка сдвинулся с места, приоткрыв узкий проход. Тау подал знак следовать за ним. Путники очутились в непроглядной тьме; послышались слова пароля. Потом из темноты выплыл свет лампад; их держали люди в белых одеждах жрецов, но носившие, подобно воинам, мечи и кинжалы. Их было семеро, один, видимо старший, шел впереди. К нему и обратился Тау:

— Я доставил сюда тех, за кем отправился на поиски. — И он указал на царственного младенца, покоившегося на руках Кеммы, царицу и великана Ру, которого жрецы разглядывали с недоумением.

Тау принялся было объяснять, кто такой Ру, но старший перебил его:

— Не продолжай. Благочестивый пророк говорил о нем. Пусть этот человек знает: того, кто раскроет тайны сего места, ждет страшная смерть.

— Только еще ждет? — отозвался Ру. — А мне казалось, будто я уже мертв и погребен.

Жрецы один за другим почтительно поклонились младенцу и, завершив церемонию, знаком велели всем следовать за ними.

Они двинулись по длинному проходу, выложенному алебастровыми плитами, и скоро очутились в просторном зале, потолок которого поддерживали массивные гранитные колонны, а вдоль стен возвышались величественные изваяния богов и царей. Миновав зал, процессия прошла в галерею, куда выходили двери жилых помещений, имевших окна. Покои эти предназначались, видимо, для вновь прибывших: там виднелись ложа и прочая мебель, не были забыты и женские одеяния. В одной из комнат стоял стол, уставленный всевозможными яствами.

— Подкрепитесь и отдыхайте, — обратился к беглецам Тау. — Я доложу обо всем пророку. Завтра же сам он будет говорить с вами.

Глава 5

ПРИНЕСЕНИЕ КЛЯТВЫ
На следующее утро солнечный луч, пробившись через окно, рано разбудил Кемму.

Значит, мы не в гробнице, — с облегчением подумала она, — мертвым окна не нужны.

Она повернула голову и увидела, что царица сидит на своем ложе и глаза ее восторженно сияют.

— Ты проснулась, Кемма, — проговорила Рима. — Солнце светит тебе прямо в глаза; благодарение за это богам — значит, мы живы. А мне приснилось, что господин мой, добрый Хеперра — кого, увы, нет в живых, — явился ко мне и сказал: «Супруга моя, ты завершила все труды: наша дочь в безопасности, ты принесла ее в священное место, где обитают души тех, кем прежде славен был Египет, — они защитят ее. Возлюбленная моя, готовься теперь вернуться к супругу твоему».

«Этого я желаю более всего! Но укажи, господин мой, как найти тебя?» — проговорила я.

И тут, Кемма, дух царя Хаперра отвечал:

«Ты найдешь меня там, где нет ни войн, ни страха, ни горя, и долгие годы мы пребудем с тобой в счастье, что же случится потом, мне неведомо».

«Но наше дитя? — вопрошала я. — Неужели нам суждено потерять дочь?»

«Нет, любимая, — ответил он, — она вскоре будет с нами».

«О господин мой, — испугалась я, — неужели она покинет сей мир, так и не узнав его?»

«Нет, возлюбленная моя, но в этом мире нет времени, а срок ее жизни на земле вскоре завершится, и она присоединится к нам».

«Но она не узнает нас, господин, — ведь мы покинули ее, когда она была еще младенец».

«Усопшие знают все; но что кажется утраченным, они обретают вновь; в смерти все прощается, даже те жрецы и сановники, что предали вас гиксосам, будут прощены; те, кого боевой топор Ру послал сюда, стоят подле меня и испрашивают твоего прощения. В смерти приходит прозрение. Поэтому иди сюда скорее и не страшись».

И тут я пробудилась, в первый раз чувствуя себя счастливой с тех пор, как Ру вынес тело царя Хеперра с поля битвы.

— Странный сон. Очень странный сон, царица. Но разве можно вверяться видениям ночи? — воскликнула Кемма. В растерянности, не зная, как отвлечь царицу, она продолжала: — Поднимись, госпожа моя, если то угодно тебе, позволь облачить тебя в одеянья, что припасены тут. Мы позовем господина Тау, я убеждена, что он знатный господин, а не простой корабельный кормчий, мы осмотрим место, куда попали и которое могло оказаться куда хуже: тут нас ожидали и тонкие яства, и удобные покои, и друзья, и глубокие подземелья, где можно укрыться, если нападут враги.

— Ах, Кемма, я поднимусь, но в последний раз: я хотела бы взглянуть в лицо этому Рои, пророку, благодаря которому мы оказались здесь; я передам под его покровительство свою дочь, прежде чем отправлюсь туда, куда ему идти еще не пришел срок.

— Значит, ты, царица, уйдешь действительно далеко, если правда все то, что я слышала о Рои, — отозвалась Кемма.

Некоторое время спустя, когда женщины сидели за утренней трапезой, вошел Тау и пригласил их следовать за ним к его наставнику, прорицателю Рои.

Женщины повиновались. Рима двинулась к двери, опираясь на руку Тау, Кемма несла девочку, замыкал процессию Ру. Вскоре послышалось тихое пение; войдя в большой зал, куда свет проникал через маленькие окна, располагавшиеся под самым потолком, они увидели людей в белых одеяниях: мужчины стояли справа, женщины — слева. В глубине зала помещался алтарь, позади него — часовня из алебастра с большой статуей бога мертвых Осириса в погребальных пеленах. Пред алтарем на троне из черного камня сидел старец, облаченный в светлые одеяния жреца; необычной формы амулеты поблескивали на нем золотом и драгоценными каменьями.

Ру воззрился на старца в крайнем удивлении: длинная белая борода, тонкие, как у мумии, руки, нос с горбинкой, живые, казалось, всепроникающие глаза горели огнем. Хотя Кемме уже много лет не доводилось видеть Рои, она сразу признала в нем потомка царей, своего двоюродного деда; под именем пророка Рои он был известен всему Египту своей святостью, тайным могуществом и волшебной силой. Кемма вспомнила, как образ прорицателя явился ей в полуразрушенной фиванской часовне, когда она пыталась понять, кто же такой Тау: правда ли, что он посланец друзей или враг, который пытается заманить ее в ловушку.

Беглецы приблизились; присутствовавшие в зале молча наблюдали за ними. Внезапно Рои поднял голову и, устремив на них пристальный взгляд, громко обратился к Тау:

— Кто те, кого ты ввел в собрание тайной Общины Зари, куда вход без должного разрешения карается смертью? Ответствуй же, сын мой по духу.

Тау отвечал после троекратного поклона:

— О источник мудрости, благороднейший из царей, глас небес, выслушай меня! В прошлое полнолуние ты повелел мне:

«Жрец Общины нашей, ты обратишься в торговца. Отправься в Фивы и, прибыв туда, проникни в дворцовый сад и спрячься за пальмой, что растет у забытой часовни. Там ты найдешь царскую няньку Кемму, в жилах коей течет и моя кровь. Покажи ей этот обломок талисмана и, если она покажет тебе второй, откройся ей, объявив, что послан мною. Если же она усомнится, вознеси молитвы и призови меня, я услышу твой зов и приду на помощь. Когда же она доверится тебе, исполни порученное, как сочтешь нужным».

Я внял твоему повелению. Перед тобой Рима, дочь Дитаны, царя вавилонского, вдова фараона Верхнего Египта Хеперра, а также и Кемма, воспитательница царской дочери Нефрет, царевны Египта.

— Вижу, сын мой, но кто же четвертый, вот этот сильный негр, о ком я ничего не говорил?

— Отец, без его помощи, поистине ниспосланной богами, никто из нас не стоял бы здесь сегодня: это он не впустил предателей в дверь, секирой своей убив всех восьмерых.

— Не совсем верно, сын мой, или мой дух ввел меня в заблуждение: ведь одного сразила госпожа Кемма.

Ру, слушавший обоих со все большим удивлением, не смог сдержаться:

— Истинная правда, о пророк, а может, и бог! — воскликнул он. — Это она убила негодяя, что проскользнул мимо меня. И то был сильнейший удар, который когда-либо наносила женская рука. О пророк, твои глаза и впрямь очень зорки, если ты видел все это.

Слабая улыбка скользнула по лицу Рои.

— Подойди сюда, Ру, — так, кажется, тебя зовут, — промолвил он.

Великан повиновался и по собственной воле пал на колени перед ним.

— Слушай же меня, эфиоп Ру, — продолжал пророк. — Ты человек бесстрашный и верный. Ты сразил тех, кто убил господина твоего, царя Хеперра, и вынес тело его с поля битвы. Сейчас же дарованные тебе свыше сила и доблесть спасли наследницу трона Египта и царицу от заточения и гибели. Потому я принимаю тебя в нашу Общину, в которой никогда доселе не было негров. Тебя обучат простым ритуалам и некоторым молитвам. Но знай, Ру, стоит тебе выдать самую малую тайну или учинить зло кому-нибудь из своих собратьев, ты умрешь, и вот как… — И, наклонившись, Рои прошептал что-то эфиопу.

— Не надо, молю тебя, прорицатель! — воскликнул в ужасе Ру, поднимаясь с колен. — Ни о чем подобном не слышал я ни в Эфиопии, ни в Египте, ни на войне, ни в дни мира. Но твои угрозы излишни: я в жизни никого не предал, уж тем более не предам тех, чей хлеб ем и кого люблю. — И Ру обратил взор на царицу и младенца.

— Слушай же! — продолжал пророк. — Отныне ты — телохранитель и страж наследницы престола Египта. Куда бы она ни двинулась, следуй за нею. Если она почивает, твое ложе — у ее двери. Если ей придется воевать, будь рядом, прикрывая ее, словно щитом, своей жизнью. Когда бы она ни отправилась в путь, — днем ли, ночью ли, — ты пойдешь рядом, а если она умрет, умрешь и ты и проводишь ее в царство мертвых. Это будет наградой тебе, ибо те благословения и сила, коими наделена она, осенят и тебя, и ты станешь служить ей вечно. А теперь отойди назад.

— Лучшей участи мне и не надо, — прошептал Ру, повинуясь.

— Воспитательница, поднеси мне дитя, — молвил затем пророк.

Кемма вышла вперед, неся спящую девочку; по приказанию Рои она подняла ее, чтоб та была видна всем, и каждый, кто находился в зале, преклонил колена и поклонился ей.

— Братья и сестры Общины Зари, вглядитесь в облик сего младенца: пред вами наследница престола, будущая царица Египта! — воскликнул Рои, и снова все преклонили колена и поклонились. Затем жрец, наклонившись к ребенку, тихо произнес несколько слов и благословил Нефрет, ритуальными жестами призывая богов и духов вечно хранить ее. Свершив этот обряд и поцеловав царевну, Рои передал ее Кемме и сказал:

— Будь благословенна и ты, верная женщина. Пусть и на тебя сойдет благословение; позже тебя посвятят в наши тайны и введут в Общину. Иди с миром.

Все это время царица Рима сидела на поставленном для нее кресле, устремив на Рои невидящий взор и слушая его так, словно речи не имели к ней никакого отношения. Когда же Рои закончил, она подняла голову и произнесла:

— Привет и благословение рабу. Привет и благословение воспитательнице. Приветствие малютке и преклонение перед ней, в коей течет царская кровь Египта и Вавилона. Каково же будет приветствие царице и матери, о прорицатель, по велению коего мы попали сюда, в это мрачное место, обиталище заговорщиков, чьи намерения неизвестны?

Рои поднялся со своего трона, стоявшего пред алтарем и, приблизившись к убитой горем царице, взял ее руку и поцеловал.

— Для Вашего Величества я не нахожу приветствия, — произнес старец, склонив свою убеленную сединами голову, — ибо я вижу ваше приобщение у тому, кто сильнее меня. — И Рои поклонился в сторону величавого изваяния Осириса, глядевшего на них из-за алтаря.

— Я знаю, — отвечала царица со слабой улыбкой.

— Но мне доложили, что прошлой ночью Вашему Величеству было видение. Так ли это? — продолжил Рои.

— Да, прорицатель, хотя мне непонятно, кто мог донести тебе об этом?

— Не все ли равно, как я узнал? Куда важнее то, что мне надлежит поведать Вашему Величеству: сон ваш — не греза, взлелеянная человеческими надеждами и ожиданиями, но истина. О царица, сей мир и его страдания — лишь тень и жалкое зрелище; над ними, подобно пирамидам, высящимся над песками и пальмами, — над всем земным возносится вечная истина по имени Любовь. Пески сметает ветер, пальмы порой бури вырывают с корнем, либо, принеся плоды, они стареют и гибнут, одни лишь пирамиды вечны.

— Я поняла и благодарна тебе, прорицатель. А теперь выведи меня отсюда, я очень утомлена.

На третью ночь после этой беседы Рима, чувствуя, что терзавшая ее лихорадка сделала свое дело и пришло время прощаться с земным миром, послала за прорицателем. Рои пришел немедля, и Рима обратилась к нему с такими словами:

— Не знаю, кто ты, не знаю, что это за Община Зари, о которой ты говоришь, и какие у нее цели; не знаю, зачем повелел ты доставить сюда наследницу престола Египта, не ведомо мне, каким богам ты служишь, ибо мне еще немногое открылось в вашей вере, хотя это истинная правда — две египетские богини явились мне в видении в ночь рождения моего дитя. Но вот что добавлю: сердце говорит, что ты человек праведный, и сама судьба предназначила тебе быть прорицателем, чтоб исполнять ее волю; думаю, что и ты, и люди вокруг тебя, — вы затеваете что-то во благо царевне, которой, если есть справедливость на земле, суждено в будущем стать царицей Египта. Полагаюсь на волю Небес; сама же я, совершив все, что могла, умираю, несчастная и бессильная. Случится то, что должно, и слова здесь излишни. Но от тебя я требую клятву, Рои, и от Тау, а также от всех братьев и сестер, что подвластны тебе. Вы набальзамируете мое тело так, как это умеют делать в Египте, а когда представится на тослучай, отправьте его Дитане, царю Вавилона, моему отцу, или тому, кто сменил его: на груди моей должен лежать свиток, куда я записала мою предсмертную волю; и если то будет возможно, пусть моя дочь, наследная царевна престола Египта, сопроводит мои останки к родительскому дому. Я жду клятвы и в том, что царю Вавилона передадут: я заклинаю во имя наших богов и нашей общей кровью отмстить за беды, что претерпела в Египте, за смерть моего возлюбленного господина, супруга моего, царя Хеперра. Я взываю к отцу своему, чтобы он, под страхом мести моего духа, обрушился со всем своим войском на Египет, дабы истребить псов-гиксосов, а дочь мою, царевну Нефрет, посадить на трон Египта; изменников же схватить и покарать. Вот клятва, что я требую от тебя.

— Царица, — возражал ей Рои, — клятва эта мне не по душе; исполнение ее приведет к войне, а мы, сыновья и дочери Общины Зари, — ибо Гармахис, который в образе Сфинкса сторожит наши врата, есть бог Зари[776], — мы жаждем мира, а не войны. Прощение, а не месть — вот закон, которому мы следуем. Правда, мы желаем, если удастся, свергнуть царей-гиксосов и восстановить Египет в тех пределах, что существовали при законных его правителях, чьей наследницей явилась к нам царевна Нефрет. А если откажут нам боги в большем, объединить Север и Юг, дабы Египет усилил свою мощь и величие и залечил раны.

— Объединения ищут и гиксосы, — тихо отозвалась Рима.

— Да, но они желают впрячь Египет в ярмо; мы же хотим сбросить это ярмо не мечом. Гиксосов множество, но народа Египта еще больше, и если оба народа сольются, добрая египетская пшеница заглушит сорняк гиксосов. Кое-что сделано, уже цари-гиксосы поклоняются египетским богам, чьи алтари они некогда разрушили, они перенимают уже законы и обычаи Египта.

— Может быть, и так, пророк, и в конце концов все придет к тому, чего ты желаешь. Но в моих жилах течет иная кровь, чем у вас, кротких египтян. Тяжкие страдания выпали на мою долю: супруга моего убили; те, кому я верила, хотели продать меня и дочь мою в рабство. Вот почему я ищу возмездия, хоть и не придется самой мне увидеть, как свершится оно. Не мягкими речами и не дальними расчетами хочу я восстановить справедливость, а копьями и стрелами. Тело мое немощно и конец близок, но душа моя в огне. Я знаю, что все ваши надежды, так же как и мои собственные, связаны с моей дочерью, и дух мой говорит мне, как лучше всего их осуществить. Принесете ли вы клятву? Отвечайте и не медлите. Если нет, я, возможно, найду другого защитника. Что, если я возьму малютку с собой, пророк, чтобы искать защиты у небесного судьи? Кажется, я могу еще это сделать.

На этот раз Рои вник в мысли Римы и понял, что она в отчаянии.

— Я должен испросить совета у того, кому служу, — отвечал он. — Быть может, он ниспошлет мне прозрение.

— А если и я и она умрем прежде, чем ты испросишь совет, пророк? Ты полагаешь, что сможешь завладеть моим дитя, но ты не знаешь что в последней воле матери заключается огромная сила. Ведь у нас, вавилонян, тоже есть тайны: в свой смертный час мы можем взять с собою тех, кто рожден нами.

— Не страшись, царица, у меня тоже есть тайны; Осирис не сейчас еще призовет тебя.

— Верю, прорицатель, в таких делах ты не стал бы лгать. Испроси совета у своего бога и скорей возвращайся.

Незадолго до рассвета Рои вернулся вместе с Тау в опочивальню, где витала смерть; с ними была и первая жрица Общины Зари. Рима, полулежа на подушках, ожидала его.

— Ты сказал правду, прорицатель, — промолвила она, — я чувствую себя крепче, нежели вчера. Но поспеши, ибо сила моя подобно вспышке угасающего светильника. Говори и будь краток.

— Царица, — обратился к ней прорицатель, — я получил совет от властелина, коему служу, кто направляет мои шаги здесь, на земле. Он милостиво соблаговолил отозваться на мои молитвы.

— Каков же ответ, прорицатель? — спросила Рима с нетерпением.

— Вот он, царица: от имени Общины Зари, где я властвую, в присутствии моих приближенных. — Тут Рои указал на Тау и жрицу. — Я приношу клятву, которую ты пожелала, ибо так мы лучше всего достигнем цели. Клянусь во имя Духа, что превыше всех богов, твоего и моего Ка, во имя младенца, кого уже теперь мы почитаем здесь царицей, — я клянусь, что при первой возможности, которой, надеюсь, не придется долго ждать, тело твое будет доставлено в Вавилон, а послание твое — его царю, и, возможно, он услышит его из уст твоей дочери. Твоя воля и полученное мною предсказание внесены в эту грамоту, которую сейчас прочтут тебе; скрепленная тобою, она будет послана царю Вавилона, равно как и запись клятвы, опечатанная мною и Тау, преемником моим.

— Читай, — сказала царица. — Нет, пусть прочтет Кемма, которая тоже обучена чтению.

Кемма начала читать с помощью Тау.

— Все это верно, — промолвила Рима. — Но добавьте еще вот что: если отец мой, царственный Дитана, или тот, кто взойдет на трон за ним, откажутся исполнить последнее моленье мое, я призову проклятья всех богов Вавилона на его народ; я, Рима, стану преследовать его всю его жизнь и призову к ответу, когда мы встретимся в царстве мертвых.

— Пусть так, — отозвался Рои, — хотя слова твои недобры. Все же, Тау, запиши их: умирающим должно повиноваться.

Тау присел на пол и начал писать, держа свиток на колене. Потом принесли воск, смешанный с глиной. Рима сбросила с похудевшего пальца кольцо с вырезанной на нем фигурой вавилонского бога и прижала его к воску, а Кемма как свидетельница запечатала свиток скарабеем, висевшим у нее на груди.

— Положите это послание вместе с кольцом среди пелен, когда будете обертывать мое тело, чтобы царь вавилонский нашел его в моей мумии, и второе такое же спрячьте в надежное место, — сказала Рима.

— Так и будет сделано, — согласился Рои.

Он ждал. Но вот, точно сияющие стрелы, ударили в окно первые лучи восходящего солнца, а с ними вдруг сила влилась в Риму — она взяла на руки дочь и подняла вверх, в золотистое солнечное сияние.

— Царевна Зари! — вскричала она. — Пусть же заря осияет и коронует тебя! И да будут исполнены величия дни твоего царствования, о Владычица Зари, и прославишься ты в веках, а наступит ночь, и снова припадешь ты к груди моей.

Глава 6

НЕФРЕТ ПОКОРЯЕТ ПИРАМИДЫ
Удивительно, поистине удивительно открывалась Книга жизни юной Нефрет, наследницы древней династии фараонов Египта. Оглядываясь потом на свои детские годы, Нефрет вспоминала только высокие колонны в огромных залах, взирающие на нее каменные изваяния и причудливые фигуры на стенах, высеченные или нарисованные, которые, казалось, обречены вечно следовать друг за другом из тьмы в тьму. Далее возникало видение мужчин и женщин в белых одеяниях, время от времени они собирались в этих залах и пели печальные мелодичные песни; отзвуки этих песен потом еще долгие годы слышались ей во сне. Появлялась в этих воспоминаниях и высокая, статная госпожа Кемма, ее воспитательница, которую она очень любила, хотя и побаивалась немного, и великан-эфиоп по имени Ру, с большим бронзовым топором в руке, который, похоже, не отходил от нее ни днем, ни ночью и которого она тоже очень любила, но ничуть не боялась.

И еще одно видение вставало перед глазами — и первые два почтительно отступали перед ним: седобородый старец с черными проницательными глазами, Пророк — так все вокруг его называли и поклонялись ему, точно божеству. Она вспоминала, как иной раз вдруг просыпалась ночью и видела его, склонившегося над ее кроваткой, с лампадой в руке, или как в дневное время, повстречав ее в темных проходах храма, он благословлял ее. Маленькой девочке казалось, что он — привидение и надо скрыться поскорее от него, хотя и доброе привидение, потому что иной раз он давал ей вкусные сладкие фрукты и даже цветы, которые нес в корзине служитель.

Миновало младенчество, наступила пора детства. Все те же залы были вокруг, все те же люди заполняли их, но теперь иногда вместе с ее воспитательницей Кеммой, в сопровождении великана Ру и других служителей, ей позволялось побродить около пирамид, чаще всего ночью, когда в небе светила полная луна. Так, в лунном свете, она впервые увидела наводящего ужас льва-сфинкса, возвышающегося над пустыней. Поначалу она испугалась каменного зверя с человечьим лицом, разрисованным в красный цвет, в царском головном уборе и с бородой. Но позднее, привыкнув к этому зрелищу, она даже полюбила величественное изваяние, ей казалось, что в улыбке Сфинкса светится дружелюбие, а огромные спокойные глаза так внимательно смотрят в небо, словно разгадывают какие-то тайны. Иной раз она отсылала Кемму и Ру на некоторое расстояние, а сама садилась на песок и поверяла Сфинксу свои детские заботы, советовалась с ним, задавала ему вопросы, на которые сама же и отвечала, потому что с громадных каменных уст не слетало ни единого слова.

Позади Сфинкса высились величественные пирамиды — три главных[777], которые вонзались своими вершинами в самое небо, с храмами у подножия — в них когда-то поклонялись мертвым царям — и другие пирамиды, поменьше, как представлялось Нефрет, пирамиды царских детей. Она восхищалась пирамидами, считая, что их сотворили боги, но потом ее наставник Тау сказал, что их построили люди, чтобы хоронить в них царей.

— Должно быть, то были великие цари, если у них такие могилы. Как бы мне хотелось поглядеть на них! — сказала Нефрет.

— Когда-нибудь ты, быть может, и увидишь их, — ответил ей Тау, который был очень мудр и многому обучал ее.

Кроме Нефрет жили здесь и другие дети, рожденные в семьях членов Общины. Все они посещали школу, с ними вместе училась и Нефрет; вели уроки в этой школе посвященные. Вообще-то, за малым исключением, все члены Братства равно владели знаниями, хотя слуги Общины и те, кто возделывали поля неподалеку от Сфинкса и жили в поселениях вдоль границ больших некрополей, казалось бы, ничем не отличались от самых обыкновенных землепашцев. По их виду никто бы и не догадался, что они принимают участие в таинствах, про которые они дали торжественную клятву ничего не рассказывать и оставались верны этой клятве даже под угрозой смерти и пыток.

Скоро Нефрет стала лучшей ученицей в школе, и не потому, что она была выше других по рождению, а по той причине, что была куда сообразительнее, ее восприимчивый ум впитывал знания, как сухое руно впитывает росу. При всем том, случись кому-то посетить школу и понаблюдать, как дети слушают учителя или, сидя на табуретках, копируют египетские письмена, переписывая их на глиняные черепки или клочки папируса, отличить ее от других девочек было трудно, может, лишь бросалось в глаза то, что Нефрет всегда сидела впереди и было что-то особенное в ее лице. На ней было такое же простое белое одеяние, что и на ее сверстницах, такие же простые сандалии, защищавшие ноги от камней и скорпионов, в такой же пучок были стянуты ее волосы. Ибо так было установлено в Общине: ни одеждой, ни украшениями она не должна была выделяться среди других детей.

Обучение Нефрет не ограничивалось школьными уроками, в послеполуденные часы и в дни отдыха она постигала более глубокую науку. В небольшой комнате, которая когда-то служила спальней жрецу храма, Тау, в присутствии Кеммы, учил ее тому, чему не учили других детей, и посвящал в таинства их веры.

Так, он научил ее вавилонскому языку и письму, рассказал о движении звезд и планет, открыл таинства религии, объяснив, что все боги священнослужителей — лишь символы незримой Силы, символы Духа, который правит всем и присутствует всюду, даже в ее собственном сердце. Он открыл ей, что плоть — это земная оболочка души и что между плотью и душой идет вечная борьба, что на земле она живет, дабы исполнить то предназначение, что определил ей всемогущий Дух, который создал ее; к нему когда-то в будущем, в назначенный день, она должна будет возвратиться, чтобы снова быть посланной в этот или другие миры, но предугадать его намерения не дано никому, даже мудрейшему из смертных. В те часы, когда Тау занимался с Нефрет, а она внимательно слушала его, случалось, в комнату заглядывал пророк Рои и тоже слушал, вставляя слово то тут, то там, а затем, подняв руку, благословлял Нефрет и уходил.

Так, хотя внешне Нефрет почти что ничем не отличалась от остальных детей и так же играла и веселилась, она все же была другой, и душа ее раскрывалась, точно цветок лотоса навстречу солнечным лучам.

Шли годы, и из ребенка Нефрет превратилась в высокую, ласковую и очень красивую девушку. Только в эту пору ее жизни Рои и Тау, в присутствии одной лишь Кеммы, открыли ей, кто она такая: наследная царевна Египта по крови и предначертанию Небес. Они поведали ей, кто были ее отец и мать, а также рассказали о поколениях фараонов, что правили Египтом до них, и про разделение египетских земель.

Услышав все это, Нефрет задрожала, и из глаз ее полились слезы.

— Увы, зачем так должно было случиться! — воскликнула она. — Теперь я уже не могу быть счастливой. Скажи мне, святой отец, кого люди называют вместилищем духов и кто, как они говорят, может общаться с ними во сне, — скажи, как может несчастная девушка исправить столько бед и установить мир там, где безумствуют жестокость и кровопролитие?

— Царевна, — сказал Рои, впервые обращаясь к ней как к царского рода особе. — Это не ведомо мне и никому другому. Все же нам дано знать, что каким-то неведомым образом ты совершишь все это. То же было явлено в видении и твоей матери, царице Риме, при твоем рождении, ибо в этом видении та ипостась Вселенского Духа, которую мы в Египте знаем как Мать Исиду, явилась к ней и в числе прочих даров нарекла тебя, царское дитя, высоким именем Объединительницы Земель.

Тут Кемма подумала про себя, что вместе с Исидой явилась и другая богиня и дала малютке другие дары, и хотя вслух Кемма ничего не сказала, Рои, казалось, прочел ее мысли, потому продолжал так:

— Про тот сон и чудеса, которые свершились при твоем рождении, расскажет воспитательница Кемма — таково веление свыше. Она же покажет тебе и запись всех этих событий, сделанную в то время и скрепленную печатью, и еще одну запись — клятву, которую я и члены нашей Общины дали твоей матери, царице Риме, пред ее смертным одром, в том, что в должное время ты совершишь путешествие. Но довольно об этом. Теперь, по велению свыше, я должен сообщить тебе, что в один из грядущих дней, о котором я объявлю особо, когда мне будет дана о нем весть, на пороге своей зрелости ты будешь коронована и станешь царицей Египта.

— Может ли это быть? — спросила Нефрет. — Царей и цариц коронуют в храмах, так мне рассказывали, в присутствии множества придворных, торжественно и шумно. Здесь же… — И Нефрет огляделась вокруг.

— Разве это не храм, Нефрет, и притом один из самых древних и священных в Египте? — спросил Рои. — Что же до остального, то слушай. С виду мы всего лишь скромное Братство, избравшее жилищем гробницы и пирамиды, к которым мало кто осмеливается приблизиться, ибо считают, что здесь обитают призраки и чужестранец, осквернивший их святость, лишится не только жизни, но погибнет и его душа. Но я должен открыть тебе, что наша Община Зари могущественнее царя гиксосов и всех, кто покорился и стал поддерживать его, о чем ты и узнаешь вскоре, когда примешь посвящение. Братья наши находятся повсюду, во всех землях — от нильских порогов до самого моря, да и за морем живут наши почитатели и ученики и, мы верим, на Небесах — тоже; и каждый из них в отдельности и все они вместе повинуются велениям, которые исходят из этих катакомб, и принимают их как глас божий.

— Если так, всемудрый пророк, почему же ты скрываешься среди этих гробниц, а не пребываешь открыто в Танисе?

— Потому, царевна, что видимая власть во всем ее великолепии и пышности может быть завоевана лишь в войне; мы же, чье царство есть царство Духа, дали обет никогда не вести войн. Может быть, в конце концов нам суждено будет повести войну и тем все и завершится. Но не наше Братство поднимет боевые знамена, мы, если только не будем вынуждены защищаться, не пошлем людей на смерть, ибо наша вера — мир и добро.

— Твои слова полнят мое сердце радостью, — сказала Нефрет, — но теперь позволь мне, о благочестивый пророк, уйти к себе, я так взволнована, что мне нужно отдохнуть.


Год или чуть более спустя после того дня, как Нефрет была открыта тайна ее рождения, но еще до того как состоялись торжества, о которых ей было возвещено, жизнь ее подверглась страшной опасности.

С недавних пор у Нефрет вошло в привычку бродить неподалеку от пирамид, меж гробниц, где покоились знатные люди и царевичи Египта. За тысячу лет, а может быть, и больше, до ее рождения ушли они из жизни земной, так давно это было, что теперь уже никто и не помнил имен тех, кто спал под этими надгробьями. Нефрет любила совершать эти прогулки в одиночестве, если не считать ее телохранителя Ру, ну а Кемма постарела за эти годы, и ей трудно было перешагивать через камни и брести по сыпучему песку.

К тому же Нефрет теперь полюбила одиночество, ей нужно было обдумать то, о чем поведал ей пророк Рои, привыкнуть к нежданному величию, что обрушилось на нее.

Да и сильное юное тело ее жаждало движения, ей наскучили тесные пределы храма и ближних его окрестностей. Нефрет любила высоту, ей хотелось подняться высоко-высоко и сверху озирать раскинувшиеся вокруг пространства. Когда же она попробовала взобраться на самую вершину огромных монументов и даже на небольшие пирамиды, то обнаружила, что делает это с легкостью, ноги у нее не дрожали и голова не кружилась, и это стало ее любимым занятием.

О странной причуде Нефрет Ру и те, кто видел эти ее восхождения, доложили Кемме, а она, поняв, что юная царевна вовсе не склонна прислушиваться к ее увещеваниям, сообщила Рои и Тау. Тут впервые Нефрет рассердилась на свою воспитательницу и напомнила ей, что она уже не ребенок, которого надо водить за ручку.

Рои и Тау посовещались между собой, а затем, как было у них установлено, обратились за советом к Духу, который, как они объявили, направлял их во всех делах.

Кончилось все тем, что пророк Рои приказал своей внучатой племяннице Кемме не выговаривать больше царевне, а дозволить гулять, где ей заблагорассудится, и взбираться, куда она захочет, ибо Дух открыл Рои, что, может, кто и пострадает от этого, но только не Нефрет.

— Коль скоро царевне ничто не грозит, не надо ей препятствовать в таких малостях, племянница, — заключил Рои. — Ни один гиксос и никакой другой враг не осмелятся даже приблизиться к обиталищу призраков. К тому же ее сопровождает Ру, и беседует она не с каким-то мужчиной, а лишь со своей собственной душой.

— Всегда находится смельчак, которому неведом страх других, и неизвестно, кого Нефрет может повстречать, с кем она станет говорить, а когда мы узнаем, будет уже поздно, — возражала ему Кемма.

— Тебе сказано, племянница: не препятствуй, — повторил Рои.

Одержав победу, юная Нефрет, характер которой отличался упорством, продолжала свои прогулки по некрополю и достигла даже большего, чем ожидала.

Среди тех, кто служил Общине Зари, была семья бедуина, в которой из поколения в поколение мужчины владели искусством восхождения на пирамиды. Эти смельчаки, пользуясь трещинами в мраморных плитах пирамид, цеплялись за выступы и приникая к выемкам, что выдолбили за тысячелетия несущие песок ветры, искусно взбирались на самую вершину пирамиды. Так, начав с малых пирамид, они повторяли свои попытки до тех пор, пока не одолевали самые высокие, и лишь тогда им разрешалось жениться и обзавестись семьей. С главой этого рода Нефрет не раз беседовала, и, к ее удовольствию, время от времени он с сыновьями поднимался у нее на глазах на три самые большие пирамиды и они благополучно возвращались из своего головокружительного путешествия.

— Почему бы и мне не подняться, если вы можете? — в конце концов спросила она его. — Я легкая, и нога моя ступает твердо, голова не кружится от высоты, и руки у меня не короче ваших.

Хранитель пирамид — ибо таково было звание главы рода — с удивлением взглянул на нее и покачал головой.

— Это невозможно, — сказал он. — Никогда еще женщина не поднималась на эти каменные горы, если не считать Духа пирамид — только она может это делать.

— Кто это — Дух пирамид? — спросила Нефрет.

— Мы не знаем, госпожа, — отвечал Хранитель. — Мы никогда ни о чем ее не спрашиваем, а если видим в полнолуние, как она скользит по пирамиде, то закрываем лицо покрывалом.

— Отчего же вы закрываете лица, Хранитель?

— Оттого, что если мы не сделаем этого, нами овладеет безумие. Так случилось с теми, кто взглянул ей в глаза.

— Но отчего же они стали безумными?

— Несказанная красота порождает безумие, и придет время, может, ты в этом удостоверишься, госпожа, — ответил он, а у Нефрет от этих слов краска прилила к щекам.

— Кто же она — этот Дух? — поспешно продолжала она свои расспросы. — И что она тут делает?

— Никто не знает этого наверняка, но существует предание, что в давние времена правила этой землей незамужняя царица, а замуж она не хотела выходить потому, что любила простолюдина. Случилось так, что на земли наши хлынули чужестранцы и захватили Египет, он тогда разделился на части и от этого совсем потерял силу. Чужестранный царь, увидев, какая красавица — царица Египта, и желая упрочить свою мощь и власть, решил во что бы то ни стало жениться на ней, пусть даже насильно. Но царица убежала от него и в отчаянии поднялась на самую высокую пирамиду. Он последовал за ней. Достигнув вершины, она бросилась оттуда вниз и разбилась, а царя, когда он увидел это, охватили страх и слабость, и он тоже упал на землю и умер. Обоих их похоронили в тайной усыпальнице в одной из этих пирамид — никто не знает, в какой точно, но мне кажется, во второй, потому что на ней чаще всего появляется Дух.

— Красивая легенда, — сказала Нефрет. — И это все?

— Не совсем, госпожа, потому что с ней связано пророчество. Вот слушай: когда другой царь станет подниматься по пирамиде вслед за другой царицей Египта и упадет, но не разобьется, он завоюет ее любовь, и тогда Дух мести, который обуял когда-то древнюю царицу, отчего она бросилась вниз, успокоится и не будет больше губить мужчин.

— Я хочу увидеть этого Духа, — сказала Нефрет. — Я женщина, и она не сможет навести на меня безумие.

— Думаю, она не покажется тебе, госпожа. Хотя, быть может, она захочет завладеть твоей душой для каких-то своих целей, — задумчиво прибавил он.

— Моя душа принадлежит мне одной, и никто не сможет овладеть ею, — ответила Нефрет, рассердившись. — Но я и не верю, что есть такой Дух, а ты и прочие глупцы видели всего лишь лунный отсвет, скользящий среди гробниц. Не рассказывай мне больше пустых историй!

— Тут, в некрополе, живут два безумца, которые лучше, чем я, рассказали бы тебе, госпожа моя, об этой лунной тени. А может быть, оно и так, как ты говоришь, — сказал Хранитель и низко поклонился, как кланялись в древности на Востоке своим повелителям. — Может быть, ты права. Принимай это как хочешь. — Он хотел было удалиться.

— Погоди, — остановила его Нефрет. — Я хочу, чтобы ты научил меня подниматься на пирамиды, потому что ты самый искусный и изучил их лучше, чем твои сыновья. Начнем с третьей — она поменьше других, и начнем сейчас же. А потом, когда я немного освоюсь, поднимемся и на другие.

Хранитель в удивлении воззрился на нее, а затем сказал, что не может выполнить это ее желание.

— Разве ты не получил наказа благочестивого пророка Рои и Совета Общины во всем мне повиноваться? — спросила его Нефрет.

— Это так, госпожа, я получал такое приказание, хотя и не понимаю, почему я должен повиноваться тебе.

— Я и сама не совсем понимаю — почему, ведь ты можешь взбираться на пирамиды, а я не могу, и значит, ты превосходишь меня. Но приказание есть приказание, и ты знаешь, что случается с теми, кто не выполняет распоряжений Совета. Начнем же.

Хранитель уговаривал ее, умолял и чуть не плакал, но добился лишь того, что Нефрет сказала:

— Если ты боишься подняться на эту пирамиду, я поднимусь одна. Но ты знаешь — я могу упасть.

В конце концов огорченный Хранитель позвал своего сына, сильного, гибкого юношу, который, точно горный козел, легко взбегал на пирамиды, и велел ему принести длинную веревку, свитую из пальмовых волокон, и этой веревкой обвязал он тонкую талию Нефрет. Но теперь возникло новое препятствие: Ру, который до тех пор с удивлением слушал их разговор, спросил, что он делает и почему он обвязывает госпожу веревкой, точно какую-то рабыню.

Хранитель стал ему объяснять, а Нефрет согласно кивала.

— Но это невозможно, — сказал Ру. — Мой долг — повсюду сопровождать знатную госпожу.

— В таком случае, друг мой Ру, — сказала Нефрет, — поднимись вместе со мной на пирамиду.

— На пирамиду? — Ру обиженно насупился. — Взгляни на меня, прошу тебя, госпожа, и ответь: что я — кот или обезьяна, чтобы по гладкому камню взобраться с земли на небо? Да я не поднимусь и на длину этой веревки, как упаду вниз и сломаю шею. Лучше я одной рукой сражусь с десятком вражеских воинов, чем поддамся такому безумию.

— Что верно, то верно. Пожалуй, никогда не побывать тебе на пирамиде, друг мой Ру, — сказала Нефрет, окидывая взглядом исполина-эфиопа, который с годами ничуть не изменился. — А потому оставь пустые разговоры, и не будем зря тратить время. Если ты не можешь подняться на пирамиду, стой внизу, вдруг я поскользнусь и упаду, тогда лови меня.

— Ловить тебя, госпожа?! Если ты упадешь?! — У Ру даже дыхание перехватило.

Не сказав больше ни слова, Нефрет направилась к подножию третьей пирамиды, на которую Хранитель, так же не говоря ни слова, начал уже подниматься по знакомому пути, укрепив на себе второй конец веревки, которой он обвязал Нефрет. Скинув сандалии и подобрав тунику до колен, как велел Хранитель, она начала подниматься вслед за ним, а чуть ниже Нефрет поднимался сын Хранителя, следивший за каждым ее движением.

— Слушайте мои слова, вы, отец и сын! — простонал Ру. — Если вы допустите, чтобы моя госпожа поскользнулась и упала, лучше вам не спускаться вниз, потому что я убью вас обоих. Оставайтесь тогда наверху до конца вашей жизни!

— Если она упадет, упадем и мы. Но боги-свидетели: моей вины в том не будет, — отвечал Хранитель, прильнув к склону пирамиды.

Тут сразу же следует сказать, что Нефрет показала себя способной ученицей. Глаза у нее были зоркие, как у ястреба, смелостью она не уступала льву, а ловкостью — обезьяне.

Она поднималась все выше и выше, ухватываясь за те щели, за которые ухватывался ее проводник, и ставя ноги точно в те места, куда ставил он; так они поднялись до середины пирамиды.

— Достаточно на сегодня, — сказал Хранитель пирамид. — Ни один новичок из нашего рода не идет в первый раз дальше — это правило. Отдохнем здесь немного, а потом начнем спуск. Мой сын будет ставить тебе ноги, куда надо.

— Повинуюсь тебе, — отвечала Нефрет и так же, как ее проводник, обернулась назад — под ней простиралась пустота, только где-то далеко-далеко внизу стоял на песке казавшийся совсем маленьким Ру. И тут впервые она почувствовала головокружение.

— У меня кружится голова, — тихо сказала она.

— Обернись назад, к пирамиде, — сказал Хранитель размеренно-спокойным голосом, стараясь скрыть охвативший его страх.

Нефрет повиновалась, и сила и воля вновь вернулись к ней.

— Все в порядке, — сказала она.

— Тогда, госпожа, повернись еще раз, потому что, не сделав этого теперь, ты не сделаешь никогда.

Она снова повиновалась, и — о, радость! — она уже не испугалась высоты, душа ее победила страх. Спуск после этого прошел легко, потому что она могла бросить взгляд, куда ставить ногу, в какую расщелину или излом горячего блестящего мрамора, да и юноша, спускавшийся впереди нее, знал все эти расселины наизусть и говорил ей, куда ступать. Так они благополучно спустились на землю; Нефрет немного посидела, чтобы отдышаться; она с улыбкой смотрела на Ру: у того глаза вылезли из орбит — так он напугался, и он все отирал пот со лба краем своего одеяния.

— Может, довольно с тебя пирамид, госпожа? — спросил Хранитель, освобождая ее от веревки.

— Ну уж нет, — отвечала Нефрет, вскочив с песка и потирая саднящие руки. — Мне понравилось, и я не успокоюсь, пока не научусь подниматься на них одна, в свете луны, как, говорят, можешь делать ты.

— Исида! Мать Небес! — воскликнул Хранитель, простирая вверх руки. — Нет, ты не смертная дева, ты, наверное, богиня; может быть, ты и есть Дух пирамид, обретшая облик смертной?

— Ты угадал, — отвечала ему Нефрет. — И я так думаю: я — Дух пирамид. А потому не соблаговолишь ли ты встретить меня завтра здесь, в то же время? Надеюсь, завтра мы поднимемся на самую вершину малой пирамиды.

И пока растерявшийся Хранитель собирался с ответом, Нефрет надела сандалии и удалилась в сопровождении Ру, который от волнения утратил дар речи.

Так все началось, а затем Нефрет исполнила свой зарок. На время все ее помыслы, сила, воля сосредоточились на одном: покорении пирамид. Пусть это была скромная цель, на заре девичьей зрелости, но она поглотила Нефрет целиком. Ей сообщили, что по рождению она — царица Египта. Это не так уж глубоко взволновало ее; здесь, среди покинутых храмов и гробниц, царствование над Египтом казалось ей несбыточной мечтой, во всяком случае, если это и было предопределено ей судьбой, то в далеком будущем. Пирамиды же были здесь, перед ней, и пока что ей хотелось стать Владычицей пирамид, которые, как ей тоже было сказано, ее далекие предки воздвигли для своего погребения.

К тому же рассказ о царственной красавице, появляющейся на пирамиде в лунные ночи, возбудил в ней любопытство. Неужели это Дух ее бродит по ночам? Молодые люди склонны быть доверчивыми, когда речь идет о любви, и Нефрет была просто зачарована этой печальной историей. Воображение рисовало ей, как молодая дева, которая так же, как и она, научилась подниматься на пирамиды и так же суждено ей было стать царицей, стремительно всходит на вершину самой высокой из них и бросается оттуда вниз, лишь бы избегнуть страшной участи и не стать женой человека, которого она ненавидит и который поверг в прах ее родную страну; и так она, побежденная, обрекает на смерть победителя. Особенно же волновал Нефрет конец легенды: настанет день, и другая прекрасная молодая царица, преследуемая другим влюбленным в нее чужестранцем, взбежит на вершину пирамиды, и там, на краю бездны, любовь победит вражду, и на страну, за власть над которой они сражались, снизойдет благословение.

Нефрет еще ничего не знала о любви, и все же природа берет свое, пробуждаясь даже в малом ребенке. Нефрет догадывалась, о чем повествует эта красивая сказка, и душа ее просыпалась навстречу будущему. Но пока что ею владело лишь одно желание — достичь того, что считалось невозможным для женщины: покорить пирамиды; в ту пору она не отдавала себе отчета в том, что для нее это было еще и символом: взойдет она на вершину пирамиды, и тогда ей, сильной духом и телом, не страшны еще более трудные дела и куда более страшные опасности, которые, быть может, ожидают ее в будущем.

В тот же год Нефрет овладело желание молиться, потребность проникнуть в тайну общения с тем, кто поставлен над родом людским, с тем, кого жители земные зовут Богом, и не Рои с Тау внушили ей это желание — то было веление души. Более всего на свете жаждала теперь Нефрет общения с Богом; странная мечта овладела ею — быть может, иные сочли бы это за безумие, но такие мечтания довольно часто овладевают юношами и девушками на пороге зрелости — или зрелыми людьми на пороге старости, в те сумеречные годы, что предшествуют приходу смертной тьмы. Точно мираж являлся ей, точно видение Истины — ей все время чудилось, что Высший Дух, который витает над ней и над всем миром, лучше услышит ее молитвы и станет внимать ей, если она в полном одиночестве обратит к нему свои молитвы с вершин пирамид. Быть может, то была причуда, но вело к ней чистое и достойное побуждение. И в конце концов Нефрет осуществила свою мечту: спустя год она могла подниматься на все пирамиды в полном одиночестве.

Хранитель пирамид и его сыновья, чье искусство и ловкость передавались из поколения в поколение, дабы они побеждали в состязаниях и получали награды, лишь удивлялись этому и чувствовали себя несколько уязвленными: эта девушка не только сровнялась с ними, но, пожалуй, даже превзошла их в столь трудном искусстве.

В самом начале обучения Совет Общины, встревоженный сообщениями Ру и Кеммы о странном капризе, который овладел их подопечной, чью драгоценную жизнь они были обязаны денно и нощно охранять, призвал Хранителя и его сыновей и спросил, велика ли опасность. Для тех, кому дан этот дар, — никакой, отвечали они, и подтверждением тому шесть поколений их рода: ни один человек в их роду не умер от падения с пирамиды. Иное дело с теми, кто не принадлежал их роду, продолжал Хранитель, для всех других, кто хотел проникнуть в секрет их искусства, это окончилось печально. Ответ Хранителя испугал Совет. Однако Рои открыл ему, что Нефрет не дано препятствовать в ее увлечении, сама же она упорно совершенствовалась в этом искусстве, и никакой беды с ней не случалось. Наконец настало время, когда Нефрет, при свете ли дня или при свете луны, могла взойти на вершину любой из пирамид так же быстро, как сам Хранитель и его сыновья.

Тогда Хранитель и его сыновья преклонились перед Нефрет и обратились к ней с просьбой стать их предводителем, ибо она превзошла их всех. Однако Нефрет лишь засмеялась в ответ и сказала, что это вовсе ничего не значит и она не станет их предводителем, а прикажет, чтобы им дали награды, которые она сама назначит. После этого ей была предоставлена полная свобода, теперь она могла одна, без сопровождения Хранителя и его сыновей, подниматься, когда она захочет, на любую из пирамид.

Но вот тогда-то и случилось тревожное происшествие.

Глава 7

ЗАМЫСЕЛ ВЕЗИРА[778]
Как уже было сказано, Нефрет, когда ею овладевало желание помолиться, поднималась на одну из пирамид на восходе или перед закатом солнца и, стоя в полнейшем одиночестве на маленькой площадке на самом верху, обращалась к богам. Иной раз она не молилась, а лишь, блуждая взором по раскинувшимся вокруг пространствам, раздумывала над уготованной ей судьбой или предавалась девичьим мечтаниям.

Об этой ее привычке стало известно не только членам Общины и ее служителям, но и жителям окрестных земель и странникам, путешествовавшим неподалеку от границ Святой Земли — так называли местность, где расположилась Община Зари и чьи границы не осмеливался переступить ни один чужестранец. Да и как было не пойти молве: стройная фигура Нефрет словно парила между небом и землей, ясно вырисовываясь на голубом небосклоне ранним утром и на закате; при разливах ее было видно даже с самого Нила. Люди говорили, что это сам Дух пирамид предвещает Египту тревожные времена, ибо никто не верил, что земная женщина может решиться подняться так высоко на пирамиду, что ей хватит силы и ловкости, точно ящерице, скользить вверх по гладкому мрамору.

Скоро весть об этом чудесном явлении дошла до Таниса.

Как-то под вечер Нефрет поднялась на вершину второй пирамиды и начала было уже спускаться своим обычным путем, однако, заметив, что смеркается, выбрала более короткий спуск — не по южной стороне, где ее ожидал Ру, а повернула на западный склон, который все еще освещался солнцем. Легко спрыгнув на песок, она поискала взглядом Ру, но вместо него увидела четверых приближающихся к ней мужчин, на которых она поначалу не обратила внимания, в сумерках приняв их за Хранителя пирамид и его сыновей; она подумала, что они хотят расспросить ее о новом спуске, который она отыскала на западном склоне пирамиды. Потому она спокойно стояла, а они подходили все ближе, затем приостановились, словно чего-то опасаясь, и тут чей-то голос выкрикнул:

— Женщина то иди дух — хватайте ее! Только бы она не убежала от нас! Помните о большой награде — хватайте ее!

Ободренные таким образом, неизвестные бросились к ней. Осознав опасность, Нефрет резко повернулась и начала снова взбираться на пирамиду, она уже поднялась на несколько локтей, но тут один из чужестранцев ухватил ее за лодыжку и стянул вниз.

— Ру! — тревожно крикнула Нефрет. — Ко мне, на помощь, Ру! Я в ловушке, Ру!

Случилось так, что Ру находился почти тут же, за углом пирамиды. Потеряв из виду Нефрет и забеспокоившись, он направился к западному склону пирамиды, который был лучше освещен, поглядеть, не там ли Нефрет. Он услышал ее крик о помощи и бросился вперед; повернув за угол, он увидел Нефрет, лежащую на песке: вокруг нее теснилось четверо мужчин — трое обматывали ее веревками, а четвертый повязывал на лицо полотняный лоскут.

Ру яростно взревел и, подняв топор, прыгнул на них. Тот, который обвязывал Нефрет лицо, первым заметил гигантскую черную фигуру, которую он, конечно же, принял за страшного духа-хранителя здешних мест; он отпрыгнул в сторону и кинулся бежать. Но сверкнул топор, и, разрубленный надвое, он свалился замертво. Затем второй разбойник, который сначала подумал, что это ревет лев, тоже увидел Ру и на миг застыл от изумления. Но Ру, бросив топор, схватил за горло сразу двоих и, с силой стукнув их головами, отбросил злодеев в разные стороны, оба упали на песок и больше не шевельнулись. Четвертый же успел выхватить нож — то ли чтобы защититься от Ру, то ли чтобы заколоть им Нефрет; однако когда он увидел, что сталось с другими, смелость оставила его, и, завизжав от страха, он выронил из руки нож и пустился наутек. Ру подхватил нож с песка и швырнул его вслед беглецу. Страдальческий вскрик боли подтвердил, что Ру достиг цели, хотя в сгустившейся темноте он уже не мог разглядеть самого беглеца. Ру хотел было броситься за ним в погоню, но Нефрет, приподнявшись с песка, крикнула ему:

— Не уходи! Останься здесь, может быть, их тут много!

— Ты права, — сказал Ру, — а этот пес свое получил.

Не говоря больше ни слова, он схватил Нефрет, прижал ее, словно малое дитя, к своей груди, придерживая левой рукой, правой подобрал топор и без промедления, даже не взглянув лишний раз на поверженных врагов, побежал вдоль западного подножия пирамиды; он не сбавил шага до тех пор, покуда они не оказались среди надгробий, где уже их никто не мог увидеть.

— Вот и пришел конец твоим забавам, госпожа, — решительно сказал Ру; он весь дрожал, но, конечно же, не от страха — он думал о том, какой опасности только что избегла царевна.

— Если б не ты, все могло бы кончиться плохо, — отозвалась Нефрет. — Это для меня хороший урок, теперь я буду знать, чего мне опасаться. Опусти меня на землю, мой дорогой Ру, я уже успокоилась.

Страх и тревога охватили Кемму и общинный Совет, когда эта история была им поведана; встревожился даже мудрый Тау. Один только пророк Рои оставался спокойным.

— Никто не причинит Нефрет зла, — сказал он. — Я знаю это от тех, кто не может лгать, вот почему я позволил ей следовать ее причуде — научиться всходить на пирамиды, ибо не следует держать ее взаперти и препятствовать ее желаниям; Нефрет должна уметь смотреть в лицо опасности и преодолевать любые препятствия. Нам же отныне надо неусыпно охранять царевну, ибо опасности еще только начинаются.

Затем Рои послал людей, чтобы они принесли трупы тех, с кем расправился Ру, по возможности отыскали раненого и захватили его живым. Этого они, однако же, сделать не смогли, потому что, когда рассвело, от чужестранного злодея остались лишь кровавые пятна на песке, которые вскоре потерялись, а это значило, что раненый, превозмогая боль, стал пробираться дальше по камням, чтобы не оставлять за собой следов.

Мертвые же кое-что поведали о себе: двое были из племени гиксосов и, судя по одежде, служили при дворе царя Апепи. Третий, как видно, был у них проводником, однако, какому народу он принадлежал, определить было невозможно, ибо это на его голову обрушился топор Ру.

Тела презренных похитителей были брошены шакалам и стервятникам, дабы в них больше не могли вернуться их Ка, а души их со всеми полагающимися обрядами, в присутствии членов Общины Рои проклял, дабы из века в век не находили они упокоения. Ведь они не только нарушили соглашение, которое соблюдали многие поколения, и ступили на Священную землю Общины Зари, но и пытались похитить, а возможно, и умертвить деву, чье имя еще не было никому ведомо за пределами этой земли.

Тем история и закончилась, только теперь ни на восходе, ни на закате солнца никто не видел Нефрет на вершине пирамиды.

Немного погодя выбившийся из сил, изможденный гиксос с перевязанной спиной, то и дело харкавший кровью, как бывает, когда ранено легкое, добрался до царского дворца в Танисе; здесь его признали и отвели к большому военачальнику, который выслушал его с гневным выражением на лице, приказав записать его рассказ слово в слово. Когда писец закончил запись, начальник выбранил пришедшего за то, что тот не справился с порученным ему делом.

— Разве это моя вина? — спросил пришедший. — Разве это правильно — посылать тех, кто рожден женщиной, чтобы захватить в плен дух или колдунью? Ибо ни одна дева, если в ней течет теплая кровь, не может бегать вверх и вниз по пирамиде, выложенной гладкими блестящими плитами, так, словно это муха летает вверх-вниз по стене, а мы это видели своими глазами. Разве это справедливо — ожидать от простых людей, что они одолеют черного дьявола из преисподней, страшного великана, какого и не видел никто из живущих на этом свете, чудище, которое рычит, точно лев, а руки его крушат человеческие черепа, точно это плоды граната? Разве справедливо — приказывать простым смертным людям ступить на Священную землю, где поселились боги, волшебники и призраки умерших? Зачем только я, глупец, слушал тебя и польстился на твои щедрые посулы; глупцами были и мои товарищи, и, верно, так сейчас себя и называют в преисподней, ибо есть ли хоть один человек в Египте, кто бы не знал, что вторгнуться в Священную землю Общины Зари — значит навлечь на себя проклятие и смерть! А теперь дай мне вознаграждение, чтобы я мог поделить деньги между моими детьми.

— Вознаграждение! — зловеще прошептал начальник. — Не будь ты ранен, не миновать бы тебе порки. Убирайся отсюда, собака!

— Куда же мне, преданному проклятью, идти? — спросил несчастный.

— Туда, куда уходят все, кто проиграл, — в преисподнюю, — отвечал начальник и подал знак слугам.

И они вышвырнулиего, в ад или куда-то еще он отправился в очень скором времени. Ибо его же собственный нож, который Ру подхватил и метнул в него, был отравлен, а удар пришелся ниже плеча, и нож пронзил легкое.


Военачальник прошел в покои царя Апепи, где находились также его советники и молодой царевич Хиан, единственный наследник престола. Большой, грузный, с горбатым, как у всех гиксосов, носом и злыми черными глазками, царь гиксосов отличался бешеным нравом и был очень жесток и мстителен, как и все его соплеменники, и в то же время беспокоен и труслив.

Не таким был сын его Хиан, рожденный египтянкой, в чьих жилах текла царская кровь. Апепи взял египтянку в жены, преследуя свои государственные соображения, он по-своему любил ее и, когда она умерла, дав жизнь своему единственному дитя — Хиану, Апепи не заменил ее другой царицей, хотя в гареме его было много женщин. Хиан вырос и возмужал. Кровь отца-гиксоса не сказалась на внешности, не наложила отпечатка на его характер; это был добрый по натуре, красивый юноша с приветливым взглядом мягких черных глаз, однако сильный телом и быстрый умом, из тех, кто любит учиться и склонен к размышлениям, воин и охотник и в то же время человек, приверженный всей душой мирной жизни, правитель, мечтающий о том, чтобы залечить раны Египта и возродить его величие.

Перед отцом и сыном и предстал старый везир Анат, он рассказал о случившемся, а затем прочитал то, что было записано со слов раненого воина.

Апепи выслушал его внимательно.

— Знаешь ли ты, везир, кто эта безумная дева, которая восходит на вершины Великих пирамид? — спросил он, когда тот закончил чтение.

— Нет, не знаю, Ваше Величество, хотя, быть может, и могу высказать одну догадку, — неуверенно отвечал везир.

— Тогда я скажу тебе, везир. Это единственная дочь фараона Юга Хеперра, который пал в битве много лет тому назад. У меня сомнений нет. Известно, что эта дочь была рождена, и ты должен помнить: мы подкупили тогда многих фиванских вельмож, приближенных Хеперра, чтобы захватить ее и ее мать, царицу Риму, дочь царя Вавилона. Но, как видно, боги вступились за младенца, потому что обе исчезли, а из тех, кому поручено было их схватить, лишь один остался в живых. Всех остальных сразил черный великан, охранявший царицу Риму и ее дочь. Такой же точно черный великан сражался рядом с Хеперра и вынес его тело с поля битвы. Видели его и на торговом судне, плывущем вниз по Нилу, и с ним двух женщин и ребенка, конечно же, в простой одежде, и лица они прятали. Хитростью и обманом эти трое сумели проскользнуть мимо моих дозорных в Мемфисе, — я прогнал потом их всех! — а поплыло то судно в сторону Вавилона, — так мне было доложено. Но вот что странно: наши лазутчики донесли нам, что в Вавилон они не прибыли. Значит, либо их нет в живых, либо они прячутся где-то в Египте.

— Похоже, так оно и есть, фараон, — сказал везир, и все советники кивнули в знак согласия.

— А в последнее время, — продолжал Апепи, — от Порогов до самого моря разносятся слухи, и в городах и селениях вдоль всего Нила люди нашептывают друг другу, будто египетская царевна жива и вскоре объявится, чтобы занять престол. Более того, говорят, нашла она убежище в Братстве мудрецов, что расположилось среди гробниц и пирамид неподалеку от Мемфиса, а называют они себя Общиной Зари. И еще известно мне, что ты, везир Анат, чтобы узнать, правдивы ли эти слухи, без совета со мной, пообещав щедрую награду, послал туда нескольких смельчаков, чтобы они вызнали правду об этой общине, где своих предателей не водится, и поглядели на эту чудесную деву, которая может взбираться на пирамиды и которая, если верить слухам, и есть сама царевна Египта. Но я-то утверждаю другое: обманщица она, и больше никто.

— Или дух, — предположил везир, — потому что не может быть женщина такой ловкой и смелой, и все это, конечно, выдумка.

— Пусть дух, хотя я и не очень-то верю в духов. Так, значит, отправляются они туда, пробираются на Священную землю — так называют те места, как эта дева спускается с пирамиды, и, хоть я и не давал им такого приказа, хватают ее, а это говорит о том, что она из плоти и крови; она громко кричит, и черный великан — заметьте, опять этот черный великан! — с ревом бросается к ней на помощь. Он убивает троих из этих людей с такой легкостью, словно они малые дети, и бросает нож в четвертого, тяжело ранит его, и дева исчезает, а Община Зари увеличивает свою стражу. И вот теперь я скажу, что дева эта не кто иная, как Нефрет, египетская царевна, а охраняет ее все тот же эфиоп, который вынес с поля боя тело ее отца.

Когда стих шепот согласия, Апепи продолжал:

— Скажу также, что все это очень опасно. Давайте взглянем правде в глаза. Кто мы такие — гиксосы? Много лет тому назад мы вторглись в Египет, захватили самые богатые его земли, прогнали царя Египта обратно в Фивы и присвоили весь Север. Им я владею и по сию пору, да и Югом тоже, поскольку мы подкупили его знать и верховных жрецов, оплели их золотыми цепями. Но теперь мы в опасности: беспрерывные войны с Вавилоном очень ослабили нас; к тому же многие наши мужчины женились на египтянках, как сделал и я сам, так гиксосы испортили свою кровь и цветом кожи стали походить на жителей Нильской долины. Египтяне — упрямый и коварный народ, к тому же они блюдут верность старым обычаям, им по крови ближе цари, которые правили на этих землях много веков. И если они узнают наверняка, что жива прямая наследница древней династии, они поднимутся, подобно Нилу в сезон дождей, и сметут нас с этих земель. Потому я говорю: царица эта, а вместе с ней и Община Зари должны быть уничтожены.

Наступило молчание. И тогда со своего кресла, которое стояло у подножия трона, поднялся царевич Хиан и, отвесив почтительный поклон отцу, впервые вступил в разговор.

— О царь, мой отец, выслушай меня, — так начал Хиан. — Как тебе известно, я глубоко изучил обычаи и тайные обряды Древнего Египта и помимо всего прочего от сведущих людей и из старинных рукописей многое узнал об Общине Зари. Это старинная, очень могущественная Община, а члены ее — мирные люди, которые побеждают духом, а не мечом, и хотя вроде бы никто не знает о ее существовании, учение ее исповедуют тысячи людей по всему Египту, оно насчитывает тысячи сторонников, и я не поручусь, что нет таких и при твоем дворе, отец. Известно мне, что много ее сторонников живут и в дальних странах, в особенности в Вавилонии. Еще следует сказать, что возглавляет эту Общину всеведущий пророк, которого зовут Рои, очень старый человек — если он и вправду человек; это он общается с богами, и боги покровительствуют ему, как и всем, кем он правит. И вот что еще я скажу: по договору, заключенному с нашими праотцами, первыми царями гиксосов, и подтверждаемому каждым последующим царем, — и тобой, мой отец, он тоже был подтвержден, — земля, где находятся захоронения египетских предков и где, под сенью пирамид, нашла себе приют эта Община, — считается священной и неприкосновенной. Страшное проклятье падет на того, кто нарушит этот договор, и, как видно, оно и поразило тех четверых, кто, без твоего на то согласия и, конечно же, против моей воли, нарушили договор и ступили на Священную землю, вознамерившись не только вызнать там что-то, но и силой захватить то ли деву, то ли духа. На землю эту нельзя ступать — таков обычай и договор, и нельзя причинять вред обитателям Города мертвых. Потому, о фараон, отец мой, прошу тебя, не помышляй больше о том, как принести вред этой Общине или деве, которую ты считаешь дочерью Хеперра, ибо, если ты посягнешь на них, ты навлечешь погибель на себя самого и на всех, кто служит тебе.

Слушая Хиана, Апепи гневался все больше и больше.

— Можно подумать, царевич, — сказал он с ухмылкой, — что ты и сам служишь этой Общине Зари. Что значат клятвы и договоры, когда мое царство в опасности! Во владениях наших неспокойно. Вавилон то и дело нападает на нас. А почему? Потому, говорят они, что мы нехорошо обошлись с их царевной, которая стала супругой царя Хеперра, что из-за нас она умерла. Ты не знаешь об этом, но мне сообщили лазутчики. Хочешь ты того или нет, гнездо заговорщиков должно быть разрушено — так говорю я, фараон Апепи.

Царевич Хиан ничего на это не ответил, но везир Анат сказал:

— О фараон, вот о чем я подумал: не пойти ли нам более осторожным путем и достичь цели, не отступаясь от нашего договора с Общиной Зари, ибо это могущественная Община, и ее нельзя не опасаться, и я, как и царевич Хиан, верю, что само Небо покровительствует ей. Ты полагаешь, что эта дева пирамид — законная дочь фараона Хеперра, и, может, ты прав. Но вот что я задумал: направь посольство к пророку Рои и объяви, что хочешь взять эту деву себе в жены — ведь у тебя сейчас нет жены. Так ты скрепишь весь Египет узами любви и не запятнаешь своих рук кровью.

Выслушав речь Аната, Хиан громко рассмеялся, а советники заулыбались. Апепи же сначала не сводил с Аната гневного взгляда, а затем опустил глаза, помолчал, размышляя о чем-то. Но вот он поднял голову и сказал:

— Тебе, Анат, не откажешь в мудрости. Львиного детеныша можно убить, а можно приручить, да только, если приручишь, не забывать, что со временем детеныш вырастет и станет большим львом, и тогда его потянет бродить по пустыне и насыщаться сырым мясом, как испокон веков делали его прародители. Отчего бы мне и вправду не жениться на этой деве — если это дочь фараона Хеперра? Значит, как я предполагал, она осталась в живых, и так я объединю царский род гиксосов с древней династией фараонов Египта. Это положит конец многим распрям, Египет соединится и будет жить в мире; тогда можно будет не опасаться Вавилона. Но что скажет царевич Хиан? Я ведь еще не стар, и от такого союза могут родиться дети; тогда старший наследник, рожденный в этом браке, как все фараоны древних династий, должен будет унаследовать двойную корону Севера и Юга, ибо, по египетским законам, право на престол переходит от матери из рода фараонов — таким путем изначально объединялись династии.

Везир и советники повернулись к Хиану: слово было за ним, от его ответа зависело, быть ему в будущем правителем Севера или не быть.

Он молчал минуту-другую, потом улыбнулся и сказал:

— Видно, так я должен понять твой вопрос, о фараон, отец мой: если живет на свете некая дева — законная дочь Хеперра, покойного фараона Юга, и, следовательно, продолжательница древнего царского рода, что правил Египтом долгие тысячелетия, до той поры, когда гиксосы отняли часть их наследных земель; если согласится она выйти замуж за моего царственного отца; если, вступив с ним в брак, она родит ему ребенка, тогда я, теперешний законный наследник, по условиям такого союза могу лишиться права наследования престола. Но когда столько «если» и никому не дано знать наперед, свершатся ли эти «если» и когда свершатся, разве это важно — принимать сейчас какое-то решение? Столь ли сильно желаю я стать правителем Севера и тем самым унаследовать войны и беды; желаю ли я занять трон и тем самым помешать Египту залечить раны и слить воедино два мощных престола? Жизнь человеческая коротка, и фараон ли, простой ли землепашец — и тот, и другой скоро будут забыты, и, быть может, лучше содействовать наступлению мира, чем принять на себя верховную власть, которой не жаждешь.

— Воистину, я был прав, когда сказал, что и сам ты, как видно, член этой Общины, ибо, будь я на твоем месте, Хиан, не такой ответ дал бы я своему царственному отцу, — сказал пораженный Апепи. — Но пусть каждый лелеет свои мечты и тешит свои причуды. А потому ловлю тебя на слове: значит, как законный наследник царского престола ты не имеешь ничего против этого моего плана — как я считаю, смелого и дерзкого, — который, если выйдет все, как задумано, многое может изменить в нашей жизни, — ты не возразил против него, хотя и отдаешь себе отчет, что, если он исполнится, это нанесет тебе большой ущерб. А теперь слушай мое решение, Хиан: я посылаю тебя, царевича Севера, послом в Общину Зари, к пророку Рои. Возьмешься ли ты, кто оказался столь разумным и пекущимся о благе страны, за такое дело?

— Прежде чем я отвечу тебе, о фараон, скажи: какие слова будут вложены в уста посла? Будут это слова мира или войны?

— И те и другие, Хиан. Посол скажет людям Общины Зари: фараон Севера опечален тем, что против его воли договор между Общиной и его царством нарушен безумцами, которые состояли у него на службе; все они жестоко поплатились за свое преступление, и во искупление его он привез дары, которые возложит на алтари богов, которым они поклоняются. Затем он спросит, правда ли, что среди них живет Нефрет, дочь фараона Хеперра и супруги его Римы, дочери правителя Вавилона. Они могут прятать ее где-то в тайном месте и отрицать, что им известно о ней, но если ты поймешь, что она там, ты должен объявить в присутствии Совета и самой девы, если то будет возможно, что Апепи, царь Северного Египта, еще нестарый мужчина, лишившись супруги, своей законной царицы, хочет взять царевну Нефрет себе в жены, соблюдая все подобающие церемонии. Далее ты сообщишь, что, заимев на то твое согласие, Апепи принесет клятву: рожденный ею от него сын, если он будет дарован им богами, после смерти Апепи будет коронован как фараон всего Египта, и Верхнего, и Нижнего. Все это посол сможет удостоверить письменно и скрепить моей печатью, которая будет ему дана.

— То, что я услышал, — слова мира, о фараон. А теперь поведай мне о войне.

— Тут все будет короче и проще, царевич. Если Нефрет живет среди них и она сама или Совет от ее имени отвергнет мое предложение, тогда ты скажешь, что я, царь Апепи, отныне отказываюсь соблюдать все соглашения между мной и Общиной Зари и покараю их как заговорщиков против моей власти и мира в Египте.

— А если я удостоверюсь, что они не укрывают царевны, тогда что?

— Тогда ты не выскажешь им никаких угроз, а возвратишься и сообщишь обо всем мне.

— С тех пор как я вернулся с Сирийских войн, о фараон, придворная жизнь наводит на меня скуку. Сам не знаю почему, но мне по душе твое поручение. Поэтому, если хочешь, назначай меня твоим послом, я берусь за это дело, — помедлив немного, сказал Хиан. — Только вот о чем хочу тебя спросить: хорошо ли это, что я: царевич Хиан, прибуду к ним под своим именем? Хоть и в твоей власти решить, кому ты передашь наследование престола, все же до сего времени твоим наследником считался я, и потому Община Зари может проявить недоверие к такому послу и поступить с ним, как сочтет нужным. Они могут оставить меня заложником.

— С чем я и попрошу тебя смириться, Хиан. Пусть ты станешь живым доказательством моего честного намерения, покуда не свершится свадебная церемония. Пойми одно, Хиан: если царевна Нефрет в самом деле жива и скрывается в Общине, мое самое большое желание — жениться на ней, ибо теперь я понял: она, и только одна она принесет нам спасение. Тот же, кто захочет помешать мне, станет моим смертельным врагом, кто бы он ни был — пророк Рои или кто другой, — его ожидает смерть!

— Однако ты скор на решенья, отец. Еще час назад тебе и в голову не приходила мысль о женитьбе, теперь же ты одержим ею.

— Это так, сын мой, ибо теперь — и я благодарю за это Аната — я увидел корабль, который вывезет меня и Египет из разлива бед, которые грозят в скором времени захлестнуть всех нас, и, следуя примеру своих великих предшественников, я вхожу на него, покуда его не увлекло течением прочь. Везир, ты издалека разглядел этот корабль, ты сослужил мне добрую службу, вот тебе золотая цепь в награду, и обещаю тебе еще многие награды впереди. Нет, побереги свою благодарность до того дня, когда корабль благополучно доставит нас в гавань. А тебе, Хиан, я скажу вот что: если ты считаешь, что посольство — это слишком опасно, а оно таит много опасностей, я поищу другого посла, хотя и предпочел бы тебя. К тому же я сомневаюсь, что, назвавшись другим именем и притворившись, что ты — не царевич Хиан, а придворный сановник или кто-то еще, ты проведешь этих востроглазых хитрецов. Но, впрочем, поступай как знаешь.

— А почему бы мне не стать простым человеком, коль скоро ты и сам того хочешь, о фараон? — с улыбкой спросил Хиан. — Ведь если все пойдет хорошо, тогда я, кто еще этим утром был законным наследником престола — так тебе было угодно меня называть, о фараон, — стану просто одним из царских сыновей. Если судьбе угодно будет распорядиться так, я попросил бы тебя оставить мне, кто лишится столь многого, поместья и доходы, которые перешли мне от матери или дарованы Твоим Величеством. Ибо, хоть царский трон и не слишком влечет меня, я все же хотел бы остаться богатым человеком и жить спокойно, отдавшись своим любимым занятиям.

— Клянусь исполнить твое желание, Хиан. И пусть это будет записано здесь и сейчас и скреплено моей царской печатью.

— Благодарю тебя, о фараон. А теперь позволь мне удалиться — я хочу побеседовать с тем раненым беднягой до того, как он умрет, быть может, он даст мне полезные советы.

С этими словами царевич склонился перед фараоном в глубоком поклоне, а затем вышел.

«Сколь же велик душой этот молодой человек, — думал про себя Апепи, провожая взглядом сына. — Мало кто не дрогнул бы от такого удара, если только он не замыслил предательства. Но Хиан не способен на предательство. Мне даже горько сознавать, что я лишил его престола. Все же так дóлжно поступить. Если царевна Нефрет живет на свете, я женюсь на ней и принесу клятву передать престол ее детям, ибо только тогда покой снизойдет на меня и на Египет».

А вслух он произнес:

— Совет окончен, и проклятие тому, кто выдаст, о чем тут шла речь. Предатель будет брошен на растерзание львам.

Глава 8

ПИСЕЦ ПО ИМЕНИ РАСА
Через тридцать дней после этого совета на границе Священной земли, в том месте, где Нил в разливе поднимался выше всего, появился чужестранец и крикнул землепашцу, работавшему в поле, что принес письмо, которое просит доставить пророку Общины Зари.

Землепашец подошел поближе и, тупо уставившись на пришельца, спросил:

— Что это за община такая и кто ее пророк?

— А ты поспрашивай об этом у людей, друг, — сказал чужестранец, протягивая ему свиток и вместе с ним дорогой подарок. — Я же тем временем подожду ответа; на рассвете или на закате, когда я возношу молитвы, ты непременно найдешь меня вон под теми пальмами.

Крестьянин поскреб в затылке и, приняв свиток и подарок, отвечал, что постарается оказать услугу столь щедрому господину, хотя и не знает, о какой общине и о каком пророке тот ведет речь.

На следующий день, на закате, он появился снова и вручил посланцу другой свиток, который, как он объявил, дал ему незнакомый человек, и сказал, что это письмо царю Апепи, что находится со своим двором в Танисе. На что посланец лукаво ответил, что сроду не слыхивал ни о каком царе Апепи и не знает, в какой стороне Танис. Все же по доброте сердечной он постарается разыскать этого Апепи и передать ему свиток; после этого оба, улыбнувшись, разошлись в разные стороны.

Несколько дней спустя послание это было прочитано Апепи его личным писцом. Оно гласило:

«Именем Всевышнего духа, что правит миром, и его слуги Осириса, бога умерших, мы приветствуем Апепи, царя гиксосов, расположившегося теперь в городе Танисе, в Нижнем Египте.


Знай, о царь Апепи, что мы, пророк Рои и Совет Общины Зари, которая нашла себе приют под сенью древних пирамид, в давние времена возведенных царями Египта, бывшими когда-то членами нашей Общины, для того чтобы они служили усыпальницами телам и памятниками их величию, на которых до скончания мира будут останавливаться взоры всех смертных; мы, кто из века в век черпает мудрость у Сфинкса, устрашающего Владыки Пустыни, получили твое послание и пришли к такому решению. Знай, о царь, что, несмотря на то, что недавно твои люди нанесли нам тяжкое оскорбление, за что несчастные и поплатились жизнью, как поплатятся все, кто попытается хитростью и обманом проникнуть на нашу Священную землю и выведать наши тайны, мы, следуя заповедям нашей Общины, прощаем это зло и не станем придавать значения столь мелкому происшествию; мы примем посла, которого ты желаешь к нам направить, дабы обсудить с ним дело, суть которого ты нам не открыл. Знай далее, о царь, что посол этот, кем бы он ни был, должен явиться один, ибо против наших правил допускать более чем одного чужестранца на нашу Священную землю. Если, узнав все это, ты все же захочешь направить к нам своего посла, пусть придет он перед следующим полнолунием в ту же пальмовую рощу, где был вручен твоему посыльному этот свиток. Наш человек отыщет его и проводит к нам в обитель; мы также обещаем не причинить ему никакого зла».


Выслушав это послание, Апепи призвал царевича Хиана и, оставшись с ним наедине, спросил, не изменил ли он своего решения и отважится ли он один, без охраны, отправиться в эту Общину, которую, по слухам, часто посещают призраки.

— Отчего же нет, отец? — спросил Хиан. — Если против меня замыслено злодейство, меня не спасет никакая охрана, да и призраков воплями не устрашишь. Уж если идти туда, то лучше одному. К тому же в послании ясно сказано, что Братство не примет больше чем одного человека, значит, у нас нет выбора.

— Решай как знаешь, сын, — ответил Апепи. — А теперь иди и готовься в дорогу. Завтра везир вручит тебе наше послание, а заодно передаст и мои наставления; небольшой отряд проводит тебя до назначенного места. Иди и возвращайся целым и невредимым, и помни, о чем мы с тобой договорились: привези мне царевну со всей ее челядью, наградой же будет мое тебе благословение.

— Я отправляюсь, — сказал Хиан, — а вернусь или нет — на то воля богов.

Когда все было готово, Хиану вручили свиток, в котором были изложены предложения и угрозы Апепи, а также золото для подношения богам детей Зари и драгоценности для царевны Нефрет, которые надлежало преподнести лишь в том случае, если будет доказано, что она и есть та чудесная дева, что живет среди братьев Общины. Хиан, однако, пустился в путешествие не как царевич, а под видом придворного писца по имени Раса, которого Апепи якобы заблагорассудилось выбрать своим доверенным лицом. Тайно покинув Танис, так что лишь немногие знали о его отъезде, он отплыл вверх по Нилу, и хотя команде корабля было приказано во всем ему подчиняться, никто из матросов не увидел его воочию и у них не возникло никаких подозрений: они считали, что он и есть тот, за кого выдает себя — писец Раса, который едет куда-то по высочайшему повелению. Даже сопровождавшая его стража, шестеро воинов, — все были из дальнего поселения и не знали царевича в лицо.

В назначенный день корабль причалил к пристани, и Хиан, сопровождаемый воинами, которые несли золото и другие дары, а также его дорожные вещи, отправился к пальмовой роще, о которой упоминалось в послании. Ошибиться он не мог — никакой другой рощи в окрестностях не было видно. Здесь он отпустил воинов, которые с большими опасениями оставили его одного, хотя и рады были вернуться на корабль до наступления темноты; как все, живущие в Египте, они верили, что в этом месте блуждают призраки великих фараонов прошлого и Дух пирамид, чей взгляд сводит мужчин с ума.

— Как нам было приказано везиром Анатом, — сказал начальник стражи, — корабль, на котором вы, господин Раса, прибыли сюда, мы отведем теперь в Мемфис, где нас можно будет найти, если мы вам понадобимся, хотя мы и не уверены, что еще понадобимся вам.

— Почему же не понадобитесь? — спросил Хиан, он же писец Раса.

— А потому, что у этого места дурная слава, мой господин. Говорят, ни один чужестранец, что ушел вон в те пески, не вернулся назад.

— Что же с ними случается?

— Этого никто в точности не знает, только рассказывают, что их заживо замуровывают в гробницы — так они умирают. А если кто и избегнет подобной участи и сам он молодой и красивый, как вот вы, господин, может так случиться, что он повстречает ту чудную красавицу, что бродит при луне по пирамидам, и станет ее возлюбленным.

— Может, это и не так уж плохо, мой друг, если она такая чудная красавица?

— Хуже некуда, господин Раса, потому что, когда он поцелует ее в губы, а она взглянет ему в глаза, им овладеет безумие и он погонится за ней по пирамиде, покуда совсем не помешается и не свалится вниз, а если и выживет, то все равно останется безумным до конца своих дней.

— Но почему он не может ее догнать?

— Да потому, что она непременно заманит его на ту высокую пирамиду с гладкими плитами и заскользит по ней, как лунный луч, она то ведь дух, и ему за ней никак не угнаться. И когда он видит, что теряет ее, мозг у него вскипает — и он уже не человек.

— Ты навел на меня страх, друг. Какая печальная участь! Неужели она ожидает и меня, ученого писца, — ибо таково мое ремесло, — и именно сейчас, когда я снискал расположение при царском дворе? Но мне дано поручение, а тебе, я думаю, известно, что ожидает того, кто проявил неповиновение и не выполнил приказа Его Величества царя Апепи.

— О да, господин Раса, об этом мне хорошо известно; Апепи жесток, и если задумал что-то, лучше ему не перечить. А уж если кто осмелится ему возразить, пусть считает себя счастливцем, если его всего лишь укоротят на голову, а если он невезучий, то запорют плетьми до смерти.

— Если так, друг, пожалуй, я предпочту призраков, а быть может, и ужасный взгляд этой красавицы, Духа пирамид, и не стану возвращаться назад, хотя, признаться, хотел бы этого. На груди у меня амулет, который, как мне сказали, защитит меня от обитателей могил и прочих призраков, вверяю себя ему и силе молитв. Я все же не теряю надежды, что скоро снова встречусь с тобой и мы отправимся на твоем корабле в обратный путь, но если дойдет до тебя слух, что меня уже нет в живых, прошу тебя, в память о моей душе возложи подношения на первый же алтарь Осириса, который повстречается на твоем пути.

— Я не забуду об этом, господин Раса, потому что ты мне нравишься и от всего сердца я пожелал бы тебе более счастливой судьбы, — отвечал начальник стражи, который был добрым человек, а потом добавил: — Возможно, ты чем-то обидел фараона или везира и кто-то из них хочет таким образом избавиться от тебя, — и ушел со своим отрядом.

«Вот весельчак! Квакает, точно лягушка в ночь перед грозой, — думал про себя Хиан. — Но даже если он и прав, что значит моя жизнь перед лицом вечных пирамид?»

И он сел под пальму. Прислонясь спиной к стволу, он разглядывал величественные очертания пирамид, которые прежде видел лишь издали, и, подобно Нефрет, размышлял о могуществе царей, которые их построили. Думал он и о том — и не без удовольствия, потому что любил путешествия и приключения, — какая странная миссия выпала на его долю и как удивительно повернулась его судьба.

«Если вправду царственная дева жива и скрывается в этой Общине и я успешно выполню свою миссию, я лишусь короны; если же ничего не получится, я все равно ее потеряю, ибо мой отец не прощает тех, кто не выполнил его поручения. По правде говоря, для меня будет всего лучше, если такая царевна вовсе не существует и я не обнаружу никаких ее следов. Но ведь какая-то дева всходит на пирамиды — тот воин, который хотел ее похитить, умирая, поклялся мне, что видел ее собственными глазами. И поклялся также, что она прекрасна, а это доказывает другое: она не царевна, ибо боги не одаривают всем сразу, и царевны не бывают красавицами. И уж конечно, не бегают царевны по пирамидам, а возлежат на своих ложах и объедаются лакомствами. Или, может быть, та, которую видел наш похититель, или ему показалось, что видел, — дух, и если это так, мне уготовано судьбой увидеть ее и потерять рассудок? Однако же эти дети Зари — странный народ, если верить всему, что я о них узнал, да к тому же говорят, они очень добрые, — может, они не убьют меня, даже если догадаются или узнают, что я — царевич Хиан. Зачем им убивать меня, если царевичей так много, их можно делать указом или мановением скипетра?»

День выдался очень жаркий, на корабле было слишком много народу, отдохнуть Хиану не пришлось, и теперь, сидя под пальмой и размышляя о превратностях судьбы, он заснул.

А тем временем благочестивый пророк Рои, достойный Тау и царевна Нефрет держали совет в храме.

— Посланец сошел на берег, о пророк, — сказал Тау. — Мне сообщили, что он уже в пальмовой роще.

— А что тебе еще стало известно, Тау? — спросил Рои. — Если ты что-то знаешь, говори, ибо мне сообщено, что настало время, когда наследница престола Египта, — он показал на Нефрет, — должна принимать участие в наших советах.

— Я понял тебя, о пророк. Так вот, слушайте: один из наших братьев, который служит при дворе царя Апепи — не смотри на меня с таким удивлением, царевна, ибо наши братья находятся повсюду — так вот, наш брат сообщил мне тем способом, о котором ты, пророк, знаешь, что дело это очень близко касается той, которую мы почитаем. Скажу коротко: когда четверо гиксосов пытались похитить нашу госпожу, эфиоп Ру допустил оплошность, ибо он убил троих, а четвертому дал убежать, хотя и смертельно ранил его. Этот шакал добрался до Таниса и, прежде чем отправился в преисподнюю, успел сообщить о случившемся. Из его рассказа и разных историй, которых не счесть, царь Апепи заключил, что дитя, которое ускользнуло из его рук в Фивах много лет назад, живет здесь, среди нас, и что это не кто иная, как царевна из древнего рода фараонов Египта.

— Однако Апепи не откажешь в проницательности, — заметил Рои.

— Да, он сразу все понял, ему хватило лишь намека, данного везиром Анатом, а тому тоже не откажешь в хитроумии, к тому же он скор на решения, — сказал Тау, — и без отлагательств принял такое решение: не убивать ту деву, как замыслил поначалу, а сделать ее своей супругой, пообещав оставить рожденному ею наследнику все царство, и таким образом, без войн и кровопролития, объединить Верхний и Нижний Египет.

Нефрет хотела что-то сказать, но Рои ее опередил.

— В этом намерении таится большое благо, — сказал он, — ибо объединятся наши земли и многие наши горести и опасности растают, точно утренний туман. Однако, — закончил он со вздохом, — послушаем, что скажет царевна Нефрет, которая после церемонии, что свершится сегодня ночью, станет нашей царицей.

— Я скажу, что меня нельзя продать ни за одну, ни за сотню корон, — холодно отвечала Нефрет. — Этот бешеный гиксос Апепи — захватчик, враг нашего народа. Он — вор, укравший половину Египта, который правит силой и обманом. Он, кто по возрасту годится мне в отцы, убил моего отца, фараона Хаперра, и хотел убить меня и мою мать, царицу Риму, дочь царя Вавилона. Ему это не удалось, и теперь он хочет купить меня, хотя даже не видел меня ни разу в жизни, купить, как бедуины покупают кобылу редких кровей, и усадить на трон рядом с собой, лишь бы достичь того, что замыслил. О пророк, я не хочу даже думать о нем! Лучше я брошусь вниз с самой высокой пирамиды и найду себе убежище у Осириса, чем вступлю невестой в его дворец.

— Мы получили ответ, который я предвидел, — сказал Рои, и его старые, совсем истончившиеся губы растянулись в улыбке. — Ответ этот не огорчает меня, ибо будь такой союз заключен, он стал бы нечестивым союзом. Но да будет неведом тебе страх, царевна! Пока наша Община могущественна и сильна, ты в безопасности, мы не отдадим тебя на растерзание волку Апепи. Скажи мне, Тау, это все, о чем тебе стало известно, или царь Севера предлагает нам что-то еще?

— Нет, больше ничего, пророк. Однако думаю, когда его посланец доставит сюда письмо, развернув его, мы прочтем вот что: если египетская царевна не будет отдана ему в жены, он возьмет ее силой, а если это ему не удастся, то убьет, а заодно, нарушив все наши договоры, уничтожит и весь народ Общины Зари — от древних старцев до грудных младенцев.

— Так вот что он замыслил, — сказал Рои. — Что ж, если глупец вытянет спящую змею из ее норы, змея проснется и ужалит его, получит свое и Апепи, пусть только начнет. Когда царская рука потянется в нору и попробует схватить укрывшуюся там смертоносную змею, тогда и решим, что делать дальше. А пока что посол Апепи должен быть принят с тем радушием, которое было ему обещано, и сопровожден из пальмовой рощи в храм. Не хочешь ли ты, царевна, накинуть поверх своих одежд мужской плащ и привести его сюда? Ру и Кемма будут сопровождать тебя, только незаметно. Если ты согласна, отправляйся; ты умна и, быть может, сумеешь еще что-то узнать от него: увидев проводника-юношу, он не станет опасаться ловушки и наверняка разговорится с тобой.

— Охотно исполню твое веление, — отвечала Нефрет, — но только если ты уверен, что они не устроили засаду или какую-нибудь ловушку. Последнее время меня точно в клетку заперли, приятно будет прогуляться до пальмовой рощи.

— Засады быть не может, — заверил ее Рои. — После того, что случилось недавно у пирамид, мы усилили охрану наших границ; стража проследит каждый твой шаг, хотя ты никого и не заметишь. А потому ничего не бойся. Вызнай все, что сможешь, у этого посланца и доведи его до Сфинкса, там же на глаза ему следует надеть повязку, и пусть его проводят сюда.

— Иду, — засмеявшись, сказала Нефрет. — Завтра меня уже будут называть царицей, и, кто знает, позволят ли мне тогда ходить одной.

В сопровождении Тау, который велел также позвать Ру и Кемму, она прошла в один из покоев, где Тау дал им и ожидавшим там людям наставления. Сделав это, Тау возвратился к Рои и тихо сказал ему следующее:

— Знаешь ли ты, о пророк, кому известно столь многое, как зовут этого посланца и кто он такой?

Обратив на него взгляд, Рои ответил:

— Не важно, как и когда эта мысль посетила меня, но я знаю, что, хотя этот человек прибыл к нам под видом придворного писца, имя которого мне не известно, на самом деле он не кто иной, как царевич Хиан, наследник Апепи.

— Так же думаю и я, — сказал Тау, — и у меня есть на то основания. Скажи мне, благочестивый пророк, ведомо ли тебе что-то об этом Хиане?

— Многое, Тау. Наши друзья при дворе Апепи наблюдали за Хианом с самого его детства и говорят о нем много хорошего. Конечно, есть в его характере и какие-то слабости, но это свойственно молодости. Иной раз он излишне горяч и неосторожен, иначе разве взялся бы он за это дело при таких странных условиях? Говорят также, что и лицом и нравом он больше похож на египтянина, чем на гиксоса; как видно, в нем возобладала кровь матери, и если он и чтит каких-то богов, — в чем я не уверен, ибо он любитель размышлять, — то это египетские боги. Он образован, умен, смел, красив и великодушен; быть может, отчасти мечтатель, ибо ищет того, что невозможно найти в мире, однако главная его дума о том, как помочь Египту залечить раны. Похоже, в нем много достоинств, и скажу тебе прямо: имей я дочь, такого человека я и избрал бы ей в мужья, будь это возможно. Вот что известно мне о царевиче Хиане. Столь ли хороши отзывы и у тебя, Тау?

— Они во всем совпадают с твоими, благочестивый пророк. Одно непонятно мне: почему принял он на себя такое поручение — ведь если он выполнит его успешно, он лишится престола. Я опасаюсь ловушки.

— Думаю, ему хочется повидать как можно больше в мире; к тому же его привлекает наше учение, вот он и захотел увидеть все собственными глазами и услышать собственными ушами. Однако ему еще неведомо, что найдет он, быть может, больше, чем ищет.

— Потому, пророк, ты и предложил царевне Нефрет повстречать его в пальмовой роще?

— Ты угадал, Тау. Когда я сказал, что брак, который предлагает Апепи, имеет много достоинств, я вовсе не имел в виду, что она должна быть брошена в пасть гиксосскому льву, я хотел дать ей понять, что брак с царевичем Хианом принес бы все эти блага. Можно ли представить лучший путь для объединения Египта? Пусть мы достаточно сильны, чтобы победить врага, но мы ненавидим войны и даже во имя объединения наших земель не пошли бы на войну, мы не хотим кровопролития и убийств. Но как же нам этого избежать, если та, которую мы чтим, объявила нам, что она не из тех, кого можно продать или принудить? Лишь ее сердце ведет и повелевает ею, и откликнется она лишь на его зов.

— Девичье сердце скорее потянется к царевичу, нежели к скромному посланнику. Что, если тот, кто ждет под пальмами, не понравится ей?

— Тогда это будет означать, Тау, что нашему замыслу не суждено исполниться и мы должны искать другой путь. Пусть решит Судьба, а пред ней все равны, что царевич, что простой человек. Мы тут бессильны. Слушай же дальше. Этот посланец, кем бы он ни был, явился к нам, чтобы удостовериться в том, о чем знает уже множество людей: он хочет узнать, живет ли здесь, среди нас, дочь и наследница фараона Хеперра. Мы можем открыть ему правду, а можем и отрицать все. Как, ты думаешь, нам поступить?

— Если мы будем отрицать, о благочестивый пророк, он все равно узнает правду, а нас сочтет за обманщиков и трусов. Если же признаем, что царевна Нефрет с нами, он и все, живущие в Египте, будут уважать нас как честных и смелых людей и скажут, что клятва, которую мы принесли богине Истине, — не пустые слова. Чем бы нам это ни грозило, мы сохраним честь и заслужим уважение даже наших врагов. А потому мое слово: признаемся и мужественно встретим испытания, если они нам уготованы.

— Так говорю и я, и Совет Общины, Тау. Сегодня вечером перед посланцами, которые прибудут со всего Египта и из других стран, в большом храмовом зале Нефрет будет коронована, она станет царицей Египта, и торжество это невозможно скрыть — даже летучие мыши разболтают об этом по всему свету. Мы поступим умно, если пригласим его на это торжество, а он, если захочет, сообщит об этом Апепи. И еще об одном должен он будет сообщить, Тау: возьмет ли коронованная царица себе в мужья Апепи.

— Ответ нам уже известен, о пророк, но тогда… что будет потом?

— Потом — Вавилон. Слушай меня, Тау. Апепи пошлет свое войско, чтобы разгромить нас и пленить царицу, но ему не с кем будет сразиться, некого будет громить, ибо нашей Общине есть где укрыться, — в Египте много гробниц и катакомб, куда не осмелятся ступить воины, царица же в это время будет уже далеко. Если Апепи ищет проклятия, пусть оно падет на него — несметное вавилонское воинство хлынет на Танис, чтобы исполнить волю покойной царицы Римы и исправить зло, причиненное ее дочери.

— Да свершится воля богов, — сказал Тау, — и пусть тот, кто ищет войны, в ней и погибнет, ибо таков закон Бога и людей.


В длинном плаще с капюшоном Нефрет приближалась к пальмовой роще в сопровождении Ру и Кеммы, которая была очень недовольна.

— В такой-то жаркий день тащиться по солнцепеку — кому только это в голову пришло! — негодовала она. — Вечером у нас большое торжество, и ты, царевна, играешь в нем главную роль. Надо еще приготовить твои одеяния и драгоценности, а мы тут время тратим, какая еще фантазия пришла тебе в голову? Кого ты ищешь?

— Того, кого ищут все женщины, — так ты наставляла меня, Кемма, — мужчину, — смеясь отвечала Нефрет. — Мне кажется, вон в той пальмовой роще прячется мужчина, и я иду, чтобы найти его.

— Мужчина! Мало ли мужчин, что живут поближе к дому, если только гробницы можно назвать домом. Хотя, уж если говорить правду, почти все наши мужчины либо седобородые старцы, жрецы да отшельники, которые думают только о своих душах, либо семейные люди, которые трудятся день напролет, а по ночам им снится, что Нил намоет, нанесет на их поля целую гору ила. Ну вот мы и дошли до рощи, а я не вижу никакого мужчины. Не могу я больше брести по этому проклятущему песку, вот стоит статуя бога, а может, и какого-то царя, чье имя уже тысячу лет никто не слышит. Но кто бы он ни был — бог или царь, он дарует нам тень, здесь я посижу, и ты сделаешь то же самое, если у тебя есть голова на плечах, а Ру пойдет поищет этого твоего мужчину, хотя когда тот увидит гиганта с огромным топором в руке, боюсь, он пустится наутек.

— Я бы тоже пустилась, — сказала Нефрет, — но все же, Ру, пойдем со мной, ты должен меня охранять.

Войдя в рощу с правой стороны, Нефрет, неслышно ступая, стала переходить от дерева к дереву, приказав Ру незаметно следовать за ней. Вскоре она увидела молодого человека в одежде гиксоса, сидящего под пальмой, рядом с ним лежало несколько свертков, а сам он — вот неожиданность! — крепко спал. Тут Нефрет пришло что-то на ум, и она сказала Ру, чтобы он тихо приблизился, взял свертки и спрятался за статую, где сидела Кемма. А потом, когда она поведет этого молодого человека к Сфинксу, они с Кеммой и с этими свертками должны постараться следовать за ними таким образом, чтобы тот их не заметил.

Захватив свертки, Ру бесшумно удалился; великан, как все эфиопы, умел двигаться совсем бесшумно, этому искусству их обучают с детства, чтобы они могли неслышно выслеживать зверя или преследовать врага. Он исчез со своей ношей за статуей, однако Нефрет знала, что глаз он с нее не спускает и в случае опасности немедленно придет на помощь. Стоя под пальмой напротив, она с интересом разглядывала спящего. Никогда еще она не видела молодого мужчину с таким красивым и одухотворенным лицом — это Нефрет поняла с первого взгляда.

«Если глаза его, которые я сейчас не могу увидеть, столь же красивы, как и остальные черты, он прекрасен. К тому же по его виду можно сказать, что дух владеет его плотью, а не плоть духом», — так размышляла она и вдруг почувствовала какое-то неведомое ей ранее волнение, что-то смутило ее спокойствие и немного испугало, хотя она не могла дать себе отчет, что же произошло.

Нефрет не отводила глаз от Хиана, а он по-прежнему спал. Но вот наконец он встрепенулся, протянул руки, точно ловя уходящий сон, зевнул и открыл глаза.

«Они так же прекрасны, как и все в нем» — сказала себе Нефрет и скользнула за дерево. Глаза Хиана и вправду были прекрасны — большие, карие, чуть грустные глаза.

Хиан вспомнил о свертках с подарками и золотом и стал их искать.

— О, боги, они исчезли! — воскликнул он хоть и встревоженным, но приятным и мягким голосом. — Как это могло случиться, если они лежали у меня под рукой? Видно, правду говорят люди: здесь бродят призраки.

Плотнее запахнувшись в свой длинный плащ, Нефрет выступила из-за пальмы и спросила:

— Ты что-то потерял, господин? И если так, быть может, я помогу тебе?

— Ты поможешь мне, юноша, если вернешь мои вещи, которые, как я думаю, ты и украл. Но юноша ли ты? — добавил он с сомнением. — Голос у тебя…

— Ломается, господин, — поспешила ответить Нефрет, стараясь говорить хрипло.

— Однако ломается странным образом. Он должен бы становиться грубым, а не девичьим. Но пусть будет так. Возврати мне мои вещи, юноша, иначе, как это ни печально, мне придется убить тебя…

— И тем самым потерять свои вещи, и, быть может, безвозвратно, господин мой.

— Похоже, ты не слишком-тоиспугался моей угрозы. Скажи мне, кто ты?

— Я твой проводник, господин, и должен сопроводить тебя — если ты и есть посланник Апепи, — туда, где ты должен находиться до того часа, как ты предстанешь перед Советом Общины Зари. Зная, что ты здесь один, и опасаясь, как бы вооруженная стража не напугала тебя, Совет поручил тебя мне, совсем молодому человеку, которого ты не можешь испугаться. Мне велено было найти и проводить тебя.

— Совет принял доброе решение. Однако, молодой человек, где же все-таки те свертки, что мои слуги сложили рядом со мной, прежде чем отправиться в обратный путь?

— Они уже в пути, господин. Как ты только что изволил сказать, место это — обитель призраков, а призраки поспешают быстрее нас.

— Значит, они могли унести и меня, хоть я и доволен, что они этого не сделали, — мне так весело разговаривать с тобой, юноша. Что же касается моих вещей, надеюсь, ты сказал правду, а если солгал, тогда я убью тебя позже. А если не я, то это сделает сама Община, ибо она лишится дорогих подарков. Что же дальше?

— Изволь следовать за мной, господин.

— Тогда в путь. Веди меня, юноша.

Глава 9

КОРОНАЦИЯ НЕФРЕТ
Они пустились в долгий путь, ибо Нефрет повела Хиана в обход древней статуи, за которой прятались Кемма и Ру.

— Ты живешь здесь? — вскоре спросил ее Хиан.

— Да, господин, здесь, неподалеку, — туманно отвечала Нефрет.

— А могу ли я спросить, чем ты занимаешься, когда не сопровождаешь путешественников, которые столь редки в здешних краях, и не устраиваешь доставку вещей столь необычным образом?

— Да чем угодно, — еще более неопределенно отвечала Нефрет, — но чаще всего меня посылают с разными поручениями.

— С поручениями? И куда же?

— Повсюду. Однако скажи мне, господин, знаком ли ты с пирамидами?

— Совсем нет, друг, я видел их только издалека. Пирамиды, как известно, теперь принадлежат Общине, о которой ты говорил и которой я, такой же посыльный, как и ты, должен передать письмо и подарки. Никто не может приблизиться к пирамидам. Я слышал рассказ о том, какая ужасная смерть настигла здесь недавно несчастных, которые хотели разглядеть пирамиды поближе и увидеть всякие чудеса. Говорят, черный лев прыгнул из-за пирамиды, убил троих и тяжко ранил четвертого, так что он вскоре скончался. Только, может, это был не лев, а один из ваших призраков? Но как бы то ни было, человек этот умер.

— Странная история, господин! Удивительно, что ни о чем подобном мы даже не слышали; правда, живем мы в уединении, и слухи до нас доходят редко. Посмотри сам, как прекрасны пирамиды, как величественно высятся они на фоне неба! Их ясные контуры словно врезаны в небо. И чудится, будто великие мертвые, что покоятся в них, говорят с нами через бездну времен.

— Должен признать, мой юный друг, у тебя очень живое воображение, нечасто встретишь такого проводника. И все же не могу с тобой согласиться. Да, эти каменные громады красивы той красотой, которая сокрушает рассудок, хотя горы, изваянные самой природой и увенчанные снежными шапками, какие я видел в Сирии, еще красивее. Но мне эти пирамиды вещают не о могущественных мертвых, чью память они прославляют, а о тысячах преданных забвению несчастных, сгинувших в тяжком труде в те годы, когда возводились эти громады, дабы нашли в них вечное упокоение останки царей и имена их сохранились в людской памяти. Надо ли ценой страданий и гибели множества людей воздвигать такие памятники ради восхищения грядущих поколений?

— Не знаю, господин, такие мысли не приходили мне в голову. Одно я знаю: роду человеческому суждено страдать — так мне было сказано, хотя я и совсем неученый…

— …юноша, — подсказал Хиан.

— Нет конца этим страданьям, — продолжала Нефрет, словно не расслышала его подсказки, — и никаких воспоминаний, никаких записей не остается от них. Здесь же по крайней мере хоть что-то осталось — прошла уже вечность с тех пор, как те, кто причинял страданья и кто страдал, канули во мрак, а люди все еще восхищаются этими пирамидами и будут восхищаться еще не одно тысячелетие. Страданье во имя высокой цели, страданье, которое принесет плоды, даже если мы не знаем, что это за цель, и никогда не увидим плодов, можно принять с радостью, но пустое, бесплодное страданье — это безводная пустыня, это мука без надежды.

Хиан взглянул на говорившего, вернее, на капюшон его плаща, потому что лица не было видно.

— Как ясно и точно выражена мысль, — заметил он. — Как видно, посыльным тут сообщают глубокие знания.

— Братья нашей Общины — люди ученые, и даже молодым достаются крохи знаний с их пиршественного стола, — конечно, если молодые ищут их, господин… Однако я не знаю твоего имени…

— Моего имени? Ах да — меня зовут писец Раса.

— Вот как? Я потому, наверное, не догадался, что писцы носят при себе свитки папируса и перья, а не копье, и руки у них совсем другие. Я бы скорее принял тебя за воина или за охотника, а может, и за путешественника, что любит подниматься высоко в горы, ты ведь говорил о них, но уж никак не за того, кто сидит в жаркой дворцовой комнатке и переписывает древние папирусы.

— Но я к тому же и воин и охотник, — поспешно пояснил Хиан, — а горы я очень люблю, в Сирии я поднимался на высочайшие вершины. Скажу к слову, что слышал я удивительные истории про ваши пирамиды. В Танисе, да и в других местах люди рассказывают, что по ночам, а иной раз и при свете дня по склонам пирамид скользит какой-то дух в женском обличье, потому что это не может быть обыкновенная женщина.

— Почему же, писец Раса?

— Потому что, если верить слухам, дух этот — женщина такой чудесной красоты, что от одного взгляда на нее мужчины теряют разум. Да и может ли обыкновенная женщина, подобно ящерице, взбежать на такой высокий и гладкий склон?

— Если ты, господин, и сам умеешь подниматься на горы, ты должен знать, что зачастую не такое уж трудное это дело, как кажется. В здешних местах живет одно семейство, где мужчины из поколения в поколение овладевают этим искусством, днем ли, ночью ли, они могут подняться на самую вершину, — рассказывала Нефрет, уходя от прямого ответа на его вопрос.

— Если я пробуду здесь долго, я попрошу их обучить меня этому искусству, тогда, быть может, и мне посчастливится встретить на вершине эту необыкновенную красавицу и испить из чаши Красоты, пусть я и стану потом безумным. Но ты не ответил мне. Правда ли, бродит по пирамидам женщина-дух, и если это так, что мне сделать, чтобы увидеть ее? Чего бы я только ни отдал, лишь бы увидеть…

— Смотри, писец Раса, вон там, впереди, Сфинкс, и когда мы подойдем к нему поближе, ты сам поймешь, какой он замечательный. Задай ему свой вопрос; говорят, иной раз, если ему понравится тот, кто спрашивает, он разгадывает всякие загадки, хотя сам я и не сумел исторгнуть ни одного ответа из этих каменных уст.

— Вот как? Огорчительно мне это слышать, ибо я хотел бы разгадать немало загадок, и одна из них — кто мой проводник, скрывающийся под длинным плащом, — столь юный и столь ученый?

— Тогда, писец Раса, ты должен отложить разгадки до другого часа — пред тем как задавать Сфинксу загадки, надо совершить положенные молитвы и обряды. А теперь, с твоего позволения, я должен завязать тебе глаза, — так мне было приказано сделать, ибо мы вступаем в святую обитель Общины Зари, тайны которой не дано узнать ни одному чужестранцу. Прошу тебя, стань на колени, потому что ты очень высокий, писец Раса, и я не дотянусь до твоей головы.

— Что ж, стану и на колени, — отвечал Хиан. — Сначала у меня похитили вещи, затем задали столько загадок, что у меня голова закружилась от любопытства, теперь же еще и завязывают глаза, и быть может, мой юный проводник, — из-за которого я, между прочим, совсем потерял голову, словно она-то и есть тот самый Дух пирамид, — сейчас отрубит мне голову; но все же я преклоняю колени. Завязывай.

— Почему ты, обращаясь к бедному юноше, который зарабатывает себе на хлеб нелегкой работой, говоришь «она», а также склонен видеть в нем вора или даже убийцу и сравниваешь его с Духом пирамид, писец Раса? Будь так добр, не поворачивай головы и не пытайся больше заглянуть через плечо, как ты уже делал, потому что я могу повредить тебе глаза. Устреми взгляд на Сфинкса, что прямо перед тобой, и припомни все загадки, что ты хотел задать этому божеству. Вот так, я начинаю.

И Нефрет проворными мягкими движениями обвязала ему голову душистым шелковым платком, который был еще теплым, потому что хранился у нее на груди.

— Готово. Ты можешь встать, — сказала она.

— Сначала я осмелюсь ответить на твой вопрос, потому, что не можешь ведь ты гневаться на ослепленного. Я казал «она», потому что, когда мы шли, я на минуту забыл твой запрет и случайно взглянул вниз, вместо того чтобы смотреть вверх, и увидел твои руки — руки женщины; к тому же ты носишь на пальце старинный перстень с печатью, а когда ты склонилась надо мной, из-под капюшона выскользнул длинный локон…

— Кемма! — прервала его Нефрет. — Все, что мне было приказано сделать, исполнено, а теперь я пойду за тем, что мне причитается. Прошу тебя, проводи этого писца или посланца к благочестивому пророку Рои, и пусть человек, что стоит возле тебя, отдаст ему вещи, чтобы он пересчитал их, потому что всю дорогу он обвинял меня в том, что я украл их.


Тот, кто назвался писцом Расой, сидел перед пророком Рои, жрецом Тау и другими старейшинами Общины Зари, одетыми в белые одеяния.

Речь держал Рои.

— Мы прочли послание, которое доставил ты нам, о писец Раса, от Апепи, царя гиксосов, что правит в Танисе, на земле Египта. Если сказать коротко, в нем изложены два вопроса и одна угроза. Вопрос первый: правда ли, что Нефрет, египетская царевна, дочь и наследница фараона Хеперра, который пребывает сейчас в царстве Осириса, куда отправило его копье Апепи, и Римы, дочери царя Вавилона, живет среди нас? Ответом на этот вопрос будет тебе та церемония, которая состоится сегодня вечером. Вопрос второй: станет ли дочь царя Хеперра, если она еще видит Солнце, супругой Апепи, царя гиксосов, как он того требует. На этот вопрос Ее Величество Нефрет, если она жива и находится среди нас, даст ответ сама, обдумав его, ибо то будет ответ царицы Египта, а царица Египта выбирает себе в супруги, кого захочет.

Затем следует угроза: если та, которую мы почитаем, отвергнет это предложение, Апепи, царь гиксосов, нарушив все договоры, которые были заключены его предками и им самим с нашим древним Братством детей Зари, отомстит нам, стерев нас с лица земли. На это мы ответим сразу же, а затем повторим письменно, что мы не боимся Апепи, и если он пойдет на нас войной, камни Великих пирамид — всего лишь пушинки по сравнению с проклятьем Небес, что обрушится на предателя.

Передай Апепи, о посол, что мы, живущие здесь в уединении и отправляющие свои скромные ритуалы, мы, кто не имеет войска и ни разу ни на кого не поднял меча, если только не требовалось защитить свою жизнь, все же сильнее, чем он и любой из царей, живущих на земле. Мы не бьемся в битвах, как бьются друг с другом цари, воинство наше невидимо глазу, ибо это сила божия. Пусть нападает на нас Апепи — одни лишь могилы, населенные мертвыми, найдет он здесь. Тогда пусть приложит он ухо к земле и прислушается к тяжелой поступи бесчисленного воинства, которое сотрет его с лица земли. Таков наш ответ Апепи, царю гиксосов.

— Я выслушал все, — почтительно поклонившись, сказал Хиан, — и рад был узнать, о пророк, что вы напишете все это в послании, иначе царь Апепи, что отличается крутым нравом и не любит, когда ему говорят суровые слова, может лишить головы того, кто произнесет их перед ним. А также прошу помнить, о благочестивый пророк и советники, что я, писец Раса, всего лишь человек, которому приказано вручить вам послание и доставить затем ваш ответ, а также по возможности кое-что узнать. Что же касается договоров между царями гиксосов и вашей Общиной, то о них я ничего не знаю, и мне не велено было обсуждать эти договоры. Об угрозах вам и о том, чем эти угрозы могут обернуться, я также не был извещен, хотя догадывался, что может случиться. И потому прошу вас уделить этому время и изложить в послании все подробно. Для себя же прошу: обеспечьте мне безопасность на то время, что я буду находиться в вашей Общине, и разрешите свободно ходить по вашей земле; скажу откровенно, ваши величественные гробницы напоминают мне тюрьмы, и мне странно, когда вы завязываете мне глаза, ибо я посол, а не лазутчик, которому поручено вызнать ваши тайны.

Рои бросил на него пытливый взгляд, затем сказал:

— Если ты поклянешься перед нами, что никому не станешь рассказывать о том, что увидишь здесь, и не откроешь никому наши нехитрые тайны, которые не касаются твоего посольства, а также в том, что не попытаешься скрыться от нас, пока не придет должное время и мы не напишем ответ царю Апепи, мы, со своей стороны, предоставим тебе полную свободу, и ты будешь жить среди нас и ходить, куда захочешь, о посланец, который сообщил нам, что имя его Раса и что он — царский писец. Мы жалуем тебе такое право, ибо наделены проницательностью, и потому знаем, что ты человек честный, хотя, быть может, и получил приказание путешествовать под иным именем, чем то, под которым ты известен при дворе царя Апепи; ведомо нам и то, что ты не таишь против нас, ни в чем не повинных людей, никакого зла.

— Благодарю тебя, пророк, — ответил с поклоном Хиан, — и с полной охотой даю клятву выполнить все твои требования. Теперь же позволь мне, как мне было поручено, принести дары вашим богам во искупление зла, что было нанесено вам недавно четырьмя злодеями.

— Наш бог, писец Раса, царит над всеми богами, что правят землей, мы зрим его меж звезд небесных, но не подносим ему никаких даров, лишь души наши отданы ему. И сами мы тоже не принимаем дары, ибо служим друг другу в нашем Братстве и не нуждаемся в золоте. А потому, посол, сделай милость, унеси эти дары обратно и проси царя гиксосов отдать их вдовам и детям тех, кто, как мы полагаем, выполняя приказ царя, тайно проникли на нашу землю и хотели совершить насилие над нашей сестрой, а также выведать наши секреты, что и навлекло на них смерть.

— Хотел бы я узнать, кто этот ваш бог, что царит над всеми богами. Если то не воспрещают ваши установления, прошу тебя, о святейший пророк, наставить меня в знаниях о нем и рассказать про обряды и моления, ему возносимые, поскольку я жажду познать Истину.

— Если будет на то время, мы поведаем тебе о нашей вере, — ответил Рои.

— Что же касается даров, — продолжал Хиан, отвесив низкий поклон в знак благодарности за обещание, — мне нечего сказать в ответ, прошу лишь не поручать мне это дело, а самому возвратить их, сопроводив особым посланием. Ты, о пророк, прожив на свете немало лет и преисполнившись мудрости, конечно же, заметил, что великие цари не любят, когда их дары возвращают им, говоря при этом слова, которые сказал ты; когда же такое случается, они склонны винить во всем того, кому велено было поднести их.

Улыбка тронула уста Рои; ничего не ответив на просьбу Хиана, он продолжал:

— Мы приглашаем тебя сегодня ночью на церемонию, писец Раса. А теперь ты можешь удалиться в отведенные покои, где тебе будет подана еда и где ты сможешь отдохнуть до назначенного часа, если, конечно, ты изъявишь желание присутствовать на нашем торжестве.

— Можно ли в этом сомневаться? — отвечал Хиан, и служитель вывел его из зала Совета.


Близилась полночь. Хиан, облачившись в праздничные одеяния, какие в подобных случаях надевают писцы, лежал на постели в своем покое, раздумывая над тем, в какое странное место забросила его судьба и какие странные люди его населяют. Мысли его обращались к величавому старцу с орлиным взором и его почтенным советникам, собравшимся в подземном храме; раздумывал он и о том, в честь чего назначена церемония, на которую его пригласили, — если только о нем не позабыли и он дождется, когда за ним придут. Думал о том, как его отец, Апепи, примет гордый ответ этих отшельников; об улыбке могучего Сфинкса, которого он увидел сегодня впервые, и о многом другом.

Однако более всего мысли его занимал проводник, что вывел его из пальмовой рощи, а потом завязал ему глаза. Без сомнения, то была женщина, вернее, юная девушка — у нее такие прекрасные волосы и красивые маленькие руки, а на пальце — царский перстень. Вот и все, что он о ней знал; на самом деле она могла оказаться уродкой, а перстень, быть может, нашла или украла. Но одно было неоспоримо: пусть она простая женщина с ничем не примечательным лицом, ум ее никак не назовешь заурядным. Ни одна крестьянская девушка, сколько бы ее ни обучали, не выскажет таких высоких мыслей, облачив их к тому же в столь ученые слова. Как хотелось ему увидеть своего проводника без длинного плаща и капюшона и открыть тайну той, у кого был такой приятный голос.

Тут раздумья его были прерваны: кто-то густым басом спрашивал его разрешения войти, которое он и дал. Хиан поднялся с постели: в тусклом свете светильника перед ним возник чернокожий великан с огромным топором в руке — таких великанов Хиан еще не встречал.

— Прошу, скажи мне, кто ты и что ты хочешь со мной сделать? — спросил Хиан, протирая глаза, потому что ему показалось, что все это ему снится.

— Я твой проводник, — сказал гигант, — и пришел, чтобы отвести тебя на церемонию.

— Великий Сет, еще один проводник! Но до чего непохож на первого! — воскликнул Хиан, подумав при этом: «Уж не казнь ли моя — эта церемония? Этот гигант с топором куда как подходит для такого дела. Или он — еще один призрак, что рыщет по пирамидам?»

Хиан снова обратился к Ру, потому что это был он.

— Достопочтимый господин Великан, живущий на земле, или дух, обитающий в подземном мире, ибо мне неизвестно, кто ты, — сказал он, — я не испытываю ни малейшего желания отправиться куда-то вместе с тобой. Я очень устал и предпочитаю остаться там, где нахожусь. Доброй ночи тебе, господин.

— Почтенный посол, или писец, или переодетый царевич, или воин, — вот уж в этом-то меня не обманешь: у тебя вид воина, и шрамы тебе не стило писца нанесло, — как бы ты ни устал, не можешь ты остаться в постели. Мне повелели доставить тебя в другое место. Пойдешь ты сам или мне отнести тебя, как я нес твою поклажу?

— Ах, так, значит, это ты украл мои свертки, а вести меня через пески предоставил сладкоречивой девчонке.

— Девчонке! — взревел Ру. — Девчонке… — И он взмахнул топором.

— Что ты, что ты, друг! Но кто же она? Не мужчина — в этом я могу поклясться, а ничего среднего между мужчиной и женщиной нет. Прошу тебя, скажи, кто она, — я сгораю от любопытства. Садись, друг, а то с твоим ростом тут не выпрямишься, выпьем с тобой вина. Однако ваши братья — неплохие виноделы. Такого вина я не пробовал даже… на царских пиршествах. Выпей же!

Ру взял кубок, который ему протянул Хиан, и осушил его.

— Благодарю тебя, — сказал он. — Вот почему плохо жить с этими отшельниками — они одну воду пьют, хотя у них и такого питья немало припрятано в какой-нибудь гробнице. А теперь пойдем — я тебе уже сказал: мне велено…

— Да, ты сказал, что велено, дружище великан. Но кто велел тебе?

— Она ве… — начал было Ру и умолк.

— Она? Кто — она? Ты говоришь о девушке, которая вела меня сюда и завязала мне глаза? Не спеши, друг. Выпей еще кубок этого прекрасного вина.

Ру выпил и снова сел.

— Ты почти отгадал, но мой рот на замке, — сказал он. — Пойдем, царевич.

— Царевич? — удивленно вскричал Хиан, всплеснув руками. — Мой друг-великан, похоже, вино уже ударило тебе в голову. Что ты хочешь сказать?

— То, что сказал, хотя и не должен был говорить. Разве тебе не известно, царевич, что жители этих гробниц — чародеи и волшебники, они знают все на свете, хотя и делают вид, что не знают ничего? Думают небось: вот глупый эфиоп, только и умеет, что махать своей секирой. Может, так оно и есть, только уши-то у меня на месте, и слышу я хорошо — вот так я узнал, что ты царевич, а так же воин, как и я сам, хотя тебе почему-то захотелось притворяться, что ты писец. Но я никому про эту свою догадку даже и словом не обмолвился, даже самой… а-а, это я про то. Будь уверен — она ничего не знает. Думает, все ты сидишь да переписываешь всякие там папирусы. И хватит об этом, теперь молчок. Пойдем же, а то опоздаем. А потом ты расскажешь мне, какие войны идут сейчас в Египте, потому что, живя тут, я совсем ничего не слышу ни про какие войны, я стал нянькой, а ведь был воином.

И, схватив Хиана за руку, Ру потащил его по темным галереям. Но вот в конце одной из них замерцал свет, и они вошли в огромный дворцовый зал. Под самым потолком его протянулся ряд окон, через них внутрь вливался лунный свет. Тут собралось множество людей; мужчины то или женщины, Хиан не мог разглядеть, потому что все они были в длинных белых одеяниях и лица их были закрыты. Точно белые призраки. В глубине зала, на возвышении, освещенном светом лампад, также в белых одеяниях, но с открытыми лицами, сидели члены Совета Общины Зари. В центре этого полукруга помещался наполовину скрытый занавесом алебастровый алтарь, перед ним стояло кресло с подлокотниками, украшенными головами сфинксов. Когда Хиан вошел, в зале царила тишина — казалось, его прихода ожидали.

— Мы опоздали, — прошептал Ру и повлек Хиана к боковому нефу; собравшиеся поворачивали головы, когда Хиан проходил мимо, — сквозь прорези покрывал на лицах он видел обращенные к нему глаза.

Они подошли к креслу, помещавшемуся перед возвышением, но на некотором расстоянии от него, так что Хиан мог хорошо видеть все, что происходит на возвышении. Ру усадил своего подопечного, шепнув ему, чтобы он не вздумал куда-нибудь уйти. Затем он поспешно удалился и вскоре появился на возвышении, где встал по левую сторону от алтаря, по правую сторону которого уже стояла седовласая статная Кемма.

— Закройте вход и выставите стражу, — произнес Рои, и по движению в глубине зала Хиан понял, что приказание верховного жреца исполнено. Затем Рои поднялся со своего кресла и начал говорить: — Братья и старейшины священной, древней и могущественной Общины Зари, Совет которой нашел теперь пристанище среди гробниц и пирамид, охраняемых великим Сфинксом, образом восходящего солнца, слушайте меня, пророка Рои. Вы пришли отовсюду, из всех номов[779] и городов Египта, из Тира и Вавилона, из Ниневии, из Сирии и с Кипра и многих других заморских стран; вы были избраны в этих городах и странах теми, кто зажигает в сердцах людей свет и наставляет их в истине и добре, дабы сбросить притеснителей наших всеми праведными действиями и объединить мир воедино в служении Всевышнему Духу, которому мы поклоняемся и кому служат все боги.

Отчего были призваны вы из дальних мест? Я скажу вам: чтобы принять участие в коронации царицы Египта, законной наследницы древних царей, которые не одно тысячелетие правили Египтом, введенной недавно в нашу Общину Зари, давшей обет служить ей верой и правдой и исполнять ее обряды, дочери царя Хеперра и царицы Римы из рода царей Вавилонских, призванных теперь Осирисом. Мы, Совет Общины Зари, где царевна нашла убежище с младенческих лет, клятвенно утверждаем, что та, что сейчас появится перед вами, не кто иная, как Нефрет, египетская царевна, дочь и единственная наследница Хеперра и Римы. Почтенная Кемма, ее воспитательница, что стоит сейчас перед вами, может это удостоверить, ибо она присутствовала при ее рождении и была с ней рядом вплоть до этого часа. Верите ли вы нам, советники и старейшины Общины, или требуете дальнейших доказательств?

— Верим, — в один голос отвечали присутствующие.

— Тогда пусть Нефрет, египетская царевна и законная наследница египетских царей, правивших Верхним и Нижним Египтом, явится пред вами.

При этих словах занавес перед алебастровым алтарем раздвинулся, и собравшимся предстала Нефрет. Так прекрасна была она в царственном одеянии, на котором сверкали и переливались инситнии[780] и драгоценности древних царей, так величава и стройна, что зал ахнул от восхищения; Хиан замер, не сводя с нее изумленного взгляда, и сердце горячо забилось у него в груди.

Нефрет стояла у алтаря совершенно неподвижно, так что он вдруг усомнился, земная ли она женщина? Быть может, это сама богиня любви Хатор или статуя, которую кто-то искусно нарядил в роскошные одежды? Но тут его сомнения рассеялись: о чудо, — она улыбнулась! — затем отошла от алтаря и была проведена к резному трону. Она опустилась на него, и все присутствовавшие в храме, а вместе со всеми и Хиан, трижды поклонились ей, и она трижды поклонилась в ответ. Затем к трону подошел Рои и обратился к ней с такими словами:

— Царевна Египта, — сказал он, — здесь собрались честные и чистые сердцем люди из многих стран и земель, чтобы в их присутствии ты была помазана и провозглашена царицей Египта. Не так и не в таком месте следовало бы совершать этот святой обряд, но мы переживаем трудные и опасные времена: чужестранный царь захватил половину наших земель и выставил на границах вооруженную стражу. Вот почему тайно, в полночный час, на этой земле, где одни лишь гробницы и призраки, а не под ярким солнцем в присутствии множества людей в Мемфисе или Фивах примет твоя рука скипетр и корона Египта увенчает твою голову. Но знай, что вскоре от нильских порогов до моря и за морем, да и при дворе самого царя гиксосов, разнесется новость, что в Египте снова есть царица. Принимаешь ли ты верховную власть, как бы ни тяжела была эта ноша и какие бы она ни несла с собой опасности?

— Принимаю, — произнесла Нефрет приятным ясным голосом, и Хиану показалось, что он уже слышал где-то этот голос. — Недостойная, я принимаю то, чего не домогалась и не желала, но что досталось мне по праву крови. Опасностей я не боюсь, не страшусь и тяжести этой ноши, ибо сила, что привела меня к этому трону, охранит меня.

По залу пробежал ропот одобрения. Хиан тоже безотчетно произнес восторженные слова, и когда шум стих, Рои поднял алебастровую чашу, наполненную маслом и, окунув в нее палец, прочертил на лбу Нефрет какой-то знак. Вперед выступила Кемма и подала Рои золотой венец с царским уреем и скипетр из слоновой кости, украшенный драгоценными камнями. Венец Рои надел Нефрет на голову, а скипетр вложил в ее правую руку. Затем он опустился перед ней на одно колено и сказал:

— Именем Духа, что правит миром, я, убеленный сединами Рои, сын твоего почтенного предка, всемогущим Духом определенный быть вашим пророком, пред этим собранием братьев и слуг Общины Зари совершаю помазание и объявляю тебя, Нефрет, царевну Египта, лучшую из сестер Общины Зари, достигшую совершеннолетия, по священному праву рождения царицей Верхних и Нижних земель, и да снизойдет на тебя благословение святого духа. Пусть не имеешь ты пока что царского двора и войска и твои права незаконно присвоены другим, однако знай, о царица, что в сердцах своих бессчетное множество людей признают тебя своей повелительницей, и если увидишь ты где-то, что сошлись поговорить пятеро, знай, что трое из них — твои верные слуги, хотя и держат это в тайне. Будущее нам неведомо, ибо скрыто от людей, но мы верим, что впереди тебя ожидает много радостей и что придет время — и корона, которой мы увенчали тебя сейчас тайно, засияет открыто пред взорами великого множества людей, населяющих этот мир. От имени Египта и Общины Зари клянемся служить тебе верой и правдой.

Он преклонил колени и коснулся губами руки коронованной царицы, а все присутствующие простерлись ниц.

Нефрет подняла скипетр в знак того, что Рои и все остальные должны подняться. Затем сама она сошла с трона.

— Что мне сказать достойнейшим и почтенным моим соотечественникам, собравшимся здесь для того, чтобы оказать мне великую честь и ради блага Египта возложить на меня, столь молодую и неумудрённую, корону царицы Египта? — начала она. — Только одно могу я сказать: что клянусь жить и умереть ради Египта. Мне открыли, что, когда я родилась, египетские богини явились во сне моей матери и сообщили ей, что мне будет даровано звание Объединительницы земель. Да сбудется этот сон! Пусть я воистину стану объединительницей Верхних и Нижних земель, и когда настанет мне время отправляться к своим праотцам, оставлю Египет единым и великим. Об этом я молюсь. Благодарю вас всех и отпускаю.

— Еще не время, о царица, — сказал Рои. — Ответь сначала на один вопрос. К нам прибыл посланник от царя гиксосов, что держит свой двор в Танисе, с посланиями, которые завтра должны быть рассмотрены тобой в Совете. Но есть среди них одно послание, на которое, как мы решили, ответ должен быть дан сейчас и здесь, перед всеми собравшимися и перед посланником — вот он сидит перед тобой. Царь Апепи, будучи вдов, просит руки Твоего Величества, он хочет взять тебя в жены и дает обещание, что дети и внуки твои станут царями всего Египта. Что ответит на это Твое Величество?

Не сразу заговорила Нефрет — она молчала, плотно сжав губы, точно удерживала готовые сорваться с уст опрометчивые слова. Затем ответила:

— Благодарю царя Апепи, но дело это столь важное для всего Египта и царицы египетской, что мне надлежит рассмотреть его вместе с моими советниками, а потому прошу посла царя Апепи, — тут Нефрет бросила быстрый взгляд на Хиана, — милостиво принять гостеприимство в нашем тайном убежище до следующей полной луны, что поднимется над пирамидами; я же тем временем обдумаю все сама и спрошу совета у тех, кто теперь пребывает в дольнем мире. К царю Апепи отправят гонцов, чтобы объяснить, почему задерживается с возвращением его посол. Если же посол царя Апепи захочет сам без промедления сообщить об этом моем решении своему повелителю, пусть поступит так.

Поднявшись с места, Хиан низко поклонился царице и отвечал:

— Нет, госпожа и Совет Общины Зари, этого делать я не хочу. Мне, писцу Расе, было велено самолично доставить ответ на все те вопросы, что изложены в посланиях, а потому я останусь здесь, пока ответы эти не будут мне даны. Если же вы сейчас хотите направить сообщение царю Апепи, не в моей власти указывать вам, как поступить. Делайте, как считаете нужным.

— Пусть будет так, — сказала Нефрет.

Она поклонилась всем и, сопровождаемая Кеммой и членами Совета, скрылась за занавесом.

Так закончилась полночная коронация Нефрет, которая стала царицей Египта.

Глава 10

ПОСЛАНИЕ
Наутро Хиан проснулся поздно — слишком он устал накануне, да и всю ночь сновидения сменяли одно другое. Сны были такие диковинные, что он не мог их ясно припомнить; ему грезились пирамиды, люди с закрытыми легкой белой тканью лицами, черный великан с огромным топором в руке и пальмы, где веял ласковый ветерок, который вдруг зазвучал женским голосом, очень похожим на голос проводника, что вел его по пальмовой роще; а потом тот же голос оказался у царственной особы, восседавшей на троне в храмовом зале. Но — увы! — он не мог понять, о чем вещал этот голос, и, сердясь, повернулся к черному великану с топором в руке и спросил, что все это значит. Черный же великан вдруг чудесным образом обратился в Сфинкса, возлежащего над песками, а он, Хиан, стоял перед грозным изваянием, устремив пристальный взгляд на его недвижный лик. Сфинкс же глядел на него. И вдруг каменные губы раздвинулись, и Сфинкс заговорил. Голос его был подобен дальнему раскату грома.

— Что ты хочешь узнать у меня, древнейшего из древних? — прокатился над пустыней рокочущий голос.

Хиан совсем перепугался и в смятении отвечал:

— Я хотел узнать, как давно ты был изваян и что видел на своем веку, о Сфинкс.

— Миллионы лет тому назад во чреве огня обрел я форму и в муках рождения был исторгнут в сей мир, — был ответ каменных уст. — Миллионы и миллионы лет лежал я в глуби вод и ширился и рос во мраке. Потом воды отступили, и вот я стал горой, вершина которой поднялась над лесом. Громадные твари лазали по моим бокам и рычали в тумане, одни твари сменяли других и так продолжалось тысячелетия. Туман рассеялся, и я увидел солнце, огромный пылающий красный шар, — день за днем он поднимался надо мной. От страшного жара, что исходил от него, леса иссохли и сгорели в огне. На их месте появились пески, задули сильные ветры — они обтесали меня, они-то и изваяли из меня льва. У ног моих потекла река Нил. Вместо тварей ползающих, которых уже не стало, в моей тени прятались теперь иные звери; они рыскали вокруг в поисках добычи, дрались, соединялись и рождали потомство.

Миновали еще миллионы лет, и явились другие животные, покрытые шерстью; они бегали на двух ногах и болтали без умолку. Но и они исчезли, и тогда стали появляться люди, кожа на которых была то одного цвета, то другого. Мужчины все время сражались из-за пищи и из-за женщин, убивали друг друга камнями и пожирали один другого, жаря мясо сначала в жарких лучах солнца, потом на огне, который они научились высекать.

И это прошло, и появились другие люди, они носили на себе звериные шкуры и убивали свои жертвы стрелами с кремневыми наконечниками и копьями. Ты можешь найти их могилы, покрытые плоскими камнями, вон на той скале. Те люди боготворили солнце и меня, потому что на меня падали солнечные лучи на закате. Так я впервые стал богом. И снова разразилась война, и все мои почитатели погибли; мужчины и женщины и их светловолосые дети — все были убиты. Но их смуглокожие победители тоже поклонялись солнцу и мне. К тому же они были ваятелями; острыми резцами они придали моему лицу и туловищу такой вид, какой они имеют сейчас. А потом они возвели пирамиды и соорудили гробницы и положили туда своих царей и цариц на вечный покой. Я наблюдал, как они приходили и уходили — одно поколение за другим, но вот и они исчезли; остались лишь их жрецы в белых одеяниях, что и до сих пор обитают среди руин их храмов. Вот моя история, о человек, которая еще только началась, ибо когда уйдут в прошлое все боги и не будет ни мне, ни им никаких приношений, я, забытый, но существовавший с начала начал, пребуду до самого конца. Об этом хотел ты спросить меня?

— Нет, о Сфинкс, не об этом. Скажи, как зовется то дуновение среди пальм, что звучит подобно голосу женщины? Откуда оно является и куда уходит?

— Этот ветер, о Человек, веет с рождения мира и будет веять до самой его гибели. Его насылает бог, и к богу он возвращается; и на небесах и на земле имя ему — Любовь.

Хиан хотел спросить еще о многом, но не смог, потому что сон вдруг исчез; он открыл глаза, и перед ним предстал не величественный и суровый лик Сфинкса, а эбеновое лицо великана Ру.

— Что такое любовь, Ру? — зевая, спросил он.

— Любовь? — с удивлением переспросил Ру. — Что я могу знать о любви? У любви столько ликов: любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине — это проклятие и безумие, ее насылает Сет, чтобы мучить все живое; есть любовь царей к власти — от этой любви рождаются войны; любовь торговцев к богатству — от нее происходят жадность и бедность; ученых — к мудрости, а эту птицу не ухватишь за хвост; матери к своему ребенку — это святая любовь; и наконец, любовь раба к своему господину или госпоже — ее-то я только и знаю. Спросил бы ты лучше пророка Рои; но про ту любовь он, наверно, позабыл; ему осталась одна лишь любовь — к богам да к смерти.

— Про самую первую любовь, что ты назвал, хотел бы я узнать, Ру, а о ней, наверно, Рои ничего не скажет, потому что он, — ты верно догадался, — забыл про нее. Кого же спросить мне?

— Спроси первую девушку, что ты повстречаешь, когда луна поднимется над водами Нила. Может быть, она скажет, господин. А если тебе, такому благородному господину, ответ ее покажется нелепым, попробуй спросить ту, кого ты видел этой ночью сидящей на троне, — она так мудра, что, может быть, знает и про ту любовь. А теперь поднимись, пожалуйста, с ложа, потому что тебя ждет Совет; только, думаю, речь там пойдет не о любви.


Часом позже Хиан стоял перед Рои и Советом.

— Писец Раса, — обратился к нему пророк, ибо хоть Ру, сам того не желая, своими обмолвками открыл Хиану, что его истинное имя известно Общине, Рои не называл его царевичем Хианом, — вот письмо, в котором изложены наши ответы на послание царя Апепи; они таковы, как мы уже сообщили тебе. Что до предложения царя наследной царевне, которая прошедшей ночью, как ты сам видел, была коронована и стала царицей Египта, мы, кроме уже сказанного, можем сообщить тебе, посланцу царя Апепи, лишь одно: ответ ты услышишь из уст самой царицы в ночь, когда поднимется полная луна, следующая, если вести счет с ночи коронации; чтобы обдумать такое важное дело, необходимо время. Мы предлагаем тебе вместе с нашим письмом отправить и твое собственное, где ты можешь сообщить обо всем, что слышал и видел здесь; наш гонец доставит его твоему повелителю, царю, что сидит в Танисе.

— Пусть так и будет, — отвечал Хиан, — хотя я не могу предсказать, что случится, когда послание мое дойдет до царя Апепи. Хочу еще удостовериться: по-прежнему желаете вы, чтобы я прожил среди вас до полнолуния, и можно ли мне свободно передвигаться в пределах вашей земли?

— Таково желание царицы Нефрет и наше, ее советников, писец Раса. Если только ты сам не желаешь покинуть нас тотчас же.

— Этого я не желаю, пророк.

— Тогда оставайся с нами, писец Раса, но помни о клятве, которую ты дал: ты не выдашь наших тайн, не расскажешь никому о наших убежищах, а также о нашем учении и наших людях и обо всем прочем, исключая лишь то, что касается дела, тебе порученного.

— Я буду помнить об этом, — с поклоном ответил Хиан.

Хиан помедлил немного, затеяв разговор с досточтимым Тау и другими членами Совета, ибо надеялся, что явится Нефрет и примет участие в их беседе. Но она так и не появилась, и в конце концов ему пришлось уйти; Ру проводил его до отведенного ему покоя.

— Сейчас я должен составить письмо, мой друг великан, — сказал Хиан, — письмо, которое может навлечь на меня погибель. Но об этом я узнаю еще нескоро, не раньше чем через месяц, а пока что, когда закончу его, я хотел бы осмотреть пирамиды и другие здешние чудеса. Моим проводником вчера был юноша, который показался мне очень сведущим. Прошу тебя, отыщи его, я щедро заплачу ему, чтобы он и впредь сопровождал меня.

Ру покачал своей огромной головой.

— Это невозможно, мой господин, — сказал он. — Юноша этот слоняется повсюду, может, стоит сейчас у каких-нибудь ворот и ждет, когда ему повезет и он добудет себе пропитание; не дождется никого у одних ворот, уйдет к другим — ищи его свищи. Сегодня я нигде его не видал, да и имени его не знаю, а то спросил бы, куда он делся.

— Ну что же, пусть так, — ответил Хиан. — Надеюсь, ты простишь меня, дружище Ру, если я похвалю тебя за честность — лжешь ты не очень-то складно. А теперь дай, пожалуйста, совет, как мне найти другого проводника?

— Очень просто, мой господин. Когда ты кончишь свое письмо, выгляни за дверь и хлопни в ладоши. Здесь всегда кто-то слушает и наблюдает, и он тут же позовет меня.

— А вот этому я верю. У меня такое чувство, что здесь сами стены слушают и наблюдают.

— Они и слушают, — простодушно ответил Ру и удалился.

Хиан написал письмо. Хоть оно и было коротким, а писцом он был искусным, оно отняло у него много времени, так как он не был уверен, о чем надо сказать, а о чем умолчать. В конце концов он написал следующее:

«От писца Расы Его Величеству царю Апепи, благому богу.

Как мне было велено, я, писец Раса, пришел туда, где среди руин храмов и гробниц, под сенью Великих пирамид обитает Община Зари, и принят был пророком Рои и Советом Общины той. Я передал послание Твоего Величества Совету, а также дары, которые Твое Величество соблаговолил послать, но дары они отклонили, ибо вера их не дозволяет принимать ценные дары. Нефрет, дочь Хеперра, царя, некогда правившего Югом, как я узнал, живет здесь, во владениях Общины Зари. Прошлой ночью при большом стечении людей, собравшихся, как мне сказано было, из многих стран, царевну эту торжественно короновали, назвавши царицей всего Египта; я был на торжестве том и видел все собственными глазами. Совет Общины Зари вместе с моим шлет тебе собственное послание, которое мне не показали. Что же касается предложения Твоего Величества о браке, то Нефрет, сидя на троне и говоря со мной как царица, объявила, что должна все обдумать и ответ Твоему Величеству даст, когда наступит следующее полнолуние; до той поры я должен оставаться у них и терпеливо ждать. А посему, не имея выбора, я пребываю тут, дабы исполнить повеление Твоего Величества, в назначенный же день я получу ответ госпожи Нефрет и затем доставлю его тебе, хотя еще не знаю, в письме или на словах».

Скреплено печатью посла Твоего Величества,
писец Раса.

Переписав и свернув письмо, Хиан предался раздумьям, пытаясь предугадать, что Апепи скажет и сделает, прочитав его послание, и то, что отправят вместе с ним; затем он отведал всех кушаний, которые принесли ему, а окончив трапезу, подошел к двери и, как ему было сказано, хлопнул в ладоши. Тут же из темной ниши галереи выступил Ру, сопровождаемый человеком, одетым в белое, в котором Хиан признал одного из членов Совета. Ему он и отдал свое письмо, чтобы его доставили в Танис царю Апепи, вместе с посланцем Совета. Когда советник удалился, Ру провел Хиана через большой зал, где совершалась коронация Нефрет, а сейчас не было ни души, и через потайную дверь вывел в пустыню.

— Куда же исчезли все те, кого я видел прошлой ночью? — обратился с вопросом Хиан.

— Куда исчезают летучие мыши, господин, когда всходит солнце? Их нет, хоть они и не умерли, а лишь скрылись. Так-то вот. Ищи их среди рыбаков на Ниле, среди бедуинов пустыни, при дворах царей, ищи где хочешь — ни ты, ни один лазутчик гиксосский не найдут наших людей.

— Воистину, край ваш — край призраков, — сказал Хиан. — И я готов поверить, что все те, кто, скрыв свои лица, собрались здесь вчера во множестве, — не люди, а призраки.

— Кто знает, кто знает, — загадочно молвил Ру. — А теперь скажи, куда тебе хотелось бы сейчас отправиться?

— К пирамидам, — отвечал Хиан.

Они обошли вокруг каждой из пирамид, и Хиан не уставал восхищаться их величием.

— Неужели возможно подняться на эти каменные горы? — спросил он.

Ру провел Хиана за вторую пирамиду — там сидели на песке, наигрывая на дудках какую-то странную музыку, Хранитель пирамид и двое сыновей его.

— Вот кто может ответить на твой вопрос, господин, — сказал Ру и, обратившись к Хранителю, добавил: — Этот господин, наш гость, посол царя Апепи, хочет узнать, возможно ли взобраться на пирамиды?

— Мыожидали тебя, как нам повелели, — почтительно отозвался Хранитель. — Желаешь ли ты, господин, чтобы мы показали тебе наше искусство?

— Да, — ответил Хиан. — И добавлю еще, что смельчака ожидает вознаграждение, хотя мне, человеку, который взбирался на высокие горы, кажется, что на пирамиды подняться невозможно.

— Пожалуйста, господин, отойди немного назад и смотри, — сказал Хранитель.

Затем он и сыновья его скинули длинные одежды, оставшись лишь в полотняных набедренных повязках, взбежали на основание пирамиды, что возвышалась перед ними, и разошлись в разные стороны. Один из юношей устремился на южную сторону, другой на северную, в то время как отец стал подниматься по восточной стороне, прыгая, словно козел, по круче. Он взбирался все выше и выше, и вот уже изумленный Хиан увидел, что он достиг самой вершины. Едва он ступил туда, как рядом с ним оказались и его сыновья, поднявшиеся по другим сторонам. Появилась и четвертая фигура, одетая в белое.

— Кто же четвертый? — воскликнул Хиан. — Начали взбираться трое, и вот смотри — там четверо!

Ру поднял взгляд на вершину пирамиды и невозмутимо ответил:

— Это тебе кажется, господин, плиты отсвечивают под солнцем.

Хиан опять устремил взгляд вверх.

— Да, правда, теперь и я вижу только троих. Но все-таки их было четверо, — упорствовал он.

Хранитель и сыновья его начали спускаться, следуя один за другим по восточной стороне. Они благополучно достигли земли, оделись и подошли к Хиану. Поклонившись, они спросили его, уверился ли он теперь, что на пирамиды можно подняться.

— Да, на эту пирамиду взобраться можно, хотя я не знаю, можно ли на другие, — ответил Хиан. — Однако прежде, чем вознаградить вас, — чего вы вполне заслужили, — ответь мне, Хранитель, как получилось, что ты с сыновьями начал подниматься втроем, а на вершине вас оказалось четверо?

— Поясни, о чем ты говоришь, господин? — почтительно переспросил Хранитель.

— О чем уже сказал, Хранитель. Когда вы стояли на самой вершине, с вами был еще кто-то четвертый: стройная фигура в белом. Клянусь всеми богами!

— Такое возможно, — невозмутимо отвечал Хранитель, — но тогда, господин, тебе дано было узреть ее самое — Дух пирамид; иногда она сопровождает нас, только наши глаза ее не видят. Случись такое, когда светит луна, это было б не столь удивительно — она часто является тут в полнолуние, так многие говорят, но ты увидел ее при свете дня — это очень странно, и мы не можем сказать, что это предвещает.

Услышав такое пояснение, Хиан засыпал Хранителя и его сыновей вопросами о женщине — Духе пирамид: увидит ли он ее, если придет сюда в полнолуние, и в какой час надо прийти, и на каком расстоянии от пирамиды он должен стоять, однако ничего не добился, на каждый его вопрос они отвечали, что ничего не знают. Тогда Хиан стал просить их обучить его искусству восхождения на пирамиды, пообещав хорошо вознаградить за труды. Они ответили, что на то должно быть повеление Совета; только тогда они возьмутся его обучать, ибо дело это очень опасное и, случись что, кровь его падет на них. Кончилось все тем, что Хиан богато одарил их, за что они поблагодарили его, сопровождая слова глубокими поклонами, а поскольку солнце стало клониться к закату, Хиан и Ру отправились обратно в храм.

Хиан шагал, погрузившись в раздумья, и не сразу обратил внимание на причитания Ру:

— Вот и еще одного поразили безумием боги — еще одному захотелось карабкаться на пирамиды! Скажи кому — не поверят, что нашлись сразу двое таких безумцев в мире. И что бы это значило? Уж конечно, такая блажь неспроста находит; мои собратья-эфиопы говорят: чаще всего вдохновение нисходит на безумцев.

Ру никак не мог успокоиться и повторял свои сетования на разные лады, пока наконец Хиан, вслушавшись в его тирады, не спросил:

— А кто же тот второй глупец, кому боги внушили желание подниматься на пирамиды? Быть может, та самая женщина, которую я видел на вершине рядом с Хранителем и его сыновьями?

— Нет, нет, — отозвался смущенный Ру. — Правда, не она, потому что сегодня она занята другими делами. Да и я знал бы… — Тут он остановился, как видно, поняв, что говорит лишнее.

— Ах, значит, все-таки есть женщина, которая любит это занятие! Я и прежде об этом слышал. Друг мой Ру, похоже, ты знаешь ее, и если сможешь устроить так, чтобы она обучила и меня подниматься на пирамиды, ты сильно разбогатеешь.

— Вот мы и подошли к двери, что ведет в храм, — с усмешкой ответил Ру. — К тому же Тау, второй пророк, велел передать, что приглашает тебя разделить трапезу с ним и другими жрецами сегодня вечером.

— Я принимаю приглашение, — ответил Хиан, надеясь в глубине души, что среди других будет и та красавица, на чьей коронации он присутствовал. Однако надежда его не сбылась — за трапезой собрались лишь Тау и три почтенных члена Совета, которые, умеренно поев, удалились, оставив гостя наедине с хозяином. Началась беседа, в которой каждый старался получше узнать другого.

Хиану открылось, что Тау, второй пророк Общины, хотя и не египтянин по крови, принадлежит к знатному роду, его ожидало высокое положение и богатство. Он был воином и государственным мужем и мог стать даже царем то ли Кипра, то ли Сирии, — пояснять это он не стал. Он много путешествовал по разным странам, изучил языки многих народов, овладел и другими знаниями, глубоко вникая в разные религии и учения мудрецов. В конце концов он оставил все и сделался одним из жрецов Общины Зари.

Царевич спросил, почему он, кто — как понял Хиан — мог бы восседать на троне, находиться среди великих мира сего и радоваться своим детям, предпочел вступить в тайную общину, ютящуюся среди гробниц.

— Ты желаешь узнать об этом? Что ж, скажу тебе, — отвечал Тау. — Я сделал такой выбор, потому что хочу мира. Мира для Египта и всех живущих на земле, мира для моей собственной души; среди богатства же и при царских дворах каждый думает лишь о том, как бы захватить побольше власти, а кончается это чаще всего войной за еще большую власть и богатство; но ни то, ни другое не приносит счастья, не это нужно человеку. Писец Раса, — продолжал Тау, внимательно вглядываясь в лицо собеседника, — даже если ты и не писец, а кто-то другой, быть может, и царевич, — если бы постиг ты наше учение, в конце концов и ты стал бы совсем другим, как случилось со мной, обрел бы такую же веру, как я или даже как сам пророк Рои, и, не стремясь к тому, что мир называет величием, последовал бы той же тропою мира и служения ближнему.

— Будь я не писцом, а кем-то другим, жрец Тау, такое могло бы случиться; хотя есть иные пути к миру, и каждый из нас должен следовать тем путем, что лежит у него под ногами.

— Это истинно, и ты хорошо сказал, писец Раса.

— Однако, всегда стремясь к знаниям, — продолжал Хиан, — я хотел бы не только постичь ваши таинства, но и понять, какие пути находят ваши братья для достижения мира на земле и как помогают восторжествовать добру. Возможно ли, чтобы кто-то, пока я нахожусь у вас, посвятил меня в ваше учение?

— Мне кажется, возможно, и мы еще вернемся к этому разговору. Желаю тебе спокойного сна, писец Раса; обратись за ответом к своей душе, прежде чем ступишь на этот нелегкий путь.

С этими словами Тау поднялся, и тут же в дверях появился Ру, который проводил Хиана в отведенный ему покой.

Глава 11

ПАДЕНИЕ
На следующее утро Ру известил Хиана, что Хранителю пирамид велено учить его искусству восхождения на пирамиды, если он сам еще не отказался от своего намерения. Вскоре Хиан в сопровождении Ру отправился к усыпальницам, где его ожидали Хранитель с сыновьями. Скинув почти всю одежду и сандалии, Хиан приступил к делу; как на первых уроках Нефрет, Хранитель обвязал его вокруг пояса веревкой. Хиан был молод, энергичен и очень смел, как и Нефрет, только, в отличие от нее, он уже умел восходить на горы и оказался еще более способным учеником, чем она. Поднявшись на две трети высоты пирамиды, — насколько ему позволил Хранитель, — и глянув вниз, как это сделала и Нефрет, он начал спускаться почти без помощи своих наставников. И все-таки случилось несчастье. Хиан допустил оплошность: когда до земли оставалось локтей сорок, а Хранитель, уже стоя внизу, говорил что-то Ру, он крикнул одному из сыновей его, находившемуся выше и державшему веревку, чтобы тот отвязался и бросил ее вниз, поскольку, мол, нужды в ней больше нет.

Веревка скользнула мимо, Хиан и не заметил, что чуть ниже она зацепилась за небольшой выступ. Ничего не подозревая, Хиан спускался дальше, он нащупал ногой этот самый выступ, веревка подалась под его ступней, и он потерял опору. В следующее мгновение Хиан уже катился по склону пирамиды, причем головой вниз. Хранитель и Ру тут же заметили, что случилось. Оба бросились вперед, чтобы подхватить царевича. Еще мгновенье — и он рухнул вниз, однако тело его своей тяжестью разъединило их, и хотя им удалось немного смягчить падение, Хиан все же ударился головой о песок как раз в том месте, где скрывался камень. Хиан даже не почувствовал боли от удара, сразу лишившись чувств.

Очнувшись, Хиан смутно, будто издалека, услышал чей-то голос, но посмотреть, кто говорит, не мог: глаза его залила кровь, и он не в силах был разлепить веки.

— Думаю, он жив, — говорил голос, который, как оказалось, принадлежал лекарю. — Шея как будто цела, руки и ноги тоже. Если только не треснул череп, а это я не могу определить — из раны натекло много крови и прощупать трудно. Наверное, он просто оглушен и скоро придет в себя.

— Пусть твоими устами вещают боги, лекарь, — ответил другой голос — женский, полный смятения и страха. — Вот уж три часа как он лежит без чувств у этой гробницы и так неподвижно, что я начала думать… ах, смотри! Он пошевелил рукой. Он жив! Жив! Послушай еще раз его сердце.

Лекарь склонился к груди Хиана.

— Теперь сердце бьется сильнее. Не тревожься, госпожа, он поправится, — заключил он.

— Вознесем же молитву богам! — продолжал женский голос, в котором теперь зазвучала надежда; но вот в нем послышались гневные нотки: — Плохо же ты берег его, Хранитель, если кто-то подсунул ему под ноги веревку! А ты, Ру, этакий великан — и не мог удержать его, такого легкого!

— Не мог, госпожа, — зазвучал густой бас эфиопа, — этот легкий повалил и Хранителя и меня и чуть было не оторвал мне руку. Летел с высоты в сорок локтей, точно камень, пущенный из пращи…

В этот момент Хиан разжал наконец губы и едва слышно попросил пить. Вода была немедленно принесена. Чья-то мягкая, нежная рука приподняла его голову, поднесла чашу к губам. Он выпил, вздохнул и снова впал в беспамятство.

Позже он очнулся от острой боли, которая полоснула его, точно ножом, от виска к виску. Хиан открыл глаза и узнал свою комнату; рядом на табурете лежала его одежда. У изножья постели был задернут занавес, из-за него слышались женские голоса.

— Что, Кемма, он очнулся? — спросил певучий голос, который он снова узнал: голос той, на чьей коронации он присутствовал.

Хиан попытался приподнять голову, чтобы заглянуть за край занавеса, и не смог — шея его точно окостенела и не поворачивалась; он лежал и слушал, и сердце его горячо билось от радости, что прекрасная царица тревожится о нем и пришла узнать, как он себя чувствует.

— Еще нет, дитя мое, хотя давно бы пора, — отвечала Кемма. — Один из наших братьев, ученый лекарь, сказал, что не нашел больших повреждений и он очнется не позднее, чем через двенадцать часов, но вот прошло уже двадцать, а он все спит… или без чувств.

— Ах, Кемма, ты думаешь, он умрет? — в страхе спросила Нефрет.

— Что ты, что ты! Я этого совсем не думаю; но только если повреждена голова, никто не может быть уверен… Уж до чего будет жаль, такой достойный молодой господин, и лицом хорош, и статен, даром что кровь в нем наполовину гиксосская.

— Кто сказал тебе это, Кемма? Когда ты успела все разузнать?

— Птичка на хвосте принесла, а может, ветер нашептал на ухо. Да у нас уж всем до последнего человека известно, только, видно, ты еще не знаешь, — наш гость никакой не писец, а сам царевич Хиан, и если ты пойдешь замуж за Апепи, он станет твоим пасынком.

— Не говори мне про Апепи, пусть будет проклят он всеми богами Египта, да и своими тоже! Но правда, я ничего не знала, хотя и догадывалась, что этот Раса не простой писец. Спаси его, Кемма! Если он умрет… ах, что я говорю! Позволь мне взглянуть на него. Если он спит, то ни о чем не узнает, а я хочу начертать знак здоровья у него на лбу и вознести молитву Духу, которого мы почитаем, о его выздоровлении.

— Ладно, ступай к нему, да не медли, потому что скоро должен прийти лекарь или Тау; им покажется странным, что царица Египта находится в покое больного. И все же поступай как знаешь, только спеши. А я постерегу за дверью.

Хиан, лежавший с закрытыми глазами, услышал, как занавес отодвинулся и кто-то легкой поступью приблизился к его постели. Нежные пальцы вычертили на его лбу какой-то знак: что-то похожее на петлю, перечеркнутую линией. «Быть может, это крест жизни», — подумал Хиан, а потом та, что прочертила знак, склонилась над ним и стала шептать что-то похожее на молитву, хотя Хиан не мог ничего разобрать. Она шептала, и губы ее приближались к его лицу все больше и больше и вдруг на какое-то мгновение коснулись его губ. Послышался глубокий вздох, и наступила тишина.

Хиан разомкнул веки — на него смотрели глаза, полные слез.

— Где я? Что со мной? — слабым голосом спросил он. — Мне снилось, что я умер и дочь богов вдохнула в меня новую жизнь. Ах, вспомнил: я ступил на проклятую веревку и упал. Поделом мне — я был так самоуверен и небрежен. Ничего, скоро я поправлюсь и тогда, клянусь, буду взбегать на все эти пирамиды быстрее Духа, что блуждает по ним.

— Тише, тише! — прошептала Нефрет. — Иди сюда, няня! Наш больной очнулся и говорит, хоть и всякие глупости.

— Скоро он опять заснет и тогда уж навсегда, если ты станешь беседовать с ним про пирамиды, — отозвалась Кемма, которая незаметно вошла в комнату. — Уж вы вдоволь нагулялись по ним, и ты, и он, может, хватит с вас? И надо же было тщеславным глупцам воздвигать их, чтобы еще большие глупцы потом с них падали!

— Но все же я поднимусь на них, — пробормотал Хиан.

— Удались отсюда, дитя мое, и попроси Ру привести лекаря, да поскорее, — распорядилась Кемма.

Бросив последний взгляд на Хиана, Нефрет выскользнула из комнаты.

— До чего же странное чувство — любовь: одних она посылает на смерть, других возвращает к жизни. Хотелось бы мне знать наперед, что принесет любовь этим двоим? — приговаривала Кемма, хлопоча возле Хиана.

Она дала Хиану выпить молока и сказала ему, чтобы он лежал спокойно и не разговаривал. Однако он и не подумал ее послушаться и, выпив молоко, мечтательно спросил:

— А Дух пирамид, о котором все только и говорят, в этом святом месте, — она так же красива, как девушка, что сейчас была здесь, как ты думаешь, добрая Кемма?

— Дух пирамид? Не слышать бы мне больше никогда в жизни про эти пирамиды! Что за дух такой?

— Вот о том как раз я и должен узнать, добрая Кемма, даже если это будет стоить мне жизни, и уже чуть не стоило. Я только и думаю, как бы увидеть этого Духа своими глазами; сердце подсказывает мне: не сыскать мне счастья, пока я не увижу его.

— А здесь у нас другое говорят, — сказала Кемма. — Здесь говорят, что тем, кто взглянет на него, овладевает безумие.

— Разве это не одно и то же, добрая Кемма? Разве счастье — не безумие? Разумные и мудрые — могут ли они испытать счастье? Разве счастлив благочестивый пророк Рои, пусть он благоразумнейший из благоразумных и мудрейший из мудрейших? Счастливы ли те белобородые старцы, что окружают его и думают лишь о смерти? Была ли ты сама когда-нибудь счастлива, добрая Кемма, если только и на тебя не находило когда-то это безумие?

— Отвечу тебе: не находило, — сказала Кемма, но что-то дрогнуло в ее душе — она вспомнила давно забытое. — Впрочем, может быть, ты прав, молодой господин. Мы и правда счастливы тогда только, когда на нас находит безумие, — так и пьяницы говорят. Но если ты хочешь, чтобы я дала тебе совет, послушай: перестань гоняться за духом в небесах или в поднебесье, спустись на землю. Разве ты не видишь достойной здесь, на земле?

— Кто знает, Кемма, может, гоняясь за духом, я обрету женщину, которую ищу, а погонись я за женщиной, найду духа, — сосредоточенно проговорил Хиан, старательно выговаривая слова, как бывает с человеком, у которого все плывет в голове. — Кто скажет мне, что это не одна и та же женщина? Быть может, я сам узнаю, когда взойду на пирамиду при свете полной луны.

— Которая уже светит, — сердито прервала его Кемма.

— Но взойдет еще много полных лун, Кемма. В небе столько нерожденных лун, сколько раковин в море; и пирамиды будут стоять еще много-много лет, чтобы на них поднимались отважные… — Голос Хиана звучал все тише и тише.

— Да сгинуть бы этим пирамидам, а ты перестань болтать! — Кемма в сердцах топнула ногой, но тут же спохватилась: Хиан снова впал в забытье.

«Вот глупец! — бормотала себе под нос Кемма, торопясь на поиски лекаря. — Пойди найди еще такого безумца — гоняется за каким-то призраком, а перед ним красавица из плоти и крови! Да только будь я лет на тридцать моложе, я, наверно, тоже потеряла бы голову из-за такого вот глупца, как, похоже, теряет ее моя воспитанница. Что это он сказал сейчас? Что, гоняясь за духом, может найти женщину? А ведь, похоже, и вправду найдет; может, этот безумный царевич вовсе не такой уж и безумный, как мне показалось? Может, те, что поднимаются на пирамиды, находят там, на вершине, радость, а радость лучше мудрости. Когда приходит старость и вся жизнь позади, начинаешь понемногу что-то понимать».

Молодой, сильный Хиан, хотя и получил жестокий удар при падении, но голова его и кости, как определил лекарь, не пострадали, поэтому вскоре он вполне оправился и встал с постели. А спустя пять дней в сопровождении Хранителя и его сыновей он снова поднялся на пирамиду; казалось, страсть эта еще больше завладела им, пока он лежал в забытьи. Сознание вернулось к Хиану, но не память — с той минуты, когда он ступил на веревку и полетел вниз, до самого дня, когда поднялся с постели, он не помнил ничего; не помнил даже, как к нему приходила Нефрет, не помнил и о своем разговоре с Кеммой, — все это всплыло у него в памяти лишь спустя много дней. Так что жизнь его возобновилась на том месте, где чуть было не остановилась навсегда, — на стене пирамиды, на которую он вскоре и поднялся, а за ней поднялся и на все другие пирамиды, как и Нефрет в свое время.

Изо дня в день, с рассвета и до того часа, когда солнце становилось слишком жарким, Хиан упражнялся в восхождении на пирамиды, не зная устали, так что Хранитель и его сыновья совсем выбились из сил. «Это не человек, а дьявол», — говорили они. Однако, как и другие обитатели Общины, они и хвалили Хиана: «только самый отважный мог не испугаться после такого падения и вернуться на пирамиды», — говорили они. Они не знали, что он ничего не помнил про падение.

Между тем, хотя Хиан и не подозревал об этом, во дворце его отца, царя Апепи, считалось, что он умер. Весть о его падении с пирамиды и, как было прибавлено, его смерти, — ибо сначала все поверили, что он умер, — настигла брата Тему, который должен был доставить послание Совета Общины и письмо Хиана, когда он уже был на берегу Нила и садился на корабль; от него все это стало известно на корабле, а потом и при дворе в Танисе. Апепи погоревал немного, услышав о том, — он все же на свой манер любил сына, во всяком случае, когда тот был маленьким, но не истинной любовью отца к сыну, жестокое сердце Апепи заполняла любовь к самому себе.

Тут же его горе отступило перед злобой — он прочел послание Совета Общины Зари и поклялся стереть эту Общину с лица земли, если Нефрет, которую они осмелились провозгласить царицей Египта и короновать, не будет отдана ему в жены. К тому же он не поверил, что Хиан погиб, упав с пирамиды, а решил, что его умертвили по приказу Общины, дабы убрать законного наследника царя Севера с дороги той, что была провозглашена царицей всего Египта. Совету Общины Зари Апепи о своих подозрениях ничего не сообщил. Он только приказал схватить их посланника, брата Тему, и держать его в надежном месте, откуда тот не мог бы ни с кем снестись, а сам тем временем составил план действий и сделал соответствующие приготовления.

В те дни, что последовали за выздоровлением Хиана, он не только поднимался на пирамиды, но и получал наставления о вере и обрядах Общины Зари, как то и было ему обещано. По вечерам в маленьком освещенном лампадой зальце его наставлял Тау либо сам пророк Рои, либо и тот и другой вместе. Он был не единственным учеником — вместе с ним получала наставления и Нефрет.

Он сидел за одним концом стола, где были разложены папирусы и стояли чернила, а напротив сидела юная царица в простой белой одежде, как и полагалось новообращенной; располагались они так, что видели при свете лампады друг друга, переговариваться же на таком расстоянии не могли. Позади Нефрет сидела Кемма, а подальше, в темном углу, точно страж и хранитель, великан Ру. Посередине, за столом, в резных креслах сидели Рои и Тау или один из них и обстоятельно излагали тайны обрядов Общины, время от времени обращаясь к своим ученикам или отвечая им.

Так чиста и прекрасна была вера, которой они учили, что вскоре она завладела сердцем Хиана. В основе своей вера эта была проста: существует Великий Дух, и все боги, о которых они слышали ранее, служат ему; Дух этот послал их в мир, чтобы они исполнили те дела, что он им предназначил, в должное же время он призовет их обратно. Рои и Тау, святые мудрецы, объяснили своим ученикам, что велит и препоручает богам Великий Дух: первое из всего — установить мир на всей земле и нести добро всему живому. Но были и другие части учения, не столь простые и ясные, — они относились к способам, коими Дух сообщается с теми, кто обитает на земле, а также касались молитв и тайных обрядов, которые позволяют приблизиться к Духу. Рои и Тау пояснили также своим подопечным, как следует вести себя в жизни, и преподали главные законы правления страною и подданными.

Хиан выказал большое усердие, сочтя это учение благим; в нем он находил ответы на многие сомнения, которые тревожили его жаждущую познания душу. В тот день, когда подошла к концу последняя беседа, он поднялся и сказал:

— О великие священнослужители, Рои и Тау, я принимаю ваше учение и готов стать смиреннейшим из братьев Общины Зари. Однако по определенной причине, которую я не могу вам открыть, я не смею сказать ни единого слова — хорошего ли, дурного ли — о ваших мирских делах, так же как и не могу участвовать в них. Душа моя принадлежит вам, плоть же и дела мирские — другим. Достаточно ли этого?

Рои и Тау стали совещаться друг с другом; Нефрет пытливо наблюдала за ними, Хиан же, склонив голову, погрузился в раздумия. Наконец старый пророк заговорил.

— Сын мой, — начал он свою речь, — времени, чтобы обучить и наставить тебя, отпущено немного, но сердце твое устремилось к правде — этого достаточно. Здесь, среди этих усыпальниц, мы проникли в смысл многих вещей; мы поняли также, что люди зачастую становятся не такими, какими, казалось бы, должны быть. Так случается, что узами крови, рождением своим и долгом они связаны, словно путами, которые не могут порвать, даже если душа их призывает к тому. Может оказаться даже, что кому-то не суждено принять обет безбрачия и воздержания или дать клятву не поднимать меча и не принимать участия в войне, что ему определена в мире другая участь, и он должен следовать своим путем. То, что мы говорим сейчас тебе, мы говорим и нашей сестре, которая вместе с тобой слушала Слова Жизни. Так же как и тебе, ей предопределен возвышенный и трудный путь. А потому, освобождая вас обоих от многого, пред чем должны склонять головы другие, завтра мы отпустим вам грехи; вы же присягнете на верность нашим заповедям, а если нарушите эту присягу, проклятие поразит ваши души. После посвящения мы будем числить вас среди членов нашей Общины, будь то на земле или на небесах.

Так произошло, что на следующий день, во время торжественной церемонии в храме, принц Хиан и царица Нефрет получили от мудрого старца Рои отпущение всех грехов, которые они совершили или о которых помыслили, а затем были посвящены в члены Общины Зари, дав обет принять ее учение как свою путеводную звезду и всю свою жизнь посвятить достижению его святых целей. Сначала Нефрет, потом Хиан преклонили колени пред верховным жрецом, облаченным в белые одежды, а в отдалении, в глубине храма, их братья и сестры по вере, хотя до них и не долетали слова посвящаемых, свидетельствовали отпущение грехов и благословение. Затем, когда Нефрет и Хиан отошли в сторону и сели рядом, все запели старинный гимн, приветствующий возрождение их душ. Постепенно торжественное песнопение стало стихать и совсем смолкло, когда, ведомые Рои, поющие удалились из храма; наступила тишина. Нефрет и Хиан остались одни.

Хиан огляделся вокруг и заметил, что ушли даже Ру с Кеммой; они с Нефрет и вправду остались совершенно одни в огромном храмовом зале; лишь холодные статуи богов и древних царей взирали на них.

— О чем ты сейчас думаешь, сестра? — обратился Хиан к Нефрет.

— Я думаю о том, брат, что выслушала прекрасные слова и получила святейшее благословение, после чего должна бы из грешной девы превратиться в святую и стать подобной Рои, а между тем я чувствую, что осталась такой же, как прежде.

— Но уверена ли ты, сестра, что Рои так уж свят? Раз-другой я наблюдал, что он впадал в гнев, как самый обыкновенный человек. Да и разве святой — это тот, кто не подвержен соблазнам? Какие уж соблазны в девяносто лет! Что до второго твоего утверждения, то ты, конечно, чувствуешь себя такой же, как была прежде, ибо не может снег стать белее снега.

— Или огонь горячей огня. Но довольно, брат. Не время и не место тут для таких разговоров. Теперь, когда мы с тобой связаны узами единой веры, мы можем, не боясь предательства, открыть друг другу наши мысли. Приняв посвящение, я если и изменилась, то очень мало, ибо все заповеди Общины внушались мне исподволь с самого детства, хотя до определенного возраста, по законам Общины, я не могла стать ее полноправным членом. Взгляни на меня — я не обратилась в дух, я по-прежнему всего лишь женщина с самыми земными помыслами. Знаешь ли ты, — помедлив, продолжала Нефрет, не сводя с Хиана своих огромных прекрасных глаз, — знаешь ли, что отец мой был лишен жизни тем, кого я считаю узурпатором, захватившим его владения; тем, кто, думаю, умертвил бы и меня, если б смог; за эти страшные деяния я хочу отомстить ему. К тому же он нанес мне смертельное оскорбление, ибо этот убийца моего отца, лишь случайно не ставший и моим убийцей, захотел теперь взять меня, сироту, себе в жены; за это я тоже отомщу ему.

— Плохо, очень плохо, сестра, — печально отозвался Хиан, стремясь скрыть, как горько подергиваются у него уголки губ. — Но если позволено спросить, скажи, призналась ли ты в своих черных мыслях святому пророку Рои, и если призналась, что он тебе на это сказал, сестра?

— Да, призналась, брат, и мне не в чем было больше признаваться, разве что в каких-то малостях, ответ же Рои наводит меня на мысль, что ты прав, говоря, будто он — не такой благочестивый человек, каким должен быть. Он ответил, брат, что во мне говорит голос крови и такие мои мысли вполне понятны и что справедливо, чтобы те, кто, преследуя низкие цели, совершил страшные преступления, получили воздаяние за них, а если кару несу ему я, — значит, так назначили Небеса. Как видишь, он не осудил меня. Однако довольно мне говорить. Скажи теперь ты, брат, если хочешь открыться мне: а ты переменился душой?

— Мне кажется, что ноги мои ступили на правильный и более возвышенный путь, сестра, потому что теперь я, кто не почитал никого и не верил ни во что, знаю, какого бога и как надо почитать и во что верить. Что же до греховных помыслов, скажу тебе так: отца моего никто не убил и никто не замышлял убить меня, и потому у меня нет желания кому-то мстить… во всяком случае, пока нет. И все же, сестра… — Он смолк.

— Я слушаю тебя, брат, и уверена, что ты не можешь быть столь добрым, как хочешь себя представить мне.

— Я — добрый? Нет, я лишь надеюсь стать им, если смогу найти кого-то, кто поможет мне; нет, не Рои, и не Тау, и не Кемму, и не весь Совет Общины Зари — кого-то другого…

— Богиню небесную? — предположила Нефрет.

— Верно сказано — богиню небесную, и мы сейчас о ней поговорим. Но сначала я хочу сказать вот о чем: случилось так, что, стремясь к добродетели, я угодил в глубокую яму.

— Какую яму? — спросила Нефрет, устремя взор под своды храма.

— Яму, из которой ты одна можешь помочь мне выбраться. Но я должен все объяснить. Прежде всего ты должна узнать, что я лжец. Я не писец Раса. Писец Раса, замечательный человек и искусный переписчик, умер много лет тому назад, когда я был еще мальчиком. Я… — Он заколебался.

— …царевич Хиан, сын Апепи и его законный престолонаследник, — продолжила Нефрет.

— Да, ты сказала все правильно, Нефрет, кроме того лишь, что я уже больше не наследник престола, так мне кажется, или, во всяком случае, скоро перестану быть таковым. Но скажи, сестра, как ты узнала о моем настоящем имени и титуле?

— Здесь мы знаем все, брат. К тому же ты сам сказал мне, когда был в забытьи… или, возможно, сказал Кемме…

— Но зачем же ты слушала, сестра? Как это нехорошо, и я надеюсь, ты исповедалась в этом своем грехе? Что ж, тогда ты, наверно, и сама зришь эту яму. Царевич Хиан, единственный законный сын Апепи, принят теперь в Общину Зари, которую царь вознамерился истребить. Ничего удивительного — цари есть цари, и Апепи узнал, что наследница Хаперра, царя, которого он убил, коронована и провозглашена царицею всего Египта; значит, война против него, завладевшего престолом силою, можно сказать, уже объявлена. Скажи, сестра, что мне делать — ведь я и царевич Хиан, и человек более высокий в помыслах и более праведный — брат Общины Зари.

— Ответ прост. Установи мир между Апепи и Общиной Зари.

— Ты так считаешь? Но как это сделать? Просить свою сестру стать женой царя Апепи? Ведь только так можно достигнуть мира, и ты это хорошо понимаешь.

— Я не говорила, что хочу стать его женой, — вспыхнув, отвечала Нефрет. — И мне неприятно выслушивать такой совет — даже от своего брата.

— Неприятно и брату давать его, ибо, если он будет принят, брат этот скоро очутится среди тех, кто предается молитвам и взывает к богам в небесной обители — так объяснили нам наши наставники.

— Почему же? — с удивлением спросила Нефрет. — Вот если он не даст такого совета, тогда понятно — царь разгневается. Но если он дает его…

— Тогда может разгневаться царица, та, что, как ты, сестра, сказала мне, жаждет отмщения. А то и потому, что и самому ему опостылеет этот мир и он не захочет более ступать по земле.

Они смолкли и, склонив головы в белых капюшонах, опустили глаза.

— Сестра, — прервал наконец молчание Хиан, но Нефрет не отозвалась, и тогда он повторил громче: — Сестра!

— Я так устала от ночных церемоний, что чуть было не заснула, прости меня, брат, — откликнулась наконец Нефрет. — Ты что-то хотел сказать?

— Лишь вот что: не откажи мне, сестра, помоги попавшему в беду царевичу выбраться из ямы, вытяни меня оттуда на шелковом поводе… любви. Ведь все члены нашей Общины должны любить друг друга. И тогда я стану царем; сделай меня царем!

— Царем чего? Этих гробниц и мертвецов, которые лежат в них?

— Нет, не таким царем, — царем твоего сердца. Выслушай меня, Нефрет! Вместе мы выстоим против моего отца Апепи, а порознь погибнем, ибо, когда он узнает правду, он убьет меня и, если сможет добраться до тебя, захватит тебя и увезет туда, куда ты совсем не жаждешь попасть. Но и не это главное. Я люблю тебя, Нефрет! С той самой минуты, как я услышал твой голос там, под пальмами, и понял, что передо мной женщина, пусть ты и была закутана в плащ, я полюбил тебя, хотя тогда думал, что ты просто обыкновенная девушка. Что мне еще сказать тебе? Будущее наше сокрыто во мраке, нас ожидают большие опасности. Кто знает, быть может, нам придется бежать и укрыться где-то в далекой стране, отрешившись от царственного величия. Но мы будем вместе — разве это не стоит жертв?

— А как же Египет, царевич Хиан? Что станется с Египтом? На меня возложена особая обязанность; ты слышал клятву, которую я дала в этом зале.

— Это мне неведомо, — смущенно ответил Хиан. — Говорю тебе снова: будущее сокрыто во мраке. Но любовь осветит нам путь. Скажи, что ты любишь меня, и все будет хорошо.

— Сказать, что люблю тебя, сына того, кто лишил жизни моего отца? Убийцы, что хочет принудить меня стать его женой? Могу ли я сказать это, царевич?

— Если любишь, Нефрет, можешь, потому что это будет правдой, а разве мы оба не слышали, что скрывать правду — величайший грех? Любишь ли ты меня, Нефрет?

— Я не могу тебе ответить. И не отвечу. Спроси об этом у Сфинкса. Нет, лучше не у Сфинкса — спроси Духа пирамид; его слово будет моим словом, ибо этот дух — мой дух. Всего лишь один день остался нам. Если завтра ты отважишься найти этого духа при свете луны, спроси его.

С этими словами Нефрет исчезла, оставив Хиана в одиночестве.

Глава 12

ДУХ ПИРАМИД
В ту ночь сон не шел к Хиану, его одолевали тревожные мысли. Одно за другим вставали перед ним неразрешимые затруднения, и, словно в зеркале, он видел, как западни разверзаются у его ног. Он, царевич Хиан, принял посвящение в братья Общины Зари, которую его отец, царь Апепи, грозится уничтожить — как это совместить? Может ли он разить одной рукой и защищать другой? Нет, это невозможно. Значит, он должен сделать выбор: либо он царевич, либо — один из братьев Общины. Тогда его дорога ясна, тогда следует отказаться от царского титула. И разве он по собственной воле уже не лишился его? Но что тогда раздумывать? Отныне он всего лишь брат Хиан из Общины Зари. Впрочем, нет, он кто-то еще — он посол, который ожидает ответа, и должен доставить этот ответ царю, пославшему его. А посольство это касается брака: либо царственная дева станет супругой царя, либо обратит на себя его гнев.

Но тут дело не так уж сложно. Он должен доставить ответ, каков бы он ни был, после чего данное ему поручение будет выполнено, он же сложит с себя посольское звание и станет только братом Общины Зари и, быть может, останется еще и царевичем. Если ответ окажется таким, какого ожидает царь, тогда, без сомнения, послу будет дозволено мирно следовать избранным им путем, хотя он уже не будет наследником престола Северного Египта. Но если ответ будет другим, если царственная дева пренебрежет царем Апепи, а выберет посла, сына Апепи, что тогда? Сомнений быть не может: тогда смерть или побег!

Однако от этой мысли Хиан не пришел в отчаяние, а даже улыбнулся, когда она мелькнула у него в голове, припомнив, что говорит новое учение, в которое его только что посвятили: все в воле Небес, и случается лишь то, что должно случиться. Он, кому сейчас жизнь сулила счастье, вовсе не хотел умирать, но если смерть придет, она не испугает его, ибо он принял новую веру. Он не предатель — он честно исполнил свое посольство, а Нефрет все равно отказалась бы от этого чудовищного брака; она ведь сказала, что своим предложением Апепи нанес ей страшное оскорбление. Но думает ли она о нем, Хиане? Он предложил ей свою любовь, она же не приняла его дар. Сказала, что не может ему ответить, что он должен спросить у Духа пирамид, любит ли его, царевича Хиана, царица Нефрет. Что означают эти слова? Духа пирамид не существует — кого только царевич ни расспрашивал об этом призраке, пока наконец не понял, что все это пустая фантазия. Кому же задать вопрос, на который отказалась ответить живая женщина, где найти этого оракула?

Ему велено искать Дух среди древних усыпальниц, при свете полной луны. Ну что же, он все исполнит, поищет, как последний глупец, и если не найдет, — значит, ответа не будет. Тогда, не добиваясь более никаких встреч, он попросит Рои вручить ему послание которое должен доставить царю Апепи, и покинет обитель, оставив здесь свое сердце. Он снесет гнев Апепи, а затем, если удастся, найдет убежище в дальних краях, где назначат ему быть Рои или Совет, и, отрешившись от любви и радостей жизни, станет проповедовать учение Общины и исполнять то, что ему повелят.

Скоро он все узнает, скоро все так или иначе разрешится; завтра — ночь полнолуния, и юная царица должна дать ответ Апепи, а он, посол, должен затем доставить ответ в Танис. Но кое-что известно уже сейчас: он, царевич Хиан, кого никогда прежде не посещала любовь, боготворит Нефрет и мечтает лишь о том, чтобы она стала его женой; мечтает так страстно, что, если он ее потеряет, ему будет безразлично, какие еще потери его ожидают, пусть даже потеря самой жизни.

В назначенное время Хиан одиноко бродил меж гробниц, окружавших большие пирамиды, ибо теперь, приняв посвящение, он мог беспрепятственно ходить где вздумается. Им овладела печаль — не иначе как над ним зло подшутили; тяжкие мысли теснились в голове его, да и само это место с бесконечными рядами усыпальниц, над которыми возвышались величественные пирамиды, подавляло своей мрачной торжественностью. Не странно ли, что здесь он ждет ответа на свою любовь — близ этих монументов, что свидетельствует о скоротечности страстей человеческих? Столетия назад навсегда оборвались земная любовь и ненависть тех, кто покоится под этими могильными плитами; быть может, оборвутся они и у него еще прежде, чем новая полная луна появится на небосклоне. Взирают ли духи пирамид сейчас на него спокойными, невидимыми глазами, — не один дух, а десятки тысяч духов!

Он опустился на каменную плиту; вокруг стояла глубокая тишина, которую нарушал время от времени лишь тоскливый вой шакалов, искавших добычу, и стал наблюдать, как ползут по песку тени. Утомившись, Хиан спрятал лицо в ладони и принялся размышлять о тайне всего сущего, о тайне жизни, о том, откуда явились в мир люди и куда уйдут — такие мысли неизбежно овладевают человеком в подобном месте, и даже Рои не может дать ответа на эти вопросы.

Ни один звук не коснулся его ушей. Вдруг, непонятно от чего, он отнял руки от лица и оглянулся вокруг. Что-то шевельнулось в тени большой гробницы. Быть может, ночной зверь? Нет, для зверя он слишком высок. Но вот легкая тень скользнула от одной гробницы к другой и исчезла. Женщина в белом или призрак…

Хиана охватил страх, даже волосы на голове встали дыбом. И все же он вскочил с камня и последовал за тенью. У гробницы, возле которой она исчезла из виду, никого не было. Призрак исчез! Нет, вот он белеет вдали скользит ко второй пирамиде — усыпальнице фараона Хафра. Хиан устремился вслед, но чем больше он ускорял шаг, тем быстрее скользила фигура в белом, то появляясь, то скрываясь из виду; наконец она достигла северной стороны второй пирамиды, которую называли Ур Хафра или Хафра Великий.

«Здесь призрак остановится», — подумал Хиан. Но фигура в белом начала скользить вверх по склону пирамиды и на высоте пальмы исчезла из виду.

Хиан не раз поднимался на эту пирамиду и хорошо знал, что в северной стене нет ни входа, ни расщелины. Значит, перед ним и вправду призрак? Ведь только призраки, как говорят, могут растворяться в воздухе. Все же, чтобы удостовериться самолично, Хиан, хотя и не без страха, стал взбираться по крутому склону и, когда достиг высоты локтей в пятьдесят, замер от удивления: в стене темнело отверстие, точно отворилась дверь, а дальше виднелся ведущий вниз ход. В конце хода мерцал свет — два светильника стояли на некотором расстоянии один против другого. Хиан заколебался — ему было очень страшно, но, решив, что призраки не нуждаются в светильниках и кто-то, мужчина или женщина, прошел перед ним по этому ходу, он набрался храбрости и последовал дальше.

Поначалу ход круто спускался шагов на пятьдесят меж гранитных стен, потом шагов тридцать пошел ровно и закончился большим залом, высеченным в сплошном камне и крытым большими разрисованными каменными плитами, находящими одна на другую, чтобы лучше выдерживать огромную тяжесть. Здесь, во тьме, стояли лишь гранитные саркофаги, больше ничего не было видно.

Хиан, пригнувшись, осторожно прошел по тесному проходу, тускло освещенному зыбкими отблесками светильников, слыша, как эхо его шагов отдается от каменных стен, и, остановившись перед полуоткрытой массивной гранитной дверью, заглянул в усыпальницу. Освещалась она всего одним светильником, стоявшим на саркофаге; словно от звезды, протягивались во мрак сводчатого зала бледные лучи. Хиан напряженно вглядывался в сумрак. Никого! Фигура в белом, за которой он следовал, исчезла! Быть может, она вошла в какую-то другую дверь?

Шепча молитву, чтобы дух фараона, чей покой он нарушил, не покарал его, и обнажив бронзовый меч, чтобы защититься, если сюда завлекли его какие-то злодеи, Хиан осторожно двинулся вперед, опасаясь провалов в каменном полу. Подойдя к саркофагу, он в нерешительности остановился — страх овладевал им все больше и больше.

Что, если и вправду он следовал за призраком и призрак этот сейчас кинется на него? Нет, мужайся! Разве призраки зажигают в нишах светильники? По их форме видно, что это очень древние светильники; быть может, такими светильниками пользовались тысячелетия тому назад строители пирамид или те, кто вносил сюда тело царя на вечный покой. Но все же они не могут светить вечно; если только и сами они не видения, масло в них надо подливать, и делать это должны живые люди. Такая мысль ободрила Хиана, и он немного успокоился. Но вот в дальнем конце усыпальницы послышался шорох, и сердце замерло у Хиана в груди. Во мраке возникло белое облако и поплыло по направлению к нему. Призрак! Сейчас он нападет на него!

Хиан не двинулся с места — может быть, оттого, что не мог пошевельнуться. Белая фигура приблизилась и остановилась. Теперь их разделял лишь саркофаг; Хиан вглядывался в белое видение, но лицо призрака покрывал белый плат, — так закрывают лица умерших. Охваченный ужасом, Хиан занес меч, точно хотел пронзить неземное видение. И тут призрак заговорил.

— О тот, кто ищет Духа пирамид, почему ты встречаешь его с мечом в руке? — прозвучал нежный голос.

— Потому что мне страшно, — ответил Хиан. — Тот, кто прячется под покровами, всегда вызывает страх, особенно в таком месте, как это.

При этих словах белое покрывало опустилось, и в зыбком свете светильника Хиану открылось прекрасное лицо Нефрет. Щеки ее рдели румянцем.

— О царица, чтоозначает эта игра? — смущенно произнес он.

— И это Хиан, наследник царя Севера, величает меня царицей? — насмешливо спросила Нефрет, уклонившись от ответа. — Хотя, быть может, он и прав, ибо возле этого саркофага, где покоятся кости того, кто, как свидетельствует предание, был моим праотцем и чей трон я наследую, меня должно называть царицей. Царевич Хиан, ты искал Духа пирамид, который существует лишь в легендах, а нашел царицу, в ком плоть и дух соединены воедино. Если тебе есть что сказать ей, говори, ибо время бежит быстро и она вскоре может исчезнуть навсегда.

— Мне нечего сказать более того, что и уже сказал тебе, Нефрет. Я люблю тебя всем сердцем и хотел бы узнать, любишь ли меня и ты? Молю тебя, не играй больше, а скажи мне правду.

— Она проста и ясна, — отвечала Нефрет, вскинув голову и глядя в глаза Хиану. — Ты сказал, что любишь меня всем сердцем, Хиан, я же люблю тебя больше жизни! Мужчина не может превзойти женщину в любви.

От этих слов все поплыло у Хиана перед глазами, он покачнулся, так что пришлось ему опереться о саркофаг, чтобы не упасть. И все же первой на ум пришла гневная мысль, и с уст сорвались слова, полные горечи:

— Если так, Нефрет, зачем ты привела меня в столь страшное место, чтобы сказать мне об этом? Зачем заставила следовать за призраком? Какую злую шутку ты сыграла со мной!

— Не такую злую, как тебе кажется, Хиан, — мягко отвечала Нефрет. — Вчера я не могла сказать тебе то, что жаждала сказать, ибо теперь, став царицей, не принадлежу себе; я слуга общего дела и должна сообщать обо всех своих желаниях. Вот почему и ждала часа, когда буду знать, одобряют ли меня те, кто поставлен надо мной, и сами Небеса, которые, как они говорят, правят ими. Реши они иначе, ты не увидел бы этой ночью Духа пирамид и ушел бы от нас завтра, не встретив больше царицы Нефрет, ибо меня избавили бы от муки высказать тебе отказ самой.

— Значит, Рои и все одобряют твой ответ?

— Да, одобряют; мне даже кажется, они с самого начала надеялись, что мы полюбим друг друга, и потому сводили нас вместе, когда только возможно. Они верят, что наша любовь принесет объединение Египту и их старания увенчаются успехом.

— Но сколько нас ожидает испытаний, прежде чем это свершится, — печально произнес Хиан.

— Знаю, Хиан. Большие опасности грозят нам, и они не замедлят явиться. Потому я, изображая призрака, и привела тебя в этот древний склеп, населенный мертвыми. Я хотела, чтобы ты узнал одну тайну и воспользовался этим, если тебе понадобится убежище. Сейчас я покажу тебе, как открывается дверь в плите пирамиды — тайна эта открыта мне по праву наследия, как продолжательнице древнего рода египетских фараонов; известна она также и некоторым членам нашей Общины. Из поколения в поколение передается она и семье Хранителя пирамид; люди эти присягают даже под пытками не выдать ее врагам. Смотри, Хиан!

Взяв светильник, Нефрет подняла его над головой и указала на заднюю стену склепа, где Хиан увидел много больших кувшинов.

— Эти кувшины, — продолжала Нефрет, — полны вином, маслом, зерном, сушеным мясом и другой пищей; ближе к выходу — я покажу тебе — стоят кувшины с водой; ее в положенные сроки меняют, так что, если один или даже несколько человек окажутся здесь, они смогут прожить много дней и не умереть с голоду.

— Да избавят меня боги от такой судьбы! — в смятении воскликнул Хиан.

— Кто знает наперед свою судьбу, Хиан? Тот шакал спасется, когда за ним гонятся охотники, у кого есть нора, чтобы укрыться.

— Лучше мне быть убитым под ясным небом, чем потерять рассудок в этой тьме, общаясь с мертвецами, — с сомнением ответил Хиан.

— Нет, Хиан, ты не смеешь умереть! Ты должен жить — ради меня и Египта.

Нефрет поставила светильник на место и двинулась к изножью гробницы. Хиан последовал за ней; они остановились друг перед другом. Тишина стояла такая, что оба слышали биение своих сердец. Казалось, они забыли вдруг все слова, но глаза их говорили на своем языке. Словно раскачиваемые ветром пальмы, они клонились все ближе и ближе друг к другу, и вот она уже в его объятиях, уста их слились.

— Любимая, — прошептал Хиан, — поклянись, что, пока я жив, ты не пойдешь замуж ни за кого другого, только за меня!

Нефрет подняла голову с его плеча; в ее прекрасных глазах блестели слезы.

— И ты просишь меня в этом поклясться, Хиан? — промолвила она глубоким, звучным голосом, совсем не похожим на ее прежний голос. — Значит, ты не веришь мне, Хиан? Я не прошу у тебя такой клятвы!

— Это было бы смешно, Нефрет. Станет ли кто искать другую любовь, если любит тебя? Зато найдется немало мужчин, что будут домогаться прекраснейшей из женщин, да к тому же египетской царицы. Разве и нет уже таких? Потому я и прошу: поклянись, что не изменишь нашей любви.

— Пусть будет по-твоему. Клянусь Духом, которому поклоняемся и ты, и я; клянусь Египтом, которым — если Рои предсказывает верно — мы с тобой в будущем станем править; клянусь прахом моего праотца, что спит в этой гробнице, что я пойду замуж только за тебя, Хиан. Пока ты жив, я буду верна тебе, а если умрешь, я тут же последую за тобой, чтобы в подземном мире обрести то, что мы потеряли на земле. И если нарушу эту клятву, да обращусь я в прах, как тот, что спит здесь, под моею рукой! — С этими словами Нефрет коснулась саркофага. — И пусть тогда имя мое будет стерто из череды имен египетских царей, и дух мой пойдет в услужение к Сету. Довольно ли тебе этого, о недоверчивый Хиан?

— Довольно, более чем довольно. О, как мне благодарить ту, что вдохнула жизнь в мое сердце? Как мне служить той, кого я боготворю?

Нефрет, ничего не ответив, покачала головой, Хиан же, выпустив ее из объятий, распростерся перед ней ниц, точно раб, и взяв подол ее одеяния, коснулся его губами.

— Владычица сердца моего и законная царица Египта, я, Хиан, поклоняюсь тебе и повинуюсь. Все, что я имею или буду когда-то иметь, кладу я к твоим ногам, признавая твою верховную власть. Знай же, что я, твой возлюбленный, который надеется стать твоим супругом, — смиреннейший из твоих подданных, и более никто.

Нефрет наклонилась и подняла его.

— Нет, — сказала она с улыбкой, — ты более велик, чем я, и женщина должна служить мужчине, а не мужчина женщине. Мы будем служить друг другу и, значит, будем равны. Но, Хиан, что скажет твой отец Апепи?

— Не знаю, — ответил Хиан. — Молю богов лишь об одном: чтобы он не стал между нами.

— И я молю о том же, Хиан. Эта ночь — ночь счастья, такой еще не дарила мне жизнь; но завтра… ах, что ожидает нас завтра?

— Все в руках божьих, Нефрет. Не будем же ничего бояться.

— Да, Хиан, только часто путь, на который направляет нас бог, крут и тяжел; такой путь выпал моему отцу и матери. Как и мы, они любили друг друга, но Апепи лишил их жизни… Пора, Хиан, нам нужно идти; увы, счастливые мгновенья коротки!

Еще раз они обняли друг друга, и уста их слились в долгом поцелуе, а затем, взявшись за руки, направились по темному ходу из этой обители смерти к залитому лунным светом земному миру.

Когда они подошли к выходу из пирамиды, Нефрет остановилась и при свете последнего светильника, ибо, пока они шли по переходам, остальные потухли, научила Хиана, как, надавив на нужный камень, который установлен так, что может вращаться, вход по желанию — или при необходимости — может быть накрепко закрыт; сделать это можно быстро, при помощи гранитного бруса — как видно, строители спасались так от любопытных, когда сооружали тайные усыпальницы внутри пирамиды. Показала также Нефрет и тяжелый гранитный заслон, который, вероятно, забыли опустить, а может, те, кто нес фараона к его вечному ложу тысячелетие тому назад, просто не позаботились об этом.

— Посмотри, — сказала Нефрет, — если выбить каменный клин, огромный заслон упадет, а потому не трогай его, иначе мы навечно останемся запертыми в пирамиде Ур, и наши кости будут тлеть рядом с костями Великого Хафра — ее создателя. Погляди, вон там, в нише, где, быть может, когда-то стоял жрец или воин, стороживший вход, сейчас помещаются сосуды с водой, о которых я говорила, а возле них масло и светильники, а также тростниковые фитили, кремни, чтобы высечь огонь, и другие необходимые вещи.

Показав все и убедившись, что Хиан все понял и запомнил, Нефрет загасила светильник и поставила его в нишу. Затем они осторожно выбрались на поверхность, и Нефрет заставила Хиана трижды сдвинуть и снова поставить на место вращающийся камень, пока не убедилась, что он совершенно овладел этим фокусом. Затем с помощью мраморного клина, спрятанного в специально выдолбленной впадине так, что его можно было мгновенно извлечь, Нефрет закрепила вращающийся камень; теперь непосвященный не смог бы отличить его от остальных плит, покрывающих пирамиду. Когда все было сделано, они спустились вниз как раз возле лежащего на песке блока, метившего, где следует начинать подъем к входу. Миновав мощеную полосу, которая окружала пирамиду, они приблизились к храму почитателей Хафра и, держась в его тени, чтобы кто-нибудь из ночных путников не увидел их, попрощались, прошептав друг другу нежные слова, и разными тропинками направились к храму Общины.

Хиан медленно шел по залитому лунным светом некрополю. Сердце его полнилось радостью, ибо свершилось то, о чем он мечтал. И все же к радости примешивался страх: что принесет завтрашний день? Завтра ему, послу Апепи, вручат письмо, в котором Нефрет ответит его отцу на предложение сочетаться браком. Теперь Хиан твердо знал, каков будет ответ, но вот как поступит Апепи, когда он вручит ему этот ответ, Хиан не знал. Одна лишь была надежда — быть может, в интересах династии Апепи удовлетворится тем, что на этой царице без трона женится если не он сам, так хотя бы его наследник Хиан. Увидь Апепи Нефрет воочию, наверняка все обернулось бы иначе; Хиан хорошо знал отца: он сам пожелал бы завладеть такой красавицей. К счастью, отец не видел ее, и поэтому ему, быть может, безразлично, за кого из них двоих она выйдет, лишь бы завладеть таким образом всем Египтом.

Однако Хиан сомневался, что события сложатся столь благополучно. Если отец через своих лазутчиков или как-то иначе узнает, что его сын обручился с той, кого он домогается сам, он решит, что сын — он же его посланник — предал его, что в каком-то смысле правда. Повернись дело так, Апепи придет в страшную ярость. Человек жестокосердный и злобный, он будет жаждать мести. Скорее всего, он решит предать смерти изменника, а если и после этого Нефрет откажется выйти за него, постарается лишить жизни и ее тоже. Ибо она — законная царица Египта; может ли он, пока она жива, спокойно восседать на похищенном троне?

Идя при свете луны меж гробниц, Хиан чувствовал: смерть подкралась к нему совсем близко. Мрачные видения маячили у него перед глазами. Он почти отчетливо видел серую фигуру, закутанную в длинный плащ с капюшоном, медленно двигавшуюся впереди; вот ее тень, отбрасываемая в лунном свете на песок, приобрела очертания Осириса в его ниспадающих покрывалах — да, это Осирис, бог смерти! Но Осирис — он же и бог воскресения, он и властитель вечной жизни! Если они с Нефрет и вправду обречены смерти, так пусть хоть за роковой чертой ждут их радость и мир на тысячелетия!

Так учит Рои, и в это верит он сам, Хиан. И все же, ведь только что он целовал губы свой возлюбленной, теплые человеческие губы, и ее нежные слова еще звучат в его ушах! Хиан содрогнулся от овладевших им печальных, мрачных мыслей. Кто может предсказать с уверенностью, что лежит по ту сторону земной жизни? О, кто это знает, кто это испытал?

Хиан приблизился к потайному ходу, ведущему в храм Сфинкса. Неожиданно из-под сводов показалась гигантская фигура Ру, который с любопытством воззрился на него.

— Ты так поздно гулял, господин! Уж не гонялся ли ты за Духом пирамид?

— За кем же мне еще гоняться, Ру?

— И ты нашел ее, господин, и увидел ее лицо, которое, как говорят, прекрасно?

— Да, Ру, я нашел ее и видел ее лицо. Это правда — она прекрасна.

— И ты потерял разум, господин? Ведь говорят, все, кому она улыбнется, впадают в безумие.

— Да, Ру, я сошел с ума от любви!

— И готов жизнью заплатить за ее поцелуй и последовать за ней в преисподнюю?

— Если понадобится, готов, Ру.

Глядя на песок под ногами, великан о чем-то размышлял. Наконец он поднял голову и произнес:

— Я всего лишь простой воин, господин, но на тех, в ком течет кровь эфиопа, временами находит прозрение. Говорю тебе, потому что ты мне нравишься. Я вижу, на песке написано: ради собственного спасения и спасения той, о ком ты говоришь, вам нужно бежать сейчас же, вот этой ночью, за море, в Сирию, или на Кипр, или на юг, к верховьям Нила, и укрыться там до лучших времен.

— Благодарю тебя, Ру. Скажи мне, в конце этого предначертания видишь ли ты знак Осириса?

— Нет, господин, ни тебе, ни ей нет этого знака. Но я вижу кровь и много страданий, и они подступили совсем близко.

— Кровь высохнет, страданья минуют, Ру, — сказал Хиан и, оставив эфиопа вглядываться в песок, направился в храм.

Глава 13

ГОНЕЦ ИЗ ТАНИСА
В день, следовавший после полнолуния, когда царевич Хиан, пустившись на поиски Духа пирамид, нашел вместо того земную женщину и возлюбленную, собрался Совет Общины. На рассвете пришло донесение с границы Священной земли: стража сообщала, что по Нилу на корабле прибыл гонец царя Апепи; он ждет в пальмовой роще, чтобы его под охраной проводили в храм, желая предстать перед Советом Общины. Когда стражники спросили, что случилось с жрецом Тему, который был послан с письмом от Совета к царю в Танисе, гонец ответил: Тему-де умер от болезни, доставив письмо ко двору царя, и потому никогда уж не возвратится в Общину Зари, — так слышал гонец. Гонца велели принять и представить Совету, чтобы он передал послание или письмо, которое принес.

В назначенный час пророк Рои и члены Совета Общины Зари собрались в большом храмовом зале, куда сошлись и члены Общины, чтобы выслушать ответ царицы Нефрет царю Апепи; здесь же был и Хиан под именем и в звании писца Расы, личный посол царя Севера. Последней, в царских одеждах, впервые увенчанная короной Верхнего и Нижнего Египта, появилась Нефрет в сопровождении телохранителя, эфиопа Ру, и Кеммы, своей воспитательницы. Она села на трон, — тот самый, на котором она восседала и в ночь коронации; Совет и все присутствующие почтительно склонились перед ней.

Объявили, что прибыл гонец с письмами от царя Апепи. Пророк Рои велел впустить его, и, сопровождаемый двумя жрецами, тот вошел в зал.

Хиан не сводил глаз с шедшего по проходу гонца, надеясь узнать в нем одного из приближенных Апепи. Это был плотный приземистый человек, слегка хромавший; он так укутался в покрывала, что даже рот его был закрыт, будто стояла зима и он опасался холода. Вот взгляд его упал на Хиана, следившего за ним, и он, как будто чего-то испугавшись, поспешно отвернулся. И тут он увидел Нефрет. Освещенная лучом света, который падал через верхнее окно, во всем сиянии юной красоты, в роскошном царском одеянии, она сидела на троне. Снова гонец на мгновенье приостановился, словно в изумлении, а затем приблизился к возвышению. Он склонился в почтительном поклоне, достал папирус, который сначала приложил ко лбу, а затем передал одному из жрецов; тот поднялся на возвышение и вручил его Нефрет. Она приняла свиток и передала пророку Рои, сидевшему по правую руку от нее.

Развернув папирус и проглядев его, Рои прочел его собравшимся. Вот что там было написано:

«От царя Апепи Совету Общины Зари. Я, царь, получил письмо ваше, а также письмо моего посла, писца Расы. Ваш посланник, назвавшийся именем Тему, прибыл к нам недужным и, проболев немало дней, скончался. Перед смертью сообщил он моим приближенным, что посол, которого я отправил к вам, писец Раса, упал с пирамиды и умер. Надлежит вам сообщить мне обстоятельства гибели писца того, моего слуги, ибо виню я вас в том, что вы убили его.


Что до того, о чем речь в письме вашем, то не скажу я ничего, пока не получу ответа госпожи Нефрет на предложение выйти за меня, царя, какое я сделал ей, и поступлю далее в зависимости от такового ответа. Свиток, этот посылаю я с верным мне человеком скромного звания; не ведает он, что изложено в писании, ибо не доверяю я вам более и не стану посылать к вам никого из моих знатных приближенных. Вручите ответ этому человеку, и пусть возвращается он без промедления; если же и с ним случится неладное, я, царь, смету вас с лица земли».

Скреплено печатью Апепи, бога, царя Верхнего и Нижнего Египта, а равно печатью везира Аната.

Дочитав до конца, Рои в гневе швырнул письмо под ноги и сделал знак гонцу отойти, что тот поспешно исполнил; точно испугавшись, отступил он в глубь зала и устало прислонился к колонне.

Заговорил Рои:

— Царь Апепи прислал нам не ответ на то, о чем писали мы, а обвиняет нас в убийстве его посла, писца Расы. Он сообщает также, что наш посланник Тему умер от болезни, чему мы, — а нам дано знать, когда болезнь вдруг поразит кого-то из наших братьев, — не верим. Прошу тебя, писец Раса, выйди вперед, чтобы гонец царя Апепи и все, кто тут собрались, увидели, что ты жив. Подойди сюда, писец Раса, и стань рядом с троном, чтобы все тебя увидели.

Хиан поднялся на возвышение и стал рядом с троном; когда он подходил, Нефрет улыбнулась ему, и он улыбнулся ей в ответ.

Рои продолжал:

— Царица Нефрет, настал час, когда тебе надлежит дать ответ царю Апепи. Скажи, царица Нефрет, согласна ли ты стать его супругой?

— Всемудрый пророк и Совет Общины Зари, — отвечала Нефрет ясным и спокойным голосом, — я благодарю царя Апепи, но отвечаю, что никогда не соглашусь я стать женой человека, который убил моего отца и хотел подкупом и предательством захватить мою мать и меня, чтобы умертвить и нас также. Более мне сказать нечего.

— Пусть слова Ее Величества будут записаны, чтобы она скрепила их свой печатью, а члены Совета удостоверили их как свидетели и также поставили печать. Да будет исполнено это без промедления, и ответ вручен писцу Расе. Пусть также копия будет дана второму посланнику, чтобы мы были уверены, что ответ дойдет до царя Апепи.

Так и было сделано: Тау написал оба письма собственноручно, после чего они были скреплены печатями и скатаны в свитки. Рои приказал, чтобы гонец царя Апепи подошел и взял копию.

Но когда стали искать гонца, оказалось, что его уже нет в зале. Пока писали и скрепляли печатями письма, он незаметно скользнул в дверь, сказав страже, что уже получил ответ на послание. Кто-то хотел отправить за ним погоню, но Тау сказал:

— Не станем ловить его. Этот человек испугался и бежал, подумав, что если останется, его может настигнуть здесь смерть, как, по его словам, в Танисе смерть настигла нашего брата Тему. Он оставил свиток, но это ничего не значит, ибо он слышал ответ и передаст его на словах.

Так исчез гонец, и никто, кроме Рои, не вспомнил больше о нем.


Хиана пригласили в личные покои пророка. Возле Рои сидели жрец Тау и несколько старейшин Совета; тут же находились и Нефрет с Кеммой. Когда Хиан сел на указанное ему место, Рои сказал:

— Царица наша поведала нам о том, что произошло минувшей ночью, царевич Хиан, — ибо ты не кто иной, как царевич Хиан, о чем мы знали с самого начала. Она рассказала нам, что прошлой ночью, гуляя среди усыпальниц, — а она любит совершать такие прогулки, — она случайно повстречала тебя, царевич Хиан, — тобой тоже овладело желание побродить по граду мертвых, — и что вы говорили о чем-то наедине. Если это так, о чем ты сказал царице и что она сказала тебе, царевич Хиан?

— Всемудрый пророк, я сказал, что люблю ее и желаю стать ее супругом, и клянусь, никогда еще с уст моих не слетали более истинные слова, — бесстрашно ответил Хиан. — Что же ответила мне царица, пусть она скажет сама, если того пожелает.

— Я ответила царевичу Хиану, что отдаю ему дар за дар и любовь за любовь; пусть он, и никто другой, станет моим повелителем. Тебя же, наставник моей души, прошу благословить мой выбор и вместе с Советом Общины дать согласие на наше обручение.

— Благословляю тебя с радостью, сестра наша и царица, и полагаю, что согласие на ваше обручение последует незамедлительно. Знайте же, мы надеялись и молились, чтобы так произошло; мы даже старались помочь вам найти друг друга, веря, что тогда без войны и кровопролития разделенный надвое Египет, признав единый трон, воссоединится. Мы внимательно следили за вами обоими и решили, что вы созданы друг для друга, а потому верим: вам предназначено идти вместе. Вот наш ответ.

— Благодарю тебя, отец, — отозвался Хиан; Нефрет тихо вторила ему.

— Мы не сомневаемся, — продолжал Рои, — что сердца ваши полны счастья и благодарности, однако, царевич и царица, должны мы сказать и другое. Всех нас в скором времени ожидают тяжкие испытания, и не быть вам вместе, покуда они не минуют; Апепи угрожает нам. Когда он узнает об отказе, им овладеет ярость, а когда поймет, почему и ради кого отвергнут — такие вести доходят быстро, — представляете ли вы, что случится тогда? По-прежнему ли намереваешься ты, царевич Хиан, самолично доставить наш письменный ответ, который не взял посланец, твоему отцу, царю Апепи, или ты предпочтешь остаться с нами или скроешься на время в каком-нибудь дальнем краю?

Хиан, подумав немного, отвечал:

— Я принял на себя это посольство, прежде чем мне открылось предназначение судьбы, и, согласно обычаю, принес клятву верности — я поклялся доставить послание, а затем и ответ, и если останусь в живых, сам доложу все в подробностях тому, кто послал меня. Эту клятву я должен исполнить, иначе позор падет на мою голову, и потому не могу я скрыться здесь или где-то еще, пусть мое возвращение и таит теперь в себе большую опасность. То, что я принял учение Общины Зари и обручился с той, имя которой мы чтим, касается меня одного; во всяком случае, так я это понимаю; но долг подданного царя Апепи — доставить ответ на его послание, и корабль, вызванный из Мемфиса, будет ожидать меня на Ниле. Если зло и коварство уготованы мне, что ж, значит, такова моя судьба, но честь превыше всего. Я доставлю письма и, если царь Апепи потребует, скажу ему всю правду, а дальше пусть будет что будет или, скорее, как определит тот, кому мы повинуемся.

Нефрет смотрела на него с гордостью, а члены Совета одобрительно закивали.

— Благородные и мужественные слова, — сказал Рои. — Мне понравился твой ответ, царевич Хиан; он еще раз подтвердил, что наша царица отдала свою любовь достойному человеку. Опасность велика, и, покуда ты не преодолеешь ее, ты не должен жениться, иначе невеста твоя овдовеет, не успев стать женой. Однако я верю, что ты преодолеешь все препятствия и в конце концов Дух, которому мы служим, выведет тебя на дорогу радости и мирной жизни.

— Пусть будет так, — отозвался Хиан.

— А теперь слушайте меня оба, — продолжал Рои. — Я очень стар, и мне известно, что скоро я должен покинуть этот мир, хотя, как это произойдет, еще не знаю. Да, я, кто всю жизнь стремился к свету, должен уйти в царство тьмы, где, я верую, обрету свет. Царевич Хиан, знай, ты видишь меня в последний раз. Всю жизнь я старался способствовать мирному, без кровопролития, объединению Египта. Теперь, быть может, ты, царевич, и ты, царица, своим союзом объедините страну, и она снова станет единой, хотя и не навсегда. Я не доживу до того дня, чтобы своими глазами увидеть это объединение, но верую, придет время и в иных местах я услышу о том из ваших уст. Верно и то, что дух мой поведет вас обоих по земле, хотя видеть меня вы уже не будете. Подойдите ко мне, царевич Севера Хиан и помазанница божья, царица Египта Нефрет, и примите мое благословение.

Они подошли и опустились на колени перед старым жрецом Рои, который и теперь уже больше походил на духа, чем на человека. Он возложил свои иссохшие руки на их головы и благословил во имя Небес и от своего имени, прося даровать им радость и потомство, а также призвав их служить Египту, Общине Зари и Вселенскому Духу. Затем он быстро поднялся и покинул зал.

Следом, один за другим, соблюдая очередность соответственно сану, покинули зал члены Совета; последними ушли Кемма и Ру. Хиан и Нефрет остались одни.

— Близок час расставания, — печально молвил Хиан.

— Да, возлюбленный мой, — отвечала Нефрет. — Хотела бы я знать, когда и где наступит час встречи?

— Этого и я не знаю, Нефрет. И никому не дано знать, даже Рои, но пусть надежда не покидает тебя, потому что он непременно придет. Мне пора в путь; по глазам твоим вижу, что ты, как и я сам, считаешь, что я должен идти.

— Да, Хиан, так я думала и думаю. А потому уходи, и скорее, иначе сердце мое не выдержит муки. Помни все, Хиан, каждое слово, которое мы сказали друг другу! И еще об одном помни: заклинаю тебя нашей любовью, не верь ничему, что тебе будут рассказывать обо мне; не верь, если тебе скажут, что я вышла замуж где-то в далеких краях или изменила тебе. Верь лишь одному: живу ли я на земле или обитаю в подземном мире, я — твоя, и только твоя; лучше я умру, чем отдам себя кому-то другому. Поклянись мне, что не забудешь об этом, Хиан!

— Клянусь, Нефрет, но и ты поклянись мне в том же.

Они обнялись, и губы их слились в долгом поцелуе. Но вот по знаку Нефрет — говорить она была не в силах — Хиан выпустил ее из своих объятий. Он низко поклонился ей, и она поклонилась ему в ответ. Хиан повернулся и пошел к выходу. У двери он оглянулся. Одетая в белые девичьи одежды сестер Зари, без украшений или какого-то знака, указывающего на ее царский сан, и все же исполненная царственной величавости, она стояла неподвижно, точно статуя, глядя на него, и слезы катились из ее прекрасных глаз. Еще миг — и, словно врата судьбы, дверь затворилась, Нефрет осталась за ней.


В келье Хиана ожидал Тау, второй прорицатель Общины.

— Я пришел сказать тебе, царевич, что твой корабль ждет тебя у берега и на него отнесены все дары, которые прислал с тобой Апепи, Ру проводит тебя, — обратился он к Хиану.

— Да, Тау, только вот кто проводит меня обратно, хотел бы я знать? — тяжело вздохнув, молвил Хиан. — Кажется, мне снился чудесный сон, а теперь я спустился на землю и понял, что это всего лишь сон, который никогда не станет явью.

— Мужайся, царевич, ибо, я знаю, сон сбудется. Однако не скрою от тебя, нам грозит большая опасность. До нас дошло, что Апепи собирает войско, объявляя всем, что хочет защищаться от вавилонян, которые будто бы угрожают ему; но так ли это? Я хотел расспросить об этом его гонца. Мы думали, что он ждет нашего ответа, а он бежал.

— Я тоже хотел говорить с ним, Тау, но что толку теперь вести об этом речь.

— Царевич, — продолжал Тау приглушенным голосом, — может случиться, что на какое-то время Община Зари, а с ней и та, кого мы почитаем, вынуждены будут исчезнуть из Египта. Если ты узнаешь об этом, не верь, что мы пропали навсегда или погибли, хотя кто-то и очень хочет этого; знай, мы отправились за помощью, а куда, я еще не могу открыть даже тебе, хотя, быть может, ты и сам догадаешься. Война и кровопролитие ненавистны нам, царевич, но если кто-то принудит нас, мы станем сражаться; в молодости я, как и ты, был воином и полководцем, и место мое среди нашей рати. Помни, царевич, пока я или хоть один брат или сестра Общины будут живы, где бы мы ни находились, — а как ты видел в ночь коронации, нас много в разных землях и странах, — царственная особа не останется без убежища и защиты. А теперь прощай до того дня, когда — я верю в это! — ты и госпожа станете мужем и женой и будете коронованы как царь и царица государства, простирающегося от нильских порогов до самого моря. Прощай, брат!


И снова Хиан шагал через полосу песков, что пролегла между Сфинксом и пальмовой рощей на берегу Нила; только на сей раз вел его не юноша, закутанный в плащ, с нежным голосом и маленькими женскими руками, а эфиоп Ру, который не смолкал ни на минуту.

— Значит, ты и вправду царевич Хиан, господин, как и ходили слухи, — рассуждал он. — Мы-то с госпожой Кеммой первыми разгадали, кто ты, с самого начала, а теперь вот ты обручился с моей царицей, и очень мне это не нравится, потому что, как только ты явился сюда, она на меня уже и не взглянет, и слова не скажет. Но коли так заведено в жизни, если говорить честно, пусть лучше будешь ты, чем кто другой, потому что ты — воин, как и я; ты смелый человек, ты свою смелость показал, когда лазал на пирамиды, у меня-то никогда не хватит духу даже немного на них взобраться. Так что я с охотой буду служить вам, когда вы поженитесь; только если ты вздумаешь плохо обращаться с моей царицей, вспомни об этом топоре: тогда я разрублю тебя надвое, хотя бы пятьдесят фараонов или сто богов воплотились в тебе. Ты, верно, думаешь, что завоевал ее любовь, потому что так умен, но ты ошибаешься. Не ты ее завоевал, и не она тебя. Это все старые жрецы Общины устроили, напустили на обоих чары, потому что им это нужно. Да только как свели они вас, так могут и развести, это уже ты поверь мне; понадобится им, наговорят всяких заклинаний, и вы возненавидите друг друга. Правда, не думаю, чтобы они так сделали, вы ведь оба в Общине, а потому вся Община поможет, чтобы исполнились ваши желания.

— Рад это слышать, — вставил Хиан, когда Ру наконец остановился, чтобы перевести дух.

— Да, господин, и это очень хорошо — быть в Общине, пусть даже слугой, как я, потому что везде у тебя друзья. Теперь можешь не бояться, в какую беду ни попадешь; даже если палач накинет петлю на шею — Рои или кто еще, пусть и находится от тебя далеко, а скажет слова заклятия или даст повеление, и кто-нибудь явится и спасет тебя. Уж я это знаю, потому и уверен, что ты обязательно женишься на моей царице, — если вы, конечно, не разлюбите друг друга; пройдет немного времени — и женишься, и все мы тоже не попадем в пасть этого бешеного льва, царя Апепи, хоть он и думает, что уже схватил нас.

— Как же вы спасетесь, Ру?

— А так, господин. Найдем себе друзей, которые посильнее Апепи. Есть, к примеру, вавилонский царь, нашей царице он дедом приходится; так вот, он может выставить двух копьеносцев против одного у Апепи, я уж не говорю, какое у него множество колесниц, а у Апепи-то их вовсе нет. Там, при дворе царя вавилонского, очень много братьев нашей Общины; кое-кто из них был тут в ночь коронации, и, я знаю, чуть ли не каждый день туда отправляют послания. Какими путями — это тайна. Не удивлюсь, если и мы туда скоро отправимся, и тогда, быть может, мне еще доведется помахать своей секирой, пока я не состарился да не растолстел. Ты ведь обручен с нашей царицей, потому я и не боюсь рассказывать тебе про такие вещи.

— И правильно делаешь, Ру, — поддержал его Хиан.

— Я вот заговорил о посланиях и вспомнил о разных гонцах, — продолжал Ру, — или, скорее, об одном. О том закутанном, от Апепи, который бежал; только если бы я его сторожил, а не эти глупые жрецы, он бы не сбежал.

— И что же ты хочешь сказать?

— Да ничего такого, только странным он мне показался. Ты глаза его видел, господин? Как у ястреба и гордые очень, такие глаза у знатных господ бывают; а когда услышал, что ответила наша царица, он так разъярился, что дрожь бить его стала, хоть и был весь закутан. И еще того удивительнее — когда вошел он к нам в зал, то сильно на одну ногу припадал, прямо совсем хромой, а потом люди, что работали в поле, видели — он бежал к Нилу, как шакал, когда за ним собаки гонятся. Да разве хромой может бежать, как шакал? А еще я слышал, что, когда он добежал до корабля, который его ожидал, все, кто были на нем, на берегу, пали перед ним ниц, как будто он превыше всех, а он прыгнул на борт и давай их всех честить да кричать, что они, мол, рабы и всякое такое, ну как большие господа кричат. Вот я и подумал: наверно, он не тот, за кого себя выдавал, как и ты, господин; ты ведь назвался писцом Расой, а на самом деле — царевич Хиан. Ну вот и дошли мы с тобой до пальмовой рощи, где я стащил у тебя всю поклажу, пока ты спал. А ведь это меня царица — тогда-то она еще только царевной была — надоумила, она с детства такие шутки любит. Э-э, смотри-ка, вон и твой корабль приплыл — тот самый, что тебя сюда доставил, а вон и жрецы с твоим грузом.

— Да, Ру, все собрались, только лучше бы они не приплывали. А тебе, Ру, я хочу сделать подарок: вот, возьми эту цепь из чистого золота, которую я носил на груди. Храни ее в память обо мне и надевай, когда прислуживаешь царице, — быть может, она будет напоминать ей о том, кого нет с ней рядом.

— Благодарю тебя, господин, хотя, похоже, ты хочешь убить сразу двух птиц одним камнем: я, выходит, могу этот подарок показывать, а продать не могу. Но это мне известно: любящие, они сначала про себя думают, и надеюсь, когда-нибудь, коль придется нам стать плечом к плечу в сражении… Э-э, смотри-ка, к нам идет госпожа Кемма, да как быстро! Я уж сколько лет не видел, чтобы она так резво шагала. Видно, хочет тебе что-то сообщить.

Не успел Ру договорить, как Кемма подошла к ним.

— Поспела я, царевич, — проговорила она, едва переводя дыхание. — Нелегкое это дело для старой женщины — брести по песку в такую жару, точно корова за пропавшим теленком; и все-то по девичьей прихоти.

— Что за прихоть, Кемма? — с беспокойством спросил Хиан.

— Да ничего важного. Велела передать тебе вот это, — могла ведь подумать раньше и отдать сама! — да просила, чтобы ты носил его, не снимая, потому что по нему она признает тебя как своего повелителя и возлюбленного, чего, конечно, она не должна бы делать, так же как и посылать тебе этот перстень, а она вот послала. Я ей сказала, а она разгневалась и говорит: если ты не отнесешь ему перстень, я сама отнесу, потому что никому больше довериться не могу. Ничего себе приятное зрелище: царица стремглав несется по пустыне вдогонку за каким-то писцом; ведь люди-то все еще тебя писцом считают. Вот и пришлось мне бежать за тобой.

— Я все понял, госпожа Кемма, но что ты принесла? Пока ты только говоришь и ничего не передала мне.

— Да неужели? Вот, возьми. — И она достала из складок одеяния маленький сверток папируса, на котором было написано: «Дар царицы ее царственному супругу и возлюбленному».

Хиан развернул его — внутри оказался перстень Нефрет, тот самый, который Рои надел ей на палец в ночь коронации.

— Перстень царицы! — воскликнул изумленный Хиан.

— Да, царевич, а до того — перстень царя Хеперра, — тот самый, который после битвы сняли с его пальца бальзамировщики; а еще раньше — перстень его отца и так далее. Погляди, на нем вырезано имя Хафра, чью гробницу ты, наверно, видел во время своих ночных прогулок; только вот не скажу, носил он когда-то этот перстень или нет. Одно скажу — перстень этот переходил от одного фараона к другому, от потомка к потомку, а теперь, похоже, передается как любовный дар тому, кто не родня царям, а будет носить его, словно родня.

— А может, и течет в нем кровь фараонов, госпожа моя Кемма, хотя это и не больно заботит его, — с улыбкой отвечал Хиан.

С этими словами он взял священный перстень и, коснувшись его губами, надел на палец правой руки, сняв другое кольцо, на котором был выгравирован лев в короне — эмблема его рода.

— Дар за дар, — сказал он. — Передай это кольцо царице Нефрет и скажи, что я прошу носить его, так же как и я буду носить перстень, что она прислала мне. Пусть кольцо напомнит Нефрет, что все, что я имею, принадлежит ей. Скажи также, что в тот день, когда мы станем мужем и женой, мы вернем друг другу кольца, а вместе с тем и все, что они означают.

Кемма взяла кольцо и едва успела его спрятать, как появился начальник стражи, который сопровождал Хиана из Таниса.

— Приветствую тебя, господин Раса, и очень рад, что тебя не поймал в свои сети Дух пирамид, о котором мы с тобой толковали, когда расставались вот на этом самом месте тридцать пять дней тому назад; хотя, быть может, прошло и больше, потому что время летит быстро в веселом городе Мемфисе. А ты, похоже, завел себе странных друзей в этой святой обители призраков. — И начальник стражи с опаской покосился на чернокожего великана, который стоял, опираясь на свою огромную секиру, и величавую Кемму, лицо которой было закрыто белым покрывалом. — Да и сам ты вроде на себя не похож, исхудал, не иначе как водил дружбу с призраками. Ну, да ладно, кормчий говорит, если ты готов, господин Раса, он хотел бы отплыть, покуда не переменился ветер; а может, потому он спешит, что гребцы наши опасаются здешних мест, или и по той и по другой причине сразу. Если ты не возражаешь, отправимся поскорее в путь.

— Я готов, — отвечал Хиан.

Кемма низко поклонилась ему, Ру поднял в знак прощания свою секиру, Хиан повернулся и пошел к берегу, гребцы перенесли его по мелкой воде к судну. Вскоре Хиан уже плыл по Нилу и все глядел на пальмовую рощу, где впервые повстречал Нефрет. Силуэты пальм блекли и расплывались в сгущающихся сумерках, но вот взошла полная луна, осветив пирамиды, и Хиан погрузился в воспоминания о чудесных событиях, которые случились с ним под их сенью; потом и пирамиды заволокло дымкой, и они исчезли из виду, и тогда Хианом овладело странное чувство — а не приснилось ли ему все это во сне, подумал он.

Глава 14

ПРИГОВОР ФАРАОНА
Спустя несколько дней, на рассвете, Хиан благополучно прибыл в Танис. Придя во дворец, он прежде всего направился в свои покои и, сняв одежды писца, облачился в подобающее его сану одеяние. Но вот дворец начал пробуждаться от сна, Хиан послал к везиру начальника стражи с сообщением о своем прибытии и стал ждать ответа.

Из окна своей спальни он видел, что по равнине внизу движутся войска, а от причалов отходят корабли и под развевающимися флагами уплывают вверх по Нилу. Пока он гадал и раздумывал, что это все означает, явился старый лис везир Анат.

— Приветствую тебя, царевич, — промолвил он, низко кланяясь. — Я рад, что ты благополучно завершил свое дело, ибо до нас дошел слух, будто ты упал с пирамиды и разбился насмерть, почему мы заключили, что тебя умертвили эти одержимые — братья Общины Зари.

— Мне это известно, Анат, все это было написано в письме, которое доставил гонец моего отца, и я тогда выступил вперед, чтобы показать, что жив, хотя и вправду упал с пирамиды и какое-то время пребывал без чувств. Но воротился ли этот гонец? Он исчез так внезапно, что я не успел ничего ему сказать.

— Про то мне неизвестно, царевич, — отвечал Анат. — Мне ничего не сообщили об этом гонце, но ведь я только что пробудился ото сна, а он, быть может, вернулся ночью.

— Надеюсь, что так, Анат, — сказал Хиан, улыбнувшись. — Он не дождался послания, которое доставил я. Боюсь, его донесение не понравится отцу, и предпочел бы, чтобы он узнал новости от него, а не от меня.

— Ты так полагаешь, царевич? — сказал Анат, с любопытством глядя на него. — Однако от братьев Общины Зари уже получены вести, от которых Его Величество очень разгневался. Если и твои будут подобны прежним, боюсь, он разгневается еще больше. Не сообщишь ли мне, что в этом послании?

— Нет, Анат. Хотя ты его везир и хранитель всех тайн, ты и сам знаешь, какой крутой нрав у моего отца; если я открою то, что мне поручено сообщить, ему это может не понравиться.

Анат почтительно поклонился Хиану и сказал:

— Что касается нрава Его Величества, ты прав, царевич; с того самого дня, как ты отправился в свое посольство, он стал гневаться все больше и больше. Не иначе как злое божество надоумило меня тогда подать ему мысль о женитьбе; лучше б нам не знать и слыхом не слыхивать ни о какой Общине Зари. Из-за женитьбы и этой Общины он грозит отрешить от должности даже меня, хотя прекрасно знает: на себя же и навлечет зло, если прогонит меня. Сколько лет я служил ему щитом, отводящим стрелы от его головы, а мое предвидение спасало его от заговоров.

— Та говоришь правду, Анат, — согласился Хиан.

Анат подумал немного, затем, понизив голос, продолжал:

— Даже фараоны рано или поздно теряют власть или умирают, царевич. В прах обращаются их короны, а величие поглощает гробница. С самого твоего детства я наблюдаю за тобой, царевич; я старался проникнуть в твои помыслы и знаю, что ты честный и благородный человек. Хочу спросить тебя и, поверь, приму твой ответ, как если б то отвечал сам бог. Благосклонен ли ты ко мне и, если придет время тебе сесть на трон, который сегодня занимает другой, оставишь ли меня на моей почетной должности, сохранишь ли мне звание везира Севера? Обдумай свой ответ и скажи, царевич.

Всего лишь на мгновенье задумался Хиан, затем произнес:

— Думаю, что сделаю это, Анат; я даже уверен, что так и будет.

— Везиром Юга тоже, если произойдет так, что великая страна присоединится к твоим владениям?

— Да, Анат, хотя есть еще одна… — я хочу сказать, есть и другие, которые должны будут сказать свое слово. Почему бы тебе и не стать им? Знай, покуда ты наблюдал за мною, я приглядывался к тебе, и не держи на меня зла, если скажу, что знаю твои слабости. Назову их: ты очень коварен и слишком стремишься к богатству и власти. Но я также знаю, что ты верен тому, кому служишь, предан друзьям, а что касается государственных дел, ты умнейший человек в Египте. К слову сказать, ты очень прозорлив, ты доказал это, предложив фараону взять в жены царевну Южных земель, хотя твой замысел принес больше беспокойств, чем ты предполагал. Вот я и ответил тебе, а, как ты и сам сказал, я не из тех, кто нарушает слово.

Анат низко поклонился и поцеловал царевичу руку.

— Благодарю, царевич, — сказал он, а затем, помедлив, добавил: — В тот день, когда ты станешь царем Севера и Юга, я напомню тебе эти слова, которые в твоих устах приобретут силу нерушимого указа.

— Что все это значит, Анат? — нетерпеливо спросил Хиан. — Ты ведь не пытаешься втянуть меня в заговор против моего отца?

— Нет, царевич, клянусь всеми богами гиксосов и египтян. Но все же выслушай меня. Я заметил, что, если что-то мешает исполнению желаний Его Величества, он совсем теряет рассудок; а тот, кто теряет рассудок, жаждет уничтожить своих врагов, в особенности если это тоже цари. Более того, он слишком нетерпелив, а нетерпеливые проваливаются в ямы, которые другие обходят стороной. К тому же у него не такое крепкое здоровье, как он полагает, а ярость, случается, останавливает сердце. Если у фараона остановится сердце, что станется с ним?

— Великие боги, что ты говоришь, Анат! — засмеялся Хиан.

— То и говорю: больше его уже не будут занимать дела земные. Примерно месяц тому назад отец твой испросил твоего согласия лишить тебя права наследования престола, и ты без раздумий согласился на это. Однако за время, миновавшее с тех пор, царевич, быть может, что-то изменилось?

Везир бросил проницательный взгляд наХиана и продолжал:

— Переменил ты свое мнение или нет, знай: нельзя так просто лишить законных наследников их прав.

— Но тогда ты, кажется, одобрил мое решение, Анат; более того, ты сам и подал отцу мысль о женитьбе.

— Тростник гнется под ветром, царевич, что же до этой женитьбы, то, как бы объяснить тебе: может, была у меня мысль спасти людей Общины Зари, чье ученье я уважаю, а может, я хотел избавить Египет еще от одной войны или и то и другое вместе. Одного я никак не желал, повредить тебе, царевич. И все же так случилось; теперь же пора развязать этот узел.

— Да, Анат, так случилось, или нам только кажется, что случилось, на самом же деле надо принести за все благодарность богам. Ибо иначе меня не отправили бы с посольством и со мной не произошло бы того, что произошло и что сделало меня счастливейшим человеком на свете. Может быть, позднее я расскажу тебе обо всем — если решусь… Однако когда же отец примет меня? И скажи мне заодно, почему перед дворцом собирается войско и куда держат путь корабли, отплывающие вверх по Нилу? Уж не начинается ли новая война с Югом?

— Его Величество и сам недавно вернулся из путешествия, царевич. Он сказал, что, по обычаю предков, гиксосов давних времен, совершал жертвоприношение в пустыне. Возвратился он лишь вчера поздним вечером, усталый и рассерженный, и не пожелал принять меня. Наверно, он еще спит, но в полдень соберется Совет, на который ты должен явиться. А воины и барки…

В эту минуту по галерее разнеслись громкие выкрики:

— Посыльный фараона! Посыльный фараона к царевичу Хиану. Дорогу посыльному фараона!

Двери распахнулись настежь, занавесы раздвинулись, и в комнату ступил один из глашатаев Апепи, в подобающем случаю наряде и с овечьей шкурой на спине, как в старину носили гиксосы. Он прыжком двинулся вперед и пал ниц перед царевичем, а затем произнес:

— Узнав, что Твое Высочество возвратилось в Танис, фараон Апепи приказывает тебе без промедления явиться к нему в Зал собраний, о царевич Хиан. И тебя он тоже призывает, о везир Анат. Скорее, скорее, о царевич и великий везир!

— Похоже, отец спешит.

— Да, — отозвался Анат, — и настолько, что не хочет ждать ни минуты. Потом мы продолжим разговор, царевич. Теперь же, глашатай, веди нас.

Вслед за глашатаем они прошли по коридорам, пересекли внутренний двор, по которому торопливо шагали советники и приближенные царя; как видно, их также срочно призвал Апепи в Зал собраний. Там в окружении жрецов, писцов и стражи сидел на троне Апепи. Приглядевшись к отцу, Хиан заметил, что вид у него очень усталый и одет он небрежно: на голове нет короны, а вместо царского плаща и парадного фартука на нем узорчатое покрывало, смутно напомнившее о чем-то Хиану; ему показалось, что он совсем недавно видел что-то похожее. Апепи словно похудел, лицо его осунулось, а глаза горели злобой.

Хиан приблизился к возвышению и, произнеся полагающиеся приветствия, простерся ниц перед своим царственным отцом; Анат же, отвесив церемонный поклон, стал по левую сторону от трона.

— Поднимись, царевич Хиан, и объясни мне, — начал Апепи, — как получилось, что ты, кому я доверил столь важное посольство, не сообщил мне о своем возвращении?

— Фараон и отец мой, — отвечал Хиан, — я сошел на берег на рассвете и тут же, как положено, известил везира Аната о своем прибытии. Везир Анат, встав ото сна, посетил меня. Он сообщил мне, что Твое Величество, вернувшись из далекого паломничества, изволит отдыхать.

— Не важно, что он сказал тебе! Разве везиру, а не мне должен ты сообщать о своем возвращении; разве от начальника стражи, которого я посылал с тобой, должен я узнавать о твоем прибытии? Ты непочтителен, Хиан, а везир слишком своеволен! Так что ты скажешь нам? Как выполнил ты поручение? Может, ты и об этом уведомил везира? Знай, я полагал, что ты умер, тебе, наверно, сказал об этом мой гонец там, у пирамид. Разве не долг твой был как можно скорее сообщить мне, что ты жив? Так ли должен относиться сын к отцу, а подданный к царю?

Хиан снова пустился в объяснения, но Апепи прервал его:

— Я получил письма от Совета Общины Зари — предерзкое письмо, они отвечают угрозой на угрозу, — и вместе с ним твое письмо, Хиан, где ты сообщаешь, что видел Нефрет собственными глазами на церемонии, когда она, неизвестно по какому праву, была коронована как царица Египта. Ответа же, согласна ли она стать женой мне, я не получил. Доставил ты ответ, Хиан?

— Доставил, — ответил Хиан и, вынув свиток, вручил везиру, который, опустившись на колено, подал его царю.

Апепи развернул свиток и небрежно пробежал его глазами, словно уже знал, что там написано. Он дочитал до конца, и лицо его потемнело от гнева, глаза яростно засверкали.

— Слушайте все! — произнес он. — Эта самозваная царица отказывается стать мне женой, потому что ее отец, царь Хеперра, был убит в битве с моим войском. Вот что она говорит! Ты, Хиан, прожил в их Общине целый месяц; скажи, в чем истинная причина ее отказа?

— В таком сложном деле трудно понять резоны женщины, государь.

— Отчего же не выведать их окольными путями, Хиан? Зачем я посылал тебя? Подумай, поищи эти резоны, Хиан. Но сначала протяни вперед свою правую руку.

Решив, что сейчас Апепи потребует, чтобы он принес клятву, Хиан повиновался. Апепи уставился на его руку, потом перевел взгляд на послание и негромким спокойным голосом спросил:

— Как же случилось, Хиан, что на пальце, где ты носил перстень со знаком нашей династии и твоим титулом египетского царевича, теперь надет другой перстень — старинный перстень, на котором выгравировано имя Хафра, божественного сына Солнца, бывшего тысячелетие тому назад фараоном Египта? И как случилось, что письмо с отказом запечатано Нефрет, которая выдает себя за царицу Египта, тем же самым перстнем?

Все присутствующие обратили взгляды на Хиана, а по морщинистому лицу везира Аната скользнула едва заметная улыбка.

— Перстень этот — ее прощальный дар мне, — сказал Хиан, опустив глаза.

— Вот как? Самозваная царица делает прощальный подарок моему посланнику! А ты, быть может, подарил ей на прощанье перстень законного наследника короны Северного Египта?

Апепи, устремив на Хиана пристальный взгляд, помедлил, но тот не отвечал. Тогда Апепи заговорил снова — низким хриплым голосом, словно взревел разъяренный лев.

— Теперь я понял все! Знай же, сын: тем гонцом, что посетил несколько дней назад обитель братьев Зари, был я. Не мог я, царь, довериться никому, даже собственному сыну, и сам явился за ответом. Гляди, узнаешь ты этого гонца теперь? — Поднявшись с трона, Апепи быстрым движением закутался в цветное покрывало бедуина так, что лишь глаза остались открытыми, и, прихрамывая, сделал несколько шагов.

— Узнаю, — отозвался Хиан. — Ты удачно изменил внешность, отец, и замысел твой был смел, но, узнай тебя братья Зари, ты оказался бы в большей опасности, ибо правда для этих людей — священна и они ждут ее от других.

Апепи вернулся на трон, и снова послышался его львиный рык:

— Да, я пошел на риск, потому что тоже люблю правду и хотел доподлинно узнать, что происходит там, у пирамид, да и увидеть дочь царя Хеперра собственными глазами. Она прекрасна и величава и больше всех женщин достойна быть мне женой и царицей. Заметил я и многое другое; к примеру, какие нежные взгляды слала она одному из братьев Общины Зари, облаченному в белые одежды; в нем я вскоре признал не кого иного, как тебя, моего посла, которого не надеялся увидеть среди живых. Чего только люди не болтают в тех краях! Слышал я от одного рыбака, что, мол, Дочь Зари обещала себя Сыну Солнца и будто какой-то храбрец узнал, кто это — Дух пирамид, хотя рыбак и клялся мне, что не знает, кто этот храбрец, но все теперь ясно. Так ответь, Хиан, прибывший к нам из обители правды, — муж ты уже или только жених царевны Нефрет, дочери Хеперра, чей перстень ты носишь на пальце? И еще на один вопрос ответь: принял ты посвящение в Братство Зари?

Хиан уже овладел собой и, глядя прямо в глаза отцу, спокойно произнес:

— Зачем скрывать от Твоего Величества, что я обручился с царственной Нефрет, которую люблю и которая любит меня, а также что после изучения и глубоких раздумий я принял учение Общины Зари и затем посвящен был в их Братство?

— И правда, зачем скрывать, — с горькой усмешкой произнес Апепи, — если все и так открылось, до того как ты оказал нам честь и уведомил об этом? Итак, сын мой Хиан, ты, кого я отправил послом, чтобы сосватать мне жену, украл эту жену для себя; ты, кого я послал разведать, что затевают мои враги, принял их учение и стал членом их тайной Общины. Почему ты поступил так? Я скажу тебе. Ты изменил своему долгу и нарушил наш уговор — ты украл у меня женщину потому, что, женись на ней я, сын ее лишил бы тебя права наследования престола; если же ты сам женишься на ней, ты сохранишь это право, — так ты рассудил, — да еще вместе с ней предъявишь притязания на весь Египет. Умно, Хиан, очень умно!

— Я обручился с Нефрет, потому что мы любим друг друга, и не имел никаких иных намерений, — твердо отвечал царевич Хиан.

— Если и так, Хиан, значит, любовь и расчет идут тут рука об руку, точно так же, как и ее любовь и расчет, а все это подстроил хитрый старец Рои. Ты принял посвящение в Общину потому, что считаешь ее весьма могущественной, тебя уверили, что у нее много приверженцев в других странах и ты найдешь у них поддержку, когда примешь царствование или силой отнимешь трон у меня. Ты вор, лжец и предатель, Хиан, и не жди от меня пощады.

— Твое Величество хорошо знает, что я — ни тот, ни другой, ни третий. Пожелав вступить в брачный союз, Твое Величество изволил лишить меня права наследования престола, сделать простым подданным, потому не царевичем, а писцом явился я в Общину. Как посол Твоего Величества я исполнил свой долг; но та, к кому я был послан, не захотела даже выслушать предложение Твоего Величества. Что же мог я сделать? Лишь потом как простой писец полюбил я ту, имени которой не называю; и даже если бы меня вообще не было на свете, она, я думаю, никогда не приняла бы предложение Твоего Величества, ибо есть у нее на то свои причины. Вот и все.

— Мы узнаем, так ли это, когда тебя и вправду не будет в живых, Хиан. А теперь слушай, как я поступлю с этими могильными крысами, которые отвергли и оскорбили меня. Я пошлю к ним свое войско — оно уже выступило — и смету их с лица земли. Всех, кроме одной: Нефрет я пощажу, но не потому, что она царского рода, а потому, что я посмотрел на нее и увидел, как она прекрасна, ибо, Хиан, ты не единственный мужчина, кому нравятся красавицы. Так вот, я привезу ее сюда, а свадебным подарком ей будет твоя голова, Хиан; ты, предатель, умрешь у нее на глазах!

Услыхав это, военачальники, носившие звание друзей царя, в смятении переглянулись — никогда еще не слышали они, чтобы случалось такое: фараон Египта убьет своего собственного сына из-за того, что оба они полюбили одну и ту же женщину. Вздрогнул и побледнел даже везир Анат, и все же с уст его слетели слова древнего приветствия:

— Жизнь! Здоровье! Сила! Слово фараона сказано, да будет исполнено слово фараона!

Едва этот чудовищный приговор коснулся слуха Хиана, сердце его на мгновение остановилось, колени дрогнули. Перед глазами возникла страшная картина: он увидел своих братьев по Общине убитых, лежащих в лужах крови. Увидел великана-нубийца Ру, которого наконец-то одолели враги и он упал мертвым поверх убитых им гиксосов. Увидел зарезанную Кемму и Нефрет, которую схватили и тащат в Танис, где ее насильно выдадут замуж за ненавистного ей человека. Увидел, как на глазах у Нефрет убивают его самого и кладут к ее ногам окровавленную голову. Все эти сцены промелькнули перед его глазами, и его сковал страх.

Но вдруг страх прошел. Словно дух обратился к его душе, дух Рои, как подумал Хиан, потому что на мгновение он как будто явился перед ним на троне, там, где только что сидел Апепи, — глубокий старец, спокойный, излучающий святость. Видение тут же исчезло, а вместе с ним исчез и страх. Хиан теперь знал, что ответить Апепи, слова лились с его уст, как льется вода родника.

— Фараон и отец мой, — произнес он твердым, ясным голосом, — не говори столь безрассудно, ибо ты не сможешь совершить того, о чем объявил. Разве верховный жрец Общины, прорицатель Рои, не ответил тебе еще раз на твои угрозы? Разве не сказал он, что не боится тебя, а если ты замыслишь зло против Братства, проклятие Небес обрушится на тебя, убийцу и нарушителя клятвы? Пади на твою голову все камни пирамид — это ничто по сравнению с этим проклятием! Не сказал ли он, что несметное воинство поднимется вместе с братьями Общины и воинство это есть сила божья? Если ты этого не знаешь, я, твой сын, брат Общины Зари и ее жрец, передаю тебе его послание. Только попытайся сотворить зло, о котором ты объявил, о фараон, и ты навлечешь на себя бедствие и смерть на земле, а когда покинешь землю, страшные мученья в подземном мире — так поведал мне голос Общины Зари, с которым, следуя учению Духа — покровителя Общины, я сейчас беседовал. А потому знай — не я сам говорю это тебе, а Дух, который вошел в меня.

Услышав грозные слова, Апепи поник головой и трясущимися руками плотнее закутался в цветастое покрывало, как делает человек, когда среди жаркого дня на него вдруг повеет ледяным ветром. Но вот гнев снова обуял его, и он ответил:

— В подземный мир, о котором ты сказал, отправишься ты, Хиан-отступник, предавший своего властителя и отца, свою кровь и плоть; там ты и узнаешь, кто этот колдун Рои — пророк или лжец. Намерение мое было отправить тебя туда немедленно и отрубить тебе голову сейчас же, в присутствии всех моих советников и приближенных. Но я переменил решение. Пусть казнь твоя будет такой же ужасной, как ужасно твое преступление, — ты будешь жить до того дня, как отправятся на тот свет все твои подлые друзья, все до единого, и ты увидишь собственными глазами, как дева, которую ты увлек ложью, станет моей, а не твоей женой. Только тогда ты умрешь, Хиан, и ни днем раньше.

— Фараон сказал свое слово, и я, принявший посвящение брат и жрец Общины Зари, сказал свое, — отозвался Хиан все тем же ясным, спокойным голосом. — Теперь пусть Дух рассудит нас и покажет всем, кто слышал наши слова, и всему свету, в ком из нас двоих светит Истина.

Так молвил Хиан, затем поклонился Апепи и смолк.

Фараон долго не отводил от него пристального взгляда, ибо был поражен: он не мог понять, откуда приходит к его сыну та сила, что дает ему отвагу на краю гибели произносить такие слова. Затем Апепи обратился к Анату.

— Везир, — сказал он, — отведи этого презренного отступника, который уже больше не царевич Севера и не мой сын, в подземную темницу. И пусть его хорошо кормят, чтобы жизнь сохранялась в нем до тех пор, пока я не покончу с этим делом.

Анат распростерся перед ним, затем поднялся на ноги и хлопнул в ладоши. Немедленно появился отряд стражников, они окружили Хиана и под предводительством Аната вывели из зала.

Глава 15

БРАТ ТЕМУ
По длинным коридорам и лестницам, где на каждом повороте стояла стража, печальная процессия спустилась в подвальные помещения огромного здания дворца. Пока они шли, Хиан вспомнил, как однажды, когда он был еще ребенком, начальник дворцовой стражи провел его этим путем к темницам и сквозь решетку он увидел троих людей, приговоренных к смерти за то, что они замыслили убить фараона. Казнь должна была состояться назавтра. Он ожидал увидеть несчастных в рыданиях и стонах, а они, как он теперь припомнил, весело переговаривались друг с другом, потому что, как утверждали они, — он услышал это сквозь решетку, — их мучения скоро кончатся, и либо они будут оправданы в подземном мире, либо заснут крепким сном навсегда.

Каждый из них судил по-своему: один верил в подземный мир и в то, что Осирис дарует ему возрождение; другой считал, что никаких богов нет, все это только сказки, и ждал лишь, что заснет вечным сном и больше ничего с ним никогда не случится; третий был уверен, что снова возродится в надземном мире и за все, что пережил, будет вознагражден новой и счастливой жизнью.

На следующий день все трое были повешены, а немного погодя Хиан узнал от начальника стражи, своего друга, что обвинение против них оказалось ложным. Как выяснилось, один из тех троих отверг любовь жены фараона, и в отместку она возвела на него ложное обвинение, а заодно и на двух других, которых по каким-то причинам терпеть не могла, объявив их соучастниками в заговоре против фараона. Спустя какое-то время женщину эту поразила вдруг тяжкая болезнь, и на смертном одре она во всем призналась, хотя это уже ничем не могло помочь ее жертвам.

Те несчастные и их печальная история, вспомнил сейчас Хиан, спускаясь по мрачным каменным ступеням, посеяли тогда в его уме сомнение: а справедливы ли боги, которым поклоняются гиксосы, и их цари и правители, вершащие суд? Кончились его раздумья тем, что он отвернулся от веры своего народа и стал одним из тех, кто ставит своей целью преобразить мир, заменив древние законы и обычаи на новые, но хорошие. От твердо, хоть и в одиночку, следовал этим своим убеждениям, покуда судьба не забросила его в Храм Зари, где он обрел все, что искал: чистую веру, которую принял всей душой, и учение о мире, милосердии и справедливости, чего он столь жаждал.

И вот теперь, не более виновный, чем те трое, уже всеми забытые, он — гордый царевич Севера, опозоренный и обреченный на казнь, будет брошен в ту же темницу, которая скрыла в своих стенах страдания тех троих и тысяч других осужденных до них и после них. Забытая картина отчетливо встала перед его глазами: каменный мешок, свет в который проникал через решетку, вделанную в высокий купол свода, куда не смог бы добраться никто, потому что стены темницы наклонены внутрь, выложенный плитами пол пропитан сыростью, — когда щедро разливался Нил, вода подступала к стенам дворца и проникала в подземелье; табуреты и стол тоже каменные; в стену вделаны бронзовые кольца, к которым, как рассказал ему начальник стражи, приковывали узников, если они начинали буйствовать или сходили с ума; в углу куча мокрой соломы, на которой они спали, и истертые шкуры, которыми они укрывались от холода. Хиан вспомнил даже, где лежал или стоял каждый из тех троих узников, и выражение их лиц, особенно отчетливо припомнил он красивого молодого человека, которому так страшно отомстила отвергнутая им женщина. До этого часа Хиана никогда не посещало это воспоминание, и все же воображение воспроизвело то страшное место во всех подробностях.

Они ступили на последнюю лестницу. Вот и тяжелая дверь, сквозь зарешеченное окошечко которой он смотрел на приговоренных и слушал их рассуждения. Тюремщик отодвинул засовы, и дверь приотворилась. Внутри виднелись каменные стол и стулья, бронзовые кольца, грубая глиняная посуда. Все было на месте, не было только людей — от них не осталось ничего.

Хиан ступил в страшную обитель. По знаку Аната стражники, сделав приветственный жест, удалились, с жалостью бросив прощальный взгляд на молодого царевича, под предводительством которого они воевали и кого все любили. Анат дал указания тюремщику, а затем, когда и стража и тюремщик покинули темницу, приблизился к царевичу и спросил его, какую ему прислать одежду.

— Потеплее и поплотнее, везир, — ответил Хиан, которого уже пробирала дрожь.

— Она будет прислана, Твое Высочество… — уверил его Анат. — Как прискорбно, что я обязан был выполнить столь жестокий приказ. Простишь ли ты меня?

— Прощаю тебя, везир, как и всех остальных. Когда умерла надежда, прощать легко.

Анат оглянулся и увидел, что тюремщик стоит далеко от двери, спиной к ним. Тогда он склонился в низком поклоне, будто бы прощаясь с Хианом, сам же, приблизив губы к уху Хиана, прошептал:

— Надежда не умерла, царевич! Верь мне, и я спасу тебя, если только все случится, как я задумал.

В следующее мгновение ушел и он, и тяжелая дверь темницы закрылась. Хиан остался один. Он сел на табурет, повернувшись так, чтобы на него падал слабый свет, проникавший сверху через решетку. Некоторое время спустя — он не знал, долго ли просидел в задумчивости, — дверь снова отворилась, появился тюремщик в сопровождении незнакомого Хиану человека, который принес ему одежду, и среди прочего темный плащ с капюшоном, подбитый черной овечьей шкурой; принес он также еду и вино. Хиан поблагодарил его и поспешил накинуть на себя плащ, ибо холод сковывал его все больше и больше, и тут только заметил, что плащ этот не из его гардероба, и это его удивило; заодно он отметил, что в таком плаще можно отправиться куда угодно без опасений быть узнанным.

Тюремщик поставил на стол еду и почтительно обратился к узнику с просьбой отведать ее, называя Хиана царевичем.

— Этот высокий титул больше мне не принадлежит, друг, — сказал Хиан.

— Несчастья время от времени посещают каждого человека, но от этого кровь в его жилах не становится другой, — с теплотой в голосе ответил тюремщик.

— Однако, друг, ее могут выпустить из меня совсем.

— Боги не допустят такого злодейства! — воскликнул тюремщик, содрогнувшись, отчего Хиан заключил, что не ошибся, называя его другом, и снова поблагодарил его.

— Это я должен благодарить Твое Высочество. Царевич, наверно, забыл, как три года тому назад, в сезон лихорадки, когда моя жена и ребенок заболели, сам пришел в наше бедное жилище и принес лекарство и много чего другого.

— Мне кажется, я помню, друг, — сказал Хиан, — хотя и не уверен, больных было так много, что, не будь я царевичем, вернее сказать, если б тогда я не был царевичем, — я стал бы лекарем.

— Ты им и стал, царевич, и больные этого не забыли, как и те, кому они дороги. Мне поручено сообщить, что ты будешь не один в этом страшном месте, иначе рассудок твой не выдержит и ты впадешь в безумие, как случалось со многими до тебя.

— Что? Неужели сюда пришлют еще одного несчастного?

— Да, но чье общество, как считают, будет тебе приятно. А теперь мне пора идти.

Тюремщик поспешно удалился, и Хиан не успел спросить, когда приведут нового узника. Дверь темницы затворилась, а Хиан, не медля, принялся за еду — со вчерашнего вечера, когда он поужинал на барке перед приходом в Танис, во рту у него не было ни крошки.

Насытившись, Хиан погрузился в печальные раздумья. Ему было ясно, что отец твердо решил уничтожить Братство Зари, похитить Нефрет и против ее желания сделать своей женой. Теперь, после того как волею коварной судьбы он увидел, сколь она прекрасна, ничто не сможет отвратить его от задуманного. И все же Хиан знал: этому не бывать, ибо Нефрет предпочтет смерть. Ах, если бы он мог предупредить всех, если бы дух его перенесся в их обитель и поведал о грозящей опасности! Если бы он обладал этой таинственной силой, коей обладают Рои и избранные члены Общины. Разве сегодня утром, когда он стоял перед фараоном в зале Совета, он не почувствовал, как Рои вдохнул в него веру? Но ведь и его, Хиана, обучали таинству общения душ — так это называли его братья, хотя сам он никогда еще не пробовал установить такое общение.

Хиан приступил к таинству, соблюдая весь положенный ритуал и припомнив все положенные молитвы.

— Слушай меня, святой отец! — горячо зашептал он. — Страшная опасность грозит царице и всем вам! Скройтесь или уходите, ибо я в западне и не могу помочь вам.

Снова и снова вызывал он в своем воображении образы Рои и Нефрет, всем сердцем повторяя эти слова, покуда вовсе не обессилел от борения души и, несмотря на пронизывающий холод темницы, не покрылся испариной. И тогда на него вдруг сошел странный покой, и ему показалось, что посланные им стрелы предупреждения достигли цели, что весть услышана и понята.

В полном изнеможении Хиан заснул.

Как видно, проспал он долго, потому что, когда проснулся, свет за решетчатым оконцем в куполе уже померк, и Хиан понял, что наступила ночь.

Дверь отворилась, вошел тюремщик, неся полные снеди корзины, следом за ним в темницу шагнул какой-то человек, одетый, как и Хиан, в темный плащ с капюшоном. Незнакомец склонился в поклоне и, не произнеся ни слова, стал в углу.

— Прими, царевич, слугу, который послан тебе в помощь. Ты увидишь, что это хороший и верный человек, — сказал тюремщик.

Затем он собрал остатки трапезы Хиана, зажег светильники и, оставив их гореть, вышел из темницы.

Хиан бросил взгляд на кушанья и вино, затем на закутанную в плащ фигуру в углу и сказал:

— Не хочешь ли подкрепиться, мой брат по несчастью?

Новый узник откинул капюшон.

— Уверен, что я где-то встречал тебя раньше! — воскликнул Хиан.

Узник подал знак, на который Хиан ответил положенным знаком.

Тогда пришедший сделал еще несколько знаков, а Хиан произвел ответные и затем произнес начало заветной фразы, которую человек в плаще, впервые заговорив, завершил еще более тайным речением.

— Разве ты не хочешь есть, жрец Зари? — четко выговаривая слова, еще раз спросил его Хиан.

— Дабы вкусить пищу земную, я ем хлеб. Дабы наполниться соками жизни, пью вино, — ответил незнакомец.

Теперь Хиан окончательно уверился, что перед ним его собрат по Общине, ибо он произнес привычные слова освящения пищи.

— Кто ты, брат? — спросил Хиан.

— Я — Тему, жрец Общины Зари, которого ты, писец Раса, видел в Храме Сфинкса всего лишь раз, в тот день, когда ты прибыл с посланием от Апепи. Тогда я не знал, что ты принял посвящение в наше Братство, писец Раса, если это твое настоящее имя.

— Это не настоящее мое имя, и тогда я еще не был посвящен в Братство, жрец Тему, кто, как я думаю, и есть тот посланник, которого всемудрый Рои отправил с письмами к Апепи, царю Севера. До нас дошли слухи, что ты умер от болезни, жрец Тему.

— Нет, брат мой, просто Апепи захотел держать меня заложником. Умри я, мой дух, отлетая от тела, оповестил бы Рои о моей смерти.

— Теперь я припоминаю, что великий пророк так и сказал. Но как и почему ты очутился в моей темнице?

— Ко мне в темницу приходил важный человек и сказал, что я должен помочь в беде своему собрату. Себя он не назвал, но даже если и назвал, я забыл его имя, как мы, братья Общины, забываем многое. Не сказал он мне и кому я должен помочь, но я догадался — мы, братья Общины, о многом догадываемся. Я вижу на твоей руке царский перстень, писец Раса. И этого достаточно.

— Вполне достаточно, жрец Тему. Но скажи, с чем ты послан ко мне? В таком месте, как это, даже самому фараону вряд ли понадобился бы слуга.

— Не слуга, брат, но товарищ и… спаситель.

— О да, они бы очень пригодились, в особенности последний. Только, мне кажется, даже сам Рои не сумел бы отворить эту дверь или пробить эти стены.

— Сумел бы, и без особого труда, писец Раса, только теми путями, которые нам неведомы. Вера должна владеть нами, и тогда даже я сумею сделать то же самое, хотя мне это будет куда труднее, и я изберу другой путь. Выслушай же меня. В течение многих дней, что я провел в темнице, укрепляя свою душу молитвами и размышлениями, я время от времени наставлял моего тюремщика, скромнейшего человека, направляя его на путь истины. Так, в конце концов умом и сердцем он обратился к нашей вере, и я пообещал ему приобщить его к ней, как только настанет благоприятное время. В благодарность он открыл мне один секрет, и поскольку ни он и ни кто другой не войдут сегодня в нашу темницу, я кое-что покажу тебе сейчас, брат Раса. Прошу тебя, помоги мне сдвинуть с места этот стол.

С большим трудом они отодвинули в сторону тяжелый, вытесанный из цельной каменной глыбы стол. Затем Тему достал из складок плаща кусочек папируса, на котором были начертаны какие-то знаки и линии. С помощью этих знаков брат Тему сделал несколько замеров и наконец отыскал на неровном, грубо вымощенном полу нужный камень. Уперев ладонь в его шероховатую поверхность, он стал раскачивать его вправо и влево, как видно чтобы освободить какую-то пружину или болт. И вдруг камень наклонился, открыв прорубленный в скале лаз; на стенках его через равные промежутки были выбиты уступы, по которым ловкий и сильный человек вполне мог бы спуститься; лаз уходил далеко вниз, так что дна даже не было видно.

— Это колодец? — спросил Хиан.

— Да, брат, колодец смерти или что-то вроде, — это мы узнаем позднее. Одно могу сказать: все оказалось так, как описал мне тот важный господин, чье лицо было скрыто покрывалом, ибо это он дал мне план, сказав, чтобы я доверился тюремщику и поступил так, как он велит мне.

— А как же наставлял тебя тюремщик, Тему?

— Он сказал, что надо спуститься по этим зарубкам, брат, до самого дна лаза, а оттуда в сторону ответвится дренажный туннель; дальше надо идти по этому туннелю до самого выхода в каменной дамбе, ограждающей Нил. Под этим выходом или, скорее, устьем дренажного туннеля будет ждать нас лодка и в ней рыбак — ведь ночью ловится самая крупная рыба. Мы должны спуститься в эту лодку и уплыть поскорее и как можно дальше, прежде чем откроется, что темница пуста.

— Мы отправимся в путь сейчас же? — спросил Хиан.

— Нет, брат, подожди еще час, так мне было сказано, хотя я и не знаю, почему. Поэтому помоги мне прикрыть лаз, только не очень дави на камень, а то сломается пружина; и давай поставим на место стол в точности так, как стоял он прежде. Как бы какой-нибудь начальник стражи или надзиратель не нанесли нам визит, хотя тюремщик и заверил меня, что никто не придет.

— Так и сделаем, Тему. Кто знает, что кому взбредет в голову.

Они поставили камень на место, выдернув из корзины с провизией кусочек тростника и воткнув его в оставленную щель между плитами, чтобы камень не лег слишком плотно, а затем подвинули на прежнее место стол. И возобновили прерванную трапезу. Едва они принялись за еду, как Тему наступил под столом Хиану на ногу и глазами показал на дверь.

Хиан бросил взгляд на дверь, и хотя не услышал ни звука, ему показалось, что он видит прильнувшее к решетке бескровное, бледное лицо с горящими глазами, уставившимися на них. Кровь заледенела у Хиана в жилах. Мгновение спустя лицо исчезло.

— Это был человек? — шепотом спросил Хиан.

— Быть может, человек, а может, и призрак, брат, потому что я не слышал шагов, а где еще призракам жить, как не тут?

Затем он встал и, взяв полотняную салфетку, которой была накрыта корзина, заткнул ею решетку.

— А это не опасно, брат? — спросил Хиан.

— Опасно-то опасно, да только еще опаснее, если кто-то будет за нами подглядывать.

Хиану казалось, что час этот никогда не кончится. Каждое мгновенье он ждал, что дверь откроется, кто-то войдет и обнаружит щель между камнями. Однако никто не вошел, и они так не поняли, померещилось ли им, или и вправду кто-то смотрел на них сквозь решетку.

— Куда ты направишься, брат? — спросил Тему.

— Вверх по Нилу, — прошептал Хиан. — Братья наши в страшной опасности, и я должен их предупредить.

— Я так и думал, — сказал Тему.

Он поднялся из-за стола, сложил оставшуюся еду — а было ее куда больше, чем они могли съесть — в две корзины, в которых все и принесли; корзины были сплетены из тростника и имели ручки, поэтому их можно было повесить на руку.

— Пора, брат, — сказал Тему. — И да не покинет нас вера!

С минуту они стояли молча, мысленно вознося молитву Духу, которого почитали, прося его о помощи и указании; таков был обычай у членов Братства: возносить молитву Духу, прежде чем приняться за какое-то дело.

— Я начну спускаться первым, брат Раса, а светильник зажму в зубах — второй нам надо оставить здесь горящим, — в руке же понесу корзину. А ты возьми другую корзину и следуй за мной.

Тему шагнул к двери, вытянул салфетку из решетки, послушал, потом возвратился к столу и, взяв светильник поменьше, зажал в зубах его плоскую ручку. Затем он подлез под стол, толкнул камень так, что край его поднялся кверху, нащупал ногой ступеньку и, протиснувшись в отверстие, начал спускаться вниз. Хиан последовал за ним.

Едва он спустился на три ступеньки, как сделал неосторожное движение и задел угол нависшего над его головой камня, нарушив тем его равновесие. Камень качнулся, сдвинувшись с защелки и освободив пружину, и плотно лег в свой паз. Теперь, даже если бы они захотели, вернуться назад невозможно — снизу камень нельзя было сдвинуть с места. Только тогда Хиану открылось страшное назначение ловушки. Если какого-то несчастного пленника хотели уничтожить, пружина или защелка незаметно для него смещались с упора, а стол сдвигался в сторону. И тогда обреченный узник, в мрачных раздумьях меря шагами темницу, рано или поздно ступал на роковой камень и летел в бездну. Если же несчастного хотели уничтожить поскорее, тюремщики сами сталкивали его в шахту. Хиан содрогнулся при мысли, что так могли бы поступить и с ним.

Все ниже и ниже спускался Хиан по каменному лазу, еле освещаемому маленьким светильником, который брат Тему держал в зубах. Нелегкое это было путешествие; шахте, казалось, нет конца, но вот Тему крикнул, что ступил на дно. Минутой позже рядом с ним на белой колышущейся груде, которая захрустела у них под ногами, был и Хиан. Он поглядел вниз и понял, что они стоят на пирамиде из костей несчастных, которые упали сами или были сброшены в страшную шахту. Более того, некоторых, судя по всему, сбросили сюда не так давно — свидетельством тому был тяжелый тлетворный дух, наполнявший каменный колодец. В памяти Хиана всплыли лица его прежних друзей, которые навлекли на себя гнев фараона и, как было сказано ему, Апепи изгнал их из своих владений. Теперь Хиан понял, в какую страну они были изгнаны.

— Уведи меня поскорее отсюда, Тему, — взмолился Хиан, — иначе я задохнусь либо лишусь чувств.

Тему поспешно повернул направо, следуя данным ему указаниям, и, опустив светильник пониже, чтобы не угодить в какую-нибудь яму, стал пробираться по такому узкому и низкому проходу, что приходилось идти, согнувшись вдвое, а плечи скребли стены. Они прошли по извилистому ходу шагов пятьдесят, и Тему сообщил шепотом, что видит впереди свет; Хиан посоветовал ему загасить светильник, чтобы никто их не заметил. Тему потушил светильник, и они с еще большей осторожностью стали пробираться дальше, пока наконец не очутились у небольшого круглого отверстия, пробитого в стене, выложенной из массивных плит, выходившей на Нил; наверху, на площади, мощенной такими же плитами, стоял дворец; внизу, на расстоянии в два человеческих роста, поблескивали в звездном свете темные нильские воды.

Высунув головы в отверстие, они посмотрели вниз, направо и налево.

— Реку я вижу, но не вижу лодки, — сказал Хиан.

— Если вся эта сказка оказалась правдой, появится и лодка, можешь в том не сомневаться, брат. Да не покинет нас вера! — отозвался Тему, кого боги наделили доверчивой душой, и повторил эти слова, когда они прождали еще полчаса.

— Всей душой надеюсь, что так и будет, — сказал Хиан, — иначе нам, пока не рассвело, придется пуститься вплавь, а крокодилов в этом месте видимо-невидимо, они кормятся тут отбросами из дворца.

Только он это сказал, как до их слуха донесся плеск весел, и в густой тени, падающей на воду от стены, они увидели небольшую парусную лодку, направлявшуюся в их сторону. Под устьем дренажного стока лодка остановилась. Человек, сидевший в ней, забросил леску, потом глянул вверх и тихонько свистнул. Тему ответил ему таким же тихим свистом, после чего человек в лодке стал тихонько напевать какую-то песенку, как напевают всегда рыбаки, а под конец негромко вывел:

— Прыгай, рыба, в мою лодку!

Хиан выбрался из отверстия и, нащупывая ногами и руками неровности стены, — уж это он умел! — вскоре благополучно спустился в лодку. Тему сначала бросил в Нил светильник, чтобы никто не обнаружил его, затем тоже начал спускаться по стене, но не очень-то ловко и, не подхвати его Хиан, свалился бы в воду.

— Помогите поднять парус, — обратился к ним рыбак. — С севера дует сильный ветер, значит, придется плыть на юг. Выбора у нас нет.

Хиан стал помогать рыбаку натягивать парус и тогда яснее разглядел его лицо. Это был его тюремщик.

— Скорее! — воскликнул рыбак-тюремщик. — Я вижу огни, они движутся к Нилу! Быть может, уже обнаружили, что темница пуста, вокруг столько соглядатаев.

Хиан припомнил бледное лицо с горящими глазами, прильнувшее к решетке.

Хозяин лодки оттолкнулся веслом от стены, ветер надул парус, еще немного, и лодка быстро заскользила посередине Нила.

— Ты поплывешь с нами, друг? — спросил Хиан их спасителя.

— Нет, царевич, у меня жена и ребенок, как же я брошу их?

— Боги вознаградят тебя!

— Я уже вознагражден, царевич. Знай же, что за эту одну ночь я заработал больше, чем за десять долгих лет, а кто заплатил — пусть останется в тайне. И не опасайся за меня — у меня есть надежное убежище, только вот для тебя оно не годится.

С этими словами он направил лодку поближе к противоположному берегу, на котором виднелось большое скопление убогих лачуг.

— Плывите своим путем, и пусть ведет вас дух-хранитель, — сказал тюремщик. — Вот тут смотаны лесы и все, что нужно для рыбной ловли, есть в лодке и одежда, какую носят рыбаки. Оденьтесь в нее прежде, чем рассветет, к этому времени вы уже будете далеко от Таниса, — лодка плывет быстро. Прощайте и помолитесь за меня вашим богам, так же как и я помолюсь за вас. Сядь за руль, царевич, и держись середины реки, там в ветреную ночь вас никто не разглядит.

Дав все наставления, тюремщик прыгнул за корму. С минуту голова его темным пятном выделялась над водой, затем исчезла.

— Это добрый, хороший человек, хотя и выполняет злую работу, и я рад, что он встретился на моем пути, — проговорил Хиан.

Глава 16

СМЕРТЬ РОИ
Напористый северный ветер дул всю ночь, не утихая, и на рассвете лодка, в которой плыли Хиан и Тему, была уже далеко от Таниса. Однажды они заметили позади огни на воде и решили, что это погоня, но огни вскоре исчезли. Еще до того как рассвело, они отыскали в лодке рыбацкую одежду, о которой сказал им тюремщик, и переоделись, так что весь оставшийся путь их принимали за рыбаков, которые то ли везли свой улов на рынок, то ли продали всю рыбу и возвращались домой в дальние деревни. Хиан хорошо умел и грести и править, и путешествие их прошло благополучно, хотя на следующую ночь их обогнало несколько больших барок.

Издали заметив эти суда, они спустили парус, подгребли к берегу и, укрывшись в прибрежном тростнике, переждали, пока все барки не уплыли вдаль. В темноте они не смогли разглядеть, что это за барки, однако до них долетели слова команды и пение, и Хиан подумал, что, должно быть, это военные суда, полные солдат, но откуда и куда они плывут, он не знал. Он только вспомнил о том, что слышал во дворце Апепи, когда вернулся в Танис, и почувствовал страх.

— Скажи, чего ты опасаешься, брат Раса? — будто читая его мысли, спросил Тему.

— Я опасаюсь, что они опередят нас и мы не успеем предупредить наших братьев. Довольно нам играть в загадки, Тему. Я, кого ты называешь писцом Расой, не кто иной, как Хиан, и еще совсем недавно носил титул царевича Севера; я обручен с царицей Нефрет, которую мой отец Апепи хочет захватить и насильно сделать своей женой. Поняв, что я, отправившись в Общину послом, стал его соперником, он бросил меня в темницу и убил бы меня. Вот почему мы с тобой встретились в том страшном подземелье.

— Все это я разгадал, царевич и брат мой, но что же ты намерен делать теперь?

— Теперь, Тему, я намерен предупредить царицу и наших братьев об опасностях, что грозят им; я хочу сказать им, Апепи задумал похитить ее и уничтожить всю Общину до последнего человека, будь то мужчина или женщина — он поклялся в этом.

— Думаю, нет нужды спешить к ним с этой вестью, царевич, — спокойно ответил Тему. — Рои узнает о таких угрозах скорее, чем может прибыть к нему самый быстрый гонец. Но все же пора в путь, ибо бог с нами. Да не покинет нас вера, царевич!

Они снова пустились в плавание и вскоре после рассвета увидели вдали пирамиды, а еще немного погодя причалили к берегу неподалеку от пальмовой рощи, где Хиан впервые повстречал Нефрет, облаченную в одежду посыльного.

Здесь они тщательно укрыли лодку. Затем, накинув на себя длинные плащи, которыми неизвестный покровитель снабдил их в тюрьме, и вооружившись мечами, которые нашли на дне лодки, они направились к Сфинксу, а от него — к храму. Вокруг царила тишина, ни один человек не повстречался им на пути. Не видно было и крестьян, обычно трудившихся на плодородных прибрежных землях, посевы же были вытоптаны людьми и бродячими животными. В страхе они вошли через потайной ход в храм и, соблюдая осторожность, добрались до большого зала, где была коронована Нефрет. Здесь стояла тишина, и зал, как им сначала показалось, был пуст, но вот в дальнем его конце Хиан разглядел в тронном кресле на возвышении чью-то фигуру в белых одеяниях, за ней высилась древняя статуя Осириса, бога мертвых. Они поспешно приблизились: Теперь Хиан увидел, что на троне Рои — или призрак его. Он сидел, облаченный в мантию верховного жреца, голова склонена на грудь, длинная белая борода струится по мантии. Казалось, он спит.

— Проснись, благочестивый пророк! — обратился к нему Хиан, но Рои не пошевелился и не ответил.

Тогда они, дрожа, поднялись на помост и заглянули в его лицо.

Рои был мертв. Они не заметили никакой раны, но сомнений быть не могло — тело его застыло, он был мертв.

— Всемогущий Осирис призвал святого пророка к себе, — стараясь сдержать слезы, с трудом выговорил Хиан, — но я верю, что дух его остался с нами. Отправимся же скорее на поиски остальных.

Они обошли весь храм — он был пуст. Пусты были и покои Нефрет. Все здесь стояло на месте, ничего не было потревожено, но Нефрет исчезла, так же как исчезли Кемма и Ру, исчезла и одежда Нефрет.

— Поспешим в город мертвых, — сказал Хиан, — быть может, они укрылись в гробницах.

Они покинули храм и обошли весь некрополь, но не увидели никого, всюду царило безмолвие. Тогда они стали искать следы, но, даже если они и были, стремительный северный ветер замел их песком. Отчаявшись, они присели отдохнуть под сенью второй пирамиды. Рои умер, а все их братья и сестры ушли из этих мест, и Хиан понимал, почему они это сделали. Но куда ушли? Быть может, это они ночью проплыли мимо них на барках? Или их всех перебили воины Апепи? Если свершилось такое злодейство, почему не осталось на поле брани ни трупов, ни следов крови? Так спрашивали Хиан и Тему себя и друг друга и не находили ответов.

— Что же нам делать, царевич? — спросил Тему. — Кончится все благополучно, в этом не может быть сомнений. Но пища и вода у нас на исходе, и надо нам найтиубежище.

— Укроемся в храме, Тему, хотя бы до наступления темноты, — ответил Хиан. — Послушай меня, я уверен, что кто-то предупредил братьев Общины, что Апепи решил напасть на них, потому они и исчезли.

— И я так считаю, но куда они направились?

— За помощью к вавилонскому царю. Почтенный Тау намекал мне, — да и великан Ру тоже, — что если они узнают об опасности, то отправятся в Вавилон. Теперь я не сомневаюсь, что так они и сделали. А значит, мы должны последовать за ними, хотя без проводников и вьючных животных, чтобы было на чем везти провизию и воду, мы погибнем.

— Отбрось страхи, царевич! — бодрым голосом отвечал Тему. — Да не покинет нас вера! Мы, братья Общины Зари, никогда не останемся без помощи. Разве не вызволили нас из подземелья дворца Апепи? Разве не прислали лодку, чтобы мы спаслись от погони? Так оставят ли нас одних после того, как мы приплыли сюда с другого конца света? Не оставят, говорю тебе. Верь мне, мы найдем друзей, потому что братья нашей Общины живут во всех землях, среди всех народов, они признают нас по условным знакам и поделятся с нами всем, что имеют сами: едой, вьючными животными — всем, в чем мы нуждаемся, а затем переправят к братьям в другом племени. Скажу тебе больше: у меня имеется много золота, его дал мне тот важный вельможа, чье лицо было скрыто под покрывалом, тот наш покровитель, который посетил меня в темнице в Танисе, а затем послал к тебе. Когда он давал мне это золото и драгоценные камни, — да, и драгоценные камни у меня тоже есть, — он намекнул мне, что, быть может, мне и моему товарищу придется пуститься в дальний путь и, если это случится, золото и камни пригодятся нам, покуда мы, спасаясь от гнева некоего царя, не найдем себе надежную защиту в далекой стране.

Хиан слушал, и в сердце его вливалась храбрость; не иначе как неунывающий Тему послан ему самими Небесами, думал он.

— Та настоящий друг, — сказал Хиан, — с тобой не страшно и в беде. Скажи, как ты обретаешь спокойствие и что дает тебе душевную силу, брат?

— Вера, царевич, — отвечал ему Тему, — со временем и ты обретешь и силу и спокойствие в нашем Братстве. С того самого дня, когда в Танисе Апепи повелел схватить меня и бросить в подземелье, ни дня, ни часа я не предался страху. Не боюсь я и сейчас. Не случалось на моей памяти, чтобы с братом Общины Зари произошло что-то нехорошее, когда он исполняет поручение. Всемудрый прорицатель Рои умер, — увы, это так, — но произошло это потому, что пришло ему время умереть, или же он по собственной воле ушел из земной жизни, ибо сделался слишком стар и ему трудно было пуститься в дальний поход. Но священная мантия его теперь на плечах Тау и других, дух его с нами; нет таких преград, которые остановили бы свободный дух благочестивого пророка Рои, кто шествует теперь рядом с богом.

В конце концов они порешили, что не станут продолжать поиски, — они устали и должны отдохнуть, а также подкрепиться пищей; Тему было известно о тайниках, где спрятана провизия на случай осады или другой опасности. Они отправились обратно в храм Сфинкса, где мертвый Рои правил так же, как правил он, когда был жив. У края большой, вымощенной камнем площади, на которой возвышалась пирамида Хафра, Хиан вдруг остановился — ему показалось, что в царящей здесь глубокой тишине он услышал чьи-то голоса. Покуда он гадал, откуда они могут доноситься, из-за небольшой пирамиды, стоящей по соседству — усыпальницы царского сына или дочери, — выбежал негр. Он бежал, опустив голову, не отводя глаз от песка, — так чернокожие идут по следу.

— Оба прошли в эту сторону, господин, — крикнул он кому-то позади него, — с час назад, не больше!

Только тут Хиан понял, что негр высматривает его с Тему следы, а они и вправду недавно обошли вокруг маленькой пирамиды. Кровь похолодела у него в жилах, и он застыл на месте, не зная, что предпринять, а в это время из-за угла малой пирамиды вышел целый отряд в сорок или пятьдесят человек — стражники фараона. Хиан узнал их по одежде и оружию.

— Это они плыли по Нилу, они охотятся за нами, царевич, — спокойным голосом произнес Тему. — Надобно скрываться, иначе они убьют нас.

В эту самую минуту негр заметил их и указал копьем в их сторону, после чего стражники с громкими криками точно наконец выследили зверя, кинулись к ним.

Но Хиан уже понял, что надо делать.

— Следуй за мной, Тему, — сказал он и, круто повернувшись, бросился бежать обратно к пирамиде Хафра, хотя на этом пути им предстояло пробежать на близком расстоянии от преследователей.

Тему осознал всю опасность положения, но, пробормотав: «Вера! Только вера!» — устремился за ним.

Солдаты в удивлении остановились, подумав, что те, кого они ловят, решили сами сдаться; но когда Хиан с Тему, не останавливаясь, пробежали мимо них, они снова пустились в погоню. Хиан и за ним длинноногий Тему пробежали вдоль южного основания пирамиды и повернули к восточной ее грани, а преследователи в это время подбежали к западной. Так быстро неслись Хиан и Тему, что, когда стражники достигли восточной стороны, они потеряли преследуемых из виду, а те уже в это время мчались вдоль северной стороны. Солдаты остановились, поджидая негра, чтобы он указал им, куда бросаться.

А Хиан на бегу искал глазами ту упавшую с пирамиды плиту, от которой надо было начинать подъем. Камней тут было много, но наконец он заметил плиту, узнал ее. Крикнув Тему, чтобы он не отставал, Хиан начал подниматься на пирамиду, что для него не составляло труда.

— О, боги! Что я — козел? — задыхаясь, пробормотал Тему. — Да не покинет нас вера! — воскликнул он и с отчаянной решимостью полез наверх. Один раз он чуть было не сорвался, но как раз в этот миг Хиан оглянулся и успел схватить его за волосы.

Но верное ли он взял направление? Хиан не успел отсчитать плиты, пока поднимался, а все они похожи одна на другую. Хиан решил, что проскочил нужное место, и остановился, стараясь припомнить, что говорила ему и показывала Нефрет. Он стоял, не двигаясь, и тут вдруг, словно по какому-то волшебству, большая каменная глыба дрогнула и повернулась, открыв перед ним вход в туннель, в глубине которого горел светильник. Хиан прыгнул в раскрывшийся ход, даже не успев удивиться происшедшему чуду, и поспешно втащил туда же Тему, потому что из-за угла выбежал охотник-негр и, хотя был еще далеко, заметил их на стене пирамиды, пусть потом стражники ему и не поверили. Потому-то Хиан и устремился так поспешно в открывшийся ход — он услышал крики негра и понял, что они обнаружены. Но почему камень открылся сам собой, не западня ли это?

Едва беглецы миновали ребро каменной глыбы, как она быстро и бесшумно, так же как и открылась, стала на место; Хиан услышал лишь лязг задвинувшегося засова. Тяжело дыша, он огляделся и в нише, где, как объясняла ему Нефрет, должна была храниться пища, различил в слабом свете светильника очертания человеческой фигуры. Человек выступил вперед и поклонился.

— Приветствую тебя, господин, — сказал он. — Поистине удивительна мудрость жрецов Общины, ибо они предупредили меня, что ты можешь вернуться в наши края и прийти сюда как раз в это время; вот почему я зорко следил за тем, что происходит внизу.

Теперь, когда глаза Хиана привыкли к полутьме, он узнал говорившего, это был не кто иной, как Хранитель пирамид, учивший его подниматься на них.

— Но как же ты мог следить сквозь каменную стену, друг? — с изумлением спросил Хиан.

— Очень просто, господин. Подойди сюда, и я покажу тебе. Ляг на пол и погляди в эту дырочку, а если хочешь увидеть что-то подальше, погляди вот в эту.

Хиан лег и обнаружил, что дырочки эти — отверстия узких каналов, которые были так искусно выведены на поверхности пирамиды, что наблюдатель изнутри мог видеть, что происходит у ее основания, а если использовал другое отверстие — и то, что делается вдали. Так Хиан увидел, как подбежали запыхавшиеся стражники и охотник, размахивая руками, стал им показывать, что беглецы поднялись на пирамиду. Начальник стражи, похоже, очень разгневался — видно, он решил, что все это выдумки черного охотника, — так разгневался, что ударил негра древком копья. После чего негр помрачнел, как всегда случается с негром, когда кто-то ударит его, и, распростершись на песке, не произнес больше ни слова. Стражники сами пустились на розыски. Некоторые даже пытались подняться на склон, но один солдат покатился вниз и, как видно, больно ушибся, потому что когда его относили от пирамиды, он громко стонал. После этого солдаты не иначе как решили искать беглецов среди гробниц. Начальник же и его помощники сели в кружок и стали держать совет. Совещались они до самой темноты, а затем разожгли костер и расположились вокруг него на ночлег.

Наглядевшись на все это, Хиан обратился к Хранителю с просьбой рассказать, что случилось с Братством Зари и почему только один он оказался внутри пирамиды.

— Слушай мой рассказ, господин, — начал Хранитель. — Спустя несколько часов после того, как ты уплыл вниз по Нилу с письмами для царя Севера, общинный Совет получил какие-то вести. Откуда и каким способом они были получены, мне знать не дано, ибо я не из тех, кто посвящен в тайны Общины; быть может, лазутчик доставил их или было знамение Небес, сказать не могу. Но вот что затем произошло: вся Община собралась вместе, и тогда было решено, чтобы женщины, дети и старики, которым трудно пускаться в долгий путь, отправлялись через пустыню на юг, к месту погребения священных быков Аписов; только вот должны они там остаться или уйдут дальше, того я не знаю. Отправились они в путь той же ночью, а наутро их и след простыл; видно, укрылись на дневные часы у друзей Общины в назначенных местах, где их никто не выдаст.

— Но что случилось с госпожой Нефрет и ее приближенными, друг?

— Всю ту ночь они готовились к походу, господин, а на рассвете выступили, держа путь на восток; они взяли с собой палатки и нагрузили провизией множество ослов. Они также извлекли из склепа саркофаг, в котором, как я понимаю, покоится набальзамированное тело царицы, матери нашей теперешней царицы Нефрет. Один лишь член Общины остался здесь кроме меня, и этот человек — благочестивый пророк Рои.

— Почему же и ты не ушел вместе со всеми, Хранитель?

— По двум причинам, господин. Первая та, что Хранитель пирамид дал клятву никогда, что бы ни произошло, не покидать пирамид. Из рода в род здесь жили и умирали мои предки, здесь будут жить и умирать мои потомки, покуда восходит в небо солнце и не рассыпались в пыль пирамиды. И еще одно было нам сказано: покуда мы храним пирамиды и верны нашей клятве, роду нашему обещана жизнь, но если мы нарушим клятву, наш род оборвется.

— Ты дал хорошее объяснение, почему ты остаешься здесь, Хранитель, несмотря на опасность и одиночество.

— Да, господин, и есть еще одна причина, не менее важная. Прежде чем покинуть эти места, госпожа Нефрет призвала меня и, говоря со мной как царица, дала поручения. Она сказала, чтобы я тотчас же позаботился о том, чтобы ниша в пирамиде Ур Хафра, тайну которой я знаю так же, как и они, была заполнена провизией, свежей водой, маслом, вином, чтобы были там кремни и запас дров для костра, а также другие необходимые вещи. Что, позаботившись обо всем, я должен постоянно находиться в этой пирамиде и наблюдать, что происходит внизу, и если придешь ты, — она, мне кажется, не сомневалась, что ты придешь сюда, я должен спрятать тебя здесь и заботиться о тебе, защищая от врага. Еще она приказала, — и это повторил господин Тау, — сообщить тебе, что она вместе со всей Общиной бежала в Вавилон к своему прародителю, славному царю Дитана, который еще жив и прислал своих послов, чтобы приветствовать ее как царицу Египта. И еще она сказала, что я должен уговорить тебя, едва ты появишься здесь, не медля бежать в Вавилон, где ты найдешь убежище и спасешься от гнева Апепи.

— Благодарю царицу за заботу и наставления, — сказал Хиан. — Одно для меня загадка: как узнала она, что судьбой предначертано мне оказаться в этом месте?

— Думаю, всевидящий пророк Рои знал обо всем и сказал ей, господин, ибо для него равно было открыто как настоящее, так и будущее, разница лишь в том, что одно он видел глазами своей плоти, а другое — глазами души.

— Может быть, Хранитель. Но как могло случиться, что Рои сидит в храме на троне мертвый? Знаешь ли ты о его кончине?

— Господин, я знаю все. После того как старики, женщины и дети отправились в путь, Рои собрал в большом зале храма Общину, там же были царица Нефрет и святейший Тау. Я тоже был в зале. Удивительные слова сказал нам благочестивый пророк: что должны мы отправиться в Вавилон без него, потому что он уже слишком стар для таких путешествий. Люди сказали ему, что понесут его весь долгий путь в носилках, но он покачал головой и ответил так: «Будет иначе, ибо настало для меня время умереть в этом мире и перейти в другой, где я буду охранять вас и ждать, когда истекут ваши земные часы. Но покуда Осирис не призвал меня к себе, я останусь здесь». Люди заплакали, а Рои дал знак Тау приблизиться, и когда тот опустился перед ним на колени, произнес тайные мистические слова, посвящая его в сан пророка Общины Зари и передавая ему власть над телами и душами людей, а затем овеял его своим дыханием и поцеловал. После этого он подозвал к себе нашу царицу Нефрет и велел ей не печалиться, ибо ему дано знать, сказал он, что все окончится, как она того желает и, несмотря на все опасности, тот, кого она любит, в конце концов вернется к ней, ибо боги охраняют его. После чего он поцеловал ее и благословил, а затем благословил всю Общину и каждого в отдельности члена Совета, завещая им свято хранить тайны Общины и блюсти ее учение в чистоте и строгости. Если же придется им, защищая свою царицу и сестру по вере, во имя праведных целей пролить кровь, он отпускает им этот грех, ибо иной раз только война может принести мир; когда же война окончится, они должны являть милосердие и жить в скромности и умеренности, как жили прежде. Дав такие наказы, он отпустил всех и никому больше не сказал ни слова, только вручил Тау письмо для вавилонского царя и еще одно послание ко всем членам Общины, живущим в других землях.

— А что случилось потом, Хранитель?

— Один за другим члены Общины стали подходить к благочестивому Рои и, преклонив колено, прощаться с ним, а попрощавшись, покидали зал, — на заре они выступали в долгий путь. Когда все ушли, Рои огляделся и, заметив меня, спросил, почему я не ушел вместе со всеми. Я сказал ему о наказе Нефрет, он же ответил, что она хорошо распорядилась и что я должен ухаживать за ним до самой его смерти. После чего он сошел с трона и в первой же келье поблизости лег на ложе. Там я навещал его днем и вечером, а носил сюда еду, воду и другие припасы из храмовых кладовых ночью, чтобы никто не заметил меня. На четвертый день под вечер я закончил свою работу и пошел к всемудрому пророку, чтобы дать ему воды, потому что еду он больше не принимал. Он выпил, а потом приказал мне помочь ему облачиться в его одеяние верховного жреца. Затем по его просьбе я проводил всемудрого в зал и помог сесть на трон; в руке он держал священный жезл.

«Выслушай меня, — сказал он мне, — к нам пришел враг. Апепи приказал своим воинам стереть нас с лица земли. Я вижу, как они высаживаются на берег, вижу, как сверкают на солнце острия копий. Брат мой, спрячься здесь поблизости и наблюдай. Знай, что ты никак не пострадаешь, и после всего, что произойдет здесь, уходи и выполняй то, что тебе поручено».

Надо тебе сказать, господин, если ты еще не знаешь — брат же Тему знает наверняка, — что в храме нашем есть множество тайников, где лишь огонь или молот могут обнаружить человека; мы же, члены Общины, знаем об этих тайниках и можем в них укрыться, если нас к тому вынуждают. В один такой тайник я и спрятался, неподалеку от возвышения, где сидел Рои; кому придет в голову, что внутри недвижной статуи древнего бога стоит живой человек и зорко смотрит сквозь пустые каменные глазницы?

Истек, быть может, час, потому что, когда я пришел в храм, солнце еще стояло высоко в небе, а теперь лучи его, проникнув сквозь западное окно, падали на Рои и трон, на котором он сидел, и словно окутали его багряной мантией. Тишину вдруг нарушили какие-то звуки, шум все нарастал, и вот уже явственно слышал я топот бегущих, хриплые, грубые голоса.

— Сюда, сюда! — слышались крики. — Вот оно — гнездо белых крыс, которые скоро станут красными! А ну, посмотрим, отвратят ли они своим колдовством копья фараона!

Множество воинов, сверкая доспехами и вскинутыми копьями, ворвалось через большой проход в зал. Тишина древнего храма, по-видимому, поразила их, потому что они вдруг остановились и смолкли, а потом начали продвигаться вперед медленно, теснясь друг к дружке, точно рой пчел. И тут как раз багряные лучи солнца осветили Рои, сидящего на троне, — в белой мантии, с золотым жезлом в руке. Воины замерли.

— Призрак! — вскричал какой-то воин.

— Нет, это сам Осирис с жезлом власти, — отозвался другой.

Начальники в нерешительности совещались, пока наконец один, как видно, похрабрее других, не сказал:

— Неужто испугаемся мы колдовства? Это все их хитрости! Ну-ка, глянем на него поближе.

И он, а за ним и другие подошли к возвышению.

— Этот старый бог мертв! — крикнул он. — Неужто воины испугаются мертвеца?

И тут вдруг Рои заговорил глухим загробным голосом, который эхом разносился по залу.

— Что есть жизнь и что есть смерть? — вопросил он. — И как узнаешь ты, осквернитель святынь, мертв бог или жив?

Воин в страхе отпрянул назад и ничего не ответил.

— Что ищешь ты в этом святом месте, о человек, жаждущий крови, и кто послал тебя сюда? — продолжал Рои.

Воин набрался храбрости и отвечал:

— Фараон Апепи, наш правитель, послал нас, он приказал нам захватить в плен Нефрет, дочь Хеперра, который был когда-то царем Юга, и предать мечу всех жрецов Общины Зари.

— Схватите Нефрет, помазанницу божью, царицу обеих земель, если сумеете отыскать; истребите жрецов Общины Зари, если найдете их. Обыщите гробницы, обыщите пустыню, и когда найдете их, отрубите им головы и принесите их Апепи, гиксосскому псу, которого вы называете царем, а вместе с ними приведите и красавицу Нефрет, Ее Величество царицу Египта.

Военачальник не произнес ни слова, и Рои продолжал:

— Ищите, ищите, вы найдете лишь песок и ветер. Ищите до тех пор, покуда не падет на вас меч божий.

И тут, словно набравшись храбрости из глубин своего ужаса, военачальник закричал в ответ:

— Ну а ты-то, старый пророк, ты ведь не бог и не меч карающий, и тебя не надо искать. Вот тебя мы и доставим фараону Апепи, и еще живого. Пусть он вздернет тебя на воротах Таниса, обманщик и колдун!

И тогда залитый багряными лучами заходящего солнца, величественный и устрашающий Рои поднялся с трона. Медленно протянул он свой жезл, указывая на того воина.

— Пророком ты назвал меня, — начал он холодным, ясным голосом, — пророк я и есть. Слушай меня, человек, и передай эти слова своему хозяину, гиксосскому вору Апепи. Слушай и ничего не забудь! Это ты, а не я будешь висеть на пилоне ворот Таниса. Так будет. Это ты, мертвый, будешь качаться на ветру, ты, из-за кого покинул эти места достойный народ; это твой труп растерзают гиксосские псы; ты испытаешь на себе ярость Апепи, так же как на Апепи падет гнев божий. Передай ему то, что говорю я, Рои, пророк Общины Зари: смерть уже приближается к нему, нарушителю клятв, к тому, кто жаждет крови невинных, и не в Танисе будет он разговаривать с Рои, а в преисподней, пред троном Осириса. Скажи ему, что воинство его скосит меч Мстителя, как косят жнецы колосья, и тот, кого он хочет умертвить, сядет на его трон и обнимет ту, кого он сам домогается. Скажи ему, что, когда он стоял здесь, в этом зале, закрыв лицо и выдавая себя за гонца, я узнал его сразу, но пощадил, ибо тогда еще не пробил его час и потому, что мы, достойные братья Общины Зари, не в пример гиксосским ордам, помним о долге гостеприимства и никогда не станем пятнать руки кровью гонцов и посланцев. Скажи ему, нарушителю клятв и предателю, что и сам он отопьет из чаши предательства, а от зла, что посеял он, другие пожнут жатву справедливости и мира.

Так сказал Рои и снова опустился на трон.

— Хватайте его! — крикнул военачальник. — Хлещите его плетьми, терзайте его, пока он не скажет нам, куда он спрятал Нефрет. Ужасным будет наше возвращение в Танис, если мы придем без той, к кому обратил свое сердце наш властитель.

Тогда, господин, очень медленно — сделают шаг и остановятся, — кое-кто из воинов двинулся вперед, уж очень они были напуганы. Наконец они подступили к возвышению и взобрались на него. Самый первый, не коснувшись Рои, взглянул в его лицо и отпрянул назад.

— Он мертв! — закричал он. — Пророк мертв, у него отвисла челюсть!

— Он умер, — откликнулся кто-то из зала, — но проклятье его пало на нас. Горе нам! Горе Апепи, которому мы служим! Горе! Горе!

Крик этот отдавался от стен, а в это время солнце вдруг село, и храм погрузился в темноту. И тут, господин, раздался другой крик: «Скорее вон отсюда! Скорее, скорее, а то проклятье поразит нас в этом страшном месте!»

И они бросились бежать, господин. Они заполнили узкие проходы. Одни падали, другие топтали их, я слышал страшные стоны, но они выволокли и тех, кто упал, не знаю уж, мертвых или живых. В храме никого не осталось. Я выбрался из моего тайника, поднялся на помост и взял руку благочестивого Рои. Она была холодна и, когда я отпустил ее, безжизненно упала; я послушал его сердце — оно не билось. Тогда я последовал за воинами, не показываясь им, потому что знал, как пройти незамеченным; я видел, как они в страшной спешке, теснясь и ругаясь, погрузились на барки и отплыли, хотя дул сильный ветер. Когда на рассвете я снова пришел на берег, их уже не было, только, я думаю, какая-то барка перевернулась, потому что к берегу прибило трех утопленников, которых я столкнул подальше в воду.

Так, господин, отошел в мир иной наш всемудрый пророк Рои, который покоится сейчас на груди Осириса.

— Странную ты поведал историю и страшную, — промолвил Хиан.

— Поистине, — вставил свое слово Тему, — однако в ней я усматриваю волю Небес. И если таково начало, каким же будет конец, царевич? Горе Апепи, горе тем, кто служит ему! Да не оставит нас вера!

Глава 17

СУДЬБА БЕГЛЕЦОВ
В ту же ночь Хиан, Тему и Хранитель пирамид, утолив жажду и голод, устроились на ночлег в склепе фараона Хафра; Хиан лег по одну сторону саркофага, Тему — по другую, а Хранитель, сказав, что ему, простому человеку, не позволено осквернять своим присутствием священное место, — за порогом. Только одно дело — лечь, а другое — заснуть. Заснуть Хиан не мог. То ли от непомерной усталости — столько ночей он провел почти совсем без отдыха, в лодке все время греб и боялся глаза сомкнуть. Или опасности, которых он избежал, все, что он выстрадал, увидел и выслушал, не давали успокоиться, и Хиан снова и снова возвращался мыслями к пережитому. А может, давила жара и духота склепа — в самой сердцевине каменной горы нечем было дышать.

Возможно, были и другие причины. В огромном саркофаге, возле которого лежал без сна, в глубоких раздумьях Хиан, покоились останки великого фараона, возведшего эту пирамиду; бессчетное множество лет назад был он велик и всемогущ теперь же ничего не осталось от него — ни в истории, ни на земле, только кости в этом саркофаге, пирамида да несколько статуй в храме, изображающих его во всем царском величии.

И вот он, Хиан, кто носит сегодня на пальце тот самый перстень, которым тысячелетия назад этот покинувший земной мир правитель скреплял государственные акты, — он делит с великим фараоном его смертное ложе! Но дозволено ли это ему и не грозит ли за то страшная кара?

Все еще бодрствующий Хиан гадал, видит ли сейчас Ка или двойник фараона, который, как известно, — во всяком случае, так утверждают жрецы и ученые мужи, — обитает в его теле в гробнице до самого часа воскрешения, — видит ли Ка этот перстень и задается ли вопросом, как он попал в руки чужеземца? Этот перстень уже навлек на него беду, припомнил Хиан; ревность удваивает подозрительность, и именно перстень навел Апепи на догадку о том, что Хиан и Нефрет полюбили друг друга; потому он и бросил сына в подземелье. Он спасся из одной темницы, чтобы оказаться в другой, думал Хиан, но если ему суждено разделить ее с Ка могущественного Хафра, она может оказаться не менее опасной, чем первая, ибо разве возможно обмануть Ка? Подумай он об этом раньше, — а ему это по неосторожности и в голову не пришло, — он бы спрятал перстень от Апепи; но куда его спрячешь от Ка? Но, может, сам Хафра отдал ему, кто явился на землю столько лет спустя, этот перстень, переходивший от поколения к поколению и вот теперь перешедший к нему, Хиану, вполне законным путем? Если так, тогда Ка простит его.

Тут мысли Хиана спутались и потекли в другую сторону, несерьезные, безрассудные мысли. Больше он не думал ни о Ка, ни о перстнях, он думал о той красавице, с которой они в этом самом склепе обменялись клятвой верности. Где она сейчас и когда он найдет ее? Хранитель пирамид поведал ему предсмертное пророчество Рои: они с Нефрет снова встретятся! Как утешительны эти слова! Хотя, быть может, Рои хотел сказать, что встретятся они в другом мире, — похоже, старый пророк, в особенности в последнее время, не отделял жизнь от смерти. Но он, Хиан, мечтает о живой женщине, а не о призраке, ведь неизвестно, как любят призраки и умеют ли они вообще любить. Как удивителен этот рассказ о смерти Рои, из последних сил обрушившего проклятия на Апепи и тех, кто посмел вторгнуться в святилище Братства Зари, кто хотел истребить всех членов Общины и похитить их сестру и царицу! Хиан поблагодарил богов, что Рои не проклял и его вместе со всеми гиксосами. Нет, напротив, он благословил его так же, как и Нефрет. А значит, благословение пребудет с ними, ибо Рои — посланец Небес, которому ведома их воля.

Да, Рои благословил их, и светлый дух благочестивого пророка, вознесшийся в вечность, охраняет сейчас его, Хиана; дух этот могущественнее Ка Хафра, могущественнее всех злых духов и демонов, обитающих в склепах. Подумав так, хотя и страшна была ему эта гробница, хотя стерегли его враги, Хиан успокоился, отвел взор от качающейся тени, отбрасываемой на сводчатый потолок светильником, и заснул.

Тяжкий воздух склепа нагонял дурные сны, но все же Хиан спал, пока его не разбудил Тему, который завозился по другую сторону саркофага и громко зевнул.

— Поднимайся, царевич, — сказал Тему, — верно, уже наступил день, хотя разве отсюда разглядишь, что там на воле?

— Что значит день для тех, кто поселился в вечной тьме пирамиды, как будто они уже умерли? — хмуро отозвался Хиан.

— Очень много значит, — весело ответил Тему, — потому что днем ты знаешь, что снаружи светит солнце. А тьма имеет свои удобства: так, во тьме, поскольку больше делать нечего, ты можешь всецело отдаться долгой молитве.

— Но от солнца, что светит другим, мне мало радости в этом душном мраке, Тему, а молюсь я проникновеннее всего, когда вижу небо у себя над головой.

— Можешь не сомневаться, скоро ты снова увидишь его, потому что воины, потеряв нас, конечно же, поплыли к своему правителю — сообщить ему, что мы улетучились, словно духи.

— Вот тут-то Его Величество и обратит в духов их самих — пусть, мол, тогда отыщут нас в мире ином. Можешь не сомневаться, если и отправилось куда-то его войско, то только не в Танис, поскольку нас они с собой не прихватили. Призадумайся, брат. Мы совершили побег из самой страшной, самой неприступной темницы фараона. Царица Нефрет и все Братство, кроме Рои, который по собственной воле остался здесь умирать, ушли от его войска. Подумай, как он отнесется к тем, кто сообщит ему, что они напали на наш след и пустились в погоню, да только вдруг мы куда-то исчезли? Нет, Тему, нас они не схватили, а значит, им нельзя возвращаться в Танис.

В эту минуту со светильником в руке появился Хранитель.

— Ушли воины? — спросил его Тему.

— Пойдемте, сами увидите, — ответил Хранитель и, повернувшись, повел их по проходам. — Смотрите, — сказал он, указывая на глазки в кладке стены.

Хиан приник к отверстию, и сначала его ослепил яркий свет, льющийся снаружи, но вот глаза его привыкли к нему, и тогда он различил воинов — пятьдесят, а то и больше, — занятых постройкой хижин и укрытий из камней, во множестве лежавших вокруг пирамиды. Хиан приник к отверстию ухом и услышал, как кто-то — как видно, из главных — окликнул воина, — его Хиану не было видно, — и стал спрашивать, какие вести получены от отрядов, которые ведут наблюдение за другими сторонами пирамиды. Поняв, что гиксосская стража уверена в том, что дичь, за которой они охотятся, укрылась в пирамиде, и приготовилась сторожить день и ночь до тех пор, пока голод и жажда не выгонят беглецов наружу, Хиан знаком подозвал Тему, чтобы он тоже взглянул, а сам сел на каменный пол и тяжело вздохнул.

— Ясно, они собираются здесь осесть надолго, — немного погодя сказал Тему, — иначе они не стали бы строить себе дома из камня. Только мы их перехитрим. Да не покинет нас вера!

— Пусть не покинет, — сказал Хиан. — Но даже и веру надо чем-то питать, так что давайте-ка подкрепимся хлебом насущным.


Так для троих затворников началось тяжкое испытание. День следовал за днем, а гиксосские стражники не уходили, выжидая, как кот выжидает добычу; прибыли новые отряды, в них нашлись умельцы лазать по скалам и горам; с помощью бронзовых копий и веревок они поднимались на пирамиду, пытаясь обнаружить убежище царевича. Напрасные старания. Случалось, они карабкались над самым тайником, и все равно не могли его обнаружить, а даже если бы и обнаружили, то не сумели бы повернуть камень — тяжелый засов накрепко запирал его изнутри. И все же гиксосы не уходили: они знали, что рано или поздно беглецам, если они еще живы, придется выйти наружу.

Хиан и его товарищи спали теперь не в самом склепе — там было трудно дышать и мерещились всякие ужасы. Так что на вторую ночь все трое устроились возле поворотного камня, где сквозь глазки просачивался хоть какой-то свежий воздух и проникали слабые лучики света. Приникнув глазом к пробитой в скале скважине, которая уходила кверху и открывала обзор южной стороны соседней пирамиды. Хиан увидел и звезду над ней. Теперь по ночам он не сводил с нее глаз, пока она не гасла в небе; непонятно почему, но звезда эта приносила ему покой. Все остальное время им приходилось лежать в темноте или загораживать глазки, чтобы свет изнутри не выдал их; по этой же причине и есть приходилось в глубине прохода. Еды у них было вдоволь, но день шел за днем, и она словно потеряла вкус, потому что они сидели в духоте и совсем не двигались. И вода тоже стала отдавать затхлостью, а пить много вина они не решались.

И вот отвага и спокойствие духа начали покидать Хиана. Погрузившись в мрачные, как само чрево пирамид, раздумья, он сидел час за часом, не произнося ни единого слова. Даже Тему, хотя и призывал по-прежнему не терять веру, то и дело напоминая своим товарищам о Рои и его пророчестве, хотя и молился усердно и подолгу, но и он порядком утратил былую жизнерадостность и заявил, что тюремное подземелье в Танисе — просто дворец в сравнении с этим проклятым склепом. Хранитель же стал вести себя настолько странно, что Хиан решил, что тот тронулся умом. Особенно бесило Хранителя, что гиксосы осмеливаются карабкаться на пирамиду, которая доверена его надзору, он только об этом и говорил. Хиан попытался было хоть немного утешить его, высказав предположение, что высоко гиксосы все равно не поднимутся даже с помощью всех своих приспособлений, поскольку они не знают, где можно найти опору, и никогда не обнаружат это место.

Как видно, слова эти запали Хранителю в голову, потому что, выслушав их, он стал молчалив и, похоже, о чем-то упорно размышлял. На следующую ночь, перед самым рассветом, он разбудил Хиана.

— Я кое-что задумал, царевич, — сказал он. — Не спрашивай меня ни о чем, но завтра на закате освободи поворотный камень и жди. Если я не вернусь на рассвете, снова задвинь засов и тогда уж не числи меня среди живых.

Больше он не сказал ни слова, а Хиан даже не попытался остановить Хранителя, потому что знал: тогда он совсем потеряет рассудок. Они приоткрыли немного ход, а затем, поев и выпив вина, Хранитель скользнул в щель и исчез во тьме.

Звук задвигаемого засова разбудил Тему, который в тревоге вскочил.

— Мне приснилось, что камень открылся — и мы вышли на свободу. Но что это — где же Хранитель? Ведь он лежал рядом со мной…

— Камень и вправду приоткрывался, Тему, хотя на свободу мы не вышли. Но Хранитель что-то задумал и отправился выполнять свое намерение. Только вот что он задумал, он мне не сказал. По-моему, он просто не мог больше оставаться в этом склепе и предпочел смерть на воле, а может, и просто волю.

— Если так, царевич, значит, наш запас воды увеличился и, уж конечно, все это к лучшему, что бы там ни произошло. Да не покинет нас вера! — Так ответил Тему, а затем лег и снова погрузился в сон.

Тот день прошел, как и все другие. О Хранителе они больше не говорили: оба считали, что побег его удался или же он спрятался где-то в расщелине, чтобы дышать свежим воздухом. Да и было им не до разговоров, страдания их настолько усилились, что они молча сидели, как совы в клетке, уставившись в темноту широко раскрытыми глазами. Под вечер Хиан, посмотрев в глазок, заметил, что к лагерю верхом на прекрасных лошадях подъехало несколько бедуинов, гиксосы тут же окружили их и стали покупать молоко и зерно, а потом некоторые бедуины спешились, и поставив на голову кувшин или корзину, понесли их к жилищам воинов. Когда торги закончились, гиксосы, как показалось Хиану, принялись рассказывать жителям пустыни, по какой причине они разбили тут лагерь, потому что те обратили взоры на пирамиду и, как видно, о чем-то спрашивали гиксосов; судя по взволнованным лицам и нетерпеливым жестам, история эта их заинтересовала. Рассказы и расспросы все еще продолжались, когда солнце стало быстро уходить за горизонт, как это всегда бывает в ясном небе Египта, и тут вдруг один из бедуинов, протянув руку в сторону пирамиды, закричал:

— Глядите, глядите — Дух пирамид! Вон он во всем белом стоит на самом верху!

— Нет, он во всем черном! — воскликнул другой.

— Их два! — отозвался третий. — Один в белом, другой в черном. И не духи это, а царевич Хиан и жрец — не в пирамиде они прятались все это время, а на ее вершине.

— Вот глупец, — послышался чей-то голос, — да разве возможно, чтобы люди столько времени прожили в таком месте? Призраки это, и сомневаться нечего. Нам ведь говорили, что по пирамидам этим бродят призраки. Глядите! Он смеется над нами и делает какие-то знаки!

— Призраки или живые люди, — раздался голос военачальника, — но завтра мы схватим их. Сегодня уже темно и ничего не получится.

Тут все воины заговорили разом, и Хиан не мог разобрать, что они говорят. Он заметил лишь, что бедуины хранят молчание. Они сидели на своих конях и держались на некотором расстоянии от гиксосских воинов, а тот, кто, судя по всему, был у них за вожака, делал какие-то непонятные знаки руками: то широко раскидывал их в стороны, то сводил над головой, так что соприкасались кончики пальцев. Быстро спустилась ночь, вокруг стало темным-темно, громкие выкрики стихли, лишь какой-то гул несся от костров, вокруг которых сидели гиксосы, — похоже, они что-то горячо обсуждали.

— Тему, — сказал Хиан, — что означает вот такой знак для братьев нашей Общины? — И он сначала широко раскинул руки, а затем, образовав петлю над головой, свел кончики пальцев.

— Это крест жизни, наши братья подают такой сигнал, когда разговаривают на дальнем расстоянии и хотят узнать, кто вдали: друг, враг или просто незнакомый человек.

— Так я и подумал, — произнес Хиан и замолчал. Затем он стал пробираться к поворотному камню и отодвинул засов, который служил надежным запором.

Спустя примерно час с небольшим послышался легкий скрежет, и в то же мгновенье лицо Хиана овеяла приятная ночная прохлада, хотя в темноте он ничего не мог разглядеть. Затем он услышал стул легшего в паз засова и голос Хранителя, окликнувшего его по имени. Хиан отозвался, и они начали двигаться навстречу друг другу по проходу; в том месте, где горел светильник и помещались еда и вода, они встретились.

Хранитель припал к воде, а когда вдоволь напился, Хиан спросил его, где он был, хотя уже и сам обо всем догадался.

— На вершине пирамиды, господин. Сегодня я поднялся туда до рассвета, в полной темноте. Опасное это дело, настолько опасное, что я не решился просить тебя пойти вместе со мной, хотя ты не менее искусен в лазании, чем я. И все же, хотя я и ослаб от неподвижности, пока мы сидели тут, я не испытывал страха — путь на вершину знаком мне до мельчайшей зазубрины, к тому же, покуда Хранитель пирамид выполняет свои обязанности, с ним не может случиться ничего другого.

— Для чего ты пошел туда, Хранитель?

— Я скажу тебе, господин. Прежде всего я хотел, чтобы эти псы-гиксосы поверили, что мы находимся не внутри пирамиды, а на самой ее вершине или в какой-то расщелине возле нее; а даже если они этому не поверят, просто пугнуть их, может, от страха они и уберутся восвояси. Они, уж конечно, слышали рассказы о Духе пирамид и о том, что тех, кто взглянет на него, ждет смерть или безумие, и значит, увидев его однажды, они не захотят подвергнуться этой опасности снова. Есть и еще одна причина моего поступка, которая касается меня одного и, может быть, не найдет у тебя одобрения. Гиксосы доставили сюда хорошо обученных подъему на горы своих воинов с тем, чтобы они одолели эту пирамиду, мою пирамиду, на которую из века в век ступала нога лишь тех, в ком текла кровь моих предков, если не считать ту, имя которой нам известно, и тебя самого; вас же двоих допустил к пирамидам Совет Общины. Сколько бы их там не обучали, этих колченогих псов, до вершины им не добраться, в этом я уверен. Но завтра они попытаются сделать это — их заставят, и, надеюсь, то, что случится с ними, послужит примером последующим поколениям варваров: они оставят пирамиды в покое, только мы — я и мои потомки — будем подниматься на них.

— Но это месть, Рои не одобрил бы твои помыслы, — покачав головой, сказал Хиан. Затем, вспомнив, что пирамиды для этого человека — такая же святыня, как храм для жреца, и любой, посягнувший на эту святыню, по его глубокому убеждению, заслуживает смерти точно так же, как человек, осквернивший храм, Хиан не стал больше говорить о пирамидах, а попросил Хранителя продолжить рассказ.

— К рассвету, господин, я благополучно добрался до вершины и распластался в небольшой выемке, которую ты знаешь, — в том месте, где откололся кусок верхнего камня. Солнце пекло нещадно, но я не осмеливался даже пошевелиться, боялся, как бы меня не заметили снизу. Как я выдержал, и сам не знаю, но я дождался заката. Тогда я поднялся во весь рост и встал на вершине во всем белом. Снизу меня увидели. Стражники прямо застыли от удивления, а я опять скользнул в выемку, набросил поверх белых одежд мой черный плащ их верблюжьей шерсти и снова появился на вершине, только чуть согнул колени, чтобы гиксосам показалось, что теперь стоит кто-то другой, ниже ростом. Так я проделал не один раз, господин, чтобы гиксосы уверились: если не призраки, то это ты и жрец Тему стоите на вершине пирамиды.

— Умно придумано, — сказал Хиан и впервые за все долгие гнетущие дни рассмеялся, — однако я не совсем понимаю, чем это может помочь нам?

— А вот чем, господин. Если гиксосы уверились, что вы с Тему находитесь на вершине пирамиды, они прекратят следить за склонами и обыскивать их, и по ночам глаза часовых будут также прикованы к вершине. Но могу сказать тебе и кое-что еще. Стоя на вершине, я заметил у подножья пирамиды группу всадников, мне показалось, что это жители пустыни — бедуины, и я подумал, что они, как видно, продают или продавали гиксосам молоко и зерно. Это удивило меня, поскольку ведь хорошо известно, что бедуины не осмеливаются переходить границы нашей Священной земли, дабы не постигла их кара небесная и не пало на них проклятие жрецов Общины Зари. И тогда пришла мне в голову одна мысль, посланная, как я думаю, свыше, и я сделал вот что: один из бедуинов, как видно, их вожак, подняв лицо кверху, смотрел на меня, и я сделал ему руками знаки, которые известны членам нашей Общины, а также, наверно, и тебе, господин, потому что ты теперь принадлежишь нашему Братству.

Хиан утвердительно кивнул, а Хранитель продолжал:

— Этот бедуин ответил на мои знаки, господин, и другой, что стоял рядом с ним, повторил ответ, я думаю, чтобы показать мне, что это не случайно. Так я узнал, что они — наши друзья и посланы сюда нам на помощь, а также понял, почему мой дух повел меня на вершину пирамиды.

— Если это так, что же будет дальше, Хранитель? — спросил Хиан охрипшим от волнения резким голосом; сердце у него горячо забилось от надежды и перехватило дыхание.

— А вот что, господин. Завтра, на закате, я снова появлюсь на вершине, и если бедуины, как я предполагаю, все еще будут внизу, я подам им другие знаки и укажу им место, где они должны будут в полночь ожидать нас, с лошадьми наготове. Затем я вернусь сюда и провожу вас к ним, ибо, я уверен, они знают, куда вам скакать.

— Это рискованно, — отозвался Хиан, — но пусть будет так, потому что, если мы еще останемся в этом склепе, я умру. Лучше встретить судьбу лицом к лицу, и как можно скорее, чем медленно погибать в этой дыре.

Затем они позвали Тему и держали совет втроем. Хранитель и Тему долго говорили о тайных знаках Общины и не один раз проделали их при слабом свете светильника.

Той ночью, незадолго до рассвета, Хранитель опять ушел на вершину. Хиан и Тему, едва рассвело, припали к глазкам. Гиксосы были явно чем-то обеспокоены, а семь человек с веревками и скальными крюками собрались вместе и что-то обсуждали с начальниками.

В конце концов с большой неохотой, как показалось Хиану, эти семеро направились к подножью пирамиды, и, приложив ухо к глазку, Хиан различил скрежет крюков по стене пирамиды. Затем довольно долгое время он не слышал ничего, только видел, что гиксосы внизу не отводят от пирамиды глаз, переговариваются и показывают на что-то.

Вдруг раздался полный ужаса крик. Одни, словно завороженные, не отводили глаз от пирамиды, другие закрыли глаза, третьи бросились бежать прочь. Глазок на мгновенье потемнел, словно что-то загородило свет. Тут гиксосы бегом кинулись к пирамиде, и вскоре Хиан и Тему увидели, как они понесли к хижинам три каких-тобесформенных предмета, которые только что были людьми. Немного погодя они увидели оставшихся в живых четверых, что спустились с пирамиды. Они шли, спотыкаясь, а подойдя к хижинам, бросили свои веревки с таким видом, точно навсегда с ними распрощались, и ушли куда-то в сторону.

— Пирамиды жестоко карают тех, кто воображает, что может одолеть их, и пусть возрадуется их Хранитель, — печально произнес Хиан, подумав про себя, что, не возьми его под защиту какая-то высшая сила, они отомстили бы и ему, и это чуть было не случилось.


Снова стало клониться к горизонту солнце, и в лагерь на своих красавцах конях приехали бедуины. Снова раздались обеспокоенные выкрики воинов, и они в страхе стали показывать на вершину пирамиды, а посреди этой суматохи тот, кто, по всей видимости, был у бедуинов главным, отъехал чуть в сторону и назад, так, чтобы гиксосы его не видели, и время от времени стал вскидывать вверх руки и двигать ими то в ту, то в другую сторону, как делают на восходе и на закате солнца почитатели небесного светила. Спустилась ночь, гиксосы расположились вокруг пылающих костров.

Но вот они вскочили и, приставив ладони к ушам, стали прислушиваться к какому-то звуку и тут же по двое, по трое поспешили к хижинам и другим укрытиям, как будто чего-то вдруг испугались. Немного погодя скрипнул поворотный камень, и в проход скользнул Хранитель. На этот раз он попросил себе не воды, а вина.

— Я чуть было не попал в царство Осириса, — сказал Хранитель. — Поскользнулся на кровавом следе одного из этих глупцов, которые решили, что могут добраться до вершины. И все же я не сорвался, ибо храним высшими силами, а дальше все прошло благополучно.

— Только не для тех троих, что уже мертвы, — с тяжелым вздохом сказал Хиан.

— Мертвы не по моей вине, господин. Безумцы! Не зная пути, они поднялись на две трети высоты, а там начинается мраморная гладь, где не за что зацепиться ни руками, ни ногами. Один заскользил вниз и увлек за собой других, потому что они обвязались одной веревкой, остальные же, увидев, какая участь постигла их товарищей, отказались от своей безумной затеи и спустились на землю.

— Что же произошло потом? — спросил Хиан.

— То, что и накануне: когда солнце уже скатывалось за горизонт, я появился на вершине и, делая вид, что просто размахиваю руками, как, считается, размахивают призрак или дьявол, стал подавать сигналы бедуину, который, судя по всему, у них главный. Он отвечал мне. Мы поняли друг друга. А когда стало совсем темно, я начал выкрикивать проклятия гиксосам. Я сообщил им, что я — дух пророка Рои и что близок их страшный конец. По-моему, они поверили, что это дух Рои говорит с ними с Небес, и в страхе, ползком убрались в свои хижины, откуда теперь и не выйдут, пока солнце не поднимется высоко в небо, уж можете мне поверить! А теперь выпейте-ка по кубку вина и следуйте за мной.

Глава 18

НЕФРЕТ ПРИБЫВАЕТ В ВАВИЛОН
Тот, кто был известен под именем писца Расы, посланец царя Севера Апепи, получив обручальный перстень от своей невесты, царицы Нефрет, плыл на корабле в Танис, навстречу тяжким испытаниям, а тем временем в храме Общины Зари случились события, которые Хранитель пирамид описал впоследствии Хиану и жрецу Тему.

Едва Раса, который на самом деле был царевичем Хианом, покинул те места, как в храм Общины Зари прибыло переодетое бедуинами посольство Дитаны, старого царя Вавилона. Эти знатные люди были тайно приняты Советом Братства; поклонившись прорицателю Рои, они поднесли ему глиняные таблички, покрытые незнакомыми письменами.

— Прочти, Тау, — сказал Рои, — зрение мое слабеет да к тому же забываю язык, родной тебе.

Тау взял табличку и начал читать:

«От Дитаны, царя Вавилона, царя царей, чья слава подобна сиянию Всемогущего Солнца, посланье Рои, пророку благочестивому, другу небес, прорицателю Общины Зари; а тому, кто ближе всех к Рои, первому из братьев Общины Зари, кого в Египте называют Тау, но кого, как я, Дитана, слыхал, прежде в Вавилоне величали наследным царевичем Абешу, законному сыну плоти моей, с коим рассорился я, ибо упрекал он Мое Величество за возмездие, что я учинил своим подданным, и кто бежал вслед за тем и, как полагал я, давно мертв, — мой поклон. Знайте, о Рои и Тау, или Абешу, что я получил сообщения ваши обо всем, что происходит в Египте, и о том, что ты, Абешу, жив. Известно также мне желание дочери моей, Римы, которую выдал я за Хеперра, фараона Юга и по праву наследования царя всего Египта, чтобы останки ее возвращены были в Вавилон и там похоронены. Прочел я и о том, что дочь ее Нефрет тайно коронована как царица Египта и теперь ищет помощи моей, чтоб отобрать трон у врага моего, Апепи, захватчика, что правит в Танисе.


Вот что я, Дитана, отвечаю тебе, благочестивый Рои, и тебе, царица Нефрет, внучка моя: ступайте ко мне, в Вавилон, вместе с сотоварищами. В этой стороне, клянусь именем бога моего Мардука, повелителя Небес и Земли, а также богами Набу[781] и Бела[782] и всеми другими богами, коим я поклоняюсь, вы будете в безопасности. Силой моих рук вы будете ограждены от всяких зол, и мы поразмыслим обо всем, что следует сделать.

А тебе, кого называют Тау, говорю я: приезжай тоже, и если сможешь воистину доказать, что ты сын мой, царевич Абешу, я, кто оплакивал тебя много лет, дам тебе все, что ты пожелаешь, кроме одного — права наследовать трон мой, который обещан другому. Если же солгал ты, не приходи, ибо ты непременно умрешь.

Останки же дочери моей Римы, чей супруг погиб от рук волка Апепи, я похороню торжественно в усыпальнице царей, где она высказала желание лежать. Не откажу я ей и в посмертной молитве, если Нефрет, внучка моя и царица, исполнит одно мое желание».

Скреплено печатью Дитаны, великого царя, и печатями советников его.

Окончив чтение, Тау поднес письмо ко лбу, а затем отдал его Нефрет, сидевшей на троне, в окружении членов Совета. Она также приложила письмо ко лбу и, обернувшись к Тау, спросила:

— Как случилось, почитаемый мной Тау, что долгие годы ты хранил эту тайну от меня; ведь если все, что написано здесь, верно, ты — брат моей матери и мой дядя?

При этих словах Нефрет посланники в изумлении поглядели на Тау.

Тот улыбнулся и отвечал:

— О царица и племянница моя, все сказанное здесь — правда, и если нам доведется живыми попасть в Вавилон, я предоставлю доказательства того царственному отцу моему Дитане и его советникам. Я — Абешу, сводный брат царицы Римы. Когда я покинул Вавилон, она была еще младенцем; матери ее я почти не знал, ибо она всегда находилась в окружении царской свиты. Не открылся я Риме, и когда мы встретились вновь и я, спасая вас от заговора Апепи, увез ее из Фив; не открылся и тебе, когда достигла ты зрелости, — клятва, которую я принес, став членом Общины Зари, обязала меня сложить все мои прежние титулы и забыть, что я был царевичем. Но клятва эта допускала одно исключение: я мог открыть свое имя, поведать о своей жизни, если это шло на пользу Общине Зари. И наш отец-пророк может быть тому свидетелем.

— Да, — сказал Рои, — все это правда. Слушай же, царица и сестра наша, и вы, послы Дитаны. Много лет тому назад один из братьев нашей Общины, теперь давно уже покойный, привел ко мне человека, который сказал, что желает вступить в наш круг; то был благородного облика воин, человек крепкого телосложения, который, как я угадал, пил воду Евфрата. Я спросил его имя, откуда он родом и почему он ищет убежища в нашем Братстве. Он поведал мне, что он — Абешу, царевич Вавилона, и представил доказательство истинности своих слов. Между ним и отцом его, у которого он был военачальником, произошла ссора из-за подданных, которых царевичу надлежало покарать смертью. Из сострадания царевич отказался выполнить приказ, за что был изгнан из своей страны. Затем он служил другим царям, — на Кипре и в Сирии, — но в конце концов устал от сражений, честолюбие стало претить ему, возлюбленные предавали его, а потому он распрощался с тщеславием, царящим в мире, и в одиночестве решил очистить и насытить душу свою.

Услыхав об Общине Зари, он постучался в наши врата. На просьбу его я отвечал, что нет среди нас места тому, кто лишь для себя ищет спасения и покоя от забот земных. Те, кто принадлежат нашему Братству, должны служить всем людям, и в особенности обездоленным, а также тем, кто опутан цепями греха; люди нашей Общины призваны нести покой в мир, пусть это будет стоить им собственной жизни. Клятва эта налагает на них обязательство жить в бедности; за исключением особых случаев, они также дают обет безбрачия и отрекаются от всех земных почестей. Ибо только так, по нашему разумению, может душа человека вступить в союз со своим богом. А потому, если он станет одним из нас, то превратится в раба самых покорных и должен забыть, что был вавилонским царевичем и предводителем войска; отныне он становится слугой Небес, и уделом его будут занятия, от которых, возможно, отказался бы самый ничтожный идолопоклонник.

И вот, царица, проситель этот надел наше ярмо на свою шею, сложил с себя все титулы и стал известен под смиренным именем Тау. Но из Тау-служителя он превратился в Тау — духовного отца, и после меня, состарившегося пророка, Тау стал одним из самых известных людей в нашем Братстве, признанным во всех землях, но до того дня, когда возникла необходимость открыть это великому царю Дитане, никто не знал, что он — Абешу, вавилонский царевич.

Услыхав этот необыкновенный рассказ, члены Совета встали и поклонились Тау, а за ними поклонились и посланники Вавилона. Нефрет же, которая тоже поднялась, поцеловала Тау в лоб, назвав его любимым дядей, и сказала, что только теперь поняла, отчего была так привязана к нему с самого детства.

Тогда заговорил сам Тау:

— Все, что здесь сказано — правда, и потому я не ищу и не заслуживаю вашей хвалы. Все было сделано мною по зову души, которая изведала, что истинная радость — в служении другим и только тем душа приближается к богу. Теперь на какое-то время мне вновь придется вспомнить, что я царевич, и, возможно, стать военачальником. Если так, пусть мой царственный отец не страшится, что я потребую своей доли от тех, кого он назначил своими наследниками, ибо единственная моя цель и надежда — жить и умереть в Братстве Зари.

В эту минуту человек, который стоял на страже у двери, подошел к Рои и что-то шепнул ему.

— Впусти, — приказал Рои.

В зал Совета вошли трое усталых путников в запыленной одежде; когда они распахнули плащи и жестами приветствовали собравшихся, стало очевидно, что они принадлежат к Общине.

— Всемудрый пророк, — обратился один из них к Рои, — мы прибыли из Таниса, из стана войска Апепи. Нам известно от надежных, тайных друзей нашей Общины, что Апепи готовится напасть на вас, если вы отклоните одно притязание его; тогда всех ваших людей он предаст мечу, а царственную особу похитит, чтобы сделать своей женой. Войско его уже собрано и через несколько дней выступит против вас.

— Мне все это известно, — отозвался Рои. — Пусть придут безумные прислужники Апепи. Я знаю, что сказать им.

Потом он приказал Тау собрать весь народ Общины Зари, чтобы держать совет.

Когда все были в сборе, Рои объявил, что слагает с себя верховное руководство и назначает своим преемником Тау, о чем и рассказал впоследствии Хранитель пирамид Хиану и Тему. Затем он попрощался со всеми членами Общины и благословил их, и те, утирая слезы, удалились, после чего произошло все так, как рассказывал Хранитель пирамид. Некоторые из членов Совета — и среди них Нефрет — хотели насильно унести Рои вместе с собой, но он разгадал их замысел и запретил. Наконец удалились и они, оставив Рои одного, как он пожелал. Печальное это было прощание, и много было пролито слез. Горько плакала и Нефрет, она с младенчества любила Рои, который заботился о ней, как отец родной. Он заметил, что она в горе, и подозвал к себе.

— Владычица Египта, — заговорил он, — сегодня ты лишь зовешься так, но, если провидение меня не обманывает, вскоре станешь ею; знай, тебя и старого отшельника, пророка тайной веры, чье имя исчезнет и которого забудут на земле, — разделяет широкая пропасть. Нас разделяют долгие годы жизни, ибо я очень стар, а к тебе лишь вчера пришла женская зрелость. Да и судьба твоя отлична от той, что была уготована мне; и потому кажется, что нас почти ничто не соединяет. Но это не так, ибо узы любви связывают нас, а любовь, знай же, — единственное, что вечно и совершенно как в Небесах, так и на земле. Время — ничто; кажется, что оно есть, но оно не существует, ибо в вечности есть ли место времени? Величие и слава, красота и желание, богатство и нужда, все, что мы обретаем и чего лишаемся, даже рождение и смерть — только пузырьки в потоке жизни, что появляются и исчезают. Лишь любовь истинна, лишь любовь вечна. Ибо любовь — бог и, будучи богом, властвует над миром; это владыка с тысячью лиц, который победит всех и сотворит из ненависти мир, а из зла — масло для своей лампады. А потому, дитя, следуй стезей любви, не только той, что известна тебе сегодня, но любви ко всем, даже к тем, кто причиняет зло тебе; в этом и есть истинная жертва, и только так удовлетворится твоя душа. Теперь же прощай — час пробил!

Рои поцеловал Нефрет в лоб и попросил оставить его одного.

Молодая царица на всю жизнь запомнила его последний завет, хотя, быть может, разум ее постиг таинственный смысл сказанного не ранее, чем и она приготовилась последовать в мир теней. Навсегда удержала в памяти Нефрет и облик пророка; в белом одеянии он сидел на почетном месте среди мрачного зала, проницательным взором глядя во мглу, словно ждал, что кто-то поманит его, подаст знак следовать за собою.


Еще до рассвета процессия человек в пятьдесят или более, не считая тех, кто нес гроб с мумией царицы Римы, тронулась в путь. Двигалась она быстро, тайными тропами; все больные, дети и немощные старцы отправлены были ранее в назначенное потаенное место. Когда взошло солнце, пирамиды остались далеко позади. Тут Нефрет и попрощалась с Хранителем пирамид, который провожал их до этого места, и дала ему все наказы, которые он в точности исполнил.

Нефрет верила, что Хиан вернется к пирамидам и именно у пирамид станет искать ее, как искали Братство Зари Тау и другие, быть может, по зову сердца или восприняв какое-то тайное наставление; она глубоко страдала от того, что нельзя ей дождаться Хиана, чтобы бежать вместе с ним. Хранитель пирамид поклялся, что исполнит все наставления, низко поклонился Нефрет и ушел назад; скоро пирамиды, которые были ее единственным домом, и вовсе скрылись из виду. И тут впервые за время пути на глаза Нефрет навернулись слезы, ибо она любила пирамиды, которые покорила и где счастье отыскало ее. Кто знает, увидит ли она их когда-нибудь снова!

Путники приблизились к границе Египта, не встретив никаких препятствий; оставив к югу от себя большой залив Красного моря, они благополучно вступили в пределы Аравийской пустыни. По пути через страну они почти что не видели людей, так как местность вокруг была разорена войной, а заходить в города и деревни они избегали. Даже немногие встречные либо тут же скрывались, либо делали вид, будто ничего не заметили. Как будто действовал чей-то тайный приказ не попадаться им на глаза, хотя, откуда он исходил, Нефрет не знала. Лишь когда путешествие окончилось, ей стало известно, как велика тайная сила скромной Общины Зари.

Наконец беглецы покинули пределы Египта и расположились на ночь в пустыне у колодца. На рассвете Нефрет выглянула из шатра и, заметив верблюжий караван и всадников, направлявшихся к ним, замерла в испуге.

— Похоже, Апепи поймал нас в сеть, — сказала она Кемме, которая тоже глянула вдаль и молча вышла из палатки. Вскоре она вернулась вместе с двумя посланниками из Вавилона; с ними был и Тау.

— Не бойся, царица, — обратился к ней Тау. — Все обошлось. Те, кого ты заметила, — не гиксосы, а войско твоего дела, великого царя Дитаны, посланное, чтобы сопровождать тебя в Вавилон. Взгляни на стяг великого царя, украшенный изображениями богов.

— Да будут благословенны Небеса! — отвечала Нефрет. Но тут ее обожгла мысль, которую она, отведя Тау в сторону, сообщила ему.

— Я не сомневаюсь, так же как и ты, наверно, что царевич Хиан вернется к пирамидам, чтобы предупредить нас об опасности, — сказала она. — Если за ним будет погоня, его спрячут в укромном месте, и тогда ему понадобится помощь. Сможет ли кто-нибудь помочь ему в бедственном положении?

— Я подумаю об этом и посоветуюсь с другими, — сказал Тау, — хотя кое-что я уже предпринял.

Вскоре несколько человек, известных среди жителей пустыни, переодетые бедуинами, — братья друг другу, а также братья Общины Зари, принесшие клятву служить ей до самой смерти, — оседлав быстрых коней, отправились к пирамидам, чтобы следить за тем, что там происходит.

Затем к Нефрет приблизились военачальник Дитаны и его воины; они поцеловали землю перед ней, приветствуя ее не как царицу Египта, а как вавилонскую царевну. Их допустили в шатер, где покоилось тело царицы Римы; вошедшие опустились на колени, а жрец прочел молитвы и совершил жертвоприношение. После этого подвели много верблюдов, на которые погрузились все члены Общины Зари; для Нефрет и Кеммы была приготовлена колесница. Так все двинулись в путь под охраной вавилонской кавалерии; впереди на быстроногих верблюдах ехали проводники.

Большая военная дорога пролегала через раскаленную Аравийскую пустыню. В оазисах путников ожидали свежие верблюды и кони; оттого они, хотя и везли с собой мумию царицы Римы, двигались стремительно, почти со скоростью царского гонца; в пути все помогали им и никто не чинил им никакого вреда; по прошествии тридцати пяти дней они увидали перед собой мощные стены Вавилона.

Огромный город, считавшийся одним из чудес света, построен был на обоих берегах великой реки Евфрат, повсюду высились храмы и сверкающие дворцы; город оказался таким большим, что путники ехали весь день через окраины, пока не добрались до его внутренних стен. Тут медные ворота откатились, и с наступлением вечера путников повели по прямым широким улицам, заполненным тысячами людей, с любопытством взиравших на них, пока наконец вся процессия не остановилась у дворца.

Рабы помогли Нефрет подняться к дверям, охраняемым статуями в виде фигур крылатых быков с человечьими головами; Нефрет вступила в удивительные по красоте залы, какие ей никогда не доводилось видеть прежде. Распорядители дворца двинулись ей навстречу, царевичи склонились в поклоне, евнухи и служанки, окружив ее и Кемму, ввели их в покой, стены которого были затянуты узорчатыми тканями и повсюду стояли золотые и серебряные сосуды. После церемонии встречи путниц отвели в комнату для омовений, что было особенно приятно после столь долгих странствий. Никогда еще Нефрет не видела такого прекрасного мраморного бассейна, где вода была подогрета, а когда омовение было закончено и тела уставших путниц умастили маслами и благовониями, их проводили в отведенные им покои, где их ждала изысканная еда и напитки. Обе женщины наконец могли отдохнуть в постелях, застланных вышитыми шелковыми покрывалами; сон их оберегали рабыни и вооруженные евнухи, стоявшие за дверями.

На рассвете Нефрет разбудили женские голоса, певшие гимн богу солнца Шамшу. Она еще немного полежала, размышляя о том великолепии, которым ее окружили, в глубине сердца уже ненавидя его. Царица по положению, по воспитанию своему Нефрет была простой девушкой, она привыкла к вольному воздуху пустыни, к тесным кельям, возможно служившим некогда гробницами, к грубой пище, которую она делила со всем людом Общины. Шелка и украшения, роскошные хоромы, душистая вода для омовений, толпы подобострастных рабов, чуждая изысканная пища, — все это великолепие тяготило ее, вызывая чувство отвращения.

— Няня, — обратилась она к Кемме, чье ложе находилось рядом, — я с радостью очутилась бы сейчас на берегах Нила и встретила первые лучи, посылаемые Ра, которые золотят чело Сфинкса.

— Если б ты вернулась на берега Нила, дитя мое, — отозвалась Кемма, — то первые лучи, посылаемые Ра, золотили бы ворота дворца в Танисе, ставшего твоей тюрьмой, а до твоего слуха доносились бы ненавистные слова любви, обращенные к тебе Апепи. А потому благодари богов, что ты здесь.

— Я видела сон, — продолжала Нефрет. — Мне пригрезилось, будто Хиан, обрученный со мной, в опасности и зовет меня на помощь.

— Сомнения нет, дитя мое, он зовет тебя, где бы он ни находился; сомнения нет и в том, что жизнь его в опасности, — как и у всех нас, хотя, быть может, и не в такой мере. Но что из того? Разве не обещал нам пророк, дед мой, что с ним не случится никакой беды? Выслушай меня. Я тоже видела сон.

Сам Рои, которого, без сомнения, уж много дней нет в живых, окруженный сиянием, явился мне. «Убеди Нефрет, — повелел он, как показалось мне, — смирить сердце свое; ей грозит множество опасностей, но, подобно грозовым тучам, они будут развеяны порывами ветра пустыни, небо над главою ее снова прояснится, и звезды воссияют на нем».

— Прекрасные слова, няня, если только ты и впрямь слыхала их; они дают мне успокоение в этом чуждом, хоть и таком красивом, месте. Но смотри, вон идут те толстые большеглазые женщины; они, кажется, несут что-то. Няня, я не хочу, чтобы они касались меня. Я оденусь сама, или ты одень меня.

Женщины приблизились, падая ниц, чуть не на каждом шагу, и сложили дары на столик из яшмы. Перед Нефрет оказались невиданные роскошные одежды, царская мантия, ожерелья и пояса из драгоценных каменьев; поверх всех этих подношений лежала золотая корона, украшенная крупными жемчужинами.

— Это подарки Дитаны, великого царя, своей внучке, вавилонской царевне и царице Египта, — произнесла по-египетски старшая, снова кланяясь, — соблаговоли надеть все, о царевна Вавилона и царица Египта. Пусть Дитана, царь царей, узрит красоту твою в подобающем виде. Мы, рабыни твои, пришли услужить тебе.

— Тогда потрудитесь передать благодарность могущественному Дитане, моему деду; мне же вы услужите тем, что оставите меня одну, — отвечала Нефрет, набрасывая на лицо покрывало, чтоб более не видеть их.

Когда женщины вышли, — недовольные, некоторые даже в слезах, — Нефрет с помощью Кеммы принялась наряжаться в сверкающие одеяния. Вскоре пришлось позвать назад старшую прислужницу, чтоб та показала, как их следует носить.

Наконец Нефрет была одета, как обычай требует того от вавилонянки, принадлежащей к царскому дому; подали зеркало, чтобы она могла все осмотреть. Глянув на себя, Нефрет в раздражении бросила его на ложе.

— Кто я — египетская девушка или наложница какого-то восточного владыки? — воскликнула она. — Посмотрите на мои распущенные волосы, усыпанные драгоценными каменьями! А эти одежды, в которых я с трудом передвигаюсь! Няня, освободи меня от этих ненужных вещей и верни мой белый наряд сестры Общины Зари.

— Дитя мое, — терпеливо отвечала Кемма, — одежды твои запылились в дороге. Ты и так очень хороша, — добавила она удовлетворенно, — хотя и загорела несколько больше, чем надо бы; но корона тебе очень к лицу. Оставь жалобы; ты можешь считать себя сестрой Общины, но тут ты — вавилонская царевна. Разве не боишься ты разгневать великого царя, у кого просишь столь многое? Слышишь, они приглашают нас к трапезе. Идем, тебе надо подкрепиться.

— Может, ты и права, няня. Но что потребует великий царь от меня! Об этом никто не скажет, даже Тау, хотя, полагаю, он-то знает.

Тяжело вздохнув и насупившись, Нефрет присела к столу, а Кемма так и не ответила на ее вопрос — то ли не знала, что ответить, то ли по другой причине.

Немного погодя в покой вошел глава евнухов, за ним, низко кланяясь, следовали распорядители двора, причудливо одетые музыканты, придворные дамы, военачальники и стража, состоявшая из темнокожих воинов. Каждый занял назначенное ему место, Нефрет и Кемму они поставили посередине, и процессия, впереди которой выступали музыканты, двинулась куда-то. Миновав коридоры, украшенные статуями, они прошли через обширные залы, пересекли сады и дворы, где струились фонтаны, и наконец достигли высокой лестницы; ступени ее вели к дверям просторного внутреннего двора, охраняемым изваяниями быков.

Двор этот не был ничем затенен, и лишь в глубине его — примерно на треть длины — был натянут полог. Здесь было множество людей — такого многолюдного собрания Нефрет никогда не видела, — и все они смотрели на нее. Нефрет и свита прошли вперед меж расступившимися людьми.

Под пологом сгустилась глубокая тень, и поначалу Нефрет ничего не могла разглядеть. Но через несколько мгновений царевна увидала, что перед ней собрался весь цвет двора царя Вавилона. Здесь были знатные вельможи и придворные дамы, сидевшие все в одном месте, военачальники при оружии, советники с квадратно подстриженными бородами, церемониймейстеры с жезлами; были здесь и рабы, белые и черные, и кого тут только не было! В центре этого великолепного собрания на изукрашенном драгоценностями троне сидел морщинистый старик с совершенно седой бородой, в диковинном венце на голове; Нефрет догадалась, что это и есть ее дед, царь царей, могущественный Дитана.

Когда процессия ступила под тент, раздался звук трубы, и все придворные, а также сопровождавшие Нефрет люди пали ниц перед царем; даже Кемма распростерлась на земле вместе со всеми. Нефрет же осталась стоять, подобно единственному воину, оставшемуся в живых среди мертвого войска, — словно некий дух повелел ей сделать так. Она глядела на маленького ссохшегося человечка, а он смотрел на нее.

Вновь заиграла труба, и все поднялись; процессия, сопровождавшая Нефрет, двинулась вперед и остановилась у трона. На мгновение воцарилась тишина, затем царь заговорил высоким, резким колосом, а толмач слово в слово переводил его речь на египетский язык.

— Видит ли Мое Величество перед собой Нефрет, дочь моей дочери Римы, царевны, супруги Хеперра, некогда бывшего фараоном Египта? — спросил он, оглядывая ее своими пронзительными, похожими на птичьи, глазками.

— Да, меня зовут так, о великий царь Вавилона, — отвечала Нефрет.

— Так почему же ты не пала ниц пред Моим Величеством, как все эти знатные люди?

Наступило молчание, взоры всех были обращены к Нефрет. И снова будто внутренний голос подсказал ей, что ответить.

— Дед мой, — молвила она гордо, — если ты — царь Вавилона, то я — царица Египта, а Ее Величество не целует прах перед Его Величеством.

— Сказано хорошо и уместно, — согласился Дитана, — но, внучка моя, я полагаю, что ты царица без трона.

— Да, это так, и потому я пришла к тебе, о отец моей матери, могучий царь царей, источник справедливости, — я уповаю на твою помощь. Гиксос Апепи захватил мой трон, а теперь желает сделать меня своей женой, меня, царицу Египта, и так овладеть моим наследством. С большим трудом я избегла плена и вот стою здесь и возношу мольбу к тебе, царю царей, от чьей плоти я выросла.

— Снова хорошо сказано, — одобрительно отозвался старый царь. — Но, дочь Египта, ты просишь многого. Я знаю Апепи и ненавижу его; долгие годы я вел войну с ним, но попытаться теперь пересечь безводную пустыню, даже с могучим войском, не безопасно; это могло бы обернуться бедой для Вавилона. Что в случае удачи обещаешь ты нам, владычица Египта?

— Ничего, о царь, лишь любовь и почтение.

— Ах, вот как; ты лишь просишь, но тебе нечем платить. Я должен созвать Совет. А пока, внук мой Мир-бел, будущий царь Вавилона, подведи госпожу и усади ее там, где ей как царице надлежит быть, — рядом с моим троном.

Вперед вышел высокий человек средних лет, в богатых одеждах, в венце; его лицо с черными горящими глазами лучилось силой. Он поклонился Нефрет, пристально разглядывая ее ястребиным взором, вызвав тем ее неудовольствие, а затем произнес вкрадчиво басистым голосом:

— Приветствую тебя, царица Нефрет, сестра моя. Счастлив, что дожил до мгновения, когда увидел тебя, столь царственно прекрасную.

Он взял ее за руку и повел вверх по ступеням помоста к креслу, которое было поставлено для нее по правую сторону от трона. Нефрет села, а Мир-бел, отвесив поклоны ей и царю, возвратился на свое место. На некоторое время воцарилась тишина.

Наконец старый царь заговорил:

— Та сказала, дочь моя, что тебе нечем отплатить нам. Но кажется мне, что ты владеешь многим, ибо владеешь собою: ведь, как я слышал, ты не состоишь в браке. Возьми, царица Египта, — продолжал он неспешно и уверенно, так что Нефрет поняла, что речь эта приготовлена им заранее, — повелителем себе наследника престола Вавилона, чтобы впоследствии объединить обе великие страны в одну. Тогда, быть может, Вавилон будет готов послать войско, чтобы победить Апепи и посадить царицу на трон ее предков. Что ты ответишь на это, дочь моя?

Теперь, когда Нефрет поняла наконец, чего от нее ждали, кровь отхлынула от лица ее. Лишь мгновение она колебалась, вознося в сердце своем молитву о наставлении, как Рои учил ее делать в тяжкую минуту, а затем спокойно ответила:

— Это невозможно, о царь и дед мой, ибо тогда Египет окажется под властью Вавилона; при короновании же я поклялась сохранить стране свободу.

— Затруднение сие преодолимо, дочь моя, и мы поступим так, чтобы обе наши страны были удовлетворены; об этом мы поговорим позднее. Есть ли у тебя другие доводы против такого союза? Человек, которого мы предлагаем тебе, не только наследник самого большого царства в мире; как ты увидела, он также в расцвете лет, воин и, как я знаю, мудр и добр сердцем; словом, поистине — человек.

— У меня есть и иная причина, царь. Я уже дала обещание.

— Кому же, дочь моя?

— Царевичу Хиану, государь.

— Как же так? Ведь он наследник Апепи, а ты сказала, что Апепи сам желал сделать тебя своей женой?

— Да, господин мой, и потому Апепи и Хиан ненавидят друг друга. — Тут она потупила взгляд. — Нас же с Хианом соединяет любовь.

При этих словах ее шепот пронесся по собранию, а старый Дитана слегка улыбнулся, как, впрочем, и некоторые другие. Лишь на лице Мир-бела отразилось не веселье, а гнев.

— Ах, вот что! — произнес царь. — Где же теперь царевич Хиан? Он прибыл сюда с тобою?

— Нет, государь. Когда последний раз я получила весть о нем, он находился при дворе, в Танисе, и, как говорили, Апепи бросил его в темницу.

— Думаю, там он и останется, если рассказ твой правдив, дитя мое, в чем я не сомневаюсь, — отвечал Дитана.

Нефрет подумала, что все кончено, просьба ее о помощи отвергнута, и в эту минуту вдруг услышала знакомые торжественные звуки одного из похоронных гимнов Общины Зари. Она поглядела по сторонам, чтобы понять, откуда они доносятся, и увидела Тау, за которым шли все члены Братства, провожавшие ее из Египта, а также незнакомые ей люди; все они были одеты в простые белые одежды. В середине процессии Нефрет увидела гроб, который несли восемь человек; Нефрет знала, что под крышкой его покоится мумия матери ее, царицы Римы. Гроб внесли под навес и поставили перед троном. Жрецы подняли крышку, которая была уже освобождена от скреп, — под ней открылся второй гроб. Те же жрецы сняли вторую крышку, осторожно вынули набальзамированное и спеленутое тело царицы и поставили перед царем; при виде этого все в ужасе отпрянули, ибо вавилоняне не любили смотреть на усопших.

— Чье это тело и почему внесли его туда, где нахожусь я? — негромко спросил царь.

— Твоему Величеству следовало бы, разумеется, знать, — отвечал Тау, — что ныне мертвое тело это некогда явилось на свет от твоей плоти. Здесь, перед тобой, в пеленах, останки Римы, дочери твоей, бывшей прежде царевной вавилонской и царицей Египта.

Дитана пристально глянул на мумию и, отвернувшись, спросил:

— Что находится на груди этой царственной спутницы богов, каковой она, несомненно, стала теперь?

— Письмо к тебе, о царь, скрепленное ее собственной печатью в ту пору; когда она оставалась еще спутницей живых.

— Прочтите, — приказал Дитана.

Тау перерезал шнурок и развернул свиток, из которого выпало кольцо. Он подал его царю; при виде перстня тот не смог подавить вздоха, ибо хорошо помнил, что сам надел его на палец дочери, когда она уезжала в Египет; царь тогда поклялся, что не отвергнет никакой ее просьбы, изложенной в письме, скрепленном этой печатью.

Тау стал читать на языке вавилонян:

«От Римы, бывшей некогда вавилонской царевной и супругой Хеперра, фараона Египта, отцу ее Дитане, царю Вавилона, либо тому, кто воссел на трон после него. Знай, о царь, что я взываю к тебе во имя наших богов, а также будучи одной крови с тобою: отомсти за те беды, что я претерпела в Египте, за убийство моего возлюбленного господина, царя Хеперра. Заклинаю тебя обрушиться всей мощью на Египет и покарать собак-гиксосов, погубивших моего супруга и захвативших его наследство; возведи на престол Египта дочь мою Нефрет и убей тех, кто хотел обречь ее и меня на гибель. Знай также, что если ты, отец мой, царь Дитана — либо человек одной со мной крови, кто сменит Дитану на троне, — откажешься исполнить мою волю, я призову проклятье всех богов Вавилона и Египта на тебя и твой народ, и я, Рима, стану преследовать тебя, пока ты жив, и сведу с тобой счеты, когда мы встретимся в преисподней».

Собственной печатью скреплено мною, Римой, на смертном одре.

Эти торжественные слова, казалось, произнесенные самой царственной особой, чье мертвое тело явилось теперь перед троном, заставили сжаться сердца всех, кто слышал их. На некоторое время воцарилась тишина. Потом царь Дитана, чьи глаза до этого мгновенья были устремлены в землю, поднял голову и все увидели, что увядшее лицо его бледно, а губы дрожат.

— Страшные слова! — произнес он. — И что за тяжкое проклятие обрушится на нас, если мы не внемлем этой просьбе? Та, кто произнесла эти слова и скрепила их печатью, некогда данной ей мною вместе с торжественной клятвой, кто, мертвая, стоит здесь предо мною, была моей любимой дочерью, которую я выдал за фараона Египта. Могу ли я отказать в последней мольбе моей дочери, столь жестоко пострадавшей от руки проклятого Апепи и теперь, несомненно, ждущей от нас ответа?

Он умолк; со всех сторон раздались приглушенные голоса: «О царь, не должен ты поступить так!»

— Верно, не должен. Я, кто вскоре станет тем же, что и царственная Рима, не могу отказать ей, какую бы ни пришлось платить цену. Слушайте все — жрецы, советники, царевичи, правители областей, воины и весь народ: от имени царства вавилонского я объявляю войну гиксосу Апепи, который ныне правит захваченным им Египтом, — войну не на жизнь, а на смерть! Пусть мой указ, который не может быть изменен, запишут и объявят в Вавилоне и во всех наших землях.

Послышался ропот одобрения. Когда все смолкло, царь обернулся к Нефрет.

— Прекрасная царица, внучка моя, просьба твоя и твоей матери услышана, — сказал он. — Посему пребывай здесь в мире и чести, пока приготовления к войне не окончатся; а затем поведи наше войско.

Нефрет сошла с кресла, упала на колени перед царем и, схватив его руку, прижала к губам. Говорить она была не в силах.

Подняв Нефрет, Дитана коснулся ее своим скипетром и поцеловал в лоб.

— И добавлю еще вот что: зная цель, с какой ты прибыла сюда, дитя мое, я вознамерился было выдать тебя за Мир-бела, наследника моего, и взять такую плату за помощь Вавилона. Теперь же я отказываюсь от своего плана; так велит мне сердце, — то ли оттого, что ты просишь об этом, или по другой причине. Ты говоришь, что обещала стать женой царевича Хиана; мне хорошо говорили о нем, хотя по отцу он происходит из дурного рода. Быть может, царевич уже погиб от руки Апепи или умрет вскоре. Если подобное случится, ты, возможно, обратишь свой взор на Мир-бела; это и мое и его желание, но тут я не ставлю тебе никаких условий. Если же Хиан останется жив и ты дождешься встречи с ним, тогда вступайте в брак и примите оба мое благословение. Не гневись, Мир-бел; кто может знать наперед, как распорядятся нами боги? Твое желание сейчас не исполнилось, так извлеки из этого урок: не все подвластно человеку, который сделал для тебя так много. Если царица не достанется тебе, наследник престола Вавилона сыщет другую, кто разделит с ним трон. Исполни мою волю Мир-бел: когда войско выйдет против Апепи, останься здесь охранять меня, дабы какой-нибудь злой бог не подвигнул тебя на дурное дело.

Зная, что царский приказ, согласно древнему вавилонскому закону, изменен быть не может, Мир-бел тут же удалился, поклонившись сначала царю, потом Нефрет. Прошло много лет, прежде чем царица Египта снова увидела его, потому что, выйдя из дворца, он вскочил на коня и умчался в свой ном, где и оставался до того дня, когда окончилась распря.

Когда Мир-бел ушел, царь в раздумье остановил свой взгляд на Тау:

— Кто ты, жрец?

— Я прорицатель Общины Зари, государь, и зовут меня Тау.

— Я слышал об этой Общине и думаю, что братья ваши живут и в Вавилоне; есть они даже и при моем дворе. Слышал я также, что ты дал приют покойной царице Риме и ее дочери, за что я благодарен тебе. Но скажи, прорицатель, нет ли у тебя другого имени?

— Есть, государь. Некогда меня звали Абешу, я старший законный сын Его Величества царя Вавилона. Много лет назад я вступил в спор с Его Величеством, за что подвергся изгнанию.

— Так я и подумал! И теперь, принц Абешу, ты вернулся, чтоб предъявить права старшего царского сына на трон Вавилона?

— Нет, повелитель, я не прошу ничего, как, возможно, послы уже сообщили Твоему Величеству, кроме, быть может, одного — прощения. Я всего только брат Общины Зари и, будучи им, чужд мирским почестям.

Дитана протянул Тау свой скипетр в знак мира и прощения, Тау коснулся его, как то было в обычае Вавилона.

— Мне хотелось бы узнать больше о твоей вере, которая может убить гордость в сердце человека. Ожидай меня, прорицатель, в моих личных покоях, мы побеседуем с тобой, — сказал Дитана.

Тау отошел в сторону, а Дитана обратился к жрецам:

— Пусть останки моей дочери, царицы, будут снова положены в гроб; отнесите его в нашу усыпальницу, завтра мы устроим царские похороны.

Повеление это было немедля исполнено; когда процессия проходила мимо Дитаны, тот встал и поклонился, и все присутствующие последовали его примеру. Потом царь взмахнул скипетром, раздался звук трубы, бывший знаком того, что собрание совета окончено. Царь сошел с трона и, подав руку Нефрет, повел ее с собой, сделав Тау знак следовать за ними.

Глава 19

ЧЕТВЕРО БРАТЬЕВ
Отодвинув засов и повернув камень, Хранитель пирамид с великой осторожностью выбрался наружу; за ним последовали Хиан и Тему. Все трое были закутаны в черные плащи. Они установили камень на место и замерли, озираясь. У едва тлевшего костра сидел одинокий стражник, прочие воины, напуганные тем, что они видели на вершине пирамиды, спрятались по хижинам. Пока стражник оставался на месте, Хранитель пирамид и его спутники не решались спуститься, боясь, что он призовет остальных. Все трое пробирались по каменистому склону, глубоко вдыхая свежий воздух и широко раскрытыми глазами глядя на звезды.

— Ждите меня здесь, — сказал Хранитель пирамид, — я скоро вернусь.

Он уполз в темноту, и вскоре где-то вверху послышался леденящий душу вой, который, казалось, мог исторгнуть лишь злой дух или демон. Среди усыпальниц позади воина откликнулось эхо. Тот встал в нерешительности, а затем бросился бежать и скрылся в одной из хижин.

Появился Хранитель.

— Следуйте за мной, — прошептал он. — Не шумите и поторопитесь.

Полуослепший Тему всегда плохо лазал по камням, а от длительного пребывания в подземелье сделался еще более неловок. Наконец все благополучно спустились на землю. Страж пирамид свернул направо и побежал вдоль основания пирамиды, где тень была особенно густой. Оказавшись в безопасности, спутники бросились через открытое пространство к гробницам. Когда они достигли их, раздался чей-то крик: их заметили. Хранитель бежал, петляя, и Хиан с Тему старались не отстать от него. Но вот они достигли небольшой разрушенной гробницы, за которой, в песчаной ложбине, стояли четыре бедуина, держа под уздцы шестерых коней. Хиана одним рывком подняли в седло; оглянувшись, он увидел, что и Тему уже в седле. Кони, словно по команде, поскакали вперед. Страж пирамид бежал рядом с лошадью Хиана.

— А ты? — спросил царевич.

— Я остаюсь здесь; не опасайся за меня, я знаю много мест, где укрыться. Передай госпоже Нефрет, что я исполнил ее приказ. Скачи быстро, нас заметили; твои спутники знают дорогу. Они наши братья, им можно довериться. Прощай, царевич! — быстро проговорил Хранитель и исчез во тьме.

Всю ночь они мчались, почти не задерживаясь, а на рассвете остановились среди небольшой пальмовой рощи, где был колодец, скрытый под камнями, и корм для лошадей. Хиан с радостью спешился, ибо после многих дней, проведенных в тесном каменном лазу, скакать ему было тяжело; Тему же вообще не был привычен к верховой езде и чувствовал себя еще хуже.

— Спасибо Небесам и нашим духам-покровителям за эти блага, — сказал Тему, осушая четвертую чашу воды. — Как прекрасно восходящее солнце! Как сладок свежий воздух после духоты и темени проклятой гробницы! О, молю бога, чтоб никогда более не довелось мне даже увидеть эти пирамиды, не говоря уж о погребальных камерах. Молитвы мои помогли нам — больше мы не будем томиться в склепе, и все будет хорошо.

Хиан подумал, что еще больше, чем молитвам Тему, они обязаны уму и мужеству Хранителя пирамид и тех, кто послал им на помощь наездников-бедуинов, если они и вправду бедуины, в чем Хиан не был уверен.

— Будем надеяться на лучшее, брат мой, — отозвался Хиан. — Но нас заметили, когда мы спустились с пирамиды, и если нам удастся ускользнуть вторично, начальник стражи поплатится за это. Поэтому нас, несомненно, будут преследовать хоть до края земли.

— Надейся, брат, надейся! — воскликнул Тему, стараясь найти себе место поудобнее.

В эту минуту взгляд Хиана упал на того, кто, видимо, был старшим над четырьмя арабами; то был высокий человек благородного вида, он стоял неподалеку, один, и, казалось, ждал возможности обратиться к Хиану.

Царевич поднялся и подошел к нему; бедуин смиренно поклонился, приветствуя его жестом, уже известным Хиану.

— Я вижу, вы все — братья Общины. Назови же свое имя и имена твоих товарищей; кто послал тебя на помощь в этот счастливый для нас час и куда мы направляется?

— Господин, мы — четверо братьев. Меня, старшего, зовут Огонь; тот, что стоит поодаль, зовется Земля, рядом с ним стоит Воздух, а четвертого, последнего, называют Водой. У нас нет других имен; если они и были когда-то, то мы не помним их с тех пор, как стали братьями Общины Зари, а сейчас, когда нам доверили исполнить особое поручение, и вовсе их забыли.

Хиан понял, что по собственным побуждениям, а возможно, и по чьему-то приказу эти люди предпочитают остаться неизвестными.

— Так ли это, Огонь? — с улыбкой сказал Хиан. — А каков будет ответ на мой другой вопрос?

— Господин, нам приказали нагрузить шесть добрых коней и отправиться к Великим пирамидам с молоком и зерном, чтобы продать их воинам, если они там окажутся, по тем ценам, что продают арабы. Мы должны были также тайным образом дать о себе знать Хранителю пирамид и оказать помощь некоему писцу Расе, — быть может, это ты и есть, господин, — и жрецу, кого ты зовешь Тему, если это он.

— А дальше, Огонь?

— Дальше мы должны сказать писцу Расе, что некая госпожа, имени которой мы не знаем и не будем дознаваться впредь, со всем своим окружением благополучно покинула Египет и что Раса со своим спутником должен следовать по той же дороге. Мы дали клятву доставить вас в Вавилон или погибнуть и эту клятву исполним. А теперь, господин, пора в путь. Кони наши — самые быстрые в пустыне, но придется долго ехать, прежде чем мы найдем других; и нас наверняка будут преследовать. К тому же, мне кажется, — добавил он, с сомнением разглядывая Тему, — твой спутник больше привык путешествовать пешком, и пока он выучится верховой езде, нам следует двигаться осторожно, а то он свалится с лошади или потеряет сознание. Да и слабы вы оба — слишком много дней провели в тягостной неволе.

— Ты прав, Огонь, — сказал Хиан и направился к своему коню.


Они ехали днем, отдыхая, пока солнце стояло высоко; по ночам спали среди скал, где каждый раз находили пищу и воду для себя и лошадей. Слабость и оцепенение, овладевшие ими после длительного пребывания в гробнице, рассеялись под резким, словно напоенным вином, ветром пустыни.

Однажды путники на ночлег устроились у холма, неподалеку от источника, где некогда располагалось какое-то селение; колючие кусты и деревья, буйно разросшиеся на тучной земле, надежно скрывали и лошадей и людей. Когда солнце село за деревья, проводник, назвавшийся Огнем, приблизился к Хиану и попросил его взглянуть на восток. Хиан увидал справа, на расстоянии мили, то ли широкий канал, то ли начало озера; на другой стороне, как видно, против брода высились развалины крепости, сложенной из высушенного на солнце кирпича. Дальше простиралась плоская равнина, а на горизонте виднелась грядя холмов.

— Послушай, господин, — сказал Огонь, — это озеро лежит на границе Египта. На тех холмах — застава войска вавилонского царя. Если удастся достигнуть ее, мы спасены. Но, господин, нам грозит большая опасность. Старая крепость в руках всадников царя Апепи — я видел их следы, может быть, их тут человек пятьдесят; они стерегут нас, считая, что мы покинем Египет, пойдя через этот брод.

— Почему? — спросил Хиан. — Разве мы не можем найти другого пути?

— Другого нет, господин, тогда нам пришлось бы ехать по населенной местности, которую охраняет пограничная стража.

— Похоже, мы в ловушке, и нам остается лишь бежать назад, в Египет.

— …где нас непременно схватят; ведь сейчас нас ищут по всей стране.

— Что же делать, Огонь? Я предпочту смотреть в лицо смерти, чем в лицо Апепи.

— Так я и думал. Послушай, господин, не все потеряно. Наши быстроногие кони взращены в Аравии, среди вон тех гор — ты видишь их — и они уже почуяли близость дома и стада кобылиц, что пасутся в долинах. Вода, что перед нами, широка и глубока, а течение здесь очень быстрое, и потому ратники Апепи не ждут нас в этом месте. Но я надеюсь, что кони не испугаются воды; а если мы сумеем переплыть залив, то прежде, чем нас заметят, мы будем уже далеко; возможно, мы даже благополучно достигнем прохода между холмами. Там узкое ущелье, где один человек может сдержать натиск многих, и, значит, хоть кто-то из нас доберется до заставы под защиту вавилонских воинов, — добавил Огонь.

Затем он объяснил Хиану и Тему все подробности плана, который составил вместе с братьями. К берегу они все подъедут затемно и, едва рассветет, начнут переправу; когда дно уйдет из-под копыт лошадей, люди соскользнут с седел и поплывут рядом, держась за гриву коней.

Тут Тему объявил, что не умеет плавать, и Огонь посоветовал ему держаться за лошадь изо всех сил или идти ко дну. Тот, кто достигнет противоположного берега, тут же садится в седло и скачет к ущелью — его можно будет разглядеть, потому что уже рассветет. Далее следовало подняться по ущелью до перевала, пусть спешившись, если выбьются из сил лошади, и спуститься в укрепленный лагерь вавилонян, которым дан приказ помогать всем беглецам из Египта.

Объяснив все и дав другие советы, Огонь попросил спутников утолить жажду и получше выспаться, ибо никто не знает, что им сулит завтрашний день.

Хиан послушался совета, нужно было набраться сил. Последнее, что он видел перед тем, как смежил веки, были фигуры четырех удивительных братьев, которые чистили и поили лошадей, шепотом переговариваясь друг с другом; ближе к нему, стоя на коленях, усердно молился Тему. Истово веря и надеясь, Тему все же помнил, что ему предстояло переплыть широкую и глубокую реку, а плавать он не умел.

Хиану показалось, что миновало всего несколько минут, когда один из братьев разбудил его. В небе еще светили звезды, но коней уже покормили, и они ждали седоков; Хиан и Тему, каждый на своем коне, направились к видневшейся полосе воды. Первые проблески рассвета застали их у берега, и тут Хиан увидел, что водный простор действительно широк — едва ли стрела даже самого сильного лучника долетела бы до другого берега. Течение стремительно неслось вниз, к броду, узкому, как горло бурдюка.

— А не безопаснее ли пойти вброд? — спросил Хиан с сомнением.

— Нет, господин, — там уж нас непременно увидят и убьют еще на берегу; а здесь, где не переправляется ни один человек, они могут не заметить нас. Следуйте за мной, пока совсем не рассвело.

Похлопав коня и шепнув ему что-то на ухо, по арабскому обычаю, Огонь въехал в поток. За ним последовал Хиан, затем один из братьев и Тему. Замыкали переправу братья по имени Воздух и Вода.

Лошади довольно смело вошли в воду, и вскоре Хиан увидел, что Огонь, соскользнув с коня, плывет рядом, крепко держась то ли за гриву, то ли за седло. Когда дно ушло из-под копыт коня Хиана, он поступил так же. Плыли долго, борясь с быстрым течением, которое сносило их вниз; холодная, остывшая за ночь вода, случалось, заливала их с головой. Хорошо обученные лошади не сдавались, они храбро плыли вперед, чуя близость родных пастбищ, стремясь поскорее добраться до них.

Наконец они достигли противоположного берега, и Хиана, еще державшегося за гриву, лошадь потащила через тростники. Ступив на твердую землю, он услыхал крик: «Помогите!» — и, оглянувшись, увидел, что лошадь Тему выбирается на берег, сам же он барахтается в воде, и течение относит его все дальше от берега. Двое братьев молча прыгнули в воду и поплыли к Тему, чьи крики становились все громче и громче. Даже когда они с трудом подтащили его к берегу, Тему, невредимый, но перепуганный насмерть, все еще взывал к богам и людям о спасении.

Тут один из братьев выхватил нож и пригрозил:

— Ты замолчишь, или я заставлю замолчать тебя — ты накличешь смерть на всех нас!

— Простите меня, — молвил Тему, когда до него дошла угроза, — но мать всегда учила меня: тот, кто тонет молча, потонет быстрее всех; и прошу вас также заметить, что мои молитвы и теперь помогли мне.

Бормоча что-то весьма нелестное для Тему, Огонь помог водрузить его на лошадь и подал знак сесть на лошадей всем остальным.

— Выслушай меня, господин Раса, — обратился он к царевичу, пока кони продирались сквозь колючий кустарник, росший на берегу, — неудача все же догнала нас. Крики этого безрассудного жреца наверняка услышаны. Зря мы его не придушили, прежде чем эти крики вырвались. Да и задержались мы из-за него, а утренний ветер рассеял туман, который, как я надеялся, на некоторое время укроет нас. Теперь нам осталось одно — скакать прямо к ущелью и по нему к перевалу. Наши кони лучше тех, что у гиксосов, хотя у них они и более отдохнувшие, и мы, или кто-то из нас — сумеем уйти от них. Запомни, господин Раса, — если и впрямь тебя зовут так, — мы, четверо братьев, сделаем все, что только могут люди, лишь бы спасти тебя; и мы молим тебя, — если больше не суждено будет нам встретиться, — расскажи обо всем госпоже, которой мы служили, а также прорицателю и Совету Братства Зари; пусть люди почтят нас памятью.

Не дожидаясь ответа, он шепнул что-то своему коню и помчался вперед; за ним поспешил и Хиан и все остальные.

Проскакав так некоторое время, Огонь обернулся и указал на место, где находился брод. Взошло солнце, и Хиан увидел яркие отблески на копьях всадников — их было много; одни преодолевали брод, другие уже мчались вслед за беглецами, они были не более чем в полумиле от них.

Погоня началась, теперь дело шло о жизни и смерти.


Они скакали час за часом в сторону холмов, которые, казалось, не становились ближе. Кони были выносливы и привычны к песчаным равнинам, по которым они летели теперь стремительным галопом. Но путь еще был далек, а миновало уже много дней, как они ехали через пустыню, к тому же в то утро переправились через широкий бурный поток; гиксосы же лишь недавно вывели своих коней из стойл. И все же, несмотря на палящий дневной зной, арабские скакуны не сдавались, и когда день стал клониться к вечеру и ущелье было уже совсем близко, они все еще шли быстрым ходом. Мучимые жаждой, тяжело дыша, с запавшими боками, скакали они все дальше и дальше. Уже давно многие преследователи отстали и исчезли из виду; когда беглецы достигли ущелья, гиксосов осталось не более двух десятков. Они изо всех сил стремились настигнуть беглецов; теперь они были уже на расстоянии полета стрелы от них.

Хиан и его спутники с трудом ехали по ущелью; их кони и кони преследователей начали спотыкаться и могли идти только медленной рысью. Мало-помалу расстояние между группами всадников сокращалось. Ущелье было настолько узким, что лошади могли двигаться по нему лишь цепочкой, одна за другой.

На повороте дороги, когда первый из гиксосов был едва ли дальше чем в пятидесяти шагах, Огонь обернулся и что-то скомандовал. Один из четырех братьев, тот, кого звали Вода, тут же спешился и, выхватив меч, остался на месте; его измученная лошадь, послушная окрику хозяина, тяжело поскакала дальше. Вскоре те, кто вместе с Хианом продолжали путь, услыхали лязг оружия, а затем воцарилась тишина. Немного погодя преследователи показались вновь, только вместо четырнадцати их осталось одиннадцать.

Снова гиксосы начали настигать беглецов, и снова тот, кто звался Огнем, отдал приказ: в узком месте спешился брат по имени Воздух, послав вслед товарищам одинокого коня. Снова послышался лязг оружия, и когда преследователи опять появились позади, их было девять. Они устремились за уходившей вперед четверкой, и в узком проходе по приказу Огня остался третий брат, кого звали Земля. Последовали крики и звон мечей, и когда гиксосы появились опять, их было всего шестеро. Расстояние все сокращалось, и тут, выбрав удобное место, Огонь сам соскочил с коня, отдав ему тот же приказ, что и братья.

— Поезжай дальше, господин! — крикнул он Хиану. — Если бог даст мне сил и ловкости, ты можешь спастись. Скачи вперед и не забудь о моей просьбе!

— Нет, — с трудом отозвался Хиан, у которого кружилась голова, и он едва понимал, что происходит. — Нет, я останусь с тобой! Пусть Тему передаст твою просьбу.

— Вперед, господин! — закричал Огонь. — Или ты хочешь, чтобы я нарушил клятву, хочешь обречь меня на позор? Уезжай, не то я брошусь на свой меч у тебя на глазах!

Хиан все еще не трогался с места, тогда его доблестный спутник выкрикнул несколько непонятных слов, и конь Хиана тронулся рысью; Хиан не мог удержать его.

Снова царевич услыхал лязг оружия, крики, и когда Хиан обернулся, он насчитал лишь троих преследователей. Хиан стал понукать коня, но на гребне перевала его конь заржал и остановился.

Гиксосы, бросившие своих изнуренных коней, шли на Хиана. То были крепкие воины, пусть тела их потемнели от пыли и пота; один, по-видимому глава отряда, был ранен: кровь стекала с его лица.

— Нам приказано взять тебя живым или мертвым. Царевич Хиан — это ведь ты? Убить тебя или ты сдашься? — резким голосом спросил он.

При этих словах к Хиану вернулись утраченная сила и отвага.

— Ни живым, ни мертвым, — негромко отозвался он.

Переложив меч в левую руку, он вырвал из-за пояса короткое копье и что было сил метнул его. Старший отпрянул, и копье вонзилось в воина, шедшего позади, проткнув его насквозь; тот упал замертво. Старший кинулся на Хиана, и, оба, порядком измученные, но равные в силе, они начали бой; третий гиксос, который не мог подобраться к Хиану, стал вытаскивать копье из груди убитого. Старший дрался, беспорядочно нанося удары, — видимо, кровь заливала ему глаза. Хиан некоторое время отбивался, а затем, нагнувшись, бросился вперед, это был прием, которому он выучился в войнах с сирийцами. Бронзовое лезвие пронзило горло гиксоса, и тот, как оглушенный бык, упал, увлекая за собой меч Хиана, выскользнувший из его потной руки.

В этот миг третий воин, извлекший наконец копье, почти не целясь, швырнул его, и острый наконечник пронзил левое бедро царевича.

Стараясь не упасть, лишившийся оружия Хиан прислонился к скалистому склону. Увидев это, гиксос бросился вперед. Он, как видно, хотел взять царевича живым или, может быть, тоже лишился оружия. Воин схватил Хиана, но тот, падая, увлек его за собой. Руки гиксоса сжимали горло Хиана все сильнее.

«Все кончено», — пронеслось в голове Хиана.

И тут, когда силы уже покидали его, он услышал чей-то топот и крик:

— Да не покинет нас вера!

Раздался звук тяжелого удара, и Хиан почувствовал, что руки, сдавившие его горло, разжались. Царевич лежал недвижно, но дыхание постепенно возвращалось к нему; потом он сел и оглянулся. Рядом валялся мертвый ратник, с разбитой, подобно яйцу, головой, а над ним возвышался Тему, державший в руках увесистый гладкий камень.

— Никто из них не шевельнется больше, — произнес Тему голосом, полным изумления. — Кто бы подумал, что я таким способом убью человека, я, один из братьев Общины Зари, поклявшийся не проливать крови? Мозг мой расплавился на солнце, разум покинул меня, а этот проклятый конь — пусть я больше никогда не увижу ни одного коня! — рванулся вперед. Когда я вдруг услыхал шум, я не мог остановить его, но я ухватился за хвост и сполз на землю, а потом бросился назад, к тебе. У меня не нашлось оружия; видно, я потерял меч в воде, одни ножны остались. Но я бежал, молясь в душе, и тут мой взгляд упал на этот камень. Наверно, благочестивый Рои послал его с небес. Я схватил его и ударил по голове этого кровопийцу, как, бывало, бил цепом по снопу колосьев; руки мои еще крепки, а потому, брат мой, удар оказался сильным и метким.

— Еще каким метким, превосходнейший Тему, — отвечал Хиан слабым голосом. — А теперь, если сможешь, вытащи этот наконечник из моей ноги, мне очень больно.

Тему с готовностью выполнил просьбу, но царевич при этом снова лишился чувств.

Когда он пришел в себя, его окружали высокие бородатые воины в одежде вавилонян; один из них, положив на колено голову Хиана, лил ему в рот воду из тыквенной бутыли.

— Не бойся, господин, — произнес воин. — Мы — друзья; нас предупредили, что из Египта сюда могут добраться какие-то беглецы, и мы поспешили на шум сражения. Мы отнесем тебя за холмы, в лагерь; там ты оправишься от своих ран.

Но Хиан снова впал в беспамятство — слишком много крови он потерял. Вавилоняне унесли его к себе в лагерь; тут он вынужден был пролежать много дней: рана гноилась, нечего было и думать, чтобы двинуться дальше; боялись, как бы он не лишился ноги. Да и выбраться отсюда оказалось невозможно: наемники Апепи, рыскавшие по пустыне, окружили укрепление.

Глава 20

ПОХОД ИЗ ВАВИЛОНА
Долго пришлось ждать Нефрет в благоуханном дворце Вавилона, прежде чем огромное войско, собранное, чтобы посадить ее на трон, было готово к походу.

Со всех краев обширной империи следовало собрать их: людей гор и пустыни, обитателей приморья — копьеносцев, лучников, колесничих, пеших воинов и наездников на верблюдах. Стекались они медленно; их следовало обучить и сплотить воедино; необходимо было запасти провизию и воду для такого огромного полчища, выслать вперед тех, кто смог бы проложить дороги. Прошло целых три месяца, прежде чем головной отряд выступил из медных ворот Вавилона.

Нефрет скоро невзлюбила этот город. Великолепие его, частые церемонии и глазеющие толпы вызывали у нее отвращение. Здесь была чуждая ей религия, ибо, в отличие от своей матери, она не молилась здешним богам; с трудом заставляла она себя отбивать поклоны, когда царь при тех или иных ритуалах шествовал вместе с нею по огромным террасам дворцов; ученица Рои, сестра Общины Зари, принесшая клятву верности более чистой вере, она тяготилась всем, что окружало ее.

Нескончаемые обряды, раболепие перед царем и перед ней, его внучкой, ибо не было секретом, что она царица, люди, падающие ниц, возгласы «Пусть вовеки живет наш царь!», обращенные к человеку, который вскоре должен был окончить свой путь, все это утомляло и раздражало ее. Свобода Нефрет была тут крайне стеснена; жаркая духота дворцов и садов, где она только и могла гулять, сказалась на здоровье этой вольной дочери пустыни, и Кемма, которая наблюдала за Нефрет, заметила, что та перестала есть, изменилась в лице и похудела.

К тому же душа ее была в смятении и страхе. Благодаря тем сведениям, которые тайно собирало Братство Зари, в Вавилон дошла весть, что царевич Хиан и Тему бежали из Таниса, направились сначала к пирамидам, а затем в Аравию, сопровождаемые людьми, посланными им на помощь.

Спустя некоторое время стало известно, что они, вместе со своими проводниками, уже перейдя границу с Египтом, были окружены ратниками сторожевой заставы гиксосов и то ли убиты, то ли взяты в плен; полагали скорее первое, ибо найдены были мертвые тела нескольких спутников их. Затем донесения прекратились, наступило затишье, которое не показалось бы странным Нефрет, знай она, что случилось.

Начальнику пограничной крепости гиксосов донесли, что те, кого ему надлежало выследить и схватить, ускользнули, убив многих его людей, и, скорее всего, добрались до поста вавилонян на холмах. Он не решался напасть на этот хорошо укрепленный пост, расположенный в удобном месте; во-первых, у него не оказалось достаточного количества воинов, во-вторых, такое нападение сочли бы нарушением перемирия с Вавилоном, а на это у него дозволения не было. Тогда он окружил пост своими стрелками, приказав убивать всякого, кто только появился в пустыне. Так и получилось, что, когда нарочные попытались передать вести от раненого Хиана, лежавшего в лагере, их тут же схватили. Это повторялось трижды; наконец была объявлена война. Стрелков отозвали, и письмо попало в Вавилон, но войско — а с ним Нефрет и братья Общины Зари — к тому времени уже двинулось на Египет другим путем.

Когда слухи о смерти или пленении Хиана достигли Нефрет, ей показалось, что сердце ее не вынесет боли. Некоторое время она сидела оцепенев, с каменным лицом. Потом Нефрет через Кемму призвала к себе Тау и обратилась к нему:

— Ты слышал, дядя, Хиан мертв…

— Нет, племянница, мне донесли только, что так может быть: он либо в плену, либо убит.

— Будь жив Рои, он открыл бы нам всю правду, его душе дано было видеть далеко, — горько молвила Нефрет, — но он ушел, и остались люди, чьи глаза устремлены в землю, а сердца полны лишь земными заботами.

— Похоже, как и твое, племянница. Но Рои оставил вместо себя меня, недостойного; и мы еще слышим его. Разве не уверил он тебя, что, какие беды ни случились бы, ты и Хиан в конце концов соединитесь? Ты знаешь, благочестивый Рои не изрекал пустые предсказания!

— Да, но тот, для кого душа и тело значили одно и то же, полагал, быть может, при этом, что мы вместе сойдем в иной мир. Ах, отчего ты позволил царевичу вернуться в Танис, ко двору? Я не могла сказать, но хотела, чтобы он выждал благоприятный день вместе с нами среди пирамид. Тогда он смог бы, как и мы, укрыться в Вавилоне, и теперь, возможно, мы бы уже соединились в браке.

— Но могло случиться и другое, племянница. Если кто и знал веления Небес, так это Рои, а он полагал, что раз речь шла о чести царевича, тот, исполнив поручение, обязан был доложить обо всем отцу, Апепи, и получить дозволение исполнить собственную волю. Поэтому он отправился со своим посольством закончить свою миссию, и с тех пор дела пошли не столь уж скверно для тебя.

— А я полагаю, что все обернулось куда как худо, — стояла она на своем.

— Как понять тебя? Мы знаем, что царевич и Тему скрылись из Таниса и прибыли к пирамидам. Мы знаем также, что с помощью братьев нашей Общины, людей знатного рода, они вышли из своего убежища и благополучно покинули Египет. Правда, за ними началась погоня, произошла битва, и, возможно, все наши браться или некоторые из них погибли. Если так, мир их отважным душам. Но ничего определенного о смерти царевича или Тему неизвестно и, — добавил он внушительно, — никакой сон, никакой голос не дал мне знать, что их нет в живых.

— Как дал бы знать Рои, — прервала его Нефрет.

— Как, быть может, знал бы то Рои и как, будь он в живых, Рои сообщил бы мне, тому, кто теперь занят его делом. Племянница, оставь злые и неблагодарные речи. Разве все сложилось не так, как желала ты? Разве царственный Дитана, мой отец, не собрал большое войско, чтобы посадить тебя на трон? Разве не внял он твоей тайной молитве и — откроюсь тебе — моей тоже, — не отказался от намерения соединить с тобой узами брака своего наследника Мир-бела и не отослал царевича подальше от Вавилона, откуда он, если б и захотел, не сможет досаждать тебе? Разве он — от тебя скрыли это — не поставил меня во главе войска, которое будет послушно твоей и моей воле? Он поверил, что, когда все свершится, я сложу с себя власть военачальника и из могущественного воина, царевича, вновь превращусь в жреца; а ведь, возникни у меня злой умысел, я мог бы возложить на свою голову царскую корону.

— Да, похоже, он сделал так; но к чему все это, если Хиан мертв? Тогда мне нужен не трон, а лишь могила. Нет, сначала я отомщу. Вот тебе мое слово: ни сам Апепи, ни кто из гиксосов не уйдет живым, а в городах их не останется камня на камне.

— Добрые же слова слышу я от сестры Общины Зари, от той, чье прозвище — Объединительница Страны, а не разрушительница! — воскликнул Тау, пожав плечами. — Дитя, ты не знаешь, что вся наша жизнь — испытание, и будем ли мы вознаграждены или прокляты, зависит от того, как мы пройдем это испытание. Ты потеряла разум от страха за любимого, а потому я не сужу тебя слишком строго, но думаю, у тебя еще будет случай раскаяться в столь жестоких угрозах.

— Та прав. Я потеряла разум и оттого хочу заставить остальных пить из моей чаши страха и горя. Пришли ко мне Ру, дядя; хоть я и женщина, пусть он научит меня сражаться. И вели кузнецам выковать самые лучшие доспехи для меня.

Тау с улыбкой удалился. И все же он послал к племяннице Ру, а с ним и царских оружейников.

Если бы вскоре кто-нибудь заглянул через стены, окружающие один из царских садов, ему представилось бы удивительное зрелище: стройная девушка в серебряных доспехах билась с темнокожим великаном, который нередко вскрикивал от боли при ее ловких выпадах, а однажды, не стерпев, стукнул плашмя своим деревянным мечом по ее шлему, так что царевна рухнула наземь, головой вперед; правда, через мгновение она снова была на ногах, а великан в ужасе застыл перед нею. И тут воительница нанесла своему сопернику такой удар, что он тоже оказался поверженным. Переведя дыхание, он проговорил:

— Боги, помогите Апепи, если он окажется в когтях этого львенка!

Но Нефрет велела нубийцу молчать, потому что по всем законам битвы он считался мертвым.

В другое время она училась стрелять из лука, в чем достигла большого искусства, или, утомленная стрельбой, принималась править колесницей, делая круг за кругом по одному из дворцовых садов; рядом с нею в роли седока всегда оказывалась какая-нибудь служанка, смелая дочь пустыни, ибо Ру был слишком грузен, а Кемма отказалась участвовать в подобных затеях, назвав Нефрет безумной.

— Ты сочла меня ею и тогда, няня, когда я принялась карабкаться по пирамидам, но видишь, это пошло мне на пользу, — возражала Нефрет и неслась вперед столь стремительно, как едва ли делала это когда-нибудь иная женщина.

Прослышав о воинских затеях внучки, старый Дитана безмерно удивился и решил посмотреть на это из укромного места. Увидев все собственными глазами и выслушав рассказ о том, как царевна восходила на пирамиды, старый царь послал за Тау. Увядшее лицо царя осветила лукавая улыбка.

— Полагаю, сын мой Абешу, — сказал он, — не тебе, некогда храброму воину, ставшему жрецом, стоило поручить войско, а внучке моей, бывшей прежде жрицей, ныне же сделавшейся воистину богиней войны.

— Нет, господин мой, — отвечал Тау, — если б ты доверил ей рать, ты никогда бы не увидел ее вновь. Всех воинов обуяла бы любовь к ней, и тогда ей покорился бы весь свет.

— Ты думаешь? А разве это худо? — отозвался Дитана и двинулся прочь, раздумывая над тем, что если богам стало угодно призвать царевича Хиана к себе и Мир-бела он снова призовет ко двору, то ему, Дитане, едва ли придется проливать слезы. Ибо с такой красивейшей царственной женщиной во главе двора и Египта Вавилон, без сомнения, заполонит землю и небеса. И впрямь, может, еще не поздно! Но тут он вспомнил, что уже передал свое царское приказание, вздохнул и заковылял прочь.

Воинские упражнения сослужили Нефрет двойную службу: вернули здоровье, которое она стала терять, ведя праздную жизнь среди роскоши вавилонского дворца, и немного отвлекли от страхов, тревоживших ее душу. По ночам же они возвращались, а по правде говоря, никогда не покидали ее.

Нефрет постоянно докучала своими мольбами о помощи и Тау, и даже великому деду, царю, который в конце концов приказал обыскать все земли вдоль границ с Египтом. Отовсюду сообщали, что беглецов пропал и след. Лишь одна местность считалась недоступной из-за конной стражи Апепи, окружившей ее. И все же лазутчикам удалось проведать, что там среди холмов ютится лагерь, где расположился отряд вавилонских воинов; от них в последнее время не было никаких вестей; как то часто бывает в обширном государстве, об укреплении этом одни забыли, другие же сочли, что его захватили воинственные племена пустыни.

Узнав об этом, Тау испросил у царя разрешения послать туда сотню отборных всадников, кому надлежало рассеять ратников Апепи и обыскать все холмы; в помощь им Тау отрядил и лазутчиков. Нефрет он об этом не сказал ни слова, боясь поселить в ее душе ложные надежды.


Наконец огромное войско, собранное в лагерях за стенами Вавилона, на берегах Евфрата, приготовилось выступать: две тысячи пеших воинов и всадников, тысяча или более колесничих, несчетное число прислужников, множество верблюдов и ослов с грузом провианта, и все это не считая тех, кто уже собрался у источников воды по пути их движения.

Нефрет также готовилась покинуть Вавилон. В пышных одеяниях, увенчанная короной Египта, она посетила усыпальницу царей и совершила жертвоприношения на могиле матери. Исполнив этот долг, она в большом дворцовом зале совета простилась и с великим царем Дитаной, который благословил ее, пожелал удачи и даже пролил немного слез, ибо не надеялся увидеть ее больше; печалился он и потому, что был уже слишком стар, чтобы вместе с сыном идти на эту войну. Попрощался он и с Тау, который был теперь в наряде военачальника и царевича вавилонского, словно никогда и не носил монашеское одеяние; царь отвел его в сторону и молвил печально:

— Странная судьба у нас с тобою, сын мой любимый. Когда-то были мы дороги друг другу, затем пришел раздор, больше по моей вине, ибо в те дни мое сердце ожесточилось; ты же избрал свой путь, сделался жрецом чистой, благородной веры, а твои права наследника отданы были другому. Теперь, не надолго, ты снова — царевич и под началом твоим огромная рать, но все-таки желаешь ты одного: сложить с себя все титулы и, окончив дело, вновь удалиться в пустынную обитель и посвятить свою жизнь молитвам. А я, царь царей, отец твой, остаюсь здесь, ожидая смерти, которая не замедлит явиться за мною; и, право, не знаю, сын мой Абешу, кто из нас избрал лучшую судьбу, поступил добродетельнее в глазах бога. Да, много думаю я об этом теперь, когда все это великолепие и слава ускользают от меня, подобно теням.

— Существует некто великий, господин мой, — отвечал Тау, — кто наделяет каждого его долей забот, указывает его место, человек не выбирает судьбу, ему уже уготован круг добрых или злых дел. Таково, по крайней мере, учение моей веры; исповедуя ее, я не ищу ни трона, ни власти, но согласен все возводить на ее основании, так преданно, как только могу. Потому пусть мое учение пребудет с тобой, мой царственный отец.

— Да, сын мой, пусть будет так, как должно быть.

Затем они тепло простились и разошлись, чтоб уж более не встретиться, ибо когда войско возвратилось в Вавилон, на троне его восседал уже другой царь.

Итак, Вавилон объявил войну гиксосам, которые еще задолго до этого проведали, что на них вот-вот обрушится буря, и готовились встретить ее, собрав все силы.

Много дней огромное войско пересекало пустынные равнины; такое множество людей двигалось, разумеется, медленно, пока наконец не достигло пределов Египта. Вот тут и узнал Тау от своих лазутчиков, что Апепи, собрав могучую силу, выстроил ряд крепостей по границе, намереваясь перед ними дать бой вавилонянам. Тау сообщил об этом Нефрет, когда она подъехала на колеснице, в своей сверкающей броне, подобная юной богине войны, окруженная телохранителями, возглавляемыми Ру.

— Это хорошо, — отвечала она спокойно. — Чем скорее начнется битва, тем скорее она кончится, тем скорее отомщу я гиксосам за кровь того, кого утратила.

Ибо, ничего не зная о Хиане, она теперь была почти уверена, что его уж нет в живых.

— Не стремись навстречу опасности, племянница, — печально отозвался Тау. — Разве мало бед, чтобы искать новых? Не сказал ли я, что верю: царевич Хиан жив?

— Тогда где же он? Почему ты, под чьим началом все могущество Вавилона, не можешь послать несколько тысяч человек, чтоб разыскать его?

— А может быть, я ищу его, племянница, — мягко отвечал Тау.

В эту минуту один из рабов подбежал к нему:

— Письма от царя царей! — воскликнул он. — Письма из Вавилона! — И коснувшись свитком лба, он передал его Тау, который тут же принялся читать. Внутри первого свитка оказался еще один, слегка помятый, словно его прятали то ли в головном уборе, то ли в обуви.

Тау пробежал его взглядом и передал Нефрет.

— Это тебе, племянница, — сказал он тихо.

Схватив свиток, Нефрет углубилась в чтение. Письмо было коротко и гласило:

«О госпожа, некто, о чьем имени ты догадываешься, — пишет тебе, дабы сообщить, что он в добром здравии, если не считать раненой ноги, из-за чего он хромает. Пишет он вновь, ибо знает, что враги, окружившие место, где он скрывается, могли перехватить прежние послания. Если тот, кто несет это письмо, достигнет благополучно Вавилона или какое-либо другое место, он расскажет тебе обо всем. Я не смею писать о большем».

Подписано знаком Братства Зари, начертанию коего ты сама выучила меня.

Кончив читать, Нефрет бросилась с колесницы в объятия Тау.

— Он жив! — прошептала она. — Или был жив. Где гонец?

В этот миг появился стражник, который сопровождал едва двигавшегося воина, одежды которого выдавали, что он проделал немалый путь.

— Этот человек умоляет, чтобы ты выслушал его, принц Абешу, и немедленно, — обратился начальник стражи.

Тау взглянул на воина и тут же узнал его. Это был тот, кого царь Вавилона послал на розыски пропавшего отряда.

— Говори, — приказал Тау, со страхом ожидая ответа.

— Царевич, — начал воин после приветствия, — мы пробились к отряду, там все благополучно; они хорошо укрепились, и стрелки гиксосов не решаются нападать на них. Там же и те, кого искали.

Нефрет, побледнев, прислонилась к колеснице, не в силах произнести ни слова.

— А как они? — спросил Тау.

— Жрец чувствует себя хорошо. Четверо братьев, что сопровождали их, были убиты на одном из перевалов. Они погибли достойно, защищая тех, кого им доверили. Господин, чье имя мы не произносим вслух, — он спасся, как и жрец, но ранен в левое колено. Он еще не может ходить, но, хотя теперь и появилась надежда, что ногу удастся спасти, на всю жизнь он останется хромым — колено у него не сгибается.

— Ты видел его? — спросил Тау.

— Да, царевич. Я и мой товарищ видели его. Прочие из нашего отряда, чтобы отвлечь гиксосов, сделали вид, будто отступают; мы двое сумели пробраться в лагерь, что разбит между холмами; есть два прохода туда — один с запада, другой с востока. Люди утомлены, и жрец, и его раненый спутник тоже; в остальном же все благополучно: еды у них хватает. Жрец и другой господин рассказали нам все: и про свой побег, и про гибель четверых проводников — это необычайная история.

— Расскажешь об этом позднее, — сказал Тау. — Похоже, вам удалось уйти незамеченными. Отчего вы не взяли с собой этих людей?

— Царевич, как сумели бы мы вдвоем снести вниз по горной тропе человека, который не в силах ходить, даже если б жрец помогал нам? К тому же мы спустились бы на равнину, где полно врагов, и все на добрых конях; неизвестно, как бы все обернулось. Потому мы и решили: пока не пришлют подмогу, ему следует остаться, вряд ли там грозит ему опасность.

Воин еще долго рассказывал Тау, как он и его спутник соединились ночью со своим отрядом, проложили себе путь, сражаясь со всадниками Апепи; как узнали они от кочевников, бродивших по пустыне, что от войска великого царя, которое идет на Египет, их отделяют теперь всего каких-нибудь тридцать миль; как решили прорваться к своим, а не возвращаться с вестями в Вавилон.

— Ты поступил мудро, — сказал Тау. — Если б ты попытался взять с собой раненого господина, его, конечно, убили бы или взяли в плен.

Тау отправился отдать приказания, а когда час спустя вернулся, Нефрет все еще расспрашивала ратника.

— Послушай, друг, когда ты спал в последний раз? — поглядев на воина, спросил Тау.

— Четыре ночи назад, царевич, — отвечал воин.

— А как давно ты и твои люди ели?

— Сорок восемь часов назад, господин. И, верно, если б мы могли попросить чашку воды и ломоть хлеба — ведь путь был тяжелый, да и без сражения не обошлось…

— Вы все это получите, как только ее величество царица Нефрет соизволит отпустить вас.

Нефрет залилась краской смущения и отвернулась. Только когда воины ушли, она решилась спросить Тау о дальнейших его намерениях.

— Они таковы, племянница: послать вперед пять тысяч верховых — хотя, быть может, мы плохо распорядимся ими, — чтобы они разогнали врагов и доставили сюда человека, зовущегося писцом Расой: видишь, он лишь ранен, а не погиб, чего ты так страшилась. Дней за шесть он одолеет этот путь на колеснице либо в носилках; заберем мы и брата нашего Тему, и всех оставшихся людей — они присоединятся к нашему войску.

— Великолепно, — произнесла Нефрет, хлопая в ладоши. — Этих всадников возглавлю я, Кемма может последовать за мною.

— Нет, ты не сделаешь этого. Ты останешься здесь, с войском.

— Не сделаю? — как всегда в минуту гнева закусив губу, вскричала Нефрет. — Почему же?

— На то есть множество причин, и первая — это слишком опасно. Мы не знаем, какое войско держит Апепи между лагерем и местом, где мы находимся, но теперь, когда началась большая война, он пойдет на все, лишь бы схватить своего сына; да и госпоже Кемме такое путешествие не под силу.

— Если это небезопасно для меня, хотя я здорова, то для раненого Хиана опасность еще больше. Тогда пусть все войско направится туда.

— Невозможно, племянница. Войско это — вся наша надежда, и оно отдано в мои руки; нам следует двигаться вперед, дать сражение Апепи, а не блуждать по пустыне, чтоб в конце концов нас одолела жажда или какие-нибудь другие напасти.

— Невозможно? А я говорю: так должно быть, мой дядя! Я, царица Египта, желаю этого; это мое повеление.

Тау со свойственным ему спокойствием посмотрел на Нефрет и отвечал:

— Войско повинуется мне, а не тебе, племянница; надев этот наряд, ты, царица Египта, стала лишь одним из воинов среди тысяч других. — Тау коснулся ее сверкающих доспехов. — Поэтому я вознесу молитву, чтобы царица Египта подчинилась мне. А нет, — я должен буду помолиться, чтобы Нефрет, сестра Общины Зари, беспрекословно смирилась с повелением прорицателя Общины Зари, о чем она клятвенно обещала когда-то. Безопасность царицы Египта столь же важна, как и безопасность царевича Хиана. Но безопасность и победа великого войска царя царей значат еще больше.

Слыша это, Нефрет готова была яростно воспротивиться, ибо душа ее пылала в огне. Но в спокойных глазах Тау, в выражении его властного лица было нечто такое, что заставило ее промолчать. Некоторое время она выдерживала его взгляд, а затем, разразившись слезами, бросилась в свой шатер.

На рассвете следующего дня пять тысяч всадников, в распоряжении которых было несколько колесниц, во главе с теми, кто принес известие о Хиане, отправились на его спасение.

Глава 21

ИЗМЕННИК ИЛИ ГЕРОЙ?
Вавилонское войско продолжило свой путь и благополучно достигло границ Египта; возможно, никогда еще в страну на Ниле не вступала такая несметная рать. Тут воины разбили лагерь, защищенный спереди рекой; им следовало отдохнуть и приготовиться к сражению с Апепи, громадное войско которого стояло милях в трех, среди крепостей, выстроенных для битвы. Гиксосы теперь собственными глазами видели, сколь устрашающе войско царя царей, как хорошо оно слажено; его всадники, колесницы, верблюды, пешие воины и лучники, казалось, заполняли местность на много миль. Это было не скопище людей с востока, а прекрасно обученная, умеющая повиноваться сила, готовая к битве.

Устрашившись этого зрелища, военачальники обратились к Апепи и его совету.

— Пусть фараон выслушает нас! — сказали они. — На каждого нашего воина у вавилонян двое; их ведет царевич Абешу, великий военачальник, что был, по слухам, некогда жрецом и заклинателем. С ними царевна Нефрет, дочь Хеперра, спасшаяся некогда от рук фараона и обрученная с его сыном, который также ускользнул от него и, быть может, теперь заодно с вавилонянами. Невозможно, чтобы фараон сумел противостоять такому войску; оно заполонит землю, подобно саранче, и пожрет нас, как зерно.

Апепи слушал, и гнев все больше овладевал им, так что он даже стал дергать себя за бороду. Потом резко повернулся к Анату, старому своему везиру:

— Слыхал, что говорят эти трусы? Подай же мне совет, ты, одаренный хитростью шакала, что не раз избегал ловушки. Как быть?

Анат отошел в сторону и некоторое время совещался с приближенными. Возвратившись, он поклонился Апепи и промолвил:

— Жизнь! Кровь! Сила! О фараон, мудрость, какую боги ниспослали нам, заставляет нас — а также и предсказателей, что держали совет с духами, — умолять фараона не вступать в битву и, пока не поздно, примириться с Вавилоном.

— Вот как? — отозвался Апепи. — Что же могу я предложить царю Вавилона, который вознамерился захватить Египет и присоединить его к своему государству?

— Мы полагаем, царь, — продолжал Анат, — у Дитаны нет такого намерения. От тех, кто тебе тайно служит в Вавилоне, нам известно, что Дитана околдован прекрасной Нефрет. Когда чародеям из Общины Зари удалось, благодаря своему волшебству, бежать в Вавилон, они, как говорят, унесли с собою тело царицы Римы, вдовы Хеперра. Рассказывают, гроб ее открыли перед царем царей; внемля заклятию царевны Нефрет и главы чародеев Общины Зари, дух ее обратился к Дитане, побуждая царя напасть на Египет или, в противном случае, нести на себе бремя проклятия усопших. Дух Римы предостерег царя, дабы тот не настаивал на браке Нефрет с внуком его и наследником Мир-белом, но отдал ее в жены сыну Твоего Величества, царевичу Хиану, с кем Нефрет обручилась, еще скрываясь среди пирамид; дух Римы повелел также отомстить за смерть Хеперра и за невзгоды, причиненные самой царице, сбросить Твое Величество с трона и возвести на престол царевну Нефрет и царевича Хиана. Более того, царственная Рима — или дух ее — предупредила царя царей Дитану не пренебрегать ее просьбой, ибо в противном случае он сам и страна его будут прокляты навечно; если же Дитана исполнит волю ее, то благо снизойдет на него и его страну. Веления покойной Римы и чары, которыми царевна Нефрет и другие волшебники Общины Зари опутали Дитану, побудили его послать войско против Твоего Величества, дабы исполнить волю ее.

— Что же мне делать, чтобы унять ярость вавилонян? — произнес Апепи, гневно глянув на везира.

— То, что требует царь царей: сочетать в браке царственную Нефрет и царевича Хиана, если он еще жив и его можно отыскать, и отдать им корону Верхнего и Нижнего Египта.

— Это и есть твой совет, везир?

— Кто я и все мы, чтоб осмелиться указать путь, на который следует ступить фараону? — проговорил Анат, раболепно склоняясь перед своим повелителем. — Если же царь предпочтет иной путь, а военачальники его окажутся правы, возможно, вскоре появится новый фараон; но если царевич Хиан мертв, гиксосы будут выброшены из долины Нила в пустыню, откуда они пришли несколько веков назад; тогда царь царей — или царевна Нефрет по его велению — станет править Египтом.

В тот же миг охваченный яростью Апепи вскочил с трона и обрушил свой скипетр на голову Аната; хлынула кровь, и везир упал на колени.

— Собака! — заорал Апепи. — Посмей еще раз сказать так, и ты умрешь смертью предателя под ударами розог. Давно подозревал я, что ты служишь Вавилону, а теперь и вовсе уверился в том. По-твоему, я должен оставить трон, покориться Дитане, а женщину, что выбрал в женысебе, отдать сыну, который предал меня? Но сначала я увижу, как огонь и меч разрушат Египет, и пусть я сам погибну вместе с ним. Прочь с глаз моих, презренные псы!

Анат не стал медлить более. Когда у порога он обернулся, чтоб, по обычаю, отдать почтительный поклон, взгляд его горел зловещим огнем, хотя Апепи ничего не заметил, ибо Аната скрывала тень.

— Ударить меня, — прошептал Анат, — прославленного военачальника, везира, растоптать в присутствии совета и слуг! Что ж, если у Апепи — скипетр, у меня — меч. Гряди же, Вавилон! А теперь — за дело. О Хиан, где ты?


Отпустив советников и полководцев, Апепи, царь Севера, оставшись один в палате выстроенной им крепости, принялся размышлять о случившемся. Демон ярости и гнева, что так чутко дремлет в груди тиранов, нередко овладевал им; однако при этом Апепи был прозорливым государем и недюжинным военачальником, унаследовав от предков эти качества, которые и помогли им завладеть Египтом. Он понимал, что Анат, старый везир, прав, сказав, что он, Апепи, не сумеет противостоять силе вавилонского войска, как никогда прежде обученного и готового к войне, которое двигалось под предводительством тех самых колдунов из Общины Зари, что ускользнули от него, предоставив своему старейшему жрецу наложить перед своей смертью проклятье на Апепи, нарушившего клятву и жаждавшего крови невинного. Однако за ту правду, что Анат высказал в глаза Апепи, царь при людях нанес ему оскорбление, словно тот был последним рабом, а этого старый военачальник, потомок древнего рода, в чьих жилах текла кровь истинного египтянина, никогда не забудет. Быть может, ударив по голове, лучше уж пронзить и сердце и разделаться с Анатом навсегда? Нет, это небезопасно; Анат имеет большую власть, и у него много преданных людей. Они могут восстать, особенно теперь, когда все ввергнуты в эту ненавистную войну; они могут погубить его, Апепи, ибо считают, что он погубил сына, которого все любили. Надо послать за Анатом, высказать раскаяние в том, что он, царь, поддался гневу и сомнениям, обещать щедро искупить свое прегрешение, наградить его и в этот благоприятный миг примириться с ним.

И все же, может ли он принять совет Аната — спасти жизнь, но лишить власти гиксосов, склонить голову под ярмо Вавилона? Он отдает свой трон Хиану — если тот жив; Хиану, похитившему у него красавицу, которой он мечтал завладеть; Хиану, который послал ее поднять вавилонские полчища против него, Апепи, его царя и отца. Или же — если Хиан мертв — эта самая Нефрет, царица Юга, — а по праву наследования и всего Египта, — займет престол, по милости царя Вавилона и, без сомнения, вступит в брак с наследником Вавилона. Что обретет он сам, если сдастся? Лишь одно — возможность жить незаметно где-то в глухом углу, терзая себя воспоминаниями о былой славе и видя, как египтяне и их великий союзник топчут племя гиксосов.

Такого допустить невозможно. Если уж суждено пасть, так в битве, как предпочли бы предки его. Но нельзя ли все же одолеть могучего врага? Не в сражении, конечно, — тут преимущество будет на другой стороне; вот если он вздумает отсидеться за стенами своих крепостей, враги окружат их и ринутся затем далее, чтоб захватить Египет. Лишь доблесть и искусство полководца могут принести победу. И он обладает этими качествами; он пошлет своих лучших всадников, двадцать тысяч или еще больше — тех, в ком течет древняя кровь воинственных гиксосов; они пройдут в обход по пустыне и сзади ударят по вавилонянам, когда те остановятся, чтобы начать сражение, по их обычаю, при неверном свете утренней зари. Вот так неожиданным ударом можно проломить, разметать строй их войска, и тут он, Апепи, будет иметь пред собой не рать, а толпу. Что ж, если ничего другого никто не придумал, следует попытаться сделать так.


Пять тысяч всадников благополучно достигли сторожевого поста, куда их послал Тау, и предводитель их сообщил о своем поручении начальнику поста и гостю, о котором известно было, что это царевич Хиан, хотя имя его вслух не произносилось.

Хиан едва не лишился чувств при известии, что неподалеку находятся несметные рати вавилонян и среди них, живая и невредимая, его возлюбленная Нефрет. Об этом поведало послание, писанное ею собственноручно. Долгое уединение, в котором пребывал здесь Хиан, было печальным и нелегким, но теперь наконец мрак ожидания и страха рассеялся и впереди забрезжила заря радости.

Всадники и кони получили отдых, и следующим утром, забрав стражников, которые были куда как рады распрощаться с этими местами, все двинулись назад, чтобы соединиться с основным войском в заранее условленном месте у границ Египта. В середине отряда катилась колесница Хиана, ибо ехать верхом он еще не мог; за ним следовала повозка Тему, который поклялся — если сама судьба не принудит — никогда более не садиться на коня.

Они беспрепятственно углубились в пустыню, ибо дозорные Апепи, кружившие в этом месте, теперь куда-то исчезли. Воины спасенного гарнизона шли пешим строем, поэтому продвижение отряда казалось столь медленным, что Хиан, жаждавший поскорее соединиться с Нефрет, вознамерился немедля двинуться на колеснице, под охраной считанных верховых, в сторону вавилонского войска. Этому воспротивился военачальник, возглавлявший отряд; предвидя, что подобное намерение может возникнуть у человека, именовавшегося писцом Расой, Тау наказал ему держать царевича посреди своего войска. Все просьбы Хиана оказались тщетны. Глава отряда отвечал, что ему так приказали и он вынужден повиноваться.

На третий день от кочевников, бродивших по пустыне, стало известно, что отряд находится уже недалеко от вавилонского войска, которое стало лагерем у крепостей, возведенных Апепи. В эту ночь отряд не смог бы преодолеть расстояние, отделявшее его от своих; пешие воины выбились из сил, посему начальник оставил людей поесть и отдохнуть там, где нашлась вода, распорядившись выступить в полночь, при свете луны; если ничто им не помешает, отряд рано утром соединиться с остальным войском.

Так и поступили. В полночь лагерь свернули и при свете месяца двинулись дальше сквозь жаркий воздух пустыни. Часа через два Тему попросил, чтоб его подвезли к колеснице Хиана; хотя царевич хранил молчание, Тему, как всегда, обратился к нему с пространной речью, ибо никто не подозревал, что с той стороны, где виднелась небольшая возвышенность, к ним тихонько приближались два отряда: один в пять, другой — в двадцать тысяч всадников, которым Апепи велел при первых проблесках рассвета напасть сбоку на лагерь огромного войска. И как можно было догадаться о том, если впереди скакал сторожевой отряд, чтобы подать знак при первой опасности? Откуда остальным воинам было знать, что сторожевой отряд окружили, схватили, возможно, перебили, когда, как казалось, отряд уже въезжал в один из флангов вавилонского войска? Так гиксосы получили предупреждение о том, что приближается враг.

— Брат мой, — вещал Тему, — прежде ты в нетерпении все жаловался на рану (а она когда-нибудь заживет, хотя ногой, вероятно, ты сможешь пока что владеть не вполне, а то и вовсе останешься хромым); так вот, ты сетовал еще, что тебя силой удерживают на этих холмах. Вместо того чтобы возблагодарить богов, ибо с помощью не стесняющихся в словах, но храбрых братьев наших, бедуинов, носивших столь причудливые имена, ты благополучно туда добрался; как старейшина нашего Братства я нередко упрекаю тебя в слабости, побуждая верить подобно мне. Теперь конец всем страданиям, и ты видишь сам, вера, как всегда, торжествует. Через час или два мы присоединимся к могучему вавилонскому войску и выразим почтение Тау, пророку Братства Зари. Все наши беды кончились — или, скорее, твои беды, ибо я, крепкий в вере, никогда не сомневался, что все горести пройдут бесследно…

В тот же миг бесследно исчез сам Тему, ибо копье или стрела пронзило сердце его возницы; тот замертво рухнул на крупы коней, которые, врезавшись в ряды воинов, бешеным галопом помчались по пустыне; Тему, отброшенный к ограждению, мертвой хваткой вцепился в вожжи. То была та самая пара добрых коней, что прежде вынесла путников на переправе и доставила в укрепленный лагерь. Упряжка помчалась вверх по склону и очутилась скоро посреди войска гиксосов; их было тут немного, и в этот тусклый рассветный час они едва заметили коней, как те уже скрылись из виду. Кони скакали, почуяв впереди других коней; а может, они почуяли воду. Тему, прижатый к днищу колесницы, тщетно дергал поводья. Наконец он бросил их.

— Да не покинет меня вера! — пробормотал он. — Эти проклятые твари окажутся там, куда приведет их судьба. Ратников же я больше не вижу.

Но вскоре он увидел великое множество их; лошади, не слушая окриков караульных, мчались теперь по главному проходу вавилонского лагеря. Наконец одна из них запуталась в веревках, тянущихся от какого-то шатра, и рухнула, увлекая за собой повозку. Тему покатился по земле и очутился около некоего военачальника, отдававшего приказания подчиненным.

— Кто это? — невозмутимо спросил тот. — И как оказалась здесь повозка? Уберите ее.

Тут Тему, узнав голос, сел и произнес:

— О благочестивый пророк, ибо, как я понимаю, им ты стал, заменив усопшего Рои; о премудрый отец Тау, если пророк и глава Общины Зари может — что против ее правил — облачиться в доспехи, я — Тему, жрец Братства; если помнишь, я был послан тобой по некоему делу ко двору Апепи; с того дня я испытал много страданий.

— Я узнаю тебя, брат, — отозвался Тау. — Но откуда явился ты и почему?

— Не знаю, пророк. В тот миг я говорил с тем, кого называли писцом Расой, хотя, думаю, у него другое имя; много невзгод претерпели мы с ним; вдруг мой возница, пронзенный в грудь стрелой, падает, а взбесившиеся кони несут меня невесть куда. Заметил я только, как мы проскакали сквозь войско гиксосов; свет луны падал на доспехи и на стяги Апепи, а их-то я хорошо знаю. Потом эти самые кони, что готовы были, кажется, взлететь в небо, притащили меня сюда. Вот и все.

— Писец Раса! — произнес женский голос; то была Нефрет, которая вышла в сопровождении Ру из своего шатра, желая узнать, что случилось. — Где ты оставил писца Расу, жрец?

— Нет времени расспрашивать его, племянница, — вмешался Тау. — Разве ты не понимаешь, что воины, посланные несколько дней тому назад на спасение других, сами попали в беду; лишь случайно брат наш не погиб и принес эту весть. Может быть, — осенило его вдруг, — войско Апепи вышло уже из засады, чтобы напасть на нас с юга, сейчас, на восходе.

И Тау принялся отдавать приказания. Затрубили трубы; военачальники, едва проснувшись, бросились к своим отрядам, весь лагерь мгновенно ожил, готовясь к походу.

Тем временем неподалеку шла отчаянная битва. Двадцать пять тысяч гиксосов, которые готовились к нападению, а теперь решили, что сами ему подверглись, кинулись на пятитысячный вавилонский отряд, расстроивший их ряды. Вавилоняне собрали все силы, чтоб пробить путь среди войска гиксосов, — им это удалось: потеряв, правда, многих людей, они с трудом прорвались вперед. В тусклом свете луны отряды врагов устремились на них, но были отброшены.

Битва шла в предрассветных сумерках, когда трудно отличить, где свой, где враг. Но едва начало светать, предводитель вавилонского отряда обнаружил, что путь вперед перерезан. Дороги назад тоже не было: конница гиксосов окружила их. Поэтому всех способных еще биться — тысячи две или больше, пусть среди них было множество раненых — он построил в каре и приказал во славу Вавилона сражаться насмерть.

Теперь гиксосы увидели, с каким малочисленным отрядом бьются, а они-то полагали, что в темноте наткнулись на какой-то край расположения вавилонского войска. Они сделали что-то не то, как теперь оправдаться перед Апепи? Во время битвы они захватили пленных, среди которых были и раненые. Людей этих допросили. Под пыткой, в смертельном страхе, некоторые из них открыли, что они — всего лишь малочисленное войско, посланное освободить сторожевой отряд; что они и двигались теперь назад, к основному войску.

— А что это за человек, вон тот, в колеснице, окруженный всадниками? — спросил их начальник гиксосов.

Пленные отвечали, будто не знают его; тогда он распорядился высечь их и повторил вопрос. Тут и обнаружилось, что в колеснице не кто иной, как царевич Хиан, которого этому самому военачальнику и было велено изловить, когда царевич скрылся из Египта; пленные называли его писцом Расой, но гиксос-то знал, что Раса и Хиан — один и тот же человек.

Тут предводитель отряда гиксосов увидел, что уже рассвело. Он не исполнил приказания Апепи, теперь это было ясно. Вместо того чтобы напасть в предрассветной мгле на вавилонское войско, сея в нем ужас и смятение, он бьется всего лишь с одним отрядом, победа над которым ничего не даст Апепи. Но теперь-то он знает, что среди противников его оказался тот, за кем их послал царь, и он значит для царя едва ли не больше, чем даже победа над вавилонянами. Решение принято было в тот же миг: нападать на войско великого царя поздно; следует перебить вот этих верховых и захватить — лучше живым, а нет — так и мертвым — царевича Хиана; пусть он станет жертвой, что умерит гнев повелителя.

Он немедленно отдал приказ к наступлению. Обе стороны были на конях, луков поэтому не оказалось ни у кого, а копий — мало. В дело пошли мечи. Спешившиеся вавилоняне образовали каре; в центр его, под присмотр раненых, поставили лошадей, а затем, по приказу военачальников, всем, что годилось — руками, камнями, кухонной утварью, — начали нагребать песок, образуя вал; гребли песок сразу две тысячи человек, спасая свою жизнь, песок был мягкий и сыпучий, и вал этот поднялся точно по волшебству. Гиксосы полезли на него отовсюду. Но каре вавилонян было небольшое; разбившись по трое, вавилонские воины выстроились друг за другом. Разом на это маленькое укрепление могли напасть лишь немногие из полчища всадников Апепи; вавилоняне кололи их мечами, исторгая предсмертные вопли и обращая вспять.

Вскоре полководец гиксосов понял, что до победы еще далеко, а это расстраивало все его намерения. Сторожевые отряды огромной вавилонской армии могли вот-вот обнаружить, что происходит совсем неподалеку, а тогда подойдет сильная подмога. К тому же царевич Хиан мог погибнуть в сражении, лучше привезти его к Апепи живым. Наконец, даже если наступление вавилонян и не последует сейчас же, все равно гиксосы вскоре будут отрезаны от своих и отброшены в пустыню, где им грозит гибель от голода и жажды. Поэтому, распорядившись прекратить нападение, гиксосский военачальник послал своих людей предложить перемирие; им надлежало передать осажденным следующие слова: «Вы обречены, силой мы превосходим вас: на каждого вашего ратника у нас десять. Сложите оружие, и я именем царя Апепи клянусь сохранить вам жизнь. Иначе я перебью вас всех».

Начальник вавилонян выслушал гиксосов, но, будучи предусмотрительным человеком, воздержался от немедленного ответа, надеясь, что вести о его беде дойдут до основного войска через гонцов, которых он выслал, либо еще каким-нибудь образом. Стремясь выиграть время, он велел передать, что будет держать совет со своими и лишь затем даст знать, к чему они придут. Он двинулся в середину каре и, приблизившись к Хиану, поведал ему о случившемся.

— Что делать? — проговорил он. — Если мы продолжим бой, они вскоре сомнут нас. Сдаться, тем самым уронив честь Вавилона, мы не можем; тут уж скорее я сам заколюсь собственным мечом.

— Похоже, ты ответил себе, — сказал Хиан, — но вот что задумал я, послушай: предложите гиксосам взять меня одного — вы ведь знаете, кто я; меня-то они и разыскивают. Думаю, тогда они отпустят всех вас с миром.

Несмотря на отчаянное положение, глава отряда лишь рассмеялся в ответ.

— А подумал ты, царевич, — если уж ты открылся мне, буду величать тебя, как подобает, — подумал ты, что ждет меня при встрече с царевичем Абешу или, как его называют, господином Тау, полководцем войска великого царя, да и с одной особой, которая находится там же, — если я принесу им такую весть? — спросил он. — Я предпочту достойную смерть в бою, царевич, и не покрою себя позором пред всем вавилонским войском. Нет, мой замысел иной. Я потребую, чтобы свое обещание сохранить нам жизнь они написали; а тем временем все должны незаметно подобраться к лошадям, захватив, кого можно, из раненых и предоставив милости судьбы остальных. Потом мы неожиданно ринемся на гиксосов — не как они, а при свете дня — и прорвем их строй или погибнем.

— Пусть так, — промолвил Хиан, хотя на уме у него было совсем другое, что он теперь не решался высказать. Он понимал: битва, где сражаться станут измученные воины на загнанных конях, проиграна, и все вавилоняне — всадники и пешие — погибнут, а вместе с ними и те, кто укрыл его в горах, раненых же безжалостно предадут мучительной смерти прямо на месте. Хиан был уверен, что полководцу гиксосов нужен он, царевич, а не этот отряд, — смерть или бегство не столь многочисленных воинов не окажут никакого влияния на исход войны — и если он захватит такую крупную добычу, то повернет назад, в Египет. Все теперь зависело от него, Хиана, от того, принесет он себя в жертву или нет. Он содрогнулся — ведь это значило смерть, возможно, смерть мучительную: Апепи его не пощадит. И что еще страшнее — после всех страданий, через которые он прошел, не увидеть ему никогда больше прекрасного лица Нефрет при свете солнца! Надо было делать выбор, и немедленно.

Ища исхода своих страданий, Хиан опустил глаза и всем сердцем взмолился тому духу, которого научился почитать. И прозренье пришло. Средь топота и ржанья лошадей, стонов раненых, криков воинов, готовившихся к отчаянному удару, он услыхал спокойный, ясно запомнившийся ему голос Рои.

— Сын мой, — молвил пророк, — следуй своему долгу, даже если он ведет дорогой жертвы, а в остальном доверься богу.

Сомнения покинули Хиана. В это время возничий его сошел с колесницы, чтоб напоить лошадей, последний раз задать им корма; он стоял поодаль, глядя на животных. Хиан был в колеснице один. Он схватил поводья, хлестнул кнутом лошадей, и они понеслись прочь. Через мгновение легкая боевая колесница оказалась у нижней кромки песчаной насыпи; шагах в пятидесяти отсюда и примерно в таком же удалении от передовых всадников Апепи, вавилонский военачальник переговаривался с полководцем гиксосов, которого Хиан хорошо знал со времен Сирийских войн. Никто из них не заметил приближавшегося Хиана, не услышал шуршания колес, катившихся по сыпучему песку.

Военачальник царя Апепи громко воскликнул в гневе:

— Слушай мое последнее слово! Выдайте царевича Хиана, — я знаю, он с вами, — и тогда вы свободны. Если нет, я перебью вас всех до единого и живым или мертвым доставлю Хиана к отцу его, царю Апепи. Отвечай. Я кончил.

— Я отвечу, — проговорил Хиан, сидя в колеснице, а оба военачальника в изумлении обернулись. — Я — царевич Хиан, и ты, друг, хорошо знаешь меня, — обратился он к полководцу. — Ты известен мне как человек благородный. Прошу тебя, отпустите этих вавилонян невредимыми и раненых тоже отпустите, я же за то сдаюсь вам. Клянешься ли в том, что исполнишь это условие?

— Клянусь, — отвечал полководец, жестом приветствуя его. — Но вспомни, царевич, Апепи очень гневается на Твое Высочество, — размеренно проговорил он, словно предупреждая Хиана.

— Я помню о том, — отвечал Хиан и, обернувшись к предводителю вавилонян, недвижно стоявшему в течение всего этого разговора, продолжал: — Передай господину Тау и владычице Египта: я отправился туда, куда зовет меня долг, и если свыше предписано нам не свидеться более, верю, они не станут дурно думать обо мне, ибо то, что кажется заблуждением, зачастую есть истина, и порой во имя благополучного исхода совершают злые дела. В остальном же пусть они судят обо мне, как им будет угодно, я же следую своему разумению.

— Господин! — воскликнул, словно очнувшись, вавилонянин. — Не уходишь ли ты от нас к гиксосам?

— Разве сам я не гиксос? — загадочно улыбнувшись, спросил Хиан. — Прощай, друг. Пусть судьба будет добра к тебе и твоим сотоварищам, и да не прольется из-за меня ни капли их крови.

Он крикнул на лошадей, они двинулись, а вавилонянин все еще стоял, сжимая кулаки и произнося имена своих богов.

— Не понимаю Твое Высочество, — произнес гиксос, направляясь рядом с колесницей к своим всадникам, — да это и не удивительно: ты всегда не походил на других людей; одно занимает меня: кем сочтут тебя вавилоняне — изменником или героем? Меж тем, зная твою честность, прошу: обещай не пытаться бежать, даже если представится возможность; иначе я вынужден буду убить тебя.

— Обещаю, друг мой. С этого часа мной, как и Тему, движет вера; только вот куда привела его сегодня вера, не знаю, хотя и был последним, кто видел, как он исчез среди вражеского войска.

— Безумец! — прошептал полководец. — Но даже если он и утратил разум, слово свое он сдержит, а это сохранит мне голову.

Глава 22

ХИАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ТАНИС
Гиксосы стремительно поскакали назад, к крепостям царя Апепи по ту сторону границы Египта, предоставив своим раненым, если есть на то силы, следовать за ними или погибнуть; в середине отряда, окруженный стражей, ехал в колеснице Хиан. Полководец гиксосов знал, что нельзя терять ни мгновенья; вскоре вавилоняне, которым он сохранил жизнь, достигнут лагеря великого царя, и тогда… Не ведал он только того, что в лагерь вавилонян двумя часами ранее уже прибыл Тему и полчище всадников уже неслось наперерез им.

Вдалеке среди пустыни появилась туча пыли. Она все приближалась, и вот сквозь пыльную завесу уже заблестели шлемы и копья, засверкали медью колесницы. Гиксосы поняли: произошло самое ужасное. Путь им отрезан, Вавилон наступает! Отход стал невозможен. Они оказались в таком же положении, как те пять тысяч вавилонян, которых они застали врасплох менее чем двенадцать часов тому назад; им предстояло сражаться, как это сделали те, но почти без всякой надежды на победу.

Гиксосы сгрудились плотнее, выстроив отряды клином (достаточно искусно, как отметил про себя Хиан), и понеслись вперед, отклоняясь слегка вправо, чтобы ударить туда, где вавилонян было поменьше. Два войска сблизились — тысяч двадцать гиксосов против пятидесяти тысяч противников, которые скакали, сблизив отряды, разделенные рядами колесниц. Победные возгласы раздались среди вавилонян, гиксосы же обреченно молчали.

Полководец гиксосов подъехал к колеснице Хиана.

— Царевич! — воскликнул он, скача рядом. — Боги против меня, и, думаю, наш конец близок. Но ты, надеюсь, помнишь клятву, поверив которой я пощадил твоих сотоварищей, — ты не попытаешься бежать. Если тебя схватят, значит, так предопределено; если же нет, то мчись к границе, она рядом, и сдайся Апепи или его отрядам. Я верю тебе. Неужели же я ошибусь?

— Еще никто не подвергал сомнению мою честность, — отозвался Хиан.

Полководец взмахнул мечом, приветствуя его, и, пришпорив коня, исчез из виду. Точно гром разнесся над полчищами всадников, когда они сшиблись в битве. Глубоко врезался клин гиксосов в ряды вавилонян, разбрасывая в стороны их воинов и коней, подобно кораблю, который рассекает волны, влекомый сильным шквалом. Но мало-помалу отряды Апепи стали терять напор, в то время как все больше вавилонян теснило их с обеих сторон. Клин гиксосов, пройдя первые ряды, столкнулся со свежими силами, прикрывавшими быстрые колесницы, цепь которых должна была вырваться вперед и отрезать вклинившиеся войска.

Битва приближалась к ужасному концу. Воины, сражавшиеся впереди Хиана, полегли, растоптанные тела их валялись вокруг, царевич вдруг заметил, что повозка его откатилась на передний план. На некотором расстоянии от себя Хиан увидал множество гиксосов, — частью пеших, — которые дрались с горсткой вавилонян, окруживших вырвавшуюся вперед великолепную колесницу; раненые кони ее бились в судорогах на земле. На колеснице возвышался воин в панцире, выкованном, похоже, из серебра и золота, с мечом в руке: «этот красивый юноша, — подумал Хиан, — по-видимому, отпрыск царского дома Вавилона, посланный взглянуть, что такое война»; у колесницы, на которую пытались напасть шесть или восемь гиксосов, стоял темноликий великан в бронзовых доспехах, скрежетавших всякий раз, когда он вскидывал огромный боевой топор, стараясь поразить тех, до кого мог дотянуться. Хиан сразу понял, что перед ним сам могучий эфиоп Ру. И тут исстрадавшимся сердцем своим он почувствовал, что воин в колеснице — не молодой благородный вавилонянин, а Нефрет, нареченная его!

Но, боги, она была окружена! Верховые спешили ей на помощь, но и ближайший из них был еще на расстоянии полета стрелы — в яростном исступлении Нефрет опередила всех. Ру крушил врагов изо всех сил, но не мог поспеть всюду, и когда его оттеснили от колесницы, на которую стремились влезть гиксосы, пятеро или шестеро их подскочили сбоку, пытаясь убить или схватить ту, что стояла в ней. Все, казалось, знали, какая добыча ожидает их, и готовы были рисковать жизнью, лишь бы захватить ее; приблизившись, Хиан понял, почему гиксосы впали в такой раж: теперь он и сам увидел на серебряном шлеме венец со змеиной головой, — царский урей со сверкающими глазами, возвещавший, что перед ними царица Египта. Толпившиеся кругом гиксосы видели, как Ру с воинственными криками рубил одного врага за другим; они ждали мгновения, когда можно будет ринуться к добыче.

Хиан размышлял лишь мгновение.

«Я поклялся не бежать, но я волен биться, если то уготовили мне боги», — сказал он себе и, рванув поводья, повернул коней прямо на скопище гиксосов. Когда Хиан был уже рядом, один из них метнулся к Нефрет. Она взмахнула мечом, но удар пришелся на крепкий шлем воина.

Высокий, длиннорукий гиксос обхватил Нефрет за талию и сильно рванул на себя. Остальные, когда царица упала, старались улучить мгновенье, чтобы схватить ее, унести, если возможно, или убить, когда бы то не удалось. Все были так поглощены происходящим, что ни один не заметил, как запряженная белыми лошадьми боевая колесница молниеносно обрушилась на них, оттуда, где, как они считали, врагов не было. Хиан гикнул, и послушные выучке кони, не сворачивая ни влево, ни вправо, ринулись на гиксосов. Кони крушили людей, валившихся под копыта и колеса повозки. На ногах остался лишь тот, кто сдернул Нефрет с колесницы. Хиан держал наготове копье. Он с силой всадил его во врага, промчавшись мимо, затем еще раз, и тот, не отпуская Нефрет, рухнул замертво на землю.

Теперь и Ру увидел, что произошло, и метнулся к своей госпоже. Высвободившись их рук поверженного гиксоса, Нефрет обратила взгляд на своего избавителя и узнала его.

— Хиан! — воскликнула царица. — Хиан, скорее ко мне!

Ру тоже узнал его и крикнул:

— Постой, господин Раса!

Но Хиан лишь покачал головой и ускакал прочь.

Вскоре, подобно реке, заполнившей высохшее русло, войско вавилонян затопило все вокруг. Но Хиан был уже далеко.

Битва стихла. Из двадцатитысячного войска гиксосов осталось в живых всего лишь несколько сотен ратников, остальные полегли на поле брани, или же их настигли вавилоняне, которые гнали врага до самой границы. Среди тех, кто живым добрался до войска Апепи, был царевич Хиан; то ли бог охранял его в гуще битвы, то ли спасли кони, что везли колесницу. Увидев знамена Апепи, Хиан остановил взмыленных коней и громко крикнул:

— Я царевич Хиан! Подойдите ко мне, я ранен и не могу двигаться.

Военачальники и воины приветствовали его — они решили, что царевич Хиан, с которым они вместе воевали против Сирии, бежал от вавилонян и будет теперь сражаться на стороне своего народа. Бережно сняв Хиана с колесницы, они накормили его всем самым лучшим из того, что у них было, дали выпить вина, а затем уложили на носилки и понесли к царскому лагерю, окруженному недавно построенными фортами. Над ними реяли стяги, но когда они подошли ближе, то увидели, что ворота стоят раскрытыми, а в лагере царит смятение. Глашатаи объявили, что фараон отправился в Танис и отрядам своим приказал следовать за ним, дабы пополнить их свежими силами и приготовиться к защите великого города и всего Египта.

Услышав такое повеление, военачальники начали роптать. Но Хиан, поглядев вдаль, понял, отчего Апепи отдал такой приказ. Там, вдали, песок стал черным — по нему двигалось несметное воинство вавилонское. Пешим ходом, на конях и в колесницах, наступала на врага могучая рать, точно хлынул неудержимый поток. Оттого и бежал в Танис Апепи, бросив на произвол судьбы свое войско.

Поняв наконец, что происходит, полководцы пришли к Хиану и стали просить его принять на себя командование гиксосской армией, ибо положение его и военные заслуги давали ему на это право. Но он лишь улыбнулся, ни словом не ответив на это их предложение, и они решили, что отказывается он потому, что болен и не может держаться на ногах. Они снова принялись уговаривать его, но тут подошел тот полководец, которому Хиан дал клятву; как и сам Хиан, он избегнул страшной участи всадников Апепи. Полководец отозвал военачальников в сторону и рассказал им, как вместе с другими вавилонянами он захватил в плен царевича и про все остальное. Тогда гиксосские военачальники отступились от Хиана, хотя, изложи он события так, как понимал их сам, они, скорее всего, прислушались бы к нему. Или же, вызовись он пойти к вавилонянам просить египетскую царицу или предводителя войска вавилонского царевича Абешу пощадить гиксосов, они, наверно, отнеслись бы к его предложению со вниманием. Однако он не сказал ни того, ни другого, в колесницу его впрягли свежих лошадей и, усадив его, повезли в Танис.

Так случилось, что, когда вавилоняне подступили к лагерю гиксосов, готовые вступить с ними в битву, они не нашли там никого, кроме больных и раненых. Тау отдал команду пощадить несчастных и оказать им помощь; от них стало известно о бегстве Апепи, а также о том, что царевич Хиан благополучно добрался до лагеря, был встречен с почетом и теперь будто бы командует отступающим войском, в погоню за которым и устремилась немедля вавилонская рать. На первом привале Тау вместе с главными военачальниками явились к Нефрет; тут же присутствовали Ру, жрец Тему и госпожа Кемма. Нефрет и Ру рассказали, по просьбе Тау, как в разгаре битвы они столкнулись с Хианом, который помчался на своей колеснице на тех, кто напал на Нефрет, как пронзил копьем гиксоса, стянувшего ее с колесницы, а затем, хотя они просили его остаться с ними, покачал головой и умчался прочь, даже не попытавшись остановить лошадей — сделай он это, он избавился бы от гиксосов, если был захвачен ими в плен.

Услышав эту странную историю, Тау попросил присутствующих истолковать ее. Вавилонские военачальники все, как один, заявили, что либо царевич впал в безумие, либо он предатель. Иначе, сказали они, он воспользовался бы случаем и избавился от гиксосов; бежал, продолжали они; может, случилось и такое: заговорила в нем гиксосская кровь и, последовав зову сердца, он вернулся к своему отцу. Кемма, которая высказалась следующей, полагала, что он и вправду потерял рассудок; мыслимо ли, рассуждала она, чтобы мужчина в здравом рассудке умчался прочь от прекраснейшей из женщин, с которой он обручен и которая к тому же царица Египта? Но тут в голову ей пришла другая мысль, и она добавила: разве что за время разлуки он встретил девушку еще краше. Нефрет гневно оборвала ее.

Затем обратились к брату Тему, кто еще недавно делил с царевичем все тяготы и опасности. Пробормотав: «Да не покинет нас вера!», Тему сказал, что тут ему легко сохранить веру, ибо ни один человек, отведавший подземелья в Танисе, а также темени и духоты погребальной камеры, уж конечно, никогда не захочет вернуться в те места. Он начал было красочно описывать их злоключения и муки, какие он претерпел верхом на лошади, но Тау прервал его и отправил на место.

Настала очередь Нефрет сказать свое слово. В гневе обратилась она к вавилонским военачальникам.

— Слышали вы когда-нибудь, чтобы предатель начал свое черное дело с убийства тех, кому продался? — спросила она. — И трудно ли понять, что, захоти царевич Хиан избавиться от меня, дабы со временем завладеть египетским престолом, ему нужно было лишь проехать мимо и предоставить гиксосским собакам убить меня, что они, без сомнения, и сделали бы, поскольку Ру, как раз когда был нужен более всего, оказался неведомо где. Однако же царевич Хиан четверых убийц задавил своей колесницей и пронзил копьем пятого. И вот зачем — одни боги знают почему, — хоть я и не сомневаюсь, что из иных побуждений, чем предположила госпожа Кемма, — холодно бросила Нефрет, — он уносится прочь, да с такой скоростью, что мы не могли остановить его, — уносится, как сказал жрец Тему, чтобы снова оказаться в каменном подземелье, а может быть, и навстречу еще более ужасной участи.

Выслушав Нефрет, Тау заключил:

— Все, кто знает царевича Хиана, наверное, поняли, что есть в его характере такие черты, каких не встретишь в других людях; может быть, в этом его отличии и кроется правда. Мне кажется, я понял, почему он поступил так, однако, пока не уверюсь, справедлива ли моя догадка, не сообщу ее вам, — достаточно уже высказано догадок. Пока что призываю вас внять призыву нашего брата Тему: веруйте, только вера спасет нас! Ибо что, как не вера, спасла от гибели Ее Величество царицу Египта, когда она, не подчинившись приказаниям тех, кто поставлен над ней, выехала на колеснице вперед; и не вера ли явила себя в том, кто спас ее от смерти?

С этими словами он поднялся и удалился из-под навеса, оставив Нефрет в немалом смущении.


Те, кто уцелел из войска гиксосов, что стояло на границе, в конце концов дошли до Таниса, где приготовилось к обороне оставшееся войско Апепи. Но уцелели немногие, вавилоняне стремительно настигали врагов и тысячами захватывали в плен. К тому же какими-то путями до гиксосов дошло, что никто из сдавшихся не будет предан смерти или продан в рабство; все, что от них потребуется, это присягнуть на верность Нефрет, признав ее царицей Египта, и перейти служить под ее знамена; тысячи гиксосов, выбившись из сил, отстали в пути, разбрелись по сторонам и были захвачены сторожевыми отрядами вавилонян.

Среди тех, кто проявил верность и в конце концов вступил в ворота Мемфиса, были царевич Хиан и полководец, кому сдался Хиан и с кем теперь его связывали узы дружбы. Их отвели во дворец и, к удивлению Хиана, поместили в те самые покои, которые когда-то занимал он, царевич и престолонаследник Нижнего Египта. Там ожидали его слуги — прежние слуги, к нему явились лекари, чтобы лечить колено, сильно воспалившееся и распухшее в пути, который был столь долог и труден. Приметил Хиан и доносчиков и стражей и понял, что за ним установлена зоркая слежка: соглядатаи будут ловить каждое его слово, примечать каждый жест, и любая попытка побега будет пресечена. Значит, он теперь такой же узник, как когда-то в подземелье, откуда они с Тему совершили побег.

Явившись во дворец на заре, измученный долгим путем Хиан, совершив омовение и насытившись, проспал на своем прежнем ложе до третьего часа пополудни. Но вот появились начальник стражи и воины с носилками, чтобы отнести Хиана в зал, где ждал его Апепи. Процессию возглавлял сильно похудевший и поседевший везир Анат, который то и дело бросал настороженные взгляды по сторонам, точно опасался, что где-то прячется убийца; вплотную за ним следовал один из дворцовых писцов, неприятного вида человек, которого Хиан давно уже считал доносчиком.

Анат отвесил тщательно отмеренный поклон — не то чтобы небрежный, но и не слишком почтительный.

— Приветствуем тебя, царевич, с возвращением домой после столь долгих странствий и невзгод, — сказал он. — Царь призывает тебя пред очи свои. Прошу тебя следовать за нами.

Хиана усадили на носилки, которые понесли восемь воинов; по одну сторону носилок шел Анат; шествие замыкал начальник стражи. На одном из поворотов галереи носилки наклонились, и Анат ухватился за них руками, желая то ли выровнять, то ли отстранить от себя, чтобы они не прижали его к стене; доносчик же в эту минуту оказался еще за углом, так что не мог ни видеть происходящего, ни слышать разговора. Анат поспешно шепнул на ухо Хиану:

— Опасность велика. И все же сохраняй спокойствие и мужество, у тебя есть верные друзья, готовые отдать за тебя жизнь, и я первый из них.

Тут из-за угла появился доносчик. Анат выпрямился и смолк.

Процессия вступила в зал, где в низком кресле, в кольчуге и с мечом в руке, сидел Апепи. Носилки опустили на пол, стражники помогли Хиану сесть в кресло, стоявшее напротив царского.

— Я вижу, ты ранен, сын, — ледяным голосом произнес Апепи. — Кто поразил тебя?

— Один из воинов Твоего Величества: он догнал меня и пронзил копьем, когда я бежал из Египта.

— Слышал я эту историю. Но почему ты бежал из Египта?

— Чтобы спастись и найти ту, что ждет меня, Твое Величество.

— А-а, и это припоминаю. Первое тебе удалось, хоть и не до конца, да и ущерб ты понес немалый; второе же не удалось и не удастся никогда, — с расстановкой проговорил Апепи. Затем он обратил взгляд на полководца, пленившего Хиана.

— Это ты — начальник, кого я послал во главе двадцатипятитысячной конницы, чтобы напасть на вавилонян с фланга? — спросил он. — Если так, ответь мне, почему ты не выполнил моего повеления?

Коротко, как и положено воину, полководец рассказал, как ночью им повстречался конный отряд вавилонян, и они вступили в сражение и как царевич Хиан добровольно сдался в плен, чтобы сохранить жизнь тем, кто еще остался в живых; как затем столкнулись они лицом к лицу с несметным войском вавилонским, ехавшим верхом и на колесницах, и в страшном сражении погибли почти все гиксосские воины, как царевич Хиан, хоть и мог спастись, сдержал клятву, и вот теперь он доставил его в Танис.

Апепи едва дослушал его до конца.

— Довольно с меня россказней, — резко бросил он. — Ты проиграл сражение и тем привел меня на край гибели. Армия моя разбита, и вавилоняне под предводительством проклятого колдуна из этой Общины Зари движутся на Танис, чтобы захватить его, после чего они захватят весь Египет и посадят на престол самозванку Нефрет, чтобы, прикрываясь ею, править Египтом. Все это случилось потому, что ты не выполнил моего приказания. Вместо того чтобы напасть на вавилонское войско с фланга, ты попался на их приманку и вступил в бой с малым отрядом, растратив на то силы и время. Для таких, как ты, нет больше места на земле! Отправляйся в преисподнюю, может, там тебя научат, как выигрывать сражения.

Апепи подал знак, и несколько вооруженных рабов выступили вперед. Полководец же, ничего не ответив Апепи, повернулся к Хиану.

— Я сожалею, царевич, — с поклоном сказал он, — что не освободил тебя от клятвы и не упросил скрыться, пока то было возможно. Если так обошлись со мной, какая участь ожидает тебя? Что ж, я отправляюсь, чтобы рассказать обо всем Осирису, а он, как говорят, справедливый бог и карает тех, кто губит невиновных. Прощай, царевич!

Хиан не успел ответить — рабы схватили полководца и уволокли за занавес, откуда вскоре один из них появился снова, с отрубленной головой, показывая фараону, что его воля исполнена. Увидев это, Хиан впервые почувствовал ненависть к отцу и понадеялся в душе, что боги не пощадят Апепи и он умрет такой же страшной смертью, на какую обрек своего верного слугу.

Отец и сын остались вдвоем; они в молчании смотрели друг на друга. Первым заговорил Хиан:

— Если такова воля Твоего Величества и мне уготована та же участь, прошу не медлить — я устал, пусть же скорее приходит сон.

Апепи грубо захохотал.

— Всему свое время, и оно еще не пришло, — отвечал он. — Разве ты не понимаешь, сын, что теперь ты — единственная стрела, оставшаяся в моем колчане? Похоже, черные маги Общины Зари помогли тебе околдовать царственную египтянку и от любви к тебе она совсем потеряла голову. Избранница твоего отца, у кого ты похитил ее! Как ты полагаешь, приятно будет ей, когда она появится у стен Таниса вместе с войском вавилонским, — а так, без сомнения, и случится завтра на заре, — приятно будет ей, когда она увидит тебя, своего ненаглядного, на площадке ворот, а над тобой — палача с секирой?

— Не знаю, приятно ли будет ей, — отвечал Хиан, — но, думаю, если такое случится, Танис затем будет предан огню и все, кто живет в нем, погибнут, а среди них и тот, кому вовсе не хочется умирать.

— Ты прав, мой сын, — зло усмехнулся Апепи. — Разъяренная женщина с несметным войском за спиной может пойти на такое преступление и уничтожить беззащитных. Вот почему я намерен пока что оставить твою голову на плечах. Сделаю же я вот как — и скажи мне, если тебе не понравится мой замысел: ты появишься на воротах, и глашатаи объявят, что за совершенное предательство ты тотчас же будешь казнен в присутствии фараона и его приближенных — тех, кто поместится на площадке. Так они возвестят, хотя — будет добавлено — фараон милосерден и любит своего сына, а потому готов пощадить предателя, если будут выполнены его условия. Догадываешься, какие?

— Нет, — глухо ответил Хиан.

— Лжешь, прекрасно ты знаешь! Но все же, сын мой, я повторяю, чтобы ты не обвинял меня в том, что я действовал нечестно. Условия простые, и их немного. Первое: отдав все ценности, а также оружие, лошадей и колесницы и заключив с нами, гиксосами, вечный мир, вавилонское войско отойдет туда, откуда пришло. Второе: царевна Нефрет ответит согласием на мое предложение, и в присутствии наших воинств, гиксосского и вавилонского, жрецы провозгласят ее моей супругой и царицей, а в дар мне она принесет наследные права продолжательницы древнего рода египетских царей.

— Никогда в жизни не даст она на то согласие, — сказал Хиан.

— Ты прав, сын, опасность тут есть, но скажет ли кто наперед, чего захочет или не захочет женщина? Если же выберет она другое решение и пожертвует тобой, дабы исполнить — как полагает она — свой долг перед Египтом, не переменит ли она его, услышав твои стоны и увидев, как пытают тебя? По этим делам есть у меня большие искусники, а колено твое все еще болит и распухло, не так ли? С него-то они и начнут. Понравится тебе раскаленное железо, а? Докрасна раскаленное железо?

Хиан пристально посмотрел на Апепи.

— Делай что хочешь, дьявол, породивший меня, если я и вправду твой сын, во что трудно поверить, — сказал он. — Ты толковал о колдунах — жрецах Общины Зари. Знай же, что я один из них и владею их искусством, а также постиг их мудрость, и я предупреждаю тебя: не сбудется то, что ты замыслил, злоба же твоя обернетсяпротив тебя самого.

— А, вот как ты заговорил! Понял я, что ты придумал. Хочешь сам лишить себя жизни? Только не удастся тебе это — я поставлю надежную стражу. И второй раз ты уже не убежишь. Спокойной ночи, сын. Отдыхай, пока еще есть время; боюсь, разбудят тебя рано.

Глава 23

ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ
На рассвете Хиана вынесли на площадку восточных ворот Таниса, на которой свободно помещалось человек пятьдесят, если не больше; стоять Хиан не мог, и его посадили в кресло, установленное на самом краю площадки. Взошло солнце — Великий Ра — и осветило все вокруг. Под тем местом, где сидел Хиан, разверзся широкий ров, наполненный водой из Нила; вчера еще его перекрывал мост, но теперь он был поднят и накрепко привязан к пилонам ворот.

За рвом, почти у самой воды, точно не обращая больше внимания на разгромленного врага, расположились главные силы несметного войска вавилонского, а от этого его ядра могучими крыльями раскинулись в обе стороны отряды, замкнувшие город в свое кольцо и тем самым отрезавшие все пути отступления тем, кто находился в его стенах. Немного поодаль от рва, так, чтоб не долетели туда стрелы, в ряд встали шатры, над которыми реяли царские стяги Египта и Вавилона, указывая Хиану, где отдыхает Нефрет и царевич Абешу. На стенах города, по обе стороны от ворот в тревоге и беспокойстве теснились гиксосские воины, а в центре площадки, в окружении своих советников, среди которых находился и Анат, сидел в кресле фараон Апепи, в роскошных одеяниях и с двойной короной Верхнего и Нижнего Египта на голове.

Затрубили трубы, и у царских шатров встала стража, после чего наступила тишина. По ту сторону рва, за сторожевыми отрядами, в строгом боевом порядке стояли вавилонские воины, не сводя глаз с верхней площадки ворот — одна за другой белели полосы лиц, ряд за рядом, и каждое, казалось Хиану, обращено к нему. Вскоре появился гонец с белым флагом, он переплыл в лодке через ров, в сопровождении стражи прошел сквозь ряды воинов к шатрам, над которыми развевались вавилонский и египетский стяги, и отдал послание начальнику стражи, который затем вошел в шатер и вручил его Тау. Прочитав послание, Тау сказал сидевшей подле него Нефрет:

— Вот какие условия ставит нам Апепи: отдать ему все, что мы имеем, и подписать согласие о мире, после чего вавилонское войско должно уйти обратно в Вавилон.

— Что еще, дядя?

— Чтобы ты дала согласие выйти за него замуж, тогда пред народом гиксосским и войском вавилонским состоится торжественная церемония, и ты и Апепи будете объявлены мужем и женой.

— Что еще, дядя?

— Если эти условия будут отвергнуты, царевича на глазах у нас предадут пытке и будут истязать до тех пор, пока не примем их или жизнь покинет его.

Страшная бледность покрыла осунувшееся, измученное лицо Нефрет. Голова ее клонилась все ниже и ниже, пока не коснулась колен, и она начала раскачиваться вперед и назад; но вот она выпрямилась.

— Как отгадать мне, чего бы хотел Хиан? — сказала она. — Какой ответ ждет он от меня?.. — И вдруг она воскликнула: — Знаю! Знаю! Он хотел бы, чтобы я отвергла Апепи, судьбой же Хиана пусть распорядятся боги.

— Да не покинет нас вера! — проговорил Тему, который сидел с папирусом на колене позади Нефрет.

— Истинные слова говоришь ты, брат мой, — продолжала Нефрет. — Вера ведет меня, и если она не спасет нас, я выберу смерть и в смерти обрету Хиана. Мне ли, происходящей из древнего рода фараонов Египта, мне ли, обрученной с царевичем и принесшей ему клятву верности, явиться ему в царстве мертвых оскверненной, явиться женой этого старого пса — гиксосского правителя? Не бывать тому! Склонится ли Вавилон, мой великий союзник, пред этими трусами, которые даже не осмеливаются вступить в битву? Не бывать тому! Пусть умрет Хиан, если суждено ему умереть, и пусть позволят мне боги умереть вместе с ним. Но если случится так, не останется в живых ни единого человека, в ком течет гиксосская кровь, ни в Танисе, ни по всему Северу. Запиши это, Тему, как продиктует тебе царевич Абешу, и пусть гонец отнесет наш ответ поганому выродку Апепи, а наши глашатаи пусть сообщат всем, кто стоит на воротах и стенах Таниса; и вперед, на врага — атакуйте все ворота, все входы в город! Пусть предводитель наш Абешу отдаст приказание.

Тау выслушал, и неприметная улыбка скользнула по его губам. Главам отрядов, вскочившим на быстрых коней, он дал приказания, получив которые несметная вавилонская рать должна была стремительно двинуться на город, обходя его со всех сторон. Затем Тау повернулся к Тему и другим писцам и продиктовал им ответ Апепи. Он также призвал глашатаев и повелел им выучить этот ответ наизусть, а затем огласить у всех городских ворот.

Приготовления были закончены. Гонец, взяв свиток, зашагал к лодке; сопровождал его Ру, у которого нашлось что сказать гиксосам от собственного имени:

— Передай этому погонщику баранов, который называет себя царем, а также его советникам и военачальникам, которые еще остались в живых, — пусть только кто посмеет пальцем тронуть царевича Хиана! Пусть только тронет — и тогда я, эфиоп Ру, вырву у них язык изо рта и выдавлю глаза вот этими руками, а потом зашвырну в пески, пусть там подыхает от голода. И с тобой, гонец, сделаю то же самое — посмей только не возвестить это мое послание, да погромче, чтобы я услышал тебя на этом берегу.

Подняв глаза на великана-нубийца, который, скрежеща зубами, свирепо уставился на него, гонец поклялся, что выполнит его просьбу. Он прыгнул в свою лодчонку, пересек ров и через маленькую дверцу был впущен в надвратную башню; вскоре он появился на площадке ворот и вручил ответ Апепи. А затем, как и обещал, громким голосом повторил угрозу Ру, которая, как видно, не очень-то понравилась сановникам, собравшимся на площадке — они сбились в кучки и встревоженно о чем-то заговорили. Глашатаи возвестили то, что было написано в ответном послании, дабы услышали все гиксосские воины.

Услышал и Хиан, и сердце его наполнилось радостью: теперь он знал, что Нефрет не покроет себя позором ради его спасения. Он сидел, привязанный к креслу, на самом краю площадки, так чтобы его первого пронзили стрелы и копья, если начнут сражение вавилоняне. Но голову он смог повернуть и сказал через плечо Апепи, который стоял за ним, а также Анату и другим советникам:

— Фараон и приближенные его! Царевич Абешу и царственная Нефрет исполнят то, в чем клянутся, пусть не будет у вас сомнений. Пытайте меня, убейте у них на глазах, если того желаете, но знайте, это не изменит их решения; не поступятся они честью ради спасения моей жизни. Я же смерти не боюсь и спрашиваю лишь вот о чем: по доброй ли воле хотите вы последовать за мной и погубить всех жителей Таниса и весь народ гиксосский? Если вы сохраните мне жизнь и отпустите на свободу, и вы, и народ спасетесь. Поднимете на меня руку — погибнут все. Я сказал свое слово; поступайте, как знаете.

Хиан услышал какое-то движение позади, но увидеть, что происходит, не мог, так как был привязан к креслу. Он услышал, как везир Анат и другие советники упрашивают фараона отказаться от своего намерения, ибо город в безвыходном положении: несметное войско вавилонское окружило их со всех сторон; не безумие ли это — погубить всех, лишь бы отомстить своему собственному сыну? Горожане, услышав обещания вавилонян, прогнали стражу, что охраняла площадь перед воротами, и начали кричать:

— Пощади царевича Хиана, фараон! Ты хочешь замучить и убить сына, рожденного тобой, но несешь смерть и нам. Мы не хотим умирать из-за тебя!

Затем, перекрывая всех, снова заговорил Анат, холодно и властно, скорее угрожая, чем прося:

— Ты совершаешь страшное преступление, фараон. Все в Танисе любят царевича Хиана: когда враг у стен города, негоже царям убивать того, кого любит народ.

Задыхаясь от ярости, заговорил Апепи:

— Замолчи, Анат, и все вы замолчите, иначе, разделавшись с одним предателем, я возьмусь за вас. За дело, рабы!

За спиной Хиана послышалось гортанное бормотание. Как видно, черные палачи медлили, не хотели исполнять свое страшное дело. Снова фараон в ярости крикнул им, чтобы приступали к пытке, а они все медлили. Послышался удар, вслед за тем раздались стоны и Хиан понял, что Апепи обрушился на одного из палачей; теперь другие не осмелятся и далее противиться его приказу. На противоположной стороне рва он увидел великана Ру; потрясая своим огромным топором, он метался по берегу, точно лев в клетке. Позади него теперь выстроились ряды стрелков с луками наизготове; они ждали команды; за лучниками Хиан разглядел Тау и рядом с ним Нефрет в сверкающей серебряной кольчуге — она опиралась на руку Тау.

Хиан собрал все силы и крикнул:

— Ру! Слушай меня — это Хиан! Скажи лучникам: пусть спустят тетиву! Лучше мне умереть от стрел, чем от пыток…

Продолжить Хиан не смог — Апепи шагнул вперед и с силой ударил его по лицу, а затем приказал палачам заткнуть царевичу рот кляпом, отчего по войску вавилонскому прокатился стон, так же как и по многотысячной толпе танисцев, заполнивших дворцовую площадь. Ру, взревев, точно раненый бык, разразился проклятьями и, повернувшись к лучникам, повторил просьбу Хиана; лучники вскинули луки; глядя на Тау, они ждали команды. Но Тау медлил, лишь сделал им знак рукой, чтоб они придержали стрелы; рядом с ним рухнула вдруг на колени Нефрет, — как видно, ей стало дурно.

Хиан почувствовал, как чьи-то ручищи рвут на нем одежду, в ноздри ударил запах раскаленного железа, и его пронзила нестерпимая боль. Медленная пытка началась! Хиан закрыл глаза, готовясь предстать перед судом Осириса.

Но тут слуха его коснулся странный шум: послышались удары, какая-то возня. Хиан открыл глаза — мимо него, спотыкаясь, пятилась массивная фигура фараона, в груди у него торчал кинжал. На краю площадки Апепи остановился, уцепившись за кресло, к которому был привязан Хиан.

— Паршивый пес! — через силу прохрипел Апепи. — Проклятый везир! Слишком долго я щадил тебя, надо было покончить с тобой еще ночью. А я ждал…

— Да, фараон, — прозвучал голос Аната, — ты промедлил, и пес цапнул тебя первым. Отправляйся же поскорее к Сету, убийца единокровного сына!

Старческая иссохшая фигура Аната метнулась вперед, черные глаза блеснули на морщинистом желтом лице, тонкая рука взметнулась и раскаленным прутом палача с силой ударила по рукам, цепляющимся за кресло. Апепи разжал руки и, взвыв от боли, полетел в ров.

Увидев это, Ру прыгнул в воду и устремился вперед. Едва голова фараона показалась над водой, он схватил его своей могучей ручищей, доплыл с ним до берега, выволок на песок, переломил, точно палку, и забросил подальше.

— Фараон Апепи мертв! — прозвучал тонкий старческий голос Аната. — Но фараон Хиан жив! Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Он выкрикивал эти слова, а сам тем временем развязывал веревки, опутывающие Хиана, вытащил кляп у него изо рта; толпы народа внизу подхватили древнее приветствие:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Вечером того же дня Хиан лежал на ложе в царском шатре вавилонян, куда его принесли по собственной просьбе, так как Нефрет не могла вступить в город. Кемма и лекарь обмыли его израненное лицо, перевязали распухшее колено, Нефрет же стояла рядом, содрогаясь от вида длинной красной полосы на его теле, оставленной раскаленным прутом.

Один вопрос мучил Нефрет, и вот он сорвался с ее уст.

— Скажи мне, Хиан, — заговорила она, — почему ты в разгаре битвы умчался от меня, хотя мог спастись от пленивших тебя гиксосов и избавить нас от столь ужасных страданий?

— Но разве, госпожа моя, более чем двухтысячное войско и вместе с ним множество раненых не соединилось с твоим войском в тот день? Те, что уцелели в сражении за меня, и те, кто остался в живых из сторожевого отряда в горах? — спросил Хиан.

— Они соединились с нами, и мы спрашивали их, но никто не мог нам объяснить твой поступок. Сказали только, что ты вдруг выехал на колеснице вперед и сдался гиксосам, после чего те прекратили атаки.

— И ты не понимаешь, что иной раз события поворачиваются так, что один человек должен пожертвовать собой, чтобы спасти множество других людей?

— Понимаю, — ответила, покраснев, Нефрет. — Теперь я поняла, что ты благороднее, чем я думала. И все же, ты ведь мог остаться с нами, почему же на моих глазах ты умчался прочь?

— Спроси о том пророка Тау, — устало ответил Хиан.

— Почему Хиан умчался прочь от нас? Скажи мне, если знаешь, дядя?

— Разве те, кто вступает в нашу Общину Зари, не клянутся клятвой, которую нельзя нарушить, племянница? Быть может, брат наш обещал врагу сдаться, не выйдя из пределов Египта; так и сделал он, несмотря на то что ему предоставился случай остаться с нами. Это объяснение сразу пришло мне на ум.

— Так ли это, Хиан?

— Так, Нефрет. Обещанием своим я заплатил за жизнь наших воинов. Неужели хотела бы ты, чтобы я нарушил клятву, лишь бы спасти свою собственную жизнь?

— Что мне сказать на это, Хиан? Что ты благороден. Но ты ведь знал: если погибнешь, всю жизнь будет мучить меня вопрос: почему ты пошел навстречу погибели, почему покинул меня?

— Тау знал все. Он сказал бы тебе, если б пробил тот час.

— Как мог ты знать то, дядя, что было скрыто от меня?

— Положение обязывает меня сохранять тайны, племянница. Зачем тебе подробности? Я знал, — и этого достаточно, как знал и то, что никогда не понадобится излагать тебе всю правду.

— И ты, дядя, обрек меня на такие страданья, хоть в этом не было никакой нужды! — сердито воскликнула Нефрет.

— Может, и не было, но тебе это только на пользу. Надо ли ограждать тебя от страданий, врачующих душу? Царица Египта, ты в первую очередь — и прошу тебя никогда не забывать об этом! — сестра Общины Зари и исполнительница ее установлений. Будь смиренна и скромна, сестра. Поступайся своими личными желаниями. Повелевая, учись повиноваться и ищи не славу, а свет. Ибо только так, когда закончится твой земной срок и минуют все невзгоды и испытания, обретешь ты вечный покой.

— Да не покинет нас вера! — пробормотал стоявший позади Тему.

— Да, — продолжал Тау, — вера и скромность, ибо вера возвышает нас, скромность же ведет нас в служении — ни себе, но другим, что и есть истинное служение. Сердце твое сейчас полнится радостью, но я говорю тебе это, ибо близится час нашего расставания: я удалюсь в свое уединение, ты же взойдешь на трон, а кому позволено поучать фараона, восседающего на троне?

— Тебе позволено, дядя, и я надеюсь, ты не лишишь меня твоих советов, — решительно тряхнув головой, сказала Нефрет.

Но тут ее настроение вдруг изменилось, она крепко обняла его и поцеловала в лоб.

— Ах, мой дорогой, мой любимый дядя, — сказала она, — ведь я обязана тебе жизнью! Когда я еще была малюткой, ты спас меня и матушку мою, вызволил нас из рук этих предателей — фивейских вельмож, с которыми я вскоре надеюсь поговорить по душам, если они еще живы.

— Госпожа Кемма и Ру — вот кто твои спасители, — сказал Тау.

— Да, конечно, и все же они всего лишь выполняли свой долг, а ты поднялся ради моего спасения в верховья Нила.

— Чтобы исполнить то, что было велено мне, племянница.

— Затем ты привез нас к пирамидам и следил за моим воспитанием, обучив меня всему, что я знаю сейчас. А после ты привез меня в Вавилон, и хотя, казалось бы, великий царь сам отозвался на мои молитвы, но я знаю, это ты внушил ему отказаться от прежнего замысла выдать меня замуж за Мир-бела, а вместо того послать со мной несметное войско, которое и принесло нам победу и мир.

— Бог по собственному разумению обратил к тебе сердце Дитаны, а не я, племянница.

— А как ты заботился обо мне! — продолжала Нефрет, не обращая внимания на его слова. — Это ты удержал меня, когда я хотела вместе с пятитысячным войском ринуться к горной заставе, что погубило бы меня или покрыло позором. Ах, всего не перечислишь! Но чем я тебе отплатила? Сколько строптивости проявила я, какие сердитые слова бросала в своей гордыне и не верила, когда ты внушал мне, чтобы я набралась терпения, что все кончится хорошо и мы с Хианом встретимся. Ты просил верить и надеяться, а я убедила себя, что Хиана уже нет в живых. Впрочем, это твоя, а не моя вина, что я вела себя так, — продолжала Нефрет уже другим тоном, — не ты ли позволял мне своевольничать в детстве, вместо того чтобы учить послушанию?

— Мне кажется, это пророк Рои баловал тебя, — отвечал Тау с тихой улыбкой. — Ну и, конечно, госпожа Кемма.

Послышались выкрики стражников, занавесы раздвинулись, и Ру возгласил о приходе везира; вслед за тем вошел и сам везир в сопровождении гиксосских сановников и военачальников.

Трижды Анат и его свита простерлись ниц перед Нефрет, перед Хианом и царевичем Абешу, предводителем армии вавилонской.

— Царица, — молвил Анат, — от всего народа гиксосского пришли мы, чтобы объявить, что сдаем тебе город Танис; тебя же просим явить милосердие к тем, кто сражался против тебя, и к каждому, кто живет в стенах этого города. Даруешь ли ты нам жизнь?

— Пусть станут твои уста моими устами, — обратилась Нефрет к Тау. — Ты мыслишь так же, как и я, и все, что ты скажешь, будет мною исполнено, а также, я полагаю, и царевичем Хианом, который еще слаб и не может заниматься государственными делами.

— Да, даруем, — отвечал Тау. — Всем, кто будет верен Нефрет, царице Египта, и Хиану, царевичу Севера, с которым хочет она сочетаться браком, даруем мы прощенье. Завтра мы вступим в Танис и провозгласим мир и согласие на долгие времена.

— Мы выслушали твой ответ и благодарим тебя, царица, — молвил Анат. — Теперь же обращаю речь свою к царевичу Хиану: я, кто пришел к нему, обагрив свои руки кровью фараона, молю его о прощении. Пусть выслушает меня царевич. Когда брошен был он в подземелье, это я, везир Анат, с помощью известного вам брата Зари и некоего тюремщика спас его. Заподозренный фараоном, попал я в опалу и сам брошен был в подземелье. Вот почему не мог я помочь Хиану выбраться из другой темницы — из усыпальницы Ур Хафра; не мог я отвести от него и погоню на пути к Вавилону. Но прошло время, и я снова обрел силу, ибо знал фараон, что один только я смогу спасти его от клыков вавилонского льва. Когда великое воинство вавилонское хлынуло на Египет, я дал совет фараону сдаться и, если царевич жив, объявить о женитьбе Хиана на царственной Нефрет. Вместо ответа он ударил меня, точно пса, — вот посмотрите, какие страшные рубцы! — Анат потрогал свою голову. — Атака на вавилонян не удалась — продолжал он, — и фараон поспешно отошел к Танису, Хиан же по благородному побуждению сам отдался в его руки. Тщетно молил я Апепи сохранить царевичу жизнь; я взывал к нему и во дворце, и на площадке ворот, но, одержимый злобой и ревностью, фараон хотел замучить своего сына пытками на глазах у Нефрет и воинства вавилонского. И вот, пока еще было не поздно, я вступил с фараоном в схватку и поразил его. Царевич Хиан и весь народ гиксосский были спасены. Заслужил ли я прощения?

Тау приблизился к тому месту, где лежал царевич, и переговорил с ним. Вернувшись, он отвечал:

— Ты совершил то, Анат, что должно было совершить. Принеси завтра жертвы в храме богов твоих и прими от них прощение за то, что пролил царскую кровь ради спасения продолжателя царского рода и жизней десятков тысяч невинных людей. Затем явись во дворец в Танисе, где тебе будут снова вручены жезл и цепь везира Верхних и Нижних земель.

Миновало тридцать дней. На торжественной церемонии Тау передал предводительство вавилонской армией военачальнику равного с ним ранга, снял с себя кольчугу и царские знаки, облачился в белые одежды пророка Зари и, оставив Тему, ибо таково было желание Нефрет и Хиана, отправился к храму пирамид. Десять тысяч лучших воинов вавилонских были отобраны и оставлены для охраны внучки великого царя, пока не свершится то, чему предначертано было свершиться; все же остальное войско отправилось в обратный путь в Вавилон. Состоялись церемонии, на которых все, кто служил прежде его отцу, известному теперь под именем «Апепи Проклятый», принесли клятву верности Хиану, однако Нефрет на церемониях этих не присутствовала; не состоялась еще коронация, ибо никто не знал, кто будет теперь править Египтом — Хиан, царь Севера, или же Нефрет, царица Юга. Кое-кто считал, что правителем должен стать Хиан, но другие опасливо поглядывали на лагерь, где расположились десять тысяч вавилонских воинов, и умоляли говоривших замолчать.

Хиан выздоравливал, но медленно. Искусный лекарь и заботливый уход помогли залечить колено, но Хиан знал теперь, что на всю жизнь остался хромым. Страшнее, чем физические, были страданья душевные, они-то и мешали ему воспрянуть к жизни. Тяжкие испытания выпали на его долю! Сначала дворцовое подземелье, затем долгое заточение в гробнице; побег к вавилонянам, рана, которая никак не заживала, и он день за днем, неделя за неделей лежал без движения на спине, в окружении чужестранцев, на чьем языке не мог говорить, в неведении о том, где Нефрет и что с ней.

Но вот он узнал, что Нефрет жива и находится совсем рядом, — какое это было счастье! — а дальше поход вместе с пятитысячным войском, отчаянная битва среди пустыни и его добровольная сдача в плен, встреча с Нефрет во время второй битвы и его бегство, ибо не мог он нарушить клятву, хоть и знал, что она не поймет его поступка; прибытие в Египет и в Танис, встреча с Апепи и, наконец, страшная пытка на площадке городских ворот, на глазах у Нефрет. Хиан был молод и силен, но он не выдержал: тело его было измучено, и он пал духом; он удалялся от всех и лежал дни напролет, а по ночам, когда приходил наконец сон, его мучили страшные видения, и он кричал и корчился в судорогах; по городу поползли слухи, что молодой фараон вскоре отправится к своим праотцам.

Анат являлся к нему с докладом о делах, Хиан выслушивал, почти ничего не говоря. Тему читал ему старинные манускрипты или молился и разговаривал с ним о вере. Навещал его и Ру, он все вспоминал о битве или о чудесах Вавилона и как Нефрет училась воинским приемам; слушая об этом, Хиан начинал улыбаться. Время от времени, в сопровождении Кеммы, которая останавливалась поодаль и глядела в окно, приходила и сама Нефрет и говорила с ним о любви и о том, что они поженятся, как только ему станет лучше.

Но лучше ему не становилось, тогда Нефрет отправила с посыльным письмо к Тау и последовала совету пророка. Сказав Хиану, что Танис расположен в слишком низком месте и тут очень жарко, она велела перенести царевича на корабль, и они медленно поплыли вверх по течению Нила. Но вот вдали показались пирамиды; при первом же взгляде на них поведение Хиана изменилось: он оживился и даже повеселел, рассказывая Нефрет о том, какие истории тут происходили. Обрадовавшись этой перемене, Нефрет распорядилась, чтобы царевича перенесли на берег; они расположились посреди пальмовой рощи, где Нефрет когда-то нашла Хиана спящим под деревом и откуда, после того как Ру унес его поклажу, она, одетая проводником, повела его в тайное убежище Братства.

Здесь, в роще, Хиан, с обручальным кольцом Нефрет на руке, в ту ночь спал куда более спокойным сном, чем много месяцев тому назад, когда он покидал эту рощу, чтобы возвратиться в Танис и рассказать Апепи о своей миссии.

Наутро, пока еще было совсем темно, в палатку Хиана вошел Ру и помог царевичу одеться. Затем Хиана усадили на носилки и понесли через пески; Хиан не задавал никаких вопросов, но вот в свете звезд он увидел очертания огромного Сфинкса. Здесь Хиана сняли с носилок, и все удалились, оставив его одного.

Наступил рассвет, и Хиан увидел, что он не один — рядом с ним, в длинном сером плаще с капюшоном, стоит то ли юноша, то ли стройная девушка.

О, боги! Он вспомнил, кто это: юный проводник, который, казалось, много лет тому назад вывел его из пальмовой рощи к Сфинксу и здесь завязал ему глаза.

— Ты все еще сопровождаешь путешественников через пески, мой юный друг? — обратился к нему с вопросом Хиан.

— Да, писец Раса, — отвечал некто в плаще грубоватым голосом.

— И по-прежнему воруешь поклажу или прячешь ее? Куда делись мои носилки?

— Я отбираю все, что захочется, писец Раса, которому я желаю здоровья и счастья.

— И по-прежнему завязываешь посланцам глаза?

— Да, писец Раса, если необходимо сохранить что-то в тайне и не показывать им. А потому прошу тебя, стой спокойно, и я завяжу тебе глаза, как сделала когда-то.

— Повинуюсь, — со смехом отвечал Хиан. — Быть может, ты не знаешь о том, юноша, но со времени нашей первой встречи я перенес много страданий и понял, а также услышал это из уст некоего Тему, что главное в жизни — вера. А потому завязывай мне глаза, я подчиняюсь тем более охотно, потому что уверен: когда снова прозрею, мне явится небесное видение. Смотри, я преклоняю колени или, скорее, просто наклоняюсь, потому что согнуть колено я не могу.

Фигура в сером плаще склонилась над ним, и на глаза его снова лег шелковый платок. Ах, как хорошо он запомнил его нежный аромат! Затем, держась за плечо проводника, Хиан, прихрамывая, прошел некоторое расстояние, пока нарочито грубоватый голос не попросил его опуститься на песчаную насыпь и здесь подождать.

Вскоре голоса — мужские голоса — попросили его подняться. Чьи-то руки помогли ему сделать это, и, кем-то поддерживаемый, он пошел по гулким переходам, где эхом отдавались шаги; его ввели в какое-то помещение, где облачили в новые одежды и водрузили на его голову венец, но он не видел, что это за одежды и венец, а когда спросил, ответа не последовало.

И снова его повели куда-то, как ему показалось, они вошли в большой зал, где собралось множество народа, ибо он слышал приглушенные восклицания. Чей-то голос попросил его сесть, и он опустился на подушки кресла.

Вдалеке раздался возглас:

— Ра взошёл!

И зазвучало пение. Он узнал этот гимн — в дни празднеств Братства Зари им приветствовали восходящее солнце. Поющие умолкли; теперь вокруг царила тишина; затем он услышал шелест одежд.

И тут многоголосый хор возгласил:

— Владычица Зари, приветствуем тебя! Приветствуем тебя, Владычица зари! О светозарная! Приветствуем тебя, дарующая жизнь! Приветствуем тебя, священная сестра! О та, кому Небо предначертало объединить истерзанные земли Верхнего и Нижнего Египта!

Хиан не выдержал. Он сорвал с глаз повязку. Быть может, она была слабо затянута — при первом же прикосновении пелена спала с его глаз. О боги! Пред ним в сверкающем под лучами солнца царском одеянии, увенчанная двойной короной Египта, стояла Нефрет — само величие и красота.

Мгновение-другое она помедлила, пока, отдаваясь гулким эхом, под сводами храмового зала звучали приветствия, затем взмахнула скипетром, и воцарилась тишина. Отдав Кемме скипетр, а Ру — символы царской власти, Нефрет сняла с себя корону Египта и водрузила ее на голову Хиана. Затем она преклонила колена и коснулась губами его руки.

— Царица Египта приветствует царя Египта! — произнесла она.

Хиан в удивлении воззрился на нее. Затем, словно боль и слабость снова одолели его, он с трудом поднялся с трона, предлагая ей самой занять его. Но Нефрет покачала головой. Поддерживая Хиана сильной рукой, она подвела его к тому месту, где стоял Тау в окружении советников Общины Зари. В присутствии Братства Общины Зари — всех живых и мертвых — именем Духа, которому они поклонялись, Тау соединил их руки и благословил, навечно отдавая их друг другу.

Так окончилась эта удивительная история.


Нефрет и Хиан стояли перед залитой лунным сиянием величественной пирамидой Ура.

— Отдых наш подошел к концу, супруга моя, — произнес Хиан. — С завтрашнего дня мы с тобой будем не просто братом и сестрой Общины Зари, но и правителями Египта, наконец-то объединенного от нильских порогов до самого моря. Трудный путь прошли мы с того дня, когда, стоя вот так же рядом, любовались этой пирамидой. И все же, возлюбленная моя, живет в моем сердце надежда: та сила, что охраняла нас и провела сквозь многие опасности, а затем от ворот смерти вернула меня к жизни и радости, пребудет с нами и далее.

— Так предсказал благочестивый и всемудрый Рои, в котором обитал дух Истины. Возблагодарим же, супруг мой, богов за все, что они даровали нам, и в смирении начнем новую жизнь, памятуя о том, что хоть теперь мы — царь и царица Египта, все же в первую очередь мы с тобой — брат и сестра славной Общины Зари, принявшие ее святую веру и посвятившие себя служению человечеству.

Тут царственные супруги услышали позади себя чьи-то шаги и, оглянувшись, увидели Хранителя пирамид, который похудел и состарился с тех пор, как они видели его в последний раз.

— Не желают ли святейшие властители подняться на пирамиду? — с поклоном обратился он к ним. — Луна светит ярко, а ветра нет совсем; к тому же хотелось мне показать фараону то место, с которого в день его побега покатились вниз проклятые лазутчики-гиксосы.

— Нет, Хранитель, — отвечал Хиан, — кончились мои прогулки по пирамидам, ибо до конца моих дней суждено мне быть теперь хромым. Отныне ты один, Хранитель, будешь властителем Великих пирамид.

— И Духом также, — добавила Нефрет, — ибо не должно мне, кому судьба определила взойти на дурманящие вершины власти, появляться теперь на вершинах пирамид. Прощай же, отважный наш спаситель. Нет и не будет предела нашей благодарности — все, чего бы ты ни пожелал и что мы в силах дать тебе — твое.

Взявшись за руки, Хиан и Нефрет направились к тому месту, где стояли Ру и Кемма, а также отряд стражи, сопровождавший их на корабль, который ждал лишь попутного ветра, чтобы отплыть вниз по течению Нила.

— Теперь я поняла, что означало то видение, — сказала седовласая Кемма могучему эфиопу Ру, — почему богини нарекли новорожденную царевну «Объединительницей Земель».

— Понял и я, — отозвался Ру, — зачем эфиопские боги дали мне добрый топор и силу, чтоб не дрогнула моя рука на той фиванской лестнице.



ГОЛУБАЯ ПОРТЬЕРА (повесть)

Глава 1

В полку его фамильярно называли Бутылкиным, а почему — толком никто не знал. Однако ходили слухи, что в Харроу он получил это прозвище из-за формы носа. Не то, чтоб нос его очень походил на бутылку, но внушительный и мясистый он изрядно закруглялся на конце. На самом же деле, нашего героя окрестили так еще в детстве. В наше время, если человека наградили прозвищем, обычно за этим стоит следующее: во-первых, он добрый малый, во-вторых — хороший друг. «Бутылкин», иначе говоря Джон Джордж Перитт, служивший в полку, в каком именно для нас не так уж и важно, полностью соответствовал каждому из этих определений, ибо не было на белом свете более добродушного человека и лучшего друга. Красивым его никак нельзя было назвать, разве что мясистый, круглый нос, пара маленьких, светлых глаз под навесом густых бровей и большой, но приятно очерченный рот можно счесть образцом мужской красоты. С другой стороны, мужчина он был видный, осанистый с приятными манерами, хоть и молчун.

Много лет назад Бутылкин влюбился в одну особу и весь полк знал о его всепоглощающем чувстве, которое он и не скрывал. В его прибранном жилище над кроватью висела фотография его единственной избранницы, которая ни у кого не оставляла сомнений относительно его вкусов и пристрастий. Даже эта тусклая фотография давала представление о том, что у мисс Мадлены Спенсер прелестная фигура и очаровательные глаза. Поговаривали, однако, что у нее ни гроша за душой, а поскольку наш герой и сам не метил в Ротшильды, полковые кумушки нередко судачили о том, как же он будет «выкручиваться», когда дело дойдет до брака.

В ту пору их полк квартировался в Марицбурге, но срок заграничной службы истек и все с нетерпением ожидали, когда же их отзовут домой.

Однажды утром Бутылкин поехал на охоту со стаей собак, наспех собранных вместе, которых держали при гарнизоне. Погоня шла успешно, и, проделав галопом семь или восемь миль, они, в конце концов, подстрелили свою жертву — прекрасную антилопу ориби. Такое случалось нечасто, и Бутылкин, привязав добычу к седлу, вернулся домой радостный и гордый, поскольку он был доезжачим в стае. Собак выпустили на рассвете, и было уже около девяти утра, когда он, разгоряченный и усталый, скакал по тенистой стороне широкой и пыльной Черч-стрит. В крепости перед зданием правительства выстрелила пушка, возвещая о прибытии почты.

Для него прибытие почты означало одно, а то и все два письма от Мадлены, а, может быть, и радостное известие, например, приказ о выходе в море. С сияющей улыбкой он помчался домой, принял ванну и переоделся, а потом отправился завтракать в гарнизонную столовую в предвкушении письма. Но корреспонденция в тот день оказалась весьма обширной, и у него было вдоволь времени, чтобы съесть завтрак. Он сидел на уютной веранде под сенью бамбуков и камелий и курил трубку, пока, наконец, не появился ординарец с почтой. Бутылкин тотчас же удалился в комнату, выходившую на веранду и спокойно встал рядом, не желая выдавать своих чувств, пока офицер сортировал письма. Наконец, ему вручили его конверт, где лежало несколько газет и одно единственное письмо, и он вернулся на веранду слегка разочарованный, поскольку ждал вестей от брата и возлюбленной. Медленно раскурив трубку — он принадлежал к числу тугодумов и медлителей — а ведь известно, что растягивая удовольствие, вы лишь усиливаете его, — он уселся в огромном кресле напротив расцветшей накануне камелии с блестящими глянцевитыми лепестками, вынул письмо и начал читать:

«Дорогой Джордж!»

— Боже милостивый! — подумал он про себя, — в чем дело? Она всегда обращалась ко мне «Мой милый Бутылкин!»

«Дорогой Джордж, — снова начал он, — даже не знаю, с чего начать. Слезы застилают глаза, а когда я думаю, что ты читаешь мое письмо в этой жуткой стране, я начинаю рыдать еще сильнее. Слушай же! Лучше сказать все сразу, — потому что отсрочкой делу не поможешь — между нами все кончено, мой дорогой и любимый Бутылкин!»

— Все кончено! — задохнулся он.

«Я не знаю, как поведать тебе эту печальную историю, — читал он дальше, — но если уж рассказывать — то с самого начала. Месяц назад вместе с отцом и теткой я поехала на бал в Афертон и там встретила сэра Альфреда Кростона, джентльмена средних лет, который несколько раз пригласил меня на танец. Я не обратила на него особого внимания, но он был столь обходителен, что, когда мы вернулись домой, моя тетка — ты знаешь ее мерзкий характер — поздравила меня с победой. На следующий день он нанес нам визит, и папа пригласил его к обеду. Он повел меня к столу, а перед тем, как уходить, сказал мне, что собирается остановиться в местной гостинице «Джорджинн», чтобы половить форель в нашем озере. А потом стал приходить каждый день, и когда я выходила погулять, всегда встречал меня и был очень мил и добр. Наконец, однажды он предложил мне выйти за него замуж, а я ужасно рассердилась и сказала, что помолвлена с военным, который служит в Южной Африке. Он рассмеялся и сказал, что Южная Африка далеко, а я с ненавистью посмотрела на него. В тот вечер папа и тетя прямо-таки напали на меня — ты ведь знаешь, они оба не одобряют нашу помолвку, а тут они начали убеждать меня, что наша связь совершенно бессмысленная, что, если я откажу ему, то буду полной идиоткой. Так все и тянулось, поскольку отказа он не принимал, и, наконец, я дала согласие. Они не оставляли меня в покое, и папа умолял меня принять предложение ради него. Отец убедил меня, что этот брак будет удачным и, кажется, я уже помолвлена. Дорогой, дорогой. Джордж, не сердись на меня — это не моя вина, и думаю, мы все равно не могли бы пожениться — у нас ведь так мало денег. Я очень, очень люблю тебя, но я не в силах ничего изменить. Я надеюсь, что ты не забудешь меня и не женишься на другой — по крайней мере не сейчас — одна мысль об этом повергает меня в ужас. Напиши мне и скажи, что ты не забудешь меня и что ты не сердишься. Если хочешь, я верну твои письма. Можешь сжечь и мои — я не возражаю. Прощай, родной мой! Если бы ты только знал, как мне тяжело! Тетушке легко говорить о брачном контракте и брильянтах, но кто мне заменит тебя? Прощай, дорогой мой, я не могу больше писать — голова раскалывается»

— Твоя Мадлена Спенсер.
Когда Джордж Перитт, он же Бутылкин, прочел и перечел это послание, он аккуратно сложил его и в своей обычно спокойной манере опустил в карман. Затем сел и пристально посмотрел на цветы камелии, которые показались ему сейчас блеклыми и туманными, словно их разделяло пятьдесят ярдов, а не несколько шагов.

— Да, это удар, — сказал он себе. — Бедная Мадлена! Как она, должно быть, страдает!

Потом встал и нетвердой походкой, совершенно раздавленный, направился в свое жилище и, взяв лист бумаги, написал следующее письмо:

«Дорогая Мадлена! Я получил твое письмо с вестью о расторжении нашей помолвки. Не хочу говорить о себе, когда ты так страдаешь. Скажу одно: для меня это удар. Я любил тебя столько лет, наверное, с самого раннего детства, и потерять тебя теперь — очень трудно. Я надеялся, что получу должность адъютанта в милицейском полку и мы сможем пожениться. Думаю, мы бы прожили на пятьсот фунтов в год, хотя, возможно, я не в праве ждать, чтобы ты отказалась от комфорта и удовольствий, к которым привыкла, но боюсь, когда человек влюблен, он склонен к эгоизму. Однако все это в прошлом, и без всяких недомолвок скажу: я и помыслить не могу о том, чтобы стоять у тебя на пути. Я слишком люблю тебя, Мадлена, а ты слишком хороша собой и слишком изыскана, чтобы выйти замуж за бедного младшего офицера, которому ничего не светит, кроме его оклада. Верю в то, что ты будешь счастлива. Я не прошу, чтобы ты слишком часто думала обо мне, может быть, в мирном настроении ты иногда вспомнишь своего старого возлюбленного — уверен, что никто не дорожил тобою больше, чем я. Не бойся, что я забуду тебя или женюсь на ком-нибудь. Я не сделаю ни того, ни другого. На этом должен закончить письмо, чтобы успеть отправить его с уходящей почтой. Наверное, все уже сказано. Это тяжкое испытание — очень тяжкое, но нельзя поддаваться унынию и слабости. Меня немного утешает то, что ты «вырастешь в должности», как говорят между собою слуги. Прощай, Мадлена. Храни тебя Бог, — вот моя ежедневная молитва»

Джордж Перитт.
Едва он закончил письмо и торопливо отправил его с уходящей почтой, как раздался зычный голос: «Старина Бутылкин, пойдем ко мне, поговорим, вышел приказ, что мы снимаемся с места через две недели, а затем показался и сам обладатель звонкого голоса, другой младший офицер, закадычный друг нашего героя. «Ты, кажется, ничуть не рад?» — проговорил он сорванным голосом, заметив, что у приятеля удрученный и несколько оцепенелый вид.

— Да нет, ничего особенного. Итак, вы отбываете через две недели?

— Что значит: «вы». Мы все отбываем, все от полковника до барабанщика.

— Наверное, я не поеду, Джек, — последовал уклончивый ответ.

— Послушай, старина, ты с ума сошел или пьян?

— Нет, не думаю, может быть, сошел с ума, но точно не пьян.

— Тогда что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что, короче, я высылаю свои бумаги. Мне нравится здешний климат — короче, я собираюсь стать фермером.

— Высылаешь бумаги! Хочешь стать фермером в этой богом забытой дыре. Ты, наверное, пьян.

— Нет, отнюдь. Сейчас только десять часов.

— А как же твоя свадьба и девушка, с которой ты помолвлен и которую так хотел увидеть? Она тоже займется фермерством?

Бутылкин вздрогнул.

— Нет, видишь ли, как бы это сказать, одним словом, с этим все кончено. Моя помолвка расторгнута.

— Вот это да! — сказал приятель и неуклюже ретировался.

Глава 2

Прошло двенадцать лет, как Бутылкин отправил свои бумаги и много воды утекло с тех пор. Случилось так, что единственный и старший брат нашего героя, благодаря неожиданному развитию чахотки у законных наследников, получил титул баронета и восемь тысяч годового дохода, а сам Бутылкин — скромное, но для него вполне достаточное состояние в восемь сотен фунтов. Когда до него дошла эта весть, он сражался в чине капитана добровольных войск в одной из многочисленных войн в колонии Кейп. Он довоевал эту кампанию, а затем, уступив просьбам брата и собственному естественному желанию побывать на родине после четырнадцатилетнего перерыва, вышел в отставку и вернулся в Англию.

Таким образом, следующее действие этой маленькой драмы разворачивается не на южно-африканских пастбищах и не в свежевыкрашенном колониальном доме, а в удобнейших апартаментах сэра Юстаса Перитта — холостого брата нашего героя, проживавшего в Олбани. И вот прежний Бутылкин, только более внушительный, застенчивый и подурневший, с шрамом через всю щеку, полученным от метательного копья, сидит в очень удобном кресле напротив затопленного камина, — на дворе ноябрь. Напротив него расположился его брат — совсем иной экземпляр рода человеческого. С пристальным, участливым любопытством смотрит он на нашего героя сквозь стекла очков. Сэр Юстас Перитт — хорошо сохранившийся джентльмен неопределенного возраста от тридцати до пятидесяти. Выглядит он истинным лондонцем. Глаза горят, фигура поражает такой выправкой, что ему вполне можно дать тридцать лет. Но при более близком знакомстве, оценив его превосходное знание жизни и добродушный, но глубочайший цинизм, которым насквозь пропитана его речь, точно так же, как запахом лимона бывает пропитан ромовый пунш, вы бы отодвинули день его рождения на много лет назад. На самом же деле — ему ровно сорок — ни больше, ни меньше, при этом он одновременно сохранил моложавый вид и приобрел зрелость и опыт, благоразумно воспользовавшись всеми возможностями, которые выпали ему в жизни.

— Мой дорогой Джордж, — сказал сэр Юстас, обращаясь к брату, — он был полон решимости похоронить, наконец, через столько лет эту ненавистную кличку «Бутылкин».

— Давненько не испытывал я такой радости.

— Какой радости?

— Видеть тебя — какой же еще? Когда ты показался на корабле, я сразу же узнал тебя. Ты совсем не изменился, разве что потолстел.

— Ты тоже, Юстас, разве что похудел. Объем талии у тебя уменьшился.

— Ах, Джордж, когда-то я любил пиво — одно из моих многочисленных заблуждений. В сущности, за свою долгую жизнь я понял, что почти все в ней было заблуждением и суетой сует.

— Кроме самой жизни, да?

— Вот именно. У меня нет ни малейшего желания последовать примеру наших злосчастных кузенов, — со вздохом ответил он, — чьими стараниями, однако, мы обязаны нашему поправившемуся финансовому положению, — добавил он, просветлев.

В комнате воцарилось молчание.

— Четырнадцать лет — долгий срок, правда, Джордж, ты, наверное, немало повидал за эти годы?

— Это уж точно. А сколько людей поживились за казенный счет в армии.

— Но сам-то ты, конечно, держался в стороне?

— Да, на хлеб насущный мне хватало, а большего я и не заслужил.

Сэр Юстас подозрительно посмотрел на брата сквозь стекла очков. «Ты слишком скромен, — проговорил он. — Так не годится. Если хочешь преуспеть, нужно быть о себе более высокого мнения».

— Но я не хочу преуспеть. Меня вполне устраивает мой заработок, а скромен я от того, что видел множество более достойных людей.

— Но теперь тебе не надо думать о заработке. Что ты собираешься делать? Будешь жить в городе? Я могу тебя ввести в самое лучшее общество. Будешь настоящим светским львом с этим шрамом на щеке, — кстати, ты должен рассказать, откуда он у тебя? А потом, ты знаешь, если со мной что случится, ты унаследуешь титул и поместье. Вполне достаточно, чтобы поддержать тебя.

Бутылкин неловко заерзал в кресле.

— Спасибо тебе, Юстас, но знаешь ли, мне не нужно, чтобы меня поддерживали, ничего мне не нужно. Я бы скорее вернулся в Южную Африку, в полк. Да, да. Я не переношу чужих людей, высшее общество и все такое. Я не их поля ягода, в отличие от тебя.

— Тогда что же ты собираешься делать? Женишься и поселишься за городом?

Бутылкин покраснел — сквозь загорелые щеки выступил легкий румянец, что не укрылось от его наблюдательного брата. «Нет, я не собираюсь жениться, конечно, нет».

— Кстати говоря, — небрежно заметил сэр Юстас, — вчера я видел твою прежнюю любовь, леди Кростон, и сказал ей, что ты возвращаешься домой. Она теперь прелестная вдова.

— Что!? — воскликнул ошеломленный брат, медленно приподнимаясь в кресле. — У нее умер муж?

— Да, умер год назад, и тем лучше для него. Он меня назначил одним из своих душеприказчиков, не знаю почему — мы всегда недолюбливали друг друга. Мне кажется, он был одним из неприятнейших людей, каких мне довелось встретить в этой жизни. Говорят, он своей жене попортил много крови. Впрочем, поделом ей.

— Почему поделом?

Сэр Юстас пожал плечами.

— Когда бессердечная девчонка обманывает юношу, с которым она помолвлена, и ее покупает старое животное, пожалуй, она заслуживает всего, что имеет. Данная особа заслужила гораздо худшего, на самом деле ей крупно повезло — гораздо больше, чем она рассчитывала.

Его брат снова присел, прежде, чем дать ему сдержанный ответ: «Тебе не кажется, что ты очень суров к ней, Юстас».

— Суров к ней? Нет, ничуть. Из всех ничтожных женщин, которых я знаю, она самая ничтожная. Ну скажи, как она отнеслась к тебе?

— Юстас, — почти резко вклинился в разговор его брат, — если ты не возражаешь, я прошу, чтобы ты не говорил о ней так в моем присутствии. Я не могу — короче, мне не нравится.

У сэра Юстаса вылетело из глаза пенсне — так широко он раскрыл его, уставясь на брата. «Послушай, дорогой мой, не хочешь ли ты сказать, что ты по-прежнему неравнодушен к этой женщине?»

Его брат неловко повернулся в низком стуле: «Не знаю, равнодушен или нет, но мне не нравится, когда ты говоришь о ней в таком тоне».

Сэр Юстас слегка присвистнул. «Прости, если обидел тебя, старик, — сказал он. — Я не знал, что наступаю на больную мозоль. Должно быть, только в Южной Африке остались такие верные люди. Здесь «святые чувства» умирают быстрее. Мы меняем их, как перчатки, каждые двенадцать лет».

Глава 3

В ту ночь Бутылкин долго не ложился. Сэр Юстас, вечно озабоченный своим здоровьем, старался не засиживаться допоздна, если была такая возможность, и сегодня видел уже третий сон, в то время как его брат курил трубку за трубкой и размышлял. Много раз он сидел в той же задумчивости в фургончике, затерянном в глуши африканских пастбищ, или стоял возле водопадов на реке Замбези, преображенных луною в стремительные потоки жидкого серебра, или одиноко сидел в своей палатке посреди уснувшего лагеря. У этого чудаковатого, молчаливого человека вошло в привычку размышлять долгими ночными часами, когда долго не шел сон. С годами эта привычка стала ахиллесовой пятой его организма.

Что до его размышлений, то их было множество, но в основном они отражали ту причудливую созерцательную сторону его природы, которую он никогда не приоткрывал постороннему взору. Мечты о счастье, ни разу не выпавшего на его долю за всю прошлую жизнь, полумистические, религиозные размышления о величии неведомых миров, окружающих нас, грандиозные планы возрождения всего человечества — все это составляло предмет его раздумий.

Но существовала одна главная мысль, неподвижная звезда в его сознании, вокруг которой непрерывно вращались все остальные, переняв ее свет и цвет, и это была мысль о Мадлене Кростон, женщине, с которой он был помолвлен. Долгие годы прошли с тех пор, как он видел ее лицо в последний раз, и все же оно всегда было рядом. Кроме редких упоминаний ее имени в какой-нибудь светской хронике, — кстати говоря, он годами выписывал несколько газет и нарочно выискивал там это имя — до сегодняшнего дня он ни разу не слышал его из чужих уст. И тем не менее со всей глубиной и силой своей натуры он помнил о ней. То, что она оставила его и вышла замуж за другого, нисколько не поколебало его любви. Когда-то она любила его, а значит, он был вознагражден за пожизненную верность. Он не был тщеславен. Все его тщеславие сосредоточилось на Мадлене, и, когда эта мечта рухнула, все остальное рухнуло вместе с нею, рассыпавшись в прах. Он попросту выполнял свой долг, в чем бы он ни заключался, как велел ему Господь, не боясь быть обвиненным в чем-нибудь и не надеясь на похвалу, избегал мужчин и по возможности не общался с женщинами, довольствовался своим скромным заработком, а что касается остального — нисколько не выделялся, держа в секрете свою тайную и безнадежную страсть.

А теперь оказалось, что Мадлена — вдова, а это означало, — его сердце начинало радостно биться при одной мысли об этом — что она свободна. Мадлена — свободная женщина и сейчас находится в трех минутах ходьбы от него. Их уже не разделяют морские просторы. Он встал, подошел к столу и заглянул в Красную Книгу, лежавшую на нем. Там был ее адрес — дом на Гросвенор-стрит. Не справившись с порывом чувств, он вышел из комнаты. Прийдя в свою собственную, он взял свой макинтош и круглую шляпу и тихо вышел из дому. Было два часа утра, лил сильный дождь и дул резкий ветер.

Ребенком он бывал в Лондоне и помнил главные улицы, так что без труда дошел от Пикадилли до Парк Лейн, где по данным Красной Книги начиналась Гросвенор-стрит. Но найти саму Гросвенор-стрит оказалось значительно сложнее — в такую ночь и в такой час спросить некого, а маловероятней всего встретить полицейского. В конце концов, он нашел его и поторапливающимся шагом заспешил вниз по улице. Он не мог сказать, куда он так спешит, но этот подчинявший его себе ритм все время подгонял его.

Вдруг он запнулся и начал разглядывать номер дома при слабом, мерцающем свете от ближайшего фонаря. Это был ее дом, теперь их разделяло всего несколько футов тротуара и четырнадцать рядов кирпичной кладки. Он перешел на другую сторону улицы и взглянул на дом, но с трудом различал его сквозь проливной дождь. Кругом никаких признаков жизни. Свет в доме не горит. Но свет и жизнь трепетали в сердце безмолвного наблюдателя. Кровь бежала наперегонки с мыслями, толкавшимися в уме. Он стоял в тени, пристально глядя на мрачный дом, не обращая внимания на резкий ветер и проливной дождь, и чувствовал, как вся его жизнь и дух уходят из-под его власти. И даже шторм, бушевавший вокруг, казалось, ничего не значит рядом с судорогами, сотрясавшими все его естество, в этот миг безумия и одновременно счастья. И как внезапно это возникло, точно также стремительно и схлынуло, оставив его стоять там с холодным ощущением безумия в мозгу и промозглой погоды во всем теле, ибо в такую ночь макинтош и пальто не спасли бы даже самого пылкого любовника. Он поежился и, повернувшись, направился назад в Олбани, искренне застыдившись самого себя и своей полночной экспедиции и искренне радуясь, что о ней никто не знает, кроме него самого.

На следующий день Бутылкин — для удобства будем называть его прежним именем — должен был повидаться с адвокатом в связи с деньгами, которые он унаследовал, и еще поискать коробку, затерявшуюся на корабле, затем купить шляпу с высокой тульей, которую он не надевал вот уже четырнадцать лет, так что уже было полчетвертого, когда он попал в Олбани. Здесь он надел новую шляпу, которая как-то несуразно смотрелась на нем, и новое черное пальто, которое сидело как влитое, и отбыл по направлению к Гросвенор-стрит, яростно сражаясь с парой перчаток, тоже недавно приобретенных.

Через четверть часа он добрался до дому, уже хорошо зная путь к нему. Бросив мимолетный взгляд на то место, где стоял прошлой ночью, он поднялся вверх по лестнице и позвонил в звонок. Хотя с виду он казался достаточно храбрым — вернее внушительным — широкоплечий с большим шрамом на бронзовом лице, в груди его гнездился ужас. Однако времени на то, чтобы углубиться в это чувство, у него было немного, поскольку привратник, все еще облаченный в траурные одежды по случаю чужого несчастья, открыл дверь с поразительным проворством и его ввели наверх, в небольшую, но богато обставленную комнату.

Мадлены в комнате не было, хотя судя по кружевному платку, упавшему на пол возле небольшого стула, и раскрытому роману, оставленному на плетеном столе, она только что вышла. Привратник ушел, проговорив торжественным шепотом, что «госпоже» будет доложено, оставив нашего героя наедине с его переживаниями. Принадлежа к тем людям, в которых любое ожидание вселяет беспокойство, он принялся рассматривать картины и фарфор и даже приблизился к паре очень тяжелых, голубых бархатных портьер, которые явно сообщались с другой комнатой, и заглянул через них в значительно более просторное помещение, где стояла мебель в чехлах, напоминавших приведения.

Эта печальная картина заставила его отступить, и, в конце концов, он замер на коврике перед камином и стал ждать. «Не рассердится ли она на меня за этот непрошенный визит? — спрашивал он себя. — Не напомнит ли он ей о том, что ей хотелось бы забыть. Но может быть, она и так все забыла — ведь сколько времени прошло. Интересно, сильно ли она изменилась? А может, он ее не узнает? Возможно». Тут он поднял глаза и увидел, как, выступая из голубых бархатных складок, появилась Мадлена во всем блеске и великолепии красоты, без малейших следов возраста, по крайней мере в этих тусклых ноябрьских сумерках. Она стояла перед ним, чуть приоткрыв красиво очерченный рот, словно собравшись сказать что-то, а во взгляде больших темных глаз таилось смутное любопытство и грудь ее слегка вздымалась, словно от волнения.

Бедный Бутылкин! Одного взгляда оказалось достаточно. Не пристать ему к благословенной гавани развеянных иллюзий. Через пять секунд он уже был далеко в море — и много дальше, чем прежде. Когда она осознала, кто стоит перед нею, она слегка опустила глаза — и он увидел загибающиеся кверху ресницы, закрывавшие полщеки, и сделал шаг навстречу.

— Здравствуй! — тихо сказала она, протягивая ему свою тонкую, прохладную руку.

Он взял эту руку и пожал ее, но сказать ничего не мог, хоть убей. Ни одна из заранее приготовленных речей не приходила в голову. Однако жестокая необходимость сказать хоть что-нибудь висела над ним.

— Здравствуй! — воскликнул он, рванувшись вперед. Сейчас — сейчас очень холодно, да?

Это замечание прозвучало, как признание в полном и анекдотическом фиаско, так что леди Кростон не могла не рассмеяться.

— Я вижу, — сказал она, что ты так и не преодолел свою робость.

— Столько времени прошло с тех пор, как мы не виделись, — выпалил он.

— Я очень рада видеть тебя, — последовал ее простой ответ. — Теперь присаживайся и поговорим. Расскажи мне все о себе. Стоп — прежде, чем ты начнешь — одна любопытная вещь. Знаешь, прошлой ночью я видела сон о тебе — такой странный, болезненный сон. Мне снилось, что я сплю в своей спальне — так оно и было на самом деле, — дул сильный ветер и хлестал дождь — и все это тоже именно так и было — так что ничего удивительного в этом нет. Но тут и начинается самое удивительное. Мне снилось, что ты стоишь под дождем и ветром и глядишь на меня, словно ты совсем рядом. Я не видела твоего лица, потому что ты стоял в темноте, но знала, что это ты. Потом я внезапно проснулась. Сон был таким ярким. А теперь ты пришел ко мне после стольких лет.

Он неловко приподнял ноги. Ее сон напугал его — что не удивительно. К счастью, в этот момент в комнату вошел величественный лакей и, сервируя чай, спросил, нужно ли зажечь свет.

— Нет, — сказала леди Кростон, — только подбросьте немного поленьев в камин. Она знала, что лучше всего смотрится в полутьме.

Затем, когда она подала ему чаю, умилив его тем, что до сих пор помнит о его нелюбви к сахару, стала его допытывать о походной жизни.

— Кстати, — проговорила она, — может быть, ты мне расскажешь эту историю. Несколько дней назад я купила для своего мальчика одну книгу (у нее было двое детей) — про бравые подвиги и все такое, и там был рассказ про добровольца в Южной Африке (имя его не упоминалось), который очень заинтересовал меня. Ты что-нибудь слышал про это? Дело было так: один офицер командовал фортом, где стояли войска, которые должны были вести боевые действия против вождя местного племени. Когда этот офицер был в отъезде, местный военачальник выбросил белый флаг перед фортом, который обстреляли несколько добровольцев, потому что в той армии, попросившей перемирие, находился один человек, на которого они имели зуб. Сразу же после этого прибыл офицер и ужасно рассердился, что англичане могли учинить подобное бесчинство, в то время как их долг состоял в том, чтобы показывать всему миру, что такое честь.

— Здесь начинается самая героическая часть нашей истории. Не говоря ни слова и не обращая внимания на настойчивые просьбы своих солдат, которые знали, что он скорее всего умрет под пытками: он был такой смельчак, что туземцы назначили очень высокую цену за его голову, желая убить его, а из тела сделать себе снадобье, чтобы стать таким же храбрым, как и он, этот офицер выехал в горы в сопровождении одного переводчика, захватил с собой белый платок и подъехал к крепости. Когда туземцы увидели его с белым платком в руках, они не стали стрелять, как его солдаты, поскольку так изумились его смелости, что решили, будто он сумасшедший или одержимый. А он подъехал к самому подножью их крепости, позвал их предводителя и попросил прощения за все, что произошло, а затем поехал обратно в целости и невредимости. Вскоре их вождь, захватив нескольких добровольцев, которые по всем правилам должны были умереть под пытками, отпустил их с запиской к офицеру, чтобы продемонстрировать, что не только он может вести себя, как джентльмен. Кто этот человек? Ты не знаешь?

Бутылкин смутился, ведь это был случай из его жизни, но ее похвала и воодушевление вызвали в нем законную гордость.

— Кажется, это участник войны в Базуто, — увиливая, сказал он со странной неуклюжестью.

— А, значит, все это правда?

— Да, отчасти. Ничего геройского тут нет. Одна суровая необходимость. Нужно было доказать им, что наша честь чего-то стоит.

— Но кто этот человек? — спросила она, подозрительно глядя на него своими темными глазами.

— Человек! — запнулся он. — Ах, человек — короче… Тут он умолк.

— Короче, Джордж, — встряла она, впервые назвав его по имени, этот человек был ты, и я ужасно горжусь тобой, Джордж.

Ему был ненавистен этот разговор, он не мог слышать лести даже от нее. Он был настолько застенчив, что никогда никому не рассказывал об этом эпизоде — он всплыл какими-то окольными путями. И все же он не мог не испытывать радости от того, что она узнала об этом случае. Для него очень много значило, что она была так взволнована, а ее сверкавшие глаза и вздымавшаяся грудь явно свидетельствовали о том, что она действительно взволнована.

Он поднял глаза, и взгляды их встретились; комната тонула в темноте, и яркое пламя от поленьев, которые слуга положил в огонь, играло на ее лице. Его глаза встретились с ее, и в них было такое выражение, от которого ему некуда было спрятаться, даже если бы и хотелось. Она откинула голову назад, так что корона ее блестящих волос легла на спинку стула, и в таком положении могла глядеть ему прямо в лицо. Он встал у камина. Медленная, прелестная улыбка заиграла на этом обворожительном лице, и темные глаза стали мягкими и лучистыми, словно в них сверкнули слезы.

Через секунду все кончилось так, как она и думала, и как оно и должно было кончиться. Огромный, сильный человек стоял перед ней на коленях, держась одной рукой за стул, а другой сжав ее тонкие пальцы. Нерешительность и неуклюжесть исчезли, напор долго сдерживаемой страсти вдохновлял его, и на одном дыхании он рассказал ей, как он страдал из-за нее все эти годы одиночества и безнадежного отчаяния, рассказав все без утайки.

Многого она не поняла, с ее мелковатым воображением и подрезанными крыльями невозможно было подняться до высот его страсти. Раз или два его возвышенные идеи заставили ее улыбнуться, с ее представлениями о жизни ей казалось смешным, что мужчина может так относиться к какой-нибудь женщине. И когда он, наконец, окончил свою исповедь, она и не пыталась ответить, чувствуя, что ее сила в молчании, да и что тут скажешь?

По крайней мере единственный аргумент, который она пустила в ход, был чисто женский, но исключительно действенный: она склонила к нему свое лицо, и он целовал его снова и снова.

Глава 4

Прилив чувств, который переполнял нашего героя, когда тот возвращался в Олбани, чтобы переодеться к обеду (в тот вечер он должен был обедать вместе с братом в клубе), был настолько необыкновенным, что он, образно выражаясь, буквально подкосил его. Давно свыкшись с этой несчастной и главной страстью своей жизни, он не мог поверить в удачу. Неужели он вновь завоевал Мадлену — нет, это слишком невероятно.

В тот вечер сэр Юстас пригласил к обеду двух своих знакомых, один из которых являлся заместителем министра колоний. В скором времени ему предстоял жесточайший перекрестный допрос в Парламенте по южноафриканскому вопросу и он с радостью ухватился за возможность пристрастно расспросить обо всем человека, столь сведущего в данном предмете. Но обнадеженного заместителя министра постигло разочарование, ибо он не выведал у нашего героя ничего путного. Почти весь обед тот молчал и откликался лишь на прямые вопросы, да и то отвечал невпопад. Заместитель министра вскоре решил, что брат сэра Юстаса или дурак, или перебрал лишнего.

Сам сэр Юстас счел обед испорченным из-за молчаливости брата, что, естественно, не улучшило его настроения. Он не привык к тому, чтобы ему портили обеды, и чувствовал себя неловко перед заместителем министра.

— Мой дорогой Джордж, — сказал он тоном ласкового раздражения, когда они вернулись в Олбани, — какая муха тебя укусила? Я сказал Атерли, что ты ему дашь полный отчет об этой неразберихе в Бехуане, а он не мог из тебя вытянуть ни слова.

Брат с отсутствующим видом набивал трубку:

— Бехуанцы? Да, про них я знаю все, я среди них целый год прожил.

— Тогда почему же ты не рассказал ему о них? В какое дурацкое положение ты поставил меня.

— Мне очень жаль, Юстас, — ответил он кротко. Завтра же пойду и все объясню ему. Дело в том, что я думал совсем о другом.

Сэр Юстас вопросительно посмотрел на него.

— Я думал, — медленно проговорил он, — о Мад, о леди Кростон.

— Ну и ну!

— Я был у нее сегодня, и мне кажется… я думаю, что женюсь на ней.

Если Бутылкин ожидал, что эту великую новость брат встретит возгласами поздравлений так, как и положено встречать подобные новости, то он жестоко ошибался.

— Боже милостивый! — только и воскликнул сэр Юстас, и очки его упали на нос.

— Почему ты так говоришь? — смущенно спросил Бутылкин.

— Потому что — потому, — отчеканил брат с ударением на каждом слоге, словно удерживаясь от крепких выражений. — Ты, наверное, совсем с ума сошел.

— Почему я сошел с ума?

— Потому что ты, еще не старый человек, перед которым открыт весь мир, сознательно хочешь связать себя с женщиной в возрасте и женщиной уже увядшей, посмотри хорошенько при дневном свете, она ужасно увяла, смею тебя заверить. К тому же она уже однажды поступила с тобой по-свински, и на ней мертвым грузом висят двое детей, и если она вновь выйдет замуж, то кроме любви к красивой жизни она тебе ничего дать не может. Но я предполагал это. Я так и думал, что своими томными бархатными глазами она покорит тебя. Ты не первый, я давно знаю ее.

— Если ты собираешься оскорблять Мадлену, — возмущенно воскликнул его брат, — тогда лучше пожелаем друг другу спокойной ночи, иначе мы поссоримся, чего бы я хотел меньше всего на свете.

Сэр Юстас пожал плечами. «Если боги хотят покарать человека, они сначала лишают его рассудка, — пробормотал он, зажигая свечу. — Что и произошло после южно-африканской кампании».

Но сэр Юстас отличался податливым нравом. Его любимый девиз звучал так: «Живи, пока живется» и, тщательно обдумав во время бритья всю эту историю, он пришел к выводу, что как ни трудно признать, но его брат будет поступать по-своему и самое лучшее, что можно сделать — это согласиться с ним и довериться естественному ходу вещей, который поставит все на свои места. Несмотря на видимую светскость и цинизм, сэр Юстас был в душе добрым малым и питал нежные чувства к своему незадачливому брату-молчальнику. Кроме того, он испытывал большую неприязнь и презрение к леди Кростон, которую он раскусил давным-давно.

Он успел хорошо познакомиться с ней, поскольку являлся одним из душеприказчиков ее мужа, и ему пришло в голову, что она может так настойчиво искать его общества оттого, что он получил титул барона.


Идея брака между братом Джорджем и его старой любовью представлялась ему во всех отношениях несимпатичной. Во-первых, по завещанию мужа Мадлена мало что получит после второго замужества. Это первое «но». Другое, значительно более существенное для сэра Юстаса заключалось в том, что в ее возрасте она вряд ли одарит семейство Периттов наследником. Сам сэр Юстас не имел ни малейшего желания жениться. Он считал брак замечательным институтом, необходимым для достойного поддержания жизни, но сам не желал иметь к нему никакого отношения. Поэтому, если его брат женится, он искренно хотел бы, чтобы от этого союза произошли дети, наследующие титул и поместье. Но прежде всех этих замечательных доводов в нем говорила сильнейшая неприязнь и недоверие к этой даме.

Однако плетью обуха не перешибешь. Он не собирался ссориться с единственным братом и возможным наследником из-за того, что тот собирается жениться на женщине, которая ему не нравится. Так что он пожал плечами, разом закончив бриться и размышлять, и решил сохранять хорошую мину при плохой игре.

— Итак, Джордж, ты все же решил жениться на леди Кростон?

Бутылкин удивленно поглядел на него. «Да, Юстас, если она согласится».

Сэр Юстас окинул его вопрошающим взглядом. «Я думал, что дело уже решено», — сказал он.

Бутылкин задумчиво потер нос:

— Нет еще. О женитьбе еще не было речи. Но мне кажется, она хотела бы выйти за меня замуж. Одним словом, я не представляю, какие еще намерения у нее могут быть по отношению ко мне.

Сэр Юстас вздохнул с облегчением, догадавшись, что произошло. Итак, помолвка еще не состоялась.

— Когда ты собираешься увидеться с нею?

— Завтра. Сегодня она целый день занята.

Его брат вынул блокнот и справился со своим распорядком.

— Значит, мне повезло больше, чем тебе. Сегодня вечером у меня назначена встреча с леди Кростон. Не ревнуй, мой милый, всего лишь дело о наследстве. Мне кажется, я говорил тебе, что я один из душеприказчиков ее мужа, царствие ему небесное. Она странная женщина, твоя возлюбленная, — клянется, что не доверяет своему адвокату, так что всю черную работу я должен делать сам, как это ни грустно. Хорошо, если бы ты тоже пришел.

— А я не помешаю? — с сомнением в голосе спросил Бутылкин, слабо возражая против подкупа.

— Дорогой мой, как ты можешь помешать? Я только отдам бумаги на подпись и удалюсь. Ты должен быть мне бесконечно благодарен за выдавшуюся возможность. Будем считать, что все решено. Пообедаем вместе, а потом пойдем на Гросвенор-стрит. Бутылкин согласился. Если бы он знал, какой план зародился в голове его брата, он, возможно, и не согласился бы с такой готовностью.


Когда ее старый возлюбленный неохотно покинул их дом, чтобы переодеться к обеду, Мадлена Кростон уселась и хорошенько задумалась. Положение не из лучших. Конечно, ей было очень приятно увидеть его, а его пылкое объяснение в любви вновь и вновь наполняло ее трепетом и даже рождало эхо в ее груди. Она гордилась тем, что этот человек, несмотря на все его уродство и неуклюжесть (инстинкт подсказывал ей), стоил дюжины лондонских щеголей, и вот этот человек все еще любит ее и никогда не переставал любить. Бедный Бутылкин! Когда-то она была очень привязана к нему. Они вместе выросли и ей пришлось пережить немало горьких минут, когда чувство, что она должна подчиниться интересам семьи и своим собственным интересам, заставило ее отвергнуть своего избранника.

В тот вечер она вспомнила, как сомневалась тогда: а стоит ли игра свеч? А может быть, ее жизнь будет ярче и счастливей, если она решится все претерпеть бок о бок со своим честным возлюбленным. Что ж, сейчас она может ответить на этот вопрос. Игра стоила свеч. Мужа своего она не любила — это правда, но вобщем-то у нее были свои радости и много денег, и власть, которую дают деньги. Мудрость, пришедшая вместе со зрелостью, лишь подтвердила ее юношеские суждения. Что касается Бутылкина, то она вскоре избавилась от этой фантазии: она годами не думала о нем до той минуты, как сэр Юстас сказал ей, что он возвращается домой, и ей приснился странный сон. Но вот он пришел к ней и добился ее близости, не в галантной, обходительной манере, к которой она привыкла, и со страстью, огнем и с полнейшим самозабвением, которое хоть и щекотало нервы, рождая смешанное чувство наслаждения и боли, подобное тому, что она испытала на испанской корриде, когда бык подбросил тореодора в воздух, но при этом новое ощущение немало встревожило ее и привело в полное замешательство.

И вновь перед нею стоял все тот же вопрос: что же делать? Сегодня утром в разговоре с ним она уклонилась от ответа, но он будет просить ее руки, она была уверена в этом. Если она согласится, на что они будут жить? Ее вдовья доля наследства при повторном замужестве будет урезана до тысячи фунтов в год — сейчас она получает четыре и то приходится экономить, а что до Бутылкина, она знала, что в его распоряжении — восемьсот фунтов, сэр Юстас сказал ей. Конечно, он унаследует титул барона, но сэр Юстас выглядит так, словно он проживет еще целую вечность, а кроме того он и сам может жениться.

Несколько минут леди Кростон размышляла о том, как прожить на 1800 фунтов в год в убогом домишке, который ей даст Верховный суд как попечитель ее детей где-нибудь в Кенсингтоне. Вскоре ей стало ясно: пускаться в эту авантюру никак нельзя.

«Совершенно очевидно, что пока сэр Юстас не поддержит брата, пожениться мы не сможем, — сказала она себе со вздохом. Однако не следует говорить ему об этом сейчас, а то он бросится в Южную Африку или еще куда-нибудь».

Глава 5

Сэр Юстас и его брат действовали по намеченному плану. Они вместе пообедали и около половины десятого отправились на Гросвенор-стрит. Степенный лакей провел их в гостиную, сообщив сэру Юстасу, что госпожа находится наверху в детской, а его ждет записка, где она обещает скоро спуститься. — Отлично, никакой спешки нет, — рассеянно сказал сэр Юстас, и слуга удалился.

Бутылкин по своему обыкновению нервно кружил по комнате, в то время как его брат стоял повернувшись спиной к огню и озирался вокруг. Внезапно его взгляд остановился на голубой бархатной портьере, которая отделяла комнату, где они сейчас находились, от большого салона, в котором никого не принимали с тех пор, как леди Кростон овдовела, и внезапно мысль, давно блуждавшая в его сознании, стала ясной и отчетливой. Он был скор на решения и через секунду уже приводил ее в действие.

— Джордж, — проговорил он быстро, тихим голосом, — послушай меня и, бога ради, не перебивай. Ты ведь знаешь: я не сторонник этой идеи — твоего брака с леди Кростон. И ты знаешь, что я ее считаю пустой — подожди, не перебивай, я только высказываю свое мнение. Ты веришь в нее, ты веришь, что она любит тебя и выйдет за тебя замуж, и имеешь на то основания, так ведь?

Бутылкин кивнул в ответ.

— Отлично. А если я сумею продемонстрировать тебе через полчаса, что она готова выйти за другого — например, за меня, ты по-прежнему будешь верить в нее?

Бутылкин побледнел.

— Это невозможно, — сказал он.

— Дело не в этом. Ты бы все равно верил в нее и все равно женился?

— Господи боже мой, нет, конечно.

— Прекрасно. Тогда я скажу тебе, на что я готов ради тебя, чтобы ты получил хотя бы слабое представление о том, как меня глубоко волнует эта история: я приношу себя в жертву.

— Приносишь себя в жертву?

— Да. То есть сегодня вечером я сделаю предложение леди Кростон прямо у тебя под носом, и бьюсь об заклад, что она его примет.

— Невозможно! — повторил Бутылкин. — И кроме того, даже если она согласится, ты-то ведь не хочешь жениться на ней.

— Жениться на ней! Ну, нет, уволь. Я еще не сошел с ума. Я постараюсь потом выкрутиться. У меня всегда было совершенно определенное отношение к этой даме.

— Прости меня, — сказал Бутылкин, судорожно глотая воздух, но я должен спросить, короче, ты был когда-нибудь близок с Мадленой?

— Клянусь честью, никогда.

— И все же ты думаешь, что она бы вышла за тебя, если бы ты сделал предложение, даже после того, что произошло между нами вчера?

— Да, я так думаю.

— Но почему?

— А потому, мой дорогой, — ответил сэр Юстас с циничной улыбкой, что у меня восемь тысяч фунтов в год, а у тебя — восемь сотен, у меня титул, а у тебя его нет. А то, что из нас двоих ты лучше, боюсь, не возмещает этой разницы.

Бутылкин одним жестом отвел этот любезный комплимент брата и повернул к нему неподвижное белое лицо.

— Я не верю тебе, Юстас, — сказал он. — Ты, верно, не понимаешь, в каком свете ты хочешь представить эту женщину, когда ты говоришь, что она могла целовать меня и объясняться мне в любви — а именно так все и было вчера — а сегодня пообещать тебе стать твоей женой? Сэр Юстас пожал плечами. «Мне думается, что интересующая нас с тобой особа однажды поступила именно так, Джордж».

— Но это случилось много лет назад и под давлением обстоятельств. Что ж, Юстас, ты бросил это обвинение, ты подорвал мою веру в Мадлену, на которой я хочу жениться, а теперь ты должен доказать его. Давай, попробуй. Держу пари, что не сможешь.

— Дорогой мой, не взвинчивай себя, а что до пари, то больше пяти фунтов я бы не поставил. Теперь сделай мне такое одолжение, спрячься за эту голубую бархатную портьеру — как в «Школе злословия», набери в рот воды и слушай мой разговор с леди Кростон. Она не знает, что ты здесь, так что не удивится твоему отсутствию. Когда почувствуешь, что с тебя довольно, можешь уйти — там есть дверь на лестничную площадку; когда мы подходили, я заметил, что она распахнута. Или, если хочешь, можешь появиться из-за портьеры как взбешенный муж и разыграть соответствующую сцену. Да, в этой истории есть немало смешного. Я бы ужасно веселился, окажись я там на твоем месте. Давай-ка, ступай за портьеру.

Бутылкин колебался. «Я не могу прятаться», — сказал он.

— Ерунда. Помни, сколь многое зависит от этого. В любви и в войне все законно. Скорее, вот и она.

Бутылкин был взбудоражен и согласился, с трудом отдавая себе отчет, что делает. Через секунду он уже был в темной комнате за портьерой и мог наблюдать через щель за освещенной сценой, а сэр Юстас вернулся на свое место у огня, размышляя о том, что, ревностно спасая брата от самоубийственного — как он считал — брака, он втянул себя в очень милую историю. Предположим, она согласится, брат будет в бешенстве, а ему, возможно, придется уехать за границу, чтобы скрыться от этой женщины. А если она откажет ему, он будет выглядеть дураком. Тем временем до него донесся шелест ее юбок — она спускалась с лестницы и через секунду вошла в комнату. На ней было красивое платье из серебристо-серого шелка, щедро украшенное черным кружевом, с открытой спиной и вырезом, открывавшим округлые плечи. Она не носила украшений, принадлежа к той редкой категории женщин, которые могут легко обходиться без них, — красную камелию, приколотую к вырезу, едва ли можно счесть украшением.

Притаившегося за портьерой Бутылкина снедали сомнения и стыд, но он подметил эту камелию и теперь гадал, что же она ему напоминает. Затем, словно вспышка, озарило сознание и перед глазами всплыла веранда в далеком Натале, и он с раскрытом письмом в руках глядит во все глаза на цветущий куст камелии. Эта камелия на ее груди показалась ему дурным знаком. Через секунду раздался голос Мадлены.

— О, сэр Юстас, тысячу извинений. Должно быть вы здесь уже десять минут, я слышала, как хлопнула входная дверь, когда вы вошли. Но у моей бедной крошки Эффи ангина, ее лихорадит и она категорически отказывается спать, не подержав меня за руку.

— Счастливая Эффи, — сказал сэр Юстас, вежливо поклонившись, я прекрасно понимаю ее.

В эту секунду он сам взял Мадлену за руку, подкрепив свои слова нежнейшим рукопожатием. Но, зная его повадки, она не обратила на это особого внимания. Когда сэр Юстас пожимал руку даже относительно далеким ему людям, они сомневались: то ли он собирается сделать им предложение, то ли заговорить о погоде. Увы, все ограничивалось лишь погодой.

— Но я пришел по делу, а все деловые люди привыкли ждать, — продолжил он.

— Вы, действительно, очень добры, сэр Юстас, что уделяете столько внимания моим делам.

— Для меня это удовольствие, леди Кростон.

— Сэр Юстас, не надейтесь: я все равно не поверю, — рассмеялась эта лучезарная особа. — Но если бы вы только знали, как я ненавижу адвокатов и всю эту волокиту, я уверена, что вы не стали бы тратить на меня свое время.

— Не говорите об этом, леди Кростон. Для вас я готов и на большее, — тут он понизил голос, — я даже не знаю, чего бы я не сделал ради вас, Мадлена.

Она подняла свои изящные брови, так что они вытянулись в два знака вопроса, и слегка зарделась. Ничего подобного в сэре Юстасе она раньше не замечала. Неужели он все это говорит всерьез? Не может быть.

— Что же касается дела, — продолжал он, — не то, чтобы у нас тут было слишком много дел. Насколько я понимаю, вы только должны подписать уже заверенный документ, и деньги будут перечислены.

Она подписала документ, который он вынул из большого конверта, почти не глядя — замечание сэра Юстаса не выходило у нее из головы. Сэр Юстас положил бумагу обратно в конверт.

— И это все, сэр Юстас? — спросила она.

— Да, все. Теперь, когда я выполнил свой долг, я, пожалуй, пойду.

— Да уж, ради всего святого, иди! — прорычал Бутылкин за портьерой. Ему не нравилась чрезмерная обходительность брата и терпимость Мадлены к ней.

— Нет уж, лучше садитесь и поговорите со мной — если у вас, конечно нет другого, более приятного занятия.

Не трудно вообразить быстрый ответ сэра Юстаса и радостную улыбку Мадлены, с которой она приняла этот комплимент, усевшись на низкий стул — все тот же низкий стул, на котором она восседала вчера.

— Интересно, что сейчас испытывает Джордж? — подумал про себя сэр Юстас.

— Мой брат говорит, что вчера он виделся с вами, — начал он.

— Да, — ответила она, — снова улыбнувшись и недоумевая в душе, что еще открыл ему брат.

— Как вы находите, он очень сильно изменился?

— Нет, не очень.

— Когда-то вы были очень увлечены друг другом, если память мне не изменяет.

— Да, когда-то.

— Я часто думаю, как это любопытно — задумчиво продолжил сэр Юстас, — наблюдать, как время все меняет, особенно, когда это касается чувств. Вот дети строят крепости на берегу моря и думают, пока они еще маленькие, что завтра утром найдут их на том же самом месте. Но они забывают о приливе. Назавтра он сровняет их с песком, и маленьким мальчикам придется начать все сначала. То же самое происходит с нашими юношескими влюбленностями, правда? На них накатывают волны времени и смывают их, к счастью для нас. Взять вас, например: какое счастье для вас обоих, что ваш замок на песке не устоял. Не правда ли?

Мадлена тихо вздохнула. «Да, наверное, это так».

Бутылкин, стоявший за портьерами, быстро окинул прошлое мысленным взором, и пришел к другому выводу.

— Слава Богу, с этим все кончено, — сказал сэр Юстас бодро.

Мадлена не противоречила ему, она не знала, что на это можно возразить.

В комнате воцарилось молчание.

— Мадлена, — снова заговорил сэр Юстас изменившимся голосом, — я хочу что-то сказать вам.

— Конечно, сэр Юстас, — ответила она, снова вопросительно приподняв брови, — что же именно?

— Вот что, Мадлена, — я прошу вас стать моей женой.

Голубая бархатная портьера внезапно подпрыгнула, словно она ассистировала медиуму на спиритическом сеансе.

Сэр Юстас предупредительно посмотрел в ту сторону.

Мадлена ничего не заметила.

— Да что вы, сэр Юстас!

— Полагаю, что удивил вас, — продолжал наш пылкий влюбленный, — мое предложение может показаться странным, но, по правде говоря, это не так.

— Боже мой, какая ложь! — прорычал обезумевший Бутылкин.

— Мне казалось, сэр Юстас, — проворковала Мадлена своим нежным низким голосом, вы совсем недавно говорили, будто вы никогда не собирались жениться.

— Я и не собирался, Мадлена, поскольку считал, что у меня нет никакой возможности жениться на вас (надеюсь и просто уверен в том, что такой возможности и нет, — добавил он про себя). — Но, но Мадлена, я люблю вас. (Господи, прости меня за эту ложь!) — Мадлена, послушайте меня, прежде чем дать ответ, — и он пододвинул свой стул к ней. — Я очень одинок и хочу жениться. Мне кажется, мы бы очень подошли друг другу. В нашем возрасте, когда юность уже давно позади (он не мог удержаться от этой колкости, заставив Мадлену поморщиться), вероятно, мы оба не выбрали бы себе в супруги человека младшего по возрасту. Мадлена, у меня было много поводов за последнее время, чтобы убедиться в красоте вашей души, а что касается вашей внешней красоты — то тут нужно быть просто слепцом. Я могу предложить вам хорошее положение, хорошее состояние и себя, такого, как я есть. Согласны ли вы? — и он взял ее за руку и серьезно поглядел на нее.

— Право же, сэр Юстас, — пробормотала она, — все это так неожиданно, так внезапно.

— Да, Мадлена, я знаю. Я не вправе брать вас штурмом, но я верю, что моя торопливость не обернется против меня. Подумайте немного — скажем неделю (к этому времени, — подумал он про себя, — я надеюсь уже быть в Алжире). Но, если можно, Мадлена, скажите мне, что у меня есть надежда.

Она не дала ему мгновенного ответа, но, позволив рукам безвольно упасть на колени, глядела прямо перед собой, взвешивая все за и против, и ее прекрасные глаза были устремлены в пустоту. Тогда сэр Юстас набрался мужества и, наклонившись, поцеловал это лицо, чем-то напоминавшее лик Мадонны. Но ответа все не было. Лишь мягко отстранив его, она прошептала:

— Да, Юстас, наверное, я могу сказать вам, что у вас есть надежда.

Бутылкин не выдержал: стиснув зубы, с горящим взором он сполз в зал вниз по лестнице. Он был совершенно убит. Снял пальто и шляпу с вешалки и вышел на улицу.

«Я совершил низость, — подумал он, — и заплатил за это». Сэр Юстас услышал, что дверь тихо закрылась, и тоже вышел из комнаты, пробормотав: «Мадлена, я скоро приду за ответом».

Когда он дошел до улицы, брат уже скрылся из виду.

Глава 6

Сэр Юстас не стал возвращаться в Олбани, а нанял извозчика и отправился в клуб.

«Что ж, — подумал он про себя, — немало ролей сыграл я в этой жизни, но такой, как сегодня, еще ни разу не доводилось. Я только надеюсь, что Джордж не будет страдать. Я открыл ему глаза. Ну и женщина», — но мы не будем повторять комментарии сэра Юстаса по поводу этой дамы, с которой он был почти помолвлен.

В клубе сэр Юстас встретил своего друга заместителя министра, который только что вернулся из Парламента. Благодаря информации, которую сегодня утром ему сообщил Бутылкин, которого в покаянном настроении сэр Юстас послал в Колониальное Управление, он только что доблестно смешал все карты и чуть не разбил наголову наглецов, желавших «войти в курс дела». После такой победы он ликовал и воодушевленно приветствовал сэра Юстаса. Они просидели за беседой больше часа.

Потом сэр Юстас, бывший, как мы уже говорили, жаворонком, а не совой, отправился домой.

У себя в гостиной он обнаружил брата, размышлявшего у камина с трубкой в зубах.

— Привет, старик, — поздоровался он, — жаль, что ты не пошел со мною в клуб. Там был Атерли, он в восхищении от тебя. То, что ты рассказал ему сегодня утром, позволило ему разгромить врагов, а поскольку в последнее время борьба эта была довольно безуспешной, теперь он ликует. Он хочет увидеться с тобою завтра. Кстати говоря, ты очень ловко скрылся вчера. Вот бы и мне так. Ну что ты теперь думаешь о своей любимой?

— Я думаю, — сказал он медленно, — что я лучше не буду говорить о том, что я думаю.

— Ну теперь-то ты не собираешься жениться на ней?

— Нет, я не женюсь на ней.

— Отлично, но я предполагаю, что так просто от нее не избавишься. Однако в жизни бывают такие моменты, когда нужно пожертвовать собственным комфортом — сейчас как раз такой момент. В конце концов, она действительно очень мила в темноте, бывает хуже.

Джордж вздрогнул, а сэр Юстас закурил сигарету.

— Кстати, старина, — сказал он, устроившись в кресле, — надеюсь, ты на меня не сердишься. Поверь, у тебя нет оснований ревновать ее, ей наплевать на меня, все дело в титуле и состоянии. Если бы завтра кней посватался лорд с годовым доходом в тысячу фунтов, она бы тотчас отшвырнула меня, как резиновый мячик, и вышла за него.

— Нет, я не сержусь на тебя, ты хотел как лучше, я зол на себя. Шпионить за малодушной женщиной недостойно.

— Ты слишком щепетилен, — сказал зевая сэр Юстас. Когда охотишься за змеей, все средства хороши. Бог мой, раз или два я чуть не взорвался — ну и комедия. — И сэр Юстас погрузился в сон.

Джордж сидел молча и глядел на огонь.

Через некоторое время его брат внезапно очнулся.

— Бутылкин, ты еще здесь? (Он впервые назвал его так с тех пор, как он вернулся). — Странная вещь, но мне снилось, что мы снова дети и ловим форель в Кэнтльбруке. Мне приснилось, что я поймал большую рыбу, а ты так взволнован, что даже прыгнул за ней в воду — помнишь, так и было однажды, тебя понесло вниз по течению, а я остался на берегу, жуткий сон. Ну ладно, спокойной ночи, дорогой. Предлагаю поехать туда весной и половить форель. Храни тебя Господь!

— Спокойной ночи, — сказал Джордж, ласково глядя вслед уходящему брату.

Потом он поднялся и тоже отправился в спальню. На столе стоял старый потрепанный чемодан в металлической оправе — спутник всех его путешествий. Он раскрыл его и первым делом достал бутыль с хлоралом.

«А, — сказал он, — ты мне понадобишься, если я снова усну». Поставив бутыль на стол, он вытащил из грязного конверта одно или два письма и выцветшую фотографию. Ту самую, что висела над его кроватью в Марицбурге. Он уничтожил их, разорвав на мелкие клочки своими сильными бронзового цвета пальцами.

Потом закрыл коробку и в задумчивости уселся за стол, открыл шлюзы в мозгу и позволил морю страдания свободно вливаться через них.

Итак, этой женщине он простил все и чтил, и любил ее все эти годы. Вот и конец всему. Достойная награда за его преданность и его надежды. Он скривился от боли и презрения к самому себе. Что теперь делать? Вернуться в Южную Африку?

Уже нет душевных сил. Остаться здесь? — Невозможно. Запас жизненных сил истрачен. Обман рассеялся — прелестная иллюзия его жизни. Он чувствовал, что сходит с ума, как человек, от которого отделилась тень.

Он поднялся, открыл окно и выглянул наружу. Стояла ясная морозная ночь, и звезды ярко сверкали. Он постоял, поглядел на них, потом разделся. Обычно он молился перед сном, в отличие от большинства мужчин. За долгие годы он ни разу не уснул без молитвы, в которой просил Провидение, чтобы оно хранило и благословляло его любимую Мадлену. Но сегодня он не произнес ни одной молитвы. Он не мог молиться. Три ангела: Вера, Надежда, Любовь, чей шепот до сего дня не умолкал в его ушах, взлетели и покинули его, пока он играл в соглядатая за голубыми бархатными портьерами.

Он проглотил снотворное и уснул.


Когда Мадлена Кростон узнала страшную новость на светском обеде, состоявшемся на следующий день, она была потрясена и решила вернуться домой раньше обычного. И поныне она пересказывает эту историю как пугающее предостережение против неосторожного использования хлорала.



ЧЕРНОЕ СЕРДЦЕ И БЕЛОЕ СЕРДЦЕ (повесть)

Глава 1

ФИЛИП ХАДДЕН И КОРОЛЬ СЕТЕВАЙО
Судьба свела меня с Филипом Хадденом в те времена, когда он промышлял перевозкой грузов и кое-какой торговлей в Зулуленде. Был он еще довольно молод, под сорок, и очень хорош собой: высокий, стройный и смуглый, с точеными чертами лица, короткой бородкой и вьющимися волосами; глаза острые — так и пронизывают насквозь. Жизнь его, казалось, сплошь состояла из приключений, и о кое-каких он не рассказывал даже самым близким приятелям. Происхождения, однако, он был благородного, и поговаривали, что он окончил не только среднюю школу, но и университет в Англии. Во всяком случае он умел щегольнуть цитатой из классики и отличался утонченной манерой говорить и держаться; подобные достоинства не столь уж часто встречаются в диких уголках мира; неудивительно поэтому, что грубоватые товарищи прозвали его «Принцем».

Как бы там ни было, несомненно, что эмигрировать в Наталь его понудили обстоятельства довольно темные; несомненно также и то, что родственники не проявляли ни малейшего интереса к его судьбе. Последние пятнадцать — шестнадцать лет Хадден провел в самой колонии и в соседних краях; за это время он сменил множество занятий, но ни в одном из них так и не преуспел. Человек неглупый, обходительный и располагающий к себе, он легко сходился с людьми и с такой же легкостью принимался за какое-нибудь новое дело. Но мало-помалу друзья проникались к нему смутным недоверием, энергия, которую он проявлял в очередном своем начинании, истощалась, а затем он вдруг исчезал, оставив за собой дурную репутацию и скверные долги.

За несколько лет до наиболее примечательных эпизодов в его жизни, здесь описываемых, Филип Хадден занялся перевозкой грузов из Дурбана в Маритцбург и другие города в глубине материка. Но одна из тех многочисленных неудач, которые преследовали его везде и всегда, лишила его и этой возможности зарабатывать себе на пропитание. Когда он доставил два фургона различных товаров в маленький пограничный городок Утрехт, оказалось, что не хватает пяти из шести заказанных ящиков бренди. Хадден попробовал было свалить вину на своих «парней» — кафров, но лавочник, получатель груза, человек крутой и несдержанный на язык, открыто назвал его вором и начисто отказался платить по счетам. От перебранки перешли к потасовке, затем обнажили ножи, и прежде чем присутствующие успели вмешаться, Хадден пропорол бок своему противнику. В ту же ночь, не дожидаясь, пока ланддрост (судья) примется за расследование, Хадден отогнал свои фургоны, запряженные быками, в Наталь. Но и там он не чувствовал себя в безопасности и, оставив один из фургонов в Ньюкастле, нагрузил второй обычными колониальными товарами: одеялами, ситцем, всевозможными металлическими изделиями — и отправился в Зулуленд, где в те дни он мог не опасаться судебного преследования.

Хорошо зная и язык и обычаи туземцев, он с большой для себя выгодой распродал все товары и не только поднабил мошну, но и завел небольшое стадо. Тем временем до него дошли слухи, что раненый лавочник поклялся ему отомстить и подал на него жалобу натальским властям. Пришлось на некоторое время отложить мысль о возвращении к цивилизованной жизни; для продолжения же так удачно начатой торговли требовались новые товары; поэтому Хадден, как человек, умудренный жизнью, решил потратить свободное время на развлечения. Он переправил свой фургон и скот через границу и, оставив их на попечение тамошнего вождя, своего друга, отправился пешим ходом в Улунди, чтобы испросить у короля Сетевайо позволения поохотиться в его владениях. К его удивлению, вожди — индуны — встретили его довольно приветливо, хотя оставалось всего несколько месяцев до зулусской войны, и Сетевайо начал уже относиться к англичанам, торговцам и другим, с непонятным для них недружелюбием.

Во время своей первой и последней встречи с Сетевайо Хадден все же сумел кое-что понять. На второе утро после его прибытия в королевский крааль ему передали, что его желает видеть «Слон-сотрясающий-землю». Его провели мимо тысяч хижин, через Большую площадь, к огороженному месту, где, восседая на троне, Сетевайо, величественного вида зулус в кароссе[783] из леопардовых шкур, держал индабу[784] со своими советниками. Прежде чем приблизиться к своему августейшему повелителю, индуна, проводник Хаддена, опустился на четвереньки и, провозгласив обычное царственное приветствие «Байете!», пополз, чтобы доложить о приведенном им белом.

— Пусть подождет, — сердито обронил король и, отвернувшись, продолжал совещание.

Хадден, как я уже упоминал, превосходно знал зулусский язык, и всякий раз, когда король повышал голос, мог кое-что расслышать.

— Что ты несешь! — оборвал Сетевайо морщинистого старца, который настойчиво пытался в чем-то его убедить. — Как смеют эти белые гиены охотиться на меня, будто я пес?! Эта земля принадлежит мне, как принадлежала моему отцу. И я волен карать и миловать своих подданных. Говорю тебе: я перебью всех этих белых людишек; мои импи[785] сожрут их с потрохами. Я сказал!

Снова заговорил старец, выступая, видимо, в роли миротворца. Слов Хадден не слышал, но видел, что тот показывает в сторону моря; судя по его выразительным жестам и скорбному выражению лица, он пророчил великую беду, если пренебрегут его мнением.

Не дослушав его, король вскочил, его глаза буквально изрыгали пламя.

— Слушай! — крикнул он старому советнику. — Я уже давно подозревал, что ты изменник, теперь я окончательно в этом убедился. Ты пес Сомпсю[786], пес натальского правительства, и я не потерплю, чтобы в моем же собственном доме меня хватал за ноги чужой пес! Уведите его!

Окружавшие короля индуны удивленно зашептались; старец же не выказал ни малейшего страха — даже когда его грубо схватили воины, чтобы повести на казнь. Несколько секунд, может быть, секунд пять он прикрывал лицо краем каросса, затем, подняв глаза, заговорил отчетливо и ясно.

— О король, — сказал он, — я очень стар. В юности я служил под началом Льва-Чаки[787] и слышал его предсмертное пророчество о приходе белых. И белые пришли. Я сражался в войсках Дингаана[788] в битве у Кровавой реки. Они убили Дингаана, и много лет я был советником твоего отца Панды. Я сражался вместе с тобой, о король, в битве у реки Тугела, серые воды которой покраснели от крови твоего брата Умбулази и десятков тысяч его людей. Потом я стал твоим советником, о король; я был в твоей свите, когда Сомпсю возложил на твою голову корону, а ты дал ему обещания, впоследствии тобою же нарушенные. Теперь я надоел тебе, и это вполне естественно, ибо я очень стар и, вероятно, говорю бестолково, как и все старики. И все же я уверен, что пророчество твоего двоюродного деда Чаки непременно исполнится: ты потерпишь поражение и примешь свою смерть от белых. Я хотел бы еще раз сразиться за тебя, о король, ибо сражение неизбежно, но ты избрал для меня другой удел — куда лучший. Покойся же в мире, о король, и прощай! Байете!

Воцарилось непродолжительное молчание, все ждали, что тиран отменит свой приговор. Но он то ли не захотел проявить милосердие, либо политические соображения перетягивали все остальные.

— Уведите его! — повторил он. Старый военачальник и советник, медленно улыбнувшись, сказал только «Спокойной ночи» и, поддерживаемый рукой воина, побрел к месту казни.

Хадден наблюдал за всем этим с удивлением, смешанным со страхом. «Если он так расправляется со своими слугами, как же он поступит со мной? — думал он, поеживаясь. — Сдается мне, с тех пор как я оставил Наталь, англичане у него в немилости. Уж не собирается ли он воевать против нас? Если так, здесь мне не место».

Несколько минут король стоял с мрачным лицом, уставившись себе под ноги. Затем, подняв глаза, приказал:

— Приведите чужестранца!

Услышав эти слова, Хадден выступил вперед и с как можно более спокойным и хладнокровным видом протянул руку Сетевайо. К его удивлению, король ее пожал.

— Белый человек, — сказал он, оглядывая его высокую, подтянутую фигуру и точеные черты лица, — сразу видно, что ты не умфагозан (низкородный человек), в тебе течет благородная кровь.

— Да, король, — с легким вздохом подтвердил Хадден, — в моих жилах в самом деле течет благородная кровь.

— Что тебе нужно в моей стране, Белый человек?

— У меня к тебе скромная просьба, о король. Ты, должно быть, слышал, что я торговал в твоей стране и распродал все свои товары. А сейчас я прошу, чтобы перед возвращением в Наталь ты позволил мне поохотиться на буйволов и другую крупную дичь.

— Нет, не дам я тебе такого разрешения, — ответил Сетевайо. — Ты шпион, подосланный Сомпсю или королевским индуной. Убирайся, пока цел.

— Ну что ж, — сказал Хадден, пожимая плечами. — Остается только надеяться, что Сомпсю или королевский индуна или они оба вместе вознаградят меня, когда я вернусь в Наталь. Конечно, я не могу ослушаться повеления короля, но сперва я хотел бы вручить ему подарок.

— Какой подарок? — спросил король. — На что мне твои подарки? У нас тут всего вдоволь, Белый человек. Мы богаты.

— Нет так нет. Боюсь, мой подарок не из тех, что подносят королям, — всего-навсего ружье.

— Ружье, Белый человек? Где же оно?

— Я оставил его за оградой. Твои слуги предупредили меня, что перед «Слоном-сотрясающим-землю» под страхом смерти запрещается появляться с оружием.

Сетевайо нахмурился, уловив нотки сарказма в словах Хаддена.

— Принесите подарок Белого человека. Я хочу его осмотреть. Индуна, который сопровождал Хаддена, пригнувшись так низко, что казалось, вот-вот упадет лицом на землю, бросился к воротам. Через несколько минут он возвратился с оружием в руке и протянул его королю, дулом вперед.

— Прошу тебя, о Слон, — медленно произнес Хадден, — прикажи своему слуге, чтобы он отвел дуло от твоего сердца.

— Почему? — спросил король.

— Ружье заряжено и на взводе, о Слон. Поэтому, если ты хочешь по-прежнему сотрясать землю, вели, чтобы ружье сейчас же у него отняли.

«Слон» издал громкий вопль и, начисто позабыв о своем королевском достоинстве, кубарем скатился с трона. Испуганный индуна, отпрыгнув назад, случайно нажал спусковой крючок, и пуля просвистела как раз там, где всего мгновение назад находилась монаршья голова.

— Уберите этого глупца! — приказал, не поднимаясь с земли, король, но индуна уже успел отшвырнуть ружье, крича, что оно заколдовано, и стремглав выбежал из ворот.

— Он уже сам убрался, — под общий смех заметил Хадден. — Только не притрагивайся к ружью, король: оно многозарядное. Смотри! — И подняв винчестер, он быстро выстрелил еще четыре раза, сбив верхушку ближнего дерева.

— Удивительное ружье! — ахнули советники.

— А больше оно не выстрелит? — осведомился король.

— Нет, — ответил Хадден. — Можешь его осмотреть. Сетевайо взял винчестер в руку и осторожно осмотрел, направляя ствол поочередно на животы своих советников, которые испуганно шарахались в сторону.

— Видишь, какие они трусы, Белый человек! — скривился король. — Боятся, что в ружье остался еще патрон.

— Да, — ответил Хадден, — трусы они отъявленные. Если бы они сидели, то все повалились бы на землю, как и Ваше величество!

Индуны отвернулись, сделав вид, что рассматривают изгородь.

— А ты что-нибудь смыслишь в изготовлении ружей, Белый человек? — спросил Сетевайо.

— Нет, король, я умею только чинить их.

— Если я хорошо тебе заплачу, Белый человек, не возьмешься ли ты чинить ружья здесь, у меня в краале?

— Смотря, сколько ты предложишь, — ответил Хадден. — Но сейчас я устал от работы, хочу отдохнуть. Разреши мне поохотиться в твоих владениях и дай несколько сопровождающих; возможно, после моего возвращения мы и договоримся. Если нет, я попрощаюсь с тобой и вернусь в Наталь.

— Чтобы донести обо всем, что ты видел и слышал, — пробурчал себе под нос король.

Тут появились воины, те самые, что некоторое время назад увели старого индуну на казнь. Они молча простерлись перед королем.

— Он мертв? — спросил король.

— Он перешел через королевский мост, — мрачно ответили они, — и умер, вознося хвалебную песнь в честь своего повелителя.

— Хорошо, — сказал Сетевайо, — больше я не буду спотыкаться об этот камень… Расскажи о его судьбе Сомпсю и королевскому индуне в Натале, Белый человек, — сказал он с горькой усмешкой.

— Баба! Слушайте, что говорит наш отец! Слушайте трубный глас Сотрясающего землю! — подхватили индуны, почувствовав угрозу, скрытую в словах Сетевайо, а один, посмелее других, добавил: — Скоро мы споем этим белым с их извергающими огонь трубами другую песнь, красную песнь копий, все наши полки споют им эту песнь!

С той же внезапностью, с какой вспыхивает иссушенная зноем трава, зулусов охватил пылкий энтузиазм. Они вскочили с земли, где почти все сидели, и, дружно подтаптывая ногами, затянули:

Индаба ибомву — индаба е миконто
Лизо дунйисва нге импи ндхмбени яхо
(Красную песнь! Красную песнь! Песнь копий

Наши полки им споют!)

Один из них, яростного вида верзила, подошел к Хаддену и потряс своим кулачищем у него перед носом, хорошо еще, что у него не было с собой ассегая, — и прокричал эти фразы прямо ему в лицо.

Король заметил, что разожженный им огонь пылает слишком жарко.

— Молчать! — прокричал он своим громовым голосом, знаменитым на весь Зулуленд; и все сразу же замолчали, застыв каменными изваяниями; только эхо вновь и вновь доносило: «Песнь копий наши полки им споют».

«Здесь мне не место, — еще раз подумал Хадден. — Будь этот негодяй вооружен, дело могло бы кончиться плохо. Но кто это?»

В ворота вошел великолепный представитель зулусского народа, лет тридцати пяти на вид, в полном боевом облачении военачальника полка Умситую. Над его лбом, обвитым шкуркой выдры, красовался высокий плюмаж; туловище, руки и ноги были украшены длинной бахромой из черных бычьих хвостов; в одной руке он держал небольшой щит, какие обычно носят танцоры, также черного цвета. Другая его рука была свободна, ибо он оставил оружие у входа. Зулус был очень красив, глаза, хотя и омраченные беспокойством, смотрели приветливо и прямо, в очертаниях губ таилась чувственность. Ростом он был примерно в шесть футов и два дюйма, однако не казался очень высоким, благодаря, вероятно, широкой груди и мощным рукам и ногам, ничуть не похожим на небольшие, почти женственные руки и ноги, отличающие обычно зулусскую знать. Короче говоря, то был типичный, полный достоинства и отваги, зулусский аристократ.

Его сопровождал человек в муче[789] и одеяле, судя по седым волосам уже достаточно пожилой, за пятьдесят. И у него тоже было приятное, благородное лицо, но в глазах проглядывала робость, а рот свидетельствовал о недостаточной воле.

— Кто эти люди? — спросил король.

Вошедшие пали на колени, низко, до самой земли, поклонились, вознося королю традиционные хвалы — сибонгу.

— Говорите! — нетерпеливо приказал он.

— О король! — начал молодой воин, усаживаясь по зулусскому обычаю. — Я Нахун, сын Зомбы, один из начальников полка Умситую, а это мой дядя Умгона, брат одной из моих матерей, младшей жены моего отца.

Сетевайо сдвинул брови.

— Почему ты не в своем полку, Нахун?

— С позволения старших начальников, о король, я пришел просить тебя об одной милости.

— Тогда поторопись, Нахун.

— О король, — заговорил рослый зулус, не без некоторого замешательства, — недавно ты оказал мне высокую честь, возведя меня в сан кешлы. — Он притронулся к черному кольцу на голове. — Будучи отличен тобой, я прошу тебя разрешить мне воспользоваться своим правом — правом женитьбы.

— Ты говоришь о правах? Будь поскромнее, сын Зомбы, у моих воинов, как и у моего скота, нет прав!

Поняв свою оплошность, Нахун прикусил губу.

— Прости меня, о король. Дело обстоит так: у моего дяди Умгоны — он здесь, со мной — есть красивая дочь Нанеа; с ее согласия я хотел бы на ней жениться. В ожидании твоего позволения, король, я обручился с ней и даже уплатил лоболу (выкуп) коровами и телятами. Но рядом с Умгоной живет могущественный старый вождь Мапута, Страж Крокодильего брода; король, конечно, его знает; этот вождь также хочет жениться на Нанеа, угрожая Умгоне, в случае, если его сватовство будет отвергнуто, жестокими карами. Но сердце Нанеа благоволит мне и не благоволит Мапуте; поэтому мы и пришли просить короля о милости.

— Да, это так, он говорит правду, — подтвердил Умгона.

— Замолчи, — сердито оборвал его Сетевайо. — Время ли сейчас моим воинам думать о женитьбе? Женатый мужчина уже не мужчина, а тряпка. Только вчера я повелел удавить двадцать девушек за то, что они без моего разрешения посмели выйти замуж за воинов из полка Унди: их тела вместе с телами их отцов брошены на перекрестках дорог, чтобы все знали об их преступлении: это хороший урок для всех! Ты поступил благоразумно, Умгона, обратившись ко мне за позволением: тем самым ты спас и себя и свою дочь. Объявляю вам всем свое решение. Я отказываю тебе в твоей просьбе, Нахун; тебя, Умгона, я избавлю от преследований старого вождя Мапуты, которого ты не хочешь взять в зятья. Нахун уверяет, что девушка — красавица, поэтому я окажу ей свою милость: возьму себе в жены. Через тридцать дней, когда народится новая луна, приведи ее в сигодхлу (часть крааля, отведенная для жен), а заодно коров и телят, которых дал тебе Нахун в качестве лоболы; такое наказание я назначаю ему за то, что он осмелился помышлять о женитьбе без моего позволения.

Глава 2

ПЧЕЛА ПРОРОЧЕСТВУЕТ
Пророк Даниил призван к суду царскому, — подумал Хадден, не без интереса наблюдавший за этой трагикомической сценой. — Наш влюбленный друг явно не ожидал такого исхода. Полагаться на справедливость цезаря — дело опасное». Он повернулся и стал рассматривать обоих просителей.

Старый Умгона, слегка вздрогнув, принялся изливать традиционные похвалы и благодарность, славя доброту и милосердие своего повелителя. Сетевайо выслушал его молча, а когда тот наконец договорил, резко напомнил, чтобы он привел Нанеа точно в назначенный им срок, иначе и она и он будут украшать собой ближайшие перекрестки дорог.

Из них двоих Нахун, безусловно, заслуживал большего внимания. После того как король вынес свой непререкаемый приговор, на его лице выразилось полнейшее замешательство, тут же сменившееся яростным гневом — справедливым гневом человека, которому нанесли незаслуженную жестокую обиду. Все его тело пронизала дрожь, на шее и на лбу вздулись узлы вен, пальцы плотно сжались, как будто стискивая рукоятку копья. Вскоре, однако, его ярость улеглась: роптать на зулусского деспота — то же самое, что роптать на саму судьбу; его лицо воплощало теперь лишь безнадежность и отчаяние. Гордые темные глаза утратили свой блеск, осунувшееся медное лицо стало пепельно-серым, уголки рта обвисли, с закушенной губы закапала кровь. Высокий зулус поднял руку, прощаясь с королем, встал и нетвердой походкой побрел к воротам.

— Погоди, — внезапно остановил его Сетевайо. — Я хочу поручить тебе важное дело, Нахун, которое вышибет из твоей головы все эти дурацкие мысли о женитьбе. Видишь этого Белого человека; он мой гость и хочет поохотиться на буйволов и другую крупную дичь. Поручаю его твоим заботам: возьми с собой несколько охотников и следи, чтобы с ним не случилось никакой беды. Через месяц приведи его обратно — и помни, ты отвечаешь за него головой. Как раз в это время, когда народится новая луна, приведут и Нанеа, и я скажу, так ли она хороша, как тебе представляется. А теперь иди, сын мой, и ты тоже, Белый человек; остальные присоединятся к вам на заре. Счастливого тебе пути, чужестранец, но не забудь, что мы встретимся в следующее новолуние, тогда и решим, сколько ты будешь получать за починку ружей. И не пытайся меня обмануть, Белый человек, не то я пошлю за тобой своих людей, а они могут обойтись с тобой грубовато.

«Это означает, что я пленник, — заключил Хадден. — У меня один выход — удрать. Если объявление войны застанет меня в этой стране, из меня изготовят мути (колдовское снадобье), выколют мне глаза либо сыграют какую-нибудь милую шутку в том же духе».


Прошло десять дней; вечером последнего дня Хадден и сопровождающие его зулусы остановились на ночлег в дикой гористой местности, лежащей между Кровавой рекой и рекой Унвуньяна, не более чем в восьми милях от «Места маленькой реки», которое через несколько недель стало известно всему миру под своим туземным названием Исандхлвана. Вот уже три дня они шли по следам небольшого стада буйволов, все еще обитавших в этих краях, но никак не могли их настичь. Зулусы предложили спуститься вдоль Унвуньяны, ближе к морю, где водится больше дичи, но ни Хадден, ни их начальник Нахун не захотели принять этот совет, каждый по своим тайным соображениям. Хадден замышлял подобраться поближе к Буйволиной реке, откуда открывался путь на Наталь; Нахун же не хотел удаляться от крааля Умгоны, который находился поблизости от их нынешней стоянки; его не оставляла смутная надежда увидеться с Нанеа, своей нареченной, которая через несколько недель будет у него отобрана и отдана королю.

Более диковинного места, чем эта их стоянка, Хаддену еще никогда не доводилось видеть. Позади них простирался болотистый лес, где, как предполагалось, и скрываются буйволы. За лесом, в своем одиноком величии, вздымалась гора Исандхлвана, а впереди, в амфитеатре, замкнутом крутыми холмами, густел необыкновенно мрачный лес, куда река уносила с собой болотные воды.

Река текла ровно и спокойно, но через триста ярдов обрывалась не очень высоким, но почти отвесным порогом, под которым лежала заполненная бурлящей водой каменная котловина, куда никогда не проникали лучи солнца.

— Как называется этот лес, Нахун? — спросил Хадден.

— Эмагуду, Дом Мертвых, — рассеянно ответил зулус: недалеко от них, на гребне холма, в каком-нибудь часе ходьбы лежал крааль Нанеа, и Нахун сосредоточенно смотрел в ту сторону.

— Дом Мертвых? Почему его так называют?

— Потому что там обитают мертвые, или, по-нашему, Эсемкофу, Бессловесные, и другие духи — Амахлоси, которые продолжают жить даже после того, как их покинет дыхание.

— Да? — проговорил Хадден. — И ты когда-нибудь видел этих духов?

— Я еще не спятил, чтобы заходить в этот лес, Белый человек. Там обитают только мертвые; живые же оставляют для них приношения на опушке.

Сопровождаемый Нахуном, Хадден подошел к краю утеса и посмотрел вниз. Слева зияла та самая, глубокая и ужасная на вид котловина; почти на самом ее берегу, на узкой полоске поросшей травой земли, между утесом и лесом, стояла чья-то хижина.

— Кто там живет? — полюбопытствовал Хадден.

— Великая исануси[790], иньянга, или знахарка, прозванная Инйоси (Пчелой), потому что собирает свою мудрость в лесу, принадлежащем мертвым.

— И ты полагаешь, у нее достаточно мудрости, чтобы предсказать, убью ли я буйвола, Нахун?

— Возможно, Белый человек, но… — добавил он со смешком, — те, что посещают улей Пчелы, могут не узнать ничего или узнать больше, чем им хотелось бы. Язык у нее как жало.

— Ну что ж, посмотрим, сможет ли она меня ужалить.

— Хорошо, — сказал Нахун и, повернув, пошел вдоль утеса, пока не достиг тропки, которая, петляя, сбегала вниз.

По этой тропке они спустились на травянистую полоску земли и направились к хижине, обнесенной невысокой тростниковой изгородью. Небольшой двор был покрыт плотно утрамбованной землей, срытой с муравейника. Посреди него, у круглого входа в хижину, скорчившись, сидела сама Пчела. В густой тени Хадден разглядел ее не сразу. Она куталась в засаленный, рваный каросс из дикой кошки; видны были лишь ее глаза, зоркие и яростные, как у леопарда.

У ее ног тлел небольшой костер; он как бы замыкал полукруг черепов, разложенных попарно — так, что казалось, они переговаривались друг с другом; на хижине и на изгороди висело множество костей, также, видимо, человеческих.

«Я вижу, старуха разукрасила свое жилище, как принято у всех этих ведьм», — мысленно усмехнулся Хадден, но вслух ничего не сказал.

Молчала и иньянга, не сводя с его лица своих круглых, похожих на большие бусины, глаз. Хадден попробовал отплатить ей той же монетой, уставившись на нее немигающим взглядом, но вскоре понял, что проигрывает в этом необычном поединке. Мысли у него спутались, зато странно разыгралось воображение: ему чудилось, будто перед ним сидит громадный, ужасный паук, подстерегающий добычу, и будто эти кости — останки его жертв.

— Почему ты молчишь, Белый человек? — наконец произнесла она медленно и отчетливо. — А впрочем, я и так могу прочитать твои мысли. Ты думаешь, что вместо прозвища Пчела мне куда более подошло бы Паучиха. Но ты ошибаешься: этих людей убила не я. Мертвецов тут и так хватает. Я сосу мысли, а не тела, Белый человек. И люблю заглядывать в сердца живых: там я могу почерпнуть истинную мудрость. Что бы ты хотел узнать у Пчелы, которая неустанно трудится в этом Саду Смерти — и что привело сюда тебя, сын Зомбы? Почему ты не в своем полку Умситую, ведь он сейчас готовится к великой войне — последней войне между белыми и черными, — а если у тебя нет желания воевать, почему ты сейчас не вместе со своей высокой красавицей Нанеа?

Нахун ничего не ответил, но Хадден сказал:

— Я хотел бы задать тебе один пустяковый вопрос, Мать. Повезет ли мне на охоте?

— На охоте, Белый человек? А за чем ты охотишься? За дичью, богатством или же за женщинами? Я знаю, ты вечный охотник; таково уж твое предначертание: охотиться — или служить дичью для других. Скажи мне, зажила ли рана у того лавочника, которого ты пырнул ножом в городе мабуна (буров). Можешь не отвечать, Белый человек, я и так знаю; но какое вознаграждение ты дашь бедной гадалке? — добавила она хнычущим тоном. — Ты же не допустишь, чтобы старая женщина работала просто так, без всякой платы!

— У меня нет для тебя ничего, Мать, поэтому я лучше пойду, — сказал Хадден, достаточно уже убедившийся и в наблюдательности Пчелы и в ее умении читать чужие мысли.

— Ну уж нет, — ответила она с неприятным смешком, — если ты задал мне вопрос, то должен получить и ответ. Сейчас я не возьму с тебя ничего, Белый человек; расплатишься в другой раз. — И она снова засмеялась. — Я должна посмотреть тебе в лицо, хорошенько посмотреть тебе в лицо, — продолжала она, поднимаясь и подходя к нему ближе.

Вдруг что-то холодное прикоснулось к затылку Хаддена, и в следующий миг Пчела отпрянула от него, зажимая между большим и указательным пальцами срезанный локон темных волос. Она проделала это так молниеносно, что у него даже не было времени ни увернуться, ни возмутиться — он только стоял и смотрел с глупым видом.

— Это все, что мне надо! — воскликнула она. — Черной магией я не занимаюсь — лишь белой — белой, как и мое сердце… Погоди, сын Зомбы, дай-ка мне и твой локон, ибо все, кто посещает Пчелу, должны выслушать ее жужжание.

Нахун послушно срезал клок волос острием своего ассегая. Сделал он это с явной неохотой, но отказаться не посмел.

Пчела поправила каросс и, нагнувшись, подбросила в костерок какие-то травы из висевшей у нее на поясе сумки. Ее фигура еще не утратила своей гибкости и стройности, и на ней не было никаких отвратительных амулетов, которые Хадден привык видеть на ворожеях. Только на шее у нее висело необычное украшение — живая красно-зеленая змейка, одна из самых ядовитых, какие водятся в этих краях. Ворожеи банту нередко украшаются такими змейками, хотя никто не может сказать, удалены у них ядовитые клыки или нет.

Травы затлелись, от них потянулась тонкая прямая струйка дыма, который, растекаясь, окутывал голову Пчелы наподобие прозрачного голубоватого покрывала. Быстрым движением она бросила оба локона на горящие травы; локоны тут же свернулись, как живые, и рассыпались горстками пепла. Затем она открыла рот и глубокими вдохами стала втягивать в себя дымок от волос и трав; змейка же сердито зашипела, полезла вверх и спряталась среди черных перьев саккабола на голове у иньянги.

Курения постепенно оказывали свое одурманивающее действие: иньянга, что-то шепча, раскачивалась взад и вперед, потом бессильно откинулась к стенке хижины, головой на соломенную кровлю. Лицо Пчелы было обращено теперь вверх, к свету, и на него было страшно смотреть: оно все посинело, глаза запали, как у покойницы, а надо лбом колыхалась и шипела змейка, напоминая урей на челе статуй египетских царей. Секунд через десять Пчела заговорила глухим и неестественным голосом:

— О человек с прекрасным белым телом, я заглянула в твое сердце и увидела, что оно черно, как спекшаяся кровь. О человек с прекрасным белым телом и черным сердцем, ты найдешь себе добычу, и, когда будешь ее преследовать, она заведет тебя в Дом Бездомных, в Дом Мертвых, и будет она в облике быка, и будет она в облике тигра[791], и будет она в облике женщины, которую не могут погубить ни воды, ни короли. О человек с прекрасным белым телом и черным сердцем, ты сполна получишь все тобой заработанное, монету за монету, удар за удар. Вспомни о моих словах, когда на груди у тебя зарычит пятнистая кошка; вспомни о моих словах в самой гуще битвы; вспомни о моих словах, когда ты получишь свою великую награду, когда столкнешься лицом к лицу с призраком в Доме Мертвых.

О человек с черным телом и белым сердцем, — продолжала она, — заглянула в твое сердце; оно бело, словно молоко; молоко чистоты и спасет его. Глупец, зачем ты нанесешь свои удары? Зачем защитишь того, кого возлюбил тигр и чья любовь — словно любовь тигра? О, чье это лицо мелькает в толпе сражающихся? Преследуй же его, преследуй, о быстроногий, но будь осмотрителен; язык, однажды солгавший, не станет молить о пощаде, и рука, однажды предавшая, не дрогнет в смертельной стычке. Что такое смерть, о Белое Сердце? Смерть — продолжение жизни, в царстве мертвых ты обретешь утраченную жизнь, ибо там тебя ждет та, которую не могут погубить ни короли, ни воды.

Голос Пчелы мало-помалу становился все тише и тише, пока наконец не стал еле слышен. Затем он замолк; транс, видимо, перешел в сон. Хадден слушал ее с цинично-язвительной улыбкой, теперь он рассмеялся.

— Над чем ты смеешься, Белый человек? — сердито спросил Нахун.

— Над собственной глупостью: потерять так много времени, слушая эту лгунью и обманщицу, которая нагородила столько чепухи!

— Это не чепуха, Белый человек.

— Да? Тогда объясни мне, что все это означает.

— Пока еще не могу, но она говорила о женщине, о леопарде и о твоей и моей судьбе.

Хадден пожал плечами, не желая продолжать этот никчемный, по его мнению, спор; в это мгновение Пчела, дрожа, пробудилась, пересадила змею обратно на шею и вновь укуталась в засаленный каросс.

— Удовлетворен ли ты моим предсказанием, инкоси? — спросила она Хаддена. — Не сомневаешься ли ты в моей мудрости?

— Я не сомневаюсь в том, что ты одна из искуснейших обманщиц, Мать, во всем Зулуленде, — холодно ответил он. — За что же тут платить?

Пчела, казалось, не обиделась на эти грубые слова, хотя на миг ее взгляд стал странно похож на взгляд змейки, разозленной едким дымком.

— Уж если белый господин говорит, что я обманщица, стало быть, так оно и есть, — согласилась она. — Кто-кто, а уж он-то должен распознавать обманщиков с первого взгляда. Я уже говорила, что не прошу никакой платы; только отсыпь мне горсть табака из сумки.

Хадден открыл свою сумку из антилопьей кожи и дал ей горсть табака. Внезапно, перехватив его руку, она впилась глазами в золотой перстень на его безымянном пальце — в виде змеи с маленькими рубиновыми глазками.

— Я ношу змею на шее, а ты на пальце, инкоси. Хотела бы я иметь такой перстень на руке, чтобы змее на шее было не так одиноко.

— Тогда тебе придется подождать моей смерти, — сказал Хадден.

— Да, да, — нежданно обрадовалась Пчела. — Я запомню твое обещание: подожду твоей смерти и возьму перстень; никто не посмеет сказать тогда, что я его украла. Нахун подтвердит, что ты обещал его мне.

В тоне, каким были произнесены эти слова, заключалась какая-то зловещая угроза, и Хадден впервые вздрогнул. Если бы Пчела говорила в обычной манере всех ворожей, он не обратил бы на них никакого внимания; но, обуянная жадностью, она заговорила совершенно искренне, с полной убежденностью.

Заметив, что он насторожился, она тотчас же переменила тон.

— Надеюсь, Белый господин не станет сердиться на бедную старую ворожею за ее шутку, — вновь захныкала она. — Смерть бродит вокруг, поэтому ее имя всегда у меня на устах. — И она показала глазами на полукруг черепов, а затем на водопад и мрачную котловину, на берегу которой стояла ее хижина.

— Смотри, — только и сказала она.

Следуя взглядом за ее протянутой рукой, Хадден увидел два полузасохших мимозовых дерева, росших над водопадом, почти под прямыми углами к его скалистому краю. Деревья были соединены грубым бревенчатым помостом, скрепленным сыромятными ремнями. На этом помосте стояли три фигуры; даже издали, через облако пены, можно было различить, что это два мужчины и одна девушка — их фигуры отчетливо выделялись на фоне огнисто-алого закатного неба. Через миг девушка исчезла; что-то темное мелькнуло в потоке низвергающейся воды и с глухим плеском погрузилось в бурлящую котловину; до них донесся слабый жалобный крик.

— Что это? — в изумлении и страхе спросил Хадден.

— Ничего, — засмеялась Пчела. — Неужто ты не знаешь, что здесь казнят беспутных женщин или девушек, осмеливающихся любить без позволения короля, а с ними и их любовников. Казни происходят каждый день; и каждый день я смотрю и подсчитываю число казненных. — Она вытащила палку, спрятанную в соломенной кровле, взяла нож и добавила еще зарубку ко многим, уже сделанным, пол у вопрошающе, полупредостерегающе глядя на Нахуна.

— Да, да, здесь их казнят, — пробормотала она. — Там, наверху день за днем умирают живые, а здесь, внизу, — она показала на начинающийся в двухстах ярдах от ее хижины лес, — поселяются их души. Слушай!

С темной опушки до них долетел какой-то странный, непонятный звук, в котором было что-то звериное, что-то не поддающееся определению.

— Слушай! — повторила Пчела. — Они как раз веселятся.

— Кто? — спросил Хадден. — Бабуины?

— Нет, инкоси, Аматонго, духи, приветствующие ту, что отныне присоединилась к их сонму.

— Духи? — грубо повторил Хадден, ибо он был недоволен собой, тем, что потерял самообладание. — Хотел бы я видеть этих духов. Неужели ты думаешь, Мать, что я никогда не слышал, как орут обезьяны в лесу. Пошли, Нахун; пока еще светло, мы должны взобраться на утес. Прощай, Мать.

— Прощай, инкоси; можешь не сомневаться, что твое заветное желание исполнится. Ступай себе с миром, инкоси, — чтобы почить в мире.

Глава 3

КОНЕЦ ОХОТЫ
Несмотря на благопожелание Пчелы, Филип Хадден почти не сомкнул глаз в эту ночь. Физически он чувствовал себя хорошо, совесть как обычно его не беспокоила, и все же ему не спалось. Стоило закрыть глаза, как перед ним вставал образ угрюмой иньянги, так странно прозванной Пчелой, и в его ушах звучали ее зловещие слова. Человек он был не робкого десятка, не суеверный, едва ли даже допускал возможность существования сверхъестественного. И все же он не мог отделаться от странного опасения, что в прорицании этой ведьмы есть какие-то зерна истины. Что если и впрямь ему угрожает скорая смерть, что если это сердце, с такой силой бьющееся в его груди, скоро навсегда замрет — нет, нет, он не хочет даже допустить такой мысли. Просто его угнетает это мрачное место, он никак не может забыть ужасное зрелище, которое в тот день видел. Обычаи этих зулусов не слишком-то приятны для европейцев; он был полон решимости как можно быстрее покинуть их страну.

Да что там — он попробует бежать сегодня же ночью. Надо только убить буйвола или какую-нибудь другую крупную дичь. Все охотники нажрутся так, что с трудом смогут двигаться, — тогда-то и самое время. Только Нахун, возможно, устоит против этого соблазна, чтобы избавиться от него, приходится рассчитывать лишь на свою удачу. В худшем случае не останется ничего, кроме как его пристрелить, и тут у него есть оправдание, ведь этот человек — приставленный к нему тюремщик. Случись такая необходимость, он, Хадден, даже не испытает особых угрызений совести: честно сказать, он недолюбливает, а временами и откровенно ненавидит зулуса. Они — полные противоположности, он хорошо знает, что и рослый воин относится к нему с недоверием и даже с презрением; подумать только, какой-то дикий «ниггер» смотрит на него сверху вниз — такого его гордость не может переварить!

С первыми проблесками зари Хадден встал и разбудил остальных охотников, которые все еще спали вокруг догорающего костра, завернувшись в кароссы или одеяла. Нахун встал и размялся; среди утренних теней он выглядел настоящим великаном.

— Почему ты вскочил в такую рань, еще до восхода солнца, умлунгу (Белый человек)?

— Потому что пора отправляться на охоту, мунтумпофу (Желтый человек), — холодно ответил Хадден. Его раздражало, что этот дикарь не употребляет какого-нибудь почтительного обращения.

— Прости, — сказал зулус, угадав причину его досады, — но я не могу называть тебя «инкоси», потому что ты не мой вождь, но если тебе кажется оскорбительным обращение «Белый человек», мы придумаем тебе какое-нибудь имя.

— Как хочешь, — сухо процедил Хадден.

С тех пор его стали называть «Инхлизин-мгама»; и Хадден отнюдь не был польщен, когда узнал, что эти мягко звучащие слова означают «Черное Сердце». Так его называла и иньянга, только в других словах.

Через час они были уже в болотистой лесной местности за стоянкой, в поисках добычи. Почти сразу же Нахун поднял руку, затем показал на землю. Хадден присмотрелся: судя по глубоким следам, не более десяти минут назад здесь прошло небольшое стадо буйволов.

— Я знал, что сегодня мы найдем дичь, — шепнул Нахун. — Так предсказала Пчела.

— К черту Пчелу! — вполголоса выругался Хадден. — Пошли!

Более четверти часа они продирались через густой тростник; внезапно, присвистнув, Нахун тронул Хаддена за руку. Тот поднял глаза — в двухстах ярдах от них, на небольшом бугорке, среди мимозовых деревьев, паслись буйволы. Их было шесть — старый бык с великолепными рогами, три коровы, телка и четырехмесячный теленок. Ни ветер, ни характер местности не позволяли подкрасться к ним незамеченными, поэтому охотники сделали крюк в полмили и осторожно поползли против ветра, от мимозы к мимозе, а когда роща кончилась, под прикрытием высокой травы тамбути. Наконец они подобрались к стаду на сорок ярдов, двигаться дальше было опасно. Хотя старый бык и не учуял их, по его движениям чувствовалось, что он уловил какой-то подозрительный шорох и насторожился. Телка стояла боком к Хаддену, совсем близко от него, — превосходная мишень. Он поднял свой мартини — из всей группы вооружен был он один — прицелился чуть позади лопатки и медленно нажал спусковой крючок.Прогремел выстрел — и телка упала, пораженная прямо в сердце. Стадо, как ни странно, не обратилось в бегство. Буйволы, видимо, не могли понять причину внезапного грохота, и не чуя никаких посторонних запахов, подняли головы и оглядывались.

Хадден воспользовался их замешательством, чтобы перезарядить ружье и выстрелить в старого быка. Пуля попала ему в шею или в плечо, он рухнул на колени, но тут же вскочил и бросился прямо на пороховое облачко. Что-то — то ли дым, то ли что-то другое — помешало Хаддену увидеть его; бык неминуемо растоптал бы его или поднял на рога, если бы, рискуя своей жизнью, Нахун не прыгнул вперед и не оттащил его в сторону, за высокий муравейник. Громадное животное с громким топотом промчалось мимо и исчезло вдали.

— Вперед! — приказал Хадден, и, оставив большинство охотников свежевать и разделывать телку, чтобы затем отнести все лучшее мясо на стоянку, они двинулись по кровавому следу.

После нескольких часов преследования, пробираясь через каменистое, поросшее кустами место, они потеряли след и, утомленные, все в поту, присели отдохнуть и поесть билтонга (вяленого мяса), захваченного ими с собой. Покончив с едой, они хотели было вернуться на стоянку, когда один из четырех зулусских охотников спустился, чтобы попить воды, к ручью, протекавшему в каких-то десяти шагах от них. Через полминуты они услышали устрашающее фырканье и плеск и увидели, как зулус взлетел высоко в воздух. Оказалось, что раненый буйвол лежал в засаде под густыми кустами на берегу. Хитрое животное знало, что рано или поздно настанет его черед отомстить. С растерянными криками они бросились вперед, но буйвол тут же скрылся за гребнем холма, Хадден так и не успел выстрелить; зулус-охотник был смертельно ранен: громадный рог пропорол ему легкое.

— Это не буйвол, а сам дьявол, — сказал охотник перед смертью.

— Дьявол он или нет, я все равно его убью! — вскричал Хадден. И вместе с Нахуном бросился в погоню: остальные понесли тело своего убитого товарища на стоянку. Открытая местность облегчала преследование; Хадден и Нахун часто видели убегающее животное, хотя и на слишком далеком расстоянии, чтобы можно было в него стрелять. Немного погодя они спустились с крутого утеса.

— Ты знаешь, где мы? — спросил Нахун, показывая на лес впереди. — Это Эмагуду, Дом Мертвых — смотри, буйвол бежит прямо туда.

Хадден оглянулся. Нахун не ошибался, слева от них были водопад, Котловина Смерти и хижина Пчелы.

— Ну что ж, — отозвался он, — стало быть, и наш путь туда.

Нахун остановился.

— Неужели ты войдешь в этот лес?

— Конечно, — ответил Хадден. — Но если ты трусишь, можешь остаться здесь.

— Да, я боюсь — духов, — сказал зулус. — Но все равно пойду с тобой.

Они пересекли полоску травянистой земли и вошли в заколдованный лес. И мрачное же это было место: большие, с широкими кронами деревья росли так густо, что полностью застилали небо; воздух был напитан тяжелым запахом гниющей листвы. Тишина здесь стояла мертвая и, казалось, нет ничего живого, лишь изредка с треском падал подгнивший сук и какая-нибудь пятнистая змея, извиваясь, торопливо уползала прочь.

Но Хадден был чересчур увлечен погоней за буйволом, чтобы обращать внимание на подобные мелочи. Он только отметил про себя, что в таком сумраке нетрудно и промазать, и зашагал дальше.

Они углубились в лес на добрую милю, когда увидели, что пятна крови на земле становятся все гуще и гуще; было ясно, что бык ранен смертельно.

— Побежали, — весело сказал Хадден.

— Нет, хамба гачле — пошли медленней, — возразил Нахун. — Дьявол при последнем издыхании, но он может еще сыграть с нами злую шутку. — Дальше он шел, пристально вглядываясь вперед.

— Он где-то здесь, — сказал Хадден, показывая на уходящие прямо вперед глубокие отпечатки в топкой почве.

Нахун ничего не ответил: он пристально смотрел на два дерева прямо перед ними, чуть правее.

— Смотри, — шепнул он.

Приглядевшись, Хадден заметил огромную коричневую тушу за стволами.

— Сдох! — воскликнул он.

— Нет, — ответил Нахун, — он вернулся по своему же собственному следу и подстерегает нас. Он знает, что мы его преследуем. Я думаю, ты мог бы отсюда попасть ему в хребет; стреляй между стволов.

Хадден опустился на колено, очень тщательно прицелился и выстрелил. В ответ послышался оглушительный рев, буйвол вскочил и бросился на них. Нахун метнул свое копье с широким наконечником — оно вонзилось глубоко в грудь быку. Затем и белый и черный бросились бежать в разные стороны. Какое-то мгновение буйвол стоял неподвижно, опустив голову, глядя поочередно вслед то одному, то другому, затем с тихим мычанием повалился наземь, в своем падении сломав на несколько кусков ассегай Нахуна.

— Сдох-таки! — облегченно вздохнул Хадден. — Наверно, твое копье добило его. Что это за шум?

Нахун прислушался. В различных частях леса, трудно было сказать, далеко ли, близко, слышались странные, непонятные звуки — как будто перекликались испуганные люди, но в этой перекличке нельзя было разобрать ни одного членораздельного слова. Нахун вздрогнул.

— Это Эсемкофу, — сказал он, — безъязыкие духи, которые могут только хныкать как дети. Пошли отсюда — это плохое место для смертных.

— И еще худшее для буйволов, — сказал Хадден, пиная поверженного быка, — но боюсь, нам придется оставить его здесь для твоих друзей, Эсемкофу, так как у нас уже достаточный запас мяса, а его голову нам не дотащить.

Они стали выбираться из леса. Пока они петляли среди деревьев, Хаддена осенила новая мысль. От этого леса какой-нибудь час быстрой ходьбы до зулусской границы; и он почувствует себя в куда большей безопасности, если пересечет эту границу. До сих пор он предполагал бежать ночью, но то был рискованный план. Рассчитывать, что все зулусы, объевшись, тут же уснут, — особенно после смерти их товарища — не приходилось; Нахун же не спускал с него глаз ни днем, ни ночью.

Что ж, если другого выхода нет, Нахун должен умереть — у него в руках заряженное ружье, а у зулуса нет даже копья, только дубина. Конечно, не хочется его убивать, но на карту поставлена его, Хаддена, жизнь, так что оправдание у него есть — и достаточно веское. Почему бы не сказать об этом самому Нахуну, а там уже действовать сообразно с обстоятельствами.

Нахун как раз шел по небольшой лужайке, шагах в десяти впереди, и Хадден очень хорошо его видел, тогда как сам он был в тени большого дерева с низко нависающими ветвями.

— Нахун, — позвал он.

Зулус повернулся и сделал шаг вперед.

— Прошу тебя, не двигайся. Стой, где стоишь, не то я вынужден буду тебя застрелить. Не бойся, стрелять без предупреждения я не буду. Я твой пленник, и тебе велено отвести меня обратно к королю. Но я уверен, что между твоим и моим народом вот-вот разгорится война; поэтому, как ты сам понимаешь, я не хочу возвращаться в крааль Сетевайо: там меня убьют твои соотчичи, или же мои собственные соотчичи сочтут меня предателем и поступят со мной соответственно. Отсюда до зулусской границы всего час ходьбы — самое большее, полтора часа: я должен пересечь ее еще до восхода луны. Ты можешь сказать, Нахун, что потерял меня в лесу, и начать поиски через полтора часа, или ты предпочитаешь остаться с этими духами, о которых ты мне рассказывал. Ты понимаешь? Только не двигайся.

— Я понимаю тебя, — не теряя хладнокровия, ответил зулус. — Тебе очень подходит имя, которое мы дали тебе сегодня утром, хотя я и должен признать, Черное Сердце, что твои слова не лишены здравого смысла. Возможность и в самом деле благоприятная, — и человек с таким, как у тебя именем, конечно же, ее не упустит.

— Я рад, что ты входишь в мое положение, Нахун. Итак ты скажешь, что потерял меня, и не будешь искать до восхода луны? Обещаешь?

— Что ты хочешь сказать, Черное Сердце?

— То, что говорю. Решай, у меня нет лишнего времени.

— Странный ты человек, — задумчиво произнес зулус. — Ты же слышал, что повелел король; как же я могу нарушить его повеление?

— Почему бы и нет? Тебе не за что любить Сетевайо, и какая тебе разница, вернусь ли я в королевский крааль, чтобы чинить его ружья, или нет! Если же ты опасаешься его гнева, мы можем пересечь границу с тобой вместе.

— Чтобы король выместил свою злобу на моем отце и братьях? Нет, ты не понимаешь, Черное Сердце. Да и как можно понять, с таким именем? Я воин, а королевское слово есть королевское слово. Я надеялся умереть в честном бою, но пойман, как птица, в твои силки. Стреляй же — или ты не успеешь добраться до границы до восхода луны. — И он с улыбкой развел руки.

— Ну что ж, значит, так тому и быть. Прощай, Нахун, ты смелый человек, но каждый заботится в первую очередь о своей шкуре, — спокойно ответил Хадден.

Он не спеша поднял ружье и тщательно прицелился в грудь зулуса.

Нахун стоял, по-прежнему улыбаясь, хотя губы его и подрагивали, ибо самый отважный человек не может подавить страх смерти — палец Хаддена уже начал нажимать спусковой крючок, как вдруг, словно сраженный молнией, он повалился навзничь: на груди у него, помахивая длинным хвостом и свирепо сверкая глазами, стоял огромный пятнистый зверь.

То был леопард — тигр, как их называют в Африке, — он прятался на дереве и не удержался от искушения напасть на стоявшего внизу человека. Несколько мгновений тишину нарушало лишь порыкивание или, вернее, пофыркивание леопарда. И странное дело — в эти мгновения перед мысленным оком Хаддена неотступно стояла иньянга по прозвищу Инйоси, или Пчела; голова откинута на соломенную крышу, губы шепчут: «Вспомни о моих словах, когда на груди у тебя зарычит пятнистая кошка», — и от всего ее облика веет холодом смерти.

Зверь пустил в ход всю свою мощь. Когтями одной лапы он впился глубоко в мышцы левого бедра Хаддена, другой лапой содрал с его груди одежду и процарапал на обнаженной груди кровавые борозды. Зрелище белой кожи, казалось, привело его в полное бешенство; объятый яростной жаждой крови, он опустил свою квадратную морду и вонзил клыки в плечо своей жертвы. Но тут послышался топот ног и глухой стук тяжелой дубины, обрушившейся на леопарда. С гневным рычанием леопард поднялся на задние лапы, не уступая вышиной нападающему на него зулусу. Он замахал своими грозными лапами, готовый расправиться с черным человеком, как только что расправился с белым. Но тот нанес сокрушительный удар дубиной по его челюстям, и он опрокинулся навзничь. Прежде чем зверь успел подняться, дубина вновь с ужасающей силой обрушилась на его загривок и парализовала его. Леопард щелкал клыками, корчился, извивался, взрывал землю и груды листьев, но удары сыпались на него один за другим; наконец он судорожно рванулся в последний раз, сдавленно зарычал — и затих, а из его раскрошенного черепа вытекли мозги.

Хадден присел, весь в крови.

— Ты спас мне жизнь, Нахун, — тихо проговорил он. — Спасибо.

— Не благодари меня, Черное Сердце, — ответил зулус. — Король повелел оберегать тебя; я только выполнял его повеление. И все же этот тигр не заслужил такой участи; ведь он спас мою жизнь. — Он поднял и разрядил мартини.

И в этот миг Хадден потерял сознание.


Прошло двадцать четыре часа; все это время Хадден как будто провел в беспокойном, тревожном сне, если и слышал голоса, то не понимал, о чем они говорят; впечатление было такое, словно он куда-то, неведомо куда плывет. А когда наконец он очнулся, то увидел, что лежит на кароссе в большой, удивительно чистой кафрской хижине; и под головой у него вместо подушки — охапка мехов. Рядом стояла чаша с молоком; сжигаемый жгучей жаждой, он потянулся к ней, но, к его удивлению, рука бессильно упала на пол, точно рука покойника. Нетерпеливо оглядевшись, он не увидел никого, кто мог бы ему помочь, оставалось только лежать спокойно. Уснуть он не уснул, но глаза его закрылись, его охватило легкое забытье, затуманивая вернувшееся сознание. И тут он услышал мягкий голос, голос как будто звучал далеко-далеко, но он отчетливо слышал каждое слово.

— Черное Сердце все еще спит, — проговорил голос, — но его лицо чуть порозовело: скоро он проснется и придет в себя.

— Не бойся, Нанеа; конечно, он проснется, не такие уж опасные у него раны, — ответил знакомый голос Нахуна. — Он сильно ударился головой, когда его опрокинул леопард, поэтому он так долго в беспамятстве. Если он не умер до сих пор, значит, не умрет.

— Было бы очень жаль, если бы он умер, — продолжал мягкий голос. — До чего же он красив, никогда не видела такого красивого белого.

— А вот я что-то не замечал его красоты, когда он целился в мое сердце, — мрачно возразил Нахун.

— В его оправдание можно сказать, что он хотел бежать от Сетевайо. И я его хорошо понимаю, — послышался долгий вздох. — К тому же он предложил тебе бежать вместе с ним, и ты поступил бы вполне разумно, если бы принял его предложение. Мы могли бы бежать все вместе.

— Это невозможно, Нанеа, — сердито произнес Нахун. — Как я могу нарушить повеление короля?

— Короля? — повторила она, повышая голос. — Разве у тебя есть какой-нибудь долг перед ним? Ты служил ему верой и правдой; в награду за это через несколько дней он отнимет меня у тебя, а ведь я должна была стать твоей женой; но вместо этого я… я… — И она тихо заплакала, продолжая вставлять между всхлипываниями: — Если бы ты и в самом деле любил меня, ты думал бы больше обо мне и о себе, чем о Черном Слоне и его повелениях. Бежим же с тобой в Наталь, прежде чем это копье пронзит мою грудь.

— Не плачь, Нанеа, — сказал он, — мое сердце и так разрывается надвое между любовью и долгом. Ты знаешь, что я воин и должен идти путем, который указывает мне король. И я надеюсь, что скоро умру, ибо я ищу смерти, — лишь тогда я обрету мир и покой.

— Ты-то, может быть, и обретешь, Нахун, но что будет со мной? И все же ты прав, я знаю, ты прав; прости меня; я не воин, а женщина, чей долг повиноваться… королевской воле. — Она обвила его шею руками и долго рыдала у него на груди.

Глава 4

НАНЕА
Бормоча что-то невнятное, Нахун выполз из хижины через круглое, похожее на леток дверное отверстие. Хадден открыл глаза и осмотрелся. Солнце садилось, и его последние лучи, проникая внутрь, разливались ласковым алым мерцанием. В самом центре хижины, опираясь спиной о закопченный столб из тернового дерева, в свете заката стояла Нанеа — воплощение кроткого отчаяния.

Как и многие зулуски, Нанеа была очень хороша собой — так хороша, что с первого взгляда на нее у Хаддена перехватило горло. Одета она была очень просто: на плечах — накидка из мягкой белой ткани, отделанной голубым бисером, на поясе — муча из оленьей шкуры, также отделанная голубым бисером, на лбу и левом колене — полоски серого меха, а на правом запястье — сверкающий медный браслет. Ее высокая обнаженная фигура была сложена необыкновенно пропорционально; лицо даже отдаленно не походило на лица туземок; в нем чувствовалось древнее арабское или семитское происхождение. Оно было овальной формы, с благородными орлиными чертами, с изогнутыми дугой бровями, полным ртом, слегка опущенным книзу по краям, с маленькими ушами, за которыми волнами спадали на плечи угольно-черные волосы, и с самыми прелестными, живыми, темными глазами, какие только можно себе вообразить.

С минуту Нанеа стояла неподвижно; ее лицо рдело в лучах заходящего солнца; и Хадден просто упивался ее красотой. Затем, с тяжелым вздохом, она отвернулась, и заметив, что он пробудился, быстрым движением прикрыла грудь и подошла, вернее, подплыла, ближе.

— Вождь проснулся, — сказала она с присущей ей мягкостью голоса. — Не подать ли ему чего-нибудь?

— Да, красавица, — ответил он, — я хочу пить, но слишком слаб, чтобы дотянуться до молока.

Она опустилась на колени и, поддерживая его голову левой рукой, правой поднесла чашу к губам. За то недолгое время, пока Хадден пил, с ним случилось нечто неожиданное и необъяснимое. Трудно сказать, что на него повлияло так сильно: прикосновение ли девушки, ее необычная смуглая красота или же нежная жалость в ее глазах, а может быть, и все вместе. Она задела какую-то тайную струну в его бурном, необузданном сердце, и его вдруг захлестнула страсть, не слишком, может быть, возвышенная, но вполне реальная. Ни на один миг не усомнился Он в значении того потока чувств, который затопил все его существо. С чем-чем, а с фактами Хадден умел считаться.

«Клянусь Небом, — сказал он себе, — я влюбился в эту черную красотку с первого взгляда — просто без ума от нее; такого со мной никогда еще не бывало. Положение трудное, но в конце концов во всем есть свои хорошие стороны. Для меня, конечно. Но не для Нахуна или Сетевайо, или их обоих. Ну, а если она мне надоест, я всегда могу от нее отделаться».

Обессиленный приливом волнения, он прилег на меховую подушку и смотрел, не отрывая глаз, на Нанеа, пока она смазывала нанесенные леопардом раны каким-то снадобьем.

Казалось, то, что происходило в его душе, в какой-то степени передалось и девушке. Рука ее слегка задрожала и, быстро закончив врачевание, она встала с колен, вежливо сказала: «Я сделала все, что нужно, инкоси», — и заняла прежнее место у столба.

— Благодарю, госпожа, — сказал он, — у тебя добрые руки.

— Не зови меня госпожой, — ответила она, — я всего-навсего дочь вождя Умгоны.

— И зовут тебя Нанеа, — продолжал он. — Не удивляйся, я уже слышал о тебе. Но ведь ты станешь важной госпожой, если займешь место в краале короля.

— Увы! Увы! — вздохнула она, закрывая лицо руками.

— Не огорчайся, Нанеа, как бы высока и густа ни была изгородь, сквозь нее или через нее всегда можно перебраться.

Опустив руки, она внимательно на него посмотрела, но он не стал развивать свою мысль.

— Скажи мне, Нанеа, как я здесь очутился.

— Тебя принес Нахун вместе с другими охотниками, инкоси.

— Я начинаю испытывать благодарность к леопарду, который сшиб меня с ног. Нахун — смелый человек, ему я обязан спасением. Надеюсь, я смогу заплатить свой долг — тебе, Нанеа.


Такова была первая встреча Нанеа и Хаддена, но хотя девушка не искала новых встреч, само положение, в котором они находились, и его болезнь требовали частого общения. Белый человек был полон решимости завладеть так понравившейся ему туземной девушкой и не колеблясь пустил в ход все свое обаяние, чтобы отвратить от Нахуна и привлечь к себе ее сердце. Ухаживал он без всякой грубости, действовал вкрадчиво, стараясь оплести ее паутиной лести и внимания. И он, без сомнения, добился бы своей цели, ведь Нанеа была только женщиной, к тому же еще и неопытной, — если бы не одно простое, но непреодолимое препятствие. Она любила Нахуна, и в ее сердце не оставалось места ни для одного другого мужчины, белого или черного. Ее отношение к Хаддену было вежливым и добрым, не более того; она, казалось, даже не замечала его постоянных усилий отвоевать себе уголок в ее душе. Сначала он был в недоумении, но потом вспомнил, что зулуски никогда не проявляют своих чувств по отношению к поклонникам, до их откровенного объяснения. Необходимо было объясниться.

Придя к этому решению, он постарался выполнить его при первой же возможности. К тому времени он уже окончательно оправился от ран и часто разгуливал вокруг крааля. В двухстах ярдах от хижины Умгоны начинался ручей, и по вечерам Нанеа обычно ходила туда за питьевой водой. Тропа от крааля к ручью пролегала через рощу, и однажды перед закатом, увидев, что Нанеа спустилась к ручью, Хадден уселся там под деревом. Через четверть часа Нанеа появилась с большой тыквенной бутылью на плече. Чтобы не забрызгать свою накидку, она оставила ее дома и была в одной муче.

Хадден смотрел, как, упершись руками в бедра, она поднимается по тропе; ее великолепная нагая фигура четко вырисовывалась на фоне вечереющего неба. Он не знал, с чего начать разговор. Но случай помог ему: когда Нанеа была уже совсем близко, перед ее ногами скользнула змея, она в испуге отпрыгнула назад и уронила калебас. Он подошел и подобрал его.

— Подожди здесь, — сказал он, смеясь, — я наполню его водой и принесу.

— Нет, инкоси, — запротестовала она, — это женское дело.

— У нас, — сказал он, — мужчины с удовольствием помогают женщинам. — И оставив ее в нерешимости, направился к ручью.

Возвращаясь, он пожалел о своей галантности: нести тыквенную бутыль на плече оказалось делом нелегким, и он выплеснул часть ее содержимого на себя.

— Вот твой калебас, Нанеа; хочешь, я донесу его до крааля?

— Нет, благодарю тебя, инкоси; отдай его мне, для тебя он слишком тяжел.

— Погоди, я провожу тебя. Я еще очень слаб, Нанеа; если бы не ты, я бы, конечно, не выжил.

— Тебя спас Нахун, а не я, инкоси.

— Нахун спас мое тело, но мою душу спасла ты.

— Ты выражаешься чересчур туманно, инкоси.

— Тогда буду говорить прямо, Нанеа. Я люблю тебя. Ее карие глаза изумленно открылись.

— Ты, белый господин, любишь зулусскую девушку? Да как это может быть?

— Не знаю, Нанеа, но это правда, и не будь ты слепа, ты давно бы уже это заметила. Я люблю тебя и хочу на тебе жениться.

— Это невозможно, инкоси, я уже обручена.

— Да, — ответил он, — ты предназначена в жены королю.

— Нет, я обручена с Нахуном.

— Но ведь через неделю тебя отведут к королю. Не лучше ли стать моей, чем его, женой?

— Конечно, я охотнее вышла бы замуж за тебя, чем за короля, но больше всего я хочу стать женой Нахуна. Возможно, мое желание так и не исполнится, но я никогда не буду жить в королевском краале.

— Как ты сможешь противиться воле короля?

— Есть глубокие воды, где девушка может утопиться, есть деревья, на которых она может повеситься, — ответила девушка, твердо сжав губы.

— Нет, нет, Нанеа, ты слишком хороша, чтобы умереть.

— Хороша ли я или нет, я все равно умру, инкоси.

— Нет, нет, ты должна бежать со мной — я уже придумаю, как, — и стать моей женой.

Он обнял ее за талию и попытался привлечь к себе. Без всякого резкого усилия, ни на миг не роняя достоинства, девушка высвободилась.

— Благодарю за предложенную честь, инкоси, — спокойно сказала она, — но ты не понимаешь. Я жена Нахуна — принадлежу Нахуну и пока он жив, даже не посмотрю ни на кого другого. Таков наш обычай, инкоси. Мы, зулуски, женщины простые, невежественные — не то что белые, — и если мы даем обет верности, то храним его до самой смерти…

— Да? — сказал Хадден. — Так, что же, теперь ты пойдешь и скажешь Нахуну о моем предложении?

— Нет, инкоси; зачем мне открывать ему твои тайны? Я же сказала тебе «нет», а не «да»; значит, у него нет никакого права знать об этом. — И она нагнулась, чтобы поднять калебас.

Хадден быстро прикинул, как ему поступить, ибо ее отказ только укрепил его решимость. И тотчас же, в самых общих очертаниях, в голове у него родился замысел. Этот замысел отнюдь не отличался благородством, скорее напротив; это, может быть, остановило бы многих, но не Хаддена, который не мог допустить, чтобы над ним одержала верх простая зулуска, и, хотя и не без сожаления, решил, что если не сможет добиться своей цели сколько-нибудь честными способами, то вынужден будет прибегнуть к способам более сомнительного свойства.

— Нанеа, — сказал он, — ты хорошая, честная женщина, — и я отношусь к тебе с уважением. Я уже признался тебе в любви, но если ты не разделяешь моих чувств, не будем продолжать этот разговор; может быть, даже лучше, чтобы ты вышла замуж за человека из твоего народа. Но за Нахуном тебе никогда не быть замужем, Нанеа; тебя заберет король, если только ему не взбредет в голову отдать тебя кому-нибудь другому; ты или станешь одной из его «сестер», либо, чтобы избавиться от него, должна будешь покончить с собой. Послушай меня, ведь я люблю тебя и желаю тебе лишь добра, поэтому и говорю так откровенно. Почему бы вам вместе с Нахуном не бежать в Наталь, где вы можете жить в полной безопасности, вдали от Сетевайо?

— Этого я и хочу, инкоси, но Нахун не соглашается. Он говорит, что между нами и белыми скоро начнется война; он не может ослушаться короля и оставить армию.

— Стало быть, не очень-то он тебя любит, Нанеа; ты должна позаботиться о себе самой. Подговори отца и беги с ним вместе; я не сомневаюсь, что Нахун тотчас последует за тобой. И я тоже убегу с вами, я тоже уверен, что надвигается война, и тогда белый человек в этой стране окажется в такой же опасности, как овца, преследуемая орлами.

— Я готова бежать, инкоси, — лишь бы Нахун согласился; но без него я не убегу, останусь здесь и покончу с собой.

— Ты такая красавица и так сильно его любишь, что, конечно же, сумеешь сломить его безрассудное упрямство. Через четыре дня мы должны отправиться в королевский крааль, и если ты переубедишь Нахуна, мы сможем повернуть на юг и пересечь реку, отделяющую страну Амазулу от Наталя. Ради всех нас и прежде всего ради себя самой постарайся уговорить его. Помни, что я тебя люблю и хотел бы спасти. Постарайся же его убедить, не мне подсказывать тебе, как, но пока, прошу тебя, не говори ему, что я собираюсь бежать, не то он будет следить за мной и день и ночь.

— Я постараюсь, инкоси, — серьезно ответила Нанеа. — Благодарю тебя за доброту. И не бойся: я скорее умру, чем предам тебя. Прощай.

— Прощай Нанеа. — И он поднес ее руку к своим губам.


Поздно вечером, когда Хадден уже укладывался, он услышал негромкий стук в доску, заменявшую дверь.

— Войдите, — сказал он, открывая дверь; и при свете своего небольшого фонаря увидел, что в хижину вползла Нанеа, а вслед за ней и громадный Нахун.

— Инкоси, — прошептала она, затворив за собой дверь, — я уговорила Нахуна; вместе с нами бежит мой отец.

— Это правда, Нахун? — спросил Хадден.

— Правда, — смущенно потупившись, ответил зулус. — Чтобы спасти эту девушку, любовь к которой изъела мне сердце, я решил пожертвовать своей честью. Но я говорю тебе, Нанеа, и тебе, Белый человек, как только что сказал Умгоне, что из этой затеи не получится ничего путного; если кто-нибудь нас предаст, мы будем схвачены и убиты…

— Вряд ли нас поймают, — обеспокоенно перебила Нанеа. — Да и кто может нас предать, кроме инкоси…

— Который вряд ли это сделает, — спокойно заметил Хадден, — ведь и он тоже намеревается бежать с вами, ибо и его собственная жизнь под угрозой.

— Да, верно, Черное Сердце, — сказал Нахун. — Иначе я ни за что не доверился бы тебе.

Хадден пропустил мимо ушей это не слишком для него лестное высказывание; обсуждение плана бегства продлилось до поздней ночи.

На другое утро Хадден пробудился от громких криков. Оказалось, приехал толстый, злобный кафрский вождь, который хотел жениться на Нанеа; не слезая со своего пони, он яростно поносил Умгону: тот-де украл у него быков и заколдовал коров, которые перестали доиться. Опровергнуть обвинение в воровстве было делом нетрудным, труднее было опровергнуть обвинение в колдовстве.

— Паршивый пес! — кричал Мапута, потрясая жирным кулаком перед самым лицом дрожащего, но полного негодования Умгоны. — Ты обещал мне отдать свою дочь, а сам обручил ее с этим умфагозаном Нахуном, сыном Зомбы, затем вы вместе оклеветали меня перед королем, восстановили его против меня, а теперь ты околдовал моих коров. Ну ничего, я еще доберусь до тебя, чертов колдун; как-нибудь утром ты проснешься, а вся твоя изгородь — в огне, и у твоих ворот стоят мои люди с копьями, тут вам всем и конец.

Все это время Нахун слушал молча, но тут он не выдержал.

— Хорошо, — сказал он, — мы еще посмотрим, чья возьмет, а пока, вождь Мапута, хамба! (Проваливай!). — И сграбастав пузатого старого негодяя за шиворот, он толкнул его с такой силой, что тот кубарем покатился вниз с холма.

Хадден рассмеялся и отправился к речке, чтобы искупаться. Он уже подошел к берегу, как вдруг увидел, что по тропе едет Мапута — голова заляпана грязью, черное лицо посинело от злобы, губы оттопырены.

«Ну и взбеленился же этот пузан! — сказал он себе. — А что если?..» — Он поднял глаза, как бы ожидая вдохновения свыше. И вдохновение не замедлило его осенить. Но внушено оно было, без сомнения, самим дьяволом. Через несколько мгновений его замысел окончательно созрел, и он зашагал через кусты навстречу Мапуте.

— Успокойся, вождь, — сказал он, — эти люди обошлись с тобой грубо. Поддержать тебя я не мог, но это зрелище так меня огорчило, что я ушел. Да это просто стыд и срам, чтобы такую важную, почтенную особу буквально втаптывали в грязь. Да и кто? Какой-то захмелевший от пива вояка!

— Ты прав, Белый человек, — снова закипел Мапута. — Это просто стыд и срам! Но погоди, я, Мапута, еще опрокину эту скалу, еще повалю этого быка. Вот увидишь, когда созреет следующий урожай, здесь не останется ни Нахуна, ни Умгоны, ни кого-нибудь другого из их крааля, кто мог бы его собрать.

— И как же ты с ними разделаешься?

— Еще не знаю, но что-нибудь придумаю. Непременно. Хадден потрепал холку пони, перегнувшись вперед, посмотрел вождю прямо в глаза и сказал:

— А что ты мне дашь, Мапута, если я подскажу тебе, как поквитаться с этим Нахуном, который обошелся с тобой так невежливо, а заодно и с Умгоной, который и на меня наслал болезнь.

— А какой награды ты хотел бы, Белый человек? — нетерпеливо спросил Мапута.

— Я прошу не так уж многого, вождь, — хочу только заполучить девушку Нанеа, которая мне приглянулась.

— Я и сам бы не прочь заполучить девушку, но она предназначена для того, кто «обитает в Улунди».

— С тем, кто «обитает в Улунди», я как-нибудь договорюсь, вождь. В этих краях самый могущественный владыка ты, с тобой я и хочу найти общий язык. Послушай, если ты поможешь мне выполнить свое желание, я не только помогу тебе отомстить твоим врагам, но, когда девушка будет в моих руках, подарю тебе это ружье и сто патронов к нему.

Мапута посмотрел на охотничий мартини, и глазки его блеснули.

— Хорошо, — сказал он, — очень хорошо. — Я уже давно мечтаю о таком ружье для охоты и расправы с моими врагами. Обещай, что отдашь его мне, и девушка — твоя.

— Поклянись, Мапута!

— Клянусь головой Чаки и духами моих предков.

— Хорошо. На рассвете четвертого дня Умгона, его дочь Нанеа и Нахун, вместе со всем их скотом, хотят переправиться через Крокодилий брод в Наталь, чтобы спастись от преследований короля. И я вместе с ними; они знают, что я проник в их тайну и убьют меня, если я попытаюсь от них отделаться. Твой долг — охранять границу и брод; спрячься ночью со своими людьми среди скал на мелководье и поджидай нас. Впереди, погоняя коров и телят, будет идти Нанеа, так мы условились, а я буду ей помогать; Умгона и Нахун будут идти сзади, погоняя быков и телок. Ты нападешь на них, убьешь, захватишь скот, а потом я отдам тебе ружье.

— А если король потребует девушку, Белый человек?

— Ты ответишь, что впотьмах не заметил ее и она убежала; да и как, скажешь ты, было схватить ее сразу, она подняла бы крик и спугнула всех остальных.

— Да, но как я получу ружье, если ты перейдешь через брод?

— Прежде чем войти в реку, я положу ружье и патроны на камень, на берегу; Нанеа же я скажу, что вернусь за ними, когда мы перегоним скот.

— Хорошо, можешь на меня положиться, Белый человек.

Так был заключен тайный заговор; обсудив еще кое-какие подробности, заговорщики ударили по рукам и расстались.

«Все должно пройти гладко, как по маслу, — рассуждал Хадден, плавая в реке. — Вот только я не вполне доверяю нашему другу Мапуте. Лучше бы мне самому, без его помощи, избавиться от Нахуна и его почтенного дяди — пара выстрелов, и все шито-крыто. Но это было бы убийство, не хотелось бы марать руки убийством, а вот выдать двух подлых дезертиров, тем более в военное время, дело даже похвальное. К тому же мое личное участие может сильно повредить мне в глазах девушки, но если Мапута отправит на тот свет Умгону и Нахуна, ей волей-неволей придется воспользоваться моей помощью, других провожатых у нее не будет. Риск, конечно, есть, но бывают случаи, когда приходится рисковать и самым осторожным».

Случилось так, что подозрения Филипа Хаддена оправдались. Прежде чем достойный вождь добрался до своего крааля, он уже смекнул, что план, предложенный его белым сообщником, хотя и не лишен заманчивости, слишком опасен: бегство Нанеа, несомненно, сильно разгневает короля. Да и его сопровождающие могут заподозрить неладное; что если кто-нибудь из них проболтается? С другой стороны, разоблачив заговор, он сможет завоевать благорасположение Его величества; он скажет королю, что узнал обо всем от белого охотника, которого Умгона и Нахун насильно втянули в свой заговор. Что до ружья, составлявшего предмет его вожделений, то оставалось уповать лишь на счастливую случайность.


Через час два надежных гонца уже мчались по равнине с посланием от вождя Мапуты, Стража границы, «великому Черному Слону», обитающему в Улунди.

Глава 5

КОТЛОВИНА СМЕРТИ
Судьба странно благоприятствовала замыслам Нахуна и Нанеа. Труднее всего было усыпить бдительность воинов-охотников, посланных королем, чтобы сопровождать Хаддена. Но на другой день после появления Мапуты от короля прибыл посланец — великий воин индуна Твингвайо ка Мароло, который впоследствии командовал зулусской армией в битве при Исандхлване; он приказал всем зулусам, за исключением самого Нахуна, немедленно вернуться в их полк Умситую: полк приказано было привести в полную боевую готовность. И Нахун отослал их всех, сказав, что через несколько дней вернется с Белым человеком, еще не совсем-де оправившимся от полученных им ран. Это ни у кого не вызвало никаких подозрений.

Умгона, в свою очередь, объявил, что во исполнение королевского указа он в ближайшие же дни отправится в Улунди, чтобы доставить свою дочь Нанеа в сигодхлу и отогнать в королевский крааль пятнадцать голов скота, пригнанных ему Нахуном в качестве лоболы. Остальное свое стадо, под предлогом необходимости переменить пастбище, он передал под присмотр пастуху басуто[792], ничего, естественно, о его тайных планах не ведавшему, поручив ему пасти стадо около Крокодильего брода, где трава и гуще и вкуснее.

На третий день, завершив все необходимые приготовления, оставшиеся двинулись по направлению к Улунди. Через несколько миль, однако, они свернули круто направо и пошли через большой безлюдный лес. Их путь пролегал недалеко от Котловины Смерти, что находилась близ крааля Умгоны, и леса, который назывался Домом Мертвых. За ночь они рассчитывали добраться до пересеченной местности около Крокодильего брода. Здесь они предполагали скрываться весь день и всю ночь, чтобы к утру следующего дня, забрав скот, пересечь реку. Таков, во всяком случае, был замысел спутников Хаддена, но на уме у него самого, как мы уже знаем, было совсем другое; его цель заключалась в том, чтобы избавиться от двоих из его спутников.

В последний вечер их путешествия впереди, с длинной палкой из черно-белого дерева умхимбит, торопливо шагал Умгона, знавший эти места вдоль и поперек. Он гнал перед собой пятнадцать голов скота. За ним следовал Нахун, вооруженный ассегаем с широким наконечником, в одной муче и в ожерелье из бабуиновых клыков, а рядом с ним шла Нанеа в своей белой, отделанной бисером накидке. Хадден, замыкавший шествие, видел, что девушку тяготит какое-то недоброе предчувствие, она то и дело сжимала руку своего возлюбленного и, вскидывая глаза на его лицо, что-то настойчиво, даже страстно ему внушала.

Странно, но Хадден был растроган, несколько раз его с такой силой охватывало раскаяние, что он даже подумывал, не разорвать ли паутину смерти, сплетенную его же руками. Но каждый раз внутренний голос напоминал ему, что он, белый инкоси был отвергнут этой чернокожей красоткой, и если он спасет ее нареченного, через несколько часов она станет женой дикого аристократа, который окрестил его Черным Сердцем и который его презирает; он отметал воспоминание о том, как Нахун, рискуя своей жизнью, спас его от клыков леопарда, хотя как раз перед этим он хотел его убить. Хадден никогда не отказывал себе ни в одном удовольствии; это потворство своим прихотям заводило его все глубже и глубже в трясину греха, да еще и приносило ему много разочарований, отнюдь не способствуя жизненным успехам; и сейчас он был уверен, что этот прелестный цветок никуда от него не денется — надо только протянуть руку и сорвать его. Если между ним и цветком попробует встать Нахун, тем хуже для него, а если цветок завянет в руке у него, Хаддена, невелика потеря, его всегда можно выбросить. Вот так, не первый раз в жизни, Филип Хадден подавил в себе не слишком глубокие угрызения совести и внял нашептываниям Лукавого.

Около половины пятого вечера четверо беглецов перешли поток, который через милю ниже по течению низвергался в Котловину Смерти, и, углубившись в терновую рощу на этом берегу, попали прямо в засаду: их поджидали двадцать два воина, которые, чтобы скоротать время, нюхали табак или курили данку, местную коноплю. Тут же был и сам вождь Мапута: он был слишком тучен для ходьбы и, как всегда, восседал на пони.

Увидев, что долгожданные гости прибыли, воины выколотили трубки, убрали коробочки с нюхательным табаком, подвешивавшееся к мочкам ушей, и схватили всех четырех беглецов.

— Зачем вы задерживаете нас, о королевские воины? — дрожащим голосом осведомился Умгона. — Мы идем в крааль У’Сетевайо, почему же вы преграждаете нам путь?

— Но вы шли на юг. Разве Черный Слон обитает на юге? Сейчас мы вас отведем в другой крааль, — с грубым смехом произнес веселый начальник отряда.

— Не понимаю, — пролепетал Умгона.

— Тогда я объясню, — ответил начальник. — Вождь Мапута донес Черному Слону в Улунди, что вы все собираетесь бежать в Наталь. Вождя предупредил об этом Белый человек. Черный Слон разгневался и повелел схватить вас и предать казни. Вот и все. Пошли, покончим с этим делом. Котловина Смерти тут совсем рядом, страдать вам придется недолго.

Услышав эти слова, Нахун бросился к Хаддену, собираясь его задушить, но солдаты перехватили его, он так и не смог выполнить это намерение. Услышала эти слова и Нанеа; повернувшись, она посмотрела предателю прямо в глаза, ничего не сказала, только посмотрела, но он никогда, пока жив, не забудет этого взгляда. Белый человек, в свою очередь, воспылал негодованием против Мапуты.

— Подлая тварь! — прошипел он; вождь с кислой улыбкой отвернулся.

Их повели по берегу потока к водопаду, низвергающемуся в Котловину Смерти.

Хадден был человеком по-своему храбрым, но и у него дрогнуло сердце, когда он заглянул в пропасть.

— Вы что, собираетесь сбросить и меня? — хриплым голосом спросил он у начальника отряда.

— Тебя, Белый человек? — ответил тот равнодушно. — Нет, тебя приказано отвести в Улунди, но как поступит с тобой король, я не знаю. Между нашим и твоим народом скоро будет война; возможно, он велит приготовить из тебя снадобье для наших колдунов, а возможно, велит посадить тебя на кол на муравейнике, для острастки всем белым.

Хадден молча выслушал начальника; его ум уже сосредоточенно подыскивал какой-нибудь путь спасения.

Отряд с захваченными пленниками остановился около двух терновых деревьев, ветви которых нависали над водопадом.

— Кому нырять первым? — спросил начальник у вождя Мапуты.

— Первым пусть ныряет старый колдун, — ответил он, кивая на Умгону, — потом его дочь, а последним вот этот наглец. — И он ударил Нахуна наотмашь.

— Пошли, колдун, — сказал начальник, хватая Умгону за руку. — Посмотрим, какой ты ныряльщик.

Услышав эти роковые слова, Умгона, как это свойственно всем его соотчичам, сразу же обрел полное самообладание.

— Не надо меня тащить, воин, — сказал он, вырываясь, — я старый человек и готов к смерти. — Он поцеловал дочь, пожал руку Нахуну и, презрительно отвернувшись от Хаддена, поднялся на помост, соединявший два дерева. Бросив прощальный взгляд на заходящее солнце, он вдруг молча кинулся вниз.

— Смелый человек! — восхищенно воскликнул начальник отряда. — И ты тоже прыгнешь сама, девушка, или нам придется применить силу?

— Я последую за отцом, — тихо ответила Нанеа, — но сперва я хотела бы сказать несколько слов. Да, верно, мы хотели бежать от короля и, согласно закона, заслуживаем смерти; но в этот заговор нас втянул Черное Сердце, он же и предал нас. И знаете, почему? Потому что домогался моей любви, а я ему отказала; вот он и решил отомстить — такова месть белых!

— Да, — подтвердил вождь Мапута, — красавица говорит чистую правду, Белый человек договорился со мною о том, чтобы колдуна Умгону и военачальника Нахуну убили при переходе через Крокодилий брод, а ему позволили бежать с девушкой. Я поддакивал ему, соглашался, но как честный человек тут же донес обо всем королю.

— Слышите, — вздохнула Нанеа. — Прощай, Нахун. Надеюсь, мы скоро встретимся уже в другом месте. По моей вине ты нарушил свой воинский долг. Ради меня опозорил свое имя, — и вот неминуемая расплата. Прощай, мой муж, лучше умереть вместе с тобой, чем стать одной из королевских жен. — И Нанеа поднялась на помост.

Держась за сук одного из деревьев, она обратилась к Хаддену с такими словами:

— Ты, верно, думаешь, Черное Сердце, что одержал верх в этот день, но меня ты, во всяком случае, навсегда потерял — а солнце еще не зашло. За вечером наступает ночь, и я молюсь, чтобы ты вечно скитался в этой ночной тьме и чтобы тебя напоили и моей кровью, и кровью моего отца Умгоны, и кровью моего мужа Нахуна, который спас тебе жизнь ценой своей жизни. Возможно, мы еще встретимся с тобой, Черное Сердце, в Доме Мертвых.

С негромким криком Нанеа соединила руки и сильным прыжком метнулась вперед. Все воины пристально следили за ее падением. Ее тело с лету погрузилось в воду в пятидесяти футах внизу. На поверхности мрачной котловины мелькнула белая одежда и тут же скрылась среди теней и колец тумана.

— А теперь твоя очередь, муж, — прокричал веселый начальник. — Невеста уже ждет тебя на брачном ложе. Ну, и смелые же вы все люди, казнить вас — одно удовольствие. Впервые таких вижу. Ну… — Он вдруг осекся; не выдержав обрушившегося на него испытания, Нахун внезапно лишился рассудка.

С оглушительным, как рев льва, криком, он разметал державших его воинов и схватил одного из них поперек туловища. Затем с чудовищным напряжением силы поднял его, словно ребенка, и швырнул вниз, на каменные зубья Котловины Смерти.

— А теперь твоя очередь, проклятый предатель, твоя очередь, Черное Сердце! — закричал он, бросаясь к Хаддену; глаза его вращались, изо рта струилась пена. На бегу он одним ударом свалил вождя Мапуту с его пони. Плохо пришлось бы егобелому врагу, доберись до него Нахун. Но обезумевшего зулуса со всех сторон облепили воины, и как он ни сопротивлялся, повалили наземь — так по праздникам зулусские воины голыми руками валят быков перед королем.

— Бросайте его вниз, пока он не натворил еще бед, — прокричал чей-то голос.

Но начальник отряда решительно возразил:

— Нет, нет, отныне он святой человек, Небесный огонь воспламенил его ум; если мы причиним ему вред, нас всех постигнет неизбежное возмездие. Свяжите его по рукам и ногам и отнесите туда, где о нем сможет кто-нибудь позаботиться. Слишком уж все шло гладко, вот под конец и случилось такое несчастье!

Связывая Нахуна, они соблюдали величайшую бережность, ибо люди безумные почитаются у зулусов святыми. Дело это было не очень легкое и требовало много времени.

Осмотревшись, Хадден понял: вот он, благоприятный случай! Ружье лежало совсем рядом — там, где его положил один из воинов, а ярдах в двенадцати от него пасся пони Мапуты. Молниеносным движением он схватил свой мартини, еще через пять секунд он уже сидел на пони и во весь опор скакал к Крокодильему броду. Он действовал с такой стремительностью, что добрых полминуты никто из связывавших Нахуна воинов ничего не заметил. Увидел это только Мапута, он заковылял вслед за беглецом к вершине холма, громко вопя:

— Этот белый вор украл мою лошадь и ружье, которое он мне обещал.

К этому времени Хадден был уже на расстоянии ста ярдов, но когда он услышал этот вопль, его затрясло от злости. Этот человек превратил его в убийцу, хуже того, лишил его девушки, ради которой он и совершил все эти подлости. Он оглянулся через плечо — Мапута все еще преследовал его, один. Стало быть, время еще есть, можно рискнуть.

Дернув повод, он остановил пони и, держась за упряжь, спрыгнул наземь. Как он и предполагал, это была послушная, хорошо выдрессированная охотничья лошадка и она стояла неподвижно. Хадден прочно уперся ногами в землю, сделал глубокий вдох, взвел курок и прицелился в неуклюже бегущего вождя. Мапута с криком ужаса повернулся и хотел было броситься в обратную сторону. Хадден хорошенько прицелился в его жирную спину и в это самое мгновение, когда из-за гребня появились воины, выстрелил. Стрелок он был отменный, и на этот раз ни глаз, ни рука не подвели его: широко раскинув руки, Мапута плюхнулся наземь, уже бездыханный.

Через три секунды с яростным проклятьем Хадден вскочил на пони и поскакал к реке; скоро он был уже на том берегу, в безопасности.

Глава 6

ПРИЗРАК
С Нанеа, спрыгнувшей с высокого помоста в Котловину Смерти, случилось нечто совершенно неожиданное. Под крутым склоном было множество зазубренных камней, куда обрушивались низвергающиеся воды, чтобы тут же, бурля и кипя, устремиться в котловину. Об эти-то камни и разбивались несчастные жертвы, которых сбрасывали с помоста. Но Нанеа прыгнула вперед с такой силой, что перелетела через них и, как опытный пловец, погрузилась головой вниз в глубокую котловину. Она думала, что не сможет всплыть, но все же всплыла, как раз возле устья быстрой реки, куда ее тут же увлекло течение. К счастью, здесь не было скал, плавала Нанеа хорошо и благополучно избежала опасности разбиться о берег.

Течение несло ее довольно долго, пока она не оказалась в лесу, куда почти не проникал дневной свет. Нанеа ухватилась за одну из низко нависающих ветвей и выбралась из реки Смерти, откуда еще никому не удавалось спастись. И вот она, тяжело дыша, стояла на берегу, живая и невредимая, без единой царапины; не пострадала даже ее накидка. Но хотя Нанеа и отделалась так благополучно, она едва стояла на ногах от изнеможения. В лесу было темно, как ночью, и, дрожа от холода, Нанеа беспомощно озиралась в поисках какого-нибудь убежища. На самом берегу росло громадное желтое дерево, Нанеа направилась туда, надеясь вскарабкаться на это дерево и устроиться среди ветвей. Таким способом она рассчитывала защититься от диких зверей. Судьба опять улыбнулась ей, на высоте нескольких футов от земли она обнаружила большое дупло, как оказалось, пустое. В это дупло она и залезла, хотя и боялась наткнуться на змею или какое-нибудь хищное животное. На ее счастье, там было не только пусто, но и просторно, тепло и даже сухо, потому что дно было на целый фут усыпано гнилушками и мхом. Она улеглась на гнилушках, покрылась мхом и листьями и скоро погрузилась в сон или забытье.

Сколько времени Нанеа проспала — она не знала; разбудили ее гортанные человеческие голоса, перекликавшиеся на непонятном ей языке. Поднявшись на колени, она выглянула наружу. Была ночь, но звезды сияли ярко, и их свет озарял открытую лужайку на берегу реки. Посреди лужайки был разложен большой костер, вокруг него стояло около десяти безобразных существ, которые с радостным видом разглядывали что-то лежащее на земле. Детей среди них не было, только взрослые мужчины и женщины, все низкорослые и почти нагие. У них были волосатые лица, выступающие челюсти и зубы и коренастые, почти квадратные туловища. В руках они держали палки с приделанными к ним острыми камнями, нечто вроде топоров, и грубые каменные тесаки.

У Нанеа зашлось сердце, она едва не лишилась чувств от страха, когда поняла, что находится в Заколдованном лесу, а эти существа, которых она видит перед собой, несомненно, Эсемкофу, обитающие здесь злые духи. Да, это они, — и все же она не могла отвести от них глаз — в этом зрелище для нее таилось ужасное очарование. Но, если они призраки, то почему поют и танцуют, как люди? Почему машут каменными топориками, ссорятся и бьют друг друга? И почему они разводят костры, как это делают все люди, когда хотят что-нибудь пожарить? Почему, наконец, они так радуются, глядя на что-то длинное и темное, неподвижно лежащее на земле? Это не голова буйвола и не крокодил, и все же это что-то съедобное, потому что они точат свои каменные тесаки с явным намерением приступить к разделке.

Пока Нанеа раздумывала над всем этим, одно из безобразных существ приблизилось к костру, взяло пылающий сук и подошло, чтобы посветить другому существу с тесаком в руке. В следующий миг Нанеа отдернула голову, с ее губ сорвался сдавленный крик. Она поняла, что именно лежит на земле — человеческое тело. Стало быть, это не духи, а людоеды, о которых в детстве рассказывала ей мать, чтобы она не забредала далеко от дома.

Но кто этот мертвый человек, которого они собираются съесть? Во всяком случае, не один из них, ибо мертвец куда больше, чем они. Неужели… неужели это Нахун, чье тело принесли в Заколдованный лес воды реки, как они принесли и ее, только живую? Наверняка это Нахун, — и они собираются сожрать ее мужа у нее на глазах! При этой мысли Нанеа охватил дикий ужас. То, что его казнили по приказу короля, вполне естественно, но чтобы его тело стало добычей людоедов! А как может она помешать их гнусному пиршеству? И все же она должна помешать — даже если это будет стоить ей жизни. В худшем случае ее тоже убьют и съедят. А после смерти Нахуна и отца Нанеа, лишенной каких бы то ни было религиозных и духовных надежд и опасений, было совершенно безразлично, останется ли она в живых или нет.

Нанеа вылезла из дупла и спокойно направилась к людоедам, даже еще не зная, что предпримет, когда подойдет ближе. Оказавшись возле костра, она вдруг осознала, что у нее нет никакого плана действий, и остановилась. В этот самый миг один из людоедов, подняв глаза, увидел высокую, статную фигуру в белом одеянии; в мерцании костра казалось, будто она то выходит из густой темной тени, то опять скрывается в ней. Бедный дикарь, который ее увидел, держал в зубах каменный нож; широко раскрыв большие челюсти, он издал самый ужасающий, пронзительный вопль, который Нанеа когда-либо доводилось слышать. Нож, естественно, упал наземь. Когда ее заметили и остальные, лес огласили крики ужаса. Несколько мгновений лесные изгои, не шевелясь, глазели на нее; затем они, как испуганные шакалы, ринулись в ближайший подлесок. Те, кого зулусская традиция считала Эсемкофу, в своем же заколдованном доме испугались женщины, которую приняли за духа.

Бедные Эсемкофу! Они оказались жалкими, голодными бушменами, загнанными в это зловещее место много лет назад и вынужденными, чтобы не умереть с голоду, кормиться единственной доступной им пищей. Здесь, по крайней мере, никто их не тревожил, и так как ничего другого съедобного раздобыть в этом диком лесу они не могли, им приходилось довольствоваться тем, что приносила река. Когда казни совершались редко, для них наступали тяжелые времена — оставалось только поедать друг друга. Потому-то у них и не было детей.

Когда их нечленораздельные крики замерли вдали, Нанеа подбежала к распростертому ha земле телу и испустила вздох облегчения. Это был не Нахун, а один из их палачей. Как он очутился здесь? Может быть, его убил Нахун? Может быть, Нахун сумел спастись бегством? Это было почти невероятно, и все же при виде мертвого воина в ее сердце замерцал слабый лучик надежды, ибо убить его мог только Нахун — и никто другой. Оставить мертвое тело так близко от своего убежища она не могла, поэтому, поднатужившись, спихнула его в реку, — и оно тотчас же уплыло, подхваченное быстриной.

Потом, подбросив хвороста в костер, она вернулась в дупло и стала ждать рассвета.

Наконец, рассвет наступил, в лесу стало чуть светлее; к этому времени Нанеа сильно проголодалась, вылезла из дупла и отправилась на поиски хоть какой-нибудь пищи. Она тщетно проблуждала весь день и только к вечеру вспомнила, что на опушке леса есть большой плоский камень, куда люди, попавшие в беду или заподозрившие, что их самих либо что-то им принадлежащее, околдовали, приносят жертвы — съестные припасы для Эсемкофу и Амальхоси. Подгоняемая острым голодом, Нанеа торопливо направилась туда и с великой радостью обнаружила, что плоская скала завалена початками кукурузы, калебасами с молоком, кашей и мясом. Забрав с собой, сколько могла, Нанеа возвратилась в свое логово, попила молока и поела пожаренного на костре мяса и маиса.

Почти два месяца прожила Нанеа в этом лесу, который она не решалась покинуть, опасаясь, что ее схватят и вновь предадут казни. Здесь она, во всяком случае, была в безопасности, ибо никто из ее соотчичей не смел сюда заходить, а Эсемкофу ее больше не беспокоили. Несколько раз она их видела, но они тут же с криками пускались врассыпную. Где было их постоянное убежище — Нанеа так и не знала. Что до еды, то ее хватало с избытком: увидев, что их жертвы принимает некое, как они полагали, лесное божество, благочестивые деятели завалили плоскую скалу своими приношениями.

Это была поистине ужасная жизнь; мрак и одиночество, усугубляемое постоянным горем, доводили Нанеа до грани помешательства. И все же она продолжала жить, хотя и часто мечтала умереть. Поддерживала ее только надежда, что Нахун жив. Но надежда эта была смутная, почти ни на чем не основанная.


Когда Филип Хадден достиг цивилизованных краев, он узнал о предстоящем объявлении войны между Ее величеством и Сетевайо, королем Амазулу; в атмосфере всеобщего возбуждения никто и не вспомнил о его стычке с утрехтским лавочником, а если и вспомнил, то не счел ее достойной внимания. У него было два добротных фургона и две пары кряжистых быков; для вторжения в Зулуленд войскам был необходим транспорт; за каждый фургон интенданты готовы были платить по девяносто фунтов в месяц; в случае же потери скота возмещалась полная его стоимость. Хадден не испытывал ни малейшего желания вернуться в Зулуленд, но соблазн оказался для него непреодолим, и он сдал оба фургона внаем, одновременно предложив комиссариату свои услуги в качестве проводника и переводчика.

Его прикомандировали к третьей колонне, которая находилась под непосредственным командованием лорда Челмсфорда, и 20 января 1879 г. колонна двинулась по дороге, соединяющей Брод Рорке с лесом Индени, и в ту же ночь разбила лагерь в тени одинокой крутой горы Исандхлвана.

Еще днем большая армия короля Сетевайо, насчитывавшая больше двадцати тысяч копий, спустилась с холма Упиндо и также разбила лагерь на каменистой равнине в полутора милях к востоку от Исандхлваны. Костров воины не разжигали, тишину соблюдали полнейшую и, по зулусскому выражению, «спали на копьях».

Среди этой армии был и полк Умситую, численностью в три с половиной тысячи копий. Едва посветлело небо, индуна, возглавлявший Умситую, выглянул из-под черного щита, которым он укрывался на ночь; в густом тумане перед ним стоял исхудалый, с дикими глазами высокий человек в муче и с тяжелой дубиной в руке. Индуна окликнул его, но не получил никакого ответа: опираясь на дубину, высокий человек оглядывал море бесчисленных щитов.

— Кто этот сильвана (дикое существо)? — спросил индуна у окружавших его начальников.

Они посмотрели на странного скитальца, и один из них ответил:

— Это Нахун, сын Зомбы, до недавнего времени один из младших начальников полка Умситую. Его нареченную, Нанеа, дочь Умгоны, казнили вместе с отцом по приказу Черного Слона, и Нахун, который видел их казнь, помешался: его ум воспламенил Небесный огонь.

— Что тебе здесь нужно, Нахун-ка-Зомба? — спросил индуна.

— Мой полк отправляется в поход против белых, — медленно ответил Нахун. — Дай мне щит и копье, о королевский индуна, я хочу сражаться вместе со своим полком; я должен найти одного чужестранца.


Солнце было уже высоко в небе, когда на ряды Умситую посыпался град пуль. Защищенные черными щитами и украшенные черными перьями, воины Умситую стали подниматься, шеренга за шеренгой; за ними во всю свою ширину, вместе с флангами поднялась и огромная зулусская армия и двинулась на обреченный британский лагерь — сверкающее море копий. На щиты сыпались пули, ядра пробивали длинные бреши в рядах нападающих, но они ни на миг не останавливались. Их фланги, изгибаясь, как рога полумесяца, неотвратимо охватывали британцев. Послышался могучий боевой клич зулусов, и волна за волной, с ревом, подобным реву водопада, со стремительностью налетающего шквала, с шумом, подобным жужжанию мириадов пчел, — зулусская армия покатилась на белых. Среди них был и полк Умситую, заметный по его черным щитам, а вместе с полком и Нахун, сын Зомбы. Шальная пуля задела его бок, скользнув вдоль ребер, но он ничего не чувствовал; белый человек упал перед ним с коня, но он даже не остановился, чтобы пригвоздить его ассегаем, ибо искал другого.

И наконец его поиски увенчались успехом. Среди фургонов, где толпилось множество воинов с копьями, он увидел убийцу своей невесты — Черное Сердце; стоя возле коня, тот вел частый огонь по наступающим. Их разделяли три солдата: одного из них Нахун заколол ассегаем, двоих других отшвырнул и бросился прямо на Хаддена.

Белый человек заметил его и — даже под маской безумия — узнал; им овладел непреодолимый ужас. Все боеприпасы он уже расстрелял, поэтому, отбросив ненужное теперь ружье, он вскочил на коня и вонзил ему в бока шпоры. Конь ринулся вперед, перескакивая через трупы, прорываясь сквозь ряды щитов, а за ним, пригнувшись и таща за собой копье, как охотничий пес за оленем, бежал Нахун.

Вначале Хадден хотел скакать к Броду Рорке, но, взглянув налево, он убедился, что путь в эту сторону преграждает полк Унди, поэтому он погнал коня вперед, полагаясь на свою удачу. Через пять минут он перемахнул через гребень холма, оставив позади всех сражающихся; через десять минут уже не было слышно никаких звуков битвы, ибо в беспорядочном отступлении к Броду Беглеца пушки почти не стреляли, а ассегаи поражают бесшумно. Странно, но даже в этот момент Хадден остро ощущал контраст между ужасными сценами кровопролитного побоища и мирными картинами окружающей природы. Здесь пели пташки, пасся домашний скот; пушечный дым не застилал здесь солнца, длинные вереницы стервятников тянулись к равнине около Исандхлваны.

Местность была очень неровная, и конь начал уставать. Хадден оглянулся через плечо — в двухстах ярдах позади за ним неотступно следовал грозный, точно Смерть, и неумолимый, точно Судьба, зулус. Он осмотрел пистолет, висевший у него на поясе, там оставался всего один заряд; патронная же сумка была пуста. Ну что ж, одной пули за глаза хватит на одного дикаря; вопрос только в том, когда ее использовать, — остановиться ли прямо сейчас? Нет, есть риск промахнуться; а у него важное преимущество, он — верхами, а его преследователь — пешком; самое разумное — вымотать все его силы.

Один за другим они пересекли небольшую реку, которая показалась знакомой Хаддену. Да, вот она, та самая заводь, где он купался, когда гостил у Умгоны, отца Нанеа; справа на холме хижины, вернее, их пепелища, ибо они сожжены. Какой странный случай занес его в эти места, удивился Хадден и оглянулся назад, на Нахуна: тот, казалось, прочитал его мысли, ибо потряс копьем и показал на разоренный крааль.

Дальше началось ровное место, и к своей радости, Хадден уже не видел за собой отставшего преследователя. Затем, на целую милю, пошли россыпи камней; миновав их, Хадден обернулся и вновь увидел Нахуна. Конь бежал из последних сил, но Хадден слепо гнал его вперед, сам не зная куда. Теперь он ехал по полоске травянистой земли, спереди доносился мелодичный перезвон реки, слева вставал высокий склон. И вдруг, не больше, чем в двадцати ярдах от себя, Хадден увидел на берегу реки кафрскую хижину. Он присмотрелся: да, конечно, это жилище проклятой ведьмы Пчелы; а вот и она сама — стоит возле ограды. Завидев ворожею, конь резко метнулся в сторону и, споткнувшись, упал. Он лежал, тяжело дыша, на земле. Хадден вылетел из седла, но остался невредим.

— А, это ты, Черное Сердце? Как там идет сражение, Черное Сердце? — насмешливо крикнула Пчела.

— Помоги мне, Мать, — взмолился он. — За мной гонятся.

— Ну и что, Черное Сердце, — за тобой бежит всего один усталый человек. Встреть же его лицом к лицу — Черное Сердце против Белого Сердца. Ты не осмеливаешься? Тогда беги в лес, ищи там убежище среди поджидающих тебя мертвых. Скажи мне, скажи мне, не лицо ли Нанеа не так давно я видела в воде? Передай ей от меня привет, когда вы встретитесь в Доме Мертвых.

Хадден бросил взгляд на реку. Она так широко разлилась, что он не решился ее переплыть и, преследуемый злобным смехом ворожеи, устремился в лес. А за ним следом — Нахун, с вывалившимся, как у волка, языком.

Хадден бежал через темный лес, вдоль реки, пока, окончательно выдохнувшись, не остановился на дальней стороне небольшой лужайки, около развесистого дерева. Нахун еще стишком далеко, чтобы метнуть копье, у него есть время вытащить пистолет и приготовиться.

— Стой, Нахун! — закричал он, как уже кричал однажды. — Я хочу с тобой поговорить.

Услышав его голос, зулус послушно остановился.

— Послушай, — сказал Хадден, — мы проделали долгий путь, мы приняли участие в долгом сражении, ты и я, и все еще живы. Если ты сделаешь шаг вперед, один из нас умрет, и это будешь ты, Нахун, потому что я вооружен, а ты знаешь, какой меткий я стрелок! Что ты скажешь?

Нахун ничего не ответил, он все еще стоял на краю лужайки, не сводя диких сверкающих глаз с лица белого, не в силах никак отдышаться.

— Отпустишь ли ты меня, если я отпущу тебя? — вновь спросил Хадден. — Я знаю, ты ненавидишь меня, но прошлого все равно не вернуть и умерших не воскресить.

Нахун ничего не ответил, и в его молчании, казалось, была заключена некая роковая сила; никакое, высказанное им обвинение не могло бы внушить Хаддену большего страха. Подняв ассегай, Нахун угрюмо направился к своему врагу.

Когда он был в пяти шагах, Хадден прицелился и выстрелил. Нахун отпрыгнул в сторону, но он был ранен в правую руку и копье пролетело над головой белого. Зулус все так же молча бросился вперед и левой рукой схватил Хаддена за горло. Несколько минут они боролись, раскачиваясь взад и вперед, но Хадден был цел и невредим и проявлял ярость отчаяния, тогда как Нахун был дважды ранен и мог действовать только одной рукой. Хадден, с его железной силой, скоро повалил своего противника на землю.

— Ну, а сейчас я окончательно разделаюсь с тобой, — свирепо пробормотал он и повернулся, чтобы схватить ассегай. И тут же, с испуганными глазами, попятился назад. Ибо перед ним в белой накидке и с ножом в руке стоял призрак Нанеа.

«Подумать только! — пробормотал он, смутно припоминая слова иньянги. — Когда столкнешься лицом к лицу с призраком в Доме Мертвых».

Сдавленный крик, блеск стали, — и широкий наконечник копья вонзился в грудь Хаддена. Он покачнулся и упал; так Черное Сердце обрел обещанную ему Пчелой великую награду.


— Нахун! Нахун! — шептал мягкий голос. — Очнись, я не призрак, я Нанеа, твоя живая жена, которой ее эхлосе[793] помог спасти твою жизнь.

Нахун услышал, открыл глаза, и в тот же миг безумие оставило его разум.


Ныне Нахун — один из индун английского правительства в Зулуленде. В его краале полно ребятишек. И все, о чем я здесь поведал, я узнал от его жены Нанеа.

Пчела еще жива и по-прежнему исподтишка занимается колдовством, хотя при правлении белых это запрещенное занятие. На ее черной руке сверкает золотой перстень в виде змеи с рубиновыми глазками. Пчела очень гордится этим украшением.



ДОКТОР ТЕРН (повесть)

Глава 1

ДИЛИЖАНС НАД ПРОПАСТЬЮ
Осенью 1896 года в Англии свирепствовала оспа. В моем родном городе Денчестере, представителем которого в парламенте я являлся в продолжение многих лет, она унесла пять тысяч жизней, и многие из оставшихся в живых утратили свою красоту и миловидность.

Ну что ж! Новое поколение придет им на смену, а следы оспы по наследству потомству не передаются… Утешает и то, что уж впредь этого не случится, так как теперь введена и строго соблюдается всеобщая обязательная прививка. Разве только жертвы той эпидемии могут служить укором нам, отправившим их так поспешно и бесцеремонно туда, откуда нет возврата, но куда именно — я затрудняюсь сказать, так как слишком много знаю об анатомии человеческого тела, чтобы верить в существование души.

Ведь подумать только! Пять тысяч человек в одном Денчестере! И большая часть из них погибла от оспы по вине моего красноречия, моих настойчивых доказательств, отвергавших пользу профилактических прививок.

Конечно, доктор, как и всякий человек, может ошибаться. Ну а если это вовсе не ошибка? Если бы все эти умершие могли вдруг предстать передо мной и сказать: «Джеймс Терн, ты наш убийца, так как из-за своей выгоды учил нас тому, чему сам не верил». Что тогда? Но я не боюсь их, всех этих молодых людей, цветущих девушек и детей, чьи кости загромождают сейчас денчестерское кладбище. Что сделано, то сделано; изменить этого я не в силах. Из них из всех я боюсь встретить только двоих — Дженни, мою дочь, жизнь которой я принес в жертву своему самолюбию, и Эрнста Мерчисона, ее жениха, последовавшего за ней в могилу.

После того как умерла моя жена, Дженни была единственным существом, которое я любил, и ничто не может превзойти тех страшных страданий, какие я испытываю с момента, как смерть отняла ее у меня.

Я принадлежу к докторской семье: дед мой, Томас Терн, пользовался большой известностью во всей округе Денчестера; отец унаследовал его практику. После женитьбы отец все продал и переехал в самый Денчестер, где вскоре о нем заговорили; перед ним открывалась блестящая карьера. Но однажды, осматривая больного оспой, отец заразился этой ужасной болезнью, которая оставила в его организме неизгладимый след в виде туберкулеза легких, и ему пришлось переселиться в места с более теплым климатом.

Передав практику своему ассистенту, отец вместе с семьей отправился на Мадеру, куда теперь переехал и я, сам не знаю почему. Но увы! Климат Мадеры оказался для него неподходящим, и, прохворав около двух лет и истратив за это время все, что имел, отец умер, оставив вдову и ребенка без всяких средств.

Благодаря добрым людям моей матери удалось вернуться в Англию, где мы поселились в маленькой рыбацкой деревушке близ Брайтона. Здесь я вырос и получил начальное образование в местной приходской школе. С раннего детства я мечтал стать доктором, подобно отцу и деду. Я сознавал, что доктор, сумевший завоевать себе известную репутацию, может заработать большие деньги. Угнетенный нуждой с самого раннего детства, я ничего так не жаждал, как денег. Я тогда уже знал, что современное общество создано только для богатых и никто, даже политический деятель, не может без денег сделать себе карьеру. В Америке или где-нибудь в дальних колониях человек с умом и способностями еще может рассчитывать на то, чтобы пробить себе дорогу, не имея капитала, но в Англии об этом и думать нечего.

Мне повезло совершенно неожиданно: младший брат моего покойного отца внезапно умер, оставив мне семьсот пятьдесят фунтов. Это дало мне возможность снять комнатку в Лондоне и стать студентом медицинского факультета.

Двадцати четырех лет я блистательно, с золотой медалью, окончил курс и немедленно был зачислен врачом в один из лучших лондонских госпиталей, где и прослужил еще год по истечении срока. Как раз в то время умерла моя мать, и я, чтобы забыться, поправить расшатанные нервы и отдохнуть после тяжелой работы, обратился к одному из приятелей, состоящему пайщиком в большой пароходной компании, совершавшей рейсы между Англией, Вест-Индией и Мексикой, с просьбой предоставить мне бесплатный проезд на одном из ее пароходов, а взамен предложил свои медицинские услуги. Мое предложение было принято с большой готовностью, причем я мог оставаться в Мексике месяца три и затем вернуться в Англию на том же пароходе.

Совершив весьма приятное и вполне благополучное путешествие, я прибыл наконец в Веракрус, этот своеобразно красивый город с высокими домами и узкими прохладными улицами — тенистыми и молчаливыми. Не имея никаких особых дел, я решил провести здесь недели три, работая в местных госпиталях и больницах и изучая желтую лихорадку. Я не боялся заразы: меня страшила только одна болезнь, с которой мне очень скоро суждено было столкнуться.

Спустя три недели я собрался ехать в Мехико, куда в то время приходилось отправляться или верхом, или в дилижансе, так как железная дорога еще не была достроена. Мексика в те годы была еще дикой страной. Войны и революции лишили большую часть населения крова и заработка, так что путешественники отнюдь не могли быть уверены в своей безопасности.

Путь от Веракруса в Мехико постоянно идет в гору, так как последний лежит на семь тысяч футов выше уровня первого. Сначала проезжаешь «жаркий пояс», затем «умеренный» и, наконец, «холодный». На всем протяжении жаркой полосы вас поминутно останавливают женщины, чтобы предложить кокосовые орехи и спелые гранаты, утоляющие жажду; в умеренной полосе вам навязывают точно таким же образом апельсины и бананы, а в холодной с той же настойчивостью угощают какой-то противной мутной жидкостью, экстрактом из алоэ, называемым пульке, по виду и вкусу весьма напоминающим мыльную воду.

Где-то в умеренной полосе, помнится, мы проезжали небольшой городок из пятнадцати жилых домов и семнадцати церквей. Это изобилие церквей объяснялось тем, что вблизи этого городка в неприступных скалах с незапамятных времен гнездились разбойничьи шайки; а в то время существовал освященный предками обычай, по которому каждый предводитель шайки, в искупление содеянных им прегрешений и за упокой душ, преждевременно и насильственно отправляемых им в рай, строил церковь своему святому. Этот богобоязненный обычай теперь исчез, так как мексиканское правительство несколько лет тому назад, прислав сильный отряд войск, приступом взяло твердыню благочестивых разбойников, число которых в ту пору достигало нескольких сотен человек, и казнило всех поголовно.

Нас было восемь человек в дилижансе, запряженном восемью мулами: четверо купцов, два священнослужителя и молодая девушка, которая впоследствии стала моей женой. Это была чрезвычайно привлекательная голубоглазая блондинка, с нежной кожей и раскованными манерами — американка из Нью-Йорка. Звали ее Эмма Беккер.

Мы сразу подружились, уселись в дилижансе рядом, и вскоре я уже знал всю ее историю. Круглая сирота, почти без средств, она с радостью ухватилась за предложение единственной тетки приехать погостить к ней на прекрасное ранчо[794] в восьмидесяти милях от Мехико. Не долго думая девушка пустилась одна в далекий путь из Нью-Йорка.

Мы выехали из Веракруса после полудня, ночь провели в отвратительной, кишащей насекомыми гостинице, а с рассветом нас снова усадили в дилижанс и медленно потащили в гору по такой крутой тропинке, что, невзирая на усиленную ругань и побои погонщиков, мулы останавливались через каждые сто шагов. Я уже задремал, когда меня вдруг разбудил мелодичный голос мисс Беккер: «Простите, что побеспокоила вас, доктор Терн. Право, вы должны посмотреть на это великолепное зрелище!» — И она указала на окно.

Действительно, ничего подобного я не мог себе представить. Солнце всходило над вершиной Орисаба, Звездой-Горой, как называли ее древние ацтеки. На восемнадцать тысяч футов вздымалась над нашими головами мощная громада вулкана, подножие которого окутывали темные леса, а вершину серебрил вечный снег. Зеленые склоны гор еще тонули в тени, а воздушную снежную вершину уже золотили первые лучи. Никогда в жизни не видел я ничего великолепнее этого торжества света над сумраком ночи. С потолка нашего дилижанса свисал тусклый фонарь, и при его свете, оторвавшись от грандиозного зрелища восхода, я разглядел милое лицо своей спутницы. Мне показалось, что и в ее лице было что-то необычайное. Глаза наши встретились, и мы без слов поняли, что не хотим разлучаться. Чтобы скрыть неловкость, овладевшую нами, мы завели самый обычный, ничего не значащий разговор. Разговор этот перескакивал с одной темы на другую, пока молодая девушка не задремала. Я хотел было последовать ее примеру, но мне не спалось. Мы ехали над обрывом по узкой горной тропе, жавшейся к скалам. Густой туман, скрывавший дно ущелья, не позволял судить о его глубине, и я подумал, что это крайне подходящее для нападения разбойников место. Вдруг передний мул как-то странно оступился, и где-то совсем близко я услышал выстрел. Погонщик мулов и его подручный соскочили с козел и с криками ужаса один за другим бросились с края обрыва в пропасть. В дилижансе началось что-то совершенно невообразимое — крики, мольбы и вопли: «Разбойники! Разбойники!»

Купцы с проклятиями спешили запрятать в сапоги и шапки свои драгоценности; один из патеров буквально выл от страха, тогда как другой машинально бормотал молитву, набожно сложив руки и склонив голову. Мулы сбились в кучу, дилижанс мог ежеминутно опрокинуться в пропасть. Но разбойники, уже обступившие дилижанс, поспешили перерезать постромки и погнали животных вниз с обрыва. Затем смуглый чернобородый парень с большим шрамом на щеке, отворив дверцу дилижанса, с галантным поклоном попросил нас выйти. Так как с ним было не менее двенадцати товарищей, то мы были вынуждены повиноваться. Всех нас выстроили в ряд, спиной к обрыву, на самом его краю. Я был крайний, а Эмма Беккер предпоследняя, так что мы стояли рядом, и я мог взять ее за руку.

Оглушив купцов ударами здоровых кулаков, обшарив их и раздев донага, разбойники грубо втолкнули их в дилижанс и захлопнули дверцы. Затем пришла очередь двух патеров: одного они помиловали за отпущение грехов, а со вторым поступили, как с купцами. Мой мозг усиленно работал в поисках способов спасения. Вдруг мне вспомнилось, что погонщик мулов и его помощник, без сомнения знавшие каждый сантиметр этой дороги, не задумываясь спрыгнули с обрыва в пропасть, чего бы они, конечно, не сделали, если бы знали, что найдут там верную смерть. Разбойники тоже погнали мулов вниз, а эти умные животные ни за что не пошли бы в пропасть. Я оглянулся, но туман застилал все. Тогда я решил рискнуть и чуть слышно шепнул Эмме:

— Послушайте, я уверен, что этот обрыв не так страшен, как кажется. Не решитесь ли вы спрыгнуть вниз вместе со мной?

— Конечно, — не раздумывая ответила она, — лучше сломать себе шею, чем умереть от ножа разбойников. Но надо выждать удобную минуту. Если они увидят, что мы бежим, то будут стрелять.

Мы стали выжидать. Разбойники сводили счеты с четвертым купцом, за ним наступала наша очередь, и мы готовы были на глазах у всех кинуться с обрыва, когда неожиданно несчастный, которого обыскивали в этот момент разбойники, вдруг вырвался и бросился бежать вниз по дороге, под гору. Разбойники кинулись за ним, забыв о нас. Только один из них остался на страже у дверей дилижанса, в котором находились три купца и патер. С криками и смехом пустились они в погоню за своей жертвой, стреляя на ходу. Наконец один из выстрелов попал в беглеца, тогда они накинулись на несчастного и прикончили его ножами.

— Не смотрите туда, — шепнул я своей соседке. — Следуйте за мной, пора!

В следующий момент мы были уже на краю обрыва; под ногами у нас расстилался густой туман. С минуту я колебался, но Эмма, не дожидаясь меня, прыгнула вниз. К своему великому облегчению я услышат ее голос всего в нескольких футах и немедленно последовал ее примеру. Мы стали осторожно спускаться по крутому скалистому обрыву, окутанные со всех сторон пронизывающим туманом. Мне думается, что наше исчезновение оставалось некоторое время незамеченным, так как стороживший дилижанс бандит был всецело поглощен зрелищем расправы над бежавшим купцом; все его внимание было обращено в ту сторону, а получивший помилование патер ничего не видел вокруг себя — закрыв лицо руками, он упал на колени и молился, припав к земле.

Чем ниже мы спускались, тем реже и прозрачней становился туман, так что скоро мы смогли различить, что идем по узкой крутой тропе, по левую сторону которой гора спускалась совершенно отвесно, а у подножия ее раскинулась долина, поросшая густым лесом. Менее чем в десять минут мы были уже внизу и, не слыша за собой погони, приостановились на минуту — отдохнуть и обдумать, что делать дальше. В пяти шагах от того места, где мы стояли, скала обрывалась так отвесно, что ни одна кошка не могла бы взобраться на нее.

— Это место сравнительно безопасное, — сказал я.

— Да, но оставаться здесь мы не можем, — возразила Эмма, и не успела она докончить фразы, как над нами раздался душераздирающий вопль, и сквозь туманный покров, расстилавшийся над нами, мы увидели, как что-то громадное мелькнуло в воздухе, приблизилось, рухнуло с грохотом и тут же разлетелось в щепки. Мы подбежали к месту катастрофы, но перед нами были только груды обломков дилижанса и изуродованные тела наших бывших спутников. Полные ужаса мы бежали вниз, бежали под защиту деревьев, инстинктивно стараясь укрыться от грозящей нам опасности.

Глава 2

АСИЕНДА[795]
— Что это? — вдруг спросила Эмма, указывая на каких-то животных, виднеющихся невдалеке в чаще диких бананов. Я пригляделся и увидел, что это были два мула, из тех, которых разбойники погнали вниз с обрыва, о чем свидетельствовали еще висевшие у них на шее хомуты с обрезанными постромками. Я без труда поймал этих мулов, на одного посадил молодую девушку, а на другого вскочил сам; мы отлично сознавали, что единственное наше спасение — в бегстве. Но в тот момент, когда мы готовы были тронуться в путь, я услышал позади себя голос, окликнувший меня: «Сеньор! Сеньор!» Выхватив пистолет, я обернулся и увидел мексиканца, лицо которого мне показалось знакомым.

— Не стреляйте, сеньор, — сказал человек на ломаном английском языке, — я ваш погонщик Антонио, мой товарищ упал вон туда. — И он указал на зияющую пропасть. — Вы спасаетесь от тех злых людей, я тоже, сейчас они будут искать вас здесь и убьют всех. Куда вы направляетесь?

— Знаете вы дорогу на асиенду де-Консепсьон, близ города Сан-Хосе? — вмешалась в разговор Эмма.

— О да, сеньорита, я хорошо знаю асиенду сеньора Гомеса и доставлю вас туда завтра же, если вы желаете.

— Ну, так ведите нас, — сказал я, и мы двинулись в путь, к видневшимся впереди холмам.

Перед закатом солнца мы благополучно добрались до какой-то убогой индейской хижины, где нам удалось поесть бобов и маисовых лепешек и расположиться на ночлег под кровлей из свежих ветвей, через которую на нас всю ночь капал дождь.

На рассвете я вышел и застал Антонио за беседой с индейцем, хозяином хижины, приютившим нас у себя.

— Что такое, Антонио? Уж не разбойники ли напали на наш след? — спросил я.

— Нет, сеньор, о них мы, вероятно, больше не услышим, но этот сеньор говорит, что в Сан-Хосе теперь много больных.

На это я возразил, что тем не менее намерен добраться туда. Сначала Антонио отказался было продолжать с нами путь, но, испугавшись возможной встречи с разбойниками и отчасти соблазнившись крупным вознаграждением, обещанным ему за услугу, согласился, и мы продолжили путь. Под вечер второго дня Антонио указал нам на видневшуюся вдали асиенду де-Консепсьон, красивое белое здание на горе над Сан-Хосе, маленьким убогим городишком с трехтысячным населением.

Когда мы подъезжали к воротам города, то услышали позади себя крики и, оглянувшись увидели двух конных мексиканцев, вооруженных ружьями. Они махали нам и требовали, чтобы мы повернули. Приняв их за нагнавших нас бандитов, мы пустили измученных мулов во весь опор, и всадники, преследовавшие нас до отмеченного большим белым камнем места, махнули на нас рукой и повернули обратно.

Теперь мы ехали по главной улице города, которая была совершенно безлюдна. Когда мы приблизились к базарной площади, нам попалась навстречу большая фура, нагруженная чем-то и накрытая черным сукном, причем нос и рот возницы были закрыты толстым кашне.

Мы въехали на площадь, окруженную со всех сторон колоннадой.

— Посмотрите, как эти люди спят, — заметила Эмма, указывая на ряд неподвижно лежавших под одеялами человеческих фигур, расположившихся под сводами колоннады. — Что за странный народ. Спать на улице среди бела дня!

Я увидел, как некоторые из лежавших приподнимались и снова падали на свои матрацы и подстилки из листьев или старых лохмотьев, и метались тревожно и болезненно.

Когда мы проезжали в каких-нибудь трех шагах от них, одна старая женщина вдруг сдернула одеяло с лежавшей на земле и, как мы полагали, спящей молодой женщины и принялась обливать ее водой из фонтана. Одного взгляда было для меня достаточно, чтобы убедиться, что лицо несчастной утратило всякий человеческий облик от сплошной корки оспенных язв, а тело ее представляло столь ужасное зрелище, что я не в состоянии передать этого.

Я бессознательно натянул повод, и мой мул тотчас остановился.

— Черная оспа, — прошептал я. — И эта сумасшедшая пытается излечить ее холодной водой!

Старуха подняла на меня глаза и сказала:

— Si, senor inglese, viruela, viruela[796] — и залепетала еще что-то, чего я не мог уже разобрать.

— Она говорит, — перевел Антонио, — что четверть населения уже вымерла, и что больных больше, чем здоровых…

— Бога ради, бежим отсюда! — воскликнул я, обращаясь к Эмме, также задержавшей своего мула и смотревшей полными ужаса глазами на несчастных страдальцев, распростертых на земле.

— Ах! — воскликнула она. — Вы — врач, неужели вы не можете ничем помочь этим несчастным?

— Что за безумие! — воскликнул я резко. — Можно ли рисковать вашей жизнью, да и к тому же я один здесь решительно не могу быть полезен: у меня нет под рукой никаких средств, никаких лекарств… Едем скорее! — И, схватив ее мула под уздцы, я потащил его за собой через город, по направлению к асиенде, расположенной на горе над городом.

Четверть часа спустя мы уже въезжали во двор асиенды. Здесь царили мертвая тишина и безлюдье; единственным живым звуком, донесшимся до нашего слуха, было жалобное мяуканье кошки где-то на чердаке. Но вот нам навстречу выбежала собака, крупное животное породы мастифов, отличающихся чрезвычайной злобностью, но вместо того, чтобы зарычать на чужих, она приветливо завиляла хвостом. Мы сошли с мулов и постучались, но никто не отозвался. Тогда я толкнул ногой дверь, она тотчас же открылась, и мы вошли. С первых же шагов нам стало ясно, что асиенда покинута. Маленькое кладбище в конце сада, близ часовенки, объяснило нам, почему это прекрасное жилище брошено на произвол судьбы. Здесь было несколько свежих могил, очевидно, батраков и услуг, а в особой ограде, где покоился прах усопших членов фамилии Гомес, тоже чернел новый холм — как мы узнали впоследствии, под ним лежал прах мужа Эмминой тетки, сеньора Гомеса.

— Это, несомненно, жертвы оспы, — произнес я. — Нам нельзя оставаться здесь.

Мы снова сели на своих измученных мулов и решили ехать дальше, куда глаза глядят, лишь бы уйти от заразы. Но не далее как в двух милях от асиенды нас остановили два вооруженных полицейских, которые заявили, что если мы, вопреки их запрету, поедем дальше, то они будут стрелять и заставят нас вернуться назад.

Только теперь мы поняли, что проникли за черту оспенного кордона и должны оставаться в ней до тех пор, пока не пройдет шесть недель после последнего случая заболевания оспой. Делать было нечего, мы вернулись в покинутую асиенду и в этом гнезде заразы устроились как могли. Запасов пищи здесь было много, также как и скота, так что в молоке и мясе мы недостатка не испытывали. Антонио принял на себя заботу о скоте и исполнял обязанности слуги. В саду было вдоволь плодов и овощей, а в амбарах — муки и зерна.

С плоской крыши асиенды нам была как на ладони видна вся базарная площадь городка, и три с лишним недели мы наблюдали отвратительные и ужасные сцены. А по ночам, когда уже не были видны предсмертные муки этих несчастных, мы слышали их стоны, вопли и рыдания и неумолчный звон церковных колоколов, звонивших не переставая для того, чтоб отогнать демона заразы или возвестить о полуночной мессе, которую служили священники, в надежде вымолить у Бога пощаду и помилование. По мере того как ряды духовенства редели, этот звон становился все слабее и слабее, пока наконец совсем не смолк. Живых уже не хватало, чтобы зарывать мертвых, и некому было принести воду больным.

Мне удалось узнать, что лет двенадцать тому назад один американский филантроп-энтузиаст прибыл сюда в сопровождении маленького санитарного отряда с целью привить оспу всему населению. Сначала все шло довольно благополучно, но когдапрививки стали нарывать, среди пациентов началась смута, а местный глава духовенства вселил еще большее недоверие и ненависть к ученому филантропу, заявив, что оспа — одно из испытаний, ниспосланных Богом и что противодействовать этой болезни — грешно.

Так как до этого времени оспа не посещала Сан-Хосе, то послушные чада церкви и своего духовного пастора чуть не побили камнями американца-филантропа и изгнали его отряд за пределы своего округа. А теперь их дети и внуки пожинали плоды такой недальновидности.

После двух недель пребывания в этом очаге заразы я дошел до того, что готов был наложить на себя руки. Я чувствовал, что если еще останусь здесь, то, несмотря ни на какие предосторожности, заболею от одной лишь мнительности. И вот с помощью Антонио я вступил в долгие переговоры с офицером, начальником карантинной стражи, и в конце концов договорился, что за двести долларов наше бегство сквозь карантинный кордон в ночной темноте пройдет незамеченным.

В назначенный день, около девяти часов вечера, мы должны были покинуть асиенду втроем. За четверть часа до этого я пришел на конюшню, чтобы проверить, все ли готово к нашему отъезду. И что же? У конюшни, на дворе, около бака с водой, я увидел Антонио, корчившегося от боли в спине. Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться в том, что у него появились все признаки страшной заразы. Сознавая, что времени терять нельзя, я сам оседлал мулов и подвел их к крыльцу.

— А где же Антонио? — тотчас осведомилась Эмма.

— Он уехал вперед, чтобы проверить, свободен ли путь, — солгал я. — Он встретит нас по ту сторону гор.

Мы выехали из ворот асиенды.

Путешествие наше было довольно странным, но о нем я не стану рассказывать, так как вообще упомянул обо всех этих давно прошедших событиях лишь потому, что они особенно ярко показывают какую-то таинственную связь важнейших событий моей жизни с оспой. Я родился, когда мой отец хворал оспой, женился после бегства из оспенного карантина, я… но остальное я расскажу в свое время; добавлю лишь, что мы с Эммой в конце концов благополучно добрались до Мехико, где и повенчались. А десять дней спустя уже находились на палубе большого океанского парохода, отправлявшегося в Англию.

Глава 3

СЭР ДЖОН БЕЛЛ
Эмма Беккер принесла мне приданое около пяти тысяч долларов, и мы решили употребить эти деньги на то, чтобы приобрести мне практику. Этой суммы, конечно, было далеко не достаточно, чтобы купить практику в Лондоне, и я поэтому избрал Денчестер, где имя Терн было уже достаточно известно и где с успехом практиковали мои дед и отец.

Прибыв туда, я узнал, что только один из моих коллег, Джон Белл, мог быть для меня опасным конкурентом. Он начал свою карьеру ассистентом моего отца и купил у него право на практику, когда отец захворал и был вынужден покинуть Англию. Не будучи ни искусным, ни знающим врачом, сэр Джон обладал самоуверенностью, скрывающей недостаток знаний, и заглаживал свои ошибки всегда имевшимися у него наготове оправданиями. Нет надобности говорить, что он был столь же богат, как и популярен, и лишь жалкие крохи выпадали на долю его менее счастливых коллег. Кроме того, за эти годы он приобрел громадное влияние на общественные дела, был членом всевозможных обществ, на которые щедро жертвовал, а потому постоянно нуждался в больших суммах.

Приехав в Денчестер, я счел своим долгом посетить сэра Джона Белла и сообщить ему, что думаю поселиться и практиковать в Денчестере. Это, как мне показалось, не особенно ему понравилось.

— Ну конечно, для вас, как сына моего покойного друга, я сделаю все, чтобы помочь устроиться, но должен сказать, что явись сам великий Гален[797] или Гарвей[798], вряд ли даже им удалось бы составить здесь приличную практику.

— Тем не менее я хочу попытать счастье, сэр Джон, и буду надеяться на кое-какие крохи со стола богача, — пошутил я.

— Да, да, Терн, вы можете рассчитывать на меня, конечно! — И он улыбкой дал мне понять, что аудиенция окончена.

Я ни одной минуты не обманывался в этом человеке: было ясно, что он постарается отнять каждую кроху, которая случайно перепадет мне, и что для моего блага он не пошевельнет и пальцем.

Спустя две недели после этого визита мы с женой поселились в Денчестере, в старинном кирпичном доме времен королевы Анны. Местоположение его для практикующего врача было удобно — он стоял в двух шагах от главной торговой площади, в самом центре Денчестера, и имел две великолепные приемные комнаты со старинными резными украшениями на потолке и стенах.

Мы с женой делали все возможное, чтобы приобрести практику. Нанесли визиты старым друзьям отца и деда, посетили миссионерские собрания и, несмотря на расходы, пригласили к вечернему чаю нескольких старушек, слывших первейшими городскими сплетницами. Они явились, пили чай и разглядывали мою новую обстановку, точно на аукционе. А в результате одна из них ядовито заметила мне, что мои хирургические инструменты далеко не так красивы, как инструменты «нашего дорогого сэра Джона», так как у его инструментов ручки из слоновой кости в серебряной оправе.

Я стал разузнавать, в чем причина моих неудач, и оказалось, что единственным виновником был все тот же сэр Джон Белл. Имея право совещательного голоса в учреждениях, куда я обращался с предложениями услуг, он одним многозначительным пожатием плеч или покачиванием головы побуждал совет отклонять мою кандидатуру.

Начиная отчаиваться в успехе, я уже собирался покинуть Денчестер, но по совету Эммы, которая была дальновидна и умна, решил еще подождать, пока хватит денег. Наконец и на моей улице настал праздник. Спустя почти год после того как я поселился в Денчестере, меня избрали в члены городского клуба. В числе завсегдатаев этого клуба был некий майор Селби, вышедший в отставку и не имевший никаких занятий, а потому постоянно проводивший время или в курительной, или в бильярдной клуба, с неизбежной большой сигарой в зубах и стаканом виски с содовой в руках. С виду это был цветущий крепкий мужчина, но на взгляд доктора такая наружность вовсе не свидетельствует о хорошем состоянии здоровья. Я познакомился с ним, и в разговорах он часто жаловался на свои недуги. Однажды, когда я сидел один в курительной комнате, вошел майор Селби, и, кинувшись в кресло, принялся потирать ногу.

— Что, майор, подагра прихватила? — шутливо спросил я.

— Нет, доктор, — по крайней мере, этот старый плут Белл говорит, что нет. У меня так сильно болела нога эти дни, что я сегодня утром отправился к нему, но он уверил меня, что это просто маленький ревматизм, и прописал какую-то гадость для втирания!

— А… а видел он вашу ногу?

— Нет, он сказал, что может определить болезнь не глядя.

— Гм… в самом деле? — заметил я. И мы прекратили этот разговор.

Четыре дня спустя я снова сидел в клубе, когда туда явился майор Селби. На этот раз он ступал с видимым усилием, и его всегда румяное и довольное лицо выражало страдание. Он по обыкновению заказал виски с содовой и сел на диванчик подле меня.

— Как ваш ревматизм, майор? Вам лучше сегодня?

— Нет, доктор, я опять был вчера у старика Белла, и он приказал продолжать втирание мази, но мне от нее ничуть не легче, а даже как будто хуже, и я положительно не могу понять, каким образом ревматизм может вызвать синяк на ноге.

— Синяк на ноге? Что вы говорите? — удивился я.

— Да, синяк. Вы не верите? Хотите, я покажу вам? Смотрите! — И, завернув брюки, он обнажил немного ниже колена большое пятно с темным отливом посередине, причем одна из вен на ощупь оказалась вспухшей и затвердевшей.

— А сэр Джон видел это? — спросил я.

— Нет, я хотел, чтобы он осмотрел мою ногу, но он куда-то торопился и сказал мне, что я, точно старая баба, ношусь со своими недугами!

— Ну, я на вашем месте отправился бы домой и все-таки настоял на том, чтобы он явился и осмотрел вас.

— Что вы хотите этим сказать, доктор? — встревожился майор.

— Я только нахожу, что это скверный синяк, вот и все… и полагаю, что когда сэр Джон увидит его, то посоветует вам полный покой в течение нескольких дней.

В ответ майор Селби пробормотал что-то весьма нелестное в адрес сэра Джона и попросил меня поехать сейчас же к нему на квартиру и подробно осмотреть его.

— Я не могу сделать этого при всем желании, — проговорил я, — это было бы нарушением врачебной этики; но я провожу вас до экипажа.

Майор Селби уехал домой, а я отправился к себе и от нечего делать стал просматривать записки о разных случаях закупорки вен, с которыми мне довелось иметь дело в лондонских госпиталях. Я еще читал, когда у моих дверей раздался резкий звонок и в приемную влетел запыхавшийся и взволнованный слуга и с усилием проговорил:

— Пожалуйста, сэр, вас очень просят к моему господину, майору Селби, немедленно. Он внезапно заболел.

— Я не могу идти к нему, его лечит сэр Джон Белл, я не имею права лечить его больных.

— Я уже был у сэра Джона, сэр, но он уехал на двое суток в какое-то имение, и мой господин послал меня за вами.

От жены майора, миссис Селби, я узнал, что ее муж, вернувшись из клуба, выпил чашку чаю и собрался ехать к сэру Джону Беллу, но в тот момент когда он садился в экипаж, вдруг опрокинулся навзничь и потерял сознание. Его отнесли в квартиру, уложили на диван и немедленно послали за мной.

Несчастный лежал и стонал от боли.

— Благодарю, что не отказались прийти, — простонал майор, — кажется мне, что этот старый дурак Белл доконал меня…

— Полноте, мы сейчас посмотрим, что можно сделать, — сказал я, поспешно осмотрел его и, прописав рецепт, приказал немедленно послать в аптеку, а в ожидании лекарства делать горячие припарки. Затем я вышел в соседнюю комнату, где меня тотчас обступили родственники больного.

— Что с ним, доктор? — спросила миссис Селби.

— Закупорка вены, — отвечал я. — Часть сгустка крови, очевидно, отделилась и закупорила одну из легочных артерий.

— И это опасно?

— Мы, конечно, должны надеяться, но считаю долгом предупредить вас, что мало надежды на то, что майор поправится.

— О, это невозможно! — воскликнул брат больного. — Мой брат находился все время под присмотром такого опытного врача, как сэр Джон Белл, первого врача в Денчестере, и этот врач говорил брату, что он страдает простым ревматизмом.

— Мне остается только пожелать, чтобы сэр Джон Белл оказался прав, а я заблуждался.

Мистер Селби немедленно телеграфировал сэру Джону Беллу о поставленном мною диагнозе. Вскоре пришел ответ. Сэр Джон Белл весьма сожалел, что не было поезда, с которым он мог бы вернуться в Денчестер в эту же ночь, и называл другого врача, к которому рекомендовал обратиться, добавляя, что диагноз доктора Терна ни на чем не основан и что я — молодой, неопытный врач, любящий преувеличивать болезнь.

Между тем бедный майор умирал. Он сохранял полное сознание до последней минуты и, несмотря на все мои усилия, сильно страдал. В числе других распоряжений на случай своей смерти он потребовал, чтобы было сделано вскрытие для определения причины смерти.

Взяв копию с телеграммы доктора Белла, я стал дожидаться приезда другого врача, за которым по моему настоянию немедленно послали.

Когда он прибыл, майора уже не было в живых. Было сделано вскрытие, как того пожелал покойный, в присутствии сэра Джона, меня и еще третьего врача, доктора Джеффриса. Я оказался прав, и если бы сэр Джон вовремя принял меры предосторожности, его несчастный пациент был бы жив.

Так как покойный майор Селби был личностью весьма популярной, то смерть его наделала много шуму в городе, особенно, когда обывателям стали известны обстоятельства смерти.

На следующий же день одна из наиболее распространенных газет напечатала подробный отчет о результатах вскрытия. Этот отчет сопровождала небольшая редакционная статья, в которой автор в самых лестных выражениях отзывался о моих знаниях и выражал надежду, что население Денчестера не замедлит оценить меня по заслугам, а в адрес старого сэра Джона Белла было пущено несколько ядовитых замечаний под видом сравнения представителей врачей старой и новой школ и их приемов.

Глава 4

СТИВЕН СТРОНГ ИДЕТ В ПОРУЧИТЕЛИ
Велика сила рекламы и печатного слова! Когда я на следующий день вошел в свою приемную, то застал в ней трех пациентов, ожидавших меня. Это было началом моего успеха. Теперь, когда я считаю свою жизнь оконченной, могу сказать смело, что в то время я был действительно выдающимся врачом. Моя способность к постановке диагнозов граничила с вдохновением, с первого же взгляда на больного я угадывал его недуг, угадывал то, до чего даже более опытные врачи с трудом доходили после самого тщательного осмотра и исследования.

С того памятного события моя практика росла с каждым днем; клиенты прибывали отовсюду, так что, делая подсчет своим заработкам в конце второго года моего пребывания в Денчестере, я увидел, что за последние двенадцать месяцев получил свыше девятисот фунтов наличными и должен был дополучить еще около трехсот фунтов. Большую часть последней суммы я считал как бы несуществующей, так как положил себе за правило никогда не отказывать больному в своем содействии потому только, что он не в состоянии заплатить мне. После случая с майором мои отношения с сэром Джоном Беллом стали в высшей степени натянутыми (он некоторое время отказывался встречаться со мной даже на консилиумах), хотя я всегда старался не становиться поперек дороги такому старому и опытному практику. Но все вокруг сознавали, что я как врач стою выше него, и он ни разу не осмелился отвергнуть или критиковать мою манеру лечения. Я шел в гору, и мы с женой уже могли рассчитывать, что года через три будем не менее богаты, чем сэр Джон Белл.

Беда пришла нежданно. К этому времени мы с Эммой были женаты около трех лит, и она готовилась стать матерью.

Эмма настаивала, чтобы я сам принял на себя обязанности акушера, но я боялся, что мне слишком тяжело будет видеть ее страдания и что я буду взволнован в те минуты, когда для врача необходимы полнейшие хладнокровие и невозмутимость.

И вот однажды я случайно столкнулся на одной консультации с сэром Джоном Беллом. Старик с необычайно дружелюбным видом подошел ко мне и спросил:

— Я слышал, дорогой Терн, что у вас в семье ожидается счастливое событие?

Я отвечал утвердительно.

— Предлагаю вам свои услуги в этом деле. Надеюсь, вы признаете, что тут долголетняя практика что-нибудь да значит.

С минуту я колебался, хотя сэр Джон действительно был знающий и опытный акушер и, по-видимому, собирался воспользоваться этим случаем для нашего примирения. Я колебался не из-за какого-нибудь предчувствия, а лишь потому, что моя жена не желала ничьего ухода за собой, кроме моего. Я уже хотел сказать ему об этом, но подумал, что старик сочтет это за страшную обиду и возненавидит меня больше прежнего. Мне пришлось поблагодарить его и согласиться, и мы расстались весьма дружелюбно.

Когда я сообщил об этом Эмме, она признала, что я не мог поступить иначе, и примирилась. Пришло время, и у меня благополучно родилась дочь, прелестный ребенок, белокурый, как мать, с такими же темными глазами, как у меня.

На четвертый день после родов, позавтракав, я поднялся в спальню жены, которая до этого чувствовала себя прекрасно. К своему удивлению я застал ее несколько слабой, и она жаловалась на головную боль. Не просидел я у нее и десяти минут, как прибежал слуга и сказал, что меня ожидают в приемной. Поцеловав Эмму и поправив ее подушки и одеяло, чтобы ей было удобнее лежать, я поспешил вниз, попросив ее постараться заснуть.

Пока я принимал и выслушивал больного, сэр Джон Белл явился к моей жене. Когда пациент уходил и сэр Джон спускался сверху, вбежал посыльный от лорда Колфорда, жена которого должна была родить. Посыльный требовал меня немедленно к своей госпоже, жене первого богача, банкира и баронета, лечить которого считалось завидной долей для любого врача Денчестера. Схватив хирургический набор, я тотчас же отправился вместе со слугой. Я уже выходил из дома на улицу, когда услышал, как сэр Джон крикнул мне что-то вслед, чего я не разобрал. Я ответил, что спешу, и поговорю с ним после, на что он, как мне показалось, крикнул:

— Ладно!

Это было около трех часов пополудни. Но роды леди Колфорд были такими тяжелыми и сложными, что я возвратился домой только в восемь часов вечера.

Я немедленно поспешил наверх к жене и, осторожно войдя в ее комнату, увидел, что она спала; сиделка дремала на диване рядом. Осторожно приблизившись к постели, я поцеловал жену прямо в губы и, сойдя вниз, поспешил к своей больной и провел у нее безотлучно всю ночь.

Вернувшись к себе около восьми часов утра, я застал ожидавшего меня в приемной сэра Джона Белла, и с первого взгляда на его лицо понял, что произошло нечто ужасное.

— Что случилось? — спросил я.

— Что? Да то, что я вам крикнул вчера вслед, но вы не захотели остановиться и выслушать меня. А потом я нигде не мог поймать вас. У вашей жены родильная горячка. Я вчера уже полагал, что это так, а сегодня не остается ни малейшего сомнения!

— Родильная горячка! — прошептал я. — В таком случае я погиб!

— Не падайте же духом, будьте мужчиной, у нее сильный организм, и нам, наверное, удастся вырвать ее из когтей смерти!

— Но вы забываете, что я принимал роды у леди Колфорд! И отправился к ней прямо от постели моей жены!

— Да! Это не совсем приятно… Ну что ж, будем надеяться на благополучный исход. Только в другой раз, когда вам будут кричать что-нибудь, будьте добры остановиться и выслушать.

Мы простились очень сухо.

Через неделю моей жены не стало, а спустя десять дней последовала за ней в могилу и прелестная леди Колфорд.

Оправившись от горя, я поспешил написать сэру Томасу и выразить ему глубокое сочувствие по случаю постигшего его несчастья, невольным виновником которого явился я. В ответ на это письмо я получил следующую записку, раскрывшую мне настоящее положение дел. Сэр Томас Колфорд писал так:

Сэр Томас Колфорд крайне удивлен тем, что доктор Терн считает нужным добавлять лицемерие к убийству.

А спустя несколько дней полицейский инспектор вручил мне ордер на арест по обвинению в умышленном убийстве леди Колфорд.

Ночь я провел в денчестерской тюрьме, а наутро предстал на допросе, причем для разбора моего дела была назначена специальная сессия суда. Меня обвиняли в преступной небрежности и злонамеренных действиях, вызвавших смерть леди Бланш Колфорд.

После обычного допроса свидетелей, установившего факт моего пользования леди Колфорд, а также факт и причину ее смерти, пришла очередь сэра Джона Белла, и я мысленно порадовался, что наконец-то он объяснит в чем дело.

После ответа на вопрос о степени заразности родильной горячки сэр Джон перечислил подробности рокового дня, когда я был вызван к леди Колфорд.

Сэр Джон утверждал, что при посещении моей жены он убедился по ряду симптомов, что у нее родильная горячка. В сущности, это было ложью, так как в тот день, по его же словам, он еще только подозревал возможность болезни, а удостоверился в ней лишь на другой день. «Тогда я поспешил от своей пациентки, — продолжал лживый старик, — чтобы предупредить доктора Терна, который выходил из своей приемной. Но прежде чем я успел произнести хоть слово, он стал хвастаться, что за ним только что прислали от лорда Колфорда, жена которого должна родить. Я посоветовал ему отказаться от этого лестного предложения: «У вашей жены родильная горячка, а сиделка говорит, что вы были сейчас у ее постели».

Тогда Терн возразил мне, что этого не может быть, так как он только что видел свою жену и нашел ее совершенно здоровой, если не считать легкой головной боли.

Он заявил, что не может отказаться от такого блестящего случая, быть может единственного в его практике, и что принимать роды у леди Колфорд все-таки будет. «Смотрите, любезнейший, — сказал я, — если что-либо случится, то вас вправе будут обвинить в предумышленной и преступной небрежности». — «Очень вам благодарен за предупреждение, но ручаюсь, что ничего с ней не случится: я свое дело знаю и сам отвечаю за свои поступки», — заявил Терн, схватил свой чемоданчик и выбежал на крыльцо».

Не берусь описывать, с каким негодованием и омерзением слушал я эту наглую ложь. Как беззастенчиво, с каким невозмутимым спокойствием клеветал на меня этот человек!

Задыхаясь от волнения, я мог только воскликнуть:

— Это ложь, наглая ложь от начала до конца!

После сэра Джона выступила со своими показаниями сиделка. В числе многих лживых показаний, не моргнув глазом, она заявила, что стоя на верхней площадке лестницы, она слышала довольно продолжительный разговор между сэром Джоном и мной и в конце которого я будто бы произнес: «Я сам буду отвечать за свои поступки».

Я не нашел, что возразить на ее слова, и мог только повторить, что она лжет.

Затем последовал вопрос, есть ли у меня свидетели, которые могут опровергнуть эти показания; таких свидетелей у меня не было. Тогда мне задали обычные вопросы и спросили, что я имею сказать в свое оправдание.

Я изложил все факты в их настоящем виде, заявив, что свидетельские показания — сплошная ложь и что сэр Джон — мой давний недруг, желавший погубить меня с того момента, как я начал практиковать в Денчестере. После этого суд удалился и вскоре мне объявили, что дело мое передается на съезд, сессия которого состоится ровно через месяц. А до того времени местный суд согласен отпустить меня на поруки под залог в пятьсот фунтов от меня и пятьсот фунтов от двоих поручителей, по двести пятьдесят фунтов от каждого, или же пятьсот фунтов от одного. Я безнадежно опустил голову, так как у меня не было ни родных, ни друзей, которые бы согласились выразить свое сочувствие столь скомпрометированному человеку.

— Благодарю вас, господин председатель, за ваше доброе желание, но мне придется отправиться в тюрьму, так как у меня нет никого, кто бы мог поручиться за меня! — сказал я печально.

Вдруг с задних рядов зала чей-то грубый голос произнес: «Я готов быть вашим поручителем!»

К столу подошел плечистый мужчина, лет пятидесяти, с отекшим бледным лицом и плешивой головой, на которой непокорно торчали пучки еще уцелевших волос. Он был неряшливо одет в поношенный, черного цвета костюм и огненно-красный галстук.

— Эй вы, молодой человек, не напускайте на себя важность. Вы еще должны мне двадцать фунтов, три шиллинга и шесть пенсов, и вам хорошо известно мое имя; если же вы его забыли, то я укажу его вам в конце исполнительного листа!

— Это моя обязанность — спросить ваше имя, — ответил растерявшийся секретарь, — я спрашиваю вас по долгу службы.

— А-а, в таком случае, пожалуйста! Мое имя Стивен Стронг. Я могу добавить, что это имя имеет известную цену при подписании чека на любую сумму. Сейчас я явился сюда, чтобы поручиться за этого молодого человека, о котором я решительно ничего не знаю, кроме его фамилии и внешнего вида. Я не знаю, заразил ли он покойную леди или не заразил, но уверен, что, как и большинство отравителей, поклонников телячьей заразы, именующих себя оспопрививателями, этот Белл — наглый лжец, и если даже молодой человек действительно заразил ту женщину, то не его в этом вина. А теперь вот, считайте деньги!

Когда все было кончено, я подошел и поблагодарил его.

— Благодарить меня вам не за что, — ответил он, — я делаю это не для вас, просто я не хочу, чтобы они сажали невинных людей в тюрьму. Ну, а теперь скажите мне, не нуждаетесь ли вы в деньгах для защиты?

Я отвечал, что в деньгах я в настоящее время не нуждаюсь, еще раз поблагодарил его, и на этом мы расстались.

Глава 5

ДОПРОС
В назначенный день и час прокурор произнес блистательную обвинительную речь, в которой он доказывал, что я, преследуя низкие материальные выгоды, принес в жертву молодую жизнь. Затем начался допрос свидетелей, не выяснивший ничего нового. Когда же дошла очередь до сэра Джона Белла, то он повторил дословно все, что было сказано им на предварительном следствии. При опросе свидетелей подсудимого выяснилось, что с самого начала сэр Джон Белл относился ко мне недоброжелательно, так как, к его великому огорчению, я оказался более сведущим и знающим врачом, чем он, и что родильная горячка у моей жены была вызвана только его небрежностью. После этих показаний заседание суда было закрыто, и слушание дела отложено на следующий день.

Так как я находился на поруках, то прямо со скамьи подсудимых отправился пообедать в скромный ресторанчик, где меня никто не знал, для того, чтобы не видеть перед собой знакомых лиц.

Я медленно шел по улице, когда вдруг заслышал за собой шаги и, обернувшись, очутился перед бледной физиономией и огненно-красным галстуком мистера Стивена Стронга.

— Вы расстроены и устали, доктор Терн, — сказал он, — почему же вы не с друзьями, а бродите один по улицам после такого утомительного дня?

— Потому что у меня нет друзей, — сказал я.

— Вот оно как? — проговорил он. — Пойдемте-ка поужинаем со мной.

Я поблагодарил старика. Сердечное отношение совершенно чужого человека тронуло меня. Вместе с ним мы дошли до его главной торговой лавки, и через небольшой коридорчик он провел меня в свою квартиру. В большой гостиной, обставленной громоздкой старомодной мебелью, в самом центре большого дивана сидела румяная седая женщина в черном шелковом платье. Она читала при свете лампы под розовым абажуром, поставленной на консоли позади нее. Я почему-то сразу заметил, что она читала какой-то трактат о противооспенных прививках и что на обложке книги изображена рука, страшно изуродованная оспой.

— Марта, — произнес мистер Стронг, входя в комнату, — вот доктор Терн, о котором я уже говорил тебе! Он зашел поужинать с нами. Доктор Терн, это моя жена!

Миссис Стронг встала и протянула мне руку. Это была стройная худощавая женщина, с тонкими изящными чертами лица и ласковыми голубыми глазами.

— Я вам очень рада! — сказала она мягким, несколько монотонным голосом. — Все друзья Стивена для меня — желанные гости, в особенности те, которых преследуют за правое дело!

В этот момент вошла служанка и доложила, что все готово. Мы вошли в смежную комнату, где нас ожидал простой, но вкусный ужин, и, к немалой своей радости, я имел возможность убедиться, что мистер Стивен не подражал своей уважаемой супруге, которая не пила ничего, кроме простой воды. Муж же ее поставил на стол передо мной бутылку прекраснейшего портера.

Во время разговора за ужином мне удалось узнать, что Стронги, у которых никогда не было детей, посвятили себя пропаганде разных «идей». Мистер Стронг был «анти» всего, чего угодно, супруга же его не шла дальше «анти оспоривания». Вне этого великого вопроса ее ум был всецело поглощен совершенно безобидной «идеей», что англосаксы произошли по прямой линии от десяти затерявшихся колен израилевых.

Оставив в стороне вопрос об оспопрививании, я одобрил ее взгляды относительно десяти колен израилевых, чем до такой степени расположил миловидную маленькую женщину к себе, что, совершенно позабыв о моем неопределенном будущем, она просила меня почаще заходить к ней и тут же снабдила целой кипой литературы, касающейся предполагаемых странствований этих десяти племен. Таким образом завязалось мое знакомство с миссис Мартой Стронг.

На следующий день, в десять часов утра, я снова сидел на скамье подсудимых. Сиделка, ухаживавшая за моей женой во время ее родов, повторила согласованный с сэром Джоном Беллом вымысел. Однако после строгого повторного допроса выяснилось, что эта особа не вполне достойна доверия, хотя опровергнуть ее показания не было возможности. Тогда мой защитник указал суду на то обстоятельство, что все обвинение построено исключительно на одних только показаниях сэра Джона Белла, моего заведомого и давнего врага, и что, к несчастью, я не могу представить в свою защиту ни одного свидетеля, так как при этом мнимом разговоре не было третьего лица. Он пояснил, что если заявление доктора Белла — правда, то я должен быть положительно сумасшедшим: несомненно, что такой сведущий доктор не мог не знать, что родильная горячка заразна и что, переходя из комнаты больной жены к постели пациентки, он должен был непременно заразить последнюю и тем самым погубить свою медицинскую карьеру. Но допустим даже, что из каких-либо соображений он принял на себя этот страшный риск. Неужели он не принял бы необходимых мер предосторожности? А последних, как было доказано, никому заметить не удалось.

Затем зачитали мое письменное заявление, что все сказанное доктором Беллом — сплошная ложь и что я, отправляясь к леди Колфорд, не имел ни малейшего представления о болезни своей жены.

Подводя итог, председатель суда указал присяжным, что это необычное преследование основано исключительно на показаниях доктора Белла, которым вторила сиделка, и если даже допустить, что обвиняемый действительно рискнул жизнью прекрасной женщины ради корыстных целей, не кажется ли странным то обстоятельство, что узнав от сэра Джона Белла о тяжелой и опасной болезни жены, он не выразил ни скорби, ни удивления. А между тем всем известно, что доктор Терн был очень нежным и любящим мужем. Остается только предположить, что обвиняемый не понял слов сэра Джона или не расслышал их.

После речи председателя присяжные удалились для обсуждения, а за ними удалился и суд. С уходом председателя суда зал закишел, как муравейник. Я сидел как на иголках, сознавая, как враждебно и недоброжелательно относятся ко мне все эти люди.

Присяжные очень долго не возвращались, и я мало-помалу свыкся со своим положением и перестал обращать внимание на настойчивые взгляды, обращенные на меня, и на замечания, раздававшиеся в толпе. Я ушел в себя и стал размышлять над своим положением. Какой бы приговор не вынесли мне присяжные, все равно моя дальнейшая карьера загублена, это было для меня совершенно ясно, и я заранее знал, что вконец разорен. А напротив меня сидел и торжествовал негодяй, который погубил меня своим лжесвидетельством, опозорил мое доброе имя и лишил меня куска хлеба. Он развязно болтал со своими соседями, как вдруг взгляд его случайно встретился с моим. Где-то в глубине его души еще таился остаток совести: старик вдруг смолк, губы его побелели и задрожали; он поспешно встал и покинул зал суда.

Очевидно, все это не ускользнуло от внимания одного из судей, беседовавшего с ним, и он сразу понял, чем именно вызвана столь внезапная перемена в уважаемом сэре Джоне Белле. Я заметил, как он сперва пристально посмотрел на меня, потом на сэра Джона, который, вернув себе обычную самоуверенность, торжественно направился к выходу. Член суда проводил старика глазами и стал смотреть в потолок, тихонько насвистывая.

Вероятно, присяжные сильно затруднялись с решением этого дела, время шло, а они не возвращались. Прошло без малого полтора часа, когда полицейский чин сообщил, что они — то есть суд и присяжные — идут.

Я вглядывался в их лица, с каким-то страшным безучастием ожидая приговора. Напряженность ожидания сменилась во мне тупым оцепенением. Когда председатель суда занял свое место, старший присяжный громко и торжественно возгласил: «Не виновен, но в будущем, мы надеемся, доктор Терн будет более осмотрителен».

— Это весьма странный приговор! — раздраженно заметил председатель суда. — Он одновременно оправдывает и признает виновным. Доктор Терн, вы свободны и оправданы судом, но я весьма сожалею, что присяжные сочли нужным добавить к своему приговору эту загадочную фразу.

Низко поклонившись председателю, выражая этим признательность за его доброе ко мне отношение, я стал пробираться сквозь толпу.

Я зашагал к моему одинокому жилищу и опустился в первое попавшееся кресло пустой приемной, безнадежно оценивая свое безвыходное положение: любимой жены и друга у меня не стало, карьера разбита, репутация как человека и врача замарана и куда бы я ни поехал, всюду за мной последует дурная слава.

Пока я размышлял на эти безотрадные темы, слуга доложил о приходе какого-то господина. В комнату вошел маленький, весело улыбающийся человек, в котором я тотчас же узнал старшего помощника поверенного, который вел дело Колфорда против меня.

— Увы, доктор, — защебетал этот маленький человек, потирая руки, — вы еще не избавились от неприятностей: выбрались вы из уголовного леса, да попали в гражданское болото! Хи-хи-хи!.. — И с этими словами он вручил мне бумагу.

— Что это такое? — спросил я.

— Это иск, предъявленный сэром Томасом Колфордом доктору Терну, на десять тысяч фунтов стерлингов. Согласитесь — это не слишком крупная сумма за утрату молодой и красивой жены… Так как он не мог добиться, чтобы вас засадили в тюрьму, то решил разорить вас гражданским иском. Если бы он меня тогда послушал, то начал бы с этого, а уголовного преследования не возбуждал вовсе. Я ни минуты не думал, что они вас осудят. Присяжные никогда не пошлют человека на каторгу за несчастную случайность. Ну, а гражданский иск — совсем другое дело, его всегда удовлетворят, если только поручить дело опытному адвокату. И вам мой совет: бегите куда-нибудь прежде, чем начнется следствие. Всего хорошего, господин доктор… всяческих вам благ…

И юркий маленький человек скрылся за дверью.

Положение мое оказывалось хуже, чем я думал. Уже первое дело в суде стоило мне больших денег, и я не в состоянии был выдержать второго процесса, не говоря уж об удовлетворении иска. Что же мне оставалось делать? Сидеть и ждать, что будет дальше? Не лучше ли разом покончить счеты с жизнью, которая мне уже ничего не обещала. Разбитый последними событиями, я совершенно утратил чувство страха перед смертью. В тот момент она казалась мне символом полного успокоения и забвения.

Но, к несчастью моему и многих других, я не исполнил своего решения, хотя оно было твердо и серьезно. Прежде всего я написал длинное письмо для опубликования в газетах, в котором правдиво излагал все обстоятельства смерти леди Колфорд и обличал сэра Джона Белла в умышленной лжи и желании ценой ложной присяги погубить меня. Затем другое, которое должно быть вручено моей дочери, когда она достигнет совершеннолетия. В этом письме я раскрыл ей причины, побудившие меня к самоубийству, и просил простить за то, что покинул ее в столь раннем возрасте.

Подойдя к своему шкафчику с лекарствами, я подумал немного и остановился на синильной кислоте. Правда, последствия ее неприятны, зато действие быстро и верно. Какое мне дело до того, что после смерти я почернею и буду пахнуть!

Глава 6

ВРАТА СМЕРТИ
Достав склянку из шкафа, я налил в рюмку достаточную дозу яда и развел его небольшим количеством воды, чтобы было легче выпить. Все это я делал не спеша, и мне оставалось только опрокинуть содержимое в рот, как вдруг я ощутил на лице холодное дуновение, словно от сквозняка. Я вздрогнул. Передо мной в темном проеме двери стоял Стивен Стронг. Да, это был он, свет свечи падал на его бледное лицо и большую лысую голову.

— Э-э, доктор! Да вы, как вижу, кутите, — раздался его грубый, но добродушный голос. — Что вы тут смаковали? Можно попробовать? — с этими словами он поднес рюмку к губам.

В одно мгновение сознание вернулось ко мне, и прежде чем Стивен Стронг успел коснуться рюмки, я быстрым движением выбил ее из рук. Она упала и разбилась вдребезги.

— А-а, я так и думал! — произнес мой гость. — Ну, а теперь, молодой человек, я попрошу вас сказать мне, почему вы принялись за подобные штуки?

— Почему? — воскликнул я с горечью. — Жена моя умерла, имя мое опозорено, карьера разбита… Зачем мне жить и ждать конца нового дела, которое возбудил против меня сэр Томас Колфорд и которое окончательно разорит меня и пустит нищим по свету!

— И вы думали помочь этому горю, наложив на себя руки? Ведь вы же утверждаете, что не сделали ничего постыдного, ничего такого, что заставляло бы вас внутренне краснеть перед самим собой, и я верю вам. Так что вам до того, что думают о вас эти люди? Я знаю, вам теперь тяжело, но я сам был когда-то в худшем положении, поверьте. Я пошел на каторгу по ложному свидетельству, но не наложил на себя рук. Я отработал свой срок, понемногу оправился, и теперь я — глава радикалов и один из богатейших людей в Денчестере, хотя и простой торговец. Я мог бы заседать в парламенте, если бы только захотел. Почему бы вам не поступить так же?

— Да никто не пожелает воспользоваться моими услугами после того, что было! — сказал я.

— Я берусь найти таких людей. Что касается предъявленного иска, то я удовлетворю его. Я люблю судебные дела, а какая-нибудь тысяча фунтов не разорит меня. Впрочем, я явился сюда, чтобы пригласить вас отужинать с нами; полагаю, что лучше будет распить бутылочку портера со Стивеном Стронгом, чем это адское зелье. Но прежде чем мы выйдем отсюда, вы должны дать мне слово, что не приметесь за старое! — И он указал на осколки рюмки, валявшиеся на полу.

— Даю вам слово, что больше это не повторится!

— Ну и прекрасно! — сказал мистер Стронг, беря меня под руку и направляясь к выходу.

Вечер этот я провел почти так же, как и мой первый вечер в доме Стивена Стронга. Миссис Стронг приняла меня весьма приветливо и после нескольких вопросов о моем деле перешла на свою излюбленную тему об исчезнувших десяти коленах, причем была крайне разгневана тем, что я не прочел ее книг и брошюр. Но в конце концов она умиротворилась, и я вернулся к себе домой успокоенный и чуждый волнений.

В следующий месяц или два ничего особенного в моей жизни не случилось, если не считать того, что дело по гражданскому иску сэра Томаса Колфорда вдруг было прекращено. Хотя о причинах прекращения этого судебного дела официально ничего не сообщалось, но я имею основание полагать, что оно было вызвано отказом сэра Джона Белла вторично выступить в суде и повторить свои показания против меня. Хотя я, конечно, был весьма рад такому повороту дела, тем не менее блестящая практика, которую я только что успел приобрести, была безвозвратно потеряна. Мои небольшие сбережения подходили к концу, и я предвидел необходимость зарабатывать себе на кусок хлеба как-то иначе.

Однажды утром я сидел в своем кабинете и читал какую-то медицинскую книгу, как вдруг у наружных дверей раздался звонок.

«Пациент!» — подумал я. Но меня ждало разочарование: вошел мистер Стивен Стронг.

— Ну, как вы поживаете, доктор? — начал он. — Вы, вероятно, удивляетесь тому, что видите меня здесь в такое время. Я пришел просить вас взглянуть на двух больных детей, к которым мы отправимся сейчас же, если только вы не против!

— Нет, конечно, я всегда рад служить вам! — отвечал я. — Кто эти дети, и чем они больны?

— Это сын и дочь одного сапожника, а чем больны — об этом вам судить, — ответил мой собеседник.

Долго проколесив по улицам беднейшего квартала города, мы наконец остановились перед невзрачного вида сапожной лавкой, с выставленными в окне на продажу несколькими парами грубо сшитых сапог. За прилавком находился владелец лавки, мистер Сэмюэлс, мрачного вида человек лет сорока.

— Сэмюэлс! Вот доктор, — произнес Стивен Стронг.

— Ладно, он найдет жену и детвору там, в смежной комнате! Хороши они, нечего сказать! Я не могу! Не могу смотреть на них. Душа во мне переворачивается! — проговорил Сэмюэлс и резко отвернулся.

Пройдя через лавку, мы очутились в задней комнате этого убогого магазинчика. Кто-то громко плакал и стонал. Посреди комнаты стояла истощенная, измученная женщина, уже не молодая на вид, а на постели лежали двое детей, мальчик и девочка, лет трех и четырех. Я тотчас же приступил к осмотру больных. Мальчик горел как в огне, все его тельце было покрыто яркой красной сыпью. Девочка же мучилась от огромной багровой опухоли на руке повыше локтя. Вся рука была сильно воспалена. Для меня было несомненно, что и то и другое — опасный вид рожистого воспаления, следствие перенесенной не более пяти дней тому назад прививки оспы.

— Ну, — спросил мистер Стронг, — что вы находите у этих детей? Я ответил.

— А чем вызвана эта болезнь? Не следствие ли это прививки?

— Возможно, что и так! — уклончиво ответил я.

— Поди сюда, Сэмюэлс, и расскажи господину доктору все, как было! — сказал Стронг.

— Да что тут рассказывать? — отозвался огорченный отец, стараясь не глядеть на своих детей. — Меня три раза таскали в полицию и штрафовали за то, что я не прививал детям оспу. Я боюсь этой прививки с тех пор, как моя родная сестра умерла от нее, причем вся голова у нее была сплошь покрыта язвами и болячками. Но я уже не мог больше платить штрафов. Видите ли, дела шли плохо! Ну, я и сказал своей хозяйке, чтобы она взяла детей и отвела к городскому оспопрививателю. Теперь вы сами видите, что из этого вышло! Черт бы их побрал с их прививками!

С этими словами, безнадежно махнув рукой, он вышел из комнаты.

Я не стану описывать подробности, скажу только, что, несмотря на все мои старания, мальчик умер, а девочка поправилась. Примечательно, что обоим была сделана прививка от одной лимфы, и мне с большим трудом удалось убедить власти подвергнуть эту лимфу тщательному исследованию, причем оказалось, что она содержала бациллы рожи.

Этот случай, в котором я играл видную роль, наделал много шума. Противники прививок ссылались на меня, как на авторитет.

Мало-помалу, несмотря на то что я никогда не высказывался определенно по этому вопросу, на меня стали смотреть как на лидера и на светило небольшой группы врачей, противников прививки оспы. На основании этой в сущности ложной репутации Стивен Стронг предложил мне весьма приличное вознаграждение за то, чтобы я принял на себя труд исследования всех отдельных ел у чаев, в которых, как предполагалось, прививка являлась причиной заболеваний. Я согласился, так как эти исследования в общем ни к чему меня не обязывали. И вот, за два года усердной работы я убедился, что прививки в том виде, как они практиковались — с руки одного человека на руку другого — нередко приводили к заражению крови, рожистому воспалению, нарывам и даже туберкулезу. Все эти случаи были мной опубликованы, и в результате я был вызван королевской оспопрививательной комиссией, заседавшей в то время в Вестминстере, для разъяснений по этому вопросу.

Выслушав мои доводы, некоторые члены комиссии пыталисьзаставить меня высказаться о пользе или вреде прививок вообще. Я отвечал им уклончиво, не желая вступать в прения, так как бессмысленно отрицать значение великого открытия, сделанного Дженнером[799].

Стоит только вспомнить, что было время, когда почти каждый становился жертвой оспы, когда женщина считалась красивой уже только потому, что не была обезображена, подобно громадному большинству ее сестер.

Стоит только вспомнить, как много детей умерло от оспы в самом нежном возрасте, о чем свидетельствуют церковные записи тех лет.

Стоит только послушать рассказы стариков о том, как свирепствовала оспа во времена молодости их матерей и отцов.

Мало того, если прививки — обман, то почему девятьсот девяносто девять врачей из тысячи не только в Англии, но и в других цивилизованных странах так твердо убеждены в их несомненной пользе? Таково было мое внутреннее убеждение, но я не считал нужным заявлять об этом публично.

Между тем печальные последствия прививки не были в то время редкостью, но причиной их являлась плохая лимфа или небрежное обращение с больными.

Глава 7

Я ПЕРЕШЕЛ РУБИКОН
Мое появление в качестве эксперта перед королевской оспопрививательной комиссией подняло мой престиж в глазах населения Денчестера. И вот я снова мог похвастать обширной, быстро разрастающейся практикой и заработком, вполне достаточным для удовлетворения моих потребностей.

Прошло уже более трех лет с тех пор как я, вернувшись из зала суда, собирался покончить счеты с жизнью, когда в приемную неожиданно, как и в тот раз, вошел Стивен Стронг.

Из-за большого наплыва больных я не имел возможности принять его немедленно, так что ему пришлось дожидаться около часа.

— Теперь дела обстоят несколько иначе, доктор, — сказал он, входя в мой кабинет, — я дожидался вас целый час, а там еще шесть человек. С тех пор как вы лечили детей Сэмюэлса, счастье успело повернуться к вам лицом. Как вы думаете, зачем я пришел?

— Говорите прямо, я угадывать не умею! — произнес я.

— Ну, так уж и быть, скажу вам, в чем дело. Читали вы во вчерашней газете, что наш старый пивовар Хикс возведен в достоинство пэра? Понимаете ли, в чем тут секрет? Он дал понять, что если его заставят дожидаться этой чести еще дольше, то он откажется внести в фонд своей партии членский взнос. А это пять тысяч фунтов в год! Ну, они и поспешили удовлетворить его, полагая, что так кресло в парламенте останется за ними. Но здесь-то они и ошибаются: если только нам удастся выставить подходящего человека, то радикалы возьмут на этот раз верх!

— А кто же этот подходящий человек? — осведомился я.

— Джеймс Терн, эсквайр, доктор медицины! — спокойно ответил Стивен Стронг.

— Что вы?! — воскликнул я. — Разве я могу потратить тысячу или даже две тысячи фунтов сразу на одни только выборы, да еще столько же ежегодно на разные подписки; кроме того, могу ли я быть практикующим врачом и членом парламента одновременно?

— Погодите, доктор, я обо всем подумал, как только ваше имя было произнесено вчера на совете радикалов. Все ваши возражения я предвидел. Теперь выслушайте меня: вы молоды, представительны, умны, и притом превосходный оратор — разумеется, вы желали бы выбраться наверх, но у вас нет средств. Вы живете только на то, что зарабатываете, а став членом парламента, конечно, лишились бы и этой возможности. Но так как мы нуждаемся в таком человеке как вы, то, весьма естественно, должны и оплачивать ваши услуги.

— Нет, нет, мистер Стронг! — воскликнул я. — Я не согласен стать рабом радикалов, обязанным делать то, чего они от меня потребуют. Нет, я предпочитаю продолжать заниматься своим делом и остаться верным своей профессии.

— Не спешите отказываться, молодой человек! — остановил меня поучительно старик. — Никто и не требует вашего рабства. Но что бы вы сказали, например, если бы вам обеспечили все до последнего пенни, чтобы добиться места в парламенте, и, сверх того, тысячу двести фунтов ежегодного содержания в случае успеха и вознаграждение в пять тысяч фунтов, если вы потерпите поражение или почему-либо вынуждены будете отказаться от парламентской деятельности?

— Тогда бы я, пожалуй, согласился, при условии, что буду уверен в лице, гарантирующем мне все это, и кроме того буду знать, что это такой человек, от которого я могу принять деньги! — сказал я.

— Ну, об этом судите сами! — ответил мой собеседник. — Человек этот — я, Стивен Стронг, и я внесу в банк на ваше имя десять тысяч фунтов, прежде чем вы подпишете соглашение. Не благодарите меня, я делаю все это, во-первых, потому что у меня нет ни детей, ни родных, а вас я как-то сразу полюбил. Люди обошлись с вами возмутительно несправедливо, и я хочу видеть вас на высоте, чтобы все эти франты, считающие себя выше всех, стали лизать ваши сапоги, как только вы станете богатым и влиятельным человеком. Это только одна из причин; другая заключается в том, что вы — единственный человек в Денчестере, который может добиться для нас представительства в парламенте, и я буду считать, что чрезвычайно выгодно вложил эти десять тысяч фунтов, если эти самодовольные, чванливые тори останутся на бобах.

Ну, а прежде чем вы мне дадите какой бы то ни было окончательный ответ, я хочу спросить вас кое о чем… Согласны вы стоять за пропорциональное доходам каждого налогообложение?

— Да, конечно, справедливость требует, чтобы каждый платил сообразно своему состоянию.

— Ну, а относительно избирательного ценза членов парламента?

— Разумеется, я буду настаивать на том, чтобы парламент был открыт для каждого достойного гражданина, а не только для богачей.

— Прекрасно! Затем, вам, конечно, известно, что мы добиваемся увеличения нашего флота, и вы, надеюсь, будете проводить ту же мысль. Теперь все… Кроме вопроса об антивакцинации, который вы, конечно, будете отстаивать во что бы то ни стало!

— Нет! Я никогда и никому не давал повода думать, что буду отстаивать этот вопрос! — воскликнул я.

Он удивленно взглянул на меня.

— Нет? — повторил он. — Но вы также не говорили, что не будете… Однако нам надо оговорить все до мелочей. Здесь, в Денчестере, этот вопрос важнее всех остальных вместе взятых. Если только нам суждено удержать за собой кресло в парламенте, то не иначе, как проведением антивакцинации. Это — самый жгучий, самый животрепещущий вопрос! И вот потому мы все возлагаем надежды на вас; вы изучали этот вопрос и считаетесь одним из немногих специалистов, но если у вас есть на этот счет какие-либо сомнения, то скажите прямо, и мы не будем больше говорить об этом.

Я содрогнулся, слушая его слова. Без сомнения, исследования отдельных случаев заболеваний после вакцинации явились для меня весьма интересной работой, и потому я охотно взялся за них. Но стать одним из ярых противников прививок оспы, встать в ряды этих невежд-агитаторов, громить величайшее спасительное открытие!

Принять предложение Стронга — значило изменить своим убеждениям, своим научным знаниям. Нет, нет, я не мог этого сделать!

Между тем мог ли рассчитывать человек в моем положении на лучший случай выбиться из ничтожества? Еще с детства моей заветной мечтой было заседать в парламенте.

И вот мне предлагают осуществление этой заветной мечты! Если бы мне удалось склонить этот город, считавшийся испокон веков гнездом тори, на сторону радикалов, я выдвинулся бы сразу. Я уже видел себя богачом, любимцем народа, уполномоченным лицом… и, как знать, быть может, даже возведенным в достоинство пэра. Видел себя доживающим свой век в почете и славе, оставляющим состояние своим наследникам.

А если я откажусь от предложения Стивена Стронга, такой счастливый случай мне уже никогда не представится. Весьма возможно, что я навсегда утрачу расположение Стивена Стронга и его доброй жены, их дружескую поддержку и обреку себя на вечную борьбу из-за куска хлеба. И вот, несмотря на то что в первый момент эта мысль показалась мне ужасной, я решил, что цена, которой мне предлагали купить мое будущее благополучие, была вовсе не так велика: не более чем обычная программа любого кандидата, вступающего на арену парламентской деятельности, обязующегося проводить все идеи и требования выставившей его партии, независимо от того, сочувствует он им в душе или нет.

Борьба была непродолжительна и окончилась так, как и следовало ожидать от человека в моем положении. Если бы я мог предвидеть, чем все это кончится! Но я думал тогда только о себе!

— Ну, что же? — спросил мистер Стронг, обождав немного.

— Ну, что же? — повторил я. — Я готов пройти весь путь до конца! Но, вероятно, мой нерешительный тон смутил мистера Стронга.

— Послушайте, доктор, — сказал он, — я человек честный и прямой. Прав я или не прав, но я глубоко убежден во вреде прививок, и мы решили сделать этот вопрос краеугольным на этих выборах. Если вы не убежденный антивакцинист, как я полагал, то лучше вам отказаться от этого дела и считать, что я вам ничего не говорил. Вы, без сомнения, наш лучший оратор, человек, на которого мы возлагали самые блестящие надежды; тем не менее у нас есть на примете еще несколько лиц, и я прямо от вас отправлюсь к одному из них и сейчас же переговорю обо всем! — С этими словами он взял шляпу, собираясь уйти.

Я дал ему дойти до дверей и, когда он уже брался за ручку, вдруг воскликнул, словно меня подтолкнули:

— Я, право, не знаю, что вас заставляет так думать, я, кажется, достаточно доказал, что я — не сторонник вакцинации!

— Что вы хотите этим сказать, доктор?

— Да то, что мое единственное дитя, моя девочка, которой теперь почти четыре года, до сих пор еще не подвергнута этой операции!

— В самом деле? — неуверенно спросил Стронг.

В это самое время я услышал, как няня спускалась сверху с Дженни на прогулку. Я отворил дверь кабинета и позвал свою маленькую девочку. Это было прелестное белокурое дитя, с большими темными глазами и ярким улыбающимся ротиком.

— Вот, посмотрите сами, — проговорил я, заворачивая рукавчики на обеих ручках Дженни, — видите, у нее нет нигде проклятых меток! — И, поцеловав девочку, я отослал ее обратно к няне.

— Это, конечно, прекрасно, доктор, но имейте в виду, что она и впредь не должна быть подвергнута прививке!

Когда он произнес эти слова, сердце мое невольно дрогнуло: я вдруг понял, что натворил, какой страшный риск принял на свою душу. Но жребий был уже брошен, или, вернее, так мне казалось тогда в моем безумии.

— Не беспокойтесь, — сказал я, — никакой телячьей отравы никогда не будет в ее крови!

— Теперь я верю вам, доктор, — проговорил Стронг, — ни один человек не стал бы рисковать жизнью своего единственного ребенка. Я передам ваш ответ совету комитета, и он пришлет вам официальное предложение выступить кандидатом на парламентских выборах. Прощайте. Теперь я уверен, что кресло в парламенте останется за нами!

Глава 8

БРАВО, АНТИВАКЦИНИСТЫ!
Неделю спустя борьба была в полном разгаре. И что это была за борьба! Подобного в Денчестере не было никогда.

Сэр Томас Колфорд был очень богат, это знали все. Носился слух, что в случае его избрания он готов доказать свою благодарность за оказанные ему честь и доверие весьма достойным образом: выстроить новый флигель, в котором сильно нуждался городской госпиталь, и обставить его всем необходимым за свой счет. Кроме того, сорок акров принадлежащих ему превосходных земель врезались в городской парк, и говорили, будто сэр Колфорд выражался в таком тоне, что эти сорок акров несравненно важнее для города, чем для него самого, и что он надеется когда-нибудь передать их городу.

После этого неудивительно, что его кандидатура была встречена местной прессой с большим энтузиазмом. Меня же называли авантюристом, напоминали о том, что я подвергался судебному преследованию. Меня выставляли социалистом, который, не имея никакой собственности, рассчитывал поживиться чужой, и рехнувшимся антивакцинистом, который для того, чтобы приобрести несколько голосов, готов был заразить целый город ужаснейшей болезнью. Из всех обвинений последнее было единственным, кольнувшим меня в самое сердце.

Сэр Джон Белл, мой давний недоброжелатель и влиятельный сторонник сэра Томаса Колфорда, выступил с трибуны с речью, в которой уговаривал сограждан не вверять своих политических интересов человеку, опозорившему свое сословие.

Эта речь произвела, как и следовало ожидать, немалое впечатление на слушателей, и казалось, мое дело проиграно, тем более что за последние годы ни один радикал ни разу не отважился оспаривать у консервативных кандидатов право представительства в парламенте. Но в Денчестере было громадное число избирателей, рабочих и специалистов, занятых на кожевенных и обувных фабриках. Эти люди, проводившие целые дни в душном помещении, а ночи в жалких бараках на окраинах города, единственном пристанище рабочего люда в городах, где квартиры слишком дороги, питали сильное озлобление к высшим классам общества и, как следовало ожидать, готовы были отдать голоса за всякого, кто обещал сделать хоть что-нибудь для улучшения их доли.

За этой группой избирателей следовала вторая группа людей, которые отдавали голос за либералов только потому, что их отцы и деды были сторонниками этой партии. Затем шли избиратели, бывшие до этого консерваторами, но из-за недовольства внешней политикой правительства или по другим причинам решили перейти на сторону другой партии. Кроме того, можно было рассчитывать на несколько избирательных голосов от сторонников всевозможных дурацких «идей». Таковыми были противники намордников для собак, члены общества покровителей рабочих лошадей, члены общества трезвости и даже общества противников оказания медицинской помощи младенцам. Потакая в своей речи слабостям всех этих маньяков, я мог рассчитывать на несколько десятков голосов.

Но так называемые антивакцинисты насчитывались здесь сотнями, поэтому свыше двадцати процентов детей, рожденных за последние годы, не было вакцинировано. Некоторое время попечительство о народном здравии почти бездействовало, но перед выборами нового кандидата по настоянию врачебной управы города стали преследовать жителей, не сделавших своим детям обязательных прививок, были установлены штрафы и всякого рода наказания, которые до того озлобили население, что сторонники антивакцинации множились с каждым днем.

В Денчестере большинство антивакцинистов были радикалами, но насчитывалось еще несколько сотен человек антивакцинистов-консерваторов. Вот если бы удалось привлечь и их на мою сторону, радикалы восторжествовали бы!

На первом же митинге, после речи сэра Томаса Колфорда, представитель партии антивакцинистов поднялся и спросил его, намерен ли он стоять за отмену закона об обязательной прививке оспы. А нужно сказать, что на этом же митинге сэр Джон Белл только что обвинял меня в горячем сочувствии антивакцинации и тем самым до некоторой степени связал руки своему кандидату, поэтому сэру Томасу не оставалось ничего другого, как объявить, что он склонен освободить всех сознательных противников прививок от взысканий, но прямого ответа на вопрос не дал.

Тот же самый вопрос был предложен и мне. Я воспользовался случаем и произнес целую речь, вызвавшую гром восторженных аплодисментов. Я взывал к матерям в таких трогательных выражениях, что многие женщины разрыдались; я призвал их мужей, свободных сынов Англии, протестовать против насилия, против нарушения их родительских прав, и предлагал им провести меня в парламент, чтобы я мог поднять там свой голос в защиту их невинных детей, которых насильно подвергают операции, зачастую влекущей за собой самые ужасные последствия.

Когда я окончил свою речь и сел, вся громадная толпа избирателей — в зале собралось более двух тысяч человек — поднялась и приветствовала меня громкими криками одобрения: «Мы вас проведем в парламент! Мы свободные люди, никто не может нас заставлять делать то, чего мы не желаем!»

Оставив в стороне все другие вопросы, я всецело посвятил себя вопросу антивакцинации. Мы забросали избирателей брошюрами и статьями о вреде прививок, о вакцинном тиранстве, о детоубийстве, об обмане доверчивых людей и тому подобном — все это было иллюстрировано изображениями страдальцев; распространяли фотографии детей, пострадавших от последствий злокачественной лимфы или небрежного ухода, показывали эти снимки в виде туманных картин во время публичных чтений, а также в читальнях, пивных и трактирах, наиболее посещаемых беднейшим населением.

Трудно себе представить, как все это действовало на толпу. Эти легковерные люди были глубоко убеждены, видя единичные случаи и не имея представления об ужасах самой оспы и страшной заразности этой болезни, что врачи из корыстных целей хотят отравить телячьим ядом все население.

Против меня ополчилась вся интеллигенция города. Из палаты лордов прибыл для личного вмешательства в это дело известный своим красноречием оратор. Он произнес блистательную речь. Но меня удивило то обстоятельство, что, явившись сюда для противодействия антивакцинистской агитации, он только мимоходом коснулся этого вопроса, подробно распространяясь обо всем остальном и напирая, главным образом, на «широкие задачи будущего».

Год спустя я имел удовольствие слышать этого выдающегося оратора; теперь уже он порицал преследования антивакцинистов, убеждал палату общин уступить их требованиям и ввести билль об освобождении родителей и опекунов, не желавших прививать оспу своим детям, от всякого рода преследований и взысканий. Его воззвание не пропало даром: билль прошел в несколько измененном виде, а двадцать лет спустя я увидел и результаты его успеха.

Наконец наступил день баллотировки. В восемь часов утра все избирательные урны были скреплены печатью и отправлены в городскую ратушу для подсчета голосов в присутствии лорда-мэра, кандидатов и других должностных лиц. Вскрывали ящик за ящиком и доставали из них бумажки, складывая их двумя отдельными кучками: одни за Колфорда, другие за Терна. В половине десятого начался подсчет голосов. Оказалось, что кандидат консерваторов имел тридцатью пятью голосами больше кандидата радикалов. Но вот распечатали последний большой ящик. Сэр Томас Колфорд и я стояли со своими агентами по обе стороны стола, в почтительном молчании ожидая результатов выборов.

— Какие цифры? — спросил агент консерваторов.

— Колфорд — четыре тысячи триста сорок девять, Терн — четыре тысячи триста двадцать семь, да еще две пачки несчитанные!

Агент вздохнул с облегчением; я видел, как он пожал руку сэра Томаса, очевидно поздравляя его, так как теперь уже не сомневался в торжестве своей партии.

— Как видно, игра наша проиграна, — шепнул я Стивену Стронгу. Я заметил, что лицо его в этот момент было мертвенно бледно, а губы подернулись синевой. Я испугался за его больное сердце.

— Вам следует, мистер Стронг, поскорее отправиться домой, — сказал я ему. — Выпейте снотворное, ложитесь в постель и постарайтесь заснуть!

Между тем вскрыли очередную пачку билетов и продолжили подсчет голосов: первый голос был за меня, затем девять билетов за Колфорда. Теперь вопрос о кандидате уже совершенно утратил всякий интерес, так как результат, казалось, был ясен всем. Послышался шепот поздравлений и сочувствий. Чиновник продолжал считать. Чтобы одержать верх, из сорока оставшихся голосов двадцать два должны быть за меня, а это казалось абсолютно невозможным.

Счетчик продолжал вслух:

— Десять голосов за Терна, один — за Колфорда… шесть… десять… пятнадцать — за Терна.

Говор в толпе присутствующих снова замер; все стали прислушиваться к счету; на лицах отразилось напряженное ожидание. Оставалось всего четырнадцать записок; и еще одиннадцать голосов мне были необходимы, чтобы взять верх над моим противником.

— Шестнадцать… восемнадцать… двадцать — за Терна, — продолжал чиновник-счетчик, и всеобщее напряжение становилось все заметнее и заметнее.

Еще два голоса за меня, и сэр Томас Колфорд останется за флангом… Все взгляды были устремлены на руки счетчика; по правую и левую его руки возвышались груды бумажек, справа — за Колфорда, слева — за меня.

— Двадцать один — за Терна, — продолжал счетчик, — двадцать два.

И билетик снова ложился налево.

— Клянусь Небом, вы его побили! — воскликнул Стивен Стронг. Осталось еще семь билетиков.

— Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять — за Терна! — раздавался голос чиновника. — Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять — за Терна, все за Терна.

В этот момент из груди Стронга вырвался сиплый, почти нечеловеческий крик:

— Наша взяла! Браво, антивакцинисты! — И он без чувств упал навзничь.

Я склонился над ним, разорвал ворот его рубашки. В это время агент консерваторов потребовал от имени сэра Томаса Колфорда, чтобы подсчет был проверен еще раз.

Я при этом не присутствовал, пытаясь вместе с другим доктором привести Стивена Стронга в чувство в одной из маленьких комнат, смежных с большой залой. Мы немедленно вызвали его жену. Войдя в комнату, она взглянула на больного мужа, затем перевела на меня вопросительный взгляд.

— Он еще дышит! — ответил я.

Маленькая женщина молча присела на край ближайшего стула и, молитвенно сложив руки, произнесла тихим покорным голосом:

— Если на то воля Господня, мой дорогой Стивен будет жив, а если нет на то воли Божьей, то он умрет!

Эту самую фразу она повторяла время от времени все тем же покорным тоном, пока не наступил конец.

По прошествии двух часов кто-то постучался в дверь.

— Уйдите! — крикнул я.

Но стучавший не желал уходить, так что я принужден был отворить ему дверь. Это был мой агент, который взволнованным голосом шепнул мне:

— Счет был совершенно верен: у вас на семь голосов больше!

— Хорошо, — ответил я, — скажите, чтобы прислали сюда еще спирту!

Стивен Стронг приоткрыл глаза, и в тот же момент до нас донесся торжествующий крик толпы, собравшейся на площади в ожидании результатов выборов. Этот крик приветствовал лорда-мэра, который, согласно обычаю, с балкона ратуши объявил народу результаты.

Умирающий устремил на меня вопросительный взгляд, так как уже не мог говорить. Я постарался объяснить ему, что избран большинством голосов, но он не понимал меня. Тогда мне в голову пришла счастливая мысль: я поднял с пола голубую розетку консерваторов, затем снял с груди розетку радикалов и, держа их в руках перед глазами умирающего, поднял вверх оранжевую розетку радикалов, а голубую бросил на пол.

Он понял мой маневр. Улыбка на мгновение скривила его изменившееся лицо, и с последним предсмертным усилием он прошептал:

— Браво, антивакцинисты!

Затем он закрыл глаза, и мне показалось, что наступил конец. Но в следующий момент он снова раскрыл их и посмотрел в упор сперва на меня, потом на свою жену, сопровождая этот взгляд едва приметным движением головы. Я не понял значения этого взгляда, но жена поспешила ответить:

— Не тревожься, Стивен, я тебя понимаю!

Еще минута — и все было кончено.

Глава 9

КАРЬЕРА И ДЕНЬГИ
Так как у страха глаза велики, то мое избрание в глазах правительства приняло вид грозного предостережения. Газеты говорили довольно свободно о «знамениях времени», о «торжестве радикалов» и «силе и значении антивакцинистов», вселяя страх в робкие сердца консерваторов.

Незаметно мне удалось добиться назначения особой комиссии для обсуждения вопроса об антивакцинации, и билль об упразднении закона об обязательной прививке был внесен на рассмотрение в парламент.

Первоначально он был препровожден в постоянный комитет и в конце концов поступил на обсуждение палаты.

Тогда начались горячие прения. Даже председатель палаты произнес по этому поводу блистательную речь. Странно лишь, что хотя девяносто девять из каждых ста членов палаты общин были глубоко убеждены в необходимости оспенных прививок, ни один из них не решился протестовать против билля. Очевидно, урок, данный Денчестером, не пропал даром, и потому, как бы ни относились они к этому вопросу, все были уверены, что, заявив о своем неодобрении, лишатся половины голосов на следующих выборах. Билль этот прошел также палату лордов и стал парламентским актом.

Глубоко убежденное в том, что принудительная вакцинация необходима, правительство тем не менее предоставило отцам и матерям, в угоду их личным предрассудкам, право подвергать своих беззащитных детей опасности ужаснейшей болезни и даже смерти.

Карьера моя в течение многих лет была исключительным рядом удач и успеха во всех отношениях. Карьера блестящая и почетная, но вынуждавшая меня к большим расходам.

Я, конечно, не имел ни времени, ни возможности заниматься медицинской практикой, и если смог продержаться столько лет в парламенте, то только благодаря щедрости моего покойного друга Стивена Стронга.

Когда он умер, то оказалось, что он еще богаче, чем думали. Кроме недвижимой собственности в виде магазинов, складов товара, домов и земли, он оставил деньгами сто девяносто тысяч фунтов. За исключением тех десяти тысяч фунтов, положенных на мое имя, все остальное было безраздельно завещано им жене, которая могла распоряжаться наследством по своему усмотрению.

Я узнал об этом от самой миссис Стронг, когда возвращался вместе с нею с похорон моего друга.

— Мой дорогой Стивен оставил вам только десять тысяч фунтов, доктор, — сказала она, покачав головой. — Без сомнения, если бы Бог дал моему бедному Стивену время распорядиться, он оказался бы более щедрым по отношению к вам. Зная, как высоко он ценил вас, и помня, что вы в угоду ему отказались от призвания и посвятили себя делу той партии, чьим горячим сторонником он был, я уверена, он хотел, чтобы я обеспечила вас материально, как это сделал бы он сам, останься он жив. Именно это он и хотел сказать мне, когда смотрел на меня так упорно перед смертью. Я догадалась по его глазам. И потому, доктор, пока я имею хоть что-нибудь, вы никогда не будете нуждаться. Я отлично понимаю, что член парламента — немалая фигура и должен жить согласно своему положению, а на это нужно немало денег. Но я полагаю, что если я ограничу свои личные расходы пятьюстами фунтами в год и выделю еще тысячу фунтов в фонд антивакцинистов и на общество противников намордников для собак, да еще на общество отыскания десяти исчезнувших колен израилевых, то смогу ежегодно выделять вам до тысячи двухсот фунтов.

— Но позвольте, миссис Стронг, я не имею никакого права рассчитывать на какую-либо поддержку с вашей стороны!

— Доктор, я только исполняю волю моего дорогого Стивена! Он желал, чтобы я, располагая его же деньгами, которые послал ему Господь, обеспечила вас, быть может именно для того, чтобы дать возможность такому талантливому человеку, как вы, свергнуть тиранию правительства.

Я не стал больше возражать, и с тех пор раз в полгода, первого января и первого июля, аккуратно получал назначенную ею сумму.

Но со временем мной стала овладевать тревога: миссис Стронг постепенно слабела умом, с трудом узнавала знакомых и не усваивала самых простых вещей, понимать же что-либо в делах совершенно перестала. В течение некоторого времени ее банкиры еще продолжали выплачивать мне по прежним письменным предписаниям, но когда узнали о ее состоянии, то прекратили выдачу денег.

Я оказался в крайне затруднительном положении. Никаких сбережений у меня не было и, забросив за эти семнадцать лет врачебную деятельность, я, конечно, уже не мог рассчитывать на практику. Оставаться членом палаты я мог очень недолго: пока мне давали в долг, пока распродавалось и закладывалось приобретенное мной небольшое движимое имущество. Этого хватило на целых полтора года, но скоро мои денежные затруднения стали известны всем, и меня уже встречал далеко не прежний дружелюбный прием, так как без состояния в Англии нечего рассчитывать на популярность. Наконец дело дошло до крайности. Никогда еще, с того самого дня, когда, вернувшись из зала суда после процесса с Колфордом, я сидел перед рюмкой с ядом, не чувствовал я себя таким пришибленным и обескураженным, как теперь. Я положительно не знал, как прокормить себя и дочь — ведь я был уже не молод и не способен начать жизнь заново, и не к кому было обратиться за помощью и поддержкой.

Измученный и удрученный, вернулся я вечером домой после долгого бесцельного шатания по улицам. В прихожей на столике я нашел телеграмму и равнодушно вскрыл ее, пока шел к дверям своего кабинета. Телеграмма от одного из первых адвокатов в Денчестере была следующего содержания:

Наша клиентка миссис Стронг внезапно скончалась сегодня, в три часа пополудни. Необходимо видеть Вас. Можете ли Вы быть завтра в Денчестере? Если нет, просим указать, где и в какое время позволите ожидать Вас в Лондоне.


«Ожидать меня в Лондоне?» — подумал я. Представитель такой большой фирмы едва бы побеспокоился приехать в Лондон ради меня, если бы не какое-то чрезвычайно важное и приятное для меня и для него самого сообщение. Вероятно, миссис Стронг оставила мне сколько-нибудь денег или даже назначила меня своим единственным наследником. Уже не раз в моей жизни счастье оборачивалось ко мне лицом в тот самый момент, когда я стоял на краю гибели.

Я дал ответную телеграмму:

Буду в Денчестере в 8.30.


Вскочив в пролетку первого попавшегося извозчика, я поспел на вокзал как раз вовремя, чтобы застать поезд, отходивший в Денчестер. У меня в кармане было так мало денег, что едва хватило на билет третьего класса. Я ехал скорым поездом, но путь показался мне бесконечно длинным и утомительным. Вот наконец платформа станции Денчестер. «Если поверенный хочет сообщить мне что-нибудь важное, он, наверное, пришлет кого-нибудь из своих служащих встретить меня, если же это что-либо выходящее из ряда обыкновенного, то он явится сам», — думал я.

Когда поезд подкатил к станции и пополз мимо мокрой асфальтовой платформы, я на минуту закрыл глаза, чтобы отсрочить на мгновение горечь разочарования. Когда я раскрыл их снова и взглянул в окно, первое, что бросилось мне в глаза, была красная самодовольная физиономия самого главы фирмы, выглядывавшая из мехового воротника щегольского пальто. От волнения я едва держался на ногах. Адвокат увидел меня и кинулся навстречу. Вид у него был сияющий и в то же время полный достоинства.

— Дорогой сэр, — начал он, — надеюсь, что моя телеграмма не обеспокоила вас! Но новость, которую я имею для вас, такого рода, что я поспешил сообщить вам ее как можно скорее!

— Не трудитесь извиняться. Однако будьте любезны сказать мне, какую новость, кроме печальной — о смерти жены моего бедного друга, — вы хотите сообщить мне.

— О, да вы, вероятно, уже знаете, — ответил адвокат, — хотя покойница упорно настаивала на том, чтобы хранить это в тайне от вас!

— Я решительно ничего не знаю, — прервал я его.

— В таком случае, я весьма счастлив, что могу обрадовать вас замечательной новостью! — затараторил разом повеселевший поверенный. — Как душеприказчик моей покойной клиентки, миссис Стронг, я имею честь сообщить, что вы назначены ее единственным наследником.

Я едва удержался на ногах.

— Можете ли вы сказать мне, каково приблизительно мое наследство? — спросил я, немного овладев собой.

— Назвать точную сумму я сейчас несколько затрудняюсь, но вы знаете, какая это была экономная и бережливая женщина, а ведь капиталы растут — ох, как растут! Я полагаю, что это будет около четырехсот тысяч фунтов!

— Неужели?! Но ведь покойница была не в полном рассудке, как же она могла составить свое завещание?

— Дорогой сэр, завещание было написано ею вскоре после смерти мужа. Но она настоятельно требовала, чтобы это оставалось для вас тайной и однажды явилось бы приятной неожиданностью.

Глава 10

ДЖЕННИ ВСТРЕЧАЕТСЯ С ДОКТОРОМ МЕРЧИСОНОМ
Никто не оспаривал моих прав на наследство, так как завещание было неоспоримо, а родни или близких покойная миссис Стронг не имела. Когда стало известно о крупном наследстве, доставшемся мне, моя популярность не только в Денчестере, но и в Лондоне возросла еще больше.

Но, кроме удовлетворения своего честолюбия, я преследовал еще и другую цель: дочь моя, Дженни, стала взрослой девушкой, красивой и хорошо образованной. К тому же она унаследовала от своей покойной матери остроумие и самостоятельный, даже своевольный характер. Понятно, что я мечтал о самой блестящей партии для нее. Но до сих пор не мог подыскать для нее подходящего человека, так как ждал непременно пэра или многообещающего политического деятеля.

Я снял превосходный дом и зажил на широкую ногу, давая парадные обеды, на которых считали за счастье присутствовать люди самого избранного общества. Ум и привлекательность, а быть может, и богатство молодой хозяйки привлекали к нам множество ухажеров и друзей. В поклонниках не было недостатка; за одну зиму ей было сделано три предложения, но она отказала всем наотрез. На первые два отказа я не сказал ей ничего, но последний огорчил меня, что я и высказал ей.

Она выслушала меня спокойно и сказала:

— Я очень сожалею, что мне приходится огорчать тебя. Но выйти замуж за человека, который мне не по сердцу — это, быть может, единственное, чего я не могу сделать даже ради тебя!

— Но в таком случае обещай мне, Дженни, что ты также не дашь никому слова без моего согласия! — воскликнул я.

Она минуту колебалась, но затем ответила:

— Какой смысл говорить теперь об этом, дорогой отец, ведь я еще не видела ни одного человека, женой которого пожелала бы стать. Но если ты так хочешь этого, я готова пообещать, что когда встречу человека, который мне будет по душе, но которого ты почему-либо не пожелаешь видеть моим мужем, то в течение трех лет я не дам ему решительного ответа. Но, — добавила она, — я почти уверена, что моим избранником будет не граф и не пэр.

— Ах, Дженни, как можешь ты так говорить!

— Что же тут удивительного, отец? Как часто я слышала от тебя во время твоих публичных лекций, что люди все равны, за исключением рабочих, которые лучше других, и что «сын труда» достоин руки любой девушки в государстве!

— Я этого не говорил уже многие годы, — возразил я с досадой.

— Да, отец, ты не говоришь этого с тех пор, как умерла бедная миссис Стронг и завещала тебе все свое состояние, и всякие лорды и леди стали посещать наш дом. Не так ли, отец? — И она вышла из комнаты.

В августе, когда заседания в парламенте прекращаются и для членов парламента наступают каникулы, я с дочерью переезжал в свое загородное поместье на окраине Денчестера. Здесь у нас был прекрасный старинный дом, стоявший посреди громадного парка, в живописной местности, славящейся превосходной охотой.

На окраине этого поместья, даже занимая часть его, расположилась убогая пригородная слободка, предместье Денчестера, населенная беднейшими рабочими. Дженни до тех пор не давала мне покоя и не переставала мучить меня, пока я в угоду ей не отстроил для них несколько десятков современных образцовых коттеджей, с электричеством и водопроводом, что, впрочем, оказалось совершенно бесполезной затеей: рабочие продолжали ютиться все в тех же убогих лачужках, а коттеджи сдавали внаем за грошовую плату мелким чиновникам.

В недобрый час, посещая семейство Смитов, поселившееся в одном из наших образцовых коттеджей, Дженни познакомилась с доктором Мерчисоном, молодым человеком лет тридцати, состоявшим на службе в этом приходе и потому лечившим всех больных в нашем округе. Эрнст Мерчисон был ширококостный мускулистый шотландец, с резкими крупными чертами лица и глубоко сидящими больными и ясными глазами. Он был не речист, прям и резок до грубости. Но как врач он пользовался заслуженной репутацией, действительно знал и любил свое дело и считался лучшим врачом в Денчестере. На нем-то и остановила выбор моя дочь и одарила той привязанностью и расположением, которых тщетно добивались от нее самые блестящие молодые люди высшего лондонского света.

Случилось это так: в одном из образцовых коттеджей, как я уже говорил, поселилось семейство Смитов. Мистер Смит был композитором, а супруга его, урожденная Сэмюэлс, была та самая маленькая девочка, которую я вылечил от рожистого воспаления после прививки злокачественной лимфы. В некотором роде эта девочка была первым шагом к моему благополучию и благосостоянию, и я невольно питал к ней чувство, похожее на признательность. У Смитов было двое детей — девочка лет четырех и маленький восьмимесячный мальчик. Как-то эти ребятишки подхватили коклюш, и Дженни пошла навестить их и принесла девочке коробку конфет в подарок.

Пока она была там, прибыл доктор Мерчисон. Он приступил к осмотру больных детей, как вдруг ему попалась на глаза лежавшая у кроватки девочки коробочка сластей.

— Это что такое? — резко спросил он.

— Подарок мисс Терн для Тотти! — ответила мать ребенка, указывая глазами на Дженни.

— Тотти не должна кушать сладостей до тех пор, пока не поправится!

Продолжая осмотр, доктор внимательно оглядел ручку девочки и, покачав головой, сказал:

— Я не вижу меток от прививки! Не придаете ей значения? Или просто по небрежности?

Тут миссис Смит, вспыхнув от негодования, рассказала всю свою историю и историю своего братца, который умер от прививки в страшных мучениях, и при этом показала доктору метки на своей толстой руке.

— Хотя я сама и не помню этого, но знаю, что доктор говорил моей матери, чтобы я никогда не давала прививать оспу моим детям.

— Доктор! — гневно воскликнул Мерчисон. — Это был не доктор, а идиот, сударыня, идиот, или, вернее, какой-нибудь политический агитатор, готовый продать свою душу за один избирательный билет!

При этих словах Дженни порывисто поднялась со своего места, и глаза ее вспыхнули негодованием.

— Прошу прощения, что прерываю вас, сэр, — сказала она, — но тот господин, о котором вы выражаетесь так резко, — доктор Терн, мой отец, член парламента от этого города!

Доктор Мерчисон некоторое время смотрел в упор на Дженни, которая в гневе была так хороша, что на нее невольно загляделся бы всякий, затем просто, нимало не смущаясь, ответил:

— В самом деле? Я не интересуюсь политикой и потому не знал об этом.

Это совершенно вывело Дженни из себя и, боясь дать волю своему языку, она повернулась и ушла. Она уже прошла палисадник и собиралась отпереть калитку, когда услышала быстрые и уверенные мужские шаги; обернувшись, она очутилась лицом к лицу с доктором Мерчисоном.

— Я поспешил нагнать вас, мисс Терн, чтобы извиниться перед вами. Я не знал, конечно, кто вы, и не имел намерения оскорбить ваши чувства, но должен вам сказать, что твердо убежден в пользе прививок, и потому выразился несколько резче, чем следовало!

— Другие люди, сэр, также имеют свои убеждения! — возразила Дженни. — И, быть может, не менее твердые, чем ваши.

— Я это знаю, — сказал он, — и даже знаю, чем это рано или поздно кончится. Вы сами все увидите, мисс Терн, если доживете до того времени. Теперь, конечно, нам бесполезно спорить об этом. — И, приподняв шляпу, он еще раз извинился и поспешным шагом вернулся в коттедж.

Некоторое время Дженни была очень сердита на доктора Мерчисона, но затем рассудила, что все же он извинился перед ней и, кроме того, сделал свое обидное замечание под влиянием невежества и предрассудков, а потому заслуживает сожаления. Затем она вспомнила, что, возмущенная его словами, даже забыла ответить на его извинения. В конце концов после нескольких случайных встреч с ним моя дочь пригласила его на чашку чая.

Я не стану останавливаться на подробностях этого злополучного романа. Несмотря на то что я был решительно против ухаживания доктора Мерчисона, должен сказать, что этот молодой человек при внешней грубости и резкости обращения имел доброе сердце, нежные чувства и честный, справедливый взгляд на жизнь.

Дженни серьезно привязалась к нему.

В конце концов он сделал ей предложение, и в одно прекрасное утро — я как сейчас помню, что это был первый день Рождества — они вошли ко мне в библиотеку, где я работал, и объявили, что любят друг друга и желали бы вступить в брак.

Мерчисон сразу приступил к делу, которое он изложил предельно просто, в двух словах, открыто и мужественно. Он сказал, что вполне сознает всю затруднительность своего положения, так как Дженни богата, а он не имеет ничего, кроме заработка, но все же он просит моего согласия на их брак, изъявляя полную готовность подчиниться любому благоразумному требованию с моей стороны.

Для меня это сватовство было большим ударом.

Я надеялся выдать дочь замуж за пэра Англии — и вдруг вижу ее невестой какого-то деревенского костоправа. Все мои надежды на блестящее будущее, на продолжение моего рода в знатной семье разом рухнули. И вот, вместо того, чтобы радоваться тому, что составило бы счастье моего единственного ребенка, я возмутился и вознегодовал. По природе своей отнюдь не горячий и не резкий человек, я на этот раз вышел из себя и наотрез отказал в своем согласии, причем угрожал даже лишить дочь наследства и оставить ее без гроша. Но эта угроза только заставила молодых людей улыбнуться. Тогда я ухватился за другое: вспомнив обещание Дженни отложить на три года брак с человеком, который почему-либо покажется мне нежелательной для нее партией, я напомнил ей об этом обещании и потребовал его исполнения.

К немалому моему удивлению, после короткого совещания вполголоса Дженни и ее жених согласились выполнить мое жестокое требование, заявив, что они готовы расстаться на три года, но что по прошествии этого срока будут считать себя вправе обвенчаться даже без моего согласия. После этого они в моем присутствии поцеловались и простились на три года. И никогда не пытались нарушить данное обещание. Правда, они встретились один раз, но судьба столкнула их случайно.

Глава 11

ПОЯВЛЕНИЕ СТРАННОГО ЧЕЛОВЕКА
Миновала уже половина назначенного молодым людям срока. Мы с Дженни снова находились в Денчестере; был август. В тот год лето выдалось чрезвычайно холодное; в июле по вечерам приходилось разжигать камин, чтобы согреться. Но в августе наступила чуть ли не тропическая жара. Особенножаркими были ночи, и даже в тенистом парке Эшфилда было душно. В один из таких вечеров я вышел прогуляться за ограду парка и очутился в большом прекрасном сквере, разбитом на пожертвованном мной акре земли перед школьным зданием, стоявшим как раз напротив задних ворот моего парка. Сквер предназначался для детских игр и прогулок обитателей образцовых коттеджей и всего предместья.

В центре сквера бил фонтан, ниспадающий в просторный мраморный бассейн, а вокруг него, на расстоянии, были расставлены чугунные скамейки. На одной из них я и расположился, прислушиваясь к плеску воды и любуясь пестрой гурьбой ребятишек, игравших на площадке у фонтана.

Вдруг, случайно подняв глаза, я увидел человека, приближающегося к фонтану с противоположной стороны сквера. Он находился более чем в пятидесяти шагах от меня, и потому я не мог разглядеть его лица, но во всей его наружности было нечто такое, что сразу привлекло мое внимание.

Без сомнения, это был бродяга: одежда его была грязная, рваная, поля шляпы наполовину оторваны, из дырявых стоптанных сапог торчали пальцы. Незнакомец продвигался вперед медленным шагом, вытянув вперед шею и не отрывая взгляда от воды; время от времени он поднимал исхудалую руку и нетерпеливым движением почесывал лицо и голову.

«Этот бедняга мучается жаждой», — подумал я. И действительно, едва он добрел до фонтана, как опустился на колени перед бассейном и принялся жадно пить. Утолив жажду, он сел на край мраморного бассейна и вдруг окунул в него свои ноги вместе с сапогами. По-видимому, прикосновение воды было ему приятно, так как одним махом он весь погрузился в бассейн и уселся на дне его, точно в просторной ванне, причем над водой осталась только его огненно-красное пылающее лицо; шляпа слетела с головы и плавала на поверхности.

Этот необычный поступок бродяги развеселил детей. В одну минуту они обступили бассейн, дразня расположившегося в нем человека. Мне почему-то вспомнился пророк Елисей, преследуемый и осмеиваемый детьми, и ужасная участь, которая их постигла.

Без сомнения, жара расстроила мои нервы в этот вечер. Но каково же было мое удивление, когда я, как бы в подтверждение только что ожившей в моем воображении картины, услышал слабый, надорванный голос бродяги:

— Перестаньте смеяться, дети, перестаньте, не то я вылезу из этой мраморной ванны и защекочу вас!

Но эта угроза еще больше рассмешила детей, которые принялись кидать в него мелкие камешки и прутики. Сначала я думал вмешаться, но, испытывая глубокое отвращение ко всякого рода скандалам, решил позвать полицейского для водворения порядка. Я направился к месту, где рассчитывал его найти, но так как там его не оказалось, пришлось пойти в другой конец сквера в надежде встретить полицейского по пути. Проходя мимо фонтана, я увидел, что бродяга сдержал свое слово: он выбрался из бассейна и, кидаясь то вправо, то влево, отряхиваясь, как мокрая собака, ловил детей одного за другим, щекотал и целовал их с безумным хохотом. Мне стало ясно, что это сумасшедший.

Увидев меня, он выпустил последнего ребенка, которого прижимал к себе. Я заметил, что это была маленькая Тотти Смит. Дети в испуге разбежались во все стороны, а бродяга побрел по направлению к городу все тем же размеренным шагом. Проходя мимо меня, он оглянулся и скорчил ужаснейшую гримасу; только теперь я разглядел это страшное лицо — оно все было покрыто оспой.

Меня охватил невыразимый ужас. Следовало немедленно предупредить полицию и санитарные власти, так как ужасная болезнь была в самом разгаре.

Но я не сделал этого, не сделал потому, что боялся вопроса: «Пророк, где же твоя вера?»

Нет, все это — пустяки, игра расстроенного воображения, действие жары на мои переутомленные нервы. Бродяга был просто пьян или же не в здравом рассудке и страдал какой-нибудь кожной болезнью, столь обычной между людьми этого сорта. Как мог я довести себя до такого нервного возбуждения!

Я пошел домой, тщательно прополоскал рот и опрыскал всю свою одежду крепким раствором марганцовки, так как, хотя мое безумие было очевидно, тем не менее не мешало соблюсти осторожность, особенно в жаркую погоду. Но меня не покидала мысль о том, что будет, если оспа распространится среди населения Денчестера и сотни других городов Англии.

Спустя пять лет после утверждения билля об обязательной прививке этот закон перестал исполняться на практике. Многие ленивые и нерадивые люди называли себя убежденными противниками прививки для того только, чтобы избавиться от лишних хлопот, как они назвали бы себя убежденными противниками чего угодно, лишь бы им не причиняли беспокойство. Если бы мы повели такую агитацию против грамоты, то, я полагаю, через несколько лет четверть детей не посещала бы начальные школы.

Таким образом, урожай созрел и только ждал беспощадного серпа болезни. Уже раза два этот серп, готовый начать свою работу, был остановлен применением жестокого закона об изоляции больного.

У некоторых африканских племен есть обычай: когда в каком-нибудь краале[800] появляется оспа, селение тотчас ограждают и предоставляют его обитателям или умирать, или выздоравливать — как судьбе будет угодно, — но ни под каким видом не выпускают ни одного живого существа из зараженного места.

Во время бездействия закона о прививке подобное же правило соблюдалось при появлении оспы в Англии, благодаря чему страшный час расплаты и отдалялся до сих пор. Но чем дальше отдалялся этот час, тем ужаснее должна была быть расплата, как за просроченный долг.

Пять дней спустя после моей встречи со странным человеком я прочел в газетах, что неизвестный, очевидно мой бродяга, скончался в приюте в Писокингхеме прошедшей ночью. Доктора Батт и Кларксон, которые были приглашены для освидетельствования трупа, утверждали, что смерть последовала от натуральной оспы. Тело будет похоронено со всеми необходимыми предосторожностями за оградой кладбища. Эта смерть вызвала тревожные опасения среди местного населения: бродяга, как говорили, пришел в Писоконгхем из Денчестера, где он, как слышно, перебывал в нескольких приютах и ночлежных домах и общался с другими бездомными, но, не зная о болезни, ни на что не жаловался.

Та же газета помещала вслед за вышеприведенным известием небольшую редакторскую заметку, в конце которой говорилось, как и подобало антивакцинистскому органу: «Страх перед этой отвратительной болезнью, который во времена наших отцов граничил с безумием, уже не мучает нас. Нам хорошо известно, что ужасы этой болезни были сильно преувеличены и с ней можно легко справиться посредством изоляции, не прибегая к так называемым предохранительными прививкам, отвергнутым в наше время половиной населения Англии. Тем не менее, принимая во внимание, что этот несчастный бродяга в течение нескольких дней ходил по улицам нашего города, ночевал в ночлежных домах и приютах для бродяг, следует довести этот факт до сведения властей, чтобы они были настороже. Мы не желаем, чтобы эта старая язва — оспа — снова подняла голову и простерла над нами свою тощую руку, тем более теперь, когда ввиду близких выборов наши оппоненты не преминут воспользоваться этим пугалом для своих целей».

Неделю спустя я открыл свою политическую кампанию при громадном стечении народа. До последнего момента кандидаты от оппозиции не являлись, и я начинал уже думать, что и на этот раз без труда удержу за собой место в парламенте, как это было уже неоднократно, как вдруг заявлено было имя — имя моего давнего соперника сэра Томаса Колфорда. Его появление в качестве кандидата значительно осложняло дело, и теперь мне опять приходилось бороться и оспаривать у него право на дальнейшую политическую деятельность.

В своей речи, которая была принята громкими криками одобрения — я все еще был очень популярен не только среди низших слоев населения, но даже и среди умеренных радикалов, — я подверг рассмотрению речь сэра Томаса, обращенную к избирателям. Он, хотя и с большой осторожностью, агитировал за восстановление старого закона об обязательной предохранительной прививке. Из негласных источников вся программа Колфорда была мне досконально известна еще за несколько дней, но тогда в ней этого параграфа не было — очевидно, он добавил его позднее, на основании каких-то дошедших до него слухов.

— Что вы можете думать, — воскликнул я, обращаясь к избирателям, — о человеке, который в наши просвещенные дни помышляет навязать свободным сынам Англии насильственную варварскую вакцинацию? Уже много лет тому назад мы отбросили этот обычай, как отбросили некогда бывшие в ходу орудия пытки, теперь возбуждающие удивление и отвращение наших современников!

И что бы мне на этом остановиться! Но, увлекшись своей идеей и громкими криками толпы, я продолжал развивать свою мысль, позабыв на мгновение о страшном призраке бродяги с огненно-красным лицом, преследовавшем меня, как кошмар.

— Вспомните, друзья, — говорил я, — как наши противники предсказывали, что не пройдет и десяти лет после утверждения билля об отмене обязательных прививок оспы, как она уничтожит половину населения. Но вот прошло уже почти двадцать лет с того времени, а мы здесь, в Денчестере, за весь этот долгий срок меньше страдали от оспы, чем в пору обязательных прививок. За все эти девятнадцать-двадцать лет было не более трех случаев оспы во всем нашем округе.

— Да, но теперь их уже пять! — раздался чей-то голос из глубины зала.

Я выпрямился во весь рост и приготовился поразить своим бичующим словом этого лживого болтуна, как вдруг передо мной воскрес образ бродяги с воспаленным лицом, — я почувствовал себя сраженным, обессиленным и сразу перешел к вопросам внешней политики. Но с этого момента весь пыл моего красноречия, вся сила убеждения, которые я умел вкладывать в свои слова, меня покинули.

После митинга я прежде всего бросился наводить справки, и оказалось, что в различных частях города действительно было семь смертных случаев и что трое из умерших — дети школьного возраста. Один из них, как выяснилось впоследствии, играл у фонтана недели две тому назад и участвовал в возне с бродягой. Остальные же двое бродягу даже не видели.

Из Денчестера зараза распространялась всюду, несмотря на строжайшую изоляцию, применяемую властями при всех случаях заболевания, чтобы задушить болезнь в самом ее зародыше. Об оспе никто не говорил, только изредка проникали откуда-то смутные слухи. Но мало кто интересовался ими, так как все были в это время всецело поглощены выборами и животрепещущим вопросом дня — вопросом о чистоте пива, то есть отсутствии в нем примесей, способах его производства и путях распространения и продажи.

Что же касается меня лично, то я боялся наводить справки или разузнавать от кого-нибудь о жертвах заразы и, подобно страусу, зарывался головой в зыбучие пески политики. Но в душе я не находил ни минуты покоя, и страшный кошмар оспы неотвязно преследовал меня повсюду.

Глава 12

ПРИЗРАКИ ЗАРАЗЫ
Вскоре мне стало ясно, что борьба партий в Денчестере обещает быть очень упорной. Избиратели, остававшиеся в течение стольких лет моими верными сторонниками, на этот раз проявляли признаки недоверия. Может быть, в них говорила жажда перемен.

Для меня же самая мысль о поражении казалась невыносимой. Я не жалел ни средств, ни усилий и работал так, как не работал даже в первые годы своей политической деятельности. Почти ежедневно устраивал митинги, распространял листки и брошюры, а мои агенты по целым дням обходили все кварталы и дома города, собирая голоса в мою пользу.

Во главе одного из отрядов моих агентов стояла Дженни; я редко встречал не только девушку, но даже мужчину, одаренного таким тонким политическим чутьем.

Однажды вечером после усердной дневной работы Дженни, уставшая, возвращалась домой. Проходя мимо образцовых коттеджей, она вздумала зайти отдохнуть на минутку к миссис Смит.

— Я вам рада, как всегда, мисс, — сказала молодая женщина, встречая ее у калитки палисадника, — но сегодня вы застали меня в большом горе: моя малютка заболела, она, бедняжечка, вся горит, как в огне. Я уже послала за доктором Мерчисоном. Не хотите ли взглянуть на нее? Мы положили ее в первую комнату.

Дженни с минуту колебалась. Она сильно устала и спешила домой со своими записями и отчетами, но миссис Смит казалась такой измученной и, по-видимому, так нуждалась в сочувствии! А быть может, желание увидеть хоть на минутку любимого человека заставила девушку зайти в коттедж.

В углу комнаты на дешевой тростниковой кроватке лежал больной ребенок, рядом с кроваткой играла старшая девочка, Тотти. Припадок судорог у малютки прошел, и она сидела, обложенная подушками; ее белокурые волосы разметались по плечам, а щеки пылали ярким лихорадочным румянцем. Она барабанила ручками по одеяльцу и, увидев мать, закричала:

— Мама, возьми меня!.. Возьми меня!.. Мне хочется пить… пить!..

— Вот так она весь день… Все пить просит, а сама вся горит, — пожаловалась мать и утерла передником слезу. — Если вы, барышня, подержите ее минутку, я сейчас приготовлю ей питье…

Дженни взяла малютку на руки и заходила взад и вперед по комнате, укачивая ее, пока мать пошла готовить питье.

Случайно подняв глаза, она увидела стоящего в дверях доктора Мерчисона.

— Дженни! Вы здесь! — радостно воскликнул он вполголоса.

— Да, Эрнст, как видите.

Крупными решительными шагами он подошел к ней, наклонился и поцеловал прямо в губы. Взяв ребенка из рук своей невесты, он посадил его к себе на колени. Дженни показалось, что он чему-то сильно поразился. Затем, вынув из кармана маленькое увеличительное стекло, он стал внимательно разглядывать лобик ребенка, как раз у корней волос, после чего осмотрел шейку и кисти рук и, не сказав ни слова, положил малютку в кроватку. Когда Дженни подошла, чтобы взять ее на руки, он сделал знак отойти в сторону, и обратился к только что вернувшейся в комнату со стаканом лимонада матери ребенка с несколькими короткими вопросами.

Затем он повернулся к Дженни и сказал:

— Я отнюдь не желаю пугать вас, но вам было бы лучше уйти отсюда. К счастью, в то время когда вы родились, — добавил он с легкой улыбкой, — среди докторов еще не было моды противиться прививкам. У этого ребенка оспа.

— Оспа! — воскликнула Дженни и прибавила несколько вызывающим тоном: — Прекрасно, вот теперь мы увидим, чья теория верна: вы сами видели, что я держала на руках этого ребенка, а между тем мне никогда в жизни не делали предохранительных прививок. Мой отец не допустил этого, и я слышала, что тем самым он выиграл свои первые парламентские выборы.

Услышав это, Мерчисон на мгновение окаменел; казалось, он сейчас лишится чувств, он хотел сказать что-то, но язык не повиновался ему.

— Негодяй! — воскликнул он наконец сдавленным шепотом и прервал себя на полуслове, до крови закусив губу. Несколько овладев собой, он обратился к Дженни с видимым усилием и заговорил уверенным, хотя несколько глухим голосом:

— Быть может, еще не поздно… Да, мне кажется, что я могу еще спасти вас! — И из бокового кармана своего сюртука он достал маленький футляр с инструментами. — Будьте добры обнажить вашу левую руку, — прибавил он, — к счастью, у меня есть с собой свежая лимфа.

— Зачем? — спросила она.

— Я немедленно сделаю вам прививку.

— В уме ли вы, Эрнст? — воскликнула девушка. — Ведь вы же знаете, кто я такая, знаете, на каких убеждениях я воспитана… Как можете вы думать, что я позволю вам ввести этот яд в мою кровь?

— Послушайте, Дженни, вы не раз говорили, что любите меня… и я настолько дорог вам, что вы пожертвовали бы жизнью ради моего счастья. Вот настала минута доказать искренность ваших слов… Я прошу вас, Дженни, уступите моему безрассудству! Неужели вы не можете сделать для меня даже этого?

— Эрнст, если бы вы требовали от меня чего-либо другого! Все, чего бы вы ни захотели, я готова сделать для вас, все — только не это!..

— Но, Бога ради, почему же? — воскликнул он.

— Потому, Эрнст, что сделать то, о чем вы просите, значило бы признать моего отца обманщиком и лгуном и показать всем, что я, его дочь, от которой он вправе более, чем от кого бы то ни было, ожидать поддержки, не верю ни в него, ни в его учение, которое он так настойчиво проповедовал в течение двадцати лет!

Когда Эрнст Мерчисон понял, что никакие доводы и убеждения не в силах поколебать слепой веры Дженни, он в порыве отчаяния решился прибегнуть к насилию. Неожиданно схватив девушку за талию, он силой бросил ее в кресло и принялся ланцетом разрезать рукав платья.

Но она сумела вырваться из его рук и сидела перед ним с лицом разгневанной богини.

— Вы позволили себе то, Эрнст Мерчисон, чего я никогда не прощу вам! Знайте, что с этого момента между нами все кончено! Идите своей дорогой, а я пойду своей!

— Навстречу смерти, Дженни, — прибавил он.

Она ничего не ответила и, выйдя из дома, направилась к своей калитке. Отойдя шагов десять или пятнадцать, она оглянулась и увидела любимого ею человека, стоявшего у дверей. Он закрыл лицо руками, и вся его мощная фигура сотрясалась от глухих рыданий. С минуту Дженни стояла в нерешительности: невыносимо было видеть этого сильного, сдержанного человека, всегда столь уравновешенного и твердого, рыдающим, как ребенок, на глазах у всех. И она поняла, как сильно должно было быть чувство, способное довести его до такого состояния. Дженни чувствовала, что никогда еще не любила его так сильно, как в эту минуту.

Но вдруг ей вспомнилось его оскорбительное обращение с нею. Она призвала на помощь всю свою волю и твердым шагом направилась к калитке отцовского парка.

Тогда Дженни не сказала мне ничего об этом, но впоследствии я узнал все до мельчайших подробностей от нее самой и отчасти от миссис Смит. Она не упомянула даже, что заходила в коттедж, пока, чуть ли не неделю спустя, во время завтрака одна из наших служанок с испугом не объявила нам ужасную новость: ребенок Смитов умер от оспы в городском госпитале, да и старшая девочка тоже опасно больна. Меня это страшно поразило — ведь эти люди жили почти у самой ограды нашего дома. Я вспомнил, что своими глазами видел, как рыжий бродяга прижимал к себе эту девочку; вероятно, она занесла в дом заразу, от которой и умерла ее маленькая сестренка.

— Дженни, — сказал я, когда служанка удалилась, — слышала ты о малютке Смит?

— Да, отец, я знала, что у нее оспа, еще неделю тому назад!

— Так почему же ты ничего не сказала мне? И откуда ты это знала?

— Я не сказала тебе, дорогой мой, потому, что тебя даже само упоминание об этом тревожит, особенно теперь, когда ты так озабочен выборами. Я знала об этом, так как была у Смитов, нянчила малютку и носила ее на руках как раз в тот день, когда приехал доктор и сказал, что у нее оспа.

— И ты нянчила этого ребенка? — воскликнул я, вскочив со стула и весь трясясь как в лихорадке. — Боже правый, дитя мое, что ты наделала! Ведь ты заразила весь дом!

— Именно так утверждал и Эрнст, то есть доктор Мерчисон, и хотел во что бы то ни стало сделать мне прививку.

— О-о… И что же? Ты позволила ему?

— Как ты можешь спрашивать у меня о таких вещах, отец? Вспомни только, что ты мне постоянно говорил, чему учил и меня, и всех. Я сказала ему… — И она в нескольких словах рассказала мне, что произошло между ней и доктором Мерчисоном.

— Я подразумевал не то, видишь ли… — проговорил я, когда она замолчала. — Я полагал, что ты под влиянием неожиданности… впрочем, ты, как всегда, поступила благоразумно. — И, не будучи более в состоянии сохранять самообладание, сознавая, что сбиваюсь и путаюсь в словах, я под каким-то предлогом встал из-за стола и вышел из комнаты.

Я говорил о ее благоразумии, хотя это было чистейшее безумие! Ах, почему этот Мерчисон не сумел настоять на своем! Ведь у него было больше, чем у кого бы то ни было, власти над ней. Но теперь уже поздно… Никакая прививка не могла спасти ее, разве только она каким-нибудь чудом оказалась бы невосприимчивой к заразе, на что едва ли можно надеяться. Насколько известно, не было случая, чтобы человек, которому не сделали предохранительных прививок, находясь в непосредственной близости от больного оспой, после того как уже показалась сыпь, мог остаться невредимым.

Иначе говоря, через каких-нибудь несколько дней моя Дженни, моя единственная дочь станет жертвой одной из самых ужаснейших болезней. Мало того, так как ей ни разу не делали прививок, болезнь должна проявиться у нее во всей силе, тем более что оспа, свирепствующая теперь в городе, была такого рода, что больше половины случаев оказывались смертельными.

Ужасно было и то, что я ни разу не делал себе прививок после того, как они были сделаны мне в раннем детстве, то есть лет пятьдесят тому назад, так что и я оказывался беззащитным.

Я с радостью бежал бы из города, но как я мог сделать это чуть ли не накануне выборов? Я не смел даже показать испытываемого мной ужаса, так как все сказали бы: «Видите вы этого висельника, который бледнеет при виде веревки?»

С тех пор как отменили обязательную прививку оспы, мы противодействовали оспе системой строжайшей изоляции. Но как я мог отправить свою дочь в одну из заразных ям, где бы она в глазах всего Денчестера служила явным и неопровержимым доказательством лживости моего учения?

Глава 13

ВРЕМЯ ЖАТВЫ
Прошло пять дней; для меня это были пять дней невыразимой пытки, пять дней томительного страха и ожидания. Каждое утро я ожидал появления Дженни за завтраком с замиранием сердца, тем более ужасным, что должен был скрывать свои чувства от нее, от моей чуткой, проницательной Дженни. Страх быть разгаданным ею был до того велик, что я едва смел поднять на нее глаза, когда она входила в комнату.

На пятое утро она несколько запоздала к завтраку, что было совершенно необычайным случаем, так как Дженни вставала очень рано. Она казалась несколько бледнее обыкновенного, быть может, из-за жары.

— Ты запоздала сегодня к завтраку, Дженни, — заметил я небрежно.

— Да, дорогой мой, я проснулась с головной болью. Теперь все прошло. Я полагаю, это от жары!

С этими словами она по обыкновению поцеловала меня.

— Да, конечно, от жары! — подтвердил я, и мы сели за стол.

Во время завтрака я неотступно наблюдал за Дженни. Она делала вид, что пьет чай, и на тарелке у нее лежало крылышко дичи, но я заметил, что она ничего не ест. Если Дженни заражена, если она умрет, то я — я, и никто иной, — буду ее убийцей, и не по неведению или заблуждению, а сознательно, из-за себялюбивых целей, из-за своей жалкой трусости!

После завтрака я отправился агитировать избирателей и произносить речи на митингах. Но что это был за ужасный для меня день, и как я проклинал теперь тот час, когда продал свои честь и убеждения за место в парламенте, за жалкую и дешевую популярность! Если бы Стивен Стронг не смутил меня тогда, моей Дженни была бы привита оспа, и хотя он до самой своей смерти оставался мне добрым другом, я в тот день проклял его память.

Я вернулся домой как раз вовремя, чтобы успеть переодеться к обеду. В этот день я ждал к себе гостей, и Дженни в качестве хозяйки присутствовала на этом обеде. Та вялость и утомление, которые замечались в ней утром, теперь совершенно исчезли: она была чрезвычайно весела, оживлена и остроумна. Никогда я не видел ее столь прекрасной, как в этот вечер: яркий румянец оживлял ее лицо, глаза как-то по-особенному сияли, затмевая блеск бриллиантовой диадемы, сверкавшей у нее в волосах. Но я заметил, что она опять ничего не ела, зато, вопреки привычке, выпила несколько бокалов шампанского. Прежде чем я успел избавиться от своих гостей, она ушла к себе наверх и легла спать, так что в этот вечер я не имел случая поговорить с ней.

Оставшись один после ухода гостей, я удалился в кабинет и, закурив сигару, предался мыслям. Теперь я уже не сомневался в том, что яркий румянец на ее щеках был ничем иным, как скрытой лихорадкой оспы, и что ужасная зараза свила себе гнездо под моей кровлей. Я был разгорячен, так как выпил много вина за обедом, но при мысли об этом весь холодел от ужаса. Да, Дженни заразилась оспой, но она молода и может выздороветь, если же заражусь я, то, конечно, умру.

«Весьма возможно, что я уже заразился, — думал я. — Ив этот самый момент семя страшной болезни уже начало свою разрушительную работу. Но если даже и так, — простонал я, хватаясь за эту мысль, как утопающий за соломинку, — если даже и так, то, быть может, еще не поздно!»

Я держал у себя запас свежей лимфы, так как только на днях приобрел ее, чтобы демонстрировать перед моими слушателями во время лекций и пояснять им ужасные последствия прививки. Допустим, что я сделаю себе два — три надреза ланцетом на левой руке… кто узнает об этом? Легкое воспаление руки не помешает мне присутствовать на митингах, а под рукавом моего сюртука никто не увидит этих ранок!

Что удерживает меня от того, чтобы тут же, не раздумывая, привить себе оспу? Конечно, если меня разоблачат и выведут на чистую воду — это будет ужаснейшей катастрофой, о которой даже страшно подумать! Но что могли значить все возражения в сравнении с тем ужасом, который вселяла в меня чудовищная зараза, похитившая моего отца и схватившая за горло мою единственную дочь. Нет, я сделаю это сейчас же!

Я встал и запер на замок дверь кабинета. О другой же двери, ведущей в наши спальни, я не подумал, так как Дженни давно легла спать, а кроме нее там никого не было.

Скинув сюртук, я засучил левый рукав рубашки, зажег маленькую спиртовку, чтобы стерилизовать ланцет, приготовил костяную палочку и вскрыл крошечный пузыречек с лимфой. Затем, расположившись в своем рабочем кресле таким образом, чтобы свет от электрической лампочки падал прямо мне на руку, я сделал на ней ланцетом пять глубоких надрезов, из которых выступила кровь, и смазал ранки порядочной дозой спасительного вещества.

Таким образом, операция была завершена, и теперь я сидел смирно, не шевелясь, свесив руку через спинку кресла, чтобы кровь могла остановиться прежде, чем я спущу рукав рубашки.

Вдруг я услышал позади себя легкий шорох и, обернувшись, очутился лицом к лицу с Дженни. Она стояла у дверей, ведущих в наши комнаты, и опиралась рукой на спинку кушетки, словно ноги отказывались держать ее.

Я видел ее всего одну секунду, но этого было достаточно, чтобы уловить в ее глазах выражение ужаса и отвращения. В следующий момент я уже повернул выключатель, и комната утонула во мраке; мерцал только слабый свет спиртовки.

— Отец, — спросила девушка, и голос ее из темноты звучал как-то сдавленно и глухо, — что ты делал?

— Я споткнулся и ссадил руку об угол камина… — начал я говорить первое, что пришло мне в голову, но она не дала мне закончить.

— Ах, сжалься же, сжалься надо мной, отец! — взмолилась она. — Я не могу слышать, как ты лжешь! Ведь я же видела все своими глазами!..

Наступило молчание, которое среди окружающего нас мрака казалось еще томительнее и ужаснее. Но вот Дженни заговорила снова:

— Неужели, отец, у тебя нет слов утешения для меня? Неужели я должна буду уйти так?. Скажи мне, как мог ты, препятствуя сотням и тысячам людей делать себе и своим детям прививки, тайно сделать ее себе? Если ты считаешь прививку действенным средством против заразы для себя, то почему же ты не позаботился о том, чтобы эти прививки были сделаны и мне, твоему единственному ребенку? Зачем ты уверял людей, что это вредный и глупый предрассудок? Ах, отец, отец, ответь мне! Объясни мне все это — я чувствую, что сойду с ума!

Тогда заговорил я:

— Сядь, Дженни, и слушай, и пусть в комнате будет темно — так мне легче говорить.

И я рассказал ей вкратце, но с полной ясностью и без всяких утаек обо всем. Я покаялся перед ней во всех своих слабостях, обнажил свою душу.

Дженни не проронила ни слова, но когда я кончил, она воскликнула:

— Бедный отец! Бедный, бедный мой отец! Почему ты не сказал мне всего этого несколько лет назад, когда я стала взрослой и могла уже понять тебя? Ну, да что теперь говорить об этом! Я пришла сказать тебе, что я очень больна, я знаю, что заразилась этой ужасной болезнью. О, если бы я знала две недели назад истину, я позволила бы Эрнсту привить мне оспу. Зажги свет, я хочу еще раз взглянуть на тебя. Мы уже больше не увидим друг друга. Я запрещаю тебе входить в мою комнату, и скорее наложу на себя руки, чем допущу это. Нет, нет! Не подходи ко мне, не целуй меня! Прощай, отец! Прощай! Теперь, когда я знаю все, я даже рада была бы умереть, если бы только не встретила Эрнста… — С этими словами Дженни повернулась и вышла из комнаты, медленно и с трудом поднимаясь по широкой дубовой лестнице в свою комнату, из которой она уже больше никогда не вышла.

Через сутки выяснилось, что Дженни заболела той злокачественной оспой, которая свирепствовала в городе, унося каждый день десятки новых жертв. Однако ее не отправили в госпиталь, так как я держал ее болезнь в тайне. Я нарочно выписал для нее из Лондона сиделку, которой недавно была привита оспа. Лечением я заведовал лично, хотя и не навещал и не видел больной, потому что боялся разнести заразу по всему городу, приходя от больной на митинги и собрания.

Что касается меня лично, то я уже не опасался заразы, так как по прошествии недели у меня появились четыре крупных нарыва, которые служили мне гарантией безопасности.

Прошло еще шесть дней; наступил канун выборов. Во время перерыва я вырвался домой и к своей великой радости узнал, что Дженни, которая последние двое суток находилась между жизнью и смертью, чувствует себя заметно лучше. Она сама даже сказала мне это через дверь и пожелала успеха на митинге, так что я ушел от нее почти счастливый.

Но после того как я уехал, Дженни сразу сделалось намного хуже, и она почувствовала, что настал ее последний час. Тогда она приказала сиделке послать от ее имени телеграмму доктору Мерчисону:

Приезжайте немедленно. Умираю. Хочу Вас видеть.


Полчаса спустя Мерчисон стучал в дверь ее комнаты. Она попросила сиделку накинуть ей простыню на лицо, чтобы он не мог видеть, насколько оно обезображено болезнью, и оставить ее наедине с женихом.

— Послушайте, — начала она, когда доктор Мерчисон сел возле ее постели, — я умираю от оспы и послала за вами, чтобы попросить у вас прощения. Теперь я знаю, Эрнст, что вы были правы, но узнать об этом мне было тяжело, и сердце мое надорвалось…

Он молчал, низко опустив голову на грудь. Отрывистыми фразами она передала ему то, что узнала от меня… Час спустя Дженни не стало. Мерчисон до последней минуты не отходил от нее.

Не помня себя от горя, он кинулся домой, переменил платье и направился прямо в земледельческое собрание, где я выступал перед толпой избирателей. Это был очень многолюдный и бурный митинг; умы всех были взволнованы и омрачены слухами о растущем с каждым днем числе смертей от оспы, так что даже самые надежные мои сторонники начали уже колебаться и задавать себе вопрос, действительно ли так неоспоримы мои крайние взгляды относительно предохранительных прививок.

Тем не менее моя речь, в которой я умышленно избегал вопроса о вакцинации, была принята если не с энтузиазмом, то, во всяком случае, с надлежащим уважением. Я закончил ее блестящим воззванием к народу, призывая и на этот раз оставаться верными великим принципам свободы. Я напомнил, что отстаиваю эти принципы в течение двадцати лет, а потому еще раз прошу их завтра, в решающий момент выборов, отдать свои голоса тому, кто долгие годы верой и правдой служил интересам своих избирателей и был неустанным поборником их прав.

Когда я окончил свою речь и сел, приветствуемый громкими криками одобрения, послышался голос из темного угла галереи:

— Я хотел бы спросить доктора Терна, верит ли он в действие предохранительных прививок?

Все собрание сдержанно засмеялось; сам председатель поднялся с места и, улыбаясь, сказал:

— Я, право, не вижу никакой надобности обращаться с этим вопросом к мистеру Терну, который более двадцати лет в глазах целой Англии считался одним из ревностных сторонников антивакцинации.

— Я повторяю свой вопрос! — снова раздался тот же голос. Это упорство, по-видимому, смутило председателя.

— Если неизвестный потрудится выступить открыто, вместо того, чтобы скрываться там, в темном углу галереи, то я нимало не сомневаюсь, что доктор Терн удовлетворит его любопытство.

Под сводами галереи произошло движение, и кто-то стал прокладывать себе дорогу сквозь толпу.

Но вот таинственный оппонент подошел к самой эстраде, и в его рослой, могучей фигуре я сразу узнал жениха дочери, доктора Эрнста Мерчисона.

— Я спрашиваю вас, сэр, — сказал он тем же резким металлическим голосом, — верите ли вы сами или нет в действие предохранительных прививок?

Что я мог ответить?

— Я полагаю, сэр, что, как вам уже заметил господин председатель, вся моя общественная деятельность за последние двадцать лет говорит сама за себя. Взгляды свои я достаточно часто высказывал публично, и, как мне кажется, они здесь всем известны.

Тогда Эрнст Мерчисон отвернулся от меня и обратился к собранию.

— Граждане Денчестера! — возгласил он таким звучным громовым голосом, что взгляды всех присутствующих обратились на него. — Все вы, конечно, знаете, что, по мнению доктора Терна, предварительная прививка бесполезна, даже вредоносна. Проповедуя открыто эти убеждения, он помешал сотням и тысячам людей сделать себе и своим детям эти прививки. Теперь я прошу его подтвердить всенародно свои убеждения, обнажив здесь, в присутствии всех, свою левую руку.

В собрании поднялся страшный шум, послышались голоса: «Да, да!», «Стыдитесь!», «Нет, пусть покажет!» Мои сторонники возмущались и роптали во всеуслышание, для меня же все слилось в дикий гул, и только невероятным усилием воли я вернул самообладание и, обращаясь к толпе, проговорил:

— Я здесь, чтобы отвечать на любые вопросы, но прошу защитить меня от оскорблений!

Толпа шумела и волновалась, а Эрнст Мерчисон стоял неподвижно, спокойный и неумолимый, как рок, как смерть, рядом со мной, а когда шум стих, он снова возвысил голос:

— Я еще раз повторяю свой вопрос. В городе свирепствует оспа, люди умирают сотнями, и многие поспешили предохранить себя от заразы, сделав себе прививку. Пусть же доктор Терн докажет нам, что он этого не сделал, и в доказательство обнажит перед всеми свою левую руку!

Председатель собрания взглянул на меня пристально, и я заметил, что губы его слегка побелели и дрогнули.

— Объявляю митинг закрытым! — громогласно заявил он.

Я поспешил сойти с эстрады. Вдруг голос, неумолимый голос рока прозвучал над самым моим ухом: «Убийца! Я всем покажу то, что ты желаешь скрыть!» И прежде чем я успел опомниться, Мерчисон схватил меня правой рукой за горло, а левой сорвал мое платье и белье с такой силой, что в одно мгновение обнажил мое плечо, и предательские знаки оспы предстали глазам всех, как явные улики моего позора.

Я лишился чувств, но в тот момент, когда сознание покидало меня, я услышал дикий крик ярости, сорвавшийся с уст сотен и тысяч обманутых мною людей, и эти крики и проклятия преследуют меня с тех пор повсюду. Они заставили меня покинуть родину, и даже теперь, даже здесь не дают мне покоя…

Вот и вся моя повесть, больше мне сказать нечего.



ЭЛИССА, ИЛИ ГИБЕЛЬ ЗИМБОЕ (повесть)

Вступление

На свете немало руин, но их происхождение редко бывает окутано покровом такой непроницаемой тайны, как происхождение развалин древнего города Зимбабве в Южной Африке. Многие народы из поколения в поколение, должно быть, задавались вопросом: кто и для чего возвел эти каменные строения?

Изыскания, проведённые мистером Уилмотом, убедительно доказывают, что в средние века город Зимбабве — или Зимбое — был столицей варварской империи, верховного правителя которой называли императором Мономотапы, а также то, что в тени его башен одно время ютилась иезуитская церковь. Но об изначальном предназначении этих башен жители средневековой Мономотапы знали, по всей вероятности, еще меньше, чем сегодня знаем мы. Полные глубоких наблюдений труды покойного мистера Теодора Бента, чья смерть — большая потеря для всех, интересующихся этой загадкой, почти неоспоримо убеждают, что Зимбабве был финикийским городом или, по крайней мере, городом, обитатели которого придерживались финикийских обычаев и поклонялись финикийским богам. Все остальное — из области предположений. При каких обстоятельствах цивилизованные люди сумели возвести в самом сердце Африки торговый город, защищенный обширной системой укреплений, с храмами, где поклонялись сидонским божествам (и не только Зимбабве, а еще несколько городов), — мы, по-видимому никогда не узнаем с достаточной точностью, хотя обнаружение кладбищ их обитателей и могло бы пролить какой-то свет на эту тайну.

Но, хотя достоверные доказательства и отсутствуют, вряд ли подлежит сомнению, что именно богатые золотые копи, где трудились рабы, соблазнили финикийских торговцев и перекупщиков забраться, вопреки своему обыкновению, так далеко от моря в глубь материка; это предположение подтверждается старыми разработками в Родезии. Может быть, город Зимбое и есть Офир, упоминаемый в третьей Книге Царств[801]? Как бы то ни было, можно с достаточной уверенностью утверждать, что главным промыслом тамошних жителей была переплавка и продажа золота; путешествие сюда по морю и суше из Иерусалима, а затем возвращение с грузом золота, драгоценных камней, слоновой кости и красного дерева занимало, вероятно, не менее трех лет. В те времена в Африке путешествовали медленно, а об опасностях, которым подвергались путники, до сих пор свидетельствуют руины древних фортов, расположенных вдоль дороги между золотыми городами и морем.

Таким образом, остается широкий простор для предположений относительно как загадочного возникновения города, так и еще более загадочного его исчезновения; можно только догадываться, что могущество Зимбое было подточено чрезмерной роскошью и смешением рас, после чего полчища дикарей растоптали его обагренными кровью ногами, точно так же, как в более поздние времена они растоптали империю Мономотапы. В этой своей романтической повести автор попытался изобразить, как произошло первое разрушение Зимбое, — а это, разумеется, нелегко. Остается надеяться, что ему удалось выполнить роль скромного пионера; разрушенные крепости-храмы Южной Африки, несомненно, привлекут внимание последующих поколений романистов, которые будут располагать более точно установленными фактами.

Глава 1

КАРАВАН
В гордом великолепии садилось солнце над просторами Юго-Восточной Африки, которую в те далекие времена, около трех тысяч лет назад, называли Ливией. Его последние, но еще жгучие лучи пекли погонщиков каравана, которые вели за собой верблюдов, ослов и быков; с большим трудом взобрались они на гряду каменистых холмов и остановились здесь для отдыха. Перед ними простиралась равнина, одетая желтой и жухлой — ибо стояла зима — травой и замкнутая не очень высокими горами, на склонах которых и был разбросан город — цель их длительного путешествия. То был древний город Зимбое, ныне почти не сохранившийся и известный нам, людям современным, под названием Зимбабве.

При виде плоских домов из необожженного кирпича, а еще выше — огромного круглого здания из темного камня, послышались громкие крики радости. Кричали на самых разных языках: финикийском, египетском, еврейском, арабском, на наречиях прибрежной Африки — ибо среди путников были представлены все эти народы и племена. Ликование вполне понятное: восемь месяцев, преодолевая многочисленные опасности, добирались сюда эти люди от побережья, — и вот наконец их глазам открылись стены золотого библейского Офира, где им предстоит желанный отдых. Когда караван выходил из восточного порта, в нем помимо женщин и детей насчитывалось полторы тысячи мужчин, но до места назначения добралась лишь половина. Однажды они попали в засаду, устроенную диким племенем, и многие были убиты. Однажды переболели губительной лихорадкой, свирепствующей в низменных частях Африки, — она также унесла десятки жертв. Дважды испытали губительный голод и жажду; немало путников были пожраны львами, крокодилами и другими хищниками, которыми изобилуют эти края. И вот, наконец, трудный переход завершен; шесть месяцев, а может быть, и целый год можно спокойно отдыхать, заниматься своим торговым промыслом в Великом Городе, наслаждаясь его богатой, сытой и веселой жизнью и принимая участие в тех нечестивых оргиях, которые финикийцам угодно было считать обрядами поклонения небесным божествам.

Скоро, однако, шум и гам прекратились, и караван без всякого повеления поспешно устремился вперед. С лиц измученных людей как будто смыло всякую усталость; даже худые — кожа да кости — верблюды и ослы, казалось, поняли, что их тяжкий труд, вознаграждаемый лишь побоями, вот-вот закончится, и, забыв о навьюченной на них поклаже, без всяких понуканий торопливо брели вниз по каменистой тропе. Лишь один из путников задержался. Он был, очевидно, человек сановный, ибо его окружали восемь-десять слуг.

— Ступайте, — сказал он слугам, — я хочу побыть немного один, а потом догоню вас.

Слуги низко поклонились и поспешили вслед за караваном.

Оставшийся один путник был молод: лет двадцати шести — двадцати семи. По его смуглой, почти до черноты обгоревшей коже, по короткой квадратной бородке и платью видно было, что он еврей или египтянин, а может быть, и смешанной крови: его высокий сан подтверждали золотая цепь на шее и резной золотой перстень на пальце. То был не кто иной, как принц Азиэль, по прозванию Вечно Живущий, так как на плече у него было родимое пятно странных очертаний, похожее на crux ansata[802], символ вечной жизни у египтян. Он был внуком могущественного израильского царя Соломона и сыном египетской принцессы.

Азиэль был высок, худощав и не очень широк в кости. Черты его овального лица, особенно губы, отличались тонкостью и чувственностью; обращали на себя внимание его глаза — большие, темные, исполненные задумчивости — глаза человека, отмеченного роком. Выражение у них было, по большей части, мрачное, слишкомсосредоточенное, и, случалось, они вспыхивали странным огнем.

Принц Азиэль приставил ладонь ко лбу, защищая глаза от лучей заходящего солнца, и долго и внимательно разглядывал город на горе.

— Наконец-то, хвала Всевышнему, я вижу тебя! — прошептал принц, который поклонялся Яхве, а не богам, которых чтила его мать. — Честно сказать, путешествие измотало меня. Хотел бы я знать, что ожидает меня в твоих стенах, о Город Золота и дьяволопоклонников.

— Этого не знает никто, — послышался голос у его уха. — Может быть, вы найдете там себе супругу… может быть, престол, а может быть… и безвременную кончину.

Азиэль, вздрогнув, обернулся и увидел рядом с собой человека в некогда роскошном, но теперь рваном и запыленном платье, в черной шапке, смахивающей на феску, какие носят на Востоке. Человек был уже довольно пожилого возраста, с седоватой бородой, проницательными, не лишенными доброты глазами и с острыми, решительными чертами лица. Это был финикийский купец — он пользовался особым доверием тирского царя Хирама, который и назначил его начальником каравана.

— А, это ты, Метем! — сказал Азиэль. — Зачем ты оставил караван и вернулся?

— Потому что мой самый ценный груз — вы, принц, — почтительно склонился купец. — До сих пор я оберегал сына Израиля от всех опасностей, теперь осталось лишь передать его правителю города. Слуги сказали мне, что вы отослали их, поэтому я и вернулся: по ночам здесь, за стенами города, рыщет множество разбойников и дикарей.

— Благодарю за заботу о моей безопасности, Метем, хотя я и не думаю, что мне что-нибудь угрожает. Да я и сам могу постоять за себя.

— Не благодарите меня, принц, все это время я охраняю вас, потому что мне будет хорошо заплачено. Сначала я получу щедрое вознаграждение от правителя города, а затем, через несколько лет, когда мы возвратимся в Иерусалим, и от великого Царя: я надеюсь загрузить его дарами целый корабль.

— Это еще неизвестно, Метем. Если будет царствовать мой дед, возможно, твоя надежда и сбудется, но ведь он очень стар, а если корона перейдет к моему дяде, я отнюдь не уверен, что он вообще захочет вознаградить твои услуги. Вы, финикийцы, так любите деньги. Скажи, Метем, мог бы ты продать меня за золото?

— Я этого не говорил, принц, хотя даже дружба имеет свою цену.

— Среди твоего народа?

— Среди всех народов, принц. Вы упрекаете нас за то, что мы любим деньги. Что ж, верно, мы их любим, ведь они дают все, к чему стремятся люди: почет, высокое положение, безбедное существование и благоволение царей.

— Но не любовь, Метем. Финикиец презрительно рассмеялся.

— Любовь?! Ну этого-то добра я могу купить сколько угодно, было бы на что. Мало ли на невольничьих рынках рабынь и мало ли вольных женщин, любящих украшения, пурпурные тирские ткани и легкую, роскошную жизнь? Вы молоды, принц, потому и считаете, что любовь нельзя купить.

— А ты, Метем, слишком стар и не понимаешь, что я разумею под любовью; однако я не стану тебя переубеждать; даже если в моих словах будет мудрость Соломона, ты все равно меня не поймешь. Что бы там ни было, деньги не принесут тебе благословения Небес и не одарят райским блаженством твой дух в жизни вечной, что следует за этой, земной.

— Вы говорите, деньги не одарят мой дух блаженством? Конечно, нет, принц, ибо я не верю в существование духа. Когда я умру, я умру, это будет конец. А вот благословение Небес вполне можно купить, как я уже не однажды убеждался, если не за деньги, то за что-нибудь другое. Когда-то я принес своего первого сына в жертву сидонскому Баалу. Не отворачивайтесь, принц; это далось мне очень нелегко, но на карту было поставлено все мое будущее; лучше было пожертвовать мальчиком, чем обречь нас всех на вечную нищету и долги. Вы же знаете, принц, что боги требуют всего самого лучшего, они требуют крови и преданности.

— Нет, не знаю, Метем. Такие боги не боги, а дьяволы, отродья Вельзевула, не имеющего никакой власти над людьми истинно праведными. Я отвергаю двух твоих богов, финикиец: и того, что на земле, бога золота, и того, что в небесах, — дьявола, жаждущего крови.

— Не говорите о нем плохо, принц, — торжественно возгласил Метем, — ибо здесь вы не в святилище Яхве, а в его владениях, и он может явить вам свое могущество. В продолжение нашего разговора скажу, что я охотнее буду поклоняться золоту, чем тому безрассудному, одуряющему духу, который вы изволите называть Любовью и который причиняет своим поклонникам куда больше зла, чем золото. Признайтесь, именно от любви женщины вы и бежали сюда, в эти дикие края, принц. Берегитесь же, чтобы любовь другой женщины не задержала вас здесь.

— Солнце уже садится, — холодно произнес Азиэль. — Пора идти.

Метем с поклоном пробормотал какое-то извинение, ибо чутье человека, часто бывающего при дворе, подсказало ему, что он допустил некоторую вольность, затем, придержав стремя, он помог принцу сесть на его мула. Но, когда он повернулся к своему мулу, оказалось, что тот куда-то удрал, и понадобилось целых полчаса на его поимку.

К тому времени солнце уже закатилось, и, так как в Южной Африке смеркается почти мгновенно, оба путника с трудом находили дорогу, спускаясь по горному склону. И все же они продолжали спуск, пока за их колени не стала цепляться длинная сухая трава, оповещая своим шуршанием, что они сбились с дороги, хотя и едут в правильном направлении, ибо видели перед собой сторожевые костры, пылающие на крепостных стенах. Однако, когда они подъехали к какой-то роще, огни скрылись за пологом густой листы, и в полной темноте мул Метема задел за торчащий из земли корень и упал.

— У нас нет другого выхода, — сказал финикиец, помогая животному подняться, — кроме как подождать восхода луны: в течение часа она должна появиться. Разумнее было бы не заводить этого разговора о любви и богах, принц, пока мы не окажемся в полной безопасности, за стенами города, ибо мы находимся в руках Повелителя Тьмы, а он — источник всяческих бед.

— Ты прав, Метем, — согласился принц. — Вина тут моя. Придется остановиться.

Продолжая держать мулов за поводья, оба путника уселись на землю и, поглощенные своими мыслями, стали молча ждать.

Глава 2

РОЩА БААЛТИС
Ночная мгла угнетала и Азиэля, и Метема; они сидели, не произнося ни слова, и вдруг в безмолвии ночи послышались какие-то странные звуки, похожие сперва на причитания плакальщицы, а затем на песнопение. Голос звучал совсем рядом — задушевный, полный богатых переливов и страсти. Иногда он опускался почти до плача, иногда взмывал ввысь, наполняя воздух трепетом своих модуляций, которые казались бы пронзительными, не будь они столь сладостны.

— Кто эта певица? — спросил Азиэль у Метема.

— Прошу вас, помолчите, — шепнул тот ему на ухо, — мы забрели в одну из священных рощ Баалтис, куда мужчинам, кроме как в праздничные дни, под страхом смерти запрещается заходить. Жрица обращает свою молитву к богине.

— Мы попали сюда случайно, не по своей воле; надеюсь, нас помилуют, — равнодушно обронил принц. — Но это песнопение глубоко меня волнует. Скажи мне слова, я с трудом их понимаю, у жрицы какой-то странный выговор.

— Принц, я не имею даже права слушать эти священные слова. Жрица поет древнее песнопение о жизни и смерти и молит богиню, чтобы та даровала ее душе огненные крылья, даровала величие и способность прозревать и минувшее, и будущее. Большего я не смею сказать, к тому же я плохо слышу, и песнопение с трудом поддается пониманию. Затаитесь, ибо уже восходит луна, и молитесь, чтобы мулы не шевелились. Она скоро уйдет, и мы сможем покинуть священное место.

Израильтянин повиновался; присев на корточки, он с любопытством вглядывался во мглу.

Из-за горизонта выплыл край большой луны, и в ее серебристых лучах их глазам во всех своих подробностях открылась странная сцена. Перед ними лежала не очень большая, шагов в восемьдесят, лужайка, окруженная семью громадными баобабами, такими древними, что они, по всей видимости, были взращены рукой самой Природы, а не людьми. За стволом одного из этих деревьев и притаились Азиэль и его спутник; приглядевшись, они заметили, что лужайка отнюдь не пустынна. В самом ее центре стоит алтарь, а рядом — грубое изображение богини, вырезанное из дерева и раскрашенное. На голове у нее — полумесяц, на шее — ожерелье из деревянных звезд. Рук нет, только четыре крыла: два распростерты, два прижимают к груди нечто, похожее на ребенка. По этим символам Азиэль сразу понял, что перед ним священная статуя финикийской богини, известной в разных странах под именами Астарты, Ашторет или Баалтис: в их примитивной религии она служила и воплощением луны и эмблемой плодородия.

Между этим грубым фетишем и алтарем, где лежало несколько цветов, в ярких лунных лучах стояла девушка в белом платье. Она была молода, необыкновенно хороша собой и стройна и, хотя ниспадающие до колен волосы скрадывали ее рост, казалась все же высокой. Ее округлые руки были простерты вперед, милое, выразительное лицо — запрокинуто к небу, и даже издали можно было видеть ее бездонно-глубокие глаза, все в отблесках лунного света. Жрица довела до конца священное песнопение и теперь молилась — громко, медленно и отчетливо — так что Азиэль мог разобрать каждое слово. Ее идущая от самого сердца молитва была обращена, однако, не к идолу перед ней, а к луне.

— О Царица Небес, — взывала она. — Ты, чей престол я вижу, но чей лик от меня сокрыт, внемли молитве твоей служительницы, оборони меня от беды великой, мне угрожающей, спаси меня от врага ненавистного. Сохрани меня в чистоте беспорочной и, как ты наполняешь ночь своим сиянием, рассей тьму моего невежества мудростью твоей, столь желанной моему разуму. Дай мне услышать глас небесный, да просветит он меня. Открой мне тайну моей жизни, поведай, почему не похожа я на сестер своих, не радуют меня ни пиры, ни приношения; и не богатства жажду я, а знаний истинных, почему все мои мечты — о любви, какой я еще не встречала на свете. Одари меня своей мудростью вечной, любовью непоколебимо верной и неумирающей, а в уплату, если хочешь, возьми мою жизнь. Ответь же мне, о Баалтис, гласом своим божественным либо яви какой-нибудь знак; наполни же сосуд моей жаждущей души и утоли голод ума моего. О богиня великая! О богиня всемогущая! Даруй мне, твоей служительнице, силы твоей могущественной, чистоты твоей божественной и покоя твоего, столь желанного. Внемли мне, Небеснорожденная, внемли мне, Элиссе, дщери Сакона, жрице твоей преданной. Внемли же мне, внемли и ответь в этот тайный священный час, гласом своим ответь, или сотвори чудо, яви знак.

Девушка замолчала; это страстное моление как будто истощило все ее силы, и она стояла в безмолвном ожидании, и вот тогда ей был дан знак, во всяком случае, произошло нечто такое, что впоследствии она считала ответом на свой призыв. Жрица по-прежнему закрывала лицо руками и ничего не могла видеть; не видели ничего и двое мужчин, зачарованные ее красотой, особенно неотразимой в ночной роще, и ее неистовым, хотя исполненным мудрости и достоинства, молением. И только при виде протянувшейся к ней руки они, наконец, заметили огромного, черного, как смоль, человека в накидке из леопардовых шкур и с большим копьем в другой, правой руке: прячась в тени деревьев, он тайком подполз к жрице с дальней стороны лужайки.

С ликующим гортанным воплем он схватил девушку левой рукой и, как она ни вырывалась, как ни взывала о помощи, потащил в глубокую тень баобабовой рощи. Азиэль и Метем вскочили и бросились вперед, на бегу обнажая мечи. Израильтянин, однако, зацепился за один из многочисленных, выбивающихся из-под земли корней и тяжело упал ничком. Когда, через полминуты, он очнулся и поднялся на ноги, Метем уже подбежал к огромному варвару; заслышав шаги, тот резко повернулся к нему лицом, все еще продолжая держать вырывающуюся жрицу. Финикиец находился так близко, что у него не было времени перехватить копье, варвар ударил его утолщенным концом древка прямо по лбу, и тот рухнул, точно забитый мясником бык. Затем он повернулся, собираясь бежать дальше вместе со своей пленницей, но не успел сделать и десяти шагов, как услышал позади быстро приближающийся топот и остановился.

Заметив настигающего его с обнаженным мечом израильтянина, он швырнул девушку на землю, где она и лежала, с трудом переводя дух. Затем, сдернув с плеч меховую накидку, он обмотал ее вокруг левой руки, чтобы пользоваться ей наподобие щита, и с яростным воплем ринулся прямо на Азиэля, намереваясь пронзить его широким наконечником своего копья.

Принц, на свое счастье, с детства обучался владению мечом; невзирая на худобу, он был силен и ловок, точно леопард. Ожидать нападения на месте было бы самоубийством — копье пронзило бы его, прежде чем он смог бы дотянуться до нападающего своим коротким мечом. Поэтому, завидев сверкающее оружие, он отскочил в сторону и одновременно, быстро взмахнув мечом, полоснул своего противника по спине.

С криком боли и бешенства варвар развернулся и атаковал его во второй раз. Азиэль отпрыгнул и обрушил удар по древку копья, которое тот поднял, чтобы защитить голову. Так силен был этот удар, так остер тяжелый меч, что копье было рассечено пополам и наконечник упал наземь. Отбросив бесполезное теперь оружие, варвар выхватил из-за пояса длинный кинжал, и прежде чем Азиэль успел воспользоваться своим преимуществом, обернулся к нему лицом. Но на этом раз, наученный осторожности, он не кинулся вперед, как разъяренный бык, а стоял, вытянув вперед обмотанную мехами руку и смотрел на своего противника.

Настала очередь Азиэля; он медленно кружил вокруг огромного варвара, выжидая удобного случая для нападения. И такой случай представился. В ответ на его финт варвар слегка опустил свой меховой щит, и Азиэль самым острием кольнул его в шею, тут же отпрыгнув, и как раз вовремя, ибо в слепой ярости, оглушительным, похожим на рев льва криком варвар бросился прямо на него. Нападение было столь стремительно, что Азиэль не мог даже увернуться и сделал единственно возможное. Прочно упершись ногами в землю, он наклонился вперед, вытяну руку с мечом и напряг все свои мышцы. Перед его глазами мелькнула обмотанная леопардовым мехом рука. Быстрым взмахом левой руки Азиэль отвел ее в сторону, что-то с невероятной силой навалилось на его меч, над головой сверкнула сталь, и он повалился, придавленный громадным черным туловищем.

«Конец! — только и успел подумать он. — Да примут Небеса мою душу!» — И в тот же миг потерял сознание.

Очнувшись, Азиэль смутно увидел, что нам ним склоняется женщина в белом платье: она изо всех сил старается стащить черную тушу с его груди; в страхе и отчаянии женщина громко всхлипывала. Тут он окончательно пришел в себя, с усилием сел, столкнув в себя убитого: меч, оказалось, попал ему в самое сердце и вышел через спину. Женщина перестала плакать и спросила на финикийском языке:

— Вы живы, господин? Я возношу благодарность богам-хранителям и даю обет принести в жертву Матери-Баалтис свои волосы.

— Нет, госпожа, — ответил он слабым голосом, ибо победа досталась ему нелегко, — было бы так жаль, если бы ты лишилась своих волос; и если уж приносить в жертву чьи-то волосы, то, конечно же, мои…

— У, вас идет кровь из головы, — перебила она. — Скажите, чужестранец, вы тяжело ранены?

— Я ничего не отвечу, госпожа, — с улыбкой сказал он, — пока ты не возьмешь назад свой обет.

— Хорошо, чужестранец; вместо волос я пожертвую богине свою золотую цепь, кстати, она и стоит дороже.

К этому времени Метем уже пришел в себя и даже обрел всегдашнюю находчивость.

— Лучше бы ты, госпожа, — сказал он резким голосом, — преподнесла эту цепь мне, ведь этот черный злодей проломил мне голову, когда я пытался тебя спасти.

— Я благодарна тебе от всего сердца, — ответила она, — но разбойника убил молодой господин: он спас меня от рабства, худшего, чем смерть, за что и будет достойно вознагражден моим отцом.

— Нет, вы только послушайте, — проворчал Метем, — я, старый дуралей, первым ринулся на ее спасение, — неужели же я не заслужил хотя бы доброго слова за свою отвагу? Но нет, я стар и не получу ни благодарности, ни вознаграждения: они предназначаются для молодого принца, который был лишь вторым. Что ж, обычная история; без благодарности я как-нибудь обойдусь, а вознаграждение постараюсь получить из сокровищницы богини.

Позвольте осмотреть ваш рану, принц? У вас только рассечено ухо; благодарите свою счастливую звезду: придись удар чуть-чуть ниже, и копье перебило бы вам шейную артерию… Попробуйте вытащить свой меч из тела этого животного, у меня не хватает сил, принц. А затем эта госпожа, если она не возражает, отведет нас в город, ибо в любую минуту могут подоспеть сообщники этого злодея, а на эту ночь с меня уже хватит стычек.

— Конечно, я отведу вас. Тут совсем рядом, рукой подать, и отец вас отблагодарит; но, с вашего позволения, я хотела бы знать ваши имена, чтобы представить вас отцу.

— Я финикиец Метем, начальник каравана, посланного Хирамом; царем тирским, а этот знатный вельможа, который убил варвара, не кто иной как принц Азиэль, дважды царской крови, ибо он внук великого царя Израиля и сын принцессы из Дома египетских фараонов.

— И все же он рисковал жизнью ради моего спасения, — пробормотала изумленная девушка и, опустившись на колени перед принцем, по восточному обычаю коснулась лбом земли, осыпая его изъявлениями благодарности и похвалами.

— Встань, госпожа, — запротестовал Азиэль, — я не только принц, но прежде всего мужчина, а ни один мужчина не оставил бы тебя в такой беде и непременно обнажил бы меч в твою защиту.

— Нет, — не преминул съязвить Метем, — ни один, ибо, на свое счастье, ты молода, прелестна и благородного происхождения. Будь ты безобразная старуха, из самых простых, конечно, я не стал бы рисковать головой, чтобы преградить путь этому чернокожему, пусть он утащил бы тебя хоть в Тир, то же самое и принц, только вряд ли он признается откровенно.

— Мужчины не часто изъясняются с такой прямотой, — язвительно усмехнулась девушка. — Но послушайте, я должна отвести вас в город, пока не случилась какая-нибудь новая беда, ведь у этого негодяя и впрямь могут быть сообщники.

— У нас с тобой мулы, госпожа: может быть, поедешь на моем? — предложил Азиэль.

— Благодарю, принц, но я предпочитаю идти пешком.

— Так же, как и я, — сказал принц, прекратив долгие, бесплодные попытки извлечь меч из грудной клетки сраженного им варвара. — По таким топям безопаснее ходить пешком. Не поведешь ли ты, друг, моего мула вместе со своим?

— Ах, принц, — проворчал Метем, — такова участь людей пожилых в этом мире; вам — общество прелестной госпожи, а мне — общество мулицы. И все же я предпочитаю мулицу: с ней безопаснее и она не докучает беспрестанной болтовней.

И они отправились в путь. Что до меча, то его так и пришлось оставить в мертвом теле.

— Как тебя зовут, госпожа? — спросил принц и тут же спохватился. — Впрочем, к чему этот вопрос? Ты Элисса, дочь Сакона, правителя Зимбое.

— Да, так меня зовут, принц, хотя мне и невдомек, откуда вы знаете мое имя.

— Ты сама назвала его, госпожа, когда молилась перед алтарем.

— Вы подслушали мою молитву, принц? — с трепетом спросила она. — Знаете ли вы, что подслушивать молитву жрицы Баалтис в священной роще богини — тяжкое преступление, карающееся смертью. К счастью, никто не знает этого, кроме самой всезрящей богини, поэтому умоляю вас: ради себя самого и ради своего спутника ничего не говорите об этом в городе; если об этом проведают жрецы Эла[803] вы окажетесь в большой опасности.

— Но ведь не заблудись я впотьмах и не подслушай случайно твою молитву, тебе бы ни за что не спастись, — рассмеялся принц. — Но раз уж я ее слышал, должен сказать, это была прекрасная молитва, излияние чистой, высокой души, хотя, к сожалению, и обращенная к той, кого я считаю демоницей.

— Спасибо за похвалу, принц, — сухо ответила она, — но вы забываете, что мы разной веры, вы иудей, поклоняетесь Яхве, так я, по крайней мере, слышала, я же, в чьих жилах — сидонская кровь, почитаю Царицу Небес, Баалтис.

— Увы, — вздохнул он, — не будем затевать бесплодный спор; если ты пожелаешь, сопровождающий меня пророк Иссахар, левит[804] может разъяснить тебе наше учение.

Эдисса ничего не ответила, и некоторое время они шли молча.

— Кто этот чернокожий, которого я убил? — спросил Азиэль.

Не знаю, принц, — неуверенно ответила она. — Такие, как он, варвары рыщут вокруг города и похищают белых женщин себе в жены. Он наверняка следил за мной, поэтому и оказался в священной роще.

— Почему же ты отправилась туда одна, госпожа?

— Подобные моления следует возносить в полном одиночестве и только в священной роще, в час восхода луны. К тому же Баалтис вполне может защитить своих жриц и разве не защитила она меня?

— А я-то полагал, что это моя скромная заслуга.

— Да, принц, это ваша рука нанесла смертельный удар похитителю, но в священную рощу ради моего спасения вас привела не кто иная, как сама Баалтис.

— Понимаю, госпожа. Ради твоего спасения Баалтис, вместо того чтобы воспользоваться своим могуществом, почему-то привела в рощу простого смертного, хотя его пребывание там — преступление, караемое смертью.

— Кто может проникнуть в замыслы богов? — пылко ответила она и нерешительно, как будто борясь с каким-то, только что охватившим ее сомнением, прибавила: — И разве богиня не вняла моей молитве?

— Не знаю, госпожа. Я должен подумать. Если я понял тебя правильно, ты молилась о ниспослании тебе божественной мудрости, но была ли она ниспослана тебе в тот час, — я не берусь судить. Ты также молилась о ниспослании тебе любви, бессмертной любви… О прекрасная! Неужели с тех пор как луна засияла в небе, эта твоя молитва исполнилась? И еще ты молилась…

— Остановитесь, принц, — прервала она, — не смейте надо мной подтрунивать, не то, хоть вы и такой знатный вельможа, я оповещу всех о вашем преступлении. Говорю вам, что я молилась о том, чтобы мне был явлен какой-нибудь знак или символ, и молитва была услышана.

Ведь этот черный негодяй пытался сделать меня рабой — своей ли, либо кого-нибудь другого. И разве не является он олицетворением всего Зла и Невежества, что есть в мире, Зла, стремящегося растоптать своей пятой Добро, и Невежества, попирающего земную мудрость, На мое спасение бросился финикиец, но потерпел неудачу, ибо дух Маммоны не может одолеть черные силы Зла. Затем прибежали вы, сражались долго и упорно, и в конце концов сразили могучего врага, вы, принц, потомок царей… — И она замолчала.

— У тебя просто природный дар к иносказаниям, госпожа, что, вероятно, естественно для женщины, истолковывающей волю богини, ее оракула. Но ты еще не сказала своему покорному слуге, что олицетворяет собой он.

Она остановилась и посмотрела ему прямо в лицо.

— Никогда еще не слышала, чтобы просвещенные евреи или египтяне не умели разгадывать аллегории. Впрочем, если вы, принц, не можете разгадать мое иносказание, не мне, женщине, растолковывать его вам.

Их взгляды встретились; в ясном лунном сиянии Азиэль увидел, как в темных прекрасных глазах его спутницы мелькнула тень сомнения, а ее лоб чуть приметно порозовел. Он увидел это — и в его сердце шевельнулось какое-то новое, еще никогда до этого часа не изведанное чувство, и уже тогда он знал, что его нелегко будет подавить.

— Скажи, госпожа, — спросил он, понизив голос почти до шепота, — в твоем иносказании отведена ли мне, хоть на один час, роль воплощения бессмертной любви, о ниспослании которой ты молилась?

— Бессмертная любовь, принц, — ответила она изменившимся голосом, — ниспосылается не на один час, а на все часы жизни. Только вы один и знаете, хватит ли у вас дерзновения сыграть эту роль — хотя бы и в воображении.

— Возможно, госпожа, на свете и есть женщина, ради которой стоит сыграть подобную роль.

— На свете не может быть такой женщины, принц, ибо бессмертная любовь — порождение духа, а не плоти. Бродит ли сейчас по земле в телесной оболочке дух, достойный вечной любви и благоговения, отыскивая другой, родственный себе дух, — я не могу сказать. Но, если им удастся найти друг друга, это их счастье, ибо два таких отважных духа смогут найти разгадку великой тайны, непостижимой для других.

Размышляя, что это за тайна, Азиэль нагнулся к своей проводнице, чтобы ответить, но тут из-за изгиба тропы, в нескольких от них шагах показалась группа телохранителей и слуг во главе с человеком в белом одеянии и с посохом в руке. Человек этот был аскетического вида, с седой бородой, проницательными глазами и могучим лбом; он сразу приковывал к себе внимание величавой осанкой. Завидев своего воспитанника в обществе девушки, он остановился и посмотрел на них недоуменно и с неодобрением.

— Нашли, — сказал он по-еврейски, — вот тот, кого мы искали, вместе с язычницей в одеянии жрицы из священной рощи.

— Кого же ты искал, Иссахар? — торопливо спросил принц, обескураженный внезапным появлением левита.

— Тебя, принц. Ты, естественно, догадываешься, что твое отсутствие было замечено. Мы все встревожились, не случилось ли какой-нибудь беды, не заблудился ли ты, но, оказывается, ты нашел себе проводницу. — И он сурово уставился на финикиянку.

— Эта проводница, Иссахар, — объяснил Азиэль, — не кто иная как госпожа Элисса, дочь Сакона, правителя города, которую мне посчастливилось спасти от похитителя в роще богини Баалтис.

— А вот мне не посчастливилось: я попробовал ее спасти, но мне только проломили голову. Смотрите! — сказал подоспевший с мулами Метем.

— В роще богини Баалтис! — сверкнув глазами, повторил левит, выразительно стукнув по земле посохом. Ты, принц Израиля, наедине в этом нечестивом месте со жрицей, почитающей демоницу! Стыд и срам! Неужели, Азиэль, ты вступил на греховный путь твоих предков — и так рано?

— Прекратим этот разговор, — повелительным тоном произнес принц, — я был в этой священной роде не один и не по своей доброй воле, и пойми, что здесь неподходящее место для оскорблений и препирательств.

— Не могу молчать, — яростно ответил старый наставник. — Между мной и теми, кто поклоняется лжебогам, в том числе и женщинам, их почитающих, — непримиримая вражда!

С этими словами он направился к воротам города, за ним последовали и все остальные.

Глава 3

ЦАРЬ ИТОБАЛ
Миновало всего два часа, а принц Азиэль вместе со своей свитой, караванщиками и многими другими гостями уже сидел на пиру, который давал в его честь Сакон, правитель города. Пир происходил в большом многоколонном зале дворца, построенного под северной стеной крепости-храма, в нескольких шагах от узких ворот; при необходимости в этой крепости могли бы укрыться многие тысячи горожан. По всему залу были расставлены столы; за ними расположилось более двухсот человек, самые же важные гости сидели отдельно — на помосте в конце зала. Тут находился и Сакон, человек средних лет, полного сложения и с задумчивым лицом, а также его дочь Элисса, несколько знатных женщин и более двух десятков вельможных особ как из самого города, так и его окрестностей.

Одна из этих важных особ тотчас же привлекла внимание Азиэля, сидевшего на почетном месте, по правую руку от Сакона, между ним и госпожой Элиссой. То был настоящий гигант, лет около сорока; великолепие его наряда, дополненного большой, отделанной необработанными алмазами золотой цепью на шею, говорило о его высоком сане. Смуглый цвет лица свидетельствовал о смешанном происхождении. Это подтверждалось и чертами лица: лоб, нос и скулы были явно семитического типа, а крупные, навыкате глаза и толстые, чувственные губы с не меньшей уверенностью можно было приписать негроидному типу. Он и в самом деле был сыном туземной африканской царицы, верховной владычицы племен, и знатного финикийца и являлся неограниченным монархом и наследственным вождем обширной, с неопределенными границами территории, раскинувшейся вокруг торговых городов белых людей, главным и крупнейшим из которых был Зимбое. Азиэль заметил, что царь — звали его Итобал — явно рассержен и в весьма дурном настроении — то ли недоволен отведенным ему местом, то ли по какой-то иной причине.

Когда унесли остатки еды и наполнили вином кубки, завязался оживленный разговор; чуть погодя Сакон призвал всех к молчанию, встал и обратился к Азиэлю:

— Принц, от имени всего нашего большого вольного города, а он действительно является вольным городом, хотя мы и признаем тирского царя своим сюзереном, — я приветствую вас в этих стенах. Даже здесь, в самом сердце Ливии, мы слышали о великославном и мудром царе, вашем деде, и могущественном египетском фараоне, также вашем родственнике. Ваше прибытие, принц, для нас большая честь; все, чем располагает эта золотая земля, — в вашем распоряжении, извольте лишь высказать просьбу. Желаю вам долгих лет жизни, да сопутствует вам благоволение богов, вами почитаемых, равно как и успех в обретении мудрости и богатства, в войне и в любви; да пожнете вы колосья, полные отменного зерна, и пусть ветер преуспеяния отвеет прочь всю мякину, дабы не валялась она под ногами вашими. До сих пор, принц, я приветствовал вас как царственного отпрыска Дома Соломона и Дома фараона; добавлю еще несколько слов. Теперь я приветствую вас как отец, чью единственную любимую дочь вы спасли от смерти или позорного рабства. Знаете ли вы, друзья, что сделал этот чужестранец вчера вечером после восхода луны? Моя дочь молилась одна, далеко за крепостными стенами, когда на нее напал громадный варвар. Он наверняка похитил бы ее, не приди ей на помощь принц Азиэль; в ожесточенной схватке он убил этого негодяя!

— Невелика заслуга, — убить одного дикаря, — не преминул вставить царь Итобал, с видимым нетерпением слушавший, как Сакон расхваливает родовитого чужеземца.

— Невелика заслуга, говорите вы, царь, — ответил Сакон. — Эй, стража, внесите тело убитого.

В зал, пошатываясь, вошли шестеро стражников: они внесли громадное, прикрытое леопардовой шкурой, тело и бросили его на краю помоста.

— Смотрите, — сказал один из них, сбрасывая меховую накидку и показывая на меч, все еще торчащий в груди сраженного Азиэлем великана, и тут же добавил: — Небеса даровали рукам принца просто нечеловеческую силу!

Гости — те, что поближе, — поднялись, чтобы взглянуть на это отвратительное зрелище, и затем все стали дружно поздравлять победителя. Лишь один царь Итобал не пожелал его поздравить; более того, при виде мертвеца его глаза заполыхали гневным пламенем.

— Что с вами, царь? Уж не завидуете ли вы силе этого великолепного удара? — с любопытством за ним наблюдая, осведомился Сакон.

— Ну какой там удар! — скромно сказал Азиэль. — Просто этот человек всем своим весом напоролся на мой меч, поэтому лезвие и засело так прочно, что я не мог его вытащить.

— Тогда я окажу вам эту услугу, принц, — язвительно усмехнулся Итобал. И, упершись ногой в грудь мертвеца, внезапным напряжением своего могучего тела вытащил меч и швырнул его на стол.

— Можно подумать, — вспыхнув от гнева, сказал Азиэль, — что вы, царь, показывая свое превосходство в физической силе, бросаете мне вызов, Но, должно быть, я ошибаюсь, ведь я не знаю здешних обычаев.

— Думайте что угодно, — отрезал царь, — но знайте, что этот человек, убитый, как вы утверждаете, вашей рукой, не какой-нибудь презренный раб, которого можно прикончить просто так, по случайной прихоти, а знатный вельможа, сын сестры моей матери.

— В самом деле? — переспросил Азиэль. — Да вам просто повезло, что вы избавились от двоюродного брата, которому знатное происхождение не мешало заниматься столь гнусным делом, как похищение благородных девушек.

Услышав такую отповедь, Итобал вскочил и схватился за меч; но, прежде чем он успел что-нибудь сказать или обнажить оружие, Сакон остудил его пыл.

— Прошу вас, царь, вспомните, что принц, как и вы, мой гость, и успокойтесь. Если убитый и в самом деле приходится вам двоюродным братом, он вполне заслуживал смерти — и не от руки особ царской крови, а от руки палача, ибо похитители девушек — гнуснейшие из всех преступников. И прошу, объясните мне, царь, каким образом ваш двоюродный брат очутился так далеко от своего дома, ведь он же не числится в вашей свите.

— Не знаю, Сакон, — ответил Итобал, — а если бы и знал, не сказал. Вы утверждаете, будто мой покойный родственник похищал девушек, что в глазах финикийцев, по-видимому, является тяжким преступлением. Но говорю вам, похититель он или нет, отныне между мной и его убийцей — кровная вражда, и будь он сам великий Соломон, а не один из пятидесяти его родственничков, именующих себя принцами, — он горько поплатился бы за это. Завтра, Сакон, перед тем как отправиться в обратный путь, я должен поговорить с вами. А до тех пор прощайте! — Он встали пошел по залу, за ним — его свита.

* * *
Внезапный уход разгневанного царя Итобала послужил сигналом и для всех остальных.

— Почему этот ублюдок так обозлился на меня? — тихо спросил Азиэль у Элиссы, когда вслед за Саконом они направились в другую комнату.

— Хотите знать правду? Это он стоял за спиной убитого родственника, вы помешали ему осуществить свое намерение, — ответила она, глядя прямо перед собой.

Прежде чем принц успел что-нибудь сказать, к нему повернулся Сакон. Лицо его было сильно встревожено.

— Простите, принц, — сказал он, отводя его в сторону, — за то, что вам пришлось терпеть оскорбления за моим столом. Посмей только кто-нибудь другой заговорить с вами так грубо, он тотчас же горько пожалел бы об этом, но этот Итобал — сущий бич для нашего города: при желании он может собрать стотысячную армию дикарей и отрезать нас от источников продовольствия и от копей, где мы добываем золото. Приходится его ублажать, как до этого мы долгие годы ублажали его отца, — добавил он с потемневшим лицом, — но на этот раз он требует слишком высокую цену. — И он бросил взгляд на свою дочь, которая стояла, глядя на них, чуть поодаль, необычайно пленительная в своем белом платье и золотых украшениях.

— Нанесите ему опережающий удар, постарайтесь сломить его могущество, — посоветовал Азиэль, с тайным беспокойством догадываясь, что дань, требуемая Итобалом — спасенная им Элисса, чья мудрость и красота взволновали его сердце.

— Слишком большой риск, принц, мы ведь здесь для того, чтобы разрабатывать золотые копи и богатеть, ведя прибыльную торговлю, а не для того, чтобы воевать. Политика Зимбабве всегда была мирной политикой.

— У меня есть лучшее предложение, и его осуществление обойдется куда дешевле, — послышался рядом спокойный голос Метема. — Накиньте удавку на шею этого животного, храпящего сейчас в его комнате, и затяните ее потуже. Нетрудно справиться с орлом в клетке, но как сразить орла, парящего высоко в небе?

— Совет не лишен мудрости, — колеблющимся тоном произнес Сакон.

— Мудрости? — возмутился Азиэль, — да, мудрости убийцы! Неужели, благородный Сакон, вы удавите спящего гостя?

— Нет, принц, это против моих правил, — поспешил оправдаться Сакон, — к тому же на нас обрушилась бы совместная месть всех племен.

— Оказывается, Сакон, вы стали еще неразумнее, чем были, — засмеялся Метем. — Человек, не решающийся покончить с врагом, который у него в руках, честным ли, вероломным ли способом, не годится править богатым городом в самом сердце варварской страны. Все это я и доложу Хираму, царю нашему, если когда-нибудь возвращусь живым в Тир. Что до вас, о высокочтимый принц, простите смиреннейшего из ваших слуг, если он предскажет, что чрезмерная чувствительность и благородство преждевременно сведут вас в могилу и умрете вы не своей смертью. — Метем взглянул на Элиссу, как бы желая придать особое значение своим словам, и с язвительной усмешкой удалился.

И тут появился посланец — судя по длинным седым прядям волос, полубезумным глазам и красной одежде, жрец Эла — и шепнул на ухо Сакону что-то, сильно его встревожившее.

— Простите, принц, но я вынужден вас оставить, — сказал правитель. — Я только что получил печальное известие, призывающее меня во дворец. Госпожа Баал тис заболела черной лихорадкой, и я должен ее навестить. Через час я вернусь.

Новость вызвала всеобщее смятение, и, пользуясь этим, Азиэль присоединился к Элиссе; она сидела одна на балконе, глядя на залитый луной город и равнины. Увидя его, она почтительно привстала и снова уселась пригласив его знаком сделать то же самое.

— Объясни, госпожа, — сказал он. — Если Баал тис — та богиня, которой ты поклонялась в священной роще, как же она может заболеть лихорадкой?

— Та самая, — улыбнулась в ответ Элисса, — но госпожа Баалтис — земная женщина; мы чтим ее как воплощение богини, и как всякая земная женщина, она подвержена болезням и смерти.

— И что же происходит в случае ее смерти?

— Общины жрецов и жриц избирают новую госпожу Баалтис. Если покойная госпожа оставляет после себя дочь, выбор обычно падает на нее или же на какую-нибудь другую знатную девушку.

— Стало быть, госпожа Баалтис может выйти замуж?

— Да, принц, не позднее чем через год после посвящения она может выбрать себе мужа, — любого, какого пожелает, лишь бы он принадлежал к белой расе и поклонялся Элу и Баалтис. Этот муж после женитьбы удостаивается титула шадида, и при жизни жены является верховным жрецом Эла и облечен величием бога точно так же как его супруга облечена величием Баалтис. Но после ее смерти его место занимает другой.

— Странное учение, — сказал Азиэль, — уверяющее, будто Повелители Небес могут вселяться в смертные тела. Но этой веры придерживаешься ты, госпожа, и я умолкаю. А теперь, если у тебя нет возражений, объясни, госпожа, что ты имела в виду, сказав, что этот варвар — царь Итобал — стоит за спиной своего родственника, пытавшегося тебя похитить. Знаешь ли ты наверняка или только подозреваешь?

— Я подозревала это с самого начала, принц, на то у меня были веские основания; в этих подозрениях я утвердилась еще больше, увидев лицо царя, когда он смотрел на мертвеца и когда потом заметил меня среди пирующих.

— Почему же он действовал с такой наглостью? Ведь он как будто бы поддерживает мир с вашим великим городом?

— После того что произошло сегодня вечером, принц, вы можете и сами догадаться, — ответила она, потупившись.

— Да, госпожа, догадываюсь; конечно, это сущий позор, что такой варвар смеет думать о тебе, но как мужчина, я не берусь безоговорочно осуждать его. И все же, отчего он действует исподтишка и так грубо, почему не посватается открыто, как подобало бы царю?

— Потому что знает, что на свое сватовство получит решительный отказ, — тихо сказала она. — Но если бы он увез меня в какую-нибудь дальнюю крепость, как смогла бы я противиться его воле, если бы, конечно, осталась живой? Там, не платя никакого выкупа ни золотом, ни землями, не поступаясь своей неограниченной властью, он был бы моим повелителем, а я его рабыней, пока не наскучила бы ему. От этой-то участи вы и спасли меня, принц, а уж если говорить напрямик, вы спасли меня от неминуемой смерти, ибо я не из тех, кто может снести подобный позор да еще и от ненавистного мне человека.

— Госпожа, — сказал он с поклоном, — сегодня я впервые рад, что родился на свет.

— А я, — сказала она, простая финикийская девушка, рада, что мне довелось встретить человека, столь же царственно благородного в своих мыслях и чувствах, сколь и высокого саном. О принц, — продолжала она, всплеснув руками, — если ваши слова не пустая любезность, выслушайте меня, ибо вы человек могущественный, истинный владыка земли, которому никто не смеет отказать, и, может быть, в вашей власти помочь мне. Я в большой беде; опасность, об избавлении от которой я молилась сегодня вечером, по-прежнему висит надо мной. Да, верно, я и мой отец отклонили предложение Итобала, потому он и устроил похищение. Но это еще не все, позднее к моему отцу приходили высшие городские сановники и старшие жрецы Эла и просили его отдать меня Итобалу; они боятся, как бы его ярость не обратилась против Зимбое, которому он давно уже угрожает войной. Когда человек в положении моего отца вынужден выбирать между безопасностью тысяч горожан и честью и счастьем бедной девушки, как вы полагаете, каков будет его выбор?

— Теперь, — сказал Азиэль, — хотя я и убежден, что злом нельзя искоренить зло, я почти сожалею, что отклонил совет Метема, как неприемлемый для честного человека. Во всяком случае, милейшая госпожа, будь уверена: я отдам все, что у меня есть, даже саму жизнь, чтобы защитить тебя от столь ужасной участи, — да, все, что у меня есть, за исключением бессмертной души.

— Ах, — воскликнула она с внезапной вспышкой в темных глазах, — все, за исключением души! Если бы мы, женщины, могли найти мужчину, готового пожертвовать для нас и жизнью и душой, будь он даже простым рабом, мы преклонялись бы перед ним, как не чтили ни одного мужчину, с тех пор как Баалтис воссела на свой небесный престол.

— Не будь я иудейской религии, может быть, я и принял бы этот вызов, — улыбнулся Азиэль, — Но я иудей и не могу рисковать своей душой, даже если бы и надеялся обрести такую награду…

— Нет, принц, — перебила она, — я только пошутила. Забудьте мои слова, он вырвались из сердца, раздираемого жесточайшими страхами. Если бы вы знали, какой ужас внушает мне этот полудикарь Итобал, вы простили бы мне все, а сегодня этот ужас гнетет меня с удесятеренной силой!

— Почему, госпожа?

— Потому что опасность совсем близко, — шепнула Элисса, но ее невыразимо прекрасные глаза и трепещущие губы, казалось, опровергали ее слова и твердили другое: «Потому что вы близко, и все во мне изменилось».

Уже второй раз в тот день Азиэль встретился с ней взглядом, и второй раз странная, еще неизведанная боль — да, скорее боль, чем радость, и все же божественно сладостная, затопила его сердце, заглушая голос рассудка и отнимая дар речи.

«Что со мной?» — смутно удивился он. За свою жизнь он видел много обольстительных лиц, многие знатные женщины добивались его внимания, но ни одна из них так не волновала его. Может быть, эта иноземная язычница и есть его суженая, та, кого об обречен любить больше всех на свете; нет, уже полюбил — и так скоро!

— Госпожа, — сказал он, подойдя к ней на шаг, — госпожа…

Элисса наклонила свою темноволосую голову так низко, что ее надушенные и украшенные золотыми заколками волосыедва не упали ему на ноги, но ничего не ответила.

И тут вдруг недолгое молчание нарушил другой голос, зычный и резкий. Голос произнес: — Прости, принц, что снова вынужден тебя потревожить; все гости уже разошлись, спальня для тебя готова; я не знаю обычаев здешних женщин, но, признаюсь, никак не предполагал застать тебя с одной из них, да еще в такой час.

Азиэль поднял глаза, хотя в этом не было никакой необходимости — слишком хорошо знал он этот голос. Перед ними стоял высокий левит, его глаза излучали холодный свет гнева.

Увидела его и Элисса и, быстро простившись, повернулась и вышла, оставив их вдвоем.

Глава 4

СОН ИССАХАРА
Затянувшуюся тишину нарушил Азиэль.

— Сдается мне, Иссахар, ты слишком ревностно печешься о моем благополучии.

— А я другого мнения, принц, — сурово отозвался левит. — Твой дед поручил мне неусыпно заботиться о тебе, неужели же я не оправдаю его доверия, неужели не выполню обязанности, еще более высокие, чем все на меня возложенные?

— Что ты хочешь сказать, Иссахар?

— По-моему, это совершенно ясно, и все же уточню. Великий царь сказал мне в зале своего золотого дворца в Иерусалиме: «Попечение о теле моего внука, о его безопасности я препоручил сопровождающим вас воинам. На тебя же, левит Иссахар, его наставник, я возлагаю попечение о его душе, обязанность куда более высокую и трудную. Оберегай его, Иссахар, от столь соблазнительных чужеземных верований и нашептываний чужеземных богов, но пуще всего оберегай от чужестранок, поклоняющихся Баалу, ибо ведут они в геенну огненную, и те, кто входит в сии врата, оказываются в Тофете[805]».

— Все, сказанное моим дедом, как и всегда, исполнено мудрости, но я все же не понимаю…

— Тогда буду говорить без обиняков, принц. Как случилось, что ты очутился наедине с этой искусительницей-колдуньей, поклонницей демоницы Баалтис? Ведь ты не должен снисходить до общения с ней, за исключением разве что обмена обычными светскими любезностями.

— Значит, мне запрещено, — возмущенно заговорил Азиэль, — беседовать с дочерью хозяина, девушкой, которую мне посчастливилось спасти от гибели, о здешних обычаях, о таинствах поклонения.

— Таинства поклонения! — пренебрежительно воскликнул Иссахар. — Таинства поклонения ее прелестному телу, дивному белому сосуду, хранилищу скверны, — стоит только пригубить — и вера поколеблена, душа отравлена! Так это таинства поклонения побудили тебя, принц, нагнуться к этой женщине, так, будто ты собирался лобзать ее, со словами любви, если не на устах, то в сердце. О, служительницы Баала весьма искусны в колдовстве: они наделены множеством губительных даров и мудростью, внушенной им демоном. Легкими прикосновениями, вздохами, взглядами уме ют они разжечь молодых людей, чтобы в кипении страстей утопить все их угрызения совести; в этом искусстве у них поистине превеликий опыт.

— Нет, принц, выслушай правду, — продолжал Иссахар. — До нынешнего вечера ты никогда не видел этой женщины, но едва ты ее увидел — и твоя кровь вся пылает, ты уже любишь ее. Скажи, что я не прав, поклянись своей честью, и я тебе поверю, ибо знаю, что ты не лгун.

После короткого раздумья Азиэль ответил:

— У тебя нет права допрашивать меня, Иссахар, но, если уж ты взываешь к моей чести, буду откровенен. Не знаю, люблю ли я эту женщину, которую я и в самом деле увидел лишь вчера, но не буду скрывать, что мое сердце тянется к ней, точно цветок к солнцу. Да, до вчерашнего дня я никогда ее не видел, но, когда в той проклятой роще передо мной впервые предстало ее лицо, у меня было такое чувство, будто я родился на свет лишь для того, чтобы встретиться с ней. Такое чувство, будто я знаю ее многие века, будто она всегда была моей, а я — ее. Разгадай эту тайну, Иссахар. Что это — неужели всего лишь страсть, порожденная молодостью и внезапным появлением прелестной женщины? Нет, не может быть, я знавал женщин не менее прелестных и уже не раз проходил испытание этим огнем. Ты человек старый и мудрый, хорошо изучил людские сердца, скажи же мне, что за волна захлестнула мое сердце.

— Что за волна, принц? Ты околдован, попал в западню, поставленную Вельзевулом для того, чтобы завладеть твоей душой; поддайся искушению, и не только твое тело будет ввергнуто в геенну огненную — там же навсегда окажется и твоя душа. Я опасаюсь за тебя, сын мой, ибо получил предостережение во сне. Слушай же! Минувшей ночью, когда я лежал в шатре на равнине, мне приснилось, будто тебе угрожает какая-то великая опасность, и я помолился во сне, дабы мне была открыта твоя судьба. И в ответ на свое моление услышал глас, которые рек: «Иссахар, ты хочешь узреть будущее; знай же, что тот, кто столь дорог твоему сердцу, воистину пройдет через печь огненную. Понуждаемый великой любовью и состраданием, отринет он свою веру и за грех этот заплатит не менее великим горем и смертью».

В глубоком смятении духа я стал молить Небеса, дабы спасли они тебя, сын мой, от неведомого искушения, но глас опять рек: «Двоих, неразделимо слитых с самого начала, можно разлучить лишь по их доброй воле. Пусть и в счастье и в горе помогают они друг другу спастись. Конечная цель ясна, но дорогу должны выбрать они сами».

Пока я раздумывал, что означают сии темные прорицания, мрак разверзся — и я увидел тебя, Азиэль: ты стоял среди деревьев, и к тебе с протянутыми руками приближалась закутанная в покрывало женщина, чье чело увенчано золотым луком Баалтис. Вокруг тебя бушевало пламя, — и в этом пламени я увидел много, давно уже мной позабытого, увидел и Царя Смерти, который разил и разил всех без пощады… Проснулся я с тяжелым сердцем, зная, что на меня, так тебя любящего, пала тень Рока.

В наши дни любой просвещенный человек отмахнулся бы от полу бредовых сновидений Иссахара, посчитав их эфемерными порождениями расстроенного рассудка. Но Азиэль жил во времена Соломона, когда его единоверцы в своих поступках руководились пророчествами, в уверенности, что Яхве являет свою божественную волю через сновидения и чудеса, а также возглашает ее устами провидцев. Этой веры мы, в сущности, держимся до сих пор, по крайней мере, обращаясь к событиям и людям того времени, ибо не подвергаем сомнению, что Исайя, Давид и им подобные были вдохновлены свыше. Одним из них был и левит Иссахар. С самой юности по ночам с ним беседовали таинственные голоса; он часто обращал свои предостережения и обличительные речи к царям и народам, убежденно предупреждая их о последствиях грехов и идолопоклонничества, о грядущем возмездии. Его воспитанник и ученик, Азиэль хорошо знал это и не отвергал сновидений, как нечто незначительное, тем более достойное насмешки, и, склонив голову, внимательно слушал.

— Для меня высокая честь, — сказал он смиренно, — что судьбой моей бедной души и тела озабочены вышние силы.

— «Бедной души», говоришь ты, Азиэль?! — возмутился Иссахар. — Твоя душа, о которой ты отзываешься столь легкомысленно, в глазах Господа обладает не менее высокой ценностью, чем душа любого херувима в Его чертогах. Падшие ангелы были первыми и самыми великими из всех, и хотя в наказание за прегрешения наши мы облачены ныне в бренную плоть, мы вновь обретем искупление и славу среди самых могущественных из их сонмов. Умоляю тебя, сын мой, отврати лицо свое от сей женщины, пока еще не поздно, иначе ты обречен пить горе из кубка ее уст, а твоя душа будет низвергнута в ад поклонников Ашторет.

— Вполне вероятно, — согласился Азиэль. — Но Иссахар, что сказал глас в твоем сновидении? Что эта женщина и я составляли нераздельное целое с самого начала? Ты полагаешь, Иссахар, что глас говорил именно об Элиссе, и хочешь, чтобы я отвратил от нее лицо, дабы избежать неминуемого наказания за грех? Если у меня достанет сил, я попробую внять твоему предостережению, ибо предпочитаю тысячу раз умереть, чем отречься от своей веры, как это предвещает твой сон. Однако я не верю, что ради женской любви я в своих поступках или мыслях отклонюсь от пути праведного. Такое может произойти лишь по воле судьбы, но не по моей собственной, а какой человек может избежать предопределенного свыше? Но даже если эта девушка — та, кого мне суждено полюбить ты требуешь, чтобы я оставил ее, потому что она язычница. Что за постыдная мысль! Если она и язычница, то по невежеству, и вполне возможно, мне удастся обратить ее в истинную веру. Неужели в заботе о собственном благополучии я допущу, чтобы эта женщина, с которой я, по твоим же словам, составлял нераздельное целое, была ввергнута в ад Баала? Нет, твой сон — не вещий. Веры своей я не отвергну, скорее обращу эту женщину на путь истинный, и вместе с ней мы восторжествуем над угрожающими нам бедами, — клянусь тебе, Иссахар!

— Воистину, у Нечистого много разнообразных уловок, — ответил левит, — и я поступил неблагоразумно, поведав тебе о своем сне; я не подумал, что его можно перетолковать так, чтобы он укреплял тебя в твоем безумии. Поступай как хочешь, Азиэль, ты еще пожнешь плоды своего безрассудства, но я открыто предостерегаю тебя: пока у меня будет хоть какая-то возможность удержать тебя, принц, ты никогда не прижмешь к груди эту колдунью, которая погубит и твою жизнь и твою душу.

— Стало быть, между нами война.

— Война так война.

* * *
Солнце стояло уже высоко в небе, когда Азиэль пробудился от глубокого, без каких бы то ни было видений сна, последовавшего за волнениями и усталостью предыдущего дня. Слуги помогли ему умыться и одеться, принесли молоко и фрукты, после чего, отпустив их, он сел у окна, чтобы обдумать все случившееся.

Под ним лежали плоские дома города, обнесенного двойной стеной, за которой теснились тысячи похожих на ульи соломенных хижин, где жили туземцы, рабы или слуги захватчиков-финикийцев. Справа от него, не более чем в ста шагах от дома правителя, где он находился, круглились могучие стены храма, где свершали свои богослужения поклонники Эла и Баалтис и где очищали добытое золото. На окружавших его широких крепостных стенах наблюдательные башни чередовались с гранитными колоннами, заостренные шпили которых были увенчаны коршунами — грубо изваянными эмблемами Баалтис. Между башнями постоянно расхаживали вооруженные воины — они наблюдали за городом и окружающими его равнинами. Хотя главная цель финикийцев и состояла в мирном обогащении, было очевидно, что они находятся в постоянной готовности к войне. На горе над большим храмом высилась еще одна каменная крепость, считавшаяся неприступной даже в том случае, если врагами будет захвачен храм, а на скалистом гребне, который, насколько хватал глаз, уходил в обе стороны от крепости, было возведено множество мелких фортов.

В городе уже начался деловой день, на открытой площади под окном шла оживленная рыночная торговля. Здесь, под травяными навесами финикийские торговцы, недавние его спутники в долгом путешествии, торговались с многочисленными покупателями, справедливо надеясь, что будут с лихвой вознаграждены за пережитые ими тяготы и опасности. Тут же, под навесами, лежали и их товары: шелка с острова Коса, бронзовое оружие и медные брусья или болванки из богатых кипрских рудников, полотно и муслин из Египта, бусы, статуэтки, резные чаши, ножи, стеклянная посуда, горшки и кувшины всевозможной формы и амулеты из глазурованного фаянса или египетского камня, тюки знаменитой пурпурной тирской ткани, тогдашние хирургические орудия, драгоценные украшения и предметы женского туалета: духи, горшочки с румянами и притирания для женщин в маленьких алебастровых или глиняных вазах, мешки с очищенной солью и тысячи товаров, производимых в финикийских мастерских. Все это купцы обменивали на золотые слитки по весу, слоновьи бивни, страусиные перья и хорошеньких девушек, пленных рабынь, а в некоторых случаях и на свободных женщин, если жестокие родители продавали их в рабство.

В другой части площади торговали провизией и скотом. Занимались этим преимущественно туземцы. Здесь лежали груды овощей и фруктов, мешки с зерном, зеленые корма с орошаемых земель за крепостными стенами, калебасы[806] с кислым молоком, пальмовым вином и вязанки тростниковых стеблей для крыш. Были также волы, мулы и ослы, большие антилопы канна или куду, принесенные на носилках свирепыми охотниками, которые убили их стрелами или поймали в ямы. В этой пестрой толпе, казалось, были представлены все восточные племена и народы. Вот в одних набедренных повязках вышагивают дикари, вооруженные большими копьями — с нескрываемым изумлением взирают они на диковинное для них торжище белых людей, А вот бредут угрюмые длиннобородые арабские купцы, или финикийцы в своих остроконечных шапках, или полукровные наемные солдаты в доспехах. Кого тут только нет! Сущее вавилонское столпотворение! И все они, каждый на своем языке, расхваливают продаваемые ими товары, торгуются и ссорятся.

Азиэль с интересом смотрел на новое для него зрелище, которое, однако, скоро ему приелось. Неожиданно толпа расступилась, оставив проход между рыночной площадью и узкими воротами храма. По этому проходу двигалась процессия жрецов Эла в красных одеяниях и высоких красных шапках, из-под которых выбивались прямые и длинные, до плеч, волосы. В руках они держали позолоченные жезлы, на шеях у них висели золотые цепи с эмблемами почитаемого ими бога. Жрецы шли попарно, было их человек пятьдесят, они тянули какой-то заунывный гимн и каждый опирался рукой на плечо соседа; при их появлении все, кроме нескольких иноверцев, обнажили головы, а самые благочестивые даже пали на колени.

Затем появилась процессия жриц Баалтис. Их было не меньше ста — все в белых платьях, в прозрачных, накинутых на голову и ниспадающих до колен покрывалах, которые держались при помощи позолоченных обручей с изображением луны. В руках жрицы держали не позолоченные жезлы, а завернутые в листья початки кукурузы с кисточками цветов. К правым же их запястьям тонкой проволокой были прикреплены молочно-белые голуби. И початки и голуби олицетворяли Плодородие, которому, в сущности, и поклонялись эти люди. Женщины, вокруг увенчанных полумесяцем лиц которых, в диком стремлении освободиться, метались голуби, являли собой очень странную и привлекательную картину. Медленно идя вперед, они тоже тихо распевали какую-то заунывную песнь. Азиэль внимательно вглядывался в их лица, и вдруг его сердце дрогнуло: в их рядах, крепко прижимая голубя к груди, видимо, чтобы успокоить птицу, шла и госпожа Элисса. Подойдя к дворцу, она подняла глаза на его окно, но не увидела его, ибо он сидел в тени.

Когда длинная колонна жриц, провожаемая сотнями верующих, углубилась в извилистый узкий проход, ведущий в храм, Азиэль откинулся на спинку кресла и задумался.

Среди поклонников богини, жестокий культ которой осуждали даже в весьма терпимом древнем мире шла и женщина, к которой его влекло со странной непреодолимой силой. Если верить вещему сну Иссахара и его собственным таинственным прозрениям их судьбы тесно сплетены. И вдруг на него нахлынуло отвращение. Да, она мудра и хороша собой, да, на вид она чиста и непорочна, но Иссахар прав: она — жрица омерзительно жестокой религии, хуже того, она полна скверны, ее мудрость — только злой дар тех злых сил которым она служит. Он, благородный принц из Дома Израиля и Дома древних фараонов Кеме[807], он, сын Избранного Народа, верующий в единственного, истинного Бога, не хочет иметь с ней ничего общего Вчера он был просто околдован — то ли черной магией, то ли необыкновенной красотой и статью, не важно, чем именно, но сегодня он в полном рассудке и поборет это наваждение.

Стоя на рыночной площади, левит Иссахар также наблюдал за процессиями жрецов и жриц.

— Скажи, Метем, — спросил он у финикийца, с непокрытой головой стоявшего рядом. — Что это за шутовское представление?

— Это отнюдь не шутовское представление, достойный Иссахар. В храме должно состояться публичное жертвоприношение во имя исцеления тяжело больной верховной жрицы, госпожи Баалтис.

— И что же они собираются принести в жертву? Я не вижу ничего, пригодного для этой цели, кроме голубей, привязанных к запястьям женщин.

— Нет, Иссахар, — с мрачной улыбкой ответил Метем, — боги требуют более благородной крови, чем голубиная. Для жертвоприношения предназначается первенец госпожи Баалтис.

— О Владыка Небесный! — вознегодовал Иссахар, обращая глаза ввысь. — Доколе будешь ты терпеть, чтобы этот проклятый кровожадный народ осквернял лик земли?!

— Тише, друг, — перебил его Метем. — Я читал ваше Священное писание; разве не сказано там, что одному из ваших предков велели принести в жертву своего первенца?[808]

— Не богохульствуй, — осадил его пророк. — Да, такое испытание было ему ниспослано, но Господь остановил его руку. Тот, кого я чту, строго запрещает проливать кровь детей…

Увидев среди жриц в белом платье госпожу Элиссу, Иссахар замолк. Перехватив ее взгляд, устремленный на окно дворца, он заметил то, чего не могла разглядеть она — сидящего в тени принца.

— Дочь Сатаны раскидывает свои сети, — прошептал он сквозь зубы. И но внезапному наитию добавил: Скажи, Метем, дозволяется ли иноземцам присутствовать при свершаемых в храме обрядах?

— Да, конечно, — ответил финикиец, — при условии, что они будут вести себя благопристойно и не нарушать установленных порядков.

— Тогда я хотел бы побывать там, Метем. Это желание, несомненно, разделяет и принц Азиэль. Если не возражаешь, окажи мне услугу, зайди к принцу и пригласи его посетить важную церемонию, которая состоится сейчас в храме. А если он спросит, что за церемония, скажи только, что это жертвоприношение голубей.

Я подожду тебя у врат храма, но не говори ему, кто тебя послал. Я знаю, ты любишь деньги, Метем; помни: если ты угодишь мне, помогая и в этом деле и в кое-каких других, точно выполняя мои просьбы, в моем распоряжении вся иерусалимская казна.

— Соблазнительное предложение, — весело сказал финикиец. — Конечно же, я выполню все ваши пожелания, достопочтенный Иссахар, как повелел царь иудейский.

«Теперь-то мне ясно, — смекнул он, отправляясь выполнять поручение, — как обстоят дела. Принц Азиэль влюбился — или вот-вот влюбится — в госпожу Элиссу, что вполне понятно и естественно в его годы, особенно после того, как он пропутешествовал по морю и суше целых двенадцать месяцев, не видя ни одного сколько-нибудь пригожего личика. Святой Иссахар, с Другой стороны, твердо намерен не допустить общения своего воспитанника с жрицей Баалтис, что тоже вполне понятно и естественно, учитывая его возраст и святое призвание. Есть еще этот черный дикарь Итобал, стремящийся завладеть девушкой, и сама девушка, которая, как это свойственно женскому полу может искусно столкнуть их всех лбами. Ну что ж, тем лучше для меня — прежде чем все это завершится я поднабью свою мошну. В конце концов у меня две руки, а золото всегда золото, кто бы его ни давал» И с хитрой улыбкой Метем вошел во дворец.

Глава 5

БЛИЗ АЛТАРЯ
Поглощённый раздумьями Азиэль, подняв глаза увидел перед собой склонившегося с шапкой в руке финикийца.

— Да, продлится ваша жизнь вечно, принц! — сказал он. — Но если вы будете поддаваться унынию, как бы долга ни оказалась ваша жизнь, она будет омрачена тенью постоянной печали.

— Я только размышлял, Метем, — очнувшись, ответил принц.

— Не о спасенной ли вами госпоже Элиссе? Вижу, угадал. Она просто чудо как хороша — никогда не видел таких мечтательных, будто чуть сонных глаз и такой непостижимой улыбки. К тому же она очень образованна, хотя лично я предпочитаю в женщинах красоту, а не ученость. Жаль, что она жрица нашей религии, это может возбудить недовольство святого Иссахара, который, боюсь, принц, слишком суровый наставник для молодого человека…

— Ближе к делу, — перебил Азиэль финикийца.

— Простите, принц, — ответил тот, с извиняющимся видом разводя руки, — сегодня утром я заключил очень прибыльную сделку, скрепив ее изрядной порцией вина, поэтому не сердитесь, если я говорил слишком вольно в вашем присутствии. У меня к вам предложение. Сегодня в храме проводится церемония, где имеют полное право присутствовать и чужестранцы. Это редкая возможность, и так как вы наслышались о наших таинствах в священной роще, то я подумал, что вы, возможно, пожелаете присутствовать. Если так, я с удовольствием вас провожу.

Первым побуждением Азиэля было отклонить это предложение. Слова отказа уже вертелись у него на языке, когда его осенила внезапная мысль, Почему бы не посмотреть на это мерзкое зрелище, не узнать, какую роль в церемонии будет играть госпожа Элисса? Не верный ли это способ исцелиться от снедающего его недуга?

— Какой обряд будет совершаться? — спросил он.

— Жертвоприношение с целью исцелить тяжко больную госпожу Баалтис, принц.

— А что предназначается в жертву?

— Я слышал, голуби, — последовал равнодушный ответ.

— Я пойду с тобой, Метем.

— Хорошо, принц. Свита ожидает вас у ворот.

У главного входа во дворец Азиэль в самом деле нашел свою охрану и других слуг, готовых его сопровождать.

С ними был и Иссахар; принц приветствовал его и спросил, знает ли он что-нибудь о предстоящем обряде.

— Да, принц, мы будем свидетелями гнусного жертвоприношения.

— И ты хочешь пойти вместе со мной, Иссахар?

— Куда мой господин, туда и я, — угрюмо пробурчал левит. — Кроме того, принц, если у вас есть причины желать посмотреть на это дьяволопоклонство, то и у меня есть свои.

Вместе с Метемом они направились к храму. У северной калитки храма, шириной не больше одного шага, финикиец поговорил со стражниками, и те пропустили их внутрь. Проходы здесь были очень узкие; приходилось идти гуськом. Миновав запутанный лабиринт проходов, они пошли вдоль громадных стен, сложенных из гранитных глыб, не скрепленных цементом, и наконец оказались на большой открытой площадке, Церемония уже началась. Почти в самом центре площадки, вымощенной гранитными плитами, стояли две конические башни, одна — высотой около тридцати футов, другая — вдвое ниже. Эти башни, также сложенные из каменных глыб, являлись, как объяснил Метем, священными символами Эла и Баалтис. Перед башнями находился помост с каменным жертвенником, а между ними, в жертвенной яме, пылал жаркий костер. Весь центр занимали стройные ряды жрецов и жриц. А вокруг священной круглой площадки толпилось множество зрителей, среди которых отвели место Азиэлю и ею сопровождающим, хотя кое-кто из людей фанатичных и возражал против допуска иудеев.

Когда они вошли, жрецы и жрицы уже заканчивали молитву, фразы которой они произносили поочередно, странным речитативом. Молитва была отчасти традиционной, хорошо заученной, отчасти импровизированной; молящиеся взывали к богам-хранителям, прося исцелить верховную жрицу, госпожу Баалтис. Но вот молитва закончилась, и хорошенькая, решительного вида девушка вышла на открытое место перед жертвенником и резким взмахом руки скинула с себя белую накидку; под ней оказалось пестроцветное прозрачное платье, через которое просвечивала ее ослепительно-белая плоть.

Черные волосы девушки, украшенные венком из алых цветов, ниспадали свободными прядями; руки и ноги были обнажены, и в каждой руке она держала по бронзовому кинжалу. Чуть-чуть приоткрыв накрашенный рот, словно собираясь заговорить, и воздев насурьмленные глаза к небу, она медленно-медленно начала свой танец. Мало-помалу ее движения убыстрялись, волосы разлетались в стороны, так что цветочный венок походил на большое рубиновое ожерелье. Вдруг бронзовый нож в ее правой руке ярко сверкнул, и над ее левой грудью расползлось багровое пятно, затем блеснул кинжал в левой руке, — такое же пятно забагровело над правой грудью. При каждом ударе собравшиеся дружно охали и тут же замолкали.

В безумном исступлении пляшущая жрица перестала вертеться и взметнулась высоко в воздух, звеня над головой ножами и крича:

— Внемли мне, внемли мне, Баалтис.

Она взлетела вновь, и на этот раз на ее вопрос последовал ответ, произнесенный ее же губами, но другим голосом:

— Я здесь. Говори, чего тебе надобно?

Совершив еще один, третий прыжок, жрица сказала своим собственным голосом:

— Исцели твою больную слугу. Второй голос ответил:

— Я слышу тебя, но не вижу никакого приношения.

— Какую жертву ты велишь принести тебе, Царица? Голубя?

— Нет.

— Какую же, царица?

— Первого ребенка женщины.

Услышав эти слова, сочтенные повелением свыше, хотя их и произнесла окровавленная жрица, — собравшиеся там люди, до сих пор безмолвствовавшие, громко закричали; плясунья же, в полном изнеможении, лишившись чувств, повалилась наземь.

На помост вспрыгнул верховный жрец Эла, шадид, муж больной жрицы.

— Устами оракула богиня изъявила свою волю, — закричал он. — Божественная мать требует одну жизнь из множества, ею дарованных, дабы исцелить свою земную посланницу. Чьей жизнью пожертвуем мы ради благосклонности богини, которая только одна и может спасти эту посланницу?

Вперед выступила женщина в жреческом платье, со спящим, видимо опоенным снотворными снадобьями, младенцем на руках; заметно было, что эта сцена хорошо подготовлена.

— О отец! — воскликнула она суровым, пронзительным голосом, хотя губы ее и подрагивали. — Пусть примет богиня это дитя, первый плод моего тела, дабы госпожа Баалтис могла исцелиться от своего недуга, дабы я, и все, чтящие богиню, могли снискать ее благословение. — И она протянула верховному жрецу маленькую жертву.

Шадид хотел взять ее на руки, но ему так и не суждено было это сделать, ибо в следующий миг на помост вспрыгнул высокий бородатый Иссахар в своем белом одеянии.

— Стоп! — выкрикнул он зычным голосом. — Не притрагивайся к этому невинному дитя! Неужели ты, сатанинское отродье, готов его умертвить, дабы умилостивить демонов, которым ты поклоняешься? Горько поплатитесь вы за это злодеяние, люди Зимбое! Мои глаза открыты, я зрю… — продолжал он, в пророческом вдохновении неистово тряся над головой худыми руками. — …я зрю меч истинного Бога, его меч пламенеет над капищем идолослужителей, погрязших в великой мерзости! И я говорю вам: прежде чем луна вновь помолодеет, это капище будет залито вашей кровью, о идолослужители, обитательницы рощ! У ваших врат, о поклонники демонов, уже стоят язычники; сих демонов насылает на вас сам Господь, как насылает Он саранчу на посевы или северный ветер, чтобы размести прах. Тщетно будете вы взывать тогда к Элу и Баалтис, не спасут они вас от гибели неминуемой! Азраил, Ангел Смерти, уже начертал на челе у вас свои письмена; вы все обречены; в вашем городе будут хозяйничать совы, ваши тела будут пожирать шакалы, ваши души утащит в свое логово Сатана…

Все это время жрецы и зрители слушали обличения Иссахара в изумлении и замешательстве и не без тайного страха. Теперь они с гневным ревом очнулись; десятки рук стащили его с помоста и принялись избивать. Он был бы разорван на куски, если бы группа воинов, зная, что он гость Сакона и состоит в свите принца Азиэля, не вырвала его из рук беснующейся толпы и не увела в безопасное место.

Общая суматоха все еще не улеглась, когда в храм вбежал запыхавшийся финикиец. Протолкнувшись к Метему, он дернул его за рукав.

— В чем дело? — спросил Метем этого человека, своего слугу.

— Госпожа Баалтис скончалась. Исполняя ваше повеление, я сговорился с ее служанкой, что она помашет мне платком из окна башни, если ее хозяйка умрет.

— Кто-нибудь знает об этом?

— Никто.

— Смотри, никому не проговорись! — предупредил Метем и отправился искать Азиэля.

Принц, в свою очередь, вместе со своими телохранителями искал Иссахара.

— Не бойтесь, принц, — сказал Метем в ответ на его нетерпеливые расспросы. — Воины увели этого глупца, он в безопасности… Простите, что я говорю так о святом человеке, но он едва не сгубил всех нас.

— Не могу тебя простить, — в сердцах сказал Азиэль. — Я глубоко чту Иссахара за его поступок и слова. Прочь из этого проклятого капища, куда ты меня заманил, хитрец!

Прежде чем Метем успел возразить, голос прокричал:

— Закройте двери святилища, дабы никто не мог войти или выйти, и да свершится жертвоприношение!

— Послушайте, принц, — сказал финикиец, — вам придется остаться здесь до конца.

— Тогда знай, финикиец, что я не допущу, чтобы это несчастное дитя зарезали у меня на глазах, нет, я прорублюсь к нему вместе со своими телохранителями и спасу его!

— Спасти его вы не спасете, а себя неминуемо погубите, — ответил Метем. — Но смотрите, с вами хочет поговорить какая-то женщина. — И он показал на девушку в жреческом платье, со скрытым под покрывало лицом, которая, пользуясь общим переполохом, пробиралась к нему через толпу.

— Принц, — шепнула, подойдя, девушка в покрывале, — я Элисса. Ради спасения своей жизни ничего не говорите и не делайте, или вы будете растерзаны на месте: жрецы подслушали вас и вне себя от вашего кощунства.

— Прочь, нечестивица, — взорвался Азиэль. — Я не желаю иметь ничего общего с дикой обитательницей рощ, детоубийцей!

Она поникла под бременем его горьких слов, но все же спокойно сказала:

— Я рискую собой, чтобы спасти вашу жизнь, принц, но вам как будто доставляет удовольствие играть со смертью! Прежде чем вы падете жертвой толпы, знайте, что я ничего не ведала об этом гнусном жертвоприношении, что я с радостью пожертвовала бы собой, чтобы спасти этого младенца.

— Спаси его, тогда я тебе поверю, — ответил принц, отворачиваясь.

Элисса тихо отошла прочь, ибо увидела, что жрицы, ее товарки, выстраиваются опять в ряды и медлить нельзя. Но не прошла она и несколько шагов, как ее схватили за рукав, и голос Метема, который слышал ее разговор с принцем, шепнул ей на ухо:

— Дочь Сакона, что ты мне дашь, если я подскажу тебе, как спасти ребенка, а заодно и принца, чтобы он переменил свое мнение о тебе?

— Я дам тебе все свои драгоценности и золотые украшения, а их у меня немало, — поспешно ответила она.

— Тогда по рукам. Слушай: госпожа Баалтис скончалась несколько минут назад, но этого не знает еще никто, кроме меня и моего слуги; и пока храм заперт, сюда не сможет проникнуть эта новость. Притворись, будто твоими устами говорит сама богиня и вели отменить жертвоприношение, ибо та, ради кого оно должно было совершиться, скончалась. Ты поняла?

— Поняла, — ответила она, — и хотя подобный обман может навлечь на меня месть Баалтис, я все же воспользуюсь твоим советом. Не бойся, я заплачу щедро. — И, не снимая с головы покрывала, она вернулась на прежнее место; в общей давке никто даже не обратил внимания на то, что она отходила.

Когда ропот и гневные крики, наконец, затихли и непосвященных вытеснили из пределов священного круга, жрец закричал с помоста:

— Теперь, когда богохульник выдворен из храма, мы можем начать жертвоприношение.

— Да, начнем, — поддержала его толпа, и женщина со спящим младенцем вновь выступила вперед. Но, прежде чем жрец успел его взять, перед ним появилась Элисса с протянутыми руками и обращенными к небу глазами.

— Остановись, о жрец! — воскликнула она. — Богиня овеяла своим дыханием мое чело и передала мне свое святое послание.

— Подойди ближе, дочь моя, и сообщи всем нам это послание, — изумленно ответил жрец, который, разумеется, не верил, будто Элиссу и впрямь осенило божественное вдохновение, и если бы только смел, запретил ей говорить.

Элисса взошла на помост и, стоя со все еще распростертыми руками и запрокинутым лицом, произнесла громким и чистым голосом:

— Богиня отвергает предназначенное ей приношение, ибо она уже призвала к себе ту, ради которой оно должно было свершиться, — господа Баалтис покинула этот мир!

При этом известии присутствующие громко застонали — то был отчасти стон скорби по любимой всеми духовной наставнице, отчасти стон разочарования, вызванного предстоящей отменой жертвоприношения, ибо финикийцы любили эти устрашающие действа, которые, однако редко разыгрывались при дневном свете и таком скоплении людей.

— Ложь! — прокричал голос. — Совсем недавно госпожа Баалтис была жива!

— Откройте ворота и пошлите узнать, ложь это или нет, — спокойно сказала Элисса.

Пока жрец ходил проверять, верно ли ее сообщение, на площадке царило безмолвие. Наконец он вернулся. Протиснувшись через толпу, взошел на помост и объявил:

— Дочь Сакона сказала правду: господа Баалтис, увы, опочила!

Элисса облегченно вздохнула: не подтвердись ее слова, она вряд ли избежала бы жестокой расправы.

— Да, — воскликнула она, — как я вам сказала, она опочила, опочила из-за грехов ваших, ведь вы хотели, вопреки обычаям нашей веры и нашего города и без повеления богини, устроить публичное человеческое жертвоприношение.

* * *
Жрецы и жрицы в угрюмом молчании вновь выстроились в колонны и покинули храм, за ними последовали и зрители, которые тоже были не в слишком хорошем настроении, ибо лишились предвкушаемого развлечения.

Глава 6

ЗАЛ ДЛЯ АУДИЕНЦИЙ
Достигнув, наконец, своей комнаты, Элисса бросилась на ложе и разразилась потоком слез. Да и как было удержаться от слез: ведь она нарушила свой жреческий обет, выдала за послание богини то, что было сообщено ей простым смертным. И она никак не могла отделаться от воспоминания о том, с каким презрением и даже ненавистью взирал на нее принц Азиэль, никак не могла забыть его жестоких, оскорбительных слов, ведь он назвал ее «дикой обитательницей рощ, детоубийцей».

В отношении Элиссы эти обвинения были совершенно беспочвенны. Никто не мог бы бросить на нее тень, ибо она всеми силами души ненавидела эти редкие человеческие жертвоприношения, и только силой можно было бы заставить ее присутствовать на них, знай она, каково будет приношение.

Как и большинство древних верований, верование финикийцев имело две стороны: духовную и материальную. Духовная состояла в поклонении далекому неведомому божеству, чьими символами были солнце, луна и планеты и чье могущество проявлялось в их величественном движении и в действии сил природы. Вот это-то и привлекало Элиссу, это божество она и считала истинным; наделенная глубокой мудростью, она стремилась проникнуть в сокровенные тайны природы. Элисса любила взывать к богине в полном одиночестве, под светом безмолвной луны; в этих молитвах она и черпала силу и утешение, но к ритуалам, особенно наиболее тайным и жестоким, о которых, впрочем, знала очень мало, она относилась с непреодолимым отвращением. Что, если устами еврейского пророка говорила сама истина? Что, если ее религия, со всеми своими корнями и ответвлениями, религия ложная и на небесах и впрямь обитает Бог-Отец, внимающий молитвам людей и не требующий от них крови им же порожденных детей?

Душой Элиссы овладело сильное сомнение, повергшее в трепет все ее существо: это сомнение, однако, принесло с собой и надежду. Если вера, которой она придерживается, истинная, как могло случиться, что она безнаказанно выдала себя за оракула богини? Ей хотелось знать больше обо всем этом, но кто мог бы ее просветить? Левит Иссахар? Но он отворачивается от нее, как от зачумленной. Принц Азиэль? Но и он отвергает ее с презрением. Почему его слова причиняют ей такую мучительную боль, будто он разит ее копьем? Не потому ли, что он… стал ей дорог, бесконечно дорог? Да, это так, надо смотреть правде в глаза. Она поняла это еще тогда, когда он проклинал ее: в ее горячей южной крови разлился какой-то еще неведомый ей огонь. И пылала не только ее кровь, пылала и душа, страстно к нему стремившаяся. Даже при первой их встрече она испытывала такое чувство, как будто нашла давно потерянного, безгранично любимого человека. Но какое же горькое разочарование — узнать, что тот, кого она так любит, ненавидит ее!

Эти невеселые размышления были прерваны появлением Сакона.

— Что там произошло в храме? — спросил он, так как не ходил в святилище. — И почему ты так горько плачешь, доченька?

— Я плачу потому, отец, что твой гость, принц Азиэль, назвал меня «дикой обитательницей рощ, детоубийцей», — ответила она.

— Клянусь головой, я ему этого не спущу! — воскликнул Сакон, хватаясь за меч.

— Но, может быть, я заслужила эти жестокие слова, с его точки зрения. Слушай! — И, ничего не утаивая, она рассказала ему обо всем происшедшем.

— Воистину беда следует за бедой, — выслушав ее, сказал отец. — Какой безумец разрешил принцу и этому необузданному Иссахару присутствовать на жертвоприношении! Говорю тебе, доченька; я, как и мои предки, — поклоняюсь Элу и Баалтис, но я знаю, что Яхве — великий могущественный бог, а его пророки никогда не лгут в своих предсказаниях, в этом я неоднократно убеждался еще в своей юности, на берегах Сидона… Так что же сказал Иссахар? Прежде чем луна опять помолодеет, храм будет залит потоками крови? Вполне вероятно, ибо Итобал угрожает нам войной. И причина этому — ты, доченька.

— Почему я, отец? — неохотно спросила она, предугадывая, какой последует ответ.

— Ты хорошо знаешь, доченька. Месяц назад ты танцевала на большом пиршестве в его честь; с тех пор он без ума от тебя; а тут еще недавно прибывший принц Азиэль разжег в нем безумную ревность. Сегодня он потребовал аудиенции; меня предупредили, что он намеревается просить твоей руки и в случае отказа объявит войну нашему городу, с которым у него старые счеты. Да, царь Итобал и есть тот самый Меч Господень, который, по словам пророка, висит над нашим городом. Если этот меч обрушится, причиной будешь ты, Элисса.

— Пророк назвал другую причину, он сказал, что это будет кара за грехи нашего народа, за его идолопоклонство.

— Не все ли равно, что он сказал? — поспешил перебить ее Сакон. — Какой ответ мне дать Итобалу?

— Ответь ему, — со странной улыбкой сказала Элисса, — что он прав в своей безумной ревности к принцу.

— Что? — удивился отец. — У него есть основания ревновать тебя к чужестранцу, который сегодня говорил с тобой так грубо?

Элисса ничего не ответила, только кивнула, глядя прямо перед собой.

— Есть ли у кого-нибудь еще такая своевольная дочь! — продолжал Сакон в раздражении и замешательстве. — Верно говорят люди: женщины любят тех, кто осыпает их побоями и бранью. Конечно, я с куда большим удовольствием выдал бы тебя замуж за принца Израиля и Египта, чем за этого полукровного варвара, но армии Соломона и фараона далеко, а сто тысяч копьеносцев Итобала у наших ворот.

— К чему этот разговор, отец? — сказала Элисса, отворачиваясь. — Даже если бы я и хотела стать женой принца, он ни за что не пожелала бы связать свою судьбу с жрицей Баала.

— Если бы все упиралось только в различие в религии, это еще можно было бы уладить, — сказал Сакон. — Но есть другие препятствия, непреодолимые. Могу ли я сообщить Итобалу, что ты согласна стать его супругой?

— Я? — воскликнула она. — Чтобы я стала женой этого дикаря, чье сердце столь же черно, как и его кожа! Отец, ты можешь ответить ему все, что хочешь, но знай, что я предпочту смерть супружеству с Итобалом.

— Но, доченька, — взмолился Сакон, — подумай, прежде чем дать окончательный ответ. Ты принадлежишь к роду, хотя и знатному, но не царскому; выйдя за него замуж, ты станешь царицей и матерью царей. Но если ты отвергнешь его предложение, мне придется употребить свою отцовскую власть, чего бы я очень не хотел, и выдать тебя насильно, чтобы предотвратить назревающую кровопролитную войну, подобной которой наш город не знал в течение многих поколений, ибо Итобал и его племена ненавидят нас уже давно и по многим причинам. Пожертвовав своим счастьем, ты будешь способствовать установлению мира, если же ты отклонишь его предложение, прольются реки крови и этот город, возможно, будет разрушен до основания, а если и уцелеет, то уже не будет процветающим торговым городом, а все его богатства будут разграблены.

— Ничто не может отвратить начертаний судьбы, — спокойно ответила Элисса. — Эта война назревает уже много лет, а что до меня, то я, как и всякая женщина, должна думать прежде всего о себе, и только потом о судьбе городов. По своей доброй воле я никогда не соглашусь выйти замуж за Итобала. К этому мне нечего добавить, отец.

— Хорошо, допустим, тебя в самом деле не тревожит, что станет с нашим городом, но подумала ли ты обо мне и обо всех, кого мы любим? Неужели мы все будем разорены, а может быть, и убиты из-за твоего девичьего своеволия?

— Этого я не говорила, отец. Повторю только, что по своей доброй воле я никогда не выйду замуж за Итобала. Пользуясь своей отцовской властью, ты можешь отдать меня ему, но знай, что, поступив так, ты обречешь меня на смерть. Может быть, это и будет наилучшим выходом.

Сакон хорошо знал свою дочь, он даже не взглянул на ее решительно поджатые губы, чтобы еще раз убедиться, что она ни за что не отступится от сказанного.

— Воистину я в трудном положении; ума не приложу, что мне делать, — сказал он, закрывая лицо руками.

Элисса слегка прикоснулась к его плечу.

— Отец, зачем отвечать ему немедленно? Попроси месяц отсрочки, а если он не согласится, хотя б неделю. Кто знает, что случится за это время.

— Ответ вполне разумный, — воскликнул он, цепляясь за протянутую ему соломинку. — В три часа пополудни, доченька, вместе со своими служанками будь в большой зале для аудиенций; мы должны принять Итобала без каких-либо признаков страха, со всей подобающей пышностью и учтивостью. А сейчас я пойду к жрецам Эла, постараюсь вызволить из их рук левита и узнать, кого прочат на место госпожи Баалтис. Вероятнее всего — Месу, дочь покойной Баалтис, хотя многие и против. О, если бы не жрецы и женщины, править этим городом было бы куда проще. — И, раздосадованно махнув рукой, Сакон вышел из комнаты.

* * *
В три часа пополудни большой зал для аудиенций заполнился пестрой, богато одетой публикой. Кроме самого правителя города с его ближайшими советниками, тут были принц Азиэль и его свита, включая Иссахара, которого отнюдь не укротили полученные им в храме побои: его глаза лучились обычной горделивостью; тут были представители жреческой общины; многочисленные знатные женщины, жены и дочери вельмож и богачей, в нижней же части зала собрались зрители из всех сословий, ибо город облетел слух, что последняя аудиенция, предоставляемая Саконом Итобалу, может сопровождаться бурными объяснениями.

Все это многочисленное общество было ужев сборе, когда глашатай возвестил, что Итобал, царь племен, накануне возвращения домой хочет засвидетельствовать свое почтение правителю Зимбое Сакону.

— Пригласите его в зал, — велел Сакон, который сидел с усталым, встревоженным видом. Когда глашатай поклонился и ушел, он повернулся и что-то шепнул на ухо Элиссе. Загадочная, словно сфинкс, она стояла за его троном, вся в великолепных сверкающих одеяниях и золотых украшениях, с которых Метем не спускал довольных глаз, ведь отныне они являлись его собственностью.

Под звуки варварской музыки в зал вступил Итобал. Облачен он был в дорогие пурпурные тирские ткани и весь увешан золотыми цепями; на голове же у него красовался золотой обруч с единственным кроваво-алым рубином — знак царского достоинства. Перед царем шел меченосец: он нес церемониальный меч, великолепное оружие с рукоятью из слоновой кости, отделанное неогранёнными камнями и золотой инкрустацией; позади, разодетые с варварской роскошью, следовали царские советники и слуги: эти огромные полудикие люди ошеломленно таращили глаза на великолепный зал и собравшуюся знать. При появлении царя Сакон поднялся со своего высокого, похожего на трон кресла, подошел к царю, взял его за руку и усадил на такое же кресло чуть поодаль.

Усевшись, Итобал стал оглядываться. Заметив среди присутствующих Азиэля, он нахмурился.

— Допускает ли придворный этикет, — спросил он, — чтобы принц сидел выше коронованного царя? — И он показал на кресло Азиэля, стоявшее на помосте чуть выше отведенного ему кресла.

Ответил ему не Сакон, а опередивший его Азиэль.

— Я сижу там, где меня усадили, — холодно произнес он. — Но я могу уступить это место царю Итобалу. Внуку фараона и Соломона нет никакой необходимости спорить о старшинстве с диким властителем диких племен.

Итобал вскочил на ноги и схватился за меч.

— Клянусь душой моего отца, ты ответишь за это, князек.

— Тебе следовало бы поклясться душой матери, — надменно усмехнулся Азиэль. — Не сомневаюсь, что примесь крови этой чернокожей женщины и является причиной того, что ты забываешь о простейших приличиях. Что до всего прочего, то я в ответе только перед своим собственным царем.

— И все же есть человек, перед которым тебе придется ответить, — яростно прохрипел Итобал. — Вот он! — И он помахал сверкающим мечом перед глазами принца. — А если ты не осмеливаешься встретиться с ним лицом к лицу, я прикажу своим рабам задать тебе взбучку, пока ты не взмолишься о прощении.

— Если ты хочешь вызвать меня на поединок, царь Итобал, я к твоим услугам. Но я никогда не видел среди цивилизованных народов, чтобы вызов бросали вот так — как это делаешь ты.

— Достаточно, достаточно, — громовым голосом остановил своих высоких гостей Сакон. — Здесь неподходящее место для подобных ссор, царь Итобал; если я допущу, чтобы вы скрестили мечи с принцем Азиэлем, я навлеку на себя державный гнев Израиля, Тира и Египта. Никакого поединка между вами не будет — даже если мне придется заключить принца под стражу. Прошу вас, изложите приведшее вас сюда дело, царь Итобал; в противном случае я вынужден буду прекратить аудиенцию и выслать вас под эскортом из города.

Советники схватили Итобала за рукав и что-то зашептали ему на ухо; он выслушал их с мрачной миной, затем сказал:

— Хорошо, излагаю свое дело, Сакон. Вот уже много лет я и подвластные мне племена терпим обиды и притеснения от вас, финикийцев. Несколько столетий назад вы обосновались в нашей стране, чтобы заниматься торговлей. Против того, чтобы вы занимались торговлей, мы не возражаем, но мы возражаем против того, чтобы вы существовали как независимое государство, чтобы вы, мои слуги, претендовали на равенство со мной. От имени всех своих подданных я требую, чтобы отныне вы платили двойной налог за право на разработку золотых копей. Я требую также, чтобы вы снесли все городские укрепления и прекратили порабощать моих подданных, которых вы принуждаете трудиться на себя. Вот мое слово.

Выслушав эти надменные притязания, все в изумлении и гневе повернулись к Сакону, ожидая его ответа.

— А если мы откажемся удовлетворить столь умеренные требования, о царь, — с саркастической улыбкой осведомился правитель города, — что тогда? Война?

— Сначала скажи, Сакон, отказываешься ли ты их принять?

— От имени городов Тира и Сидона, от имени моего повелителя Хирама, я отклоняю эти требования, — с достоинством произнес Сакон.

— Тогда, Сакон, я соберу под свое знамя стотысячную армию, которая сотрет с лица земли и тебя и твой город, — сказал Итобал. — Однако я помню, что к той благородной древней крови, о которой так непочтительно отозвался этот выскочка, примешивается и финикийская кровь, — поэтому я хотел бы пощадить тебя. Я также помню, что в течение многих поколений мои предки жили в мире и дружбе с этим городом. Как видишь, я возвожу мост между нами, и в доказательство твоих дружеских чувств я прошу тебя лишь о небольшом одолжении — выдай за меня свою дочь госпожу Элиссу, которую я сделаю своей царицей. Хорошенько подумай, прежде чем ответить, помни, что от твоего ответа зависят жизни тех, кто тебя сейчас слушает, и еще тысячи других.

В зале водворилась тишина, все взгляды обратились на Элиссу; она по-прежнему стояла безмолвная и неподвижная, с загадочным выражением сфинкса. Вместе со всеми смотрел на нее и Азиэль; и из сотен устремленных на нее взглядов она чувствовала лишь его взгляд. Столь сильным было притяжение его глаз, что помимо своей воли она повернула голову и посмотрела в его сторону. Но, вспомнив о том, что произошло в тот день между ней и Азиэлем, она слегка покраснела и потупилась, что не ускользнуло от пристальных глаз Итобала.

— Царь, — заговорил Сакон, — для меня поистине большая честь, что вы просите руки моей дочери с намерением сделать ее царицей, но она — моя единственная, горячо любимая дочь, и я поклялся, что не выдам ее замуж против ее желания. Примите, царь, ответ из ее уст, это будет и мой ответ.

— Госпожа, — обратился Итобал к Элиссе, — ты слышала, что сказал твой отец; соблаговоли же сказать, что ты охотно разделишь со мной и трон, и власть.

Элисса вышла вперед и низко поклонилась.

— О царь, — сказала она, — я ваша слуга, и своим предложение вы оказываете мне великую честь. И все же, царь, прошу вас: найдите себе более прекрасную и знатную женщину, чтобы она разделила с вами корону и скипетр, ибо я недостойна столь высокого сана: мне нечего добавить ко всему, сказанному еще прежде. — Она вновь поклонилась и повторила: — Я ваша слуга, царь.

Поднялся удивленный гул: почти никто не предполагал, что Элисса может отказаться от такого заманчивого предложения — стать супругой царя. Не удивлен, казалось, был лишь Итобал, этого ответа он и ожидал.

— Госпожа, — сказа он, с трудом подавляя кипящие в его душе страсти. — У меня есть как будто бы все, чего может пожелать женщина, но ты отвергаешь мое предложение с такой легкостью, будто я не могущественный владыка, а какой-то безродный выскочка. Это можно объяснить только тем, что твое сердце отдано другому.

— Ну что ж, — ответила Элисса, — считайте, что так оно и есть: мое сердце отдано другому.

— И все же, госпожа, еще четыре солнца назад ты клялась, что твое сердце свободно. За это недолгое время ты, очевидно успела полюбить. Уж не этот ли еврей — твой избранник? — И он показал на принца Азиэля.

На этот раз Элисса залилась сплошным румянцем, хотя и не выказала никаких других признаков замешательства.

— Да простит меня царь, — сказала она, — и да простит меня принц Азиэль, чье имя названо вместе с моим. Я сказала, что мое имя отдано другому, но не сказала, что оно отдано смертному человеку. Я жрица, мое сердце отдано Вечно Живущему.

На это царь не нашелся, что сказать; кругом послышались одобрительные возгласы людей, восхищенные ее находчивостью. И вдруг в дальнем конце зала кто-то выкрикнул:

— Госпожа, видимо не знает, что и в Египте и Иерусалиме Вечно Живущим называют принца.

Элисса была явно смущена.

— Этого я не знала, — произнесла она, — да и откуда мне знать? Я говорила о том, кто обитает на небесах, — боге, которому я поклоняюсь.

— Оказывается, это же имя носит и тот, кто обитает на земле. Поэтому ты должна поклоняться и ему, ведь такие совпадения не могут быть случайными, — прокричал тот же голос, но уже с другой стороны переполненного зала.

— С вашего позволения, — вмешался принц Азиэль, — я хотел бы сказать несколько слов. Да, верно, египтяне и в самом деле называют меня Вечно Живущим, потому что на теле у меня есть родимое пятно, напоминающее своими очертаниями символ Вечной Жизни, но госпожа не могла этого знать здесь, конечно же, случайное совпадение, отнюдь не тема для шуток. Перестаньте же оскорблять женщину, это просто не по-мужски. Я здесь человек чужой, пришлый, мне ли домогаться милости госпожи Элиссы?

— А ты попроси, может быть, она и дарует тебе свою милость, — произнес все тот же голос, неизвестно кому принадлежащий, ибо он, казалось, звучал со всех сторон.

— Ко всему, — продолжал Азиэль, не обращая внимания на последнюю реплику, — мы с госпожой Элиссой сильно поссорились, так как принадлежим к разным религиям.

— Ну и что? — прокричал голос. — Любовь выше всех религий, недаром ее так чтут финикийцы.

— Схватите этого наглеца! — громко приказал Сакон, но кричавшего так и не нашли. Уже впоследствии Азиэль вспомнил, как однажды, во время путешествия, Метем развлекал их криками, которые, казалось, исходили их всех углов хижины, где они пережидали непогоду.

— Хватит этого безумия! — прокричал Итобал, выпрямившись во весь рост. — Я здесь не для того, чтобы слушать чьи-то препирательства. Мне совершенно все равно, говорила ли госпожа Элисса о боге, которому она служит, или о смертном человеке. Не важно, о ком она говорила, важно, что говорила. А теперь послушайте меня вы, торгаши: если это окончательный ответ на мое предложение — я рушу воздвигнутый мною мост. Отныне между вами и моими племенами — война до победного конца. Но если госпожа Элисса передумает и, любит она меня или нет, согласится стать моей женой, этот мост сохранится, пока я жив; когда мы поженимся, я несомненно сумею научить ее любви, а если и не сумею, то в конце концов мне нужна она сама, а не ее любовь, без которой я могу обойтись. Подумай же еще, госпожа, ведь от твоего ответа зависит судьба стольких людей.

— Вы полагаете, царь Итобал, — гневно сверкнула глазами Элисса, — что такую женщину, как я, можно сломить с помощью угроз? Ошибаетесь, царь Итобал.

— Не знаю, — ответил он, — знаю только, что ее можно сломить с помощью силы, и тогда, госпожа, тебе придется укротить свою гордыню, ты все равно станешь моей, но царицей тебе уже не быть.

Поднялся один из городских советников.

— Сакон, — сказал он, — дело это очень важное и его нельзя сводить к тому, нравится или нет царь Итобал вашей дочери. Неужели то, что какая-то женщина косо поглядывает на какого-то мужчину, — достаточно веская причина для того, чтобы наш город был вовлечен в войну, исхода которой никто не может предугадать? Да лучше окрутить тысячу девиц, чем допустить подобное! Согласно нашему древнему обычаю, Сакон, ты имеешь право выдать свою дочь, за кого и когда пожелаешь. Мы требуем, чтобы ради нашего общего блага ты воспользовался этим правом и выдал госпожу Элиссу за царя Итобала.

Его короткую речь поддержали громкими, одобрительными криками, ибо финикийцы отнюдь не были склонны жертвовать своими жизненными интересами ради такой малости, как счастье женщины.

— Я обещал моей дочери, что не выдам ее замуж против ее воли, однако обязан это сделать как правитель великого города, поэтому я в трудном положении, — проговорил Сакон. — Послушайте, царь Итобал, я должен подумать. Дайте мне восемь дней на размышление, или же я вынужден ответить немедленным отказом.

Итобал, видимо, хотел отвергнуть эту просьбу. Но советники вновь потянули его за рукав и сказали, что ему следует согласиться, иначе их не выпустят живыми из города: по знаку правителя стражники уже покидали зал.

— Хорошо, Сакон, — наконец согласился Итобал. — Эту ночь я проведу за городскими стенами; после всего происшедшего оставаться здесь небезопасно; если на восьмой день ты не пришлешь ко мне госпожу Элиссу, я осуществлю свою угрозу. Прощай! — И, окруженный своей свитой и стражей, царь Итобал вышел.

Глава 7

ЧЕРНЫЙ КАРЛИК
Прошло около двух часов после окончания аудиенции в большом зале. Принц Азиэль сидел у себя в комнате, когда слуга доложил, что его хочет видеть какая-то женщина. Он велел ее впустить; вошла закутанная с головой в покрывало женщина и низко ему поклонилась.

— Сними покрывало и изложи свое дело, велел он.

Женщина с некоторой неохотой открыла лицо, и Азиэль узнал одну из служанок Элиссы.

— Я хотела бы поговорить с вами наедине, принц, — сказала она, глядя на впустившего ее слугу.

— Принимать незнакомых людей наедине не в моих правилах, — сказал принц. — Ну, хорошо, на этот раз я сделаю исключение. — И он махнул слуге, чтобы тот вышел. — Итак, что привело тебя ко мне?

— Я должна передать вам письмо, — сказала она, доставая из-за пазухи небольшой свиток.

— От кого?

— Не знаю, принц; меня только просили передать.

Он развернул свиток. Вот что там было написано:

Хотя мы и расстались, поссорившись, я в очень трудном положении и нуждаюсь в вашем совете. Говорить с вами мне запретили, поэтому я прошу вас встретиться со мной в час восхода луны в дворцовом саду, под большой смоковницей с пятью корнями; со мной будет только одна служанка, которой я доверяю. Ради моей безопасности приходите один.

Эллиса

Азиэль спрятал свиток под одежду и задумался. Затем дал служанке золотую монету и сказал:

— Передай той, что тебя послала: я выполню ее просьбу. Ступай.

Женщина, явно озадаченная, хотела было что-то сказать, но передумала, повернулась и ушла.

Почти сразу же после ее ухода появился Метем.

— Извините за предостережение, принц, — лукаво сказал он. — Но если к вам среди бела дня повадятся шнырять женщины в покрывалах, это, конечно, дойдет до слуха благочестивого, но не слишком сдержанного Иссахара, о ком я и хотел с вами поговорить. И тогда принц, я вам не завидую.

Принц отмел эту шутливую угрозу нетерпеливым, полупрезрительным взмахом руки.

— Эта женщина — служанка, — сказал он. — Она принесла письмо, не совсем мне понятное. Скажи, Метем, ты ведь еще издавна знаешь этот дворец; есть ли в здешнем саду смоковница с пятью корнями?

— Да, принц, во всяком случае я видел ее, когда был здесь в последний раз. Это громадное дерево — одна из городских достопримечательностей, Так что вы хотели мне сказать?

— Что я должен быть там в час восхода луны. Возьми и прочти это письмо; что бы ты там ни болтал о себе, я знаю, что на тебя можно положиться, ты человек верный.

—: Да, если мне хорошо платят за услуги, принц, — улыбнулся финикиец. И быстро пробежал глазами письмо. — Хорошо, что благородная госпожа приведет с собой служанку, — сказал он, с поклоном возвращая свиток. — В Зимбое хватает злых языков, и лучше не давать им пищи для сплетен; я уж не говорю о том, что подумали бы об этом свидании при свете луны Сакон и Иссахар. Ну что ж, девицы — что голубицы, им бы только поворковать. На этом деле ничего не заработаешь, поэтому я умываю руки.

— Никто и не собирается ворковать, — сердито обронил принц. — Я иду, чтобы дать ей совет, как ответить на предложение Итобала. Госпожа Элисса и я сильно поссорились из-за этого проклятого жертвоприношения…

— Которое она сумела предотвратить с такой находчивостью…

— Но вчера вечером я обещал ей помочь, если это в моих силах, — продолжал принц. — А я всегда верен своему слову.

— Понимаю, принц. Вы решили отныне не общаться с госпожой, чье имя молва неразрывно связывает с вашим именем, и, конечно же, дадите ей благоразумный совет, а именно, выйти замуж за Итобала, предотвратив тем самым войну, угроза которой уже легла своей мрачной тенью на город. В этом случае все будут вам очень признательны, ибо вы, вероятно, единственный, кто может преодолеть ее строптивость. Кстати, если, выслушав ваш благоразумный совет, дочь Сакона расскажет вам, с каким Ужасом узнала она о предстоящем жертвоприношении и что для его предотвращения она пожертвовала всеми своими драгоценностями, знайте, что это сущая правда. Но вы в ссоре, принц, поэтому ее слова будут представлять для вас столь же мало интереса, что и мои. А теперь я хотел бы затронуть другую тему. — И Метем заговорил о поведении Иссахара в святилище и о том, что подобный фанатизм может стоить ему жизни: жрецы Эла ни на миг не остановятся перед убийством.

Оставшись один, принц еще долго сидел озадаченный.

Верно ли, что — как сказала сама Элисса и как только что подтвердил Метем — не по своей воле принимала она участие в тех ужасных обрядах, которые свершаются в храме? Если верно, то он был к ней более чем несправедлив; чем сможет он искупить жестокие слова, брошенные ей в лицо? Но, должно быть, она поняла и простила его, иначе не обратилась бы к нему за помощью, хотя он и не представлял себе, что может для нее сделать.

* * *
После аудиенции в большом зале Элисса вернулась к себе, совершенно измученная душой и телом, и тут же прилегла отдохнуть. Вскоре она задремала, ее сон был полон видений, сперва неотчетливых, смутных, затем более ясных. Она увидела себя в освещенном луной саду, где росло большое, знакомое ей дерево со скрюченными корнями. Что-то — что именно, она не могла разглядеть — шевелилось среди его ветвей. Приглядевшись, она заметила безобразного черного карлика с круглыми, похожими на большие бусины, глазами; в руках у него был отделанный слоновой костью лук с возложенной на тетиву стрелой. Сосредоточившись, она каким-то таинственным, непостижимым образом поняла, что стрела отравленная. Что делает на дереве этот карлик, вооруженный луком и стрелой? И вдруг она явственно услышала шорох приближающихся по траве ног и заметила, что примостившийся на суку карлик весь подобрался и напрягся, он с такой силой стиснул стрелу, что от желтых кончиков его пальцев отхлынула вся кровь. Проследив за взглядом его злых черных глаз, она увидела идущего в тени высокого человека в темной одежде. Выйдя на открытое место, он остановился и стал оглядываться, видимо, кого-то ища. Карлик присел на коленях и, целясь в обнаженное горло подошедшего человека, оттянул тетиву до самого уха. Тот повернул голову, и в лунном свете Элисса узнала принца Азиэля.

* * *
Вскрикнув, Элисса пробудилась, дрожа встала и полагалась подавить сильное чувство тревоги, ею овладевшей, мыслью о том, что все это только сон, хотя и обладающий отчетливостью яви. Все еще сильно встревоженная и обеспокоенная, она перешла в другую комнату и нехотя поела приготовленный для нее ужин, ибо был уже час заката. Пока она ужинала, служанка доложила, что с ней хочет поговорить финикиец Метем, и она велела его впустить.

— Госпожа, — сказал он, кланяясь, как только служанки удалились в противоположный конец комнаты, — я полагаю, ты догадываешься о цели моего прихода. Сегодня утром я сообщил тебе кое-какие сведения, которые оказались и достоверными и полезными, за что ты обещала мне соответствующее вознаграждение.

— Да, верно, — подтвердила она, подошла к сундуку и вытащила оттуда красивую, слоновой кости шкатулку, доверху наполненную золотыми украшениями, отделанными неогранёнными драгоценными камнями. — Возьми, — сказала она, — отныне все это принадлежит тебе, за исключением этой золотой цепи, составляющей собственность богини Баалтис.

— Но, госпожа, как ты сможешь предстать перед царем Итобалом без всех этих украшений?

— Я не намерена появляться перед царем Итобалом, — резко ответила она.

— В самом деле?! А что подумает принц Азиэль, увидев тебя без всех украшений?

— Лучшее мое украшение — красота, — ответила она, — а не вся эта мишура. К тому же мне все равно, что он подумает, ведь он меня ненавидит, еще недавно осыпал оскорблениями.

Метем недоверчиво вздернул брови.

— Все же я не буду лишать тебя всех этих сокровищ. Посмотри, во сколько я их оцениваю. — Он вытащил письменные принадлежности и кусок папируса, написал долговое обязательство и попросил ее поставить свою подпись. — Это обязательство, госпожа, я представлю твоему отцу или мужу — в подходящее время, и уверен, что никто из них не откажется от оплаты. А теперь, с твоего позволения, я должен удалиться, ибо тебе предстоит свидание, и, — многозначительно добавил он, — час восхода луны уже недалек.

— Что ты хочешь сказать? — удивилась она. — Мне не предстоит никакого свидания — ни в час восхода луны, ни в какой-либо другой.

Метем вежливо поклонился; весь его вид говорил, что он не верит ее словам.

— Еще раз спрашиваю, что ты имеешь в виду, торговец? Твои темные намеки выводят меня из себя.

Метем внимательно посмотрел на нее, ее голос звучал с несомненной искренностью, — Госпожа, — сказал он, — какой смысл отпираться: я сам читал написанное тобой письмо, в котором ты назначила свидание принцу Азиэлю, чтобы — так там написано — посоветоваться с ним о сватовстве Итобала; это свидание должно состояться через несколько минут.

— Написанное мной письмо? — повторила она с изумлением. — Я назначила принцу Азиэлю свидание в дворцовом саду? Да мне и в голову не приходило такое!

— Но, госпожа, письмо подписано твоим именем и принесла его твоя служанка. По-моему, она сидит в этой комнате, я узнал ее по фигуре.

— А ну-ка подойди сюда, — позвала служанку Элисса. — Какое письмо ты отнесла сегодня принцу Азиэлю и зачем ты ему сказала, что оно от меня?

— Госпожа, — смущенно пробормотала служанка, — я вовсе не говорила принцу Азиэлю, что письмо от вас.

— А ну выкладывай правду, чистую правду, — потребовала ее хозяйка. — Не смей лгать, а то тебе придется плохо, очень плохо.

— Госпожа, я расскажу все, как было. Сегодня на рыночной площади меня остановила черная старуха и предложила золотую монету, если я вручу письмо принцу Азиэлю. Я женщина бедная, поэтому согласилась, но я не знаю, кто написал письмо, и я никогда раньше не видела этой старухи.

— Ты поступила дурно, но я тебе верю. Ступай. Элисса призадумалась, и Метем увидел, что по ее лицу расползается тень страха и тревоги.

— Скажи, — спросила она, поворачиваясь, — в этом дереве, о котором говорится в свитке, есть что-то необычное?

— Оно очень велико, и у него пять выступающих из земли корней.

Элисса вскрикнула.

— То самое дерево, которое я видела во сне. Теперь я понимаю, все понимаю. Быстро! Пошли быстро, ибо луна уже восходит. — И она бросилась к дверям, сопровождаемая недоумевающим Метемом.

Еще минута, и они уже бежали по узкой улочке, вызывая общий смех; все думали, что это ревнивый муж гонится за своей женой. Элисса уже возилась с запором садовой калитки, когда Метем наконец настиг ее.

— Что все это означает? — спросил он.

— Я опасаюсь, что они заманили сюда принца, чтобы убить его, — ответила она и побежала по тропинке.

«Вот почему мы прибежали сюда. Чтобы убили и нас. Типично женская логика», — подумал Метем, тяжело отдуваясь.

Как ни быстро мчалась Элисса по улочке, здесь она помчалась еще быстрее. Казалось, по лужайкам, не касаясь земли, скользит белый призрак. Ее спутник с трудом поспевал за ней. Наконец, они достигли большой открытой лужайки, где играли пологие лучи восходящей луны. Посреди этой лужайки росло громадное дерево с густой зеленой листвой. Элисса, затравленно оглядываясь, забежала за него, и на несколько мгновений Метем потерял ее из виду. Когда он увидел ее вновь, она бежала к высокому человеку, стоящему на открытом пространстве, шагах в десяти от развесистых ветвей дерева. Показывая на дерево, Элисса громко кричала на бегу: «Берегись! Берегись!».

Она была уже совсем рядом с этим человеком и, все еще показывая на дерево, выкрикивала какие-то отрывистые фразы, как вдруг из темного сплетения ветвей вылетело что-то сверкающее и устремилось к этой паре, стоящей в ярких лунных лучах. Элисса подпрыгнула, вытянув вверх руку. Когда она опустилась, колени под ней подогнулись, и она со стоном рухнула наземь. Подбегая к ней, Метем успел заметить, как из тени дерева выскользнул черный карлик — выскользнул и тут же скрылся в ближних кустах. Элисса полулежала на земле, а над ней склонялся принц Азиэль, в ладони ее правой руки, которую она, морщась от боли, тянула вверх, торчала маленькая стрела с наконечником из слоновой кости.

— Вытащите стрелу, — запыхавшись, крикнул он.

— Это бесполезно, — ответила она, — стрела отравленная.


С взволнованным восклицанием Метем упал на колени и, не обращая внимания на ее стоны, вытащил стрелу. Оторвав полоску полотна от своего платья, замотал ее вокруг запястья Элиссы, завязал, а затем подобрал с земли поломанную палку и с ее помощью закрутил сделанный им жгут так, что тот глубоко врезался в ее нежную кожу.

— А теперь, принц, — сказал он, — высосите яд из раны; я слишком запыхался, чтобы это сделать. Не бойся, госпожа, у меня есть противоядие, сейчас я за ним сбегаю. А до тех пор, если тебе дорога жизнь, не ослабляй жгута, как бы сильна ни была боль. — И он торопливо ушел.

Азиэль припал губами к ране, чтобы высосать яд.

— Нет, — слабо произнесла она, вырывая руку, — не делайте этого, яд может убить вас.

— Судя по всему, для меня-то он и предназначался, — ответил принц. — В худшем случае я получу то, что и было приготовлено для меня.

Велев Элиссе поднять раненную руку над головой, он подхватил ее на руки и перенес шагов на сто, на самую середину открытой лужайки.

— Зачем вы меня трогаете? — спросила она, припав головой к его плечу.

— Тот, кто стрелял, может вернуться для второй попытки, а сюда его стрелы не долетят. — Он бережно положил ее на траву и стоял, глядя на нее.

— Послушайте, принц Азиэль, — сказала Элисса, — яд, которым чернокожие смазывают свое оружие, очень силен, и, если противоядие Метема не подействует, я могу умереть. Но прежде чем умереть, я хотела бы вам кое-что сказать. Что привело вас сюда?

— Твое письмо, госпожа.

— Я знаю. Но оно написано не мной; это ловушка, подстроенная, по всей вероятности, царем Итобалом, который любой ценой хочет от вас избавиться. Подосланная им старуха подкупила мою служанку, чтобы та передала вам письмо якобы от моего имени; я узнала об этом от Метема. И как только узнала, сразу же догадалась обо всем и поспешила сюда, чтобы спасти вас от смерти.

— Как же ты догадалась, госпожа?

— Довольно странным образом. — И она рассказала ему о своем сновидении.

— Просто удивительно, что ты получила такое предостережение, — не без сомнения проговорил он.

— Настолько удивительно, принц, что вы мне даже не верите, — ответила Элисса. — Я могу легко проследить ход ваших мыслей. Вы думаете: «Сегодня утром я нанес ей оскорбление, которое не может простить ни одна женщина, тем более такая мстительная, поэтому она решила заманить меня в западню и убить, но со свойственным всем женщинам непостоянством переменила свое решение». Метем может засвидетельствовать, что это не так.

— Я верю тебе, госпожа. На что мне свидетельство Метема? Но в таком случае все представляется мне еще более странным; я не сомневаюсь, что ты не замышляла против меня ничего плохого, и все же не могу понять, зачем ты перехватила рукой стрелу, которая предназначалась твоему обидчику?

— Это произошло случайно, — ответила она тихо. — Как только я узнала правду, я бросилась бежать, чтобы предостеречь вас. И тут я увидела стрелу, нацеленную в ваше сердце, и попыталась ее схватить на лету, вот она и пронзила мне ладонь. Это произошло, повторяю, случайно, как случайно привиделся мне сон, который предостерег об угрожающей вам опасности. — И она лишилась чувств.

Глава 8

ПОМОЛВКА
Вначале Азиэль подумал было, что это подействовал яд и Элисса умерла, но, приложив руку к ее сердцу, он убедился, что оно, хоть и слабо, но бьется, — и понял, что она просто в беспамятстве. Боясь, как бы не ослаб жгут, он не решился пойти за помощью или за водой, а опустился на колени и стал терпеливо ждать возвращения Метема.

Как неотразимо прекрасно, восхищенно думал он, ее лицо в обрамлении темных волос! А что за странная история с этим приснившимся ей видением, которое побудило ее подставить себя под стрелу Убийцы, чтобы спасти ему жизнь! Многие на его Месте не поверили бы, но он был убежден, что все это сущая правда, она не могла бы солгать ему, даже если бы захотела. С первой же их встречи он знал, что их души открыты друг для друга.

Едва поняв, что ему грозит смертельная опасность, она, рискуя жизнью, бросилась на его спасение, а ведь он так несправедливо назвал ее «дикой обитательницей рощ, детоубийцей». Какое же объяснение может быть руководившему ею чувству? Только одно: она любит его… как и он ее.

Азиэль больше не мог обманывать себя, да, он любит ее, это правда. Еще вчера вечером, слушая упреки Иссахара, он уже догадывался об этом, хотя и не хотел признаться себе в том, что это именно так, но сейчас он твердо знал, что свершилось предопределенное самой судьбой. Пусть люди думают, что в конце концов он просто мужчина и не смог устоять перед таким необычайно прелестным лицом и такой стройной фигурой, перед такой преданностью и самопожертвованием. Но он-то знает, что дело в друге К этой девушке он испытывает чувство, ничего обще с плотским влечением не имеющее, нечто непостижимое и необъяснимое (если не принять за объяснение то, что видел во сне Иссахар), захватившее его с той самой минуты, когда он увидел ее впервые. Возможно, даже вполне вероятно, не пройдет и часа, как она погрузится в темные пучины смерти, куда он не сможет за ней последовать. Но даже уверенность, что она никогда не будет ему принадлежать, не может притушить пламя, полыхающее в его груди, ибо это отнюдь не обычное пламя земной любви.

Азиэль нагнулся над еще не пришедшей в себя девушкой, внимательно вглядываясь в ее бледное лицо. Их губы почти соприкасались, и его дыхание, казалось, оживило ее. Она пошевелилась, открыла глаза и посмотрела ему в лицо глубоким, полным тайного значения взглядом.

Он не говорил ни слова, как будто пораженный внезапной немотой, но его сердце неустанно твердило: «Люблю тебя! Люблю тебя!» — и ее сердце услышало это признание, ибо она шепнула в ответ:

— Подумай, кто ты и кто я.

— Не все ли равно? Ведь мы нераздельное целое.

— Подумай, — настаивала она, — я могу скоро умереть, и ты навсегда меня потеряешь.

— Этого не может быть, ведь мы нераздельное целое. Мы были и останемся неразлучными и в жизни и в смерти.

— Принц, — продолжала она, — в последний раз прошу тебя: подумай хорошенько; что-то подсказывает мне, что ты говоришь правду, и если сегодня я приму то, что ты мне предлагаешь, это будет на веки вечные.

— И пусть будет на веки вечные, — сказал Азиэль, наклоняясь еще ниже.

Так, в этом безмолвном, залитом лунным светом саду и состоялась их странная помолвка.

* * *
— Госпожа, — послышался рядом голос Метема, — позволь я займусь твоей рукой, время не терпит.

Подняв глаза, Азиэль увидел над собой финикийца с насмешливой улыбкой на лице, а за ним — высокую фигуру Иссахара, который, скрестив руки на груди, холодно взирал на них всех.

— Досточтимый Иссахар, — с лукавыми нотками в голосе обратился к нему финикиец, — соблаговолите подержать руку госпожи, ибо принц может лечить, видимо, только ее губы.

— Нет, — отказался левит, — какое мне дело до этой дщери Баалтис? Исцели ее, если сумеешь, а если нет, пусть примет она смерть, которая удалит камень преткновения из-под ног глупца.

— Но ведь если он жив, то только благодаря этому «камню преткновения». Да пошлют мне боги такой же «камень», если когда-нибудь черный карлик пустит в меня отравленную стрелу, — ответил Метем, готовя свои снадобья. И, обращаясь к принцу, добавил: — Не отвечайте ему, лучше подержите руку госпожи, ладонью к свету.

Азиэль повиновался. Метем промыл рану водой и втер в нее такую нестерпимо жгучую мазь, что Элисса громко застонала.

— Потерпи, госпожа, — уговаривал Метем, — если яд еще не проник в кровь, эта мазь — надежное противоядие.

Они отвели, вернее, отнесли ее во дворец. Здесь Метем перепоручил ее заботам отца, рассказав тому только то, что счел необходимым, и предупредив, чтобы он молчал о случившемся.

У входа во дворец Иссахар спросил Азиэля:

— Уж не приснилось ли мне, принц, что ты поклялся этой идолопоклоннице в вечной любви и что ты поцеловал ее в губы?

— Нет, это был не сон, а явь, Иссахар, — с суровым видом сказал Азиэль. — Выслушай меня и прошу, не докучай мне больше своими упреками; если будет хоть какая-то возможность, я женюсь на Элиссе, если же нет, пока я жив, я не взгляну ни на одну другую женщину.

— Весьма утешительная новость для человека, которому поручено заботиться о твоем благополучии, принц; со своей стороны уверяю тебя, что если будет хоть какая-то возможность помешать тебе, я ни за что не допущу, чтобы ты женился на язычнице, да еще и чародейке.

— Иссахар, — сказал принц, — я прощал тебе многое, потому что хорошо знаю, что ты меня любишь, более того, заменил мне отца. Но теперь я, в свой черед, предупреждаю тебя: не причиняй вреда госпоже Элиссе; всякий удар по ней — это удар по мне, за ним последует неминуемое возмездие.

— Возмездие? — презрительно процедил левит. — Если я и страшусь возмездия, то, конечно же, не твоего; и я не собираюсь слушать любовный бред, когда долг указует единственно верный путь. Я предпочту видеть тебя мертвым, принц Азиэль, чем допустить, чтобы эта чародейка своими кознями увлекла тебя в ад.

И, не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел.

* * *
По пути в свою комнату, у дверей Элиссы, полный горечи и негодования Иссахар столкнулся лицом к лицу с выходившим оттуда Метемом.

— Эта женщина не умрет? — спросил он.

— Успокойтесь, достойный Иссахар. Надеюсь, нет, если, конечно, не сползет повязка. Я иду рассказать о ее состоянии принцу.

— С удовольствием уплатил бы сто золотых шекелей тому, кто сообщил бы мне, что повязка сползла, и эта женщина оказалась в руках своего прародителя Вельзевула, — страстно перебил его левит.

— И такое говорит святой человек! — прикидываясь изумленным, произнес Метем. — Честно сказать, Иссахар, я готов на многое ради денег, но снять повязку означало бы совершить убийство, а этого я не сделаю даже за золото или чтобы угодить вам, Иссахар.

— Глупец, — ответил Иссахар, — кто просил тебя совершить убийство? Таким оружием я не сражаюсь; останется эта женщина жить или умрет — на то воля судьбы. Зайди ко мне, я хочу поговорить с тобой, ибо ты человек ловкий, искушенный в мирских делах. Послушай, я люблю принца Азиэля, был его наставником с самого младенчества; своих детей у меня нет, и он мне все равно что сын. Кроме того, меня прислали в эту ненавистную страну, чтобы я смотрел за ним и оберегал его от всякого зла. Я отвечаю за все, что с ним может случиться. Итак, что случилось? Эта женщина, Элисса, с помощью колдовских чар…

— Спустись на землю, Иссахар. Какие еще чары требуются ей, кроме этой красоты, кроме этих губ, глаз и стана…

— Эта женщина, повторяю, сумела его зачаровать, и он поклялся на ней жениться.

— Ну и что, Иссахар? Ему пришлось бы долго странствовать по белу свету, прежде чем он нашел бы более обворожительную девушку.

— Ты говоришь: «Ну и что»? Ты же знаешь, кто он, знаешь, какой он веры. Эта идолопоклонница погубит его душу. Ты говоришь: «Ну и что»? Но ты же сам слышал: он поклялся в вечной к ней любви. В своем ли ты уме, торговец?

— Такой же вопрос я мог бы задать и вам, святой отец: вы забываете, что я принадлежу к той самой религии, которую вы поносите. Однако, хорошо это или плохо, случилось то, что случилось; чего же вы теперь хотите от меня?

— Я хочу, чтобы ты предотвратил женитьбу принца Азиэля на этой женщине. Конечно, не с помощью убийства, ибо сказано: «не убий», а устроив так, чтобы она вышла замуж за царя Итобала, если же это невозможно, любым другим способом, который придет тебе в голову.

— Значит, ваш закон говорит: «не убий»; скажи мне, Иссахар, хорошо ли обрекать женщину на участь, которая для нее хуже смерти? Что говорит ваш закон по этому поводу? Конечно, можно считать это проявлением глупого упрямства. Но в твердой воле у этой женщины нет недостатка, и я сомневаюсь, чтобы все городские старейшины смогли передать ее живой в руки Итобала.

— Мне совершенно безразлично, Метем, выйдет ли она за Итобала или нет; хотя я терпеть не могу этого язычника и убежден, что своим своеволием и колдовством она быстро свела бы его в могилу. Я только не хочу, чтобы она стала женой Азиэля; а как ты помешаешь их соединению — это уж твоя забота.

— И что я получу за эту услугу, святой Иссахар? Подумав, пророк ответил:

— Сто золотых шекелей.


— Двести, — задумчиво поправил Метем. — Ведь вы предложили мне двести, Иссахар? Во всяком случае, за меньшую сумму я не возьмусь, и это не столь уж дорого, учитывая, какой тяжкий грех должен я взвалить на свою бедную совесть — разлучить два любящих сердца. Но я хорошо знаю, что вы правы и что супружество оказалось бы несчастливым и для принца Азиэля и для госпожи Элиссы, которым пришлось бы день за днем, год за годом терпеть ваши суровые упреки, Иссахар. Поэтому я сделаю все, что могу, не ради денег, а потому, что считаю это своим священным долгом. Вот пергамент, дайте же мне светильник, чтобы я мог написать обязательство.

— Мое слово и есть мое обязательство, финикиец, — высокомерно отрезал левит.

Метем посмотрел на него.

— Да, конечно. Но вы стары, а в этой варварской стране нередко происходят несчастные случаи. Все же такой документ был бы не для посторонних глаз, и, как вы говорите, ваше слово и есть ваше обязательство. Только помните, двести шекелей под один процент в месяц. А теперь вы, вероятно, утомлены, достопочтенный Иссахар, своими заботами о благе других; и я тоже. Всего доброго, приятных вам снов.

Левит проводил его взглядом, бормоча про себя: «Горько, конечно, что я опустился до сделки с таким прожженным плутом, но я сделал это ради тебя и спасения твоей души, о Азиэль, сын мой. Молюсь только, чтобы судьба не повернула все по-своему».

* * *
Два дня после той ночи Элисса была в почти полном беспамятстве; опасались, что она не выживет. Но, когда Метем осмотрел ее на другое утро после ранения и увидел, что ее рука распухла не так уж сильно, а главное, не почернела, он объявил, что она будет жить, что бы там ни предсказывали городские лекари. Ее отец Сакон и принц Азиэль жарко благодарили его, но Иссахар промолчал.

Когда наутро финикиец проходил по рыночной площади, его остановила незнакомая чернокожая старуха; она сказала, что у нее есть для него тайное послание от царя Итобала, который разбил свой лагерь под городом; ее повелитель хочет осмотреть товары, привезенные им с побережья Тира. Метем уже с большой выгодой распродал все привезенное, но он не захотел пренебречь представившейся возможностью, закупил еще партию у других купцов, загрузил двух верблюдов и поехал на муле в лагерь Итобала. К полудню он был уже там. Лагерь располагался около воды, в прохладной тенистой роще; Метем заметил, что на одном из деревьев, недалеко от шатра Итобала, болтается тело повешенного черного карлика.

«Такова участь того, кто стреляет в оленя, а попадает в лань, — размышлял Метем, подъезжая к шатру. — Я всегда говорил, что убийство — опасная игра, за пролитую кровь расплачиваются кровью».

У дверей шатра в солнечных лучах стоял царь Итобал, он был очень мрачен. Метем спешился и подобострастно простерся ниц.

— Живи вечно, царь, — сказал он, — великий царь, рядом с которым все земные цари все равно что мелкие божки по сравнению с Баалом или тусклые звезды по сравнению с солнцем.

— Встань и прекрати эти льстивые излияния, — кратко сказал Итобал. — Может быть, я и более велик, чем другие цари, но ведь ты-то так не считаешь.

— Как повелит великий царь, — спокойно согласился Метем. — Женщина на рыночной площади сказала мне, что царь хотел бы осмотреть мои товары. Поэтому я привез все самое лучшее и отборное, чем славится Тир. — Он показал на двух верблюдов, груженных всякими изделиями, по дешевке закупленными им у торговцев, и, заглядывая в свои таблицы, стал описывать их качество и количество.

— В какую сумму ты оцениваешь все это, купец? — спросил Итобал.

— Для местных купцов столько-то, для тебя, царь, гораздо меньше. — И он назвал сумму вдвое большую, чем та, которую заплатил сам.

— Хорошо, — равнодушно согласился Итобал. — Я не привык торговаться. Хотя ты и запрашиваешь слишком много, мой казначей рассчитается с тобой золотом.


Оглянувшись, Метем произнес:

— Диковинные плоды растут на деревьях в твоем лагере, царь. Могу ли я полюбопытствовать, за что была вздернула эта черная обезьянка?

— За то, что пыталась совершить убийство отравленной стрелой, — угрюмо ответил Итобал.

— И промахнулась? Это должно быть для тебя утешением, если он твой слуга. Странно, однако, что какой-то неизвестный прошлой ночью тоже пытался совершить убийство и тоже с помощью отравленной стрелы. Я говорю: пытался, но у меня нет уверенности, что покушение не удалось.

— Что! — вскричал Итобал. — Неужели?..

— Нет, царь, стрела не попала в принца Азиэля, она пронзила ладонь госпожи Элиссы, которая пыталась ее перехватить на лету, и теперь бедная девушка при смерти. Лечу ее я, и если бы не мое врачебное искусство, она давно уже почернела бы и умерла — как этот незадачливый стрелок из лука.

— Спаси ее, — прохрипел Итобал, — я заплачу тебе сто унций золота. О, если бы я только знал; этот болван не умер бы такой легкой смертью.

Метем взял свои таблицы и записал обещанную ему сумму.

— Не убивайся так, царь, — сказал он. — Я уверен, что заработаю эти деньги. Откровенно говоря, вся эта история выглядит довольно неприглядно, и досужая молва связывает ее с твоим именем. Поговаривают также, что твой двоюродный брат, этот великан, убитый принцем Азиэлем, по твоему велению пытался похитить некую госпожу.

— Стало быть, в Зимбое распространяются ложные слухи, и уже не впервые, —холодно ответил Итобал. — Послушай, купец, ответь мне на один вопрос. Согласится ли принц Азиэль на поединок со мной, если я предоставлю ему выбор оружия?

— Несомненно, но, прости меня за откровенность, он убьет тебя точно так же, как и твоего двоюродного брата, ибо превосходно владеет мечом, изучал фехтовальное искусство в Египте, где его хорошо знают, — и вся твоя сила тебе не поможет. Однако ответить на твой вопрос легко: принц охотно согласится на поединок с тобой, но Сакон ни за что этого не допустит… Ты хотел бы спросить еще что-нибудь, царь?

Итобал кивнул.

— Послушай, купец. Тебя считают человеком очень корыстолюбивым, готовым ради денег на все, что угодно, и более хитрым, чем любой горный шакал. Если ты исполнишь мою волю, я просто озолочу тебя.

— Предложение звучит заманчиво для бедного человека, царь, но я должен знать, какова эта воля.

Итобал подошел к двери шатра и велел часовым никого не подпускать близко. Затем вернулся и сказал:

— Вот что я тебе скажу, но смотри, никому не проболтайся, ибо слух у меня острый, а руки длинные. Ты знаешь, в каких отношениях я с госпожой Элиссой, ее отцом Саконом и городом. Если в течение восьми дней Элиссу не выдадут за меня, я поклялся объявить войну Зимбое. И я ее начну: племена ненавидят белых, и они уже собираются под мое знамя; я смогу выставить десять армий, каждая по десять тысяч. Уж если все они осадят эти стены, то не оставят от вашего золотого города камня на камне, превратят его в кладбище. Таково будет мое мщение, но я хочу не мести, а любви; что мне из того, что перебьют всех торгашей, если я потеряю ту, которой хочу владеть, чья красота будет лучшей моей короной, чей ум сделает меня истинно великим, а ведь во время войны всякое может случиться.

Поэтому, Метем, я хотел бы добиться своей цели без войны, пусть война начнется позднее, а начнется она непременно, ибо время для нее приспело. И, как ни противилась бы госпожа Элисса, я непременно добился бы своей цели, если бы не этот принц Азиэль, с которым она встретилась так странно и которого сразу же полюбила. Теперь мне стало гораздо труднее осуществить свое намерение. Более того, это почти невозможно, пока принц Азиэль может на ней жениться, ибо ни угроза войны, ни угроза разрушения города не может отвратить сердце женщины от любимого ею человека, у него она и будет искать защиты. Поэтому я прошу тебя…

— Прости, царь, — перебил Метем, — я вижу, что ты, как и твой соперник, без ума от красоты этой девушки. Во всем, что касается ее, ты просто неспособен здраво размышлять. Я не хотел бы слышать от тебя то, что ты, возможно, собираешься мне сказать, да впоследствии ты и сам пожалеешь о сказанном. Если ты хотел потребовать, чтобы я участвовал в каком-нибудь заговоре против принца Азиэля, разумеется, я отказался бы, даже если бы ты посулил Мне целые горы золота и драгоценных камней. Я не желаю участвовать в чьем-либо убийстве, к тому же твой соперник принц — мой друг и господин, и я не причиню ему никакого вреда. Могу тебе сообщить, что после вчерашнего покушения никому не позволяют даже приблизиться к нему, отныне и днем и ночью его будут сторожить два телохранителя. Ни один волос не должен пасть с его головы.

— Очень благородно — прятаться за спиной женщины, — с горечью произнес Итобал. — Но ты забегаешь вперед, у меня и в мыслях не было покушаться на жизнь принца, ибо я знаю, что это бесполезно, я только хочу предотвратить его женитьбу на Элиссе. Как ты это сделаешь, не моя забота, лишь бы госпожа не пострадала. Ты можешь устроить его похищение, можешь восстановить против него весь город, ибо именно его присутствие порождает угрозу войны; можешь добиться того, чтобы его отослали обратно к морскому побережью, либо подговорить жрецов Эла, чтобы они спрятали его в своих подземельях, — повторяю, это не моя забота, лишь бы он был навсегда разлучен с Элиссой. Скажи, купец, можешь ли ты выполнить мою волю или я должен буду вручить все это золото кому-нибудь другому?

После недолгого размышления Метем ответил:

— Пожалуй, я возьмусь за это дело, царь, конечно, на подходящих условиях, но не могу ручаться за успех. Поступлю я так не только корысти ради, но и потому, что и я и все окружающие принца не можем допустить, чтобы он, потомок величайших властителей, без разрешения своего деда, великого царя Израиля, женился на дочери финикийского сановника, какой бы прекрасной и преданной она ни была. И я люблю этот город, который знаю вот уже сорок лет, и не хочу, чтобы он был втянут в кровопролитную войну и, возможно, полностью разрушен, только потому, что некий молодой человек хочет жениться на некой девушке. Что я получу в случае успеха?

Итобал назвал внушительную сумму.

— Царь, — ответил Метем, — эту сумму придется удвоить, ибо все, что ты предлагаешь, уйдет лишь на подкуп. И еще одно условие: ты должен отдать мне все золото прямо сейчас, прежде чем я покину лагерь, иначе я ничего не смогу сделать.

— А что, если ты украдешь все это золото и ничего не сделаешь? — сердито усмехнулся Итобал.

— Поступай, как считаешь нужным. Таковы мои условия; если они для тебя неприемлемы, дозволь мне уехать. Но если ты примешь мои условия, я письменно обязуюсь сделать женитьбу принца Азиэля на госпоже Элиссе невозможной; если в течение восьми дней я не выполню своего обещания, ты будешь вправе потребовать назад все золото, которое не будет истрачено на выполнение твоей воли, с предъявлением всех соответствующих документов, а еще не было случая, чтобы Метем уклонялся от уплаты своих долгов… Но, нет, я, пожалуй, возьму пример с мудрого Иссахара и не стану подписывать обязательство, не предназначенное ни для чьих глаз. Ты должен удовлетвориться моим клятвенным обещанием. И еще одно: возможно, скоро начнется война или мне придется бежать. Поэтому прикажи выдать мне пропуск, заверенный твоей печатью, чтобы по его предъявлении твои воины пропустили вместе со мной двадцать человек и все мои товары и деньги. О выдаче этого пропуска ты уведомишь всех своих военачальников. Согласен ли ты на мои условия?

— Да.

* * *
В тот же вечер Метем возвратился в Зимбое, но двое его погонщиков даже не догадывались, что верблюды нагружены не обычными товарами, а деньгами и золотом.

Глава 9

«ПРИВЕТСТВУЕМ БААЛТИС»
Когда Метем брал деньги у Иссахара и Итобала, пообещав им взамен предотвратить супружество Азиэля и Элиссы, у него уже был готовый замысел. Этот замысел должен был навсегда разлучить обоих возлюбленных, и в то же время содействовать, как считал Метем, их истинному благу.

Элисса уже объясняла принцу, что после смерти очередной госпожи Баалтис общины жрецов и жриц выбирают на ее место другую. Новая Баалтис может выйти замуж, это даже считается желательным, ее муж принимает титул шадида и при ее жизни исполняет обязанности верховного жреца Эла. Расчет Метема был прост: если ему удастся добиться избрания Элиссы госпожой Баалтис, это возведет непреодолимую преграду между ней и Азиэлем. Тогда для женитьбы на ней ему пришлось бы отречься от своей религии, на что не пойдет ни один иудей, и взять на себя роль земного воплощения того, кого он считает лжебогом и даже дьяволом.

В этом случае не только их супружество, но и вообще всякое общение становилось практически невозможным; на этот счет религиозный закон, достаточно свободный во многих других отношениях, чрезвычайно строг. Настолько строг, что госпоже Баалтис под страхом смерти запрещается встречаться с мужчинами. Подобная строгость обосновывается тем, что госпожа Баалтис является как бы представительницей богини, а ее муж шадид — земным богом, поэтому любой ее предосудительный поступок считается оскорблением наиболее могущественных божеств; этот поступок можно искупить только кровью недостойных земных воплощений. Закон этот был и оставался в полной силе: столетие назад, еще до рождения Элиссы, тогдашняя госпожа Баалтис, обвиненная в подобном преступлении, была сброшена с самой высокой башни храма в зияющую внизу пропасть.

Этот священный закон был хорошо известен Метему, поэтому он и задумал добиться избрания Элиссы госпожой Баалтис. Тем самым она будет удостоена высочайшей чести, на которую может рассчитывать женщина в этом городе, это будет для нее утешением в ее горе и к тому же оградит от преследований Итобала: став госпожой Баалтис, она сможет беспрепятственно выбрать себе мужа; ее выбор является окончательным и не подлежит пересмотру; единственное условие — чтобы ее муж был белым человеком, а Итобал, естественно, не отвечал этому требованию.

Всесторонне обдумав свой замысел, Метем утвердился в мысли, что таким путем он не только сможет потуже набить свою мошну, но и способствовать благу всех окружающих; затем он с поистине фанатичным рвением приступил к исполнению своего замысла, действуя с присущей его соотечественникам стремительностью и хитростью. Дело, за которое он взялся, было отнюдь не из легких. На место покойной Баалтис прочили ее дочь Месу, хотя у нее были и враги и соперницы. Никто не сомневался, что жрецы и жрицы выберут именно ее. Избрание должно было состояться через два дня. Однако Метем был ничуть не обескуражен столь явным недостатком времени и другими трудностями и, тайком от Элиссы и ее отца, энергично плел свои интриги.

Прежде всего, за крупную сумму денег он подкупил бывшего шадида, мужа прежней госпожи Баалтис. Оказалось, что этот достойный человек в ссоре со своей дочерью. Он предпочитал, чтобы на место его покойной жены выбрали другую женщину, надеясь, что, невзирая на его преклонные годы, она все же окажет свое предпочтение ему.

Вряд ли есть необходимость следовать за всеми тайными махинациями Метема; чаще всего он прибегал к прямому подкупу, иногда играл на струнах зависти и неприязни. Некоторых он уговаривал, превознося красоту и мудрость Элиссы; напоминая о ее вдохновенном пророчестве в храме, он доказывал, что она как никто другой достойна занять это высокое место. Самых, однако, влиятельных себе союзников он нашел среди членов городского совета. Этих сановников он убеждал таким доводом: Элисса — женщина с необычайно сильным характером, она ни за что не согласится на замужество с Итобалом, а ее отказ приведет к кровопролитной войне; Сакон всецело находится под ее влиянием: сколько ни настаивай, он не решится употребить свою отцовскую власть. Поэтому ее избрание госпожой Баалтис — единственный выход из всех трудностей. Только оно позволяет отвергнуть сватовство царя дикарей; ибо к богине нельзя применять принуждение; даже Итобал, опасаясь возмездия Небес, вынужден будет воздерживаться от насилия.

Заручившись их поддержкой, с подобными же аргументами он обратился и к самому Сакону, предварительно взяв с него слово, что он будет молчать. Ко всем своим соображениям он присовокупил и такое: конечно, хорошо было бы, если бы его дочь вышла замуж за принца Азиэля, но их брак, хотя и сулит блистательные перспективы, наверняка вызовет гнев Итобала, а также, по всей вероятности, и недовольство дворов Египта, Израиля, а впоследствии и Тира. Для достижения своей цели Метем развил лихорадочную деятельность, и, когда подошел день выборов, он ожидал их исхода с почти полной уверенностью в успехе.

В тот самый день, впервые с тех пор, как Элисса была ранена стрелой, предназначенной для сердца Азиэля, принцу наконец позволили ее навестить. В ее скором и окончательном исцелении уже не оставалось никаких сомнений, хотя слабость все еще не проходила, а опухоль на правой руке и запястье не спадала. Элисса возлежала в оконной нише, в большой комнате, где она жила и где сейчас не было никого, кроме двух-трех служанок, которые занимались рукоделием за ширмой в дальнем конце. Подойдя к ней, Азиэль склонился, чтобы поцеловать раненую руку.

— Нет, — сказала Элисса, поспешно убирая ее под складки своей одежды, — рука у меня все еще черная и безобразная.

— Потому я и хочу ее поцеловать, ведь ты принесла эту жертву ради меня.

Их глаза встретились, она прошептала:

— Не в руку, принц, а в лоб, пусть твой поцелуй и увенчает меня.

Он припал губами к ее губам.

— Отныне ты владычица моего сердца; этот трон скромен, зато надежен. Спасенная тобой жизнь принадлежит только тебе — и никому больше!

— Я только заплатила свой долг, — ответила она, — но не будем об этом говорить. Я с радостью отдала бы жизнь для твоего спасения; хотела бы я знать, готов ли ты, если понадобится, совершить для меня то же самое?

— Зачем этот вопрос, госпожа? Ради тебя я готов принять не только смерть, но и позор, а это хуже смерти!

— Приятно слышать такое признание, Азиэль, — улыбнулась она. — Посмотрим, выполнишь ли ты свое обещание, когда наступит час испытания, а он непременно наступит! Ты только что сказал, что твоя жизнь принадлежит мне, верно ли это? Я слышала, что твое имя соединяют с именем принцессы Кеме. Расскажи мне, что побудило тебя предпринять столь далекое путешествие в наш город?

— Желание найти тебя, — ответил он, улыбаясь, но, видя, что в ее глазах все еще светится немой вопрос, перешел на серьезный тон. — Но ведь это чистая правда, если ты хочешь знать правду. Видимо, лучше всего откровенно рассказать тебе обо всем, тем более что ты уже кое-что слышала. Некоторое время назад мой дед, царь Израиля, отправил меня ко двору египетского фараона с дружественным поручением: сопровождать оттуда прекрасную принцессу, мою двоюродную сестру, которая, согласно заключенному договору, должна стать женой моего дяди, великого израильского принца. Это поручение я и выполнил, со всей подобающей учтивостью по отношению к этой госпоже. Но когда мы прибыли в Иерусалим, принцесса отказалась стать женой моего дяди, с которым была уже сговорена… — Он заколебался, не зная, продолжать ли.

— Смелее, принц! — резко сказала Элисса. — Прошу тебя, продолжай. Я слышала, что принцесса прибавила еще кое-что к своему отказу.

— Да, Элисса. Она объявила царю, что не пойдет замуж ни за кого, кроме меня, на что мой дядя очень разгневался и — совершенно несправедливо — обвинил меня в вероломстве.

— Но ведь госпожа, говорят, чудо как хороша, Азиэль… Что же сказал великий царь?

— Что не позволит, чтобы ее принудили к замужеству, тем более что она никогда не видела жениха. Но чтобы ничто не могло влиять на ее решение, он повелел послать меня в дальнее путешествие. Таково было его последнее слово, госпожа.

— Но ведь и он тоже кое-что добавил, — нетерпеливо перебила она.

— Он добавил, — нехотя продолжал Азиэль, — что, если за время моего путешествия принцесса передумает и выйдет замуж за моего дядю, это будет хорошо. Но если к моему возвращению она не переменит своего решения и захочет… выйти за меня… это тоже хорошо; мой дядя, понятно, недоволен таким решением, но вынужден смириться.

— А вот я не желаю смириться, — сказала Элисса, и на ее темные глаза навернулись слезы. — Я уверена, что принцесса не переменит своего решения и не пожелает выйти за человека, ей ненавистного, да еще и в преклонных летах, вместо молодого человека, которого она любит. Поэтому, по возвращении в Иерусалим, тебе придется выполнить повеление царя и жениться на госпоже.

— Нет, Элисса, если я буду уже женат, это само собой отпадает.

— Говорят, в Иудее, принц, дозволено многоженство и у мужчин есть право развода. Если ты и впрямь Меня любишь, не возвращайся туда. Я так боюсь потерять тебя.

В этот миг Азиэль услышал громкие звуки музыки и пения. Подойдя к окну, он увидел длинную процессию жрецов и жриц в церемониальных одеждах, их сопровождали городские сановники, толпы простолюдинов и музыканты; процессия тянулась через рыночную площадь к дворцу.

— Что происходит? — воскликнул он. Дверь отворилась, вошли два пышно наряженных глашатая с жезлами в руках и простерлись перед Элиссой.

— Приветствуем тебя, о благороднейшая, благословеннейшая госпожа, высокая избранница богов! — закричали они в голос. — Будь готова услышать радостное известие и принять тех, кто его принесет.

— Радостное известие? — изумилась Элисса. — Итобал отказался от своего предложения?

— Нет, госпожа. Посланцы прибудут не для того, чтобы говорить об Итобале.

— Тогда я не могу их принять, — сказала она, испуганно опускаясь на ложе. — Я еще больна и слаба, передайте им мои извинения.

— Нет, госпожа, — настаивали глашатаи, — то, что они тебе сообщат, сразу же исцелит твой недуг.

Элисса хотела вновь запротестовать, но, прежде чем она успела произнести хоть слово, появился муж покойной Баалтис, сопровождаемый жрецами и жрицами, Саконом, Метемом и многими сановниками и вельможами.

— Приветствуем тебя, госпожа! — кричали они, простираясь перед ней. — Приветствуем тебя, избранница богов!

Элисса широко открыла глаза.

— Простите, — сказала она, — я ничего не понимаю.

Прежний шадид, который до назначения его преемника все еще продолжал выполнять свои обязанности, поднялся и обратился к ней от имени всех собравшихся:

— Знай, госпожа, ты удостоилась великой чести! Знай, о Божественная, что, вдохновленные Владыками Небес, Элом и Баалтис, вняв голосу оракулов и истод ковав вещие знаки, общины жрецов и жриц нашего города возвели тебя на высокое место, опустошенное смертью. Приветствуем тебя, Хранительница духа богини! Приветствуем тебя, госпожа Баалтис! — И, кланяясь до самого пола, остальные подхватили: — Приветствуем тебя, госпожа Баалтис!

— Я не искала этой чести, — пробормотала в наступившей тишине Элисса, — и я от нее отказываюсь. Храм богини по праву принадлежит Месе, пусть же она займет его, а если и она откажется, поищите кого-нибудь другого, более достойного.

— Госпожа, — сказал шадид, — твои слова свидетельствуют о подобающей скромности, но боги соблаговолили избрать тебя, а не мою дочь Месу или какую-либо другую женщину; воля богов должна быть свято выполнена. Отныне и до самой смерти ты и только ты будешь госпожой Баалтис, которой мы все повинуемся.

— Вы хотите обожествить меня против моей воли, — жалобно произнесла Элисса и повернулась к Азиэлю, как бы ища его совета.

— Извольте отойти прочь, принц Азиэль! — сурово приказал шадид. — Ни один мужчина не имеет теперь права разговаривать с Баалтис, кроме того, кого она назовет шадидом, своим супругом. Больше вы не можете с ней видеться, это преступление, за которое она может поплатиться своей жизнью.

Азиэль и Элисса со всей Ясностью поняли, что навсегда разъединены грозным Мечом Судьбы, и в отчаянии впились взглядами друг в друга. По знаку шадида жрицы плотным кольцом обступили Элиссу, накинули на ее голову белое покрывало, запели радостный гимн и повлекли ее, еле стоящую на ногах, в храм богини, который должен был стать ее обиталищем.

За ними последовали все прочие, включая и служанок; в комнате остались лишь Азиэль, Метем и левит Иссахар, привлеченный сюда звуками пения.

— Успокойтесь, принц, — добродушно подшучивая, сказал Метем. — Если вы и госпожа Баалтис истинно любите друг друга, она все еще может стать вашей женой, преклоните колено перед Элом, и она назовет вас шадидом и супругом.

— Не богохульствуй! — строго оборвал его Иссахар. — Неужели тот, кто поклоняется Богу Израиля, ради женской улыбки совершит жертвоприношения Баалу.

— Время покажет, — пожал плечами Метем. — Во всяком случае, это единственная возможность вам соединиться, другой нет. Принц, — добавил он, изменив тон. — Если у вас и есть подобное намерение, откажитесь от него, ибо закон на этот счет неумолим. И шадид не лгал, когда предупредил вас, что, если Баалтис застанут в вашем обществе, она неминуемо будет предана смерти; быть с ней дозволено только ее мужу, Азиэль как будто не слышал его слов; он повернулся к левиту и спокойно спросил:

— Не ты ли устроил все это, чтобы нас разлучить? Вот увидишь, ты еще пожалеешь об этом.

— Послушайте, принц, — прервал его Метем. — Это не Иссахар, а я устроил так, чтобы госпожу Элиссу избрали Баалтис; во всяком случае, я приложил много труда для этого. И сказать почему? Чтобы спасти и вас и ее, а заодно предотвратить опустошительную войну. Вы не можете жениться на этой женщине, принадлежащей к другому народу, к другой вере и не равной вам по происхождению. А если бы и могли, это привело бы, повторяю, к опустошительной войне, которая стоила бы жизни тысячам и тысячам людей, а городу — его богатств. А просто вашей возлюбленной она не могла бы быть, ведь она женщина благородной крови и вы гость ее отца. Поэтому ради вас самих лучше, чтобы она была разлучена с вами. Лучше это и ради нее самой, ибо она женщина честолюбивая, рожденная, чтобы властвовать, а отныне она будет облечена почти неограниченной властью. К тому же ей угрожала опасность оказаться в руках ненавистного ей дикаря Итобала. Теперь это едва ли возможно, ибо госпожа Баалтис может выйти замуж только за белого человека, по своему выбору. Этого закона не может нарушить даже сам Итобал. Поэтому не браните меня, а благодарите, хотя какое-то время вам и придется перестрадать.

— Я и так уже страдаю, и нестерпимо, — ответил Азиэль. — Ты считаешь свои слова мудрыми, но, увы, они не обладают врачующей силой, финикиец. Может быть, ты и впрямь полагал, что печешься о моем благе или о благе госпожи Элиссы или же, будучи до мозга костей торгашом, о своем собственном благе, — пусть даже о нашем общем благе, не знаю, да и не хочу знать. Знаю только, что ты, а также и Иссахар, пытаетесь поймать судьбу в дырявые сети, а это тщетная попытка. Я люблю эту женщину, и она любит меня, так предопределено свыше. И никакие воздвигнутые людьми преграды не смогут нас разлучить. И еще я уверен, что ваши тайные козни повлекут за собой те самые беды, которые вы хотите отвратить: а именно, войну, гибель многих тысяч людей и всеобщее горе.

Добавлю еще, что вы ошибаетесь, полагая, что я, которого вы предали, и женщина, которую вы погубили, добившись, чтобы ее увенчали ненужной ей короной, — лишь послушная глина в ваших руках. Сосуд вашей судьбы вылепила другая, не ваша рука, и вы не можете помешать нам испить хранящееся в нем чистое вино. Прощайте же! — И, печально склонив голову, он вышел.

Проводив его взглядом, Метем сказал Иссахару:

— Я вполне заслужил обусловленное вознаграждение, но теперь я сожалею, что взялся за это дело. Не могу сказать, почему, но сдается мне, принц говорит верно: никакие наши ухищрения не смогут разлучить этих двоих, рожденных друг для друга, хотя, возможно, мы и объединим их в смерти… Иссахар, — добавил он с яростной убежденностью. — Я не возьму вашего золота, ибо эта плата за кровь. Говорю вам, это плата за кровь!

— Как хочешь, финикиец, — ответил левит. — Что до меня, то я вполне удовлетворен, что заключил с тобой эту сделку. Даже если принц Азиэль и лишится своей молодой жизни, пусть лучше погибнет его тело, чем душа. И ради чего? Ради так быстро отцветающей женской красоты. Как бы он ни страдал, но душу он сохранил, отныне ему не целовать губ этой колдуньи. Израильтянин не может сочетаться браком с Баалтис.

— Так вы полагаете, Иссахар; но я-то видел, как высоко забираются люди, чтобы сорвать желанный им плод. Да, и они карабкаются вверх, даже зная, что им угрожает неминуемое падение и что плод все равно им не достанется.

И он тоже ушел, оставив Иссахара в одиночестве. Левит испытывал гнетущий страх перед будущим, ничуть не менее сильный от того, что он не мог предугадать, что сулит это будущее.

Глава 10

ПОСОЛЬСТВО
Слабую, еще не оправившуюся от ранения, в полубеспамятстве от неожиданного ужасного удара, нанесенного ей судьбой, Элиссу с ликующими криками несли во дворец, где она отныне должна была воцариться. Вокруг раззолоченного паланкина плясали жрицы, распевая свои дикие, полувакхические, полурелигиозные гимны; вперед, бряцая кимвалами и крича: «Дорогу! Дорогу новорожденной богине! Дорогу той, чей престол — на двурогом полумесяце!», шествовали жрецы. Завидев эту процессию, все многочисленные зрители благоговейно повергались ниц.

Элисса смутно слышала крики и музыку, смутно видела плясуний и распростершиеся на земле толпы. Ее сердце пронизывала мучительная боль, а ее рассудок, сокрушенный обрушившимся на нее несчастьем, с достаточной ясностью сознавал лишь безмерность ее потери. Да, потери. Она потеряла все, включая и себя! Еще какой-то час назад она наслаждалась присутствием любимого и, как она была уверена, любящего человека, и ее воображение рисовало ей картины счастливой жизни с ним вдали от этого города, где свершают свои кровавые обряды поклонники Баала. И вот она верховная жрица религии, внушающей ей страх, если не глубокую ненависть. Хуже того, отныне и вплоть до самой смерти, которая только одна и положит конец ее мукам, она не только навсегда разъединена с обожаемым ею человеком, но и лишилась всякой надежды на уже начавшееся, но еще далеко не завершившееся духовное прозрение.

Элисса посмотрела на хорошеньких жриц, которые плясали и пели вокруг паланкина, звеня своими золотыми украшениями; и вдруг ее глаза, казалось, обрели способность лицезреть скрывающихся в них духов. Какие же это были мрачные уродливые создания с искривленными, омерзительными на вид лицами, с пылающими, полными невыразимого страха глазами; музыка их украшений звучала в ушах Элиссы, подобно бряцанию цепей или пыточных орудий. А перед плясуньями, в красном облаке пыли, взбитой их ногами, прорисовывались смутные очертания демоницы, чьей верховной жрицей ее выбрали.

Какой у нее насмешливый, нечеловеческий лик, какое грозное чело! Беспорядочно развеваются пылающие волосы, сто рук тянутся во все стороны, чтобы похищать души людей. Чу! Бряцание кимвалов и крики плясуний сливаются в одно целое — звучит грозный голос богини, приветствующей свою жрицу, сулящей ей гордый трон и пожизненное могущество.

«Не хочу ничего этого! — воскликнуло ее сердце. — Хочу только, чтобы ко мне вернулся мой утраченный возлюбленный!»

«И только-то? — язвительно произнес голос богини. — Тогда повели, чтобы он воскурил мне фимиам — и он твой. Неужели той дивной красоты, которой я тебя наделила, недостаточно, чтобы похитить одну-единственную душу у слуг моего заклятого врага — еврейского Бога».

«Нет, нет! — запротестовало ее сердце. — Я не стану сбивать его с пути праведного, склонять к отречению».

«И все же будет по-моему! — издевался призрачный голос. — Ради тебя он воскурит мне фимиам!»

* * *
Наваждение исчезло, перед Элиссой распахнулись золотые ворота дворца Баалтис. Жрицы усадили ее на золотой трон в форме полумесяца и набросили на нее черное покрывало, усеянное россыпью звезд, — символ ночи. Затем, удалив всех непосвященных, они совершили обряд тайного поклонения. В страхе и изнеможении Элисса откинулась на спинку трона. Наконец ее отнесли на отделанную слоновой костью кровать Баалтис, истинное чудо ремесленного мастерства и аллегорического искусства, — и оставили одну.

* * *
На другой день, на рассвете, в лагерь Итобала отправилось посольство, возглавляемое Саконом, к чьей свите примкнули Метем и Азиэль. Посольство должно было сообщить царю ответ на его требование, ибо сам он отказался посетить Зимбое, если ему не разрешат привести с собой большее, чем допускали соображения безопасности города, войско. На некотором расстоянии от лагеря они остановились и послали к царю Итобалу гонцов с предложением встретиться на равнине, ибо не решались входить в его лагерь, обнесенный прочной терновой изгородью. Метем сказал, что не боится царя и пошел вместе с ними; едва он оказался за воротами, как его тотчас пригласили в шатер Итобала. Огромный, могучий царь угрюмо расхаживал взад и вперед.

— Зачем ты сюда пожаловал, финикиец? — спросил он, оглядываясь через плечо.

— За своим вознаграждением, царь. Ты изволил обещать мне сто унций золота, если я спасу жизнь госпожи Элиссы. Я прежде всего хочу сообщить, что мое врачебное искусство одержало верх над отравленной стрелой, пущенной этим вероломным шакалом и пронзивший насквозь ладонь госпожи Элиссы, когда она беседовала с принцем Азиэлем. Поэтому я пришел за вознаграждением. Вот здесь у меня записана сумма. — И он достал свои таблички.

— Если половина того, что я слышал, — правда, предатель, — сказал разъяренный Итобал, — только палачи и пыточных дел мастера смогут сполна уплатить мой долг. А ну скажи, купец, как ты отблагодарил меня за целый мешок золота, который я приказал тебе выдать несколько дней назад.

— Наилучшим образом, царь, — бодро ответил Метем, хотя его и пробирал страх. — Я сдержал свое слово и выполнил повеление царя. Отныне принц Азиэль не может жениться на дочери Сакона.

— Да, предатель, ты достиг этой цели, добившись ее посвящения в сан Баалтис и возведя таким способом барьер, непреодолимый даже для меня. Трудно надеяться, что она выберет меня по своей доброй воле, а попытаться применить силу, чтобы завладеть Баалтис, — святотатство, которое не посмеет совершить ни один человек, даже царь, в страхе перед возмездием Небес. За твою услугу я хочу рассчитаться с тобой так, как ты и не предполагаешь. Слышал ли ты, финикиец, что вожди некоторых моих племен любят обтягивать свои копья кожей белых людей, а из их тел изготовляют снадобье, внушающее отвагу?

Задав столь доброжелательный, наводящий на приятные размышления вопрос, Итобал замолчал и посмотрел на дверь шатра, как бы собираясь позвать стражников.

Метем весь похолодел, ибо знал, что этот дикий царь не из тех, кто бросает угрозы на ветер. Но хладнокровие и находчивость не изменили ему и на этот раз.

— Да, я слышал, у твоих племен есть довольно странные обычаи, — сказал он со смешком. — Но я не думаю, чтобы моя сморщенная шкура могла украсить древко копья, снадобье же из моего тела может внушить лишь торговую смекалку, а никак не отвагу, необходимую для воина. Но шутки в сторону, слушай же меня, царь. Когда я вынашивал свой замысел, признаюсь, я даже не допускал возможности, что тебя могут остановить подобного рода соображения. Ты веришь, будто теперь она богиня? Даже если и так, — не мне подвергать это сомнению — кто может быть более достойным супругом для богини, чем величайший на земле царь. Бери же ее, царь Итобал, бери ее; когда твои армии осадят город, поверь мне, жрецы Эла охотно отпустят тебе такой грех, как желание поцеловать прелестные губы Баалтис.

— Губы Баалтис! — взорвался Итобал. — Ты полагаешь, будто они стали только слаще от того, что их целовал другой мужчина? Во дворце богов есть много тайных покоев, и несомненно принц уже нашел туда путь.

— Нет, царь, между этими двоими я и в самом деле возвел непроходимый барьер. Тот, кто почитает Бога Израиля, не может встречаться с верховной жрицей Ашторет. К тому же я устрою так, что в скором времени принц Азиэль вернется в свою родную землю.

— Устрой так, и я поверю тебе, купец, хотя было бы лучше, если бы принц упокоился в здешней земле. Ладно, на этот раз я пощажу тебя, но запомни: если все сорвется, я с тобой непременно посчитаюсь, ты уже знаешь, каким образом. А теперь я пойду поговорю с этими купчишками, незваными пришельцами. Чего ты ждешь? Я отпустил тебя — и ты жив.

Метем устремил взгляд на таблички, которые все еще держал в руке.

— Я слышал, — смиренно сказал он, — что великий царь Итобал всегда платит свои долги, и так как я, незваный пришелец, пользуясь его пропуском, вскоре покину Зимбое, я хотел бы получить по этому небольшому счету.

Итобал подошел к двери и велел позвать казначея с деньгами. Тот немедленно явился и по приказу своего повелителя отвесил сто унций золота.

— Ты прав, финикиец, — сказал Итобал, — я всегда плачу свои долги — когда золотом, когда железом. Смотри же, чтобы за мной не завелось новых долгов: сегодня я заплатил тебе золотом, а завтра могу заплатить и железом; ты знаешь, что я с тобой сделаю. А теперь проваливай!

Метем собрал все врученное ему золото, спрятал его под своей просторной одеждой, непрерывно кланяясь, попятился назад и быстро оказался за пределами огороженного терновником лагеря.

«Моя жизнь была в большой опасности! — вздохнул он, вытирая лоб. — Этот черный зверь, не считаясь с неприкосновенностью особы посла, хотел было подвергнуть меня пытками и убить. Так, так, царь Итобал, финикиец Метем — честный купец и тоже «всегда платит свои долги», спроси на рынках Иерусалима, Сидона и Зимбое, и я должен с лихвой заплатить тебе за страх, испытанный мной сегодня. Во всяком случае Элиссы ты не получишь, уж я об этом позабочусь; она слишком хороша для дикого мулата; а если, перед тем, как я покину эти варварские земли, мне удастся капнуть тебе яда в вино или всадить стрелу в глотку, честное купеческое слово, я не премину это сделать, царь Итобал».

* * *
Когда Метем добрался до Сакона и его свиты, он узнал, что царь Итобал уже известил их о том, что встретится с ними на равнине, недалеко от лагеря. Однако он долго не показывался, и Сакон был вынужден отправить еще одного гонца, чтобы предупредить, что он возвращается в город; только тогда наконец изволил появиться Итобал во главе отряда своих черных телохранителей. Выстроив их в шеренгу перед лагерем, он зашагал вперед, вместе с двенадцатью-четырнадцатью советниками и военачальниками, без всякого оружия. На полпути между своими воинами и финикийцами, на расстоянии, превышающем полет стрелы с той и другой стороны, он остановился.

Навстречу им двинулся Сакон примерно с таким же количеством жрецов и вельмож, тут же находились Азиэль и Метем; все они также были без оружия, если не считать кинжалов на поясах. Свой эскорт они оставили на склоне холма.

— Перейдем к делу, — предложил Сакон, как только закончился обмен приветствиями. — Мы так долго ждали, пока вы соблаговолите показаться перед нами, что из города уже выходят войска, обеспокоенные нашим долгим отсутствием.

— Уж не опасаются ли они, что я устрою засаду на послов? — запальчиво спросил Итобал. — И разве слугам не подобает смиренно стоять у дверей царских покоев, ожидая, когда изволит показаться их повелитель?

— Не знаю, чего опасаются они, — ответил Сакон. — Мы, во всяком случае, ничего не боимся, ибо нас тут достаточно много. — Он оглянулся на тысячный отряд своих воинов, выстроившихся на склоне холма. — И если мы, горожане Зимбое, чьи-либо слуги, то только царя Тира.

— Это мы еще увидим, Сакон, — сказал Итобал, — но объясни мне, что делает среди вас этот еврей? — И он указал на Азиэля. — Он что, тоже посол?

— Нет, царь, — смеясь, ответил принц, — но мой дед, могущественный властитель Израиля, поручил мне изучить мирные и военные обычаи дикарей, чтобы я знал, как с ними обходиться. Потому я и попросил у Сакона разрешения сопровождать посольство.

— Прошу вас, не продолжайте, — перебил его Сакон. — Сейчас неподходящее время для подобных разговоров… Царь Итобал, поскольку вы не решились сами прийти в наш город, мы явились сюда, чтобы ответить на ваши требования. Вы требуете, чтобы мы снесли все свои укрепления; это требование мы отвергаем, ничего разрушать мы не будем. Вы требуете, чтобы мы не обращали в рабство ваших людей, дабы они трудились в наших копях; в ответ на это требование мы обязуемся платить соответствующую сумму их законному властелину или же вам, царь. Вы требуете, чтобы старинная дань была удвоена. На это — из чувства любви и дружбы, а не из страха — мы соглашаемся, если вы заключите с нами договор о мире, ибо мы хотим мира, а не войны. Вот наш ответ, о царь.

— Ты ответил не на все мои требования, Сакон. Первым моим условием было, чтобы прекрасная госпожа Элисса, твоя дочь, стала моей женой.

— Это невозможно, царь, ее судьба не в наших руках. Небесные боги избрали ее своей верховной жрицей, а их воля нерушима.

— Клянусь жизнью, — в бешенстве выпалил Итобал, — я отберу твою дочь у богов и сделаю ее своей плясуньей. Уж не вздумали ли вы издеваться надо мной, люди Зимбое, которым я оказал столь большую честь, пожелав жениться на одной из ваших дочерей? С помощью жрецов вы хотите одурачить меня своими хитростями, сделав так, чтобы ей мог тешиться этот выскочка-принц. Предупреждаю вас: я разрушу этот город и затоплю его развалины вашей кровью. Да, ваши молодые люди будут трудиться в моих копях, а ваши знатные девушки будут прислуживать моим Царицам… Слушайте! — Он повернулся к своим военачальникам. — Гонцы уже ждут, велите им немедленно отправляться на восток и запад, север и юг, пусть передадут вождям, чьи имена вы знаете, чтобы те вместе со своими племенами собрались в условленное время и в условленном месте. В следующий раз я буду говорить с вами, старейшины Зимбое, во главе стотысячной армии.

— Стало быть, ты обрекаешь, царь, тысячи невинных людей на смерть. Да падет вся вина на твою голову! Да разразят тебя боги! — Сакон отвечал хоть и гордо, но бледными губами; как ни старались его сопровождающие, они не могли скрыть страха перед предстоящей войной с более чем сомнительным исходом.

Не снисходя до ответа, Итобал круто повернулся, но перед тем как уйти, он шепнул несколько слов на ухо двоим военачальникам, могучим воинам, которые начали что-то искать на земле. Сакон и его советники также повернулись и направились к своему эскорту, но принц Азиэль замешкался; никакой ловушки он не опасался, и ему хотелось знать, что они там потеряли.

— Что вы ищите, о вожди? — учтиво осведомился он.

— Один из нас уронил золотой браслет, — ответили они.

Азиэль присмотрелся и недалеко от себя заметил украшение, поблескивающее в пучке сухой травы.

— Этот браслет? — спросил он, поднимая и протягивая его им.

— Он самый, спасибо, — ответили они, подходя.

В следующий миг, прежде чем Азиэль успел угадать их намерение, военачальники схватили его за обе руки и быстро потащили к лагерю. Сознавая, что ему грозит большая опасность, принц громко позвал на помощь. Затем бросился наземь, уперся в большой камень, который оказался у него под ногами, и резким движением вырвал свою правую руку. Выхватил кинжал и, все еще лежа на спине, вонзил его в плечо второму похитителю; застонав от боли, тот выпустил и другую его руку. Азиэль вскочил на ноги, метнулся в сторону, чтобы обмануть своих врагов, и с быстротой оленя понесся к Сакону и другим послам, которые, заслышав его крик, обернулись.

Итобал и его телохранители кинулись было в погоню, но на небольшом расстоянии остановились, и царь громко прокричал:

— Я хотел взять в заложники этого чужеземца, виновника войны между нами, Сакон, но на этот раз он ускользнул. Ну, ничего, все в свое время. Если оба вы люди благоразумные, договоритесь, пусть он отправится обратно к морю, — я даже выдам для него пропуск, чтобы он мог без помех возвратиться к себе на родину.

И, не говоря больше ни слова, он зашагал к лагерю и скрылся за его воротами.

* * *
— Принц Азиэль, — сказал Сакон, когда они подошли к городским стенам, — хоть и не подобает мне говорить подобные слова столь высокому гостю, но трудно отрицать, что вы причина многих наших неприятностей. Вот уже дважды вы едва не погибли от рук Итобала; случись такое, мне, без сомнения, пришлось бы держать ответ перед справедливо разгневанным Израилем. Из-за вас, принц, город Зимбое вовлечен в войну, которая может оказаться последней в его истории; к тому же вы так очаровали мою дочь, что она и слышать не хочет об Итобале; гордость царя уязвлена ее отказом, и он поднимает на нас все свои племена. Пока вы остаетесь в этом городе, принц, нет никаких надежд на примирение. Не обижайтесь же на вашего покорного слугу, если я попрошу вас оставить город, пока еще есть время.

— Сакон, — ответил Азиэль, — благодарю вас за откровенность и отплачу вам за нее столь же полной откровенностью. Охотно покинул бы я этот город, где не знал ничего, кроме огорчений, если бы не одно обстоятельство, которое вы, возможно, сочтете несущественным, но которое для меня — а, возможно, и еще для одного человека — важнее всего на свете. Я люблю вашу дочь, как не любил прежде ни одну женщину, и наши сердца — одно целое. Как же я могу покинуть город, если это обречет нас на вечную разлуку?

— А как вы можете оставаться здесь, принц, если это обречет ее, да и вас тоже, на позор и смерть? Скажите, готовы ли вы ради моей дочери отречься от веры отцов и стать служителем Эла и Баалтис?

— Вы хорошо знаете, что нет, Сакон. Ничто из того, что может дать мир, не заставит меня совершить столь великий грех!

— Тогда, принц, лучше всего уезжайте, ибо именно такова цена, которую вы должны были бы уплатить, захоти вы стать супругом моей дочери Элиссы. Если же вы попробуете добиться этого каким-нибудь обходным путем, предупреждаю вас, что ни ваш высокий сан, ни моя власть и дружеское к вам расположение, ни сострадание к вашей и ее молодости не спасут вас обоих от гибели: пощади мы вас, весь гнев богов обрушится на Зимбое. О принц, ради себя самого и ради той, которую мы оба с вами так горячо любим, не поддавайтесь искушению остаться, а поступите, как подобает человеку отважному и решительному, поборите соблазн и уезжайте, и тогда до самой могилы вас будет осенять мое благословение, и ничто не умалит вашей чести и достоинства.

Азиэль прикрыл глаза рукой и ненадолго задумался, затем сказал:

— Повинуюсь, друг. Я оставляю этот город, хотя и с разбитым сердцем.

Глава 11

МЕТЕМ ПРОДАЕТ СТАТУЭТКИ
По прибытии во дворец Азиэль тотчас отправился в покои Иссахара. Слуги у дверей не было, и принц, не останавливаясь, прошел в комнату. Старый пророк стоял, молясь, на коленях у окна, обращенного в сторону Иерусалима. Так поглощен он был своей молитвой, что, только окончив ее и поднявшись, заметил своего воспитанника.

— А вот и ответ на мою молитву, — сказал он. — Сын мой, мне сказали, что тебе опять угрожала большая опасность, хотя никто не знал, что с тобой стало. Я молился о твоем спасении, — и, хвала Богу, ты здесь, целый и невредимый. — И он крепко обнял принца.

— Да, мне и в самом деле угрожала опасность, — ответил Азиэль и рассказал обо всем случившемся.

— Я же просил тебя не сопровождать посольство.

— Да, отец, но ведь я все же благополучно вернулся. Послушай, у меня есть новость, которая, возможно, тебя обрадует. Час назад я обещал Сакону покинуть Зимбое, он убежден, что мое здесь присутствие — источник многочисленных бед для их города.

— Воистину радостная новость! — воскликнул Иссахар. — Я не буду знать ни часа покоя, пока мы не уедем далеко от башен этого обреченного города и проклятых дьяволопоклонников.

— Тырадуешься, отец, а для меня это великое горе: здесь я оставлю и свою молодость, и счастье. Я знаю, ты думаешь, это случайная прихоть, наваждение, порожденное красотой женщины, но ты ошибаешься. С первого же мгновения нашей встречи с госпожой Элиссой она стала жизнью моей жизни, душой моей души; я покидаю этот город, навсегда утратив всякую радость и надежду, унося с собой нестерпимо тягостные воспоминания, которые источат мое сердце. Ты считаешь ее колдуньей, веришь, будто Баалтис наделила ее способностью очаровывать и губить души мужчин, но я говорю, что у нее нет других чар, кроме чар ее любви ко мне, и еще я говорю, что та, о ком ты отзываешься так несправедливо, уже не служительница Баалтис.

— Элисса не служительница Баалтис? Но ведь она ее верховная жрица! Ты ослеплен своей безумной страстью, Азиэль!

— Верховной жрицей она стала вопреки своей воле, ее избрания добился Метем; за его спиной стоит еще кто-то — кто, я не знаю. — Он в упор посмотрел на Иссахара, и тот отвернулся. — Но, в конце концов, какое значение, на чьей совести это злое дело. Ясно только, что мое присутствие и в самом деле плодит беды и может привести к кровопролитию; я должен, как и обещал, оставить Зимбое.

— Когда же мы выезжаем, принц? — спросил Иссахар.

— Не знаю, мне все равно. Вот идет Метем, спроси у него.

— Метем, — сказал левит, — принц намеревается вернуться к морскому побережью, с тем чтобы отплыть оттуда на корабле в Тир. Когда сборы будут закончены?

— Я уже слышал, Иссахар, от Сакона, что он Договорился с принцем. Я рад, ибо тучи здесь сгущаются; ваше пророчество, по всей видимости, скоро оправдается — и на город Зимбое, где каждый заботится лишь о себе и готов с потрохами продать своего ближнего, падут поистине неслыханные бедствия. Итак, мы выезжаем послезавтра вечером, но готовиться я начну уже сегодня. Завтра, после захода солнца, я буду посылать верблюдов по одному и по два, с навьюченным на них багажом и сокровищами в одно тайное укрытие в горах, куда мы все вместе с охраной принца можем поехать потом на мулах. Я заручился пропуском самого Итобала. Но я не хочу вводить его войска в искушение, проводя мимо них двадцать тяжело груженых золотом верблюдов. К тому же, узнав о нашем отъезде, к нам захочет присоединиться полгорода, ибо здесь живут люди торговые, отнюдь не воинственные, и они не уверены в благополучном исходе войны с Итобалом.

— Это твое дело, — сказал Иссахар, — ты начальник всего каравана и отвечаешь за безопасность принца в этом путешествии. В назначенный час я буду готов, и чем скорее будет назначен этот час, тем боле доволен я буду тобой.

— Пойдем ко мне, я хочу поговорить с тобой, сказал Азиэль финикийцу, когда они вышли из комнаты Иссахара. — Послушай, — продолжал он уже у себя в комнате, — мы скоро оставим этот город и я должен проститься…

— С госпожой Баалтис?

— С госпожой Элиссой. Я хочу, чтобы ты переда. I ей мое прощальное письмо. Можешь ли ты это сделать?

— Могу, принц… за деньги, конечно… Нет, нет с вас я ничего не возьму. У меня осталось еще несколько статуэток на продажу, а нам, купцам, открыт вход всюду, даже к госпоже Баалтис, если она пожелает меня принять. Напишите письмо, и я его передав хотя, по совести говоря, я берусь за это поручение без особой охоты.

Азиэль медленно, тщательно выводя каждый знак написал письмо, запечатал и отдал Метему.

— У вас очень грустный вид, принц, — сказал купец, припрятывая свиток в складках одежды. — Но поверьте мне, вы поступаете правильно и мудро.

— Может быть, — ответил Азиэль, — но лучше бы мне умереть; пусть падет мое проклятие на головы тех, кто подстроил все это! А теперь, прошу тебя вручи этот свиток той, о ком я тебе говорил, и принес мне ее ответ, если таковой будет; я заплачу тебе вдвое больше, чем тебе уже заплатили за предательство.

— Не тревожьтесь, принц, — спокойно, без всяко обиды ответил Метем. — Я выполню это поручение и дружеских побуждений, не из корысти. Весь риск мой, а выгода — или убыток — ваши.

* * *
Через час финикиец уже стоял у дворца богов и, сославшись на позволение правителя города Сакона, потребовал, чтобы его пропустили к госпоже Баалтис, которой он, мол, хочет продать превосходные священные золотые статуэтки. Разрешение было дано, и старшие жрецы провели его по бдительно охраняемым коридорам в личные покои жриц. Элисса ожидала его в длинном, низком зале с кедровыми колоннами, пахнувшем благовонным деревом и богато украшенном золотом.

Она сидела одна в дальнем конце зала, прямо под окном, облаченная в церемониальное платье, богато расшитое эмблемами луны. Ее служанки — кое-кто из них занимался рукоделием, другие лениво перешептывались — сидели у самого входа.

Метем поздоровался с ними, они задержали его расспросами о новостях, не слишком утонченными шутками и просьбами подарить им драгоценные украшения в обмен на благословения богини. Для каждой из них он нашел подходящий ответ, ибо не терялся даже в разговоре со жрицами Баалтис. Его острые глаза подметили, однако, что одна из женщин не принимает в этом живом разговоре никакого участия. В худой, с тонкими, поджатыми губами женщине он узнал Месу, дочь опочившей Баалтис, которая стремилась занять освободившийся престол, но вынуждена была уступить его Элиссе.

Когда он вошел в зал, Меса сидела на полотняном стульчике в стороне от остальных; подперев подбородок рукой, она недобрыми глазами смотрела на Элиссу. Не смягчилось ее лицо и при появлении тороватого купца; она хорошо знала, что это он своими хитростями и прямым подкупом добился избрания ее соперницы.

«Опасная женщина», — подумал Метем, когда, отделавшись наконец от докучливых жриц, он прошел мимо нее. Подойдя к Элиссе, финикиец преклонил колени и притронулся лбом к ковру.

— Встань, Метем, — сказала Элисса, — скажи, что тебя привело ко мне, только покороче, ибо близится час вечерней молитвы и я не могу долго с тобой беседовать.

Выкладывая свой запас статуэток, Метем видел, что лицо ее печально, а глаза полны неизъяснимого страха.

— Госпожа, — сказал он, — послезавтра вечером я уезжаю из вашего города и очень рад, что покидаю его живым и невредимым. Я принес тебе четыре бесценных статуэтки превосходнейшей тирской работы, надеюсь, ты соблаговолишь купить их для служения богине.

— Ты оставляешь город? — спросила она. — Один?

— Нет, госпожа, не один, со мной едет святой Иссахар, эскорт принца Азиэля и сам принц, чье дальнейшее пребывание в Зимбое признано нежелательным. — Он замолчал, видя, что Элисса едва справляется с волнением, и шепнул: — Держи себя в руках, за нами наблюдают. У меня есть к тебе письмо… Госпожа, — продолжал он громко, — если тебе угодно будет осмотреть одну из этих драгоценных статуэток при дневном свете, ты не будешь колебаться и цена уже не покажется тебе чрезмерной. — И с низким поклоном он зашел за трон, куда за ним последовала и Элисса.

Теперь они стояли лицом к окну, скрытые от любопытных глаз высокой позолоченной спинкой трона.

— Вот, — сказал он, вкладывая ей в руку пергамент, — прочитай быстро и верни.

Она схватила свиток и пробежала его глазами строку за строкой; ее лицо сильно помрачнело, а губы побелели от сдерживаемой боли.

— Держись! — прошептал Метем, ибо его сердце дрогнуло от жалости, — для всех будет лучше, если он уедет.

— Для него, может быть, и лучше, — ответила она нехотя возвращая письмо, которое не посмела оста вить у себя, — но что будет со мной? О Метем, что будет со мной?

— Госпожа, — грустно произнес он, — у меня не слов, чтобы уврачевать твою печаль, скажу только, что такова воля богов.

— Каких богов? — яростно спросила она. — Уж и тех ли, которых мне велят почитать? — И, задрожав, она добавила: — Сжалься, Метем. Если ты хоть когда-нибудь любил женщину или был любим, сжалься надо мной — ради той, другой. Я должна проститься с ним и только ты в силах мне помочь!

— Я? Каким образом, во имя Баала?

— Когда вы уезжаете, Метем?

— Послезавтра вечером, на восходе луны.

— Тогда за час до восхода я буду в храме, куда можно пробраться потайным входом прямо из дворца, а он сможет войти туда через маленькую калитку, которую я оставлю незапертой. Пусть же он придет — чтобы мы могли повидаться в последний раз.

— Госпожа! — запротестовал он. — Это чистейшее безумие, я отказываюсь, найди себе другого посланца.

— Безумие это или нет, такова моя воля, и не смей мне перечить, Метем; я госпожа Баалтис и обладаю правом казнить без каких бы то ни было объяснений. Клянусь, если я не увижу его, тебе не выбраться живым из этого города.

— Аргумент чрезвычайно веский и убедительный, — задумчиво произнес Метем. — Я уже приготовил для себя высеченную из скалы гробницу в Тире и не хотел бы, чтобы мой резной саркофаг из лучшего египетского алебастра валялся никому не нужный или был продан за бесценок какому-нибудь ничтожеству.

— Так оно и будет, если ты не выполнишь мою волю, Метем. Запомни — за час до восхода луны, у подножия столпа Эла во внутреннем дворе храма.

Метем вздрогнул: его чуткий слух уловил какой-то шорох.

— О божественная царица, — заговорил он громко, возвращаясь на прежнее место, перед троном, — ты очень несговорчивая покупательница. Если бы таких, как ты, было много, бедный торговец не смог бы заработать даже себе на пропитание. А вот женщина, которая знает цену таким бесценным произведениям искусства. — И он показал на Месу, которая со сложенными на груди руками, потупив глаза, стояла в пяти шагах от трона — настолько близко, насколько позволял обычай. — Госпожа, — продолжал он, обращаясь к ней, — ты слышала, какую цену я прошу; разве она слишком велика?

— Я ничего не слышала, господин. Я стою здесь, ожидая, пока моя святая повелительница вернется на трон — хочу напомнить ей о приближении часа вечерней молитвы.

— Как жаль, что у меня нет такой милой подсказчицы! — воскликнул Метем. — Тогда я терял бы меньше времени. — Но про себя он подумал: «Она что-то слышала, надеюсь, не все», — Рассуди нас, госпожа, — произнес он вслух. — Неужели пять десять шекелей — чересчур высокая цена за статуэтки, освященные и опрысканные детской кровью верховным жрецом Баала в Сидоне?

Меса подняла холодные глаза и осмотрела статуэтки.

— По-моему, цена и впрямь чересчур высокая. Но пусть госпожа Баалтис судит сама. Кто я такая, чтобы решать за нее?

— Я воззвал к оракулу, и оракул высказался против меня, — сказал Метем, ломая руки в притворном сокрушении. — Ну что ж, делать нечего. Царица, ты предложила мне сорок шекелей, и за сорок шекелей, во имя святых богов, я уступлю их тебе, хоть и теряю десять шекелей на этой сделке. Прикажи казначею, чтобы он выплатил мне завтра деньги. Всего доброго. — И, коснувшись лбом пола, он поцеловал полу одежды Элиссы.

Она склонила голову, прощаясь с ним, и, когда он встал, они посмотрели друг на друга. В ее глазах он прочитал строгое предостережение, и, хотя она молчала, ее губы как будто выговаривали одно слово: «Помни!»

Через десять минут Метем стоял в комнате Азиэля.

— Прочитала ли она мое письмо и что ответила? — спросил принц, вскакивая при его появлении.

— Во имя всех богов всех народов умоляю вас, не говорите так громко, — ответил Метем, плотно закрывая дверь и подозрительно оглядываясь. — О, если я когда-нибудь возвращусь в Тир целый и невредимый, клянусь пожертвовать щедрый дар каждому божеству, чей храм там находится, — а их немало, ибо ни одно из них в отдельности не обладает достаточным могуществом, дабы вызволить меня отсюда. Видел ли я госпожу Элиссу? О да, видел. И как вы думаете, чем угрожала мне эта невинная овечка, эта беспорочная голубка? Смертью! Не более, не менее! Она угрожала мне смертью, если я не выполню ее безрассудных повелений. И она отнюдь не шутит; у нее вполне достаточно полномочий для исполнения своей угрозы, ибо госпожа Баалтис обладает высшей властью над людскими жизнями, во всяком случае, никто не станет оспаривать волю богини, если она вознамерится лишить жизни простого смертного вроде меня. Если я не выполню ее повеления, мне конец; не правда ли, достойная награда за то, что я впутываюсь в ваши безумные любовные дела?

— Молчи! — остановил его Азиэль. — Скажи, чего она хочет.

— Чего хочет? Как вы думаете, чего она хочет? Повидаться с вами за час до того, как вы покинете город. Ставка в этой игре — моя жизнь, и, клянусь Баалом, я постараюсь, если смогу, выполнить ее желание, хотя и говорю вам, что вся эта затея — сущее безумие. Послушайте! — И он рассказал обо всем, происшедшем во дворце Баалтис. — А теперь, — спросил он, — готовы ли вы рискнуть, принц?

— Я оказался бы жалким трусом, если бы уклонился от встречи, — ответил Азиэль, — ведь она, слабая женщина, рискует куда больше меня…

— А вот я берусь за это дело только потому, что я жалкий трус и дорожу своей шкурой… Но что скажет Иссахар? Вряд ли можно сохранить в тайне от него это свидание.

Азиэль немного подумал.

— Приведи его сюда.

Метем вышел и через несколько минут вернулся с левитом, которому принц тотчас же без утайки рассказал обо всем.

— Благодарю тебя, принц, за откровенность; и я тоже, в свой черед, с такой же прямотой прошу тебя отринуть этот безрассудный замысел, который может кончиться лишь непоправимой бедой или даже чьей-либо гибелью.

— Не отступайтесь, принц, — перебил Метем, — если вы отринете свой безрассудный замысел, дело наверняка кончится моей гибелью, ибо госпожа вне себя и все равно настоит на своем. Расплачиваться придется мне.

— Не бойся, — улыбнулся принц. — Иссахар, я должен с ней встретиться либо…

— Либо что, принц?

— Я не уеду. Конечно, Сакон может выдворить меня силой, но только лишив жизни. Не теряйте слов попусту; если такова воля Элиссы, я должен повидаться с ней в последний раз. Это будет не любовная встреча, а навечное прощание двух сроднившихся душ.

— Ты так говоришь, принц. Позволишь ли ты мне сопровождать тебя?

— Да, если ты хочешь, Иссахар, но дело это опасное.

— Опасное? Чего-чего, а опасности я не боюсь. Да свершится воля Небес… Стало быть, мы пойдем вместе, но что будет с нами — не берусь предугадывать. Что ж, от судьбы не уйти.

Глава 12

СВИДАНИЕ
Прошло два дня, и в условленный час к калитке в стене храма-крепости подкрались три фигуры в темных накидках. Время было предполуночное, но город еще не спал, ибо как раз в тот вечер распространилось известие о том, что Итобал во главе десятков тысяч воинов подступает к городским стенам. Все сходились в убеждении, что через несколько дней начнется осада Зимбое. Несмотря на позднее время, во дворце Сакона срочно собрали городской совет для подготовки к обороне; на всех улицах группы людей встревоженно обсуждали происходящее; а из кузниц уже доносился грохот молотов, выковывающих оружие. Проходили отряды воинов, белых и темнокожих; тянулись длинные вереницы мулов, груженных вяленым мясом и зерном; какая-то женщина с громкими рыданиями колотила себя в грудь, так как по приказу городского совета двоих ее сыновей забрали служить лучниками, а третьего послали таскать камни для укрепления городских стен.

Азиэль, Иссахар и Метем прошли незамеченными по шумным, многолюдным улицам, свернули в узкий проход в крепостной стене и вышли к калитке. Метем торкнулся в нее и шепнул:

— Она сдержала свое слово, калитка не заперта. Ну, а теперь идите на свое любовное свидание, достопочтенный Иссахар.

— Ты не пойдешь с нами? — спросил левит.

— Нет, я слишком стар для подобных приключений. И мне предстоит еще сделать кое-какие приготовления. Через час мулы с личной охраной принца будут стоять возле калитки; сам же караван со всей поклажей и сопровождающими находится на расстоянии однодневного перехода от этого проклятого города.

— Там вы и предлагаете встретиться?

— Нет, я зайду за вами в ваши комнаты, и прошу вас, не мешкайте: промедление чревато многими опасностями. После того как нежное свидание закончится и принц утрет свои слезы, ничто не должно задерживать его, ибо он уже осушил прощальный кубок вместе с Саконом. Входите же быстрее, чтобы вас не приметил какой-нибудь жрец; молюсь, чтобы вы благополучно вышли оттуда… Зрелище, прямо сказать, необычное! Принц Израиля и старый почтенный левит спешат на полночное свидание с верховной жрицей Баалтис в святилище ее бога. Не отвечайте — у нас нет ни одной лишней минуты. — И он исчез.

* * *
Войдя в калитку, Азиэль и Иссахар крадучись прошли по извилистым проходам, с трудом находя путь при тусклом небесном свете, который едва пробивался между стенами. Наконец они достигли двора святилища. Тишина здесь стояла мертвая, ибо городской шум не проникал за эти высокие, массивные, гранитные стены.

— Сущий Тофет! — прошептал Иссахар, вглядываясь в густые тени. — Дом Вельзевула, его обиталище. Куда же нам идти, Азиэль?

Принц показал на два больших предмета, смутно различимых при звездном свете, и ответил:

— Туда, к подножию столпа Эла.

— Припоминаю, — сказал Иссахар. — То самое место, где эта нечестивая жрица хотела совершить жертвоприношение и где жрецы меня поколотили за то, что я предрек, что их всех покарает гнев Господень, и этот час близок. Находиться здесь — святотатство, видеться с женщиной в присутствии всех этих демонов — святотатство… Хорошо, иди вперед, но умоляю, постарайся закончить этот разговор как можно быстрее, меня гнетет недоброе предчувствие, я чувствую смертельную опасность — не только для тела, но и для души.

Они двинулись дальше.

— Осторожнее, — прошептал Азиэль, — ты проходишь мимо жертвенной ямы.

— Да, да, — ответил Иссахар, — мы идем по самому краю адской бездны. Признаюсь, меня обуревает страх, ибо в подобных богомерзких местах Ангел Господень покидает нас.

— Нет никаких оснований для страха, — успокоил его Азиэль. Но в тот миг, когда он произнес эти слова, из жертвенной ямы выглянуло мертвенно-бледное лицо, будто некий призрак восстал из могилы; несколько Мгновений призрак наблюдал за ними холодными глазами, затем скрылся. Ни Азиэль, ни его спутник ничего не заметили.


Они были уже около большого столпа; от него отделилась фигура в черном покрывале.

— Элисса? — шепнул Азиэль.

— Я, — ответил мягкий голос, — но кто с тобой?

— Я, Иссахар, — ответил левит, — мой долг — оберегать принца, не мог же я отпустить его одного А теперь, жрица, как можно быстрее поговори с ним и мы сразу же уйдем из этого места, оскверненного человеческой кровью.

— Твои слова суровы, Иссахар, — кротко ответила она, — но я очень рада, что ты сопровождаешь принца, ибо, поверь, я позвала его отнюдь не для любовного свидания. Послушайте же, вы оба; вы знаете, меня возвели в сан верховной жрицы Баалтис вопреки моек воле. Теперь повторю тебе, Иссахар, то, что сказала принцу Азиэлю, — я уже не почитаю Баалтис. Да, здесь, в ее святилище, я отрекаюсь от нее, даже если она покарает меня смертью. О, с тех пор, как мет выбрали верховной жрицей, мне пришлось изучить все их тайные ритуалы, о которых я прежде и понятия не имела, я видела такое, от чего кровь стынет в жилах Говорю вам, принц Азиэль и Иссахар, я не могу этого больше выносить. От Эла и Баалтис я обращаюсь к тому, кого чтите вы, хотя, увы, у меня остается очень мало времени для искупления своих заблуждений…

— Почему ты думаешь, что у тебя мало времени? — спросил Азиэль.

— Потому что смерть уже стоит у меня за плечами, принц; да и что будет со мной, останься я в живых? Или я должна быть верховной жрицей Баалтис, изо дня в день преклонять перед ней колени и месяц за месяцем приносить ей жертвы. И как вы думаете — какие? Скажу без околичностей — кровь девушек и детей. А если страх горожан и жрецов окажется сильнее их веры, для предотвращения войны совет принесет меня в жертву Итобалу.

Ни эти жертвоприношения, ни этот позор не для меня, такого бремени мне не выдержать. Как только ты уйдешь, принц, я тоже покину этот город, я говорю не о своем теле, а о душе, и погружусь в вечный сон и покой. Вот почему я так хотела с тобой проститься всего лишь слабая женщина, я хочу, чтобы ты знал истинную правду о том, как я уйду из этой жизни.

Теперь ты знаешь все, для меня нет спасения, прощай же навсегда, принц Азиэль, которого я любила и люблю, хотя никогда больше не увижу, даже за могилой. — И с жестом полного отчаяния она повернулась, чтобы идти.

— Погоди, — хрипло произнес Азиэль, — мы не можем расстаться вот так; если у тебя хватает решимости оставить этот мир, может быть, у тебя хватит решимости бежать вместе с нами?

— Возможно, принц, — сказала она со смешком, — но хватит ли у тебя решимости взять меня с собой? И как посмотрит на это Иссахар? Нет, нет, иди своим собственным жизненным путем и предоставь мне умереть — так легче всего.

— В этом деле решать мне, а не Иссахару, — сказал Азиэль, — хотя, если пожелает, он может выдать нас жрецам Эла. Слушай, Элисса: или ты уедешь вместе со мной или я останусь здесь… Ты слышишь меня, Иссахар?

— Слышу, — ответил левит, — но, может быть, прежде чем изливать на меня свое негодование, ты все-таки соизволишь меня выслушать. Самоубийство — великий грех, но я чту эту женщину, готовую скорее пролить собственную кровь, нежели кровь невинных жертв и решительно не желающую, чтобы ее выдали замуж за человека, ей ненавистного; более того, эта женщина нашла в себе силы и доброчестие, дабы отринуть дьяволопоклонство, если это воистину так. Она хочет бежать вместе с нами? Почему бы не взять ее с собой? Только поклянись, Азиэль, что не женишься на ней, пока великий царь, твой дед, не выслушает нас и не даст свое милостивое позволение.

— Я могу поклясться за него! — воскликнула Элисса. — Ты согласен, Азиэль?

— Да, госпожа, — ответил он. — Иссахар, даю тебе слово: пока мы не получим благословение деда, она останется для меня сестрой, и только сестрой.

— Слышу и верю, — сказал Иссахар. — А теперь, госпожа, мы уходим; так что если ты готова — пошли.

— Я готова, — ответила она, — и это самый подходящий час, ибо меня хватятся лишь утром.

Они повернулись и пошли обратной дорогой. Никто не пытался их задержать, и все же, хотя они благополучно достигли комнаты Азиэля, на душе у них было сумрачно — их преследовало предчувствие неминуемых бед.

Их тревога, вероятно, была бы еще сильнее, если бы они заметили, что за ними до самого дворца следовала женщина с мертвенно-бледным лицом, которая выползла из жертвенной ямы. Уже у самого входа во дворец женщина повернулась и со всех ног бросилась бежать к святилищу, где обитала община жрецов Эла. Метем уже поджидал их.

— Рад вас видеть в целости и невредимости, на что, откровенно говоря, я даже и не надеялся, — сказал он. И, увидев закутанную в черное покрывало Элиссу, добавил: — С вами кто-то третий. А, госпожа Элисса! Стало быть, госпожа Баалтис будет сопровождать нас в нашем путешествии.

— Да, — подтвердил Азиэль.

— Итак, с нами избранница богов и святой Иссахар, значит, в чем-чем, а в благословениях недостатка у нас не будет. Велика же должна быть угроза, против которой они по отдельности или вместе не смогут нас защитить! Но позволь спросить, госпожа, простилась ли ты со своим почтенным отцом?

— Не терзай меня, — прошептала Элисса.

— Я этого не хотел, хотя, если помнишь, ты еще совсем недавно угрожала навеки запечатать мои уста. Но в такой поспешности, разумеется, не до трогательных прощаний; к счастью, я все это предвидел и запасся еще несколькими мулами. Мои дела добрее, чем мои слова. Я иду проверить, все ли как следует приготовлено. А вы пока поешьте. Скоро я вернусь за вами.

После его торопливого ухода они расселись вокруг стола с едой, но никому не хотелось есть, ибо их по-прежнему снедали тяжелые предчувствия. В скором времени они услышали какой-то шум и возбужденные крики о ворот дворца.

— Должно быть, Метем с мулами? — предположил Азиэль.

— Надеюсь, — ответила Элисса.

Наступила тишина. Затем в дверь громко забарабанили.

— Вставайте, — сказал Азиэль. — Пришел Метем.

— Нет, нет! — вскричала Элисса. — Это не Метем, сама Судьба ломится в нашу дверь.

Под натиском снаружи дверь распахнулась, и внутрь ворвалась толпа вооруженных жрецов во главе с шадидом. Рядом с ним шла его дочь Меса, и, словно два факела на ветру, пылали ее глаза на мертвенно-бледном лице.

— Говорила же я вам, — завопила она, показывая на троих беглецов. — Вот они, госпожа Баалтис и ее любовник, а с ними тот самый проповедник ложной веры, который призывал проклятия Небес на наш город.

— Да, ты говорила, — ответил шадид, — но мы, прости, не верили, что подобное может произойти. — и с криком ярости он приказал: — Взять их!

Азиэль обнажил меч и одним прыжком заслонил собой Элиссу, но, прежде чем он смог нанести хоть один удар, множество рук схватило его сзади; в один миг его связали, заткнули ему рот, закрыли темной повязкой глаза. Затем он, как во сне, почувствовал, что его ведут по длинным проходам; наконец его втолкнули в какую-то душную каморку, вытащили кляп изо рта и сняли с глаз повязку.

— Где я? — спросил Азиэль.

— В темнице под храмом, — ответили жрецы и, выйдя, заперли за собой большую дверь.

Глава 13

ОТСТУПНИЧЕСТВО
Сколько времени Азиэль пролежал в темнице, мучимый горькими мыслями и страхом за Элиссу, — он не мог бы определить при всем желании, ибо дневной свет туда не проникал. В растущем смятении он все ясней и ясней сознавал лишь одно: его и Элиссу застигли, что называется, на месте преступления; они нарушили религиозный закон города, и за этот грех их ожидает жесточайшая кара. Почти никаких шансов на спасение у них нет.

Его мало тревожило, что будет с ним самим, но он горько скорбел об Элиссе и Иссахаре. И левит и Метем были правы в своих предупреждениях: и ради нее и ради себя он не должен был общаться с верховной жрицей Баала. Но он не внял их предостережениям, его сердце наотрез отказалось им внять, — и теперь, если их не спасет какое-либо чудо — или Метем — оба они, в расцвете молодости и любви, обречены на заклание.

Вконец истерзанный нестерпимыми страхами и бесплодными сожалениями, Азиэль незаметно погрузился в тяжелый сон. Разбудил его громкий скрип двери: вошли жрецы, угрюмые, молчаливые. Они схватили его и завязали ему глаза. Затем его повели по многочисленным лестницам и по таким крутым переходам, что время от времени им приходилось останавливаться и отдыхать.

Наконец, он услышал гул многочисленных голосов и понял, что его привели куда-то, где находится много народа. С его глаз сняли повязку. Он невольно отшатнулся, когда в глаза ему ударили ослепительные лучи заходящего солнца; его тут же, с громким восклицанием, схватили и больше уже не отпускали. Азиэль сразу же понял почему. Он стоял на самом краю пропасти, на высоко возносящейся над уже затененным городом скале. Далеко внизу, по мрачному ущелью, бежала торговая дорога, ведущая к морскому побережью.

Здесь, на головокружительной высоте, находилась широкая квадратная площадка, окруженная с трех сторон отвесными склонами. С четвертой стороны зияла пропасть. На этой площадке в несколько полукружий были расставлены камни; на них сидели старшие жрецы и жрицы Эла и Баалтис в своих церемониальных одеяниях. Справа и слева теснились избранные зрители, среди которых Азиэль увидел Метема и Сакона; рядом с ним, охраняемые вооруженными жрецами, стояли Элисса в своем темном покрывале и, поодаль, Иссахар. Перед ним, на маленьком жертвеннике, горел огонь; за жертвенником виднелась святыня с символическим изображением Баалтис в облике стогрудой женщины; святыня была изготовлена из золота, слоновой кости и дерева.

Азиэль понял, зачем их сюда привели; эти жрецы и жрицы — их судьи. Ему показывали уже это место, объяснив, что там вершат суд над теми, кто смеет оскорблять самих богов. Если суд признает подсудимых виновными, несчастных сбрасывают в пропасть, где их тела безжизненными грудами мяса и костей валяются потом на дороге.

После долгой торжественной паузы, по знаку шадида, мужа опочившей Баалтис, с Элиссы сняли покрывало. Она тут же обернулась к Азиэлю и грустно ему улыбнулась.

— Ты знаешь, какой жребий нас ожидает? — спросил принц по-еврейски у Иссахара.

— Я знаю, и я готов, — ответил старый левит. — Моей душе ничто не грозит, а как эти псы поступят с моим телом, мне все равно. Но, сын мой, я скорблю о тебе; будь проклят тот час, когда ты впервые узрел лицо этой женщины.

— Не упрекайте меня, я и без того несчастлива, — тихо сказала Элисса. — Неужели с меня мало того, что я навлекла погибель на того, кого люблю? Не проклинайте меня, лучше помолитесь за прощение моих грехов.

— С радостью, дочь моя, — ответил Иссахар, — ведь это только кажется, будто ты повинна во всех злосчастьях, на самом же деле ничто в мире не происходит без соизволения на то Небес. Я был неправ, упрекая тебя, прости!

Шадид потребовал, чтобы все замолчали. Из-за изваяния богини вышла Меса.

— Кто ты такая и что здесь делаешь? — спросил шадид, будто впервые ее увидел.

— Я Меса, дочь прежней госпожи Баалтис, Мать жриц Баалтис, — ответила она. — Я хочу дать показания против новой Баалтис, против чужеземца Азиэля и священнослужителя Бога евреев.

— Возложи руку на жертвенник и говори правду, только правду, — велел шадид.

Меса склонила голову, коснулась пальцами алтаря, принося требуемый обет, и начала:

— Я относилась к госпоже Баалтис с подозрением с первого же дня ее избрания.

— Почему? — спросил шадид.

Она повернулась к Метему и несколько мгновений смотрела на него, явно колеблясь. По каким-то своим соображениям она, очевидно, не хотела изобличать его.

— Меня насторожили некоторые ее слова, когда она была в священном трансе перед жертвенным огнем. Как Мать жриц, я наклонилась к ней, чтобы услышать и объявить волю богов, но вместо святых слов она забормотала что-то невнятное о чужестранце-еврее и о том, что за час до захода солнца должна с ним встретиться у столпа Эла во дворе святилища. Несколько ночей, исполняя свой долг, я пряталась в жертвенной яме и ждала. В последнюю ночь, за час До восхода луны, туда потайным ходом прокралась переодетая госпожа Баалтис и встала возле столпа; тут же к ней подошли Азиэль и левит и о чем-то с ней заговорили.

О чем именно был их разговор, я не могла слышать, слишком далеко они стояли, но наконец они оставили храм и направились ко дворцу Сакона. Я проследила за ними, и когда они достигли дворца, предупредила тебя, шадид, и жрецов, — и вы схватили их. Как Мать жриц, я требую суровой кары для этих святотатцев, дабы наш город не поразило проклятие Баалтис. Так повелевает наш древний обычай.

Окончив показания, своими холодными, полными торжествующей ненависти глазами она оглядела соперницу и отошла прочь.

— Вы слышали? — спросил шадид, обращаясь к другим судьям. — Требуются ли дополнительные показания? Солнце уже садится, у нас мало времени.

— Нет, не требуются, — ответил один из судей от имени всех остальных, — ведь мы застигли их всех в комнате принца. Изложи, шадид, что гласит по этому поводу закон, и да свершится правосудие в соответствии с духом и буквой закона, без каких бы то ни было опасений и пристрастий.

— Послушайте! — сказал шадид. — Вчера ночью Элисса, дочь правителя, с соблюдением всех требований закона избранная госпожой Баалтис, тайно встретилась с мужчинами во дворе храма и вошла с ними обоими или одним из них, в комнату Азиэля, принца Израильского, гостя Сакона. Намеревалась ли она бежать с ним вместе из города, который он должен был оставить вчера ночью, — мы не можем утверждать уверенно, и допрашивать об этом нет никакой необходимости, достаточно того, что она была с ним вместе. Нет сомнения, что, совершая этот грех, они оба были хорошо осведомлены о нашем законе; я сам лично предупреждал их, что госпоже Баалтис запрещено встречаться с каким-либо мужчиной, кроме законно избранного ею самой, на что она имеет полное право, супруга; подобное преступление карается смертной казнью. Поэтому, израильтянин Азиэль, мы приговариваем тебя к смертной казни; ты будешь сброшен в пропасть.

— Я в вашей власти, — гордо заявил принц, при желании вы можете убить меня за нарушение какого-то там закона Баала, но предупреждаю, что вас настигнет возмездие царей Израиля и Египта. Они взыщут с вас за мою кровь. Единственное, о чем я прошу, — пощадить госпожу Элиссу, ибо вся вина моя, всецело моя.

— Принц, — угрюмо ответил шадид, — мы знаем ваш высокий сан и знаем, что за вашу казнь может последовать суровое возмездие, но мы, служители богов, чье мщение неотвратимо и грозно, не можем отступить от своего закона из страха перед земными властителями. Тот же закон, однако, оговаривает, что вы можете избежать смертной казни: есть путь, ведущий не только к спасению, но и к высоким почестям; этот путь может открыть для вас та, что является причиной свершенного вами греха. Элисса, Хранительница духа Баалтис здесь на земле, если ты соизволишь назвать этого человека своим мужем, он будет освобожден; тот, кого избирает Баалтис, не может отвергнуть дар ее любви, но, покуда она жива, должен править вместе с ней, возведенный в сан шадида. Но если ты не пожелаешь избрать его своим мужем, он, как я уже сказал, умрет — и немедленно. Говори.

— По-видимому, у меня нет выбора, — слабо улыбаясь, вымолвила Элисса. — Прошу тебя: прости меня, но я вынуждена поступить так, чтобы сохранить тебе жизнь, принц Азиэль! Итак, по нашему древнему обычаю, пользуясь священным правом Баалтис, я объявляю тебя своим супругом.

Азиэль хотел было что-то ответить, но шадид поспешно его перебил:

— Да будет так, госпожа, мы слышали, какой выбор ты сделала, и мы должны с ним согласиться, но пока еще, принц Азиэль, ты не можешь назвать ее своей женой и занять свое место со всеми его высокими правами. Отныне твоя жизнь в безопасности, так как Баалтис назвала тебя своим супругом, и вся вина с тебя снята. Но за ней вина по-прежнему остается, и ее ожидает смерть, ибо в нарушение закона она выбрала мужем человека, почитающего чужого бога, а это наитягчайшее из всех преступлений. Поэтому или ты должен будешь возложить фимиам на алтарь, совершив тем самым жертвоприношение Элу и Баалтис, и отречься таким образом от своей веры и принять нашу, либо она должна умереть, а после ее смерти ты будешь лишен сана шадида и немедленно изгнан из города.

Только теперь Азиэль понял, какая искусная западня для него приготовлена, вероятнее всего, усилиями Сакона и Метема. Элисса преступила религиозный закон, он истинный виновник ее святотатства; и даже правитель города, со всей его властью, не мог помешать суду над дочерью и его высоким гостем. Поэтому они и разыграли эту, как им, видимо, представляется, комедию, чтобы спасти их обоих в надежде на то, что будущее так или иначе развяжет этот узел. Для этого необходимо было, чтобы Элисса назвала его своим мужем, а он бросил несколько зернышек фимиама на жертвенник, после чего, в соответствии с законом, они оба свободны и в безопасности. Однако Метем и его сообщники, кто бы они ни были, не учли, что жертвоприношение Баалу — наихудшее святотатство в глазах любого иудея, и если бы речь шла только о спасении его собственной жизни, принц скорее бы умер, чем пошел на отступничество.

Когда принц услышал приговор и осознал весь ужас предстоящего ему выбора, он буквально оцепенел и некоторое время был в полном смятении. Либо ом отречется от своей веры, погубив тем свою душу, либо женщина, которую он любит, на глазах у него будет предана ужасной смерти. Как может он допустить подобное перед ликом Небес и перед этими отродьями Сатаны! Даже думать об этом было невыносимо.

А времени для раздумий не оставалось: жрец уже протягивал ему чашу с фимиамом; помимо своей воли принц отметил, что чаша золотая, с ручками из зеленого камня, и представляет собой образ Баалтис, чьим служителем он должен себя объявить. Он, Азиэль, из царского Дома Израиля, должен объявить себя служителем Баала и Баалтис, хуже того, верховным жрецом их культа! Чудовищно, невообразимо! Но что будет с Элиссой? Она должна умереть — если, конечно, все это не комедия и они не пощадят ее: неужели такой ценой он должен выкупить ее жизнь?!

— Не могу! — произнес он одними сухими губами, отталкивая чашу.

На всех лицах отобразилось изумление, очевидно, его отказ не был предусмотрен. Последовало недолгое молчание, затем перед алтарем опять появилась Меса в своей роли обвинительницы от имени разгневанных богов.

— Иудей, которого госпожа Баалтис избрала своим мужем, отказывается почитать ее богов, — произнесла она недрогнувшим голосом. — Как Марь жриц и выразительница воли Баалтис, я требую, чтобы Элисса, дочь Сакона, была казнена и трон Баалтис очищен от этой осквернительницы, дабы отвратить немедленное и беспощадное отмщение богини.

Шадид сделал знак, чтобы она замолчала, и сказал Азиэлю:

— Мы просим тебя подумать немного, прежде чем предадим смерти ту, чей единственный грех состоит в том, что, будучи верховной жрицей нашей религии, она избрала своим супругом, земным представителем Эла, иноверца. Из сострадания к ее судьбе мы даем тебе время подумать.

Воспользовавшись этим коротким перерывом, Сакон бросился вперед и, обвив руками колени Азиэля, в безграничном отчаянии умолял его спасти его единственное дитя от столь страшной судьбы.

Если принц откажется спасти ее из-за своих религиозных убеждений, провозгласил Сакон, он просто жалкий подлец и трус, обреченный на вечное презрение всех живущих. Только любовь к нему, принцу, и понудила ее нарушить закон, совершив преступление, караемое смертной казнью, и хотя его предупредили об угрожающей ей опасности, он как человек безнадежно испорченный, безрассудно пренебрег этими предостережениями. Неужели же он отречется от нее?..

Однако Иссахар не дал ему договорить, он обратился к своему воспитаннику с обжигающими, точно пламя, словами:

— Не слушай этого человека, Азиэль. Он пользуется твоей слабостью, дабы погубить твою душу. Неужели ради спасения одной женщины, чье миловидное личико навлекло столько горя на всех нас, ты отринешь Господа своего, станешь рабом Баала и Ашторет? Пусть поразит ее смерть, если этого требует судьба, но сохрани свое сердце в беспорочности; не то отринутый тобой Яхве тотчас же отмстит и тебе и ей. Я предостерегал тебя с самого начала, но ты отвращал от моих слов слух свой. Предупреждаю в последний раз, Азиэль, внемли моему посланию, иначе тебе горе! Великое горе! — И, воздев руки к небесам, пророк начал громко молиться, чтобы Азиэль устоял перед этим тяжким испытанием.

Тем временем подошел Метем.

— Принц, — сказал он тихим голосом, — вы знаете, человек я не слишком чувствительный; в этом мире так много молодых девиц, что мне все равно, станет ли одной из них меньше или нет, а у этой хватило дерзости три дня назад угрожать мне смертью. И все же я не могу допустить, чтобы она погибла так ужасно. Не слушайте завываний этого старого фанатика, принц; ведь именно из-за вас госпожа оказалась в этом безвыходном положении; поступите же, как подобает истинному мужчине. Я могу понять твердость ваших религиозных убеждений, могу понять, сколь дорожите вы своей душой, и все же я спрашиваю: неужели вы обречете на смерть прекрасную женщину, которая пожертвовала ради вас всем, чем она обладает? — и вздрогнув, он кивком головы показал на зияющую рядом пропасть.

— Неужели нет никакого другого выхода? — спросил Азиэль.

— Клянусь, никакого другого. Никто не хочет ее смерти, кроме этой дикой кошки Месы, которая метит на ее место, но уж если устроено открытое судилище, обратного хода нет. Ни золотом, ни мольбами нельзя воспрепятствовать осуществлению закона, одного из немногих, подлежащих беспрекословному исполнению. А тут еще горожане, полуспятившие от страха перед Итобалом, убеждены, что его неисполнение повлечет неминуемую кару богов. Может быть, мы и придумали бы что-нибудь, но, честно сказать, никому даже в голову не пришло, что вы откажетесь принести такую пустячную жертву ради любимой, как вы клянетесь, женщины.

— Ничего себе, пустячная жертва!

— Да, принц, пустячная жертва. Вспомните, что воскурение фимиама — чисто ритуальный обычай, который вы совершаете лишь по принуждению. Впоследствии, когда вы оба бежите из этого города, вы сможете замолить этот грех, искупить его покаянием. Если ваш Господь может разгневаться на вас за то, что вы сожжете щепоть фимиама, чтобы спасти женщину, которая пожертвовала ради вас очень многим, — такой бог не достоин поклонения, по мне, так уж лучше Баал.

Азиэль посмотрел на жреца с золотой чашей. Все это время Элисса молчала, но тут она выступила вперед и тихим, убедительным голосом сказала:

— Принц Азиэль, я объявила вас своим супругом, чтобы спасти вам жизнь, но во имя всего святого заклинаю: не делайте того, что от вас требуют, чтобы спасти мою, не столь уж и ценную, жизнь, вряд ли заслуживающую спасения. Ведь вы иудей, принц Азиэль, и это жертвоприношение, пусть на вид и ничтожное, — величайший грех; вы не должны, не имеете права совершать его ради женщины, которая, на вашу же беду, полюбила вас. Внемлите же мудрому совету Иссахара и моей смиренной мольбе. Отбросьте все колебания и позвольте мне умереть, ведь мы расстанемся лишь на время, я буду ждать вас у Врат Смерти, принц Азиэль.

То ли терпение шадида к этому времени истощилось, то ли он решил подвергнуть Азиэля более жестокому испытанию, но он громко приказал:

— Пусть будет так, как она желает.

Четыре жреца схватили Элиссу за руки и ноги, отнесли к краю пропасти и стали раскачивать; ее длинные волосы свисали вниз, в бездну, багровое пламя заката озаряло запрокинутое, смертельно-бледное лицо. На какой-то миг жрецы остановились, ожидая дальнейших приказаний. Шадид поднял руку, прежде чем дать окончательный сигнал.

— Извольте сказать, принц Азиэль, обрекаете ли вы эту женщину на смерть или она останется жить, решайте быстрее, ибо рука у меня устает, и когда я опущу жезл, вы уже лишитесь выбора.

Все глаза обратились на жезл, тишину нарушали только горестные крики Сакона. Метем в отчаянии ломал руки, и даже Иссахар прикрыл глаза краем капюшона, чтобы не видеть этого жуткого зрелища. Жрец с умоляющим видом протянул Азиэлю чашу с фимиамом.

Каждое проходящее мгновение казалось принцу целой вечностью. Его сердце разрывалось надвое между чувством долга и любовью и состраданием. Он не отрывал глаз от искаженного лица обреченнойженщины, и в тот миг, когда жезл стал клониться вниз, любовь и сострадание восторжествовали.

«Да простит меня Господь за отступничество!» — произнес он про себя и вслух добавил: — Я совершу жертвоприношение. — Взяв несколько зернышек фимиама, он бросил их в огонь, пылающий на алтаре, и машинально, не вдумываясь в смысл слов, повторил вслед за шадидом:

— Принося эту дань почитания, предаюсь вам душой, Эл и Баалтис, единственные истинные божества…

* * *
Отзвучал и смолк голос Азиэля, в безветренном воздухе заклубилась, поднимаясь ввысь, струя густого Дыма. Азиэль смотрел на этот дым, и ему казалось, будто он видит перед собой Ангела Мести с пламенеющим в руке мечом, который гонит его, оскверненного вероотступничеством, прочь, как некогда наши прародители были изгнаны из сияющих врат рая. А вокруг, в разгоревшемся пылании заката, пожирая его широко Раскрытыми глазами, стояли злобные нелюди. Это демоны, обагренные человеческой кровью, думал принц демоны, восставшие из преисподней, чтобы быть вечными свидетелями его отступничества, которому нет и не может быть прощения!

Глава 14

МУЧЕНИЧЕСКИЙ КОНЕЦ ИССАХАРА
Итак, свершилось! Ликующий, пронзительный крик вырвался из уст сидящих полукружиями жрецов и жриц. Их боги одержали великую победу. Этот высокопоставленный служитель ненавистного им израильского Бога прельстился госпожой Баалтис и, чтобы сохранить ей жизнь, отрекся от него. Стало быть, они, слуги Бааловы, одержали верх, как же тут не торжествовать?

Шадид вновь поднял свой жезл — и сразу же водворилось молчание.

— Ты поступил, брат, благородно и разумно, — сказал он Азиэлю. — Отныне эта божественная госпожа, избравшая тебя, — твоя законная супруга. — И он показал на Элиссу, безжизненно распростершуюся на скале. — Наслаждайся же счастьем ее любви. Ты мой преемник, верховный жрец Эла, хранитель жреческих тайн. Забудь о своей бессмысленной прежней вере и наплюй на ее алтари. Приветствую тебя, новый шадид, повелитель госпожи Баалтис, избранник самого Эла. Отведите же его, жрецы, вместе с божественной госпожой, его супругой, в их обиталище.

— А как быть с левитом? — спросила Меса. Шадид поглядел на Иссахара, который, раненный в самое сердце, все это время стоял с выражением безграничного горя на лице и с непередаваемым ужасом в глазах.

— Пророк, — сказал он, — я забыл о тебе, но ты тоже подлежишь суду, ведь ты, вопреки закону, посмел присутствовать на тайном свидании с госпожой Баалтис. Это преступление наказывается смертью, и я не думаю, чтобы какая-нибудь женщина изъявила желание назвать тебя своим супругом, дабы спасти тебя от этого наказания. И все же в этот радостный час мы будем милосердны; поэтому, как и твой господин, воскури фимиам, произнеси при этом полагающиеся слова и ступай своей дорогой.

— Прежде чем выполнить твое повеление и возложить фимиам на алтарь, я хотел бы сказать несколько слов, о служитель Эла, — начал Иссахар; его голос звучал спокойно, но, казалось, замораживал кровь всех слушателей. — Прежде всего, я обращаюсь к тебе, Азиэль, и к тебе, женщина. — Он показал на Элиссу, которая успела встать и, вся дрожа, опиралась на своего отца. — Мой вещий сон сбылся.

Ты, Азиэль, свершил воистину тяжкий грех и понесешь заслуженную кару. И все же услышь послание милосердия: ты согрешил, понуждаемый любовью и состраданием, и посему твоя жизнь будет пощажена, но тебе суждено каяться до последних своих дней; в горьком отчаянии, в тоске необоримой приползешь ты обратно к стопам отринутого тобой Господа.

Ты, женщина, явила истинное благородство духа, вступила на путь праведный, однако же именно ты виновница столь великого греха. Посему твоей любви не будет дано принести никаких плодов, и отступничество твоего возлюбленного не спасет тебя от уготованной тебе судьбы. На этой грешной земле, о Саконова дочь, нет для тебя никакой надежды; обрати же свой взор горе: там, в мире ином, для тебя еще сохраняется надежда.

А вот стоит та, что предала нас. — Он устремил свой пылающий взгляд на Месу. — Жрица, ты не гнушалась никакими кознями, чтобы взойти на трон Баалтис; узнай же, какая тебе уготована участь: ты останешься в живых, будешь подметать хижины дикарей и рожать от них ублюдков.

Я читаю в твоей душе, жрец, — показал он на шадида. — Ты уже обдумываешь, как убить этого отступника, коего ты приветствуешь как своего преемника, ибо ты хочешь захватить его место. Но твоим замыслам не суждено сбыться: твое место — в брюхе шакала.

Попомните мои слова и вы, жрецы и жрицы Эла и Баалтис. Посмотрим, вознесете ли вы к небесам громкий триумфальный гимн, когда вы сами будете возложены на алтарь и спалены всепожирающим пламенем, и не сохранится от вас ничего, кроме грехов ваших, а им суждено жить вечно, ибо они бессмертны. О обитатели проклятого града, обратите свои взоры вон на те холмы и ответствуйте, что вы там зрите в свете умирающего дня? Море сверкающих копий, Не так ли? Их острия уже нацелены в сердца ваши, обитатели проклятого града, само название коего позабудется в веках; только башни и уцелеют от него, дабы удивлять и озадачивать людей еще не родившихся.

Я высказал все, что хотел, жрец, и теперь кладу свою жертву на твой алтарь.

Среди всеобщего смятения и страха Иссахар шагнул вперед, схватил древний образ Баалтис, плюнул на него и швырнул бесценное изваяние на алтарь, где оно разбилось на куски, тут же охваченное пламенем.

— Вот мое жертвоприношение! — воскликнул он. — Да примет его тот, коему я служу! А сейчас состоится другое жертвоприношение. Прощай же, сын мой Азиэль!

Несколько мгновений присутствующие в ужасе и растерянности смотрели на догорающие обломки священного образа. Затем с яростными криками и проклятиями жрецы и жрицы в едином порыве вскочили с камней, где они сидели, и набросились на Иссахара, который поджидал их со скрещенными на груди руками. Они били его своими жезлами из слоновой кости, раздирали ногтями и зубами, терзая, как собаки — горную лису, пока, опрокинув, не затоптали его насмерть.

Так принял свой мученический конец левит Иссахар; лучшей для себя смерти он, вероятно, не мог бы и пожелать.

Азиэль пробовал кинуться ему на помощь, но Метем и Сакон, зная, что его ожидает немедленная расправа, с большим трудом удержали его. Он все еще продолжал вырываться, когда Иссахар вытянулся и застыл, уже навсегда неподвижный. Солнце закатилось, быстро сгустились сумерки. Азиэль почувствовал, что силы его оставляют; сознание его помутилось, и он упал.

* * *
Ему казалось, будто он видит бесконечный кошмарный сон; среди множества хаотически сменяющих друг друга видений настойчиво повторялось одно: перед ним, как будто наяву, возлежал умирающий пророк, суровым голосом обличая того, кто отступился от бога своих предков и преклонил колени перед Баалом.

Очнулся он в незнакомой ему комнате. Была ночь, в мерцании светильников он увидел какого-то человека, который смешивал снадобье в стеклянном фиале. Так велика была его слабость, что он не сразу смог вспомнить имя этого человека.

— Метем, — наконец выговорил он. — Где я? Финикиец поднял на него глаза и с улыбкой сказал:

— В своем собственном доме, принц, во дворце шадида. Но вам не следует говорить, вы еще не оправились от болезни; выпейте вот это и поспите.

Приняв лекарство, Азиэль сразу же погрузился в крепкий сон. Когда он пробудился, в окне уже ярко сверкало солнце, озаряя своими лучами проницательное и доброе лицо Метема, который сидел на стуле и, подпирая подбородок ладонью, внимательно за ним наблюдал.

— Расскажи мне обо всем, что случилось, друг, — сказал Азиэль, — с тех пор как… — Он вздрогнул и замолчал.

— С тех пор как вы женились на госпоже Элиссе и этот фанатичный, хотя и достойный всяческого уважения глупец Иссахар обрел желанную ему награду?.. Хорошо, расскажу, но сперва подкрепитесь, — ответил Метем, протягивая ему блюдо с едой. — Вот уже три дня, — продолжал он, — как вы лежите в сильном жару; пользую вас я, а в свободное от религиозных дел время сюда заходит и ваша супруга, госпожа Элисса.

— Элисса? Она бывает здесь?

— Успокойтесь, принц, конечно же, бывает и скоро придет опять… Могу вам также сообщить, что Итобал сдержал свою угрозу и обложил город во главе большой армии, перерезав все подвозные пути и пути бегства. Предполагают, что на следующей неделе он начнет штурм, который, по мнению многих, вполне может оказаться успешным. И последняя новость: чтобы спасти город, жрецы и жрицы, по настоянию городского совета, обсуждают, не выдать ли царю дочь Сакона. В свое оправдание они ссылаются на то, что госпожа Баалтис была выбрана с помощью подкупа, поэтому-де ее избрание недействительно, ибо к воле богини не должны примешиваться никакие посторонние обстоятельства.

— Но ведь по их же религиозному закону, — сказал Азиэль, — она является моей супругой, как же ее можно выдать замуж за другого человека?


— Нет, принц, как только она перестанет быть госпожой Баалтис, ваше супружество само собой расторгается, вы теряете пост шадида, которым, как я понимаю, не слишком и дорожите. Но все эти исхищрения жрецов не имеют особого значения, ибо весь город объят таким непреодолимым ужасом, что, попадись им в руки сама богиня Баалтис, они выдали бы и ее, лишь бы умилостивить царя Итобала, а о госпоже Элиссе и говорить нечего. Разумеется, она осведомлена об угрожающей ей опасности. Но вот и она сама.

Дверные шторы раздвинулись, и появилась Элисса, облаченная в великолепное церемониальное платье и с золотым полумесяцем над челом.

— Как чувствует себя принц, Метем? — спросила она, с тревогой поглядывая на полускрытое в тени стены ложе.

— Посмотри сама, госпожа, — ответил финикиец с поклоном.

— Элисса! Элисса! — громко позвал Азиэль, приподнимаясь и протягивая к ней руки.

Она и увидела и услышала, и с негромким вскриком порхнула к нему в объятия. Несколько минут, не размыкая рук, они бормотали слова любви и приветствия.

— Может быть, оставить вас наедине? — спросил Метем. — Нет? Тогда извольте вспомнить, принц, что вы еще очень слабы и не должны предаваться бурным чувствам.

— Послушай, Азиэль, — сказала Элисса, убирая руки с его шеи, — у нас нет времени на нежные излияния, да и не следует тебе проявлять любовь к той, которая все еще является верховной жрицей Баалтис, хотя и перестала ей поклоняться. Ты поступил очень благородно, воскурив фимиам Элу ради спасения моей жизни. Но ты напрасно не послушался меня, когда я умоляла тебя не делать этого; и теперь я горько сожалею, что ради меня ты совершил такой грех. Тем более что твоя жертва может оказаться напрасной; пророчества Иссахара содержат угрозу для нас обоих, мне не избежать смерти, а тебе не избежать горьких мук раскаяния, той тоски, тягостней которой нет ничего на свете, — тоски по навеки ушедшей.

— Бежать уже невозможно?

— Метем может подтвердить: нет, невозможно; за мной наблюдают день и ночь, Меса бродит за мной по пятам, от двери к двери. К тому же Итобал окружил Зимбое таким плотным кольцом, что без его ведома даже мышь не проскользнет наружу. И это еще не самое худшее: они намереваются выдать меня Итобалу и купить такой ценой мир. В заговоре участвует даже мой отец, в полном отчаянии он считает своим долгом пожертвовать родной дочерью ради спасения города, если, конечно, этой жертвы окажется достаточно.

— Но ведь госпожа Баалтис неприкосновенна?

— В такие времена даже сама богиня не была бы ограждена от посягательств, что уж говорить о ее жрице, Азиэль. Они сговорились схватить меня сегодня ночью. Это поручено Месе и другим жрецам. Этим приношением они хотят задобрить Итобала, который не принимает никакого другого.

— Лучше бы нам умереть, — громко простонал Азиэль.

— Лучше бы мне умереть, — поправила она, кивнув. — Но послушай, я тут кое-что придумала, отчаиваться еще рано. Подъезжая к Зимбое, в трех милях от городских ворот, высоко над дорогой, на скале, ты, может быть, заметил бронзовые решетчатые ворота, закрывающие вход в пещеру?

— Да, заметил, — подтвердил Азиэль. — Мне сказали, что там находится священное кладбище.

— Там хоронят верховных жриц Баалтис, — продолжала Элисса. — Сегодня вечером я должна возложить жертву на гробницу моей предшественницы. Войду я одна, ибо никто не имеет права сопровождать меня туда, и сразу же запру за собой ворота. Они предполагают схватить меня на обратном пути: но я останусь в этой пещере. Конечно, живая, а не мертвая, Азиэль. Я заранее припасла там пищу и воду — этих припасов хватит на много дней. В этой пещере, среди усопших, я и останусь жить, пока не присоединюсь к их числу.

— Но что помешает им взломать ворота и вытащить тебя оттуда, Элисса?

— Живой они меня не вытащат, а мое мертвое тело они вряд ли пожелают показать Итобалу. Вот здесь на груди у меня фиал с ядом, на поясе — кинжал; этого вполне достаточно, чтобы покончить с собой такой хрупкой женщине, как я. При первой же попытке взломать ворота, я предупрежу их, что приму яд или пущу в ход кинжал и тем самым сорву их замысел; У них останется лишь надежда выдворить меня оттуда с помощью голода или выманить какой-нибудь другой хитростью.

— Ты смелая женщина! — в восхищении воскликнул Азиэль. — Но ведь самоубийство — величайший грех.

— Даже этот грех не остановит меня, любимый. Я пошла бы на него и прежде, с меньшим основанием, лишь бы не попасть живой в руки Итобала; что бы ни случилось, на какой бы обман мне ни пришлось бы пойти, тебе, Азиэль, я останусь верной и в жизни, и в смерти!

Обуреваемый мучительными сомнениями, принц горько застонал.

— Можешь ли ты что-нибудь сказать, Метем, — обратился он к финикийцу.

— Да, принц, — ответил тот. — Прежде всего, я хочу сказать, что госпожа Элисса поступает опрометчиво, раскрывая передо мной свои тайные мысли, ведь я могу донести на нее в городской совет или жрецам.

— Нет, Метем, не упрекай меня в опрометчивости, хотя ты и любишь деньги, я уверена, что меня ты не предашь.

— Ты права, госпожа, я тебя не предам, да и на что мне деньги в городе, который вот-вот будет взят штурмом? Кроме того, я ненавижу Итобала; он угрожал мне смертью, так же, кстати, как и ты, госпожа; и я сделаю все возможное, чтобы спасти тебя от его лап. Это первое. Второе — я не вижу никакой пользы в этом твоем замысле: если тебя не выдадут, Итобал начнет штурм — и тогда…

— Он может потерпеть поражение, Метем, ибо горожане будут биться за свою жизнь, к тому же с нами принц Азиэль, опытный военачальник; он тоже будет участвовать в сражениях, если поправится…

— Не тревожься, Элисса, еще два дня, и я буду достаточно силен, чтобы сражаться не на жизнь, а на смерть.

— Во всяком случае, — продолжала Элисса, — с помощью моего плана мы можем выиграть время, а кто знает, как повернется судьба. Как бы то ни было, бегство для меня невозможно, и лучшего плана у меня нет.

— И у меня тоже, — сказал Метем, — ибо в конце концов и самая хитрая лиса возвращается к своему прежнему следу. Один я могу бежать из этого города, принц может бежать, даже госпожа Элисса, если переоденется, — но втроем у нас нет никакого шанса спастись, ибо в городе мы все время находимся под наблюдением, а за его стенами нас поджидает Итобал со своими армиями. О принц Азиэль! Благоразумие требовало, чтобы я бежал, когда вас с Иссахаром схватили после этого безрассудного свидания в храме, я предвидел, что оно плохо кончится; но на старости лет я сильно поглупел и подумал, что не могу покинуть вас, не простившись. Ну что ж, пока еще мы все живы, не считая Иссахара, человека самого из нас достойного, хотя и фанатика; но долго ли еще нам осталось жить — это я не могу сказать.

Наилучшим для нас выходом была бы победа над Итобалом; в общем ликовании мы могли бы незаметно бежать из Зимбое и присоединиться к нашим слугам, ждущим нас в обусловленном тайном месте, за первой грядой холмов. Если же одолеть его не удастся, что ж, мы отбудем немного раньше, чем предполагали, чтобы узнать, кто же распоряжается людскими судьбами и в самом ли деле солнце и луна — колесницы Эла и Баалтис… Принц, вы совсем бледны…

— Ничего страшного, — сказал Азиэль, — принесите мне воды, у меня все еще жар.

Метем пошел за водой, а Элисса опустилась на колени возле ложа и пожала руку своего возлюбленного.

— Я не смею здесь дольше оставаться, — прошептала она. — О, Азиэль, я не знаю, как и когда мы встретимся вновь, но на душе у меня очень тягостно; я чувствую, увы, что мой конец приближается. Я причинила тебе много горя, Азиэль, хотя себе еще больше, — и я ничего не дала тебе взамен, кроме самого заурядного из всего, что может быть на свете, — женской любви.

— Самого прекрасного из всего, что может быть на свете, — поправил он, — и я счастлив, что получил этот дар.

— Да, но ты заплатил за него слишком дорого, — ведь я-то хорошо знаю, чего тебе стоило возложить фимиам на алтарь, — и я молюсь твоему Богу, который отныне и мой Бог, чтобы твой грех пал на мою голову, а тебе было даровано полное прощение. Азиэль, женщина я или дух, пока во мне сохраняются Жизнь и память, я твоя: только твоя; я оставляю тебя, чистая душой и телом, и если нам суждено встретиться в этом или ином мире, я возвращусь к тебе такая же чистая и верная, как и сейчас. Я рада, что жила, ибо знала в этой жизни тебя и ты поклялся, что любишь меня. Я была бы рада и жить вновь, если ты будешь рядом и будешь клясться в любви; если же мне отказано в этом счастье, я хочу спать вечным сном, ибо жизнь без тебя для меня хуже ада. Но ты слабеешь, и я должна уйти. Прощай же; живой или мертвый, не забывай меня; поклянись, что не забудешь.

— Клянусь, — тихо ответил он, — пусть же, по воле Неба, я умру за тебя, а не ты за меня.

— Я молюсь об обратном, — шепнула она, наклонилась и поцеловала его в лоб, ибо он был слишком слаб, чтобы протянуть ей свои губы.

И она ушла.

Глава 15

ЭЛИССА УКРЫВАЕТСЯ В СВЯЩЕННОЙ ПОГРЕБАЛЬНОЙ ПЕЩЕРЕ
Через два часа в вечернем свете можно было видеть процессию жриц, медленно восходящую к священной пещере по узкой, высеченной в скалах тропе. Впереди процессии, в черном покрывале поверх расшитого платья, шла Элисса с потупленными глазами и распущенными в знак скорби волосами, за ней следовали Меса и другие жрицы, они несли алебастровые чаши с едой и вином для усопших, вазы с благовониями и масляные плошки. Замыкали шествие плакальщицы; они пели заунывное песнопение и время от времени в притворном горе разражались громким плачем. Впрочем, их горе было лишь отчасти притворным: с горной тропы они хорошо видели передовые посты армии Итобала на равнине и с содроганием замечали бесчисленные тысячи копий, поблескивающих в ущельях окрестных холмов. В этот день они оплакивали не покойную госпожу Баалтис — их угнетало предчувствие гибели, нависшей над ними самими и над их золотым городом.

— Да падет на нее проклятие всех богов! — прошептала одна из жриц, сгибаясь под тяжестью приношений. — Из-за какой-то смазливой гордячки мы все должны погибнуть от копий либо стать женами дикарей. — И она показала подбородком на Элиссу, которая шла впереди, поглощенная своими мыслями.

— Потерпи, — ответила ей Меса. — Ты знаешь наш план: сегодня ночью эта гордячка, эта лживая жрица будет спать в лагере Итобала.

— Надеюсь, это утихомирит его, — сказала женщина, — и он оставит нас в покое.

— Все надеются, что так оно и будет, — со смешком отозвалась Меса, — хотя и странно, что царь предпочитает круглоглазую, худоногую девицу, любящую его соперника, богатой добыче и славе. Что ж, возблагодарим богов, что они сотворили мужчин такими глупцами и одарили нас, женщин, умом, дабы мы могли пользоваться их неразумием. Если он хочет, пусть забирает ее, невелика потеря для всех нас.

— Ну, для тебя-то только выигрыш, — сказала женщина. — Ты будешь увенчана короной Баалтис. Но я тебе не завидую. Что до дочери Сакона, то она будет принадлежать Итобалу, даже если мне придется разрезать ее на куски.

— Нет, нет, сестра, так мы не уславливались; помни, что она должна быть передана ему без единой ссадины или царапины; иначе наше святотатство окажется напрасным. Помолчи, мы уже подошли к пещере.

Достигнув площадки перед решетчатыми воротами, процессия перестроилась в полукруг. Они стояли спиной к пропасти, которая отвесно поднималась на добрых шестьдесят футов над равниной, по которой вдоль самого подножья утеса бежала дорога, где проходили торговые караваны на своем пути от моря и обратно. После того как пропели гимн, призывающий благословение богов на покойную верховную жрицу, Элисса, в своей роли нынешней госпожи Баалтис, отперла бронзовые ворота золотым ключом, что висел у нее на поясе, и жрицы втолкнули принесенные ими дары в пещеру, ибо им было строго запрещено переступать ее порог. Склонив голову и сложив на груди руки, Элисса вошла в пещеру, заперла за собой ворота, взяла две чаши и исчезла с ними в ее сумрачной глубине.

— Почему она заперла ворота? — спросила жрица у Месы. — Обычно так не делают.

— Такая у нее, видимо, причуда, — резко ответила Меса.

Она также не могла понять, зачем Элисса заперла ворота.


Прошел час, Элисса все не возвращалась, и ее недоумение сменилось страхом и сомнением.

— Позовите госпожу Баалтис, — сказала она, — ее молитвы что-то затянулись. Уж не случилось ли с ней какой-нибудь беды?

Приложив губы к решетчатым воротам, жрицы стали звать госпожу Баалтис, и немного погодя перед ними, со светильней в руке, предстала Элисса.

— Почему вы беспокоите меня в священной пещере? — спросила она.

— Госпожа! На городских стенах уже дежурит ночная стража, — ответила Меса. — Пора возвращаться в храм.

— Ну что ж, возвращайтесь, — сказала Элисса, — а меня оставьте в покое. Что, Меса, без меня ты не можешь вернуться? Хочешь, я скажу тебе почему? Потому что ты тайно договорилась передать меня сегодня ночью тем, кто, в свой черед, выдаст меня Итобалу, чтобы договориться о мире, и если ты придешь к ним без меня, они встретят тебя не слишком-то ласково. Не отпирайся, Меса. У меня тоже есть свои люди, и от них я знаю весь ваш план, поэтому я и укрылась в пещере.

Меса пробормотала сквозь стиснутые губы:

— Те, кто решил наложить руки на живую Баалтис, не остановятся перед тем, чтобы вторгнуться и в общество усопших сестер.

— Я знаю, Меса, но ворота заперты на ключ, и у меня достаточно пищи и воды.

— Ворота, даже самые прочные, можно взломать, — ответила жрица, — так что не жди, госпожа, пока тебя выволокут оттуда, будто беглую рабыню.

— Вот как? — усмехнулась Элисса. — Но я не допущу этого бесчестья и взломаю другие ворота — ворота собственной жизни. Смотри, предательница, вот яд, а вот бронзовый кинжал; клянусь тебе, что, если кто-нибудь только попытается притронуться ко мне, я покончу с собой у него на глазах. Отнесите тогда мои останки Итобалу, уж он вас вознаградит с такой щедростью, какая вам и не снилась!.. А теперь, Меса, уходи прочь, передай моему отцу и всем другим заговорщикам, что им не удастся ублажить Итобала, принеся ему в жертву мою красоту; пусть лучше они вспомнят о своем мужском достоинстве и сразятся с ним в честном бою.

Она повернулась и скрылась в темной глубине пещеры.


Велико было замешательство советников Зимбое и жрецов, участников заговора, когда час спустя явилась Меса — не для того, чтобы передать им Элиссу, а повторить ее послание и угрозы. Напрасно взывали они к Сакону, который лишь качал головой и повторял:

— У меня нет ни малейших сомнений, что моя дочь выполнит свою клятву, если вы ее к этому принудите. Вы мне не верите? Пойдите и попытайтесь ее уговорить. Я заранее знаю, каков будет ее ответ, и я считаю, что это возмездие нам всем за то, что мы выбрали ее Баалтис вопреки ее воле, затем угрожали ей смертью из-за принца Азиэля, а теперь еще хотим совершить святотатство, низложив ее со священного трона, разорвав узы ее брака и передав ее Итобалу.

Старейшины города отправились к священной пещере и через решетчатые ворота попытались уговорить Элиссу. Но они ничего от нее не добились: она говорила с ними, одной рукой прижимая к груди фиал с ядом, а другой — стискивая обнаженный кинжал, и повторила то же самое, что уже сказала Месе, — им лучше оставить свои тайные козни и сразиться с Итобалом лицом к лицу, как подобает мужчинам, тем более, что даже в случае успеха их заговора, она быстро опостылела бы Итобалу, и война все равно стала бы неизбежной.

— Сотни лет, — добавила она, — собиралась эта гроза: теперь она неминуемо разразится. Лишь после этого станет известно, кто истинный хозяин этой страны — древний город Зимбое или Итобал, повелитель племен.

Так они и ушли ни с чем, а на следующий день, рано утром, со спокойными лицами, но тяжелыми сердцами, приняли послов царя Итобала и рассказали им обо всем происшедшем. Выслушав их, послы захохотали.

— Мы очень рады, — открыто признались они, — мы-то не влюблены в дочь Сакона и хотим не мира, а войны; ибо наконец для нас настало время раздавить своей пятой незваных белых пришельцев, которые захватили нашу страну и грабят ее богатства. И дело это, сдается нам, не трудное; какое сопротивление могут оказать алчные торговцы, если они Не могут даже справиться с одной-единственной девицей?!


Доведенные до крайнего отчаяния, старейшины предложили Итобалу других девушек, сколько он пожелает, и богатый денежный выкуп. Но послы даже не стали их слушать, сказав, что ценят хороший удар копьем куда дороже золота, которое им и даром не нужно, а их царь, Итобал, добивается только одной женщины, и никакой другой.

Угнетаемые тяжелыми предчувствиями, горожане стали готовиться к осаде, ибо хорошо представляли себе, как неистова будет ярость Итобала, когда он обо всем узнает. А он и в самом деле не пожелал слушать никаких их посулов, требуя лишь одного — чтобы Элисса была выдана ему целой и невредимой, а это было не в их власти. Начались заседания военного совета, куда пригласили и принца Азиэля, едва он почувствовал себя лучше, — ибо у него была слава опытного военачальника; поэтому, хотя он и являлся причиной многих несчастий, обрушившихся на город, горожане воззвали к нему о помощи. К тому же, в случае, если война затянется, они надеялись заручиться через него поддержкой Израиля, а, возможно, и Египта.

Азиэль предложил предпринять ночную вылазку против Итобала, все свои расчеты он строил на нападении, а не на обороне, но члены военного совета не желали даже и слышать об этом, они полагались только на прочность городских стен. Их поддержал и Метем; когда принц попробовал настаивать, он ответил:

— Ваша тактика могла бы принести успех, принц, будь за вашей спиной бесстрашные львы Иудеи или дикие бедуины-арабы. Но здесь вы можете рассчитывать только на таких, как я, — мы, финикийцы, мирные купцы, а не воины. Как и крысы, сражаемся мы, только когда у нас не остается иного выбора, и никогда не наносим первого удара. Конечно, в городе есть и опытные солдаты, но они чужестранные наемники; все остальные — мулаты, вольноотпущенники, они подчиняются Итобалу в той же мере, что и Сакону, положиться на них невозможно. Нет, нет, мы останемся за крепостными стенами, они-то, по крайней мере, возведены еще в те времена, когда люди строили добротно, и не предадут нас.

В Зимбое было три линии укреплений: одиночная стена, возведенная вокруг хижин рабов на равнине; двойная, со рвом посредине, стена, окружающая собственно город, и большая крепость-храм на скале. Эти укрепления, с многочисленными сторожевыми башнями, можно было, как полагали, взять только измором, с помощью меча голода.

* * *
И вот гроза разразилась: на пятое утро после того, как Элисса укрылась в погребальной пещере, Итобал атаковал город. С дикими боевыми кличами десятки тысяч его свирепых воинов, вооруженных большими копьями и щитами из буйволиной кожи и с высокими пучками перьев на головах, начали штурм первого ряда укреплений. Дважды их отбивали, но стена сильно обветшала и была слишком большой протяженности для успешной защиты, и на третий раз воинам Итобала, многочисленным, как полчища муравьев, удалось пролезть через нее, оттеснив защитников к внутренним воротам. В этом сражении убито было не так много осажденных, но большинство рабов сложили оружие и переметнулись на сторону Итобала, который пощадил их вместе с женами и детьми.

Всю последующую ночь военачальники Зимбое готовились к отражению приступа. По всей длине внутренней стены были расставлены войска, а двойные южные ворота, охраной которых руководил принц Азиэль, были укреплены каменными глыбами.

Незадолго до зари, едва посветлело восточное небо, Азиэль, находившийся на своем посту, над воротами, услышал грозную боевую песню, разом вырывающуюся из пятидесяти тысяч глоток, и размеренный топот множества ног. Когда рассвело, он увидел три армии: они направлялись к трем избранным для приступа пунктам; самой большой из них командовал царь Итобал; эта армия двигалась к воротам, порученным ему для охраны.

Зрелище было изумительное и ужасающее: на них надвигалась целая орда воинов, украшенных перьями, их суровые от природы лица пылали лютой ненавистью и жаждой убийства, ярко сверкали в лучах солнца копья с широкими наконечниками. Никогда еще Азиэлю не доводилось видеть ничего подобного, и у него не могло не возникнуть естественное опасение за исход войны, ибо дикари были отважны, точно львы, и поклялись головой своего повелители, что снесут крепостные стены, пусть даже голыми руками, — или падут все до единого.

Со вздохом отвернув голову, Азиэль увидел рядом с собой Метема.

— Ты видел ее? — нетерпеливо спросил он.

— Нет, принц. Как я мог видеть ее ночью, когда она сидит в этой темной пещере, точно лиса в своей норе? Но я слышал ее.

— И что же она сказала? Говори быстрее!

— Почти ничего, принц, ибо за пещерой все время наблюдают и я не мог быть там долго. Она посылает тебе свои приветствия и просит передать, что в этом сражении ее сердце — вместе с тобой, она будет молиться Всевышнему о твоей безопасности. Она также добавила, что чувствует себя неплохо, хотя ее и угнетает присутствие покойных жриц Баалтис, чьи духи постоянно являются ей во сне и проклинают ее за то, что она отреклась от их богов и оскверняет святилище. Ей там очень одиноко!

— Одиноко! — повторил, вздрогнув, принц Азиэль. — Скажи, Метем, а больше она ничего не просила передать?

— Просила, принц, но ничего хорошего; она по-прежнему уверена, что обречена на гибель и что вы двое никогда больше не встретитесь. И все же она поклялась, что ее дух будет незримо сопровождать вас всю жизнь и в конце концов встретит на пороге подземного мира.

Азиэль, отвернувшись, сказал:

— Хорошо бы это произошло поскорее.

— Боюсь, вам недолго придется ждать, — с мрачным смехом ответил Метем. — Посмотрите! — И он показал на продвигающуюся орду.

— Укрепления прочные, и мы отобьём их атаку, — ответил Азиэль.

— Нет, принц, даже самые надежные стены требуют для своей обороны надежных смельчаков, а сердца изнеженных, словно женщины, горожан Зимбое и их наемников трепещут от страха. Знайте, что пророчества левита Иссахара, которые он сделал в день жертвоприношения в храме, а затем в час своей смерти, завладели сердцами людей и, напрочь лишая их доблести, быстро осуществляются.

Мужчины постоянно упоминают о них намеками, женщины шепчут о них в своих спальнях, а дети открыто кричат о них на улицах.

Более того, вчера ночью какой-то человек, показывая на небеса, завопил, что видит тот самый огненный меч Судьбы, о котором говорил пророк, меч, острием вниз, висит над городом, все кругом закричали, что они тоже его видят, хотя я полагаю, что это было лишь созвездие в форме креста. Другой рассказывает всем, что встретил на рыночной площади призрак Иссахара, в чьих глазах он, словно в зеркальцах, увидел большие языки пламени, охватывающие храм, а в их отблесках — свое собственное мертвое тело. Это был жрец, нанесший первый удар святому левиту во время расправы над ним.

И еще одно: вчера ночью Меса совершала жертвоприношение вместо укрывшейся в священной пещере Баалтис, и возложенный на алтарь шестимесячный младенец, уже мертвый, пошевелился и прорыдал громким голосом, что после захода третьего с этого дня солнца на них падет возмездие за его кровь. Я не верю этим россказням; достоверно, однако, что жрицы поспешно бежали из тайного зала, где свершалось жертвоприношение; я сам видел, как они бегут, визжа от ужаса и разрывая на себе одежды. Но к чему говорить о знамениях, добрых или недобрых, когда стены обороняются трусами, а копья армии Итобала сверкают, словно бесчисленные звезды небес? Принц, говорю вам, этот древний город обречен; здесь, как я опасаюсь, кончится и наше земное странствие.

— Будь что будет, — ответил Азиэль. — Я, во всяком случае, умру, сражаясь до последнего.

— И я тоже умру, сражаясь, принц, не потому, что люблю битвы, а потому, что это предпочтительнее, чем погибнуть от острого копья какого-нибудь дикаря. И зачем только вы встретились с госпожой Элиссой, когда она молилась Баалтис в священной роще, и какой злой дух наполнил ваши сердца безумной любовью друг к другу? Вот где источник всех наших бед; если бы не ее глаза, мы давно были бы уже на пути к Тиру, но что поделаешь, на все воля судьбы. Посмотрите: вон шагает сам Итобал во главе отряда своих телохранителей. Дайте мне лук; хотя расстояние, пожалуй, слишком велико, я попробую пронзить его черное сердце стрелой.

— Побереги силы, — ответил Азиэль, — Итобал еще слишком далеко от нас, а уж что до стрельбы, то скоро мы настреляемся вволю. — И он повернулся, чтобы что-то сказать подчиненным ему начальникам.

Глава 16

КЛЕТКА ДЛЯ ПРИГОВОРЕННЫХ К СМЕРТИ
Атака началась через час. Перед своими наступающими колоннами дикари гнали захваченных ими или добровольно сдавшихся рабов. Те тащили фашины для заполнения рва, грубо сколоченные приставные лестницы и толстые стволы деревьев для использования их в качестве таранов. Большинство из рабов не имели никакого оружия и были защищены только своей ношей, которую держали перед собой как щит, и стрелами войска Итобала. Но эти стрелы наносили ничтожный урон защитникам, скрытым за стенами, тогда как их луки убивали и ранили многие десятки рабов; если же эти несчастные пробовали бежать, то натыкались на острия копий подгонявших их сзади дикарей, и падали, как дикие звери в вырытую для них ловушку. И все же уцелевшие, укрывшись под стеной, пускали в ход свои тараны и приставляли к стене лестницы, однако смерть настигала их везде, а некоторые падали бездыханные от сильного страха или перенапряжения сил.

Тогда и начался настоящий штурм. С оглушительными воплями выстроенная по трое колонна ринулась к стене; нападающие крушили стены таранами, карабкались по лестницам, тогда как защитники осыпали их градом копий и стрел, сбрасывали на них тяжелые каменные глыбы, поливали горячей смолой и кипятком из больших котлов, которые стояли у них под рукой.

Раз за разом осаждающих отбивали с тяжелыми потерями и раз за разом в сражение вступали свежие подкрепления. Трижды приставлялись лестницы к южным воротам, трижды штурмующие появлялись на стене, откуда их, окровавленных и избитых, тут же скидывали на землю.

Прошел долгий день, а защитники все еще держались.

— Мы победим! — крикнул Азиэль Метему, когда очередная лестница с карабкающимися по ней людьми была сброшена на усеянную мертвыми телами равнину.

— Да, здесь мы победим — потому что сражаемся, — ответил финикиец, — но в других местах дела могут пойти менее успешно.


На какое-то время натиск на южные ворота ослаб. Прошел еще час; слева от них послышался громовой ликующий вопль, а затем и испуганные крики: «Отступайте за вторую стену, враги уже во рву».

В трехстах шагах от них Метем увидел большую толпу дикарей, бегущую по направлению к ним.

— Надо перебираться за внутреннюю стену, — сказал он, — внешняя уже захвачена.

В этот миг нападающие снова приставили лестницы к воротам, и Азиэль подбежал, чтобы их сбросить. Сбросив лестницы, он оглянулся и увидел, что его уже отрезали и окружили. Метем и большинство воинов благополучно укрылись за внутренней стеной, оставив его вместе с двенадцатью отважнейшими воинами из его личного сопровождения в башне над воротами. Бегство было уже невозможно, и равнина внизу и ров были заполнены воинами Итобала, они также многими сотнями приближались по широкому гребню захваченной ими стены.

— Нам остается лишь одно, — сказал Азиэль, — отважно сражаться, пока нас всех не перебьют.

Едва он это произнес, как брошенное снизу копье ударило его в бронзовый нагрудник. Удар был столь силен, что, хотя копье и не пробило бронзу, принц рухнул на колени. Когда он поднялся, чей-то голос позвал его по имени, и, посмотрев вниз, он увидел Итобала, облаченного в золотые латы и окруженного военачальниками.

— Тебе не удастся бежать, принц Азиэль, — закричал царь, — сдавайся на мою милость.

Азиэль быстро натянул лук. Лучник он был сильный и искусный, стрела пронзила золотой шлем царя, пробив его голову до самого черепа.

— Вот мой ответ, — выкрикнул Азиэль, когда Итобал упал на землю. Но в следующее мгновение царь был уже на ногах и отдавал повеления, прикрытый плотным окружением военачальников.

— Захватите принца Азиэля и всех его воинов живыми, — приказал он. — Тех, кто это сделает, я награжу большим стадом, но те, кто их ранит, будут преданы смерти.

Военачальники с поклонами отдали соответствующие распоряжения своим отрядам, и вскоре к высокой башне со всех сторон приставили лестницы и по ним уже карабкались невооруженные воины. Вновь и вновь сбрасывали защитники лестницы, но их было мало и становилось все труднее скидывать тяжел, лестницы с многочисленными людьми, и они рубилу осаждающих по головам, как только те появлялись над парапетом.

Многих приканчивали они своими меткими удара, ми, но в конце концов выбились из сил; стремясь отличиться перед царем, который внимательно наблюдал за происходящим, отважные дикари продолжали лезть вверх, не боясь угрожающей им смерти. Наконец они с криками перелезли через парапет и бросились на небольшой отряд евреев.

Азиэль хотел сброситься вниз, с башни, но телохранители удержали его; вот так и случилось, что его схватили и связали.

Когда Азиэля тащили к лестнице, он посмотрел через ров, и увидел, что наемники, оставив все еще неповрежденную внутреннюю стену, удирают, а тысячи горожан теснятся возле ворот, ведущих в храмовую крепость.

Азиэль мысленно застонал и прекратил всякую борьбу: он знал, что участь древнего города решена, и вот-вот сбудется предсказание Иссахара.

* * *
Азиэля и его спутников со связанными за спиной руками, обмотав вокруг их шей длинные сыромятные ремни, протащили через все вражеское войско; их осыпали насмешками и плевками. Затем их подвели к сшитому из шкур шатру, осененному знаменем. В этот шатер принца втолкнули одного и силой заставили встать на колени. Перед ним на застланном львиной шкурой ложе лежал громадный Итобал; его раненую голову промывали лекари.

— Приветствую тебя, сын Израиля и фараона, — усмехнулся царь. — Воистину ты поступаешь мудро, преклонив колени перед властителем мира.

— Глупая шутка, — ответил Азиэль, оглядываясь на державших его воинов. — Подлинное уважение может идти лишь от сердца, царь Итобал.

— Я знаю это, и такое уважение ты тоже мне окажешь, когда я укрощу твою гордость. Кто учил тебя стрелять из лука? Ты превосходный лучник. — И он показал на окровавленный шлем, в котором торчала пробившая его стрела.

— Нет, — ответил Азиэль, — это был неудачный выстрел, ибо у меня очень устала рука. Когда в следующий раз я натяну тетиву, царь Итобал, клянусь, выстрел будет более удачным.

— Хорошо сказано, — рассмеялся царь. — Но знай, пес, что теперь моя очередь стрелять. Как я с тобой поступлю, ты узнаешь позже. Знаешь ли ты, что город уже захвачен, мои воины охраняют ворота, а эти трусы, горожане Зимбое, толпятся, точно овцы, во дворе храма и на склонах утеса? Они воображают, будто находятся там в безопасности, но я говорю тебе, что они были бы в большей безопасности на равнине, ибо у меня в руках ключ от их крепости — тайный ход, ведущий от дворца Баалтис к храму; ты, кажется, его знаешь? А если бы даже у меня и не было этого ключа, голод и жажда скоро сделают свое дело.

Я победил, еврей, и с меньшим, чем думал, трудом; отныне в заложниках у меня весь великий город, я могу пощадить его или разрушить, как мне будет угодно, хотя твоя стрела едва не лишила меня радости победы.

— Ну что ж, — равнодушно ответил Азиэль, — я выполнил свой долг, дальнейшее — в руках Судьбы.

— Да, ты хорошо сражался, пока горожане не покинули тебя, а смелого человека не волнует участь трусов. Но подумай об Элиссе. Я знаю все: она укрылась в погребальной пещере с фиалом яда на груди и бронзовым кинжалом на поясе, чтобы покончить с собой, если ее попробуют схватить, чтобы передать мне. И все это она делает потому, что любит тебя, принц Азиэль, только поэтому она отказывается стать моей царицей и править завоеванным мной городом и всеми моими бесчисленными племенами.

Догадываешься ли ты, почему я повелел взять тебя живым? Нет? Сейчас объясню: я надеюсь поймать ее с помощью приманки; эта приманка — ты, принц Азиэль. Убить тебя было бы проще простого, но ведь тогда и она покончила бы с собой. Однако, возможно, она сохранит себе жизнь ради твоего спасения и согласится стать моей. Во всяком случае, попытка не пытка; если же мой замысел не удастся, за ее гордость ты заплатишь мне своей кровью, принц Азиэль.

— Я сделал бы это с радостью, — ответил Азиэль, — но какой же ты низкий ублюдок, раз готов так жестоко терзать сердце беспомощной женщины! Неужели нет у тебя мужского достоинства? Подобный замысел может вынашивать только жалкий трус.

— Глупец! Именно мужское достоинство и заставляет меня действовать так, — сердито проговорил Итобал. — Ты, конечно, думаешь, что моими поступками руководит безумная прихоть, но это не так, хотя мое сердце, как и твое, стремится лишь к этой женщине и ни к какой другой. Я мог бы побороть эту слабость, но, послушай, из всех живых существ эта женщина единственная, кто посмел противиться моей воле; теперь даже стражники совершающие обход, и дикарки в краалях шушукаются о том, что царь Итобал, повелитель сотни племен отвергнут и осмеяндевушкой, презирающей его, потому что в его жилах течет смешанная кровь. Я стал посмешищем, и поэтому должен сделать ее своей женой, чего бы мне это не стоило.

— А я говорю тебе, царь Итобал, что она не станет твоей женой — даже если ты предашь меня медленной смерти у нее на глазах.

— Посмотрим, — усмехнулся царь. Он подозвал стражника и сказал:

— Отвезите их на предназначенное для них место.

Азиэля выволокли из шатра и впихнули в деревянную клетку: в таких клетках некогда перевозили на верблюдах рабов и женщин. Схваченных вместе с ним воинов также поместили в клетки, попарно навьючив их на верблюдов. Затем клетки занавесили плотной тканью, верблюды поднялись на ноги и двинулись в путь.

Около мили они прошли по равнине, затем по замедлившемуся шагу верблюда и участившимся ударам погонщиков, Азиэль понял, что они поднимаются в крутую гору. Наконец, они достигли вершины, их сгрузили с верблюдов, как ящики с товаром, но к этому времени уже наступила ночь, и ничего не было видно. Затем, прямо в клетках, их отнесли к шатру, где через прутья дали им пищу и воду; Азиэль был изнурен после долгого дневного сражения, подавлен горем, сказывалась и перенесенная недавно болезнь, поэтому он сразу же уснул.

На рассвете его пробудил знакомый голос и, открыв глаза, он увидел через прутья Метема, не связанного, хотя и под охраной стражников. Финикиец смотрел на него с глубоким участием, в его живых глазах стояли слезы.

— Увы! — вздохнул он. — Кто бы мог подумать, что я когда-нибудь увижу потомка Израиля и фараона, сидящего, точно дикий зверь, в клетке и осыпаемого насмешками варваров. О принц! Лучше бы вам умереть, чем подвергнуться такому позору.

— Несчастья властвуют над человеком, а не человек над несчастьями, Метем, — рассудительно ответил принц. — Истинного бесчестья в них нет. Даже если бы я мог покончить с собой, это был бы непрощаемый грех; кроме того, моя смерть повлекла бы за собой смерть другого человека. Поэтому я ожидаю своей участи, какова бы она ни была, с должным терпением, уповая на то, что мои страдания и мой позор искупят мой грех в глазах Того, кого я отверг. Но как ты очутился здесь, Метем?

— Я пришел сюда с позволения Итобала; он разрешил мне посетить вас в каких-то своих целях. Вы слышали, принц, что он занял все городские ворота, хотя сам город пока еще уцелел, что все горожане толпятся в храме и на горе и что, в полном отчаянии, Сакон покончил с собой, упав на меч?

— Да? — сказал Азиэль. — Все это предсказал Иссахар. Такова заслуженная участь дьяволопоклонников и трусов. Есть ли какие-нибудь известия об Элиссе?

— Да, принц, она все еще скрывается в погребальной пещере и, полная твердой решимости, не сдается ни на какие уговоры.

В это мгновение стражник стащил ткань, и при солнечном свете Азиэль увидел всех своих двенадцать телохранителей, заключенных в такие же позорные клетки.

— Смотрите, — сказал Метем. — Узнаете это место?

Принц с трудом поднялся на колени и увидел, что они находятся на вершине каменистого холма высотой футов в восемьдесят. Напротив них, на расстоянии ста шагов, в отвесном каменном склоне виднелись бронзовые решетчатые ворота. Внизу пролегала дорога.

— Узнаю, Метем. Это дорога в город — по ней-то мы и проезжали, а напротив — священная погребальная пещера Баалтис.

— Да, та самая пещера, где сидит госпожа Элисса; оттуда ей хорошо видно все, здесь происходящее, — со значением произнес Метем. — Догадываетесь, зачем вас привезли сюда, принц Азиэль?

— Чтобы она могла видеть, каким пыткам мы будем подвергаться?

Метем кивнул.

— И что именно они задумали, Метем?


— Скоро узнаете, — грустно вздохнул купец.

В это время появился Итобал в сопровождении злобных, как дьяволы, дикарей. Он учтиво поздоровался с Метемом, повернулся к воинам-евреям и спросил, кто из них уже приготовился к смерти.

— Я, их начальник, Итобал, — сказал Азиэль.

— Нет, принц, — с жестокой улыбкой ответил Итобал, — твой черед еще не пришел. Вон там, я вижу раненый воин; избавить его от мучений — поистине благое дело. Рабы, поднесите этого еврея к самому краю пропасти; принц, вероятно, заинтересуется новым видом казни, поэтому пододвиньте туда же и его клетку.

Приказ был тотчас же выполнен; Азиэль в своей клетке оказался на самом краю пропасти. Недалеко от него находился каменный выступ около двадцати футов длиной, с выдолбленным в самом его конце желобом; над этим желобом, на деревянном шесте с тонкой цепочкой, было подвешено хорошо отполированное зажигательное стекло. Пока Азиэль размышлял о цели этих зловещих приготовлений, рабы привязали к клетке, где сидел раненый воин, прочную веревку, пропустив другой ее конец через желоб и закрепив его; затем они спустили клетку с утеса, и она повисла высоко в воздухе.

— А теперь я кое-что объясню, — сказал Итобал. — Этот вид казни я заимствовал у поклонников Баала, почитающих солнце; так Баал получает предназначенную для него жертву, и никто не виновен в ее смерти. Ты видишь это зажигательное стекло? Так вот, в определенный час, который можно менять по своему усмотрению, лучи солнца, проходя через это стекло, начинают пережигать травяную веревку, в конце концов веревка перегорает и разрывается, и тогда… тогда Баал получает свою жертву. Если в этот час солнце скрыто за облаками, это означает, что Баал пощадил свою жертву, и ее освобождают. Но в это время года, как ты знаешь, облаков не бывает… Что же ты молчишь, принц? — продолжал он. — Так вот знай: твоя судьба всецело в руках госпожи Элиссы. Умоляй же ее спасти тебя. Подумай, какая это пытка — висеть, как твой слуга, над зияющей пропастью, в мучительном ожидании, пока над веревкой не начнут клубиться тонкие струйки дыма. Случалось, люди даже сходили с ума и, как волки, грызли деревянные прутья.

Ты не хочешь умолять госпожу Элиссу? Тогда ты, Метем, похлопочи за нашего друга. За час до полудня госпожа Баалтис увидит, как погибнет этот раненый бедняга. Завтра такая же судьба постигнет и ее возлюбленного, если она не откажется от самоубийства и не отдастся в мои руки. Не смей возражать! Мои люди отведут тебя через нижний город к воротам погребальной пещеры, и госпожа Элисса выслушает, что ты ей скажешь. Смотри, купец, чтобы тебя не подвело красноречие, не то и ты тоже окажешься в клетке. Предупреди госпожу Элиссу, что завтра, на заре, я сам приду за ее ответом. Если она примет мое предложение, принц и его спутники — вместе с тобой, Метем, ведь ты же их проводник — будут отправлены на быстрых верблюдах туда, где их уже ожидают все остальные, — за горы. Но если она заупрямится… тогда… тогда Баал получит свое приношение. Иди.

Не имея никакого выбора, Метем поклонился и ушел, оставив принца в его клетке на краю пропасти.

Усилием воли Азиэль подавил ужас, который леденил его душу, и совместной молитвой попробовал поддержать своего обреченного товарища.

Они молились и молились, час за часом, пока наконец на противоположном утесе принц не увидел Метема и сопровождающих его воинов. Финикиец подошел в решетчатым воротам и что-то крикнул. Повернувшись в своей клетке, Азиэль увидел, что узкий луч, исходящий от зажигательного стекла, уже приближается к веревке.

Роковое мгновение настало… В неподвижном воздухе заклубилась струйка дыма. Азиэль крикнул, чтобы его несчастный слуга закрыл глаза. И в то же мгновение туго натянутая веревка порвалась, клетка с воином исчезла, а чуть погодя снизу донесся грохот тяжелого падения, — и почти в унисон с ним послышался пронзительный крик женщины, подхваченный эхом.

Глава 17

«НАДЕЖДА ЕЩЕ ОСТАЕТСЯ»[809]
Итобал стоял подле ворот погребальной пещеры, на его латах тускло отсвечивал свет зари. Рукоятью своего меча царь постукивал по бронзовым прутьям решетчатых ворот.

— Кто там тревожит меня? — спросил изнутри женский голос.

— Госпожа, это я, Итобал. Метем передал тебе что я приду на заре, чтобы узнать, какую судьбу ты определишь моему пленнику, принцу Азиэлю. Он уже висит над пропастью, и через час, если ты не вмещаешься, упадет и разобьется. Или же он будет освобожден и сможет вернуться к себе на родину, — это в твоей власти.

— И какова же цена его освобождения, царь Итобал?

— Ты хорошо знаешь, госпожа, — это ты сама. Я взываю к твоему благоразумию: спаси же и его и свою жизнь. А заодно и весь этот город, где ты будешь править вместе со мной.

— Этой угрозы я не боюсь, царь Итобал. Отец которого я так горячо любила, умер, зачем же мне жертвовать собой ради города, ради жрецов, которые замышляли предательски выдать меня тебе.

— Но ты можешь пожертвовать собой ради чело века, так сильно тебя любящего. Подумай: если ты откажешься, вся вина за его смерть падет на твою голову, и что же ты выиграешь?

— Я хочу смерти, потому что устала бороться.

— Тогда окончи свою жизнь в моих объятиях госпожа. Скоро ты забудешь об этой своей прихоти и станешь одной из великих владычиц мира.

Элисса ничего не ответила.

— Госпожа, — вновь заговорил Итобал, — солнце уже восходит, и мои слуги ожидают сигнала.

— А ты не опасаешься, царь Итобал, — сказала она, как бы заколебавшись, — доверить свою жизнь женщине, которой ты завладеешь с помощью гаки вот угроз?

— Нет, — ответил Итобал. — Я не верю, когда ты говоришь, что тебя не волнует судьба города; эти тысячи людей, толпящихся в верхней крепости, — надежный залог моей безопасности. Если ты заколешь меня кинжалом, в тот же день город Зимбое будет предан огню и мечу. Нет, будущее меня не страшит, ибо я хорошо знаю, что тебе только кажется, будто меня ненавидишь, я ничуть не сомневаюсь, что очень скоро ты меня полюбишь.

— Если я отдамся в твои руки, обещаешь ли ты, царь Итобал, освободить принца Азиэля? Ты уже дважды пытался его убить, как же могу тебе поверить?

— Можешь не верить мне, Элисса, но ты должна будешь поверить своим глазам. Посмотри, дорога к морю проходит под этой скалой. Выйди из своей пещеры, встань на краю пропасти, и ты увидишь принца Азиэля внизу, уже на пути к морю; ты даже сможешь с ним поговорить, чтобы убедиться, что это он, живой и невредимый, сможешь пожелать ему счастливого пути. И я клянусь тебе своей головой и честью, что никто не посмеет притронуться к тебе, пока он не уйдет, и еще — что никто не будет его преследовать. А теперь выбирай.

Последовало молчание. Затем Элисса заговорила пресекающимся голосом:

— Я выбрала, царь Итобал. Поверив твоему царскому слову, я подойду к пропасти, и когда принц Азиэль пройдет внизу, живой и невредимый, — ты сможешь, если такова твоя воля, обнять меня и унести куда пожелаешь. Ты победил меня, царь Итобал. Отныне эти губы принадлежат только тебе и никому больше. Прошу тебя, дай сигнал, я отброшу прочь яд и кинжал и выйду из погребальной пещеры.

Азиэль висел в своей клетке над пропастью, ожидая смерти и охотно готовый умереть, ибо не сомневался, что Элисса не захочет спасти его жизнь такой ценой, как замужество с Итобалом. От постоянной качки у него кружилась голова, сердце мучительно ныло, он горячо молился в ожидании конца, а вокруг него, чуя добычу, реяли стервятники.

На противоположном утесе трижды протрубил горн. Пока Азиэль размышлял, что бы это могло означать, его клетка была осторожно поднята на край скалы, а затем спущена по крутому склону.

У подножья скалы он увидел караван, на всех верблюдах восседали его воины. Лишь на одном верблюде, которого вел на поводу Метем, не было седока.

Слуги Итобала выпустили Азиэля из клетки и усадили на свободного верблюда, хотя и не развязали ему рук.

— Царь повелел, — сказал старший над ними Метему, — чтобы руки принца Азиэля оставались связанными в течение шести часов. Поезжайте спокойно, вам ничто не угрожает.

* * *
— Что происходит, Метем? — спросил Азиэль. — Почему меня освободили, вместо того чтобы казнить? Это какая-то новая твоя хитрость, или же госпожа Элисса… — Он не договорил.

— Честное купеческое слово, не знаю, принц. Вчера царь Итобал заставил меня передать свое послание госпоже Элиссе. Она сказала только одно: если предоставится такая возможность, мы должны бежать, не боясь за нее, ибо она придумала, как освободиться от Итобала, и непременно присоединится к нам по дороге.

Обогнув небольшой холм, верблюды вышли на дорогу, пролегающую под погребальной пещерой. На скале над ними стояла Элисса, поодаль — царь Итобал.

— Остановись, принц Азиэль, — прокричала Элисса звонким голосом, — и выслушай мои прощальные слова. Я выкупила твою жизнь и жизнь твоих спутников, ты спасен, ибо дорога открыта, и никто не сможет догнать двадцать самых быстроходных во всем Зимбое верблюдов. Поэтому поезжай и живи счастливо, не забывая ни одного слова из всех, мною сказанных. Сейчас я выполню обещание, которое передала тебе недавно через Метема: присоединюсь к тебе по дороге, чтобы ты не думал, будто я нарушила клятву верности тебе.

Царь Итобал, эта телесная оболочка — твоя, забирай же свою добычу. Принц Азиэль — моя душа при надлежит тебе, она будет следовать за тобой всю твою жизнь и ждать тебя после смерти. Принц Азиэль, я иду к тебе. — И, прежде чем он успел выговорить хоть слово, она кинулась вниз с утеса.

В неистовом отчаянии принц с такой силой рванул руки, что порвал стягивавшие их путы. Спрыгнув с верблюда, он упал на колени рядом с Элиссой. Она была еще жива, ее глаза, — открыты, губы шевелились.

— Я сдержала свое слово, сдержи и ты, Азиэль, еле слышно прошептала она. В следующий миг жизнь покинула ее, душа отлетела.

Азиэль поднялся и посмотрел наверх. Там, на краю утеса, перегнувшись вниз, с незрячими от ужаса глазами, стоял Итобал. Азиэль увидел царя, и его сердце затопила бешеная ярость. Своей необузданной ревностью и злодействами этот человек погубил его, Азиэля, любимую женщину, а сам все еще был жив. Рядом стоял Метем; всегда такой словоохотливый, на этот раз он не мог вымолвить ни слова. Стремительным движением Азиэль выхватил у него лук, приладил стрелу и выстрелил.

Стрела устремилась ввысь и, раздвинув пластины лат, вонзилась царю в горло.

— Это тебе дар, царь Итобал, от израильтянина Азиэля, — закричал он.

Громадный мулат продолжал стоять неподвижно, затем, раскинув руки, рухнул в пропасть. С тяжелым стуком упал он на дорогу и лежал бездыханный возле бездыханной Элиссы.

* * *
— Драма сыграна, воля судьбы свершилась, — вскричал Метем. — Смотрите, слуги царя уже спешат разнести скорбную новость; пора отправляться в путь, если мы не хотим навсегда остаться с этими двумя.

— Именно этого я и хочу, — сказал Азиэль.

— Возьмите себя в руки, принц, — сказал Метем. — Мы не можем поехать без вас. Не хотите же вы принести в жертву всех нас великому духу покойной госпожи? Этой жертвы она бы не приняла.

Азиэль преклонил колени, поцеловал лоб Элиссы и, не говоря ни слова, отправился в путь.

* * *
В тот вечер, когда стемнело, в небе за спиной путников забагровело высокое зарево.

— Вот он, конец золотого города! — сказал Метем. — Зимбое предан огню, а его дети — мечу. Иссахар — истинный пророк, он все это предвидел.

Азиэль наклонил голову, вспомнив, что Иссахар также сказал, что для него и Элиссы остается надежда и за могилой. Его лицо овеял набежавший ветерок, и он явственно услышал мягкий голос: «Мужайся, любимый, надежда еще остается».

* * *
Оставив позади себя руины и смерть, ныне давно уже позабытый возлюбленный Элиссы направил свой путь к Морю Жизни; переплыв это море, он в назначенный судьбой час высадился на дальнем берегу, где его приветствовала та, что все это время следила за его путешествием.

Вот так более трех тысяч лет назад по воле Рока любовь принца Азиэля и жрицы, дочери правителя Сакона Элиссы, привела к разрушению древнего города Зимбое племенами царя Итобала; от того далекого прошлого сохранились лишь истлевшие людские кости да одинокая серая башня.



СУД ФАРАОНОВ (повесть)

Увидев в Британском Музее гипсовый слепок с головы древнеегипетской статуи, Смит влюбился в отображённую на слепке царицу Ма-Ми. Он изучил египтологию и отправился в Египет, чтобы найти гробницу той, кого полюбил. Через 2 года он нашёл её…

Часть I

Ученые — или, по крайней мере, некоторые ученые, так как не все ученые согласны друг с другом — считают, будто они знают все, что стоит знать о человеке, включая, разумеется, и женщину. Они изучили происхождение человека, показали нам, как изменились его кости и форма тела, как под влиянием нужды и страстей постепенно развивался его ум, вначале стоявший на очень низкой ступени. И вот приобщившись к этому частичному знанию, доказывают, что в человеке нет ничего такого, чего нельзя было бы продемонстрировать в анатомическом театре, что упования на загробную жизнь коренятся в страхе перед смертью, что его связь с прошлым — унаследованная память о дальних предках, живших в этом прошлом может быть миллионы лет назад. Все, что есть в нем благородного, только лак, наведенный на него цивилизацией, а все дурное и низкое должно быть приписано господствующим в нем первобытным инстинктам. Одним словом, по мнению ученых, человек — животное, которое, как и все прочие животные, всецело зависит от той среды, где оно обитает, даже окраску свою принимает от нее. Это факты, говорят ученые (или, по крайней мере, некоторые из них), а остальное ерунда.

Временами мы склонны соглашаться с этими мудрецами, в особенности после того, как нам случится прослушать у кого-нибудь из них курс лекций. Но иной раз увиденное или испытанное лично нами заставит нас снова задуматься и пробудит прежние сомнения, божественные сомнения — и с ними еще более сладкую надежду на то, что кроме этой существует иная жизнь.

А вдруг, думается нам, человек все-таки больше, чем животное? А может быть он все-таки помнит прошлое, самое отдаленное, и способен заглядывать в будущее, не менее далекое? Может быть это не мечта, а правда, и он в действительности обладает бессмертной душой, способной проявиться в той или иной форме, и душа эта может спать века, но спит она или бодрствует, все равно остается сама собой, неизменной и неподвластной разрушению.

Случай из жизни мистера Джеймса Эбенизера Смита мог бы навести на такие размышления многих, будь этот случай им знаком во всех подробностях. Но этого, насколько мне известно, не произошло, ибо мистер Смит из тех людей, которые умеют молчать. И все же, несомненно, случай этот заставил крепко призадуматься одного человека, а именно того, с кем он приключился. Джеймс Эбенизер Смит и до сих пор все думает о нем и не может толком объяснить его.

Джеймс Э. Смит родился в почтенной семье и получил хорошее образование. Он был недурен собой и в колледже считался подающим надежды юношей, но, прежде чем он получил диплом, с ним случилась неприятность, о которой здесь незачем распространяться, и он был выброшен, так сказать, на мостовую, без друзей и без гроша в кармане. Нельзя сказать, что вовсе уж без друзей: у него был крестный, коммерсант, в честь которого его и назвали Эбенизером. К этому-то крестному, как к последнему прибежищу, и обратился Смит, чувствуя, что тот Эбенизер обязан все же как-нибудь вознаградить его за ужасающее имя, полученное при крещении.

До известной степени Эбенизер-старший признавал это обязательство. Ничего героического он не совершил, но все же нашел своему крестнику местечко клерка в банке, одним из директоров которого был, — скромное место писца, не более. А когда год спустя умер, оставил ему сто фунтов, как говорится, на траурное кольцо.

Смит, человек практичный, вместо того, чтобы купить это кольцо, ни на что ему не нужное, вложил свои сто фунтов в рискованную, но многообещающую биржевую спекуляцию. Случилось так, что сведения его были верны, он не прогадал и вместо одного фунта получил десять. Смит повторил опыт, и опять успешно, так как мог получать сведения из первоисточника. Таким образом к тридцати годам он оказался обладателем целого состояния в двадцать пять с лишним тысяч фунтов. И тогда (это показывает, какой он был умный и практичный человек) перестал спекулировать, а поместил свои деньги так, чтобы они давали ему, при полной безопасности капитала, верных четыре процента годовых.

К тому времени Смит, вообще человек с головой, уже значительно повысился по службе. Правда, он и сейчас был клерком, но уже с жалованием в четыреста фунтов в год и с надеждами на повышение оклада. Короче говоря, положение его было настолько прочным, что он мог бы и жениться, если бы пожелал. Но случилось так, что он не пожелал, может быть потому, что за неимением друзей и знакомств не встретил на своем жизненном пути ни одной женщины, которая бы ему понравилась, а может быть и по другой причине.

Застенчивый и сдержанный, он не доверял людям и никому о себе не рассказывал. Никто, даже его начальство в банке, не знали, что он человек со странностями: он не был членом ни одного клуба и не имел ни одного закадычного друга. Никто у него не бывал — знали только, что он живет где-то возле Путни. Удар, нанесенный ему жизнью в ранней юности, грубое обращение и щелчки, испытанные им тогда, так глубоко запали в его чувствительную душу, что он уже больше не искал близости с себе подобными. Еще молодой, он жил совсем как старый холостяк.

Вскоре, однако, Смит заметил — это было после того, как он перестал играть на бирже, — что так жить скучно, что надо чем-нибудь занять свой ум. Он попробовал было заняться благотворительностью, но скоро убедился, что человек с чувствительной душой не годится для дела, которое порой часто сводится к самому бесцеремонному вмешательству в чужую жизнь. Поэтому, хоть и не без борьбы, он бросил это занятие, успокоив совесть тем, что отложил часть своего капитала, и не малую, на благотворительные цели и на раздачу бедным, заслуживающим помощи, от имени неизвестного.

Все еще не зная, куда приткнуть себя, Смит однажды вечером, после закрытия банка, зашел в Британский Музей, не столько ради самого музея, сколько для того, чтобы укрыться от дождя. Бродя по залам наудачу, он очутился в огромной галерее, отведенной египетской живописи и скульптуре. В первый момент он был лишь изумлен и озадачен, так как понятия не имел об египтологии. Стало даже немного жутко. Должно быть, это был великий народ, — подумал он, — если он смог создать такие грандиозные произведения. И с этой мыслью явилось желание ближе познакомиться с этим народом, больше узнать о нем. Он уже собирался уходить, когда взгляд его случайно остановился на гипсовой головке женщины, висевшей на стене.

Смит посмотрел на нее один раз, другой, третий, и с третьего взгляда… влюбился. Нечего и говорить, что сам он не подозревал об этом. Он знал только, что с ним произошла какая-то перемена, не мог забыть лица случайно увиденного изваяния. Пожалуй, оно даже и не было по настоящему красиво, за исключением изумительной мистической улыбки. Пожалуй, губы были слишком толсты, а ноздри чересчур раздуты. Но для него это лицо представлялось воплощенной Красотой. Оно притягивало к себе как магнит и будило удивительнейшие фантазии, порой такие странные и нежные, какими бывают только воспоминания. Он не отрываясь смотрел на маску, и маска нежно улыбалась ему в ответ, или, вернее, ее оригинал (так как это был лишь гипсовый слепок) более тридцати столетий улыбался небытию в какой-нибудь гробнице или потайной нише — как женщина, портретом которой она была, когда-то улыбалась миру.

В галерею вкатился шариком коротенький, толстый господин и властным голосом начал отдавать приказания рабочим, снимавшим пьедестал соседней статуи. Смиту пришло на ум, что этому человеку тут должно быть все известно. С трудом поборов свою врожденную застенчивость, он приподнял шляпу и обратился к господину с вопросом, с кого снята эта гипсовая маска.

Толстый господин — как оказалось потом директор музея — зорко взглянул на Смита и убедившись, что он непритворно заинтересован, ответил:

— Не знаю. И никто не знает. У нее несколько имен, но в подлинности их я не уверен. Может быть когда-нибудь найдут туловище этой статуи, тогда мы и узнаем — конечно, если под статуей есть надпись. Всего вероятнее, однако, что оно давным-давно пошло на известь.

— Так вы ничего не можете сообщить мне о ней?

— Весьма немногое. Прежде всего это копия. Оригинал находится в Каирском музее. Головку эту нашел Мариэтт, если не ошибаюсь, в Карнаке и назвал ее по-своему. По всей вероятности, она была царицей — восемнадцатой династии, судя по работе. Вы сами видите — о царственном сане ее достаточно свидетельствует сломанный урей[810]. Поезжайте в Египет, если хотите изучить этот маленький шедевр в оригинале. Чудесная вещица — одна из самых красивых головок, когда-либо найденных в Египте… Ну, мне пора. Прощайте.

И он мелкими шажками побежал по длинной галерее.

Смит не знал, что такое урей, но не решился задерживать директора расспросами. Он поднялся на второй этаж и начал разглядывать мумии и украшения. Ему как-то обидно было думать, что обладательница этой прелестной, манящей к себе головки стала мумией давным-давно, еще до наступления христианской эры.

Он вернулся в скульптурную галерею и любовался гипсовой головкой до тех пор, пока один из рабочих не сказал товарищу, что не мешало бы этому джентльмену, для разнообразия, посмотреть на живую женщину.

Смит сконфузился и ушел.

По пути домой он зашел в книжный магазин и велел прислать к себе на дом «все лучшее, что написано о Египте». Когда дня два спустя в комнату его внесли огромный ящик и с ним счет на тридцать восемь фунтов, он был несколько раздосадован, однако же добросовестно прочел все эти книги и за три месяца весьма недурно изучил древний Египет, даже стал немного разбираться в иероглифах.

В январе, то есть на исходе трех этих месяцев, Смит удивил дирекцию банка прошением о десятинедельном отпуске — до сих пор он довольствовался двумя неделями отдыха в год. На расспросы он отвечал, что у него запущенный бронхит и доктора советуют ему пожить в Египте.

— Превосходный совет, — сказал директор, — но я боюсь, что это будет вам не по карману. Там, в Египте, человека норовят ободрать, как липку.

— Я знаю, — отвечал Смит, — но у меня есть кое-какие сбережения, а кроме себя тратиться больше не на кого.

Таким образом, Смит попал в Египет и увидел оригинал восхитившей его головки и тысячу других вещей, не менее очаровательных. Но этим он не ограничился.

Присоединившись к группе египтологов, производивших раскопки вблизи древних Фив — те, разумеется, только обрадовались содействию энтузиаста — он целый месяц усердно копался в земле, но ничего примечательного не нашел.

Лишь года два спустя сделал он свое великое открытие, ныне известное под именем гробницы Смита. Здесь надо пояснить, что состояние его здоровья настолько ухудшилось, что требовало ежегодных поездок в Египет — так, по крайней мере, полагали директора банка. А так как Смит не требовал летнего отпуска и всегда готов был поработать за товарища или в сверхурочное время, то в отпуске ему не отказывали и каждую зиму он отправлялся на Восток.

В третью свою поездку в Египет Смит добился от директора музея древностей в Каире разрешения производить раскопки на свой страх и за свой счет. Разрешение это было дано на обычных условиях, а именно, что отдел древностей вправе будет взять из найденных им предметов любые, а при желании — и все.

Договорившись обо всем, Смит провел несколько дней в Каирском музее и ночным поездом выехал в Луксор, где его уже дожидался подрядчик Магомет с нанятыми им рабочими-феллахами[811]. Их было всего сорок человек, так как раскопки предполагалось вести без большого размаха. Смит ассигновал на эту затею не более трехсот фунтов, а на эти деньги в Египте не развернешься.

В прошлый свой приезд Смит уже наметил место, где надо копать — кладбище в старых Фивах — дикое, запущенное место близ храма Мединет-Абу, известное под именем Долины цариц. Здесь, отделенные от усыпальниц их царственных супругов промежуточным холмом, были преданы земле несколько величайших цариц Египта. Их могилы и хотелось обследовать Смиту. Он знал, что некоторые из них еще не открыты. Говорят, счастье благоприятствует смелому. Кто знает, может быть ему и посчастливится найти могилу неведомой красавицы-царицы, лицо которой неотступно стоит перед ним уже три года.

Целый месяц его рабочие копали, ничего не находя. Выбранное Смитом место действительно оказалось входом в гробницу, но это выяснилось лишь через двадцать пять дней. Войдя в пещеру, Смит был разочарован. Или царица, нашедшая здесь свое успокоение, умерла очень молодой, и ее не постеснялись похоронить, что называется, где попало, или же это только преддверие, а не сама гробница, или, наконец, стены оказались непригодными для скульптурных изображений, которые обыкновенно находят в египетских гробницах.

Смит пожал плечами и решил продолжать раскопки. Закладывали пробные шурфы и траншеи в разных местах, но по-прежнему ничего не нашли. Две трети времени и денег, которыми он располагал, были уже затрачены впустую прежде, чем счастье улыбнулось ему.

Однажды под вечер, возвращаясь домой после бесплодно проведенного рабочего утра, он заприметил небольшую вади, или пещеру, в склоне холма, полузасыпанную камнем и песком. Такие пещеры здесь встречались на каждом шагу, и эта не сулила ничего большего, чем другие, уже исследованные. Но почему-то эта пещера привлекла внимание нашего героя. Он уныло прошел мимо нее — потом вернулся.

— Вы куда, сэр? — спросил Магомет.

Смит указал рукой на пещеру.

— Напрасно, сэр. Здесь нет гробницы. Слишком близко к вершине. И воды слишком много, а мертвые царицы любят лежать в сухом месте.

Но Смит все-таки пошел, и рабочие покорно последовали за ним.

Он исследовал утес. На камне не было следов каких бы то ни было орудий. Рабочие уже повернулись, чтобы уйти, но Смит, повинуясь тому же странному чувству, которое привело его к этому месту, взял у одного из них лопату и начал раскапывать песок, прикрывавший каменную основу утеса, ибо здесь почему-то не было ни валунов, ни мусора, как в других местах. Видя, что хозяин, которого они успели полюбить, сам взялся за работу, феллахи тоже стали копать. Минут двадцать, если не больше, они усердно расшвыривали лопатами песок, больше в угоду ему, так как все они были уверены, что могилы здесь быть не может. Дошли до глубины шести футов, а камень все имел тот же девственный, нетронутый вид, и Смит, наконец, велел им бросить работу.

С возгласом досады в последний раз вонзил он заступ в песок, и вдруг заступ стукнулся о что-то твердое. Смит разгреб песок — обнаружился округленный край, по-видимому, карниза. Он позвал обратно рабочих, уже уходивших, молча указал им на выступ, и они также молча снова принялись за работу. Через пять минут стало было ясно, что это действительно карниз, а через полчаса откопали и верхнюю часть двери, ведущей в гробницу.

— Старые люди ее закладывали, — молвил Магомет, указывая на плоские камни, скрепленные илом вместо извести, которыми была заложена дверь, и на смутный отпечаток на засохшем иле изображений священных скарабеев, как на печатях чиновников, обязанностью которых было опечатывать места последнего успокоения царственных особ.

— Может быть там царица и нетронута, — продолжал он, не получив ответа на свои слова.

— Может быть, — коротко сказал Смит. — Лучше копай, не трать времени на разговоры.

И снова все усердно принялись за работу, пока не наткнулись на нечто такое, от чего Смит застонал. В каменной кладке, прикрывавшей дверь, оказалась дыра — покой гробницы нарушен. Магомет тоже увидал это и опытным глазом исследовал верхушку отверстия.

— Вор очень давний, — решил он. — Смотри. Хотел опять выстроить стену, но убежал прежде, чем смог закончить.

Он указал на несколько плоских камней, кое-как положенных обратно на свои места, но не скрепленных первобытным цементом.

— Копай, копай, — приказал Смит.

Десять минут спустя отверстие открыли полностью. Оно было небольшое, человек с трудом мог пролезть внутрь.

Солнце садилось быстро, словно катилось вниз по небу. Еще минуту назад оно светило над крутыми гребнями западных холмов позади копающих, а теперь уже готово было скрыться за вершинами. И еще через минуту скрылось. Лишь зеленая искорка с минуту горела на том месте, где только что было солнце. Потом и она погасла, на землю разом опустилась темная египетская ночь.

Феллахи о чем-то перешептывались между собой; двое под каким-то предлогом ушли, остальные сложили свой инструмент и повернулись к Смиту, вопросительно глядя на него.

— Люди говорят, что не хотят дольше здесь оставаться. Боятся привидений. В этих гробницах живут африты[812] — злые духи. Завтра, когда будет светло, придут и закончат. Глупые, известно, что же спрашивать с простых феллахов, — подчеркивая свое умственное превосходство, заключил Магомет.

— Конечно, — сказал Смит, знавший, что никакими деньгами не заставишь египтян после заката солнца раскапывать могилы. — Отпусти их. А мы с тобой останемся и будем сторожить здесь до утра.

— Не могу, господин. Мне что-то нехорошо. Должно быть, лихорадку подхватил. Пойду в лагерь — надо будет хорошенько укрыться на ночь.

— Хорошо, ступай. Но если найдется кто-нибудь из вас похрабрее, пусть принесет мне мое теплое пальто, чего-нибудь поесть и вина. И еще фонарь, который висит в моей палатке. Я буду ждать его здесь, в долине.

Магомет, хотя и неуверенным тоном, пообещал все исполнить. Он попробовал было убедить Смита, что лучше идти вместе с ними, а то, чего доброго, его обидят ночью духи, но поняв, что это ему не удастся, сам поспешил убраться подобру-поздорову.

Смит закурил трубку, уселся на песок и стал ждать. Через полчаса до него донеслось пение, и сквозь густую тьму засветились огоньки в долине.

— Это мои храбрецы, — подумал он и пошел им навстречу.

Он не ошибся. Это были его рабочие, целых двадцать человек — в меньшем количестве они не решились предстать перед духами, по их мнению, бродящими ночью в этой долине. Когда свет фонаря, который нес один из рабочих (не Магомет — тот, по его словам, так разнемогся, что не в силах был прийти), озарил белую фигуру Смита, прислонившегося к утесу, рабочий выронил фонарь, и с испуганными криками вся доблестная компания обратилась в бегство.

— Сыны трусов! — рявкнул Смит вдогонку им на чистейшем арабском языке. — Это я, ваш господин, а не африт.

Они услышали и не сразу, робея, но все же вернулись. И тут Смит заметил, что каждый из них что-нибудь нес — это для того, чтобы оправдать большое их число. У одного в руках был хлеб, у другого фонарь, у третьего коробка сардин, у четвертого машинка для вскрытия консервов, у иного спички, бутылка пива и так далее. Двое бережно несли в руках пальто Смита, причем один держал его за рукав, а другой за полу.

— Положите все это, — приказал Смит. — А теперь убирайтесь, да поживее. Если не ошибаюсь, я только что слышал беседу двух афритов о том, что они сделают с последователями Пророка, которые осмеливаются издеваться над своими богами, если встретят их в этом священном месте ночью.

Этот дружеский совет был выполнен мгновенно. Через минуту Смит остался один со звездами и готовым улечься ветром пустыни.

Собрав все, что могло пригодиться, он рассовал вещи по карманам и вернулся ко входу в могилу. Здесь при свете фонаря поужинал и улегся, надеясь уснуть. Но уснуть не мог. Каждую минуту что-то беспокоило его: то вой шакала между скал, то еще что-нибудь. Один раз песочная муха так больно укусила его в ногу, что он уже думал, не скорпион ли это. Несмотря на теплое пальто, Смит чувствовал озноб, нижнее его платье и белье промокли от пота. Он вспомнил, как нетрудно простудиться или схватить злокачественную лихорадку, поднялся и начал ходить, надеясь согреться.

Тем временем взошла луна и озарила все детали странной, унылой картины. Тайна Египта давила душу Смита. Сколько когда-то живших царей и цариц похоронено в холме, который он попирает ногами! И вправду ли они лежат в могиле, или же бродят призраками по ночам, как говорят феллахи? Не могут найти себе успокоения и обходят страну, где некогда владычествовали. Религия египтян учит, что Ка вечно бродит в тех местах, где погребено наше тело. И если вдуматься, то за этим суеверием отыщется нечто такое, во что трудно не верить и христианину.

Ведь верим же мы в Искупителя и в воскресение мертвых. И разве сам он, Смит, не написал брошюры о некотором сходстве с христианством религии древних египтян, брошюры, которую собирается опубликовать под псевдонимом? Но об этом ему было как-то жутко думать в данный момент — ведь как-никак, он — осквернитель могил.

Его ум, вернее, его воображение, которого ему было не занимать, усиленно работали. Чего только не видали эти скалы! Ему чудилось, что по дороге, которая, несомненно, скрыта под наносным песком там, где он стоит, тянется процессия к темным дверям открытой им гробницы. Он отчетливо видел, как извивается погребальное шествие между скалами. Жрецы, с бритыми головами, в леопардовых шкурах или же в белоснежных одеждах, с мистическими символами своего жреческого звания. Следом — погребальная колесница, запряженная быками, за ней большой четырехугольный ящик и в нем два гроба, а внутри мумия царя или царицы, «сокол, распростерший свои крылья и летящий в лоно Осириса». Позади плакальщицы, оглашающие воздух жалобными воплями. Дальше несут дары умершему: сосуды, утварь, драгоценности. Затем идут высшие сановники государства Амона и других богов. За ними сестры-царицы, ведущие за руку изумленных детей. Потом сыновья Фараона, несущие эмблемы своего царственного сана.

И, наконец, позади всех сам Фараон в парадном одеянии, в двойном венце с золотым уреем, в тяжелых золотых браслетах на запястьях и массивных, звенящих на ходу серьгах. Голова Фараона поникла на грудь, поступь его тяжела. Кто знает, какие мысли бродят в царственной голове, быть может, скорбь об умершей царице? Но ведь у него есть другие жены и нет счета красивым наложницам. Бесспорно, она была кротка и прекрасна, но ведь красота и кротость даны в удел не ей одной. Да и так ли уж была она кротка, если позволяла себе иной раз перечить ему, царю, и сомневаться в божественности его велений… Нет, без сомнения, Фараон думал не только об умершей, для которой велел выстроить эту пышную гробницу и принес щедрые дары, чтобы оказать ей милость. Он думает, конечно, также о себе и о другой гробнице, по ту сторону холма, над которой уже много лет работают лучшие художники его страны. О другом месте успокоения, куда сойдет и он, когда настанет его час. Ибо перед Смертью все равны, и цари, и рабы…

Видение исчезло. Но оно было так реально, что Смит подумал: уж не задремал ли он на ходу. Однако сейчас он не спал и ужасно озяб. А шакалов собралась уже целая стая — и неподалеку. Что за наглость! Один даже не побоялся просунуть морду в освещенный круг — тощий, жалкий — должно быть почуял остатки ужина. А может быть почуял его самого — человека. Да и не одни шакалы. В этих горах бродят подчас и разбойники, а он здесь один и безоружен. Не погасить ли фонарь? Это было бы благоразумнее, но Смиту не хотелось быть благоразумным. При свете все-таки не так одиноко.

Убедившись, что уснуть ему не удастся, Смит прибегнул к другому способу согреться — к работе. Схватив заступ, он принялся копать у самых дверей гробницы. Шакалы от удивления завыли еще пуще. К таким зрелищам они не привыкли. Сама луна, старая, как мир, могла бы подтвердить, что уже, по крайней мере, тысячу лет ни один человек, тем более в одиночестве, не осмеливался вторгнуться в гробницу в такой необычный час.

Прошло минут двадцать. Смит усердно копал. Неожиданно заступ его со звоном ударился о что-то, зарытое в песке. В безмолвии ночи звук разнесся особенно громко.

— Должно быть, камень. Надо выкопать, пригодится против шакалов, — подумал Смит, осторожно стряхивая с заступа песок. Да, камень был, но небольшой, таким не испугаешь зверя. Однако Смит все-таки поднял его и потер в руках, чтобы очистить от приставшей пыли. Приглядевшись, он увидел, что это не камень, а бронза.

— Осирис, — решил Смит, — его изображение, зарытое у входа в гробницу для охраны ее от злых сил. Нет, скорее, это Исида. И опять нет. Это головка статуэтки, и хорошая резьба, по крайней мере, так кажется при лунном свете. По-видимому, даже золоченая бронза.

Он пошел за фонарем, навел свет его на найденный предмет — и вдруг вскрикнул от радостного изумления.

— Да ведь это та самая головка, что на маске! Ну да, та самая. Моя царица! Ей-Богу, она!

Он не мог ошибиться. Те же губы, немного даже слишком полные, те же ноздри, тонкие, трепетные, красиво изогнутые, но слишком раздутые, те же брови дугой и мечтательные, широко расставленные глаза. А главное, та же пленительная и загадочная улыбка. Работа дивная — прямо шедевр. И на этом шедевре был настоящий царский венец, покрывающий всю голову, а под ним царский головной убор, концы которого свешивались на грудь. Статуэтка благодаря позолоте ничуть не заржавела и отлично сохранилась, но от нее осталась только голова, отбитая, по-видимому, одним ударом, так как линия была очень чистая.

Смит сразу сообразил, что статуэтка была украдена вором, принявшим ее за золотую, но по выходе из гробницы вора взяло сомнение, и он разбил ее о камень. Остальное не трудно было угадать. Убедившись, что это не золото, а золоченая бронза, вор не стал тащить ее и бросил. Так, по крайней мере, объяснил себе это Смит (не во всем правильно, как будет видно из дальнейшего).

Первой мыслью Смита было разыскать туловище статуэтки. Он долго копал и шарил в песке, но безуспешно. Ни тогда, ни после остальных кусков он не нашел и подумал, что вор в сердцах, быть может, туловище оставил у себя, а голову бросил здесь. Смит еще раз внимательно осмотрел головку и на этот раз заметил внизу дощечку с тонко вырезанной надписью.

К этому времени Смит уже наловчился разбирать иероглифы и без труда прочел: Ma-Ми. Великая государыня. Возлюбленная… В этом месте дощечка была переломлена.

— Ma-Ми. Никогда не слышал о такой царице. Должно быть, история не знает ее. Интересно, чья же она была возлюбленная. Амона или Гора — наверное,какого-нибудь божества.

Он смотрел, не отрываясь, на дивное изображение, как некогда смотрел на гипсовую головку в музее, и головка, воскресшая из пыли веков, улыбалась ему со стены музея. Только та головка была слепком, а эта — портретом красавицы, похороненной в этой самой гробнице, лежавшим на груди умершей, погребенной с нею.

Смит принял неожиданное решение. Он сейчас же, и один, исследует эту гробницу. Было бы святотатством пустить сюда прежде себя кого-нибудь другого. Он сначала сам посмотрит, что скрывается там, внутри.

Почему бы и не войти? Лампа у него хорошая, масла в ней достаточно, хватит на несколько часов. Если внутри и был скверный воздух, он уже успел выйти через отверстие, расчищенное феллахами. Его как будто неотступно звало что-то — войти и посмотреть. Он сунул бронзовую головку к себе в жилетный карман, так что она пришлась как раз под сердце, просунул лампу сквозь отверстие и заглянул внутрь. По-видимому, влезть будет можно — песок лежит вровень с входным отверстием. Не без труда он влез и пополз… Ход был так узок, что он едва мог протиснуться между его дном и потолком. Продвигаться мешала грязь.

Магомет был прав, что могилу, высеченную в этой части скалы, непременно зальет водой. Ее и залило, очевидно, после какой-нибудь сильной грозы, и Смит уже боялся, что вода, смешавшись с песком и высохнув, образовала непроходимую преграду. По-видимому, строители рассчитывали на это — оттого-то они и оставили вход без всяких украшений, даже нарочно вырыли дыру под дверью, чтобы дать возможность грязи проникнуть внутрь. Однако они ошиблись в расчетах. Естественный уровень грязи не дошел до покрытия могилы, и хотя с трудом, но все-таки можно было пролезть в нее.

Преодолев ярдов сорок, или около того, Смит заметил, что он находится у подножия лестницы. Тогда ему стал ясен план постройки — сама могила находится выше входа.

Здесь стены были уже расписанные. Все рисунки изображали царицу Ma-Ми, в царском венце и в прозрачных одеждах, представляемую одному божеству за другим. Промежутки между фигурами царицы и божеств были заполнены иероглифами, такими же четкими, как в тот день, когда художник начертал их. С первого взгляда Смит убедился, что все это цитаты из «Книги мертвых». Когда вор, осквернивший гробницу, по всей вероятности, вскоре после погребения, вторгся в нее, застывшая грязь, по которой ступал теперь Смит, была еще свежа и мягка, ибо на ней сохранились следы осквернителя, а на стенах — отпечатки его пальцев, в одном месте даже четкий отпечаток всей ладони; видны были не только очертания руки, но и рисунок кожи.

Ряд ступеней вел к другому коридору, повыше первого, куда вода не дошла. С правой и с левой стороны коридора просматривались начатые, но недостроенные покои. Царица, очевидно, умерла молодой. Гробница, предназначенная для нее, не была даже закончена. Еще несколько шагов — и ход привел в квадратную залу, футов тридцати в длину. Потолок ее был расписан коршунами с распростертыми крыльями, у каждого в когтях висел Крест Жизни. На одной стене была изображена ее величество Ma-Ми, стоящая в ожидании, пока Анубис взвешивал ее сердце, положив его на одну чашу весов, в то время как на другой лежала Истина, а Тот записывал на табличках приговор. Здесь были приведены все ее титулы: Великая Наследница Царств, Сестра и Супруга Царей, Царственная Сестра, Царственная Жена, Царственная Мать, Повелительница двух стран, Пальмовая Ветвь Любви, Красота необычайная.

Торопливо пробегая их глазами, Смит заметил, что имя фараона, супругой которого была Ma-Ми, нигде не упоминается, словно пропущено нарочно. На другой стене Ma-Ми, сопровождаемая своим Ка, приносила дары различным богам или же говорила умилостивляющие речи безобразным демонам подземного мира, называя их по именам и заставляя их сказать: «Проходи. Ты чиста».

Наконец на последней стене, торжествующая после всех преодоленных испытаний, Ma-Ми, оправданная Осирисом, вступала в чертоги богов.

Все это Смит бегло оглядел, освещая фонарем, который он то поднимал, то опускал. И не докончив осмотра, заметил нечто, сильно раздосадовавшее его. На полу следующей комнаты — где и находилась усыпальница, ибо первая была как бы преддверием — лежала кучка обуглившихся предметов. Он мгновенно понял все. Сделав свое дело, вор сжег саркофаги, а с ними и мумию царицы. В этом не было сомнений, так как среди пепла виднелись обуглившиеся человеческие кости, а крыша гробницы над ними была закопчена и даже полопалась от огня. Значит, искать тут нечего — все уничтожено.

В спертом воздухе гробницы трудно было дышать. Устав от бессонной ночи и долгой работы, Смит присел на выступ скалы, вернее, на скамеечку, высеченную в стене, по-видимому, для приношений усопшей, так как на ней еще валялись иссохшие цветы и, поставив фонарь между ногами, долго сидел, глядя на обуглившиеся кости. Да, вон лежит нижняя челюсть и на ней несколько сохранившихся зубов, мелких, белых, правильной формы. Несомненно, Ma-Ми умерла молодой. Смит повернул обратно — разочарование и святость места действовали ему на нервы — он не в силах был оставаться здесь дольше.

Он снова шел по украшенному живописью коридору, фонарь раскачивался у него в руке, голова была опущена на грудь. Ему не хотелось рассматривать стенную живопись, она могла подождать до утра, разочарование было слишком тяжело. Он спустился обратно по ступенькам и вдруг заметил торчавший из песка, наметенного на грязь, как будто угол красного ящика или корзиночки. Мигом он разгреб песок — да, действительно, это была корзина — небольшая, в фут длиной, из тех, в которых древние египтяне приносили в гробницу фигурки, погребаемые вместе с усопшими — ушебти. По-видимому, корзину обронили, так как она лежала опрокинутая на бок. Смит открыл ее без особых надежд — вряд ли ее бы бросили, если б в ней заключалось что-нибудь ценное.

Первое, что попалось ему на глаза, была рука мумии, сломанная в кисти, — маленькая женская рука очаровательнейшей формы. Она вся иссохла и побелела, как бумага, но очертания сохранились: длинные пальчики были тонки и изящны, а миндалевидные ногти накрашены красной краской, как это было в обычае у бальзамировщиков. На руке были два золотых кольца, из-за этих колец она и была украдена. Смит долго смотрел на нее, и сердце его часто билось, ибо это была рука женщины, о которой он мечтал уже несколько лет.

И не только смотрел, а поднес ее к губам и поцеловал. И в это мгновение ему почудилось, будто на него пахнул ветерок, холодный, но пропитанный ароматами. Затем, испугавшись мыслей, вызванных поцелуем, принялся рассматривать содержимое корзины.

Здесь было еще несколько предметов, наскоро завернутых в куски погребальных покровов, сорванных с тела царицы. Это были обычные украшения, знакомые всем знатокам Египта по музеям. Но из двух серег была только одна, дивной работы, сделанная в виде букета гранатовых цветов, а чудное ожерелье было разорвано пополам, причем одна половина исчезла.

Где же остальное? И почему это брошено здесь? Подумав, Смит решил для себя и этот вопрос. Очевидно, ограбив могилу, вор хотел сжечь саркофаг, надеясь таким образом скрыть следы своего преступления. Но, должно быть, дым нагнал его, и торопясь вылезти из опасной гробницы, которая могла стать и его могилой, он уронил корзину и уже не решился вернуться, чтобы поднять ее. Может быть, решил прийти за ней назавтра, когда воздух будет чист от дыма. Но, как видно будет из дальнейшего, «завтра» для него так и не настало.

* * *
Звезды уже побледнели, когда Смит наконец выбрался на свежий воздух. Час спустя солнце стояло уже высоко. К этому времени явился Магомет (уже оправившийся от своей внезапной болезни), а с ним феллахи.

— А я тут поработал, пока вы спали, — сказал Смит, показывая ему руку мумии (но не кольца, снятые с нее) и сломанную бронзовую статуэтку, причем опять-таки драгоценные украшения он снял и спрятал в карман.

За последующие десять дней они полностью расчистили подход к гробнице. И при этом в песке близ верхней ступени лестницы, ведущей к гробнице, нашли скелет мужчины, череп которого был пробит топором, а обритая кожа, все еще висевшая на черепной коробке, наводила на мысль, что похититель был жрецом.

По мнению Магомета (и Смит согласился с ним) этот-то жрец и был вором, осквернителем гробницы. По всей вероятности, стражи захватили его при выходе и казнили без суда, а награбленное поделили между собой. А может быть, его убили его же сообщники.

Больше ничего в могиле не нашли, даже головы мумии или священного скарабея. Остаток своего отпуска Смит провел за фотографированием рисунков на стенах гробницы и за списыванием надписей, по различным причинам чрезвычайно его заинтересовавших. Затем, благоговейно похоронив обуглившиеся кости царицы в потайном уголке пещеры, поручил ее попечению заведующего местным отделом древностей, расплатился с Магометом и феллахами и уехал в Каир. Драгоценности он увез с собой, никому о них не заикнувшись, и увез реликвию, еще более для него ценную, — иссохшую ручку ее величества Ma-Ми, Пальмовой Ветви Любви.

А затем следует странное продолжение истории Смита и царицы Ма-Ми.

Часть II

Смит сидел в святилище Каирского музея — в кабинете заведующего отделом древностей. Это была очень интересная комната. Книги всюду: на полках, в шкафах, навалены грудами на полу. И всюду же ожидающие исследования и внесения в каталог предметы, вынутые из могил: горшок с серебряными монетами, найденный в Александрии и пролежавший в земле более двух тысяч лет, недавно найденная мумия царственного младенца, с надписью, нацарапанной на пеленках, а под одной из розовых завязок — высохший цветок лотоса, последний дар материнской любви.

— И зачем только они вырыли бедного малютку? — подумал Смит. — Оставили бы его лежать там, где он лежал.

У Смита сердце было нежное, но как раз в этот момент он уколол сунутую в карман руку о камень ожерелья — и вспыхнул — совесть у него тоже была чувствительная.

В эту минуту вошел заведующий, бодрый, живой, всегда чем-нибудь увлеченный.

— А, милейший мистер Смит! Я рад снова вас видеть, тем более, что вы, кажется, поработали не без успеха. Как, вы говорите, звали ту царицу, могилу которой вы нашли? Ma-Ми? Никогда не слышал такого имени. Если бы я не знал вас как добросовестного ученого, я бы подумал, что вы не так прочли или же сами выдумали это имя. Ma-Ми. По-французски это было бы красиво — ma-mie — душечка. Уж, наверное, когда-нибудь кто-нибудь так и называл ее. Ну, рассказывайте, хвастайтесь.

Смит вкратце рассказал ему о своей находке, показал фотографические снимки и копии с надписей.

— Интересно, очень интересно! — повторял заведующий. — Оставьте их мне на несколько деньков — надо будет присмотреться к ним поближе. Вы, разумеется, опубликуете их? Это будет стоить не дешево, так как с рисунков и надписей, само собой, надо делать факсимиле, но, наверное, найдется какое-нибудь ученое общество, которое поможет вам деньгами. Взгляните на эту виньетку. Необычайно красиво. Какая жалость, что этот подлый жрец сжег тело мумии и украл драгоценности.

— Он унес с собой не все.

— Как?! Что такое? Наш инспектор говорил мне, мистер Смит, что вы ничего особенного не нашли!

— Он не знал, что я нашел. Я не показывал ему.

— Вот вы какой скрытный! Ну, посмотрим.

Смит не спеша расстегнул жилет. И из внутренних карманов начал выгружать драгоценности, завернутые в погребальные покровы. Прежде всего — набалдашник скипетра, золотой, в виде цветка граната, с вырезанными на нем именем и титулами Ма-Ми.

— Какая прелесть! — воскликнул заведующий. — Посмотрите, ручка была из слоновой кости, и этот мерзавец раздавил ее. Значит, кость не успела высохнуть как следует. Очевидно, ограбление было совершено вскоре после похорон. Вот, посмотрите сами в лупу… Это все?

Смит подал ему половину дивного ожерелья, разорванного пополам.

— Я нанизал его на другую нитку, но каждое зерно на своем месте, — пояснил он.

— Боже мой! Какой восторг! Обратите внимание на чистоту резьбы в этих головках богини Хатхор. А цветы лотоса — эмалированные мушки! Ничего подобного у нас в музее нет.

Смит продолжал выгружать свои карманы.

— Это все? — каждый раз спрашивал заведующий.

— Все, — наконец ответил Смит. — То есть нет. Я нашел еще сломанную статуэтку в песке, снаружи гробницы. Это портрет царицы, и я надеялся, что вы позволите мне оставить ее у себя.

— Ну разумеется, мистер Смит. Она по праву ваша. Мы не такие уж грабители. А все-таки, не покажете ли вы мне ее?

Еще из одного кармана Смит вытащил головку. Заведующий посмотрел на нее и с чувством проговорил:

— Я только что сказал, что вы скромны, мистер Смит, я все время восхищался вашей честностью. Но теперь должен прибавить еще, что вы очень благоразумны. Если бы вы не взяли с меня обещания, что эта бронза останется у вас, она, конечно, не вернулась бы в ваш карман. Да и теперь, в интересах публики, не вернете ли вы мне моего обещания?

— О нет! — невольно вырвалось у Смита.

— Вам, быть может, не известно, что это подлинник найденного Мариэттом портрета неведомой царицы, личность которой мы, таким образом, можем установить. Жалко разлучать их — я бы предпочел отдать вам копию…

— Я знаю. Я сам вышлю вам копию, вместе с фотографиями. И обещаю, кроме того, после моей смерти оставить оригинал музею по завещанию.

Заведующий осторожно держал в руках головку и, поднеся ее к свету, прочитал надпись:

— Ма-Ми. Великая Царица. Возлюбленная… Чья же возлюбленная? Сейчас, во всяком случае, Смита. Возьмите ее, сударь, и спрячьте поскорее — не то, чего доброго, к нашей коллекции прибавится еще одна мумия, современного происхождения… И ради Бога, когда будете писать завещание, оставьте ее не Британскому музею, а нашему, Каирскому, так как это ведь египетская царица… Кстати, мне говорили, что у вас слабые легкие. Как ваше здоровье? У нас тут, в эту пору года, дуют холодные ветры. Здоровье хорошее? Вот это чудесно. Ну, надеюсь, вам больше нечего показать мне?

— Ничего, кроме руки мумии, найденной мною в той же корзине, что и драгоценности. Два кольца, снятые с нее, — вот они. По всей вероятности, руку оторвали, когда добирались вот до этого браслета. Я думаю, вы ничего не будете иметь против того, чтобы я оставил у себя и эту руку?

— Руку «возлюбленной Смита»? Нет, конечно, — хотя я лично предпочел бы возлюбленную помоложе. Но все-таки, может быть, вы дадите мне взглянуть? Вот почему у вас так оттопырился карман. А я думал — там книги.

Смит вынул портсигар. В нем была рука, завернутая в вату.

— Хорошенькая ручка, холеная. Без сомнения, Ma-Ми действительно была наследницей престола, а фараон, супруг ее — полукровкой, сыном одной из наложниц… Оттого-то ее и называют «Царственной сестрой»… Странно, что имя этого фараона ни разу не упоминается в надписях. Должно быть, они не очень-то ладили между собой… Вы говорите вот про эти кольца?

Он надел оба кольца на мертвые пальчики, потом снял одно, с королевской печатью, и прочел надпись на другом:

— Бэс-Анк. Анк-Бэс. Бэс живущий. Живущий Бэс… А ваша Ma-Ми была не чужда тщеславия. Вы знаете, Бэс — это был бог красоты и женских украшений. Она носила это кольцо, чтобы всегда оставаться красивой, чтобы ее платья всегда были ей к лицу и румяна не расплывались от жары, когда она пляшет перед богами. По-моему, даже жаль лишать Ma-Ми ее любимого кольца. С нас довольно и одного, с печатью.

С легким поклоном он возвратил руку Смиту, оставив на ней колечко, которое она носила более трех тысяч лет. По крайней мере, Смит был так уверен, что на руке кольцо Бэса, что даже не взглянул на него, чтобы проверить.

Затем он простился, обещая зайти на другой день, но по причинам, которые мы узнаем впоследствии, не исполнил своего обещания.

— Хитрый какой! — думал заведующий после ухода Смита. — Как торопится! Боится, как бы я не передумал. Выпросил-таки себе бронзовую головку. А ведь она стоит по крайней мере тысячу фунтов. Но не думаю, чтобы его интересовали деньги. По-моему, он влюбился в эту Ma-Ми и хочет иметь ее портрет. Чудаки эти англичане… А все-таки честный. Другой бы оставил у себя и драгоценности. Откуда бы я мог узнать? А что за прелесть! Вот находка. Да здравствует чудак Смит!

Он собрал драгоценности, найденные Смитом, сложил их в несгораемый шкаф, запер его на двойной замок и, так как было уже около пяти часов, уехал к себе на дачу, чтобы на досуге разглядеть фотографии копии, полученные от Смита, и, кстати, похвастаться перед друзьями редкой находкой.

* * *
Выйдя из кабинета заведующего, Смит вручил почтенному стражу бакшиш[813] в пять пиастров, повернул направо и остановился поглядеть на рабочих, тащивших огромный саркофаг по импровизированным рельсам, под звуки однообразной ритмичной песни, каждая строфа которой заканчивалась призывом к Аллаху.

Смит смотрел, слушал и думал о том, что точно так же предки этих феллахов, с такими же песнями, тащили этот самый саркофаг из каменоломни к берегу Нила, а от берега Нила к гробнице, из которой его теперь извлекли. Только божество они тогда призывали другое — не Аллаха, а Амона. Восток меняет своих властителей и богов, но обычаи остаются.

Так думал Смит, быстро шагая между саркофагами и темнокожими феллахами в синих блузах, по длинной галерее, заставленной всевозможными скульптурами. На минуту он остановился перед дивной белой статуей царицы Аменартас, потом, вспомнив, что до закрытия музея времени уже не много, поспешил в хорошо знакомую ему комнату, одну из выходящих в галерею.

Здесь, в уголке, на полке, рядом с другими стояла и дивная головка, найденная Мариэттом, гипсовый слепок с которой так пленил его в Лондоне. Теперь он знал, чья это головка, в его кармане лежала рука ее обладательницы — той самой, что, может быть, гладила этот мрамор, указывая скульптору на недоделки, или наоборот, клялась, что он слишком польстил ей. Смит спрашивал себя, кто был счастливец-скульптор и его ли работы также эта бронзовая статуэтка? Ему хотелось бы знать это наверное.

Смит остановился и, как вор, украдкой огляделся вокруг. Он был один. Здесь, в этой комнате — ни одного студента, ни одного туриста, и сторож куда-то отлучился. Он вынул ящичек с рукой мумии и снял с руки кольцо, оставленное ему в подарок заведующим. Он предпочел бы другое, с печатью, но неловко было сказать об этом, особенно после того, как заведующий неохотно оставил у него головку.

Руку Смит положил обратно в карман, а кольцо, не взглянув на него, надел себе на мизинец — оно пришлось впору. (Ma-Ми носила его на третьем пальце левой руки.) Почему-то захотелось подойти к портрету Ma-Ми с ее кольцом на пальце.

Мраморная головка была на обычном месте. Уже несколько недель он не видел ее, и сейчас она показалась ему еще прекраснее, чем прежде, и улыбка еще загадочнее. Он вынул головку бронзовой статуэтки и начал детально сравнивать их между собой. О! Несомненно, это одна и та же женщина, хотя статуэтка, может быть, сделана года на три позже; ему казалось, что здесь лицо несколько старше и одухотвореннее. Недуг, а может и предчувствие раннего конца омрачили прекрасное лицо царицы. Он начал измерять пропорции и так увлекся, что не услышал звонка, предупреждающего о закрытии музея. Так как он сидел в углу, за большими статуями, сторож, заглянувший в эту комнату убедиться, что она пуста, не заметил его и ушел, торопясь домой на праздник. Ибо назавтра была пятница, священный день у мусульман, и музей закрывался до субботы. Хлопнула входная дверь, щелкнул тяжелый запор — и, кроме сторожа снаружи, никого не осталось даже вблизи музея, где сидел в своем уголке замечтавшийся и одинокий Смит.

Только когда стемнело так, что уже трудно было различать детали, он взглянул на часы и сказал себе, что пора уходить.

Как странно пусто было в залах! Не слышно ни шагов, ни человеческого голоса. Часы его показывали шесть без десяти минут. Но это же невозможно — музей закрывают в пять — должно быть, его часы испортились.

Смит вышел в галерею, оглянулся вправо, влево — ни души. Побежал в одну залу, в другую — нигде никого. Поспешил к главному выходу. Двери заперты.

— Нет, часы мои, должно быть, идут верно. Это я не слыхал звонка. Но есть же тут хоть кто-нибудь. Наверное, еще открыта комната, где продают слепки и открытки.

Он пошел туда, но и там дверь была заперта. На его стук единственным откликом было эхо.

— Ну, ничего, — утешал он себя. — Заведующий, наверно, еще в своем кабинете. Рассмотреть, как следует, все эти драгоценности и надписи — на это уйдет много времени.

Он пошел искать кабинет заведующего, дважды заблудился, наконец нашел дорогу, ориентируясь по саркофагу, который давеча тащили арабы. Он теперь одиноко высился среди сгущающихся теней. Дверь кабинета заведующего также была заперта, и на его стук откликнулось лишь эхо. Он обошел весь нижний этаж и по большой лестнице поднялся на верхний.

Добравшись до залы, где хранились мумии фараонов, он, усталый, присел отдохнуть. Напротив него, посредине залы, в большом стеклянном ящике покоился Рамсес II. По соседству с ним, в ящике поменьше — сын его Менепта, и повыше — внук Сети II. И дальше — еще и еще фараоны. Смит смотрел на Рамсеса II, на его седые кудри, пожелтевшие от бальзамирования, на поднятую левую руку и вспоминал рассказ заведующего о том, как, развернув мумию этого великого монарха, все ушли завтракать, оставив при ней только одного человека на страже. И во время завтрака человек этот вбежал к ним с вздыбившимися от испуга волосами, крича, что мертвый фараон поднял руку и указал на него.

Все бросили есть и побежали туда — действительно, рука была поднята, и им не удалось положить ее на место. Объяснили это тем, что от солнечных лучей ссохшиеся мышцы сократились — объяснение правдоподобное и вполне естественное.

Но Смиту все же было неприятно, что этот рассказ вспомнился ему так некстати — тем более, что и ему казалось, будто рука шевелится, в то время как он смотрел на нее. Чуть-чуть, но все-таки шевелится.

Он повернулся к Менепте, впалые глаза мумии смотрели на него пристально из-под покровов, небрежно наброшенных на пергаментное, пепельного цвета лицо. Это самое лицо грозно хмурилось, взирая на Моисея. Это самое сердце было ожесточено Богом. Еще бы ему не быть жестким — врачи решили, что Менепта умер от склероза артерий, сердечные сосуды были полны извести.

Смит влез на стул, чтобы посмотреть на Сети II. У этого лицо было не такое суровое и очень спокойное, но на нем как будто застыло выражение укоризны. Слезая на пол, Смит опрокинул тяжелый стул. Тот упал со страшным шумом — даже странно, что падение простого стула вызвало столько шума. Наглядевшись на мертвых фараонов — теперь они показались ему какими-то иными, более реальными и жизненными — Смит снова пошел искать живого человека.

Всюду, и справа, и слева от него были мумии, всех стилей, всех периодов, и ему в конце концов до смерти наскучило смотреть на них. Он заглянул в комнату, где хранились останки Иуйи и Туйи — отца и матери великой царицы Тэйе, таких величавых и внушительных в своих царственных одеждах; бегло оглядел ряды саркофагов царей-жрецов двадцатой династии — сколько их тут, этих царей-жрецов! — и отвернулся от золотых масок цариц из рода Птолемеев, так неприятно блестевших в надвигающихся сумерках.

Нет, достаточно с него этих мумий! Лучше перейти на нижний этаж. Статуи все же лучше набальзамированных покойников, хотя, по египетскому поверью, и возле статуи всегда бродит Ка. Смит спустился по широкой лестнице. Что это? Показалось ему или действительно что-то прошмыгнуло внизу? Как будто животное, и за ним быстро скользнувшая тень неопределенной формы. Может быть, это просто кошка, живущая в музее, гонится за музейной мышью. Но что же это за тень такая, странная и неприятная?

Он позвал «кис-кис» — он обрадовался бы в эту минуту всякому живому существу — но не получил в ответ обычного «мяу». Может быть, это был лишь двойник кошки, а тень… А-а! Да что за вздор ему приходит в голову! Египтяне боготворили кошек, и мумий кошек здесь сколько угодно. Но тень… Нет, тень необъяснима.

Раз он крикнул, чтобы привлечь внимание — но уже не повторял этого опыта, ибо в ответ ему откликнулись тысячи голосов из всех углов гигантского здания музея.

Что ж поделаешь, приходится мириться с тем, чему нельзя помочь. Очевидно, до завтра ему не выйти отсюда. Вопрос в том, в какой части здания лучше провести ночь. И надо поскорее решить этот вопрос, так как ночь надвигается быстро. Он с любовью подумал об уборной, где еще сегодня, перед тем, как идти к заведующему, мыл руки с помощью любезного а раба-служителя, который милостиво принял от него пиастр в награду за услугу. Но — увы! — и дверь уборной оказалась запертой. Он направился к главному выходу.

Здесь, один напротив другого, стояли два больших красных саркофага — великой царицы Хатшепсут и ее царственного брата и супруга Тутмоса II. Смит смотрел на них. Почему бы ему не приютиться на ночь в одном из них? Они были глубокие и уютные, и человеку в них отлично можно улечься… С минуту Смит соображал, не обидятся ли покойные монархи за такое вольное обращение с их гробами, и решил, что безопаснее будет положиться на милость царицы.

Он уже занес ногу в гроб и пытался втиснуть свое тело под массивную крышку, поднятую на огромных деревянных блоках, как вдруг ему вспомнилось маленькое, голое, иссохшее существо с длинными волосами, виденное им в боковой комнате гробницы Аменхотепа II в Долине царей в Фивах. Эта карикатура на человека и была мумией могущественной Хатшепсут, ограбленной разбойниками и лишенной своих царственных одежд.

А вдруг, когда он будет лежать в ее саркофаге и спать сном праведника, это маленькое существо заглянет под крышку и спросит: что он здесь делает? Конечно, это была нелепая мысль, и она могла прийти в голову только потому, что он устал и разнервничался. Но все же факт оставался фактом: в том самом саркофаге, куда он собирался лечь, в течении нескольких столетий покоился прах царицы Хатшепсут.

Он вылез из саркофага и в отчаянии огляделся вокруг. Против главного входа располагалась большая центральная зала музея. Там завалилась крыша и производился ремонт, такой серьезный, что, по словам заведующего, должен был занять несколько лет. Поэтому вход в залу был загорожен, за исключением небольшой деревянной дверки, в которую проходили рабочие. Там осталось лишь несколько статуй, слишком громоздких, чтобы выносить их, например, статуя Сети II, Аменхотепа III и его царицы Тэйе. Может, там переночевать?… Пренеприятное место для ночевки, но все же, рассудил Смит, лучше, чем проспать ночь в чужом гробу. Если, например, пролезть сквозь щели досок, которыми обиты огромные погребальные ладьи, в одной из них можно отлично выспаться.

Приподняв занавес, Смит проскользнул в залу, где было уже почти совсем темно. Лишь смутно виднелись узенькие окна наверху и очертания колоссальных мраморных фигур вдали. Ближе к входу стояли две погребальных ладьи, еще раньше замеченные им. Как он и надеялся, в их дощатой обшивке были большие щели. Он без особого труда пролез внутрь и улегся в одной из лодок.

И так как был очень утомлен, то, должно быть, скоро уснул. Сколько времени проспал, этого он сказать не мог. Во всяком случае, если и спал, то проснулся. В котором часу — он не знал, так как вокруг было темно и посмотреть на часы было нельзя. Правда, в кармане у него лежали спички, и он мог бы даже закурить трубку. Но, к чести Смита будет сказано, он вспомнил, что один в Музее, где собрано множество ценностей, и должен остерегаться, как бы не устроить пожара, а дерево ладьи за шесть тысяч лет, разумеется, высохло так, что, только коснись его, сгорит мгновенно. И удержался от желания чиркнуть спичкой.

Ему совсем не хотелось спать. Никогда в жизни он не чувствовал себя бодрее. Нервы его были натянуты как струны, все чувства обострились настолько, что он даже слышал запах мумий, доносившийся из верхних зал, и запах земли от лодки, тысячи лет лежавшей на песке у подножия пирамиды одного из фараонов пятой династии.

Кроме того, он слышал множество странных звуков, слабых и таких отдаленных, что вначале думал, не доносятся ли сюда уличные шумы. Но вскоре убедился, что звуки — местного происхождения. Без сомнения, это трещат цемент и ящики — ведь дерево всегда имеет неприятную привычку трещать ночью.

Но почему же обычные, естественные шумы так странно действуют на него? Положительно, ему кажется, что вокруг ходят и разговаривают. Больше того, кажется, что наверху, над ним, на палубе ладьи раздаются шаги и голоса матросов, некогда составлявших ее экипаж. Вот как будто тащат что-то тяжелое по палубе, а вот — Смит готов был поклясться, что он слышит удары весел.

Он уже начал подумывать о бегстве из этой жуткой залы, когда произошло нечто, вынудившее его остаться.

Огромная зала вдруг осветилась, но не лучами рассвета, как он было надеялся вначале. Свет был бледный, призрачный, однако же всюду проникавший. И с голубоватым оттенком, какого он никогда не видал. Прежде всего осветились дальний угол залы, ступени и два царственных колосса, восседавших наверху лестницы.

Но кто же это там стоит между ними, распространяя вокруг себя свет? Да это Осирис, сам Осирис! Или его изображение? Бог Смерти, египетский спаситель мира…

Вот он, в покровах мумии, в венце из перьев. В руках его, продетых сквозь покровы, посох и бич, эмблемы власти. Живой он или мертвый — Смит не мог сказать, так как фигура не шевельнулась, а лишь стояла, величавая и страшная, со спокойным благостным лицом, глядя в пустоту.

Смит заметил, что темное пространство между ним и освещенной фигурой постепенно заполняется. Голубоватый свет постепенно распространялся — выбрасывая вперед длинные языки, потом соединявшиеся — и озарял залу.

Теперь он видел ясно. Перед Осирисом стояли, выстроившись рядами, цари и царицы Египта. Словно по данному им знаку, все они преклонились перед Осирисом и — прежде чем стих звук бряцания их одежд — Осирис исчез. Но на месте его уже стояла другая фигура — Исида, Матерь Тайны, с глубокими глазами, загадочно глядевшими из-под усыпанного драгоценными камнями убора в виде головы коршуна. Снова склонились цари и царицы — и богиня исчезла. И на месте ее появилась третья фигура — прелестная, лучистая Хатхор, Богиня Любви, с Символом жизни в руках и сияющим диском на голове. Снова все преклонились перед нею, и снова она исчезла; но на месте ее уже никого больше не появилось.

Фараоны и царицы теперь двигались и разговаривали между собой, голоса их доносились до Смита тихим, сладостным шумом.

От удивления Смит забыл всякий страх. Из своего тайника, сам невидимый, он усердно наблюдал за ними. Некоторых он знал в лицо, как например, длинношеего Эхнатона, о чем-то сердито спорившего с Рамсесом II. К изумлению своему, Смит понимал их речь, хотя и не знал языка древних египтян. Эхнатон жаловался высоким тоненьким фальцетом на то, что в эту единственную ночь в году, когда им разрешено встречаться здесь, в числе богов — или волшебных образов богов, предстающих пред ними для поклонения — не было его бога Атона, бога солнечного диска.

— Я слышал об этом боге от жрецов, — говорил Рамсес II, — но после восшествия вашего величества на небо он просуществовал не долго. Уже в мое время трудно было найти его изображение. Ваше имя неудачно выбрано. Потомки звали вас «еретиком» и истребляли ваши идолы. О, не обижайтесь. Многих из нас называли еретиками. Взять хотя бы моего сына, Сети II, — он указал на человека с кротким задумчивым лицом, — меня уверяли, будто втайне он поклонялся богу евреев — тех самых рабов, которых я заставлял строить мои города. Взгляните на эту женщину рядом с ним. Красива, не правда ли? Какие огромные фиолетовые глаза! Говорят, это все из-за нее — она сама была еврейка.

— Я поговорю с ним. У нас, наверное, найдется кое-что общее. А теперь позвольте объяснить вашему величеству…

— Нет, пожалуйста, не теперь. Разрешите познакомить вас с моей женой.

— С вашей женой? С которой? У вас их было много, и ваше величество оставили после себя многочисленное потомство, их здесь несколько сотен. А я… Вот моя супруга, Нефертити. Позвольте вам представить, это единственная моя жена.

— Да, я слышал. Ваше величество, по-видимому, были слабого здоровья. Разумеется, при таких обстоятельствах… О, пожалуйста, не обижайтесь. Нефертари, любовь моя, — ах, простите, Астнеферт — Нефертари ушла побеседовать… со своими детьми — позволь тебя представить твоей предшественнице, царице Нефертити. Она очень интересуется многоженством. Объясни ей, что для женщины это вовсе не так плохо. Ну, до свидания. Мне еще надо побеседовать со своим дедом, Рамсесом I. Когда я был маленьким мальчиком, он был очень добр ко мне.

В это мгновение Смит утратил всякий интерес к странному разговору, так как неожиданно увидел царицу своих грез — Ma-Ми. О, несомненно, это была она, только в десять раз прекраснее, чем на портрете. Высокая и сравнительно белокожая, с мечтательными темными глазами, с загадочной улыбкой, которую он так любил. На ней были простое белое платье и вышитый пурпуром передник, венец из золотых змей с бирюзовыми глазами, на груди и на руках ожерелья и браслеты — те самые, которые он вынул из ее гробницы. Она, по-видимому, была не в духе или, вернее, задумчива; стояла поодаль от других, опершись на балюстраду, и без особенного интереса прислушивалась к разговорам.

Неожиданно к ней приблизился один из фараонов, чернобородый сильный мужчина с толстыми губами.

— Приветствую ваше величество. Она вздрогнула и ответила:

— Ах! Это вы? Приветствую ваше величество. — И присела перед ним довольно смиренно, но не без оттенка насмешки.

— Вы не очень-то торопитесь найти меня, Ma-Ми. Принимая во внимание, что мы так редко видимся…

— Я заметила, что ваше величество заняты беседой с моими сестрами-царицами и с другими особами на галерее, которые, насколько мне известно, не царицы — если только вы не взяли их в жены после моей смерти…

— Надо же поздороваться с родными.

— Разумеется. Но у меня здесь нет родных, по крайней мере, близко мне знакомых. Мои родители, если припомните, рано умерли, оставив меня наследницей, и до сих пор гневаются на меня за то, что я, послушавшись своих советчиков, вышла за вас замуж… Какая досада. Я потеряла одно из своих колец, то, на котором было изображение бога Бэса. Должно быть, оно сейчас в руках у какого-нибудь земного жителя — оттого я не могу получить его обратно.

— Гм. Почему же непременно у жителя, а не у жительницы? Однако тише: суд сейчас начнется.

— Суд? Какой суд?

— Если не ошибаюсь, суд над осквернителями могил.

— Вот как! Кому же будет польза от этого суда? Скажите мне, пожалуйста, кто это. — Ma-Ми указала на женщину, выступившую вперед, роскошно одетую и красоты необычайной.

— Это? Гречанка Клеопатра, последняя из владычиц Египта. Она из рода Птолемеев. Ее всегда можно узнать по римлянину, который ходит за ней следом.

— Какой? Их так много. Так это она — та женщина, которая втоптала в грязь могущество Египта и предала его? О, если бы не закон, повелевающий нам жить в мире, когда мы встретимся…

— Ты бы разорвала ее в клочья, Ma-Ми? Да, только благодаря этому закону все мы встречаемся мирно. Я еще ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из нас отзывался хорошо о своих предшественниках и последователях.

Клеопатра подняла руку и некоторое время стояла так. Поистине, она была прекрасна, и Смит, стоя на коленях и цепляясь руками за обшивку лодки, благодарил свою звезду за то, что ему одному из смертных дано узреть воочию эту красавицу, изменившую судьбу мира и, во всяком случае, сумевшую умереть достойно.

Молчание воцарилось в зале, и Клеопатра начала звонким и нежным голосом, проникающим в самые дальние уголки залы:

— Цари и царицы Египта. Я, Клеопатра, седьмая, носившая это имя и последняя монархиня, правившая Верхним и Нижним Египтом, прежде чем он стал страной рабов, желаю сказать нечто вашим величествам, которые все в свое время с честью занимали трон, некогда бывший и моим. Я не стану говорить ни о Египте и его судьбе, ни о наших грехах — мои не меньшие из всех — погубивших его. Эти грехи все мы искупаем и наслышались о них достаточно. Но в эту единственную ночь в году, в праздник того, кого мы зовем Осирисом, но кого другие народы знали и знают под иными именами, нам дано на единственный час снова стать смертными и, хотя мы лишь тени, снова воскресить в себе любовь и ненависть, владевшие нами, когда мы были облечены в плоть и кровь. Здесь на единственный час воскреснет былое наше величие; снова нас украшают любимые наши драгоценности; мы как прежде надеемся, как прежде боимся своих врагов, преклоняемся перед нашими богами, слышим нежные речи наших возлюбленных. Больше того, нам дана радость — видеть себя и других такими, какие мы есть, узнать все, что знают боги, и потому прощать, даже тех, кого мы презирали и ненавидели в жизни. Я кончила, я, младшая из властительниц древнего Египта, и призываю первого из наших царей сменить меня.

Она поклонилась, и слушатели поклонились ей. Затем сошла со ступенек и затерялась в толпе. Место ее занял старик, просто одетый, с длинной бородой и мудрым лицом, без венца, но лишь с простой повязкой на седых волосах, посреди которой возвышался ободок со змеиной головой — урей, знак царского достоинства.

— Я Менес, — сказал он, — первый фараон Египта, первый, объединивший Верхний и Нижний Египет и принявший царское звание и титулы. Я правил как умел, и теперь, в эту торжественную ночь, когда нам снова дано увидеть друг друга лицом к лицу, я предлагаю вам: прежде всего секретно и во мраке побеседовать о тайне богов и значении ее. Затем, также во мраке и секретно, обсудить тайну наших жизней: откуда они взялись и к чему пришли… И, наконец, при свете и открыто, как мы это делали, когда были людьми, обсудить все прочие наши дела. А затем — в Фивы: отпраздновать наш ежегодный праздник. Согласны вы?

— Согласны! — был ответ.

* * *
Зала вдруг окуталась мраком и безмолвием, тяжким и жутким. Сколько времени Смит пребывал в этом безмолвии и мраке — минуты или годы — он не смог бы сказать.

Наконец снова сверкнула искорка, затем снопы лучей, и зала осветилась. Менес по-прежнему стоял на ступеньках, а перед ним толпою — фараоны.

— Мистерии окончены, — молвил старый фараон. — Теперь, если кто имеет что сказать, пусть говорит открыто.

Вперед выступил молодой человек в одеждах царей одной из первых династий и остановился на ступеньках, между царем Менесом и всеми, царствовавшими после него. Лицо его показалось Смиту знакомым, как и локон, ниспадавший на щеку, — знак его юности. Где он видел это лицо? Ага, вспомнил: всего несколько часов тому назад, в одном из саркофагов.

— Ваши величества! — начал юноша. — Я — царь Метесуфиз. Я хочу поставить на обсуждение вопрос об осквернении наших могил людьми, ныне живущими на земле. Смертные тела многих, собравшихся здесь, выставлены в этом самом здании на потеху любопытным. Я сам один из них — без нижней челюсти, весь изломанный и изуродованный, отвратительный. День за днем мой Ка вынужден созерцать зрелище моего унижения, мою оскверненную плоть, вытащенную из пирамиды, которую я с великим трудом и затратами годами воздвигал для того, чтобы она была местом моего успокоения — до того часа, когда все мертвые восстанут из могил. И сколько нас, таких оскверненных, здесь и в других местах! Так мой предшественник, Менкаура, построивший третью из великих Пирамид, спит или, вернее, бодрствует в темном городе, который зовется Лондоном, далеко за морем, в городе, всегда окутанном туманом и не видящем солнца. Иные сожжены, иные рассыпались в прах. Наши украшения украдены и проданы алчным ювелирам, наши священные письмена и наши символы стали игрушками. Скоро в Египте не останется ни одной неоскверненной могилы.

— Это верно, — подтвердил чей-то голос. — Всего четыре месяца назад была раскрыта глубокая-глубокая могила, вырытая мною для себя в тени пирамиды Хефрена, где я покоился двумя пригоршнями белых костей — ибо в то время, как я скончался, еще не было обычая сохранять тела при помощи пеленания и благовонных трав. А теперь эти мои кости, вместе с моим двойником, сопровождавшим их в течении пяти тысяч лет, везут на темном дне большого корабля по морю, усеянному льдами.

— Это верно! — подхватили сотни голосов.

Юный фараон повернулся к Менесу. — Я обращаюсь к вашему величеству с вопросом: не можем ли мы отомстить тем, кто так жестоко обижает нас?

— Пусть имеющий мудрость скажет, — молвил фараон.

Человек средних лет, приземистый и с вдумчивым лицом, с жезлом в руке и головным убором из перьев, показывающими, что он наследник трона и верховный жрец Амона, взошел на ступени. Смит сразу узнал его. Это был Кхемуас, сын Рамсеса Великого, могущественный волшебник, кто добровольно, при помощи волшебства, вознесся с земли, прежде чем настало время ему взойти на трон.

— Я имею мудрость и хочу ответить: близится время, когда в стране Смерти, которая есть Жизнь, в стране, которую мы зовем Аментет, нам дано будет принести все наши жалобы и обиды Тем, Которые судят. О, тогда все мы будем отомщены. В эту ночь, когда нам дано принять свой прежний образ, мы также имеем власть отомстить или, вернее, творить правый суд. Но время наше кратко, а нам многое предстоит сказать и сделать, прежде чем встанет Ра и мы разойдемся по своим местам. А потому, не лучше ли оставить грешников погрязать в грехах их до того часа, когда мы встретимся с ними лицом к лицу в день суда?

Смит, с величайшим вниманием и понятным волнением слушавший каждое слово Кхемуаса, вздохнул свободнее, возблагодарив небо за то, что у воскресших фараонов в эту ночь так много дел. Однако, из предосторожности, вынул из кармана ящичек, в котором хранилась высохшая рука Ma-Ми, и отодвинул его от себя как можно дальше. Это было чрезвычайно неблагоразумно с его стороны. Стукнул ли ящичек о стенку тайника или же само прикосновение к этой реликвии вовлекло его в психическое соприкосновение с духами — как бы то ни было, он заметил, что взор грозного волшебника устремился на него и что ему не скрыться от этого всепроникающего взора, как не скрыться кости в нашем теле от рентгеновских лучей.

— Однако, — холодно продолжал Кхемуас, — я заметил, что в этой зале прячется и подслушивает нас один из гнуснейших воров и осквернителей могил. Я вижу, какон сидит под одной из погребальных лодок и возле него — рука одной из наших цариц, похищенная им из ее гробницы в Фивах.

Все царицы взволновались (Смит видел, как Ma-Ми подняла вверх обе руки), а фараоны, указывая на него пальцами, воскликнули грозно:

— Пусть предстанет на суд!

Кхемуас поднял руку и, указывая на ладью, в которой спрятался Смит, молвил:

— Приблизься, негодный, и принеси с собой украденное!

Смит всегда был робок и застенчив. В детстве он не знал страшнее сна, чем когда его тащат в суд и судят за какое-то неведомое преступление. А тут его будут судить все цари и царицы древнего Египта, с Менесом в роли главного Судьи и волшебником Кхемуасом в роли прокурора. Не мудрено, что он был бы рад провалиться сквозь землю. Он прилагал все усилия, чтобы усидеть на месте. Но, увы! Неведомая сила сперва заставила его протянуть руку и поднять портсигар, затем выбраться из укромного убежища и погнала к ступенькам, на которых стоял Менес.

Привидения расступились, чтобы пропустить его, глядя на него враждебными и изумленными глазами. Все они были очень величественны; тысячелетия, пронесшиеся над их головами, нисколько не умалили их величия! Ни в чьем взоре он не прочел участия, кроме взгляда маленькой принцессы, державшейся за руку матери. Когда Смит проходил мимо нее, она шепнула:

— Негодный боится. Мужайся, негодный!

Смит понял, и гордость пришла к нему на помощь. Неужели же он, человек двадцатого века и джентльмен, спасует перед этими призраками древнего Египта? Повернувшись к девочке, он улыбнулся ей, затем выпрямился во весь рост и спокойно пошел дальше. Здесь будет уместно заметить, что Смит был высок ростом, сравнительно молод и очень красив собой: стройный и тонкий, с темными ласковыми глазами и небольшой черной бородкой.

— Какой красивый этот вор! — шепнула одна царица другой.

— Да, даже странно, что человек с таким благородным лицом находит удовольствие в осквернении могил и похищении даров умерших.

Слова эти невольно заставили Смита призадуматься. Этот вопрос никогда не представлялся ему в таком свете.

Он дошел до места, где стояла Ma-Ми рядом со своим чернобородым супругом. На левой руке Смита было золотое кольцо с изображением бога Бэса, на груди — ящичек с рукой мумии.

Он повернул голову, и глаза его встретились с глазами Ма-Ми. Она вздрогнула всем телом — увидела свое кольцо на его руке.

— Вам нездоровится, ваше величество? — осведомился фараон.

— Нет, ничего. Но скажите, этот житель земли вам никого не напоминает?

— Да, напоминает. Он похож, и даже очень сильно, на того проклятого скульптора, из-за которого мы с вами поссорились.

— Вы говорите о придворном художнике Гору, творце изображения, похороненного вместе со мной, о том, которого вы послали высечь вашу статую в пустыню Куш, где он умер от лихорадки… или, может быть, от яда?

— Да, да, Гору, именно Гору. Да возьмет его Сет и никогда не отпустит!

Смит прошел мимо и не услышал продолжения. Он стоял теперь перед почтенным старцем Менесом. Инстинкт подсказал ему, что нужно поклониться фараону, — тот ответил поклоном. Затем Смит повернулся и отдал поклон всей царственной компании, и они также ответили ему поклоном, холодным, но учтивым.

— Житель земли, где некогда жили и мы, и следовательно, брат наш, — начал Менес, — вот этот божественный жрец и чародей, — он указал на Кхемуаса, — заявляет, что ты один из тех, кто гнусно нарушает покой наших могил и оскверняет наш прах. Далее он утверждает, что и в данный момент при тебе находится частица смертного тела одной из цариц, дух которой присутствует здесь. Отвечай, правда ли это?

К своему изумлению, Смит безо всякого труда ответил на том же благозвучном языке:

— О царь, это правда и в то же время неправда. Выслушайте меня, владыки Египта. Правда, что я разыскивал ваши могилы, потому что меня тянуло к вам и я изучал все, что касалось вас. И только теперь я понимаю почему: я уверен, что некогда был одним из вас — не царем, как вы, но, может быть, царской крови. И еще — я ничего не утаю от вас — я искал главным образом одну могилу.

— Почему, о человек?

— Потому что меня влекло лицо, женское лицо, которое я увидел изваянным на камне.

Слушатели теперь внимательно смотрели на обвиняемого и как будто сочувствовали ему.

— И что же, нашел ты эту священную могилу? И если нашел, что обнаружил ты в ней?

— Да, Царь, я нашел ее, и в ней я обнаружил вот что.

Он вынул из ящичка руку мумии, достал из кармана отломанную головку статуэтки и снял с руки кольцо.

— И еще нашел разные другие предметы, которые передал заведующему этим зданием — драгоценные украшения, которые я вижу и сейчас на одной из присутствующих здесь цариц.

— Это то самое лицо, которое ты искал? — спросил Менес.

— То самое.

Менес взял из его рук обломки статуэтки и прочел надпись, выгравированную на них.

— Если есть среди нас царица Египта, владычествовавшая много веков спустя после меня, известная под именем Ma-Ми, пусть она приблизится.

Ma-Ми неслышно скользнула вперед и стала напротив Смита.

— Скажи, о Царица, — спросил Менес, — известно тебе что-нибудь об этом похищении?

— Эта рука знакома мне — это была моя рука, — ответила она. — И кольцо знакомо — это было мое кольцо. Знакома и бронзовая головка — это мое изображение. Взгляните на меня и судите сами. Его изваял скульптор Гору, сын царского сына, лучший из скульпторов и художников при моем дворе. Вот он стоит перед вами, в этой странной одежде. Гору — тот самый, что вырезал мое изображение, он же и нашел его, — он стоит здесь перед вами. Или, может быть, это его двойник.

Фараон Менес повернулся к чародею Кхемуасу и спросил его:

— Так ли это, о Всевидящий?

— Так, — отвечал Кхемуас. — Этот житель земли в давние времена был скульптором Гору. Но что из этого? Теперь, когда ему дозволено было вернуться на землю, снова став смертным человеком, он осквернил могилу и повинен смерти. Да исполнится над ним приговор, дабы, прежде чем забрезжит свет, он уже вновь вернулся в царство мертвых.

Менес задумался, поникнув головой. Смит молчал. Для него все это было интересным зрелищем, которого ему вовсе не хотелось прерывать. Если призраки хотят принять его в свою среду — пусть! К земле его ничего не привязывало, и теперь, когда он убедился, что за гробом есть иная жизнь, он готов был изведать ее тайны. Скрестив руки на груди, Смит ждал, что будет.

Но Ma-Ми не стала ждать. Она подняла руки так стремительно, что браслеты на ее запястьях зазвенели, и смело произнесла:

— Царственный Кхемуас, великий владыка и чародей, внемли той, которая, подобно тебе, владычествовала над Верхним и Нижним Египтом, правила задолго до твоего рождения и была лучшей правительницей, чем ты, великий Царь. Отвечай. Разве ты один ведаешь тайны жизни и смерти? Отвечай. Разве твой бог Амон учил тебя, что месть выше милосердия? Отвечай. Разве он учил тебя, что людей надо судить, не выслушав их? Что их надо насильно угонять к Осирису, раньше, чем наступил их срок, и там разлучать с мертвыми, которые им дороги, и вынуждать их жить снова на этой грешной Земле?

Внемлите: когда последняя луна была уже близка к полнолунию, мой дух сидел в гробнице цариц. Мой дух видел, как этот человек вошел в мою гробницу. Но что же он там делал? С поникшей головой он смотрел на мои кости, которые негодный жрец Амона ограбил и сжег двадцать лет спустя после того, как они были похоронены. Что же сделал с костями этот человек, который некогда был Гору? Он зарыл их снова в таком месте, где надеялся, что их уже не найдут. Кто же вор и осквернитель? Тот ли, кто ограбил и сжег мои кости, или тот, кто благоговейно предал их земле? Он нашел драгоценности, оброненные вором во время его бегства, когда удушливый дым и запах горящей плоти и благовоний прогнал его из гробницы, и с ними руку, отломанную гнусным вором от тела моего величества. Что же он сделал с ними? Взял их с собой. Разве вы предпочли бы, чтобы он оставил их там, где они лежали, чтобы их подобрал какой-нибудь феллах? А руку? Я сама видела, как он поцеловал эту бедную мертвую руку, которую теперь хранит, как священную реликвию. Мой дух был свидетелем всего этого. Я спрашиваю тебя, царь, спрашиваю всех вас, владыки Египта, разве за такие дела человек этот должен быть предан смерти?

Кхемуас, поборник мести, пожал плечами и многозначительно усмехнулся, но остальные цари и царицы громко, в один голос, ответили:

— Нет!

Ma-Ми взглянула на Менеса, ожидая приговора. Но прежде чем старик успел ответить, вперед выступил чернобородый фараон и обратился к царям и царицам:

— Ее величество, Наследница Египта, Царственная Супруга, владычица Двух Стран, сказала все, — выкрикнул он. — Теперь дайте слово мне, бывшему супругом ее величества. Был ли этот человек скульптором Гору, я не знаю. Если был, то и тогда это был злодей, по моему приказу сосланный в пустыню Куш, где и умер. Он сам признался, что проник в гробницу ее величества и украл то, что осталось от прежних воров. Ее величество говорит также — и он не отрицает этого, — что он осмелился поцеловать ее руку, а мужчина, Дерзнувший поцеловать руку замужней царицы Египта, у нас карается смертью. Я требую, чтобы он был казнен и до срока вырван из жизни для того, чтобы со временем снова жил на земле и снова страдал. Суди, о Менес!

Менес поднял руку и заговорил:

— Укажи мне, где такой закон, по которому бы живой человек был приговорен к смерти за то, что поцеловал мертвую руку. В мое время и до меня такого закона в Египте не было. Если бы живой человек, не будучи супругом или родственником, поцеловал руку живой царицу Египта, возможно он и был бы казнен. Может быть, за такой проступок ты и казнил скульптора Гору. Но в могилах браки расторгаются и даже если бы этот человек нашел ее живой в могиле и поцеловал не только руку ее, но и губы — за что же его карать смертью? Ведь он это сделал из любви.

Слушайте все! Вот как я рассудил: да будет дух жреца, впервые осквернившего могилу царственной жены, предан в когти Истребителя, дабы познал он последние глубины Смерти. Но этот человек пусть выйдет от нас невредимым, ибо содеянное им он совершил по неведению и потому, что им издревле руководила Хатхор, богиня Любви. Любовь правит тем миром, где мы нынче встретились, как и всеми мирами, в которых мы жили или еще будем жить. Кто смеет отрицать ее могущество? Кто осмелится восстать против ее закона?… А теперь — в Фивы!

Словно множество крыльев прошумело — и все исчезли.

Нет, не все, ибо Смит еще стоял на ступеньках перед двумя задрапированными колоссами, а рядом с ним — дивно прекрасная, неземная, светившаяся призрачным светом, фигура Ма-Ми.

— Я тоже должна уйти, — шепнула она, — но прежде хочу сказать два слова тебе, который был скульптором в Египте. Ты любил меня тогда, и за эту любовь заплатил жизнью, ибо ты и тогда поцеловал мне руку, как поцеловал мою мертвую руку, взятую из могилы. Я была женой Фараона лишь по имени, — пойми меня: только по имени, — и титул Царственной Матери в моей надгробной надписи — изваянная ложь. Гору, я никогда не была по настоящему его женой, и, когда ты умер, скоро последовала за тобой. Ты забыл, но я — я помню. Ты думаешь, это вор сломал мою фигурку, которую положили со мной в могилу? Нет. Я сама сломала ее, потому что ты осмелился написать на ней: возлюбленная — не бога Горуса, как следовало бы, но человека Гору. И когда меня хоронили, фараон, узнавший все, вынул эту статуэтку из-под моих одежд и отшвырнул ее прочь. Помню, отливая ее, ты бросил в огонь вместе с бронзой и золотую цепь, подаренную мной тебе, говоря, что я достойна быть отлитой только из золота. И кольцо с печатью на моей руке — тоже твоей работы. Возьми его, Гору, возьми и вместо него дай мне то, что на твоей руке, кольцо Бэса. Возьми его и не снимай до самой смерти, и пусть оно ляжет с тобой в могилу, как это легло со мной…

А теперь слушай! Когда взойдет солнце и ты проснешься, то будешь думать, что все это тебе приснилось. Но знай, о человек, которого некогда звали Гору, что такие сны — тень истины. Боги меняют свои царства и свои имена; люди живут и умирают, и оживают, чтобы снова умереть; царства могут пасть и правители их превратятся в забытый прах. Но истинная любовь бессмертна, как бессмертна душа, в которой она зародилась. И для нас с тобой кончится когда-нибудь ночь скорби и разлуки и настанет ясный день славы, мира и полного единения. А до того не ищи меня более. Я всегда буду рядом с тобой, как всегда и была. До этого благословенного часа, Гору, — прощай!

Ма-Ми склонилась к нему. Он вдохнул аромат ее дыхания и волос, свет дивных глаз проник в самую глубь его души, и он прочел в них ответ, начертанный там…

Он простер руки, чтобы обнять ее… но она уже исчезла.

Смит проснулся, весь застывший и окоченевший, — проснулся на том же месте, где уснул впервые, то есть на каменном полу, возле погребальной ладьи, в центральной зале Каирского музея. Дрожа от холода, он выбрался из своего убежища и выглянул: зала была так же пуста, как и накануне вечером. Ни тени, ни следа царя Менеса и всех этих фараонов и цариц, которых он видел во сне так ярко, так реально.

Раздумывая о странных фантазиях, которые может навеять сон, когда человек устал и взвинчен, Смит дошел до входных дверей и стал ждать в тени, молясь в душе, чтобы, хотя это была пятница — магометанский праздник, кто-нибудь заглянул в музей убедиться, все ли там благополучно.

Молитва его была услышана. Вошедший сторож не глядя отпер дверь, заглядевшись в окно на коршуна, борющегося с двумя воронами. Смит мгновенно проскользнул мимо него и бросился вниз по лестнице, прячась между статуями, и так добрался до ворот.

Сторож при виде его вскрикнул от испуга, но, так как нехорошо смотреть на африта, поспешил отвернуться. Смит воспользовался этим и поспешил выбежать через ворота и смешаться с толпой.

Приятно было погреться на солнышке после ночи, проведенной на холодном каменном полу. Дойдя до своей гостиницы, Смит объяснил, что ездил обедать в Мена-Хауз, возле Пирамид, опоздал на последний трамвай и вынужден был там заночевать.

Говоря это, он нечаянно ударился пальцами об острый выступ портсигара в кармане, заключавшего в себе реликвию Ма-Ми. Боль была так сильна, что он невольно посмотрел на руку и увидел кольцо на мизинце. Боже мой! Да ведь это не то кольцо, что дал ему заведующий. То было с надписью, посвященной богу Бэсу, и с его изображением. А это — с королевской печатью и именем Ма-Ми. Так, значит, это был не сон?…

* * *
И до сего дня Смит спрашивает себя, не перепутал ли он тогда впопыхах, не взял ли из рук заведующего другого кольца — или не спутал ли колец сам заведующий. Он даже писал заведующему, справляясь, но тот уже забыл и помнил только, что дал Смиту одно из двух колец, а которое — не помнил; что кольцо с надписью Бэс-Анк. Анк-Бэс лежит вместе с прочими драгоценностями Ma-Ми в Золотой Комнате музея.

Не может Смит ответить себе и на другой вопрос: во многих ли бронзовых изображениях египетских цариц содержится такой высокий процент золота, как в изображении Ma-Ми, которая рассказывала ему (во сне?), что к бронзе, из которой была отлита статуэтка, влюбленный скульптор примешал золото.

Был ли это только сон или нечто большее? Вот о чем он спрашивает себя день и ночь.

Но ответа нет, и Смит, как все мы, вынужден терпеливо ждать того дня, когда откроется истина. А как бы ему хотелось знать наверное, которое из двух колец дал ему заведующий!

Такой, казалось бы, пустяк — а для него это важнее всего на свете…

* * *
К изумлению своих коллег, Смит с тех пор больше не ездил в Египет. Он уверяет, что бронхиты его совсем прошли и ему больше нет надобности ежегодно проводить по нескольку месяцев в теплом климате.

* * *
А вы как думаете, которое из двух колец Ma-Ми дал Смиту заведующий музея?



ВСЕГО ЛИШЬ СОН (рассказ)

Следы… Следы… Следы мертвеца. Как зловеще возникают они передо мной! Они петляют по длинному залу взад и вперед, и я следую за ними. Где бы ни ступали эти неземные шаги, везде остается жуткий след. Я вижу как на мраморе вырастает нечто влажное и отвратительное.

Раздавить, растоптать, растереть все это грязным башмаком! Все напрасно. Видите, они снова проступают из черноты. Да может хоть кто-нибудь стереть следы мертвеца.

И тянется в бесконечность тусклая вереница событий прошлого, словно отзвук мертвой поступи, беспокойно блуждающей и оставляющей след, который невозможно уничтожить.

Бушуй, дикий ветер-вечный голос человеческого страдания; падайте, мертвые шаги, вечные отголоски человеческой памяти; ступайте, жуткие ноги, ступайте в незабвенную вечность.

Не правда ли странные мысли для жениха, странные тем более, что они витают ночью, точно зловещие облака в летнем небе. Да, да, я не ошибаюсь — завтра венчание. Надо быть лишенным всякой фантазии простофилей, что бы не понять для чего торжественно расставлены вдоль длинного стола подарки, и как хороши некоторые из них. Замечательно наблюдать как устраиваются пышные свадьбы, как подсчитывают непредвиденных или забытых друзей, нежданно вдруг обнаружившихся и приславших небольшие подарки в знак уважения. А ведь совсем иначе было с моей первой женитьбой, это был брак не по расчету, а истинно по любви.

Так вот, как я уже говорил, подарки были расположены строгими рядами, и меня переполняли приятные мысли о природной доброте человеческой натуры, и, в особенности, о щедрости наших дальних родственников. И не мудрено жениху с настойчивой любезностью предлагать всем гостям чай, не выпуская из рук серебряного заварочного чайника. И сколько раз в будущем по утрам меня будет ожидать этот самый чайник, по другую сторону от которого будет стоять кувшин со сливками, позади самовар с кипятком, спереди, непременно, сахарница, доверху наполненная колотым сахаром, и во главе стола будет восседать моя вторая жена. Возможно, так будет всю жизнь.

— Мой дорогой, — скажет она, — не хочешь ли еще чашечку чая? И я, вероятно, буду пить еще.

Но странно, какие мысли иногда приходят в голову. Иной раз помимо воли, точно по мановению некой волшебной палочки из глубины души поднимается и выходит нечто неведомое. Оно приходит в самые неожиданные моменты, и человеку вдруг открываются глубинные тайники его жизни, а сердце его содрогается, разбиваясь вдребезги, точно дерево от удара молнии. В том мрачном свете все земные предметы кажутся далекими, а все невидимое приближается, приобретая призрачные очертания и внушая страх, и человек не только не осознает, что есть реальность, а что — вымысел, но и не может различить грань, отделяющую Дух от Жизни. И вновь те же отголоски шагов и те же призрачные следы, которые не могут быть уничтожены.

Снова эти странные мысли! И как упорно они преследуют меня! Пойду спать, уже час ночи. На дворе — сплошной стеной дождь. Я слышу его частую дробь по окнам и завывание ветра в ветвях высоких мокрых вязов в конце сада. Кажется где угодно я мог бы узнать плач этих деревьев, также как узнаешь знакомый голос друга. Что за ночь! Иногда, в октябре такие ночи случаются в той части Англии, где мы живем. Именно в такую ночь, тому уже три года, умерла моя первая жена. Помню, как приподнявшись с постели она сказала:

— Ах, эти ужасные вязы, хочу, чтобы ты их спилил, Френк; они плачут как женщина.

И я ответил, что непременно так и сделаю, но не успел, а вскоре она умерла, бедняжка. Поэтому старые вязы по-прежнему стоят, и мне по-прежнему нравится их музыка. Кому-то покажется странным: мое сердце было почти разбито, я любил ее нежно, да и она любила меня всей душой — и вот теперь я снова женюсь.

— Френк, Френк, не забывай меня! — это были последние слова моей жены.

И в самом деле я завтра женюсь, но память о ней живет в моем сердце. Помню и то, как Анни Гатри (та, на ком я собираюсь жениться) приходила проведать ее за день до смерти. Я знаю, что Анни всегда была неравнодушна ко мне, и, думаю, жена догадывалась об этом. После того как жена поцеловала Анни, попрощалась с ней, и как только за ней закрылась дверь, она сразу же заговорила:

— Это твоя будущая жена, Френк. После моей смерти ты женишься на ней; она милая, добрая, у нее две тысячи годовых, и она не умрет от душевной болезни. — И с едва заметной улыбкой добавила, — Френк, дорогой, будешь ли ты вспоминать обо мне, пока не женишься на Анни Гатри? Я обязательно буду помнить тебя.

И теперь время, предвиденное ею настало, и Бог-свидетель, я вспоминал о ней, бедняжке. Ах! Те мертвые шаги, которые будут преследовать меня всю жизнь, те женские следы по мраморному полу, которые никогда не исчезнут! Большинство из нас рано или поздно видят и слышат их, я же отчетливо вижу и слышу их сегодня ночью. Бедная моя покойница-жена, найдутся ли на земле такие двери, через которые можно было бы пройти и умудриться взглянуть на меня сегодня? Надеюсь, что нет. Поистине смерть должна быть адом для покойника, если он может увидеть, почувствовать и убедиться в измене своих любимых… Но пойду лягу и попытаюсь отдохнуть хоть немного. Эта свадьба утомляет меня, ведь я не так молод и силен как раньше. Скорее бы уж все закончилось или не начиналось бы вовсе.

Что бы это могло быть? Не ветер, потому что ветер никогда не издавал здесь таких звуков, но и не дождь, дождь к этому времени прекратился на минуту, и не лай собаки — у меня ее нет. Что-то очень похожее на женский плач, но откуда женщине быть на улице в такую ночь и в такой час. И вот опять раздается этот жуткий звук, от которого кровь стынет в жилах, да еще такой знакомый. Это женский голос, разносящийся вокруг дома. Вот сейчас кто-то стоит у окна, стучит в него… и… Великий боже! Она зовет меня!

— Френк! Френк! Френк!

И прежде чем мне удается добраться до окна, чтобы дернуть и открыть его, она уже стучит и зовет из другого. Снова слабо доносящийся страшный вопль: «Френк! Френк!» Сейчас я слышу его у входной двери, и, почти сойдя с ума от жуткого страха, сбегаю вниз в темный длинный зал и распахиваю дверь. Здесь — ничего, кроме дикого воя ветра и капель дождя с крыльца. Но все же мне слышны причитания, раздающиеся то вокруг дома, то дальше в кустарнике. Закрываю дверь и прислушиваюсь. Вот она пробралась через маленький дворик к черному ходу. Кто бы там ни был, но дорогу вокруг дома это существо знало хорошо. Я опять иду через зал, через вращающуюся дверь, через комнату прислуги, спускаюсь вниз на несколько ступенек в кухню, где не погасли еще остатки огня в камине, распространяя едва уловимые тепло и свет в сплошном мраке. Сейчас это существо стучит своим сжатым кулаком по тяжелому дереву и странно, стук такой тихий, а отдается в пустой кухне так гулко.

* * *
Меня колотило, я стоял, чувствуя дрожь во всем теле, но не осмеливался открыть дверь. Никакими словами невозможно выразить состояние совершенного отчаяния, охватившего меня. Я ощутил себя единственным живым существом во всем мире.

— Френк! Френк! — надрывался тот же знакомый голос. — Открой дверь, я очень замерзла. У меня так мало времени.

Сердце мое застыло, и только руки вынуждены были повиноваться. Медленно-медленно я поднял засов и открыл дверь, и мгновенно сильный поток воздуха выбил ее у меня из рук и широко распахнул. Черные облака немного рассеялись над головой, и показался клочок синего вымытого дождем неба, на котором судорожно мерцали одна-две звезды. С минуту я мог видеть только этот кусочек неба, но постепенно разобрал привычные очертания больших, неистово раскачивающихся вязов, а за ними четкую линию плит садовой стены. Затем кружащийся лист резко ударил меня по лицу и взгляд мой непроизвольно остановился на чем-то таком, что я не смог сразу определить: нечто маленькое, черное и мокрое.

— Что это? — хрипло вырвалось у меня. — Почему-то показалось, что это не могло быть человеком, и я не мог спросить: «Кто это?»

— Ты не узнаешь меня? — запричитал голос и в нем определенно почудилось что-то знакомое. — Я не могу войти и показаться, у меня нет времени. Ты так долго не открывал дверь, Френк, и я так продрогла, ужасно продрогла! Посмотри восходит луна и ты можешь разглядеть меня. Представляю, как страстно ты хочешь увидеть меня, впрочем, так же, как и я.

И пока это привидение говорило, или скорее причитало, лунный диск пробился сквозь влажный воздух и повис в нем. Передо мной предстала низенькая сморщенная фигура, оказавшаяся очень маленькой женщиной. Одета она была во все черное и поверх головы черное покрывало, наподобие свадебной фаты, полностью окутывало ее. И с каждой складки этой фаты и платья падали тяжелые капли воды.

В левой руке она держала небольшую корзинку, и в лунном свете ее рука, такая маленькая и худая, высвечивалась белым пятном. На безымянном пальце я заметил красную полоску — след от обручального кольца. Правая же рука была направлена ко мне так, будто молила о чем-то.

И как только я все это увидел, ужас, казалось, так и схватил меня за горло, словно он был живым существом, потому что, насколько знаком был голос, настолько оказался знакомым и облик, хотя церковный погост забрал его давным-давно. Я онемел и не мог даже пошевелиться.

— О, неужели ты все еще не узнаешь меня? — взмолился голос. — Я пришла так издалека, чтобы увидеть тебя, но я не могу задерживаться. Смотри, смотри. — И своей тонкой рукой она начала судорожно срывать с себя черную фату, закутывающую ее. Наконец она упала, и, как во сне, я увидел то, что подсознательно ожидал увидеть: бледное лицо и светло-русые волосы моей жены. Не в состоянии ни говорить, ни двигаться, я только с изумлением смотрел на нее. Совершенно точно это была она, такою я видел ее в последний раз; смертельно бледная с багровыми кругами вокруг глаз, до подбородка накрытая покрывалом, с той лишь разницей, что сейчас глаза ее были широко раскрыты, взгляд устремлен на меня, а выбившуюся прядь мягких светлых волос развевал ветер.

— Теперь ты узнал меня, Френк? Мне было очень нелегко добраться повидать тебя и так холодно! Но завтра ты женишься, Френк, а я обещала, очень давно, вспомнить о тебе, когда ты надумаешь жениться, где бы я ни была, и я сдержала свое обещание, я пришла «оттуда» и принесла тебе подарок. Очень горько умирать такой молодой! А ведь я была так молода, чтобы умереть и покинуть тебя, но вынуждена была умереть. Возьми это, возьми скорее, я не могу оставаться дольше. И если я не могла дать тебе свою жизнь, Френк, то я принесла тебе свою смерть — возьми ее!

— И как только привидение всунуло корзинку мне в руку, снова пошел дождь, оттеняя лунный свет.

— Я должна идти, я должна идти, — доносился все тот же знакомый голос в плаче отчаяния. — Почему ты долго не открывал дверь? Я хотела поговорить с тобой перед твоей свадьбой с Анни, а теперь я уже никогда больше не увижу тебя. Никогда! Никогда! Я навсегда потеряла тебя! Навсегда! Навсегда!

Как только затихли последние причитания, вихрем налетел ветер, с таким натиском и силой, как будто это были тысячи ветров, и швырнул меня в дом, с треском захлопнув за мной дверь. Шатаясь, я добрел до кухни и поставил на стол корзинку. Как раз в этот момент упали несколько тлеющих угольков и слабое пламя тускло осветило тарелки в кухонном шкафу и даже оловянный подсвечник и спичечный коробок рядом с ним. Чтобы окончательно не сойти с ума от темноты и страха, я, схватил спички, зажег одну и поднес к свече. Вскоре она разгорелась, и я огляделся. Все было как обычно, все так, как оставила прислуга, над камином мерно отстукивали часы. Когда я посмотрел на них, пробило два, и в этой гнетущей обстановке их бой подействовал на меня успокаивающе.

Затем я взглянул на корзинку, ловко сплетенную из белых прутьев с черными ободками и с пестрой черно-белой ручкой. Я хорошо знал эту корзинку и другой подобной мне не доводилось видеть. Я купил ее на Мадейре много лет назад в подарок жене. И потом, в конце концов, ее смыло штормом с борта корабля в Ирландском проливе. Помню, в корзинке было много газет и библиотечных книг, за которые мне пришлось платить. А в свое время я очень часто видел эту самую корзинку вот на этом кухонном столе, потому как дорогая моя жена часто собирала в нее цветы, и коротко срезанные розы из нашего сада всегда были на кухне. Обычно, собрав цветы, она входила на кухню, ставила корзинку на стол, вот сюда, где она стоит сейчас, и давала распоряжения к обеду. Все это мгновенно всплыло в моей памяти, пока я чуть живой стоял со свечой в руке, с меркнущим рассудком. Мне показалось, что я заснул и стал жертвой ночного кошмара и что проснувшись, все происшедшее окажется дурным сновидением. Но, нарушив тишину, по кухонному шкафу побежала и спрыгнула на пол мышь.

Что же было в корзинке? Я боялся заглянуть в нее и лишь остатки внутренней силы подтолкнули меня сделать это. Я придвинулся к столу и с минуту стоял, прислушиваясь к биению сердца. Затем я все таки протянул руку и приоткрыл крышку. На память пришли слова: «Я не могу дать тебе свою жизнь, поэтому я принесла тебе свою смерть». Что она имела ввиду, и что вообще все это могло означать? Я должен знать, иначе я сойду с ума. Что бы там ни было, вот оно здесь, лежит, завернутое в полотно.

О! Боже! Помоги мне!

Это был маленький бесцветный человеческий череп!

Сон! В конце концов всего лишь кошмарный сон, но какой сон! А завтра я женюсь.

Смогу ли я жениться завтра?



О книге

Серия супер-крупных книг «Diximir» постоянно пополняется. Скачивайте новинки с официальных интернет-ресурсов проекта:


Блог проекта «Diximir»:
boosty.to/diximir

Ютуб проекта «Diximir»:
youtube.com/diximir

Это гарантия чистоты и качества!

Подписавшись на эти литературные сайты, Вы сможете «не напрягаясь» отслеживать все новинки и обновления серии «Diximir».


Примечания

1

Многие произведения цикла написаны в форме рассказов о прошлом и могут содержать упоминания о событиях, произошедших позже основного сюжета произведения, поэтому расположить произведения в порядке внутренней хронологии не представляется возможным.

(обратно)

2

Зулусы — негритянское племя в юго-восточной Африке, достигшее большого могущества в начале XIX века.

(обратно)

3

Я обнаружил восемь пород антилоп, которых мне никогда не приходилось встречать, и много разновидностей растений, главным образом из семейства луковичных. — А. К.

(обратно)

4

Чака — король зулусов, живший в начале XIX века.

(обратно)

5

Король Чака запретил своим воинам вступать в брак; только ветераны могли брать себе жен, и притом столько, сколько каждый из них убил врагов в битвах.

(обратно)

6

Имеется в виду Капская колония.

(обратно)

7

Ветхий завет — большая часть Библии, священной книги христиан и иудеев.

(обратно)

8

Сборник баллад, написанных английским писателем Баргэмом (1788–1845) под псевдонимом Томаса Инголдзби.

(обратно)

9

Наталь — провинция в Южно-Африканском Союзе.

(обратно)

10

Ниггер — презрительная кличка негра, используемая расистами.

(обратно)

11

Кафры — устаревшее наименование юго-восточных африканских народов.

(обратно)

12

Бамангвато — название поселка в Земле Бечуанов.

(обратно)

13

Кап — сокращенное название Кейптауна.

(обратно)

14

Представление мистера Квотермейна о древних датчанах кажется несколько туманным. Насколько нам известно, у датчан были темные волосы. Может быть, он имел в виду саксов. — Прим. англ. издателя.

(обратно)

15

Имеется в виду английская королева Виктория (1819–1901).

(обратно)

16

Десятая заповедь предостерегает людей от зависти.

(обратно)

17

Соломон (1020-980 до н. э.) — царь израильского народа.

(обратно)

18

Куду — винторогая антилопа.

(обратно)

19

Канна — южноафриканская, или лосиная, антилопа.

(обратно)

20

Машукулумбве — область, находящаяся в Южной Африке.

(обратно)

21

Сулейман — по-арабски «Соломон».

(обратно)

22

Изанузи — знахарка.

(обратно)

23

Крааль — в Южной Африке название особого типа деревень: ульеобразных хижин, окруженных общей изгородью.

(обратно)

24

Делагоа — порт и залив, находящийся на юго-восточном побережье Африки.

(обратно)

25

Кварта — 1,14 литра.

(обратно)

26

Царица Савская — царица Савы — страны, по предположению, находившейся в Южной Аравии и всегда управляющейся женщинами; одна из многочисленных возлюбленных царя Соломона.

(обратно)

27

Баас — господин.

(обратно)

28

Имеется в виду смерть.

(обратно)

29

Ист-Лондон — порт в Южной Африке, на берегу Индийского океана.

(обратно)

30

Мушмула — название двух различных видов древесных (кустарниковых) растений.

(обратно)

31

Манговые деревья — род тропических деревьев, дающих плод (манго) величиной с огурец или небольшую дыню.

(обратно)

32

Африкандеры — буры, потомки первых европейских колонистов в Южной Африке.

(обратно)

33

Вельды — южноафриканская степь.

(обратно)

34

Драхма — старинная мера аптекарского веса, равная 3,732 грамма.

(обратно)

35

Чок — сужение канала ствола в дульной части охотничьего ружья.

(обратно)

36

Готтентоты — одна из народностей Южной Африки.

(обратно)

37

Инкоози — вождь.

(обратно)

38

В Изандхлуане во время войны англичан с зулусами был уничтожен английский отряд в 1400 человек, с шестьюдесятью офицерами (22 января 1879 года).

(обратно)

39

Лорд Челмсфорд — английский генерал, командовавший английскими военными силами в Южной Африке во время войны с зулусами (1879).

(обратно)

40

Кетчвайо — король зулусов, живший во второй половине XIX века.

(обратно)

41

Муча — набедренная повязка.

(обратно)

42

Ассегай — метательный дротик.

(обратно)

43

Твид — шерстяная материя особой выделки.

(обратно)

44

Вельдскуны — башмаки из сыромятной кожи.

(обратно)

45

Пинта — 0,56 л.

(обратно)

46

Квагга — дикая африканская лошадь.

(обратно)

47

Лье — устаревшая французская мера длины, равная 4,5 километра.

(обратно)

48

Галлон — 4,54 литра.

(обратно)

49

Навуходоносор — вавилонский царь.

(обратно)

50

Чосер (1340–1400) — знаменитый английский поэт, создатель литературного английского языка.

(обратно)

51

Непереводимая игра слов: Scrag — в переводе значит «свернуть шею», то есть иными словами — убить; сына короля зовут Scragga.

(обратно)

52

Фартинг — самая мелкая английская монета.

(обратно)

53

Принц Артур — претендент на английский престол, племянник английского короля Иоанна Безземельного (1199–1216); Иоанн приказал заточить его в крепость и ослепить; мольбы и слезы молодого принца так тронули коменданта крепости де Бурга, что он велел наемникам короля удалиться.

(обратно)

54

Этот жестокий обычай свойственен не только кукуанам — он распространен среди большинства африканских племен и обычно связан с объявлением войны или каким-либо иным важным событием общественной жизни. — А. К.

(обратно)

55

Гетлинг — картечница (старинное огнестрельное оружие, названное по имени его изобретателя — Р. Гетлинга).

(обратно)

56

У кукуанов существует закон, по которому ни один человек, в жилах которого течет королевская кровь, не может быть убит, если он сам не дал на это согласия, которое, правда, он всегда дает; ему разрешают тогда выбрать, с одобрения короля, несколько противников, с которыми он сражается, пока наконец один из них его не убьет. — А. К.

(обратно)

57

Кимберли — город в Южной Африке; основан в 1872 году; своим развитием обязан алмазным копям.

(обратно)

58

Брекчия — горная порода, состоящая из сцементированных обломков осадочных или вулканических пород.

(обратно)

59

Сталактиты — известковые образования, свешивающиеся в виде сосулек с потолка пещеры.

(обратно)

60

Сталагмиты — известковые образования, поднимающиеся вверх в виде больших сосулек со дна пещеры.

(обратно)

61

Макдуф — шотландский феодал, один из вождей восстания против короля Макбета (XI век).

(обратно)

62

Старшие входят первыми (лат.).

(обратно)

63

Стикс — в древнегреческой мифологии одна из рек «подземного царства», в котором якобы обитали души умерших.

(обратно)

64

«Сезам, отворись» — магические слова из арабской сказки «Али-Баба и сорок разбойников», открывающие вход в пещеру с несметными сокровищами.

(обратно)

65

Этот необычный способ выражения глубочайшего почтения распространен среди народов Африки; называется он «хлонипа»; согласно этому обычаю, особо почитаемому человеку (обычно после его смерти) дается другое имя, которое сохраняется в народе на долгие времена. — А. К.

(обратно)

66

Нам часто казалось невероятным, как могла мать Игнози с маленьким ребенком перенести трудности путешествия через горы и пустыню, которые чуть не оказались роковыми для нас самих. Теперь же мне приходит в голову, и я хочу поделиться этой мыслью с читателем, что она, вероятно, пошла по этому второму пути, странствуя, как Агарь, по пустыне. Если это действительно было так, то в истории ее спасения нет ничего невероятного. Ее вполне могли повстречать и отвести в оазис какие-нибудь охотники за страусами, как рассказывал сам Игнози. Оттуда она могла постепенно, выбирая плодородные участки земли, идти к югу и добраться до Зулуленда. — А. К.

(обратно)

67

Aasvцge (гол. и нем.) — стервятник.

(обратно)

68

Йоркшир — графство на севере Англии.

(обратно)

69

Между зулусами существует обычай, что человек, достигший известных лет и положения, присваивает себе право носить кольцо, сделанное из черной камеди, перевитое волосами и отполированное, как бриллиант. Почетное положение супруга нескольких жен также дает право носить такое кольцо. Пока человек не носит кольца, на него смотрят, как на мальчика, хотя ему может быть 35 и более лет.

(обратно)

70

Зулусы имеют обыкновение вскрывать живот умершему врагу. У них существует суеверие, что, если не сделать этого, то труп распухает, так же как тело его убийцы.

(обратно)

71

Нет сомнения, что крик совы, как я узнал потом, служит сигналом среди племен Мазаи.

(обратно)

72

Я видел сотни мечей потом, но никогда не мог понять, как вделываются пластинкизолота в сталь оружия. Оружейники Цу-венди, которые выделывают мечи, дают клятву никому не открывать секрета.

(обратно)

73

Позднее я узнал, что этот топор принадлежал дикарю, прозванному «Непобедимым»

(обратно)

74

Молодые воины не имеют собственности. Все добыча, которую они приобретают в битве, принадлежит их отцам или начальникам.

(обратно)

75

Мазаи в апреле 1886 г., действительно, убили миссионера Гутона и его жену в описанном месте, на берегу Таны; это были первые белые люди, которые пали жертвами жестокого племени.

(обратно)

76

Вероятно, Квотермейн не знал, что у народа, боготворящего животных, существует обычай ежегодно приносить его в жертву богам. Смотри Геродота 42.

(обратно)

77

В Цу-венди члены королевского дома должны быть обвенчаны великим жрецом или формально назначенным депутатом-жрецом.

(обратно)

78

В стране Цу-венди есть обычай носить умерших офицеров на сложенных в виде носилок копьях солдат. — А. К.

(обратно)

79

Я не знаю, кто этот Галаци. Умслопогас никогда не говорил мне про него.

(обратно)

80

Автор имеет в виду холм Маюба, где английские войска потерпели поражение в бою с восставшими бурами.

(обратно)

81

В переводе этой повести транскрипция некоторых имен, фамилий и понятий несколько отличается от общеупотребительной.

(обратно)

82

В силу особенностей английского права Квотермейн не унаследовал состояния жены.

(обратно)

83

Произведение английского поэта Р. Г. Барема (1788–1845), писавшего под псевдонимом Томас Инголдсби.

(обратно)

84

Крааль — здесь: загон для скота (зулу).

(обратно)

85

Имеется в виду миссионерское общество.

(обратно)

86

Имеется в виду Оранжевое Свободное государство. Провозглашение этой республики состоялось в 1854 г.

(обратно)

87

Среди зулусских знахарей были специалисты по выявлению тайных колдунов.

(обратно)

88

Моселекатсе (правильнее — Мзиликази) (ок.1790–1868) около 1822 г. возглавил несколько родов, составивших в дальнейшем ядро народа атабеле в нынешней Родезии (Зимбабве).

(обратно)

89

Фарлонг — 201 м.

(обратно)

90

Трек — переселение (голл.).

(обратно)

91

Менеер — господин мой (голл.).

(обратно)

92

Предикант — миссионер (голл.).

(обратно)

93

Хеер — господин (голл.).

(обратно)

94

Мтетва — родственное зулусам племя, входившее в число подданных зулусской империи.

(обратно)

95

Схепсел — тип (голл.).

(обратно)

96

Мтетва — легендарный прародитель одноименного племени.

(обратно)

97

Xе! — боевой клич зулусских воинов.

(обратно)

98

Между человеком и обезьяной.

(обратно)

99

Бабуин.

(обратно)

100

Английская пинта — 0,57 л.

(обратно)

101

Краали, сходные с теми, которые описал мистер Квотермейн, были обнаружены в трансваальском округе Марико. Один из них изображен в книге мистера Андерсона «Двадцать пять лет в фургоне», т. II, стр.55.

(обратно)

102

Аналогичный случай описан у Андерсона: «Двадцать пять лет в фургоне», т.1, стр.262.

(обратно)

103

Эти строки, разумеется, написаны до того, как в Англию пришло сообщение мистера Квотермейна о приключениях, которые он пережил вместе с сэром Генри Кертисом и капитаном Джоном Гудом в открытой ими Стране Зу-венди.

(обратно)

104

«Стандард бэнк оф Сауз Африка» — крупный английский банк, основанный в 1862 г. для ведения операций в Южной Африке.

(обратно)

105

Кафрами колонисты называли коренных жителей Южной Африки.

(обратно)

106

Муйд — мешок вместимостью 100 л.

(обратно)

107

Полсоверена — 10 шиллингов; флорин — 2 шиллинга.

(обратно)

108

Порфир — изверженная горная порода.

(обратно)

109

У зулусов разрешение носить головное кольцо давалось специальным приказом короля или вождя. Оно было не столько привилегией, сколько наградой, дающей право вступать в брак.

(обратно)

110

Я знаю случай, когда лев унес таким образом быка-двухлетку, перепрыгнув каменную стену высотой в четыре фута. Потом его отравили стрихнином, положенным в остатки туши бычка. Когти льва и поныне хранятся у меня. — Примеч. автора.

(обратно)

111

Намёк на библейское сказание о вещем сне фараона, который увидел сначала семь тучных, а затем семь тощих коров, предвещавших соответственно урожайные и голодные годы.

(обратно)

112

Тамбоуки — сорго (африкаанс).

(обратно)

113

Умутша — набедренная повязка, передник (зулу).

(обратно)

114

Индуна — советник, старейшина (зулу).

(обратно)

115

Каросс — плащ, накидка или одеяло из шкур (зулу).

(обратно)

116

Такое значение имеет на местном языке слово «слон». — Примеч. автора.

(обратно)

117

О вождь, великий вождь (зулу).

(обратно)

118

Инкосазана — правительница или принцесса царствующего рода у зулусов (зулу).

(обратно)

119

Копье — холм (африкаанс.).

(обратно)

120

Дисселбум — дышло (африкаанс).

(обратно)

121

Кхама — правитель народа бамангвато (ныне территория Ботсваны) в конце прошлого — начале нынешнего века.

(обратно)

122

Исануси — ловец колдунов (зулу).

(обратно)

123

Секукуни — вождь племени бапеди (Северный и Восточный Трансвааль), наследовал своему отцу Секвати.

(обратно)

124

Бушвелд — плато в Трансваале.

(обратно)

125

Крааль — в данном случае поселок; Кнобнозы — название, данное колонизаторами части племени барапутсе.

(обратно)

126

Каросс — накидка (зулу).

(обратно)

127

Тандстикор — фосфорная (африкаанс).

(обратно)

128

Чака (1787–1828) — полководец, объединитель зулусских племен.

(обратно)

129

Миля — около 1609 м.

(обратно)

130

Ярд — 91,4 см.

(обратно)

131

Фут — около 30,5 см.

(обратно)

132

Мастиф — порода крупных английских собак.

(обратно)

133

По библейскому преданию, пророк Даниил был приговорен к смерти и брошен на растерзание львам.

(обратно)

134

Акр — 0,4 га.

(обратно)

135

Велд — степь, саванна (африкаанс).

(обратно)

136

Дюйм — около 2,5 см.

(обратно)

137

Нкоси (инкоси) — вождь, правитель, старейшина зулусов. Употребляется также как уважительная форма обращения.

(обратно)

138

Дом Нортумберлендов — лондонская резиденция графов и герцогов Нортумберлендских в XVII–XIX вв.

(обратно)

139

Р. Хаггард, видимо, иронизирует над следующими строками из книги Д. Ливингстона «Путешествия и исследования в Южной Африке с 1840 по 1855 г.»: «Лев прыгнул на меня. Я стоял на небольшом возвышении; он схватил меня за плечо, и мы оба вместе покатились вниз. Свирепо рыча над самым моим ухом, он встряхнул меня, как терьер встряхивает крысу. Это встряхивание вызвало во мне оцепенение, по-видимому, подобное тому, какое наступает у мыши, когда ее первый раз встряхнет кошка… и не было ни чувства боли, ни ощущения страха…»

(обратно)

140

В XIX веке Темпл располагался за исторической западной границей города — рекой Флит.

(обратно)

141

Эту реплику Квотермейн адресовал мне. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

142

Юпитера-громовержца (лат.).

(обратно)

143

Скверфейс (от англ. Square-face — букв. «квадратная личина») — распространенное в Южной Африке сленговое название джина, который в те времена продавался в бутылках квадратной формы.

(обратно)

144

Имеется в виду новозаветная притча о Лазаре и богаче (Лк. 16: 19–31). В русском синодальном переводе богача не называют по имени.

(обратно)

145

То есть более 190 кг.

(обратно)

146

Тут Квотермейн снова обратился ко мне. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

147

То есть Мпанде, единокровного брата Чаки и Дингаана, преемника последнего в качестве верховного правителя зулусов. Мпанде наследовал его сын Кечвайо.

(обратно)

148

Г. Р. Хаггарда еще при жизни неоднократно упрекали в весьма вольной «транслитерации» местных африканских языков и наречий.

(обратно)

149

1 Цар. 15: 1-23.

(обратно)

150

Если Аллан действительно отдал мне тогда карту — в чем, по прошествии стольких лет, я совершенно не уверен, — я припрятал ее столь тщательно, что она сгинула бесследно, и искать ее среди вороха корреспонденции тридцатипятилетней давности у меня нет ни малейшего желания. Кроме того, если карта все же будет найдена и опубликована, это обстоятельство способно породить необоснованные спекуляции и обернуться потерей денег для юных девиц, представителей духовенства и прочих лиц, склонных к авантюрам. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

151

Торквес (торк) — кельтская разновидность шейной гривны. Подобные украшения (для женщин) и знаки отличия (для мужчин) были известны также многим другим народам, в том числе их носили и древние египтяне, к которым автор, как следует из текста, очевидно, возводит происхождение народа валлу.

(обратно)

152

Имеется в виду сын библейского патриарха Ноя, легендарный прародитель африканских народов. Согласно Иосифу Флавию, египтяне происходили от сына Хама — Мицраима (данное слово есть название Египта на иврите).

(обратно)

153

Эту реплику Квотермейн вновь адресовал мне. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

154

Квотермейн неточно цитирует по памяти начальную строфу поэмы С. Т. Кольриджа «Кубла-хан, или Видение во сне». В переводе К. Бальмонта: «В стране Ксанад благословенной / Дворец построил Кубла-хан, / Где Альф бежит, поток священный, / Сквозь мглу пещер гигантских, пенный, / Впадает в сонный океан».

(обратно)

155

Здесь: вооруженный человек, подчиненный вождю. В античной мифологии мирмидоняне — воинственное фессалийское племя; именно их привел под стены Трои герой Ахилл.

(обратно)

156

Банши — в ирландском фольклоре дух-плакальщица, чьи душераздирающие стоны предвещают гибель кого-либо из членов семейства.

(обратно)

157

После представления Чарльзом Дарвином эволюционной теории многие ученые (в частности, немецкий естествоиспытатель Эрнст Геккель) начали поиски так называемого недостающего звена между современным человеком и древней обезьяной.

(обратно)

158

Имеется в виду круговая чаша, которой обносили гостей на званых обедах у лондонского лорд-мэра (управителя Сити).

(обратно)

159

3 Цар. 18: 26–29.

(обратно)

160

Персонаж пьесы английского драматурга Томаса Мортона «Бог в помощь», олицетворение ханжества.

(обратно)

161

4 Цар. 5: 18. Риммон — ассирийское божество грома.

(обратно)

162

Имеется в виду опунция.

(обратно)

163

Имеются в виду даманы, обитатели скалистых склонов, по виду напоминающие сурков.

(обратно)

164

Пс. 148: 7–8.

(обратно)

165

Аллан преувеличивал; нам всем было чрезвычайно интересно, в особенности нас занимала загадка душевного состояния Иссикора. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

166

«История Сэндфорда и Мертона» — сочинение Томаса Дэя, сторонника идей Жан-Жака Руссо, книга для детей, пользовавшаяся чрезвычайной популярностью вплоть до конца XIX столетия.

(обратно)

167

Цивета — род хищников семейства виверровых; обликом напоминают крупных пятнисто-полосатых кошек.

(обратно)

168

Элозий — добрый гений.

(обратно)

169

Царский титул у зулусов.

(обратно)

170

Зулусов хоронят сидя.

(обратно)

171

Ретиф Питер Мориц — идеолог и руководитель («губернатор») Великого трека, то есть переселения потомков голландских колонистов с побережья в центральные районы Южной Африки. Далее автор нередко использует сокращенную африканерскую (бурскую) форму имени Ретифа — Пьет.

(обратно)

172

Дингаан (Дингане), сын Сензангаконы, верховный правитель зулусов, на годы правления которого пришелся Великий трек.

(обратно)

173

Генри Бульвер — английский колониальный чиновник и дипломат, в 1880-х годах губернатор Наталя и специальный комиссар по делам зулусов.

(обратно)

174

Автор использует английскую форму фамилии Луиса Трегардта, бурского фермера и руководителя одной из первых групп трекеров; в 1836 году буры во главе с Трегардтом двинулись из Капской колонии на север, вынесли по пути немало испытаний и два года спустя вышли к берегам залива Делагоа.

(обратно)

175

Легатарий — преемник дара в пользу конкретного лица по завещанию; имеет право на свою долю наследства только после выплаты из наследственной суммы всех долгов завещателя.

(обратно)

176

Кечвайо — сын Мпанде (Панды), брата Чаки и Дингаана, верховный правитель зулусов, при котором британцы в ходе Англо-зулусской войны 1879 года фактически подчинили себе Зулуленд.

(обратно)

177

Нантский эдикт — в 1598 году уравнял в правах католиков и протестантов (гугенотов); с отменой этого эдикта в 1685 году протестанты массово эмигрировали из Франции.

(обратно)

178

«3 января 1836 года. Я покидаю эту страну, пытаясь спастись от проклятого британского правительства, подобно тому как мои предки спаслись от этого дьявола Людовика XIV. Долой тиранов — королей и министров! Да здравствует свобода!» (фр.).

(обратно)

179

Господин (африкаанс).

(обратно)

180

Клипшпрингер — антилопа-прыгун, широко распространенная в Африке.

(обратно)

181

Имеется в виду, что мужчины пили кофе с добавлением спиртного.

(обратно)

182

Проповедник (африкаанс).

(обратно)

183

Мальчишка (фр.).

(обратно)

184

Черт побери! По крайней мере, он храбр, этот юнец! (фр.).

(обратно)

185

Имеются в виду боевые действия на востоке Капской колонии между британскими и голландскими колонистами и южноафриканским народом ко́са. В ходе этой войны бурский отряд под командованием П. Ретифа разгромил войско коса у горы Винтерберг. Эта война и потери среди фермеров-буров в результате нападений туземцев стали одной из причин Великого трека: губернатор Ретиф и его сторонники рассчитывали, что в Натале будет намного безопаснее.

(обратно)

186

Кафры — общее название независимых (от европейцев) темнокожих племен Южной Африки, среди которых особо выделяли зулусов. Сам термин был унаследован британцами от арабов, которые именовали «красными кафрами» (кяфирами) тех туземцев, что не принимали ислам; по мусульманским картам, территория красных кафров простиралась от мыса Доброй Надежды до Драконовых гор.

(обратно)

187

«Рур» — кремневое длинноствольное ружье для охоты на крупную дичь, так называемый слонобой.

(обратно)

188

Черт подери! (фр.).

(обратно)

189

Будь я проклят! (фр.).

(обратно)

190

«У Меня отмщение и воздаяние» (Втор. 32: 35).

(обратно)

191

Молодой красавицы. — А. К.

(обратно)

192

Да-да, правильно (нем.). Порой автор, приводя высказывания буров на «бурском» языке, на самом деле заставляет их говорить по-немецки.

(обратно)

193

Это одноствольное капсюльное ружье, описанное мистером Алланом Квотермейном и столь часто упоминаемое в рассказах об этом периоде его жизни, было прислано мне мистером Куртисом и лежит сейчас передо мной. Оно было изготовлено в 1835 году в мастерской Дж. Парди (Лондон, Оскфорд-стрит, 314 1/2) и представляет собой великолепный образчик охотничьего оружия. Без шомпола, который где-то затерялся, оно весит всего 5 фунтов и 3 и 3/4 унции. Ствол прямоугольный, канал ствола, рассчитанный на сферическую пулю, имеет диаметр 1/2 дюйма. Курок можно поставить на предохранительный взвод с помощью специального рычажка.

Другая особенность этого оружия (лично я никогда прежде такого не видел) состоит в том, что даже легкого нажатия на спусковой крючок достаточно, для того чтобы произвести выстрел; если коротко, ружье реагирует буквально на касание пальцем.

Ружье имеет два целика, маркированные на 150 и 200 ярдов соответственно, помимо фиксированного прицела на 100 ярдов. На замке выгравированы фигурки лежащего оленя и стоящей лани. Для своего времени это было отличное и очень удобное оружие, с костяной отделкой по цевью, как принято сегодня говорить, и с обрезанной ложей, чтобы щека стреляющего прилегала плотнее.

Какими патронами из этого ружья стреляли, я точно не знаю, но могу предположить, что использовались заряды от 2 и 1/2 до 3 драхм пороха. Несложно догадаться, что в руках Аллана Квотермейна такое оружие, пусть сегодня оно безнадежно устарело, было способно на великие дела (конечно, с учетом расстояния) и что вера в него, выказанная в ходе поединка в Груте-Клуф и позднее, в жуткой истории со стервятниками, когда жизни столь многих людей зависели от меткости стрельбы, оказалась вполне обоснованной. Об этом свидетельствует исход обоих случаев.

В ответ на мою просьбу из мастерской Парди сообщили, что медные капсюли впервые опробовал полковник Форсайт в 1820 году, а компания начала торговать ими в 1824-м, по цене 1,15 фунта за тысячу штук; широкое распространение капсюли получили немного позднее. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

194

Бонтбок — беломордый бубал, антилопа. В Южной Африке водятся два подвида бубалов — бонтбоки и блесбоки.

(обратно)

195

Стервятников. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

196

Господи Боже (нем.).

(обратно)

197

Речь идет о реке Лимпопо, которая берет начало в горах Витватерсранд, к югу от Претории, и впадает в Индийский океан к северу от залива Делагуа.

(обратно)

198

Кватламба — зулусское название Драконовых гор (Дракенсберг).

(обратно)

199

Мзиликази — зулусский вождь, основатель «государства» Матабеле на территории будущей Южной Родезии, считался лучшим чернокожим полководцем после короля Чаки.

(обратно)

200

Соверен — золотая монета достоинством 1 фунт стерлингов; имеются в виду так называемые современные соверены, чеканка которых началась в 1817 году.

(обратно)

201

В 1875 году нейтральный арбитр, в роли которого выступал главнокомандующий войсками Франции и будущий президент страны Патрис де Мак-Магон, признал и подтвердил приоритетное право Португалии на владение этой территорией.

(обратно)

202

Парафраз Евангелия от Марка: «И спросил его: как тебе имя? И он сказал в ответ: легион имя мне, потому что нас много» (Мк. 5: 9).

(обратно)

203

Инкози — титул вождя, верховного правителя зулусов.

(обратно)

204

Имеется в виду короткая борода, название которой связано с тюрьмой для опасных преступников в английском городе Ньюгейт; считалось, что такая борода как бы повторяет положение петли, которую набрасывают на шею осужденного.

(обратно)

205

Треклятая (африкаанс).

(обратно)

206

В годы, когда происходит действие, на этой территории располагалось туземное «государство» народа свази, но к концу XIX столетия Свазиленд сделался частью бурской республики Трансвааль.

(обратно)

207

Импи — зулусское слово, обозначающее вооруженного воина; с XIX века так стали называться полки армии зулусов.

(обратно)

208

Черномазыми. — А. К.

(обратно)

209

То есть Георга III, короля Великобритании и Ирландии, в правление которого британцы сначала захватили, а затем, по итогам Венского конгресса, получили в «вечное пользование» Капскую колонию. Логично предположить, что африканские туземцы не следовали отечественной традиции различать обычные и королевские имена европейцев (Джон — Иоанн и т. д.), поэтому при переводе был выбран вариант «Джордж».

(обратно)

210

Речь идет об одном из так называемых военных лагерей (или комплексов — амакханда) Дингаана. Название Умгунгундлову можно перевести как «тайное убежище слона», причем под «слоном» имелся в виду верховный вождь зулусов. Этот лагерь имел овальную форму и вмещал до 1700 хижин, а проживало в нем до 7000 человек.

(обратно)

211

Фрэнсис Оуэн — историческое лицо, английский миссионер, которому Дингаан разрешил проповедовать среди зулусов.

(обратно)

212

Томас Холстед — историческое лицо, английский торговец, служивший переводчиком при Чаке и Дингаане; погиб вместе с Ретифом и его бурами.

(обратно)

213

См. книгу автора «Нада». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

214

Имеется в виду Ква-Мативане, холм казней, на котором в 1829 году Дингаан казнил восставшего против него вождя Мативане, а позднее предал смерти сотни своих соотечественников.

(обратно)

215

Парафраз Первого послания апостола Петра: «И когда явится Пастыреначальник, вы получите неувядающий венец славы» (1 Пет. 5: 4).

(обратно)

216

В классической мифологии гений — дух-хранитель; считалось, что каждая местность имеет собственного духа, гения места (лат. genius loci).

(обратно)

217

Лоуд — старинная английская мера веса. В одном лоуде руды или камней насчитывалось 158,3 кг.

(обратно)

218

Ньянга — общее название колдунов на языке суахили в Восточной Африке и на севере Южной Африки.

(обратно)

219

Гибель Дингаана описана в книге автора «Нада». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

220

Все будет в порядке. — А. К.

(обратно)

221

Имеется в виду Мпанде, единокровный брат Чаки и Дингаана; в 1840 году при поддержке буров он восстал против Дингаана, убил брата и стал верховным правителем зулусов. В этом качестве он передал бурам земли в Натале и поддерживал дружественные отношения с британцами, сохраняя независимость Зулуленда.

(обратно)

222

Веенен — город, основанный спустя два месяца после нападения зулусов на бурские лагеря. В англизированном прочтении Винен.

(обратно)

223

Фельдкорнет — в Южной Африке так именовали гражданских чиновников Капской колонии, имевших полномочия выступать как армейские офицеры и как магистраты.

(обратно)

224

Бушменская река — приток Тугелы, как и упоминающаяся ниже река Муи; обе берут начало в Драконовых горах.

(обратно)

225

Сиконьела — вождь народа суто (басуто), позднее был изгнан Мошвешве, первым единоличным правителем Лесото.

(обратно)

226

Каледон — река Мохокаре в современном Лесото.

(обратно)

227

Сбрендил. — А. К.

(обратно)

228

Неделя белого хлеба (white bread week), то есть медовый месяц. — А. К.

(обратно)

229

Поживем — увидим! (фр.).

(обратно)

230

Здравствуй. — А. К.

(обратно)

231

Одно растает, другое унесет ветром; бурская поговорка вроде английской «мура и мусор». — А. К.

(обратно)

232

Кровавая река — река Нкоме в современной провинции Квазулу-Наталь, где в 1838 году произошло сражение между зулусами и бурами во главе с Андрисом Преториусом. В стычке было убито более 3000 зулусов; среди буров, по некоторым данным, лишь трое получили легкие ранения.

(обратно)

233

Кентер — укороченный полевой галоп.

(обратно)

234

«Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам» (Мф. 27: 3–4).

(обратно)

235

Имеется в виду эпизод из Ветхого Завета.

(обратно)

236

Джеймс Стюарт — государственный служащий в колонии Наталь, посвятивший свою жизнь изучению зулусского языка и собиранию зулусского фольклора. Составитель пяти школьных хрестоматий поэзии и прозы народа зулу, автор книги «История зулусского мятежа 1906 года» (1913).

(обратно)

237

Сензангакона — верховный правитель (инкози) зулусов, отец Чаки, основателя могущественной зулусской державы, Дингаана и Панды.

(обратно)

238

Кечвайо — инкози зулусов с 1872 по 1879 год, возглавил сопротивление зулусов в ходе Англо-зулусской войны 1879 года.

(обратно)

239

Не сумев поступить на дипломатическую службу в Лондоне, по настоянию отца в 1875 году Г. Райдер Хаггард отправился в Южную Африку, где устроился секретарем к вице-губернатору провинции Наталь Генри Бульверу. В 1878–1880 годах служил управителем и регистратором Верховного суда в Трансваале.

(обратно)

240

Теофил Шепстон — выдающийся южноафриканский государственный деятель, долгое время занимавшийся вопросами коренных народов. В 1877 году был назначен специальным уполномоченным премьер-министром по Трансваалю, имел непосредственное отношение к принятию решения об аннексии этой провинции. Вместо своего потерявшего голос босса официальное заявление о британской аннексии Трансвааля, то есть фактически об объявлении Англобурской войны, зачитал Г. Р. Хаггард.

(обратно)

241

Чака — основатель и первый инкози державы зулу — Квазулу; в период своего правления примерно с 1815 по 1828 год сумел расширить влияние и территории зулусов, используя мобильное войско импи, вооруженное укороченными ассегаями.

(обратно)

242

Умбелази (Мбуязи) — сын короля Панды, погибший в сражении со своим братом Кечвайо за трон Зулуленда в битве при Тугеле.

(обратно)

243

Джон Роберт Данн — английский торговец, назначенный британским резидентом; один из тринадцати «вождей», к которым в 1879 году перешла власть династии короля Чаки.

(обратно)

244

Казнозарядное оружие — огнестрельное оружие, в котором пуля, пороховой заряд и средство воспламенения соединены в одно целое с помощью гильзы.

(обратно)

245

Мативане — правитель племени амангвана, обитавшего в верховьях Белого Умфолози; позднее вытеснено Чакой на запад. Вскоре после заключения союза с Дингааном, преемником Чаки, был убит по его приказу в собственном краале.

(обратно)

246

См. роман «Мари». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

247

Розовая кость (от англ. pink ivory; умнини, умголоти) — древесина вечнозеленого дерева из семейства крушиновых, произрастающего в Южной Африке, Зимбабве и Мозамбике. Украшения из умнини могли носить лишь вождь и его сыновья, что являлось отличительным знаком принадлежности к королевскому роду.

(обратно)

248

Макози (мн. от «инкози») — так зулусы здороваются с колдунами, считая, что они «не одни»: в колдуне (как в одержимых бесами, по Библии) обитает неисчислимое полчище духов. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

249

Бочаг — углубление дна в русле небольшого водотока (реки или ручья), постоянно заполненное водой.

(обратно)

250

Ндвандве — одно из племенных объединений народа нгуни в Южной Африке. Первоначально ндвандве владели территорией к северу и востоку от реки Черный Умфолози.

(обратно)

251

Куаби и тетвасы — племена в Южной Африке.

(обратно)

252

Попугаю.

(обратно)

253

История опубликована под названием «Мари». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

254

Муча — набедренная повязка у зулусов.

(обратно)

255

Персонаж с таким именем появляется на страницах романа Г. Райдера Хаггарда «Священный цветок».

(обратно)

256

Имеется в виду Питер Ретиф (см. выше).

(обратно)

257

В Зулуленде зятя называют «зять-бревно» (son-in-law log) по причине, поясненной в тексте. — Примеч. автора.

(обратно)

258

«Потом-потом» и «громовые глотки» — так кафры называли пушки. Когда в Наталь прибыли первые полевые армейские подразделения, любопытные кафры докучали солдатам просьбами показать им, как стреляют орудия. И всякий раз солдаты отвечали: «Потом, потом». Так и родилось это название. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

259

Каломель — препарат ртути (однохлористая ртуть); желчегонное и слабительное средство; обладает также мочегонным действием.

(обратно)

260

Куду — крупная винторогая антилопа.

(обратно)

261

Имеется в виду английская пословица: «Between the cup and the lip a morsel may slip» («Кусочек может упасть, пока его несешь от чаши ко рту»).

(обратно)

262

Умкхолисо — часть свадебной церемонии у зулусов, во время которой в жертву предкам приносят быка; его желчью обливают невесту.

(обратно)

263

Инкосазана — принцесса царствующего рода у зулусов.

(обратно)

264

Ипекакуана (или рвотный корень) — небольшое травянистое растение, обладающее раздражающим, отхаркивающим и противовоспалительным свойствами.

(обратно)

265

В переводе с зулусского языка «зулу» — это небо, а сами зулусы — небесные люди.

(обратно)

266

Когда «Ингому» поют двадцать-тридцать тысяч воинов, несущихся в атаку, это, несомненно, потрясает до глубины души. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

267

Стихотворный перевод с английского Наталии Крышан.

(обратно)

268

«Кого Бог желает погубить, того Он лишает разума» (лат.).

(обратно)

269

Историю о трагической гибели Кечвайо и о мести Зикали я надеюсь когда-нибудь написать, поскольку и в этих событиях мне было суждено принять участие. — А. К.

(обратно)

270

Я перечитал всю историю, и на память мне пришло, что она была матерью Мтонги, который был много моложе Умбелази. — А. К.

(обратно)

271

Потерявших рассудок зулусы считают блаженными. — А. К.

(обратно)

272

Эланд (антилопа Канна) — это самая крупная травоядная африканская антилопа, проживающая в южной части страны.

(обратно)

273

Шотландец — двухпенсовая монета, которую стали так называть благодаря тому, что некогда один предприимчивый эмигрант из Шотландии щедро расплачивался с простодушными туземцами Наталя «шотландцами», выдавая их за полкроны. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

274

Чудо-дерево (англ. Wonder tree) — такое название получила обширная роща фикусов, образованная из материнского и дочерних стволов; это чудо природы и сегодня можно увидеть в заповеднике Вандербум неподалеку от Претории.

(обратно)

275

«Красная вода» — английское обиходное название пироплазмоза — инфекционной болезни крупного рогатого скота.

(обратно)

276

См. роман «Дитя Бури». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

277

Фраза полностью: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15: 13).

(обратно)

278

Бартл Фрер — английский политический деятель, верховой комиссар южноафриканских колоний.

(обратно)

279

См. роман «Мари». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

280

См. роман «Мари». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

281

Кузнецы зулусов окунают копья в человеческую кровь. — А. К.

(обратно)

282

Туземцы в насмешку называют нашу страну Маленькой Англией. — А. К.

(обратно)

283

См. роман «Дитя из слоновой кости». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

284

См. роман «Нада». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

285

Гарнет Вулсли — британский военачальник, губернатор Наталя и Трансвааля.

(обратно)

286

Каросса — накидка из кожи или меха.

(обратно)

287

Сензангакона — вождь племени зулусов, правивший в конце XVIII — начале XIX века.

(обратно)

288

Гриква — этническая группа в Южной Африке;потомки смешанных браков между бурами и готтентотами.

(обратно)

289

Марицбург — краткое название города Питермарицбург.

(обратно)

290

В битве на реке Тугела в 1856 году встретились войска претендентов на зулусский престол — принцев Кечвайо и Умбелази. В кровопролитном сражении верх одержал Кечвайо, ставший последним независимым зулусским правителем.

(обратно)

291

В 1836 году буры, возглавляемые Питером (Пьетом) Ретифом, вторглись на территории племени зулу, но встретили решительный отпор со стороны зулусского правителя Дингаана. Ретиф погиб в начале военной кампании. Потерпев ряд неудач, буры призвали на помощь англичан и в кровопролитном сражении 16 декабря 1838 года разбили армию Дингаана. Река Нкоме, в долине которой произошла эта битва, получила название Кровавой.

(обратно)

292

Предикант — проповедник (африкаанс).

(обратно)

293

Ханс говорит о том свете.

(обратно)

294

Девушка (зул.). — Примеч. англ. изд.

(обратно)

295

См. роман «Мари». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

296

Дракенсберг — Драконовы горы, горная гряда в Натале.

(обратно)

297

Мф. 6: 34.

(обратно)

298

Кабестан — ворот или шпиль для подъема якоря.

(обратно)

299

Дау — арабское одномачтовое судно с косым треугольным парусом.

(обратно)

300

Аден — порт в Аравийском море, на Аравийском полуострове, в те времена — опорная военно-морская база Великобритании в Индийском океане.

(обратно)

301

К сожалению, больше мы этих запасов слоновой кости не видели. — А. К.

(обратно)

302

Анероид — металлический барометр.

(обратно)

303

Том и Джерри — герои очерков Пирса Игана «Жизнь в Лондоне». Благодаря этому в XIX веке появилось сленговое выражение «tom and jerry», означающее «выпивать, драться и создавать проблемы окружающим».

(обратно)

304

Гелиограф — разновидность оптического телеграфа.

(обратно)

305

То есть к океану.

(обратно)

306

Панч — персонаж английского кукольного театра, хитрый горбун с крючковатым носом. Близок по характеру к русскому Петрушке.

(обратно)

307

Муча — набедренная повязка.

(обратно)

308

Имеется в виду ветхозаветный сюжет (1 Цар. 15: 32, 33).

(обратно)

309

Измененная цитата из Послания к Римлянам, 7: 23.

(обратно)

310

3 Цар. 18: 40.

(обратно)

311

Европа — в греческой мифологии дочь финикийского царя Агенора; была похищена Зевсом, принявшим вид белого быка.

(обратно)

312

Сэмюэл Пипс — английский чиновник морского ведомства, автор знаменитого «Дневника», посвященного повседневной жизни лондонцев периода Реставрации Стюартов.

(обратно)

313

Теофил Шепстон — выдающийся южноафриканский государственный деятель, в 1877 году был назначен специальным уполномоченным премьер-министром по Трансваалю, имел непосредственное отношение к принятию решения об аннексии этой провинции. Вместо своего потерявшего голос босса официальное заявление о британской аннексии Трансвааля, то есть фактически об объявлении Англо-бурской войны, зачитал Г. Р. Хаггард.

(обратно)

314

Уолтер Рэли — английский мореплаватель, поэт, писатель, историк, фаворит королевы Елизаветы I, привез табак в Европу, первым начал курить трубку и ввел это занятие в моду.

(обратно)

315

Мф. 6: 34.

(обратно)

316

Святой Лаврентий — архидиакон римской христианской общины, сожженный на раскаленной решетке во время гонений на христиан в III веке.

(обратно)

317

Джеймс Парди — лондонский оружейный мастер.

(обратно)

318

Хоуп (от англ. hope) — надежда.

(обратно)

319

Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли (Исх. 20: 4).

(обратно)

320

Джон Пил — известный английский охотник; в Калдбеке, историческое графство Камберленд, сохранилась его могила.

(обратно)

321

Крамбол — кронштейн на носу корабля для подвешивания якоря.

(обратно)

322

Тускулум — город, который возглавлял союз латинских городов, выступивших против Рима в битве при Регильском озере ок. 496 года до н. э.

(обратно)

323

Дакка — род конопли.

(обратно)

324

Гораций Коклес — римский герой, который во время войны с этрусским царем Порсеной (ок. 507 года до н. э.) с двумя товарищами сдерживал врага у деревянного моста через Тибр.

(обратно)

325

Поклонникам книг об Аллане Квотермейне наверняка известно, что пророчество старого зулуса свершилось. Мистер Квотермейн погиб на земле Зу-Вендис от ран, полученных в битве между воинствами королев-соперниц. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

326

«Опыт о человеке» — поэма Александра Поупа.

(обратно)

327

Savage (англ.) — дикий.

(обратно)

328

Унция — старинная мера аптекарского веса, равная 29,8 грамма.

(обратно)

329

Черри-бренди — крепкий спиртной напиток, вырабатываемый из сока вишни.

(обратно)

330

Харут и Марут — в мусульманской мифологии — ангелы, согрешившие на земле, обучавшие людей колдовству. Их имена стали символами волшебства и колдовства.

(обратно)

331

Моа — вымерший отряд бескилевых птиц, по внешнему виду напоминавших страусов.

(обратно)

332

Гор — в египетской мифологии — бог света, борющийся с силами мрака.

(обратно)

333

Изида (Исида) — мать Гора, богиня плодородия, воды и ветра, символ женственности.

(обратно)

334

То есть в тюрьме.

(обратно)

335

Английское имя «Джейкоб» соответствует библейскому «Иаков».

(обратно)

336

Не знаю (готтентотск.).

(обратно)

337

Бой (от английского «boy» — мальчик) — так называли туземную мужскую прислугу в колониальных странах.

(обратно)

338

Шамсин — ветер; то же, что и самум в Сахаре.

(обратно)

339

Ехидны — род ядовитых змей семейства аспидных.

(обратно)

340

Сет — в египетской мифологии — бог «чужих стран», бог пустыни, олицетворение злого начала. Сет коварно убил своего брата Осириса, бога земледелия и ремесел. Жена Осириса Изида после убийства мужа нашла его тело, зачала от него и родила сына Гора, который должен был отомстить Сету.

(обратно)

341

Согласно библейскому повествованию, израильские пророки Моисей и Аарон прокляли Египет за то, что фараоны держали еврейский народ в рабстве, и наслали на страну «десять казней египетских», приведших Египет к полному разорению.

(обратно)

342

Левиафан — библейское чудовище огромных размеров, враждебное Богу.

(обратно)

343

Всемогущий! (голландск.)

(обратно)

344

Магут — погонщик слонов.

(обратно)

345

Курортный городок в Англии.

(обратно)

346

Ушебти — в Древнем Египте это магические фигурки в виде мумий или людей с орудиями труда: кирками или мотыгами. При погребении помещались вместе с усопшим: по верованиям древних, они должны были замещать умершего на работах в загробных полях Осириса.

(обратно)

347

Во второй половине XIX века в Британии в книгах с желтой обложкой публиковались авторы популярных развлекательных романов (Р.Л. Стивенсон, У. Коллинз и др.).

(обратно)

348

Ветхий Завет. Притч. 1:17.

(обратно)

349

Здоровый, сильный человек с громовым голосом (от библейск. «васанский бык»).

(обратно)

350

Кетгут (англ. catgut, буквально — струна), нити, вырабатываемые из кишок мелкого рогатого скота; хирургический шовный материал. Применяется для наложения внутренних швов, перевязки сосудов при операциях; на кожу кетгутовые швы иногда накладывают под гипсовую повязку.

(обратно)

351

Систрум — у египетян ссеш или кемкен. Греческий инструмент, обычно делавшийся из бронзы, но иногда из золота или серебра, имеющий открытую кругообразную форму, с ручкой и четырьмя струнами, проходящими через отверстия, на концах которых были прикреплены звенящие кусочки металла; вверху он был украшен фигурой Исиды, или Хатор. Это был священный инструмент, используемый в храмах для того, чтобы производить магнетические токи и звуки. По сей день он сохранился в христианской Абиссинии под названием санасек, и благочестивые жрецы применяют его, чтобы «прогонять чертей из помещений», — действие, понятное для оккультиста, хотя оно и вызывает смех у скептика-востоковеда. Жрица обычно держала его в правой руке во время церемонии очищения воздуха или «заклинания стихий», тогда как жрецы держали систрум в левой руке, правой манипулируя «ключом жизни» — крестом с рукояткой, или тау.

(обратно)

352

Птах — древнеегипетский бог.

(обратно)

353

Саис — древний город в Египте.

(обратно)

354

Сатрапия — округ, провинция, подчиненные сатрапу, или наместнику.

(обратно)

355

Апис — древнеегипетский бог плодородия, имевший облик быка.

(обратно)

356

Урей — изображение кобры на атрибутах власти египетского фараона.

(обратно)

357

Стадий (древнеегипетская мера длины) — равен 209,4 метра.

(обратно)

358

Тутмос (имеется в виду Тутмос III) — египетский фараон (умер в 1426 г. до Р.Х.).

(обратно)

359

Рамсес Великий, он же Рамсес II — египетский фараон (ок. 1279–1213 гг. до Р.Х.).

(обратно)

360

Стиль — заостренный стержень для письма в древности.

(обратно)

361

Лига (уставная) — мера длины, равная 4,83 километра.

(обратно)

362

Имеется в виду дельта Нила.

(обратно)

363

37 Пядь (здесь) — примерное расстояние от кончика большого пальца до кончика мизинца.

(обратно)

364

В этом издании — вышедшем до 2016 г., роман напечатан в сокращённом виде. При этом исчезла привязка событий романа к Аллану Квотермейну.

(обратно)

365

Евклид — древнегреческий математик. Евклид родился в 330 году до н. э. в небольшом городке Тире, недалеко от Афин. Однажды царь Птолемей спросил Евклида, существует ли другой, не такой трудный путь познания геометрии, чем тот, который изложил ученый в своих «Началах». Евклид ответил: «О царь, в геометрии нет царских дорог».

Вероятно, Хаггард считал Евклида апологетом рациональной науки, отметавшим все, что не укладывается в традиционные рамки воззрений истинного ученого.

(обратно)

366

На рубеже XIX и XX веков существовала путаница вокруг понятия «Гадес». Во-первых, это было второе название Кадиса, испанского, а до этого финикийского города на побережье недалеко от Гибралтара. Во-вторых, это место в невидимом мире, отличное от рая и ада, где до момента вознесения Христа было два отделения — отделение покоя и отделение печали. В Гадес до вознесения Христа направлялись души всех умерших. После смерти Христос спустился в Гадес и освободил души праведников, так что ныне в Гадесе томятся в печали, ожидая Страшного суда, лишь души грешников. Из Гадеса эти души проследуют на Суд, а затем будут низвергнуты в ад. Туманное выражение «горы Гадеса» говорит о том, что сам Хаггард не совсем понимал, куда он направляет своего героя.

(обратно)

367

«Легенды Инголдсби» — сборник баллад, написанных английским писателем Р. Г. Барэмом (1788–1845) под псевдонимом Томас Инголдсби.

(обратно)

368

Калликрат — персонаж, упоминавшийся в романах «Она» и «Айша». Похоже, Хаггард сам запутался с определением истинной роли этого фантастически красивого «древнего грека» в судьбе Айши, поскольку в разных произведениях рисует ее по-разному.

(обратно)

369

Эммануил Сведенборг (1688–1772) — шведский ученый, сын королевского священника. Крупный естествоиспытатель, геолог, математик, философ. Основал первый в Швеции научный журнал. Предсказал ряд современных изобретений, в том числе самолеты и подводные лодки. В качестве побочного результата исследования местоположения человеческой души и доказательства ее бессмертия разработал современную теорию атомной структуры материи. Теософ-мистик и медиум, известный своими видениями восхождений в духовный план, где он созерцал посмертную жизнь душ умерших.

(обратно)

370

См. роман «Дитя Бури». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

371

Ка — в египетской мифологии одна из душ — сущностей человека. В «Текстах пирамид» Ка присуще только фараону и связано с идеей его божественного происхождения и могущества. В конце Древнего царства складывается представление о Ка как о двойнике каждого человека, рождающегося вместе с ним и определяющего его судьбу. Ка изображается в виде человека, на голове которого находятся поднятые и согнутые в локтях руки.

(обратно)

372

Об истории Нады и Умслопогаса рассказано в романе Г. Р. Хаггарда «Нада». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

373

Имена подлинных деятелей, позаимствованные Хаггардом из зулусской истории.

(обратно)

374

По-видимому, автор имеет в виду циклопические каменные постройки, открытые в Юго-Восточной Африке в конце XIX века английскими и немецкими путешественниками. Наиболее значительные из них находятся на территории государства Зимбабве и были выполнены народом розви, но «филиалы» каменного строительства имеются и в Мозамбике.

(обратно)

375

В литературе сохранились свидетельства, что в прошлые века у буров и англичан готтентоты часто служили переводчиками с многих языков. Видимо, у людей этого племени имеются врожденные лингвистические способности.

(обратно)

376

Типичная для Африки латеритная почва, богатая железом, что говорит о наличии множества полезных ископаемых в недрах Южной Африки.

(обратно)

377

Амахаггеры — вымышленное племя, упоминается в нескольких романах Хаггарда, относящихся к африканскому циклу.

(обратно)

378

Шинде — один из судоходных рукавов дельты Замбези с одноименным городом на территории Мозамбика.

(обратно)

379

Речь идет о представителях так называемой средиземноморской, или контактной, расы, следуя терминологии начала XX века. В то время в науке была популярна хамитская теория о «пришельцах с севера», принесших культуру в Черную Африку. На самом деле, как выяснилось позже, в самой Африке имелись очаги образования этого антропологического типа, «ответственного» за светлую кожу, правильные «европейские» черты лица, вьющиеся волосы и худощавую фигуру.

(обратно)

380

Довольно сомнительная точка зрения. Мне кажется, что Зикали сильно рисковал, вручая А. К. Великий талисман. — Примеч. англ. изд.

(обратно)

381

Неслучайное замечание автора. В ходе бурско- и англо-зулусских взаимоотношений готтентоты нередко выполняли роль посредников и поворачивали события в ту или иную, выгодную для них сторону, пользуясь тем, что, кроме них, никто из представителей переговаривающихся сторон не владел языками друг друга. Так, в 30-е годы XIX века при Дингаане и его наследниках «служил» некий полукровка Джекоб, в котором была примешана и готтентотская кровь, он вовсю заправлял делами при зулусском дворе и имел влияние у буров и англичан.

(обратно)

382

Штуцер — нарезное ружье с низкой скорострельностью.

(обратно)

383

Кальдера — циркообразная впадина с крутыми стенками и более или менее ровным дном, образовавшаяся вследствие провала вершины вулкана и, в некоторых случаях, прилегающей к нему местности.

(обратно)

384

Исида — богиня древнеегипетского пантеона. Будучи очень древним, культ Исиды, вероятно, происходит из дельты Нила. Здесь находился один из древнейших культовых центров богини Хебет, названный греками Исейоном (совр. Бехбейт-эль-Xarap), лежащий в настоящее время в руинах. Изначально ассоциируясь с богом Хором (Гором), вследствие подъема народного культа Осириса Исида выступает уже сестрой и женой Осириса и матерью Хора.

(обратно)

385

Афродита — богиня любви и красоты малоазийского происхождения. По своему восточному происхождению Афродита близка и даже отождествляется с финикийской Астартой, вавилоно-ассирийской Иштар, египетской Исидой.

(обратно)

386

Сидон — финикийский город. В древние времена он был столь велик и могуч, что Гомер называл сидонцами не только его жителей, но и всех живших на побережье. Золотым периодом истории Сидона были X–VI века до н. э., когда весь Древний мир узнал о Финикии. В переводе с древнегреческого «Сидон» означает «пурпур», так как именно это знаменитое красящее вещество, добывавшееся из моллюсков, обитавших на дне Средиземного моря, принесло ему богатство и славу.

(обратно)

387

Аменарта — персонаж из романа «Айша».

(обратно)

388

Систрум — инструмент, обычно делавшийся из бронзы, но иногда из золота или серебра, имеющий открытую кругообразную форму, с ручкой и четырьмя струнами, проходящими через отверстия, на концах которых были прикреплены звенящие кусочки металла; вверху он был украшен фигурой Исиды или Хатор. Это был священный инструмент, используемый в храмах для произведения магнетических токов и звуков.

(обратно)

389

Осирис — в египетской мифологии бог производительных сил природы, владыка загробного мира, судья в царстве мертвых. Осирис ежегодно умирает и возрождается к новой жизни, но оплодотворяющая жизненная сила в нем сохраняется даже в мертвом.

(обратно)

390

Гор, Хор («высота», «небо») — в египетской мифологии бог неба и солнца в облике сокола, человека с головой сокола или крылатого солнца, сын богини плодородия Исиды и Осириса.

(обратно)

391

Ра — древнеегипетский бог солнца, верховное божество древних египтян. Его имя означает «солнце».

(обратно)

392

Мина, Менес — первый фараон Египта, считается родоначальником I династии египетских фараонов. Происходил из города Тинис и сначала управлял Верхним Египтом.

(обратно)

393

Прометей — сын титана Иапета, двоюродный брат Зевса. Имя Прометей означает «предвидящий». Прометей противится насильственным действиям титанов против олимпийцев и даже добровольно вступает с олимпийцами в союз, тем самым противопоставляя себя бывшим сородичам. Мудрость, полученную им от своих прародителей, дерзость, граничащую с ловким обманом, он использует, покровительствуя жалкому роду людей, создателем которых он является по целому ряду свидетельств.

(обратно)

394

Ахилл, Ахиллес — один из величайших героев Троянской войны, сын царя мирмидонян Пелея и морской богини Фетиды. Стремясь сделать своего сына неуязвимым и таким образом дать ему бессмертие, Фетида по ночам купала Ахилла в водах подземной реки Стикс, и только пятка, за которую она его держала, осталась уязвимой (отсюда выражение «ахиллесова пята»).

(обратно)

395

Клеопатра — царица Египта. Клеопатра VII правила 22 года последовательно в соправительстве со своими братьями (они же по традиции формальные мужья) Птолемеем XIII и Птолемеем XIV, затем в фактическом браке с римским полководцем Марком Антонием. Являлась последним независимым правителем Египта до римского завоевания и нередко, хотя не совсем правильно, считается последним фараоном Древнего Египта.

Широкую известность приобрела благодаря любовной связи с Юлием Цезарем и Марком Антонием. От Цезаря имела сына, от Антония двух сыновей и дочь. Покончила жизнь самоубийством, чтобы не стать пленницей первого римского императора Октавиана Августа.

(обратно)

396

Елена — супруга Атрида Менелая. Из многочисленных куртизанок древности первое место бесспорно принадлежит этой женщине, из-за обладания которой разгорелась война, погубившая Трою.

(обратно)

397

Масаи — народ в пограничных районах Кении и Танзании. Масаи являются, пожалуй, одним из самых известных племен Восточной Африки. Несмотря на развитие современной цивилизации, они практически полностью сохранили традиционный уклад жизни.

(обратно)

398

Помпеи — один из древнейших городов Италии, расположенный у подножия Везувия. В VI веке до н. э. Помпеи были одним из городов образованного в Кампании союза этрусских городов во главе с Капуей. Но 24 августа 79 года история города внезапно прерывается — дремавший доселе Везувий просыпается. Подземные толчки, хлопья пепла, падающие с неба камни — все это застало жителей города врасплох.

Помпеи являются самым сохранившимся античным городом. Поскольку вся обстановка домов осталась нетронутой под слоем застывшей лавы, Помпеи стали важным и ценным источником сведений о жизни, быте, городском устройстве, культуре и искусстве Римской империи I века.

(обратно)

399

Вавилон («Врата Бога») — город, существовавший в Междуречье (сегодня Ирак, 90 км к югу от Багдада), являлся одним из крупнейших городов Древнего мира. Вавилон был столицей Вавилонии, царства, просуществовавшего полтора тысячелетия, а затем державы Александра Македонского. Раскопки 1899–1917 годов, свидетельства древнегреческих авторов и другие источники выявили облик древнего Вавилона в VI веке до н. э.

(обратно)

400

Лот — персонаж Ветхого Завета. Лот едва спасся от небесной кары, которая обрушилась на развращенные города Содом и Гоморра (он и его семья оказались единственными праведниками, оказавшимися в том городе), но его жена, ослушавшаяся запрета оглядываться и обернувшаяся на погибающий Содом, превращена была в соляной столб.

(обратно)

401

Спрингбок — быстроногая антилопа, обитающая в Южной Африке.

(обратно)

402

Самсон — герой ветхозаветных преданий, наделенный невиданной физической силой; двенадцатый из судей Израилевых. Ко времени Самсона над сынами Израилевыми, продолжавшими «делать злое пред очами Господа», уже сорок лет тяготело иго филистимлян. С самого детства на Самсона нисходит «дух Господень», дающий ему чудесную силу, с помощью которой Самсон одолевает любых врагов. Самсон обладает сверхъестественной силой, совершает богатырские подвиги, в том числе вступает в единоборство со львом. Он носил длинные волосы, служившие источником его необычайного могущества. Их потеря и лишение чудесной силы в результате женского коварства и привели к роковому концу.

(обратно)

403

Геркулес — в римской мифологии бог и герой. Соответствует греческому Гераклу. Почитался во многих городах Италии; его культ был заимствован римлянами из Тускула (или Тибура), где Геркулес почитался как воинственный бог, победитель. Культ Геркулеса постепенно стал одним из самых распространенных в римском мире. В Гадесе с ним был отождествлен Мелькарт, в Галлии — Огма и др. Для воинов Геркулес был богом победы.

(обратно)

404

Суггестия — гипноз наяву.

(обратно)

405

Царица Савская — персонаж Ветхого Завета. В Коране, а также во множестве персидских и арабских сказок ее называют Билкис (Балкис). В Эфиопии она известна под именем Македа — Царица Юга, ее потомками считали себя эфиопские императоры и продолжают считать местные иудаисты — фалаша.

(обратно)

406

Будда — букв. «пробудившийся», «просветленный», в буддизме — достигший просветления (бодхи). В более узком значении Будда — эпитет Сиддхартхи Гаутамы, являющегося, согласно буддийской традиции, основателем буддизма.

(обратно)

407

Гера — в древнегреческой мифологии богиня — покровительница брака, охраняющая мать во время родов.

(обратно)

408

Афина — богиня мудрости и справедливой войны. Одна из главнейших фигур не только олимпийской мифологии; по своей значимости она равна Зевсу и иногда даже превосходит его, коренясь в древнейшем периоде развития греческой мифологии — матриархате.

(обратно)

409

Имеются в виду персонажи романа Г. Р. Хаггарда «Нада».

(обратно)

410

Гадес (Аид) — сын Крона и Реи, брат Зевса и Посейдона. После победы над титанами братья поделили власть над миром. По жребию Аиду досталось господство над подземным царством мертвых, где он правит вместе со своей супругой Персефоной. В римской мифологической традиции Аиду соответствует Плутон. По имени божества Гадесом или Аидом называли само царство мертвых, как это и делает Хаггард.

(обратно)

411

Это случится в романе «Аллан Квотермейн». — Примеч. англ. изд.

(обратно)

412

Влей — в Южной Африке впадина округлой или овальной формы в поверхностных рыхлых отложениях, в которой обычно существует болото или мелкое озеро, нередко связанное с соседней речной системой.

(обратно)

413

Taurus (телец; вол) — латинское название зодиакального созвездия Тельца и соответствующего знака зодиака.

(обратно)

414

— Тысяча благодарностей, мсье!

— Не за что, мадам.

— Ах, мсье говорит по-французски!

— Ну да, мадам.

(обратно)

415

Джаггернаут — одно из воплощений бога Вишну. Культ Джаганнатхи включал в себя ритуальные самоистязания и самоубийства верующих, бросавшихся под колесницу, на которой возили его изображение. Отсюда пошло известное выражение «колесница Джаггернаута», которым обозначают высшие проявления слепого фанатизма.

(обратно)

416

Готтентоты — древнейшее племя в Южной Африке. Название происходит от нидерландского hottentot, что значит «заика», и было дано этому народу за особый щелкающий вид произношения звуков.

(обратно)

417

Зулусский Наполеон, двоюродный дед нынешнего короля зулу, Кечвайо. — Примеч. автора.

(обратно)

418

Здесь следует упомянуть, что, по всей видимости, в итоге военное ведомство так и не сочло заслуги Эрнеста заслуживающими внимания и поощрения, поскольку он больше никогда и ничего от командования не получал. — Примеч. автора.

(обратно)

419

Кафры (от арабского каффир — неверный) — устаревшее наименование юго-восточных африканских народов.

(обратно)

420

Капштадт — прежнее название Кейптауна.

(обратно)

421

Таково было официальное название бурской республики Трансвааль с 1856 по 1877 гг.

(обратно)

422

Хеер — господин (африкаанс).

(обратно)

423

Крааль — здесь: загон для скота (зулу).

(обратно)

424

Дракенсберг — Драконовы Горы, горная гряда в Натале.

(обратно)

425

Морген — единица измерения земельных площадей в ряде стран. Южноафриканский морген равен примерно 0,86 га.

(обратно)

426

В апреле 1877 г. Теофил Шепстон, назначенный в Трансвааль чрезвычайным комиссаром британского правительства, аннексировал эту страну в пользу британской короны.

(обратно)

427

Гернет Уолсли — главнокомандующий английскими войсками в Натале.

(обратно)

428

Велд — степь, саванна (африкаанс).

(обратно)

429

Минеер — господин (африкаанс).

(обратно)

430

Роой батьес — красные мундиры, т. е. английские солдаты (африкаанс.).

(обратно)

431

Речь идет об англо-зулусской войне 1879 г., в результате которой зулусы потеряли свою независимость.

(обратно)

432

Готтентоты — одна из коренных народностей, живущих в Южной Африке.

(обратно)

433

Герберт Генри Говард Молино Карнарвон (1831–1890) — английский политический деятель, консерватор, министр колоний (1866–1868, 1874–1880). Трансвааль был аннексирован британской короной во многом благодаря энергичной внешней политике консервативного правительства.

(обратно)

434

Баас — господин (африкаанс).

(обратно)

435

Стонхендж — культовая постройка второго тысячелетия до н. э. в Великобритании, близ города Солсбери.

(обратно)

436

Дистрикт — округ, район (африкаанс).

(обратно)

437

Секукуни — вождь племени бапеди (Северный и Восточный Трансвааль).

(обратно)

438

В 1880 г. английский консервативный кабинет министров ушел в отставку и его место заняло либеральное правительство, чья нерешительная внешняя политика привела к потере англичанами Трансвааля и Оранжевой республики.

(обратно)

439

Имеется в виду Капская колония.

(обратно)

440

Фроу — госпожа (африкаанс).

(обратно)

441

Младые кудри ее волос
Увивали ее будто златым венцом,
Ее нежные руки опущены были вниз,
Стройные, как статуи.
Подобно тому, как белоснежные лепестки лилий
Свертываются и изгибаются,
Так и она двигается под звуки музыки
Плавно, точно лебедь по реке. (англ.).
(обратно)

442

Стефанус Йоханнес Паулус Крюгер (1825–1904) — бурский политический деятель, после аннексии Великобританией Трансвааля призывавший к восстановлению независимости республики. Наряду с Мартинусом Весселсом Преториусом (1819–1901) и Петрусом Якобусом Жубером (1834–1900) был одним из членов триумвирата, возглавлявшего восстание буров в 1880 г. В 1883–1902 гг. президент Трансвааля. Преториус был президентом Трансвааля в 1857-60 и 1864-71 гг., а в 1860-63 гг. — президентом Оранжевой республики.

(обратно)

443

Имеется в виду мыс Доброй Надежды.

(обратно)

444

Ватерберг — горная гряда на севере Трансвааля.

(обратно)

445

Томас-Франсуа Бюргерс (1834-81) — бурский политический деятель, президент Трансвааля в 1872—77 гг.

(обратно)

446

Оуэн Лэньон являлся администратором Трансвааля.

(обратно)

447

Уильям Юарт Гладстон (1809–1897) — английский государственный деятель, лидер либеральной партии, премьер-министр английского правительства (1868–1874, 1880–1885, 1886, 1892–1894).

(обратно)

448

Бартл Фрер — верховный комиссар Южной Африки.

(обратно)

449

Кетчвайо (Сетевайо) (ок. 1828–1884) — последний независимый правитель зулусов.

(обратно)

450

Бечуаналенд — ныне государство Ботсвана.

(обратно)

451

20 декабря 1880 г. близ местечка Бронкерс Сплинт буры разгромили английский отряд численностью в 260 человек.

(обратно)

452

Баймакаар — митинг (африкаанс).

(обратно)

453

Это слово употреблено с намерением. Год тому назад один из жителей Трансвааля просил меня обратить внимание публики на печальное состояние этих могил. Я до сих пор не убежден, сделано ли что-нибудь в этом отношении. — Примеч. автора.

(обратно)

454

Джордж Колли — английский генерал.

(обратно)

455

Речь идет о неудачной попытке английских войск форсировать горный проход Лейнгс Нэк, ведущий через Драконовы горы из Наталя в Трансвааль (28 января 1881 г.).

(обратно)

456

Имеется в виду Джордж Колли.

(обратно)

457

8 февраля 1881 г. английский отряд численностью в 500 человек под командой генерала Колли потерпел поражение в сражении на холме Скейнс Хоогте близ реки Ингого. После этого боя буры вторглись в северные провинции Наталя.

(обратно)

458

В бою у горы Маюба 27 февраля 1881 г. английский отряд численностью в 600 человек под командованием генерала Колли, пытавшийся выбить буров с перевала Лейнгс Нэк, был наголову разбит бурами; при этом погиб генерал Джордж Колли.

(обратно)

459

Чака — зулусский правитель (1816–1828), объединивший родственные зулусам племена и создавший могущественную зулусскую империю.

(обратно)

460

Саутпансберг — горная гряда на северной границе Трансвааля.

(обратно)

461

Вавилонский царь Навуходоносор бросил в огненную печь трех отроков, не пожелавших поклониться его золотому изображению (2-я Книга Царств, 4. 20).

(обратно)

462

Смешай их хитрости,
Разрушь их рабское лукавство,
Боже, храни королеву! (англ.).
(обратно)

463

Весьма нередко можно встретить в Южной Африке белых людей, которые так или иначе верят в заклинания туземных колдунов и знахарей и которые, несмотря на запрещение закона, обращаются к ним за помощью, в особенности в тех случаях, когда дело идет о каких-либо потерянных предметах. — Примеч. автора.

(обратно)

464

Ассегай — копье или дротик у южноафриканских племен.

(обратно)

465

Крааль — здесь: в Южной Африке название особого типа деревень, состоящих из ульеобразных хижин, окруженных общей изгородью.

(обратно)

466

Делагоа — порт и залив, находящийся на юго-восточном побережье Африки.

(обратно)

467

Акр — английская мера площади, равная примерно 0,4 га.

(обратно)

468

Ульстер — длинное свободное пальто, обыкновенно с поясом.

(обратно)

469

Подобный случай произошел с «Тевтоном», затонувшим у берегов Южной Африки. — Примеч. автора.

(обратно)

470

Президент здесь — председатель суда.

(обратно)

471

Скорее всего, речь идет о законоведе.

(обратно)

472

Генеральный атторней — высший чиновникорганов юстиции в Англии, являющийся членом кабинета министров.

(обратно)

473

Насколько я могу судить, это и есть сам Аменемхет.

(обратно)

474

Несомненно, это были Аменемхет и его жена.

(обратно)

475

Искаж. арабск.: Конец — делу венец, здесь: обработан, убран как положено.

(обратно)

476

Искаж. арабск. Примерно то же что мафиш.

(обратно)

477

В этом свитке содержалась третья, незаконченная часть романа. Все три папируса написаны одним почерком, демотическим шрифтом.

(обратно)

478

Этим и объясняются пропуски в последних страницах второй части.

(обратно)

479

Примерно то же, что Аид у древних греков.

(обратно)

480

Хатхор — богиня судьбы у египтян, то же, что Парки у греков.

(обратно)

481

Считалось, что душа умершего воссоединяется с божеством.

(обратно)

482

С появлением на утреннем небе Сириуса начинается разлив Нила.

(обратно)

483

Похожее обращение можно прочесть в погребальном папирусе царевны Несикхонсу, принадлежащей к 21-й династии.

(обратно)

484

В древности близ Сиены (современный Ассуан) добывали знаменитый камень — сиенит.

(обратно)

485

Согласно верованиям древних египтян, человек состоит из четырех элементов: тела, его астрального двойника (ка), души (би) и искры жизни, которую в него вдохнул божественный творец (кау).

(обратно)

486

Систр — музыкальный инструмент, связанный с культом Исиды; представляет собой изогнутую пластину с металлическими язычками разной длины; их форме придается мистический смысл.

(обратно)

487

В Древнем Египте невежественных и нерадивых врачей жестоко карали.

(обратно)

488

Греки называли Сфинкса Гармахис, тогда как по-египетски это имя произносилось Хор-эм-ахет.

(обратно)

489

Горе побежденному! (лат.).

(обратно)

490

Иными словами: боги не нуждаются в человеческих восхвалениях.

(обратно)

491

Триумвиры, призванные установить порядок в государстве (лат.).

(обратно)

492

Верхняя пирамида сейчас называется Третьей.

(обратно)

493

Хор-эм-ахет означает «Гор на горизонте» и символизирует торжество сил света и добра над силами тьмы и зла, которые воплощает собой его враг Сет.

(обратно)

494

Речь идет о римском обычае приковывать преступника, совершившего тяжкое преступление, к трупу уже умершего преступника.

(обратно)

495

Тапе — современные Фивы.

(обратно)

496

Сэр Уильям Блейк Ричмонд (1842–1921) — английский художник-прерафаэлит.

(обратно)

497

Мэри Элизабет Брэддон (1835–1915) — популярная английская писательница Викторианской эпохи.

(обратно)

498

Георг Морис Эберс (1837–1898) — немецкий ученый-египтолог и писатель.

(обратно)

499

Куш — древнее царство, существовавшее в северной части современного Судана с VIII века до н. э. по IV век.

(обратно)

500

Атрибуты власти фараона в форме жезла, плети и крюка.

(обратно)

501

Разновидность шахмат на арабском Востоке, появилась там значительно позже описываемых авторами событий.

(обратно)

502

В египетской мифологии бог мудрости, счета и письма.

(обратно)

503

В египетской мифологии богиня-львица.

(обратно)

504

В египетской мифологии богиня радости и веселья, изображалась в виде женщины с головой кошки.

(обратно)

505

Возможно, на этом мертвом языке древнего и ныне забытого народа написаны загадочные и пока не расшифрованные книги, которые время от времени находят в Египте во время раскопок. Одну из таких книг обнаружил в Коптосе жрец одного из местных храмов. «Вся земля была погружена во тьму, но книгу освещал яркий свет луны». Некий писец периода Рамессидов упоминает другой не поддающийся расшифровке древний текст: «Ты говоришь мне, что не можешь разобрать в нем ни слова. Он словно бы окружен стеной, которую никто не может одолеть. Ты посвящен в знания, однако не можешь прочесть. Это меня пугает». Бирш «Журнал», 1877, стр. 61–64. «Папирус Анастаси I», табл. X, 1.8, табл. X, 1.4. Масперо «Древняя История», стр. 66–67. — Примечание авторов.

(обратно)

506

Ка — в египетской мифологии один из элементов, составляющих человеческую сущность, одна из «душ» человека. Олицетворял жизненные силы богов и царей; они имели несколько Ка.

Ба — один из элементов, составляющих человеческую сущность, продолжал существовать и после смерти человека, оставаясь с ним в гробнице, может отделяться от тела человека, выходить из гробницы и подниматься на небо.

Ку — одна из «душ» человека, не только его жизненная сила, но и двойник, рождающийся вместе с ним.

(обратно)

507

Сиена или Сиене — так в Древнем Египте называли Асуан.

(обратно)

508

По древнеегипетским поверьям, на острове Филэ был погребен Осирис.

(обратно)

509

В египетской мифологии Сахус — персонификация созвездия Орион. Считался царем звезд и изображался человеком в короне Верхнего Египта. В заупокойной литературе выступает как покровитель умерших. Близок к Осирису, которого часто называют Орионом.

(обратно)

510

Прозвище пирамиды Менкаура, означает «высокая».

(обратно)

511

Феаки — жители острова Схерия, на который Одиссей был выброшен бурей.

(обратно)

512

Шерданы — один из так называемых «народов моря», населявших, по древнеегипетским источникам, Средиземноморье во втором тысячелетии до н. э. Промышляли пиратством и участвовали во вторжениях в Египет.

(обратно)

513

В греческой мифологии — река на крайнем западе границы между миром жизни и миром смерти.

(обратно)

514

Египетское искажение имени богини Иштар (Астарты).

(обратно)

515

Тифон — в греческой мифологии чудовище, сын Геи и Тартара, дикое хтоническое существо, у него сотня драконьих голов, вместо ног извивающиеся кольца змей, тело покрыто перьями.

(обратно)

516

Сехмет — в египетской мифологии богиня войны и палящего солнца, пламя ее дыхания уничтожает всё.

(обратно)

517

Песня или поэма Пентаура — сочинение придворного писца фараона Рамсеса II, в которой он воспевает его военные подвиги.

(обратно)

518

В религии Древнего Египта — бог войны с головой сокола.

(обратно)

519

Стесихор (вторая половина VII в. до н. э.) — древнегреческий лирический поэт, имел в древности большое значение и влияние, его сравнивали с Гомером. Большую популярность во все времена имела легенда о знаменитой палинодии Стесихора. Стесихор опозорил Елену, отозвавшись о ней как об изменнице мужу и виновнице гибельной войны. В ту же ночь он ослеп. Он взмолился богам; тогда во сне ему явилась Елена и сказала, что за такие стихи ее братья Кастор и Поллукс наказали его слепотой. Стесихор написал палинодию, в которой утверждал, что Парис увез в Трою не Елену, а ее призрак, наведенный ее отцом Зевсом. Настоящую же Елену боги перенесли в Египет, где она пребывала, верная Менелаю, до самого конца войны. Этот странный миф умилостивил Елену, и зрение поэту было возвращено.

(обратно)

520

Христианство было принято исландцами в 1000 г.

(обратно)

521

Берсерками (берсеркерами) скандинавы называли воинов, одержимых дикой яростью. От бешенства они грызли зубами края своих щитов и в припадке боевого исступления убивали всех, кто попадался им на глаза.

(обратно)

522

Речь идет об островах Вестманнаэйяр (островах Западных Людей) у южных берегов Исландии.

(обратно)

523

Норны — женские божества, определявшие судьбу людей при их рождении, которую не могли изменить даже всесильные боги.

(обратно)

524

Фрейя — богиня плодородия, любви и красоты.

(обратно)

525

Гекла — один из крупнейших вулканов Исландии.

(обратно)

526

Тралль — раб, слуга.

(обратно)

527

По скандинавским народным обычаям в конце июня, в Иванов день, выбирают Невесту Мая, которая объявляет, кто из юношей станет Женихом Мая. Обычно в это же время юноши выбирают себе невест.

(обратно)

528

Ньерд — бог мореплавания, рыболовства, охоты на морских животных.

(обратно)

529

Скальды — древнескандинавские поэты и певцы, в качестве сюжетов для своих песен использующие предания о подвигах королей, легендарных героев, о битвах викингов. Часто в их песнях воспевалась история какого-нибудь знатного исландского рода.

(обратно)

530

Карлики (цверги) в скандинавских мифах воспеваются как искуснейшие кузнецы, изготовившие сокровища, ставшие атрибутами богов.

(обратно)

531

Один — верховное божество у древних скандинавов, бог войны, покровитель битв и жертвоприношений. От Одина вели свой род многие королевские династии (в Англии, Дании и др.).

(обратно)

532

Фрейр — брат Фрейи, бог растительности, урожая, богатства. Ор — бог грома и молнии, бог силы. Браги — бог-скальд, бог поэтов.

(обратно)

533

Тролли по скандинавским народным поверьям — враждебные людям безобразные сверхъестественные существа. Бальдр — бог весны, солнца, света, прекраснейший юноша.

(обратно)

534

Ярл — правитель.

(обратно)

535

Вальгалла (Вальхалла) — палаты Одина, куда, согласно верованиям древних скандинавов, попадают после смерти герои, павшие на поле битвы. Хель — царство мертвых, куда попадают все умершие смертью, не подобающей героям.

(обратно)

536

Альтинг — годичное собрание свободных людей в Исландии, представляющее собою одновременно и парламент, и верховный суд.

(обратно)

537

Вира — штраф за человекоубийство.

(обратно)

538

Стадия — восьмая часть английской мили.

(обратно)

539

Страумей — самый южный из островов Оркней.

(обратно)

540

Речь идёт о гибели так называемой «Непобедимой армады», флота католической Испании, состоявшей из 130 кораблей с 2400 орудиями и 19 тысячами солдат, не считая матросов; с 21 по 27 июля 1588 года англичане в трех последовательных сражения нанесли испанцам значительный урон, а затем внезапный шторм, отогнавший испанские корабли к Оркнейским островам, завершил разгром.

(обратно)

541

Анауак — древнее туземное название государства ацтеков, расположенного на территории современной Мексики.

(обратно)

542

Дрейк Френсис (1545–1595) — английский мореплаватель и пират, получивший за сражения с испанцами дворянский титул сэра. Первым повторил кругосветное путешествие Магеллана; участвовал в разгроме «Непобедимой армады».

(обратно)

543

Гравелин — маленький порт на побережье Франции, близ которого 27 июля 1588 года произошло третье, решающее сражение английского флота с «Непобедимой армадой».

(обратно)

544

В действительности завоеватель Мексики Эрнандо Кортес (1485–1547) до конца своих дней был несметно богат и носил титул герцога.

(обратно)

545

Сквайр — дворянин, помещик.

(обратно)

546

Эрл — староанглийский титул знатного человека; с XI столетия и до наших дней равнозначен титулу графа.

(обратно)

547

Намёк на библейскую легенду, согласно которой Авраам принес в жертву богу своего сына Исаака, которого ангел спас в последнее мгновение.

(обратно)

548

Двадцать пять золотых испанских песо равнялись примерно шестидесяти трем фунтам стерлингов.

(обратно)

549

Подобная жестокость может показаться невероятной и беспрецедентной, однако автор видел сам в музей города Мехико разрубленное на части тело молодой женщины, прежде замурованное в стене монастыря. Там же было найдено и тело ее ребенка. Не совсем ясно, что именно вменяли ей в преступление, однако то, что она была казнена, не оставляет ни малейших сомнений. На теле ее до сих пор сохранились следы веревки, которой она была связана при жизни. Таково было милосердие церкви в те дни! — Примеч. автора.

(обратно)

550

Здесь и далее речь идет о Вест-Индии.

(обратно)

551

Эспаньола — испанское название острова Гаити.

(обратно)

552

Карака — средневековое парусно-гребное судно, широко распространенное до XVI века.

(обратно)

553

Вулканическое стекло, или обсидиан, — вулканическая горная города черного или красноватого цвета с режущим изломом; употреблялась с доисторических времен для изготовления наконечников стрел, ножей, скребков и т. п.

(обратно)

554

Кецалькоатль — бог ацтеков, который, по преданию, научил индейцев Анауака всем полевым ремеслам и искусствам, а также политике и управлению государством. Он был белокожим и темноволосым. Покинув Анауак, Кецалькоатль уплыл от его берегов в сказочную страну Тлапаллан на барке из змеиной кожи, но перед отплытием он обещал вернуться со своими многочисленными детьми. Ацтеки помнили это обещание, и когда появились испанцы, они приняли их за детей Кецалькоатля. Это заблуждение весьма пригодилось испанцам при завоевании Анауака. Возможно, что Кецалькоатль существовал в действительности и был скандинавом. Намеки на посещение викингами Америки можно найти в Сагах об Эйрике Рыжем и о Торфинне Карлсоне. — Примеч. автора.

(обратно)

555

Майя — группа родственных по языку и древней культуре индейских — племен, населявших южную часть современной Мексики и прилегающие области.

(обратно)

556

Эскаупили, ацтекские панцири, представляли собой куртки из стеганого хлопка, предварительно вымоченные в рассоле; после такой обработки они приобретали жесткость и надежно защищали тело от стрел и ударов копий.

(обратно)

557

Автор имеет в виду американское алоэ, то есть агаву.

(обратно)

558

Правильнее — «Белая женщина», однако мы сохраняем тот перевод, который дает автор.

(обратно)

559

Другое, удержавшееся до нашего времени, название этого озера — Хочикалько.

(обратно)

560

Сады Монтесумы давно уничтожены, однако несколько гигантских кедров, несмотря на то что испанцы вырубали их беспощадно, все еще возвышаются в Чапультепеке. Ствол одного из них, по личным, а потому приблизительным измерениям автора, имеет около шестидесяти футов в обхвате. Говорят, что это было любимое дерево великого императора. Странно подумать, что от всего богатства и славы государства Монтесумы до наших дней суждено было дожить лишь нескольким хвойным великанам. — Примеч. автора.

(обратно)

561

Тлачтли, или тлачко — ритуальная игра, заключавшаяся в том, что игроки старались попасть тяжелым каучуковым шаром в установленные вертикально кольца, причем толкать шар можно было только корпусом и локтями; весь этот эпизод описан в ацтекских хрониках; автор допустил лишь одну неточность: Несауалпилли поставил свое царство не против шпор бойцовых петухов, а против трех индюков, в то время не известных европейцам.

(обратно)

562

Рассказ о воскресении Папанцин приводится в историческом труде Бернардино де Саагуна. — Примеч. автора.

(обратно)

563

Бернардино де Саагун — один из первых историографов испанских колоний в Америке, автор многотомной «Общей истории Новой Испании».

(обратно)

564

Пульке — похожий на брагу хмельной напиток из перебродившего сока агавы; мескаль — ацтекская водка.

(обратно)

565

Конкистадоры — буквально «завоеватели» — исторический термин; так называют испанских наемников и авантюристов, поработивших в XV–XVI веках народы Центральной и Южной Америки.

(обратно)

566

Хочи — вероятно, Хочикецаль, или Шоцикецаль, — «перо цветка», богиня цветов; Хило — Хилонен, или Шилонен, «мать молодой кукурузы»; Атла — по-видимому, Тласолтеотль — «богиня грязи», мать земли; значение последнего имени — Клихто — выяснить не удалось, потому что транскрипция автора, к тому же сокращенная, крайне неточна.

(обратно)

567

Намёк на библейскую легенду, согласно которой Иисус Навин приказал солнцу остановиться, и оно остановилось.

(обратно)

568

«Ночь печали» — с 29 на 30 июня 1520 года — ночь жестокого разгрома испанцев и их союзников при отступлении из Теночтитлана.

(обратно)

569

Речь идёт о так называемом «чуде при Отумбе», когда обескровленная армия испанцев и тласкаланцев с помощью смелого маневра двадцати всадников близ селения Отумба разгромила 14 июля 1520 года многочисленное войско ацтеков и их союзников.

(обратно)

570

Такое же лечение применяется индейцами Мексики и по сей день, но, если верить тому, что мне рассказывали в этой стране, оно довольно часть приводит к выздоровлению больного. — Примеч. автора.

(обратно)

571

С начала июля и до конца октября 1520 г.

(обратно)

572

Бригантина — легкое, обычно двухмачтовое парусно-гребное судно, близкое по типу к галере.

(обратно)

573

Лига — старая мера длины, равная 4,83 км.

(обратно)

574

Людоедство действительно существовало у многих племен Америки, в том числе и у ацтеков, но у них оно носило, главным образом, ритуальный характер.

(обратно)

575

13 августа 1521 года.

(обратно)

576

Крупное хищное животное из семейства кошачьих, распространенное в тропической Америке.

(обратно)

577

Паленке — один из древних городов народов майя с великолепными циклическими зданиями, покинутый населением задолго до прихода испанцев; расположен у основания полуострова Юкатан, между реками Грихальва и Усумасинта; таких мертвых городов в Центральной Америке несколько: Чечен-Ица на севере Юкатана, Теотиуакан в долине Мехико и т. п.; существуют предположения, согласно которым огромные цветущие города, где обитали предки народов майя и других, опустели в результате войн и восстаний, но тайна эта до сих пор до конца не раскрыта.

(обратно)

578

Феокрит — древнегреческий поэт III века до нашей эры, представитель так называемой Александрийской школы, создатель жанра буколик, или идиллий; здесь дается краткий пересказ идиллии Феокрита «Вакханки».

(обратно)

579

2-я книга Царства, гл.18, стих 33.

(обратно)

580

Прощайте (исп.).

(обратно)

581

Кукумац (Кветцал) — так многие центрально-американские индейские племена называли бога Кецалькоатля.

(обратно)

582

Ранчо — небольшая ферма.

(обратно)

583

Алькальд, здесь — деревенский староста.

(обратно)

584

Спасибо (исп.).

(обратно)

585

Голландское «vrouw» значит — «госпожа».

(обратно)

586

Карабин.

(обратно)

587

Буквальное значение слова «нахтмаал» — «вечеря». В известный день и на известном месте, раза два в год, собираются боеры и христиане-туземцы. На выбранном месте сооружается часовня, в которой прибывший к этому времени пастор исполняет различные таинства и обряды, т. е., крестит, венчает, исповедает, приобщает и служит панихиды в то время, как снаружи происходит оживленный торг. Таким образом, «нахтмаал» служит для удовлетворения и религиозных, и материальных потребностей в одно и то же время.

(обратно)

588

Крааль — загон для скота.

(обратно)

589

Меховая одежда кафрянок.

(обратно)

590

Хозяин.

(обратно)

591

Речь идет об Агриппе I, правившем Иудеей в 37–44 гг. н. э.

(обратно)

592

Палестина — страна между Средиземным морем и Мертвым морем. Основными частями Палестины являлись Галилея, Самария, Иудея и Идумея.

(обратно)

593

Клавдий — римский император (41–54 гг. н. э.).

(обратно)

594

Фарисеи и саддукеи — политическо-религиозные течения в Иудее. Фарисеи признавали бессмертие души и присутствие судьбы в человеческих деяниях и являлись выразителями интересов средних слоев населения, тогда как саддукеи отрицали как загробную жизнь, так и предопределенность человеческой судьбы и выражали интересы иудейской аристократии.

(обратно)

595

Иегова — одно из имен Бога.

(обратно)

596

Проконсул — наместник римской провинции.

(обратно)

597

Коммагена — область в Северо-Восточной Сирии с центром в городе Самосата.

(обратно)

598

«Хвала тебе, цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» (лат.).

(обратно)

599

Прокуратор — в эпоху Римской империи правитель небольшой провинции.

(обратно)

600

Ессеи — иудейская секта, возникшая в начале нашей эры. Ессеям было свойственно попечение о сохранении и возвышении чистоты нравов и благочестия. Ессеи веровали в единого Бога, в бессмертие души.

(обратно)

601

Лига — расстояние в три географических мили.

(обратно)

602

Ессеи представляли себе блаженное жилище покинувших бренное тело душ за гранью океана.

(обратно)

603

Нево — гора, с вершины которой Господь показал пророку Моисею всю землю Обетованную. (библейск.).

(обратно)

604

Первосвященник — глава Иудейской церкви.

(обратно)

605

Сикль — крупная весовая и денежная единица.

(обратно)

606

Нерон — римский император в 54–68 гг. н. э.

(обратно)

607

Восточное приветствие, заменяющее поклон.

(обратно)

608

Речь идет о Иосифе Флавии (37-100 гг. н. э.), прославившемся впоследствии своим историческим трудом «Иудейская война», повествующая о событиях, происходивших в Иудее с середины 170-х гг. до н. э. до падения Иерусалима и окончательного усмирения иудеев (70-е гг. н. э.). Перу Иосифа Флавия принадлежат также «Иудейские древности», в котором описывается история еврейского народа от сотворения мира до периода правления Нерона.

(обратно)

609

Тит Флавий Веспасиан — римский император (69–79 гг. н. э.), первый император несенаторского происхождения. В 67 г. Нерон поручил ему подавление восстания в Иудее. В 70 г. сделал своего сына Тита, завершившего Иудейскую войну, своим соправителем.

(обратно)

610

Префект — титул высших должностных лиц в римской армии и на гражданской службе. Всадниками первоначально называли сражавшуюся верхом патрицианскую знать. Они являлись вторым после сенаторов сословием в римском обществе. Должность префекта занимали только сенаторы или всадники.

(обратно)

611

Здесь идет речь о военных трибунах, офицерах в римских легионах.

(обратно)

612

Синедрион — верховное судилище иудеев, находившееся в Иерусалиме, которое состояло из 72 членов под председательством первосвященника.

(обратно)

613

Речь идет о серебряном изображении орла на древке, которое служило знаменем легиона.

(обратно)

614

Триумф — торжество в честь полководца, одержавшего значительную победу. Триумф мог состояться только с разрешения сената. Если повод для организации триумфального шествия казался недостаточным, то в этом случае полководцу-победителю устраивали небольшой триумф — овацию.

(обратно)

615

Форум — центр политической и культурной жизни римского города (площадь для народного собрания, отправления правосудия и т. д.).

(обратно)

616

Связка прутьев со вложенными в них топорами.

(обратно)

617

Оглянись назад на меня и вспомни, что смертен (лат.).

(обратно)

618

Обол — мелкая весовая и денежная единица в Греции и Риме.

(обратно)

619

Перистиль — окруженный с четырех сторон колоннадой прямоугольный двор.

(обратно)

620

Гадес — согласно верованиям римлян загробное царство, которым правит одноименный царь.

(обратно)

621

Каменные ворота.

(обратно)

622

Правый борт судна.

(обратно)

623

Ограждение берега.

(обратно)

624

Австрийский врач Ф. Месмер в XVIII веке выдвинул идею «животного магнетизма», с помощью которого можно якобы изменить состояние организма, а также излечивать болезни.

(обратно)

625

Зевс, пленённый красотой Данаи, проник к ней в темницу в виде золотого дождя.

(обратно)

626

Генрих VII — английский король (1485–1509), первый из династии Тюдоров. Его приход к власти знаменовал конец войны Алой и Белой розы — кровавой феодальной борьбы за английский престол между двумя линиями королевской династии: Ланкастерской и Йоркской. После смерти короля Эдуарда IV, в 1843 году, его брат Ричард III захватил престол и убил малолетних сыновей Эдуарда. Казнями и преследованиями Ричард III восстановил против себя и ланкастерцев и йоркистов, которые объединились вокруг Генриха Тюдора, представителя младшей линии Ланкастеров, имевшего незначительные права на престол. В битве при Босворте 22 августа 1485 года Ричард III потерпел поражение и был убит. Генрих Тюдор стал королем Англии под именем Генриха VII.

(обратно)

627

Фердинанд и Изабелла — король и королева Испании, при которых произошло объединение разрозненных до того времени испанских государств. В 1469 году династическим браком наследника арагонского престола Фердинанда и будущей королевы Кастилии Изабеллы было положено начало формальному объединению обоих государств. В 1474 году Изабелла утвердилась на кастильском престоле, а в 1479 году Фердинанд стал королем Арагона. Последняя дата отмечает образование единого испанского государства.

(обратно)

628

В описываемое в романе время, после длительной борьбы за освобождение Испании от мавританско-арабского владычества (реконкиста), на территории Испании оставалось последнее мавританское государство — Гранадский эмират, образовавшийся в 1238 году.

(обратно)

629

Высшие сановники католической церкви носили пурпурные одежды.

(обратно)

630

Фут — мера длины, около 30,5 сантиметра.

(обратно)

631

Холборн — один из районов Лондона.

(обратно)

632

Мастер — молодой барин, дворянин.

(обратно)

633

Плантагенеты — английская королевская династия (1154–1399). В 1399 году король Ричард был низложен, и власть перешла к династии Ланкастеров

(обратно)

634

Альгамбра — дворец гранадских султанов. (эмиров).

(обратно)

635

Карлос, принц Вианский — законный наследник арагонского престола. Вел борьбу со своим отчимом королем Хуаном II, отцом Фердинанда. Согласно легенде, был отравлен второй женой короля Хуана.

(обратно)

636

Мыс Лизард — крайняя южная точка Англии.

(обратно)

637

Уэссан — самый западный из островов у побережья Франции.

(обратно)

638

Мыс Финистер — крайняя западная часть полуострова Бретань.

(обратно)

639

Мыс Сан-Висенти — крайняя юго-западная точка Пиренейского полуострова.

(обратно)

640

Бушприт — брус, выступающий наклонно впереди носа корабля.

(обратно)

641

Фальшборт — выступ борта судна над верхней палубой.

(обратно)

642

Такелаж — совокупность всех снастей судна.

(обратно)

643

Святая эрмандада — союз городов и крестьянских общин Кастилии, Леона, Астурии и Арагона; был использован королем Фердинандом и королевой Изабеллой для подавления феодальной знати. Впоследствии роль Святой эрмандады была сведена к функциям сельской полиции.

(обратно)

644

Замарра — балахон позора.

(обратно)

645

Аббатство — большой католический монастырь; обычно аббатству были подчинены несколько малых монастырей.

(обратно)

646

Генрих VIII — король Англии в 1509–1547 годах.

(обратно)

647

Эдуард I — король Англии в 1272–1307 годах.

(обратно)

648

Георг I — король Англии в 1714–1727 годах.

(обратно)

649

Вильгельм Рыжий — король Англии в 1087–1100 годах.

(обратно)

650

Германские племена англов, саксов и ютов завоевали Британию в V веке нашей эры и создали там семь государств: два королевства англов на севере, одно королевство англов и саксов в центральной части страны, три государства саксов на юге и одно государство ютов на юго-востоке.

(обратно)

651

Аббат — в данном случае настоятель (начальник) аббатства.

(обратно)

652

Кромуэл Томас, граф Эссекс (1485–1540) — английский политический деятель, занимавший в 1533–1540 годах высшие государственные должности — канцлера казначейства, государственного секретаря, генерального викария короля по церковным делам; в 1540 году было обвинен в измене и казнен.

(обратно)

653

Поводом для реформации церкви в Англии послужил конфликт между Генрихом VIII и папой римским Климентом VII, вызванный отказом папы разрешить развод короля с Екатериной Арагонской.

(обратно)

654

Капеллан — католический священник, в данном случае подчиненный аббата.

(обратно)

655

В средние века короли, крупные феодалы (светские и духовные) имели право судить своих подданных и даже казнить их.

(обратно)

656

Рака — металлический ящик, гроб.

(обратно)

657

Тонзура — выбритая макушка у католических священников и монахов, отличительный признак духовных лиц.

(обратно)

658

Акр — старинная английская земельная мера, около 0,5 га.

(обратно)

659

В 1534 году, после развода Генриха VIII с Екатериной Арагонской, был издан закон, лишающий права на престол детей Генриха VIII от первого брака.

(обратно)

660

Картезианцы — монахи, принадлежащие к одному из католических орденов (картезианскому); католические ордена вообще и картезианский в частности представляли собой монашеские организации, которые активно поддерживали папство в его борьбе со всякими отклонениями от католического вероучения.

(обратно)

661

Старинная крепость в Лондоне, превращенная в начале XVII века в тюрьму; здесь содержались важнейшие государственные преступники.

(обратно)

662

Место в Лондоне, где производились казни.

(обратно)

663

Имеется в виду испанский король и император так называемой Священной Римской империи германской нации — Карл V, ярый противник Генриха VIII и союзник папы римского.

(обратно)

664

Твид — река в Шотландии.

(обратно)

665

Порода длинношерстых охотничьих собак.

(обратно)

666

Брат-мирянин — светское лицо, находящееся на службе в монастыре.

(обратно)

667

Йомены — средние и зажиточные крестьяне в Англии в XIV–XVIII веках.

(обратно)

668

Бенедиктинцы — монахи старейшего из католических монашеских орденов.

(обратно)

669

Плод кустарникового дерева из семейства розовых; употребляется в пищу в сыром и соленом виде, используется для приготовления пастилы и вина.

(обратно)

670

В те времена запись актов гражданского состояния, то есть регистрация рождений, браков, разводов и смертей, находилась в руках духовенства; после разрыва с папой Генрих VIII присвоил право записи актов гражданского состояния себе, но католики долгое время отказались признать за светскими властями это право.

(обратно)

671

Испания была главным оплотом католицизма, важнейшей опорой папы римского; Екатерина Арагонская была испанкой, родной теткой испанского короля Карла V; развод Генриха VIII с ней обострил англо-испанские отношения, и испанское правительство плело заговоры и интриги против Генриха VIII.

(обратно)

672

При посвящении в духовное звание совершался обряд рукоположения, во время которого представитель высшего духовенства возлагал руки на голову посвящаемого.

(обратно)

673

Шериф — должностное лицо, осуществлявшее в графстве административные и судебные функции.

(обратно)

674

Графство — область, единица административного деления в Англии.

(обратно)

675

Крануэл Тауэрс — «Башни Крануэла» (англ.).

(обратно)

676

Велиал — то же, что и сатана — олицетворение зла.

(обратно)

677

После развода Генрих VIII женился на бывшей фрейлине своей первой жены — Анне Болейн.

(обратно)

678

Кимболтон — замок в Англии, куда была сослана после развода (в 1533 г.) Екатерина Арагонская и где она умерла в 1536 году; католики утверждали, что она была отравлена.

(обратно)

679

Фишер Джон (1459–1535) — английский католический епископ, выступавший против развода Генриха VIII и против реформации церкви; король заточил его в тюрьму, а папа демонстративно произвел его в кардиналы; в ответ Генрих VIII казнил Фишера.

(обратно)

680

Мор Томас (1478–1535) — выдающийся английский ученый и политический деятель, один из основоположников утопического социализма; в 1529–1532 годах был первым министром (лордом-канцлером) Генриха VIII; будучи противником реформации, вышел в отставку; за отказ принести присягу англиканской церкви был обезглавлен.

(обратно)

681

В 1536 году по решению парламента было закрыто 375 малых монастырей, а в 1539 году — все остальные; большую часть захваченных земель и ценностей король продал придворным и спекулянтам.

(обратно)

682

Инквизиция — судебно-полицейское учреждение католической церкви, созданное в ХIII веке для борьбы с так называемыми еретиками; применяла к своим жертвам жесточайшие пытки, сжигала их на кострах; сильнее всего инквизиция свирепствовала в Испании.

(обратно)

683

Вестминстер — часть Лондона, в которой расположены парламент и другие правительственные учреждения.

(обратно)

684

Красная шапка — головной убор кардинала.

(обратно)

685

Епископ Кентерберийский — сначала глава католической церкви в Англии, а после реформации — высший (после короля) сановник англиканской церкви; его резиденцией является город Кентербери в юго-восточной Англии.

(обратно)

686

Тиара — трехглавая корона папы римского.

(обратно)

687

Плантагенеты — династия английских королей, представители которой правили Англией с 1154 по 1399 год.

(обратно)

688

В 1536 году вторая жена Генриха VIII, Анна Болейн, была казнена по обвинению в измене королю; на следующий день после казни Генрих VIII женился на ее фрейлине — Джен Сеймур.

(обратно)

689

Епархия — обширная область, управляемая епископом.

(обратно)

690

Бабка Меггс переиначивает на свой лад латинское pax vobiscum («мир вам»).

(обратно)

691

Епитимья — церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы и т. п.).

(обратно)

692

Имеется в виду дочь Генриха VIII и Екатерины Арагонской, Мария Тюдор, ярая католичка, лишенная прав на престол после развода родителей.

(обратно)

693

Настоятель небольшого католического монастыря, подчиненный аббату.

(обратно)

694

Католики рассматривали реформацию церкви как ересь.

(обратно)

695

Духовные власти имели право судить виновных в преступлениях против религии, но приводили в исполнение приговоры не они, а светские власти; только в исключительных случаях светские власти выдавали духовным властям специальные грамоты на право приводить в исполнение приговоры.

(обратно)

696

Вельзевул — то же, что и дьявол.

(обратно)

697

Библейский миф рассказывает, что жена придворного египетского фараона Пентефрия воспылала страстью к находившемуся в рабстве у ее мужа юноше Иосифу Прекрасному, но тот отверг ее домогательства.

(обратно)

698

Новый Иерусалим — в христианской мифологии одно из названий рая.

(обратно)

699

Уолси Томас (1475–1530) — английский политический деятель, кардинал; был лордом-канцлером при Генрихе VIII, протестовал против его развода и был уволен в отставку.

(обратно)

700

Нобль — старинная английская монета.

(обратно)

701

Флодден — селение в Северной Англии, близ которого в 1513 году английские войска сдержали победу над шотландцами.

(обратно)

702

Уменьшительное от Генрих.

(обратно)

703

В то время у Генриха VIII были две дочери: от брака с Екатериной Арагонской — Мария (род. в 1516 г.) и от брака с Анной Болейн — Елизавета (род. в 1533 г.).

(обратно)

704

Кромуэл уже предчувствовал свою близкую опалу; в 1540 году он был казнен.

(обратно)

705

Речь идет об Анне Болейн и Джен Сеймур — второй и третьей женах Генриха VIII.

(обратно)

706

Имеются в виду болотистые районы в графствах Кембриджшир и Линкольншир, где часто скрывались мятежники.

(обратно)

707

По средневековому поверью, сера, как и другие воспламеняющиеся материалы, считалась обязательной принадлежностью ада, чертей и ведьм.

(обратно)

708

Бобби — прозвище полицейских в Англии.

(обратно)

709

Ютландия — полуостров на севере Европы, большая часть которого принадлежит Дании.

(обратно)

710

Конунг у народов Северной Европы — вождь, князь, позднее — король.

(обратно)

711

Норны — в скандинавской мифологии женские божества, определявшие при рождении людей их судьбу, которую не могли изменить Даже всесильные боги.

(обратно)

712

Вальгалла (Вальхалла) — палаты Одина, куда, согласно верованиям древних скандинавов, попадают после смерти герои, павшие на поле битвы.

(обратно)

713

Тор — в скандинавской мифологии бог грома и молнии, бог силы.

(обратно)

714

Шкафут — широкие доски, уложенные вдоль бортов деревянных парусных кораблей.

(обратно)

715

Хель — в скандинавской мифологии хозяйка одноименного царства мертвых, куда попадают все умершие смертью, не подобающей героям.

(обратно)

716

Второй нильский порог находился на юге Египта, недалеко от Абу-Симбела.

(обратно)

717

Египет стал провинцией Византии с 395 г., после раздела Римской империи на Восточную и Западную. После поражения при Гелиополе в 641 г. византийской армии от арабских войск Египет стал наместничеством Арабского халифата.

(обратно)

718

Копты — исконное христианское население древнего и современного Египта.

(обратно)

719

Первый нильский порог находился у древнего города Сиены (ныне — г. Асуан).

(обратно)

720

Нубийцами называют группу родственных народов, проживающих на юге Египта и севере Судана, в исторической области Нубия, между первым и пятым порогами Нила.

(обратно)

721

Исида — в египетской мифологии богиня плодородия, богиня воды и ветра, символ женственности и семейной верности

(обратно)

722

Византий — название древнего города, на месте которого в 324–330 гг. был основан Константинополь.

(обратно)

723

Кесарь — здесь: командующий армией.

(обратно)

724

Лесбос — остров в Эгейском море, у западного побережья Малой Азии.

(обратно)

725

Митилена — древнегреческое название главного города Лесбоса; ныне — г. Митилини.

(обратно)

726

Потеря Византией Египта, как и других восточных провинций, была во многом обусловлена тем, что местное христианское население выступало против официальной византийской православной церкви, чьих сторонников называли мелькитами.

(обратно)

727

Гизех, ныне г. Гиза, расположен на территории некрополя древнего Мемфиса. Здесь находится одно из «семи чудес света» — ансамбль пирамид Хуфу-Хеопса, Хафра-Хефрена и Менкаура-Микерина, а также пирамиды меньшего размера и «Большой сфинкс».

(обратно)

728

Ныне — город Луксор.

(обратно)

729

В ущелье, называемом Долиной царей, находятся скальные гробницы царей Нового царства (16–11 вв. до н. э.).

(обратно)

730

Исход (библейск.) — бегство израильского народа из Египта.

(обратно)

731

Каирский музей основан в 1858 г. французским ученым-археологом Огюстом Мариэттом первоначально как Булакский музей; в 1891–1902 гг. — Гизехский музей, с 1902 г. открыт в Каире под названием Египетский музей.

(обратно)

732

Речь идет о первой мировой войне.

(обратно)

733

Кемет — «Черная земля», древнеегипетское название Египта по цвету плодородной почвы. Слово «Египет» греческого происхождения.

(обратно)

734

Египтяне верили в божественность происхождения фараона. Бог солнца Ра, создатель мира, отец всех богов, считался также отцом египетских царей.

(обратно)

735

Осирис — бог умирающей и воскресающей природы, царь загробного мира. Осирис был коварно убит своим братом, злым богом пустыни Сетом. Сын Осириса Гор мстит за отца и убивает Сета, после чего происходит воскрешение Осириса из мертвых. Древние египтяне отождествляли умерших с Осирисом и считали, что человек после смерти может ожить подобно Осирису.

(обратно)

736

Птах (Пта) — верховное божество города Мемфиса, почитавшееся как творец мира и всего в нем существующего, как покровитель искусств и ремесел.

(обратно)

737

Книги Мертвых рассказывают о странствиях души в загробном царстве.

(обратно)

738

Сихор — так египтяне называли реку Нил.

(обратно)

739

Ка — согласно представлениям древних египтян, одна из душ человека, его подобие («двойник»), продолжающее существовать и после смерти человека.

(обратно)

740

Пилонами назывались массивные трапециевидные башни, оформлявшие вход в храм.

(обратно)

741

Амон — в египетской мифологии бог солнца, почитался как «царь всех богов», бог-творец всего сущего.

(обратно)

742

Пунт — древнеегипетское название южного Красноморья.

(обратно)

743

Исида — в египетской мифологии богиня плодородия, богиня воды и ветра, символ женственности и семейной верности, позднее — богиня луны. Исида была сестрой и женой Осириса и матерью Гора.

(обратно)

744

Первоначально Египет представлял собой два государства — Верхний (Южный) и Нижний (Северный). В начале III тысячелетия до н. э. при фараоне Менесе (Мине) произошло объединение двух государств. После этого в титулатуре фараона стали упоминать название обеих частей Египта, а царский венец, как символ объединения, стал состоять из двух корон.

(обратно)

745

Хатхор — в египетской мифологии — богиня любви, веселья, пляски, музыки.

(обратно)

746

Друг царя — высший придворный титул.

(обратно)

747

Куш (Нубийская пустыня) — название страны, лежащей к югу от Египта, на территории современной Эфиопии.

(обратно)

748

Египтяне делали кирпичи из нильского ила и соломы. — Примеч. автора.

(обратно)

749

Анубис — в египетской мифологии бог-покровитель умерших, почитался в образе шакала черного цвета.

(обратно)

750

Ном — провинция, область в Древнем Египте.

(обратно)

751

Поля Иалу (Иару) — край вечного блаженства в загробном царстве.

(обратно)

752

Апис — в древнеегипетской мифологии бог плодородия в образе жа; центром культа Аписа был Мемфис.

(обратно)

753

Речь идет о скарабее — жуке, служившем в Древнем Египте символом созидательной жизни. Египтяне считали, что скарабей является воплощением Хепри, бога восходящего солнца, что он священен и приносит счастье.

(обратно)

754

Гиксосы (от древнеегипетского «властители чужих стран») — скотоводческие племена Передней Азии и Аравии, захватившие часть Нижнего Египта около 1700 г. до н. э. более чем на 100 лет.

(обратно)

755

Тейе — женщина не царского рода, жена Аменхотепа III, правление которого считается благословенным периодом в истории Египта, и мать Аменхотепа IV, Эхнатона, создателя новой, реформированной и более демократичной религии (2-е тысячелетие до н. э.).

(обратно)

756

Египтяне считали, что царство мертвых находится на Западе.

(обратно)

757

Богиня Mут была супругой бога Амона.

(обратно)

758

Нейт — в древнеегипетской мифологии богиня войны и охоты, покровительница царской власти.

(обратно)

759

В Книгу Судеб вписывалась судьба каждого человека.

(обратно)

760

Ричард II — король Англии, 1377–1399.

(обратно)

761

Бейлиф (исп.) — представитель короля, осуществлял власть в данном месте.

(обратно)

762

Английский реформатор XIV в., теолог, переводчик Библии на английский язык.

(обратно)

763

Чипсайд — ныне улица в северной части Лондона. В средние века на этом месте был главный рынок города.

(обратно)

764

Непереводимая игра слов Birds и Zadybirds; Birds — птица, Zadybirds — леди-птица, устар. поэтич. «любимая», «возлюбленная».

(обратно)

765

Вероятно, мыло, которое, каким мы теперь его знаем, в то время еще не было известно. — Примеч. перев.

(обратно)

766

Из обычая древних египтян, которые перевозили своих умерших через Нил и хоронили на западном берегу.

(обратно)

767

Барбария — «Земля варваров». Так в средние века называли страны на северном побережье Африки, от Египта до Атлантического океана. — Примеч. перев.

(обратно)

768

Очевидно, Кари имеет в виду шахматы. — Примеч. перев.

(обратно)

769

Гиксосы (от древнеегипетского «властители чужих стран») — скотоводческие племена Передней Азии и Аравии, захватившие часть Нижнего Египта около 1700 г. до н. э. более чем на 100 лет.

(обратно)

770

В Книгу судеб вписывалась судьба каждого человека.

(обратно)

771

Пектораль — нагрудное украшение, могло быть частью защитной амуниции воина.

(обратно)

772

Земли, лежащие южнее Египта, египтяне называли иногда пустыней Куш, иногда Нубией, а иногда — Эфиопией. Поэтому в повествовании Ру упоминается то как нубиец, то как эфиоп.

(обратно)

773

Тир (Сур) — крупный финикийский город-государство на территории современного Ливана.

(обратно)

774

Бел — владыка, господин (аккадск.). Первоначально вавилоняне именовали так любого бога, но позднее этим эпитетом стали награждать Мардука, главного бога Вавилона.

(обратно)

775

Апис — в древнеегипетской мифологии бог плодородия в образе быка; центром культа Аписа был Мемфис.

(обратно)

776

Гармахис — искаж. греческое от древнеегипетского «Хор-эм-ахет», то есть Хор (Гор) на горизонте. Египтяне именовали так Большого сфинкса, поставленного в честь фараона Хафра.

(обратно)

777

Три величайших пирамиды Египта — пирамиды фараонов Хуфу (или, как называли его древние греки, Хеопса), Хафра (Хефрена) и Менкаура (Микерина).

(обратно)

778

Везир (визирь, вазир) — титул министров и высших чиновников во многих восточных государствах.

(обратно)

779

Ном — область (древнегреч.).

(обратно)

780

Инситнии — внешние знаки могущества, власти или сана.

(обратно)

781

Набу — сын Мардука, бог мудрости у древних вавилонян, покровитель писцов, писец таблиц судеб.

(обратно)

782

Очевидно, здесь упоминается бог грома и ветра Адад.

(обратно)

783

Каросс — накидка из меховых шкур.

(обратно)

784

Индаба — совет, совещание.

(обратно)

785

Импи — зулусский полк.

(обратно)

786

Сэр Теофил Шепстон.

(обратно)

787

Чака (ок. 1787–1828) — зулусский инкоси (правитель), глава объединения южно-африканских племен.

(обратно)

788

Дингаан (?-1843) — верховный вождь зулусских племен.

(обратно)

789

Муча — набедренная повязка, обычно меховая.

(обратно)

790

Исануси — колдунья.

(обратно)

791

Тиграми в Африке называют леопардов.

(обратно)

792

Басуто — одна из африканских народностей.

(обратно)

793

Эхлосе — дух-хранитель.

(обратно)

794

Ранчо — небольшая ферма.

(обратно)

795

Асиенда — обширное поместье, ферма в Латинской Америке.

(обратно)

796

Да, сеньор англичанин, оспа, оспа… (исп.).

(обратно)

797

Клавдий Гален — древнеримский врач и естествоиспытатель, после Гиппократа самый крупный теоретик античной медицины.

(обратно)

798

Уильям Гарвей (правильнее Харви) (1578–1657) — английский врач, открывший кровообращение.

(обратно)

799

Дженнер (1749–1823) — английский врач, открывший предохранительную силу коровьей оспы.

(обратно)

800

Крааль — в Южной Африке название особого типа деревень, состоящих из ульеобразных хижин, окруженных общей изгородью.

(обратно)

801

«И корабль Хирамов, который привозил золото из Офира, привез из Офира великое множество красного дерева и драгоценных камней» (третья Книга Царств, 10, 11).

(обратно)

802

Crux ansata — символ жизни у древних египтян, подобие креста с петлей наверху.

(обратно)

803

Эл — финикийское имя Баала (Ваала).

(обратно)

804

Левит — служитель культа у древних евреев.

(обратно)

805

Тофет — место около Иерусалима, где в жертву Молоху приносили детей; также — ад, преисподняя.

(обратно)

806

Калебас — тыква-горлянка, тыквенная бутыль.

(обратно)

807

Кеме — здесь: Египет.

(обратно)

808

В Библии говорится о том, что Господь повелел Аврааму принести в жертву своего сына Исаака, но Ангел Господень остановил руку Авраама (Бытие, 22, 1-13).

(обратно)

809

Пока остается жизнь, надежда еще остается — английская перефразировка латинской пословицы: «Пока дышу, надеюсь».

(обратно)

810

Корона из золотых змей, надевавшаяся фараонами древнего Египта.

(обратно)

811

Крестьяне в станах Ближнего Востока.

(обратно)

812

Название местных духов, которых мусульмане принимают за чертей. Элементалы, которых очень боятся в Египте.

(обратно)

813

Чаевые, пожертвование.

(обратно)

Оглавление

  • АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН (цикл)
  •   Книга I. КОПИ ЦАРЯ СОЛОМОНА
  •     Предисловие
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •   Книга II. АЛЛАН КВОТЕРМЕЙН
  •     Вступление
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Книга III. ЖЕНА АЛЛАНА
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •   Книга IV. РАССКАЗ О ТРЕХ ЛЬВАХ
  •     Проценты на полсоверена
  •     Что мы увидели в водоеме
  •     Джим-Джим отомщен
  •   Книга V. МЕСТЬ МАЙВЫ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Книга VI. РАССКАЗ ОХОТНИКА КВОТЕРМЕЙНА
  •   Книга VII. НЕРАВНЫЙ ПОЕДИНОК
  •   Книга VIII. ЧУДОВИЩЕ ПО ИМЕНИ ХОУ-ХОУ
  •     От автора
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •   Книга IX. МАГЕПА ПО ПРОЗВИЩУ АНТИЛОПА
  •   Книга X. ЗУЛУССКИЙ ЦИКЛ (сборник)
  •     НАДА
  •       Введение
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  •     МАРИ (Эпизод из жизни покойного Аллана Квотермейна)
  •       Посвящение
  •       Предисловие
  •       Примечание издателя
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •     ДИТЯ БУРИ
  •       Посвящение
  •       От автора
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •     ОБРЕЧЕННЫЙ
  •       Предисловие
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •   Книга XI. СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Эпилог
  •   Книга XII. ДИТЯ ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •   Книга XIII. ДРЕВНИЙ АЛЛАН
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     …И после
  •   Книга XIV. ЛЕДЯНЫЕ БОГИ[364]
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •   ОНА И АЛЛАН
  •     I. РОМАН О ЛЮБВИ И ВЕРНОСТИ
  •       Вместо предисловия
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •     II. СОКРОВИЩЕ ОЗЕРА
  •       Предисловие Аллана Квотермейна
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  • ГОЛОВА ВЕДЬМЫ (роман)
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •   Часть II
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •   Часть III
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Глава 41
  •     Глава 42
  •     Глава 43
  •     Глава 44
  •     Глава 45
  •     Глава 46
  • ДЖЕСС (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  • ЗАВЕЩАНИЕ МИСТЕРА МИЗОНА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • КЛЕОПАТРА (роман)
  •   Посвящение
  •   От автора
  •   Вступление
  •   Часть I. ИСКУС ГАРМАХИСА
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   Часть II. ПАДЕНИЕ ГАРМАХИСА
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •   Часть III. МЕСТЬ ГАРМАХИСА
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  • ОДИССЕЙ (роман, соавтор Эндрю Лэнг)
  •   Предисловие
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть II
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •   Часть III
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •   Палинодия
  • ЭЙРИК СВЕТЛООКИЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  • ДОЧЬ МОНТЕСУМЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  • СЕРДЦЕ МИРА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • ЛЮДИ ТУМАНА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  •   Глава 41
  • ЛАСТОЧКА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  • ЛЕЙДЕНСКАЯ КРАСАВИЦА (роман)
  •   Часть I. ПОСЕВ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть II. ЖАТВА ЗРЕЕТ
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •   Часть III. ЖАТВА
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  • ЖЕМЧУЖИНА ВОСТОКА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  • ПРИНЦЕССА БААЛЬБЕКА (роман)
  •   Пролог
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •   Часть II
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  • БЕНИТА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ПРЕКРАСНАЯ МАРГАРЕТ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Эпилог
  • ХОЗЯЙКА БЛОСХОЛМА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ПЕРСТЕНЬ ЦАРИЦЫ САВСКОЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА (роман)
  •   Необходимое предуведомление читателя
  •   Часть I. ААР
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II. ВИЗАНТИЯ
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •   Часть III. ЕГИПЕТ
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  • ЛУНА ИЗРАИЛЯ (роман)
  •   От автора
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ДЕВА СОЛНЦА (роман)
  •   Введение
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  • ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ГОЛУБАЯ ПОРТЬЕРА (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • ЧЕРНОЕ СЕРДЦЕ И БЕЛОЕ СЕРДЦЕ (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • ДОКТОР ТЕРН (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  • ЭЛИССА, ИЛИ ГИБЕЛЬ ЗИМБОЕ (повесть)
  •   Вступление
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  • СУД ФАРАОНОВ (повесть)
  •   Часть I
  •   Часть II
  • ВСЕГО ЛИШЬ СОН (рассказ)
  • О книге
  • *** Примечания ***